Text
                    

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
НСТУРГЕНЕВ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ДВЕНАДЦАТИ ТОМАХ
ИСТУРГЕНЕВ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ ТОЛГ восьмой ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ 18?! —1883 годов СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ
Подготовка текста повестей и рассказов и примечания А. Н. ДУБОВИКОВА Подготовка текста ^Стихотворений в прозе* и примечания Б. В. ТОМАШЕВСКОГО
ПОВЕСТИ и РАССКАЗЫ 1871 —1883 годов

СТУК... СТУК... СТУК!.. Студия I ...Мы все уселись в кружок—и Александр Ва- сильевич Ридель — наш хороший знакомый (фамилия у него была немецкая — но он был коренной русак) — Александр Васильевич начал так: — Я расскажу вам, господа, историю, случив- шуюся со мной в тридцатых годах... лет сорок тому назад, как видите. Я буду краток—а вы не преры- вайте меня. Я жил тогда в Петербурге — и только что вышел из университета. Мой брат служил в конной гвардей- ской артиллерии прапорщиком. Батарея его стояла в Красном Селе — дело было летом. Брат квартировал собственно не в Красном Селе, а в одной из окрестных деревушек; я не раз гостил у него и перезнакомился со всеми его товарищами. Он помещался в довольно опрятной избе вместе с другим офицером его батареи. Звали этого офицера Теглевым, Ильей Степанычем. С ним я особенно сблизился. Марлинский теперь устарел — никто его не чи- тает — и даже над именем его глумятся; но в тридца- тых годах он гремел, как никто, — и Пушкин, по поня- тию тогдашней молодежи, не мог идти в сравнение
с ним. Он не только пользовался славой первого рус- ского писателя; он даже — что гораздо труднее и реже встречается — до некоторой степени наложил свою печать на современное ему поколение. Герои а 1а Марлинский попадались везде, особенно в провинции и особенно между армейцами и артиллеристами; они разговаривали, переписывались его языком; в обще- стве держались сумрачно, сдержанно — «с бурей в душе и пламенем в крови», как лейтенант Белозор «Фрегата Надежды». Женские сердца «пожирались» ими. Про них сложилось тогда прозвище: «фаталь- ный». Тип этот, как известно, сохранялся долго, до времен Печорина. Чего-чего не было в этом типе? И байронизм и романтизм; воспоминания о француз- ской революции, о декабристах — и обожание Напо- леона; вера в судьбу, в звезду, в силу характера, поза и фраза — и тоска пустоты; тревожные волнения мел- кого самолюбия — и действительная сила и отвага; благородные стремленья — и плохое воспитание, неве- жество; аристократические замашки — и щеголяние игрушками... Но, однако, довольно философствовать... Я обещался рассказывать. П Подпоручик Теглев принадлежал к числу именно таких «фатальных» людей, хотя и не обладал наруж- ностью, обыкновенно этим личностям присвояемой: он, например, нисколько не походил на лермонтовского «фаталиста». Это был человек среднего роста, до- вольно плотный, -сутуловатый, белокурый, почти бело- брысый; лицо имел круглое, свежее, краснощекое, вздернутый нос, низкий, на висках заросший лоб и крупные, правильные, вечно неподвижные губы: он ни- когда не смеялся, не улыбался даже. Лишь изредка, когда он уставал и задыхался, выказывались четырех- угольные зубы, белые, как сахар. Та же искусственная неподвижность была распространена по всем его чер- там: не будь ее, они бы являли вид добродушный. Во всем его лице не совсем обыкновенны были только
глаза, небольшие, с зелеными зрачками и желтыми ресницами: правый глаз был чуть-чуть выше левого, и на левохМ глазу века поднималась меньше, чем на правом, что придавало его взору какую-то разность, и странность, и сонливость. Физиономия Теглева, не лишенная, впрочем, некоторой приятности, почти по- стоянно выражала неудовольствие с примесью недо- умения: точно он следил внутри себя за невеселой мыслию, которую никак уловить не мог. Со всем тем он не производил впечатления гордеца: его скорей можно было принять за обиженного, чем за гордого человека. Говорил он очень мало, с запинками, сип- лым голосом, без нужды повторяя слова. В против- ность большей части фаталистов, он особенно вычур- ных выражений не употреблял — и прибегал к ним только на письме; почерк имел совершенно детский. Начальство считало его офицером — «так себе», — не слишком способным и не довольно усердным. «Есть пунктуальность, но аккуратности нет», — говорил о нем бригадный генерал немецкого происхождения. И для солдат Теглев был — «так себе» — ни рыба ни мясо. Жил он скромно, по состоянию. Девяти лет от роду он остался круглым сиротою: отец и мать его утонули весною, в половодье, переправляясь на па- роме через Оку. Он получил воспитание в частном пансионе, где считался одним из самых тупых и самых смирных учеников; поступил, по собственному настоя- тельному желанию и по рекомендации двоюродного дяди, человека влиятельного, юнкером в гвардейскую конную артиллерию — и, хотя с трудом, однако выдер- жал экзамен сперва на прапорщика, потом на подпо- ручика. С другими офицерами он находился в отноше- ниях натянутых. Его не любили, посещали его редко — и сам он почти ни к кому не ходил. Присутствие по- сторонних людей его стесняло; он тотчас становился неестественным, неловким... в нем не было ничего то- варищеского — и ни с кем он не «тыкался». Но его уважали; и уважали его не за его характер или ум и образованность — а потому, что признавали на нем ту особенную печать, которою отмечены «фатальные» люди. «Теглев сделает карьеру, Теглев чем-нибудь
отличится» — этого никто из его сослуживцев не ожи- дал; но «Теглев выкинет какую-нибудь необыкновен- ную штуку» — или «Теглев возьмет да вдруг выйдет в Наполеоны» — это не считалось невозможным. По- тому, тут действует «звезда» — и человек он «с пред- определением» — как бывают люди «со вздохом» и «со слезою», Ш Два случая, ознаменовавшие самое начало его офи- церской службы, много способствовали к упрочению за ним его фатальной репутации. А именно: в самый первый день его производства — около половины марта месяца — он, вместе с другими, только что вы- пущенными офицерами, шел в полной парадной форме по набережной. В тот год весна наступила рано, Нева вскрылась; большие льдины уже прошли— но всю реку запрудил мелкий, сплошной, пропитанный водою лед. Молодые люди разговаривали, смеялись... вдруг один из них остановился: он увидал на медленно двигав- шейся поверхности реки, шагах в двадцати от берега, небольшую собачку. Взобравшись на выдававшуюся льдину, она дрожала всем телом и визжала. «А ведь она погибнет», — проговорил офицер сквозь зубы. Со- бачку тихонько проносило мимо одного из спусков, устроенных вдоль набережной. Вдруг Теглев, ни слова не говоря, сбежал по этому самому спуску — и, пере- прыгивая по тонкому льду, проваливаясь и выскаки- вая, добрался до собачки, схватил ее за шиворот и, благополучно вернувшись на берег, бросил ее на мо- стовую. Опасность, которой подвергался Теглев, была так велика, поступок его был так неожидан, что това- рищи его словно окаменели — и только тогда загово- рили все разом, когда он подозвал извозчика, чтобы ехать к себе домой; весь мундир на нем был мокр. В ответ на их восклицания Теглев равнодушно про- молвил, что кому что на роду написано, тот того не минует, — и велел извозчику ехать. — Да ты собаку-то возьми с собой на память, — крикнул один из офицеров. Но Теглев только рукой
махнул — и товарищи его переглянулись в молчали- вом изумлении. Другой случай произошел несколько дней спустя, на карточном вечере у батарейного командира. Теглев сидел в углу — и не участвовал в игре. «Эх, кабы мне, как в пушкинской «Пиковой даме», бабушка наперед сказала, какие карты должны выиграть!» — восклик- нул один прапорщик, спускавший свою третью тысячу. Теглев молча приблизился к столу, взял колоду, снял — и, проговорив: «Шестерка бубен!»—перевернул ко- лоду: внизу была шестерка бубен. «Туз треф!» — про- возгласил он и снял опять: снизу оказался туз треф. «Король бубен!» — промолвил он в третий раз сер- дитым шепотом, сквозь стиснутые зубы — отгадал в третий раз... и вдруг весь покраснел. Вероятно, он сам этого не ожидал. «Отличный фокус! Покажите-ка еще», — заметил батарейный командир. «Я фокусами не занимаюсь», — сухо ответил Теглев — и вышел в дру- гую комнату. Каким образом это так случилось, что он заранее отгадывал карту, — я растолковать не берусь; но видел я это собственными глазами. После него многие из присутствовавших игроков пытались сделать то же самое — и никому оно не удалось: одну карту еще иной и угадает; но уже две сряду — никак. А у Теглева вышло целых три! Этот случай еще более утвердил за ним репутацию таинственного, фатального человека. Мне после часто приходило на ум, что не удайся ему фокус с картами — кто знает, какой бы она приняла оборот и как бы он сам взглянул на себя; но эта неожиданная удача окончательно решила дело. IV Понятно, что Теглев тотчас ухватился за эту репу- тацию. Она придавала ему особое значение, особый колорит... «Cela le posait» J, как выражаются фран- цузы, — и при небольшом его уме, незначительных 1 Это давало ему положение (франц.).
познаниях и громадном самолюбии — такая репутация приходилась ему как раз под руку. Заслужить ее было трудно, а поддержать ее — ничего не значило: стоило только молчать и дичиться. Но не в силу этой репута- ции я сошелся с Теглевым — и, можно сказать, полю- бил его. Полюбил я его, во-первых, потому, что сам был порядочный дичок — и видел в нем собрата; а во-вторых, и потому, что человек он был добрый — и в сущности очень простосердечный. Он внушал мне нечто вроде сожаления; мне казалось, что, помимо его напускной фатальности, над ним действительно тяго- теет трагическая судьба, которой он сам не подозре- вает. Разумеется, этого чувства я ему не высказывал: внушать сожаление — может ли быть обида хуже для «фатального» человека? И Теглев чувствовал располо- жение ко мне: со мной было ему легко, со мной он разговаривал — в моем присутствии он решался поки- дать тот странный пьедестал, на который не то попал, не то взобрался. Мучительно, болезненно самолюби- вый, он, вероятно, все-таки сознавал в глубине души своей, что ничем не оправдывает своего самолюбия — и что другие, пожалуй, могут смотреть на него свы- сока... а я, девятнадцатилетний мальчик, не стеснял его; страх сказать что-нибудь неумное, неуместное при мне не сжимал его вечно настороженного сердца. Он даже иногда впадал в болтливость; и благо ему, что никто, кроме меня, не слыхал его речей! Его репута- ция недолго бы удержалась. Он не только знал очень мало — он почти ничего не читал — и ограничивался тем, что набирался подходящих анекдотов и историй. Он верил в предчувствия, предсказания, приметы, встречи, в счастливые и несчастные дни, в преследо- вание или благоволение судьбы, в значительность жизни, одним словом. Он даже верил в какие-то «кли- матерические» годы, о которых кто-то упомянул при нем и значение которых он сам не понимал хоро- шенько. Фатальным людям настоящего закала не сле- дует выказывать подобные верованья: они должны внушать их другим... Но Теглева с этой стороны знал я один.
V Однажды, помнится, в самый Ильин день, 20 июля, я поехал гостить к брату — и не застал его: на целую неделю куда-то его откомандировали. Вернуться в Пе- тербург я не хотел; потаскался с ружьем по окрест- ным болотцам, убил парочку бекасов, а вечер провел с Теглевым под навесом пустого сарая, в котором он устроил, как он выражался, летнюю свою резиденцию. Мы покалякали кой о чем, а впрочем, большей частью пили чай, курили трубки и разговаривали то с хозяи- ном, обрусевшим чухонцем, то с мотавшимся около батареи разносчиком, продавцом «пельцинов, лимонов хоро-о-ших», милым человеком и балагуром, который, кроме других талантов, умел играть на гитаре и рас- сказывал нам о несчастной любви, которую он в «мла- дости» питал к дочери хожалого. Войдя в лета, этот Дон Жуан в александрийской рубахе уже не знал не- счастных привязанностей. Перед воротами нашего са- рая расстилалась, постепенно углубляясь, широкая равнина; маленькая речка блистала местами в извили- нах ложбин; дальше, на небосклоне виднелись низкие леса. Ночь приближалась, и мы остались одни. Вместе с ночью спускался на землю тонкий, сырой пар, кото- рый, вес более и более разрастаясь, превратился, на- конец, в густой туман. На небо взошел месяц: весь ту- ман проникнулся насквозь и как бы позлатился его сиянием. Все странно передвинулось, закуталось и смешалось; далекое казалось близким, близкое дале- ким, большое малым, малое большим... все стало светло и неясно. Мы словно перенеслись в сказочное царство, в царство бело-золотистой мглы, тишины глу- бокой, чуткого сна... И как таинственно, какими сере- бристыми искорками сквозили сверху звезды! Мы оба умолкли. Фантастический облик этой ночи подейство- вал на нас: он настроил нас на фантастическое. VI Теглев первый заговорил, с обычными запинками, недомолвками и повторениями, о предчувствиях... о привидениях. В такую точно ночь, по его словам, один
его знакомый студент, только что поступивший в гу- вернеры к двум сиротам и помещенный с ними в па- вильоне, в саду, — увидал женскую фигуру, наклонен- ную над их постелями, и на следующий день узнал эту фигуру в не замеченном им до тех пор портрете, изо- бражавшем мать этих самых сирот. Потом Теглев рас- сказал мне, будто родителям его, за несколько дней до их гибели, все чудился шум воды; будто дедушка его в бородинском сражении избавился от смерти тем, что, увидав на земле простой серый голыш, внезапно на- гнулся и поднял его, — а в это самое мгновенье кар- течь пролетела над его головою и сломила его длин- ный черный султан. Теглев даже обещался показать мне этот самый голыш, спасший его деда и вделанный им в медальон. Потом он упомянул о призвании ка- ждого человека и о своем в особенности и прибавил, что он доселе в него верит и что, если в нем когда- нибудь на этот счет возникнут сомнения, то он сумеет разделаться с ними и с жизнью, ибо жизнь тогда поте- ряет для него всякое значение. «Вы, может быть, по- лагаете, — промолвил он, искоса глянув на меня, — что на это у меня не хватит духа? Вы меня не знаете... У меня воля железная!» «Хорошо сказано», — подумал я про себя. Теглев задумался, глубоко вздохнул и, выпустив из руки чубук, объявил мне, что нынешний день для него очень важный. — Нынче Ильин день — я именинник... Это... это для меня всегда тяжелая пора. Я ничего не отвечал и только глядел на него, как он сидел передо мною, согнутый, сутулый, неповорот- ливый, с уставленным на землю сонливым и пасмур- ным взором. — Сегодня, — продолжал он, — одна старушка ни- щая (Теглев не пропускал ни одного нищего, не по- дав ему милостыни) сказала мне, что она о моей душеньке помолится... Разве это не странно? «Охота же человеку все с собою возиться!» — по- думал я опять. Я должен, однако, прибавить, что в по- следнее время я стал замечать необычное выражение заботы и тревоги на лице Теглева, и не «фатальная»
то была меланхолия: его что-то действительно грызло и мучило. И в этот раз меня поразила унылость, рас- пространенная по его чертам. Уж не начинали ли воз- никать в нем те сомненья, о которых он мне говорил? Мне сказывали товарищи Теглева, что он незадолго перед тем подавал начальству проект о каких-то пере- формированиях «по лафетной части» и что этот проект был ему возвращен с «надписью», то есть с выгово- ром. Зная его характер, я не сомневался в том, что подобное пренебрежение начальства глубоко его оскор- било. Но то, что мне чудилось в Теглеве, походило более на грусть, имело более личный оттенок. — Однако сыро становится, — промолвил он вдруг и повел плечами. — Пойдемте в избу — да и спать пора. — У него была привычка поводить плечами и пово- рачивать голову со стороны на сторону, точно ему галстук становился тесным, причем он брался правой рукою за горло. Характер Теглева выражался — так по крайней мере мне казалось — в этом тоскливом и нервическом движении. Ему тоже было тесно на свете. Мы вернулись в избу и легли, каждый на лавке, он в красном углу, я в переднем, на постланном сене. VII Теглев долго ворочался на своей лавке, и я не мог заснуть. Рассказы ли его взволновали мои нервы, странная ли эта ночь раздражала мою кровь — не знаю; только я заснуть не мог. Всякое даже желание сна исчезло, наконец, и я лежал с раскрытыми гла- зами да думал, напряженно думал, бог знает о чем, о самых бессмысленных пустяках, — как это всегда бывает во время бессонницы. Переворачиваясь с боку на бок, я протянул руку... Палец мой ударился об одно из бревен стены. Раздался слабый, но гулкий и как бы протяжный звук... Я, должно быть, попал на пустое место. Я вторично ударил пальцем... уже нарочно. Звук повторился. Я еще... Вдруг Теглев приподнял голову.
— Ридель, — промолвил он, — слышите, кто-то сту- чит под окном. Я притворился спящим. Мне вдруг пришла охота потрунить над моим фатальным товарищем. Все рав- но— мне не спалось. Он опустил голову на подушку. Я подождал не- много и опять постучал три раза сряду. Теглев опять приподнялся и стал прислушиваться. Я постучал опять. Я лежал к нему лицом, но мою руку он не мог видеть... я ее назад закинул, под одеяло. — Ридель! — крикнул Теглев. Я не отозвался. — Ридель! — повторил он громко. — Ридель! — А? Что такое? — проговорил я, словно спро- сонья. — Вы не слышите, кто-то все стучит под окном. В избу, что ли, просится. — Прохожий... — пролепетал я. — Так надо его впустить или узнать, что за че- ловек? Но я уже не отвечал и снова притворился спящим. Прошло несколько минут... Я опять за свое... «Стук... стук... стук!..» Теглев тотчас выпрямился и стал слушать. «Стук... стук... стук! Стук... стук... стук!» Сквозь полузакрытые веки, при белесоватом свете ночи, я хорошо мог видеть все его движенья. Он обра- щал лицо то к окну, то к двери. Действительно, трудно было понять, откуда шел звук: он словно облетал ком- нату, словно скользил вдоль стен. Я случайно попал на акустическую жилку. «Стук... стук... стук!..» — Ридель!—закричал, наконец, Теглев. — Ридель! Ридель! — Да что такое? — промолвил я зевая. — Неужели вы ничего не слышите? Стучит кто-то. — Ну, бог с ним! — ответил я и опять показал вид, что заснул, захрапел даже... Теглев успокоился. «Стук... стук... стук!..»
— Кто там? — закричал Теглев. — Войди! Никто, разумеется, не отвечал. «Стук... стук... стук!» .Теглев вскочил с постели, открыл окно и, высунув голову наружу, диким голосом спросил: «Кто там? Кто стучит?» Потом он отворил дверь и повторил свой во- прос. В отдаленье проржала лошадь — и только. Он вернулся к своей постели... «Стук... стук... стук!» Теглев мгновенно перевернулся и сел. «Стук... стук... стук!» Теглев проворно надел сапоги, накинул шинель на плечи и, отцепив со стены саблю, вышел из избы. Я слышал, как он два раза обошел ее кругом и все спрашивал: «Кто тут? Кто тут ходит? Кто стучит?» Потом он вдруг умолк, постоял на одном месте на улице, недалеко от угла, где я лежал, и, уже ни слова больше не говоря, вернулся в избу и лег, не разде- ваясь. «Стук... стук... стук!» — начал я снова. «Стук... стук... стук!» Но Теглев не шевелился, не спрашивал: кто сту- чит? а только подпер голову рукою. Видя, что это больше не действует, я спустя не- много времени притворился, что просыпаюсь, и, вгля- девшись в Теглева, принял удивленный вид. — Вы разве куда ходили? — спросил я. — Да, — равнодушно отвечал он. — Вы все продолжали слышать стук? - Да. — И никого не встретили? — Нет. — И стук прекратился? — Не знаю. Теперь мне все равно. — Теперь? Почему же именно теперь? Теглев не отвечал. Мне стало немножко совестно и немножко до- садно на него. Сознаться ё своей шалости я, однако, не решался. — Знаете ли что? — начал я. — Я убежден, что все это — одно ваше воображение.
Теглев нахмурился. — А! вы полагаете! — Вы говорите: вы слышали стук...- — Я не один стук слышал, — перебил он меня. — Что же еще? Теглев качнулся вперед — и закусил губы. Он, ви- димо, колебался... — Меня звали! — промолвил он, наконец, вполго- лоса и отвернул лицо. — Вас звали? Кто же вас звал? — Одна... — Теглев продолжал глядеть в сторо- ну. — Одно существо, про которое я до сих пор только полагал, что оно умерло... а теперь я это наверное знаю. — Клянусь вам, Илья Степаныч, — воскликнул я, — это все одно воображение! — Воображение? — повторил он. — Хотите сами убедиться на деле? — Хочу. — Ну, так выйдемте на улицу. УШ Я наскоро оделся и вместе с Теглевым вышел из избы. Против нее, по ту сторону улицы, не было до- мов — а тянулся низкий, местами сломанный плетень, за которым начинался довольно крутой спуск на рав- нину. Туман попрежнему окутывал все предметы — и за двадцать шагов почти ничего не было видно. Мы с Теглевым дошли до плетня — и остановились. — Вот здесь, — промолвил он и понурил голову.— Стойте, молчите — и слушайте! — Я, так же как он, приник ухом — и кроме обычного, до крайности сла- бого, но повсеместного ночного гула, этого дыханья ночи — не услышал ничего. Изредка переглядываясь друг с другом, простояли мы неподвижно несколько минут — и уже собирались идти дальше... «Илюша!» — почудился мне шепот из-за плетня. Я глянул на Теглева—но он, казалось, ничего не слыхал — и попрежнему держал голову понуро.
«Илюша..: а Илюша...» — раздалось явственнее прежнего — настолько явственно, что можно было по- нять: эти слова произнесла женщина. Мы оба разом вздрогнули — и уставились друг на друга. — Что? — спросил меня шепотом Теглев. — Теперь не будете сомневаться? — Постойте, — отвечал я ему так же тихо, — это еще ничего не доказывает. Надо посмотреть — нет ли кого? Какой-нибудь шутник..г Я перескочил через плетень — и пошел по тому на- правлению, откуда, сколько я мог судить, принесся голос. Под ногами я почувствовал мягкую, рыхлую землю; длинные полосы гряд пропадали в тумане. Я нахо- дился в огороде. Но ничего не шевелилось ни вокруг меня, ни впереди. Все как бы замерло в онемении сна. Я сделал еще несколько шагов. — Кто тут? — закричал я не хуже Теглева. Прррр!—вспугнутый перепел выскочил из-под са- мых ног моих — и полетел прочь, прямо, как пуля. Я невольно пошатнулся... Что за глупость! Я глянул назад. Теглев виднелся на том же самом месте, где я его оставил. Я приблизился к нему. — Напрасно вы будете звать, — промолвил он. — Этот голос дошел до нас... до меня... издалека. Он провел рукой по лицу — и тихими шагами на- правился через улицу домой. Но я не хотел так скоро сдаться — и вернулся в огород. Что действительно кто-то три раза кликнул «Илюшу» — в этом я никак сомневаться не мог; что в этом зове было что-то жа- лобное и таинственное — в этом я тоже должен был самому себе признаться... Но кто знает, быть может, все это только казалось непонятным, а на деле объяс- нялось так же просто* как и тот стук, который взвол- новал Теглева? Я отправился вдоль плетня, от времени до времени останавливаясь и посматривая кругом. Подле самого плетня, в недальнем расстоянии от нашей избы, росла старая кудрявая ветла: большим черным пятном выда- валась она среди общей белизны тумана, той тусклой
белизны, которая хуже темноты слепит и притупляет взор. Вдруг мне почудилось, будто что-то, довольно крупное, живое, ворохнулось на земле возле той ветлы. С восклицанием: «Стой! Кто это?» — бросился я впе- ред. Послышались легкие, словно заячьи шаги; мимо меня быстро шмыгнула скорченная фигура, мужская ли, женская ли — я разобрать не мог... Я хотел схва- тить ее, но не успел, споткнулся, упал и обжег лицо о крапиву. Приподнимаясь и опираясь на землю, я по- чувствовал что-то жесткое под рукою: то был резной медный гребешок на шнурке, вроде тех, которые наши крестьяне носят на поясе. Дальнейшие мои разыскания остались тщетными — и я с гребешком в руке и с остреканными щеками вер- нулся в избу. IX Я застал Теглева сидящим на лавке. Перед ним на столе горела свечка — и он что-то записывал в не- большой альбомчик, который постоянно носил с со- бою. Увидав меня, он проворно сунул альбомчик в карман и принялся набивать трубку. — Вот, батюшка, — начал я, — какой трофей я из моего похода принес! — Я показал ему гребешок и рассказал, что со мной случилось около ветлы. — Я, должно быть, вора вспугнул, — прибавил я. — Вы слы- шали — вчера у нашего соседа украли лошадь? Теглев холодно улыбнулся и закурил трубку. Я уселся возле него. — И вы все попрежнему уверены, Илья Степа- ныч, — промолвил я, — что голос, который мы слы- шали, прилетел из тех неведомых стран... Он остановил меня повелительным движением руки. — Ридель, — начал он, — мне не до шуток — и потому прошу вас также не шутить. Теглеву действительно было не до шуток. Лицо его изменилось. Оно казалось бледнее, выразительнее — и длиннее. Его странные, «разные» глаза тихо блу- ждали.
— Не думал я, — заговорил он снова, — что я когда-нибудь сообщу другому... другому человеку то, что вы сейчас услышите и что должно было умереть... да, умереть в груди моей; но, видно, так нужно — да и выбору мне нет. Судьба! Слушайте. И он сообщил мне целую историю. Я уже сказал вам, господа, что повествователь он был плохой; но не одним неумением передавать слу- чившиеся с ним самим события поразил он меня в ту ночь; самый звук его голоса, его взгляды, движения, которые он производил пальцами, руками, — все в нем, одним еловой, казалось неестественным, ненуж- ным, фальшью наконец. Я был еще очень молодки не- опытен тогда — и не знал, что привычка риторически выражаться, ложность интонаций и манер до того мо- жет въесться в человека, что он уже никак не в со- стоянии отделаться от нее: это своего рода проклятие. Впоследствии времени мне случилось встретиться с од- ной дамой, которая таким напыщенным языком, с та- кими театральными жестами, с таким мелодрамати- ческим трясением головы и закатыванием глаз рассказывала мне о впечатлении, произведенном на нее смертью ее сына — об ее «неизмеримом» горе, об ее страхе за собственный рассудок, что я подумал про себя: «Как эта барыня врет и ломается! Она своего сына вовсе не любила!» А неделю спустя я узнал, что бедная женщина действительно с ума сошла. С тех пор я стал гораздо осторожнее в своих суждениях и гораздо меньше доверял собственным впечатлениям. X История, которую рассказал мне Теглев, была вкратце следующая. У него в Петербурге, кроме са- новного дяди, жила тетка, женщина не сановная, но с состоянием. Будучи бездетной, она взяла к себе в приемыши девочку, сиротку, из мещанского сосло- вия, дала ей приличное воспитание — и обращалась с ней как с дочерью. Звали ее Машей. Теглев виделся с нею чуть не каждый день. Кончилось тем, что они
оба друг в друга влюбились, и Маша отдалась ему. Это вышло наружу. Тетка Теглева страшно рассерди- лась, с позором прогнала несчастную девушку из сво- его дома — и переехала в Москву, где взяла барышню из благородных к себе в воспитанницы и наслед- ницы. Вернувшись к прежним родственникам, людям бедным и пьяным, Маша терпела участь горькую. Тег- лев обещал жениться на ней — и не исполнил своего обещания. В последнее свое свидание с нею — он при- нужден был высказаться: она хотела узнать правду — и добилась ее. «Ну, — промолвила она, — коли мне не быть твоей женою, так я знаю, что мне остается сде- лать». С этого последнего свиданья прошло недели две с лишком. — Я ни на минуту не обманывался насчет значе- ния ее последних слов, — прибавил Теглев, — я уве- рен, что она покончила с жизнью, и... и что это был ее голос, что это она звала меня туда... за собою... Я узнал ее голос... Что ж! один конец! — Но отчего же вы не женились на ней, Илья Степаныч? — спросил я. — Вы ее разлюбили? — Нет; я до сих пор люблю ее страстно! Тут я, господа, уставился на Теглева. Вспомнился мне другой мой знакомый, человек очень смышленый, который, обладая весьма некрасивой, неумной и небо- гатой женой — и будучи очень несчастлив в супруже- стве— на сделанный ему при мне вопрос: почему же он женился? вероятно, по любви? — отвечал: «Вовсе не по любви! А так!» А тут Теглев любит стра- стно девушку и не женится. Что ж? и это тоже — так?! — Отчего же вы не женитесь? — спросил я вто- рично. Сонливо-странные глаза Теглева забегали по столу. — Этого... в немногих словах... не скажешь, — на- чал он запинаясь. — Были причины... Да притом она... мещанка. Ну и дядя... я должен был принять и его в соображение. — Дядю вашего? — вскрикнул я. — Но на какой черт вам ваш дядя, которого вы только и видите, что в Новый год, когда с поздравлением ездите? На его
богатство рассчитываете? Да у него самого чуть не дюжина детей! Я говорил с жаром... Теглева покоробило, и он по- краснел... покраснел неровно, пятнами... — Прошу не читать мне нотаций, — промолвил он глухо. — Впрочем, я не оправдываюсь. Загубил я ее жизнь — и теперь надо будет долг выплатить... Он опустил голову — и умолк. Я тоже ничего ска- зать не нашелся. XI Так мы сидели с четверть часа. Он глядел в сто- рону, а я глядел на него — и заметил, что волосы у него надо лбом как-то особенно приподнялись и зави- лись кудрями, что, по замечанию одного военного ле- каря, на руках которого перебывало много раненых, всегда служит признаком сильного и сухого жара в мозгах... Опять мне пришло в голову, что над этим человеком действительно тяготеет рука судьбы и что товарищи его недаром видели в нем нечто фатальное. И в то же время я внутренно осуждал его. «Ме- щанка!— думалось мне,—да какой же ты ари- стократ?» — Может быть, вы меня осуждаете, Ридель, — на- чал вдруг Теглев, как бы угадав, о чем я думал. — Мне самому... очень тяжело. Но как быть? Как быть? Он оперся подбородком на ладонь и принялся по- кусывать широкие и плоские ногти своих коротких и красных, как железо твердых пальцев. — Я того мнения, Илья Степаныч, что надо вам сперва удостовериться, точно ли ваши предположения справедливы... Быть может, ваша любезная здрав- ствует. («Сказать ему о настоящей причине стука? — мелькнуло у меня в голове. — Нет, после».) — Она мне ни разу не писала с тех пор, как мы в лагере, — заметил Теглев. — Это еще ничего не доказывает, Илья Степаныч. Теглев махнул рукою. — Нет! ее уже наверное больше на свете нет. Она меня звала...
Он вдруг повернулся лицом к окну. — Опять кто-то стучит! Я невольно засмеялся. — Ну, уж извините, Илья Степаныч! На сей раз это у вас нервы. Видите: рассветает. Через десять ми- нут солнце взойдет — теперь уже четвертый час, а при- виденья днем не действуют. Теглев бросил на меня сумрачный взгляд и, про- молвив сквозь зубы: «Прощайте-с»— лег на лавку и повернулся ко мне спиною. Я тоже лег — и, помнится, прежде чем заснул, по- думал, что к чему это Теглев все намекает на то, что намерен... лишить себя жизни! Что за вздор! что за фраза! По собственной воле не женился... бросил... а тут вдруг убить себя хочет! Смысла нет человеческого! Нельзя не порисоваться! С этими мыслями я заснул очень крепко — и когда я открыл глаза, солнце стояло уже высоко на небе — и Теглева не было в избе... Он, по словам его слуги, уехал в .город. хп Я провел весьма томительный и скучный день. Тег- лев не возвратился ни к обеду, ни к ужину; брата я и не ожидал. К вечеру опять распространился густой ту- ман, еще пуще вчерашнего. Я лег спать довольно рано. Стук под окном разбудил меня. Пришла моя очередь вздрогнуть! Стук повторился — да так настойчиво-явственно, что сомневаться в его действительности было невоз- можно. Я встал, отворил окно и увидал Теглева. За- кутанный шинелью, в надвинутой на глаза фуражке, он стоял неподвижно. — Илья Степаныч! — воскликнул я, — это вы? Мы прождались вас. Войдите. Али дверь заперта? Теглев отрицательно покачал головою. — Я не намерен войти, — произнес он глухо, — я хотел только попросить вас передать завтра это письмо батарейному командиру.
Он протянул мне большой куверт, запечатанный пятью печатями. Я изумился — однако машинально взял куверт. Теглев тотчас отошел на середину улицы. — Постойте, постойте, — начал я, — куда же вы? Вы только теперь приехали? И что это за письмо? — Вы обещаетесь доставить его по адресу? — промолвил Теглев и отступил еще на несколько ша- гов. Туман запушил очертания его фигуры. — Обе- щаетесь? — Обещаюсь... но сперва... Теглев отодвинулся еще дальше — и стал продол- говатым, темным пятном. — Прощайте! — раздался его голос. — Прощайте, Ридель, не поминайте меня лихом... И Семена не за- будьте... И самое пятно исчезло. Это было слишком. «О фразер проклятый! — по- думал я. — Нужно же тебе все на эффект бить!» Однако мне стало жутко; невольный страх стеснял мне грудь. Я накинул шинель — и выбежал на улицу. XIII Да; но куда было идти? Туман охватил меня со всех сторон. На пять, на шесть шагов вокруг он еще сквозил немного, а дальше так и громоздился стеною, рыхлый и белый, как вата. Я взял направо по улице деревушки, которая тут же прекращалась: наша изба была предпоследняя с краю, а там начиналось пу- стынное поле, кое-где поросшее кустами; за полем, с четверть версты от деревни, находилась березовая ро- щица — и через нее протекала та самая речка, которая несколько ниже огибала деревню. Все это я знал хо- рошо, потому что много раз видел все это днем; теперь же я ничего не видел — и только по большей густоте и белизне тумана мог догадываться, где опускалась почва и протекала речка. На небе бледным пятном стоял месяц — но свет его не в силах был, как в прош- лую ночь, одолеть дымную плотность тумана и висел наверху широким, матовым пологом. Я выбрался
на поле — прислушался... Нигде ни звука; только кулички посвистывали. — Теглев! — крикнул я. — Илья Степаныч!! Тег- лев!! Голос мой замирал вокруг меня без ответа; каза- лось, самый туман не пускал его дальше. — Теглев! — повторил я. Никто не отозвался. Я пошел вперед наобум. Раза два я наткнулся на плетень, раз чуть не свалился в канаву, чуть не спо- ткнулся о лежавшую на земле крестьянскую лоша- денку... — Теглев! Теглев!—кричал я. Вдруг, позади меня, в самом близком расстоянии, послышался негромкий голос: — Ну вот я... Что вы хотите от меня? Я быстро обернулся... Передо мною, с опущенными руками, без фуражки на голове стоял Теглев. Лицо его было бледно; но глаза казались оживленными и больше обыкновен- ного... Он протяжно и сильно дышал сквозь раскрытые губы. — Слава богу!.. — воскликнул я в порыве радо- сти — и схватил его за обе руки. — Слава богу! Я уже отчаивался найти вас. И не стыдно вам так пугать меня? Илья Степаныч, помилуйте! — Что вы хотите от меня ?— повторил Теглев. — Я хочу... я хочу, во-первых, чтобы вы вместе со мною вернулись домой. А во-вторых, я хочу, я тре- бую, требую от вас, как от друга, чтобы вы немедленно мне объяснили, что значат ваши поступки —и это письмо к полковнику? Разве с вами в Петербурге слу- чилось что-нибудь неожиданное? — Я в Петербурге нашел именно то, что ожи- дал, — отвечал Теглев, все не трогаясь с места. — То есть... вы хотите сказать... ваша знакомая... эта Маша... — Она лишила себя жизни, — торопливо и как бы со злостью подхватил Теглев.—Третьего дня ее похо- ронили. Она не оставила мне даже записки. Она отравилась.
Теглев поспешно произносил эти страшные слова, а сам все стоял неподвижно, как каменный. Я всплеснул руками. — Неужели? Какое несчастье! Ваше предчувствие сбылось... Это ужасно! В смущении я умолк. Теглев тихо и как бы с тор- жеством скрестил руки. — Однако, — начал я, — что же мы стоим здесь? Пойдемте домой. — Пойдемте, — сказал Теглев. — Но как мы най- дем дорогу в этом тумане? — В нашей избе огонь в окнах светит—мы и бу- дем держаться на него. Пойдемте. — Ступайте вперед, — ответил Теглев. — Я за вами. Мы отправились. Минут с пять шли мы — и путе- водный наш свет не показывался; наконец, он блес- нул впереди двумя красными точками. Теглев мерно выступал за мною. Мне ужасно хотелось поскорей до- браться домой и узнать от него все подробности его несчастной поездки в Петербург. Пораженный тем, что он сказал мне, я, в припадке раскаяния и некоторого суеверного страха, не дойдя еще до нашей избы, со- знался ему, что вчерашний таинственный стук произ- водил я... и какой трагический, оборот приняла эта шутка! Теглев ограничился замечанием, что я тут ни при чем — что рукой моей водило нечто другое — и что это только доказывает, как мало я его знаю. Голос его, странно спокойный и ровный, звучал над самым моим ухом. — Но вы меня узнаете, — прибавил он. — Я ви- дел, как вы вчера улыбнулись, когда я упомянул о силе воли. Вы меня узнаете — и вы вспомните мои слова. Первая изба деревни, как некое темное чудище, выплыла из тумана перед нами... вот вынырнула и вторая, наша изба — и моя лягавая собака залаяла, вероятно, почуявши меня. Я постучал в окошко.
— Семен! — крикнул я теглевскому слуге, — эй, Семен! отвори нам поскорей калитку. Калитка стукнула и распахнулась; Семен шагнул через порог. — Илья Степаныч, пожалуйте, — промолвил я и оглянулся... Но никакого Ильи Степаныча уже не было за мною. Теглев исчез, словно в землю провалился. Я вошел в избу, как ошалелый. XIV Досада на Теглева, на самого себя сменила изум- ление, которое сначала овладело мною. — Сумасшедший твой барин! — накинулся я на Семена, — как есть сумасшедший! Поскакал в Петер- бург, потом вернулся — да и бегает зря! Я было за- лучил его, до самых ворот привел — и вдруг — хвать! опять удрал! В этакую ночь не сидеть дома! Нашел время гулять! «И зачем это я выпустил его руку!» — укорял я самого себя. Семен молча поглядывал на меня, как бы соби- раясь сказать что-то,—но, по обычаю тогдашних слуг, только потоптался немножко па месте. — В котором часу он уехал в город? — спросил я строго. — В шесть часов утра. — И что же — он казался озабоченным, груст- ным? Семен потупился. — Наш барин — мудреный, — начал он, — кто его понять может? — как собрался в город, новый мундир подать себе велел — ну и завился. — Как завился? — Волосы завил. Я им и щипцы приспособлял. Этого я, признаюсь, не ожидал. — Известна тебе одна барышня, — спросил я Се- мена, — Ильи Степаныча приятельница — зовут ее Машей?
— Как нам Марьи Анемподистовны не знать? Ба- рышня хорошая. — Твой барин в нее влюблен, в эту Марью... ну и так далее? Семен вздохнул. — От этой от самой от барышни и пропадать Илье Степанычу. Потому: любят они ее ужаственно—а в супружество взять не решаются — и бросить ее тоже жаль. От этого от самого ихнего малодушия. Уж очень они ее любят. — Да что, она — хорошенькая ?— полюбопытство- вал я. Семен принял серьезный вид. — Господа таких любят. — А на твой вкус? — Для нас... статья не подходящая — вовсе. — А что? — Телом оченно худы. — Если бы она умерла, — начал я снова,—ты по- лагаешь, Илья Степанович ее не пережил бы? Семен опять вздохнул. — Этого мы сказать не смеем — дело господское... а только барин наш — мудреный! Я взял со стола большое и довольно толстое письмо, отданное мне Теглевым, повертел его в ру- ках... Адрес на имя «его высокородия, господина ба- тарейного командира, полковника и кавалера», с обозначением имени, отчества и фамилии — был очень четко и тщательно написан. В верхнем углу куверта стояло слово: «нужное», дважды подчерк- нутое. — Послушай, Семен, — начал я. — Я боюсь за твоего барина. У него, кажется, недобрые мысли на уме. Надо будет отыскать его непременно. — Слушаю-с, — отвечал Семен. — Правда, на дворе туман такой, что на два аршина ничего рассмотреть нельзя; но все равно: надо попытаться. Мы возьмем по фонарю, а в каждом окне зажжем по свечке — на всякий случай. — Слушаю-с, — повторил Семен, зажег фонари и свечки — и мы отправились.
XV Как мы с ним блуждали, как путались — это пере- дать невозможно! Фонари нисколько не помогали нам; они нисколько не разгоняли той белой, почти светлой мглы, которая нас окружала. Мы с Семеном не- сколько раз теряли друг друга, несмотря на то, что перекликались, аукались и то и. дело взывали — я: «Теглев! Илья Степаныч!» — он: «Господин Теглев! Ваше благородие!» Туман до того сбивал нас с толку, что мы бродили, как во сне; мы оба скоро охрипли: сырость проникала до самого дна груди. Кое-как мы опять, по милости свечек в окнах, сошлись у избы. Наши совокупные поиски ни к чему не повели — мы только связывали друг друга, а потому мы и по- ложили уже не думать о том, как бы не разбиться, а идти каждому своей дорогой. Он взял налево, я направо и скоро перестал слышать его голос. Туман, казалось, пробрался в самую мою голову — и я бродил как отуманенный да только покрикивал: «Теглев! Теглев!» — Я! — раздалось вдруг мне в ответ. Батюшки! как я обрадовался! как бросился туда, где послышался мне голос... Человеческая фигура за- чернела впереди... я к ней... Наконец-то! Но вместо Теглева я увидел перед собою дру- гого офицера той же батареи, которого звали Телеп- невым. — Это вы мне отозвались? — спросил я его. — А это вы меня звали ?— спросил он в свою оче- редь. — Нет; я звал Теглева. — Теглева? Да я сию минуту его встретил. Какая дурацкая ночь! Никак к себе домой не попадешь. — Вы видали Теглева? Куда он шел? — Кажись — туда! — Офицер провел рукой по воз- духу. — Но теперь ничего понять нельзя. Вот, на- пример, известно ли вам, где деревня? Одно спасе- ние— собака залает. Предурацкая ночь! Позвольте закурить сигарку... все-таки как будто путь себе осве- щаешь.
Офицер был, сколько я заметил, немного наве- селе. — Вам Теглев ничего не сказал? — спросил я. — Как же! Я ему говорю: «Брат, здорово!» а он мне: «Прощай, брат!» — «Как прощай! Почему про- щай?» — «Да я, говорит, хочу с’час застрелиться из пистолета». Чудак! У меня дух захватило. — Вы говорите, он вам сказал... — Чудак! — повторил офицер и поплелся от меня прочь. Не успел я еще прийти в себя от заявления офи- цера — как мое собственное имя, несколько раз с уси- лием выкрикнутое, поразило мой слух. Я узнал голос Семена. Я отозвался... Он подошел ко мне. XVI — Ну что? — спросил я его. — Нашел ты Илью Степаныча. — Нашел-с. — Где? — А тут, недалече. — Как же ты... нашел его? Он жив? — Помилуйте—я с ними разговаривал. (У меня от сердца отлегло.) Сидят под березкой, в шинели.» и ничего. Я им докладываю: пожалуйте, мол, Илья Степаныч, на квартиру; Александр Васильич оченно об вас беспокоятся. А они мне говорят: охота ему бес- покоиться! Я на чистом воздухе быть желаю. У меня голова болит. Ступай, мол, домой. А я приду после. — И ты ушел! — воскликнул я и всплеснул ру- ками. — А то как же-с? Приказали идти... как же я останусь? Все мои страхи ко мне вернулись разом. — Сию минуту веди меня к нему — слышишь? Сию минуту! Эх, Семен, Семен, не ожидал я этого от тебя! Ты говоришь, он недалеко отсюда?
— Близехонько, вот где роща началась, — тут и сидят. От речки — от берегу — сажени с две, не больше. Я по речке их и нашел. — Ну веди, веди! Семен отправился вперед. — Вот извольте, пожалуйте... Только к речке спуститься — а там сейчас... Но вместо того, чтобы спуститься к речке, — мы за- шли в какую-то ложбину и очутились перед пустым сарайчиком... — Э! стой! — воскликнул вдруг Семен. — Это я, знать, вправо забрал... Надо будет сюда, полевее... Мы пошли полевее — и попали в такой густой бурьян, что едва могли выбраться... сколько я помнил, вблизи нашей деревни и не было нигде такого сплош- ного бурьяна. А там вдруг болото захлюпало у нас под ногами, показались круглые моховые кочки, ко- торых я тоже никогда не видал... Мы пошли назад — перед нами вырос крутой холмик, а на холмике стоит шалаш и в нем храпит кто-то. Мы с Семеном не- сколько раз крикнули в шалаш: что-то заворочалось в его глубине, затрещала солома — и хриплый голос произнес: кар-раул-лю! Мы опять назад... поле, поле, бесконечное поле... Я готов был заплакать... Вспомнились мне слова шута в «Короле Лире»: «Эта ночь нас всех с ума све- дет, наконец...» — Куда ж идти? — обратился я с отчаянием к Се- мену. — Нас, барин, знать, леший обошел, — отвечал растерявшийся слуга. — Это неспроста... Дело это не- чистое! Я было хотел прикрикнуть на него, но в это мгно- венье до слуха моего долетел отдельный, негромкий звук, который тотчас привлек все мое внимание. Что- то слабо пукнуло, вот как если б кто вытащил тугую пробку из узкого горлышка бутылки. Раздался этот звук недалеко от того места, где я стоял. Почему этот звук показался мне особенным и странным — я ска- зать не умею — но я тотчас пошел по его направле- нию.
Семен последовал за мною. Через несколько мгнове- ний что-то высокое и широкое зачернело сквозь туман. — Роща! вот она, роща! — воскликнул радостно Семен, — да, вон... вон и барин сидит под березой... Где я его оставил, — там и сидит. Он самый и есть! Я вгляделся. Действительно: на земле, у корня бе- резы, спиною к нам, неуклюже сгорбившись, сидел человек. Я быстро приблизился к нему — и узнал ши- нель Теглева, узнал его фигуру, его наклоненную на грудь голову. — Теглев! — кликнул я... но он не отозвался. ,— Теглев! — повторил я — и положил ему руку на плечо. Тогда он вдруг покачнулся вперед, послушно и скоро, словно он ожидал моего толчка, и повалился на траву. Мы с Семеном тотчас его подняли и повер- нули лицом кверху. Оно не было бледно, но безжиз- ненно-неподвижно; стиснутые зубы белели — а глаза, тоже неподвижные и не закрытые, сохраняли обыч- ный, сонливый и «разный» взгляд... — Господи! — промолвил вдруг Семен—и пока- зал мне свою обагренную кровью руку... Кровь эта выходила из-под расстегнутой шинели Теглева, с ле- вой стороны его груди. Он застрелился из небольшого одноствольного пи- столета, который лежал тут же возле него. Слабый звук, слышанный мною, — был звук, произведенный роковым выстрелом. XVII Самоубийство Теглева не слишком удивило его то- варищей. Я уже сказывал вам, что, по их понятию, он, как человек «фатальный», должен был выкинуть ка- кую-нибудь необыкновенную штуку, хотя именно этой штуки они, быть может, от него и не ожидали. В письме к батарейному командиру он просил его, во- первых: распорядиться о выключении из списков под- поручика Ильи Теглева, яко самовольно умершего, причем он заявлял, что у него в шкатулке найдется больше наличных денег, чем сколько на нем может
оказаться долгов; а во-вторых: доставить важному лицу, командовавшему тогда всем гвардейским корпу- сом, другое, незапечатанное письмо, находившееся в том же куверте. Это второе письмо мы, разумеется, все прочитали, некоторые из нас взяли с него копии. Теглев, видимо, трудился над сочинением этого письма.- «Вот, Ваше В—ство (так, помнится, начиналось оно), как вы бываете строги и взыскиваете за малейшую неисправность в мундире, за ничтожнейшее отступле- ние от формы, когда к вам является бледный, трепе- щущий офицер; а вот я теперь являюсь перед нашего общего, неподкупного, неумытного Судию, перед Вер- ховное Существо, перед Существо, которое неизмеримо значительнее даже Вашего В — ства, — и являюсь за- просто, в шинели, даже без галстука на шее...» Ах, какое тяжелое и неприятное впечатление произвела на меня эта фраза, каждое слово, каждая буква которой старательно были выведены детским почерком покой- ного! Неужели, спрашивал я самого себя, неужели стоило придумывать такой вздор в такую минуту? А Теглеву, очевидно, понравилась эта фраза: он для нее пустил в ход все бывшие тогда в моде нагромож- дения эпитетов и амплификаций а 1а Марлинский.- Дальше он упоминал о судьбе, о гонениях, о своем призвании, которое так и осталось неисполненным, о тайне, которую он унесет в могилу, о людях, кото- рые не хотели его понять; приводил даже стихи ка- кого-то поэта, который говорил о толпе, что она носит жизнь, «как ошейник» — и в порок въедается, «как репейник» — и все это не без орфографических оши- бок. Правду сказать, это предсмертное письмо бедного Теглева было довольно пошло — и я воображаю пре- зрительное недоумение высокой особы, на имя которой оно было адресовано — воображаю, каким тоном она произнесла: «Дрянной офицер! дурную траву из поля вон!» Перед самым только концом письма вырвался из сердца Теглева искренний крик. «Ах, Ваше В — ство! — так заключал он свое послание, — я си- рота, меня некому было любить смолоду — и все меня чуждались... а единственное сердце, которое отдалось мне, — я сам загубил!»
В кармане шинели у Теглева Семен нашел альбом- чик, с которым его господин не расставался. Но почти все листы были вырваны; уцелел только один, на ко- тором стояло следующее вычисление: Наполеон род. 15-го августа 1769 г. 1769 15 8 (август — 8-й мес. в году). Итого 1792 1 7 9 2 Илья Теглев род. 7-го января 1811 г. 1811 7 1 (январь—1-й мес. в году). Итого 1819 1 8 1 9 Итого 19! Наполеон умер 5-го мая 1825 г. 1825 5 5 (май — 5-й мес. в году). Итого 1835 1 8 3 5 Итого 19! Илья Теглев умер 21-го июля 1834 г. 1834 21 7 (июль — 7-й мес. в году). Итого 1862 1 8 6 2 Итого 17! Итого 17! Бедняк! уж не оттого ли он и пошел в артиллеристы? Его похоронили, как самоубийцу — вне кладби- ща — и немедленно о нем позабыли. XVIII На другой день после похорон Теглева (я нахо- дился еще в деревне, в ожидании брата) Семен вошел в избу и доложил, что Илья желает меня видеть. — Какой Илья? — спросил я. — А наш разносчик.
Я велел позвать его. Он явился. Пожалел слегка о господине подпору- чике; удивился, что, мол, это с ним такое попритчи- лось... — Он остался тебе должен? — спросил я. — Никак нет-с. Они что забирали — все сейчас вы- плачивали в аккурате. А вот что-с... — Тут разносчик осклабился.—Досталась вам одна моя вещица... — Какая такая вещица? — А самая вот эта-с. — Он показал пальцем на резной гребешок, лежавший на туалетном столике. — Вещица малой важности-с, — продолжал балагур, — но как я ее получил в подарок... Я вдруг поднял голову. Меня как светом озарило. — Твое имя Илья? — Точно так-с. — Так уж это не тебя ли я... намедни... под ветлою? Разносчик подмигнул глазом и еще пуще оскла- бился. — Меня-с. — И это тебя звали?.. — Меня-с, — повторил разносчик с игривой скром- ностью. — Тут есть одна девица, — продолжал он фальцетом, — которая, по причине очень большой строгости со стороны родителей... — Хорошо, хорошо, — перебил я его, вручил ему гребешок и выпроводил его вон. Так вот кто был «Илюша», — подумал я и погру- зился в философические рассуждения, которые я, впрочем, вам навязывать не стану, ибо никому не на- мерен мешать верить в судьбу, предопределение и про- чие фатальности. Вернувшись в Петербург, я собрал сведения о Маше. Я даже отыскал доктора, который ее лечил. К изумлению моему, я услышал от него, что она умерла не от отравы, а от холеры! Я сообщил ему то, что слышал от Теглева. — Э! э! — воскликнул вдруг доктор. — Этот Тег- лев — артиллерийский офицер, среднего росту, суту- лый, пришепетывает? - Да.
— Ну, так и есть. Этот господин отъявился ко мне — я его тут в первый раз увидел — и начал на- стаивать на том, что та девушка отравилась. «Холе- ра»,— говорю я; «яд»,—говорит он. «Да холера же», — говорю я; «да яд же»,—говорит он. Я вижу, человек какой-то словно помешанный, с широким за- тылком, значит упрямый, пристает ко мне не с корот- ким... Все равно, думаю, субъект ведь помер... Ну, го- ворю, отравилась она, коли вам этак приятнее. Он по- благодарил меня, даже руку пожал — и скрылся. Я рассказал доктору, каким образом этот самый офицер в тот же самый день застрелился. Доктор даже бровью не повел — а только заметил, что на свете чудаки бывают разные. — Бывают, — повторил за ним и я. Да, справедливо сказал кто-то про самоубийц: пока они не исполнят своего намерения — никто им не верит; а исполнят — никто о них не пожалеет.
ВЕШНИЕ ВОДЫ Веселые годы, Счастливые дни — Как вешние воды Промчались они! Из старинного романса ...Часу во втором ночи он вернулся в свой каби- нет. Он выслал слугу, зажегшего свечки, — и, бросив- шись в кресло около камина, закрыл лицо обеими ру- ками. Никогда еще он не чувствовал такой усталости — телесной и душевной. Целый вечер он провел с прият- ными дамами, с образованными мужчинами; некото- рые из дам были красивы, почти все мужчины отли- чались умом и талантами — сам он беседовал весьма успешно и даже блистательно... и, со всем тем, ни- когда еще то «taedium vitae», о котором говорили уже римляне, то «отвращение к жизни» — с такой неотра- зимой силой не овладевало им, не душило его. Будь он несколько помоложе—он заплакал бы от тоски, от скуки, от раздражения: горечь едкая и жгучая, как горечь полыни, наполняла всю его душу. Что-то неот- вязчиво-постылое, противно-тяжкое со всех сторон об- ступило его, как осенняя, темная ночь; и он не знал, как отделаться от этой темноты, от этой горечи. На сон нечего было рассчитывать: он знал, что он не заснет.
Он принялся размышлять... медленно,, вяло и злобно. Он размышлял о суете, ненужности, о пошлой фальши всего человеческого. Все возрасты постепенно проходили перед его мысленным взором (ему самому недавно минул 52-й год) — и ни один не находил по- щады перед ним. Везде все то же вечное переливание из пустого в порожнее, то же толчение воды, то же наполовину добросовестное, наполовину сознательное самообольщение, — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, — а там вдруг, уж точно как снег, на го- лову, нагрянет старость — и вместе с нею тот по- стоянно возрастающий, все разъедающий и подтачи- вающий страх смерти... и бух в бездну! Хорошо еще, если так разыграется жизнь! А то, пожалуй, перед концом, пойдут, как ржа по железу, немощи, страда- ния... Не бурными волнами покрытым, как описывают поэты, представлялось ему жизненное море: нет; он воображал себе это море невозмутимо гладким, непо- движным и прозрачным до самого темного дна; сам он сидит в маленькой, валкой лодке — а там, на этом темном, илистом дне, наподобие громадных рыб, едва виднеются безобразные чудища: все житейские недуги, болезни, горести, безумие, бедность, слепота... Он смо- трит: и вот одно из чудищ выделяется из мрака, под- нимается выше и выше, становится все явственнее, все отвратительно явственнее... Еще минута — и перевер- нется подпертая им лодка! Но вот оно опять как будто тускнеет, оно удаляется, опускается на дно—и лежит оно там, чуть-чуть шевеля плесом... Но день урочный придет и перевернет оно лодку. Он тряхнул головою, вскочил с кресла, раза два прошелся по комнате, присел к письменному столу и, выдвигая один ящик за другим, стал рыться в своих бумагах, в старых, большею частью женских, письмах. Он сам не знал, для чего он это делал, он ничего не искал — он просто хотел каким-нибудь внешним заня- тием отделаться от мыслей, его томивших. Развернув наудачу несколько писем (в одном из них оказался засохший цветок, перевязанный полинявшей ленточ- кой),— он только плечами пожал и, глянув на камин,
отбросил их в сторону, вероятно, сбираясь сжечь весь этот ненужный хлам. Торопливо засовывая руки то в один, то в другой ящик, он вдруг широко раскрыл глаза и, медленно вытащив наружу небольшую осьми- угольную коробку старинного покроя, медленно при- поднял ее крышку. В коробке, под двойным слоем по- желтевшей хлопчатой бумаги, находился маленький гранатовый крестик. Несколько мгновений с недоумением рассматривал он этот крестик — и вдруг слабо вскрикнул... Не то сожаление, не то радость изобразили его черты. Подоб- ное выражение являет лицо человека, когда ему прихо- дится внезапно встретиться с другим человеком, которого он давно потерял из виду, которого нежно любил когда- то и который неожиданно возникает теперь перед его взором, все тот же — и весь измененный годами. Он встал — и, возвратясь к камину, сел опять в кресло—и опять закрыл руками лицо... «Почему сегодня? именно сегодня?» — думалось ему — и вспо- мнил он многое, давно прошедшее. Вот что вспомнил он... Но нужно сперва сказать его имя, отчество и фа- милию. Его звали Саниным, Дмитрием Павловичем. Вот что он вспомнил: I Дело было летом 1840 года. Санину минул два- дцать второй год, и он находился во Франкфурте, на возвратном пути из Италии в Россию. Человек он был с небольшим состоянием, но независимый, почти бессемейный. У него, по смерти отдаленного родствен- ника, оказалось несколько тысяч рублей — и он ре- шился прожить их за границею, перед поступлением на службу, перед окончательным возложением на себя того казенного хомута, без которого обеспеченное су- ществование стало для него немыслимым. Санин в точ- ности исполнил свое намерение и так искусно распо- рядился, что в день прибытия во Франкфурт у него оказалось ровно столько денег, сколько нужно было для того, чтобы добраться до Петербурга. В 1840 году
железных дорог существовала самая малость; г-да туристы разъезжали в дилижансах. Санин взял место в «бейвагене»; но дилижанс отходил только в один- надцатом часу вечера. Времени оставалось много. К счастью, погода стояла прекрасная — и Санин, по- обедав в знаменитой тогдашней гостинице «Белого ле- бедя», отправился бродить по городу. Зашел посмо- треть Даннекерову Ариадну, которая ему понрави- лась мало, посетил дом Гете, из сочинений которого он, впрочем, прочел одного «Вертера» — и то во фран- цузском переводе; погулял по берегу Майна, поскучал, как следует добропорядочному путешественнику; нако- нец, в шестом часу вечера, усталый, с запыленными ногами, очутился в одной из самых незначительных улиц Франкфурта. Эту улицу он долго потом забыть не мог. На одном из немногочисленных ее домов он увидел вывеску: «Итальянская кондитерская Джио- ванни Розелли» заявляла о себе прохожим. Санин за- шел в нее, чтобы выпить стакан лимонаду; но в пер- вой комнате, где, за скромным прилавком, на полках крашеного шкафа, напоминая аптеку, стояло несколько бутылок с золотыми ярлыками и столько же стеклян- ных банок с сухарями, шоколадными лепешками и ле- денцами— в этой комнате не было ни души; только серый кот жмурился и мурлыкал, перебирая лапками на высоком плетеном стуле возле окна, — и, ярко рдея в косом луче вечернего солнца, большой клубок крас- ной шерсти лежал на полу рядом с опрокинутой кор- зинкой из резного дерева. Смутный шум слышался в со- седней комнате. Санин постоял — и, дав колокольчику на дверях прозвенеть до конца, произнес, возвысив голос: «Никого здесь нет?» — В то же мгновение дверь из соседней комнаты растворилась — и Санину поневоле пришлось изумиться. II В кондитерскую, с рассыпанными по обнаженным плечам темными кудрями, с протянутыми вперед обна- женными руками, порывисто вбежала девушка лет де- вятнадцати и, увидев Санина, тотчас бросилась к нему,
схватила его за руку и повлекла за собою, приговари- вая задыхавшимся голосом: «Скорей, скорей, сюда, спасите!» Не из нежелания повиноваться, а просто от избытка изумления Сан-ин не тотчас последовал за девушкой — и как бы уперся на месте: он в жизни не видывал подобной красавицы. Она оберну- лась к нему — и с таким отчаянием в голосе, во взгляде, в движении сжатой руки, судорожно под- несенной к бледной щеке, произнесла: «Да идите же, идите!» — что он тотчас ринулся за нею в раскрытую дверь. В комнате, куда он вбежал вслед за девушкой, на старомодном диване из конского волоса лежал, весь белый — белый с желтоватыми отливами, как воск или как древний мрамор, — мальчик лет четырнадцати, по- разительно похожий на девушку, очевидно ее брат. Глаза его были закрыты, тень от черных, густых волос падала пятном на словно окаменелый лоб, на недвиж- ные тонкие брови; из-под посиневших губ виднелись стиснутые зубы. Казалось, он не дышал; одна рука опустилась на пол, другую он закинул за голову. Маль- чик был одет и застегнут; тесный галстук сжимал его шею. Девушка с воплем бросилась к нему. — Он умер, он умер! — вскричала она,—сейчас он тут сидел, говорил со мною — и вдруг упал и сде- лался недвижим... Боже мой! неужели нельзя помочь? И мамы нет! Панталеоне, Панталеоне, что же док- тор?— прибавила она вдруг по-итальянски:—Ты хо- дил за доктором? — Синьора, я не ходил, я послал Луизу, — раз- дался хриплый голос за дверью, — ив комнату, ковы- ляя на кривых ножках, вошел маленький старичок в лиловом фраке с черными пуговицами, высоком бе- лом галстуке, нанковых коротких панталонах и синих шерстяных чулках. Его крошечное личико совершенно исчезало под целой громадой седых, железного цвета волос. Со всех сторон круто вздымаясь кверху и падая обратно растрепанными косицами, они придавали фи- гуре старичка сходство с хохлатой курицей — сход- ство тем более поразительное, что под их темносерой
массой только и можно было разобрать, что заострен- ный нос да круглые желтые глаза. — Луиза скорей сбегает, а я не могу бегать, — продолжал старичок по-итальянски, поочередно под- нимая плоские; подагрические ноги, обутые в высокие башмаки с бантиками, — а я вот воды принес. Своими сухими, корявыми пальцами он стискивал длинное горлышко бутылки. — Но Эмиль пока умрет! — воскликнула девушка и протянула руки к Санину. — О мой господин, о mein Негг! Неужели вы не можете помочь? — Надо ему кровь пустить — это удар, — заметил старичок, носивший имя Панталеоне. Хотя Санин не имел ни малейшего понятия о меди- цине, однако одно он знал достоверно: с четырнадца- тилетними мальчиками ударов не случается. — Это обморок, а не удар, — проговорил он, обра- тясь к Панталеоне. — Есть у вас щетки? Старичок приподнял свое личико. — Что? — Щетки, щетки, — повторил Санин по-немецки и по-французски. — Щетки, — прибавил он, показывая вид, что чистит себе платье. Старичок, наконец, его понял. — А, щетки! Spazzette! как не быть щеток! — Давайте их сюда; мы снимем с него сюртук — и станем растирать его. — Хорошо... Вепопе! А воду на голову не надо вылить? — Нет... после; ступайте теперь поскорей за щет- ками. Панталеоне поставил бутылку на пол, выбежал вон и тотчас вернулся с двумя щетками, одной головной и одной платяной. Курчавый пудель сопровождал его и, усиленно вертя хвостом, с любопытством огляды- вал старика, девушку и даже Санина — как бы желая знать, что значила вся эта тревога? Санин проворно снял сюртук с лежавшего маль- чика, расстегнул ворот, засучил рукава его рубашки — и, вооружившись щеткой, начал изо всех сил тереть ему грудь и руки. Панталеоне так же усердно тер
другой — головной щеткой — по его сапогам и панта- лонам. Девушка бросилась на колени возле дивана и, схватив обеими руками голову, не мигая ни одной ве- кою, так и впилась в лицо своему брату. Санин сам тер — а сам искоса посматривал на нее. Боже мой! какая же это была красавица! III Нос у ней был несколько велик, но красивого, орли- ного ладу, верхнюю губу чуть-чуть оттенял пушок; зато цвет лица, ровный и матовый, ни дать ни взять слоно- вая кость или молочный янтарь, волнистый лоск волос, как у Аллориевой Юдифи в Палаццо-Питти, — и осо- бенно глаза, темносерые, с черной каемкой вокруг зениц, великолепные, торжествующие глаза, — даже теперь, когда испуг и горе омрачили их блеск... Санину невольно вспомнился чудесный край, откуда он воз- вращался... Да он и в Италии не встречал ничего по- добного! Девушка дышала редко и неровно; казалось, она всякий раз ждала, не начнет ли брат ее дышать? Санин продолжал растирать его; но он глядел не на одну девушку. Оригинальная фигура Панталеоне также привлекла его внимание. Старик совсем ослабел и запыхался; при каждом ударе щеткой подпрыгивал и визгливо кряхтел, а огромные космы волос, смочен- ные потом, грузно раскачивались из стороны в сторону, словно корни крупного растения, подмытые водою. — Снимите по крайней мере с него сапоги, — хо- тел было сказать ему Санин... Пудель, вероятно возбужденный необычайностью всего происходившего, вдруг припал на передние лапы — и принялся лаять. — Tartaglia — canaglja! 1—зашипел на него ста- рик... Но в это мгновенье лицо девушки преобразилось. Ее брови приподнялись, глаза стали еще больше и за- сияли радостью... 1 Тарталья — каналья! (итал.)
Санин оглянулся... По лицу молодого человека вы- ступила краска; веки шевельнулись... ноздри дрогнули. Он потянул воздух сквозь все еще стиснутые зубы, вздохнул... — Эмиль!.. — крикнула девушка. — Эмилио мио! Медленно раскрылись большие черные глаза. Они глядели еще тупо, но уже улыбались — слабо; та же слабая улыбка спустилась на бледные губы. Потом он двинул повислой рукою — ис размаху положил ее себе на грудь. — Эмилио! — повторила девушка и приподнялась. Выражение ее лица было так сильно и ярко, что каза- лось, вот сейчас либо слезы у нее брызнут, либо вы- рвется хохот. — Эмиль! Что такое? Эмиль! — послышалось за дверью — и в комнату проворными шагами вошла опрятно одетая дама с серебристо-седыми волосами и смуглым лицом. Мужчина пожилых лет выступал за нею следом; голова служанки мелькнула у него за плечами. Девушка побежала к ним навстречу. — Он спасен, мама, он жив! — воскликнула она, судорожно обнимая вошедшую даму. — Да что такое? — повторила она. — Я возвра- щаюсь... и вдруг встречаю господина доктора и Луизу... Девушка принялась рассказывать, что случилось, а доктор подошел к больному, который все более и бо- лее приходил в себя — и все продолжал улыбаться: он словно начинал стыдиться наделанной им тре- воги. — Вы, я вижу, его растирали щетками, — обра- тился доктор к Санину и Панталеоне, — и прекрасно сделали... Очень хорошая мысль... а вот мы теперь посмотрим, какие еще средства... — Он пощупал у-мо- лодого человека пульс. — Гм! Покажите-ка язык! Дама заботливо наклонилась к нему. Он еще от- кровеннее улыбнулся, взвел на нее глаза — и покрас- нел... Санину пришло на мысль, что он становится лиш- ним; он вышел в кондитерскую. Но не успел он еще
взяться за ручку уличной двери, как девушка опять появилась перед ним и остановила его. — Вы уходите, — начала она, ласково заглядывая ему в лицо, — я вас не удерживаю, но вы должны не- пременно прийти к нам сегодня вечером, мы вам так обязаны — вы, может быть, спасли брата — мы хо- тим благодарить вас — мама хочет. Вы должны ска- зать нам, кто вы, вы должны порадоваться вместе с нами... — Но я уезжаю сегодня в Берлин, — заикнулся было Санин. — Вы еще успеете, — с живостью возразила де- вушка. — Придите к нам через час на чашку шоко- лада. Вы обещаетесь? А мне нужно опять к нему! Вы придете? Что оставалось делать Санину? — Приду, — отвечал он. Красавица быстро пожала ему руку, выпорхнула вон — и он очутился на улице. IV Когда Санин часа полтора спустя вернулся в кон- дитерскую Розелли, его там приняли, как родного. Эмилио сидел на том же самом диване, на котором его растирали; доктор прописал ему лекарство и реко- мендовал «большую осторожность в испытании ощу- щений», — так как субъект темперамента нервического и с наклонностью к болезням сердца. Он и прежде подвергался обморокам; но никогда припадок не был так продолжителен и силен. Впрочем, доктор объявил, что всякая опасность миновалась. Эмиль одет был, как приличествует выздоравливающему, в просторный шлафрок; мать намотала ему голубую шерстяную ко- сынку вокруг шеи; но вид он имел веселый, почти праздничный; да и все кругом имело праздничный вид. Перед диваном, на круглом столе, покрытом чистой скатертью, возвышался наполненный душистым шоко- ладом, окруженный чашками, графинами с сиропом, бисквитами и булками, даже цветами, — огромный
фарфоровый кофейник; шесть тонких восковых свечей горело в двух старинных серебряных шандалах; с од- ной стороны дивана вольтеровское кресло раскрывало свои мягкие объятия — и Санина посадили именно, в это кресло. Все обитатели кондитерской, с которыми ему пришлось познакомиться в тот день, находились налицо, не исключая пуделя Тарталья и кота; все ка- зались несказанно счастливыми; пудель даже чихал от удовольствия; один кот попрежнему все жеманился и жмурился. Санина заставили объяснить, кто он ро- дом, и откуда, и как его зовут; когда он сказал, что он русский, обе дамы немного удивились и даже ахнули — и тут же, в один голос, объявили, что он отлично выговаривает по-немецки; но что если ему удобнее вы- ражаться по-французски, то он может употреблять и этот язык — так как они обе хорошо его понимают и выражаются на нем. Санин немедленно воспользо- вался этим предложением. «Санин! Сании!» Дамы ни- как не ожидали, что русская фамилия может быть так легко произносима. Имя его: «Димитрий» также весьма понравилось. Старшая дама заметила, что она в мо- лодости слышала прекрасную оперу: «Demetrio е Poli- bio» — но что «Dimitri» гораздо лучше, чем «Demetrio». Таким манером Санин беседовал около часу. С своей стороны дамы посвятили его во все подробности соб- ственной жизни. Говорила больше мать, дама с се- дыми волосами. Санин узнал от нее, что имя ее — Леонора Розелли; что она осталась вдовою после мужа своего, Джиованни Баттиста Розелли, который двадцать пять лет тому назад поселился во Франк- фурте в качестве кондитера; что Джиованни Баттиста был родом из Виченцы, и очень хороший, хотя немного вспыльчивый и заносчивый человек, и к тому респуб- ликанец! При этих словах г-жа Розелли указала на его портрет, писанный масляными красками и висев- ший над диваном. Должно полагать, что живописец — «тоже республиканец!», как со вздохом заметила г-жа Розелли — не вполне умел уловлять сходство — ибо на портрете покойный Джиованни Баттиста яв- лялся каким-то сумрачным и суровым бригантом — вроде Ринальдо Ринальдини! Сама г-жа Розелли была
уроженка «старинного и прекрасного города Пармы, где находится такой чудный купол, расписанный бес- смертным Корреджио!» Но от давнего пребывания в Германии она почти совсем онемечилась. Потом она прибавила, грустно покачав головою, что у ней только и осталось, что вот эта дочь да вот этот сын (она ука- зала на них поочередно пальцем); что дочь зовут Джеммой, а сына — Эмилием; что оба они очень хо- рошие и послушные дети — особенно Эмилио... («Я не послушна?» — ввернула тут дочь; «ох, ты тоже респуб- ликанка!»— ответила мать); что дела, конечно, идут теперь хуже, чем при муже, который по кондитерской части был великий мастер... («Un grand’uomo!» — с суровым видом подхватил Панталеоне); но что все- таки, слава богу, жить еще можно! v Джемма слушала мать — и то посмеивалась, то вздыхала, то гладила ее по плечу, то грозила ей паль- цем, то посматривала на Санина; наконец, она встала, обняла и поцеловала мать в шею — в «душку», отчего та много смеялась и даже пищала. Панталеоне был также представлен Санину. Оказалось, что он был когда-то оперным певцом, для баритонных партий, но уже давно прекратил свои театральные занятия и со- стоял в семействе Розелли чем-то средним между дру- гом дома и слугою. Несмотря на весьма долговремен- ное пребывание в Германии, он немецкому языку вы- учился плохо и только умел браниться на нем, немилосердно коверкая даже и бранные слова. «Фер- рофлукто спиччебуббио!»1 — обзывал он чуть не ка- ждого немца. Итальянский же язык выговаривал в совершенстве — ибо был родом из Синигальи, где слышится «lingua toscana in bocca romana!»2. Эми- лио видимо нежился и предавался приятным ощуще- ниям человека, который только что избегнул опасно- 1 Проклятый плут! (нем. verfluchte Spitzbube). 2 Тосканский язык в римских устах! (итал.)
сти или выздоравливает; да и кроме того по всему можно было заметить, что домашние его баловали. Он застенчиво поблагодарил Санина, а впрочем, больше налегал на сироп и на конфекты. Санин принужден был выпить две большие чашки превосходного шоко- лада и съесть замечательное количество бисквитов: он только что проглотит один, а Джемма уже подно- сит ему другой — и отказаться нет возможности! Он скоро почувствовал себя как дома: время летело с не- вероятной быстротой. Ему пришлось много рассказы- вать — о России вообще, о русском климате, о русском обществе, о русском мужике — и особенно о казаках; о войне двенадцатого года, о Петре Великом, о Кремле, и о русских песнях, и о колоколах. Обе дамы имели весьма слабое понятие о нашей пространной и отдаленной родине; г-жа Розелли, или, как ее чаще звали, фрау Леноре, даже повергла Санина в изум- ление вопросом: существует ли еще знаменитый, построенный в прошлом столетии, ледяной дом в Петер- бурге, о котором она недавно прочла такую любопыт- ную статью в одной из книг ее покойного мужа: «Ве1- lezze delle arti»? 1—Ав ответ на восклицание Санина: «Неужели же вы полагаете, что в России никогда не бывает лета?!» — фрау Леноре возразила, что она до сих пор так себе представляла Россию: вечный снег, все ходят в шубах и все военные — но гостеприимство чрезвычайное, и все крестьяне очень послушны! Санин постарался сообщить ей и ее дочери сведения более точные. Когда речь коснулась русской музыки, его тот- час попросили спеть какую-нибудь русскую арию и указали на стоявшее в комнате крошечное форте- пиано, с черными клавишами вместо белых и белыми вместо черных. Он повиновался без дальних околично- стей и, аккомпанируя себе двумя пальцами правой и тремя (большим, средним и мизинцем) левой,—спел тоненьким носовым тенорком сперва: «Сарафан», — потом: «По улице мостовой». Дамы похвалили его го- лос и музыку, но более восхищались мягкостью и звуч- ностью русского языка и потребовали перевода текста. * 3 1 Красоты искусства (итал.). 3 И. G. Тургенев, т. 8 49
Санин исполнил их желание, но так как слова «Сара- фана» и особенно: «По улице мостовой» (sur une rue pavee une jeune fille allait a Feau 1 — он так передал смысл оригинала) — не могли внушить его слушатель- ницам высокое понятие о русской поэзии, то он сперва продекламировал, потом перевел, потом спел пушкин- ское: «Я помню чудное мгновенье», положенное на музыку Глинкой, минорные куплеты которого он слегка переврал. Тут дамы пришли в восторг—фрау Леноре даже открыла в русском языке удивительное сходство с итальянским. «Мгновенье» — «о, vieni»2 3—«со мной»— «Siam noi» 3 — и т. п. Даже имена: Пушкин (она вы- говаривала: Пуссекин) и Глинка звучали ей чем-то родным. Санин в свою очередь попросил дам что-ни- будь спеть: они также не стали чиниться. Фрау Леноре села за фортепиано и вместе с Джеммой спела несколько дуэттино и «сторнелло». У матери был когда-то хоро- ший контральт; голос дочери был несколько слаб, но приятен. VI Но не голосом Джеммы — ею самою любовался Санин. Он сидел несколько позади и сбоку и думал про себя, что никакая пальма — даже в стихах Бене- диктова, тогдашнего модного поэта, — не в состоянии соперничать с изящной стройностью ее стана. Когда же она, на чувствительных нотках, возводила кверху глаза — ему казалось, что нет такого неба, которое не разверзлось бы перед таким взором. Даже старик Панталеоне, который, прислонясь плечом к притолке двери и уткнув подбородок и рот в просторный гал- стук, слушал важно, с видом знатока — даже тот лю- бовался лицом прекрасной девушки и дивился ему — а, кажется, должен был он к нему привыкнуть! Окон- чив свои дуэттино с дочерью, фрау Леноре заметила, 1 По замощенной улице молодая девушка шла за водой (франц.). 2 О, приходи (итал.). 3 Это мы (итал.).
что у Эмилио голос отличный, настоящее серебро, но что он. теперь вступил в тот возраст, когда голос ме- няется (он действительно говорил каким-то беспре- станно ломавшимся басом), — и что по этой причине ему запрещено петь; а что вот Панталеоне мог бы, в честь гостя, тряхнуть стариной! Панталеоне тотчас принял недовольный вид, нахмурился, взъерошил во- лосы и объявил, что он уже давно все это бросил, хотя действительно мог в молодости постоять за себя — да и вообще принадлежал к той великой эпохе, когда су- ществовали настоящие, классические певцы—не чета теперешним пискунам! и настоящая школа пения; что ему, Панталеоне Чиппатола из Варезе, поднесли однажды в Модене лавровый венок и даже по этому случаю выпустили в театре несколько белых голубей; что, между прочим, один русский князь Тарбусский — «И principe Tarbusski», — с которым он был в самых дружеских отношениях, постоянно за ужином звал его в Россию, обещал ему горы золота, горы!., но что он не хотел расстаться с Италией, с страною Данта — il paese del Dante! — Потом, конечно, произошли... не- счастные обстоятельства, он сам был неосторожен... Тут старик перервал самого себя, вздохнул глубоко раза два, потупился—>и снова заговорил о класси- ческой эпохе пения, о знаменитом теноре Гарсиа, к которому питал благоговейное, безграничное ува- жение. — Вот был человек! — воскликнул он. — Никогда великий Гарсиа — «il gran Garcia».— не унижался до того, чтобы петь, как теперешние теноришки — teno- racci — фальцетом: все грудью, грудью, voce di petto, si!1 Старик крепко постучал маленьким засохшим ку- лачком по собственному жабо! И какой актер! Вулкан, signori miei2, вулкан, un Vesuvio! Я имел честь и счастье петь вместе с ним в опере deH’illustrissimo maestro3 Россини — в Отелло! Гарсиа был Отелло — я был Яго — и когда он произносил эту фразу... 1 Грудным голосом, да! (итал.). 2 Господа мои (итал.). 3 Знаменитейшего маэстро (итал.).
Тут Панталеоне стал в позитуру и запел дрожав- шим и сиплым, но все еще патетическим голосом; L’i... га daver... so daver... so il fato Io pin no... no... no... non temerd! 1 — Театр трепетал, signori miei! но и я не отста- вал; и я тоже за ним: L’i... га daver... so daver... so il fato Temer pin non dovro!2 И вдруг он — как молния, как тигр: Могго!.. та vendicato...3 Или вот еще, когда он пел... когда он пел эту знаменитую арию из «Matrimonio segreto»: Pria che spunti...4 Тут он, il gran Garcia, после слов: I cavalli di galoppo5 — делал на словах: Senza posa cac- ciera6 — послушайте, как это изумительно, com’e stu- pendo!7 Тут он делал... — Старик начал было какую-то необыкновенную фиоритуру — и на десятой ноте зап- нулся, закашлялся и, махнув рукою, отвернулся и пробормотал:—Зачем вы меня мучите? — Джемма тотчас же вскочила со стула и, громко хлопая в ла- доши, с криком: «Браво!., браво!» — подбежала к бед- ному отставному Яго и обеими руками ласково потре- пала его по плечам. Один Эмиль безжалостно смеялся. Cet age est sans pitie — этот возраст не знает жало- сти, — сказал уже Лафонтен. Санин попытался утешить престарелого певца и за- говорил с ним на итальянском языке (он слегка его нахватался во время своего последнего путеше- ствия)— заговорил о «paese del Dante, dove il si suona» 8. Эта фраза вместе c «Lasciate ogni speranza» 9 1 Гнева... судьбы... Я больше не буду бояться! (итал.) 2 Гнева... судьбы... Бояться я больше не должен! (итал.), 3 Умру!., но отомщенный... (итал.) 4 «Тайного брака»: Прежде чем взойдет... (итал.) 5 Скаковые лошади (итал.). 6 Без передышки будет гнать (итал.). 7 Как великолепно! (итал.) 8 Стране Данте, где звучит слово «да» (итал.). 9 Оставь надежду, всяк... (итал.)
составляла весь поэтический итальянский багаж моло- дого туриста; но Панталеоне не поддался на его заис- кивания. Глубже чем когда-либо уткнув подбородок в галстук и угрюмо пуча глаза, он снова уподобился птице, да еще сердитой, — ворону, что ли, или кор- шуну. Тогда Эмиль, мгновенно и легко краснея, как это обыкновенно случается с балованными детьми, — обратился к сестре и сказал ей, что если она желает занять гостя, то ничего она не может придумать луч- шего, как прочесть ему одну из комедиек Мальца, ко- торые она так хорошо читает. Джемма засмеялась, ударила брата по руке, воскликнула, что он «всегда такое придумает!» Однако тотчас пошла в свою ком- нату и, вернувшись оттуда с небольшой книжкой в руке, уселась за столом перед лампой, оглянулась, подняла палец — «молчать, дескать!» — чисто итальян- ский жест — и принялась читать. VII Мальц был франкфуртский литератор 30-х годов, который в своих коротеньких и легко набросанных ко- медийках, писанных на местном наречии, выводил, с забавным и бойким, хотя и не глубоким юмором, — местные, франкфуртские типы. Оказалось, что Джемма читала точно превосходно — совсем по-актерски. Она оттеняла каждое лицо и отлично выдерживала его характер, пуская в ход свою мимику, унаследованную ею вместе с итальянскою кровью; не щадя ни своего нежного голоса, ни своего прекрасного лица, она, когда нужно было представить либо выжившую из ума старуху, либо глупого бургомистра, — корчила самые уморительные гримасы, ежила глаза, морщила нос, картавила, пищала... Сама во время чтения она не смеялась; но когда слушатели (за исключением, правда, Панталеоне: он тотчас с негодованием уда- лился, как только зашла речь о quel ferroflucto Te- desco1), когда слушатели прерывали ее взрывом 1 Каком-то проклятом немце (итал. и нем.).
дружного хохота, — она, опустив книгу на колени, звонко хохотала сама, закинув голову назад, — и чер- ные ее кудри прыгали мягкими кольцами по шее и по сотрясенным плечам. Хохот прекращался — она тотчас поднимала книгу и, снова придав чертам своим надле- жащий склад, серьезно принималась за чтение. Санин не мог довольно надивиться ей; его особенно пора- жало то, каким чудом такое идеально-прекрасное лицо принимало вдруг такое комическое, иногда почти три- виальное выражение? Менее удовлетворительно читала Джемма роли молодых девиц — так называемых «jeunes premieres» \ особенно любовные сцены не уда- вались ей; она сама это чувствовала и потому прида- вала им легкий оттенок насмешливости — словно она не верила всем этим восторженным клятвам и возвы- шенным речам, от которых, впрочем, сам автор воз- держивался — по мере возможности. Санин не заметил, как пролетел вечер, — и только тогда вспомнил о предстоявшем путешествии, когда часы пробили десять часов. Он вскочил со стула как ужаленный. — Что с вами? — спросила фрау Леноре. — Да я должен был сегодня уехать в Берлин — и уже место взял в дилижансе! — А когда отходит дилижанс? — В половине одиннадцатого! — Ну, так вы уже не успеете, — заметила Джем- ма, — оставайтесь... я еще почитаю. — Вы все деньги заплатили или только задаток дали? — полюбопытствовала фрау Леноре. — Все! — с печальной ужимкой возопил Санин. Джемма посмотрела на него, прищурив глаза, — и рассмеялась, а мать ее побранила. — Молодой человек попусту деньги затратил, а ты смеешься! — Ничего, — отвечала Джемма, — это его не разо- рит, а мы постараемся его утешить. Хотите лимо- наду? 1 Героинь (франц.).
Санин выпил стакан лимонада, Джемма снова принялась за Мальца — и все опять пошло как по маслу. Часы пробили двенадцать. Санин стал прощаться. — Вы теперь несколько дней должны остаться во Франкфурте, — сказала ему Джемма, — куда вам спе- шить? Веселей в другом городе не будет. —Она по- молчала. — Право, не будет, — прибавила она и улыб- нулась. Санин ничего не отвечал и подумал, что в силу пустоты своего кошелька ему поневоле при- дется остаться во Франкфурте, пока не придет ответ от одного берлинского приятеля, к которому он соби- рался обратиться за деньгами. — Оставайтесь, оставайтесь, — промолвила и фрау Леноре. — Мы познакомим вас с женихом Джеммы, господином Карлом Клюбером. Он сегодня не мог прийти, потому что он очень занят у себя в магазине... вы, наверное, видели на Цейле самый большой ма- газин сукон и шелковых материй? Ну, так он там главным. Но он очень будет рад вам отрекомендо- ваться. Санина это известие — бог ведает почему — слегка огорошило. «Счастливчик этот жених!»—мелькнуло у него в уме. Он посмотрел на Джемму — и ему пока- залось, что он подметил насмешливое выражение в ее глазах. Он начал раскланиваться. — До завтра?. Не правда ли, до завтра? — спро- сила фрау Леноре. — До завтра!—произнесла Джемма не вопроси- тельным, а утвердительным тоном, как будто это иначе и быть не могло. — До завтра! — отозвался Санин. Эмиль, Панталеоне и пудель Тарталья проводили его до угла улицы. Панталеоне не утерпел, чтобы не выразить своего неудовольствия по поводу Джеммина чтения. — Как ей не стыдно! Кривляется, пищит — una carricatura! Efr бы Меропу представлять или Клитем- нестру— нечто великое, трагическое, а она передраз- нивает какую-то скверную немку! Этак и я могу... Мерц, керц, смерц, — прибавил он хриплым голосом,
уткнув лицо вперед и растопыря пальцы. Тарталья за- лаял на него, а Эмиль расхохотался. Старик круто по- вернул назад. Санин возвратился в гостиницу «Белого лебедя» (он оставил там свои вещи в общей зале) в довольно смутном настроении духа. Все эти немецко-француз- ско-итальянские разговоры так и звенели у него в ушах. — Невеста!—шептал он, уже лежа в постели в отведенном ему скромном номере. — Да и красавица же! Но к чему я остался? Однако на следующий день он послал письмо к бер- линскому приятелю. VIII Он не успел еще одеться, как кельнер доложил ему о приходе двух господ. Один из них оказался Эмилем; другой, видный и рослый молодой мужчина, с благо- образнейшим лицом, был герр Карл Клюбер, жених прекрасной Джеммы. Должно полагать, что в то время в целом Франк- фурте ни в одном магазине не существовало такого вежливого, приличного, важного, любезного главного коммй, каковым являлся г-н Клюбер. Безукоризнен- ность его туалета стояла на одной высоте с достоин- ством его осанки, с изящностью — немного, правда, чопорной и сдержанной, на английский лад (он про- вел два года в Англии), — но все-таки пленительной изящностью его манер! С первого взгляда становилось явно, что этот красивый, несколько строгий, отлично воспитанный и превосходно вымытый молодой чело- век привык повиноваться высшим и повелевать низшим и что за прилавком своего магазина он неизбежно должен был внушать уважение самим покупателям! В сверхъестественной его честности не могло быть ни малейшего сомнения: стоило только взглянуть на его туго накрахмаленные воротнички! И голос у него ока- зался такой, какого следовало ожидать: густой и само- уверенно-сочный, но не слишком громкий, с некоторой даже ласковостью в тембре. Таким голосом особенно
удобно отдавать приказания подчиненным комми: «По- кажите, мол, ту штуку пунсового лионского барха- та!» — или: «Подайте стул этой даме!» Г-н Клюбер начал с того,, что отрекомендовался, причем так благородно наклонил стан, так приятно сдвинул ноги и так учтиво тронул каблуком о каблук, что всякий непременно должен был почувствовать: «У этого человека и белье и душевные качества — пер- вого сорта!» Отделка обнаженной правой руки (в ле- вой, облеченной в шведскую перчатку, он держал до зеркальности вылощенную шляпу, на дне которой ле- жала другая перчатка) — отделка этой правой руки, которую он скромно, но с твердостью протянул Са- нину, — превосходила всякое вероятие: каждый ноготь был в своем роде совершенство! Потом он сообщил, на отборнейшем немецком языке, что желал заявить свое почтение и свою признательность г-ну иностранцу, ко- торый оказал такую важную услугу будущему его род- ственнику, брату его невесты; при этом он повел левой рукой, державшей шляпу, в направлении Эмиля, кото- рый словно застыдился и, отвернувшись к окну, поло- жил палец в рот. Г-н Клюбер прибавил, что почтет себя счастливым, если с своей стороны будет в состоя- нии сделать что-нибудь приятное г-ну иностранцу. Са- нин отвечал, не без некоторого труда, тоже по-немецки, что он очень рад... что услуга его была маловажная... и попросил своих гостей присесть. Герр Клюбер побла- годарил — и, мгновенно раскинув фалды фрака, опу- стился на стул, — но опустился так легко и держался на нем так непрочно, что нельзя было не понять: «Че- ловек этот сел из вежливости — и сейчас опять вспорх- нет!» И действительно, он немедленно вспорхнул и, стыдливо переступив два раза ногами, словно танцуя, объявил, что, к сожалению, не может долее остаться, ибо спешит в свой магазин — дела прежде всего! — но так как завтра воскресенье — то он, с согласия фрау Леноре и фрейлейн Джеммы, устроил увесели- тельную прогулку в Соден, на которую честь имеет пригласить г-на иностранца, — и питает надежду, что он не откажется украсить ее своим присутствием.
Санин не отказался ее украсить — и герр Клюбер от- рекомендовался вторично и ушел, приятно мелькая панталонами нежнейшего горохового цвета и столь же приятно поскрипывая подошвами наиновейших са- погов. IX Эмиль, который продолжал стоять лицом к окну, даже после приглашения Санина «присесть», — сделал налево кругом, как только будущий его родственник вышел, — и, ужимаясь по-ребячески и краснея, спросил Санина, может ли он еще немного у него остаться! «Мне сегодня гораздо лучше, — прибавил он, — но доктор запретил мне работать». — Оставайтесь! Вы мне нисколько не мешаете, — воскликнул немедленно Санин, который, как всякий истый русский, рад был ухватиться за первый попав- шийся предлог, лишь бы не быть самому поставлену в необходимость что-нибудь делать. Эмиль поблагодарил его — и в самое короткое время совершенно освоился и с ним и с его квартирой; рассматривал его вещи, расспрашивал чуть не о ка- ждой из них: где он ее купил и какое ее достоинство? Помог ему выбриться, причем заметил, что он на- прасно не отпускает себе усов; сообщил ему, наконец, множество подробностей о своей матери, о сестре, о Панталеоне, даже о пуделе Тарталье, обо всем их житье-бытье. Всякое подобие робости исчезло в Эмиле; он вдруг почувствовал чрезвычайное влечение к Са- нину — и вовсе не потому, что тот накануне спас его жизнь, а потому, что человек он был такой симпати- ческий! Он не замедлил доверить Санину все свои тайны. С особенным жаром настаивал он на том, что мама его непременно хочет сделать из него купца — а он знает, знает, наверное, что рожден художником, музыкантом, певцом; что театр — его настоящее при- звание; что даже Панталеоне его поощряет, но что г-н Клюбер поддерживает маму, на которую имеет большое влияние; что самая мысль сделать из пего торгаша принадлежит собственно г-ну Клюберу, по
понятиям которого ничего в мире не может сравниться с званием купца! Продавать сукно и бархат и наду- вать публику, брать с нее «Narren- oder Russen-Preise» (дурацкие — или русские цены)—вот его идеал!1 — Ну, что ж! теперь надо идти к нам! — восклик- нул он, как только Санин окончил свой туалет и на- писал письмо в Берлин. — Теперь еще рано, — заметил Санин. — Это ничего не значит, — промолвил Эмиль, лас- каясь к нему. — Пойдемте! Мы завернем на почту — а оттуда к нам. Джемма вам так рада будет! Вы у нас позавтракаете... Вы можете сказать что-нибудь маме обо мне, о моей карьере... — Ну, пойдемте, — сказал Санин, и они отправи- лись. X Джемма ему действительно обрадовалась, и фрау Леноре его очень дружелюбно приветствовала: видно было, что он накануне произвел на обеих впечатление хорошее. Эмиль побежал распоряжаться насчет зав- трака, предварительно шепнув Санину на ухо: «Не за- будьте!» — Не забуду, — отвечал Санин. Фрау Леноре не совсем здоровилось: она страдала мигренью — и, полулежа в кресле, старалась не ше- велиться. На Джемме была широкая желтая блуза, перехваченная черным кожаным поясом; она тоже ка- залась утомленной и слегка побледнела; темноватые круги оттеняли ее глаза, но блеск их не умалился от того, а бледность придавала что-то таинственное и милое классически строгим чертам ее лица. Санина в тот день особенно поразила изящная красота ее рук; когда она поправляла и поддерживала ими свои тем- ные, лоснистые кудри — взор его не мог оторваться от 1 В прежние времена — да, пожалуй, и теперь это не переве- лось— когда, начиная с мая месяца, множество русских появля- лось во Франкфурте — во всех магазинах цены увеличивались и получали название: «Russen-» или — увы! — «Narren-Preise». (Прим, автора.)
ее пальцев, гибких и длинных и отделенных дружка от дружки, как у рафаэлевой Форнарины. На дворе было очень жарко; после завтрака Санин хотел было удалиться, но ему заметили, что в такой день лучше всего не двигаться с места, — и он согла- сился; он остался. В задней комнате, в которой он сидел с своими хозяйками, царствовала прохлада; окна выходили в небольшой садик, заросший ака- циями. Множество пчел, ос и шмелей дружно и жадно гудело в их густых ветках, осыпанных золотыми цве- тами; сквозь полузакрытые ставни и опущенные сторы проникал в комнату этот немолчный звук: он говорил о зное, разлитом во внешнем воздухе, — и тем слаще становилась прохлада закрытого и уютного жилья. Санин разговаривал много, по-вчерашнему, но не о России и не о русской жизни. Желая угодить своему молодому другу, которого тотчас после завтрака услали к г-ну Клюберу — практиковаться в бухгал- терии, — он навел речь на сравнительные выгоды и невыгоды художества и коммерции. Он не удивился тому, что фрау Леноре держала сторону коммерции, — он это ожидал; но и Джемма разделяла ее мнение. — Коли ты художник — и особенно певец, — утвер- ждала она, энергически двигая рукою сверху вниз, — будь непременно на первом месте! Второе уже никуда не годится; а кто знает, можешь ли ты достигнуть первого места? — Панталеоне, который также участво- вал в разговоре (ему, как давнишнему слуге и старому человеку, дозволялось даже сидеть на стуле в присут- ствии хозяев; итальянцы вообще не строги насчет эти- кета),— Панталеоне, разумеется, стоял горой за художе- ство. Правду сказать, доводы его были довольно слабы: он больше все толковал о том, что нужно прежде всего обладать d’un certo estro d’inspirazione — неким поры- вом вдохновенья! Фрау Леноре заметила ему, что и он, конечно, обладал этим «estro», — а между тем... — Я имел врагов, — сумрачно заметил Панта- леоне. — Да почему же ты знаешь (итальянцы, как из- вестно, легко «тыкаются»), что у Эмиля врагов не бу- дет, если даже и откроется в нем это «estro»?
— Ну так делайте из него торгаша, — с досадой промолвил Панталеоне, — а Джиован’Баттиста так бы не поступил, хотя сам был кондитером! — Джиован’Баттиста, муж мой, был человек бла- горазумный — и если он в молодости увлекался... Но уже старик ничего слышать не хотел — и уда- лился, еще раз проговорив с укоризной: — А! Джиован’Баттиста!.. Джемма воскликнула, что если б Эмиль чувство- вал себя патриотом и желал посвятить все силы свои освобождению Италии, — то, конечно, для такого высо- кого и священного дела можно пожертвовать обеспе- ченной будущностью — но не для театра! Тут фрау Ле- норе пришла в волнение и начала умолять свою дочь не сбивать с толку по крайней мере брата — и удо- вольствоваться тем, что она сама такая отчаянная рес- публиканка! Произнесши эти слова, фрау Леноре за- охала и стала жаловаться на голову, которая у нее была «готова лопнуть». (Фрау Леноре, из уважения к гостю, говорила с дочерью по-французски.) Джемма тотчас принялась ухаживать за нею, ти- хонько дула ей на лоб, намочив его сперва одеколо- ном, тихонько целовала ее щеки, укладывала ей го- лову в подушки, запрещала ей говорить — и опять ее целовала. Потом, обратившись к Санину, она начала рассказывать ему полушутливым, полутронутым то- ном — какая у ней отличная мать и какая она была красавица! «Что я говорю: была! она и теперь — пре- лесть. Посмотрите, посмотрите, какие у ней глаза!» Джемма мгновенно достала из кармана белый пла- ток, закрыла им лицо матери — и, медленно опуская кайму сверху вниз, — обнажила постепенно лоб, брови и глаза фрау Леноры; подождала и попросила от- крыть их. Та повиновалась, Джемма вскрикнула от восхищения (глаза у фрау Леноры были действительно очень красивы) — и, быстро скользнув платком по нижней, менее правильной части лица своей матери, снова бросилась ее целовать. Фрау Леноре смеялась и слегка отворачивалась, и с притворным усилием от- страняла свою дочь. Та тоже притворялась, что борется с матерью, и ласкалась к ней — но не по-кошачьи,
не на французский манер, а с той итальянской гра- цией, в которой всегда чувствуется присутствие силы. Наконец, фрау Леноре объявила, что устала... Тогда Джемма тотчас присоветовала ей заснуть не- множко, тут же, на кресле — а мы с господином рус- ским — «avec le monsieur russe»— будем так тихи, так тихи... как маленькие мыши... «comme des petites sou- ris». Фрау Леноре улыбнулась ей в ответ, закрыла глаза и, повздыхав немного, задремала. Джемма про- ворно опустилась на скамейку возле нее и уже не ше- вельнулась более, только изредка подносила палец одной руки к губам — другою она поддерживала по- душку за головою матери — и чуть-чуть шикала, искоса посматривая на Санина, когда тот позволял себе малейшее движение. Кончилось тем, что и он словно замер — и сидел неподвижно, как очарованный, и всеми силами души своей любовался картиной, ко- торую представляли ему и эта полутемная комната, где там и сям яркими точками рдели вставленные в зе- леные, старинные стаканы свежие, пышные розы — и эта заснувшая женщина с скромно подобранными ру- ками и добрым, усталым лицом, окаймленным снежной белизной подушки, и это молодое, чутко-насторожен- ное и тоже доброе, умное, чистое и несказанно-пре- красное существо с такими черными глубокими, зали- тыми тенью и все-таки светившимися глазами... Что это? Сон? Сказка? И каким образом он тут? XI Колокольчик звякнул над наружной дверью. Мо- лодой крестьянский парень в меховой шапке и крас- ном жилете вошел с улицы в кондитерскую. С самого утра ни один покупатель не заглядывал в нее... «Вот так-то мы торгуем!» — заметила со вздохом во время завтрака фрау Леноре Санину. Она продолжала дре- мать; Джемма боялась принять руку от подушки и шепнула Санину: «Ступайте, поторгуйте вы за меня!» Санин тотчас же на цыпочках вышел в кондитерскую. Парню требовалось четверть фунта мятных лепешек.
— Сколько с него? — шепотом спросил Санин че- рез дверь у Джеммы. — Шесть крейцеров! — таким же шепотом отвечала она. Санин отвесил четверть фунта, отыскал бумажку, сделал из нее рожок, завернул лепешки, просыпал их, завернул опять, опять просыпал, отдал их, наконец, получил деньги... Парень глядел на него с изумлением, переминая свою шапку на желудке, а в соседней ком- нате Джемма, зажав рот, помирала со смеху. Не успел этот покупатель удалиться, как явился другой, потом третий... «А видно, рука у меня легкая!» — по- думал Санин. Второй потребовал стакан оршаду, тре- тий — полфунта конфект. Санин удовлетворил их, с азартом стуча ложечками, передвигая блюдечки й лихо запуская пальцы в ящики и банки. При расчете оказалось, что оршад он продешевил, а за конфекты взял два крейцера лишних. Джемма не переставала смеяться втихомолку, да и сам Санин ощущал весе- лость необычайную, какое-то особенно счастливое на- строение духа. Казалось, век стоял бы он так за при- лавком да торговал бы конфектами и оршадом; между тем как то милое существо смотрит на него из-за двери дружелюбно-насмешливыми глазами, а летнее солнце, пробиваясь сквозь мощную листву растущих перед окнами каштанов, наполняет всю комнату зеле- новатым золотом полуденных лучей, полуденных те- ней, и сердце нежится сладкой истомой лени, беспеч- ности и молодости — молодости первоначальной! Четвертый посетитель потребовал чашку кофе: при- шлось обратиться к Панталеоне (Эмиль все еще не возвращался из магазина г-на Клюбера). Санин снова подсел к Джемме. Фрау Леноре продолжала дремать, к великому удовольствию ее дочери. — У мамы во время сна мигрень проходит, — за- метила она. Санин заговорил — конечно, попрежнему, шепо- том — о своей «торговле»; пресерьезно осведомлялся о цене разных «кондитерских» товаров; Джемма так же серьезно называла ему эти цены, и между тем оба внутренне и дружно смеялись, как бы сознавая, что
разыгрывают презабавную комедию. Вдруг на улице шарманка заиграла арию из «Фрейшюца»: «Durch die Felder, durch die Auen...» 1 Плаксивые звуки заныли, дрожа и посвистывая, в неподвижном воздухе. Джемма вздрогнула... «Он разбудит маму!» Санин немедленно выскочил на улицу, сунул шарманщику несколько крейцеров в руку — и заставил его замолчать и уда- литься. Когда он возвратился, Джемма поблагодарила его легким кивком головы и, задумчиво улыбнувшись, сама принялась чуть слышно напевать красивую ве- беровскую мелодию, которою Макс выражает все недо- умения первой любви. Потом она спросила Санина, знает ли он «Фрейшюца», любит ли Вебера, и приба- вила, что хотя она сама итальянка, но такую музыку любит больше всего. С Вебера разговор соскользнул на поэзию и романтизм, на Гофмана, которого тогда еще все читали... А фрау Леноре все дремала и даже похрапывала чуть-чуть, да лучи солнца, узкими полосками проры- вавшиеся сквозь ставни, незаметно, но постоянно пере- двигались и путешествовали по полу, по мебелям, по платью Джеммы, по листьям и лепесткам цветов. хп Оказалось, что Джемма не слишко?л жаловала Гофмана и даже находила его... скучным! Фантастиче- ски-туманный, северный элемент его рассказов был мало доступен ее южной, светлой натуре. «Это все сказки, все это для детей писано!» — уверяла она не без пренебрежения. Отсутствие поэзии в Гофмане тоже смутно чувствовалось ею. Но была одна у него повесть, заглавие которой она, впрочем, позабыла и которая ей очень нравилась; собственно говоря, ей нра- вилось только начало этой повести: конец она или не прочла, или тоже позабыла. Дело шло об одном моло- дом человеке, который где-то, чуть ли не в кондитер- ской, встречает девушку поразительной красоты, гре- Через поля, через долины... (нем.)»
чанку; ее сопровождает таинственный и странный, злой старик. Молодой человек с первого взгляда влю- бляется в девушку; она смотрит на него так жалобно, словно умоляет его освободить ее... Он удаляется на мгновенье — и, возвратившись в кондитерскую, уж не находит ни девушки, ни старика; бросается ее отыски- вать, беспрестанно натыкается на самые свежие их следы, гоняется за ними — и никоим образом, нигде, никогда не может их достигнуть. Красавица на веки веков исчезает для него — и не в силах он забыть ее умоляющий взгляд, и терзается он мыслью, что, быть может, все счастье его жизни ускользнуло из его рук... Гофман едва ли таким образом оканчивает свою повесть; но такою она сложилась, такою осталась в па- мяти Джеммы. — Мне кажется, — промолвила она, — подобные свидания и подобные разлуки случаются на свете чаще, чем мы думаем. Санин промолчал... и немного спустя заговорил... о г-не Клюбере. Он в первый раз упомянул о нем; он ни разу не вспомнил о нем до того мгновения. Джемма промолчала в свою очередь и задумалась, слегка кусая ноготь указательного пальца и устремив глаза в сторону. Потом она похвалила своего жениха, упомянула об устроенной им на завтрашний день про- гулке и, быстро глянув на Санина, замолчала опять. Санин не знал, о чем завести речь. Эмиль шумно вбежал и разбудил фрау Леноре... Санин обрадовался его появлению. Фрау Леноре встала с кресла. Явился Панталеоне и объявил, что обед готов. Домашний друг, экс-певец и слуга исправлял также должность повара. XIII Санин остался и после обеда.. Его не отпускали все под тем же предлогом ужасного зноя, а когда зной свалил, ему предложили отправиться в сад пить кофе в тени акаций. Санин согласился. Ему было очень хорошо. В однообразно тихом и плавном течении
жизни таятся великие прелести — и он предавался им с наслаждением, не требуя ничего особенного от на- стоящего дня, но и не думая о завтрашнем, не вспоми- ная о вчерашнем. Чего стоила одна близость такой девушки, какова была Джемма? Он скоро расстанется с нею и, вероятно, навсегда; но пока один и тот же челнок, как в уландовом романсе, несет их по жиз- ненным укрощенным струям — радуйся, наслаждайся, путешественник! И все казалось приятным и милым счастливому путешественнику. Фрау Леноре предло- жила ему сразиться с нею и с Панталеоне в «тресетте», выучила его этой несложной итальянской карточной игре — обыграла его на несколько крейцеров — и он был очень доволен; Панталеоне, по просьбе Эмиля, заставил пуделя Тарталью проделать все свои шут- ки— и Тарталья прыгал через палку, «говорил», то есть лаял, чихал, запирал дверь носом, притащил стоптанную туфлю своего хозяина — и, наконец, с ста- рым кивером на голове, представлял маршала Берна- дотта, подвергающегося жестоким упрекам императора Наполеона за измену. Наполеона представлял, разу- меется, Панталеоне — и представлял очень верно: скре- стил руки на груди, нахлобучил трехуголку на глаза — и говорил грубо и резко, на французском, но, боже! на каком французском языке! Тарталья сидел перед своим владыкой, весь скорчившись, поджавши хвост и смущенно моргая и щурясь под козырьком косо на- двинутого кивера; от времени до времени, когда Напо- леон возвышал голос, Бернадотт поднимался на задние лапы. «Fuori, traditore!» 1 — закричал, наконец, Напо- леон, позабыв, в избытке раздражения, что ему следо- вало до конца выдержать свой французский харак- тер, — и Бернадотт опрометью бросился под диван, но тотчас же выскочил оттуда с радостным лаем, как бы давая тем знать, что представление кончено. Все зри- тели много смеялись — и Санин больше всех. У Джеммы был особенно милый, непрестанный, ти- хий смех с маленькими презабавными взвизгиваньями... 1 Вон, предатель! (итал.)
Санина так и разбирало от этого смеха — расцеловал бы он ее за эти взвизгиванья! Ночь наступила, наконец. Надо ж было и честь знать! Простившись несколько раз со всеми, сказавши всем по нескольку раз: до завтра! (с Эмилем он даже облобызался), Санин отправился домой и понес с со- бою образ молодой девушки, то смеющейся, то задум- чивой, то спокойной и даже равнодушной, — но по- стоянно привлекательной! Ее глаза, то широко раскры- тые и светлые и радостные, как день, то полузастлан- ные ресницами и глубокие и темные, как ночь, так и стояли перед его глазами, странно и сладко проникая все другие образы и представления. О г-не Клюбере, о причинах, побудивших его остаться во Франкфурте, — словом, о всем том, что волновало его накануне, — он не подумал ни разу. XIV Надо ж, однако, сказать несколько слов о самом Санине. Во-первых, он был очень и очень недурен собою. Статный, стройный рост, приятные, немного расплыв- чатые черты, ласковые голубоватые глазки, золотистые волосы, белизна и румянец кожи — а главное: то про- стодушно-веселое, доверчивое, откровенное, на первых порах несколько глуповатое выражение, по которому в прежние времена тотчас можно было признать детей степенных дворянских семей, «отецких» сыновей, хо- роших баричей, родившихся и утучненных в наших привольных полустепных краях; походочка с запинкой, голос с прншепеткой, улыбка, как у ребенка, чуть только взглянешь на него... наконец, свежесть, здо- ровье — и мягкость, мягкость, мягкость, — вот вам весь Санин. А во-вторых, он и глуп не был и понабрался кое-чего. Свежим он остался, несмотря на заграничную поездку: тревожные чувства, обуревавшие лучшую часть тогдашней молодежи, были ему мало известны; В последнее время в нашей литературе после тщет- ного искания «новых людей» начали выводить юношей,
решившихся во что бы то ни стало быть свежими... свежими, как фленсбургские устрицы, привозимые в С.-Петербург... Санин не походил на них. Уж коли по- шло дело на сравнения, он скорее напоминал молодую, кудрявую, недавно привитую яблоню в наших черно- земных садах, — или, еще лучше: выхоленного, глад- кого, толстоногого, нежного трехлетка бывших «гос- подских» конских заводов, которого только что начали подганивать на корде... Те, которые сталкивались с Са- ниным впоследствии, когда жизнь порядком его поло- мала и молодой, наигранный жирок давно с него соскочил, — видели в нем уже совсем иного человека. На следующий день Санин лежал еще в постеле, как уже Эмиль, в праздничном платье, с тросточкой в руке и сильно напомаженный, ворвался к нему в комнату и объявил, что герр Клюбер сейчас прибу- дет с каретой, что погода обещает быть удивительной, что у них уже все готово, но что мама не поедет, по- тому что у нее опять разболелась голова. Он стал торопить Санина, уверяя его, что нельзя терять ми- нуты... И действительно: г-н Клюбер застал Санина еще за туалетом. Постучался в дверь, вошел, покло- нился, изогнул стан, выразил готовность ждать сколько угодно — и сел, изящно опираясь шляпой о колено. Благообразный комми расфрантился и раздушился напропалую: каждое движение его сопровождалось усиленным наплывом тончайшего аромата. Он при- был в просторной открытой карете, так называемом ландо, запряженном двумя сильными и рослыми, хоть и не красивыми лошадьми. Четверть часа спустя Са- нин, Клюбер и Эмиль в этой самой карете торже- ственно подкатили к крыльцу кондитерской. Г-жаРо- зелли решительно отказалась участвовать в прогулке; Джемма хотела остаться с матерью, но та ее, как го- ворится, прогнала. — Мне никого не нужно, — уверяла она, — я буду спать. Я бы и Панталеоне с вами отправила — да не- кому будет торговать. — Можно взять Тарталью? — спросил Эмиль.
— Конечно, можно. Тарталья немедленно, с радостными усилиями, вскарабкался на козлы и сел, облизываясь: видно, дело ему было привычное. Джемма надела большую соломенную шляпу с коричневыми лентами; шляпа эта спереди пригибалась книзу, заслоняя почти все лицо от солнца. Черта тени останавливалась над самыми губами: они рдели девственно и нежно, как лепестки столиственной розы, и зубы блистали украдкой — тоже невинно, как у детей. Джемма села на заднем месте, рядом с Саниным; Клюбер и Эмиль сели напротив. Бледная фигура фрау Леноре показалась у окна. Джемма махнула ей платком — и лошади тронулись. XV Соден — небольшой городок в получасовом рас- стоянии от Франкфурта. Он лежит в красивой мест- ности, на отрогах Таунуса, и известен у нас в России своими водами, будто бы полезными для людей с сла- бой грудью. Франкфуртцы ездят туда больше для раз- влечения, так как Соден обладает прекрасным парком и разными «виртшафтами», где можно пить пиво и кофе в тени высоких лип и кленов. Дорога от Франк- фурта до Содена идет по правому берегу Майна и вся обсажена фруктовыми деревьями. Пока карета ти- хонько катилась по отличному шоссе, Санин украдкой наблюдал за тем, как Джемма обращалась со своим женихом: он в первый раз видел их обоих вместе. Она держалась спокойно и просто — но несколько сдержан- нее и серьезнее обыкновенного; он смотрел снисходи- тельным наставником, разрешившим и самому себе и своим подчиненным скромное и вежливое удоволь- ствие. Особенных ухаживаний за Джеммой, того, что французы называют «empressement» \ Санин в нем не заметил. Видно было, что г-н Клюбер считал это дело поконченным, а потому и не имел причины хло- потать или волноваться. Но снисходительность не 1 Услужливость (франц.).
покидала его ни на один миг! Даже во время большой передобеденной прогулки по лесистым горам и доли- нам за Соденом; даже наслаждаясь красотами! при- роды, он относился к ней, к этой самой пргюоде, все с тою же снисходительностью, сквозь которую изредка прорывалась обычная начальническая строгость. Так, например, он заметил про один ручей, что он слишком прямо протекает по ложбине, вместо того чтобы сде- лать несколько живописных изгибов; не одобрял также поведения одной птицы — зяблика, — которая не до- вольно разнообразила свои колена! Джемма не ску- чала и даже, повидимому, ощущала удовольствие; но прежней Джеммы — Санин в ней не узнавал: не то, чтобы тень на нее набежала — никогда ее красота не была лучезарней, — но душа ее ушла в себя, внутрь. Распустив зонтик и не расстегнув перчаток, она гуляла степенно, не спеша, — как гуляют образованные деви- цы — и говорила мало. Эмиль тоже чувствовал стесне- ние, а Санин и подавно. Его, между прочим, несколько конфузило то обстоятельство, что разговор постоянно шел на немецком языке. Один Тарталья не унывал! С бешеным лаем мчался он за попадавшимися ему дроздами, перепрыгивал рытвины, пни, корчаги, бро- сался с размаху в воду и торопливо лакал ее, отря- хался, взвизгивал — и снова летел стрелою, закинув красный язык на самое плечо! Г-н Клюбер, с своей стороны, сделал все, что полагал нужным для увесе- ления компании; попросил ее усесться в тени развеси- стого дуба — и, достав из бокового кармана неболь- шую книжечку, под заглавием: «Knallerbsen — oder du sollst und wirst lachen!» (Петарды—или ты дол- жен и будешь смеяться!), принялся читать разбира- тельные анекдоты, которыми эта книжечка была на- полнена. Прочел их штук двенадцать; однако веселости возбудил мало: один Санин из приличия скалил зубы, да сам он, г-н Клюбер, после каждого анекдота, про- изводил короткий, деловой — и все-таки снисходитель- ный смех. К двенадцати часам вся компания вернулась в Соден, в лучший тамошний трактир. Предстояло распорядиться об обеде.
Г-н Клюбер предложил было совершить этот обед в закрытой со всех сторон беседке — «1ш Gartensalon»; но тут Джемма вдруг взбунтовалась и объявила, что не будет иначе обедать, как на воздухе, в саду, за одним из маленьких столов, поставленных перед трак- тиром; что ей наскучило быть все с одними и теми же лицами и что она хочет видеть другие. За некоторыми из столиков уже сидели группы новоприбывших гостей. Пока г-н Клюбер, снисходительно покорившись «капризу своей невесты», ходил советоваться с обер- кельнером, Джемма стояла неподвижно, опустив глаза и стиснув губы; она чувствовала, что Санин неотступно и как бы вопросительно глядел на нее — это, казалось, ее сердило. Наконец, г-н Клюбер вернулся, объявил, что через полчаса обед будет готов, и предложил до тех пор поиграть в кегли, прибавив, что это очень хо- рошо для аппетита, хе-хе-хе! В кегли он играл ма- стерски; бросая шар, принимал удивительно молодце- ватые позы, щегольски играл мускулами, щегольски взмахивал и потрясал ногою. В своем роде он был атлет — и сложен превосходно! И руки у него были такие белые и красивые, и утирал он их таким бога- тейшим, золотисто-пестрым, индийским фуляром! Наступил момент обеда — и все общество уселось за столик. XVI Кому не известно, что такое немецкий обед? Водя- нистый суп с шишковатыми клецками и корицей, раз- варная говядина, сухая, как пробка, с приросшим бе- лым жиром, ослизлым картофелем, пухлой свеклой и жеваным хреном, посинелый угорь с капорцами и уксу- сом, жареное с вареньем и неизбежная «Mehlspeise», нечто вроде пудинга, с кисловатой красной подлив- кой; зато вино и пиво хоть куда! Точно таким обедом попотчевал соденский трактирщик своих гостей. Впро- чем, самый обед прошел благополучно. Особенного оживления, правда, не замечалось; оно не появилось даже тогда, когда г-н Клюбер провозгласил тост за «то, что мы любим!» (Was wir lieben!) Уж очень все
было пристойно и прилично. После обеда подали кофе, жидкий, рыжеватый, прямо немецкий кофе. Г-н Клю- бер, как истый кавалер, попросил у Джеммы позволе- ния закурить сигару... Но тут вдруг случилось нечто непредвиденное и уж точно неприятное — и даже не- приличное! За одним из соседних столиков поместилось не- сколько офицеров майнцского гарнизона. По их взгля- дам и перешептываньям можно было легко догадаться, что красота Джеммы поразила их; один из них, ве- роятно уже успевший побывать во Франкфурте, то и дело посматривал на нее, как на фигуру, ему хорошо знакомую: он, очевидно, знал, кто она такая. Он вдруг поднялся и со стаканом в руке — гг. офицеры сильно подпили, и вся скатерть перед ними была установлена бутылками — приблизился к тому столу, за которым сидела Джемма. Это был очень молодой белобрысый человек, с довольно приятными и даже симпатиче- скими чертами лица; но выпитое им вино исказило их: его щеки подергивало, воспаленные глаза блуждали и приняли выражение дерзостное. Товарищи сначала пытались удержать его, но потом пустили: была не была — что, мол, из этого выйдет? Слегка покачиваясь на ногах, офицер остановился перед Джеммой и насильственно-крикливым голосом, в котором, мимо его воли, все-таки высказывалась борьба с самим собою, произнес: «Пью за здоровье прекраснейшей кофейницы в целом Франкфурте, в це- лом мире (он разом «хлопнул» стакан) — ив возмез- дие беру этот цветок, сорванный ее божественными пальчиками!» Он взял со стола розу, лежавшую перед прибором Джеммы. Сначала она изумилась, испуга- лась и побледнела страшно... потом испуг в ней сме- нился негодованием, она вдруг покраснела вся, до самых волос—и ее глаза, прямо устремленные на оскорбителя, в одно и то же время потемнели и вспых- нули, наполнились мраком, загорелись огнем неудер- жимого гнева. Офицера, должно быть, смутил этот взгляд; он пробормотал что-то невнятное, поклонил- ся — и пошел назад к своим. Они встретили его сме- хом и легким рукоплесканьем.
Г-н Клюбер внезапно поднялся со стула и, вытя- нувшись во весь свой рост и надев шляпу, с достоин- ством, но не слишком громко, произнес: «Это неслы- ханно! Неслыханная дерзость!» (Unerhort! Unerhdrte Frechheit!)—и тотчас же, строгим голосом подозвав к себе кельнера, потребовал немедленного расчета... мало того: приказал заложить карету, причем приба- вил, что к ним порядочным людям ездить нельзя, ибо они подвергаются оскорблениям! При этих словах Джемма, которая продолжала сидеть на своем месте не шевелясь, — ее грудь резко и высоко поднима- лась— Джемма перевела глаза свои на г-на Клю- бера... и так же пристально, таким же точно взором посмотрела на него, как и на офицера. Эмиль просто дрожал от бешенства. — Встаньте, мейн фрейлейн, — промолвил все с той же строгостью г-н Клюбер, — здесь вам неприлично оставаться. Мы расположимся там, в трактире! Джемма поднялась молча; он подставил ей руку калачиком, она подала ему свою — и он направился к трактиру величественной походкой, которая, так же как и осанка его, становилась все величественней и надменней, чем более он удалялся от места, где про- исходил обед. Бедный Эмиль поплелся вслед за ними. Но пока г-н Клюбер рассчитывался с кельнером, которому он, в виде штрафа, не дал на водку ни одного крейцера, Санин быстрыми шагами подошел к столу, за которым сидели офицеры — и, обратившись к оскорбителю Джеммы (он в это мгновенье давал своим товарищам поочередно нюхать ее розу), — про- изнес отчетливо, по-французски: — То, что вы сейчас сделали, милостивый государь, недостойно честного человека, недостойно мундира, ко- торый вы носите, — и я пришел вам сказать, что вы дурно воспитанный нахал! Молодой человек вскочил на ноги, но другой офи- цер, постарше, остановил его движением руки, заста- вил сесть и, повернувшись к Санину, спросил его, тоже по-французски: — Что, он родственник, брат или жених той де* вицы?
— Я ей совсем чужой человек, — воскликнул Са- нин,— я русский — но я не могу равнодушно видеть такую дерзость; впрочем, вот моя карточка и мой адрес: господин офицер может отыскать меня. Сказав эти слова, Санин бросил на стол свою ви- зитную карточку и в то же время проворно схватил Джеммину розу, которую один из сидевших За столом офицеров уронил к себе на тарелку. Молодой человек снова хотел было вскочить со стула, но товарищ снова остановил его, промолвив: «Дбнгоф, тише!» (Donhof, sei still). Потом сам приподнялся — и, приложась к ко- зырьку рукою, не без некоторого оттенка почтитель- ности в голосе и манерах, сказал Санину, что завтра утром один офицер их полка будет иметь честь явиться к нему на квартиру. Санин отвечал коротким покло- ном — и поспешно вернулся к своим приятелям. Г-н Клюбер притворился, что вовсе не заметил ни отсутствия Санина, ни его объяснения с гг. офи- церами; он понукал кучера, запрягавшего лошадей, и сильно гневался на его медлительность. Джемма тоже ничего не сказала Санину, даже не взглянула на него: по сдвинутым ее бровям, по губам, побледнев- шим и сжатым, по самой ее неподвижности можно было понять, что у ней нехорошо на душе. Один Эмиль явно желал заговорить с Саниным, желал расспросить его: он видел, как Санин подошел к офицерам, видел, как он подал им что-то белое — клочок бумажки, записку, карточку... Сердце билось у бедного юноши, щеки пылали, он готов был броситься на шею к Са- нину, готов был заплакать или идти тотчас вместе с ним расколотить в пух и прах всех этих противных офицеров! Однако он удержался и удовольствовался тем, что внимательно следил за каждым движением своего благородного русского друга. Кучер, наконец, заложил лошадей; все общество село в карету. Эмиль, вслед за Тартальей, взобрался на козлы; ему там было привольнее, да и Клюбер, ко- торого он видеть не мог равнодушно, не торчал перед ним.
Во всю дорогу герр Клюбер разглагольствовал... и разглагольствовал один; никто, никто не возражал ему, да никто и не соглашался с ним. Он особенно настаи- вал на том, как напрасно не послушались его, когда он предлагал обедать в закрытой беседке. Никаких не- приятностей бы не произошло! Потом он высказал не- сколько резких и даже либеральных суждений насчет того, как правительство непростительно потакает офи- церам, не наблюдает за их дисциплиной и не довольно уважает гражданский элемент общества (das biirger- liche Element in der Societat!) —и как от этого со вре- менем возрождаются неудовольствия, от которых уже недалеко до революции, чему печальным примером (тут он вздохнул сочувственно, но строго) — печаль- ным примером служит Франция! Однако тут же при- совокупил, что лично благоговеет перед властью и ни- когда... никогда!., революционером не будет — но не может не выразить своего... неодобрения при виде та- кой распущенности! Потом прибавил еще несколько общих замечаний о нравственности и безнравствен- ности, о приличии и чувстве достоинства! В течение всех этих «разглагольствований» Джемма, которая уже во время дообеденной прогулки не совсем казалась довольной г-м Клюбером — оттого она и держалась в некотором отдалении от Санина и как бы смущалась его присутствием, — Джемма явно стала стыдиться своего жениха! Под конец поездки она положительно страдала, и хотя попрежнему не за- говаривала с Саниным, но вдруг бросила на него умо- ляющий взор... С своей стороны, он ощущал гораздо более жалости к ней, чем негодования против г-на Клюбера; он даже втайне, полусознательно радо- вался всему, что случилось в продолжение того дня, хотя и мог ожидать вызова на следующее утро. Мучительная эта partie de plaisir1 прекратилась, наконец. Высаживая перед кондитерской Джемму из кареты, Санин, ни слова не говоря, положил ей в руку возвращенную им розу. Она вся вспыхнула, стиснула его руку и мгновенно спрятала розу. Он не хотел 1 Увеселительная прогулка (франц.).
войти в дом, хотя вечер только что начинался. Она сама его не пригласила. Притом появившийся на крыльце Панталеоне объявил, что фрау Леноре почи- вает. Эмилио застенчиво простился с Саниным; он словно дичился его: уж очень он ему удивлялся. Клю- бер отвез Санина на его квартиру и чопорно раскла- нялся с ним. Правильно устроенному немцу, при всей его самоуверенности, было неловко. Да и всем было неловко. Впрочем, в Санине это чувство — чувство нелов- кости — скоро рассеялось. Оно заменилось неопреде- ленным, но приятным, даже восторженным настрое- нием. Он расхаживал по комнате, ни о чем не хотел думать, посвистывал — и был очень доволен собою. XVH «Буду ждать г-на офицера для объяснения до де- сяти часов утра, — размышлял он на следующее утро, совершая свой туалет, — а там пусть он меня отыски- вает!» Но немецкие люди встают рано: девяти часов еще не пробило, как уже кельнер доложил Санину, что г-н подпоручик (der Herr Seconde Lieutenant) фон Рихтер желает его видеть. Санин проворно накинул сюртук и приказал «просить». Г-н Рихтер оказался, против ожидания Санина, весьма молодым человеком, почти мальчиком. Он старался придать важности вы- ражению своего безбородого лица — но это ему не уда- валось вовсе: он даже не мог скрыть свое смущение —• и, садясь на стул, чуть не упал, зацепившись за саблю. Запинаясь и заикаясь, он объявил Санину на дурном французском языке, что приехал с поручением от сво- его приятеля, барона фон Дбнгофа; что поручение это состояло в истребовании от г-на фон Занин извинения в употребленных им накануне оскорбительных выра- жениях; и что в случае отказа со стороны г-на фон Занин—барон фон Дбнгоф желает сатисфакции. Са- нин отвечал, что извиняться он не намерен, а сатис- факцию дать готов. Тогда г-н фон Рихтер, все так же запинаясь, спросил, с кем, в котором часу и в котором
месте придется ему вести нужные переговоры? Санин отвечал, что он может прийти к нему часа через два и что до тех пор он, Санин, постарается сыскать секун- данта. («Кого я, к черту, возьму в секунданты?» — ду- мал он между тем про себя.) Г-н фон Рихтер встал и начал раскланиваться... но на пороге двери остано- вился, как бы почувствовал угрызение совести, — и, повернувшись к Санину, промолвил, что его приятель, барон фон Дбнгоф, не скрывает от самого себя... не- которой степени... собственной вины во вчерашнем про- исшествии — и потому удовлетворился бы легкими из- винениями— «des exghizes lecheres» Ч На это Санин отвечал, что никаких-извинений, ни тяжелых, ни лег- ких, он давать не намерен, так как он виноватым себя не почитает. — В таком случае, — возразил г-н фон Рихтер и покраснел еще более, — надо будет поменяться друже- любными выстрелами — des goups de bisdolet a I’ami- aple!1 2 — Этого я уже совершенно не понимаю, — заметил Санин, — на воздух нам стрелять, что ли? — О, не то, не так, — залепетал окончательно скон- фузившийся подпоручик, — но я полагал, что так как дело происходит между порядочными людьми... Я по- говорю с вашим секундантом, — перебил он самого себя — и удалился. Санин опустился на стул, как только тот вышел, и уставился на пол. «Что, мол, это такое? Как это вдруг так завертелась жизнь? Все прошедшее, все будущее вдруг стушевалось, пропало — и осталось только то, что я во Франкфурте с кем-то за что-то дерусь». Вспо- мнилась ему одна его сумасшедшая тетушка, которая, бывало, все подплясывала и напевала: Подпоручик! Мой огурчик! Мой амурчик! Пропляши со мной, голубчик! 1 Легкие извинения (франц.: des excuses legeres). 2 Дружелюбными пистолетными выстрелами (франц.: des coups des pistolet a I’aimable).
И он захохотал и пропел, как она: «Подпоручик! пропляши со мной, голубчик!» — Однако надо действовать, не терять времени, — воскликнул он громко — вскочил и увидал перед собой Панталеоне с записочкой в руке. — Я несколько раз стучался, но вы не отвечали; я подумал, что вас дома нет, — промолвил старик и по- дал ему записку. — От синьорины Джеммы. Санин взял записку—как говорится, машиналь- но, — распечатал и прочел ее. Джемма писала ему, что она весьма беспокоится по поводу известного ему дела и желала бы свидеться с ним тотчас. — Синьорина беспокоится, — начал Панталеоне, которому, очевидно, было известно содержание запис- ки, — она велела мне посмотреть, что вы делаете, и привести вас к ней. Санин взглянул на старого итальянца — и заду- мался. Внезапная мысль сверкнула в его голове. В пер- вый миг она показалась ему странной до невозмож- ности... «Однако... почему же нет?» — спросил он самого себя. — Господин Панталеоне! —произнес он громко. Старик встрепенулся, уткнул подбородок в галстук и уставился на Санина. — Вы знаете, — продолжал Санин, — что произо- шло вчера? Панталеоне пожевал губами и тряхнул своим огромным хохлом. — Знаю. (Эмиль только что вернулся, рассказал ему все.) — А! знаете! — Ну, так вот что. Сейчас от меня вышел офицер. Тот нахал вызывает меня на поединок. Я принял его вызов. Но у меня нет секунданта. Хотите вы быть моим секундантом? Панталеоне дрогнул и так высоко поднял брови, что они скрылись у него под нависшими волосами. — Вы непременно должны драться? — проговорил он, наконец, по-итальянски; до того мгновения он изъ- яснялся по-французски.
— Непременно. Иначе поступить — значило бы опо- зорить себя навсегда. — Гм. Если я не соглашусь пойти к вам в секун- данты, — то вы будете искать другого? — Буду... непременно. Панталеоне потупился. — Но позвольте вас спросить, синьор де-Цанини, не бросит ли ваш поединок некоторую неблаговидную тень на репутацию одной персоны? — Не полагаю; но, как бы то ни было — делать не- чего. — Гм. — Панталеоне совсем ушел в свой гал- стук. — Ну, а тот феррофлукто Клуберио, — что же он? — воскликнул он вдруг и вскинул лицо кверху. — Он? Ничего. — Кэ! (Che!) 1 — Панталеоне презрительно пожал плечами. — Я должен во всяком случае благодарить вас, — произнес он, наконец, неверным голосом, — что вы и в теперешнем моем уничижении умели признать во мне порядочного человека — un galant’uomo! По- ступая таким образом, вы сами выказали себя настоя- щим galant’uomo. Но я должен обдумать ваше пред- ложение. — Время не терпит, любезный господин Чи... чиппа... — Тола, — подсказал старик. — Я прошу всего один час на размышление. Тут замешана дочь моих благодетелей... И потому я должен, я обязан — поду- мать!!. Через час... через три четверти часа — вы узнаете мое решение. — Хорошо; я подожду. — А теперь... какой же я дам ответ синьорине Джемме? Санин взял листок бумаги, написал на нем: «Будьте покойны, моя дорогая приятельница, часа через три я приду к вам — и все объяснится. Душевно вас благо- дарю за участие» — и вручил этот листик Панталеоне. Тот бережно положил его в боковой карман — и, еще раз повторив: «Через час!» — направился было к 1 Итальянское восклицание вроде нашего: ну! (Прим, автора.)
дверям; но круто повернул назад, подбежал к Санину, схватил его руку — и, притиснув ее к своему жабо, подняв глаза к небу, воскликнул: — Благородный юноша! Великое сердце! (Nobil giovanotto! Gran cuore!)—позвольте слабому старцу (a un vecchiotto!) пожать вашу мужественную дес- ницу! (la vostra valorosa destra!).— Потом отскочил немного назад, взмахнул обеими руками — и удалился. Санин посмотрел ему вслед... взял газету и при- нялся читать. Но глаза его напрасно бегали по стро- кам: он не понимал ничего. XVIII Час спустя кельнер снова вошел к Санину и подал ему старую, запачканную визитную карточку, на кото- рой стояли следующие слова: Панталеоне Чиппатола, из Варезе, придворный певец (cantante di camera) его королевского высочества герцога Моденского; а вслед за кельнером явился и сам Панталеоне. Он переоделся с ног до головы. На нем был порыжелый черный фрак и белый пикеневый жилет, по которому затейливо извивалась томпаковая цепочка; тяжелая сердолико- вая печатка спускалась низко на узкие черные панта- лоны с гульфиком. В правой руке он держал черную шляпу из заячьего пуха, в левой две толстые замше- вые перчатки; галстук он повязал еще шире и выше обыкновенного — ив накрахмаленное жабо воткнул булавку с камнем, называемым «кошачьим глазом» (oeil de chat). На указательном пальце правой руки красовался перстень, изображавший две сложенные длани, а между ними пылающее сердце. Залежалым запахом, запахом камфары и мускуса несло от всей особы старика; озабоченная торжественность его осанки поразила бы самого равнодушного зрителя! Санин встал ему навстречу. — Я ваш секундант, — промолвил Панталеоне по- французски — и наклонился всем корпусом вперед, причем носки поставил врозь, как это делают танцо-
ры. — Я пришел за инструкциями. Желаете вы драться без пощады? — Зачем же без пощады, дорогой мой господин Чиппатола! Я ни за что в мире не возьму моих вче- рашних слов назад — но я не кровопийца!.. Да вот по- стойте, сейчас придет секундант моего противника. -Я уйду в соседнюю комнату — а вы с ним и услови- тесь. Поверьте, я в век не забуду вашей услуги и бла- годарю вас от души. — Честь прежде всего! — отвечал Панталеоне и опустился в кресла, не дожидаясь, чтобы Санин попро- сил его- сесть. — Если этот феррофлукто спичебуб- био, — заговорил он, мешая французский язык с италь- янским, — если этот торгаш Клуберио не умел понять свою прямую обязанность или струсил, — тем хуже для него!.. Грошовая душа — и баста!.. Что же касается до условий поединка — я ваш секундант и ваши инте- ресы для меня священны!!. Когда я жил в Падуе, там стоял полк белых драгунов — и я со многими офице- рами был очень близок!.. Весь их кодекс мне очень хо- рошо известен. Ну и с вашим принчипе Тарбуски я часто беседовал об этих вопросах... Тот секундант скоро должен прийти? — Я жду его каждую минуту — да вот он сам и идет, — прибавил Санин, глянув на улицу. Панталеоне встал, посмотрел на часы, поправил свой кок и поспешно засунул в башмак болтавшуюся из-под панталон тесемку. Молодой подпоручик вошел, все такой же красный и смущенный. Санин представил секундантов друг другу. — Monsieur Richter, souslieutenant! — Monsieur Zippatola, artiste!1 Подпоручик слегка изумился при виде старика... О, что бы он сказал, если б кто шепнул ему в это мгновение, что представленный ему «артист» зани- мается также и поваренным искусством!.. Но Панта- леоне принял такой вид, как будто участвовать в устройстве поединков было для него самым обычным Господин Рихтер, подпоручик! — Господин Чиппатола, артист! (франц.) 4 И. С. Тургенев, т. 8 81
делом: вероятно, ему в этом случае помогали воспо- минания его театральной карьеры — и он разыгрывал роль секунданта, именно как роль. И он и подпоручик, оба помолчали немного. — Что ж? Приступим! — первый промолвил Пан- талеоне, играя сердоликовой печаткой. — Приступим, — ответил подпоручик, — но... при- сутствие одного из противников... — Я вас немедленно оставлю, господа, — восклик- нул Санин, поклонился, вышел в спальню — и запер за собою дверь. Он бросился на кровать — и принялся думать о Джемме... но разговор секундантов проникал к нему сквозь закрытую дверь. Он происходил на француз- ском языке; оба коверкали его нещадно, каждый на свой лад. Панталеоне опять упомянул о драгунах в Падуе, о принчипе Тарбуска — подпоручик об «exghi- zes lecheres» и о «goups a I’amiaple». Но старик и слы- шать не хотел ни о каких exghizes! К ужасу Санина, он вдруг пустился толковать своему собеседнику о не- которой юной невинной девице, один мизинец которой стоит больше, чем все офицеры мира... (oune zeune damigella innoucenta, qu’a ella sola dans soun peti doa vale pju que toutt le zouffissie del mondo!) и несколько раз с жаром повторил: «Это стыд! это стыд!» (Е ouna onta, ouna onta!) Поручик сперва не возражал ему, но потом в голосе молодого человека послышалась гнев- ная дрожь, и он заметил, что пришел не затем, чтобы выслушивать моральные сентенции... — В вашем возрасте всегда полезно выслушивать справедливые речи! — воскликнул Панталеоне. Прение между г-ми секундантами несколько раз становилось бурным; оно продолжалось более часа и завершилось, наконец, следующими условиями: «стре- ляться барону фон Дбнгофу и господину де Санину на завтрашний день, в десять часов утра, в небольшом лесу около Ганау, на расстоянии двадцати шагов; ка- ждый имеет право стрелять два раза по знаку, дан- ному секундантами; пистолеты без шнеллера и не на- резные». Г-н фон Рихтер удалился, а Панталеоне тор- жественно открыл дверь спальни и, сообщив результат
совещания, снова воскликнул: «Bravo, Russo! Bravo, giovanotto!1 Ты будешь победителем!» Несколько минут спустя они оба отправились в кон- дитерскую Розелли. Санин предварительно взял с Пан- талеоне слово держать дело о дуэли в глубочайшей тайне. В ответ старик только палец кверху поднял и, прищурив глаз, прошептал два раза сряду: «Segre- dezza!» (Таинственность!) Он видимо помолодел и даже выступал свободнее. Все эти необычайные, хотя и неприятные события живо переносили его в ту эпоху, когда он сам и принимал и делал вызовы, — правда, на сцене. Баритоны, как известно, очень петушатся в своих ролях. XIX Эмиль выбежал навстречу Санину — он более часа караулил его приход—и торопливо шепнул ему на ухо, что мать ничего не знает о вчерашней неприят- ности и что даже намекать на нее не следует, а что его опять посылают в магазин!!, но что он туда не пой- дет, а спрячется где-нибудь! Сообщив все это в те- чение нескольких секунд, он внезапно припал к плечу Санина, порывисто поцеловал его и бросился вниз по улице. В кондитерской Джемма встретила Санина; хотела что-то сказать — и не могла. Ее губы 'слегка дрожали, а глаза щурились и бегали по сторонам. Он поспешил успокоить ее уверением, что все дело кончи- лось... сущими пустяками. — У вас никого не было сегодня? — спросила она. — Было у меня одно лицо — мы с ним объясни- лись — и мы... мы пришли к самому удовлетворитель- ному результату, Джемма вернулась за прилавок, «Не поверила она мне!» — подумал он.., однако от- правился в соседнюю комнату и застал там фрау Ленору. У ней мигрень прошла, но она находилась в на- строении меланхолическом. Она радушно улыбнулась 1 Браво, русский! Браво, мальчик! (итал.)
ему, но в то же время предупредила его, что ему бу- дет сегодня с нею скучно, так как она не в состоянии его занять. Он подсел к ней и заметил, что ее веки покраснели и опухли. — Что с вами, фрау Леноре? Неужели вы пла- кали? — Тсссс... — прошептала она и указала головою на комнату, где находилась ее дочь. — Не говорите этого... громко. — Но о чем же вы плакали? — Ах, мосьё Санин, сама не знаю о чем! — Вас никто не огорчил? — О нет!.. Мне очень скучно вдруг сделалось. Вспомнила я Джиован’Баттиста... свою молодость... Потом, как это все скоро прошло. Стара я становлюсь, друг мой, — и не могу я никак с этим помириться. Ка- жется, сама я все та же, что прежде... а старость — вот она... вот она!—На глазах фрау Леноры показа- лись слезинки. — Вы, я вижу, смотрите на меня да удивляетесь... Но вы тоже постареете, друг мой, и узнаете, как это горько! Санин принялся утешать ее, упомянул об ее детях, в которых воскресала ее собственная молодость, попы- тался даже подтрунить над нею, уверяя, что она на- прашивается на комплименты... но она, не шутя, ПО’ просила его «перестать», и он тут в первый раз мог убедиться, что подобную унылость, унылость сознан- ной старости, ничем утешить и рассеять нельзя; надо подождать, пока она пройдет сама собою. Он предло- жил ей сыграть с ним в тресетте — и ничего лучшего он не мог придумать. Она тотчас согласилась и как будто повеселела. Санин играл с ней до обеда и после обеда. Панта- леоне также принял участие в игре. Никогда его хохол не падал так низко на лоб, никогда подбородок не ухо- дил так глубоко в галстук! Каждое движение его ды- шало такой сосредоточенной важностью, что, глядя на него, невольно рождалась мысль: какую это тайну с такою твердостью хранит этот человек? Но — segredezza! segredezza!
Он в течение всего того дня всячески старался ока- зывать глубочайшее почтение Санину; за столом, тор- жественно и решительно, минуя дам, подавал блюда ему первому; во время карточной игры уступал ему прикупку, не дерзал его ремизить; объявлял, ни к селу ни к городу, что русские—самый великодушный, храбрый и решительный народ в мире! «Ах ты, старый лицедей!» — думал про себя Санин. И не столько дивился он неожиданному настроению духа в г-же Розелли, сколько тому, как ее дочь с ним обращалась. Она не то, чтобы избегала его... напротив, она постоянно садилась в небольшом от него расстоя- нии, прислушивалась к его речам, глядела на него; но она решительно не хотела вступать с ним в беседу, и как только он заговаривал с нею — тихонько подни- малась с места и тихонько удалялась на несколько мгновений. Потом она появлялась опять, и опять уса- живалась где-нибудь в уголке—и сидела неподвижно, словно размышляя и недоумевая... недоумевая пуще всего. Сама фрау Леноре заметила, наконец, необы- чайность ее поведения и раза два спросила, что с ней? — Ничего, — ответила Джемма, — ты знаешь, я бываю иногда такая. — Это точно, — соглашалась с нею мать. Так прошел весь этот длинный день, ни оживленно, ни вяло — ни весело, ни скучно. Держи себя Джемма иначе — Санин... как знать? не совладал бы с искуше- нием немного порисоваться — или просто поддался бы чувству грусти перед возможной, быть может, вечной разлукой... Но так как ему ни разу не пришлось даже поговорить с Джеммой, то он должен был удовлетво- риться тем, что в течение четверти часа, перед вечер- ним кофе, брал минорные аккорды на фортепиано. Эмиль вернулся поздно и, во избежание расспросов о г-не Клюбере, отретировался весьма скоро. Пришла очередь удалиться и Санину. Он стал прощаться с Джеммой. Вспомнилось ему почему-то расставание Ленского с Ольгой в «Онегине». Он крепко стиснул ей руку — и попытался заглянуть ей в лицо — по она слегка отворотилась и высвобо- дила свои пальцы.
XX Уже совсем «вызвездило», когда он вышел на крыльцо. И сколько ж их высыпало, этих звезд — больших, малых, желтых, красных, синих, белых! Все они так и рдели, так и роились, наперерыв играя лу- чами. Луны не было на небе, но и без нее каждый предмет четко виднелся в полусветлом, бестенном су- мраке. Санин прошел улицу до конца... Не хотелось ему тотчас возвратиться домой; он чувствовал потреб- ность побродить на чистом воздухе. Он вернулся на- зад — и не успел еще поровняться с домом, в котором помещалась кондитерская Розелли, как одно из окон, выходивших на улицу, внезапно стукнуло и отвори- лось — на черном его четырехугольнике (в комнате не было огня) появилась женская фигура — и он услы- шал, что его зовут: — Monsieur Dimitri! Он тотчас бросился к окну... Джемма! Она облокотилась о подоконник и наклонилась вперед. — Monsieur Dimitri, — начала она осторожным го- лосом, — я в течение целого нынешнего дня хотела вам дать одну вещь... но не решалась; и вот теперь, неожи- данно увидя вас снова, подумала, что, видно, так су- ждено... Джемма невольно остановилась на этом слове. Она не могла продолжать: нечто необыкновенное про- изошло в это самое мгновенье. Внезапно, среди глубокой тишины, при совершенно безоблачном небе, налетел такой порыв ветра, что сама земля, казалось, затрепетала под ногами, тон- кий звездный свет задрожал и заструился, самый воз- дух завертелся клубом. Вихорь, не холодный, а теп- лый, почти знойный, ударил по деревьям, по крыше дома, по его стенам, по улице; он мгновенно сорвал шляпу с головы Санина, взвил и разметал черные кудри Джеммы. Голова Санина приходилась в уро- вень с подоконником; он невольно прильнул к нему — и Джемма ухватилась обеими руками за его плечи,


припала грудью к его голове. Шум, звон и грохот дли- лись около минуты... Как стая громадных птиц про- мчался прочь взыгравший вихорь... Настала вновь глу- бокая тишина.- Санин приподнялся и увидал над собою такое чуд- ное, испуганное, возбужденное лицо, такие огромные, страшные, великолепные глаза — такую красавицу увидал он, что сердце в нем замерло, он приник гу- бами к тонкой пряди волос, упавшей ему на грудь, — и только мог проговорить: — О Джемма! — Что это было такое? Молния?—спросила она, широко поводя глазами и не принимая с его плеч своих обнаженных рук. — Джемма! — повторил Санин. Она вздохнула, оглянулась назад, в комнату, — и быстрыхм движением, достав из-за корсажа уже увяд- шую розу, бросила ее Санину. — Я хотела дать вам этот цветок...- Он узнал розу, которую он отвоевал накануне... Но уже окошко захлопнулось, и за темным стеклом ничего не виднелось и не белело. Санин пришел домой без шляпы... Он и не заметил, что он ее потерял. XXI Он заснул под самое утро. И не мудрено! Под уда- ром того летнего, мгновенного вихря он почти так же мгновенно почувствовал — не то, что Джемма краса- вица, не то, что она ему нравилась — это он знал и прежде... а то, что он едва ли... не полюбил ее! Мгно- венно, как тот вихрь, налетела на него любовь. А тут эта глупая дуэль! Скорбные предчувствия начали его мучить. Ну, положим, не убьют его... Что же может выйти из его любви к этой девушке, к невесте другого? Положим даже, что этот «другой» ему не опасен, что сама Джемма полюбит или уже полю- била его... Что же из этого? Как что? Такая краса- вица...
Он ходил по комнате, садился за стол, брал лист бумаги, чертил на нем несколько строк — и тотчас их вымарывал... Вспоминал удивительную фигуру Джеммы, в темном окне, под лучами звезд, всю раз- веянную теплым вихрем; вспоминал ее мраморные руки, подобные рукам олимпийских богинь, чувствовал их живую тяжесть на плечах своих... Потом он брал брошенную ему розу — и казалось ему, что от ее полу- завядших лепестков веяло другим, еще более тонким запахом, чем обычный запах роз... «И вдруг его убьют или изувечат?» Он не ложился в постель и заснул, одетый, на ди- ване. Кто-то потрепал его по плечу... Он открыл глаза и увидел Панталеоне. — Спит, как Александр Македонский накануне вавилонского сражения! — воскликнул старик. — Да который час? — спросил Санин. — Семь часов без четверти; до Ганау — два часа езды, а мы должны быть первые на месте. Русские всегда предупреждают врагов! Я взял лучшую карету во Франкфурте! Санин начал умываться. — А пистолеты где? — Пистолеты привезет тот феррофлукто тедеско. И доктора он же привезет. Панталеоне видимо бодрился, по-вчерашнему; но когда он сел в карету с Саниным, когда кучер защел- кал бичом и лошади с места пустились вскачь,— с бывшим певцом и приятелем падуйских драгунов произошла внезапная перемена. Он смутился, даже струхнул. В нем словно что-то обрушилось, как плохо выведенная стенка. — Однако что это мы делаем, боже мой, santissima Madonna! 1 — воскликнул он неожиданно-пискливым голосом и схватил себя за волосы. — Что я делаю, я старый дурак, сумасшедший, frenetico? 1 Пресвятая Мадонна! (итал.)
Санин удивился и засмеялся и, слегка обняв Пан- талеоне за талью, напомнил ему французскую пого- ворку: «Le vin est tire — il faut le boire» 1 (по-русски: «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж»). — Да, да, — отвечал старик, — эту чашу мы ра- зопьем с вами, — а все же я безумец! Я — безумец! Все было так тихо, хорошо... и вдруг: та-та-та, тра- та-та! — Словно tutti2 в оркестре, — заметил Санин с на- тянутой улыбкой. — Но виноваты не вы. — Я знаю, что не я! Еще бы! Все же это... необуз- данный такой поступок. Diavolo! Diavolo!3 — повторил Панталеоне, потрясая хохлом и вздыхая. А карета все катилась да катилась. Утро было прелестное. Улицы Франкфурта, едва начинавшие оживляться, казались такими чистыми и уютными; окна домов блестели переливчато, как фольга; а лишь только карета выехала за заставу — сверху, с голубого, еще не яркого неба, так и посыпа- лись голосистые раскаты жаворонков. Вдруг на пово- роте шоссе из-за высокого тополя показалась знакомая фигура, ступила несколько шагов и остановилась. Са- нин пригляделся... Боже мой! Эмиль! — Да разве он знает что-нибудь? — обратился он к Панталеоне. — Я же вам говорю, что я безумец, — отчаянно, чуть не с криком возопил бедный итальянец, — этот злополучный мальчик всю ночь мне не дал покоя — и я ему сегодня утром, наконец, все открыл! «Вот тебе и segredezza!» — подумал Санин. Карета поровнялась с Эмилем; Санин велел кучеру остановить лошадей и подозвал к себе «злополучного мальчика». Нерешительными шагами приблизился Эмиль, бледный, бледный, как в день своего припадка. Он едва держался на ногах. — Что вы здесь делаете? — строго спросил его Са- нин, — зачем вы не дома? 1 Вино откупорено — надо его пить (франц.). 2 Все (итал.). 3 Вот черт! Вот черт! (итал.)
1— Позвольте.^ позвольте мне ехать с вами, — про- лепетал Эмиль трепетным голосом — и сложил руки. Зубы у него стучали как в лихорадке. — Я вам не по- мешаю — только возьмите меня! — Если вы чувствуете хоть на волос привязанности или уважения ко мне, — промолвил Санин, — вы сей- час вернетесь домой или в магазин к г-ну Клюберу, и никому не скажете ни единого слова, и будете ждать моего возвращения! — Вашего возвращения, — простонал Эмиль, — а голос его зазвенел и оборвался, — но если вас... — Эмиль! — перебил его Санин и указал глазами на кучера, — опомнитесь! Эмиль, пожалуйста, ступайте домой! Послушайтесь меня, друг мой! Вы уверяете, что любите меня. Ну, я вас прошу! Он протянул ему руку. Эмиль покачнулся впе- ред, всхлипнул, прижал ее к своим губам — и, со- скочив с дороги, побежал назад к Франкфурту, через поле. — Тоже благородное сердце, — пробормотал Пан- талеоне, но Санин угрюмо взглянул на него... Старик уткнулся в угол кареты. Он сознавал свою вину; да сверх того он с каждым мгновеньем все более изумлялся: неужели это он взаправду сделался секундантом, и лошадей он достал, «и всем распоря- дился, и мирное свое обиталище покинул в шесть часов утра? К тому же ноги его разболелись и за- ныли. Санин почел за нужное ободрить его — и попал в жилку, нашел настоящее слово. — Где же ваш прежний дух, почтенный синьор Чиппатола? Где — il antico valor? Синьор Чиппатола выпрямился и нахмурился. — Il antico valor? — провозгласил он басом.— Non ё ancora spento (он еще не весь утрачен) — il antico valor!! Он приосанился, заговорил о своей карьере, об опере, о великом теноре Гарсиа — и приехал в Га- нау— молодцом. Как подумаешь: нет ничего на свете сильнее... и бессильнее слова!
ххп Лесок, в котором долженствовало происходить по- боище, находился в четверти мили от Ганау. Санин с Панталеоне приехали первые, как он предсказывал; велели карете остаться на опушке леса и углубились в тень довольно густых и частых деревьев. Им при- шлось ждать около часу. Ожидание не показалось особенно тягостным Са- нину; он расхаживал взад и вперед по дорожке, при- слушивался, как пели птицы, следил за пролетавшими «коромыслами» и, как большая часть, русских людей в подобных случаях, старался не думать. Раз только на него нашло раздумье: он наткнулся на молодую липу, сломанную, по всем вероятиям, вчерашним шквалом. Она положительно умирала... все листья на ней умирали. «Что это? предзнаменование?» — мельк- нуло у него в голове; но он тотчас же засвистал, пере- скочил через ту самую липу, зашагал по дорожке. Панталеоне — тот ворчал, бранил немцев, кряхтел, по- тирал то спину, то колена. Он даже зевал от волнения, что придавало презабавное выражение его малень- кому, съеженному личику. Санин чуть не расхохо- тался, глядя на него. Послышалось, наконец, рокотание колес по мягкой дороге. «Они!» — промолвил Панталеоне и насторо- жился и выпрямился, не без мгновенной нервической дрожи, которую, однако, поспешил замаскировать вос- клицанием: брррр! и замечанием, что сегодняшнее утро довольно свежее. Обильная роса затопляла травы и листья, но зной проникал уже в самый лес. Оба офицера скоро показались под его сводами; их сопровождал небольшой плотненький человечек с флег- матическим, почти заспанным лицом — военный док- тор. Он нес в одной руке глиняный кувшин с водою — на всякий случай; сумка с хирургическими инструмен- тами и бинтами болталась на его левом плече. Видно было, что он к подобным экскурсиям привык донельзя; они составляли один из источников его доходов: ка- ждая дуэль приносила ему восемь червонцев — по че- тыре с каждой из воюющих сторон. Г-н фон Рихтер
нес ящик с пистолетами, г-н фон Дбнгоф вертел в ру- ке — вероятно, для «шику» — небольшой хлыстик. — Панталеоне! — шепнул Санин старику, — если... если меня убьют — все может случиться,—достаньте из моего бокового кармана бумажку — в ней завернут цветок — и отдайте эту бумажку синьорине Джемме. Слышите? Вы обещаетесь? Старик уныло взглянул на .него—и качнул утвер- дительно головою... Но бог ведает, понял ли он, о чем просил его Санин. Противники и секунданты обменялись, как водится, поклонами; один доктор даже бровью не повел — и присел, зевая, на траву: «Мне, мол, не до изъявлений рыцарской вежливости». Г-н фон Рихтер предложил г-ну «Тшибадола» выбрать место; г-н «Тшибадола» от- вечал, тупо ворочая языком («стенка» в нем опять обрушилась), что: «Действуйте, мол, вы, милостивый государь; я буду наблюдать...» И г-н фон Рихтер начал действовать. Отыскал тут же, в лесу, прехорошенькую, всю испещренную цве- тами, поляну; отмерил шаги, обозначил два крайних пункта оструганными наскоро палочками, достал из ящика пистолеты и, присев на корточки, заколотил пули; словом, трудился и хлопотал изо всех сил, бес- престанно утирая свое вспотевшее лицо белым платоч- ком. Сопровождавший его Панталеоне походил более на озябшего человека. В течение всех этих приготовле- ний оба противника стояли поодаль, напоминая собою двух наказанных школьников, которые дуются на своих гувернеров. Настало решительное мгновенье... Каждый взял свой пистолет... Но тут г-н фон Рихтер заметил Панталеоне, что ему, как старшему секунданту, следует, по правилам дуэли, прежде чем провозгласить роковое: «Раз, два! три!», обратиться к противникам с последним советом и предложением: помириться; что хотя это предложе- ние не имеет никогда никаких последствий и вообще не что иное, как пустая формальность, однако испол- нением этой формальности г-н Чиппатола отклоняет
от себя некоторую долю ответственности; что, правда, подобная аллокуция составляет прямую обязанность так называемого «беспристрастного свидетеля» ^unparteiischer Zeuge) — но так как у них такового не имеется — то он, г-н фон Рихтер, охотно уступает эту привилегию своему почтенному собрату. Панталеоне, который успел уже затушеваться за куст так, чтобы не видеть вовсе офицера-обидчика, сперва ничего не понял изо всей речи г-на фон Рихтера — тем более, что она была произнесена в нос; но вдруг встрепе- нулся, проворно выступил вперед и, судорожно стуча руками в грудь, хриплым голосом возопил на своем смешанном наречии: «А la-la-la... Che bestialita! Deux zeun’ ommes comme 9a que si battono — perche? Che diavolo? Andate a casa!» 1 — Я не согласен на примирение, — поспешно про- говорил Санин. — Ия тоже не согласен, — повторил за ним его противник. — Ну так кричите: раз, два, три! — обратился фон Рихтер к растерявшемуся Панталеоне. Тот немедленно опять нырнул в куст — и уже от- туда прокричал, весь скорчившись, зажмурив глаза и отвернув голову, но во все горло: — Una... due... е tre!2 Первый выстрелил Санин — и не попал. Пуля его звякнула о дерево. Барон Дбнгоф выстрелил тотчас вслед за ним — преднамеренно в сторону, на воздух. Наступило напряженное молчание... Никто не тро- гался с места. Панталеоне слабо охнул. — Прикажете продолжать? — проговорил Дбнгоф. — Зачем вы выстрелили на воздух? — спросил Санин. — Это не ваше дело. — Вы и во второй раз будете стрелять на воз- дух? — спросил опять Санин. — Может быть; не знаю. 1 А ла-ла-ла... Что за зверство! Два молодых человека де- рутся— зачем? Что за дьявол! Идите домой! (итал. и франц.) 2 Раз... два... и три! (итал.)
— Позвольте, позвольте, господа... — начал фон Рихтер, — дуэлланты не имеют права говорить между собою. Это совсем не в порядке. — Я отказываюсь от своего выстрела, — промол- вил Санин и бросил пистолет на землю. — Ия тоже не намерен продолжать дуэль, — вос- кликнул Дбнгоф и тоже бросил свой пистолет. — Да сверх того я теперь готов сознаться, что я был не прав — третьего дня. Он помялся на месте — и нерешительно протянул руку вперед. Санин быстро приблизился к нему — и пожал ее. Оба молодых человека с улыбкой поглядели друг на друга — и лица у обоих покрылись краской. — Bravi! bravi! — внезапно, как сумасшедший, за- горланил Панталеоне и, хлопая в ладоши, турманом выбежал из-за куста; а доктор, усевшийся © стороне, на срубленном дереве, немедленно встал, вылил воду из кувшина — и пошел, лениво переваливаясь, к опушке леса. — Честь удовлетворена — и дуэль кончена! — про- возгласил фон Рихтер. — Fuori! (фора!)—по старой памяти, еще раз гаркнул Панталеоне. Разменявшись поклонами с г-ми офицерами и са- дясь в карету, Санин, правда, ощущал во всем суще- стве своем если не удовольствие, то некоторую лег- кость, как после выдержанной операции; но и другое чувство зашевелилось в нем, чувство, похожее на стыд... Фальшью, заранее условленной казенщиной, обыкновенной офицерской, студенческой штукой пока- зался ему поединок, в котором он только что разыграл свою роль. Вспомнил он флегматического доктора, вспомнил, как он улыбнулся — то есть сморщил нос, когда увидел его выходившего из лесу чуть не под руку с бароном Дбнгофом. А потом, когда Панталеоне выплачивал тому же -доктору следуемые ему четыре червонца... Эх! нехорошо что-то! Да; Санину было немножко совестно и стыдно...’ хотя, с другой стороны, что же ему было сделать? Не
оставлять же без наказания дерзости молодого офи- цера, не уподобиться же г-ну Клюберу? Он заступился за Джемму, он защитил ее... Оно так; а все-таки у него скребло на душе, и было ему совестно, и даже стыдно. Зато Панталеоне — просто торжествовал! Им вне- запно обуяла гордость. Победоносный генерал, возвра- щающийся с поля выигранной им битвы, не озирался бы с большим самодовольствием. Поведение Санина во время поединка наполняло его восторгом. Он вели- чал его героем — и слышать не хотел его увещаний и даже просьб. Он сравнивал его с монументом из мра- мора или бронзы — со статуей командора в «Дон Жуане»! Про самого себя он сознавался, что почув- ствовал некоторое смятение. «Но ведь я артист, — за- метил он, — у меня натура нервозная, а вы — сын сне- гов и скал гранитных». Санин решительно не знал, как ему унять расхо- дившегося артиста. Почти на том же самом месте дороги, где часа два тому назад они настигли Эмиля, — он снова выскочил из-за дерева и с радостным криком на губах, помахи- вая картузом над головою и подпрыгивая, бросился прямо к карете, чуть-чуть не попал под колесо и, не дожидаясь, чтобы лошади остановились, вскарабкался через закрытые дверцы —и так и впился в Санина. — Вы живы, вы не ранены! — твердил он. — Про- стите меня, я не послушался вас, я не вернулся во Франкфурт... Я не мог! Я ждал вас здесь... Расскажите мне, как это было? Вы... убили его? Санин с трудом успокоил и усадил Эмиля. Многоглаголиво, с видимым удовольствием сооб- щил ему Панталеоне все подробности поединка, и уж, конечно, не преминул снова упомянуть о монументе из бронзы, о статуе командора! Он даже встал с своего места и, растопырив ноги, для удержания равновесия, скрестив на груди руки и презрительно скосясь че- рез плечо — воочию представлял командора-Санина! Эмиль слушал с благоговением, изредка прерывая
рассказ восклицанием или быстро приподнимаясь и столь же быстро целуя своего героического друга. Колеса кареты застучали о мостовую Франкфур- та — и остановились, наконец, перед гостиницей, в ко- торой жил Санин. В сопровождении своих двух спутников взбирался он по лестнице во второй этаж — как вдруг из темного коридорчика проворными шагами вышла женщина: лицо ее было покрыто вуалью; она остановилась.перед Саниным, слегка пошатнулась, вздохнула трепетно, тотчас же побежала вниз на улицу — и скрылась, к ве- ликому изумлению кельнера, который объявил, что «эта дама более часа ожидала возвращения господина иностранца». Как ни мгновенно было ее появление, Са- нин успел узнать в ней Джемму. Он узнал ее глаза под плотным шелком коричневой вуали. — Разве фрейлейн Джемме было известно... — протянул он недовольным голосом, по-немецки, обра- тившись к Эмилю и Панталеоне, которые шли за ним по пятам. Эмиль покраснел и смешался. — Я принужден был ей все сказать, — пролепетал он, — она догадывалась — и я никак не мог... Но ведь теперь это ничего не значит, — подхватил он с живо- стью, — все так прекрасно кончилось, и она вас видела здоровым и невредимым! Санин отвернулся. — Какие вы, однако, болтуны оба! — промолвил он с досадой, вошел к себе в комнату и сел на стул. — Не сердитесь, пожалуйста, — взмолился Эмиль. — Хорошо, я не буду сердиться. (Санин действи- тельно не сердился — да и, наконец, едва ли бы мог он желать, чтобы Джемма ничего не узнала.) Хо- рошо... полноте обниматься. Ступайте теперь. Я хочу остаться наедине. Я лягу спать. Я устал. — Превосходная мысль! — воскликнул Панта- леоне. — Вам нужно отдохновение! Вы его вполне за- служили, благородный синьоре! Пойдем, Эмилио! На цыпочках! На цыпочках! Шшшш! Сказавши, что он хочет спать, Санин желал только отделаться от своих товарищей; но, оставшись один,
он взаправду почувствовал значительную усталость во всех членах: всю предшествовавшую ночь он по- чти не смыкал глаз и, бросившись на постель, немед- ленно заснул глубоким сном. XXIII Несколько часов сряду он спал беспробудно. Потом ему стало грезиться, что он опять дерется на дуэли, что в качестве противника стоит перед ним г-н Клюбер, а на елке сидит попугай, и этот попугай Панталеоне, и твердит он, щелкая носом: раз-раз-раз! раз-раз-раз! Раз... раз... раз!! —послышалось ему уже слишком явственно: он открыл глаза, приподнял голову... кто-то стучался к нему в дверь. — Войдите! — крикнул Санин. Появился кельнер и доложил, что одной даме очень нужно его видеть. «Джемма!» — мелькнуло у него в голове... но дама оказалась ее матерью — фрау Леноре. Она, как только вошла, тотчас опустилась на стул и начала плакать. — Что с вами, моя добрая, милая госпожа Розел- ли? — начал Санин, подсев к ней и с тихой лаской ка- саясь ее руки.— Что случилось? успокойтесь, прошу вас. — Ах, Herr Dimitri, я очень... очень несчастна! — Вы несчастны? — Ах, очень! И могла ли я ожидать? Вдруг, как гром из ясного неба... Она с трудом переводила дыхание. — Но что такое? Объяснитесь! Хотите стакан воды? — Нет, благодарствуйте. — Фрау Леноре утерла платком глаза и с новой силой заплакала.— Ведь я все знаю! Все! — То есть как же: все? — Все, что произошло сегодня! И причина... мне тоже известна! Вы поступили, как благородный чело- век; но какое несчастное стечение обстоятельств! Не- даром мне не нравилась эта поездка в Соден... неда- ром! (Фрау Леноре ничего подобного не говорила в
самый день поездки, но теперь ей казалось, что уже тогда она «все» предчувствовала.) Я и пришла к вам, как к благородному человеку, как к другу, хотя я увидала вас в первый раз пять дней тому назад... Но ведь я вдова, одинокая... Моя дочь... Слезы заглушили голос фрау Леноре. Санин не знал, что подумать. — Ваша дочь? — повторил он. — Моя дочь, Джемма, — вырвалось почти со сто- ном у фрау Леноре из-под смоченного слезами плат- ка, — объявила мне сегодня, что не хочет выйти замуж за господина Клюбера и что я должна отказать ему! Санин даже отодвинулся слегка: он этого не ожидал. — Я уже не говорю о том, — продолжала фрау Леноре, — что это позор, что этого никогда на свете не бывало, чтобы невеста отказала жениху; но ведь это для нас разорение, Herr Dimitri! — Фрау Леноре старательно и туго свернула платок в маленький-ма- ленький клубочек, точно она хотела, заключить в него все свое горе. — Жить доходами с нашего магазина мы больше не можем, Herr Dimitri! а господин Клю- бер очень богат и будет еще богаче. И за что же ему отказать? За то, что он не вступился за свою невесту? Положим, это не совсем хорошо с его стороны, но ведь он статский человек, в университете не воспитывался и, как солидный торговец, должен был презреть легко- мысленную шалость неизвестного офицерчика. И ка- кая же это обида, Herr Dimitri? — Позвольте, фрау Леноре, вы словно осуждаете меня... — Нисколько я вас не осуждаю, нисколько! Вы совсем другое дело; вы, как все русские, военный... — Позвольте, я вовсе не... — Вы иностранец, проезжий, я вам благодарна, — продолжала фрау Леноре, не слушая Санина. Она за- дыхалась, разводила руками, снова развертывала пла- ток и сморкалась. По одному тому, как выражалось ее горе, можно было видеть, что она родилась не под северным небом. — И как же будет господин Клюбер торговать в магазине, если он будет драться с покупателями?.
Это совсем несообразно! И теперь я должна ему отка- зать? Но чем мы будем жить? Прежде мы одни де- лали девичью кожу и нуга с фисташками — и к нам ходили покупатели, а теперь все делают девичью кожу!! Вы подумайте: уж без того в городе будут го- ворить о вашей дуэли...- разве это можно утаить? И вдруг свадьба расстраивается! Ведь это шкандал, шкандал! Джемма — прекрасная девушка; она очень любит меня, но она упрямая республиканка, бравирует мнением других. Вы одни можете ее уговорить! Санин изумился еще пуще прежнего, — Я, фрау Леноре? — Да, вы одни... Вы. одни. Я затем и пришла к вам: я ничего другого придумать не умела! Вы такой ученый, такой хороший человек! Вы же за нее заступи- лись. Вам она поверит! Она должна вам поверить — вы ведь жизнью своей рисковали! Вы ей докажете, а я уже больше ничего не могу! Вы ей докажете, что она и себя и всех нас погубит. Вы спасли моего сына — спасите и дочь! Вас сам бог послал сюда... Я готова на коленях просить вас... И фрау Леноре наполовину приподнялась со стула, как бы собираясь упасть Санину в ноги... Он удер- жал ее. — Фрау Леноре! Ради бога! Что вы это? Она судорожно схватила его за руки. — Вы обещаетесь? — Фрау Леноре, подумайте, с какой стати я... — Вы обещаетесь? Вы не хотите, чтоб я тут же, сейчас, умерла перед вами? Санин потерялся. Ему в первый раз в жизни прихо- дилось иметь дело с загоревшейся итальянскою кровью. — Я сделаю все, что будет вам угодно! — восклик- нул он. — Я поговорю с фрейлейн Джеммой...- Фрау Леноре вскрикнула от радости. — Только я, право, не знаю, какой может выйти результат... — Ах, не отказывайтесь, не отказывайтесь! — про- молвила фрау Леноре умоляющим голосом, — вы уже согласились! Результат, наверное, выйдет. отличный.
Во всяком случае, я уже больше ничего не могу! Меня она не послушается! — Она так решительно объявила вам свое неже- лание выйти за господина Клюбера? — спросил Санин после небольшого молчания. — Как ножом отрезала! Она вся в отца, в Джио- ван’Баттиста! Бедовая! — Бедовая? она?.. — протяжно повторил Санин. — Да... да... но она тоже ангел. Она вас послу- шается. Вы придете, придете скоро? О мой милый рус- ский друг! — Фрау Леноре порывисто встала со стула и так же порывисто обхватила голову сидевшего перед ней Санина. — Примите благословение матери — и дайте мне воды! Санин принес г-же Розелли стакан воды, дал ей честное слово, что придет немедленно, проводил ее по лестнице до улицы — и, вернувшись в свою комнату, даже руками всплеснул и глаза вытаращил. «Вот, — подумал он, — вот теперь завертелась жизнь! Да и так завертелась, что голова кругом по- шла». Он и не попытался взглянуть внутрь себя, по- нять, что там происходит: сумятица — и баста! «Вы- дался денек! — невольно шептали его губы. — Бедо- вая... говорит ее мать... И я должен ей советовать — ей?! И что советовать?!» Голова действительно кружилась у Санина — и над всем этим вихрем разнообразных ощущений, впечатле- ний, недосказанных мыслей постоянно носился образ Джеммы, тот образ, который так неизгладимо вре- зался в его память в ту теплую, электрически-потря- сенную ночь, в том темном окне, под лучами роив- шихся звезд! XXIV Нерешительными шагами подходил Санин к дому г-жи Розелли. Сердце его сильно билось; он явственно чувствовал и даже слышал, как оно толкалось в ребра. Что он скажет Джемме, как заговорит с нею? Он во- шел в дом не через кондитерскую, но по заднему крыльцу. В небольшой передней комнате он ветре-
тил фрау Леноре. Она и обрадовалась ему и испуга- лась. — Я ждала, ждала вас, — проговорила она шепо- том, . попеременно обеими руками стискивая его руку. — Ступайте в сад; она там. Смотрите же: я на вас надеюсь! Санин отправился в сад. Джемма сидела на скамейке, близ дорожки, и из большой корзины, наполненной вишнями, отбирала са- мые спелые на тарелку. Солнце стояло низко — был уже седьмой час вечера—и в широких косых лучах, которыми оно затопляло весь маленький садик г-жи Розелли, было больше багрянца, чем золота. Изредка, чуть слышно и словно не спеша, перешептывались листья, да отрывисто жужжали, перелетывая с цветка на соседний цветок, запоздалые пчелы, да где-то вор- ковала горлинка — однообразно и неутомимо. На Джемме была та же круглая шляпа, в которой она ездила в Соден. Она глянула на Санина из-под ее выгнутого края и снова наклонилась к корзинке. Санин приблизился к Джемме, невольно укорачи- вая каждый шаг, и... и... И ничего другого не нашелся сказать ей, как только спросить: зачем это она отби- рает вишни? Джемма, не торопясь, отвечала ему: — Эти — поспелее, — промолвила она, наконец, — пойдут на варенье, а те на начинку пирогов. Знаете, мы продаем такие круглые пироги с сахаром. Сказав эти слова, Джемма еще ниже наклонила го- лову, и правая ее рука, с двумя вишнями в пальцах, остановилась на воздухе между корзинкой и тарелкой. — Можно подсесть к вам? — спросил Санин. — Можно.—Джемма слегка подвинулась на ска- мейке. Санин поместился возле нее. «Как начать?» — думалось ему. Но Джемма вывела его из затруднения. — Вы дрались сегодня на дуэли, — заговорила, она с живостью и обернулась к нему всем своим прекрас- ным, стыдливо вспыхнувшим лицом, — а какой глубо- кой благодарностью светились ее глаза!—И вы так спокойнц? Стало быть, для вас не существует опас- ности?
— Помилуйте! Я никакой опасности не подвер- гался. Все обошлось очень благополучно и безобидно. Джемма повела пальцем направо и налево перед глазами... Тоже итальянский жест. — Нет! нет! не говорите этого! Вы меня не обма- нете! Мне Панталеоне все сказал! — Нашли кому верить! Сравнивал он меня с ста- туей командора? — Выражения его могут быть смешны, но ни чув- ство его не смешно, ни то, что вы сделали сегодня. И все это из-за меня... для меня... Я этого никогда не забуду. — Уверяю вас, фрейлейн Джемма... — Я этого не забуду, — с расстановкой повторила она, еще раз пристально посмотрела на него и отвер- нулась. Он мог теперь видеть ее тонкий, чистый профиль, и ему казалось, что он никогда не видывал ничего подобного — и не испытывал ничего подобного тому, что он чувствовал в этот миг. Душа его разгоралась. «А мое обещание!» — мелькнуло у него в мыслях. — Фрейлейн Джемма... — начал он после мгновен- ного колебания. — Что? Она не повернулась к нему, она продолжала разби- рать вишни, осторожно бралась концами пальцев за их хвостики, заботливо приподнимала листочки... Но какой доверчивой лаской прозвучало это одно слово: «что»! — Вам ваша матушка ничего не сообщала... на- счет... — Насчет? — На мой счет? Джемма вдруг отбросила назад в корзину взятые ею вишни. — Она говорила с вами? — спросила она в свою очередь. - Да. — Что же она вам такое сказала? — Она сказала мне, что вы... что вы внезапно ре- шились переменить... свои прежние намерения.
Голова Джеммы опять наклонилась. Она вся исчезла под шляпой; виднелась только шея, гибкая и нежная, как стебель крупного цветка. — Какие намерения? — Ваши намерения...- касательно.^ будущего устройства вашей жизни. — То есть..5 Вы это говорите...- о господине Клю- бере? - Да. — Вам мама сказала, что я не желаю быть женою господина Клюбера? - Да. Джемма подвинулась на скамейке. Корзина накре- нилась, упала... несколько вишен покатилось на до- рожку. Прошла минута... другая... — Зачем она вам это сказала? — послышался ее голос. Санин попрежнему видел одну шею Джеммы. Грудь ее поднималась и опускалась быстрее преж- него. — Зачем? Ваша матушка подумала, что так как мы с вами в короткое время, можно сказать, подружи- лись, и вы возымели некоторое доверие ко мне, то я в состоянии подать вам полезный совет — и вы меня послушаетесь. Руки Джеммы тихонько соскользнули на колени... Она принялась перебирать складки своего платья. — Какой же вы мне совет дадите, monsieur Di- mitri? — спросила она погодя немного. Санин увидал, что пальцы Джеммы дрожали на ее коленях... Она и складки платья перебирала только для того, чтобы скрыть эту дрожь. Он тихонько поло- жил свою руку на эти бледные, трепетные пальцы. — Джемма, — промолвил он, — отчего вы не смо- трите на меня? Она мгновенно отбросила назад через плечо свою шляпу — и устремила на него глаза, доверчивые и бла- годарные попрежнему. Она ждала, что он заговорит... Но вид ее лица смутил и словно ослепил его. Теплый блеск вечернего солнца озарял ее молодую голову — и выражение этой головы было светлее и ярче самого этого блеска.
— Я вас послушаюсь, monsieur Dimitri, — начала она, чуть-чуть улыбаясь и чуть-чуть приподнимая брови, — но какой же совет дадите вы мне? — Какой совет? — повторил Санин. — Вот видите ли, ваша матушка полагает, что отказать господину Клюберу только потому, что он третьего дня не выка- зал особенной храбрости... — Только потому? — проговорила Джемма, нагну- лась, подняла корзину и поставила ее возле себя на скамейку. — Что... вообще... отказать ему, с вашей стороны — неблагоразумно; что это — такой шаг, все последствия которого нужно хорошенько взвесить; что, наконец, самое положение ваших дел налагает известные обя- занности на каждого члена вашего семейства... — Это все — мнение мамы, —перебила Джемма, — это — ее слова. Это я знаю; но ваше какое мнение? — Мое? — Санин помолчал. Он чувствовал, что-то подступило к нему под горло и захватывало дыха- ние. — Я тоже полагаю, — начал он с усилием... Джемма выпрямилась. — Тоже? Вы — тоже? — Да... то есть... — Санин не мог, решительно не мог прибавить ни единого слова. — Хорошо, — сказала Джемма. — Если вы, как друг, советуете мне изменить мое решение... то есть не менять моего прежнего решения, — я подумаю. — Она, сама не замечая, что делает, начала переклады- вать вишни обратно из тарелки в корзину... — Мама надеется, что я вас послушаюсь... Что ж? Я, быть может, точно послушаюсь вас... — Но позвольте, фрейлейн Джемма, я сперва же- лал бы узнать, какие причины побудили вас... — Я вас послушаюсь, — повторила Джемма, а у самой брови все надвигались, щеки бледнели; она покусывала нижнюю губу. — Вы так много для меня сделали, что и я обязана сделать, что вы хотите; обя- зана исполнить ваше желание. Я скажу маме... я по- думаю. Вот она, кстати, идет сюда. Действительно: фрау Леноре показалась на пороге двери, ведущей из дома в сад. Нетерпение ее разби-
рало: она не могла усидеть на месте. По ее расчету, Санин давным-давно должен был окончить свое объ- яснение с Джеммой, хотя его беседа с нею не продол- жалась и четверти часа. — Нет, нет, нет, ради бога, не говорите ей пока ничего, — торопливо, почти с испугом произнес Са- нин. — Подождите... я вам скажу, я вам напишу... а вы до тех пор не решайтесь ни на что... подождите! Он стиснул руку Джеммы, вскочил со скамейки — и, к великому изумлению фрау Леноры, прошмыгнул мимо ее, приподняв шляпу, пробурчал что-то невнят- ное — и скрылся. Она подошла к дочери. — Скажи мне, пожалуйста, Джемма... Та вдруг поднялась и обняла ее. — Милая мама, можете вы подождать немножко, крошечку... до завтрашнего дня? Можете? И с тем, чтобы уж до завтра ни слова?.. Ах!.. Она залилась внезапными светлыми, для нее самой неожиданными слезами. Это тем более удивило фрау Леноре, что выражение Джеммина лица было далеко не печальное, скорее радостное. — Что с тобой?—спросила она. — Ты у меня ни- когда не плачешь — и вдруг... — Ничего, мама, ничего! только вы подождите! Нам обеим надо подождать. Не спрашивайте ничего до завтра — и давайте разбирать вишни, пока солнце не село. — Но ты будешь благоразумна? — О, я очень благоразумна! — Джемма значи- тельно покачала головою. Она начала связывать не- большие пучки вишен, держа их высоко перед крас- неющим лицом. Слез своих она не утирала: они вы- сохли сами. XXV Чуть не бегом возвратился Санин в свою квартиру. Он чувствовал, он сознавал, что только там, только наедине с самим собою, ему выяснится, наконец, что с ним, что с ним такое? И действительно:, не успел он
войти в свою комнату, не успел сесть перед письмен* ным столом, как, облокотись об этот самый стол обеими руками и прижав обе ладони к лицу, — он горестно и глухо воскликнул: «Я ее люблю, люблю безумно!» — и весь внутренно зарделся, как уголь, с которого внезапно сдули наросший слой мертвого пепла. Мгновение... и уже он не в силах был понять, как он мог сидеть рядом с нею... с нею! — и разгова- ривать с нею, и не чувствовать, что он обожает самый край ее одежды, что он готов, как выражаются моло- дые люди, — «умереть у ее ног». Последнее свидание в саду все решило. Теперь, когда он думал о ней, — она уже не представлялась ему с развеянными куд* рями, в сиянии звезд, — он видел ее сидящей на ска- мейке, видел, как она разом сбрасывает с себя шля- пу — и глядит на него так доверчиво... и трепет и жажда любви перебегали по всем его жилам. Он вспо- мнил о розе, которую вот уже третий день носил у себя в кармане: он выхватил ее — и с такой лихо- радочной силой прижал ее к своим губам, что не- вольно поморщился от боли. Теперь уже он ни о чем не рассуждал, ничего не соображал, не рассчитывал и не предвидел; он отделился от всего прошлого, он прыгнул вперед: с унылого берега своей одинокой, хо- лостой жизни бухнулся он в тот веселый, кипучий, могу- чий поток — и торя ему мало, и знать он не хочет, куда он его вынесет, и не разобьет ли он его о скалу! Это уже не те тихие струи уландовского романса, кото- рые недавно его баюкали... Это сильные, неудержимые волны! Они летят -и скачут вперед — и он летит с ними! Он взял лист бумаги — и без помарки, почти одним взмахом пера, написал следующее: «Милая Джемма! Вы знаете, какой совет я взял на себя преподать вам, вы знаете, чего желает ваша матушка и о чем она меня просила, — но чего вы не,знаете и что я обя- зан вам теперь сказать, — это то, что я люблю вас, люблю со всею страстью сердца, полюбившего в пер- вый раз! Этот огонь вспыхнул во мне внезапно, но
с такой силой, что я не нахожу слов!! Когда ваша матушка пришла ко мне и просила меня — он еще только тлел во мне — а то я, как честный человек, на- верное бы отказался исполнить ее поручение... Самое признание, которое я вам теперь делаю, есть призна- ние честного человека. Вы должны знать, с кем имеете дело, — между нами не должно существовать недора- зумений. Вы видите, что я не могу давать вам никаких советов... Я вас люблю, люблю, люблю — и больше нет у меня ничего — ни в уме, ни в сердце!! Дм, Санин». Сложив и запечатав эту записку, Санин хотел было позвонить кельнера и послать ее с ним... «Нет! этак неловко... Через Эмиля? Но отправиться в магазин, отыскивать его там между другими комми — неловко тоже. Притом уже ночь на .дворе — и он, пожалуй, уже ушел из магазина». Размышляя таким образом, Санин, однако, надел шляпу и вышел на улицу; по- вернул за угол, за другой — и, к неописанной своей радости, увидал перед собою Эмиля. С сумкой под- мышкой, со свертком бумаги в руке, молодой энту- зиаст спешил домой. «Недаром говорят, что у каждого влюбленного есть звезда», — подумал Санин и позвал Эмиля. Тот обернулся и тотчас бросился к нему. Санин не дал ему восторгаться, вручил ему запис- ку, объяснил ему, кому и как ее передать... Эмиль слушал внимательно. — Чтобы никто не видел? — спросил он, придав своему лицу выражение знаменательное и таинствен- ное: «Мы, дескать, понимаем, в чем вся суть!» — Да, мой дружок, — проговорил Санин и не- множко сконфузился, однако потрепал Эмиля по щеке... — И если ответ будет... Вы мне принесете от- вет, не правда ли? Я буду сидеть дома. — Уж об этом не беспокойтесь! — весело шепнул Эмиль, побежал прочь — ина бегу еще раз кивнул ему. Санин вернулся домой — и, не зажигая свечи, бро- сился на диван, занес руки за голову и предался тем
ощущениям только что сознанной любви, которые и описывать нечего: кто их испытал, тот знает их томле- ние и сладость; кто их не испытал — тому их не растолкуешь. Дверь растворилась — показалась голова Эмиля. — Принес, — сказал он шепотом, — вот он, от- вет-то! Он показал и поднял над головою свернутую бу- мажку. Санин вскочил с дивана и выхватил ее из рук Эмиля. Страсть в нем слишком сильно разыгралась: не до скрытности было ему теперь, не до соблюдения приличия — даже перед этим мальчиком, ее братом. Он бы посовестился его, он бы принудил себя — если б мог! Он подошел к окну — и при свете уличного фо- наря, стоявшего перед самым домом, — прочел сле- дующие строки: «Я вас прошу, я умоляю вас — целый завтрашний день не приходить к нам, не показываться. Мне это нужно, непременно нужно — а там все будет решено, Я знаю, вы мне не откажете, потому что... Джемма». Санин два раза прочел эту записку — о, как тро- гательно мил и красив показался ему ее почерк! — подумал немного и, обратившись к Эмилю, который, желая дать понять, какой он скромный молодой чело- век, стоял лицом к стене и колупал в ней ногтем, — громко назвал его по имени. Эмиль тотчас подбежал к Санину. — Что прикажете? — Послушайте, дружок... — Monsieur Димитрий, — перебил его Эмиль жа- лобным голосом, — отчего вы не говорите мне: ты? Санин засмеялся. — Ну, хорошо. Послушай, дружок (Эмиль слегка подпрыгнул от удовольствия), — послушай: там, ты по- нимаешь, там ты скажешь, что все будет исполнено
в точности (Эмиль сжал губы и важно качнул голо- вою), а сам... Что ты делаешь завтра? — Я? Что я делаю? Что вы хотите, что бы я делал? — Если тебе можно, приходи ко мне поутру, по- раньше, — и мы до вечера будем гулять по окрестно- стям Франкфурта... Хочешь? Эмиль опять подпрыгнул. — Помилуйте, что может быть на свете лучше? Гулять с вами — да это просто чудо! Приду непре- менно! — А если тебя не отпустят? — Отпустят! — Слушай... Не сказывай там, что я тебя звал на целый день. — Зачем сказывать? Да я так уйду! Что за беда! Эмиль крепко поцеловал Санина и убежал. А Санин долго ходил по комнате — и поздно лег спать. Он предавался тем же жутким и сладким ощу- щениям, тому же радостному замиранию перед новой жизнью. Санин был очень доволен тем, что возымел мысль пригласить на завтрашний день Эмиля; он по- ходил лицом на сестру. «Будет напоминать ее», — ду- малось Санину. Но больше всего удивлялся он тому: как мог он вчера быть иначе, чем сегодня? Ему казалось, что он «вечно» любил Джемму — и именно так точно ее лю- бил, как он любил ее сегодня. XXVI На другой день, в восемь часов утра, Эмиль, с Тартальей на сворке, отъявился к Санину. Проис- ходи он от германских родителей, он бы не мог выка- зать большую аккуратность. Дома он солгал: сказал, что погуляет с Саниным до завтрака, а потом отпра- вится в магазин. Пока Санин одевался, Эмиль загово- рил было с ним, правда, довольно нерешительно, о Джемме, об ее размолвке с г-м Клюбером; но Санин сурово промолчал ему в ответ, а Эмиль, показав вид, что понимает, почему не следует слегка касаться этого
важного пункта, уже не возвращался к нему — и только изредка принимал сосредоточенное и даже строгое выражение. Напившись кофе, оба приятеля отправились — пеш- ком, разумеется, — в Гаузен, небольшую деревеньку, лежащую в недальнем расстоянии от Франкфурта и окруженную лесами. Вся цепь гор Таунуса видна от- туда, как на ладони. Погода была прекрасная; солнце сияло и грело, но не пекло; свежий ветер бойко шумел в зеленых листьях; по земле, небольшими пятнами, плавно и быстро скользили тени высоких, круглых облачков. Молодые люди скоро выбрались из города и бодро и весело зашагали по гладко выметенной дороге. Зашли в лес — и долго там проплутали; потом очень плотно позавтракали в деревенском трактире; потом лазали на горы, любовались видами, пускали сверху камни и хлопали в ладоши, глядя, как эти камни за- бавно и странно сигают, наподобие кроликов, пока проходивший внизу, невидимый для них, человек не выбранил их звонким и сильным голосом; потом ле- жали, раскинувшись, на коротком, сухом мохе желто- фиолетового цвета; потом пили пиво в другом трак- тире, потом бегали взапуски, прыгали на пари: кто дальше? Открыли эхо и беседовали с ним, пели, аука- лись, боролись, ломали сучья, украшали свои шляпы ветками папоротника — и даже танцевали. Тарталья, насколько мог и умел, участвовал во всех этих заня- тиях: камней он, правда, не бросал, но сам кубарем катился за ними, подвывал, когда молодые люди пели, — и даже пиво пил, хотя с видимым отвраще- нием: этому искусству его выучил студент, которому он некогда принадлежал. Впрочем, Эмиля он слу- шался плохо — не то, что своего хозяина Панталеоне, и когда Эмиль приказывал ему «говорить» или «чи- хать», — только хвостиком повиливал и высовывал язык трубочкой. Молодые люди также беседовали между собою. В начале прогулки Санин, как старший и потому более рассудительный, завел было речь о том, что такое фа- тум или предопределение судьбы, и что значит и в чем состоит призвание человека; но разговор веко*
рости принял направление менее серьезное. Эмиль стал расспрашивать своего друга и патрона о России, о том, как там дерутся на дуэли, и красивы ли там женщины, и скоро ли можно выучиться русскому языку, и что он почувствовал, когда офицер целился в него? А Санин в свою очередь расспрашивал Эмиля об его отце, о матери, вообще об их семейных делах, всячески стараясь не упоминать имени Джеммы, — и думая только о ней. Собственно говоря, он даже о ней не думал — а о завтрашнем дне, о том таинственном завтрашнем дне, который принесет ему неведомое, не- бывалое счастье! Точно завеса, тонкая, легкая завеса висит, слабо колыхаясь, перед его умственным взо- ром, — и за той завесой он чувствует... чувствует при- сутствие молодого, неподвижного, божественного лика с ласковой улыбкой на устах и строго, притворно- строго опущенными ресницами. И этот лик — не лицо Джеммы, это лицо самого счастья! И вот настал, на- конец, его час, завеса взвилась, открываются уста, рес- ницы поднимаются — увидало его божество — и тут уже свет, как от солнца, и радость, и восторг нескон- чаемый!! Он думает об этом завтрашнем дне — и душа его опять радостно замирает в млеющей тоске беспре- станно возрождающегося ожидания! И ничему не мешает это ожидание, эта тоска. Она сопровождает каждое его движение — и ничему не мешает. Не мешает она ему отлично пообедать в третьем трактире с Эмилем — и только изредка, как короткая молния, вспыхивает в нем мысль, что — если б кто-нибудь на свете знал??!! Не мешает ему эта тоска играть после обеда с Эмилем в чехарду. На привольном зеленом лужку происходит эта игра... и каково изумление, каков конфуз Санина, когда, под ярый лай Тартальи, ловко растопырив ноги и переле- тая птицей через прикорнувшего Эмиля, — он вне- запно видит перед собою, на самой кайме зеленого лужка, двух офицеров, в которых он немедленно узнает своего вчерашнего противника и его секун- данта, гг. фон Донгофа и фон Рихтера! Каждый из них вставил по стеклышку в. глаз и глядит на него и ухмыляется... Санин падает на ноги, отворачивается,
поспешно надевает сброшенное пальто, говорит отры- вистое слово Эмилю, тот тоже надевает куртку — и оба немедленно удаляются. Поздно вернулись они во Франкфурт. — Будут меня бранить, — говорил Санину Эмиль, прощаясь с ним, —ну да все равно! Зато я такой чуд- ный, чудный день провел! Вернувшись к себе в гостиницу, Санин нашел запис- ку от Джеммы. Она назначала ему свидание — на сле- дующий день, в семь часов утра, в одном «из публичных садов, со всех сторон окружающих Франкфурт. Как дрогнуло его сердце! Как рад он был тому, что так беспрекословно ей повиновался! И, боже мой, что сулил... чего не сулил этот небывалый, единственный, невозможный — и несомненный завтрашний день! Он впился глазами в записку Джеммы. Длинный, изящный хвостик буквы G, первой буквы ее имени, стоявшей на конце листа, — напомнил ему ее краси- вые пальцы, ее руку... Он подумал, что ни разу не прикоснулся к этой руке губами... «Итальянки, — ду- мал он, — вопреки молве о них, стыдливы и строги... А уж Джемма и подавно! Царица... богиня... мрамор девственный и чистый...» Но придет время — и оно недалеко... Был в ту ночь во Франкфурте один счастливый человек... Он спал; но он мог сказать про себя сло- вами поэта: Я сплю... но сердце чуткое не спит... Оно и билось так легко, как бьет крылами моты- лек, приникший к цветку и облитый летним солнцем. XXVII В пять часов Санин проснулся, в шесть уже был одет, в половине седьмого расхаживал по публичному саду, в виду небольшой беседки, о которой Джемма упомянула в своей записке. Утро было тихое, теплое, серое. Иногда казалось, что вот-вот пойдет дождь; но протянутая рука ничего
не ощущала, и только глядя на рукав платья, можно было заметить следы крохотных, как мельчайший би- сер, капель; но и те скоро прекратились. Ветра — точно на свете никогда не бывало. Каждый звук не летел, а разливался кругом; в отдалении чуть сгу- щался беловатый пар, в воздухе пахло резедой и цве- тами белых акаций. На улицах еще не открывались лавки, но уже по- казались пещеходы; изредка стучала одинокая ка- рета... в саду гулявших не было. Садовник скоблил, не торопясь, дорожку, лопатой, да дряхлая старушонка в черном суконном плаще проковыляла через аллею. Ни на одно мгновение не мог Санин принять это убо- гое существо за Джемму — и, однакоже, сердце в нем екнуло, и он внимательно следил глазами за удаляв- шимся черным пятном. Семь! прогудели часы на башне. Санин остановился. Неужели она не придет? Тре- пет холода внезапно пробежал по его членам. Тот же трепет повторился в нем мгновенье спустя, но уже от другой причины. Санин услышал за собою легкие шаги, легкий шум женской одежды... Он обернулся: она! Джемма шла сзади его по дорожке. На ней была серенькая мантилья и небольшая темная шляпа. Она глянула на Санина, повернула голову в сторону—и, поровнявшись с ним, быстро прошла мимо. — Джемма, — проговорил он едва слышно. Она слегка кивнула ему — и продолжала идти впе- ред. Он последовал за нею. Он дышал прерывисто. Ноги плохо его слушались. Джемма миновала беседку, взяла направо, мино- вала небольшой плоский бассейн, в котором хлопот- ливо плескался воробей, — и, зайдя за клумбу высо- ких сиреней, опустилась на скамью. Место было уют- ное и закрытое. Санин сел возле нее. Прошла минута — и ни он, ни она — слова не про- молвили; она даже не глядела на него — и он глядел ей не в лицо, а на сложенные руки, в которых она держала маленький зонтик. Что было говорить? Что было сказать такого, что, по значению своему, могло,
бы равняться одному их присутствию здесь, вместе, наедине, так рано, так близко друг от друга. — Вы... на меня не сердитесь? — произнес, нако- нец, Санин. Трудно было Санину сказать что-нибудь глупее этих слов... он сам это сознавал... Но по крайней мере молчание было нарушено. — Я? — отвечала она. — За что? Нет. — И вы верите мне? — продолжал он. — Тому, что вы написали? - Да. Джемма опустила голову и ничего не промолвила. Зонтик выскользнул из ее - рук. Она поспешно пой- мала его, прежде чем он упал на дорожку. — Ах, верьте мне, верьте тому, что я писал вам, — воскликнул Санин; вся робость его вдруг исчезла — он заговорил с жаром: — Если есть на земле правда, святая, несомненная правда, — так это то, что я люблю вас, люблю вас страстно, Джемма! Она бросила на него косвенный, мгновенный взгляд—и опять чуть не уронила зонтик. — Верьте мне, верьте мне, — твердил он. Он умо- лял ее, протягивал к ней руки — и не смел коснуться ее. — Что вы хотите, чтобы я сделал... чтоб убедить вас? Она опять глянула на него. — Скажите, monsieur Dimitri, — начала она, — третьего дня, когда вы пришли меня уговаривать, — вы, стало быть, еще не знали... не чувствовали... — Я чувствовал, — подхватил Санин, — но не знал. Я полюбил вас с самого того мгновенья, как я вас увидел, — но не тотчас понял, чем вы стали для меня! К тому же я услыхал, что вы обрученная невеста... Что же касается до поручения вашей матушки, — то, во-первых, как бы я мог отказаться? а, во-вторых, — я, кажется, так передал вам это поручение, что вы могли догадаться... Послышались тяжелые шаги, и довольно плотный господин, с саквояжем через плечо, очевидно иностра- нец, выдвинулся из-за клумбы — и, с бесцеремон- ностью заезжего путешественника окинув взором си-
девшую на скамейке парочку, громко кашлянул — и прошел далее. — Ваша матушка, — заговорил Санин, как только стук тяжелых ног затих,—сказала мне, что ваш от- каз произведет скандал (Джемма чуть-чуть нахмури- лась); что я отчасти сам подал повод к неблаговид- ным толкам и что... следовательно... на мне — до не- которой степени — лежала обязанность уговорить вас не отказывать вашему жениху, господину Клюберу... — Monsieur Dimitri, — промолвила Джемма и про- вела рукой по волосам со стороны, обращенной к Са- нину, — не называйте, пожалуйста, господина Клю- бера моим женихом. Я не буду его женой никогда. Я ему отказала. — Вы ему отказали? Когда? — Вчера. — Ему самому? — Ему самому. У нас в доме. Он приходил к нам. — Джемма! Стало быть, вы любите меня? Она обернулась к нему. — Иначе... разве бы я пришла сюда? — шепнула она, и обе ее руки упали на скамью. Санин схватил эти бессильные, ладонями кверху лежавшие руки, — и прижал их к своим глазам, к своим губам... Вот когда взвилась та завеса, кото- рая мерещилась ему накануне! Вот оно, счастье, вот его лучезарный лик! Он приподнял голову — и посмотрел на Джемму — прямо и смело. Она тоже смотрела на него — несколько сверху вниз. Взор ее полузакрытых глаз едва мерцал, залитый легкими, блаженными слезами. А лицо не улыбалось... нет! оно смеялось, тоже блаженным, хотя беззвучным смехом. Он хотел привлечь ее к себе на грудь, но она от- клонилась и, не переставая смеяться тем же беззвуч- ным смехом, отрицательно покачивала головою. «По- дожди», — казалось, говорили ее счастливые глаза. — О Джемма! — воскликнул Санин, — мог ли я ду- мать, что ты (сердце в нем затрепетало, как струна, когда его губы в первый раз произнесли это: «ты»), — что ты меня полюбишь!
— Я сама не ожидала этого, — тихо проговорила Джемма. — Мог ли я думать, — продолжал Санин, — мог ли я думать, подъезжая к Франкфурту, где я полагал остаться всего несколько часов, что я здесь найду счастье всей моей жизни! — Всей жизни? Точно? — спросила Джемма. — Всей жизни, навек и навсегда! — воскликнул Санин с новым порывом. Лопата садовника внезапно заскребла в двух ша- гах от скамейки, на которой они сидели. — Пойдем домой, — шепнула Джемма, — пойдем вместе — хочешь? Если б она сказала ему в это мгновенье: «Бросься в море — хочешь?» — она не договорила бы послед- него слова, как уж он бы летел стремглав в бездну. Они вместе вышли из саду и направились к дому, не городскими улицами, а предместьем. XXVIII Санин шел то рядом с Джеммой, то несколько по- зади ее, не спускал с нее глаз и не переставал улы- баться. А она как будто спешила... как будто остана- вливалась. Правду сказать, оба они, он весь бледный, она вся розовая от волнения, подвигались вперед, как отуманенные. То, что они сделали вдвоем, несколько мгновений тому назад, — это отдание своей души дру- гой душе — было так сильно, и ново, и жутко; так внезапно все в их жизни переставилось и перемени- лось, что они оба не могли опомниться и только созна- вали подхвативший их вихорь, подобный тому ноч- ному вихрю, который чуть-чуть не бросил их в объя- тия друг другу. Санин шел — и чувствовал, что он даже иначе глядит на Джемму: он мгновенно заметил несколько особенностей в ее походке, в ее движениях, — и, боже мой! как они были ему бесконечно дороги и милы! И она чувствовала, что он так на нее глядит. Санин и она — полюбили в первый раз; все чудеса первой любви совершались над ними. Первая лю-
бовь — та же революция: однообразно-правильный строй сложившейся жизни разбит и разрушен в одно мгновенье, молодость стоит на баррикаде, высоко вьется ее яркое знамя — и что бы там впереди ее ни ждало — смерть или новая жизнь — всему она шлет свой восторженный привет. — Что? это никак наш старик? — промолвил Са- нин, указывая пальцем на закутанную фигуру, кото- рая постепенно пробиралась сторонкой, как бы ста- раясь остаться незамеченной. Среди избытка блажен- ства он ощущал потребность говорить с Джеммой не о любви — то было дело решенное, святое, — а о чем- нибудь другом. — Да, это Панталеоне, — весело и счастливо отве- чала Джемма. — Он, наверное, вышел из дому по моим пятам; он уже вчера целый день следил за каждым моим шагом... Он догадывается! — Он догадывается! — с восхищением повторил Санин. Что бы такое могла сказать Джемма, от чего он не пришел бы в восхищение? Потом он попросил ее рассказать подробно все, что именно произошло накануне. И она немедленно начала рассказывать, спеша, путаясь, улыбаясь, вздыхая короткими вздохами и меняясь с Саниным короткими светлыми взглядами. Она рассказала ему, как, после третьегодняшнего раз- говора, мама все хотела добиться от нее, Джеммы, чего-нибудь положительного; как она отделалась от фрау Леноры обещанием сообщить свое решение в те- чение суток; как она выпросила себе этот срок — и как это было трудно; как совершенно неожиданно явился г-н Клюбер, более чопорный и накрахмален- ный чем когда-либо; как он изъявил свое негодование по поводу мальчишески-непростительной и для него, Клюбера, глубоко оскорбительной (так именно он вы- разился) выходки русского незнакомца — он разумел твою дуэль — и как он потребовал, чтобы тебе не- медленно отказали от дому. «Потому, — прибавил он, — и тут Джемма слегка передразнила его голос и манеру, — это бросает тень на мою честь; как будто я не сумел бы заступиться за свою невесту, если б
нашел это необходимым или полезным! Весь Франкфурт завтра узнает, что чужой дрался с офицером за мою невесту — на что это похоже? Это марает мою честь!» Мама с ним соглашалась — представь! — но тут я ему вдруг объявила, что он напрасно беспокоится о своей чести и о своей персоне, напрасно оскорбляется тол- ками о своей невесте — потому что я больше ему не невеста, и никогда его женой не буду! Признаться, я хотела было сперва поговорить с вами... с тобою, прежде чем отказать ему окончательно; но он при- шел... и я не могла удержаться. Мама даже закри- чала от испуга, а я вышла в другую комнату и при- несла ему его кольцо — ты не заметил, я уже два дня тому назад сняла это кольцо — и отдала ему. Он ужас- но обиделся; но так как он ужасно самолюбив и чван- лив, то он не стал много разговаривать — и ушел. Разумеется, мне пришлось много вытерпеть от мамы, и очень мне было больно видеть, как она огорча- лась — и думала я, что я немножко поторопилась; но ведь у меня была твоя записка — и я без того уже знала... — Что я тебя люблю, — подхватил Санин. — Да... что ты полюбил меня. Так говорила Джемма, путаясь и улыбаясь, и по- нижая всякий раз голос, или вовсе умолкая, когда кто-нибудь шел ей навстречу или проходил мимо. А Санин слушал восторженно, наслаждаясь самим звуком ее голоса, как накануне он любовался ее по- черком. — Мама чрезвычайно огорчена, — начала снова Джемма, — и слова ее быстро-быстро бежали одно за другим, — она никак не хочет взять в соображение то, что господин Клюбер мог мне опротиветь, что я и выхо- дила-то за него не по любви, — а вследствие ее уси- ленных просьб... Она подозревает... вас... тебя; то есть, прямо говоря, она уверена, что я тебя полюбила, — и это ей тем больнее, что еще третьего дня ей ничего подобного в голову не приходило, и она даже пору- чала тебе меня уговаривать... А странное это было по- ручение — не правда ли? Теперь она тебя... вас вели- чает хитрецом, лукавым человеком, говорит, что вы
обманули ее доверие, и предсказывает мне, что меня вы обманете... — Но, Джемма,—воскликнул Санин, — разве ты ей не сказала... — Я ничего не сказала! Какое я имела право, не переговоривши с вами? Санин всплеснул руками. — Джемма, я надеюсь, что теперь по крайней мере ты во всем ей сознаешься, ты приведешь меня к ней... Я хочу доказать твоей матушке, что я не обманщик! Грудь Санина так и вздымалась от прилива вели- кодушных и пламенных чувств! Джемма глянула на него во все глаза. — Вы точно хотите идти теперь к маме со мною? к маме, которая уверяет, что... что все это между нами невозможно — и никогда сбыться не может? — Было одно слово, которое Джемма не решалась выговорить... Оно жгло ей губы; но тем охотнее произнес его Санин. — Вступить с тобою в брак, Джемма, быть твоим мужем — я выше блаженства не знаю! Ни любви своей, ни своему великодушию, ни реши- мости своей он уже не знал никаких пределов. Услышав эти слова, Джемма, которая останови- лась было на мгновенье, пошла еще скорее... Она как будто хотела убежать от этого слишком великого и нежданного счастья! Но вдруг у ней ноги подкосились. Из-за угла пе- реулка, в нескольких шагах от нее, в новой шляпе и новой бекеше, прямой, как стрела, завитый, как пу- дель, появился г-н Клюбер. Он увидал Джемму, уви- дал Санина — и, как-то внутренне фыркнув и перегнув назад свой гибкий стан, щегольски пошел им на- встречу. Санина покоробило; но, взглянув на клюбе- ровское лицо, которому владелец его, насколько в нем хватало уменья, тщился придать выражение презри- тельного изумления и даже соболезнования, — взгля- нув на это румяное, пошлое лицо, он внезапно почув- ствовал прилив гнева — и шагнул вперед. Джемма схватила его руку и, с спокойной реши- тельностью подав ему свою, посмотрела прямо в лицо своему бывшему жениху... Тот прищурился, съежился,
вильнул в сторону — и, пробормотав сквозь зубы-: «Обычный конец песенки!» (Das alte Ende vom Liede!)—удалился той же щегольской, слегка под- прыгивающей походкой. — Что он сказал, негодяй? — спросил Санин и хо- тел было броситься вслед за Клюбером; но Джемма его удержала и пошла с ним дальше, уже не прини- мая руки, продетой в его руку. Кондитерская Розелли показалась впереди. Джемма еще раз остановилась. — Dimitri, monsieur Dimitri, — сказала она, — мы еще не вошли туда, мы еще не видели мамы... Если вы хотите еще подумать, если... вы еще свободны, Дими- трий. В ответ ей Санин крепко-крепко притиснул ее руку к своей груди — и повлек ее вперед. — Мама, — сказала Джемма, входя с Саниным в комнату, где сидела фрау Леноре, — я привела на- стоящего! XXIX Если бы Джемма объявила, что привела с собою холеру или самую смерть, фрау Леноре, должно пола- гать, не могла бы с большим отчаянием принять это известие. Она немедленно села в угол, лицом к стене, — и залилась слезами, почти заголосила, ни дать ни взять, русская крестьянка над гробом мужа или сына. На первых порах Джемма до того смути- лась, что даже не подошла к матери! — и останови- лась, как статуя, посреди комнаты; а Санин совсем потерялся — хоть самому удариться в слезы! Целый час продолжался этот безутешный плач: целый час! Панталеоне почел за лучшее запереть наружную дверь кондитерской, как бы кто чужой не вошел — благо, пора стояла ранняя. Старик сам чувствовал не- доумение — и во всяком случае не одобрял поспешно- сти, с которой поступили Джемма и Санин, а, впрочем, осуждать их не решался и готов был оказать им по- кровительство — в случае нужды: уж очень не любил он Клюбера! Эмиль считал себя посредником между
своим другом и сестрой — и чуть не гордился тем, что как это все превосходно удалось! Он никак не в со- стоянии был понять, чего фрау Леноре так убивается, и в сердце своем он тут же решил, что женщины, даже самые лучшие, страдают отсутствием сообразительной способности! Санину приходилось хуже всех. Фрау Леноре поднимала вопль и отмахивалась руками, как только он приближался к ней,—и напрасно он попы- тался, стоя в отдалении, несколько раз громко вос- кликнуть: «Прошу руки вашей дочери!» Фрау Ле- норе особенно досадовала на себя за то, что «как могла она быть до того слепою, — и ничего не ви- деть!» «Был бы мой Джиован’Баттиста жив, — твер- дила она сквозь слезы, — ничего бы этого не случи- лось!»— «Господи, что же это такое? — думал Са- нин,— ведь это глупо, наконец!» Ни сам он не смел взглянуть на Джемму, ни она не решалась поднять на него глаза. Она ограничивалась тем, что терпеливо ухаживала за матерью, которая сначала и ее оттал- кивала... Наконец, мало-помалу буря утихла. Фрау Леноре перестала плакать, дозволила Джемме вывести ее из угла, куда она забилась, усадить ее в кресло возле окна и дать ей напиться воды с флёр-д’оранжем; до- зволила Санину — не приблизиться... о нет! — но по крайней мере остаться в комнате (прежде она все требовала, чтобы он удалился) и не перебивала его, когда он говорил. Санин немедленно воспользовался наступившим штилем — и выказал красноречие изу- мительное: едва ли бы сумел он с таким жаром и с такой убедительностью изложить свои намерения и свои чувства перед самой Джеммой. Эти чувства были самые искренние, эти намерения — самые чистые, как у Альмавивы в «Севильском цирюльнике». Он не скрывал ни от фрау Леноры, ни от самого себя невы- годной стороны этих намерений; но эти невыгоды были только кажущиеся! Правда: он чужестранец, с ним недавно познакомились, не знают ничего положитель- ного ни об его личности, ни об его средствах; но он готов привести все нужные доказательства того, что он человек порядочный и не бедный; он сошлется на
самые несомненные свидетельства своих соотчичей! Он надеется, что Джемма будет счастлива с ним и что он сумеет усладить ей разлуку с родными!.. Упоминовение разлуки — одно это слово: «разлука» — чуть было не испортило всего дела... Фрау Леноре так и затрепе- тала вся и заметалась... Санин поспешил заметить, что разлука будет только временная — и что, наконец, быть может, ее не будет вовсе! Красноречие Санина не пропало даром. Фрау Ле- норе начала взглядывать на него, хотя все еще с го- рестью и упреком, но уже не с прежним отвращением и гневом; потом она позволила ему подойти и даже сесть возле нее (Джемма сидела по другую сторону); потом она стала упрекать его — не одними взорами, но словами, что уже означало некоторое смягчение ее сердца; она стала жаловаться, и жалобы ее станови- лись все тише и мягче; они чередовались вопросами, обращенными то к дочери, то к Санину; потом она позволила ему взять ее за руку и не тотчас отняла ее... потом она заплакала опять — но уже совсем дру- гими слезами... потом она грустно улыбнулась и по- жалела об отсутствии Джиован’Баттиста, но уже в другом смысле, чем прежде... Прошло еще мгно- венье — и оба преступника — Санин и Джемма — уже лежали на коленях у ног ее, и она клала им пооче- редно свои руки на головы; прошло другое мгно- венье — и они уже обнимали и целовали ее, и Эмиль, с сияющим от восторга лицом, вбежал в комнату и тоже бросился к тесно сплоченной группе. Панталеоне глянул в комнату, ухмыльнулся и на- хмурился в одно и то же время—и, отправившись в кондитерскую, отпер наружную дверь. XXX Переход от отчаяния к грусти, а от нее к «тихой резиньяции» совершился довольно скоро в фрау Ле- норе; но и эта тихая резиньяция не замедлила превра- титься в тайное довольство, которое, однако, всячески скрывалось и сдерживалось ради приличия. Санин
с первого дня знакомства пришелся по нутру фрау Ле- норе; свыкшись с мыслию, что он будет ее зятем, она уже не находила в ней ничего особенно неприятного, хотя и считала долгом сохранять на лице своем не- сколько обиженное... скорей озабоченное выражение. К тому же все, что произошло в последние дни, было так необычайно... Одно к одному! Как женщина прак- тическая и как мать, фрау Леноре почла также своим долгом подвергнуть Санина разнообразным вопросам: и Санин, который, отправляясь утром на свидание с Джеммой, и в помыслах не имел, что он женится на ней, — правда, он ни о чем тогда не думал, а только отдавался влечению своей страсти, — Санин с полной готовностью и, можно сказать, с азартом вошел в свою роль, роль жениха, и на все расспросы отвечал обстоятельно, подробно, охотно. Удостоверившись, что он настоящий, природный дворянин, и даже несколько удивившись тому, что он не князь, фрау Леноре при- няла серьезный вид и — «предупредила его заранее» — что будет с ним совершенно бесцеремонно откровенна, потому что к этому принуждает ее священная обязан- ность матери! — на что Санин отвечал, что он от нее иного не ожидал, и сам ее убедительно просит — не щадить его! Тогда фрау Леноре заметила ему, что г-н Клюбер ’(произнесши это имя, она слегка вздохнула и сжала губы и запнулась) —г-н Клюбер, бывший Джеммин жених, уже теперь обладает восемью тысячами гуль- денов дохода — ис каждым годом эта сумма будет быстро увеличиваться — а его, г-на Санина, каков до- ход? — Восемь тысяч гульденов, — повторил протяжно Санин... — Это на наши деньги — около пятнадцати тысяч рублей ассигнациями... Мой доход гораздо меньше. У меня есть небольшое имение в Тульской губернии... При хорошо устроенном хозяйстве оно мо- жет дать — и даже непременно должно дать тысяч пять или шесть... Да, если я поступлю на службу — я легко могу получить тысячи две жалованья. — На службу в России? — воскликнула фрау Лено- ре« — Я, стало быть, должна расстаться с Джеммой!
— Можно будет определиться по дипломатической части, — подхватил Санин, — у меня есть некоторые связи... Тогда служба происходит за границей. А то вот еще что можно будет сделать — и это гораздо лучше всего: продать имение и употребить выручен- ный капитал на какое-нибудь выгодное предприятие, например, на усовершенствование вашей кондитер- ской. — Санин и чувствовал, что говорит нечто несо- образное, но им овладела непонятная отвага! Он гля- нет на Джем-му, которая с тех пор, как начался «практический» разговор, то и дело вставала, ходила по комнате, садилась опять — глянет он на нее — и нет для него препятствий, и готов он устроить все, сейчас, самым лучшим образом — лишь бы она не тре- вожилась! — Господин Клюбер тоже хотел дать мне неболь- шую сумму на поправку кондитерской, — промолвила, после небольшого колебания, фрау Леноре. — Л4атушка! ради бога! матушка! — воскликнула Джемма по-итальянски. — Об этих вещах надо говорить заблаговременно, дочь моя, — отвечала ей фрау Леноре на том же языке. Она снова обратилась к Санину и стала его рас- спрашивать о том, какие законы существуют в Рос- сии насчет браков и нет ли препятствий для вступле- ния в супружество с католичками, — как в Пруссии? (В то время, в сороковом году, вся Германия еще помнила ссору прусского правительства с кельнским архиепископом из-за смешанных браков.) Когда же фрау Леноре услыхала, что, выйдя замуж за русского дворянина, ее дочь сама станет дворянкой, — она вы- казала некоторое удовольствие. — Но ведь вы должны сперва отправиться в Рос- сию? — Зачем? — А как же? Получить позволение от вашего госу- даря? Санин объяснил ей, что это вовсе не нужно... но что, быть может, ему точно придется перед свадьбой съездить на самое короткое время в Россию (он ска- зал эти слова — и сердце в нем болезненно сжалось,
глядевшая на него Джемма поняла, что оно сжа- лось— и покраснела и задумалась) — и что он поста- рается воспользоваться своим пребыванием на родине, чтобы продать имение... во всяком случае, он вывезет оттуда нужные деньги. — Я бы также попросила вас привезти мне оттуда астраханские хорошие мерлушки на мантилью, — про- говорила фрау Леноре. — Они там, по слухам, уди- вительно хороши и удивительно дешевы! — Непременно, с величайшим удовольствием при- везу и вам — и Джемме! — воскликнул Санин. — А мне вышитую серебром сафьянную шапоч- ку, — вмешался Эмиль, выставив голову из соседней комнаты. — Хорошо — привезу и тебе... и Панталеоне туфли. — Ну к чему это? к чему? — заметила фрау Ле- норе. — Мы говорим теперь о серьезных вещах. Но вот еще что, — прибавила практическая дама. — Вы го- ворите: продать имение. Но как же вы это сделаете? Вы, стало быть, и крестьян тоже продадите? Санина точно что в бок кольнуло. Он вспомнил, что, разговаривая с г-жой Розелли и ее дочерью о кре- постном праве, которое, по его словам, возбуждало в нем глубокое негодование, он неоднократно заверял их, что никогда и ни за что своих крестьян продавать не станет, ибо считает подобную продажу безнрав- ственным делом. — Я постараюсь продать мое имение человеку, ко- торого я буду знать с хорошей стороны, — произнес он не без запинки, — или, быть может, сами крестьяне захотят откупиться. — Это лучше всего, — согласилась и фрау Ле- норе.— А то продавать живых людей... — Barbari! 1 — проворчал Панталеоне, который, вслед за Эмилем, показался было у дверей, тряхнул тупеем и скрылся. «Скверно!» — подумал про себя Санин — и украдкой поглядел на Джемму. Она, казалось, не слышала его последних слов. «Ну ничего!» — подумал он опять. 1 Варвары! (итал.)
Таким манером продолжался практический раз- говор почти вплоть до самого обеда. Фрау Леноре со- всем укротилась под конец — и называла уже Санина Дмитрием, ласково грозила ему пальцем и обещалась отомстить за его коварство. Много и подробно рас- спрашивала она об его родне, потому что — «это тоже очень важно»; потребовала также, чтобы он описал ей церемонию брака, как он совершается по обряду русской церкви, — и заранее восхищалась Джеммой в белом платье, с золотой короной на голове. — Ведь она у меня красива, как королева, — про- молвила она с материнской гордостью, — да и коро- лев таких на свете нет! — Другой Джеммы на свете нет! — подхватил Са- нин. — Да; оттого-то она и — Джемма! (Известно, что на итальянском языке Джемма значит: драгоценный камень.) Джемма бросилась целовать свою мать... Казалось, только теперь она вздохнула свободно — и удручав- шая ее тяжесть спала с ее души. А Санин вдруг почувствовал себя до того счастли- вым, такою детскою веселостью наполнилось его сердце при мысли, что вот сбылись же, сбылись те грезы, которым он недавно предавался в тех же са- мых комнатах; все существо его до того взыграло, что он немедленно отправился в кондитерскую; он поже- лал непременно, во что бы то ни стало поторговать за прилавком, как несколько дней тому назад... «Я, мол, имею полное теперь на это право! Я ведь теперь до- машний человек!» И он действительно стал за прилавок и действи- тельно поторговал, то есть продал двум зашедшим де- вочкам фунт конфект, вместо которого он им отпустил целых два, взявши с них только полцены За обедом он официально, как жених, сидел рядом с Джеммой. Фрау Леноре продолжала свои практи- ческие соображения. Эмиль то и дело смеялся и при- ставал к Санину, чтобы тот его взял с собой в Рос- сию. Было решено, что Санин уедет через две недели. Один Панталеоне являл несколько угрюмый вид, так
что даже фрау Леноре ему попеняла: «А еще секун- дантом был!» — Панталеоне взглянул исподлобья. Джемма молчала почти все время, но никогда ее лицо не было прекраснее и светлее. После обеда она отозвала Санина на минуту в сад и, остановившись около той самой скамейки, где она третьего дня отби- рала вишни, сказала ему: — Димитрий, не сердись на меня; но я еще раз хочу напомнить тебе, что ты не должен почитать себя связанным... Он не дал ей договорить... Джемма отклонила свое лицо. — А насчет того, что мама упомянула — пом- нишь?— о различии нашей веры, то вот!.. Она схватила гранатовый крестик, висевший у нее на шее на тонком шнурке, сильно дернула и оборвала шнурок — и подала ему крестик. — Если я твоя, так и вера твоя — моя вера! Глаза Санина были еще влажны, когда он вместе с Джеммой вернулся в дом. К вечеру все пришло в обычную колею. Даже в тресетте поиграли. XXXI Санин проснулся очень рано на следующий день. Он находился на высшей степени человеческого благо- получия; но не это мешало ему спать; вопрос, жизнен- ный, роковой вопрос: каким образом он продаст свое имение как можно скорее и как можно выгоднее — тревожил его покой. В голове его скрещивались раз- личнейшие планы, но ничего пока еще не выяснилось. Он вышел из дому, чтобы проветриться, освежиться. С готовым проектом — не иначе — хотел он предстать перед Джеммой. Что это за фигура, достаточно грузная и толстоно- гая, впрочем прилично одетая, идет перед ним, слегка переваливаясь и ковыляя? Где видел он этот затылок, поросший белобрысыми вихрами, эту голову, как бы насаженную прямо на плечи, эту мягкую, жирную спину, эти пухлые, отвислые руки? Неужели это —»
Полозов, его старинный пансионский товарищ, кото- рого он уже вот пять лет, как потерял из виду? Са- нин обогнал шедшую перед ним фигуру, обернулся... Широкое, желтоватое лицо, маленькие свиные глазки с белыми ресницами и бровями, короткий, плоский нос, крупные, словно склеенные губы, круглый, безво- лосый подбородок — и это выражение всего лица, кис- лое, ленивое и недоверчивое — да точно: это он, это Ипполит Полозов! «Уже не опять ли моя звезда действует? — мельк- нуло в мыслях Санина. — Полозов! Ипполит Сидорыч! Это ты? Фигура остановилась, подняла свои крохотные глаза, подождала немного — и, расклеив, наконец, свои губы, проговорила сиповатой фистулой: — Дмитрий Санин? — Он самый и есть! — воскликнул Санин и пожал одну из рук Полозова; облеченные в тесные лайко- вые перчатки серо-пепельного цвета, они попрежнему безжизненно висели вдоль его выпуклых ляжек. — Давно ли ты здесь? Откуда приехал? Где остано- вился? — Я приехал вчера из Висбадена, — отвечал, не спеша, Полозов, — за покупками для жены — и се- годня же возвращаюсь в Висбаден. — Ах да! Ведь ты женат — и, говорят, на такой красавице! Полозов повел в сторону глазами. — Да, говорят. Санин засмеялся. — Я вижу, ты все такой же... флегматик, каким ты был в пансионе. — На что я буду меняться? — И говорят, — прибавил Санин с особым ударе- нием на слово «говорят», — что твоя жена очень бо- гата. — Говорят и это. — А тебе самому, Ипполит Сидорыч, разве это не- известно? i — Я, брат, Дмитрий... Павлович?—да, Павлович! в женины дела не мешаюсь.
— Не мешаешься? Ни в какие дела? Полозов опять повел глазами. — Ни в какие, брат. Она — сама по себе... ну и я — сам но себе. — Куда же ты теперь идешь? — спросил Санин. — Теперь я никуда не иду; стою на улице — и с тобой беседую; а вот как мы с тобой покончим, от- правлюсь к себе в гостиницу — и буду завтракать. — Меня в товарищи — хочешь? — То есть это ты насчет завтрака? - Да. — Сделай одолжение, есть вдвоем гораздо веселее. Ты ведь не говорун? — Не думаю. — Ну и ладно. Полозов двинулся вперед, Санин отправился с ним рядом. И думалось Санину — губы Полозова опять склеились, он сопел и переваливался молча, — дума- лось Санину: каким образом удалось этому чурбану подцепить красивую и богатую жену? Сам он ни бо- гат, ни знатен, ни умен; в пансионе слыл за вялого и тупого мальчика, за соню и обжору—и прозвище но- сил «слюняя». Чудеса! «Но если жена его очень богата — сказывают, она дочь какого-то откупщика, — то не купит ли она мое имение? Хотя он и говорит, что ни в какие женины дела не входит, но ведь этому веры дать нельзя! При- том же и цену я назначу сходную, выгодную цену! Отчего не попытаться? Быть может, это все моя звезда действует... Решено! попытаюсь!» Полозов привел Санина в одну из лучших гости- ниц Франкфурта, в которой занимал уже, конечно, лучший номер. На столах и стульях громоздились картоны, ящики, свертки... «Все, брат, покупки для Марьи Николаевны!» (так звали жену Ипполита Си- дорыча). Полозов опустился в кресло, простонал: «Эка жара!» и развязал галстук. , Потом позвонил обер-кельнера и тщательно заказал ему обильнейший завтрак. «А в час чтобы карета была готова! Слы- шите, ровно в час!»
Обер-кельнер подобострастно наклонился — и раб- ски исчез. Полозов расстегнул жилет. По одному тому, как он приподнимал брови, отдувался и морщил нос, можно было видеть, что говорить будет для него боль- шою тягостью и что он не без некоторой тревоги ожи- дал, заставит ли его Санин ворочать языком, или сам возьмет на себя труд вести беседу? Санин понял настроение своего приятеля и потому не стал обременять его вопросами; ограничился лишь самым необходимым; узнал, что он два года состоял на службе (в уланах! то-то, чай, хорош был в корот- ком-то мундирчике!), три года тому назад женился — и вот уже второй год находится за границей с женой, «которая теперь от чего-то лечится в Висбадене», — а там отправляется в Париж. С своей стороны, Санин также мало распространялся о своей прошедшей жизни, о своих планах; он прямо приступил к глав- ному — то есть заговорил о своем намерении продать имение. Полозов слушал его молча, лишь изредка взгляды- вая на дверь, откуда должен был явиться завтрак. Завтрак явился, наконец. Обер-кельнер, в сопровожде- нии двух других слуг, принес несколько блюд под се- ребряными колпаками. — Это в Тульской губернии имение? — промолвил Полозов, садясь за стол и затыкая салфетку за ворот рубашки. — В Тульской. — Ефремовского уезда... Знаю. — Ты мою Алексеевку знаешь? — спросил Санин, тоже садясь за стол. — Знаю, как же. — Полозов запихал себе в рот кусок яичницы с трюфелями.—У Марьи Николаев- ны— жены моей — по соседству есть имение... Отку- порьте эту бутылку, кельнер! Земля порядочная — только мужики у тебя лес вырубили. Ты зачем же продаешь? — Деньги нужны, брат. Я бы дешево продал. Вот бы тебе купить... Кстати.
Полозов проглотил стакан вина, утерся салфеткой и опять принялся жевать — медленно и шумно. — Н-да, — проговорил он, наконец...—Я имений не покупаю: капиталов нет. Пододвинь-ка масло. Разве вот жена купит. Ты с ней поговори. Коли дорого не запросишь — она этим не брезгает... Экие, однако, эти немцы — ослы! Не умеют рыбу сварить. Чего, ка- жется, проще? А еще толкуют: «Фатерланд, мол, объ- единить следует». Кельнер, примите эту мерзость! — Неужели же твоя жена сама распоряжается... по хозяйству? — спросил Санин. — Сама. Вот котлеты — хороши. Рекомендую. Я сказал тебе, Дмитрий Павлович, что ни в какие женины дела я не вхожу, — и теперь тебе то же по- вторяю. Полозов продолжал чавкать. — Гм... Но как я с ней переговорить могу, Иппо- лит Сидорыч? — А очень просто, Дмитрий Павлович. Отправ- ляйся в Висбаден. Отсюда недалече. Кельнер, нет ли у вас английской горчицы? Нет? Скоты! Только (Времени не теряй. Мы послезавтра уезжаем. По- зволь, я тебе налью рюмку: с букетом вино— не кисля- тина. Лицо Полозова оживилось и покраснело; оно и оживлялось только тогда, когда он ел... или пил. — Право же... я не знаю, как это сделать? — про- бормотал Санин. — Да что тебе так вдруг приспичило? — То-то и есть, что приспичило, брат. — И большая сумма нужна? — Большая. Я... как бы это тебе сказать? я затеял... жениться. Полозов поставил на стол рюмку, которую поднес было к губам. — Жениться! — промолвил он хриплым, от изу- мленья хриплым, голосом и сложил свои пухлые руки на желудке. — Так скоропостижно? — Да... скоро. — Невеста — в России, разумеется?. — Нет, не в России.
— Где же? — Здесь, во Франкфурте. — И кто она? — Немка; то есть нет—итальянка. Здешняя жи- тельница. — С капиталом? — Без капитала. — Стало быть, любовь уж очень сильная? — Какой ты смешной? Да, сильная. — И для этого тебе деньги нужны? — Ну да... да, да. Полозов проглотил вино, выполоскал себе рот и руки вымыл, старательно вытер их о салфетку, достал и закурил сигару. Санин молча глядел на него. — Одно средство, — промычал, наконец, Полозов, закидывая назад голову и выпуская дым тонкой струй- кой. — Ступай к жене. Она, коли захочет, всю беду твою руками разведет. — Да как я ее увижу, жену твою? Ты говоришь, вы послезавтра уезжаете? Полозов закрыл глаза. — Знаешь, что я тебе скажу, — проговорил он, на- конец, вертя губами сигару и вздыхая. — Ступай-ка домой, снарядись попроворнее — да приходи сюда. В час я выезжаю, карета у меня просторная — я тебя с собой возьму. Этак всего лучше. А теперь я посплю. Я, брат, как поем, непременно поспать должен. Натура требует — и я не противлюсь. И ты не мешай мне. Санин подумал, подумал — и внезапно поднял го- лову: он решился! — Ну хорошо, согласен — и благодарю тебя. В половине первого я здесь — и мы отправимся вместе в Висбаден. Я надеюсь, жена твоя не рассердится... Но Полозов уже сопел. Пролепетал: «Не ме- шай!» — поболтал ногами и заснул, как младенец. Санин еще раз окинул взором его грузную фи- гуру, его голову, шею, его высоко поднятый, круглый, как яблоко, подбородок — и выйдя из гостиницы, про- ворными шагами направился к кондитерской Розелли. Надо было предварить Джемму.
хххп Он застал ее в кондитерской комнате, вместе с ма- терью. Фрау Леноре, перегнувши спину, измеряла небольшим складным футом промежуток между ок- нами. Увидя Санина, она выпрямилась и весело привет- ствовала его, не без маленького замешательства, однако. — У меня, с ваших вчерашних слов, — начала она, — все в голове вертятся мысли, как бы нам улуч- шить наш магазин. Вот тут, я полагаю, два шкапчика с зеркальными полочками поставить. Теперь, знаете, это в моде. И потом еще... — Прекрасно, прекрасно, — перебил ее Санин, — это все надо будет сообразить. Но подите-ка сюда, я вам что сообщу. — Он взял фрау Леноре и Джемму под руки и повел их в другую комнату. Фрау Леноре встревожилась и мерку из рук выронила. Джемма встревожилась было тоже, но глянула попристальнее на Санина и успокоилась. Лицо его, правда озабочен- ное, выражало в то же время оживленную бодрость и решимость. Он попросил обеих женщин сесть, а сам стал перед ними — и, размахивая руками да ероша волосы, сооб- щил им все: встречу с Полозовым, предполагаемую поездку в Висбаден, возможность продажи имения. — Вообразите мое счастье, — воскликнул он, нако- нец, — дело приняло такой оборот, что мне даже, быть может, незачем будет ехать в Россию! И свадьбу мы можем сыграть гораздо скорее, чем я предпола- гал! — Когда вы должны ехать? — спросила Джемма. — Сегодня же — через час; мой приятель нанял карету — он меня довезет. — Вы нам напишете? — Немедленно! как только переговорю с этой да- мой — так тотчас и напишу. — Эта дама, вы говорите — очень богата? — спросила практическая фрау Леноре. — Чрезвычайно! ее отец был миллионером — и все ей оставил.
-— Все — ей одной? Ну — это ваше счастье. Только смотрите не продешевите вашего имения! Будьте бла- горазумны и тверды. Не увлекайтесь! Я понимаю ваше желание быть как можно скорее мужем Джеммы... но осторожность прежде всего! Не забудьте: чем вы до- роже продадите имение, тем больше останется вам обоим — и вашим детям. Джемма отвернулась, и Санин опять замахал ру- ками. — В моей осторожности вы можете быть уверены, фрау Леноре! Да я и торговаться не стану. Скажу ей настоящую цену: даст — хорошо; не даст—бог с ней. — Вы с ней знакомы... с этой дамой?—спросила Джемма. — Я ее никогда в лицо не видал. — И когда же вы вернетесь? — Если ничем не кончится наше дело — после- завтра; если же оно пойдет на лад — может быть, при- дется пробыть лишний день или два. Во всяком слу- чае — минуты не промешкаю. Ведь я душу свою оставляю здесь! Однако я с вами заговорился, а мне нужно перед отъездом еще домой сбегать... Дайте мне руку на счастье, фрау Леноре, — у нас в России всегда так делается. — Правую или левую? — Левую — ближе к сердцу. Явлюсь после- завтра — со щитом или на щите! Мне что-то говорит: я вернусь победителем! Прощайте, мои добрые, мои милые... Он обнял и поцеловал фрау Леноре, а Джемму по- просил пойти за ним в ее комнату — на минутку — так как ему нужно сообщить ей что-то очень важное... Ему просто хотелось проститься с ней наедине. Фрау Леноре это поняла —и не полюбопытствовала узнать, какая это была такая важная вещь... Санин никогда еще не бывал в комнате Джеммы. Все обаяние любви, весь ее огонь, и восторг, и слад- кий ужас — так и вспыхнули в нем, так и ворвались в его душу, как только он переступил заветный по- рог... Он кинул вокруг умиленный взор, пал к ногам милой девушки и прижал лицо свое к ее стану...
— Ты мой? — шепнула она, — ты вернешься скоро? — Я твой... я вернусь, — твердил он задыхаясь. — Я буду ждать тебя, мой милый! Несколько мгновений спустя Санин уже бежал по улице к себе на квартиру. Он и не заметил того, что вслед за ним из двери кондитерской, весь растрепан- ный, выскочил Панталеоне — и что-то кричал ему, и потрясал, и как будто грозил высоко поднятой рукою. Ровно в три четверти первого Санин отъявился к Полозову. У ворот его гостиницы уже стояла ка- рета, запряженная четырьмя лошадьми. Увидав Са- нина, Полозов только промолвил: «А! решился?» — и, надев шляпу, шинель и калоши, заткнув себе хлопча- той бумагой уши, хотя дело было летом, вышел на крыльцо. Кельнеры, по его указанию, расположили во внутренности кареты все многочисленные его покупки, обложили место его сиденья шелковыми подушеч- ками, сумочками, узелками, поставили в ноги короб с провизией и привязали к козлам чемодан. Полозов расплатился щедрой рукой — и, хотя сзади, но почти- тельно поддерживаемый услужливым привратником, полез, кряхтя, в карету, уселся, обмял хорошенько все вокруг себя, выбрал и закурил сигару — и тогда только кивнул пальцем Санину: «Полезай, мол, и ты!» Санин поместился с ним рядом, Полозов приказал че- рез привратника почтальону ехать исправно — если желает получить на водку; подножки загремели, дверцы хлопнули, карета покатилась. хххш От Франкфурта до Висбадена теперь по железной дороге менее часа езды; в то время экстра-почта по- спевала часа в три. Лошадей меняли раз пять. Поло- зов не то дремал, не то так покачивался, держа сигару в зубах, и говорил очень мало; в окошко не вы- глянул ни разу: живописными видами он не интере- совался и даже объявил, что — «природа — смерть
его!» Санин тоже молчал и тоже не любовался ви- дами: ему было не до того. Он весь отдался размыш- лениям, воспоминаниям. На станциях Полозов акку- ратно расплачивался, замечал время по часам и на- граждал почтальонов — мало или много, смотря по их усердию. На полдороге он достал из короба с съест- ными припасами два апельсина и, выбрав лучший, предложил Санину другой. Санин пристально погля- дел на своего спутника — и вдруг рассмеялся. — Чему ты? — спросил тот, старательно отдирая своими короткими белыми ногтями кожу с апельсина. — Чему? — повторил Санин. — Да нашему с тобой путешествию. — А что? — переспросил Полозов, пропуская в рот один из тех продольных ломтиков, на которые распа- дается мясо апельсина. — Очень оно уже странно. Вчера я, признаться, так же мало думал о тебе, как о китайском импера- торе, — а сегодня я еду с тобой продавать мое име- ние твоей жене, о которой тоже не имею малейшего понятия. — Всяко бывает, — отвечал Полозов. — Ты только поживи подольше — всего насмотришься. Например, можешь ты себе представить меня подъезжающим на ординарцы? А я подъезжал; а великий князь Михаил Павлович скомандовал: «Рысью, рысью этого толстого корнета! Прибавь рыси!» Санин почесал у себя за ухом. — Скажи мне, пожалуйста, Ипполит Сидорыч, ка- кова твоя жена? Нрав у ней каков? Мне ведь это нужно знать. — Ему хорошо командовать: «рысью!» — с внезап- ной запальчивостью подхватил Полозов, — а мне-то... мне-то каково? Я и подумал: возьмите вы себе ваши чины да эполеты — ну их с богом! Да... ты о жене спрашивал? Что — жена? Человек, как все. Пальца ей в рот не клади — она этого не любит. Главное — го- вори побольше... чтобы посмеяться было над чем. Про любовь свою расскажи, что ли... да позабавней, знаешь. — Как позабавней?
— Да так же. Ведь ты мне сказывал, что влюб- лен, жениться хочешь. Ну вот, ты это и опиши. Санин обиделся. — Что же в этом ты находишь смешного? Полозов только глазами повел. Сок от апельсина тек по его подбородку. — Это твоя жена тебя во Франкфурт за покупками посылала? — спросил Санин спустя немного времени. — Она самая. — Какие же это покупки? — Известно: игрушки. — Игрушки? разве у тебя есть дети? Полозов даже посторонился от Санина. — Вона! С какой стати у меня будут дети? Жен- ские колифишэ... Уборы. По части туалета. — Ты разве в этом толк знаешь? — Знаю. — Как же ты мне говорил, что ни во что женино не входишь? — В другое не вхожу. А это... ничего. От скуки — можно. Да и жена вкусу моему верит. Я ж и торго- ваться лих. Полозов начинал говорить отрывисто; он уже устал. — И очень жена твоя богата? — Богата-то, богата. Только больше для себя. — Однако, кажется, и ты пожаловаться не мо- жешь? — На то я муж. Еще бы мне не пользоваться! И полезный же я ей человек! Ей со мной—лафа! Я — удобный! Полозов утер лицо фуляром и тяжело фукнул: «Пощади, дескать; не заставляй еще произносить слова. Видишь, как оно мне трудно». Санин оставил его в покое — и снова погрузился в размышления. Гостиница в Висбадене, перед которой останови- лась карета, уже прямо смахивала на дворец. Коло- кольчики немедленно зазвонили в ее недрах, подня- лась суетня и беготня; благообразные люди в черных
фраках запрыгали у главного входа; залитый золотом швейцар с размаху отворил дверцы кареты. Как некий триумфатор высадился Полозов и на- чал подниматься по устланной коврами и благовонной лестнице. К нему подлетел человек, тоже отлично оде- тый, но с русским лицом — его камердинер. Полозов заметил ему, что впредь будет всегда брать его с со- бою, — ибо, накануне, во Франкфурте, его, Полозова, оставили на ночь без теплой воды! Камердинер изо- бразил ужас на лице—и, проворно наклонясь, снял с барина калоши. — Марья Николаевна дома? — спросил Полозов. — Дома-с. Изволят одеваться. У графини Ласун- ской изволят обедать. — А! у этой!.. Стой! Там вещи в карете, все вынь сам и внеси. А ты, Дмитрий Павлович, — прибавил Полозов, — возьми себе комнату да через три четвер- ти часа и приходи. Пообедаем вместе. Полозов поплыл дальше, а Санин спросил себе но- мер попроще — и, приведя туалет свой в порядок да отдохнув немножко, — отправился в громадный апар- тамент, занимаемый его светлостью (Durchlaucht) князем фон Полозоф. Он застал этого «князя» восседающим на роскош- нейшем бархатном кресле посреди великолепнейшего салона. Флегматический приятель Санина успел уже ванну взять и облачиться в богатейший атласный шлафрок; на голову он надел малиновую феску. Са- нин приблизился к нему и некоторое время рассматри- вал его. Полозов сидел неподвижно, как идол; даже лица в его сторону не повернул, даже бровью не по- вел, звука не издал. Зрелище было поистине величе- ственное! Полюбовавшись им минуты с две, Санин хотел было заговорить, нарушить эту священную ти- шину— как вдруг дверь из соседней комнаты раство- рилась, и на пороге появилась молодая, красивая дама в белом шелковом платье, с черными круже- вами, в бриллиантах на руках и на шее — сама Марья Николаевна Полозова. Ее густые русые волосы падали с обеих сторон головы — заплетенными, но не подо- бранными косами.
XXXIV — Ах, извините! — проговорила она с полусмущен- ной, полунасмешливой улыбкой, мгновенно прихватив рукою конец одной косы и вперив на Санина свои большие серые светлые глаза. — Я не думала, что вы уже пришли. — Санин, Дмитрий Павлович, приятель мой с дет- ства, — промолвил Полозов, попрежнему не оборачи- ваясь к нему и не вставая, но указывая на него пальцем. — Да... знаю... Ты мне уже сказывал. Очень рада познакомиться. Но я хотела было попросить тебя, Ипполит Сидорыч... Моя горничная сегодня какая-то бестолковая... — Волосы тебе убрать? — Да, да, пожалуйста. Извините, — повторила Марья Николаевна с прежней улыбкой, кивнула го- ловою Санину и, быстро повернувшись, скрылась за дверью, оставив за собою мимолетное, но стройное впечатление прелестной шеи, удивительных плеч, уди- вительного стана. Полозов встал — и, тяжело переваливаясь, ушел в ту же дверь. Санин ни одной секунды не сомневался в том, что присутствие его в салоне «князя Полозова» было как нельзя лучше известно самой хозяйке; весь форс со- стоял в том, чтобы показать свои волосы, которые были точно хороши. Санин внутренно даже порадо- вался этой выходке г-жи Полозовой: коли, мол, захо- тели меня поразить, блеснуть передо мною — может быть, как знать? и насчет цены на имение окажут по- датливость. Его душа до того была наполнена Джем- мой, что все другие женщины уже не имели для него никакого значения: он едва замечал их; и на этот раз он ограничился только тем, что подумал: «Да, правду говорили мне: эта барыня хоть куда!» А будь он не в таком исключительном душевном состоянии, он бы, вероятно, иначе выразился: Мария Николаевна Полозова, урожденная Колышкина, была очень замечательная особа. И не то, чтобы она была отъявленная красавица: в ней даже довольно явственно
сказывались следы ее плебейского происхождения. Лоб у ней был низкий, нос несколько мясистый и вздернутый; ни тонкостью кожи, ни изяществом рук и ног она похвалиться не могла — но что все это зна- чило? Не перед «святыней красоты», говоря словами Пушкина, остановился бы всякий, кто бы встретился с нею, но перед обаянием мощного, не то русского, не то цыганского, цветущего женского тела... и не не- вольно остановился бы он! Но образ Джеммы охранял Санина, как та трой- ная броня, о которой поют стихотворцы. Минут десять спустя Марья Николаевна появилась опять в сопровождении своего супруга. Она подошла к Санину... а походка у ней была такая, что иные чу- даки в те, увы! уже далекие времена, — от одной этой походки с ума сходили. «Эта женщина, когда идет к тебе, точно все счастье твоей жизни тебе навстречу несет», — говаривал один из них. Она подошла к Са- нину— и, протянув ему руку, промолвила своим ла- сковым и как бы сдержанным голосом по-русски: «Вы меня дождетесь, не правда? Я вернусь скоро». Санин наклонился почтительно, а Марья Нико- лаевна уже исчезала за портьерой выходной двери — и, исчезая, опять повернула голову назад через пле- чо — и опять улыбнулась, и опять оставила за собою прежнее, стройное впечатление. Когда она улыбалась — не одна и не две, а целых три ямочки обозначались ' на каждой щеке — и ее глаза улыбались больше, чем губы, чем ее алые, длин- ные, вкусные губы, с двумя крошечными родинками на левой их стороне. Полозов ввалился в комнату — и опять поместился на кресле. Безмолвствовал он попрежнему; но стран- ная усмешка от времени до времени пучила его бес- цветные и уже сморщенные щеки. Он был старообразен, хотя всего тремя годами старше Санина. Обед, которым он попотчевал своего гостя, ко- нечно, удовлетворил бы самого взыскательного гастро- нома, но Санину он показался бесконечным, неснос- ным! Полозов ел медленно, «с чувством, с толком,
с расстановкой», внимательно наклоняясь над тарелкой, нюхая чуть не каждый кусок; сперва пополощет себе рот вином, потом уже проглотит и губами пошлепает... А за жарким он вдруг разговорился—но о чем? О мериносах, которых намеревался выписать целое стадо, — да так подробно, с такой нежностью, упот- ребляя все уменьшительные имена. Выпив чашку го- рячего, как кипяток, кофе (он несколько раз, слез- ливо-раздраженным голосом, напомнил кельнеру, что накануне ему подали кофе — холодный, холодный, как лед!) и прикусив гаванскую сигару своими жел- тыми, кривыми зубами, — он по обычаю своему за- дремал, 'к великой радости Санина, который начал хо- дить взад и вперед, неслышными шагами, по мяг- кому ковру, — и мечтал о том, как он будет жить с Джеммой и с каким известием вернется к ней. Однако Полозов проснулся, по собственному замечанию, раньше обыкновенного, — он поспал всего полтора ча- сика и, выпив стакан зельтерской воды со льдом да проглотив ложек с восемь варенья, русского варенья, которое принес ему камердинер в темнозеленой, на- стоящей «киевской» банке и без которого он, по его словам, жить не мог, — он уставился припухшими гла- зами на Санина и спросил его, не хочет ли он поиг- рать с ним в дурачки? Санин охотно согласился; он боялся, как бы Полозов опять не заговорил о бараш- ках, да о ярочках, да о курдючках с жирком. Хозяин и гость — оба перешли в гостиную, кельнер принес карты — и началась игра, разумеется, не на деньги. За этим невинным занятием застала их Марья Ни- колаевна, вернувшись от графини Ласунской. Она громко рассмеялась, как только вошла в ком- нату и увидала карты и раскрытый ломберный стол. Санин вскочил с места, но она воскликнула: — Сидите играйте. Я сейчас переоденусь и к вам вернусь, — и опять исчезла, прошумев платьем и сдер- гивая перчатки на ходу. Она точно вернулась очень скоро. Свое нарядное платье она заменила широкой шелковой блузой ли- лового цвета с открытыми висячими рукавами; тол- стый крученый шнурок перехватывал ее талью. Она
подсела к мужу — и, дождавшись, что он остался в ду- раках, сказала ему: «Ну, пышка, довольно! (при слове «пышка» Санин с изумлением глянул на нее — а она весело улыбнулась, отвечая взглядом на его взгляд — и выказывая все свои ямочки на щеках) —довольно; я вижу, ты спать хочешь; целуй ручку и отправляйся; а мы с господином Саниным побеседуем вдвоем». — Спать я не хочу, — промолвил Полозов, грузно поднимаясь с кресла, — а отправиться — отправлюсь и ручку поцелую. — Она подставила ему свою ладонь, не переставая улыбаться и глядеть на Санина. Полозов тоже глянул на него — и ушел не простив- шись. — Ну, рассказывайте, рассказывайте, — с жи- востью проговорила Марья Николаевна, разом ставя оба обнаженные локтя на стол и нетерпеливо посту- кивая ногтями одной руки о ногти другой. — Правда, вы, говорят, женитесь? Сказав эти слова, Марья Николаевна даже голову немножко набок нагнула, чтобы пристальнее и прон- зительнее заглянуть Санину в глаза. XXXV Развязное обхождение г-жи Полозовой, вероятно, на первых порах смутило бы Санина — хотя он нович- ком не был и уже потерся между людьми — если бы в самой этой развязности и фамилиарности он опять- таки не увидел хорошего предзнаменования для сво- его предприятия. «Будем потакать капризам этой бо- гатой барыни», — решил он про себя — и так же не- принужденно, как она его спрашивала, ответил ей: — Да, я женюсь. — На ком? На иностранке? — Да. 1 — Вы недавно с ней познакомились? Во Франк- фурте? — Точно так. — И кто она такая? Можно узнать? — Можно. Она дочь кондитера.
Марья Николаевна широко раскрыла глаза и под- няла брови. — Да ведь это прелесть, — проговорила она мед- лительным голосом, — это чудо! Я уже полагала, что таких молодых людей, как вы, на свете больше не встречается. Дочь кондитера! — Вас это, я вижу, удивляет, — заметил не ’без достоинства Санин, — но, во-первых, у меня вовсе нет тех предрассудков... — Во-первых, это меня нисколько не удивляет, — перебила Марья Николаевна, — предрассудков и ' у меня нет. Я сама дочь мужика. А? что, взяли? Меня удивляет и радует то, что вот человек не боится лю- бить' Ведь вы ее любите? - Да. — Она очень хороша собою? Санина слегка покоробило от этого последнего во- проса... Однако отступать уже не приходилось. — Вы знаете, Марья Николаевна, — начал он, — всякому человеку лицо его возлюбленной кажется лучше всех других; но моя невеста — действительно красавица. — В самом деле? В каком роде? итальянском? античном? — Да; у ней очень правильные черты. — С вами нет ее портрета? — Нет. (В то время о фотографиях еще помину не было. Дагерротипы едва стали распространяться.) — Как ее зовут? — Ее имя — Джемма. — А ваше — как? — Димитрий. — По отчеству? — Павлович. — Знаете что, — проговорила Марья Николаевна все тем же медлительным голосом, — вы мне очень нравитесь, Дмитрий Павлович. Вы, должно быть, хо- роший человек. Дайте-ка мне вашу руку. Будемте приятелями. * Она крепко пожала его руку своими красивыми, белыми, сильными пальцами. Ее рука была немногим
меньше его руки — но гораздо теплей и глаже, и мягче, и жизненней. — Только знаете, что мне приходит в голову? — Что? — Вы не рассердитесь? Нет? Она, вы говорите, ваша невеста. Но разве... разве это непременно было нужно? Санин нахмурился. — Я вас не понимаю, Марья Николаевна. Марья Николаевна засмеялась тихохонько — и, встряхнув головою, откинула назад падавшие ей на щеки волосы. — Решительно—он прелесть, — промолвила она не то задумчиво, не то рассеянно. — Рыцарь! Подите верьте после этого людям, которые утверждают, что идеалисты все перевелись! Марья Николаевна все время говорила по-русски удивительно чистым, прямо московским языком — на- родного, не дворянского пошиба. — Вы, наверное, дома воспитывались, в староза- ветном, богобоязненном семействе? — спросила она. — Вы какой губернии? — Тульской. — Ну, так мы однокорытники. Мой отец... Ведь вам известно, кто был мой отец? — Да, известно. — Он в Туле родился... Туляк был. Ну хорошо... (Это «хорошо» Марья Николаевна уже с намерением выговорила совсем по-мещанскому — вот так: хершбо.) Ну давайте же теперь за дело примемся. — То есть... как же это так за дело приняться? Что вам угодно этим сказать? Марья Николаевна прищурилась. — Да вы зачем сюда приехали? (Когда она щу- рила глаза, выражение их становилось очень ласко- вым и немного насмешливым; когда же она раскры- вала их во всю величину — в их светлом, почти хо- лодном блеске проступало что-то недоброе... что-то угрожающее. Особенную красоту придавали ее глазам ее брови, густые, немного надвинутые, настоящие со- болиные.) Вы хотите, чтобы я у вас купила имение?
Вам нужны деньги для вашего бракосочетания? Не так ли? — Да, нужны. — И много вам их требуется? — На первый случай я бы удовольствовался не- сколькими тысячами франков. Вашему супругу мое имение известно. Вы можете посоветоваться с ним, — а я бы взял цену недорогую. Марья Николаевна повела головою направо и на- лево. — Во-первых,—начала она с расстановкой, уда- ряя концами пальцев по обшлагу санинского сюрту- ка,— я не имею привычки советоваться с мужем, разве вот насчет туалета — он на это у меня молодец; а во-вторых, зачем вы говорите, что вы цену назна- чите недорогую? Я не хочу воспользоваться тем, что вы теперь очень влюблены и готовы на всякие жерт- вы... Я никаких жертв от вас не приму. Как? Вместо того чтобы поощрять в вас... ну, как бы это сказать по- лучше?.. благородные чувства, что ли? я вас стану об- дирать как липку? Это не в моих привычках. Когда случится, я людей не щажу — только не таким ма- нером. Санин никак не мог понять, что она — смеется ли над ним, или говорит серьезно? а только думал про себя: «О, да с тобой держи ухо востро!» Слуга вошел с русским самоваром, чайным прибо- ром, сливками, сухарями и т. п., на большом подносе, расставил всю эту благодать на столе между Саниным и г-жою Полозовой — и удалился. Она налила ему чашку чаю. — Вы не брезгаете?—спросила она, накладывая ему сахар в чашку пальцами... а щипчики лежали тут же. — Помилуйте!.. От такой прекрасной руки... Он не закончил фразы и чуть не поперхнулся глот- ком чаю, а она внимательно и ясно глядела на него. — Я потому упомянул о недорогой цене моего имения, — продолжал он, — что так как вы теперь на- ходитесь за границей, то я не могу предполагать у вас много свободных денег и, наконец, я сам чувствую, 6 И. С. Тургенев, т. 8 145
что продажа... или покупка имения при подобных условиях есть нечто ненормальное, и я должен взять это в соображение. Санин путался и сбивался, а Марья Николаевна тихонько отклонилась на спинку кресла, скрестила руки и глядела на него тем же внимательным и ясным взглядом. Он, наконец, умолк. — Ничего, говорите, говорите, — промолвила она, как бы приходя ему на помощь, — я вас слушаю — мне приятно вас слушать; говорите. Санин принялся описывать свое имение, сколько в нем десятин, и где оно находится, и каковы в нем хозяйственные угодья, и какие можно извлечь из него выгоды... упомянул даже о живописном местоположе- нии усадьбы; а Марья Николаевна все глядела да глядела на него — все светлее ‘и пристальнее, и губы ее чуть-чуть двигались, без улыбки: она покусывала их. Ему стало неловко, наконец; он замолчал вто- рично. — Дмитрий Павлович, — начала Марья Нико* лаевна — и задумалась... — Дмитрий Павлович, — по- вторила она... — Знаете что: я уверена, что покупка вашего имения — очень выгодная для меня афера и что мы сойдемся; но вы должны мне дать... два дня — да, два дня 'сроку. Ведь вы в состоянии на два дня расстаться с вашей невестой? Дольше я вас не про- держу, против вашей воли — даю вам честное слово. Но если вам нужны теперь же пять, шесть тысяч франков, я с великим удовольствием готова предло- жить вам их взаймы — а там мы сочтемся. Санин поднялся. — Я должен благодарить вас, Марья Николаевна, за вашу радушную и любезную готовность услужить человеку, почти совсем вам незнакомому... Но если уже вам непременно так угодно, то я предпочту до- ждаться вашего решения насчет моего имения — оста- нусь здесь два дня. — Да; мне так угодно, Дмитрий Павлович. А вам будет очень тяжело? Очень? Скажите. — Я люблю свою невесту, Марья Николаевна,— и разлука с ней мне не легка. *
— Ах, вы золотой человек! — со вздохом промол- вила Марья Николаевна. — Обещаюсь не слишком то- мить вас. Вы уходите? — Уже поздно, — заметил Санин. — А вам надо отдохнуть от дороги — и от игры в дурачки с моим мужем. Скажите — вы Ипполиту Сидорычу, моему мужу, большой приятель? — Мы воспитывались в одном пансионе. — И он уже тогда был такой? ' — Какой «такой»? — спросил Санин. Марья Николаевна вдруг засмеялась, засмеялась до красноты всего лица, поднесла платок к губам, встала с кресла — и, покачиваясь, как усталая, подо- шла к Санину и протянула ему руку. Он раскланялся—и направился к двери. — Извольте завтра пораньше явиться—слыши- те? — крикнула она ему вслед. Он глянул назад, уходя из комнаты,— и увидел, что она опять опусти- лась в кресло и закинула обе руки за голову. Широ- кие рукава блузы скатились почти до самых плеч — и нельзя было не сознаться, что поза этих рук, что вся эта фигура была обаятельно прекрасна. XXXVI Далеко за полночь горела лампа в комнате Са- нина. Он сидел за столом и писал «своей Джемме». Рассказал ей все; описал ей Полозовых — мужа и жену — впрочем, больше распространялся насчет соб- ственных чувств — и кончил тем, что назначил ей свидание через три дня!!! (с тремя восклицательными знаками). Утром рано он отнес это письмо на почту и пошел прогуляться по саду Кургауза, где уже играла музыка. Народу было еще мало; он постоял перед бе- седкой, в которой помещался оркестр, послушал по- пурри из «Роберта-Дьявола» — и, напившись кофе, отправился в боковую, уединенную аллею, присел на лавочку — и задумался. Ручка зонтика проворно — и довольно крепко — постучала по его плечу. Он встрепенулся... Перед ним,
в легком, серо-зеленом барежевом платье, в белой тю- левой шляпке, в шведских перчатках, свежая и розо- вая, как летнее утро, но с неисчезнувшей еще негой безмятежного сна в движениях и во взорах, стояла Марья Николаевна. — Здравствуйте, — промолвила она. — Я сегодня посылала за вами, да вы уже ушли. Я только что от- пила свой второй стакан — меня, вы знаете, застав- ляют здесь воду пить — бог ведает зачем... уж я ли не здорова? И вот я должна гулять целый час. Хотите вы быть моим спутником? А там мы кофе напьемся. — Я уже пил, — промолвил Санин, вставая, — но я очень рад гулять с вами. — Ну так дайте же мне вашу руку... Не бойтесь: вашей невесты здесь нет — она вас не увидит. Санин принужденно улыбнулся. Он испытывал ощущение неприятное всякий раз, когда Марья Ни- колаевна упоминала о Джемме. Однако он поспешно и послушно наклонился... Рука Марьи Николаевны медленно и мягко опустилась на его руку — и скольз- нула по ней и как бы прильнула к ней. — Пойдемте — вот сюда, — сказала она ему, за- кинув раскрытый зонтик за плечо. — Я в здешнем парке как дома: поведу вас по хорошим местам. И знаете что (она часто употребляла эти два слова): мы с вами не будем говорить теперь об этой покупке; мы о ней после завтрака хорошенько потолкуем; а вы должны мне теперь рассказать о себе... чтобы я знала, с кем я имею дело. А после, если хотите, я вам о себе порасскажу. Согласны? — Но, Марья Николаевна, что может быть для вас интересного... — Постойте, постойте. Вы не так меня поняли. Я с вами не кокетничать хочу. — Марья Николаевна пожала плечами. — У него невеста, как древняя ста- туя, а я буду с ним кокетничать?! Но у вас товар — а я купец. Я и хочу знать, каков у вас товар. Ну-ка, показывайте — каков он? Я хочу знать не только, что я покупаю, но и у кого я покупаю. Это было пра- вило моего батюшки. Ну, начинайте... Ну, хоть не с детства — ну вот — давно ли вы за границей? И где
вы были до сих пор? Только идите тише — нам некуда спешить. — Я сюда прибыл из Италии, где я пробыл не- сколько месяцев. .— А у вас, видно, особое влечение ко всему итальянскому? странно, что вы не там нашли свой предмет. Вы любите художества? Картины? или боль- ше — музыку? — Я люблю «искусство... Я все прекрасное люблю. — И музыку? — И музыку тоже. — А я ее совсем не люблю. Нравятся мне одни русские песни — и то в деревне и то весной — с пляс- кой, знаете... Красные кумачи, поднизи, на выгоне мо- лоденькая травка, дымком попахивает... чудесно! Но не обо мне речь. Говорите же, рассказывайте. Марья Николаевна сама шла, а сама то и дело взглядывала на Санина. Она была высокого роста — ее лицо приходилось почти в уровень с его лицом. Он принялся рассказывать — сначала неохотно, неумело, а потом разговорился, разболтался даже. Марья Николаевна очень умно слушала; да к.тому же она сама казалась до того откровенной, что невольно и других вызывала на откровенность. Она обладала тем великим даром «обиходности» — le terrible don de la familiarite, о котором упоминает кардинал Ретц. Санин говорил о своих путешествиях, о житье в Петер- бурге, о своей молодости... Будь Марья Николаевна светской дамой, с утонченными манерами — он нико- гда бы так не распустился; -но она сама называла себя добрым малым, не терпящим никаких церемоний; она именно так отрекомендовала себя Санину. И в то же время этот «добрый малый» шел рядом с ним ко- шачьей походкой, слегка прислоняясь к нему, и за- глядывал ему в лицо; и шел он в образе молодого женского существа, от которого так и веяло тем раз- бирающим и томящим, тихим и жгучим соблазном, каким способны донимать нашего брата — грешного, слабого мужчину, одни — и то некоторые и то не чи- стые, а с надлежащей помесью — славянские натуры!
Прогулка Санина с Марьей Николаевной, беседа Санина с Марьей Николаевной продолжалась час с лиш- ком. И ни разу они не останавливались — все шли да шли по бесконечным аллеям парка, то поднимаясь в гору и на ходу любуясь видом, то спускаясь в долину и укрываясь в непроницаемую тень — и все рука с ру- кой. Временами Санину даже досадно становилось: он с Джеммой, с своей милой Джеммой никогда так долго не гулял... а тут эта барыня завладела им — и баста! — Не устали ли вы? — спрашивал он ее не однажды. — Я никогда не устаю, — отвечала она. Изредка им попадались гуляющие; почти все ей кланялись — иные почтительно, другие даже подобо- страстно. Одному из них, весьма красивому, щеголь- ски одетому брюнету она крикнула издали, с самым лучшим парижским акцентом: «Comte, vous savez, il ne faut pas venir me voir —ni aujourd’hui, ni de- main» Тот снял молча шляпу и отвесил низкий по- клон. — Кто это? — спросил Санин, по дурной привычке «любопытствовать», свойственной всем русским. — Это? Один французик — их здесь много вер- тится... За мной ухаживает — тоже. Однако пора кофе пить. Пойдемте домой; вы, чай, успели проголодаться. Мой благоверный, должно быть, теперь глаза продрал. «Благоверный! Глаза продрал!!» — повторил про себя Санин... «И говорит так отлично по-французски... Что за чудачка!» Марья Николаевна не ошиблась. Когда она вместе с Саниным вернулась в гостиницу — «благоверный» или «пышка», сидел уже, с неизменной феской на го- лове, перед накрытым столом. — А я тебя прождался! — воскликнул он, скорчив кислую мину. — Хотел уже кофе без тебя пить. 1 Знаете, граф, ни сегодня, ни завтра ко мне нельзя приходить (франц.).
— Ничего, ничего, — весело возразила Марья Ни- колаевна. — Ты сердился? Это тебе здорово: а то ты совсем застынешь. Я вот гостя привела. Звони скорее! Давайте пить кофе, кофе — самый лучший кофе — в саксонских чашках, на белоснежной скатерти! *Она скинула шляпу, перчатки — и захлопала в ла- доши. Полозов глянул на нее исподлобья. — Что это вы сегодня так расскакались, Марья Николаевна? — проговорил он вполголоса. — А не ваше дело, Ипполит Сидорыч! Звони! Дмитрий Павлович, садитесь — и пейте кофе во вто- рой раз! Ах, как весело приказывать! Другого удо- вольствия на свете нет! — Когда слушаются, — проворчал опять супруг. — Именно, когда слушаются! Оттого-то мне и ве- село. Особенно с тобою. Не правда ли, пышка? А вот и кофе. На громадном подносе, с которым появился кель- нер, находилась также и театральная афишка. Марья Николаевна тотчас ухватилась за нее. — Драма! — произнесла она с негодованием, — не- мецкая драма. Все равно: лучше, чем немецкая коме- дия. Велите мне взять ложу — бенуар — или нет... лучше Fremden-Loge \ — обратилась она к кель- неру. — Слышите ли: непременно Fremden-Loge! — Но если Fremden-Loge уже взята его превосхо- дительством, директором города (seine Excellenz der Herr Stadt-Director), — осмелился доложить кельнер. — Дайте его превосходительству десять талеров, — а чтоб ложа у меня была! Слышите! Кельнер покорно и печально наклонил голову. — Дмитрий Павлович, вы поедете со мной в театр? немецкие актеры ужасны, но вы поедете... Да? Да! Какой вы любезный! Пышка, а ты не пойдешь? — Как прикажешь, — проговорил Полозов в чашку, которую поднес ко рту. — Знаешь что: останься. Ты в театре все спишь — да и по-немецки ты понимаешь плохо. Ты лучше вот 1 Ложу для иностранцев (нем.).
что сделай: напиши ответ управляющему — помнишь, насчет нашей мельницы... насчет крестьянского по- молу. Скажи ему, что я не хочу, не хочу и не хочу! Вот тебе и занятие на целый вечер... — Слушаю, — заметил Полозов. — Ну, вот и прекрасно. Ты у меня умница. А те- перь, господа, благо мы заговорили об управляющем, будемте толковать о главном нашем деле. Вот как только кельнер уберет со стола, вы нам все расска- жете, Дмитрий Павлович, о своем имении — как, что, за какую цену продаете, сколько хотите задатку впе- ред, — словом, все! («Наконец-то, — подумал Санин,— слава богу!») Вы уж мне кое-что сообщили, сад свой, помнится, чудесно описали — да «пышки» при этом не было... Пусть он послушает — все что-нибудь про- буркнет! Мне очень приятно думать, что я могу помочь вам жениться — да я же обещала вам, что после зав- трака займусь вами; а я всегда держу свои обещания; не правда ли, Ипполит Сидорыч? Полозов потер себе лицо ладонью. — Что правда, то правда, вы никого не обманы- ваете. — Никогда! и никогда никого не обману. Ну, Дми- трий Павлович, — излагайте дело, как мы выражаемся в сенате. XXXVII Санин принялся «излагать дело» — то есть опять, во второй раз, описывать свое имение, но уже не ка- саясь красот природы — и от времени до времени ссы- лаясь на Полозова, для подтверждения приводимых «фактов и цифр». Но Полозов только хмыкал и голо- вой покачивал — одобрительно ли, или неодобри- тельно — этого, кажется, сам черт бы не разобрал. Впрочем, Марья Николаевна и не нуждалась в его участии. Она выказывала такие коммерческие и адми- нистративные способности, что оставалось только изум- ляться! Вся подноготная хозяйства была ей отлично известна; она обо всем аккуратно расспрашивала, во все входила; каждое ее слово попадало в цель, ставило
точку прямо на i. Санин не ожидал подобного экза- мена: он не приготовился. И продолжался этот экза- мен целых полтора часа. Санин испытывал все ощуще- ния подсудимого, сидящего на узенькой скамеечке пе- ред строгим и проницательным судьею. «Да это допрос!» — тоскливо шептал он про себя. Марья Нико- лаевна все время посмеивалась, словно шутила: но от этого Санину не было легче; а когда в течение «до- проса» оказалось, что он не совсем ясно понимал зна- чение слов: «передел» и «запашка» — так его даже пот прошиб... — Ну, хорошо! — решила, наконец, Марья Нико- лаевна. — Ваше имение я теперь знаю... не хуже вас. Какую же цену вы положите за душу? (В то время цены имениям, как известно, определялись по душам.) — Да... я полагаю... меньше пятисот рублей взять нельзя, — с трудом проговорил Санин. (О, Панта- леоне, Панталеоне, где ты? Вот бы когда тебе приш- лось снова воскликнуть: Barbari!) Марья Николаевна взвела глаза к небу, как бы соображая. — Что ж? — промолвила она, наконец. — Эта цена мне кажется безобидной. Но я выговорила себе два дня сроку — и вы должны подождать до завтра. Я по- лагаю, что мы сойдемся — и тогда вы скажете, сколько вам потребуется задатку. А теперь basta cosi! 1 — под- хватила она, заметив, что Санин хотел что-то возра- зить. — Довольно мы занимались презренным метал- лом... a demain les affaires!2 Знаете что: я теперь от- пускаю вас (она глянула на эмалевые часики, заткнутые у ней за поясом)... до трех часов... Надо ж дать вам отдохнуть. Ступайте поиграйте в рулетку. — Я никогда в азартные игры не играю, —заметил Санин. — В самом деле? Да вы совершенство. Впрочем, и я не играю. Глупо бросать деньги на ветер — навер- няка. Но подите в игорную залу, посмотрите на физио- номии. Попадаются презабавные. Старуха есть там 1 Довольно! (итал.) 2 Дела на завтра!, (франц.)
одна, с фероньеркой и с усами — чудо! Наш князь там один — тоже хорош. Фигура величественная, нос как у орла, а поставит талер — и крестится украдкой под жилеткой. Читайте журналы, гуляйте, — словом, де- лайте что хотите... А в три часа я вас ожидаю... de pied ferme Надо будет пораньше пообедать. Театр у этих смешных немцев начинается в половине седьмого. — Она протянула руку. — Sans rancune, n’est-ce pas? 1 2 — Помилуйте, Марья Николаевна, за что я буду на вас досадовать? — А за то, что я вас мучила. Погодите, я вас еще не так, — прибавила она, прищурив глаза, и все ее ямочки разом выступили на заалевшихся щеках. — До свидания! Санин поклонился и вышел. Веселый смех раздался вслед за ним — ив зеркале, мимо которого он прохо- дил в это мгновенье, отразилась следующая сцена: Марья Николаевна надвинула своему супругу его феску на глаза, а он бессильно барахтался обеими руками. хххтш О, как глубоко и радостно вздохнулось Санину, как только он очутился у себя в комнате! Точно: Марья Николаевна правду сказала — ему следовало отдохнуть, отдохнуть от всех этих новых знакомств, столкновений, разговоров, от этого чада, который забрался ему в го- лову, в душу — от этого негаданного, непрошенного сближения с женщиной, столь чуждой ему! И когда же все это совершается? Чуть ли не на другой день после того, как он узнал, что Джемма его любит, как он стал ее женихом? Да ведь это святотатство! Тысячу раз просил он мысленно прощенья у своей чистой, непо- рочной голубицы — хотя он собственно ни в чем обви- нить себя не мог; тысячу раз целовал данный ею кре- стик. Не имей он надежды скоро и благополучно окончить дело, за которым приехал в Висбаден — 1 Непременно (франц.) 2 Забудем старые обиды, не правда ли? (франц.)
опрометью бросился бы он оттуда назад — в милый Франкфурт, в тот дорогой, теперь уже родственный ему дом, к ней, к возлюбленным ее ногам... Но де- лать нечего! Надо испить фиал до дна, надо одеться, идти обедать — а оттуда в театр... Хоть бы завтра она его поскорей отпустила! Еще одно его смущало, его сердило: он с любовью, с умилением, с благодарным восторгом думал о Джемме, о жизни с нею вдвоем, о счастии, которое его ожидало в будущем, — и между тем эта странная женщина, эта госпожа Полозова неотступно носилась... нет! не носилась — торчала... так именно, с особым злорадством выразился Санин — торчала перед его глазами, — и не мог он отделаться от ее образа, не мог не слышать ее голоса, не вспоминать ее речей — не мог не ощущать даже того особенного запаха, тон- кого, свежего и пронзительного, как запах желтых лилий, которым веяло от ее одежд. Эта барыня явно дурачит его, и так и сяк к нему подъезжает... Зачем это? что ей надо? Неужели же это одна прихоть из- балованной, богатой— и едва ли не безнравственной женщины? И этот муж?! Что это за существо? Какие его отношения к ней? И к чему лезут эти вопросы в голову ему, Санину, которому собственно нет ника- кого дела ни до г-на Полозова, ни до его супруги? По- чему не может он прогнать этот неотвязный образ даже тогда, когда обращается всей душою к другому, светлому и ясному, как божий день? Как смеют — сквозь те, почти божественные черты — сквозить эти? И они не только сквозят — они ухмыляются дерзостно. Эти серые, хищные глаза, эти ямочки на щеках, эти змеевидные косы — да неужели же это все словно при- липло к нему, и он стряхнуть, отбросить прочь все это не в силах, не может? Вздор! вздор! завтра же это все исчезнет без следа... Но отпустит ли она его завтра? Да... Все эти вопросы он себе ставил — а стало время пододвигаться к трем часам — и надел он чер- ный фрак да, погулявши немного по парку, отпра- вился к Полозовым.
Он застал у них в гостиной секретаря посольства из немцев, длинного-длинного, белокурого, с лошади- ным профилем и пробором сзади (тогда это было еще внове) и... о чудо! кого еще? Фон Дбнгофа, того са- мого офицера, с которым дрался несколько дней тому назад! Он никак не ожидал встретить его именно тут — и невольно смутился, однако раскланялся с ним. — Вы знакомы? — спросила Марья Николаевна, от которой не ускользнуло смущение Санина. — Да... я имел уже честь, — промолвил Дбн- гоф — и, наклонившись слегка в сторону Марьи Нико- лаевны, прибавил вполголоса, с улыбкой:—Тот са- мый... Ваш соотечественник... русский... — Не может быть! — воскликнула она также впол- голоса, погрозила ему пальцем и тотчас же стала про- щаться — ис ним и с длинным секретарем, который, по всем признакам, был смертельно в нее влюблен, ибо даже рот раскрывал всякий раз, когда на нее взглядывал. Дбнгоф удалился немедленно, с любезной покорностью, как друг дома, который с полуслова по- нимает, чего от него требуют; секретарь заартачился было, но Марья Николаевна выпроводила его без вся- ких церемоний. — Ступайте к вашей владетельной особе, — сказала она ему (тогда в Висбадене проживала некая принчи- песса ди Монако, изумительно смахивавшая на плохую лоретку), —что вам сидеть у такой плебейки, как я? — Помилуйте, сударыня, — уверял злополучный секретарь, — все принчипессы в мире... Но Марья Николаевна была безжалостна — и сек- ретарь ушел вместе со своим пробором. Марья Николаевна в тот день принарядилась очень к своему «авантажу», как говаривали наши бабушки. На ней было шелковое розовое платье глясэ, с рука- вами a la Fontanges \ и по крупному бриллианту в ка- ждом ухе. Глаза ее блистали не хуже тех бриллиан- тов: она казалась в духе и в ударе. Она усадила Санина возле себя и начала говорить ему о Париже, куда собиралась ехать через несколько 1 Как у Фонтанж (франц.).
дней, о том, что немцы ей надоели, что они глупы, когда умничают, и некстати умны, когда глупят; да •вдруг, как говорится, в упор — a brule pourpoint — спросила его, правда ли, что он вот с этим самым офи- цером, который сейчас тут сидел, на днях дрался из-за одной дамы? — Вам это почему известно? — пробормотал изу- мленный Санин. — Слухом земля полнится, Дмитрий Павлович; но, впрочем, я знаю, что вы были правы, тысячу раз правы —и вели себя как рыцарь. Скажите — эта дама — была ваша невеста? Санин слегка наморщил брови... — Ну, не буду, не буду, — поспешно проговорила Марья Николаевна. — Вам это неприятно, простите меня, не буду! не сердитесь! — Полозов появился из соседней комнаты с листом газеты в руках. — Что ты? или обед готов! — Обед сейчас подают, а ты посмотри-ка, что я в «Северной пчеле» вычитал... Князь Громобой умер. Марья Николаевна подняла голову. — А! царство ему небесное! Он мне каждый год, — обратилась она к Санину, — в феврале, ко дню моего рождения, все комнаты убирал камелиями. Но для этого еще не стоит жить в Петербурге зимой. Что, ему, пожалуй, за семьдесят лет было? — спросила она мужа. — Было. Похороны его в газете описывают. Весь двор присутствовал. Вот и стихи князя Коврижкина по этому случаю. — Ну и чудесно. — Хочешь, прочту? Князь его называет мужем совета. — Нет, не хочу. Какой он был муж совета! Он просто был муж Татьяны Юрьевны. Пойдемте обедать. Живой живое думает. Дмитрий Павлович, вашу руку. Обед был, по-вчерашнему, удивительный и прошел весьма оживленно. Марья Николаевна умела расска- зывать... редкий дар в женщине, да еще в русской!
Она не стеснялась в выражениях; особенно достава- лось от нее соотечественницам. Санину не раз приш- лось расхохотаться от иного бойкого и меткого словца. Пуще всего Марья Николаевна не терпела ханжества, фразы и лжи... Она находила ее почти повсюду. Она словно щеголяла и хвасталась той низменной средою, в которой началась ее жизнь; сообщала довольно странные анекдоты о своих родных из времени своего детства; называла себя лапотницей, не хуже Натальи Кирилловны Нарышкиной. Санину стало очевидным, что она испытала на своем веку гораздо больше, чем многое множество ее сверстниц. А Полозов кушал обдуманно, пил внимательно и только изредка вскидывал то на жену, то на Санина свои белесоватые, с виду слепые, в сущности очень зрячие глаза. — Какой ты у меня умница! —воскликнула Марья Николаевна, обратившись к нему, — как ты все мои комиссии во Франкфурте исполнил! Поцеловала бы я тебя в лобик — да ты у меня за этим не гоняешься. — Не гоняюсь, — отвечал Полозов и взрезал ана- нас серебряным ножом. Марья Николаевна посмотрела на него и постучала пальцами по столу. — Так идет наше пари? — промолвила она значи- тельно. — Идет. — Ладно. Ты проиграешь. Полозов выставил подбородок вперед. — Ну, на этот раз, как ты на себя ни на- дейся, Марья Николаевна, а я полагаю, что про- играешь-то ты. — О чем пари? Можно узнать? — спросил Санин. — Нет... нельзя теперь, — ответила Марья Нико- лаевна — и засмеялась. Пробило семь часов. Кельнер доложил, что карета готова. Полозов проводил жену и тотчас же поплелся назад к своему креслу. — Смотри же! Не забудь письма к управляю- щему! — крикнула ему Марья Николаевна из передней. — Напишу, не беспокойся. Я человек аккуратный.
XXXIX В 1840 году театр в Висбадене был и по наруж- ности плох, а труппа его, по фразистой и мизерной посредственности, по старательной и пошлой рутине, ни на волос не возвышалась над тем уровнем, который до сих пор можно считать нормальным для всех гер- манских театров и совершенство которого в послед- нее время представляла труппа в Карлсруэ, под «зна- менитым» управлением г-на Девриента. Позади ложи, взятой для «ее светлости г-жи фон Полозов» (бог ве- дает, как умудрился кельнер ее достать — не подку- пил же он штадт-директор а в самом деле!) —позади этой ложи находилась небольшая комнатка, обста- вленная диванчиками; прежде чем войти в нее, Марья Николаевна попросила Санина поднять ширмочки, отделявшие ложу от театра. — Я не хочу, чтобы меня видели, — сказала она, — а то ведь сейчас полезут. Она и его посадила возле себя, спиною к зале, так, чтобы ложа казалась пустою. Оркестр проиграл увертюру из «Свадьбы Фигаро»... Занавес поднялся: пьеса началась. То было одно из многочисленных доморощенных произведений, в которых начитанные, но бездарные авторы отборным, но мертвенным языком, прилежно, но неуклюже проводили какую-нибудь «глубокую» или «животрепещущую» идею, представляли так назы- ваемый трагический конфликт и наводили скуку... азиатскую, как бывает азиатская холера. Марья Ни- колаевна терпеливо выслушала половину акта, но когда первый любовник, узнав об измене своей возлюб- ленной (одет он был в коричневый сюртук с «буфами» и плисовым воротником, полосатый жилет с перламут- ровыми пуговицами, зеленые панталоны со штрипками из лакированной кожи и белые замшевые перчатки), когда этот любовник, уперев оба кулака в грудь и от- топырив локти вперед, под острым углом, завыл уже прямо по-собачьи — Марья Николаевна не выдержала. — Последний французский актер в последнем про- винциальном городишке естественнее и лучше играет.
Чем первая немецкая знаменитость, — с негодованием воскликнула она — и пересела в заднюю комнатку. —• Подите сюда, — сказала она Санину, постукивая рукою возле себя по дивану. — Будемте болтать. Санин повиновался. Марья Николаевна глянула на него. — А вы, я вижу, шелковый! Вашей жене будет с вами легко. Этот шут, — продолжала она, указывая концом веера на завывавшего актера (он исполнял роль домашнего учителя), — напомнил мне мою моло- дость: я тоже была влюблена в учителя. Это была моя первая... нет, моя вторая пассия. В первый раз я влюби- лась в служку Донского монастыря. Мне было двена- дцать лет. Я видала его только по воскресеньям. Он носил бархатный подрясник, душился оделаваном, пробираясь в толпе с кадилом, говорил дамам по- французски: «пардон, экскюзё» — и никогда не подни- мал глаз, а ресницы у него были — вот какие! — Марья Николаевна отделила ногтем большого пальца целую половину своего мизинца и показала Санину. — Учителя моего звали — monsieur Gaston! Надо вам сказать, что он был ужасно ученый и престрогий чело- век, из швейцарцев — и с таким энергическим лицом1 Бакенбарды черные, как смоль, греческий профиль — и губы как из железа вылитые! Я его боялась! Я во всей моей жизни только одного этого человека и боя- лась. Он был гувернером моего брата, который потом умер... утонул. Одна цыганка и мне предсказала на- сильственную смерть — но это вздор. Я этому не верю. Представьте вы себе Ипполита Сидорыча с кинжа- лом?!. — Можно умереть и не от кинжала, — заметил Санин. — Все это вздор! Вы суеверны? Я — нисколько. А чему быть, того не миновать. Monsieur Gaston жил у нас в доме, над моей головой. Бывало, я проснусь ночью и слышу его шаги — он очень поздно ложился — и сердце замирает от благоговения... или от другого чувства. Мой отец сам едва разумел грамоте, но вос- питание нам дал хорошее. Знаете ли, что я по-латыни понимаю?
— Вы? по-латыни? — Да — я. Меня monsieur Gaston выучил. Я с ним «Энеиду» прочла. Скучная вещь — но есть места хоро- шие. Помните, когда Дидона с Энеем в лесу... — Да, да, помню, — торопливо промолвил Санин. Сам он давным-давно всю свою латынь забыл и об «Энеиде» понятие имел слабое. Марья Николаевна глянула на него, по своей при- вычке, несколько вбок и из-под низу. — Вы не думайте, однако, что я очень учена. Ах, боже мой, нет — я не учена, и никаких талантов у меня нет. Писать едва умею... право; читать громко не могу; ни на фортепьяно, ни рисовать, ни шить, — ничего! Вот я какая — вся тут! Она расставила руки. — Я вам все это рассказываю, — продолжала она, — во-первых, для того, чтобы не слушать этих дураков (она указала на сцену, где в это мгновение вместо актера подвывала актриса, тоже выставив локти вперед), а во-вторых, для того, что я перед вами в долгу: вы вчера мне про себя рассказывали. — Вам угодно было спросить меня, — заметил Санин. Марья Николаевна внезапно повернулась к нему. — А вам не угодно знать, что собственно я за женщина? Впрочем, я не удивляюсь, — прибавила она, снова прислонясь к подушкам дивана. — Человек собирается жениться, да еще по любви, да после дуэли... Где ему помышлять о чем-нибудь другом? Марья Николаевна задумалась и начала кусать ручку веера своими крупными, но ровными и как мо- локо белыми зубами. А Санину казалось, что ему в голову’ опять стал подниматься тот чад, от которого он не мог отделать- ся — вот уже второй день. Разговор между им и Марьей Николаевной проис- ходил вполголоса, почти шепотом — и это еще более его раздражало и волновало его... Когда же все это кончится? Слабые люди никогда сами не кончают — все ждут конца.
На сцене кто-то чихал; чиханье это было введено автором в свою пьесу, как «комический момент» или «элемент»; другого комического элемента в ней уже, конечно, не было: и зрители удовлетворялись этим мо- ментом, смеялись. Этот смех также раздражал Санина. Были минуты, когда он решительно не знал: что он — злится или радуется, скучает или веселится? О, если б Джемма его видела! — Право, это странно, — заговорила вдруг Марья Николаевна. — Человек объявляет вам, и таким спо- койным голосом: «Я, мол, намерен жениться»; а никто вам не скажет спокойно: «Я намерен в воду броситься». И между тем — какая разница? Странно, право. Досада взяла Санина. — Разница большая, Марья Николаевна! Иному броситься в воду вовсе не страшно: он плавать умеет; а сверх того... что касается до странности браков... уж коли на то пошло... Он вдруг умолк и прикусил язык. Марья Николаевна ударила себя веером по ладони. — Договаривайте, Дмитрий Павлович, договари- вайте — я знаю, что вы хотели сказать. «Уж коли на то пошло, милостивая государыня, Марья Николаевна Полозова, — хотели вы сказать, — страннее вашего брака ничего нельзя себе представить... ведь я вашего супруга знаю хорошо, с детства!» Вот что вы хотели сказать, вы, умеющий плавать! — Позвольте, — начал было Санин... — Разве это не правда? Разве не правда?—на- стойчиво произнесла Марья Николаевна. — Ну, посмо- трите мне в лицо и скажите, что я неправду сказала! Санин не знал, куда деть свои глаза. — Ну, извольте: правда, коли вы уж этого непре- менно требуете, — проговорил он, наконец. Марья Николаевна покачала головою. — Так... так. — Ну — и спрашивали вы себя, вы, умеющий плавать, какая может быть причина такого странного... поступка со стороны женщины, которая
не бедна... и не глупа... и не дурна? Вас это не инте- ресует, может быть; но все равно. Я вам скажу при- чину не теперь, а вот как только кончится антракт. Я все беспокоюсь, как бы кто-нибудь не зашел... Не успела Марья Николаевна выговорить это по- следнее слово, как наружная дверь действительно растворилась наполовину— и в ложу всунулась голова красная, масленисто-потная, еще молодая, но уже без- зубая, с плоскими длинными волосами, отвислым но- сом, огромными ушами, как у летучей мыши, с золо- тыми очками на любопытных и тупых глазенках, и с pince-nez на очках. Голова осмотрелась, увидала Марью Николаевну, дрянно осклабилась, закивала... Жилистая шея вытянулась вслед за нею... Марья Николаевна замахала на нее платком. — Меня дома нет! Ich bin nicht zu Hause, Herr P...! Ich bin nicht zu Hause... Кшшш, кшшш! Голова изумилась, принужденно засмеялась, про- говорила, словно всхлипывая, в подражание Листу, у ног которого когда-то пресмыкалась: «Sehr gut! sehr gut!» 1 —и исчезла. *— Это что за субъект? — спросил Санин. •— Это? Критик висбаденский. «Литтерат» или лон- лакей, как угодно. Он нанят здешним откупщиком, и потому обязан все хвалить и всем восторгаться, а сам весь налит гаденькой желчью, которую даже выпу- скать не смеет. Я боюсь: он сплетник ужасный; сейчас побежит рассказывать, что я в театре. Ну все равно. Оркестр проиграл вальс, занавес взвился опять... Поднялось опять на сцене кривлянье да хныканье. — Ну-с, — начала Марья Николаевна, снова опу- скаясь на диван, — так как вы попались и должны сидеть со мною, вместо того чтобы наслаждаться бли- зостью вашей невесты... не вращайте глазами и не гне- вайтесь — я вас понимаю и уже обещала вам, что от- пущу вас на все четыре стороны, — а теперь слушайте мою исповедь. Хотите знать, что я больше всего люблю? — Свободу, — подсказал Санин. 1 Очень хорошо! очень хорошо! (нем.)
Марья Николаевна положила руку на его руку. — Да, Дмитрий Павлович, — промолвила она, и голос ее прозвучал чем-то особенным, какой-то несо- мненной искренностью и важностью, — свободу, больше всего и прежде всего. И не думайте, чтоб я этим хва- сталась — в этом нет ничего похвального — только оно так, и всегда было и будет так для меня, до самой смерти моей. Я в детстве, должно быть, уж очень много насмотрелась рабства и натерпелась от него. Ну, и monsieur Gaston, мой учитель, глаза мне открыл. Те- перь вы, может быть, понимаете, почему я вышла за Ипполита Сидорыча; с ним я свободна, совершенно свободна, как воздух, как ветер... И это я знала пе- ред свадьбой, я знала, что с ним я буду вольный казак! Марья Николаевна помолчала — и бросила веер в сторону. — Скажу вам еще одно: я не прочь размышлять... оно весело, да и на то ум нам дан; но о последствиях того, что я сама делаю, — я никогда не размышляю, и когда придется, не жалею себя — ни на эстолько: не стоит. У меня есть поговорка: «Cela ne tire pas a con- sequence» 1 — не знаю, как это сказать по-русски. Да и точно: что tire a consequence? — Ведь от меня отчета не потребуют здесь — на сей земле; а там (она под- няла палец кверху) — ну, там — пусть распоряжаются, как знают. Когда меня будут там судить, то я не я буду! Вы слушаете меня? Вам не скучно? Санин сидел наклонившись. Он поднял голову. — Мне вовсе не скучно, Марья Николаевна, и слушаю я вас с любопытством. Только я... признаюсь... я спрашиваю себя, зачем вы это все говорите мне? Марья Николаевна слегка подвинулась на диване. — Вы себя спрашиваете... Вы такой недогадли- вый? Или такой скромный? Санин поднял голову еще выше. — Я вам все это говорю, — продолжала Марья Николаевна спокойным тоном, который, однако, не со- всем соответствовал выражению ее лица, — потому 1 Это не влечет за собою никаких последствий! (франц.)
что вы мне очень нравитесь; да, не удивляйтесь, я не шучу; потому, что после встречи с вами мне было бы неприятно думать, что вы сохраните обо мне воспоми- нание нехорошее... или даже не нехорошее, это мне все равно, а неверное. Оттого-то я и залучила вас сюда, и остаюсь с вами наедине, и говорю с вами так откровенно... Да, да, откровенно. Я не лгу. И заметьте, Дмитрий Павлович, я знаю, что вы влюблены в дру- гую, что вы собираетесь жениться на ней... Отдайте же справедливость моему бескорыстию! А впрочем, вот вам случай сказать в свою очередь: cela ne tire pas & consequence! Она засмеялась, но смех ее внезапно оборвался — и она осталась неподвижной, как будто ее собствен- ные слова ее самое поразили, а в глазах ее, в обычное время столь веселых и смелых, мелькнуло что-то похо- жее на робость, похожее даже на грусть. «Змея! ах, она змея! —думал между тем Санин, — но какая красивая змея!» — Дайте мне мою лорнетку, — проговорила вдруг Марья Николаевна. — Мне хочется посмотреть: неужели эта jeune premiere в самом деле так дурна собою? Право, можно подумать, что ее определило правительство с нравственной целью, чтобы молодые люди не слишком увлекались. Санин подал ей лорнетку, а она, принимая ее от него, быстро, но чуть слышно, охватила обеими руками его руку. — Не извольте серьезничать, — шепнула она с улыбкой. — Знаете что: на меня цепей наложить нельзя, но ведь и я не накладываю цепей. Я люблю свободу и не признаю обязанностей — не для себя од- ной. А теперь посторонитесь немножко, и давайте по- слушаемте пьесу. Марья Николаевна навела лорнетку на сцену — и Санин принялся глядеть туда же, сидя с нею рядом, в полутьме ложи, и вдыхая, невольно вдыхая теплоту и благовоние ее роскошного тела и столь же невольно переворачивая в голове своей все, что она ему сказала в течение вечера — особенно в течение последних минут.
XL Пьеса длилась еще час с лишком, но Марья Нико- лаевна и Санин скоро перестали смотреть на сцену. У них снова завязался разговор, и пробирался он, раз- говор этот, по той же дорожке, как и прежде; только на этот раз Санин меньше молчал. Внутренне он и на себя сердился и на Марью Николаевну; он старался доказать ей всю неосновательность ее «теории», как будто ее занимали теории! Он стал с ней спорить, чему она втайне очень порадовалась: коли спорит, значит уступает или уступит. На прикормку пошел, подается, дичиться перестал! Она возражала, смеялась, согла- шалась, задумывалась, нападала... а между тем его лицо и ее лицо сближались, его глаза уже не отвора- чивались от ее глаз... Эти глаза словно блуждали, словно кружили по его чертам, и он улыбался ей в от- вет — учтиво, но улыбался. Ей на руку было уже и то, что он пускался в отвлеченности, рассуждал о честно- сти взаимных отношений, о долге, о святости любви и брака... Известное дело: эти отвлеченности очень и очень годятся как начало... как исходная точка... Люди, хорошо знавшие Марью Николаевну, уве- ряли, что когда во всем ее сильном и крепком суще- стве внезапно проступало нечто нежное и скромное, что-то почти девически-стыдливое — хотя, подумаешь, откуда оно бралось?., тогда... да, тогда дело прини- мало оборот опасный. Оно, повидимому, принимало этот оборот и для Са- нина... Презрение он бы почувствовал к себе, если б ему удалось хотя на миг сосредоточиться; но он не успе- вал ни сосредоточиться, ни презирать себя. А она не теряла времени. И все это происходило оттого, что он был очень недурен собою! Поневоле придется сказать: «Как знать, где найдешь, где поте- ряешь?» Пьеса кончилась. Марья Николаевна попросила Са- нина накинуть на нее шаль и не шевелилась, пока он окутывал мягкой тканью ее поистине царственные плечи. Потом она взяла его под руку, вышла в кори- дор— и чуть не вскрикнула: у самой двери ложи, как
некое привидение, торчал Донгоф; а из-за его спины выглядывала паскудная фигурка висбаденского кри- тика. Масленистое лицо «литтерата» так и сияло зло- радством. — Не прикажете ли, сударыня, я вам отыщу вашу карету? — обратился к Марье Николаевне молодой офицер с трепетом худо сдержанного бешенства в го- лосе. — Нет, благодарствуйте, — ответила она, — мой лакей ее найдет. — Останьтесь! — прибавила она пове- лительным шепотом — и быстро удалилась, увлекая за собою Санина. — Ступайте к черту! Что вы ко мне пристали? — гаркнул вдруг Донгоф на литтерата. Надо было ему на ком-нибудь сорвать свое сердце! — Sehr gut! Sehr gut! — пробормотал литтерат — и стушевался. Лакей Марьи Николаевны, ожидавший ее в сенях, в мгновение ока отыскал ее карету — она проворно села в нее, за нею ’вскочил Санин. Дверцы захлопну- лись —и Марья Николаевна разразилась смехом. — Чему вы смеетесь? — полюбопытствовал Санин. — Ах, извините меня, пожалуйста... но мне пришло в голову, что если Донгоф с вами опять будет стре- ляться... из-за меня... Не чудеса ли это? — А вы с ним очень коротко знакомы? — спросил Санин. — С ним? С этим мальчиком? Он у меня на побе- гушках. Вы не беспокойтесь! — Да я и не беспокоюсь вовсе. ' Марья Николаевна вздохнула. ’ — Ах, я знаю, что вы не беспокоитесь. Но слу- шайте— знаете что: вы такой милый, вы не должны отказать мне в одной последней просьбе. Не забудьте: через три дня я уезжаю в Париж, а вы возвращаетесь во Франкфурт... Когда мы встретимся! — Какая это просьба? — Вы верхом, конечно, умеете ездить? — Умею. — Ну вот что. Завтра поутру я вас возьму с со- бою — и мы поедем вместе за город. У нас будут
отличные лошади. Потом мы вернемся, дело покон- чим — и аминь. Не удивляйтесь, не говорите мне, что это каприз, что я сумасшедшая — все это может быть — но скажите только: я согласен! Марья Николаевна обернула к нему свое лицо. В карете было темно, но глаза ее сверкнули в самой этой темноте. — Извольте, я согласен, — промолвил Санин со вздохом. — Ах! Вы вздохнули! — передразнила его Марья Николаевна. — Вот что значит: взялся за гуж — не говори, что не дюж. Но нет, нет... Вы — прелесть, вы хороший — а обещание я свое сдержу. Вот вам моя рука, без перчатки, правая, деловая. Возьмите ее—и верьте ее пожатию. Что я за женщина, я не знаю; но человек я честный — и дела иметь со мною можно. Санин, сам хорошенько не отдавая себе отчета в том, что делает, поднес эту руку к своим губам. Марья Николаевна тихонько ее приняла — и вдруг умолкла — и молчала, пока карета не остановилась. Она стала выходить... Что это? показалось ли Са- нину, или он точно почувствовал на щеке своей ка- кое-то быстрое и жгучее прикосновение? — До завтра! — шепнула Марья Николаевна ему на лестнице, вся освещенная четырьмя свечами канде- лябра, ухваченного при ее появлении золотообрезным привратником. Она держала глаза опущенными. — До завтра! Вернувшись к себе в комнату, Санин нашел на столе письмо от Джеммы. Он мгновенно... испугался — и тотчас же обрадовался, чтобы поскорей замаскиро- вать перед самим собою свой испуг. Оно состояло из нескольких строк. Она радовалась благополучному «началу дела», советовала ему быть терпеливым и прибавила, что все в доме здоровы и заранее радуются его возвращению. Санин нашел это письмо довольно сухим — однако взял перо, бумагу... и все бросил. «Что писать!? Завтра сам вернусь... пора, пора!» Он немедленно лег в постель и постарался как можно скорее заснуть. Оставшись на ногах и бодр- ствуя, он наверное стал бы думать о Джемме — а ему'
было почему-то... стыдно думать о ней. Совесть шеве- лилась в нем. Но он успокоивал себя тем, что завтра все будет навсегда кончено и он навсегда расстанется с этой взбалмошной барыней — и забудет всю эту че- пуху!.. Слабые люди, говоря с самими собою, охотно упо- требляют энергические выражения. Et puis... cela ne tire pa's а сопэёдиепсе! XLI Вот что думал Санин, ложась спать; но что он по- думал на следующий день, когда Марья Николаевна нетерпеливо постучала коралловой ручкой хлыстика в его дверь, когда он увидел ее на пороге своей ком- наты — с шлейфом темносиней амазонки на руке, с ма- ленькой мужской шляпой на крупно заплетенных куд- рях, с откинутым на плечо вуалем, с вызывающей улыбкой на губах, в глазах, на всем лице, —что он по- думал тогда — об этом молчит история. — Ну? готовы? — прозвучал веселый голос. Санин застегнул сюртук и молча взял шляпу. Марья Николаевна бросила на него светлый взгляд, кивнула головою и быстро побежала вниз по лестнице. И он побежал вслед за нею. Лошади стояли уже на улице перед крыльцом. Их было три: золотисто-рыжая, чистокровная кобыла, с сухой, оскалистой мордой, черными глазами навы- кате, с оленьими ногами, немного поджарая, но кра- сивая и горячая как огонь — для Марьи Николаевны; могучий, широкий, несколько тяжелый конь, вороной, без отмет — для Санина; третья лошадь назначалась груму. Марья Николаевна ловко вскочила на свою кобылу... Та затопала ногами и завертелась, отделяя хвост и поджимая круп, но Марья Николаевна (отлич- ная наездница!) удержала ее на месте: нужно было проститься с Полозовым, который, в неизменной своей феске и в шлафроке нараспашку, появился на балконе и махал оттуда батистовым платочком, нисколько, впрочем, не улыбаясь, а скорее хмурясь. Взобрался и
Санин на своего коня; Марья Николаевна отсалюто- вала г-ну Полозову хлыстиком, потом ударила им свою лошадь по выгнутой и плоской шее: та взвилась на дыбы, прыгнула вперед и пошла щепотким, укрощен- ным шагом, вздрагивая всеми жилками, собираясь на мундштуке, кусая воздух и порывисто фыркая. Санин ехал сзади и глядел на Марью Николаевну; самоуве- ренно, ловко и стройно покачивался ее тонкий и гиб- кий стан, тесно и вольно охваченный корсетом. Она обернула голову назад и подозвала его одними гла- зами. Он поровнялся с нею. — Ну, вот видите, как хорошо, — сказала она. — Я вам говорю напоследях, перед разлукой: вы пре- лесть — и раскаиваться не будете. Выговорив эти последние слова, она несколько раз повела головою сверху вниз, как бы желая подтвер- дить их и дать ему почувствовать их значение. Она казалась до того счастливой, что Санин просто удивлялся; у нее на лице появилось даже то степен- ное выражение, какое бывает у детей, когда они очень... очень довольны. Шагом доехали они до недалекой заставы, а там пустились крупной рысью по шоссе. Погода была славная, прямо летняя; ветер струился им навстречу и приятно шумел и свистал в их ушах. Им было хо- рошо: сознание молодой, здоровой жизни, свободного, стремительного движения вперед охватывало их обоих; оно росло с каждым мигом. Марья Николаевна осадила свою лошадь и опять поехала шагом; Санин последовал ее примеру. — Вот, — начала она с глубоким, блаженным вздо- хом, — вот для этого только и стоит жить. Удалось тебе сделать, чего тебе хотелось, что казалось невоз- можным — ну и пользуйся, душа, по самый край! — Она провела рукой себе по горлу поперек. — И каким добрым человек тогда себя чувствует! Вот теперь я... какая добрая! Кажется, весь свет бы обняла. То есть нет, не весь свет!.. Вот этого я бы не обняла. — Она указала хлыстиком на пробиравшегося сторонкой нищенски одетого старика. — Но осчастливить его я готова. Нате, возьмите, — крикнула она громко по-
немецки — и бросила к его ногам кошелек. Увесистый мешочек (тогда еще портмоне в помину не было) стук- нул 6 дорогу. Прохожий изумился, остановился, а Марья Николаевна захохотала и пустила лошадь вскачь. — Вам так весело верхом ездить? — спросил Са- нин, догнав ее. Марья Николаевна опять разом осадила свою ло- шадь: она иначе ее не останавливала. — Я хотела только уехать от благодарности. Кто меня благодарит — удовольствие мое портит. Ведь я не для него это сделала, а для себя. Как же он смеет меня благодарить? Я не расслышала, о чем вы меня спрашивали. — Я спрашивал... я хотел знать, отчего вы сегодня так веселы? — Знаете что, — промолвила Марья Николаевна: она либо опять не расслышала Санина, либо не почла за нужное отвечать на его вопрос. — Мне ужасно на- доел этот грум, который торчит за нами и который, должно быть, только и думает о том, когда, мол, гос- пода домой поедут? Как бы от него отделаться? — Она проворно достала из кармана записную кни- жечку. — Послать его с письмом в город? Нет... не годится. А! вот как! Это что такое впереди? Трактир? Санин глянул, куда она указывала. — Да, кажется, трактир. — Ну и прекрасно. Я прикажу ему остаться в этом трактире — и пить пиво, пока мы вернемся. — Да что он подумает? — А нам что за дело! Да он и думать не будет; будет пить пиво — и только. Ну, Санин (она в первый раз назвала его по одной фамилии), — вперед, рысью! Поровнявшись с трактиром, Марья Николаевна по- дозвала грума и сообщила ему, что она от него тре- бовала. Грум, человек английского происхождения и английского темперамента, молча поднес руку к ко- зырьку своей фуражки, соскочил с лошади и взял ее под уздцы. — Ну теперь мы — вольные птицы! — воскликнула Марья Николаевна. — Куда нам ехать — на север, на
юг, на восток, на запад? Смотрите — я как венгерский король на коронации (она указала концом хлыста на все четыре стороны света). Все наше! Нет, знаете что: видите, какие там славные горы — и какой лес! По- едемте туда, в горы, в горы! In die Berge, wo die Freiheit thront! 1 Она свернула с шоссе и поскакала по узкой, нетор- ной дорожке, которая действительно как будто напра- влялась к горам. Санин поскакал за нею. XLII Дорожка эта скоро превратилась в тропинку и, на- конец, совсем исчезла, пересеченная канавой. Санин посоветовал вернуться, но Марья Николаевна сказала: «Нет! я хочу в горы! Поедем прямо, как летают птицы» — и заставила свою лошадь перескочить ка- наву. Санин тоже перескочил. За канавой начинался луг, сперва сухой, потом влажный, потом уже совсем болотистый: вода просачивалась везде, стояла лужи- цами. Марья Николаевна пускала лошадь нарочно по этим лужицам, хохотала и твердила: «Давайте школь- ничать!» — Вы знаете, — спросила она Санина, — что зна- чит: охотиться по брызгам? — Знаю, — отвечал Санин. — У меня дядя был псовый охотник, — продол- жала она. — Я с ним езживала — весною. Чудо! Вот и мы теперь с вами — по брызгам. А только я вижу: вы •русский человек, а хотите жениться на итальянке. Ну да это — ваша печаль. Это что? Опять канава? Гоп! Лошадь перескочила — но шляпа упала с головы Марьи Николаевны, и кудри ее рассыпались по пле- чам. Санин хотел было слезть с коня и поднять шляпу, но она крикнула ему: «Не трогайте, я сама достану», нагнулась низко с седла, зацепила ручкой хлыста за вуаль и точно: достала шляпу, надела ее на голову, 1 В горы, где царит свобода! (нем.)
но волос не подобрала и опять помчалась, даже гик- нула. Санин мчался с нею рядом, рядом с нею пере- прыгивал рвы, ограды, ручейки, проваливался и выка- рабкивался, несся под гору, несся в гору и все глядел ей в лицо. Что за лицо! Все оно словно раскрыто: раскрыты глаза, алчные, светлые, дикие; губы, ноздри раскрыты тоже и дышат жадно; глядит она прямо, в упор перед собою, и, кажется, всем, что она видит, землею, небом, солнцем и самым воздухом хочет за- владеть эта душа, и об одном только она и жалеет: опасностей мало — все бы их одолела! «Санин! — кри- чит она,—ведь это как в бюрг.еровой Леноре! Только вы не мертвый — а? Не мертвый?.. Я живая!» Разыгра- лись удалые силы. Это уж не амазонка пускает коня в галоп — это скачет молодой женский кентавр — по- лузверь и полубог — и изумляется степенный и благо- воспитанный край, попираемый ее буйным разгулом! Марья Николаевна остановила, наконец, свою вспе- ненную забрызганную лошадь: она шаталась под нею, а у могучего, но тяжкого санинского жеребца преры- валось дыхание. — Что? любо? — спросила Марья Николаевна ка- ким-то чудным шепотом. — Любо! — восторженно отозвался Сании. И в нем кровь разгорелась. — Постойте, то ли еще будет! — Она протянула руку. Перчатка на ней была разорвана. — Я сказала, что приведу вас к лесу, к горам... Вот они, горы! — Точно: покрытые высоким лесом, за- чинались горы шагах в двухстах от того места, куда вылетели лихие всадники. — Смотрите: вот и дорога. Оправимтесь — и вперед. Только шагом. Надо дать ло- шадям вздохнуть. Они поехали. Одним сильным взмахом руки Марья Николаевна отбросила назад свои волосы. Посмотрела потом на свои перчатки— и сняла их. — Руки будут кожей пахнуть, — сказал она, — да ведь это вам ничего? А?.. Марья Николаевна улыбалась, и Санин улыбался тоже. Эта бешеная скачка их как будто окончательно сблизила и подружила.
— Сколько вам лет? — спросила она вдруг. — Двадцать два. — Не может быть? Мне двадцать два тоже. Годы хорошие. Сложи их вместе, и то до старости далеко. Однако жарко. Что, я раскраснелась? — Как маков цвет! Марья Николаевна утерла лицо платком. — Только бы до лесу добраться, а там будет про- хладно. Этакой старый лес — точно старый друг. Есть у вас друзья? Санин подумал немного. — Есть... только мало. Настоящих нет. — Л у меня есть, настоящие — только не старые. Вот тоже друг — лошадь. Как она тебя бережно -несет! Ах, да здесь отлично! Неужто я послезавтра в Па- риж еду? — Да... неужто? — подхватил Санин. — А вы во Франкфурт? — Я непременно во Франкфурт. — Ну, что ж — с богом! Зато сегодняшний день наш... наш... наш! Лошади добрались до опушки и вошли в нее. Тень леса накрыла их широко и мягко, и со всех сторон. — О, да тут рай!—воскликнула Марья Нико- лаевна. — Глубже, дальше в эту тень, Санин! Лошади тихо двигались «глубже в тень», слегка покачиваясь и похрапывая. Дорожка, по которой они выступали, внезапно повернула в сторону и вдалась в довольно тесное ущелье. Запах вереска, папоротника, смолы сосновой, промозглой, прошлогодней листвы так и сперся в нем — густо и дремотно. Из расселин бурых крупных камней било крепкой свежестью. По обеим сторонам дорожки высились круглые бугры, поросшие зеленым мохом. — Стойте! — воскликнула Марья Николаевна. — Я хочу присесть и отдохнуть на этом бархате. Помо- гите мне сойти. Санин соскочил с коня и подбежал к ней. Она оперлась об его плечи, мгновенно спрыгнула на землю
и села на одном из моховых бугров. Он стоял перед нею, держа в руках поводья обеих лошадей. Она подняла на него глаза... — Санин, вы умеете забывать? < Санину вспомнилось вчерашнее... в карете: — Что это — вопрос... или упрек? — Я отроду никого и ни в чем не упрекала. А в присуху вы верите? — Как? — В присуху — знаете, о чем у нас в песнях поется. В простонародных русских песнях? — А! Вы вот о чем говорите... — протянул Санин. — Да, об этом. Я верю... и вы поверите. — Присуха... колдовство... — повторил Санин.— Все на свете возможно. Прежде я не верил — теперь верю. Я себя не узнаю. Марья Николаевна подумала — и оглянулась: — А мне сдается, место это мне как будто знако- мое. Посмотрите-ка, Санин, за тем широким дубом — стоит деревянный красный крест? аль нет? Санин сделал несколько шагов в сторону. — Стоит. Марья Николаевна ухмыльнулась. — А, хорошо! Я знаю, где мы. Пока еще не поте- рялись. Это что стучит? Дровосек? Санин поглядел в чащу. — Да... там какой-то человек сухие сучья рубит. — Надо волосы в порядок привести, — проговорила Марья Николаевна. — А то увидит — осудит. — Она сняла шляпу и начала заплетать свои длинные косы — молча и важно. Санин стоял перед нею... Ее стройные члены явственно рисовались под темными складками сукна, с кое-где приставшими волокнами моха. Одна из лошадей внезапно встряхнулась за спиною Санина: он сам затрепетал невольно, с ног до головы. Все в нем было перепутано — нервы натянулись как струны. Недаром он сказал, что сам себя не узнает... Он действительно был околдован. Все существо его было полно одним... одним помыслом, одним желаньем. Марья Николаевна бросила на него проницательный взгляд.
— Ну, вот теперь все как следует, —- промолвила она, надевая шляпу. — Бы не садитесь? Вот тут! Нет, погодите... не садитесь! Что это такое? По верхушкам деревьев, по воздуху лесному, про- катилось глухое сотрясение. — Неужели это гром? — Кажется, точно гром, — ответил Санин. — Ах, да это праздник! просто праздник! Только этого недоставало! — Глухой гул раздался вторично, поднялся — и упал раскатом. — Браво! Bis! Помните, я вам говорила вчера об «Энеиде»? Ведь их тоже в лесу застала гроза. Однако надо убраться. — Она быстро поднялась на ноги. — Подведите мне лошадь... Под- ставьте мне руку. Вот так. Я не тяжела. Она птицей взвилась на седло. Санин тоже сел на коня. — Вы — домой? — спросил он неверным голосом. — Домой!!—отвечала она с расстановкой и по- добрала поводья. — Ступайте за мной, — приказала она почти грубо. Она выехала на дорогу и, минуя красный крест, опустилась в лощину, добралась до перекрестка, по- вернула направо, опять в гору... Она, очевидно, знала, куда держала путь — и шел этот путь все вглубь, да вглубь леса. Она ничего не говорила, не оглядывалась; она повелительно двигалась вперед — и он послушно и покорно следовал за нею, без искры воли в замирав- шем сердце. Дождик начал накрапывать. Она уско- рила ход своей лошади — и он не отставал от нее. На- конец, сквозь темную зелень еловых кустов, из-под на- веса серой скалы, глянула на него убогая караулка, с низкой дверью в плетеной стене. Марья Николаевна заставила лошадь продраться сквозь кусты, спрыгнула с нее — и, очутившись вдруг у входа караулки, обер- нулась к Санину — и шепнула: «Эней!» Четыре часа спустя Марья Николаевна и Санин, в сопровождении дремавшего на седле грума, возвра- тились в Висбаден, в гостиницу. Г-н Полозов встретил свою супругу, держа в руках письмо к управляющему.


Вглядевшись в нее попристальнее, он, однако, выра- зил на лице своем некоторое неудовольствие — и даже пробормотал: — Неужто проиграл пари? Марья Николаевна только плечами пожала. А в тот же день, два часа спустя, Санин в своей комнате стоял перед нею, как потерянный, как погиб-* ший... — Куда же ты едешь? — спрашивала она его.— В Париж — или во Франкфурт? — Я еду туда, где будешь ты, — и буду с тобой, пока ты меня не прогонишь, — отвечал он с отчаянием и припал к рукам своей властительницы. Она высво- бодила их, положила их ему на голову — и всеми де- сятью пальцами схватила его волосы. Она медленно перебирала и крутила эти безответные волосы, сама вся выпрямилась, на губах змеилось торжество — а глаза, широкие и светлые до белизны, выражали одну безжалостную тупость и сытость победы. У ястреба, который когтит пойманную птицу, такие бывают глаза. хып Вот что припомнил Дмитрий Санин, когда в тишине кабинета, разбирая свои старые бумаги, он нашел между ними гранатовый крестик. Рассказанные нами события ясно и последовательно возникали перед его мысленным взором... Но, дойдя до той минуты, когда он с таким унизительным молением обратился к г-же Полозовой, когда он отдался ей под ноги, когда нача- лось его рабство — он отвернулся от вызванных им образов, он не захотел более вспоминать. И не то, чтобы память изменила ему — о нет! он знал, он слиш- ком хорошо знал, что последовало за той минутой, но стыд душил его — даже и теперь, столько лет спустя; он страшился того чувства неодолимого презрения к самому себе, которое, он в этом не мог сомневаться, непременно нахлынет на него и затопит, как волною, 7 И. С. Тургенев, т. 8 177
все другие ощущения, как только он не велит памяти своей замолчать. Но как он ни отворачивался от воз- никавших воспоминаний, вполне заглушить он их не мог. Он вспомнил дрянное, слезливое, лживое, жал- кое письмо, посланное им Джемме, письмо, оставшееся без ответа... Явиться к ней, вернуться к ней — после такого обмана, такой измены — нет! нет! на столько совести и честности осталось еще в нем. К тому же он всякое доверие потерял к себе, всякое уважение: он уже ни за что не смел ручаться. Санин вспомнил также, как он потом — о, позор! — отправил полозов- ского лакея за своими вещами во Франкфурт, как он трусил, как он думал лишь об одном: поскорей уехать в Париж, в Париж; как он, по приказанию Марьи Ни- колаевны, подлаживался и подделывался к Ипполиту Сидорычу—и любезничал с Дбнгофом, на пальце ко- торого он заметил точно такое же железное кольцо, какое дала ему Марья Николаевна!!! Потом пошли воспоминания еще хуже, еще позорнее... Кельнер по- дает ему визитную карточку — и стоит на ней имя Панталеоне Чиппатола, придворного певца е. к. в. герцога Моденского! Он прячется от старика, но не может избегнуть встречи с ним в коридоре — и встает перед ним раздраженное лицо под взвившимся кверху седым хохлом; горят, как уголья, старческие глаза — и слышатся грозные восклицания и прокля- тия: «Maledizione!» \ слышатся даже страшные слова: «Codardo! Infame traditore!»1 2 Санин жмурит глаза, встряхивает головою, отворачивается вновь и вновь — и все-таки видит себя сидящим в дорожном дормезе на узком переднем месте... На задних, покойных ме- стах сидят Марья Николаевна и Ипполит Сидорыч — четверня лошадей несется дружной рысью по мосто- вой Висбадена — в Париж! в Париж! Ипполит Сидо- рыч кушает грушу, которую он, Санин, ему очистил, а Марья Николаевна глядит на него — и усмехается тою, ему, закрепощенному человеку, уже знакомой усмешкой — усмешкой собственника, владыки... 1 Проклятье! (итал.) 2 Трус! Гнусный изменник! (итал.)
Но боже мой! вон там, на углу улицы, недалеко от выезда из города — не Панталеоне ли стоит опять — и кто с ним? Неужели Эмилио? Да, это он, тот вос- торженный, преданный мальчик! Давно ли его юное сердце благоговело перед своим героем, идеалом, а те- перь его бледное красивое — до того красивое лицо, что Марья Николаевна его заметила и высунулась в окошко кареты—это благородное лицо пышет злобой и презрением; глаза, столь похожие на те глаза! — впиваются в Санина, и губы сжимаются... и раскрываются вдруг для обиды... А Панталеоне протягивает руку и указывает на Санина — кому? стоявшему возле Тарталье, и Тар- талья лает на Санина — и самый лай честного пса звучит невыносимым оскорблением... Безобразно! А там — житье в Париже — и все унижения, все гадкие муки раба, которому не позволяется ни ревно- вать, ни жаловаться и которого бросают, наконец, как изношенную одежду... Потом — возвращение на родину, отравленная, опу- стошенная жизнь, мелкая возня, мелкие хлопоты, ра- скаяние горькое и бесплодное — и столь же бесплод- ное и горькое забвение — наказание не явное, но еже- минутное и постоянное, как незначительная, но неиз- лечимая боль, уплата по копейке долга, которого и сосчитать нельзя... Чаша переполнилась — довольно! Каким образом уцелел крестик, данный Санину Джеммой, почему не возвратил он его, как случилось, что до того дня он ни разу на него не натыкался? Долго, долго сидел он в раздумье — и уже наученный опытом, через столько лет — все не в силах был понять, как мог он покинуть Джемму, столь нежно и страстно им любимую, — для женщины, которую он и не любил во- все?.. На следующий день он удивил всех своих прияте- лей и знакомых: он объявил им, что уезжает за границу. Недоумение распространилось в обществе. Санин покидал Петербург, среди белой зимы, только что на- нявши и обмеблировавши отличную квартиру, даже
абонировавшись на представления итальянской оперы, в которой участвовала сама г-жа Патти—сама, сама, сама г-жа Патти! Приятели и знакомые недоумевали; но людям вообще не свойственно долго заниматься чу- жими делами, и когда Санин отправился за границу — его на станцию железной дороги приехал провожать один француз портной — и то в надежде получить не- доплаченный счетец — «pour un saute-en-barque en velours noir, tout a fait chic» 4 XLIV Санин сказал своим друзьям, что уезжает за гра- ницу, — но не сказал, куда именно: читатели легко до- гадаются, что он покатил прямо во Франкфурт. Благо- даря повсеместно распространенным железньпм доро- гам он на четвертый день после выезда из Петербурга был уже там. Он не посещал его с самого 1840 года. Гостиница «Белого лебедя» стояла на прежнем месте и процветала, хотя уже не считалась первоклассной; Цейль, главная улица Франкфурта, мало изменилась, но не только от дома г-жи Розелли — от самой улицы, где находилась ее кондитерская, — не осталось ни следа. Санин бродил как ошалелый по местам, ко- гда-то столь знакомым — и ничего не узнавал: преж- ние постройки исчезли; их заменили новые улицы, уставленные громадными, сплошными домами, изящ- ными виллами; даже публичный сад, где происходило его последнее объяснение с Джеммой, — разросся и переменился до того, что Санин себя спрашивал — полно, тот ли этот сад? Что было ему делать? Как и где наводить справки? Тридцать лет прошло с тех пор... Легкое ли дело! К кому он ни обращался — никто даже имени Розелли не слыхивал; хозяин гости- ницы советовал ему справиться в публичной библио- теке: там он, дескать, найдет все старые газеты, но какую он из этого извлечет пользу — хозяин сам объ- 1 За матросскую куртку из черного бархата, самую модную (франц.) %
яснить не умел. Санин, с отчаянья, осведомился о г-не Клюбере. Это имя было хорошо известно хозяину — но и тут вышла неудача. Изящный комми, прогремев и возвысившись до звания капиталиста, — протор- говался, обанкрутился и умер в тюрьме... Это из- вестие не причинило, впрочем, Санину ни малейшего огорчения. Он начинал уже находить свое путешествие несколько необдуманным... Но вот однажды, перели- стывая франкфуртский адрес-календарь, он наткнулся на имя фон Дбнгофа, майора в отставке (Major a. D.). Он немедленно взял карету и поехал к нему — хотя почему этот Донгоф должен был непременно быть тем Дбнгофом и почему даже тот Донгоф мог сообщить ему какие-либо сведения о семействе Розелли? Все равно: утопающий за соломинку хватается. Санин застал отставного майора фон Дбнгофа дома — ив принявшем его поседелом господине не- медленно узнал своего бывшего противника. И тот его узнал, и даже обрадовался его появлению: оно напо- мнило ему молодость — и молодые проказы. Санин услыхал от него, что семейство Розелли давным-давно переселилось в Америку, в Нью-Йорк; что Джемма вы- шла замуж за негоцианта; что, впрочем, у него, Дбн- гофа, есть знакомый, тоже негоциант, которому, ве- роятно, известен адрес ее мужа, так как у него много дел с Америкой. Санин упросил Дбнгофа сходить к этому знакомому — и — о радость! — Донгоф принес ему адрес Джеммина мужа, г-на Иеремии Слокома — М-г J. Slocum, New-York, Broadway, № 501. — Только адрес этот относился к 1863 году. — Будем надеяться, — воскликнул Донгоф, — что наша бывшая франкфуртская красавица еще жива и не покинула Нью-Йорка! Кстати, — прибавил он, по- низив голос, — а что та русская дама, что, помните, гостила тогда в Висбадене — госпожа фон Бо... фон Бо- золбф — еще жива? — Нет, — отвечал Санин, — она давно умерла. Донгоф поднял глаза, но, заметив, что Санин от- вернулся и нахмурился, — не прибавил ни слова — и удалился.
В тот же день Санин послал письмо к г-же Джемме Слоком в Нью-Йорк. В этом письме он гово- рил ей, что пишет к ней из Франкфурта, куда приехал единственно для того, чтобы отыскать ее следы; что он очень хорошо сознает, до какой степени он лишен ма- лейшего права на то, чтобы она ему отозвалась; что он ничем не заслужил ее прощения — и надеется только на то, что она, среди счастливой обстановки, в которой находится, давно позабыла о самом его су- ществовании. Он прибавлял, что решился напомнить ей о себе вследствие случайного обстоятельства, кото- рое слишком живо возбудило в нем образы прошед- шего; рассказал ей свою жизнь, одинокую, бессемей- ную, безрадостную; заклинал ее понять причины, по- будившие его обратиться к ней, не дать ему унести в могилу горестное сознание своей вины:— давно вы- страданной, но не прощенной — и порадовать его хотя самой краткой весточкой о том, как ей живется в этом новом мире, куда она удалилась. «Написав мне хоть одно слово, — так кончал Санин свое письмо, — вы сделаете доброе дело, достойное вашей прекрасной души, — и я буду благодарить вас до последнего мо- его дыхания. Я остановился здесь, в гостинице Белого лебедя (эти слова он подчеркнул) и буду ждать, до весны — вашего ответа». Он отправил это письмо — и принялся ждать. Це- лых шесть недель прожил он в гостинице, почти не выходя из комнаты — и решительно никого не видя. Ни- кто не мог написать к нему ни из России, ни откуда; и это было ему по сердцу; приди на его имя письмо — он уже знает, что оно то, которого он ждет. Он читал с утра до вечера — и не журналы, а серьезные книги, исторические сочинения. Эти продолжительные чте- ния, это безмолвие, это улиткообразное, скрытое житье — все это пришлось как раз под лад его душев- ного строя: уж за это за одно спасибо Джемме! Но жива ли она? Ответит ли она? Наконец, пришло письмо — с американской поч- товой маркой—из Нью-Йорка на его имя. Почерк адреса на обертке был английский... Он не узнал его, и сердце в нем сжалось. Не разом решился он надло-
мить пакет. Он глянул на подпись: Джемма! Слезы так и брызнули из его глаз: одно то, что она подписалась своим именем, без фамилии — служило ему залогом примирения, прощения! Он развернул тонкий лист си- ней почтовой бумаги — фотография выскользнула от- туда. Он поспешно ее поднял — и так и обомлел: Джемма, живая Джемма, молодая, какою он ее знал тридцать лет тому назад! Те же глаза, те же губы, тот же тип всего лица. На оборотной стороне фотогра- фии стояло: «Дочь моя, Марианна». Все письмо было очень ласково и просто. Джемма благодарила Санина за то, что он не усумнился обратиться к ней, что он имел к ней доверие; не скрывала от него и того, что она точно после его бегства пережила тяжелые мгно- венья, но тут же прибавляла, что все-таки считает — и всегда считала — свою встречу с ним за счастье — так как эта встреча помешала ей сделаться женою г-на Клюбера — и таким образом, хотя косвенно, но была причиной ее брака с теперешним мужем, с кото- рым она живет вот уже двадцать восьмой год совер- шенно счастливо, в довольстве и изобилии: дом их из- вестен всему Нью-Йорку. Джемма извещала Санина, что у ней пять человек детей — четыре сына и одна восемнадцатилетняя дочь, невеста, фотографию кото- рой она ему посылает — так как она, по общему су- ждению, весьма похожа на свою мать. Печальные вести Джемма приберегла к концу письма. Фрау Ле- норе скончалась в Ныо-йорке, куда она последовала за дочерью и зятем — однако успела порадоваться счастью своих детей, понянчить внучат; Панталеоне тоже собирался в Америку, но умер перед самым отъ- ездом из Франкфурта. «А Эмилио, наш милый, несрав- ненный Эмилио — погиб славной смертью за свободу родины, в Сицилии, куда он отправился в числе тех «Тысячи», которыми предводительствовал великий Га- рибальди; мы все горячо оплакали кончину нашего бесценного брата, — но, и проливая слезы, мы горди- лись им — и вечно будем им гордиться и свято чтить его память! Его высокая, бескорыстная душа была достойна мученического венца!» Потом Джемма изъ- являла свое сожаление о том, что жизнь Санина,
повидимому, так дурно сложилась, желала ему прежде всего успокоения и душевной тишины, и говорила, что была бы рада свидеться с ним — хотя и сознает, как мало вероятно подобное свиданье... Не беремся описывать чувства, испытанные Сани- ным при чтении этого письма. Подобным чувствам нет удовлетворительного выражения: они глубже и силь- нее — и неопределеннее всякого слова. Музыка одна могла бы их передать. Санин отвечал тотчас — ив подарок невесте по- слал «Марианне Слоком от неизвестного друга» — гранатовый крестик, обделанный в великолепное, жем- чужное ожерелье. Подарок этот, хотя весьма ценный, не разорил его: в течение тридцати лет, протекших со времени его первого пребывания во Франкфурте, он успел нажить значительное состояние. В первых чис- лах мая он вернулся в Петербург — но едва ли на- долго. Слышно, что он продает все свои имения и со- бирается в Америку.
ПУНИН И БАБУРИН Рассказ Петра Петровича Б. ...Я теперь и стар и болен — и чаще всего размыш- ляю о смерти, с каждым днем более близкой; редко ду- маю о прошедшем, редко устремляю назад мой духов- ный взор. Лишь иногда — зимой, сидя неподвижно перед пылающим камином; летом, расхаживая тихим шагом по тенистой аллее, — припоминаю я минувшие годы, со- бытия, лица: но не на зрелой поре моей жизни и не на молодости останавливаются тогда мои мысли. Они пере- носят меня либо в раннее детство, либо в первое отроче- ское время. Вот и теперь: я вижу себя в деревне у моей строгой и гневной бабушки — мне всего двенадцать лет —и возникают в моем воображении два существа... Но стану рассказывать по порядку и в связи. I 1 8 3 0 г. Старый лакей Филиппыч вошел, по обыкновенью, на цыпочках, с повязанным в виде розетки галсту- ком, с крепко стиснутыми — «чтобы не отдавало ду- хом» — губами, с седеньким хохолком на самой се- редине лба; вошел, поклонился и подал на железном подносе моей бабушке большое письмо с гербовой пе- чатью. Бабушка надела очки, прочла письмо...
— Сам он тут? — спросила она. — Чего изволите? — робко проговорил Филиппин. — Бестолковый! Тот, кто привез письмо, — тут? — Тутот-ка, тутот-ка... В конторе сидит. Бабушка погремела своими янтарными четками... — Вели ему явиться... А ты, сударь, — обратилась она ко мне, — сиди смирно. Я и так не шевелился в своем уголку, на присвоен- ном мне табурете. Бабушка держала меня в ежовых рукавицах! Минут пять спустя вошел в комнату человек лет тридцати пяти, черноволосый, смуглый, с широкоску- лым рябым лицом, крючковатым носом и густыми бро- вями, из-под которых спокойно и печально выгляды- вали небольшие серые глаза. Цвет этих глаз и вы- ражение их не соответствовали восточному складу остального лица. Одет был вошедший человек в степен- ный, долгополый сюртук. Он остановился у самой двери и поклонился — одной головою. — Твоя фамилия Бабурин? — спросила бабушка и тут же прибавила про себя: «II a Fair d’un armenien» !. — Точно так-с, — отвечал тот глухим и ровным го- лосом. При первом слове бабушки: «твоя» — брови его слегка дрогнули. Уж не ожидал ли он, что она будет его «выкать», говорить ему: вы? — Ты русский? православный? — Точно так-с. Бабушка сняла очки и окинула Бабурина медли- тельным взором с головы до ног. Он не опустил глаз и только руки за спину заложил. Собственно меня больше всего интересовала его борода: она была очень гладко выбрита, но таких синих щек и подбородка я отроду не видывал! — Яков Петрович, — начала бабушка, — в письме своем очень тебя рекомендует, как человека «тверё- зого» и трудолюбивого; однако отчего же ты от него отошел? 1 Он похож на армянина (франц.).
— Им, сударыня, в их хозяйстве другого качества люди нужны. — Другого... качества? Этого я что-то не пони- маю. — Бабушка снова погремела четками. — Яков Петрович мне пишет, что за тобою две странности во- дятся. Какие странности? Бабурин легонько пожал плечами. — Не могу знать, что им угодно было назвать странностями. Разве вот, что я... телесного наказания не допускаю. Бабушка удивилась. — Неужто ж Яков Петрович тебя наказывать хотел? Темное лицо Бабурина покраснело до самых волос. — Не так вы изволили понять меня, сударыня. Я имею правилом не употреблять телесного наказа- ния... над крестьянами. Бабушка удивилась больше прежнего, даже руки приподняла. — А! — промолвила она, наконец, и, нагнувши го- лову несколько набок, еще раз пристально осмотрела Бабурина. — Это твое правило? Ну, это мне совершенно все равно; я тебя не в приказчики прочу, а в контор- щики, в писцы. Почерк у тебя каков? — Пишу я хорошо-с, без ошибок орфографических. — И это мне все равно. Мне — главное, чтобы четко было, да без этих прописных новых букв с хвостами, которых я не люблю. А какая твоя другая странность? Бабурин помялся на месте, кашлянул... — Быть может... господин помещик изволил наме- кать на то, что я не один. — Ты женат? — Никак нет-с... но... Бабушка нахмурилась. — Со мной живет одно лицо... мужеского пола... то- варищ, убогий человек, с которым я не расстаюсь... вот уже, почитай, десятый год. — Он твой родственник? — Нет-с, не родственник — товарищ. Неудобств от него никаких по хозяйству произойти не может, — поспешил прибавить Бабурин, как бы предупреждая
возражения. — Живет он на моих харчах, помещается в одной со мной комнате; скорей пользу он должон принесть, так как грамоте он обучен, без лести сказать, в совершенстве и нравственность имеет примерную. Бабушка выслушала Бабурина, пожевывая губами и щурясь. — Он на твоем иждивении живет? — На моем-с. — Ты его из милости содержишь? — По справедливости... так как бедного человека обязанность есть — помогать другому бедному. — Вот как! Впервое слышу. Я до сих пор полагала, что это скорей обязанность богатых людей. — Для богатых, осмелюсь доложить, это занятие... а для нашего брата... — Ну, довольно, довольно, хорошо, — перебила ба- бушка и, подумав немного, промолвила в нос, что всегда было дурным знаком: — А каких он лет, твой нахлебник? — Моих лет-с. — Твоих? Я полагала, он твой воспитанник. — Никак нет-с; он мой товарищ — и притом... — Довольно, — вторично перебила бабушка. — Ты, значит, филантроп. Яков Петрович прав: в твоем зва- нии — это странность большая. А теперь поговорим-ка о деле. Я тебе растолкую, какие будут твои занятия. Да вот еще насчет жалованья... — Que faites vous ici? 1 — прибавила вдруг бабушка, обратив ко мне свое сухое и желтое лицо. — Allez etudier votre devoir de mythologie 2. Я вскочил, подошел к бабушкиной ручке и отпра- вился, — не изучать мифологию, а просто в сад. Сад в бабушкином имении был очень стар и велик и заканчивался с одной стороны проточным прудом, в котором не только водились караси и пескари, но даже гольцы попадались, знаменитые, нынче почти 1 Что вы здесь делаете? (франц.) 2 Идите займитесь вашим сочинением по мифологии (франц.).
везде исчезнувшие гольцы. В голове этого пруда засел густой лозняк; дальше вверх, по обоим бокам косогора, шли сплошные кусты орешника, бузины, жимолости, терна, проросшие снизу вереском и зорей. Лишь кое-где между кустами выдавались крохотные полянки с изум- рудно-зеленой, шелковистой, тонкой травой, среди ко- торой, забавно пестрея своими розовыми, лиловыми, палевыми шапочками, выглядывали приземистые сы- роежки и светлыми пятнами загорались золотые ша- рики «куриной слепоты». Тут по веснам певали со- ловьи, свистали дрозды, куковали кукушки; тут и в лет- ний зной стояла прохлада — и я любил забиваться в эту глушь и чащу, где у меня были фаворитные, по- таенные местечки, известные, — так по крайней мере я воображал! — только мне одному. Вышедши из ба- бушкиного кабинета, я прямо отправился в одно из тех местечек, прозванное мною «Швейцарией». Но ка- ково было мое изумление, когда, еще не добравшись до «Швейцарии», я сквозь частый переплет полузасох- ших прутьев и зеленых ветвей увидал, что кто-то от- крыл ее кроме меня! Какая-то длинная-длинная фи- гура, в желтом фризовом балахоне и высоком картузе, стояла на самом облюбленном мною местечке! Я под- крался поближе и разглядел лицо, совершенно мне не- знакомое, тоже предлинное, мягкое, с небольшими красноватыми глазками и презабавным носом: вытяну- тый, как стручок, он точно повис над пухлыми губками; и эти губки, изредка вздрагивая и округляясь, изда- вали тонкий свист, между тем как длинные пальцы костлявых рук, поставленные дружка против дружки на вышине груди, проворно двигались круговращатель- ным движением. Время от времени движение рук за- мирало, губы переставали свистать и вздрагивать, го- лова наклонялась вперед, как бы прислушиваясь. Я пододвинулся еще поближе, вгляделся еще внима- тельнее... Незнакомец держал в каждой руке по неболь- шой плоской чашечке, вроде тех, которыми дразнят и заставляют петь канареек. Сук хрустнул у меня под ногою; незнакомец дрогнул, устремил свои слепые гла- зенки в чащу и попятился было... да наткнулся на де- рево, охнул и остановился.
Я вышел на полянку. Незнакомец улыбнулся. — Здравствуйте, — промолвил я. — Здравствуйте, барчук! Мне не понравилось, что он меня назвал барчуком. Что за фамильярность! — Что вы здесь делаете? — спросил я строго. — А 1вот видите, — отвечал он, не переставая улы- баться. — Птичек на пение вызываю. — Он показал мне свои чашечки. — Зяблики отлично ответствуют! Вас, по младости ваших лет, пение пернатых должно услащать беспременно! Извольте прислушать: я стану щебетать — а они за мною сейчас — как приятно! Он начал тереть свои чашечки. Точно, зяблик ото- звался на ближней рябине. Незнакомец засмеялся без- звучно и подмигнул мне глазом. Смех этот и это подмигивание — каждое движе- ние незнакомца, его шепелявый, слабый голос, выгну- тые колени, худощавые руки, самый его картуз, его длинный балахон — все в нем дышало добродушием, чем-то невинным и забавным. — Вы давно сюда приехали? — спросил я. — А сегодня. — Да вы не тот ли, о котором... — Господин Бабурин с барыней говорил? Тот са- мый, тот самый. — Вашего товарища Бабуриным зовут, а вас? — А меня — Пуниным. Пунин моя фамилия; Пу- нин. Он Бабурин, а я Пунин. — Он опять зажужжал чашечками. — Слышите, слышите зяблика... Как зали- вается! Мне этот чудак вдруг «ужасно» полюбился. Как почти все мальчики, я с чужими либо робел, либо важ- ничал, а с этим я словно век был знаком. — Пойдемте со мною, — сказал я ему, — я знаю местечко еще лучше этого; там есть скамейка: мы сесть можем, и плотина оттуда видна. — Извольте, пойдемте, —отвечал нараспев мой но- вый приятель. Я пропустил его вперед. На ходу он пе- реваливался, шмыгал ногами и затылок назад заки- дывал.
Я заметил, что у него сзади на балахоне, под ворот- ником, болталась небольшая кисточка. , — Что это у вас такое висит? — спросил я. — Где? — переспросил он и пощупал воротник ру- кою.— А! Эта кисточка? Пущай ее! Значит, для красы пришита. Не мешает. Я привел его к скамейке, сел; он поместился рядом. — Здесь хорошо! — промолвил он и вздохнул глу- боко, глубоко. — Ох, хорошохонько! Отличнейший у вас сад! Ох, ох-хо! Я посмотрел на него сбоку. — Какой у вас картуз! — невольно воскликнул я. — Покажите-ка! — Извольте, барчук, извольте. — Он снял картуз; я протянул было руку, но поднял глаза и—.так и прыснул. Пунин был совершенно лыс; ни одного во- лосика не виднелось на заостренном его черепе, покры- том гладкой и белой кожей. Он провел по нем ладонью и засмеялся тоже. Когда он смеялся, он словно захлебывался, раскрывал ши- роко рот, закрывал глаза — а по лбу пробегали мор- щины снизу вверх, в три ряда, как волны. — Что? — сказал он, наконец. — Не правда ли, настоящее яйцо? — Настоящее, настоящее яйцо! — подхватил я с во- сторгом. — И давно вы такие? — Давно; а какие были волосы!—Золотое руно, подобное тому, за которым аргонавты переплывали морские пучины. Хотя мне всего было двенадцать лет, однако я, по милости моих мифологических занятий, знал, кто были аргонавты; тем более удивился я, услышав это слово в устах человека, одетого чуть не в рубище. — Вы, стало быть, учились мифологии? — спросил я, переворачивая в руках картуз, который оказался на вате, с меховым облезлым околышком и картонным надломанным козырьком. — Изучал и этот предмет, барчученочек мой ми- ленький; в жизни моей всего было достаточно! А те- перь возвратите-тка мне покрышку, ею же защищается нагота главы моея.
Он нахлобучил картуз и, перекосив свои беловатые брови, спросил меня: кто я собственно такой и кто мои родители? — Я внук здешний помещицы, — отвечал я. — Я У ней один. Папа и мама умерли. Пунин перекрестился. — Царство им небесное! Значит: сирота; ну и на- следник. Дворянская-то кровь сейчас видна; так в гла- зенках и бегает, так и играет... ж... ж... ж... ж... — Он представил пальцами, как играет кровь. — Ну — а не знаете ли, .ваше благородие, поладил ли мой товарищ с бабенькой вашей, получил ли место, которое ему обе- щали? — Этого я не знаю. Пунин крякнул. — Эх! кабы здесь пристроиться! хотя бы на время! А то странствуешь, странствуешь, приюта не обре- тается, тревоги житейские не прекращаются, душа со- мущается... — Скажите, — перебил я его, — вы — из духовного звания? Пунин обернулся ко мне и прищурился. — А какая сему вопросу причина, отроче мой лю- безный? — Да вы так говорите — вот как в церкви чи- тают. — Что славянские-то речения я употребляю? Но это не должно вас удивлять. Положим, в обыкновенной беседе подобные речения не всегда уместны; но как только воспаришь духом — так сейчас и слог является возвышенный. Неужто же ваш учитель — преподава- тель словесности российской — ведь вам ее препо- дают? — неужто же он вам этого не объясняет? — Нет, не объясняет, — ответил я. — Когда мы в деревне живем — у меня и учителя нет. В Москве у меня много учителей. — А долго ли вы в деревне проживать изволите? — Месяца два, не больше; бабушка говорит, что я в деревне балуюсь. Гувернантка со мной есть и тут. — Францюзенка?
— Француженка. Пунин почесал у себя за ухом. — Сиречь мамзель? — Да; ее зовут мадмуазель Фрикэ. — Мне вдруг показалось постыдным, что у меня, двенадцатилетнего мальчика, не гувернер, а гувернантка, точно у де- вочки! — Да я ее не слушаюсь, — прибавил я с прене- брежением. — Мне что! • Пунин покачал головою. — Ох, дворянчики, дворянчики! полюбились вам иностранчики! От российского вы отклонилися, — на чужое преклонилися, к иноземцам обратилися... — Что это? Вы стихами говорите? — спросил я. — А вы как полагаете? Я могу завсегда, сколько угодно; потому сие мне природно... Но в это самое мгновение раздался в саду за нами сильный и резкий свист. Собеседник мой проворно под- нялся с лавки. — Простите, барчук; это товарищ меня зовет, ищет меня... Что-то он мне скажет? простите, не взыщите... Он юркнул в кусты и исчез; а я посидел еще на ска- мейке. Я чувствовал недоуменье и какое-то другое, до- вольно приятное чувство... я никогда еще не встре- чался и не говорил с таким человеком. Понемногу я размечтался... но вспомнил мифологию — и побрел домой. Дома я узнал, что бабушка сошлась с Бабуриным: ему отвели небольшую комнату в людской избе, па кон- ном дворе. Он тотчас поселился в ней с своим това- рищем. На другое утро я, напившись чаю и не отпросив- шись у мадмуазель Фрикэ, отправился в людскую избу. Мне хотелось опять поболтать со вчерашним чудаком. Не постучавшись в дверь — этого обычая у нас и в за- воде не было, — я прямо вошел в комнату. Я застал в ней не того, кого я искал, не Пунина, а покровителя его — филантропа Бабурина. Он стоял перед окном, без верхней одежды, широко растопырив ноги, и тща- тельно вытирал себе голову и шею длинным поло- тенцем.
— Вам что угодно? — промолвил он, не опуская рук и насупив брови. — Пунина нет дома? — спросил я самым развяз- ным манером и не снимая шапки. — Господина Пунина, Никандра Вавилыча, в сию минуту точно нет дома, — отвечал, не торопясь, Бабу- рин, — но позвольте вам заметить, молодой человек: разве прилично — так, не спросясь, входить в чужую комнату? Я!., молодой человек!., как он смеет!.. Я вспыхнул от гнева. — Вы, должно быть, меня не знаете, — произнес я уже не развязно, а надменно, — я здешней барыни внук. — Это мне все едино, — возразил Бабурин, снова принимаясь за полотенце. — Вы хоть и барский внук, а не имеете права входить в чужую комнату. — Какая же она чужая? Что вы?! Я здесь — везде — дома. — Нет, извините, здесь дома—я; потому что ком- ната эта назначена мне по условию — за мои труды. — Не учите меня, пожалуйста, — перебил я его, — я лучше вас знаю, что... — Вас надобно учить, — перебил он меня в свою очередь, — потому что вы в таком возрасте обретае- тесь... Я знаю свои обязанности, но и права свои знаю тоже очень хорошо, и если вы будете продолжать та- ким образом со мною беседовать — то мне придется попросить вас отсюда выйти... Неизвестно, чем бы кончилось наше препирание, если б в эту минуту, шмыгая и раскачиваясь, не во- шел Пунин. Он, вероятно, догадался, по выражению наших лиц, что между нами произошло что-то нелад- ное, и тотчас обратился ко мне с самыми любезными изъявлениями радости. — А, барчук! барчук! — воскликнул он, беспоря- дочно взмахивая руками и заливаясь своим беззвуч- ным смехом, — миленький! меня навестить пришел! пришел, миленький! («Что это? — подумал я, — неужто же он мне «ты» говорит?») Ну, пойдем, пойдем
со мною в сад. Я там нечто такое нашел... Что в духоте сидеть-то! пойдем. Я последовал за Пуниным, однако на пороге двери почел за нужное обернуться и бросить вызывающий взор на Бабурина. Я, мол, тебя не боюсь! Он ответил мне тем же и даже фукнул в поло- тенце — вероятно, для того, чтобы хорошенько дать мне почувствовать, до какой степени он меня прези- рает! — Какой нахал ваш приятель! — сказал я Пунину, как только дверь затворилась за мною. Пунин чуть не с испугом поворотил ко мне свое пухлое лицо. — Это вы о ком так выражаетесь? — спросил он, выпуча глаза. — Да, конечно, о нем... как вы его называете? об этом... Бабурине. — О Парамоне Семеновиче? — Ну да; вот об этом... черномазом. — Э... э... э!.. — промолвил с ласковой укоризной Пунин. — Как это вы можете так говорить, барчук, барчук! Парамон Семеныч человек достойнейший, стро- жайших правил, из ряду вон! Ну, конечно, — себя он в обиду не даст, потому — цену себе знает. Большими познаниями обладает сей человек — и не такое бы ему занимать место! С ним, мой миленький, надо обхо- диться вежливенько, ведь он... — тут Пунин накло- нился к самому моему уху, — республиканец! Я уставился на Пунина. Этого я никак не ожидал. Из учебника Кайданова и других исторических сочине- ний я вычитал, что существовали когда-то в древности республиканцы, греки и римляне, и даже почему-то воображал их всех в шлемах, с круглыми щитами на руках и голыми большими ногами; но чтобы в действи- тельности, в настоящее время, особенно в России, в ...ой губернии, могли находиться республиканцы — это сбивало все мои понятия, совершенно путало их! — Да, мой миленький, да; Парамон Семеныч рес- публиканец,— повторил Пунин;—вот вы и знайте вперед, как о таком человеке отзываться! А теперь
пойдемте в сад. Представьте, что я там нашел! Кукуш- кино яйцо в гнезде у горихвостки! чудеса! Я отправился в сад вместе с Пуниным; но мысленно все твердил: республиканец! рес... пу... бликанец! «То-то, — решил я, наконец, — у него такая синяя борода!» Мои отношения к этим двум личностям — Пунину и Бабурину — определились окончательно с самого того дня. Бабурин возбуждал во мне чувство враждебное, к которому, однако, в скором времени примешалось нечто похожее на уважение. И боялся же я его! Я не перестал бояться его даже тогда, когда в его обраще- нии со мною исчезла прежняя резкая строгость. Нечего говорить, что я Пунина не боялся; я даже не уважал его, я считал его — говоря без обиняков — за шута; но полюбил я его всею душою! Проводить целые часы в его обществе, быть с ним наедине, слушать его рас- сказы— стало для меня истинным наслажденьем. Ба- бушке очень не нравилась эта «intimite» 1 с человеком из «простецов» — «du commun»; но я, как только мне удавалось урваться, тотчас бежал к моему забавному, дорогому, странному другу. Свидания наши стали осо- бенно часты после удаления мадмуазель Фрикэ, кото- рую бабушка отправила’обратно в Москву в наказание за то, что она вздумала пожаловаться заезжему армей- скому штабс-капитану на скуку, господствовавшую в нашем доме. И Пунин, с своей стороны, не тяготился продолжительными беседами с двенадцатилетним маль- чиком; он словно сам искал их. Сколько переслушал я его рассказов, сидя с ним в пахучей тени, на сухой и гладкой траве, под навесом серебристых тополей, или в камышах над прудом, на крупном и сыроватом песку обвалившегося берега, из которого, странно сплетаясь, как большие черные жилы, как змеи, как выходцы под- земного царства, торчали узловатые коренья! Пунин в подробности рассказал мне свою жизнь, все свои счастливые и несчастные случаи, которым я всегда так искренне сочувствовал! Его отец был дьяконом; «чу- 1 Душевная близость (франц.).
десный был человек — однако под хмелем строг до беспамятства». Сам Пунин учился в семинарии; но, не выдержав «поронций» и не ощущая в себе расположения к ду- ховному званию, сделался мирянином, вследствие чего произошел все мытарства и стал, наконец, бродягой. «И не встреться я с благодетелем моим Парамоном Се- менычем, — прибавлял обыкновенно Пунин (он иначе не величал Бабурина), — погряз бы я в пучине бед- ствий, безобразия и пороков!» Пунин любил высоко- парные выражения — и если не ко лжи, то к сочини- тельству и преувеличиванию поползновение имел силь- ное; всему-то он дивился, от всего приходил в восторг... И я, в подражание ему, тоже пускался преувеличивать и восторгаться. «Да ты какой-то бесноватый стал — перекрестись, что ты это», — говаривала мне старая няня. Рассказы Пунина занимали меня чрезвычайно; но больше даже его рассказов любил я чтения, которые он производил со мною. Невозможно передать чувство, которое я испытывал, когда, улучив удобную минуту, он внезапно, словно сказочный пустынник или добрый дух, появлялся передо мною с увесистой книгой под- мышкой и, украдкой кивая длинным кривым пальцем и таинственно подмигивая, указывал головой, бровями, плечами, всем телом на глубь и глушь сада, куда никто не мог проникнуть за нами и где невозможно было нас отыскать! И вот удалось нам уйти незамеченными; вот мы благополучно достигли одного из наших тайных местечек; вот мы сидим уже рядком, вот уже и книга медленно раскрывается, издавая резкий, для меня тогда неизъяснимо приятный запах плесени и старья! С каким трепетом, с каким волнением немотствующего ожидания гляжу я в лицо, в губы Пунина — в эти губы, из которых вот-вот польется сладостная речь! Разда- ются, наконец, первые звуки чтения! Все вокруг исче- зает... нет, не исчезает, а становится далеким, завола- кивается дымкой, оставляя за собою одно лишь впечат- ление чего-то дружелюбного и покровительственного! Эти деревья, эти зеленые листья, эти высокие травы заслоняют, укрывают нас от всего остального мира; никто не знает, где мы, что мы — ас нами поэзия, мы
проникаемся, мы упиваемся ею, у нас происходит важ- ное, великое, тайное дело... Пунин преимущественно придерживался стихов — звонких, многошумных сти- хов; душу свою он готов был положить за них! Он не читал, он выкрикивал их торжественно, заливчато, за- катисто, в нос, как опьянелый, как исступленный, как Пифия! И еще вот какая за ним водилась привычка: сперва прожужжит стих тихо, вполголоса, как бы бор- моча... Это он называл читать начерно; потом уже гря- нет тот же самый стих набело и вдруг вскочит, подни- мет руки — не то молитвенно, не то повелительно... Та- ким образом мы прошли с ним не только Ломоносова, Сумарокова и Кантемира (чем старее были стихи, тем больше они приходились Пунину по вкусу), — но даже «Россиаду» Хераскова! И, правду говоря, она-то, эта самая «Россиада», меня в особенности восхитила. Там, между прочим, действует одна мужественная татарка, великанша-героиня; теперь я самое имя ее позабыл, а тогда у меня и руки и ноги холодели, как только оно упоминалось! «Да, — говаривал, бывало, Пунин, зна- чительно кивая головою, — Херасков — тот спуску не дает. Иной раз такой выдвинет стишок — просто заши- бет... Только держись!.. Ты его постигнуть желаешь, а уж он — вон где! и трубит, трубит, аки кимвалон! Зато уж и имя ему дано! одно слово: Херррасков!!» Ломоносова Пунин упрекал в слишкохМ простом и воль- ном слоге, а к Державину относился почти враждебно, говоря, что он более царедворец, нежели пиита. В на- шем доме не только не обращали никакого внимания на литературу, на поэзию, но даже считали стихи, осо- бенно русские стихи, за нечто совсем непристойное и пошлое; бабушка их даже не называла стихами, а «кантами»; всякий сочинитель кантов был, по ее мне- нию, либо пьяница горький, либо круглый дурак. Вос- питанный в подобных понятиях, я неминуемо должен был либо с гадливостью отвернуться от Пунина — он же к тому был неопрятен и неряшлив, что тоже оскор- бляло мои барские привычки, — либо, увлеченный и побежденный им, последовать его примеру, заразиться его стихобесием... Оно так и случилось. Я тоже начал
читать стихи, или, как выражалась бабушка, воспевать канты... даже попытался сам нечто сочинить, а именно описание шарманки, в котором находились следующие два стишка: Вот вертится толстый вал И зубцами защелкал... Пунин одобрил в этом описании некоторую звуко- подражательность, но самый сюжет осудил, как низкий и недостойный лирного бряцанья. Увы! все эти попытки, и волнения, и восторги, наши уединенные чтения, наша жизнь вдвоем, наша поэ- зия — все покончилось разом. Как громовой удар, на нас внезапно обрушилась беда. Бабушка во всем любила чистоту и порядок, ни дать ни взять тогдашние исполнительные генералы; в чи- стоте и порядке должен был содержаться и сад наш. А потому от времени до времени в него «нагоняли» бестягольных мужиков-бобылей, заштатных или опаль- ных дворовых — и заставляли их чистить дорожки, по- лоть гряды, просевать и разрыхлять землю под клумбы и т. п. Вот, однажды, в самый развал именно такого пригона, бабушка отправилась в сад и меня с собой взяла. Всюду, между деревьев, по луговинам, мель- кали белые, красные, сизые рубахи; всюду слышался скрежет и лязг скребущих лопат, глухой стук земляных комьев о косо поставленные сита. Проходя мимо рабо- чих, бабушка своим орлиным оком тотчас заметила, что один из них и усердствовал меньше прочих и шапку снял как будто нехотя. Это был очень еще молодой парень с испитым лицом и впалыми тусклыми глазами. Нанковый кафтан, весь прорванный и заплатанный, едва держался на узких его плечах. — Кто это? — спросила бабушка у Филиппыча, на цыпочках выступавшего за нею следом. — Вы... про кого... изволите... — залепетал было Филиппыч. — О, дурак! Я про этого говорю, что волком на меня посмотрел. Вон стоит — не работает.
— Этот-с? Да-c... Э... э... это Ермил, Павла Афа- насьева покойного сынок. Этот Павел Афанасьев был лет десять тому назад мажордомом у бабушки и пользовался особенным ее расположением; но, внезапно впав в немилость, так же внезапно превратился в скотника, да и в скотниках не удержался, покатился дальше, кубарем, очутился, на- конец, в курной избе заглазной деревни на пуде муки месячины и умер от паралича, оставив семью в край- ней бедности. — Ага!—промолвила бабушка, — яблоко, видно, недалеко от яблони падает. Ну, придется распоря- диться и с этим. Мне таких, что исподлобья смотрят,—• не надобно. Бабушка вернулась домой — и распорядилась. Часа через три Ермила, совершенно «снаряженного», при- вели под окно ее кабинета. Несчастный мальчик от- правлялся на поселение; за оградой, в нескольких шагах от него, виднелась крестьянская тележонка, на- груженная его бедным скарбом. Такие были тогда времена! Ермил стоял без шапки, понурив голову, босой, закинув за спину связанные веревочкой сапоги; лицо его, обращенное к барскому дому, не выражало ни отчаяния, ни скорби, ни даже изумления; тупая усмешка застыла на бесцветных губах; глаза, сухие и съеженные, глядели упорно в землю. Бабушке доло- жили о нем. Она встала с дивана, подошла, чуть шумя шелковым платьем, к окну кабинета и, приложив к пе- реносице золотой двойной лорнет, посмотрела на нового ссыльного. В кабинете, кроме ее, находились в ту ми- нуту четыре человека: дворецкий, Бабурин, дневальный казачок и я. Бабушка качнула головою сверху вниз... — Сударыня, — раздался вдруг хриплый, почти сдавленный голос. Я оглянулся. Лицо у Бабурина по- краснело... покраснело до темноты; под насупленными бровями появились маленькие, светлые, острые точки... Не было сомнения: это он, это Бабурин произнес слово: «Сударыня!» Бабушка тоже оглянулась и перевела свой лорнет с Ермила на Бабурина,


— Кто тут... говорит? — произнесла она медленно... в нос. Бабурин слегка выступил вперед. — Сударыня, — начал он, — это я... решился. Я полагал... Я осмеливаюсь доложить вам, что вы на- прасно изволите поступать так... как вы сейчас посту- пить изволили. — То есть? — повторила бабушка тем же голосом и не отводя лорнета. — Я имею честь... — продолжал Бабурин отчетливо, хотя с видимым трудом выговаривая каждое слово, — я изъясняюсь насчет этого парня, что ссылается на поселение... безо всякой с его стороны вины. Такие рас- поряжения, смею доложить, ведут лишь к неудоволь- ствиям... и к другим дурным, — чего боже сохрани! — последствиям — и суть не что иное, как превышение данной господам помещикам власти. — Ты... где учился? — спросила бабушка после не- которого молчания и опустила лорнет. Бабурин изумился. — Чего изволите-с? — пробормотал он. — Я спрашиваю тебя: где ты учился? Ты такие мудреные слова употребляешь. — Я... воспитание мое... — начал было Бабурин. Бабушка презрительно пожала плечом. — Стало быть, — перебила она, — тебе мои распо- ряжения не нравятся. Это мне совершенно все равно — в своих подданных я властна и никому за них не отве- чаю, — только я не привыкла, чтобы в моем присут- ствии рассуждали и не в свое дело мешались. Мне уче- ные филантропы из разночинцев не надобны; мне слуги надобны безответные. Так я до тебя жила и после тебя я так жить буду. Ты мне не годишься: ты уволен. Ни- колай Антонов,— обратилась бабушка к дворецкому,— рассчитай этого человека; чтобы сегодня же к обеду его здесь не было. Слышишь? Не введи меня в гнев. Да и другого того... дурака-приживальщика с ним от- править. — Чего ж Ермилка ждет? — прибавила она, снова глянув в окно. — Я его осмотрела. Ну, чего еще? — Бабушка махнула платком в направлении окна, как бы прогоняя докучливую муху. Потом она
села на кресло и, обернувшись к нам, промолвила угрюмо: — Ступайте все люди вон! Все мы удалились — все, кроме казачка-дневаль- ного, к которому слова бабушки не относились, потому что он не был «человеком». Приказ бабушки был исполнен в точности. К обеду и Бабурин и друг мой Пунин выехали из усадьбы. Не берусь описать мое горе, мое искреннее, прямо детское отчаяние. Оно было так сильно, что заглушало даже то чувство благоговейного удивления, которое внушила мне смелая выходка республиканца Бабурина. После разговора с бабушкой он тотчас отправился к себе в комнату и начал укладываться. Меня он не удостои- вал ни словом, ни взглядом, хотя я все время вертелся около него, то есть в сущности — около Пунина. Этот совсем потерялся — и тоже ничего не говорил, зато беспрестанно взглядывал на меня, и в глазах его стояли слезы... все одни и те же слезы: они не проли- вались и не высыхали. Он не смел осуждать своего «благодетеля». Парамон Семеныч не мог ни в чем ошибиться — но очень ему было томно и грустно. Мы с Пуниным попытались было прочесть на прощание не- что из «Россиады»; мы даже заперлись для этого в чу- лан— нечего было думать идти в сад — но на первом же стихе запнулись оба, и я разревелся как теленок, несмотря на мои двенадцать лет и претензии быть боль- шим. Уже сидя в тарантасе, Бабурин обратился, нако- нец, ко мне и, несколько смягчив обычную строгость своего лица, промолвил: «Урок вам, молодой господин; помните нынешнее происшествие и, когда вырастете, постарайтесь прекратить таковые несправедливости. Сердце у вас доброе, характер пока еще неиспорчен- ный... Смотрите берегитесь: этак ведь нельзя!» Сквозь слезы, обильно струившиеся по моему носу, по губам, по подбородку, я пролепетал, что буду... буду помнить, что обещаюсь... сделаю... непременно... непременно... Но тут на Пунина, с которым мы перед тем раз два- дцать обнялись (мои щеки горели от прикосновения его небритой бороды, и весь я был пропитан его запа-
хом), — тут на Пунина нашло внезапное исступление! Он вскочил на сидение тарантаса, поднял обе руки кверху и начал громовым голосом (откуда он у него взялся!) декламировать известное переложение Дави- дова псалма Державиным, пиитой на этот раз — а не царедворцем: Восстань, всесильный бог! Да судит Земных богов во сонме их!.. Доколь вам, рек, доколь вам будет Щадить неправедных и злых? Ваш долг есть сохранять законы... — Сядь! — сказал ему Бабурин. Пунин сел, но продолжал: Ваш долг — спасать от бед невинных, Несчастливы.м подать покров, От сильных защищать бессильных... Пунин при слове «сильных» — указал пальцем на барский дом, а потом ткнул им в спину сидевшего на козлах кучера: Исторгнуть бедных из оков! Не внемлют! Видят и не знают... Прибежавший из барского дома Николай Антонов закричал во все горло кучеру: «Пошел! ворона! по- шел, не зевай!» — и тарантас покатился. Только из- дали еще слышалось: Воскресни, боже, боже правый!.. Приди, суди, карай лукавых— И будь один царем земли! — Экой паяц! — заметил Николай Антонов. — Недостаточно пороли в юности, — доложил по- явившийся на крылечко дьякон. Он приходил осведо- миться, в котором часу угодно барыне назначить все- нощную. В тот же день, узнав, что Ермил находится еще на деревне и только на другое утро рано препровождается в город для исполнения известных законных формаль- ностей, которые, имея целью ограничить произвол
помещиков, служили только источником добавочных доходов для предержащих властей, — в тот же день я отыскал его и, за неимением собственных денег, вру- чил ему узелок, в который увязал два носовых платка, пару стоптанных башмаков, гребенку, старую ночную рубашку и совсем новенький шелковый галстук. Ермил, которого мне пришлось разбудить — он лежал на за- дворке, возле телеги, на охапке соломы, — Ермил до- вольно равнодушно, не без некоторого даже колебания, принял мой подарок, не поблагодарил меня, тут же уткнул голову в солому и снова заснул. Я ушел от него несколько разочарованный. Я воображал, что он изу- мится и возрадуется моему посещению, увидит в нем залог моих будущих великодушных намерений — и вместо того... «Эти люди — что ни говори — бесчувственны», — думалось мне на обратном пути. Бабушка, которая почему-то оставляла меня в по- кое весь этот памятный для меня день, подозрительно оглянула меня, когда я стал после ужина с ней про- щаться. — У вас глаза красны, — заметила она мне по- французски, — и от вас избою пахнет. Не буду входить в разбирательство ваших чувств и ваших занятий — я не желала бы быть вынужденной наказать вас — но надеюсь, что вы оставите все ваши глупости и будете снова вести себя, как прилично благородному маль- чику. Впрочем, мы теперь скоро вернемся в Москву, и я возьму для вас гувернера — так как я вижу, чтобы справиться с вами, нужна мужская рука. Ступайте. Мы действительно скоро вернулись в Москву. II 1 8 3 7 г. Прошло семь лет. Мы попрежнему жили в Мо- скве — но я был уже второкурсным студентом — и власть бабушки, заметно одряхлевшей в последние годы, не тяготела надо мною. Изо всех моих товарищей я осо- бенно близко сошелся с некиим Тарховым, веселым и
добродушным малым. Наши привычки, наши вкусы совпадали. Тархов был большой охотник до поэзии, и сам пописывал стишки, во мне тоже не пропали семена, посеянные Пуниным. У нас, как это водится между сблизившимися молодыми людьми, не было тайн друг перед другом. Но вот в течение нескольких дней я стал замечать в Тархове какую-то оживленность и тревогу... Он пропадал по часам — и я не знал, где он пропадает, чего прежде никогда не случалось! Я уже собирался потребовать от него, во имя дружбы, полной исповеди... Он сам предупредил меня. Однажды я сидел у него в комнате... — Петя, — заговорил он вдруг, весело краснея и глядя мне прямо лицо, — я должен познакомить тебя с моею Музой. — С твоей музой! как ты странно выражаешься! Точно классик! (Романтизм находился тогда, в 1837 го- ду, в полном разгаре.) Разве я с нею давно не зна- ком — с твоей музой! Новое стихотворение ты написал, что ли? — Ты меня не понимаешь, — возразил Тархов, все продолжая смеяться и краснеть. — Я познакомлю тебя с живою Музой. — А! вот как! Но почему же она — твоя? — Да потому же... Вот, постой, кажется, это она идет сюда. Послышался легонький стук проворных каблуч- ков — дверь распахнулась — и на пороге показалась девушка лет восемнадцати, в пестреньком ситцевом платьице, с черной суконной мантильей на плечах, с черной соломенной шляпой на белокурых, немного взбитых волосах. Увидев меня, она испугалась и засты- дилась, и подалась назад... но Тархов тотчас вскочил ей навстречу. — Пожалуйста, пожалуйста, Муза Павловна, вой- дите: это мой закадычный приятель, прекраснейший человек — и смирный-пресмирный. Его вам нечего бояться. Петя, — обратился он ко мне, — рекомендую тебе мою Музу — Музу Павловну Виноградову, хоро- шую мою знакомую. Я поклонился.
— Как же так... Музу? — начал было я... Тархов засмеялся. — А ты не знаешь, что в святцах существует такое имя? И я, брат, не знал, пока вот не встретился с этой милой барышней. Муза! этакое имя прелестное! И так к ней идет! Я вторично поклонился хорошей знакомой моего приятеля. Она отделилась от двери, ступила раза два и остановилась. Очень она была миловидна, но с мне- нием Тархова я согласиться не мог и даже подумал про себя: «Ну, какая она муза!» Черты ее кругловатого, розового лица были тонки и мелки; свежей, бойкой молодостью веяло от всей ее миниатюрной, стройной фигуры; но музу, олицетворе- ние музы я в то время — да и не я один — все мы, юнцы, представляли себе совсем иначе! Прежде всего муза непременно должна была быть черноволоса и бледна! Презрительно-гордое выражение, едкая усмешка, вдохновенный взгляд — и то «нечто», таин- ственное, демоническое, фатальное — вот без чего мы не могли вообразить музу, музу Байрона, тогдашнего властителя людских дум. Ничего подобного не замеча- лось на лице вошедшей девушки. Будь я тогда по- старше да поопытнее, я бы, вероятно, обратил больше внимания на ее глаза, маленькие, углубленные, с при- пухлыми веками, но черные, как агат, живые и свет- лые— что редко в белокурых. Не поэтические наклон- ности открыл бы я в их торопливом, как бы скользив- шем взгляде, а признаки страстной, до самозабвения страстной души... Но я был тогда еще очень юн. Я протянул Музе Павловне руку — она не подала мне своей, — она не заметила моего движения; села на пододвинутый Тарховым стул, но шляпы и мантильи не сняла. Ей видимо было неловко: мое присутствие ее стес- няло. Она дышала неровно и протяжно, словно воздуху в себя набирала. — Як вам на минуточку, Владимир Николаич, — начала она, — голос у ней был очень тихий и грудной; в ее алых, почти детских устах он казался немного странным, — но наша мадам никак не хотела отпустить
меня больше, чем на полчаса. Третьего дня вам нездо- ровилось... так вот я подумала... Она запнулась, наклонила голову. Осененные гу- стыми, низкими бровями, неуловимо бегали — туда- сюда — ее темные глазки. В жаркое лето, между бы- линками высохших трав, попадаются такие же темные, проворные и блестящие жучки. — Какая же вы милая, Муза, Музочка! —восклик- нул Тархов. — Но посидите, посидите немножко... Мы вот самовар поставим. — Ах нет, Владимир Николаевич! как возможно! Я сию секунду должна уйти. — Отдохните хоть крошечку. Вы запыхались... Вы устали. — Я не устала. Я... не оттого... Только вот... дайте мне другую книжку: эту я прочла. — Она достала из кармана истрепанный серый томик московского из- дания. — Извольте, извольте. А что? понравилась она вам? — «Рославлев», — прибавил Тархов, обратившись ко мне. — Да. Только «Юрий Милославский», мне кажется, гораздо лучше. Наша мадам очень строга насчет книг. Говорит, они работать мешают. Потому, по ее поня- тиям... — Но ведь и «Юрий Милославский» не чета «Цыга- нам» Пушкина? А? Муза Павловна? — перебил с улыб- кой Тархов. — Еще бы! «Цыганы»... — протянула она с расста- новкой.— Ах да, вот еще что, Владимир Николаич: завтра не приходите... куда знаете. — Почему же? — Нельзя. — Да почему?, Девушка пожала плечами и разом, словно что ее толкнуло, встала со стула. — Куда же вы, Муза, Музочка! — жалобно возо- пил Тархов. — Посидите еще! — Нет, нет, нельзя. — Она проворно подошла к двери, взялась за ручку... — Ну хоть книжку возьмите!
—- В другой раз. Тархов бросился к девушке, но та мгновенно юрк- нула вон из комнаты. Он чуть не стукнулся носом о дверь. — Экая! настоящая ящерица! — проговорил он не без досады, а потом задумался. Я остался у Тархова. Надо ж было узнать, что все это значило. Тархов не стал скрытничать. Он расска- зал мне, что эта девушка — мещаночка, швея; что не- дели три тому назад он в первый раз увидал ее в мод- ной лавке, куда он зашел заказать шляпку по поруче- нию сестры, живущей в провинции; что он с первого взгляда в нее влюбился и что ему на другой же день удалось заговорить с ней на улице; что она сама к нему, кажется, неравнодушна. — Только ты, пожалуйста, не думай, — прибавил он с жаром, — не воображай чего-нибудь дурного о ней. По крайней мере до сих пор еще ничего не произошло между нами такого... — Дурного, — подхватил я, — не сомневаюсь; не сомневаюсь также и в том, что ты об этом искренно сожалеешь, дружище! Потерпи — все уладится. — Надеюсь! — промолвил Тархов со смехом, хоть и сквозь зубы. — Но, право, брат, эта девушка... Я тебе скажу — это тип, знаешь, из новых. Ты не успел раз- глядеть ее хорошенько. Она дичок; у! какой дичок! И с норовом! Да еще с каким! Впрочем, самая эта ди- кость мне в ней нравится. Признак самостоятельности! Я, брат, просто по уши в нее врезался! Тархов пустился толковать о своем «предмете» и про- чел мне даже начало стихотворения, озаглавленного: «Моя Муза». Его сердечные излияния мне не пришлись по вкусу. Я втайне завидовал ему. Я скоро ушел от него. Несколько дней спустя мне случилось проходить по одному из рядов Гостиного двора. День был суббот- ний; покупщиков набралось пропасть; отовсюду, по- среди давки и толкотни, раздавались зазывные крики сидельцев. Купив, что мне было нужно, я думал только о том, как бы поскорее отделаться от их назойливого
приставанья — как вдруг остановился... поневоле: в од- ной фруктовой лавке я увидал знакомую моего прия- теля — Музу, Музу Павловну! Она стояла ко мне бо- ком, — и, казалось, чего-то дожидалась. Немного по- колебавшись, я решился подойти и заговорить с нею. Но не успел я переступить порог лавки и снять кар- туз — как она с ужасом отшатнулась и, проворно обер- нувшись к старичку в фризовой шинели, которому ла- вочник отвешивал фунт изюму, — схватила его за руку, как бы прибегая под его защиту. Тот, в свою очередь, обернулся к ней лицом — и представьте мое изумление! Кого я узнаю в нем? Пунина! Да, это был он; это были его воспаленные глазки, его пухлые губы, его повислый, мягкий нос. Он даже мало изменился в эти семь лет; разве обрюзг немного. — Никандр Вавилыч! — воскликнул я. — Вы меня не узнаете? Пунин встрепенулся, раскрыл рот, уставился на меня... — Не имею чести, — начал было он—и вдруг за- пищал:— Троицкий барчук! (Имение моей бабушки прозывалось Троицким.) Неужели троицкий барчук? — Фунт изюму вывалился из его рук. — Точно так, — ответил я и, подняв с полу покупку Пунина, облобызался с ним. Он задыхался от радости, от волнения; он чуть не прослезился, снял шапку, — причем я мог убедиться, что последние следы волосиков исчезли с его «яйца», — достал со дна ее платок, высморкался, запихнул шапку за пазуху вместе с изюмом, надел ее снова, снова уро- нил изюм... Не знаю, как держала себя Муза во все .это время: я старался на нее не глядеть. Я не полагаю, .чтобы волнение Пунина происходило от излишней при- вязанности к моей особе: просто его натура не выдер- .живала никакого неожиданного толчка. Нервозность бедняков! — Пойдемте к нам, к нам, голубчик, — залепетал юн, наконец, — ведь вы не побрезгаете посетить наше укромное гнездышко? Вы, я вижу, студент... — Помилуйте, я, напротив, буду очень рад. t — Вы теперь свободны?
— Совершенно свободен. — И прекрасно! Как Парамон Семеныч будет до- волен! Сегодня и он раньше обыкновенного домой воз- вращается, и ее вот мадам отпускает по субботам. Да, постойте, извините, я совсем с панталыку сбился. Вы ведь с племянницей нашей незнакомы? Я поспешил ввернуть, что не имел еще удоволь- ствия... — Само собой разумеется! Где вы могли с нею встретиться! Музочка... Заметьте, милостивый государь: эту девицу зовут Музой — и это не прозвище, а настоя- щее ее имя... Каково предопределение? Музочка, пред- ставляю тебя господину... господину... — Б ... у, — подсказал я. — Б ... у, — повторил он. — Музочка! Внимай! Преотличнейшего, прелюбезнейшего юношу видишь ты перед собою. Меня с ними судьба свела, когда они ещё совсем в младых летах были! Прошу любить да жало- вать! Я отвесил низкий поклон. Муза, красная, как маков цвет, вскинула исподлобья глазами и тотчас потупи- лась. «А! — подумал я,—ты из тех, что в трудных слу- чаях не бледнеют, а краснеют: это к соображению при- нять следует». — Не взыщите, она у нас не модница, — заметил Пунин и вышел ив лавки на улицу; мы с Музой после- довали за ним. Дом, в котором квартировал Пунин, находился в довольно большом расстоянии от Гостиного двора, а именно на Садовой улице. Дорогой мой бывший на- ставник по части поэзии успел сообщить мне не мало подробностей о своем житье-бытье. Со времени нашей разлуки и он и Бабурин порядком поколесили по свя- той Руси и только недавно, полтора года тому назад, нашли постоянный приют в Москве. Бабурину удалось поступить главным письмоводителем в контору бога- того купца-фабриканта. — Местечко не доходное, — заметил со вздохом Пунин, — работы много, пользы мало... да что будешь
делать? И то—слава богу! Я тоже стараюсь при- обресть кое-что перепиской да уроками; только стара- ния мои до сих пор остаются безуспешны. Почерк у меня, вы, может, помните, старозаветный, для нынеш- него вкуса неприветный, а что насчет уроков — много мне препятствует недостаток приличной одежды; к тому же я страшусь, что и в деле преподавания — преподавания российской словесности — я также на нынешний вкус непригодный; оттого-то я сижу голод- ный. (Пунин засмеялся своим сиплым, глухим смехом. Он сохранил прежний, несколько возвышенный склад речи и прежнюю замашку рифмовать.) Все к новизнам, к новизнам обратились! Чай, и вы старых богов уже не почитаете, к новым припадаете? — А вы, Никандр Вавилыч, неужели все еще ува- жаете Хераскова? Пунин остановился и разом взмахнул обеими ру- ками. — В высшей степени, сударь мой! В выс... шей сте... пени! — И Пушкина не читаете? Пушкин вам не нра- вится? Пунин опять вознес руки выше головы. — Пушкин? Пушкин есть змея, скрытно в зеленых ветвях сидящая, которой дан глас соловьиный! Пока мы таким образом беседовали с Пуниным, осторожно выступая по неровно сложенным кирпичным тротуарам «белокаменной» Москвы, той самой Мо- сквы, в которой нет ни одного камня и которая вовсе не бела,—Муза тихонько шла с нами рядом, по ту сторону от меня. Говоря о ней, я назвал ее: ваша пле- мянница. Пунин помолчал немного, почесал затылок и сообщил мне вполголоса, что он называет ее этим именем... только так; что она ему нисколько не дово- дится сродни: что она сирота, найденная и призренная Бабуриным в городе Воронеже; но что он, Пунин, мог бы величать ее дочерью, так как любит ее не хуже до- чери настоящей. Я не сомневался в том, что, хотя Пу- нин нарочно понижал голос, Муза очень хорошо слы- шала все, что он говорил: и сердилась-то она, и робела,
и стыдилась; тени и краски перебегали у ней по лицу, и все на нем слегка двигалось: веки и брови, и губы, и узенькие ноздри. Очень все это было мило, забавно и странно. Но вот мы достигли, наконец, «укромного гнез- дышка». И точно: очень оно было укромно, это гнез- дышко. Оно состояло из небольшого, чуть в землю не вросшего, одноэтажного домика с покривившейся тесо- вой крышей и четырьмя тусклыми окошечками на пе- реднем фасе. Убранство комнат было самое бедное, не совсем даже опрятное. Между окнами и по стенам ви- село около дюжины крошечных деревянных клеток с жаворонками, канарейками, щеглами, чижами. «Мои подданные!» — торжественно проговорил Пунин, ука- зывая на них пальцем. Не успели мы войти и осмо- треться, не успел Пунин откомандировать Музу за са- моваром, как появился и сам Бабурин. Он показался мне постаревшим гораздо больше Пунина, хотя по- ходка его осталась твердою и общее выражение лица сохранилось; но он похудел, сгорбился, щеки осуну- лись, и его черную, густую щетину — «седой волос раз- вил». Меня он не узнал — и никакого особенного удо- вольствия не выказал, когда Пунин назвал меня; он даже глазами не улыбнулся, едва головой кивнул; спросил — весьма небрежно и сухо — жива ли моя бабка — да и только. «Меня, мол, дворянским посеще- нием не удивишь, и нисколько мне оно не лестно». Республиканец остался республиканцем. Муза верну- лась; дряхлая старушонка внесла за нею плохо вычи- щенный самовар. Пунин засуетился, стал меня потче- вать; Бабурин сел за стол, подпер голову обеими ру- ками и провел кругом усталый взгляд. За чаем он, однако, разговорился. Положением своим он был не- доволен. «Кулак, не человек, — так отзывался он о своем хозяине, — подначальные люди для него — сор, ничего не значащий; а сам давно ли сермягу таскал? Жестокость одна да алчность. Хуже коронной — служба! Да и вся здешняя торговля на одном надува- тельстве стоит и им только держится!» Слушая такие невеселые речи, Пунин вздыхал сокрушенно, поддаки-
вал, покачивал головою то сверху вниз, то с боку на бок; Муза упорно молчала... Ее, очевидно, мучила мысль: что я такое, скромный ли человек или болтун? И если я скромничаю, то не с умыслом ли? Ее черные, быстрые, беспокойные глаза так и мелькали под полу- опущенными веками. Только однажды взглянула она на меня, да так пытливо, пронзительно, почти злобно... Я даже вздрогнул. Бабурин с нею почти не заговари- вал; но всякий раз, когда он обращался к ней, в его голосе слышалась угрюмая, не отеческая ласка. Пунин, напротив, то и дело заигрывал с Музой; однако она ему неохотно отвечала. Он называл ее сне- гуркой, снежинкой. — Почему вы Музе Павловне такие имена даете?— спросил я. Пунин засмеялся. — А потому, что очень она у нас холодная. — Благоразумная, — подхватил Бабурин, — как следует быть молодой девице. — Мы можем ее и хозяюшкой величать, — вос- кликнул Пунин. — Ась? Парамон Семеныч? — Бабу- рин нахмурился; Муза отвернулась... Я тогда не понял этого намека. Так прошло часа два... не очень оживленно, хотя Пунин всячески старался «занять честную компанию». Он, между прочим, прикорнул перед клеткой одной из своих канареек, раскрыл дверцы и скомандовал: «На кумпол! Валяй концерт!» Канарейка тотчас выпорх- нула, села на кумпол, то есть на голое темя Пунина и, поворачиваясь с боку на бок и потрясая крылыш- ками, защебетала изо всех сил. Во все продолжение концерта Пунин не шевелился и только пальцем слегка дирижировал да глаза ежил. Я не мог не расхохо- таться... но ни Бабурин, ни Муза не смеялись. Перед самым уходом моим Бабурин удивил меня неожиданным вопросом. Он пожелал узнать от меня, как от человека, который занимается в университете, что за личность был Зенон и какого я о нем понятия? — Какой Зенон? — спросил я не без изумления. — Зенон, древний мудрец. Неужели он остался вам неизвестным?
Я смутно помнил имя Зенона, как основателя стои- ческой школы; а впрочем, решительно ничего больше о нем не знал. — Да, он был философ, — проговорил я, наконец. — Зенон, — продолжал с расстановкой Бабурин, — тот самый есть мудрец, который объяснил, что стра- дание не есть зло, ибо терпение все превозмогает, а добро есть на сем свете одно: справедливость; да и самая добродетель есть не что иное, как справедли- вость. Пунин с благоговением приник ухом. — Сообщил мне это изречение один здешний обыва- тель, у коего много обретается старинных книг, — про- должал Бабурин, — очень оно мне понравилось. Но вы, я вижу, такого рода предметами не занимаетесь. Бабурин сказал правду. Такими предметами я не занимался — точно. Со времени моего поступления в университет я стал республиканцем не хуже самого Бабурина. О Мирабо и Робеспьере я поговорил бы с наслажденьем. Да что Робеспьер!.. У меня над пись- менным столом висели литографированные портреты Фукиэ-Тенвилля и Шалиэ! Но Зенон!! Откуда при- несло Зенона? Прощаясь со мною, Пунин очень настаивал на том, чтобы я посетил их на следующий день, в воскресенье; Бабурин не приглашал меня вовсе и даже заметил сквозь зубы, что беседа с людьми простыми, разночин- цами, не может мне доставить большое удовольствие и что, вероятно, моей бабке будет неприятно... На этом слове я, однако, перебил его речь и дал ему понять, что бабушка мне больше не указка. — А во владение имениями не вступили? — спросил Бабурин. — Нет, не вступил, — отвечал я. — Ну, и стало быть.. — Бабурин не докончил нача- той фразы; но я ее докончил за него: «Стало быть, я мальчик». — Прощайте, — сказал я громко и удалился. Я уже выходил со двора на улицу... Муза вдруг вы- бежала из дому и, сунув мне в руку скомканную бу- мажку, тотчас скрылась. У первого фонарного столба
я развернул эту бумажку. Она оказалась запиской. С трудом разобрал я бледные, карандашом начертан- ные строки. «Ради бога, — писала мне Муза, — прихо- дите завтра после обедни в Александровский сад возле башни Кутафьи я буду ждать вас не откажите мне не сделайте меня несчастной мне непременно нужно вас видеть». Орфографических ошибок в этой записке не было, но не было также знаков препинания. Я вер- нулся домой в недоумении. Когда за четверть часа до назначенного времени стал я на следующий день подходить к башне Кутафье (дело было в начале апреля, почки наливались, травка зеленела, и воробьи шумно чирикали и дрались в обна- женных кустах сирени), я, к немалому моему удивле- нию, увидел в сторонке, недалеко от ограды, Музу. Она предупредила меня. Я направился было к ней; но она сама пошла мне навстречу. — Пойдемте к Кремлевской стене, — шепнула она уторопленным голосом, бегая по земле опущенными глазами, — а то здесь люди. Мы поднялись по дорожке в гору. — Муза Павловна, — начал было я... Но она тот- час меня перебила. — Пожалуйста, — заговорила она тем же порыви- стым и тихим голосом, — не судите меня, не думайте чего нехорошего. Я вам письмо написала, свиданье назначила, — потому... я боялась... Мне вчера показа- лось, — вы словно всё посмеивались. Послушайте, — прибавила она с внезапным усилием, и остановилась, и повернулась ко мне, — послушайте: если вы скажете, с кем... если вы назовете, у кого мы встретились, я бро- шусь в воду, я утоплюсь, я руки на себя наложу! Она тут в первый раз взглянула на меня тем, уже знакомым мне, пытливым и острым взглядом. «А ведь она, пожалуй, и в самом деле... чего доб- рого?» — подумалось мне. — Помилуйте, Муза Павловна, — поспешно про- молвил я, — как вы можете иметь о мне такое дур- ное мнение? Неужели я способен выдать приятеля и
повредить вам? Да и, наконец, в ваших отношениях, сколько я знаю, нет ничего предосудительного... Ради бога, успокойтесь. Муза выслушала меня, не трогаясь с места и не глядя на меня более. — Я вам вот еще что должна сказать, — начала она, снова подвигаясь вперед по дорожке, — а то вы можете подумать: да она сумасшедшая! Я вам должна сказать: на мне этот старик жениться хочет! — Какой старик? Лысый? Пунин? — Нет — не тот! другой... Парамон Семеныч. — Бабурин? — Он самый. — Неужто? Он вам предложение сделал? — Сделал. — Но вы, конечно, не согласились? — Нет, согласилась... потому что я тогда ничего не понимала. Теперь — другое дело. Я руками всплеснул. — Бабурин — и вы! Да ведь ему под пятьдесят лет! — Он говорит: сорок три. Да это все равно. Будь ему двадцать пять лет — я за него все-таки не выйду. Что за радость! Целая неделя пройдет, — он и не улыб- нется ни разу! Парамон Семеныч мой благодетель, очень я ему обязана, он меня призрел, воспитал, я бы пропала без него, я должна почитать его, как отца... Но женой его быть! Лучше смерть! Лучше прямо в гроб! — Что это вы все о смерти упоминаете, Муза Пав- ловна?.. Муза опять остановилась. — Да уж будто жизнь таково красна? Я и знако- мого-то вашего, Владимира-то Николаича, можно сказать, с тоски да с печали полюбила, — а тут Пара- мон Семеныч с своими предложениями... Пунин, тот хотя стихами надоедает, да не пугает по крайности; не заставляет Карамзина читать по вечерам, когда у меня от усталости голова с плеч валится! И на что мне эти старики? Еще холодной меня величают. С ними — да горячей быть? Станут принуждать — уйду. Сам же Па- рамон Семеныч все говорит: свобода! свобода! Ну вот
и я захотела свободы. А то — что ж это такое? Всем воля, а меня в тюрьме держать? Я ему сама скажу. А коли вы меня выдадите или хоть намекнете — по- мните: только меня и видали! Муза стала поперек дороги. — Только меня и видали! — повторила она резко. Она и на этот раз глаз не подняла; она словно знала, что непременно выдаст себя, покажет, что у ней на душе, если кто ей прямо в глаза посмотрит... И именно оттого она не иначе как в сердцах или с досады под- нимала взор — и тогда уже прямо уставлялась на че- ловека, с которым говорила... Но ее небольшое, розовое, миловидное лицо дышало бесповоротной решимостью. «Ну, — мелькнуло у меня в голове, — Тархов прав. Эта девушка — новый тип». — Меня вам нечего бояться, — произнес я, наконец. — В самом деле? Даже, если... Вот вы что-то такое сказали о наших отношениях... Так даже в случае... — Она умолкла. — Ив этом случае вам бояться нечего, Муза Пав- ловна. Я вам не судья. А тайна ваша погребена — вот тут. — Я указал себе на грудь. — Поверьте, я умею ценить... — Письмо мое с вами? — внезапно спросила Муза. — Со мной. — Где? — В кармане. — Отдайте мне... скорей, скорей! Я достал вчерашнюю бумажку. Муза схватила ее своей жесткой ручкой, постояла немного передо мною, как бы собираясь поблагодарить меня; но вдруг вздрогнула, оглянулась и, даже не поклонившись, про- ворно спустилась под гору. Я посмотрел в сторону, куда она направлялась. Не- вдалеке от башни, завернутая в альмавиву (альмавивы были тогда в великой моде), — виднелась фигура, в ко- торой я тотчас признал Тархова. «А, брат, — подумал я, — тебя, стало быть, изве- стили, если ты ее караулишь...» И, посвистывая себе под нос, я отправился домой.
На другое утро, я только что успел напиться чаю, явился ко мне Пунин. Вошел он в комнату с довольно смущенным видом, начал поклоны отвешивать, огляды- ваться, извиняться в своей якобы нескромности. Я по- спешил его успокоить. Грешный человек, я вообразил, что Пунин пришел с намерением занять деньжонок. Но он ограничился тем, что попросил стаканчик чайку с ромком, благо, самовар был не убран. — Не без сердечного трепетания и замирания шел я к вам на свидание, — заговорил он, откусывая кусо- чек сахара. — Вас-то я не боюсь: но страшусь вашей почтенной бабушки! Смиряет меня также моя одежда, как уже я вам докладывал. — Пунин провел пальцем по бортищу своего ветхого сюртука. —Дома-то оно ничего, и на улице тоже не беда; а как попадешь в золоченые палаты, — бедность твоя тебе предстанет — и конфузно тебе станет!» Я занимал две небольшие комнаты и антресоли, и, конечно, никому не пришло бы в голову назвать их палатами, да еще золочеными; но Пунин, вероятно, го- ворил обо всем бабушкином доме, который, впрочем, тоже не отличался роскошью. Он попенял мне, зачем я не посетил их накануне: Парамон, мол, Семеныч вас ожидал, хоть и уверял, что вы ни за что не придете. И Музочка тоже ждала вас. — Как? и Муза Павловна? — спросил я. — И она. А ведь миленькая у нас проявилась де- вица! Скажите? — Премиленькая, — подтвердил я. Пунин с чрезвычайной быстротой потер свою обна- женную голову. — Красавица, сударь мой, перл или даже брил- лиант— истинно вам говорю. — Он наклонился к са- мому моему уху. — Тоже дворянская кровь, — шепнул он мне, — только — вы понимаете — с левой стороны; запретного плода вкушено было. Ну-с, родители по- мерли, родственники отступились и бросили на произ- вол судьбы! значит: отчаяние, голодная смерть! Но тут вступает Парамон Семеныч, известный, стародавний из- бавитель! Взял, одел, согрел — вывел птенчика; и рас-
цвела наша радость! Я вам говорю: редчайших до- стоинств человек! Пунин откинулся на спинку кресла, вскинул руками и, снова наклонившись вперед, снова начал шептать, но еще таинственнее: — Ведь и сам Парамон Семеныч... Вы не знаете? он тоже происхождения высокого — и тоже с левой стороны. Говорят— его отец был владетельный грузин- ский князь из племени царя Давыда... Как вы это по- нимаете? В немногих словах—а сколько сказано?! Кровь царя Давыда! Каково? А по другим известиям, ро- доначальником Парамона Семеныча был некий индий- ский шах Бабур Белая Кость! Хорошо ведь и это? А? — Что ж, — спросил я, — и его, Бабурина, тоже бросили на произвол судьбы? Пунин опять потер свое темя. — Непременно! И даже с большею жестокостью, чем нашу кралечку! С раннего детства — одна борьба! Я даже, признаться, по этому случаю, вдохновясь Ру- баном, четверостишие к портрету Парамона Семеныча сложил. Постойте... как бишь? Да! С пеленок не щадя гонений лютых, рок Ко краю бездны зол Бабурина привлек! Но огнь во мгле, злат луч на гноище блистает, — И се! победный лавр чело его венчает! Пунин произнес эти стихи размеренным, певучим голосом и на 6, как и следует читать стихи. — Так вот отчего он республиканец!—восклик- нул я. — Нет, не оттого, — простодушно отвечал Пу- нин. — Он отцу давно простил; но несправедливость перенести никоим образом не может; чужая печаль его тревожит! Я собирался навести речь на то, что я узнал нака- нуне от Музы, а именно, на сватовство Бабурина, —да не знал, как приступить. Пунин сам вывел меня из за- трудненья. — Вы ничего не заметили? — спросил он меня вдруг, лукаво прищурив глазки. — Как у нас были? ничего особенного?
— Да разве было что замечать? — спросил я в свою очередь. Пунин оглянулся через плечо, как бы желая удосто- вериться, что нас никто не подслушивает. — Наша красоточка Музочка скоро станет замуж- ней дамой! — Как? — Госпожой Бабуриной, — напряженно произнес Пунин и, несколько раз ударив себе ладонями по ко- леням, закивал головою, как фарфоровый китаец. — Не может быть! — воскликнул я с притворным изумленьем. Голова Пунина немедленно остановилась, и руки его замерли. — А почему же не может быть? позвольте полюбо- пытствовать? — Потому что Парамон Семеныч в отцы бы го- дился вашей барышне; потому что такое различие в летах исключает всякую вероятность любви — со сто- роны невесты. — Исключает! — с азартом подхватил Пунин. — А благодарность? А чистота сердечная? А нежность чувств? Исключает!! Вы бы хоть то сообразить изво- лили: положим, Муза прекраснейшая девица; но заслу- жить расположение Парамона Семеныча, быть его уте- хой, подпорой — супругой наконец! разве это не есть высочайшее счастие даже для такой девицы? И она это понимает! Вы посмотрите, бросьте внимательный взгляд! Музочка перед Парамоном Семенычем вся бла- гоговение, вся трепет и восторг! — В том-то и беда, Никандр Вавилыч, что она, как вы говорите, вся трепет. Кого любишь, перед тем не трепещешь. — Ис этим я не согласен! Вот я, например: уж больше моего, кажется, невозможно любить Парамона Семеныча, а я... я трепещу перед ним. — Да вы — другое дело. — Почему другое дело? почему? почему? — перебил Пунин. Я просто не узнавал его: он горячился, серьез- ничал, чуть не сердился — и не рифмовал. — Нет, — твердил он, — я замечаю: у вас око не проницательное!
Нет! Вы не сердцеведец! — Я перестал ему противоре- чить... и, чтобы придать иное направление разговору, предложил заняться, по старой памяти, чтением. Пунин помолчал. — Из прежних? Из настоящих? — спросил он, на- конец. — Нет; из новых. — Из новых? — повторил недоверчиво Пунин. — Из Пушкина, — отвечал я. Мне вдруг пришли в голову «Цыгане», о которых упомянул недавно Тар- хов. Там же, кстати, песенка поется о старом муже. Пунин поворчал немного, но я усадил его на диван, чтоб ему было удобнее слушать, и принялся читать пушкинскую поэму. Вот дошло дело до «старого мужа, грозного мужа»; Пунин выслушал песенку до конца — и вдруг порывисто поднялся. — Не могу, — промолвил он с глубоким, меня са- мого поразившим, волнением, — извините меня; не могу я слушать более сего сочинителя. Он безнравствен- ный пашквилянт; он лжец... он меня смущает. Не могу! Позвольте прекратить мое сегодняшнее посе- щение. Я начал уговаривать Пунина остаться; но он на- стаивал на своем с каким-то тупым и испуганным упор- ством; повторил несколько раз, что он чувствует сму- щение и желает освежиться на воздухе — и при этом его губы слегка дрожали, и глаза его избегали моих глаз — точно я обидел его. Так он и ушел. А спустя немного и я вышел из дому и отправился к Тархову. Ни у кого не спросясь, по студенческой привычной бесцеремонности, я прямо пробрался к нему на квар- тиру. В первой комнате никого не было. Я кликнул Тархова по имени и, не получив ответа, хотел было удалиться; но дверь соседней комнаты растворилась — и появился мой приятель. Он как-то странно взглянул на меня и молча пожал мне руку. Я пришел к нему с тем, чтобы пересказать все, что я узнал от Пунина; и хотя я тотчас почувствовал, что посетил Тархова не в пору, однако, поговорив немного о предметах
посторонних, кончил-таки тем, что сообщил ему наме- рение Бабурина насчет Музы. Это известие, повиди- мому, не очень его удивило; он тихонько подсел к сто- лу и, внимательно вперив в меня глаза и безмолвствуя попрежнему, придал чертам овоим выражение... такое выражение, точно он желал сказать: «Ну, что ты еще сообщишь? Ну, излагай свои мысли». Я попристальнее посмотрел ему в лицо... Оно мне показалось оживлен- ным, несколько насмешливым, несколько даже наглым. Но это не помешало мне «изложить свои мысли». На- против. «Ты форс свой выказываешь, — подумалось мне, — так и я ж тебя щадить не стану!» И тут же не- медленно приступил к рассуждению о вреде внезапных увлечений, об обязанности каждого человека уважать свободу и личность другого человека, — словом, при- ступил к преподаванью полезных и дельных советов. Разглагольствуя таким манером, я, для большей лег- кости, расхаживал взад и вперед по комнате. Тархов не перебивал меня и не шевелился на своем стуле: только пальцами играл по подбородку. — Я знаю, — говорил я... (Что собственно побу- ждало меня говорить, — мне самому оставалось неяс- ным, вероятнее всего — зависть; не служение же нрав- ственности в самом деле!) Я знаю, — говорил я, — что это дело не легкое, не шуточное; я уверен, что ты лю- бишь Музу и что Муза тебя любит, что это с твоей сто- роны не мгновенная прихоть... Но вот, положим!.. (Тут я скрестил руки на груди.) Положим: ты удовлетворил свою страсть, а дальше что? Ведь ты не женишься на ней? И между тем ты разрушаешь счастье хорошего, честного человека, ее благодетеля — и — кто знает? (тут мое лицо выразило в одно и то же время и прони- цательность и грусть) — быть может, и ее собственное счастье... И т. д., и т. д., и т. д.!!! Около четверти часа лилась моя речь. Тархов все молчал. Меня начинало смущать это молчание. Я из- редка взглядывал на него, не столько для того, чтобы удостовериться во впечатлении, которое производили мои слова, сколько для того, чтобы понять, отчего это он не возражает и не соглашается, а сидит, словно глу-
хонемой? Мне, наконец, однако, показалось, что в лице его происходит... да действительно происходит пере- мена. Оно стало выражать беспокойство, тревогу, тоск- ливую тревогу... Но, странное дело! то оживленное, светлое, смеющееся нечто, то, что поразило меня с са- мого первого взгляда на Тархова, все-таки не покидало этого встревоженного, этого тоскливого лица! Я еще не знал, поздравлять ли мне самого себя с успехом своей проповеди, как вдруг Тархов поднялся и, стиснув мне обе руки, промолвил скороговоркой: — Благодарю, благодарю. Ты, конечно, прав... хотя, с другой стороны, можно было бы заметить... Ведь что такое собственно твой хваленый Бабурин? — Честный тупец — и больше ничего! ты его республиканцем ве- личаешь — а он просто — бука! У! Вот он что! Весь его республиканизм состоит в том, что он нигде не ужи- вается. — А! ты так полагаешь! Бука! не уживается!! — но знаешь ли ты, — продолжал я с внезапной запальчи- востью, — знаешь ли ты, любезный Владимир Нико- лаич, что в наше время не уживаться нигде — это при- знак хорошей, благородной натуры? Одни пустые люди — дурные люди — везде уживаются и прими- ряются со всем! — Ты говоришь: Бабурин — честный тупец!!! — Что ж, по-твоему лучше быть бесчестным остряком? — Ты извращаешь мои слова!—воскликнул Тар- хов. — Я хотел только объяснить тебе, как я понимаю этого господина. Ты думаешь — он такой редкий экзем- пляр? Ничуть! Подобных ему людей я тоже встречал на своем веку. Сидит человек с этаким важным видом, молчит, упорствует, топорщится... Ого-го! Знать, у него внутри, там — много! А внутри-то ничего у него нет, ни единой мысли нет в его голове — одно только чувство собственного достоинства. — Уж и это одно — почтенная вещь, — пере- бил я. — Но позволь спросить, где ты успел так изу- чить его? Ведь ты его не знаешь? Или ты его расписы- ваешь... со слов Музы? Тархов пожал плечом.
— Мы с Музой... не о нем разговариваем. Послу* шай, — прибавил он с нетерпеливым движением всего тела, — послушай: коли Бабурин такая благородная и честная натура — как же это он не видит, что Муза — ему не пара? Одно из двух: либо он понимает, что со- вершает над ней нечто вроде насилия, во имя благо- дарности, там, что ли... и тогда куда девается его чест- ность? Либо он этого не понимает... и тогда — как же не назвать его тупцом? Я хотел было возражать—но Тархов снова схватил мои руки и снова заговорил торопливым го- лосом: — Впрочем... конечно... я сознаюсь, ты прав, тысячу раз прав... Ты мне настоящий друг... но теперь оставь меня, пожалуйста. Я изумился. — Тебя оставить? — Да. Вот видишь ли, я должен поразмыслить хо- рошенько о всем, что ты сейчас сказал... Я не сомне- ваюсь в том, что ты прав... но теперь оставь меня! — Ты в таком волнении... — начал я. — В волнении? я? — Тархов засмеялся, но тотчас спохватился. — Да; конечно. Как же иначе? ты сам го- воришь: это не шутка. Да; об этом надо подумать... наедине. — Он продолжал стискивать мне руки. — Прощай, брат, прощай! — Прощай, — повторил я. — Прощай, брат! — Уходя, я бросил последний взгляд на Тархова. Он ка- зался доволен. Чем? Тем ли, что я, как верный друг и товарищ, указал ему опасность пути, на который он занес ногу, — или тем, что я уходил? Разнообразней- шие мысли вертелись у меня в голове целый день до самого вечера —до самой той минуты, когда я вступил в дом, занимаемый Пуниным и Бабуриным, ибо я по- шел к ним в тот же день. Я должен сознаться, что не- которые выраженья Тархова запали мне в душу... зве- нели у меня в ушах... И в самом деле, неужто Бабу- рин... неужто он не видит, что она ему не пара? Но как же так можно: Бабурин, самоотверженный Бабурин, — честный тупец!!
Пунин сказывал мне во время своего посещения, что меня у* них ожидали накануне. Быть может; но в тот день решительно никто не ожидал меня... Я застал всех дома, и все удивились моему появлению. Бабурин и Пунин — оба были нездоровы; у Пунина голова бо- лела, и он лежал калачиком на лежанке, повязав го- лову пестрым платком и приложив по разрезанному огурцу к каждому виску. Бабурин страдал разлитием желчи: весь желтый, почти бурый, с темными кругами вокруг глаз, с наморщенным лбом и небритой боро- дой — он мало походил на жениха! Я хотел уйти... Однако меня не отпустили и даже напоили чаем. Не- веселый провел я вечерок. У Музы, правда, ничего не болело, она даже дичилась меньше обыкновенного, но явно досадовала, злилась... Наконец, она не вытер- пела — и, подавая мне чашку чаю, торопливо про- шептала: — Вы что там ни говорите, как вы ни старайтесь, а ничего вы не поделаете... Так-то! Я с изумлением посмотрел на нее и, улучив удоб- ную минутку, спросил ее, тоже вполголоса: — Какой смысл ваших слов? — А такой смысл, — отвечала она, и черные ее глаза, злобно блеснув из-под надвинутых бровей, упер- лись мне в лицо и тотчас отклонились в сторону, — такой смысл, что я все слышала, что вы сегодня там говорили, и спасибо вам сказать не за что, а будет все-таки не по-вашему. — Вы были там? — невольно вырвалось у меня... Но тут Бабурин насторожился и глянул в нашу сто- рону. Муза отошла от меня прочь. Минут десять спустя ей опять удалось приблизиться ко мне. Ей словно было приятно говорить мне смелые и опасные вещи, и говорить их в присутствии своего покровителя, под его наблюдением, ровно настолько скрываясь, насколько оно было нужно для того, чтобы не возбудить его подозрительность. Известное дело: ходить в обрез, по самому краю пропасти — любимое женское занятие. — Да, я была там, — шептала Муза, не меняясь в лице; только ноздри ее слегка трепетали и губы криво
подергивало.—Да, и если Парамон Семеныч меня спросит, о чем я с вами теперь перешептываюсь, я сей- час ему скажу. Что мне! — Будьте же осторожнее, — убеждал я ее, — право, кажется, они замечают... — Я же вам говорю, что я готова все сказать. Да и кто замечает? Один с лежанки шею вытягивает, точно больной утенок, да и не слышит ничего; а другой о философии размышляет. Вы не бойтесь!—Голос Музы слегка возвышался, и щеки ее понемногу крас- нели какой-то злорадной, тусклой краской; и чудесно шло это к ней, и никогда она не была так хороша собою. Убирая со стола, расставляя по местам чашки, блю- дечки, она быстро двигалась по комнате; было что-то вызывающее в ее развязной, легкой походке. «Судите, мол, меня, как знаете, а я сама по себе и вас не боюсь». Не могу скрыть, что Муза мне казалась обаятель- ной именно в тот вечер. Да, думалось мне, эта злюка — это новый тип... Это — прелесть. Эти руки, пожалуй, ударить могут... Что ж! Не беда! — Парамон Семеныч!—воскликнула она вдруг,— республика — это такое государство, где всякий делает, что ему вздумается? — Республика не есть государство, — ответил Ба- бурин, подняв голову и насупив брови, — она есть та- кое... устройство, в котором все основано на законе и справедливости. — Стало быть, — продолжала Муза, — в респуб- лике никто не может принуждать другого? — Никто не может. — И собою всяк располагать волен? — Волен. — А! только это я и хотела знать. — Это тебе — на что же? — А так; нужно. Мне нужно было, чтобы вы это сказали. — Любознательная у нас барышня, — заметил с ле- жанки Пунин. Когда я вышел в переднюю, Муза проводила меня, конечно, не из вежливости, а все из того же злорадства. Я спросил ее на прощанье:
— Неужто вы так сильно его любите? — Люблю, не люблю ли, про то я знаю, — отвечала она, — а только чему быть, того не миновать. — Смотрите, не играйте с огнем... сгорите. — Лучше сгореть, чем замерзнуть. А вы... с вашими советами! И почем вы знаете, что он не женится на мне? Почем вы знаете, что я непременно хочу выйти замуж? Ну, я пропаду... Вам-то что за дело? Она захлопнула за мною дверь. Помнится, на возвратном пути домой мне было до- вольно приятно думать, что моему другу, Владимиру Тархову, может прийтись — ой, ой, ой, как солоно от «нового типа»... Должен же он хоть чем-нибудь по- платиться за свое счастье! В том, что он будет счастлив, я, к сожалению, не мог сомневаться. Прошло дня три. Я сидел у себя в комнате перед письменным столом и не столько работал, сколько соби- рался завтракать... услышал шорох, поднял голову и остолбенел. Передо мною — неподвижное, страшное, белое как мел, стояло привидение... стоял Пунин. Мед- ленно мигая, глядели на меня его съеженные глазки, бессмысленный, заячий испуг выражали они, и руки висели, как плети. — Никандр Вавилыч! Что с вами? Как вы сюда по- пали? Никто не видал вас? Что случилось? Да гово- рите же! — Сбежала, — произнес Пунин едва слышным, сиплым шепотом. — Что вы говорите? — Сбежала, — повторил он. — Кто? — Муза. Ушла ночью и записку оставила. — Записку? — Да. Благодарю, мол, но уже более не вернусь. Не ищите. Мы туда — сюда; спрашиваем кухарку: та ничего не знает. Я не могу громко говорить, извините. Голос сорвался.
— Муза Павловна вас оставила! — воскликнул я. — Скажите! Господин Бабурин должен быть в от- чаянии. Что же он намерен теперь сделать? — Ничего он не намерен сделать. Я хотел бежать к генерал-губернатору: запретил. Я хотел подать в по- лицию объявление: запретил и даже прогневался. Го- ворит: ее воля. Говорит: притеснять не желаю. Даже на службу в свою контору отправился. Только, ко- нечно, облика человеческого уже на нем не имеется. Больно много любил он ее... Ох, ох, много мы оба ее любили! Тут Пунин впервые обнаружил, что он не исту- кан, а живой человек: поднял оба кулака кверху и опустил их себе на темя, лоснившееся, как слоновая кость. — Неблагодарная! — простонал он, — кто тебя кормил, поил, спас, обул, воспитал; кто заботился о тебе, кто всю жизнь, всю душу... А ты все забыла? Меня бросить, конечно, не штука, но Парамона Семе- ныча, Парамона... Я попросил его присесть, отдохнуть... Пунин отрицательно покачал головою. — Нет, не надо. Я и пришел-то к вам... не знаю, зачем. Я, как ошалелый; остаться дома одному — жутко; куда деться? Стану посреди комнаты, закрою глаза и зову: Муза! Музочка! Этак с ума сойдешь. Да нет, что я вру? Я знаю, зачем я к вам пришел. Вы вот мне, намеднись, ту треклятую песенку прочли... по- мните, где говорится о старом муже? Зачем вы это сде- лали? Али вы уж что знали тогда... или догадыва- лись? — Пунин глянул на меня. — Батюшка, Петр Пе- трович, — воскликнул он вдруг и затрепетал весь, — вам, быть может, известно, где она находится? Ба- тюшка, к кому она ушла? Я смутился и поневоле опустил глаза... — Разве она в своем письме сказала вам, — на- чал я... — Она сказала, что уходит от нас, потому что по- любила другого! Батюшка, голубчик, вы наверное знаете, где она! Спасите ее, пойдемте к ней; мы ее уго- ворим. Помилуйте, посудите, кого она убила? — Пунин
вдруг покраснел, вся кровь прилила ему в голову, он тяжко грохнулся на колени. — Спасите, отец, пойдемте к ней! Человек мой появился на пороге и остановился в недоумении. Немалого труда стоило мне поднять Пунина снова на ноги, растолковать ему, что если я даже что-нибудь и подозреваю, то все-таки нельзя действовать так, сплеча, особенно вдвоем; что этим только все дело испортишь, что я готов .попытаться, но ни за что не от- вечаю. Пунин не возражал мне, но и не слушал меня и лишь изредка повторял своим надорванным го- лоском: — Спасите, спасите ее и Парамона Семеныча. — Он, наконец, заплакал. — Скажите по крайней мере одно, — спросил он, — что... он хорош собою, молод? — Молод, — отвечал я. — Молод, — повторил Пунин, размазывая по ще- кам слезы. — И она молода... Вот в чем вся беда! Эта рифма пришлась случайно; бедному Пунину было не до поэзии. Я бы дорого дал, чтобы снова услы- шать от него витиеватые речи или хотя его почти без- звучный смех... Увы! те речи исчезли навсегда, — я не слыхал более его смеха. Я обещался навестить его, как только узнаю что-ни- будь положительное... Тархова я, однако, не назвал. Пунин вдруг опустился весь. — Хорошо-с, хорошо-с, спасибо-с, — заметил он с убогой ужимочкой и вставляя слово-ерики, чего он прежде никогда не делал, — только, знаете-с, Пара- мону Семенычу не говорите-с ничего-с... а то он рас- сердится! — Одно слово: запретил! Прощайте-с, су- дарь! Уходя и повернувшись ко мне спиною, Пунин пока- зался мне таким мизерным, что я даже удивился: и хромал-то он на обе ноги и приседал на каждом шагу... «Плохо дело! Finis,1 что называется», — подумал я. 1 Конец (лат.).
Хотя я обещал Пунину собрать сведения о Музе, однако, отправляясь в тот же день к Тархову, я ни- сколько не надеялся что-нибудь узнать, ибо наверное полагал, что либо я не застану его дома, либо он меня не примет. Предположение мое оказалось ошибочным: я застал Тархова дома, он меня принял, и я даже узнал все, что хотел узнать, но пользы от этого не вы- шло никакой. Тархов, как только я перешагнул порог его двери, подошел ко мне решительно, быстро, с сияю- щими, горящими глазами на похорошевшем и просвет- ленном лице, твердо и бойко промолвил: — Слушай, брат Петя! Я догадываюсь, зачем ты пришел и о чем ты собираешься говорить со мною; но предупреждаю тебя, что если ты хотя единым словом упомянешь о ней, или об ее поступке, или о том, что, по-твоему, мне повелевает благоразумие, — мы больше не друзья, мы даже не знакомые, и я буду просить тебя быть со мною, как чужой. Я посмотрел на Тархова: он весь внутренно трепе- тал, как натянутая струна, он весь звенел, он едва сдерживал порывы поднимавшейся молодой крови, сильное, радостное счастье ворвалось ему ib душу и за- владело им — и он им завладел. — Это твое неизменное решение? — произнес я пе- чально. — Да, брат Петя, неизменное. — В таком случае мне остается сказатьтебе: прощай! Тархов слегка прищурился... Уж очень ему было хорошо. — Прощай, брат Петя, — проговорил он немножко в нос, с откровенной улыбкой, весело сверкнув всеми своими белыми зубами. Что мне было делать? Я оставил его с его «счастьем». Когда я захлопнул за собою дверь, другая дверь в комнате, я это слышал, хлопнула тоже. Не легко мне было на сердце и на следующий день, когда я поплелся к своим злополучным знакомцам. Я втайне надеялся — такова слабость человеческая! —>
что не застану их дома, и опять ошибся. Оба были дома. Перемена, происшедшая с ними в последние три дня, поразила бы всякого. Пунин весь побелел и отек. Куда девалась его болтливость? Он говорил вяло, слабо, все тем же сиплым голосом, и вид имел изу- мленный и потерянный. Бабурин, напротив, скорчился и почернел; несловоохотливый и в прежнее время, он теперь едва произносил отрывистые звуки; выра- жение окаменелой строгости так и замерло на его чертах. Я чувствовал, что молчать было невозможно, но что было сказать? Я ограничился тем, что шепнул Пунину: «Ничего я не узнал, и мой совет вам: бросьте всякую надежду». Пунин взглянул на меня своими опухшими красными глазенками — только и осталось у него крас- ного на всем лице, — пробормотал что-то невнятное и отковылял 1в сторону. Бабурин, вероятно, догадался, о чем шла речь у нас с Пуниным, и, раскрыв свои стис- нутые, словно склеенные губы, произнес неспешным голосом: — Милостивый государь! со времени вашего по- следнего посещения у нас случилась неприятность: вос- питанница наша, Муза Павловна Виноградова, не на- ходя более удобным жить с нами, решилась нас поки- нуть, о чем оставила нам письменное заявление. Не почитая себя в праве ей препятствовать, мы предоста- вили ей поступать по ее благоусмотрению. Желаем, чтобы ей было хорошо, — прибавил он не без уси- лия, — а вас покорнейше просим об этом предмете не упоминать, так как подобные речи бесполезны и даже огорчительны. «Вот и этот, как и Тархов, запрещает мне гово- рить о Музе», — подумалось мне, и не мог я внутрен- но не подивиться! Недаром же он так высоко ценил Зенона. Я хотел было сообщить ему нечто об этом мудреце, но язык у меня не повернулся, и хорошо сделал. Я скоро ушел восвояси. Расставаясь со мною, ни Пунин, ни Бабурин не сказали мне: «До свиданья!» — оба в один голос промолвили: «Прощайте-с!» Пунин даже возвратил мне книжку «Телеграфа», которую
я принес ему: теперь, мол, мне этого больше уже не надо. Неделю спустя со мной произошла странная встреча. Весна наступила ранняя, крутая; в полдень жара дохо- дила до восемнадцати градусов. Все зеленело и лезло из разрыхленной, сырой земли. Я нанял в манеже вер- хового коня и отправился за город, на Воробьевы горы. На дороге мне попалась тележка, запряженная парой лихих, до самых ушей забрызганных вяток, с заплетен- ными хвостами, с красными лентами в челках и гривах. Сбруя на лошадях была охотницкая, с медными бля- хами и кистями, — и правил ими молодой щеголь- ямщик в синей поддевке без рукавов и желтой кана- усовой рубахе, в низкой поярковой шляпе с павлиным пером вокруг тульи. Рядом с ним сидела девушка ме- щанского или купеческого звания, в пестрой парчовой кацавейке, с большим голубым платком на голове — и так и заливалась смехом. Ямщик ухмылялся тоже. Я поворотил своего коня в сторону, а впрочем, не обра- тил особого внимания на быстро мелькнувшую весе- лую чету, — как вдруг парень гикнул на лошадей... Да это голос Тархова! Я оглянулся... Точно: он; несо- мненно он, наряженный ямщиком, а возле него—уж не Муза ли? Но в это мгновенье вятки подхватили, и только я их и видел. Я было пустил моего коня в галоп вслед за ними, но это был старый манежный драбант, с так на- зываемым генеральским аллюром в раскачку: галопом он шел еще тише, чем рысью. — Гуляйте, любезные! — проворчал я сквозь зубы. Должно заметить, что Тархова я не видел в течение всей недели, хотя раза три заходил к нему. Его ни- когда не было дома. Бабурина и Пунина я тоже не видел... Я их не посещал. Я простудился на моей прогулке: хотя и было очень жарко, но ветер дул пронзительный. Я опасно забо- лел — и когда я выздоровел, мы с бабушкой отправи- лись в деревню — «на подножный корм» — по совету доктора. В Москву я уже больше не попал; к осени я перешел в Петербургский университет.
Ill 18 49 г. Прошло уже не семь, а целых двенадцать лет, и мне стукнул тридцать второй год. Бабушка давно сконча- лась; я жил в Петербурге чиновником по министерству внутренних дел. Тархова я потерял из виду: поступил он в военную службу и находился почти постоянно в провинции. Мы с ним встретились раза два по-прия- тельски, радушно; но разговоры наши не касались про- шедшего. В эпоху второй нашей встречи он, сколько мне помнится, был уже женат. Однажды, в знойный летний день, я, проклиная и служебные обязанности, удерживавшие меня в Петербурге, и городскую духоту, вонь и пыль, пробирался по Гороховой улице. Погре- бальная процессия перебила мне дорогу. Вся она со- стояла из единственной колесницы, то есть, собственно говоря, из дряхлых дрог, на которых, грубо подбрасы- ваемый толчками ухабистой мостовой, колыхался убо- гий деревянный гроб, до половины прикрытый потер- тым черным сукном. Старый человек, с белой голо>вою, выступал один за дрогами. Я вгляделся в него... Лицо знакомое... Он тоже повел на меня глазами... Боже мой! да это Бабурин! Я снял шляпу, подошел к нему, назвал себя — и отправился с ним рядом. — Кого вы хороните? — спросил я. — Никандра Вавилыча Пунина, — отвечал он. Я предчувствовал, я заранее знал, что он назовет это имя, и сердце все-таки дрогнуло во мне. Грустно стало мне, и рад я был, что случай доставил мне воз- можность отдать последний долг моему наставнику... — Могу я идти с вами, Парамон Семеныч? — Можете... Я один провожал его; теперь нас бу- дет двое. Больше часа продолжалось наше шествие. Спутник мой подвигался, не поднимая глаз, не разжимая губ. Он окончательно состарелся с тех пор, как я его видел в последний раз; изрытое морщинами, медного цвета лицо резко отделялось от белых волос. Следы трудо- вой, терпкой жизни, постоянной борьбы сказывались во
всем существе Бабурина:' обглодала его нужда да бед- ность. Когда все покончилось, когда то, что было Пуни- ным, навеки скрылось в сырой... уж точно сырой земле Смоленского кладбища, Бабурин, постояв минуты две с потупленной, непокрытой головою перед нововырос- шим холмиком песчаной глины, обратил ко мне свое изможденное, как бы ожесточенное лицо, свои сухие, впалые глаза, угрюмо поблагодарил меня и хотел было удалиться; но я удержал его. — Где вы живете, Парамон Семеныч? Позвольте вас навестить. Я не знал вовсе, что вы живете в Петер- бурге. Мы бы старое вспомнили, побеседовали бы о покойном нашем друге. Бабурин не тотчас ответил мне. — Я третий год как в Петербурге обретаюсь, — промолвил он, наконец, — квартирую я на самом конце города. Впрочем, если вы точно желаете меня посе- тить, приходите. — Он дал мне свой адрес. — Прихо- дите вечером; вечером мы всегда дома... мы оба. — Вы... оба? — Я женат. Моя жена сегодня не совсем здорова; оттого она не провожала покойника. А впрочем, доста- точно и одному человеку исполнить эту пустую фор- мальность, этот обряд. Кто же во все это верит? Я несколько удивился последним словам Бабурина, однако ничего не сказал, взял извозчика и предложил Бабурину довезти его до дому; но он отказался. В тот же день вечером я отправился к нему. Доро- гой я все думал о Пунине. Мне вспомнилось, как я в первый раз с ним встретился и какой он был тогда восторженный и забавный; потом в Москве, как он присмирел — особенно в последнее наше свидание; а вот и совсем кончен расчет с жизнию: не шутит, видно, она! Квартировал Бабурин на Выборгской сто- роне, в домике, напоминавшем мне его московское гнездышко: петербургское чуть ли не было еще беднее. Когда я вошел к нему в комнату, он сидел в углу на стуле, уронив обе руки на колени; нагоревшая сальная свеча тускло освещала его повислую белую голову. Он
услышал шум моих шагов, встрепенулся и приветство- вал меня радушнее, чем я ожидал. Спустя несколько мгновений появилась его жена: я в ней тотчас узнал Музу — и тут только понял, зачем Бабурин меня при- гласил к себе: он хотел показать мне, что он все-таки добился своего. Переменилась Муза много — в лице, в голосе . и в движеньях; но больше всего переменились ее глаза. Бывало, они бегали, как живчики, эти злые, эти красивые глаза; они блистали украдкой, но ярко; взор их колол, как булавка... Теперь они глядели прямо, спокойно, пристально; черные зеницы потускнели. «Я надломана, я смирна, я добра», — казалось, гово- рил ее тихий и тупой взор. То же самое говорила ее постоянная, покорная улыбка. И платье на ней было смиренное: коричневое, с маленькими горошинами. Она первая подошла ко мне, спросила, узнаю ли я ее? Она, очевидно, не конфузилась, и не потому, чтобы она потеряла стыд или память, а просто потому, что суета от нее отошла. Муза много говорила о покойном Пунине, говорила ровным, тоже похолодевшим голо- сом. Я узнал, что он в последние годы совсем стал хи- лый, почти в детство впал, так что даже скучал без игрушек; правда, его уверяли, что он шьет их из тря- пок для продажи... он сам забавлялся ими. Страсть его к стихам, однако, не угасла, и память сохранилась на одни только стихи: за несколько дней до смерти он еще декламировал из «Россиады»; зато Пушкина боялся, как дети боятся буки. Привязанность его к Бабурину также не уменьшилась: он попрежнему благоговел пе- ред ним и, уже охваченный мраком и холодом кон- чины, еще лепетал коснеющим языком: «благодетель!» Я узнал также от Музы, что вскоре после московского происшествия Бабурину опять пришлось поколесить по России, перекочевывая с одной частной должности на другую; что и в Петербург он прибыл опять-таки на частную службу, которую, впрочем, принужден был оставить на днях по неприятности с хозяином: Бабурин вздумал заступиться за рабочих... Постоянная улыбка Музы, сопровождавшая ее речи, наводила меня на размышления печальные; она довершала впечатление,
возбужденное во мне наружностью ее мужа. Трудно доставался им обоим насущный хлеб — в этом не было сомнения. Сам он мало вмешивался в нашу беседу: он казался еще более озабоченным, чем огорченным... Что-то грызло его. — Парамон Семеныч, пожалуйте, — проговорила кухарка, внезапно появившись на пороге двери. — Что такое? Что нужно? — тревожно спросил он. — Пожалуйте, — значительно и настойчиво повто- рила кухарка. Бабурин застегнулся и вышел. Когда мы остались одни с Музой, она посмотрела на меня несколько измененным взором и промолвила голосом тоже измененным и уже без улыбки: — Не знаю, Петр Петрович, что вы теперь обо мне думаете, но полагаю, что вы помните, какая я была... Самоуверенная была я, веселая... и недобрая; хотела в свое удовольствие пожить. А я вам вот что скажу теперь: когда меня бросили, и я была, как потерянная, и только ждала, что либо бог меня приберет, либо у самой хватит духа с собой покончить, — я опять, как в Воронеже, встретилась с Парамоном Семенычем — и он опять спас меня... Слова обидного я от него не услышала, ни одного упрека не услышала, ничего он от меня не потребовал — не стоила я того; но он меня любил... и я стала его женой. Что же мне было делать? умереть — не удалось; жить тоже не пришлось, как хотелось... Куда же было деться! И то — милость. Вот и все. Она умолкла, отвернулась на мгновение... прежняя покорная улыбка опять появилась на ее губах. «Легко ли мне жить, не спрашивай», — почудилось мне теперь в этой улыбке. Разювор перешел к предметам обыкновенным. Муза рассказала мне, что после Пунина осталась кошка, которую он очень любил, но что она с самой его смерти ушла на чердак и там сидит и все мяучит, точно зовет кого-то... соседи очень пугаются и вообра- жают, что это душа Пунина перешла в кошку.
— Парамон Семеныч чем-то встревожен, — прого- ворил я, наконец. — А вы это заметили? — Муза вздохнула. — Ему нельзя не тревожиться. Вам нечего сказывать, что Па- рамон Семеныч остался верен своим убеждениям... Нынешний порядок вещей мог только укрепить их. (Муза выражалась совсем иначе, чем, бывало, в Мо- скве: язык ее принял литературный, начитанный отте- нок.) Впрочем, я не знаю, могу ли я вам довериться и как вы примете... — Почему же вы полагаете, что мне довериться нельзя? — Да ведь вы состоите на службе, вы чиновник. — Ну так что ж? — Вы, следовательно, преданы правительству. Я внутренне подивился... молодости Музы. — О моих отношениях к правительству, которое и существования моего не подозревает, я распростра- няться не буду, — промолвил я, — но вы можете быть спокойны. Вашего доверия я во зло не употреблю. Убеждениям вашего супруга я сочувствую... больше, чем вы полагаете. Муза покачала головою. — Да; это овсе так, — начала она не без запинки, — но ведь вот что. Убеждениям Парамона Семеныча, быть может, скоро придется выказаться на деле. Они не могут дольше оставаться под спудом. Есть това- рищи, от которых теперь невозможно отстать... Муза внезапно умолкла, словно язык себе прику- сила. Ее последние слова меня изумили и немножко испугали. Вероятно, лицо мое выразило то, что я по- чувствовал, — и Муза это заметила. Я уже сказал, что свидание наше происходило в 1849 году. Многим еще памятно, какое это было смутное и тяжелое время и какими событиями ознаме- новалось оно в С.-Петербурге. Меня самого поразили некоторые странности в обращении Бабурина, во всей его повадке. Раза два он с такой резкой горечью и не- навистью, с таким отвращением отозвался о правитель- ственных распоряжениях, о высокопоставленных ли- цах, что я почувствовал недоумение...
— А что? — спросил он меня вдруг, — освободили вы своих крестьян? Я принужден был сознаться, что нет. — А ведь, чай, бабка-то умерла? И в этом я должен был сознаться. — То-то вы, господа дворяне, — проворчал сквозь зубы Бабурин... — Чужими руками... жар загребать... это вы любите. В его комнате, на самом видном месте, висела из- вестная литография, изображавшая Белинского; на столе лежал томик старинной, бестужевской «Поляр- ной звезды». Бабурин долго не возвращался после того, как ку- харка его вызвала. Муза несколько раз с беспокой- ством глянула на дверь, в которую он вышел. Наконец, она не вытерпела, встала, извинилась и тоже вышла в ту же дверь. Через четверть часа она вернулась назад с своим мужем; лица обоих, так по крайней мере мне показалось, выражали смущение. Но вот внезапно лицо Бабурина приняло другое, ожесточенное, почти исступленное выражение... — Какой же этому будет конец? — заговорил он вдруг прерывистым, захлебывавшимся, ему вовсе не свойственным голосом, и поводя кругом, блуждая оди- чалыми глазами. — Живешь, живешь, надеешься, авось лучше будет, легче будет дышать, — а напротив того, все идет хуже да хуже! Совсем уж к стене прижали! В молодости я всего натерпелся; меня... быть может... даже били... да, — прибавил он, круто повер- нувшись на каблуках и словно накинувшись на меня, — я, уже совершеннолетним будучи, получал истязания телесные... да; о других несправедливостях я уже не говорю... Но неужто ж нам к тем, прежним временам... предстоит вернуться? Что теперь делают с молодыми людьми! Да ведь это, наконец, всякое терпение лопнет... Лопнет! Да! Погодите! Я никогда не видал Бабурина в подобном состоя- нии. Муза даже побледнела вся... Бабурин вдруг рас- кашлялся и опустился на скамейку. Не желая стеснять ни его, ни Музу своим присутствием, я решился уйти,
и уже прощался с ними, как вдруг та же дверь в со- седнюю комнату отворилась, и показалась голова... Но не голова кухарки, а всклокоченная, перепуганная го- лова молодого человека. — Беда, Бабурин, беда! — пролепетал он тороп- ливо, но тотчас же скрылся при виде незнакомой моей фигуры. Бабурин бросился вон вслед за молодым человеком. Я крепко пожал руку Музе — и удалился с дурными предчувствиями на сердце. — Приходите завтра, — шепнула она тревожно. — Приду непременно, — ответил я. Я на другой день еще лежал в постели, когда мой человек подал мне письмо от Музы. «Милостивый государь, Петр Петрович! — писала она, — Парамона Семеныча сегодня ночью арестовали жандармы — и увезли в крепость или не знаю куда: они не сказали. Все наши бумаги перерыли, многое за- печатали, с собою взяли. Также книги и письма. Гово- рят, в городе пропасть народа арестовано. Вы можете себе представить, что я чувствую. Хорошо, что Ни- кандр Вавилыч до этого не дожил! Во-время он убрался. Посоветуйте, что мне сделать. За себя я не боюсь — с голоду я не умру — но мысль о Парамоне Семеныче не дает мне покоя. Приходите, пожалуйста, если только вы не боитесь посещать людей в нашем положении. Готовая к услугам Муза Бабурина». Через полчаса я был у Музы. Увидав меня, она протянула мне руку и хотя не сказала ни слова, но выражение благодарности мелькнуло на ее лице. На ней было (вчерашнее платье: по всему было заметно, что она не ложилась и не спала всю ночь. Глаза у ней были красны — но от бессонницы, не от слез. Она не плакала. Ей было не до того. Она хотела действовать, хотела бороться с поразившим ее несчастьем: прежняя,
энергическая, самовольная Муза воскресла в ней. Даже негодовать ей было некогда, хотя негодование ее душило. Как помочь Бабурину, к кому прибегнуть, чтобы облегчить его участь — ни о чем другом она не думала. Она хотела немедленно идти... просить... тре- бовать... Но куда идти? Кого просить? Чего требо- вать? — вот что она желала услышать от меня, вот о чем желала посоветоваться со мною. Я начал с того, что посоветовал ей... терпенье. На первых порах ничего другого не оставалось делать, как только выжидать и по мере возможности наводить справки. Предпринять что-нибудь решительное теперь, когда дело едва началось, едва загорелось, — было просто немыслимо, безрассудно. Надеяться на успех было безрассудно, даже если бы я обладал гораздо большей долей значения и влияния... но что мог сде- лать я, маленький чиновник? У ней самой не было ни- какой протекции... Не легко было растолковать ей все это... однако она, наконец, поняла мои доводы; поняла также, что не эгоистическое чувство руководило мною, когда я до- казывал бесполезность всяких попыток. — Да скажите, Муза Павловна, — начал я, когда она, наконец, присела на стул (до тех пор она все стояла на ногах, как бы готовясь тотчас пойти на по- мощь Бабурину), — каким образом Парамон Семе- ныч — в его годы — попался в такой истории? Тут, я уверен, одни молодые люди замешаны, вроде того, который вчера вечером приходил предупредить вас... — Эти молодые люди — наши друзья!—восклик- нула Муза, и глаза ее заблистали и забегали по-ста- ринному. Что-то сильное, неудержимое, казалось, так и поднялось со дна ее души... а мне вдруг вспомнилось название «нового типа», данное ей некогда Тархо- вым.— Годы ничего не значат, когда дело идет о поли- тических убежденьях! — Муза особенно наперла на эти два последние слова. Можно было подумать, что при всем ее горе ей было не неприятно выказать себя передо мною, в этом новом, неожиданном свете — в свете женщины образованной и созрелой, достойной супруги республиканца! —Иные старики моложе иных
молодых, — продолжала она, — способнее на жертвы... Но не в том вопрос. — Мне кажется, Муза Павловна, — заметил я, — вы несколько преувеличиваете. Зная характер Пара- мона Семеныча, я был заранее уверен, что он будет сочувствовать всяким... честным порывам; но, с другой стороны, я всегда считал его за человека благоразум- ного... Неужели он не понимает всю невозможность, всю нелепость заговоров у нас, в России! В его положе- нии, в его звании... — Конечно, — с горечью в голосе перебила Му- за, — он мещанин; а в России вступать в заговоры позволительно только дворянам, как, например, че- тырнадцатого декабря... ведь вот что вы хотели ска- зать. «В таком случае зачем вы жалуетесь?» — чуть не сорвалось у меня с языка... однако я удержался. — Полагаете ли вы, что результат четырнадцатого .декабря такого свойства, что должен поощрять дру- гих? — произнес я громко. Муза нахмурилась. «С тобою нечего толковать об этом», — прочел я на ее потупленном лице. — Парамон Семеныч очень скомпрометирован? — .решился спросить я, наконец. Муза ничего не отве- чала... Голодное, дикое мяуканье раздалось с чер- дака. Муза вздрогнула. — Ах, хорошо, что Никандр Вавилыч всего этого не видел! — почти с отчаянием простонала она. — Не видел он, как ночью насильно схватили его благоде- теля, нашего благодетеля, быть может, лучшего и чест- нейшего человека в целом свете, — не видел он, как обращались с почтенным стариком, как говорили ему: «ты»... как грозили ему — и чем ему грозили!., потому только, что он мещанин! Этот офицер молодой тоже, должно быть из числа таких бессовестных бездушни- ков, каких и мне в моей жизни... Голос Музы порвался. Она вся трепетала, как лист. Долго сдержанное негодование прорвалось, нако- нец; потрясенные, вызванные наружу общей душевной тревогой, всколыхнулись старые воспоминания... Но
собственно я убедился в это мгновенье, что «новый тип» остался тем же, той же страстной, увлекающейся натурой... Только увлекалась Муза уже не тем, чем -бы- вало, в молодые годы. То, что в первое мое посещение я принял за резиньяцию, за усмиренность, и что дей- ствительно было тем — этот тихий, тупой взор, этот хо- лодный голос, эта ровность и простота — все это имело смысл лишь в отношении к прошедшему, невозврат- ному... Теперь настоящее заговорило. Я постарался успокоить Музу, постарался переве- сти нашу беседу на более практическую почву. Надо было принять некоторые неотложные меры: узнать, где собственно находился Бабурин; а потом достать и ему и Музе средства к существованию. Все это представ- ляло затруднения не малые; приходилось отыскивать не прямо деньги, а работу, что, как известно, гораздо более сложная задача... Я ушел от Музы с целым роем соображений в го- лове. Я скоро узнал, что Бабурин сидит в крепости... Дело началось... затянулось. Я каждую неделю по нескольку раз видался с Музой. Она тоже имела не- сколько свиданий с мужем. Но в самый момент разре- шения всей этой печальной истории меня в Петербурге не было. Непредвиденные дела заставили меня съездить на юг России. Во время моей отлучки я узнал, что Бабурина по суду оправдали: оказалось, что вся вина его состояла только в том, что у него, как у чело- века, неспособного возбудить подозрения, собирались иногда молодые люди, — и он присутствовал при их беседах; однако административным порядком сослали его на жительство в одну из западных губерний Си- бири. Муза уехала с ним. «...Парамон Семеныч этого не желал, — писала она мне, — потому, по его понятиям, никто не в праве жерт- вовать собою для другого человека — не для дела; но я ему ответила, что тут никакой жертвы нет. Когда я сказала ему в Москве, что буду его женою, то я по- думала про себя: навеки и нерушимо! Так нерушимо должно оно стоять до конца дней...»
IV 18 6 1 г. Еще двенадцать лет прошло... Все в России знают и вечно помнить будут, что совершилось между 49-м и 61-м годом. И в моей личной жизни произошло много перемен, о которых, впрочем, распространяться нечего. Появились в ней новые интересы, новые заботы... Чета Бабуриных сперва отступила на второй план, поуом совсем стушевалась. Я, однако, продолжал переписы- ваться с Музой — очень, правда, изредка; иногда про- текало более года без всяких известий о ней и об ее муже. Я узнал, что вскоре после 55-го года ему было дозволено возвратиться в Россию; но что он сам поже- лал остаться в том небольшом сибирском городке, куда забросила его судьба и где он, повидимому, свил себе гнездо, нашел приют, круг деятельности... И вот в конце марта месяца 1861 года получаю я следующее письмо от Музы: «Я так давно к (вам не писала, почтеннейший П. П., что даже не знаю, живы ли вы; а если и живы, то не забыли ли о нашем существовании? Но все равно; не могу я не писать вам сегодня. У нас доселе все шло по- старинному; мы с Парамоном Семенычем занимались нашими школами, которые подвигаются помаленьку; сверх того Парамон Семеныч занимался чтением и пе- репиской да обычными своими прениями с старовер- цами, духовными лицами и ссыльными поляками; здо- ровье его было порядочно... Мое тоже. Но вот вчера к нам пришел манифест 19 февраля! Давно мы его ждали, давно ходили слухи о том, что делается у вас в Петербурге... но все же не могу я вам описать, что это было! Вы знаете хорошо моего мужа; несчастье нисколько его не изменило, а напротив, он стал еще крепче и энергичнее. (Не могу скрыть, что Муза на- писала: енергичнее.) Сила воли в нем железная, но тут он не выдержал! Руки тряслись у него, когда он читал; потом он обнял меня три раза и три раза со мной обло- бызался, хотел что-tq сказать, — но нет! не мог! и кон- чил тем, что прослезился, что очень было удивительно
видеть, и вдруг закричал: «Ура! ура! Боже, царя хра- ни!»— Да, Петр Петрович, эти самые слова! Потом он прибавил: «Ныне отпущаеши»... и еще: «Это первый шаг, за ним должны последовать другие»; и, как был, без шапки, побежал сообщить великую эту новость на- шим приятелям. Мороз стоял сильный, и даже пурга зачиналась, я его удерживала, но он не послушался. А когда пришел домой, весь был запорошен снегом, волосы, лицо и борода — у него теперь борода по са- мую грудь — и даже слезы на щеках застыли! Но очень он был жив и весел, и велел мне бутылку цым- лянского раскупорить, и вместе с нашими приятелями, которых он с собой привел, пил за здоровье царя и Рос- сии и всех русских свободных людей; и, взяв бокал и опустив взор на землю, сказал: «Никандр, Никандр, слышишь ли? Нет на Руси более рабов! Радуйся и в гробу, старый товарищ!» И многое еще такое говорил, что «сбылись, мол, мои ожидания!» Говорил также и о том, что теперь уже повернуть назад невозможно; что это — своего рода залог или обещание... Всего я не запомню, но давно я его таким счастливым не видала. И вот я решилась вам написать, чтобы и вы узнали, как мы радовались и ликовали в отдаленных сибирских пу- стынях, чтобы и вы порадовались вместе с нами...» Это письмо я получил в конце марта; а в начале мая пришло другое, весьма коротенькое письмо от той же Музы. Она извещала меня, что ее муж, Парамон Семеныч Бабурин, получив простуду в самый день при- бытия манифеста, скончался 12 апреля от воспаления в легких, шестидесяти семи лет от роду. Она приба- вила, что намерена остаться там, где покоится его тело, и продолжать завещанную им работу, потому что та- кова была последняя воля Парамона Семеныча, — а у ней другого закона нет. С тех пор я уже более не слыхал о Музе.
ЧАСЫ Рассказ старика 1 850 г. I Расскажу вам мою историю с часами... .Курьезная история! Дело происходило в самом начале нынешнего сто- летия, в 1801 году. Мне только что пошел шестнадца- тый год. Жил я в Рязани, в деревянном домике, не- далеко от берега Оки — вместе с отцом, теткой и двоюродным братом. Мать свою я не помню: она скон- чалась года три после замужества; кроме меня, уотца моего детей не было. Звали его Порфирием Петрови- чем. Человек он был смирный, собою неказистый, бо- лезненный; занимался хождением по делам тяжеб- ным — и иным. В прежние времена подобных ему людей обзывали подьячими, крючками, крапивным семенем; сам он величал себя стряпчим. Нашим до- машним хозяйством заведовала его сестра, а моя тетка — старая пятидесятилетняя дева; моему отцу тоже минул четвертый десяток. Большая она была бо- гомолка — прямо сказать: ханжа; тараторка, всюду нос свой совала; да и сердце у ней было не то, что у отца — недоброе. Жили мы — не бедно, а в обрез. Был у моего отца еще брат, Егор по имени; да того за какие-то
якобы «возмутительные поступки и якобинский образ мыслей» (так именно стояло в указе) сослали в Си- бирь еще в 1797 году. Егоров сын, Давыд, мой двоюродный брат, остался у моего отца на руках и проживал с нами. Он был старше меня одним только годом; но я преклонялся пе- ред ним и повиновался ему, как будто он был совсем большой. Малый он был не глупый, с характером, из себя плечистый, плотный, лицо четыреугольное, весь в веснушках, волосы рыжие, глаза серые, небольшие, губы широкие, нос короткий, пальцы тоже короткие — крепыш, что называется — и сила не по летам! Тетка терпеть его не могла; а отец — так даже боялся его... или, может быть, он перед ним себя виноватым чув- ствовал. Ходила молва, что не проболтайся мой отец, не выдай своего брата — Давыдова отца не сослали бы в Сибирь! Учились мы оба в гимназии, в одном классе, и оба порядочно; я даже несколько получше Давыда... память у меня была острей; но мальчики — дело известное! — этим превосходством не дорожат и не гордятся, и Давыд все-таки оставался моим во- жаком. п Зовут меня — вы знаете — Алексеем. Я родился 7-го, а именинник я 17 марта. Мне, по старозаветному обы- чаю, дали имя одного из тех святых, праздник которых приходится на десятый день после рождения. Крест- ным отцом моим был некто Анастасий Анастасьевич Пучков, или собственно: Настасёй Настасёич; иначе ни- кто его не величал. Сутяга был он страшный, кляуз- ник, взяточник— дурной человек совсем; его из губер- наторской канцелярии выгнали, и под судом он нахо- дился не раз; отцу он бывал нужен... Они вместе «про- мышляли». Из себя он был пухлый да круглый; а лицо как у лисицы, нос шилом; глаза карие, светлые, тоже как у лисицы. И всё он ими двигал, этими глазами, на- право да налево, и носом тоже водил — словно воздух нюхал. Башмаки носил без каблуков и пудрился еже- дневно, что в провинции тогда считалось большою ред-
костью. Он уверял, что без пудры ему быть нельзя, так как ему приходится знаться с генералами и с генераль- шами. И вот наступил мой именинный день! Приходит На- стасей Настасеич к нам в дом и говорит: — Ничем-то я доселева, крестничек, тебя не дарил; зато посмотри, каку штуку я тебе принес сегодня! И достает он тут из кармана серебряные часы луко- вицей, с написанным на циферблате розаном и с брон- зовой цепочкой! Я так и сомлел от восторга, — а тетка, Пелагея Петровна, как закричит во все горло: — Целуй руку, целуй руки, паршивый! Я стал целовать у крестного отца, руку, а тетка, знай, причитывает: — Ах, батюшка, Настасей Настасеич, зачем вы его так балуете! Где ему с часами справиться? Уронит он их, наверное, разобьет или сломает! Вошел отец, посмотрел на часы, поблагодарил На- стасеича — небрежно таково, да и позвал его к себе в кабинет. И слышу я, говорит отец, словно про себя: — Коли ты, брат, этим думаешь отделаться... Но я уже не мог устоять на месте, надел на себя часы и бросился стремглав показывать свой подарок Давыду. Ш Давыд взял часы, раскрыл и внимательно рассмо- трел их. У него большие были способности к механике; он любил возиться с железом, медью, со всякими ме- таллами; он обзавелся разными инструментами — и поправить или даже заново сделать винт, ключ и т. п. — ему ничего не стоило. Давыд повертел часы в руках и, пробурчав сквозь зубы (он вообще был неразговорчив): — Старые... плохие... — прибавил: — Откуда? Я ему сказал, что подарил мне их мой крестный. Давыд вскинул на меня свои серые глазки. — Настасей? — Да; Настасей Настасеич. Давыд положил часы на стол и отошел прочь молча.
— Они тебе не нравятся? — спросил я. — Нет; не то... а я, на твоем месте, от Настасея ни- какого подарка бы не принял. — Почему? — Потому, что человек он дрянь; а дряни-человеку одолжаться не следует. Еще спасибо ему говори. Чай, руку у него поцеловал? — Да, тетка заставила. Давыд усмехнулся — как-то особенно, в нос. Такая у него была повадка. Громко он никогда не смеялся: он считал смех признаком малодушия. Слова Давыда, его безмолвная улыбка — меня глу- боко огорчили. Стало быть, подумал я, он меня вну- тренне порицает! Стало быть, я тоже дрянь в его гла- зах! Сам он никогда до этого бы не унизился, не при- нял бы подачки от Настасея! Но что мне теперь остается сделать? Отдать часы назад? Невозможно! Я попытался было заговорить с Давыдом, спросить его совета. Он мне ответил, что никому советов не дает и чтоб я поступил, как знаю. Как знаю?! Помнится, я всю ночь потом не спал: раздумье меня мучило. Жаль было лишиться часов — я их положил возле постели на ночной столик; они так приятно и забавно постуки- вали... Но чувствовать, что Давыд меня презирает (да, нечего обманываться! он презирает меня!)... это мне казалось невыносимым! К утру во мне созрело решение... Я, правда, всплакнул — но и заснул за- то, и как только проснулся — наскоро оделся и вы- бежал на улицу. Я решился отдать мои часы пер- вому бедному, которого встречу! IV Я не успел отбежать далеко от дому, как уже на- ткнулся на то, что искал. Мне попался мальчик лет де- сяти, босоногий оборвыш, который часто шлялся мимо наших окон. Я тотчас подскочил к нему — и не дав ни ему, ни себе времени опомниться — предложил ему мои часы.
Мальчик вытаращил глаза, одной рукой заслонил рот, как бы боясь обжечься, — и протянул другую. — Возьми, возьми, — пробормотал я, — они мои, я тебе дарю их — можешь продать их и купить себе... ну там что-нибудь нужное... Прощай! Я всунул часы ему в руку — и во всю прыть пу- стился домой. Постоявши немного в нашей общей спальне за дверью и переведя дух, я приблизился к Давыду, который только что кончил свой туалет и причесывал себе волосы. — Знаешь что, Давыд? — начал я как можно более спокойным голосом. — Я Настасеевы часы-то отдал. Давыд глянул на меня и провел щеткой по вискам. — Да, — прибавил я все тем же деловым тоном, — я их отдал. Тут есть такой мальчик, очень бедный, ни- щий: так вот ему. Давыд положил щетку на умывальный столик. — Он может за деньги, которые выручит, — про- должал я, — приобрести какую-нибудь полезную вещь. Все-таки за них он что-нибудь получит. Я умолк. — Ну что ж! дело хорошее! — проговорил, наконец, Давыд и пошел в классную. Я последовал за ним. — А коли тебя спросят — куда ты их дел? — обра- тился он ко мне. — Я скажу, что я их обронил, — отвечал я не- брежно. Больше о часах между нами в тот день уже не было речи; а все-таки мне сдавалось, что Давыд не только одобрял меня, но... до некоторой степени... даже удив- лялся мне. Право! V Прошло еще два дня. Случилось так, что никто у нас в доме часов не хватился. У отца вышла какая-то крупная неприятность с одним из его доверителей: ему было не до меня и не до моих часов. Зато я беспре- станно думал о них! Даже одобрение... предполагаемое одобрение Давыда меня не слишком утешало. Он же ничем особенно его не выказывал: взего только раз
сказал — и то вскользь, что не ждал от меня такой удали. Решительно: пожертвование мое приходилось мне в убыток, оно не уравновешивалось тем удоволь- ствием, которое мое самолюбие мне доставляло. А тут еще, как нарочно, подвернись другой знако- мый нам гимназист, сын городского доктора, — и начни хвастаться новыми, и не серебряными, а томпаковыми часами, которые подарила ему его бабушка... Я не вытерпел, наконец, — и, тихомолком выскольз- нув из дому, принялся отыскивать того самого нищего мальчика, которому я отдал свои часы. Я скоро нашел его: он с другими мальчиками играл у церковной паперти в бабки. Я отозвал его в сторону и, задыхаясь и путаясь в речах, сказал ему, что мои родные гневаются на меня за то, что я отдал часы, — и что если он согласится мне их возвратить, то я ему с охотой заплачу за них деньгами... Я, на всякий слу- чай, взял с собою старинный елизаветинский рубль, весь мой наличный капитал. — Да у меня их нету-ти, часов-то ваших, — отве- чал мальчик сердитым и плаксивым голосом, — батька мой увидал их у меня, да отнял; еще пороть меня соби- рался. Ты их, говорит, должно, украл где-нибудь, — какой дурак тебя часами дарить станет? — А кто твой отец? — Мой отец? Трофимыч. — Да кто он такой? Какое его занятие? — Он — солдат отставной, сражант. А занятия у него никакого нету. Старые башмаки чинит, подметки строчает. Вот и все его занятие. Тем и живет. — Где ваша квартира? Сведи меня к нему. — И то сведу. Вы ему скажите, батьке-то, что вы мне часы подарили. А то он меня все попрекает. Вор да вор! И мать туда же: в кого, мол, ты вором уро- дился? Мы с мальчиком отправились на его квартиру. Она помещалась в курной избушке на заднем дворе дав- ным-давно сгоревшей и не отстроенной фабрики. И Трофимыча и жену его мы застали дома. Отставной «сражант» был высокого роста старик, жилистый и прямой, с желто-седыми бакенами, небритым подбо-
родком и целой сетью морщин на щеках и на лбу. Жена его казалась старше его: красные ее глазки уныло моргали и ежились посреди болезненно-припух- лого лица. На обоих висели какие-то темные лохмотья вместо одежды. Я объяснил Трофимычу, в чем было дело и зачем я пришел. Он выслушал меня молча, ни разу ни смиг- нув и не спуская с меня своего тупого и напряженно- го— прямо солдатского взгляда. — Баловство! — промолвил он, наконец, хриплым, беззубым басом. — Разве так благородные господа по- ступают? А коли если Петька точно часы не украл — так за это ему — ррраз! Не балуй с барчуками! А украл бы—так я б его не так! Рраз! рраз! рраз! Фуктелями, по-калегвардски! чего смотреть-то? Что за притча? Ась?! Шпонтонами их! Вот так история?! Тьфу! Это последнее восклицание Трофимыч произнес фальцетом. Он, очевидно, недоумевал. — Если вы хотите возвратить мне часы, — пояснил я ему... я не смел его «тыкать», даром, что он был про- стой солдат...—то я вам с удовольствием заплачу... вот этот рубль. Больше они, я полагаю, не стоят. — Нину! —проворчал Трофимыч, не переставая не- доумевать и по старой памяти поедая меня глазами, словно я был начальник какой. — Эко дело — а? — Ну- кося, раскуси его!.. Ульяна, молчи!—окрысился он на жену, которая разинула было рот. — Вот часы,— прибавил он, раскрывая ящик стола, — коли они ваши точно — извольте получить; а рубль-то за что? Ась? — Бери рубль, Трофимыч, беспутный, — завопила жена. — Из ума выжил, старый! Алтына за душой нет, а туда же, важничает! Косу тебе напрасно толь- ко отрубили, а то — та же баба! Как так — ничего не знамши... Бери деньги, коли уж часы отдавать взду- мал! — Ульяна, молчи, паскудница! — повторил Трофи- мыч. — Где это видано — разговаривать? А? Муж — глава; а она — разговаривать? Петька, не шевелись, убью!.. Вот часы! Трофимыч протянул ко мне часы, но не выпускал их из пальцев.
Он задумался, потупился, потом уставил на меня тот же пристально-тупой взор — да вдруг как гаркнет во всю глотку: — А где же он? Рубль-то где? — Вот он, вот, — поспешно промолвил я и выхва- тил монету из кармана. Но он ее не брал и все смотрел на меня. Я положил рубль на стол. Он вдруг смахнул его в ящик, швырнул мне часы и, повернувшись налево кругом и сильно топ- нув ногою, прошипел на жену и на сына: — Вон, сволочь! Ульяна что-то залепетала — но я уже выскочил на двор, на улицу. Засунув часы в самую глубь кармана и крепко стискивая их рукою, я примчался домой. VI Я снова вступил во владение часами, но удоволь- ствия оно мне не доставило никакого. Носить я их не решался: нужно было пуще всего скрыть от Давыда то, что я сделал. Что бы он подумал обо мне, о моей бес- характерности? Даже запереть в ящик эти злополучные часы я не мог: у нас все ящики были общие. Приходи- лось прятать их то на верху шкапа, то под матрацем, то за печкой... И все-таки мне не удалось обмануть Да- выда! Однажды я, достав из-под половицы нашей ком- наты часы, вздумал потереть их серебряную спинку старой замшевой перчаткой. Давыд ушел куда-то в го- род; я никак не ожидал, что он скоро вернется... вдруг он — шасть в дверь! Я до тог© смутился, что чуть не выронил часов, и весь потерянный, с зардевшимся до боли лицом, при- нялся ерзать ими по жилету, никак не попадая в кар- ман. Давыд посмотрел на меня и, по своему обыкнове- нию, улыбнулся молча. — Чего ты? — промолвил он, наконец. — Ты ду- маешь, я не знал, что часы опять у тебя? Я в первый же день, как ты их принес, увидел их.
— Уверяю тебя, — начал я чуть не со слезами... Давыд пожал плечом. — Часы твои; ты волен с ними делать, что хо- чешь. Сказав эти жестокие слова, он вышел. На меня нашло отчаяние. На этот раз уже не было никакого сомнения: Давыд действительно презирал меня! Этого нельзя было так оставить! «Докажу ж я ему», — подумал я, стиснув зубы, и тотчас же, твердым шагом отправившись в перед- нюю, отыскал нашего казачка Юшку и подарил ему часы! Юшка стал было отказываться, но я ему объявил, что если он не возьмет у меня этих часов, я сию же минуту раздавлю, растопчу их ногами, расшибу их вдребезги, брошу в помойную яму! Он подумал, хихик- нул и взял часы. А я возвратился в нашу комнату и, увидав Давыда, читавшего книгу, рассказал ему свой поступок. Давыд не отвел глаз от страницы и опять, пожав плечом и улыбнувшись про себя, промолвил, что часы, мол, твои, и ты в них волен. Но мне показалось, что он уже немножко меньше презирал меня. Я был вполне убежден, что никогда более не под- вергнусь новому упреку в бесхарактерности, ибо эти часы, этот гадкий подарок моего гадкого крестного, мне вдруг до такой степени опротивели, что я даже никак не в состоянии был понять, как мог я сожалеть о них, как мог выканючивать их у какого-то Трофи- мыча, который к тому же еще в праве думать, что обо- шелся со мною великодушно! Прошло несколько дней... Помнится, в один из них достигла и до нашего города великая весть: император Павел скончался, и сын его, Александр, про благоду- шие и человеколюбие которого носилась такая хоро- шая молва, вступил на престол. Весть эта страшно взволновала Давыда: возможность свидания, близкого свидания с отцом тотчас представилась ему. Мой ба- тюшка тоже обрадовался.
— Всех ссыльных теперь возвратят из Сибири и брата Егора, чай, не забудут, — повторял он, потирая руки, кашляя и в то же время словно робея. Мы с Давыдом тотчас бросили работать и ходить в гимназию; мы даже не гуляли, а всё сидели где-ни- будь в уголку да рассчитывали и соображали, через сколько месяцев, сколько недель, сколько дней должен был вернуться «брат Егор», и куда было ему писать, и как пойти ему навстречу, и каким образом мы начнем жить потом? «Брат Егор» был архитектором; мы с Да- выдом решили, что ему следовало переселиться в Мо- скву и строить там большие училища для бедных лю- дей, а мы бы пошли ему в помощники. О часах мы, разумеется, забыли совершенно, к тому ж у Давыда завелись новые заботы... о них речь впереди; но часам было еще суждено напомнить о себе. VII В одно утро, мы только что успели позавтракать — я сидел один под окном и размышлял о возвращении дяди — апрельская оттепель парила и сверкала на дво- ре, — вдруг в комнату вбежала Пульхерия Петровна. Она во всякое время была очень проворна и егоз- лива, говорила пискливым голоском и все размахивала руками, а тут она просто так и накинулась на меня. — Ступай! ступай сейчас к отцу, судырь! — затре- щала она. — Что это за шашни ты тут затеял, бесстыд- ник этакой! Вот будет ужо вам обоим! Настасей На- стасеич все ваши проказы на чистую воду вывел!.. Сту- пай! Отец тебя зовет... Сею минутою ступай! Ничего еще не понимая, последовал я за теткой — и, перешагнув порог гостиной, увидал отца, ходившего большими шагами взад и вперед и ерошившего хохол, Юшку в слезах у двери, а в углу, на стуле, моего крестного, Настасея Настасеича — с выражением ка- кого-то особенного злорадства в раздутых ноздрях и загоревшихся, перекосившихся глазах. Отец, как только я вошел, налетел на меня< — Ты подарил часы Юшке? сказывай!
Я взглянул на Юшку... — Сказывай же!—повторил отец и затопал ногами. — Да, — отвечал я и немедленно получил разма- шистую пощечину, доставившую большое удовольствие моей тетке. Я слышал, как она крякнула, словно гло- ток горячего чаю отхлебнула. — Отец от меня перебе- жал к Юшке. — А ты, подлец, не должен был сметь принять часы в подарок, — приговаривал он, таская его за волосы, — а ты их еще продал, бездельник! Юшка действительно, как я узнал впоследствии, в простоте сердца снес мои часы к соседнему часовщику. Часовщик вывесил их перед окном; Настасей Наста- сеич, проходя мимо, увидал их, выкупил и принес к нам в дом. Впрочем, расправа со мной и с Юшкой продолжа- лась недолго: отец запыхался, закашлялся, да и не в нраве его было сердиться. — Братец, Порфирий Петрович, — промолвила тетка, как только заметила, не без некоторого, конечно, сожаления, что сердце с отца, как говорится, соскочи- ло, — вы больше не извольте беспокоиться: не стоит ручек ваших марать. А я вот что предлагаю: с согласия почтенного Настасея Настасеича и по причине такой большой неблагодарности вашего сынка — я часы эти возьму к себе; а так как он поступком своим доказал, что недостоин носить их и даже цены им не понимает, то я их от вашего имени подарю одному человеку, ко- торый очень будет чувствовать вашу ласку. — Кому это? — спросил отец. — А Хрисанфу Лукичу, — промолвила тетка с не- большой запинкой. — Хрисашке? — переспросил отец и, махнув рукой, прибавил: — Мне все едино. Хоть в печку их бросайте. Он застегнул распахнувшийся камзол и вышел, кор- чась от кашля. — А вы, родной, согласны? — обратилась тетка к Настасею Настасеичу. — С истинной моей готовностью, — отвечал тот. В продолжение всей «расправы» он не шевелился на своем стуле, а только, тихонько пофыркивая и тихонько
потирая кончики пальцев, поочередно направлял свои лисьи глаза на меня, на отца, на Юшку. Истинное мы ему доставляли удовольствие! Предложение моей тетки возмутило меня до глу- бины души. Мне не часов было жаль; но очень уже был мне ненавистен человек, которому она собиралась подарить их. — Этот Хрисанф Лукич, по фамилии Тран- квиллитатин, здоровенный, дюжий, долговязый семи- нарист, повадился ходить к нам в дом — черт знаег зачем! «Заниматься с детьми», уверяла тетка; но зани- маться с нами он уже потому не мог, что сам ничему не научился и глуп был, как лошадь. Он вообще смахи- вал на лошадь: стучал ногами, словно копытами, не смеялся, а ржал, причем обнаруживал всю свою пасть, до самой гортани — и лицо имел длинное, нос с горби- ной и плоские большие скулы; носил мохнатый фризо- вый.кафтан, и пахло от него сырым мясом. Тетка в нем души не чаяла и величала его видным мужчиной, кава- лером и даже гренадером. У него была привычка щел- кать детей (он и меня щелкал, когда я был моложе) по лбу — твердыми, как камень, ногтями своих длинных пальцев — и, щелкая, гоготать и удивляться: «Как это у тебя, мол, голова звенит! Значит: пустая!» И этот-то олух будет владеть моими часами! Ни за что! — решил я в уме своем, выбежав из гостиной и взобравшись с ногами на кроватку, между тем как щека моя разго- ралась и рдела от полученной пощечины — а на сердце тоже разгоралась горечь обиды и жажда мести... Ни за что! Не допущу, чтобы проклятый семинар надру- гался надо мною... Наденет часы, цепочку выпустит по животу, станет ржать от удовольствия... Ни за что! Все так; но как это сделать? как помешать?.. Я решился украсть часы у тетки! VIII К счастью, Транквиллитатин на ту пору отлучился куда-то из города; он не мог прийти к нам раньше за- втрашнего дня: нужно было воспользоваться ночью! Тетка не запиралась у себя в комнате, да и у нас в це-
лом доме ключи не действовали в замках; но куда она положит часы, где спрячет? До вечера она их носила в кармане и даже не раз вынимала и рассматривала их; но ночью — где они ночью будут? Ну уж это мое дело отыскать, думал я, потрясая кулаками. Я весь пылал отвагой и ужасом и радостью близ- кого, желанного преступленья; я постоянно поводил головою сверху вниз, я хмурил брови, я шептал: «По- годите!» Я грозил кому-то, я был зол, я был опасен... и я избегал Давыда! Никто, ни даже он, не должен был иметь малейшее подозрение о том, что я собирался со- вершить... Буду действовать один — и один отвечать буду! Медленно проволокся день... потом вечер... наконец, настала ночь. Я ничего не делал, даже старался не ше- велиться: как гвоздь, засела мне в голову одна мысль. За обедом отец, у которого сердце было, как я сказал, отходчивое, да и совестно ему немножко стало своей горячности — шестнадцатилетних мальчиков уже не бьют по щекам, — отец попытался приласкать меня; но я отклонил его ласку не из злопамятства, как он вообразил тогда, а просто я боялся расчувствоваться: мне нужно было в целости сохранить весь пыл мести, весь закал безвозвратного решения! Я лег очень рано; но, разумеется, не заснул и даже глаз не закрыл, а, на- против, таращил их — хоть и натянул себе на голову одеяло. Я не обдумывал заранее — как поступить; у меня не было никакого плана; я ждал только, когда это, наконец, все затихнет в доме? Я принял одну лишь меру: не снял чулков. Комната моей тетки ..находилась во втором этаже. Надо было пройти столовую, перед- нюю, подняться по лестнице, пройти небольшой кори- дорчик— а там... направо дверь!.. Не для чего было брать с собою огарок или фонарик: в углу теткиной комнаты, перед киотом, теплилась неугасимая лам- падка: я это знал. Стало быть, видно будет! Я продол- жал лежать с вытаращенными глазами, с раскрытым и засохшим ртом; кровь стучала у меня в висках, в ушах, в горле, в спине, во всем теле! Я ждал... но словно бес какой потешался надо мною: время шло... шло... а тишина не водворялась.
IX Никогда, казалось мне, Давыд так поздно не засы- пал... Давыд, молчаливый Давыд даже заговаривал со мною! Никогда так долго в доме не стучали, не ходили, не беседовали! И о чем это они толкуют? — думалось мне, — не наболтались с утра! Наружные звуки тоже долго не прекращались: то собака лаяла тонким упор- ным лаем; то пьяный мужик где-то все бурлил и не унимался; то какие-то ворота всё скрипели; то теле- жонка на дряблых колесах ехала, ехала и никак про- ехать не хотела! Впрочем, эти звуки не раздражали меня: напротив, я был им почему-то рад! Они как будто отвлекали внимание. Но вот, кажется, наконец, все уго- монилось. Один лишь маятник наших старых часов сипло и важно щелкает в столовой, да слышится мер- ное и протяжное, словно трудное дыхание спящих лю- дей. я собираюсь приподняться... но вот опять что-то прошипело... потом вдруг охнуло... что-то мягкое упа- ло — и шепот разносится, шепот скользит по стенам... Или ничего этого нет — и только одно воображение меня дразнит? Заглохло, наконец, все: стала самая сердцевина и темь и глушь ночи. Пора! Заранее весь похолоде- лый, я сбрасываю одеяло, опускаю ноги на пол, встаю... Шаг; другой... Я крадусь. Плюсны ног, словно чужие, тяжелые, переступают слабо и неверно. Стой! что это за звук? Пилит кто где, или скребет... или вздыхает? Я прислушиваюсь... по щекам перебегают мурашки, на глаза выступают водянистые холодные слезы... Ни- чего!.. Я крадусь опять. Темно; но я знаю дорогу. Вдруг я натыкаюсь на стул... Какой стук и как больно! Удар пришелся прямо по голени... Замираю на месте... Ну проснутся? А! была не была! Вдруг является смелость и даже злость. Вперед! вперед! Вот уже и столовая пройдена; вот уже и дверь ощупана, раскрыта разом, с размаху... Визгнула-таки петля проклятая... ну ее! Вот уже я по лестнице поднимаюсь... Раз! два! раз, два! Хрустнула под ногой ступенька; я взглядываю на нее злобно — словно я видеть ее могу. Вот уже другую дверь я потянул за ручку... Эта хоть бы чукнула! Так
легохонько и распахнулась: милости просим, мол... Вот уже я в коридоре! В коридоре наверху, под потолком небольшое око- шечко. Слабый ночной свет чуть сеется сквозь темные стекла. И видится мне, при том брезжущем свете, на полу, на войлоке, лежит, закинув обе руки за растре- панную голову, наша девочка-побегушка; крепко спит она, дышит проворно, а за самой ее головою роковая дверь. Я шагаю через войлок, через девочку... Кто мне отворил ту дверь... не знаю; но вот уже я в теткиной комнате; вот и лампадка в одном углу и кровать в дру- гом, и тетка в чепце и кофте на кровати лицом ко мне. Спит, не шевелится; даже дыхания не слыхать. Пламя лампадки тихонько колеблется, возмущенное притоком свежего воздуха; и по всей комнате и по неподвиж- ному, как воск желтому лицу тетки — заколебались тени... А вот и часы! За кроватью, на стене висят они на вышитой подушечке. Экое счастье! подумаешь... Нечего мешкать! Но чьи это шаги мягкие и быстрые за моей спиною? Ах нет! это сердце стучит!.. Я заношу ногу вперед... Боже! что-то круглое, довольно большое толкает меня ниже колена... раз! и еще раз! Я готов вскрикнуть, я готов упасть от ужаса. Полосатый кот, наш домашний кот стоит передо мною, сгорбив спину, задрав хвост. Вот он вскакивает на кровать — тяжело и мягко — оборачивается и сидит не мурлыча, словно судья какой; сидит и глядит на меня своими золотыми зрачками. Кись! кись! — шепчу я чуть слышно. Я пе- регибаюсь через тетку, я уже схватил часы... Она вдруг приподнимается, широко раскрывает веки... Создатель! что будет?.. Но веки ее вздрагивают и закрываются, и с слабым лепетом падает голова на подушку. Минута — ия уже опять в своей комнате, на своей постели, и часы у меня в руках... Легче пуха примчался я назад! Я молодец, я вор, я герой, я задыхаюсь от радости, мне жарко, мне весе- ло— я хочу тотчас разбудить Давыда, все рассказать ему — и, невероятное дело! засыпаю как убитый! Я от- крываю, наконец, глаза... В комнате светло; солнце уже встало. К счастью, еще никто не проснулся.
Я вскакиваю как ошпаренный, бужу Давыда, сообщаю ему все. Он выслушивает, ухмыляется. «Знаешь ли что? — говорит он мне, наконец. — Зароем мы эти дурацкие часы в землю, чтобы и духу их больше не было!» Я нахожу его мысль бесподобной. В несколько мгновений мы оба одеты, бежим в фруктовый сад, рас- положенный позади нашего дома, — и под старой ябло- нью, в глубокой яме, торопливо вырытой в рыхлой ве- сенней земле большим Давыдовым ножом, скрывается навсегда ненавистный подарок крестного отца, так- таки не доставшийся в руки противному Транквиллита- тину! Мы утаптываем яму, набрасываем на нее щебню, и гордые, счастливые, никем не замеченные, возвра- щаемся домой, ложимся в наши постели и спим еще часок-другой — и каким легким и блаженным сном! X Можете себе представить, какой гвалт поднялся на следующее утро, как только тетка проснулась и хвати- лась часов. До сих пор звенит у меня в ушах ее прон- зительный крик. «Караул! Ограбили! ограбили!» — пищала она и взбудоражила весь дом. Она беснова- лась, а мы с Давыдом только улыбались про себя, и сладка была нам наша улыбка. «Всех, всех пересечь надо! — кричала тетка, — из-под головы, из-под по- душки вытащили часы!» Мы на все были готовы, мы ждали беды... но, против ожиданья, беды не стряслось над нами никакой. На первых порах отец точно раз- воевался страшно — он даже о полиции упомянул; но, знать, ему уже вчерашняя расправа прискучила, и он внезапно, к неописанному изумлению тетки, накинулся не на нас, а на нее! «Надоели вы мне пуще горькой редьки, Пульхерия Петровна, — закричал он, — с ва- шими часами! Слышать о них я больше не хочу! Не колдовством же они пропали, говорите вы; а мне что за дело? Хоть бы колдовством! Украли их у вас? ну туда им и дорога! Настасей Настасеич что скажет? А черт с ним совсем, с вашим Настасеичем! Я от него кроме пакостей да неудовольствий ничего не вижу. Нс
сметь меня больше беспокоить! Слышите!» — Отец хлопнул дверью и ушел к себе в кабинет. Мы сперва с Давыдом не поняли намека, заключавшегося в его последних словах; но потом мы узнали, что отец в это самое время сильно негодовал на моего крестного, пе- ребившего у него выгодное дело. Так и осталась тетка с носом. Она чуть не лопнула с досады, но делать было нечего. Она должна была ограничиться тем, что, про- ходя мимо меня и скривив рот в мою сторону, резким шепотом твердила: «Вор, вор, каторжник, мошен- ник!» Укоризны тетки доставляли мне истинное на- слаждение. Очень было также приятно, проходя пали- садником, скользить притворно-равнодушным глазом к самому тому месту под яблоней, где покоились часы; и если Давыд находился тут же, вблизи, — обменяться с ним значительной ужимкой... Тетка вздумала было натравить на меня Транквил- литатина; но я прибегнул к помощи Давыда. Тот прямо объявил дюжему семинаристу, что распорет ему ножом брюхо, если он не оставит меня в покое... Тран- квиллитатин испугался; он хоть и гренадер был и ка- валер, по выражению тетки, однако храбростью не от- личался. Так прошло недель пять... Но не думаете ли вы, что история с часами так и кончилась? Нет, она не кончилась; только для того, чтобы продолжать мой рассказ, мне нужно ввести, новое лицо; а чтобы ввести это новое лицо, я должен вернуться несколько назад. XI Мой отец был долгое время очень дружен, даже ко- роток, с одним отставным чиновником, Латкиным, хро- меньким, убогеньким человечком с робкими и стран- ными ухватками, одним из тех существ, про которых сложилась поговорка, что они самим богом убиты. По- добно отцу моему и Настасею, он занимался хо- жденьем по делам и был тоже частным «стряпчим» и поверенным; но, не обладая ни представительной на- ружностью, ни даром слова и слишком мало на себя надеясь, он не решался действовать самостоятельно и
примкнул к моему отцу. Почерк у него был «настоящий бисер», законы он знал твердо и до тонкости постиг все завитушки просьбенного и приказного слога. Вме- сте с отцом он орудовал различные дела, делил ба- рыши и убытки и, казалось, ничто не могло поколебать их дружбу; и со всем тем она рухнула в один день — и навсегда. Отец навсегда рассорился с своим сотруд- ником. Если бы Латкин отбил у отца выгодное дело, на манер заменившего его впоследствии Настасея, — отец вознегодовал бы на него не более, чем на Наста- сея, — вероятно, даже меньше; но Латкин, под влия- ньем необъяснимого, непонятного чувства — зависти, жадности — а быть может, и под мгновенным наитием честности, — «подвел» моего отца, выдал его общему их доверителю, богатому молодому купцу, открыв глаза этому беспечному юноше на некоторый... некото- рый кунштюк, долженствовавший принести значитель- ную пользу моему отцу. Не денежная утрата, как она велика ни была — нет! а измена оскорбила и взорвала отца. Он не мог простить коварства! — Вишь, святой выискался! — твердил он, весь дрожа от гнева и стуча зубами, как в лихорадке. Я на- ходился тут же, в комнате, и был свидетелем этой бе- зобразной сцены. — Добро! С нынешнего дня— аминь! Кончено между нами. Вот бог, а вот порог. Ни я у тебя, ни ты у меня! Вы для нас уж больно честны — где нам с вами общество водить! Но не быть же тебе ни дна ни покрышки! — Напрасно Латкин умолял отца, кланялся ему земно; напрасно пытался объяснить то, что напол- няло его собственную душу болезненным недоумением. «Ведь безо всякой пользы для себя, Порфирий Петро- вич,— лепетал он, — ведь самого себя зарезал!» Отец остался непреклонен... Ноги Латкина уже больше не было в нашем доме. Сама судьба, казалось, вознаме- рилась оправдать последнее жестокое пожелание моего отца. Вскоре после разрыва (произошел он года за два до начала моего рассказа) —жена Латкина, правда, уже давно больная, умерла; вторая его дочка, трехлет- ний ребенок, от страха онемела и оглохла в один день: пчелиный рой облепил ей голову; сам Латкин под- вергся апоплексическому удару — и впал в крайнюю,
окончательную бедность. Как он перебивался, чем су- ществовал — трудно было даже представить. Жил он в полуразрушенной хибарочке в недальнем расстоянии от нашего дома. Старшая его дочь, Раиса, тоже жила с ним и хозяйничала по возможности. Эта Раиса была именно то новое лицо, которое я должен ввести в рас- сказ. хп Пока отец ее был дружен с моим, мы беспрестанно ее видали; она иногда по целым дням сиживала у нас и либо шила, либо пряла своими тонкими, проворными и ловкими руками. Это была стройная, немного сухо- щавая девушка с умными карими глазами на бледном, длинноватом лице. Она говорила мало, но толково, ти- хим и звонким голосом, почти не раскрывая рта и не выказывая зубов; когда она смеялась — что случалось редко и никогда долго не продолжалось, — они вдруг выставлялись все, большие, белые, как миндалины. Помню я также ее походку легкую, упругую, с малень- ким подпрыгом на каждом шагу; мне всегда казалось, что она сходит по ступеням лестницы, даже когда она шла по ровному месту. Она держалась прямо, с поджа- тыми на груди руками. И что бы она ни делала, за что бы она ни принималась — ну хоть бы нитку в ушко иголки вдевать или юбку утюгом разглаживать, — все выходило у нее красиво и как-то... вы не пове- рите... как-то трогательно. Христианское ее имя было — Раиса, но мы ее звали Черногубкой: у ней на верхней губе было родимое темносинее пятнышко, точно она поела куманики; но это ее не портило: на- против. Она была ровно годом старше Давыда. Я пи- тал к ней чувство вроде уважения, но она зналась со мною мало. Зато между Давыдом и ею завелась дру- жба — не детская, странная, но хорошая дружба. Они как-то шли друг к другу. Они иногда по целым часам не менялись словом, но каждому чувствовалось, что им обоим хорошо — и потому именно хорошо, что они вместе. Я другой такой девушки не встречал, право. В ней. было что-то внимательное и решительное,
что-то честное, и печальное, и милое. Я не слыхивал от нее умного слова, зато я и пошлости от нее не слыхал, а умнее глаз я не видывал. Когда про- изошел разрыв между ее семейством и моим, я стал редко ее видеть; отец мой строжайше запретил мне навещать Латкиных — и она уже не показы- валась у нас в доме. Но я встречался с нею на улице, в ’ церкви, и Черногубка внушала мне все те же чувства: уважение и даже некоторое удивление — скорей, чем жалость. Очень уже она хорошо перено- сила свое несчастье. «Кремень-девка»,—сказал про нее однажды сам топорный Транквиллитатин. А по- настоящему следовало пожалеть о ней: лицо ее при- няло выражение озабоченное, утомленное, глаза осу- нулись и углубились: непосильная тягота легла ей на молоденькие плеча. Давыд видел ее гораздо чаще, чем я; он и в дом к ним ходил. Отец махнул на него ру- кою: он знал, что Давыд все-таки его не послушается. И Раиса от времени до времени появлялась у плетня нашего сада, выходившего на проулок, и видалась там с Давыдом: не беседу она вела с ним, а сообщала ему какое-нибудь новое затруднение или новую беду — спрашивала совета. Паралич, поразивший Латкина, был свойства довольно странного. Руки, ноги его осла- бели, но он не лишился их употребления, даже мозг его действовал правильно; зато язык его путался и вме- сто одних слов произносил другие: надо было догады- ваться, что именно он хочет сказать. «...Чу-чу-чу,—лепетал он с усилием — он всякую фразу начинал с чу-чу-чу, — ножницы мне, ножни- цы...» А ножницы означали хлеб. Отца моего он не- навидел всеми оставшимися у него силами — он его заклятью приписывал все свои бедствия и звал его то мясником, то бриллиантщиком. «Чу, чу, к мяснику не смей ходить, Васильевна!» Он этим именем окрестил свою дочь, а звали его Мартиньяном. С каждым днем становился он более требовательным; нужды его рос- ли... А как удовлетворять эти нужды? Откуда взять денег? Горе скоро старит; но жутко было слышать иные слова в устах семнадцатилетней девушки.
хш Помнится, мне пришлось присутствовать при ее бе- седе у забора с Давыдом в самый день кончины ее ма- тери. — Сегодня на зорьке матушка скончалась, — гово- рила она, поводив сперва кругом своими темными, вы- разительными глазами, а там, вперив их в землю, — кухарка взялась гроб подешевле купить; да она у нас ненадежная; пожалуй, еще деньги пропьет. Ты бы пришел, посмотрел, Давыдушко: тебя она по- боится. — Приду, — отвечал Давыд, — посмотрю... А что отец? — Плачет; говорит: похороните заодно уж и меня. Теперь заснул. — Раиса вдруг глубоко вздохнула.— Ах, Давыдушко, Давыдушко! — Она провела полусжа- тым кулачком себе по лбу и по бровям, и было это дви- жение и горько так... и так искренне, и так красиво, как все ее движения. — Ты, однако, себя пожалей, — заметил Давыд. — Не спала, чай, вовсе. Да и что плакать? Горю не посо- бить. — Мне плакать некогда, — отвечала Раиса. — Это богатые баловаться могут, плакать-то, — заметил Давыд. Раиса пошла было, да вернулась. — Желтую шаль у нас торгуют, знаешь, из мамень- киного приданого. Двенадцать рублей дают. Я думаю, мало. — И то, мало. — Мы б ее не продали, — промолвила Раиса, по- молчав немного, — да ведь на похороны нужно. — И то, нужно. Только зря денег давать не сле- дует. Попы эти— беда! Да вот, постой, я приду. Ты уходишь? Я скоро буду. Прощай, голубка! — Прощай, братец, голубчик! — Смотри же не плачь! — Какое плакать? Либо обед варить, либо пла- кать. Одно из двух.
— Как: обед варить? — обратился я к Давыду, как только Раиса удалилась, — разве она сама кушанье готовит? — Да ведь ты слышал: кухарка гроб пошла торго- вать. «Готовит обед, — подумал я, — а руки у ней всегда такие чистые—и одежда опрятная... Я бы посмо- трел, как она там, в кухне... Необыкновенная де- вушка!» Помню я другой разговор «у забора». На этот раз Раиса привела с собою свою глухонемую сестричку. Это был хорошенький ребенок с огромными, удивлен- ными глазами и целой громадой черных тусклых волос на маленькой головке (у Раисы волосы были тоже черные — и тоже без блеска). Латкин был уже пора- жен параличом. — Уж я не знаю, как быть,— начала Раиса.— Док- тор рецепт прописал, надо в аптеку сходить, ia тут наш мужичок (у Латкина оставалась одна крепостная душа) дровец из деревни привез да гуся. А дворник отнимает: вы мне, говорит, задолжали. — Гуся отнимает? — спросил Давыд. — Нет; не гуся. Он, говорит, старый; уж больше не годится. Оттого, говорит, и мужичок вам его привез. А дрова отнимает. — Да он права не имеет! — воскликнул Давыд. — Права не имеет, а отнимает... Я пошла на чер- дак; там у нас сундук стоит, старый-престарый. Стала я в нем рыться... И что же я нашла: посмотри! Она достала из-под косынки довольно большую зри- тельную трубку, в медной оправе, оклеенную пожелте- лым сафьяном. Давыд, как любитель и знаток всякого рода инструментов, тотчас ухватился за нее. — Английская, — промолвил он, приставляя ее то к одному глазу, то к другому. — Морская! — И стекла целы, — продолжала Раиса. — Я пока- зала батюшке; он говорит: снеси, заложи бриллиант-, щику! Ведь что ты думаешь? За нее дадут деньги? А нам на что зрительная трубка? Разве на себя в зер- кало посмотреть, каковы мы есть красавцы. Да зер- кала, жаль, нет.
И сказавши эти слова, Раиса вдруг громко засмея- лась. Сестричка ее, конечно, не могла ее услышать, но, вероятно, почувствовала сотрясение ее тела: она дер- жала Раису за руку — и, поднявши на нее свои боль- шие глаза, испуганно перекосила личико и залилась слезами. — Вот так-то она всегда, — заметила Раиса, — не любит, когда смеются. — Ну не буду, Любочка, не буду, — прибавила она, проворно присев на корточки возле ребенка и проводя пальцами по ее волосам. — Видишь? Смех исчез с лица Раисы, и губы ее, концы которых как-то особенно мило закручивались кверху, стали опять неподвижны. Ребенок умолк. Раиса приподня- лась. — Так ты, Давыдушко, порадей... с трубкой-то. А то дров жаль — да и гуся, какой он ни на есть старый! — Десять рублей непременно дадут, — промолвил Давыд, переворачивая трубку во все стороны.—Я ее у тебя куплю... чего лучше? А вот пока на аптеку — пя- тиалтынный... Довольно? — Это я у тебя занимаю, — шепнула Раиса, прини- мая от него пятиалтынный. — Еще бы! С процентами — хочешь? Да вот и за- лог у меня есть. Важнейшая вещь!.. Первый народ — англичане. — А говорят, мы с ними воевать будем? — Нет, — отвечал Давыд, — мы теперь французов бьем. — Ну — тебе лучше знать. Так порадей. Прощайте, господа! XIV А то вот еще какой разговор происходил все у того же забора. Раиса казалась озабоченной больше обык- новенного. — Пять копеек кочан капусты — да и кочан-то «ма- хенький-премахенький»... — говорила она, подперши рукою подбородок. — Вон как дорого! А за шитье деньги еще не получены.
— Тебе кто должен? — спросил Давыд. — Да все та же купчиха, что за валом живет. — Эта, что в шушуне зеленом ходит, толстая такая? — Она, она. — Вишь, толстая! От жира не продышится, в церкви так даже паром от нее шибает, а долги не пла- тит! — Она заплатит... только когда? а то вот еще, Да- выдушко, новые у меня хлопоты. Вздумал отец мне сны свои рассказывать. Ты ведь знаешь, косноязычен он стал: хочет одно слово промолвить, ан выходит дру- гое. Насчет пищи или чего там житейского — мы уже привыкли, понимаем; а сон и у здоровых-то людей не- понятен бывает, а у него — беда! Я, говорит, очень радуюсь; сегодня все по белым птицам прохаживался; а господь бог мне пукёт подарил, а в пукёте Андрюша с ножичком. Он нашу Любочку Андрюшей зовет. Теперь мы, говорит, будем здоровы оба. Только надо ножичком — чирк! Эво так! — и на горло показывает. Я его не понимаю; говорю: хорошо, родной, хорошо; а он сердится, хочет мне растолковать, в чем дело. Даже в слезы ударился. — Да ты бы ему что-нибудь такое сказала, — вме- шался я, — солгала бы что-нибудь. — Не умею я лгать-то, — отвечала Раиса и даже руками развела. И точно: она лгать не умела. — Лгать не надо, — заметил Давыд, — да и уби- вать себя тоже не след. Ведь спасибо никто тебе не скажет? Раиса поглядела на него пристально. — Что я хотела спросить у тебя, Давыдушко, как надо писать: штоп? — Что такое: штоп? — Да, вот, например: я хочу, штоп ты жив был. — Пиши: ша, твердо, он, буки, ер! — Нет, — вмешался я, — не ша, а червь! — Ну все равно; пиши: червь! А главное — сама- то ты живи! —. Мне бы хотелось писать правильно, — заметила Раиса и слегка покраснела.
Она, когда краснела, тотчас удивительно хорошела. — Пригодиться оно может... Батюшка, в свое время, как писал... На удивление! Он и меня выучил. Ну, теперь он даже буквы плохо разбирает. — Ты только у меня живи, — повторил Давыд, по- низив голос и не спуская с нее глаз. Раиса быстро гля- нула на него и пуще покраснела. — Живи ты... а пи- сать... пиши, как знаешь... О черт, ведьма идет! (Ведь- мой Давыд звал мою тетку.) И что ее сюда носит?.. Уходи, душа! Раиса еще раз глянула на Давыда и убежала. Давыд весьма редко и неохотно говорил со мною о Раисе, об ее семье, особенно с тех пор, как начал поджидать возвращения своего отца. Он только и ду- мал, что о нем — и как мы потом жить будем. Он живо его помнил и с особенным удовольствием описывал мне его. — Большой, сильный, одной рукой десять пудов поднимает... Как крикнет: «Гей, малый!» — так по всему дому слышно. Славный такой, добрый... и моло- дец! Ни перед кем, бывало, не струсит. Отличное было наше житье, пока нас не разорили! Говорят, он теперь совсем седой стал, а прежде такой же был рыжий, как я. Си-и-лач! Давыд никак не хотел допустить, что мы останемся в Рязани. — Вы-то уедете, — заметил я, — да я-то останусь. — Пустяки! Д^ы тебя с собой возьмем. — Ас отцом-то как быть? — Отца ты своего бросишь. А не бросишь — про- падешь. — Что так? Давыд не отвечал мне и только нахмурил свои бе- лые брови. — Вот как мы уедем с батькой, — начал он снова, — найдет он себе хорошее место, я женюсь... — Ну, это еще не скоро, — заметил я. — Нет, отчего же? Я женюсь скоро. — Ты? — Да, я; а что? — Уж нет ли у тебя невесты на примете?
— Конечно, есть. — Кто же она такая? Давыд усмехнулся. — Какой ты, однако, бестолковый! Конечно, Раиса. — Раиса! — повторил я с изумлением. — Ты шу- тишь! — Я, брат, шутить и не умею и не люблю. — Да ведь она годом тебя старше? — Что ж такое? А впрочем, бросим этот разговор. — Позволь мне одно спросить, — промолвил я, — знает она, что ты собираешься на ней жениться? — Вероятно. — Но ты ей ничего не открывал? — Что тут открывать? Придет время, скажу. Ну, баста! Давыд встал и вышел из комнаты. Оставшись на- едине, я подумал... подумал... и решил, наконец, что Давыд поступает, как благоразумный и практический человек; и мне даже лестно стало, что я друг такого практического человека! А Раиса, в своем вековечном черном шерстяном платьице, мне вдруг показалась прелестной и достой- ной самой преданной любви! XV Давыдов отец все не ехал и даже писем не присы- лал. Лето давно стало, июнь месяц шел к концу. Мы истомились в ожидании. Между тем начали ходить слухи, что Латкину вдруг гораздо похужело и семья его — того и жди — с го- лоду помрет, а не то дом завалится и крышей всех за- давит. Давыд даже в лице изменился и такой стал злой и угрюмый, что хоть не приступайся к нему. Отлу- чаться он тоже стал чаще. С Раисой я не встречался вовсе. Изредка мелькала она вдали, быстро переходя через улицу своей красивой, легкой походкой, прямая, как стрела, с поджатыми руками, с темным и умным взором под длинными бровями, с озабоченным выра- жением на бледном и милом лице — вот и все. Тетка
с помощью своего -Транквиллитатина жучила меня по- прежнему и попрежнему укоризненно шептала мне в самое ухо: «Вор, сударь, вор!» Но я не обращал на нее внимания; а отец захлопотался, корпел, разъезжал, писал и знать ничего не хотел. Однажды, проходя мимо знакомой яблони, я, больше по привычке, бросил косвенный взгляд на известное местечко, и вдруг мне показалось, как будто на поверхности земли, прикрывавшей наш клад, про- изошла некоторая перемена... Как будто горбинка по- явилась там, где прежде было углубление, и куски щебня лежали уже не так! «Что это значит? — поду- малось мне. — Неужто кто-нибудь проник нашу тайну и вырыл часы?» Надо было удостовериться в этом собственными глазами. К часам, ржавеющим в утробе земли, я, ко- нечно, чувствовал полнейшее равнодушие; но не позво- лить же другому воспользоваться ими! А потому на) следующей же день я, снова поднявшись до зари и вооружившись ножом, отправился в сад, отыскал наме- ченное место под яблоней, принялся рыть — и, вы- рывши чуть не аршинную яму, должен был убедиться, что часы пропали, что кто-то их достал, вытащил, украл! Но кто же мог их... вытащить — кроме Давыда? Кто другой знал, где они находились? Я засыпал яму и вернулся домой. Я чувствовал себя глубоко обиженным. «Положим, — думал я, — часы понадобились Да- выду для того, чтобы спасти от голодной смерти свою будущую жену или ее отца... Что там ни говори, часы эти чего-нибудь да стоят... Да как было не прийти ко мне и не сказать: «Брат! (я на месте Давыда непре- менно сказал бы: брат) — брат! Я нуждаюсь в день- гах; у тебя их нет, я знаю, но позволь воспользоваться теми часами, которые мы вместе с тобою зарыли под старой яблонью! Они никому не приносят пользы, а я тебе так буду благодарен, брат!» С какой бы ра- достью я согласился! Но действовать тайно, изменни- чески, не довериться другу... Нет! Никакая страсть, ни- какая нужда этого не извиняет!»
Я, повторяю, я был сильно оскорблен. Я начал было выказывать холодность, дуться... Но Давыд был не из тех, которые это замечают и тревожатся! Я начал делать намеки... Но Давыд, казалось, нисколько не понимал моих намеков! Я говорил при нем, как низок в моих глазах тот че- ловек, который, имея друга и даже понимая все значе- ние этого священного чувства, дружбы, не обладает, однако, достаточно великодушием, чтобы не прибегать к хитрости; как будто можно что-нибудь скрыть! Произнося эти последние слова, я смеялся презри- тельно. Но Давыд и ухом не вел! Я, наконец, прямо спросил его: как он полагает, часы наши шли еще некоторое время, будучи похоро- нены в землю, или тотчас же остановились? Он отвечал мне: — А черт их знает! Вот нашел о чем размышлять?! Я не знал, что думать. У Давыда, очевидно, было что-то на сердце... но только не похищение часов. Не- ожиданный случай доказал мне его невинность. XVI Я возвращался однажды домой по одному про- улочку, по которому я вообще избегал ходить, так как в нем находился флигель, где квартировал мой враг Транквиллитатин; но на этот раз сама судьба привела меня туда. Проходя под закрытым окном одного трак- тирного заведения, я вдруг услыхал голос нашего слуги Василья, молодого развязного малого, великого «лентяя и шалопая», как выражался мой отец, — но ве- ликого также покорителя женских душ, на которых он действовал острословием, пляской и игрою на торбане. — И ведь, поди ж ты, что выдумали! — говорил Василий, которого я видеть не мог, но слышал весьма явственно; он, вероятно, сидел тут же возле окна, с то- варищем, за парой чая — и, как это часто случается


с людьми в запертом покое, говорил громко, не подо- зревая, что каждый прохожий на улице слышит каж- дое слово, — что выдумали? Зарыли их в землю! — Врешь! — проворчал другой голос. .— Я тебе говорю. Такие у нас барчуки необнако- венные! Особенно Давыдка этот... как есть иезоп. На самой на зорьке встал я, да и подхожу этак к окну... Гляжу: что за притча?.* Идут наши два голубчика по саду, несут эти самые часы, под яблонкой яму вы- рыли — да туда их, словно младенца какого! И землю потом заровняли, ей-богу, такие беспутные! — Ах, шут их возьми! — промолвил Васильев собе- седник. — С жиру, значит. Ну и что ж? Ты часы отрыл? — Понятное дело, отрыл. Они и теперь у меня. Только показывать их пока не приходится. Больно много из-за них шума было. Давыдка-то их у старухи у нашей в ту самую ночь из-под хребта вытащил. — О-о! — Я тебе говорю. Беспардонный совсем. Так и нельзя их показывать. Да вот офицеры понаедут: про- дам когчу, а не то в карты разыграю. Я не стал больше слушать, стремглав бросился до- мой и прямо к Давыду. — Брат! — начал я, — брат! прости меня! Я был виноват перед тобою! Я подозревал тебя! Я обвинял тебя! Ты видишь, как я взволнован! Прости меня! — Что с тобой? — спросил Давыд. — Объяснись! — Я подозревал тебя, что ты наши часы из-под яблони вырыл! .— Опять эти часы! Да разве их там нет? — Нет их там; я думал, что ты их взял, чтобы по- мочь.твоим знакомым. И это все Василий! Я передал Давыду все, что услышал под окном за- ведения. Но как описать мое изумление! Я, конечно, пола- гал, что Давыд вознегодует; но я уж никак не мог ожидать того, что произошло с ним! Едва я кончил мой рассказ, он пришел в ярость несказанную! Давыд, который не иначе, как с презрением относился ко всей этой, по его словам, «пошлой» проделке с часами, тот самый Давыд, который не раз уверял, что они выеден-
ного яйца не стоят, — тут вдруг вскочил с места, весь вспыхнул, стиснул зубы, сжал кулаки. «Этого так оста- вить нельзя! — промолвил он, наконец. — Как он смеет себе чужую вещь присвоивать? Я ему покажу, постой! Я ворам потачки не даю!» Признаюсь, я до сих пор не понимаю, что могло так взбесить Давыда: был ли он уже без того раздражен и. поступок Василья подлил только масла в огонь; оскорбили ли его мои подозре- ния — не могу сказать; но я никогда не видывал его в таком волнении. Разинув рот, стоял я перед ним и только дивился, как это он так тяжело и сильно дышал. — Что же ты намерен сделать? — спросил я, на- конец. — А вот увидишь — после обеда, когда отец уля- жется. Я этого пересмешника найду! Я с ним потолкую! «Ну, — подумал я, — не хотел бы я быть на месте этого «пересмешника». Что из этого выйдет, господи боже мой!» XVII А вышло вот что. Как только после обеда водворилась та сонная, душная тишина, которая до сих пор, как жаркий пу- ховик, ложится на русский дом и русский люд в се- редине дня, после вкушенных яств, Давыд (я с зами- равшим сердцем шел за его пятами) —Давыд отпра- вился в людскую и вызвал оттуда Василья. Тот сперва не хотел идти, однако кончил тем, что повиновался и последовал за нами в садик. Давыд стал перед самой его грудью. Василий был целой головою выше его. — Василий Терентьев! — начал твердым голосом мой товарищ, — ты из-под самой этой яблони, недель шесть тому назад, вытащил спрятанные нами часы. Ты не имел права это сделать, они тебе не принадле- жали. Отдай их сейчас! Василий смутился было, но тотчас оправился. «Ка- кие часы? Что вы говорите? Бог с вами! Никаких нет у меня часов!»
— Я знаю, что я говорю, а ты не лги. Часы у тебя. Отдай их! — Нет у меня ваших часов. — А как же ты в трактире... — начал было я, но Давыд меня остановил. — Василий Терентьев! — произнес он глухо и гроз- но. — Нам доподлинно известно, что часы у тебя. Го- ворят тебе честью: отдай их. А если ты не отдашь... Василий нагло ухмыльнулся. — И что же вы тогда со мною сделаете? Ну-с? — Что? Мы оба до тех пор с тобой драться бу- дем, пока либо ты нас победишь, либо мы тебя. Василий засмеялся. — Драться? Это не барское дело! С холопом-то драться? Давыд вдруг вцепился Василию в жилет. — Да мы не на кулаки с тобою драться будем, — произнес он со скрежетом зубов,— пойми ты! А я тебе дам нож и сам возьму... Ну и посмотрим, кто кого? Алексей! — скомандовал он мне, — беги за моим боль° шим ножом, знаешь, черенок у него костяной — он там на столе лежит, а другой у меня в кармане. Василий вдруг так и обмер. Давыд все держал его ва жилет. — Помилуйте... помилуйте, Давыд Егорыч, — зале- петал он; даже слезы выступили у него на глаза, — что вы это? Что вы? Пустите! — Не выпущу я тебя. И пощады тебе не будет! Се- годня ты от нас отвертишься, мы завтра опять начнем. — Алешка! где же нож! — Давыд Егорыч! — заревел Василий, — не де- лайте убивства... Что же это такое? А часы... Я точно... Я пошутил. Я их вам сию минуту представлю. Как же это? То Хрисанфу Лукичу брюхо пороть, то мне! Пу- стите меня, Давыд Егорыч... Извольте получить часы. Папеньке только не сказывайте. Давыд выпустил из рук Васильев жилет. Я по- смотрел ему в лицо: точно, — и не Василью можно было испугаться. Такое унылое... и холодное... и злое. Василий вскочил в дом и немедленно вернулся от- туда с часами в руке. Молча отдал он их Давыду и,
только возвращаясь обратно в дом, громко воскликнул на пороге: «Тьфу ты, окказия!» На нем все еще лица не было. Давыд качнул голо- вою и пошел в нашу комнату. Я опять поплелся за ним. «Суворов! как есть Суворов!» — думал я про себя. Тогда, в 1801 году, Суворов был наш первый, народный герой. XVIII Давыд запер за собою дверь, положил часы на стол, скрестил руки и — о, чудо! — засмеялся. — Глядя на него, я засмеялся тоже. — Этакая штука удивительная! — начал он. — Ни- как мы от этих часов отбояриться не можем. Заколдо- ванные они, право. И с чего я вдруг этак озлился? — Да, с чего? — повторил я. — Оставил бы ты их у Василья... — Ну, нет, — перебил Давыд. — Это шалишь! Но что мы с ними теперь сделаем? — Да! Что? Мы оба уставились на часы — и задумались. Укра- шенные голубым бисерным шнурком (злополучный Василий впопыхах не успел снять шнурок этот, кото- рый ему принадлежал)—они преспокойно делали свое дело: чикали — правда, несколько вперебивку, — и медленно передвигали свою медную минутную стрелку. — Разве опять их зарыть? Или уж в печку их? — предложил я, наконец. — Или вот еще: не поднести ли их Латкину? — Нет, — ответил Давыд. — Это все не то. А вот что: при губернаторской канцелярии завели комиссию, пожертвования собирают в пользу* касимовских пого- рельцев. Город Касимов, говорят, дотла сгорел, со всеми церквами. И, говорят, там все принимают: не один только хлеб или деньги, — но всякие вещи нату- рой. Отдадим-ка мы туда эти часы! А? — Отдадим! отдадим! — подхватил я. — Прекрас- ная мысль! Но я полагал, так как семейство твоих дру- зей нуждается...
— Нет, нет; в комиссию! Латкины и без них обой- дутся. В комиссию! — Ну, в комиссию — так в комиссию. Только, я полагаю, надо при этом написать что-нибудь губер- натору. Давыд взглянул на меня. — Ты полагаешь? — Да; конечно, много нечего писать. А так — не- сколько слов. — Например? — Например... начать так: «Будучи»... или вот еще: «Движимые»... — «Движимые»... хорошо. — Потом надо будет сказать: «Сия малая наша лепта...» — «Лепта»... хорошо тоже; ну, бери перо, садись, пиши, валяй! — Сперва черновую, — заметил я. — Ну черновую; только пиши, пиши... А я их пока мелом почищу. Я взял лист бумаги, очинил перо; но не успел я вьь вести наверху листа: «Его превосходительству, госпо- дину сиятельному князю» (у нас тогда губернатором был князь X.), как я остановился, пораженный необыч- ным шумом, внезапно поднявшимся у нас в доме. Давыд тоже заметил этот шум и тоже остановился, подняв часы в левой, тряпочку с мелом в правой руке. Мы переглянулись. Что за резкий крик? Это тетка взвизгнула... а это? Это голос отца, хриплый от гнева. «Часы! часы!» — орет кто-то, чуть ли не Транквиллита- тин. Ноги стучат, скрипят половицы, целая орава бежит... несется прямо к нам. Я замираю от страха, да и Давыд бел, как глина, а смотрит орлом. «Василий, подлец, выдал», — шепчет он сквозь зубы... Дверь от- воряется настежь... и отец в халате, без галстука, тетка в пудраманте, Транквиллитатин, Василий, Юшка, дру- гой мальчик, повар Агапит — все врываются в комнату. — Мерзавцы! — кричит отец, едва переводя ды- хание... — Наконец-то мы вас накрыли!—И, увидав часы в руках Давыда, — подай! — вопит отец, — подай часы!
Но Давыд, не говоря ни слова, подскакивает к рас- крытому окну — и прыг из него на двор — да на улицу! Привыкший подражать во всем моему образцу, я прыгаю тоже, я бегу вслед за Давыдом... «Лови! держи!» — гремят за нами дикие, • смятен- ные голоса. Но мы уже мчимся по улице, без шапок на головах, Давыд вперед, я в нескольких шагах от него позади, а за нами топот и гвалт погони! XIX Много лет протекло со времени всех этих происше- ствий; я не раз размышлял о них — и до сих пор так же не могу понять причины той ярости, которая овла- дела моим отцом, столь недавно еще запретившим са- мое упоминовение при нем этих надоевших ему часов, как я не мог понять тогда бешенства Давыда при из- вестии о похищении их Василием! Поневоле приходит в голову, что в них заключалась какая-то таинствен- ная сила. Василий не выдал нас, как это предполагал Давыд, — не до того ему было: он слишком сильно пе- ретрусился, — а просто одна из наших девушек уви- дала часы в его руках и немедленно донесла об это^ тетке. Сыр-бор и загорелся. Итак, мы мчались по улице, по самой ее середине. Попадавшиеся нам прохожие останавливались или сто- ронились в недоумении. Помнится,' один отставной секунд-майор, известный борзятник, внезапно высу- нулся из окна своей квартиры — и весь багровый, с ту- ловищем на перевесе, неистово заулюлюкал! «Стой! держи!» — продолжало греметь за нами. Давыд бежал, крутя часы над головою, изредка вспрыгивая; я вспры- гивал тоже, и там же, где он. — Куда? — кричу я Давыду, видя, что он свора- чивает с улицы в переулок, — и сворачивая вслед за ним. — К Оке! — кричит он. — В воду их, в реку, к черту!
-— Стой, стой, — ревут за нами... Но мы уже летим по переулку. Вот нам навстречу уже повеяло холодком — и река перед нами, и гряз- ный крутой спуск, и деревянный мост с вытянутым по нем обозом, и гарнизонный солдат с пикой возле шлаг- баума; ’тогда солдаты ходили с пиками... Давыд уже на мосту мчится мимо солдата, который старается уда- рить его по ногам пикой — и попадает в проходившего теленка. Давыд мгновенно вскакивает на перила — он издает радостное восклицание... Что-то белое, что-то голубое сверкнуло, мелькнуло в воздухе — это серебря- ные часы вместе с бисерным Васильевым шнурком по- летели в волны... Но тут совершается нечто невероят- ное! Вслед за часами ноги Давыда вскидываются вверх — и сам он весь, головою вниз, руки вперед, с разлетевшимися фалдами куртки, описывает в воз- духе крутую дугу — в жаркий день так вспугнутые ля- гушки прыгают с высокого берега в воду пруда — и мгновенно исчезает за перилами моста... а там — бух! и тяжкий всплеск внизу... Что со мною стало — я совершенно не в силах опи- сать. Я находился в нескольких шагах от Давыда, когда он спрыгнул с перил... но я даже не помню, за- кричал ли я; не думаю даже, что я испугался: я оне- мел, я одурел. Руки, ноги отнялись. Вокруг меня тол- кались, бегали люди; некоторые из' них мне показались знакомыми: Трофимыч вдруг промелькнул, солдат с пикой бросился куда-то в сторону, лошади обоза по- спешно проходили мимо, задравши кверху привязан- ные морды... Потом все позеленело, и кто-то меня сильно толкнул в затылок и вдоль всей спины... Это я в обморок упал. Помню, что я потом приподнялся и, видя, что никто не обращает на меня внимания, подошел к перилам, но не с той стороны, с которой спрыгнул Давыд: по- дойти к ней мне показалось страшным, — а к другой, и стал глядеть на реку, бурливую, синюю, вздутую; помню, что недалеко от моста, у берега, я заметил при- чаленную лодку, а в лодке несколько людей, и один из них, весь мокрый и блестящий на солнце, перегнув- шись с края лодки, вытаскивал что-то из воды, что-то
не очень большое, какую-то продолговатую, темную вещь, которую я сначала принял за чемодан или кор- зину; но, всмотревшись попристальнее, я увидал, что эта вещь была — Давыд! Тогда я весь встрепенулся, закричал благим матом и побежал к лодке, проталки- ваясь сквозь народ, а подбежав к ней, оробел и стал оглядываться. В числе людей, обступивших ее, я узнал Транквиллитатина, повара Агапита с сапогом в руке, Юшку, Василья... Мокрый, блестящий человек выво- лок подмышки из лодки тело Давыда, обе руки кото- рого поднимались в уровень лица, точно он закрыться хотел от чужих взоров, и положил его в прибрежную грязь на спину. Давыд не шевелился, словно вытя- нулся, свел пятки и выставил живот. Лицо его было зеленовато, глаза подкатились, и вода капала с головы. Мокрый человек, который его вытащил, фабричный по одежде, начал рассказывать, дрожа от холода и бес- престанно отводя волосы ото лба, как он это сделал. Очень он прилично и старательно рассказывал. — Вижу я, господа, что за причина? Как ахнет этта малец с мосту... Ну!.. Я сейчас бегом по теченью вниз, потому знаю — попал он в самое стремя, проне- сет его под мостом, ну, а там... поминай, как звали! Смотрю: шапка така мохнатенькая плывет, ан это — его голова. Ну, я сейчас живым манером в воду, сгрсб его... Ну, а тут уже не мудрость! В толпе послышалось два-три одобрительных слова. — Согреться теперь тебе надо, пойдем шкальчик выкушаем, — заметил кто-то.. Но тут вдруг кто-то судорожно продирается впе- ред... Это Василий. — Что же это вы, православные, — кричит он слез- ливо, — откачивать его надо. Это наш барчук! — Откачивать его, откачивать,— раздается в толпе, которая беспрестанно прибывает. — За ноги повесить! Лучшее средствие! — На бочку брюхом — да и катай его взад и впе- ред, пока что... Бери его, ребята! — Не смей трогать! — вмешивается солдат с пи- кой. — На гуптевахту стащить его надо.
— Сволочь! — доносится откуда-то бас Трофим-ыча. — Да он жив! — кричу я вдруг во все горло почти с ужасом. Я приблизил было свое лицо к его лицу... «Так вот, каковы утопленники»,—думалось мне, и душа зами- рала... И вдруг я вижу — губы Давыда дрогнули, и его немножко вырвало водою... Меня тотчас оттолкнули, оттащили; все бросились к нему. — Качай его, качай! — зашумели голоса. — Нет, нет, стой! — закричал Василий. — Домой его... домой! — Домой, — подхватил сам Транквиллитатин. — Духом его сомчим, там виднее будет, — продол- жал Василий... (Я с того дня полюбил Василья.) Братцы! рогожки нет ли? А не то — берись за голову, за ноги... — Постой! Вот рогожка! Клади! Подхватывай! Трогай! Важно: словно в колымаге поехал. И несколько мгновений спустя Давыд, несомый на рогоже, торжественно вступил под кров нашего дома. Его раздели, положили на кровать. Уже на улице он начал подавать знаки жизни, мычал, махал ру- ками... В комнате он совсем пришел в себя. Но как только опасения за жизнь его миновались и возиться с ним было уже не для чего — негодование вступило в свои права: все отступились от него, как от прока- женного. — Покарай его бог! покарай его бог! — визжала тетка на-весь дом. — Сбудьте его куда-нибудь, Порфи- рий Петрович, а то он еще такую беду наделает, что не расхлебаешь! — Это, помилуйте, это аспид какой-то, да и бесно- ватый, —поддакивал Транквиллитатин. — Злость, злость-то какая, — трещала тетка, под- ходя к самой двери нашей комнаты для того, чтобы Давыд ее непременно услышал, — перво-наперво
украл часы, а потом их в воду... Не доставайся, мол, никому... На-ка! Все, все негодовали! — Давыд! — спросил я его, как только мы оста- лись одни, —для чего ты это сделал? — И ты туда же, — возразил он все еще слабым голосом: губы у него были синие, и весь он словно при- пух. — Что я такое сделал? — Да в воду зачем прыгнул? — Прыгнул! — Не удержался на перилах, вот и вся штука. Умел бы плавать — нарочно бы прыгнул. Выучусь непременно. А зато часы теперь — тю-тю!.. Но тут отец мой торжественным шагом вошел в нашу комнату. — Тебя, любезный мой, — обратился он ко мне,— я выпорю непременно, не сомневайся, хоть ты поперек лавки уже не ложишься. — Потом он подступил к по- стели, на которой лежал Давыд. — В Сибири, — начал он внушительным и важным тоном, — в Сибири, су- дарь ты мой, на каторге, в подземельях живут и уми- рают люди, которые менее виноваты, менее преступны, чем ты! Самоубивец ты, или просто вор, или уже во- все дурак? — скажи ты мне одно на милость?!! — Не самоубивец я и не вор, — отвечал Давыд, — а что правда, то правда: в Сибирь попадают хорошие люди, лучше нас с вами... Кому же это знать, коли не вам? Отец тихо ахнул, отступил шаг назад, посмотрел пристально на Давыда, плюнул и, медленно перекре- стившись, вышел вон. — Не любишь? — проговорил ему вслед Давыд и язык высунул. Потом он попытался подняться — од- нако не мог. — Знать, как-нибудь расшибся, — промол- вил он, крехтя и морщась. — Помнится, о бревно меня водой толкнуло. — Видел ты Раису? — прибавил он вдруг. — Нет, не видел... Стой! стой! стой! Теперь я вспо- минаю: уж не она ли стояла на берегу, возле моста? Да... Темное платьице, желтый платок на голове... Должно, она! — Ну, а потом... видел ты ее?
— Потом... Я не знаю. Мне не до того было. Ты тут прыгнул... Давыд всполошился. — Голубчик, друг, Алеша, сходи к ней сейчас, скажи, что я здоров, что ничего со мною. Завтра же я у них буду. Сходи скорее, брат, одолжи! Давыд протянул ко мне обе руки... Его высохшие, рыжие волосы торчали кверху забавными вихрами... но умиленное выражение его лица казалось от того еще более искренним. Я взял шапку и вышел из дому, стараясь не попасться на глаза отцу и не напомнить ему его обещания. XXI «И в самом деле? — размышлял я, идучи к Латки- ным, — как же это я не заметил Раисы? Куда она де- лась? Должна же она была видеть...» И вдруг я вспомнил: в самый момент Давыдова па- дения у меня в ушах зазвенел страшный, раздираю- щий крик... Уж не она ли это? Но как же я потом ее не видел? Перед домиком, в котором квартировал Латкин, расстилался пустырь, заросший крапивой и обнесенный завалившимся плетнем. Едва перебрался я через этот плетень (ни ворот, ни калитки не было нигде), как моим глазам представилось следующее зрелище. На нижней ступеньке крылечка, перед домом, сидела Раиса; облокотившись на колени и подперев подборо- док скрещенными пальцами, она глядела прямо в упор перед собою; возле нее стояла ее немая сестричка и преспокойно помахивала кнутиком; а перед крыльцом, спиной ко мне, в изорванном и истасканном камзоле, в подштанниках и с валенками на ногах, болтая лок- тями и кривляясь, семенил на месте и подпрыгивал старик Латкин. Услышав мои шаги, он внезапно обер- нулся, присел на корточки — и, тотчас подскочив ко мне, заговорил чрезвычайно быстро, трепетным голо- сом, с беспрестанными: чу, чу, чу! Я остолбенел. Я давно его не видал и, конечно, не узнал бы его, если бы встретился с ним в другом месте. Это сморщенное,
беззубое, красное’ лицо, эти круглые, тусклые глазки, взъерошенные седины, эти подергивания, эти прыжки, эта бессмысленная косноязычная речь... Что это такое? Что за нечеловеческое отчаяние терзает это несчастное существо? Что за «пляска смерти»? — Чу, чу, — лепетал он, не переставая корчить- ся, — вот она, Васильевна, сейчас — чу, чу, вошла... Слышь! кор... рытом по крышке (он хлопнул себя ру- кою по голове) и сидит этак лопатой; и косая, косая, как Андреюшка; косая Васильевна! (Он, вероятно, хо- тел сказать: немая.) Чу! косая моя Васильевна! Вот они обе теперь на одну корку... Полюбуйтесь, право- славные! Только у меня и есть эти две лодочки! А? Латкин, очевидно, сознавал, что говорил не то, не- ладно — и делал страшные усилия, чтобы растолковать мне, в чем было дело. Раиса, казалось, не слышала во- все, что говорил ее отец, а сестричка продолжала по- хлопывать кнутиком. — Прощай, бриллиантщик; прощай, прощай! — протянул Латкин несколько раз сряду, с низкими по- клонами, как бы обрадовавшись, что поймал, наконец, понятное слово. У меня голова кругом пошла. — Что это все значит? — спросил я какую-то ста- руху, выглядывавшую из окна домика. — Да что, батюшка, — отвечала та нараспев, — говорят, человек какой-то — и кто он, господь сю знает — тонуть стал, а она это видела. Ну перепуга- лась, что ли; пришла, однако... ничего; да как села на рундучок — с той самой поры вот и сидит, как истукан какой; хоть ты говори ей, хоть нет... Знать, ей тоже без языка быть. Ахти-хти! — Прощай, прощай, — повторял Латкин все с теми же поклонами. Я подошел к Раисе и остановился прямо перед нею. — Раисочка, — закричал я, — что с тобою? Она ничего не отвечала; словно и не заметила меня. Лицо ее не побледнело, не изменилось — но какое-то каменное стало, и выражение на неАм такое... как будто вот-вот сейчас она заснет.
— Да косая же она, косая,—лепетал мне в ухо Латкин. Я схватил Раису за руки. — Давыд жив, — закричал я громче прежнего, — жив и здоров; жив Давыд, ты понимаешь? Его выта- щили из воды, он теперь дома и велел сказать, что завтра придет к тебе... Он жив! Раиса как бы с трудом перевела глаза на меня; мигнула ими несколько раз, все более и более их рас- ширяя, потом нагнула голову набок, понемногу поба- гровела вся, губы ее раскрылись... Она медленно, пол- ной грудью потянула в себя воздух, сморщилась, как бы от боли, и, с страшным усилием проговорив: «Да... Дав... жи... жив», — порывисто встала с крыльца и устремилась... — Куда? — воскликнул я. Но, слегка похохатывая и пошатываясь, она уже бежала через пустырь... Я, разумеется, пустился за нею, между тем как по- зади меня поднялся дружный, старческий и детский вопль Латкина и глухонемой... Раиса мчалась прямо к нам. «Вот выдался денек! —думал я, стараясь не отста- вать от мелькавшего передо мною черного платьи- ца... — Ну!» XXII Минуя Василия, тетку и даже Транквиллитатипа, Раиса вбежала в комнату, где лежал Давыд, и прямо бросилась ему на грудь. — Ох... ох... Да... выдушко, — зазвенел ее голос из- под рассыпанных ее кудрей, — ох! Сильно взмахнув руками, обнял ее Давыд и приник к ней головою. — Прости меня, сердце мое, — послышался и его голос. И оба словно замерли от радости. — Да отчего же ты ушла домой, Раиса, для чего не осталась? — говорил я ей... Она все еще не припод- нимала головы. — Ты бы увидала, что его спасли...
— Ах, не знаю! Ах, не знаю! Не спрашивай! Не знаю, не помню, как это я домой попала. Помню только: вижу тебя на воздухе... что-то ударило меня... А что после было... — Ударило, — повторил Давыд. И мы все трое вдруг дружно засмеялись. Очень нам было хорошо. — Да что же это такое будет, наконец! — раздался за нами грозный голос, голос моего отца. Он стоял на пороге двери. — Прекратятся ли, наконец, эти дураче- ства, или нет? Где это мы живем? В российском госу- дарстве или во французской республике? Он вошел в комнату. — Во Францию ступай, кто хочет бунтовать да бес- путничать! А ты как смела сюда пожаловать? — обра- тился он к Раисе, которая, тихонько приподнявшись и повернувшись к нему лицом, видимо заробела, но про- должала улыбаться какой-то ласковой и блаженной улыбкой. — Дочь моего заклятого врага! Как ты дерз- нула! Еще обниматься вздумала! Вон сейчас! а не то... — Дядюшка, — промолвил Давыд и сел в посте- ли. — Не оскорбляйте Раисы. Она уйдет... только вы не оскорбляйте ее. — А ты что мне за уставщик? Я ее не оскорбляю, не ос... кор... бляю! а просто гоню ее. Я тебя еще са- мого к ответу потяну. Чужую собственность затратил, на жизнь свою посягнул, в убытки ввел. — В какие убытки? — перебил Давыд. — В какие? Платье испортил — это ты за ничто считаешь? Да на водку я дал людям, которые тебя принесли! Всю семью перепугал, да еще фордыба- чится? А коли сия девица, забыв стыд и самую честь... Давыд рванулся с постели. — Не оскорбляйте ее, говорят вам! — Молчи! — Не смейте... — Молчи! — Не смейте позорить мою невесту, — закричал Давыд во всю голову, — мою будущую жену! — Невесту! — повторил отец и выпучил глаза. — Невесту!—Жену! Хо, хо, хо!.. (Ха, ха, ха,— отозва- лась за дверью тетка.) Да тебе сколько лет-то? Без
году неделю на свете живет, молоко на губах не об- сохло, недоросль! И жениться собирается! Да я!., да ты... — Пустите, пустите меня, — шепнула Раиса и на- правилась к двери. Она совсем помертвела. — Я не у вас позволения буду просить, — продол- жал кричать Давыд, опираясь кулаками на край по- стели, — а у моего родного отца, который не сегодня- завтра сюда приехать должен! Он мне указ, а не вы; а что касается до моих лет, то нам с Раисой не к спеху... подождем, что вы там ни толкуйте... — Эй, Давыдка, опомнись! — перебил отец, — по- смотри на себя: ты растерзанный весь... Приличие всякое потерял! Давыд захватил рукою на груди рубашку. — Что вы ни толкуйте, — повторил он. — Да зажми же ему рот, Порфирий Петрович, за- жми ему рот, — запищала тетка из-за двери, — а эту потаскушку, эту негодницу... эту... Но, знать, нечто необыкновенное пресекло в этот миг красноречие моей тетки: голос ее порвался вдруг, и на место его послышался другой, старчески-сиплый и хилый... — Брат, — произнес этот слабый голос. — Хри- стианская душа! ххш Мы все обернулись... Перед нами, в том же ко- стюме, в каком я его недавно видел, как привидение, худой, жалкий, дикий, стоял Латкин. — А бог! — произнес он как-то по-детски, подни- мая кверху дрожащий изогнутый палец и бессильным взглядом осматривая отца. — Бог покарал! а я за Ва... за Ра... да, да, за Раисочкой пришел! Мне... чу! мне что? Скоро в землю — и как это бишь? Одна палочка, другая... перекладинка — вот что мне... нужно... А ты, брат, бриллиантщик... Смотри... ведь и я человек! Раиса молча перешла через комнату и, взяв Лат- кина под руку, застегнула ему камзол. — Пойдем, Васильевна, — заговорил он, — тутотка все святые; к ним не ходи. И тот, что вон там в
футляре лежит, — он указал на Давыда, — тоже свя- той. А мы, брат, с тобою грешные. Ну, чу... простите, господа, старичка с перчиком! Вместе крали! —закри- чал он вдруг, — вместе крали! вместе крали!—повто- рил он с явным наслаждением: язык, наконец, послу- шался его. Мы все в комнате молчали. — А где у вас... икона тут? — спросил он, закиды- вая голову и подкатывая глаза, — почиститься надо. Он стал молиться на один из углов, умиленно кре- стясь, по нескольку раз сряду стуча пальцами то по одному плечу, то по другому и торопливо повторяя: «Помилуй мя, го... мя го... мя го!..» Отец мой, который все время не сводил глаз с Латкина и слова не про- молвил, вдруг встрепенулся, стал с ним рядом и тоже начал креститься. Потом он обернулся к нему, покло- нился низко-низко, так что одной рукой достал до полу и, проговорив: «Прости меня и ты, Мартиньян Гаври- лыч», поцеловал его в плечо. Латкин ему в ответ чмок- нул губами в воздухе и заморгал глазами: едва ли он хорошенько понимал, что он такое делает. Потом отец мой обратился ко всем находившимся в комнате, к Да- выду, к Раисе, ко мне. — Делайте, что хотите, поступайте, как знаете, — промолвил он грустным и тихим голосом — и уда- лился. Тетка подъехала было к нему, но он окрикнул ее резко и сурово. Он был потрясен. — Мя го... мя го... помилуй! — повторял Латкин. — Я человек! — Прощай, Давыдушко, — сказала Раиса и вместе со стариком тоже вышла из комнаты. — Завтра у вас буду, — крикнул ей вслед Давыд и, повернувшись лицом к стене, — прошептал:—Устал я очень; теперь соснуть бы не худо, — и затих. Я долго не выходил из нашей комнаты. Я прятался. Я не мог забыть, чем отец мне погрозил. Но мои опа- сения оказались напрасны. Он встретил меня — и хоть бы слово проронил. Ему самому, казалось было не- ловко. Впрочем, ночь скоро наступила — и все успокои- лось в доме.
XXIV На следующее утро Давыд встал как ни в чем не бывало, а неделю спустя в один и тот же день со- вершились два важных события: утром старик Латкин •умер, а к вечеру приехал в Рязань дядя Егор, Давы- дов отец. Не прислав предварительного письма, никого не предупредив, свалился он как снег на голову. Отец мой переполошился чрезвычайно и не знал, чем уго- стить, куда посадить дорогого гостя, метался, как уго- релый, суетился, как виноватый; но дядю, казалось, не слишком трогало хлопотливое усердие брата; он то и дело повторял: «К чему это?» да: «Не надо мне ни- чего». С теткой он обошелся еще холодней; впрочем, и она не больно его жаловала. В глазах ее он был без- божником, еретиком, вольтерианцем... (он действи- тельно выучился французскому языку, чтобы читать в подлиннике Вольтера). Я нашел дядю Егора таким, каким описывал мне его Давыд. Это был крупный, тяжелый мужчина с широким рябым лицом, важный и серьезный. Он постоянно носил шляпу с плюмажем, манжеты, жабо и табачного цвета камзол с стальною шпагою на бедре. Давыд обрадовался ему несказан- но — даже просветлел и похорошел лицом, и глаза стали у него другие — веселые, быстрые и блестящие; но он всячески старался умерить свою радость и не вы- сказывать ее словами: он боялся смалодушничать» В первую же ночь после приезда дяди Егора они оба — отец и сын — заперлись в отведенной ему ком- нате п долго беседовали вполголоса; на другое утро я заметил, что дядя как-то особенно ласково и доверчиво посматривал на своего сына: очень он им казался до- волен. Давыд повел его на панихиду к Латкиным; я тоже пошел туда; отец мне не препятствовал, но сам остался дома. Раиса поразила меня своим спокой- ствием: побледнела она и похудела очень, но слез она не проливала и говорила и держалась очень просто; и со всем тем, странно сказать, я в ней находил некото- рую величавость: невольную величавость горя, которое само себя забывает! Дядя Егор тут же, на паперти,
познакомился с нею; по тому, как он с ней обращался, видно было, что Давыд ему уже говорил о ней. Она ему понравилась не хуже собственного сына: я это мог прочесть в Давыдовых глазах, когда он глядел на них обоих. Помню, как они заблистали, когда его отец сказал при нем, говоря о ней: «Умница, хозяйка бу- дет». В доме Латкиных мне рассказывали, что старик тихо погас, как догоревшая свечка, и пока не лишился сил и сознания, все гладил свою дочь по волосам и что-то приговаривал невнятное, но не печальное, и все улыбался. На похороны, в церковь и на кладбище мой отец пошел и очень усердно молился; даже Транквил- литатин пел на клиросе. Перед могилой Раиса вдруг зарыдала и упала лицом на землю; однако скоро опра- вилась. Сестричка ее, глухонемая, озирала всех и все большими, светлыми и немного дикими глазами; от времени до времени она жалась к Раисе, но испуга в ней не замечалось. На другой же день после похорон дядя Егор, который, по всему было видно, приехал из Сибири не с пустыми руками (деньги на похороны дал он и Давыдова спасителя наградил щедро), но кото- рый о своем тамошнем житье-бытье ничего не расска- зывал и никаких своих планов на будущее не сооб- щал,— дядя Егор внезапно объявил моему отцу, что не намерен остаться в Рязани, а уезжает в Москву вместе с сыном. Мой отец, приличия ради, выказал сожаление и даже попытался — очень, правда, слабо— изменить дядино решение; но в глубине души своей он, я полагаю, очень ему обрадовался. Присутствие брата, с которым у него было слиш- ком мало общего, который не удостоил его даже упрека, который даже не пренебрегал, а просто брез- гал им, — угнетало его... да и расстаться с Давыдом не составляло для него особенного горя. Меня, разу- меется, разлука эта уничтожила; я словно осиротел на первых порах и потерял всякую опору в жизни и вся- кую охоту к ней. Так-таки дядя уехал и увез с собою не только Да- выда, но, к великому изумлению и даже негодованию всей нашей улицы, и Раису, и ее сестричку... Узнав
о таковом его поступке, тетка немедленно назвала его туркой и называла его туркой до самого конца своей жизни. А я остался один, один... Но дело не обо мне. XXV Вот и конец моей истории *с часами. Что еще ска- зать вам? Пять лет спустя Давыд женился на своей Черногубке, а в 1812 году, в чине артиллерийского по- ручика, погиб славной смертью в день Бородинской битвы, защищая Шевардинский редут. С тех пор много утекло воды, и много часов у меня перебывало; я дошел даже до такого великолепия, что приобрел себе настоящий брегет, с секундной стрелкой, обозначением чисел и репетицией... Но в потаенном ящике моего письменного стола хранятся старинные серебряные часы с розаном на циферблате; я их купил у жида-разносчика, пораженный их сходством с ча- сами, некогда подаренными мне моим крестным отцом. От времени до времени, когда я один и никого к себе не жду, я вынимаю их из ящика и, глядя на них, вспо- минаю молодые дни и товарища тех дней, безвоз- вратно улетевших...
сон Рассказ I Я жил тогда с моей матушкой в небольшом при- морском городе. Мне минуло семнадцать лет, а ма- тушке не было и тридцати пяти; она очень молода вышла замуж. Когда мой отец скончался, мне пошел всего седьмой год, но я хорошо его помнил. Матушка моя была небольшого роста, белокурая женщина с пре- лестным, но вечно печальным лицом, с тихим, усталым голосом, робкими телодвижениями. В молодости она славилась красотою и до конца оставалась привлека- тельной и милой. Я не видывал более глубоких, более нежных и грустных глаз, более тонких и мягких волос; не видывал рук более изящных. Я ее обожал, и она любила меня... Но жизнь наша проходила не весело: казалось, тайное, неизлечимое и незаслуженное горе постоянно подтачивало самый корень ее существова- ния. Это горе не объяснялось одной печалью об отце, как велика она ни была, как страстно моя мать его ни любила, как свято ни сохраняла память о нем... Нет! тут еще что-то таилось, чего я не понимал, но что я чувствовал, чувствовал смутно и сильно, как только, бывало, взглядывал на эти тихие и неподвижные глаза,
на эти прекрасные, тоже неподвижные, не горько сжа- тые, но словно навек застывшие губы. Я сказал, что матушка меня любила; но бывали минуты, когда она меня отталкивала, когда мое при- сутствие ей было тягостным, невыносимым. Она чув- ствовала тогда как бы невольное отвращение ко мне — и ужасалась потом, винилась со слезами, прижимала меня к своему сердцу. Я приписывал эти мгновенные вспышки вражды расстройству ее здоровья, ее не- счастью... Правда, эти враждебные ощущения могли бы до некоторой степени быть вызваны какими-то странными, для меня самого непонятными порывами злых и преступных чувств, которые изредка поднима- лись во мне... Но эти порывы не совпадали с теми ми- нутами отвращения. Матушка ходила постоянно в чер- ном, точно в трауре. Жили мы на довольно большую ногу, хотя почти ни с кеАм не знались. II Матушка сосредоточила на мне все свои помыслы и заботы. Ее жизнь слилась с моей жизнью. Такого рода отношения между родителями и детьми не всегда полезны для детей... они скорее вредны бывают. При- том я у матушки был один... а единственные дети боль- шею частью развиваются неправильно. Воспитывая их, родители столько же заботятся о самих себе, сколько о них... Это не дело. Я не избаловался и не ожесто- чился (то и другое случается с единственными детьми), но нервы мои до времени расстроились; к тому же и здоровьем я был довольно слаб — в матушку, на кото- рую я и лицом очень походил. Я избегал общества своих однолетков; я вообще чуждался людей; я даже с матушкой разговаривал мало. Я пуще всего любил читать, гулять наедине — и мечтать, мечтать! О чем были мои мечты — сказать трудно: мне, право, иногда чудилось, будто я стою перед полузакрытой дверью, за которой скрываются неведомые тайны, стою и жду, и млею — и не переступаю порога — и все размышляю о том, что там такое находится впереди, — и все жду,
и замираю... или засыпаю. Если бы во мне билась по- этическая жилка — я бы, вероятно, принялся писать стихи; если б я чувствовал наклонность к набожности, я бы, может быть, пошел в монахи; но у меня ничего этого не было — и я продолжал мечтать — и ждать. ш Я сейчас упомянул о том, как я засыпал иногда под наитием неясных дум и мечтаний. Я вообще спал мно- го— и сны играли в моей жизни значительную роль; я видел сны почти каждую ночь. Я не забывал их, я придавал им значение, считал их предсказаниями, ста- раясь разгадать их тайный смысл; некоторые из них повторялись от времени до времени, что всегда каза- лось мне удивительным и странным. Особенно сму- щал меня один сон. Мне казалось, что я иду по узкой, дурно вымощенной улице старинного города, между многоэтажными каменными домами с остроконечными крышами. Я отыскиваю моего отца, который не умер, но почему-то прячется от нас и живет именно в одном из этих домов. И вот я вступаю в низкие, темные во- рота, перехожу длинный двор, заваленный бревнами и досками, и проникаю, наконец, в маленькую комнату с двумя круглыми окнами. Посередине комнаты стоит мой отец в шлафроке и курит трубку. Он нисколько не похож на моего настоящего отца: он высок ростом, худощав, черноволос, нос у него крючком, глаза угрю- мые и пронзительные; на вид ему лет сорок. Он недо- волен тем, что я его отыскал; я тоже нисколько не ра- дуюсь нашему свиданию — и стою в недоумении. Он слегка отворачивается, начинает что-то бормотать и расхаживать взад и вперед небольшими шагами... По- том бн понемногу удаляется, не переставая бормотать и то и дело оглядываться назад, через плечо; комната расширяется и пропадает в тумане... Мне вдруг стано- вится страшно при мысли, что я снова теряю моего отца, я бросаюсь вслед за ним, — но я уже его не вижу — и только слышится мне его сердитое, точно
медвежье бормотанье... Сердце во мне замирает я просыпаюсь и долго не могу заснуть опять... Весь следующий день я думаю об этом сне и, конечно, ни до чего додуматься не могу. IV Наступил июнь месяц. Город, в котором мы жили с матушкой, об эту пору оживлялся необыкновенно. Множество кораблей прибывало в пристань, множество новых лиц появлялось на улицах. Я любил тогда бро- дить по набережной, мимо кофейных домов и гостиниц, засматриваться на разнородные фигуры матросов и других людей, сидевших под полотняными навесами, перед небольшими белыми столиками, за оловянными кружками, налитыми пивом. Вот однажды, проходя перед одной кофейной, я увидал человека, который тотчас же приковал к себе все мое внимание. Одетый в длинный черный балахон, с нахлобученной на глаза соломенной шляпой, он си- дел неподвижно, скрестив руки на груди. Жидкие за- витки черных волос спускались почти до самого носа; тонкие губы стискивали мундштук короткой трубки. Человек этот до того показался мне знакомым, каждая черта его смуглого, желтого лица, вся его фигура до того несомненно запечатлелась в моей памяти, что я не мог не остановиться перед ним, не мог не задать себе вопроса: кто этот человек? где я его видел? По- чувствовав, вероятно, мой пристальный взгляд, он воз- вел на меня свои черные, колючие глаза... Я невольно ахнул... Этот человек был тот отец, которого я отыскивал, которого я видел во сне! Не было возможности ошибиться, — сходство было слишком поразительно. Самый даже долгополый бала- хон, облекавший его худощавые члены, цветом и скла- дом напоминал тот шлафрок, в котором являлся мне мой отец. «Уж не сплю ли я?» — подумалось мне... Нет... Те- перь день, кругом шумит толпа, солнце ярко светит
с голубого неба, и передо мной не призрак, а живой человек. Я подошел к порожнему столику, спросил себе кружку пива, газету — и сел в недальнем расстоянии от того загадочного существа. V Поставив лист газеты в уровень лица, я продолжал пожирать незнакомца глазами. Он почти не шевелился и лишь изредка приподнимал понурую голову. Он явно ждал кого-то. Я глядел, глядел... Иногда мне казалось, что я все это выдумал, что сходства собственно ника- кого нет, что я поддался полуневольному обману во- ображения... но «тот» вдруг повернется немного на стуле или руки слегка поднимет — и я опять чуть не ахну, опять вижу пред собой моего «ночного» отца! Он, наконец, заметил мое неотвязное внимание и, сперва с недоумением, пото?л с досадой взглянув в мою сторону, собрался было встать — и уронил небольшую тросточку, прислоненную им к столу. Я мгновенно вскочил, поднял и подал ему ее. Сердце во мне сильно билось. Он натянуто улыбнулся, поблагодарил меня и, при- близив свое лицо к моему лицу, поднял брови и рас- крыл немного губы, словно что его поразило. — Вы очень вежливы, молодой человек, — загово- рил он вдруг сухим и резким, гнусливым голосом. — В теперешнее время это редкость. Позвольте вас по- здравить: вы получили хорошее воспитание. Не помню, что именно я ответил ему; но разговор скоро завязался между нами. Я узнал, что он мой со- отечественник, что он недавно вернулся из Америки, где прожил много лет, и скоро опять туда отпра- вляется, Он назвал себя бароном... имени я не мог хо- рошенько расслышать. Он так же, как мой «ночной» отец, оканчивал каждую свою речь каким-то неясным внутренним бормотаньем. Он пожелал узнать мою фа- милию... Услыхав ее, он опять как будто изумился;
потом он спросил меня, давно ли я живу в этом городе и с кем. Я отвечал ему, что я живу с моей матерью. — А батюшка ваш? ' — Мой отец давно умер. Он осведомился о христианском имени моей матери и тотчас же рассмеялся неловким смехом — а потом извинился, говоря, что у него такая американская ма- нера и что вообще он чудак порядочный. Потом он по- любопытствовал узнать, где находится наша квартира. Я сказал ему. VI Волнение, овладевшее мною в начале нашего раз- говора, постепенно утихло; я находил наше сближение несколько странным — и только. Мне не нравилась улыбочка, с которой г-н барон меня расспрашивал; не нравилось также выражение его глаз, когда он их словно вонзал в меня... В них было что-то хищное и покровительственное... что-то жуткое. Этих глаз я во сне не видел. Странное было лицо у барона! Поблек- лое, усталое и в то же время моложавое, неприятно моложавое! У моего «ночного» отца не было также того глубокого шрама, который косвенно пересекал весь лоб моего нового знакомца и которого я не заме- тил до тех пор, пока не пододвинулся к нему поближе. Не успел я сообщить барону название улицы и ну- мер дома, где мы жили, как высокого роста арап, за- кутанный в плащ по самые брови, подошел к нему сзади и тихонько постучал ему по плечу. Барон обер- нулся, промолвил: «Ага! наконец-то!» и, слегка кив- нув мне головою, отправился вместе с арапом в ко- фейную. Я остался под навесом, я хотел дождаться выхода барона, не столько для того, чтобы снова заго- ворить с ним (я собственно не знал, о чем бы я мог повести с ним речь), — сколько для того, чтобы снова проверить свое первое впечатление. Но минуло пол- часа; минул час... Барон не появлялся. Я вошел в ко- фейную, пробежал по всем комнатам — но нигде не увидал ни барона, ни арапа... Они оба, должно быть, удалились через заднюю дверь.
У меня голова немного разболелась — и я, чтобы освежиться, отправился вдоль морского берега до про- странного загородного парка, разведенного лет двести тому назад. Погуляв часа два в тени громадных дубов И платанов, я вернулся домой. VII Служанка наша бросилась мне навстречу, вся пере- тревоженная, как только я появился в передней. Я тот- час догадался, по выражению ее лица, что во время моего отсутствия что-то недоброе произошло в нашем доме. И точно: я узнал, что час тому назад в спальне моей матери внезапно раздался страшный крик; вбе- жавшая служанка нашла ее на полу, в обмороке, ко- торый продолжался несколько минут. Матушка, нако- нец, пришла в чувство, — но принуждена была лечь в постель и вид имела испуганный и странный; ни слова не говорила, не отвечала на расспросы — все только оглядывалась и вздрагивала. Служанка по- слала садовника за доктором. Доктор пришел и про- писал успокоительное средство; но и ему матушка ни- чего сказать не хотела. Садовник уверял, что несколько мгновений после того, как в матушкиной комнате раз- дался крик — он увидел незнакомого человека, по- спешно бежавшего через клумбы сада к уличным во- ротам. (Мы жили в одноэтажном доме, выходившем окнами в довольно большой сад.) Садовник не успел рассмотреть лицо этого человека; но из себя он был худощав, носил низкую соломенную шляпу и длинно- полый сюртук... «Одежда барона!» — тотчас мелькнуло у меня в голове. Догнать его садовник не мог; к тому же его немедленно позвали в дом и послали за докто- ром. Я вошел к матушке; она лежала на постели, блед- ней подушки, на которой покоилась ее голова. Узнав меня, она слабо улыбнулась и протянула мне руку. Я подсел к ней, стал ее расспрашивать; сперва она все отнекивалась; наконец, однако, созналась, что увидела нечто такое, что очень ее испугало. «Кто-нибудь вхо- дил сюда?»— спросил я. «Нет, — торопливо ответила
она, — никто не приходил, но мне показалось... мне привиделось...» Она умолкла и закрыла глаза рукой. Я хотел было сообщить ей то, что узнал от садовни- ка, — да кстати рассказать мою встречу с бароном... но почему-то слова замерли у меня на губах. Я решился, однако, заметить матушке, что привидения обыкно- венно не показываются днем... «Оставь, — прошептала она, — пожалуйста; не мучь меня теперь. Ты когда-ни- будь узнаешь...» Она умолкла опять. Руки у нее были холодные, и пульс бился скоро и неровно. Я дал ей выпить лекарство и отошел немного в сторону, чтобы не беспокоить ее. Целый день она не вставала. Она ле- жала неподвижно и тихо, лишь изредка глубоко взды- хая и пугливо раскрывая глаза. Все в доме недоуме- вали. тш К ночи с матушкой сделалась небольшая лихорад- ка — и она отослала меня. Я, однако, не ушел к себе — а лег в соседней комнате на диване. Каждые четверть часа я вставал, подходил на цыпочках к двери, слу- шал... Все оставалось безмолвным — но матушка едва ли заснула в ту ночь. Когда я рано поутру вошел к ней, — лицо ее казалось воспаленным, глаза бле- стели неестественным блеском. В течение дня ей не- сколько полегчало, но к вечеру жар опять усилился. До тех пор она упорно молчала, а тут вдруг начала го- ворить уторопленным, прерывистым голосом. Она не бредила, в ее словах был смысл — но не было ника- кой связи. Незадолго до полуночи она внезапно, судо- рожным движением, приподнялась с постели (я сидел возле нее) и тем же поспешным голосом, беспрестанно отпивая воду глотками из стакана, слабо помахивая руками и ни разу не взглянув на меня, принялась рас- сказывать... Она останавливалась, делала над собой усилие и продолжала снова... Так это все было странно, точно она все это делала во сне, точно она сама отсутствовала, а кто-то другой говорил ее устами или заставлял ее говорить.
— Послушай, что я тебе расскажу, — начала она,—ты уже не молодой мальчик; надо тебе все знать. У меня была хорошая приятельница... Она вы- шла за человека, которого любила всем сердцем, — и она была очень счастлива с своим мужем. В первый же год брака они поехали оба в столицу, чтобы про- вести там несколько недель и повеселиться. Они оста- новились в хорошей гостинице и много выезжали по театр а хМ и собраниям. Моя приятельница была очень недурна собой — ее все замечали, молодые люди за ней ухаживали, — но был между ними один... офицер. Он следил за нею неотступно, и где бы она ни была, она всюду видела его черные, злые глаза. Он с ней не познакомился и пи разу с ней не говорил, — только все глядел на нее — так дерзко и странно. Все удо- вольствия столицы были отравлены его присут- ствием — она начала уговаривать мужа уехать поско- рее — и они уже совсем собрались в путь. Однажды муж се отправился в клуб: его пригласили офицеры — одного полка с тем офицером — играть в карты... Она в первый раз осталась одна. Муж долго не возвращал- ся — она отпустила служанку, легла в постель... И вдруг ей стало очень жутко — так что она даже вся похолодела и затряслась. Ей почудился легкий стук за стеною — так собака царапает — и она начала глядеть на ту стену. В углу горела лампада; комната была вся обита штофом... Вдруг что-то там шевельнулось, при- поднялось, раскрылось... И прямо из стены, весь черный, длинный, вышел тот ужасный человек с злыми глазами! Она хотела закричать и не могла. Она совсем замерла от испуга. Он подошел к ней быстро, как хищный зверь, бросил ей что-то на голову, что-то душное, тя- желое, белое... Что было потом, не помню... не помню! Это походило на смерть, на убийство... Когда, наконец, рассеялся тот страшный туман — когда я... когда прия- тельница моя пришла в себя, в комнате не было ни- кого. Она опять — и долго — не в силах была закри- чать, закричала, наконец... потом опять все смеша- лось...
Потом она увидела возле себя мужа, которого до двух часов ночи задержали в клубе... На нем лица не было. Он стал ее расспрашивать, но она ему ничего не сказала... Потом она занемогла... Однако, помнится, оставшись одна в комнате, она осмотрела то место в стене... Под штофной обивкой оказалась потаенная дверь. А у самой у ней с руки пропало обручальное кольцо. Это кольцо было необыкновенной формы: на нем чередовалось семь золотых звездочек с семью се- ребряными; это была старинная семейная драгоцен- ность. Муж спрашивал ее, что сталось с кольцом: она ничего не могла ответить. Муж подумал, что она как- нибудь его обронила, искал везде, но нигде не нашел. Тоска на него нашла, он решился как можно скорей домой уехать, и как только доктор позволил — они по- кинули столицу... Но представь! В самый день отъезда они на улице вдруг наткнулись на носилки... На этих носилках лежал только что убитый человек с разруб- ленной головой — и представь! этот человек был тот самый страшный ночной гость с злыми глазами... Его убили за карточной игрой! Потом моя приятельница уехала в деревню... сделалась матерью в первый раз... и прожила с му- жем несколько лет. Он никогда ничего не узнал, да и что могла она сказать? Опа сама ничего не знала. Но прежнее счастье исчезло. Темно стало в их жиз- ни — и никогда уже не прекращалась эта •темнота... Других детей у них не было ни прежде, ни после... а этот сын... Матушка вся затрепетала и закрыла лицо ру- ками... — Но скажи теперь, — продолжала она с удвоен- ной силой, — разве моя знакомая в чем-нибудь вино- вата? В чем она могла упрекнуть себя? Она была на- казана, но разве она не в праве перед самим богом объявить, что наказание, которое ее постигло, неспра- ведливо? Так почему же ей, как преступнице, которую терзают угрызения совести, почему может ей пред- ставиться прошедшее в таком ужасном виде, после
стольких лет? Макбет убил Банко — так не удиви- тельно, что ему может мерещиться... а я... Но тут речь матушки до того запуталась и смеша- лась, что я перестал ее понимать... Я уже не сомне- вался в том, что она бредит. X Какое потрясающее впечатление произвел на меня рассказ матушки — легко поймет всякий! Я с первого ее слова догадался, что она говорит о самой себе, а не о какой-то своей знакомой; ее обмолвка только под- твердила мою догадку. Стало быть, это точно был мой отец, которого я отыскивал во сне, которого я видел •наяву! Он не был убит, как полагала матушка, а только ранен... И он приходил к ней и бежал, испу- ганный ее испугом. Все мне стало вдруг понятно: и чувство невольного отвращения ко мне, которое иногда пробуждалось в моей матери, и ее постоянная грусть, и наша уединенная жизнь... Помнится, голова у меня ходила кругом — и я хватался за нее обеими руками, как бы желая ее удержать на месте. Но одна мысль засела во мне гвоздем: я решился непременно, во что бы то ни стало снова найти этого человека! Зачем? с какой целью? — я не давал себе отчета, но оты- скать... отыскать его — это сделалось для меня вопро- сом жизни или смерти! На следующее утро матушка, наконец, успокоилась... лихорадка прошла... она за- снула. Препоручив ее попечениям наших хозяев и слуг, я отправился на поиски. XI Прежде всего я, разумеется, направился в кофей- ную, где я встретил барона, но в кофейной никто не знал и даже не заметил его; он был случайным ее по- сетителем. Арапа хозяева заметили — фигура его слишком бросалась в глаза; но кто он был, где пребы- вал — также никто не ведал. Оставив на всякий слу-
чай мой адрес в кофейной, я принялся ходить по ули- цам и набережным города, около пристани, по буль- варам, заглядывал во все публичные заведения и ни- где не нашел ничего похожего ни на барона, ни на его товарища!.. Не расслыхав фамилии барона, я был лишен возможности обратиться к полиции; однако дал знать под рукою двум-трем блюстителям обществен- ного порядка (правда, они с изумлением смотрели на меня и не совсем мне доверяли), что вознагражу щедро их усердие, если им удастся напасть на след тех двух личностей, наружность которых я постарался опи- сать им сколько возможно точнее. Прорыскав таким образом до самого обеда, я вернулся домой изнурен- ный. Матушка поднялась с постели; но к обычной ее грусти примешивалось что-то новое, какое-то задумчи- вое недоумение, которое как ножом меня резало по сердцу. Вечер я просидел с нею. Мы почти ничего не говорили: она раскладывала пасьянс, я молча смотрел ей в карты. Она ни единым словом не упомянула ни о своем рассказе, ни о том, что случилось нака- нуне. Мы точно оба тайно уговорились не касаться всех этих жутких и странных происшествий... Ей как будто было досадно на себя и совестно того, что у нее вырвалось невольно; а может быть, она и не помнила хорошенько, что она такое сказала в полугорячечном бреду, — и надеялась, что я ее пощажу... Да и точно я щадил ее, и она это чувствовала; она пб-вчерашнему избегала моего взора. Всю ночь я не мог заснуть. На дворе внезапно поднялась страшная буря. Ветер выл и рвался неистово, стекла окон звенели и дребезжали, в воздухе носились отчаянные визги и стоны, точно что-то там, наверху, разрывалось и с бешеным плачем пролетало над потрясенными домами. Перед зарей я забылся дремотой... вдруг мне почудилось, что кто-то вошел ко мне в комнату и позвал меня, произнес мое имя — не громким, но решительным голосом. Я при- поднял голову и не увидел никого; но странное дело! я не только не испугался — я обрадовался; во мне внезапно явилась уверенность, что теперь я непре- менно достигну цели. Я наскоро оделся и вышел из дому.
Буря утихла... но еще чувствовались ее последние трепетания. Время было раннее — на улицах не попада- лись люди, во многих местах валялись обломки труб, черепицы, доски разметанных заборов, сломанные сучья деревьев... «Что происходило ночью на море!» — невольно думалось при виде следов, оставленных бу- рей. Я хотел было пойти на пристань, но мои ноги, как бы повинуясь неотразимому влечению, понесли меня в другую сторону. Не прошло десяти минут, как уже я находился в части города, никогда до тех пор мною не посещенной. Я шел не быстро, но не останавливаясь, шаг за шагом, с странным ощущением на сердце; я ожидал чего-то необыкновенного, невозможного, и в то же время я был уверен, что это необыкновенное сбу- дется. XIII И вот оно наступило, это необыкновенное, это ожи- данное! Внезапно, шагах в двадцати впереди меня, я увидел того самого арапа, который в кофейной заго- ворил при мне с бароном! Закутанный в тот самый плащ, который я уже тогда заметил на нем, он словно вынырнул из земли и, повернувшись ко мне спиною, шел проворными шагами по узкому тротуару кривого переулка! Я тотчас бросился ему вдогонку, но и он удвоил шаги, хоть и не оглянулся назад, и вдруг круто вильнул за угол выдвинувшегося дома. Я добежал до этого угла, обогнул его так же скоро, как арап... Что за чудо! Передо мною длинная, узкая и совершенно пустая улица; утренний туман залил ее всю своим тусклым свинцом, — но взор мой проникает до самого ее конца, я могу перечесть все ее строения... и ни одно живое существо нигде не шевелится! Высокий арап в плаще так же внезапно исчез, как и появился! Я изу-1 милея... но на одно только мгновение. Другое чувство тотчас овладело мною: эта улица, которая растянулась перед моими глазами, вся немая и как бы мертвая — я ее узнал! Это была улица моего сна. Я вздрагиваю,
я пожимаюсь — утро так свежо — и тотчас же, нимало не колеблясь, с каким-то испугом уверенности, отпра- вляюсь вперед! Я начинаю искать глазами... Да вот он: вот на- право, выходя углом на тротуар, вот и дом моего сна, вот и старинные ворота с каменными завитушками по обеим сторонам... Правда, окна дома не круглые, а че- тырехугольные... но это не важно... Я стучусь в ворота, стучусь два, три раза, все громче и громче... Ворота отворяются медленно, с тяжелым скрипом, как бы зе- вая. Передо мной молодая служанка с растрепанной головой, с заспанными глазами. Она, видно, только что проснулась. — Здесь живет барон? —спрашиваю я, а сам обе- гаю быстрым взором глубокий, тесный двор... Так; все так... вот и доски и бревна, виденные мною во сне. — Нет, — отвечает мне служанка, — барон здесь не живет. — Как нет! не может быть! — Теперь его нет... Он вчера уехал. — Куда? — В Америку. — В Америку! — повторил я невольно. — Да он вернется? Служанка подозрительно взглянула на меня. — Этого мы не знаем. Может быть, совсем не вер- нется. — Да долго ли он здесь жил? — Недолго, с неделю. Теперь его совсем нет. — А как его звали по фамилии, этого барона? Служанка уставилась на меня. — Вы не знаете его фамилии? Мы его просто звали бароном. Эй! Петр! — крикнула она, видя, что я поры- ваюсь вперед. — Иди-ка сюда; какой-то чужой здесь все расспрашивает. Из дому появилась нескладная фигура дюжего ра- ботника. — Что такое? Что надо? — спросил он сиплым го- лосом — и, угрюмо выслушав меня, повторил сказан- ное служанкой.
— Да кто же здесь живет? — промолвил я. — Наш хозяин. — А кто он? , — Столяр. По этой улице все столяры. — Можно его видеть? — Нельзя теперь, он спит. — Ав дом нельзя войти? — Нельзя. Ступайте. — Ну, а после можно будет вашего хозяина ви- деть? — Отчего же? Можно. Его всегда можно... На то он торговец. Только теперь ступайте. Вишь, какая рань. — Ну, а тот арап? — спросил я вдруг. Работник с недоумением посмотрел сперва на меня, потом на служанку. — Какой тут арап? — проговорил он, наконец. — Ступайте, господин. После можете прийти. С хозяином потолкуете. Я вышел на улицу. Ворота разом захлопнулись за мною тяжко и резко, без скрипу на этот раз. Я хорошенько заметил улицу, дом и пошел прочь, только не домой. Я ощущал нечто вроде разочарова- ния. Все, что случилось со мной, было так странно, так необыкновенно, — а между тем как оно глупо кончи- лось! Я был уверен, я был убежден, что я увижу в этом доме знакомую мне комнату, — и посреди ее моего отца, барона, в шлафроке и с трубкой... А вме- сто того — хозяином дома столяр, и его можно посе- щать сколько угодно — и, пожалуй, мебель ему зака- зать... А отец уехал в Америку! И что мне теперь остается делать?.. Рассказать все матери — или навек схоронить самое воспоминание об этой встрече?.. Я решительно не был в состоянии помириться с мыслью, что к та- кому сверхъестественному, таинственному началу мог примкнуть такой бессмысленный, такой ординарный конец! Я не хотел вернуться домой — и пошел куда глаза глядят, вон из города.
Я шел, понурив голову, без мыслей, почти без ощу- щений, но весь погруженный в самого себя? Равномер- ный, глухой и сердитый шум вывел меня из оцепене- ния. Я поднял голову: то шумело и гудело море, шагах в пятидесяти от меня. Я увидал, что я иду по песку дюны. Расколебленное ночной бурей, море до самого горизонта белело барашками, и крутые гребни длин- ных валов чередою катились и разбивались о плоский берег. Я приблизился к ним — и пошел вдоль самой черты, оставляемой их отливом и приливом на желтом, рубчатом песке, усеянном обрывками морских тягучих растений, обломками раковин, змеевидными лентами осоки. Острокрылые чайки, с жалким криком налетая по ветру из далекой воздушной бездны, вздымались белые, как снег, на сером облачном небе, падали кру- то — и, словно перескакивая с волны на волну, ухо- дили вновь и пропадали серебряными искрами в поло- сах клубившейся пены. Некоторые из них, я заметил, упорно вились над крупным камнем, одиноко торчав- шим среди однообразной скатерти песчаных берегов. Грубая морская осока росла неровными кучками с од- ной стороны камня; а там, где ее спутанные стебли вы ходили из желтого солончака, что-то чернело, что то длинноватое, округленное, не слишком большое... Я стал присматриваться... Какой-то темный предмет лежал там, лежал неподвижно возле камня... Предмет этот становился все яснее, все определеннее, чем ближе я подходил... Мне оставалось до камня всего шагов тридцать..о Да это очертание человеческого тела! Это труп; это утопленник, выброшенный морем! Я приблизился к са- мому камню. Это труп барона, моего отца! Я остановился как вкопанный. Тут только я понял, что меня с самого утра водили какие-то неведомые силы, — что я в их власти — ив течение нескольких мгновений ничего •в моей душе не было, кроме немолчного морского плеска — и немого страха перед овладевшей мною судьбой...
Он лежал на спине, склонясь немного на бок, заки- нув левую'руку за голову... правая была подвернута под его перегнутое тело. Вязкая тина всосала концы ног, обутых в высокие матросские сапоги; короткая си- няя куртка, вся пропитанная морскою солью, не рас- стегнулась; красный шарф обхватывал тугим узлом его шею. Смуглое лицо, обращенное к небу, как будто посмеивалось; из-под вздернутой верхней губы видне- лись частые мелкие зубы; тусклые зрачки полузакры- тых глаз едва отличались от потемневших белков; по- крытые пузырьками пены, засоренные волосы рассыпа- лись по земле и обнажили гладкий лоб с лиловатою чертою шрама; узкий нос вздымался резкой, беловатой чертой между впалыми щеками. Буря прошедшей ночи сделала свое дело... Он не увидел Америки! Человек, оскорбивший мою мать, обезобразивший ее жизнь, — мой отец — да! мой отец — в этом я не мог сомневать- ся— лежал, бессильно распростертый, в грязи у ног моих. Я испытывал чувство удовлетворенной мести, и жалости, и отвращения, и ужаса, пуще всего... двой- ного ужаса: и перед тем, что я видел, — и перед тем, что свершилось; То злое, то преступное — о котором я уже говорил, те непонятные порывы поднимались во мне... душили меня. Ага! думалось мне: вот отчего я такой... вот когда сказывается кровь! Я стоял возле трупа, и глядел, и ждал: не шевельнутся ли эти мерт- вые зрачки, не дрогнут ли эти окоченелые губы? — Нет! все неподвижно; самая осока, куда забросил его прибой, точно замерла; даже чайки отлетели — ни од- ного обломка нигде, ни доски, ни разбитой снасти. Пустота всюду... только он — да я — да шумевшее вдали море. Я оглянулся назад: та же пустота и там: цепь безжизненных холмов на небосклоне... вот и все! Жутко мне было оставить этого несчастного в этом одиночестве, в прибрежной тине, на съедение рыбам и птицам; внутренний голос говорил мне, что я должен был отыскать, позвать людей, если не для помощи — где уж тут! — так хоть для того, чтобы прибрать, от- нести его под жилой кров... но несказанный страх
вдруг обнял меня. Мне показалось, что этот мертвый человек знает, что я пришел сюда, что он сам устроил эту последнюю встречу — мне даже почудилось то знакомое, глухое бормотанье... Я отбежал в сторону... оглянулся еще раз... Что-то блестящее бросилось мне в глаза: оно остановило меня. То был золотой ободок на откинутой руке трупа... Я узнал обручальное кольцо моей матери. Помню, как я заставил себя вернуться, подойти, нагнуться... помню клейкое прикосновение хо- лодных пальцев, помню, как я задыхался, и жмурился, и скрипел зубами, срывая упорное кольцо... Наконец, оно сорвано — и я бегу, бегу прочь сломя голову—и что-то несется за мною, и настигает, и ло- вит меня. XVI Все, что я испытал и перечувствовал, было, ве- роятно, написано на моем лице, когда я вернулся домой. Матушка, как только я вошел в ее комнату, внезапно выпрямилась и так настойчиво-вопросительно поглядела на меня, что я, безуспешно попытавшись объясниться, кончил тем, что молча протянул ей кольцо. Она побледнела страшно, глаза ее раскрылись необычайно и помертвели, как у того, — она слабо крикнула, схватила кольцо, пошатнулась, упала ко мне на грудь и так и замерла на ней, закинув голову назад и пожирая меня этими широкими, обезумевшими глазами. Я обнял ее стан обеими руками и, стоя на месте, не шевелясь, не спеша, рассказал ей тихим го- лосом все, без малейшей утайки: мой сон и встречу, и все, все... Она выслушала меня до конца, не промол- вив ни единого слова, только грудь все сильней и силь- ней дышала — и глаза внезапно оживились и опусти- лись. Потом она надела кольцо на безымянный палец и, отойдя немного, начала доставать мантилью и шляпу. Я ее спросил, куда она собирается идти. Она подняла на меня удивленный взор и хотела ответить, но голос изменил ей. Она содрогнулась несколько раз, потерла себе руки, как бы стараясь согреться, и, нако- нец, проговорила: «Пойдем сейчас туда».
— Куда, матушка? — Где он лежит... я хочу видеть... Я хочу узнать... ! я узнаю... Я попытался было уговорить ее не ходить; но с ней чуть не сделалось нервического припадка. Я понял, что противиться ее желанию было невозможно — и мы от- правились. л XVII И вот я опять иду по песку дюны, — но иду уже не один. Я веду под руку матушку. Море отодвинулось, ушло еще дальше; оно утихает—но и ослабевший его шум все так же грозен и зловещ. Вот, наконец, пока- зался впереди одинокий камень — вот и осока. Я вгля- дываюсь, я стараюсь различить тот округленный, лежав- ший на земле предмет — но я ничего не вижу. Мы под- ходим ближе; я невольно замедляю шаги. Но где же то черное, неподвижное? Одни стебли осоки темнеют над песком, уже засохшим. Мы подходим к самому камню... Трупа нет нигде — и только на том месте, где он лежал, еще осталась впадина, и можно понять, где находились руки, ноги... Кругом осока как будто помята — и замет- ны следы ступней одного человека; они идут через дю- ну — потом пропадают, достигнув кремнистого кряжа. Мы с матушкой переглядываемся и сами пугаемся того, что прочли на своих лицах... Уж не встал ли он сам и удалился? — Ведь ты его мертвым видел? — спрашивает она шепотом. Я мог только головой кивнуть. Трех часов не про- шло с тех пор, как я наткнулся на труп барона... Кто- нибудь открыл и унес его. Надо было отыскать, кто это сделал и что с ним сталось? Но прежде надо было озаботиться о матушке. XVIII Пока она шла к роковому месту, ее била лихо- радка, но она владела собою. Исчезновение трупа по- разило ее, как окончательное несчастье. На нее на-
шел столбняк. Я боялся за ее рассудок. С большим трудом доставил я ее домой. Я ее опять уложил в по- стель, опять приставил к ней доктора; но как только матушка несколько опомнилась, она тотчас потребо- вала, чтобы 'я немедленно отправился отыскивать «этого человека». Я повиновался. Но, несмотря на все- возможные меры, я ничего не открыл. Я был несколько раз в полиции, посетил все близлежавшие деревни, напечатал несколько объявлений в газетах, собирал всюду справки — и напрасно! Правда, до меня дошло известие, что в одну из приморских.деревушек был до- ставлен утопленник... я тотчас поскакал туда, но его уже похоронили, да и по приметам он не походил на барона. Я узнал, на каком корабле он уплыл в Аме- рику; сперва все были уверены, что корабль этот по- гиб во время бури; но несколько месяцев спустя стали ходить слухи, что его видели на якоре в нью-йоркской гавани. Не зная, что предпринять, я принялся отыски- вать виденного мною арапа, предлагал ему через га- зеты довольно значительную сумму денег, если он отъ- явится в наш дом. Какой-то высокий арап, в плаще действительно приходил к нам в мое отсутствие... Но, порасспросив служанку, он внезапно удалился и не возвращался более. Так и простыл след моего... моего отца; так и канул он безвозвратно в немую тьму. С матушкой мы ни- когда не говорили о нем; только однажды, помнится, она подивилась, отчего это я прежде никогда не упо- минал о моем странном сне; и тут же прибавила: «зна- чит, он точно...» и не договорила своей мысли. Ма- тушка долго была больна, да и после выздоровления прежние наши отношения не возобновились. Ей было неловко со мною—до самой ее смерти... Именно не- ловко. А этому горю нельзя помочь. Все сглаживается, воспоминания о самых трагических семейных событиях постепенно теряют свою силу и жгучесть; но если чув- ство неловкости водворилось между двумя, близкими людьми — этого ничем истребить нельзя! Я уже ни- когда не видывал, того сна, который, бывало, так меня тревожил; я уже не «отыскиваю» своего отца; но иногда мне чудилось — и чудится до сих пор — во сне,
что я слышу какие-то далекие вопли, какие-то несмол- каемые, заунывные жалобы; звучат они где-то за высо- кой стеною, через которую перелезть невозможно, над- рывают они мне сердце — и плачу я с закрытыми глазами — и никак я не в состоянии понять, что это: живой ли человек стонет — или это мне слышится про- тяжный и дикий вой взволнованного моря? И вот он снова переходит в то звериное бормотание — и я про- сыпаюсь с тоской и ужасом на душе.
РАССКАЗ ОТЦА АЛЕКСЕЯ ...Лет двадцать тому назад мне пришлось объ- ехать — в качестве частного ревизора — все, довольно многочисленные, имения моей тетки. Приходские свя- щенники, с которыми я считал своей обязанностью по- знакомиться, оказывались личностями довольно одно- образными и как бы на одну мерку сшитыми; наконец, чуть ли не в последнем из обозренных мною имений я наткнулся на священника, не похожего на своих со- братьев. Это был человек весьма старый, почти дрях- лый; и если бы не усиленные просьбы прихожан, кото- рые его любили и уважали, он бы давно отпросился на покой. Меня поразили в отце Алексее (так звали священника) две особенности. Во-первых, он не только ничего не выпросил для себя, но прямо заявил, что ни в чем не нуждается, а во-вторых, я ни на каком чело- веческом лице не видывал более грустного, вполне без- участного, — как говорится, — «убитого» выражения. Черты этого лица были обыкновенные, деревенского типа: морщинистый лоб, маленькие серые глазки, круп- ный нос, бородка клином, кожа смуглая и загорелая... Но выражение!., выражение!.. В тусклом взгляде едва — и то скорбно — теплилась жизнь; и голос был какой-то тоже неживой, тоже тусклый. Я занемог и пролежал несколько дней; отец Алексей заходил ко мне по вечерам — не беседовать, а играть в дурачки.
Игра в карты, казалось, развлекала его еще больше, чем меня. Однажды, оставшись несколько раз сряду в дураках (чему отец Алексей порадовался немало'), я завел речь о его прошлой жизни, о тех горестях, ко- торые оставили на нем такой явный след. Отец Але- ксей сперва долго упирался, но кончил тем, что рас- сказал мне свою историю. Я ему, должно быть, чем- нибудь да полюбился; а то бы он не был со мною так откровенен. Я постараюсь передать его рассказ его же словами. Отец Алексей говорил очень просто и толково, без вся- ких семинарских или провинциальных замашек и обо- ротов речи. Я не в первый раз заметил, что сильно по- ломанные и смирившиеся русские люди всех сословий и званий выражаются именно таким языком. — ...У меня была жена добрая и степенная, — так начал он, — я ее любил душевно — и прижил с нею во- семь человек детей; но почти все умерли в младых ле- тах. Один мой сын вышел в архиереи — и скончался не так давно у себя в епархии; о другом сыне — Яко- вом его звали — я вот теперь расскажу вам. Отдал я его в семинарию, в город Т...;и скоро стал получать самые утешительные о нем известия: первым был уче- ником по всем предметам! Он и дома, в отрочестве, отличался прилежанием и скромностью; бывало — день пройдет — и не услышишь его... все с книжкой сидит да читает. Никогда он нам с попадьей не причи- нил неприятности самомалейшей; смиренник был. Только иногда задумывался не по летам и здоровьем был слабенек. Раз с ним чудное нечто произошло. Де- сять лет ему тогда минуло. Отлучился он из дому — под самый Петров день—на зорьке: да почти целое утро пропадал. Наконец, воротился. Мы с женой спра- шиваем его: «Где был?» — «В лес, говорит, гулять хо- дил — да встретил там некоего зеленого старичка, ко- торый со мною много разговаривал — и такие мне вкус- ные орешки дал!» — «Какой такой зеленый стари- чок?» — спрашиваем мы. «Не знаю, говорит, никогда его доселе не видывал. Маленький старичок, с горби-
ною, ножками все семенит и посмеивается — и весь, как лист, зеленый». — «Как, — говорим мы, — и лицо зеленое?» — «И лицо, и волосы, и самые даже глаза». Никогда наш сын не лгал; но тут мы с женой усомни- лись. «Ты, чай, заснул в лесу, на припеке, да и видел ста- ричка того во сне». — «Не спал я, говорит, николй; да что, говорит, вы не верите? — вот у меня в кармане и орешек один остался». Вынул Яков из кармана тот оре- шек, показывает нам... Ядрышко небольшое вроде каш- танчика, словно шероховатое; на наши обыкновенные орехи не похоже. Я его спрятал, хотел было доктору показать... да запропастилось оно... не нашел потом. Ну-с, отдали мы его в семинарию — и, как я вам уже докладывал, веселил он нас своими успехами! Так мы с супругой и полагали, что выйдет из него человек! На побывку домой придет — любо на него глядеть: та- кой благообразный, озорства за ним* никакого; всем-то он нравится, все нас поздравляют. Только все телом худенек — и в лице настоящей краски нет. Вот уже девятнадцатый год ему наступил — скоро ученью ко- нец! И получаем мы тут вдруг от него письмо. Пишет он нам: «Батюшка и матушка, не прогневайтесь на меня, разрешите мне идти по-светскому; не лежит сердце мое к духовному званию, ужасаюсь я ответ- ственности, боюсь греха — сомнения во мне возроди- лись! Без вашего родительского разрешения и бла- гословения ни на что не отважусь — но скажу вам одно: боюсь я самого себя — ибо много размышлять начал». Доложу я вам, милостивый государь: опеча- лился я гораздо от этого письма — словно рогатиной мне против сердца толкнуло — потому, вижу: не будет мне на моем месте преемника! Старший сын — монах; а этот вовсе из своего звания выступить желает. Горько мне еще потому: в нашем приходе близко двух- сот годов все из'нашей семьи священники живали! Од- нако думаю: нечего против рожна переть; знать, уж такое ему предопределение вышло. Что уж за пастырь, коли сомнение в себе допустил!. Посоветовался я с же- ною — и написал ему в таком смысле: «Сын мой, Яков, одумайся хорошенько — десять раз примерь, один раз отрежь — трудности на светской службе пребывают
великие, холод да голод, да к нашему сословию прене- брежение! И знай ты наперед: никто руку помощи тебе не подаст; не пеняй потом, смотри! Желание мое, ты сам знаешь, всегда было такое, чтобы ты меня заме- нил; но ежели ты точно в своем призвании усомнился и пошатнулся в вере — то и удерживать тебя мне не приходится. Буди воля господня! Мы с матерью твоею в благословении тебе не отказываем». Отвечал мне Яков благодарственным письмом. «Обрадовал ты меня, мол, батюшка; есть ’ мое намерение посвятить себя ученому званию —и протекция у меня есть; поступлю в университет, будут доктором; потому — к науке большую склонность чувствую». Прочел я Яшино письмо—и пуще опечалился; а поделиться горехМ скоро стало не с кем: старуха моя о ту пору простудилась сильно и скончалась — от этой ли самой простуды, или господь ее, любя, прибрал — неизвестно. Заплачу, заплачу я, бывало, вдовец одинокий, — а что поделаешь? Так тому, знать, и быть. И рад бы в землю уйти... да тверда она... не расступается. А сам сына поджидаю; потому — он известил меня: «Прежде, мол, чем в Москву поеду, домой наведаюсь». И точно: при- ехал он в родительский дом — но только пожил в нехМ недолго. Словно что его торопило: так бы, кажись, на крылах полетел в Москву, в университет свой любез- ный! Стал я расспрашивать его о сомнениях — какая, дескать, причина? — но и разговоров больших от него не услышал: одна мысль затесалась в голову — и полно! Ближним, говорит, хочу помогать. Ну-с, по- ехал он от меня — почитай, что ни гроша с собой не взял — только малость из платья. Уж очень он на себя надеялся! И не попусту. Экзамен выдержал отлично, в студенты поступил, уроки по частным домам при- обрел... Тверд он был в древних-то языках! И как вы полагаете? Мне же деньги высылать вздумал. Повесе- лел я маленько — конечно, не из-за денег — я их ему назад отослал и побранил его даже; а повеселел, по- тому что вижу: путь в малом будет. Только недолго длилось мое веселье! Приехал он на первые вакации... И что за чудо! Не узнаю я моего.Якова! Скучный такой стал, угрюмый —
слова от него не добьешься. И в лице переменился: по- читай, на десять лет постарел. Он и прежде застенчив был — что и говорить! Чуть что — сейчас заробеет и закраснеется весь, как девица... Но поднимет он гла- за — так ты и видишь, что свётлехонько у него на душе! А теперь не то. Не робеет он — а дичится, словно волк, — и глядит все исподлобья. Ни тебе улыбки, ни тебе привета — как есть камень! Примусь я его расспрашивать — либо молчит, либо огрызается. Стал я думать: уж не запил ли он — сохрани бог! либо к картам пристрастья не получил ли? — или вот еще насчет женской слабости не приключилось ли что? В юные лета присухи действуют сильно — ну, да в та- ком большом городе, как Москва, не без худых при- меров и оказий! Однако нет: ничего подобного не видать. Питье его — квас да вода; на женский пол не взирает — да и вообще с людьми не знается. И что мне было горше всего: нету в нем прежнего доверья ко мне, — равнодушие какое-то проявилось: точно ему все свое опостылело. Заведу я беседу о науках, об универ- ситете — и тут настоящего ответа добиться не могу. В церковь он, однако, ходил, но тоже не без стран- ности: везде-то он суров да хмур — а тут, в церкви-то, все словно ухмыляется. Пожил он у меня таким мане- ром недель с шесть — да опять в Москву! Из Мо- сквы написал мне раза два — и показалось мне из его писем, будто он опять приходит в чувство. Но пред- ставьте вы себе мое удивление, милостивый государь! Вдруг в самый развал зимы, перед святками — яв- ляется он ко мне! Каким манером? Как? Что? Знаю я, что об эту пору вакаций нет. «Ты из Москвы?»—спраши- ваю я. «Из Москвы». — «А как же... Университет-то?» — «Университет я бросил». — «Бросил?» — «Точно так».— «Навсегда?» — «Навсегда». — «Да ты, Яков, болен, что ли?» — «Нет, говорит, батюшка, я не болен; а только вы, батюшка, меня не тревожьте и не рас- спрашивайте; а то я отсюда уйду — только вы меня и видали». Говорит мне Яков: не болен — а у самого лицо такое, что я даже ужаснулся! Страшное, темное, не человеческое словно! Щеки этта подтянуло, скулы выпятились, кости да кожа, голос как из бочки..»
а глаза... Господи владыко! Что это за глаза? Грозные, дикие, все по сторонам мечутся — и поймать их нельзя; брови сдвинуты, губы тоже как-то набок скрючены... Что сталось с моим Иосифом прекрасным, с тихоней моим? Ума не приложу. «Уж не рехнулся ли он?» — думаю я так-то. Скитается, как привидение, по ночам не спит, а то вдруг возьмет да уставится в угол и словно весь окоченеет... Жутко таково! Хоть он и гро- зил мне, что уйдет из дому, если я его в покое не оставлю — но ведь я отец! Последняя моя надежда раз- рушается — а я молчи? Вот однажды, улуча время, стал я слезно молить Якова, памятью покойницы его матери заклинать его стал: «Скажи, мол, мне, как отцу по плоти и по духу, Яша, что с тобою? Не убивай ты меня — объяснись, облегчи свое сердце! Уж не загубил ли ты какую христианскую душу? Так покайся!» — «Ну, батюшка, — говорит он мне вдруг (а дело-то пришлось к ночи), — разжалобил ты меня; скажу я тебе всю правду! Души я никакой не загубил — а моя собствен- ная душа пропадает». — «Каким это образом?»—«А вот как... — И тут Яков впервое на меня глаза поднял... — Вот уже четвертый месяц», — начал он... Но вдруг у него речь оборвалась — и тяжело дышать он стал. «Что такое четвертый месяц? Сказывай, не томи!» — «Четвертый месяц как я его вижу». — «Его? Кого его?» — «Да того... что к ночи называть неудобно». Я так и похолодел весь и затрясся. «Как?! — говорю,— ты его видишь?» — «Да». — «И теперь видишь?» — «Да». — «Где?» А сам я и обернуться не смею — и го- ворим мы оба шепотом. «А вон где... — И глазами мне указывает... — вон, в углу». Я-таки осмелился... глянул в угол: ничего там нету! «Да там ничего нет, Яков, помилуй!» — «Ты, не видишь — а я вижу». Я опять глянул... опять ничего. Вспомнился мне вдруг старичок в лесу, что каштанчик ему подарил. «Какой он из себя? — говорю... — зеленый?» — «Нет, не зеленый, а черный». — «С рогами?» — «Нет, он как человек — только весь черный». Яков сам говорит — а у самого зубы оскалились —и побледнел он, как мертвец, и жмется он ко мне со страху; а глаза словно выскочить хотят — и глядит он все в угол. «Да это тень тебе
мерещится, — говорю я, — это чернота от тени — а ты ее за человека принимаешь». — «Как бы не так! Я и глаза его вижу: вон он ворочает белками, вон руку поднимает, зовет». — «Яков, Яков, ты бы попробовал, помолился: наваждение это бы рассеялось. Да воскрес- нет бог и расточатся врази его!» — «Пробовал, говорит, да ничего не действует». — «Постой, постой, Яков, не малодушествуй; я ладаном покурю, молитву почитаю, святой водой кругом тебя окроплю». Яков только ру- кой махнул. «Ни в ладан я твой не верю, ни в воду святую; не помогают они ни на грош. Мне с ним те- перь уж не расстаться. Как пришел он ко мне нынеш- ним летом в один проклятый день — так с тех пор уж он мой гость неизменный — и выжить его нельзя. Ты это знай,ютец,— и больше моему поведению не дивись— и меня не мучь». — «В какой же это день пришел он к тебе? — спрашиваю я его — а сам все его крещу. — Уж не тогда ли, когда ты о сомнении писал?» Яков отвел мою руку. «Оставь ты меня, говорит, батюшка, не вводи ты меня в досаду, чтобы хуже чего не было. Мне ведь на себя и руку наложить недолго». Можете себе представить, милостивый государь, каково мне было это слушать!.. Помнится, я всю ночь проплакал. «Чем, думаю, заслужил я такой гнев господень?» Тут отец Алексей достал из кармана клетчатый но- совой платок и стал сморкаться, — да, кстати, утер украдкой глаза. — Худое пошло тогда наше житье! — продолжал он. — Уж я только об одном и думаю: как бы он не сбег или, сохрани господи, в самом деле над собою какого зла не учинил! Караулю я его на каждом шагу— а в разговор и вступать-то боюсь. — И прожи- вала в ту пору вблизи нас соседка, полковница, вдова, — Марфой Савишной ее звали; большое я к ней уважение питал — потому женщина рассудительная и тихая, — даром, что молодая и собой пригожая; хажи- вал я к ней часто — и она моим званием не гнуша- лась. С горя да с тоски, не зная, что уж и приду- мать, — я возьми да все ей и расскажи. Сперва она очень ужаснулась и даже всполошилась вся; а потом раздумье на нее нашло. Долго* она изволила сидеть
этак молча; а потом пожелала сына моего видеть и по- беседовать с ним. И почувствовал я тут, что беспре- менно мне следует исполнить ее волю; ибо не женское любопытство в этом случае действует — а нечто иное. Вернувшись домой, стал я убеждать Якова: «Поди, мол, со мною к госпоже полковнице». Так он и руками и ногами! «Не пойду, говорит, ни за что! О чем я с ней буду беседовать!» Даже кричать на меня стал. Однако я, наконец, уломал его — и, запрягши саночки, повез его к Марфе Савишне, да, по уговору, оставил его с нею наедине. Самому мне удивительно, как это он скоро согласился? Ну, ничего, — посмотрим. Часа через три или четыре возвращается мой Яков. «Ну, — спрашиваю я, — как тебе соседка наша понравилась?» Ничего он мне не отвечает. Я опять его пытать. «До- бродетельная, говорю, дама... Обласкала, чай, тебя?» — «Да, говорит, она не как прочие». Вижу я, он как будто помягче стал. И решился я тут его спросить... «А наваждение, говорю, как?» Глянул Яков на меня, как кнутом стеганул, — и опять ничего не промолвил. Не стал я его больше тревожить, убрался из комнаты вон; а час спустя подошел я к двери, посмотрел сквозь замочную скважину... И что же вы думаете? — спит мой Яков! Лег на постельку — и спит. Перекрестился я тут несколько раз кряду. Пошли, мол, господь, вся- кой благодати Марфе Савишне! Видно, сумела, голу- бушка, ожесточенное его сердце тронуть! На следующий день, смотрю, берет Яков шапку... Думаю — спросить его: куда, мол, идешь? — да нет, лучше не спрашивать... наверное к ней!.. И точно — к ней, к Марфе Савишне отправился Яков — и еще дольше прежнего у ней просидел; а на следующий день — опять! А там через день — опять! Начал я вос- кресать духом; потому вижу: происходит в сыне пере- мена, — и лицо у него другое стало — ив глаза ему глядеть стало возможно: не отворачивается. Унылость все в нем та же — да отчаянности прежней, ужаса преж- него нет. Но не успел я ободриться маленько, как опять все разом оборвалось! Опять одичал Яков, опять приступиться к нему нельзя... Сидит, запершись, в ка- морке — и полно ходить к полковнице! «Неужто, ду-


маю, он ее чем-нибудь обидел — и она ему от дому от- казала? Да нет, думаю... он хоть и несчастный, но на это не отважится; да и она не такая!» Не вытерпел я, наконец, — спрашиваю я у него: «А что, Яков, — со- седка наша... Ты, кажется, ее совсем позабыл?» А он как гаркнет на меня: «Соседка? Или ты хочешь, чтобы он смеялся надо мною?» — «Как?» — говорю. Так он тут даже кулаки стиснул... освирепел вовсе! «Да! — гово- рит, — прежде он только так торчал, а теперь смеяться начал, зубы скалит! Прочь! уйди!» Кому он эти слова обращал — я уж и не знаю; едва ноги меня вынесли — до того я перепугался. Вы только представьте: лицо, как медь красная, пена у рта, голос хриплый, словно кто его давит!.. И поехал я — сирота-сиротою в тот же день к Марфе Савишне... в большой ее застал печалио Даже в теле она изменилась: похудел лик. Но разго- варивать со мной о сыне она не захотела. Только одно сказала: что никакая тут людская помощь действи- тельна быть не может; молитесь, мол, батюшка! А там вынесла мне сто рублей. «Для бедных и больных ва- шего прихода», говорит. И опять повторила: «Моли- тесь!» Господи! как будто я и без того не молился — денно и нощно! Отец Алексей тут снова достал платок и снова утер свои слезы — но уж не украдкой на этот раз — и, от- дохнув немного, продолжал свою невеселую повесть. — Покатились мы тут с Яковом, словно снежный ком под гору, и видать нам обоим, что под горою пропасть — а как удержаться — и что предпринять? И скрыть это не было никакой возможности: по всему приходу пошло смущение великое, что вот-де у свя- щенника сын оказывается бесноватым — и что следует- де начальство обо всем этом известить. И известили бы непременно, — да прихожане мои — спасибо им!— меня жалели. Тем временем зима миновала — и насту- пила весна. И такую весну послал бог — красную, да светлую, какой даже старые люди не запоминали: сол- нышко целый день, безветрие, теплынь! И пришла мне тут благая мысль: уговорить Якова сходить со мною на поклонение к Митрофанию, в Воронеж! «Коли, ду- маю, и это последнее средство не поможет, —ну, тогда
одна надежда: могила!» Вот сижу я однажды, перед вечерком, на крылечке — а зорька разгорается на небе, жаворонки поют, яблони в цвету, муравка зеленеет... сижу и думаю, как бы сообщить мое намерение Якову? Вдруг, смотрю, выходит он на крыльцо; постоял, по- глядел, вздохнул и прикорнул на ступеньке со мною рядышком. Я даже испугался на радости — но только молчок. А он сидит, смотрит на зарю — и тоже ни слова! И показалось мне, словно умиление на него на- шло: морщины на лбу разгладились, глаза даже по- светлели... еще бы, кажется, немножко — и слеза бы прошибла! Усмотревши таковую в нем перемену, я,— виноват! — осмелился. «Яков, — говорю я ему, — вы- слушай ты меня без гнева...» Да и рассказал ему о моем намерении: как нам вдвоем к Митрофанию пой- ти — пешечком; а от нас до Воронежа верст полтора- ста будет; и как оно приятно будет— вдвоем, весенним холодочком, до зорьки поднявшись, — идти да идти по зеленой травке, по большой дороге; и как, если мы хо- рошенько припадем да помолимся у раки святого угод- ника,— быть может, — кто знает? Господь бог над нами и смилуется — и получит он исцеление, — чему уже многие бывали примеры! И представьте вы, мило- стивый государь, мое счастье! «Хорошо, — говорит Яков, — а сам не оборачивается, все в небо смотрит, — я согласен. Пойдем». Я так и обомлел... «Друг, говорю, голубчик, благодетель!..» А он у меня спрашивает: «Когда же мы отправимся?» — «Да хоть завтра», говорю. Так на другой день мы и отправились. Надели ко- томочки, взяли посохи в руки — и пошли. Целых семь дней мы шли — и все время нам погода благоприят- ствовала — даже удивительно! Ни зноя, ни дождя; муха не кусает, пыль не зудит. И с каждым днем Яков мой все в лучший вид приходит. Надо вам сказать, что на вольном воздухе Яков и прежде — того-то не видал, но* чувствовал его за собою, за самой спиною; а не то тень его сбоку как будто скользила, что очень моего сына мутило. А в этот раз ничего такого не происхо- дило; и на постоялых дворах, где нам ночевать прихо- дилось, — тоже ничего не являлось. Мало мы с ним разговаривали... но уж как нам хорошо было — осо-
бенно мне! Вижу я: воскресает мой бедняк. Не могу я вам описать, милостивый государь, что я тогда чув- ствовал. Ну, добрались мы, наконец, до Воронежа. По- обчистились, пообмылись — ив собор, к угоднику! Це- лых три дня почти что не выходили из храма. Сколько молебнов отслужили, свечей сколько понаставили! И все ладно, все прекрасно; дни — благочестивые, ночи —> тихие; спит мой Яша, как младенец. Сам со мной заго- варивать стал. Бывало, спросит: «Батюшка, ты ничего не видишь?» а сам улыбается. «Не вижу, — говорю я, — ничего». — «Ну и я, говорит, не вижу». Чего еще тре- бовать? Благодарность моя к угоднику — без границ. Прошли три дня; и говорю я Якову: «Ну, теперь, сынок, все дело поправилось; на нашей улице празд- ник. Остается одно: исповедайся ты, причастись; а там с богом восвояси — и отдохнувши как следует да по хозяйству поработавши, для укрепления сил, можно будет похлопотать, место поискать—или что. Марфа Савишна, говорю, наверное в этом нам поможет». — «Нет, — говорит Яков, — зачем мы ее будем беспокоить; а вот я ей колечко с Митрофаниевой ручки принесу». Я тут совсем раскуражился: «Смотри, говорю, бери се- ребряное, а не золотое — не обручальное!» Покраснел мой Яков и только повторил, что не следует ее беспо- коить, — а впрочем, тотчас на все согласился. Пошли мы на следующий день в собор; исповедался мой Яков, и так перед тем молился усердно! — а там и к прича- стию приступил. Я стою так-то в сторонке — и земли под собою не чувствую... На небесах ангелам не слаще бывает! Только смотрю я: что это значит! Причастился мой Яков — а не идет испить теплоты! Стоит он ко мне спиною... Я к нему. «Яков, говорю, что же ты стоишь?» Как он обернется вдруг! Верите ли, я назад отскочил, до того испугался! Бывало, страшное было у него лицо, а теперь какое-то зверское, ужасное стало! Бле- ден как смерть, волосы дыбом, глаза перекосились... у меня от испуга даже голос пропал; хочу говорить, не могу — обмер я совсем... А он — как бросится вон из церкви! Я за ним... а он прямо на постоялый двор, где ночевка наша была, котомку на плечи — да и вон. «Куда? — кричу я ему, — Яков, что с тобой! Постой,
погоди!» А Яков хоть бы слово мне в ответ, побежал как заяц — и догнать его нет никакой возможности! Так и скрылся. Я сейчас верть назад, телегу нанял, а сам весь трясусь и только и могу говорить, что: гос- поди! да: господи! И ничего не понимаю: что это такое над нами стряслось? Пустился я домой — потому ду- маю: наверное, он туда побежал. И точно. На шестой версте от города — вижу: шагает он по большаку. Я его догнал, соскочил с телеги да к нему. «Яша! Яша!» Остановился он, повернулся ко мне лицом, а глаза в землю упер и губы стиснул. И что я ему ни говорю — стоит он как истукан какой, — и только и видно, что дышит. А наконец, опять пошел вперед по дороге. Что было делать! Поплелся и я за ним... Ах, какое же это было путешествие, милостивый государь! Сколь нам было радостно идти в Воронеж — столь ужасно было возвращение! Стану я ему гово- рить — так он даже зубами ляскает, этак через плечо, ни дать ни взять тигр или гиена! Как я тут ума не ли- шился — доселе не постигаю! И вот, наконец, однажды •ночью — в крестьянской курной избе — сидел он на по- латях, свесивши ноги да озираясь по сторонам, — пал я тут перед ним на коленки и заплакал и горьким взмолился моленьем. Не убивай, дескать, старика отца окончательно, не дай ему в отчаянность впасть, скажи, что приключилось с тобою? Воззрелся он в меня — а то он словно и не видел, кто перед ним стоит, — и вдруг заговорил —да таким голосом, что он у меня до сих пор в ушах отдается. «Слушай, говорит, батька. Хо- чешь ты знать всю правду? Так вот она тебе. Когда, ты помнишь, я причастился — и частицу еще во рту дер- жал —вдруг он (в церкви-то это, белым-то днем!) встал передо мною, словно из земли выскочил, и шепчет он мне (а прежде никогда ничего не говаривал)... — шеп- чет: выплюнь да разотри! Я так и сделал: выплюнул — и ногой растер. И стало быть, я теперь навсегда про- пащий — потому что всякое преступление отпускается, но только не преступление против святого духа...» И сказав эти ужасные слова, сын мой повалился на полати, — а я опустился на. избяной пол... Ноги у меня подкосились...
Отец Алексей умолк на мгновенье — и закрыл глаза рукою. — Однако, — продолжал он, — что же я буду дольше томить вас, да и самого себя! Дотащились мы с сыном до дому, — а тут скоро и конец его настал — и лишился я моего Якова! Перед смертью он несколько дней не пил, не ел — все по комнате взад и вперед бе- гал да твердил, что греху его не может быть отпуще- ния... но его уж он больше не видел. Погубил он, де- скать, мою душу; теперь зачем же ему больше ходить? А как слег Яков, сейчас в беспамятство впал, и так, без покаяния, как бессмысленный червь, отошел от сей жизни в вечную... Но не хочу я верить, чтобы господь стал судить его своим строгим судом... И, между прочим, я этому потому не хочу верить, что. уж очень он хорош лежал в гробу: совсем словно помолодел и стал на прежнего похож Якова. Лицо та- кое тихое, чистое, волосы колечками завились — а на губах улыбка. Марфа Савишна приходила смотреть на него — и то же самое говорила. Она же его обставила всего цветами и на сердце ему цветы положила — и камень надгробный на свой счет поставила. А я остался одиноким... И вот отчего, милостивый государь, вы изволили усмотреть на лице моем печаль великую... Не пройдет она никогда — да и не может пройти. Хотел я сказать отцу Алексею слово утешения... но никакого слова не нашел. Мы скоро потом расстались.
ОТРЫВКИ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СВОИХ И ЧУЖИХ I1 СТАРЫЕ ПОРТРЕТЫ Верстах в сорока от нашего села проживал много лет тому назад двоюродный дядя моей матери, отстав- ной гвардии сержант и довольно богатый помещик, Алексей Сергеич Телегин — в родовом своем имении Суходоле. Он сам никуда не выезжал, а потому и не посещал нас; но меня, раза два в год, посылали к нему на поклон—сперва с гувернером, а потом одного. Алексей Сергеич принимал меня всегда очень ра- душно — ия гащивал у него дня по три, по четыре. Зазнал я его уже стариком: в первый мой приезд мне, помнится, было лет двенадцать; а ему уже за семь- десят лет перевалило. Родился он еще при императ- рице Елизавете — в последний год ее царствования. Он жил один с своей женой, Маланьей Павловной; она 1 Считаю нужным предпослать моим «Отрывкам» небольшое объяснение. Я избрал форму рассказа от собственного лица для большего удобства — и потому прошу читателя не принимать «я» рассказчика сплошь за личное «я» самого автора. На это наме- кает и самое заглавие отрывков: «Из воспоминаний своих и—: чужих», И. Г.
была лет на десять моложе его. Двух дочерей он с ней прижил; но они уже давно вышли замуж и редко посе- щали Суходол; между ними и их родителями черная кошка пробежала, и Алексей Сергеич почти никогда не упоминал о них. Вижу, как теперь, этот старинный уж точно дворян- ский, степной дом. Одноэтажный, с громадным мезо- нином, построенный в начале нынешнего столетия из удивительно толстых сосновых бревен—такие бревна привозились тогда из-за Жиздринских боров — их те- перь и в помине нет! — он был очень обширен и вме- щал множество комнат, довольно, правда, низких и темных: окна в стенах были прорублены маленькие, теплоты ради. Как водится (по-настоящему следует сказать: как водилось) — службы, дворовые избы окру- жали господский дом со всех сторон — и сад к нему примыкал небольшой, но с хорошими фруктовыми де- ревьями, наливными яблоками и бессемянными гру- шами; на десять верст кругом тянулась плоская, жирно-черноземная степь. Никакого высокого предмета для глаза: ни дерева, ни даже колокольни; где-где разве торчит ветряная мельница с прорехами в крыльях; уж точно: Суходол! Внутри дома комнаты были наполнены заурядною, нехитрою мебелью; не- сколько необычным являлся стоявший на окне залы верстовой столбик со следующими надписями: «Если ты шестьдесят восемь раз пройдешь вокруг сей залы — то сделаешь версту; если ты восемьдесят семь раз пройдешь от крайнего угла гостиной до правого угла биллиарда — то сделаешь версту» — и т. п. Но пуще всего поражало в первый раз приехавшего гостя вели- кое количество картин, развешанных по стенам, боль- шей частью работы так называемых итальянских ма- стеров: все какие-то старинные пейзажи да мифоло- гические и религиозные сюжеты. Но так как все эти картины очень почернели и даже покоробились — то в глаза били одни пятна телесного цвета — а не то волнистое красное драпери на незримом туловище — или арка, словно в воздухе висящая, или растрепан- ное дерево с голубой листвой — или грудь нимфы с большим сосцом, подобная крыше с суповой чаши.
взрезанный арбуз с черными семечками, чалма с пером над лошадиной головой — или вдруг выпячивалась ги- гантская коричневая нога какого-то апостола, с муску- листой икрой и задранными кверху пальцами. В гости- ной на почетном месте висел портрет императрицы Ека- терины II во весь рост, копия с известного портрета Лампи, предмет особого поклонения, можно сказать, обожания хозяина. С потолков спускались стеклянные люстры в бронзовых оправах, очень маленькие и очень пыльные. Сам Алексей Сергеич был приземистый, пузатень- кий старичок с одноцветным, пухлым, но приятным ли- цом, с ввалившимися губками и очень живыми глаз- ками под высокими бровями. Он зачесывал на затылок свои редкие волосики: он только с 1812 года перестал пудриться. Ходил Алексей Сергеич постоянно в сером «реденготе», с тремя воротниками, падавшими на плечи, полосатом жилете, замшевых штанах и темно- красных сафьянных сапожках с сердцевидными вы- резами и кисточками наверху голенищ; носил белый кисейный галстук, жабо, манжеты и две золотые английские «луковицы», по одной в каждом кармане жилета. В правой руке он обыкновенно держал эмали- рованную табакерку со «шпанским» табаком — а левой опирался на трость с серебряным, от долгого употреб- ления гладко вытертым набалдашником. Голосок имел Алексей Сергеич носовой, пискливый.— и постоянно улыбался, ласково, но как бы свысока, не без некото- рой самодовольной важности. Он и смеялся тоже ласково, тонким, как бисер мелким смехом. Вежлив и приветлив был он до крайности — на старинный екате- рининский манер — и двигал руками медленно и округло, тоже по-старинному. По слабости ног он не мог ходить — а перебегал торопливыми шажками с кресла на кресло, в которое садился вдруг — скорее падал — мягко, как подушка. Как я уже сказал, Алексей Сергеич никуда не вы- езжал и с соседями знался мало, хотя и любил обще- ство,— ибо словоохотлив был! Правда, общества у него вдоволь водилось и дома: разные Никаноры Никано- рычи, Севастеи Севастеичи, Федулычи, Михеичи, все
бедные дворянчики в поношенных казакинах и камзо- лах, часто с барского плеча, проживали под его кро- вом, не говоря уже о бедных дворяночках в ситцевых платьях, черных платках в накидку и с гарусными ридикюлями в крепко стиснутых пальцах — разных Авдотиях Савишных, Пелагеях Мироновных и просто Феклушках и Аринках, приютившихся на женской по- ловине. За стол у Алексея Сергеича никогда меньше пятнадцати человек не садилось... Такой он был хлебо- сол! Между всеми этими приживальщиками особенно выдавались две личности: карлик, по прозвищу Янус или Двулицый, датского — а иные утверждали — еврей- ского происхождения; да сумасшедший князь Л. В про- тивность тогдашним обычаям, карлик этот вовсе не служил потехой для господ и не был шутом; напротив: он постоянно молчал, вид имел озлобленный и суро- вый, хмурил брови и скрипел зубами, как только обра- щались к нему с вопросами. Алексей Сергеич звал его также филозбфом и даже уважал его; за столом ему всегда первому, после гостей и хозяев, подавали блюда. «Бог его обидел, — говаривал Алексей Сергеич, — на то его господня воля; а уж мне-то его не обижать стать». — «Почему же он филозбф?» — спросил я однажды. (Меня Янус не жаловал; бывало, лишь только я подойду к нему — он тотчас-окрысится и про- ворчит хрипло: «Чужак! не приставай!») «Как же, по- милуй бог! не филозбф?» — ответил Алексей Сергеич. — Ты, сударик, посмотри, как он таково хорошо мол- чит!»— «А почему же он двулицый?» — «А потому, сударик, что наружу-то у него одно лицо — вот вы, верхогляды, и судите... А другое, настоящее, он скры- вает. И то лицо знаю я один — и люблю его за это... Потому: хорошее то лицо. Ты, например, и глядишь, да ничего не видишь... а я и без слов вижу: осуждает он меня за нечто; потому: он строгий! И всегда-то за дело! Сего ты, сударик, не поймешь; но только верь мне, ста- рику!» Настоящей истории двулицего Януса — откуда он прибыл, как попал к Алексею Сергеичу — никто не ведал; зато история князя Л. была хорошо всем из- вестна. Двадцатилетним юношей, из богатой и знат- ной фамилии, он приехал в Петербург на службу .в
гвардейском полку; на первом же куртаге императрица Екатерина его заметила — и, остановившись перед ним да указав на него веером, громко промолвила, обра- тясь к одному из своих приближенных: «Посмотри, Адам Васильевич, какой красавчик! Настоящая ку- колка!» Кровь бросилась бедному мальчику в голову: вернувшись домой, он велел заложить коляску — и, на- дев на себя анненскую ленту, пустился разъезжать по городу, словно он и точно в случай попал. «Дави всех, — кричал он кучеру, — кто не посторонится!» Тотчас же все это было доведено до высочайшего све- дения; вышел приказ — объявить его сумасшедшим и отдать на поруки двум его братьям; а те, нимало не медля, отвезли его в деревню и посадили в каменный мешок на цепь. Желая воспользоваться его имением, они не выпустили несчастного даже тогда, когда он опомнился и пришел в себя, — и так и продержали его взаперти, пока он действительно не сошел с ума. Но не впрок пошло им их злодейство: князь Л. пережил своих братьев и, после долгих мытарств, очутился на попечении Алексея Сергеича, которому доводился род- ственником. Это был толстый, совершенно лысый чело- век с длинным тонким носом и голубыми глазами на- выкате. Он совсем разучился говорить — он только бурчал что-то непонятное; но отлично пел старинные русские песни, сохранив до глубокой старости серебри- стую свежесть голоса — и во время пения ясно и четко произнося каждое слово. Иногда находило на него нечто вроде ярости — и тогда он делался страшен: становился в угол, к стене лицом — и весь потный да красный — через всю лысину до затылка красный, за- ливаясь злобным хохотом и топая ногами, повелевал наказывать кого-то — вероятно, братьев. «Бей!—хри- пел он, давясь и кашляя от смеха, — секи, не жалей, бей, бей, бей извергов, злодеев моих! Вот* так! Вот так!» Накануне своей смерти он очень удивил и испу- гал Алексея Сергеича. Вошел к нему в комнату весь бледный да тихий — и, поклонившись поясным покло- ном, сперва поблагодарил за приют и призрение, а по- том попросил послать за священником; ибо смерть пришла к нему — он ее видел — и ему надо всех про-
стать и себя обелить. «Как же ты ее видел? — пробор- мотал изумленный Алексей Сергеич, в первый раз услыхав от него связную речь. — Какова она из себя? С косою, что ли?» — «Нет, — отвечал князь Л., — ста- рушка простенькая, в кофте — только на лбу глаз один — а глазу тому и веку нет». И на другой день князь Л. действительно скончался, совершив все долж- ное и простившись со всеми, вразумительно и умилен- но. «Вот так и я умру», — замечал, бывало, Алексей Сергеич. И точно: нечто подобное с ним случилось-^ о чем после. А теперь возвратимся к прежнему. С соседями, я уже сказал, Алексей Сергеич не водился; и они его не- долюбливали, называли его чудаком, гордецом, пере- смешником и даже не признающим властей мартини- стом, не понимая, конечно, значения этого последнего слова. До некоторой степени соседи были правы*. Алексей Сергеич чуть не семьдесят лет сряду прожил в своем Суходоле, не имея почти никаких сношений с предержащими властями, с начальством и судом. «Суд для разбойника, команда для солдата,—говари- вал он, — а я, слава богу, не разбойник и не сол- дат». Чудаковат был точно Алексей Сергеич, — но душа в нем была не из мелких. Порасскажу кое-что о нем. Доподлинно я никогда не знал, какие были его по- литические мнения — если только можно применить к нему такое новейшее выражение; но, по-своему, он был аристократ — скорей аристократ, чем барин. Не раз он сожалел о том, что бог не дал ему сына-наслед- ника «в честь роду, в продолжение фамилии». У него в кабинете висело на стене родословное дерево Теле- гиных, очень ветвистое, со множеством кружков в виде яблоков, в золотой раме. «Мы, Телегины, — говорил он, — род исконный, извечный; сколько нас, Телегиных, ни было, — по прихожим мы не таскались, хребта не гнули, по рундучкам ног не отстаивали, по судам не кормились, жалованного не нашивали, к Москве не тянули, в Питере не кляузничали; сиднями сидели, каждый на своей чети, свой человек, на своей земле... гнездари, сударь, домо1витые! Я сам хоть и в гвардии
служил — да, спасибо, недолго». Алексей Сергеич пред- почитал старое время. «Вольнее было тогда, благо- образнее, по чести тебе доложу! — ас тысяща восемь- сотого года (почему именно с этого года?—он не объяснял) пошла, братец ты мой, эта военщина, сол- датчина пошла. Надели себе на голову господа воен- ные какие-то там салтаны из петушиных хвостов — и сами петухам уподобились; шею затянули туго-на- туго... хрипят, глаза таращат — да и как не хрипеть? Надысь ко мне полицейский капрал какой-то наехал: «Я, мол, до вас, ваше благородие... (вишь, чем уди- вить вздумал!., я и сам знаю, что рожден благо...) имею до вас дело». А я ему: «Сударь почтенный, ты сперва крючки-то на воротнике расстегни. А то, поми- луй бог, чихнешь! Ах, что с тобою будет! Что с тобою будет! Лопнешь ты, как гриб-дождевик... А я отве- чай!» И пьют же они, эти военные господа, — о-го-го! Я им все больше цимлянского велю подавать; по- тому — им что цымлянское, что понтак — все едино; гладко, скоро так у них в горле проходит, — где тут различить? А то вот еще: соску стали эту сосать, табак курить. Запихает себе военный человек эту самую соску под усища в губища — ноздрями, ртом и даже ушами дым пущает, — и думает, что герой! Вот и зя- тики мои — хоть один из них и сенатор, а другой ка- кой-то там куратор — тож эту соску сосут — и за умниц тож себя почитают!..» Алексей Сергеич терпеть не мог курительного та- баку, да вот еще собак, особенно маленьких. «Ну, коли ты француз, держи себе болонку: ты бегаешь, ты пры- гаешь тюды-сюды, и она за тобой, задравши хвост... а нашему-то брату на что она?» Очень он был опрятен и привередлив. Об императрице Екатерине говорил не иначе, как с восторгом, и возвышенным, несколько книжным слогом: «Полубог был, не человек! Ты, суда- рик, посмотри только на улыбку сию, — прибавлял он, почтительно указывая на Лампиевский портрет, — и сам согласишься: полубог! Я в жизни своей столь счастлив был, что удостоился улицезреть сию улыбку, и вовек она не изгладится из сердца моего!» И при этом он сообщал анекдоты из жизни Екатерины, каких
мне нигде не случалось ни читать, ни слышать. Вот один из них. Алексей Сергеич не позволял ни малей- шего намека на слабости великой царицы. «Да и на- конец,— восклицал он, — разве о ней можно так су- дить, как о прочих людях? Однажды она, во время утреннего туалета, в пудраманте сидя, повелела расче- сать себе волосы... И что же? Камерфрау проводит гребнем, — а электрические искры так и сыплются! Тогда она подозвала к себе тут же по дежурству нахо- дившегося лейб-медика Роджерсона и говорит ему: «Меня,.я знаю, за некоторые поступки осуждают: но видишь ты электричество сие? Следовательно, при та- ковой моей натуре и комплекции — сам ты можешь заключить, ибо ты врач, — что несправедливо меня осуждать, а постичь меня должно!» Неизгладимым остался в памяти Алексея Сергеича следующий случай. Стоял он однажды во внутреннем карауле, во дворце — а было ему всего лет шестнадцать. И вот проходит императрица мимо его — он отдает честь... «а она,— с умилением тут опять восклицал Алексей Сергеич, — улыбнувшись на юность мою и на усердие мое, изво- лила дать мне ручку свою поцеловать и по щеке потре- пать и расспросить: кто я? откуда? какой фамилии? а потом... — Тут голос старика обыкновенно преры- вался, — потом приказала моей матушке от своего имени поклониться и поблагодарить ее за то, что так хорошо воспитывает детей своих. И был ли я при сем на небе, или на земле — и как и куда она изволила удалиться, в горния ли воспарила, в другие ли покои проследовала... по сие время не знаю!» Я не раз пытался расспрашивать Алексея Сергеича о тех давних временах, о людях, окружавших императ- рицу... Но он большей частью уклонялся. «Что о ста- рине толковать-то? — говаривал он... — только себя му- чить: что вот, мол, был ты тогда молодцом, — а теперь и последних зубов у тебя во рту не стало. Да и то ска- зать: хороша старина... ну и бог с ней! А что каса- тельно до тех людей — ведь ты, чай, егоза, о случайных людях речь заводишь? — так видал ты, как на воде волдырь вскочит? Пока он цел да держится — какие же на нем цвета играют! И красные, и желтые, и синие —
просто оказать надо: радуга или вот алмаз! Только вскорости он лопается — и следа от него нет. Так вот и люди те такие были». — Ну, а Потемкин? — спросил я однажды. Алексей Сергеич принял важный вид. — Потемкин, Григорий Александрович, был муж государственный, богослов, екатерининский воспитан- ник, чадо ее, так надо сказать... Но довольно о сем, сударик! Алексей Сергеич был человек очень набожный — и хотя через силу, но церковь посещал исправно. Суеве- рия в нем не замечалось; он издевался над приметами, глазом и прочей «нескладицей», однако не любил, когда заяц ему перебегал дорогу — и встреча с попом была ему не совсем приятна. Со всем тем был к духов- ным лицам очень почтителен и под благословенье под- ходил и даже руку всякий раз целовал, но неохотно с ними беседовал. «Очень от них дух силён идет, — объяснял он, — я же, грешный, не путем изнежился; волосы у них такие большие да масленые, расчешут их во все стороны — думают, что тем мне уважение доказывают, и громко так между разговором кря- кают— от робости, что ли, или тоже желают мне тем угодить. Ну да и смертный час напоминают. А я, как- никак, еще жить желаю. Только ты, сударик, этих ре- чей за мной не повторяй; уважай духовный чин — одни дураки его не уважают; и я виноват, что на старости лет вздор горожу». Учен был Алексей Сергеич на медные деньги — как все тогдашние дворяне; но до некоторой степени сам чтением восполнил этот недостаток. Книги же читал одни русские, конца прошлого века; новейших сочини- телей находил пресными и в слоге слабыми... Во время чтения ставился возле него на одноногий круглый сто- лик серебряный жбан с каким-то особенным мятным пенистым квасом, от которого приятный запах распро- странялся по всем комнатам. Сам же он надевал при этом на конец носа большие круглые очки; но в по- следнее время не столько читал, сколько задумчиво глядел выше оправы очков, поднимая брови, жуя губами и вздыхая. Раз я застал его плачущим
с книгою на коленях — что меня очень, признаться, удивило. Вспомнились ему следующие стишки:. О, всебедный род людской! Незнаком тебе покой! Ты лишь оный обретаешь, .Пыль могильну коль глотаешь...- Горек, горек сей покой! Спи, мертвец!.. Но плачь, живой! Стишки* эти были сочинены некиим Гормич-Гор- мицким, странствующим пиитой, которого Алексей Сер- геич приютил было у себя в доме — так как он пока- зался ему человеком деликатным и даже субтильным: носил башмачки с бантиками, говорил на о и, поднимая глаза к небу, часто вздыхал; кроме всех ‘этих до- стоинств, Гормич-Гормицкий изрядно говорил по-фран- цузски, ибо получил воспитание в иезуитском колле- гиуме, — а Алексей Сергеич только «понимал». Но, напившись раз мертвецки пьяным в кабаке, этот самый субтильный Гормицкий оказал буйство непомерное: «вдребезгу» раскровянил Алексей-Сергеичина камерди- нера, повара, двух подвернувшихся прачек и даже по- стороннего столяра—да несколько стекол перебил в окнах, причем кричал неистово: «А вот я им докажу, этим русским тунеядцам, кацапам необтесанным!»’ И какая в этом тщедушном существе сила проявилась! Едва с ним сладило восемь человек! За самое это буйство Алексей Сергеич велел стихотворца вытолкать вон из дому, посадивши его предварительно «афендро- ном» в снег — дело было зимою — для протрезвления. «Да, — говаривал, бывало, Алексей Сергеич, — про- шла моя пора; был конь, да изъездился. Вот я и стихо- творцев на своем иждивенье содержал, и картины и книги скупал у евреев, — и гуси были не хуже Муха- новских, — голуби-турманы глинистые настоящие... До всего-то я был охоч! Разве вот собачником никогда не был — потому пьянство, вонь, гаерство! Рьяный был я, неукротимый. Чтобы у Телегина, да не первый'во всем сорт... да помилуй бог! И конский завод имел на славу. И шли те кони... откуда ты думаешь, сударик? От са- мых тех знаменитейших заводов царя Ивана Алексеича,
брата Петра Великого... верно тебе говорю! Все же- ребцы бурые в масле — гривы поколень, хвосты поко- пыть... Львы! И все то было — да быльем поросло. Суета суетствий — и всяческая суета! А впрочем — чего жалеть! Всякому человеку свой предел положон. Выше неба не взлетишь, в воде не проживешь, от земли не уйдешь... поживем еще, как-никак!» И старик опять улыбался и понюхивал свой шпан- ский табачок. Крестьяне любили его; барин был, по их словам, добрый, сердца не срывчивого. Только они повторяли, что изъезжен, мол, конь. Прежде Алексей Сергеич сам во все входил — ив поле выезжал, и на мельницу, и на маслобойню — и в амбары, и в крестьянские избы за- глядывал; всем знакомы были его беговые дрожки, обитые малиновым плисом и запряженные рослой ло- шадью с широкой проточиной во весь лоб, по прозвищу «Фонарь» — из самого того знаменитого завода; Але- ксей Сергеич сам ею правил, закрутив концы вожжей на кулаки. А как стукнул ему семидесятый годок — махнул старик на все рукою — и поручил управление именьем бурмистру Антипу, которого втайне боялся и звал Микромэгасом (вольтеровские воспоминания!) — а то и просто — грабителем. «Ну, грабитель, что ска- жешь? Много в пуньку натаскал?» — говорит он, бы- вало, с улыбкой глядя в самые глаза грабителю. «Всё вашею милостью», — весело отвечал Антип. «Милость милостью — а только ты смотри у меня, Микромэгас! крестьян, заглазных подданных моих, трогать не смей! Станут они жаловаться... трость-то у меня, видишь, недалеко!» — «Тросточку-то вашу, батюшка Алексей Сергеич, я завсегда хорошо помню», — отвечает Антип- Микромэгас да поглаживает бороду. «То-то, помни!» И барин и бурмистр, оба смеются в лицо друг другу. С дворовыми, вообще с крепостными людьми, с «под- данными» (Алексей Сергеич любил это слово) —он обходился кротко. «Потому, посуди, племянничек, своего-то ничего нету, разве крест на шее — да и тот медный — на чужое зариться не моги... где ж тут быть разуму?» Нечего и говорить, что о так называемом крепостном вопросе в то время никто и не помышлял;
не мог он волновать и Алексея Сергеича: он преспо- койно владел своими «подданными»; но дурных поме- щиков осуждал и называл врагами своего звания. Он вообще дворян разделял на три разряда: на путных, «коих маловато»; на распутных, «коих достаточно», и на беспутных, «коими хоть пруд пруди». А если кто из них с подданными крут и притеснителен, — тот и перед богом грешен и перед людьми виноват! Да: хорошо жилось дворовым у старика; «заглазным подданным», конечно, хуже, несмотря на трость, которою он грозил Микромэгасу. И сколько их водилось, этих самых дво- ровых, в его доме! И все больше старые, жилистые, волосатые, ворчливые, в плечах согбенные, в нанковые длиннополые кафтаны облеченные — с крепким, кис- лым запахом! А на женской половине только и слышно было, что топот босых ног да шлюпанье юбок. Главного камердинера звали Иринархом; и кликал его всегда Алексей Сергеич протяжным криком: «И-ри-на- а-арх!» Других он звал: «Малый! Малец! Кто там есть подданный!» Колокольчиков он не терпел: что за трак- тир, помилуй бог! И удивляло меня то, что в какое бы время ни позвал Алексей Сергеич своего камерди- нера— тот немедленно являлся, словно из земли выра- стал — и, сдвинув каблуки и заложив за спину руки, стоял перед барином угрюмый и как бы злой, но усерд- ный слуга! Щедр был Алексей Сергеич не по состоянию; но не любил, когда его величали благодетелем. «Какой я вам, сударь, благодетель!.. Я себе благо делаю — а не вам, сударь мой!» (когда он гневался или негодовал, он всегда «выкал»). «Нищему, — говаривал он, — подай раз, подай два, подай три... Ну, — а коли он в четвер- тый раз придет — подать ему ты все-таки подай — только прибавь при сем: ты бы, братец, чем бы другим поработал — не все ртом».— «Дяденька, — спросишь его, бывало, — если же нищий и после этого в пятый раз придет?» — «А ты и в пятый раз подай». Больных, которые к нему прибегали за помощью, он на свой счет лечил — хотя сам в докторов не верил и никогда за ними не посылал. «Матушка-покойница, — уверял он, — ото всех болезней прованским маслом с солью
лечила— и внутрь давала и натирала — и все пре- красно -проходило. А матушка моя кто такая была? При Петре Первом рожденье свое имела — ты только это сообрази!» Русский человек был Алексей Сергеич во всем: лю- бил одни русские кушанья, любил русские песни — а гармонику, «фабричную выдумку», ненавидел; любил глядеть на хороводы девок, на пляску баб; в моло- дости он сам, говорят, пел заливисто и плясал лихо; любил париться в бане—да так сильно париться, что Иринарх, который, служа ему банщиком, сек его березовым, в пиве вымоченным веником, тер мочал- кой, тер суконкой, катал намыленным пузырем по бар- ским членам, — этот вернопреданный Иринарх всякий раз, бывало, говаривал, слезая с полка, красный, как «новый медный статуй»: «Ну, на сей раз я, раб божий, Иринарх Толобеев, еще уцелел... Что-то будет в сле- дующий?» И говорил Алексей Сергеич славным русским язы- ком, несколько старомодным, но вкусным и чистым, как ключевая вода, то и дело пересыпая речь люби- мыми словцами: «по чести, помилуй бог, как-никак, су- дарь да сударик...» А впрочем, будет о нем. Побеседуем об Алексей.- Сергеичевой супруге, Маланье Павловне. Была Маланья Павловна московская уроженка, первой слыла красавицей по Москве, la Venus de Moscou Ч Я ее зазнал уже старой, худой женщиной, с тонкими, но незначительными чертами лица, с зая- чьими кривыми зубками в крошечном ротике, со мно- жеством мелко завитых желтых кудряшек на лбу, с крашеными бровями. Ходила она постоянно в пира- мидальном чепце с розовыми лентами, высоком кра- гене вокруг шеи, белом коротком платье и прюнелевых башмаках на красных каблучках; а сверху платья но- сила кофту из голубого атласу, со спущенным с пра- вого плеча рукавом. Точно такой туалет был на ней в самый Петров день 1789 года! Пошла она в тот день, еще девицей будучи, с родными на Ходынское поле, 1 Московской Венерой (франц.).
посмотреть знаменитый кулачный бой, устроенный Орловым. «И граф Алексей Григорьевич (о, сколько раз слышал я этот рассказ!)... заметив меня, подошел, поклонился низехонько, взяв шляпу в обе руки, и ска- зал так: «Красавица писаная, — сказал он, — что ты это рукав с плечика спустила? Аль тоже на кулачки со мной побиться желаешь?.. Изволь; только напредки говорю тебе: победила ты меня — сдаюсь! И я твой есмь пленник!..» И все на нас смотрели и удивлялись». И самый этот туалет она. с тех пор постоянно носила. «Только не чепец тогда был на мне — а шляпа а-ля бержер де Трианон; и хотя я и напудренная была — но волосы мои, как золото, так и сквозили, так и скво- зили!» Маланья Павловна была глупа, что называется, до святости; болтала зря, словно и сама хорошенько не знала, что это у ней из уст выходит, — и все больше об Орлове. Орлов стал, можно сказать, главным инте- ресом ее жизни. Она обыкновенно входила... нет! вплывала, мерно двигая головою, как пава, в комнату, становилась посередине, как-то странно вывернув одну ногу и придерживая двумя пальцами конец спущенного рукава (должно быть, эта поза тоже когда-нибудь по- нравилась Орлову); горделиво-небрежно взглядывала кругом, как оно и следует красавице, — даже пофыр- кивала и шептала: «Вот еще!», точно к ней какой-либо назойливый кавалер-супирант1 приставал с компли- ментами, — и вдруг уходила, топнув каблучком и дер- нув плечиком. Табак она тоже нюхала шпанский, из крошечной бонбоньерки, доставая его крошечной золо- той ложечкой, — и от времени до времени, особенно когда появлялось новое лицо — подносила Снизу — не к глазам, а к носу (она видела отлично) —двойной лорнет, в виде рогульки, щеголяя и вертя беленькой ручкой с отделенным пальчиком. Сколько раз описы- вала мне Маланья Павловна свою свадьбу в церкви Вознесения, что на Арбате,—такая хорошая цер- ковь! — и как вся Москва тут присутствовала... давка была какая! ужасти! Экипажи цугом, золотые кареты, скороходы... один скороход графа Завадовского даже 1 Кавалер-вздыхатель (франц.).
под колесо попал! И венчал нас сам архиерей — и пре- дику какую сказал! все плакали — куда я ни по- смотрю— все слезы, слезы... а у генерал-губернатора лошади были тигровой масти... И сколько цветов, цве- тов нанесли!.. Завалили цветами! И как по этому слу- чаю один иностранец, богатый-пребогатый, от любви застрелился — и как Орлов тоже тут присутствовал... И, приблизившись к Алексею Сергеичу, поздравил его и назвал его счастливчиком... Счастливчик, мол, ты, брат губошлеп! И как, в ответ на эти слова, Алексей Сергеич так чудесно поклонился и махнул плюмажем шляпы по полу слева направо... Дескать, ваше сиятель- ство, теперь между вами и моей супругой есть черта, которую вы не преступите! И Орлов, Алексей Григорье- вич, тотчас понял и похвалил. О! Это был такой чело- век! такой человек! А то, в другой раз, мы с Алексисом были у него на бале — я уже замужем была — и какие были на нем чудесные бриллиантовые пуговицы! И я не выдержала, похвалила. «Какие, говорю, у вас, граф, чудесные бриллианты!»—А он, взяв тут же со стола нож, отрезал одну пуговицу и презентовал мне ее и сказал: «У вас, голубушка, в глазах во сто крат лучше бриллианты; станьте-ка перед зеркалом да посравни- те». И я стала, и он стал со мной рядом. «Ну что? кто прав?» — говорит, а сам глазами так и водит, так и водит вокруг меня. И Алексей Сергеич тут очень сконфузился; но я ему сказала: «Алексис, — сказала я ему, — ты, пожалуйста, не конфузься; ты должен лучше меня знать». И он мне ответил: «Будь покойна, Мелани!» И самые эти бриллианты у меня теперь во- круг медальона Алексея Григорьевича — ты, чай, ви- дел, голубчик, я его по праздникам на плече ношу, на георгиевской ленте — потому храбрый был он очень герой, георгиевский кавалер: турку сжег! Со всем тем была Маланья Павловна женщина очень добрая: угодить ей было легко. «Ни она тебя грызь, ни она тебя шпынь»,— отзывались о ней горнич- ные. До страсти любила Маланья Павловна все сладкое — и особая старушка, которая только и зани- малась, что вареньем, а потому и прозывалась варе- нухойу раз по десяти на день подносила ей китайское
блюдечко—то с розовыми листочками в сахаре, то с барбарисом в меду или с ананасным шербетом. Ма- ланья Павловна боялась одиночества — страшные мысли тогда находят — и почти постоянно была окру- жена приживалками, которых убедительно просила: «Говорите, мол, говорите, что так сидите — только места свои греете!» — и они трещали, как канарейки. Будучи набожной не меньше Алексея Сергеича, она очень лю- била молиться; но так как, по ее словам, она хорошо читать молитвы не выучилась, то и держалась на то бедная вдова-дьяконица, которая уж так-то вкусно мо- лилась! Не запнется ни вовек! И действительно: дьяко- ница эта умела как-то неудержимо произносить молит- венные слова, не прерывая их ни при вдыханье, ни при выдыханье — а Маланья Павловна слушала и умиля- лась. Состояла при ней другая вдовушка; та должна была рассказывать ей на ночь сказки, — но только старые, просила Маланья Павловна, те, что я уж знаю; новые-то все выдуманы. Очень была Маланья Пав- ловна легкомысленна, а иногда и мнительна: вдруг ей что в голову взбредет! Не жаловала она, например, карлика Януса; все думалось ей, что он вдруг возьмет да закричит: «А знаете вы, кто я? Бурятский князь! Вот вы и покоряйтесь!» — А не то дом от меланхолии подожжет. Щедра была Маланья Павловна так же, как и Алексей Сергеич; но никогда деньгами не пода- вала — ручек не хотела марать, — а платками, сереж- ками, платьями, лентами; или со стола пошлет пирог да жаркого кусок — а не то сткляницу вина. Баб по праздникам тоже угощать любила: станут они плясать, а она каблучками притопывает и в позу становится. Алексей Сергеич очень хорошо знал, что жена его глупа; но чуть ли не с первого году женитьбы при- учил себя притворяться, будто она очень остра на язык и любит колкости говорить. Бывало, как только она слишком разболтается, он тотчас погрозит ей мизинцем и приговаривает: «Ох, язычок, язычок! уж достанется ему на том свете! Проткнут его горячей шпилькой!» Маланья Павловна этим, однако, не обижалась; напро- тив — ей как будто лестно было слышать такие слова: что ж, мол! Не моя вина, что умна родилась!
Маланья Павловна обожала своего мужа — и всю жизнь оставалась примерно-верной женой; но был и в ее жизни «предмет», молодой племянник, гусар, уби- тый, как она полагала, на дуэли из-за нее — а по более достоверным известиям, умерший от удара кием по го- лове в трактирной компании. Акварельный портрет этого «предмета» хранился у ней в секретном ящике. Маланья Павловна всякий раз краснела до ушей, когда упоминала о Капитонушке — так звался «предмет»; а Алексей Сергеич нарочно хмурился, опять грозил жене мизинцем и говорил: «Не верь коню в поле, а жене в доме! Ох, уж этот мне Капитонушка, Купи- донушка!» Тогда Маланья Павловна вся вострепещи- валась и восклицала: «Алексис, грешно вам, Алексис! Сами-то вы в молодости, небось, «махались» с разными сударками — так вот, вы и полагаете...» — «Ну полно, полно, Маланыошка, — перебивал с улыбкой Алексей Сергеич, — бело твое платье, а душа еще белей!» — «Белей, Алексис, белей!» — «Ох, язычок, по чести язы- чок»,— повторял Алексис и трепал ее по руке. Упоминать об- «убеждениях» Маланьи Павловны было бы еще неуместнее, чем об убежденьях Алексея Сергеича; однако мне раз пришлось быть свидетелем странного проявления затаенных чувств моей тетушки. Я как-то раз, в разговоре, упомянул об известном Шешковском: Маланья Павловна внезапно помертвела в лице — так-таки помертвела, позеленела, несмотря на наложенные белила и румяна — и глухим, совершенно искренним голосом (что с ней случалось очень редко — она обыкновенно все как будто немножко рисовалась, тонировала да картавила)—проговорила: «Ох! кого ты это назвал! Да еще к ночи! Не произноси ты этого имени!» Я удивился: какое могло иметь значение это имя для такого безобидного и невинного существа, ко- торое не только сделать — но и подумать не сумело бы ничего непозволительного? На не совсем веселые раз- мышления навел меня этот страх, проявившийся чуть не через полстолетия. Скончался Алексей Сергеич на восемьдесят вось- мом году от рождения, в самый 1848 год, который, видно, смутил даже его. И смерть его была довольно
странная. Он еще поутру хорошо себя чувствовал, хотя уже совсем не покидал кресла. И вдруг он зовет жену: «Маланьюшка, подь-ка сюда». — «Что тебе, Алексис?» — «Помирать мне пора, голубушка, вот что».— «Бог с вами, Алексей Сергеич! Отчего так?» — «А вот отчего: перво-наперво, надо и честь знать; и еще: смотрю я себе давеча на ноги... чужие ноги —да и полно! На руки... и те чужие! Посмотрел на брюхо — и брюхо чужое! Значит: чужой век заедаю. Пошли-ка за попом; а пока — уложи меня на постелюшку, — с которой я уже не встану». Маланья Павловна переполо- шилась— однако уложила старика и за попом послала. Алексей Сергеич исповедался, причастился, попро- стился с домочадцами — и стал засыпать. Маланья Павловна сидела у его кровати. «Алексис! — вскрик- нула она вдруг, — не пугай меня, не закрывай глазки! Аль болит что?» Старик посмотрел на жену. «Нет, не болит ничего... а трудновато... дышать трудновато». Потом, помолчав немного: «Маланьюшка, — промол- вил он, — вот и жизнь проскочила, а помнишь, как мы венчались... какова была парочка?»—«Была, красав- чик ты мой, Алексис ненаглядный!» Старик опять по- молчал. «Маланьюшка, а встретимся мы на том свете?» — «Буду о том бога молить, Алексис». И старуш- ка залилась слезами. «Ну не плачь, глупенькая; авось, нас там господь бог помолодит — и мы опять станем па- рочкой!» — «Помолодит, Алексис!» — «Ему, господу, все возможно,—заметил Алексей Сергеич. — Он чудотво- рец! — пожалуй, и умницей тебя сотворит... Ну, душка, пошутил; дай поцелую ручку». — «А я твою». И оба старичка поцеловали друг у друга в подвертку руку. Алексей Сергеич начал утихать и забываться. Ма- ланья Павловна умиленно глядела на него, сбрасывая кончиком пальца слезинки с ресниц. Часа два проси- дела она так. «Започивал?» — спрашивала шепотом старушка, что молиться хорошо умела, высовываясь из-за Иринарха, который, неподвижно как столб стоял у двери и пристально смотрел на отходившего барина. «Почивает», — отвечала Маланья Павловна тоже ше- потом. И вдруг Алексей Сергеич открыл глаза. «По- друга моя верная,—пролепетал он, — супруга моя
почтенная, в ножки тебе бы поклонился за всю твою любовь и верность — да где встать? Дай хоть перекрещу тебя». Маланья Павловна придвинулась, наклонилась... Но приподнятая рука упала бессильно на одеяло — и через несколько мгновений не стало Алексея Сергеича. Дочери его поспели только к похоронам с мужьями; детей у них не было — ни у той, ни у другой. Алексей Сергеич их не обидел в своем завещанье, хотя и не вспомнил о них на смертном одре. «Замшилось к ним мое сердце», — сказал он мне однажды. Зная его доб- роту, я дивился его словам. Трудно рассудить родите- лей с детьми. «Большой овраг малой начинается тре- щиной,— сказал Алексей Сергеич мне в другой раз по тому же поводу, — *в аршин рана заживает, а отруби хоть ноготь — не прирастет». Мне сдается, что дочери стыдились своих чудакова- тых стариков. Месяц спустя не стало и Маланьи Павловны. С са- мого дня кончины Алексея Сергеича она уже почти не вставала и не наряжалась; но похоронили ее в голубой кофте и с медальоном Орлова на плече, только без брил- лиантов. Их поделили дочери под тем предлогом, что пойдут те бриллианты на оклады образов; на деле же они их употребили на украшение собственных особ. И вот — как живые стоят передо мною мои ста- рики — и хорошее храню я о них воспоминание. А между тем в самый мой последний приезд к ним (я уже тогда был студентом) —совершилось событие, которое внесло некоторый разлад в то гармонически- патриархальное настроение, которое телегинский дом навевал на меня. В числе дворовой прислуги состоял некто Иван, по кличке «Сухих» — кучер или кучерок, как его прозы- вали за малый его рост, несмотря на его уже немоло- дые лета. Крошечный это был человечек, вертлявый, курносый, кудрявый, с вечно смеющимся, младенче- ским лицом и мышиными глазками. Большой он был балагур и потешник; всякую штуку умел смастерить, фейерверки пускал, змеи, во все игры играл, стоя на лошади скакал, выше всех взлетал на качелях, даже китайские тени умел представлять. Никто лучше его
не забавлял детей — и сам он с ними хоть целый день рад был возиться. Примется хохотать — весь дом рас- колышет: то тут, то там ему отвечают — разберет всех... И ругаются, да смеются. Плясал Иван удиви- тельно— особенно «рыбку». Грянет хор плясовую, па- рень выйдет на середину круга — да и ну вертеться, прыгать, ногами топотать, а потом как треснется оземь — да и представляет движения рыбки, которую выкинули из воды на сушь: и так изгибается и этак, даже каблуки к затылку подводит; а там как вскочит, загогочет — просто земля под ним дрожит! Бывало, Алексей Сергеич, большой, как я уже сказывал, охот- ник до хороводов, никак не может утерпеть, чтоб не закричать: «Ванюшу сюда! кучерка! Рыбку нам валяй, живо!» — а через минуту уже восторженно шепчет: «Ах, он, такой-сякой!» И вот в последний- мой приезд входит этот самый Иван Сухих ко мне в комнату и, ни слова не говоря, становится на колени. «Иван, что с тобой?» — «Спа- сите, барин!» — «Как, что такое?» И рассказал мне тут Иван свою беду. Был он выменен — лет двадцать тому назад — от господ Сухих на другого крепостного телегинского че- ловека; так-таки просто выменен, безо всяких формаль- ностей и бумаг; отданный за него человечек помер, — а господа Сухие забыли об Иване — и остался он в доме Алексея Сергеича, как свой; одно лишь про- звище его напоминало об его происхождении. Но вот умерли и прежние его господа; имение попало в другие руки — и новый владелец, о котором ходили слухи, что он человек жестокий, мучитель, проведав, что один из его крепостных обретается безо всякого вида и права у Алексея Сергеича, стал его требовать обратно; в слу- чае же отказа грозил судом и штрафом — и грозил не попустому — так как сам состоял в чине тайного совет- ника и большой имел по губернии вес. Иван, с пере- пугу, бросился к Алексею Сергеичу. Жалко стало ста- рику своего плясуна — и предложил он тайному советнику купить у него Ивана за хорошие деньги; но тайный советник и слышать не хотел: был он малоросс и упрям как черт. Приходилось отдавать бедняка.
«Я здесь сжился, я здесь освоился, я здесь служил, хлеб ел и помереть здесь желаю», — говорил мне Иван — и уже не было усмешки на его лице; напро- тив — оно точно окаменело... «А теперь я должон идти к этому злодею... Али я собака, что с одной псарни на другую, завязавши оселом шею... на, мол, тебе! Спа- сите, барин; помолите вы дяденьку — вспомните, как я всегда вас потешал... А то худо ведь будет; без греха дело не обойдется». — Без какого греха, Иван? — А убью я того-то барина. Так и приду — да скажу ему: ’«Барин, отпустите меня обратно; а не то — смотрите, оберегайтесь... я вас убью». Если бы зяблик или чиж мог говорить и стал бы уверять меня, что он заклюет другую птицу — не при- вел бы он меня в большее изумление, чем Иван о ту пору. Как! Ваня Сухих, этот плясун, балагур, потеш- ник, любимец детей — и сам дитя — это добродушней- шее существо — убийца! Что за чепуха! Ни на мгно- венье не поверил я ему; меня до крайности поразило уже то, что он мог выговорить такое слово! Однако я отправился к Алексею Сергеичу. Не передал я ему того, что сказал мне Иван, но всячески стал просить его, нельзя ли как-нибудь поправить дело? «Сударик ты мой, — отвечал мне старик, — и рад бы радостью, но как быть? Предлагал я этому хохлу вознагражде- ния великие — триста рублей предлагал, по чести тебе говорю! а он — куды тебе! Что станешь делать? Поступ- лено было противозаконно, на веру, по старине... а те- перь вон какое худо вышло! Ведь хохол тот, чего доброго, силком Ивана у меня возьмет — рука его властная, губернатор у него щи хлебает — солдат пришлет хохол! А боюсь я солдат-то этих! Прежде, что говорить, я как-никак отстоял бы Ивана; а теперь по- смотри ты на меня, какой я дряхлец стал. Где мне воевать?» Действительно: в последний мой приезд я нашел Алексея Сергеича чрезвычайно постаревшим: даже зрачки его глаз приняли молочный цвет — как у младенцев — и на губах появилась не прежняя созна- тельная улыбка, а та напряженно-слащавая, бессозна-
тельная усмешка, которая и во время сна не сходит с них у очень дряхлых людей. Сообщил я решение Алексея Сергеича Ивану. Он постоял, помолчал, помотал головою. «Ну, — сказал он, наконец, — чему быть, того не миновать. А только слово мое крепко. Значит: одно осталось... почудесить на последях. Барин, пожалуйте на водку!» Я ему дал; он напился пьян — ив тот же день такую отколол «рыбку», что девки и бабы даже взвизгивали — до того он кочевряжился! На другой день я уехал домой, а месяца через три —уже в Петербурге— я узнал, что Иван сдержал- таки свое слово! Выслали его к новому барину; по- звал его барин в кабинет и объявил ему, что будет он у него состоять кучером, что поручается ему тройка вяток и что строго с него взыщется, если будет худо за ними ходить и вообще не будет исправен. «Я-де шу- тить не люблю». Иван выслушал барина, сперва в ноги ему поклонился, — а потом объявил, что, как его милости угодно, а не может он быть ему слугою. «Отпустите, мол, меня на оброк, ваше благородие, али в солдаты определите; а то долго лн до беды?» Барин вспылил. — Ах ты, такой-сякой! Что ты это мне сказать по- смел? Во-первых, знай, что я превосходительство, а не высокоблагородие; во-вторых, ты уж из лет вышел и рост у тебя не такой, чтобы тебя в солдаты отдать; а наконец — какою это ты мне бедой грозишь? Под- жечь, чтЪ ли, меня собираешься? — Нет, ваше превосходительство, не поджечь. — Так убить, что ли? Иван промолчал. — Не слуга я вам, — промолвил он, наконец. — А вот я тебе покажу, — взревел барин, — мой ли ты слуга или нет! — И, жестоко наказав Ивана, все- таки повелел ему выдать на руки тройку вяток и опре- делить его кучером на конный двор. Иван, повидимому, покорился; начал ездить куче- ром. Так как он на это дело был мастер, то вскоре по- любился барину — тем более, что вел себя Иван очень скромно и тихо, и лошади, у него раздобрели; выхолил
он их — такие огурчики стали — загляденье! Стал ба- рин выезжать с ним чаще, чем с другими кучерами. Бывало, спросит: «А что, помнишь, Иван, как мы с то- бой неладно встретились? Чай, дурь-то с тебя соско- чила?» Но Иван на эти слова никогда ничего не отве- чал. Вот однажды, под самое крещение, отправился барин с Иваном в город на его тройке с бубенцами, в ковровых пошевнях. Стали лошади шагом подни- маться в гору — а Иван слез с облучка и зашел за по- шевни, словно что обронил. Мороз -стоял сильный: барин сидел, закутавшись, и бобровую шапку на уши надвинул. Тогда Иван достал из-под полы топор, подо- шел сзади к барину, сбил с него шапку — да, промол- вив: «Я тебя, Петр Петрович, остерегал — сам на себя теперь пеняй!» — раскроил ему голову одним ударом. Потом остановил лошадей, надел на мертвого барина сбитую шапку — и, снова взобравшись на облучок, при- вез его в город прямо к присутственным местам. — Вот, мол, вам Сухинский генерал, убитый; и убил его я. Как я ему сказал — так я ему и сделал. Вяжите! Ивана схватили, судили, присудили к кнуту, а по- том на каторгу. Попал в рудники веселый, птицеобраз- ный плясун — да и исчез там навеки... Да; поневоле — хоть и в ином смысле — повторишь с Алексеем Сергеичем: — Хороша старина... ну, да и бог с ней! II ОТЧАЯННЫ Й I ...Нас было человек восемь в комнате — и мы раз- говаривали о современных делах и людях. — Не понимаю я этих господ! — заметил А., — они отчаянные какие-то! Право, отчаянные... Ничего подоб- ного еще никогда не бывало.
— Нет, бывало, — вмешался П., уже старый, седо- волосый человек, родившийся около двадцатых годов нынешнего столетия, —»отчаянные люди водились и прежде; только не походили они на нынешних отчаян- ных. Про поэта Языкова кто-то сказал, что у него был восторг, ни на что не обращенный, беспредметный восторг; так и у тех людей — отчаянность была бес- предметная. Да вот, если позволите, я вам расскажу историю моего двоюродного племянника, Миши Пол- тева. Она может служить образчиком тогдашней от- чаянности. Явился он на свет божий, помнится, в тысяча восемь- сот двадцать восьмом году, в родовом поместье своего отца, в одном из самых глухих уголков глухой, степной губернии. Мишина отца, Андрея Николаевича Полтева, я еще хорошо помню. Это был настоящий старозавет- ный помещик, богобоязненный, степенный человек, достаточно — по тому времени — образованный, не- много, правду сказать, придурковатый, да и к тому же страдавший падучей болезнью... Это тоже старозавет- ная, дворянская болезнь... Впрочем, припадки у Андрея Николаевича бывали тихие, и разрешались они обыкно- венно сном да унылостью. Сердца он был доброго, обращения приветливого, не без некоторой величаво- сти: я себе всегда таким воображал царя Михаила Федоровича. Вся жизнь Андрея Николаевича протекла в неукоснительном исполнении всех с давних времен установившихся обрядов, в строгом соответствии со всеми обычаями древнеправославного, святорусского быта. Он вставал и ложился, кушал и в баню ходил, веселился и гневался (то и другое, правда, редко), даже трубку курил, даже в карты играл (два больших новшества!) не так, как бы ему вздумалось, не на свой манер, — а по завету и преданию отцов — истово и чинно. Сам он был высокого росту, осанист и мясист, голос имел тихий и несколько хрипловатый, как оно часто бывает у русских добродетельных людей; соблю- дал опрятность в белье и одежде, носил белые гал- стуки и табачного цвета длиннополые сюртуки, а дво- рянская кровь все-таки сказывалась; за поповича или
купца никто бы его не принял! Всегда, при всех воз- можных случаях и встречах Андрей Николаевич несо- мненно знал, как надо поступать, что надо говорить и какие именно выражения употреблять; знал, когда должно лечиться и чем именно, каким приметам должно верить и какие можно оставлять без внима- ния... словом, знал все, что следует делать... Ибо все, мол, стариками предусмотрено и указано — своего только не придумывай... а главное: без бога — ни до порога! Должно сознаться: скука смертельная ца- рила в его доме, в этих низких, теплых и темных ком- натах, столь часто оглашаемых пением всенощных и молебнов, с почти не переводившимся запахом ладана и постных кушаний! Женился Андрей Николаевич, уже не в первой мо- лодости, на соседней бедной барышне, очень нервиче- ской и болезненной особе, бывшей институтке. Она недурно играла на фортепиано, говорила по-фран- цузски на институтский лад; охотно восторгалась и еще охотнее предавалась меланхолии и даже слезам... Сло- вом— характера была беспокойного. Считая жизнь свою загубленной, она не могла любить своего мужа, который, «конечно», ее не понимал; но она уважала... она сносила его; и будучи существом вполне честным и вполне холодным, ни разу даже не подумала о другом «предмете». К тому же ее постоянно поглощали за- боты, во-первых, о своем собственном, действительно слабом здоровье; во-вторых, о здоровье мужа, при- падки которого ей всегда внушали нечто вроде суевер- ного ужаса; а наконец, и о единственном своем сыне, Мише, которого она воспитывала сама с большим рве- нием. Андрей Николаевич не мешал жене заниматься Мишей, — но с условием: ни под каким видом не вы- ступать из однажды навсегда назначенных рамок, в ко- торых все должно было вращаться у него в доме! Так, например: в святки и под Новый год, в Васильев ве- чер Мише позволялось наряжаться вместе с другими «хлопчиками», и не только позволялось, но даже ста- вилось в обязанность... Зато — сохрани бог в другое время! и т. д. и т. д.
п Помню*я этого Мишу лет тринадцати. Это был очень миловидный мальчик с розовыми щечками и мя- кенькими губками (да и весь он был мякенький да пухленький), с несколько выпуклыми, влажными гла- зами, тщательно приглаженный и причесанный, ласко- вый и стыдливый — настоящая девочка! Одно только в нем мне не нравилось: смеялся он редко; но когда смеялся — зубы его, крупные, белые и по-звериному заостренные, неприятно выставлялись — и самый смех звучал чем-то резким и даже диким — почти звер- ским — а в глазах пробегали нехорошие искры. Мать все хвалила его за то, что он такой послушный и веж- ливый — ис мальчиками-шалунами не любит знаться, а все больше льнет к женскому обществу. «Матушкин сынок, неженка, — отзывался о нем отец, Андрей Ни- колаевич, — но зато в храм божий ходит охотно... И это меня радует». Один только старик сосед, бывший исправник, сказал раз при мне о Мише: «Помилуйте, бунтовщик будет». И это слово меня, помнится, тогда очень удивило. Бывший исправник, правда, всюду ви- дел бунтовщиков. Точно таким примерным юношей оставался Миша до восемнадцатилетнего возраста, до самой смерти ро- дителей, которых он .лишился едва ли не в один и тот же день. Живя постоянно в Москве, я ничего не слы- шал о моем молодом родственнике. Правда, один при- езжий из его губернии уверял меня, будто бы Миша продал за бесценок свое родовое имение; но это изве- стие казалось мне слишком неправдоподобным! И вот вдруг, в одно осеннее утро, на двор моего дома вле- тает коляска, запряженная парой превосходных рыса- ков, с чудовищным кучером на козлах; а в коляске — облеченный в шинель военного покроя с двухаршин- ным бобровым воротником, с фуражкой набекрень a la diable m’emporte \ сидит... Миша! Увидав меня (я стоял у окна гостиной и с изумленьем глядел на влетевший экипаж), — он захохотал своим резким 1 А-ля черт побери (франц.).
хохотом и, лихо тряхнув обшлагом шинели, выпрыгнул из коляски и вбежал в дом. — Миша! Михаил Андреевич! — начал было я... — Вы ли это? — Говорите мне: «ты» и «Миша», — перебил он меня. — Я... это я, собственной персоной... явился в Москву... на людей посмотреть... и себя показать. Вот и к вам заехал. Каковы рысачки?.. А? — он опять захохотал. Хотя лет семь прошло с тех пор, как я в последний раз видел Мишу, но узнал я его тотчас. Лицо у него осталось совсем молодым и попрежнему миловид- ным,— даже ус не пробился; только под глазами на щеках появилась одутловатость — и изо рту пахло вином. — Да давно ли ты в Москве? — спросил я. — Я по- лагал, что ты там в деревне, хозяйничаешь... — Э! Деревню-то я тотчас по боку! Как только родители, царство им небесное, скончались (Миша пе- рекрестился истово, без малейшего кощунства) — я сейчас, нимало не медля... эйн, цвей, дрей! ха-ха! Де- шево спустил, канальство! Такой подвернулся шель- мец. Ну, да все равно! По крайней мере поживу в свое удовольствие — и других потешу. Да что вы на меня так уставились? Неужто же в самом деле мне было тянуть да тянуть эту канитель?.. Голубчик, род- ной, нельзя ли чарочку? Миша говорил ужасно скоро, торопливо и в то же время как бы спросонья. — Миша, помилуй! — возопил я, — побойся ты бога! на кого ты похож, в каком ты виде? А еще ча- рочку! И продать такое хорошее имение за бесценок... — Бога, я всегда боюсь и помню, — подхватил он. — Да ведь он добрый — бог-то... простит! И я тоже добрый... никого еще в жизни не обидел. И чарочка тоже добрая; и обижать... тоже никого не обижает. А вид у меня самый настоящий... Дяденька, желаете, стрункой по половице пройду? Или попляшу немного? — Ах, пожалуйста, избавь! Какой тут пляс? Ты лучше сядь.
— Сесть-то я сяду... Да что вы мне ничего не ска- жете о моих серых? Вы посмотрите, ведь львы! Пока я их нанимаю, но куплю непременно... вместе с куче- ром. Свои лошади не в пример выгоднее. И деньги ведь были, да спустил их вчера в банчишко. Ничего, завтра наверстаем. Дяденька... а что же чарочку? Я все еще не мог опомниться. — Помилуй, Миша, сколько тебе лет? Не ло- шадьми, не карточной игрой тебе заниматься следует... а в университет поступить, или на службу. Миша сперва опять захохотал, потом свистнул про- тяжно. — Ну, дяденька, я вижу, вы теперь в меланхоличе- ском настроении. Заверну в другой раз. А вы вот что: заезжайте-ка вечерком в Сокольники. Там у меня па- латка разбита. Цыгане поют... Фу ты! ну ты! держись только! А на палатке вымпел, а на вымпеле ба-аль- шими буквами написано: «Хор Полтевских цыган». Змеем вымпел-то вьется, буквы золотые, всякому про- честь лестно. Угощение—кто только пожелает!.. Отказу нет. Пыль по всей Москве пошла... мое почте- ние!.. Что ж? Заедете? Уж какая там у меня есть одна... аспид! Черна, как сапог, злюща, как собака, а глаза... уголья! Никогда невозможно знать: что она — поцелует или укусит? Заедете, дяденька?.. Ну, до свидания! И внезапно обняв и чмокнув меня в плечо, Миша выскочил на двор, в коляску, махнул над головой фу- ражкой, гикнул, — чудовищный кучер покосился на него через бороду, рысаки рванулись, и все исчезло! На другой день я, грешный человек, поехал-таки в Сокольники и действительно увидал палатку с вым- пелом и надписью. Полы палатки были приподняты: шум, треск, визг неслись оттуда. Народ толпился кру- гом. На земле на разостланном ковре сидели цыгане, цыганки, пели, били в бубны, а посреди их, с гитарой в руках, в шелковой красной рубахе и бархатных ша- роварах, юлою вертелся Миша. «Господа! почтенные! милости просим! сейчас представление начнется! Да- ровое!— кричал он надтреснутым голосом. — Эй! шам- панского! хлоп! в лоб! в потолок! ах ты, шельма,
Поль-де-Кок!» — К счастью, он не увидал меня, и я поспешил удалиться. Не буду, господа, я распространяться о моем изум- лении при виде такой перемены. И в самом деле, как мог этот смирный и скромный мальчик превратиться вдруг в пьяного шалопая?! Неужто же это все в нем таилось с детства и тотчас выступило наружу, как только соскочил с него гнет родительской власти? А что пыль пошла от него по Москве, как он выра- жался,— в этом уже точно не было никакого сомне- ния. Видал я кутил на своем веку; но тут проявлялось нечто неистовое, какое-то бешенство самоистребления, какое-то отчаяние! ш Месяца два продолжалась эта потеха... И вот стою я опять у окна в гостиной и посматриваю на двор... Вдруг — что за притча?! входит в ворота тихой по- ступью послушник... Шапонька гречником надвинута на лоб, волосики из-под ней расчесаны направо и на- лево... длинный подрясник, кожаный пояс... Неужели Миша? Он и есть! Вышел я к нему на крыльцо... — Это что за маскарад? — спрашиваю я. — Не маскарад, дяденька, — отвечает мне Миша с глубоким вздохом.— А так как я все мое имущество до последней копеечки растранжирил — да и раскаяние мною овладело сильное, — то и решился я отправиться в Троицкую Сергиеву лавру грехи свои отмаливать. Ибо какой мне теперь приют остался?.. И вот пришел я к вам проститься, дяденька, как блудный сын... Я посмотрел в упор на Мишу. Лицо все такое же, розовое да свежее (впрочем, оно так и не изменилось у него до конца) —и глаза влажные да ласковые с по- волокой, — и ручки беленькие... А вином отдает. — Что ж? — промолвил я, наконец, — дело хоро- шее — коли другого исхода нет. Но зачем же от тебя вином-то пахнет? — Старая закваска, — ответил Миша и вдруг за- смеялся — да тотчас спохватился и, поклонившись пря-
мым и низким, монашеским поклоном, прибавил: — Не пожалуете ли что на путь-дороженьку? Ведь в мона- стырь иду я пешком... — Когда? — Сегодня... сейчас. — К чему же так спешить? — Дяденька! Мой девиз всегда был: скорей! ско- рей! — А теперь какой у тебя девиз? — И теперь тот же... Только — к добру скорей! Так Миша и ушел, предоставив мне размышлять о превратностях судеб человеческих. Но он скоро опять напомнил мне о своем существо- вании. Месяца два спустя после его посещения я полу- чил от него письмо, первое из тех писем, которыми он впоследствии наделял меня. И заметьте странность: я редко видывал более опрятный и четкий почерк, чем у этого безалаберного человека. И слог его писем был очень правильный, слегка витиеватый. Неизменные просьбы о помощи всегда чередовались с обещаниями исправиться, честными словами и клятвами... Все это казалось — а может, и было — искренним. Росчерк Миши под письмом постоянно сопровождался особен- ными закрутасами, черточками и точками—и много употреблял он восклицательных знаков. В том первом письме Миша извещал меня о новом «обороте своей фортуны». (Впоследствии он называл эти обороты — нырками... и нырял он часто.) Он отправлялся на Кав- каз служить «грудью» царю и отечеству, в качестве юнкера! И хотя некая добродетельная тетка вошла в его бедственное положение и прислала ему незна- чительную сумму, — он, однако, все-таки просил и меня помочь ему экипироваться. Я исполнил его просьбу и в течение двух лет опять ничего не слышал о нем. Признаться, я сильно сомневался в том, поехал ли он на Кавказ? Но оказалось, что он точно поехал туда, по протекции поступил в Т...Й полк юнкером и про- служил в нем эти два года. Целые легенды соста- вились там о нем. Мне их сообщил один офицер его полка.
IV Я узнал много такого, чего я и от него не ожидал. Меня, конечно, не удивило то, что военным человеком, служакой, он оказался плохим, даже просто негодным; но чего я не ожидал, так это того, что и храбрости в нем особенной не замечалось; что в сражениях он имел вид унылый и вялый, не то скучал, не то сму- щался. Всякая дисциплина его стесняла, внушала ему грусть; дерзок он был до сумасбродства, когда дело шло только о нем лично; не было такого безумного пари, от которого бы он отказался; но делать зло дру- гим, убивать, драться он не мог, быть может оттого, что сердце у него было доброе,— а быть может, оттого, что «хлопчатобумажное» (как он выражался) воспита- ние его изнежило. Самого себя истреблять он был го- тов всячески и во всякое время... Но других — нет. «Черт его разберет,—толковали о нем товарищи,— дряблый он, тряпка — и отчаянный какой-то — просто оглашенный!» Случалось мне впоследствии спрашивать Мишу, какой это злой дух его толкает, заставляет пить запоем, рисковать жизнью и т. п.? У него всегда был один ответ: тоска! — Да отчего — тоска? — Как же, помилуйте! Придешь этаким образом в себя, очувствуешься, станешь размышлять о бед- ности, о несправедливости, о России... Ну—и кончено! Сейчас тоска — хоть пулю в лоб! Закутишь поневоле. — Россию-то ты зачем сюда приплел? — А то как же? Нельзя! Оттого я и боюсь размыш- лять. — Все это у тебя — и тоска эта — от бездействия. — Да не умею я ничего делать, дяденька! родной! Вот взять да жизнь на карту поставить — пароли пэ, да щелк за воротник! Это я умею! Вы вот научите меня, что мне делать, жизнью из-за чего рискнуть! Я — сию минуту!.. — Да ты живи просто... Зачем рисковать? — Не могу! Вы скажете: необдуманно я поступаю... Как же иначе?.. Станешь думатьи,,господи, что в голову полезет! Это немцы одни думают!..
Как тут было разговаривать с ним? Отчаянный — да и полно! Из числа кавказских легенд, о которых я упомянул, расскажу вам две, три. Однажды, в обществе офице- ров, стал Миша хвастаться вымененной шашкой: «На- стоящий персидский клинок!» Офицеры выразили сомнение, точно ли клинок настоящий? Миша заспо- рил. «Да вот, — воскликнул он, наконец, — говорят — насчет шашек первый знаток — Абдулка кривой. Поеду к нему и спрошу». Офицеры изумились. «Это какой Абдулка? Что в горах живет? Не мирной? Абдул- хан?» — «Он самый и есть». — «Да он тебя за лазут- чика примет, в клоповник засадит — а не то этой са- мой шашкой голову тебе срежет. Да и как ты добе- решься до него? Тебя сейчас сцапают». — «А я все- таки поеду к нему». — «Пари, что не поедешь!» — «Пари!» — И Миша тотчас оседлал лошадь и поехал к Абдулке. Три^дня пропадал. Все были убеждены, что пришел оглашенному конец. Глядь! вернулся — пьяне- хонек и с шашкой, только не с той, которую повез, а с другою. Стали его расспрашивать. «Ничего, гово- рит, добрый Абдулка человек. Сперва точно кандалы велел мне на ноги набить и даже на кол посадить со- бирался. Только я объяснил ему, зачем приехал, и шашку показал. «И не задерживай ты меня, говорю: вы- купа, говорю, за меня не жди; гроша у меня за душою нет — и родных не имеется». Удивился Абдулка; по- смотрел на меня единым своим глазом. «Ну, говорит, делибаш ты, урус; должен я тебе верить?»—«Верь, говорю; я не лгу никогда». (И точно Миша никогда не лгал.) Опять посмотрел на меня Абдулка. «А пить вино умеешь?» — «Умею, говорю; сколько дашь, столь- ко и выпью». Опять удивился Абдулка, аллаха по- мянул». И велел он тут своей — дочке, что ли, хоро- шенькая такая, только взгляд, как у чекалки, — прита- щить бурдюк. И начал я действовать. «А шашка твоя, говорит, фальшивая; вот возьми настоящую. И теперь мы с тобой кунаки». А пари вы, господа, проиграли; платите!» Вторая легенда о Мише вот какого свойства: он до страсти любил карты; но так как денег у него не
водилось и карточные долги он не платил (хотя шуле- ром никогда не был),то играть с ним уже никто не са- дился. Вот однажды начал он приставать к одному то- варищу-офицеру: сыграй да сыграй с ним! «Да ведь ты проиграешь — не отдашь». — «Деньгами точно не отдам — а левую руку себе прострелю, вот этим самым пистолетом!» — «Да какая мне от этого выгода бу- дет?» — «Выгоды никакой — а все-таки любопытно». Разговор этот происходил после попойки, при свидете- лях. Точно ли показалось офицеру любопытным Ми- шино предложение — только он согласился. Принесли карты, началась игра. Мише повезло:.он выиграл сто рублей. И тут противник его ударил себя по лбу. «Ка- кой же я олух! — воскликнул он, — никакую удочку по- пался! Кабы ты проиграл, стал бы ты себе прострели- вать руку — как же, держи карман!» — «А вот ты и соврал, — возразил Миша, — я и выиграл — да руку себе прострелю». Он схватил пистоле^— и бац! про- стрелил себе руку. Пуля пролетела насквозь... а неделю спустя рана зажила совершенно. В другой еще раз ехал Миша ночью с товарищами по дороге... И видят они, возле самой дороги зияет узкий овраг вроде расселины, темный-претемный, дна не видать. «Вот, — говорит один товарищ, — уж на что Мишка отчаянный, а в этот овраг не прыгнет». — «Нет, прыгну!» — «Нет, не прыгнешь, потому что в нем, по- жалуй, саженей десять глубины и шею сломить можно». Знал приятель, за что его задеть: за самолю- бие... Очень оно было у Миши велико. «А я все-таки прыгну! Хочешь пари? Десять рублей». — «Изволь!» И не успел товарищ выговорить это слово, как уже Миша с коня долой — в овраг — и загремел по ка- меньям. Все так и замерли... Прошла добрая минута, и слышат они, словно из земной утробы, доносится Мишин голос, глухо таково: «Цел! в песок попал... А летел долго! Десять рублей за вами». — «Выле- зай!» — закричали товарищи. «Да, вылезай! — ото- звался Миша, — черта с два! вылезешь тут. Вам теперь за веревками да за фонарями ехать надо. А пока, чтобы не скучно было ждать, бросьте-ка мне фляжку...»
Так и пришлось Мише просидеть часов пять на дне оврага; и когда его вытащили, у него плечо оказалось вывихнутым. Но это нисколько его не смутило. На дру- гой же день костоправ из кузнецов вправил ему плечо, и он действовал им как ни в чем не бывало. Вообще здоровье у него было удивительное, неслы- ханное. Я уже сказывал вам, что он до самой смерти сохранил почти детскую свежесть лица. Болезней он не ведал, несмотря на все излишества; крепость его орга- низма ни разу не пошатнулась. Где бы другой непре- менно занемог опасно или даже умер бы, он только встряхивался, как утка на воде, и расцветал пуще прежнего. Раз, тоже на Кавказе... Правда, эта легенда довольно неправдоподобна, но по ней можно судить, на что считали Мишу способным... Итак, раз на Кав- казе он в пьяном виде свалился в ручей нижнею частью туловища — голова и руки остались на берегу, наружу. Дело было зимою, ударил сильный мороз, и когда его нашли на другое утро, ноги его и живот сквозили из-под крепкой ледяной коры, намерзшей в течение ночи — и хоть бы насморк он схватил! В дру- гой раз (это было уже в России, под Орлом, и тоже в жестокий мороз) попал он в загородный трактир, в компанию семи молодых семинаристов. Семинаристы эти праздновали Свой выпускной экзамен, а Мишу пригласили, как милого человека, человека «со вздо- хом», как говорилось тогда. Выпито было чрезвычайно много, и когда, наконец, веселая ватага собралась к отъезду, Миша, мертвецки пьяный, находился уже в бесчувственном состоянии. У всех семи семинаристов были одни только троечные сани с высоким задком; куда было деть безответное тело? Тогда один из моло- дых людей, вдохновившись классическими воспомина- ниями, предложил привязать Мишу за ноги к задку саней, как Гектора к колеснице Ахиллеса! Предложе- ние было одобрено..> и, подпрыгивая на ухабах, скользя боком на раскатах, с задранными кверху ногами, с вы- валенной в снегу головою, проехал наш Миша на спине все двухверстное расстояние от трактира до города и хоть бы кашлянул потом, хоть бы поморщился! Таким дивным здоровьем наделила его природа!
V С Кавказа он опять отъявился в Москву, в черкеске, с патронами на груди, с кинжалом на поясе, с высокой папахой на голове. С этим костюмом он уже до конца не расстался, хоть и не находился более на военной службе, из которой его выключили за неявку к сроку. Он побывал у меня, занял немного денег... и тут-то начались его «нырки», начались его хождения по мы- тарствам, или, как он выражался, по семи Семионам; начались внезапные отлучки и возвращения, посыпа- лись красиво написанные письма, адресованные ко всем возможным лицам, начиная с митрополита и кон- чая берейторами и повивальными бабками! Пошли ви- зиты к знакомым и незнакомым! И вот что следует заметить: делая свои визиты, он не низкопоклонничал и не канючил, а, напротив, держался прилично и даже вид им*ел веселый и приятный, хотя заматерелый запах вина сопровождал его повсюду—и восточный костюм понемногу превращался в лохмотья. «Дадите, бог вас наградит, хоть я этого и не стою, — говорил он, светло улыбаясь и откровенно краснея, — не дадите, будете вполне правы, и*сердиться я уже никак не стану. Про- кормлюсь, бог даст! Ибо людей беднее меня и более достойных помощи — много, очень много!» Миша осо- бенно успевал* у женщин: он умел возбуждать их сожа- ление. И не думайте, чтобы он был или воображал себя Ловласом... О нет! в этом отношении он был очень скро- мен. Унаследовал ли.он от родителей такую холодную кровь или, наконец, и тут сказывалось его нежелание делать кому-либо зло, так как, по его понятиям, с жен- щиной знаться — значит, непременно женщину оби- деть, — решить я не берусь; только он в своих поступ- ках с прекрасным полом был весьма деликатен. Жен- щины это чувствовали и тем охотнее жалели его и по- могали ему, пока он, наконец, не отталкивал их своим загулом и запоем, той отчаянностью, о которой я уже говорил... другого слова я придумать не могу. Зато в других отношениях он уже всякую дели- катность утратил и понемногу спустился до последних унижений. Он раз до того дошел, что в Т...м дворян-
ском собрании выставил на столе кружку с надписью: «Всякий, кому покажется лестным щелкнуть по носу столбового дворянина Полтева (подлинные документы при сем прилагаются), может удовлетворить свое же- лание, положивши рубль в сию кружку». И говорят, нашлись любители щелкать дворянина по носу! Правда, он одного из этих любителей, за то, что тот, положивши один рубль в кружку, дал ему два щелчка, сперва чуть не задушил, а потом заставил попросить извинения; правда и то, что часть вырученных таким образом денег он тут же роздал другим голышам... но все же какое безобразие! В течение своих странствований по семи Семионам он добрался также до своего родового гнезда, продан- ного им за бесценок известному в то время аферисту и ростовщику. Аферист был дома и, узнав о прибытии прежнего владельца, превратившегося в бродягу, при- казал не пускать его в дом, а в случае нужды даже турнуть его в шею. Миша объявил, что в дом, осквер- ненный присутствием мерзавца, он сам не пойдет; тур- нуть же себя никому не позволит, а отправится на цер- ковный погост поклониться праху своих родителей. Он так и сделал. На погосте присоединился к нему старик дворовый, бывший когда-то его дядькой. Аферист ли- шил старика месячины и прогнал его вон из усадьбы; тот с тех пор ютился в закутке у мужика. Миша такое недолгое время заведовал своим именьем, что особенно хорошей памяти о себе оставить не успел; однако ста- рый слуга все-таки не вытерпел и, узнав о прибытии своего барчука, тотчас побежал на погост, нашел Мишу сидевшим на земле между надгробными пли- тами, попросил у него, по старой памяти, ручку и даже прослезился, глядя на лохмотья, которыми облекались некогда выхоленные члены его воспитанника. Миша долго, молча, посмотрел на старика. «Тимофей!» — ска- зал он, наконец. Тимофей встрепенулся. «Чего изво- лите?»— «Есть у тебя лопата?» — «Достать можно... А на что вам лопата, сударь Михайло Андреич?» — «Хочу себе тут могилку вырыть, Тимофей, — да и лечь тут на веки вечные, между родителями. Ведь только одно местечко и осталось у меня на свете. Принеси
лопату!» — «Слушаю», — сказал Тимофей; пошел и при- нес. И Миша тотчас начал рыть землю, а Тимофей стоял возле, подперши рукою подбородок и повторяя: «Только и осталось нам с тобою, барин!» А Миша рыл да рыл, от времени до времени спрашивая: «Ведь не стоит жить, Тимофей?» — «Не стоит, батюшка». Ямка уже становилась довольно глубокой. Люди увидали Мишину работу и побежали доложить о ней новому владельцу, аферисту. Аферист сперва разгневался, хо- тел за полицией послать: это, мол, кощунство! Но по- том, вероятно, сообразив, что дело иметь с этим сума- сбродом все-таки неудобно, может выйти скандал,— отправился самолично на погост — и, подойдя к тру- дившемуся Мише, вежливо ему поклонился. Тот про- должал рыть, как бы не замечая своего преемника. «Михаил Андреич, — начал аферист, — позвольте уз- нать, что это вы тут делаете?» — «А вот видите — мо- гилу себе рою». — «Это зачем же?» — «А затем, что жить больше не желаю». Аферист даже руками развел. «Не желаете жить?» Миша грозно взглянул на афери- ста: «Это вас удивляет? Разве не вы всему причиной?.. Не вы?.. Не ты?.. Не ты, Иуда, меня ограбил, восполь- зовавшись моим младенчеством? Не ты с мужиков шкуру дерешь? Не ты вот этого дряхлеца хлеба насущ- ного лишил? Не ты?.. О господи! везде одна несправед- ливость, да притеснение, да злодейство... Пропадай, значит, все — и я туда же! Не хочу жить, не хочу в России более жить!» И лопата еще быстрее заходила в Мишиных руках. «Черт знает что это такое! — подумал аферист, — ведь взаправду закопается». — «Михаил Андреевич,— начал он снова, — послушайте; я перед вами точно ви- новат; мне об вас не так доложили». Миша рыл. «Но к чему такое отчаяние?» Миша все рыл — и землю бросал на ноги аферисту: «На, мол, тебе, землеед!» — «Право, это вы напрасно. Не угодно ли будет вам зайти ко мне — закусить да отдохнуть?» Миша припод- нял голову. «Вот ты теперь как! А выпивка будет?» Аферист обрадовался. «Помилуйте... еще бы!» — «И Тимофея пригласишь?» — «Отчего же... и его». Миша задумался. «Только смотри... ведь ты меня по миру пу-
стил... Одной бутылочкой не полагай отделаться!» — «Не беспокойтесь... будет всего вволю». Миша встал и бросил лопату... «Ну, Тимоша, — обратился он к ста- рому дядьке, — уважим хозяина... Идем!»—«Слу- шаю», — отвечал старик. И все трое отправились в дом. Аферист знал, с кем имел дело. Спервоначала Миша, правда, взял с него слово, что он крестьянам «всякие льготы определит»; но уже час спустя тот же Миша, вместе с Тимофеем, оба пьяные, плясали гало- пад по самым тем комнатам, где, казалось, еще витала богобоязненная тень Андрея Николаевича; а еще час спустя беспробудно заснувший Миша (он был очень слаб на вино) — уложенный в телегу вместе с папахой и кинжалом — отправился в город, за двадцать пять верст, — и оказался там под забором... Ну, а Тимофея, который все еще стоял на ногах и только икал, ко- нечно, «турнули»: барина не удалось, так хоть слугу. VI Опять прошло несколько времени, и я ничего не слышал о Мише... Бог его знает, где он пропадал. Вот однажды, сидя за самоваром на станции Т...го шоссе в ожидании лошадей, я вдруг услышал под раскрытым окном станционной комнаты сиплый голос, произносив- ший по-французски: «Monsieur... monsieur... prenez pitie d’un pauvre gentilhomme ruine...» 1 Я поднял го- лову, взглянул... Облезлая папаха, поломанные пат- роны на разорванной черкеске, кинжал в истресканных ножнах, опухшее, но все еще розовое лицо, растрепан- ные, но все еще густые волосы... Боже мой! Миша! Он уже начал просить милостыню по большим дорогам! Я невольно вскрикнул. Он узнал меня, дрогнул, отвер- нулся и хотел было отойти от окна. Я остановил его... но что было ему сказать? Не нравоучение же читать?! Молча протянул я ему пятирублевую ассигнацию, — он так же молча схватил’ее своей все еще белой и пухлой, 1 Сударь... сударь... сжальтесь над бедным, разорившимся дворянином... (франц.)
хоть и дрожавшей и неопрятной ручкой, — и исчез за углом дома. Мне не скоро подали лошадей, — и я успел предаться невеселым размышлениям по поводу неожи- данной встречи с Мишей; совестно мне стало, что я его так безучастно отпустил. Наконец, я отправился дальше и, отъехав с полверсты от станции, заметил впереди на дороге толпу людей, подвигавшуюся странной, словно размеренной поступью. Я нагнал эту толпу — и что же я увидел? Человек двенадцать нищих, с сумами через плечо, шли по два в ряд, подпевая и подскакивая, а впереди их отплясывал Миша, топая в лад ногами и приговаривая: «Начики-чикалды, чух-чух-чух! Начики- чикалды, чух-чух-чух!» Как только моя коляска поров- нялась с ним и он увидал меня, — он тотчас закричал: «Ура! Стой-равняйсь! во фрунт, гвардия придорожная!» Нищие подхватили его крик и остановились — а он, с обычным своим хохотом, вскочил на подножку ко- ляски и опять гаркнул: «Ура!» — «Это что же такое?» — спросил я с невольным изумлением. «Это? — Это моя команда, армия моя — все нищенки, божьи люди, друзья-приятели! Каждый из них, по вашей милости, чарочку пропустил — и вот теперь мы все радуемся и веселимся!.. Дяденька! Ведь только с нищими, с божьими людьми, и можно жить на свете... ей-богу!» Я ничего ему не ответил... но он мне в этот раз пока- зался таким добряком, лицо его выражало такое дет- ское простодушие... Меня вдруг что-то как будто и оза- рило и в сердце кольнуло... «Садись ко мне в ко- ляску»,— сказал я ему. Он изумился... «Как? в ко- ляску?» — «Садись, садись, — повторил я, — я хочу сделать тебе предложение. Садись!.. Поедем со мной».— «Ну, как прикажете». Он сел. «Ну, а вы, друзья любез- ные, товарищи почтенные, — прибавил он, обращаясь к нищим, — прощайте! до свиданья!» — Миша снял па- паху и поклонился низко. Нищие все словно опешили... я велел кучеру погнать лошадей, и коляска покатилась. Вот что я хотел предложить Мише: мне вдруг при- шла мысль взять его ко мне, в деревенский мой дом, отстоявший верст тридцать от той станции, — спасти его, или по крайней мере попытаться спасти его. «Слу- шай, Миша, — сказал я, — хочешь ты поселиться
у меня?.. Будешь ты жить на всем готовом, платье тебе сошьют, белье, экипируют тебя как следует, и деньги тебе будут выдаваться на табак и на прочее, под одним только условием: не пить вина!.. Согласен ты?» Миша даже испугался от радости; вытаращил глаза, побагро- вел и вдруг, припав к моему плечу, начал целовать меня и повторять прерывистым голосом: «Дяденька... благодетель... дай вам бог!..» Он расплакался, наконец, и, сняв папаху, принялся утирать ею глаза, нос и губы. «Смотри же, — заметил я ему, — помни условие: вина не пить!» — «Да будь оно проклято!—воскликнул он, взмахнув обеими руками — и, вследствие этого поры- вистого движенья, еще сильнее обдав меня тем спирт- ным запахом, которым он весь был пропитан... — Ведь, дяденька, если б вы знали жизнь мою... Ведь если бы не горе, не судьба жестокая... Зато теперь, клянусь, кля- нусь, я исправлюсь, я докажу... Дяденька, я никогда не лгал — спросите хоть кого... Я честный, но я несчаст- ный человек, дяденька; ласки ни от кого не видел...» Тут он окончательно разрыдался. Я постарался его успокоить и успел в том, потому что когда мы подъ- ехали к моему дому, Миша уже давно спал мертвым сном, уронив голову ко мне на колени. VII Ему тотчас определили особую' комнату и тот- час же, первым делом, свели в баню, что было совер- шенно необходимо. Всю его одежду — и кинжал, и па- паху, и дырявые са-поги бережно сложили в чулан, на- дели на него чистое белье, туфли и кой-какое мое платье, которое, как это всегда бывает с бедняками, как раз пришлось по его сложению и росту. Когда он пришел к столу, вымытый, опрятный, свежий — он казался до того умиленным и счастливым, он весь сиял такою радостной благодарностью, что и я почув- ствовал умиление и радость... Его лицо совсем пре- образилось... У двенадцатилетних мальчиков бывают такие лица в светлое воскресенье, после причастья, когда они, густо напомаженные, в новых курточках и
накрахмаленных воротничках, идут христосоваться с своими родителями. Миша то и дело осторожно и не- доверчиво ощупывал себя и все повторял: «Что это?.. Не на небесах ли я?» А на другой день объявил, что спать всю ночь не мог от восхищения! У меня в доме жила тогда старушка тетка с своей племянницей; обе они чрезвычайно смутились, когда узнали о прибытии Миши; они не понимали, как я мог пригласить его к себе в дом! Очень уже худая шла о нем слава. Но, во-первых, я знал, что он всегда был очень вежлив с дамами; а во-вторых, я надеялся на его обещание исправиться. И действительно: в первые два дня своего пребывания под моим кровом Миша не только оправ- дал мои ожидания, но превзошел их, а дам моих он просто очаровал. Со старушкой он играл в пикет, помо- гал ей разматывать гарус, показал ей два новых пасьянса; племянницу, у которой был небольшой голо- сок, он аккомпанировал на фортепьяно, читал ей рус- ские, французские стихи; рассказывал обеим дамам веселые, но приличные анекдоты; словом, услуживал им всячески, так что они неоднократно выражали мне свое удивление, а старушка даже заметила, что вот как люди бывают иногда несправедливы... Чего-чего о нем не говорили... а он такой смирный да вежливый... бед- ный Миша! Правда, за столом «бедный Миша» как-то особенно торопливо облизывался всякий раз, как только взглядывал на бутылку. Но стоило мне погро- зить пальцем, и он поднимал глаза кверху и прижимал руку к сердцу... «Я, мол, клялся!... Я теперь переродил- ся!»— уверял он меня. «Что ж, дай бог!» — думалось мне... Однако это перерождение продолжалось недолго. Первые два дня он был очень разговорчив и весел. Но уже начиная с третьего дня он как-то затих, хотя попрежнему держался возле дам и занимал их. Не то грустное, не то задумчивое выражение стало пробегать по его лицу, да и самое лицо побледнело и будто по- хужело. «Тебе нездоровится?» — спросил я его. «Да,— отвечал он, — голова немного болит». На четвертый день он уже совсем умолк; все больше сидел в уголку, сиротливо склонив голову и своим унылым видом воз- буждая чувство жалости в обеих дамах, которые те-
перь в свою очередь старались занимать его. За столом он ничего не ел; глядел в тарелку и катал шарики. На пятый день чувство жалости в дамах стало сменяться другим: недоверчивостью и даже страхом. Миша оди- чал, сторонился от людей и все ходил вдоль стен, как бы крадучись и внезапно озираясь, точно кто его звал. И куда девался розовый цвет его лица? Оно словно землею перекрылось. «Тебе все нездоровит- ся?»— спросил я его. «Нет, я здоров», — ответил он отрывисто. «Скучно тебе?» — «С чего скучать!» А сам отворачивается и в глаза не глядит. «Иль опять затос- ковал?» На это он ничего не ответил. Так прошли еще сутки. На следующий день тетка прибежала ко мне в кабинет в большом волнении и объявила, что выедет с племянницей из моего дома, если Миша должен в нем остаться. «Отчего так?»— «Да уж очень нам жутко с ним. Не человек, волк, как есть волк. Ходит, ходит, молчит — да смотрит так дико... Только что зубами не ляскает. Катя, ты знаешь, у меня такая нервическая... Она же в первый день очень им заинтересовалась... Мне за нее страшно, да и за себя...» Я не знал, что отвечать тетке... Не мог я, однако, выгнать Мишу, ко- торого я же пригласил. Он сам вывел меня из затруднительного положения. В тот же день, — я еще не выходил из кабинета, — вдруг слышу за собою глухой и злобный голос: «Нико- лай Николаич, а Николай Николаич!» Я оглянулся: у двери стоит Миша, с страшным, потемневшим, иска- женным лицом. «Николай Николаич!...» — повторил он (уже не «дяденька»). «Чего тебе?» — «Отпустите меня... сейчас!»'—«Что?» — «Отпустите меня, а то я бед наделаю, дом подожгу или кого зарежу. — Миша вдруг затрясся. — Велите мне мою одёжу возвратить, да телегу дайте до шоссе довезти, и денег какую ни на есть малость дайте!» — «Да разве ты чем недово- лен?» — начал было я. «Не могу я так жить! — закри- чал он во всю голову. — Не могу я жить в вашем бар- ском треклятом доме! Мне гадко, мне совестно так спо- койно жить!.. Как это только вы выносите!» — «То есть, — перебил я в свою очередь,—ты хочешь ска- зать— без вина жить ты не можешь...» — «Ну да! ну
да! — закричал он опять, — только отпустите вы меня к моим братьям, к моим друзьям, к нищим!.. Прочь от вашей дворянской, приличной, противной породы!» Я хотел было напомнить ему об его клятвенных обе- щаниях...' но исступленное выражение Мишина лица, его сорвавшийся голос, судорожный трепет всех его членов — все это было так ужасно, что я поспешил от- делаться от него; объявил ему, что ему сейчас выдадут его платье, заложат ему телегу, и, вынув из ящика двадцатипятирублевую бумажку, положил ее на стол. Миша начинал уже с угрозой наступать на меня — но тут вдруг уперся, лицо его мгновенно перекосилось, вспыхнуло, он ударил себя в грудь, слезы брызнули из глаз и, пробормотав: «Дяденька! ангел! ведь я погиб- ший человек — спасибо! спасибо!» — он схватил ассиг- нацию и выбежал вон. Час спустя он уже сидел в телеге, снова одетый черкесом, снова розовый и веселый, и когда лошади тронулись с места, он гикнул, сорвал папаху с головы и, размахивая ею над головою, отвешивал поклон за поклоном. Перед самым отъездом он долго и крепко обнимал меня и лепетал: «Благодетель, благодетель... спасти меня нельзя!» Он даже к дамам сбегал и ручки у них перецеловал, на колени становился, взывал к богу и прощенья просил! Катю я потом застал в слезах. А кучер, с которым отправился Миша, вернувшись, доложил мне, что довез его до первого кабака на шоссе — и что там «они и застряли», стали угощать всех без разбору — и скоро пришли в бесчувствие. С тех пор я уже не встречался с Мишей, но окон- чательную судьбу его я узнал следующим образом. VIII Года три спустя я опять находился у себя в де- ревне; вдруг входит человек и докладывает, что меня спрашивает госпожа Полтева. Я никакой госпожи Пол- тевой не знал, да и человек, докладывавший мне, по- чему-то саркастически улыбался. На вопросительный мой взгляд он отвечал, что барыня меня спрашивает
молодая, бедно одетая, и что приехала она в крестьян- ской телеге в одну лошадь и сама правила! Я велел по- просить госпожу Полтеву пожаловать ко мне в кабинет. Я увидал женщину лет двадцати пяти, в одежде ме- щанки, с большим платком на голове. Лицо простое, кругловатое, не лишенное приятности; взгляд понурый и немного печальный, движения застенчивые. — Вы госпожа Полтева? — спросил я — и попросил ее сесть. — Точно так-с, — отвечала она тихим голосом и не садясь. — Я вдова вашего племянника Михаила Андрее- вича Полтева. — Михаил Андреевич скончался? Давно ли? Да сядьте, прошу вас. Она опустилась на стул. — Второй месяц пошел. — И давно вы за него замуж вышли? — Яс ним всего год пожила. — Вы теперь откуда? — Я из-под Тулы... Село там есть Знаменское- Глушково — может быть, изволите знать. Я тамошнего дьячка дочь. Мы с Михаилом Андреичем там и жили... Он у моего батюшки поселился. Всего год мы с ним по- жили. У молодой женщины слегка задергались губы — и она поднесла к ним руку. Казалось, она собиралась заплакать... однако одолела себя, откашлянулась. — Мне Михаил Андреич покойный, — продолжала она, — перед смертью наказал к вам съездить; беспре- менно, говорит, съезди! И сказал он мне, чтобы я по- благодарила вас за всю вашу доброту и чтобы пере- дала вам... вот эту... эту самую вещицу (она достала из кармана небольшой сверток), которую он всегда при себе имел... И Михаил Андреич сказал — если вам угодно будет принять это на память,—так чтобы вы не побрезговали... Другим, говорит, я ничем одарить их... то есть вас... не могу... В сверточке находилась небольшая серебряная ча- шечка с вензелем Мишиной матери. Эту чашечку я часто видал в Мишиных руках — и раз он даже сказал мне, говоря про одного бедняка, что, стало быть, он 13 И. С. Тургенев, т. 8 369
гол — коли у него ни чашечки, ни плошечки, — а у меня вот хоть эта есть. Я поблагодарил, взял чашечку и спросил: какой бо- лезнью умер Миша? — Вероятно... Тут я прикусил язык... но молодая женщина по- няла мою недомолвку... Она быстро взглянула на меня, потом потупилась, печально улыбнулась и тотчас же промолвила: — Ах нет! это уж он совсем бросил, с тех пор как со мной спознался... Только здоровье его было какое?!. Потерянное совсем. Как бросил пить, так сейчас бо- лезнь его и обнаружилась. Такой он стал степенный; все отцу подсоблять хотел, по хозяйству, аль в ого- роде... или какая другая случалась работа... даром, что дворянского был роду. Только где сил взять?.. Тоже по письменной части хотел было заняться — часть эту, вам известно, он знал прекрасно; но руки у него тряслись — и перо держать он не мог как следует... Все себя упре- кал: белоручка, мол, я, никому добра не делал, не по- могал, не трудился! Убивался он очень об этом о са- мом... Говорил, что народ, мол, наш трудится — а мы что?.. Ах, Николай Николаич, хороший он был чело- век— и меня любил... и я... Ах, извините... Тут молодая женщина впрямь заплакала. Хоте- лось бы мне ее утешить — да не знал я, как. — Остался ли у вас ребеночек? — спросил я, на- конец. Она вздохнула. — Нет, не остался... Да где уж тут! — И слезы по- лились еще сильнее. — Так вот чем разрешились Мишины скитанья по мытарствам, — завершил старик П. свой рассказ. — Вы, господа, конечно, согласитесь со* мною, что я имел право назвать его отчаянным; но, вероятно, согласи- тесь также и в том, что он не походил на нынешних отчаянных, хотя, полагать надо, иной философ и на- шел бы родственные черты между ним и ими. И там и тут жажда самоистребления, тоска, неудовлетворен- ность... А с чего это все берется, предоставляю су- дить — именно философу.
ПЕСНЬ ТОРЖЕСТВУЮЩЕМ ЛЮБВИ [MDXLII.] Посвящается памяти Гюстава Флобера «Wage Du zu irren und zu traumen!» Sthiller1 Вот что я вычитал в одной старинной итальянской рукописи: I Около половины XVI столетия проживало в Фер- раре (она процветала тогда под скипетром своих вели- колепных герцогов, покровителей искусств и поэзии) — проживало два молодых человека, по имени: Фабий и Муций. Ровесники годами, близкие родственники, они почти никогда не разлучались; сердечная дружба свя- зала их с раннего детства... одинаковость судьбы скре- пила эту связь. Оба принадлежали к старинным фами- лиям; оба были богаты, независимы и бессемейны; вкусы, наклонности были схожие у обоих. Муций зани- мался музыкой, Фабий — живописью. Вся Феррара гор- дилась ими, как лучшим украшением двора, общества и города. Наружностью они, однако, не походили друг на друга, хотя оба отличались стройной юношеской 1 «Дерзай заблуждаться и мечтать!» Шиллер (нем.)
красотою: Фабий был выше ростом, был лицом и воло- сом рус—а глаза имел голубые; Муций, напротив, имел лицо смуглое, волосы черные, и в темнокарих его глазах не было того веселого блеска, на губах той при- ветливой улыбки, как у Фабия; его густые брови надви- гались на узкие веки — тогда как золотистые брови Фа- бия уходили тонкими полукругами на чистый и ровный лоб. Муций и в разговоре был менее жив; со всем тем оба друга одинаково нравились дамам — ибо недаром были образцами рыцарской угодливости и щедрости. В одно и то же время с ними проживала в Ферраре девица по имени Валерия. Ее считали одной из первых красавиц города, хотя видеть ее можно было очень редко, так как она вела жизнь уединенную и выходила из дому только в церковь — да в большие праздники на гулянье. Она жила с своей матерью, благородной, но небогатой вдовою, у которой не было других детей. Всякому, кому только ни встречалась Валерия, — она внушала чувство невольного удивления и столь же не- вольного, нежного уважения: так скромна была ее осанка, так мало, казалось, сознавала она сама всю силу своих прелестей. Иные, правда, находили ее не- сколько бледной; взгляд ее глаз, почти всегда опу- щенных, выражал некоторую застенчивость и даже боязливость; ее губы улыбались редко — и то слегка; голос ее едва ли кто слышал. Но ходила молва, что он был у нее прекрасен и что, запершись у себя в ком- нате, ранним утром, когда _все в городе еще дремало, она любила напевать стариные песни, под звуки лютни, на которой сама играла. Несмотря на бледность лица, Валерия цвела здоровьем; и даже старые люди, глядя на нее, не могли не подумать: «О, как счастлив будет тот юноша, для кого распустится, наконец, этот еще свернутый в лепестках своих, еще нетронутый и дев- ственный цветок!» п Фабий и Муций увидали Валерию в первый раз на пышном народном празднике, устроенном по повеле- нию герцога Феррарского, Эркола, сына знаменитой
Лукреции Борджиа, в честь знатных вельмож, прибыв- ших из Парижа по приглашению герцогини, дочери французского короля Людовика XII. Рядом с своей матерью сидела Валерия посреди изящной трибуны, возведенной по рисунку Палладия на главной феррар- ской площади для почетнейших дам города. Оба — и Фабий и Муций — страстно в нее влюбились в тот же день; и так как они ничего не скрывали друг от друга — то каждый из них скоро узнал, что происхо- дило в сердце товарища. Они положили между собою: постараться обоим сблизиться с Валерией — и если она удостоит избрать кого-нибудь из них — то другой без- ропотно покорится ее решению. Несколько недель спустя благодаря доброй славе, которой они пользо- вались по праву, им удалось проникнуть в трудно до- ступный дом вдовы; она позволила им посещать ее. С тех пор они почти каждый день могли видеть Вале- рию и беседовать с нею — и с каждым днем огонь, зажженный в сердцах обоих юношей, разгорался силь- нее и сильнее; однако Валерия ни одному из них не оказывала предпочтения, хотя присутствие их ей ви- димо нравилось. С Муцием она занималась музыкой; но разговаривала больше с Фабием: с ним она меньше робела. Наконец, они решились узнать окончательно свою участь — и послали к Валерии письмо, в котором просили ее объясниться и сказать, кому она готова отдать свою руку. Валерия показала это письмо ма- тери — и объявила ей, что готова остаться в девицах; но, если мать находит, что ей пора вступить в брак, то она выйдет за того, на кого укажет ее выбор. Почтенная вдова пролила несколько слез при мысли о разлуке с любимым детищем; однако отказать женихам не было причины: она считала их обоих равно достойными руки ее дочери. Но, втайне предпочитая Фабия и подозревая, что и Валерии он приходится более по нраву, она указала на него. На другой же день Фабий узнал о своем счастье; а Муцию осталось сдержать свое слово — и покориться. Он так и сделал; но быть свидетелем торжества своего друга, своего соперника —он не мог. Немед- ленно продал он большую часть своего имущества — и, собрав несколько тысяч дукатов, отправился в даль-
нее путешествие на Восток. Прощаясь с Фабием, он сказал ему, что вернется не прежде, чем почувствует, что последние следы страсти в нем исчезли. Тяжело было Фабию расстаться с другом детства и юности... но радостное ожидание близкого блаженства вскоре поглотило всякие другие ощущения — и он отдался весь восторгам увенчанной любви. Вскоре он вступил в брак с Валерией—и только тогда узнал всю цену сокровища, которым ему дове- лось обладать. У него была прекрасная вилла, окру- женная тенистым садом, в недальнем расстоянии от Феррары; он переехал туда вместе с женою и ее ма- терью. Светлое время наступило для них тогда. Супру- жеская жизнь выказала в новом пленительном свете все совершенства Валерии; Фабий становился замеча- тельным живописцем — уже не простым любителем, а мастером. Мать Валерии радовалась и благодарила бога, глядя на счастливую чету. Четыре года промчались не- заметно, как блаженный сон. Одного недоставало моло- дым супругам; одно завелось у них горе: детей у них не было... но надежда не покидала их. К концу четвертого года их посетило великое, на этот раз настоящее горе: мать Валерии скончалась, поболев несколько дней. Много слез пролила Валерия; долго не могла при- выкнуть к своей утрате. Но прошел еще год, жизнь опять вступила в свои права, потекла прежним руслом. И вот в один прекрасный летний вечер, никого не пре- дупредив, в Феррару вернулся Муций. ш Во все пять лет, прошедших с его отъезда, никто о нем ничего не ведал; всякие слухи о нем замерли, точно он исчез с лица земли. Когда Фабий встретил своего друга на одной из улиц Феррары, он чуть не закричал, сперва от испуга, потом от радости — и тот- час пригласил его в свою виллу. Там у него в саду на- ходился отдельный, поместительный павильон; он пред- ложил своему другу поселиться в этом павильоне. Муций охотно согласился и в тот же день переехал
туда вместе с своим слугою, немым малайцем — не- мым, но не глухим, и даже, судя по живости его взгляда, очень понятливым человеком... Язык у него был вырезан. Муций привез с собою десятки сундуков, наполненных разнообразными драгоценностями, со- бранными им во время своих продолжительных стран- ствований. Валерия обрадовалась возвращению Муция; и он ее приветствовал дружески-весело, но спокойно: по всему видно было, что он сдержал слово, данное Фа- бию. В течение дня он успел устроиться в своем па- вильоне; выложил, с помощью малайца, привезенные редкости: ковры, шелковые ткани, бархатные и парчо- вые одежды, оружия, чаши, блюда и кубки, украшен- ные финифтью, золотые, серебряные вещи, обделанные в жемчуг и бирюзу, резные ящики из янтаря и слоно- вой кости, граненые бутыли, пряности, курева, звери- ные шкуры, перья неведомых птиц и множество других предметов, самое употребление которых казалось таин- ственным и непонятным. В числе всех этих драгоцен- ностей находилось богатое жемчужное ожерелье, полу- ченное Муцием от персидского шаха за некоторую великую и тайную услугу; он попросил позволения у Ва- лерии собственноручно возложить ей это ожерелье на шею: оно показалось ей тяжелым и одаренным ка- кой-то странной теплотой... оно так и прильнуло к коже. К вечеру, после обеда, сидя на террасе виллы, в тени олеандров и лавров, Муций принялся рассказывать свои похождения. Он говорил о виденных им далеких странах, заоблачных горах, безводных пустынях, о ре- ках, подобных морям; говорил о громадных зданиях и храмах, о тысячелетних деревьях, о радужных цветах и птицах; называл посещенные им города и народы... чем-то сказочным веяло от одних их имен. Весь Восток был знаком Муцию: он проехал Персию, Аравию, где кони благороднее и красивее всех других живых су- ществ, проник в самую глубь Индии, где род людской подобен величественным растениям, достиг границ Ки- тая и Тибета, где живой бог, по имени Далай-Лама, обитает на земле во образе безмолвного человека с узкими глазами. Чудны были его рассказы! Как очаро- ванные, слушали его и Фабий и Валерия. Собственно,
черты Муциева лица мало изменились: с детства смуг- лое, оно еще потемнело, загорело под лучами более яркого солнца, глаза казались углубленнее прежнего — и только; но выражение этого лица стало другое: со- средоточенное, важное, оно не оживлялось даже тогда, когда он упоминал об опасностях, которым подвер- гался, ночью, в лесах, оглашаемых воем тигров, или днем, на пустых дорогах, где путешественников карау- лят изуверы, которые удавливают их в честь железной богини, требующей человеческих жертв. И голос Муция стал глуше и ровнее; движения рук, всего тела утратили развязность, свойственную итальянскому пле- мени. С помощью слуги своего, раболепно-проворного малайца, он показал хозяевам своим несколько фоку- сов, которым научили его индийские брамины. Так, на- пример, он, предварительно скрыв себя занавесом, явился вдруг сидящим на воздухе с поджатыми ногами, слегка опираясь концами пальцев на отвесно постав- ленную бамбуковую трость, что не мало удивило Фа- бия, а Валерию даже испугало... «Уж не чернокниж- ник ли он?» — подумалось ей. Когда же он принялся вызывать, насвистывая на маленькой флейте, из закры- той корзины ручных змей, когда, шевеля жалами, по- казались из-под пестрой ткани их темные, плоские головки, Валерия пришла в ужас и попросила Муция спрятать поскорей этих ненавистных гадов. За ужином Муций попотчевал своих друзей ширазским вином из круглой бутыли с длинным горлышком; чрезвычайно пахучее и густое, золотистого цвета с зеленоватым от- ливом, оно загадочно блестело, налитое в крошечные яшмовые чашечки. Вкусом оно не походило на евро- пейские вина; оно было очень сладко и пряно, и, вы- питое медленно, небольшими глотками, возбуждало во всех членах ощущение приятной дремоты. Муций за- ставил и Фабия и Валерию откушать по чашечке и вы- пил сам. Над ее чашечкой он, наклонясь, что-то про- шептал, потряс пальцами. Валерия это заметила; но так как вообще в приемах Муция, во всей его повадке проявлялось нечто чуждое и небывалое, то она только подумала: «Не принял ли он в Индии новой какой веры или у них там обычаи такие?» Потом, помолчав
немного, она спросила его: продолжал ли он, во время своего путешествия, заниматься музыкой? В ответ ей Муций приказал малайцу принести свою индийскую скрипку. Она походила на нынешние, только вместо четырех струн у ней было три, верх ее обтягивала го- лубоватая змеиная кожа, и тонкий тростниковый смы- чок имел вид полукруглый, а на самом его конце бли- стал заостренный алмаз. Муций сыграл сперва несколько заунывных, по его словам, народных песен, странных и даже диких для итальянского уха; звук металлических струн был жа- лобен и слаб. Но когда Муций начал последнюю песнь — этот самый звук внезапно окреп, затрепетал звонко и сильно; страстная мелодия полилась из-под широко проводимого смычка, полилась, красиво изги- баясь, как та змея, что покрывала своей кожей скри- пичный верх; и таким огнем, такой торжествующей ра- достью сияла и горела эта мелодия, что и Фабию и Валерии стало жутко на сердце, и слезы выступили на глаза... а Муций, с наклоненной, прижатой к скрипке головою, с побледневшими щеками, с бровями, сдви- нутыми в одну черту, казался еще сосредоточенней и важней — и алмаз на конце смычка бросал на ходу лучистые искры, как бы тоже зажженный огнем той дивной песни. Когда же Муций кончил — и все еще крепко стискивая скрипку между подбородком и пле- чом, уронил руку, державшую смычок, «Что это такое? Что ты нам сыграл?» — воскликнул Фабий. Валерия не промолвила ни слова — но, казалось, все ее существо повторило вопрос ее мужа. Муций положил скрипку на стол — и, слегка встряхнув волосами, с вежливой улыбкой промолвил: «Это? Эту мелодию... эту песнь я услышал раз на острове Цейлоне. Эта песнь слывет там, между народом, песнью счастливой, удовлетворен- ной любви». — «Повтори», — прошептал было Фабий. «Нет; этого, повторить нельзя, — ответил Муций, — те- перь же поздно. Синьоре Валерии следует отдохнуть; и мне пора... я устал». В течение целого дня Муций обращался с Валерией почтительно-просто, как дав- нишний друг; но уходя, он пожал ей руку крепко-на- крепко, надавив пальцами на ее ладонь — и так
настойчиво заглядывая ей в лицо, что она, хоть и не поднимала век, однако почувствовала этот взгляд на внезапно вспыхнувших своих щеках. Она ничего не ска- зала Муцию, но отдернула руку, а когда он удалился, посмотрела на дверь, через которую он вышел. Она вспомнила, как и в прежние годы она его побаива- лась... и теперь нашло на нее недоумение. Муций ушел в свой павильон; супруги отправились в спальню. IV Валерия не скоро заснула; кровь ее тихо и томно волновалась, и в голове слегка звенело... от странного того вина, как она полагала, а может быть, и от рас- сказов Муция, от игры его на скрипке... К утру она, наконец, заснула, и ей привиделся необычайный сон. Ей почудилось, что вступает она в просторную ком- нату с низким сводом... Такой комнаты она в жизни не видывала. Все стены выложены мелкими голубыми изразцами с золотыми «травами»; тонкие резные столбы из алебастра подпирают мраморный свод; са- мый этот свод и столбы кажутся полупрозрачными... бледно-розовый свет отовсюду проникает в комнату, озаряя все предметы таинственно и однообразно; пар- човые подушки лежат на узком ковре по самой сере- дине гладкого, как зеркало, пола. По углам едва за- метно дымятся высокие курильницы, представляющие чудовищных зверей; окон нет нигде; дверь, завешенная бархатным пологом, безмолвно чернеет во впадине стены. И вдруг этот полог тихонько скользит, отодви- гается... и входит Муций. Он кланяется, раскрывает объятия, смеется... Его жесткие руки обвивают стан Валерии; его сухие губы обожгли ее всю... Она падает навзничь, на подушки... Стеня от ужаса, после долгих усилий, проснулась Валерия. Еще не понимая, где она и что с нею, она приподнимается на кровати, озирается... Дрожь пробе- гает по всему ее телу... Фабий лежит с нею рядом. Он
спит; но лицо его, при свете круглой и яркой луны, глядящей в окна, бледно, как у мертвеца... оно печаль- нее мертвого лица. Валерия разбудила мужа — и как только он взглянул на нее, «Что с тобою?» — восклик- нул он. «Я видела... я видела страшный сон», — про- шептала она, все еще содрогаясь. Но в это мгновенье со стороны павильона принес- лись сильные звуки, и оба, — и Фабий и Валерия,— узнали мелодию, которую сыграл им Муций, называя ее песней удовлетворенной, торжествующей любви. Фабий с недоумением посмотрел на Валерию... она за- крыла глаза, отвернулась — и оба, притаив дыхание, прослушали песнь до конца. Когда замер последний звук, луна зашла за облако, в комнате вдруг потем- нело... Оба супруга опустили головы на подушки, не обменявшись словом, — и ни один из них не заметил, когда заснул другой. V На другое утро Муций пришел к завтраку; ой казался довольным — и весело приветствовал Валерию. С замешательством ответила она ему — взглянула на него мельком — и страшно ей стало от этого доволь- ного, веселого лица, от этих пронзительных и любо- пытных глаз. Муций принялся было снова рассказы- вать... но Фабий перервал его на первом слове. — Ты, видно, не мог заснуть на новом месте? Мы с женою слышали, как ты сыграл вчерашнюю песнь. — Да? вы слышали? — промолвил Муций. — Я ее сыграл точно, но я спал перед тем и даже видел уди- вительный сон. Валерия насторожилась. — Какой сон? — спросил Фабий. — Я видел, — отвечал Муций, не спуская глазе Ва- лерии, — будто я вступаю в просторную комнату со сводом, убранную по-восточному. Резные столбы под- пирали свод, стены были покрыты изразцами, и хотя не было ни окон, ни свечей, всю комнату наполнял ро- зовый свет, точно она вся была сложена из прозрачного камня. По углам дымились китайские курильницы, на
полу лежали парчовые подушки вдоль узкого ковра. Я вошел через дверь, завешенную пологом, а из другой двери, прямо напротив — появилась женщина, которую я любил когда-то. И до того она мне показалась пре- красной, что я загорелся весь прежнею любовью... Муций знаменательно умолк. Валерия сидела непо- движно и только медленно бледнела... и дыхание ее стало глубже. — Тогда, — продолжал Муций, — я проснулся и сыграл ту песнь. — Но кто была эта женщина? — проговорил Фабий. — Кто она была? Жена одного индийца. Я встре- тился с нею в городе Дели... Ее уже теперь нет в жи- вых. Она умерла. — А муж? — спросил Фабий, сам не зная, зачем он это спрашивает. — Муж тоже, говорят, умер. Я их обоих скоро по- терял из виду. — Странно!—заметил Фабий. — Моя жена тоже видела нынешней ночью необыкновенный сон,—Му- ций пристально взглянул на Валерию, — который она мне не рассказала,—добавил Фабий. Но тут Валерия встала и вышла из комнаты. Тот- час после завтрака Муций тоже ушел, объявив, что ему нужно быть в Ферраре по делам и что он раньше вечера не вернется. VI За несколько недель до возвращения Муция Фабий начал портрет своей жены, изобразив ее с атрибутами святой Цецилии. Он значительно подвинулся в своем искусстве; знаменитый Луини, ученик Леонарда да Винчи, приезжал к нему в Феррару — и, помогая ему собственными советами, передавал также наставления своего великого учителя. Портрет был почти совсем го- тов; оставалось докончить лицо несколькими штри- хами — и Фабий мог бы по справедливости гордиться своим произведением. Отпустивши Муция в Феррару, он отправился в свою студию, где Валерия обыкно- венно его ожидала; но он не нашел ее там; кликнул
ее — она не отозвалась. Фабием овладело тайное бес- покойство; он принялся ее отыскивать. В доме ее не было; Фабий побежал в сад — и там, в одной из отда- леннейших аллей, он увидел Валерию. С опущенной на грудь головою, со скрещенными на коленях руками, она сидела на скамье — а за ней, выделяясь из темной зелени кипариса, мраморный сатир, с искаженным зло- радной усмешкой лицом, прикладывал к свирели свои заостренные губы. Валерия заметно обрадовалась по- явлению мужа — и на его тревожные вопросы отве- тила, что у ней немного болит голова; но это ничего не значит — и что она готова пойти на сеанс. Фабий при- вел ее в студию, усадил, взялся за кисть; но к вели- кой своей досаде никак не мог кончить лица так, как бы он того желал. И не потому, что оно было •несколько бледно и казалось утомленным... нет; но того чистого, святого выражения, которое так ему в нем нра- вилось и которое навело его на мысль представить Ва- лерию в образе святой Цецилии, — он сегодня не нахо- дил. Он, наконец, бросил кисть, сказал жене, что он не в ударе, что и ей не мешало бы прилечь, так как на вид она кажется не совсем здоровой, — и поставил мольберт с картиной лицом к стене. Валерия согласи- лась с ним, что ей следует отдохнуть, и, повторив свою жалобу на головную боль, удалилась к себе в спальню. Фабий остался в студии. Он чувствовал странное, ему самому непонятное смущение. Пребывание Му- ция под его кровом, пребывание, на которое он, Фа- бий, сам напросился, стесняло его. И не то, чтобы он ревновал... возможно ли было ревновать Валерию! — но в своем друге он не узнавал прежнего товарища. Все то чуждое, неизвестное, новое, что Муций вынес с собою из тех далеких стран — и что, казалось, вошло ему в плоть и кровь, — все эти магические приемы, песни, странные напитки, этот немой малаец, самый даже пряный запах, которым отдавало от одежды Муция, от его волос, от его дыхания, — все это вну- шало Фабию чувство, похожее на недоверчивость, пожалуй, даже на робость. И отчего этот малаец, служа за столом, с таким неприятным вниманием гля- дит на него, Фабия? Право, иной мог бы подумать,
что он понимает по-итальянски. Муций говорил о нем, что, поплатившись языком, этот малаец при- нес великую жертву — и зато обладает теперь великою силой. Какою силою? и как он мог приобрести ее це- ною языка? Все это очень странно! Очень непонятно! Фабий пошел к жене в спальню; она лежала на по- стели, одетая — но не спала. Услышав его шаги, она вздрогнула, потом опять обрадовалась ему так же, как и в саду. Фабий сел возле .кровати, взял Вале- рию за руку и, помолчав немного, спросил ее: какой это необыкновенный сон напугал ее нынешней ночью? И был ли он вроде того сна, о котором рассказывал Муций? Валерия покраснела и поспешно промол- вила: «О нет! нет! я видела... какое-то чудовище, ко- торое хотело растерзать меня». — «Чудовище? В об- разе человека?» — спросил Фабий. «Нет, зверя... зверя!» — И Валерия отвернулась и скрыла в по- душки свое пылавшее лицо. Фабий еще некоторое время подержал руку жены; молча поднес ее к губам своим — и удалился. Невесело провели этот день оба супруга. Каза- лось, что-то темное нависло над их головами... но что это было — они назвать не могли. Им хотелось быть вместе — словно опасность им грозила; а что сказать друг другу — они не знали. Фабий попытался было взяться за портрет, читать Ариоста, поэма которого, недавно перед тем появившаяся в Ферраре, уже гре- мела по Италии; но ничего не удавалось... Поздно вечером, к самому ужину, вернулся Муций. vn Он казался спокойным и довольным — но расска- зывал мало; все больше расспрашивал Фабия о преж- них общих знакомых, о немецком походе, об импера- торе Карле; говорил о своем желании съездить в Рим, посмотреть на нового папу. Он опять предло- жил Валерии ширазского вина — и, в ответ на ее отказ, промолвил, словно про себя: «Теперь уже не нужно». Вернувшись с женою в спальню, Фабий
скоро заснул... и, проснувшись час спустя, мог убе- диться, что никто не разделял его ложа: Валерии не было с ним. Он быстро приподнялся—и в то же мгно- венье увидел жену, в ночном платье, входившую из сада в комнату. Луна светила ярко, хотя незадолго перед тем пробежал легкий дождик. С закрытыми глазами, с выражением тайного ужаса на неподвиж- ном лице, Валерия приблизилась к постели и, ощу- пав ее протянутыми вперед руками, легла поспешно и молча. Фабий обратился к ней с вопросом — но она ничего не ответила; казалось, она спала. Он кос- нулся ее — и почувствовал на ее одежде, на ее воло- сах, дождевые капли — а на подошвах ее обнажен- ных ног — песчинки. Тогда он вскочил и побежал в сад через полуоткрытую дверь. Лунный, до жесткости яркий свет обливал все предметы. Фабий оглянулся — и увидел на песку дорожки следы двойной пары ног — одна пара была босая; и вели эти следы к бе- седке из жасминов, находившейся в стороне между павильоном и домом. Он остановился в недоумении — и вот внезапно снова раздаются звуки той песни, ко- торую он уже слышал в прошлую ночь! Фабий вздра- гивает, вбегает в павильон... Муций стоит посреди ком- наты и играет на скрипке. Фабий бросается к нему. — Ты был в саду, ты выходил, твое платье мокро от дождя? — Нет... не знаю... кажется., не выходил... — с расстановкой отвечает Муций, словно удивленный приходом Фабия и его волнением. Фабий схватывает его за руку. — И почему ты опять играешь эту мелодию? Разве ты опять видел сон? Муций взглядывает на Фабия с тем же удивле- нием — и молчит. — Отвечай же! — Месяц стал, как круглый щит — Как змея, река блестит... Друг проснулся, недруг спит — Ястреб курочку когтит!.. ' Помогай! — бормочет Муций нараспев, как бы в забытьи.
Фабий отступил шага на два, уставился на Муция, подумал... и вернулся в дом, в спальню. Склонив голову на плечоч и бессильно раскинув руки, Валерия спала тяжелым сном. Он не скоро ее добудился... но как только она увидала его, она бро- силась к нему на шею, обняла его судорожно; все тело ее трепетало. — Что с тобой, моя дорогая, что с тобою? — по- вторял Фабий, стараясь ее успокоить. Но она про- должала замирать на его груди. — Ах, какие страшные сны я вижу, — шептала она, прижимаясь к нему лицом. Фабий хотел было ее расспросить... но она только содрогалась... Ранним отблеском утра заалелись стекла окон, когда она, наконец, задремала в его объятиях. VIII На другой день Муций исчез с утра, а Валерия объявила мужу, что намерена съездить в соседний монастырь, где проживал ее духовный отец, старый и степенный монах, к которому она питала безгранич- ное доверие. На расспросы Фабия она ответила, что желает облегчить исповедью свою душу, обременен- ную необычайными впечатлениями последних дней. Глядя на осунувшееся лицо Валерии, слушая ее угас- ший голос, Фабий и сам одобрил ее намерение: по- чтенный отец Лоренцо мог преподать ей полезный совет, рассеять ее сомнения... Под охраной четырех провожатых Валерия отправилась в монастырь, — а Фабий остался дома и, до возвращения жены, про- бродил по саду, стараясь понять, что происходило с нею, — и чувствуя постоянный страх, и гнев, и боль неопределенных подозрений... Он не раз заходил в павильон; но Муций не возвращался — а малаец гля- дел на Фабия, как истукан, подобострастно наклонив голову, с, далеко — так по крайней мере показалось Фабию — далеко затаенной усмешкой на бронзовом лице. Между тем Валерия на исповеди все рассказала
своему духовнику, не столько стыдясь, сколько ужа- саясь. Духовник выслушал ее внимательно, благосло- вил ее, отпустил ей ее невольный грех — а сам про себя подумал: «Колдовство, чары бесовские... это так оставить нельзя»... и вместе с Валерией отправился в ее виллу, как бы для того, чтобы окончательно ее успокоить и утешить. При виде духовника Фабий не- сколько перетревожился; но многоопытный старец за- ранее обдумал, как поступить ему следовало. Остав- шись наедине с Фабием, он, конечно, не выдал тайны исповеди, однако посоветовал ему удалить, буде воз- можно, из дому приглашенного им гостя, который своими рассказами, песнями, всем поведением своим расстраивал воображение Валерии. Притом, по мне- нию старика, Муций и прежде, помнится, не совсем был тверд в вере, а, побывав такое долгое время в странах, не озаренных светом христианства, мог вы- нести оттуда заразу ложных учений, мог даже спо- знаться с тайнами магии; а потому хотя старинная дружба и предъявляла свои права, однако благора- зумная осторожность указывала на необходимость разлуки! Фабий вполне согласился с почтенным мона- хом, Валерия даже просветлела вся, когда муж сооб- щил ей совет ее духовника, — и, напутствуемый бла- гими пожеланиями обоих супругов, снабженный бога- тыми подарками для монастыря и для бедных, отец Лоренцо отправился домой. Фабий намеревался тотчас после ужина объяс- ниться с Муцием; но странный его гость не возвра- тился к ужину. Тогда Фабий решил отсрочить разго- вор с Муцием до следующего дня — и оба супруга удалились в свою опочивальню. IX Валерия скоро заснула; но Фабий заснуть не мог. В ночной тишине ему живее представлялось все ви- денное, все прочувствованное им; он еще настойчивее задавал себе вопросы, на которые попрежнему не
находил ответа. Точно ли Муций стал чернокнижни- ком — и уж не отравил ли он Валерию? Она больна... но какою болезнью? Пока он, положив голову на руку и сдерживая горячее дыхание, предавался тяжелому раздумью — луна опять взошла на безоблачное небо; и вместе с ее лучами, сквозь полупрозрачные стекла окон, со стороны павильона — или это почудилось Фабию? — стало вливаться дуновение, подобное лег- кой, пахучей струе... вот слышится назойливое, страст- ное шептание... и в тот же миг он заметил, что Вале- рия начинает слабо шевелиться. Он встрепенулся, смотрит: она приподнимается, опускает сперва одну ногу, потом другую с постели — и, как лунатик, без- жизненно устремив прямо перед собою потускневшие глаза, протянув вперед руки, направляется к двери сада! Фабий — мгновенно выскочил в другую дверь спальни — и, проворно обежав угол дома, припер ту, что вела в сад... Едва он успел ухватиться за замок, как уже почувствовал, что кто-то силится отворить дверь изнутри, налегает на нее... еще и еще... потом раздались трепетные стенанья... «Но ведь Муций не вернулся из города?» — мелькнуло в голове Фабия — и он бросился к па- вильону... Что же он видит? Навстречу ему, по дороге, ярко залитой блеском месячных лучей, идет, тоже как лунатик, тоже протя- нув руки вперед и безжизненно раскрыв глаза, — идет Муций... Фабий подбегает к нему — но тот, не замечая его, идет, мерно выступая шаг за шагом — и недвиж- ное лицо его смеется при свете луны, как у малайца. Фабий хочет кликнуть его по имени... но в это мгнове- ние он слышит: сзади его, в доме, стукнуло окно... Он оглядывается... Действительно: окно спальни распахнулось сверху донизу — и, занеся ногу через порог, стоит в окне Вале- рия... руки ее как будто ищут Муция... она вся тянется к нему. Несказанное бешенство залило грудь Фабия вне- запно нахлынувшей волной. «Проклятый колдун!» —
возопил он неистово — и, схватив Муция одной ру- кою за горло, он нащупал другою кинжал в его поясе — и по самую рукоятку воткнул лезвие ему в бок. Пронзительно закричал Муций — и, притиснув ла- донью рану, побежал, спотыкаясь, назад в павильон... Но в самый тот миг, когда его ударил Фабий, так же пронзительно закричала Валерия и, как подкошенная, упала на землю. Фабий бросился к ней, поднял ее, понес на кровать, заговорил с нею... Она долго лежала неподвижно; но открыла, нако- нец, глаза, вздохнула глубоко, прерывисто и радостно, как человек, только что спасенный от неминучей смерти, — увидала мужа — и, обвив его шею руками, прижалась к его груди. «Ты, ты, это ты», — лепетала она. Понемногу руки ее разжались, голова откину- лась назад и, прошептав с блаженной улыбкой: «Слава богу, все кончено... Но как я устала!» — она заснула крепким, но не тяжелым сном. X Фабий опустился возле ее ложа — и, не спуская глаз с ее бледного и похудевшего, но уже успокоенно- го лица, начал размышлять о том, что произошло... а также о том, как поступить ему теперь? Что пред- принять? Если он убил Муция, — а вспомнив о том, как глубоко вошло лезвие кинжала, он в этом сомневаться не мог, — если он убил Муция — то нельзя же это скрыть! Следовало довести это до сведения герцога, судей... но как объяснить, как рассказать такое непо- нятное дело? Он, Фабий, убил, у себя в доме, своего родственника, своего лучшего друга! Станут спраши- вать: за что? по какому поводу?.. Но если Муций не убит? Фабий не в силах был оставаться долее в неве- дении— и, удостоверившись, что Валерия спит, он осторожно встал с кресла, вышел из дому—и напра- вился к павильону. Все в нем было тихо; только в
одном окне виднелся свет. С замиравшим сердцем раскрыл он наружную дверь (на ней остался след окровавленных пальцев, и по песку дороги чернели капли крови) — перешел первую темную комнату... и остановился на пороге, пораженный изумле- нием. Посередине комнаты, на персидском ковре, с пар- човой подушкой под головою, покрытый широкой крас- ной шалью с черными разводами, лежал, прямо вытя- нув все члены, Муций. Лицо его, желтое, как воск, с закрытыми глазами, с посинелыми веками было обра- щено к потолку, не было заметно дыхания: он ка- зался мертвецом. У ног его, тоже закутанный в крас- ную шаль, стоял на коленях малаец. Он держал в левой руке ветку неведомого растения, похожего на папоротник, — и, наклонившись слегка наперед, неот- вратно глядел на своего господина. Небольшой факел, воткнутый в пол, горел зеленоватым огнем, и один освещал комнату. Пламя не колебалось и не дымилось. Малаец не пошевельнулся при входе Фабия, только вскинул на него глазами — и опять устремил их на Муция. От времени до времени он приподнимал и опускал ветку, потрясал ею в воздухе—и немые его губы медленно раскрывались-и двигались, как бы про- износя беззвучные слова. Между малайцем и Муцием лежал на полу кинжал, которым Фабий поразил своего друга; малаец раз ударил той веткой по окровавлен- ному лезвию. Прошла минута... другая. Фабий при- близился к малайцу и, нагнувшись к нему, промол- вил вполголоса: «Умер?» — Малаец наклонил голову сверху вниз и, высвободив из-под шали свою правую руку, указал повелительно на дверь. Фабий хотел было повторить свой вопрос—но повелевающая рука возоб- новила свое движение — и Фабий вышел вон, негодуя и дивясь, но повинуясь. Он нашел Валерию спавшею попрежнему, с еще более успокоенным лицом. Он не разделся, присел под окном, подперся рукою — и снова погрузился в думу. Поднявшееся солнце застало его на том же самом месте. Валерия не просыпалась.
XI Фабий хотел дождаться ее пробуждения и уехать в Феррару — как вдруг кто-то легонько постучался в дверь спальни. Фабий вышел и увидел перед собою своего старого дворецкого Антонио. — Синьор, — начал старик, — малаец нам сейчас объявил, что синьор Муций занемог и желает пере- браться со всеми своими пожитками в город; а потому просит вас, чтобы вы дали ему в помощь людей для укладки вещей, — а к обеду прислали бы вьючных и вер- ховых лошадей да несколько провожатых. Вы позво- ляете? — Малаец тебе объявил это? — спросил Фабий. — Каким образом? Ведь он немой. — Вот, синьор, бумага, на которой он это все напи- сал на нашем языке — очень правильно. — И Муций, ты говоришь, болен? — Да, очень болен — и видеть его нельзя. — За врачом не посылали? — Нет. Малаец не позволил. — И это написал тебе малаец? — Да, он. Фабий помолчал. — Ну, что ж — распорядись, — промолвил он, на- конец. Антонио удалился. Фабий с недоуменьем посмотрел вслед своему слуге. «Стало быть, не убит?» — подумалось ему... и он не знал, радоваться ли — или сожалеть.—Болен? Но не- сколько часов тому назад — ведь мертвеца же он видел! Фабий вернулся к Валерии. Она проснулась и при- подняла голову. Супруги обменялись долгим, значи- тельным взглядом. «Его уже нет?» — промолвила вдруг Валерия. Фабий вздрогнул. «Как... нет? Ты раз- ве... Он уехал?» — продолжала она. Фабию отлегло от сердца. «Нет еще; но он уезжает сегодня». — «И я его больше никогда, никогда не увижу?» — «Ни- когда».— «И те сны не повторятся?» — «Нет». Валерия опять радостно вздохнула; блаженная улыбка появи- лась опять на ее губах. Она протянула обе руки мужу.
«И мы не будем никогда говорить о нем, никогда, слы- шишь, мой милый? И я из комнаты не выйду — пока он не уедет. А ты теперь пришли мне моих служанок... да постой: возьми ты эту вещь! — она указала на жем- чужное ожерелье, лежавшее на ночном столике, оже- релье, данное ей Муцием, — и брось его тотчас в са- мый наш глубокий колодезь. Обними меня — я твоя Валерия — и не приходи ко мне, пока... тот не уедет». Фабий взял ожерелье — жемчужины показались ему потускневшими — и исполнил приказание своей жены. Потом он стал скитаться по саду, издали поглядывав на павильон, около которого уже началась возня укладки. Люди выносили сундуки, вьючили лошадей... но малайца не было между ними. Неотразимое чув- ство влекло Фабия посмотреть еще раз на то, что происходило в павильоне. Он вспомнил, что на заднем его фасе находилась потаенная дверь, через которую можно было проникнуть во внутренность комнаты, где утром лежал Муций. Он подкрался к той двери, нашел ее незапертою и, раздвинув полости тяжелого зана- веса, бросил нерешительный взгляд. XII Муций уже не лежал на ковре. Одетый в дорожное платье, он сидел в кресле, но казался трупом, так же как в первое посещение Фабия. Окаменелая голова за- валилась на спинку кресла, и протянутые, плашмя по- ложенные, руки недвижно желтели на коленях. Грудь не поднималась. Около кресла, на полу, усеянном за- сохшими травами, стояло несколько плоских чашек с темной жидкостью, издававшей сильный, почти удуш- ливый запах, запах мускуса. Вокруг каждой чашки свернулась, изредка сверкая золотыми глазками, не- большая змейка медного цветЬ; а прямо перед Муцием, в двух шагах от него, возвышалась длинная фигура малайца, облеченного в парчовую пеструю хламиду, подпоясанную хвостом тигра, с высокой шляпой в виде рогатой тиары на голове. Но он не был неподвижен; он то благоговейно кланялся и словно молился, то
опять выпрямлялся во весь рост, становился даже на цыпочки; то мерно и широко разводил руками, то на- стойчиво двигал ими в направлении Муция и, казалось, грозил или повелевал, хмурил брови и топал ногою. Все эти движения, видимо, стоили ему большого труда, причиняли даже страдания: он дышал тяжело, пот лил с его лица. Вдруг он замер на месте и, набрав в грудь воздуха, наморщивши лоб, напряг и потянул к себе свои сжатые руки, точно он вожжи в них держал... и, к неописанному ужасу Фабия, голова Муция медленно отделилась от спинки кресла и потянулась вслед за ру- ками малайца... Малаец отпустил их — и Муциева го- лова опять тяжело откинулась назад; малаец повторил свои движения — и послушная голова повторила их за ними. Темная жидкость в чашках закипела; самые чашки зазвенели тонким звоном, и медные змейки вол- нообразно зашевелились вокруг каждой из них. Тогда малаец ступил шаг вперед и, высоко подняв брови и расширив до огромности глаза, качнул головою на Му- ция... и веки мертвеца затрепетали, неровно расклеи- лись, и из-под них показались тусклые, как свинец, зе- ницы. Гордым торжеством и радостью, радостью почти злобной, просияло лицо малайца; он широко раскрыл свои губы, и из самой глубины его гортани с усилием вырвался протяжный вой... Губы Муция раскрылись тоже, и слабый стон задрожал на них в ответ тому не- человеческому звуку... Но тут Фабий не выдержал более: ему представи- лось, что он присутствует на каких-то бесовских закли- наниях! Он тоже закричал и бросился бежать без оглядки домой, скорей домой, творя молитвы и кре- стясь. XIII Часа три спустя Антонио явился к нему с докладом, что все готово, все вещи уложены, и синьор Муций собирается в отъезд. Ни слова не ответив своему слугег Фабий вышел на террасу, откуда был виден павильон. Несколько вьючных лошадей скучилось перед ним; к самому крыльцу был подведен могучий вороной
жеребец с широким седлом, приспособленным для двух седоков. Тут же стояли слуги с обнаженными голо- вами, вооруженные провожатаи. Дверь павильона рас- творилась, и, поддерживаемый малайцем, снова надев- шим обычное платье, появился Муций. Лицо его было мертвенно и руки висели, как у мертвеца, — но он пе- реступал... да! переступал ногами и, посаженный на коня, держался прямо и ощупью нашел поводья. Ма- лаец вдел ему ноги в стремена, вскочил сзади его на седло, охватил рукой его стан — и весь поезд двинулся. Лошади шли шагом, и когда они заворачивали перед домом, Фабию почудилось, что на темном лице Муция мелькнуло два белых пятнышка... Неужели это он к нему обратил свои зрачки? Один малаец ему покло- нился... насмешливо, по обыкновению. Видела ли это все Валерия? Жалузи ее окон были закрыты... но может быть, она стояла позади их. XIV К обеду она пришла в столовую и очень была тиха и ласкова; однако все еще жаловалась на усталость. Но ни тревоги уже не было в ней, ни прежнего по- стоянного изумления и тайного страха; и когда, на другой день после отъезда Муция, Фабий снова при- нялся за ее портрет, он нашел в ее чертах то чистое выражение, мгновенное затмение которого так смутило его... и кисть побежала по полотну легко и верно. Супруги зажили прежней жизнью. Муций для них исчез, как будто его никогда не существовало. И Фа- бий и Валерия, оба точно условились не упоминать о нем ни единым звуком, не осведомляться об его дальнейшей судьбе: она, впрочем, и для всех осталась тайной. Муций действительно исчез, точно провалился сквозь землю. Фабию однажды показалось, что он обязан рассказать Валерии, что именно произошло в ту роковую ночь... но она, вероятно, угадала его на- мерение и притаила дыхание, глаза ее прищурились, точно она ожидала удара... И Фабий ее понял: он не нанес ей этого удара.
В один прекрасный осенний день Фабий оканчивал изображение святой Цецилии; Валерия сидела перед органом, и пальцы ее бродили по клавишам... Вне- запно, помимо ее воли, под ее руками зазвучала та песнь торжествующей любви, которую некогда играл Муций, — ив тот же миг, в первый раз после ее брака, она почувствовала внутри себя трепет новой, зарож- дающейся жизни... Валерия вздрогнула и останови- лась... Что это значило? Неужели же... На этом слове оканчивалась рукопись.
ПОСЛЕ СМЕРТИ (КЛАРА МИЛИЧ) I Весной 1878 года проживал в Москве, в небольшом деревянном домике на Шаболовке, молодой человек, лет двадцати пяти, по имени Яков Аратов. С ним про- живала его тетка, старая девица, лет пятидесяти с лишком, сестра его отца, Платонида Ивановна. Она заведовала его хозяйством и вела его расходы, на что Аратов совершенно не был способен. Других родных у него не было. Несколько лет тому назад отец его, небогатый дворянчик Т...Й губернии, переехал в Москву вместе с ним и Платонидой Ивановной, которую, впро- чем, всегда звал Платошей; и племянник так же ее звал. Покинув деревню, в которой они все до тех пор постоянно жцли, старик Аратов поселился в столице с целью поместить сына в университет, к которому сам его подготовил; купил за бесценок домик в одной из отдаленных улиц и устроился в нем со всеми своими книгами и «препаратами». А книг и препаратов у него было много — ибо человек он был не лишенный уче- ности... «чудак преестественный», по словам соседей. Он даже слыл у них чернокнижником; даже прозвище получил «инсектонаблюдателя». Он занимался химией,
минералогией, энтомологией, ботаникой и медициной; лечил добровольных пациентов травами и металличе- скими порошками собственного изобретения, по методе Парацельсия. Этими самыми порошками он свел в мо- гилу свою молоденькую, хорошенькую, но уж слишком тоненькую жену, которую любил страстно и от которой имел единственного сына. Теми же металлическими по- рошками он порядком попортил здоровье также и сына, которое, напротив, желал подкрепить, находя в его организме анемию и склонность к чахотке, уна- следованные от матери. Имя «чернокнижника» он, между прочим, получил оттого, что считал себя пра- внуком — не по прямой линии, конечно, — знаменитого Брюса, в честь которого он и сына назвал Яковом. .Человек он был, что называется, «добрейший», но нрава меланхолического, копотливый, робкий, — склон- ный ко всему таинственному, мистическому... Полуше- потом произнесенное: «А!» было его обычным воскли- цанием; он и умер с этим восклицанием на устах,— года два спустя после переселения в Москву. Сын его Яков наружностью не походил на отца, ко- торый был некрасив собою, неуклюж и неловок; он ско- рей напоминал свою мать. Те же тонкие, миловидные черты, те же мягкие волосы пепельного цвета, тот же маленький нос с горбиной, те же выпуклые, детские губки — и большие, зеленовато-серые глаза с поволо- кой и пушистыми ресницами. Зато нравом он походил на отца; и несхожее с отцовским лицо носило отпеча- ток отцовского выражения, 4—и руки имел он узлова- тые, и впалую грудь, как старик Аратов, которого, впрочем, едва ли следует называть стариком, так как он и до пятидесяти лет не дотянул. Еще при жизни его Яков поступил в университет, по физико-математиче- скому факультету; однако курса не кончил — не по лености, а потому что, по его понятиям, в университете не узнаешь больше того, чему можно научиться и до- ма; а за дипломом он не гонялся, так как на службу поступить не рассчитывал. Он дичился своих товари- щей, почти ни с кем не знакомился, в особенности чуждался женщин и жил очень уединенно, погружен-
ный в книги. Он чуждался женщин, хотя сердце имел очень нежное и пленялся красотою... Он даже приобрел роскошный английский кипсэк — и (о позор!) любо- вался «украшавшими» его изображениями разных вос- хитительных Гюльнар и Медор... Но его постоянно сдерживала прирожденная стыдливость. В доме он за- нимал бывший отцовский-кабинет, который был также его спальней; и постель его была та же самая, на ко- торой скончался его отец. Великим подспорьем всего его существования, неиз- менным товарищем и другом была ему его тетка, та Платоша, с которой он едва ли менялся десятью сло- вами в день, но без которой он не мог бы ступить шагу. Это было длиннолицее, длиннозубое существо, с блед- ными глазами на бледном лице, с неизменным выра- жением не то грусти, не то озабоченного испуга. Вечно одетая в серое платье и серую шаль, от которой пахло камфарой, она скиталась по дому, как тень, неслыш- ными шагами; вздыхала, шептала молитвы — особенно одну, любимую, состоявшую всего из двух слов: «Гос- поди, помози!» — и очень дельно распоряжалась по хозяйству, берегла каждую копейку и все закупала сама. Племянника своего она обожала; постоянно кру- чинилась об его здоровье — всего боялась — не за себя, а за него — и, бывало, чуть что ей покажется, сейчас тихонько подойдет и поставит ему на письменный стол чашку грудного чаю или погладит его по спине своими мягкими, как вата, руками. Яков не тяготился этим ухаживаньем, — грудного .чаю, однако, не пил — и только одобрительно покачивал головою. Впрочем, здо- ровьем он тоже похвастаться не мог. Очень он был впечатлителен, нервен, мнителен, страдал сердце- биеньем, иногда одышкой; подобно отцу, верил, что существуют в природе и в душе человеческой тайны, которые можно иногда прозревать, но постигнуть — невозможно; верил в присутствие некоторых сил и вея- ний, иногда благосклонных, но чаще враждебных... и верил также в науку, в ее достоинство и важность. В последнее время он пристрастился к фотографии. Запах употребляемых при этом снадобий очень беспо-
коил старуху тетку — опять-таки не для себя, а для Яши, для его груди; но, при всей мягкости нрава, в нем было не мало упорства — и он настойчиво продолжал полюбившееся ему занятие. Платоша покорилась й только пуще прежнего вздыхала и шептала: «Господи, помози!», глядя на его окрашенные иодом пальцы. Яков, как уже сказано, чуждался товарищей; однако с одним из них сошелся довольно близко и ви- дал его часто, даже после того, как этот товарищ, выйдя из университета, поступил на службу, мало, впрочем, обязательную: он, говоря его словами, «при- мостился» к постройке Храма Спасителя, ничего, ко- нечно, в архитектуре не смысля. Странное дело: этот единственный приятель Аратова, по фамилии Купфер, немец до того обрусевший, что ни одного слова по- немецки не знал и даже ругался «немцем», — этот приятель не имел с ним, повидимому, ничего общего. Это был чернокудрый, краснощекий малый, весельчак, говорун и большой любитель того самого женского общества, которого так избегал Аратов. Правда, Куп- фер и завтракал и обедал у него частенько — и даже, будучи человеком небогатым, занимал у него неболь- шие суммы; но не это заставляло развязного немчика прилежно посещать укромный домик на Шаболовке. Душевная чистота, «идеальность» Якова ему полюби- лась, быть может, как противоречие тому, что он ка- ждый день встречал и видел; или, быть может, в этом самом влечении к «идеальному» юноше сказывалась его все-таки германская кровь. А Якову нравилась добро- душная откровенность Купфера; да, кроме того, рас- сказы его о театрах, о концертах, о балах, где он был завсегдатаем, — вообще о том чуждом мире, куда Яков не решался проникнуть, — тайно занимали и даже вол- новали молодого отшельника, не возбуждая, впрочем, в нем желания изведать все это собственным опытом. И Платоша жаловала Купфера; правда, она находила его иногда чересчур бесцеремонным, но, инстинктивно чувствуя и понимая, что он искренне привязан к ее до- рогому Яше, она не только терпела шумного гостя, но благоволила к нему.
II В то время, о котором идет наша речь, обреталась в Москве некая вдова, грузинская княгиня — личность неопределенная, почти подозрительная. Ей было уже под сорок лет; в молодости она, вероятно, цвела той особенной восточной красотой, которая так скоро блек- нет; теперь она белилась, румянилась и красила во- лосы в желтую краску. О ней ходили разные, не совсем выгодные и не совсем ясные слухи; мужа ее никто не знавал — и ни в одном городе она подолгу не живала. Ни детей, ни состояния у ней не было; но она жила открыто — в долг или иначе; держала, как говорится, салон и принимала довольно смешанное общество — большей частью молодежь. Все в ее доме, начиная с ее собственного туалета, мебели, стола — и кончая экипа- жем и прислугой, — носило печать чего-то недоброка- чественного, поддельного, временного... но и сама кня- гиня и ее гости, повидимому, ничего лучшего не требо- вали. Княгиня слыла любительницей музыки, литера- туры, покровительницей артистов и художников; да и действительно интересовалась всеми этими «вопро- сами» — даже до восторженности — и до восторжен- ности, не совсем напускной. Эстетическая жилка в ней несомненно билась. К тому же она была очень до- ступна, любезна, без чванливости и ломания — и, чего многие не подозревали, — в сущности очень добра, мягкосердечна и снисходительна... Качества редкие — и тем более дорогие — именно в подобного рода лич- ностях! «Пустая баба! — выразился о ней один ум- ник, — а в рай попадет непременно! Потому: все прощает— и ей все простится!» О ней говорили также, что когда она исчезала из какого-нибудь города — она всегда оставляла в нем столько же заимодавцев, сколько людей, облагодетельствованных ею. Мягкое сердце в какую хочешь сторону гнется. Купфер, как и следовало ожидать, попал в ее дом и стал к ней близким... злые языки уверяли: слишком близким человеком. Сам же он всегда отзывался о ней не только дружески, но с уважением; величал ее золо- тою женщиной — что там ни толкуй! — и твердо верил
и в ее любовь к искусству и в понимание ею искусства! Вот однажды, после обеда у Аратовых, разговорив- шись о княгине и об ее вечерах, он начал убе- ждать Якова нарушить хоть раз «свою анахорет- скую жизнь и позволить ему, Купферу, представить его своей приятельнице. Яков сперва и слушать не хотел. — Да ты что думаешь? — воскликнул, наконец, Купфер, — о каком представлении речь? Просто возьму тебя, вот как ты теперь сидишь, в сюртуке — и повезу тебя к ней .на вечер. Никаких там, брат, этикетов не водится! Ты вот и ученый, и литературу любишь, и музыку (у Аратова в кабинете действительно находи- лось пианино, на котором он изредка брал аккорды с уменьшенной септимой) — а у ней в доме всего этого добра вдоволь!.. И людей ты там встретишь симпатиче- ских, безо всяких претензий! Да и, наконец, нельзя же в твои годы, с твоей наружностью (Аратов опустил глаза и махнул рукою) —да, да, с твоей наружностью, так чуждаться общества, света! Ведь не к генералам я тебя везу! Впрочем, я сам генералов не знаю! Не упи- райся, голубчик! Нравственность — дело хорошее, по- чтенное... Но зачем же в аскетизм вдаваться? Не в мо- нахи же ты себя готовишь! Аратов, однако, продолжал упираться; но на под- могу Купферу неожиданно явилась Платонида Ива- новна. Хотя она и не поняла 'хорошенько, что это за слово такое: аскетизм? — однако тоже нашла, что Яшеньке не худо развлечься, на людей посмотреть — и себя показать. «Тем более, — прибавила она, — что я уверена в Федор Федорыче! В дурное место он тебя не повезет!..» — «Во всей непорочности представлю его вам обратно!» — вскричал Купфер, на которого Плато- нида Ивановна, несмотря на свою уверенность, бросала беспокойные взгляды. Аратов покраснел до ушей — но возражать перестал. Кончилось тем, что на следующий день Купфер по- вез его на вечер к княгине. Но Аратов недолго там остался. Во-первых, он нашел у ней человек двадцать гостей, мужчин и женщин, положим, и симпатических, но все-таки чужих; и это его стесняло, хотя беседовать
ему пришлось очень немного: а этого он больше всего боялся. Во-вторых, сама хозяйка ему не понравилась, хотя она и приняла его очень радушно и просто. Все в ней ему не понравилось: и раскрашенное лицо, и взбитые кудри, и хрипловато-слащавый голос, визгли- вый смех, манера закатывать глаза под лоб, излишнее декольте — и эти пухлые, глянцовитые пальцы со мно- жеством колец!.. Забившись в угол, он то быстро про- бегал глазами по всем лицам гостей, как-то даже не различая их, то упорно глядел себе на ноги. Когда же, наконец, один заезжий артист с испитым лицом, длин- нейшими волосами и стеклышком под съеженной бровью сел за рояль и, ударив с размаху руками по клавишам, а ногой по педали, начал валять фантазию Листа на вагнеровские темы — Аратов не выдержал и улизнул, унося в душе смутное и тяжелое впечатление, сквозь которое, однако, пробивалось нечто ему самому непонятное — но значительное и даже.тревожное. III Купфер пришел на другой день обедать; однако распространяться о вчерашнем вечере не стал, даже не попрекнул Аратова за его поспешное бегство — и только пожалел о том, что он не дождался ужина, за которым подавали шампанское! (Нижегородского изде- лия, заметим в скобках.) Купфер, вероятно, понял, что напрасно вздумал расшевелить своего приятеля — и что Аратов к тому обществу и образу жизни человек решительно «не подходящий». С своей стороны, Ара- тов тоже не заговаривал ни о княгине, ни о вчерашнем вечере. Платонида Ивановна не знала, радоваться ли неуспеху этой первой попытки, или сожалеть о нем? Она решила, наконец, что здоровье Яши могло постра- дать от подобных выездов, — и успокоилась. Купфер ушел тотчас после обеда и целую неделю потом не по- казывался. И не то, чтобы он дулся на Аратова за не- удачу своей рекомендации — добряк на это не был способен, — но он, очевидно, нашел некоторое занятие, которое поглощало все его время, все его помыслы, —
потому что и впоследствии являлся редко к Аратовым, вид имел рассеянный, говорил мало и вскорости исче- зал... Аратов продолжал жить попрежнему; но ка- кая-то, если можно так выразиться, закорючка засела ему в душу. Он все что-то припоминал, сам не зная хорошенько, что именно, — и это «что-то» относилось к вечеру, проведенному у княгини. Со всем тем вернуться к ней он не желал нисколько — и свет, часть которого он улицезрел у нее в доме, отталки- вал его больше чем когда-либо. Так прошло недель шесть. И вот в одно утро опять предстал пред ним Куп- фер, на этот раз с несколько смущенным лицом. — Я знаю, — начал он с принужденным смехом, — что тебе не по вкусу пришелся твой тогдашний визит; но я надеюсь, что ты все-таки согласишься на мое предложение... не откажешь мне в моей просьбе! .— В чем дело? — спросил Аратов. — Вот, видишь ли, — продолжал Купфер, все бо- лее и более оживляясь, — здесь есть одно общество любителей, артистов, которое от времени до времени устраивает чтения, концерты, даже театральные пред- ставления с благотворительной целью... — И княгиня участвует? — перебил Аратов. — Княгиня всегда в добрых делах участвует — но это ничего. Мы затеяли литературно-музыкальное утро... и на этом утре ты можешь услышать девушку... необыкновенную девушку! Мы еще не знаем хоро- шенько: Рашель она или Виардо?.. потому что она и поет превосходно, и декламирует, и играет... Талант, бра- тец ты мой, первоклассный! Без преувеличения говорю. Так вот... не возьмешь ли ты билет? Пять рублей, если в первом ряду. — А откуда взялась эта удивительная девушка? — спросил Аратов. Купфер осклабился. — Уж этого я не могу сказать... В последнее время она приютилась у княгини. Княгиня, ты знаешь, всем таким покровительствует... Да ты ее, вероятно, видел на том вечере.
Аратов дрогнул — внутренно, слабо... но ничего не промолвил. — Она даже играла где-то в провинции, — продол- жал Купфер, — и вообще она создана для театра. Вот ты сам увидишь! — Как ее имя? — спросил Аратов. — Клара... — Клара? — вторично перебил Аратов. — Не мо- жет быть! — Отчего: не может быть? Клара... Клара Милич; это не настоящее ее имя... но ее так называют. Петь она будет глинкинский романс... и Чайковского; а по- том письмо из «Евгения Онегина» прочтет. Что ж? бе- решь билет? — А когда это будет? — Завтра... завтра в половине второго, в частной зале, на Остоженке... Я заеду за тобой. В пять рублей билет?.. Вот он... нет — это трехрублевый. Вот. Вот и афишка. Я один из распорядителей. Аратов задумался. Платонида Ивановна вошла в эту минуту и, взглянув ему в лицо, друг перетрево- жилась. — Яша, — воскликнула она, — что с тобою? Отчего ты такой смущенный? Федор Федорыч, что вы ему та- кое сказали? Но Аратов не дал своему приятелю ответить на во- прос тетки — и, торопливо выхватив протянутый к нему билет, приказал Платониде Ивановне сейчас выдать Купферу пять рублей. Та удивилась, глазами заморгала... Однако вручила Купферу деньги молча. Очень уж строго крикнул на нее Яшенька. — Я тебе говорю, чудо из чудес! — воскликнул Купфер и бросился к дверям. —Жди меня завтра! — У ней черные глаза? — промолвил ему вслед Аратов. — Как уголь! — весело гаркнул Купфер и исчез. Аратов ушел к себе в комнату, а Платонида Ива- новна так и осталась на месте, шепотом повторяя: «По- мози, господи! Господи, помози!»
IV Большая зала в частном доме на Остоженке уже наполовину была полна посетителями, когда Аратов с Купфером прибыли туда. В этой зале давались иногда театральные представления, но на этот раз не было видно ни декораций, ни занавеса. Учредители «утра» ограничились тем, что воздвигнули на одном конце эстраду, поставили на ней фортепиано, пару пю- питров, несколько стульев, стол с графином воды и стакан — да завесили красным сукном дверь, которая вела в комнату, предоставленную артистам. В первом ряду уже сидела княгиня в яркозеленом платье; Ара- тов поместился в некотором от нее расстоянье, едва обменявшись с ней поклоном. Публика была, что на- зывается, разношерстная; все больше молодые люди из учебных заведений. Купфер, как один из распорядите- лей, с белым бантом на обшлаге фрака, суетился и хлопотал изо всех сил; княгиня видимо волновалась, оглядывалась, посылала во все стороны улыбки, заго- варивала с соседями... около нее были одни мужчины. Первым на эстраде явился флейтист чахоточного вида и престарательно проплевал... то-бишь! просвистал пьеску тоже чахоточного свойства; два человека закри- чали: «Браво!» Потом какой-то толстый господин в очках, очень на вид солидный и даже угрюмый, прочел басом щедринский очерк; хлопали очерку, не ему; потом явился фортепианист, уже знакомый Аратову — и проба- рабанил ту же листовскую фантазию; фортепианист удостоился вызова. Он кланялся, опершись рукою на спинку стула, и после каждого поклона взмахивал во- лосами, совсем как Лист! Наконец, после довольно долгого промежутка, красное сукно на двери за эстра- дой зашевелилось, распахнулось широко — и появилась Клара Милич. Зала огласилась рукоплесканиями. Не- решительными шагами подошла она к передней части эстрады, остановилась и осталась неподвижной, сло- жив перед собою большие, красивые руки без перчаток, не приседая, не наклоняя головы и не улыбаясь. Это была девушка лет девятнадцати, высокая, не- сколько широкоплечая, но хорошо сложенная. Лицо
смуглое, не то еврейского, не то цыганского типа, глаза небольшие, черные, под густыми, почти сросши- мися бровями, нос прямой, слегка вздернутый, тонкие губы с красивым, но резким выгибом, громадная чер- ная коса, тяжелая даже на вид, низкий, неподвижный, точно каменный, лоб, крошечные уши... все лицо задум- чивое, почти суровое. Натура страстная, своевольная — и едва ли добрая, едва ли очень умная — но дарови- тая — сказывалась во всем. Она некоторое время не поднимала глаз, но вдруг встрепенулась и провела по рядам зрителей свой при- стальный, но невнимательный, словно в себя углублен- ный взгляд... «Какие у нее трагические глаза!» —заме- тил сидевший позади Аратова некий седоволосый фат с лицом кокотки из Ревеля, известный по Москве со- трудник и соглядатай. Фат был глуп и хотел сказать глупость... а сказал правду! Аратов, который с самого появления Клары не спускал с нее взора, только тут вспомнил, что он действительно видел ее у княгини; и не только видел ее, но даже заметил, что она несколько раз с особенной настойчивостью посмотрела на него своими темными, пристальными глазами. Да и теперь... или это ему показалось? — она, увидав его в первом ряду, как будто обрадовалась, как будто покраснела — и опять настойчиво посмотрела на него. Потом она, не оборачиваясь, отступила шага два в направлении фор- тепиано, за которым уже сидел ее аккомпаниатор, длинноволосый чужестранец. Ей приходилось испол- нить романс Глинки: «Только узнал я тебя...» Она тот- час начала петь, не переменив положения рук и не глядя в ноты. Голос у ней был звучный и мягкий — контральто—слова она выговаривала отчетливо п веско, пела однообразно, без оттенков, но с сильным вы- ражением. «С убежденьем поет девка», — промолвил тот же фат, сидевший за спиной Аратова, — и опять сказал правду. Крики: «Bis! браво!» раздались кру- гом... но она бросила быстрый взгляд на Айратова, ко- торый не кричал и не хлопал — ему не особенно понра- вилось ее пение, — слегка поклонилась и ушла, не приняв подставленной калачиком руки волосатого пиа- ниста. Ее вызвали... Она нескоро появилась, теми же
нерешительными шагами подошла к фортепиано — и, шепнув слова два аккомпаниатору, которому пришлось достать и положить перед собою не приготовленные, а другие ноты, — начала романс Чайковского: «Нет, только тот, кто знал свиданья жажду...» Этот романс она спела иначе, чем первый—вполголоса, словно усталая... и только на предпоследнем стихе: «Поймет, как я страдал» — у нее вырвался звенящий, горячий крик. Последний стих: «И как я стражду...» она почти прошептала, горестно растянув последнее слово. Ро- манс этот произвел меньшее впечатление на публику, чем глинкинский; однако хлопанья было много... Осо- бенно отличался Купфер: складывая ладони при ударе особенным манером, в виде бочонка, он производил необыкновенно гулкий звук. Княгиня передала ему большой растрепанный букет с тем, чтобы он препод- нес его певице; но она словно не заметила наклоненной фигуры Купфера, его вытянутой с букетом руки, повер- нулась и ушла, вторично не дождавшись пианиста, который поспешнее прежнего вскочил, чтобы ее прово- дить,— и, оставшись ни при чем, так взмахнул воло- сами, как, вероятно, сам Лист никогда не взмахивал! Во все время пения Аратов наблюдал лицо Клары. Ему казалось, что глаза ее, сквозь прищуренные рес- ницы, были обращены опять-таки на него; но его в особенности поразила неподвижность этого лица, лба, бровей — и только при ее страстном вскрике он заметил, как сквозь едва раскрытые губы тепло сверк- нул ряд белых, тесно поставленных зубов. Купфер по- дошел к нему. — Ну что, брат, как ты находишь? — спросил он, весь сияя удовольствием. — Голос хороший, — ответил Аратов, — но она петь еще не умеет, настоящей школы нет. (Почему он это сказал и какое он сам имел понятие о «школе» — господь ведает!) Купфер удивился. — Школы нет, — повторил он с расстановкой... — Ну, это... Она еще подучиться может. Зато какая душа! Да вот погоди: ты ее в письме Татьяны послу- шаешь.
Он отбежал прочь от Аратова, а тот подумал: «Душа! С этаким неподвижным лицом!» Он нахо- дил, что она и держится и движется, как намагнетизи- рованная, как сомнамбула. И в то же время она несомненно... да! несомненно смотрит на него. Между тем «утро» продолжалось. Толстый человек в очках появился опять; несмотря на свою серьезную наружность, он воображал себя комиком — и прочел сцену из Гоголя, не вызвавши на этот раз ни единого знака одобрения. Промелькнул опять флейтист, про- гремел опять пианист; двенадцатилетний мальчик, на- помаженный и завитой, но со следами слез на щеках, пропиликал какие-то вариации на скрипке. Странным могло показаться то, что в промежутках чтения и музыки из комнаты артистов изредка доносились отры- вистые звуки валторны; между тем этот инструмент так и остался без употребления. Впоследствии выяс- нилось, что любитель, вызвавшийся поиграть на нем, заробел в момент выхода перед публику. Вот, нако- нец, опять появилась Клара Милич. Она держала в руке томик Пушкина; однако во время чтения ни разу в него не заглянула... Она явно робела; небольшая книжка слегка дрожала в ее паль- цах. Аратов заметил также выражение унылости, раз- литое теперь по всем ее строгим чертам. Первый стих: «Я к вам пишу... чего же боле»? — она произнесла чрезвычайно просто, почти наивно — и с наивным, искренним, беспомощным жестом протянула обе руки вперед. Потом она стала немного спешить; но уже на- чиная со стихов: «Другой! нет! Никому на свете не от- дала бы сердца я!» — она овладела собою, оживи- лась— и когда она дошла до слов: «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой», — ее до тех пор довольно глухой голос зазвенел востор- женно и смело—а глаза ее так же смело и прямо вперились в Аратова. С таким же увлеченьем продол- жала она — и только к концу голос ее опять понизил- ся — ив нем и на лице отразилась прежняя унылость. Последнее четверостишие она совсем, как говорится, скомкала — томик Пушкина вдруг выскользнул из ее рук — и она поспешно удалилась.
Публика принялась рукоплескать отчаянно, вызы- вать... Один семинарист из малороссов, между прочим, так громогласно орал: «Мылыч! Мылыч!» — что его сосед вежливо, с участьем попросил его «пощадить в себе будущего протодьякона!» Но Аратов тотчас встал и направился к выходу. Купфер нагнал его... — Помилуй, куда же ты? — возопил он, — хо- чешь, я тебя представлю Кларе? — Нет, спасибо,—торопливо возразил Аратов — и почти бегом пустился домой. V Странные, ему самому неясные ощущения волно- вали его. В сущности чтение Клары тоже не совсем ему понравилось... хоть он и не мог себе отдать отчета: почему именно? Оно его беспокоило, это чтение; оно казалось ему резким, негармоническим... Оно как будто нарушало что-то в нем, являлось каким-то наси- лием. И эти пристальные, настойчивые, почти навязчи- вые взгляды — к чему они? Что они значут? Скромность Аратова не допускала в нем даже мгновенной мысли о том, что он мог понравиться этой странной девушке, мог внушить ей чувство, похожее на любовь, на страсть!.. Да и он сам совсем не такою представлял себе ту, еще неведомую женщину, ту де- вушку, которой он отдастся весь, которая и его полю- бит, станет его невестой, его женой... Он редко мечтал об этом: он и душой и телом был девственник; но чи- стый образ, возникавший тогда в его воображении, был навеян другим образом, — образом его покойной матери, которую он едва помнил, но портрет которой он сохранял, как святыню. Портрет этот был писан акварелью, довольно неискусно, приятельницей-сосед- кой; но сходство, по уверенью всех, было поразитель- ное. Такой же нежный профиль, такие же добрые, светлые глаза, такие же шелковистые волосы, такую же улыбку, такое же ясное выражение должна была иметь та женщина, та девушка, которой он даже еще не осмеливался ожидать...
А эта черномазая, смуглая, с грубыми волосами, с усиками на губе, она наверно недобрая, взбалмош- ная... «Цыганка» (Аратов не мог придумать худшего выражения), — что она ему? И между тем Аратов не в силах был выкинуть из головы своей эту черномазую цыганку, — -пение и чтение и самая наружность которой ему не нравились. Он недоумевал, он сердился на себя. Незадолго перед тем он прочел роман Вальтера Скотта: «Сен-Ронанские воды» (полное собрание сочинений Вальтера Скотта находилось в библиотеке его отца, который уважал в английском романисте серьезного, чуть не научного писателя). Героиня этого романа называется Клара Мобрай. Поэт сороковых годов, Красов, написал на нее стихотворение, окончивающееся словами: Несчастная Клара! безумная Клара! Несчастная Клара Мобрай! Аратов знал также это стихотворение... И вот те- перь эти слова беспрестанно приходили ему на па- мять... «Несчастная Клара! безумная Клара!..» (От- того он и удивился так, когда Купфер назвал ему Клару Милич.) Сама Платоша заметила — не то чтобы перемену в настроении Якова, — в нем собственно ни- какой перемены не произошло, — а что-то неладное в его взглядях, в его речах. Она осторожно расспро- сила его о литературном утре, на котором он присут- ствовал; пошептала, повздыхала, поглядела на него спереди, поглядела сбоку, сзади — и вдруг, хлопнув ладонями себе по ляжкам, воскликнула: — Ну, Яша! Я вижу, в чем дело! — Что такое? — переспросил Аратов. — Ты, наверное, на этом утре встретил какую- нибудь из этих хвостовозок... (Платонида Ивановна называла так всех барынь, носящих модные платья.) Рожица у ней смазливая — и так она ломается — и сяк кривляется (Платоша представила все это в ли- цах), и глазами такие круги описывает (и это она представила, проводя указательным пальцем большие круги по воздуху)... Тебе с непривычки и показалось...
но ведь это ничего, Яша... ни-и-чего не значит! Выпей чайку на ночь... и конец!.. Господи, помози! Платоша умолкла и удалилась... Она отроду едва ли произносила такую длинную и оживленную речь... а Аратов подумал: «Тетка-то, чай, права... С непри- вычки все это... (Ему действительно в первый раз при- шлось возбудить к себе внимание особы женского пола... во всяком случае он этого прежде не замечал.) Баловать себя не надо». И он принялся за свои книги — а на ночь напился липового чаю — и даже спал хорошо всю эту ночь — и снов не видел. На следующее утро он опять как ни в чем не бывало занялся фотографией... Но к вечеру его душевный покой возмутился снова. VI А именно: рассыльный принес ему записку следую- щего содержания, написанную неправильным и круп- ным женским почерком: «Если вы догадываетесь, кто вам пишет, и если это вам не скучно, приходите завтра после обеда на Твер- ской бульвар — около пяти часов — и ждите. Вас за- держат недолго. Но это очень важно. Придите». Подписи не было. Аратов тотчас догадался, кто была его корреспондентка, — и это именно его возму- тило. «Что за вздор! — промолвил он почти вслух,— этого еще недоставало. Разумеется, я не пойду». Он, однако, велел позвать рассыльного, от которого узнал только то, что письмо ему было вручено горничной на улице. Отпустив его, Аратов перечел письмо, бросил его на пол... Но погодя немного поднял и опять пере- чел; вторично воскликнул: «Вздор!» — однако на пол письма уже не бросил, а спрятал в ящик. Аратов при- нялся за свои обычные занятия, то за одно, то за дру- гое; но дело у него не спорилось и не клеилось. Он вдруг заметил за самим собою, что ожидает Купфера! Хотел ли он расспросить его, или, быть может, даже сообщить ему... Но Купфер не являлся. Потом Аратов
достал Пушкина, прочел письмо Татьяны и снова убе- дился, что та «цыганка» совсем не поняла настоящего смысла этого письма. А этот шут Купфер кричит: «Ра- шель! Виардо!» Потом он подошел к своему пианино, как-то бессознательно приподнял его крышку, попы- тался отыскать на память мелодию романса Чайков- ского; но тотчас же с досадой захлопнул пианино и пошел к тетке, в ее особенную, всегда жарко натоп- ленную комнату, с вечным запахом мяты, шалфея и других целебных трав и с таким множеством ковриков, этажерок, скамеечек, подушечек и разной мягкой мебели, что непривычному человеку и повернуться было в этой комнате трудно и дышать стеснительно. Платонида Ивановна сидела под окном с спицами в руках (она вязала Яшеньке шарф, счетом в течение его жизни — тридцать восьмой!) —и очень изумилась. Аратов заходил к ней редко и, если ему было что нужно, всякий раз кричал тоненьким голосом из своего кабинета: «Тетя Платоша!» Однако она его усадила и в ожидании его первых слов насторожилась, глядя на него одним глазом через круглые очки, — другим выше их. Она не осведомилась о его здоровье и не предло- жила ему чаю, ибо видела, что он пришел не за тем. Аратов немного помялся... потом заговорил... загово- рил о своей матери, о том, как она жила с отцом и как отец с ней познакомился. Все это он знал очень хорошо... ио ему хотелось говорить именно об этом. На его беду, Платоша совсем беседовать не умела; отве- чала очень кратко, словно она подозревала, что и не за этим пришел Яша. — Что ж! — повторяла она, поспешно, чуть не с до- садой шевеля спицами. — Известно: мать твоя была голубка... голубка, как есть... И отец твой любил ее, как следует мужу, верно и честно, по самый гроб; и никакой другой женщины он не любил, — прибавила она, возвысив голос и сняв очки. — А робкого она была нрава? — спросил, помол- чав, Аратов. — Известно, робкого. Как следует женскому полу. Смелые-то в последнее время завелись. — Ав ваше время смелых не было?
— Было и в наше... как не быть! Да ведь кто? Так, потаскушка какая-нибудь, бесстыжая. Зашлюндает подол — да и мечется зря... Ей что? Какая печаль? Подвернется дурачок — ей и на руку. А степенные люди пренебрегали. Ты вспомни, разве ты в нашем доме таких видал? Аратов ничего не ответил и вернулся к себе в ка- бинет. Платонида Ивановна посмотрела ему вслед, по- качала головою и опять надела очки, опять взялась за шарф..; но не раз задумывалась и роняла спицы на колени. А Аратов до самой ночи, — нет, нет, да и начнет опять с той же досадой, с тем же озлоблением раз- мышлять об этой записке, о «цыганке», о назначенном свидании, на которое он наверное не пойдет! И ночью она его беспокоила. Ему все мерещились ее глаза, то прищуренные, то широко раскрытые, с их настойчивым, прямо на него устремленным взглядом, — и эти непо- движные черты с их властительным выражением... На следующее утро он опять почему-то все ожидал Купфера; чуть-чуть было не написал ему письма... а впрочем, ничего не делал... все больше расхаживал по своему кабинету. Он ни на одно мгновенье не допускал в себе даже мысли, что пойдет на этот глупый «ран- деву»... и в половине четвертого часа, после торопливо проглоченного обеда, внезапно надев шинель и нахло- бучив шапку, украдкой от тетки выскочил на улицу и отправился на Тверской бульвар. VII Аратов застал на нем немного прохожих. Погода стояла сырая и довольно холодная. Он старался не размышлять о том, что делал, заставлял себя обра- щать внимание на все попадавшиеся предметы и как бы уверял себя, что и он так же вышел погулять, как и те прохожие... Вчерашнее письмо находилось у него в боковом кармане, и он постоянно чувствовал его присутствие. Он прошелся раза два по бульвару, зорко вглядываясь в каждую подходившую к нему
женскую фигуру — и сердце его билось, билось... Он почувствовал усталость и присел на лавочку. И вдруг ему пришло в голову: «Ну, а если это письмо написано не ею, а кем-нибудь другим, другой женщиной?» По- настоящему, это для него должно было быть все едино... и, однакоже, он должен был самому себе при- знаться, что этого он не желал. «Уж очень было бы глупо, — подумалось ему, — еще глупей того!» Нерв- ное беспокойство начинало овладевать им; он стал зябнуть — не извне, а изнутри. Он несколько раз вы- нул часы из кармана жилета, глядел на циферблат, клал их обратно и всякий раз забывал, сколько оста- валось минут до пяти часов. Ему казалось, что все мимо идущие как-то особенно, с каким-то насмешли- вым удивлением и любопытством оглядывали его. Дрянная собачонка подбежала, понюхала его ноги и стала вертеть хвостом. Он сердито на нее замахнулся. Больше всех надоедал ему фабричный мальчик, в за- трапезном халате, который уселся на скамье, по той стороне бульвара — и то посвистывая, то почесываясь и болтая ногами в громадных прорванных сапогах — то и дело посматривал на него. «Ведь вот, — думал Аратов, — хозяин наверное его ждет — а он тут, лен- тяй, баклуши бьет...» Но в это самое мгновенье ему почудилось, что кто-то подошел и близко стал сзади его... чем-то теп- лым повеяло оттуда... Он оглянулся... Она! Он тотчас узнал ее, хотя густая темносиняя вуаль закрывала ее черты. Он мгновенно вскочил со скамьи — да так и остался, и слова не мог промолвить. Она тоже молчала. Он чувствовал большое смуще- ние... но и ее смущенье было не меньше: Аратов даже сквозь вуаль не мог не заметить, как мертвенно она побледнела. Однако она заговорила первая. — Спасибо, — начала она прерывистым голосом, — спасибо, что пришли. Я не надеялась... — Она слегка отвернулась и пошла по бульвару. Аратов отправился вслед за нею. — Вы, может быть, меня осудили, — продолжала она, не оборачивая головы. — Действительно, мой по-
ступок очень странен... Но я много слышала о вас...- да нет! Я... не по этой причине... Если б вы знали... Я так много хотела вам сказать, боже мой!.. Но как это сде- лать... Как это сделать! Аратов шел с ней рядом, немного позади. Он не ви- дел ее лица; он видел только ее шляпу да часть вуали... да длинную, черную, уже поношенную ман- тилью. Вся его досада и на нее и на себя вдруг к нему вернулась; все смешное, все нелепое этого свиданья, этих объяснений между совершенно незнакомыми людьми, на публичном бульваре, предстало ему вдруг. — Я явился на ваше пригла’шение, — начал он в свою очередь, — явился, милостивая государыня (ее плеча тихонько дрогнули — она свернула на боковую дорожку — он последовал за ней), для того только, чтобы разъяснить, чтобы узнать, вследствие какого странного недоразумения вам было угодно обратиться ко мне, человеку вам чужому, который... который по- тому только и догадался, — как вы выразились в ва- шем письме — что писали ему именно вы... потому до- гадался, что вам, в течение того литературного утра, захотелось выказать ему слишком... слишком явное внимание! Вся эта небольшая речь была произнесена Арато- вым тем, хоть и звонким, но нетвердым голосом, каким очень еще молодые люди отвечают на экзамене по предмету, к которому они хорошо приготовились... Он сердился; он гневался... Этот-то самый гнев и развязал его в обыкновенное время не очень свободный язык. Она продолжала идти по дорожке несколько за- медленными шагами... Аратов попрежнему шел за нею и попрежнему видел одну эту старенькую мантилью да шляпку, тоже не совсем новую. Самолюбие его страдало при мысли, что вот теперь она должна думать: «Мне стоило только знак подать — и он тотчас прибежал!» Аратов молчал... он ожидал, что она ему ответит; но она не произносила ни слова. — Я готов выслушать вас, — начал он опять, — и очень даже буду рад, если могу быть вам чем-нибудь полезен... хотя все-таки мне, признаюсь, удивительно... При моей уединенной жизни...
Но при последних его словах Клара внезапно к нему обернулась — и он увидал такое испуганное, такое глубоко опечаленное лицо, с такими светлыми большими слезами на глазах, с таким горестным вы- ражением вокруг раскрытых губ — и так было это лицо прекрасно, что он невольно запнулся и сам по- чувствовал нечто вроде испуга — и сожаления и уми- ления. — Ах, зачем..; зачем вы так... — промолвила она с неотразимо искренней и правдивой силой — и как трогательно зазвенел ее голос! — Неужели мое обра- щение к вам могло оскорбить вас... неужели вы ничего не поняли?.. Ах да! Вы не поняли ничего, вы не по- няли, что я вам говорила, вы бог знает что вообразили обо мне, вы даже не подумали, чего мне это стоило — написать вам!.. Вы только о себе заботились, о своем достоинстве, о своем покое!.. Да разве я (она так сильно стиснула свои поднесенные к губам руки, что пальцы явственно хрустнули)... Точно я какие требо- вания к вам предъявляла, точно нужны, были сперва разъяснения... «Милостивая государыня...», «мне даже удивительно...», «я могу быть полезным...» Ах я, безумная! Я обманулась в вас, в вашем лице!.. Когда я увидала вас в первый раз... Вот... Вы стоите... И хоть бы слово! Так-таки ни слова? Она умолкла... Лицо ее внезапно вспыхнуло — и так же внезапно приняло злое и дерзкое выражение. — Господи! как это глупо! — воскликнула она вдруг с резким хохотом. — Как наше свидание глупо! Как я глупа!., да и вы... Фуй! Она презрительно двинула рукою, словно от- страняя его прочь с дороги, и, минуя его, быстро сбе- жала с бульвара и исчезла. Это движение рукою, этот оскорбительный хохот, это последнее восклицание разом возвратили Аратову его прежнее настроение и заглушили в нем то чувство, которое возникло в его душе, когда с слезами на гла- зах она к нему обратилась. Он опять рассердился — и чуть не закричал вслед удалявшейся девушке: «Из вас может выйти хорошая актриса — но зачем вы вздумали надо мной-то комедию ломать?»
Большими шагами вернулся он домой, — и хотя продолжал и досадовать и негодовать в течение всей дороги — однако в то же время сквозь все эти нехоро- шие, враждебные чувства невольно пробивалось вос- поминание о том чудном лице, которое он видел один только миг... Он даже поставил себе вопрос: «Отчего я не ответил ей, когда она требовала от меня хоть сло- во? Я не успел... — думал он... — Она мне не дала произнести это слово. И какое слово я бы произнес?» Но он тотчас тряхнул головою и с укоризной про- молвил: «Актерка!» И опять-таки в то же время — самолюбие неопыт- ного, нервического юноши, сперва оскорбленное, те- перь как будто было польщено тем, что вот, однако, какую он внушил страсть... «Но зато в эту минуту, — продолжал он свои раз- мышления, — все это, разумеется, кончено... Я должен был показаться ей смешным...» Эта мысль ему была неприятна — и он снова сер- дился..; и на нее... и на себя. Возвратившись домой, он заперся в своем кабинете. Ему не хотелось видеться с Платошей. Добрая старушка раза два подходила к его двери — прикладывалась ухом к замочной сква- жине — и только вздыхала да шептала свою молитву... «Началось! — думалось ей... — А ему всего два- дцать пятый год... Ох, рано, рано!» VIII Весь следующий день Аратов был очень не в духе. «Что это, Яша? — говорила ему Платонида Иванов- на,— ты сегодня какой-то растрепанный?!» На свое- образном языке старушки выражение это довольно верно определяло нравственное состояние Аратова. Ра- ботать он не мог, да и сам не знал, чего ему жела- лось? То он опять поджидал Купфера (он подозревал, что Клара именно от Купфера получила его адрес..; да и кто другой мог ей «много говорить» о нем?); то он недоумевал: неужели так и должно кончиться его зна- комство с нею? то он воображал, что она ему напишет
опять; то он себя спрашивал, не следует ли ему напи- сать ей письмо, в котором он все объяснит, — так как он все же не желает оставить невыгодное о себе мне- ние... но собственно — что объяснить? То он возбу- ждал в себе чуть не отвращение к ней, к ее назойли- вости, дерзости; то ему снова представлялось это не- сказанно трогательное лицо и слышался неотразимый голос; то он припоминал ее пенье, ее чтенье — и не знал, прав ли он был в своем огульном осуждении? Одним словом: растрепанный человек! Наконец, это ему все надоело — и он решился, как говорится, «взять на себя» и похерить всю эту историю, так как она, несомненно, мешала его занятиям и нарушала его по- кой. Не так-то легко далось ему исполнить это реше- ние... Более нежели недели прошло, прежде чем он опять попал в обычную колею. К счастью, Купфер совсем не являлся: точно его и в Москве не было. Незадолго до «истории» Аратов начал заниматься живописью для фотографических целей; он с удвоенным рвением при- нялся за нее. Так, незаметно, с некоторыми, как выражаются доктора, «возвратными припадками», состоявшими, на- пример, в том, что он раз чуть не отправился с визи- том к княгине, — прошло два... прошло три месяца... и Аратов стал прежним Аратовым. Только там, внизу, под поверхностью его жизни, что-то тяжелое и темное тайно сопровождало его на всех его путях. Так боль- шая, только что пойманная на крючок, но еще не вы- хваченная рыба плывет по дну глубокой реки под са- мой той лодкой, на которой сидит рыбак с крепкой лесою в руке. И вот однажды, пробегая уже не совсем свежие «Московские ведомости», Аратов наткнулся на сле- дующую корреспонденцию: «С великим прискорбием, — писал некий местный литератор из Казани, — заносим мы в нашу театраль- ную летопись весть о внезапной кончине нашей даро- витой актрисы Клары Милич, успевшей в короткое время ее ангажемента сделаться любимицей нашей разборчивой публики. Прискорбие наше тем сильнее,
что г-жа Милич самовольно покончила со своей моло- дой, столь много обещавшей жизнью, — посредством отравления. И это отравление тем ужаснее^ что артистка приняла яд в самом театре! Ее едва довезли домой, где она, к общему сожалению, скончалась. В городе ходят слухи, что неудовлетворенная любовь довела ее до этого страшного поступка». Аратов тихонько положил номер газеты на стол. На вид он остался совершенно спокойным... но что-то разом толкнуло его в грудь и голову — и медленно поплыло потом по всем его членам. Он встал, постоял немного на месте — и опять сел, опять перечел эту корреспонденцию. Потом он опять встал, лег на кро- вать и, заложив руки за голову, как отуманенный, долго глядел на стену. Понемногу эта стена словно сгладилась... исчезла... и он увидал перед собою и буль- вар под серым небом и ее в черной мантилье... потом ее же на эстраде... увидал даже самого себя возле нее. То, что так сильно толкнуло его в грудь в первое мгновенье, стало теперь подниматься... подниматься к горлу... Он хотел откашляться, хотел позвать кого- нибудь — но голос изменил ему, — и, к собственному его изумлению, из его глаз неудержимо покатились слезы... Что вызвало эти слезы? Жалость? Раскаяние? Или просто нервы не выдержали внезапного потрясе- ния? Ведь для него она была ничем? Не так ли? «Да, может быть, это еще неправда? — вдруг осе- нила его мысль. — Надо узнать! Но от кого? От кня- гини? Нет, от Купфера... от Купфера! Да его, говорят, в Москве нет? Все равно! Сперва к нему надо!» С этими соображениями в голове Аратов наскоро оделся, взял извозчика и поскакал в Купферу. IX Не надеялся он его застать... а застал. Купфер точно отлучался из Москвы на некоторое время, но уже с неделю как вернулся и даже снова собирался посетить Аратова. Он встретил его с обычным раду-
шием — и начал было ему что-то объяснять..? но Ара- тов тотчас перебил его нетерпеливым вопросом: — Ты читал? Правда? — Что правда? — отвечал озадаченный Купфер. — Насчет Клары Милич? Лицо Купфера выразило сожаление. — Да, да, брат, правда; отравилась! Такое горе! Аратов помолчал. — Да ты тоже в газете вычитал? — спросил он, — или, может быть, сам и ездил в Казань? — Я ездил в Казань точно; мы с княгиней ее туда отвезли. Она на сцену там поступила — и большой успех имела. Только до самой катастрофы я там не до- жил... Я в Ярославле был. — В Ярославле? — Да. Я княгиню туда проводил... Она теперь в Ярославле поселилась. — Но ты имеешь верные сведения? — Вернейшие... из первых рук! Я в Казани с ее семейством познакомился. Да постой, брат... тебя, ка- жется, это известие очень волнует? А, помнится, тебе Клара тогда не понравилась? Напрасно! Чудная была девушка — только голова! Бедовая голова! Очень я о ней сокрушался! Аратов не промолвил слова, опустился на стул — и погодя немного попросил Купфера рассказать ему... Он запнулся. — Что? — спросил Купфер. — Да... все, — ответил с расстановкой Аратов. — Вот хоть насчет ее семейства... и прочего. Все, что знаешь! — А это тебя интересует? Изволь! И Купфер, по лицу которого вовсе нельзя было за- метить, чтобы он уж очень так сокрушался о Кларе, начал рассказывать. Из его слов Аратов узнал, что настоящее имя Клары Милич было Катерина Миловидова; что отец ее, теперь уже умерший, был штатным учителем рисо- вания в Казани, писал плохие портреты и казенные образа — да к тому же слыл за пьяницу и за домаш-
него тирана... а еще образованный человек!., (тут Куп- фер самодовольно засмеялся, намекая тем на сделан- ный им каламбур); что после него остались, во-пер- вых: вдова из купеческого рода, совсем глупая баба, прямо из комедий Островского; а во-вторых: дочь, го- раздо старше Клары и на нее не похожая — девушка очень умная, только восторженная, больная, замеча- тельная девушка — и преразвитая, братец ты мой! Что живут они обе — и вдова и дочь, безбедно, в порядоч- ном домике, приобретенном от продажи тех плохих портретов и образов; что Клара... или Катя, как хо- чешь, с детских лет поражала всех своей дарови- тостью — но нрава была непокорного, капризного — и постоянно грызлась с отцом; что, имея врожденную страсть к театру, на шестнадцатом году убежала из родительского дома с актрисой... — С актером? — перебил Аратов. — Нет, не с актером, а с актрисой, к которой при- вязалась... Правда, у этой актрисы был покровитель, богатый и уже старый барин, который потому только на ней не женился, что сам был женат — да и актриса, кажется, была женщина замужняя. — Далее, Купфер сообщил Аратову, что Клара уже до приезда в Москву играла и пела на провинциальных театрах; что, поте- ряв свою приятельницу актрису (барин тоже, кажется, умер или опять с женой сошелся — этого Купфер хо- рошенько не помнил...), познакомилась с княгиней, этой золотой женщиной, которую ты, друг мой, Яков Андреич, — прибавил с чувством рассказчик, — не умел оценить как следует; что, наконец, Кларе пред- ложили ангажемент в Казани — и что она его при- няла, хотя перед тем уверяла, что Москвы никогда не покинет! Зато, как казанцы ее полюбили — даже уди- вительно! Что ни представление — букеты и подарок! букеты и подарок! Хлебный торговец, первый по губер- нии туз, тот даже золотую чернильницу преподнес! — Купфер рассказал все это с большим оживлением, не выказывая, впрочем, особой сентиментальности и перерывая речь вопросами: «Это тебе зачем?..» или: «Это на что?» — когда Аратов, слушавший его с по- жирающим вниманием, требовал все больших да
больших подробностей. Все было высказано, наконец, и Купфер умолк, наградив себя за труд сигаркой. — А отчего же она отравилась? — спросил Ара- тов. — В газете напечатано... Купфер взмахнул руками. — Ну... этого я не могу сказать... Не знаю. А га- зета врет. Вела себя Клара примерно... амуров ника- ких... Да и где с ее гордостью! Горда она была — как сам сатана — и неприступна! Бедовая голова! Тверда, как камень! Веришь ли ты мне — уж на что я ее близко знал — а никогда на ее глазах слез не видел! «А я видел», — подумал про себя Аратов. — Только вот что, — продолжал Купфер, — в по- следнее время я большую перемену в ней заметил: скучная такая стала, молчит, по целым часам слова от нее не добьешься. Уж я ее спрашивал: не обидел ли кто вас, Катерина Семеновна? Потому я знал ее нрав: обиду перенести она не могла! Молчит, да и баста! Даже успехи на сцене ее не веселили; букеты сып- лются... а она и не улыбнется! На золотую черниль- ницу взглянула раз — ив сторону! Жаловалась, что (настоящей роли, как она ее понимает, никто ей не напишет. И петь совсем бросила. Я, брат, виноват!., передал ей тогда, что ты в ней школы не находишь. Но все-таки... отчего она отравилась — непостижимо! Да и как отравилась!.. — В какой роли она... больше имела успеха? — Аратов хотел было узнать, в какой роли она выступила в последний раз, — но почему-то спросил другое. — Помнится, в «Груне» Островского. Но повторяю тебе: амуров никаких! Ты одно посуди: жила она у ма- тери в доме... Знаешь — есть такие купеческие дома: в каждом углу киот и лампадка перед киотом, духота смертельная, пахнет кислятиной, в гостиной по стенам одни стулья, на окнах ерань — а приедет гость — хо- зяйка взахается — словно неприятель подступает. Ка- кие уж тут ферлакуры да амуры? Бывало, даже меня не пускают. Служанка ихняя, баба здоровенная, в ку- мачном сарафане, с отвислыми грудями, станет в пе- редней поперек — да и рычит: «Куды?» Нет, я реши- тельно не понимаю, с чего она отравилась. Жить, зна-
чит, надоело, — философически заключил Купфер свои рассуждения. Аратов сидел, потупя голову. — Можешь ты мне дать адрес этого дома в Ка- зани? — промолвил он, наконец. — Могу; но на что тебе? Или ты письмо туда по- слать хочешь? — Может быть. — Ну, как знаешь. Только старуха тебе не ответит, ибо безграмотна. Вот разве сестра.... О, сестра умница! Но опять-таки удивляюсь, брат, тебе! Какое прежде равнодушие... а теперь какое внимание! Все это, лю- безный, от одиночества! Аратов ничего не ответил на это замечание и ушел, запасшись казанским адресом. Когда он ехал к Купферу, на лице его изобража- лось волнение, изумление, ожидание... Теперь он шел ровной походкой, с опущенными глазами, с надвину- той на лоб шляпой; почти каждый встречный прохо- жий провожал его пытливым взором... но он не заме- чал прохожих... не то что на бульваре!.. «Несчастная Клара! безумная Клара!» — звучало у него на душе. X Однако следующий день Аратов провел довольно спокойно. Он даже мог предаться обычным занятиям. Одно только: и во время занятий и в свободное время он постоянно думал о Кларе, о том, что ему накануне сказал Купфер. Правда, его думы были тоже довольно мирного свойства. Ему казалось, что эта странная де- вушка интересовала его с психологической точки зре- ния, как нечто вроде загадки, над разрешением кото- рой стоило бы поломать голову. «Убежала с актрисой на содержании, — думалось ему, — отдалась под по- кровительство этой княгини, у которой, кажется, жила — и никаких амуров? Неправдоподобно!.. Куп- фер говорит: гордость! Но, во-первых, мы знаем (Ара- тову следовало сказать: мы вычитали в книгах)... мы знаем, что гордость уживается с . легкомысленным
'поведением; а, во-вторых, как же она, такая гордая, на- значила свидание человеку, который мог оказать ей презрение... и оказал... да еще в публичном месте..^ на бульваре!» Тут Аратову вспомнилась вся сцена на бульваре — и он спросил себя: «Точно ли он оказал Кларе презрение? Нет, — решил он... Это было другое чувство... чувство недоумения... недоверчивости, нако- нец! Несчастная Клара! — снова прозвучало у него в голове. — Да, несчастная, — решил он опять... — Это са- мое подходящее слово. А коли так — я был несправед- лив. Она верно сказала, что я ее не понял. Жаль! Та- кое, быть может, замечательное существо прошло так близко мимо... и я не воспользовался, я оттолкнул... Ну, ничего! Жизнь еще вся впереди. Пожалуй, еще не такие случатся встречи! Но с какой стати она именно меня выбрала? — Он взглянул на зеркало, мимо которого проходил. — Что во мне особенного? И какой я красавец? — Так лицо... как все лица... Впрочем, и она не краса- вица. Не красавица... а какое выразительное лицо! Неподвижное... а выразительное! Я такого лица еще не встречал. И талант у ней есть... то есть был, несом- ненный. Дикий, неразвитый, даже грубый... но не- сомненный. И в этом случае я был к ней несправед- лив. — Аратов мысленно перенесся на литературно- музыкальное утро... и сам заметил за собою, что он чрезвычайно ясно вспоминал каждое пропетое и ска- занное ею слово, каждую интонацию... — Этого бы не случилось, если б она была лишена таланта. И теперь все это в могиле, куда она сама себя толкнула... Но я тут ни при чем... Я не виноват! Было бы даже смешно думать, что я виноват. — Аратову опять пришло в голову, что если бы даже и было у ней «что-нибудь такое» — его поведение во время свида- ния несомненно ее разочаровало... Оттого-то она так жестоко и рассмеялась на прощание.—Да и где до- казательство, что она отравилась от несчастной любви? Это одни газетные корреспонденты всякую подобную смерть приписывают несчастной любви! Людям с таким характером, как у Клары, жизнь легко становится по-»
стылой... скучной. Да, скучной. Купфер прав: просто ей надоело жить. Несмотря на успехи, на овации?» — Аратов за- думался. Ему даже приятен был психологический анализ, которому он предавался. Чуждый до сих пор всякого соприкосновения с женщинами, он и не по- дозревал, как знаменательно было для него самого это напряженное разбирательство женской души. «Значит, — продолжал он свои размышления, — искусство не удовлетворяло ее, не наполняло пустоты ее жизни. Настоящие художники только и существуют для художества, для театра... Все остальное бледнеет перед тем, что они считают своим призваньем... Она была дилетантка!» Тут Аратов опять задумался. Нет, слово «диле- тантка» не вязалось с тем лицом, с выражением того лица, тех глаз... И перед ним опять всплыл образ Клары с устрем- ленным на него, залитым слезами взором, с приподня- тыми к губам, стиснутыми руками... «Ах, не надо, не надо... — прошептал он... — К чему?» Так прошел целый день. За обедом Аратов много разговаривал с Платошей, расспрашивал ее о старине, которую она, впрочем, и помнила и передавала плохо, так как не очень-то владела языком — и кроме своего Яши в течение своей жизни почти ничего не заме- чала. Она только радовалась тому, что вот он какой сегодня добрый да ласковый! К вечеру Аратов затих до того, что сыграл несколько раз с теткой в свои козыри. Так прошел день... — зато ночь!! XI Началась она хорошо; он скоро заснул — и когда тетка вошла к нему на цыпочках, чтобы трижды пере- крестить его спящего — она это делала каждую ночь, — он лежал и дышал спокойно, как дитя. Но пе- ред зарею ему привиделся сон.
Ему снилось: он шел по голой степи, усеянной кам- нями, под низким небом. Между камнями вилась тро- пинка; он пошел по ней. Вдруг перед ним поднялось нечто вроде тонкого облачка. Он вглядывается; облачко стало женщиной в белом платье с светлым поясом вокруг стана. Она спешит от него прочь. Он не видел ни лица ее, ни во- лос... их закрывала длинная ткань. Но он непременно хотел догнать ее и заглянуть ей в глаза. Только как он ни торопился — она шла проворнее его. На тропинке лежал широкий, плоский камень, по- добный могильной плите. Он преградил ей дорогу... Женщина остановилась. Аратов подбежал к ней. Она к нему обернулась — но он все-таки не увидал ее глаз... о*ни были закрыты. Лицо ее было белое, белое как снег; руки висели неподвижно. Она походила на статую. Медленно, не сгибаясь ни одним членом, отклони- лась она назад и опустилась на ту плиту... И вот Ара- тов уже лежит с ней рядом, вытянутый весь, как мо- гильное изваяние — и руки его сложены, как у мерт- веца. Но тут женщина вдруг приподнялась — и пошла прочь. Аратов хочет тоже подняться... но ни пошевель- нуться, ни разжать рук он не может — и только с от- чаяньем глядит ей вслед. Тогда женщина внезапно обернулась — и он уви- дал светлые, живые глаза на живом, но незнакомом лице. Она смеется, она манит его рукою... а он все не может пошевельнуться... Она засмеялась еще раз — и быстро удалилась, весело качая головою, на которой заалел венок из маленьких роз. Аратов силится закричать, силится нарушить этот страшный кошемар... Вдруг все кругом потемнело... и женщина возврати- лась к нему. Но это уже не та незнакомая статуя... это Клара. Она остановилась перед ним, скрестила руки — и строго и внимательно смотрит на него. Губы ее сжаты — но Аратову чудится, что он слышит слова: «Коли хочешь знать, кто я, поезжай туда!..» «Куда?» — спрашивает он.
«Туда! — слышится стенящий ответ. — Туда!» Аратов проснулся. Он приподнялся в постели, зажег свечку, стоявшую на ночном столике, — но не встал — и долго сидел, весь похолоделый, медленно осматриваясь кругом. Ему казалось, что с ним что-то свершилось с тех пор, как он лег; что в него что-то внедрилось... что-то завла- дело им. «Да разве это возможно? — шептал он бес- сознательно. — Разве существует такая власть?» Он не мог остаться в постели. Он тихонько одел- ся — и до утра пробродил по комнате. И странное дело! О Кларе он не думал ни минуты — и не думал оттого, что решился на другой же день ехать в Казань! Он думал только об этой поездке; о том, как это сде- лать, и что с собою взять, — и как он там все разыщет и узнает — и успокоится. «Не поедешь, — рассуждал он сам с собою, — пожалуй, с ума сойдешь!» Он боялся этого; боялся своих нервов. Он был уверен, что, как только он там «все это» увидит воочию, всякие нава- ждения разлетятся— как тот ночной кошемар. «И все- го-то на поездку пойдет неделя... — думал он, — что такое неделя? а иначе не отделаешься». Вставшее солнце осветило его комнату; но свет дневной не разогнал налегших на него ночных теней и не изменил его решения. С Платошей чуть не сделался удар, когда он сооб- щил ей это решение. Она даже на корточки присела... ноги у ней подкосились. «Как в Казань? зачем в Ка- зань?» — шептала она, выпучив и без того слепые глаза. Она бы не больше удивилась, если б узнала, что ее Яша женится на соседней булочнице или уезжает в Америку. — И надолго в Казань? — Я через неделю вернусь, — отвечал Аратов, стоя в полуоборот к тетке, все еще сидевшей на полу. Платонида Ивановна хотела еще возражать — но Аратов совершенно неожиданным и необыкновенным образом закричал на нее. — Я не ребенок, — закричал он и весь побледнел, и губы его задрожали, и глаза сверкнули злобно. — Мне двадцать шестой год, я знаю, что делаю, — я во-
лён делать, что хочу! Я никому не позволю... Дайте мне денег на дорогу, приготовьте чемодан с бельем и платьем... и не мучьте меня! Я через неделю вернусь, Платоша, — прибавил он более мягким голосом. Платоша приподнялась кряхтя и, уже не возражая более, поплелась в свою комнатку. Яша испугал ее. «Не голова у меня на плечах, — говорила она кухарке, помогавшей ей укладывать Яшины вещи, — не голо- ва — а улей... и какие там пчелы жужжат — не знаю. В Казань уезжает, мать моя, в Каза-ань!» Кухарка, видевшая накануне, что дворник их о чем-то долго бе- седовал с городовым, хотела было доложить об этом обстоятельстве своей госпоже — да не посмела и только подумала: «В Казань? Как бы не подальше куда-нибудь!» А Платонида Ивановна до того растеря- лась, что даже обычной молитвы своей не произно-, сила. В такой беде и господь бог помочь не мог! В тот же день Аратов уехал в Казань. XII Не успел он прибыть в этот город и занять номер в гостинице — как уже бросился отыскивать дом вдовы Миловидовой. Во время всего путешествия он нахо- дился в каком-то оцепенении, что, впрочем, нисколько •не мешало ему принимать все нужные меры, в Ниж- нем-Новгороде перебраться с железной дороги на па- роход, кушать на станциях и т. п. Он попрежнему был уверен, что там все разрешится — и потому отгонял от себя всякие воспоминания и соображения, удовлетво- ряясь одним: мысленным приготовлением того спича, в котором он изложит перед семейством Клары Милич настоящую причину своей поездки. Вот он, наконец, добрался до цели своего стремленья, велел о себе до- ложить. Его впустили... с недоумением и испугом — но впустили. Дом вдовы Миловидовой оказался действительно таким, каким описал его Купфер; и сама вдова точно походила на одну из купчих Островского, хотя была чиновница: муж ее состоял в чине коллежского ассе- сора. Не без некоторого затруднения Аратов, предва-;
рительно извинясь в своей смелости, в странности своего посещения, произнес приготовленный спич о том, как бы ему хотелось собрать все нужные сведения о столь рано погибшей даровитой артистке; как им руководит в этом случае не праздное любопытство, а глубокое сочувствие к ее таланту, которого он был поклонником (он так и сказал: поклонником); как, на- конец, было бы грешно оставить публику в неведении о том, что она потеряла — и почему не сбылись ее на- дежды! Г-жа Миловидова не прерывала Аратова; она едва ли хорошо понимала, что такое ей говорит этот незнакомый гость, — и только пучилась слегка и тара- щила на него глаза, находя, однако, что вид у него смирный, одет он прилично — и не мазурик какой... денег не попросит. — Вы это о Кате? — спросила она, как только Аратов умолк. — Точно так... о вашей дочери. — И вы для этого из Москвы приехали? — Из Москвы. — Только для этого? — Для этого. Г-жа Миловидова вдруг встрепенулась. — Да вы — сочинитель? В журналах пишете? — Нет, я не сочинитель — ив журналах до сих пор не писал. Вдова наклонила голову. Она недоумевала. — Стало быть... по собственной охоте? — спросила она вдруг. Аратов не тотчас нашелся, что ответить. — По сочувствию, из уважения к таланту, — про- молвил он, наконец. Слово «уважение» понравилось г-же Миловидовой. — Что ж!.. — произнесла она со вздохом. — Я хоть и мать ее — и очень о ней горевала... Ведь такое вдруг несчастье!.. Но должна сказать: шальная она была всегда — и покончила таким же манером!.. Страм такой... Посудите: каково это для матери? Уж на том спасибо, что похоронили ее по-христиански... — Г-жа Миловидова перекрестилась. — Сызмала она ни- кому не покорялась—родительский дом покинула... и наконец — легко сказать! — в актерки пошла! Известно:
от дому я ей не отказала: ведь я любила ее! Ведь я все-таки мать! Не у чужих же ей жить — да побираться!.. — Тут вдова прослезилась. — А если у вас, господин, — заговорила она снова, утирая глаза концами косынки, — точно есть такое намерение и вы против нас никакого бесчестия не замышляете — а, на- против, хотите внимание оказать — так вы вот с моей другой дочкой поговорите. Она все вам расскажет лучше моего... Анночка! — кликнула г-жа Миловидо- ва,— Анночка, подь сюда! Вот здесь какой-то госпо- дин из Москвы насчет Кати побеседовать желает! . Что-то стукнуло в соседней комнате, но никто не появлялся. — Анночка! — крикнула опять вдова, — Анна Се- меновна! Иди, говорят тебе! Дверь тихонько растворилась, и на пороге показа- лась девушка, уже немолодая, болезненного вида — и некрасивая — но с очень кроткими и грустными гла- зами. Аратов поднялся с места ей навстречу и отреко- мендовался, причем назвал своего друга Купфера. — А! Федор Федорыч! — тихонько произнесла де- вушка и тихонько опустилась на стул. — Ну вот, побеседуй с господином, — промолвила г-жа Миловидова, грузно поднимаясь с места, —по- трудился, нарочно из Москвы приехал, — о Кате све- дения собрать желает. А вы меня, господин, — приба- вила она, обращаясь к Аратову, — извините... Я уйду, по хозяйству. С Анночкой вы можете хорошо объяс- ниться — она вам и о театре расскажет... и все такое. Она у меня умница, образованная: по-французски го- ворит и книжки читает, не хуже сестры ее покойницы. Она же ее, можно сказать, воспитывала... Старше ее была — ну, и занялась. Г-жа Миловидова удалилась. Оставшись наедине с Анной Семеновной, Аратов повторил ей свой спич; но с первого же взгляду поняв, что имеет дело с де- вушкой, действительно образованной, не с купеческой дочкой, — несколько распространился — и выражения другие употребил; а под конец сам разволновался, покраснел и почувствовал, что сердце у него застучало. Анна слушала его молча, положив руку на руку; пе-
чальная улыбка не сходила с ее лица... горькое, непе- реболевшее горе сказывалось в этой улыбке. — Вы знали мою сестру? — спросила она Аратова. — Нет; я ее собственно не знал, — отвечал он. — Виделся с нею и слышал ее раз... но вашу сестру стоило раз увидеть и услышать... — Вы хотите ее биографию написать? — спросила опять Анна. Аратов не ожидал этого слова; однако тотчас же ответил, что — отчего же нет? Но главное, он хотел познакомить публику... Анна остановила его движением руки. — Это на что же? Публика ей без того много горя наделала; да и Катя только что начинала жить. Но если вы сами (Анна посмотрела на него и опять улыб- нулась той же печальной, но уже более приветной улыбкой... она как будто подумала: да, ты внушаешь мне доверие)... если вы сами питаете к ней такое уча- стие, то позвольте вас попросить прийти к нам сегодня вечером... после обеда. Я теперь не могу... так вдруг... Я соберусь с силами... Я попытаюсь... Ах, я слишком любила ее! Анна отвернулась; она готова была зарыдать. Аратов проворно поднялся со стула, поблагодарил за предложение, сказал, что придет непременно... не- пременно! — и ушел, унося в душе впечатление тихого голоса, кротких и грустных глаз — и сгорая томленьем ожидания. XIII Аратов в тот же день вернулся к Миловидовым и це- лых три часа пробеседовал с Анной Семеновной. Г-жа Миловидова ложилась спать тотчас после обеда — в два часа — и «отдыхала» до вечернего чаю, до семи часов. Разговор Аратова с сестрою Клары не был собственно беседой: она говорила почти одна, сперва с запинкой, с смущеньем, но потом с неудержи- мым жаром. Она, очевидно, боготворила свою сестру. Доверие, внушенное ей Аратовым, росло и крепло; она уже не стеснялась; она даже раза два, молча,
«всплакнула перед ним. Он казался ей достойным ее откровенных сообщений и излияний... -в ее собственной глухой жизни ничего такого еще не случалось!.. А он... он впивал каждое ее «слово. Вот что он узнал... многое, конечно, из недомол- вок... многое он дополнил сам. В детстве Клара была несомненно неприятным ре- бенком; и в девушках она была немногим мягче: свое- вольная, вспыльчивая, самолюбивая, она не ладила особенно с отцом, которого презирала — и за пьянство и за бездарность. Он это чувствовал и не прощал ей этого. Музыкальные способности в ней оказались рано; отец не давал им ходу, признавая художеством одну живопись, в которой так мало сам преуспел, но кото- рая кормила и его и семью. Мать свою Клара любила... небрежно, как няню; сестру обожала, хоть и дралась с ней и кусала ее... Правда, она потом становилась на колени перед нею и целовала укушенные места. Она была вся — огонь, вся — страсть и вся — противоре- чие: мстительна и добра, великодушна и злопамятна; верила в судьбу — и не верила в бога (эти слова Анна прошептала с ужасом); любила все красивое, а сама о своей красоте не заботилась и одевалась как по- пало; терпеть не могла, чтобы за ней ухаживали моло- дые люди, а в книгах перечитывала только те стра- ницы, где речь идет о любви; не хотела нравиться, не любила ласки и никогда ласки не забывала, как и не забывала оскорбления; боялась смерти и сама себя убила! Она говаривала иногда: «Такого, как я хочу, я не встречу... а других мне не надо!» — «Ну а если встретишь?» — спрашивала Анна. «Встречу... возь- му». — «А если не дастся?» — «Ну, тогда... с собой по- кончу. Значит, не гожусь». Отец Клары (он иногда с пьяных глаз спрашивал у жены: «От кого у тебя этот бесенок черномазый? — не от меня!») — отец Клары, стараясь ее сбыть поскорее с рук, просватал было ее за богатого молодого купчика, преглупенького, — из «образованных». За две недели до свадьбы (ей было всего шестнадцать лет) она подошла к своему жениху, скрестивши руки и играя пальцами по локтям (люби- мая ее поза), да вдруг как хлоп его по румяной щеке
своей большой сильной рукой! Он вскочил и только рот разинул — надо сказать, что он был смертельно в нее влюблен... Спрашивает: . «За что?» Она засмея- лась и ушла. «Я тут же, в комнате, находилась, — рассказывала Анна, — была свидетельницей. Побе- жала за ней да говорю ей: «Катя, помилуй, что ты это?» А она мне в ответ: «Коли б настоящий был чело- век— прибил бы меня, а то— курица мокрая! И еще спрашивает: за что? Коли любишь и не отомстил, так терпи и не спрашивай: за что? Ничего ему от меня не будет — во веки веков!» Так она замуж за него и не пошла. Тут же скоро она с той актрисой познакоми- лась — и оставила наш дом. Матушка поплакала — а отец только сказал: «Строптивую козу из стада вон!» И хлопотать, разыскивать не стал. Отец не понимал Клары. Меня она, накануне своего бегства, — приба- вила Анна, — чуть не задушила в своих объятиях — и все повторяла: «Не могу! не могу иначе!.. Сердце по- полам, а не могу. Клетка ваша мала... не по крыльям! Да и своей судьбы не минуешь...»- — После этого, — заметила Анна, — мы с ней редко видались... Когда умер отец, она приехала на два дня, ничего из наследства не взяла — и опять скрылась. Ей у нас было тяжело... я это видела. Потом она приехала в Казань уже актрисой. Аратов начал расспрашивать Анну о театрах, о ро- лях, в которых появлялась Клара, об ее успехах... Анна отвечала подробно, но с тем же горестным, хоть и жи- вым увлечением. Она даже показала Аратову фотогра- фическую карточку, на которой Клара была представ- лена в костюме одной из ее ролей. На карточке она глядела в сторону, словно отворачивалась от зрителей; перевитая лентой густая коса падала змеей на обна- женную руку. Аратов долго рассматривал эту кар- точку, нашел ее схожей, спросил, не участвовала ли Клара в публичных чтениях, и узнал, что нет; что ей нужно было возбуждение театра, сцены... но другой вопрос горел у него на губах. — Анна Семеновна! — воскликнул он, наконец, не громко, но с особенной силой, — скажите, умоляю вас,
скажите, отчего она... отчего она решилась на тот ужасный поступок?.. Анна опустила глаза.. — Не знаю! — промолвила она спустя несколько мгновений. — Ей-богу, не знаю!.. — продолжала она стремительно, заметив, что Аратов развел руками, как бы не веря ей. — С самого приезда сюда она точно была задумчива, мрачна. С ней непременно что-нибудь в Москве случилось, чего я не могла разгадать! Но, напротив, в тот роковой день она как будто была... если не веселее, то спокойнее обыкновенного. Даже у меня никаких предчувствий не было, — прибавила Анна с горькой усмешкой, как бы упрекая себя в этом. — Видите ли, — заговорила она опять, — у Кати словно на роду было написано, что она будет несчастна. С ранних лет она была в .этом убеждена. Подопрется так рукою, задумается и скажет: «Мне не долго жить!» У ней бывали предчувствия. Представьте, что она даже заранее — иногда во сне, а иногда и так, ви- дела, что с ней будет! «Не могу жить, как хочу, так и не надо...» — тоже была ее поговорка. «Ведь наша жизнь в нашей руке!» И она это доказала! Анна закрыла лицо руками — и умолкла. — Анна Семеновна, — начал погодя немного Ара- тов, — вы, может быть, слышали, чему приписывали газеты... — Несчастной любви? — перебила Анна, разом от- дернув руки от лица. — Это клевета, клевета, выдумка!.. Моя нетронутая, неприступная Катя... Катя!., и не- счастная, отвергнутая любовь?!! И я бы этого не знала?.. В нее, в нее все влюблялись... а она... И кого бы она здесь полюбила? Кто изо всех этих людей, кто был ее достоин? Кто дорос до того идеала честности, правдивости, чистоты, главное, чистоты, который, при всех ее недостатках, постоянно носился перед нею?.. Ее отвергнуть... ее... Голос перервался у Анны... Ее пальцы слегка за- дрожали. Она вдруг вся покраснела... покраснела от негодования — и в этот-миг — и только на миг стала похожа на сестру. Аратов начал было извиняться.
— Послушайте, — опять перебила Анна, — я не- пременно хочу, чтобы вы и сами не верили в эту кле- вету и рассеяли бы ее, если это возможно! Вот вы хо- тите написать о ней статью, что ли, вот вам случай за- щитить ее память! Я оттого и говорю с вами так откро- венно. Послушайте: от Кати остался дневник... Аратов вздрогнул. — Дневник, — прошептал он... — Да, дневник... то есть всего несколько страничек. Катя не любила писать... по целым месяцам ничего не записывала... и письма ее были такие короткие. Но она всегда, всегда была правдива, она никогда не лгала... С ее самолюбием, да лгать! Я... я вам покажу этот дневник! Вы увидите сами, был ли в нем хотя намек на какую-то несчастную любовь! Анна торопливо достала из столового ящика тонень- кую тетрадку, страниц в десять, не более, и протянула ее Аратову. Тот схватил ее с жадностью, узнал непра- вильный, размашистый почерк, почерк того безымян- ного письма, развернул ее наудачу—и тотчас же на- пал на следующие строки: «Москва. Вторник ... го июня. Пела и читала на литературном утре. Сегодня для меня знаменательный день. Он должен решить мою участь. (Эти слова были дважды подчеркнуты.) Я опять увидала...» Тут следо- вало несколько тщательно замаранных строк. И потом: «Нет! нет! нет!.. Надо опять за прежнее, если только...». Аратов опустил руку, в которой он держал тет- радку, и голова его тихо свесилась на грудь. • — Читайте! — воскликнула Анна. — Что ж вы не читаете? Прочтите с начала... Тут всего на пять минут чтения, хоть и на целых два года тянется этот днев- ник. В Казани она уже ничего не записывала... Аратов медленно поднялся со стула и так и обру- шился на колени перед Анной. Та просто окаменела от удивления и испуга. — Дайте... дайте мне этот дневник, — заговорил Аратов замиравшим голосом, — и протянул к Анне обе руки. — Дайте мне его... и карточку... у вас, наверное, есть другая — а дневник я вам возвращу... Но мне нужно, нужно...
Б его мольбе, в искаженных чертах его лица было что-то до того отчаянное, что оно походило даже на злобу, на страдание... Да он и страдал действительно. Он словно сам не мог предвидеть, что над ним стря- сется такая беда, — и раздраженно молил о пощаде, о спасении... — Дайте, — повторял он. — Да... вы... вы были влюблены в мою сестру? — проговорила, наконец, Анна. Аратов продолжал стоять на коленях. — Я ее всего два раза видел... верьте мнек. и если бы меня не побуждали причины, которые я сам ни понять, ни изъяснить хорошенько не могу... если б не была надо мною какая-то власть, сильнее меня... я не стал бы вас просить... я бы не приехал сюда. Мне нужно... я должен... ведь вы сами сказали, что я обя- зан восстановить ее образ! — И вы не были влюблены в сестру? — спросила Анна вторично. Аратов не тотчас ответил — и отвернулся слегка, как от боли. — Ну, да! был! был! Я и теперь влюблен... — вос- кликнул он с тем же отчаяньем. Послышались шаги в соседней комнате. — Встаньте... встаньте... — поспешно промолвила Анна. — К нам матушка идет. Аратов приподнялся. — И возьмите дневник и карточку, бог с вами! Бедная, бедная Катя!.. Но вы дневник мне возврати- те, — прибавила она с живостью. — И если вы что на- пишете, пришлите мне непременно... Слышите? Появление г-жи Миловидовой избавило Аратова от необходимости отвечать. Он успел, однако, шепнуть: — Вы ангел! Спасибо! Пришлю все, что напишу... Г-жа Миловидова спросонья ни о чем не догадалась. Так Аратов и уехал из Казани с фотографической карточкой в боковом кармане сюртука. Тетрадку он возвратил Анне — но, незаметно для нее, вырезал листик, на котором находились подчеркнутые слова. На обратном пути в Москву им опять овладело оцепенение. Хоть он и радовался втайне, что добился-
таки того, зачем ездил, однако все помышления о Кларе он откладывал до возвращения домой. Он го- раздо больше думал о ее сестре Анне. «Вот,—думал он, — чудесное, симпатическое существо! Какое тонкое понимание всего, какое любящее сердце, какое отсут- ствие эгоизма! И как это у нас в провинции — да еще в такой обстановке — расцветают такие девушки! Она и болезненна, и собой дурна, и не молода, — а какой бы отличной была подругой для порядочного, образо- ванного человека! Вот в кого следовало бы влюбить- ся!..» Аратов думал так... но по прибытии в Москву дело приняло совсем другой оборот. XIV Платонида Ивановна несказанно обрадовалась воз- вращению своего племянника. Чего-чего она не пере- думала в его отсутствие! «По меньшей мере, в Си- бирь! — шептала она, сидя неподвижно в своей ком- натке,— по меньшей мере — на год!» К тому же и кухарка пугала ее, сообщая наивернейшие известия об исчезновении то того, то другого молодого человека по соседству. Совершенная невинность и благонадежность Яши нисколько не успокоивали старушку. «Потому... мало ли что! — фотографией занимается... ну и до- вольно! Бери его!» И вот ее Яшенька вернулся цел и невредим! Правда, она заметила, что он как будто по- хужел и в личике осунулся — дело понятное... без при- зора!— но расспрашивать его об его путешествии не посмела. Спросила за обедом: «А хороший город Ка- зань?» — «Хороший», — отвечал Аратов. «Чай, там все татары живут?» — «Не одни татары». — «А халата оттуда не привез?» — «Нет, не привез». Тем и кон- чился разговор. Но как только Аратов очутился один в своем каби- нете — он немедленно почувствовал, что его как бы кругом что-то охватило, что он опять находится во власти, именно во власти другой жизни, другого суще- ства. Хоть он и сказал Анне — в том порыве внезапного исступления, — что он влюблен в Клару, — но это
слово ему самому теперь казалось бессмысленным и диким. Нет, он не влюблен, да и как влюбиться в мерт- вую, которая даже при жизни ему не нравилась, кото- рую он почти забыл? Нет! но он во власти... в ее вла- сти... он не принадлежит себе более. Он — взят. Взят до того, что даже не пытается освободиться ни на- смешкой над собственной нелепостью, ни возбу- жденьем в себе, если не уверенности, то хоть надежды, что это все пройдет, что это — одни нервы, — ни при- искиваньем к тому доказательств, — ни чем иным! «Встречу — возьму», — вспомнились ему слова Клары, переданные Анной... вот он и взят. «Да ведь она — мертвая? Да; тело ее мертвое... а душа? разве она не бессмертная... разве ей нужны земные органы, чтобы проявить свою власть? Вон -магнетизм нам до- казал влияние живой человеческой души на другую живую человеческую душу... Отчего же это влияние не продолжится и после смерти — коли душа остается живою? Да с какой целью? Что из этого может выйти? Но разве мы — вообще — постигаем, какая цель всего, что совершается вокруг нас?» Эти мысли до того занимали Аратова, что он внезапно, за чаем, спросил Платошу: «Верит ли она в бессмертие души?» Та сначала не поняла, что он такое спраши- вает, — а потом перекрестилась и ответила, что еще бы — душе — да не быть бессмертной! «А коли так, может она действовать после смерти?» — опять спро- сил Аратов. Старушка отвечала, что может... за нас молиться то есть; и то, когда пройдет все мытарства — в ожиданье страшного суда. А первые сорок дней она только витает около того места, где ей смерть приклю- чилась. — Первые сорок дней? — Да; а потом пойдут мытарства. Аратов подивился познаньям тетки — и ушел к себе. И опять почувствовал то же, ту же власть над собой. Власть эта сказывалась и в том, что ему бес- престанно представлялся образ Клары, до малейших подробностей, до таких подробностей, которые он при жизни ее как будто и не замечал: он видел... видел ее пальцы, ногти, грядки волос на щеках под висками,
небольшую родинку под левым глазом; видел движе- ния ее губ, ноздрей бровей... и какая у ней поход- ка— и как она держит голову немного на правый бок... все видел он! Он вовсе не любовался всем этим; он только не мог об этом не думать и не видеть. В пер- вую ночь после своего возвращения она, однако, ему не снилась... он очень устал и спал как убитый. Зато, как только он проснулся — она снова вошла в его ком- нату— и так и осталась в ней — точно хозяйка; точно она своей добровольной смертью купила себе это право, не спросясь его и не нуждаясь в его позволенье. Он взял ее фотографическую карточку; начал ее воспроиз- водить, увеличивать. Потом он вздумал ее приладить к стереоскопу. Хлопот ему было много... наконец, это ему удалось. Он так и вздрогнул, когда увидал сквозь стекло ее фигуру, получившую подобие телесности. Но фигура эта была серая, словно запыленная... и к тому же глаза... глаза все смотрели в сторону, все как будто отворачивались. Он стал долго, долго глядеть на них, как бы ожидая, что вот они направятся в его сто- рону... он даже нарочно прищуривался... но глаза оста- вались неподвижными и вся фигура принимала вид какой-то куклы. Он отошел прочь, бросился в кресло, достал вырванный листок ее дневника, с подчеркну- тыми словами — и подумал: «Ведь вот, говорят, влюб- ленные целуют строки, написанные милой рукою, — а мне этого не хочется делать — да и почерк мне ка- жется некрасивым. Но в этой строке — мой приговор». Тут ему пришло в голову обещанье, данное Анне насчет статьи. Он сел за стол и принялся было ее пи- сать; но все у него выходило так ложно, так рито- рично... главное, так ложно... точно он не верил ни в то, что он писал, ни в собственные чувства... да и сама Клара показалась ему незнакомой, непонятной! Она не давалась ему. «Нет! — подумал он, бросая перо... — либо сочинительство вообще не мое дело, либо еще подождать надо!» Он стал припоминать свое посещение у Миловидовых и весь рассказ Анны, этой доброй, чудной Анны... Сказанное ею слово: «Нетрону- тая!» внезапно поразило его... Словно что и обожгло его и осветило.
— Да, — промолвил он громко, — она нетрону- тая — ия нетронутый... Вот что дало ей эту власть! Мысли о бессмертии души, о жизни за . гробом снова посетили его. Разве не сказано в библии: «Смерть, где жало твое?» А у Шиллера: «И мертвые будут жить!» (Auch die Todten sollen leben!) Или вот еще, кажется, у Мицкевича: «Я буду любить до скон- чания века... и по скончании века!» А один англий- ский писатель сказал: «Любовь сильнее смерти!» Библейское изречение особенно подействовало на Ара- това. Он хотел отыскать место, где находятся эти слова... Библии у него не было; он пошел попросить ее у Платоши. Та удивилась; однако достала старую-ста- рую книгу в покоробленном кожаном переплете, с мед- ными застежками, всю закапанную воском — и вручила ее Аратову. Он унес ее к себе в комнату — но долго не находил того изречения... зато ему попалось другое: «Большее сея любве никто же имать, да кто душу свою положит за други своя...» (Ев. от Иоанна, XV гл., 13 ст.). Он подумал: «Не так сказано. Надо было сказать: «Большее сея власти никто же имать...» «А если она вовсе не за меня положила свою душу? Если она только потому покончила с собою, что жизнь ей стала в тягость? Если она, наконец, вовсе не для любовных объяснений пришла на свидание?» Но в это мгновенье ему представилась Клара перед разлукой на бульваре... Он вспомнил то горестное вы- ражение на ее лице — и те слезы и те слова: «Ах, вы ничего не поняли!..» Нет! он не мог сомневаться в том, из-за чего и для кого она положила свою душу... Так прошел весь этот день до ночи. XV Аратов лег рано, без особенного желания спать; но он надеялся найти отдых в постели. Напряженное со- стояние его нервов причинило ему утомление, гораздо более несносное, чем физическая усталость путеше-
ствия и дороги. Однако, как ни было велико его утомление, заснуть он не мог. Он попытался читать... но строки путались перед его глазами. Он погасил сзечку — и мрак водворился в его комнате. Но он продолжал лежать без сна, с закрытыми глазами... И вот ему почудилось: кто-то шепчет ему на ухо... «Стук сердца, шелест крови...», — подумал он. Но ше- пот перешел в связную речь. Кто-то говорил по-русски, торопливо, жалобно — и невнятно. Ни одного отдельного слова нельзя было уловить... Но это был голос Клары! Аратов открыл глаза, приподнялся, облокотился... Голос стал слабее, но продолжал свою жалобную, поспешную, попрежнему невнятную речь... Это несомненно голос Клары! Чьи-то пальцы пробежали легкими арпеджиями по клавишам пианино... Потом голос опять заговорил. По- слышались более протяжные звуки... как бы стоны... все одни и те же. А там начали выделяться слова... «Розы... розы... розы...» — Розы, — повторил шепотом Аратов. — Ах, да! это те розы, которые я видел на голове той женщины во сне... «Розы», — послышалось опять. — Ты ли это?—спросил тем же шепотом Аратов. Голос вдруг умолк. Аратов подождал... подождал — и уронил голову на подушку. «Галлюцинация слуха, — подумал он.— Ну, а если... если она точно здесь, близко?.. Если бы я ее увидел — испугался ли бы я? Или обрадовался? Но чего бы я испугался? Чему бы обрадовался? Разве вот чему: это было бы доказательством, что есть дру- гой мир, что душа бессмертна. Но, впрочем, если бы я даже что-нибудь увидел — ведь это могло бы тоже быть галлюцинацией зренья...» Однако он зажег свечку — и быстрым взором, не без некоторого страха, обежал всю комнату... и ничего в ней необыкновенного не увидел. Он встал, подошел к стереоскопу... опять та же серая кукла с глазами, смотрящими в сторону. Чувство страха заменилось в Аратове чувством досады. Он как будто обманулся в своих ожиданьях... да и смешны ему показались эти
самые ожиданья. «Ведь это, наконец, глупо!» — про- бормотал он, снова ложась в постель — и задул свечку. Опять водворилась глубокая темнота. Аратов решился заснуть на этот раз... Но в нем возникло новое ощущение. Ему показалось, что кто-то стоит посреди комнаты, недалеко от него — и чуть за- метно дышит. Он поспешно обернулся, раскрыл глаза... Но что же можно было видеть в этой непроницаемой темноте? Он стал отыскивать спичку на ночном сто- лике... и вдруг ему почудилось, что какой-то мягкий, бесшумный вихрь пронесся через всю комнату, через него, сквозь него — и слово: «Я!» явственно раздалось в его ушах... «Я!.. Я’..» Прошло несколько мгновений, прежде чем он успел зажечь свечку. В комнате опять никого не было — и он уже не слышал ничего, кроме порывистого стука собственного сердца. Он выпил стакан воды — и остался неподви- жен, опершись головою на руку. Он ждал. Он подумал: «Буду ждать. Либо это все вздор... либо она здесь. Не станет же она играть со мною, как кошка с мышью!» Он ждал, ждал долго... так долго, что рука, которой он поддерживал голову, отекла... но ни одно из прежних ощущений не повторялось. Раза два глаза его слипались... Он тотчас открывал их... по крайней мере ему казалось, что он их открывал. По- немногу они устремились на дверь и остановились на ней. Свеча нагорела — ив комнате стало опять темно... но дверь белела длинным пятном среди полумрака. И вот это пятно шевельнулось, уменьшилось, исчезло... и на его месте, на пороге двери, показалась женская фигура. Аратов всматривается... Клара! И на этот раз она прямо смотрит на него, подвигается к нему... На голове у ней венок из красных роз... Он весь всколых- нулся, приподнялся... Перед ним стоит его тетка, в ночном чепце с боль- шим красным бантом и в белой кофте. — Платоша! — с трудом проговорил он. — Это вы? — Это я, — ответила Платонида Ивановна. — Я, Яшенёночек, я.
— Зачем вы пришли? — Да ты меня разбудил. Сперва все как будто стонал... а потом вдруг как закричишь: «Спасите! по- могите!» — Я кричал? — Да; кричал — и хрипло так: «Спасите!» Я поду- мала: господи! Уж не болен ли он? Я и вошла. Ты здоров? — Совершенно здоров. — Ну, значит, тебе дурной сон приснился. Хочешь, ладанком покурю? Аратов еще раз пристально вгляделся в тетку — и громко засмеялся... Фигура доброй старушки в чепце и кофте, с испуганным, вытянутым лицом, была дей- ствительно очень забавна. Все то таинственное, что его окружало, что давило его — все эти чары разлетелись разом. — Нет, Платоша, голубушка, не надо, — промол- вил он. — Извините, пожалуйста, что я нехотя вас по- тревожил. Почивайте спокойно — и я усну. Платонида Ивановна постояла еще немного на месте, показала на свечку, поворчала: зачем, мол, не гасишь... долго ли до беды! — и уходя, не могла удер- жаться, чтобы хоть издали, да не перекрестить его. Аратов немедленно заснул — и спал до утра. Он и встал в хорошем расположении духа... хотя ему и было жаль чего-то... Он чувствовал себя легко и сво- бодно. «Экие романтические затеи, подумаешь», — говорил он самому себе с улыбкой. Он ни разу не взглянул ни на стереоскоп, ни на вырванный им ли- стик. Однако тотчас после завтрака отправился к Куп- феру. Что его туда влекло... он сознавал смутно. XVI Аратов застал своего сангвинического приятеля дома. Поболтал с ним немного, попрекнул ему, что он совсем их с теткой забывает, — выслушал новые по- хвалы золотой женщине, княгине, от которой Купфер
только что получил из Ярославля ермолку, вышитую рыбьей чешуей... и вдруг, усевшись перед Купфером и глядя ему прямо в глаза, объявил, что ездил в Казань. — Ты ездил в Казань? Это зачем? — Да вот хотел собрать сведения об этой... Кларе Милич. — О той, что отравилась? — Да. Купфер покачал головою. — Вишь ты какой! А еще тихоня! Тысячу верст отломал туда и сюда... из-за чего? А? И хоть бы жен- ский интерес тут был какой! Тогда я все понимаю! все! всякие безумства! — Купфер взъерошил себе во- лосы. — Но чтобы одни материалы собирать — как это у вас говорится — у ученых мужей... Слуга покорный! На это существует статистический комитет! Ну и что ж, познакомился ты со старухой и с сестрой? Не правда ли, чудесная девушка? — Чудесная, — подтвердил ’Аратов. — Она мне много любопытного сообщила. — Сказала она тебе, как именно отравилась Клара? — То есть... как же? — Да; каким манером? — Нет... Она еще так была огорчена... Я не посмел слишком-то расспрашивать. А разве было что осо- бенное? — Конечно, было. Представь: она должна была в са- мый тот день играть — и играла. Взяла с собою стклянку яду в театр, перед первым актом выпила — и так и доиграла весь этот акт. С ядом-то внутри! Какова сила воли! Характер каков? И, говорят, никогда она с та- ким чувством, с таким жаром не проводила своей роли! Публика ничего не подозревает, хлопает, вызы- вает... А как только занавес опустился — и она тут же, на сцене, упала. Корчи... корчи... и через час и дух вон! Да разве я тебе этого не рассказывал? И в газетах об этом было! У Аратова внезапно похолодели руки и в груди задрожало.
— Нет, ты мне этого не рассказывал, — промолвил он, наконец. — И ты не знаешь, какая это была пьеса? Купфер задумался. — Называли мне эту пьесу... в ней является обма- нутая девушка... Должно быть, драма какая-нибудь. Клара была рождена для драматических ролей... Са- мая ее наружность... Но куда же ты? — перебил са- мого себя Купфер, видя, что Аратов берется за шапку. — Мне что-то нездоровится, — отвечал Аратов. — Прощай... Я в другой раз зайду. Купфер остановил его и заглянул ему в лицо. — Экой ты, брат, нервический человек! Посмотри-ка на себя... Побелел, как глина. — Мне нездоровится, — повторил Аратов, освобо- дился от руки Купфера и отправился восвояси. Только в это мгновение ему стало ясно, что он и приходил-то к Купферу с единственной целью поговорить о Кларе... «О безумной, о несчастной Кларе...» Однако, придя домой, он опять скоро успокоился — до некоторой степени. Обстоятельства, сопровождавшие смерть Клары, сначала произвели на него потрясающее впечатление; но потом эта игра «с ядом внутри», как выразился Купфер, показалась ему какой-то уродливой фразой, бравировкой — и он уже старался не думать об этом, боясь возбудить в себе чувство, похожее на отвраще- ние. А за обедом, сидя перед Платошей, он вдруг вспомнил ее полуночное появление, вспомнил эту куцую кофту, этот чепец, с -высоким бантом (и к чему бант на ночном чепце?!), всю эту смеш- ную фигуру, от которой, как от свистка машиниста в фантастическом балете, все его видения рассыпались прахом! Он даже заставил Платошу повторить рассказ о том, как она услышала его крик, испугалась, вско- чила, не могла разом попасть ни в свою, ни в его дверь, и т. д. Вечером он с ней поиграл в карты и ушел в свою комнату немного грустный, но опять-таки довольно спокойный. Аратов не думал о предстоящей ночи и не боялся ее: он был уверен, что проведет ее как нельзя лучше. Мысль о Кларе от времени до времени пробуждалась
в нем; но он тотчас вспоминал, как она «фразисто» себя уморила и отворачивался. Это «безобразие» ме- шало другим воспоминаниям о ней. Взглянувши мель- ком на стереоскоп, ему даже показалось, что она от- того смотрела в сторону, что ей было стыдно. Прямо над стереоскопом на стене висел портрет его матери. Аратов снял его с гвоздя, долго его рассматривал, по- целовал и бережно спрятал в ящик. Отчего он это сделал? Оттого ли, что тому портрету не следовало находиться в соседстве той женщины... или по другой какой причине — Аратов не отдал себе отчета. Но портрет матери возбудил в нем воспоминание об отце... об отце, которого он видел умирающим в этой же са- мой комнате, на этой постели. «Что ты думаешь обо всем этом, отец? — обратился он мысленно к нему. — Ты все это понимал; ты тоже верил в шиллеровский «мир духов». Дай мне совет!» — Отец дал бы мне совет все эти глупости бро- сить, — промолвил Аратов громко и взялся за книгу. Читать он, однако, долго не мог и, чувствуя какое-то отяжеление всего тела, раньше обыкновенного лег в постель, в полной уверенности, что заснет немедленно. Оно так и случилось... но не оправдались его надежды на мирную ночь. XVII Полночь еще не успела пробить, как ему уже при- виделся необычайный, угрожающий сон. Ему казалось, что он находится в богатом поме- щичьем доме, которого он был хозяином. Он недавно купил и дом этот и все прилегавшее к нему имение. И все ему думается: «Хорошо, теперь хорошо, а быть худу!» Возле него вертится маленький человечек, его управляющий; он все смеется, кланяется и хочет по- казать Аратову, как у него в доме и имении все от- лично устроено. «Пожалуйте, пожалуйте, — твердит он, хихикая при каждом слове, — посмотрите, как у вас все благополучно! Вот лошади... экие чудесные лошади!» И Аратов видит ряд громадных лошадей.
Они стоят к нему задом, в стойлах; гривы и хвосты у них удивительные... но как только Аратов проходит мимо, головы лошадей поворачиваются к нему — и скверно скалят зубы. «Хорошо... — думает Аратов, — а быть худу!» — «Пожалуйте, пожалуйте, — опять твер- дит управляющий, — пожалуйте в сад: посмотрите, какие у вас чудесные яблоки». Яблоки точно чудесные, красные, круглые; но как только Аратов взглядывает на них, они морщатся и падают... «Быть худу», — ду- мает он. «А вот и озеро, — лепечет управляющий,— какое оно синее да гладкое! Вот и лодочка золотая... Угодно на ней прокатиться?., она сама поплывет». — «Не сяду! — думает Аратов, — быть худу!» — и все- таки садится в лодочку. На дне лежит, скорчившись, ка- кое-то маленькое существо, похожее на обезьяну; оно держит в лапе стклянку с темной жидкостью. «Не из- вольте беспокоиться, — кричит с берегу управляю- щий...— Это ничего! Это смерть! Счастливого пути!» Лодка быстро мчится... но вдруг налетает вихрь, не вроде вчерашнего, бесшумного, мягкого — нет; черный, страшный, воющий вихрь! Все мешается кругом — и среди крутящейся мглы Аратов видит Клару в теа- тральном костюме: она подносит стклянку к губам, слы- шатся отдаленные: «Браво! браво!» — и чей-то грубый голос кричит Аратову на ухо: «А! ты думал, это все комедией кончится? Нет, это трагедия! трагедия!» Весь трепеща, проснулся Аратов. В комнате не темно... Откуда-то льется слабый свет и печально и не- подвижно освещает все предметы. Аратов не отдает себе отчета, откуда льется этот свет... Он чувствует одно: Клара здесь, в этой комнате... он ощущает ее присутствие,., он опять и навсегда в ее власти! Из губ его исторгается крик: — Клара, ты здесь? — Да! — раздается явственно среди неподвижно освещенной комнаты. Аратов беззвучно повторяет свой вопрос... — Да! — слышится снова. — Так я хочу тебя видеть! — вскрикивает он и со- скакивает с постели.
Несколько мгновений простоял он на одном месте, попирая голыми ногами холодный пол. Взоры его блуждали. «Где же? где?» — шептали его губы... Ничего не видать, не слыхать... Он осмотрелся — и заметил, что слабый свет, на- полнявший комнату, происходил от ночника, заслонен- ного листом бумаги и поставленного в углу, вероятно, Платошей, в то время как он спал. Он даже почув- ствовал запах ладана... тоже, вероятно, дело ее рук. Он поспешно оделся. Оставаться в постели, спать — было немыслимо. Потом он остановился посреди ком- наты и скрестил руки. Ощущение присутствия Клары было в нем сильнее чем когда-либо. И вот он заговорил не громким голосом, но с тор- жественной медленностью, как произносятся закли- нания. — Клара, — так начал он, — если ты точно здесь, если ты меня видишь, если ты меня слышишь — явись!.. Если эта власть, которую я чувствую над со- бою — точно твоя власть — явись! Если ты понимаешь, как горько я раскаиваюсь в том, что не понял, что от- толкнул тебя, — явись! Если то, что я слышал — точно твой голос; если чувство, которое овладело мною — любовь; если ты теперь уверена, что я люблю тебя, я, который до сих пор и не любил и не знал ни одной женщины; если ты знаешь, что я после твоей смерти полюбил тебя страстно, неотразимо, если ты не хочешь, чтобы я сошел с ума, — явись, Клара! Аратов еще не успел произнести это последнее слово, как вдруг почувствовал, что кто-то быстро по- дошел к нему, сзади — как тогда, на бульваре — и по- ложил ему руку на плечо. Он обернулся — и никого не увидел. Но то ощущение ее присутствия стало та- ким явственным, таким несомненным, что он опять то- ропливо оглянулся... Что это?! На его кресле, в двух шагах от него, си- дит женщина, вся в черном. Голова отклонена в сто- рону, как в стереоскопе... Это она! Это Клара! Но ка- кое строгое, какое унылое лицо! Аратов тихо опустился на колени. Да; он был прав тогда: ни испуга, ни радости не было в нем — ни даже
удивления... Даже сердце его стало тише биться. Одно в нем было сознание, одно чувство: «А! наконец! на- конец!» — Клара, — заговорил он слабым, но ровным голо- сом, — отчего ты не смотришь на меня? Я знаю, что это ты... но ведь я могу подумать, что мое воображе- ние создало образ, подобный тому... (Он указал рукою в направлении стереоскопа.) Докажи мне, что это ты... обернись ко мне, посмотри на меня, Клара! Рука Клары медленно приподнялась... и упала снова. — Клара, Клара! обернись ко мне! И голова Клары тихо повернулась, опущенные веки раскрылись, и темные зрачки ее глаз вперились в Ара- това. Он подался немного назад — и произнес одно про- тяжное, трепетное: — А! , Клара пристально смотрела на него... но ее глаза, ее черты сохраняли прежнее задумчиво-строгое, почти недовольное выражение. С этим именно выражением на лице явилась она на эстраду в день литературного утра — прежде чем увидала Аратова. И так же, как в тот раз, она вдруг покраснела, лицо оживилось, вспыхнул взор — и радостная, торжествующая улыбка раскрыла ее губы... — Я прощен! — воскликнул Аратов. — Ты побе- дила... Возьми же.меня! Ведь я твой — и ты моя! Он ринулся к ней, он хотел поцеловать эти улыбаю- щиеся, эти торжествующие губы — и он поцеловал их, он почувствовал их горячее прикосновение, он почув- ствовал даже влажный холодок ее зубов — и востор- женный крик огласил полутемную комнату. Вбежавшая Платонида Ивановна нашла его в об- мороке. Он стоял на коленях; голова его лежала на кресле; протянутые вперед руки бессильно свисли; бледное лицо дышало упоением безмерного счастия. Платонида Ивановна так и упала возле него, об- няла его стан, залепетала: — Яша! Яшенька! Яшенёночек!! — попыталась при- поднять его своими костлявыми руками... он не шеве- лился.Тогда Платонида Ивановна принялась кричать
не своим голосом. Вбежала служанка. Вдвоем они кое- как его подняли,: усадили, начали прыскать в него водою — да еще с образа... Он пришел в себя. Но на расспросы тетки он только улыбался — да с таким блаженным видом, что она еще пуще перетревожилась — и то его крестила, то себя... Аратов, наконец, отвел ее руку и все с тем же блаженным выраженьем на лице промолвил: — Да, Платоша, что с вами? — С тобой-то что, Яшенька? — Со мной? Я счастлив... счастлив, Платоша... вот что со мной. А теперь я желаю лечь да спать. — Он хотел было приподняться — но такую почувствовал в ногах, да и во всем теле, слабость, что без помощи тетки да служанки не был бы в состоянии раздеться — и лечь в постель. Зато он заснул очень скоро, сохраняя на лице все то же блаженно-восторженное выражение. Только лицо его было очень бледно. XT III Когда на следующее утро Платонида Ивановна во- шла к нему — он находился все в том же положении... но слабость не прошла — и он. даже предпочел остаться в постели. Бледность его лица особенно не понравилась Платониде Ивановне. «Что это, госпо- ди! — думалось ей, — кровинки в лице нет, от бульона отказывается, лежит да посмеивается — и все уверяет, что здоровехонек!» Он отказался и от завтрака. «Что же это ты, Яша? — спрашивала она его, — так весь день и намерен пролежать?» — «А хоть бы и так?» — отве- тил ласково Аратов. Самая эта ласковость опять-таки не понравилась Платониде Ивановне. Аратов имел вид человека, который узнал великую, для него очень приятную тайну — и ревниво держит и хранит ее про себя. Он дожидался ночи — не то что с нетерпеньем, а с любопытством. «Что же далее? — спрашивал он себя, — что будет?» Изумляться, недоумевать он пере- стал; он не сомневался в том, что вступил в сообщение с Кларой; что они любят друг друга... И в этом он не


сомневался. Только... что же может выйти из такой любви? Вспоминал он тот поцелуй... и чудный холод быстро и сладко пробегал по всем его членам. «Таким поцелуем, — думалось ему, — и Ромео и Джульетта не менялись! Но в другой раз я лучше выдержу... Я буду обладать ею... Она придет в венке из маленьких роз на черных кудрях... Но как же дальше? Ведь вместе жить нам нельзя же? Стало быть, мне придется умереть, чтобы быть вместе с нею? Не за этим ли она приходила — и не так ли она хочет меня взять? Ну так что же? Умереть—так умереть. Смерть теперь не страшит меня нисколько. Уничтожить она меня ведь не может? Напротив, только так и там я буду счастлив... как не был счастлив в жизни, как и она не была... Ведь мы оба — нетронутые! О, этот по- целуй!» Платонида Ивановна то и дело заходила к Аратову в комнату; не беспокоила его вопросами — только взглядывала на него, шептала, вздыхала — и уходила опять. Но вот он отказался и от обеда... Это было уже из рук вон плохо. Старушка отправилась за своим знакомым участковым лекарем, в которого она верила только потому, что человек он был непьющий и же- нился на немке. Аратов удивился, когда она привела его к нему; но Платонида Ивановна так настойчиво стала просить своего Яшеньку позволить Парамону Парамонычу (так звали лекаря) осмотреть его — ну хоть для нее! — что Аратов согласился. Парамон Па- рамоныч пощупал у него пульс, посмотрел на язык — кое-что порасспросил — и объявил, наконец, что необ- ходимо нужно его «поавскультировать». Аратов был в таком повадливом настроении духа, что и на это со- гласился. Лекарь деликатно обнажил его грудь, де- ликатно постучал, послушал, похмыкал — прописал капли да микстуру, а главное: посоветовал быть спокойным и воздерживаться от сильных впечатлений. «Вот как! — подумал Аратов.-.. — Ну, брат, поздно хватился!»
— Что такое с Яшей? — спросила Платонида Ива- новна, вручая Парамону Парамонычу на пороге двери трехрублевую ассигнацию. Участковый лекарь, кото- рый, как все современные медики, — особенно те из них, что мундир носят, — любил пощеголять учеными терминами, объявил ей, что у ее племянника все «диоптрические симптомы нервозной кардиалгии — да и фебрис есть». «Ты, однако, батюшка, говори по- проще, — отрезала Платонида Ивановна, — латыныо- то не пугай; ты не в аптеке!» — «Сердце не в поряд- ке, — объяснил лекарь, — ну и лихорадочка...» — и повторил свой совет насчет спокойствия и воздержа- ния. «Да ведь опасности нет?» — с строгостью спро- сила Платонида Ивановна (смотри, мол, опять в ла- тынь не заезжай!). «Пока не предвидится!» Лекарь ушел — а Платонида Ивановна пригорю- нилась... однако послала в аптеку за лекарством, ко- торое Аратов не принял, несмотря на ее просьбы. Он отказался также и от грудного чаю. «И чего вы так беспокоитесь, голубушка? — говорил он ей, — уверяю вас, я теперь самый здоровый и счастливый человек в целом свете!» Платонида Ивановна только головой качала. К вечеру с ним сделался небольшой жар; и все-таки он настоял на том, чтобы она не оставалась в его комнате и ушла спать к себе. Платонида Ива- новна повиновалась — но не разделась и не легла; села в кресло — и все прислушивалась да шептала свою молитву. Она начала было дремать, как вдруг страшный, пронзительный крик разбудил ее. Она вскочила, бро- силась в кабинет к Аратову — и по-вчерашнему нашла его лежавшим на полу. Но он не пришел в себя по-вчерашнему, как ни би- лись над ним. С ним в ту же ночь сделалась горячка, усложненная воспалением сердца. Через несколько дней он скончался. Странное обстоятельство сопровождало его вто- рой обморок. Когда его подняли и уложили, в его стиснутой правой руке оказалась небольшая прядь черных женских волос. Откуда взялись эти волосы? У Анны Семеновны была такая прядь, оставшаяся от
Клары; но с какой стати было ей отдать Аратову та- кую для нее дорогую вещь? Разве как-нибудь в днев- ник она ее заложила — и не заметила, как отдала? В предсмертном бреду Аратов называл себя Ро- мео... после отравы; говорил о заключенном, о совер- шенном браке; о том, что он знает теперь, что такое наслаждение. Особенно ужасна была для Платоши минута, когда Аратов, несколько придя в себя и уви- дав ее возле своей постели, сказал ей: — Тетя, что ты плачешь? тому, что я умереть дол- жен? Да разве ты не знаешь, что любовь сильнее смерти?.. Смерть! Смерть, где жало твое? Не плакать — а радоваться должно — так же, как и я радуюсь... И опять на лице умирающего засияла та блажен- ная улыбка, от которой так жутко становилось бедной старухе.

СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ

1 SENILIA ДЕРЕВНЯ Последний день июня месяца; на тысячу верст кру- гом Россия — родной край. Ровной синевой залито все небо; одно лишь облачко на нем — не то плывет, не то тает. Безветрие, теп- лынь... воздух — молоко парное! Жаворонки звенят; воркуют зобастые голуби; молча реют ласточки; лошади фыркают и жуют; собаки не лают и стоят, смирно повиливая хвостами. И дымком-то пахнет, и травой — и дегтем ма- ленько — и маленько кожей. Конопляники уже во- шли в силу и пускают свой тяжелый, но приятный дух. Глубокий, но пологий овраг. По бокам в несколько рядов головастые, книзу исщепленные ракиты. По оврагу бежит ручей; на дне его мелкие камешки словно дрожат сквозь светлую рябь. Вдали, на кон- це-крае земли и неба, синеватая черта большой реки. Вдоль оврага — по одной стороне опрятные амбар- чики, клетушки с плотно закрытыми дверями; по дру- гой стороне пять-шесть сосновых изб с тесовыми кры- шами. Над каждой крышей высокий шест скворечницы; над каждым крылечком вырезной железный, крутогри-
вый конек. Неровные стекла окон отливают цветами радуги. Кувшины с букетами намалеваны на ставнях. Перед каждой избой чинно стоит исправная лавочка; н$ завалинках кошки свернулись клубочком, насторо- жив прозрачные ушки; за высокими порогами про- хладно темнеют сени. Я лежу у самого края оврага на разостланной по- поне; кругом — целые вороха только что скошенного, до истомы душистого сена. Догадливые хозяева раз- бросали сено перед избами: пусть еще немного посох- нет на припеке, а там и в сарай! То-то будет спать на нем славно! Курчавые детские головки торчат из каждого воро- ха; хохлатые курицы ищут в сене мошек да букашек; белогубый щенок барахтается в спутанных былинках. Русокудрые парни, в чистых низко подпоясанных рубахах, в тяжелых сапогах с оторочкой, перекиды- ваются бойкими словами, опершись грудью на отпря- женную телегу, зубоскалят. Из окна выглядывает круглолицая молодка; сме- ется не то их словам, не то возне ребят в наваленном сене. Другая молодка сильными руками тащит большое мокрое ведро из кододца... Ведро дрожит и качается на веревке, роняя длинные, огнистые капли. Передо мной стоит старуха хозяйка в новой клет- чатой паневе, в новых котах. Крупные, дутые бусы в три ряда обвились вокруг смуглой, худой шеи; седая голова повязана желтым платком с красными крапинками; низко навис он над потускневшими глазами. Но приветливо улыбаются старческие глаза; улы- бается все морщинистое лицо. Чай, седьмой десяток доживает старушка... а и теперь еще видать: красавица была в свое время! Растопырив загорелые пальцы правой руки, держит она горшок с холодным, неснятым молоком, прямо из погреба; стенки горшка покрыты росинками, точно би- сером. На ладони левой руки старушка подносит мне большой ломоть еще теплого хлеба. «Кушай, мол, на здоровье, заезжий гость!»
Петух вдруг закричал и хлопотливо захлопал крыльями; ему в ответ, не спеша, промычал запертой теленок. «Ай, да овес!» — слышится голос моего кучера. О, довольство, покой, избыток русской, вольной де- ревни! О, тишь и благодать! И думается мне: к чему нам тут и крест на куполе Святой Софии в Царь-Граде и все, чего так доби- ваемся мы, городские люди? Февраль, 1878 РАЗГОВОР Ни на Юнгфрау, ни на Финстерааргорне еще не быва- ло человеческой ноги. Вершины Альп... Целая цепь крутых уступов... Са- мая сердцевина гор. Над горами бледнозеленое, светлое, немое небо. Сильный, жесткий мороз; твердый, искристый снег; из- под снегу торчат суровые глыбы обледенелых, обвет- ренных скал. Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн. И говорит Юнгфрау соседу: — Что скажешь нового? Тебе видней. Что там внизу? Проходит несколько тысяч лет: одна минута. И гро- хочет в ответ Финстерааргорн: — Сплошные облака застилают землю... Погоди! Проходят еще тысячелетия: одна минута. — Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау. — Теперь вижу; там внизу все то же: пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса; сереют груды ску- ченных камней. Около них все еще копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что еще ни разу не могли осквер- нить ни тебя, ни меня. — Люди? — Да; люди. Проходят тысячи лет: одна минута. — Ну — а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Как будто меньше' видать козявок, — гремит Финстерааргорн. — Яснее стало внизу; сузились воды; поредели леса. Прошли еще тысячи лет: одна минута. — Что ты видишь? — говорит Юнгфрау. — Около нас, вблизи, словно прочистилось, — отве- чает Финстерааргорн, — ну, а там, вдали, по долинам есть еще пятна и шевелится что-то. — А теперь? — спрашивает Юнгфрау, спустя дру- гие тысячи лет — одну минуту. — Теперь хорошо, — отвечает Финстерааргорн, — опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь... Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло все. Хо- рошо теперь, спокойно. — Хорошо, — промолвила Юнгфрау. — Однако до- вольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздрем- нуть. — Пора. Спят громадные горы; спит зеленое, светлое небо над навсегда замолкшей землей. Февраль, 1878 СТАРУХА Я шел по широкому полю, один. И вдруг мне почудились легкие, осторожные шаги за моей спиною... Кто-то шел по моему следу. Я оглянулся — и увидал маленькую, сгорбленную старушку, всю закутанную в серые лохмотья. Лицо старушки одно виднелось из-под них: желтое, морщи- нистое, востроносое, беззубое лицо. Я подошел к ней... Она остановилась. — Кто ты? Чего тебе нужно? Ты нищая? Ждешь милостыни? Старушка не отвечала. Я наклонился к ней и заме- тил, что оба глаза у ней были застланы полупрозрач- ной, беловатой перепонкой, или плевой, какая бывает у иных птиц: они защищают ею свои глаза от слишком яркого света. Но у старушки та плева не двигалась и не откры- вала зениц... из чего я заключил, что она слепая.
— Хочешь милостыни?— повторил я свой вопрос.— Зачем ты идешь за мною? — Но старушка попрежнему не отвечала, а только съежилась чуть-чуть. Я отвернулся от нее и пошел своей дорогой. И вот опять слышу я за собою те же легкие, мер- ные, словно крадущиеся шаги. «Опять эта женщина! — подумалось мне. — Что она ко мне пристала?— Но я тут же мысленно прибавил:— Вероятно, она сослепу сбилась с дороги, идет теперь по слуху за моими шагами, чтобы вместе со мною выйти в жилое место. Да, да; это так». Но странное беспокойство понемногу овладело моими мыслями: мне начало казаться, что старушка не идет только за мною, но что она направляет меня, что она меня толкает то направо, то налево, и что я невольно повинуюсь ей. Однако я продолжаю идти... Но вот впереди на са- мой моей дороге что-то чернеет и ширится... какая-то яма... «Могила! — сверкнуло у меня в голове. — Вот куда она толкает меня!» Я круто поворачиваю назад... Старуха опять передо мною... но она видит! Она смотрит на меня большими, злыми, зловещими глазами... глазами хищной птицы... Я надвигаюсь к ее лицу, к ее глазам... Опять та же тусклая плева, тот же слепой и тупой облик... «Ах!—думаю я...—эта старуха — моя судьба. Та судьба, от которой не уйти человеку!» «Не уйти! не уйти! Что за сумасшествие?.. Надо по- пытаться». И я бросаюсь в сторону, по другому на- правлению. Я иду проворно... Но легкие шаги попрежнему ше- лестят за мною, близко, близко... И впереди опять тем- неет яма. Я опять поворачиваю в другую сторону... И опять тот же шелест сзади и то же грозное пятно впереди. И куда я ни мечусь, как заяц на угонках... все то же, то же! «Стой! — думаю-я. — Обману ж я ее! Не пойду я никуда!» — и я мгновенно сажусь на землю. Старуха стоит позади, в двух шагах от меня. Я ее не слышу, но я чувствую, что она тут.
И вдруг я вижу: то пятно, что чернело вдали, плы- вет, ползет само ко мне! Боже! Я оглядываюсь назад... Старуха смотрит прямо на меня — и беззубый рот скривлен усмеш- кой... — Не уйдешь! Февраль, 1878 СОБАКА Нас двое в комнате: собака моя и я. На дворе воет страшная, неистовая буря. Собака сидит передо мною — и смотрит мне прямо в глаза. И я тоже гляжу ей в глаза. Она словно хочет сказать мне что-то. Она немая, она без слов, она сама себя не понимает — но я ее по- нимаю. Я понимаю, что в это мгновенье и в ней и во мне живет одно и то же чувство, что между нами нет ника- кой разницы. Мы тожественны; в каждом из нас горит и светится тот же трепетный огонек. Смерть налетит, махнет на него своим холодным широким крылом... И конец! Кто потом разберет, какой именно в каждом из нас горел огонек? Нет! это не животное и не человек меняются взгля- дами... Это две пары одинаковых глаз устремлены друг на друга. И в каждой из этих пар, в животном и в челове- ке — одна и та же жизнь жмется пугливо к другой. Февраль, 1878 СОПЕРНИК У меня был товарищ—соперник; не по занятиям, не по службе или любви; но наши воззрения ни в чем не сходились, и всякий раз, когда мы встречались, ме- жду нами возникали нескончаемые споры.
Мы спорили обо всем: об искусстве, о религии, о науке, о земной и загробной — особенно о загробной жизни. Он был человек верующий и восторженный. Одна- жды он сказал мне: — Ты надо всем смеешься; но если я умру прежде тебя, то я явлюсь к тебе с того света... Увидим, засме- ешься ли ты тогда? И он, точно, умер прежде меня, в молодых летах еще будучи; но прошли года — и я позабыл об его обе- щании — об его угрозе. Раз, ночью, я лежал в постели — и не мог, да и не хотел заснуть. В комнате не было ни темно, ни светло; я принялся глядеть в седой полумрак. И вдруг мне почудилось, что между двух окон стоит мой соперник — и тихо и печально качает сверху вниз головою. Я не испугался — даже не удивился... но, припод- нявшись слегка и опершись на локоть, стал еще при- стальнее глядеть на неожиданно появившуюся фигуру. Тот продолжал качать головою. — Что? — промолвил я, наконец.—Ты торже- ствуешь? или жалеешь? Что это: предостережение или упрек?.. Или ты мне хочешь дать понять, что ты был неправ? что мы оба неправы? Что ты испытываешь? Муки ли ада? Блаженство ли рая? Промолви хоть слово! Но мой соперник не издал ни единого звука — и только попрежнему печально и покорно качал голо- вою — сверху вниз. Я засмеялся... он исчез. Февраль, 1878 НИЩИЙ Я проходил по улице... меня остановил нищий, дряхлый старик. Воспаленные, слезливые глаза, посинелые губы, шер- шавые лохмотья, нечистые раны... О, как безобразно обглодала бедность это несчастное существо!
Он протягивал мне красную, опухшую, грязную руку... Он стонал, он мычал о помощи. Я стал шарить у себя во всех карманах... Ни ко- шелька, ни часов, ни даже платка... Я ничего не взял с собою. А нищий ждал... и протянутая его рука слабо колы- халась и вздрагивала. Потерянный, смущенный, я крепко пожал эту гряз- ную, трепетную руку... «Не взыщи, брат; нет у меня ничего, брат». Нищий уставил на меня свои воспаленные глаза; его синие губы усмехнулись — и он в свою очередь стиснул мои похолодевшие пальцы. — Что же, брат, — прошамкал он, — и на том спа- сибо. — Это тоже подаяние, брат. Я понял, что и я получил подаяние от моего брата. Февраль, 1878 «УСЛЫШИШЬ СУД ГЛУПЦА...» Пушкин Ты всегда говорил правду, великий наш певец; ты сказал ее и на этот раз. «Суд глупца и смех толпы»... Кто не изведал и того и другого? Все это можно — и должно переносить; а кто в си- лах — пусть презирает! Но есть удары, которые больнее бьют по самому сердцу... Человек сделал все, что мог; работал уси- ленно, любовно, честно... И честные души гадливо от- ворачиваются от него; честные лица загораются него- дованием при его имени. — Удались! Ступай вон! — кричат ему честные, мо- лодые голоса. — Ни ты нам не нужен, ни твой труд; ты оскверняешь наше жилище — ты нас не знаешь и не понимаешь... Ты наш враг! Что тогда делать этому человеку? Продолжать тру- диться, не пытаться оправдываться — и даже не ждать более справедливой оценки.
Некогда землепашцы проклинали путешественника, принесшего им картофель, замену хлеба, ежедневную пищу бедняка. Они выбивали из протянутых к ним рук драгоценный дар, бросали его в грязь, топтали ногами. Теперь они питаются им — и даже не ведают имени своего благодетеля. Пускай! На что им его имя? Он, и безымянный, спа- сает их от голода. Будем стараться только о'том, чтобы приносимое нами было точно полезною пищей. Горька неправая укоризна в устах людей, которых любишь... Но перенести можно и это... «Бей меня! но выслушай!» — говорил афинский вождь спартанскому. «Бей меня — но будь здоров и сыт!» — должны го- ворить мы. Февраль, 1878 д о в о л ьи ы it ЧЕЛОВЕК По улице столицы мчится вприпрыжку молодой еще человек. Его движенья веселы, бойки; глаза сияют, ухмыляются губы, приятно алеет умиленное лицо... Он весь — довольство и радость. Что с ним случилось? Досталось ли ему наслед- ство? Повысили ли его чином? Спешит ли он на лю- бовное свиданье? Или просто он хорошо позавтракал, и чувство здоровья, чувство сытой силы взыграло во всех его членах? Уж не возложили ли на его шею твой красивый осьмиугольный крест, о польский король Ста- нислав! Нет. Он сочинил клевету на знакомого, распростра- нил ее тщательно, услышал ее, эту самую клевету, из уст другого знакомого — и сам ей поверил. О, как доволен, как даже добр в эту минуту этот милый, многообещающий молодой человек! Февраль, 1878
ЖИТЕЙСКОЕ ПРАВИЛО — Если вы желаете хорошенько насолить и даже повредить противнику, — говорил мне один старый пройдоха, — то упрекайте его в том самом недостатке или пороке, который вы за собою чувствуете. Него- дуйте... и упрекайте! Во-первых — это заставит других думать, что у вас этого порока нет. Во-вторых — негодование ваше может даже быть искренним... Вы можете воспользоваться укорами соб- ственной совести. Если вы, например, ренегат, — упрекайте против- ника в том, что у него нет убеждений! Если вы сами лакей в душе, — говорите ему с уко- ризной, что он лакей... лакей цивилизации, Европы, со- циализма! — Можно даже сказать: лакей безлакейства! — за- метил я. — И это можно, — подхватил пройдоха. Февраль, 1878 КОНЕЦ СВЕТА Сон Чудилось мне, что я нахожусь где-то в России, в глуши, в простом деревенском доме. Комната большая, низкая, в три окна; стены вы- мазаны белой краской; мебели нет. Перед домом голая равнина; постепенно понижаясь, уходит она в даль; серое, одноцветное небо висит над нею как полог. Я не один; человек десять со мною в комнате. Люди всё простые, просто одетые; они ходят вдоль и поперек, молча, словно крадучись. Они избегают друг друга — и, однако, беспрестанно меняются тревожными взорами. Ни один не знает, зачем он попал в этот дом и что за люди с ним? На всех лицах беспокойство и уны- лость... все поочередно подходят к окнам и внима- тельно оглядываются, как бы ожидая чего-то извне.
Потом опять принимаются бродить вдоль и попе- рек. Между нами вертится небольшого росту мальчик; от времени до времени он пищит тонким, однозвучным голоском: «Тятенька, боюсь!»—Мне тошно на сердце от этого писку — и я тоже начинаю бояться... чего? не знаю сам. Только я чувствую: идет и близится боль- шая, большая беда. А мальчик нет, нет — да запищит. Ах,-как бы уйти отсюда! Как душно! Как томно! Как тяжело!.. Но уйти невозможно. Это небо — точно саван. И ветра нет... Умер воз- дух, что ли? Вдруг мальчик подскочил к окну и закричал тем же жалобным голосом: — Гляньте! гляньте! земля провалилась! — Как? провалилась! — Точно: прежде перед до- мом была равнина, а теперь он стоит на вершине страшной горы! Небосклон упал, ушел вниз, а от са- мого дома спускается почти отвесная, точно разрытая, черная кручь. Мы все столпились у окна... Ужас леденит наши сердца. — Вот оно... вот оно! — шепчет мой сосед. И вот вдоль всей далекой земной грани зашевели- лось что-то, стали подниматься и падать какие-то не- большие, кругловатые бугорки. «Это — море! — подумалось всем нам в одно и то же мгновение. — Оно сейчас нас всех затопит... Только как же оно может расти и подниматься вверх? На эту кручь?» И, однако, оно растет, растет громадно... Это уже не отдельные бугорки мечутся вдали... Одна сплошная чудовищная волна обхватывает весь круг небосклона. Она летит, летит на нас!—Морозным вихрем не- сется она, крутится тьмой кромешной. Всё задрожало вокруг — а там, в этой налетающей громаде, и треск, и гром, и тысячегортанный, железный лай... Га! Какой рев и вой! Это земля завыла от страха... Конец ей! Конец всему! -Мальчик пискнул еще раз... Я хотел было ухва- титься за товарищей, но мы уже все раздавлены,
погребены, потоплены, унесены той, как чернила, чер- ной, льдистой, грохочущей волной! Темнота... темнота вечная! Едва переводя дыхание, я проснулся. Март, 1878 МАША Проживая — много лет тому назад — в Петербурге, я, всякий раз как мне случалось нанимать извозчика, вступал с ним в беседу. Особенно любил я беседовать с ночными извозчи- ками, бедными подгородными крестьянами, прибывав- шими в столицу с окрашенными вохрой санишками и плохой клячонкой — в надежде и самим прокормиться и собрать на оброк господам. Вот однажды нанял я такого извозчика... Парень лет двадцати, рослый, статный, молодец молодцом; глаза голубые, щеки румяные; русые волосы вьются колечками из-под надвинутой на самые брови запла- танной шапоньки. И как только налез этот рваный армячишко на эти богатырские плеча! Однако красивое, безбородое лицо извозчика ка- залось печальным и хмурым. Разговорился я с ним. И в голосе его слышалась печаль. — Что, брат? — спросил я его. — Отчего ты не ве- сел? Али горе есть какое? Парень не тотчас отвечал мне. — Есть, барин, есть,— промолвил он, наконец.— Да и такое, что лучше быть не надо. Жена у меня померла. — Ты ее любил... Жену-то свою? Парень не обернулся ко мне; только голову накло- нил немного. — Любил, барин. Восьмой месяц пошел... а не могу забыть. Гложет мне сердце... да и ну! И с чего ей было помирать-то? Молодая! здоровая!.. В един день холера порешила. — И добрая она была у тебя? — Ах, барин! — тяжело вздохнул бедняк. — И как же дружно мы жили с ней! Без меня скончалась.
Я как узнал здесь, что ее, значит, уже похоронили, — сейчас в деревню поспешил, домой. Приехал — а уж за полночь стало. Вошел я к себе в избу, остановился посередке и говорю так-то тихохонько: «Маша! а Маша!» Только сверчок трещит. Заплакал я тутотка, сел на избяной пол — да ладонью по земле как хлопну! «Ненасытная, говорю, утроба!.. Сожрала ты ее... сожри ж и меня! Ах, Маша!» — Маша!—прибавил он внезапно упавшим голо- сом. И не выпуская из рук веревочных вожжей, он выдавил рукавицей из глаз слезу, стряхнул ее, сбросил в сторону, повел плечами — и уж больше не произнес ни слова. Слезая с саней, я дал ему лишний пятиалтынный. Он поклонился мне низехонько, взявшись обеими руками за шапку — и поплелся шажком по снежной скатерти пустынной улицы, залитой седым туманом январского мороза. Апрель, 1878 ДУРАК Жил-был на свете дурак. Долгое время он жил припеваючи; но понемногу стали доходить до него слухи, что он всюду слывет за безмозглого пошлеца. Смутился дурак и начал печалиться о том, как бы прекратить те неприятные слухи? Внезапная мысль озарила, наконец, его темный умишко... И он, ни мало не медля, привел ее в испол- нение. Встретился ему на улице знакомый — и принялся хвалить известного живописца... — Помилуйте! — воскликнул дурак. — Живописец этот давно сдан в архив... Вы этого не знаете? — Я от вас этого не ожидал... Вы — отсталый человек. Знакомый испугался — и тотчас согласился с ду- раком. — Какую прекрасную книгу я прочел сегодня! — говорил ему другой знакомый. — Помилуйте! — воскликнул дурак. — Как вам не стыдно? Никуда эта книга не годится; все на нее давно
махнули рукою.— Вы этого не знаете? Вы — отсталый человек. И этот знакомый испугался — и согласился с ду- раком. — Что за чудесный человек мой друг N. N.! — го- ворил дураку третий знакомый. — Вот истинно благо- родное существо! — Помилуйте! — воскликнул дурак. — N. N. — за- ведомый подлец! Родню всю ограбил. Кто ж этого не знает? Вы — отсталый человек! Третий знакомый тоже испугался и согласился с дураком, отступился от друга. И кого бы, что бы ни хва- лили при дураке — у него на все была одна отповедь. Разве иногда прибавит с укоризной: — А вы всё еще верите в авторитеты? — Злюк! Желчевик! — начинали толковать о ду- раке его знакомые. — Но какая голова! — И какой язык! — прибавляли другие. — О, да он талант! Кончилось тем, что издатель одной газеты предло- жил дураку заведывать у него критическим отделом. И дурак стал критиковать все и всех, нисколько не меняя манеры своей, ни своих восклицаний. Теперь он, кричавший некогда против авторитетов,— сам авторитет — а юноши перед ним благоговеют — и боятся его. Да и как им быть, бедным юношам? Хоть и не сле- дует, вообще говоря, благоговеть... но тут, поди, не возблагоговей — в отсталые люди попадаешь! Житье дуракам между трусами. Апрель, 1878 ВОСТОЧНАЯ ЛЕГЕНДА Кто в Багдаде не знает великого Джиаффара, солнца вселенной? Однажды, много лет тому назад, — он был еще юношей, — прогуливался Джиаффар в окрестностях Багдада. Вдруг до слуха его долетел хриплый крик: кто-то отчаянно взывал о помощи.
Джиаффар отличался между своими сверстниками благоразумием и обдуманностью; но сердце у него было жалостливое — и он надеялся на свою силу. Он побежал на крик и увидел дряхлого старика, притиснутого к городской стене двумя разбойниками, которые его грабили. Джиаффар выхватил свою саблю и напал на зло- деев: одного убил, другого прогнал. Освобожденный старец пал к ногам своего избави- теля и, облобызав край его одежды, воскликнул: — Храбрый юноша, твое великодушие не останется без награды. На вид я — убогий нищий; но только на вид. Я человек не простой. Приходи- завтра ран- ним утром на главный базар; я буду ждать тебя у фонтана—и ты убедишься в справедливости моих слов. Джиаффар подумал: «На вид человек этот нищий, точно; однако — всяко бывает. Отчего не попы- таться?» — и отвечал: — Хорошо, отец мой; приду. Старик взглянул ему в глаза — и удалился. На другое утро, чуть забрезжил свет, Джиаффар отправился на базар. Старик уже ожидал его, облоко- тись на мраморную чашу фонтана. Молча взял он Джиаффара за руку и привел его в небольшой сад, со всех сторон окруженный высокими стенами. По самой середине этого сада, на зеленой лужайке, росло дерево необычайного вида. Оно походило на кипарис; только листва на нем была лазоревого цвета. Три плода — три яблока — висело на тонких, кверху загнутых ветках: одно, средней величины, про- долговатое, молочно-белое; другое, большое, круглое, яркокрасное; третье маленькое, сморщенное, желто- ватое. Все дерево слабо шумело, хоть и не было ветра. Оно звенело тонко и жалобно, словно стеклянное; ка- залось, оно чувствовало приближение Джиаффара. — Юноша! — промолвил старец. — Сорви любой из этих плодов и знай: сорвешь и съешь белый — будешь
умнее всех людей; сорвешь и съешь красный — будешь богат, как еврей Ротшильд; сорвешь и съешь жел- тый — будешь нравиться старым женщинам. Решайся!., и не мешкай. Через час и плоды завянут, и само де- рево уйдет в немую глубь земли! ' Джиаффар понурил голову — и задумался. — Как тут поступить? — произнес он вполголоса, как бы рассуждая сам с собою. — Сделаешься слиш- ком умным — пожалуй, жить не захочется; сделаешь- ся богаче «всех людей — будут все тебе завидовать; лучше же я сорву -и съем третье, сморщенное яблоко! Он так и поступил; а старец засмеялся беззубым смехом и промолвил: — О мудрейший юноша! Ты избрал благую часть! На что тебе белое яблоко? Ты и так умнее Соломона. Красное яблоко также тебе не .нужно... И без него ты будешь богат. Только богатству твоему никто завидовать не станет. — Поведай мне, старец, — промолвил, встрепенув- шись, Джиаффар, — где живет почтенная мать нашего богоспасаемого халифа? Старик поклонился до земли — и указал юноше дорогу. Кто в Багдаде не знает солнца вселенной, великого, знаменитого Джиаффара? Апрель, 1878 ДВА ЧЕТВЕРОСТИШИЯ Существовал некогда город, жители которого до того страстно любили поэзию, что если проходило не- сколько недель и не появлялось новых прекрасных стихов, — они считали такой поэтический неурожай общественным бедствием. Они надевали тогда свои худшие одежды, посыпали пеплом головы — и, собираясь толпами на площадях, проливали слезы, горько роптали на музу, покинув- шую их.
В один подобный злополучный день молодой поэт Юний появился на площади, переполненной скорбев- шим народом. Проворными шагами взобрался он на особенно устроенный амвон — и подал знак, что желает произ- нести стихотворение. Ликторы тотчас замахали жезлами. — Молчание! внимание! — зычно возопили они — и толпа затихла, выжидая. — Друзья! Товарищи! — начал Юний громким, но не совсем твердым голосом: Друзья! Товарищи! Любители стихов! Поклонники всего, что стройно и красиво! Да не смущает вас мгновенье грусти темной! Придет желанный миг... и свет рассеет тьму! Юний умолк... а в ответ ему, со всех концов пло- щади, поднялся гам, свист, хохот. Все обращенные к нему лица пылали негодованием, все глаза сверкали злобой, все руки поднимались, угрожали, сжимались в кулаки! — Чем вздумал удивить! — ревели сердитые голо- са. — Долой с амвона бездарного рифмоплета! Вон ду- рака! Гнилыми яблоками, тухлыми яйцами шута горо- хового! Подайте камней! Камней сюда! Кубарем скатился с амвона Юний... но он еще не успел прибежать к себе домой, как до слуха его доле- тели раскаты восторженных рукоплесканий, хвалебных возгласов и кликов. Исполненный недоуменья, стараясь, однако, не быть замеченным (ибо опасно раздражать залютев- шего зверя) — возвратился Юний на площадь. И что же он увидел? Высоко над толпою, над ее плечами, на золотом плоском щите, облеченный пурпурной хламидой, с лав- ровым венком на взвившихся кудрях, стоял его сопер- ник, молодой поэт Юлий... А народ вопил кругом: — Слава! Слава! Слава бессмертному Юлию! Он утешил нас в нашей печали, в нашем горе великом! Он подарил нас стихами слаще меду, звучнее кимвала,
душистее розы, чище небесной лазури! Несите его с торжеством, обдавайте его вдохновенную голову мяг- кой волной фимиама, прохлаждайте его .чело мерным колебанием пальмовых ветвей, расточайте у ног его все благовония аравийских мирр! Слава! Юний приблизился к одному из славословящих. — Поведай мне, о мой согражданин! какими сти- хами осчастливил вас Юлий? Увы! меня не было на площади, когда он произнес их! Повтори их, если ты их запомнил, сделай милость! — Такие стихи — да не запомнить? — ретиво от- ветствовал вопрошенный. — За кого ж ты меня прини- маешь? Слушай — и ликуй, ликуй вместе с нами! «Любители стихов!» — так начал божественный Юлий... Любители стихов! Товарищи! Друзья! Поклонники всего, что стройно, звучно, нежно! Да не смущает вас мгновенье скорби тяжкой! Желанный миг придет — и день прогонит ночь! — Каково? — Помилуй! — возопил Юний, — да это мои сти- хи! — Юлий, должно быть, находился в толпе, когда я произнес их, — он услышал и повторил их, едва изме- нив, — и уж, конечно, не к лучшему, — несколько вы- ражений! — Ага! Теперь я узнаю тебя... Ты Юний, — воз- разил, насупив брови, остановленный им гражда- нин.— Завистник или глупец!.. Сообрази только од- но, несчастный! У Юлия как возвышенно 'сказано: «И день прогонит ночь!..» А у тебя — чепуха ка- кая-то: «И свет рассеет тьму»?! Какой свет?! Какую тьму?! — Да разве это не всё едино... — начал было Юний... — Прибавь еще слово, (— перебил его гражданин, — я крикну народу... и он тебя растерзает! Юний благоразумно умолк, а слышавший его раз- говор с гражданином седовласый старец подошел к бедному поэту и, положив ему руку на плечо, про- молвил:
— Юний! Ты сказал свое — да не во-время; а тот не свое сказал — да во-время. Следовательно, он прав — а тебе остаются утешения собственной твоей совести. Но пока совесть — как могла и как умела... до- вольно плохо, правду сказать — утешала прижавше- гося к сторонке Юния, — вдали, среди грома и плеска ликований, в золотой пыли всепобедного солнца, бли- стая пурпуром, темнея лавром сквозь волнистые струи обильного фимиама, с величественной медленностью, подобно царю, шествующему на царство, плавно двига- лась гордо-выпрямленная фигура Юлия... и длинные вет- ви пальм поочередно склонялись перед ним,какбывыра- жая своим тихим вздыманьем, своим покорным накло- ном — то непрестанно возобновлявшееся обожание, ко- торое переполняло сердца очарованных им сограждан! Апрель, 1878 ВОРОБЕЙ Я возвращался с охоты и шел по аллее сада. Со- бака бежала впереди меня. Вдруг она уменьшила свои шаги и начала красться, как бы зачуяв перед собою дичь. Я глянул вдоль аллеи и увидал молодого воробья с желтизной около клюва и пухом на голове. Он упал из гнезда (ветер сильно качал березы аллеи) и сидел неподвижно, беспомощно растопырив едва прорастав- шие крылышки. Моя собака медленно приближалась к нему, как вдруг, сорвавшись с близкого дерева, старый черно- грудый воробей камнем упал перед самой ее мордой — и весь взъерошенный, искаженный, с отчаянным и жал- ким писком прыгнул раза два в направлении зубастой раскрытой пасти. Он ринулся спасать, он заслонил собою свое де- тище... но все его маленькое тело трепетало от ужаса, голосок одичал и охрип, он замирал, он жертвовал со- бою! Каким громадным чудовищем должна была ему ка- заться собака! И все-таки он не мог усидеть на своей
высокой, безопасной ветке... Сила, сильнее его воли, сбросила его оттуда. Мой Трезор остановился, попятился... Видно, и он признал эту силу. Я поспешил отозвать смущенного пса — и удалился, благоговея. Да; не смейтесь. Я благоговел перед той малень- кой, героической птицей, перед любовным ее поры- вом. Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь. Апрель, 1878 ЧЕРЕПА Роскошная, пышно освещенная зала; множество ка- валеров и дам. Все лица оживлены, речи бойки... Идет трескучий разговор об одной известной певице. Ее величают бо- жественной, бессмертной... О, как хорошо пустила она вчера свою последнюю трель! И вдруг — словно по манию волшебного жезла — со всех голов и со всех лиц слетела тонкая шелуха кожи — и мгновенно выступила наружу мертвенная бе- лизна черепов, зарябили синеватым оловом обнажен- ные десны и скулы. С ужасом глядел я, как двигались и шевелились эти десны и скулы — как поворачивались, лоснясь при свете ламп и свечей, эти шишковатые, костяные шары — и как вертелись в них другие, меньшие шары — шары обессмысленных глаз. Я не смел прикоснуться к собственному лицу, не смел взглянуть на себя в зеркало. А черепа поворачивались попрежнему... И с преж- ним треском, мелькая красными лоскуточками из-за оскаленных зубов, проворные языки лепетали о том, как удивительно, как неподражаемо, бессмертная... да! бессмертная певица пустила свою последнюю трель!' Апрель, 1878
ЧЕРНОРАБОЧИЙ И' БЕЛОРУЧКА Разговор Чернорабочий. Что ты к нам лезешь? Чего тебе надо? Ты не наш... Ступай прочь! Белоручка. Я ваш, братцы! Чернорабочий. Как бы не так! Наш! Что вы- думал! Посмотри хоть на мои руки. Видишь, какие они грязные? И навозом от них несет и дегтем, — а твои вон руки белые. И чем от них пахнет? Белоручка (подавая свои руки). Понюхай. Чернорабочий (понюхав руки). Что за прит- ча? Словно железом от них отдает. Белоручка. Железом и есть. Целых шесть лет я на них носил кандалы. Чернорабочий. А за что же это? Белоручка. А за то, что я о вашем же добре заботился, хотел освободить вас, серых, темных людей, восставал против притеснителей ваших, бунтовал... Ну, меня и засадили. Чернорабочий. Засадили? Вольно же тебе было бунтовать! Два года спустя. Тот же чернорабочий (другому). Слышь, Петра!.. Помнишь, позапрошлым летом один такой белоручка с тобой беседовал? Другой чернорабочий. Помню... а что? Первый чернорабочий. Его сегодня, слышь, повесят; такой приказ вышел. Второй чернорабочий. Все бунтовал? Первый чернорабочий. Все бунтовал. Второй чернорабочий. Да... Ну, вот что, брат Митряй; нельзя ли нам той самой веревочки раз- добыть, на которой его вешать будут; говорят, ба-аль- шое счастье от этого в дому бывает! Первый чернорабочий. Это ты справед- ливо. Надо попытаться, брат Петра. Апрель, 1878
РОЗА Последние дни августа... Осень уже наступала. Солнце садилось. Внезапный порывистый ливень, без грому и без молний, только что промчался над на- шей широкой равниной. Сад перед домом горел и дымился, весь залитый пожаром зари и потопом дождя. Она сидела за столом в гостиной и с упорной за- думчивостью глядела в сад сквозь полураскрытую дверь. Я знал, что свершалось тогда в ее душе; я знал, что после недолгой, хоть и мучительной борьбы, она в этот самый миг отдавалась чувству, с которым уже не могла более сладить. Вдруг она поднялась, проворно вышла в сад и скрылась. Пробил час... пробил другой; она не возвращалась. Тогда я встал и, выдя из дому, отправился по ал- лее, по которой — я в том не сомневался — пошла и она. Все потемнело вокруг; ночь уже надвинулась. Но на сыром песку дорожки, ярко алея даже сквозь раз- литую мглу, виднелся кругловатый предмет. Я наклонился... То была молодая, чуть распустив- шаяся роза. Два часа тому назад я видел эту самую розу на ее груди. Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вер- нувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом. Вот и она вернулась, наконец, — и, легкими ша- гами пройдя всю комнату, села за стол. Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как бы уменьшенные глаза. Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взглянула на меня — и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами. — О чем вы плачете? — спросил я. — Да вот об этой розе. Посмотрите, что с ней ста- лось.
Тут я вздумал выказать глубокомыслие. — Ваши слезы смоют эту грязь, — промолвил я с значительным выраженьем. — Слезы не моют, слезы жгут, — отвечала она и, обернувшись к камину, бросила цветок в умиравшее пламя. — Огонь сожжет еще лучше слез, — воскликнула она не без удали, — и прекрасные глаза, еще блестев- шие от слез, засмеялись дерзостно и счастливо. Я понял, что и она была сожжена. Апрель, 1878 ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ с Мы были когда-то короткими, близкими друзьями... Но настал недобрый миг — и мы расстались, как враги. Прошло много лет... И вот, заехав в город, где он жил, я узнал, что он безнадежно болен и желает ви- деться со мною. Я отправился к нему, вошел в его комнату... Взоры паши встретились. Я едва узнал его. Боже! что с ним сделал недуг! Желтый, высохший, с лысиной во всю голову, с уз- кой седой бородой, он сидел в одной, нарочно изрезан- ной рубахе... Он не мог сносить давление самого лег- кого платья. Порывисто протянул он мне страшно ху- дую, словно обглоданную руку, усиленно прошептал несколько невнятных слов — привет ли то был, упрек ли — кто знает? Изможденная грудь заколыхалась — и на съеженные зрачки загоревшихся глаз скатились две скупые, страдальческие слезинки. Сердце во мне упало... Я сел на стул возле него — и, опустив невольно взоры перед тем ужасом и безобразием, также протянул руку. Но мне почудилось, что не его рука .взялась за мою. Мне почудилось, что между нами сидит высокая, тихая, белая женщина. Длинный покров облекает ее с ног до головы... Никуда не смотрят ее глубокие,
бледные глаза; ничего не говорят ее бледные, строгие губы... Эта женщина соединила наши руки... Она навсегда примирила нас. Да... Смерть нас примирила... Апрель, 1878 ПОРОГ Сон Я вижу громадное здание. В передней стене узкая дверь раскрыта настежь; за дверью — угрюмая мгла. Перед высоким порогом стоит девушка... Русская девушка. Морозом дышит та непроглядная мгла; и вместе б леденящей струей выносится из глубины здания мед- лительный, глухой голос. — О ты, что желаешь переступить этот порог, знаешь ли ты, что тебя ожидает? — Знаю, — отвечает девушка. — Холод, голод, ненависть, насмешка, презрение, обида, тюрьма, болезнь и самая смерть? — Знаю. — Отчуждение полное, одиночество? — Знаю... Я готова. Я перенесу все страдания, все удары. — Не только от врагов — но и от родных, от дру- зей? — Да... и от них. — Хорошо. Ты готова на жертву? - Да. — На безымянную жертву? Ты погибнешь — и ни- кто... никто не будет даже знать, чью память почтить!.. — Мне не нужно ни благодарности, ни сожаления. Мне не нужно имени. — Готова ли ты на преступление? Девушка потупила голову... — И на преступление готова. Голос не тотчас возобновил свои вопросы.' — Знаешь ли ты, — заговорил он, наконец,—что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь,
можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь? — Знаю и это. И все-таки я хочу войти. — Войди! Девушка перешагнула порог — и тяжелая завеса упала за нею. — Дура! — проскрежетал кто-то сзади. — Святая! — пронеслось откуда-то в ответ. Май, 1878 ПОСЕЩЕНИЕ Я сидел у раскрытого окна... утром, ранним утром первого мая. Заря еще не занималась; но уже бледнела, уже хо- лодела темная, теплая ночь. Туман не вставал, не бродил ветерок, все было одноцветно и безмолвно... но чуялась близость пробу- ждения — и в поредевшем воздухе пахло жесткой сыростью росы. Вдруг в мою комнату, сквозь раскрытое окно, легко позванивая и шурша, влетела большая птица. Я вздрогнул, вгляделся... То была не птица, то была крылатая, маленькая женщина, одетая в тесное, длинное, книзу волнистое платье. Вся она была серая, перламутрового цвета; одна лишь внутренняя сторона ее крылышек алела нежной злостью распускающейся розы; венок из ландышей охватывал разбросанные кудри круглой головки, и, по- добные усикам бабочки, два павлиньих пера забавно колебались над красивым, выпуклым лобиком. Она пронеслась раза два под потолком; ее крошеч- ное лицо смеялось; смеялись также огромные, черные, светлые глаза. Веселая резвость прихотливого полета дробила их алмазные лучи. Она держала в руке длинный стебель степного цветка: «царским жезлом» зовут его русские люди,— он и то похож на скипетр. Стремительно пролетая надо мною, коснулась она моей головы тем цветком.
Я рванулся к ней... Но она уже выпорхнула из окна — и умчалась. В саду, в глуши сиреневых кустов, горлинка встре- тила ее первым воркованьем — а там, где она скры- лась, молочно-белое небо тихонько закраснелось. Я узнал тебя, богиня фантазии! Ты посетила меня случайно — ты полетела к молодым поэтам. О поэзия! Молодость! Женская, девственная кра- сота! Вы только на миг можете блеснуть передо мною — ранним утром ранней весны! Май, 1878 NECESSITAS, VIS, LIBERTAS1 Барельеф Высокая, костлявая старуха с железным лицом и неподвижно-тупым взором идет большими шагами, и сухою, как палка, рукою толкает перед собой другую женщину. Женщина эта огромного росту, могучая, дебелая, с мышцами, как у Геркулеса, с крохотной головкой на бычачьей шее — и слепая — в свою очередь толкает небольшую, худенькую девочку. У одной этой девочки зрячие глаза; она упирается, оборачивается назад, поднимает тонкие, красивые руки; ее оживленное лицо выражает нетерпенье и от- вагу... Она не хочет слушаться, она не хочет идти, куда ее толкают... и все-таки должна повиноваться и идти. Necessitas, Vis, Libertas. Кому угодно — пусть переводит. Май, 1878 МИЛОСТЫНЯ Вблизи большого города, по широкой проезжей до- роге шел старый, больной человек. Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно 1 Необходимость, сила, свобода (лат.).
чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь... Он изнемогал. Он присел на придорожный' камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками — и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль.’ Он вспоминал... Вспоминал он, как и он был некогда здоров и бо- гат и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба — и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно. А слезы все капали да капали, пестря седую пыль. Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову и увидал перед собою не- знакомца. Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой. — Ты все свое богатство роздал, — послышался ровный голос... — Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал? — Не жалею, — отвечал со вздохом старик, — только вот умираю я теперь. — И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, — продолжал незнакомец, — не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней? Старик ничего не отвечал — и задумался. — Так и ты теперь не гордись, бедняк, — загово- рил опять незнакомец, — ступай протягивай руку, до- ставь и ты другим добрым людям возможность пока- зать на деле, что они добры. Старик встрепенулся, вскинул глазами... но незна- комец уже исчез; а вдали на дороге показался про- хожий. Старик подошел к нему — и протянул руку. Этот
прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ни- чего. Но за ним шел другой — и тот подал старику ма- лую милостыню. И старик купил себе на данные гроши хлеба — и сладок показался ему выпрошенный кусок — и не было стыда у него на сердце — а напротив: его осенила ти- хая радость. Май, 1878 НАСЕКОМОЕ Снилось мне, что сидит нас человек двадцать в большой комнате с раскрытыми окнами. Между нами женщины, дети, старики... Все мы го- ворим о каком-то очень известном предмете — говорим шумно и невнятно. Вдруг в комнату с сухим треском влетело большое насекомое, вершка в два длиною... влетело, покружи- лось и село на стену. Оно походило на муху или на осу. Туловище гряз- но-бурого цвету; такого же цвету и плоские, жесткие крылья; растопыренные мохнатые лапки, да голова угловатая и крупная, как у коромыслов; и голова эта и лапки — яркокрасные, точно кровавые. Странное это насекомое беспрестанно поворачивало голову вниз, вверх, вправо, влево, передвигало лапки... потом вдруг срывалось со стены, с треском летало по комнате — и опять садилось, опять жутко и противно шевелилось, не трогаясь с места. Во всех нас оно возбуждало отвращение, страх, даже ужас... Никто из нас не видал ничего подобного, все кричали: «Гоните вон это чудовище!», все махали платками издали... ибо никто не решался подойти... и когда насекомое взлетало — все невольно сторони- лись. Лишь один из наших собеседников, молодой еще, бледнолицый человек, оглядывал нас всех с не- доумением. Он пожимал плечами, он улыбался, он решительно не мог понять, что с нами стало и с чего мы так волнуемся? Сам он не видел ника-
кого насекомого — не слышал зловещего треска его крыл. Вдруг насекомое словно уставилось на него, взви- лось и, приникнув к его голове, ужалило его в лоб по- выше глаз... Молодой человек слабо ахнул — и упал мертвым. Страшная муха тотчас улетела... Мы только тогда догадались, что это была за гостья. Май, 1878 ЩИ У бабы-вдовы умер ее единственный, двадцатилет- ний сын, первый на селе работник. Барыня, помещица того самого села, узнав о горе бабы, пошла навестить ее в самый день похорон. Она застала ее дома. Стоя посреди избы, перед столом, она, не спеша, ровным движеньем правой руки (левая висела плетью) черпала пустые щи со дна закоптелого горшка и гло- тала ложку за ложкой. Лицо бабы осунулось и потемнело; глаза покрас- нели и опухли... но она держалась истово и прямо, как в церкви. «Господи!—подумала барыня. — Она может есть в такую минуту... Какие, однако, у них у всех грубые чувства!» И вспомнила тут барыня, как, потеряв несколько лет тому назад девятимесячную дочь, она с горя отка- залась нанять прекрасную дачу под Петербургом — и прожила целое лето в городе! — А баба продолжала хлебать щи. Барыня не вытерпела, наконец. — Татьяна! — промолвила она.—Помилуй! Я уди- вляюсь! Неужели ты своего сына не любила? Как у тебя не пропал аппетит? Как можешь ты есть эти щи! — Вася мой помер, — тихо проговорила баба, и на- болевшие слезы снова побежали по ее впалым щекам. — Значит, и мой пришел конец: с живой с меня
сняли голову. А щам не пропадать же: ведь они посо- ленные. Барыня только плечами пожала— и пошла вон. Ей-то соль доставалась дешево. Май, 1878 ЛАЗУРНОЕ ЦАРСТВО О лазурное царство! О царство лазури, света, моло- дости и счастья! Я видел тебя... во сне. Нас было несколько человек на красивой, разубран- ной лодке. Лебединой грудью вздымался белый парус под резвыми вымпелами. Я не знал, кто были мои товарищи; но я всем своим существом чувствовал, что они были так же молоды, веселы и счастливы, как и я! Да я и не замечал их. Я видел кругом одно без- брежное лазурное море, все покрытое мелкой рябью золотых чешуек, а над головою такое же безбрежное, такое же лазурное море — и по нем, торжествуя и словно смеясь, катилось ласковое солнце. И между нами по временам поднимался смех звон- кий и радостный, как. смех богов! А не то вдруг с чьих-нибудь уст слетали слова, стихи, исполненные дивной красоты и вдохновенной силы... казалось, самое небо звучало им в ответ—и кругом море сочувственно трепетало... А там опять на- ступала блаженная тишина. Слегка ныряя по мягким волнам, плыла наша быст- рая лодка. Не ветром двигалась она; ею правили наши собственные играющие сердца. Куда мы хотели, туда она и неслась, послушно, как живая. Нам попадались острова, волшебные, полупрозрач- ные острова с отливами драгоценных камней, яхонтов и изумрудов. Упоительные благовония неслись с округ- лых берегов; одни из этих островов осыпали нас дож- дем белых роз и ландышей; с других внезапно подни- мались радужные, длиннокрылые птицы. Птицы кружились над нами, ландыши и розы таяли в жемчужной пене, скользившей вдоль гладких боков нашей лодки.
Вместе с цветами, с птицами прилетали сладкие, сладкие звуки... Женские голоса чудились в них... И все вокруг: небо, море, колыхание паруса в вышине, журчание струи за кормою — все говорило о любви, о блаженной любви! И та, которую каждый из нас любил, она была тут... невидимо и близко. Еще мгновение — и вот за- сияют ее глаза, расцветет ее улыбка... Ее рука возьмет твою руку — и увлечет тебя за собою в неувядаемый рай! О лазурное царство! я видел тебя... во сне. Июнь, 1878 СТАРИК Настали темные, тяжелые дни... Свои болезни, недуги людей милых, холод и мрак старости... Все, что ты любил, чему отдавался без- возвратно, никнет, и разрушается. Под гору пошла дорога. Что же делать? Скорбеть? Горевать? Ни себе, ни другим ты этим не поможешь. На засыхающем, покоробленном дереве лист мельче и реже — но зелень его та же. Сожмись и ты, уйди в себя, в свои воспоминанья, — и там, глубоко-глубоко, на самом дне сосредоточенной души, твоя прежняя, тебе одному доступная жизнь блеснет перед тобою своей пахучей, все еще свежей зеленью и лаской и силой весны! Но будь осторожен... не гляди вперед, бедный старик! Июнь, 1878 ДВА БОГАЧА Когда при мне превозносят богача Ротшильда, ко- торый из громадных своих доходов уделяет целые ты- сячи на воспитание детей, на лечение больных, на при- зрение старых — я хвалю и умиляюсь. Но, и хваля и умиляясь, не могу я не вспомнить об одном убогом крестьянском семействе, принявшем си- роту-племянницу в свой разоренный домишко.
— Возьмем мы Катьку, — говорила баба, — по- следние наши гроши на нее пойдут, — не на что будет соли добыть, похлебку посолить... — А мы ее... и не соленую, — ответил мужик, ее муж. Далеко Ротшильду до этого мужика! Июль, 1878 КОРРЕСПОНДЕНТ Двое друзей сидят за столом и пьют чай. Внезапный шум поднялся на улице. Слышны жа- лобные стоны, ярые ругательства, взрывы злорадного смеха. — Кого-то бьют, — заметил один из друзей, выгля- нув из окна. — Преступника? Убийцу? — спросил другой. — Слушай, кто бы он ни был, нельзя допустить бессуд- ную расправу. Пойдем заступимся за него. — Да это бьют не убийцу. — Не убийцу? Так вора? Все равно, пойдем отни- мем его у толпы. — И не вора. — Не вора? Так кассира, железнодорожника, воен- ного поставщика, российского мецената, адвоката, благонамеренного редактора, общественного жертвова- теля?.. Все-таки пойдем поможем ему! — Нет... это бьют корреспондента. — Корреспондента? Ну, знаешь что: допьем сперва стакан чаю. Июль, 1878 ДВА БРАТА То было видение... Предо мною появилось два ангела... два гения. Я говорю: ангелы... гении — потому что у обоих на обнаженных телах не было никакой одежды и за плечами у каждого вздымались сильные, длинные крылья.
Оба — юноши. Один — несколько полный, гладко- кожий, чернокудрый. Глаза карие, с поволокой, с густыми ресницами; взгляд вкрадчивый, веселый и жадный. Лицо прелестное, пленительное, чуть-чуть дерзкое, чуть-чуть злое. Алые, пухлявые губы слегка вздрагивают. Юноша улыбается, как власть имею- щий — самоуверенно и лениво; пышный цветочный ве- нок слегка покоится на блестящих волосах, почти ка- саясь бархатных бровей. Пестрая шкурка леопарда, перехваченная золотой стрелою, легко повисла с округ- лого плеча на выгнутое бедро. Перья крыльев отли- вают розовым цветом; концы их яркокрасны, точно омочены багряной, свежей кровью. От времени до вре- мени они трепещут быстро, с приятным серебристым шумом, шумом весеннего дождя. Другой был худ и желтоват телом. Ребра слабо виднелись при каждом вдыхании. Волосы белоку- рые, жидкие, прямые; огромные, круглые, бледно- серые глаза... взгляд беспокойный и странно-светлый. Все черты лица заостренные; маленький, полураскры- тый рот с рыбьими зубами; сжатый, орлиный нос, выдающийся подбородок, покрытый беловатым пу- хом. Эти сухие губы ни разу, никогда не улыбну- лись. То было правильное, страшное, безжалостное лицо! (Впрочем, и у первого, у красавца, лицо, хоть и ми- лое и сладкое, жалости не выражало тоже.) Вокруг головы второго зацепилось несколько пустых, поло- манных колосьев, перевитых поблеклой былинкой. Грубая серая ткань обвивала чресла; крылья за спиною, темносиние, матового цвета, двигались тихо и грозно. Оба юноши казались неразлучными товарищами. Каждый из них опирался на плечо другого. Мягкая ручка первого лежала, как виноградный грозд, на су- хой ключице второго; узкая кисть второго с длинными тонкими пальцами протянулась, как змея, по женопо- добной груди первого. И послышался мне голос... Вот что произнес он: «Перед тобой Любовь и Голод — два родных брата, две коренных основы всего живущего.
Все, что живет — движется, чтобы питаться; и пи- тается, чтобы воспроизводить. Любовь и Голод — цель их одна: нужно, чтобы жизнь не прекращалась, — собственная и чужая — все та же, всеобщая жизнь». Август, 1878 ПАМЯТИ Ю. П. ВРЕВСКОЙ На грязи, на вонючей сырой соломе, под навесом ветхого сарая, на скорую руку превращенного в поход- ный военный гошпиталь, в разоренной болгарской де- ревушке— с лишком две недели умирала она от тифа. Она была в беспамятстве — и ни один врач даже не взглянул на нее; больные солдаты, за которыми она ухаживала, пока еще могла держаться на ногах, по- очередно поднимались с своих зараженных логовищ, чтобы поднести к ее запекшимся губам несколько ка- пель воды в черепке разбитого горшка. Она была молода, красива; высший свет ее знал; об пей осведомлялись даже сановники. Дамы завидовали ей, мужчины за ней волочились... два-три человека тайно и глубоко любили ее. Жизнь ей улыбалась; но бывают улыбки хуже слез. Нежное кроткое сердце... и такая сила, такая жажда жертвы! Помогать нуждающимся в помощи... она не ведала другого счастия... не ведала — и не из- ведала. Всякое другое счастье прошло мимо. Но она с этим давно помирилась — и вся, пылая огнем неуга- симой веры, отдалась на служение ближним. Какие заветные клады схоронила она там, в глу- бине души, в самом ее тайнике, никто не знал ни- когда — а теперь, конечно, не узнает. Да и к чему? Жертва принесена... дело сделано. Но горестно думать, что никто не сказал спасиба даже ее трупу — хоть она сама и стыдилась и чужда- лась всякого спасиба. Пусть же не оскорбится ее милая тень этим поздним цветком, который я осмеливаюсь возложить на ее могилу! Сентябрь, 1878
эгоист В нем было все нужное для того, чтобы сделаться бичом своей семьи. Он родился здоровым; родился богатым — и в те- ченье всей своей долгой жизни, оставаясь богатым и здоровым, не совершил ни одного проступка, не впал ни в одну ошибку, не обмолвился и не промахнулся ни разу. Он был безукоризненно честен!.. И гордый созна- ньем своей честности, давил ею всех: родных, друзей, знакомых. Честность была его капиталом... и он брал с него ростовщичьи проценты. Честность давала ему право быть безжалостным и не делать неуказного добра; и он был безжалостным — и не делал добра... потому что добро по указу — не добро. Он никогда не заботился ни о ком, кроме собствен- ной— столь примерной! — особы, и искренно возму- щался, если и другие также старательно не заботились о ней! И в то же время он не считал себя эгоистом — и пуще всего порицал и преследовал эгоистов и эгоизм! Еще бы! Чужой эгоизм мешал его собствен- ному. Не ведая за собой ни малейшей слабости, он не по- нимал, не допускал ничьей слабости. Он вообще никого •и ничего не понимал, ибо был весь, со всех сто- рон, снизу и сверху, сзади и спереди, окружен самим собою. Он даже не понимал, что значит: прощать? Самому себе прощать ему не приходилось... С какой стати стал бы он прощать другим? Перед судом собственной совести, перед лицом соб- ственного бога — он, это чудо, этот изверг доброде- тели, возводил очи горе и твердым и ясным голо- сом произносил: «Да, я достойный, я нравственный человек!» Он повторит эти слова на смертном ложе — и
ничего не дрогнет даже и тогда в его каменном серд- це — в этом сердце без пятнышка и без трещины. О безобразие самодовольной, непреклонной, дешево доставшейся добродетели — ты едва ли не противней откровенного безобразия порока! Декабрь, 1878 ПИР У ВЕРХОВНОГО СУЩЕСТВА Однажды верховное существо вздумало задать ве- ликий пир в своих лазоревых чертогах. Все добродетели были им пдзваны в гости. Одни добродетели... мужчин он не приглашал... одних только дам. Собралось их очень много — великих и малых. Ма- лые добродетели были приятнее и любезнее великих; но все казались довольными — и вежливо разговари- вали между собою, как приличествует близким род- ственникам и знакомым. Но вот верховное существо заметило двух прекрас- ных дам, которые, казалось, вовсе не были знакомы друг с дружкой. Хозяин взял за руку одну из этих дам и подвел ее к другой. «Благодетельность!» — сказал он, указав на первую. «Благодарность!» — прибавил он, указав на вторую. Обе добродетели несказанно удивились: с тех пор как свет стоял — а стоял он давно, — они встречались в первый раз! Декабрь, 1878 СФИНКС Изжелта-серый, сверху рыхлый, исподнизу твердый, скрипучий песок... песок без конца, куда ни взглянешь! И над этой песчаной пустыней, над этим морем мертвого праха высится громадная голова египетского сфинкса. Что хотят сказать эти крупные, выпяченные губы, эти неподвижно-расширенные, вздернутые ноздри — и
эти глаза, эти длинные, полусонные, полувнимательные глаза под двойной дугой высоких бровей? А что-то хотят сказать они! Они даже говорят, но один лишь Эдип умеет разрешить загадку и понять их безмолвную речь. Ба! Да я узнаю эти черты... в них уже нет ничего египетского. Белый, низкий лоб, выдающиеся скулы, нос короткий и прямой, красивый белозубый рот, мяг- кий ус и бородка курчавая, и эти широко расставлен- ные небольшие глаза... а на голове шапка волос, рас- сеченная пробором... Да это ты, Карп, Сидор, Семен, ярославский, рязанский мужичок, соотчич мой, русская косточка! Давно ли попал ты в сфинксы? Или и ты тоже что-то хочешь сказать? Да, и ты тоже — сфинкс. И глаза твои — эти бесцветные, но глубокие глаза говорят тоже... И так же безмолвны и загадочны их речи. Только где твой Эдип? Увы! не довольно надеть мурмолку, чтобы сде- латься твоим Эдипом, о всероссийский сфинкс! Декабрь, 1878 П И М Ф ы Я стоял перед цепью красивых гор, раскинутых по- лукругом; молодой зеленый лес покрывал их сверху донизу. Прозрачно синело над ними южное небо; солнце с вышины играло лучами; внизу, полузакрытые травою, болтали проворные ручьи. И вспомнилось мне старинное сказание о том, как, в первый век по рождестве Христове, один греческий корабль плыл по Эгейскому морю. Час был полуденный... Стояла тихая погода. И вдруг, в высоте, над головою кормчего, кто-то яв- ственно произнес: — Когда ты будешь плыть мимо острова, воззови громким голосом: «Умер Великий Пан!>
Кормчий удивился.;, испугался. Но когда корабль побежал мимо острова, он послушался, он воззвал: — Умер Великий Пан! И тотчас же, в ответ на его клик, по всему протя- жению берега (а остров был необитаем) раздались громкие рыданья, стоны, протяжные, жалостные воз- гласы: — Умер! Умер Великий Пан! Мне вспомнилось это сказание... и странная мысль посетила меня. «Что, если и я кликну клич?» Но ввиду окружавшего меня ликования я не мог подумать о смерти — и что было во мне силы закри- чал: — Воскрес! Воскрес Великий Пан! И тотчас же — о чудо! — в ответ на мое восклица- ние по всему широкому полукружию зеленых гор про- катился дружный хохот, поднялся радостный говор и плеск. «Он воскрес! Пан воскрес!» — шумели молодые голоса. Все там впереди внезапно засмеялось, ярче солнца в вышине, игривее ручьев, болтавших под тра- вою. Послышался торопливый топот легких шагов, сквозь зеленую чащу замелькала мраморная белизна волнистых туник, живая алость обнаженных тел... То нимфы, нимфы, дриады, вакханки бежали с высот в равнину... Они разом показались по всем опушкам. Локо- ны вьются по божественным головам, стройные ру- ки поднимают венки и тимпаны — и смех, сверкаю- щий, олимпийский смех бежит и катится вместе с ними... Впереди несется богиня. Она выше и прекраснее всех, — колчан за плечами, в руках лук, на поднятых кудрях серебристый серп луны... Диана, это — ты? Но вдруг богиня остановилась... и тотчас, вслед за нею, остановились все нимфы. Звонкий смех замер. Я видел, как лицо внезапно онемевшей богини покры- лось смертельной бледностью; я видел, как окаменели ее ноги, как невыразимый ужас разверз ее уста, рас- ширил глаза, устремленные в даль... Что она увидала? Куда глядела она?
Я обернулся в ту сторону, куда она глядела... На самом краю неба, за низкой чертою полей, го- рел огненной точкой золотой крест на белой коло- кольне христианской церкви... Этот крест увидала бо- гиня. Я услышал за собою неровный, длинный вздох, подобный трепетанию лопнувшей струны, — и когда я обернулся снова, уже от нимф не осталось следа... Широкий лес зеленел попрежнему, — и только местами сквозь частую сеть ветвей виднелись, таяли клочки чего-то белого. Были ли то туники нимф, поднимался ли пар со дна долин — не знаю. Но как мне было жаль исчезнувших богинь! Декабрь, 1878 ВРАГ Ц ДРУГ Осужденный на вечное заточенье узник вырвался из тюрьмы и стремглав пустился бежать... За ним по пятам мчалась погоня. Он бежал изо всех сил... Преследователи начинали отставать. Но вот перед ним река с крутыми берегами, уз- кая — но глубокая река... А он не умеет плавать! С одного берега на другой перекинута тонкая, гни- лая доска. Беглец уже занес на нее ногу... Но случи- лось так, что тут же возле реки стояли: лучший его друг и самый жестокий его враг. Враг ничего не сказал и только скрестил руки; зато друг закричал во все горло: — Помилуй! Что ты делаешь? Опомнись, безумец! Разве ты не видишь, что доска совсем сгнила? Она сломится под твоею тяжестью — и ты неизбежно по- гибнешь! — Но ведь другой переправы нет... а погоню слы- шишь? — отчаянно простонал несчастный и ступил на доску. — Не допущу!.. Нет, не допущу, чтобы ты погиб- нул! — возопил ревностный друг и выхватил из-под ног
беглеца доску. Тот мгновенно бухнул в бурные вол- ны — и утонул. Враг засмеялся самодовольно — и пошел прочь; а друг присел на бережку — и начал горько плакать о своем бедном... бедном друге! Обвинять самого себя в его гибели он, однако, не подумал... ни на миг. — Не послушался меня! Не послушался! — шептал он уныло. — А впрочем! — промолвил он, наконец.— Ведь он всю жизнь свою должен был томиться в ужас- ной тюрьме! По крайней мере он теперь не стра- дает! Теперь ему легче! Знать, уж такая ему выпала доля! — А все-таки жалко, по человечеству! И добрая душа продолжала неутешно рыдать о своем злополучном друге. Декабрь, 1878 ХРИСТОС Я видел себя юношей, почти мальчиком в низ- кой деревенской церкви. Красными пятнышками теп- лились перед старинными образами восковые тон- кие свечи. Радужный венчик окружал каждое маленькое пла- мя. Темно и тускло было в церкви... Но народу стояло передо мною много. Всё русые, крестьянские головы. От времени до вре- мени они начинали колыхаться, падать, подниматься снова, словно зрелые колосья, когда по ним медленной волной пробегает летний ветер. Вдруг какой-то человек подошел сзади и стал со мною рядом. Я не обернулся к нему — но тотчас почувствовал, что этот человек — Христос. Умиление, любопытство, страх разом овладели мною. Я сделал над собою усилие... и посмотрел на своего соседа. Лицо, как у всех, — лицо, похожее на все человече- ские лица. Глаза глядят немного ввысь, внимательно
и тихо. Губы закрыты, но не сжаты: верхняя губа как бы покоится на нижней. Небольшая борода раздвоена. Руки сложены и не шевелятся. И одежда на нем как на всех. «Какой же это Христос! — подумалось мне. — Та- кой простой, простой человек! Быть не может!» Я отвернулся прочь. Но не успел я отвести взор от того простого человека, как мне опять почудилось, что это именно Христос стоял со мной рядом. Я опять сделал над собою усилие... И опять увидел то же лицо, похожее на все человеческие лица, те же обычные, хоть и незнакомые черты. И мне вдруг стало жутко — и я пришел в себя. Только тогда я понял, что именно такое лицо — лицо, похожее на все человеческие лица, оно и есть лицо Христа. Декабрь, 1878 КАМЕНЬ Видали ли вы старый, серый камень на морском прибрежье, когда на него, в час прилива, в солнечный веселый день, со всех сторон бьют живые волны — бьют и играют и ластятся к нему — и обливают его мшистую голову рассыпчатым жемчугом блестящей пены? Камень остается тем же камнем — но по хмурой его поверхности выступают яркие цвета. Они свидетельствуют о том далеком времени, когда только что начинал твердеть расплавленный гранит и весь горел огнистыми цветами. Так и на мое старое сердце недавно со всех сторон нахлынули молодые женские души — и под их ласкаю- щим прикосновением зарделось оно уже давно поблек- шими красками, следами бывалого огня! Волны отхлынули... но краски еще не потускнели — хоть и сушит их резкий ветер. Mail 1879
ГОЛУБИ Я стоял на вершине пологого холма; передо мною — то золотым, то посеребренным морем раски- нулась и пестрела спелая рожь. * Но не бегало зыби по этому морю; не струился душный воздух: назревала гроза великая. Около меня солнце еще светило — горячо и тускло; но там, за рожью, не слишком далеко, темносиняя туча лежала грузной громадой на целой половине небо- склона. Все притаилось... все изнывало под зловещим бле- ском последних солнечных лучей. Не слыхать, не ви- дать ни одной птицы; попрятались даже воробьи. Только где-то вблизи упорно шептал и хлопал одино- кий, крупный лист лопуха. Как сильно пахнет полынь на межах! Я глядел на синюю громаду... и смутно было на душе. Ну скорей же, скорей! — думалось мне, — сверкни, золотая змейка, дрогни, гром! двинься, покатись, пролейся, злая туча, прекрати тоскливое томленье! Но туча не двигалась. Она попрежнему давила без- молвную землю.:, и только словно пухла да тем- нела. И вот по одноцветной ее синеве замелькало что-то ровно и плавно; ни дать ни взять белый платочек или снежный комок. То летел со стороны деревни белый голубь. Летел, летел все прямо, прямо..', и потонул за лесом. Прошло несколько мгновений — та же стояла же- стокая тишь... Но глядь! Уже два платка мелькают, два комочка несутся назад: то летят домой ровным по- летом два белых голубя. И вот, наконец, сорвалась буря — и пошла потеха! Я едва домой добежал. Визжит ветер, мечется как бешеный, мчатся рыжие, низкие, словно в клочья разорванные облака, все закрутилось, смешалось, за- хлестал, закачался отвесными столбами рьяный ли- вень, молнии слепят огнистой зеленью, стреляет как из пушки отрывистый гром, запахло серой...
Но под навесом крыши, на самом краюшке слухо- вого окна, рядышком сидят два белых голубя — и тот, кто слетал за товарищем, и тот, кого он привел и, мо- жет быть, спас. Нахохлились оба — и чувствует каждый своим крылом крыло соседа... Хорошо им! И мне хорошо, глядя на них... Хоть я и один... один, как всегда. Май, 1879 ЗАВТРА, ЗАВТРА! Как пуст и вял и ничтожен почти всякий прожитой день! Как мало следов оставляет он за собою! Как бессмысленно глупо пробежали эти часы за часами! И между тем человеку хочется существовать; он дорожит жизнию, он надеется на нее, на себя, на буду- щее... О, каких благ он ждет от будущего! Но почему же он воображает, что другие, грядущие дни не будут похожи на этот только что прожитой день? Да он этого и не воображает. Он вообще не любит размышлять — и хорошо делает. «Вот, завтра, завтра!» — утешает он себя, пока это «завтра» не свалит его в могилу. Ну— а раз в могиле — поневоле размышлять пере- станешь. Май, 1879 ПРИРОДА Мне снилось, что я вошел в огромную подземную храмину с высокими сводами. Ее всю наполнял ка- кой-то тоже подземный, ровный свет. По самой середине храмины сидела величавая жен- щина в волнистой одежде зеленого цвета. Склонив го- лову на руку, она казалась погруженной в глубокую Думу. Я тотчас понял, что эта женщина — сама Приро- да, — и мгновенным холодом внедрился в мою душу благоговейный страх. 17 И. С. Тургенев, т. 8 497
Я приблизился к сидящей женщине — и, отдав почтительный поклон: — О наша общая мать!—воскликнул я, — о чем твоя дума? Не о будущих ли судьбах человечества размышляешь ты? Не о том ли, как ему дойти до воз- можного совершенства и счастья? Женщина медленно обратила на меня свои темные, грозные глаза. Губы ее шевельнулись — и раздался зычный голос, подобный лязгу железа. — Я думаю о том, как бы придать большую силу мышцам ног блохи, чтобы ей удобнее было спасаться от врагов своих. Равновесие нападения и отпора нару- шено... Надо его восстановить. — Как? — пролепетал я в ответ. — Ты вот о чем думаешь? Но разве мы, люди, не любимые твои дети? Женщина чуть-чуть наморщила брови: — Все твари мои дети, — промолвила она, — и я одинаково о них забочусь — и одинаково их истребляю. — Но добро... разум... справедливость... — пролепе- тал я снова. — Это человеческие слова, — раздался железный голос. — Я не ведаю ни добра, ни зла... Разум мне не за- кон — и что такое справедливость? Я тебе дала жизнь — я ее отниму и дам другим, червям или лю- дям... мне все равно... А ты пока защищайся — и не мешай мне! Я хотел было возражать... но земля кругом глухо застонала и дрогнула — и я проснулся. Август, 1879 «ПОВЕСИТЬ ЕГО!» — Это случилось в тысяча восемьсот пятом году, — начал мой старый знакомый,—незадолго до Аустер- лица. Полк, в котором я служил офицером, стоял на квартирах -в Моравии. Нам было строго запрещено беспокоить и притес- нять жителей; они и так смотрели на нас косо, хоть мы и считались союзниками.
У меня был денщик, бывший крепостной моей ма- тери, Егор по имени. Человек он был честный и смир- ный; я знал его с детства и обращался с ним как с другом. Вот однажды в доме, где я жил, поднялись бран- чивые крики, вопли: у хозяйки украли двух кур, и она в этой краже обвиняла моего денщика. Он оправды- вался, призывал меня в свидетели... «Станет он красть, он, Егор Автамонов!» Я уверял хозяйку в честности Егора, но она ничего слушать не хотела. Вдруг вдоль улицы раздался дружный конский то» пот: то сам главнокомандующий проезжал со своим штабом. Он ехал шагом, толстый, обрюзглый, с понурой го- ловой и свислыми на грудь эполетами. Хозяйка увидала его — и, бросившись наперерез его лошади, пала на колени — и вся растерзанная, просто- волосая, начала громко жаловаться на моего денщика, указывала на него рукою. — Господин генерал! — кричала она,— ваше сия- тельство! Рассудите! Помогите! Спасите! Этот солдат меня ограбил! Егор стоял на пороге дома, вытянувшись в струнку, с шапкой в руке, даже грудь выставил и ноги сдвинул, как часовой, — и хоть бы слово! Смутил ли его весь этот остановившийся посреди улицы генералитет, ока- менел ли он перед налетающей бедою — только стоит мой Егор да мигает глазами — а сам бел, как глина! Главнокомандующий бросил на него рассеянный и угрюмый взгляд, промычал сердито: — Ну?.. Стоит Егор как истукан и зубы оскалил! Со сто- роны посмотреть: словно смеется человек. Тогда главнокомандующий промолвил отрывисто: — Повесить его! — толкнул лошадь под бока и двинулся дальше — сперва опять-таки шагом, а потом шибкой рысью. Весь штаб помчался вслед за ним; один только адъютант, повернувшись на седле, взгля- нул мельком на Егора. Ослушаться было невозможно... Егора тотчас схва- тили и повели на казнь.
Тут он совсем помертвел — и только раза два с тру- дом воскликнул: — Батюшки! батюшки! — а потом вполголоса: — Видит бог — не я! Горько, горько заплакал он, прощаясь со мною. Я был в отчаянии. — Егор! Егор! — кричал я, — как же ты это ничего не сказал генералу! — Видит бог, не я, — повторял, всхлипывая, бед- няк. Сама хозяйка ужаснулась. Она никак не ожи- дала такого страшного решения и в свою очередь раз- ревелась! Начала умолять всех и каждого о пощаде, уверяла, что куры ее отыскались, что она сама готова все объяснить... Разумеется, все это ни к чему не послужило. Воен- ные, сударь, порядки! Дисциплина! Хозяйка рыдала все громче и громче. Егор, которого священник уже исповедал и прича- стил, обратился ко мне: — Скажите ей, ваше благородие, чтоб она не уби- валась... Ведь я ей простил. Мой знакомый повторил эти последние слова своего слуги, прошептал: «Егорушка, голубчик, правед- ник!» — и слезы закапали по его старым щекам. Август, 1879 ЧТО Я БУДУ ДУМАТЬ?.. Что я буду думать тогда, когда мне придется умирать, если я только буду в состоянии тогда ду- мать? Буду ли я думать о том, что плохо воспользовался жизнью, проспал ее, продремал, не сумел вкусить от ее даров? «Как? это уже смерть? Так скоро? Невозможно! Ведь я еще ничего не успел сделать... Я только соби- рался делать!» Буду ли я вспоминать о прошедшем, останавли- ваться мыслию на немногих, светлых, прожитых мною мгновениях, на дорогих образах и лицах?
Предстанут ли моей памяти мои дурные дела — и найдет на мою душу жгучая тоска позднего раская- ния? Буду ли я думать о том, что меня ожидает за гро- бом... да и ожидает ли меня там что-нибудь? Нет... мне кажется, я буду стараться не думать — и насильно займусь каким-нибудь вздором, чтобы только отвлечь собственное мое внимание от грозного мрака, чернеющего впереди. При мне один умирающий все жаловался на то, что не хотят дать ему погрызть каленых орешков... и только там, в глубине его потускневших глаз, би- лось и трепетало что-то, как перешибленное крыло на смерть раненной птицы. Август, 1879 «КАК ХОРОШ И, КАК С В Е Ж И БЫЛИ РОЗЫ...» Где-то, когда-то, давно-давно тому назад, я прочел одно стихотворение. Оно скоро позабылось мною... но первый стих остался у меня в памяти: Как хороши, как свежи были розы... Теперь зима; мороз запушил стекла окон; в темной комнате горит одна свеча. Я сижу, забившись в угол; а в голове все звенит да звенит: Как хороши, как свежи были розы... И вижу я себя перед низким окном загородного русского дома. Летний вечер тихо тает и переходит в ночь, в теплом воздухе пахнет резедой и липой; а на окне, опершись на выпрямленную руку и склонив го- лову к плечу, сидит девушка — и безмолвно и при- стально смотрит на небо, как бы выжидая появления первых звезд. Как простодушно-вдохновенны задумчи- вые глаза, как трогательно-невинны раскрытые, вопро- шающие губы, как ровно дышит еще не вполне рас- цветшая, еще ничем не взволнованная грудь, как чист
и нежен облик юного лица! Я не дерзаю заговорить с нею, — но как она мне дорога, как бьется мое сердце! Как хороши, как свежи были розы... А в комнате все темней да темней... Нагоревшая свеча трещит, беглые тени колеблются на низком по- толке, мороз скрипит и злится за стеною — и чудится скучный, старческий шепот... Как хороши, как свежи были розы... Встают передо мною другие образы... Слышится ве- селый шум семейной, деревенской жизни. Две русые головки, прислонясь друг к дружке, бойко смотрят на меня своими светлыми глазками, алые щеки трепещут сдержанным смехом, руки ласково сплелись, впере- бивку звучат молодые, добрые голоса; а немного по- дальше, в глубине уютной комнаты, другие, тоже мо- лодые руки бегают, путаясь пальцами, по клавишам старенького пианино — и ланнеровский вальс не мо- жет заглушить воркотню патриархального самовара... Как хороши, как свежи были розы... Свеча меркнет и гаснет... Кто это кашляет там так хрипло и глухо? Свернувшись в калачик, жмется и вздрагивает у ног моих старый пес, мой единственный товарищ... Мне холодно... Я зябну... и все они умерли... умерли... Как хороши, как свежи были розы... Сентябрь, 1879 МОРСКОЕ ПЛАВАНИЕ Я плыл из Гамбурга в Лондон на небольшом паро- ходе. Нас было двое пассажиров: я да маленькая обезьяна, самка из породы уистити, которую один гам- бургский купец отправлял в подарок своему англий- скому компаньону.
Она была привязана тонкой цепочкой к одной из скамеек на палубе и металась и пищала жалобно, по- птичьи. Всякий раз, когда я проходил мимо, она протяги- вала мне свою черную, холодную ручку — и взгляды- вала на меня своими грустными, почти человеческими глазенками. Я брал ее руку — и она переставала пи- щать и метаться. Стоял полный штиль. Море растянулось кругом неподвижной скатертью свинцового цвета. Оно каза- лось невеликим; густой туман лежал на нем, завола- кивая самые концы мачт, и слепил и утомлял взор своей мягкой мглою. Солнце висело тускло-красным пятном в этой мгле; а перед вечером она вся загора- лась и алела таинственно и странно. Длинные прямые складки, подобные складкам тяже- лых шелковых тканей, бежали одна за другой от носа парохода и, все ширясь, морщась да ширясь, сглажи- вались наконец, колыхались, исчезали. Взбитая пена клубилась под однообразно топотавшими колесами; мо- лочно белея и слабо шипя, разбивалась она на змее- видные струи, — а там сливалась, исчезала тоже, по- глощенная мглою. Непрестанно и жалобно, не хуже писка обезьяны, звякал небольшой колокол у кормы. Изредка всплывал тюлень—и, круто кувыркнув- шись, уходил под едва возмущенную гладь. А капитан, молчаливый человек с загорелым су- мрачным лицом, курил короткую трубку и сердито пле- вал в застывшее море. На все мои запросы он отвечал отрывистым ворча- нием; поневоле приходилось обращаться к моему един- ственному спутнику — обезьяне. Я садился возле нее; она переставала пищать — и опять протягивала мне руку. Снотворной сыростью обдавал нас обоих неподвиж- ный туман; и погруженные в одинаковую, бессозна- тельную думу, мы пребывали друг возле друга, словно родные. Я улыбаюсь теперь... но тогда во мне было другое чувство.
Все мы дети одной матери — и мне было приятно, что бедный зверок так доверчиво утихал и присло- нялся ко мне, словно к родному. Ноябрь, 1879 II. н. Стройно и тихо проходишь ты по жизненному пути, без слез и без улыбки, едва оживленная равнодушным вниманием. Ты добра и умна... и все тебе чуждо — и никто тебе не нужен. Ты прекрасна — и никто не скажет: дорожишь ли ты своей красотою или нет? Ты безучастна сама — и не требуешь. участия. Твой взор глубок — и не задумчив; пусто в этой светлой глубине. Так, в Елисейских полях, под важные звуки глю- ковских мелодий — беспечально и безрадостно прохо- дят стройные тени. Ноябрь, 1879 СТОЙ! Стой! Какою я теперь тебя вижу — останься на- всегда такою в моей памяти! С губ сорвался последний вдохновенный звук — •глаза не блестят и не сверкают — они меркнут, отяго- щенные счастьем, блаженным сознанием той красоты, которую удалось тебе выразить, той красоты, во след которой ты словно простираешь твои торжествующие, твои изнеможенные руки! Какой свет, тоньше и чище солнечного света, раз- лился по всем твоим членам, по малейшим складкам твоей одежды? Какой бог своим ласковым дуновеньем откинул назад твои рассыпанные кудри? Его лобзание горит на твоем, как мрамор, поблед- невшем челе! Вот она — открытая тайна, тайна поэзии, жизни, любви! Вот оно, вот оно, бессмертие! Другого бес-
смертия нет — и не надо. В это мгновение ты бес- смертна. Оно пройдет — и ты снова щепотка пепла, жен- щина, дитя... Но что тебе за дело! В это мгновенье — ты стала выше, ты стала вне всего преходящего, вре- менного. Это твое мгновение не кончится никогда. Стой! И дай мне быть участником твоего бессмер- тия, урони в душу мою отблеск твоей вечности! Ноябрь, 1879 МОНАХ Я знавал одного монаха, отшельника, святого. Он жил одною сладостью молитвы — и, упиваясь ею, так долго простаивал на холодном полу церкви, что ноги его, ниже колен, отекли и уподобились столбам. Он их не чувствовал, стоял — и молился. Я его понимал — я, быть может, завидовал ему — но пускай же и он поймет меня и не осуждает меня — меня, которому недоступны его радости. Он добился того, что уничтожил себя, свое не- навистное я; но ведь и я не молюсь не из само- любия. Мое я мне, может быть, еще тягостнее и противнее, чем его — ему. Он нашел, в чем забыть себя... да ведь и я нахожу, хоть и не так постоянно. Он не лжет... да ведь и я не лгу. Ноябрь, 1879 МЫ ЕЩЕ ПОВОЮЕМ! Какая ничтожная малость может иногда пере- строить всего человека! Полный раздумья, шел я однажды по большой до- роге. Тяжкие предчувствия стесняли мою грудь; унылость овладевала мною. Я поднял голову... Передо мною, между двух рядов высоких тополей, стрелою уходила в даль дорога.
И через нее, через эту самую дорогу, в десяти ша- гах от меня, вся раззолоченная ярким летним солнцем, прыгала гуськом целая семейка воробьев, прыгала бойко, забавно, самонадеянно! Особенно один из них так и надсаживал бочком, бочком, выпуча зоб и дерзко чирикая, словно и черт ему не брат! Завоеватель — и полно! А между тем высоко на небе кружил ястреб, кото- рому, быть может, суждено сожрать именно этого са- мого завоевателя. Я поглядел, рассмеялся, встряхнулся — и грустные думы тотчас отлетели прочь: отвагу, удаль, охоту к жизни почувствовал я. И пускай надо мной кружит мой ястреб... — Мы еще повоюем, черт возьми! Ноябрь, 1879 МОЛИТВА О чем бы ни молился человек — он молится о чуде. Всякая молитва сводится на следующую: «Великий боже, сделай, чтобы дважды два не было четыре!» Только такая молитва и есть настоящая молитва от лица к лицу. Молиться всемирному духу, высшему су- ществу, кантовскому, гегелевскому, очищенному, безоб- разному богу — невозможно и немыслимо. Но может ли даже личный, живой, образный бог сделать, чтобы дважды два не было четыре? Всякий верующий обязан ответить: может — и обя- зан убедить самого себя в этом. Но если разум его восстанет против такой бессмыс- лицы? Тут Шекспир придет ему на помощь: «Есть многое на свете, друг Горацио...» и т. д. А если ему станут возражать во имя истины,—• ему стоит повторить знаменитый вопрос: «Что есть истина?» И потому: станем пить и веселиться — и молиться. Июль, 1881
РУССКИЙЯЗЫК Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя — как не впасть в отчая- ние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу! Июнь, 1882
II НОВЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ ВСТРЕЧА Сон Мне снилось: я шел по широкой, голой степи, усеян- ной крупными, угловатыми камнями, под черным, низ- ким небом. Между камнями вилась тропинка... Я шел по ней, не зная сам, куда и зачем... Вдруг передо мною на узкой черте тропинки появи- лось нечто вроде тонкого облачка... Я начал вгляды- ваться: облачко стало женщиной, стройной и высо- кой, в белом платье, с узким светлым поясом вокруг стана... Она спешила прочь от меня проворными ша- гами. Я не видел ее лица, не видел даже ее волос: их за- крывала волнистая ткань; но все сердце мое устреми- лось вслед за нею. Она казалась мне прекрасной, до- рогой и милой... Я непременно хотел догнать ее, хотел заглянуть в ее лицо... в ее глаза... Я хотел увидеть, я должен был увидеть эти глаза. Однако, как я ни спешил, она двигалась еще про- ворнее меня, и я не мог ее настигнуть.
Но вот поперек тропинки показался плоский, широ- кий камень... Он преграждал ей дорогу. Женщина остановилась перед ним... и я подбежал, дрожа от ра- дости и ожидания, не без страха. Я ничего не промолвил... Но она тихо обернулась ко мне... И я все-таки не увидел ее глаз. Они были за- крыты. Лицо ее было белое... белое, как ее одежда; обна- женные руки висели недвижно. Она вся словно окаме- нела; всем телом своим, каждой чертою своего лица эта женщина походила на мраморную статую. Медленно, не сгибаясь ни одним членом, отклони- лась она назад и опустилась на ту плоскую плиту. И вот уже я лежу с ней рядом, лежу на спине, вытяну- тый весь, как надгробное изваяние, руки мои сложив молитвенно на груди, и чувствую я, что окаменел я тоже. Прошло несколько мгновений... Женщина вдруг приподнялась и пошла прочь. Я хотел броситься за нею, но я не мог пошевель- нуться, не мог разжать сложенных рук и только глядел ей вслед, с тоской несказанной. Тогда она внезапно обернулась, и я увидел светлые, лучистые глаза на живом подвижном лице. Она устре- мила их на меня и засмеялась одними устами... без звука. «Встань, мол, и приди ко мне». Но я все не мог пошевельнуться. Тогда она засмеялась еще раз и быстро удалилась, весело покачивая головою, на которой вдруг ярко за- алел венок из маленьких роз. А я остался неподвижен и нем на могильной моей плите. Февраль, 1878 МНЕ ЖАЛЬ... Мне жаль самого себя, других, всех людей, зверей, птиц... всего живущего. Мне жаль детей и стариков, несчастных и счастли- вых... счастливых более, чем несчастных.
Мне жаль победоносных, торжествующих вождей, великих художников, мыслителей, поэтов. Мне жаль убийцы и его жертвы, безобразия и кра- соты, притесненных и притеснителей. Как мне освободиться от этой жалости? Она мне жить не дает... Она, да вот еще скука. О скука, скука, вся растворенная жалостью! Ниже спуститься человеку нельзя. Уж лучше бы я завидовал, право! Да я и зави- дую — камням. Февраль, 1878 ПРОКЛЯТИЕ Я читал байроновского Манфреда... Когда я до- шел до того места, где дух женщины, погубленной Манфредом, произносит над ним свое таинственное за- клинание, я ощутил некоторый трепет. Помните: «Да будут без сна твои ночи, да вечно ощущает твоя злая душа мое незримое неотвязное присутствие, да станет она своим собственным адом». Но тут мне вспомнилось иное... Однажды, в Рос- сии, я был свидетелем ожесточенной распри между двумя крестьянами, отцом и сыном. Сын кончил тем, что нанес отцу нестерпимое оскорбление. — Прокляни его, Васильич, прокляни его, окаян- ного! — закричала жена старика. — Изволь, Петровна, — отвечал старик глухим го- лосом и широко перекрестился: — Пускай же и он до- ждется сына, который на глазах своей матери плюнет отцу в его седую бороду! Это проклятие показалось мне ужаснее манфредов- ского. Сын раскрыл было рот, да пошатнулся на ногах, позеленел в лице — и вышел -вой. Февраль, 1878
БЛИЗНЕЦЫ Я видел спор двух близнецов. Как две капли воды походили они друг на друга всем: чертами лица, их выражением, цветом волос, ростом, складом тела и не- навидели друг друга непримиримо. Они одинаково корчились от ярости. Одинаково пы- лали близко друг на дружку надвинутые до стран- ности схожие лица; одинаково сверкали и грозились схожие глаза; те же самые бранные слова, произне: сенные одинаковым голосом, вырывались из одина- ково искривленных губ. Я не выдержал, взял одного за руку, подвел его к зеркалу и сказал ему: — Бранись уж лучше тут перед этим зеркалом... Для тебя не будет никакой разницы... но мне-то не так будет жутко. Февраль, 1878 ДРОЗД I Я лежал на постели, но мне не спалось. Забота грыз- ла меня; тяжелые, утомительно однообразные думы мед- ленно проходили в уме моем, подобно сплошной цепи туманных облаков, безостановочно ползущих, в ненаст- ный день, по вершинам серых холмов. Ах! я любил тогда безнадежной, горестной лю- бовью, какою можно любить лишь под снегом и холодом годов, когда сердце, не затронутое жизнию, осталось... не молодым! нет... но ненужно и напрасно моложавым. Белесоватым пятном стоял передо мною призрак окна; все предметы в комнате смутно виднелись: они казались еще неподвижнее и тише в дымчатом полу- свете раннего летнего утра. Я посмотрел на часы: было без четверти три часа. И за стенами дома чувство- валась та же неподвижность... И роса, целое море росы! А в этой росе, в саду, над самым моим окном уже пел, свистал, тюрюлюкал — немолчно, громко, само-
уверенно — черный дрозд. Переливчатые звуки прони- кали в мою затихшую комнату, наполняли ее всю, на- полняли мой слух, мою голову, отягченную сухостью бессонницы, горечью болезненных дум. Они дышали вечностью, эти звуки — всею све- жестью, всем равнодушием, всею силою вечности. Го- лос самой природы слышался мне в них, тот красивый, бессознательный голос, который никогда не начинал- ся — и не кончится никогда. Он пел, он воспевал, самоуверенно, этот черный дрозд; он знал, что скоро, обычной чередою, блеснет неизменное солнце; в его песни не было ничего своего, личного; он был тот же самый черный дрозд, который тысячу лет тому назад приветствовал то же самое солнце и будет его приветствовать через другие тысячи лет, когда то, что останется от меня, быть может будет вертеться незримыми пылинками вокруг его живого звонкого тела, в воздушной струе, порванной его пе- нием. И я, бедный, смешной, влюбленный, личный чело- век, говорю тебе: спасибо, маленькая птица, спасибо твоей сильной и вольной песенке, так неожиданно за- звеневшей под моим окном в тот невеселый час. Она не утешила меня, да я и не искал утешения... Но глаза мои омочились слезами, и шевельнулось в груди, приподнялось на миг недвижное, мертвое бремя. Ах! и то существо — не так же ли оно молодо и свеже, как твои ликующие звуки, передрассветный певец! Да и стоит ли горевать и томиться, и думать о са- мом себе, когда уже кругом, со всех сторон разлиты те холодные волны, которые не сегодня-завтра увлекут меня в безбрежный океан? Слезы лились... а мой милый черный дрозд продол- жал как ни в чем не бывало свою безучастную, свою счастливую, свою вечную песнь! О, какие слезы на разгоревшихся щеках моих осве- тило взошедшее, наконец, солнце! Но я улыбался попрежнему. 8 июля 1877
ДРОЗД II Опять я лежу в постели... опять мне не спится. То же летнее раннее утро охватывает меня со всех сторон; и опять под окном моим поет черный дрозд и в сердце горит та же рана. Но не приносит мне облегчения песенка птицы, и не думаю я о моей ране. Меня терзают другие, бес- численные, зияющие раны; из них багровыми потоками льется родная, дорогая кровь, льется бесконечно, бес- смысленно, как дождевые воды с высоких крыш на грязь и мерзость улицы. Тысячи моих братий, собратий гибнут там, вдали, под неприступными стенами крепостей; тысячи братий, брошенных в разверзстую пасть смерти неумелыми вождями. Они гибнут без ропота; их губят без раскаяния; они о себе не жалеют; не ^жалеют о них и те неумелые вожди. Ни правых тут нет, ни виноватых: то молотилка треплет снопы колосьев, пустых ли, с зерном ли — по- кажет время. Что же значат мои раны? Что значат мои страданья? Я не смею даже плакать. Но голова горит и душа замирает — и я, как преступник, прячу голову в постылые подушки. Горячие, тяжелые капли пробираются, скользят по моим щекам... скользят мне на губы... Что это? Слезы... или кровь? Август, 1878 БЕЗ ГНЕЗДА Куда мне деться? Что предпринять? Я 1<ак одино- кая птица без гнезда. Нахохлившись, сидит она на голой, сухой ветке. Оставаться тошно... а кудач по- лететь? И вот она расправляет свои крылья — и бросается в даль стремительно и прямо, как голубь, вспугнутый ястребом. Не откроется ли где зеленый, приютный уго-
лок, нельзя ли будет свить где-нибудь хоть временное гнездышко? Птица летит, летит и внимательно глядит вниз. Под нею желтая пустыня, безмолвная, недвижная, мертвая... Птица спешит, перелетает пустыню и все глядит вниз, внимательно и тоскливо. Под нею море, желтое, мертвое, как пустыня. Правда, оно шумит и движется, но в нескончаемом грохоте, в однообразном колебании его валов тоже нет жизни и тоже негде приютиться. Устала бедная птица... Слабеет взмах ее крыльев; ныряет ее полет. Взвилась бы она к небу... но не свить же гнезда в этой бездонной пустоте! Она сложила, наконец, крылья... и с протяжным стоном пала в море. Волна ее поглотила... и покатилась вперед, попреж- иему бессмысленно шумя. Куда же деться мне? И не пора ли и мне упасть в море? Январь, 1878 КУБОК Мне смешно... и я дивлюсь на самого себя. Непритворна моя грусть, мне действительно тя- жело жить, горестны и безотрадны мои чувства. И между тем я стараюсь придать им блеск и краси- вость, я ищу образов и сравнений; я округляю мою речь, тешусь звоном и созвучием слов. Я, как ваятель, как золотых дел мастер, стара- тельно леплю и вырезываю и всячески украшаю тот кубок, в котором я сам же подношу себе отраву. ЧЬЯ ВИНА? Она протянула мне свою нежную, бледную руку... а я с суровой грубостью оттолкнул ее. Недоумение вы- разилось на молодом, милом лице; молодые добрые глаза глядят на меня с укором; не понимает меня мо- лодая, чистая душа.
— Какая моя вина? — шепчут ее губы. — Твоя вина? Самый светлый ангел в самой луче- зарной глубине небес скорее может провиниться, не- жели ты. И все-таки велика твоя вина передо мною. Хочешь ты ее узнать, эту тяжкую вину, которую ты не можешь понять, которую я растолковать тебе не в силах? Вот она: ты — молодость; я — старость. ЖИТЕЙСКОЕ ПРАВИЛО Хочешь быть спокойным? Знайся с людьми, но живи один, не предпринимай ничего и не жалей ни о чем. Хочешь быть счастливым? Выучись сперва страдать. Апрель, 1878 ГАД Я видел перерубленного гада. Облитый сукровицей и слизью собственных извержений, он еще корчился и, судорожно поднимая голову, выставлял жало... он грозил еще... грозил бессильно. Я прочел фельетон опозоренного писаки. Захлебываясь собственной слюной, вываленный в гное собственных мерзостей, он тоже корчился и кривлялся... Он упоминал о «барьере», — он предла- гал поединкОхМ омыть свою честь... свою честь! Я вспомнил о том перерубленном гаде с его бес- славным жалом. Май, 1878 ПИСАТЕЛЬ И КРИТИК Писатель сидел у себя в комнате за рабочим сто- лом. Вдруг входит к нему критик. — Как! — воскликнул он, — вы все ещё продол- жаете строчить, сочинять после всего, что я написал против вас, после всех тех больших статей, заметок, корреспонденций, в которых я доказал как дважды
два четыре, что у вас нет — да и не было никогда никакого таланта, что вы позабыли даже родной язык, что вы всегда отличались невежеством, а те- перь совсем выдохлись, устарели, превратились в тряпку! Сочинитель спокойно обратился к критику. — Вы написали против меня множество статей и фельетонов, — отвечал он, — это несомненно. Но из- вестна ли вам басня о лисе и кошке? У лисы много было хитростей, а она все-таки попалась; у кошки была только одна: взлезть на дерево... и собаки ее не достали. Так и я: в ответ на все ваши статьи я вывел вас целиком в одной только книге; надел на вашу ра- зумную голову шутовской колпак, — и будете вы в нем щеголять перед потомством. — Перед потомством! — расхохотался критик,— как будто ваши книги дойдут до потомства! Лет через сорок, много пятьдесят их никто и читать не будет. — Яс вами согласен, — отвечал писатель, — но с меня и этого довольно. Гомер пустил на вечные времена своего Ферсита; а для вашего брата и полвека за глаза. Вы не заслуживаете даже шутовского бессмертия. Про- щайте, господин... Прикажете назвать вас по имени? Едва ли это нужно... все произнесут его и без меня. Июнь, 1878 «о моя молодость! О МОЯ СВЕЖЕСТЬ!» Гоголь «О моя молодость! о моя свежесть!» — восклицали я когда-то. Но когйа я произносил это восклицание, я сам еще был молод и свеж. Мне просто хотелось тогда побаловать самого себя грустным чувством, пожалеть о себе въявь, порадо- ваться втайне. Теперь я молчу и не сокрушаюсь вслух о тех утратах... Они и так грызут меня постоянно, глухою грызью. «Эх! лучше не думать!» — уверяют мужики. Июнь, 1878
II *** То не ласточка щебетунья, не резвая касаточка тон- ким крепким клювом себе в твердой скале гнездышко выдолбила... То с чужой жестокой семьей ты понемногу сжилась да освоилась, моя терпеливая умница! Июль, 1878 Я ШЕЛ СРЕДИ ВЫСОКИХ ГОР Я шел среди высоких гор, Вдоль светлых рек и по долинам... И все, что ни встречал мой взор, Мне говорило об едином: Я был любим! любим я был! Я все другое позабыл! Сияло небо надо мной, Шумели листья, птицы пели... И тучки резвой чередой Куда-то весело летели... Дышало счастьем все кругом, Но сердце не нуждалось в нем. Меня несла — несла волна, Широкая, как волны моря! В душе стояла тишина Превыше радости и горя... Едва себя я сознавал: Мне целый мир принадлежал! Зачем не умер я тогда? Зачем потом мы оба жили? Пришли года... прошли года — И ничего не подарили, Что б было слаще и ясней Тех глупых и блаженных дней. Ноябрь, 1878
КОГДА МЕНЯ НЕ БУДЕТ... Когда меня не будет, когда все, что было мною, рассыплется прахом, — о ты, мой единственный друг, о ты, которую я любил так глубоко и так нежно, ты, которая наверно переживешь меня, — не ходи на мою могилу... Тебе там делать нечего. Не забывай меня... но и не вспоминай обо мне среди ежедневных забот, удовольствий и нужд... Я не хочу мешать твоей жизни, не хочу затруднять ее спо- койное течение. Но в часы уединения, когда найдет на тебя та застенчивая и беспричинная грусть, столь зна- комая добрым сердцам, возьми одну из наших люби- мых книг и отыщи в ней те страницы, те строки, те слова, от которых, бывало, — помнишь? — у нас обоих разом выступали сладкие и безмолвные слезы. Прочти, закрой глаза и протяни мне руку... Отсут- ствующему другу протяни руку твою. Я не буду в состоянии пожать ее моей рукой: она будет лежать неподвижная под землею, но мне теперь отрадно думать, что, быть может, ты на твоей руке по- чувствуешь легкое прикосновение. И образ мой предстанет тебе, и из-под закрытых век твоих глаз польются слезы, подобные тем слезам, которые мы, умиленные Красотою, проливали некогда с тобою вдвоем, о ты, мой единственный друг, о ты, которую я любил так глубоко и так нежно! Декабрь, 1878 ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ День за днем уходит без следа, однообразно и быстро. Страшно скоро помчалась жизнь, скоро и без шума, как речное стремя перед водопадом. Сыплется она ровно и гладко, как песок в тех ча- сах, которые держит в костлявой руке фигура Смерти. Когда я лежу в постели и мрак облегает меня со всех сторон, мне постоянно чудится этот слабый и не- прерывный шелест утекающей жизни.
Мне не жаль ее, не жаль того, что я мог бы еще сделать... Мне жутко. Мне сдается: стоит возле моей кровати та непо- движная фигура... В одной руке песочные часы, дру- гую она занесла над моим сердцем... И вздрагивает и толкается в грудь мое сердце, как бы спеша достучать свои последние удары. Декабрь, 1878 Я ВСТАЛ ночью... Я встал ночью с постели... Мне показалось, что кто-то позвал меня по имени... там, за темным окном. Я прижался лицом к стеклу, приник ухом, вперил взоры — и начал ждать. Но там, за окном, только деревья шумели — одно- образно и смутно — и сплошные, дымчатые тучи, хоть •и двигались и менялись беспрестанно, оставались всё те же да те же... Ни звезды на небе, ни огонька на земле. Скучно и тошнотам... как и здесь, в моем сердце. Но вдруг где-то вдали возник жалобный звук и, постепенно усиливаясь и приближаясь, зазвенел чело- веческим голосо?л и, понижаясь и замирая, промчался мимо. «Прощай! прощай! прощай!» — чудилось мне в его замираниях. Ах! Это все мое прошедшее, все мое счастье, все, все, что я лелеял и любил, навсегда и безвозвратно прощалось со мною! Я поклонился моей * улетевшей жизни и лег в по- стель... как в могилу. Ах! кабы в могилу! Июнь, 1879 КОГДА Я ОДИН... Двойник Когда я один, совсем и долго один, мне вдруг на- чинает чудиться, что кто-то другой находится в той же комнате, сидит со мною рядом или стоит за моей спиной.
Когда я оборачиваюсь или внезапно устремляю глаза туда, где мне чудится тот человек, я, разумеется, никого не вижу. Самое ощущение его близости исче- зает... но через несколько мгновений оно возвращается снова. Иногда я возьму голову в обе руки и начинаю думать о нем. Кто он? Что он? Он мне не чужой... он меня знает, — и я знаю его... Он мне как будто сродни... и между нами бездна. Ни звука, ни слова я от него не жду... Он так же нем, как и недвижен... И, однако, он говорит мне... го- ворит что-то неясное, непонятное — и знакомое. Он знает все мои тайны. Я его не боюсь... Но мне неловко с ним и не хоте- лось бы иметь такого свидетеля моей внутренней жизни... И со всем тем отдельного, чужого существо- вания я в нем не ощущаю. Уж не мой ли ты двойник? Не мое ли прошедшее я. Да и точно: разве между тем человеком, каким я себя помню, и теперешним мною — не целая бездна? Но он приходит не по моему веленью, словно у него своя воля. Невесело, брат, ни тебе, ни мне, в постылой тишине одиночества. А вот погоди... Когда я умру, мы сольемся с то- бою — мое прежнее, мое теперешнее я — и умчимся навек в область невозвратных теней. Ноябрь, 1879 ПУТЬ К ЛЮБВИ Все чувства могут привести к любви, к страсти, все: ненависть, сожаление, равнодушие, благоговение, дружба, страх, — даже презрение. Да, все чувства... исключая одного: благодарности. Благодарность — долг; всякий человек плотит свои долги... но любовь — не деньги. Июнь, 1881
ФРАЗА Я боюсь, я избегаю фразы; но страх фразы — тоже претензия. Так, между этими двумя иностранными словами, между претензией и фразой, так и катится и колеб- лется наша сложная жизнь. Июнь, 1881 ПРОСТОТА Простота! простота! Тебя зовут святою. Но свя- тость — не человеческое дело. Смирение — вот это так. Оно попирает, оно побе- ждает гордыню. Но не забывай: в самом чувстве победы есть уже своя гордыня. Июнь, 1881 БРАМИН Брамин твердит слово «ом», глядя на свой пупок, и тем самым близится к божеству. Но есть ли во всем человеческом теле что-либо ме- нее божественное, что-либо более напоминающее связь с человеческой бренностью, чем именно этот пупок? Июнь, 1881 ТЫ ЗАПЛАКАЛ... Ты заплакал о моем горе; и я заплакал из сочув- ствия к твоей жалости обо мне. Но ведь и ты заплакал о своем горе: только ты уви- дел его — во мне. Июнь, 1881 ЛЮБОВЬ Все говорят: Любовь — самое высокое, самое не- земное чувство. Чужое я внедрилось в твое: ты расши- рен — и ты нарушен; ты плотью теперь далек, и твое
я умерщвлено. Но человека с плотью и кровью возму- щает даже такая смерть. Воскресают одни бессмерт- ные боги. Июнь, 1881 ИСТИНА И ПРАВДА — Почему вы так дорожите бессмертием души? — спросил я. — Почему? Потому что я буду тогда обладать Истиной вечной, несомненной... А в этом, по моему понятию, и состоит высочайшее блаженство! — В обладании Истиной? — Конечно. — Позвольте; в состоянье ли вы представить себе следующую сцену? Собралось несколько молодых лю- дей, толкуют между собою... И вдруг вбегает один их товарищ: глаза его блестят необычайным блеском, он задыхается от восторга, едва может говорить. «Что та- кое? Что такое?» — «Друзья мои, послушайте, что я узнал, какую истину! Угол падения равен углу отра- жения! Или вот еще: между двумя точками самый краткий путь — прямая линия!» — «Неужели! о, какое блаженство!» — кричат все молодые люди и с умиле- нием бросаются друг другу в объятия! Вы не в состоя- нии себе представить подобную сцену? Вы смеетесь... В том-то и дело: Истина не может доставить блажен- ства... Вот правда может: это человеческое, наше зем- ное дело... Правда и справедливость! За правду и уме- реть согласен. Вся жизнь на знании истины построена; но как это «обладать ею»? Да еще находить в этом блаженство? Июнь, 1882 КУРОПАТКИ Лежа в постели, томимый продолжительным и безысходным недугом, я подумал: чем я это заслужил? за что наказан я, я, именно я? Это несправедливо, не- справедливо! ’ Целая семейка молодых куропаток — штук два- дцать — столпилась в густом жнивье. Они жмутся
друг к дружке, роются в рыхлой земле, счастливы. Вдруг их вспугивает собака: они разом, дружно взле- тают; раздается выстрел, и одна из куропаток, с под- битым крылом, вся израненная, падает и, с трудом во- лоча лапки, забивается в куст полыни. Пока собака ее ищет, несчастная куропатка, может быть,.тоже думает: «Нас было двадцать таких же, как я... Почему же именно я, я попалась под выстрел и должна умереть? Чем я это заслужила перед осталь- ными моими сестрами? Это несправедливо!» Лежи, больное существо, пока смерть тебя сыщет. Июнь, 1882 NESSUN MAGGIOR DOLORE1 Голубое небо, как пух легкие облака, запах цветов, сладкие звуки молодого голоса, лучезарная красота ве- ликих творений искусства, улыбка счастья на прелест- ном женском лице и эти волшебные глаза... к чему, к чему все это? Ложка скверного, бесполезного лекарства через каждые два часа — вот, вот что нужно. Июнь, 1882 ПОПАЛСЯ ПОД КОЛЕСО — Что значат эти стоны? — Я страдаю, страдаю сильно. — Слыхал ли ты плеск ручья, когда он толкается о каменья? — Слыхал... но к чему этот вопрос? — А к тому, что этот плеск и стоны твои — те же звуки, и больше ничего. Только разве вот что: плеск ручья может порадовать иной слух, а стоны твои ни- кого не разжалобят. Ты не удерживай их, но помни: это всё звуки, звуки, как скрип надломленного де- рева... звуки — и больше ничего. Июнь, 1882 1 Нет большей скорби (итал.).
У-A ... У-A ... Я проживал тогда в Швейцарии: я был очень мо- лод, очень самолюбив и очень одинок. ЛАне жилось тя- жело и невесело. Еще ничего не изведав, я уже ску- чал, унывал и злился. Все на земле мне казалось ничтожным и пошлым, — и, как это часто случается с очень молодыми людьми, я с тайным злорадством лелеял мысль... о самоубийстве. «Докажу... ото- мщу...»— думалось мне... Но что доказать? За что мстить? Этого я сам не знал. Во мне просто кровь бро- дила, как вино в закупоренном сосуде... а мне каза- лось, что надо дать этому вину вылиться наружу, что пора разбить стесняющий сосуд... Байрон был моим идолом, Манфред моим героем. Однажды вечером я, как Манфред, решился отпра- виться туда, на темя гор, превыше ледников, далеко от людей, туда, где нет даже растительной жизни, где громоздятся одни мертвые скалы, где застывает вся- кий звук, где не слышен даже рев водопадов! Что я намерен был там делать... я не знаю... Быть может, покончить с собой... Я отправился... Шел я долго, сперва по дороге, потом по тропинке, все выше поднимался... все выше. Я уже давно ми- новал последние домики, последние деревья... Кам- ни — одни камни кругом, — резким холодом дышит на меня близкий, но еще невидимый снег, — со всех сто- рон черными клубами надвигаются ночные тени. Я остановился, наконец. Какая страшная тишина! Это царство Смерти. И я здесь один, один живой человек, со всем своим надменным горем и отчаяньем и презреньем... Живой, сознательный человек, ушедший от жизни и не желаю- щий жить. Тайный ужас леденил меня, но я вообра- жал себя великим!.. Манфред — да и полно! — Один! Я один! — повторял я, — один лицом к лицу со смертью. Уж не пора ли? Да... пора. Про- щай, ничтожный мир. Я отталкиваю тебя ногою!
И вдруг в этот самый миг долетел до меня стран- ный, не сразу мною понятый, но живой... человеческий звук... Я вздрогнул, прислушался... звук повторился... Да это... это крик младенца, грудного ребенка!.. В этой пустынной, дикой выси, где всякая жизнь, ка- залось, давно и навсегда замерла, крик младенца!.. Изумление мое внезапно сменилось другим чув- ством, чувством задыхающейся радости... И я побежал стремглав, не разбирая дороги, прямо на этот крик, на этот слабый, жалкий и спасительный крик! Вскоре мелькнул предо мною трепетный огонек. Я побежал еще скорее — и через несколько мгновений увидел низкую хижинку. Сложенные из камней, с при- давленными плоскими крышами, такие хижины слу- жат по целым неделям убежищем для альпийских па- стухов. Я толкнул полураскрытую дверь и так и ворвался в хижину, словно смерть по пятам гналась за мною. На скамейке молодая женщина кормила грудью ре- бенка... пастух, вероятно ее муж, сидел с нею рядом. Они оба уставились на меня. Но я ничего не мог про- молвить... только улыбался и кивал головою... Байрон, Манфред, мечты о самоубийстве, моя гор- дость и мое величье, куда вы все девались?.. Младенец продолжал кричать — и я благословлял и его, и мать его, и ее мужа... О горячий крик человеческой, только что народив- шейся жизни, ты меня спас, ты меня вылечил! Ноябрь, 1882 МОИ ДЕРЕВЬЯ Я получил письмо от бывшего университетского то- варища, богатого помещика, аристократа. Он звал меня к себе в имение. Я знал, что он давно болен, ослеп, разбит парали- чом, едва ходит... Я поехал к нему. Я застал его в одной из аллей его обширного парка. Закутанный в шубе — а дело было летом, — чахлый, скрюченный, с зеленым зонтом над глазами, он сидел
в небольшой колясочке, которую сзади толкали два ла кея в богатых ливреях... — Приветствую вас, — промолвил он голосом, — на моей наследственной земле, моих вековых деревьев! могильным под сенью Над его головою шатром раскинулся могучий тыся- челетний дуб. И я подумал: «О тысячелетний исполин, слышишь? Полумертвый червяк, ползающий у корней твоих, на- зывает тебя своим деревом!» Но вот ветерок набежал и промчался легким шоро- , хом в сплошной листве исполина... И мне показалось, что старый дуб отвечал добродушным и тихим смехом ' и на мою думу — и на похвальбу больного. Ноябрь, 1882
ПРИЛОЖЕНИЕ

КОНЕЦ I Всем известно, — все по крайней мере утверждают, что порода мелких тиранов перевелась или почти пере- водится у нас на Руси. Мне, однакож, случалось встре- чаться с подобными личностями; впечатление на- столько еще живо, что могу без особенного усилия пе- редать читателю один из таких образцов. Это было в июле месяце, в самый зной, в жгучую пору года, прозванную народом «страдой». Желая пре- дохранить себя и лошадь от томящей истомы, я укрылся под широким дощатым навесом постоялого двора, одиноко стоявшего на окраине большой проез- жей дороги. Хозяин, бывший дворовый из крепост- ных, — был мне знаком. В молодости он имел тощий вид и казался всегда каким-то расслабленным; теперь же он представлялся брюхастым и плотным, с припух- лыми толстыми кистями рук, шеей, как у быка, и всклокоченными волосами, в которых заметно пробива- лась седина. Он постоянно ходил в узком туго застег- нутом кафтане, перетянутом под ребрами узеньким пояском; чулков он никогда не носил; галстук также отсутствовал. Когда он сымал кафтан, рубашка его, низко - подвязанная тесьмою, широко оттопыривалась, открывая на нижней части его тела черные плисовые 18 И. С. Тургенев, т. 8 529
шаровары. Благодаря уму, сметке и вообще деловито- сти он приобрел состояньице, не возбуждая против себя ни подозренья, ни . зависти, — без чего, как из- вестно, у нас редко обходится. Я потребовал самовар и чаю, зная по опыту, что благодетельный этот напиток настолько же способен прохлаждать во время жары, насколько он обогревает в зимний холод. Отвечая на приглашенье мое выпить со мною ча- шечку чая, Алексеич (так звали хозяина) любезно под- сел ко мне. Речь пошла о хорошем урожае, который предви- делся, о благополучном окончании покоса, о скотском падеже и проч. Неожиданно Алексеич ухватился за козырек фу- ражки, как бы намереваясь его вытянуть, и восклик- нул: — А, вона и коршун показался!., только загово- рили о падеже, — он тут как тут!.. Обратив глаза по направлению указательного пальца Алексеича, я увидел приближавшийся в нашу сторону экипаж довольно странного вида. Это было что-то вроде длинного открытого кузова с широким передком и кожаным, болтавшимся на зад- ней части мешком, прикрытым кожаным фартуком. Кожаные мешки различной величины и вида, охот- ничья сумка, длинноствольное ружье, напоминавшее турецкую винтовку, толстая желтая фляга из сушеной тыквы, груда всякого рода тряпья и одежды, широко- полая войлочная поповская шляпа, три утки, из коих две дикие и убитые, одна домашнего происхожденья, но еще живая и оглашавшая воздух тоскливыми кри- ками, подле нее две курицы с взъерошенными перьями и как бы покорившиеся своей горькой участи, — все это громоздилось или свешивалось, уныло болтаясь при толчках странного экипажа; над всем этим хламом высовывал мордочку маленький черный кролик, при- севший на задних лапках и робко щипавший пучки овощей, которые в беспорядке высовывались из-под мешков.
Человек, сидевший на облучке с подобранными под себя ногами, по-турецки, показался мне странным не менее экипажа. То был малый лет тридцати, довольно красивой наружности, одетый, несмотря на жару, в но- венький тулупчик, туго подтянутый черкесским куша- ком; на голове его красовалась черкесская шапка с длинной лохматой шерстью, падавшей бахромою во- круг всей головы. Глаза у него были большие, светлые, отличавшиеся жестоким взглядом; щеки его с выдаю- щимися румяными скулами были усыпаны мелкими складками, придававшими его лицу ухмыляющийся, дерзкий вид, который как бы еще усиливался благо- даря подвижной приподнятой морщинке на орлином носу, хорошо, впрочем, отформованном. Длинные кру- ченые усы спускались по сторонам подбородка, тща- тельно бритого с тою, вероятно, целью, что владелец не хотел, чтобы его принимали за крестьянина, купца и еще менее за дьячка или пономаря. Увидя нас, он грубо осадил маленькую свою ло- шадку и прокричал словно из трубы: — Вишь, батеньки на вольном воздухе прохла- ждаются!.. Брюхо-то твое, Карп Алексеич, точно надо проветрить!.. Пора!.. — Что это за человек? — тихо спросил я у хо- зяина. — А такой, что не советовал бы встречаться под вечер... — возразил он, — особливо если у кого лишняя лошадь... Малый не промах, живо сыщет ей место... Больно уж до лошадок охотник... — добавил он с горь- кой усмешкой. — Здорово, Платон Сергеич, — громко подхватил хозяин, прикасаясь к козырьку кончиком пальцев, — откуда, не из города ли? — Вот нашел! Что там делать-то?.. Глазеть на раз- жиревших, как ты? или на приказных, которые пучат глаза в ладонь, высматривают: нет ли там поживы... — Давно уж в этой ладони-то сухо... — возразил хозяин, — скажите лучше, Платон Сергеич, что это вы с собой таскаете, — точно, право, зверинец какой..-.- — Это, любезный, — сказал Платон, — это свиде- тельство, что я в купцы записался... торговлей хочу 18* 531
заняться... И почему бы нет? Что я дворянин-то? Что дед у меня носил золоченую парчовую шапку, дареную ему Тамерланом! Это мне наплевать!.. А, впрочем, это до тебя не касается; купи-ка у меня вот пару уток: только что убил; лучшего'сорта!.. Во время этого разговора Карп приблизился ма- ленькими шажками к экипажу, приподнял ствол ружья, как бы забавляясь им, но в сущности желая убедиться в том, было ли оно заряжено, — после чего он снова возвратился на прежнее место. Талагаев (надо же, чтоб читатель узнал, наконец, имя героя этого рассказа), следивший украдкой за движениями хозяина, проговорил тогда с видимым раз- драженьем: — Купи у меня тогда живую утку. — Не пахнет ли тут, примерно, другим поро- хом... — недоверчиво пробормотал Карп. — С вашим братом никаких, видно, дел не по- делаешь!.. — презрительным тоном сказал Талагаев, — вот теперь хоть бы этот кролик; ведь не возьмешь, впе- ред знаю, даром что из его пуха славные можно свя- зать чулки... Он с явным неудовольствием бросил на дно кузова бедного кролика, которого перед тем держал за уши, потрясая им над своей головою. — У меня тут еще чудная тигровая шкура, но и показывать ее тебе не стоит! Не дорос еще, братец, до такого товара!.. Не хотите ли вы взглянуть... — обра- тился он неожиданно ко мне. Видя, что с моей стороны никакого желания не по- следовало, он обратился к хозяину с явным уже воз- буждением: — Ты думаешь, двухкопеечная твоя душа, что ружье не заряжено, — так вот смотри!.. При этом быстрым движеньем вытащил он из под- воды ружье и тут же выстрелил, положив его между ушами лошади, которая не дрогнула по привычке, ве- роятно, к таким неожиданностям. В самую эту минуту внутри постоялого двора раз- дался крик, и в раскрытом окне показалась толстая женщина с ребенком в руках.
— Что это вы еще вздумали?! вишь, как сноху мою напугали! — вскричал хозяин, бледнея от сдержанного негодования, — в доме другая сноха лежит больная в родах... Что это вы в самом деле!., убирайтесь вон отсюда... вон убирайтесь... не то... — О! о! о!! — возвышая голос, заговорил в свою очередь Платон, — стращать меня вздумал! Здесь до- рога проезжая, царская. Ну а что будет, «коли не то...» Думаешь, у меня только и есть что это ружье... Платон бросился к подводе, пригнулся и вытащил из кузова длинный черкесский кинжал. — Коли на то пошло... Постой же, и я тебе удру- жу... — спокойно промолвил хозяин. Тут он громко захлопал в ладоши и прокричал: — Левка! Петр! Михешка!! Почти в то же мгновенье три дюжие парня, воору- женные вилами, выбежали из разных концов двора. — А вот не хотите ли потягаться с моими ребята- ми... — сказал хозяин. Выражение злобы искривило черты Платона., Он ринулся к подводе, вскочил на облучок и, грозно по- трясая кулаком, пустился вскачь. — Вы нажили себе опасного врага, — сказал я хо- зяину. — Не его ли? — возразил Карп, презрительно по- жимая плечами, — полноте, барин! Не пройдет недели, опять приедет продавать уток или жеребенка какого- нибудь... А что надо быть осторожным, это точно... Но только не с той стороны, как вы полагаете, надо ждать от него напасти... В эту минуту невдалеке из лесу послышался голос Талагаева. Он напевал простонародную известную песнь о похождениях Стеньки Разина; голос его не был ни приятен, ни верен. Один из парней пробормотал: «Хочет разбойни- ком быть, а сам и песни-то разбойничьей петь не умеет...» Спустя несколько минут этот самый парень затянул ту же песню, но с такой силой, с таким выражением, что, будь я на месте его хозяина; — я бы невольно при- задумался.
II Талагаев происходил от старинной тульской фами- лии, когда-то весьма богатой, но окончательно обед- невшей благодаря целому’ поколению самодуров. Не восходя далеко, можно было назвать отца Талагаева, еще щеголявшего сбруей с серебряным набором на ли- хих тройках, похвалявшегося своей охотой, удивляв- шего целый уезд своими сумасбродными выходками. Случилось ему даже дать вольную и сто рублей впри- дачу кучеру, который, подвязав глаза лошади, бро- сился с нею в реку, уже охваченную первым льдом, проломал его, исчез на мгновенье под водою и хотя вынырнул с окровавленным лицом, но, впрочем, остался цел и невредим и тут же хватил стакан водки за здра- вие своего властелина и освободителя. Талагаев-сын не имел уже средств тешить себя такими шутками, но тем не менее лез из кожи, стараясь показать себя достой- ным своих предков. Благодаря этому прослыл он вскоре по всему округу за человека бесшабашного, го- тового на всякую гадость; каждый избегал иметь с ним какое-нибудь дело. Немногие догадывались, что стоило хорошенько встряхнуть шкуру этого волка, чтобы из-под нее пока- зался хвост зайца. Не зная его близко, я разделял об- щее мненье, пока случай не показал мне его в настоя- щем его виде. В числе моих деревенских соседей находился один мелкопоместный, — старичок лет шестидесяти, весь се- денький, весь кругленький, но хороший ходок и охот- ник, любитель сладко поесть, неутомимо подвижной и отличавшийся постоянно хорошим расположением духа. Он часто ко мне наезжал, нас связывала общая слабость — карты — и не то собственно, чтобы шла у нас игра с треском, как говорится, — а так, по ма- ленькой, в вистик, с обычными негодующими восклица- ниями, когда не везло, и вечными клятвами не брать больше карт в руки и т. д. и все это с тем, разу- меется, чтобы на другой же день приниматься за ту же работу.
Раз вечером является ко мне мой добряк с выраже- нием, близким к отчаянью; на нем лица не было: щеки раздуты, — видно было, он много плакал. Ухватив его тотчас же под руку, я скорее увлек его в соседнюю комнату. — Павел Мартыныч, что с вами? — воскликнул я, — что случилось?.' — Я пропал!.. Вы видите во мне совсем погибшего человека!! — пробормотал он растерянно, — и слезы, которые так не шли к его вечно ухмылявшемуся лицу, снова забрызгали из его глаз. — Но что же, наконец? Что? Не произошло ли с вами какого-нибудь несчастья?.. — Со мною нет... нет! Но ужасное несчастье! Ужасное!! И вот что узнал я из его рассказа, прерываемого рыданиями. Его дочь — миловидная пятнадцатилетняя блон- динка, которую боготворил старик, на которой сосре- доточивалась вся его жизнь, — исчезла с утра из его дома. — Она не иначе должна быть, как у этого Пла- тошки Талагаева, у этого негодяя — у этого разбой- ника Платошки!! — восклицал старик, — вчера видели, как он бродил подле моего дома... вчера видели даже — он с нею в саду разговаривал... А она-то, до- рогой друг, — она! никогда не выходившая одна без старой няни!.. Всего ведь пятнадцать лет!.. Пропала, как какой-нибудь ягненок!.. Представьте: всего ведь пятнадцать лет!.. Это, понимаете, не может так остаться... Нет!.. И я... я пришел просить вашей по- мощи! — Но чем же могу я помочь вам, дорогой Павел Мартыныч?.. Старик энергически скрестил руки на груди. — Поедемте вместе к этому разбойнику! — вскрик- нул он. — Вырвем у него добычу... Я, коли на то по- шло, — на дуэль его вызову... Я убью его!.. — Но почему же вы так твердо уверены, что она у него, Павел Мартыныч? Он нетерпеливо прервал меня.
— Говорю вам: она у него! Это не подлежит со- мнению!! Кто же, кроме него, мог посягнуть на такое дело? Ведь не Егор же Антонович или Захар Плутар- хович?.. Конечно, нет!.. Ее надо искать там... Там только она и может быть... Видя, что его не убедишь, я велел заложить карету, спустя несколько минут мы уже катили по дороге к дому Талагаева, находившемуся от меня всего в не- скольких верстах. Во все время пути сосед мой находился в самом плачевном состоянии, — и, говоря по совести, трудно было догадаться, происходило ли это от боязни встре- титься с врагом, или из желания скорей напасть на след дочери. — Она ведь ягненочек, — повторял он беспрерыв- но, — бедный, беззащитный голубь... Всего ведь пятна- дцать лет, подумайте!.. Дом Талагаева, маленький, приплюснутый, полу- сгнивший, похож был скорее на плохую крестьянскую избу, чем на жилище помещика. Войдя в него, мы были встречены маленьким засаленным казачком с вы- таращенными от удивления глазами и тут же очути- лись лицом к лицу с хозяином. Кутаясь в персидский прорванный халат (на голове его была мурмолка из той же материи), покуривая из длинного черешневого чубука, он делал очевидные усилия, желая сохранить все свое достоинство. При виде моего соседа в чертах его промелькнуло, однакож, нечто похожее на дрожь; но не успел он еще открыть рта, как Павел Мартыно- вич ринулся к нему со всех ног и, простирая руки, за- кричал неистовым голосом: — Настенька! Где Настенька?! Талагаев выпрямился и выпустил длинную струю дыма. — Какую Настеньку вам здесь надо? — произнес он, возвышая голос. — Мою дочь! Дочь!!—простонал старик зады- хаясь, — она с утра у тебя... Отдай мне ее сейчас! По какому праву ты увез ее... Отдай, говорю! Не боюсь я твоих пистолетов, сабель и усов... Я у тебя здесь бревна на бревне не оставлю, все разнесу!.. А что до тебя!..
— Ве-ли-ко-лепно!.. — прервал Талагаев, — шаль- ной старикашка, вообразив, что я увез его дочь, вры- вается ко мне в дом и подымает скандал, — ко мне! столбовому дворянину!!, к такому человеку, перед ко- торым никто еще не смел возвышать голоса... А вам, милостивый государь, — вам здесь что угодно? — доба- вил он, обратясь вдруг ко мне, — а позвольте вас спро- сить: по какому праву врываетесь вы в мой дом? — Это я! я пригласил с собою нашего почтенного соседа!—вскричал Павел Мартынович, — что ж ка- сается дочери, — я не выйду отсюда, пока... Настя! На- стенька!!.— подхватил он, принимаясь кричать и бе- гать как угорелый по комнате, — Настя, дорогая моя! Где ты?! Где!! — Я здесь, папенька! — послышался за раскры- тыми окнами и совершенно неожиданно тоненький зна- комый голосок. Сцена была достойна театра. Старше бросился сломя голову из комнаты на двор, откуда, казалось, раздался голосок. Я за ним последовал. — Настя! — снова воскликнул отец, и на этот раз он уже задыхался от радости. — Голубка, где ты?.. Где?!. — Я здесь, папенька, меня заперли!.. — ответил голосок. Старик одним прыжком очутился подле дверец ма- ленького сарая, вышиб их ловким ударом, и мы уви- дели Настю, сидевшую на старом ободранном кожа- ном диване. Лицо ее казалось более пристыженным, чем испуганным. Отец тотчас же бросился обнимать ее и, покрывая ее поцелуями, только приговаривал: — О гадкая девчонка!.. О злая девчонка!! И как же тебе не совестно?.. -Как не стыдно поступать так со мною? И для кого же? Для кого?!. — Простите, папенька... Простите меня... но я скажу вам, — тут она отступила шаг и подхва- тила, пристально глядя отцу в глаза,—вы за меня не бойтесь... я берегу свою честь..._о „никогда!.. ни- когда!!.
— После, после! После поговорим... Теперь ехать! скорее только ехать отсюда... — суетливо заговорил Павел Мартынович, увлекая дочь к карете. — А вот посмотрим, как еще вас пустят уехать!! — крикнул было Талагаев, но тут же остановился, оче- видно озадаченный решительным взглядом и вызываю- щим выражением на лице старика. Мы воспользовались этой минутой, — подхватили девушку, живо внесли ее в карету и сами туда броси- лись, приказав кучеру погонять лошадей. В первом порыве бешенства Талагаев гикнул и при- пустил за нами своих четырех борзых. — Ничего, барин, — сказал кучер, поворотив к нам на всем скаку ухмылявшееся лицо, — борзые — доб- рые псы, лошадей и людей не тронут!.. И действительно: проводив нас шагов двести, все четыре собаки, как бы сговорившись, вдруг останови- лись, махая пушистыми своими хвостами в знак пол- ного удовольствия. Долго еще раздавались за нами проклятия и угрозы Талагаева, но мы мало уже обращали на них внима- ния; у нас была забота другого рода. Настя не переставала целовать отца, — даже мне, в избытке чувств, уделяла время от времени свои ласки. Она заливалась теперь слезами, хотя казалась совершенно счастливой. Отец также плакал и смеялся в то же время. — Ну, что я говорил вам! — вскрикивал он поми- нутно, — пятнадцать лет всего, сударь мой, — всего пятнадцать! Детенок еще, которому только что в куклы играть... Скажи, однакож, на милость, — под- хватил он, обращаясь вдруг к дочери, — как могла ты так увлечься, как могла поверить словам этого скота... — Не спрашивайте, папенька, — отвечала Настя, закрывая лицо ладонями, — не спрашивайте... — Но однакож?.. Однакож?.. — настаивал отец. — Он из себя такой красивый... — проговорила она сквозь пальцы. — Он красивый! Он!!—воскликнул старик.— Боже праведный!.. Уж если могли прельстить тебя его усы, — так у нашего кота Васьки они еще длиннее...
— Он'обещал повезти меня^'в Москву, хотел пока- зать мне Кремль... — промолвила она сквозь слезы. — И еще обещал, верно, купить нарядов, не так ли? — Да, также... Но мне это все равно... Мне, глав- ное, мне, папенька... хотелось свободы... — У тебя разве нет ее, неблагодарная!.. Постой же, постой, и я повезу тебя в Москву... покажу также Кремль... и... и мало ли еще что... Тут отец и дочь принялись целоваться еще усерд- нее; я в это время поглядывал на спину кучера, кото- рый одобрительно потряхивал головою. Он также, ка- залось, был очень доволен. Впоследствии уже дознались, что девочка тихонько ушла через сад, взяв с собою только узелок с платьем и переменную пару башмаков. Ш Верстах в пятнадцати от меня находится большое, богатое село, состоящее почти все из однодворцев. Два раза в году здесь происходят довольно людные яр- марки. В сущности ярмарки эти ничего больше, как простые крестьянские рынки, снабжающие покупателей обиходным хозяйственным товаром, начиная с лоша- дей и коров и кончая предметами домашнего скарба и другими принадлежностями, составляющими при- надлежность русского крестьянского хозяйства, более многосложного, чем вообще думают. Ярмарки эти очень оживлены и шумны — что и объясняется, впро- чем, множеством кабаков и съестных лавчонок, рас- сыпанных здесь повсюду. Я отправился в Грохово (так звали село) с целью купить пару добрых, но недорогих лошадей. Я при- ехал в самый полдень и нисколько не удивился, когда меня со всех сторон обступили возня, крики и грохо- танье. По мере того, однакож, как я приближался к первым рядам телег, шум в одном месте до такой степени усилился, что я невольно подумал: «Уж, верно, там чудит какой-нибудь забияка», так как наши
ярмарки редко обходятся без таких молодцов. И точно, шагах в пятидесяти от меня, посреди пьяной и возбу- жденной толпы, увидел я свирепо размахивающего ру- ками рослого малого в черкесском платье и тотчас же узнал в нем Талагаева. Месяца три-четыре я с ним не встречался, наруж- ность его в это время не улучшилась, а показалась мне, напротив, более помятой и истасканной; но, не- смотря на то, что он был более чем когда-нибудь обо- рван, он сохранял прежний, обычно дерзкий, вызываю- щий вид. Насколько я мог разобрать среди обсту- павшего меня шума, Талагаев обвинялся в обмане мужика, которому продал лошадь, ложно выхвалив ее качества. Возмущаясь, повидимому, особенно тем, что его смели всенародно позорить, и защищаясь тем за- дорнее, что сам чувствовал себя виноватым, Талагаев надменно озирался вокруг и кричал во всю глотку, ду- мая этим озадачить наступавшую толпу. Но сколько он ни хорохорился, сколько ни воздевал рук к небу, ни грозил кулаками, ни бил себя в грудь, — все это не производило надлежащего действия. Воспаленные лица пригибались к его лицу, бешеные возгласы сме- шивались с бранью. Маленький чернявый мужичонок с взъерошенной бородкой более других отличался. — К мировому! К мировому, ребята!.. Довольно мы от них видов-то видали... Было да прошло!.. Вали к мировому!! — Осмельтесь только, мужичье! — крикнул вдруг Талагаев, принимая позу, напомнившую мне невольно Дон Жуана, осаждаемого поселянами в конце первого действия этой оперы. — Тебя, что ли, испугались!.. — возразил чернявый мужичонок, — хорошо было хорохориться в другое время, теперь не берет! 'К мировому его!! — Меня?! Меня к мировому! Никогда этому не бы- вать!— заревел Талагаев, лицо которого перешло из желтого цвета в багровый. Он яростно заморгал гла- зами, выхватил из ножен кинжал и замахал им над головою. Но кинжал был тут же вырван из рук ка- ким-то белокурым геркулесом, стоявшим до сих пор весьма спокойно.
Талагаев бросился было на него, но в тот же миг был обхвачен десятком крепких, здоровых рук. От его черкесского кафтана полетели во все стороны лох- мотья, шляпа его повалилась на землю, щегольской пояс разлетелся в клочки. Все, что осталось от Тала- гаева и его красивых усов, было до того жалко, что я невольно отвернулся от этого зрелища, от этой кре- стьянской расправы, схожей с американским самосу- дом, но не имевшей, подобно ему, основы справедли- вости, присутствующей более или менее в сердце аме- риканца. Эта удушливая атмосфера пыли, эти крики, этот повсюду распространенный запах водки, эта свалка, сопровождаемая кулачной расправой, — все это возбу- ждало такое чувство отвращения, что я тут же дал себе слово не подвергать себя больше подобным зре- лищам и никогда больше не встречаться с Талагае- вым. Последнему желанию не суждено было осуще- ствиться. Как видно, мне самой судьбою предназна- чено было еще раз увидеть этого молодца. IV Произошло это в холодный, унылый вечер ноября месяца. Выехав из дому почти против воли (я был пригла- шен на обед к одному из ближайших соседей), я воз- вращался обратно восвояси на санях в одиночку, с при- вязанным к дуге колокольчиком и сопровождаемый мо- лодым кучером, взятым на случай подержать вожжи, когда встретится надобность. Снег падал медленно, тя- желыми пушистыми хлопьями; превращая дорогу в сугробы, он наклонял своею тяжестью ветви дерев. По временам порыв ветра низменно пролетал по по- лям. Тяжелым, мрачным покровом смотрело небо, и тучи поминутно заслоняли молодой серп месяца, кото- рый как бы перескакивал из одной тучки в другую, точно стараясь убежать от какого-то невидимого врага. При свете его, беспокойном и нерешительном, через
дорогу, казалось, поминутно проскакивали то белые маленькие зайчики, то быстро пробегали длинные вол- нистые тени; видимые обычные предметы принимали фантастические образы, вытягивались, вырастали и вдруг исчезали. Это была какая-то борьба между светом и тенью. Мой молоденький кучер неожиданно затянул песню. Сначала он пел как будто про себя, но затем голос его, поощряемый, должно быть, моим молчанием, посте- пенно возвысился и под конец перешел в светлый, зве- нящий тон с тоскливым оттенком; голос этот, почти детский, согласовался как нельзя лучше с дребезжа- нием колокольчика под дугою и печальной тишиной этой ночи. Я не разбирал произносимых им слов, но, по всей вероятности, дело здесь шло, — как вообще в большинстве песен, — о любви и молодых девушках. — Сколько тебе лет? — спросил я. — Восемнадцатый пошел, — отвечал он, несколько удивленный моим неожиданным вопросом. — Что ж, не задумываешь ли жениться? — Отчего ж не жениться!.. Женюсь, коли встре- нется подходящая... чтобы, примерно, из себя была красивая... — Как Настенька, например... — Что в ней! Одно разве, что барышня!.. У нас на деревне не хуже ее найдутся!.. Отцу все единственно, теснить в этом не станет; что ему? День-деньской в ка- баке сидит! Старуха моя добрая, моей воле не пере- чит... Только свистну... Ай, барин, что с ней?! — крик- нул он, схватывая вожжи и силясь удержать лошадь, которая откинулась вдруг в сторону. Месяц скрылся за тучей; темнота была непрогляд- ная; лошадь продолжала топтаться в снегу, пятилась, фыркала и упрямо мотала головой... Что-то темное, чего я не мог ясно различить, лежало поперек дороги... — Посмотри, что там такое?.. — сказал я куче- ру, — я пока подержу вожжи... Кучеренок выскочил из саней. Нелегко было, однакож, держать лошадь; она вздрагивала всеми своими членами, и шерсть ее ста- новилась торчмя.
— Барин! — проговорил неожиданно кучер изме- нившимся голосом, — барин, поедемте скорей отсюда... — Что такое? — Здесь неладно... — Но отчего? — сказал я, выпрыгивая в свою оче- редь из саней. — Неладно здесь, барин, говорю вам... Произнеся эти слова, он перекрестйлся и отступил несколько шагов. — Так им и надо... этим конокрадам... — пробормо- тал он, и выражение злобы мелькнуло на его молодом, безбородом и кротком лице. Подойдя ближе к предмету, напугавшему человека и лошадь, я нагнулся... и узнал Талагаева. Лоб его был рассечен ударом топора; показавшийся из-за туч месяц блеснул в кровавой луже,. окружавшей голову убитого; шея его была перетянута толстой веревкой, концы которой разбрасывались в стороны. Весь этот изуродованный, растерзанный, покрытый лохмотьями образ выделялся с невыразимой силой на холодной, девственной белизне снега. Я вспомнил, что однажды, после какого-то без- образного кулачного побоища, в котором он был глав- ным участником, я заметил в его присутствии: «При- скорбно думать, что Талагаев может когда-нибудь кон- чить свою жизнь в такой свалке!» — на что Талагаев тотчас же возразил с свойственной ему высокомерной наглостью: «Ой ли? Нет, сударь мой, Талагаевы так не умирают!!» «Вот каков их конец!» — подумал я в эту ночь пе- ред его изувеченным, растерзанным трупом.

ПРИМЕЧАНИЯ

Последний период жизни Тургенева, охватывающий семиде- сятые и начало восьмидесятых годов, попрежнему отличается на- пряженной творческой деятельностью, которую не могли ослабить ни надвигавшаяся старость, ни мучительная болезнь. И в эти годы писатель сохранил острый интерес к жизни, прежде всего к жизни России, русского общества и народа. С возмущением и негодованием воспринимает он факты, сви- детельствующие о растущей в России реакции, о произволе само- державия, о подавлении свободной мысли, о цензурных притесне- ниях, которым систематически подвергалась передовая русская литература. С доброжелательным вниманием и сочувствиехм при- сматривается он к деятельности молодого поколения революцион- ных народников, не веря, однако, в реальную осуществимость их планов и их социальных мечтаний. Тургенев ищет сближения с ними, оказывает им поддержку (в том числе и материальную), питая наивную надежду, что под влиянием угрозы революции са- модержавие откажется от реакционной политики и встанет на путь прогрессивных реформ. Явившись свидетелем крушения народничества, Тургенев про- должает напряженно искать ответа на вопрос о том, кто же в Рос- сии явится настоящим деятелем на новом историческом этапе. И если, с одной стороны, убеждения либерала-постепеновца при- вели писателя к созданию образа Соломина («Новь») с его ло- зунгами мирной, культурнической работы, то, с другой стороны, он, как зоркий и чуткий наблюдатель действительности, предви- дел будущую роль нового общественного деятеля, который вы- растет из среды фабричных рабочих. Намек на этот новый тип Тур- генев сам ввел в последнем своем романе в образе Павла, а о его
дальнейшей судьбе в литературе сказал в одном из писем 1876 г.: «...он станет со временем (не под моим, конечно, пером — я для этого слишком стар и слишком долго живу вне России) централь- ною фигурой нового романа» (И. С. Тургенев, Собр. соч., т. 11, М. 1949, стр. 312). Широкое отражение общественно-политической жизни рус- ского общества мы находим у Тургенева в этот период в романе «Новь» (ср. также неосуществленный замысел романа о русском социалисте — см. В. Бродский, Замыслы И. С. Тургенева, М. 1917, стр. 26). Наблюдения над социальными процессами, происхо- дившими в среде пореформенного крестьянства, Тургенев пред- полагал воплотить в рассказе «Всемогущий Житкин», содержание которого известно по записи С. Н. Кривенко (И. С. Тургенев, Собр. соч., т. XI, Л. 1934, стр. 583—585 и 674). Если бы этот за- мысел был осуществлен, то в типе мироеда-кулака, противопо- ставленном бесправной, разоренной массе крестьян, можно было бы усмотреть некоторое подобие с щедринскими образами Деру- нова, Колупаева и Разуваева. Но наряду с темами, непосредственно связанными с современ- ной действительностью, внимание Тургенева-художника привле- кают другие темы, почерпнутые из прошлого, заимствованные из воспоминаний молодости. Именно они и занимают преобладаю- щее место в тургеневских повестях и рассказах семидесятых — восьмидесятых годов. Современная критика, отмечая эту особенность, большинства последних произведений Тургенева, объясняла ее долголетней жизнью писателя за границей, вдали от России. Разумеется, этот факт биографии Тургенева, имевшего возможность только изредка, на короткое время приезжать на родину, в известной мере ограни- чивал круг его наблюдений над идейными веяниями, духовными интересами и стремлениями русского общества. Но критика семи- десятых— восьмидесятых годов впадала в двойную ошибку: она придавала этому обстоятельству значение главной и единственной причины и не видела в повестях и рассказах Тургенева никакой связи с проблемами современной русской действительности. Между тем Тургенев отнюдь не становился на путь созерца- тельного любования прошлым. Как большой писатель-реалист, он накопил за предшествующие десятилетия своей жизни много впе- чатлений, фактов, наблюдений. Богатый материал, сохраненный цепкой памятью художника, требовал своего воплощения в обра- зах и картинах, в которых историческая точность и достоверность
воспроизводимых явлений сочеталась бы с их правдивым истол- кованием и верной оценкой. Тем самым каждое новое произведе- ние писателя должно было способствовать развитию обществен- ного самосознания, раскрывать те или иные связи, существо- вавшие между событиями исторического прошлого и современ- ностью. Тургенев видел главный предмет всей поэзии — «начиная с эпопеи и кончая водевилем» — в «разработке человеческой физио- номии». В этом положении нетрудно распознать нечто общее с тем пониманием сущности литературы, которое позднее выразил А. М. Горький в ставшем классическим понятии «человековеде- ние». В повестях и рассказах последних лет, как и в предшество- вавших им произведениях, внимание Тургенева сосредоточено преимущественно на создании типических образов, порожденных типическими обстоятельствами русской жизни. К самому себе Тургенев мог бы применить слова, с которыми он обратился к одной начинающей писательнице в 1876 г.: «...главное — изучайте жизнь, вдумывайтесь в нее. Изучайте не только рисунки, но са- мую ткань, и старайтесь уловить типы, а не случайные явления...» (И. С. Тургенев, Собр. соч., т. 11, М. 1949, стр. 305). Так, уже в первом рассказе настоящего тома «Стук!., стук!.. стук!..» он сосредотачивает свое внимание на психологическом анализе характерного для тридцатых годов XIX в. типа «фаталь- ного» героя & 1а Марлинский: «Чего-чего не было в этом типе? И байрониЗхМ и романтизм; воспоминания о французской револю- ции, о декабристах — и обожание Наполеона; вера в судьбу, в звезду, в силу характера, поза и фраза — и тоска пустоты; тре- вожные волнения мелкого самолюбия — и действительная сила и отвага; благородные стремленья — и плохое воспитание, невеже- ство; аристократические замашки — и щеголяние игрушками...» В свете этого превосходного по точности определения понятным становится образ Теглева со всеми его странностями, прикрываю- щими жизненную драму неудачника, способности которого не мо- гут найти применения в мертвящей атмосфере армейской муштры и бездушного отношения к человеку. Ряд художественно выразительных, обладающих высокой сте- пенью исторической и социальной конкретности образов был со- здан Тургеневым в последующих повестях и рассказах. Пожалуй, наиболее значителен среди них главный герой повести «Пунин и Бабурин» — Парамон Семеныч Бабурин. Это новый не только в творчестве Тургенева, но и во всей русской литературе XIX в.
тип труженика-разночинца, в сознании которого жизнь выработала своеобразную житейскую гордость, повышенное чувство человече- ского достоинства. Этот «мещанин-республиканец», убежденный демократ презирает и ненавидит не только бар-крепостников и купцов-стяжателей: с горечью и гневом он говорит при последнем свидании с рассказчиком «о правительственных распоряжениях, о высокопоставленных лицах»; всеми силами своей непримиримой и суровой души он ненавидит полицейский режим самодержавия. Убеждения Бабурина приводят его к сближению с членами кружка Петрашевского, а затем к аресту и административной ссылке в Сибирь С Интерес Тургенева к сильным, непреклонным характерам, во- левым натурам сказался и в образе Музы Павловны, «нового типа», как ее недаром называют Петр Петрович Б. и его приятель Тархов. Стойкость, энергия, действенная сила характера Музы роднят ее с теми русскими женщинами, которые в позднейшие годы бесстрашно шли на борьбу за счастье народа. В другой исторической и социальной обстановке действуют герои рассказа «Часы», где события отнесены к самому началу века. Но и здесь на первый план писатель выдвинул фигуру сильного, мужественного, прямодушного Давыда и его отца, воль- нодумца и безбожника, стойко переносящего сибирскую ссылку. Все эти образы ничего общего не имеют с прежними героями повестей Тургенева — безвольными, бессильно рефлектирующими, пассивно страдающими «лишними людьми». Тем большее значение приобретает факт появления их в творчестве писателя, отдав- шего так много сил поискам деятеля, который, по выражению Гоголя, мог бы смело и решительно сказать русской жизни могу- чее слово «вперед»! Зарисовкам различных типов русской жизни посвящен и заду- манный Тургеневым в начале восьмидесятых годов цикл рассказов и очерков под названием «Из воспоминаний своих и чужих». Ободренный успехом первого очерка этого цикла, Тургенев пред- полагал продолжить свою работу и создать книгу, по своему жанру напоминающую «Записки охотника». Но этот замысел не был осуществлен,и работа писателя прекратилась на втором очерке. 1 Историческая достоверность образа Бабурина, который не сумела понять критика семидесятых годов, подтверждается дан- ными следственного дела о петрашевцах: среди привлеченных к дознанию насчитывалось до десяти человек разночинцев (см. кн. В. Лейкиной «Петрашевцы», Л. 1924).
В «Старых портретах» автор с мягким юмором воссоздает колоритные фигуры дворянской старины — коренного русского барина Алексея Сергеевича и недалекой, доброй, комичной Мелании Павловны. Но в заключительном эпизоде этого рас- сказа — драматической истории веселого кучера Ивана Сухих — налет идилличности рассеивается и приоткрывается завеса над подлинной сущностью того прошлого, о котором автор замечает: «Хороша старина — ну, да и бог с ней!» Тем же отрицанием дво- рянской старины проникнут и рассказ «Отчаянный». В этом рас- сказе Тургенев полунамеками проводит мысль о некотором психо- логическом сходстве между Мишей Полтевым с его смутной то- ской и дикими порывами и народовольческой молодежью, пере- живавшей в это время тяжелый кризис. Разумеется, писатель не имел в виду объяснить образом своего героя идейные стремления народовольчества. (Но даже взятая лишь в плане психологическом эта аналогия не имела под собой реального основания, о чем сви- детельствуют и некоторые замечания в самом тексте рассказа: «Отчаянные люди водились и прежде; только не походили они на нынешних отчаянных».) В образе «отчаянного» автору прежде всего удалось отразить характерные черты распада и разложе- ния русского дворянства. К этим двум рассказам примыкает по своему социальному смыслу (окончательный распад дворянства) и последний, опубли- кованный посмертно, рассказ «Конец». Если Миша Полтев сохра- няет в себе что-то человечески привлекательное (вспомним хотя бы, как незадолго до смерти он упрекает себя за праздное суще- ствование: «Белоручка, мол, я, никому добра не делал, не помогал, не трудился», как вдова поминает его добрым словом: «Хороший он был человек — и меня любил...»), то в наглом, отвратительном Та- лагаеве нельзя найти ни одной смягчающей черты: это прожжен- ный плут, мелкий хищник, трус и негодяй. Глубоко знаменательна история бесславного конца его паразитического существования. Тургенев никогда не разделял воззрений революционно-демо- кратических кругов, звавших Русь «к топору». Но он обла- дал зоркостью настоящего писателя-реалиста, который умеет смо- треть в лицо правде жизни. И не случайно писатель, когда-то за- думавший написать рассказ «Землеед» и не осуществивший замысла из-за цензуры, теперь, в конце своего творческого пути, дважды рисует случаи жестокой расправы мужиков с ненавист- ными барами. Так в последний раз прозвучала у автора «Запи- сок охотника» и «Муму» крестьянская тема.
Названные произведения при всем различии их содержания объединяются общими задачами, поставленными перед собой Тургеневым — художником-историком русской жизни; писатель создавал типические характеры, в которых душевные качества человека и особенности его жизненного поведения рассматрива- лись преимущественно в их социальной обусловленности, в их связях с определенным историческим этапом в развитии русского общества. Но одновременно Тургенев обращался к решению творче- ских задач иного рода. Он в эти годы настойчиво указывал «на право и уместность разработки чисто психических (не политиче- ских и не социальных) вопросов» (И. С. Тургенев, Собр. соч., т. 11, М. 1949, стр. 289). Богатейший опыт художника-психолога, уверенное мастерство в изображении тончайших оттенков про- буждающегося чувства, сильных порывов губительной страсти, драматического столкновения человеческих судеб, — все это на- шло свое выражение в ряде повестей семидесятых — начала восьмидесятых годов и прежде всего в самой крупной повести этого периода — «Вешних водах». В «Вешних водах» Тургенев вдохновенно рассказал простую и вечно новую историю чистой и сильной любви, властно охватив- шей сердца юных героев повести. Роль такого чувства в жизни че- ловека выражена самим Тургеневым в знаменательном сравнении: «Первая любовь — та же революция: однообразно правильный строй сложившейся жизни разбит и разрушен в одно мгновенье, молодость стоит на баррикаде, высоко вьется ее яркое знамя — и что бы там впереди ее ни ждало — смерть или новая жизнь — всему она шлет свой восторженный привет». Дмитрий Санин во многом напоминает г-на Н. Н. из повести «Ася», а также других безвольных и бесхарактерных героев из среды «лишних людей». Саниным завершается богатая и разно- образная галерея людей этого типа, создававшаяся Тургене- вым на протяжении более чем двух десятилетий. Подобно своим предшественникам, Санин оказался недостойным счастья, которое сулила ему чистая, поэтическая ’ любовь Джеммы, он не устоял перед соблазном грубой чувственной страсти, представшей перед ним в обольстительном облике Полозо- вой. И заслуженным возмездием для него оказывается вся его безрадостная, одинокая, полная горечи и тоски, бесплодная жизнь.
Тема тяжелой, преступной страсти, которая внезапно втор- гается в жизнь и нарушает мирное счастье, привлекла внимание Тургенева в полуфантастическом рассказе «Сон», а затем в «Песни торжествующей любви». Это последнее произведение, на- писанное в столь необычной для Тургенева манере, возбудило всеобщее недоумение и вместе с тем восхищение совершенством ее художественного исполнения. Незадолго перед тем Тургенев, покоренный красотой «легенд» своего друга Флобера, перевел на русский язык «Легенду о Юлиане Милостивом» и «Иродиаду». Писатель вложил много старания в эти переводы и по праву гордился ими. «Это был — tour de force1—заставить русский язык схватиться с французским — и не остаться побежденным», — писал он Стасюлевичу («Стасюле- вич и его современники...», т. III, СПБ. 1912, стр. 124). Публикуя эти переводы в «Вестнике Европы» 1877 г., Тургенев сопроводил их следующим предисловием: «Легенды эти, быть может, возбу- дят некоторое изумление в русских читателях, которые не того ожидают от человека, провозглашенного главою французских реа- листов и наследником Бальзака. Но я полагаю, что яркая и в то же время гармонически-стройная поэзия этих легенд возьмет свое и победит предубеждение читателей. Пусть они взглянут на ка- ждую из них, как на переданную прозой поэму — что она и есть» («Вестник Европы», 1877, № 4). Эти слова могут быть по праву применены и к «Песни торжествующей любви», в которой Турге- нев сам попробовал свои силы и силы русского языка в своеобраз- ном жанре итальянской легенды XVI в. По своей поэтичности, выдержанности тона, верности исторического колорита эта ле- генда ничем не уступает легендам Флобера, памяти которого Тур- генев посвятил свой опыт в новом для него жанре. В последней повести («После смерти») писатель также со- средоточил внимание на разработке психологической темы. От- талкиваясь от заинтересовавшего его случая «посмертной влюб- ленности» (см. ниже комментарий к этой повести), он подробно анализирует внутренний мир одинокого мечтателя Якова Аратова, прослеживает процесс развития в его душе чувства любви к Кларе, достигающего крайней, болезненной напряженности в сценах ночных галлюцинаций. Он вводит в повесть ряд суще- ственных подробностей, призванных объяснить странную судьбу героя повести, судьбу, в которой сыграли роль тепличное воспи- 1 Подвиг (франц.).
тание, его замкнутая жизнь вдали от общества, его нервность, впечатлительность — следствие слабого здоровья, — и унаследо- ванная от отца склонность ко всему таинственному, вера в при- сутствие потусторонних «сил и веяний». Герой повести интересует Тургенева не только как редкое и своеобразное явление человеческой психологии. Рассказом о его жизни и гибели, всем ходом повествования Тургенев подводит читателя к той главной для него мысли, которая выражена в сло- вах: «Любовь сильнее смерти». Эта жизнеутверждающая идея была за несколько лет до создания повести развита писателем в стихотворении в прозе «Воробей». Повесть «После смерти» дала повод к резким нападкам на писателя, в ней увидели проповедь мистицизма, чему в немалой степени способствовала и произве- денная по предложению Стасюлевича замена заглавия («Клара Милич»), в результате чего на первый план выдвинулся образ Клары Милич, играющей на самом деле роль второстепенную, как заявлял об этом Тургенев (см. ниже комментарий к этой по- вести). Упреки в увлечении мистицизмом не имели под собой ни- какого сколько-нибудь серьезного основания. Сам Тургенев не- однократно делал весьма недвусмысленные заявления на этот счет. Еще в 1870 г. он писал М. В. Авдееву: «Вы находите, что я увлекаюсь мистицизмом... но могу вас уверить, что меня исклю- чительно интересует одно: физиономия жизни и правдивая ее передача, а к мистицизму во всех его формах я совершенно рав- нодушен...» (И. С. Тургенев, Собр. соч., т. 11, М. 1949, стр. 262). С той же определенностью он повторил эту мысль в письме к М. А. Милютиной от 22 февраля 1875 г. (там же, стр. 296). Писатель до конца жизни оставался верен мысли о неразрывной связи искусства с действительностью: «...в конце концов мастерство художника в этом и состоит, чтобы суметь принаблюдать явление в жизни и затем уже это действительное явление представить в художественных образах» (слова Турге- нева в передаче Е. М. Гаршина, «Воспоминания о Тургеневе», «Исторический вестник», 1883, т. XIV, стр. 384). При изучении поздних произведений Тургенева и их литера- турной судьбы обращает внимание то, что за редкими исключе- ниями они находили в критике отрицательную оценку (см. обзор критических отзывов ниже в комментариях к отдельным повестям и рассказам). Нападки на писателя исходили как от критиков ра- дикального направления, упрекавших его в отсталости взглядов, в равнодушии к общественно-политической жизни России, так осо-
бенно со стороны реакционной печати, ярость которой вызывали ненависть Тургенева к деспотизму и мракобесию, его сочувствие идеям народного освобождения, его связи с кругами русской ре- волюционной эмиграции. Кроме того, критика семидесятых — восьмидесятых годов, находившаяся в этот период в состоянии длительного кризиса, не могла в большинстве случаев оценить и эстетические достоинства тургеневских произведений. Несмотря на угасающие силы писателя, его талант сохранил в эти годы прежнюю реалистическую убедительность, прежние богатые краски. Всегда требовательный к себе, Тургенев теперь с особенной настойчивостью работает над совершенствованием каждого нового написанного им произведения. К сожалению, планы, конспекты, черновые рукописи последних лет до сих пор остаются недоступны для исследования, а находящиеся в наших архивах беловые автографы некоторых из произведений писателя дают представление лишь о заключительной стадии работы его и не могут, естественно, раскрыть перед нами творческую лабо- раторию художника. В известной мере восполняют это известные нам высказывания самого писателя о его творчестве, в которых чаще всего он развивает свои мысли о русском языке. Еще в конце пятидесятых годов Тургенев обращался к одной из своих корреспонденток, убеждая ее писать по-русски: «Если вам не тяжело писать на этом языке, — пишите: вы увидите, что хотя он не имеет бескостной гибкости французского языка, — для выражения многих и лучших мыслей он удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе» (И. С. Тургенев, Собр. соч., т. 11, М. 1949, стр. 195). Эти «четыре качества — чест- ность, простоту, свободу и силу» — Тургенев постоянно стремился передать в своих произведениях. Итогом творческих размышлений писателя явились те проникновенные, полные любви и уважения слова о русском языке, которыми он закончил опубликованный при жизни цикл «Стихотворений в прозе». В служении русскому языку и создавшему его народу Тургенев видел первый долг писателя — и он выполнил этот долг до конца, честно и самоотверженно, в полную меру своего большого таланта. В издании 1883 г. повести и рассказы 1871—1883 гг. вошли в девятый том, корректура которого была прочитана и исправлена Тургеневым. Однако установившаяся в советской текстологии тради-
ция считать текст девятого тома выражением последней авторской воли в отношении всех повестей и рассказов последних лет тре- бует критического пересмотра и уточнения. Письмо Тургенева к А. В. Топорову от 21 января 1883 г., которым он извещал об отправке выправленной корректуры девятого тома, показывает, что состав тома тогда ограничивался повестями 1871—1878 гг., то есть совпадал с содержанием соответствующего (9-го) тома в салаевском издании 1880 г. Вот что писал Тургенев: «Любезный Т[опоров], сегодня отправляется к вам IX (9-й) том выправлен- ный. На днях последует VI и X (комедии), то есть это уже будет, в новом издании, не 10-й, а 11-й, ибо в 10-й том войдут последние написанные мною вещи: 1) «Старые портреты» и «Отчаянный»; 2) «Песнь торжествующей любви»; 3) «Стихотворения в прозе», 4) «Клара Милич» и 5) небольшая повесть, обещанная «Ниве»; или, может быть, Глазунов пожелает присоединить все это к 9-му тому, который довольно тонок? Это от него зависит? («Первое собрание писем И. С. Тургенева», СПБ. 1884, стр. 542). Предположение Тургенева о выделении названных здесь про- изведений в отдельный том не было осуществлено: все они (за исключением так и не написанного рассказа для «Нивы») вошли в состав девятого тома. При этом мы не располагаем никакими данными, которые говорили бы о том, что корректуры этих про- изведений были дополнительно присланы Тургеневу и просмот- рены мм. Наоборот, известно, что после 21 января Турге- нев сам не читал корректур: тома третий, шестой и десятый были по его поручению просмотрены и выправлены А. Ф. Онеги- ным, который в письме, подтверждавшем этот факт, не заявлял о своем участии в работе над девятым томом. Из всего сказанного следует вывод, что дополнительный ма- териал девятого тома был напечатан без авторского просмотра (правку корректуры в этой части взял, вероятно, на себя Стасю- левич). Таким образом, для повестей и рассказов 1880—1883 гг. единственным авторитетным текстом является текст первых жур- нальных публикаций, по которым они и печатаются в настоящем издании. При этом следует отметить, что, кроме нескольких мел- ких разночтений в «Старых портретах», издание 1883 г. точно повторяет текст первых публикаций, чем подтверждается факт механического его воспроизведения, осуществлявшегося без уча- стия автора. Повести и рассказы 1871—1878 гг. печатаются по тексту де- вятого тома издания 1883 г. с проверкой по всем предшествующим
публикациям и (рассказ «Часы») по беловому автографу. По- вести и рассказы 1881—1883 гг. печатаются по журнальным публи- кациям с проверкой по беловым автографам и авторским коррек- турам. СТУК!.. СТУК!.. СТУК!.. Опубликовано впервые в «Вестнике Европы», 1871, № 1. (Чер- новые наброски находятся в парижском архиве Тургенева.) Рассказ был написан в августе — сентябре 1870 г., о чем сви- детельствует письмо Тургенева к Анненкову от 3(15) сентября 1870 г.: «У меня находится совсем готовый и переписанный рас- сказ, которым я разрешился в течение месяца» («Русское обозре- ние», 1894, № 4, стр. 516). Отделка рассказа потребовала еще дли- тельного времени, и только через два месяца, 3(15) ноября, Турге- нев мог известить Стасюлевича об отсылке рукописи в Петербург Анненкову для последующей передачи ее в «Вестник Европы» (см. «Стасюлевич и его современники», т. III, СПБ. 1912, стр. 11). Работая над рассказом, Тургенев обратился к «воспоминаниям молодости», как он сам выразился в письме к И. П. Борисову («Щукинский сборник», вып. 8, М. 1909, стр. 417). Автобиогра- фическая основа повествования нашла отражение в словах рас- сказчика: «Я жил тогда в Петербурге — и только что вышел из университета. Мой брат служил в конной гвардейской артиллерии прапорщиком» (Тургенев был студентом Петербургского универ- ситета с 1834 г., окончил его летом 1837 г.; брат его Николай Сер- геевич в те же годы служил в конно-гвардейской артиллерии). Можно думать, что при создании образа Теглева писатель восполь- зовался воспоминаниями об одном из офицеров, товарищей его брата по полку. В письмах Тургенева 1871 г. имеются высказывания, го- ворящие о том, что он не придавал своей «студии» сколько-нибудь большого значения (см., например, «Письма И. С. Тургенева к Людвигу Пичу», М. — Л. 1924, стр. 130). Но позднейшие его суждения о рассказе содержат иную, более убедительную оценку типа Теглева и значения своей «студии». В письме к С. К,. Брюл- ловой от 16 января 1877 г. он писал: «Представьте, что я считаю эту вещь [«Стук!., стук!., стук!..»] — не то чтоб удавшейся — испол- нение, быть может, недостаточно и слабо, — но одной из самых серьезных, которые я когда-либо написал. Это студия самоубий- ства, именно русского, современного, самолюбивого, тупого, суе- верного — и нелепого, фразистого самоубийства — и составляло
предмет столь же интересный, столь же важный, сколь может быть важным любой общественный, социальный ’и т. д. во- прос. Повторяю, я, вероятно, не сумел проанализировать и вы- ставить все это в довольно ярком свете; но я опять-таки утвер- ждаю, что такого рода сюжеты нисколько не уступают каким- либо другим! Не забудьте, что русский самоубийца нисколько не похож на европейского или азиатского; и указать это различие верным, художественным образом — вещь дельная; потому что она прибавляет один документ к разработке человеческой физио- номии, — а в сущности вся поэзия, начиная с эпопеи и кончая во- девилем, другого предмета не имеет» («Русская мысль», 1897, № 6, стр. 28—29. См. также более раннее письмо к А. П. Фило- софовой — «Первое собрание писем И. С. Тургенева», СПБ. 1884, стр. 239). Подробный анализ истории создания рассказа и разбор кри- тических отзывов о(нем дан в статье М. П. Алексеева «Тургенев и Марлинский (К истории создания «Стук!., стук!., стук!..»)» (Сб. «Творческий путь Тургенева», под ред. Н. Л. Бродского, П. 1923, стр. 167—201). Стр. 8. ...как лейтенант Белозор «Фрегата Надежды».—Здесь Тургенев соединил две повести Марлинского: «Лейтенант Бело- зор» (озаглавленную по имени главного героя) и «Фрегат На- дежда», героем которой является лейтенант Правин. Стр. 13. Хожалый— полицейский служитель, рассыльный. Александрийская рубаха — из александрийки, красной бу- мажной ткани с пропущенными в основе нитками синего или бе- лого цвета; александрийка шла обычно на крестьянские ру- бахи. Стр. 32. Вспомнились мне слова шута в «Короле Лире»: «Эта ночь нас всех с ума сведет, наконец». — В трагедии Шекспира «Король Лир» шут произносит эти слова во время скитаний с Ли- ром по степи в бурную ночь (д. III, сцена 4). Что-то слабо пукнуло, вот как если б кто вытащил тугую пробку * из узкого горлышка бутылки. — По поводу употреблен- ного здесь глагола Стасюлевичем было сделано замечание, на которое Тургенев отвечал 4(16) декабря 1870 г.: «Слово «пук- нуло»— может быть переменено в «стукнуло» — так как прежде- всего следует избежать всякого намека на неблаговидный звук. Если набор еще не кончен — поправьте это «пукнуло» («Стасю- левич и его современники», СПБ. 1912, т. Ill, стр. 11—12). С этим
изменением рассказ был напечатан в «Вестнике Европы». Однако при подготовке текста для восьмого тома сочинений (1871) Турге- нев вернулся к первоначальному варианту, который и был сохра- нен во всех последующих переизданиях рассказа. Стр. 34. ...доставить важному лицу, командовавшему тогда всем гвардейским корпусом. — Командиром гвардейского кор- пуса с 1826 до 1844 г. был брат Николая I вел. кн. Михаил Пав- лович, известный своим жестоким и необузданным нравом. Таким образом, сокращенное ради цензуры обращение Теглева в письме должно читаться: «Ваше высочество». ...амплификаций a 1а Марлинский. — Амплификация — стили- стический прием накопления синонимов или антитез, характерный для ораторской речи. Этим приемом широко пользовались Мар- линский и другие писатели-романтики 1830-х годов. Стр. 35. Цаполеон умер 5 мая 1825 г. — в действительности Наполеон умер 5 мая 1821 г. ВЕШНИЕ ВОДЫ Повесть была впервые опубликована в «Вестнике Европы», 1872, № 1. Беловой автограф и наборная рукопись находятся в парижском архиве Тургенева. Тургенев вложил в эту повесть огромный творческий труд. 29 ноября (11 декабря) 1871 г. он писал В. В. Стасову: «Очень уж трудно становится возиться с этим кропотливым делом [«писа- нием»], да и удовлетворить себя с каждым днем не легче. Я вот только что окончил большую повесть (для «Вестника Европы»), которую переписывал три раза — это своего рода Сизифова ра- бота!» («Северный вестник», 1888, № 10, стр. 164—165; письмо на- печатано в журнале с ошибочной датой). Переписка Тургенева дает возможность с достаточной полно- той восстановить общую картину его работы над повестью. Пер- вое упоминание о начатой новой повести содержится в письме к английскому критику и переводчику Ральстону от 27 сентября (9 октября) 1870 г. Новый замысел увлек писателя сразу же после окончания рассказа «Стук!., стук!., стук!..». В процессе творче- ства размеры новой повести разрастались и окончание ее задер- живалось, что видно из письма Тургенева к Стасюлевичу от 17(29) июня 1871 г.: «Моя «Картина», как вы выражаетесь, принимает еще большие размеры, чем я предполагал, это запаздывает ее окончание. Но я не сомневаюсь, что в начале ноября я либо вам
перешлю, либо сам привезу ее в Петербург» («Стасюлевич и его современники», СПБ. 1912, т. Ill, стр. 13). 6(18) ноября он писал ему же: «Моя повесть давно была бы у вас, ибо она давно кон- чена — но добросовестность одолела: вздумал ее во 2-ой раз пере- писывать, вспомнив, как подобная вторая переписка оказалась полезною «Степному Лиру». ...Заглавие ее — «Вешние воды» — по- ложено на нее старания пропасть — авось не совсем даром пропа- дет оно!» (там же, стр. 14—15). В конце ноября повесть была закончена; на рукописи помета: «Баден-Баден, ноябрь 1871». 27 ноября (9 декабря) Тургенев из- вещал Стасюлевича: «Вчера, любезнейший Михаил Матвеевич, повесть моя в виде громадного застрахованного пакета отправи- лась в Петербург на имя П. В. Анненкова — так как с незапамят- ных времен мои произведения всегда поступают сперва в его руки. Но он имеет инструкцию передать вам эту повесть .немедленно — так что вы можете начать печатание с. 1(13) декабря, как я обе- щал вам» (там же, стр. 16). Не получив сразу ответа от Аннен- кова с «нелицеприятным мнением» о повести, Тургенев писал ему: «Молчание ваше о моей повести заставляет меня чесать у себя за ухом; я начинаю думать, что она вам не понравилась и вы не знаете, как сообщить мне этот факт. Валяйте! Кожа у меня тол- стая» («Новый мир», 1927, № 9, стр. 165). Оценка повести была дана Анненковым в письме от 14(26) декабря 1871 г.: «После последнего листа корректуры дивной по- вести «Вешние воды» пишу вам, мой почтенный друг. Вышла вещь блестящая по колориту, по энергии кисти, по завлекательной при- гонке всех подробностей к сюжету и по выражению лиц, хотя все основные мотивы ее не очень новы, а мысль-матерь уже встреча- лась и прежде в ваших же романах... Пророчу вам крики восторга со стороны публики: такого напряжения поэтической силы, изо- бретательности и стилистических чудес она давно уже от вас не получала. У меня тоже нервы были взбудоражены и потрясены (а они-ли не патентованные у меня!), но голову я успел кой-как со- хранить от вас, хотя и не без труда: многие ее не сохранят...» По- сле этой лестной оценки Анненков излагал свои критические за- мечания о Санине и его отношениях с Полозовой: «Я, например, могу понять, что Санин под кнутом Полозовой мог проделывать отвратительнейшие скачки, но не могу понять, как он сделался лакеем ее после пережитого процесса чистейшей любви. Это вы- ходит страшно эффектно в повести — правда! Но и страшно по- зорно для русской природы человека... Уж лучше бы вы прогнали
Санина из Висбадена домой, от обеих любовниц, с ужасом от са- мого себя, страдающего, гадкого и не понимающего себя, а то вы- ходит теперь, что человек этот способен одинаково вычмокивать вкус божественной амброзии и жрать калмыком сырое мясо... брр! Но что вам за дело до этих тонкостей, когда вас ожидает гро- мадный успех и когда я сам под действием изумительного рас- сказа едва мог отыскать причину того осадка на душе, который он оставляет после себя, при самом удовлетворительном ее на- строении» («Русское обозрение», 1898, № 3, стр. 18—19). Ответ Тургенева на это письмо несколько проясняет творческую историю повести, до сих пор остающуюся неизучен- ной в связи с недоступностью для исследования ее рукописей. 19(31) января 1872 г. он писал Анненкову: «Ох, любезнейший П. В., — и обрадовали вы меня и зарезали своим письмом! Обра- довали теми похвалами, которые вы расточаете моим «Водам», а зарезали неотразимой верностью вашего упрека насчет развязки! Представьте себе, что в первой редакции оно было именно так, как вы сказывали, — точно вы прочли ее... Этой беде теперь уже помочь нельзя — но, конечно, при отдельном печатании Санин до некоторой степени реабилитируется» («Новый мир», 1927, № 9, стр. 167). Финал повести вызвал возражения и у другого коррес- пондента Тургенева — у С. К. Брюлловой. Отвечая ей, он тоже признавал основательность ее критических замечаний и добавлял: «Мне кажется, что если бы мне пришлось прочесть кому-нибудь вслух эту вещь до печатания — я во всяком случае переделал бы конец и заставил бы г-на Санина бежать тотчас от г-жи Полозо- вой, еще раз свидеться с Джеммой, которая бы ему отказала и т. д. и т. д. Но теперь... с этими лицами, в которых вы меня упре- каете, я расстался навеки» («Русская мысль», 1897, №6, стр. 24). Несмотря на ранее заявленное намерение переделать ко- нец повести, Тургенев действительно при последующих ее изда- ниях, кроме исправления опечаток, не вносил в текст никаких изме- нений. Причины этого остаются неясными: возможно, что уступ- чивость писателя была лишь внешней и указания критиков не смогли заставить его изменить развязку повести. Не исключено также, что Тургенев не захотел менять повесть, дорожа теми автобиографическими воспоминаниями, которые нашли в ней от- ражение. Наличие в повести автобиографического элемента за- свидетельствовано самим Тургеневым в письме к племяннице Флобера г-же Комманвиль (напечатано в книге Е. Н а 1 р ё г i п е- Kaminsky, Ivan Tourgueneff d’apres sa correspondance avec ses
amis fran^ais, Paris, 1901, p. 136). О том же рассказывает в своих воспоминаниях о Тургеневе немецкий профессор-филолог Фрид- лендер. Имея в виду начало повести, он пишет: «Как там Санина, так Тургенева, еще молодого человека, возвращавшегося из Италии домой, во Франкфурте-на-Майне, в кондитерской, испуганная кра- сивая девушка просила оказать помощь ее брату, упавшему в глубокий обморок. Только это была не итальянская, а еврейская семья, и у заболевшего были две сестры, а не одна. Тургенев по- борол тогда свое вспыхнувшее увлечение девушкой скорым отъез- дом. Со старым певцом Панталеоне познакомился он позже, в доме одного русского князя» («Вестник Европы», 1906, № 10, стр. 830—831). Еще более подробный рассказ Тургенева об автобиографиче- ской основе повести передан в воспоминаниях И. Павловского: «Весь этот роман — правда. Я пережил и перечувствовал это лично. Это — моя собственная история. Госпожа Полозова — это воплощение княгини Трубецкой, которую я хорошо знал. В свое время она наделала много шуму в Париже; там ее еще помнят. Панталеоне жил у нее. Он занимал в доме среднее положение между ролью друга и слуги. Итальянская семья также взята из жизни. Я только изменил подробности и переместил их, потому чд'о я не могу слепо фотографировать. Так, например, княгиня была по рождению цыганкой; я сделал из нее тип светской рус- ской дамы плебейского происхождения. Панталеоне я перенес в итальянскую семью... Этот роман я писал с истинным удоволь- ствием, и я люблю его, как я люблю все мои произведения, на- писанные подобным же образом» (I. Pavlovsky, Souvenirs sur Tourgueneff. Paris, 1887, pp. 89—90). Незадолго до выхода «Вешних вод» в свет, 18 декабря 1871 г., Тургенев писал Я. П. Полонскому о своих опасениях за судьбу по- вести: «Моя повесть (говоря между нами) — едва ли понравится: это пространственно рассказанная история о любви, в которой нет никакого ни социального, ни политического, ни современного на- мека. Если я ошибаюсь, тем лучше» («Первое собрание писем И. С. Тургенева», СПБ. 1884, стр. 200). Действительно, в боль- шинстве критических отзывов повесть была пристрастно и не- справедливо оценена как крупная неудача писателя. В «Москов- ских ведомостях» появилась статья некоего Л. Антропова «Новая повесть Тургенева», автор которой в грубо развязном тоне об- винял Тургенева в том, что он изобразил всех иностранцев про- стыми, чуткими, умными людьми, а русских показал в дурном
свете (тряпка, дрянь-человек Санин, распутная Полозова, ожи- ревшая скотина Полозов). Критик этой махрово-реакционной га- зеты заявлял: «Вешние воды» — вещь не только относительно слабая, но безотносительно плохая» («Московские ведомости», 1872, 12 января, № 9). Получив через Анненкова эту статью, Тур- генев справедливо оценил ее как проявление бессильной злобы, вызванной происшедшим незадолго до того разрывом его с Кат- ковым. «...я, грешный человек, почувствовал себя польщенным. Стало быть, думалось мне, дорожил мною г. Катков и не может мне простить, что я бросил его лавочку! Пересолить-то он, ко- нечно, пересолил, но в сердцах человек — где уж ему тут разби- рать? И какие у него молодцы усердные!» — писал он 22 января (3 февраля) 1872 г. Стасюлевичу («Стасюлевич и его современ- ники», т. III, СПБ. 1912, стр. 20). Совпадающий во многом с «Московскими ведомостями» отри- цательный отзыв повести дала и газета «Русский мир» (1872, 10 января, № 8, и 22 января, № 20). С несколько иных позиций по- дошла к оценке повести печать либерального и радикального ла- герей. В. Буренин, тогда еще не переметнувшийся на сторону реакции, в подписанном буквой «Z» фельетоне «С.-Петербургских ведомостей» признавал, что «форма, в которой изложена эта исто- рия, прекрасна и по художественной отделке, быть может, соста- вляет в некотором роде даже предел совершенства», что лица в повести «обработаны тщательно и живо», но вместе с тем он объявлял повесть «эстетической безделкой», «не имеющей ника- кого отношения к «веяниям времени» («С.-Петербургские ведо- мости», 1872, 8(20) января, № 8). Примерно в том же духе писал о повести и журнал «Дело» (1872, № 1, «Современное обозрение», стр. 96). В конце года тот же журнал напечатал большую статью Постного (П. Н. Ткачева) «Неподкрашенная старина», в которой были осуждены все последние повести Тургенева, в том числе «Вешние воды»: «...рисуемые им характеры не имеют конкретной типичности... а кругозор его художественной наблюдательности слишком узок и односторонен», — утверждал критик («Дело», 1872, № 12, «Современное обозрение», стр. 61). Вопреки мнениям критиков, читатели высоко оценили «Вешние воды»: книжку «Вестника Европы», в которой эта повесть была на- печатана, пришлось вскоре выпустить повторным изданием — слу- чай в журнальной практике весьма редкий. На сюжет «Вешних вод» написана опера советским компози- тором А. Б. Гольденвейзером.
Стр. 41. Бейваген (нем. Beiwagen)—прицепной вагон; здесь — прицепной экипаж дилижанса.’ Зашел посмотреть Даннекерову Ариадну. — «Ариадна на пантере» — известное произведение крупного немецкого скульп- тора Даннекера (1758—1841), находилась в одном из музеев Франкфурта-на-Майне. Посетил дом Гете — дом во Франкфурте-на-Майне, в котором родился Гете. Стр. 44. ...как, у Аллориевой Юдифи в Палаццо-Питт и. — «Юдифь» — находящаяся во Флоренции картина известного итальянского художника Христофано Аллори (1577—1621). Па- лаццо Питти — музей во Флоренции, где собраны картины италь- янских и иностранных художников XVI—XVII вв. Стр. 47. ...оперу: «Demetrio е Polibio» («Дмитрий и Поли- бий») — одна из ранних опер Дж. Россини, поставленная впер- вые в Риме в 1812 г. ...являлся каким-то сумрачным и суровым бригантом — вроде Ринальдо Ринальдини. — Бригант (франц, brigand) — разбойник, грабитель; Ринальдо Ринальдини — герой авантюр- ного романа немецкого писателя Вульпиуса (1762—1827) «Ри- нальдо Ринальдини, атаман разбойников». Стр. 48. ...чудный купол, расписанный бессмертным Корред- жио. — Имеется в виду купол собора в Парме с знаменитой фре- ской Корреджио «Взятие богоматери на небо» (XVI в.). ...был родом из Синигальи. — Синигалья (или Сенигалья) — известный еще в эпоху древнего Рима городок в Италии, на по- бережье Адриатического моря, близ Анконы. Стр. 50. Сторнелло (итал.) — один из жанров итальянской на- родной песни. Стр. 51. ...заговорил... о знаменитом теноре Гарсиа. — Мануэль Гарсиа (1775—1832)—пользовавшийся мировой известностью испанский оперный певец и композитор, отец и учитель Полины Виардо-Гарсиа. Стр. 52. «Matrimonio segreto» («Тайный брак»)—опера итальянского композитора Доменико Чимароза, поставленная впервые в Вене в 1792 г. и до сих пор не сходящая со сцены евро- пейских театров. Особенную популярность приобрела в ней лири- ческая ария Паолино, о которой и рассказывает в повести Пан- талеоне. Cet age est sans pitie — цитата из басни Лафонтена «Два го- лубя» («Les deux pigeons»).
«Paese del Dante, dove il si suona» — неточная цитата из «Бо- жественной комедии» Данте: «Del bel paese еа’, dove il si suona» — «Пленительного края, где раздается si» («Ад», песнь 33). В своем трактате «О народной речи» Данте устанавливал различие южно- европейских (романских) языков, развившихся из латинского, в за- висимости от принятой в каждом из них утвердительной частицы «да»: во французском языке в этом значении употреблялась ча- стица «oie» (позднее — oui), в провансальском — «ос», в итальян- ском— «si». Отсюда и произошло широко распространенное опре- деление итальянского языка как «языка si» (la lingue del sz). «Lasciate ogni speranza voi ch’entrate» — надпись на вратах ада: «Входящий, оставь упованья» (Данте, Божественная коме- дия, «Ад», песнь 3). Стр. 55. Ей бы Меропу представлять или Клитемнестру. — Меропа — героиня античной легенды, жена мессенского царя Крес- фонта; тиран Полифонт, убивший ее мужа и сыновей, принудил Меропу выйти за него замуж. Образ ее выведен в одной из тра- гедий Эврипида, а в литературе XVIII в. — у Вольтера. Клитем- нестра — в древнегреческой мифологии жена царя Агамемнона, убившая своего мужа и павшая от руки сына Ореста. Этот сю- жет был использован в античной трагедии, а также у Расина («Ифигения в Авлиде»). Стр. 60. ...как у рафаэлевой Форнарины. — Форнарина — по биографической легенде, бедная девушка, возлюбленная Рафаэля. Ее именем называют женский портрет, находящийся во дворце Барберини в Риме (копия с утраченного оригинала Рафаэля). Стр. 64. «Фрейшкщ» («Вольный стрелок»)—романтическая опера немецкого композитора Карла Марии Вебера (1786—1826). В России получила известность под несколько измененным (по цензурным соображениям) названием «Волшебный стрелок». ...разговор соскользнул на поэзию и романтизм, на Гофма- на.— Гофман (1776—1822)—немецкий писатель-романтик, про- изведения которого имели большой успех во всех европейских странах до середины XIX в. Ниже, в начале XII главы, изла- гается эпизод из повести Гофмана «Irrungen» («Ошибки»). Стр. 66. ...один и тот же челнок, как в уландовом романсе.— Имеется в виду романс немецкого поэта-романтика Людвига Уланда (1787—1862) «Das Schifflein» («Челнок»). Бернадотт (1764—1844)—французский маршал, участник наполеоновских войн. В 1810 г. государственный совет Шве- ции избрал его наследником престола и регентом страны; с этого
времени Бернадотт занял в европейской политике позицию, вра- ждебную Наполеону, а в 1813 г. возглавил шведские войска, при- нявшие участие в борьбе против французов. С 1818 г. был коро- лем Швеции. Стр. 69. Столиственная роза — центифолия, одна из разно- видностей махровой розы. Виртшафты (от нем. Wirtschaft — хозяйство) — здесь: трак- тиры. Стр. 77. Подпоручик! Мой огурчик. — Эту песенку Тургенев использовал еще раньше в шуточном «романе» «Похождения под- поручика Бубнова» (1842). Стр. 78. ...как говорится, машинально — цитата из романа «Евгений Онегин» (гл. IV, строфа 17). Стр. 82. Шнеллер — приспособление к спусковому механизму нарезного пистолета или ружья, служившее для облегчения спуска и тем самым для увеличения меткости стрельбы. Стр. 88. Спит, как Александр Македонский накануне вави- лонского сражения. — Древние историки рассказывают, что Але- ксандр Македонский в ночь перед решающим сражением с пер- сидским войском Дария (у гор. Арбелы в Древней Ассирии, 331 г. до н. э.) заснул необычайно крепким и продолжительным сном, который удивил его военачальника. Но Александр объяснил им, что его спокойствие вызвано уверенностью в победе. Действи- тельно, сражение закончилось полным поражением персов. Стр. 92. Каждый взял свой пистолет — цитата из «Евгения Онегина» (гл. VI, строфа 29). Стр. 93. Аллокуция (лат. allocutio) — речь, обращение. Стр. 94. Фора (итал. fuori)—восклицание, которьш в пер- вые десятилетия XIX века зрители выражали одобрение актерам и просьбу повторить понравившееся место. Стр. 112. Я сплю... но сердце чуткое не спит — неточная ци- тата из стихотворения Л. А. Мея, входящего в цикл «Еврейские песни». Пятое стихотворение этого цикла поэтических переводов из библейской «Песни песней», напечатанное впервые в 1849 г., начинается строкой: «Сплю, но сердце мое чуткое не спит...» Стр. 121. Флер д'оранж — цветок апельсинового дерева. ...как у Альмавивы в «Севильском цирюльнике» — в ирони- ческом сравнении с персонажем из комедии Бомарше уже содер- жится намек на будущую измену Санина. Стр. 122. Резиньяция (франц, resignation) — покорность судьбе, примирение с нею.
Стр. 124. ...вся Германия еще помнила ссору прусского правительства с кельнским архиепископом из-за смешанных браков. — Избранный кельнским архиепископом в 1835 г. К. А. Дросте, фанатичный защитник интересов католической церкви, вел непримиримую борьбу против постановления прусского правительства, которым разрешались смешанные браки между ка- толиками и не католиками. Спор этот, вызвавший большой шум во всей Европе, продолжался до 1837 г., когда Дросте был смещен правительством Пруссии (в состав которой входил после Венского конгресса Кельн) и заключен в крепость. Стр. 131. А еще толкуют: «Фатерланд, мол, объединить сле- дует». — Решением Венского конгресса 1815 г. Германия была пре- вращена в союз более чем тридцати мелких, слабо связанных между собой государств. В последующие десятилетия, особенно с 1840 г., в Германии развивалось широкое движение за нацио- нальное единство. Стр.. 140. Не перед «святыней красоты», говоря словами Пуш- кина— из стихотворения Пушкина «Красавица» (1832). «...с чувством, с толком, с расстановкой» — цитата из коме« дии Грибоедова «Горе от ума» (д. II, явл. 1). Стр. 143. Дагерротипы едва стали распространяться. — Дагер- ротипия (ранний способ фотографирования, при котором сделан- ный снимок не мог быть размножен) была открыта Дагерром в 1839 г. Стр. 147. «Роберт-Дьявол» — опера Дж. Мейербера, по либ- ретто Скриба. Впервые поставленная в 1831 г., эта опера долго пользовалась исключительным успехом. Стр. 149. Кардинал Ретц (1614—1679) —французский полити- ческий деятель, активный участник Фронды, автор талантливых, блещущих остроумием мемуаров, которые поставили его в ряд лучших французских писателей XVII в. Стр. 156. ...с рукавами a la Fontanges.— Герцогиня де Фон- танж — одна из фавориток Людовика XIV. Стр. 157. Вот и стихи князя Коврижкина по этому случаю — сатирический выпад против кн. П. А. Вяземского, перешедшего в сороковые годы в лагерь реакции. Вяземский ответил Тургеневу эпиграммой: Тупые колкости твои Приемлю я с незлобным сердцем. Я князь Коврижкин, так, но, что ни говори, Я для тебя коврижка с перцем.
В романе «Новь» Тургенев еще раз упомянул о «князе Ков- рижкине» (ч. 1, гл. XIV). Стр. 158. Наталья Кирилловна Нарышкина — вторая жена царя Алексея Михайловича, мать Петра I. Происходила из небо- гатого, захудалого рода. Стр. 159. ...труппа в Карлсруэ, под «знаменитым» управлением г-на Девриента.— Девриент Эдуард (1801—1877)—немецкий актер, драматург и театральный деятель. Директором придворного театра в Карлсруэ он стал с 1852 г. (Приурочивая эту его дея- тельность к 1840 г., Тургенев допустил неточность.) Уничтожающая характеристика немецкого театра, данная Тургеневым в «Вешних водах», навлекла на него обвинение в том, что это было сделано им в угоду французам, пережившим не- давно поражение во франко-прусской войне. Даже некоторые из германских друзей писателя усмотрели в этом желание оскорбить национальное достоинство немцев, на что Тургенев отвечал Л. Пичу 27 июля 1872 г.: «Боже! Какими неженками стали немцы после своих великих успехов, какими мнительными старыми девами! Вы не можете перенести, что в моей последней повести я чуточку вас поцарапал? Но ведь на мой родной и несомненно любимый мною народ я обрушивал и не такие удары!» («Письма И. С. Тургенева к Л. Пичу», М. — Л. 1924, стр. 139). А в письме к 10. Шмидту ог 22 января 1873 г., признавая, что он имел «известный зуб против Германии», когда писал «Вешние воды», Тургенев вместе с тем заявлял: «Ни один человек в свете не в состоянии разубедить меня в том, что я искренно люблю Германию» («Вестник Европы», 1909, № 3, стр. 265). Стр. 161. «Энеида» — поэма древнегреческого поэта Вергилия (I в. до н. э.). История любви Энея и карфагенской царицы Дидоны рассказана в четвертой книге поэмы, куда входит и эпизод их любовной встречи в лесу, о котором напоминает По- лозова. Стр. 172. ...я как венгерский король на коронации. — Уста- новленная в середине века торжественная церемония коронования венгерских королей венцом св. Стефана включала упомянутый Тургеневым обряд: новый король въезжал на белом коне на вер- шину коронационного холма, насыпанного на берегу Дуная, обна- жал меч и делал им четыре взмаха на восток, запад, север и юг, символизируя этим готовность защищать Венгрию от неприятеля, откуда бы он ни явился. Упоминая в своей повести об этом обряде, Тургенев мог вспомнить газетные статьи и сообщения о короно-
вании австрийского императора Франца Иосифа I, которое было совершено 8 июля 1867 г. (см., например, в «Голосе», № 150 от 1(13) июля 1862 г. статью «Корона св. Стефана» и «Иллюстриро- ванную газету», 31 августа 1867 г., № 34). Стр. 173. ...ведь это как в бюргеровой Леноре. — «Ленора» — баллада немецкого поэта Бюргера (1747—1794); на русский язык была переведена в 1831 г. Жуковским. В балладе Бюргера к Леноре является мертвый жених и увозит ее на своем коне в могилу. Стр. 183. Эмилио... погиб славной смертью за свободу родины, в Сицилии. — Тургенев упоминает здесь знаменитый эпизод из борьбы за национальное освобождение Италии — победоносный поход отряда в тысячу человек «краснорубашечников» под коман- дованием Джузеппе Гарибальди для освобождения Сицилии (1860). ПУНИН И БАБУРИН Впервые опубликовано в «Вестнике Европы», 1874, № 4. Бе- ловой автограф находится в парижском архиве Тургенева. В 1870 г. Тургенев задумал новый роман («Новь»), работа над которым шла неровно, с большими перерывами. В одну из таких творческих пауз в 1874 г. и была написана повесть «Пунин и Ба- бурин», первоначальный замысел которой возник еще в конце 1872 г. 10(22) февраля 1874 г. Тургенев извещал Стасюлевича: «Я окончил вчера назначенную для «В[естника Европы]» повесть — сегодня примусь за переписку — и через две недели пакет отпра- вится к вам в Петербург. Только эта повесть — не тот большой, за- теянный мною роман, который решительно стал ни тпру, ни ну — как лошадь с норовом: эта повесть небольшая, в три печатных ли- ста. Я убедился, что с романом я пока не слажу, — и взялся за нее. Будем надеяться, что она вышла порядочная» («Стасюлевич и его современники», т. III, СПБ. 1912, стр. 38). Даты работы над повестью обозначены самим Тургеневым на рукописи: «Начат в Париже... в воскресенье 9 декабря (27 ноября) 1872... Кончен там же в понедельник 16/4 марта 1874 г. Писано с громадными перерывами» (A. Mazon, Les manuscrits parisiens d’lvan Tourguenev, Paris, 1930, p. 81). Тургенев ввел в повесть много автобиографических моментов. ОбраЗ бабушки рассказчика с ее властным, деспотическим харак- тером и ее нетерпимостью к малейшему возражению со стороны
подвластных ей людей живо напоминает Варвару Петровну, мать писателя. В поступке Бабурина, осмелившегося указать барыне на несправедливость ее решения, вероятно отразился запомнившийся Тургеневу с детства случай с дворовым Федором Лобановым (см. воспоминания В. Колонтаевой, «Исторический вестник», 1885, № 10, стр. 52—53). С этим Лобановым связан и наиболее яркий автобиографический эпизод повести — чтение «Россиады» Хе- раскова, о чем писатель вспоминал в 1880 г.: «...учителем, кото- рый меня впервые заинтересовал произведением российской сло- весности, был дворовый человек. Он нередко уводил меня в сад и здесь читал мне — что бы вы думали? — «Россиаду» Хераскова. Каждый стих этой поэмы он читал сначала, так сказать, начерно, скороговоркою, а затем тот же стих читал набело, громогласно, с необыкновенною восторженностию» («Русская старина», 1883, № 10, стр. 203). Точность этого свидетельства подтверждается почти дословным его совпадением с текстом раннего письма Тур- генева к А. П. Ефремову от 18 сентября 1840 г. («Новый мир», 1926, № 5, стр. 137). О Бабурине Тургенев говорил в беседе с Н. А. Островской, что он «списан с. живого лица» («Тургеневский сборник», под ред. Н. К. Пиксанова, П. 1915, стр. 132). Однако реальный прототип этого тургеневского героя до сих пор не установлен. Сразу же после появления в печати повесть «Пунин и Бабу- рин» вызвала разноречивые отклики. Критик либеральной газеты «Голос» особенно высоко оценил ее первую часть, которую он готов был поставить даже выше «Записок охотника»; из образов, выведенных в повести, он выделил Бабурина, «совершенно новый тип в русской литературе», на который она «наткнулась... только теперь благодаря почину г. Тургенева» («Голос», 11(23) апреля 1874 г., № 99). С еще большей определенностью приветствовали повесть «С.-Петербургские ведомости», отметившие особенную удачу художника в создании «типа мещанина-республиканца», который «является у него живым и вполне реальным» (6(18) ап- реля 1874 г., № 93). Безоговорочно осудил новую повесть Тургенева Н. К. Михай- ловский, увидевший в истории отношений Пунина и Бабурина всего лишь слабую копию с отношений Чертопханова и Недопю- скина. В Бабурине он нашел «одну голую неправду» и назвал его «одним из самых неудачных образов г. Тургенева» («Литератур- ные и журнальные заметки», «Отечественные записки», 1874, № 4, стр. 403—408). На страницах реакционного «Русского вест-
ника» появилась статья Каткова «Три последние произведения г. Тургенева», написанная в грубом и развязном тоне и изоби- лующая недвусмысленными намеками доносительского свойства в адрес автора повести («Русский вестник», 1874, № 5, стр. 385— 403). Подхватив некоторые мысли критика «Отечественных записок» (сопоставление с Чертопхановым и Недопюскиным, от- рицание типичности образа Бабурина), Катков обвинял автора повести в извращении действительности в угоду «известной тен- денции». Он недоумевал, «каким образом в богоспасаемом госу« дарстве Российском, в год от Р. Хр. 1830-й, мог народиться «рес- публиканец» в лице мещанина Бабурина», что помещица тридца- тых годов нашего столетия нарисована «колерами Салтычих и Куролесовых XVIII века», что случай сдачи на поселение якобы неправдоподобен, что образ Музы, этот «новый тип», создан «по следам, давно проложенным всякими Решетниковыми, Успен- скими, Омулевскими, всеми нынешними учителями и пророками автора «Записок охотника» и «Дворянского гнезда». В том же 1874 г. Тургенев подготовил текст повести для седь- мого тома собрания сочинений (вышел к началу ноября) и внес ряд исправлений и существенных дополнений, значительная часть которых имела целью придать большую полноту и опре-« деленность образу Бабурина и другим героям повести. Можно предполагать, что некоторые из этих дополнений были продикто- ваны также желанием парировать обвинения и инсинуации «Рус- ского йестника». В рассказ об отправке Ермила на поселение Тургенев ввел на- мек на те способы, к которым прибегали в подобных случаях по- мещики: «Ермил... препровождается в город для исполнения из- вестных законных формальностей, которые, имея целью ограничить произвол помещиков, служили только источником добавочных до- ходов для предержащих властей...» (стр. 203—204; курсивом вы- делен новый текст). Тургенев включил в повесть спор Петра Петровича с Тархо- вым о Бабурине и его отношении к Музе (стр. 223—224 от слов: «Ты, конечно, прав...» до: «Я сознаюсь, ты прав, тысячу раз прав...»), дополнил сцену второго посещения Петром Петровичем его знакомцев разговором Л^узы с Бабуриным о республике и свободе (стр. 226). Образ разночинца-республиканца выиграл в своей определенности в результате появившейся реплики о дворя- нах («Чужими руками... жар загребать... это вы любите»), и особенно гневной тирады с резким протестом против чинимых
правительством притеснений (стр. 238 от слов: «Но вот внезапно лицо Бабурина...» до: «Бабурин вдруг раскашлялся и опустился на скамейку»), В своей работе над текстом повести Тургенев стремился и к большей жизненной правде и совершенству художественной формы. Писатель, например, вводит ряд тонко подмеченных вы- разительных штрихов в описание бабушкиного сада (стр. 189. «Лишь кое-где между кустами выдавались крохотные полянки с изумрудно-зеленой, шелковистой, тонкой травой, среди которой, забавно пестрея своими розовыми, лиловыми, палевыми шапоч- ками, выглядывали приземистые сыроежки и светлыми пятнами загорались золотые шарики «куриной слепоты»), психологически более точным и убедительным становится рассказ о пережива- ниях мальчика во время чтения Пуниным стихов (стр. 197. «Все вокруг исчезает... нет, не исчезает, а становится далеким, заво- лакивается дымкой, оставляя за собою одно лишь впечатление чего-то дружелюбного и покровительственного! Эти деревья, эти зеленые листья, эти высокие травы заслоняют, укрывают нас ото всего остального мира; никто не знает, где мы, что мы — а с нами поэзия, мы проникаемся, мы упиваемся ею, у нас про- исходит важное, великое, тайное дело...»). 14 февраля 1875 г. Тургенев писал об исправленном тексте повести Суворину: «Дайте себе труд перечесть «Пунина и Бабу- рина». Я эту вещь переделал и поправил — и хотя все еще ею не- доволен — но мне кажется, в ней что-то есть. Но и это, может быть, самообольщение старика насчет последнего своего детища?» («Первое собрание писехМ И. С. Тургенева», СПБ. 1884, стр. 251). При последующих изданиях повести (1880 и 1883 гг.) Турге- нев ограничивался исправлениями опечаток и мелких стилисти- ческих погрешностей. Стр. 195. Учебник Кайданова — широко распространенный в двадцатые — тридцатые годы XIX в. и выдержавший несколько изданий учебник: «Руководство к познанию всеобщей политичен ской истории». Автор его, И. К. Кайданов, был профессором Цар- скосельского лицея. Стр. 198. «Россиада» — эпическая поэма М. М. Хераскова (1733—1807), в которой было воспето покорение Иваном IV Ка- занского царства. Теоретики классицизма считали «Россиаду» лучшим в русской поэзии образцом эпического жанра. Вели-
канша-героиня — персианка Рамида, которая со своими вои- нами приходит на помощь к татарахм и сражается против рус- ских. ...аки кимвалон— как кимвал. Кимвал — известный в древ- ности музыкальный ударный инструмент. Канты — слово семинарского происхождения, обозначавшее торжественные стихотворения «на случай». Стр. 199. Бестягольные мужики — крестьяне, освобожденные по старости или по болезни от барщины, не несшие «тягла». Стр. 200. Мажордом — дворецкий. Стр. 203. ...известное переложение Давидова псалма Держа- виным — стихотворение «Властителям и судиям», обличительный пафос которого навлек на Державина гнев Екатерины II, усмотрев- шей в нем наличие «якобинских идей». Стихотворение это было на- писано Державиным на основе одного из библейских псалмов, со- чинение которых библия приписывает царю Давиду. Стр. 207. «Рославлев, или Русские в 1812 г.» (1831) —истори- ческий роман М. Н. Загоскина. Написанный после встретившего восторженный прием у читателей «Юрия Милославского» (1829), «Рославлев» значительно уступал ему по своим литературно-худо- жественным достоинствам. Стр. 212. Коронная служба государственная служба. Стр. 214. Зенон (III в. до н. э.) —один из виднейших филосо- фов древней Греции, основатель стоицизма — учения, видевшего смысл жизни.в выполнении долга, освобождении от страстей, му- жественном отношении к страданию. Мирабо (1749—1791)—крупнейший политический оратор и деятель французской революции 1789 г. На первых этапах раз- вития революции выступал в защиту интересов либеральной бур- жуазии против абсолютизма, но затем был подкуплен королем и изменил делу революции. Робеспьер (1758—1794)—один из са- мых выдающихся деятелей первой французской революции, глава якобинской диктатуры. Фукъе-Тенвилъ (1746—1795) —в годы французской революции был общественным обвинителем чрезвычайного трибунала, при- нимал активное участие в проведении революционного террора. Шалъе (1747—1793) —глава якобинцев в Лионе, настойчиво тре- бовавший казни короля и применения террора против врагов революции. Стр. 215. Александровский сад — расположен вдоль западной стены Кремля, по обе стороны от низкой круглой башни, прозвай-
ной Кутафьей (кутафья — старое слово народного языка: толстая, неуклюжая женщина). Стр. 217. Альмавива— широкий плащ-накидка (от имени графа Альмавива, одного из героев комедий Бомарше «Севильский цирюльник» и «Женитьба Фигаро»). Стр. 219. Давыд Строитель — грузинский царь, завершил на рубеже XI—XII вв. объединение Грузии, достигшей при нем ши- рокого политического и культурного развития. Возможно, что Пу- нин смешивает его с известным по библии царегл Иудеи и псалмо- певцем Давидом. Рубан В. Г. (1742—1795) — русский поэт эпохи заката клас- сицизма, автор многочисленных стихотворных посланий панегири- ческого содержания. Им была сочинена «Надпись к камню, на- значенному для подножия статуи императора Петра Великого», которая вошла в ряд хрестоматий и долгое время считалась образ- цом этого жанра. Стр. 231. ...возвратил мне книжку «Телеграфа». — «Москов- ский телеграф» — журнал, издававшийся в 1825—1834 гг. Н. А. Полевым. Литературные позиции журнала определялись защитой романтического направления и резким осуждением клас- сицизма и его сторонников. Стр. 232. Вятки — лошади вятской породы, малорослые, но резвые и выносливые. Драбант — здесь насмешливое определение рослой тощей лошади. (В старину драбантами называли солдат личной охраны командующего, обычно высокорослых и крепких.) Стр. 238. ...томик старинной, бестужевской «Полярной звез- ды»— литературного альманаха, издававшегося в 1823—1825 гг. К. Ф. Рылеевым и А. А. Бестужевым. «Полярная звезда» сыграла важную роль в развитии декабристской литературы. ЧАСЫ Рассказ был впервые опубликован в «Вестнике Европы», 1876, № 1. Автограф (наборная рукопись) хранится в рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинского дома) Ака- демии наук СССР в Ленинграде. Тургенев начал работу над новым рассказом в первой поло- вине января 1875 г. и намеревался напечатать его в мартовской книжке «Вестника Европы», собираясь удивить Стасюлевича «если не самой работой — но скоростью», с которой она будет
прислана. Однако, как это часто бывало у Тургенева, окончание рассказа йотребовало большего времени. 10(22) ноября 1875 г. он писал Стасюлевичу: «Ура! Любезнейший М. М.! Сей час написал последнюю строчку моей повестушки — и завтра же при- нимаюсь за переписывание — так что к 26 ноября (через 16 дней) вы непременно будете иметь ее в руках. Для совершения этого громадного дела я на целую неделю уединился в С.-Жермене — и писал не переставая. Что из этого вышло — аллах ведает. За- главие рассказа: «Часы». Вышел он длиннее, чем я думал: 36 или 37 страниц «В[естника] Е[вропы]». Лишь бы не сказали гг. кри- тики: «Часы г-на Тургенева отстают: он все еще воображает себя писателем» («Стасюлевич и его современники», т. III, СПБ. 1912, стр. 63). 21 ноября (3 декабря) Тургенев известил Стасюлевича, что переписанная рукопись отправлена им Анненкову (там же, стр. 64). Рассказ был одобрен Анненковым и отослан немедленно в Петербург. Одновременно критик сообщил Тургеневу свои за- мечания, которые были приняты им во внимание. 25 ноября (7 декабря) он писал Стасюлевичу: «Вот, любезнейший М. М., поправки, о которых я вам телеграфировал вчера. Они довольно важны — и вы бы очень были любезны, если б внесли их соб- ственноручно в рукопись. Они были внушены мне П. В. Анненко- вым, которому я приношу искреннее спасибо (напр., Раиса не должна бежать за Давыдом, когда он мчится к реке, это негра- циозно)... П. В. Анненков тоже присоветовал мне отсечь конец — и обратил мое внимание на ошибку с масонством, которое Павел не преследовал. Я это очень хорошо знал — да выскользнуло из- под пера» (там же, стр. 66. Листок с поправками Тургенева со- хранился вместе с рукописью). Первоначальная редакция конца рассказа (измененного по совету Анненкова) приводится по рукописи: «Лет десять тому назад, в памятную тогдашнюю засуху, мне случилось быть в Ря- зани. Ока обмелела чрезвычайно — и мне вздумалось попытаться поискать на том месте, где, сколько я помнил, Давыд бросил часы. Оно не было закрыто водой. Я нанял рабочих, велел им ко- пать при себе. Рабочие, разумеется, ничего не нашли — но по- том, после моего ухода, должно быть сообразив, что барина, мол, надуть не трудно, принесли мне какое-то металлическое складное лукошко, уверяя, что вырыли его из речного песку. Я не стал слишком пристально их расспрашивать и, наполовину добро- вольно поддаваясь обману, купил у них это лукошко, вделал в
него часы и храню их на память друга моей молодости. Вот, господа, это лукошко, не удивляйтесь тому, что оно так велико и неуклюже: часы, подаренные мне моим крестным отцом, были именно такого же качества и размера». Согласившись с Анненковым и исключив этот текст, действи- тельно недостаточно убедительный и не совсем правдоподобный, Тургенев счел все же необходимым закончить рассказ воспоми- нанием о часах. 26 ноября (8 декабря) он послал новое оконча- ние Стасюлевичу с следующим замечанием: «...мне пришло в го- лову, что я во вчерашнем письме (с исправлениями) слишком окургузил конец; и в музыке необходимо под конец напомнить первоначальный мотив. И потому прошу вас в самом конце, после слов: «и Раиса не долго пережила его» — поместить при- лагаемый хвостик» (там же, стр. 67). Новое окончание было включено в печатный текст рассказа. В дальнейшем (до выхода в свет январской книги «Вестника Европы») Тургенев не прекращал работы над окончательной от- делкой рассказа и писал Стасюлевичу о новых поправках. В опи- сании вытащенного из воды Давыда он просит заменить выра- жение «и вода капала с волос» на «и вода капала с головы», объясняя это желанием «избежать некоторой двусмысленности позже, где говорится о волосах мещанина-спасителя»; в сцене первой встречи Раисы с Давыдом у забора сада, когда она го- ворит ему о смерти матери, Тургенев обнаружил свой недосмотр («в то время Латкин еще не был поражен параличом, — а я заставляю его косноязычить») и просил дать слова Раисы об отце по-новому: «Плачет, говорит: похороните заодно уж и меня». Однако Стасюлевич пренебрег этими указаниями и оставил в печатном тексте оба места без изменения («и вода капала с волос»; «Плачет, говорит: Побалуйте, дескать, и меня. — Поба- луйте— должно значить: похороните»). Текст остался без исправ- лений во всех последующих изданиях рассказа. Только в изда- нии сочинений Тургенева под ред. Б. Эйхенбаума и К. Халабаева (т. X, 1930) обе поправки, как и несколько других, менее значи- тельных, были введены в текст рассказа. -Обе поправки автора учтены и в настоящем издании. По настойчивому желанию Тургенева рассказ был напеча- тан в «Вестнике Европы» с следующим авторским примечанием: «Печатая этот небольшой рассказ и зная, что в публике ходят
слухи о большом произведении, над которым я тружусь, я чув- ствую потребность обратиться к ее снисходительности. Задуман- ный мною роман 1 все еще не кончен; надеюсь, что он появится в «Вестнике Европы» в течение нынешнего года; а пока — пусть не погневаются на меня читатели за настоящее captatio bene- volentiae2 и пусть, в ожидании будущего, прочтут мой рассказ не как строгие судьи, а как старые знакомые — не смею сказать: приятели. И. Т.». Стр. 245. Жил я в Рязани... недалеко от берега Оки. — Пер- воначально действие рассказа происходило в Орле; в беловой ру- кописи Тургенев заменил Орел Рязанью, в связи с чем возникла географическая неточность: Рязань стоит на реке Трубеж, кото- рая впадает в Оку в нескольких километрах от города. Стр. 250. Томпаковые часы — часы с корпусом из томпака — дешевого сплава меди и цинка. Стр. 251. Фуктель (правильно: фухтель)—удар по спине плашмя обнаженной саблей или палашом; по-калегвардски — т. е. по-кавалергардски; шпонтоны (правильно: эспонтоны)—ко- роткие пики, бывшие на вооружении в некоторых частях русской армии XVIII в. Стр. 254. Пульхерия Петровна — раньше она названа Пела- геей Петровной. Этот недосмотр, допущенный Тургеневым в авто- графе, сохранился и во всех прижизненных изданиях рассказа. Стр. 262. Кунштюк (от нем. Kunststiick) —ловкая проделка. Стр. 263. Команика (или куманика)—лесная ягода темно- красного цвета, напоминающая ежевику. Стр. 267. ...мы теперь французов бьем. — В 1799 г. русские войска под командованием Суворова одержали ряд блестящих по- бед над французской армией в Италии и совершили беспримерный по трудности переход через Швейцарию, нанеся там серьезные удары французам. Стр. 268. ...ша, твердо, он, буки, ер, червь — церковнославян- ские названия букв ш, т, о, б, ъ, ч. Стр. 272. Торбан—народный струнный инструмент. Стр. 277. Пудрамант (от нем. Pudromantel) —легкая накидка, которая надевалась во время туалета при пудрении головы и лица. 1 «Новь». 2 Снискивание благосклонности (лат.).
Стр. 284. Рундучок — крылечко. Стр. 289. Шляпа с плюмажем —с украшением из перьев в виде султана. Стр. 291. Шевардинский .редут — одно из главных укрепле- ний русских войск в битве при Бородине. 24 августа 1812 г. вокруг Шевардинского редута произошло кровопролитное сра- жение. Брегет — часы работы знаменитого французского мастера Бреге (Breguet); кроме часов и минут, они показывали числа месяца и отличались большой точностью. сон Опубликован впервые в газете «Новое время», 1877, №№ 303 и 304 (1 и 2 января). Автограф находится в парижском архиве Тургенева. Время написания рассказа определяется записью Тургенева на рукописи: «Начат в Париже... во вторник 23 декабря 1875 г. (4 января 1876 г.). Кончен в Париже... в середу 17/5 мая 1876 г. (писан с большими перерывами)» (A. Mazon, указ, соч., стр. 82—83). Этот «полу-фантастический, полу-физиологический рассказ», как его определил сам Тургенев в письме к Людвигу Пичу, был отдан А. С. Суворину для газеты с условием, чтобы он его напечатал после 1 января 1877 г., то есть после выхода первой книги «Вестника Европы», в которую вошел роман «Новь». Ставя это условие, Тургенев выполнял обязательство, данное Стасюле- вичу, не печатать ничего до опубликования «Нови». В то же время Тургенев разрешил редакции немецкого журнала «Die Gegenwart» («Современность») напечатать перевод рассказа «Сон», поставив условием одновременное опубликование рус- ского оригинала и немецкого перевода. Однако номер «Die Ge- genwart» с рассказом Тургенева вышел несколько раньше (во второй половине декабря 1876 г.), что дало повод Суворину и другим критикам реакционного лагеря, искавшим случая бросить тень на общественно-литературную репутацию Тургенева, обви- нить его в заискивании перед иностранной публикой и в прене- брежении к русским читателям и к русской литературе. История эта разыгралась несколько позднее, в связи с опубликованием «Рассказа отца Алексея» (см. ниже). Тургенев отвечал своим противникам рядом резких писем в редакции русской газеты
«Наш век» и французского журнала «Le Temps» (см. тексты этих писем’и обстоятельный комментарий М. 1\. Клемана к ним в издании сочинений: И. С. Тургенев, под ред. Б. Эйхенбаума и К. Халабаева, М.— Л. 1933, т. XII, стр. 395—401 и 659—670). Стр. 302. Макбет убил Банко — так не удивительно, что ему может мерещиться... — В трагедии Шекспира «Макбет» дух уби- того Макбетом Банко является на пиру и заставляет содрог* нуться убийцу. РАССКАЗ ОТЦА АЛЕКСЕЯ Впервые опубликован в «Вестнике Европы», 1877, № 5. Авто-* граф хранится в парижском архиве Тургенева. На рукописи дата окончания работы над рассказом: «в ночь с понедельника 22/10 января 77 на вторник 23/11 января». Тургенев извещал Стасюлевича о новом рассказе в письме от 18(30) марта 1877 г.: «...вместе со второй легендой Ф[лобера] — с «Иродиадой» — вы получите небольшой, тоже легендообразный рассказ мой, который я прошу позволения безвозмездно по- вергнуть на алтарь дружбы и «Вестника Европы». Боюсь я, однако, как бы цензура не нашла затруднений... эта штука оза- главлена «Рассказ священника» и в ней, совершенно набожным языком, передается (действительно сообщенный мне) рассказ одного сельского попа о том, как сын его подвергся наущению дьявола (галлюцинации) — и погиб. Колорит, кажется, сохра- нен верно — но там есть святотатство... впрочем, вы увидите сами» («Стасюлевич и его современники», т. III, СПБ. 1912, стр. 122). 29 марта (10 апреля) Тургенев выслал готовый рассказ в Пе- тербург и одновременно предупредил Стасюлевича, что француз- ский перевод «Алексея» «появился с месяц назад в небольшом журнальчике, именуемом «La Republique des Lettres» (там ж е, стр. 123—124). Этим последним обстоятельством воспользовался Суворин, поместив в «Новом времени» под заглавием «Сын попа» перевод с французского перевода рассказа. Такая бесцеремон-. ность вызвала законное возмущение Тургенева, публично заявив- шего свой протест открытыми письмами, опубликованными в га- зетах «Наш век» (№ 48) и «С.-Петербургские ведомости» (№ 109). В завязавшейся газетной полемике (см. выше, в коммен- тариях к рассказу «Сон») Тургенев защищал не только свое автор- ское право, но и свою честь художника, задетого тем, что яри
обратном переводе с французского «совершенно пропал тон рас- сказа, вложенного в уста священника». Но в еще большей мере Тургенев был оскорблен тем, что в некоторых газетах было вы- сказано мнение, будто он написал свой рассказ по-французски. В третьем по счету письме в редакцию газеты «Наш век» (№ 72, от 13 мая) Тургенев особенно настойчиво подчеркивал обидный для него характер этого утверждения: «В течение моей литера- турной карьеры я подвергался самой разнообразной брани; но обиду, именно обиду, — наносили мне только те господа, кото- рые уверяли, что я могу писать — и писал — на французском языке. Не лучше ли прямо сказать: у вас нет никакого таланта и никакой оригинальности. Быть в состоянии писать, сочинять на двух языках и не иметь никакой оригинальности — это два выра- жения в моих глазах совершенно тождественные, а потому поль- зуюсь случаем и спешу заявить, что я никогда ни разу не писал (в литературном смысле слова) иначе, как на своем родном языке, уже с ним одним дай бог человеку справиться — и мне это, к сожалению, не всегда удавалось». Аналогичное заявление было сделано Тургеневым и в письме в редакцию французской газеты «Le Temps» (помещено в номере от 20 мая 1877 г.). СТАРЫЕ ПОРТРЕТЫ Опубликовано впервые в газете «Порядок», 1881, №№ 1 и 4, вслед за тем вышло отдельным изданием (СПБ. 1881). Авто- граф находится в парижском архиве Тургенева. Рассказ был написан в октябре — ноябре 1880 г. По призна- нию Тургенева, работа над ним стоила ему больших усилий. А. Луканина сохранила в своих воспоминаниях следующие слова писателя: «Я очень долго не работал, а теперь написал неболь- шую вещь. Стоила она мне неимоверных трудов — одна пе- реписка ее отозвалась на мне такими головными болями, такою усталостью, каких я никогда не испытывал. И, наверное, вещь будет плохая... то есть, может быть, и не совсем плохая, но во всяком случае слабая» («Северный вестник», 1887, № 3, стр. 72). Тревожные сомнения, обычно охватывавшие Тургенева после окончания почти каждого его нового произведения (особенно в последние годы жизни), были рассеяны Анненковым, которому рукопись рассказа была послана до отправки Стасюлевичу. 4 де- кабря 1880 г. Тургенев писал Анненкову: «Сейчас пришел пакет с «Старыми портретами»; нечего вам говорить, как меня обрадо-<
вал ваш отзыв. Честью вас заверяю, что до его прибытия я вовсе не знал, что это я такое написал, и. если бы вы мне отсо- ветовали печатать эту студию, я не удивился бы... У меня в голове готовых еще несколько подобных студий: пожалуй, теперь они и увидят свет. В начале моей карьеры успех «Хоря и Калиныча» породил «Записки охотника»; было бы чудно, если бы «Старые портреты» оказались тоже плодовитыми под конец этой самой карьеры» («Красный архив», 1929, т. I (XXXII), стр. 194). Это намерение Тургенева было им в известной степени осуществлено в рассказах «Отчаянный» и «Конец». В том же письме Тургенев, отвечая на критические замечания Анненкова, защищал свое понимание эпизода с веселым кучером Иваном Сухих: «Теперь насчет кучерка. В действительности эта история именно так совершилась и закончилась (я даже имени (Ивана) не переме- нил). Это еще, однако, не доказательство: действительность ки- шит случайностями, которые искусство должно исключать; но мне на ум приходит тот факт, что почти никогда русский убийца сам с собою не кончает — особенно в крестьянском сословье; в Европе же сплошь да рядом. Боюсь, как бы не дать самоубийце Ивану европейский колорит» (там ж е). В следующем письме от 19 де- кабря Тургенев вновь вернулся к этой теме: «Насчет кучера Ивана я, верно, не так выразился. Русские люди убивают себя с необычайной легкостью, чуть не с охотой; но русские убий- цы— убивают самих себя — ножом — весьма редко, особенно в простом народе: они как будто чувствуют потребность отдать себя на суд: своего рода искупление греха» (там же, стр. 195). В воспоминаниях А. Луканиной приводится запись ее бе- седы с Тургеневым 30 ноября 1880 г., в ходе которой он объяснил ей происхождение «Старых портретов»: «Это этюд, короткая вещь, где я описываю, два типа старых помещиков. Был у меня ста- рик дядя: родился он при Елизавете, а сам был человек екате- рининских времен и глупый. Жена его родилась тоже чуть не при Елизавете. Этот мой дядя был человек хотя глупый, но очень своеобразный, вот почему мне. и вздумалось описать эту чету» («Северный вестник», 1887, № 3, стр. 72). Появление в печати рассказа. Тургенева прошло почти неза- меченным в критике. Краткий отзыв о нем появился в газете «Го- лос»: «Эти два типа далекой уж старины не прибавят «нового слова» к речи, с которою обращался г. Тургенев к русскому об- ществу; но они,, без сомнения, увеличат число «тургеневских» ти- пов. Невозможно в рассказе более простом, повидимому, сосредо-
точить более мастерства отделки, не говоря о наблюдательности, без которой в произведении не было бы жизни и свежести» («Го-* лос», 1881, № 8, Литературная летопись, без подписи). Стр. 328. Лампы (1751—1830) — австрийский художник-порт- ретист, работавший в 1792—1798 гг. в России. Одна из наиболее известных его работ — портрет Екатерины II, хранящийся в Эрми- таже. Стр. 329. Янус — в древнем Риме божество времени; изобра- жался двуликим, с юношеским и старческим лицами, глядящими вперед и назад. Стр. 330. Куртаг — торжественный прием во дворце. Стр. 331. Мартинисты — одна из разновидностей масонства — религиозно-философского течения, получившего в XVIII в. значи- тельное распространение среди русского дворянства. Название «мартинисты» употреблялось обычно противниками масонов, ви- девшими в них вольнодумцев и еретиков. ...сидели, каждый на своей чети — на своей земле. Четь — старинная мера земли, 40 X 30 саженей. Стр. 336. Микромегас— герой одноименной повести Вольтера, входящей в цикл его «философских повестей». Имя Микро- мегас образовано из двух греческих слов: микро — малый и ме- гас— великий. Стр. 339. Орлов Алексей Григорьевич (1737—1808) —екатери- нинский вельможа, участник дворцового переворота 1762 г., по- бедитель турецкого флота в Чесменской бухте. ...шляпа а ля бержер де Трианон — как у трианонской па- стушки (Трианон — увеселительный дворец французских королей в Версале). Стр. 340. Предика (от франц, predication) — проповедь. Стр. 342. Шешковский — начальник «Тайной экспедиции» при Екатерине II, ее «домашний палач», по выражению Пушкина; своей неумолимой жестокостью наводил ужас на современников. отчаянный Рассказ опубликован впервые в «Вестнике Европы», 1882, № 1. Автограф (наборная рукопись) и авторская корректура находятся в рукописном отделе Института русской литера- туры (Пушкинского дома) Академии наук СССР в Ленин-* граде.
Работа над рассказом была начата в октябре и закончена в конце ноября 1881 г. В основу рассказа Тургенев положил исто- рию жизни своего двоюродного брата, Михаила Алексеевича Тургенева. Он был сыном родного дяди писателя, тульского поме- щика А. Н. Тургенева, родился в 1829 г., в 1860 г. имел чин пра- порщика, в 1861 г. женился на дочери дьякона. О нем Тургенев писал 11 июля 1862 г. из Спасского к М. А. Языкову: «Любез- нейший Михаил Александрович, я получил от своего двоюродного брата, Михаила Алексеевича Тургенева, письмо, в котором он просит меня ходатайствовать за него у вас. Я должен со- знаться, что прошедшее его не такого свойства, чтобы сделать возможным подобное ходатайство; но, с другой стороны, его обещания исправиться на будущее время кажутся так искрен- ни, — а, главное, его положение теперь так бедственно, что можно надеяться, что он не захочет легкомысленно погубить свою последнюю надежду» («Невский альманах», вып, II, П. 1917, стр. 44—45). Содержание этого рассказа, которым Тургенев продолжал цикл, начатый «Старыми портретами», связано не только с вос- поминаниями о прошлом; оно отражало наблюдения писателя над некоторыми чертами, характерными, по его мнению, для народо- вольческой молодежи семидесятых — начала восьмидесятых го- дов. Об этом свидетельствует, например, письмо к Ж. А. Полон- ской от 1 января 1882 г.: «Это не что иное, как студия вроде «Ста- рых портретов». Я постарался вывести в ней тип, который нахожу знаменательным в соотношении с некоторыми современными явлениями» («Первое собрание писем», СПБ. 1884, стр. 398). На- мек на ту же аналогию содержится и в письме к Анненкову от 13 декабря 1881 г., которым Тургенев откликнулся на одобри- тельный отзыв Анненкова об «Отчаянном»: «...меня очень обрадо- вало ваше одобрение «Отчаянного»; я несколько сомневался в нем. Вы угадали: оригинал, с которого я списал его, был мой пле- мянник (ошибка: см. выше. — А. Д.)—Миша Тургенев. Я и имя Миши ему оставил... Для вас с вашим тонким чутьем — тип Миши оказался ясным; надеюсь теперь, что и в России его поймут; за границей — полагаю, что увидят в нем одно безобразие и вар- варство. Но ведь я пишу не для «заграницы» («Красный архив», 1929, т. I (XXXII), стр. 197). В воспоминаниях И. Павловского приведен ответ Тургенева на замечание его собеседника, что Миша «не может быть нигили- стом»: «Заметьте только, какие у него крепкие зубы. Его рот,
выражение его лица напоминают чем-то дикого зверя, льва, да, льва, совсем как у Дантона, Марата, Робеспьера, — этих настоя- щих революционеров. Наши бывают такими же» (I. Pavlov- sky, Souvenirs sur Tourgueneff. Paris, 1887, p. 92). Стремясь к наиболее полной и точной обрисовке заинтересо- вавшего его характера, Тургенев строго взвешивал в своем рас- сказе каждую деталь, продумывал каждое слово. Интересен в этом отношении его ответ Я. П. Полонскому, который усомнился в правомерности применения к «бесшабашному, но добродуш- ному герою рассказа эпитета «зверский» (в начале гл. II): «На- счет эпитета зверский, который поразил тебя в «Отчаянном», — скажу, что тут нет противоречия (впрочем, на деле было так). Он был добряк, а в крови его было нечто дикое и животное, скорей звериное, чем зверское. Логика противоречий!» (28 января 1882 г., «Первое собрание писем И. С. Тургенева», СПБ. 1884, стр. 402). Критика расценила новый рассказ Тургенева по-разному. По мнению Арс. Введенского, он «производит впечатление в высшей степени целостное и живое» («Порядок», № 1, от 1(13) января 1882 г.). Анонимный критик «Голоса» писал о Мише Пол- теве: «Этот-портрет принадлежит к числу наиболее удачных из тех, какие выходили из-под пера Тургенева. Он совсем живой; забыть его, раз на него взглянув, невозможно. Вообще вся серия рассказов, названная автором «Из воспоминаний свсшх и чужих»... обещает быть собранием законченных очерков». Вместе с тем критик находил имеющееся, с его точки зрения, в рассказе сбли- жение «отчаянного Миши с современными отчаянными» натяну- тым: «Отчаянность» Миши Полтева — явление темперамента, а явления позднейшего «отчаянья» никак нельзя объяснить пол- тевскою «жаждою самоистребления» («Голос», № 2, от ^/19 ян- варя 1882 г.). «Мастерство художника, превосходный язык, рель- ефность рисовки» отмечал критик «Недели», считавший, однако, что в рассказе нет «общественного элемента» и «современности» («Неделя», № 3, от 17 января 1882 г., подпись: В — в). Даже ренегат Буренин в «Новом времени» увидел в произведении на- личие «образцового изящества» и «выразительной простоты». Но при этом он не преминул упрекнуть писателя в стремлении «придать рассказу некоторую окраску либеральной современно- сти», в «заигрывании с либеральною рутиною, с дешевыми мод-< ными веяниями нашего дешевого времени» («Новое время», № 2106, от 8/20 января 1882 г.).
Сам Тургенев считал, что его рассказ не встретил одобрения. 25 февраля 1882 г. он писал П. В. Анненкову: «В России критика отнеслась к «Отчаянному» неблагосклонно; а здешние «иллегаль- ные» обиделйсь. Повторилась в малом виде история Базарова* («Красный архив», 1929, т. I (XXXII), стр. 200). Стр. 349. Про поэта Языкова кто-то сказал, что у него был во- сторг, ни на что не обращенный. — Тургенев вспомнил здесь, не- видимому, Белинского и его суровую оценку поэзии Языкова (см., например, статью «Русская литература в 1844 году», где выска- заны сходные суждения). Стр. 359. ...как Гектора к колеснице Ахиллеса. — Один из главных эпизодов «Илиады» — единоборство Гектора с Ахилле- сом, закончившееся победой последнего; тело убитого Гектора Ахиллес привязал к колеснице и увлек в свой стан. ПЕСНЬ ТОРЖЕСТВУЮЩЕЙ ЛЮБВИ Впервые опубликована в «Вестнике Европы», 1881, № 11. Автограф (наборная рукопись) находится в Ленинграде, в ру- кописном отделе Института русской литературы (Пушкинского дома) Академии наук СССР. Черновой автограф — в парижском архиве Тургенева. Тургенев приступил к работе над «Песнью» осенью 1880 г. (на черновой рукописи помета — 21 октября (2 ноября). К на- чалу марта 1881 г. рассказ был близок к завершению, и Тургенев счел уже возможным известить о нем Стасюлевича. 1(13) марта он писал ему: «Неожиданное известие! Оставьте в апрельском № «Вестника Европы» 20 страничек для некоторого фантастиче- ского рассказа вашего покорного слуги, — который рассказ вы по- лучите от сегодняшнего дня через 15 дней» («Стасюлевич и его современники», т. III, СПБ. 1912, стр. 194). Однако в намеченный срок Тургенев не смог довести работу до окончания: в апреле была завершена только черновая редакция рассказа, после чего началось переписывание и отделка текста. Беловой автограф «Песни» датирован июнем 1881 г. 11(23) сентября Тургенев писал Стасюлевичу: «Я вчера по- лучил ваше письмо — и очень рад, что мое итальянское «пастич- чио»1 найдено годным. Все ваши распоряжения прекрасны — 1 Pasticcio (итал.) — подражательная живопись, стили- зация.
и замечания насчет неологизмов верны. «Сороковые» годы можно заменить: около «половины» или «середины» (памятуя дантов- ское in mezzo del camin1 и т. д.), а какие другие найдутся — даю вам carte blanche2 для их заменения. Надо, чтобы тон был выдержан до малейших подробностей» (там же, стр. 195). Новое произведение Тургенева, столь не похожее на все на- писанное-им раньше, вызвало разноречивые отклики среди чита- телей и в критике. П. В. Анненков, познакомившийся с «Песнью» eilie в корректуре, выразил свое восхищение ею в письме к Ста- сюлевичу от 3 октября 1881 г.: «Должен вам сказать, что по форме, то есть по рассказу, это маленький шедевр. Такого мастерства в изложении немного и у него самого» (там же, стр. 396). Критик Арс. Введенский в большой статье, которая была на- печатана в газете «Порядок» (связанной общей редакцией с «Вестником Европы»), назвал новый рассказ Тургенева «одним из тех замечательнейших произведений, на которых устремляются взоры всего читающего мира». Защищая право писателя обра- щаться к фантастическим мотивам, он высоко оценил в повести «тонкий психологический анализ», «горячее воображение и чело- вечное чувство» («Порядок», 1881, № 313, от 13(25) ноября). Литературный обозреватель либеральной газеты «Новости», В. Чуйко, также отмечал, что «рассказ наполнен необыкновен- ными красотами»; указав на странность содержания рассказа («По содержанию это загадка. Зачем эта магия, спиритизм, вол- шебство в эпоху Возрождения?»), он заканчивал свой отзыв: «Это своего рода поэма, лирический порыв, заключающий в себе дра- гоценные жемчужины. Одною из таких жемчужин является уди- вительной красоты язык, которым написана эта «летопись» («Но- вости», № 306, от 18(30) ноября 1881 г.). Столь же высокую оценку художественного мастерства рассказа дал критик-ново- временец Буренин, не упустивший случая выразить свое удовле- творение тем, что Тургенев «отложил в сторону современную дей- ствительность с ее тупыми и шарлатанскими злобами дня» («Но- вое время», № 2045, от 6(18) ноября 1881 г.). С другой стороны, Н. К. Михайловский в «Отечественных записках» выступил с резким ответом тем критикам «Песни», 1 Nel mezzo del cammin di nostra vita (На середине нашего жизненного пути) —первый стих «Божественной комедии» Данте (приведен Тургеневым неточно). 2 Предоставляю вам действовать по вашему усмотрению (франц.).
которые воспользовались ею для провозглашения идеи «искусства для искусства, служения чистой красоте и т. д.» («Отечествен- ные записки», 1881, № 12, Современное обозрение, стр. 193— 198). Но при этом критик-народник впал в полемическую край- ность и, вульгаризаторски истолковав содержание рассказа, на- звал его «поль-де-коковским анекдотом». О том, каким вздорным и смехотворным толкованиям под- вергалось это произведение, рассказал сам Тургенев в письме к Анненкову от 5 января 1882 г. «...одна русская дама пресерьезно уверяла меня, что в России разгадали настоящее значение «Песни торжествующей] любви»: Валерия — это Россия; Фабий — правительство; Муций, который хотя и погибает, но все же опло- дотворяет Россию, — нигилизм; а немой малаец — русский мужик (тоже немой), который воскрешает нигилизм к жизни!! Какова неожиданная аллегория?? Как m-r Jourdain qui parlait en prose sans le savoir 1 — я все это глубокомыслие сочинил, сам того не подозревая!» («Красный архив», 1929, т. 1 (XXXII), стр. 198). Стр. 371. Wage Du zu irren und zu trdumen — эпиграф из сти- хотворения Шиллера «Текла» (1802). В заключительном двусти-» шии этого стихотворения сказано: «Дерзай заблуждаться и меч* тать, в детской игре часто таится глубокий смысл». Феррара — главный город провинции Феррара в Италии, в прошлом один из политических и культурных центров ее. Расцвет значения Феррары приходится на XV—XVI вв., когда многие поэты, художники, архитекторы, привлеченные великолепием фер- рарского двора, работали, пользуясь покровительством герцогской династии д’Эсте. Стр. 372—373. ...на пышном народном празднике, устроенном по повелению герцога Феррарского, Эркола, сына знаменитой Лукреции Борджиа. — Герцог Эрколе II правил Феррарой в 1508—1559 гг.; он был сыном знаменитой Лукреции Борджиа, ко- торая принадлежала к семье, прославившейся своей преступно- стью и коварством. Стр. 373. ...по приглашению герцогини, дочери французского короля Людовика XII. — Эрколе II был женат на дочери Лю- довика XII — Ренате Французской, которая покровительствовала искусствам. 1 Как г-н Журдэн [герой комедии Мольера «Мещанин во дво« рянстве»], который говорил прозой, не зная этого (франц.).
,...по. рисунку Палладия — правильно: Палладио Андреа (1508—1580) — знаменитый итальянский архитектор эпохи позд- него Ренессанса. Стр. 380. ...изобразив ее с атрибутами святой Цецилии. — Цецилия — святая католической церкви, давшая обет девственно- сти. Итальянские художники изображали ее в белом платье, зо- лотом венчике и с лилией в руке. Луини Бернардо (ок. 1480—1532)—выдающийся итальян- ский художник, последователь Леонардо да Винчи. Стр. 382. ...читать Ариоста, поэма которого... уже гремела по Италии. — Ариосто Людовико (1474—1533)—крупнейший италь- янский поэт эпохи позднего Ренессанса. Почти всю жизнь провел в Ферраре при дворе герцогов д’Эсте. Его знаменитая поэма «Неистовый Роланд» («Orlando furioso») была написана в 1505— 1515 гг. Карл V — император так называемой Священной Римской империи германской нации и испанский король (под именем Карла I). ПОСЛЕ СМЕРТИ (КЛАРА МИЛИЧ) Впервые опубликовано в «Вестнике Европы», 1883, № 1. Бело- вой автограф (наборная рукопись) и авторская корректура на- ходятся в рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинского дома) Академии наук СССР (Ленинград). Поводом к возникновению замысла этой последней повести Тургенева послужили рассказы знакомых писателя (жены Я. П. Полонского Ж. А. Полонской, актрисы М. Г. Савиной, на- чинающей писательницы Л. Ф. Нелидовой-Маклаковой) о талант- ливой провинциальной актрисе Е. П. Кадминой: в ноябре 1881 г. Кадмина покончила жизнь самоубийством, приняв яд во время спектакля «Василиса Мелентьева», в котором она играла за- главную роль; некий В. Д. Аленицын, магистр зоологии, увидев один раз Кадмину, влюбился в нее, а после ее смерти эта лю- бовь вспыхнула с неожиданной силой, приняв форму психоза (по другим сообщениям, он влюбился в нее только после ее смерти). Об интересе Тургенева к психологической стороне этой нашумевшей в обществе истории свидетельствует его письмо к Ж. А. Полонской от 20 декабря 1881 г.: «Презамеча- тельный психологический факт, сообщенный вами, — посмертная влюбленность...» («Первое собрание писем И. С. Тургенева», СПБ. 1884, стр. 396).
К написанию повести Тургенев приступил в первой половине августа 1882 г. и закончил ее в том же месяце (на автографе: «Буживаль, август 1882 года»). После того как текст повести был переписан и отделан, Тургенев в начале октября 1882 г. вы- слал ее в Петербург Стасюлевичу. Разрабатывая сюжет повести, Тургенев не заботился о точном воспроизведении действительных фактов из жизни Кадминой и Аленицына, свободно строя пове- ствование в соответствии с интересовавшей его темой «посмерт- ной влюбленности». Л. Ф. Нелидова-Маклакова писала в своих воспоминаниях: «Я долго не знала, с какой целью он подробно и настойчиво расспрашивал меня о моем знакомстве с Аленицы- ным, с певицей Кадминой. Те же вопросы предлагал он также Ж. А. Полонской. А затем мы обе прочли прекрасную повесть — и узнавали и не узнавали свои рассказы в художественном их претворении» («Вестник Европы», 1909, № 9, стр. 226). История работы Тургенева над повестью подробно прослежена в статье Л. М. Поляк «История «Клары Милич» Тургенева» (сб. «Творче- ская история», под ред. Н. К. Пиксанова, М. 1927). Заглавие новой повести Тургенева «После смерти» смутило Стасюлевича, и он предложил заменить его на «Клару Милич». Тургенев отвечал ему 11(23) ноября 1882 г.: «Я нисколько не стою за заглавие «После смерти» — и вполне согласен заменить его заглавием «Клара Милич» («Стасюлевич и его современники», т. III, СПБ. 1912, стр. 217). Свое согласие с новым заглавием Тургенев подтвердил еще дважды в письмах от 12(24) и 14(26) ноября 1882 г. Однако сохранилось свидетельство, что, уступив своему редактору, Тургенев внутренне не был согласен с ним. А. Луканина, встречавшаяся с писателем в Париже в последние месяцы его жизни, передает в своих воспоминаниях следующие его слова: «Послал я М. М. Стасюлевичу рассказ «После смер- ти» — дело идет о молодом человеке, который влюбился в жен- щину, после того как она умерла, —это психологический этюд. Ну, Михаил Матвеевич нашел это заглавие слишком «lugubre» 1 и изменил — назвал рассказ именем этой женщины (Клара ААи- лич), а оно и не идет вовсе, потому что она тут лицо вполне второ- степенное» («Северный вестник», 1887, № 3, стр. 80). В настоящем томе мы, в соответствии с традицией, установившейся в преды- дущих советских изданиях Тургенева, печатаем повесть' под двойным заглавием: «После смерти» (Клара Милич). 1 Мрачным (франц.).
Повесть Тургенева появилась в период, когда в русском об- ществе широко распространились реакционные настроения, вы- разившиеся, в частности, в увлечении спиритизмом и мистициз- мом. Этим определился и характер некоторых критических от- зывов о «Кларе Милич», авторы которых не вдумались, в сущ- ность психологической проблемы, поставленной писателем, и обвинили его в пропаганде мистицизма. Подобный смысл имело выступление на страницах радикального журнала «Дело» М. А« Протопопова, который заявил, что Тургенев «на трех пе- чатных листах дурманит читателя чисто спиритским угаром» («Дело», 1883, № 2, Журнальные заметки, стр. 33). Критик «Рус- ского богатства» Л. Е. Оболенский в «Критических’ этюдах» напал на Тургенева и его новую повесть: «Нужно ли говорить, что по поводу нового произведения Тургенева не может быть и речи о типах, о художественности деталей. Рассказ сколочен грубо; все живые нитки эффекта видны; лица все искусственно пригнаны к одной цели и сами по себе ничего не представляют» («Русское богатство», 1883, № 2, стр. 463). С возражениями против нападок обоих журналов высту- пил П. О. Морозов, известный в будущем пушкинист, историк русской литературы и театра. В «Журнальных этюдах», опубли- кованных в «Неделе», он высмеял упреки по адресу Тургенева за введение фантастического мотива, ссылаясь на пример Шекспира (тень отца Гамлета) и Гете («Коринфская невеста»). Свое толко- вание повести он изложил следующим образом: «Мы видели в но- вом рассказе Тургенева дальнейшее развитие темы, взятой им из «Песни торжествующей любви», и думали, что любовь Аратова к Кларе, вполне сознанная им только после утраты этой жен- щины, до тех пор любимой бессознательно, — то же торжествую- щее чувство, всецело захватывающее человека, с каким мы встре- тились в первой новелле... У Тургенева... любовь является сильнее смерти и до такой степени овладевает всем существом человека, что тот уже не в силах сознавать, что любимого существа нет бо- лее в живых, а, напротив, так сказать, внедряет в себя сознание противоположного» («Неделя», 1883, № 10, от 6 марта, стр. 316). Стр. 394. Инсектонаблюдателъ (от лат. insecta — насеко- мые) — энтомолог. Стр. 395. Парацельсий — знаменитый швейцарский врач и естествоиспытатель, живший в XVI в.
Яков Брюс (1670—1735) — русский государственный деятель, один из сподвижников Петра I. Занимался математикой и естественными науками, что повело к созданию народной легенды о нем как о чернокнижнике. Стр. 396. Кипсэк (англ.—keepsake) —роскошно изданная и богатого иллюстрированная книга. Стр. 399. Аккорд с уменьшенной септимой — разновидность четырехзвучного аккорда, когда верхний звук (септима) отстоит от нижнего (основного) на девять полутонов. Аккорд с умень- шенной септимой принадлежит к созвучиям минорного лада. Стр. 400. ...фантазия Листа на вагнеровские темы. — Имеется в виду фортепианная пьеса Листа «Фантазия на мотивы «Риенци» (1859). Стр. 401. Рашель она или Виардо.— Рашель Элиза (1821— 1858) —знаменитая французская драматическая актриса траге-* дийного плана; Виардо-Гарсиа Полина (1821—1910)—знамени- тая певица (с которой Тургенева связывала многолетняя дружба). Стр. 404. ...романс Глинки «Только узнал я тебя...» — написан в 1834 г. на слова А. А. Дельвига. Стр. 405, ...романс Чайковского: «Нет, только тот, кто знал свиданья жажду...» — написан в 1869 г. на слова Гейне в пере- воде Л. Мея. Стр. 408. ...роман Вальтер Скотта: «Сен-Ронанские воды». — Написанный в 1823 г. роман «St.-Ronan’s Well» был переведен на русский язык в 1828 г. с заглавием, указанным у Тургенева. Красов В. И. (1810—1855) —талантливый поэт, принадлежав- ший в молодости к кружку Станкевича и Белинского. Стихотво- рение «Клара Моврай» было написано им в 1840 г. Заключитель- ные его строки цитируются Тургеневым неточно. Приводим их по тексту издания стихотворений Красова (М. 1859): Ты, бедная Клара, безумная Клара, Злосчастная Клара Моврай. Стр. 420. Помнится, в «Груне» Островского. — Название пьесы вымышленное-. Стр. 437. ...взял ее фотографическую карточку... Потом он вздумал ее приладить к стереоскопу. — По поводу этого места друг Тургенева и переводчик его произведений на немецкий язык Людвиг Пич указал на ошибку писателя (обыкновенную фото-
график) технически невозможно превратить в стереоскопическую). Тургенев отвечал ему 25 декабря 1882 г.: «Вы правы, я сделал большую ошибку со стереоскопом. В оригинале этого теперь, к сожалению, исправить нельзя. Но в переводе вы легко можете это сделать. Например, вместо того чтоб самому изготовлять стереоскопический снимок, Аратов может раздобыть его у фото- графа (Клара — артистка и могла сняться в Москве в той же позе, что и на фотографии), или же сестра вместо фотографии дает Аратову стереоскопический снимок. Даю вам, как говорится, carte blanche» («Письма И. С. Тургенева к Людвигу Пичу», М. — Л. 1924, стр. 219). Стр. 438. Разве не сказано в библии: «Смерть, где жало твое?» — Этот текст взят из «Слова» Иоанна Златоуста, которое читается при богослужении на первый день пасхи. В библию «Слово» не входит. ...у Мицкевича: «Я буду любить до скончания века... и по скончании века!» — эта мысль выражена в стихотворении «Разго- вор» («Rozmowa», 1825). СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ Цикл «Стихотворений в прозе» в составе пятидесяти одного стихотворения (кончая стихотворением «Русский язык») напеча- тан при жизни Тургенева только один раз: в декабрьской книге журнала «Вестник Европы» 1882 г. Остальные стихотворения в прозе, сохранившиеся в черновой тетради Тургенева, впер- вые опубликованы в Париже в книге: Tour gue ne v, Nouveaux poemes en prose, texte russe publie par Andre Mazon, traduction de Charles Salomon. Editions de la Pleiade, Paris, 1930 (Тургенев, Новые стихотворения в прозе. Русский текст подготовлен Андре Мазоном, перевод на французский Шарля Саломона. Издание Плеяды, Париж, 1930). «Стихотворения в прозе», как видно из дат, поставленных под каждым из них, создавались в течение 1877—1882 гг. Это были последние годы жизни Тургенева, годы, когда определилась его длительная предсмертная болезнь, что во многом объясняет, по- чему писатель в «Стихотворениях в прозе» так настойчиво возвра- щается к мыслям о неотвратимости смерти («Разговор», «Ста- руха», «Черепа», «Насекомое» и др.). Но и в этих произведениях, завершающих творческий путь Тургенева, проявляется свойствен-
пый писателю интерес к «разнообразным вопросам жизни». Круг тем, затронутых в «Стихотворениях в прозе», обширен. Первые стихотворения Тургенев-писал во время русско-турецкой войны 1877—1878 гг. События этой войны ярко отразились в стихотворе- ниях «Памяти Ю. П. Вревской», «Дрозд» (II). Последнее стихо- творение, которое Тургенев не решился опубликовать, проник- нуто скорбью писателя о бессмысленно пролитой крови народной, о гибели «тысячи собратий», «брошенных в пасть смерти неуме- лыми вождями». Конец семидесятых и начало восьмидесятых годов ознамено- ваны усилением политической реакции (особенно после события 1 марта 1881 г. и восшествия на престол Александра III). С дру- гой стороны, именно в этот период усилилась деятельность рево- люционных народников и революционных организаций («Земля и воля» и др.), что также нашло свое отражение в творчестве Тур- генева этих лет. Тема героического подвига неоднократно прохо- дит через «Стихотворения в прозе» («Порог». «Чернорабочий и белоручка» — и, в более отвлеченной форме, в «Necessitas, Vis, Libertas»). Тургенев не раз обращается к теме народа, русского крестьянства, к размышлениям о его судьбе. Противопоставляя народ и «городских людей», писатель утверждает моральную силу и нравственное превосходство простого человека («Деревня», «Маша», «Щи», «Два богача»). Писатель верит в великое буду- щее русского народа («Русский язык»), но вместе с тем он далек от славянофильской идеализации народной жизни («Сфинкс»). Прибегая часто к фантастическим образам видений, Тургенев, однако, постоянно подчеркивает свой скептицизм по отношению к потустороннему («Монах», «Молитва», «Брамин»). Значительное место в стихотворениях занимают психологи- ческие наброски человеческих характеров, и здесь преобладает сатирическое изображение людских слабостей и пороков («До- вольный человек», «Эгоист», «Враг и друг», «Близнецы» и др.). Некоторые стихотворения непосредственно направлены против до- саждавшей писателю реакционной критики («Житейское правило» (I), «Гад»). Мысли о смерти, о неизбежной старости и увядании, одино- честве, так часто встречающиеся в этих стихотворениях, не опре- деляют еще господствующего настроения всего цикла. Не менее сильно звучит тема всепобеждающей торжествующей любви, молодости, вечно обновляющейся жизни. В «Стихотворениях в прозе» Тургенев говорит о непреходящей силе прекрасного,
искусства и вдохновения («Воробей», «Камень», «Мы еще по- воюем», «У-a... У-a...», «Стой!» и др.'). Исполненные высокой поэзии и лиризма, «Стихотворения в прозе» воодушевлены особенным, присущим Тургеневу гуманным чувством, о чем П. В. Анненков, по ознакомлении с циклом, заме- чал писателю: «Я хоть и не плакал на отдельных пьесах «Стихо- творений», да зато их общий характер просто ослепил меня: тем- ные кружки пошли в глазах, а из этих кружков стал выделяться удивительно симпатичный образ автора — что за гуманность, что за теплое слово, при простоте и радужных красках, что за грусть, покорность судьбе и радость за человеческое свое суще- ствование». Первоначально Тургенев рассматривал стихотворения в прозе как «эскизы» для будущих произведений. Однако с некоторыми из них он познакомил своих друзей. Так, несколько стихотворений до их появления в печати Тургенев читал Полонскому в Спас- ском (повидимому, летом 1881 г.), в Буживале поздним летом 1882 г. он читал П. Л. Лаврову «Порог», «Разговор», «Черно- рабочий и белоручка» и др. Сохранился рассказ М. Г. Савиной о том, как Тургенев в Спасском читал ей неизданное при его жизни стихотворение «Когда меня не будет» под названием «К ней». Вопрос о напечатании стихотворений в прозе возник, когда Тургенева посетил в Париже М. М. Стасюлевич. Это было в Бу- живале под Парижем в августе 1882 г. Тургенев прочел Стасю- левичу несколько стихотворений в прозе («Деревня», «Маша» и др.), и последний уговорил писателя отдать их для печати. Че- рез две недели Тургенев прислал Стасюлевичу сорок набело пе- реписанных стихотворений в прозе, а затем добавил к ним еще десять. При втором свидании Стасюлевича с Тургеневым, в пер- вых числах сентября, перед самым отъездом Стасюлевича в Пе- тербург, было окончательно решено, что стихотворения в прозе появятся в «Вестнике Европы». Беловая рукопись «Стихотворений в прозе» состояла из от- дельных листков, содержавших каждый одно стихотворение. Оза- главил это собрание Тургенев словом «Senilia» (старческие). Сти- хотворениям было предпослано следующее обращение Ч 1 В первоначальной рукописи этому обращению предшество- вал эпиграф: «Wage Du zu irren und zu traumen». Этот стих Шил- лера послужил эпиграфом к «Песни торжествующей любви».
К читателю Добрый мой читатель, не пробегай этих стихотворений спод- ряд: тебе, вероятно, скучно станет — и книга вывалится у тебя из рук. Но читай их в раздробь: сегодня одно, завтра другое; и которое-нибудь из них, может быть, заронит тебе что-нибудь в Душу. Стасюлевич изменил название цикла и вместо «Senilia» оза- главил его «Стихотворения в прозе». В предисловии к «Стихотворе- ниям» Стасюлевич приписал новое название самому Тургеневу, якобы им «невзначай оброненное»; для большей убедительности он вставил эти слова в приведенную им выдержку из текста тур- геневского предисловия. В действительности название это при- надлежит Стасюлевичу. Он, Невидимому, воспользовался уже ставшим достаточно популярным во французской литературной среде наименованием «Стихотворений в прозе» Бодлера (Petits poemes en prose). Самые стихотворения Стасюлевич расположил в хронологическом порядке. При этом им было допущено не- сколько ошибок в прочтении дат, поставленных Тургеневым. Во вступительной заметке «От редакции», написанной Стасюлевичем, процитировано (с незначительными изменениями) предисловие Тургенева как письмо, к нему обращенное. Вот в каком виде это редакционное предисловие появилось в печати. От редакции Иван Сергеевич Тургенев, уступая нашей просьбе, дал нам свое согласие поделиться с читателями журнала теперь же, не откладывая, — теми мимолетными заметками, мыслями, образами, которые отмечались у него на листках, под тем или другим впе- чатлением текущей жизни как его личной, так и общественной, за последние пять лет. Они не нашли себе места, подобно многим другим, в тех уже законченных произведениях автора, которые успели появиться в свет, и образовали из себя целую коллекцию; автор выбрал из них пока до пятидесяти отрывков. В письме к нам, сопровождавшем печатаемые нами теперь листки, И. С. Тур- генев в заключение говорит: «...Пусть ваш читатель не пробегает этих стихотворений в прозе сподряд: ему, вероятно, скучно станет — и книжка выва- лится у него из рук. Но пусть он читает их в раздробь: сегодня
одно, завтра другое, — и которое-нибудь из них, может быть, за- ронит ему что-нибудь в душу...» Листки не имеют общего заглавия; автор на обертке назвал их «Senilia» — стариковские; но мы предпочли невзначай обронен- ные автором слова в вышеприведенном заключении его письма к нам: «Стихотворения в прозе», — и печатаем листки под этим именно общим заглавием. Оно, по нашему мнению, вполне выра- жает как источник, из которого могли явиться подобные заметки в душе писателя, известного своею чуткостью к разнообразным вопросам жизни, так и то впечатление, какое они могут про- извести на читателя, «заронив ему в душу» многое. Это дей- ствительно стихотворения, несмотря на то, что они написаны в прозе. Помещаем их в хронологическом порядке, начиная с 1878 года. Полученная нами на днях новая повесть И’ С. Тургенева — труд нынешнего лета — отлагается до следующей книги журнала. 28 октября 1882 г. В середине октября Тургенев получил корректуры. Он их тщательно просмотрел — насколько позволяла тяжелая его бо- лезнь— и отвечал на различные вопросы Стасюлевича. За малыми исключениями он соглашался на все его предложения: на предисловие, расположение, отдельные поправки. Собственных поправок Тургенев внес в корректуру очень мало. По совету П. В. Анненкова, читавшего дубликаты корректур, он в ряде стихо- творений снял подзаголовок «Сон». При этом, выправив наиболее грубые опечатки, Тургенев не заметил менее значительных, так как читал корректуры без своей беловой рукописи. Читая корректуры, Тургенев пришел к решению (по цензур- ным соображениям) исключить из цикла стихотворение «Порог», посвященное участию русских женщин в революционном движе- нии. «Через этот «Порог», — писал он Стасюлевичу, — вы можете споткнуться». Тургенев обещал вместо него прислать «Нашим народникам» (стихотворение, нам неизвестное), но прислал дру- гое: «Житейское правило». Хотя затем он и просил Стасюлевича не включать это стихотворение в общий цикл, но Стасюлевич все-таки его напечатал. В разговорах со Стасюлевичем и в письмах к нему Тургенев упоминал, что отобранные пятьдесят стихотворений составляют только половину всех имеющихся. Он обещал со временем под- готовить к печати и другую половину, но затем.отказался^ моти-.
вируя свой отказ интимным характером остальных стихотворений. Эти стихотворения долгое время не были опубликованы. Они оставались в бумагах Тургенева, находившихся в собственности наследников Полины Виардо (в настоящее время хранятся в ру- кописном собрании Национальной библиотеки в Париже). Можно предполагать, что не все «Стихотворения в прозе» дошли до нас. Об этом свидетельствует список стихотворений, со- хранившийся в бумагах Тургенева. В этом списке семьдесят во* семь произведений, в том числе и рассказ «Перепелка». В боль-» шинстве случаев названия из этого списка совпадают с оконча- тельными названиями стихотворений, а в некоторых случаях легко отождествляются с дошедшими до нас стихотворениями: в списке названы «Vagitus»— это, по всей вероятности, «У-a... У-a...», «Лю* бовь и голод» — «Два брата», «Черный дрозд» — это «Дрозд» (I), «Два друга (смерть, которая приходит примирить)» — «Послед* нее свидание», «Елисейские поля» — «Н. Н.». Однако имеется несколько, названий, не имеющих соответ* ствия с тем, что дошло до нас. Таковы: «На распутье (Герк.)», «2 февраля 1821», «Умирающая мать», «Капля», «Форум (с го- ловой Цицерона)», «Светляк», «Две птичьих смерти», «Арабески: 1. Дорога на солнце, 2. Планета», «Встреча близ сада 18-го и 20-го в.» и др. Список этот находится в тетради, содержащей черновые тексты восьмидесяти трех стихотворений в прозе Тургенева (шифр по описанию А. Мазона — 57, М. 24). По этой тетради были изданы в Париже в мае 1930 г. тридцать одно неизвест- ное до того стихотворение в прозе под названием «Новые сти* хотворения в прозе». Эти тексты с некоторыми мелкими исправ* лениями были перепечатаны в издании: И. С. Тургенев, Сти* хотворения в прозе, «Academia», М. — Л. 1931. Затем они были снова изданы в Париже вместе с ранее известными: Ivan Tourguenev, Стихотворения в прозе, Librairie Ц. Didier, Paris, 1946. В настоящем издании, как и в издании 1931 г., «Сти* хотворения в прозе» печатаются в двух разделах: пер* вый — стихотворения, напечатанные в «Вестнике Европы» (включая и не появившийся там из соображений политической осторожности «Порог»); второй — стихотворения, опубликован* ные по черновым рукописям в Париже А. Мазоном. Эти два раз* дела не соединены вместе (как сделано, например, в издайии 1946 г.), так как первый из них воспроизводит беловые тексты,
подготовленные самим Тургеневым к печати, а второй — тексты черновые, не окончательно обработанные автором. За всем циклом сохранено традиционное название «Стихо- творения в прозе». Для отличия первого отдела он назван так, как его назвал Тургенев: «Senilia». Даты взяты по беловым автографам. Однако необходимо заметить, что две даты вызы- вают некоторые сомнения. «Корреспондент» в черновой тетради датирован не июлем, а июнем (ошибка объясняется сходством написания букв «л» и «н»); «Житейское правило» (Если вы же- лаете...) в черновой тетради датировано не февралем 1878 г., как в «Вестнике Европы» (беловая рукопиеь стихотворения, с кото- рой оно печаталось, не сохранилась), а октябрем 1882 г. (оно послано Тургеневым Стасюлевичу 16/4 октября 1882 г.). В этом отделе сохранен хронологический порядок (причем исправлены некоторые ошибки Стасюлевича, нарушающие хро- нологический принцип). Всякий другой порядок представляется произвольным. Повидимому, первоначально Тургенев сам не имел твердого плана последовательности стихотворений. Порядок распо- ложения «Стихотворений в прозе» в черновой парижской тетради, в находящемся там же списке и в списке сорока стихотворений, переданных в первую очередь М. М. Стасюлевичу, — различный. Между тем Тургенев проектировал в дальнейшем печатать эти стихотворения именно в хронологической последовательности. Так, сообщая 30 октября 1882 г. А. В. Топорову свои предполо- жения о готовящемся собрании сочинений, Тургенев писал: «К I’ тому будут прибавлены «Стихотворения в прозе» — в хроно- логическом порядке (также будет прибавлено, если я что-нибудь еще напишу в 1883 г.)». Во втором разделе («Новые стихотворения в прозе») ввиду недоступности автографов Тургенева текст и порядок располо- жения произведений воспроизводится по публикации А. Мазона 1930 г. с теми поправками, какие введены в текст издания (тоже под редакцией А. Мазона) 1946 г. и одной поправки в стихо- творении «Истина и правда» по фотографии с автографа. Как уже указывалось, «Senilia» при жизни писателя были опублико- ваны только один раз — в декабрьской книжке «Вестника Европы» за 1882 г. Располагая беловым автографом (который являлся наборной рукописью) и авторской корректурой, мы имели полную возможность исправить все типографские опечатки и недосмотры самого Тургенева.
РАЗГОВОР Эпиграф в 1878 г. являлся совершенным анахронизмом. На вершины Финстерааргорна и Юнгфрау к тому времени было совершено много восхождений. Первое восхождение на Юнг- фрау было в августе 1811 г., на более высокий и менее доступ- ный Финстерааргорн — в августе 1812 г. Предполагают, что этот эпиграф основан на тексте «Писем русского путешественника» Карамзина; в письме 29 августа 1789 г., описывая две вершины Юнгфрау, он говорил: «Ничто смертное к ним не прикасалось». СТАРУХА Л. Пич сообщал о происхождении этого стихотворения: «Мно- гие даже из ближайших его друзей не знают, что в это время, когда Тургеневым все более и более овладевала старческая тоска, он написал много поэтических видений, воспоминаний и аллего- рий глубоко пессимистического содержания, замечательных то грандиозной смелостью, то увлекательной грацией рисунка. Он называл эти произведения «senilia», сновидения старца. Многие из них он действительно видел во сне, как, например, фантасти- ческий рассказ «Старуха», в котором так наглядно изобража- ется неизбежность смерти. Однажды летом в Берлине, проводя вечер с Юлианом Шмидтом и мною, он нам рассказал этот сон. У нас выступил холодный пот. Я записал тогда же слышанный мною рассказ и напечатал его в фельетоне «Schlesische Zeitung» под заглавием «Сон» («Воспоминания Людвига Пича» в сборнике «Иностранная критика о Тургеневе», изд. 2-е, стр. 91). По поводу этого фельетона Тургенев писал Пичу 8 октября 1878 г.: «Вы правильно пересказали мой «Сон»; меня только не- много удивляет, что вы нашли его заслуживающим внимания лю« безных читателей» («Письма И. С. Тургенева к Людвигу Пичу», М. — Л. 1924, стр. 194). «УСЛЫШИШЬ СУД ГЛУПЦА...» Цитата из стихотворения Пушкина «Поэту» (1830): Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, Но ты останься тверд, спокоен и угрюм. Появление этого стихотворения Тургенева связано, повиди« мому, с резкой критикой его последнего романа «Новь» в кругах демократической молодежи.
Стр. 463. «Бей меня! но выслушай!» — говорил афинский вождь спартанскому—вошедшее в поговорку изречение, ска- занное Фемистоклом (афинским вождем) спартанскому вождю Эврибиаду во время спора о возможности морского сражения с персами. Мнение Фемистокла восторжествовало, несмотря на резкое сопротивление Эврибиада, и в Саламинском сражении (480 до н. э.) греческий флот разбил персов. ДОВОЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК Стр. 463. ...твой красивый осъмиуголъный крест, о польский ко- роль Станислав — орден святого Станислава 2-й степени (на шею), орден этот польского происхождения. ЖИТЕЙСКОЕ ПРАВИЛО («Если вы желаете хорошенько насолить...») Дата этого стихотворения вызывает сомнения. Стасюлевич напечатал его в «Вестнике Европы» с датой «февраль 1878», не- видимому заимствовав ее из присланного ему автографа Турге- нева (этот автограф не сохранился). Между тем в автографе парижского собрания стихотворение имеет отчетливую дату «октябрь 1882». Это стихотворение Тургенев прислал Стасюле- вичу вместо обещанного «Нашим народникам». ДУРАК Вместо слов «издатель одной газеты» в рукописи было: «изда- тель распространенного журнала». Во избежание того, чтобы чита- тели не увидели здесь намека на определенных лиц, Тургенев в корректуре изменил фразу. По этому поводу он писал Ста- сюлевичу 26/14 октября 1882 г.: «Посылаю вам обратно «Дурака» — с изменением. Так гораздо лучше — тем более что никакого у меня личного намека не было. ...В доказательство, что я не делаю намеков, а говорю прямо, прилагаю на следующей странице одно стихотвореньице, — не для печати, разумеется — а чтобы сорвать с вас улыбку...» Это было следующее «стихотво- рение в прозе» 1. 1 Стихотворение опубликовано В. Стасовым в журнале «Северный вестник», 1888, № 10, стр. 145—146.
С кем спорить? — Спорь с человеком умнее тебя: он тебя победит... Но из самого твоего поражения ты можешь извлечь пользу для себя. — Спорь с человеком ума равного: за кем бы ни оста- лась победа — ты по крайней мере испытаешь удовольствие борьбы. — Спорь с человеком ума слабейшего; спорь не из желания победы — но ты можешь быть ему полезным. — Спорь даже с глупцом! Ни славы, ни выгоды ты не добу- дешь... Но отчего иногда не позабавиться! — Не спорь только с ВЛАДИМИРОМ СТАСОВЫМ! Июнь, 1878. Тем не менее и в новом чтении современники усмотрели на- мек на критика «Нового времени» В. Буренина, постоянно напа- давшего на Тургенева. Так прокомментировал это место чешский переводчик «Стихотворений в прозе» Йос. Пенижек (в изд. 1883 г.). Первоначальная редакция заставляет отвергнуть это истолкование. ЧЕРЕПА В автографе и в журнальном тексте стоит — «Черепья». В письме Стасюлевичу 26/14 октября 1882 г. Тургенев писал: «Че- репья вместо черепа — орловское словцо. У нас говорят: воронья вм. вороны и т. д. — конечно, надо: черепй». Из этого письма яв- ствует, что Тургенев не собирался уклоняться от литературной формы слова. Стасюлевич почему-то пренебрег указанием пи- сателя. ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ Здесь описано свидание Тургенева с Некрасовым 25 мая 1877 г. в приезд Тургенева из Парижа в Петербург. Об этой встрече рассказывается в воспоминаниях жены Некрасова Зи- наиды Николаевны Некрасовой («Жизнь для всех», 1915, кн. 2, стр. 337—338).
ПОРОГ Непосредственным поводом к написанию стихотворения по- служил процесс Веры Засулич, которая стреляла в петербург- ского градоначальника Ф. Ф. Трепова 24 января 1878 г. (оправ- дана судом, происходившим под председательством А. Ф. Кони, 31 марта 1878 г.). Впрочем, стихотворение имеет обобщающий характер, и на нем отразились впечатления от больших полити- ческих процессов 1877 г., где с очевидностью выяснилось, какое большое участие в русском революционном движении принад- лежало женщинам. «Порог» был послан Стасюлевичу вместе с другими «Сти- хотворениями в прозе», но по просьбе Тургенева изъят во избе- жание репрессий со стороны правительства. До нас дошел как беловой автограф, так и корректурный набранный текст. На бе- ловом автографе имеется правка карандашом рукой Тургенева. Некоторые поправки вошли в печатный текст, от двух писатель отказался и стер их, однако их можно прочесть. Первая поправ- ка — исключение следующих слов: «—Готова ли ты на преступление? Девушка потупила голову... — И на преступление готова». Вторая поправка—заключительные слова, которые в изме- ненной редакции читаются: «— Дура! — проговорил кто-то сзади. — Святая! — раздалось с другой стороны». Кроме того, Тургенев ввел подзаголовок: «Сон». Впервые «Порог» был опубликован 25 сентября 1883 г. вме- сте с прокламацией «Народной воли», посвященной памяти Тур- генева. При этом дата автографа была опущена, что дало повод предположить, будто Тургенев имел в виду Софью Перовскую и написал «Порог» в связи с событием 1 марта 1881 г. Дата авто- графа опровергает это мнение. В 1906 г. Н. Гутьяр опубликовал в «Историческом вест- нике» (1906, т. 104, июнь) по копии другую редакцию стихотворе- ния, под названием «У порога». Происхождение этой редакции до сих пор неизвестно. ПАМЯТИ Ю. П. ВРЕВСКОЙ В автографе: «Памяти Ю. П. В.». Анненков, с которым советовался Тургенев, считал возможным напечатать имя Врев-
ской полностью, однако писатель после некоторых колебаний воздержался от раскрытия инициалов. В настоящем издании фа- милия Вревской печатается полностью. Юлия Петровна Вревская (урожд. Верпаховская) родилась в 1841 г., короткое время была замужем за генералом И. А. Врев- ским (убит в 1858 г.); умерла 24 января (5 февраля) 1878 г. в г. Беле в Болгарии, куда она отправилась летом 1877 г. в каче- стве сестры милосердия. Тургенев был в дружеских отношениях с Вревской и находился в переписке с ней с 1873 г. По поводу стихотворения, посвященного Полонским памяти Вревской, Турге- нев писал: «Чудесное было существо — и столь же глубоко не- счастное!» Говоря: «два-три человека тайно и глубоко любили ее», Тургенев разумел и себя, что явствует из его письма к Врев- ской от 7 февраля 1877 г. В «Вестнике Европы» данное стихотворение печаталось оши- бочно среди апрельских стихотворений 1878 г. Повидимому, Ста- сюлевич, располагавший стихотворения в хронологическом по- рядке, ошибочно прочел вместо «сент.»— «апр.» (автограф допу- скает подобное чтение). В настоящем издании оно напечатано на своем правильном хронологическом месте. НИМФЫ Стр. 491. И вспомнилось мне старинное сказание о том, как в первый век по рождестве Христове, один греческий корабль плыл по Эгейскому морю. — Сюжет стихотворения основан на старинном предании, рассказанном наиболее подробно Плутар- хом (ок. 46—126) в его сочинении «Почему прекратились ора- кулы». Плутарх, ссылаясь на очевидца, рассказывает предание, относя его ко времени римского императора Тиберия (42 до н. э, — 37 н. э.). Происшествие это якобы случилось с египетским кормчим Тамусом, но не в Эгейском море, а у острова Палодеса (Эхинадские острова), в Ионическом море. «Ритор Эмилиан,— говорится в сочинении Плутарха, — у которого некоторые из нас брали уроки, был сыном Эпитерса, моего соотечественника и искусного грамматика, который нам рассказывал, как он отпра- вился в Италию на корабле, нагруженном товарами, с большим количеством путешественников. Во время плавания, вечером, когда они плыли около островов Эхйнадских, ветер вдруг упал, и корабль был увлечен волнами к острову Паксас. Никто из путешественников не спал, а некоторые проводили время за
напитками, как вдруг услышали голос со стороны островов, звав- ший Тамуса так громко, что все удивились. Этот Тамус был египетский кормчий, и немногие на корабле знали его имя. Дважды он не отвечал, на третий ответил. Тогда звавший ска- зал еще громче: «1<огда ты будешь около Палодеса, скажи, что великий Пан умер». Эпитерс рассказывал нам, что., все путеше- ственники в испуге обсуждали, надо ли исполнить приказание, или нет. Тамус заявил, что, если ветер будет дуть, когда они будут в указанном месте, он проплывет, не говоря ни слова, но, если их задержит безветрие, он исполнит полученный приказ. Когда они были около Палодеса, ветер упал, и безветрие их захватило. Тогда Тамус поднялся на корму корабля и, повер- нувшись к земле, крикнул то, что слышал: великий Пан умер. Едва произнес он эти слова, как услышал стенания, как бы испускаемые множеством изумленных и огорченных. Слух об этом событии, происшедшем в присутствии большого числа сви- детелей, вскоре дошел до Рима. Тиберий пожелал видеть Тамуса и так был убежден в истине рассказа, что произвел розыски, чтобы узнать, кто этот Пан. Ученые, в большом числе окружав- шие его, заключили, что это был сын Гермеса и Пенелопы». «КАК ХОРОШИ, КАК СВЕЖИ БЫЛИ РОЗЫ...» Тургенев вспоминает стихотворение И. Мятлева «Розы». Вот начало этого стихотворения: Как хороши, как свежи были розы В моем саду! как взор прельщали мой! Как я молил весенние морозы Не трогать их холодною рукой. Стр. 502. ...ланнеровский вальс. — Вальсы венского компози- тора Лайнера (1801—1843) пользовались большой популярностью в годы, предшествовавшие появлению вальсов И. Штрауса. н. н. Стр. 504. Так, в Елисейских полях. — Тургенев говорит о вто- ром акте оперы Глюка «Орфей», где действие происходит в Ели- сейских-полях (подземном царстве мертвых) и Где поют хоры те- ней умерших.
МОЛИТВА Стрх 506. «Есть многое на свете, друг Горацио» — неточная цитата из «Гамлета», действие I, явление 5, в русском переводе Вронченко: Есть многое в природе, друг Горацио, Что и не снилось нашим мудрецам. Стр. 506. «Что есть истина?» — по евангельскому преданию, вопрос, обращенный Понтием Пилатом ко Христу (евангелие от Иоанна, гл. 18, стих 38). ВСТРЕЧА На стихотворении помета Тургенева: «употр. в повесть». Дей- ствительно, все это стихотворение почти буквально введено в по- весть того же времени «После смерти» (Клара Милич), гл. XI. ПРОКЛЯТИЕ Первоначально стихотворение называлось «Манфред». ДРОЗД (II) Стихотворение написано вскоре по окончании русско-турец- кой войны 1877—1878 гг., когда русские войска уже эвакуирова- лись с театра военных действий. В эту войну ошибки, допущен- ные русским командованием, привели к огромным потерям (осо- бенно при осаде Плевны). Стихотворение, судя по его дате, на- писано около времени, когда Тургенев посетил Ясную Поляну (7—8 августа). Повидимому, в нем отразились беседы с Л. Н. Тол1- стым на волновавшую всех тему о войне.. гад В стихотворении подразумевается реакционный журналист Б. М. Маркевич, затронутый Тургеневым еще в «Нови» и позднее охарактеризованный в письме Тургенева в редакцию «Вестника Европы» 2 января 1880 г. «О МОЯ МОЛОДОСТЬ, О МОЯ СВЕЖЕСТЬ» . Заглавие стихотворения — неточная цитата из . «Мертвых душ» Гоголя (гл. VI, второй абзац). У Гоголя; «О моя,.юность! о моя свежесть!»
NESSUN MAGGIOR DOLORE Цитата из «Ада» Данте, песнь V, стихи 121—123. Ed ella a me: «Nessun maggior dolore Che ricordarsi del tempo felice Nella miseria; e cid sa il tuo dottore». И мне она: «Тот страждет высшей мукой, Кто радостные помнит времена В несчастии; твой вождь тому порукой». (Перее. М. Л. Лозинского) Первоначально это стихотворение было названо немецким словом «Stop seufzer» (тяжкий вздох). ПРИЛОЖЕНИЕ КОНЕЦ История создания этого последнего произведения Тургенева известна по рассказу П. Виардо: недели за две до смерти он, уже крайне изнуренный болезнью, попросил ее записать под диктовку рассказ. На ее предложение записывать по-русски писатель воз- разил, «что в таком случае он станет слишком усердно отделы- вать литературную форму, задумываясь над каждой фразой, а это утомит его». Рассказ был продиктован им на разных язы- ках— французском, немецком, итальянском — и затем изложен П. Виардо по-французски. Тургенев, по ее словам, остался вполне удовлетворен ее переложением. Достоверность сказан- ного подтверждается свидетельством А. Луканиной, которая в своих воспоминаниях сообщила, что при последнем посещении ею Тургенева 10 августа 1883 г. он сказал, что диктует г-же Виардо по-французски рассказ, который еще не готов («Се- верный вестник», 1887, № 3, стр. 87). В марте 1885 г. П. Виардо прочитала рассказ П. В. Аннен- кову и В. П. Гаевскому, приглашенным ею для разборки архива Тургенева. Они предложили ей напечатать этот рассказ не только по-французски в Париже, как она предполагала, но и по-русски, в хорошем переводе, мотивируя тем, что «последняя творческая мысль Тургенева принадлежит России». Перевод был поручен ею первоначально Анненкову, но затем ввиду его отказа выполнен
Д. В. Григоровичем. По желанию Виардо рассказ появился почти одновременно на обоих языках: в Париже в журнале «La Nou- velle Revue» (французский текст воспроизведен в собрании сочи- нений Тургенева, т. XI, М. — Л. 1934) и в Петербурге в журнале «Нива», 1886, № 1, откуда и перепечатывается в настоящем изда- нии. История создания и опубликования рассказа обстоятельно изложена Сергеем Гессеном в статье «Полина Виардо и посмерт- ный рассказ Тургенева» («Печать и революция», 1928, № 7, стр. 60—74). Черновая и беловая рукописи рассказа (обе написаны рукой Виардо) находятся в парижском архиве Тургенева. На обложке сохранилось первоначальное название рассказа: «Le Milan» («Коршун»). Сняв позднее это заглавие, Тургенев сохранил в име- ни героя рассказа намек на его общественный паразитизм: тала- гай в народном языке означает «лентяй, бездельник, тунеядец».
СПИСОК ИЛЛЮСТРАЦИЙ 1 Т«Вешние воды». Рисунки художника Д. Бо- 2. J ровского, 1955 г. 3. «Пунин и Бабурин». Рисунок художника Д. Бо- ровского, 1955 г. 4. «Часы». Рисунок художника Д. Боровского, 1955 г. 5. «Рассказ отца Алексея». Рисунок художника Д. Боровского, 1955 г. 6. «После смерти» (Клара Милич). Рисунок художника Д. Боровского, 1955 г.
СОДЕРЖАНИЕ ПОВЕСТИ П РАССКАЗЫ 1871 —1883 годов Стук!.. Стук!.. Стук!......................... 7 Вешние воды.................................. 38 Пунин и Бабурин............................. 185 Часы..........................................245 Сон...........................................292 Рассказ отца Алексея..........................313 Отрывки из воспоминаний своих и чужих I. Старые портреты......................326 II. Отчаянный............................348 Песнь торжествующей любви..................371 После смерти (Клара Милич).................394 СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ 1. Senilla Деревня..................................455 Разговор.................................457 Старуха..................................458 Собака...................................460 Соперник.................................460 Нищий....................................461 «Услышишь суд глупца...».................462 Довольный человек........................463 Житейское правило («Если вы желаете хо« рошенько насолить...»)...................464 Конец света. Сон.........................464
Маша .....................................466 Дурак.....................................467 Восточная легенда........................468 Два четверостишия................... . . 470 Воробей...................................473 Черепа....................................474 Чернорабочий и белоручка ................ 475 Роза......................................476 Последнее свидание ...................... 477 Порог. Сон................................478 Посещение.................................479 Necessitas, Vis, Libertas. Барельеф .... 480 Милостыня.................................4S0 Насекомое.................................482 Щи........................................483 Лазурное царство..........................481 Старик....................................485 Два богача................................485 Корреспондент ........................... 486 Два брата.................................486 Памяти Ю. П. Вревской.....................488 Эгоист....................................489 Пир у верховного существа.................490 Сфинкс....................................490 Нимфы.....................................491 Враг и друг...............................493 Христос...................................494 Камень....................................495 Голуби....................................496 Завтра, завтра! ......................... 497 Природа...................................497 «Повесить его!»...........................498 Что я буду думать?........................500 «Как хороши, как свежи были розы...» . . 501 Морское плавание..........................502 Н. Н......................................504 Стой!................................• . . 504 Монах.....................................505 Мы еще повоюем!...........................505 Молитва...................................506 Русский язык............................ 507
II. Новые стихотворения в прозе Встреча. Сон .................................508 Мне жаль ..................................509 Проклятие..................................510 Близнецы...................................511 Дрозд 1..................................511 Дрозд II.................................513 Без гнезда...............................513 Кубок......................................514 Чья вина?..................................514 Житейское правило..........................515 Гад......................................515 Писатель и критик..........................515 «О моя молодость! О моя свежесть!» ... 516 К***.......................................517 Я шел среди высоких гор....................517 Когда меня не будет.......’................518 Песочные часы..............................518 Я встал ночью..............................519 Когда я один... Двойник . .................519 Путь к любви...............................520 Фраза......................................521 Простота...................................521 Брамин.....................................521 Ты заплакал............................... 521 Любовь.....................................521 Истина и правда............................522 Куропатки..................................522 Nessun maggior dolore......................523 Попался под колесо.........................523 У-a... У-а................................ 524 Мои деревья................................525 Приложение....................................529 Примечания....................................547 Список иллюстраций............................608
Иван Сергеевич Тургенев . Собрание сочинений, т. 8 Редактор В. Фридлянд Оформление художника Н. Ильина Технический редактор В. Гриненко Корректор JI. Петрова • Сдано в набор 13/ VI 1955 г. Подписано к печати 30/ VIII1955 г. А-05105 Бумага 84 X Ю81 /^ — 38,25 печ. л. = 31,37 усл. печ, л. 28,84 уч.-изд. 6 вклеек = 29,14 л. Тираж. 300 ООО. 'Цена 10 р. Гослитиздат Москва, Б-66, Ново-Басманная, 19 « Министерство культуры СССР. Главное управление полиграфической промышленности. 2-я типография «Печатный Двор* им. А. М. Горького. Ленинград, Гатчинская, 26.