/
Text
МШЕШМ
ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ
ГЕРМАН
ГЕССЕ
ПАШНИ
ИIII. 11» 14) II, I
Произведения
1925-1930 годов
0
ИЗДАТЕЛЬСТВО
«АМФОРА»
Санкт-Петербург
1999
УДК 82/89
ББК 84.4 Ш
Г 43
Гессе Г.
Г 43 Курортник. Степной волк. Нарцисс и Гольдмунд:
Роман, повести / Пер. с нем. В. Курелла, С. Апта,
Р. Эйвадиса. Примеч. Р. Каралашвили, Н. Гучинс-
кой.- СПб.: Амфора, 1999. - 633 с.
15ВМ 5-8301-0016-9
15ВМ 5-8301-0018-5 (т. 4)
В четвертый том Собрания сочинений Германа Гессе (1877 —
1962) — вошли роман 4Степной волк» (1927), а также повести
«Курортник» (1925) и «Нарцисс и Гольдмунд» (1930).
© С. Апт, перевод, 1994.
© Н. Гучинская, примечания, 1994.
© Р. Каралашвили, примечания, 1994.
© В. Курелла, перевод, 1994.
© Р. Эйвадис, перевод, 1998.
15ВИ 5-8301-0016-9 © Оформление серии «МШепшшп»,
15ВМ 5-8301-0018-5 (т. 4) издательство «Амфора», 1999.
КУРОРТНИК
Заметки
о моем лечении
в Бадене
Посвящается братьям
Иозефу и Ксаверу
Марквальдерам
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эпиграф:
Праздность — мать всякой психологии.
Ницше
0 швабах говорят, что они умнеют лишь к сорока го-
дам, и сами, не очень-то самоуверенные, швабы подчас
усматривают в этом нечто постыдное. Тогда как, совсем
напротив, им оказывают великую честь, ибо подразуме-
ваемый поговоркой ум (собственно, не что иное, как то,
что молодежь именует также «стариковской мудростью»,
представление о великих антиномиях, о тайне кругово-
рота и биполярности) даже у швабов, как они ни одаре-
ны, надо полагать, весьма редко встречается и среди со-
рокалетних. А вот поближе к пятидесяти, одарен ты или
нет, эта самая мудрость, или стариковский склад ума,
приходит сама собой, в особенности если этому еще спо-
собствует начавшееся телесное старение со всякими немо-
щами и недугами. К наиболее распространенным из та-
ких недугов относятся подагра, ревматизм и ишиас, и как
раз эти заболевания и приводят нас, курортников, сюда
на воды, в Баден. Так что окружающая среда как нельзя
более благоприятствует тому складу ума, к которому при-
общился сейчас и я, и здесь, как мне кажется, ты сам со-
бой, ведомый ^ешиз 1оа!, приходишь к некой скептичес-
кой вере, простодушной мудрости, очень тонкому
искусству все упрощать, очень интеллигентному антиин-
теллектуализму, что наряду с теплом принимаемых ванн
и запахом серной воды и составляет специфику Бадена.
Словом, нам, курортникам и подагрикам, крайне важно
сглаживать в жизни острые углы, смотреть сквозь паль-
цы, не строить себе больших иллюзий, но зато пестовать
и лелеять сотни маленьких и утешительных. Нам, ку-
рортникам в Бадене, сдается мне, особенно необходимо
1 Местным гением (лат,).
7
Герман Гессе
представление об антиномиях, и чем неподвижнее стано-
вятся у нас суставы, тем настоятельнее требуется нам
эластичный, двусторонний, биполярный образ мышле-
ния. Наши страдания бесспорно истинны, но они не при-
надлежат к тому роду героических и картинных страда-
ний, которые страдалец, не теряя нашего уважения,
вправе раздувать до мировых масштабов.
Когда я так говорю, когда собственный образ мышле-
ния пожилого человека и ишиатика возвышаю до типичес-
кого, до общей нормы, когда делаю вид, будто выступаю
здесь не только от своего имени, но и от имени целой ка-
тегории людей и возрастной группы, то хотя бы мгнове-
ниями все же отдаю себе отчет, что это великое заблужде-
ние и что ни один психолог (разве что он мне брат и
близнец по духу) не сочтет мою душевную реакцию на
окружающий мир и судьбу нормальной и типической.
Всего вероятнее, он, после краткого выстукивания, при-
знает меня сравнительно одаренным, не требующим изо-
ляции бирюком из семейства шизофреников. Тем не ме-
нее я преспокойно пользуюсь обычным правом всех
людей, в том числе и психологов, и переношу не только
на людей, но даже на окружающие меня вещи и явления,
больше того — на весь мир, свой образ мышления, свой
темперамент, свои радости и горести. Считать свои мысли
и чувства «правильными», считать их оправданными —
этого удовольствия я не дам себя лишить, хотя окружаю-
щий мир ежечасно пытается убедить меня в обратном, да
будь против меня большинство людей — мне все нипочем,
я скорее сочту неправыми их, нежели себя. Тут я посту-
паю точно так же, как и с моим мнением о великих немец-
ких писателях, которых почитаю, люблю и ценю не мень-
ше оттого, что подавляющее большинство современных
немцев поступает наоборот и предпочитает фейерверк
звездам. Спору нет, ракеты красивы, ракеты восхититель-
ны, да здравствуют ракеты! Однако звезды! Однако взор
и мысль, озаренные их тихим сиянием, озаренные их ухо-
дящей в беспредельность музыкой вселенной, — это же,
друзья мои, как хотите, нечто несравнимое!
8
Курортник
И, берясь, поздний маленький писатель, сделать на-
бросок своего пребывания на водах, я припоминаю десят-
ки путешествий на воды и поездок в Баден, описанных и
хорошими и плохими авторами, и восхищенно и почти-
тельно думаю о звезде среди ракет, о золотом среди кре-
диток, о райской птице среди воробьев, о «Путешествии
на воды доктора Катценбергера», что не мешает мне,
однако, решиться запустить вслед звезде свою ракету,
вслед райской птице своего воробышка. Лети же, мой
воробышек! Взвивайся, мой маленький бумажный змей!
КУРОРТНИК
Еще только поезд прибыл в Баден, еще только я кое-
как, с трудом, спустился с подножки вагона, как магия
Бадена не замедлила обнаружиться. Стоя на сырой бето-
нированной площадке перрона и высматривая гостинич-
ного портье, я увидел, как с того же самого поезда, с
каким прибыл я, сошло по меньшей мере трое или четве-
ро коллег-ишиатиков, их легко было распознать по опас-
ливому подтягиванию зада, нерешительной поступи и
несколько беспомощной и плаксивой игре физиономии,
сопровождавшей их осторожные движения. Хотя у каж-
дого из них была своя особенность, своя разновидность
болезни, а потому и своя манера ходить, замирать, быть
скованным и прихрамывать, и у каждого своя индивиду-
альная, особая игра физиономии, все же общее перевеши-
вало, и я их всех с первого взгляда признал за ишиатиков,
за своих братьев, своих коллег. Кто однажды познако-
мился с проделками пегуиз кЫасНсиз1 не по учебнику, а
на опыте, именуемом врачами «субъективные ощуще-
ния», у того глаз наметан. Я тотчас остановился и стал
разглядывать этих заклейменных. И что же, все трое или
четверо гримасничали еще страшнее, чем я, тяжелее опи-
рались на палку, с ббльшим трепетом подтягивали око-
рока, боязливее и нерешительнее переставляли ноги, все
были больнее, несчастнее, достойнее жалости, чем я, и
это подействовало на меня крайне благотворно, да и на
протяжении всего моего пребывания в Бадене неизмен-
но, вновь и вновь, мне служило неиссякаемым источни-
ком утешения то обстоятельство, что вокруг люди хрома-
ли, люди ползали, люди стонали, люди передвигались в
Седалищного нерва (лат.).
10
Курортник
креслах-каталках, были куда более больны, чем я, и име-
ли куда меньше, чем я, оснований для хорошего настро-
ения и надежд! Так я сразу, с первой же минуты, постиг
один из главных секретов и магических свойств всех ку-
рортов и с истинным удовольствием наслаждался своим
открытием: сообщество товарищей по несчастью, зосюз
ЬаЬеге та1огит.
А когда я наконец покинул платформу и с удоволь-
ствием позволил нести себя плавно спускавшейся под
гору улице, ведущей к ванным заведениям, это ценное
наблюдение с каждым шагом подкреплялось и усилива-
лось: всюду плелись курортники, устало и несколько ско-
собочившись, они сидели на окрашенных зеленой крас-
кой скамьях для отдыха, группками проходили мимо,
прихрамывая и болтая. В кресле-каталке провезли жен-
щину, она устало улыбалась, держа в болезненной руке
полузавядший цветок, а позади выступала пышущая здо-
ровьем и энергией, цветущая сиделка. Пожилой господин
вышел из лавки, где ревматики покупают открытки, пе-
пельницы и пресс-папье (почему им требуется такая уйма
этого добра, навсегда останется для меня загадкой), — и
этот вышедший из лавки пожилой господин тратил на
каждую ступеньку крыльца никак не меньше минуты и
взирал на расстилавшуюся перед ним улицу, как усталый
и потерявший в себе уверенность человек взирает на по-
ставленную перед ним сложнейшую задачу. Молодой
еще мужчина в защитного цвета военной фуражке на
косматой голове, работая сразу двумя палками, настой-
чиво, но с трудом продвигался вперед. Ах, уж одни эти
палки, попадавшиеся здесь везде и всюду, эти чертовы
увесистые больничные палки, оканчивающиеся толстен-
ным резиновым наконечником, и, словно пиявки или па-
разиты, присасывающиеся к асфальту! Я, правда, тоже
ходил с палкой, изящной ротанговой тросточкой, — не
скрою, очень мне помогавшей, — но при нужде вполне
мог обойтись без нее, и, уж во всяком случае, никто ни-
когда не видел меня с такой мрачной дубинкой на резине!
Нет, это совершенно очевидно и должно было каждому
11
Герман Гессе
бросаться в глаза, как легко и непринужденно я флани-
ровал по этой милой улице, как редко, скорее играя,
пользовался ротанговой тросточкой, собственно предме-
том щегольства, простым украшением, как неприметно и
безобидно у меня проявлялись, вернее были лишь обозна-
чены, лишь едва намечены признаки ишиаса, боязливое
подтягивание бедер, да и вообще как подтянуто и ловко
я шагал по тротуару, как был молод и здоров по сравне-
нию со всеми этими дряхлыми, несчастными, увечными
братьями и сестрами, чьи недуги так явно, так неприкры-
то, так неумолимо представали взору! С каждым шагом
я набирался уверенности, вкушал сознание своего превос-
ходства, я уже чувствовал себя почти здоровым, во вся-
ком случае неизмеримо менее больным, чем все эти несча-
стные. Уж если такие полукалеки и хромые еще надеются
на исцеление, такие вот люди с палками на резине, если
Баден способен помочь таким, тогда мое пустяковое,
только начавшееся заболевание должно здесь исчезнуть,
словно снег под горячим дуновением фена, тогда я для
врача истинная находка, благодарнейший феномен, сво-
его рода маленькое чудо исцелимости.
Дружелюбно смотрел я на эти ободряющие силуэты,
преисполненный сочувствия и доброжелательности. Из
кондитерской, переваливаясь, выползла пожилая дама;
очевидно давно уже махнув рукой на всякие попытки
скрыть свою немощь, она не отказывала себе ни в малей-
шем рефлекторном движении, прибегала к любому мыс-
лимому облегчению, любой напрашивающейся игре вспо-
могательной мускулатуры и, размашисто пробиваясь на
противоположную сторону улицы, вихляла, балансиро-
вала и плыла точь-в-точь морская львица, только помед-
леннее. Всем сердцем я ее приветствовал и мысленно
кричал ей браво, я благословлял морскую львицу, бла-
гословлял Баден и счастливую свою судьбу. Ведь меня
окружали соперники, окружали конкуренты, над кото-
рыми у меня были все преимущества. Как хорошо, что я
так своевременно сюда приехал, еще на самой первой
стадии легкого ишиаса, еще при самых первых, слабень-
12
Курортник
ких симптомах начинающейся подагры! И, обернувшись,
я, опираясь на трость, долго провожал глазами морскую
львицу с тем знакомым каждому приятным чувством,
которое доказывает нам, что язык не нашел еще слов для
сложных душевных движений, ибо такие языковые
противоречия, как злорадство и сострадание, здесь были
теснейшим образом переплетены. Господи, несчастная
женщина! Вот до чего можно докатиться!
Но даже в самый окрыляющий миг душевного подъе-
ма, даже среди блаженной эйфории этих радостных ми-
нут во мне не окончательно умолк докучливый голос, к
которому мы так неохотно прислушиваемся и который,
однако, так нам необходим, голос рассудка, и он непри-
ятно трезвым тоном, тихо и с сожалением, указывал мне,
что мои утешительные заключения зиждутся только на
ошибке, на порочном методе, что хотя я, слегка прихра-
мывающий литератор с ротанговой тростью, благословляя
судьбу, сравниваю себя с каждым колченогим, каждым
сильно хромающим и скрюченным больным, но почему-
то не принимаю в расчет бесконечную шкалу симптомов
по другую сторону моей персоны и попросту не замечаю
тех больных, кто моложе, прямее, подвижнее и здоровее
меня. Вернее, я их замечал, но предпочитал не сравни-
вать с собой, более того, первые два дня я даже в про-
стоте душевной думал, что все те, кого я встречал весело
гуляющими, без палок и видимых телесных изъянов и
хромоты, отнюдь не мои братья и коллеги, не курортни-
ки и конкуренты, а нормальные, здоровые местные жи-
тели. Что могут быть ишиатики, расхаживающие вовсе
без палок и вовсе без судорожных телодвижений, что
есть немало подагриков, по внешнему виду которых ник-
то, в том числе и психолог, никогда не догадается об их
болезни, что я, со своей слегка деформированной поход-
кой и ротанговой тросточкой, отнюдь не нахожусь на
первой, безобидной, низшей ступени нарушения обмена
веществ, что я возбуждаю не только зависть настоящих
хромых и колченогих, но и насмешливую жалость много-
численных коллег, служа им, в свою очередь, утешением
13
Герман Гессе
и морским львом, — короче говоря, что мои проницатель-
ные наблюдения и сопоставления степеней болезни от-
нюдь не беспристрастное исследование, а единственно
оптимистическое самообольщение, — сознание всего это-
го дошло до меня, как водится, лишь постепенно, по про-
шествии нескольких дней.
Итак, я черпал радость этого первого дня полной ча-
шей, я предавался оргиям наивного самоутверждения и
был прав. Всматриваясь в попадавшихся мне всюду ку-
рортников, более хворых своих братьев, польщенный
видом каждого калеки, отзываясь радостным сострадани-
ем и участливым самодовольством на каждое встречное
кресло-каталку, я легким шагом спускался по улице, этой
удивительно покойной, удивительно удобно проложен-
ной улице, по которой прибывающих больных катят с
вокзала вниз к ваннам; плавно изгибаясь, с приятным
ровным уклоном она ведет вниз к старому ванному заве-
дению, чтобы там, подобно иссякающей реке, затеряться
в подъездах курортных гостиниц. Исполненный благих
намерений и радужных надежд, я приближался к «Свя-
тому подворью», где думал остановиться. Надо только
выдержать здесь три-четыре недели, ежедневно прини-
мать ванны, как можно больше гулять и, по возможнос-
ти, избегать забот и волнений. Временами, вероятно,
будет несколько однообразно, придется и поскучать, по-
скольку деятельная жизнь здесь противопоказана, и мне,
старому нелюдиму, не терпящему и лишь с трудом спо-
собному переносить стадную и гостиничную жизнь, ко-
нечно, еще предстоит одолеть немало препятствий и не
раз себя осаживать. Но, без сомнения, эта новая, совер-
шенно мне непривычная жизнь, несмотря на, быть мо-
жет, некоторый налет буржуазности и пошлости, позво-
лит мне также узнать много забавного и интересного — и
разве после долгих лет мирно-одичалой, деревенски
уединенной жизни, заполненной одной только работой,
мне не крайне необходимо на какое-то время вновь по-
быть среди людей? И главное: за всеми препятствиями,
за начинающимися сегодня неделями курортного лече-
14
Курортник
ния, маячил день, когда, покинув гостиницу, я по этой
самой улице бодро поднимусь в гору, день, когда помо-
лодевший и здоровый, с эластично-подвижными коленя-
ми и бедрами, я распрощаюсь с Баденом и, приплясывая,
направлюсь по этой приятной улице на вокзал.
Жаль только, что в ту самую минуту, когда я входил
в гостиницу, принялся накрапывать дождь.
— Вы привезли нам плохую погоду, — отвечая на мое
приветствие, с улыбкой пожурила меня необычайно лю-
безная фрейлейн в конторе.
— Да, — растерянно ответил я. Как же так? Неужели
это в самом деле я, вопрошал я себя, вызвал этот дождь,
сотворил его и привез с собою в Баден? Что плоский
здравый смысл отвергал такую возможность, не могло
мне, теологу и мистику, служить оправданием. Ведь так
же как судьба и характер лишь разные наименования
одного понятия, так же как я в известном смысле сам
избрал и сотворил свое имя и профессию, свой возраст,
черты лица, свой ишиас и никого, кроме себя, не вправе
считать за них ответственным, так же, видимо, обстояло
и с этим дождем. Я был готов взять его на себя.
Сообщив это фрейлейн и заполнив листок для приез-
жих, я приступил к тем переговорам о номере, которые
нормальному человеку просто неведомы, весь ужас кото-
рых наивный счастливец даже не подозревает и чья бес-
просветность известна лишь попавшему на постоялый
двор, привыкшему к уединению и полной тишине, стра-
дающему бессонницей отшельнику и писателю.
Снять номер в гостинице — для нормальных людей
сущий пустяк, самое обычное, не вызывающее никаких
эмоций дело, с которым справляются за две минуты. Но
для нашего брата, для подверженных бессоннице невро-
тиков и психопатов, простейшее это дело перегружено
такой бездной воспоминаний, эмоций и фобий, что ста-
новится подлинной мукой. Приветливый хозяин гостини-
цы, симпатичная женщина-администратор, в ответ на
нашу робко-настоятельную просьбу показывающие и ре-
комендующие нам свою самую «тихую комнату», не
15
Герман Гессе
представляют себе, какую бурю ассоциаций, опасений,
иронии и самоиронии будят в нас эти роковые слова. О,
как хорошо, как до ужаса знакомы, как известны нам эти
тихие комнаты, место наших горчайших мук, наших же-
сточайших поражений и потаеннейшего нашего позора!
Как фальшиво и вероломно, как демонически глядит на
нас ее гостеприимная мебель, радушные ковры и веселые
обои! Как зловеще, как уничтожающе щерится вон та
заложенная дверь в соседний номер, будто назло имею-
щаяся в большинстве таких комнат и часто, в сознании
неблаговидной своей роли, стыдливо прячущаяся за пор-
тьеру! Как страдальчески-покорно поднимаем мы глаза к
побеленному потолку, который в минуты осмотра склабит-
ся в безмолвной пустоте, чтобы затем, вечером и утром,
ходить ходуном под шагами живущих наверху постояль-
цев — ах, если бы только шагов, это знакомые, и, стало
быть, не самые страшные враги! Нет, наступает роковой
час и по бесхитростно белой плоскости, так же как сквозь
тонкую дверь и стенку, прокатываются нежданные шумы
и вибрации: тут и сброшенные башмаки, и уроненная
на пол палка, и мощные ритмические сотрясения (ука-
зывающие на оздоровительную гимнастику), опрокину-
тые стулья, свалившаяся с ночного столика книга или
рюмка, передвигаемые чемоданы и мебель. Добавьте
еще человеческие голоса, диалоги и монологи, кашель,
смех, храпение! И наконец, что всего хуже, непонятные,
необъяснимые шумы, все те диковинные, призрачные
звуки, которые мы не в состоянии определить, чье про-
исхождение и чью возможную длительность никак не
угадаешь, этот стук и возня домовых: треск, шепот, ти-
канье, вздохи, всхлипы, шуршание, стоны, скрипы, по-
стукивания, пыхтение — одному Богу известно, какой
разнообразный невидимый оркестр скрывается на не-
скольких квадратных метрах гостиничного номера! Так
что выбор комнаты для нашего брата чрезвычайно щекот-
ливое, ответственное и притом довольно-таки безнадеж-
ное дело, тут надо не упустить из виду десятки вещей,
сотни возможностей. В одной комнате стенной шкаф, в
16
Курортник
другой — отопительные трубы, в третьей — дудящий на
окарине сосед готовит тебе акустические сюрпризы. И
поскольку, как показывает опыт, ни об одной комнате
нельзя с уверенностью сказать, что она обеспечит тебе
желанный покой и мирный сон, ибо даже самая, казалось
бы, покойная таит в себе сюрпризы (не поселился ли я
однажды, ограждая себя сверху и с боков от беспокой-
ных соседей, в одинокой каморке для прислуги на шес-
том этаже и, вместо отвергнутого современника, обнару-
жил на тряском чердаке над собой полчища резвящихся
крыс), не лучше ли вообще отказаться от выбора и по-
просту очертя голову действовать наобум, предоставив
все случаю? Чем мучиться и волноваться, чтобы спустя
несколько часов с грустью и разочарованием все равно
оказаться лицом к лицу с неизбежным, не разумнее ли
предоставить все слепой судьбе и, не выбирая, брать пер-
вый же предложенный тебе номер? Несомненно, разум-
нее. Однако мы так не поступаем или же поступаем в
редчайших случаях, потому что если 6 единственно ра-
зум и стремление избегать тревог руководили нашими
поступками, что бы это была за жизнь? Разве не знаем
мы, что судьба наша с рождения предопределена и не-
отвратима, и, зная это, тем не менее горячо и страстно
цепляемся за иллюзию выбора, свободу воли? Разве каж-
дый из нас, выбирая врача, когда заболевает, работу и
место жительства, возлюбленную и невесту, не мог бы с
одинаковым, а может, и большим успехом предоставить
все случаю — и тем не менее каждый выбирает, каждый
тратит на все это массу энергии, труда, душевных сил!
Иной поступает так простодушно, с ребяческой увлечен-
ностью, веря в свое могущество, убежденный в возмож-
ности повлиять на судьбу; другой, может, и скептичес-
ки, глубоко убежденный в бесполезности своих усилий,
но в той же мере убежденный, что действовать и стремить-
ся, выбирать и мучиться лучше, жизненней, пристойнее
или хотя бы забавнее, чем коснеть в бездеятельной покор-
ности. Точно так же поступаю и я, наивный искатель ком-
нат, когда, несмотря на глубокое убеждение в тщетности
17
Герман Гессе
и комической бессмысленности своих усилий, всякий раз
наново веду нескончаемые переговоры о будущем номе-
ре, добросовестно осведомляюсь о соседях, дверях одинар-
ных и двойных... и прочем и прочем. Это игра, в которую
я играю, своего рода спорт, когда в таком пустяковом и
обыденном вопросе я вновь и вновь доверяюсь иллюзии,
фиктивным правилам игры, будто к такого рода вещам
вообще возможен разумный подход и они того достойны.
Я действую тут так же умно или так же безрассудно, как
ребенок при покупке сластей или игрок, делающий став-
ку на основе математических выкладок. В подобных си-
туациях все мы хорошо знаем, что имеем дело с чистой
случайностью, но, следуя глубочайшей внутренней по-
требности, действуем тем не менее так, будто случайнос-
ти нет и быть не может и будто все и вся на свете подчи-
нено нашему разумному мышлению и логике.
Итак, я подробно обсуждаю с услужливой фрейлейн
все пять или шесть свободных комнат. Об одной я узнаю,
что за стенкой живет скрипачка и ежедневно по два часа
упражняется — как-никак нечто положительное, теперь,
при сократившемся выборе, я руководствуюсь наиболь-
шим удалением от этого номера и этажа. Впрочем, у меня
и без того в отношении условий и возможностей гости-
ничной акустики такое чутье и дар предвидения, которые
можно только пожелать многим архитекторам. Короче
говоря, я поступил осмотрительно, поступил разумно, я
действовал продуманно и добросовестно, как и подобает
действовать человеку нервному при выборе номера, с тем
обычным итогом, который можно сформулировать при-
мерно так: «Хоть это и бесполезно и в выбранной комнате
меня, без сомнения, ждут те же сюрпризы и разочарования,
что и во всякой другой, все же я выполнил свой долг, я
старался, ну, а в остальном пусть уж будет воля Божья».
Но одновременно, как всегда в таких случаях, где-то в
самой глубине сознания другой голос потише мне шеп-
тал: «А не лучше ли было бы предоставить все Богу и
отказаться от этой комедии?» Я и слышал привычный
голос, и не слышал его, и, так как я находился в превос-
18
Курортник
ходном настроении, процедура прошла гладко, я с удов-
летворением увидел, как мой чемодан исчез в 65-м номе-
ре, и, поскольку приближался час, когда мне следовало
явиться к врачу, отправился на прием.
И что ж, здесь тоже все обошлось хорошо. Задним чис-
лом признаюсь, я несколько опасался этого визита, не по-
тому, чтоб меня страшил сокрушицпьный диагноз, а пото-
му, что для меня врачи принадлежат к духовной иерархии,
потому что я отношу врача к высшему рангу и, разочаро-
вавшись в нем, тяжело это переношу, тогда как, если меня
разочаровывает железнодорожный или банковский служа-
щий или хотя бы адвокат, особенно не расстраиваюсь. Сам
не знаю толком почему, я жду от врача какого-то остатка
того гуманизма, который предполагает знание латыни и
греческого и известную философскую подготовку, гуманиз-
ма, увы, вовсе ненужного для большинства профессий и
современной жизни. Вообще, от души радуясь всему ново-
му и революционному, я в данном случае весьма консерва-
тивен, я требую от представителей образованного круга из-
вестного идеализма, известной готовности понять человека
и поспорить с ним, не считаясь с материальной выгодой,
короче говоря, проявления гуманизма, хотя знаю, что гума-
низма этого в действительности давно уже не существует и
даже видимость его скоро встретишь разве что в кабинетах
восковых фигур.
После недолгого ожидания меня провели в кабинет;
прекрасная, со вкусом обставленная комната сразу вну-
шила мне доверие. Поплескав, как принято, водой в со-
седнем помещении, ко мне вышел врач, интеллигентное
лицо обещало понимание, и мы приветствовали друг дру-
га, подобно двум корректным боксерам перед боем, сердеч-
ным рукопожатием. Раунд начали осторожно, прощупыва-
ли друг друга, нерешительно пробовали первые удары.
Пока мы все еще оставались на нейтральной почве, раз-
говор шел об обмене веществ, питании, возрасте, перене-
сенных болезнях и был совершенно безобиден, лишь при
отдельных словах взгляды наши скрещивались, возвещая
готовность к бою. Врач пускал в ход обороты из медицин-
19
Герман Гессе
ского тайного языка, которые я лишь весьма приблизи-
тельно расшифровывал, но они удачно расцвечивали его
речь и давали ему надо мной ощутимое преимущество.
Тем не менее уже спустя несколько минут мне стало
ясно, что с этим врачом нечего бояться того жестокого
разочарования, какое людям моего склада особенно огор-
чительно терпеть от ^^чей: когда за подкупающим фа-
садом ума и знаний наталкиваешься на закоснелую дог-
матику, первое же положение которой постулирует, что
взгляды, образ мышления и терминология пациента —
чисто субъективные явления, а врача, напротив, облада-
ют строго объективной ценностью. Нет, тут мне попался
врач, с которым имело смысл сойтись в словесном по-
единке, он был не только эрудирован, как того требова-
ла его профессия, он был мудр, в какой степени — я еще
не мог определить, то есть способен ощущать относитель-
ность всех духовных ценностей. Среди образованных и
умных людей сплошь и рядом случается, что каждый вос-
принимает склад ума и язык, догматику и верования дру-
гого как чисто субъективные, как всего лишь приближе-
ние, всего лишь ускользающую параболу. Но чтобы
каждый признал то же самое и в себе самом и к себе са-
мому приложил, и каждый как за собой, так и за против-
ником оставил право на только ему присущие, собствен-
ные, душевный склад, образ мышления и язык и что,
стало быть, двое людей, обмениваясь мыслями, постоян-
но отдавали бы себе отчет в ненадежности своего оружия,
многозначности всех слов, недостижимости действитель-
но точного выражения, а потому и необходимости вся-
чески идти другому навстречу, обоюдной доброй воли и
интеллектуального рыцарства — такие прекрасные, каза-
лось бы, само собой разумеющиеся между двумя мысля-
щими существами отношения практически встречаются
до того редко, что мы от души рады всякому, даже от-
даленному их подобию, всякому, пусть частичному, их
осуществлению, Но тут, с этим специалистом по болез-
ням обмена веществ, во мне блеснула какая-то надежда
на возможность такого понимания и общения.
20
Курортник
Обследование — правда, еще без анализа крови и
рентгена — дало обнадеживающие результаты. Сердце в
норме, дыхание превосходно, кровяное давление вполне
приличное, зато выявились несомненные признаки иши-
аса, отдельные подагрические наросты и некоторая об-
щая вялость всей мускулатуры. Пока доктор снова мыл
руки, в нашей беседе наступила краткая пауза.
После того, как и следовало ожидать, произошел пе-
релом, нейтральная почва была оставлена, и мой партнер
двинулся в наступление осторожно акцентированным,
будто невзначай предложенным вопросом:
— А вы не думаете, что ваша болезнь отчасти может
вызываться также психикой?
Итак, ожидаемое, заранее предвиденное произошло.
Объективные данные осмотра не отвечали полностью
моим жалобам, налицо оказался подозрительный изли-
шек восприимчивости, моя субъективная реакция на по-
дагрические боли не соответствовала предусмотренной
средней норме, и вот во мне признали невротика. Что ж,
примем бой!
Так же осторожно и так же словно бы между прочим
я пояснил, что не верю в болезни и недомогания, вызы-
ваемые «также психикой», что в моей собственной био-
логии и мифологии «психическое» является не каким-то
побочным фактором рядом с физическим, а первичной
силой и что, следовательно, я считаю любое наше состо-
яние, любое чувство радости и печали, равно как и лю-
бую болезнь, любой несчастный случай и смерть психо-
генными, порожденными душой. Если у меня на пальцах
вырастают подагрические шишки, то это моя душа, это
высшее жизненное начало, «оно» во мне самовыражает-
ся в пластическом материале. Если душа болит, то она
способна выражать это самыми различными способами,
и что у одного принимает форму мочевой кислоты, гото-
вя разрушение его «я», то у другого оказывает подобную
же услугу, выступая в обличье алкоголизма, а у третьего
уплотняется в кусочек свинца, внезапно пробивающего
ему черепную коробку. При этом я согласился, что задача
21
Герман Гессе
и возможности лечащего врача, как видно, в большинстве
случаев должны поневоле ограничиваться установлением
материальных, то есть вторичных изменений и борьбой с
ними материальными же средствами.
Я и сейчас вполне допускал, что доктор от меня по-
просту откажется. Пусть он не скажет напрямик: «Ну и
чушь же вы городите, уважаемый!», но, возможно, он с
чуть излишне снисходительной улыбкой станет мне под-
дакивать, говорить банальности о влиянии настроений,
особенно на артистическую душу, и помимо этих общих
мест еще, того и гляди, вытащит на свет роковое сло-
вечко «фантазерство». Слово это пробный камень, чув-
ствительнейшие весы для духовных величин, которые
заурядный ученый спешит окрестить фантазиями. Он
прибегает к этому удобному словечку всякий раз, когда
надо измерить и описать жизненные явления, для кото-
рых и наличные материальные измерительные приборы
слишком грубы, и желание и способности говорящего не-
достаточны. Естествоиспытатель ведь, как правило, мало
что знает, в частности, он не знает, что именно для лету-
чих, подвижных ценностей, которые он именует фанта-
зиями, вне естественных наук существуют старые, очень
тонкие методы измерения и выражения, что и Фома
Аквинский и Моцарт, каждый на своем языке, ничего
другого и не делали, как с величайшей точностью взве-
шивали эти так называемые фантазии. Мог ли я ждать
от курортного врача, будь он даже светилом в своей об-
ласти, такой чуткости мысли? Но я поверил в него и не
обманулся в своих ожиданиях. Меня поняли. Молодчи-
на осознал, что в моем лице ему противостоит не чужая
догматика, а некая игра, некое искусство, некая музыка,
где нет и не может быть правоты и споров, а лишь ответ-
ное звучание или уж полное банкротство. И он не спло-
ховал, меня поняли и признали, признали, разумеется,
не в качестве правого, каковым я не являюсь, да на что и
не претендую, но ищущим, мыслящим, антиподом, кол-
легой с другого, очень отдаленного, но столь же полно-
правного факультета.
22
Курортник
И тут мое хорошее настроение, поднятое уже отметка-
ми по кровяному давлению и дыханию, повысилось еще
больше. Как бы ни обернулось теперь дело с дождливой
погодой, с ишиасом и с лечением — главное, я не попал
в руки к варвару, передо мной был человек, коллега, был
врач с гибким и разносторонним мышлением! Не то что-
бы я рассчитывал часто и подолгу с ним беседовать, об-
суждать с ним всевозможные проблемы. Нет, в этом не
было надобности, хотя, как приятная возможность, это
меня и радовало; достаточно того, что человек, которому
я на какой-то срок давал над собой власть и вынужден
был довериться, обладал в моих глазах человеческим ат-
тестатом зрелости. Пусть доктор на сегодняшний день счи-
тает меня хотя и мыслящим, но, к сожалению, несколько
невротическим пациентом, возможно, придет час, когда
он откроет и верхние этажи моего «я», и подлинная моя
вера, личная моя философия вступит в игру, вступит в
состязание с его мировоззрением. Тут и моя теория отно-
сительно невротиков, опирающаяся на Ницше и Гамсуна,
может быть, немножко продвинется вперед. Впрочем, не
так уж важно. Рассматривать невротический характер не
как болезнь, а как некий, пусть мучительный, но весьма
положительный процесс сублимации — мысль заманчи-
вая. Однако важнее с таким характером прожить, неже-
ли его сформулировать.
Очень довольный, с длинным перечнем лечебных
предписаний в кармане, я распрощался с врачом. Лежав-
шая у меня в бумажнике записка с рекомендациями — к
выполнению их следовало приступить завтра же с ран-
него утра — сулила мне всевозможные полезные и зани-
мательные вещи: ванны, питье минеральной воды, диа-
термию, кварц, лечебную гимнастику. Так что скучать
особенно не придется.
И если вечер первого моего дня на курорте тоже про-
шел во всех отношениях хорошо и приятно, то в этом
заслуга хозяина гостиницы. Ужин, к удивлению моему
обернувшийся самым что ни на есть изысканным пирше-
ством, блистал такими лакомыми, давно не пробованными
23
Герман Гессе
мною блюдами, как «гноччи» с гусиной печенкой, туше-
ная баранина по-ирландски, земляничное мороженое. А
позднее я сидел, потягивая красное вино и оживленно
беседуя с хозяином дома, в чудесной старинной горнице,
за старым массивным столом орехового дерева и радовал-
ся тому, что нахожу отклик у совершенно незнакомого
человека, другого происхождения, другой профессии,
других устремлений и другого образа жизни, что сам спо-
собен разделять его радости и горести и что он разделяет
многие мои взгляды. Мы не пели друг другу дифирам-
бов, но быстро нашли точки соприкосновения и шли друг
другу навстречу с той искренностью, которая легко пере-
ходит в симпатию.
Выйдя перед сном немного прогуляться, я видел звез-
ды, отраженные в дождевых лужах, видел в ночном вет-
ру над громко шумящим потоком несколько редкостно
красивых старых деревьев. Они и завтра будут красивы,
но в эту минуту они обладали той магической неповтори-
мой красотой, которая исходит из собственной нашей
души и, по убеждению греков, вспыхивает в нас, лишь
когда на нас взглянет Эрос.
РАСПОРЯДОК ДНЯ
Взявшись описать, как проходит день на курорте, я по
справедливости беру самый обыкновенный, будничный
день, день, ничем не примечательный, эдакий наполови-
ну заволоченный, наполовину голубой нейтральный де-
нек, без особых происшествий извне и без особых пред-
знаменований и обольщений изнутри. Ибо, разумеется, в
зависимости от состояния и хода лечения, причем не толь-
ко у нервных литераторов, но и у всего полка ишиатиков,
здесь бывают дни боли и уныния и легкие светлые дни
хорошего самочувствия и расцветающих надежд, дни, ког-
да мы скачем, и такие, когда мы едва ползаем или, отча-
явшись, остаемся лежать в постели.
Но, как бы я ни старался воссоздать такой умеренный,
такой нормально-обывательский плюс-минус средний
день, мне все же не избежать одного неприятного призна-
ния, поскольку любой день, а тем более лечебно-курорт-
ный, к сожалению, начинается с утра. Наверно, это у
меня связано с моим глубочайшим недостатком и поро-
ком, с плохим сном, да и вообще всячески отвечает моей
натуре, моей философии, моему темпераменту и характе-
ру, иначе как объяснить, что утро, воспетое в стольких
чудесных стихах, для меня самое нелюбимое время дня?
Конечно, это стыд и срам, и мне тяжело в этом признать-
ся, но какой смысл в писательстве, если за ним не стоит
стремление к истине? Утро, прославленное время свеже-
сти, обновления, молодого радостного задора, для меня
плачевно, оно мне неприятно и мучительно, мы друг
друга не выносим. Причем я отнюдь не лишен понима-
ния, способности сопереживать ту лучезарную радость
утра, которая так бодряще и светло звучит во многих
стихах Эйхендорфа и Мёрике; в стихах, в картинах и в
25
Герман Гессе
воспоминаниях я воспринимаю утро столь же поэтично,
и с детства у меня даже сохранилось не совсем еще из-
гладившееся воспоминание о настоящем утреннем возду-
хе, хотя я, уж конечно, много лет ни разу не испытывал
по утрам никакой радости. И даже в самой громогласной
хвале свежему утреннему воздуху, какую я только знаю,
в сочиненной Вольфом музыке к стихам Эйхендорфа
«Утро — оно моя радость», мне слышится какая-то фаль-
шивая нотка, и как чудесно ни звучала бы музыка и как
ни убеждает меня утреннее настроение самого Эйхендор-
фа, в утреннюю радость Гуго Вольфа я что-то не могу
целиком поверить и склонен думать, что он разрешил
себе здесь мечтательно-поэтическое, воображаемо-желан-
ное, а не пережитое прославление утра. Все, что отягоща-
ет и усложняет мне жизнь, превращая ее в отпугивающую,
даже неприятную повинность, заявляет о себе по утрам
непомерно громко, встает передо мной непомерно
большим. Все, что мою жизнь красит, услаждает, де-
лает необыкновенной, все милости ее, все волшебство,
вся музыка по утрам отступают и едва различимы, зву-
чат издалека, скорее как сказание и легенда. Из чересчур
мелкой могилы своего плохого, короткого, часто преры-
ваемого сна я встаю по утрам не окрыленный и воскрес-
ший, а вялый, разбитый и нерешительный, безо всякой
защиты и панциря против врывающегося внешнего мира,
который сообщает моим восприимчивым утренним не-
рвам все свои колебания, словно через мощный усили-
тельный аппарат, обрушивает на меня все звуки как бы
в мегафон. Лишь с полудня жизнь опять становится при-
емлемой и ласковой, а в счастливые дни, под вечер и
вечером, — чудесной, лучезарной, воспаряющей, озарен-
ной изнутри мягким Господним светом, в ней закон и
гармония, волшебство и музыка, и она щедро вознаграж-
дает меня за все скверные часы.
В дальнейшем я при случае думаю рассказать, поче-
му муки бессонницы и утренней хандры представляются
мне не просто болезнью, но также и пороком, почему я
их стыжусь и, однако, чувствую, что так и должно быть,
26
Курортник
что я не вправе их ни отвергнуть, ни забыть, ни «исце-
лить» извне, а, напротив, нуждаюсь в них как в стимуле
и постоянном пришпоривании для моей подлинной жиз-
ни и ее назначения.
В одном, правда, день на баденском курорте облада-
ет для меня несомненным преимуществом над днями
моей привычной жизни: во время курса лечения каждое
утро начинается с важнейшей, основной утренней обязан-
ности и дела, и дело это легкое и даже приятно выполни-
мое. Я имею в виду прием ванны. Когда я по утрам про-
сыпаюсь, безразлично в котором часу, в перспективе у
меня, как первое и важнейшее дело, не что-либо обре-
менительное, не одевание, или гимнастика, или бритье,
или чтение почты, а ванна — теплое, приятное, умирот-
воряющее занятие. Ощущая легкое головокружение, я
сажусь в постели, несколькими осторожными движени-
ями вновь привожу в годность закостеневшие ноги,
встаю, набрасываю халат и не спеша иду по полутемно-
му, безмолвствующему коридору к лифту, который
спускает меня сквозь все этажи в подвал, к ванным ка-
бинам. Здесь внизу очень хорошо. Под каменными,
очень старыми, гулкими сводами всегда стоит ровное
чудесное тепло, потому что всюду кругом струится го-
рячая вода из источников, и всякий раз меня здесь ох-
ватывает то согревающее ощущение пещерной потаенно-
сти, какое бывало у меня в детстве, когда я из стола,
двух стульев, постельных ковриков или дорожек соору-
жал себе пещеру. В резервированной мне кабине меня
ждет глубокий, утопленный в пол, цементированный
бассейн, заполненный горячей водой, только что из ис-
точника, я медленно туда спускаюсь по двум камен-
ным ступенькам, переворачиваю песочные часы и, по
самый подбородок, погружаюсь в горячую, едкую воду,
которая чуточку отдает серой. Высоко надо мной, под
цилиндрическим сводом массивно сложенной кабины,
очень напоминающей монастырскую келью, в оконце с
матовыми стеклами сочится жидкий дневной свет; там,
наверху, на целый этаж выше меня, за молочным стеклом
27
Герман Гессе
мир представляется далеким, млечным, ни единый его
звук не доходит сюда. А кругом, облегая меня, играет
чудесное тепло таинственной воды, которая уже тыся-
чу лет бьет из неведомых кухонь земли и слабым током
непрерывно вливается в мою ванну. Согласно предпи-
санию, мне в воде полагается возможно больше шеве-
лить руками и ногами, делать гимнастические и плава-
тельные движения. По обязанности я так и поступаю
минуты две-три, но потом неподвижно вытягиваюсь,
закрываю глаза, впадаю в полудремоту и слежу за не-
слышно, непрерывно сыплющейся струйкой в песоч-
ных часах.
Занесенный ветром в окно увядший лист, маленький
листик с дерева, чье название не приходит мне на па-
мять, лежит на краю бассейна, я гляжу на него, читаю
письмена его ребер и жилок, вдыхаю тот особый запах
тлена, перед которым мы все трепещем и без которого,
однако, не существовало бы и красоты. Удивительно,
как красота и смерть, радость и тлен необходимы друг
другу и друг друга обуславливают! Явственно ощущаю
я, словно нечто физическое, и вокруг себя, и в себе са-
мом, границу между природой и Духом. Как цветы пре-
ходящи и красивы, а золото неизменно и скучно, так и
все движения природной жизни преходящи и прекрас-
ны, тогда как неизменен и скучен Дух. В этот миг я его
отвергаю, рассматриваю Дух отнюдь не как вечную
жизнь, а как вечную смерть, как нечто косное, бесплод-
ное, бесформенное, что может стать формой и жизнью,
лишь отказавшись от бессмертия. Золото должно стать
цветком, Дух — стать телом и душой, чтобы обрести
жизнь. Нет, в эти минуты утренней разнеженности,
между песочными часами и увядшим листом, я знать
ничего не желаю о Духе, хотя в другое время способен
высоко его чтить, я хочу быть преходящим, хочу быть
ребенком, цветком.
А что я преходящ, о том, после получасового лежания
в теплой влаге, недвусмысленно напоминает мне момент
вставания. Я звонком вызываю банщика, он является и
28
Курортник
расстилает на стуле подогретую купальную простыню. Я
порываюсь подняться на ноги, и тут-то расслабляющее
ощущение тленности разливается у меня по всему телу,
потому что ванны эти очень утомляют, и когда я, после
тридцати- сорокаминутного лежания, хочу подняться,
колени и руки лишь нескоро и плохо меня слушаются.
Выбравшись из водоема, я набрасываю на плечи просты-
ню, хочу как следует обтереться, хочу сделать несколь-
ко энергичных движений, чтобы себя подбодрить, но не
могу и вместо того валюсь на стул, чувствуя себя двух-
сотлетним старцем, и лишь очень нескоро нахожу силы
заставить себя встать, надеть рубашку и халат и двинуть-
ся в путь.
По тихим сводчатым коридорам, где тут и там за
дверьми кабинок журчит вода, я, еле волоча ноги, мед-
ленно иду к серному источнику, который под стеклян-
ным колпаком бьется и кипит среди покрытых желтова-
тым налетом камней. Нельзя не упомянуть загадочную
историю, связанную с этим источником. На краю его
каменного парапета к услугам курортников всегда стоят
два стакана, вернее, и в том-то и история, они там не
стоят, и каждый жаждущий напиться, подойдя к источ-
нику, обнаруживает, что оба стакана опять исчезли.
После чего больной обычно качает головой, в той мере,
понятно, в какой курортник после ванны способен вы-
полнить такое движение, и зовет персонал; на его зов
прибегает то коридорный, то официант, то горничная
или банщица, а то бой, состоящий при лифте, и все точ-
но так же качают головами и ума не могут приложить,
куда же опять подевались злополучные стаканы. Немед-
ленно приносится новый стакан, больной его наполняет,
пьет из него, ставит на место и уходит, — а когда, два
часа спустя, возвращается повторно выпить водицы,
стакана опять нет. Служащие, которым загадочная ис-
тория со стаканами наскучила и доставляет лишнюю
работу, выдвигают каждый свою собственную версию
пропажи стаканов, но все они малоубедительны. Бой,
например, наивно утверждает, будто курортники сами
29
Герман Гессе
часто уносят стаканы к себе в номер. Но ведь тогда их
всякий день находила бы там горничная! Короче говоря,
дело остается нераскрытым, а ведь если взять одного лишь
меня, то мне вынуждены были уже раз восемь или десять
приносить новые стаканы. Поскольку в нашей гостинице
около восьмидесяти постояльцев, и курортники, все со-
лидный пожилой народ, страдающий подагрой и ревма-
тизмом, вряд ли воруют стаканы, я прихожу к выводу, что
стаканы похищает либо патологический коллекционер,
либо сказочное существо, дух источника, или дракон, мо-
жет быть, в наказание людям за эксплуатацию источника,
и, может быть, когда-нибудь какой-нибудь заблудивший-
ся счастливчик набредет на вход в потайную пещеру, где
будут нагромождены целые горы стаканов, потому что, по
самым скромным моим подсчетам, там за один только год
должно бы накапливаться их не менее двух тысяч.
Из этого источника я наполняю себе стакан и с удо-
вольствием пью теплую воду. Чаще всего я при этом сно-
ва присаживаюсь, и потом мне очень трудно заставить
себя встать. Я тащусь к лифту с приятным сознанием
исполненного долга и честно заработанного отдыха, ибо,
разделавшись с ванной и питьем воды, я, по существу,
выполнил важнейшие дневные процедуры. Но, с другой
стороны, еще раннее утро, самое большее семь или пол-
восьмого, сколько еще остается часов до полудня, и, ка-
жется, я все бы отдал за магическое заклинание, превра-
щающее утренние часы в вечерние.
По счастью, здесь мне опять приходит на помощь ле-
чебное правило, предписывающее после ванны отдых в
постели. Растомленный ванной, я ничего лучшего и не
желаю, однако к тому времени гостиница давно ожила,
половицы стонут под торопливыми шагами горничных и
официанток, разносящих утренний завтрак, то и дело
хлопают двери. Забыться на секунду забудешься, но о
сне нечего и мечтать, поскольку еще не изобретено зву-
копоглощающих устройств, которые могли бы по-насто-
ящему защитить сверхчуткий, искушенный слух челове-
ка, страдающего бессонницей.
30
Курортник
Тем не менее приятно еще раз улечься, еще раз зак-
рыть глаза, пока еще не думать о скучных обязанностях,
которые налагает на нас утро: скучном одевании, скуч-
ном бритье, скучном повязывании галстука, пожеланиях
доброго утра, чтении почты, решении, чем бы сегодня
заняться, возобновлении всей автоматики жизни.
Итак, я лежу в постели, слышу, как соседи смеются,
ругаются, полощут рты, слышу, как беспрерывно звенит
в коридоре звонок и бегает прислуга, и вскоре убежда-
юсь, что дольше оттягивать неизбежное бессмысленно.
Ничего не попишешь! Я встаю, умываюсь, бреюсь, про-
извожу все сложные эволюции, какие необходимы, что-
бы влезть в одежду и ботинки, едва не душу себя ворот-
ничком, засовываю в жилетный карман часы, украшаю
себя очками — и все это с ощущением каторжника, зна-
комого с тюремными правилами и порядками десятки лет
и знающего, что это уж пожизненно и навсегда.
Бледный, тихий постоялец, я в девять часов вхожу в
столовую, сажусь за свой круглый столик, молча здоро-
ваюсь с хорошенькой, веселой подавальщицей, несущей
мне кофе, одну булочку намазываю маслом, другую —
прячу в карман, вскрываю лежащую возле прибора по-
чту, завтрак запихиваю в свою утробу, письма — в кар-
маны пиджака, замечаю стоящего в коридоре скучающе-
го курортника, который явно желает вступить со мной
в разговор и еще издали вкрадчиво улыбается, даже на-
чинает говорить, к тому же по-французски, не долго
думая налетаю на него, бормочу «пардон» и выскакиваю
на улицу.
Здесь, или в кургартене, или в лесу мне удается ско-
ротать остаток утра в желанном одиночестве. Иногда,
если повезет, мне случается и поработать, то есть, усев-
шись на скамье в парке, спиной к солнцу и к публике,
записать некоторые, оставшиеся во мне еще с ночи мыс-
ли. Но обычно я иду гулять и радуюсь тогда припрятан-
ной в кармане булочке, потому что одна из наибольших
утренних радостей для меня (положим, радостей — это
слишком сильно сказано) — раскрошив хлеб, скормить
31
Герман Гессе
его бесчисленным синичкам и зябликам. При этом я
принципиально не желаю думать о том, что в Германии,
всего в немногих милях отсюда, даже богачам не подают
к столу такого белого хлеба и тысячи людей вообще хле-
ба не имеют. Я отгоняю от себя эту саму собой напраши-
вающуюся мысль, но отогнать ее мне иногда стоит боль-
ших усилий.
Под солнцем или дождем, работая или гуляя, как-ни-
будь и где-нибудь я все-таки наконец ухитряюсь убить
утро, и тут наступает пик курортного дня — обед. Могу
заверить, я не обжора, но и для меня, человека знакомо-
го с духовными радостями и аскетизмом, это празднич-
ное и важное событие. Однако вопрос этот требует более
тщательного рассмотрения.
Как уже отмечалось мною в предисловии, характеру
и мышлению пожилого ревматика и подагрика свойствен-
ны: осознание невозможности прямолинейного объясне-
ния мира, появление вкуса и почтения к антиномиям,
признание необходимости противоположностей и про-
тиворечий. И немало подобных противоречий, не зат-
рагивая, правда, их глубокой философской основы, с
поразительной наглядностью являет курортная жизнь в
Бадене. Образцов тому можно найти множество, упомя-
ну только, за примером далеко ходить не нужно, расстав-
ленные в Бадене повсюду скамьи для отдыха: они зовут
быстро устающих, не очень-то полагающихся на свои
ноги курортников сесть и отдохнуть, и курортник охот-
но следует радушному приглашению. Но, не просидев и
минуты, в страхе неуклюже взвивается, так как созда-
тель всех этих многочисленных скамеек, проницатель-
ный философ и шутник, соорудил сиденья из металла, и
присевший ишиатик самой уязвимой частью хворого сво-
его тела ощущает мертвящую волну холода, от которого
инстинкт немедля побуждает его бежать. Так скамейка
напоминает ему, как нуждается он в отдыхе, а минуту
спустя, не менее убедительно, заставляет вспомнить, что
суть и источник жизни движение и что неподатливым су-
ставам не столько нужен покой, сколько тренировка.
32
Курортник
Таких примеров можно привести сколько угодно. Но
воистину монументально предстает дух Бадена, постоян-
но движущийся в антитезах, за обедом и ужином в сто-
ловой. Там собираются десятки больных людей, каждый
со своим ишиасом или подагрой, и все приехали в Баден
единственно в чаянии избавиться здесь от своего недуга.
Простая, прямолинейная, юношески пуританская житей-
ская мудрость должна бы, опираясь на ясные и простые
данные химии и физиологии, настоятельно рекомендо-
вать таким больным, наряду с теплыми ваннами, прежде
всего спартански простую пищу, без мяса, алкоголя и
острых приправ, а возможно, даже строгую лечебную
диету. Но так юно, так простодушно и односторонне в
Бадене не мыслят, и Баден уже сотни лет, не меньше чем
своими водами, славится своей богатой и изысканной
кухней; и в самом деле, мало еще найдется в стране горо-
дов и гостиниц, где бы люди так вкусно и плотно питались,
как больные обменом веществ в Бадене. Там поливают не-
жнейший окорок бургундским, а сочнейшие шницели —
бордо, между супом и жарким грациозно выплывает го-
лубая форель, а за обильными мясными блюдами следу-
ют чудесные пирожные, пудинги и кремы.
Предшествующие авторы по-разному пытались объяс-
нить эту стародавнюю особенность Бадена. Оценить и
одобрить высокую культуру здешней кухни легко; любой
из тысячи курортников делает это дважды на дню; а вот
объяснить ее намного труднее, ибо причины тут весьма
сложного свойства. Важнейшие из них я в дальнейшем
укажу, но сперва я хочу со всей решительностью отме-
сти те плоско-рационалистические обоснования, с ко-
торыми сталкиваешься постоянно. Часто, например,
приходится слышать от вульгарных мыслителей, будто
превосходный стол в Бадене, явно противоречащий под-
линным интересам курортников, стал таким в ходе ис-
тории и проистекает от конкуренции многочисленных
курортных гостиниц, поскольку Баден, мол, исстари был
известен своей хорошей едой и каждый трактирщик за-
интересован в том, чтобы, по крайней мере, не отстать от
2 Г. Гессе
зз
Герман Гессе
конкурентов. Эта дешевая и поверхностная аргументация
не выдерживает никакой критики уже потому, что обхо-
дит самое проблему и пытается подменить вопрос о воз-
никновении хорошей баденской кухни ссылкой на
традицию и прошлое. Еще меньше может удовлетворить
нас нелепая мысль, будто жажда наживы трактирщиков
повинна в хорошей баденской еде! Словно найдется трак-
тирщик, который своей охотой станет увеличивать расхо-
ды на мясника, булочника и кондитера, да еще в Бадене,
где у каждого содержателя гостиницы уже сотни лет в
подвале имеется свой магнит, своя неотразимая, безот-
казная приманка для постояльцев в виде горячих мине-
ральных источников!
Нет, мы должны копнуть намного глубже, чтобы дать
теоретическое обоснование этому феномену. Разгадка ле-
жит не в привычках и традициях прошлого и не в расче-
тах владельцев гостиниц, она лежит в глубинных основах
мироздания, это одна из вечных, долженствующих быть
принятой как данность антиномий. Будь еда в Бадене по
традиции, дурной и скудной, хозяева могли бы на две
трети сократить свои расходы и все же не имели бы недо-
статка в постояльцах, потому что не еда привлекает сюда
людей, их сюда гонит дерганье пегуиз кЫасИсиз. Но пред-
ставим себе на миг, так только, на пробу, что в Бадене
жили бы разумно, боролись с мочевой кислотой и скле-
розом не одними ваннами, а также воздержанием от
спиртного и диетой — какие бы это имело вероятные по-
следствия? Курортники выздоровели бы, и в недалеком
будущем по всей стране вовсе бы исчез ишиас, который,
однако же, подобно всем формам природы, тоже имеет
право на жизнь и существование. Надобность в ваннах бы
отпала, гостиницы пришли бы в упадок. И даже если
счесть такой урон не столь важным или его бы можно как-
то возместить, то отсутствие подагры и ишиаса в системе
мироздания, бьющие впустую ценные источники не при-
ведут к улучшению мира, а как раз наоборот.
А за этим скорее теологическим обоснованием следу-
ет и психологическое. Кто из нас, курортников, захотел
34
Курортник
бы, наряду с ваннами и массажем, наряду с тревогой и
скукой, подвергать себя еще посту и умерщвлению пло-
ти? Нет, пусть уж лучше мы выздоровеем лишь наполо-
вину, но зато поживем мало-мальски приятно, будем
хоть пить-есть в свое удовольствие, мы же не какие-ни-
будь юнцы, предъявляющие к себе и к окружающим
бескомпромиссные требования, а пожилые люди, глубо-
ко увязшие в житейских компромиссах и привыкшие на
многое смотреть сквозь пальцы. И потом, поразмыслим
серьезно над таким вопросом: хорошо ли и желательно,
чтобы все мы, пройдя идеальный курс лечения, совер-
шенно и окончательно исцелились и не должны были
умирать? Если ответить на этот несколько щекотливый
вопрос по совести, то наш ответ будет гласить: «Нет!
Нет, мы не хотим совершенно исцелиться, мы не хотим
жить вечно».
Конечно, не исключено, что каждый из нас, спрошен-
ный в отдельности, скорее ответит «да». Если 6 меня,
курортника и писателя Гессе, спросили, согласен ли я,
чтобы писателя Гессе не коснулись болезнь и смерть, и
считаю ли я для него вечную жизнь желательным и не-
обходимым благом, то я, тщеславный, как все литера-
торы, возможно, сперва ответил бы на вопрос утверди-
тельно. Но стоит задать мне тот же вопрос о ком-либо
другом, о курортнике Мюллере, ишиатике Легране или
голландце из 64-го номера, я, не раздумывая, решитель-
но отвечу «нет». Нет, действительно, не нужно, чтобы
мы, пожилые и не очень-то уже привлекательные люди,
хоть и без подагры, жили бесконечно. Это было бы даже
очень неприятно, было бы очень тоскливо, очень мерзко.
Нет, мы охотно умрем, когда-нибудь потом. А сегодня
мы предпочитаем после утомительных ванн и старатель-
но убитого утра немножко порадоваться, обглодать кури-
ное крылышко, просмаковать хорошую рыбку, выпить
стакан доброго красного вина. Таковы уж мы, старые
себялюбцы, — трусливы, мягкотелы, падки на вкуснень-
кое. Такова наша психология, и поскольку душа наша,
душа ревматиков и людей стареющих, вместе с тем и
35
Герман Гессе
душа Бадена, мы и с этой стороны считаем баденскую
кухонную традицию вполне оправданной.
Не хватит ли аргументов, не достаточно ли оправда-
ний нашей сладкой жизни? Требуются ли еще доводы?
Да их сотни. Приведу хотя бы один — простейший: ми-
неральные воды «съедают» человека, то есть они возбуж-
дают аппетит. И поскольку я не просто курортник и об-
жора и в другое время проповедую воздержание и не раз
изведал радости поста, то без малейших угрызений сове-
сти, даже зная о царящей в мире нужде и в ущерб соб-
ственному обмену веществ, три недели предаюсь чрево-
угодию.
Но я уж очень отклонился. Вернемся к распорядку
дня! Итак, я сижу за обеденным столом, вижу, как рыба,
жаркое, фрукты сменяют друг друга, в перерывах долго
и задумчиво гляжу на ноги подающих официанток — все
они в черных чулках — и задумчиво, но не столь долго,
гляжу на ноги метрдотеля. Они (то бишь ноги метрдоте-
ля) для всех нас, пациентов, вдохновляющее зрелище и
великое утешение. Дело в том, что метрдотель, и вообще-
то очень приятный господин, когда-то страдал тяжелым
и мучительнейшим ревматизмом, так что совсем уже пе-
рестал ходить, но, пройдя курс лечения в Бадене, совер-
шенно исцелился. Все мы это знаем, многим он самолич-
но это рассказывал. Потому-то мы часто так задумчиво
разглядываем ноги метрдотеля. Однако ножки молодень-
ких официанток в черных чулках, безо всякого лечения,
сами по себе, так стройны и подвижны, и последнее об-
стоятельство кажется нам достойным еще более глубоких
раздумий.
Поскольку я держусь особняком, мне только во вре-
мя общих трапез представляется случай несколько ближе
познакомиться со своими собратьями-курортниками.
Имен их я, дравда, не знаю и лишь с немногими обменял-
ся двумя-тремя словами, но, наблюдая, как они сидят,
как едят, я многое о них узнаю. Голландец, мой сосед по
комнате, — его голос всякое утро и вечер врывается
сквозь стенку и часами мне не дает уснуть — здесь за
36
Курортник
столом беседует с женой чуть ли не шепотом, так что я
так бы никогда и не узнал, какой у него голос, не живи
он в 64-м номере. Ох уж этот мне тихоня!
Некоторые персонажи нашего обеденного спектакля
ежедневно радуют меня четкостью рисунка, определен-
ностью амплуа. В частности, есть тут одна великанша из
Голландии, метра два или больше росту и весьма груз-
ная, величественная особа, достойная представлять нашу
курфюрстину. Осанка у нее превосходная, но походка
оставляет желать лучшего, и когда она вступает в зал,
опираясь на тоненькую, хрупкую, почти игрушечную
тросточку, которая, кажется, вот-вот переломится, то это
выглядит до странности кокетливо и опасно, так что даже
становится как-то не по себе. Но, может быть, тросточка
из железа.
Есть тут и ужасно серьезный господин, уверен, что он
по меньшей мере депутат, насквозь добродетельный, му-
жественный, патриотичный, с красноватыми и отвисши-
ми нижними веками, как у верных собак на Сен-Берна-
ре, с широкой и тугой шеей, способной выдержать любой
удар, лбом, полным морщин, бумажником, полным чес-
тно нажитыми и хорошо пересчитанными банкнотами, и
грудью, полной безупречных, высоких, но нетерпимых
идеалов. В одну ужасную ночь мне приснилось, будто
человек этот мой отец и я стою перед ним и должен дер-
жать ответ: во-первых, за недостаток патриотизма, во-
вторых, за карточный проигрыш в пятьдесят франков и,
в-третьих, за то, что соблазнил девушку. Наутро после
убийственного сна мне не терпелось вновь, уже наяву,
встретиться со строгим господином, перед которым я так
во сне трепетал. Вид его меня наверняка успокоит, по-
тому что действительность обычно оказывается куда бе-
зобидней образов, рисующихся нам в кошмарах, он,
возможно, улыбнется, или кивнет мне, или станет шу-
тить с официанткой, или хотя бы телесным своим обли-
ком внесет кое-какие исправления в приснившуюся мне
гротескную фигуру. Но когда наступил полдень и я уви-
дел строгого господина за столом, то он не улыбнулся и
37
Герман Гессе
не кивнул, он мрачно сидел перед своей бутылкой крас-
ного вина и каждой складкой на лбу и шее выражал не-
умолимую добродетель и непреклонность, и я ужасно его
испугался и молился на ночь, чтобы он опять не приви-
делся мне во сне.
Зато как возвышен, как мил и прелестен господин
Кессельринг, мужчина в цвете лет, профессия его мне
неизвестна, но он несомненно гидальго или нечто подоб-
ное. Белокурые шелковистые волосы вьются над чистым
лбом, нежно манит на щеке лукавая ямочка, мечтатель-
но и восторженно глядят голубые, детские глаза, нежно
и лирически поглаживает рука элегантный светлый жи-
лет. Никакая фальшь не может гнездиться в этой груди,
никакое низменное побуждение не помрачит благород-
ство этих поэтических черт. С головы до мизинчика ноги
весь розовый, словно девушка Ренуара, наш душка Кес-
сельринг в юные годы, вероятно, не чурался шалостей
Купидона. И даже слов нет выразить, как поразил и
разочаровал меня этот херувимчик, показав мне однаж-
ды среди наступающих сумерек в курительной комнате
карманную коллекцию непристойных открыток.
Но самой интересной и красивой приезжей, какую я
когда-либо видел в этом зале, сегодня здесь нет, лишь
один-единственный раз она тут сидела, сидела напротив
меня за моим кругленьким столиком, вечером в течение
какого-то часа, с веселым взглядом карих своих глаз и
тонкими, умными руками — редкостный цветок, испол-
ненный юности и блеска среди окружающих больных.
Любимая, приезжай снова, чтобы вместе со мной пола-
комиться вкусной снедью, отведать хорошего вина и на-
шими сказками и нашим смехом немножко оживить этот
зал!
Мы, постояльцы, как это вообще водится в местах
отдыха, все друг за дружкой наблюдаем, только у нас
мода и элегантность играют второстепенную роль. Тем
пристальнее следим мы за состоянием здоровья наших
собратьев, ибо в них мы видим собственное отражение,
и если старик из шестого номера чувствует себя сегодня
38
Курортник
лучше и без посторонней помощи смог добраться от две-
ри к столу, то это всех нас радует, и все мы огорченно
качаем головами, если слышим, что фрау Флюри сегод-
ня останется в постели.
Проведя час за хорошей едой и взаимным наблюде-
нием, мы неохотно прерываем это приятное занятие и,
ублаготворенные, покидаем зал. Тяжелейшая часть дня
теперь для меня позади. В хорошую погоду я отправля-
юсь в гостиничный сад, где у меня в укромном уголке
стоит шезлонг; со мной записная книжка, карандаш и
томик Жана Поля. В три или четыре часа у меня по боль-
шей части «процедуры», то есть я должен идти к врачу и
там его ассистентки пользуют меня по наиновейшим ме-
тодам. Я сижу под кварцевой лампой, причем мне не тер-
пится побыстрее испробовать на себе чудодейственную
силу этого магического фонаря, потому-то я держу наи-
более нуждающиеся в лечении части тела возможно бли-
же к свету. Несколько раз я уже обжегся. Затем неутоми-
мая помощница доктора приглашает меня на диатермию.
Она привязывает мне к запястьям маленькие подушечки,
электрические полюсы, и пропускает сквозь них ток, и
одновременно двумя такими же подушечками обрабаты-
вает мне шею и спину, а мне ничего не надо делать, толь-
ко крикнуть, если будет чересчур жечь. Кроме того, — до-
полнительная приманка — во время этих процедур всегда
может заглянуть врач и мы вступим с ним в разговор, и
если даже такая удача выпадет лишь раз за двадцать
дней, все же ее не следует скидывать со счетов.
Я решаюсь наконец на маленькую прогулку, но, про-
ходя мимо ворот курортного парка, по царящему там
оживлению заключаю, что наверху, в курзале, опять го-
товится один из бесчисленных концертов, которые посто-
янно здесь устраивают и ни на одном из которых я еще
не был. Итак, я сворачиваю и нахожу в курзале много-
людное общество, впервые встречаю я здешних лечащих-
ся и больных в полном сборе, так сказать ш согроге1.
1 В полном составе (лат.).
39
Герман Гессе
Сотни коллег мужского и женского пола сидят тут на сту-
льях, одни за чашечкой кофе или чая, другие с книгой
или вязаньем, и слушают маленькую группку музыкан-
тов, которая с жаром играет где-то на отшибе в глубине
зала. Долго стою я у двери, наблюдаю и слушаю, пото-
му что все места заняты. Я вижу, как стараются музыкан-
ты, они играют сложные вещи, большей частью неизвес-
тных композиторов, и не в их умении дело, если вся эта
затея мне крайне не по душе. Музыканты играют даже
очень хорошо — и именно потому хочется, чтобы они
исполняли настоящую музыку вместо этого штукарства,
обработок да аранжировок. Но, если на то пошло, я и
этого не хочу. Мне ничуть не было бы легче, если бы
вместо развлекательного отрывка из «Кармен» или «Ле-
тучей мыши» исполнялся бы, например, квартет Шубер-
та или дуэт Генделя. Упаси Бог, это было бы даже много
хуже. Мне однажды в сходных условиях уже довелось
пережить такое. В наполовину пустом зале кафе первый
скрипач исполнял тогда «Чакону» Баха, и пока он играл,
слух мой одновременно воспринимал следующие впечат-
ления: двое молодых людей расплачивались с официант-
кой, и та отсчитывала им на стол сдачу мелкими монета-
ми; энергичная дама запальчиво требовала в гардеробе
зонтик; очаровательный четырехлетний карапуз забавлял
целый стол своим звонким щебетом, — кроме того, не
смолкал хор бутылок и стаканов, чашек и ложек, а одна
пожилая, подслеповатая старуха, к собственному ужасу,
столкнула с края стола на пол вазочку с печеньем. Каж-
дое из этих действий, взятое само по себе, было вполне
законно и достойно моего сочувствия и внимания, но
справиться с таким обилием разом свалившихся и взы-
вавших ко мне впечатлений оказалось превыше моих ду-
шевных сил. И повинна в том была единственно музыка,
Бахова «Чакона», она одна являлась всему помехой.
Нет, честь и слава музыкантам курзала! Но здешний
концерт был лишен, по-моему, главного — смысла. Что
две сотни людей скучают и ума не приложат, как скоро-
тать время до ужина, на мой взгляд, недостаточная при-
40
Курортник
чина, чтобы оркестру хороших музыкантов играть
аранжировки из знаменитых опер. Так что концерту
недоставало, собственно, малого — сердца, нутра: не-
обходимости, живой потребности, накала душ, ждущих
от искусства освобождения. Но, может быть, я и ошиба-
юсь. По крайней мере, я вскоре замечаю, что и эта, ско-
рее безучастная публика не представляет собой однород-
ной массы, а состоит из множества отдельных душ, и
одна из этих душ очень сильно реагирует на музыкантов.
Впереди, почти у самой эстрады, сидит страстный люби-
тель музыки, господин с черной бородкой и в золотом пен-
сне; откинувшись на стуле с закрытыми глазами, он упо-
енно покачивает в такт музыке красивой головой и, когда
пьеса кончается, испуганно распахивает глаза и первым
открывает залп аплодисментов. Но ему мало хлопать в
ладоши, он еще встает, подходит к эстраде, каким-то об-
разом ухитряется привлечь внимание стоящего спиной
дирижера и осыпает его, под продолжительные овации
зала, восторженными похвалами.
Устав стоять и не столь увлеченный представлением,
как бородатый энтузиаст, я во второй перерыв уже по-
думываю о том, чтобы уйти, но тут из соседнего поме-
щения до меня доносятся какие-то загадочные звуки. Я
осведомляюсь у соседа-ишиатика и узнаю, что там нахо-
дится игорный зал. Обрадованный, я спешу туда. Дей-
ствительно, пальмы по углам, круглые пуфы, а за боль-
шим зеленым столом, по всей видимости, играют в
рулетку. Я подкрадываюсь к столу, его плотным кольцом
обступили любопытные, из-за плеч которых мне удается
частично понаблюдать за происходящим. Первое, что
приковывает к себе взгляд, — это хозяин стола, бритый
господин во фраке, без возраста, с каштановыми волоса-
ми и невозмутимым лицом философа, обладающий фено-
менальной способностью одной лишь рукой, при помощи
изящной эластичной клюки или лопаточки, молниеносно
перегонять монеты с любого квадрата стола на другой.
Он орудует гибкой монетной лопаткой, будто опытный
ловец форели английским стальным удилищем, а кроме
41
Герман Гессе
того, умеет веером так бросать монеты в воздух, чтобы
они точно падали в нужный квадрат. И при всех этих
манипуляциях, ритм которых определяется возгласами
его более молодого помощника, обслуживающего шарик,
его невозмутимое, чисто выбритое и розовое лицо оста-
ется все таким же невозмутимым и спокойным. Долго
гляжу я на него, наблюдая, как он неподвижно сидит на
особом, специальном стульчике с косо поставленным си-
деньем, как на невозмутимом лице движутся одни лишь
быстрые глаза, как он левой рукой, играючи, разбрасы-
вает талеры, а правой, играючи, с помощью лопатки
вновь сгребает их и гонит в дальние углы. Перед ним
стоят столбики крупных и мелких серебряных монет, у
Стиннеса их не могло бы быть больше. Без конца запус-
кает его помощник шарик, падающий в нумерованную
клетку, без конца выкрикивает цифру клетки, приглаша-
ет играть, сообщает, что ставки сделаны, предупрежда-
ет: «Шеп пе уа рЫз»1, и без конца играет и работает не-
возмутимый господин за столом. Не раз я все это уже
видел в былые годы, в далекое легендарное предвоенное
время, в годы своих путешествий и странствий; во мно-
гих городах света видал я эти пальмы и пуфы, эти же
самые зеленые столы и шарики, неизменно вспоминал
прекрасные, гнетущие повести об игроках Тургенева и
Достоевского и затем снова возвращался к своим делам
и занятиям. Лишь одно поразило меня тут при ближай-
шем рассмотрении, а именно, что вся игра велась только
ради собственного удовольствия господина во фраке. Он
бросал свои талеры, перемещал их с пятерки на семер-
ку, с чета на нечет, отсчитывал выигрыши, загребал про-
игрыши — но это были все его собственные деньги. Ник-
то из публики ничего не ставил; всё курортники,
преимущественно из сельских местностей, они, подобно
мне, с радостью и глубоким восхищением следили за эво-
люциями философа и внимали холодным, будто заморо-
женным, французским выкрикам помощника. А когда я,
Больше не ставить (фр.).
42
Курортник
охваченный жалостью, положил два франка на краешек
стола, до которого мне удалось дотянуться, на меня за-
вороженно уставилось полсотни широко раскрытых глаз,
и мне стало до того неловко, что, едва дождавшись, ког-
да лопатка крупье загребет мои франки, я тут же поспеш-
но удалился.
Вот и сегодня я опять провожу несколько минут пе-
ред витринами на Бадештрассе. Там множество магази-
нов, где курортники могут приобрести кажущиеся им
столь необходимыми вещи, а именно: открытки с вида-
ми, бронзовых львов и ящериц, пепельницы с изобра-
жением знаменитостей (так что покупатель, например,
волен доставить себе удовольствие ежедневно тыкать го-
рящей сигарой в глаза Рихарду Вагнеру) и уйму всяких
других предметов, о которых я не решаюсь высказаться,
поскольку даже после пристального рассмотрения не
смог раскрыть их природу и назначение; некоторые с
виду похожи на предметы культа примитивных племен,
но может быть, я и ошибаюсь, а все вместе наводят на
меня грусть, ибо ясно показывают, что, при всей доброй
воле к общению с людьми, я все-таки живу вне буржуаз-
ного и реального мира, ничего о нем не знаю и так же
мало смогу когда-либо по-настоящему его понять, как и
надеяться, несмотря на весь свой долголетний литератур-
ный труд, быть когда-либо понятым им. Когда я смотрю
на эти витрины, где выставлены не товары бытового оби-
хода, а так называемые предметы роскоши, подарки,
шуточные изделия, меня ужасает чуждость этого мира;
среди сотен предметов от силы найдется двадцать, ну,
тридцать, назначение, смысл и способ употребления ко-
торых я мало-мальски смутно бы себе представлял, и нет
ни одного, который желал бы иметь. Там есть вещи, рас-
сматривая которые долго гадаешь: носят ли это на шля-
пе? В кармане? Кладут ли в пивную кружку? Или это
принадлежность какой-то карточной игры? Тут имеются
картинки и надписи, девизы и цитаты, порожденные со-
вершенно незнакомым, недоступным моему пониманию
миром представлений, и в то же время такое применение
43
Герман Гессе
хорошо известных и почитаемых мною символов, которое
я не способен ни понять, ни одобрить. Мне, например,
всегда было и будет дико, чуждо и тягостно, даже жут-
ковато, видеть резную фигуру Будды или китайского
божества на рукоятке модного дамского зонтика; наме-
ренным и сознательным богохульством это вряд ли может
быть, но какие представления, потребности и душевное
состояние побуждают предпринимателя делать, а покупа-
теля покупать эти несуразные предметы — вот что я жаж-
дал бы знать и чего никогда не узнаю. Или взять модное
кафе, где в пять часов собирается избранное общество! Я
вполне могу понять, что состоятельные господа находят
удовольствие пить чай, кофе, шоколад и лакомиться до-
рогими пирожными со сбитыми сливками. Но почему сво-
бодные люди, находясь в здравом рассудке, позволяют
назойливо-заискивающей, приторной музыке мешать им
за едой, почему соглашаются совсем не по-господски си-
деть тесно скученные в переполненных, тесных помеще-
ниях, украшенных к тому же без всякого чувства меры
лепниной и позолотой, точнее говоря, почему все эти по-
мехи, неудобства и противоречия не только не восприни-
маются людьми как зло, а, напротив, нравятся и любимы
ими — вот чего я никак не пойму и уже привык припи-
сывать такое непонимание своему слегка шизофреничес-
кому, как было сказано, складу ума. Тем не менее это не
перестает меня тревожить. И те же самые элегантные и
состоятельные господа, что сидят в таких кафе, где ли-
пуче-сладкая музыка не дает думать, не дает беседовать,
почти не дает дышать, окруженные тяжеловесной, аляпо-
ватой роскошью, обилием мрамора, серебра, ковров, зер-
кал, — те же самые люди вечером с видимым восхищени-
ем слушают доклад о благородной простоте японского
быта и держат у себя дома на полках Жития святых и
речи Будды в прекрасных изданиях и переплетах. Я от-
нюдь не фанатик и не моралист, я и сам не прочь преда-
ваться иным безумствам и опасным порокам и радуюсь,
когда люди веселы и довольны, потому что с довольны-
ми людьми приятнее жить, — но разве они довольны?
44
Курортник
Окупается ли весь этот мрамор, сбитые сливки, музыка?
Обслуживаемые официантами в ливреях и сидящие перед
тарелками с кексом и пирожными, разве не читают эти
самые господа в своих газетах бесчисленные сообщения
о голоде, восстаниях, перестрелках, казнях? И разве за
гигантскими зеркальными стеклами шикарных кафе не
лежит мир жестокой нужды и отчаяния, сумасшествия и
самоубийств, страха и ужаса? Ну да, я знаю, все это не-
избежно, все в каком-то смысле правильно и Богу так
угодно. Но я это только так знаю, как знают таблицу
умножения. Знание это меня не убеждает. В действитель-
ности я вовсе не нахожу все это правильным и угодным
Богу, а безумным и чудовищным.
Огорченный, я поворачиваю к лавкам, где выставле-
ны открытки. Тут уж я достаточно хорошо разбираюсь и
могу смело сказать, что всесторонне изучил баденские
открытки, и всё единственно из стремления по этому по-
казателю потребностей лучше ознакомиться со средним
курортником и проникнуть в его душу. В витринах до-
вольно много хороших открыток со старинными видами
Бадена, в частности репродукции старинных полотен и
гравюр, изображающих сцены купания, из которых яв-
ствует, что в прошлые столетия в Бадене жили и купа-
лись пусть менее серьезно и благопристойно и, возмож-
но, менее гигиенично, чем сейчас, но зато не в пример
веселей. От этих старых картинок с их башнями и шпи-
лями, национальными костюмами и нарядами, от всего
этого тебя словно бы берет тоска по дому, хотя ты, ра-
зумеется, вовсе не хотел бы жить в те времена. Все эти
городские виды, сценки купания, относятся ли они к
шестнадцатому или восемнадцатому столетию, тихо и не-
приметно навевают ту светлую грусть, которая исходит
от всех таких картин, ибо все на этих картинах прелест-
но, на всех природа и человек живут в мире между со-
бой и между домами и деревьями не идет войны. Все
красиво, и все друг другу соответствует, от ольховой
рощицы до наряда пастушки, от зубчатого венца на башне
крепостных ворот до моста и колодца, вплоть до поджарой
45
Герман Гессе
собачонки, что мочится на ампирную колонну. Иное на
этих старинных картинках бывает смешным, глуповатым,
тщеславным, но там не увидишь ничего безобразного,
ничего кричащего; дома стоят друг подле друга, будто
межевые камни или птицы, сидящие рядком на жерди,
меж тем как в нынешних городах почти каждый дом кри-
чит на соседа, тягается с ним, хочет его оттеснить.
Мне вспоминается, как однажды, на чудесном балу,
где все кружились, наряженные в костюмы времен Мо-
царта, у моей возлюбленной вдруг навернулись на глаза
слезы, и когда я в испуге стал допытываться, что с ней,
она ответила: «Отчего же сейчас все так безобразно?»
Тогда я старался утешить ее, доказывая, что наша жизнь
ничуть не хуже, что она свободнее, богаче и значитель-
нее, чем у наших прадедов, что под пышными париками
скрывались вши, а за роскошью зеркальных залов и хру-
стальных люстр — голодающий и угнетенный народ и
что-де вообще очень хорошо, что от того прежнего вре-
мени у нас сохранилась память именно о самом прекрас-
ном, о его веселой, праздничной стороне. Но не всегда
же рассуждаешь так разумно.
Вернемся к открыткам! Здесь в стране существует осо-
бая их разновидность, которой не откажешь в оригиналь-
ности. Здешняя местность именуется в просторечии све-
кольным краем, и вот имеется целая серия открыток со
всевозможными народными сценками. Сценки в школе, в
армии, семейные пикники, потасовки, и все люди на этих
картинках изображены в виде бураков. Бураки — влюб-
ленные, бураки — дуэлянты, бураки — депутаты. Эти от-
крытки пользуются большой популярностью, несомненно
с полным на то правом, но и они что-то не радуют. Поми-
мо видов старого Бадена и бурачных картинок следует
еще упомянуть третью обширную категорию — открытки
эротического содержания. В этой области, уж казалось
бы, можно что-то создать, внеся в скучный мир витрин
хоть какой-то темперамент, какую-то яркость и свежесть.
Но с этой надеждой я вынужден был распроститься в пер-
вые же дни. К своему удивлению, я обнаружил, что в
46
Курортник
мире открыток именно любовным отношениям особенно
не повезло. Все десятки и сотни открыток этой категории
отличались вызывающей жалость стыдливостью и цело-
мудрием, и тут я вновь увидел, насколько мой вкус рас-
ходится с общепризнанным, потому что если бы мне кто-
нибудь заказал собирать картинки любовной жизни, я,
право же, представил совсем другие, чем предложенные
здесь. Тут не найдешь ни пафоса чистой эротики, ни по-
этической игры кокетства, а безраздельно царит стыдли-
во-слащавая атмосфера помолвки, все до одной любовные
парочки были тщательнейшим образом и по-модному оде-
ты: жених, как правило, в сюртуке и цилиндре, с буке-
том цветов в руках, иногда при этом светил месяц, а под
картинкой стишок пытался разъяснить происходящее, на-
пример:
О ангел чистый, в месяца сиянье
Прочел в очах я счастья обещанье.
Я был очень разочарован этой серией, изготовители
подобных открыток, очевидно, восприняли в любовных
отношениях лишь одну официальную и самую малоинте-
ресную сторону. Тем не менее я записал себе несколько
стишков как образец фольклора нашей эпохи, например
такие:
С любимым существом рука с рукой —
Вот идеал, союз сердец святой.
Какими беспомощными ни кажутся нам эти вирши,
они еще классика по сравнению с картинкой, под кото-
рой подписаны. Юная девица — лицо и прическа у нее
явно позаимствованы у воскового манекена в витрине
парикмахерской — сидит на скамье под деревьями, а пе-
ред ней стоит молодой человек в отличном костюме и то
ли надевает, то ли снимает лайковые перчатки.
Перед этими открытками я и сегодня опять постоял
некоторое время, ощущая такую безысходность и скуку
и такое жгучее желание уйти от всего этого, может быть,
и достойного уважения, мира концертов, игроков, кор-
ректных женихов и невест и открыток с бураками, что
47
Герман Гессе
закрыл глаза и от всего сердца стал молить Бога о спасе-
нии, так как, по всем признакам, был весьма близок к
приступу глубокой разочарованности и отвращения к
жизни, каковые приступы, будто назло, непременно при-
ключаются со мной всякий раз, как я серьезно и с наи-
лучшими намерениями пытаюсь покончить со своим от-
шельничеством и нелюдимостью и делить радость и горе
с большинством своих ближних.
И Господь мне помог. Едва я закрыл глаза и отвратил
сердце от курортного и бурачного мира, томясь по знаку
или зову из других, более мне близких и священных
сфер, как меня осенила спасительная мысль. В гостини-
це имелся не всем постояльцам известный укромный уго-
лок, где наш хозяин — в нем много таких милых черт —
держал двух пойманных молодых куниц в проволочной
тюрьме гуманных размеров. Мне внезапно пришла охо-
та взглянуть на куниц, и я, не рассуждая, поспешил об-
ратно в гостиницу и прямиком направился к их темнице.
Едва я их увидел, как все встало на место, я нашел имен-
но то, что мне требовалось в эту критическую минуту.
Обоих благородных и красивых зверьков, доверчивых и
любопытных, как дети, без труда удалось выманить из
спальной норы, и, опьяненные собственной силой и лов-
костью, они стали бешеными скачками носиться по всей
просторной клетке, потом внезапно остановились возле
меня у сетки, усиленно втягивая воздух розовыми носи-
ками и обдавая мою руку влажным теплом. Большего
мне и не требовалось. Заглянуть в эти ясные зверушечьи
глаза, увидеть эти облеченные в мех дивные творения
божественной мысли, почувствовать их теплое живое
дыхание, услышать их острый первозданный запах хищ-
ников — этого было достаточно, чтобы меня успокоить и
убедить в нерушимом существовании всех планет и не-
подвижных звезд, всех пальмовых рощ и девственных
лесов и рек. Куницы были мне порукой в том, чему дос-
таточной порукой вполне могло бы служить созерцание
любого облачка, любого зеленого листочка; но мне потре-
бовалось более сильное доказательство.
48
Курортник
Куницы оказались сильнее открыток, концерта, игор-
ного зала. Пока есть еще куницы, пока есть еще аромат
первозданного мира, есть еще инстинкт и природа, до тех
пор мир будет еще приемлем для поэта, еще прекрасен и
обольстителен. Вздохнув полной грудью, я почувство-
вал, как спадает гнет, посмеялся над собой, раздобыл для
куниц кусочек сахару и с облегчением вышел пройтись
на воздух. Вечерело. Солнце стояло почти у самой кром-
ки лесистых гор, и прочерченная легкими золотистыми
облачками голубизна младенчески ясно осеняла долину
моих блужданий, с улыбкой почувствовал я близость
блаженного часа, подумал о любимой, стал перебирать
возникающие строки, ощутил музыку, ощутил дуновение
разлитого в мире счастья и благости, просветленный,
скинул с плеч груз прожитого дня и птицей, мотыльком,
рыбой, облаком устремился в радостный, изменчивый,
ребяческий мир форм и образов.
Об этом вечере — я тогда, усталый и счастливый,
очень поздно возвратился домой — я не стану здесь рас-
сказывать. Не то вся моя философия ишиатика пойдет
прахом. Счастливый, усталый, что-то напевая, вернулся
я ночью, и, гляди-ка, даже сон не бежал от меня сегод-
ня, даже он, пугливейшая птица, доверчиво спустился и
унес меня на синих своих крыл ах в рай.
ГОЛЛАНДЕЦ
Долго увиливал я от написания этой главы. Но ничего
не поделаешь.
Когда я две недели назад со всей тщательностью и
осторожностью выбрал в гостинице свой 65-й номер, то,
в общем, не прогадал. Светлая, оклеенная приятными
обоями комната с альковом, где стоит кровать, порадо-
вала меня непривычной, оригинальной планировкой;
снаружи никакие строения не заслоняют света и даже
открывается неплохой вид на реку и виноградники. Кро-
ме того, комната на самом верхнем этаже, так что надо
мной никто не живет, и шум с улицы почти сюда не до-
ходит. Словом, выбрал удачно. Тогда же я справился о
соседях и получил самые успокоительные сведения. С
одной стороны жила старая дама, которую в самом деле
никогда не было слышно. Зато с другой, в номере 64,
жил голландец! На протяжении двенадцати дней, на про-
тяжении двенадцати горестных ночей, господин этот вла-
дел всеми моими мыслями, ах, чуть не овладел всем моим
существом, обратился для меня в некий мифический пер-
сонаж, в идола, демона, злого духа, которого я лишь
несколько дней назад наконец поборол.
По его виду никогда этого не скажешь. Столько дней
не дававший мне работать, столько ночей не дававший
мне спать, господин из Голландии вовсе не какой-нибудь
неистовый буян или одержимый музыкант, он не являет-
ся домой в неурочные часы пьяный, не колотит жену и
не ругается с ней, он не свистит и не поет, даже не хра-
пит, во всяком случае не настолько громко, чтобы меня
потревожить. Он солидный, благовоспитанный, не пер-
вой молодости человек, ведущий размеренную, как часы,
жизнь, и не подвержен каким-либо из ряда вон выходя-
50
Курортник
щим дурным привычкам — так возможно ли, чтобы этот
примерный гражданин заставлял меня так страдать?
Возможно и, к сожалению, факт. Две главные причи-
ны, два краеугольных камня моего несчастья заключают-
ся вот в чем: между номерами 64 и 65 имеется дверь, хоть
и заложенная, и столиком замаскированная, но отнюдь не
звуконепроницаемая дверь. Это первое несчастье, к тому
же неустранимое. Второе, худшее: у голландца есть
жена, и дозволенными средствами ее тоже не уберешь ни
со света, ни из 64-го номера. К тому же, на мою беду,
соседи, подобно мне, принадлежат к сравнительно ред-
кой категории гостиничных постояльцев, которые прово-
дят большую часть времени у себя в комнате.
Будь у меня тоже тут с собой жена, или будь я учи-
телем пения, или имей я рояль, скрипку, валторну, гау-
бицу или литавры, я бы еще мог вступить в борьбу с
голландским соседом в надежде на успех. А так, что же
получается: чета голландцев за все двадцать четыре часа
не слышит с моей стороны ни единого звука, я обхожусь
с ними, можно сказать, как с коронованными особами
или тяжелобольными, я непрестанно изливаю на них не-
измеримое благодеяние полной и абсолютной тишины. А
чем отвечают они на такое благодеяние? Они предостав-
ляют мне, поскольку спят каждую ночь от двенадцати до
шести, ежедневную передышку в шесть часов. Я волен по
своему усмотрению употребить это время на работу или
сон, на молитву или медитацию. А остальными восемнад-
цатью часами я не распоряжаюсь, они мне не принадле-
жат, они, эти каждодневные восемнадцать часов прохо-
дят в известном смысле вовсе даже не у меня в комнате,
а в 64-м номере. Восемнадцать часов на дню в 64-м номе-
ре болтают, смеются, делают туалет, принимают гостей.
Нет, там не забавляются огнестрельным оружием, не
увлекаются музыкой, не дерутся, это я признаю. Но там
и не задумываются, не читают, не предаются размышле-
ниям и не молчат. Неиссякаемым током текут разговоры,
подчас там собирается по пяти-шести человек, а вечером
супружеская чета болтает до половины двенадцатого.
51
Герман Гессе
Потом следует звяканье стекла и фарфора, шуршанье
зубных щеток, передвижка стульев и мелодии полоска-
нья. Потом трещат кровати и потом настает и воцаряется
тишина (это я опять-таки признаю), воцаряется до ран-
него утра, примерно часов до шести, когда один из суп-
ругов, не знаю он или она, встает, идет, сотрясая паркет,
принимать ванну и вскоре возвращается обратно; между
тем и для меня настал час приема ванны, а после моего
возвращения нить разговоров, шума, смеха, передвижка
стульев и так далее уже не прерывается почти до полу-
ночи.
Будь я рассудительным, нормальным человеком, как
другие, я легко бы примирился со своим положением.
Сдался бы, понимая, что двое сильнее одного, и, по при-
меру большинства курортников, проводил день где-ни-
будь вне номера, в читальне или курительной комнате, в
коридорах, в курзале, в ресторане. Ночью же без помех
спал. Но я одержим неуемной, безрассудной, изматыва-
ющей страстью просиживать днем по многу часов в оди-
ночестве за письменным столом, напряженно думать,
напряженно писать, часто лишь для того, чтобы затем
уничтожить все написанное; а ночью, хоть я только и
мечтаю уснуть, засыпание для меня дело сложное, полу-
дремота длится часами, да и сон очень не крепок, очень
легок и тонок, достаточно дуновения, чтобы его обо-
рвать. И как бы я к десяти или одиннадцати часам ни
уставал и как бы меня ни клонило ко сну, ничего не по-
может, все равно я не смогу спать, если рядом голланд-
цы принимают у себя гостей. И пока я, измученный, том-
люсь, дожидаясь полуночи, дожидаясь, когда приезжий
из Гааги, может быть, дозволит мне уснуть, от ожидания,
прислушивания, мыслей о завтрашней работе я уже ра-
зогнал сон и настолько взвинчен, что проходит большая
часть отпущенных мне шести часов отдыха, прежде чем
я в конце концов ненадолго засыпаю.
Надо ли особо объяснять, что я прекрасно сознаю всю
необоснованность своих претензий к голландцу — дать
мне возможность выспаться? Надо ли говорить, что я
52
Курортник
прекрасно знаю, что не он виноват в моем плохом сне и в
моих интеллектуальных пристрастиях, а лишь я один?
Ведь пишу я свои заметки из Бадена не затем, чтобы
кого-либо упрекать или себя выгораживать, а чтобы за-
печатлеть наблюдения, пусть даже нелепо преломленные
наблюдения психопата. Другого, несравненно более за-
путанного вопроса о правомерности психопатии, этого
страшного и ошеломляющего вопроса о том, не достойнее
ли, благороднее, правильнее при известных исторических
и духовных обстоятельствах сделаться психопатом, неже-
ли, жертвуя всеми идеалами, приспосабливаться к этим
историческим обстоятельствам — этого трудного вопро-
са, вопроса всех независимых умов со времен Ницше, я
здесь касаться не стану; он и без того является темой
почти всех моих трудов.
По изложенным выше причинам голландец сделался
для меня настоящей проблемой. Мне не совсем ясно,
почему, и в мыслях и на словах, я всегда имею дело толь-
ко с голландцем в единственном числе. Ведь это чета, их
же двое. То ли я из инстинктивной галантности терпимее
отношусь к жене, чем к мужу, то ли голос и тяжелые
шаги мужчины в самом деле особенно меня раздражают,
так или иначе мучают меня не «они», а мучает именно
«он», голландец. Отчасти же то, что я в своем чувстве
ненависти инстинктивно обхожу женщину и мифологи-
зирую мужчину, обращая его в своего врага и антипода,
определяется весьма глубокими, стихийными импульсами:
голландец, мужчина с крепким здоровьем, преуспеваю-
щим видом, внушительной осанкой и тугим кошельком,
для меня, аутсайдера, по самому типу своему враждебен.
Это господин лет сорока трех, среднего роста, креп-
кого, коренастого сложения, производящий впечатление
здоровья и нормальности. Лицо и фигура жирноваты и
округлы, впрочем, не настолько, чтобы привлекать вни-
мание. Тяжелые веки, крупная мощная голова, кажуща-
яся массивной и придавливающая фигуру, оттого что
посажена на коротковатую шею, которую сразу и не раз-
глядишь. Хотя двигается голландец размеренно и у него
53
Герман Гессе
отличные манеры, здоровье и вес придают, к сожалению,
его движениям и шагам нежелательную для его соседей
грузность и громкость. Голос у него низкий и ровный,
почти не меняющийся ни в тональности, ни в силе, и весь
облик его, если подойти беспристрастно, вызывает ощу-
щение солидности, надежности, успокоителен и скорее
симпатичен. Несколько беспокоит то, что он склонен к
легкой простуде (как, впрочем, все курортники в Баде-
не) и часто громко кашляет и чихает, выражая и в этих
звуках свойственную ему мощь и избыток сил.
Так этот вот господин из Гааги, на свое несчастье,
оказался моим соседом, днем — враг, бич и гонитель
моих литературных трудов, а часть ночи — враг и гони-
тель моего сна. Конечно, не каждый день воспринимал я
его существование как бремя и кару. Выпадали теплые и
солнечные дни, когда мне удавалось работать на воле;
укрывшись за кустами в гостиничном саду, с папкой на
коленях, я строчил страницу за страницей, думал свои
думы, предавался мечтам или с наслаждением читал лю-
бимого Жана Поля. Но в холодные и дождливые дни, а
таких было предостаточно, я на целый день оказывался
бок о бок с врагом; и в то время, как я за письменным
столом безмолвно и напряженно склонялся над работой,
голландец за стенкой топал взад и вперед, лил в умы-
вальнике воду, обхаркивал всю раковину, бросался в
кресло, переговаривался с женой, хохотал с ней над
анекдотом, принимал знакомых. Для меня это зачастую
были очень трудные часы. Правда, у меня имелось могу-
щественнейшее подспорье, а именно — моя работа. Я
никакой не героический труженик и не заслуживаю на-
град за прилежание, но уж если я в какой-то степени дал
себя увлечь и обворожить возникшему образу или ряду
мыслей, если уж, внутренне противясь, поддался иску-
шению и попробовал облечь эти мысли в форму, то ни за
что не отступлюсь от задуманного и нет для меня ничего
важней. Бывали часы, когда, празднуй вся Голландия
карнавал в 64-м номере, меня бы это не тронуло, настоль-
ко я был околдован и поглощен оседлавшей меня одино-
54
Курортник
кой, удивительной и опасной игрой-головоломкой; разго-
рячившись, судорожно сжимая перо, гнался я за своими
мыслями, строил фразы, выбирал среди нахлынувших
ассоциаций, упорно нащупывал подходящие слова. Чи-
татель, возможно, посмеется, но для нас, пишущих, пи-
сание самое азартное, волнующее приключение — плава-
нье на утлой лодке по бурному морю, одинокий полет
сквозь вселенную. Пока ищешь одно-единственное сло-
во, выбирая из трех пришедших на ум, слышать и чув-
ствовать всю фразу, которую строишь; пока куешь
фразу, пока отрабатываешь избранную конструкцию и
стягиваешь болты остова, каким-то таинственным путем
всегда ощущать тон и пропорции всей главы, всей кни-
ги — какое это захватывающее занятие! Равное напря-
жение и концентрация мне, по собственному опыту, из-
вестны только еще при занятии живописью. Сходство
тут полное. Тщательно и точно согласовывать каждый
цвет с соседним легко и просто, этому можно научиться
и затем сколько душе угодно практиковать. Но, помимо
того, постоянно видеть перед собой и принимать в рас-
чет все части картины, даже вовсе еще ненаписанные и
невидимые, ощущать все хитросплетение перекрещиваю-
щихся тонов и полутонов — вот что невероятно трудно и
редко удается.
Поэтому литературный труд требует от тебя такой
концентрации, что при сильном творческом накале впол-
не мыслимо преодолеть внешние препятствия и помехи.
Автор, которому кажется, будто он может работать только
за удобным столом, при хорошем освещении, привычными
письменными принадлежностями, на особой бумаге и т. п.,
мне подозрителен. Разумеется, инстинктивно ищешь вся-
кие внешние удобства и облегчения, но если их нет, об-
ходишься и без них. Так что мне частенько удавалось
пером проложить расстояние или воздвигнуть глухую
стену между собой и 64-м номером, позволявшие мне час-
другой продуктивно поработать. Но едва я начинал ус-
тавать, чему немало способствовало постоянное недосы-
пание, помехи вновь возникали.
55
Герман Гессе
Много хуже, чем с работой, обстояло дело со сном. Я
не намерен тут излагать свою чисто психологически обо-
сновываемую теорию бессонницы. Скажу лишь, что вре-
менный иммунитет к Голландии, то отключение от 64-го
номера, которое с помощью окрыляющих сил мне порой
удавалось достичь в работе, не распространялось на мои
попытки уснуть.
Страдающий бессонницей, если она преследует его
длительное время, подобно большинству людей в состо-
янии нервной перегрузки, начинает испытывать отвраще-
ние, ненависть, даже кровожадность равно как к себе,
так и к ближайшему своему окружению. А поскольку
ближайшее окружение для меня представляла Голлан-
дия, то в бессонные ночи во мне постепенно накаплива-
лось отвращение, злоба и ненависть к голландцу, кото-
рые не могли рассеяться за день, так как помехи и
раздражение не прекращались и тут. Бывало, лежа по
вине голландца без сна, чувствуя, что меня бьет лихорад-
ка от переутомления и неутоленной жажды покоя, и при-
слушиваясь к самоуверенным, твердым, солидным шагам
соседа, к его самоуверенным, бравым движениям, к мощ-
ным раскатам его голоса, я преисполнялся достаточно-
таки острой ненавистью к нему.
Все же и в такой ситуации я всегда до известной сте-
пени сознавал всю абсурдность своей ненависти, сохра-
нял способность в какой-то миг над ней посмеяться и
тем самым ее притупить. Совсем уж плохо стало, когда
эта по сути дела безличная ненависть, направленная
только на лишавшие меня сна помехи, на собственную
нервозность, на неплотную дверь, со дня на день стала
все меньше поддаваться нейтрализации и разделению,
постепенно становясь все более слепой, все более одно-
сторонней и личной. Я мог сколько угодно себе напоми-
нать и доказывать личную непричастность голландца —
под конец ничего уже не помогало. Я попросту его не-
навидел, и совсем не только в те минуты, когда он мне
действительно мешал, когда среди ночи его громкие
шаги, разговоры, смех, может, и в самом деле были бес-
56
Курортник
церемонны. Нет, я ненавидел его теперь по-настоящему,
той настоящей, примитивной, глупой ненавистью, какой
незадачливый мелкий лавочник-христианин ненавидит
евреев, той глупой, животной, бессмысленной и в основе
своей трусливой или завистливой разновидностью нена-
висти, которую я постоянно осуждаю в других, которая
отравляет политику, деловую и общественную жизнь и
на какую я никак не считал себя способным. Я ненави-
дел уже не только его кашель, его голос, а его самого,
всего реального человека, и когда, веселый и ничего не
подозревающий, он встречался мне днем, это была для
меня встреча с заведомым врагом и негодяем, всей моей
философии хватало лишь на то, чтобы не давать волю
своим чувствам. Его гладкое, улыбающееся лицо, тол-
стые веки, толстые улыбающиеся губы, брюшко, обтяну-
тое модным жилетом, его походка и манера держать-
ся — все вместе было мне противно и ненавистно, а
всего больше я ненавидел бесчисленные свидетельства
его силы, здоровья и несокрушимости, его смех, благо-
душие, энергию движений, лениво-превосходительный
взгляд, все эти свидетельства его биологического и со-
циального превосходства. Конечно, легко быть здоро-
вым и благодушным, легко разыгрывать из себя добря-
ка, если днем и ночью живешь за счет сна и сил других
людей, если днем и ночью пользуешься деликатностью,
молчанием и выдержкой своих соседей, а сам без стыда
и совести, когда вздумается, шумишь днем и ночью, со-
трясая воздух и весь дом звуками и вибрациями. Чтоб его
черти съели, этого господина из Голландии! Тут мне смут-
но представлялся Летучий голландец — не был ли он
тоже проклятым злодеем и мучителем? Но особенно
припоминался мне голландец, которого изобразил когда-
то писатель Мультатули, тот тучный сибарит и накопи-
тель, чье богатство и сытое добродушие зиждилось на
высасывании последнего сока из малайцев. Молодец,
Мультатули!
Друзья, которым лучше известны мои чувства и образ
мыслей, мои верования и взгляды, могут себе представить,
57
Герман Гессе
как я страдал в этом недостойном положении, как долж-
на была меня тревожить и мучить такая непроизвольная,
всем сердцем отвергаемая мною ненависть к невинно-
му — причем не из-за невиновности моего «врага» и не-
справедливости моего к нему отношения, но прежде все-
го из-за нелепости собственного образа действий, из-за
глубокого, принципиального противоречия между моим
реальным поведением и всем тем, что утверждали мой
разум, мои убеждения, моя вера. Ведь самая глубокая
моя вера, самое священное для меня убеждение заклю-
чается в единстве, в божественном единстве вселенной,
все страдания, все зло происходят лишь из-за того, что
мы, каждый в отдельности, перестали воспринимать
себя как неразрывные части целого, что наше «я» пре-
увеличивает свое значение. Много в своей жизни я
страдал, много сотворил дурного, много натерпелся по
собственной вине тяжелого и горького, но всегда и не-
изменно мне удавалось спастись, забыть свое «я» и по-
ступиться им, почувствовать единство, признать ил-
люзией разлад между внутренним и внешним, между
«я» и миром, и с закрытыми глазами смиренно раство-
риться в единстве. Легко мне это никогда не давалось,
меньше всего я гожусь в святые, и все же всегда и неиз-
менно повторялось со мной чудо, которому христианс-
кие теологи дали прекрасное имя «благодати» — боже-
ственное состояние умиротворенности, непротивления,
добровольного приятия, являющегося не чем иным, как
христианским самоотрешением или индусским осозна-
нием единства. И вот — увы и ах! — я опять оказался
вне всякого единства, стал разобщенным, страдающим,
ненавидящим, враждующим «я». Конечно, имелись и
такие, я и тут не был одинок, существовало множество
людей, вся жизнь которых была постоянной борьбой,
воинственным самоутверждением своего «я» в противо-
вес окружающему миру и которым мысль об единстве,
любви и гармонии неведома и чужда, показалась бы
глупостью и слабостью, да что там, вся практическая
общепризнанная религия современного человека состо-
58
Курортник
ит именно в возвеличении своего «я» и его борьбы. Но
хорошо себя чувствовать при таком выпячивании свое-
го «я» и борьбе за него способны разве что натуры при-
митивные, сильные, нетронутые первобытные существа,
тогда как знающим, через страданье прозревшим, через
страданье одухотворившимся не дано найти в этой борь-
бе счастья, для них счастье мыслимо лишь в забвении
себя, в ощущении единства. Эх, хорошо простакам, ко-
торые могут любить себя и ненавидеть своих врагов,
хорошо патриотам, которым нет нужды сомневаться в
себе, потому что сами они-де ни на столечко не винова-
ты в бедствиях и нищете своей страны, а, конечно же,
только французы, или русские, или евреи, все равно
кто, но всегда кто-то другой, всегда «враг»! Может,
люди эти, девять десятых живущих на земле, в самом
деле счастливы в своей варварской первобытной рели-
гии, может, им на зависть легко и весело живется в их
панцире глупости или на редкость изобретательного
умоненавистничества — хоть и это весьма сомнительно,
ибо где взять общее мерило для счастья тех людей и
моего собственного, для их и моего страданий?
Долгую, мучительно долгую ночь провел я в таких
размышлениях. Жертва голландца, который рядом каш-
лял, харкал и топал взад и вперед по комнате, я лежал
потный и изнемогающий в постели, глаза у меня ломи-
ло от долгого чтения (а что другое мне оставалось де-
лать?), и я сознавал: довольно, надо немедленно поло-
жить конец этому состоянию, этой муке и позору. Но
едва эта ясность, это убеждение или решение, озарила
меня с холодной беспощадностью утреннего света, едва
в душе ясно и твердо определилось: «Это нужно теперь
же до конца выстрадать и разрешить», как поначалу
выплыли обычные глупые фантазии, хорошо знакомые
всякому нервному человеку в особо мучительные мину-
ты. Лишь два пути, как казалось, могли вывести меня
из моего жалкого состояния, и один из них мне пред-
стояло избрать: либо покончить с собой, либо объяс-
ниться с голландцем, взять его за горло и победить. (Он
59
Герман Гессе
тут как раз снова принялся внушительно кашлять.) Обе
идеи были прекрасны и спасительны, хоть и несколько
ребячливы. Прекрасна была мысль покончить с собой
одним из общепринятых способов, которые не раз при-
кидываешь, с характерным для всех самоубийц ребяч-
ливым чувством: «Вот я себе сейчас горло перережу,
вам же будет хуже!» Но прекрасна была и другая кар-
тина — разделаться не с собой, а с голландцем, заду-
шить его или пристрелить и, оставшись в живых, вос-
торжествовать над его грубым, неодухотворенным жиз-
нелюбием.
Эти наивные фантазии уничтожения себя или свое-
го врага скоро, впрочем, иссякли. Можно было какое-
то время себя ими тешить, искать прибежище в карти-
нах желаемого, которые, однако, быстро блекли и
теряли свою привлекательность, ибо после краткого
блуждания по такому лабиринту желание утрачивало
силу, и я должен был признаться в том, что оно было
лишь данью мгновенной экзальтации и что ни своей
смерти, ни смерти голландца я на самом деле всерьез
не желал. Его удаление отсюда вполне бы меня удов-
летворило. Тогда я попытался облечь это удаление в
конкретные образы, зажег свет, достал из ящика ноч-
ного стола железнодорожный справочник и не поле-
нился составить для голландца безукоризненно распи-
санный маршрут, согласно которому ему завтра же
чуть свет надлежало отсюда отбыть и возможно быст-
рее очутиться у себя на родине. Занятие это доставило
мне некоторое удовольствие: я представлял себе, как
голландец в холодной предрассветной тьме встает, ви-
дел и слышал, как он в последний раз совершает в 64-м
номере утренний туалет, обувается, захлопывает за со-
бой дверь, видел, как, поеживаясь, он едет на вокзал и
отбывает, видел, как в восемь утра он в Базеле ругает-
ся с французскими таможенниками, и чем дальше я
мысленно его спроваживал, тем легче мне становилось
на душе. Однако уже в Париже воображение мне отка-
зало, и еще задолго до того, как я доставил голубчика
60
Курортник
на голландскую границу, вся картина рассыпалась на
части.
Все это было игрой, забавой. Так дешево и просто
мне не одолеть врага — врага во мне самом. Ведь дело
заключалось не в том вовсе, чтобы как-то отомстить
голландцу, а в том, чтобы найти осмысленную и дос-
тойную меня позицию по отношению к нему. Задача
была ясна: я должен побороть свою бессмысленную
ненависть, должен полюбить голландца. Тогда, сколь-
ко бы он ни харкал и ни гремел, превосходство будет
на моей стороне, я буду неуязвим. Если мне удастся
его полюбить, ему уже не поможет никакое здоровье,
никакая его энергия, тогда он в моей власти, тогда его
образ не вступит в противоречие с моей идеей един-
ства. Цель достойная, так за дело, надо с толком ис-
пользовать бессонную ночь!
Задача была столь же простой, сколь и сложной, и я
действительно потратил почти всю ночь на то, чтобы ее
разрешить. Голландца надо было преобразить, перера-
ботать, из объекта моей ненависти, из источника моих
страданий пересоздать, переплавить его в объект моей
любви, участия, братских моих чувств. Не удастся мне
это, не найду я в себе нужного для такой переплавки
внутреннего жара, тогда я пропал, тогда голландец по-
прежнему будет стоять у меня поперек горла, и я еще
много дней и ночей буду давиться этой костью. То, что
мне предстояло сделать, было всего лишь выполнением
чудесной заповеди «любите врагов ваших». Я уже дав-
но привык воспринимать все эти удивительно покоряю-
щие евангельские речения не просто как мораль, как
приказание, как «ты должен», а как дружеские советы
истинного мудреца, который подмаргивает нам: «А ты
хоть разик попробуй точно выполнить эту заповедь, уви-
дишь, как тебе станет легко». Я понимал, что в этих сло-
вах заключено не только высшее из моральных требо-
ваний, но и высшее и мудрейшее учение о душевном
благополучии и что вся евангельская теория любви, поми-
мо всех прочих ее значений, имеет значение и прекрасно
61
Герман Гессе
продуманной душевной терапии. В данном случае это
было совершенно очевидно, самый неискушенный пси-
хоаналитик, только что со студенческой скамьи, мог бы
подтвердить, что между мной и спасением стояло един-
ственное еще не выполненное требование — возлюбить
врага своего.
Так вот, я преуспел, он не остался стоять у меня кос-
тью в горле, он был переплавлен. Но далось мне это не-
легко, стоило больших усилий и труда, стоило двух-трех
ночных часов огромного душевного напряжения. Но
дело было сделано.
Начал я с того, что возможно яснее и отчетливее выз-
вал в душе пугающий образ голландца, вплоть до рук и
каждого пальца на руке, вплоть до ботинок, бровей,
каждой морщинки на висках, пока явственно не увидел
его всего, внутренне полностью не овладел им и волен
был заставить его ходить, сидеть, спать. Я представлял
его себе утром чистящим зубы и вечером засыпающим в
постели, видел, как у него устало смыкаются веки, видел,
как вяло клонится шея и голова падает на подушку. По-
жалуй, с час пришлось мне для этого с ним провозиться.
Но я многого достиг. Полюбить что-то означает для пи-
сателя — вобрать в себя, в свою фантазию, греть и ле-
леять там, играя, поворачивать туда и сюда, вложить ча-
стицу собственной души, оживить собственным дыхани-
ем. Так я и поступил со своим врагом, покуда им не
овладел и он не вошел в меня. Если б не его короткова-
тая шея, ничего бы, вероятно, не получилось, но меня
выручила шея. Я мог сколько угодно одевать и разде-
вать голландца, совать его в шорты или сюртук, в бай-
дарку или за обеденный стол, делать из него солдата,
короля, нищего, раба, старика или ребенка, в любом,
даже в самом измененном облике, у него сохранялась
короткая шея и несколько выпученные глаза. Эти при-
знаки были его слабым местом, тут и следовало его ата*
ковать. Долго не удавалось мне скинуть голландцу
годы, увидеть его молодым супругом, увидеть женихом,
студентом и школьником. Но когда мне наконец удалось
62
Курортник
лревратить его в маленького мальчика — шея его впер-
вые пробудила во мне участие. Через жалость и состра-
дание нашел он путь к моему сердцу — достаточно мне
было увидеть, как у крепкого подвижного мальчика, к
великой тревоге родителей, обнаружились первые при-
знаки предрасположения к одышке. По тому же пути
жалости и сострадания двинулся я дальше, и тогда не
потребовалось особого искусства, чтобы набросать себе
также будущие годы и ступени. А когда я достиг того,
что наконец увидел, как постаревшего на десять лет
беднягу хватил первый удар, то все в нем вдруг стало
трогательно взывать ко мне, толстые губы, тяжелые
веки, невыразительный голос — все заговорило в его
пользу, и еще прежде чем голландца в неуемной моей
фантазии настигла воображаемая кончина, его челове-
ческое естество, его слабость, неизбежная смерть ста-
ли мне до того по-братски близки, что я давно уже пе-
рестал питать к нему какое-либо зло. Тут я обрадовал-
ся, закрыл ему навеки глаза, смежил свои собственные,
потому что уже светало, и, вконец разбитый долгими
ночными муками творчества, я, как бледная тень, мая-
чил над подушками.
На следующий день и в следующую ночь мне неодно-
кратно представлялся случай убедиться в своей победе
над Голландией. Сосед мог смеяться или кашлять, как
угодно щеголять своим здоровьем, как угодно громко
расхаживать по комнате, мог двигать стульями или отпус-
кать шутки — меня уже ничто не выводило из равнове-
сия. Днем я довольно сносно работал, а ночью довольно
сносно спал.
Я торжествовал, но торжество мое длилось недолго.
На вторые сутки после победоносной ночи голландец
внезапно уехал, тем самым вновь одержав надо мной
победу и оставив меня, как ни странно, даже несколько
разочарованным, ибо моя трудно завоеванная любовь и
неуязвимость не находили уже себе применения. Отъезд
его, о котором я прежде страстно мечтал, чуть ли не огор-
чил меня.
63
Герман Гессе
Вместо него в 64-м номере поселилась маленькая, се-
ренькая дама, опиравшаяся на палку с резиновым нако-
нечником, которую я редко когда видел или слышал.
Идеальная соседка, она никогда мне не мешала, никогда не
возбуждала во мне злобы и ненависти. Но теперь, задним
числом, могу признаться. С неделю, а то и больше, новое
соседство несло мне одно разочарование, я предпочел бы,
чтобы за стеной вновь жил голландец, тот, кого я нако-
нец оказался способен любить.
УНЫНИЕ
Когда я сейчас думаю об оптимизме первых своих дней
в Бадене, о тогдашних своих детски радужных надеждах,
наивном доверии к здешнему водолечению и тем более о
почти фривольном самообольщении и мальчишеском
тщеславии, с каким я себя тогда почитал сравнительно
молодым и бодрым, вполне обнадеживающим легким
больным; когда я вспоминаю все это игриво-легкомыслен-
ное настроение тех первых дней, свою примитивно-дикар-
скую веру в Баден, в безобидность и излечимость своего
ишиаса, свою веру в теплые источники, в курортного вра-
ча, в диатермию и кварцевую лампу — тогда я лишь с тру-
дом удерживаюсь от искушения подойти к зеркалу и по-
казать себе язык. Боже ты мой, и как же рассыпались эти
иллюзии, как угасли эти надежды, что осталось от того
стройного, эластичного, благожелательно улыбающегося
приезжего, который, играя ротанговой тросточкой и лю-
буясь самим собой, пританцовывая, спускался по Бадеш-
трассе! Что же я был за дурак набитый! Более того, что
осталось от столь оптимистичной, лакированной, приспо-
собленческой, светской философии, которой я тогда играл
и рисовался не хуже, чем своей ротанговой тростью!
Правда, трость пока какой была, такой и осталась. Не
далее как вчера я с возмущением отверг предложение
банщика насадить на мою изящную тросточку проклятый
резиновый наконечник. Но кто поручится, что я не при-
му это предложение, если мне его повторят завтра?
У меня жуткие боли, и не только при ходьбе, я и си-
деть не в состоянии, так что с третьего дня все больше
лежу. Когда я утром вылезаю из ванны, две крохотные
каменные ступеньки доставляют мне немало трудов —
пыхтя и обливаясь потом, я подтягиваюсь за перила
3 Г. Гессе
65
Герман Гессе
вверх, едва нахожу силы накинуть на себя купальную
простыню и надолго поникаю на стуле. Надевание ночных
туфель и халата стало ненавистной, тяжкой обязанностью,
путь до серного источника, затем от источника к лифту и
от лифта к спальне — кропотливейшим делом, нескончае-
мым, мучительным путешествием. Я пользуюсь в свое ут-
реннее путешествие всеми доступными мне подсобными
средствами, цепляюсь за банщика, за дверные косяки, за
перила, держусь за стенки и, пренебрегая всякой эстети-
кой, двигаю ногами и ворочаю тазом в той же тяжеловес-
но-обреченной, полу плавающей манере, что была с на-
смешливым сочувствием подмечена мною когда-то (о, как
бесконечно давно это было!) у старой дамы, которую я
счел возможным сравнить с морской львицей. Если ког-
да-либо фривольная шутка оборачивалась против самого
шутника, то тут, без сомнения, это имело место.
Утром, когда я сижу на краю кровати, страшась бо-
лезненной задачи — нагнуться за ночными туфлями,
или, смертельно усталый после ванны, оседаю в полудре-
моте на стуле, память подсказывает мне, что еще недав-
но, еще несколько недель назад, я, бывало, по утрам,
едва вскочив с постели, энергично и точно выполнял
дыхательные упражнения, расширял грудную клетку,
доской втягивал живот и, уверенно и ритмично, как из
гобоя, выпускал набранный в легкие воздух. Вероятно,
это правда, но сейчас трудно поверить, что я когда-то мог
на прямых ногах, не сгибая колен, подолгу пружинить
на носках, медленно и низко приседать и выполнять вся-
кие другие сложные гимнастические штуки!
Правда, меня в самом начале курса сразу же предуп-
редили, что подобные обострения возможны, что ванны
очень утомляют и у многих пациентов во время лечения
боли сперва даже усиливаются. Ну что ж, кивал я. Но
что усталость будет такой ужасной, боли настолько силь-
ными и гнетущими, этого я никак не предполагал. Всего
за неделю я превратился в дряхлого старика, рассижи-
вающего в доме или на скамейке в саду, лишь с трудом
встающего опять на ноги, неспособного уже подняться по
66
Курортник
лестнице и вынужденного прибегать к помощи боя, что-
бы войти и выйти из кабинки лифта.
Внешний мир тоже припас мне всевозможные разоча-
рования. Совсем рядом, в Цюрихе, живет много моих
близких друзей, и они знают, что я болен и нахожусь
здесь на лечении, двое даже твердо обещали меня прове-
дать, когда я по пути сюда навестил их. А приехать —
никто не приехал и, конечно, не приедет; что я на это рас-
считывал и заранее радовался, опять-таки следует припи-
сать моей неистребимой ребячливости. Нет, разумеется,
они не приедут, я же знаю, как они заняты, все эти бед-
ные, загнанные люди, и как поздно они почти ежедневно
ложатся спать по возвращении из театра, ресторана, гос-
тей; глупо было с моей стороны об этом не подумать и, как
малое дитя, легковерно ожидать, что им доставит Бог
весть какое удовольствие навестить меня, больного, скуч-
ного старика. Но я всегда предполагаю самое невероятное,
жду самого несбыточного; едва познакомлюсь с человеком
и найду его симпатичным, как уже приписываю ему все
достоинства, мало того, требую их от него и бываю разо-
чарован и огорчен, если мои ожидания не оправдывают-
ся. Так получилось у меня и с довольно красивой моло-
дой дамой в нашей гостинице, с которой я несколько раз
беседовал и которая мне очень понравилась. Правда, ког-
да в качестве любимых своих книг она перечислила мне
несколько пошлейших развлекательных романов, я на миг
смутился, но тут же сказал себе, что я, специалист и зна-
ток в вопросах литературы, не вправе предполагать в дру-
гих подобной же осведомленности и понимания в этой
области. Я проглотил книжные заглавия, осудил себя са-
мого и продолжал ожидать от дамы лишь самых прекрас-
ных и благородных слов и поступков. А вчера вечером в
гостиной она совершила убийство! Такая милая, приятная,
даже красивая дама, женщина, которая, уж конечно, в
моем присутствии никогда бы не ударила ребенка и не
стала мучить животное, усевшись за рояль, с ясным че-
лом и невинными глазами, в моем присутствии неумелы-
ми, но сильными руками изнасиловала и прикончила
67
Герман Гессе
прелестнейший менуэт восемнадцатого века! Я пришел в
ужас, сидел подавленный, красный от стыда, но никому и
в голову не пришло, что случилось что-то дурное, я был
одинок в своих нелепых претензиях. О, как тосковал я по
привычному одиночеству, по своей берлоге, которую мне
вообще не следовало бы покидать, где хоть достаточно бед
и страданий, но зато нет роялей, нет литературных разго-
воров, нет моих культурных ближних!
Да и все это лечение, весь этот Баден, до чего они мне
опостылели. Большинство постояльцев нашей гостиницы,
как мне известно, в Бадене не впервые, многие приезжа-
ют на здешние воды в шестой, а то и в десятый раз, и, по
теории вероятностей, со мной будет то же, что и с ними,
что и со всеми больными обменом веществ: болезнь от года
к году будет прогрессировать, и надежда на выздоровле-
ние сменится более скромной надеждой — ежегодными
поездками в Баден хоть на время получать какое-то облег-
чение. Правда, врач по-прежнему тверд в своих заверени-
ях, но ведь такова уж его профессия, а что мы, пациенты,
внешне хорошо выглядим и производим впечатление цве-
гущего здоровья, то этому в отношении объема — способ-
ствует роскошная пища, а в цветовом — кварцевая лампа,
придающая нам декоративный загар, так что нас легко
принять за только что спустившихся с гор альпинистов.
Вдобавок еще морально опускаешься в этой ленивой и
расслабляющей курортной атмосфере. Те немногие доб-
рые спартанские привычки, которые я прививал себе на
протяжении многих лет, дыхательные упражнения и гим-
настика, умеренность в еде, пошли прахом, причем с пря-
мого благословения врача; точно так же почти вовсе угас-
ло мое первоначальное намерение наблюдать и работать.
Не то чтобы я сожалел об этой РзусЬо1о§1а Ъа1пеапа, на-
против, она с самого начала не являлась опусом, целеу-
стремленной попыткой создать художественное произве-
дение, а всего лишь занятием, маленькой ежедневной
тренировкой для глаза и руки. Но и тут возобладала лень,
я потребляю ныне мало чернил. Если б не победа над гол-
ландцем, которая тоже далась мне несоразмерно тяжело,
68
Курортник
я вынужден был бы прямо-таки констатировать застой и
загнивание. И в некоторых отношениях мне ничего дру-
гого и не остается. Прежде всего мною овладела вялость,
унылая лень, удерживающая меня от всего доброго и по-
лезного, а именно от всякого, даже ничтожного, физичес-
кого усилия. Я едва могу принудить себя совершить крат-
кую прогулку, а после еды, так же как и после ванны и
процедур, часами валяюсь в постели и в шезлонге; что же
касается моего душевного состояния — то о нем я состав-
лю себе более точное представление позднее, когда пере-
читаю когда-нибудь эти дурацкие заметки, над которыми,
не полностью еще утратив чувство долга, время от време-
ни просиживаю час-другой. Я весь сплошная вялость, ту-
пая скука, сонливая лень.
Однако мне не миновать еще более постыдного при-
знания. Что меня не тянет ни работать, ни думать, ни
даже читать, что я духовно и физически утратил всякую
бодрость и энергию — уже само по себе достаточно пло-
хо, но есть нечто и похуже. Я начал входить во вкус
именно самой что ни на есть поверхностной и оглупляю-
щей, пустой и порочной стороны нашей праздной курор-
тной жизни. За обедом, например, я съедаю все подава-
емые нам деликатесы отнюдь уже не просто так, шутки
ради, с ощущением внутреннего превосходства или по
меньшей мере с иронией, как было поначалу, — нет, я
ем, я жру, хотя давно забыл, что такое голод, расправ-
ляюсь со всем изысканным длиннейшим меню дважды в
день с невоздержанной тупой прожорливостью скучающе-
го человека, жирного, равнодушного буржуа, как прави-
ло, пью к ужину вино, а перед сном взял себе в привычку
опоражнивать бутылочку пива, от которого почти двад-
цать лет назад совершенно отказался. Вначале я принимал
пиво в качестве снотворного, мне его рекомендовали, но
вот уже много дней пью его чисто по привычке и невоз-
держанности. Просто диву даешься, до чего быстро ус-
ваивается все дурное и неразумное и до чего легко пре-
вратиться в разленившегося пса и жирного борова-чрево-
угодника!
69
Герман Гессе
Но мои порочные наклонности отнюдь не ограничивают-
ся обжорством и выпивкой, ничегонеделанием и лежанием
на боку. Рука об руку с физической изнеженностью и ле-
нью идет и духовная. То, что я никак не считал возмож-
ным, произошло: я не просто избегаю в духовной сфере все
трудные, неровные и опасные пути, но и в духовной сфере
лениво и прожорливо ищу те самые пошлые, извращенные,
идиотски помпезные и бессодержательные развлечения,
какие всегда избегал и ненавидел и за пристрастие к ко-
торым постоянно обвинял и презирал буржуа и особенно
горожанина, наше время, да и всю нашу цивилизацию.
Я теперь настолько приблизился к среднему уровню ку-
рортника, что не только не ненавижу и не избегаю этих
развлечений, а сам ищу их и в них участвую. Еще немного,
и я начну читать списки приезжих на воды (из всех вре-
мяпрепровождений пациентов последнее для меня самое
загадочное), буду часами обсуждать с фрау Мюллер ее рев-
матизм и все виды помогающих от этой болезни травяных
настоев, буду посылать друзьям открытки с новобрачными
или отважными людьми-бураками.
Теперь я часто посещаю концерты в курзале — долгое
время я старательно их избегал, — сижу, как и все ос-
тальные, на стуле, слушаю, как течет и течет легкая му-
зыка, и с удовольствием ощущаю, как с ней, слышимо и
ощутимо, протекает отрезок времени, отрезок того само-
го времени, которого у нас, курортников, в таком избыт-
ке. Подчас меня завлекает и околдовывает сама музыка,
чисто чувственное воздействие нескольких хорошо зву-
чащих инструментов, причем ни характер, ни содержа-
ние исполняемых вещей вовсе не доходит до моего созна-
ния. Пустые пьески, весь стиль и почерк которых всегда
вызывал во мне отвращение, я теперь безропотно выслу-
шиваю до конца. Я сижу четверть, а то и полчаса, уста-
лый и обмякший, среди толпы других скучающих людей,
тоже слушаю, как течет время, тоже делаю скучающее
лицо, тоже бездумно почесываю себе шею и затылок,
упираю подбородок в набалдашник тросточки или зеваю,
и лишь в отдельные мгновения душа моя испуганно и
70
Курортник
непокорно вздрагивает, будто пойманный степной хищник,
внезапно пробудившийся в неволе, но вскоре вновь погру-
жается в дремоту, и спит, и грезит дальше, подспудно, без
меня, потому что я отделился от души с тех пор, как
рассиживаю на этих концертных стульях.
И лишь теперь, когда я сам целиком и полностью сде-
лался частью толпы, средним курортником, скучающим,
усталым обывателем, лишь теперь я сознаю, как смехот-
ворно и легкомысленно было на первых страницах этих
заметок разыгрывать из себя нормального представителя
этого мира и этой психологии. Я иронизировал, и лишь
теперь, когда в самом деле принадлежу к этому норми-
рованному, обезличенному миру повседневности, когда
без души сижу в зале, вкушая легкую музыку, как ку-
шают чай или пьют пильзенское пиво, лишь теперь я сно-
ва целиком и полностью сознаю, как сильно, как люто
ненавижу этот мир. Ибо сейчас я ненавижу, презираю и
высмеиваю в нем не что иное, как самого себя. Нет, быть
заодно с этим миром, к нему принадлежать, пользовать-
ся в нем признанием и чувствовать себя хорошо — сей-
час я это ощущаю всеми фибрами своего существа — не
для меня, заказано мне, есть грех против всего доброго
и святого, что мне известно и участвовать в чем для меня
счастье. И лишь потому, лишь из-за того, что я сейчас
совершаю этот грех, из-за того, что я заодно с этим ми-
ром и его приемлю, мне сейчас так тошно! И все же я ни-
чего не предпринимаю, инертность сильнее сознания,
жирное, ленивое брюхо сильнее робко скулящей души.
Теперь я иногда позволяю другим постояльцам гости-
ницы втянуть меня в разговор; мы задерживаемся после
трапезы где-нибудь в коридоре и высказываем совершенно
одинаковые мнения о положении в политике и на бирже, о
погоде и лечении, а также о житейской философии и се-
мейных заботах. Что молодежь, как ни верти, нуждает-
ся в авторитетах, и очень даже иногда полезно столкнуть-
ся с трудностями и проглотить горькую пилюлю, и еще
много такого, с чем я заранее охотно соглашаюсь и чему
с желудком, набитым хорошей пищей, выражаю полное
71
Герман Гессе
свое одобрение. Время от времени душа вздрагивает, сло-
во во рту оборачивается желчью, и я вынужден поспешно
и бесцеремонно спасаться бегством, ища уединения (о, как
трудно его здесь найти!), но в общем и целом я повинен и
в этом преступлении против духа, грешу глупой, пустой
болтовней, ленивым, бездумным поддакиванием.
Другое развлечение, к которому я здесь стал привы-
кать, — это кинематограф. Я провел несколько вечеров
в кино, и если в первый раз пошел туда лишь затем, что-
бы как-то уединиться, избежать докучливых разговоров
и вырваться из-под наваждения голландца, то во второй
отправился туда уже ради удовольствия, ради рассеяния
(вот я и приучился к словечку «рассеяние», раньше вов-
се отсутствовавшему в моем лексиконе!). Я был там не-
однократно и, совращенный соблазнительной для глаз
сменой картин, утратив всякую разборчивость, не толь-
ко безропотно мирился с самым возмутительным и не-
ряшливо состряпанным суррогатом искусства и псевдо-
драматизмом, наряду с ужасающей музыкой, но терпел
и зловредную, как физически, так и духовно, атмосферу
зрительного зала. Я начинаю все терпеть, проглатываю
все, даже самое глупое, самое безобразное. Я часами си-
дел на бесконечно длинном фильме, и мне показывали
императрицу древнего мира вкупе с театром, цирковой
ареной, храмом, вкупе с гладиаторами и львами, святы-
ми и евнухами, и я терпел, когда высочайшие ценности
и символы, трон и скипетр, мантия и ореол святого, крест
и держава, наряду со всеми вообразимыми и невообра-
зимыми свойствами и состоянием человеческой души, с
сотнями людей и зверей валилось в одну кучу и выстав-
лялось напоказ ради никчемной цели и все это само по
себе пышное зрелище, обесцененное длиннейшими идиот-
скими титрами, отравленное ложным драматизмом и уни-
женное бессердечной и безголовой публикой (в том чис-
ле и мной), превращалось в балаган. Минутами это было
просто ужасно, и не раз я готов был убежать, но ишиати-
кам не так-то легко бегать, я остался и досмотрел эту
пошлятину до конца и, вероятно, завтра или послезавтра
72
Курортник
снова отправлюсь в тот же самый зал. Несправедливо
было бы отрицать, что я видел в кино также и прелест-
ные вещи, в частности обаятельнейшего французского
акробата и юмориста, чьим находкам могли бы позавидо-
вать большинство писателей. Если я что обвиняю, если что
вызывает у меня досаду и отвращение, так это не кино, а
единственно я сам, его посетитель. Кто заставляет меня
туда ходить, выносить отвратительную музыку, читать
идиотские титры, слышать гогот своих более простодуш-
ных братьев? В упомянутом выше боевике я видел, как
волокли по песку окоченелые трупы целой дюжины кра-
савцев львов, которых мы всего две минуты перед тем
видели живыми, и слышал, как половина зала встретила
это гнусное и печальное зрелище громким хохотом! Не-
ужели в здешних термальных водах содержится нечто
такое, какая-нибудь соль, кислота, известь, нечто ниве-
лирующее человека, тормозящее в нем все высокое, бла-
городное, ценное и, напротив, стимулирующее низменное
и пошлое? Что ж, склоняюсь и стыжусь, а на будущее,
ко времени возвращения в свою степь, даю себе несколь-
ко обетов.
Кончается ли на этом перечень моих дурных привы-
чек и благоприобретенных пороков? Нет, еще не конча-
ется. Я приобщился также к азартным играм, неодно-
кратно с удовольствием и увлечением играл за зеленым
столом и развлекался у автомата, которому через малень-
кие отверстия даешь заглатывать серебряные франки. К
сожалению, играть по-настоящему я не могу, для этого у
меня мало денег, но что мне по карману, я все же всадил
туда, и дважды мне посчастливилось играть целый час
кряду и в конечном итоге потерять не более одного-двух
франков. Разумеется, это не были переживания настоя-
щего игрока, но все же я и тут, так сказать, нюхнул поро-
ху и должен признаться: игра доставила мне большое удо-
вольствие. Должен также признаться, что не испытывал
при этом никаких моральных угрызений, как на концертах,
при разговорах с курортниками и знакомстве с кинольва-
ми, напротив, предосудительный и антибуржуазный душок
73
Герман Гессе
данного порока мне весьма нравился, и я искренне сожа?
лею, что не могу ставить более солидные куши.
Мои ощущения при игре были примерно следующие:
сперва я некоторое время стоял у края зеленого стола,
глядя на поля с цифрами и слушая голос человека у ру-
летки. Цифра, которую выкликал этот человек, избран-
ная катящимся шариком цифра, еще секунду назад сле-
пая и бессмысленная среди множества других, вдруг
жарко и светло вспыхивала в голосе человека, в занятой
шариком клетке, в ушах и сердцах публики. «0иа1ге»,
называл он, или «сод», или «йчмз», и не только в моих
ушах и сознании, не только на круглой вогнутой колее
шарика вспыхивала цифра, но и на зеленом столе. Ког-
да вышла семерка, чопорно подтянутая черная цифра
семь в отведенном ей зеленом поле на секунду празднич-
но засияла, оттеснив в безвестность все остальные цифры,
потому что все другие были всего-навсего возможностями,
и лишь она стала осуществлением, действительностью.
Осуществление возможного, ожидание этого и соприча-
стность — вот в чем была душа игры. Стоило мне не-
сколько минут понаблюдать и послушать, начать инте-
ресоваться игрой, как наступил первый восхитительный
и сладостно волнующий миг: выкликнули шесть, и циф-
ра эта меня нисколько не удивила, она возникла так за-
кономерно, так естественно, так реально, словно я ее на-
верняка ждал, больше того, словно я сам ее выкликнул,
ее сделал, ее сотворил. С этой секунды я всей душой при-
надлежал игре, предугадывал судьбу, чувствовал себя на
дружеской ноге со случаем, а это, скажу прямо, блажен-
ное чувство, в нем стержень и магнетическая сила всей
игры. Итак, я услышал, как вышла семерка, потом еди-
ница, потом восьмерка, не почувствовал себя ни удивлен-
ным, ни разочарованным, поверил, что именно эти циф-
ры я и ожидал, и вот уже связь установилась, меня
втянуло в поток, и я ему доверился. Теперь я смело ог-
лядывал зеленую гладь стола, читал цифры, и какая-ни-
будь из них меня притягивала, я слышал, как она ти-
хонько зовет (иногда это были даже две сразу), видел,
74
Курортник
как она украдкой мне кивает, и ставил свои франки на
эту цифру. Если она не выходила, я не огорчался и не
разочаровывался, я мог ждать, моя шестерка или девят-
ка непременно еще выскочит. И она выскакивала, во вто-
рой или в третий раз она в самом деле выскакивала. Сам
момент выигрыша чудесен. Ты воззвал к судьбе и поло-
жился на нее, тебе кажется, ты сопричастен великой тай-
не, у тебя как бы смутное предчувствие, что ты с ней в
союзе и в дружбе, — и что же, это правда, это подтверж-
дается, твое робкое затаенное предположение, твоя ма-
ленькая сокровенная мечта вспыхивает, происходит
чудо, предчувствие обращается в действительность, твоя
цифра избирается всемогущим стеклянным шариком,
человек у колеса громко ее выкликает, и крупье бросает
тебе веером горсть сверкающих серебряных монет. Это
необыкновенно хорошо, это чистое счастье, и дело тут не
в деньгах, поскольку пишущий эти строки из всех выиг-
ранных франков не сохранил ни единого, рулетка все их
вновь поглотила, и тем не менее прекрасные мгновения
выигрыша, эти удивительно непосредственные, по-детс-
ки цельные и насыщенные осуществления светятся все
так же ярко и восхитительно, каждое было сияющей,
пышно украшенной рождественской елкой, каждое было
чудом, каждое — праздником, причем праздником души,
подтверждением, признанием, взлетом сокровеннейшего,
глубочайшего жизненного инстинкта. Конечно, можно
ощутить ту же радость, то же несказанное счастье на бо-
лее высоких уровнях, в более благородных и утонченных
формах: при озарении глубокой жизненной истиной, в мо-
мент внутренней победы над собой и особенно в минуты
творчества, в минуты нахождения, блеснувшего наития,
торжествующе нащупанной цели в работе художника, все
это в более высоких сферах сходно с ощущением выиг-
рыша, подобно образу и отражению. Но как редко пе-
реживает такие высокие, божественные минуты даже
счастливец, даже талант, как редко зажигается в нас,
усталых поздних людях, удовлетворение, насыщающее
чувство счастья, которое по силе и великолепию могло
75
Герман Гессе
бы сравниться с радостными переживаниями детства! За
этими-то переживаниями и гонится игрок, пусть с виду
его привлекают деньги. Эту райскую птицу радости,
ставшую столь редкой в нашей плоской, пресной жизни,
он и старается добыть, к ней устремлена пылающая в его
взоре страсть.
Теперь игра шла с переменным счастьем, временами
мы были с ним едины, я сам сидел в катящемся шарике,
выигрывал, и меня ознобом пробирал восхитительный
трепет возбуждения. Потом высшая точка была пройде-
на. В брючном кармане у меня бренчала солидная при-
горшня выигранных монет, я раз за разом продолжал
ставить, но прежняя уверенность постепенно стала меня
покидать, выскочила единица, затем четверка, которых
я никак не ждал, явно враждебные и словно бы издевав-
шиеся надо мной. Я стал неспокоен и боязлив, ставил на
цифры, не испытывая никакого смутного предчувствия,
долго колебался между четом и нечетом, но, будто по
принуждению, продолжал ставить, пока не просадил
всех выигранных денег. И не спустя какое-то время, а
тут же, еще играя, я ощутил всю глубину сравнения,
увидел в игре картину жизни, где происходит буквально
то же самое, где необъяснимое, неразумное предчувствие
дает нам в руки сильнейшие чары, развязывает могуще-
ственнейшие силы и где, когда добрые инстинкты осла-
бевают, вмешиваются здравый смысл и рассудок, какое-
то время лавируют и сопротивляются и в конечном итоге
происходит то, что и должно произойти, безо всякого
нашего участия и вовсе помимо нас. Переваливший за
высшую свою точку и все же неспособный остановиться,
ослабевший духом игрок, не руководимый никакой ин-
туицией, никакой глубокой верой, точь-в-точь походит на
человека, который, не видя выхода в серьезных жизнен-
ных вопросах, вместо того чтобы подождать и закрыть
глаза, неизбежно попадает впросак от излишних расче-
тов, стараний и мудрствований. Вернейшее правило игры
за зеленым столом следующее: если видишь, что какой-
нибудь усталый и невезучий игрок много раз кряду ста-
76
Курортник
вит то на одну, то на другую цифру и затем все-таки от-
ступается — смело ставь на цифру, которую он долго и
безуспешно осаждал и, отчаявшись, бросил, она непре-
менно выскочит.
Игра на деньги до странности отличается от всех про-
чих городских и курортных развлечений. Здесь за зеле-
ным столом и книжек не читают, и не ведут пустопорож-
них разговоров, и не вяжут чулок, как на концертах и в
кургартене, тут не зевают и не почесывают себе шею, даже
ревматики и те не думают здесь садиться, а стоят подолгу
и с трудом, прямо-таки героически стоят на собственных,
обычно столь щадимых ногах. Здесь, в игорном зале, не
услышишь ни шуток, ни разговоров о своих болезнях или
о Пуанкаре, тут почти никогда не смеются, обступившая
стол толпа зрителей серьезна и разве что перешептывает-
ся, приглушенно и торжественно звучит голос помощника
крупье, приглушенно и нежно звенят друг о друга моне-
ты на зеленом столе, и уж это одно, благоговение и отно-
сительная сдержанность и достоинство, придает в моих
глазах игре неизмеримое преимущество над другими ви-
дами развлечений, при которых люди ведут себя так шум-
но, так развязно и необузданно. Здесь, в игорном зале,
царит строгая торжественность и праздничность, посети-
тели входят сюда словно в храм, тихо и несколько робея,
говорить решаются лишь шепотом, благоговейно взирают
на господина во фраке. А тот ведет себя выше всяких по-
хвал, не как живой человек, а как бесстрастный носитель
высокой должности или сана.
Я не стану здесь разбирать психологические причины
такого праздничного настроения и прекрасной, благо-
творной торжественности, поскольку давно отказался от
фикции, будто моя РзусЬо1о§1а Ъа1пеапа повествует о
чьей-то посторонней, а не моей собственной психике. По-
видимому, исполненная достоинства и набожности атмос-
фера шепчуще-молитвенной святости в игорном зале выз-
вана просто тем, что здесь дело идет не о музыке, драмах
и прочих ребячествах, а о самом важном, любимом и свя-
том в представлении людей — о деньгах. Но, как сказано,
77
Герман Гессе
я не намерен в это вникать, последнее не входит в мою
задачу. Я только отмечаю, что, в противоположность
другим публичным увеселениям, здесь, в игорном зале,
атмосфера не лишена благочестия. И если, например, в
кино публика не очень-то стесняется и словесно, да и вся-
кими иными способами, выражает свое одобрение и нео-
добрение, здесь даже главный персонаж, игрок, в минуты
наисильнейшего, обоснованнейшего и вполне дозволен-
ного волнения, а именно при выигрыше или проигрыше
денег, почитает себя обязанным проявлять выдержку и
достоинство. Я вижу, как люди, сопровождающие при
ежедневной карточной игре потерю несчастных двадцати
сантимов взрывами досады, бранью, проклятиями, про-
игрывают здесь в сотни раз больше, не хочу сказать «не
моргнув глазом», потому что глаза даже очень моргают,
но не поднимая голоса и не докучая окружающим непри-
стойным выражением своих чувств.
Поскольку мудрые правительства заботятся обо всем,
могущем способствовать подъему народного просвеще-
ния, и поощряют и поддерживают все служащие тому
учреждения, я возьму на себя смелость, хотя я и совер-
шенный профан в данной области, указать специалистам
на тот факт, что из всех игр, развлечений и забав ничто
так не воспитывает в участниках самообладание, спокой-
ствие и благопристойность, как азартная игра в откры-
тых игорных залах.
Но какой бы привлекательной и даже благотворной ни
казалась мне игра, я все же нашел возможность поразмыс-
лить также и над ее теневыми сторонами, — точнее, испы-
тать их на собственном опыте. Горячо и с морализующим
пафосом выдвигаемые политэкономами возражения про-
тив рулетки, с моей точки зрения, сплошь несостоятельны.
Что игроку грозит опасность слишком легко разбогатеть и
потому утратить всякое уважение к святости труда, что, с
другой стороны, ему грозит потеря всех собственных де-
нег и, в-третьих, что, долго наблюдая круговращение ша-
риков и талеров, он может даже лишиться основы основ
всей экономической буржуазной морали — безграничного
78
Курортник
почтения к деньгам, — пусть это и справедливо, но я не
могу признать все эти опасности такими уж серьезными.
Мне как психологу представляется, что для очень многих
тяжело душевно больных людей быстрая потеря всего со-
стояния и крушение их веры в святость денег означало бы
отнюдь не несчастье, а вернейшее, даже единственно воз-
можное спасение, и совершенно так же мне представляет-
ся, что при теперешней нашей жизни, в противовес исклю-
чительному культу работы и денег, было бы весьма
желательно приятие случая, доверие к прихотям судьбы и
ее превратностям, чего всем нам очень недостает.
Нет, если что является, по-моему, недостатком азарт-
ной игры и, несмотря на ее положительные стороны, все
же превращает ее в конечном счете в порок, это нечто
чисто духовное. По моему личному, весьма приятному
опыту ежедневное двадцатиминутное погружение в азарт
рулетки и нереальную атмосферу игорного зала всегда
радостно возбуждает. Для скучающей, оскудевшей, уста-
лой души это истинный бальзам, лучший из всех, мною
испробованных. Недостаток лишь в том (и этот недоста-
ток азартная игра разделяет с тоже весьма приятным
алкоголем) — недостаток в том, что при игре это возбуж-
дение идет извне и оно чисто механическое и материаль-
ное; вот тут-то и возникает большая опасность: положив-
шись на такое безотказное механическое возбуждение,
начнешь пренебрегать, а затем и вовсе забросишь соб-
ственную тренировку и душевную активность. Приво-
дить душу в движение не размышлением, не мечтами, не
фантазированием или медитацией, а чисто механически —
рулеткой — все равно что для тела пользоваться ванной
и услугами массажиста, но отказаться от собственных
усилий, от спорта и тренировки. На том же обмане осно-
вывается и возбуждающий механизм кинематографа,
подменяющий собственную творческую работу глаза, от-
крытие, выбор и запоминание прекрасного и интересно-
го чисто материальным зрительным кормом.
Нет, так же как помимо массажиста ты нуждаешься в
гимнастике, так и душа, вместо или наряду с рулеткой и
79
Герман Гессе
всеми этими прекрасными возбудителями, нуждается в
собственных усилиях. Поэтому во сто крат предпочти-
тельнее азартной игре любая активная тренировка души:
дисциплинированное, четкое упражнение ума и памяти,
упражнение по воспроизведению с закрытыми глазами
виденных предметов, вечернее припоминание всего слу-
чившегося за день, свободное ассоциирование и фантази-
рование. Я это добавляю также для ревнителей народно-
го благополучия и, возможно, во исправление данного
выше дилетантского совета — ибо в данной области, в
области чисто душевного опыта и воспитания, я отнюдь
не дилетант, а старый, чуть ли не слишком опытный про-
фессионал.
Вот я и опять далеко отклонился от темы, но таков
уж, видно, удел этих заметок, что, неспособные довести
до разрешения ни одной проблемы, они скорее ассоциа-
тивно и случайно нанизывают приходящие в голову мыс-
ли. Но, быть может, думается мне, это как раз и прису-
ще психологии курортника.
Я отвлекся от своей темы, своей весьма неутешитель-
ной темы, ради небольшого панегирика азартным играм,
каковой панегирик я склонен был бы еще продолжить,
ибо возвращение к теме дается мне нелегко. Но ничего
не поделаешь. Вернемся же к курортнику Гессе, взгля-
нем еще раз на этого расслабленного пожилого господи-
на, на его поникшую, усталую фигуру, ковыляющую
походку! Он нам не нравится, этот субъект, мы не можем
его полюбить, не можем искренне, от всего сердца, по-
желать ему долгого, а тем более бесконечного продления
его и необразцовой, и неинтересной жизни. Мы не будем
возражать, если этот господин однажды сойдет со сцены,
где давно не представляет отрадного зрелища. Если он,
например, однажды утром ненароком уснет в ванне, ныр-
нет под воду и захлебнется, мы не станем особенно по
этому поводу горевать.
Однако если мы с таким безразличием высказываемся
о вышеупомянутом курортнике, то относится это исклю-
чительно к его нынешней жизнедеятельности, его сегод-
80
Курортник
няшнему агрегатному состоянию. Нам нельзя упускать из
виду никогда не исчезающую возможность того, что состо-
яние его изменится, что существо его будет приведено к
новому знаменателю. Такое чудо, не раз уже пережитое,
может произойти ежечасно. Когда мы, покачивая головой,
глядим на курортника Гессе и считаем его созревшим для
исчезновения, то не следует забывать, что исчезновение,
в какое мы можем верить, подразумевает не уничтожение,
а лишь метаморфозу, ибо основной и питательной почвой
всех наших взглядов, а следовательно, и нашей психоло-
гии является вера в Бога — в единство, а единство, как
путем озарения, так и познания, даже в самых безнадеж-
ных случаях всегда может быть восстановлено. Нет тако-
го больного, который одним-единственным шагом, пусть
даже шагнув через смерть, не мог бы обрести исцеления и
вернуться к жизни. Нет такого грешника, который одним-
единственным шагом, возможно даже через казнь, не мог
бы очиститься и обрести божественность. И нет такого
хмурого, сбившегося с пути и, казалось бы, пропащего
человека, которого внезапное озарение не могло бы в один
миг обновить и превратить в счастливое дитя. Эту мою
веру, это мое убеждение не следует никогда забывать ни
пишущему, ни читающему эти строки. И автор этих строк
действительно не знал, откуда бы ему черпать мужество,
право, решимость для своих порицаний и настроений, пес-
симизмов и психологии, если бы всему этому в душе его
постоянно не противостояла вера в единство как в некое
нерушимое равновесие. Напротив, чем больше я себе по-
зволяю и дальше захожу по одну сторону, чем беспощад-
нее порицаю, чем легче поддаюсь настроениям, тем ярче
сияет по другую, противоположную сторону свет прими-
рения. Не будь этого бесконечного, постоянно колеблюще-
гося равновесия, откуда взял бы я мужество сказать хоть
слово, судить о чем-либо, чувствовать и выражать любовь
и ненависть и хотя бы час прожить на земле?
ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
Курс лечения приходит к концу. И, слава Богу, мне
лучше, мне уже совсем хорошо. Целую неделю я поги-
бал, пал духом, погрузился с головой в свою болезнь,
свою усталость, свою хандру и самому себе вконец опро-
тивел. Еще немного, и я попросил бы приделать к трости
резиновый наконечник. Еще немного, и я стал бы читать
список приезжих. Еще немного, и я слушал бы легкую
музыку не четверть и не полчаса, а вкушал весь часовой
или даже двухчасовой концерт полностью, и вечером
вместо одной бутылки пива — выпивал две. Еще немно-
го, и я спустил бы в курзале все наличные деньги. К тому
же я поддался обаянию своих соседей по столу в гости-
нице, милых, приятных людей, достойных всякого ува-
жения, от которых я мог бы многое узнать, если б не
совершил обычной ошибки, не попытался этого достичь
путем разговоров. А разговоры с людьми, если у тебя нет
с ними глубокой внутренней близости, за редким исклю-
чением, всегда крайне бессодержательны и только разо-
чаровывают. Вдобавок незнакомые люди, вступая со
мной в разговор, к сожалению, всегда видят во мне пи-
сателя и считают себя почему-то обязанными заводить со
мной речь о литературе и искусстве и, разумеется, несут
всякую чепуху, так что очаровательнейших людей узна-
ешь как раз с той стороны, с какой они ничем не отлича-
ются от самых дюжинных.
Потом еще боли и дурная погода, из-за которой я
ежедневно заново простужался (теперь мне понятно, от-
куда у голландца его вечные простуды), и страшная ус-
талость от процедур — словом, ряд денечков, которыми
мне гордиться нечего. Но, как это бывает, однажды им
все-таки пришел конец. Наступил день, когда мне все
82
Курортник
настолько опостылело, что я вообще остался лежать в
постели и даже не пошел принимать каждодневную ван-
ну. Я забастовал, попросту остался лежать в постели,
правда, всего на один день, а на следующий мне уже ста-
ло лучше. День, когда наступил перелом, мне очень па-
мятен, потому что перелом и перестройка произошли
очень уж внезапно и неожиданно. Человек, если только
захочет, может выйти из любого, даже самого мерзкого
положения, так вот и я, даже в самые безотрадные и гне-
тущие дни лечения, хоть и впал в хандру, никогда не
сомневался в том, что выкарабкаюсь и из этого болота.
Выкарабкивание, медленное, трудное преодоление внеш-
него мира, медленные поиски и нахождение разумнейшей
позиции — это был, как я хорошо знал, всегда открытый,
весьма проторенный, весьма рекомендуемый путь разу-
ма. Но по прежнему опыту мне был известен также дру-
гой путь, тот, которого нельзя искать, а можно только
найти, путь счастья, благодати, чуда. Но что чудо так от
меня близко, что я выйду из унизительного состояния
последних жутких дней не запарившийся и пыльный по
проселку разума, сознательной тренировки, а окрылен-
ный, по устланному цветами пути благодати — о такой
удаче я даже не смел и мечтать.
В день, когда я очнулся от оцепенения и решил про-
должать лечиться и жить, я, правда, чувствовал себя не-
сколько отдохнувшим, но настроение у меня было не из
лучших. Ноги болели, спину ломило, шея одеревенела,
мне было трудно встать с постели, трудно тащиться к
лифту и к ванной кабине, трудно возвращаться обратно.
Но вот наконец наступил полдень, и я, не в духе, безо
всякого аппетита, поплелся в столовую; и тут я вдруг
увидел себя со стороны, сделался вдруг не только курор-
тником, на негнущихся ногах и с недовольным видом
спускавшимся по гостиничной лестнице, а одновременно
как бы сторонним наблюдателем самого себя. Произош-
ло это внезапно на одной из многих ступенек, я внезап-
но расщепился надвое, наблюдая за собой, видел, как
этот ничуть не проголодавшийся курортник плетется
83
Герман Гессе
вниз по лестнице, видел, как он беспомощно опирается
рукой о лестничные перила, как он проходит мимо при-
ветствующего его метрдотеля в ресторан. Мне уже часто
приходилось переживать подобное состояние, и я сразу
воспринял как добрый знак то, что оно вдруг опять воз-
никло в такую бесплодную и неблагоприятную для меня
пору.
Я уселся в высоком светлом зале за свой отдельный
круглый столик и в то же время наблюдал со стороны,
как я сажусь, как поправляю под собой стул и чуть заку-
сываю губу, потому что движение причинило мне боль;
как потом машинально беру в руку вазу с цветами и пе-
реставляю к себе поближе, как медленно и нерешитель-
но вытягиваю салфетку из кольца. Один за другим вхо-
дили другие постояльцы, рассаживались за свои столики,
будто гномы в «Белоснежке», и выдергивали салфетки из
колец. Однако курортник Гессе был главным объектом
моего наблюдающего «я». Курортник Гессе с невозму-
тимым, но глубоко скучающим лицом налил в стакан
немного воды, отломил кусочек хлеба — всё одного
времяпрепровождения ради, — потому что вовсе не соби-
рался ни пить воду, ни есть хлеб; он рассеянно вычерпал
ложкой суп, обвел тупым взглядом другие столики в
большом зале, обвел взглядом расписанные ландшафта-
ми стены, поглядел на метрдотеля, как тот проворно сну-
ет по залу, и на хорошеньких официанток в черных пла-
тьицах с белыми фартучками. Некоторые постояльцы
сидели компанией или парами за столами ббльших раз-
меров, но в массе своей, подобно вышеназванному, сиде-
ли в одиночку перед единственным прибором, с невозму-
тимыми, но глубоко скучающими лицами, не спеша
наливали себе в стаканы воду или вино, отщипывали
хлеб, обводили взглядом расписанные ландшафтами сте-
ны, глядели вслед спешащему метрдотелю и хорошень-
ким официанткам в черных платьицах и белых фартуч-
ках. На стенах дружелюбно, бесхитростно и чуть
сконфуженно дожидались красивые ландшафты, а с потол-
ка — фантазия давно забытого художника-декоратора, —
84
Курортник
дружелюбно и не конфузясь, глядели четыре раскрашен-
ных головы слонов, в прошедшие дни доставлявшие мне
много радости, ибо я друг и поклонник индусских богов
и видел в каждом из этих изображений мудрого и лука-
вого бога Ганеша со слоновьей головой, которого весьма
почитаю. И часто, глядя со своего столика вверх на сло-
нов, я размышлял над тем, отчего мне в детстве внуша-
ли, будто преимущество христианства прежде всего со-
стоит в том, что оно не признает никаких богов и идолов,
тогда как я, чем старше и мудрее становлюсь, вижу глав-
ный недостаток этой религии как раз в том, что, за ис-
ключением чудесной католической Девы Марии, она, по
существу, не имеет никаких богов и божественных изоб-
ражений. Я бы многое дал, чтобы, например, апостолы,
вместо скучноватых и внушающих страх проповедников,
были богами, наделенными той или иной могуществен-
ной силой и атрибутами природы, и вижу, хоть и слабое,
но все же приятное возмещение тому в животных наших
евангелистов.
А тот, кто наблюдал за мной и другими, за всем про-
исходящим, за скучливо жующим Гессе, скучливо жую-
щими постояльцами гостиницы, был не курортник и
ишиатик Гессе, а старый, довольно-таки неприязненно
относящийся к обществу отшельник и чудак Гессе, ста-
рый любитель странствий и поэт, друг бабочек и ящериц,
древних книг и религий, тот Гессе, который решительно
и твердо противопоставлял себя миру и которому мучи-
тельно было идти к властям за удостоверением о граж-
данстве или даже просто заполнить листок переписи.
Этот старый Гессе, это в последнее время несколько от-
далившееся и утраченное «я», вдруг снова пожаловал и
наблюдал за нами. Он видел, как курортник Гессе безо
всякого аппетита, нехотя ковырял вилкой, разделывал
прекрасную рыбу и, не испытывая голода, тем не менее
кусок за куском отправлял в недовольно кривившийся
рот; он видел, как тот безо всякой необходимости и безо
всякого смысла передвигал с места на место стакан и со-
лонку и то вытягивал, то подбирал ноги под стул; как
85
Герман Гессе
другие постояльцы поступали совершенно так же, как
метрдотель и хорошенькие девушки-официантки внима-
тельно и заботливо обслуживали и кормили этих скуча-
ющих людей, хотя никто из них не был голоден, и как
снаружи, за торжественно-высокими сводчатыми окнами
зала, в другом мире, по небу проплывали облака. Все это
тайный наблюдатель видел, и внезапно зрелище это по-
казалось ему ужасно странным, нелепым и комическим
или даже жутковатым, какой-то пугающий, застывший
кабинет восковых фигур нереально существующих лю-
дей, — этот скучный, без аппетита обедающий Гессе, эти
скучные его сотрапезники. До чего же смехотворным, до
чего же дурацким был этот исполненный бессмысленной
торжественности спектакль, вся эта уйма пищи, фарфо-
ра и хрусталя, вина, хлеба, прислуги — и все для горст-
ки давно сытых курортников, чью скуку и хандру не
могли исцелить ни еда, ни питье, ни вид плывущих в
вышине облаков.
Но только курортник Гессе поднял стакан, просто так,
от скуки, поднес ко рту и даже как следует не отхлебнул,
добавив ко всем нерешительным и машинальным при-
зрачным жестам трапезы еще один, как произошло слия-
ние обоих «я», обедающего и наблюдающего, и мне при-
шлось поспешно поставить стакан, такое меня разобрало
изнутри внезапное желание расхохотаться, чисто детская
веселость, внезапное понимание безмерного идиотизма
всего происходящего. На какой-то миг мне представи-
лось, что в этом зале, полном больных, скучающих, из-
неженных и вялых людей (причем, по моему предполо-
жению, в их душах творилось то же, что и в моей), как в
зеркале, отражена вся наша цивилизованная жизнь,
жизнь без сильных побуждений, принудительно катяща-
яся по установленным рельсам, безрадостная, лишенная
всякой связи с Богом и с облаками на небе. Я подумал о
сотнях тысяч кафе с закапанными мраморными столика-
ми и сладкой, переперченной, будящей похоть музыкой,
о гостиницах и конторах, обо всей архитектуре, музыке,
привычках, в которых живет нынешнее человечество, и
86
Курортник
все показалось мне сходным по значению и ценности с
ленивым ковырянием праздной моей руки рыбной вил-
кой, с неудовлетворенным, пустым блужданием моего
равнодушного взгляда по залу. Но все вместе, столовая
и наш мир, курортники и человечество, показалось мне
на какой-то миг отнюдь не ужасным и трагическим, а
всего лишь невероятно смешным. Достаточно лишь зас-
меяться — и чары рассеются, вся хитрая механика рас-
сыплется, и Бог, и птицы, и облака поплывут сквозь
скучный наш зал, а мы из угрюмых постояльцев за ку-
рортным столом обратимся в веселых постояльцев Госпо-
да за красочным столом вселенной.
Поспешно поставил я, как уже говорилось, в эту се-
кунду стакан — такой меня разбирал и тряс изнутри
смех. Мне стоило большого труда этот смех обуздать, не
дать ему вырваться. Ах, как часто случалось с нами в
детстве, сидишь где-нибудь за столом, где-нибудь в клас-
се или в церкви и по самый нос и глаза заряжен сильней-
шим, законнейшим желанием рассмеяться, а смеяться
нельзя, и ты как-то должен со смехом справиться, из-за
учителя, из-за родителей, из-за порядка и правил. Не-
охотно верили и повиновались мы этим учителям, этим
родителям, и нас очень удивляло и продолжает удивлять,
что для подкрепления своих порядков, вероучений и нра-
воучений они в качестве авторитета ссылались на Того
Самого Иисуса, Который как раз детей-то и назвал без-
грешными. Неужели же Он имел в виду только пример-
ных детей?
Но и на сей раз мне удается с собой справиться. Я
сижу тихо, и ощущаю только, как мне распирает горло и
щекочет в носу, и страстно ищу какую-нибудь отдушину
или выход, дозволенный и приемлемый выход тому, что
меня душит. Может, легонько ущипнуть за ногу метрдо-
теля, когда он опять пройдет мимо меня, или обрызгать
водой из стакана официанток? Нет, нельзя, все под зап-
ретом, та же история, что и тридцать лет назад.
Пока я так размышлял и смех подбирался мне к са-
мой гортани, глаза мои были устремлены прямо перед
87
Герман Гессе
собой на соседний столик и в лицо незнакомой женщины,
седовласой, болезненного вида дамы; рядом с ней к стен-
ке была прислонена палка, а она развлекалась тем, что
крутила кольцо от салфетки, так как ждали следующего
блюда и каждый прибегал к привычному средству, что-
бы заполнить паузу. Один увлеченно читал старую газе-
ту; видно было, что он давно изучил ее от корки до кор-
ки и тем не менее он со скуки в который раз проглатывал
сообщение о болезни господина президента и отчет о де-
ятельности ученой комиссии в Канаде. Сидящая непода-
леку старая дева размешивала два порошочка в стака-
не — лекарство, чтобы принять его сразу после еды. Она
немного напоминала одну из тех устрашающих пожилых
дам в сказках, которые намешивают волшебное зелье во
вред другим, более привлекательным особам. Элегант-
ный и утомленный с виду господин, будто сошедший со
страниц романа Тургенева или Томаса Манна, с груст-
ным изяществом рассматривал один из стенных ланд-
шафтов. Всех более мне еще понравилась, пожалуй, наша
великанша: держась безукоризненно прямо и в хорошем
настроении, как почти всегда, она сидела перед пустой
тарелкой и не выглядела ни злой, ни скучающей. Зато
строгий добродетельный господин с морщинами и креп-
кой шеей восседал на стуле, словно целый суд присяж-
ных, и строил такое лицо, будто только что приговорил
к смертной казни собственного сына, тогда как всего-
навсего съел перед тем полную тарелку спаржи. Госпо-
дин Кессельринг, наш розовый паж, и сегодня выглядел
все таким же возвышенным и розовым, хоть и несколько
постаревшим и подзапылившимся; видимо, ему сегодня
нездоровилось, и ямочка на его младенческой щеке каза-
лась сейчас столь же невероятной и неуместной, как и
пачка пикантных открыток в его нагрудном кармане. Как
все это было странно и нелепо! Почему мы все бездея-
тельно тут сидим, ждем и склабимся? Почему едим и
ждем следующего блюда, когда давно сыты? Почему Кес-
сельринг приглаживает свою поэтическую шевелюру кро-
хотной карманной щеточкой, почему носит те идиотские
88
Курортник
открытки в кармане и почему карман этот подбит шел-
ком? Все было так необъяснимо и неправдоподобно. И
все чудовищно смешно.
Итак, я уставился в лицо старой дамы. И тут она
вдруг отложила кольцо от салфетки и посмотрела на
меня, и пока мы друг на друга пялились, смех добрался
до моего лица, и я ничего не мог поделать, я дружелюб-
нейше ухмыльнулся даме всем скопившимся во мне сме-
хом, и он растянул мне губы и брызнул из глаз. Что она
обо мне подумала — не знаю, но реагировала она превос-
ходно. Сперва она быстро опустила веки и поспешно
опять взяла в руку свою игрушку, но лицо ее утратило
спокойствие, и под моим любопытным взглядом оно все
больше и больше дергалось и кривилось самыми причуд-
ливыми гримасами. Она смеялась! Гримасничая и да-
вясь, она боролась с приступом смеха, которым я ее за-
разил! И так мы сидели оба, в представлении других
постояльцев почтенные пожилые люди, сидели, будто
два школьника за партами, глядели прямо перед собой,
косились друг на друга, и лица у нас дергались и мор-
щились от мучительного усилия совладать со смехом.
Двое-трое из обедающих это заметили и тоже стали весе-
ло и несколько насмешливо улыбаться; и тут, словно
разбили оконное стекло и к нам влилось бело-голубое
небо, по всему залу на несколько минут распространи-
лось радостно-насмешливое настроение, эдакая ухмылка,
словно каждый вдруг тоже заметил, до чего тупоумно и
идиотски мы сидим в своей курортной важности и хму-
рой скуке.
С этой минуты мне снова стало хорошо, я уже не про-
сто курортник, специализировавшийся на своей болезни
и лечении, а болезнь и лечение вновь стали чем-то второ-
степенным. Больно мне по-прежнему, тут никуда не де-
нешься. Ну и Бог с ним, что больно; я предоставляю
болезнь самой себе, не для того же я существую, чтобы
весь день с ней нянчиться.
После обеда со мной заговорил один из наших посто-
яльцев, весьма мне несимпатичный господин с обилием
89
Герман Гессе
мнений, который уже неоднократно предлагал мне газе-
ты и навязывался с разговорами; еще недавно в длинней-
шей и скучнейшей беседе о школьном образовании и вос-
питании я безоговорочно и малодушно вторил всем его
испытанным принципам и мнениям. И вот он опять ко
мне направлялся, этот тип, из обычной своей засады в
коридоре и заступил мне дорогу.
— Добрый день, — сказал он. — Вы сегодня, кажет-
ся, чем-то очень довольны!
— Конечно, доволен. За обедом я видел, как плыли
по небу облака, а поскольку до сих пор я предполагал,
что облака эти из бумаги и входят в архитектурное укра-
шение зала, то очень обрадовался, обнаружив, что это са-
мый настоящий, реальный воздух и облака. Они у меня
на глазах унеслись и не были занумерованы, и ни на
одном не висел ярлык с продажной ценой. Действитель-
ность еще существует, и это в Бадене! Великолепно!
О, с каким злым лицом выслушал этот господин мои
слова!
— Так, так, — произнес он врастяжку, на что ему по-
требовалась почти целая минута. — Значит, вы считали,
что действительности больше не существует! Тогда раз-
решите спросить, что же вы подразумеваете под действи-
тельностью?
— О, философски, — сказал я, — это сложный вопрос.
Но практически я могу ответить на него очень просто. Под
действительностью, сударь, я понимаю примерно то же
самое, что обычно также называют «природой». Во всяком
случае, я понимаю под действительностью не только то,
что нас постоянно окружает здесь, в Бадене, не курорт-
ные сплетни и истории болезней, не ревматические рома-
ны и подагрические драмы, не променады и концерты,
меню и программы, не банщиков и курортников.
— Как, стало быть, и курортники не являются для вас
действительностью? Например, я, человек, который сей-
час с вами разговаривает, не действительность?!
— Весьма сожалею, я, конечно, отнюдь не желаю вас
обидеть, но вы в самом деле лишены для меня действи-
90
Курортник
тельности. Вы лишены, как мне представляется, тех убе-
дительных черт, которые обращают для нас воспринятое
в пережитое, происходящее в действительное. Вы суще-
ствуете, сударь, этого я отрицать не стану. Но существу-
ете в плоскости, которой в моих глазах недостает времен-
но-пространственной действительности. Вы существуете,
сказал бы я, в бумажной плоскости, плоскости денег и
кредита, морали, закона, духа, почтенности, вы сотова-
рищ по времени и пространству добродетели, категоричес-
кому императиву и разуму и, может быть, даже сродни
вещи в себе или капитализму. Но в вас нет той действи-
тельности, в какой меня сразу убеждает любой камень
или дерево, любая жаба, любая птица. Я могу вас, су-
дарь, беспредельно одобрять, уважать, могу соглашать-
ся с вами или отвергать, но мне невозможно вас почув-
ствовать и уж совершенно невозможно вас любить. Вы
разделяете тут судьбу ваших родственников и уважаемых
близких — добродетели, разума, категорического импе-
ратива и прочих идеалов человечества. Вы замечательны.
Мы вами гордимся. Но вы не действительны.
У господина глаза полезли на лоб.
— Ну а если вы сейчас ненароком ощутите на своем
лице мою ладонь, вы тогда убедитесь в моей действитель-
ности?
— Если вы решитесь на такой эксперимент, то, во-пер-
вых, вам же будет хуже, потому что я сильнее вас и в
данную минуту удивительно свободен от всяких мораль-
ных тормозов; а кроме того, вы своим столь любезно
предложенным доказательством никак не достигнете
цели. Я хоть и ответил бы на ваш эксперимент всем дан-
ным мне прекрасно слаженным аппаратом самосохране-
ния, но нападение ваше отнюдь не убедило бы меня в
вашей действительности, в существовании у вас личнос-
ти и души. Когда я рукой или ногой заполняю простран-
ство между двумя электрическими полюсами, то также
подвергаю себя разряду, однако же мне не придет в го-
лову принимать электрический ток за личность, за суще-
ство того же порядка, что и я.
91
Герман Гессе
— Вы артистическая натура, что ж, таким многое доз-
волено. По-видимому, дух и абстрактное мышление вам
ненавистны, и вы с ними воюете. Пожалуйста, сделайте
одолжение. Но как это согласуется у вас, писателя, со
многими другими вашими высказываниями? Мне извес-
тны заявления, статьи, книги, в которых вы проповедуе-
те как раз обратное и объявляете себя сторонником разу-
ма и Духа, а не лишенной разума и случайной природы,
где вы выступаете в защиту идей и признаете духовное
высшим началом. Как же это так получается, а?
— Разве? Я так поступаю? Что ж, весьма возможно.
Беда моя, видите ли, в том, что я постоянно сам себе
противоречу. Действительность всегда так поступает, а
вот Дух — нет, и добродетель — нет, и вы тоже, весьма
малоуважаемый сударь. Например, после прогулки быс-
трым шагом по жаре я могу быть одержим мыслью о
кружке воды и объявить воду величайшим благом на све-
те. А четверть часа спустя, утолив жажду, потерять вся-
кий интерес к воде и питью. Так же обстоит и с едой, со
сном, с мышлением. Мое отношение к так называемому
«духу», например, совершенно сходно с моим отношени-
ем к еде и к питью. Временами нет ничего на свете, что
меня бы так привлекало и казалось необходимым, как
Дух, как возможность абстракции, логика, идея. А потом,
когда я ими насытился и нуждаюсь, жажду противопо-
ложного, меня от всякого Духа мутит, будто от испорчен-
ной пищи. Я знаю по опыту, что подобное поведение яко-
бы говорит о бесхарактерности и считается сумасбродным,
более того, непозволительным, но я так никогда и не мог
понять — отчего? Потому что совершенно так же, как я
постоянно вынужден сменять еду и пост, сон и бодрство-
вание, совершенно так же вынужден я постоянно раска-
чиваться туда и сюда между природным и духовным,
между опытом и платонизмом, между порядком и рево-
люцией, католицизмом и духом реформации. Чтобы че-
ловек всю свою жизнь всегда и неизменно мог почитать
Дух и презирать природу, неизменно мог быть револю-
ционером и никогда консерватором или же наоборот,
92
Курортник
Представляется мне хоть и весьма добродетельным, хоть
и признаком характера и стойкости, но столь же ужас-
ным, отвратительным и безумным, как если бы человек
всегда только хотел есть или всегда только хотел спать.
И, однако же, все объединения, политические и духов-
ные, религиозные и научные, основываются на предпо-
ложении, будто такое безумное поведение возможно,
будто оно естественно! Вот и вы, сударь, считаете непра-
вильным, что в одно время я страстно влюблен в Дух и
считаю его всесильным, а в другое — Дух ненавижу и его
изрыгаю и вместо него обращаюсь к безвинности и изоби-
лию природы! Почему же? Почему вы считаете природ-
ное отсутствием характера, здоровое и естественное — не-
позволительным? Если вы сумеете мне это объяснить, я
охотно, и устно, и письменно, засвидетельствую, что раз-
бит по всем пунктам. Тогда я признаю за вами столько
реальности, сколько в моих силах, окружу вас целым
ореолом действительности. Но, видите, вы ведь не може-
те мне этого объяснить! Вы стоите тут, и под вашим жи-
летом хоть, без сомнения, имеется обед из пяти блюд, но
нет сердца, и в вашем искусно подделанном черепе хоть
и есть Дух, но нет природы. Эх вы, ревматик, курорт-
ник, никогда не видал я ничего более смехотворно-нере-
ального, чем вы! Да у вас, милейший, бумага просвечи-
вает сквозь петлицы, из всех швов сочится Дух, внутри
ничего, кроме газеты и налоговой квитанции, Канта,
Платона да процентной таблицы! Стоит мне дунуть, и вы
исчезнете! Стоит мне подумать о моей возлюбленной или
даже самой простенькой желтой примуле, и этого доста-
точно, чтобы вовсе вытеснить вас из реальности! Вы не
вещь, вы не человек, вы — идея, скучная абстракция!
И в самом деле, когда я, несколько разгорячившись,
но в прекрасном настроении, выбросил вперед кулак,
чтобы доказать схеме ее нереальность, кулак прошел
через него насквозь, и он исчез. Только тут, остановив-
шись, я заметил, что вышел из дому без шляпы и ока-
зался на пустынном берегу реки; я стоял один под пре-
красными деревьями, а вода неслась и шумела. И вновь
93
Герман Гессе
я был страстно предан противоположности Духа, был
глубоко и без памяти влюблен в глупый, беспорядочный
мир случая, в игру света и тени на розоватом песке, в бес-
конечные мелодии бегущей воды. Ах, то были знакомые
мелодии! Мне припомнилась река, на берегу которой я
однажды сидел в Индии, возле товарища моего, старика
перевозчика, имя его не приходит мне на память, тысячу
лет назад, упоенный мыслью о единстве и не менее упо-
енный игрой многообразия и случая. Я подумал о своей
возлюбленной, об ушке, мило выглядывающем из-под
пряди ее волос, и от всего сердца был готов отречься и
разрушить все алтари, воздвигнутые мною когда-либо ра-
зуму и идее, и построить новый алтарь во славу этой на-
половину видимой таинственной ушной раковины. Тому,
что мир есть единство и тем не менее исполнен многооб-
разия, что красота возможна лишь в преходящем, что
благодать дано испытывать лишь грешнику — этому и
сотням других глубочайших и вечных истин могло бы
служить символом и священным свидетельством, нарав-
не с Изидой, Вишну, цветком лотоса, и это прелестное
ушко.
Как шумел подо мной в каменистом ложе поток, как
пело полуденное солнце, пробегая вверх и вниз по пят-
нистым стволам платанов! Как хорошо жить! Прошло и
забыто напавшее на меня в столовой безумное желание
смеяться, в глазах у меня стояли слезы, вещим напоми-
нанием звучал для меня шум священной реки, и сердце
мое было исполнено мира и благодарности. Лишь теперь,
после долгой прогулки под платанами, мне открылась вся
бездна ипохондрии и путаницы, страданий и глупости, в
которой я жил все последнее время! Господи, какое жал-
кое зрелище я собой представлял, как мало требовалось,
чтобы превратиться в омерзительного, малодушного тру-
са! Небольшое недомогание и боли, две-три недели курор-
тной жизни, период бессонницы — и вот уже я по горло
увяз в хандре и отчаянии. И это я, слышавший голоса
индусских богов! Как хорошо, что злые чары наконец
рухнули, и меня опять окружает воздух, солнечный свет
94
Курортник
и действительность, что я опять слышу божественные
голоса, опять чувствую в сердце любовь и благоговение!
Внимательно перебрал я в памяти эти унизительные
дни, расстраиваясь и дивясь, печалясь, но и посмеиваясь
над всей той чепухой, что меня опутала. Нет, теперь мне
незачем больше ходить в курзал и даже в столь испол-
ненный достоинства игорный зал; теперь я не затруднял
себя вопросом, как употребить свое время. Чары рассея-
лись.
И когда я сейчас, всего за несколько дней до конца
лечения, задумываюсь над тем, как же это могло слу-
читься, когда ищу причину своего падения и всех по-
стыдных своих переживаний, мне достаточно прочесть
любую страницу этих записок, чтобы ясно увидеть при-
чину. Не мои фантазерство и мечтательность, не мой не-
достаток морали и буржуазности были в том повинны, а
как раз напротив. Я именно был чересчур морален, че-
ресчур разумен, чересчур буржуазен! Старая вечная моя
ошибка, которую я сотни раз совершал и всегда горько в
ней раскаивался, приключилась со мной и на сей раз. Я
хотел подладиться под норму, хотел выполнить требова-
ния, которые никто мне не ставил, хотел быть или пред-
ставиться тем, кем вовсе не был. Вот и получилось сно-
ва, что я совершил насилие над собой и над жизнью.
Хотел быть тем, чем не был. Каким образом? Я сде-
лал из своего ишиаса специальность, играл роль ишиа-
тика, курортника, подлаживающегося под буржуазное
окружение постояльца гостиницы, вместо того чтобы
просто оставаться самим собой. Я придал чрезмерное
значение Бадену, лечению, окружающей меня среде, бо-
лям в суставах; я вбил себе в голову претерпеть этот курс
лечения и непременно выздороветь. Путем покаяния,
епитимьи, ханжества, посредством ванн и омовений, вра-
ча и браминских чар я хотел достичь того, что может
быть достигнуто лишь путем озарения.
Вечно со мной та же история. И эта знаменитая ван-
ная психология, которую я себе придумал, лежа в теп-
лой воде, — тоже такой фокус, попытка мысленно овла-
95
Герман Гессе
деть жизнью; она неизбежно должна была кончиться про-
валом и за себя отомстить. Никакой я не представитель
некоей особой философии ишиатиков, как одно время
воображал, да такой философии и не существует вовсе.
И нет также мудрости пятидесятилетних, о которой я
фантазировал в предисловии. Возможно, мое нынешнее
мышление несколько отличается от свойственного мне
лет двадцать назад, но чувства и сущность, желания и
надежды не изменились, не стали ни умнее, ни глупее.
Сейчас, как и тогда, я могу быть то ребенком, то стари-
ком, то двухлетним, то тысячелетним. И мои попытки
подладиться к нормированному миру, изображать пяти-
десятилетнего ишиатика остались столь же бесплодны,
как и моя попытка примириться с ишиасом и Баденом
посредством моей психологии.
Есть два пути к спасению: путь праведности для пра-
ведников и путь благодати для грешников. А я, грешник,
опять совершил ошибку, попытавшись достичь чего-то
праведностью. Никогда у меня ничего с ней не получит-
ся. Бальзам для праведников, для нас, грешников, пра-
ведность — яд, она нас озлобляет. Видно, мне суждено
опять предпринимать такие попытки, делать такие прома-
хи, так же как в духовной области мне, писателю, сужде-
но всякий раз наново пытаться овладеть миром не силой
искусства, а мыслью. Опять и опять отправляюсь я в эти
дальние и трудные одинокие путешествия, настойчиво
пытаюсь чего-то достичь разумом, и всегда это кончает-
ся болью и потерянностью. Но всегда за этой смертью
вновь рождаешься на свет, всегда на меня находит оза-
рение, и боль и потерянность уже переносимы, блужда-
ния были не напрасны, поражения были драгоценны, ибо
они отбросили меня на лоно матери, вновь дали мне воз-
можность испытать озарение.
Итак, я прекращаю читать себе мораль, не стану хулить
свои умозрительные и психологические попытки, свои по-
пытки вылечиться, поражение и подавленность, не стану
ни о чем жалеть и не стану больше обвинять себя. Все было
к лучшему. Я вновь слышу голос Божий, все хорошо.
96
Курортник
Когда я сейчас оглядываю свой 65-й номер, со мной
творится что-то странное; при мысли о близком расста-
вании я испытываю к этой комнате какую-то нежность,
и расставанье заранее причиняет мне боль. Как часто я
здесь, за этим самым столиком, исписывал страницу за
страницей, иногда с радостью и сознанием того, что я
делаю нечто ценное, иногда, впав в уныние и неверие и
все же полностью отдаваясь работе, пытаясь понять и
объяснить или хотя бы чистосердечно исповедаться! Как
часто я в этом кресле читал Жана Поля! Сколько часов
и ночей провел без сна на этой кровати в алькове, погру-
женный в себя, споря с собой, оправдываясь, восприни-
мая себя и свои страдания как притчу, как ребус, смысл
и разгадка которых мне когда-нибудь непременно откро-
ются! Сколько писем я здесь получил и написал, писем
от незнакомых и к незнакомым, которым мое отражен-
ное в книгах «я» показалось родственным, которые в
вопросах и утверждениях, обвинениях и исповедях чело-
веку, показавшемуся им родственным, искали того же,
что и сам я ищу в своих признаниях и творчестве: ясно-
сти, утешения, оправдания и новой радости, новой чис-
тоты, новой любви к жизни! Сколько мыслей, сколько
настроений, сколько грез посетили меня в этой комнате!
Здесь, пересиливая хмурую утреннюю разбитость, я зас-
тавлял себя встать, чтобы принять ванну, и в ноющих,
негнущихся суставах заранее предчувствовал смерть,
различал пугающие знаки бренности; здесь я во многие
хорошие вечера фантазировал или сражался с голланд-
цем. Здесь, в тот счастливый день, прочел своей возлюб-
ленной предисловие к «Психологии» и видел, как ее об-
радовала маленькая почесть, оказанная Жану Полю,
которого и она очень любит. И ведь в конце-то концов
время, проведенное в Бадене, это лечение, этот кризис,
потеря и обретение внутреннего равновесия были для
меня важным этапом.
И как жаль, что я не сумел полюбить эту гостиничную
комнату и к ней привязаться еще три или четыре недели
назад! Но тут ничего уже не поделаешь. Хорошо, что я
4 Г. Гессе
97
Герман Гессе
хотя бы сейчас оказался способен принять и полюбить
эту комнату и гостиницу, голландца и лечение и сроднил-
ся с ними. Теперь, когда срок моего пребывания в Баде-
не подходит к концу, я вижу, что здесь, в Бадене, совсем
неплохо. Мне кажется, я мог бы месяцами здесь жить.
Да мне, собственно, и следовало бы — хотя бы чтобы заг-
ладить многое из того, что я здесь нагрешил против себя,
против разума, против курортной жизни, против своих
соседей по комнате и по столовой. Разве в некоторые
особенно пессимистические дни я не сомневался даже в
докторе, в искренности его заверений, в цене надежд,
которые он мне подавал? Нет, многое следовало бы тут
загладить. И что, например, давало мне право возму-
щаться тайной картинной галереей господина Кессель-
ринга? Что я за моралист такой? Словно у меня самого
нет собственных причуд, которые тоже не всякий одоб-
рит? И почему я усмотрел в том добродетельном госпо-
дине с морщинами непременно буржуа, эгоиста и само-
надеянного судью над другими? Я совершенно так же
мог бы сделать из него римлянина, стилизованного под
монумент трагического героя, гибнущего от собственной
твердости, страдающего от собственной справедливости.
И так далее; надо бы загладить сотни упущений, пока-
яться в сотнях грехов, в сотнях жестокостей — если б я
только что не покинул этот путь и не предоставил все
озарению. Так что пусть грехи так и остаются грехами, и
будем рады, если нам посчастливится в ближайшее вре-
мя не нагромоздить новых!
Склоняясь еще раз над бездной прошедших недобрых
дней, я вижу в глубине, совсем далеким и крохотным,
призрачное видение: курортник Гессе, бледный и скуч-
ный, с брезгливой миной сидит за трапезой, бедняга,
лишенный юмора и фантазии, серый от недосыпания,
равнодушный, больной человек, который не только не
держит в узде свой ишиас, а сам им одержим. Содрога-
ясь, я отворачиваюсь, довольный, что бедняга этот нако-
нец умер и никогда уже мне больше не встретится. Мир
праху его!
98
Курортник
Если воспринимать евангельские речения не как запо-
веди, а как выражения необычайно глубокого знания
тайн человеческой души, то мудрейшее из всего когда-
либо сказанного, суть всей жизненной мудрости и учения
о счастье заключена в словах: «Люби ближнего твоего,
как самого себя!», встречающихся уже и в Старом заве-
те. Можно любить ближнего меньше самого себя — тог-
да ты эгоист, стяжатель, капиталист, буржуа, и хотя
можно стяжать себе деньги и власть, но нельзя этого де-
лать с радостным сердцем, и тончайшие и самые лакомые
радости души будут тебе заказаны. Или же можно лю-
бить ближнего больше самого себя — тогда ты бедолага,
проникнутый чувством собственной неполноценности,
стремлением любить все и вся и, однако же, полный тер-
заний и злобы на себя самого и живешь в аду, где сам же
себя день за днем и поджариваешь. И как прекрасно,
напротив, равновесие в любви, способность любить, не
оставаясь в долгу ни тут, ни там, — такая любовь к себе,
которая ни у кого не украдена, такая любовь к другому,
которая, однако же, не ущемляет и не насилует собствен-
ное «я»! Тайна истинного счастья, истинного блаженства
заключена в этом речении. А если хочешь, можно повер-
нуть его и на индусский лад и толковать так: люби ближ-
него, ибо это ты сам! — христианский перевод изречения
41&Ь Ывт азЫ.
Ах, истинная мудрость так проста, была уже так дав-
но, так точно и недвусмысленно высказана и сформули-
рована! Почему же она нам доступна только временами,
только в хорошие дни, а не всегда?
1 Это ты (санскр.).
ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД
Эту последнюю страницу я пишу уже не в Бадене. Я
уже покинул его и, полный новых попыток и планов,
опять у себя в степи, в своем уединении и затворничестве.
Курортник Гессе, слава Богу, умер, и нам нет больше до
него дела. Вместо него появился совсем новый Гессе, прав-
да, тоже человек с ишиасом, но этот ицшас его принад-
лежность, а не он принадлежность ишиаса.
Когда я покидал Баден, мне и в самом деле было гру-
стно с ним расставаться. Я привязался здесь к многим
вещам и людям, и нити эти пришлось рвать; привязался
к своей комнате, к хозяину гостиницы, к деревьям на
берегу реки, к врачу, который в прощальную аудиенцию
опять оказался на высоте; к куницам, к приветливым и
хорошеньким официанткам Резли, Труди и другим; к
игорному залу, к лицам и внешнему облику многих
своих собратьев-больных. Прощай, приветливая, все-
гда веселая, всегда услужливая сестра в процедурной!
Прощай, великанша из Голландии, и ты, светлокудрый
герой, Кессельринг!
Очень мило прошло прощание с хозяином «Святого
подворья». С улыбкой выслушал он мою благодарность,
мои похвалы его гостинице, а затем спросил, остался ли
доктор доволен мною и моим лечением; и когда я ему
рассказал, что врач меня очень похвалил и я надеюсь на
полное выздоровление, так что могу теперь спокойно
покинуть Баден, улыбка моего хозяина сделалась лука-
во-простодушной, и, дружески положив мне руку на пле-
чо, он сказал:
— Вот и хорошо, поезжайте с легким сердцем! По-
здравляю. Но, видите ли, я знаю кое-что, чего вы, может
быть, не знаете: вы вернетесь!
100
Курортник
— Я вернусь? Сюда, в Баден? — спросил я.
Он весело рассмеялся.
— Да-да. Все возвращаются, выздоровевшие и невыз-
доровевшие; пока что все возвращались. В следующий
раз вы уже будете у нас завсегдатаем.
Я не забыл этих прощальных слов. По всей вероятно-
сти, он прав. По всей вероятности, я вернусь однажды, а
может быть, и не однажды. Но никогда я уже не буду
тем, чем был в этот приезд. Я буду опять принимать ван-
ны, меня будут опять лечить электризацией, опять отмен-
но кормить, может, я опять буду впадать в депрессию и
приходить в уныние, пить вино или играть в рулетку, и,
однако, все будет по-другому, совершенно так же, как
нынешнее мое возвращение к себе в глушь отличалось от
каждого предыдущего. В отдельности все будет таким
же, все очень схожим, но в целом будет по-новому и по-
другому, будет протекать под другими звездами. Потому
что жизнь не арифметическая задача и не геометричес-
кая фигура, а чудо. Так было на протяжении всей моей
жизни: все опять повторялось, те же печали, те же жела-
ния и радости, те же соблазны; опять и опять расшибал
я себе лоб о ту же притолоку, сражался с теми же чудо-
вищами, гнался за теми же мотыльками, постоянно по-
падал в те же положения и обстоятельства, и, однако,
всегда это была новая игра, всегда наново восхититель-
ная, наново опасная, наново захватывающая. Тысячи раз
я бывал самонадеян, тысячи раз смертельно уставал,
тысячи раз был ребячлив, тысячи раз стар и бесстрас-
тен — и ничто долго не длилось, все повторялось опять
и, однако, никогда не было тем же самым. Единство,
чтимое мною за этой множественностью, не скучное, не
серое, умозрительное, теоретическое единство. Оно есть
сама жизнь, полная игры, боли, смеха. Оно изображено
в пляске бога Шивы, пляшущего и в пляске разносящего
вдребезги мир, да и во многих других картинах; оно не
чурается никакого изображения, никаких сравнений. Ты
волен во всякое время в него вступить, оно твое с того
мгновения, как ты отказался от времени, пространства,
101
Герман Гессе
знания, незнания, как вышел из круга условностей, как
ты в любви и служении принадлежишь всем богам, всем
людям, всем мирам, всем эпохам. В такие мгновения ты
испытываешь вместе единство и множественность, ви-
дишь проходящих мимо тебя Будду и Иисуса, беседуешь
с Моисеем, ощущаешь на своей коже тепло цейлонского
солнца и видишь закованные в лед полюсы. Десятки раз
я уже там побывал после своего возвращения из Бадена.
Итак, я не «выздоровел». Мне лучше, врач мною до-
волен, но я не излечился, это может повториться в лю-
бое время. Помимо действительного улучшения, я при-
вез из Бадена еще нечто весьма ценное, я перестал
слишком уж беспощадно преследовать свой ишиас. Я
понял, что он моя принадлежность, что он мною благо-
приобретен, как начинающаяся седина у меня на висках,
и что неразумно пытаться просто его уничтожить или
изгнать его здешней магией. Постараемся жить с ним в
мире, завоюем его уступчивостью!
И если я однажды снова вернусь в Баден, то буду по-
другому входить в теплую воду, по-другому страдать от
соседей, по-другому мучиться и забавляться, по-другому
писать. По-новому буду грешить и новыми путями при-
ходить в согласие с Богом. И всегда буду думать, что это
я действую, думаю, живу, тогда как знаю, что это Он.
Когда я сейчас оглядываюсь на эти несколько проведен-
ных на курорте недель, во мне возникает, как и при вся-
ком взгляде на прошлое, та приятная иллюзия превосход-
ства, понимания и проницательности, какими в молодости
так искренне наслаждаешься на каждой новой своей жиз-
ненной ступени. Страдания моего недавнего «я», физичес-
кая боль и душевные муки остались позади, мучительный
этап пройден, и тот Гессе, который недавно столь нелепо
вел себя в Бадене, кажется мне стоящим неизмеримо ниже
озирающегося на него сейчас мудрого Гессе. Я вижу, как
курортник Гессе преувеличенно реагирует на смешные ме-
лочи, понимаю забавную механику его скованности и ком-
плексов и забываю, что мелочи эти кажутся мне мелкими и
смешными лишь потому, что они теперь позади.
102
Курортник
Но что значит мелко или велико, важно или неважно?
Психиатры объявляют человека душевно больным, если
он болезненно и бурно реагирует на мелкие беспокой-
ства, мелкие раздражения, мелкие оскорбления, ранящие
самолюбие, тогда как тот же человек, возможно, стойко
выносит беды и потрясения, которые большинству ка-
жутся ужасными. И человек считается здоровым и нор-
мальным, когда ему можно сколько угодно наступать на
ногу, и он этого даже не замечает, когда он безропотно и
не жалуясь выносит отвратительнейшую музыку, сквер-
нейшую архитектуру, испорченнейший воздух, но стучит
кулаком по столу и чертыхается, проигрывая в карты
сущий пустяк. В гостиницах мне частенько приходилось
видеть и слышать, как добропорядочные господа, счита-
ющиеся вполне нормальными и достойными уважения,
проиграв партию в карты, особенно если они пытались
свалить вину на партнера, так грубо и безобразно руга-
лись и неистовствовали, что во мне вспыхивало желание
обратиться к ближайшему врачу и потребовать госпита-
лизации этих несчастных. Существуют самые различные
мерила, которые все можно признать обоснованными; но
считать какое-либо из них, будь это даже мерило науки
или общепринятой в данный момент морали, для себя
священным я решительно неспособен.
И человек, который, возможно, посмеется над автопор-
третом курортника Гессе и сочтет его смешным чудаком (в
чем будет прав), очень бы удивился, доведись ему прочи-
тать точное и детальное описание и анализ какого-нибудь
своего собственного хода мыслей, какой-нибудь своей соб-
ственной привычной реакции на окружающий мир. Как
под микроскопом что-то обычно невидимое или гадкое,
комочек грязи, может обратиться в прекрасное звездное
небо, точно так же под микроскопом истинной психологии
(пока еще несуществующей) малейшее движение души,
каким бы ни было оно дурным, или глупым, или безум-
ным, стало бы священным, торжественным зрелищем, ибо
мы увидели бы в нем лишь пример, лишь аллегорическое
отражение самого священного, что мы знаем, — жизни.
103
Герман Гессе
Было бы самонадеянностью с моей стороны сказать,
что все мои литературные попытки уже много лет не что
иное, как поиски, как нащупывание этой далекой цели,
слабое, робкое предчувствие той истинной психологии
всевидящего ока, под чьим взором ничто не бывает мел-
ким, или глупым, или безобразным, или злым, а все свя-
то и достойно. И тем не менее это так.
И когда сейчас, прощаясь с этими страницами, я обо-
зреваю напоследок все мое пребывание в Бадене, во мне
возникает неудовлетворенность, досада, грусть. Грусть
не по поводу собственных глупостей, нетерпеливости,
нервозности, своих чересчур поспешных и резких суж-
дений, — короче говоря, не по поводу тех человеческих
недостатков и ошибок, которые, как я знаю, имеют самое
глубокое основание и необходимость. Нет, моя грусть,
чувство пустоты и боль вызваны этими заметками, этой
попыткой возможно более правдиво и честно раскрыть
крохотный кусочек жизни. Я стыжусь и меня огорчают,
надо сказать прямо, не мои грехи и пороки, а исключи-
тельно неудача, постигшая мой языковый эксперимент,
весьма малый результат моих литературных усилий.
Причем есть вполне определенная причина для тако-
го разочарования. Попытаюсь объяснить это на примере.
Будь я музыкантом, я без труда мог бы написать двух-
голосую мелодию, мелодию, состоящую из двух линий,
из двух тональностей и нотных рядов, которые бы друг
другу соответствовали, друг друга дополняли, друг с
другом боролись, друг друга обуславливали, во всяком
случае, в каждый миг, в каждой точке ряда находились
бы в теснейшем и живейшем взаимодействии и взаимо-
связи. И всякий умеющий читать ноты мог бы прочесть
мою двойную мелодию, всегда бы видел и слышал к каж-
дому тону его противотон, брата, врага, антипода. Так
вот, то же самое, эту двухголосность и вечно движущую-
ся антитезу, эту двойную линию я и стремлюсь выразить
в своем материале — с помощью слов, бьюсь над этим, и
все напрасно. Я пытаюсь снова и снова, и если что зас-
тавляет меня работать увлеченно и меня подталкивает,
104
Курортник
так это единственно упорное стремление достичь невоз-
можного, ожесточенная борьба ради недосягаемого. Я
хотел бы найти выражение для двуединства, хотел бы
написать главы и периоды, где постоянно ощущалась бы
мелодия и контрмелодия, где многообразию постоянно
сопутствовало бы единство, шутке — серьезность. Пото-
му что единственно в том и состоит для меня жизнь, в
таком раскачивании между двумя полюсами, в непрерыв-
ном движении туда и сюда между двумя основами мироз-
дания. Постоянно хотел бы я с восхищением указывать
на благословенную многокрасочность мира и столь же
постоянно напоминать, что в основе этой многокрасочно-
сти лежит единство; постоянно хотел бы раскрывать, что
прекрасное и уродливое, свет и мрак, грех и святость
всегда лишь на мгновение предстают как противополож-
ности, что они беспрерывно переходят друг в друга. Для
меня высшее из всего сказанного человечеством — те ску-
пые речения, где эта двоякость выражена как бы в маги-
ческих знаках, те немногие афоризмы и притчи, в кото-
рых великие противоречия мироздания постигнуты и как
необходимость, и как иллюзия. Китаец Лао-цзы составил
много таких афоризмов, в которых оба полюса жизни в
мгновенной вспышке словно бы соприкасаются. Еще бла-
городнее и проще, еще сердечнее то же чудо сотворено
во многих притчах Иисуса. Разве поистине не потрясаю-
ще, что религия, учение, теория тысячелетиями все тонь-
ше и строже разрабатывает учение о добре и зле, правде
и неправде, ставит все более высокие требования правед-
ности и покорности, чтобы в конце концов, достигнув
вершины, прийти к магической истине, что девяносто
девять праведников меньше перед Богом, нежели один
кающийся грешник!
Но, может быть, большая ошибка и даже грех с моей
стороны считать, будто я должен служить глашатаем
этих великих прозрений. Быть может, несчастье нашего
времени в том и состоит, что эта высшая мудрость пред-
лагается на всех углах, что всякая признанная государ-
ством церковь наряду с верой во власть предержащую, в
105
Герман Гессе
денежный мешок и национальную исключительность про-
поведует веру в чудо Христово и что Евангелие, кладезь
ценнейшей и опаснейшей мудрости, можно купить в лю-
бой лавке, а миссионеры раздают его совсем задаром.
Быть может, такие неслыханные, дерзостные, даже ужа-
сающие истины и прозрения, какие содержатся во мно-
гих речах Иисуса, следовало бы тщательно скрывать и
хранить за семью замками. Быть может, было бы хоро-
шо и правильно, чтобы человек, дабы узнать хотя бы
одно из этих могучих слов, вынужден был тратить дол-
гие годы и рисковать жизнью, подобно тому, как делает
это в жизни ради других высших ценностей. Если это так
(а временами мне кажется, что это именно так), тогда
последний кропатель развлекательных романов поступа-
ет правильнее и лучше, чем тот, кто тщится выразить
вечное.
Вот стоящая передо мной дилемма и задача. Можно
много говорить об этом, а вот разрешить нельзя. При-
гнуть оба полюса жизни друг к другу, записать на бума-
ге двухголосность мелодии жизни мне никогда не удаст-
ся. И все-таки я буду следовать смутному велению
изнутри и снова и снова отваживаться на такие попытки.
Это и есть та пружина, что движет мои часы.
1925
той волк
Роман
ПРЕДИСЛОВИЕ ИЗДАТЕЛЯ
Эта книга содержит оставшиеся нам записки того,
кого мы, пользуясь выражением, которое не раз употреб-
лял он сам, называли «Степным волком». Нуждается ли
его рукопись во вступительном слове, трудно сказать; у
меня, во всяком случае, есть потребность прибавить к
страницам Степного волка некоторое количество соб-
ственных, где я пытаюсь записать свои воспоминания, с
ним связанные. Знаю я о нем мало, а его происхождение,
да и все его прошлое, мне так и неизвестны. Но у меня
осталось сильное и, что бы там ни было, приятное впе-
чатление от его личности.
Степной волк был человек лет пятидесяти, который
несколько лет назад зашел в дом моей тетки в поисках
меблированной комнаты. Сняв мансарду и смежную с
ней спаленку, он через несколько дней явился с двумя
чемоданами и большим, набитым книгами ящиком и про-
жил у нас месяцев девять-десять. Жил он очень тихо и
замкнуто, и если бы не соседство наших спален, повлек-
шее за собой случайные встречи на лестнице и в коридо-
ре, мы, наверное, так и не познакомились бы, поскольку
общительностью он не отличался, он был в высшей, не-
ведомой мне дотоле степени необщителен, он был и прав-
да, как он иногда называл себя, Степным волком, чужим,
диким и одновременно робким, даже очень робким суще-
ством из иного мира, чем мой. С каким глубоким одиноче-
ством свыкся он из-за своих склонностей и своей судьбы и
сколь сознательно усматривал он в таком одиночестве свою
судьбу, это я узнал, впрочем, лишь из нижеследующих,
оставшихся от него записей; но уже и раньше, благода-
ря коротким встречам и разговорам, я в какой-то мере
его распознал и нахожу, что образ, вырисовывающийся
109
Герман Гессе
передо мной из его записей, в общем соответствует той,
более бледной и менее полной, конечно, картине, кото-
рую я составил себе на основании нашего личного зна-
комства.
Случайно я присутствовал при том, как Степной волк
впервые переступил порог нашего дома и снял жилье у
моей тетки. Он пришел в обеденное время, тарелки еще
стояли на столе, а у меня оставалось еще полчаса до ухо-
да в контору. Я не забыл странного и очень двойственно-
го впечатления, которое он произвел на меня с первого
взгляда. Вошел он через застекленную дверь, предвари-
тельно позвонив в нее, и в полутемной передней тетка
спросила его, что ему нужно. А он, Степной волк, за-
прокинул, принюхиваясь, свою острую, коротковолосую
голову, повел нервным носом, потягивая воздух вокруг
себя, и, прежде чем ответить или назвать свое имя, ска-
зал:
— О, здесь хорошо пахнет.
Он улыбнулся, и моя добрая тетка тоже улыбнулась,
а я нашел эти приветственные слова довольно смешными
и почувствовал к нему какую-то неприязнь.
— Ну да, — сказал он, — я пришел по поводу комна-
ты, которую вы сдаете.
Когда мы втроем поднимались по лестнице в мансар-
ду, я сумел рассмотреть его лучше. Он был не очень
высок, но обладал походкой и осанкой рослого челове-
ка, носил модное и удобное зимнее пальто, да и вообще
одет был прилично, но небрежно, выбрит гладко, и во-
лосы его, совсем короткие, мерцали проседью. Сначала
его походка мне не понравилась, в ней была какая-то
напряженность и нерешительность, не соответствовавшая
ни его острому, резкому профилю, ни тону и темперамен-
ту его речи. Лишь позже я заметил и узнал, что он болен
и ходить ему трудно. Со странной улыбкой, которая
тоже была мне тогда неприятна, он осмотрел лестницу,
стены, и окна, и старые высокие шкафы в лестничной
клетке, все это ему как бы и нравилось, и в то же время
чем-то смешило его. Было вообще такое впечатление, что
110
Степной волк
он явился к нам из другого мира, из каких-то заморских
стран, и находит все здешнее хоть и красивым, но немно-
го смешным. Держался он, ничего не скажешь, вежливо,
даже приветливо, сразу же и безоговорочно одобрил дом,
комнату, плату за жилье и завтрак и прочее, и все-таки
от него веяло чем-то чужим, чем-то, как мне показалось
тогда, недобрым или враждебным. Он снял комнату,
снял заодно и спаленку, осведомился об отоплении, воде,
услугах и правилах распорядка, выслушал все внима-
тельно и любезно, со всем согласился, сразу же предло-
жил задаток, и все же казалось, что он не очень-то в это
вникает, что он сам себе смешон в своей роли и не прини-
мает ее всерьез, что ему странно и ново снимать комнату
и говорить с людьми по-немецки, ибо, по сути, внутренне
он занят совсем другим. Таково примерно было мое впе-
чатление, и оно осталось бы неблагоприятным, если бы с
ним не пошли вразрез и его не исправили всякие мелкие
черточки. Прежде всего — лицо нового жильца, которое
мне с самого начала понравилось; несмотря на что-то
диковинное во взгляде, оно понравилось мне, это было
лицо, может быть, несколько необычное и печальное, но
живое, очень осмысленное, четко вылепленное и одухот-
воренное. Примирительнее настроило меня и то, что в его
вежливости и приветливости, хотя они, видимо, стоили
ему некоторых усилий, не было ни тени высокомерия —
напротив, в них было что-то почти трогательное, что-то
похожее на мольбу; объяснение этому я нашел лишь по-
зднее, но это сразу же немного расположило меня к
нему.
Еще до того, как осмотр обеих комнат и остальные пе-
реговоры закончились, истек мой обеденный перерыв, и
мне пришлось отправиться на службу. Я откланялся и
оставил его в обществе тетки. Вечером, когда я вернул-
ся, она сказала мне, что он снял жилье и на днях перебе-
рется, но попросил не прописывать его в полиции, потому
что он, по своему нездоровью, терпеть не может всяких
формальностей, хождения по канцеляриям и так далее.
Хорошо помню, как это меня тогда озадачило и как я
111
Герман Гессе
посоветовал тетке не соглашаться с таким условием.
Именно в сочетании со всем непривычным и чужим в
облике нашего посетителя его страх перед полицией по-
казался мне подозрительным. Я заявил тетке, что, имея
дело с совершенно незнакомым человеком, никак нельзя
уступать этому и вообще-то странному требованию, ис-
полнение которого может при случае повлечь за собой
весьма неприятные для нее последствия. Но тут оказа-
лось, что тетка уже обещала ему исполнить его желание и
что она вообще уже очарована и покорена незнакомцем,
ведь она никогда не пускала жильцов, если не чувствовала
возможности какого-то человеческого, дружеского, заботли-
во-родственного, точнее даже — материнского отношения к
ним, чем многие прежние жильцы вовсю пользовались. Так
и получилось, что в первые недели я находил у нового
жильца всякие недостатки, а тетка каждый раз горячо
защищала его.
Поскольку эта история с уклонением от прописки мне
не понравилась, я пожелал хотя бы выяснить, что знает
тетка о незнакомце, о его происхождении и его намерени-
ях. Оказалось, что она кое-что знает, хотя после моего
полуденного ухода он задержался у нее совсем ненадол-
го. Он сказал, что собирается пробыть в нашем городе
несколько месяцев, воспользоваться местными библиоте-
ками и осмотреть здешние древности. Тетку, собственно,
не устраивал жилец на столь короткий срок, но он явно
уже расположил ее к себе, несмотря на свое несколько
странное появление. Короче говоря, комнаты были сда-
ны, и мои возражения запоздали.
— С какой стати он сказал, что здесь хорошо пах-
нет? — спросил я.
Тогда моя тетушка, у которой иногда бывали доволь-
но верные догадки, сказала:
— Мне это совершенно ясно. У нас здесь пахнет оп-
рятностью и порядком, пахнет уютной и благопристой-
ной жизнью, и это ему понравилось. Похоже, что он к
этому не привык и в этом нуждается.
Ну, что ж, подумал я, вполне возможно.
112
Степной волк
— Однако, — сказал я, — если он не привык к упоря-
доченной и благопристойной жизни, то что же получит-
ся? Что ты сделаешь, если он нечистоплотен и будет вез-
де оставлять грязь или являться по ночам пьяный?
— Посмотрим, — сказала она и засмеялась, и я оста-
вил эту тему.
Мои опасения оказались и правда напрасными. Хотя
наш квартирант отнюдь не вел упорядоченной и разме-
ренной жизни, он не обременял нас и не причинял нам
никакого ущерба, мы и поныне любим о нем вспоминать.
Но внутренне, психологически, этот человек обоим нам,
тетушке и мне, еще как мешал и был еще каким бреме-
нем, и, честно говоря, я от него еще далеко не освободил-
ся. Иногда я вижу его ночами во сне и чувствую, что он,
что самый факт существования такого человека, по сути,
мешает мне и тревожит меня, хотя я его прямо-таки по-
любил.
Два дня спустя извозчик доставил вещи незнакомца,
которого звали Гарри Галл ер. Очень красивый кожаный
чемодан произвел на меня хорошее впечатление, а боль-
шой плоский кофр свидетельствовал о прежних дальних
поездках, — во всяком случае, он был облеплен пожел-
тевшими ярлыками отелей и транспортных агентств раз-
ных стран, даже заморских.
Потом появился он сам, и началась та пора, когда я
постепенно узнавал этого необычного человека. Сначала
я со своей стороны ничего для этого не предпринимал.
Хотя Галлер заинтересовал меня, едва я его увидел, в
первые несколько недель я не сделал ни шагу, чтобы
встретиться с ним или вступить с ним в разговор. Одна-
ко, признаюсь, я с самого начала немного за ним наблю-
дал, даже захаживал в его отсутствие к нему в комнату и
вообще немножко шпионил из любопытства.
О внешности Степного волка я уже кое-что сообщил.
Он безусловно и с первого же взгляда производил впе-
чатление человека значительного, редкого и незаурядно
одаренного, лицо его было полно ума, а чрезвычайно
113
Герман Гессе
тонкая и живая игра его черт отражала интересную, не-
обыкновенно тонкую и чуткую работу духа. Когда он, что
случалось не всегда, выходил в беседе из рамок условно-
стей и, как бы вырвавшись из своей отчужденности, го-
ворил что-нибудь от себя лично, нашему брату ничего не
оставалось, как подчиниться ему, он думал больше, чем
другие, и в вопросах духовных обладал той почти холод-
ной объективностью, тем продуманным знанием, что
свойственны лишь людям действительно духовной жиз-
ни, лишенным какого бы то ни было честолюбия, не стре-
мящимся блистать, или убедить другого, или оказаться
правыми.
Мне вспоминается одно такое высказывание после-
дней поры его пребывания здесь, собственно даже и не
высказывание, ибо состояло оно только в брошенном им
взгляде. В актовом зале университета должен был выс-
тупить с докладом один знаменитый философ и историк
культуры, человек с европейским именем, и мне удалось
уговорить Степного волка, который сперва всячески от-
некивался, послушать этот доклад. Мы пошли вместе и в
зале сидели рядом. Взойдя на кафедру и приступив к
лекции, оратор разочаровал многих слушателей, ожидав-
ших увидеть чуть ли не пророка, своим щеголеватым и
суетным видом. Когда он для начала сказал несколько
лестных слов слушателям, поблагодарив аудиторию за ее
многолюдность, Степной волк бросил мне короткий
взгляд, выразивший критическое отношение к этим сло-
вам и вообще к оратору, — о, взгляд незабываемый и
ужасный, о смысле которого можно написать целую кни-
гу! Его взгляд не только критиковал данного оратора,
уничтожая знаменитого человека своей убийственной,
хотя и мягкой иронией, это еще пустяк. Взгляд его был
скорее печальным, чем ироническим, он был безмерно и
безнадежно печален; тихое, почти уже вошедшее в при-
вычку отчаяние составляло содержание этого взгляда.
Своей отчаянной ясностью он просвечивал не только лич-
ность суетного оратора, высмеивал не только сиюминут-
ную ситуацию, ожидания и настроения публики, не-
114
Степной волк
сколько претенциозное заглавие объявленной лекции —
нет, взгляд Степного волка пронзал все наше время, все
мельтешение, весь карьеризм, всю суетность, всю мелкую
возню мнимой, поверхностной духовности — да что там,
взгляд этот проникал, увы, еще глубже, был направлен
гораздо дальше, чем только на безнадежные изъяны на-
шего времени, нашей духовности, нашей культуры. Он
был направлен в сердце всего человечества, в одну-
единственную секунду он ярко выразил все сомнения
мыслителя, может быть мудреца, в достоинстве, в смысле
человеческой жизни вообще. Этот взгляд говорил: «Вот
какие мы шуты гороховые! Вот каков человек!» — и лю-
бая знаменитость, любой ум, любые достижения духа,
любые человеческие потуги на величие и долговечность
шли прахом и оказывались шутовством!
Я сильно забежал вперед и, собственно, вопреки сво-
ему намеренью и желанью, в общем-то уже сказал самое
существенное о Галлере, хотя сперва собирался нарисо-
вать его портрет лишь исподволь, путем последователь-
ного рассказа о моем с ним знакомстве.
Раз уж я так забежал вперед, то не стоит больше рас-
пространяться насчет загадочной «диковинности» Галле-
ра и подробно излагать, как я постепенно почувствовал
и узнал причины и смысл этого чрезвычайного и ужас-
ного одиночества. Так будет лучше, ибо свою собствен-
ную персону мне хотелось бы по возможности оставить в
тени. Я не хочу ни писать исповедь, ни рассказывать
истории, ни пускаться в психологию, а хочу лишь как
очевидец прибавить кое-какие штрихи к портрету этого
странного человека, от которого остались эти записки
Степного волка.
Уже с первого взгляда, когда он вошел через тетуш-
кину застекленную дверь, запрокинул по-птичьи голову
и похвалил хороший запах нашего дома, я заметил в не-
знакомце что-то особенное, и первой моей наивной реакци-
ей было отвращение. Я почувствовал (и моя тетка, человек,
в отличие от меня, совсем не умственный, почувствовала
примерно то же самое) — я почувствовал, что он болен,
115
Герман Гессе
то ли как-то душевно, то ли какой-то болезнью характе-
ра, и свойственный здоровым инстинкт заставил меня
обороняться. Со временем это оборонительное отношение
сменилось симпатией, основанной на большом сочув-
ствии к тому, кто так глубоко и долго страдал и чье внут-
реннее умирание происходило у меня на глазах. В этот
период я все больше и больше осознавал, что болезнь
этого страдальца коренится не в каких-то пороках его
природы, а, наоборот, в великом богатстве его сил и за-
датков, не достигшем гармонии. Я понял, что Галлер —
гений страдания, что он, в духе некоторых тезисов Ницше,
выработал в себе гениальную, неограниченную, ужасаю-
щую способность к страданию. Одновременно я понял, что
почва его пессимизма — не презрение к миру, а презре-
ние к себе самому, ибо, при всей уничтожающей беспо-
щадности его суждений о заведенных порядках или о
людях, он никогда не считал себя исключением, свои
стрелы он направлял в первую очередь в себя самого, он
ненавидел и отрицал себя самого в первую очередь...
Тут я должен вставить одно психологическое замеча-
ние. Хотя я мало что знаю о жизни Степного волка, у
меня есть все причины полагать, что любящие, но стро-
гие и очень благочестивые родители и учителя воспитыва-
ли его в том духе, который кладет в основу воспитания
«подавление воли». Так вот, уничтожить личность, пода-
вить волю в данном случае не удалось, ученик был для
этого слишком силен и тверд, слишком горд и умен.
Вместо того чтобы уничтожить его личность, удалось
лишь научить его ненавидеть себя самого. И против себя
самого, против этого невинного и благородного объекта,
он пожизненно направлял всю гениальность своей фан-
тазии, всю силу своего разума. Ибо в том-то он и был,
несмотря ни на что, истинным христианином и истинным
мучеником, что всякую резкость, всякую критику, вся-
кое ехидство, всякую ненависть, на какую был способен,
обрушивал прежде всего, первым делом на себя самого.
Что касалось остальных, окружающих, то он упорно
предпринимал самые героические и самые серьезные по-
116
Степной волк
пытки любить их, относиться к ним справедливо, не при-
чинять им боли, ибо «люби ближнего твоего» въелось в
него так же глубоко, как ненависть к самому себе, и, та-
ким образом, вся его жизнь была примером того, что без
любви к себе самому невозможна и любовь к ближнему,
а ненависть к себе — в точности то же самое и приводит
к точно такой же изоляции и к такому же точно отчая-
нию, как и отъявленный эгоизм.
Но пора мне отставить собственные домыслы и перей-
ти к фактам. Итак, первое, что я узнал о Гарри Галле-
ре, — отчасти благодаря своему шпионству, отчасти из
замечаний тетушки, — касалось его образа жизни. Что
он человек умственно-книжный и не имеет никакого
практического занятия, выяснилось вскоре. Он всегда за-
леживался в постели, часто вставал чуть ли не в полдень
и проделывал в халате несколько шагов, отделявших ма-
ленькую спальню от его гостиной. Эта гостиная, большая
и приятная мансарда с двумя окнами, уже через несколь-
ко дней приобрела другой вид, чем при прежних жиль-
цах. Она наполнилась — и со временем наполнялась все
больше. Вешались картины, прикалывались к стенам
рисунки, иногда вырезанные из журналов иллюстрации,
которые часто менялись. Южный пейзаж, фотографии
немецкого провинциального городка, видимо родины
Галлера, висели здесь вперемешку с яркими, светящими-
ся акварелями, о которых мы лишь впоследствии узнали,
что они написаны им самим. Затем фотография красивой
молодой женщины или девушки. Одно время на стене
висел сиамский Будда, смененный сперва репродукцией
«Ночи» Микеланджело, а потом портретом Махатмы
Ганди. Книги заполняли не только большой книжный
шкаф, но и лежали повсюду на столах, на красивом ста-
ром секретере, на диване, на стульях, на полу, книги с
бумажными закладками, постоянно менявшимися. Кни-
ги непрестанно прибавлялись, ибо он не только приносил
целые кипы из библиотек, но и получал весьма часто бан-
дероли по почте. Человек, который жил в этой комнате,
мог быть ученым. Такому впечатлению соответствовал и
117
Герман Гессе
сигарный дым, все здесь окутывавший, и разбросанные
повсюду окурки сигар, и пепельницы. Однако изрядная
часть книг была не ученого содержания, подавляющее
большинство составляли сочинения писателей всех вре-
мен и народов. Одно время на диване, где он часто про-
водил лежа целые дни, валялись все шесть толстых томов
сочинения под названием «Путешествие Софии из Меме-
ля в Саксонию» — конца восемнадцатого века. Зачитан-
ный вид был у полных собраний сочинений Гёте и Жана
Поля, а также Новалиса, Лессинга, Якоби и Лихтенбер-
га. В нескольких томах Достоевского густо торчали ис-
писанные листки. На большом столе, среди книг и руко-
писей, часто стоял букет цветов, там же пребывал и
этюдник с акварельными красками, всегда, впрочем, по-
крытый пылью, рядом с ним — пепельницы и, не стану
об этом умалчивать, всевозможные бутылки с напитками.
В оплетенной соломой бутылке было обычно красное
вино, которое он брал в лавочке поблизости, иногда по-
являлась бутылка бургундского или малаги, а толстая
бутылка с вишневой наливкой была, как я видел, за ко-
роткий срок почти опорожнена, но потом исчезла в каком-
то углу и пылилась без дальнейшего убывания остатка. Не
стану оправдывать своего шпионства и честно признаюсь,
что первое время все эти приметы хоть и наполненной
духовными интересами, но все же довольно-таки беспут-
ной и разболтанной жизни вызывали у меня отвращение
и недоверие. Я не только человек бюргерской размерен-
ности в быту, я к тому же не пью и не курю, и эти бу-
тылки в комнате Галлера не понравились мне еще боль-
ше, чем прочий живописный беспорядок.
Так же, как в отношении сна и работы, незнакомец не
соблюдал решительно никакого режима в еде и питье. В
иные дни он вообще не выходил из дому и не подкреп-
лялся ничем, кроме утреннего кофе, единственным порой
остатком его трапезы, который находила тетка, оказыва-
лась брошенная кожура от банана, зато в другие дни он
ел в ресторанах, иногда в хороших, изысканных, иногда
в какой-нибудь харчевне на окраине города. Крепким
118
Степной волк
здоровьем он, видимо, не обладал; кроме скованности в
ногах, которыми он часто с явным трудом преодолевал
лестницы, его мучили, видимо, и другие недуги, и как-
то он вскользь заметил, что уже много лет не знает ни
нормального пищеварения, ни нормального сна. Я при-
писал это прежде всего тому, что он пил. Позднее, когда
я захаживал с ним в одну из его рестораций, мне дово-
дилось наблюдать, как он быстро и своенравно пропус-
кал рюмку-другую, но по-настоящему пьяным ни я, ни
еще кто-либо его ни разу не видел.
Никогда не забуду нашей первой более личной
встречи. Мы были знакомы лишь шапочно, как быва-
ют знакомы между собой соседи, живущие в одном
доме. Однажды вечером, возвращаясь из конторы, я, к
своему удивлению, застал господина Галлера сидящим на
лестничной площадке между вторым и третьим этажом.
Он сидел на верхней ступеньке и подвинулся в сторону,
чтобы меня пропустить. Я спросил его, не чувствует ли
он себя плохо, и предложил ему проводить его до самого
верха.
Галлер посмотрел на меня, и я понял, что вывел его
из какого-то сонного состояния. Он медленно улыбнул-
ся своей красивой и грустной улыбкой, которой так час-
то надрывал мне сердце, а потом пригласил меня сесть
рядом с ним. Я поблагодарил и сказал, что не привык
сидеть на лестнице перед чужими квартирами.
— Ах да, — сказал он и улыбнулся еще раз. — Вы
правы. Но погодите минутку, я покажу вам, почему я
здесь присел.
Тут он указал на площадку перед квартирой второго
этажа, где жила одна вдова. На крошечном пятачке пар-
кета между лестницей, окном и застекленной дверью сто-
ял у стены высокий шкаф красного дерева со старинны-
ми оловянными украшениями, а на полу перед шкафом,
в больших горшках на двух низких подставочках, стояли
два растения, азалия и араукария. Растения выглядели
красиво и содержались всегда безупречно опрятно, что я
уже с удовольствием отмечал.
119
Герман Гессе
— Видите, — продолжал Галлер, — эта площадочка с
араукарией, здесь такой дивный запах, что я часто пря-
мо-таки не в силах пройти мимо, не помешкав минутку.
У вашей тетушки тоже все благоухает и царят порядок и
чистота, но эта вот площадочка с араукарией — она так
сверкающе чиста, так вытерта, натерта и вымыта, так
неприкосновенно опрятна, что просто сияет. Мне всегда
хочется здесь надышаться — чувствуете, как здесь пах-
нет? Как этот запах воска, которым натерт пол, и сла-
бый привкус скипидара вместе с красным деревом, про-
мытыми листьями растений и всем прочим создают
благоухание, создают высшее выражение мещанской чи-
стоты, тщательности и точности, исполнения долга и вер-
ности в малом. Не знаю, кто здесь живет, но за этой стек-
лянной дверью должен быть рай чистоты, мещанства без
единой пылинки, рай порядка и боязливо-трогательной
преданности маленьким привычкам и обязанностям.
Поскольку я промолчал, он продолжил:
— Пожалуйста, не думайте, что я иронизирую! Доро-
гой мой, я меньше всего хотел бы подтрунивать над этим
мещанским порядком. Верно, я сам живу в другом мире,
не в этом, и, пожалуй, не выдержал бы и дня в квартире
с такими араукариями. Но хоть я и старый, немного уже
облезлый степной волк, я тоже как-никак сын своей ма-
тери, а моя мать тоже была мещанка, она разводила цве-
ты, следила за комнатой и за лестницей, за мебелью и за
гардинами и старалась придать своей квартире и своей
жизни как можно больше опрятности, чистоты и добро-
порядочности. Об этом напоминает мне запах скипида-
ра, напоминает араукария, и вот я порой сижу здесь,
гляжу на этот тихий садик порядка и радуюсь, что такое
еще существует на свете.
Он хотел встать, но это оказалось ему трудно, и он не
отстранил меня, когда я ему немного помог. Я продол-
жал молчать, но поддался, как то уже произошло с моей
тетушкой, какому-то очарованию, исходившему подчас
от этого странного человека. Мы медленно поднялись
вместе по лестнице, и перед своей дверью, уже держа в
120
Степной волк
руке ключ, он снова прямо и очень приветливо посмот-
рел мне в лицо и сказал:
— Вы пришли сейчас из своей конторы? Ну да, в этом
я ничего не смыслю, я живу, знаете ли, несколько в сто-
роне, несколько на отшибе. Но, наверно, вы тоже интере-
суетесь книгами и тому подобным, ваша тетушка сказала
мне как-то, что вы кончили гимназию и были сильны в
греческом. Сегодня утром я нашел одну фразу у Нова-
лиса, можно показать вам ее? Вам это тоже доставит
удовольствие.
Он завел меня в свою комнату, где сильно пахло та-
баком, вытащил из кучи какую-то книгу, полистал, по-
искал...
— И это тоже хорошо, очень хорошо, — сказал он, —
послушайте-ка: «Надо бы гордиться болью, всякая боль
есть память о нашем высоком назначении». Прекрасно!
За восемьдесят лет до Ницше! Но это не то изречение,
которое я имел в виду, — погодите — нашел. Вот оно:
«Большинство людей не хочет плавать до того, как на-
учится плавать». Разве это не остроумно? Конечно, они
не хотят плавать! Ведь они созданы для суши, а не для
воды. И конечно, они не хотят думать; ведь они рожде-
ны для того, чтобы жить, а не для того, чтобы думать!
Ну а кто думает, кто видит в этом главное свое дело, тот
может очень в нем преуспеть, но он все-таки путает сушу
с водой, и когда-нибудь он утонет.
Так он залучил меня к себе и заинтересовал, и я за-
держался у него на несколько минут, и с тех пор мы часто,
встречаясь на лестнице или на улице, немного беседовали.
При этом сначала, так же как в тот раз возле араукарии, я
не мог отделаться от чувства, что он иронизирует надо
мной. Но это было не так. Он испытывал ко мне, как и к
араукарии, поистине уважение, он так глубоко проникся
сознанием своего одиночества, своей обреченности пла-
вать, своего отщепенства, что порой и в самом деле, без
всякой насмешки, мог прийти в восторг от какого-нибудь
слуги или, скажем, трамвайного кондуктора. Сперва мне
казалось это довольно смешным преувеличением, барской
121
Герман Гессе
причудой, кокетливой сентиментальностью. Но мало-по-
малу я убеждался, что, тлядя на наш мещанский мирок
из своего безвоздушного пространства, из волчьей своей
отчужденности, он действительно восхищался этим мир-
ком, воистину любил его как нечто прочное и надежное,
как нечто недостижимо далекое, как родину и покой,
путь к которым ему, Степному волку, заказан. Перед на-
шей привратницей, славной женщиной, он всегда снимал
шляпу с неподдельным почтением, и когда моя тетушка
с ним болтала или напоминала ему, что его белье требует
починки или что у него отрывается пуговица на пальто,
он слушал ее на редкость внимательно и серьезно, слов-
но изо всех сил, но безнадежно старался проникнуть че-
рез какую-нибудь щелку в этот спокойный мирок и срод-
ниться с ним хотя бы на час.
Уже в ходе того первого разговора возле араукарии он
назвал себя Степным волком, и это тоже немного удиви-
ло и покоробило меня. Что за манера выражаться?! Но я
не только примирился с этим выражением благодаря
привычке, но и сам стал вскоре мысленно называть на-
шего жильца не иначе как Степным волком, да и сейчас
не нашел бы более меткого определения для него. Степ-
ной волк, оплошно забредший к нам в город, в стадную
жизнь, — никакой другой образ точнее не нарисует это-
го человека, его робкого одиночества, его дикости, его
тревоги, его тоски по родине и его безродности.
Однажды мне довелось наблюдать его в течение цело-
го вечера на симфоническом концерте, где он, к моему
изумлению, сидел поблизости от меня, но меня не заме-
тил. Сперва давали Генделя, благородную и красивую
музыку, но Степной волк сидел безучастно, погружен-
ный в свои мысли, и не обращал внимания ни на музы-
ку, ни на окружающих. Отрешенный, одинокий, чужой,
он сидел с холодным, но озабоченным видом, опустив
глаза. Потом началась другая пьеса, маленькая симфо-
ния Фридемана Баха, и я поразился, увидев, как после
первых же тактов мой отшельник стал улыбаться, зара-
жаясь игрой, — он совершенно ушел в себя и минут,
122
Степной волк
наверное, десять пребывал в таком счастливом забытьи,
казался погруженным в такие сладостные мечты, что я
следил не столько за музыкой, сколько за ним. Когда
пьеса кончилась, он пробудился, сел прямее, собрался
было встать и уйти, но все же остался в кресле, чтобы
выслушать и последнюю пьесу — это были вариации Ре-
гера, музыка, которую многие находили несколько затя-
нутой и утомительной. И Степной волк тоже, слушавший
поначалу внимательно и доброжелательно, снова отвлек-
ся, он засунул руки в карманы и снова ушел в себя, но
на сей раз не счастливо-мечтательно, а печально и нако-
нец зло, его лицо снова отдалилось, посерело, потухло,
он казался старым, больным, недовольным.
После концерта я опять увидел его на улице и пошел
следом за ним; кутаясь в пальто, он невесело и устало
шагал по направлению к нашему кварталу, но, остановив-
шись у одного старомодного ресторанчика, нерешительно
взглянул на часы и вошел внутрь. Мне вдруг взбрело в
голову последовать за ним. Он сидел за столиком мещан-
ского заведения, хозяйка и официантки приветствовали
его как завсегдатая, я тоже поздоровался и подсел к нему.
Мы просидели там час, и за это время я выпил два стака-
на минеральной воды, а ему принесли пол-литра, а потом
еще четверть литра красного вина. Я сказал, что был на
концерте, но он не поддержал этой темы. Прочитав эти-
кетку на моей бутылке с водой, он спросил, не выпью ли
я вина, которым он меня угостит. Когда он услыхал, что
вина я вообще не пью, на лице его снова появилось выра-
жение беспомощности, и он сказал:
— Да, вы правы. Я тоже годами жил в воздержании и
подолгу постился, но сейчас я опять пребываю под зна-
ком Водолея, это темный и влажный знак.
И когда я в шутку подхватил это замечание и нашел
странным, что именно он верит в астрологию, он снова
взял тот слишком вежливый тон, который меня часто
обижал, и сказал:
— Совершенно верно, и в эту науку поверить я, к со-
жалению, не могу.
123
Герман Гессе
Я попрощался и ушел, а он вернулся домой лишь по-
здно ночью, но походка его не отличалась от обычной, и,
как всегда, лег он в постель не сразу (все это я, благода-
ря соседству наших комнат, прекрасно слышал), а про-
вел еще около часа в своей освещенной гостиной.
Помнится мне и другой вечер. Я был один дома, тетка
куда-то ушла, позвонили у парадного, я отворил, увидел
перед собой молодую, очень красивую даму и, когда она
спросила господина Галлера, узнал ее: это была та, чья
фотография висела у него в комнате. Я показал ей его
дверь и удалился, она некоторое время пробыла наверху,
но вскоре я услыхал, как они вместе спускаются по лест-
нице и выходят, оживленно и очень весело шутя и болтая.
Меня очень удивило, что у нашего отшельника есть воз-
любленная, и притом такая молодая, красивая и элегант-
ная, и все мои догадки насчет него и его жизни стали
опять под вопрос. Но не прошло и часа, как он вернулся
домой, один, тяжелой, печальной поступью, с трудом под-
нялся по лестнице и потом часами тихо шагал по своей
гостиной взад и вперед, совсем как волк в клетке, и всю
ночь, почти до утра, в его комнате горел свет.
Я решительно ничего не знаю об этих отношениях и
добавлю только, что с той женщиной видел его еще один
раз, где-то на улице. Они шли под руку, и у него был
счастливый вид, и я опять подивился тому, каким ми-
лым, даже детским могло быть порой его озабоченное,
отрешенное лицо, и понял эту женщину, и понял учас-
тие, которое проявляла к нему моя тетка. Но и в тот денъ
он вечером вернулся домой печальный и несчастный; я
встретил его у парадного, он нес под пальто, как уже
бывало, итальянскую бутылку, за которой и просидел
потом полночи в своем логове. Мне было жаль его: ка-
кой он жил безотрадной, загубленной, беззащитной жиз-
нью!
Хватит, однако, разглагольствовать. Не нужно ника-
ких больше рассказов и описаний, чтобы показать, что
Степной волк вел жизнь самоубийцы. И все же я не ду-
маю, что он покончил с собой, когда вдруг, не попрощав-
124
Степной волк
шись, но погасив все задолженности, покинул наш город
и исчез. Мы ничего о нем с тех пор не слыхали и все еще
храним несколько писем, пришедших потом на его имя.
Осталась от него только рукопись, написанная им, когда
он здесь жил, — из нескольких строк, к ней приложен-
ных, явствует, что он дарит ее мне и что я волен делать с
ней что угодно.
Я не имел возможности проверить, насколько соответ-
ствуют действительности истории, о которых повествует
рукопись Галлера. Не сомневаюсь, что они по большей
части сочинены, но это не произвольный вымысел, а по-
пытка выразить что-то, облекая глубоко пережитое ду-
шой в форму зримых событий. Фантастические отчасти
истории в сочинении Галлера относятся, вероятно, к пос-
ледней поре его пребывания здесь, и я не сомневаюсь,
что основаны они и на некоторых подлинных внешних
впечатлениях. В ту пору поведение и вид нашего гостя
действительно изменились, он часто, иногда целыми но-
чами, не бывал дома, и книги его лежали нетронутые. Во
время наших редких тогда встреч он казался поразитель-
но оживленным и помолодевшим, иногда даже веселым.
Потом, однако, сразу последовала новая тяжелая депрес-
сия, он по целым дням оставался в постели, не принимая
никакой пищи, и как раз на ту полосу пришлась бурная,
можно сказать, грубая ссора с его вновь появившейся
возлюбленной, ссора, которая всколыхнула весь дом и за
которую Галлер на следующий день просил прощения у
моей тетки.
Нет, я убежден, что он не покончил с собой. Он еще
жив, он где-нибудь ходит усталыми своими ногами по
лестницам чужих домов, разглядывает где-нибудь свер-
кающие паркеты и ухоженные араукарии, просиживает
дни в библиотеках, а ночи в кабаках или валяется на
диване, который взял напрокат, слышит, как живут за
окнами люди и мир, знает, что он отрезан от них, но не
накладывает на себя руки, ибо остаток веры твердит ему,
что он должен испить душою до дна эту боль, эту страш-
ную боль, и что умереть он должен от этой боли. Я часто
125
Герман Гессе
о нем думаю, он не облегчил мне жизнь, не был способен
поддержать и утвердить во мне силу и радость, о нет,
напротив! Но я не он, и я живу не его жизнью, а своей,
маленькой, мещанской, но безопасной и наполненной
обязанностями. И мы вспоминаем о нем с мирным и дру-
жеским чувством, я и моя тетушка, которая могла бы
поведать о нем больше, чем я, но это останется скрыто в
ее доброй душе.
Что касается записок Галлера, этих странных, отчас-
ти болезненных, отчасти прекрасных и глубокомыслен-
ных фантазий, то должен сказать, что, попадись мне эти
листки случайно и не знай я их автора, я бы их, конеч-
но, с негодованием выбросил. Но благодаря знакомству
с Галлером я смог их отчасти понять, даже одобрить. Я
бы поостерегся открывать их другим, если бы видел в
них лишь патологические фантазии какого-то одиночки,
несчастного душевнобольного. Но я вижу в них нечто
большее, документ эпохи, ибо душевная болезнь Галле-
ра — это мне теперь ясно — не выверты какого-то оди-
ночки, а болезнь самой эпохи, невроз того поколения, к
которому принадлежит Галлер, и похоже, что неврозом
этим охвачены не только слабые и неполноценные инди-
видуумы, отнюдь нет, а как раз сильные, наиболее ум-
ные и одаренные.
Нижеследующие записи — не важно, в какой мере ос-
нованы они на реальных событиях, — попытка преодолеть
большую болезнь эпохи не обходным маневром, не при-
украшиванием, а попыткой сделать самую эту болезнь
объектом изображения. Они представляют собой, в пол-
ном смысле слова, сошествие в хаос помраченной души,
предпринятое с твердым намерением пройти через ад, по-
меряться силами с хаосом, выстрадать все до конца.
Ключ к пониманию этого дало мне одно замечание
Галлера. Однажды, после разговора о так называемых
жестокостях средневековья, он мне сказал:
— На самом деле это никакие не жестокости. У чело-
века средневековья весь уклад нашей нынешней жизни
126
Степной волк
вызвал бы омерзение, он показался бы ему не то что же-
стоким, а ужасным и варварским! У каждой эпохи, у
каждой культуры, у каждой совокупности обычаев и тра-
диций есть свой уклад, своя, подобающая ей суровость и
мягкость, своя красота и своя жестокость, какие-то стра-
дания кажутся ей естественными, какое-то зло она тер-
пеливо сносит. Настоящим страданием, адом человечес-
кая жизнь становится только там, где пересекаются две
эпохи, две культуры и две религии. Если бы человеку
античности пришлось жить в средневековье, он бы, бед-
няга, в нем задохнулся, как задохнулся бы дикарь в на-
шей цивилизации. Но есть эпохи, когда целое поколение
оказывается между двумя эпохами, между двумя уклада-
ми жизни в такой степени, что утрачивает всякую есте-
ственность, всякую преемственность в обычаях, всякую
защищенность и непорочность! Конечно, не все это чув-
ствуют с одинаковой силой. Такой человек, как Ницше,
выстрадал нынешнюю беду заранее, больше, чем на одно
поколение, раньше других, — то, что он вынес в одино-
честве, никем не понятый, испытывают сегодня тысячи.
Читая записки Галлера, я часто вспоминал эти слова.
Галлер принадлежит к тем, кто оказался между двумя
эпохами, кто ничем не защищен и навсегда потерял не-
порочность, к тем, чья судьба — ощущать всю сомни-
тельность человеческой жизни с особенной силой, как
личную муку, как ад.
В этом, по-моему, состоит смысл, который имеют для
нас его записи, и поэтому-то я и решился их опублико-
вать. Вообще же я не хочу ни брать их под защиту, ни
судить о них, пусть каждый читатель сделает это как ве-
лит ему совесть!
ЗАПИСКИ ГАРРИ ГАЛЛЕРА
Только для сумасшедших.
День прошел, как и вообще-то проходят дни, я убил,
я тихо сгубил его своим примитивным и робким спосо-
бом жить; несколько часов я работал, копался в старых
книгах, в течение двух часов у меня были боли, как и
вообще-то у пожилых людей, я принял порошок и пора-
довался, что удалось перехитрить боль, полежал в горя-
чей ванне, вбирая в себя приятное тепло, трижды полу-
чил почту и просмотрел все ненужные мне письма и
бандероли, проделал свои дыхательные упражнения, а
умственные упражнения из лени сегодня оставил, часок
погулял и увидел на небе прекрасные, нежные, редкост-
ные узоры перистых облаков. Это было очень славно, так
же как читать старые книги, как лежать в горячей ванне,
но в общем день был совсем не чудесный, отнюдь не сиял
счастьем и радостью, а был просто одним из этих давно
уже обычных и привычных для меня дней — умеренно
приятных, вполне терпимых, сносных, безликих дней
пожилого недовольного господина, одним из этих дней
без особых болей, без особых забот, без настоящего горя,
без отчаяния, дней, когда даже вопрос, не пора ли пос-
ледовать примеру Адальберта Штифтера и смертельно
порезаться при бритье, разбирается деловито и спокой-
но, без волненья и страха.
Кто знает другие дни, скверные, с приступами подаг-
ры или с ужасной головной болью, гнездящейся за глаз-
ными яблоками и своим дьявольским колдовством пре-
вращающей из радости в муку всякую деятельность, для
которой нужны зренье и слух, или те дни духовного
умирания, те черные дни пустоты и отчаяния, когда сре-
ди разоренной и высосанной акционерными обществами
земли человеческий мир и так называемая культура с их
128
Степной волк
лживым, дешевым, мишурным блеском то и дело вызы-
вают у нас тошноту, а самым несносным их средоточием
становится наша собственная больная душа, — кто знает
эти адские дни, тот очень доволен такими нормальными,
половинчатыми днями, как сегодняшний; он благодарно
сидит у теплой печки, благодарно отмечает, читая утрен-
нюю газету, что и сегодня не вспыхнула война, не устано-
вилась новая диктатура, не вскрылось никакой особенной
гадости в политике и экономике; он благодарно настраи-
вает струны своей заржавленной лиры для сдержанного,
умеренно радостного, почти веселого благодарственного
псалма, которым нагоняет скуку на своего чуть приглу-
шенного бромом половинчатого бога довольства, и в
спертом воздухе этой довольной скуки, этой благодарно-
сти, болезненности они оба, половинчатый бог, клюющий
носом, и половинчатый человек, с легким ужасом по-
ющий негромкий псалом, похожи друг на друга, как
близнецы.
Прекрасная вещь — довольство, безболезненность,
эти сносные, смирные дни, когда ни боль, ни радость не
осмеливаются вскрикнуть, когда они говорят шепотом и
ходят на цыпочках. Но со мной, к сожалению, дело об-
стоит так, что именно этого довольства я не выношу, оно
быстро осточертевает мне, и я в отчаянии устремляюсь в
другие температурные пояса, по возможности путем ра-
достей, а на худой конец и с помощью болей. Стоит мне
немного пожить без радости и без боли, подышать вялой
и пресной сносностью так называемых хороших дней,
как ребяческая душа моя наполняется безнадежной тос-
кой, и я швыряю заржавленную лиру благодарения в
довольное лицо сонного бога довольства, и жар самой
лютой боли милей мне, чем эта здоровая комнатная тем-
пература. Тут во мне загорается дикое желание сильных
чувств, сногсшибательных ощущений, бешеная злость на
эту тусклую, мелкую, нормированную и стерилизован-
ную жизнь, неистовая потребность разнести что-нибудь
на куски, магазин, например, собор или себя самого, со-
вершить какую-нибудь лихую глупость, сорвать парики
5 Г. Гессе
129
Герман Гессе
с каких-нибудь почтенных идолов, снабдить каких-ни-
будь взбунтовавшихся школьников вожделенными биле-
тами до Гамбурга, растлить девочку или свернуть шею
нескольким представителям мещанского образа жизни.
Ведь именно это я ненавидел и проклинал непримири-
мей, чем прочее, — это довольство, это здоровье, это пре-
краснодушие, этот благоухоженный оптимизм мещанина,
это процветание всего посредственного, нормального,
среднего.
Вот в каком настроении закончил я, когда стемнело,
этот заурядный сносный день. Закончил я его не так, как
то полагалось бы и было полезно человеку недомогающе-
му: не лег в приготовленную постель, где меня, как при-
манка, ждала грелка, а, выполнив свой небольшой, не
принесший удовлетворения и опротивевший урок рабо-
ты, уныло надел башмаки, пальто и в туманной темноте
отправился в город, чтобы в гостинице «Стальной шлем»
выпить то, что пьющие мужчины, по старому обычаю,
называют «стаканчиком вина».
Итак, я стал спускаться из своей мансарды по лестни-
цам, по этим трудным для подъема лестницам чужбины,
лестницам благопристойного трехквартирного доходного
дома, на чердаке которого находится моя келья. Не
знаю, почему так получается, но я, безродный степной
волк, одинокий враг мещанского мира, живу всегда в
самых что ни на есть мещанских домах, это моя старая
слабость. Не во дворцах и не в пролетарских домах, а не-
укоснительно в этих благопристойных, скучнейших, со-
держащихся в безупречном порядке мещанских гнездах,
где попахивает скипидаром и мылом, где пугаешься, если
услышишь, что дверь парадного громко хлопнула, или
если войдешь в грязных ботинках. Я люблю эту атмос-
феру, несомненно со времен детства, и моя тайная тоска
по какому-то подобию родины снова и снова безнадежно
ведет меня этими старыми, глупыми путями. Да и нра-
вится мне контраст между моей жизнью, моей одинокой,
не знающей любви, затравленной, донельзя беспорядоч-
ной жизнью и этой семейно-мещанской сферой. Я люб-
130
Степной волк
лю вдыхать на лестнице этот запах тишины, порядка,
чистоты, благопристойности и обузданности, запах, в
котором всегда, несмотря на свою ненависть к мещан-
ству, нахожу что-то трогательное, люблю переступать
затем порог собственной комнаты, где все это кончается,
где среди нагроможденных книг валяются окурки сигар
и стоят бутылки из-под вина, где все неуютно, все в бес-
порядке и запустенье и где все — книги, рукописи, мыс-
ли — отмечено и пропитано бедой одиноких, трудностью
человеческого бытия, тоской по новой осмысленности
человеческой жизни, утратившей смысл.
И вот я миновал араукарию. На втором этаже этого
дома лестница проходит мимо маленькой площадки пе-
ред квартирой, которая несомненно еще безупречнее,
чище, прибраннее, чем другие, ибо эта площадочка сия-
ет сверхчеловеческой ухоженностью, она — маленький
светящийся храм порядка. На паркетном полу, ступить
на который боишься, стоят здесь две изящные скамееч-
ки, и на каждой — по большому горшку, в одном растет
азалия, в другом — довольно-таки красивая араукария,
здоровое, стройное деревце, совершенное в своем роде,
каждая иголочка, каждая веточка промыта до блеска.
Иной раз, когда знаю, что меня никто не видит, я пользу-
юсь этим местом как храмом, сажусь над араукарией на
ступеньку, немного отдыхаю, складываю молитвенно
руки и благоговейно гляжу вниз, на этот садик порядка,
берущий меня за душу своим трогательным видом и
смешным одиночеством. За этой площадкой, как бы под
священной сенью араукарии, мне видится квартира, пол-
ная сверкающего красного дерева, видится жизнь, пол-
ная порядочности и здоровья, жизнь, в которой рано
встают, исполняют положенные обязанности, умеренно
весело справляют семейные праздники, ходят по воскре-
сеньям в церковь и рано ложатся спать.
С наигранной бодростью шагал я по сырому асфальту
улиц; слезясь и расплываясь, глядели огни фонарей
сквозь холодную морось и высасывали тусклые отраже-
ния из мокрой земли. Мне вспомнились забытые годы
131
Герман Гессе
юности — как любил я тогда такие темные и хмурые ве-
чера поздней осени и зимы, как жадно в ту пору и опья-
ненно впитывал я в себя атмосферу одиночества и грусти,
когда чуть ли не по целым ночам, в дождь и бурю, бро-
дил, закутавшись в пальто, среди враждебной, оголенной
природы, одинокий уже и в ту пору, но полный глубоко-
го счастья и полный стихов, которые затем записывал
при свете свечи, сидя на краю кровати у себя в комнат-
ке! Что ж, это прошло, эта чаша была выпита и больше
не наполнялась. Жалел ли я об этом? Нет, не жалел.
Ничего не было жаль, что прошло. Жаль было моего се-
годня, всех этих бесчисленных часов, которые я потерял,
которые только вытерпел, которые не принесли мне ни
подарков, ни потрясений. Но слава Богу, исключенья
тоже бывали, бывали иногда, редко, правда, и другие
часы, они приносили потрясения, приносили подарки,
ломали стены и возвращали меня, заблудшего, к живой
душе мирозданья. С грустью и все-таки с большим инте-
ресом попытался я вспомнить последнее впечатление та-
кого рода. Это было на концерте, играли прекрасную
старинную музыку, и между двумя тактами пиано дере-
вянных духовых мне вдруг снова открылась дверь в по-
тусторонний мир, я взлетел в небеса и увидел Бога за
работой, я испытал блаженную боль и больше уже ни от
чего на свете не защищался, больше уже ничего не боял-
ся на свете, всему сказал «да», отдал свое сердце всему.
Продолжалось это недолго, каких-нибудь четверть часа,
но в ту ночь вернулось во сне и с тех пор нет-нет да по-
блескивало украдкой и в самые унылые дни; иногда я по
нескольку минут отчетливо это видел — как золотой бо-
жественный след, проходящий через мою жизнь: он по-
чти всегда засыпан грязью и пылью, но вдруг опять
вспыхнет золотыми искрами, и тогда кажется, что его
уже нельзя потерять, а он вскоре опять пропадает. Од-
нажды ночью, лежа без сна, я вдруг заговорил стихами,
стихами слишком странными и прекрасными, чтобы мне
пришло в голову их записать, а утром я их уже не по-
мнил, но они затаились во мне, как тяжелый орех в ста-
132
Степной волк
рой, надтреснутой скорлупе. Иной раз это находило, ког-
да я читал какого-нибудь поэта, когда задумывался над
какой-нибудь мыслью Декарта, Паскаля, иной раз это
вспыхивало и вело меня золотой нитью в небеса, когда я
бывал с любимой. Увы, трудно найти этот божественный
след внутри этой жизни, которую мы ведем, внутри этой,
такой довольной, такой мещанской, такой бездуховной
эпохи, при виде этой архитектуры, этих дел, этой полити-
ки, этих людей! Как же не быть мне Степным волком и
жалким отшельником в мире, ни одной цели которого я
не разделяю, ни одна радость которого меня не волнует!
Я долго не выдерживаю ни в театре, ни в кино, не спосо-
бен читать газеты, редко читаю современные книги, я не
понимаю, какой радости ищут люди на переполненных
железных дорогах, в переполненных отелях, в кафе, ог-
лашаемых душной, назойливой музыкой, в барах и ва-
рьете элегантных роскошных городов, на всемирных
выставках, на праздничных гуляньях, на лекциях для
любознательных, на стадионах всех этих радостей, кото-
рые могли бы ведь быть мне доступны и за которые ты-
сячи других бьются, я не понимаю, не разделяю. А то,
что в редкие мои часы радости бывает со мной, то, что
для меня — блаженство, событие, экстаз, воспарение, —
это мир признает, ищет и любит разве что в поэзии, в
жизни это кажется ему сумасшедшим, и в самом деле,
если мир прав, если правы эта музыка в кафе, эти массо-
вые развлечения, эти американизированные, довольные
столь малым люди, значит, не прав я, значит, я сумас-
шедший, значит, я и есть тот самый степной волк, кем я
себя не раз называл, зверь, который забрел в чужой не-
понятный мир и не находит себе ни родины, ни пищи, ни
воздуха.
С этими привычными мыслями шел я дальше по мок-
рому асфальту, через один из наиболее тихих и старых
кварталов города. Напротив, на другой стороне улицы,
стояла в темноте старая серая каменная стена, на кото-
рую я всегда любил смотреть, такая старая, она всегда
так беспечно стояла между маленькой церковью и старой
133
Герман Гессе
больницей, днем взгляд мой часто отдыхал на ее неров-
ной плоскости, ведь мало было таких тихих, славных,
молчащих плоскостей в центре города, где на каждом
квадратном метре выкрикивали свои имена то магазин,
то адвокат, то изобретатель, то врач, то цирюльник или
мозольных дел мастер. Старая эта стена и сейчас пребы-
вала, я видел, в тишине и покое, но что-то в ней все-таки
изменилось, я растерялся, когда вдруг увидел в середи-
не ее красивые воротца со стрельчатым сводом, потому
что не мог сказать, были ли они здесь всегда или появи-
лись теперь. Вид у них был, несомненно, старый-преста-
рый; наверно, уже много веков тому назад эти запертые
воротца с темной деревянной створкой вели в какой-ни-
будь сонный монастырский двор, да и сегодня, наверно,
вели туда же, хотя от монастыря ничего не осталось, и,
вероятно, я их сотни раз видел, но просто не замечал,
может быть, их покрасили заново, и потому они броси-
лись мне в глаза. Во всяком случае, я остановился и вни-
мательно поглядел туда, но не перешел на ту сторону,
очень уж раскисла мокрая мостовая; я стоял на тротуаре
и только глядел туда, было уже очень темно, и мне пока-
залось, что ворота украшены венком или чем-то пестрым.
И, присмотревшись получше, я увидел над воротами
светлую вывеску, на которой, так мне показалось, было
что-то написано. Я напряг зрение и в конце концов, не-
смотря на грязь и на лужи, перешел на ту сторону. Тут я
увидел над воротами, на серо-зеленой от старости стене,
тускло освещенное пятно, по нему быстро бежали пест-
рые буквы, они сразу же исчезали, возвращались и вновь
рассеивались. Ну вот, подумал я, теперь и эту старую
славную стену испоганили световой рекламой! Между
тем я разобрал несколько промелькнувших слов, про-
честь их было трудно, приходилось больше догадывать-
ся, буквы появлялись неравномерно, очень бледные и
чахлые, и очень скоро гасли. Человек, собиравшийся
сделать на этом дельце, умением не отличался, он был
Степной волк, бедняга; почему он пустил свои буквы
сюда, на эту стену, в самом темном закоулке старого
134
Степной волк
города, в это время суток, да еще в дождь, когда здесь
никто не ходит, и почему они такие летучие, такие воз-
душные, такие причудливые и неразборчивые? Но вот
наконец-то мне удалось поймать несколько слов подряд,
а именно:
Магический театр
Вход не для всех
— не для всех
Я попытался отворить ворота, тяжелая старая ручка
не поддавалась, как я ни нажимал на нее. Игра букв кон-
чилась, она прекратилась внезапно, с грустью поняв
свою тщетность. Я сделал несколько шагов назад, влез в
самую грязь, буквы больше не появлялись, игра их угас-
ла, я долго стоял в грязи и ждал, но напрасно.
И вдруг, когда я перестал ждать и уже вернулся на
тротуар, передо мной, отражаясь в асфальте, мигнуло
несколько букв.
Я прочел:
Только —для —сума —сшедших!
Я промочил ноги и замерз, но еще долго простоял в
ожидании. Ничего больше. И когда я все еще стоял и
думал о том, как красиво мелькают блуждающие огонь-
ки пестрых букв на влажной стене и в черном блеске ас-
фальта, ко мне вдруг вернулся отрывок из моих прежних
мыслей — сравнение с золотым светящимся следом, ко-
торый вдруг теряется вдалеке.
Я замерз и пошел дальше, мечтая об этом следе, тос-
куя по воротам в волшебный театр, открытый только для
сумасшедших. Тем временем я вышел в район рынка, где
не было недостатка в вечерних развлечениях, на каждом
шагу здесь висели афиши и зазывали надписи: женская
хоровая капелла — варьете — кино — танцы, но все это
было не для меня, это было для «всех», для нормальных
людей, которые и в самом деле везде, как я видел, тол-
пами валили в подъезды. И все же моя грусть немного
рассеялась, до меня все-таки дошел привет из другого
мира, пляска нескольких цветных букв играла в моей
135
Герман Гессе
душе и задела сокровенные струны, золотой след опять
замерцал.
Я отыскал допотопный кабачок, где со времен перво-
го моего приезда в этот город, лет двадцать пять тому
назад, ничего не изменилось, и хозяйка, еще прежняя, и
многие из нынешних гостей сидели здесь и тогда на тех
же местах, за теми же стаканами. Я зашел в это скром-
ное заведение, здесь было убежище. Всего-навсего, прав-
да, такое же, как на лестнице перед араукарией, здесь
тоже я не находил ни родины, ни общества, а находил
лишь, как зритель, тихое место перед сценой, где чужие
люди играли чужие пьесы, но даже и это тихое место
чего-то стоило: ни многолюдья, ни гама, ни музыки,
лишь несколько спокойных обывателей за непокрытыми
деревянными столиками (ни мрамора, ни эмалированно-
го металла, ни плюша, ни меди), и перед каждым — ве-
черний напиток, хорошее, добротное вино. Может быть,
эти несколько завсегдатаев со сплошь знакомыми мне
лицами были самые настоящие филистеры, и дбма у них,
в их филистерских квартирах, стояли скучные домашние
алтари перед тупыми идолами довольства, а может быть,
они были, как я, одинокими, сбившимися с пути забул-
дыгами, тихо и задумчиво топящими в вине свои обанкро-
тившиеся идеалы, такими же степными волками и бедняга-
ми, как я; этого я не знал. Каждого из них тянула сюда
какая-то ностальгия, какая-то разочарованность, какая-то
потребность в замене, женатый искал здесь атмосферы
своей холостяцкой поры, старый чиновник — отзвука
своих студенческих лет, все они были довольно молчали-
вы, и все пили, предпочитая, как я, сидеть за бутылкой
эльзасского, чем перед женской хоровой капеллой. Здесь
я бросил якорь, здесь можно было продержаться час, а
то и два. Пригубив эльзасского, я сразу почувствовал,
что с самого утра еще ничего не ел.
Поразительно, чего только не может проглотить чело-
век! Минут десять я читал какую-то газету, вводя в себя
через глаза умишко какого-то безответственного субъек-
та, который пережевывает, а затем изрыгает чужие сло-
136
Степной волк
ва, смочив их слюной, но не переварив. Этого я съел це-
лый столбец. А потом я сожрал изрядный кусок печенки,
вырезанный из тела убитого теленка. Поразительно! Луч-
ше всего было эльзасское. Я не любил, во всяком случае
в обычные дни, диких, буйных вин, ударяющих в голову
и знаменитых своим особым вкусом. Милее всего мне со-
вершенно чистые, легкие, скромные местные вина без
каких-либо особых названий, их можно пить помногу, и
они так приятно отдают сельским простором, землей, не-
бом и лесом. Стакан эльзасского и ломоть хорошего хле-
ба — вот лучшая трапеза. Но я уже съел порцию печен-
ки с необычным удовольствием, вообще-то я редко ем
мясо, — и передо мной стоял второй стакан. Поразитель-
но было и то, что где-то в зеленых долах здоровые, слав-
ные люди возделывают виноград и выдавливают из него
сок, чтобы в разных местах земли, далеко-далеко от них,
какие-то разочарованные, тихо спивающиеся обыватели и
растерянные степные волки взбадривались и оживля-
лись, осушая стаканы.
Ну что ж, пускай это и было поразительно! Это было
хорошо, это помогало, оживление пришло. Словесная
каша газетной статьи вызвала у меня запоздалый, но
полный облегчения смех, и вдруг я опять вспомнил за-
бытую мелодию того пиано, она, сверкая, поднялась во
мне, как маленький мыльный пузырь, блеснула, умень-
шенно и ярко отразив целый мир, и снова мягко распа-
лась. Если эта небесная маленькая мелодия тайно пусти-
ла корни в моей душе и вдруг снова расцвела во мне всеми
драгоценными красками прекрасного своего цветка, разве
я погиб окончательно? Пусть я заблудший зверь, не по-
нимающий мира, который его окружает, но какой-то
смысл в моей дурацкой жизни все-таки был, что-то во
мне отвечало на зов из далеких высот, что-то улавливало
его, и в мозгу моем громоздились тысячи картин.
Сонмы ангелов Джотто с маленького церковного свода
в Падуе, а рядом шествовали Гамлет и Офелия в венке,
прекрасные символы всех печалей и всех недоразумений
мира; стоя в горящем шаре, трубил в рог воздухоплаватель
137
Герман Гессе
Джаноццо, Аттила Шмельцле нес в руке свою новую
шляпу, Боробудур вздымал в небо гору своих изваяний.
Не беда, что все эти прекрасные образы живут в тыся-
чах других сердец, имелись еще десятки тысяч других
неизвестных картин и звуков, чьей родиной, чьим видя-
щим оком и чутким ухом была единственно моя душа.
Старая, обветшавшая больничная стена, в серо-зеленых
пятнах, в щелях и ссадинах которой угадывались тыся^
чи фресок, — кто дал ей ответ, кто впустил ее в свое сер-
дце, кто любил ее, кто ощущал волшебство ее чахнущих
красок? Старые книги монахов с мягко светящимися
миниатюрами, книги немецких поэтов двухсотлетней и
столетней давности, забытые их народом, все эти истре-
панные, тронутые сыростью тома, печатные и рукопис-
ные страницы старинных музыкантов, плотные, желто-
ватые листы нотной бумаги с застывшими звуковыми
виденьями — кто слышал их умные, их лукавые и тос-
кующие голоса, кто пронес в себе их дух и их волшебство
через другую, охладевшую к ним эпоху? Кто вспоминал
о том маленьком, упрямом кипарисе на горе над Губбио,
который был сломлен и расколот лавиной, но все-таки со-
хранил жизнь и отрастил себе новую, пускай не столь
густую вершину? Кто воздал должное рачительной хо-
зяйке со второго этажа и ее вымытой до блеска араука-
рии? Кто читал ночью над Рейном облачные письмена
ползущего тумана? Степной волк. А кто искал за разва-
линами своей жизни расплывшийся смысл, страдал отто-
го, что на вид бессмысленно, жил тем, что на вид безумно,
тайно уповал на откровение и близость Бога даже среди
последнего сумбура и хаоса?
Я задержал в руке стакан, который хозяйка снова
хотела наполнить, и поднялся. Довольно было вина. Зо-
лотой след блеснул, напомнив мне о вечном, о Моцарте,
о звездах. Я снова мог какое-то время дышать, мог жить,
смел существовать, мне не нужно было мучиться, боять-
ся, стыдиться.
Моросящий дождь, разбрызгиваясь на холодном вет-
ру, звякал о фонари и светился стеклянным блеском,
138
Степной волк
когда я вышел на затихшую улицу. Куда теперь? Если
бы в этот миг совершилось чудо и могло исполниться
любое мое желание, передо мной сейчас оказался бы не-
большой красивый зал в стиле Людовика Шестнадцато-
го, где несколько хороших музыкантов сыграли бы мне
две-три пьесы Генделя и Моцарта. Сейчас это подошло
бы к моему настроению, я смаковал бы эту холодную,
благородную музыку, как боги — нектар. О, если бы сей-
час у меня был друг, друг в какой-нибудь чердачной кле-
тушке, и он сидел бы, задумавшись, при свече, а рядом
лежала бы его скрипка! Я прокрался бы в ночную его
тишину, бесшумно пробрался бы по коленчатым лестни-
цам, я застал бы его врасплох, и мы отпраздновали бы
несколько неземных часов беседой и музыкой! Когда-то,
в былые годы, я часто наслаждался этим счастьем, но и
оно со временем удалилось и ушло от меня, между теми
днями и нынешними пролегли увядшие годы.
Я неторопливо направился к дому, подняв воротник
пальто и упирая трость в мокрую мостовую. Как бы мед-
ленно я ни шагал, все равно слишком скоро я сидел бы в
своей мансарде, в этих мнимо родных стенах, которых не
любил, но без которых не мог обойтись, ибо прошли вре-
мена, когда мне ничего не стоило прошататься зимой всю
ночь под дождем. Что ж, так и быть, ничто, решил я, не
испортит мне хорошего вечернего настроения, ни дождь,
ни подагра, ни араукария, и пусть не было камерного ор-
кестра и не предвиделось никакого одинокого друга со
скрипкой, та дивная мелодия все-таки звучала во мне, и
я мог, напевая вполголоса с ритмичными передышками,
приблизительно ее воспроизвести. Я задумчиво шагал
дальше. Нет, свет не сошелся клином ни на камерной
музыке, ни на друге, и смешно было изводить себя бес-
сильной тоской по теплу. Одиночество — это независи-
мость, его я хотел и его добился за долгие годы. Оно
было холодным, как то холодное тихое пространство, где
вращаются звезды.
Когда я проходил мимо какого-то ресторана с танце-
вальной площадкой, меня обдало лихорадочной джазовой
139
Герман Гессе
музыкой, грубой и жаркой, как пар от сырого мяса. Я на
минуту остановился; как ни сторонился я музыки этого
рода, она всегда привлекала меня каким-то тайным оча-
рованием. Джаз был мне противен, но он был в десять
раз милей мне, чем вся нынешняя академическая музы-
ка, своей веселой, грубой дикостью он глубоко задевал и
мои инстинкты, он дышал честной, наивной чувственно-
стью.
Минуту я постоял, принюхиваясь к кровавой, прон-
зительной музыке, злобно и жадно вбирая в себя атмосфе-
ру наполненных ею залов. Одна половина этой музыки,
лирическая, была слащава, приторна, насквозь сентимен-
тальна, другая половина была неистова, своенравна,
энергична, однако обе половины наивно и мирно соеди-
нялись и давали в итоге нечто цельное. Это была музыка
гибели, подобная музыка существовала, наверно, в Риме
времен последних императоров. Конечно, в сравнении с
Бахом, Моцартом и настоящей музыкой, она была свин-
ством — но свинством были все наше искусство, все наше
мышление, вся наша мнимая культура, если сравнивать
их с настоящей культурой. А музыка эта имела преиму-
щество большой откровенности, простодушно-милого не-
гритянства, ребяческой веселости. В ней было что-то от
негра и что-то от американца, который у нас, европейцев,
при всей своей силе, оставляет впечатление мальчишес-
кой свежести, ребячливости. Станет ли Европа тоже та-
кой? Идет ли она уже к этому? Не были ли мы, старые
знатоки и почитатели прежней Европы, прежней настоя-
щей музыки, прежней настоящей поэзии, не были ли мы
просто глупым меньшинством заумных невротиков, ко-
торых завтра забудут и высмеют? Не было ли то, что мы
называем «культурой», духом, душой, не было ли то, что
мы называем прекрасным и священным, лишь призра-
ком, не умерло ли давно то, что только нам, горстке ду-
раков, кажется настоящим и живым? Может быть, оно
вообще никогда не было настоящим и живым? Может
быть, то, о чем хлопочем мы, дураки, было и всегда чем-
то несбыточным?
140
Степной волк
Старый квартал города принял меня в свои стены,
умершая, нереальная, стояла среди серой мглы малень-
кая церковь. Вдруг я вспомнил вечернее происшествие,
загадочные сводчатые воротца, загадочную вывеску с
глумливо плясавшими буквами. Какие там были надпи-
си? «Вход не для всех». И еще: «Только для сумасшед-
ших». Я испытующе взглянул на старую стену, тайно
желая, чтобы волшебство началось снова, чтобы над-
пись пригласила меня, сумасшедшего, а воротца пропу-
стили меня. Там, может быть, находилось то, чего я же-
лал, там, может быть, играли мою музыку?
Темная каменная стена глядела на меня спокойно
сквозь густой сумрак, замкнутая, глубоко погруженная
в сон. И никаких ворот, никаких сводов, только темная,
тихая стена без проема. Я с улыбкой пошел дальше, при-
ветливо кивнув каменной кладке. «Спи спокойно, стена,
я не стану тебя будить. Придет время, и они снесут тебя
или облепят алчными призывами фирм, но ты еще здесь,
ты еще прекрасна, тиха и мила мне».
Вынырнув из черной пропасти переулка вплотную пе-
редо мной, меня испугал какой-то прохожий, какой-то
одинокий полуночник с усталой походкой, в кепке и си-
ней блузе. На плече он нес шест с плакатом, а у живота,
на ремне, лоток, какие бывают у ярмарочных разносчи-
ков. Устало шагая передо мной, он не оборачивался ко
мне, а то бы я поздоровался с ним и угостил его сигарой.
При свете ближайшего фонаря я попытался прочесть его
штандарт, его красный плакат на шесте, но тот качался,
мне ничего не удалось разобрать. Тогда я окликнул его и
попросил показать мне плакат. Он остановился и подер-
жал свой шест немного прямее, и я смог прочесть пля-
шущие, шатающиеся буквы:
Анархистский вечерний аттракцион!
Магический театр!
Вход не для ее...
— Вас-то я и искал, — воскликнул я радостно. — Что
это у вас за аттракцион? Где он будет? Когда?
Он уже снова шагал.
141
Герман Гессе
— Не для всех, — сказал он равнодушно, сонным го-
лосом, продолжая шагать. С него было довольно, ему
хотелось домой.
— Постойте, — крикнул я и побежал за ним. — Что
там у вас в ящике? Я готов что-нибудь купить.
Не останавливаясь, он машинально полез в свой ящик,
извлек оттуда какую-то книжечку и протянул мне. Я быс-
тро схватил ее и спрятал. Пока я расстегивал пальто, что-
бы достать деньги, он свернул в какую-то подворотню,
закрыл за собой ворота и исчез. Из двора донеслись его
тяжелые шаги, сперва по булыжнику, потом по деревян-
ной лестнице, а потом ничего не было слышно. И вдруг я
тоже очень устал и почувствовал, что уже очень поздно и
что хорошо бы сейчас вернуться домой. Я зашагал быст-
рее и вскоре, пройдя через спящую окраину, вышел в свой
район, где среди парка, разбитого на месте старого город-
ского вала, в опрятных доходных домиках за газончика-
ми и плющом, живут чиновники и мелкие рантье. Мимо
плюща, мимо газона, мимо маленькой елочки я прошел к
входной двери, нашел замочную скважину, нашел кнопку
освещения, прокрался мимо стеклянных дверей, мимо
полированных шкафов и горшков с растеньями и отпер
свою комнату, свою маленькую мнимую родину, где меня
ждали кресло и печка, чернильница и этюдник, Новалис
и Достоевский, ждали так, как ждут других, правильных
людей, когда те приходят домой, мать или жена, дети,
служанки, собаки, кошки.
Когда я снимал мокрое пальто, та книжечка опять
попалась мне на глаза. Я вынул ее, это была тонкая,
скверно напечатанная на скверной бумаге ярмарочная
брошюрка, типа книжечек «Родившимся в январе» или
«Как за восемь дней помолодеть на двадцать лет?».
Но, устроившись в кресле и надев очки, я изумленно,
с мелькнувшим вдруг чувством, что это сама судьба, про-
чел на обложке своей книжонки ее заглавие: «Трактат о
Степном волке. Не для всех».
И вот каково было содержание брошюрки, которую я,
со все возрастающим интересом, прочитал одним духом:
142
Степной волк
ТРАКТАТ О СТЕПНОМ ВОЛКЕ
Только для сумасшедших.
Жил некогда некто по имени Гарри, по прозвищу
Степной волк. Он ходил на двух ногах, носил одежду
и был человеком, но по сути он был степным волком.
Он научился многому из того, чему способны научить-
ся люди с соображением, и был довольно умен. Но не
научился он одному: быть довольным собой и своей
жизнью. Это ему не удалось, он был человек недоволь-
ный. Получилось так, вероятно, потому, что в глуби-
не души он всегда знал (или думал, что знает), что по
сути он вовсе не человек, а волк из степей. Умным
людям вольнб спорить о том, был ли он действитель-
но волком, был ли он когда-нибудь, возможно еще до
своего рождения, превращен какими-то чарами в чело-
века из волка или родился человеком, но был наделен и
одержим душою степного волка, или же эта убежден-
ность в том, что по сути он волк, была лишь плодом
его воображения или болезни. Ведь можно допустить,
например, что в детстве этот человек был дик, нео-
буздан и беспорядочен, что его воспитатели пытались
убить в нем зверя и тем самым заставили его вообра-
зить и поверить, что на самом деле он зверь, только
скрытый тонким налетом воспитания и человечнос-
ти. Об этом можно долго и занимательно рассуждать,
можно даже писать книги на эту тему; но Степному
волку такие рассуждения ничего не дали бы, ему было
решительно все равно, что именно пробудило в нем
волка — колдовство ли, побои или его собственная
фантазия. Что бы ни думали об этом другие и что бы
он сам об этом ни думал, все это не имело для пего
никакого значения, потому что вытравить волка из
него не могло.
143
Герман Гессе
Итак, у Степного волка было две природы, челове-
ческая и волчья; такова была его судьба, судьба, воз-
можно, не столь уж особенная и редкая. Встречалось
уже, по слухам, немало людей, в которых было что-то
от собаки или от лисы, от рыбы или от змеи, по они
будто бы не испытывали из-за этого никаких не-
удобств. У этих людей человек и лиса, человек и рыба
жили бок о бок, не ущемляя друг друга, они даже по-
могали друг другу, и люди, которые далеко пошли и
которым завидовали, часто бывали обязаны своим сча-
стьем скорее лисе или обезьяне, чем человеку. Это ведь
общеизвестно. А с Гарри дело обстояло иначе, человек
и волк в нем не уживались и уж подавно не помогали
друг другу, а всегда находились в смертельной враж-
де, и один только изводил другого, а когда в одной душе
и в одной крови сходятся два заклятых врага, жизнь
никуда не годится. Что ж, у каждого своя доля, и лег-
кой ни у кого нет.
Хотя наш Степной волк чувствовал себя то вол-
ком, то человеком, как все, в ком смешаны два начала,
особенность его заключалась в том, что, когда он был
волком, человек в нем всегда занимал выжидательную
позицию наблюдателя и судьи, — а во времена, когда
он был человеком, точно так же поступал волк. На-
пример, если Гарри, поскольку он был человеком, осе-
няла прекрасная мысль, если он испытывал тонкие,
благородные чувства или совершал так называемое
доброе дело, то волк в нем сразу же скалил зубы, сме-
ялся и с кровавой издевкой показывал ему, до чего сме-
шон, до чего не к лицу весь этот благородный спек-
такль степному зверю, волку, который ведь отлично
знает, чтб ему по душе, а именно — рыскать в одино-
честве по степям, иногда лакать кровь или гнаться за
волчицей, — и любой человеческий поступок, увиден-
ный глазами волка, делался тогда ужасно смешным и
нелепым, глупым и суетным. Но в точности то же са-
мое случалось и тогда, когда Гарри чувствовал себя
волком и вел себя как волк, когда он показывал другим
144
Степной волк
зубы, когда испытывал ненависть и смертельную не-
приязнь ко всем людям, к их лживым манерам, к их ис-
порченным нравам. Тогда в нем настораживался чело-
век, и человек следил за волком, называл его животным
и зверем, и омрачал, и отравлял ему всякую радость от
его простой, здоровой и дикой волчьей повадки.
Вот как обстояло дело со Степным волком, и мож-
но представить себе, что жизнь у Гарри была не
очень-то приятная и счастливая. Но это не значит,
что он был несчастлив в какой-то особенной мере
(хотя ему самому так казалось, ведь каждый человек
считает страдания, выпавшие на его долю, величай-
шими). Так не следует говорить ни об одном человеке.
И тот, в ком нет волка, не обязательно счастлив по-
этому. Да и у самой несчастливой жизни есть свои
светлые часы и свои цветики счастья среди песка и
камней. Так было и со Степным волком. Большей час-
тью он бывал очень несчастлив, этого нельзя отри-
цать, и делал несчастными других — когда он любил
их, а они его. Ведь все, кому случалось его полюбить,
видели лишь одну его сторону. Многие любили его как
тонкого, умного и самобытного человека и потом, ког-
да вдруг обнаруживали в нем волка, ужасались и разо-
чаровывались. А не обнаружить они не могли, ибо Гар-
ри, как всякий, хотел, чтобы его любили всего целиком,
и потому не мог скрыть, спрятать за ложью волка
именно от тех, чьей любовью он дорожил. Но были и
такие, которые любили в нем именно волка, именно
свободу, дикость, опасную неукротимость, и их он
опять-таки страшно разочаровывал и огорчал, когда
вдруг оказывалось, что этот дикий, злой волк еще и
человек, еще и тоскует по доброте и нежности, еще и
хочет слушать Моцарта, читать стихи и иметь че-
ловеческие идеалы. Именно эти вторые испытывали
обычно особенное разочарование и особенную злость, и
поэтому Степной волк вносил собственную двой-
ственность и раздвоенность также и во все чужие
судьбы, которые он задевал.
145
Герман Гессе
Но кто полагает, что знает Степного волка и спо-
собен представить себе его жалкую, растерзанную
противоречиями жизнь, тот ошибается, он знает егце
далеко не все. Он не знает, что (ведь нет правил без
исключений, и один грешник при случае милей Богу,
чем девяносто девять праведников), — что у Гарри
тоже бывали счастливые исключения, что в нем иног-
да волк, а иногда человек дышал, думал и чувствовал в
полную свою силу, что порой даже, в очень редкие
часы, они заключали мир и жили в добром согласье,
причем не просто один спал, когда другой бодрствовал,
а оба поддерживали друг друга и каждый делал друго-
го вдвое сильней. Иногда и в жизни Гарри, как везде в
мире, все привычное, будничное, знакомое и регулярное
имело, казалось, единственной целью передохнуть на
секунду, прерваться и уступить место чему-то нео-
бычайному, чуду, благодати. А облегчали, а смягчали
ли эти короткие, редкие часы счастья лихую долю
Степного волка, уравновешивались ли на круг страда-
нье и счастье, гиги короткое, но сильное счастье тех
немногих часов, чего доброго, даже перекрывало всю
совокупность страданий, — это уже другой вопрос,
над которым вольнй размышлять людям праздным.
Размышлял над ним часто и Степной волк, и это были
его праздные и бесполезные дни.
Тут надо сделать еще одно замечание. Людей типа
Гарри на свете довольно много, к этому типу принад-
лежат, в частности, многие художники. Все эти люди
заключают в себе две души, два существа, божествен-
ное начало и дьявольское, материнская и отцовская
кровь, способность к счастью и способность к страда-
нию смешались и перемешались в них так же враждеб-
но и беспорядочно, как человек и волк в Гарри. И эти
люди, чья жизнь весьма беспокойна, ощущают порой,
в свои редкие мгновения счастья, такую силу, такую
невыразимую красоту, пена мгновенного счастья взды-
мается порой настолько высоко и ослепительно над
морем страданья, что лучи от этой короткой вспыш-
146
Степной волк
ки счастья доходят и до других и их околдовывают.
Так, драгоценной летучей пеной над морем страданья
возникают все те произведения искусства, где один
страдающий человек на час поднялся над собственной
судьбой до того высоко, что его счастье сияет, как
звезда, и всем, кто видит это сиянье, кажется чем-то
вечным, кажется их собственной мечтой о счастье. У
всех этих людей, как бы ни назывались их деяния и
творения, жизни, в сущности, вообще нет, то есть их
жизнь не представляет собой бытия, не имеет опре-
деленной формы, они не являются героями, художни-
ками, мыслителями в том понимании, в каком другие
являются судьями, врачами, сапожниками или учителя-
ми, нет, жизнь их — это вечное, мучительное движенье
и волненье, она несчастна, она истерзана и растерза-
на, она ужасна и бессмысленна, если не считать смыс-
лом как раз те редкие события, деяния, мысли, тво-
рения, которые вспыхивают над хаосом такой жизни.
В среде людей этого типа возникла опасная и страш-
ная мысль, что, может быть, вся жизнь человечес-
кая — просто злая ошибка, выкидыш праматери, ди-
кий, ужасающе неудачный эксперимент природы. Но в
их же среде возникла и другая мысль — что человек,
может быть, не просто животное, наделенное извес-
тным разумом, а дитя богов, которому суждено бес-
смертие.
У каждого типа людей есть свои признаки, свои от-
личительные черты, у каждого — свои добродетели и
пороки, у каждого — свой смертный грех. Один из при-
знаков Степного волка состоял в том, что он был че-
ловек вечерний. Утро было для него скверным временем
суток, которого он боялся и которое никогда не прино-
сило ему ничего хорошего. Ни разу в жизни он не был
утром по-настоящему весел, ни разу не сделал в пред-
полуденные часы доброго дела, по утрам ему никогда
не приходило в голову хороших мыслей, ни разу не до-
ставил он утром радость себе и другим. Лишь во вто-
рой половине дня он понемногу теплел и оживлялся и
147
Герман Гессе
лишь к вечеру, в хорошие свои дни, бывал плодовит,
деятелен, а иногда горяч и радостен. С этим и была
связана его потребность в одиночестве и независимос-
ти. Никто никогда не испытывал более страстной
потребности в одиночестве, чем он. В юности, когда
он был еще беден и с трудом зарабатывал себе на
хлеб, он предпочитал голодать и ходить в лохмотьях,
но зато иметь хоть чуточку независимости. Он ни-
когда не продавал себя ни за деньги, ни за благополу-
чие, ни женщинам, ни сильным мира сего и, чтобы со-
хранить свою свободу, сотни раз отвергал и сметал
то, в чем все видели его счастье и выгоду. Ничто на
свете не было ему ненавистнее и страшнее, чем мысль,
что он должен занимать какую-то должность, как-то
распределять день и год, подчиняться другим. Конто-
ра, канцелярия, служебное помещение были ему
страшны, как смерть, и самым ужасным, что могло
ему присниться, был плен казармы. От всего этого он
умел уклоняться, часто ценой больших жертв. Тут
сказывались его сила и достоинство, тут он был не-
сгибаем и неподкупен, тут его нрав был тверд и пря-
молинеен. Однако с этим достоинством были опять-
таки теснейшим образом связаны его страданья и
судьба. С ним происходило то, что происходит со все-
ми: то, чего он искал и к чему стремился самыми глу-
бокими порывами своего естества, — это выпадало
ему на долю, но в слишком большом количестве, кото-
рое уже не идет людям на благо. Сначала это было его
мечтой и счастьем, потом стало его горькой судьбой.
Властолюбец погибает от власти, сребролюбец — от
денег, раб — от рабства, искатель наслаждений — от
наслаждений. Так и Степной волк погибал от своей
независимости. Он достиг своей цели, он становился
все независимее, никто ему ничего не мог приказать,
ни к кому он не должен был приспосабливаться, как
ему вести себя, определял только сам. Ведь любой
сильный человек непременно достигает того, чего ве-
лит ему искать настоящий порыв его естества. Но
148
Степной волк
среди достигнутой свободы Гарри вдруг ощутил, что
мир каким-то зловещим образом оставил его в покое,
что ему, Гарри, больше дела нет до людей и даже до
самого себя, что он медленно задыхается во все более
разреженном воздухе одиночества и изоляции. Оказа-
лось, что быть одному и быть независимым — это уже
не его желание, не его цель, а его жребий, его участь,
что волшебное желание задумано и отмене не подле-
жит, что он ничего уже не поправит, как бы ни про-
стирал руки в тоске, как бы ни выражал свою добрую
волю и готовность к общенью и единенью: теперь его
оставили одного. При этом он вовсе не вызывал нена-
висти и не был противен людям. Напротив, у него
было очень много друзей. Многим он нравился. Но на-
ходил он только симпатию и приветливость, его при-
глашали, ему дарили подарки, писали милые письма, но
сближаться с ним никто не сближался, единенья не
возникало нигде, никто не желал и не был способен
делить с ним его жизнь. Его окружал теперь воздух
одиноких, та тихая атмосфера, то ускользание сре-
ды, та неспособность к контактам, против которых
бессильна и самая страстная воля. Такова была одна
из важных отличительных черт его жизни.
Другой отличительной чертой была его принадлеж-
ность к самоубийцам. Тут надо заметить, что невер-
но называть самоубийцами только тех, кто действи-
тельно кончает с собой. Среди этих последних много
даже таких, которые становятся самоубийцами лишь,
так сказать, случайно, ибо самоубийство не обяза-
тельно вытекает из их внутренних задатков. Среди
людей, не являющихся ярко выраженными личностя-
ми, людей неяркой судьбы, среди дюжинных и стадных
людей многие хоть и кончают с собой, но по всему сво-
ему характеру и складу отнюдь не принадлежат к
типу самоубийц, и опять-таки очень многие, пожалуй,
большинство из тех, кто по сути своей относится к
самоубийцам, на самом деле никогда не накладывают
на себя руки. «Самоубийца» — а Гарри был им — не
149
Герман Гессе
обязательно должен жить в особенно тесном общенье
со смертью, так можно жить и самоубийцей не буду-
чи. Но самоубийце свойственно то, что он смотрит на
свое «я* — не важно, по праву или не по праву, — как
на какое-то опасное, ненадежное и незащищенное по-
рожденье природы, что он кажется себе чрезвычай-
но незащищенным, словно стоит на узкой вершине ска-
лы, где достаточно маленького внешнего толчка или
крошечной внутренней слабости, чтобы упасть в пу-
стоту. Судьба людей этого типа отмечена тем, что
самоубийство для них — наиболее вероятный вид
смерти, по крайней мере в их представлении. Причи-
ной этого настроения, заметного уже в ранней юнос-
ти и сопровождающего этих людей всю жизнь, не яв-
ляется какая-то особенная нехватка жизненной силы,
напротив, среди «самоубийц* встречаются необыкно-
венно упорные, жадные, да и отважные натуры. Но
подобно тому, как есть люди, склонные при малейшем
заболевании к жару, люди, которых мы называем «са-
моубийцами* и которые всегда очень впечатлительны
и чувствительны, склонны при малейшем потрясении
вовсю предаваться мыслям о самоубийстве. Если бы у
нас была наука, обладающая достаточным мужеством
и достаточным чувством ответственности, чтобы
заниматься человеком, а не просто механизмами жиз-
ненных процессов, если бы у нас было что-то похожее
на антропологию, на психологию, то об этих фактах
знали бы все.
Сказанное нами о самоубийцах касается, конечно,
лишь внешнего аспекта, это психология, а значит, об-
ласть физики. С метафизической точки зрения дело
выглядит иначе и гораздо яснее, ибо при таком подходе
к нему «самоубийцы* предстают нам одержимыми чув-
ством вины за свою обособленность, предстают душа-
ми, видящими свою цель не в самоусовершенствовании
и собственном совершенстве, а в саморазрушении, в
возврате к матери, к Богу, к вселенной. Очень многие
из этих натур совершенно не способны совершить ког-
150
Степной волк
да-либо реальное самоубийство, потому что глубоко
прониклись сознанием его греховности. Но для нас они
все же самоубийцы, ибо избавление они видят в смерти,
а не в жизни и готовы пожертвовать, поступиться со-
бой, уничтожить себя и вернуться к началу.
Если всякая сила может (а иногда и должна) обер-
нуться слабостью, то типичный самоубийца может,
наоборот, превратить свою кажущуюся слабость в
опору и силу, да и делает это куда как часто. Пример
тому и Гарри, Степной волк. Как и для тысяч ему
подобных, мысль, что он волен умереть в любую ми-
нуту, была для него не просто юношески грустной иг-
рой фантазии, нет, в этой мысли он находил опору и
утешение. Да, как во всех людях его типа, каждое по-
трясение, каждая боль, каждая скверная житейская
ситуация сразу же пробуждали в нем желание изба-
виться от них с помощью смерти. Но постепенно он
выработал из этой своей склонности философию, пря-
мо-таки полезную для жизни. Интимное знакомство с
мыслью, что этот запасной выход всегда открыт, да-
вало ему силы, наделяло его любопытством к болям и
невзгодам, и, когда ему приходилось весьма туго, он по-
рой думал с жестокой радостью, с каким-то злорад-
ством: «Любопытно поглядеть, что способен человек
вынести! Ведь когда терпенье дойдет до предела, мне
стоит только отворить дверь, и меня поминай как
звали>>. Есть очень много самоубийц, которым эта
мысль придает необычайную силу.
С другой стороны, всем самоубийцам знакома борь-
ба с соблазном покончить самоубийством. Каким-то
уголком души каждый знает, что самоубийство хоть
и выход, но все-таки немного жалкий и незаконный
запасной выход, что, в сущности, красивей и благород-
ней быть сраженным самой жизнью, чем своей же рукой.
Это знание, эта неспокойная совесть, имеющая тот же
источник, что и нечистая совесть онанистов, толка-
ет большинство «самоубийц» на постоянную борьбу с
их соблазном. Они борются, как борется клептоман
151
Герман Гессе
со своим пороком. Степному волку тоже была знакома
эта борьба, он вел ее, многократно меняя оружие. В
конце концов, дожив лет до сорока семи, он напал на
одну счастливую и не лишенную юмора мысль, кото-
рая часто доставляла ему радость. Он решил, что его
пятидесятый день рожденья будет тем днем, когда он
позволит себе покончить с собой. В этот день, так он
положил себе, ему будет вольно воспользоваться или
не воспользоваться запасным выходом, в зависимости
от настроения. И пусть с ним случится что угодно,
пусть он заболеет, обеднеет, пусть на него обрушат-
ся страданья и горе — все ограничено сроком, все мо-
жет длиться максимум эти несколько лет, месяцев,
дней, а их число с каждым днем становится меньше!
И правда, теперь он куда легче переносил всякие не-
приятности, которые раньше мучили бы его сильнее и
дольше, а то бы и подкосили под корень. Когда ему
почему-либо приходилось особенно скверно, когда к
пустоте, одиночеству и дикости его жизни прибавля-
лись еще какие-нибудь особые боли или потери, он мог
сказать этим болям: «Погодите, еще два года, и я с
вами совладаю!» И потом любовно представлял себе,
как утром, в день его пятидесятилетия, придут пись-
ма и поздравленья, а он, уверенный в своей бритве,
простится со всеми болями и закроет за собой дверь.
Хороши тогда будут ломота в костях, грусть, голов-
ная боль и рези в желудке.
Остается еще объяснить феномен Степного волка,
и, в частности, его своеобразное отношение к мещан-
ству, сведя оба явления к их основным законам.
Возьмем за исходную точку, поскольку это напраши-
вается само собой, как раз его отношение к «мещанс-
кой» сфере!
По собственному его представленью, Степной волк
пребывал совершенно вне мещанского мира, поскольку
не вел семейной жизни и не знал социального честолю-
бия. Он чувствовал себя только одиночкой, то стран-
ным нелюдимом, больным отшельником, то из ряда
152
Степной волк
вон выходящей личностью с задатками гения, стоящей
выше маленьких норм заурядной жизни. Он сознатель-
но презирал мещанина и гордился тем, что таковым не
является. И все же в некоторых отношениях он жил
вполне по-мещански: имел текущий счет в банке и по-
могал бедным родственникам, одевался хоть и небреж-
но, но прилично и неброско, старался ладить с полици-
ей, налоговым управлением и прочими властями. А
кроме того, какая-то сильная, тайная страсть посто-
янно влекла его к мещанскому мирку, к тихим, прилич-
ным семейным домам с их опрятными садиками, свер-
кающими чистотой лестницами, со всей их скромной
атмосферой порядка и благопристойности. Ему нрави-
лось иметь свои маленькие пороки и причуды, чувство-
вать себя посторонним в мещанской среде, каким-то от-
шельником или гением, но он никогда не жил и не селился
в тех, так сказать, провинциях жизни, где мещанства
уже не существует. Он не чувствовал себя свободно
ни в среде людей исключительных, пускающих в ход
силу, ни среди преступников или бесправных и не по-
кидал провинции мещан, с нормами и духом которой
всегда был связан, даже если эта связь и выражалась
в противопоставленье и бунте. Кроме того, он вырос
в атмосфере мелкобуржуазного воспитания и вынес
оттуда множество представлений и шаблонов. Теоре-
тически он ничего не имел против проституции, но
лично был неспособен принять проститутку всерьез
и действительно отнестись к ней как к равной. По-
литического преступника, бунтаря или духовного со-
вратителя он мог полюбить как брата, но для како-
го-нибудь вора, взломщика, убийцы, садиста у него не
нашлось бы ничего, кроме довольно-таки мещанской
жалости.
Таким образом, одной половиной своего естества он
всегда признавал и утверждал то, что другой полови-
ной оспаривал и отрицал. Выросши в ухоженном ме-
щанском доме, в строгом соблюдении форм и обычаев,
он частью своей души навсегда остался привязан к
153
Герман Гессе
порядкам этого мира, хотя давно уже обособился в
такой мере, которая внутри мещанства немыслима, и
давно уже освободился от сути мещанского идеала и
мещанской веры.
«Мещанство» же, всегда наличное людское состоя-
ние, есть не что иное, как попытка найти равновесие,
как стремление к уравновешенной середине между бес-
численными крайностями и полюсами человеческого по-
ведения. Если взять для примера какие-нибудь из этих
полюсов, скажем, противоположность между святым
и развратником, то наше уподобление сразу станет
понятно. У человека есть возможность целиком от-
даться духовной жизни, приблизиться к божественно-
му началу, к идеалу святого. Есть у него, наоборот, и
возможность целиком отдаться своим инстинктам,
своим чувственным желаньям и направить все свои
усилия на получение мгновенной радости. Один путь
ведет к святому, к мученику духа, к самоотречению
во имя Бога. Другой путь ведет к развратнику, к му-
ченику инстинктов, к самоотречению во имя тлена.
Так вот, мещанин пытается жить между обоими пу-
тями, в умеренной середине. Он никогда не отречется
от себя, не отдастся ни опьяненью, ни аскетизму,
никогда не станет мучеником, никогда не согласится
со своей гибелью, — напротив, его идеал — не самоот-
речение, а самосохранение, он не стремится ни к свя-
тости, ни к ее противоположности, безоговорочность,
абсолютность ему нестерпимы, он хочет служить
Богу, но хочет служить и опьяненью, он хочет быть
добродетельным, но хочет и пожить на земле в свое
удовольствие. Короче говоря, он пытается осесть по-
средине между крайностями, в умеренной и здоровой
зоне, без яростных бурь и гроз, и это ему удается,
хотя и ценой той полноты жизни и чувств, которую
дает стремление к безоговорочности, абсолютности,
крайности. Жить полной жизнью можно лишь ценой
своего «я». А мещанин ничего не ставит выше своего
«я» (очень, правда, недоразвитого). Ценой полноты,
154
Степной волк
стало быть, он добивается сохранности и безопаснос-
ти, получает вместо одержимости Богом спокойную
совесть, вместо наслаждения — удовольствие, вместо
свободы — удобство, вместо смертельного зноя —
приятную температуру. Поэтому мещанин по сути
своей — существо со слабым импульсом к жизни, трус-
ливое, боящееся хоть сколько-нибудь поступиться сво-
им «я», легко управляемое. Потому-то он и поставил
на место власти — большинство, на место силы — за-
кон, на место ответственности — процедуру голосо-
вания.
Ясно, что это слабое и трусливое существо, как бы
многочисленны ни были его особи, не может уцелеть,
что из-за своих качеств оно не должно играть в мире
иной роли, чем роль стада ягнят среди рыщущих вол-
ков. И все же мы видим, что хотя во времена, когда
правят натуры сильные, мещанина сразу же припира-
ют к стене, он тем не менее никогда не погибает, а
порой даже вроде бы и владычествует над миром. Как
же так? Ни многочисленность его стада, ни доброде-
тель, ни здравый смысл, ни организация не в состоянии,
казалось бы, спасти его от гибели. Тому, чьи жизнен-
ные силы с самого начала подорваны, не продлит жизнь
никакое лекарство на свете. И все-таки мещанство
живет, оно могуче, оно процветает. Почему?
Ответ: благодаря степным волкам. На самом деле
жизненная сила мещанства держится вовсе не на свой-
ствах нормальных его представителей, а на свойствах
необычайно большого числа аутсайдеров, которых оно,
мещанство, вследствие расплывчатости и растяжи-
мости своих идеалов, включает в себя. Внутри мещан-
ства всегда живет множество сильных и диких натур.
Наш Степной волк Гарри — характерный пример
тому. Хотя развитие в нем индивидуальности, лично-
сти ушло далеко за доступный мещанину предел, хотя
блаженство самосозерцания знакомо ему не меньше, чем
мрачная радость ненависти и самоненавистничества,
хотя он презирает закон, добродетель и здравый
155
Герман Гессе
смысл, он все-таки пленник мещанства и вырваться из
плена не может. Таким образом, настоящее мещан-
ство окружено, как ядро, широкими слоями человече-
ства, тысячами жизней и умов, хоть и переросших
мещанство, хоть и призванных не признавать огово-
рок, воспарить к абсолюту, но привязанных к мещан-
ской сфере инфантильными чувствами, но ощутимо
зараженных подорванностью ее жизненной силы, а по-
тому как-то закосневших в мещанстве, как-то подчи-
ненных, чем-то обязанных и в чем-то покорных ему.
Ибо мещанство придерживается принципа, противо-
положного принципу великих, — «Кто не против меня,
тот за меня».
Если рассмотреть с этой точки зрения душу Степ-
ного волка, то он предстает человеком, которому уже
как индивидуальности, как яркой личности написано
на роду быть не-мещанином — ведь всякая яркая ин-
дивидуальность оборачивается против собственного
«я» и склоняется к его разрушению. Мы видим, что он
наделен одинаково сильными импульсами и к тому,
чтобы стать святым, и к тому, чтобы стать раз-
вратником, но что из-за какой-то слабости или кос-
ности не смог махнуть в дикие просторы вселенной, не
преодолел притяжения тяжелой материнской звезды
мещанства. Таково его положение в мироздании, тако-
ва его скованность. Большинство интеллигентов, по-
давляющая часть художников принадлежат к этому
же типу. Лишь самые сильные из них вырываются в
космос из атмосферы мещанской земли, а все другие
сдаются или идут на компромиссы, презирают мещан-
ство и все же принадлежат к нему, укрепляют и про-
славляют его, потому что в конечном счете вынужде-
ны его утверждать, чтобы как-то жить. Трагизм
этим бесчисленным людям не по плечу, по плечу им, од-
нако, довольно-таки злосчастная доля, в аду которой
довариваются до готовности и начинают приносить
плоды их таланты. Те немногие, что вырываются,
достигают абсолюта и достославно гибнут, они тра-
156
Степной волк
гичны, число их мало. Другим же, не вырвавшимся, чьи
таланты мещанство часто высоко чтит, открыто
третье царство, призрачный, но суверенный мир —
юмор. Беспокойные степные волки, эти вечные горькие
страдальцы, которым не дано необходимой для тра-
гизма, для прорыва в звездный простор мощи, которые
чувствуют себя призванными к абсолютному, а жить
в абсолютном не могут, — у них, если их дух закалил-
ся и стал гибок в страданьях, есть примирительный
выход в юмор. Юмор всегда остается в чем-то мещан-
ским, хотя настоящий мещанин не способен его понять.
В его призрачной сфере осуществляется запутанно-
противоречивый идеал всех степных волков: здесь мож-
но не только одобрить и святого, и развратника одно-
временно, сблизить полюса, но еще и распространить
это одобрение на мещанина. Ведь человек, одержимый
Богом, вполне может одобрить преступника — и на-
оборот, но оба они, да и все люди абсолютных, безого-
ворочных крайностей, не могут одобрить нейтраль-
ную, вялую середину, мещанство, один только юмор,
великолепное изобретение тех, чей максимализм ско-
ван, кто почти трагичен, кто несчастен и при этом
очень одарен, один только юмор (самое, может быть,
самобытное и гениальное достижение человечества)
совершает невозможное, охватывая и объединяя луча-
ми своих призм все области человеческого естества.
Жить в мире, словно это не мир, уважать закон и все
же стоять выше его, обладать, «как бы не обладая»,
отказываться, словно это никакой не отказ, — выпол-
нить все эти излюбленные и часто формулируемые
требования высшей житейской мудрости способен
один лишь юмор.
И если бы только Степному волку, у которого есть
к тому и способность, и склонность, удалось выпа-
рить, удалось выгнать из себя этот волшебный напи-
ток, он, Степной волк, был бы спасен. До такой удачи
ему еще далеко. Но возможность, но надежда есть. Кто
его любит, кто участлив к нему, пусть пожелает ему
157
Герман Гессе
этого спасения. Тогда он, правда, застыл бы в мещан-
ской сфере, но его страдания были бы терпимы, ста-
ли бы плодотворны. Его отношение к мещанскому миру
и в любви и в ненависти потеряло бы сентименталь-
ность, и его связанность с этим миром перестала бы
постоянно мучить его, как что-то позорное.
Чтобы достичь этого или наконец, может быть, от-
важиться все-таки на прыжок в космос, такому Степ-
ному волку следовало бы однажды устроить очную
ставку с самим собой, глубоко заглянуть в хаос соб-
ственной души и полностью осознать самого себя. Тог-
да его сомнительное существование открылось бы ему
во всей своей неизменности, и впредь он уже не смог бы
то и дело убегать из ада своих инстинктов к сентимен-
тально-философским утешениям, а от них снова в сле-
пую и пьяную одурь своего волчьего естества. Человек
и волк вынуждены были бы познать друг друга без фаль-
сифицирующих масок эмоций, вынуждены были бы пря-
мо посмотреть друг другу в глаза. Тут они либо взор-
вались бы и навсегда разошлись, либо у них появился бы
юмор и они вступили бы в брак по расчету.
Не исключено, что когда-нибудь Гарри представит-
ся эта последняя возможность. Не исключено, что
когда-нибудь он сумеет познать себя — получив ли
одно из наших маленьких зеркал, встретившись ли с
бессмертными или, может быть, найдя в одном из
наших магических театров то, что необходимо ему
для освобождения его одичавшей души. Тысячи таких
возможностей его ждут, его судьба непреодолимо вле-
чет их, все эти аутсайдеры мещанства живут в ат-
мосфере таких магических возможностей. Достаточ-
но пустяка, чтобы ударила молния.
И все это хорошо известно Степному волку, даже
если ему никогда не попадется на глаза этот контур
его внутренней биографии. Он чувствует свое положе-
ние в мироздании, он чувствует и знает бессмертных,
он чувствует возможность встречи с собой и боится
ее, он знает о существовании зеркала, взглянуть в ко-
158
Степной волк
торое ему, увы, так надо бы, взглянуть в которое он
так смертельно боится.
*
В заключение нашего этюда остается развеять
одну последнюю фикцию, один принципиальный обман.
Всякие «объяснения», всякая психология, всякие по-
пытки понимания нуждаются ведь во вспомогательных
средствах, теориях, мифологиях, лжи; и порядочный
автор не преминет развеять по возможности эту ложь
в конце изложения. Если я говорю «вверху» или «вни-
зу», то это ведь уже утверждение, которое надо пояс-
нить, ибо верх и низ существуют только в мышлении,
только в абстракции. Мир сам по себе не знает ни
верха, ни низа.
Короче говоря, «степной волк» — тоже фикция.
Если Гарри чувствует себя человековолком и полага-
ет, что состоит из двух враждебных и противополож-
ных натур, то это всего лишь упрощающая мифоло-
гия. Гарри никакой не человековолк, и если мы как бы
приняли на веру его ложь, которую он сам выдумал и в
которую верит, если мы и в самом деле пытались рас-
сматривать и толковать его как двойную натуру, как
степного волка, то мы, в надежде на то, что нас легче
будет понять, воспользовались обманом, который те-
перь надо постараться поправить.
Разделение на волка и человека, на инстинкт и Дух,
предпринимаемое Гарри для большей понятности его
судьбы, — это очень грубое упрощение, это насилие
над действительностью ради доходчивого, но неверно-
го объяснения противоречий, обнаруженных в себе
этим человеком и кажущихся ему источником его не-
малых страданий. Гарри обнаруживает в себе «челове-
ка», то есть мир мыслей, чувств, культуры, укрощен-
ной и утонченной природы, но рядом он обнаруживает
еще и «волка», то есть темный мир инстинктов, дико-
сти, жестокости, неутонченной, грубой природы. Не-
смотря на это, с виду такое ясное разделение своего
159
Герман Гессе
естества на две взаимовраждебные сферы, он нет-нет
да замечал, что волк и человек какое-то время, в ка-
кие-то счастливые мгновенья, уживались друг с дру-
гом. Если бы Гарри попытался определить степень
участия человека и степень участия волка в каждом
отдельном моменте его, Гарри, жизни, в каждом его
поступке, в каждом его ощущении, то он сразу стал
бы в тупик и вся его красивая «волчья» теория поле-
тела бы прахом. Ибо ни один человек, даже первобыт-
ный негр, даже идиот, не бывает так приятно прост,
чтобы его натуру можно было объяснить как сумму
двух или трех основных элементов; а уж объяснять
столь разностороннего человека, как Гарри, наивным
делением на волка и человека — это и вовсе безнадеж-
но ребяческая попытка. Гарри состоит не из двух на-
тур, а из сотен, из тысяч. Его жизнь (как жизнь каждо-
го человека) вершится не между двумя только полюсами,
такими, как инстинкт и Дух или святой и развратник,
она вершится между несметными тысячами полярных
противоположностей.
Нас не должно удивлять, что такой сведущий и ум-
ный человек, как Гарри, считает себя «степным вол-
ком», сводя богатый и сложный строй своей жизни к
столь простой, столь грубой, столь примитивной
формуле. Способностью думать человек обладает
лишь в небольшой мере, и даже самый духовный и са-
мый образованный человек видит мир и себя самого
всегда сквозь очки очень наивных, упрощающих, лжи-
вых формул — и особенно себя самого! Ведь это, види-
мо, врожденная потребность каждого человека, сраба-
тывающая совершенно непроизвольно, — представлять
себя самого неким единством. Какие бы частые и ка-
кие бы тяжелые удары ни терпела эта иллюзия, она
оживает снова и снова. Судья, который, сидя напро-
тив убийцы и глядя ему в глаза, в какой-то миг слы-
шит, как тот говорит его собственным (судьи) голо-
сом, в какой-то миг находит в себе все порывы,
задатки, возможности убийцы, — он в следующий же
160
Степной волк
миг обретает цельность, становится снова судьей,
уходит в панцирь своего мнимого «я», выполняет свой
долг и приговаривает убийцу к смерти. И если в осо-
бенно одаренных и тонко организованных человеческих
душах забрезжит чувство их многосложности, если
они, как всякий гений, прорвутся сквозь иллюзию един-
ства личности, ощутят свою неоднозначность, ощу-
тят себя клубком из множества «я», то стоит лишь
им заикнуться об этом, как большинство их запрёт,
призовет на помощь науку, констатирует шизофре-
нию и защитит человечество от необходимости вни-
мать голосу правды из уст этих несчастных. Однако
зачем здесь тратить слова, зачем говорить вещи, ко-
торые всем, кто думает, известны и так, но говорить
которые не принято? Значит, если кто-то осмелива-
ется расширить мнимое единство своего *я> хотя бы
до двойственности, то он уже почти гений, во всяком
случае редкое и интересное исключение. В действи-
тельности же любое «я», даже самое наивное, — это
не единство, а многосложнейший мир, это маленькое
звездное небо, хаос форм, ступеней и состояний, на-
следственности и возможностей. А что каждый в от-
дельности стремится смотреть на этот хаос как на
единство и говорит о своем «я» как о чем-то простом,
имеющем твердую форму, четко очерченном, то этот
обман, привычный всякому человеку (даже самого вы-
сокого полета), есть, по-видимому, такая же необхо-
димость, такое же требование жизни, как дыханье и
пища.
Обман этот основан на простой метафоре. Тело
каждого человека цельно, душа — нет. Поэзия тоже,
даже самая изощренная, по традиции всегда опериру-
ет мнимоцельными, мнимоедиными персонажами. В
поэзии, существовавшей до сих пор, специалисты и
знатоки ценят выше всего драму, и по праву, ибо она
дает (или могла бы дать) наибольшую возможность
изобразить «я» как некое множество — если бы не гру-
бая подтасовка, выдающая каждый отдельный персонаж
6 Г. Гессе
161
Герман Гессе
драмы за нечто единое, поскольку он пребывает в не-
преложно уникальной, цельной и замкнутой телесной
оболочке. Выше всего даже ценит наивная эстетика
так называемую драму характеров, где каждое лицо
выступает как некая четко обозначенная и обособлен-
ная цельность. Лишь смутно и постепенно возникает
кое у кого догадка, что все это, может быть, дешевая,
поверхностная эстетика, что мы заблуждаемся, при-
меняя к нашим великим драматургам великолепные, но
не органические для нас, а лишь навязанные нам поня-
тия о прекрасном, понятия античности, которая,
отправляясь всегда от зримого тела, собственно, и
изобрела фикцию *я», фикцию лица. В поэзии Древней
Индии этого понятия совершенно не существует, ге-
рои индийского эпоса — не лица, а скопища лиц, ряды
олицетворений. И в нашем современном мире тоже
есть поэтические произведения, где под видом игры
лиц и характеров предпринимается не вполне, может
быть, осознанная автором попытка изобразить мно-
гообразие души. Кто хочет обнаружить это, должен
решиться взглянуть на действующих лиц такого про-
изведения не как на отдельные существа, а как на ча-
сти, как на стороны, как на разные аспекты некоего
высшего единства (если угодно, души писателя). Кто
посмотрит так, скажем, на «Фауста», для того Фа-
уст, Мефистофель, Вагнер и все другие составят не-
кое единство, некое сверхлицо, и лишь в этом высшем
единстве, не в отдельных персонажах, есть какой-то
намек на истинную сущность души. Когда Фауст про-
износит слова, знаменитые у школьных учителей и
вызывающие трепет у восхищенного обывателя: «Ах,
две души в моей живут груди!», он, Фауст, забывает
Мефистофеля и множество других душ, которые тоже
пребывают в его душе. Да ведь и наш Степной волк
полагает, что носит в своей груди две души (волка и
человека), и находит, что уже этим грудь его пагубно
стеснена. То-то и оно, что грудь, тело всегда един-
ственны, а душ в них заключено не две, не пять, а не-
162
Степной волк
сметное число; человек — луковица, состоящая из сот-
ни кожиц, ткань, состоящая из множества нитей. По-
няли и хорошо знали это древние азиаты, и буддийс-
кая йога открыла целую технику, чтобы разоблачить
самообман личности. Забавна и разнообразна игра че-
ловечества: самообман, над разоблачением которого
Индия билась тысячу лет, — это тот же самообман,
на укрепление и усиление которого положил столько
же сил Запад.
Если мы посмотрим на Степного волка с этой точ-
ки зрения, нам станет ясно, почему он так страдает
от своей смешной двойственности. Он, как и Фауст,
считает, что две души — это для одной-единственной
груди уже слишком много и что они должны разорвать
грудь. А это, наоборот, слишком мало, и Гарри совер-
шает над своей бедной душой страшное насилие, пы-
таясь понять ее в таком примитивном изображении.
Гарри, хотя он и высокообразованный человек, посту-
пает примерно так же, мак дикарь, умеющий считать
только до двух. Он называет одну часть себя челове-
ком, а другую волком и думает, что на том дело конче-
но и что он исчерпал себя. В «человека» он впихивает
все духовное, утонченное или хотя бы культурное, что
находит в себе, а в «волка* все импульсивное, дикое и
хаотичное. Но в жизни все не так просто, как в наших
мыслях, все не так грубо, как в нашем бедном, идиот-
ском языке, и Гарри вдвойне обманывает себя, прибе-
гая к этому дикарскому методу «волка». Гарри, боим-
ся мы, относит уже к «человеку» целые области своей
души, которым до человека еще далеко, а к волку та-
кие части своей натуры, которые давно преодолели
волка.
Как все люди, Гарри мнит, что довольно хорошо
знает, что такое человек, а на самом деле вовсе не зна-
ет этого, хотя нередко, в снах и других трудноконтро-
лируемых состояньях сознания, об этом догадывается.
Не забывать бы ему этих догадок, усвоить бы их как
можно лучше! Ведь человек не есть нечто застывшее и
163
Герман Гессе
неизменное (таков был, вопреки противоположным до-
гадкам ее мудрецов, идеал античности), а есть скорее
некая попытка, некий переход, есть не что иное, как
узкий, опасный мостик между природой и Духом. К
Духу, к Богу влечет его сокровеннейшее призвание,
назад к матери-природе — глубиннейгиая тоска; меж-
ду этими двумя силами колеблется его жизнь в стра-
хе и трепете. То, что люди в каждый данный момент
вкладывают в понятие «человек*, есть всегда лишь
временная, обывательская договоренность. Эта услов-
ность отвергает и осуждает некоторые наиболее гру-
бые инстинкты, требует какой-то сознательности,
какого-то благонравия, какого-то преодоления живот-
ного начала, она не только допускает, но даже объяв-
ляет необходимой небольшую толику духа. «Человек*
этой условности есть, как всякий мещанский идеал,
компромисс, робкая, наивно-хитрая попытка надуть,
с одной стороны, злую праматерь-природу, а с дру-
гой — докучливого праотца — Дух и пожить между
ними, в индифферентной середке. Поэтому мещанин
допускает и терпит то, что он называет «личнос-
тью*, но одновременно отдает личность на произвол
молоха — «государства* и всегда сталкивает лбами
личность и государство. Поэтому мещанин сжигает
сегодня, как еретика, вешает, как преступника, того,
кому послезавтра он будет ставить памятники.
Чувство, что «человек* не есть нечто уже сложив-
шееся, а есть требование Духа, отдаленная, столь же
вожделенная, сколь и страшная возможность и что
продвигаются на пути к ней всегда лишь мало-помалу,
ценой ужасных мук и экстазов, как раз те редкие оди-
ночки, которых сегодня ждет эшафот, а завтра па-
мятник, — это чувство живет и в Степном волке. Но
то, что он, в противоположность своему «волку», на-
зывает в себе «человеком* — это в общем и есть тот
самый посредственный «человек* мещанской условно-
сти. Да, Гарри чувствует, что существует путь к ис-
тинному человеку, да, порой он даже еле-еле и мало-
164
Степной волк
помалу чуть-чуть продвигается вперед на этом пути,
расплачиваясь за свое продвижение тяжкими страда-
ньями и мучительным одиночеством. Но одобрить и
признать своей целью то высшее требование, то под-
линное очеловечение, которого ищет Дух, пойти един-
ственным узким путем к бессмертию — этого он в
глубине души все же страшится. Он ясно чувствует:
это поведет к еще большим страданьям, к изгнанью, к
последним лишеньям, может быть, к эшафоту, — и
как ни заманчиво бессмертие в конце этого пути, он
не хочет страдать всеми этими страданьями, не хо-
чет умирать всеми этими смертями. Хотя очеловече-
ние как цель понятнее ему, чем мещанам, он закрывает
глаза и словно бы не знает, что отчаянно держаться за
свое «я», отчаянно цепляться за жизнь — это значит
идти вернейшим путем к вечной смерти, тогда как
умение умирать, сбрасывать оболочку, вечно посту-
паться своим «я» ради перемен ведет к бессмертию.
Боготворя своих любимцев из числа бессмертных, на-
пример Моцарта, он в общем-то смотрит на него все
еще мещанскими глазами и, совсем как школьный на-
ставник, склонен объяснять совершенство Моцарта
лишь его высокой одаренностью специалиста, а не ве-
личием его самоотдачи, его готовностью к страданиям,
его равнодушием к идеалам мещан, не его способностью
к тому предельному одиночеству, которое разрежает,
которое превращает в ледяной эфир космоса всякую
мещанскую атмосферу вокруг того, кто страдает и
становится человеком, к одиночеству Гефсиманского
сада.
И все же наш Степной волк открыл в себе по край-
ней мере фаустовскую раздвоенность, обнаружил, что
за единством его жизни вовсе не стоит единство души,
а что он в лучшем случае находится лишь на пути,
лишь в долгом паломничестве к идеалу этой гармонии.
Он хочет либо преодолеть в себе волка и стать цели-
ком человеком, либо отказаться от человека и хотя
бы как волк жить цельной, нераздвоенной жизнью.
165
Герман Гессе
Вероятно, он никогда как следует не наблюдал за на-
стоящим волком — а то бы он, может быть, увидел,
что и у животных нет цельной души, что и у них за
прекрасной, подтянутой формой тела кроется много-
образие стремлений и состояний, что у волка есть
свои внутренние бездны, что и волк страдает. Нет,
говоря: «Назад, к природе!», человек всегда идет не-
верным, мучительным и безнадежным путем.
Гарри никогда не стать снова целиком волком, да и
стань он им, он бы увидел, что и волк тоже не есть
что-то простое и изначальное, а есть уже нечто весь-
ма многосложное. И у волка в его волчьей груди живут
две и больше, чем две, души, и кто жаждет быть вол-
ком, тот столь же забывчив, как мужчина, который
поет: «Блаженство лишь детям дано1> Симпатичный,
но сентиментальный мужчина, распевающий песню о
блаженном дитяти, тоже хочет вернуться к природе,
к невинности, к первоистокам, совсем забыв, что и
дети отнюдь не блаженны, что они способны ко мно-
гим конфликтам, ко многим разладам, ко всяким стра-
даньям.
Назад вообще нет пути — ни к волку, ни к ребен-
ку. В начале вещей ни невинности, ни простоты нет;
все сотворенное, даже самое простое на вид, уже ви-
новно, уже многообразно, оно брошено в грязный поток
становления и никогда, никогда уже не сможет по-
плыть вспять. Путь к невинности, к несотворенному,
к Богу ведет не назад, а вперед, не к волку, не к ребен-
ку, а ко все большей вине, ко все более глубокому оче-
ловечению. И самоубийство тебе, бедный Степной
волк, тоже всерьез не поможет, тебе не миновать дол-
гого, трудного и тяжкого пути очеловечения, ты еще
вынужден будешь всячески умножать свою раздвоен-
ность, всячески усложнять свою сложность. Вместо
того чтобы сужать свой мир, упрощать свою душу,
тебе придется мучительно расширять, все больше
открывать ее миру, а там, глядишь, и принять в нее
весь мир, чтобы когда-нибудь, может быть, достиг-
166
Степной волк
нуть конца и покоя. Этим путем шел Будда, им шел
каждый великий человек — кто сознательно, кто бе-
зотчетно, — кому на что удавалось осмелиться. Всякое
рождение означает отделение от вселенной, означает ог-
раничение, обособление от Бога, мучительное становле-
ние заново. Возвратиться к вселенной, отказаться от
мучительной обособленности, стать Богом — это
значит так расширить свою душу, чтобы она снова
могла объять вселенную.
Здесь речь идет не о человеке, которого имеет в
виду школа, экономика, статистика, не о человеке,
который миллионами ходит по улицам и о котором
можно сказать то же, что о песчинках на морском
берегу или о брызгах прибоя: миллионом больше или
миллионом меньше — не важно, они — материал, и
только. Нет, мы говорим здесь о человеке в высоком
смысле, о цели долгого пути очеловечения, о царствен-
ном человеке, о бессмертных. Гениальность — явление
не столь редкое, как это нам порой кажется, хотя и
не такое частое, как считают историки литератур,
историки стран, а тем более газеты. Степной волк
Гарри, на наш взгляд, достаточно гениален, чтобы
осмелиться на попытку очеловечения, вместо того
чтобы при любой трудности жалобно ссылаться на
своего глупого степного волка.
Если люди таких возможностей перебиваются
ссылками на степного волка и на *ах, две души», то
это столь же удивительно и огорчительно, как и то,
что они так часто питают трусливую любовь к ме-
щанству. Человеку, способному понять Будду, имею-
щему представление о небесах и безднах человечества,
не пристало жить в мире, где правят здравый смысл,
демократия и мещанская образованность. Он живет в
нем только из трусости, и когда его угнетают разме-
ры этого мира, когда тесная мещанская комната де-
лается ему слишком тесна, он сваливает все на «вол-
ка» и не видит, что волк — лучшая порой его часть.
Он называет все дикое в себе волком и находит это
167
Герман Гессе
злым, опасным, с мещанской точки зрения — страш-
ным, и хотя он считает себя художником, хотя убеж-
ден в тонкости своих чувств, ему невдомек, что, кроме
волка, за волком, в нем живет и многое другое, и не все
то волк, что волком названо, и живут там еще и лиса,
и дракон, и тигр, и обезьяна, и райская птичка. Ему
невдомек, что весь этот мир, весь этот райский сад
прелестных и страшных, больших и малых, сильных и
слабых созданий точно так же подавлен и взят в плен
сказкой о волке, как подавлен в нем, в Гарри, и взят в
плен мещанином, ложным человеком, подлинный чело-
век.
Представьте себе сад с сотнями видов деревьев, с
тысячами видов цветов, с сотнями видов плодов, с
сотнями видов трав. Если садовник этого сада не зна-
ет никаких ботанических различий, кроме «съедобно»
и «сорняк», то от девяти десятых его сада ему ника-
кого толку не будет, он вырвет самые волшебные цве-
ты, срубит благороднейшие деревья или, по крайней
мере, возненавидит их и станет косо на них смотреть.
Так поступает и Степной волк с тысячами цветов
своей души. Что не подходит под рубрики «человек»
или «волк», того он просто не видит. А чего он только
не причисляет к «человеку»! Все трусливое, все напус-
кное, все глупое и мелочное, поскольку оно не волчье, он
причисляет к «человеку», а все сильное и благородное,
лишь потому, что еще не стал сам себе господином,
приписывает волчьему своему началу.
Мы прощаемся с Гарри, мы предоставляем ему
идти дальше его путем одному. Если бы он уже был с
бессмертными, если бы он уже был там, куда, кажет-
ся, направлен его тяжкий путь, как удивленно взгля-
нул бы он на эти изгибы, на этот смятенный, на этот
нерешительный зигзаг своего пути, как ободрительно,
как порицающе, как сочувственно, как весело улыбнул-
ся бы он этому Степному волку!
168
Степной волк
Дочитав до конца, я вспомнил, что несколько недель
назад, как-то ночью, я написал странное стихотворение,
где речь тоже шла о Степном волке. Я перерыл кучу бу-
маг в своем битком набитом письменном столе, нашел
этот листок и прочел:
Мир лежит в глубоком снегу.
Ворон на ветке бьет крылами.
Я, Степной волк, все бегу и бегу,
Но не вижу нигде ни зайца, ни лани!
Нигде ни одной — куда ни глянь.
А я бы сил не жалел в погоне,
Я взял бы в зубы ее, в ладони,
Это ведь любовь моя — лань.
Я бы в нежный кострец вонзил клыки,
Я бы кровь прелестницы вылакал жадно,
А потом бы опять всю ночь от тоски,
От одиночества выл надсадно.
Даже зайчишка — и то бы не худо.
Ночью приятно парного поесть мясца.
Ужели теперь никакой ниоткуда
Мне не дождаться поживы и так и тянуть до конца?
Шерсть у меня поседела на старости лет,
Глаза притупились, добычи не вижу в тумане.
Милой супруги моей на свете давно уже нет,
А я все бегу и мечтаю о лани.
А я все бегу и о зайце мечтаю,
Снегом холодным горящую пасть охлаждаю,
Слышу, как свищет ветер, бегу, ищу —
К дьяволу бедную душу свою тащу.
И вот у меня в руках было два моих портрета — авто-
портрет из рифмованных дольников, такой же печальный
и тревожный, как я сам, и портрет, написанный холодно
и на вид очень объективно посторонним лицом, которое
смотрит на меня со стороны, сверху вниз, и знает боль-
ше, но все же и меньше, чем я сам. И оба эти портрета
вместе, мои тоскливо запинающиеся стихи и умный этюд
неизвестного автора, причиняли мне боль, оба они были
верны, оба рисовали без прикрас мое безотрадное бытие,
оба ясно показывали невыносимость и неустойчивость
моего состояния. Этот Степной волк должен был уме-
реть, должен был собственноручно покончить со своей
169
Герман Гессе
ненавистной жизнью — или же должен был переплавить-
ся в смертельном огне обновленной самооценки, сорвать
с себя маску и двинуться в путь к новому «я». Ах, этот
процесс не был мне нов и незнаком, я знал его, я уже
неоднократно проходил через него, каждый раз во вре-
мена предельного отчаянья. Каждый раз в ходе этой тя-
желой ломки вдребезги разбивалось мое прежнее «я»,
каждый раз глубинные силы растормашивали и разруша-
ли его, каждый раз при этом какая-то заповедная и особен-
но любимая часть моей жизни изменяла мне и терялась.
Один раз я потерял свою мещанскую репутацию вкупе со
своим состоянием и должен был постепенно отказаться от
уважения со стороны тех, кто дотоле снимал передо мной
шляпу. Другой раз внезапно развалилась моя семейная
жизнь; моя заболевшая душевной болезнью жена прогна-
ла меня из дому, лишила налаженного быта, любовь и
доверие превратились вдруг в ненависть и смертельную
вражду, соседи смотрели мне вслед с жалостью и презре-
ньем. Тогда-то и началась моя изоляция. А через не-
сколько лет, через несколько тяжких, горьких лет, когда
я, в полном одиночестве и благодаря строгой самодис-
циплине, построил себе новую жизнь, основанную на
аскетизме и духовности, когда я, предавшись абстракт-
ному упражненью ума и строго упорядоченной медита-
ции, снова достиг известной тишины, известной высоты,
этот уклад жизни тоже внезапно рухнул, тоже вдруг по-
терял свой благородный, высокий смысл; я снова метался
по миру в диких, напряженных поездках, накапливались
новые страданья и новая вина. И каждый раз этому срыва-
нию маски, этому крушенью идеала предшествовали та-
кая же ужасная пустота и тишина, такая же смертельная
скованность, изолированность и отчужденность, такая же
адская пустыня равнодушия и отчаяния, как те, через
которые я вновь проходил теперь.
При каждом таком потрясении моей жизни я в итоге
что-то приобретал, этого нельзя отрицать, становился
свободнее, духовнее, глубже, но и делался более одинок,
более непонятен, более холоден. В мещанском плане моя
170
Степной волк
жизнь была постоянным, от потрясения к потрясению,
упадком, все большим удалением от нормального, дозво-
ленного, здорового. С годами я стал человеком без опре-
деленных занятий, без семьи, без родины, оказался вне
всяких социальных групп, один, никто меня не любил, у
многих я вызывал подозрение, находясь в постоянном,
жестоком конфликте с общественным мнением и с мора-
лью общества, и хоть я и жил еще в мещанской среде, по
всем своим мыслям и чувствам я был внутри этого мира
чужим. Религия, отечество, семья, государство не пред-
ставляли собой никакой ценности для меня, и мне не
было до них дела, от тщеславия науки, искусств, цехов
меня тошнило; мои взгляды, мой вкус, весь мой ум, ко-
торыми я когда-то блистал как человек одаренный и попу-
лярный, пришли теперь в запустенье и одичанье и стали
подозрительны людям. Если в ходе всех моих мучительных
перемен я и приобретал что-то незримое и невесомое, то
платил я за это дорого, и с каждым разом жизнь моя ста-
новилась все более тяжелой, трудной, одинокой, опасной.
Право же, у меня не было причин желать продолжения
этого пути, который вел меня во все более безвоздушные
сферы, похожие на дым в осенней песне Ницше.
О да, я знал эти ощущения, эти перемены, уготовлен-
ные судьбой своим трудным детям, доставляющим ей
особенно много хлопот, слишком хорошо я их знал. Я
знал их, как честолюбивый, но неудачливый охотник
знает все этапы охотничьей вылазки, как старый бирже-
вик знает все этапы спекуляции, выигрыша, неувереннос-
ти, колебаний, банкротства. Неужели мне и правда прохо-
дить через все это еще раз? Через всю эту муку, через все
эти метания, через все эти свидетельства низменности и
никчемности собственного «я», через всю эту ужасную
боязнь поражения, через весь этот страх смерти? Не
умней ли, не проще ли было предотвратить повторение
стольких страданий, дать тягу? Конечно, это было проще
и умней. Что бы там ни утверждалось насчет «самоубийц»
в брошюрке о Степном волке, никто не мог лишить меня
удовольствия избавиться с помощью светильного газа,
171
Герман Гессе
бритвы или пистолета от повторения процесса, мучитель-
ную болезненность которого я, право же, изведывал уже
достаточно часто и глубоко. Нет, черт возьми, никакая
сила на свете не заставит меня еще раз дрожать перед ней
от ужаса, еще раз перерождаться и перевоплощаться,
причем не для того, чтобы обрести наконец мир и покой,
а для нового самоуничтоженья, для нового перерожде-
нья! Пусть самоубийство — это глупость, трусость и под-
лость, пусть это бесславный, позорный выход — любой,
даже самый постыдный выход из этой мельницы страда-
ний куда как хорош, тут уж нечего играть в благородство
и героизм, тут я стою перед простым выбором между
маленькой, короткой болью и немыслимо жестоким, бес-
конечным страданьем. В своей такой трудной, такой су-
масшедшей жизни я достаточно часто бывал благородным
донкихотом и предпочитал честь удобству, а героизм —
разуму. Хватит, кончено!
Утро зевало уже сквозь окна, свинцовое, окаянное
утро дождливого зимнего дня, когда я наконец улегся.
В постель я взял с собой свое решенье. Но на перифе-
рии сознания, на последней его границе, когда я уже за-
сыпал, передо мной сверкнуло то странное место бро-
шюрки, где речь шла о «бессмертных», и я мельком
вспомнил, что не раз и даже совсем недавно чувствовал
себя достаточно близким к бессмертным, чтобы в одном
такте старинной музыки уловить всю холодную, свет-
лую, сурово-улыбчивую мудрость бессмертных. Это
возникло, блеснуло, погасло, и тяжелый, как гора, сон
лег на мой лоб.
Проснувшись около полудня, я сразу ощутил ясность
ситуации, брошюрка и мои стихи лежали на тумбочке, и
мое решение, дозревшее и окрепшее за ночь во сне, гля-
дело на меня приветливо-холодным взглядом из хаоса
последней полосы моей жизни. Спешить не нужно было,
мое решение умереть не было минутным капризом, это
был зрелый, крепкий плод, медленно поспевший и отя-
желевший, готовый упасть при первом же порыве ветра
судьбы, который сейчас его тихо покачивал.
172
Степной волк
В моей дорожной аптечке имелось одно превосходное
болеутоляющее средство, сильный препарат опиума, —
прибегать к нему я позволял себе очень редко, и моей
воздержанности часто хватало на несколько месяцев; ог-
лушающее это снадобье я принимал только при нестер-
пимо мучительных физических болях. Для самоубийства
оно, к сожалению, не годилось, много лет назад я убе-
дился в этом на собственном опыте. Однажды, в пору
очередного отчаянья, я проглотил изрядную дозу этого
препарата, достаточную, чтобы убить шестерых, но меня
она не убила. Я, правда, уснул и пролежал несколько
часов в полном забытьи, но потом, к ужасному своему
разочарованию, проснулся от страшных спазмов в же-
лудке, извергнул с рвотой, не вполне придя в себя, весь
принятый яд и снова уснул, чтобы окончательно про-
снуться лишь в середине следующего дня — отвратитель-
но трезвым, с выжженным, пустым мозгом и почти начи-
сто отшибленной памятью. Никаких других последствий,
кроме периода бессонницы и изнурительных болей в
желудке, отравление не имело.
Это средство, стало быть, отпало. Но мое решение
приняло теперь вот какую форму: если дела мои снова
пойдут так, что я должен буду прибегнуть к своему опи-
умному снадобью, мне разрешается заменить это корот-
кое избавленье избавленьем большим, смертью, причем
смертью верной, надежной, от пули или от лезвия брит-
вы. Теперь положение прояснилось; ждать своего пяти-
десятилетия, как остроумно советовала брошюрка, надо
было, на мой взгляд, слишком уж долго, до него остава-
лось еще два года. Не важно, через год ли, через месяц
ли или уже завтра, — дверь была открыта.
Не скажу, чтобы «решение» сильно изменило мою
жизнь. Оно сделало меня немного равнодушнее к недо-
моганиям, немного беззаботнее в употреблении опиума и
вина, немного любопытнее к пределу терпимого, только
и всего. Сильнее действовали другие впечатления того
вечера. Трактат о Степном волке я иногда перечитывал,
173
Герман Гессе
то с увлечением и благодарностью, словно признавая, что
какой-то невидимый маг мудро направляет мою судьбу,
то с насмешливым презрением к трезвости трактата, ко-
торый, казалось мне, совершенно не понимал специфи-
ческой напряженности моей жизни. Все сказанное там о
степных волках и о самоубийцах, возможно, и было умно
и прекрасно, но это относилось к целой категории, к типу
как таковому, было талантливой абстракцией; а меня как
личность, суть моей души, мою особую, уникальную,
частную судьбу такой грубой сетью, казалось мне, уло-
вить нельзя.
Глубже всего прочего занимала меня та галлюцинация,
то видение у церковной стены, тот многообещающий
анонс пляшущих световых букв, который соответствовал
намекам в трактате. Очень уж многое тут обещалось мне,
очень уж сильно разожгли голоса того неведомого мира
мое любопытство. Я целыми часами самозабвенно о них
размышлял, и все яснее тогда слышалось мне предостере-
женье тех надписей: «Не для всех!» и «Только для сумас-
шедших!». Значит, я сумасшедший, значит, очень далек
от «всех», если те голоса меня достигли, если те миры со
мной заговаривают. Господи, да разве я давно не отдалил-
ся от жизни всех, от бытия и мышленья нормальных лю-
дей, разве я давно не отъединился от них, не сошел с ума?
И все же в глубине души я прекрасно понимал это требо-
вание сумасшествия, этот призыв отбросить разум, ско-
ванность, мещанские условности и отдаться бурному, не
знающему законов миру души, миру фантазии.
Однажды, снова безуспешно поискав на улицах и пло-
щадях человека с плакатом и выжидательно пройдя не-
сколько раз мимо стены с невидимыми воротами, я встре-
тил в предместье св. Мартина похоронную процессию.
Разглядывая лица скорбящих, которые шагали за ката-
фалком, я подумал: где в этом городе, где в этом мире
живет человек, чья смерть означала бы для меня потерю?
И где тот человек, для которого моя смерть имела бы
хоть какое-то значение? Была, правда, Эрика, моя воз-
любленная, ну, конечно; но мы давно жили очень разъе-
174
Степной волк
диненно, редко виделись без всяких ссор, и сейчас я даже
не знал ее местопребывания. Иногда она приезжала ко
мне, или я ездил к ней, и поскольку мы оба люди одино-
кие и нелегкие, чем-то родственные друг другу в душе и
в болезни души, между нами все-таки сохранялась какая-
то связь. Но не вздохнула ли бы она с большим облегче-
нием, узнав о моей смерти? Этого я не знал, как не знал
ничего и о надежности своих собственных чувств. Надо
жить в мире нормального и возможного, чтобы знать что-
либо о таких вещах.
Между тем, по какой-то прихоти, я присоединился к
процессии и приплелся за скорбящими к кладбищу, ар-
хисовременному цементному кладбищу с крематорием и
всякой техникой. Но нашего покойника не собирались
сжигать, его гроб опустили на землю у простой ямы, и я
стал наблюдать за действиями священника и прочих стер-
вятников, служащих похоронного бюро, которые пыта-
лись изобразить торжественность и скорбь, но от смуще-
нья, от театральности и фальши чрезмерно усердствовали
и добивались скорее комического эффекта, я смотрел,
как трепыхалась на них черная униформа и как стара-
лись они привести собравшихся в нужное настроение и
заставить их преклонить колени перед величием смерти.
Это был напрасный труд, никто не плакал, покойный,
кажется, никому не был нужен. Никто не проникался
благочестивыми чувствами, и когда священник называл
присутствующих «дорогими сохристианами», деловые
лица всех этих купцов, булочников и их жен молча по-
туплялись с судорожной серьезностью, смущенно, фальши-
во, с единственным желаньем, чтобы поскорей кончилась
эта неприятная процедура. Что ж, она кончилась, двое пе-
редних сохристиан пожали оратору руку, вытерли о
кромку ближайшего газона башмаки, выпачканные влаж-
ной глиной, в которую они положили своего мертвеца,
лица сразу вновь обрели обычный человеческий вид, и
одно из них показалось мне вдруг знакомым — это был,
показалось мне, тот, что нес тогда плакат и сунул мне в
руку брошюрку.
175
Герман Гессе
Едва я узнал его, как он отвернулся, наклонился, за-
нялся своими черными брюками, аккуратно засучил их
над башмаками и быстро зашагал прочь, зажав под мыш-
кой зонтик. Я побежал за ним, догнал его, поклонился
ему, но он, кажется, меня не узнал.
— Сегодня не будет вечернего аттракциона? — спро-
сил я, пытаясь ему подмигнуть, как это делают заговор-
щики. Но от таких мимических упражнений я давно от-
вык, ведь при моем образе жизни я и говорить-то почти
разучился; я сам почувствовал, что скорчил лишь глупую
гримасу.
— Вечернего аттракциона? — пробормотал он и недо-
уменно посмотрел мне в лицо. — Ступайте, дорогой, в
«Черный орел», если у вас есть такая потребность.
Я и правда не был уже уверен, что это он. Я разоча-
рованно пошел дальше, не зная куда, никаких целей,
никаких устремлений, никаких обязанностей для меня не
существовало. У жизни был отвратительно горький вкус,
я чувствовал, как давно нараставшая тошнота достигает
высшей своей точки, как жизнь выталкивает и отбрасы-
вает меня. В ярости шагал я по серому городу, отовсюду
мне слышался запах влажной земли и похорон. Нет, у
моей могилы не будет никого из этих сычей с их рясами
и с их сентиментальной трескотней! Ах, куда бы я ни
взглянул, куда бы ни обратился мыслью, нигде не ждала
меня радость, ничто меня не звало, не манило, все воня-
ло гнилой изношенностью, гнилым полудовольством, все
было старое, вялое, серое, дряблое, дохлое. Боже, как
это получилось? Как дошел до этого я, окрыленный
юнец, друг муз, любитель странствий по свету, пламен-
ный идеалист? Как смогли они так тихонько подкрасть-
ся и овладеть мною, это бессилие, эта ненависть к себе и
ко всем, эта глухота чувств, эта глубокая озлобленность,
этот гадостный ад душевной пустоты и отчаянья?
Когда я проходил мимо библиотеки, мне попался на
глаза один молодой профессор, с которым я прежде по-
рой беседовал, к которому во времена последнего свое-
го пребывания в этом городе даже несколько раз ходил
176
Степной волк
на квартиру, чтобы поговорить с ним о восточных мифо-
логиях, — тогда эта область очень меня занимала. Уче-
ный шел мне навстречу, чопорный, несколько близору-
кий, и узнал меня, когда я уже собирался пройти мимо.
Он бросился ко мне с большой теплотой, и я, находясь в
таком никудышном состоянии, был почти благодарен ему
за это. Он очень обрадовался и оживился, напомнил мне
кое-какие подробности наших прежних бесед, сказал, что
многим обязан исходившим от меня импульсам и что ча-
сто обо мне думал; с тех пор ему редко доводилось так
интересно и плодотворно дискутировать с коллегами. Он
спросил, давно ли я в этом городе (я соврал: несколько
дней) и почему я не навестил его. Я посмотрел на доб-
рое, с печатью учености лицо этого учтивого человека,
нашел сцену встречи с ним вообще-то смешной, но, как
изголодавшийся пес, насладился крохой тепла, глотком
любви, кусочком признания. Степной волк Гарри растро-
ганно осклабился, у него потекли слюнки в сухую глот-
ку, сентиментальность выгнула ему спину вопреки его
воле. Итак, я наврал, что заехал сюда ненадолго, по на-
учным делам, да и чувствую себя неважно, а то бы, конеч-
но, заглянул к нему. И когда он сердечно меня пригласил
провести у него сегодняшний вечер, я с благодарностью
принял это приглашение, а потом передал привет его
жене, и оттого, что я так много говорил и улыбался, у
меня заболели щеки, отвыкшие от таких усилий. И в то
время как я, Гарри Галлер, захваченный врасплох и
польщенный, вежливый и старательный, стоял на улице,
улыбаясь этому любезному человеку и глядя в его доб-
рое, близорукое лицо, другой Гарри стоял рядом и ухмы-
лялся, стоял, ухмыляясь, и думал, какой же я странный,
какой же я вздорный и лживый тип, если две минуты на-
зад я скрежетал зубами от злости на весь опостылевший
мир, а сейчас, едва меня поманил, едва невзначай приве-
тил достопочтенный обыватель, спешу растроганно под-
дакнуть ему и нежусь, как поросенок, растаяв от крохотки
доброжелательства, уваженья, любезности. Так оба Гарри,
оба — фигуры весьма несимпатичные, стояли напротив
177
Герман Гессе
учтивого профессора, презирая друг друга, наблюдая
друг за другом, плюя друг другу под ноги и снова, как
всегда в таких ситуациях, задаваясь вопросом: просто ли
это человеческая глупость и слабость, то есть всеобщий
удел, или же этот сентиментальный эгоизм, эта бесхарак-
терность, эта неряшливость и двойственность чувств —
чисто личная особенность Степного волка. Если эта под-
лость общечеловечна, ну что ж, тогда мое презрение к
миру могло обрушиться на нее с новой силой; если же это
лишь моя личная слабость, то она давала повод к оргии
самоуничиженья.
За спором между обоими Гарри профессор был почти
забыт; вдруг он мне опять надоел, и я поспешил отде-
латься от него. Я долго глядел ему вслед, когда он удалял-
ся по голой аллее, добродушной и чуть смешной походкой
идеалиста, походкой верующего. В душе моей бушевала
битва, и, машинально сгибая и разгибая замерзшие паль-
цы в борьбе с притаившейся подагрой, я вынужден был
признаться себе, что остался в дураках, что вот и накли-
кал приглашенье на ужин, к половине восьмого, обрек
себя на обмен любезностями, ученую болтовню и созер-
цание чужого семейного счастья. Разозлившись, я пошел
домой, смешал воду с коньяком, запил свои пилюли, лег
на диван и попытался читать. Когда мне наконец удалось
немного вчитаться в «Путешествие Софии из Мемеля в
Саксонию», восхитительную бульварщину восемнадцато-
го века, я вдруг вспомнил о приглашении, и что я небрит,
и что мне нужно одеться. Одному Богу известно, зачем
я это себе навязал! Итак, Гарри, вставай, бросай свою
книгу, намыливайся, скреби до крови подбородок, оде-
вайся и проникнись расположением к людям! И, намы-
ливаясь, я думал о грязной глинистой яме на кладбище,
в которую сегодня спустили на веревках того незнаком-
ца, и о перекошенных усмешкой лицах скучающих со-
христиан и не смог даже посмеяться надо всем этим. Там,
у грязной глинистой ямы, под глупую, смущенную речь
проповедника, среди глупых, смущенных физиономий
участников похорон, при безотрадном зрелище всех этих
178
Степной волк
крестов и досок из жести и мрамора, среди всех этих ис-
кусственных цветов из проволоки и стекла, там, казалось
мне, кончился не только тот незнакомец, не только, зав-
тра или послезавтра, кончусь и я, зарытый, закопанный
в грязь среди смущенья и лжи участников процедуры,
нет, так кончалось все, вся наша культура, вся наша вера,
вся наша жизнерадостность, которая была очень больна
и скоро там тоже будет зарыта. Кладбищем был мир на-
шей культуры, Иисус Христос и Сократ, Моцарт и
Гайдн, Данте и Гёте были здесь лишь потускневшими
именами на ржавеющих жестяных досках, а кругом сто-
яли смущенные и изолгавшиеся поминальщики, которые
много бы дали за то, чтобы снова поверить в эти когда-
то священные для них жестяные скрижали или сказать
хоть какое-то честное, серьезное слово отчаяния и скор-
би об этом ушедшем мире, а не просто стоять у могилы
со смущенной ухмылкой. От злости я порезал себе под-
бородок в том же, что и всегда, месте и прижег ранку
квасцами, но все равно должен был сменить только что
надетый свежий воротничок, хотя совершенно не знал,
зачем я все это делаю, ибо не испытывал ни малейшего
желания идти туда, куда меня пригласили. Но какая-то
часть Гарри снова устроила спектакль, назвала профес-
сора славным малым, захотела человеческого запаха,
болтовни, общенья, вспомнила красивую жену профессо-
ра, нашла мысль о вечере у гостеприимных хозяев в об-
щем-то вдохновляющей, помогла мне налепить на подборо-
док английский пластырь, помогла мне одеться и повязать
подобающий галстук и мягко убедила меня поступиться
истинным моим желанием остаться дома. Одновременно
я думал: так же, как я сейчас одеваюсь и выхожу, иду к
профессору и обмениваюсь с ним более или менее лжи-
выми учтивостями, по существу всего этого не желая,
точно так поступает, живет и действует большинство
людей изо дня в день, час за часом, они вынужденно, по
существу этого не желая, наносят визиты, ведут беседы,
отсиживают служебные часы, всегда поневоле, маши-
нально, нехотя, все это с таким же успехом могло бы
179
Герман Гессе
делаться машинами или вообще не делаться; и вся эта
нескончаемая механика мешает им критически — как
я — отнестись к собственной жизни, увидеть и почув-
ствовать ее глупость и мелкость, ее мерзко ухмыляющу-
юся сомнительность, ее безнадежную тоску и скуку. О,
и они правы, люди, бесконечно правы, что так живут,
что играют в свои игры и носятся со своими ценностями,
вместо того чтобы сопротивляться этой унылой механи-
ке и с отчаяньем глядеть в пустоту, как я, свихнувшийся
человек. Если я иногда на этих страницах презираю лю-
дей и высмеиваю, то да не подумают, что я хочу свалить
на них вину, обвинить их, взвалить на других ответствен-
ность за свою личную беду! Но я-то, я, зайдя так далеко
и стоя на краю жизни, где она проваливается в бездон-
ную темень, я поступаю несправедливо и лгу, когда при-
творяюсь перед собой и перед другими, будто эта механи-
ка продолжается и для меня, будто я тоже принадлежу еще
к этому милому ребяческому миру вечной игры!
Вечер и впрямь принял удивительный оборот. Перед
домом своего знакомого я на минуту остановился и взгля-
нул вверх, на окна. Вот здесь живет этот человек, поду-
мал я, трудится год за годом, читает и комментирует тек-
сты, ищет связей между переднеазиатскими и индийскими
мифологиями и тем доволен, потому что верит в ценность
своей работы, верит в науку, которой служит, верит в
ценность чистого знания, накопления сведений, потому
что верит в прогресс, в развитие. Войны он не почувство-
вал, не почувствовал, как потряс основы прежнего мыш-
ленья Эйнштейн (это, полагает он, касается лишь мате-
матиков), он не видит, как вокруг него подготавливается
новая война, он считает евреев и коммунистов достойны-
ми ненависти, он добрый, бездумный, довольный ребе-
нок, много о себе мнящий, ему можно лишь позавидо-
вать. Я собрался с духом и вошел, меня встретила
горничная в белом переднике, благодаря какому-то пред-
чувствию я хорошо запомнил место, куда она убрала мои
пальто и шляпу, горничная провела меня в теплую, свет-
лую комнату, попросила подождать, и, вместо того что-
180
Степной волк
бы произнести молитву или соснуть, я из какого-то озор-
ства взял в руки первый попавшийся предмет. Им оказа-
лась картинка в рамке с твердой картонной подпоркой-кла-
паном, стоявшая на круглом столе. Это была гравюра, и
изображала она писателя Гёте, своенравного, гениально
причесанного старика с красиво вылепленным лицом,
где, как положено, были и знаменитый огненный глаз, и
налет слегка сглаженных вельможностью одиночества и
трагизма, на которые художник затратил особенно мно-
го усилий. Ему удалось придать этому демоническому
старцу, без ущерба для его глубины, какое-то не то про-
фессорское, не то актерское выражение сдержанности и
добропорядочности и сделать из него в общем-то действи-
тельно красивого старого господина, способного украсить
любой мещанский дом. Картинка эта, вероятно, была не
глупей, чем все картинки такого рода, чем все эти милые
спасители, апостолы, герои, титаны духа и государствен-
ные мужи, изготовляемые прилежными ремесленниками,
взвинтила она меня, вероятно, лишь известной виртуоз-
ностью мастерства; как бы то ни было, это тщеславное и
самодовольное изображение старого Гёте сразу же реза-
нуло меня отвратительным диссонансом — а я был уже
достаточно раздражен и настропален — и показало мне,
что я попал не туда. Здесь были на месте красиво стили-
зованные основоположники и национальные знаменито-
сти, а не степные волки.
Войди сейчас хозяин дома, мне, наверно, удалось бы
ретироваться под каким-нибудь подходящим предлогом.
Но вошла его жена, и я покорился судьбе, хотя и чуял
недоброе. Мы поздоровались, и за первым диссонансом
последовали новые и новые. Она поздравила меня с тем,
что я хорошо выгляжу, а я прекрасно знал, как постарел
я за годы, прошедшие после нашей последней встречи; уже
во время рукопожатья мне неприятно напомнила об этом
подагрическая боль в пальцах. А потом она спросила меня,
как поживает моя милая жена, и мне пришлось сказать, что
жена ушла от меня и наш брак распался. Мы были рады,
что появился профессор. Он тоже приветствовал меня
181
Герман Гессе
очень тепло, и вся ложность, весь комизм этой ситуации
вскоре нашли себе донельзя изящное выражение. В ру-
ках у профессора была газета, подписчиком которой он
состоял, орган милитаристской, подстрекавшей к войне
партии, и, пожав мне руку, он кивнул на газету и ска-
зал, что в ней есть статья об одном моем однофамильце,
публицисте Галлере, — это, видно, какой-то безродный
негодяй, он потешался над кайзером и выразил мнение,
что его родина виновата в развязывании войны ничуть не
меньше, чем вражеские страны. Ну и тип, наверно! Но
теперь он получил отповедь, редакция лихо отчитала это-
го прохвоста, заклеймила позором. Мы, однако, перешли
к другой теме, когда профессор увидел, что эта материя
не интересует меня, и у хозяев и в мыслях не было, что
такое исчадие ада может сидеть перед ними, а дело об-
стояло именно так, этим исчадием ада был я. Зачем, пра-
во, поднимать шум и беспокоить людей! Я посмеялся про
себя, но уже потерял надежду на какие-либо приятные
впечатления от этого вечера. Я хорошо помню этот мо-
мент. Ведь как раз в тот момент, когда профессор заго-
ворил об изменнике родины Галлере, скверное чувство
подавленности и отчаяния, нараставшее и усиливавшее-
ся во мне с похорон, сгустилось в страшную тяжесть, в
физически ощутимую (внизу живота) боль, в давяще-тре-
вожное чувство рока. Что-то, я чувствовал, подстерегало
меня, какая-то опасность подкрадывалась ко мне сзади.
К счастью, сообщили, что ужин готов. Мы перешли в
столовую, и, то и дело стараясь сказать или спросить что-
нибудь безобидное, я съел больше, чем привык съедать,
и чувствовал себя с каждой минутой все отвратительнее.
Боже мой, думал я все время, зачем мы так напрягаемся?
Я ясно чувствовал, что и моим хозяевам было не по себе и
что их живость стоила им труда, то ли оттого, что я дей-
ствовал на них сковывающе, то ли из-за какого-то небла-
гополучия в доме. Они спрашивали меня всё о таких ве-
щах, что отвечать откровенно никак нельзя было, вскоре
я совсем запутался во лжи и боролся с отвращеньем при
каждом слове. Наконец, чтобы отвлечь их, я стал расска-
182
Степной волк
зывать о похоронах, свидетелем которых сегодня был. Но
я не нашел верного тона, мои потуги на юмор действова-
ли удручающе, мы расходились в разные стороны все
больше и больше, во мне смеялся, оскаливаясь, степной
волк, и за десертом все трое больше помалкивали.
Мы вернулись в ту первую комнату, чтобы выпить
кофе и водки, может быть, это немного нам помогло бы.
Но тут царь поэтов снова попался мне на глаза, хотя его
уже убрали на комод. Он не давал мне покоя, и, прекрас-
но слыша в себе предостерегающие голоса, я снова взял
его в руки и начал с ним объясняться. Я был прямо-таки
одержим чувством, что эта ситуация невыносима, что я
должен сейчас либо отогреть и увлечь хозяев, настроить
их на свой тон, либо довести дело и вовсе до взрыва.
— Будем надеяться, — сказал я, — что у Гёте в действи-
тельности был не такой вид! Это тщеславие, эта благород-
ная поза, это достоинство, кокетничающее с уважаемыми
зрителями, этот мир прелестнейшей сентиментальности под
покровом мужественности! Можно, разумеется, очень его
недолюбливать, я тоже часто очень недолюбливаю этого
старого зазнайку, но изображать его так — нет, это уж че-
ресчур.
Разлив кофе с глубоким страданием на лице, хозяйка
поспешила выйти из комнаты, и ее муж полу смущенно-
полуукоризненно сказал мне, что этот портрет Гёте при-
надлежит его жене и что она его особенно любит.
— И даже будь вы объективно правы, чего я, кстати,
не считаю, вам не следовало выражаться так резко.
— Тут вы правы, — признал я. — К сожалению, это
моя привычка, мой порок — выбирать всегда как можно
более резкие выражения, что, кстати, делал и Гёте в луч-
шие свои часы. Конечно, этот слащавый, обывательский,
салонный Гёте никогда не употребил бы резкого, метко-
го, точного выражения. Прошу прощения у вас и у ва-
шей жены — скажите ей, что я шизофреник. А заодно
позвольте откланяться.
Ошарашенный хозяин попытался было возразить,
снова заговорил о том, как прекрасны и интересны были
183
Герман Гессе
прежние наши беседы, и что мои догадки насчет Митры
и Кришны произвели на него тогда глубокое впечатле-
нье, и что он надеялся сегодня опять... и так далее. Я
поблагодарил его и сказал, что это очень любезные сло-
ва, но, увы, у меня начисто пропал интерес к Кришне и
охота вести ученые разговоры, и сегодня я врал ему мно-
гократно, например, в этом городе я нахожусь не не-
сколько дней, а несколько месяцев, но живу уединенно
и уже не могу бывать в приличных домах, потому что,
во-первых, я всегда не в духе и страдаю от подагры, а
во-вторых, обычно пьян. Далее, чтобы внести полную
ясность и хотя бы уйти не лжецом, я должен заявить
уважаемому хозяину, что он меня сегодня очень обидел.
Он стал на глупую, тупоумную, достойную какого-ни-
будь праздного офицера, но не ученого позицию реакци-
онной газетки в отношении взглядов Галлера. А этот Гал-
лер, этот «тип», этот безродный прохвост не кто иной, как
я сам, и дела нашей страны и всего мира обстояли бы
лучше, если бы хоть те немногие, кто способен думать,
взяли сторону разума и любви к миру, вместо того что-
бы слепо и исступленно стремиться к новой войне. Так-
то, и честь имею.
С этими словами я поднялся, простился с Гёте и с про-
фессором, сорвал с вешалки свои вещи и убежал. Гром-
ко выл у меня в душе злорадный волк, великий скандал
разыгрывался между обоими Гарри. Ведь этот неприят-
ный вечерний час имел для меня, мне сразу стало ясно,
куда большее значение, чем для возмущенного профес-
сора; для него он был разочарованием, досадным эпизо-
дом, а для меня последним провалом и бегством, проща-
нием с мещанским, нравственным, ученым миром, полной
победой степного волка. И прощался я с ними как бег-
лец, как побежденный, признавая себя банкротом, про-
щался без всякого утешения, без чувства превосходства,
без юмора. Со своим прежним миром и с прежней роди-
ной, с буржуазностью, нравственностью, ученостью я
прощался в точности так, как прощается заболевший яз-
вой желудка с жареной свининой. В ярости бежал я под
184
Степной волк
фонарями, в ярости и смертельной тоске. Какой это был
безотрадный, позорный, злой день, от утра до вечера, от
кладбища до сцены в доме профессора! Зачем? Почему?
Есть ли смысл обременять себя другими такими днями,
снова расхлебывать ту же кашу? Нет! И сегодня же но-
чью я покончу с этой комедией. Ступай домой, Гарри, и
перережь себе горло! Хватит откладывать.
Я метался по улицам, гонимый бедой. Конечно, это
была глупость с моей стороны — оплевать славным лю-
дям украшение их салона, глупость и невежливость, но
я не мог поступить иначе, не мог больше мириться с этой
укрощенной, лживой, благоприличной жизнью. А по-
скольку с одиночеством тоже я мириться, казалось, боль-
ше не мог, поскольку мое собственное общество вконец
мне осточертело, поскольку я бился и задыхался в без-
воздушном пространстве своего ада, какой у меня еще
был выход? Не было никакого. О мать и отец, о далекий
священный огонь моей молодости, о тысячи радостей,
трудов и целей моей жизни! Ничего у меня от всего это-
го не осталось, даже раскаянья, остались лишь отвраще-
нье и боль. Никогда еще, казалось мне, сама необходи-
мость жить не причиняла такой боли, как в этот час.
Я передохнул в каком-то унылом трактире за заста-
вой, выпил там воды с коньяком и снова побежал даль-
ше, гонимый дьяволом, вверх и вниз по крутым и кривым
улочкам старого города, по аллеям, через вокзальную пло-
щадь. «Уехать!» — подумал я, вошел в вокзал, поглазел
на висевшие на стенах расписания, выпил немного вина,
попытался собраться с мыслями. Все ближе, все явствен-
нее видел я теперь призрак, который меня страшил. Это
было возвращение домой, в мою комнату, это была необ-
ходимость смириться с отчаяньем! От нее не уйти, сколь-
ко часов ни бегай, не уйти от возвращения к моей двери,
к столу с книгами, к дивану с портретом моей любимой
над ним, не уйти от мгновенья, когда надо будет открыть
бритву и перерезать себе горло. Все явственнее вставала
передо мной эта картина, и все явственнее, с бешено ко-
лотящимся сердцем, чувствовал я самый большой страх
185
Герман Гессе
на свете — страх смерти! Да, у меня был неимоверный
страх перед смертью. Хоть я и не видел другого выхода,
хотя отвращение, страдание и отчаяние сдавили меня со
всех сторон, хотя ничто уже не могло меня приманить,
принести мне надежду и радость, я испытывал несказан-
ный ужас перед казнью, перед последним мгновеньем,
перед обязанностью холодно полоснуть по собственной
плоти!
Я не видел способа уйти от того, что меня страшило.
Даже если сегодня в борьбе отчаяния с трусостью победит
трусость, то все равно завтра и каждодневно передо мной
снова будет стоять отчаянье, да еще усугубленное моим
презреньем к себе. Так я и буду опять хвататься за бритву
и опять отбрасывать ее, пока наконец не свершится. Уж
лучше сегодня же! Я уговаривал себя, как ребенка, разум-
ными доводами, но ребенок не слушал, он убегал, он хо-
тел жить. Опять меня рывками носило по городу, я оги-
бал свою квартиру размашистыми кругами, непрестанно
помышляя о возвращенье и непрестанно откладывая его.
Время от времени я задерживался в кабачках, то на одну
рюмку, то на две рюмки, а потом меня снова носило по
городу, размашисто кружило вокруг моей цели, вокруг
бритвы, вокруг смерти. Порой, смертельно устав, я при-
саживался на скамью, на край фонтана, на тумбу, слы-
шал, как стучит мое сердце, стирал со лба пот, бежал сно-
ва, в смертельном страхе, в теплящейся тоске по жизни.
Так, поздно ночью, меня принесло в отдаленное, ма-
лознакомое мне предместье, к ресторану, за окнами ко-
торого неистовствовала танцевальная музыка. Проходя в
подворотню, я прочел старую вывеску над ней: «Черный
орел». В ресторане шла ночная жизнь — шум, толчея,
дым, винные пары и крики, в заднем зале танцевали, там
и бушевала музыка. Я остался в переднем зале, где нахо-
дились сплошь простые, частью бедновато одетые люди,
тогда как в заднем, бальном, показывались и гости весь-
ма элегантные. Сутолока оттеснила меня в глубину зала,
к стоявшему близ буфета столику, где на скамье у стены
сидела красивая бледная девушка в тонком, с глубоким
186
Степной волк
вырезом бальном платьице, в волосах у нее был увядший
цветок. Увидев, что я приближаюсь, девушка вниматель-
но и приветливо взглянула на меня и, улыбнувшись, под-
винулась, чтобы освободить мне место.
— Можно? — спросил я и сел возле нее.
— Конечно, тебе можно, — сказала она, — ты кто?
— Спасибо, — сказал я} — я никак не могу пойти до-
мой, не могу, не могу, я хочу остаться здесь, возле вас,
если вы позволите. Нет, я не могу пойти домой.
Она закивала головой как бы в знак понимания, и
когда она кивала, я смотрел на локон, падавший у нее со
лба к уху, и я увидел, что увядший цветок — это каме-
лия. Из другого зала гремела музыка, у буфета офици-
антки торопливо выкрикивали свои заказы.
— Оставайся здесь, — сказала она голосом, который
действовал на меня благотворно. — Почему же ты не
можешь пойти домой?
— Не могу. Дома ждет меня... нет, не могу, это слиш-
ком страшно.
— Тогда не спеши и останься здесь. Только протри
сначала очки, ты же ничего не видишь. Вот так, дай свой
платок. Что будем пить? Бургундское?
Она вытерла мои очки; теперь лишь я увидел отчет-
ливо ее бледное, резко очерченное лицо с накрашенным,
алым ртом, со светлыми, серыми глазами, с гладким,
холодным лбом, с коротким, тугим локоном возле уха.
Она доброжелательно и чуть насмешливо стала меня опе-
кать, заказала вина, чокнулась со мной и при этом по-
смотрела вниз, на мои башмаки.
— Боже, откуда ты явился? У тебя такой вид, словно
ты пришел пешком из Парижа. В таком виде не прихо-
дят на бал.
Я ответил уклончиво, немного посмеялся, предоста-
вил говорить ей. Она мне очень нравилась, и это удиви-
ло меня, ведь таких юных девушек я до сих пор избегал
и смотрел на них с некоторым недоверием. А она держа-
лась со мной именно так, как мне и нужно было в этот
момент — о, она и потом всегда понимала, как нужно со
187
Герман Гессе
мной держаться. Она обращалась со мной в той мере бе-
режно, в какой мне это нужно было, и в той мере на-
смешливо, в какой мне это нужно было. Она заказала
бутерброд и велела мне его съесть. Она налила мне вина
и приказала выпить, только не слишком быстро. Потом
она похвалила меня за послушание.
— Ты молодец, — сказала она ободряюще, — с тобой
легко. Пари, что тебе уже давно не приходилось никого
слушаться?
— Да, вы выиграли пари. Но откуда вы это знаете?
— Догадаться не мудрено. Слушаться — это как
есть и пить: кто долго не пил и не ел, тому еда и питье
дороже всего на свете. Тебе нравится слушаться меня,
правда?
— Очень нравится. Вы все знаете.
— С тобой легко. Пожалуй, дружок, я могла бы тебе
и сказать, что тебя ждет дома и чего ты так боишься. Но
это ты и сам знаешь, нам незачем об этом говорить, вер-
но? Глупости! Либо ты вешаешься — ну так вешайся,
значит, у тебя на то есть причины, — либо живешь даль-
ше, и тогда заботиться надо только о жизни. Проще про-
стого.
— О, — воскликнул я, — если бы это было так про-
сто! Клянусь, я достаточно заботился о жизни, а все без
толку. Повеситься, может быть, трудно, я этого не
знаю. Но жить куда, куда труднее! Видит Бог, до чего
это трудно!
— Ну, ты увидишь, что это очень легко. Начало мы
уже сделали, ты вытер очки, поел, попил. Теперь мы пой-
дем и немного почистим твои брюки и башмаки, они в
этом нуждаются. А потом ты станцуешь со мной шимми.
— Вот видите, — воскликнул я возбужденно, — я все-
таки был прав! Больше всего на свете мне жаль не испол-
нить какой-либо ваш приказ. А этот я не могу исполнить.
Я не могу станцевать ни шимми, ни вальс, ни польку или
как там еще называются все эти штуки, я никогда в жиз-
ни не учился танцевать. Теперь вы видите, что не все так
просто, как вам кажется?
188
Степной волк
Красивая девушка улыбнулась своими алыми губами
и покачала четко очерченной, причесанной под мальчи-
ка головкой. Взглянув на незнакомку, я нашел было, что
она похожа на Розу Крейслер, первую девушку, в кото-
рую я когда-то, мальчишкой, влюбился, но та была смуг-
ла и темноволоса. Нет, я не знал, кого напоминала мне
незнакомка, я знал только, что это воспоминание отно-
силось к очень ранней юности, к отрочеству.
— Погоди, — воскликнула она, — погоди! Значит, ты
не умеешь танцевать? Вообще не умеешь? Даже уанстеп?
И при этом ты утверждаешь, что невесть как заботился о
жизни? Да ты же соврал. Ай-ай-ай, в твоем возрасте пора
бы не врать. Как ты смеешь говорить, что заботился о
жизни, если даже танцевать-то не хочешь?
— А если я не умею! Я этому никогда не учился.
Она засмеялась.
— Но ведь читать и писать ты учился, правда, и счи-
тать, и, наверно, учил еще латынь и французский и все
такое прочее? Спорю, что ты десять или двенадцать лет
просидел в школе, а потом еще, пожалуй, учился в уни-
верситете и даже, может быть, именуешься доктором и
знаешь китайский или испанский. Или нет? Ну, вот. Но
самой малости времени и денег на несколько уроков
танцев у тебя не нашлось! Эх, ты!
— Это из-за моих родителей, — оправдался я, — они
заставляли меня учить латынь и греческий и тому подоб-
ное. А учиться танцевать они мне не велели, у нас это не
было принято, сами родители никогда не танцевали.
Она посмотрела на меня очень холодно, с полным
презреньем, и что-то в лице ее снова напомнило мне вре-
мена моей ранней юности.
— Вот как, виноваты, значит, твои родители! А ты их
спросил, можно ли тебе сегодня вечером пойти в «Чер-
ный орел»? Спросил? Они уже давно умерли, говоришь?
Ах вот оно что! Если ты из чистого послушания не стал в
юности учиться танцевать — ну что ж! Хотя не думаю,
что ты был тогда таким уж пай-мальчиком. Но потом —
что же ты делал потом, все эти годы?
189
Герман Гессе
— Ах, сам не знаю, — признался я. — Был студен-
том, музицировал, читал книги, писал книги, путеше-
ствовал...
— Странные же у тебя представления о жизни! Ты,
значит, всегда занимался трудными и сложными делами,
а простым так и не научился? Не было времени? Не
было охоты? Ну, что ж, слава Богу, я не твоя мать. Но
потом делать вид, что ты изведал жизнь и ничего в ней
не нашел, — нет, это никуда не годится!
— Не бранитесь! — попросил я. — Я же знаю, что я
сумасшедший.
— Да ну, не морочь мне голову! Ты вовсе не сумас-
шедший, господин профессор, по мне, ты даже слишком
несумасшедший! Ты, мне кажется, как-то по-глупому
рассудителен, совсем по-профессорски. Скушай-ка еще
бутерброд! Потом расскажешь дальше.
Она опять добыла мне бутерброд, посолила его, пома-
зала горчицей, отрезала кусочек себе и велела мне есть.
Я стал есть. Я согласен был сделать все, что она ни веле-
ла бы, только не танцевать. Было неимоверно приятно
слушаться кого-то, сидеть рядом с кем-то, кто расспра-
шивал тебя, приказывал тебе, бранил тебя. Если бы не-
сколько часов назад профессор или его жена делали
именно это, я был бы от многого избавлен. Но нет, хоро-
шо, что так вышло, а то бы я многое потерял!
— Как, собственно, зовут тебя? — спросила она вдруг.
— Гарри.
— Гарри? Мальчишеское имя! А ты и правда маль-
чишка, Гарри, несмотря на седину в волосах. Ты маль-
чишка, и кто-то должен за тобой присматривать. О
танцах уж помолчу. Но как ты причесан! Неужели у тебя
нет жены, нет возлюбленной?
— Жены у меня уже нет, мы разошлись. Возлюблен-
ная есть, но живет она не здесь, я вижу ее редко, мы не
очень-то ладим.
Она тихонько свистнула сквозь зубы.
— Ты, видимо, довольно трудный господин, если все
бросают тебя. Но скажи теперь, что особенного случи-
190
Степной волк
лось сегодня вечером, почему ты метался сам не свой?
Поссорился с кем-нибудь? Проиграл деньги?
Объяснить это было трудно.
— Видите ли, — начал я, — все вышло в общем-то из-
за пустяка. Меня пригласили к одному профессору, сам
я, кстати сказать, не профессор, — а мне, в сущности, не
следовало туда ходить, я отвык сидеть в гостях и бол-
тать, я разучился это делать. Да и в дом-то я уже вошел
с чувством, что ничего путного не получится. Только я
повесил шляпу, как уже сразу подумал, что, наверно,
она мне скоро понадобится. Ну вот, а у этого профессо-
ра, значит, стояла на столе такая картинка, глупая кар-
тинка, и она меня разозлила...
— Что за картинка? Почему разозлила? — прервала
она меня.
— Ну, картинка, изображавшая Гёте, — знаете, писа-
теля Гёте. Но на ней он был не такой, как на самом
деле — впрочем, точно это вообще неизвестно, он умер
сто лет назад. Просто какой-то современный художник
подогнал Гёте к своему представлению о нем, и эта кар-
тинка разозлила меня, показалась мне мерзкой — не
знаю, понятно ли вам это?
— Очень даже понятно, не беспокойся. Дальше!
— Я уже и до этого был несогласен с профессором;
он, как почти все профессора, большой патриот и во вре-
мя войны вовсю помогал врать народу — от чистого сер-
дца, конечно. А я против войны. Ну да ладно. Значит,
дальше. Мне и глядеть-то на эту картинку не надо
было...
— И правда, не надо было.
— Но, во-первых, мне стало жаль Гёте, ведь я его
очень, очень люблю, а кроме того, мне вдруг подумалось...
ну, я подумал или почувствовал что-то вроде того, что вот,
мол, я сижу у людей, которых считаю своими и о которых
думал, что они любят Гёте, как я, и видят его примерно
таким же, как вижу я, а у них стоит эта пошлая, лживая,
приторная картинка, и они находят ее великолепной, не
замечая даже, что ее дух — прямая противоположность
191
Герман Гессе
духу Гёте. Они находят ее чудесной, и по мне — пускай,
это их дело, но у меня уже нет никакого доверия к этим
людям, никакой дружбы с ними, никакого чувства род-
ства и общности. Впрочем, дружба и так-то была не Бог
весть какая. И тут я разозлился, загрустил, увидел, что
я совсем один и никто меня не понимает. Вам это ясно?
— Что ж тут неясного, Гарри! А потом? Ты стукнул
их картинкой по головам?
— Нет, я наговорил гадостей и убежал, мне хотелось
домой, но...
— Но там не оказалось бы мамы, чтобы утешить или
выругать глупого мальчишку. Ну, Гарри, мне тебя почти
жаль, ты еще совсем ребенок.
Верно, с этим я был согласен, как мне казалось. Она
дала мне выпить стакан вина. Она и правда вела себя со
мной как мама. Но временами я видел, до чего она кра-
сива и молода.
— Значит, — начала она снова, — этот Гёте умер сто
лет назад, а наш Гарри очень его любит и чудесно пред-
ставляет себе, какой у него мог быть вид, и на это у Гар-
ри есть право, не так ли? А у художника, который тоже
в восторге от Гёте и имеет какое-то свое представленье о
нем, у него такого права нет, и у профессора тоже, и
вообще ни у кого, потому что Гарри это не по душе, он
этого не выносит, он может наговорить гадостей и убе-
жать. Был бы он поумней, он просто посмеялся бы над
художником и над профессором. Был бы он сумасшед-
шим, он швырнул бы им в лицо ихнего Гёте. А посколь-
ку он всего-навсего маленький мальчик, он убегает домой
и хочет повеситься... Я хорошо поняла твою историю,
Гарри. Это смешная история. Она смешит меня. Погоди,
не пей так быстро! Бургундское пьют медленно, а то от
него бросает в жар. Но тебе нужно все говорить, малень-
кий мальчик.
Она взглянула на меня строго и назидательно, как
какая-нибудь шестидесятилетняя гувернантка.
— О да, — попросил я, обрадовавшись, — говорите
мне все.
192
Степной волк
— Что мне тебе сказать?
— Все, что захотите.
— Хорошо, я скажу тебе кое-что. Уже целый час ты
слышишь, что я говорю тебе «ты», а сам все еще гово-
ришь мне «вы». Все латынь да греческий, все бы только
посложнее! Если девушка говорит тебе «ты» и она тебе
не противна, ты тоже должен говорить ей «ты». Ну, вот,
кое-что ты и узнал. И второе: уже полчаса, как я знаю,
что тебя зовут Гарри. Я это знаю, потому что спросила
тебя. А ты не хочешь знать, как меня зовут.
— О нет, очень хочу.
— Поздно, малыш! Когда мы как-нибудь снова уви-
димся, можешь снова спросить. Сегодня я уже тебе не
скажу. Ну вот, а теперь я хочу танцевать.
Она приготовилась встать, и у меня вдруг испорти-
лось настроение, я испугался, что она уйдет и оставит
меня одного, и тогда сразу все станет по-прежнему. Как
возвращается вдруг, обжигая огнем, утихшая было зуб-
ная боль, так мгновенно вернулся ко мне мой ужас. Гос-
поди, неужели я забыл, что меня ждет? Разве что-нибудь
изменилось?
— Погодите, — взмолился я, — не уходите... не ухо-
ди! Конечно, ты можешь танцевать сколько хочешь, но
не уходи надолго, вернись, вернись!
Она, смеясь, встала. Я представлял себе ее выше рос-
том, она была стройна, но роста небольшого. Она снова
напомнила мне кого-то — кого? Это оставалось загадкой.
— Ты вернешься?
— Вернусь, но, может быть, не так скоро, через пол-
часа или даже через час. Вот что я тебе скажу: закрой
глаза и сосни; тебе это нужно.
Я пропустил ее, и она ушла; ее юбочка задела мои
колени, на ходу она взглянула в круглое, крошечное кар-
манное зеркальце, подняла брови, припудрила подбородок
крошечной пуховкой и исчезла в танцзале. Я огляделся:
незнакомые лица, курящие мужчины, пролитое пиво на
мраморном столике, везде крик и визг, рядом танцеваль-
ная музыка. Мне надо соснуть, сказала она. Ах, детка,
7 Г. Гессе
193
Герман Гессе
знала бы ты, что мой сон пугливее белки! Спать в этом
бедламе, сидя за столиком, среди стука пивных кружек.
Я отпил глоток вина, вынул из кармана сигару, поискал
взглядом спичек, но курить мне, собственно, не хотелось,
я положил сигару перед собой на столик. «Закрой гла-
за», — сказала она мне. Одному Богу известно, откуда у
этой девушки такой голос, такой низковатый, добрый го-
лос, материнский голос. Хорошо было слушаться ее голо-
са, я в этом убедился. Я послушно закрыл глаза, прикло-
нил голову к стене, услыхал, как окатывают меня сотни
громких звуков, усмехнулся по поводу мысли о том, что-
бы здесь уснуть, решил пройти к двери зала и заглянуть в
него, — ведь надо же мне было посмотреть, как танцует
моя красивая девушка, — шевельнул под стулом ногами,
почувствовал лишь теперь, как бесконечно устал я, про-
слонявшись по улицам столько часов, и остался на месте.
И вот я уже спал, покорный материнскому приказу, спал
жадно и благодарно и видел сон, такой ясный и такой
красивый сон, каких давно не видел. Мне снилось:
Я сидел и ждал в старомодной приемной. Сперва я
знал только, что обо мне доложено «его превосходитель-
ству», потом меня осенило, что примет-то меня господин
фон Гёте. К сожалению, я пришел сюда не совсем как
частное лицо, а как корреспондент некоего журнала, это
очень мешало мне, и я не мог понять, какого черта ока-
зался в таком положении. Кроме того, меня беспокоил
скорпион, который только что был виден и пытался вска-
рабкаться по моей ноге. Я, правда, оказал сопротивление
этому черному паучку, стряхнув его, но не знал, где он
притаился сейчас, и не осмеливался ощупать себя.
Да и не был я вполне уверен, что обо мне по ошибке
не доложили вместо Гёте Маттиссону, которому я, одна-
ко, спутав его во сне с Бюргером, приписал стихи к Мол-
ли. Впрочем, встретиться с Молли мне очень хотелось
бы, я представлял ее себе чудесной женщиной, мягкой,
музыкальной, вечерней. Если бы только я не сидел здесь
по заданию этой проклятой редакции! Мое недовольство
все возрастало и постепенно перенеслось на Гёте, кото-
194
Степной волк
рый вдруг вызвал у меня множество всяких упреков и
возражений. Прекрасная могла бы выйти аудиенция! А
скорпион, хоть он и опасен, хоть он, возможно, и спря-
тался поблизости от меня, был, пожалуй, не так уж и
плох; он мог, показалось мне, означать и что-то прият-
ное, вполне возможно, так мне показалось, он имеет какое-
то отношение к Молли, он как бы ее гонец или ее гераль-
дический зверь, дивный, опасный геральдический зверь
женственности и греха. Может быть, имя этому зверю
было Вульпиус? Но тут слуга распахнул дверь, я под-
нялся и вошел в комнату.
Передо мной стоял старик Гёте, маленький и очень чо-
порный, и на его груди классика действительно была тол-
стая орденская звезда. Казалось, он все еще вершит де-
лами, все еще дает аудиенции, все еще правит миром из
своего веймарского музея. Ибо, едва увидев меня, он
отрывисто качнул головой, как старый ворон, и торже-
ственно произнес:
— Ну-с, молодые люди, вы, кажется, не очень-то со-
гласны с нами и нашими стараньями?
— Совершенно верно, — сказал я, и меня пронизало
холодом от его министерского взгляда. — Мы, молодые
люди, действительно не согласны с вами, человеком ста-
рым. Вы, на наш вкус, слишком торжественны, ваше
превосходительство, слишком тщеславны и чванны,
слишком неискренни. Это, пожалуй, самое важное:
слишком неискренни.
Старичок немного выпятил свою строгую голову, его
твердый, официально поджатый рот, разомкнувшись в
усмешке, стал замечательно живым, и у меня вдруг силь-
но забилось сердце, я вдруг вспомнил стихотворение «С
неба сумерки спускались...» и что слова этого стихотво-
рения вышли из этого человека, из этих уст. По сути, я
уже в тот же миг был совершенно обезоружен и побеж-
ден и готов упасть перед ним на колени. Но я сохранил
осанку и услыхал из его усмехавшихся уст:
— Так, стало быть, вы обвиняете меня в неискреннос-
ти? Что за речи! Не объяснитесь ли вы обстоятельнее?
195
Герман Гессе
Мне хотелось объясниться, очень хотелось.
— Вы, господин фон Гёте, как все великие умы, ясно
поняли и почувствовали сомнительность, безнадежность
человеческой жизни — великолепие мгновения и его
жалкое увядание, невозможность оплатить прекрасную
высоту чувства иначе, чем тюрьмой обыденности, жгу-
чую тоску по царству духа, которая вечно и на смерть
борется со столь же жгучей и столь же священной любо-
вью к потерянной невинности природы, все это ужасное
метание в пустоте и неопределенности, эту обреченность
на бренность, на всегдашнюю неполноценность, на то,
чтобы вечно делать только какие-то дилетантские попыт-
ки, — короче говоря, всю безвыходность, странность,
все жгучее отчаяние человеческого бытия. Все это вы
знали, порой даже признавали, и тем не менее всей сво-
ей жизнью вы проповедовали прямо противоположное,
выражали веру и оптимизм, притворялись перед собой
и перед другими, будто в наших духовных усилиях есть
что-то прочное, какой-то смысл. Вы отвергали и подав-
ляли сторонников глубины, голоса отчаянной правды —
в себе самом так же, как в Бетховене и Клейсте. Вы де-
сятилетиями делали вид, будто накопление знаний, кол-
лекций, писание и собирание писем, будто весь ваш вей-
марский стариковский быт — это действительно способ
увековечить мгновенье, — а ведь вы его только муми-
фицировали, — действительно способ одухотворить
природу, — а ведь вы ее только стилизовали, только
гримировали. Это и есть неискренность, в которой мы
вас упрекаем.
Старый тайный советник задумчиво посмотрел мне в
глаза, на устах его все еще играла усмешка.
Затем он спросил, к моему удивленью:
— В таком случае Моцартова «Волшебная флейта»
вам, наверно, очень противна?
И прежде чем я успел решительно возразить, он про-
должал:
— «Волшебная флейта» представляет жизнь как сла-
достную песнь, она славит наши чувства, — а ведь они
196
Степной волк
преходящи, — как нечто вечное и божественное, она не
соглашается ни с господином фон Клейстом, ни с госпо-
дином Бетховеном, а проповедует оптимизм и веру.
— Знаю, знаю! — воскликнул я со злостью. — Боже,
как это пришла вам на ум именно «Волшебная флейта»,
которую я люблю больше всего на свете! Но Моцарт не
дожил до восьмидесяти двух лет и в своей личной жизни
не притязал на долговечность, на порядок, на чопорное
достоинство, как вы! Он так не важничал! Он пел свои
божественные мелодии, и был беден, и умер рано, не-
признанный, в бедности...
У меня не хватило дыхания. Тысячи вещей надо
было сейчас сказать десятью словами, у меня выступил
пот на лбу.
Но Гёте сказал очень дружелюбно:
— Что я дожил до восьмидесяти двух лет, может
быть, и непростительно. Но удовольствия это доставило
мне меньше, чем вы думаете. Вы правы: долговечности я
всегда сильно желал, смерти всегда боялся и с ней борол-
ся. Я думаю, что борьба против смерти, безусловная и
упрямая воля к жизни есть та первопричина, которая
побуждала действовать и жить всех выдающихся людей.
Но что в конце концов приходится умирать, это, мой
юный друг, я в свои восемьдесят два года доказал так же
убедительно, как если бы умер школьником. В свое оп-
равдание, если это может служить им, скажу еще вот что:
в моей природе было много ребяческого, много любопыт-
ства, много готовности играть и разбазаривать время.
Потому мне и понадобилось довольно много времени,
чтобы понять, что играть-то уж хватит.
Говорил он это с очень озорной, даже нагловатой
улыбкой. Он сделался выше ростом, чопорность в позе и
напыщенность в лице исчезли. И воздух вокруг нас был
теперь сплошь полон мелодий, полон гетевских песен, я
явственно различал «Фиалку» Моцарта и «Вновь на
долы и леса...» Шуберта. И лицо Гёте было теперь розо-
вое и молодое и смеялось, и он походил то на Моцарта, то
на Шуберта, как брат, и звезда у него на груди состояла
197
Герман Гессе
сплошь из луговых цветов, и в середине ее весело и пыш-
но цвела желтая примула.
Меня не вполне устраивало, что старик так шутливо
отделывался от моих вопросов и обвинений, и я посмот-
рел на него с упреком. Тогда он наклонился вперед, при-
близил свой рот, сделавшийся уже совсем детским, к
моему уху и тихо прошептал:
— Мальчик мой, ты принимаешь старого Гёте слиш-
ком всерьез. Старых людей, которые уже умерли, не
надо принимать всерьез, а то обойдешься с ними неспра-
ведливо. Мы, бессмертные, не любим, когда к чему-то
относятся серьезно, мы любим шутку. Серьезность, маль-
чик мой, это атрибут времени; она возникает, открою
тебе, от переоценки времени. Я тоже когда-то слишком
высоко ценил время, поэтому я хотел дожить до ста лет.
А в вечности, видишь ли, времени нет; вечность — это
всего-навсего мгновенье, которого как раз и хватает на
шутку.
Говорить с ним серьезно и правда больше нельзя
было, он весело и ловко приплясывал, и примула в его
звезде то вылетала из нее, как ракета, то уменьшалась и
исчезала. Когда он блистал своими па и фигурами, я не-
вольно подумал, что этот человек, по крайней мере, не
упустил случая научиться танцевать. У него это получа-
лось замечательно. Тут я снова вспомнил о скорпионе,
вернее, о Молли, и крикнул Гёте:
— Скажите, Молли здесь нет?
Гёте расхохотался. Он подошел к своему столу, отпер
один из ящиков, вынул оттуда какую-то дорогую не то
кожаную, не то бархатную коробочку, открыл ее и поднес
к моим глазам. Там, мерцая на темном бархате, лежала
крошечная женская ножка, безупречная, восхитительная
ножка, слегка согнутая в колене, с вытянутой книзу сто-
пой, заостренной изящнейшей линией пальчиков.
Я протянул руку, чтобы взять эту ножку, в которую
уже влюбился, но когда я хотел ухватить ее двумя паль-
цами, игрушка как бы чуть-чуть отпрянула, и у меня
вдруг возникло подозрение, что это и есть тот скорпион.
198
Степной волк
Гёте, казалось, понял это, казалось даже, он как раз и
хотел, как раз и добивался этого глубокого смущения,
этой судорожной борьбы между желанием и страхом.
Он поднес очаровательного скорпиончика к самому мо-
ему лицу, увидел мое влечение, увидел, как я в ужасе
отшатнулся, и это, казалось, доставило ему большое
удовольствие. Дразня меня своей прелестной, своей
опасной вещицей, он снова стал совсем старым, древ-
ним, тысячелетним, седым как лунь, и его увядшее,
старческое лицо смеялось тихо, беззвучно, смеялось
резко и загадочно, с каким-то глубокомысленным стар-
ческим юмором.
Проснувшись, я сразу забыл свой сон, лишь позже он
пришел мне на память. Проспал я, видимо, около часа,
среди музыки и толчеи, за ресторанным столиком — ни-
как не думал, что я на это способен. Моя милая девушка
стояла передо мной, держа руку на моем плече.
— Дай мне две-три марки, — сказала она, — я там
кое-что съела.
Я отдал ей свой кошелек, она ушла с ним и скоро вер-
нулась.
— Ну вот, теперь я немного посижу с тобой, а потом
мне надо будет уйти, у меня свидание.
Я испугался.
— С кем же? — спросил я быстро.
— С одним господином, маленький Гарри. Он пригла-
сил меня в бар «Одеон».
— О, а я-то думал, что ты не оставишь меня одного.
— Вот и пригласил бы меня. Но тебя опередили. Что
ж, зато сэкономишь деньги. Знаешь «Одеон»? После
полуночи только шампанское. Мягкие кресла, негритян-
ская капелла, очень изысканно.
Всего этого я не учел.
— Ах, — сказал я просительно, — так позволь при-
гласить тебя мне! Я считал, что это само собой разумеет-
ся, ведь мы же стали друзьями. Позволь пригласить куда
тебе угодно. Прошу тебя.
199
Герман Гессе
— Очень мило с твоей стороны. Но знаешь, слово есть
слово, я согласилась, и я пойду. Не хлопочи больше!
Выпей-ка лучше еще глоток, у нас ведь осталось вино в
бутылке. Выпьешь его и пойдешь чин чином домой и
ляжешь спать. Обещай мне.
— Нет, слушай, домой я не могу идти.
— Ах, эти твои истории! Ты все еще не разделался с
этим Гёте (тут я и вспомнил свой сон). Но если ты дей-
ствительно не можешь идти домой, оставайся здесь, у
них есть номера. Заказать тебе?
Я обрадовался и спросил, где можно будет увидеть ее
снова. Где она живет? Этого она не сказала мне. Надо,
мол, только немного поискать, и я уж найду ее.
— А нельзя тебя пригласить?
— Куда?
— Куда тебе хочется и когда захочется.
— Хорошо. Во вторник поужинаем в «Старом фран-
цисканце», на втором этаже. До свиданья!
Она подала мне руку, и только теперь я обратил вни-
мание на эту руку, которая так подходила к ее голосу, —
красивую и полную, умную и добрую. Она насмешливо
улыбнулась, когда я поцеловал ей руку.
В последний миг она еще раз обернулась ко мне и
сказала:
— Я хочу еще кое-что сказать тебе — по поводу Гёте.
Понимаешь, то же самое, что у тебя вышло с Гёте, когда
тебя взорвало из-за его портрета, бывает у меня иногда
со святыми.
— Со святыми? Ты такая набожная?
— Нет, я не набожная, к сожалению, но когда-то была
набожная и когда-нибудь еще буду опять. Ведь времени
нет для набожности.
— Времени нет? Разве для этого нужно время?
— Еще бы. Для набожности нужно время, больше
того, нужна даже независимость от времени! Нельзя
быть всерьез набожной и одновременно жить в действи-
тельности, да еще и принимать ее тоже всерьез — время,
деньги, бар «Одеон» и все такое.
200
Степной волк
— Понимаю. Но что же это у тебя со святыми?
— Да, есть святые, которых я особенно люблю, Сте-
фан, святой Франциск и другие. И вот иногда мне попа-
даются их изображения, а также Спасителя и Богомате-
ри, такие лживые, фальшивые, дурацкие изображения,
что мне и смотреть-то на них тошно точно так же, как тебе
на тот портрет Гёте. Когда я вижу этакого слащавого, глу-
пого Спасителя и вижу, как другие находят такие картин-
ки прекрасными и возвышающими душу, я воспринимаю
это как оскорбление настоящего Спасителя и я думаю: ах,
зачем Он жил и так ужасно страдал, если людям доста-
точно и такого глупого Его изображения! Но тем не менее
я знаю, что и мой образ Спасителя или Франциска — это
всего лишь образ какого-то человека и до прообраза не
дотягивается, что самому Спасителю мой внутренний об-
раз Его показался бы таким же в точности глупым и убо-
гим, как мне эти слащавые образки. Я говорю тебе это не
для того, чтобы оправдать твою досаду и злость на тот
портретик, нет, тут ты не прав, говорю я это, только что-
бы показать тебе, что способна тебя понять. Ведь у вас,
ученых и художников, полно в головах всяких необыкно-
венных вещей, но вы такие же люди, как прочие, и у нас,
у прочих, тоже есть в головах свои мечты и свои игры. Я
же заметила, ученый господин, что ты немножко смутил-
ся, думая, как рассказать мне свою историю с Гёте, — тебе
надо было постараться сделать свои высокие материи по-
нятными простой девушке. Ну вот, я и хочу тебе показать,
что незачем было особенно стараться. Я тебя и так пони-
маю. А теперь довольно! Тебе надо лечь спать.
Она ушла, а меня проводил на третий этаж старик-
лакей, вернее, сперва он осведомился о моем багаже и,
услышав, что багажа нет, взял с меня вперед то, что на
его языке именовалось «ночлежными». Затем он поднял-
ся со мной по старой темной лестнице, привел меня в
какую-то комнатку и оставил одного. Там стояла хлипкая
деревянная кровать, очень короткая и жесткая, а на сте-
не висели сабля, цветной портрет Гарибальди и увядший
венок, оставшийся от празднества какого-то клуба.
201
Герман Гессе
Я многое отдал бы за ночную рубашку. В моем рас-
поряжении были, по крайней мере, вода и маленькое по-
лотенце, так что я умылся, а затем лег на кровать в
одежде, не погасив света. Теперь можно было спокойно
подумать. Итак, с Гёте дело уладилось. Чудесно, что он
явился ко мне во сне! И эта замечательная девушка —
знать бы ее имя! Вдруг человек, живой человек, кото-
рый разбил мутный стеклянный колпак моей омертвело-
сти и подал мне руку, добрую, прекрасную, теплую
руку! Вдруг снова вещи, которые меня как-то касались,
о которых я мог думать с радостью, с волненьем, с ин-
тересом! Вдруг открытая дверь, через которую ко мне
вошла жизнь! Может быть, я снова сумею жить, может
быть, опять стану человеком. Моя душа, уснувшая на
холоде и почти замерзшая, вздохнула снова, сонно по-
вела слабыми крылышками. Гёте побывал у меня. Де-
вушка велела мне есть, пить, спать, приняла во мне дру-
жеское участие, высмеяла меня, назвала меня глупым
мальчиком. И еще она, замечательная моя подруга, рас-
сказала мне о святых, показала мне, что даже в самых
странных своих заскоках я вовсе не одинок и не пред-
ставляю собой непонятного, болезненного исключения,
что у меня есть братья и сестры, что меня понимают.
Увижу ли я ее вновь? Да, конечно, на нее можно поло-
житься. «Слово есть слово».
И вот я уже опять уснул, я проспал около четырех или
пяти часов. Было уже больше десяти, когда я проснул-
ся—в измятой одежде, разбитый, усталый, с воспоми-
нанием о чем-то ужасном, случившемся накануне, но
живой, полный надежд, полный славных мыслей. При
возвращении в свою квартиру я не чувствовал ни малей-
шего подобия тех страхов, какие внушало мне это возвра-
щенье вчера.
На лестнице, выше араукарии, я встретился с «тетуш-
кой», моей хозяйкой, которую мне редко случалось ви-
деть, но приветливость которой мне очень нравилась.
Встреча эта была мне неприятна, вид у меня, непричесан-
ного и небритого, был как-никак довольно несвежий.
202
Степной волк
Вообще-то она всегда считалась с моим желанием, чтобы
меня не беспокоили и не замечали, но сегодня, кажется,
и впрямь прорвалась завеса, рухнула перегородка между
мной и окружающим миром — «тетушка* засмеялась и
остановилась.
— Ну и гульнули же вы, господин Галлер, даже не
ночевали дома. Представляю себе, как вы устали!
— Да, — сказал я и тоже засмеялся, — ночь сегодня
была довольно-таки бурная, и чтобы не нарушать стиля
вашего дома, я поспал в гостинице. Я очень чту покой и
добропорядочность вашего дома, иногда я кажусь себе в
нем каким-то инородным телом.
— Не смейтесь, господин Галлер.
— О, я смеюсь только над самим собой.
— Вот это-то и нехорошо. Вы не должны чувствовать
себя «инородным телом» в моем доме. Живите себе, как
вам нравится, и делайте, что вам хочется. У меня было
много очень-очень порядочных жильцов, донельзя поря-
дочных, но никто не был спокойнее и не мешал нам мень-
ше, чем вы. А сейчас — хотите чаю?
Я не устоял. Чай был мне подан в ее гостиной с кра-
сивыми дедовскими портретами и дедовской мебелью, и
мы немного поболтали. Не задавая прямых вопросов, эта
любезная женщина узнала кое-что о моей жизни и моих
мыслях, она слушала меня с той смесью внимания и ма-
теринской невзыскательности, с какой относятся умные
женщины к чудачествам мужчин. Зашла речь и об ее
племяннике, и в соседней комнате она показала мне его
последнюю любительскую поделку — радиоприемник.
Вот какую машину смастерил в свои свободные вечера
этот прилежный молодой человек, увлеченный идеей бес-
проволочности и благоговеющий перед богом техники,
которому понадобились тысячи лет, чтобы открыть и
весьма несовершенно представить то, что всегда знал и
чем умнее пользовался каждый мыслитель. Мы погово-
рили об этом, ибо тетушка немного склонна к набожнос-
ти и не прочь побеседовать на религиозные темы. Я ска-
зал ей, что вездесущность всех сил и действий была
203
Герман Гессе
отлично известна древним индийцам, а техника довела до
всеобщего сознания лишь малую часть этого феномена,
сконструировав для него, то есть для звуковых волн,
пока еще чудовищно несовершенные приемник и передат-
чик. Самая же суть этого старого знания, нереальность
времени, до сих пор еще не замечена техникой, но, ко-
нечно, в конце концов она тоже будет «открыта» и попа-
дет в руки деятельным инженерам. Откроют, и может
быть, очень скоро, что нас постоянно окружают не толь-
ко теперешние, сиюминутные картины и события, — по-
добно тому как музыка из Парижа и Берлина слышна
теперь во Франкфурте или в Цюрихе, — но что все ког-
да-либо случившееся точно так же регистрируется и на-
личествует и что в один прекрасный день мы, наверно,
услышим, с помощью или без помощи проволоки, со зву-
ковыми помехами или без оных, как говорят царь Соломон
и Вальтер фон дер Фогельвайде. И все это, как сегодня
зачатки радио, будет служить людям лишь для того, что-
бы убегать от себя и от своей цели, спутываясь все более
густой сетью развлечений и бесполезной занятости. Но
все эти хорошо известные мне вещи я говорил не тем
привычным своим тоном, который полон язвительного
презрения к времени и к технике, а шутливо и легко, и
тетушка улыбалась, и мы просидели вместе добрый час,
попивали себе чай и были довольны.
На вечер вторника пригласил я эту красивую, замеча-
тельную девушку из «Черного орла», и убить оставшее-
ся время стоило мне немалых усилий. А когда вторник
наконец наступил, важность моих отношений с незнаком-
кой стала мне до страшного ясна. Я думал только о ней,
я ждал от нее всего, я готов был все принести ей в жер-
тву, бросить к ее ногам, хотя отнюдь не был в нее влюб-
лен. Стоило лишь мне представить себе, что она нарушит
или забудет наш уговор, и я уже ясно видел, каково мне
будет тогда: мир снова станет пустым, потекут серые,
никчемные дни, опять вернется весь этот ужас тишины и
омертвенья вокруг меня, и единственный выход из этого
безмолвного ада — бритва. А бритва нисколько не стала
204
Степной волк
милей мне за эти несколько дней, она пугала меня ничуть
не меньше, чем прежде. Вот это-то и было мерзко: я ис-
пытывал глубокий, щемящий страх, я боялся перерезать
себе горло, боялся умирания, противился ему с такой
дикой, упрямой, строптивой силой, словно я здоровый
человек, а моя жизнь — рай. Я понимал свое состояние
с полной, беспощадной ясностью, понимал, что не что
иное, как невыносимый раздор между неспособностью
жить и неспособностью умереть, делает столь важной для
меня эту маленькую красивую плясунью из «Черного
орла». Она была окошечком, крошечным светлым отвер-
стием в темной пещере моего страха. Она была спасени-
ем, путем на волю. Она должна была научить меня жить
или научить умереть, она должна была коснуться своей
твердой и красивой рукой моего окоченевшего сердца,
чтобы оно либо расцвело, либо рассыпалось в прах от
прикосновения жизни. Откуда взялись у нее эти силы,
откуда пришла к ней эта магия, по каким таинственным
причинам возымела она столь глубокое значение для
меня, об этом я не думал, да и было это безразлично; мне
совершенно не важно было это знать. Никакое знание,
никакое понимание для меня уже ничего не значило, ведь
именно этим я был перекормлен, и в том-то и была для
меня самая острая, самая унизительная и позорная мука,
что я так отчетливо видел, так явно сознавал свое состо-
янье. Я видел этого малого, эту скотину Степного волка
мухой в паутине, видел, как решается его судьба, как
запутался он и как беззащитен, как приготовился впить-
ся в него паук, но как близка, кажется, и рука помощи.
Я мог бы сказать самые умные и тонкие вещи о связях и
причинах моего страданья, моей душевной болезни, мое-
го помешательства, моего невроза, эта механика была
мне ясна. Но нужны были не знанье, не пониманье, —
не их я так отчаянно жаждал, — а впечатления, решенье,
толчок и прыжок.
Хотя в те дни ожиданья я нисколько не сомневался,
что моя приятельница сдержит слово, в последний день
я был все же очень взволнован и неуверен; никогда в
205
Герман Гессе
жизни я не ждал вечера с таким нетерпеньем. И как ни
невыносимы становились напряженье и нетерпенье, они
в то же время оказывали на меня удивительно благотвор-
ное действие: невообразимо отрадно и ново было мне,
разочарованному, давно уже ничего не ждавшему, ниче-
му не радовавшемуся, чудесно это было — метаться весь
день в тревоге, страхе и лихорадочном ожиданье, напе-
ред представлять себе результаты вечера, бриться ради
него и одеваться (с особой тщательностью, новая рубаш-
ка, новый галстук, новые шнурки для ботинок). Кем бы
ни была эта умная и таинственная девушка, каким бы
образом ни вступила она в этот контакт со мной, для
меня это не имело значенья; она существовала, чудо слу-
чилось, я еще раз нашел человека и нашел в себе новый
«интерес к жизни! Важно было только, чтобы это продол-
жалось, чтобы я предался этому влечению, последовал за
этой звездой.
Незабываем тот миг, когда я ее снова увидел! Я сидел
за маленьким столиком старого, уютного ресторана,
предварительно, хотя в том не было нужды, заказанным
мною по телефону, и изучал меню, а в стакане с водой
стояли две прекрасные орхидеи, которые я купил для
своей подруги. Ждать мне пришлось довольно долго, но
я был уверен, что она придет, и уже не волновался. И
вот она пришла, остановилась у гардероба и поздорова-
лась со мной только внимательным, чуть испытующим
взглядом своих светло-серых глаз. Я недоверчиво про-
следил, как держится с нею официант. Нет, слава Богу,
никакой фамильярности, ни малейшего несоблюдения
дистанции, он был безупречно вежлив. И все же они
были знакомы, она называла его Эмиль.
Когда я преподнес ей орхидеи, она обрадовалась и
засмеялась.
— Это мило с твоей стороны, Гарри. Ты хотел сделать
мне подарок, — так ведь? — и не знал, что выбрать, не
очень-то знал, насколько ты, собственно, вправе дарить
мне что-либо, не обижусь ли я, вот ты и купил орхидеи,
это всего лишь цветы, а стоят все-таки дорого. Спасибо.
206
Степной волк
Кстати, скажу тебе сразу: я не хочу, чтобы ты делал мне
подарки. Я живу на деньги мужчин, но на твои деньги я
не хочу жить. Но как ты изменился! Тебя не узнать. В
тот раз у тебя был такой вид, словно тебя только что
вынули из петли, а сейчас ты уже почти человек. Кста-
ти, ты выполнил мой приказ?
— Какой приказ?
— Забыл? Я хочу спросить, умеешь ли ты теперь
танцевать фокстрот. Ты говорил, что ничего так не же-
лаешь, как получать от меня приказы, что слушаться
меня тебе милее всего. Вспоминаешь?
— О да, и это остается в силе! Я говорил всерьез.
— А танцевать все-таки еще не научился?
— Разве можно так быстро, всего за несколько дней?
— Конечно. Танцевать фокс можно выучиться за час,
бостон за два часа. Танго сложнее, но оно тебе и не нужно.
— А теперь мне пора наконец узнать твое имя.
Она поглядела на меня молча.
— Может быть, ты его угадаешь. Мне было бы очень
приятно, если бы ты его угадал. Ну-ка, посмотри на меня
хорошенько! Ты еще не заметил, что у меня иногда бы-
вает мальчишеское лицо? Например, сейчас?
Да, присмотревшись теперь к ее лицу, я согласился с
ней, это было мальчишеское лицо. И когда я минуту по-
медлил, это лицо заговорило со мной и напомнило мне
мое собственное отрочество и тогдашнего друга — того
звали Герман. На какое-то мгновение она совсем превра-
тилась в этого Германа.
— Если бы ты была мальчиком, — сказал я удивлен-
но, — тебе следовало бы зваться Германом.
— Кто знает, может быть, я и есть мальчик, только пе-
реодетый, — сказала она игриво.
— Тебя зовут Термина?
Она, просияв, утвердительно кивнула головой, до-
вольная, что я угадал. Как раз подали суп, мы начали
есть, и она развеселилась, как ребенок. Красивей и сво-
еобразней всего, что мне в ней нравилось и меня очаро-
вывало, была эта ее способность переходить совершенно
207
Герман Гессе
внезапно от глубочайшей серьезности к забавнейшей ве-
селости, и наоборот, причем нисколько не меняясь и не
кривляясь, этим она походила на одаренного ребенка.
Теперь она веселилась, дразнила меня фокстротом, даже
раз-другой толкнула меня ногой, горячо хвалила еду,
заметила, что я постарался получше одеться, но нашла
еще множество недостатков в моей внешности.
В ходе нашей болтовни я спросил ее:
— Как это у тебя получилось, что ты вдруг стала по-
хожа на мальчика и я угадал твое имя?
— О, это все получилось у тебя самого. Как же ты,
ученый господин, не понимаешь, что я потому тебе нрав-
люсь и важна для тебя, что я для тебя как бы зеркало,
что во мне есть что-то такое, что отвечает тебе и тебя
понимает? Вообще-то всем людям надо бы быть друг для
друга такими зеркалами, надо бы так отвечать, так со-
ответствовать друг другу, но такие чудаки, как ты, — ред-
кость и легко сбиваются на другое: они, как околдованные,
ничего не могут увидеть и прочесть в чужих глазах, им ни
до чего нет дела. И когда такой чудак вдруг все-таки
находит лицо, которое на него действительно глядит и в
котором он чует что-то похожее на ответ и родство, ну,
тогда он, конечно, радуется.
— Ты все знаешь, Термина! — воскликнул я удивлен-
но. — Все в точности так, как ты говоришь! И все же ты
совсем-совсем иная, чем я! Ты моя противоположность,
у тебя есть все, чего у меня нет.
— Так тебе кажется, — сказала она лаконично, — и
это хорошо.
И тут на ее лицо, которое и в самом деле было для
меня каким-то волшебным зеркалом, набежала тяжелая
туча серьезности, вдруг все это лицо задышало только
серьезностью, только трагизмом, бездонным, как в пус-
тых глазах маски. Медленно, словно бы через силу про-
износя слово за словом, она сказала:
— Слушай, не забывай, что ты сказал мне! Ты сказал,
что я должна тебе приказывать и что для тебя это будет
радость — подчиняться всем моим приказам. Не забывай
208
Степной волк
этого! Знай, маленький Гарри: так же, как я действую на
тебя, как мое лицо дает тебе ответ и что-то во мне идет
тебе навстречу и внушает тебе доверие, — точно так же и
ты действуешь на меня. Когда я в тот раз увидела, как
ты появился в «Черном орле», такой усталый, с таким
отсутствующим видом, словно ты уже почти на том све-
те, я сразу почувствовала: этот будет меня слушаться, он
жаждет, чтобы я ему приказывала, и я буду ему прика-
зывать! Поэтому я и заговорила с тобой, и поэтому мы
стали друзьями.
Она говорила с такой тяжелой серьезностью, с таким
душевным напряжением, что я не вполне понимал ее и
попытался успокоить ее и отвлечь. Она только отмахну-
лась от этих моих попыток движеньем бровей и продол-
жала ледяным голосом:
— Ты должен сдержать свое слово, малыш, так и
знай, а то пожалеешь. Ты будешь получать от меня много
приказов и будешь им подчиняться, славных приказов,
приятных приказов, тебе будет сплошное удовольствие их
слушаться. А под конец ты исполнишь и мой последний
приказ, Гарри.
— Исполню, — сказал я почти безвольно. — Что ты
прикажешь мне напоследок?
Но я уже догадывался — что, Бог знает почему.
Она поежилась, словно ее зазнобило, и, кажется, мед-
ленно вышла из своей отрешенности. Ее глаза не отпус-
кали меня. Она стала вдруг еще мрачнее.
— Было бы умно с моей стороны не говорить тебе это-
го. Но я не хочу быть умной, Гарри, на сей раз нет. Я хочу
чего-то совсем другого. Будь внимателен, слушай! Ты ус-
лышишь это, снова забудешь, посмеешься над этим, по-
плачешь об этом. Будь внимателен, малыш! Я хочу поиг-
рать с тобой, братец, не на жизнь, а на смерть и, прежде
чем мы начнем играть, хочу раскрыть тебе свои карты.
Какое прекрасное, какое неземное было у нее лицо, ког-
да она это говорила! В ее глазах, холодных и светлых,
витала умудренная грусть, эти глаза, казалось, выстра-
дали все мыслимые страданья и сказали им «да». Губы
209
Герман Гессе
ее говорили с трудом, словно им что-то мешало, — так го-
ворят на большом морозе, когда коченеет лицо, но меж-
ду губами, в уголках рта, в игре редко показывавшегося
кончика языка струилась, противореча ее взгляду и голо-
су, какая-то милая, игривая чувственность, какая-то ис-
кренняя сладострастность. На ее тихий, ровный лоб сви-
сал короткий локон, и оттуда, от той стороны лба, где он
свисал, изливалась время от времени, как живое дыха-
нье, эта волна мальчишества, двуполой магии. Я слушал
ее испуганно и все же как под наркозом, словно бы напо-
ловину отсутствуя.
— Ты расположен ко мне, — продолжала она, — по
причине, которую я уже открыла тебе: я прорвала твое
одиночество, я перехватила тебя у самых ворот ада и ожи-
вила вновь. Но я хочу от тебя большего, куда большего.
Я хочу заставить тебя влюбиться в меня. Нет, не возра-
жай мне, дай сказать! Ты очень расположен ко мне, я это
чувствую, и благодарен мне, но ты не влюблен в меня. Я
хочу сделать так, чтобы ты влюбился в меня, это входит в
мою профессию; ведь я живу на то, что заставляю муж-
чин влюбляться в себя. Но имей в виду, я хочу сделать
это не потому, что нахожу тебя таким уж очаровательным.
Я не влюблена в тебя, Гарри, как и ты не влюблен в меня.
Но ты нужен мне так же, как тебе нужна я. Я нужна тебе
сейчас, сию минуту, потому что ты в отчаянье и нужда-
ешься в толчке, который метнет тебя в воду и сделает сно-
ва живым. Я нужна тебе, чтобы ты научился танцевать,
научился смеяться, научился жить. А ты понадобишься
мне — не сегодня, позднее — тоже для одного очень важ-
ного и прекрасного дела. Когда ты будешь влюблен в
меня, я отдам тебе свой последний приказ, и ты повину-
ешься, и это будет на пользу тебе и мне.
Она приподняла в стакане одну из коричнево-фиоле-
товых, с зелеными прожилками орхидей, склонила к ней
на мгновенье лицо и стала глядеть на цветок.
— Тебе будет нелегко, но ты это сделаешь. Ты выпол-
нишь мой приказ и убьешь меня. Вот в чем дело. Боль-
ше не спрашивай!
210
Степной волк
Все еще глядя на орхидею, она умолкла, ее лицо пе-
рестало быть напряженным, оно расправилось, как рас-
пускающийся цветок, и вдруг на губах ее появилась вос-
хитительная улыбка, хотя глаза еще мгновение оцепенело
глядели в одну точку. А потом она тряхнула головой с
маленьким мальчишеским локоном, выпила глоток вина,
вспомнила вдруг, что мы сидим за ужином, и с веселым
аппетитом набросилась на еду.
Я ясно слышал каждое слово ее жутковатой речи, уга-
дал даже ее «последний приказ», прежде чем она откры-
ла его, и уже не был испуган словами «ты убьешь меня».
Все, что она сказала, прозвучало для меня убедительно,
как неотвратимая предопределенность, я принял это без
всякого сопротивления, и тем не менее, несмотря на ужа-
сающую серьезность, с какой она говорила, все это каза-
лось мне не вполне реальным и серьезным. Одна часть
моей души впивала ее слова и верила им, другая часть
моей души успокоительно кивала и принимала к сведе-
нью, что и у такой умной, здоровой и уверенной Терми-
ны тоже, оказывается, есть свои причуды и помрачения.
Едва было выговорено последнее из ее слов, как вся эта
сцена подернулась флером нереальности и призрачности.
И все же я не мог с такой же эквилибристической лег-
костью, как Термина, совершить обратный прыжок в
правдоподобность и реальность.
— Значит, когда-нибудь я тебя убью? — спросил я
еще в полузабытьи, хотя она уже смеялась, воодушевлен-
но разрезая птичье мясо.
— Конечно, — кивнула она небрежно, — хватит об
этом, сейчас время ужинать. Гарри, будь добр, закажи
мне еще немножко зеленого салату! У тебя нет аппети-
та? Кажется, тебе надо учиться всему, что у других само
собой получается, даже находить радость в еде. Смотри
же, малыш, вот утиная ножка, и когда отделяешь пре-
красное светлое мясо от косточки, то это праздник, и тут
человек должен ощущать аппетит, должен испытывать
волненье и благодарность, как влюбленный, когда он
впервые снимает кофточку со своей девушки. Понял?
211
Герман Гессе
Нет? Ты овечка. Погоди, я дам тебе кусочек от этой слав-
ной ножки, ты увидишь. Вот так, открой-ка рот!.. О, ка-
кое же ты чудовище! Боже, теперь он косится на других
людей, не видят ли они, что я кормлю его с вилки! Не
беспокойся, блудный сын, я не опозорю тебя. Но если
тебе непременно нужно чье-то разрешение на твое удо-
вольствие, тогда ты действительно бедняга.
Все нереальнее становилась недавняя сцена, все неве-
роятнее казалось, что лишь несколько минут назад эти
глаза глядели так тяжело и так леденяще. О, в этом Тер-
мина была как сама жизнь: всегда лишь мгновенье, ко-
торого нельзя учесть наперед. Теперь она ела, и утиная
ножка, салат, торт и ликер принимались веерьез, стано-
вились предметом радости и суждения, разговора и фан-
тазии. Как только убирали тарелку, начиналась новая
глава. Эта женщина, разглядевшая меня насквозь, знав-
шая о жизни, казалось, больше, чем все мудрецы вместе
взятые, ребячилась, жила и играла мгновеньем с таким
искусством, что сразу превратила меня в своего ученика.
Была ли то высшая мудрость или простейшая наивность,
но кто умел до такой степени жить мгновеньем, кто до
такой степени жил настоящим, так приветливо-бережно
ценил малейший цветок у дороги, малейшую возмож-
ность игры, заложенную в мгновенье, тому нечего было
бояться жизни. И этот-то резвый ребенок со своим хоро-
шим аппетитом, со своим игривым гурманством был од-
новременно мечтательницей и истеричкой, которая жела-
ет себе смерти, или расчетливой обольстительницей,
которая сознательно и с холодным сердцем хочет добить-
ся, чтобы я влюбился в нее и стал ее рабом? Это было
невероятно. Нет, просто она так целиком отдавалась
мгновенью, что с такой же готовностью, как любую весе-
лую мысль, впускала в себя и переживала любой темный
страх, мелькнувший в далеких глубинах ее души.
Эта Термина, которую сегодня я видел второй раз,
знала обо мне все, мне казалось невозможным что-либо
от нее утаить. Может быть, она не вполне понимала мою
духовную жизнь; в мои отношения с музыкой, с Гёте,
212
Степной волк
с Новалисом или Бодлером она, может быть, и не могла
вникнуть — но и это было под большим вопросом, веро-
ятно, и это удалось бы ей без труда. А если бы и не уда-
лось — что уж там осталось от моей «духовной жизни»?
Разве все это не рухнуло и не потеряло свой смысл? Но
другие мои, самые личные мои проблемы и заботы, — их
она все поняла бы, в этом я не сомневался. Скоро я пого-
ворю с ней о Степном волке, о трактате, обо всем, что
пока существует для меня одного, о чем я никому еще не
проронил ни слова. Я не удержался от искушенья начать
сейчас же.
— Термина, — сказал я, — недавно со мной произо-
шел странный случай. Какой-то незнакомец дал мне пе-
чатную книжечку, что-то вроде ярмарочной брошюрки,
и там точно описаны вся моя история и все, что меня
касается. Скажи, разве это не любопытно?
— Как же называется твоя книжечка? — спросила она
невзначай.
— «Трактат о Степном волке».
— О, степной волк — это великолепно! И степной
волк — это ты? Это, по-твоему, ты?
— Да, это я. Я наполовину человек и наполовину
волк, так, во всяком случае, мне представляется.
Она не ответила. Она испытующе и внимательно по-
смотрела мне в глаза, посмотрела на мои руки, и на миг
в ее взгляде и лице опять появились, как прежде, глубо-
кая серьезность и мрачная страстность. Если я угадал ее
мысли, то думала она о том, в достаточной ли мере я
волк, чтобы выполнить ее «последний приказ».
— Это, конечно, твоя фантазия, — сказала она, сно-
ва повеселев, — или, если хочешь, поэтическая выдумка.
Но что-то в этом есть. Сегодня ты не волк, но в тот раз,
когда ты вошел в зал, словно с луны свалившись, в тебе
и правда было что-то от зверя, это-то мне и понравилось.
Она вдруг спохватилась, запнулась и, словно бы сму-
щенно, сказала:
— До чего глупо звучат такие слова — «зверь», «хищное
животное»! Не надо так говорить о животных. Конечно,
213
Герман Гессе
они часто бывают страшные, но все-таки они куда более
настоящие, чем люди.
— Что значит «более настоящие»? Как ты это понима-
ешь?
— Ну, взгляни на какое-нибудь животное, на кошку
или на собаку, на птицу или даже на каких-нибудь боль-
ших красивых животных в зоологическом саду, на пуму
или на жирафу! И ты увидишь, что все они настоящие,
что нет животного, которое бы смущалось, не знало бы,
что делать и как вести себя. Они не хотят тебе льстить,
не хотят производить на тебя какое-то впечатление. Ни-
чего показного. Какие они есть, такие и есть, как камни
и цветы или как звезды на небе. Понимаешь?
Я понял.
— Животные большей частью бывают грустные, —
продолжала она. — И когда человек очень грустен, грус-
тен не потому, что у него болят зубы или он потерял день-
ги, а потому, что он вдруг чувствует, каково всё, какова
вся жизнь, и грусть его настоящая, — тогда он всегда не-
множко похож на животное, тогда он выглядит грустно,
но в нем больше настоящего и красивого, чем обычно. Так
уж ведется, и когда я впервые увидела тебя, Степной
волк, ты выглядел так.
— Ну а что, Термина, ты думаешь о той книжке, где
я описан?
— Ах, знаешь, я не люблю все время думать. Погово-
рим об этом в другой раз. Можешь мне дать ее как-ни-
будь почитать.
Она попросила кофе и казалась некоторое время не-
внимательной и рассеянной, а потом вдруг просияла и,
видимо, достигла какой-то цели в своих раздумьях.
— Ау, — воскликнула она радостно, — наконец дошло!
— Что — дошло?
— Насчет фокстрота, у меня это ни на минуту не вы-
ходило из головы. Скажи, у тебя есть комната, где мы
могли бы иногда часок потанцевать вдвоем? Пусть ма-
ленькая, это не важно, лишь бы не было под тобой жиль-
ца, который поднимется и устроит скандал, если у него
214
Степной волк
чуть-чуть подрожит потолок. Что ж, хорошо, очень хоро-
шо! Тогда ты можешь дома учиться танцевать.
— Да, — сказал я робко, — тем лучше. Но я думал,
что для этого нужна и музыка.
— Конечно, нужна. Ну, так музыку ты себе купишь,
это стоит самое большее столько же, сколько курс у учи-
тельницы танцев. На учительнице ты сэкономишь, ею
буду я сама. Значит, и музыка будет всегда к нашим ус-
лугам, и вдобавок у нас еще останется граммофон.
— Граммофон?
— Разумеется. Ты купишь небольшую такую машин-
ку и несколько танцевальных пластинок в придачу...
— Чудесно, — воскликнул я, — и если тебе действи-
тельно удастся научить меня танцевать, граммофон ты
получишь в виде гонорара. Согласна?
Я сказал это очень бойко, но сказал не от чистого сер-
дца. Я не мог представить себе такую совершенно несим-
патичную мне машину в своем кабинетике, да и танцевать-
то мне совсем не хотелось. При случае, думал я, это можно
попробовать, — хоть и был убежден, что я слишком стар и
неповоротлив и танцевать уж не научусь. Но так, с места в
карьер — это было для меня слишком стремительно, и я
чувствовал, как во мне восстает все мое предубеждение
старого, избалованного знатока музыки против граммо-
фона, джаза и современных танцевальных мелодий. И
чтобы теперь в моей комнате, рядом с Новалисом и Жа-
ном Полем, в келье, где я предавался своим мыслям, в
моем убежище звучали американские шлягеры, а я
танцевал под них, — этого люди никак не вправе были
от меня требовать. Но требовали этого не какие-то отвле-
ченные «люди», требовала Термина, а ей полагалось при-
казывать. Я подчинился. Конечно, я подчинился.
На следующий день, во второй его половине, мы
встретились в кафе. Термина уже сидела там, когда я
пришел, и пила чай. Она, улыбаясь, показала мне газе-
ту, где обнаружила мое имя. Это был один из тех вызыва-
юще реакционерных листков моей родины, в которых все-
гда время от времени проходили по кругу злопыхательские
215
Герман Гессе
статейки против меня. Во время войны я был ее против-
ником, после войны призывал к спокойствию, терпенью,
человечности и самокритике, сопротивляясь все более с
каждым днем грубой, глупой и дикой националистичес-
кой травле. Это был опять выпад такого рода, плохо на-
писанный, наполовину сочиненный самим редактором,
наполовину состряпанный из множества подобных выс-
туплений близкой ему прессы. Никто, как известно, не
пишет хуже, чем защитники стареющей идеологии, ник-
то не проявляет меньше опрятности и добросовестности
в своем ремесле, чем они. Термина прочла эту статью и
узнала из нее, что Гарри Галлер — вредитель и безрод-
ный проходимец и что, конечно, дела отечества не могут
не обстоять скверно, пока терпят таких людей и такие
мысли и воспитывают молодежь в духе сентиментальной
идеи единого человечества, вместо того чтобы воспиты-
вать ее в боевом духе мести заклятому врагу.
— Это ты? — спросила Термина, указывая на мое
имя. — Ну, и нажил же ты себе врагов, Гарри. Тебя это
злит?
Я прочел несколько строк, все было как обычно, каж-
дое из этих стереотипных ругательств было мне уже мно-
го лет знакомо до отвращения.
— Нет, — сказал я, — меня это не злит, я давно к
этому привык. Я не раз высказывал мнение, что, вместо
того чтобы убаюкивать себя политиканским вопросом
«кто виноват», каждый народ и даже каждый отдельный
человек должен покопаться в себе самом, понять, на-
сколько он сам, из-за своих собственных ошибок, упуще-
ний, дурных привычек, виновен в войне и прочих бедах
мира, что это единственный путь избежать, может быть,
следующей войны. Этого они мне не прощают, еще бы,
ведь сами они нисколько не виноваты, — кайзер, генера-
лы, крупные промышленники, политики, газеты, — нико-
му не в чем себя упрекнуть, ни на ком нет ни малейшей
вины! Можно подумать, что в мире все обстоит великолеп-
но, только вот десяток миллионов убитых лежит в зем-
ле. И понимаешь, Термина, хотя такие пасквили уже не
216
Степной волк
могут меня разозлить, мне иногда становится от них гру-
стно. Две трети моих соотечественников читают газеты
этого рода, читают каждое утро и каждый вечер эти слова,
людей каждый день обрабатывают, поучают, подстрекают,
делают недовольными и злыми, а цель и конец всего это-
го — снова война, следующая, надвигающаяся война, ко-
торая, наверно, будет еще ужасней, чем эта. Все это ясно
и просто, любой человек мог бы это понять, мог бы, по-
думав часок, прийти к тому же выводу. Но никто этого
не хочет, никто не хочет избежать следующей войны,
никто не хочет избавить себя и своих детей от следую-
щей массовой резни, если это не стоит дешевле. Подумать
часок, на какое-то время погрузиться в себя и задаться
вопросом, в какой мере ты сам участвуешь и виновен в
беспорядке и зле, царящих в мире, — этого, понимаешь,
никто не хочет! И значит, так будет продолжаться, и
тысячи людей будут изо дня в день усердно готовить
новую войну. С тех пор как я это знаю, это убивает меня
и приводит в отчаянье, для меня уже не существует ни
«отечества», ни идеалов, это ведь все только декорация
для господ, готовящих следующую бойню. Нет никакого
смысла по-человечески думать, говорить, писать, нет
никакого смысла носиться с хорошими мыслями: на
двух-трех человек, которые это делают, приходятся
каждодневно тысячи газет, журналов, речей, открытых
и тайных заседаний, которые стремятся к обратному и
его достигают.
Термина слушала с участием.
— Да, — сказала она теперь, — тут ты прав. Конечно,
война опять будет, не нужно читать газет, чтобы это знать.
Можно, конечно, грустить по этому поводу, но не стоит.
Это все равно что грустить о том, что, как ни вертись, как
ни старайся, а от смерти не отвертеться. Бороться со смер-
тью, милый Гарри, это всегда прекрасное, благородное,
чудесное и достойное дело, а значит, бороться с войной —
тоже. Но и это всегда — безнадежное донкихотство.
— Так оно, может быть, и есть, — воскликнул я рез-
ко, — но от таких истин, как та, что мы все скоро умрем
217
Герман Гессе
и, значит, мол, на все наплевать, вся жизнь делается по-
шлой и глупой. По-твоему, значит, нам надо все бросить,
отказаться от всякой духовности, от всяких стремлений,
от всякой человечности, смириться с произволом често-
любия и денег и дожидаться за кружкой пива следующей
мобилизации?
Удивителен был взгляд, который теперь метнула на
меня Термина, взгляд насмешливо-издевательский, плу-
товатый, отзывчиво-товарищеский и одновременно тяже-
лый, полный знания и глубочайшей серьезности!
— Да нет же, — сказала она совсем по-матерински. —
Твоя жизнь не станет пошлой и глупой, даже если ты и
знаешь, что твоя борьба успеха не принесет. Гораздо по-
шлее, Гарри, бороться за какое-то доброе дело, за какой-
то идеал и думать, что ты обязан достигнуть его. Разве
идеалы существуют для того, чтобы их достигали? Разве
мы, люди, живем для того, чтобы отменить смерть? Нет,
мы живем, чтобы бояться ее, а потом снова любить, и как
раз благодаря ей жизнь так чудесно пылает в иные часы.
Ты ребенок, Гарри. Слушайся теперь и ступай со мной,
у нас сегодня много дел. Сегодня я больше не буду ду-
мать о войне и газетах. А ты?
О нет, я тоже готов был не думать о них.
Мы пошли вместе — это была наша первая совмест-
ная прогулка по городу — в магазин музыкальных при-
надлежностей и стали рассматривать там граммофоны,
мы их открывали, закрывали, заводили, и когда один из
них показался нам вполне подходящим, очень славным
и недорогим, я собрался купить его, но Термина не хоте-
ла спешить. Она удержала меня, и мне пришлось отпра-
виться с ней сначала в другую лавку, чтобы и там осмот-
реть и прослушать граммофоны всех типов и размеров,
и лишь после этого она согласилась вернуться в первую
и купить присмотренный там экземпляр.
— Вот видишь, — сказал я, — мы могли сделать это
проще.
— Ты думаешь? А завтра, может быть, мы увидели бы
в другой витрине такую же точно машину, только на
218
Степной волк
двадцать франков дешевле. И кроме того, делать покуп-
ки — это удовольствие, а что доставляет удовольствие,
тем надо насладиться сполна. Тебе еще многому нужно
учиться.
С помощью посыльного мы доставили наше приобре-
тение ко мне на квартиру.
Термина внимательно осмотрела мою гостиную, похва-
лила печку и диван, посидела на стульях, потрогала
книги, надолго задержалась перед фотографией моей
возлюбленной. Граммофон мы поставили на комод сре-
ди нагроможденных кучами книг. И тут началось мое
ученье. Она поставила фокстрот, показала мне первые
па, взяла мою руку и стала меня водить. Я послушно топ-
тался с ней, задевая стулья, подчинялся ее приказам, не
понимал ее, наступал ей на ноги и был столь же неук-
люж, сколь и усерден. После второго танца она броси-
лась на диван и засмеялась, как ребенок.
— Боже, до чего ты неповоротлив! Ходи просто, как
будто гуляешь! Напрягаться совсем не нужно. Тебе, ка-
жется, даже жарко стало? Ладно, передохнем пять ми-
нут! Пойми, танцевать, если умеешь, так же просто, как
думать, а научиться танцевать гораздо легче. Теперь ты
будешь терпимее относиться к тому, что люди не приуча-
ются думать, что они предпочитают называть господина
Галлера изменником родины и спокойно дожидаться сле-
дующей войны.
Через час она ушла, заверив меня, что в следующий
раз дело пойдет уже лучше. Я держался на этот счет дру-
гого мнения и был очень разочарован своей глупостью и
неуклюжестью, за этот час я, казалось, вообще ничему не
научился, и мне не верилось, что в следующий раз дело
пойдет лучше. Нет, чтобы танцевать, нужны способнос-
ти, которые у меня совершенно отсутствовали: веселость,
невинность, легкомыслие, задор. Что ж, я ведь давно так
и думал.
Но, странная вещь, в следующий раз дело и впрямь
пошло лучше, и мне стало даже интересно, и в конце
урока Термина заявила, что фокстрот я уже усвоил. Но
219
Герман Гессе
когда она вывела из этого заключение, что завтра я дол-
жен пойти танцевать с ней в какой-нибудь ресторан, я
перепугался и заартачился. Она холодно напомнила мне
о моем обете послушания и велела мне явиться завтра на
чай в отель «Баланс».
В тот вечер я сидел дома, хотел почитать, но не смог.
Я боялся завтрашнего дня; ужасно было подумать, что
я, старый, робкий, застенчивый нелюдим, не только по-
явлюсь в одном из этих пошлых современных заведений,
где пьют чай и танцуют, но и выступлю среди чужих
людей в роли танцора, ничего еще не умея. И призна-
юсь, я смеялся над самим собой и стыдился самого себя,
когда один, в тихом своем кабинете, завел граммофон и
тихонько, на цыпочках, прорепетировал свои фокстрот-
ные па.
На следующий день в отеле «Баланс» играл неболь-
шой оркестр, подавали чай и виски. Я попытался подку-
пить Термину, предложил ей пирожные, попытался уго-
стить ее хорошим вином, но она осталась непреклонна.
— Ты пришел сюда не ради удовольствия. Это урок
танцев.
Мне пришлось протанцевать с ней раза два-три, и в
промежутке она познакомила меня с саксофонистом,
смуглым, красивым молодым человеком испанского или
южноамериканского происхождения, который, как она
сказала, умел играть на всех инструментах и говорить на
всех языках мира. Этот сеньор, казалось, очень хорошо
знал Термину и находился с ней в самых дружеских от-
ношеньях, перед ним стояли два разной величины саксо-
фона, в которые он попеременно трубил, внимательно и
весело изучая своими черными блестящими глазами
танцующих. К собственному удивленью, я почувствовал
что-то вроде ревности к этому простодушному, красиво-
му музыканту, не любовной ревности, — ведь о любви у
нас с Герминой и речи не было, — а ревности более ду-
ховной, дружеской, ибо он казался мне не столь уж дос-
тойным того интереса, того прямо-таки отличительного
внимания, даже почтительности, которые она к нему про-
220
Степной волк
являла. Забавные приходится мне заводить здесь знаком-
ства, подумал я недовольно.
Потом Термину несколько раз приглашали танцевать,
я оставался один за столиком и слушал музыку, музыку,
какой я до сих пор не выносил. Боже, думал я, теперь,
значит, мне надо освоиться здесь и прижиться в этом
всегда так старательно избегаемом, так глубоко презира-
емом мною мире гуляк и искателей удовольствий, в этом
заурядном, стандартном мире мраморных столиков, джа-
зовой музыки, кокоток, коммивояжеров! Я уныло при-
хлебывал чай, рассматривая полупочтенную публику.
Мой взгляд останавливался на двух красивых девушках,
обе хорошо танцевали, с восхищеньем и завистью глядел
я, как гибко, красиво, весело и уверенно они двигались.
Тут появилась Термина, она была недовольна мной. Я
здесь не для того, негодовала она, чтобы строить такую
физиономию и сиднем сидеть за чаем, я обязан сейчас же
взбодриться и пойти танцевать. Что, я ни с кем не зна-
ком? Это совсем не нужно. Неужели здесь нет девушек,
которые мне нравились бы?
Я указал ей на одну из тех, более красивую, которая
как раз стояла неподалеку от нас. Ее прелестная бархат-
ная юбочка, коротко остриженные густые волосы, пол-
ные, как у зрелой женщины, руки были очаровательны.
Термина настаивала на том, чтобы я тотчас подошел к ней
и пригласил ее танцевать. Я отчаянно сопротивлялся.
— Да не могу же я! — сказал я, чувствуя себя несча-
стным. — Если бы я был красивым молодым парнем,
куда ни шло! А этакий старый, неповоротливый дурак,
который и танцевать-то не умеет, — да она же меня выс-
меет!
Термина посмотрела на меня презрительно.
— А высмею ли я тебя, тебе, конечно, безразлично.
Какой же ты трус! Каждый, кто приближается к девуш-
ке, рискует быть высмеянным, тут уж ничего не подела-
ешь. Так что рискни, Гарри, и в худшем случае тебя
высмеют, — а не то я перестану верить в твое послуша-
ние.
221
Герман Гессе
Она не уступала. Я удрученно встал и подошел к этой
красивой девушке, как только опять заиграла музыка.
— Вообще-то я не свободна, — сказала она и с любо-
пытством взглянула на меня своими большими, живыми
глазами, — но мой партнер, кажется, застрял в баре. Ну
что ж, давайте!
Я обнял ее и сделал первые шаги, еще удивляясь
тому, что она не прогнала меня, но она уже поняла, как
обстоит со мной дело, и стала вести меня. Танцевала она
превосходно, я вошел во вкус и на время забыл все пре-
поданные мне правила танцев, я просто плыл вместе с
ней, чувствовал тугие бедра, чувствовал быстрые подат-
ливые колени моей партнерши, глядел в ее молодое, си-
яющее лицо и признался ей, что танцую сегодня впервые
в жизни. Она улыбнулась и ободрила меня, отвечая на
мои восторженные взгляды и лестные слова на диво по-
датливо, — не словами, а тихими, обворожительными
движеньями, сближавшими нас тесней и завлекательней.
Крепко держа правую руку на ее талии, я блаженно и
рьяно слушался движений ее ног, ее рук, ее плеч, я ни
разу, к своему удивлению, не наступил ей на ноги, и
когда музыка кончилась, мы оба остановились и хлопа-
ли в ладоши, пока опять не заиграли, а потом я еще раз,
рьяно, влюбленно и благоговейно, исполнил этот обряд.
Когда танец кончился, — а кончился он слишком
рано, — моя бархатная красавица удалилась, и вдруг
рядом со мной оказалась Термина, которая все время
наблюдала за нами.
— Теперь ты кое-что заметил? — засмеялась она одоб-
рительно. — Ты обнаружил, что женские ножки — это не
ножки стола? Ну, молодец! Фокс ты, слава Богу, усво-
ил, завтра мы приступим к бостону, а через три недели —
бал-маскарад в залах «Глобуса».
Был перерыв в танцах, мы сидели, и тут подошел этот
красивый молодой саксофонист, господин Пабло, кивнул
нам и сел рядом с Герминой. Он был с ней, казалось, в
большой дружбе. Мне же, признаться, в ту первую
встречу этот господин совсем не понравился. Красив-то
222
Степной волк
он был, ничего не скажешь, хорош и лицом и сложень-
ем, но никаких других достоинств я в нем не нашел. Да
и владеть множеством языков было ему легко, поскольку
вообще ничего не говорил, кроме таких слов, как «пожа-
луйста», «спасибо», «совершенно верно», «конечно»,
«алло» и тому подобных, а эти слова он и правда знал на
многих языках. Да, он ничего не говорил, сеньор Пабло,
и, кажется, он не так уж много и думал, этот красивый
кабальеро. Его дело было наяривать в джазе на саксофо-
не, и этому занятию он, кажется, предавался с любовью
и страстью, иногда во время игры он вдруг хлопал в ла-
доши или позволял себе другие бурные проявления энту-
зиазма, например, громко и нараспев выкрикивал междо-
метия вроде «о-о-о», «ха-ха», «алло!». Вообще же он жил
на свете явно лишь для того, чтобы быть красивым, нра-
виться женщинам, носить воротнички и галстуки самой
последней моды, а также во множестве кольца на паль-
цах. Его вклад в беседу состоял в том, что он сидел с
нами, улыбался нам, поглядывая на свои ручные часы, и
скручивал себе папироски, в чем был очень искусен. Его
темные, красивые креольские глаза, его черные кудри не
таили никакой романтики, никаких проблем, никаких
мыслей — с близкого расстояния этот экзотический кра-
савец-полубог был веселым, несколько избалованным
мальчишкой, только и всего. Я стал говорить с ним об его
инструменте и о тембре в джазовой музыке, он должен
был понять, что имеет дело со старым меломаном и зна-
током по музыкальной части. Но он не подхватил этой
темы, а когда я, из вежливости к нему или, скорее, к Тер-
мине, попытался найти какое-то музыкально-теоретичес-
кое оправдание джазу, он отстранился от меня и моих
усилий мирной улыбкой, и, видимо, ему было совершен-
но неведомо, что до и кроме джаза существовала еще
какая-то другая музыка. Милый он был человек, милый
и славный, и красиво улыбались его большие пустые гла-
за; но между ним и мной не было, казалось, ничего об-
щего: все, что было для него важно и свято, не могло
меня волновать, мы пришли из разных миров, в наших
223
Герман Гессе
языках не было ни одного общего слова. (Но позднее
Термина сообщила мне любопытную вещь. Она сообщи-
ла, что после того разговора Пабло сказал ей насчет меня,
чтобы она побережней обходилась с этим человеком, он
ведь, мол, так несчастен. И когда она спросила, из чего
он это заключил, тот сказал: «Бедняга, бедняга. Посмот-
ри на его глаза! Неспособен смеяться».)
Когда черноглазый откланялся и опять пошла музы-
ка, Термина встала.
— Теперь ты мог бы снова потанцевать со мной, Гар-
ри. Или тебе больше не хочется?
С ней тоже я танцевал теперь легче, свободней и весе-
лее, хотя не так беззаботно и самозабвенно, как с той,
другой. Предоставив мне вести, Термина поддавалась
легко и нежно, как лепесток, и у нее тоже я теперь на-
шел и почувствовал все эти то льнущие, то готовые упор-
хнуть прелести, от нее тоже пахло женщиной и любовью,
ее танец тоже проникновенно и нежно пел завлекатель-
ную песнь пола — и, однако, на все это я не мог отвечать
свободно и весело, не мог забыться и отдаться полнос-
тью, целиком. Термина была мне слишком близка, она
была моим товарищем, моей сестрой, была такой же, как
я, походила на меня самого и на друга моей юности Гер-
мана, мечтателя, поэта, пламенного участника моих ду-
ховных упражнений и разгулов.
— Знаю, — сказала она потом, когда я заговорил об
этом, — прекрасно знаю. Я тебя еще заставлю влюбить-
ся в меня, но это не к спеху. Пока мы товарищи, мы
люди, которые надеются стать друзьями, потому что мы
узнали друг друга. Теперь мы будем оба друг у друга
учиться и друг с другом играть. Я покажу тебе свой ма-
ленький театр, научу тебя танцевать и быть немножко
веселей и глупей, а ты покажешь мне свои мысли и кое-
что из своих знаний.
— Ах, Термина, тут нечего и показывать, ты ведь зна-
ешь больше, чем я. Ты, девочка, удивительный человек! Во
всем ты меня понимаешь и во всем впереди меня. Неужели
я для тебя что-то значу? Неужели я не наскучил тебе?
224
Степной волк
Она потупила помрачневший взгляд.
— Мне не нравится, когда ты так говоришь. Вспомни
тот вечер, когда ты, раздавленный отчаяньем, метнулся
ко мне из мучительного своего одиночества и стал моим
товарищем! Почему же, по-твоему, я тогда смогла узнать
тебя и понять?
— Почему, Термина? Скажи мне!
— Потому что я такая же, как ты. Потому что я так
же одинока, как ты, и точно так же, как ты, неспособна
любить и принимать всерьез жизнь, людей и себя самое.
Ведь всегда находятся такие люди, которые требуют от
жизни самого высшего и не могут примириться с ее глу-
постью и грубостью.
— Ишь ты! — воскликнул я изумленно. — Я понимаю
тебя, мой товарищ, никто не поймет тебя так, как я. И
все же ты для меня загадка. Ты же так играючи справля-
ешься с жизнью, у тебя же есть это чудесное уважение к
ее мелочам и радостям, ты так искусна в жизни. Как ты
можешь страдать от нее? Как ты можешь отчаиваться?
— Я не отчаиваюсь, Гарри. Но страдать от жизни — о
да, в этом у меня есть опыт. Ты удивляешься, что я несча-
стлива, ведь я же умею танцевать и так хорошо ориенти-
руюсь на поверхности жизни. А я, друг мой, удивляюсь,
что ты так разочарован в жизни, ведь ты-то разбираешься
в самых прекрасных и глубоких вещах, ведь ты же как
дома в царстве Духа, искусства, мысли! Поэтому мы при-
влекли друг друга, поэтому мы брат и сестра. Я научу тебя
танцевать, играть, улыбаться и все же не быть довольным.
А от тебя научусь думать и знать и все же не быть доволь-
ной. Знаешь ли ты, что мы оба дети дьявола?
— Да, мы его дети. Дьявол — это дух, и мы его не-
счастные дети. Мы выпали из природы и висим в пусто-
те. Но вот что я вспомнил: в том трактате о Степном вол-
ке, о котором я тебе говорил, сказано что-то насчет того,
что это лишь иллюзия Гарри, если он думает, что у него
одна или две души, что он состоит из одной или двух
личностей. Каждый человек состоит из десятка, из сот-
ни, из тысячи душ.
8 Г. Гессе
225
Герман Гессе
— Это мне очень нравится, — воскликнула Терми-
на. — У тебя, например, очень развито духовное начало,
но зато ты очень отстал во всяких маленьких умениях
жить. Мыслителю Гарри сто лет, а танцору Гарри не
минуло еще и дня. Теперь мы просветим его дальше и
всех его маленьких братцев, таких же маленьких, глупых
и невзрослых, как он.
Она, улыбаясь, взглянула на меня. И спросила тихо,
изменившимся голосом:
— А как тебе понравилась Мария?
— Мария? Кто это?
— Это та, с которой ты танцевал. Красивая девушка,
очень красивая девушка. Ты был немножко влюблен в
нее, насколько я могу судить.
— Разве ты с ней знакома?
— О да, мы с ней очень близко знакомы. Она тебя
очень интересует?
— Она мне понравилась, и я был рад, что она была
так снисходительна к тому, как я танцую.
— И только-то! Ты должен поухаживать за ней, Гар-
ри. Она очень красива и танцует прекрасно, да ведь и ты
уже влюблен в нее. Я думаю, ты добьешься успеха.
— Ах, такого честолюбия у меня нет.
— Привираешь. Я ведь знаю, у тебя где-то осталась
возлюбленная, и ты навещаешь ее раз в полгода, чтобы
опять поссориться с ней. Конечно, это очень мило с тво-
ей стороны, если ты хочешь хранить верность своей
странной приятельнице, но позволь мне не принимать
этого так уж всерьез. Я вообще подозреваю, что ты при-
нимаешь любовь очень уж всерьез. Ну и люби себе на
свой идеальный лад сколько угодно, это твое дело, об
этом мне не надо заботиться. А заботиться мне надо о
том, чтобы ты немножко понаторел в маленьких, легких,
житейских искусствах и играх, в этой области я твоя
учительница и буду тебе лучшей учительницей, чем твоя
идеальная возлюбленная, можешь не сомневаться! Тебе
не мешало бы поспать с какой-нибудь красивой девуш-
кой, Степной волк.
226
Степной волк
— Термина, — воскликнул я измученно, — посмотри
на меня, я же старый человек!
— Маленький мальчик — вот кто ты. И точно так же,
как ты ленился учиться танцевать, пока чуть не упустил
время, ты ленился учиться любить. О, любить идеально,
трагически — это ты, друг мой, умеешь, конечно, как
нельзя лучше, не сомневаюсь, что да, то да! Теперь ты
научишься любить еще и обыкновенно, по-человечески.
Почин-то уж сделан, скоро тебя можно будет пустить на
бал. Только вот бостон надо будет тебе еще выучить,
этим и займемся завтра. Я приду в три часа. Кстати, как
тебе понравилась здешняя музыка?
— Очень понравилась.
— Вот видишь, это тоже прогресс, ты кое-чему на-
учился. До сих пор ты терпеть не мог всей этой танцеваль-
ной и джазовой музыки, она была для тебя недостаточно
серьезна и глубока, а теперь ты увидел, что ее вовсе не
нужно принимать всерьез, но что она может быть очень
милой и завлекательной. Между прочим, без Пабло все-
му этому оркестру грош цена. Он их ведет, он им подда-
ет жару.
Если граммофон губил атмосферу аскетичной духовно-
сти в моем кабинете, если американские танцы врывались
в мой цивилизованный музыкальный мир, как какая-то
помеха, как что-то чужое и разрушительное, то и в мою
так четко очерченную, так строго замкнутую доселе
жизнь отовсюду врывалось что-то новое, страшное и сум-
бурное. Трактат о Степном волке и Термина были правы
в своем учении о тысяче душ, наряду со всеми прежни-
ми во мне ежедневно обнаруживались какие-то новые
души, они ставили требованья, поднимали шум, и я чет-
ко, как на картине, увидел в каком самообмане пребы-
вал до сих пор. Придавая значение лишь тем считанным
своим способностям и навыкам, в которых случайно ока-
зался силен, я нарисовал портрет Гарри и жил жизнью Гар-
ри, который был всего-навсего очень тонким специалистом
по части поэзии, музыки и философии, а все остальное в
227
Герман Гессе
своей личности, весь прочий хаос своих способностей,
инстинктов, устремлений воспринимал как обузу и окре-
стил Степным волком.
Между тем это освобождение от самообмана, этот рас-
пад моей личности отнюдь не были всего лишь приятным
и занятным приключеньем, а были, напротив, порой ос-
троболезненны, порой почти нестерпимы. Поистине адс-
ки звучал порой граммофон в этом окруженье, где все
было настроено на совсем другие тона. И подчас, отпля-
сывая уанстепы в каком-нибудь модном ресторане, сре-
ди всех этих элегантных бонвиванов и авантюристов, я
казался себе изменником, предавшим все, что было у
меня в жизни святого и дорогого. Оставь меня Термина
хоть на неделю в одиночестве, я незамедлительно пустил-
ся бы наутек от этих смешных потуг на бонвиванство. Но
Термина всегда была рядом; хотя я видел ее не каждый
день, она зато неизменно видела меня, направляла, ох-
раняла, разглядывала — и все мои яростные мысли о
бунте и бегстве с усмешкой угадывала по моему лицу.
По мере разрушения того, что я прежде называл сво-
ей личностью, я начал понимать, почему я, несмотря на
все свое отчаяние, так ужасно боялся смерти, и стал за-
мечать, что и этот позорный и гнусный страх смерти был
частью моего старого, мещанского, лживого естества.
Этот прежний господин Галлер, способный сочинитель,
знаток Моцарта и Гёте, автор занимательных рассужде-
ний о метафизике искусства, о гении и трагизме, о чело-
вечности, печальный затворник своей переполненной
книгами кельи, был подвергнут последовательной само-
критике и ее не выдержал. Этот способный и интересный
господин Галлер ратовал, правда, за разум и человеч-
ность и протестовал против жестокости войны, однако во
время войны он не дал поставить себя к стенке и расстре-
лять, что было бы логическим выводом из его мыслей, а
нашел какой-то способ существования, весьма, разумеет-
ся, пристойный и благородный, но какой-то все-таки
компромисс. Он был, далее, противником власти и эксп-
луатации, однако в банке у него лежало множество ак-
228
Степной волк
ций промышленных предприятий, и проценты с этих ак-
ций он без зазрения совести проедал. И так было во всем.
Ловко строя из себя презирающего мир идеалиста, грус-
тного отшельника и негодующего пророка, Гарри Галлер
был, в сущности, буржуа, находил жизнь, которую вела
Термина, предосудительной, сокрушался о ночах, рас-
траченных в ресторанах, о просаженных там талерах,
испытывал угрызения совести и отнюдь не рвался к сво-
ему освобожденью и совершенству, а наоборот, всячески
рвался назад, в те удобные времена, когда его духовное
баловство еще доставляло ему удовольствие и приносило
славу. Точно так же вздыхали об идеальных довоенных
временах презираемые и высмеиваемые им читатели га-
зет, потому что это было удобнее, чем извлечь какой-то
урок из выстраданного. Тьфу, прбпасть, он вызывал тош-
ноту, этот Гарри Галлер! И все-таки я цеплялся за него
или за его уже спадавшую маску, за его кокетство с ду-
ховностью, за его мещанский страх перед всем беспоря-
дочным и случайным (к чему принадлежала и смерть) и
язвительно-завистливо сравнивал возникающего нового
Гарри, этого несколько робкого и смешного дилетанта
танцзалов, с тем прежним, лживо-идеальным образом
Гарри, в котором он, новый Гарри, уже успел обнару-
жить все неприятные черты, так возмутившие его тогда,
у профессора, в портрете Гёте. Он сам, прежний Гарри,
был точно таким же по-мещански идеализированным
Гёте, этаким героем с чересчур благородным взором, све-
тилом, которое сверкает величием, умом и человечнос-
тью, как бриллиантином, и чуть ли не растрогано благо-
родством своей души! Сильно, однако, пообветшал, черт
возьми, этот прелестный образ, в очень уж развенчанном
виде представал ныне идеальный господин Гарри! Он
походил на сановника, ограбленного разбойниками, ко-
торый остался в драных штанах и поступил бы умней,
если бы теперь вошел в роль оборванца, но вместо этого
носит свои лохмотья с такой миной, словно на них все
еще висят ордена, и плаксиво притязает на утраченную
сановность.
229
Герман Гессе
Я то и дело встречался с музыкантом Пабло, и мое
мненье о нем следовало пересмотреть хотя бы уж пото-
му, что Термина очень любила его и всячески искала его
общества. Пабло запомнился мне смазливым ничтоже-
ством, немного тщеславным красавчиком, веселым и без-
думным ребенком, который с радостью дудит в свою дуд-
ку и которого легко подкупить похвалой или шоколадкой.
Но Пабло не спрашивал моего мненья, оно было ему так
же безразлично, как мои музыкальные теории. Он слу-
шал меня вежливо и любезно, с неизменной улыбкой,
однако настоящего ответа никогда не давал. Тем не ме-
нее казалось, что я все-таки вызвал у него интерес, он
явно старался понравиться мне и показать мне свою сим-
патию. Когда я как-то во время одного из этих бесплод-
ных разговоров стал от раздраженья чуть ли не груб, он
смущенно и грустно посмотрел мне в лицо, взял мою ле-
вую руку, погладил ее и подал мне золоченую табакерку
е каким-то нюхательным порошком: это, мол, поможет.
Я вопрошающе взглянул на Термину, она утвердительно
кивнула головой, и я угостился понюшкой. Вскоре я в
самом деле стал свежей и бодрей — в порошке, вероят-
но, была примесь кокаина. Термина сказала мне, что у
Пабло много таких снадобий, он достает их какими-то
тайными путями, иногда снабжает ими друзей и хорошо
знает смеси и дозировки всех этих средств — обезболи-
вающих, снотворных, вызывающих прекрасные сновиде-
нья, веселящих, любовных.
Однажды я встретил его в городе, на набережной, и
он сразу присоединился ко мне. На сей раз мне наконец
удалось вызвать его на разговор.
— Господин Пабло, — сказал я ему, когда он стал
играть тонкой черно-серебристой тросточкой, — вы друг
Термины, вот причина, по какой я вами интересуюсь. Но
вы, скажу вам, не очень-то облегчаете мне беседу. Я мно-
го раз пытался поговорить с вами о музыке — мне было
бы интересно услышать ваше мнение, ваши возражения,
ваши суждения. Но вы не удостаивали меня даже самым
скупым ответом.
230
Степной волк
Он самым приветливым образом засмеялся и на сей
раз не оставил меня без ответа, а невозмутимо сказал:
— Видите ли, по-моему, вовсе не стоит говорить о
музыке. Я никогда не говорю о музыке. Да и что мог бы
я вам ответить на ваши очень умные и верные слова?
Ведь вы же были совершенно правы во всем, что вы го-
ворили. Но, видите ли, я музыкант, а не ученый, и я не
думаю, что в музыке правота чего-то стоит. Ведь в музы-
ке важно не то, что ты прав, что у тебя есть вкус, и обра-
зование, и все такое прочее.
— Ну да. Но что же важно?
— Важно играть, господин Галлер, играть как можно
лучше, как можно больше и как можно сильнее! Вот в
чем штука, мсье. Если я держу в голове все произведе-
ния Баха и Гайдна и могу сказать о них самые умные
вещи, то от этого нет еще никому никакой пользы. А если
я возьму свою трубу и сыграю модное шимми, то это
шимми, хорошее ли, плохое ли, все равно доставит лю-
дям радость, ударит им в ноги и в кровь. Только это и
важно. Взгляните как-нибудь на балу на лица в тот мо-
мент, когда после долгого перерыва опять раздается му-
зыка, — как тут сверкают глаза, вздрагивают ноги, на-
чинают смеяться лица! Вот для чего и играешь.
— Отлично, господин Пабло. Но, кроме чувственной,
есть еще и духовная музыка. Кроме той музыки, которую
играют в данный момент, есть еще и бессмертная музы-
ка, которая продолжает жить, даже если ее и не играют
в данный момент. Можно лежать в одиночестве у себя в
постели и мысленно повторять какую-нибудь мелодию из
«Волшебной флейты» или из «Страстей по Матфею», и
тогда музыка состоится без всякого прикосновенья к
флейте или скрипке.
— Конечно, господин Галлер. И «Томление», и «Ва-
ленсию» тоже каждую ночь молча воспроизводит множе-
ство одиноких мечтателей. Самая бедная машинисточка
вспоминает у себя в конторе последний уанстеп и отсту-
кивает на своих клавишах его такт. Вы правы, пускай у
всех этих одиноких людей будет своя немая музыка,
231
Герман Гессе
«Томление» ли, «Волшебная флейта» или «Валенсия»!
Но откуда же берут эти люди свою одинокую, немую му-
зыку? Они получают ее у нас, у музыкантов, сначала ее
нужно сыграть и услышать, сначала она должна войти в
кровь, а потом уже можно думать и мечтать о ней дома,
в своей каморке.
— Согласен, — сказал я холодно. — И все-таки
нельзя ставить на одну ступень Моцарта и новейший
фокстрот. И не одно и то же — играть людям божествен-
ную и вечную музыку или дешевые однодневки.
Заметив волнение в моем голосе, Пабло тотчас же со-
строил самую милую физиономию, ласково погладил
меня по плечу и придал своему голосу невероятную мяг-
кость.
— Ах, дорогой мой, насчет ступеней вы, наверно, це-
ликом правы. Я решительно ничего не имею против того,
чтобы вы ставили и Моцарта, и Гайдна, и «Валенсию» на
какие вам угодно ступени! Мне это совершенно безраз-
лично, определять ступени — не мое дело, меня об этом
не спрашивают. Моцарта, возможно, будут играть и че-
рез сто лет, а «Валенсию» не будут — это, я думаю, мы
можем спокойно предоставить Господу Богу, Он справед-
лив и ведает сроками, которые суждено прожить нам
всем, а также каждому вальсу и каждому фокстроту, Он
наверняка поступит правильно. Мы же, музыканты, дол-
жны делать свое дело, выполнять свои обязанности и
задачи: мы должны играть то, чего как раз в данный
момент хочется людям, и играть мы это должны как толь-
ко можно лучше, красивей и энергичней.
Я, вздохнув, сдался. Этого человека нельзя было про-
нять.
В иные мгновенья старое и новое, боль и веселье,
страх и радость поразительно смешивались. Я был то на
небесах, то в аду, чаще и тут и там одновременно. Ста-
рый Гарри и новый жили то в жестком разладе, то в мире
друг с другом. Иногда казалось, что старый Гарри совсем
уж мертв, что он умер и похоронен, и вдруг он опять
232
Степной волк
оказывался тут как тут, повелевал, тиранил, брал беза-
пелляционный тон, а новый, маленький, молодой Гарри
конфузился, молчал и позволял припирать себя к стенке.
В другие часы молодой Гарри хватал старого за горло
лихой хваткой, и тогда стон стоял, шла борьба не на
жизнь, а на смерть, неотвязно возвращались мысли о
бритве.
Часто, однако, боль и счастье захлестывали меня еди-
ной волной. Так было в тот миг, когда я, через несколько
дней после моего танцевального дебюта, вошел вечером к
себе в спальню и, к несказанному своему удивленью, изум-
ленью, ужасу и восторгу, застал у себя в постели красави-
цу Марию.
Из всех сюрпризов, какие мне до сих пор преподно-
сила Термина, это был самый разительный. Ведь в том,
что прислала мне эту райскую птицу она, я ни секунды
не сомневался. Тот вечер я в виде исключенья провел не
с Герминой, я слушал в кафедральном соборе хорошее
исполнение старинной церковной музыки — это была
славная и грустная экскурсия в мою прежнюю жизнь, на
нивы моей молодости, в пределы идеального Гарри. В
высоком готическом зале церкви, прекрасные сетчатые
своды которой, призрачно ожив, колыхались в игре не-
многочисленных огней, я слушал пьесы Букстехуде, Па-
хельбеля, Баха, Гайдна, я бродил по своим любимым
старым дорогам, я вновь слышал великолепный голос
одной вокалистки, певшей Баха, с которой когда-то дру-
жил и пережил множество необыкновенных концертов.
Голоса старинной музыки, ее бесконечная достойность и
святость вызвали в моей памяти все взлеты, экстазы и
восторги молодости, грустно и задумчиво сидел я на вы-
соком клиросе, гост** в этом благородном, блаженном
мире, который когда-то был моей родиной. При звуках
одного гайдновского дуэта у меня вдруг полились слезы,
я не стал дожидаться окончания концерта, отказался от
встречи с певицей (о, сколько лучезарных вечеров про-
водил я когда-то с артистами после таких концертов!),
тихонько выскользнул из собора и устало зашагал по
233
Герман Гессе
ночным улочкам, где повсюду за окнами ресторанов
джаз-оркестры играли мелодию моей теперешней жизни.
О, какая получилась из моей жизни мрачная путаница!
Долго думал я, бродя в ту ночь, и о моем особенном
отношении к музыке и снова усмотрел в этом столь же
трогательном, сколь и злосчастном отношении к ней
судьбу немецкой интеллигентности. В немецкой душе
царит материнское право, связь с природой в форме ге-
гемонии музыки, неведомая ни одному другому народу.
Вместо того чтобы по-мужски восстать против этого, при-
слушаться к интеллекту, к логосу, к слову, мы, люди ин-
теллигентные, все сплошь мечтаем о языке без слов, спо-
собном выразить невыразимое, высказать то, чего нельзя
высказать. Вместо того чтобы как можно верней и чест-
ней играть на своем инструменте, интеллигентный немец
всегда фрондировал против слова и разума, всегда кокет-
ничал с музыкой. И, изойдя в музыке, в дивных и блажен-
ных звуковых образах, в дивных и сладостных чувствах
и настроениях, которые никогда не претворялись в дей-
ствительность, немецкий ум прозевал большинство своих
подлинных задач. Мы, люди интеллигентные, все сплошь
не знали действительности, были чужды ей и враждеб-
ны, а потому и в нашей немецкой действительности, в
нашей истории, в нашей политике, в нашем обществен-
ном мнении роль интеллекта была такой жалкой. Да, ко-
нечно, я часто продумывал эту мысль, томясь иной раз
острым желаньем создать себе наконец действительность,
стать наконец серьезным и деятельным человеком, вместо
того чтобы вечно заниматься эстетикой и прикладным ху-
дожеством в области духа. Но это всегда кончалось при-
знанием своего бессилия, капитуляцией перед судьбой.
Правы были господа генералы и промышленники: от нас,
«интеллигентов», не было толку, мы были ненужной, ото-
рванной от действительности, безответственной компани-
ей остроумных болтунов. Тьфу, прбпасть! Бритву!
Полный таких мыслей, неся в себе отголоски музыки,
с сердцем, тяжелым от грусти, от отчаянной тоски по
жизни, по действительности, по смыслу, по невозвратно
234
Степной волк
потерянному, я наконец вернулся домой, одолел свои
лестницы, зажег в гостиной свет, безуспешно попытался
немного почитать, вспомнил об уговоре, вынуждавшем
меня явиться завтра вечером на виски и танцы в бар
«Сесиль», и почувствовал злость и досаду не только на
самого себя, но и на Термину. Какие бы добрые и чистые
побуждения ею ни руководили, каким бы замечательным
существом она ни была — лучше бы она тогда дала мне
погибнуть, чем толкать, чем сталкивать меня в этот сум-
бурный, чужой, суматошный, игрушечный мир, где я все
равно всегда буду чужим и где все лучшее во мне зачах-
нет и сгинет.
И я грустно погасил свет, грустно вошел в свою спаль-
ню, грустно стал раздеваться, но тут меня смутил какой-
то непривычный аромат, пахнуло духами, и, оглянув-
шись, я увидел, что в моей постели лежит красавица
Мария, улыбаясь, но робко, большими голубыми глазами.
— Мария! — сказал я. И первой моей мыслью было,
что моя хозяйка откажет мне от квартиры, если об этом
узнает.
— Я пришла, — сказала она тихо. — Вы на меня сер-
дитесь?
— Нет, нет. Я знаю, Термина дала вам ключ. Ну да.
— О, вы сердитесь за это. Я уйду.
— Нет, прекрасная Мария, оставайтесь! Только как
раз сегодня вечером мне очень грустно, сегодня я не смо-
гу быть веселым, но, может быть, смогу завтра.
Я немного склонился к ней, она охватила мою голову
обеими своими большими, крепкими ладонями, привлекла
ее к себе и поцеловала меня взасос. Затем я сел к ней на
кровать, взял ее руку, попросил ее говорить тихо, чтобы
нас не услышали, и стал глядеть на ее красивое, полное
лицо, которое дивно и незнакомо, как какой-то большой
цветок, лежало передо мной на моей подушке. Она медлен-
но потянула мою руку к своему рту, потянула ее под одея-
ло и положила на свою теплую, тихо дышавшую грудь:
— Можешь не быть веселым, — сказала она. — Тер-
мина мне уже сказала, что у тебя горе. Это ведь всякий
235
Герман Гессе
поймет. А я тебе еще нравлюсь, а? В тот раз, когда мы
танцевали, ты был очень влюблен.
Я стал целовать ее глаза, рот, шею и груди. Только что
я думал о Термине, горько и с упреками. А сейчас я дер-
жал в руках ее подарок и был благодарен. Ласки Марии
не причиняли боли чудесной музыке, которую я слышал
сегодня, они были достойны ее и были ее воплощением.
Я медленно стягивал одеяло с красавицы, пока не доб-
рался, целуя, до кончиков ее ног. Когда я лег к ней, ее
похожее на цветок лицо улыбнулось мне всеведуще и
благосклонно.
В эту ночь, рядом с Марией, я спал недолго, но креп-
ко и хорошо, как дитя. А в промежутках между сном я
пил ее прекрасную, веселую юность и узнавал в тихой
болтовне множество интересных вещей о жизни ее и Гер-
мины. О житье-бытье этого рода я знал очень мало, лишь
в театральном мире попадались мне иногда раньше по-
добные существа, и женщины, и мужчины, полухудож-
ники-полубеспутники. Только теперь я немного заглянул
в эти любопытные, эти диковинно невинные, эти дико-
винно развращенные души. Все эти девушки, обычно из
бедноты, слишком умные и слишком красивые, чтобы
отдавать всю свою жизнь только какой-нибудь плохо
оплачиваемой и безрадостной службе ради куска хлеба,
жили то на случайные заработки, то на капитал своей
привлекательности и приятности. Порой они сидели ме-
сяцами за пишущей машинкой, порой бывали любовница-
ми состоятельных жуиров, получали карманные деньги и
подарки, временами ходили в мехах, разъезжали на ав-
томобилях и жили в гранд-отелях, а временами ютились
на чердаках, и хотя иногда, при очень уж выгодном
предложении, соглашались вступить в брак, в общем-то
к нему отнюдь не стремились. Иные из них не были в
любви чувственны и уступали домогательствам лишь с
отвращением, выторговав самую высокую цену. Другие,
и к ним принадлежала Мария, отличались необыкновен-
ной способностью к любви и потребностью в ней, боль-
шинство знало толк в любви к обоим полам; они жили
236
Степной волк
единственно ради любви и всегда, помимо официальных
и платящих друзей, имели всякие другие любовные свя-
зи. Истово и деловито, тревожно и легкомысленно, умно
и все-таки наобум жили эти мотыльки своей столь же
ребяческой, сколь и утонченной жизнью, жили независи
мо, продаваясь не каждому, ожидая своей доли счастья
и хорошей погоды, влюбленные в жизнь и все же привя-
занные к ней гораздо меньше, чем мещане, жили в по-
стоянной готовности пойти за сказочным принцем в его
замок, с постоянной, хотя и полуосознанной увереннос-
тью в тяжелом и печальном конце.
Мария научила меня — в ту поразительную первую
ночь и в последующие дни — многому, не только преле-
стным новым играм и усладам чувств, но и новому пони-
манию, новому восприятию иных вещей, новой любви.
Мир танцевальных и увеселительных заведений, кинема-
тографов, баров и чайных залов при отелях, который для
меня, затворника и эстета, все еще оставался каким-то
неполноценным, каким-то запретным и унизительным,
был для Марии, для Термины и их подруг миром вооб-
ще, он не был ни добрым, ни злым, ни ненавистным, в
этом мире цвела их короткая, полная страстного ожида-
ния жизнь, в нем они чувствовали себя как рыба в воде.
Они любили бокал шампанского или какое-нибудь фир-
менное жаркое, как мы любим какого-нибудь композито-
ра или поэта, и какой-нибудь модной танцевальной мело-
дии или сентиментально-слащавой песенке они отдавали
такую же дань восторга, волненья и растроганности, ка-
кую мы — Ницше или Гамсуну. Рассказывая мне о моем
знакомом красавце саксофонисте Пабло, Мария загово-
рила об одном американском сонге, который тот им иног-
да пел, и говорила она об этом с таким увлеченьем, с
таким восхищеньем, с такой любовью, что они тронули и
взволновали меня куда сильней, чем экстазы какого-ни-
будь эрудита по поводу какого-нибудь изысканно благо-
родного искусства. Я готов был восторгаться вместе с
ней, каков бы этот сонг ни был; дышавшие любовью сло-
ва Марии, ее страстно загоравшийся взгляд пробили в
237
Герман Гессе
моей эстетике широкие бреши. Оставалось, конечно, пре-
красное, то немногое непревзойденно прекрасное, что не
подлежало, по-моему, никаким сомненьям и спорам,
прежде всего Моцарт, но где тут была граница? Разве все
мы, знатоки и критики, не обожали в юности произведе-
ния искусства и художников, которые сегодня кажутся
нам сомнительными и неприятными? Разве не так обсто-
яло у нас дело с Листом, с Вагнером, а у многих даже с
Бетховеном? Разве ребячески пылкая растроганность
Марии американским сонгом не была таким же чистым,
прекрасным, не подлежащим никаким сомнениям сопере-
живанием искусства, как взволнованность какого-нибудь
доцента «Тристаном» или восторг дирижера при испол-
нении Девятой симфонии? И разве не было в этом при-
мечательного соответствия со взглядами господина Паб-
ло и подтверждены! его правоты?
Этого красавца Пабло Мария тоже, кажется, очень
любила.
— Он красивый человек, — сказал я, — мне тоже он
очень нравится. Но скажи мне, Мария, как можешь ты
любить наряду с ним и меня, скучного старикана, кото-
рый не блещет красотой, начал уже седеть и не умеет ни
играть на саксофоне, ни петь по-английски любовные
песенки?
— Не говори так гадко! — возмутилась она. — Это же
очень естественно. Ты тоже мне нравишься, в тебе тоже
есть что-то красивое, милое и особенное, тебе нельзя быть
иным, чем ты есть. Не надо говорить об этих вещах и тре-
бовать отчета. Понимаешь, когда ты целуешь мне шею или
ухо, я чувствую, что ты меня любишь, что я тебе нрав-
люсь. Ты умеешь как-то так целовать, чуть робко, что ли,
и это говорит мне: он тебя любит, он благодарен тебе за
то, что ты красива. Это мне очень, очень нравится. А в
каком-нибудь другом мужчине мне нравится как раз про-
тивоположное — что он меня как бы ни во что не ставит и
целует меня так, словно оказывает мне милость.
Мы снова уснули. Я снова проснулся, не перестав
обнимать ее, мой прекрасный, прекрасный цветок.
238
Степной волк
И поразительно — этот прекрасный цветок так и оста-
вался все же подарком Термины! Она так и стояла за
ним, он был маской, за которой она скрывалась! И вдруг,
среди прочего, я подумал об Эрике, о моей далекой злой
возлюбленной, о моей бедной подруге. Красотой она, на-
верно, не уступала Марии, хотя и не была такой цветущей,
такой раскованной, такой изобретательно-умелой в любви,
и ее образ, ее любимый, глубоко вплетенный в мою судь-
бу образ отчетливо и мучительно стоял передо мной не-
сколько секунд, а потом снова исчез, канул в сон, в забве-
нье, в грустную даль.
И картины моей жизни во множестве вставали передо
мной в эту прекрасную, нежную ночь, а ведь я так долго
жил пусто и бедно и без картин. Теперь, по мановению
Эроса, картины забили ключом, и сердце замирало у
меня от восторга и от печали по поводу того, как богата
была картинная галерея моей жизни, как полна была
вечных звезд и созвездий душа бедного Степного волка.
Нежно и просветленно, как далекие, сливающиеся с бес-
конечной синевой горы, глядели на меня детство и мать,
металлически звучал хор моих дружб, начинавшийся со
сказочного Германа, связанного с Герминой душевным
братством; благоухающие и неземные, как влажные озер-
ные цветки из водных глубин, всплывали образы много-
численных женщин, которых я любил, которых я желал,
которых воспевал, — мало кем из них я владел и лишь
немногих пытался получить в полную собственность.
Появилась и моя жена, с которой я прожил много лет,
которая научила меня товариществу, несогласию, покор-
ности, жена, к которой, несмотря на все передряги, у
меня сохранялось глубокое доверие до того дня, когда
она, обезумев и заболев, вдруг взбунтовалась и не то что
ушла от меня, а сбежала — и я понял, как сильно любил
я ее и как глубоко доверял ей, если, обманув мое дове-
рие, она нанесла мне такой тяжелый удар, и притом на
всю жизнь.
Эти картины — их были сотни, с названиями и без
названий — все до одной вернулись опять, вынырнув во
239
Герман Гессе
всей своей свежести и новизне из кладезя этой ночи люб-
ви, и я опять вспомнил то, что давно забыл за бедой —
что они-то и составляют достоянье и ценность моей жиз-
ни, что они нерушимы, эти ставшие звездами истории,
которые я мог забыть, но не мог уничтожить, череда ко-
торых была сказкой моей жизни, а звездный их блеск —
нерушимой ценностью моего существованья на свете.
Жизнь моя была трудной, сбивчивой и несчастливой, она
привела к отреченью и отрицанью, она была горькой от
соли, примешанной ко всем человеческим судьбам, но
она была богатой, богатой и гордой, она была и в беде
царской жизнью. Как ни убого растрачивается остаток
пути до окончательной гибели, ядро этой жизни было
благородно, в ней были недюжинность и накал, в ней
дело шло не о жалких грошах, а о звездах.
Это было сравнительно давно, и с тех пор случилось
много всяких событий и перемен, я плохо помню теперь
все подробности той ночи, помню лишь какие-то отдель-
ные наши слова, отдельные, полные глубокой любовной
нежности прикосновенья, помню светлые, как звезды,
минуты, когда мы пробуждались от тяжелого сна любов-
ной усталости. Но именно в ту ночь, впервые с начала
моей погибели, собственная моя жизнь взглянула на
меня неумолимо сияющими глазами, именно в ту ночь я
снова почувствовал, что случай — это судьба, а развали-
ны моего бытия — божественные обломки. Моя душа
снова вздохнула, мои глаза опять стали видеть, и мину-
тами меня бросало в жар от догадки, что стоит лишь мне
собрать разбросанные образы, стоит лишь поднять до
образа всю свою гарри-галлеровскую волчью жизнь це-
ликом, как я сам войду в сонм образов и стану бессмер-
тным. Разве не к этой цели стремилась жизнь каждого
человека, разве не была она разбегом к ней, попыткой
достигнуть ее?
Наутро я должен был, разделив с Марией свой завт-
рак, тайком вывести ее из дому, и это удалось. В тот же
день я снял ей и себе в соседнем квартале комнатку толь-
ко для наших свиданий.
240
Степной волк
Моя учительница танцев Термина являлась, как поло-
жено, и мне все же пришлось разучивать бостон. Она была
строга и неумолима и не освободила меня ни от одного
урока, ибо было решено, что на следующий бал-маскарад
я пойду с ней. Она попросила у меня денег на костюм, о
котором, однако, отказалась сказать хоть что-нибудь. На-
вещать ее или хотя бы знать, где она живет, мне все еще
не было дозволено.
Это время перед маскарадом, около трех недель, про-
шло необыкновенно хорошо. Мария казалась мне первой в
моей жизни настоящей возлюбленной. От женщин, кото-
рых я прежде любил, я всегда требовал ума и образованно-
сти, не вполне отдавая себе отчет в том, что даже очень
умная и относительно очень образованная женщина никог-
да не отвечала запросам моего разума, а всегда противосто-
яла им; я приходил к женщинам со своцми проблемами и
мыслями, и мне казалось совершенно невозможным любить
дольше какого-нибудь часа девушку, которая не прочитала
почти ни одной книжки, почти не знает, что такое чтение,
и не смогла бы отличить Чайковского от Бетховена. У
Марии не было никакого образования, она не нуждалась в
этих окольных дорогах и мирах-заменителях, все ее про-
блемы вырастали непосредственно из чувств. Добиться как
можно большего чувственного и любовного счастья отпу-
щенными ей чувствами, своей особенной фигурой, своими
красками, своими волосами, своим голосом, своей кожей,
своим темпераментом, найти, выколдовать у любящего от-
зыв, понимание, несущую счастье ответную игру для каж-
дой своей прелести, для каждого изгиба своих линий, для
каждой извилинки своего тела — вот в чем состояли ее ис-
кусство, ее задача. Уже во время того первого робкого
танца с ней я ощутил это, уже тогда почуял я этот аромат
гениальной, восхитительно изощренной чувственности и
был околдован им. И не случайно, конечно, всеведущая
Термина подвела ко мне эту Марию. В ее аромате, во всем
ее облике было что-то от лета, что-то от роз.
Я не имел счастья быть единственным возлюбленным
Марии или пользоваться ее предпочтеньем, я был одним
241
Герман Гессе
из многих. Часто у нее не оказывалось времени для меня,
иногда она уделяла мне какой-нибудь час во второй по-
ловине дня, изредка — ночь. Брать деньги она у меня не
хотела, за этим, наверно, крылась Термина. Но подарки
она принимала с удовольствием, и если я дарил ей, на-
пример, новый кошелек из красной лакированной кожи,
туда разрешалось предварительно положить несколько
золотых монет. Кстати, из-за этого красного кошелечка
она подняла меня на смех! Кошелек был великолепен, но
он был устарелого, уже не модного образца. В этих воп-
росах — а дотоле я смыслил в них меньше, чем в каком-
нибудь эскимосском языке, — я многое узнал от Марии.
Прежде всего я узнал, что все эти безделушки, все эти
модные предметы роскоши — вовсе не чепуха, вовсе не
выдумка корыстных фабрикантов и торговцев, а полноп-
равный, прекрасный, разнообразный маленький или,
вернее, большой мир вещей, имеющих одну-единствен-
ную цель — служить любви, обострять чувства, ожив-
лять мертвую окружающую среду, волшебно наделяя ее
новыми органами любви — от пудры и духов до бальной
туфельки, от перстня до портсигара, от пряжки для по-
яса до сумки. Эта сумка не была сумкой, этот кошелек
не был кошельком, цветы не были цветами, веер не был
веером, все было пластическим материалом любви, ма-
гии, очарованья, было гонцом, контрабандистом, оружи-
ем, боевым кличем.
Я часто думал — кого, собственно, любила Мария?
Больше всего, по-моему, любила она юного саксофонис-
та Пабло, обладателя отрешенных черных глаз и длин-
ных, бледных, благородных и грустных кистей рук. Я
считал этого Пабло несколько сонным, избалованным и
пассивным в любви, но Мария заверила меня, что он
хоть и медленнее разгорается, но зато потом бывает на-
пряженнее, тверже, мужественней и требовательней, чем
какой-нибудь боксер или наездник. И вот так я узнал
тайные вещи о разных людях, о джазисте, об актере, о
многих женщинах, о девушках и мужчинах нашего кру-
га, узнал всякого рода тайны, заглянул за поверхность
242
Степной волк
связей и неприязней, стал постепенно (это я-то, совер-
шенно чужой в этом мире, никак не соприкасавшийся с
ним) посвященным и причастным лицом. Многое узнал
я и о Термине. Особенно же часто встречался я теперь с
господином Пабло, которого Мария очень любила. Иног-
да она прибегала и к его тайным средствам, да и мне
порой доставляла эти радости, и Пабло всегда особенно
рвался удружить мне. Однажды он сказал мне об этом
без околичностей:
— Вы так несчастны, это нехорошо, так не надо. Мне
жаль. Выкурите трубочку опиума.
Мое мнение об этом веселом, умном, ребячливом и
притом непостижимом человеке то и дело менялось, мы
стали друзьями, нередко я угощался его снадобьями.
Моя влюбленность в Марию его немного забавляла. Од-
нажды он устроил «праздник» в своей комнате, мансар-
де какой-то пригородной гостиницы. Там был только
один стул, Марии и мне пришлось сидеть на кровати. Он
дал нам выпить — слитого из трех бутылочек, таинствен-
ного, чудесного ликеру. А потом, когда я пришел в очень
хорошее настроение, он, с горящими глазами, предложил
нам учинить втроем любовную оргию. Я ответил резким
отказом, такое было для меня немыслимо, но покосился
все-таки на Марию, чтобы узнать, как она к этому отно-
сится, и хотя она сразу же присоединилась к моему от-
вету, я увидел, как загорелись ее глаза, и почувствовал
ее сожаленье о том, что это не состоится. Пабло был ра-
зочарован моим отказом, но не обижен.
— Жалко, — сказал он. — Гарри слишком опасается
за мораль. Ничего не поделаешь. А было бы славно,
очень славно! Но у меня есть замена.
Мы сделали по нескольку затяжек и неподвижно,
сидя с открытыми глазами, пережили втроем предложен-
ную им сцену, причем Мария дрожала от исступленья.
Когда я ощутил после этого легкое недомоганье, Пабло
уложил меня в кровать, дал мне несколько капель како-
го-то лекарства, и, закрыв на минуту-другую глаза, я
почувствовал воздушно-беглое прикосновенье чьих-то
243
Герман Гессе
губ сперва к одному, потом к другому моему веку. Я при-
нял это так, словно полагал, что меня поцеловала Мария.
Но я-то знал, что поцеловал меня он.
А однажды вечером он поразил меня еще больше. Он
появился в моей квартире, сказал мне, что ему нужно
двадцать франков, что он просит у меня эту сумму и
предлагает мне взамен, чтобы сегодня ночью Марией
располагал не он, а я.
— Пабло, — сказал я испуганно, — вы сами не знае-
те, чтб вы говорите. Уступать за деньги свою возлюблен-
ную другому — это считается у нас верхом позора. Я не
слышал вашего предложенья, Пабло.
Он посмотрел на меня с сочувствием.
— Вы не хотите, господин Гарри. Ладно. Вы всегда
сами устраиваете себе затрудненья. Что ж, не спите се-
годня ночью с Марией, если вам это приятнее, и дайте
мне деньги просто так, вы получите их обратно. Мне они
крайне нужны.
— Зачем?
— Для Агостино — знаете, маленький такой, вторая
скрипка. Он уже неделю болен, и никто за ним не уха-
живает, денег у него нет ни гроша, а тут и у меня все
вышли.
Из любопытства, да и в наказанье себе, я отправил-
ся с ним к Агостино, которому он принес в его камор-
ку, жалкую чердачную каморку, молоко и лекарство,
взбил постель, проветрил комнату, наложил на пылав-
шую жаром голову красивый, приготовленный по всем
правилам искусства компресс — все это быстро, нежно,
умело, как хорошая сестра милосердия. В тот же вечер,
я видел, он играл на саксофоне в баре «Сити», играл до
самого утра.
С Герминой я часто долго и обстоятельно говорил о
Марии, об ее руках, плечах, бедрах, об ее манере сме-
яться, целоваться, танцевать.
— А это она тебе уже показала? — спросила однаж-
ды Термина и описала мне некую особую игру языка при
поцелуе. Я попросил ее, чтобы она сама показала мне
244
Степной волк
это, но она с самым серьезным видом осадила меня. —
Еще не время, — сказала она, — я еще не твоя возлюб-
ленная.
Я спросил ее, откуда известны ей это искусство Ма-
рии и многие тайные подробности ее жизни, о которых
пристало знать лишь любящему мужчине.
— О, — воскликнула она, — мы ведь друзья. Неуже-
ли ты думаешь, что у нас могут быть секреты друг от
друга? Я довольно часто спала и играла с ней. Да, ты
поймал славную девушку, она умеет больше, чем другие.
— Думаю, все же, Термина, что и у вас есть секреты
друг от друга. Или ты и обо мне рассказала ей все, что
знаешь?
— Нет, это другие вещи, которых ей не понять. Ма-
рия чудесна, тебе повезло, но между тобой и мной есть
вещи, о которых она понятия не имеет. Я многое расска-
зала ей о тебе, еще бы, гораздо больше, чем то пришлось
бы тебе по вкусу тогда — я же должна была соблазнить
ее для тебя! Но понять, друг мой, как я тебя понимаю,
ни Мария, ни еще какая-нибудь другая никогда не пой-
мет. От нее я узнала о тебе и еще кое-что, я знаю о тебе
все, что о тебе знает Мария. Я знаю тебя почти так же
хорошо, как если бы мы уже часто спали друг с другом.
Когда я снова встретился с Марией, мне было стран-
но и диковинно знать, что Термину она прижимала к сер-
дцу так же, как меня, что ее волосы и кожу она так же
осязала, целовала и испытывала, как мои. Новые, непря-
мые, сложные отношенья и связи всплыли передо мной,
новые возможности любить и жить, и я думал о тысяче
душ трактата о Степном волке.
В ту недолгую пору, между моим знакомством с Ма-
рией и большим балом-маскарадом, я был прямо-таки
счастлив, и все же у меня ни разу не было чувства, что
это и есть избавленье, достигнутое блаженство, нет, я
очень отчетливо ощущал, что все это — только пролог и
подготовка, что все неистово стремится вперед, что самое
главное еще впереди.
245
Герман Гессе
Танцевать я научился настолько, что мне казалось
теперь возможным участвовать в бале, о котором с каж-
дым днем толковали все больше. У Термины был сек-
рет, она так и не открывала мне, в каком маскарадном
наряде она появится. Уж как-нибудь я узнаю ее, гово-
рила она, а не сумею узнать — она мне поможет, но
заранее мне ничего не должно быть известно. С другой
стороны, и мои планы насчет костюма не вызывали у
нее ни малейшего любопытства, и я решил вообще не
переодеваться никем. Мария, когда я стал приглашать
ее на бал, заявила мне, что на этот праздник она уже
обзавелась кавалером, у нее и в самом деле был уже
входной билет, и я несколько огорчился, поняв, что на
праздник мне придется явиться в одиночестве. Костю-
мированный бал, ежегодно устраиваемый в залах «Гло-
буса» людьми искусства, был самым аристократическим
в городе.
В эти дни я мало видел Термину, но накануне бала она
побывала у меня, зайдя за билетом, который я ей купил.
Она мирно сидела со мной в моей комнате, и тут произо-
шел один примечательный разговор, произведший на
меня глубокое впечатление.
— Теперь тебе живется в общем-то хорошо, — сказа-
ла она, — танцы идут тебе на пользу. Кто месяц тебя не
видел, не узнал бы тебя.
— Да, — признался я, — мне уже много лет не жи-
лось так хорошо. Это все благодаря тебе, Термина.
— О, а не благодаря ли твоей прекрасной Марии?
— Нет. Ведь и ее подарила мне ты. Она чудесная.
— Она — та возлюбленная, которая была нужна тебе,
Степной волк. Красивая, молодая, всегда в хорошем на-
строении, очень умная в любви и доступная не каждый
день. Если бы тебе не приходилось делить ее с другими,
если бы она не была у тебя всегда лишь мимолетной гос-
тьей, так хорошо не получилось бы.
Да, я должен был признать и это.
— Значит, теперь у тебя есть, собственно, все, что
тебе нужно?
246
Степной волк
— Нет, Термина, это не так. У меня есть что-то пре-
красное и прелестное, большая радость, великое утеше-
нье. Я прямо-таки счастлив...
— Ну вот! Чего же ты еще хочешь?
— Я хочу большего. Я не доволен тем, что я счастлив,
я для этого не создан, это не мое призванье. Мое призва-
нье в противоположном.
— Значит, в том, чтобы быть несчастным? Ну, этого-
то у тебя хватало и прежде — помнишь, когда ты из-за
бритвы не мог вернуться домой.
— Нет, Термина, не в том дело. Верно, тогда я был
очень несчастен. Но это было глупое несчастье, неплодот-
ворное.
— Почему же?
— Потому что иначе у меня не было бы этого страха
перед смертью, которой я ведь желал! Несчастье, кото-
рое мне нужно и о котором я тоскую, другого рода. Оно
таково, что позволяет мне страдать с жадностью и уме-
реть с наслажденьем. Вот какого несчастья или счастья
я жду.
— Я понимаю тебя. В этом мы брат и сестра. Но по-
чему ты против того счастья, которое нашел теперь, с
Марией? Почему ты недоволен?
— Я ничего не имею против этого счастья, о нет, я
люблю его, я благодарен ему. Оно прекрасно, как сол-
нечный день среди дождливого лета. Но я чувствую, что
оно недолговечно. Это счастье тоже неплодотворно. Оно
делает довольным, но быть довольным — это не по мне.
Оно усыпляет Степного волка, делает его сытым. Но это
не то счастье, чтобы от него умереть.
— А умереть, значит, нужно, Степной волк?
— По-моему, да! Я очень доволен своим счастьем, я
способен еще долго его выносить. Но когда мое счастье
оставляет мне час-другой, чтобы очнуться и затосковать,
вся моя тоска направлена не на то, чтобы навсегда удер-
жать это счастье, а на то, чтобы снова страдать, только
прекраснее и менее жалко, чем прежде. Я тоскую о стра-
даньях, которые дали бы мне готовность умереть.
247
Герман Гессе
Термина нежно посмотрела мне в глаза — тем темным
взглядом, что иногда появлялся у нее так внезапно. Ве-
ликолепные, страшные глаза! Медленно, подбирая каж-
дое слово отдельно, она сказала, сказала так тихо, что я
должен был напрячься, чтобы это расслышать:
— Сегодня я хочу сказать тебе кое-что, нечто такое,
что давно знаю, да и ты это уже знаешь, но еще, может
быть, себе не сказал. Я скажу тебе сейчас, чтб я знаю о
себе и о тебе и про нашу судьбу. Ты, Гарри, был худож-
ником и мыслителем, человеком, исполненным радости и
веры, ты всегда стремился к великому и вечному, никог-
да не довольствовался красивым и малым. Но чем боль-
ше будила тебя жизнь, чем больше возвращала она тебя
к тебе самому, тем больше становилась твоя беда, тем
глубже, по самое горло, погружался ты в страданье,
страх и отчаянье, и все то прекрасное и святое, что ты
когда-то знал, любил, чтил, вся твоя прежняя вера в
людей и в наше высокое назначенье — все это нисколько
не помогло тебе, потеряло цену, разбилось вдребезги.
Твоей вере стало нечем дышать. А удушье — жесткая
разновидность смерти. Это правильно, Гарри? Это дей-
ствительно твоя судьба?
Я кивал, кивал, кивал головой.
— У тебя было какое-то представление о жизни, была
какая-то вера, какая-то задача, ты был готов к подвигам,
страданьям и жертвам — а потом ты постепенно увидел,
что мир не требует от тебя никаких подвигов, жертв и
всякого такого, что жизнь — это не величественная по-
эма с героическими ролями и всяким таким, а мещанская
комната, где вполне довольствуются едой и питьем, кофе
и вязаньем чулка, игрой в тарок и радиомузыкой. А кому
нужно и кто носит в себе другое, нечто героическое и
прекрасное, почтенье к великим поэтам или почтенье к
святым, тот дурак и донкихот. Вот так. И со мной было
то же самое, друг мой! Я была девочкой с хорошими за-
датками, созданной для того, чтобы жить по высокому
образцу, предъявлять к себе высокие требованья, выпол-
нять достойные задачи. Я могла взять на себя большой
248
Степной волк
жребий, быть женой короля, возлюбленной революцио-
нера, сестрой гения, матерью мученика. А жизнь только
и позволила мне стать куртизанкой более или менее хо-
рошего вкуса, да и это далось мне с великим трудом! Вот
как случилось со мной. Одно время я была безутешна и
долго искала вину в самой себе. Ведь жизнь, думала я, в
общем-то всегда права, и если жизнь посмеялась над
моими мечтаньями, значит, думала я, мои мечты были
глупы, неправы. Но это не помогало. А поскольку у меня
были хорошие глаза и уши, да и некоторое любопытство
тоже, я стала присматриваться к так называемой жизни,
к своим знакомым и соседям, к более чем пяти десяткам
людей и судеб, и тут я увидела, Гарри: мои мечты были
правы, тысячу раз правы, так же как и твои. А жизнь, а
действительность была неправа. Если такой женщине,
как я, оставалось либо убого и бессмысленно стареть за
пишущей машинкой на службе у какого-нибудь добытчи-
ка денег, или ради его денег выйти за него замуж, либо
стать чем-то вроде проститутки, то это было так же не-
правильно, как и то, что такой человек, как ты, должен
в одиночестве, в робости, в отчаянье хвататься за брит-
ву. Моя беда была, может быть, более материальной и
моральной, твоя более духовной, но путь был один и тот
же. Думаешь, мне непонятны твой страх перед фокстро-
том, твое отвращенье к барам и танцзалам, твоя брезгли-
вая неприязнь к джазовой музыке и ко всей этой ерунде?
Нет, они мне слишком понятны, и точно так же понятны
твое отвращенье к политике, твоя печаль по поводу бол-
товни и безответственной возни партий, прессы, твое от-
чаянье по поводу войны — и той, что была, и той, что
будет, по поводу нынешней манеры думать, читать, стро-
ить, делать музыку, праздновать праздники, получать
образование! Ты прав, Степной волк, тысячу раз прав, и
все же тебе не миновать гибели. Ты слишком требовате-
лен и голоден для этого простого, ленивого, непритяза-
тельного сегодняшнего мира, он отбросит тебя, у тебя на
одно измерение больше, чем ему нужно. Кто хочет сегод-
ня жить и радоваться жизни, тому нельзя быть таким
249
Герман Гессе
человеком, как ты и я. Кто требует вместо пиликанья —
музыки, вместо удовольствия — радости, вместо балов-
ства настоящей страсти, для того этот славный наш мир
не родина...
Она потупила взгляд и задумалась.
— Термина, — воскликнул я с нежностью, — сестра,
какие хорошие у тебя глаза! И все-таки ты обучила меня
фокстроту! Но как это понимать, что такие люди, как
мы, с одним лишним измерением, не могут здесь жить?
В чем тут дело? Это лишь в наше время так? Или это
всегда было?
— Не знаю. К чести мира готова предположить, что
все дело лишь в нашем времени, что это только болезнь,
только нынешняя беда. Вожди рьяно и успешно работа-
ют на новую войну, а мы тем временем танцуем фокст-
рот, зарабатываем деньги и едим шоколадки — ведь в
такое время мир должен выглядеть скромно. Будем на-
деяться, что другие времена были лучше и опять будут
лучше, богаче, шире, глубже. Но нам это не поможет. И,
может быть, так всегда было...
— Всегда так, как сегодня? Всегда мир только для
политиков, спекулянтов, лакеев и кутил, а людям нечем
дышать?
— Ну да, я этого не знаю, никто этого не знает. Да и
не все ли равно? Но я, друг мой, думаю сейчас о твоем
любимце, о котором ты мне иногда рассказывал и читал
письма, о Моцарте. А как было с ним? Кто в его време-
на правил миром, снимал пенки, задавал тон и имел ка-
кой-то вес — Моцарт или дельцы, Моцарт или плоские
людишки? А как он умер и как похоронен? И наверно,
думается мне, так было и будет всегда, и то, что они там
в школах называют «всемирной историей», которую по-
лагается для образования учить наизусть, все эти герои,
гении, великие подвиги и чувства — все это просто ложь,
придуманная школьными учителями для образователь-
ных целей и для того, чтобы чем-то занять детей в опре-
деленные годы. Всегда так было и всегда так будет, что
время и мир, деньги и власть принадлежат мелким и
250
Степной волк
плоским, а другим, действительно людям, ничего не при-
надлежит. Ничего, кроме смерти.
— И ничего больше?
— Нет, еще вечность.
— Ты имеешь в виду имя, славу в потомстве?
— Нет, волчонок, не славу — разве она чего-то стоит?
И неужели ты думаешь, что все действительно настоящие
и в полном смысле слова люди прославились и известны
потомству?
— Нет, конечно.
— Ну, вот, значит, не славу! Слава существует лишь
так, для образования, это забота школьных учителей. Не
славу, о нет! А то, что я называю вечностью. Верующие
называют это Царством Божьим. Мне думается, мы,
люди, мы все, более требовательные, знающие тоску,
наделенные одним лишним измерением, мы и вовсе не
могли бы жить, если бы, кроме воздуха этого мира, не
было для дыханья еще и другого воздуха, если бы, кро-
ме времени, не существовало еще и вечности, а она-то и
есть царство истинного. В нее входят музыка Моцарта и
стихи твоих великих поэтов, в нее входят святые, тво-
рившие чудеса, претерпевшие мученическую смерть и
давшие людям великий пример. Но точно так же входит
в вечность образ каждого настоящего подвига, сила каж-
дого настоящего чувства, даже если никто не знает о
них, не видит их, не запишет и не сохранит для потом-
ства. В вечности нет потомства, а есть только современ-
ники.
— Ты права, — сказал я.
— Верующие, — продолжала она задумчиво, — знали
об этом все-таки больше других. Поэтому они установи-
ли святых и то, что они называют «ликом святых». Свя-
тые — это по-настоящему люди, младшие братья Спасите-
ля. На пути к ним мы находимся всю свою жизнь, нас ведет
к ним каждое доброе дело, каждая смелая мысль, каждая
любовь. Лик святых — в прежние времена художники
изображали его на золотом небосводе, лучезарном, пре-
красном, исполненном мира, — он и есть то, что я раньше
251
Герман Гессе
назвала «вечностью». Это царство по ту сторону времени
и видимости. Там наше место, там наша родина, туда,
Степной волк, устремляется наше сердце, и потому мы
тоскуем по смерти. Там ты снова найдешь своего Гёте, и
своего Новалиса, и Моцарта, а я своих святых, Христо-
фора, Филиппо Нери — всех. Есть много святых, кото-
рые сначала были закоренелыми грешниками, грех тоже
может быть путем к святости, грех и порок. Ты будешь
смеяться, но я часто думаю, что, может быть, и мой друг
Пабло — скрытый святой. Ах, Гарри, нам надо продрать-
ся через столько грязи и вздора, чтобы прийти домой! И
у нас нет никого, кто бы повел нас, единственный наш
вожатый — это тоска по дому.
Последние свои слова она произнесла опять еле
слышно, и в комнате наступила мирная тишина, солнце
садилось, и золотые литеры на многих корешках моих
книг мерцали в его лучах. Я взял в ладони голову Гер-
мины, поцеловал ее в лоб и прижался щекой к ее
щеке — по-братски. Несколько мгновений мы остава-
лись в такой позе. Я предпочел бы остаться в такой позе
и уже никуда сегодня не выходить. Но на эту ночь, пос-
леднюю перед большим балом, Мария обещала себя
мне.
По дороге к ней думал я, однако, не о Марии, а о
том, что сказала Термина. Все это, так мне казалось,
были, вероятно, не ее собственные мысли, а мои, кото-
рые эта ясновидящая, прочтя и вдохнув их в себя, вос-
произвела мне так, что они обрели форму и предстали
передо мной в новом виде. За то, что она высказала
мысль о вечности, я был ей особенно благодарен в тот
час. Мне нужна была эта мысль, без нее я не мог жить и
не мог умереть. Святая потусторонняя жизнь, не связан-
ная ни с каким временем, мир вечных ценностей, боже-
ственной сущности — вот что было сегодня заново пода-
рено мне моей подругой и учительницей танцев. Я
невольно вспомнил свой гётевский сон, вспомнил облик
старого мудреца, который смеялся таким нечеловечес-
ким смехом и шутил со мной на свой бессмертный ма-
252
Степной волк
нер. Теперь только понял я его смех, смех бессмертных.
Он был беспредметен, этот смех, он был только светом,
только прозрачностью, он был тем, что остается в итоге,
когда подлинный человек, пройдя через людские страда-
нья, пороки, ошибки, страсти и недоразуменья, проры-
вается в вечность, в мировое пространство. А «вечность»
была не чем иным, как избавлением времени, неким воз-
вратом его к невинности, неким обратным превращень-
ем его в пространство.
Я поискал Марию в том месте, где мы обычно ужина-
ли в наши вечера, но она еще не пришла.
Я сидел в ожиданье за накрытым столом в тихом трак-
тирчике на окраине города, продолжая думать о нашем
разговоре. Все эти мысли, объявившиеся между Герми-
ной и мной, казались мне такими знакомыми, такими
родными, они словно бы выплыли из сокровеннейших
глубин моей мифологии, моего мира образов! Бессмерт-
ные, отрешенно живущие во вневременном пространстве,
ставшие образами, хрустальная вечность, обтекающая их
как эфир, и холодная, звездная, лучезарная ясность это-
го внеземного мира — откуда же все это так мне знако-
мо? Я задумался, и на ум мне пришли отдельные пьесы
из «Кассаций» Моцарта, из «Хорошо темперированного
клавира» Баха, и везде в этой музыке светилась, каза-
лось мне, эта холодная, звездная прозрачность, парила
эта эфирная ясность. Да, именно так, эта музыка была
чем-то вроде застывшего, превратившегося в простран-
ство времени, и над ней бесконечно парили сверхчелове-
ческая ясность, вечный, божественный смех. О, да ведь
и старик Гёте из моего сновиденья был здесь вполне уме-
стен! И вдруг я услышал вокруг себя этот непостижимый
смех, услышал, как смеются бессмертные. Я заворожен-
но сидел, завороженно вытащил карандаш из кармана
жилетки, поискал глазами бумаги, увидел перед собой
прейскурант вин и стал писать на его обороте, писать
стихи, которые лишь на следующий день нашел у себя в
кармане. Вот они:
253
Герман Гессе
БЕССМЕРТНЫЕ
К нам на небо из земной юдоли
Жаркий дух вздымается всегда —
Спесь и сытость, голод и нужда,
Реки крови, океаны боли,
Судороги страсти, похоть, битвы,
Лихоимцы, палачи, молитвы.
Жадностью гонимый и тоской,
Душной гнилью сброд разит людской,
Дышит вожделеньем, злобой, страхом,
Жрет себя и сам блюет потом,
Пестует искусства и с размахом
Украшает свой горящий дом.
Мир безумный мечется, томится,
Жаждет войн, распутничает, врет,
Заново для каждого родится,
Заново для каждого умрет.
Ну, а мы в эфире обитаем,
Мы во льду астральной вышины
Юности и старости не знаем,
Возраста и пола лишены.
Мы на ваши страхи, дрязги, толки,
На земное ваше копошенье
Как на звезд глядим коловращенье,
Дни у нас неизмеримо долги.
Только тихо головой качая
Да светил дороги озирая,
Стужею космической зимы
В поднебесье дышим бесконечно.
Холодом сплошным объяты мы,
Холоден и звонок смех наш вечный.
Затем пришла Мария, и после веселого ужина я по-
шел с ней в нашу комнатку. В этот вечер она была кра-
сивее, теплее и сердечнее, чем когда-либо, и в ее нежно-
стях, в ее играх я почувствовал предельную готовность
отдаться.
— Мария, — сказал я, — ты сегодня расточительна,
как богиня. Не замучь нас обоих до смерти, ведь завтра
бал-маскарад. Что за кавалер будет у тебя завтра? Бо-
юсь, дорогой мой цветок, что это — сказочный принц и
254
Степной волк
что он похитит тебя и ты уже не вернешься ко мне. Ты
любишь меня сегодня почти так, как это обычно бывает
у любящих на прощанье, напоследок.
Она прижалась губами к самому моему уху и прошеп-
тала:
— Лучше не говори, Гарри! Каждый раз может быть
последним. Когда Термина возьмет тебя, ты уже не при-
дешь ко мне. Может быть, она возьмет тебя завтра.
Никогда не ощущал я сильнее особого чувства тех
дней, их удивительно двойственного, сладостно-горько-
го настроения, чем в ту ночь перед балом. Это было сча-
стье — красота Марии и ее готовность отдаться, часы,
когда можно было натешиться, надышаться, проникнуть-
ся сотнями тонких чувственных прелестей, о которых я
с таким опозданьем, на старости лет, узнал, плескаясь в
мягких, убаюкивающих волнах наслажденья. И все же
это была лишь оболочка: внутри все было полно значе-
нья, напряженья, дыханья и, предаваясь милым и трога-
тельным мелочам любви с любовной нежностью, словно
бы купаясь в теплой воде счастья, я чувствовал, как моя
судьба опрометью несется вперед, брыкается, как испу-
ганный конь, мчится в тоске и страхе к обрыву, к пропа-
сти, готовая к смерти. И если еще недавно я с опаской и
робостью противился приятному легкомыслию любви
только чувственной, если еще недавно страшился смею-
щейся, уступчивой красоты Марии, то теперь я испыты-
вал страх перед смертью — но страх, который уже знал,
что скоро он превратится в покорность и избавление.
В то время, как мы молча предавались хлопотливым
играм нашей любви и принадлежали друг другу полней,
чем когда-либо, душа моя прощалась с Марией, проща-
лась со всем, что она для меня означала. Благодаря ее
науке я перед концом еще раз по-детски доверился игре
поверхностного, искал мимолетных радостей, стал ре-
бенком и животным в невинности пола, — а в прежней
моей жизни это состояние было знакомо мне лишь как
редкое исключенье, ибо к чувственной жизни и к полу
почти всегда примешивался для меня горький привкус
255
Герман Гессе
вины, сладкий, но жутковатый вкус запретного плода,
которого человек духовный должен остерегаться. Теперь
Термина и Мария показали мне этот Эдем в его невинно-
сти, я благодарно погостил в нем — но мне приспевала
пора идти дальше, слишком красиво и тепло было в этом
Эдеме. Опять домогаться венца жизни, опять искупать
бесконечную вину жизни — такой был мой жребий. Лег-
кая жизнь, легкая любовь, легкая смерть — это не для
меня.
Из намеков девушки я заключил, что на завтрашнем
балу или после него нас ждут какие-то особые удоволь-
ствия, какой-то особый разгул. Может быть, это и есть
конец, может быть, Марию ее предчувствие не обманы-
вает, и сегодня мы лежим рядом в последний раз, а зав-
тра судьба, может быть, повернется иначе? Я был полон
жгучей тоски, полон щемящего страха, и, отчаянно цеп-
ляясь за Марию, я еще раз судорожно и жадно обежал
все тропинки и чащи ее Эдема, еще раз впился зубами в
сладкий плод райского древа.
После этой ночи я отсыпался днем. Утром я поехал
сначала в баню, потом, смертельно усталый, домой, за-
темнил свою спальню, нашел, раздеваясь, в кармане свои
стихи, снова забыл о них, сразу же лег, забыл о Марии,
Термине и маскараде и проспал весь день. Поднявшись
вечером, я лишь во время бритья вспомнил, что уже че-
рез час начнется бал и мне нужно приготовить рубашку
с пластроном. Я собрался в хорошем настроенье и вышел
из дому, чтобы сначала поесть.
Это был первый костюмированный бал, в котором я
участвовал. В прежние времена, впрочем, я посещал
иногда подобные праздники и порой находил их краси-
выми, но я не танцевал, я был лишь зрителем, и энтузи-
азм, с каким о них рассказывали, с каким их ждали дру-
гие, всегда казался мне смешным. А сегодня и для меня
бал был событием, которого я ждал со смесью радости,
любопытства и страха. Поскольку дамы у меня не было,
я решил явиться туда попозже, да и Термина советовала
мне так поступить.
256
Степной волк
В «Стальной шлем», прежнее мое прибежище, где,
прихлебывая вино и строя из себя холостяков, коротали
вечера разочарованные мужчины, я последнее время ред-
ко захаживал, он уже не отвечал стилю теперешней моей
жизни. Но сегодня вечером меня как-то само собой потя-
нуло туда; при том тоскливо-радостном ощущенье судь-
бы и прощанья, в котором я сейчас пребывал, все вехи и
памятные места моей жизни озарились еще раз мучитель-
но прекрасным отблеском прошлого, в том числе и этот
прокуренный кабачок, где я еще недавно был завсегда-
таем, где мне еще недавно достаточно было такого нехит-
рого наркотического средства, как бутылка местного
вина, чтобы еще на одну ночь лечь в свою одинокую по-
стель, чтобы еще на один день смириться с жизнью. Дру-
гие, более сильные возбудительные средства довелось
мне с тех пор узнать, довелось наглотаться с тех пор ядов
послаще. Улыбаясь, переступил я порог старого кабака,
и хозяйка встретила меня приветственными словами, а
завсегдатаи молчаливым кивком. Мне предложили и
принесли жареного цыпленка, светлой струей лилось
молодое эльзасское вино в толстый мужицкий стакан,
ласково глядели на меня чистые белые деревянные сто-
лы, старые желтые панели. И в то время как я ел и пил,
во мне все крепло это чувство увяданья и расставанья,
это мучительно глубокое чувство никогда так и не распа-
давшейся, но теперь созревающей для распада слитности со
всеми местами и вещами прежней моей жизни. «Современ-
ный» человек называет это сентиментальностью; он пере-
стает любить вещи, вещи, даже самые священные для
него некогда, даже свой автомобиль, который надеется
при первой возможности поменять на новый, лучшей
марки. Этот современный человек энергичен, деловит,
здоров, холоден и молодцеват — тип хоть куда, он еще
покажет себя в следующей войне. Мне это было безразлич-
но, я не был ни современным человеком, ни старомодным,
я выпал из времени и несся куда-то, близкий к смерти, го-
товый к смерти. Я ничего не имел против сентиментально-
стей, я был благодарно рад, что в моем сгоревшем сердце
9 Г. Гессе
257
Герман Гессе
теплилось хоть какое-то подобие чувств. И я отдался вос-
поминаньям, навеянным этим старым кабаком, своей
привязанности к этим старым грубым стульям, отдался
запаху дыма и вина, тому дуновенью привычки, тепла,
сходства с родиной, которое я во всем этом ощущал. Про-
щанье — прекрасная вещь, оно размягчает. Мне были
милы мое жесткое сиденье, мой мужицкий стакан, мил
прохладный фруктовый вкус эльзасского, мила моя бли-
зость со всем и со всеми в этом зале, милы лица замеч-
тавшихся пьяниц, этих разочарованных, чьим братом я
давно был. Мещанскими сантиментами упивался я здесь,
слегка приправленными ароматом старомодной трактир-
ной романтики той отроческой поры, когда трактир, вино
и сигара были еще запретными, неведомыми, великолеп-
ными вещами. Но Степной волк не встрепенулся, чтобы
оскалить зубы и разорвать в клочья мои сантименты. Я
мирно сидел, озаренный прошлым, озаренный слабым
светом успевшей уже погибнуть звезды.
Вошел уличный торговец с жареными каштанами, и я
купил у него горсть. Вошла старуха с цветами, я купил у
нее несколько гвоздик и преподнес их хозяйке. Лишь
собираясь расплатиться и не найдя привычного пиджач-
ного кармана, я заметил, что я во фраке. Бал-маскарад!
Термина!
Но было еще очень рано, я не мог решиться пойти в
«Глобус» уже сейчас. К тому же, как то случалось со
мной во время всех этих увеселений последней поры, я
чувствовал какую-то внутреннюю помеху, какую-то ско-
ванность, какое-то нежеланье входить в большие, перепол-
ненные, шумные залы, какую-то ученическую робость пе-
ред чуждой атмосферой, перед миром прожигателей
жизни, перед танцами.
Слоняясь по улицам и проходя мимо какого-то кино,
я взглянул на блеснувшие пучки света и огромные цвет-
ные афиши, пошел было дальше, но вернулся и вошел
внутрь. До одиннадцати примерно я мог здесь преспокой-
но посидеть в темноте. С помощью служителя, указывав-
шего мне путь фонариком, я пробрался через занавески
258
Степной волк
в темный зал, нашел свободное место и оказался вдруг в
Ветхом завете. Шел один из тех фильмов, которые буд-
то бы не для заработка, а в благородных и святых целях
ставятся с большой помпой и выдумкой и на которые
даже учителя закона Божия водят своих учеников. Да-
валась история Моисея и израильтян в Египте — со щед-
рым набором людей, лошадей, верблюдов, дворцов, фа-
раоновских богатств и еврейских мук в горячих песках
пустыни. Я видел, как Моисей, причесанный немножко
под Уолта Уитмена, роскошный театральный Моисей во-
тановской походкой, с длинным посохом, рьяно и мрачно
идет по пустыне впереди евреев. Я видел, как он молился
Богу у Чермного моря, видел, как расступается Чермное
море, давая дорогу, образуя ложбину между громоздя-
щимися горами воды (о том, каким образом устроили это
киношники, могли долго спорить конфирманды, приве-
денные на этот религиозный фильм пастором), видел,
как шагают сквозь море пророк и боязливый народ, ви-
дел, как позади них появляются колесницы фараона,
видел, как египтяне сперва изумляются и робеют на мор-
ском берегу, а потом смело бросаются вперед, видел, как
над великолепным, златопанцирным фараоном и надо
всеми его колесницами и воинами смыкаются толщи
воды, и вспомнил чудесный генделевский дуэт для двух
басов, где это событие великолепно воспето. Я видел за-
тем, как Моисей, мрачный герой среди мрачной скалис-
той пустыни, поднимается на Синай, смотрел, как Иегова
через посредство бури, грозы и световых сигналов сооб-
щает ему там десять заповедей, а его недостойный народ
воздвигает у подножья горы Золотого тельца и предается
довольно-таки неумеренным увеселеньям. Мне было неве-
роятно странно видеть все это воочию, глядеть, как священ-
ные истории, с их героями и чудесами, осенившие некогда
наше детство первым смутным представленьем о другом
мире, о чем-то сверхчеловеческом, разыгрываются здесь за
плату перед благородной публикой, которая тихонько
жует принесенные с собой булочки, — в этой маленькой
картинке видна была вся бросовость, вся обесцененность
259
Герман Гессе
культуры в нашу эпоху. Господи, пускай бы уж, чтобы
только предотвратить это свинство, погибли тогда, кро-
ме египтян, и евреи, и все другие люди на свете, погибли
насильственной и пристойной смертью, а не этой ужас-
ной, мнимой и половинчатой, которой умираем сегодня
мы. Право, пускай бы!
Мою тайную скованность, мою безотчетную робость
перед балом-маскарадом кино и вызванные им чувства не
уменьшили, а неприятно усилили, и я должен был, поду-
мав о Термине, сделать над собой усилие, чтобы наконец
поехать в «Глобус» и войти в залы. Время было уже по-
зднее, бал был давно в полном разгаре; трезвый и робкий,
я сразу же, не успев раздеться, попал в бурную толпу
масок, меня фамильярно толкали в бока, девушки требо-
вали, чтобы я угостил их шампанским, клоуны хлопали
меня по плечу и обращались ко мне на «ты». Не поддава-
ясь ничьим уговорам, я с трудом протиснулся к гардеро-
бу через битком набитые залы и, получив номерок, тща-
тельно спрятал его в карман с мыслью, что, наверно, скоро
воспользуюсь им, устав от этой сутолоки.
Во всех помещеньях большого здания бушевал празд-
ник, во всех залах танцевали, в подвальном этаже тоже,
все коридоры и лестницы были заполнены масками,
танцами, музыкой, смехом и беготней. Я удрученно про-
бирался сквозь эту толчею — от негритянского оркестра
к крестьянской музыке, из большого, сияющего главно-
го зала в проходы, на лестницы, в бары, к буфетам, в
комнаты, где пили шампанское. Стены были по большей
части увешаны дикарскими веселыми картинами самых
модных художников. Все были здесь — художники,
журналисты, ученые, дельцы и, конечно, вся жуирую-
щая публика города. В одном из оркестров сидел мистер
Пабло и вдохновенно дудел в свою изогнутую трубу; уз-
нав меня, он громко пропел мне свое приветствие. Тес-
нимый толпой, я оказывался то в одном, то в другом
зале, поднимался по лестницам, спускался по лестницам;
один из коридоров подвального этажа изображал ад, и
там неистовствовал музыкальный ансамбль чертей. По-
260
Степной волк
степенно я начал поглядывать, где же Термина, где же
Мария, я пустился на поиски, сделал несколько попыток
проникнуть в главный зал, но каждый раз сбивался с
пути или отступал перед встречным потоком толпы. К
полуночи я еще никого не нашел; хоть я еще не танце-
вал, мне было жарко, и голова у меня кружилась, я
плюхнулся на ближайший стул, среди сплошь незнако-
мых людей, спросил вина и пришел к выводу, что на та-
кие шумные праздники старикам вроде меня соваться
нечего. Я уныло пил вино, глядел на голые руки и спи-
ны женщин, смотрел, как мимо проносятся ряженые в
причудливых костюмах, сносил легкие толчки в бок и
молча отогнал от себя нескольких девушек, желавших
посидеть у меня на коленях или потанцевать со мной.
«Старый брюзга!» — воскликнула одна из них и была
права. Я решил выпить для храбрости и поднятия духа,
но в вине тоже не нашел вкуса, я с трудом одолел вто-
рой стакан. И постепенно я почувствовал, как стоит за
моей спиной, высунув язык, Степной волк. Ничего не
получалось, я был здесь не на месте. Ведь пришел-то я
сюда с самыми лучшими намереньями, но развеселиться
я здесь не мог, и эта громкая бурная радость, этот смех,
все это буйство казались мне глупыми и вымученными.
Поэтому, около часу ночи, злой и разочарованный, я
стал пробираться к гардеробу, чтобы надеть пальто и
уйти. Это было поражением, возвратом к Степному вол-
ку, и Термина вряд ли простила бы мне это. Но иначе
поступить я не мог. С трудом протискиваясь через толпу
к гардеробу, я снова внимательно смотрел по сторонам в
надежде увидеть хоть одну из подруг. Тщетно. И вот я
уже стоял у гардероба, вежливый человек за его стойкой
уже протянул руку за моим номерком, я полез в жилет-
ный карман — номерка там не было! Черт возьми, этого
еще не хватало. Когда я печально бродил по залам, ког-
да сидел за безвкусным вином, я, борясь со своим реше-
нием удалиться, неоднократно совал руку в карман, и
каждый раз этот плоский кружок оказывался на месте.
А теперь он пропал. Все было против меня.
261
Герман Гессе
— Потерял номерок? — спросил какой-то случивший-
ся рядом красно-желтый чертенок пронзительным голо-
сом. — На тебе мой, приятель. — И он уже протянул мне
свой номерок. Когда я машинально взял его и стал вер-
теть в пальцах, юркий коротышка уже исчез.
Поднеся, однако, эту круглую картонную бирку к гла-
зам, чтобы разглядеть номер, я увидел вместо него какие-
то мелкие каракули. Я попросил гардеробщика подож-
дать, подошел к ближайшему светильнику и прочел их.
Мелкими, спотыкающимися, неразборчивыми буквами
было нацарапано:
Сегодня ночью с четырех часов магический театр
— только для сумасшедших—
плата за вход — разум.
Не для всех. Гермина в аду.
Как марионетка, веревочки которой выскользнули на
секунду из рук кукольника, вновь оживает после корот-
кой, мертвой, тупой неподвижности, снова включается в
игру, танцует и шевелится, так и я, стоило меня дернуть
за магическую веревочку, пружинисто, с молодой пры-
тью, побежал назад в ту самую толчею, от которой толь-
ко что удирал усталым, тоскующим стариком. Ни один
грешник не стремился в ад с такой поспешностью. Толь-
ко что мне жали лакированные ботинки, мне был проти-
вен густой, надушенный воздух, меня расслабляла жара;
а теперь я легко и ловко, в ритме уанстепа, бежал через
все залы к аду, воздух был полон теперь волшебства,
меня окрыляли и несли вперед это тепло, вся эта гремя-
щая музыка, мельканье красок, аромат женских плеч,
шум толпы, смех, ритмы танцев, блеск воспаленных
глаз. Какая-то испанская танцовщица бросилась ко мне
в объятья: «Потанцуй со мной!» — «Нельзя, — сказал
я, — мне нужно в ад. Но твой поцелуй я рад взять с со-
бой». Алый рот под маской приблизился к моему рту, и,
лишь целуя, узнал я Марию. Я крепко ее обнял, ее пол-
ные губы цвели, как зрелая летняя роза. И вот мы уже
танцевали, не прервав поцелуя, и прошли в танце мимо
Пабло, а тот влюбленно припадал к своей нежно стонав-
262
Степной волк
шей трубе, и полуотрешенно обвел нас его сияющий, его
прекрасный звериный взгляд. Но не успели мы сделать
и двадцати па, как музыка прекратилась, я с сожаленьем
выпустил Марию из рук.
— С удовольствием потанцевал бы с тобой еще, ска-
зал я, опьяненный ее теплом, — проводи меня немнож-
ко, Мария, я влюблен в твое прекрасное плечо, дай мне
его еще на минутку! Но понимаешь, меня зовет Термина.
Она в аду.
— Так я и думала. Прощай, Гарри, я буду о тебе вспо-
минать с любовью.
Она попрощалась. Это было прощанье, это была
осень, это была судьба, которой так зрело и пряно пахла
моя летняя роза.
Я побежал дальше, по длинным коридорам, где по-
всюду шла нежная возня, вниз по лестницам, в ад. Там
на черных как смоль стенах горели беспощадно яркие
лампы и лихорадочно играл оркестр чертей. На высоком
табурете, у бара, сидел какой-то красивый юноша без
маски, во фраке, он коротко окинул меня насмешливым
взглядом. Я был оттеснен танцующими к стене, в этом
очень тесном зале танцевало десятка два пар. Жадно и
боязливо разглядывал я всех женщин, большинство
было еще в масках, некоторые улыбались мне, но ни
одна из них не была Герминой. С высокого табурета
бросал насмешливые взгляды красивый юноша. В следу-
ющую паузу между танцами, думал я, она появится и
меня пригласит. Танец кончился, но никто не подошел
ко мне.
Я прошел к бару, втиснутому в угол низкого зальца.
Став у табурета юноши, я спросил виски. Я пил и видел
профиль этого молодого человека, показавшийся мне те-
перь знакомым и прелестным, как какая-нибудь картина
из очень далеких времен, дорогая тихим налетом пыли
минувшего. О, тут я вздрогнул: это же был Герман, друг
моей юности!
— Герман! — сказал я нерешительно.
Он улыбнулся.
263
Герман Гессе
— Гарри? Ты нашел меня?
Это была Термина, только немного иначе причесанная
и слегка подкрашенная, необычным и бледным казалось
ее умное лицо над модным стоячим воротничком, удиви-
тельно маленькими, по контрасту с широкими черными
рукавами фрака и белыми манжетами, руки, удивитель-
но изящными, по контрасту с длинными брюками, ее
ножки в шелковых черно-белых мужских носках.
— Это и есть тот костюм, Термина, в котором ты хо-
чешь заставить меня влюбиться в себя?
— Пока что, — кивнула она, — я заставила влюбить-
ся в себя лишь нескольких дам. Но теперь на очереди ты.
Давай сперва выпьем по бокалу шампанского.
Мы пили, сидя на высоких табуретах, а рядом про-
должались танцы и кипела жаркая, ожесточенная струн-
ная музыка. И без каких-либо видимых усилий со сторо-
ны Термины я очень скоро влюбился в нее. Поскольку
она была в мужской одежде, я не мог танцевать с ней, не
мог позволить себе никаких нежностей, никаких посяга-
тельств, и хотя в этом мужском наряде она казалась да-
лекой и безучастной, ее взгляды, слова, жесты дышали
всей прелестью женственности. Без единого прикоснове-
нья к ней я поддался ее волшебству, и само это волшеб-
ство входило в ее роль, было двуснастным. Ведь беседо-
вала она со мной о Германе и о детстве, моем и своем, о
тех годах, предшествующих половой зрелости, когда от-
роческая сила любви направлена не только на оба пола,
но на все вообще, на чувственное и духовное, когда она
придает всему то очарование, ту сказочную способность
к метаморфозам, которые лишь для избранных и поэтов
оживают иногда и в более позднем возрасте. Играла она,
безусловно, юношу, курила сигареты, болтала легко и
умно, порой чуть глумливо, но все светилось эротикой,
все превращалось на пути к моим чувствам в прелестный
соблазн.
Как хорошо и глубоко знал я, по моему представле-
нью, Термину и как совершенно по-новому открылась
она мне в эту ночь! Как мягко и незаметно обволакивала
264
Степной волк
она меня вожделенной сетью, как игриво и по-русалочьи
поила сладкой отравой!
Мы сидели, болтали и пили шампанское. Мы броди-
ли, наблюдая, по залам, пускались в авантюры откры-
тий, выбирая пары и подслушивая любовную их игру.
Она показывала мне женщин, с которыми я должен был
танцевать, и давала советы относительно способов
обольщения той или другой. Мы выступали в роли со-
перников, увивались за одной и той же женщиной, попе-
ременно танцевали с ней оба, старались оба ее покорить.
Но все это было лишь маскарадной игрой, игрой между
нами двумя, все это лишь теснее сплетало нас и распаля-
ло обоих. Все было сказкой, все было на одно измеренье
богаче, на одно значение глубже, было игрой и симво-
лом. Мы увидели какую-то очень красивую молодую
женщину, у которой был несколько болезненный и недо-
вольный вид, Герман потанцевал с ней, заставил ее рас-
цвести, исчез с ней в одной из питейных беседок, а потом
рассказал мне, что победил эту женщину лесбийским вол-
шебством. Для меня же весь этот громогласный дом, пол-
ный гремевших танцами залов, этот хмельной хоровод ма-
сок стал постепенно каким-то безумным, фантастическим
раем, один за другим соблазняли меня лепестки своим аро-
матом, один за другим обласкивал я наудачу плоды ис-
пытующими перстами, змеи обольстительно глядели на
меня из зеленой тени листвы, цветок лотоса парил над
черной трясиной, жар-птицы на ветках манили меня, но
все лишь вело меня к вожделенной цели, все заново за-
ряжало меня томленьем по одной-единственной. Мне
довелось танцевать с какой-то незнакомой девушкой;
пылая, завлекая, она утопала в хмельном восторге, и
когда мы витали в неземном мире, она вдруг рассмеялась
и сказала: «Тебя не узнать. Сегодня вечером ты был та-
кой глупый и нудный». И я узнал ту, которая несколько
часов назад сказала мне «старый брюзга». Теперь она
полагала, что заполучила меня, но во время следующего
танца я пылал уже в объятьях другой. Я танцевал под-
ряд два часа или больше, все танцы, в том числе и те,
265
Герман Гессе
которым никогда не учился. То и дело поблизости возни-
кал Герман, улыбающийся юноша, кивал мне, исчезал в
толпе.
Одно ощущенье, неведомое мне дотоле за все мои
пятьдесят лет, хотя оно знакомо любой девчонке, любо-
му студенту, выпало на мою долю в эту бальную ночь —
ощущенье праздника, упоенности общим весельем, про-
никновения в тайну гибели личности в массе, ишо
тузЫса1 радости. Я часто слышал рассказы об этом — это
знала любая служанка, — часто видел, как загорались
глаза у тех, кто рассказывал, а сам только полунадмен-
но-полузавистливо посмеивался. Это сиянье в пьяных
глазах отрешенного, освобожденного от самого себя су-
щества, эту улыбку, эту полубезумную, самозабвенную
растворенность в общем опьяненье я наблюдал сотни раз
на высоких и низких примерах — у пьяных рекрутов и
матросов, равно как и у больших артистов, охваченных
энтузиазмом праздничных представлений, а также у мо-
лодых солдат, уходивших на войну, да ведь и совсем
недавно я, восхищаясь, любя, насмехаясь и завидуя, ви-
дел это сиянье, эту счастливую улыбку отрешенности на
лице моего друга Пабло, когда он, опьяненный игрой в
оркестре, блаженно припадал к своему саксофону или,
изнемогая от восторга, глядел на дирижера, на барабан-
щика, на музыканта банджо. Такая улыбка, такое детс-
кое сиянье, думал я иногда, даны лишь очень молодым
людям или народам, не позволяющим себе четко инди-
видуализировать и различать отдельных своих представи-
телей. Но сегодня, в эту благословенную ночь, я, Степной
волк Гарри, сам сиял этой улыбкой, сам купался в этом
глубоком, ребяческом, сказочном счастье, сам дышал
этим сладким дурманом сообщничества, музыки, ритма,
вина и похоти, тем самым дурманом, похвалы которому
из уст какого-нибудь побывавшего на балу студента я
когда-то так часто слушал с насмешкой и с бедной над-
менностью. Я не был больше самим собой, моя личность
Мистического союза (лат.).
266
Степной волк
растворилась в праздничном хмелю, как соль в воде. Я
танцевал с той или иной женщиной, но не только она
была той, кого я обнимал, чьи волосы касались меня, чей
аромат я вбирал в себя, нет, все другие женщины тоже,
что плыли в этом же танце, в этом же зале, под эту же
музыку, все, чьи сияющие лица мелькали передо мной
как большие фантастические цветки, — все принадлежа-
ли мне, всем принадлежал я, все мы были причастны
друг к другу. И мужчины тоже входили сюда, я был и в
них, они тоже не были мне чужими, их улыбки были
моими улыбками, их домогательства исходили от меня,
а мои — от них.
В ту зиму мир был завоеван одним новым танцем,
фокстротом под названьем «Томление». Это «Томление»
игралось не раз и не переставало пользоваться спросом,
мы все проникались и опьянялись им, все напевали его
мелодию, вторя оркестру. Я танцевал непрерывно, танце-
вал с каждой женщиной, которая оказывалась на моем
пути, с совсем юными девушками, с цветущими молоды-
ми женщинами, с по-летнему зрелыми, с печально от-
цветшими — восхищаясь всеми, смеясь, ликуя, сияя. И
когда Пабло увидел, что я так сияю, я, которого он все-
гда считал беднягой, его глаза засветились счастьем, он
ретиво поднялся со своего места в оркестре, затрубил
энергичнее, влез на стул и, стоя на нем, блаженно и бе-
шено качаясь вместе со своей трубой в такт «Томлению»,
продолжал дудеть во все щеки, а я и моя партнерша по-
сылали ему воздушные поцелуи и громко подпевали. Ах,
думал я, будь что будет, хоть раз да был счастлив, хоть
раз да сиял и я, хоть раз да освободился от самого себя,
был братом Пабло, ребенком.
Утратив чувство времени, я не знал, сколько часов
или мгновений длилось это хмельное счастье. Не заметил
я также, что праздник, по мере того как накал его нара-
стал, сосредоточивался на все более тесном пространстве.
Большинство гостей уже ушло, в коридорах стало тихо,
много огней уже погасло, лестничная клетка вымерла, в
верхних залах умолкали и расходились один оркестр за
267
Герман Гессе
другим; лишь в главном зале и внизу, в аду, еще буше-
вало, все более разгораясь, хмельное веселье. Посколь-
ку с Герминой, как с юношей, танцевать я не мог, встре-
чались мы с ней и приветствовали друг друга лишь
мельком, в перерывах между танцами, и в конце концов
она совсем пропала для меня, исчезла не только с моих
глаз, но даже из моих мыслей. Мыслей больше не было.
Я растворился в пьяной толчее танцев, меня касались за-
пахи, звуки, вздохи, слова, меня приветствовали и вос-
пламеняли чужие глаза, окружали чужие лица, губы,
щеки, плечи, груди, колени, меня, как волну, ритмично
бросала музыка.
Вдруг, полуочнувшись на миг, я увидел среди после-
дних, оставшихся еще гостей, переполнивших один из
маленьких залов, последний, где еще звучала музыка, —
вдруг я увидел какую-то черную коломбину с набелен-
ным лицом, красивую, свежую девушку, единственную,
чье лицо скрывала маска, прелестную фигурку, которая
за всю эту ночь еще ни разу не попадалась мне на глаза.
По виду всех других, по их красным, разгоряченным ли-
цам, измятым костюмам, увядшим воротничкам и жабо
было заметно, что час уже поздний, а эта черная колом-
бина с белым лицом под маской, в костюме без единой
морщинки, с нетронуто девственным жабо, белоснежны-
ми кружевными манжетами и свежей прической, стояла
как новенькая. Меня потянуло к ней, я взял ее за талию,
повел в танце, ее душистое жабо щекотало мне подборо-
док, прядь ее душистых волос касалась моей щеки; не-
жней и проникновенней, чем любая другая партнерша
этой ночи, шло навстречу моим движеньям, уходило от
них, принуждало их и манило, играя, ко все новым ка-
саньям ее молодое, тугое тело. И вдруг, когда я среди
танца стал, наклонившись, искать губами ее губ, эти
губы улыбнулись высокомерной, давно знакомой улыб-
кой, я узнал ее крепкий подбородок, узнал, счастливый,
ее плечи, ее локти, ее руки. Это была Термина, уже не
Герман, переодевшаяся, свежая, слегка надушенная и
напудренная. Наши губы, пылая, встретились, на миг все
268
Степной волк
ее тело, до самых колен, жадно и преданно прижалось ко
мне, затем она отвела от меня свой рот и танцевала сдер-
жанно и отчужденно. Когда музыка прекратилась, мы
остановились, обнявшись, все распаленные пары вокруг
нас хлопали в ладоши, топали ногами, кричали, подбивая
изнуренный оркестр повторить «Томление». И вдруг мы
все почувствовали утро, увидели бледный свет за зана-
весками, ощутили близкий конец веселья, почуяли над-
вигающуюся усталость и слепо, со смехом и отчаяньем
еще раз бросились в танец, в музыку, в поток света, буй-
но зашагали в такт, еще раз блаженно почувствовали,
как захлестывает нас эта огромная волна. Во время это-
го танца Термина отбросила свое высокомерие, свою на-
смешливость, свою холодность — она знала, что ей уже
ничего не нужно делать, чтобы заставить меня влюбить-
ся. Я принадлежал ей. И она отдавалась — танцем,
взглядом, поцелуем, улыбкой. Все женщины этой лихо-
радочной ночи, все, с которыми я танцевал, все, кото-
рых я разжигал, все, которые разжигали меня, все, за
которыми я ухаживал, все, к которым с жадностью при-
жимался, все, которым смотрел вслед с любовной тос-
кой, слились и стали той единственной, которая цвела в
моих объятьях.
Долго длился этот свадебный танец. Дважды, трижды
замирала музыка, трубачи опускали свои инструменты,
пианист вставал из-за рояля, первый скрипач изнеможен-
но мотал головой, и каждый раз они снова, раззадорен-
ные молящим восторгом последних танцоров, играли,
играли быстрее, играли бешенее. Потом — мы стояли
еще обнявшись и не успев отдышаться от последнего
жадного танца — крышка рояля громко захлопнулась,
наши руки упали так же устало, как руки трубачей и
скрипачей, флейтист, подмигнув, уложил свою флейту в
футляр, распахнулись двери, ворвался холодный воздух,
появились служители с верхней одеждой, и бармен выклю-
чил свет. Что-то призрачно-жутковатое было в этом всеоб-
щем уходе, в том, как танцоры, только что пылавшие пла-
менем, зябко кутались в пальто и поднимали воротники.
269
Герман Гессе
Термина стояла бледная, но улыбалась. Она медленно
подняла руки и пригладила волосы, ее подмышечная впа-
дина блеснула на свету, тонкая, бесконечно нежная тень
пробежала оттуда к закрытой груди, и мне показалось,
что эта порхнувшая полосочка тени вобрала в себя, слов-
но улыбка, всю ее прелесть, все игры и все возможности
ее прекрасного тела.
Мы стояли и глядели друг на друга, последние в зале,
последние в доме. Я слышал, как где-то внизу хлопнула
дверь, разбился стакан, заглохло хихиканье, смешав-
шись со злым, торопливым шумом заводимых автомоби-
лей. Я слышал, как где-то, в какой-то не поддающейся
определенью вышине и дали, зазвучал смех, необыкно-
венно звонкий и радостный, однако жуткий и чужой
смех, смех как бы хрустальный и ледяной, звонкий и лу-
чезарный, но холодный и неумолимый. Откуда же этот
удивительный смех был мне знаком? Я этого не мог по-
нять.
Мы стояли вдвоем и глядели друг на друга. На миг я
очнулся и отрезвел, я почувствовал, как наваливается на
меня сзади невероятная усталость, почувствовал, как
противно липнет ко мне влажная и холодная от пота
одежда, увидел, как торчат из мятых и пропотевших ман-
жет мои красные, жилистые руки. Но все это тут же про-
шло, взгляд Термины все это погасил. От ее взгляда,
которым глядела на меня, казалось, моя собственная
душа, рушилась всякая реальность, в том числе и реаль-
ность моего чувственного влечения к ней.
— Ты готов? — спросила Термина, и ее улыбка исчез-
ла, как исчезла тень на ее груди. Далеко и высоко замер
тот странный смех в неведомых покоях.
Я кивнул головой. О да, я был готов.
Тут появился в дверях этот музыкант Пабло и осве-
тил нас своими веселыми глазами, которые были, в сущ-
ности, глазами животного, но у животных глаза всегда
серьезны, а его глаза всегда смеялись, и смех-то и делал
их человеческими. Он подзывал нас со всем своим раду-
шием. На нем была пестрая шелковая домашняя куртка
270
Степной волк
с красными лацканами, на фоне которых промокший во-
ротничок его рубашки и его предельно усталое бледное
лицо казались уж очень несвежими, но лучезарные чер-
ные глаза это сглаживали. Они тоже сглаживали реаль-
ность, они тоже колдовали.
Мы последовали его призыву, и у двери он тихо ска-
зал мне:
— Брат Гарри, я приглашаю вас на небольшой аттрак-
цион. Допускаются только сумасшедшие, плата за
вход — разум. Вы готовы?
Я снова кивнул головой.
Славный малый! Нежно и заботливо взял он нас под
руки, Термину справа, меня слева, повел по лестнице и
привел в какую-то небольшую, круглую комнату, сине-
вато освещенную сверху и почти совсем пустую, в ней
ничего не было, кроме небольшого круглого стола и трех
кресел, в которые мы и сели.
Где мы находились? Спал ли я? Был ли я дома? Си-
дел ли в автомобиле и ехал? Нет, я находился в освещен-
ной синеватым светом круглой комнате, в разреженном
воздухе, в пласте какой-то разжижившейся реальности.
Почему была так бледна Термина? Почему так много го-
ворил Пабло? Может быть, это я заставлял его говорить,
это я говорил его устами? Не глядела ли на меня и его
черными глазами лишь моя собственная душа, эта заб-
лудшая, объятая страхом птица, точно так же, как серы-
ми глазами Термины?
Друг Пабло глядел на нас со своей доброй, чуть цере-
монной приветливостью и говорил, говорил много и дол-
го. Тот, от кого я ни разу не слышал связной речи, тот,
кого не интересовали никакие диспуты, никакие форму-
лировки, тот, за кем я никак не предполагал способнос-
ти думать, говорил своим добрым, теплым голосом плав-
но и без ошибок.
— Друзья, я пригласил вас на аттракцион, которого Гар-
ри уже давно ждет и о котором он долго мечтал. Сейчас
довольно поздно, и, наверно, все мы немного устали. Да-
вайте поэтому сперва передохнем здесь и подкрепимся.
271
Герман Гессе
Он достал из стенной ниши три рюмки и какую-то за-
бавную бутылочку, достал какую-то экзотическую шка-
тулочку из цветных дощечек, налил дополна все три
рюмки, достал из шкатулки три тонкие, длинные, жел-
тые сигареты, вынул из шелковой куртки зажигалку и
дал нам закурить. Развалясь в креслах, мы медленно
курили эти сигареты, дым от которых был густ, как от
ладана, и маленькими, медленными глотками пили тер-
пко-сладкую жидкость удивительно незнакомого, ни на
что не похожего вкуса, оказывавшую и правда необы-
чайно живительное и отрадное действие — тебя словно
бы наполняли газом и ты терял свою тяжесть. Так мы
сидели, курили короткими затяжками, пили маленьки-
ми глотками, чувствовали в себе все большую веселость
и легкость. А Пабло приглушенно говорил теплым сво-
им голосом:
— Я рад, дорогой Гарри, что могу немного угостить
вас сегодня. Вам часто очень надоедала ваша жизнь. Вы
стремились уйти отсюда, не так ли? Вы мечтаете о том,
чтобы покинуть это время, этот мир, эту действитель-
ность и войти в другую, более соответствующую вам дей-
ствительность, в мир без времени. Сделайте это, дорогой
друг, я приглашаю вас это сделать. Вы ведь знаете, где
таится этот другой мир и что мир, который вы ищете,
есть мир вашей собственной души. Лишь в собственном
вашем сердце живет та, другая действительность, по ко-
торой вы тоскуете. Я могу вам дать только то, что вы уже
носите в себе сами, я не могу открыть вам другого кар-
тинного зала, кроме картинного зала вашей души. Я не
могу вам дать ничего, разве лишь удобный случай, тол-
чок, ключ. Я помогу вам сделать зримым ваш собствен-
ный мир, только и всего.
Он снова полез в карман своей пестрой куртки и вы-
нул оттуда круглое карманное зеркальце.
— Глядите: вот каким видели вы себя до сих пор!
Он поднес зеркальце к моим глазам (мне вспомнился
детский стишок: «Ах ты, зеркальце в руке!»), и я, не-
сколько расплывчато и смутно, увидел жуткую, внутрен-
272
Степной волк
не подвижную, внутренне кипящую и мятущуюся карти-
ну — себя самого, Гарри Галлера, а внутри этого Гарри —
степного волка, дикого, прекрасного, но растерянно и ис-
пуганно глядящего волка, в глазах которого вспыхивали
то злость, то печаль, и этот контур волка не переставал
литься сквозь Гарри — так мутит и морщит реку приток
с другой окраской воды, когда обе струи, мучительно
борясь, пожирают одна другую в неизбывной тоске по
окончательной форме. Печально, печально глядел на
меня текущий, наполовину сформировавшийся волк сво-
ими прекрасными дикими глазами.
— Вот каким видели вы себя, — повторил Пабло мяг-
ко и сунул зеркало обратно в карман.
Я благодарно закрыл глаза и отпил глоток эликсира.
— Теперь мы отдохнули, — сказал Пабло, — мы под-
крепились и немного поболтали. Если вы уже не чувству-
ете усталости, я поведу вас сейчас в свою панораму и
покажу вам свой маленький театр. Согласны?
Мы поднялись. Пабло, улыбаясь, пошел впереди, от-
ворил какую-то дверь, отдернул какую-то портьеру, и мы
очутились в круглом, подковообразном коридоре театра,
как раз посредине, и в обе стороны шел изогнутый про-
ход мимо множества, невероятного множества узких две-
рей, за которыми находились ложи.
— Это наш театр, — объявил Пабло, — веселый те-
атр, надеюсь, вам удастся здесь посмеяться.
При этом он громко засмеялся, он издал всего каких-
нибудь два-три звука, но они пробрали меня насквозь,
это был снова тот звонкий, странный смех, который я
уже раньше слышал сверху.
— В моем театрике столько лож, сколько вы пожела-
ете, десять, сто, тысяча, и за каждой дверью вас ждет то,
чего вы как раз ищете. Это славная картинная галерея,
дорогой друг, но вам не было бы никакой пользы осмат-
ривать ее таким, как вы есть. Вы были бы скованы и
ослеплены тем, что вы привыкли называть своей личнос-
тью. Вы, несомненно, давно догадались, что преодоление
времени, освобождение от действительности и как бы там
273
Герман Гессе
еще ни именовали вы вашу тоску, означают не что иное,
как желание избавиться от своей так называемой личнос-
ти. Она тюрьма, в которой вы сидите. И войди вы в те-
атр таким, как вы есть, вы увидели бы все глазами Гар-
ри, сквозь старые очки Степного волка. Поэтому вас
приглашают избавиться от этих очков и соблаговолить
сдать эту глубокоуважаемую личность в здешний гарде-
роб, где она будет к вашим услугам в любое время. Пре-
лестный бал, в котором вы участвовали, трактат о Степ-
ном волке, наконец, маленькое возбуждающее средство,
которое мы только что приняли, пожалуй, достаточно вас
подготовили. Сдав свою уважаемую личность, Гарри, вы
получите в свое распоряжение левую сторону театра, а
Термина — правую, встретиться вы можете внутри в лю-
бое время. Термина, будь добра, зайди пока за портьеру,
я хотел бы сначала провести Гарри.
Термина удалилась направо, пройдя мимо огромного
зеркала, покрывавшего заднюю стену от пола до свода.
— Ну вот, Гарри, теперь ступайте и будьте в хорошем
настроенье. Привести вас в хорошее настроенье, научить
вас смеяться и есть цель всей этой затеи; надеюсь, вы не
доставите мне хлопот. Вы ведь хорошо себя чувствуете?
Да? Не боитесь? Вот и прекрасно, вот и отлично. Теперь,
без страха и с полным удовольствием, вы вступите в наш
фиктивный мир, войдя в него, как то принято, путем
маленького фиктивного самоубийства.
Он снова достал карманное зеркальце и поднес его к
моему лицу. Опять на меня глядел смятенный, туман-
ный, размываемый Степным волком Гарри — хорошо
знакомая и действительно неприятная картина, уничто-
жение которой не могло тревожить меня.
— Эту ненужную уже картинку вы сейчас погасите,
дорогой друг, она теперь ни к чему. Вам достаточно, ког-
да это позволит ваше настроенье, взглянуть на нее с ис-
кренним смехом. Вы находитесь сейчас в школе юмора,
вы должны научиться смеяться. Ну а всякий высокий
юмор начинается с того, что перестаешь принимать все-
рьез собственную персону.
274
Степной волк
Я пристально поглядел в зеркальце, в ах-ты-зер-каль-
це-в-руке, в котором свершал свои подергиванья Гарри-
волк. На миг что-то во мне дрогнуло, глубоко внутри,
тихо, но мучительно, как воспоминанье, как тоска по
дому, как раскаянье. Затем легкая подавленность смени-
лась новым чувством, похожим на то, которое испыты-
ваешь, когда у тебя из челюсти, замороженной кокаином,
выдернут больной зуб, — чувство глубокого облегченья
и одновременно удивленья, что было совсем не больно.
И к этому чувству примешивалась какая-то бодрая весе-
лость и смешливость, которой я не смог противостоять,
отчего и разразился спасительным смехом.
Мутная картинка в зеркальце дрогнула и погасла, его
маленькая круглая плоскость стала вдруг словно бы вы-
жженной, — серой, шероховатой и непрозрачной. Паб-
ло со смехом швырнул эту стекляшку, она покатилась и
затерялась где-то на полу бесконечного коридора.
— Смеялся ты хорошо, Гарри, — воскликнул Паб-
ло, — ты еще научишься смеяться, как бессмертные. Ну
вот, наконец ты убил Степного волка. Бритвами тут ни-
чего не сделаешь, смотри, чтобы он оставался мертвым!
Сейчас ты сможешь покинуть глупую действительность.
По ближайшему поводу мы выпьем на брудершафт. Ни-
когда, дорогой, ты не нравился мне так, как сегодня. И
если потом для тебя это еще будет иметь значенье, мы
сможем с тобой потом и философствовать, и диспутиро-
вать, и говорить о музыке, и о Моцарте, и о Глюке, и о
Платоне, и о Гёте, сколько ты пожелаешь. Теперь ты
поймешь, почему это раньше не получалось... Надо на-
деяться, тебе повезет, и от Степного волка ты на сегод-
ня избавишься. Ведь твое самоубийство, конечно, не
окончательное. Мы находимся сейчас в магическом теат-
ре, здесь есть только картины, а не действительность.
Выбери себе какие-нибудь славные и веселые картины и
докажи, что ты в самом деле уже не влюблен в свою со-
мнительную личность! Но если ты все-таки хочешь вер-
нуть ее, тебе достаточно снова взглянуть в зеркало, кото-
рое я теперь тебе покажу. Ты ведь знаешь старую мудрую
275
Герман Гессе
пословицу: лучше одно зеркальце в руке, чем два на стен-
ке. Ха-ха! (Опять он рассмеялся так прекрасно и страш-
но.) Ну вот, а теперь осталось проделать одну совсем
маленькую, веселую церемонию. Теперь ты отбросил
очки твоей личности, так взгляни же разок в настоящее
зеркало! Это доставит тебе удовольствие.
Со смехом и забавными поглаживаньями он повернул
меня так, что я оказался напротив огромного стенного
зеркала. В нем я увидел себя.
Какое-то короткое мгновенье я видел знакомого мне
Гарри, только с необыкновенно веселым, светлым, сме-
ющимся лицом. Но не успел я его узнать, как он распал-
ся, от него отделилась вторая фигура, третья, десятая,
двадцатая, и все огромное зеркало заполнилось сплош-
ными Гарри или кусками Гарри, бесчисленными Гарри,
каждого из которых я видел и узнавал лишь в течение
какой-то молниеносной доли секунды. Иные из этого
множества Гарри были моего возраста, иные старше,
иные были древними, иные совсем молодыми, юношами,
мальчиками, школьниками, мальчишками, детьми. Пяти-
десятилетние и двадцатилетние Гарри бегали и прыгали
вперемешку, тридцатилетние и пятилетние, серьезные и
веселые, степенные и смешные, хорошо одетые, и обо-
рванные, и совсем голые, безволосые и длиннокудрые, и
все были мной, и каждого я видел один миг и вмиг узна-
вал, и каждый затем исчезал, они разбегались во все сто-
роны, налево, направо, убегали в глубину зеркала, вы-
бегали из зеркала. Один из них, молодой элегантный
парень, бросился, смеясь, Пабло на грудь, обнял его и с
ним убежал. А другой, который особенно мне понравил-
ся, красивый, очаровательный мальчик шестнадцати или
семнадцати лет, как молния, выбежал в коридор, стал
жадно читать надписи на всех этих дверях, я побежал за
ним, перед одной дверью он остановился, я прочел над-
пись на ней:
[ Все девушки твои! ]
\Опусти в щель одну марку )
276
Степной волк
Этот милый мальчик подпрыгнул, взвился головой
вперед, ринулся в щель и исчез за дверью.
Пабло тоже исчез, да и зеркало как будто исчезло, а с
ним и все эти бесчисленные образы Гарри. Я почувство-
вал, что предоставлен теперь себе самому и театру и стал
с любопытством ходить от двери к двери, читая на каж-
дой надпись, соблазн, обещанье.
Надпись:
( Приглашаем на веселую охоту! Л
I Крупная дичь — автомобили \
— приманила меня, я отворил узкую дверь и вошел.
Меня сразу рвануло в какой-то шумный и взволнован-
ный мир. По улицам носились автомобили, частью бро-
нированные, и охотились на пешеходов, давили колеса-
ми вдрызг, расплющивали о стены домов. Я сразу понял:
это была борьба между людьми и машинами, давно гото-
вившаяся, давно ожидавшаяся, давно внушавшая страх
и теперь наконец разразившаяся. Повсюду валялись тру-
пы и куски разодранных тел, повсюду же разбитые, иско-
реженные, полусгоревшие автомобили, над этим безум-
ным хаосом кружили самолеты, и по ним тоже палили с
крыш и из окон из ружей и пулеметов. Дикие, велико-
лепно-зажигательные плакаты на всех стенах огромны-
ми, пылавшими, как факелы, буквами призывали нацию
выступить наконец на стороне людей против машин, пе-
ребить наконец жирных, хорошо одетых, благоухающих
богачей, которые с помощью машин выжимают жир из
других, а заодно и их большие, кашляющие, злобно ры-
чащие, дьявольски гудящие автомобили, поджечь наконец
фабрики и немножко очистить, немножко опустошить по-
руганную землю, чтобы снова росла трава, чтобы запы-
ленный цементный мир снова превратился в леса, луга,
поля, ручьи и болота. Зато другие плакаты, чудесно
выполненные, великолепно стилизованные, выдержанные
в более нежной, не столь ребяческой цветовой гамме, сочи-
ненные необычайно умно и талантливо, взволнованно пре-
достерегали, наоборот, всех имущих и благонамеренных от
277
Герман Гессе
грозящего хаоса анархии, живописуя поистине трогатель-
ное счастье порядка, труда, собственности, культуры,
права и славя машины как высочайшее и последнее от-
крытие людей, благодаря которому они могут превра-
титься в богов. Задумчиво и восхищенно читал я эти пла-
каты, красные и зеленые, поразительное воздействие
оказывали на меня их пламенное красноречие, их желез-
ная логика, они были правы, и, глубоко убежденный
прочитанным, стоял я то перед одним, то перед другим,
хотя довольно-таки густая пальба вокруг мне все-таки
ощутимо мешала. Что ж, главное было ясно: это была
война, жаркая, шикарная и в высшей степени симпатич-
ная война, где дело шло не об императоре, республике,
границах, не о знаменах, партиях и тому подобных пре-
имущественно декоративных и театральных вещах, пус-
тяках по сути, а где каждый, кому не хватало воздуха и
приелась жизнь, выражал свое недовольство разитель-
ным образом и добивался всеобщего разрушенья метал-
лического цивилизованного мира. Я видел, как звонко и
как откровенно смеется в глазах у всех сладострастье
убийства и разоренья, и во мне самом пышно зацвели эти
красные дикие цветы и засмеялись не тише. Я радостно
вмешался в борьбу.
Но прекрасней всего было то, что рядом со мной вдруг
оказался мой школьный товарищ Густав, о котором я уже
десятки лет ничего не слышал, самый когда-то необуз-
данный, сильный и жизнелюбивый из друзей моего ран-
него детства. У меня возликовала душа, когда я увидел,
как мне вновь подмигнули его голубые глаза. Он сделал
мне знак, и я тут же последовал за ним с радостью.
— Боже мой, Густав, — счастливо воскликнул я, —
вот так встреча! Кем же ты стал?
Он рассмеялся сердито, совсем как в мальчишеские
времена.
— Дурень, неужели нужно сразу лезть с вопросами и
болтовней? Профессором богословия — вот кем я стал,
ну вот, ты это узнал, но сейчас, старик, уже не до бого-
словия, к счастью, сейчас война. Пошли!
278
Степной волк
С маленькой машины, которая, фыркая, двигалась
нам навстречу, он выстрелом сбил водителя, ловко, как
обезьяна, вскочил в машину, остановил ее и посадил
меня, потом, с сумасшедшей скоростью, сквозь пули и
опрокинутые машины, мы помчались прочь, удаляясь от
центра города.
— Ты на стороне фабрикантов? — спросил я своего
друга.
— Не важно, это дело вкуса, выедем за город — раз-
беремся. Впрочем, нет, погоди, я скорее за то, чтобы мы
выбрали другую партию, хотя, по сути, это, конечно,
совершенно безразлично. Я богослов, и мой предок Лю-
тер помогал в свое время князьям и богачам в борьбе с
крестьянами, а мы теперь это немножко исправим. Дрянь
машина, надо надеяться, ее хватит еще на несколько ки-
лометров!
Как ветерок, неба сынок, вырвались мы, тарахтя, из
города в зеленые спокойные места, проехали много миль
по широкой равнине, а затем медленно поднялись и уг-
лубились в могучие горы. Здесь мы остановились на
гладкой, скользкой дороге, которая, смело извиваясь
между отвесной скалой и низким парапетом, уходила
вверх, высоко над синевшим вдалеке озером.
— Славная местность, — сказал я.
— Очень красивая. Мы можем назвать ее Осевой до-
рогой, здесь сломается не одна ось, Гарринька, вот уви-
дишь!
У дороги стояла большая пиния, а на пинии, вверху,
мы увидели что-то вроде сколоченной из досок будки,
этакую наблюдательную вышку. Густав звонко засмеял-
ся, хитро подмигнул мне своими голубыми глазами, мы
поспешно вышли из машины, вскарабкались по стволу и,
тяжело дыша, спрятались в будке, которая нам очень
понравилась. Мы нашли там ружья, пистолеты, ящики с
патронами. И не успели мы немного остыть и обосновать-
ся в засаде, как с ближайшего поворота уже донесся
хриплый и властный гудок большой роскошной машины,
она, рыча, ехала по гладкой горной дороге с высокой
279
Герман Гессе
скоростью. Ружья мы уже приготовили. Это было удиви-
тельно интересно.
— Целься в шофера! — быстро приказал Густав, тяже-
лая машина мчалась как раз мимо нас.
И вот уже я прицелился и выстрелил — в синий кар-
туз водителя. Шофер повалился, машина пронеслась
дальше, ударилась о скалу, отскочила назад, тяжело и
злобно, как большой, толстый шмель, ударилась о низ-
кую стенку, опрокинулась и, с тихим, коротким треском
перемахнув через нее, рухнула в пропасть.
— Готово! — засмеялся Густав. — Следующего я беру
на себя.
Вот уже снова летела сюда машина, на сиденьях вид-
ны были три или четыре фигурки пассажиров, за одной
женской головкой неподвижно и горизонтально плыл
конец шарфа, голубого шарфа, его мне, собственно, было
жаль, кто знает, не смеялось ли под ним прекрасное жен-
ское лицо. Господи, если уж мы играем в разбойников,
то было бы, наверно, правильней и красивей следовать
великим примерам и не распространять нашей славной
кровожадности на прекрасных дам. Шофер дернулся,
повалился, машина подпрыгнула у отвесной скалы, от-
скочила и плюхнулась колесами вверх на дорогу. Мы
подождали, ничто не шевельнулось, люди бесшумно ле-
жали под машиной, как в ловушке. Машина еще урчала,
хрипела и забавно вращала колесами в воздухе, но вдруг
она издала страшный треск и вспыхнула светлым пламе-
нем.
— «Форд», — сказал Густав. — Надо сойти вниз и
очистить дорогу.
Мы спустились и осмотрели горящую груду. Она до-
горела очень скоро, мы тем временем сделали рычаги из
молодых деревцев, затем приподняли ее, оттолкнули и
сбросили через парапет с обрыва, после чего в кустах еще
долго что-то трещало. Когда мы переворачивали маши-
ну, два трупа выпали, теперь они лежали на дороге,
одежда обгорела. На одном довольно хорошо сохранил-
ся пиджак, я обследовал его карманы в надежде узнать,
280
Степной волк
кто это был. Обнаружил бумажник, в нем визитные кар-
точки. Я взял одну из них и прочел на ней слова: «Тат
твам аси»1.
— Очень остроумно, — сказал Густав. — Но и в са-
мом деле неважно, как зовут людей, которых мы сейчас
убиваем. Они такие же бедняги, как мы, имена не име-
ют значенья. Этот мир должен погибнуть, и мы с ним
вместе.
Мы бросили трупы вслед машине. Уже подъезжал,
сигналя, новый автомобиль. Его мы расстреляли прямо
с дороги. Он, пьяно кружась, пролетел еще немного впе-
ред, затем упал и так и улегся, хрипя, один пассажир
тихо сидел на своем месте, но целой и невредимой, хотя
она была бледна и вся дрожала, вышла из машины кра-
сивая девушка. Мы дружески приветствовали ее и пред-
ложили ей свои услуги. Она была очень испугана, не
могла говорить и несколько мгновений глядела на нас
как безумная.
— Что ж, посмотрим сперва, как обстоит дело с этим
пожилым господином, — сказал Густав и обернулся к
пассажиру, который все еще держался на сиденье поза-
ди мертвого шофера. Это был человек с короткими седы-
ми волосами, он не закрыл своих умных светло-серых
глаз, но, кажется, сильно пострадал, во всяком случае
изо рта у него шла кровь, а шею он держал как-то злове-
ще косо и неподвижно.
— Разрешите представиться, почтеннейший, меня зо-
вут Густав. Мы позволили себе застрелить вашего шофе-
ра. Смеем ли спросить, с кем имеем честь?
Серые глаза старика глядели холодно и грустно.
— Я старший прокурор Лёринг, — сказал он медлен-
но. — Вы убили не только моего бедного шофера, но и
меня, я чувствую, что дело идет к концу. Почему вы
стреляли в нас?
— Вы слишком быстро ехали.
— Мы ехали с нормальной скоростью.
Это ты (санскр.).
281
Герман Гессе
— Что было нормально вчера, сегодня уже ненормаль-
но, господин старший прокурор. Сегодня мы считаем, что
любая скорость, с которой может ехать автомобиль,
слишком велика. Теперь мы сломаем автомобили, все до
одного, и другие машины тоже.
— И ваши ружья?
—■ Дойдет очередь и до них, если у нас останется вре-
мя на это. Вероятно, завтра или послезавтра мы все по-
гибнем. Вы же знаете, наша часть света была отврати-
тельно перенаселена. Ну, а теперь дышать будет легче.
— Вы стреляете во всех, без разбора?
— Конечно. Некоторых, несомненно, жаль. Напри-
мер, этой красивой молодой дамы мне было бы жаль —
она, видимо, ваша дочь?
— Нет, моя стенографистка.
— Тем лучше. А теперь, пожалуйста, вылезайте или
позвольте нам вытащить вас из машины: машина подле-
жит уничтоженью.
— Предпочитаю быть уничтоженным вместе с ней.
— Как вам угодно. Разрешите еще один вопрос. Вы
прокурор. Мне всегда было непонятно, как человек мо-
жет быть прокурором. Вы живете тем, что обвиняете и
приговариваете к наказаньям других людей, в большин-
стве несчастных бедняков. Не так ли?
— Да, это так. Я выполнял свой долг. Это была моя
обязанность. Точно так же, как обязанность палача —
убивать осужденных мною. Вы же сами взяли на себя
такую же обязанность. Вы же тоже убиваете.
— Верно. Только мы убиваем не по долгу, а для удо-
вольствия, точнее — от неудовольствия, оттого, что мы
отчаялись в мире. Поэтому убийство доставляет нам из-
вестное удовольствие. Вам никогда не доставляло удо-
вольствия убийство?
— Вы мне надоели. Сделайте милость, доведите свою
работу до конца. Если у вас нет понятия о долге...
Он умолк и перекосил губы, словно хотел сплюнуть.
Но вышло лишь немного крови, которая прилипла к его
подбородку.
282
Степной волк
— Погодите, — вежливо сказал Густав. — Понятия о
долге у меня правда нет, уже нет. Прежде мне по обязан-
ности приходилось много заниматься этим понятием, я
был профессором богословия. Кроме того, я был солда-
том и участвовал в войне. В том, что мне казалось дол-
гом и что мне приказывало начальство, ничего хорошего
не было, я всегда предпочитал бы делать прямо противо-
положное. Но если у меня и нет понятия о долге, то зато
у меня есть понятие о вине — а это, может быть, одно и
то же. Поскольку я рожден матерью, я виновен, я осуж-
ден жить, обязан быть подданным какого-то государства,
быть солдатом, убивать, платить налоги для гонки воо-
ружений. И сейчас вот, сию минуту, вина жизни снова,
как когда-то во время войны, привела меня к необходи-
мости убивать. Но на этот раз я убиваю без отвращенья,
я смирился со своей виной, я ничего не имею против
того, чтобы этот глупый, закупоренный мир рухнул, я
рад помочь этому и с радостью погибну сам.
Прокурор сделал большое усилие, чтобы слегка улыб-
нуться слипшимися от крови губами. Удалось это ему не
блестяще, но его доброе намеренье было заметно.
— Отлично, — сказал он. — Мы, значит, коллеги. А
теперь выполните, пожалуйста, свой долг, коллега.
Красивая девушка успела тем временем упасть в об-
морок у края дороги.
В этот момент снова загудела машина, приближавша-
яся на полном ходу. Мы оттащили девушку в сторонку,
прижались к скалам и предоставили мчавшейся машине
врезаться в обломки другой. Она резко затормозила и
стала дыбом, не получив никаких повреждений. Мы бы-
стро схватили ружья и взяли на прицел новеньких.
— Вылезайте! — скомандовал Густав. — Руки вверх!
Трое мужчин вылезли из машины и послушно подня-
ли руки.
— Есть ли среди вас врач? — спросил Густав.
Они ответили отрицательно.
— Тогда, будьте добры, осторожно снимите с сиденья
этого застрявшего господина, он тяжело ранен. А потом
283
Герман Гессе
довезите его на своей машине до следующего города.
Вперед, взяли!
Вскоре старика уложили в другую машину, Густав
скомандовал, и все уехали.
Наша стенографистка успела тем временем прийти в
себя и наблюдала за происходившим. Мне было прият-
но, что нам досталась эта красивая добыча.
— Барышня, — сказал Густав, — вы лишились рабо-
тодателя. Надо надеяться, больше ни в чем этот пожилой
господин не был вам близок. Я вас принимаю на служ-
бу, будьте нам хорошим товарищем! Так, а теперь надо
поторапливаться. Скоро здесь будет неуютно. Вы умеете
карабкаться, барышня? Да? Ну, так давайте же, поле-
зайте между нами, мы вам поможем.
Стараясь не терять ни секунды, мы втроем вскарабка-
лись по дереву в нашу будку. Наверху барышне стало
дурно, но ей дали хлебнуть коньяку, и вскоре она на-
столько оправилась, что оценила великолепный вид на
горы и озеро и сообщила нам, что ее зовут Дора.
Сразу затем внизу снова появилась машина, которая,
не останавливаясь, осторожно объехала лежавший авто-
мобиль, а потом резко увеличила скорость.
— Отлыниваете! — засмеялся Густав и свалил пулей
водителя. Машина, поплясав, сделала скачок к парапе-
ту, продавила его и косо повисла над пропастью.
— Дора, — сказал я, — вы умеете обращаться с ружь-
ями?
Она не умела, но научилась у нас заряжать карабин.
Сперва у нее не было сноровки, она ссадила до крови па-
лец, заревела и потребовала английского пластыря. Но
Густав объяснил ей, что идет война и она, Дора, должна
показать, что она смелая, храбрая девушка. И дело по-
шло на лад.
— Но что будет с нами? — спросила она потом.
— Не знаю, — сказал Густав. — Мой друг Гарри
любит красивых женщин; он будет вашим близким
другом.
— Но они явятся с полицией и солдатами и убьют нас.
284
Степной волк
— Полиции и тому подобного больше не существует.
У нас есть выбор, Дора. Либо спокойно ждать здесь на-
верху и расстреливать все проезжающие машины. Либо
сесть самим в какую-нибудь машину, уехать отсюда и
предоставить другим стрелять в нас. Безразлично, на чью
сторону мы станем. Я за то, чтобы остаться здесь.
Внизу опять появилась машина, до нас донесся ее пол-
нозвучный сигнал. С ней мы быстро покончили, и она
осталась лежать вверх колесами.
— Смешно, — сказал я, — что стрельба может достав-
лять такое удовольствие! А ведь раньше я был противни-
ком войн!
Густав улыбнулся.
— То-то и оно, слишком много людей на свете. Рань-
ше это не было так заметно. А теперь, когда каждый хо-
чет не только дышать воздухом, но и иметь автомобиль,
теперь это заметно. Конечно, то, что мы сейчас делаем,
неразумно, это ребячество, да и война была огромным
ребячеством. Со временем человечество волей-неволей
научится ограничивать свое размноженье разумными
средствами. Пока мы реагируем на невыносимое положе-
нье довольно-таки неразумно, но делаем, по существу,
то, что нужно, — уменьшаем в количестве.
— Да, — сказал я, — то, что мы делаем, наверно, бе-
зумно, и все же, наверно, это хорошо и необходимо.
Нехорошо, когда человечество перенапрягает разум и
пытается с помощью разума привести в порядок вещи,
которые разуму еще совсем недоступны. Тогда возника-
ют разные идеалы... они чрезвычайно разумны, и все же
они страшно насилуют и обирают жизнь, потому что
очень уж наивно упрощают ее. Образ человека, некогда
высокий идеал, грозит превратиться в стереотип. Мы,
сумасшедшие, может быть, снова облагородим его.
Густав, засмеявшись, ответил:
— Старик, ты говоришь замечательно умно, слушать
этот кладезь премудрости отрадно и полезно. И может
быть, ты даже немножко прав. Но, будь добр, заряди
теперь свое ружье, ты, по-моему, замечтался. В любой
285
Герман Гессе
миг может прибежать еще косулька-другая, а их филосо-
фией не уложишь, нужны как-никак пули в стволе.
Подъехал автомобиль и сразу погиб, дорога была те-
перь заграждена. Тучный рыжеголовый человек, остав-
шийся в живых, дико жестикулировал возле обломков,
глазел вниз и вверх, обнаружил наше укрытие, побежал,
рыча, в нашу сторону и выстрелил в нас снизу из револь-
вера несколько раз.
— Убирайтесь, а то буду стрелять, — крикнул Густав
вниз. Рыжий взял его на прицел и выстрелил снова. Тог-
да мы сразили его двумя выстрелами.
Мы уложили еще две подошедшие машины. Затем на
дороге стало тихо и пусто, распространилось, видимо, из-
вестие о том, что она опасна. У нас было время полюбо-
ваться красивым видом. По ту сторону озера лежал в ло-
щине небольшой город, там поднимался дым, и вскоре
мы увидели, как огонь перебегает с крыши на крышу.
Слышна была и стрельба. Дора захныкала, я стал гладить
ее мокрые щеки.
— Неужели мы все должны умереть? — спросила
она. Никто не ответил. Тем временем внизу показался
пешеход, увидел лежащие разбитые автомобили, обню-
хал их со всех сторон, сунулся, наклонившись, в один из
них, вытащил оттуда пестрый зонтик от солнца, кожа-
ную дамскую сумку, бутылку вина, мирно сел на пара-
пет, отпил из бутылки, съел что-то из сумки, завернутое
в фольгу, допил бутылку до дна, весело пошел дальше с
зонтиком под мышкой. Он мирно шагал вперед, и я ска-
зал Густаву:
— Ты бы смог теперь выстрелить в этого славного пар-
ня и продырявить ему голову? Видит Бог, я не смог бы.
— Этого и не требуется, — буркнул мой друг.
Но и ему стало не по себе. Стоило лишь нам увидеть
человека, который еще вел себя бесхитростно, мирно, по-
детски, который жил еще в состоянии невинности, как все
наши такие вроде похвальные и такие необходимые дей-
ствия показались нам вдруг дурацкими и отвратительны-
ми. Тьфу, прбпасть, сколько крови! Нам стало стыдно. Но
286
Степной волк
говорят, что даже генералы испытывали порой на войне
подобное чувство.
— Уйдем отсюда, — заныла Дора, — сойдем вниз, в
машинах наверняка найдется что-нибудь съестное. Не-
ужели вы не проголодались?
Внизу, в горящем городе, зазвонили колокола — взвол-
нованно и испуганно. Мы приготовились к спуску. Помо-
гая Доре перелезть через загородку, я поцеловал ей колен-
ки. Она звонко рассмеялась. Но тут доски не выдержали,
и мы с ней рухнули в пустоту...
Я снова находился в круглом коридоре, еще не остыв
от этого приключенья с охотой. И отовсюду, со всех бес-
численных дверей, манили надписи:
МиЬаЪог*
Превращение в любых животных
и любые растения
Камасутра *
I Обучение индийскому искусству любви
\Курс душ начинающих: 42 разных способа любви
Наслаждение от самоубийства!
Ты доконаешь себя смехом
Хотите превратиться в дух?
Мудрость Востока
О, если 6 у меня была тысяча языков!
Только для мужчин
Закат Европы
Цены снижены. Все еще вне конкуренции )
Воплощение искусства ^
Время превращается в пространство
с помощью музыки )
Смеющаяся слеза
Кабинет юмора
* Я превращаюсь (лат.).
287
Герман Гессе
( Игры отшельника Л
{^Полноценная замена любого общения у
Ряд надписей тянулся бесконечно. Одна гласила:
Г Урок построения личности ]
у^ Успех гарантируется )
Это показалось мне достойным вниманья, и я вошел в
соответствующую дверь.
Я оказался в сумрачной тихой комнате, где без стула,
на восточный манер, сидел на полу человек, а перед ним
лежало что-то вроде большой шахматной доски. В пер-
вый момент мне показалось, что это мой друг Пабло, —
во всяком случае, он носил такую же пеструю шелковую
куртку и у него были такие же темные сияющие глаза.
— Вы Пабло? — спросил я.
— Я никто, — объяснил он приветливо. — У нас здесь
нет имен, мы здесь не личности. Я шахматист. Желаете
взять урок построения личности?
— Да, пожалуйста.
— Тогда, будьте добры, дайте мне десяток-другой ва-
ших фигур.
— Моих фигур?..
— Фигур, на которые, как вы видели, распадалась
ваша так называемая личность. Ведь без фигур я не могу
играть.
Он поднес к моим глазам зеркало, я снова увидел, как
единство моей личности распадается в нем на множество
«я», число которых, кажется, еще выросло. Но фигуры
были теперь очень маленькие, размером с обычные шах-
матные. Тихими, уверенными движеньями пальцев игрок
отобрал несколько десятков и поставил их на пол рядом
с доской. При этом он монотонно, как повторяют хоро-
шо заученную речь или лекцию, твердил:
— Вам известно ошибочное и злосчастное представле-
нье, будто человек есть некое постоянное единство. Вам
известно также, что человек состоит из множества душ,
288
Степной волк
из великого множества «я». Расщепление кажущегося
единства личности на это множество фигур считается су-
масшествием, наука придумала для этого названье —
шизофрения. Наука права тут постольку, поскольку ни с
каким множеством нельзя совладать без руководства, без
известного упорядоченья, известной группировки. Не
права же она в том, что полагает, будто возможен лишь
один, раз навсегда данный, непреложный, пожизненный
порядок множества подвидов «я». Это заблужденье на-
уки имеет массу неприятных последствий, ценно оно
только тем, что упрощает состоящим на государственной
службе учителям и воспитателям их работу и избавляет
их от необходимости думать и экспериментировать.
Вследствие этого заблужденья «нормальными», даже
социально высокосортными, считаются часто люди неизле-
чимо сумасшедшие, а как на сумасшедших, смотрят, наобо-
рот, на иных гениев. Поэтому несовершенную научную
психологию мы дополняем понятием, которое называем
искусством построения. Тому, кто изведал распад своего
«я», мы показываем, что куски его он всегда может в
любом порядке составить заново и добиться тем самым
бесконечного разнообразия в игре жизни. Как писатель
создает драму из горстки фигур, так и мы строим из фи-
гур нашего расщепленного «я» все новые группы с новы-
ми играми и напряженностями, с вечно новыми ситуаци-
ями. Смотрите!
Тихими, умными пальцами он взял мои фигуры, всех
этих стариков, юношей, детей, женщин, все эти веселые
и грустные, сильные и нежные, ловкие и неуклюжие
фигуры, и быстро расставил из них на своей доске
партию, где они тотчас построились в группы и семьи для
игр и борьбы, для дружбы и вражды, образуя мир в ми-
ниатюре. Перед моими восхищенными глазами он заста-
вил этот живой, но упорядоченный маленький мир дви-
гаться, играть и бороться, заключать союзы и вести
сраженья, осаждать любовью, вступать в браки и размно-
жаться; это была и правда многоперсонажная, бурная и
увлекательная драма.
10 Г. Гессе
289
Герман Гессе
Затем он весело провел рукой по доске, осторожно оп-
рокинул фигуры, сгреб их в кучу и задумчиво, как раз-
борчивый художник, построил из тех же фигур совер-
шенно новую партию, с совершенно другими группами,
связями и сплетеньями. Вторая партия была родственна
первой: это был тот же мир, и построена она была из того
же материала, но переменилась тональность, изменился
темп, переместились акценты мотивов, ситуации приоб-
рели иной вид.
И вот так этот умный строитель строил из фигур, каж-
дая из которых была частью меня самого, одну партию
за другой, все они отдаленно походили друг на друга, все
явно принадлежали к одному и тому же миру, имели
одно и то же происхожденье, но каждая была целиком
новой.
— Это и есть искусство жить, — говорил он поучаю-
ще. — Вы сами вольны впредь на все лады развивать и
оживлять, усложнять и обогащать игру своей жизни, это
в ваших руках. Так же как сумасшествие, в высшем
смысле, есть начало всяческой мудрости, так и шизоф-
рения есть начало всякого искусства, всякой фантазии.
Даже ученые это уже наполовину признали, о чем мож-
но прочесть, например, в «Волшебном роге принца»,
очаровательной книжке, где кропотливый и прилежный
труд ученого облагораживается гениальным сотрудниче-
ством нескольких сумасшедших художников, засажен-
ных в психиатрические лечебницы. Возьмите с собой
ваши фигурки, эта игра еще не раз доставит вам радость.
Фигуру, которая сегодня выросла в несносное пугало и
портит вам партию, вы завтра понизите в чине, и она
станет безобидной второстепенной фигурой. А из милой,
бедной фигурки, обреченной, казалось уже, на сплош-
ные неудачи и невезенье, вы сделаете в следующей
партии принцессу. Желаю вам хорошо повеселиться,
сударь.
Я низко и благодарно поклонился этому талантливому
актеру, сунул фигурки в карман и вышел через узкую
дверь.
290
Степной волк
Вообще-то я думал, что сразу же сяду в коридоре на пол
и буду часами, целую вечность, играть со своими фигура-
ми, но едва я вернулся в этот светлый и круглый коридор,
как меня понесли новые теченья, которые были сильнее
меня. Перед моими глазами ярко вспыхнул плакат:
Г Чудо дрессировки степных волков )
Множество чувств пробудила во мне эта надпись; вся-
кого рода страхи и тяготы, пришедшие из былой моей
жизни, из покинутой действительности, мучительно сжа-
ли мне сердце. Дрожащей рукой отворив дверь, я вошел
в какой-то ярмарочный балаган, где увидел железную
решетку, которая и отделяла меня от убогих подмостков.
А на подмостках стоял укротитель, чванный, смахивав-
ший на шарлатана господин, который, несмотря на боль-
шие усы, могучие бицепсы и крикливый циркаческий ко-
стюм, каким-то коварным, довольно-таки противным
образом походил на меня самого. Этот сильный человек
держал на поводке, как собаку, — жалкое зрелище! —
большого, красивого, но страшно отощавшего волка, во
взгляде которого видна была рабская робость. И столь
же противно, сколь интересно, столь же омерзительно,
сколь и втайне сладостно, было наблюдать, как этот же-
стокий укротитель демонстрировал такого благородного
и все же такого позорно послушного хищного зверя в
серии трюков и сногсшибательных сцен.
Своего волка этот мой проклятый карикатурный близ-
нец выдрессировал, ничего не скажешь, чудесно. Волк
точно исполнял каждое приказанье, реагировал, как со-
бака, на каждый окрик, на каждое щелканье бича, падал
на колени, притворялся мертвым, служил, послушнейше
носил в зубах то яйцо, то кусок мяса, то корзиночку,
больше того, поднимал бич, уроненный укротителем, и
носил его за ним в пасти, невыносимо раболепно виляя
при этом хвостом. К волку приблизили кролика, а затем
белого ягненка, и зверь, хоть он и оскалил зубы, хотя у
него и потекла слюна от трепетной жадности, не тронул
291
Герман Гессе
ни того, ни другого, а изящно перепрыгнул по приказа-
нью через обоих животных, которые, дрожа, прижима-
лись к полу, более того, улегся между кроликом и ягнен-
ком и обнял их передними лапами, образуя с ними
трогательную семейную группу. Затем он съел плитку
шоколада, взяв ее из руки человека. Мука мученическая
была глядеть, до какой фантастической степени научил-
ся этот волк отрекаться от своей природы, у меня волосы
дыбом вставали.
Однако за эту муку и взволнованный зритель, и сам
волк были во второй части представленья вознагражде-
ны. По окончании этой изощренной дрессировочной про-
граммы, после того как укротитель торжествующе, со
сладкой улыбкой, склонился над волчье-ягнячьей груп-
пой, роли переменились. Укротитель, похожий на Гарри,
вдруг с низким поклоном положил свой бич к ногам вол-
ка и стал так же дрожать и ежиться, принял такой же не-
счастный вид, как раньше зверь. А волк только облизы-
вался, всякая вымученность и неестественность слетели
с него, его взгляд светился, все его тело подтянулось и
расцвело во вновь обретенной дикости.
Теперь приказывал волк, а человек подчинялся. По
приказанью человек опускался на колени, играл волка,
высовывал язык, рвал на себе пломбированными зубами
одежду. Ходил, в зависимости от воли укротителя лю-
дей, на своих двоих или на четвереньках, служил, при-
творялся мертвым, катал волка верхом на себе, носил за
ним бич. Изобретательно и с собачьей готовностью под-
вергал он себя извращеннейшим униженьям. На сцену
вышла красивая девушка, подошла к дрессированному
мужчине, погладила ему подбородок, потерлась щекой об
его щеку, но он по-прежнему стоял на четвереньках, ос-
тавался зверем, мотал головой и начал показывать кра-
савице зубы, под конец настолько грозно, настолько по-
волчьи, что та убежала. Ему предлагали шоколад, но он
презрительно обнюхивал его и отталкивал. А в заключе-
нье опять принесли белого ягненка и жирного пестрого
кролика, и переимчивый человек исполнил последний
292
Степной волк
свой номер, сыграл волка так, что любо было глядеть.
Схватив визжащих животных пальцами и зубами, он
вырывал у них клочья шерсти и мяса, жевал, ухмыляясь,
живое их мясо и самозабвенно, пьяно, сладострастно заж-
мурившись, пил их теплую кровь.
Я в ужасе выбежал за дверь. Этот магический театр
не был, как я увидел, чистым раем, за его красивой по-
верхностью таились все муки ада. О Господи, неужели и
здесь не было избавленья?
В страхе бегал я взад и вперед, ощущая во рту вкус
крови и вкус шоколада, одинаково отвратительные, и,
страстно стремясь ускользнуть от этой мутной волны,
силился исторгнуть из самого себя более терпимые, бо-
лее приветливые картины. «О друзья, довольно этих зву-
ков!» — пело во мне, и я с ужасом вспомнил те мерзкие
фотографии с фронта, что иногда попадались на глаза во
время войны, — беспорядочные груды трупов, чьи лица
противогазы преображали в какие-то дьявольские рожи.
Как еще глуп и наивен был я в ту пору, когда меня, че-
ловеколюбивого противника войны, ужасали эти картин-
ки. Сегодня я знал, что ни один укротитель, ни один
министр, ни один генерал, ни один безумец не способен
додуматься ни до каких мыслей и картин, которые не
жили бы во мне самом, такие же гнусные, дикие и злые.
Со вздохом облегченья вспомнил я надпись, вызвав-
шую, как я видел, в начале спектакля такой энтузиазм у
того красивого юноши, надпись:
Все девушки твои
— и мне показалось, что в общем-то ничего другого не
стоит и желать. Радуясь, что снова убегу от проклятого
волчьего мира, я вошел внутрь.
О, чудо, — это было так поразительно и одновремен-
но так знакомо, — на меня здесь пахнуло моей юностью,
атмосферой моего детства и отрочества, и в моем сердце
потекла кровь тех времен. Все, что я еще только что де-
лал и думал, все, чем я еще только что был, свалилось с
293
Герман Гессе
меня, и я снова стал молодым. Еще час, еще минуту тому
назад я считал, что довольно хорошо знаю, что такое
любовь, желанье, влеченье, но это были любовь и влече-
нье старого человека. Сейчас я снова был молод, и то, что
я в себе чувствовал, этот жаркий, текучий огонь, эта нео-
долимо влекущая тяга, эта расковывающая, как влажный
мартовский ветер, страстность, было молодым, новым и
настоящим. О, как загорелись забытые огни, как мощно
и глухо зазвучала музыка былого, как заиграло в крови,
как закричало и запело в душе! Я был мальчиком пятнад-
цати или шестнадцати лет, моя голова была набита латы-
нью, греческим и стихами прекрасных поэтов, мои мыс-
ли полны честолюбивых устремлений, мои фантазии
наполнены мечтой о художничестве, но намного глубже,
сильней и страшней, чем все эти полыхающие огни, го-
рели и вспыхивали во мне огонь любви, голод пола, из-
нурительное предчувствие наслажденья.
Я стоял на скалистом холме над моим родным город-
ком, пахло влажным ветром и первыми фиалками, вни-
зу, в городке, сверкала река, сверкали окна моего отчего
дома, и во всем этом зрелище, во всех этих звуках и за-
пахах была та бурная полнота, новизна и первозданность,
та сияющая красочность, все это дышало на весеннем вет-
ру той неземной просветленностью, что виделись мне в
мире когда-то, в самые богатые, поэтические часы моей
первой молодости. Я стоял на холме, ветер шевелил мои
длинные волосы; погруженный в мечтательную любов-
ную тоску, я рассеянно сорвал с какого-то едва зазеле-
невшего куста молодую, полураскрывшуюся почку, под-
нес ее к глазам, понюхал (и уже от этого запаха меня
обожгли воспоминания обо всем, что было тогда), взял в
губы, которые еще не целовали ни одной девушки, этот
зеленый комочек и стал жевать его. И стоило, лишь мне
ощутить его терпкий, душисто-горький вкус, как я вдруг
отчетливо понял, чтб со мной происходит, все вернулось
опять. Я заново переживал один час из моего позднего
отрочества, один воскресный день ранней весны, тот
день, когда я, гуляя в одиночестве, встретил Розу Крей-
294
Степной волк
слер и так робко поздоровался с ней, так одурело влю-
бился в нее.
Тогда я с боязливым ожиданьем глядел на эту краси-
вую девушку, которая, еще не замечая меня, одиноко и
мечтательно поднималась в мою сторону, видел ее воло-
сы, заплетенные в толстые косы и все же растрепанные у
щек, где играли и плыли на ветру вольные пряди. Я уви-
дел в первый раз в жизни, как прекрасна эта девушка,
как прекрасна и восхитительна эта игра ветра в нежных
ее волосах, как томительно прекрасно облегает ее тонкое
синее платье юное тело, и точно так же, как от горько-
пряного вкуса разжеванной почки меня проняла вся сла-
достно-жуткая, вся зловещая радость весны, так при
виде этой девушки меня охватило, во всей его полноте,
смертельное предчувствие любви, представленье о жен-
щине, потрясающее предощущенье огромных возможно-
стей и обещаний, несказанных блаженств, немыслимых
смятений, страхов, страданий, величайшего освобожденья
и глубочайшей вины. О, как горел этот горький весенний
вкус на моем языке! О, как струился, играя, ветер сквозь
волосы, распустившиеся у ее румяных щек! Потом она
приблизилась ко мне, подняла глаза и узнала меня, на
мгновенье чуть покраснела и отвела взгляд; потом я по-
здоровался с ней, сняв свою конфирмандскую шляпу, и
Роза сразу овладела собой, улыбнувшись и немножко по-
дамски задрав голову, ответила на мое приветствие и
медленно, твердо и надменно пошла дальше, овеянная
тысячами любовных желаний, требований, восторгов,
которые я посылал ей вослед.
Так было когда-то, в одно воскресенье тридцать пять
лет тому назад, и все тогдашнее вернулось в эту мину-
ту—и холм, и город, и мартовский ветер, и запах поч-
ки, и Роза, и ее каштановые волосы, и эта нарастающая
тяга, и этот сладостный, щемящий страх. Все было как
тогда, и мне казалось, что я уже никогда в жизни так не
любил, как любил тогда Розу. Но на сей раз мне было
дано встретить ее иначе, чем в тот раз. Я видел, как она
покраснела, узнав меня, видел, как старалась скрыть, что
295
Герман Гессе
покраснела, и сразу понял, что нравлюсь ей, что для нее
эта встреча имеет такое же значенье, как для меня. И
вместо того чтобы снова снять шляпу и чинно постоять со
шляпой в руке, пока она не пройдет мимо, я на сей раз,
несмотря на страх и стесненье, сделал то, что велела мне
сделать моя кровь, и воскликнул: «Роза! Слава Богу, что
ты пришла, прекрасная, прекрасная девочка. Я тебя так
люблю». Это было, наверно, не самое остроумное, что
можно было сказать, но тут вовсе не требовалось ума, это-
го было вполне достаточно. Роза не приосанилась по-дам-
ски и не прошла мимо, Роза остановилась, посмотрела на
меня, покраснела еще больше и сказала: «Здравствуй,
Гарри, я тебе действительно нравлюсь?» Ее карие глаза,
ее крепкое лицо сияли и я почувствовал: вся моя прошлая
жизнь и любовь была неправильной, несуразной и глупо
несчастной с тех пор, как я в то воскресенье дал Розе
уйти. Но теперь ошибка была исправлена, и все измени-
лось, все стало хорошо.
Мы взялись за руки и, рука в руке, медленно пошли
дальше, несказанно счастливые, очень смущенные; мы не
знали, что говорить и что делать, от смущенья мы пусти-
лись бегом и бежали, пока не запыхались, а потом оста-
новились, не разнимая, однако, рук. Мы оба были еще в
детстве и не знали, что делать друг с другом, мы не дош-
ли в то воскресенье даже до первого поцелуя, но были
невероятно счастливы. Мы стояли и дышали, потом сели
на траву, и я гладил ей руку, а она другой рукой робко
касалась моих волос, а потом мы опять встали и попыта-
лись померяться ростом, и на самом деле я был чуточку
выше, но я этого не признал, а заявил, что мы совершен-
но одинакового роста, и что Господь предназначил нас
друг для друга, и что мы позднее поженимся. Тут Роза
сказала, что пахнет фиалками, и, ползая на коленях по
низкой весенней траве, мы нашли несколько фиалок с
короткими стебельками, и каждый подарил другому
свои, а когда стало прохладнее и свет начал уже косо
падать на скалы, Роза сказала, что ей пора домой, и нам
обоим сделалось очень грустно, потому что провожать я
296
Степной волк
ее не смел, но теперь у нас была общая тайна, и это было
самое дивное, чем мы обладали. Я остался наверху, сре-
ди скал, понюхал подаренные Розой фиалки, лег у обры-
ва на землю, лицом к пропасти, и стал смотреть вниз на
город, и глядел до тех пор, пока далеко внизу не появи-
лась ее милая фигурка и не пробежала мимо колодца и
через мост. И теперь я знал, что она добралась до дома
своего отца и ходит по комнатам, и я лежал здесь навер-
ху вдалеке от нее, но от меня к ней тянулась нить, шли
токи, летела тайна.
Мы встречались то здесь, то там, на скалах, у садо-
вых оград, всю эту весну, и когда зацвела сирень, впер-
вые боязливо поцеловались. Мы, дети, мало что могли
дать друг другу, и в поцелуе нашем не было еще ни жара,
ни полноты, и распущенные завитки волос у ее ушей я
осмелился лишь осторожно погладить, но вся любовь и
радость, на какую мы были способны, была нашей, и с
каждым застенчивым прикосновеньем, с каждым незре-
лым словом любви, с каждым случаем робкого ожиданья
друг друга мы учились новому счастью, поднимались еще
на одну ступеньку по лестнице любви.
Так, начиная с Розы и фиалок, я прожил еще раз всю
свою любовную жизнь, но под более счастливыми звезда-
ми. Роза потерялась, и появилась Ирмгард, и солнце ста-
ло жарче, звезды — пьянее, но ни Роза, ни Ирмгард не
стали моими, мне довелось подниматься со ступеньки на
ступеньку, многое испытать, многому научиться, довелось
потерять и Ирмгард, и Анну тоже. Каждую девушку, ко-
торую я в юности когда-то любил, я любил снова, но спо-
собен был каждой внушить любовь, каждой что-то дать,
быть одаренным каждой. Желанья, мечты и возможнос-
ти, жившие некогда только в моем воображенье, были те-
перь действительностью и подлинной жизнью. О, все вы,
прекрасные цветки, Ида и Лора, все, кого я когда-то лю-
бил хоть одно лето, хоть один месяц, хоть один день!
Я понял, что я был теперь тем славным, пылким юн-
цом, который так рьяно устремился тогда к вратам люб-
ви, понял, что теперь я проявлял и взращивал эту часть
297
Герман Гессе
себя, эту лишь на десятую, на тысячную долю сбывшую-
ся часть своего естества, что теперь меня не отягощали
все прочие ипостаси моего «я», не перебивал мыслитель,
не мучил Степной волк, не урезал поэт, фантаст, мора-
лист. Нет, теперь я не был никем, кроме как любящим,
не дышал никаким счастьем и никаким страданьем, кро-
ме счастья и страданья любви. Уже Ирмгард научила
меня танцевать, Ида — целоваться, а самая красивая,
Эмма, была первой, которая осенним вечером, под колы-
шущейся листвой вяза, дала поцеловать мне свои смуг-
лые груди и испить чашу радости.
Многое пережил я в театрике Пабло, и словами не
передать даже тысячной доли. Все девушки, которых я
когда-либо любил, были теперь моими, каждая давала
мне то, что могла дать только она, каждой давал я то, что
только она была способна взять у меня. Много любви,
много счастья, много наслаждений, но и немало замеша-
тельств, немало страданий довелось мне изведать, вся
упущенная любовь моей жизни волшебно цвела в моем
саду в этот сказочный час, — невинные, нежные цвет-
ки, цветки полыхающие, яркие, цветы темные, быстро
вянущие, жгучая печаль, испуганное умиранье, сияю-
щее возрожденье. Я встречал женщин, завладеть кото-
рыми можно было лишь поспешно и приступом, и таких,
за которыми долго и тщательно ухаживать было счасть-
ем; вновь возникал каждый туманный уголок моей жиз-
ни, где когда-либо, хоть минуту, звал меня голос пола,
зажигал женский взгляд, манил блеск белой девичьей
кожи, и все упущенное навёрстывалось. Каждая стано-
вилась моей, каждая на свой лад. Появилась та женщи-
на с необыкновенными темно-карими глазами под льня-
ными локонами, рядом с которой я когда-то простоял
четверть часа у окна в коридоре скорого поезда, — она
не сказала ни слова, но научила меня небывалым, пуга-
ющим, смертельным искусствам любви. И гладкая, ти-
хая, стеклянно улыбающаяся китаянка из марсельского
порта с гладкими, черными, как смоль, волосами и пла-
вающими глазами — она тоже знала неслыханные вещи.
298
Степной волк
У каждой была своя тайна, аромат своего земного цар-
ства, каждая целовала, смеялась по-своему, была на свой,
особенный лад стыдлива, на свой, особенный лад бес-
стыдна. Они приходили и уходили, поток приносил их ко
мне, нес меня, как щепку, к ним и от них, это было озор-
ное, ребяческое плаванье в потоке, полное прелести,
опасностей, неожиданностей. И я удивлялся тому, как
богата была моя жизнь, моя на вид такая бедная и без-
любовная волчья жизнь, влюбленностями, благоприят-
ными случаями, соблазнами. Я их почти все упускал, по-
чти ото всех бежал, об иные споткнувшись, я забывал их
как можно скорее, — а тут они все сохранились, без еди-
ного пробела, сотнями. И теперь я видел их, отдавался
им, был ими открыт, погружался в розовые сумерки их
преисподней. Вернулся и тот соблазн, что некогда пред-
ложил мне Пабло, и другие, более ранние, которые я в
то время даже не вполне понимал, фантастические игры
втроем и вчетвером — все они с улыбкой принимали
меня в свой хоровод. Такие тут творились дела, такие
игрались игры, что и слов нет.
Из бесконечного потока соблазнов, пороков, коллизий
я вынырнул другим человеком — тихим, молчаливым,
подготовленным, насыщенным знаньем, мудрым, иску-
шенным, созревшим для Термины. Последним персона-
жем в моей тысячеликой мифологии, последним именем
в бесконечном ряду возникла она, Термина, и тут же ко
мне вернулось сознанье и положило конец сказке любви,
ибо с Герминой мне не хотелось встречаться здесь, в сум-
раке волшебного зеркала, ей принадлежала не только
одна та фигура моих шахмат, ей принадлежал Гарри
весь. О, теперь следовало перестроить свои фигуры так,
чтобы все завертелось вокруг нее и свершилось.
Поток выплеснул меня на берег, я снова стоял в без-
молвном коридоре театра. Что теперь? Я потянулся было
к лежавшим у меня в кармане фигуркам, но этот порыв
сразу прошел. Неисчерпаем был окружавший меня мир
дверей, надписей, магических зеркал. Я безвольно про-
чел ближайшую надпись и содрогнулся:
299
Герман Гессе
( Как убивают любовью Л
— гласила она. В моей памяти мгновенно вспыхнула кар-
тина: Термина за столиком ресторана, забывшая вдруг про
вино и еду и ушедшая в тот многозначительный разговор,
когда она, со страшной серьезностью во взгляде, сказала
мне, что заставит меня влюбиться в нее лишь для того,
чтобы принять смерть от моих рук. Тяжелая волна страха
и мрака захлестнула мне сердце, все снова вдруг встало
передо мной, я снова почувствовал вдруг в глубинах души
беду и судьбу. В отчаянии я полез в карман, чтобы дос-
тать оттуда фигуры, чтобы немного поколдовать и изме-
нить весь ход моей партии. Фигур там уже не было. Вме-
сто фигур я вынул из кармана нож. Испугавшись до
смерти, я побежал по коридору, мимо дверей, потом вдруг
остановился у огромного зеркала и взглянул в него. В зер-
кале стоял, с меня высотой, огромный прекрасный волк,
стоял тихо, боязливо сверкая беспокойными глазами. Он
нет-нет да подмигивал мне и посмеивался, отчего пасть его
на миг размыкалась, обнажая красный язык.
Где был Пабло? Где была Термина? Где был тот ум-
ный малый, что так красиво болтал о построении лично-
сти?
Я еще раз взглянул в зеркало. Я тогда, видно, спятил.
Никакого волка, вертевшего языком, за высоким стеклом
не было. В зеркале стоял я, стоял Гарри, стоял с серым
лицом, покинутый всеми играми, уставший от всех поро-
ков, чудовищно бледный, но все-таки человек, все-таки
кто-то, с кем можно было говорить.
— Гарри, — сказал я, — что ты здесь делаешь?
— Ничего, — сказал тот, в зеркале, — я просто жду.
Жду смерти.
— А где смерть? — спросил я.
— Придет, — сказал тот.
И я услыхал музыку, донесшуюся из пустых помеще-
ний внутри театра, прекрасную и страшную музыку, ту
музыку из «Дон-Жуана», что сопровождает появление
Каменного гостя. Зловещим гулом наполнили этот таин-
300
Степной волк
ственный дом ледяные звуки, пришедшие из потусторон-
него мира, от бессмертных.
«Моцарт!» — подумал я и вызвал этим словом, как
заклинаньем, самые любимые и самые высокие образы
моей внутренней жизни.
Тут позади меня раздался смех, звонкий и холодный
как лед, смех, рожденный неведомым человеку потусто-
ронним миром выстраданного, потусторонним миром бо-
жественного юмора. Я обернулся, оледененный и осчаст-
ливленный этим смехом, и тут показался Моцарт, прошел,
смеясь, мимо меня, спокойно направился к одной из две-
рей, что вели в ложи, отворил ее и вошел внутрь, и я ус-
тремился за ним, богом моей юности, пожизненным пре-
делом моей любви и моего поклоненья. Музыка зазвучала
опять. Моцарт стоял у барьера ложи, театра не было вид-
но, безграничное пространство наполнял мрак.
— Видите, — сказал Моцарт, — можно обойтись и без
саксофона. Хотя я, конечно, не хочу обижать этот заме-
чательный инструмент.
— Где мы? — спросил я.
— Мы в последнем акте «Дон-Жуана», Лепорелло
уже на коленях. Превосходная сцена, да и музыка ниче-
го, право. Хоть в ней еще и много очень человеческого,
но все-таки уже чувствуется потустороннее, чувствуется
этот смех — разве нет?
— Это последняя великая музыка, которая была на-
писана, — сказал я торжественно, как какой-нибудь
школьный учитель. — Конечно, потом был еще Шуберт,
был еще Гуго Вольф, и бедного прекрасного Шопена
тоже забывать я не должен. Вы морщите лоб, маэстро, —
о да, ведь есть еще и Бетховен, он тоже чудесен. Но во
всем этом, как оно ни прекрасно, есть уже какая-то от-
рывочность, какое-то разложенье, произведений такой
совершенной цельности человек со времен «Дон-Жуана»
уже не создавал.
— Не напрягайтесь, — засмеялся Моцарт, засмеялся
со страшным сарказмом. — Вы ведь, наверно, сами му-
зыкант? Ну так вот, я бросил это занятие, я ушел на
301
Герман Гессе
покой. Лишь забавы ради я иногда еще поглядываю на
эту возню.
Он поднял руки, словно бы дирижируя, и где-то взош-
ла не то луна, не то какое-то другое бледное светило, я
смотрел поверх барьера в безмерные глубины простран-
ства, там плыли туманы и облака, неясно вырисовывались
горы и взморья, под нами простиралась бескрайняя, похо-
жая на пустыню равнина. На этой равнине мы увидели ка-
кого-то старого длиннобородого господина почтенного
вида, который с печальным лицом возглавлял огромное
шествие: за ним следовало несколько десятков тысяч
мужчин, одетых в черное. Вид у него был огорченный и
безнадежный, и Моцарт сказал:
— Видите, это Брамс. Он стремится к освобожденью,
но время еще терпит.
Я узнал, что черные тысячи — это всё исполнители
тех голосов и нот, которые, с божественной точки зренья,
были лишними в его партитурах.
— Слишком густая оркестровка, растрачено слишком
много материала, — покачал головой Моцарт.
И сразу затем мы увидели Рихарда Вагнера, который
шагал во главе столь же несметных полчищ, и почувство-
вали, какая изматывающая обуза для него — эти тяже-
лые тысячи. Он тоже, мы видели, брел усталой поход-
кой страдальца.
— Во времена моей юности, — заметил я грустно, —
оба эти музыканта считались предельно противополож-
ными друг другу.
Моцарт засмеялся.
— Да, это всегда так, если взглянуть с некоторого рас-
стояния, то такие противоположности обычно все ближе
сходятся. Густая оркестровка не была, кстати, личной
ошибкой Вагнера и Брамса, она была заблужденьем их
времени.
— Что? И за это они должны так тяжко поплатить-
ся? — воскликнул я обвиняюще.
— Разумеется. Дело идет по инстанциям. Лишь после
того как они погасят долг своего времени, выяснится,
302
Степной волк
осталось ли еще столько личных долгов, чтобы стоило
взыскивать их.
— Но они же оба в этом не виноваты?
— Конечно, нет. Не виноваты они и в том, что Адам
съел яблоко, а платить за это должны.
— Но это ужасно.
— Конечно. Жизнь всегда ужасна. Мы не виноваты,
и все-таки мы в ответе. Родился — и уже виноват.
Странно же вас учили закону Божьему, если вы этого
не знали.
Я почувствовал себя довольно несчастным. Я увидел,
как сам я, смертельно усталый странник, бреду по пус-
тыне того света, нагруженный множеством ненужных
книг, которые я написал, всеми этими статьями, всеми
этими литературными заметками, а за мной следуют пол-
чища наборщиков, которые должны были над ними тру-
диться, полчища читателей, которые должны были все
это проглотить. Боже мой! А ведь, кроме того, были еще
Адам, и яблоко, и весь остальной первородный грех. Все
это, значит, надо искупить, пройти через бесконечное
чистилище, и лишь потом встанет вопрос, есть ли за всем
этим еще что-то личное, что-то собственное, или же все
мои усилия и их последствия были лишь пустой пеной на
море, лишь бессмысленной игрой в потоке событий.
Моцарт стал громко смеяться, увидев мое вытянувше-
еся лицо. От смеха он кувыркался в воздухе и дробно
стучал ногами. При этом он покрикивал на меня:
— Что, мальчонка, свербит печенка, зудит селезенка?
Вспомнил своих читателей, пройдох и стяжателей, несча-
стных пенкоснимателей, и своих наборщиков, подстрека-
телей-наговорщиков, еретиков-заговорщиков, паршивых
притворщиков? Ну, насмешил, змей-крокодил, так убла-
жил, так уморил, что я чуть в штаны не наложил! Тебе,
легковерному человечку, печатному твоему словечку,
печальному твоему сердечку, поставлю для смеха поми-
нальную свечку! Наврал, набрехал, языком натрепал, хво-
стом повилял, наплел, навонял. В ад пойдешь на муки
вящие, на страданья надлежащие за писанья негодящие.
303
Герман Гессе
Все, что ты кропал, ненастоящее, все-то ведь чужое, за-
валящее.
Это уже показалось мне наглостью, от злости у меня
не осталось времени предаваться грусти. Я схватил Мо-
царта за косу, он взлетел, коса все растягивалась и рас-
тягивалась, как хвост кометы, а я, повиснув как бы на
его конце, несся через вселенную. Черт возьми, до чего
же холодно было в этом мире! Эти бессмертные любили
ужасно разреженный ледяной воздух. Но он веселил,
этот ледяной воздух, это я еще почувствовал в тот корот-
кий миг, после которого потерял сознанье. Меня проня-
ло острейшей, сверкающей, как сталь, ледяной радостью,
желаньем залиться таким же звонким, неистовым, незем-
ным смехом, каким заливался Моцарт. Но тут я задох-
нулся и лишился чувств.
Я очнулся растерянным и разбитым, белый свет кори-
дора отражался на блестящем полу. Я не был у бессмер-
тных, еще нет. Я был все еще в посюстороннем мире за-
гадок, страданий, степных волков, мучительных
сложностей. Скверное место, пребывать в нем невыноси-
мо. С этим надо было покончить.
В большом стенном зеркале напротив меня стоял
Гарри. Выглядел он плохо, так же примерно, как выг-
лядел в ту ночь после визита к профессору и бала в
«Черном орле». Но это было давно, много лет, много
столетий тому назад; Гарри стал старше, он научился
танцевать, побывал в магических театрах, слышал, как
смеется Моцарт, не боялся уже ни танцев, ни женщин,
ни ножей. Даже человек умеренно одаренный созрева-
ет, пробежав через несколько столетий. Долго глядел я
на Гарри в зеркале: он был еще хорошо мне знаком, он
все еще чуточку походил на пятнадцатилетнего Гарри,
который в одно мартовское воскресенье встретил среди
скал Розу и снял перед ней свою конфирмандскую шля-
пу. И все же он стал теперь на сотню-другую годиков
старше, он уже занимался музыкой и философией и
донельзя насытился ими, уже пивал эльзасское в
304
Степной волк
«Стальном шлеме» и диспутировал с добропорядочными
учеными о Кришне, уже любил Эрику и Марию, уже
стал приятелем Термины, стрелял по автомобилям, спал
с гладкой китаянкой, встречался с Гёте и Моцартом и
прорывал в разных местах сеть времени и мнимой дей-
ствительности, еще опутывавшую его. Если он и поте-
рял свои красивые шахматные фигурки, то зато у него
в кармане был славный нож. Вперед, старый Гарри,
старый, усталый воробей!
Тьфу, прбпасть, как горька была на вкус жизнь! Я
плюнул на Гарри в зеркале, я пнул его ногой и разбил
вдребезги. Медленно шел я по гулкому коридору, вни-
мательно оглядывая двери, которые раньше обещали
столько хорошего: ни на одной не было теперь надписи.
Я медленно обошел сотни дверей магического театра.
Разве не был я сегодня на костюмированном балу? С тех
пор миновало сто лет. Скоро никаких лет больше не бу-
дет. Оставалось еще что-то сделать. Термина еще ждала.
Странная это будет свадьба. Меня несла какая-то мутная
волна, я мрачно куда-то плыл, раб, Степной волк. Тьфу,
прбпасть!
У последней двери я остановился. Мутная волна тя-
нула меня туда. О Роза, о далекая юность, о Гёте и Мо-
царт!
Я отворил дверь. За ней мне открылась простая и
прекрасная картина. На коврах, покрывавших пол, ле-
жали два голых человека, прекрасная Термина и пре-
красный Пабло, рядышком, в глубоком сне, глубоко из-
нуренные любовной игрой, которая кажется ненасытной
и, однако, так быстро насыщает. Прекрасные, прекрас-
ные человеческие экземпляры, прелестные картины, ве-
ликолепные тела. Под левой грудью Термины было све-
жее круглое пятно с темным кровоподтеком, любовный
укус, след прекрасных, сверкающих зубов Пабло. Туда,
в этот след, всадил я свой нож во всю длину лезвия.
Кровь потекла по белой нежной коже Термины. Я стер
бы эту кровь поцелуями, если бы все было немного ина-
че, сложилось немного иначе. А теперь я этого не сделал;
305
Герман Гессе
я только смотрел, как текла кровь, и увидел, что ее гла-
за на секунду открылись, полные боли и глубокого удив-
ления. «Почему она удивлена?» — подумал я. Затем я
подумал о том, что мне надо бы закрыть ей глаза. Но
они сами закрылись опять. Дело было сделано. Она
только повернулась чуть набок, я увидел, как от под-
мышки к груди порхнула легкая, нежная тень, которая
мне что-то напоминала. Забыл! Потом Термина не ше-
велилась.
Я долго смотрел не нее. Наконец как бы очнулся от
сна и собрался уйти. Тут я увидел, как потянулся Паб-
ло, увидел, как он раскрыл глаза и расправил члены,
увидел, как он склонился над мертвой красавицей и
улыбнулся. Никогда этот малый не станет серьезней,
подумал я, все вызывает у него улыбку. Пабло осторож-
но отогнул угол ковра и прикрыл Термину по грудь, так
что раны не стало видно, а затем неслышно вышел из
ложи. Куда он пошел? Неужели все покинут меня? Я
остался наедине с полузакрытой покойницей, которую
любил и которой завидовал. На бледный ее лоб свисал
мальчишеский завиток, рот ее алел на побледневшем
лице и был приоткрыт, сквозь ее нежно-душистые воло-
сы просвечивало маленькое, затейливо вылепленное
ухо.
Вот и исполнилось ее желанье. Еще до того как она
стала совсем моей, я убил свою возлюбленную. Я совер-
шил немыслимое, и вот я стоял на коленях, не зная, что
означает этот поступок, не зная даже, хорош ли он, пра-
вилен ли или нехорош и неправилен. Что сказал бы о
нем тот умный шахматист, что сказал бы о нем Пабло?
Я ничего не знал, я не мог думать. Все жарче на гасну-
щем лице алел накрашенный рот. Такой была вся моя
жизнь, такой была моя малая толика любви и счастья,
как этот застывший рот: немного алой краски на мерт-
вом лице.
И от этого мертвого лица, от мертвых белых плеч, от
мертвых белых рук медленно подкрадывался ужас, от
них веяло зимней пустотой и заброшенностью, медленно
306
Степной волк
нарастающим холодом, на котором у меня стали коченеть
пальцы и губы. Неужели я погасил солнце? Неужели
убил сердце всяческой жизни? Неужели это врывался
мертвящий холод космоса?
Содрогаясь, глядел я на окаменевший лоб, на застыв-
ший завиток волос, на бледно-холодное мерцанье ушной
раковины. Холод, истекавший от них, был смертелен и
все же прекрасен: он звенел, он чудесно вибрировал, он
был музыкой!
Не чувствовал ли я уже однажды и в прошлом этого
ужаса, который в то же время был чем-то вроде счастья?
Не слыхал ли уже когда-то этой музыки? Да, у Моцар-
та, у бессмертных.
Мне вспомнились стихи, которые я однажды в про-
шлом где-то нашел:
Ну, а мы в эфире обитаем,
Мы во льду астральной вышины
Юности и старости не знаем,
Возраста и пола лишены...
Холодом сплошным объяты мы,
Холоден и звонок смех наш вечный...
Тут дверь ложи открылась, и вошел — я узнал его
лишь со второго взгляда — Моцарт, без косицы, не в
штанах до колен, не в башмаках с пряжками, а современ-
но одетый. Он сел совсем рядом со мной, я чуть не дот-
ронулся до него и не задержал его, чтобы он не замарал-
ся кровью, вытекшей на пол из груди Термины. Он сел и
сосредоточенно занялся какими-то стоявшими вокруг
небольшими аппаратами и приборами, он очень озабочен-
но орудовал какими-то винтами и рычагами, и я с восхи-
щеньем смотрел на его ловкие, быстрые пальцы, которые
рад был бы увидеть разок над фортепьянными клавиша-
ми. Задумчиво глядел я на него, вернее, не задумчиво, а
мечтательно, целиком уйдя в созерцанье его прекрасных,
умных рук, отогретый и немного испуганный чувством
его близости. Чтб, собственно, он тут делал, чтб подкру-
чивал и налаживал, — на это я совсем не обращал вни-
мания.
307
Герман Гессе
А устанавливал он и настраивал радиоприемник, и
теперь он включил громкоговоритель и сказал:
— Это Мюнхен, передают фа-мажорный «Кончерто
гроссо» Генделя.
И правда, к моему неописуемому изумленью и ужасу,
дьявольская жестяная воронка выплюнула ту смесь брон-
хиальной мокроты и жеваной резины, которую называют
музыкой владельцы граммофонов и абоненты радио, — а
за мутной слизью и хрипами, как за корой грязи старую,
великолепную картину, можно было и в самом деле раз-
личить благородный строй этой божественной музыки, ее
царственный лад, ее холодное глубокое дыханье, ее ши-
рокое струнное полнозвучье.
— Боже, — воскликнул я в ужасе, — что вы делаете,
Моцарт? Неужели вы не в шутку обрушиваете на себя и
на меня эту гадость, не в шутку напускаете на нас этот
мерзкий прибор, триумф нашей эпохи, ее последнее по-
бедоносное оружие в истребительной войне против искус-
ства? Неужели без этого нельзя обойтись, Моцарт?
О, как рассмеялся тут этот жуткий собеседник, каким
холодным и призрачным, беззвучным и в то же время
всеразрушающим смехом! С искренним удовольствием
наблюдал он за моими муками, вертел проклятые винти-
ки, передвигал жестяную воронку. Смеясь, продолжал
он цедить обезображенную, обездушенную и отравлен-
ную музыку, смеясь, отвечал мне:
— Не надо пафоса, соседушка! Кстати, вы обратили
вниманье на это ритардандо? Находка, а? Ну, так вот,
впустите-ка в себя, нетерпеливый вы человек, идею это-
го ритардандо, — слышите басы? Они шествуют, как
боги, — и пусть эта находка старика Генделя проймет и
успокоит ваше беспокойное сердце! Вслушайтесь, чело-
вечишка, вслушайтесь без патетики и без насмешки, как
за покровом этого смешного прибора, покровом и прав-
да безнадежно дурацким, маячит далекий образ этой
музыки богов! Прислушайтесь, тут можно кое-чему по-
учиться. Заметьте, как этот сумасшедший рупор делает,
казалось бы, глупейшую, бесполезнейшую и запретней-
308
Степной волк
шую на свете вещь, как он глупо, грубо и наобум швы-
ряет исполняемую где-то музыку, к тому же уродуя ее,
в самые чуждые ей, в самые неподходящие для нее мес-
та — как он все-таки не может убить изначальный дух
этой музыки, как демонстрирует на ней лишь беспомощ-
ность собственной техники, лишь собственное бездухов-
ное делячество! Прислушайтесь, человечишка, хоро-
шенько, вам это необходимо! Навострите-ка ушки! Вот
так. А ведь теперь вы слышите не только изнасилован-
ного радиоприемником Генделя, который и в этом мер-
зейшем виде еще божествен, — вы слышите и видите,
уважаемый, заодно и превосходный символ жизни во-
обще. Слушая радио, вы слышите и видите извечную
борьбу между идеей и ее проявленьем, между вечностью
и временем, между Божественным и человеческим. Точ-
но так же, мой дорогой, как радио в течение десяти
минут бросает наобум великолепнейшую на свете музы-
ку в самые немыслимые места, в мещанские гостиные и
в чердачные каморки, меча ее своим болтающим, жру-
щим, зевающим, спящим абонентам, как оно крадет у
музыки ее чувственную красоту, как оно портит ее, ко-
режит, слюнит и все же не в силах окончательно убить
ее дух — точно так же и жизнь, так называемая дей-
ствительность, разбрасывает без разбора великолепную
вереницу картин мира, швыряет вслед за Генделем док-
лад о технике подчистки баланса на средних промыш-
ленных предприятиях, превращает волшебные звуки ор-
кестра в неаппетитную слизь, неукоснительно впихивает
свою технику, свое делячество, сумятицу своих нужд,
свою суетность между идеей и реальностью, между ор-
кестром и ухом. Такова, мой маленький, вся жизнь, и
мы тут ничего не можем поделать, и если мы не ослы,
то мы смеемся по этому поводу. Таким людям, как вы,
совсем не к лицу критиковать радио или жизнь. Лучше
научитесь сначала слушать! Научитесь серьезно отно-
ситься к тому, что заслуживает серьезного отношенья,
и смеяться над прочим! А разве вы сами-то поступали
лучше, благородней, умней, с ббльшим вкусом? О нет,
309
Герман Гессе
мсье Гарри, никак нет. Вы сделали из своей жизни ка-
кую-то отвратительную историю болезни, из своего да-
рованья какое-то несчастье. И такой красивой, такой
очаровательной девушке вы, как я вижу, не нашли дру-
гого применения, чем пырнуть ее ножом и убить! Не-
ужели вы считаете это правильным?
— Правильным? О нет! — воскликнул я в отчая-
нье. — Боже мой, все это ведь так неправильно, так дья-
вольски глупо и скверно! Я скотина, Моцарт, глупая,
злая скотина, больная и испорченная, тут вы тысячу раз
правы... Но что касается этой девушки, то она сама это-
го хотела, я только исполнил ее собственное желанье.
Моцарт беззвучно рассмеялся, но все же соблаговолил
выключить радио.
Мое оправданье, хотя я еще только что чистосердеч-
но верил в него, внезапно показалось мне довольно глу-
пым. Когда Термина однажды — вспомнил я вдруг —
говорила о времени и вечности, я сразу готов был счи-
тать ее мысли отраженьем моих собственных мыслей. А
что мысль о том, чтобы я убил ее, возникла у Термины
самой, без какого бы то ни было влияния с моей сторо-
ны, — это я принял как нечто само собой разумеющееся.
Но почему же я тогда не просто принял эту страшную,
эту поразительную мысль, не просто поверил в нее, а
даже угадал ее наперед? Не потому ли все-таки, что она
была моей собственной? И почему я убил Термину как
раз в тот миг, когда застал ее голой в объятиях другого?
Всеведенья и издевки был полон беззвучный смех Мо-
царта.
— Гарри, — сказал он, — вы шутник. Неужели и в
самом деле эта красивая девушка не хотела от вас ниче-
го, кроме удара ножом? Рассказывайте это кому-нибудь
другому! Ну, хоть пырнули-то вы хорошенько, бедная
малышка мертвехонька. Пора вам, пожалуй, уяснить
себе последствия вашей галантности по отношению к этой
даме. Или вы хотите увильнуть от последствий?
— Нет, — крикнул я. — Неужели вы ничего не пони-
маете? Увильнуть от последствий! Да ведь если я чего и
310
Степной волк
хочу, то только искупить, искупить свою вину, положить
голову на плаху, принять наказанье, быть уничтожен-
ным!
Моцарт поглядел на меня с нестерпимой издевкой.
— До чего же вы патетичны! Но вы еще научитесь
юмору, Гарри. Юмор всегда юмор висельника, и в слу-
чае надобности вы научитесь юмору именно на висели-
це. Вы готовы к этому? Да? Отлично, тогда ступайте к
прокурору и терпеливо сносите всю лишенную юмора
судейскую канитель вплоть до того момента, когда вам
холодно отрубят голову ранним утром в тюрьме. Вы,
значит, готовы к этому?
Передо мной вдруг сверкнула надпись:
Г Казнь Гарри )
— и я кивнул головой в знак согласия. Голый двор среди
четырех стен с маленькими зарешеченными окошками,
опрятно прибранная гильотина, десяток господ в манти-
ях и сюртуках, а среди них стоял я, продрогший на се-
ром воздухе раннего утра, с давящим и жалобным стра-
хом в сердце, но готовый и согласный. По приказу я
сделал несколько шагов вперед, по приказу стал на ко-
лени. Прокурор снял свою шапочку и откашлялся, и все
остальные господа тоже откашлялись. Он развернул ка-
кую-то грамоту и, держа ее перед собой, стал читать:
— Господа, перед вами стоит Гарри Галлер, обвинен-
ный и признанный виновным в преднамеренном злоупот-
реблении нашим магическим театром. Галлер не только
оскорбил высокое искусство, спутав нашу прекрасную
картинную галерею с так называемой действительностью
и заколов зеркальное изображение девушки зеркальным
изображением ножа, он, кроме того, не юмористическим
образом обнаружил намерение воспользоваться нашим
театром как механизмом для самоубийства. Вследствие
этого мы приговариваем Галлера к наказанию вечной
жизнью и к лишению на двенадцать часов права входить в
наш театр. Обвиняемый не может быть освобожден также
311
Герман Гессе
и от наказания однократным высмеиванием. Господа,
приступайте — раз — два — три!
И по счету «три» присутствующие самым добросовес-
тным образом залились смехом, смехом небесного хора,
ужасным, нестерпимым для человеческого слуха смехом
потустороннего мира.
Когда я пришел в себя, Моцарт, сидевший рядом со
мной, как прежде, похлопал меня по плечу и сказал:
— Вы слышали вынесенный вам приговор. Придется,
стало быть, вам привыкнуть слушать и впредь радиому-
зыку жизни. Это пойдет вам на пользу. Способности у
вас, милый дуралей, из ряда вон маленькие, но теперь
вы, наверно, постепенно все-таки поняли, чего от вас
требуют! Вы готовы закалывать девушек, готовы торже-
ственно идти на казнь, и вы были бы, вероятно, готовы
также сто лет бичевать себя и умерщвлять свою плоть?
Или нет?
— О да, готов всей душой! — воскликнул я горестно.
— Конечно! Вас можно подбить на любую лишенную
юмора глупость, великодушный вы господин, на любое
патетическое занудство! Ну а меня на это подбить
нельзя, за все ваше романтическое покаянье я не дам и
ломаного гроша. Вы хотите, чтобы вас казнили. Вы хо-
тите, чтобы вам отрубили голову, неистовый вы человек!
Ради этого дурацкого идеала вы согласны совершить еще
десять убийств. Вы хотите умереть, трус вы эдакий, а не
жить. А должны-то вы, черт вас возьми, именно жить!
Поделом бы приговорить вас к самому тяжкому наказа-
нью.
— О, что же это за наказанье?
— Мы могли бы, например, оживить эту девушку и
женить вас на ней.
— Нет, к этому я не готов. Вышла бы беда.
— А то вы уже не натворили бед! Но с патетикой и
убийствами надо теперь покончить. Образумьтесь нако-
нец! Вы должны жить и должны научиться смеяться. Вы
должны научиться слушать проклятую радиомузыку
жизни, должны чтить скрытый за нею дух, должны на-
312
Степной волк
учиться смеяться над ее суматошностью. Вот и все, боль-
шего от вас не требуют.
Я тихо, сквозь сжатые зубы, спросил:
— А если я откажусь? А если я, господин Моцарт, не
признаю за вами права распоряжаться Степным волком
и вмешиваться в его судьбу?
— Тогда, — миролюбиво сказал Моцарт, — я предло-
жил бы тебе выкурить еще одну мою папироску.
И пока он говорил это и протягивал мне папиросу,
каким-то волшебством извлеченную им из кармана жи-
летки, он вдруг перестал быть Моцартом: он тепло смот-
рел на меня темными, чужеземными глазами и был моим
другом Пабло и одновременно походил, как близнец, на
того человека, который научил меня игре фигурками.
— Пабло! — воскликнул я, вздрогнув. — Пабло, где
мы?
Пабло дал мне папиросу и поднес к ней огонь.
— Мы, — улыбнулся он, — в моем магическом теат-
ре, и если тебе угодно выучить танго, или стать генера-
лом, или побеседовать с Александром Великим, то все
это в следующий раз к твоим услугам. Но должен ска-
зать тебе, Гарри, что ты меня немного разочаровал. Ты
совсем потерял голову, ты прорвал юмор моего малень-
кого театра и учинил безобразие, ты пускал в ход ножи
и осквернял наш славный мир образов пятнами действи-
тельности. Это некрасиво с твоей стороны. Надеюсь, ты
сделал это, по крайней мере, из ревности, когда увидел,
как мы лежим с Герминой. С этой фигурой ты, к сожа-
лению, оплошал — я думал, что ты усвоил игру лучше.
Ничего, дело поправимое.
Он взял Термину, которая в его пальцах сразу же
уменьшилась до размеров шахматной фигурки, и сунул
ее в тот же карман, откуда раньше извлек папиросу.
Приятен был аромат сладкого тяжелого дыма, я чув-
ствовал себя опустошенным и готовым проспать хоть це-
лый год.
О, я понял все, понял Пабло, понял Моцарта, я слы-
шал где-то сзади его ужасный смех, я знал, что все сотни
313
Герман Гессе
тысяч фигур игры жизни лежат у меня в кармане, я изум-
ленно угадывал смысл игры, я был согласен начать ее
еще раз, еще раз испытать ее муки, еще раз содрогнуться
перед ее нелепостью, еще раз и еще множество раз прой-
ти через ад своего нутра.
Когда-нибудь я сыграю в эту игру получше. Когда-
нибудь я научусь смеяться. Пабло ждал меня. Моцарт
ждал меня.
1927
НАРЦИСС
И ГОЛЬДМУНД
Повесть
ГЛАВА ПЕРВАЯ
У входа в монастырь Мариабронн, перед круглой ар-
кой, опирающейся на маленькие двойные колонны, у са-
мой дороги стояло каштановое дерево, одинокое дитя
юга, принесенное сюда много лет назад из Рима кем-то
из паломников, благородный каштан с могучим стволом;
нежно склонившись над дорогою, он широко, всей гру-
дью дышал вольным ветром; весною, когда все вокруг
уже зеленело и даже монастырский орешник покрывал-
ся молодой красноватой листвой, он долго медлил, потом
вдруг в пору самых коротких ночей незаметно разгорал-
ся матовыми бело-зелеными свечками своих диковинных
цветов, что так призывно и дурманяще-терпко пахли, а в
октябре, уже после того, как убран был урожай фруктов
и винограда, ронял из желтеющей, колеблемой ветром
кроны свои колючие, не каждый год созревающие пло-
ды, из-за которых ссорились и дрались монастырские
мальчишки и которые субприор Грегор, уроженец фран-
цузской Швейцарии, жарил в своей комнате на огне ка-
мина. Ласково и загадочно покачивал каштан своею гла-
вою над монастырскими воротами, поеживаясь на ветру,
кроткий гость из других, далеких пределов, состоящий в
тайном родстве со стройными, выточенными из песчани-
ка двойными колоннами портала и каменным убранством
окон, карнизов и пилястр, любимец чужестранцев и ла-
тинистов, занятная диковина для местных жителей.
Иноземное дерево это повидало на своем веку не одно
поколение монастырских школяров; нескончаемой чере-
дою шли они мимо, болтая, смеясь, резвясь или споря,
с аспидными досками под мышкой, босые или обутые —
смотря по времени года, — с цветком в зубах, с орехом
в кармане или со снежком в руке. Одни, отучившись,
317
Герман Гессе
уступали место другим; едва успевало промелькнуть не-
сколько лет, и уж не видно было за новичками ни одного
знакомого лица, и большинство этих мальчишек похожи
были друг на друга — светловолосые и кудрявые. Неко-
торые из них оставались, становились послушниками,
становились монахами, принимали постриг, облачались
в рясу, подпоясанную веревкою, читали книги, обучали
отроков, старились, умирали. Иные, закончив учение,
отправлялись со своими родителями домой, кто в родо-
вой замок, кто в купеческий дом, а кто в мастерскую ре-
месленника, разлетались по свету, посвящали себя все-
возможным промыслам и заботам, заглядывали порою в
монастырь, уже зрелыми мужами, привозили с собою
юных сыновей своих, чтобы отдать их в учение к святым
отцам, глядели, задумчиво улыбаясь, на каштановое де-
рево и вновь исчезали. А тем временем в кельях и залах
монастыря, меж тяжелых, полукруглых оконных арок и
стройных двойных колонн из красного камня жили и
умирали, учили и учились, управляли и заведовали; мно-
го разных искусств и премудростей передавалось здесь
из поколения в поколение: богоугодных и мирских, свет-
лых и мрачных. Здесь писали и комментировали книги,
рождали теории, собирали древние летописи, иллюстри-
ровали рукописные фолианты, радели об укреплении
народной веры, посмеивались над оною. Ученость и бла-
гочестие, простодушие и лукавство, мудрость Евангелия
и мудрость Эллады, белая и черная магия — все это сво-
бодно уживалось друг с другом, для всего находилось
место: для уединения и покаяния, для земных радостей
и веселья; лишь от личности настоятеля да еще разве что
от веяний времени зависело, чему отдавалось предпочте-
ние — первому или последнему. Многим известен был
сей прославленный монастырь, привлекавший многочис-
ленных посетителей то заклинателями бесов и знатоками
злых духов, то замечательною музыкой, то каким-нибудь
святым старцем, чудотворцем и целителем, то разносола-
ми — славной ухой из щуки да паштетами из оленины.
И всегда среди сонма монахов и школяров, набожных и
318
Нарцисс и Гольдмунд
разуверившихся, постников и чревоугодников, среди всех
тех, кто приходили сюда, жили и умирали, всегда не-
пременно находился тот либо иной одиночка-избранник,
непохожий на других, тот, кого все любили или побаива-
лись, тот, о ком долго еще жива была молва, в то время как
память о современниках его давно уже стерлась.
Вот и теперь в монастыре Мариабронн было два та-
ких избранника: старец и юноша. Среди множества бра-
тьев во Христе, наполнявших дортуары, церкви и классы,
было двое, о которых знал и на которых обращал внима-
ние каждый. Аббат Даниэль, почтенный старец, и воспи-
танник Нарцисс, юноша, лишь недавно принявший обет
послушания, которому, однако, благодаря необычайной
его одаренности дозволялось, вопреки всем порядкам и
обычаям, заменять учителей, прежде всего на уроках
греческого. Эти двое, аббат и послушник, имели влияние
на братию, приковывали к себе всеобщее внимание и воз-
буждали любопытство, ими восторгались, им завидовали,
на них за глаза возводили хулу.
Аббата любили почти все, он не знал врагов и был
исполнен добра, простодушия и смирения. Лишь ученые
монахи подмешивали в свою любовь к нему немного пре-
небрежения, ибо, может, аббат Даниэль и был святым —
ученым он во всяком случае не был. Ему присуще было
то простодушие, которое и есть мудрость; латынь же его
оставляла желать лучшего, а греческого он и вовсе не
знал.
Те немногие, что порою посмеивались над простоду-
шием аббата, тем более очарованы были Нарциссом, этим
чудо-отроком, этим прекрасным юношей с его изящным
греческим, с его по-рыцарски безупречным поведением,
с его тихим проницательным взором мыслителя и краси-
вым, тонким, строго очерченным ртом. То, что он превос-
ходно владел греческим, нравилось ученым монахам. То,
что он был благороден и красив, нравилось почти всем,
многие были влюблены в него. То, что он был так тих и
сдержан и что манерам его позавидовал бы любой царед-
ворец, внушало некоторым неприязнь.
319
Герман Гессе
Аббат и послушник — каждый из них по-своему нес
жребий избранника, по-своему властвовал, по-своему
страдал. Каждый чувствовал, что узы духовного родства
их крепче и теснее тех уз, коими связаны они были с
остальной братией; и все же пути друг к другу они не
находили, все же сердца их по-прежнему закрыты были
друг для друга. Аббат обращался с юношей с величай-
шею осторожностью, с величайшею чуткостью, болел за
него душою, пестовал его как редкое, нежное растение,
прежде срока созревшее и оттого ежечасно грозившее
погибнуть. Юноша принимал всякое повеление, всякий
совет, всякую похвалу аббата с поразительною невозмути-
мостью, никогда не прекословил, никогда не огорчался, и
если мнение аббата о нем было верным, если единствен-
ным пороком юноши и в самом деле было высокомерие,
то порок этот он прекрасно умел скрывать. Его совсем не
в чем было упрекнуть, он был совершенен, он превосхо-
дил всех братьев. Вот только друзей у него почти не
было, не считая нескольких ученых монахов; изящное
благородство его окружало юношу ледяным облаком.
— Нарцисс, — молвил однажды аббат после испове-
ди, — я должен сознаться, что, быть может, судил тебя че-
ресчур строго. Возможно, я был несправедлив к тебе, счи-
тая тебя гордецом. Однако ты совсем один, мой юный
брат, ты одинок, у тебя есть почитатели, но нет друзей.
Поистине я желал бы время от времени иметь повод по-
журить тебя. Но журить тебя не за что. Я желал бы,
чтобы ты порою совершал проступки, как это часто слу-
чается с твоими ровесниками. Но ты не совершаешь про-
ступков. Иногда мне становится тревожно за тебя, Нар-
цисс.
Юноша возвел на старца свои темные очи:
— Отче, я не хотел бы огорчать вас. Пожалуй, это
верно, что я страдаю высокомерием. Я прошу вас нака-
зать меня за это. Порою я и сам испытываю желание
наказать себя. Благословите же меня на пустынножи-
тельство, отец мой, или велите мне исполнить какую-ни-
будь тяжелую работу.
320
Нарцисс и Голъдмунд
— И для того, и для другого ты еще слишком молод,
возлюбленный брат мой, — отвечал аббат. — К тому же
Господь щедро наделил тебя способностью к языкам и
наукам; это было бы расточением сих даров Божьих,
пожелай я возложить на тебя бремя тяжелой работы, сын
мой. Тебе, верно, суждено стать учителем и ученым.
Желаешь ли ты этого сам?
— Простите, отче, я и сам не ведаю, чего желаю. За-
нятие науками всегда будет приносить мне радость, ина-
че и быть не может. Но я не думаю, что науки станут
единственным моим поприщем. Ведь не всегда желания
определяют судьбу и призвание человека, но порою и
нечто другое — предначертание.
Аббат внимал речам юноши, и взгляд его становился
все серьезнее. Однако на старческом лице его вновь за-
играла улыбка, когда он заговорил:
— Насколько я знаю людей, мы все часто, особенно в
юности, путаем свои желания с провидением. Но скажи
мне, сын мой, если ты полагаешь, что сумел распознать
свое призвание, — в чем же оно? Для чего ты, по твоему
разумению, был рожден?
Нарцисс опустил долу свои темные очи, так что они
скрылись под длинными черными ресницами. Он молчал.
— Говори же, сын мой, — повторил аббат спустя не-
которое время, не дождавшись ответа.
И Нарцисс заговорил, тихим голосом, не поднимая
взора:
— Мне кажется, отец мой, что я рожден для монас-
тырской жизни. Наверное, я стану монахом, священни-
ком, субприором, а быть может, аббатом. Я думаю так не
потому, что желаю этого. В сердце моем нет стремления
к чинам. Но я буду облечен ими.
Они долго молчали.
— Откуда же у тебя эта вера? — нерешительно спро-
сил наконец старец. — Какое свойство, кроме твоей уче-
ности, питает в тебе эту веру?
— Свойство это, — отвечал Нарцисс, — заключается в
том, что некое чутье помогает мне распознавать характер и
11 Г. Гессе
321
Герман Гессе
предназначение человека, понимать не только себя само-
го, но и других. Это свойство принуждает меня послу-
жить другим, властвуя над ними. Если бы я не был рож-
ден для монастырской жизни, я, верно, стал бы судьей
или государственным мужем.
— Быть может, ты и прав, — кивнул аббат. — Испы-
тал ли ты на деле эту способность распознавать людей и
их судьбы?
— Да, я испытал ее.
— Готов ли ты назвать мне какой-нибудь пример?
— Готов.
— Хорошо. Так как я не желал бы проникать в тайны
наших братьев без их ведома, может быть, ты скажешь
что-нибудь обо мне, твоем аббате Даниэле?
Нарцисс поднял голову и взглянул аббату в глаза:
— Это ваше приказание, отец милосердный?
— Это мое приказание.
— Мне тяжело говорить, святой отец.
— И мне тяжело принуждать тебя к этому, мой юный
брат. Но я делаю это. Говори же!
Нарцисс вновь потупил взор и молвил шепотом:
— О вас я мало что могу сказать, достопочтенный
отец Даниэль. Я знаю, что вы слуга Божий, который
охотнее стал бы пасти коз или бить в колокол в тихой,
укромной обители и исповедовать крестьян, нежели уп-
равлять большим монастырем. Я знаю, что вы исполне-
ны особой любви к Святой Божьей Матери и чаще все-
го обращаете к Ней свою молитву. Вы молитесь порою
о том, чтобы греческие и прочие науки, коим обучают
в этом монастыре, не сеяли бы семена смятения и со-
блазна среди вашей паствы. Вы молитесь порою, чтобы
терпение не оставило вас однажды во время беседы с
субприором Грегором. Вы молитесь порою, чтобы по-
слал вам Господь мирную кончину. И мнится мне, мо-
литвы ваши будут услышаны и дана вам будет мирная
кончина.
Тишина воцарилась в маленьком приемном покое аб-
бата. Наконец старец нарушил молчание.
322
Нарцисс и Гольдмунд
— Ты мечтатель, и тебя одолевают видения, — молвил
он приветливо. — Благочестные и светлые видения тоже
бывают обманчивы; не доверяй видениям, как и я не до-
веряю им. Можешь ли ты сказать, брат мечтатель, что я
помышляю обо всем этом в сердце моем?
— Могу, отче. Помыслы ваши светлы и безгневны. Вы
думаете так: «Этот юный ученик нуждается в помощи, его
одолевают видения; быть может, он слишком много меди-
тировал. Наложу-ка я на него епитимию, она не повредит
ему. Епитимию же сию, налагаемую на него, приму и на
себя». Вот о чем помышляете вы в эту минуту.
Аббат поднялся. С улыбкою махнул он рукой в знак
того, что беседа окончена.
— Довольно, — сказал он. — Не принимай видения
свои слишком близко к сердцу, юный брат мой. Господь
ждет от нас не только видений. Допустим, что тебе удалось
польстить старику, посулив ему легкую смерть. Допустим,
что старику приятно было услышать столь щедрое обеща-
ние. Закончим же на этом. Завтра после утренней мессы
прочтешь сто пятьдесят раз «Аве Мария» и пятнадцать
раз «Отче наш»; молись с усердием и смирением, а не с
пустым сердцем, и я сделаю то же самое. Ступай, Нар-
цисс, довольно на сегодня слов.
В другой раз аббат Даниэль стал судьей в споре меж
самым молодым из учительствующих священников и
Нарциссом, которые никак не могли договориться меж
собою об одном из пунктов в учебном плане: Нарцисс
рьяно ратовал за введение некоторых изменений в заня-
тиях и умело подкреплял свои доводы убедительными
примерами; отец Лоренц противился этому, потворствуя
своему уязвленному самолюбию, и после каждой новой
попытки разрешить спор следовали тягостные дни оби-
женного молчания и затаенной досады, пока наконец
Нарцисс, уверенный в своей правоте, вновь не завел как-
то раз разговор об этом и отец Лоренц, потеряв терпение,
не сказал с обидою в голосе:
— Довольно, Нарцисс, пора положить конец нашему
спору. Тебе ведомо, что последнее слово за мной, а не за
323
Герман Гессе
тобой, ибо ты не коллега мне, а помощник, и потому над-
лежит тебе подчиняться моей воле. Но так как дело сие
кажется тебе столь важным, а я превосхожу тебя лишь
по чину, но отнюдь не по знаниям и таланту, то я не ста-
ну принимать решение сам, а попрошу отца нашего, аб-
бата Даниэля, выслушать и рассудить нас.
Так они и поступили, и старый аббат терпеливо и ра-
душно выслушал спор двух молодых ученых о том, как,
по их мнению, долженствовал выглядеть урок граммати-
ки. После того как оба они подробно изложили и обосно-
вали свое мнение, старец весело взглянул на них, пока-
чал седой головой и молвил:
— Возлюбленные братья мои, вы, верно, и сами не
верите в то, что во всем этом я разумею столь же, сколь
и вы. То, что Нарциссу так дорога монастырская школа
и что он желает улучшить учебный план, весьма похваль-
но. Однако если начальник его иного мнения о том, то
надлежит ему помалкивать и повиноваться, ибо никакие
улучшения не стоят того, чтобы в жертву им принесены
были порядок и послушание. Я осуждаю Нарцисса за то,
что не умел он уступить. Обоим же вам, юным ученым,
желаю я, чтобы никогда не знали вы недостатка в началь-
никах, которые были бы глупее вас; нет на свете лучше-
го лекарства от высокомерия.
С этими добродушно-шутливыми словами он и отпус-
тил их. Однако же он не преминул проследить в после-
довавшие за этим дни, чтобы оба учителя вновь зажили
друг с другом в мире и согласии.
И вот случилось, что в монастыре, повидавшем уже
столько лиц, появилось еще одно новое лицо, и лицо это
оказалось не из тех, которые так и остаются никем не
замеченными и быстро предаются забвению. То был юно-
ша, прибывший в один из весенних дней со своим отцом
в монастырь, чтобы остаться здесь на учение, как было
уже заранее условлено. Они привязали своих лошадей у
каштанового дерева, отец и сын, а от ворот навстречу им
уже спешил привратник.
324
Нарцисс и Гольдмунд
Отрок засмотрелся на высокое, еще по-зимнему голое
дерево.
— Такого дерева я еще никогда не видел, — молвил
он затем. — Какое красивое и странное дерево! Хотел бы
я знать, как оно называется.
Отец его, пожилой господин с озабоченным и желч-
ным лицом, пропустил слова сына мимо ушей. Приврат-
ник же, которому мальчик сразу понравился, охотно
удовлетворил его любопытство. Юноша горячо поблаго-
дарил его, протянул ему руку и сказал:
— Меня зовут Гольдмунд, я буду здесь учиться.
Тот ласково улыбнулся ему и повел гостей через во-
рота, а затем дальше, наверх по широкой каменной лес-
тнице, и Гольдмунд переступил порог монастыря без ро-
бости, довольный тем, что уже успел повстречать здесь
сразу два существа, могущих стать ему друзьями: дерево
и привратника.
Вначале гостей принял ученый монах, начальствовав-
ший над монастырской школой, а к вечеру и сам настоя-
тель. Отец, государственный чиновник, представил святым
отцам сына своего Гольдмунда и получил приглашение аб-
бата погостить немного в святой обители. Но он решил
лишь на одну ночь воспользоваться его гостеприимством
и объявил, что завтра должен отправиться в обратный
путь. Одну из двух лошадей своих он пожелал принести
в дар монастырю, и дар его был принят. Беседа со свя-
тыми отцами получилась чинной и прохладной; зато и
аббат, и ученый монах с отрадою взирали на почтитель-
но молчавшего Гольдмунда: красивый, нежный юноша
пришелся им по душе. С отцом они на другой день про-
стились без сожаления, сына же его с радостью оставили
у себя. Гольдмунда представили учителям, затем отвели
в дортуар и указали его кровать. С глубоким почтением
и с печалью на лице простился он со своим отцом и нео-
трывно глядел ему вслед, пока тот не скрылся из вида,
миновав узкие наружные ворота монастыря меж гумном и
мельницей. Одинокая слеза блеснула на его длинной свет-
лой реснице, когда он наконец оторвал взгляд от ворот, но
325
Герман Гессе
тут привратник ласково хлопнул его по плечу и сказал в
утешение:
— Не горюй, молодец! Все поначалу скучают по дому,
по отцу-матери да по сестрам и братьям. Скоро сам уви-
дишь: здесь тоже можно жить, да еще как весело!
— Спасибо, брат привратник, — отвечал юноша. — У
меня нет ни матери, ни братьев и сестер, у меня есть
только отец.
— Зато здесь ты найдешь много товарищей и разные
книжные премудрости, и музыку, и новые забавы, кото-
рых ты еще не знаешь, и еще много чего разного, вот
увидишь. А если тебе вдруг понадобится кто-нибудь, на
кого ты можешь положиться, — приходи ко мне.
Гольдмунд улыбнулся ему:
— О, благодарю вас! Если бы вы еще показали мне,
когда у вас найдется время, где стоит наша лошадка,
которую оставил здесь мой отец! Я хотел бы проведать
ее и посмотреть, хорошо ли ей без меня.
Привратник взял его с собою и отвел в конюшню,
которая расположена была у гумна. Там, в теплых сумер-
ках, крепко пахло лошадьми, навозом и ячменем, Гольд-
мунд вскоре увидел в одном из стойл гнедого жеребца,
что привез его сюда. Он обнял коня, уже почуявшего его
и потянувшегося к нему, прижался щекой к его широко-
му, в белых пятнах лбу, нежно погладил его и прошеп-
тал:
— Здравствуй, Блесс, лошадка моя, славный мой,
хорошо ли тебе здесь? Не разлюбил ли ты меня еще?
Сыт ли ты? Ты тоже вспоминаешь родимый дом? Блесс,
милый мой конек, как хорошо, что ты тоже остался
здесь! Я буду навещать тебя, часто-часто.
Он достал из-за обшлага кусок хлеба, припрятанный
за завтраком, раскрошил его на ладони и угостил своего
любимца. Потом, простившись с ним, он последовал за
привратником, который повел его через весь монастырс-
кий двор, широкий, как рыночная площадь большого
города, и осененный кое-где липами. У внутренних во-
рот он поблагодарил привратника, пожал ему руку и
326
Нарцисс и Гольдмунд
вдруг, обнаружив, что забыл дорогу в класс, которую
ему вчера показали, покраснел, смущенно рассмеялся и
попросил привратника проводить его; тот охотно испол-
нил его просьбу. Наконец он переступил порог класса,
где уже сидело с дюжину мальчиков и юношей, слушав-
ших своего юного учителя Нарцисса.
— Меня зовут Гольдмунд, — сказал он. — Я новый
ученик.
Нарцисс коротко, с серьезным лицом приветствовал
его, указал ему место в заднем ряду и тотчас же продол-
жил урок.
Гольдмунд сел. Он удивился возрасту учителя, кото-
рый был всего лишь на несколько лет старше его самого,
но удивился также и очень обрадовался тому, что учи-
тель этот был так красив, так благороден, так серьезен и
вместе с тем так приветлив и обаятелен. Привратник был
с ним так добр, аббат принял его так ласково; неподале-
ку в конюшне стоял его Блесс, малая частичка родины,
а тут еще этот удивительно юный учитель — серьезный,
как мудрец, прекрасный, как сказочный принц, с таким
сдержанным, прохладно-рассудительным, покоряющим
голосом! Он благодарно внимал ему, не сразу, однако,
постигая смысл произносимых слов. Ему стало покойно
и отрадно. Он попал к добрым, отзывчивым людям и
готов был любить их и добиваться их дружбы. Утром,
проснувшись в своей новой постели, он почувствовал
себя несчастным, да и усталость от долгого путешествия
еще давала о себе знать, и потому, прощаясь с отцом, он
не смог сдержать слез. Теперь же все было хорошо, те-
перь он был доволен. Вновь и вновь подолгу смотрел он
на юного учителя, любовался его стройной, подтянутой
фигурой, его холодновато поблескивающими глазами,
его строгими устами, так твердо и внятно произносивши-
ми слова, наслаждался его неутомимым, завораживаю-
щим голосом.
Когда урок закончился и ученики шумно поднялись
со своих мест, Гольдмунд испуганно вздрогнул и, к сты-
ду своему, заметил, что добрую часть урока проспал.
327
Герман Гессе
Заметил это не он один: соседи его по скамье давно ше-
потом сообщили об этом остальным. Едва молодой учи-
тель покинул класс, как Гольдмунда со всех сторон при-
нялись толкать и тормошить.
— Выспался? — спросил один и ухмыльнулся.
— Хорош ученичок! — язвительно воскликнул дру-
гой. — Из этого уж точно выйдет светило науки — зах-
рапел на первом же уроке!
— Отнесите малыша в постельку! — крикнул третий,
и они с хохотом схватили его за руки и за ноги, чтобы и
в самом деле отнести в спальню.
Ошеломленный Гольдмунд пришел в ярость, он стал
вырываться и брыкаться, не обращая внимания на сып-
лющиеся со всех сторон тумаки, и наконец его уронили
на пол, в то время как кто-то все еще держал его за одну
ногу. Он бешено вырвал ногу, бросился, не глядя, на
первого попавшегося врага и схватился с ним в жестоком
поединке. Противник его оказался крепышом, и все жад-
но следили за ходом схватки. Когда Гольдмунд нанес
своему врагу несколько хороших ударов кулаком и до-
казал, что не уступает ему ни в силе, ни в ловкости, у
него уже были друзья, хотя он и не знал еще их имен.
Но тут все вдруг бросились врассыпную, и едва они ус-
пели скрыться, как в класс вошел отец Мартин, управ-
ляющий школой, и удивленно застыл перед новичком.
Тот поднял свое раскрасневшееся и слегка побитое лицо
и смущенно взглянул на него своими голубыми глазами.
— Ба, что же это с тобою? — спросил отец Мар-
тин. — Тебя ведь, кажется, зовут Гольдмунд? Что они с
тобой сделали, эти бездельники?
— О нет, ничего, — ответил мальчик. — Я с ним уп-
равился.
— С кем же?
— Не знаю. Я ведь ни с кем здесь еще не знаком.
Один из них дрался со мной.
— Вот как? И что же — это он начал первым?
— Я не знаю. Нет, я думаю, это я сам начал. Они ста-
ли дразнить меня, и я рассердился.
328
Нарцисс и Гольдмунд
— Хорошо же ты начинаешь свое учение, сын мой.
Запомни: если ты еще раз вздумаешь затеять в классе
драку, то будешь наказан. А теперь ступай, не то опоз-
даешь на ужин. Живо!
С улыбкою смотрел он Гольдмунду вслед — как тот
стыдливо ретировался, на ходу пытаясь кое-как привес-
ти в порядок свои взлохмаченные белокурые волосы.
Гольдмунд и сам считал свой первый шаг в этой мона-
стырской жизни нелепым и возмутительным; раздосадо-
ванный отправился он на поиски своих школьных товари-
щей и вскоре нашел их в трапезной за ужином. Встречен
он был, однако, с уважением и радушием, примирился
по-рыцарски со своим врагом и почувствовал себя отны-
не полноправным членом этой новой семьи.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Хотя он и быстро подружился со всеми товарищами,
настоящего друга ему не скоро еще посчастливилось об-
рести; среди учащихся не нашлось никого, с кем он почув-
ствовал бы особое родство и кого мог бы заключить в свое
сердце. Они же удивлены были тем, что лихой кулачный
боец, которого все уже готовы были причислить к драчу-
нам и общим любимцам, неожиданно оказался весьма доб-
родушным юношей, стремящимся скорее к славе первого
ученика, нежели к славе первого забияки.
Было в монастыре два человека, которые пленяли сер-
дце Гольдмунда, которые нравились ему, которые зани-
мали его ум и к которым испытывал он восторг, любовь
и благоговение: аббат Даниэль и помощник учителя Нар-
цисс. Аббата он склонен был считать святым; его добро-
та и простодушие, его ясный, заботливый взор, умение
повелевать и распоряжаться со смирением, словно во
исполнение некоего долга, мягкие, кроткие жесты — все
это неудержимо влекло Гольдмунда. Он счастлив был бы
стать слугою сего боголюбца, его преданной, услужливой
тенью, положить к ногам его, как некую пожизненную
329
Герман Гессе
жертву, всю свою отроческую жажду кумира и потреб-
ность покориться чужой воле и научиться у него чистой,
благородной, праведной жизни. Ибо Гольдмунд намере-
вался не только окончить монастырскую школу, но, быть
может даже, совсем, навсегда остаться в святой обители
и посвятить свою жизнь Богу; таково было его собствен-
ное желание, такова была воля его отца, и так, похоже,
было суждено и назначено самим Господом Богом.
Никто не смог бы даже вообразить такое при виде
прекрасного, сияющего юноши, и все же он нес на себе
некое бремя — бремя происхождения, тайную печать
искупления и жертвы. Ничего не замечал и аббат, хотя
отец Гольдмунда намекал ему на это и открыто выразил
желание, чтобы сын его навсегда остался в монастыре.
Казалось, какой-то тайный грех запятнал рождение Гольд-
мунда, чья-то ревностно скрываемая вина, казалось, мо-
лила об искуплении. Однако отец аббату не понравился;
речи его и сановную спесь он принял с холодной учтиво-
стью и не придал намекам его большого значения.
Другой, внушавший Гольдмунду любовь, был прозор-
ливее и догадливее, но держал свои мысли и наблюдения
при себе. Нарцисс тотчас же понял, что за диковинная,
что за сказочно-прекрасная птица впорхнула под монас-
тырские своды. Он, обреченный своим благородством на
одиночество, почуял в Гольдмунде родственную душу,
хотя тот, казалось, являл собою полную его противопо-
ложность. Насколько Нарцисс был темен и сухощав, на-
столько Гольдмунд казался светел и цветущ. Насколько
Нарцисс был мыслитель и аналитик, настолько же Гольд-
мунд был мечтатель и дитя. Однако противоречия эти
объединяло нечто общее: оба они были благородны, оба
выделены из числа прочих некими незримыми знаками и
дарами, оба следовали особому, тайному зову судьбы.
С горячим усердием стал Нарцисс заботиться об этой
юной душе, суть и предназначение которой ему откры-
лись в первые же дни. С пламенным восторгом взирал
Гольдмунд на своего прекрасного, не по летам мудрого
учителя. Однако Гольдмунд был робок; он не находил
330
Нарцисс и Гольдмунд
иного способа добиваться благосклонности Нарцисса,
кроме того, что изо всех сил старался быть внимательным
и прилежным учеником. И не только робость сдержива-
ла юношу. Его сдерживало еще и предчувствие, что Нар-
цисс опасен для него. Он не мог избрать себе образцом и
идеалом одновременно и доброго, смиренномудрого абба-
та, и сверх меры умного, ученого, изощрившего свой дух
Нарцисса. И все же он стремился всеми силами, со всем
пылом своей юности к обоим несовместимым этим идеа-
лам. Часто это приносило ему страдания. Порою, в пер-
вые месяцы своего учения, Гольдмунд испытывал такое
смятение сердца, так раздираем был противоречивыми
чувствами, что впадал в соблазн убежать прочь либо вы-
местить боль свою и гнев на товарищах. Нередко он, ис-
полненный добродушия, в ответ на легкое подтрунивание
или какую-нибудь безобидную проказу вдруг вспыхивал
столь неукротимой злостью, что лишь величайшим усили-
ем воли, с закрытыми глазами и побелевшим лицом, ему
удавалось совладать с собой и молча отвернуться. В такие
минуты он уходил в конюшню, к своему Блессу, целовал
его и плакал, прижавшись головой к конской шее. И
страдания его, постепенно усиливаясь, стали наконец за-
метны. Щеки его запали, взор погас, всеми любимый
смех его раздавался все реже.
Он и сам не понимал, что с ним происходит. Ведь он
искренне желал быть хорошим учеником, затем в скором
времени принять на себя обет послушания и стать крот-
ким, благочестивым братом святым отцам; он веровал,
что все силы его и дарования устремлены к этой благо-
датной, богоугодной цели, и не имел иных помыслов. И
как же странно и печально было видеть ему, что простой
и прекрасной цели этой так нелегко достичь. С каким
изумлением, с какою тревогою замечал он иногда за со-
бой недостойные склонности и свойства: рассеянность и
отвращение во время приготовления заданного урока,
мечты или грезы, или сонливость на занятиях, неприязнь
и дух бунтарства в отношении учителя латыни, раздра-
жительность и гневливость в общении с товарищами.
331
Герман Гессе
Самое же поразительное было то, что любовь его к Нар-
циссу так плохо уживалась с любовью к аббату Даниэлю.
При этом какое-то странное чувство подсказывало ему
порою весьма отчетливо, что Нарцисс тоже небезучастен
к нему, что он тоже любит и ждет его.
Мысли Нарцисса гораздо больше заняты были новым
учеником, чем тот мог себе это представить. Он желал
сделать этого красивого, светлого, прелестного юношу
своим другом, он чувствовал в нем свою противополож-
ность и некое дополнение себя; он рад был бы взять его,
повести за собою, наставить его, укрепить духом и по-
мочь ему расцвести. Но он никоим образом не выказы-
вал своих чувств. Он поступал так по множеству причин,
и почти все они были сознаваемы им. Прежде всего его
сдерживало и отрезвляло отвращение, внушаемое ему
теми учителями и монахами, что влюблялись в учеников
или послушников. Нередко он и сам с брезгливым трепе-
том чувствовал на себе похотливые взоры старших брать-
ев, нередко отвечал на их любезности и ласки безмолвным
отпором. Теперь он понимал их: он и сам теперь познал
прелесть соблазна, ему хотелось любить Гольдмунда, на-
слаждаться его пленительным смехом, ласкать его белоку-
рые волосы. Но нет, он никогда не сделает этого, никогда.
К тому же он, учительствуя, но не имея ни чина, ни авто-
ритета учителя, привык к особой осторожности и бди-
тельности. Он привык обращаться с юношами лишь не-
многим старше его так, словно был старше их на двадцать
лет; он строго-настрого запретил себе оказывать предпоч-
тение кому бы то ни было из учащихся и требовал от себя
особой беспристрастности и заботы в отношении к нелю-
бимым ученикам. Его долг заключался в служении духу,
ему посвящена была его суровая жизнь, и лишь тайком,
в самые недоступные для постороннего глаза мгновения
он позволял себе удовольствие высокомерия, всезнайства
и умокиченья. Нет, как бы ни была заманчива дружба с
Гольдмундом, она таила в себе опасность, и нельзя было
допустить, чтобы она коснулась сути его жизни. Сутью и
смыслом его жизни было служение духу, служение сло-
332
Нарцисс и Гольдмунд
ву, смиренное, мудрое, бескорыстное ведение своих уче-
ников — и не только своих — к высоким, духовным це-
лям.
Минуло уже более года с тех пор, как Гольдмунд стал
учеником монастырской школы; сотни раз уже играл он
со своими товарищами во дворе монастыря под липами
или под могучим каштаном у ворот: в мяч, в разбойни-
ков, в снежки или в пятнашки. Наступила весна, но Гольд-
мунду нездоровилось, его одолевала усталость, часто бо-
лела голова, и в школе ему нелегко было поспевать за
учителями и товарищами.
И вот однажды вечером к нему обратился Адольф, тот
самый, первое знакомство с которым началось рукопаш-
ной схваткой и вместе с которым он нынешней зимой
начал изучение Евклида. Это было после ужина, когда
учащимся разрешалось поиграть в дортуарах, поболтать
в учебных комнатах или погулять во внешнем дворе мо-
настыря.
— Гольдмунд, — сказал он, увлекая его вниз по лест-
нице. — Хочешь, я расскажу тебе кое-что забавное?
Только ты ведь у нас паинька и собираешься стать епис-
копом — дай мне сперва слово, что ты настоящий това-
рищ и не донесешь на меня учителям!
Гольдмунд, не раздумывая, дал слово. Ему известны
были законы монастырской чести; известны были ему и
законы ученической чести, которые порою вступали с
последними в противоречие. Однако неписаные законы
обладали и здесь, как и в любом другом месте, большею
силой, и пока он был учеником, он никогда не позволил
бы себе пренебречь законами и понятиями ученической
чести.
Адольф потащил его через ворота под деревья, на
ходу шепотом рассказывая ему о своей затее. Есть, гово-
рил он, несколько надежных, смелых товарищей, к кото-
рым принадлежит и он, Адольф; они переняли у старших
учащихся обычай время от времени напоминать самим
себе, что они вовсе не монахи, и вечером на несколько
часов покидать монастырь, чтобы сходить в деревню. Это
333
Герман Гессе
же такое приключение и удовольствие, от которого насто-
ящий парень ни за что не откажется. А ночью они воз-
вращаются.
— Но ведь ворота уже будут заперты! — заметил
Гольдмунд.
— Ну да, конечно же, они будут заперты — в этом-то
и есть вся прелесть, — убеждал его Адольф. Они знают
все входы и выходы и сумеют незаметно попасть обрат-
но в монастырь, минуя ворота; в этом деле они уже не
новички.
Гольдмунд вспомнил: он не раз уже слышал слова
«сходить в деревню»; они подразумевали ночные прогул-
ки воспитанников, целью которых были всевозможные
тайные забавы и приключения и за которые по монастыр-
ским законам полагалась суровая кара. «Сходить в дерев-
ню» означало нарушение запрета, означало грех. Однако
он понимал, что именно поэтому «настоящие парни» по-
читали за честь совершить что-нибудь опасное и что пред-
ложение разделить с ними такую опасность было равно-
ценно награде.
Охотнее всего он сказал бы нет, убежал бы обратно в
дортуар и лег спать. Он так устал и так скверно чувство-
вал себя: с самого обеда его мучила головная боль. Но
ему было немного стыдно перед Адольфом. Да и кто зна-
ет — быть может, там, за монастырскими стенами, во
время этого приключения ему посчастливится испытать
что-нибудь новое, прекрасное, что-нибудь такое, отчего
он позабудет про головную боль и тупую усталость и все
прочие муки. Это была прогулка на волю, пусть тайная,
запретная и не совсем достойная — но все же дарующая
чувство свободы и новизны. Он медлил с ответом, слу-
шая заманчивые речи Адольфа, затем вдруг рассмеялся
и согласился.
Они незаметно скрылись под сенью липовых деревь-
ев, на широком, уже погруженном в сумерки дворе, вне-
шние ворота которого к этому часу уже были заперты.
Адольф повел его на монастырскую мельницу, где под
несмолкаемый шум колес, в полумраке, легко было про-
334
Нарцисс и Гольдмунд
скользнуть никем не замеченным. Для этого нужно было
выбраться через окно наружу, прямо на груду мокрых,
скользких досок, вытащить одну из них, положить ее
поперек ручья и перебраться на другой берег. И вот,
проделав все это, они оказались в чистом поле, на широ-
кой тускло поблескивающей дороге, которая терялась в
черном лесу. Все это было волнующе, все дышало тай-
ной и очень нравилось юноше.
На опушке леса их уже поджидал Конрад, товарищ
Адольфа. Затем после долгого ожидания появился еще
один участник похода — долговязый Эберхард. Вчетве-
ром юноши отправились через лес; над головами у них
хлопали крыльями ночные птицы; несколько звездочек
влажно поблескивали из-за тихих облаков. Конрад весе-
ло болтал и шутил, товарищи его время от времени отве-
чали ему смехом, однако сердца их, объятые робким и
вместе с тем торжественным чувством ночи, бились тре-
вожно.
Не прошло и часа, как они вышли к деревне, раскинув-
шейся на другом конце леса. Здесь, казалось, все давно
уже спало; смутно белели в темноте низенькие фасады,
расчерченные черными ребрами балок; света нигде не
было видно. Молча, крадучись, они обошли несколько
домов, следуя за Конрадом, потом перелезли через забор
и оказались в чьем-то саду, пошли дальше, проваливаясь
в мягкую землю клумб и грядок и спотыкаясь о какие-то
невидимые ступени, и наконец остановились у стены
дома. Адольф постучал в закрытую ставню, подождал
немного, постучал вновь; в доме послышались шорохи,
затеплился тусклый свет, ставня отворилась, и они один
за другим вскарабкались внутрь, в кухню с черным ды-
моходом и земляным полом. На плите стояла маленькая
лампа; слабый огонек трепетал над тоненьким фитилем.
Девица, впустившая их, худая крестьянка, подала гостям
руку. Из-за спины ее показалась еще одна, совсем моло-
денькая девочка с длинными темными косами. Адольф
вручил им принесенные с собою подарки: полкаравая
белого монастырского хлеба и что-то еще, завернутое в
335
Герман Гессе
бумагу; Гольдмунд решил, что это, наверное, краденый
ладан или воск для свечей, а может быть, что-нибудь
другое. Младшая, с косами, отправилась куда-то на
ощупь, без света, и долго не возвращалась, затем появи-
лась вновь, держа в руках серый глиняный кувшин с
нарисованным на нем голубым цветком. Она протянула
кувшин Конраду, тот сделал несколько глотков и пере-
дал его дальше, по кругу. Это было молодое яблочное
вино.
Они сидели в свете крошечного огонька лампы, де-
вушки на маленьких жестких скамеечках, гости прямо на
полу у их ног, шепотом беседовали и попивали вино.
Адольф и Конрад ораторствовали больше всех. Время от
времени кто-нибудь вставал и гладил волосы или шею
худой девицы, шептал ей что-нибудь на ухо, к младшей
же никто не прикасался. «Наверное, большая — это ра-
ботница, а эта хорошенькая, с косами, — хозяйская
дочь», — подумал Гольдмунд. Впрочем, ему это было
безразлично, его это не касалось: он все равно больше
никогда не придет сюда. Удрать тайком из монастыря,
пройти ночью через лес — это было занятно, это было
непривычно, волнующе, страшновато и все же не опас-
но. Это было запрещено, однако нарушение запрета не
очень отягощало совесть. Ночная же встреча с девушка-
ми была более чем просто нарушение запрета, это был
грех. Товарищам его, быть может, и это казалось всего
лишь маленькой шалостью, с ним же все было иначе:
ему, готовящему себя к монашеской жизни и к аскезе,
непростительны были никакие забавы с девушками. Нет,
он никогда больше не придет сюда. Между тем сердце
его билось испуганно и неистово в этом тесном, призрач-
ном мирке убогой кухни.
Товарищи его разыгрывали перед девушками героев,
важничали, сдабривая свои речи латынью. Видимо, все
трое пользовались благосклонностью худой девицы: они
то и дело льнули к ней со своими ребячьими, неуклюжи-
ми ласками, самой нежной из которых был робкий поце-
луй. Похоже, они хорошо знали границы дозволенного
336
Нарцисс и Гольдмунд
в этой кухне. Так как беседа велась шепотом, то сцена эта
заключала в себе что-то комическое, но Гольдмунд не
замечал этого. Он тихонько сидел на полу и неотрывно
смотрел на маленький огонек лампы, не произнося ни
слова. Время от времени, скосив глаза, он жадно ловил
взором одну из этих ласк, которыми обменивались дру-
гие. Затем вновь упрямо смотрел вперед. Ему нестерпимо
хотелось взглянуть на девушку с косами и больше не от-
водить глаз, но именно это он себе и запретил. Когда же
воля его на мгновение ослабевала и взор его устремлялся
к тихому, милому девичьему лицу, он каждый раз неиз-
менно встречался с ее темными глазами, прикованными к
его лицу: она смотрела на него словно зачарованная.
Прошло, быть может, около часа (никогда еще один
час не казался Гольдмунду таким долгим!), и красноре-
чие, а вместе с ним и ласки юношей иссякли, словно пе-
ресохший ручей; они притихли, всем стало неловко;
Эберхарда одолевала зевота. Наконец худая девица на-
помнила гостям, что пора и честь знать. Все поднялись,
попрощались с нею за руку. Гольдмунд последним. По-
том все попрощались за руку с младшей. Гольдмунд пос-
ледним. Потом Конрад первым полез через окно, за ним
последовали Эберхард и Адольф. Когда очередь дошла
до Гольдмунда, он почувствовал на плече чью-то руку,
пытавшуюся остановить его. Но он не мог остановиться.
Лишь ступив на землю, он нерешительно обернулся. Из
окна к нему склонилась девушка с косами.
— Гольдмунд!.. — прошептала она.
Он замер.
— Ты придешь еще? — еле слышно спросила она, и
робкий вопрос ее подобен был вздоху ночного ветерка.
Гольдмунд покачал головой. Девушка протянула к
нему руки, обхватила его голову; он почувствовал тепло
ее ладоней на висках. Она низко склонилась к нему, пе-
регнувшись через подоконник, и он увидел прямо перед
собой ее темные глаза.
— Приходи еще! — шепнула она и запечатлела на его
устах детский поцелуй.
337
Герман Гессе
Он бросился догонять товарищей, через темный сад,
прямо по клумбам и грядкам, источавшим запах сырой
земли и навоза, поранил руку о колючий розовый куст,
перелез через забор и побежал вприпрыжку вслед за ос-
тальными к околице, в сторону леса. «Больше никог-
да!» — молвил сурово его рассудок. «Завтра еще!» —
слезно молило сердце.
Никто не повстречался им на пути, никем не замечен-
ными возвратились четверо полуночников в Мариабронн,
через ручей, через мельницу, пересекли усаженную липа-
ми площадь и, прокравшись потайными путями, по кры-
шам, через узенькие, разделенные маленькими колонна-
ми окошки, проникли в монастырь и в дортуар.
Утром им лишь с трудом удалось растолкать долговя-
зого Эберхарда — так крепок был его сон. Они вместе со
всеми в положенный срок явились к заутрене, потом на
завтрак и наконец в класс. Однако Гольдмунд выглядел
скверно, так скверно, что отец Мартин спросил его, не
захворал ли он. Адольф успел бросить ему предостере-
гающий взгляд, и он ответил, что здоров. На уроке гре-
ческого же, перед обедом, Нарцисс не спускал с него глаз.
Он тоже заметил, что Гольдмунд болен, но промолчал и
стал зорко следить за ним. В конце урока он подозвал его
к себе. Дабы не возбуждать любопытство учащихся, он
послал его с поручением в библиотеку, а затем явился
туда сам.
— Гольдмунд, — молвил он, — не могу ли я чем-ни-
будь помочь тебе? Я вижу, что ты страдаешь. Быть мо-
жет, ты болен? Тогда мы уложим тебя в постель и при-
шлем тебе тарелку доброго супу да стаканчик вина. В
греческом от тебя сегодня мало проку.
Долго пришлось ему ждать ответа. Бледный юноша
печально взглянул на него, потупил взор, вновь возвел
на него глаза, уста его дрогнули, готовясь произнести
что-то, да так ничего и не произнесли. И вдруг он отвер-
нулся, уронил голову на пульт для чтения, между двумя
резными ангельскими головками из дуба, украшавшими
пульт, и разразился такими рыданиями, что Нарцисс
338
Нарцисс и Гольдмунд
пришел в смущение и отвел глаза в сторону; лишь спустя
несколько мгновений он обнял всхлипывающего юношу
за плечи и поднял его с пульта.
— Вот и славно, — сказал он с ласкою, какой Гольд-
мунд никогда прежде не слышал в его голосе. — Вот и
славно, аписе1, поплачь, тебе сразу станет легче. Вот так,
присядь сюда и можешь ничего не говорить мне. Я вижу,
тебе было очень нелегко; ты, верно, все утро крепился,
стараясь не потерять самообладания и не выдать своих
страданий. Ты держался молодцом. Поплачь же теперь,
это лучшее, что ты сейчас можешь сделать. Нет? Уже все
прошло? Уже совладал с собою? Ну вот и славно, тогда
пойдем в больничную келью, ты ляжешь в постель, и к
вечеру тебе совсем полегчает. Идем же!
Он отвел его в комнату для больных, старательно об-
ходя те места, где им могли повстречаться учащиеся, ука-
зал ему на одну из двух пустующих кроватей и, как толь-
ко Гольдмунд послушно начал раздеваться, удалился,
чтобы доложить о его болезни начальствующему над шко-
лою монаху. Затем он, как и обещал, заказал для него в
поварне суп и вино; почти ;все легкобольные любили эти
издавна установившиеся в монастыре Ъепейпа2.
Тем временем Гольдмунд, лежа в постели, пытался
найти выход из лабиринта своего смятения. Еще час на-
зад он, быть может, сумел бы понять причины сегодняш-
ней своей смертельной усталости, этого нечеловеческого
напряжения души, от которого так болезненно жгло гла-
за, а голова казалась совершенно пустою. Это было му-
чительное, ежеминутно возобновляемое, заранее обре-
ченное на неудачу усилие забыть вчерашний вечер;
впрочем, не столько сам вечер, не столько безрассудное
и забавное бегство из запертого монастыря — ночной
лес, скользкий мосток через черный мельничный ручей,
заборы, окна, тесные коридоры или иные то и дело пре-
одолеваемые ими препятствия, — сколько одно лишь
1 Друг (лат.).
2 Здесь: льготы (лат.).
339
Герман Гессе
единственное мгновение у темного кухонного окна, дыха-
ние и слова девушки с косами, тепло ее рук, поцелуй ее
губ.
Но теперь к этому прибавилось нечто новое, новое
впечатление, новый страх. Нарцисс проявил заботу о
нем, Нарцисс любит его, Нарцисс ищет дружбы с ним —
Нарцисс, этот тонкий, благородный, умный юноша с уз-
ким, немного насмешливым ртом. А он — он не сумел
сдержать себя, размяк, огорчил его жалким видом своим
да невнятным лепетом и в конце концов разревелся! Вме-
сто того чтобы покорять сердце превосходствующего во
всем юного учителя своего благороднейшими средства-
ми — греческим, философией, духовными подвигами и
стоицизмом, — он, слабый, достойный презрения, пал в
его глазах, залившись слезами! Никогда не простит он
себе этого, никогда более не сможет он без стыда взгля-
нуть ему в глаза.
Со слезами, однако, покинуло его и непосильное ду-
шевное напряжение; тишина уединенной комнаты и мяг-
кая постель сделали свое дело: отчаяние юноши уже не
было столь безысходным. А вскоре пришел монах с тарел-
кою мучного супа, куском белого хлеба и стаканчиком
красного вина, которое полагалось учащимся лишь в праз-
дники, и Гольдмунд принялся за еду и питие, поев немно-
го, отставил тарелку в сторону и задумался, но, так ниче-
го и не надумав, вновь взялся за ложку. И когда спустя
немного времени дверь тихо отворилась и в комнату вошел
Нарцисс, решивший проведать больного, он уже безмя-
тежно спал и на щеках его вновь играл нежный румянец.
Долго смотрел на него Нарцисс, с любовью, пытливым
вниманием и небольшою долею зависти. Юному учителю
стало ясно: Гольдмунд не был болен, завтра ему уже не по-
надобятся никакие бенефиции. Но он знал: незримые око-
вы разрушены, они станут друзьями. Пусть сегодня нуж-
дающимся оказался Гольдмунд, и он протянул ему руку
помощи. В другой раз, быть может, он сам попадет в беду
и возжаждет дружбы и любви. И если такое случится —
от этого юноши он смог бы принять сии дары.
340
Нарцисс и Гольдмунд
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
То была удивительная дружба, что возникла меж Нар-
циссом и Гольдмундом; лишь немногим пришлась она по
душе, порою же казалось, будто не по душе она и им
самим.
Нарциссу, мыслителю по натуре, было вначале осо-
бенно тяжело. В жизни его над всем, не исключая и люб-
ви, владычествовал дух, разум; ему отказано было свыше
в способности бездумно предаваться какой-либо склонно-
сти. В дружбе этой был он путеводительствующею силою
и долгое время один лишь ясно сознавал смысл, широту
и участь этой дружбы. Долгое время любовь его только
подчеркивала его одиночество, и он знал, что друг его
тогда лишь будет принадлежать ему по-настоящему, ког-
да он приведет его к познанию. Искренне и пылко, весе-
ло и безотчетно отдался новой жизни Гольдмунд; трезво,
с сознанием долга приял Нарцисс драгоценный дар
дружбы.
Для Гольдмунда это было вначале освобождением и
исцелением. Юношеская потребность его в любви, толь-
ко что властно пробужденная поцелуем красивой девуш-
ки, тотчас же безжалостно заклеймлена была тавром
вины. Ибо в глубине души своей он догадывался, что
всему, о чем мечтал он в жизни, во что верил и к чему
полагал себя призванным, тот поцелуй в окне, тот взгляд
темных глаз грозят смертельною опасностью. Отданный
отцом в монахи, приняв жребий сей всем сердцем своим,
обращенный всем пылом юношеского усердия своего к
этому богоугодному, аскетически-подвижническому иде-
алу, он при первом же проблеске чувственности, при пер-
вом зове взыгравшей плоти явственно ощутил близость
врага, близость дьявола, понял, что женщина таит в себе
опасность для него. И вот судьба дарует ему спасение,
посылает ему в самую тяжкую минуту отчаяния эту
дружбу, раскрывает перед страстью его врата в цветущий
сад, являет благоговейному взору его новый алтарь. Здесь
ему дозволяется любить, без греха отдаваться другому,
341
Герман Гессе
здесь дозволяется ему принести в дар свое сердце умно-
му, боготворимому старшему другу своему, одухотворить
опасный пламень своей чувственности, обратить его в
благородный огонь жертвенника.
Однако уже на самой заре этой дружбы он столкнул-
ся со странными препятствиями, нежданным, загадоч-
ным холодом разногласий, устрашающими требования-
ми. Ибо сам он далек был от того, чтобы видеть в своем
друге антипода, полную свою противоположность. Ему
казалось, что любви и искренней самоотверженности
вполне достаточно, чтобы.из двух сделать одно целое,
стереть различия, навести мосты меж противоречиями.
Но как суров и безмятежен, как ясен и неумолим был
этот Нарцисс! Целомудренно отдаться на волю другого,
пуститься вдвоем, проникнувшись взаимной благодарно-
стью, в путешествие по стране дружбы — это, похоже,
было ему неведомо и нежелательно. Путь без цели, меч-
тательная праздность были чужды ему, внушали ему не-
приязнь. Да, он явил заботу о Гольдмунде, когда тот зане-
мог; да, он помогал ему, не скупясь на советы во всем, что
касалось учения и учености, разъяснял ему трудные мес-
та в книгах, расчищал ему путь в царство логики, грам-
матики, теологии; но никогда не бывал он полностью
согласен с другом и доволен им, а нередко он и вовсе
словно не принимал его всерьез, взирал на него с усмеш-
кою. Гольдмунд чувствовал, что это не просто придирчи-
вость, не просто важничанье старшего, умудренного зна-
нием товарища, что за всем этим кроется нечто другое,
нечто более глубокое и важное. Распознать же это нечто
он не мог, и потому дружба с Нарциссом часто поверга-
ла его в печаль и уныние.
На самом деле Нарцисс прекрасно понимал, что про-
исходит; он не мог не замечать ни цветущей красоты
своего друга, ни природной жизненной силы его, ни
цветистого богатства души. Он вовсе не был придирчи-
вым педантом, вознамерившимся вскармливать юную,
горящую душу греческим и латынью, ответствовать на
невинную любовь логикой. Он, напротив, слишком лю-
342
Нарцисс и Гольдмунд
бил в нем белокурого юношу, а это представляло собою
опасность для него, ибо любовь не была для него есте-
ственным состоянием, но скорее чудом. Он не смел позво-
лить себе влюбиться, услаждать свой взор этими прелест-
ными очами, веселить сердце свое близостью этой
цветущей белокурой красоты, он не смел позволять этой
любви даже на миг задержаться в плену у чувственнос-
ти. Ибо если Гольдмунд лишь полагал себя призванным
к монашеству и аскетизму, к пожизненному стремлению
к святости, то Нарцисс на самом деле призван был к та-
кой жизни. Ему любовь позволена была в одной лишь
единственной, в высшей своей форме. В призвание же
Гольдмунда к аскетизму Нарцисс не верил. Искуснее,
чем кто-либо другой, умел он читать в душах людей, а в
этой душе читал он, вдохновляемый любовью, с особою
проницательностью. Он видел природу Гольдмунда, ко-
торая, несмотря на противоположность свою его приро-
де, понятна была ему до мельчайшей черты; ибо это была
другая, утерянная половина его самого. Он видел эту
природу, скрываемую, словно панцирем, суровой обо-
лочкой ложных представлений, ошибок воспитания, отцов-
ских наказов, и давно уже подобрал ключ к немудреной
загадке этой юной жизни. Ему ясна была его задача: со-
влечь покров с этой маленькой тайны перед самим носи-
телем ее, освободить его от оболочки и вернуть ему ис-
тинную его природу. Сделать это будет тяжело, однако
тяжелее всего будет то, что при этом он, быть может,
потеряет своего друга.
Невыразимо медленно подвигался он к своей цели.
Месяцы прошли, прежде чем смог он сделать первый свой
серьезный шаг, прежде чем стал возможен меж ними важ-
ный, глубокий разговор — так далеко отстояли они друг
от друга, несмотря на свою дружбу, так велика была про-
пасть меж ними. Зрячий и слепец — так шествовали они
друг подле друга, и то, что слепец не подозревал о своей
слепоте, было для него самого несомненным благом.
Первую брешь в осаждаемой им крепости произвел
Нарцисс, осторожно допытываясь, какое же событие
343
Герман Гессе
прибило тогда к его берегу потрясенного, ослабшего ду-
хом юношу. Дознание это оказалось не таким уж слож-
ным делом, как он ожидал. Гольдмунд давно уже ощущал
в себе потребность исповедать грехи той далекой ночи; но
не было вокруг никого, кроме аббата, к кому он испыты-
вал бы доверие, а аббат не был его духовником. И когда
Нарцисс, выбрав благоприятную для того минуту, на-
помнил другу о первом дне рождения их союза и осто-
рожно коснулся его тайны, тот молвил без околичностей:
— Жаль, что ты еще не посвящен и не можешь при-
нять исповеди. Я так хотел бы избавиться от той исто-
рии, исповедавшись и приняв наказание. Но своему ду-
ховнику я не смог рассказать об этом.
Осторожно, хитро двинулся Нарцисс дальше; след
был наконец найден.
— Ты помнишь то утро, — отвечал он ему, — когда ты
показался мне больным? Ты не мог забыть его, ведь мы
тогда стали друзьями. Я часто думал обо всем этом. Ты,
быть может, так ничего и не заметил, но я оказался тог-
да довольно беспомощен.
— Ты — беспомощен?.. — изумился Гольдмунд. —
Но ведь это я был беспомощен! Это я словно язык про-
глотил, не мог вымолвить ни слова и в конце концов рас-
плакался, как маленький! Тьфу, до сих пор мне стыдно
за себя; я думал, что уж никогда больше не решусь по-
казаться тебе на глаза. Экая досада, что ты видел меня
таким плаксой!
Медленно, ощупью Нарцисс подобрался еще ближе.
— Понимаю, — сказал он, — что тебе это было непри-
ятно. Такой крепкий, храбрый парень, как ты, и вдруг
слезы! Перед чужим, который к тому же еще и учитель.
Это и в самом деле было тебе не к лицу. Ну что ж, тогда
ведь я полагал, что ты болен. Тут и Аристотель неизвес-
тно как повел бы себя, случись с ним жар или лихорадка.
Но ведь потом-то ты оказался здоров! И не было никако-
го жара! Это-то и было причиной твоего стыда. Разве
кому-нибудь придет на ум стыдиться того, что его одоле-
ла лихорадка, верно? Ты же стыдился потому, что одо-
344
Нарцисс и Гольдмунд
лело тебя нечто другое, что это другое оказалось сильнее
тебя. Случилось что-нибудь особенное?
Гольдмунд помолчал немного и медленно произнес:
— Да, случилось особенное. Вообразим, что ты мой
духовник, рано или поздно — надобно когда-нибудь рас-
сказать об этом.
С поникшей головою поведал он другу историю той
ночи.
С улыбкою отвечал ему Нарцисс:
— Ну что ж, ходить в деревню и в самом деле запре-
щено. Однако можно, нарушив запрет, посмеяться и за-
быть о содеянном или можно исповедать свой грех и из-
бавиться от него, чтобы он больше тебя не тревожил.
Почему и тебе не совершить иной раз какое-нибудь ма-
ленькое сумасбродство, как это случается с другими уча-
щимися? Разве это так страшно?
Безудержный гнев, вскипев в груди Гольдмунда, выр-
вался наружу:
— Ты и вправду рассуждаешь, как школьный учи-
тель! Ты ведь прекрасно знаешь, о чем тут идет речь!
Конечно же, я не вижу большого греха в том, чтобы ра-
зок плюнуть на монастырский устав и вместе с другими
сотворить какую-нибудь проказу, хотя и это не самые
лучшие приуготовительные упражнения в монастырской
жизни.
— Постой-ка! — резко прервал его Нарцисс. — А
ведомо ли тебе, друг мой, что именно такие «приугото-
вительные упражнения» оказались благотворны для
многих святых отцов? Ведомо ли тебе, что одним из
кратчайших путей к святой жизни может стать жизнь
развратника?
— Ах, оставь! — с досадою махнул рукой Гольд-
мунд. — Я хотел сказать, что вовсе не те малые крохи ос-
лу шничества отягощали мою совесть. Это было что-то
другое. Это была та девушка. Это было чувство, которое
я не в силах передать тебе! Чувство, как будто, поддав-
шись соблазну — всего лишь протянув руку, чтобы кос-
нуться девушки, — я уже никогда не вернусь обратно,
345
Герман Гессе
что грех проглотит меня, словно огнедышащее жерло
преисподней. Что всем прекрасным мечтам, всем добро-
детелям, всей любви к Богу и к добру настанет конец!
Нарцисс задумчиво кивнул головою.
— Любовь к Богу, — молвил он затем медленно, тща-
тельно подбирая слова, — не всегда есть любовь к доб-
ру. Ах, если бы все было так просто! Что есть добро, нам
известно, о том сказано в заповедях. Но Бог не только в
заповедях, понимаешь? Они суть лишь малая часть Его.
Ты можешь держать в руках заповеди Божий и при этом
далеко отстоять от Бога.
— Неужто ты не понимаешь меня?.. — горестно про-
изнес Гольдмунд.
— Конечно же понимаю. Женщина, противополож-
ный пол, кажется тебе воплощением всего того, что ты
называешь «мирским» или «греховным». Все же прочие
грехи считаешь ты неопасными, полагая себя неспособ-
ным на них и надеясь, что если бы ты и совершил их, то
легко освободился бы от их бремени, исповедавшись и
устранив вред, ими причиненный. Но только не этот,
один-единственный грех!
— Все верно, именно так я все себе и представляю.
— Ты видишь, я понимаю тебя. Ты не так уж и не прав:
история о Еве и змие и в самом деле не просто пустая вы-
думка. И все же ты не прав, дорогой. Ты был бы прав, будь
ты аббат Даниэль или Иоанн Златоуст, твой покровитель,
будь ты епископ или священник, или хотя бы просто мо-
нах, маленький и ничем не примечательный. Но ведь ты ни
то, ни другое и ни третье. Ты — учащийся, и хотя ты и
имеешь желание навсегда остаться в монастыре — или это
отец твой имеет за тебя это желание, — ты не давал ника-
кого обета, и над тобою не был исполнен обряд рукополо-
жения. И если завтра, а может быть, и сегодня случится
тебе впасть в соблазн, прельститься девичьей красою, ты не
преступил бы клятвы, не нарушил обета.
— Письменного обета! — воскликнул Гольдмунд в
чрезвычайном волнении. — Зато нарушил бы неписаный
обет, заветнейший, который ношу в себе самом. Разве ты
346
Нарцисс и Гольдмунд
не видишь: то, что хорошо для многих, — не годится для
меня? Разве ты сам позволил бы себе когда-нибудь при-
коснуться к женщине, хотя и ты, так же как и я, не был
посвящен и не давал обета послушания? Или я ошибся в
тебе? И ты совсем не такой? Совсем не тот, кем я почи-
тал тебя? Разве ту клятву, которой ты не произнес еще
вслух, перед святыми отцами, не сотворил ты давно уже
в сердце своем и не чувствуешь себя связанным ею? Раз-
ве ты не такой, как я?
— Нет, Гольдмунд, я не такой, как ты, не такой, как
ты полагаешь. Это верно, что и я исполняю неизречен-
ный обет, в этом ты прав. И все же я не такой, как ты. Я
скажу тебе сегодня слова, над которыми тебе придется
однажды задуматься. Я скажу тебе, что цель и смысл
нашей дружбы состоит в том лишь, чтобы показать тебе
наше совершенное неравенство!
Гольдмунд молчал, пораженный сказанным. Взор
Нарцисса и тон его заключали в себе нечто магическое,
чему невозможно было противиться. Но почему он ска-
зал это? Почему неизреченный обет Нарцисса должен
быть непременно священнее его собственного обета?
Быть может, он вообще не принимает его всерьез и ви-
дит в нем лишь ребенка? Огорчения и печали этой стран-
ной дружбы начались снова.
Нарцисс уже больше не сомневался в том, что по-
стиг истинную природу загадки Гольдмунда: то была
Ева, Праматерь. Но как так могло получиться, что в
таком прелестном, здоровом, цветущем юноше пробуж-
дающаяся плоть встречена была таким отчаянным со-
противлением? Тут, верно, не обошлось без демона, без
некоего тайного врага, сумевшего расщепить душу это-
го славного человека, раздружить его с самим собою и
с его собственными природными инстинктами. Ну что
ж, демона этого надлежит отыскать, смирить заклина-
ниями и сделать зримым — тогда его можно будет по-
бедить.
Между тем товарищи все более и более сторонились
Гольдмунда, покинув его на произвол судьбы; однако же
347
Герман Гессе
чувствовали они себя так, словно это он покинул их и в
какой-то мере предал. Дружба его с Нарциссом никого не
радовала. Злоязычники хулили ее как противоестествен-
ную, в особенности те, что сами влюблены были в одного
из двух юношей. Но и другие, которые понимали, что
здесь трудно заподозрить порок, неодобрительно качали
головой. Никто не желал признавать их права друг на
друга; заключив меж собою дружеский союз, они, по
мнению окружающих, словно аристократы, отделили
себя стеною высокомерия от остальных, почитаемых ими
как бы недостаточно благородными. Это было не по-то-
варищески, не по-монастырски, это было не по-христиан-
ски.
До слуха аббата Даниэля доходили разные сведения о
друзьях: сплетни, обвинения, клевета. Немало таких
дружеских союзов повидал он за сорок лет, прожитых в
монастыре; они были неотъемлемой частью монастырской
жизни, приятным дополнением, служили порою источни-
ком веселья, порою источником тревоги. Он не торопился
с решениями, он был начеку, ни во что, однако, пока не
вмешиваясь. Дружба такой силы, такой исключительно-
сти была всем в диковинку, она, без сомнения, была не-
безопасна, но так как он ни единого мгновения не сомне-
вался в чистоте ее, то и оставил до поры все как есть. Не
будь Нарцисс неким исключением как среди учащихся,
так и среди учителей, аббат не замедлил бы принять над-
лежащие меры, дабы разлучить юношей. Ибо Гольдмун-
ду не могло пойти на пользу то, что он, совершенно от-
воротившись от сверстников своих, был дружен с одним
лишь единственным старшим товарищем, со своим учи-
телем. Однако можно ли было чинить препятствия Нар-
циссу, необыкновенному, высокоодаренному, почитаемо-
му всеми учителями равным им и даже превосходящим
их силою ума, в самом начале избранной им стези и
вновь лишать его права учительствовать? Если бы Нар-
цисс оказался недостоин звания учителя, если бы друж-
ба завлекла его в тенета небрежения или пристрастнос-
ти, он тотчас же отозвал бы его с этой службы. Но на то
348
Нарцисс и Гольдмунд
не было у него никаких оснований, никаких, кроме слу-
хов, кроме ревнивой зависти других. К тому же аббату
известны были особые дарования Нарцисса, его необы-
чайно яркий, быть может, несколько самонадеянный та-
лант читать в душах людей. Он не переоценивал эти да-
рования юного учителя — другие дарования были бы
гораздо милее его сердцу; но он не сомневался в том, что
Нарцисс обнаружил в учащемся Гольдмунде нечто осо-
бенное и знает его лучше, чем он либо кто-нибудь дру-
гой. Сам же он, аббат Даниэль, не приметил в Гольдмун-
де ничего особенного, кроме покоряющей прелести
юноши да еще, пожалуй, чересчур раннего, быть может,
даже немного напускного рвения, с которым он теперь
уже, будучи всего-навсего учеником, гостем, казалось,
полагал себя причастным к святой обители и едва ли не
монахом. Того, что Нарцисс станет потворствовать это-
му трогательному, но незрелому рвению и еще более по-
ощрять его, он не очень опасался. Опасаться надобно
было скорее того, что Гольдмунд заразится от своего дру-
га умственной спесью и ученым высокомерием, но имен-
но для этого отрока опасность, по его мнению, была не
очень велика; можно было еще немного подождать. При
мысли о том, насколько проще, спокойнее и удобней для
настоятеля начальствовать над людьми посредственны-
ми, нежели над сильными, самобытными натурами, аб-
бат не в силах был сдержать одновременно и вздох, и
улыбку. Нет, он не позволит заразить себя недоверием,
он не желает быть неблагодарным и благословляет судь-
бу за то, что она поручила его попечению двух исключи-
тельных людей.
Нарцисс много думал о своем друге. Особый дар его
проникать взором, словно чуткими перстами, в тайну
человеческого характера и призвания давно уже рассеял
все сомнения его относительно Гольдмунда. Бьющая из
него ключом жизненная сила, свет, излучаемый им, го-
ворили явственно, что юноша этот отмечен всеми знака-
ми человека сильного, щедро одаренного богатством
чувств и души, быть может, художника, творца, — во
349
Герман Гессе
всяком случае человека необычайно любвеобильного, че-
ловека, чье назначение и счастье состояло в способно-
сти воспламеняться и отдаваться другим. Почему же этот
рожденный для любви человек, этот человек с тонкими,
богатыми чувствами, так легко приводимый в трепет бла-
гоговения и восторга ароматом цветов, утренним солн-
цем, лошадью, птичьим полетом или музыкою, — поче-
му он так одержим был желанием стать подвижником
духа и аскетом? Много времени отняли у Нарцисса эти
мучительные раздумья. Он знал, что отец Гольдмунда
поощрял эту одержимость. Но мог ли он сам произвести
ее в нем? Какими чарами, каким колдовством заставил
он сына уверовать в это призвание, в этот жребий? Что
за человек был этот отец? Хотя он нередко намеренно за-
водил речь о нем и Гольдмунд немало поведал ему о своем
отце, Нарцисс все же не мог представить себе этого отца,
не мог узреть его внутренним своим оком. Разве это не
было странным и подозрительным? Рассказывал ли Гольд-
мунд о пойманной им когда-то в детстве форели, описывал
ли мотылька, подражал ли крику птицы, говорил о ком-
либо из товарищей, о собаке или о нищем — все это были
явственные картины, все это можно было представить себе.
Когда же он говорил об отце своем, представить себе ниче-
го было нельзя. Нет, если бы этот отец и в самом деле был
в жизни Гольдмунда фигурою столь важною, могучею, гла-
венствующею, он смог бы изобразить его в своих повество-
ваниях совсем иначе! Нарцисс не питал уважения к этому
отцу, он не нравился ему; временами он даже сомневался в
том, что тот — настоящий отец Гольдмунда. Он был пус-
тым, мертвым идолом. Но откуда же взялась у него такая
власть над юношей? Как сумел он наполнить душу Гольд-
мунда мечтами столь чуждыми ей?
Гольдмунду тоже не давали покоя бесконечные разду-
мья. Он хотя и не сомневался в искренности любви сво-
его друга, но все же не мог избавиться от тягостного
ощущения, будто Нарцисс не принимает его всерьез и
обращается с ним, как с ребенком. Отчего друг то и дело
давал ему почувствовать их неравенство?
350
Нарцисс и Гольдмунд
Однако же дни Гольдмунда вовсе не были заполнены
одними лишь раздумьями. Долго ломать себе голову над
чем-либо было не в его правилах. У него находились и
другие занятия. Часто он коротал досуг у брата-приврат-
ника, с которым давно уже подружился. Время от вре-
мени ему удавалось выклянчить или выманить на часок-
другой своего коня Блесса, и тогда он скакал верхом по
окрестностям; а еще был он желанным гостем в разных
монастырских службах, особенно у мельника; с работни-
ком его любил он подстерегать выдру на ручье или печь
лепешки из белой прелатской муки, которую он по запа-
ху, с закрытыми глазами, отличал от любых других сор-
тов. И хотя немало времени он проводил и с Нарциссом,
у него хватало досуга и на старые привязанности и заба-
вы. Отрадою были ему и богослужения; он охотно пел
вместе с другими учащимися в церковном хоре, любил
помолиться с четками в руках у своего заветного алтаря,
любил сладостно-торжественное звучание латыни под
сводами храма, золотой блеск убранства и утвари в об-
лачках курящегося ладана, величавую неподвижность
святых на колоннах, евангелистов со зверями, святого
Якова в шляпе и с дорожною сумой.
Образы эти волновали его воображение; он любил
представлять себе эти каменные и деревянные изваяния
связанными с ним некими таинственными узами, своими
бессмертными, всеведающими крестными отцами, покро-
вителями и путеводцами. Ту же любовь и то же сладост-
ное чувство тайного родства внушали ему также колон-
ны и капители дверей и окон, убранство алтарей, все эти
венки и профилированные столбики, эти пышные камен-
ные цветы и листья, пробившиеся прямо из стволов пи-
лястр и опор и образующие такие живые и красноречивые
складки. Ему казалось, будто он владеет глубочайшею
драгоценною тайной, которая заключается в том, что,
кроме природы, ее растений и зверей, существует еще
другая, немая, сотворенная человеком природа: все эти
люди, животные и растения из камня и дерева. Нередко
он принимался рисовать эти фигуры, головы животных
351
Герман Гессе
или пучки листьев, а порою пытался изобразить и насто-
ящих лошадей, настоящие цветы или людские лица.
Он очень любил церковные песнопения, особенно по-
священные Деве Марии. Он любил строгий, чеканный лад
этих песнопений, то и дело повторяющиеся мольбы и вос-
хваления. Он мог благоговейно следовать их величавому
смыслу или, позабыв о смысле, упиваться лишь торже-
ственным размером стихов, наполнять себя протяжными
низкими тонами, полными, звучными гласными, музыкой
благочестивых повторов. В глубине души своей он любил
не столько ученость, не столько грамматику и логику, —
хотя и они имели в глазах его свою прелесть, — сколько
образный и звуковой строй литургии.
То и дело нарушал он — пусть на короткое время —
установившееся меж ним и соучениками его отчуждение.
Он не мог долго выносить холод неприязни, его начинали
одолевать досада и скука; то и дело доставлял он себе
удовольствие, рассмешив какого-нибудь ворчуна за сосед-
нею конторкою или разговорив молчальника на соседней
кровати, то и дело принуждал себя на час-другой быть
ласковым и приветливым с товарищами и каждый раз воз-
вращал себе расположение чьих-то сердец, улыбку чьих-
то глаз, тепло чьих-то взоров. Дважды он тем самым по-
мимо своей воли достигал того, что ему опять предлагали
«сходить в деревню». Испугавшись, он отпрянул назад, в
свое одиночество. Нет, он больше не пойдет в деревню;
ему удалось наконец позабыть о девушке с косами, он
больше не думал о ней. Или, вернее, почти не думал.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Долго попытки Нарцисса раскрыть тайну Гольдмунда,
измором взять эту неприступную крепость, не приноси-
ли успеха. Долго тщился он пробудить его, научить язы-
ку, на котором тот мог бы поведать ему свою тайну.
Из того, что друг рассказал ему о своем происхожде-
нии и отчем крае, не складывалась картина — был некий
352
Нарцисс и Голъдмунд
призрачный, бесформенный, однако почитаемый образ
отца да еще предание о давным-давно бесследно исчез-
нувшей, быть может, погибшей матери, от которой не
осталось ничего, кроме поблекшего имени. Постепенно
Нарцисс, искушенный в искусстве читать человеческие
души, понял, что Гольдмунд принадлежит к числу лю-
дей, которые словно потеряли целый отрезок своего жиз-
ненного пути, которые под бременем каких-либо бед или
под властью колдовских чар вынуждены предать забве-
нию часть своего прошлого. Он убедился, что одними
лишь расспросами и поучениями делу не поможешь; он
понял также, что чересчур полагался на силу разума и
напрасно растратил немало слов.
Не напрасной, однако, была любовь, что связывала его
с другом, и привычка вместе коротать досуг. Несмотря на
столь удивительную разность их нравов, они многому на-
учились друг у друга; меж ними постепенно, как допол-
нение к языку разума, возник язык души, знаков и жес-
тов, подобно тому как меж двумя жилищами проходит
дорога, по которой едут повозки и спешат всадники, а
рядом с нею возникают маленькие, словно игрушечные,
дорожки, окольные пути, потаенные тропы: дорожки для
детей, тропинки для влюбленных, неприметные собачьи
тропки. Пылкое воображение Гольдмунда вскоре прокра-
лось невидимкою в мысли друга, в их язык, а тот в свою
очередь выучился без слов проникать в помыслы и чувства
Гольдмунда. Медленно созрели в лучах любви юные по-
беги их душевного родства, и лишь потом пришли слова.
Случилось так, что однажды в библиотеке — в тот день
занятий в школе не было — друзья, сами того не ожидая,
завели один разговор, который внезапно обнажил перед
ними самую суть и смысл их дружбы и от которого рас-
сыпались далеко по сторонам новые лучи.
Они беседовали об астрологии, которая запрещена
была в монастыре, и Нарцисс сказал, что астрология есть
попытка внести порядок, систему в то великое множество
людских характеров, судеб и предназначений. Гольдмунд
возразил на это:
12 Г. Гессе
353
Герман Гессе
— Вечно ты говоришь о различиях! Я наконец понял,
что это самое характерное твое свойство. Когда ты гово-
ришь о той огромной разнице, что существует меж тобою
и мной, мне начинает казаться, будто разница эта заклю-
чается не в чем ином, как в твоей одержимости страстью
к нахождению различий!
— Верно, ты попал в самую точку. В самом деле: для
тебя различия не важны, мне же они кажутся единствен-
но важным. Я по натуре своей — ученый. Мое призва-
ние — наука. А наука, говоря твоими словами, есть не
что иное, как «одержимость страстью к нахождению раз-
личий». Суть ее лучше и не выразить. Для нас, ученых,
нет ничего важнее, чем установление различий; наука
есть искусство различения. Например, находить в чело-
веке признаки, отличающие его от других, означает по-
знавать его.
— Ну хорошо. У одного на ногах крестьянские баш-
маки, он крестьянин; у другого на голове корона, он ко-
роль. Это, конечно, различия. Но они видны и детям, без
всякой науки.
— Если, однако, король и крестьянин наденут одина-
ковое платье, ребенок уже не сумеет распознать их.
— Как и наука.
— Наука, может быть, и сумеет. Она, конечно, не
умнее ребенка, это следует признать; но она терпеливее;
она примечает не только самые очевидные различия.
— То же можно сказать и о любом ребенке. Он узна-
ет короля по взгляду или по осанке. Одним словом, все
вы, ученые, заносчивы и считаете себя умнее нас. Но
можно быть очень умным и без всякой науки.
— Я рад, что ты начинаешь понимать это. Значит,
скоро ты поймешь и то, что, говоря о разнице между
мною и тобой, я имею в виду не ум. Ведь я не говорю,
что ты умнее или глупее, лучше или хуже. Я говорю
только: ты не такой, как я.
— Это нетрудно понять. Но ты говоришь не только о
различии признаков, ты часто говоришь и о различии
судьбы, предназначения. Почему, например, ты полага-
354
Нарцисс и Гольдмунд
ешь, что твое предназначение иное, не такое, как мое?
Ты, как и я, христианин, ты, как и я, избрал для себя
жизнь в монастыре, ты, как и я, сын Всеблагого Отца Не-
бесного. У нас одна и та же цель: вечное блаженство. У
нас одно и то же предназначение: возвращение к Богу.
— Прекрасно. В учебнике по догматике каждый чело-
век, конечно же, таков, как и все другие, в жизни — все
иначе. Я думаю: любимый ученик Спасителя, к чьей груди
Он мог преклонить голову, и тот другой ученик, который
предал Его, — разве у них одно и то же предназначение?
— Ты софист, Нарцисс! На этом пути мы никогда не
сблизимся друг с другом.
— Мы не сблизимся друг с другом ни на каком пути.
— Не говори так!
— Я не шучу. Мы вовсе и не должны сближаться друг
с другом, как не должны сближаться солнце и луна, море
и суша. Мы с тобою, мой друг, как солнце и луна, как
море и суша. Цель наша — не переходить друг в друга,
но познавать друг друга, учиться видеть и почитать друг
в друге то, что каждый из нас собою представляет, а
именно: противоположность и дополнение другого.
Пораженный Гольдмунд опустил голову, лицо его опе-
чалилось.
— Потому-то ты и не принимал мои мысли все-
рьез? — промолвил он наконец.
Нарцисс помедлил немного с ответом. Затем произнес
ясным, твердым голосом:
— Да, поэтому. Тебе надобно привыкнуть к тому, до-
рогой Гольдмунд, что я принимаю всерьез только тебя
самого. Верь мне, я принимаю всерьез каждый звук тво-
его голоса, каждый жест твой, каждую улыбку. Мысли
же твои я не всегда принимаю всерьез. Всерьез я прини-
маю в тебе лишь то, что считаю существенным и необ-
ходимым. Но почему же ты так ценишь именно мысли
свои, получив от судьбы столь много иных даров?
Гольдмунд горько усмехнулся:
— Я же говорил, ты считаешь меня всего лишь ребен-
ком!
355
Герман Гессе
Нарцисс не отступал:
— Часть твоих мыслей я считаю детскими. Вспомни-
ка, мы еще минуту назад говорили о том, что умный ре-
бенок вовсе не обязательно должен быть глупее ученого.
Но если ребенок пускается в рассуждения о науке, уче-
ный, конечно же, не может принимать его речи всерьез.
— Ты насмехаешься надо мной, даже если мы не го-
ворим о науке! — вскричал Гольдмунд. — Ты, например,
смотришь на меня так, будто все мое благочестие, все мое
усердие в учении, моя мечта о монашестве — всего-навсе-
го детская блажь!
Нарцисс кивнул головою с серьезным лицом:
— Я принимаю тебя всерьез, когда ты — Гольдмунд.
Но ты не всегда — Гольдмунд. Больше всего мне хоте-
лось бы, чтобы ты окончательно и навсегда превратился
в Гольдмунда. Ты не ученый и не монах — ученого или
монаха можно сделать и из теста похуже. Тебе кажется,
будто в моих глазах ты недостаточно преуспел в науках,
недостаточно силен в логике или недостаточно благочес-
тив, — это не так. Но ты недостаточно преуспел в искус-
стве быть самим собой!
И хотя после этого разговора Гольдмунд ушел сму-
щенный и даже обиженный, все же через несколько дней
он сам выказал желание продолжить его. В этот раз Нар-
циссу удалось изобразить ту разницу, что существовала
меж ним и Гольдмундом, в более доступной для него
форме.
Нарцисс разговорился; он почувствовал, что сегодня
Гольдмунд впитывает его слова с большею готовностью,
с большим доверием, он почувствовал власть над ним.
Окрыленный успехом, он сказал больше, чем хотел, он
позволил себе увлечься своими собственными словами.
— Пойми, — говорил он, — одно-единственное пре-
имущество мое перед тобою состоит в том, что я бодр-
ствую, в то время как ты еще дремлешь, а порою и спишь.
Бодрствующим я называю того, кто знает самого себя,
свои сокровеннейшие, слепые силы, инстинкты и слабо-
сти и умеет подчинять их власти разума, сознания. Ты
356
Нарцисс и Голъдмунд
должен научиться этому — вот в чем смысл нашей встре-
чи с тобою. В тебе, Гольдмунд, дух и природа, сознание
и грезы далеко отстоят друг от друга. Ты забыл свое дет-
ство, оно взывает к тебе из глубин твоей души. Оно будет
причинять тебе страдания до тех пор, пока ты не услы-
шишь этот зов. Но довольно об этом! Итак, в бодрствова-
нии я сильнее тебя, тут я имею превосходство над тобою
и потому могу быть тебе полезен. Во всем же остальном,
дорогой, ты превосходишь меня, и превосходство это
станет еще больше, когда ты обретешь самого себя.
Гольдмунд с удивлением внимал ему; при словах «ты
забыл свое детство» он вздрогнул, будто пораженный
стрелою, однако Нарцисс, который по обыкновению во
время беседы подолгу держал глаза закрытыми или смот-
рел прямо перед собой, словно так ему легче было под-
бирать нужные слова, не заметил этого. Он не видел, как
лицо Гольдмунда внезапно исказилось и медленно потус-
кло.
— Превосхожу... я — тебя?.. — пролепетал Гольд-
мунд, чтобы хоть что-нибудь сказать; он словно окаме-
нел.
— Конечно, — продолжал Нарцисс. — Люди твоей по-
роды, с сильными и тонкими чувствами, — одухотворен-
ные, любвеобильные, мечтатели, поэты, — почти всегда
выше нас, мыслителей. Вас питают материнские корни.
Жизнь вам отмерена была полною мерою; вам дарована
сила любви и способность все вкусить и изведать. Мы, слу-
жители разума, — хоть порою и кажется, будто мы настав-
ляем вас и властвуем над вами, — мы живем не так обиль-
но, мы живем в безводной пустыне. Вам принадлежит
полнота жизни, вам достается сок плодов, для вас открыт
вертоград любви и прекрасный мир искусства. Ваша роди-
на — земля, наша — мир идей. Вам грозит опасность уто-
нуть в море чувств, нам — задохнуться в безвоздушном
пространстве. Ты — художник, я — мыслитель. Ты спишь
на груди у Матери, я бодрствую в пустыне. Мне светит
солнце, тебе — луна и звезды; твои мечты обращены к де-
вушкам, мои — к юношам...
357
Герман Гессе
Широко раскрыв глаза, слушал Гольдмунд речи Нар-
цисса, поддавшегося ораторскому самоупоению. Некото-
рые слова друга вонзались в него, точно мечи; услышав
последние слова, он побледнел и закрыл глаза, и когда
Нарцисс заметил это и спросил, что случилось, он, белый
как полотно, отвечал упавшим голосом:
— Однажды это уже случилось со мной: я не выдер-
жал и расплакался перед тобой, ты помнишь это. Больше
это не повторится, я никогда не простил бы себе.этого —
и тебе тоже! Уходи же поскорее, оставь меня одного: ты
сказал мне ужасные слова.
Нарцисс опешил. Его увлекли собственные слова; у
него было чувство, будто он говорил лучше, чем обычно.
И вот он с изумлением обнаружил, что какое-то из этих
слов глубоко потрясло друга, что острие его вонзилось в
живую плоть. Ему тягостно было оставлять юношу в этот
миг одного; он помедлил немного, но, взглянув на омра-
чившееся чело Гольдмунда, торопливо удалился, чтобы
не лишать друга спасительного одиночества.
В этот раз напряжение в душе Гольдмунда разреши-
лось не слезами. Проникнутый ощущением, будто ему
нанесли глубокую, смертельную рану, будто друг неожи-
данно вонзил ему в грудь кинжал, он стоял, тяжело
дыша, с побелевшим лицом; сердце его жестоко стисну-
ла какая-то незримая сила, а руки словно отнялись. Это
была та самая боль, испытанная им в прошлый раз, но
только сильнее; это были те самые мучительные спазмы
души, то самое чувство, как будто взору его предстало
некое чудовищное, совершенно невыносимое зрелище.
Но в этот раз ему не могли помочь никакие слезы. О
Святая Матерь Божья, что же это такое? Что же случи-
лось? Быть может, его убили? Или он сам пролил чью-
то кровь? Что такого ужасного было произнесено не-
сколько мгновений назад?
Грудь его тяжко вздымалась; он, словно ядом, пере-
полнен был ощущением необходимости освободиться от
чего-то смертельно опасного, что таилось где-то глубоко
внутри. Наконец он бросился прочь из комнаты, движе-
358
Нарцисс и Гольдмунд
ниями своими напоминая пловца, устремился, сам того не
сознавая, в самые тихие, безлюдные пределы монастыря,
по коридорам и лестницам, под открытое небо, на воздух.
В конце концов он забрел в самый укромный уголок мо-
настыря, в галерею внутреннего дворика; там над не-
сколькими цветущими клумбами стояло ясное, солнечное
небо; сквозь прохладное каменное дыхание подвала стру-
ился сладкими тоненькими нитями запах роз.
Нарцисс не знал, что помимо своей воли достиг того,
к чему давно уже страстно стремился: он дал имя демо-
ну, терзавшему его друга, он обнаружил его логово. Ка-
кое-то из его слов коснулось тайны, сокрытой в сердце
Гольдмунда, и она вздыбилась неистовой болью. Долго
бродил Нарцисс по монастырю в поисках друга, но ниг-
де не находил его.
Гольдмунд стоял под одной из тяжелых круглых арок
галереи, перед цветочными клумбами; сверху, с колонн
арки, на него таращились каменные морды каких-то жи-
вотных — не то волчьи, не то собачьи. Боль раздирала
ему внутренности, пытаясь пробиться наружу, к свету, к
разуму. Смертельный страх перехватил ему горло, сда-
вил желудок. Случайно взглянув наверх, он увидел над
собою капитель колонны с тремя звериными головами, и
ему вдруг показалось, будто эти песьи головы сидят,
вытаращив глаза, прямо у него в животе.
«Сейчас я умру», — с ужасом подумал он. И в ту же
секунду, затрепетав, молвил про себя: «У меня уже по-
мутился разум, сейчас эти звери сожрут меня!»
Тело его, охваченное судорожной дрожью, медленно
опустилось наземь у колонны; боль оказалась слишком
сильна: она достигла своей наивысшей точки. Обморок
окутал сознание его туманом; лицо юноши погасло, и он
плавно соскользнул в вожделенное небытие.
У аббата Даниэля день не задался: к нему явились
два пожилых монаха с жалобами друг на друга, взволно-
ванные, осыпающие друг друга бранью, уже в который
раз жестоко рассорившиеся из-за каких-то давнишних
359
Герман Гессе
мелочных обид. Он долго терпеливо слушал их, тщетно
призывал к благоразумию и в конце концов вознегодовал
и отпустил их, наложив на каждого суровую епитимию,
и в сердце его осталось неприятное чувство, будто он на-
прасно прожил день. Утомленный отправился он в капел-
лу нижней церкви, долго молился, но и молитва не осве-
жила его душу. И вот, привлеченный тонким благоуханием
роз, он вышел в галерею внутреннего дворика, чтобы
подышать немного свежим воздухом. Там он и обнару-
жил ученика Гольдмунда, лежащего без сознания на ка-
менных плитах. Печально воззрился он на него, поразив-
шись бледности и безжизненности его юного прекрасного
лика. День и без того выдался неудачный, а тут еще и
это! Он попытался поднять юношу, однако это оказалось
ему не по силам. Глубоко вздохнув, старик позвал двух
братьев помоложе и велел им позаботиться о нем, затем
послал им вслед отца Ансельма, монастырского лекаря.
Велел он послать и за Нарциссом, который вскоре был
найден и предстал перед аббатом.
— Ведомо ли тебе?..
— Про Гольдмунда? Да, святой отец, я только что
слышал, будто бы он не то ранен, не то заболел; его при-
несли на руках.
— Я нашел его лежащим в галерее внутреннего дво-
рика, где ему, надобно заметить, вовсе делать нечего. Он
не ранен, он лишился чувств. Не нравится мне это. Сда-
ется мне, что не обошлось тут без твоего участия или ты
знаешь что-нибудь обо всем этом, он ведь твой наперс-
ник, потому я и велел позвать тебя. Говори же.
Нарцисс, как всегда во всеоружии сдержанности и
красноречия, поведал аббату в немногих словах о своей
сегодняшней беседе с Гольдмундом и о том, как неожи-
данно сильно подействовала она на юношу. Аббат с до-
садою покачал головой.
— Странные ведете вы беседы, — молвил он, принуж-
дая себя к спокойствию. — Беседу, о которой ты расска-
зал мне, можно назвать вторжением в чужую душу, это,
можно сказать, пастырское наставление. Но ты не пас-
360
Нарцисс и Гольдмунд
тырь Гольдмунда. Ты и вовсе не пастырь, ты еще не был
посвящен. Как же ты дерзнул заговорить с учащимся
тоном наставника о вещах, касающихся лишь духовни-
ка? Последствия, как ты видишь, оказались плачевными.
— Последствия нам пока что неизвестны, святой
отец, — мягко возразил Нарцисс. — Меня немного испу-
гало то действие, которое оказала беседа на Гольдмунда,
но я не сомневаюсь, что последствия ее будут для него
благотворны.
— Последствия мы еще увидим. Речь теперь не о них,
а о твоих деяниях. Что побудило тебя заводить такие
беседы с Гольдмундом?
— Как вы знаете, он друг мне. Я испытываю к нему
особую привязанность и думаю, что понимаю его лучше
других. Вы называете поведение мое в отношении его
пастырским. Я же вовсе и не помышлял о покушении на
святоотеческий авторитет, я полагал лишь, что знаю
Гольдмунда немного лучше, чем он сам знает себя.
Аббат пожал плечами:
— Я знаю, это твоя особенность. Будем надеяться, что
она не наделает беды. А что, Гольдмунд не болен ли? Я
имею в виду — не жаловался ли он на что-нибудь? Сла-
бость, бессонница, плохой аппетит? Не болело ли у него
что-нибудь?
— Нет, до сих пор он был здоров. Телесно.
— А душою?
— Душою он болен. Вы знаете, он уже достиг того
возраста, в котором начинается борьба с половым ин-
стинктом.
— Я знаю. Ему семнадцать?
— Ему восемнадцать.
— Восемнадцать. Ну что ж, и в самом деле пора. Но
ведь борьба эта есть нечто естественное, что суждено ис-
пытать каждому. Нельзя же считать его больным душою
только из-за этого.
— Да, святой отец, только из-за этого, конечно же,
нельзя. Но душа Гольдмунда еще раньше, давно была боль-
на, потому борьба эта для него опаснее, чем для других.
361
Герман Гессе
Я полагаю, он страдает оттого, что забыл часть своего
прошлого.
— Вот как? И что же это за часть?
— Это его мать и все, что с нею связано. Мне тоже
ничего об этом не известно, я знаю лишь, что именно там
должен быть источник его болезни. Гольдмунд говорит,
будто бы он ничего не знает о своей матери, кроме того,
что рано потерял ее. Порою, однако, кажется, что он сты-
дится ее. А между тем, похоже, именно от нее он унасле-
довал большую часть своих способностей, ибо из слов его
об отце не складывается образ человека, способного
иметь такого красивого, такого одаренного и своеобраз-
ного сына. Все это я узнал не из рассказов Гольдмунда,
я заключил это из множества примет.
Аббат, который вначале усмехался про себя, слушая
чересчур мудреные, по его мнению, и самоуверенные
рассуждения Нарцисса, и для которого вся эта история
была тягостна и утомительна, постепенно призадумался.
Он вспомнил отца Гольдмунда, напыщенного и малопри-
ятного человека; напрягши память, он вдруг вспомнил и
кое-что из слов его о матери Гольдмунда. Она опозорила
его, говорил он, сбежала от него, и ему понадобилось
немало усилий, чтобы вытравить из памяти мальчика
воспоминания об этой женщине и подавить в нем унас-
ледованные от нее пороки. Это, как он полагает, удалось
ему, и во искупление грехов матери сын решился посвя-
тить жизнь свою Богу.
Никогда еще не был Нарцисс так неприятен аббату,
как в этот день. И все же — как проницателен оказался
этот суемудрец, как хорошо он, оказывается, и в самом
деле знает Гольдмунда!
В конце беседы, еще раз по просьбе аббата рассказав
о том, как все произошло, Нарцисс прибавил:
— Потрясение, которое Гольдмунд испытал сегодня,
я вызвал без всякого умысла. Я напомнил ему о том, что
он не знает сам себя, что он забыл свое детство и свою
мать. Какое-то из моих слов, должно быть, поранило его
и проникло в тот самый мрак, который я давно уже тщет-
362
Нарцисс и Гольдмунд
но пытаюсь развеять. Он стоял, словно пораженный мол-
нией, ничего не видя и не слыша вокруг. Я не раз гово-
рил ему, что он еще спит, что он не до конца пробудил-
ся. Теперь он разбужен, в этом я не сомневаюсь.
Аббат отпустил его без наказания, но запретив до
поры посещать больного.
Тем временем отец Ансельм велел положить Гольд-
мунда в постель и сидел подле него. Ему не хотелось
вырывать его из обморока с помощью сильнодействую-
щего снадобья. Юноша выглядел скверно. Старик молча
смотрел на него; доброе морщинистое лицо его выража-
ло ласку. Пока что он лишь проверил пульс и послушал
сердце больного. «Конечно, мальчишка съел что-нибудь
непотребное, объелся кислицею или еще какими-нибудь
глупостями, это не новость», — думал он. Язык ему не
удалось посмотреть. Гольдмунд нравился ему, а вот дру-
га его, этого скороспелого, чересчур юного учителя, он
не любил. Вот к чему все это приводит! Наверняка вино-
ват в этой глупой истории Нарцисс. И зачем только та-
кой свежий, ясноглазый юноша, такой славный баловень
природы связался именно с этим высокомерным книжни-
ком, с этим тщеславным грамматиком, для которого гре-
ческий важнее всего живого на свете!
Прошло немало времени, прежде чем отворилась
дверь и вошел аббат; отец Ансельм все еще сидел, нео-
трывно глядя в лицо больного. Ах, что за славное, юное,
невинное лицо это было! А он сидел рядом и тщетно ис-
кал способ помочь беде. Конечно, причиной могла быть
колика; он пропишет глинтвейн, быть может, ревень.
Однако чем дольше глядел он в мертвенно-бледное, ис-
каженное лицо, тем мрачнее становилось его подозрение.
У отца Ансельма был богатый опыт. На своем длинном
веку он не раз видал одержимых бесом. Он медлил, не
решаясь признаться в этом подозрении даже самому себе.
Он станет ждать и наблюдать. «Но если этот бедный
юноша и в самом деле околдован, — подумал он гнев-
но, — то виновного уж, верно, долго искать не придет-
ся, и виновному этому несдобровать».
363
Герман Гессе
Аббат подошел ближе, посмотрел на больного, осто-
рожно приподнял ему веко.
— Его можно привести в чувство?
— Я бы еще подождал немного. Сердце у него здоро-
вое. К нему сейчас нельзя никого допускать.
— Это опасно?
— Не думаю. Никаких ран, следов ударов или паде-
ния. Он в обмороке. Быть может, это колика. При очень
сильных болях теряют сознание. Если бы это было отрав-
ление, то у него был бы жар. Нет, он скоро очнется и
будет жить.
— Это, может быть, связано с душою?
— Не стану этого отрицать. А что, ничего не извест-
но? Может, виною всему был сильный испуг? Может,
известие о чьей-нибудь смерти? Или раздор, тяжкое
оскорбление?
— Мы не знаем этого. Позаботьтесь пока о том, что-
бы к нему никого не пускали. Я прошу вас, побудьте с
ним, пока он не придет в себя. Если ему станет хуже,
позовите меня, в любое время, хоть среди ночи.
Прежде чем уйти, старик еще раз склонился над боль-
ным. Он вновь вспомнил о его отце, вспомнил тот день,
когда он приехал, этот красивый, светловолосый, ясно-
глазый мальчик, и как он всем сразу же понравился. И
ему он тоже пришелся по душе. Однако Нарцисс и в са-
мом деле был прав: мальчик этот ничем не напоминал сво-
его отца! Ах, сколько забот вокруг, как скудны все деяния
наши добрыми плодами! Неужели он все-таки что-то про-
глядел в этой истории с Гольдмундом? Не ошибся ли он
при выборе духовника для него? Не было ли странным,
что никто в монастыре не знал об этом учащемся столько,
сколько знал о нем Нарцисс? Мог ли тот помочь ему, сам
еще будучи послушником, не монах, не священник — сам
еще юноша, мысли и воззрения которого таили в себе
высокомерие, почти враждебность? Бог ведает, не был ли
и сам Нарцисс давно уже жертвой неверного отношения к
нему. Бог ведает, не скрывает ли он под маской послуша-
ния что-нибудь богопротивное. Быть может, он просто
364
Нарцисс и Гольдмунд
язычник? И за все, что бы ни приключилось с обоими, за
их дальнейшую судьбу в ответе он, аббат Даниэль.
Когда Гольдмунд пришел в себя, было темно. Он чув-
ствовал лишь пустоту и головокружение. Он чувствовал,
что лежит в постели, но не знал где; он и не пытался
понять это, ему было все равно. Но где он был до этого?
Откуда попал сюда, из какой немыслимой дали пережи-
ваний и происшествий? Он где-то был, где-то очень дале-
ко; он что-то видел, что-то необычайное, что-то восхити-
тельное и вместе с тем ужасное и незабываемое — и все же
он забыл это. Где же он был? Что это промелькнуло пе-
ред его взором и вновь исчезло, такое огромное, такое
мучительно-болезненное, такое блаженно-сладостное?
Он чутко вслушивался в себя, словно пытаясь загля-
нуть туда, вглубь, где сегодня что-то произошло, что-то
сдвинулось с места — что это было? Безумные видения,
сплетаясь в клубки, теснились наверх; он видел головы
собак — три собачьи головы — и чувствовал запах роз.
О, как больно ему было! Он закрыл глаза. О, как ужас-
на была эта боль! Он вновь погрузился в сон.
И вновь проснулся он, и в последнюю секунду, когда
торопливо ускользающий мир видений готов был уже
вновь исчезнуть, он нашел наконец искомый образ и
вздрогнул словно в болезненно-сладостной истоме. Он
видел, он стал зрячим. Он видел Ее — высокую, сияю-
щую, ее живые, цветущие уста, ее шелковые волосы. Он
видел свою Мать. В тот же миг ему показалось, будто он
слышит голос, и голос этот повторял: «Ты забыл свое
детство». Чей же это был голос? Он вслушался, напряг
память и вспомнил: это был Нарцисс. Нарцисс?.. И в тот
же миг внезапно все прояснилось и встало на свои места:
он все вспомнил, он прозрел. О Мать, Мать! Горы земли
и мусора, моря забвения исчезли, пропали; на него вновь
устремлены были голубые, королевские очи, это была
она — потерянная, несказанно любимая.
Отец Ансельм, дремавший рядом с ним в кресле, про-
снулся. Он услышал, как больной пошевелился, услышал
его дыхание и осторожно встал.
365
Герман Гессе
— Кто здесь? — спросил Гольдмунд.
— Это я, не беспокойся. Сейчас я зажгу свет.
Он зажег лампу, из темноты выступило его морщини-
стое доброе лицо.
— Я разве болен? — удивился юноша.
— У тебя был обморок, сынок. Дай-ка мне свою руку,
я проверю пульс. Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо. Спасибо вам, отец Ансельм, вы так доб-
ры. Со мною уже все в порядке, я только очень устал.
— Конечно, ты устал. Скоро ты опять уснешь. А пока
выпей глоток горячего вина, оно уже давно тебя дожида-
ется. Давай-ка мы с тобою осушим по стаканчику, сын
мой, за дружбу.
У него уже приготовлен был кувшинчик глинтвейна,
заботливо поставленный им в сосуд с горячей водой.
— Выходит, мы с тобою вместе проспали часок-дру-
гой, — рассмеялся лекарь. — Ты, верно, думаешь: «Хо-
роша сиделка, ничего не скажешь, — спит как сурок».
Ну да ладно, все мы люди, все мы человеки. А теперь
выпьем этого волшебного напитка, малыш! Ей-богу, нет
ничего прекраснее этакой маленькой тайной пирушки
среди ночи. Будь здоров!
Гольдмунд рассмеялся, чокнулся с ним и пригубил
стакан. Теплое подслащенное вино приправлено было
корицею и гвоздикой. Такого вина он еще не пробовал.
Ему вдруг вспомнилось, как он уже был однажды болен;
тогда о нем заботился Нарцисс. Теперь его окружил за-
ботой и ласкою отец Ансельм. Ему это нравилось, это
было необычайно приятно и странно — лежать в посте-
ли и пить при скудном свете лампы, среди ночи, сладкое
теплое вино со старым священником.
— У тебя не болит живот, Гольдмунд? — поинтересо-
вался старик.
— Нет.
— А я-то подумал, что у тебя колика. Стало быть, я
ошибся. Покажи-ка свой язык. Ну вот и славно, а ваш
старик Ансельм опять оказался с носом. Но завтра ты уж
полежи в постели, окажи милость. А я потом приду и
366
Нарцисс и Гольдмунд
осмотрю тебя. Ну что, с вином ты уже управился? Пра-
вильно, пей на здоровье. Ну-ка я погляжу, не осталось
ли еще немного. По полстаканчика каждому еще есть,
если мы с тобою честно поделимся... Да, напугал ты нас,
Гольдмунд! Надо же — разлегся себе в галерее, точно
вовсе и не живой! У тебя и вправду не болит живот?
Они оба рассмеялись, разделили по-братски остатки
вина; отец Ансельм добродушно шутил, а Гольдмунд
смотрел на него с благодарностью и весельем; глаза его
вновь посветлели. Потом старик ушел: ему тоже пора
было отдохнуть.
Гольдмунд полежал еще немного с открытыми глаза-
ми; из глубины сознания его вновь медленно поднима-
лись чередою видения, вновь вспыхивали в памяти сло-
ва друга, и вновь перед мысленным взором его явилась
сияющая светловолосая женщина, его Мать; образ этот
прошел сквозь душу его, словно упругое дыхание фена,
словно облако жизни, тепла и нежности, словно некий
тайный призыв. О Мать! Как же это могло случиться,
что он позабыл ее!
ГЛАВА ПЯТАЯ
Гольдмунд знал свою мать лишь по рассказам других;
образ ее давно уже стерся в его памяти, а из того немно-
гого, что довелось ему услышать о ней, он открыл Нар-
циссу лишь малую часть. В семье у них не принято было
говорить о ней, ее стыдились. Она была танцовщица,
строптивая красавица из знатного, но дурного и к тому
же языческого рода; отец Гольдмунда поднял ее, по его
словам, из грязи и нищеты; не зная наверное, язычница
она или нет, он велел окрестить ее и дать ей несколько
уроков Закона Божьего; он женился на ней и сделал ее
почтенною женщиной. Она же после нескольких лет чин-
но-размеренной жизни в этой золоченой клетке вновь
обратилась к прежнему своему ремеслу, возбуждая скан-
далы, соблазняя мужчин, на целые недели исчезая из
367
Герман Гессе
дому, прослыла ведьмою и наконец, после многих попы-
ток мужа возвратить несчастную домой и вразумить ее,
она исчезла навсегда. Слухи о ней еще некоторое время
доходили до них: дурная слава этой женщины, тянувша-
яся за ней, точно хвост кометы, то вспыхивала, то мерк-
ла и наконец вовсе погасла. Муж ее медленно, год за
годом, оправился от причиненных ею тревог, от страха и
позора и от вечных сюрпризов; вместо беспутной жены
ему остался крошка-сын, лицом и фигурою очень похо-
жий на мать; он стал угрюмым и набожным и внушал
Гольдмунду веру в то, что тот должен посвятить жизнь
свою Богу, дабы искупить грехи матери.
Это и было то немногое, что отец Гольдмунда обычно
рассказывал о своей сгинувшей жене, хотя он вообще не
любил говорить о ней; об этом-то и намекал он аббату,
оставляя Гольдмунда в монастыре; это и было то немно-
гое, что в виде страшного предания стало известно сыну,
хотя он выучился не думать об этом предании и почти
забыл его. Что он, однако, и в самом деле забыл и утра-
тил, так это образ матери, тот подлинный образ, родив-
шийся не из рассказов отца или прислуги, не из темных,
немыслимых сплетен, а совершенно другой. Он забыл
свое собственное, подлинное, основанное на собственном
опыте воспоминание о матери. И вот образ этот — звез-
да его младенческих лет — вновь воссиял в нем.
— Не понимаю, как я мог забыть это! — говорил он
своему другу. — Никого еще в своей жизни не любил я
так, как мать, так пылко и беззаветно; никого не почи-
тал так, как ее, и никем так не восхищался; она была мне
и солнцем, и луною. Одному лишь Богу известно, как
можно было умудриться замутить ее сияющий образ в
моей душе и постепенно превратить ее в бледную, безли-
кую, злую ведьму, которою она была для отца и для меня
столько лет.
Нарцисс, срок послушания которого истек, был наконец
пострижен. Странным образом изменилось его отношение
к Гольдмунду. Прежде тот отвергал советы и увещевания
друга, раздражаемый его докучливым всезнайством и все-
368
Нарцисс и Гольдмунд
усердием, теперь же — после того, что случилось с
ним, — он преисполнился изумленного восхищения его
мудростью. Как многое из сказанного им оказалось про-
рочеством, как глубоко сумел заглянуть в его душу этот
зловеще-загадочный Нарцисс, как верно разгадал он тай-
ну его жизни, распознал его скрытую рану, как мудро он
исцелил его!
Ибо юноша и в самом деле, казалось, был исцелен.
Тот обморок его не просто остался без дурных послед-
ствий — в нем, как в огне, сгорели наигранность чувств,
напускная важность речей, скороспелая приверженность
мечте о монашестве, вера в призванность на особые, нео-
бычайные богопоспешные подвиги. Юноша казался од-
новременно повзрослевшим и помолодевшим, с тех пор
как нашел дорогу к самому себе. Всем этим он обязан
был Нарциссу.
Нарцисс же с некоторых пор относился к другу свое-
му со странною осторожностью; он взирал на него скром-
но, без прежнего высокомерия и назидательности, в то
время как тот не сводил с него восторженных глаз. Он
видел, что некие тайные источники питают Гольдмунда
силами, которые ему самому были чужды; он мог бы уси-
лить приток этих сил, но оставался сторонним наблюда-
телем. Ему отрадно было видеть, как друг освобождается
от его опеки, и все же временами его одолевала печаль. Он
видел, что был для Гольдмунда всего лишь ступенью,
которую тот уже оставил позади; он чувствовал себя чем-
то вроде ненужной, отброшенной в сторону кожуры; он
понимал, что близок конец их дружбы, которая так мно-
го для него значила. Он все еще знал о Гольдмунде боль-
ше, чем сам Гольдмунд, ибо, хотя тот вновь обрел свою
душу и готов был последовать ее зову, он еще не догады-
вался о том, куда она поведет его. Нарцисс догадывался
куда и был не в силах что-либо изменить: путь его лю-
бимца лежал в далекие земли, которые ему самому едва
ли суждено когда-нибудь увидеть.
Жажда Гольдмунда к наукам заметно ослабла. Про-
шла и прежняя любовь его к дружеским диспутам; со
369
Герман Гессе
стыдом вспоминал он теперь некоторые из их недавних
бесед. В Нарциссе тем временем — было ли это следстви-
ем окончания послушничества или событий, связанных с
Гольдмундом, — проснулась потребность в уединении,
аскезе и духовных упражнениях, склонность к посту и
долгим молитвам, частым исповедям и суровому подвиж-
ничеству, и Гольдмунд понимал и почти разделял эту
склонность. После исцеления у него обострилось чутье:
он хотя и пребывал еще в блаженном неведении своих
будущих целей, но все же чувствовал с необычайной, а
порою и устрашающей отчетливостью, что судьба скоро
позовет его, что золотая пора целомудрия и покоя мино-
вала, и все в нем напряглось и замерло в ожидании пере-
мен. Часто предчувствие это действовало на него окры-
ляюще, по полночи держало его, словно влюбленного, в
плену сладких грез наяву; нередко, однако, оно надви-
галось тяжелой, мрачной тучей и грозило раздавить его.
К нему вновь вернулась Мать, которую он давным-дав-
но потерял; это было истинное счастье. Но куда поведет
его ее тайный призыв? В неизвестность, к злоключени-
ям и бедам, а быть может, и к гибели. К тишине, сми-
ренномудрию и защищенности, в монашескую келью и
пожизненное монастырское братство она его не приведет;
призыв ее не имел ничего общего с отцовскими запове-
дями, которые он так долго принимал за свои собствен-
ные желания. Это чувство, по силе, остроте и жгучести
часто уподоблявшееся болезненным телесным ощущени-
ям, и питало набожность Гольдмунда. В повторении
длинных молитв, обращенных к Святой Богородице, он
освобождался от избытка чувств, которые неудержимо
влекли его к собственной матери. Порою молитвы его,
однако, незаметно переходили в те странные, дивные
грезы, что в последние дни так часто посещали его: те
сны наяву, средь бела дня, при полудремлющих чув-
ствах, — сны о Ней, в которых он пребывал всеми пятью
чувствами. И тогда Ее мир обволакивал юношу благоухан-
ным облаком, взирал на него темными, загадочными гла-
зами любви, шумел величественно, как море или зеленые
370
Нарцисс и Гольдмунд
кущи Эдема, наполнял слух его опьяняюще-нежным, лас-
ково-бессмысленным лепетом, касался мягким шелком
волос его страждущих уст и очей, и вкус его был и сла-
док, и солон. В Ней заключалась не только чарующая
прелесть; Она означала не только сладкий, исполненный
любви васильковый взор, не только чарующую, сулящую
блаженство улыбку и утешительную ласку — в Ней под
множеством прелестных оболочек таилось и все ужасное
и темное: вся алчность, все страхи, все грехи, все скор-
би, все муки рождения, вся неотвратимость смерти.
Юноша глубоко погружался в эти грезы, в эту густую
паутину растревоженных чувств. В них не только вновь
оживало родное, милое прошлое — детство, материнская
ласка, сверкающее, золотое утро его жизни; в них злове-
ще реяло над ним, звало и манило куда-то полное опасно-
стей будущее. Грезы эти, в которых Мать, Богородица,
возлюбленная сливались в одно целое, подчас казались
ему преступлением, кощунством, неискупимым смерт-
ным грехом; порою же он находил в них спасение и гар-
монию. Жизнь обратила к нему свой загадочный лик, и
он узрел мрачный, непостижимый мир, неподвижный,
колючий лес, полный сказочных опасностей и тайн, но
это были тайны Матери, они исходили от Нее, они вели
к Ней, они были маленьким темным зрачком, маленькой,
но грозно зияющей бездной Ее лучезарного ока.
Многое из давно забытого детства воскрешали эти
грезы о матери; из темных, бесконечных глубин, из без-
дны забвения тянули к свету свои головки маленькие
цветы воспоминаний, кротко золотились, струили вещие
ароматы — воспоминания о детских чувствах, пережива-
ниях или мечтах. Порою ему грезились рыбы; серебрис-
то-черные, гладкие и холодные, они плыли прямо сквозь
него и казались ему посланниками другой, более пре-
красной действительности, несущими благие, счастливые
вести; они устремлялись дальше, лениво шевеля плавни-
ками, легкие и призрачные, как тени, и исчезали, оставив
вместо посланий новые тайны. Плывущие рыбы или летя-
щие птицы часто являлись ему в его грезах, и каждая
371
Герман Гессе
рыба или птица была его творением, была зависима от
него, подвластна ему, как его собственное дыхание, была
излучаема им, как взор, как мысль, и вновь возвраща-
лась в него. Часто грезился ему некий сад, некий волшеб-
ный сад со сказочными деревьями, огромными цветами,
с темно-синим мраком глубоких пещер; сквозь густую
траву поблескивали разноцветными огоньками глаза не-
ведомых животных, на ветвях лоснились скользкие мус-
кулистые змеи; виноградные лозы и ветви кустарников
гнулись под тяжестью огромных, влажно блестящих
ягод; они вздувались меж пальцев его, когда он срывал
их, и лопались, проливая теплый сок, похожий на кровь;
или у них вдруг появлялись глаза, которые они закаты-
вали томно и лукаво; он прислонялся к дереву, протяги-
вал руку и касался ветки и вздрагивал, ощутив пальца-
ми жесткую курчавую бородку меж стволом и ветвью,
так похожую на растущие под мышками волосы. Однаж-
ды он увидел себя самого в образе своего святого, в образе
Златоуста, уста которого и в самом деле были золотыми, и
он говорил этими золотыми устами, и слова его подобны
были маленьким быстрокрылым птицам, разлетающимся
во все стороны шелестящими стайками.
А однажды ему привиделось, будто он, уже большой
и совсем взрослый, сидит, словно ребенок, на полу, и
лепит, как маленький, разные фигурки из глины: лошад-
ку, быка, маленьких человечков, мужчин и женщин. Ему
весело было лепить все эти фигурки из глины, и он, за-
бавы ради, вылепил животным и мужчинам непомерно
большие детородные органы. Наскучив этой игрой, он
поднялся и куда-то пошел, но вскоре почувствовал за
спиною чье-то безмолвное присутствие, кто-то огромный
бесшумно настиг его, и он оглянулся и увидел с изумле-
нием и ужасом — к которому, однако, примешалась и
некоторая доля радости, — что глиняные фигурки его
ожили и выросли. Подобные немым великанам, проше-
ствовали они мимо него, все еще продолжая расти, и ус-
тремились дальше, прямо за горизонт, огромные и мол-
чаливые, высокие, как башни.
372
Нарцисс и Гольдмунд
Миру грез он принадлежал в большей мере, нежели
реальному миру. Реальный мир — школа, монастырский
двор, библиотека, дортуар и капелла — был лишь по-
верхностью, лишь тоненькой, прозрачной пленкой, отде-
ляющей исполненный грез, надреальный мир образов.
Ничтожной мелочи достаточно было, чтобы прорвать эту
тонкую пленку: что-то вещее в звучании какого-нибудь
греческого слова посреди сухого, трезвого урока, внезап-
но пахнувшая душистым разнотравьем сума монастырс-
кого лекаря отца Ансельма или вид вьющейся каменной
лозы, которой как бы проросла колонна оконного налич-
ника, — любое из таких мимолетных впечатлений легко
могло прорвать пленку действительности и ввергнуть со-
знание в бушующие бездны по ту сторону этой пленки,
открыть перед ним сверкающие реки и Млечные Пути
мира видений. Латинский инициал превращался вдруг в
благоуханный лик Матери; какой-нибудь протяжный
звук из «Ауе Мапа» — в райские врата, греческая бук-
ва—в несущуюся вскачь лошадь или извивающуюся
змею, которая, тихо прокравшись под стеблями цветов,
исчезала, а вместо нее вновь как ни в чем не бывало сто-
ял неподвижный, мертвый лес грамматики.
Он редко говорил об этом; лишь два-три раза пытал-
ся он намекнуть Нарциссу на существование мира его
грез.
— Мне кажется, что лепесток цветка или маленькая
букашка на тропинке могут поведать куда больше, чем
все книги целой библиотеки, — сказал он однажды. —
Буквами и словами многого не скажешь. Иногда пишу я
какую-нибудь греческую букву, например тета или аль-
фа, и стоит чуть-чуть повернуть перо в сторону, как бук-
ва вдруг возьмет да и вильнет хвостом и превратится в
рыбу, и тут уж невольно вспомнишь обо всех ручьях и
реках земли, о прохладе, о влаге, о гомеровском океане
и о водах, по которым ступал апостол Петр... А иногда
буква превращается в птицу, распускает хвост, расправля-
ет крылья, разливается веселой трелью и улетает прочь. Но
ты, верно, не очень-то высокого мнения о таких буквах,
373
Герман Гессе
Нарцисс? А я скажу тебе: этими буквами писал Бог свое
творение.
— Я очень высокого мнения о них, — отвечал Нарцисс
печально. — Это волшебные буквы, ими можно заклинать
всех демонов. Для занятий же наукою они, конечно, не
годятся. Дух любит все прочное, обладающее формою,
ему угодно, чтобы он мог положиться на свои знаки; он
любит сущее, а не пребывающее в становлении, действи-
тельное, а не возможное. Он не потерпит, чтобы омега
превращалась в змею или птицу. В природе дух жить не
может, он — против нее, он — ее противоположность.
Веришь ли ты мне теперь, Гольдмунд, что тебе никогда
не суждено стать ученым?
О да, Гольдмунд давно уже в это уверовал, он согла-
сен был с этим.
— Я давно уже вовсе не гонюсь за вашим духом, —
отвечал он с веселою улыбкой. — Дух, ученость — со
всем этим получилось то же, что было с моим отцом: я
думал, что люблю его и что очень похож на него; каждое
слово его было свято для меня. Но стоило матери моей
вновь появиться, как я тут же вспомнил, что значит лю-
бовь, и рядом с ее образом образ отца сделался вдруг
мелким и унылым и почти ненавистным. И теперь я за-
мечаю, что все связанное с духом кажется мне отцовским,
не-материнским и даже антиматеринским и не внушает
мне уважения.
Он говорил это шутливо, однако ему не удалось ожи-
вить печальное лицо друга. Нарцисс молча смотрел на
него, и взор его подобен был ласке. Наконец он промол-
вил:
— Я понимаю тебя. Нам незачем больше спорить. Ты
пробудился, ты уяснил наконец разницу между тобою и
мной, разницу между материнскими и отцовскими кор-
нями, между душою и духом. Пройдет совсем немного
времени, и ты уяснишь и то, что монастырская жизнь и
стремление твое к монашеству были ошибкою, выдумкою
твоего отца, который тем самым хотел освятить недобрую
память твоей матери, а может быть, просто отомстить ей.
374
Нарцисс и Гольдмунд
Или ты все еще веришь, что призван провести всю жизнь
свою в монастыре?
Гольдмунд задумчиво глядел на руки своего друга,
эти благородные, тонкие и белые, столь же строгие, как
и нежные руки. Едва ли кто-нибудь мог бы усомниться в
том, что это руки аскета и ученого.
— Не знаю, — отвечал он певучим, медлительным,
подолгу задерживающимся на каждом звуке голосом,
который он усвоил с недавних пор. — Я и вправду не
знаю. Ты судишь об отце слишком сурово. Ему было
нелегко. Но может быть, ты и в этом прав. Я провел
здесь, в монастырской школе, уже больше трех лет, а он
ни разу не навестил меня. Он надеется, что я навсегда
останусь здесь. Может, так было бы лучше, я ведь и сам
всегда хотел этого. Но сегодня я не знаю, чего я желал
бы на самом деле и к чему лежит мое сердце. Прежде все
было просто, как буквы в хрестоматии. Теперь же все
стало иначе, сложнее, даже буквы! Все обрело множество
значений и лиц. Я не знаю, что со мною будет, я не могу
сейчас думать о таких вещах.
— В этом и нет никакой необходимости, — молвил
Нарцисс. — Придет пора, и ты увидишь, куда ведет твой
путь. Он уже повел тебя обратно к твоей матери и будет
сближать тебя с нею все больше. Что же касается отца
твоего, то я сужу о нем не слишком сурово. Разве ты
хотел бы вернуться к нему?
— Нет, Нарцисс, конечно же нет. Иначе я сделал бы
это сразу же после школы, а может быть, прямо сейчас.
Ибо раз уж я все равно не стану ученым, к чему мне еще
больше умножать свои знания по латыни, греческому и
математике? Нет, я не хочу обратно к отцу...
Он умолк и задумался, глядя прямо перед собою, за-
тем вдруг воскликнул:
— Но как это у тебя получается, что ты каждый раз
говоришь мне слова или задаешь вопросы, которые слов-
но освещают меня изнутри и многое открывают мне во
мне самом? Вот и сейчас — ведь это твой вопрос, хочу
ли я возвратиться к отцу, неожиданно помог мне понять,
375
Герман Гессе
что я не хочу этого. Как это тебе удается? Ты, верно, и в
самом деле все знаешь. Ты иногда говорил мне слова, о
себе и обо мне, которые я не совсем понимал, слушая
тебя, но которые позже оказывались для меня такими
важными! Это ты назвал мои корни материнскими, ты
раскрыл мне глаза на то, что я был как будто заколдо-
ван и забыл свое детство! Откуда ты так хорошо знаешь
людей? Могу ли я научиться этому?
Нарцисс с улыбкою покачал головой:
— Нет, дорогой, этого ты не можешь. Есть люди, ко-
торые многому могут научиться, но ты не принадлежишь
к их числу. Ты никогда не будешь усердным учеником.
Да и зачем? Тебе это ни к чему. У тебя есть другие дары.
У тебя больше даров, чем у меня, ты богаче меня и сла-
бее меня, тебе выпал более прекрасный и более тернистый
путь. Порою ты не хотел понять меня, строптивничал,
точно жеребенок; не всегда было мне легко с тобою, а
иногда приходилось даже причинять тебе боль. Я должен
был разбудить тебя, ибо ты спал. И оттого, что я напом-
нил тебе о твоей матери, тебе тоже вначале было больно,
очень больно — тебя нашли лежащим без чувств в гале-
рее. Так и должно было случиться. Нет-нет, не надо гла-
дить мои волосы! Оставь! Я не люблю этого.
— Значит, я ничему не могу научиться? И так навсег-
да и останусь глупцом, младенцем?
— Найдутся другие, у которых ты сможешь учиться.
То, чему ты, «младенец», мог научиться у меня, — уже
позади.
— О нет! — воскликнул Гольдмунд. — Не для того
мы стали друзьями! Что это была бы за дружба, если бы
она, в самом начале пути достигнув своей цели, просто
взяла бы да и прекратилась. Неужто я успел тебе наску-
чить? Неужто я противен тебе?
Нарцисс взволнованно ходил взад-вперед; взгляд его
прикован был к земле. Наконец он остановился против
Друга.
— Оставим это, — произнес он мягко, — ты ведь зна-
ешь, что не можешь быть мне противен.
376
Нарцисс и Гольдмунд
Он несколько мгновений смотрел на своего друга с
сомнением, затем вновь принялся ходить взад-вперед и
вновь остановился и взглянул на Гольдмунда, и сухое,
суровое лицо его теперь выражало твердую решимость.
— Послушай, что я скажу тебе, Гольдмунд! Дружба
наша была хороша; она имела цель и достигла ее: она
пробудила тебя. Я надеюсь, что она не кончилась; я на-
деюсь, что она не престанет обновляться и поведет нас с
тобою к новым целям. Пока же никакой новой цели нет.
Твоя цель неясна, и я не могу быть тебе ни вожатым, ни
спутником. Вопрошай свою мать, вопрошай ее образ,
внимай ее голосу! Моя же цель ясна, она здесь, в мона-
стыре, она зовет меня всечасно. Я могу быть твоим дру-
гом, но не смею влюбляться. Я монах, я связан обетом.
Прежде чем надо мною свершится обряд рукоположения,
я расстанусь на время с учительством и на долгие недели
уединюсь для поста и молитв. В эту пору я не смогу го-
ворить ни о чем мирском, даже с тобою.
Гольдмунд понимал это. Он молвил печально:
— Стало быть, ты займешься тем, чем пришлось бы
заняться и мне, если бы я навсегда вступил в орден. А
когда приуготовительные упражнения твои закончатся,
когда ты напостишься, намолишься и набодрствуешь-
ся — куда нацелишь ты свое усердие после того?
— Ты знаешь это, — отвечал Нарцисс.
— Ну хорошо. Через несколько лет ты станешь пер-
вым учителем, быть может даже, предстоятелем школы.
Ты улучшишь занятия, увеличишь библиотеку. Быть
может, ты и сам станешь писать книги. Нет? Ну, стало
быть, нет. Но какова будет твоя цель?
Нарцисс едва заметно улыбнулся:
— Цель? Может быть, я умру предстоятелем школы,
а может, аббатом или епископом. Это не важно. Цель же
проста: быть всегда там, где я лучше всего могу послу-
жить своему делу, где семена моего характера, моих
свойств и дарований найдут для себя благодатнейшую
почву и где от них будет более всего проку. Иной цели
нет.
377
Герман Гессе
— Нет иной цели для монаха?
— О, целей хватает. Для монаха многое может стать
целью всей жизни: изучить еврейский язык, составить
толкование трудов Аристотеля, украсить монастырскую
церковь или, затворившись в келье, предаваться медита-
ции, и еще сотни других дел. Для меня это не цели. Я не
собираюсь ни умножать богатства монастыря, ни рефор-
мировать орден или Церковь. Я желаю в меру своих воз-
можностей послужить духу, так, как понимаю его я, —
ничего другого. Разве это не цель?
Гольдмунд задумался над его словами.
— Ты прав, — молвил он наконец. — Я, верно, очень
мешал тебе на твоем пути к цели?
— Мешал?.. Ах, Гольдмунд, никто не был мне так
полезен, как ты. Ты доставил мне немало трудностей, но
я не боюсь трудностей. Я учился на них, я их отчасти
преодолел.
Гольдмунд прервал его речь шутливыми словами:
— Да еще как славно преодолел! Но скажи мне: если
ты помог мне, наставил и освободил меня и исцелил мою
душу, — разве ты тем самым действительно послужил
духу? Ведь ты, вероятнее всего, отвратил от монастыря
усердного и благонамеренного послушника и, быть мо-
жет, воспитал еще одного врага духа, деяния которого и
вера и стремления направлены будут как раз против того,
что ты почитаешь за благо!
— Почему бы и нет? — возразил Нарцисс серьез-
но. — Друг мой, ты все еще плохо знаешь меня! Я убил
в тебе монаха и расчистил тебе тем самым путь к необы-
чайной судьбе. Даже если бы ты сжег дотла нашу слав-
ную обитель или возвестил миру какое-нибудь безумное
лжеучение, я ни на единый миг не усомнился бы в том,
что поступил верно, указав тебе твой путь.
Он ласково положил другу руки на плечи.
— Пойми, мой маленький Гольдмунд, к моей цели
относится еще кое-что: буду ли я учителем, аббатом, ис-
поведником или еще кем-либо иным, — никогда не же-
лал бы я, встретившись с человеком сильным, необычай-
378
Нарцисс и Гольдмунд
ным, богоизбранным, оказаться не в силах понять его,
открыть все тайные извивы его души и наставить его. И
вот что я скажу тебе: кем бы ни стали мы с тобою, что
бы ни случилось с нами в жизни, — если тебе когда-ни-
будь понадобится моя помощь, я всегда готов буду поспе-
шить на твой зов. Всегда!
Это похоже было на прощание. Это было предчувствие
разлуки. Глядя на друга, на его исполненное решимости
лицо, в его устремленные на какие-то незримые, далекие
цели глаза, Гольдмунд вдруг понял, что они уже не бра-
тья и товарищи и не ровня друг другу, что пути их уже
разошлись. Этот юноша, что стоит перед ним, — не меч-
татель и не ждет никаких призывов судьбы; он — монах,
он связан обетом, он во власти некоего прочного порядка
и собственного долга, это — слуга и солдат ордена, Церк-
ви, духа. Для него же, Гольдмунда, — он понял это лишь
теперь — здесь места нет, он лишен родины, его ждет
необъятный, неведомый мир. Та же участь выпала и его
матери. Она отринула дом и семейный очаг, мужа и сына,
общество и порядок, долг и честь и бросилась в неизвест-
ность и, верно, давно уже нашла свою погибель. У нее не
было цели, как не было ее и у него. Иметь цели дано было
другим, но не ему. О, как прозорлив оказался Нарцисс,
как давно предугадал он все это!
Вскоре после того Нарцисс вдруг словно исчез, он
словно сделался невидим. Другой учитель заступил его
место в школе; конторка его для чтения в библиотеке пу-
стовала. Он был где-то поблизости, он исчез не совсем;
временами его можно было видеть шагающим взад-впе-
ред по галерее внутреннего дворика или коленопрекло-
ненным на каменном полу одной из часовен; все знали,
что он приступил к сугубым приуготовительным уп-
ражнениям, что он постился и по ночам трижды вос-
ставал на молитву. Он был рядом и в то же время слов-
но преступил границу иного мира; он был зрим — хоть
и редко, — но недосягаем для мирских дел и разгово-
ров. Гольдмунд знал: Нарцисс вновь вернется, вновь
займет свой поставец для письма в библиотеке, свой
379
Герман Гессе
стул в рефектории1, вновь заговорит, но то, что было меж
ними прежде, уже никогда не возвратить, Нарцисс никог-
да уже больше не будет принадлежать ему. Думая об
этом, он понял наконец и то, что лишь благодаря Нарцис-
су стали любезны и дороги ему монастырь и монашество,
грамматика и логика, ученье и царство духа. Его пример
породил в нем желание стать таким же, как он, превра-
тился в его идеал. Немалое значение имел для него и аб-
бат, и его почитал он и любил, и в нем видел он пример,
достойный подражания. Но другие, учителя, товарищи,
дортуар, рефектории, школа, упражнения, богослуже-
ния, весь монастырь, — без Нарцисса все это было для
него чужим. Что же его еще держит здесь? Он ждал, он
стоял под сенью монастыря подобно застигнутому дож-
дем путнику, лишь пережидающему ненастье под дере-
вом или чьей-то чужой крышей, лишь из любопытства,
лишь из страха перед неприютностью чужбины.
Жизнь Гольдмунда в эти дни была всего лишь затя-
нувшимся прощанием. Он обходил все любимые или про-
сто памятные места. С изумлением и горечью обнаружил
он, как мало людей оставалось здесь, разлука с которы-
ми причинила бы ему боль, — Нарцисс, старый аббат
Даниэль, славный добрый отец Ансельм да еще, пожа-
луй, ласковый старик-привратник и веселый жизнелюбец
мельник. Но и они стали для него уже чем-то почти не-
реальным. Тяжелее оказалось для него расставание с
высокой каменной статуей Мадонны в часовне, с апосто-
лами, украшающими портал. Подолгу стоял он перед
ними, подолгу не мог налюбоваться резьбою высоких
деревянных седалищ в алтаре, фонтаном в галерее глав-
ной церкви, колонной с тремя звериными головами; он
ласково льнул к старым липам на монастырском дворе
или могучему каштану за воротами обители. Все это ста-
нет однажды воспоминанием, маленькой книжицей с кар-
тинками, запечатленной в его сердце. Уже сейчас, преж-
де чем он успел покинуть все это, оно начало ускользать
Трапезная (лат.).
380
Нарцисс и Гольдмунд
от него, терять черты реальности, медленно превращать-
ся в призраки прошлого. С отцом Ансельмом, который
всегда любовно привечал его, хаживал он на поиски це-
лебных трав; у мельника наблюдал он хлопотливую суету
работников, с охотою принимал порою их приглашение
выпить стаканчик вина и отведать жареной рыбы; но все
было уже чужим и похожим на сон или воспоминание.
Так же, как где-то поблизости, в полумраке пустой церк-
ви или в одинокой келье покаянника, жил и здравство-
вал друг его Нарцисс, ставший для него, однако, бес-
плотной тенью, — так же пресуществилось и словно
развоплотилось и все остальное вокруг и дышало осенью
и скоровечностью.
Реальной и живою оставалась лишь внутренняя жизнь
его: робкое биение сердца, ядовитое жало тоски, радости
и страхи его мечтаний. Они завладели им, и он покорно
отдался их власти. Он мог прямо за чтением или приго-
товлением урока, окруженный товарищами, вдруг погру-
зиться в себя, позабыть все вокруг, отдавшись потокам и
голосам своего внутреннего мира, которые неудержимо
влекли его прочь, в глубокие колодези, полные темных,
густых мелодий, в цветные бездны, полные сказочных
приключений, и все звуки в них подобились голосу Ма-
тери, и тысячи очей, взирающих на него, сливались в
одно, единое око Матери.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Однажды отец Ансельм позвал Гольдмунда в свою
аптеку. Здесь, в этой маленькой, благоухающей всевоз-
можными травами комнатке, Гольдмунду все было хорошо
знакомо. Святой отец показал ему какое-то засушенное
растение, которое он бережно хранил меж двумя листами
бумаги, и спросил, знает ли он это растение и может ли
точно описать, как оно выглядит в чистом поле. Гольд-
мунд дал утвердительный ответ. Трава эта называлась
зверобой. Ему пришлось перечислить все ее приметы.
381
Герман Гессе
Старик остался доволен и дал своему юному другу пору-
чение насобирать после обеда побольше такой травы,
указав и места, где ее чаще всего можно встретить.
— После обеда тебя освободят от занятий, дружок.
Ты ведь, я думаю, возражать не станешь? И то верно: ты
ничего при этом не потеряешь. Ибо знание природы —
тоже наука, не только ваша дурацкая грамматика.
Гольдмунд поблагодарил его за это заманчивое пору-
чение — часок-другой пособирать цветы, вместо того что-
бы сидеть в школе. А чтобы радость была совершенной,
он упросил главного конюха дать ему коня Блесса; вско-
ре после обеда он вывел свою лошадку, громко приветство-
вавшую его доверчивым ржанием, из конюшни, вскочил в
седло и весело поскакал навстречу свету и теплу. Вначале
он просто наслаждался свежим воздухом и душистыми
луговыми запахами — но прежде всего верховою ез-
дой, — затем, через час, а может и позже, он вспомнил о
данном ему поручении и отправился к одному из тех
мест, что указал отец Ансельм. Там он привязал коня под
тенистым кленом, ласково поговорил с ним, угостил его
хлебом и принялся за поиски. Неподалеку темнело не-
сколько полос заброшенной пахотной земли, густо порос-
шей сорняками; маленькие чахлые стебли мака с после-
дними, бледными цветами и множеством зрелых
коробочек покачивались меж засохших побегов горошка,
словно полинявшего змеевика и небесно-голубых цветов
цикория; среди полевых камней, сложенных в кучи меж
двумя пашнями, сновали юркие ящерицы; здесь Гольд-
мунд и обнаружил первые желтоватые кустики зверобоя
и принялся за дело. Нарвав небольшую охапку целебной
травы, он решил немного передохнуть и уселся на камни.
Было жарко; он с вожделением поглядывал на прохлад-
ную сень далекой лесной опушки, но уходить от найден-
ного зверобоя и от своего коня, который хорошо был
виден ему отсюда, он не хотел. Он остался сидеть на теп-
лых камнях и затаился в надежде вновь увидеть разбе-
жавшихся ящериц; время от времени он нюхал цветы
зверобоя, поднимал их вверх и держал против света,
382
Нарцисс и Гольдмунд
любуясь их листочками, испещренными сотнями крохот-
ных дырочек, словно исколотыми иголкою.
«Удивительно! — думал он. — Каждый из тысячи
этих маленьких листочков взял да и покрылся этаким
крохотным звездным небом, точно кружевом». Удиви-
тельно и непостижимо было все вокруг: ящерицы, расте-
ния, камни — все! Отец Ансельм, который так любил
его, не мог уже сам собирать свой зверобой, ноги уже
отказывались служить ему, как прежде, и временами он
целыми днями оставался недвижим, и все его лекарское
искусство бессильно было перед этим недугом. Может
статься, что старец скоро умрет, и травы в каморке его
будут по-прежнему благоухать, в то время как самого его
уже не будет на свете. А может быть, дни его продлятся,
может, он проживет еще десять или двадцать лет, и все
те же белые тонкие волосы будут покрывать его голову,
и все те же веселые морщинки будут лучиться вокруг его
глаз; а он сам, Гольдмунд, — что будет через двадцать
лет с ним? Ах, все так непонятно и по сути печально,
хотя и прекрасно! Ничего не знаешь — живешь себе,
расхаживаешь по земле, скачешь верхом по лесам, а на
тебя то и дело что-нибудь взирает так требовательно, так
обнадеживающе и так волнующе, рождая в душе тоску:
вечерняя звезда, синяя головка колокольчика, мутно-зе-
леное озеро, глаза человека или коровы; и порою кажет-
ся, будто вот-вот рассеется прозрачная пелена, отделяю-
щая тебя от остального мира, и случится нечто невиданное
и вместе с тем давно желанное; но время течет, ничего
не происходит, и загадка остается неразгаданной, тайные
чары не развеяны, и ты не успел оглянуться, как уже
состарился и выглядишь таким же добродушно-лукавым,
как отец Ансельм, или таким же мудрым, как аббат Да-
ниэль, и все так же ничего не знаешь, все так же ждешь
и прислушиваешься.
Он заметил меж камней пустую раковину улитки, ра-
зогретую солнцем, и поднял ее. Долго разглядывал он
извивы этого крохотного жилища, словно ножом выре-
занные витки спирали, кокетливое острие этой круглой
383
Герман Гессе
пирамидки, пустое жерло, поблескивающее перламутром.
Он смежил глаза, чтобы почувствовать формы лишь ощу-
пью, — это была давнишняя его привычка и забава. По-
ворачивая раковину мягкими, расслабленными пальцами,
он осязал ее формы, словно лаская их, осчастливленный
чудом формотворчества, волшебством вещественности.
«Вот еще один недостаток школы и учености, — думал он
в рассеянной мечтательности. — Похоже, духу свой-
ственно видеть и изображать все плоским, существую-
щим лишь в двух измерениях». Ему показалось, что
мысль эта объясняет несовершенство и малоценность ра-
зума, но он не сумел удержать ее; раковина между тем
выскользнула у него из пальцев: его совсем разморило;
сон тянул голову книзу. Склонившись над охапкою цве-
тов, которые, увядая, делались все душистее, он задре-
мал на солнышке. По башмакам его сновали ящерицы, на
коленях вянул зверобой, а под кленом ждал Блесс, все
нетерпеливее стуча копытом.
Со стороны леса кто-то шел в его сторону; то была
молодая по-летнему смуглолицая женщина в выцветшей
голубой юбке; черные волосы ее прикрывал красный пла-
точек. В руке держала она узелок, в зубах зажата была
полевая гвоздика. Женщина приблизилась, остановилась
поодаль, долго разглядывала юношу с любопытством и
опаскою, затем, убедившись, что он спит, медленно подо-
шла ближе, осторожно ступая своими босыми загорелы-
ми ногами, и застыла прямо перед Гольдмундом. Недове-
рие ее рассеялось, пригожий спящий юноша этот вовсе не
похож был на разбойника, он даже понравился ей — но
как попал он сюда, на эти поля? «Рвал цветы... — отме-
тила она про себя с улыбкою. — Они уже завяли».
Гольдмунд открыл глаза, возвращаясь из неведомых
светлых далей. Голова его мягко покоилась на коленях
незнакомой женщины; ласковые карие очи ее были со-
всем близко и глядели прямо в его изумленные, заспан-
ные глаза. Он не испугался: очень уж приветливо свети-
ли нависшие над ним два маленьких коричневых солнца.
В ответ на его удивленный взгляд женщина улыбнулась,
384
Нарцисс и Голъдмунд
улыбнулась очень ласково, и уста его тоже медленно сло-
жились в улыбку и вдруг почувствовали на себе прикос-
новение чужих уст; они приветствовали друг друга в не-
жном поцелуе, который тотчас же воскресил в памяти
Гольдмунда тот поцелуй в деревне и молоденькую девуш-
ку с косами. Но поцелуй еще не закончился. Женские
уста не торопились оборвать его, они ласкали, дразнили
и манили и наконец впились в его уста властно и жадно,
и кровь его — вся, до последней капли, — вскипела, и в
долгой, безмолвной игре этой смуглая незнакомка отда-
лась юноше, бережно направляя и поучая его, заставляя
искать и находить, разожгла в нем огонь и утолила пла-
мень. Краткий сладостный миг блаженства любви возвы-
сился над ним, словно золотой купол, разгорелся нестер-
пимым блеском и вновь померк. С закрытыми глазами
лежал Гольдмунд, уронив голову на грудь женщины.
Они не обмолвились ни единым словом. Женщина ти-
хонько гладила его волосы и терпеливо ждала, когда
юноша придет в себя. Наконец он открыл глаза.
— Кто ты? — молвил он. — Как зовут тебя?
— Меня зовут Лиза, — отвечала она.
— Лиза... — повторил он медленно, как бы заворо-
женный этим звуком. — Лиза, ты — славная!
Она приблизила рот к его уху и прошептала:
— Скажи, у тебя это было в первый раз? Ты до меня
совсем никого не любил?
Он покачал головой. Потом он вдруг выпрямился,
посмотрел по сторонам, окинул взглядом поле и небо.
— О, солнце уже совсем низко! — воскликнул он. —
Мне пора возвращаться.
— Куда же?
— В монастырь, к отцу Ансельму.
— В Мариабронн? Так ты оттуда! Но разве ты не хо-
чешь побыть еще немного со мною?
— Хочу, очень.
— Ну так останься!
— Нет, это было бы негоже. Да и травы мне велено
собрать побольше.
13 Г.Гессе
385
Герман Гессе
— Ты что же, монастырский?
— Да, я ученик. Но больше я не хочу там оставаться.
Можно я приду к тебе, Лиза? Где ты живешь, где твой
дом?
— У меня нет дома, мой милый. А не хочешь ли ты
назвать мне свое имя?.. Вот как, стало быть, тебя зовут
Гольдмунд? Поцелуй меня еще разок, Гольдмюндхен, а
потом уж и пойдешь.
— У тебя нет дома? А где же ты ночуешь?
— Если хочешь — с тобой вместе в лесу или в стогу.
Придешь сегодня ночью?
— Приду! Но куда? Где я найду тебя?
— Ты умеешь кричать по-совиному?
— Я никогда не пробовал.
— Попробуй!
Он попробовал. Женщина рассмеялась и похвалила его.
— Выходи же сегодня ночью из своего монастыря и
кричи по-совиному, я буду ждать где-нибудь неподале-
ку. Скажи, нравлюсь ли я тебе, Гольдмюндляйн, не-
смышленыш мой?
— Ах, Лиза, ты мне очень нравишься. Я приду. Да
хранит тебя Господь! А мне пора.
На взмыленном коне, уже в сумерках, прискакал
Гольдмунд в монастырь и обрадовался, увидя, что отцу
Ансельму нынче не до него: один из братьев, плескаясь
в ручье, поранил себе ногу острым черепком, оказавшим-
ся на дне.
Теперь нужно было отыскать Нарцисса. Он спросил
о нем одного из тех монахов, чья очередь сегодня была
прислуживать в трапезной. Монах ответил, что Нарцисс
не придет к вечерней трапезе, что у него сегодня пост и
что сейчас он, должно быть, спит, потому что ночью ему
предстоят вигилии1. Гольдмунд, не раздумывая, помчал-
ся к другу. Жилищем Нарцисса стала на время приуго-
товительных духовных упражнений одна из покаянных
келий в глубине монастыря. Туда и побежал Гольдмунд.
Здесь: особый род молитв католических монахов (лат.).
386
Наргщсс и Гольдмунд
У двери он прислушался, но в келье царила тишина. Он
бесшумно вошел. О том, что это было строжайше запре-
щено, он в тот миг не думал.
Нарцисс лежал на узком ложе; в полумраке он, лежа-
щий на спине, со скрещенными на груди руками и с блед-
ным, заострившимся лицом, похож был на покойника.
Глаза его, однако, были открыты; он не спал. Молча
взглянул он на Гольдмунда, без упрека, но и без всякого
участия, оставаясь неподвижным и так глубоко погру-
женным в себя, так далеко отстоящим от него — в дру-
гом мире, в другом времени, — что ему понадобились не-
малые усилия, дабы узнать друга и понять смысл его
слов.
— Нарцисс! Прости, прости меня, друг, за то, что я
нарушил твой покой, не из озорства сделал я это. Я знаю,
тебе сейчас нельзя говорить со мною, и все же я прошу
тебя нарушить этот запрет и выслушать меня.
Нарцисс не сразу ответил; он поморгал глазами, слов-
но стряхивая с себя остатки сна.
— Есть ли в том необходимость? — спросил он нако-
нец бесцветным голосом.
— Да, в том есть необходимость. Я пришел простить-
ся с тобою.
— Стало быть, и впрямь есть необходимость. Ты при-
шел не напрасно. Садись же сюда, подле меня. У нас еще
есть четверть часа, потом начинается первая вигилия.
Он выпрямился на своем жестком ложе из голых до-
сок; Гольдмунд сел рядом с ним.
— Прости меня!.. — повторил он виновато. Келья,
дощатое ложе, лицо Нарцисса, бескровное и истомлен-
ное, полуотсутствующий взор его — все отчетливо гово-
рило ему о том, как неуместен был его приход.
— Мне нечего прощать тебе. Не обращай на меня вни-
мания, со мною все в порядке. Так ты, стало быть, хо-
чешь проститься со мною? Ты уходишь из монастыря?
— Я ухожу сегодня же. Ах, как мне рассказать тебе
это?.. Все разрешилось так внезапно!
— Приехал твой отец? Или от него пришло известие?
387
Герман Гессе
— Ни то и ни другое. Сама жизнь пришла ко мне. Я
ухожу — без отца, без дозволения. Я убегаю, слышишь?
Тебе будет стыдно за меня!
Нарцисс смотрел на свои длинные тонкие пальцы,
призрачно белевшие из-под широких рукавов рясы. С
улыбкою — не на строгом, изнуренном лице, а лишь в
голосе — молвил он:
— У нас очень мало времени, дорогой. Говори же
только самое необходимое, говори кратко и внятно. Или,
может быть, мне самому сказать тебе, что произошло?
— Скажи! — попросил Гольдмунд.
— Ты влюбился, малыш, ты встретил женщину.
— Откуда же ты опять все знаешь?!
— Ты сам помог мне догадаться обо всем. Твое состоя-
ние, о аппсе, являет все признаки того опьянения, кото-
рое называют влюбленностью. Ну а теперь рассказывай.
Гольдмунд робко положил руку на плечо друга:
— Ну вот, ты уже все сказал. Только на этот раз ты
сказал нехорошо, Нарцисс, неверно. Все случилось ина-
че. Я был в чистом поле и задремал на солнце, а когда
проснулся, то увидел, что голова моя лежит на коленях у
какой-то красивой женщины, и я тотчас же понял, что это
мать моя пришла за мною. Нет, я не принял эту женщину
за свою мать — у нее были черные волосы и карие глаза,
а мать моя так же белокура, как и я. И все же это была
она, это был ее зов, это была весть от нее. Как будто из
мечтаний моего собственного сердца явилась вдруг чужая
красивая женщина, положила мою голову к себе на коле-
ни и улыбалась мне, словно цветок, и была ласкова со
мною — при первом же поцелуе во мне будто что-то рас-
таяло и так странно защемило. Вся тоска, испытанная
мною когда-либо, все мечты, все сладкие страхи, все тай-
ны, что доселе дремали во мне, вдруг ожили, все преоб-
разилось, исполнилось волшебства, все обрело смысл. Она
показала мне, что такое женщина, и открыла ее тайну. За
полчаса она сделала меня старше на много лет. Я так мно-
го узнал! Я вдруг понял, что не могу больше оставаться
здесь ни дня. Я уйду, как только наступит ночь.
388
Нарцисс и Гольдмунд
Нарцисс выслушал его и кивнул головой.
— Это и в самом деле случилось внезапно, — молвил
он, — но это то, чего я и ожидал. Я буду часто думать о
тебе. Мне будет не хватать тебя, аписе. Могу ли я что-
нибудь сделать для тебя?
— Если сможешь, замолви за меня словечко нашему
аббату, чтобы он не проклял меня. Кроме тебя, он един-
ственный человек в монастыре, чьи мысли обо мне мне
небезразличны. Ты и он.
— Я знаю. Есть ли у тебя еще какое-нибудь пожела-
ние?
— Есть, одна просьба: когда-нибудь, вспоминая обо
мне, — помолись за меня! И... спасибо тебе!
— За что, Гольдмунд?
— За дружбу твою, за терпение, за все. За то, что ты
выслушал меня сегодня, хотя тебе и было нелегко. А еще
за то, что ты не стал удерживать меня.
— Как же я могу удерживать тебя? Ты ведь знаешь
мои мысли обо всем этом... Но куда же ты пойдешь,
Гольдмунд? У тебя есть цель? Ты уходишь к той жен-
щине?
— Да, я ухожу с нею. Цели же у меня нет. Она из
других краев; похоже, у нее нет родины; быть может, она
цыганка.
— Хорошо. Но скажи мне, дорогой, знаешь ли ты, что
путь твой с нею может оказаться очень недолог? Сдается
мне, тебе не следовало бы чересчур полагаться на нее. У
нее, быть может, есть родственники, быть может, даже
муж. Кто знает, как они примут тебя.
Гольдмунд прислонился к другу.
— Я знаю это, — отвечал он, — хотя до сих пор мне
это ни разу не пришло на ум. Я уже говорил тебе: у меня
нет цели. И женщина эта, что была со мною так ласко-
ва, — тоже не моя цель. Я ухожу к ней, но не ради нее.
Я ухожу, потому что должен уйти, потому что слышу не-
кий зов.
Он вздохнул и умолк, и некоторое время они сидели,
не произнося ни слова, прислонившись друг к другу,
389
Герман Гессе
печальные и все же счастливые сознанием своей неруши-
мой дружбы. Затем Гольдмунд продолжал:
— Я вовсе не так слеп и простодушен, как ты, может
быть, думаешь. Нет. Я ухожу без сожаления, потому что
чувствую, что так надо, и потому что испытал сегодня
нечто удивительное. Но я не думаю, что меня ждут лишь
радости и услады. Я думаю, путь мой будет нелегок. И
все же он будет прекрасен, я верю в это. Это прекрас-
но — принадлежать женщине, отдаваться ей! Не смейся
надо мною, если то, что я говорю, кажется тебе безум-
ством. Пойми: любить женщину, отдаваться ей, объять ее
всем существом своим и чувствовать себя объятым ею,
словно облаком, — это не совсем то, что ты называешь
«влюбленностью» и о чем говоришь с усмешкою. Тут не
над чем насмехаться. Для меня это путь к жизни и путь
к смыслу жизни... Ах, Нарцисс, я должен покинуть тебя!
Я люблю тебя, Нарцисс, и благодарю тебя за то, что ты
сегодня пожертвовал ради меня своим сном. Трудно мне
расставаться с тобою. Ты не забудешь меня?
— Не береди душу себе и мне! Я никогда не забуду
тебя. Ты когда-нибудь вернешься. Я прошу тебя об этом,
я буду ждать тебя. Если тебя одолеют невзгоды, возвра-
щайся или дай мне знать... Прощай, Гольдмунд, да хра-
нит тебя Бог!
Он поднялся. Гольдмунд обнял его. Памятуя о том,
что друг его не любит ласк, он не поцеловал его, а лишь
погладил его руку.
Надвинулась ночь. Нарцисс запер келью и пошел к
церкви, постукивая сандалиями по каменным плитам.
Гольдмунд проводил его сухую угловатую фигуру влюб-
ленными глазами до самого конца коридора, где ее вне-
запно проглотил мрак портала и она исчезла, как при-
зрак, властно востребованная, втянутая неумолимым
зевом аскетизма, подвижничества и добродетели. О, как
удивительно, как бесконечно странно и запутанно все в
этой жизни! Как странно и ужасно и то, что он пришел к
другу со своим переполненным и хлынувшим через край
сердцем, со своей ликующе-хмельной влюбленностью в
390
Нарцисс и Гольдмунд
час, когда тот, самоуглубленный, изнуренный постом и
бдением, готовился распять на кресте свою юность, свое
сердце, свои чувства, принести их в жертву и пройти
суровую школу послушания, чтобы служить одному
лишь только духу и окончательно стать пшиз1ег уегЫ
ётшЧ Вот он только что лежал смертельно усталый и
потухший, с бледным лицом и исхудавшими руками, по-
хожий на покойника, а через минуту, вновь ясен и при-
ветлив, посвятил себя другу, обратив к нему, влюбленно-
му, еще пахнущему женщиной, свой слух и пожертвовав
своим скудным отдыхом меж двумя покаянными молит-
вами! Странно все это. Странно и удивительно прекрас-
но, что есть и такая любовь — самозабвенная и одухот-
воренная. Как непохожа она на ту другую любовь,
изведанную им сегодня посреди залитого солнцем поля,
ту хмельную, безрассудную игру чувств! И все же и то и
другое было любовью. Ах, теперь Нарцисс исчез, скрыл-
ся из глаз, напоследок еще раз так отчетливо показав
ему, как неизмеримо велика разница меж ними, как не-
похожи они друг на друга. Теперь он стоит на коленях
перед алтарем, просветленный духом, готовый к ночи
молитв и созерцания, в которой ему отведено лишь два
часа на отдых и сон, в то время как он, Гольдмунд, уже
готов бежать прочь, чтобы где-то под деревьями отыскать
Лизу и вновь предаться с нею тем сладостным, животным
играм! Нарцисс сумел бы сказать обо всем этом что-ни-
будь мудрое. Что ж, он, Гольдмунд, — не Нарцисс. Он
вовсе не обязан был разгадывать эти прекрасные и жут-
кие загадки и чудеса и изрекать что-нибудь важное. У
него не было иных обязанностей, кроме этой одной —
идти все дальше и дальше своими неведомыми, безумны-
ми путями, сужденными лишь ему, Гольдмунду. У него
не было иных обязанностей, кроме того, чтобы отдавать-
ся и любить — любить своего молящегося в ночной церк-
ви друга не меньше, чем молодую, красивую, теплую
женщину, что ждала его где-то поблизости.
Служителем божественного слова (лат.).
391
Герман Гессе
Когда он, раздираемый сотней противоречивых
чувств, крался под сенью дворовых лип к заветной лазей-
ке на мельнице, он все же поневоле усмехнулся, вспом-
нив вдруг тот вечер, в который он вместе с Конрадом
покидал монастырь через эту же лазейку, чтобы «сходить
в деревню». С каким волнением и тайным страхом от-
правлялся он на эту маленькую запретную прогулку, а
сегодня он уходил навсегда, избрав куда более запретные
и опасные пути, и не чувствовал страха, не думал ни о
привратнике, ни о настоятеле, ни об учителях.
В этот раз досок у ручья не оказалось; мостик сделать
было не из чего. Он разделся донага, бросил платье на
другой берег и вброд перешел глубокий и быстрый ру-
чей, по грудь в холодной воде.
Пока он одевался на другом берегу, мысли его вновь
вернулись к Нарциссу. С необыкновенной ясностью уви-
дел он, к стыду своему, что в этот час совершает не что
иное, как то, что тот давно уже предвидел и к чему дав-
но терпеливо вел его. Он вновь отчетливо, как живого,
увидел этого умного, немного насмешливого Нарцисса,
который наслушался от него немало глупых речей и кото-
рый однажды в незабвенную минуту раскрыл ему глаза,
причинив нестерпимую боль. Он вновь отчетливо услы-
шал сказанные им тогда слова: «Ты спишь на груди у
Матери, я бодрствую в пустыне... Твои мечты обращены
к девушкам, мои — к юношам».
Сердце его на мгновение сжалось, словно от холода;
ужасным одиночеством повеяла на него обступившая его
ночь. Позади остался монастырь, чужая, но все же лю-
бимая и надолго приютившая его родина.
В то же время понял он и другое. Он понял, что Нар-
цисс перестал быть его мудрым и заботливым вожатым,
его недремлющим оком. Сегодня — он понял это — он
перешагнул рубеж, за которым ему самому придется
отыскивать свои пути, за которым Нарцисс уже не смо-
жет вести его за собой. Он рад был, что осознал это; ему
неловко и тягостно было оглядываться назад и вспоми-
нать о своей зависимости. Он прозрел и перестал быть
392
Нарцисс и Гольдмунд
ребенком и учеником. Сознавать это было благом. И все
же — как тяжело было расставаться! Оставлять его там,
в церкви, коленопреклоненным, понимая, что не можешь
ничего ему дать, не в силах ничем помочь, что ничего не
значишь в его судьбе! Расставаться надолго, быть может
навсегда, не иметь от него никаких известий, не слышать
его голоса, не видеть его царственных очей!
Усилием воли он вырвался из плена этих мыслей и
торопливо пошел по узкой каменистой дороге. В сотне
шагов от монастырских стен он остановился, отдышался
и крикнул, как мог, по-совиному. Ответом ему был та-
кой же крик где-то вдали, вниз по ручью.
«Кричим друг другу, точно лесные звери», — подумал
он и тотчас же вспомнил час любви перед вечерней за-
рей; только теперь ему пришло на ум, что слова — да и
то немногие и малозначащие! — произнесены были лишь
напоследок, в самом конце их ласк. Как долги были его
беседы с Нарциссом! Теперь же он, похоже, попал в дру-
гой мир, где разговорам нет места, где друг друга при-
зывают совиными криками, где слова не имеют значения.
Ему это было по душе, у него сегодня не было потребно-
сти в словах или мыслях, ему нужна была только Лиза,
только это безмолвное, бессловесное, немое осязание,
соитие, это болезненно-сладостное таяние плоти.
Лиза уже поджидала его, она вышла навстречу ему из
леса. Он протянул к ней руки, чтобы ощутить ласковыми,
чуткими пальцами ее лицо, ее волосы, ее шею и затылок,
стройный стан и упругие бедра. Обняв ее за плечи, он
пошел за нею, не произнося ни слова, не спрашивая куда.
Она уверенно повела его в ночной лес; он едва поспевал
за нею, она же, словно лисица или хорек, казалось, могла
видеть в темноте и шла, не натыкаясь на ветки и не спо-
тыкаясь. Он доверился своей спутнице, покорно следуя за
ней в ночь, в лес, в слепой, таинственный мир, не ведаю-
щий ни слов, ни мыслей. Он уже больше ни о чем не ду-
мал: ни о покинутом монастыре, ни о Нарциссе.
Молча шли они сквозь мрачный лес, то по мягким, упру-
гим, как подушки, мхам, то по жестким ребрам древесных
393
Герман Гессе
корней, то под пологом неба, светлеющим меж высоких
прозрачных крон, то в кромешной тьме; ветви кустар-
ников хлестали его по лицу, колючие стебли ежевики
цеплялись за платье. Она чувствовала себя уверенно и
всюду легко находила дорогу, почти не останавливаясь,
почти не медля. Спустя некоторое время они пришли к
нескольким разрозненным, далеко отстоящим друг от
друга соснам; над ними широко раскинулось бледное
ночное небо, лес кончился, перед ними лежала луговая
долина; сладко запахло сеном. Они перешли малень-
кий, бесшумно струящийся ручей; здесь, в долине, было
еще тише, чем в лесу, — ни шелеста листвы, ни шороха
потревоженных лесных тварей, ни потрескивания ва-
лежника.
У большого стога сена Лиза остановилась.
— Останемся здесь, — сказала она.
Они забрались в сено и затихли, переводя дыхание и
наслаждаясь покоем, оба немного уставшие. Они устро-
ились поудобнее и молча слушали тишину, чувствуя, как
постепенно охлаждаются их разгоряченные ходьбою
лица. Гольдмунд, объятый приятной усталостью, играю-
чи сгибал и вновь распрямлял колени, глубоко дышал
ночной свежестью, ароматом сена и не думал ни о про-
шлом, ни о будущем. Медленно, не сразу поддался он
притягательной силе своей возлюбленной, околдованный
ее запахом и теплом, отвечая время от времени на ее лас-
ки и чувствуя с восторгом, как она постепенно раскаля-
ется на огне желания и все теснее прижимается к нему.
Нет, здесь не нужны были ни слова, ни мысли. Он остро
чувствовал все, что было важно и прекрасно, — молодую
силу и простую здоровую красу женского тела, чувство-
вал, как оно наливается жаром и вожделеет; он остро
чувствовал также и то, что в этот раз она желает быть
любимой по-другому, иначе, чем в первый раз, что те-
перь ей хочется не соблазнять и поучать его, а уступать
его вожделению и натиску. Он молчал, пропуская сквозь
себя могучие, незримые токи; он блаженствовал, ощущая
беззвучный, тихо набирающий силу пожар, который воз-
394
Нарцисс и Гольдмунд
горелся в них обоих и превратил их скромное ложе в
живое, пламенеющее средоточие этой безмолвной ночи.
Когда он склонился над лицом Лизы, скрытым темно-
тою, и стал целовать ее уста, — глаза и лоб ее вдруг вы-
ступили из мрака и замерцали в мягком, трепетном све-
те; он замер, с изумлением глядя, как светлеет и ширится
этот блик. Наконец он понял и обернулся: над черной
кромкой далеко протянувшегося леса взошла луна. Слов-
но завороженный, смотрел он на белый мягкий свет, мед-
ленно покрывающий ее лоб, щеки, ее круглую светлую
шею, и наконец промолвил, тихо и восторженно:
— Какая ты красивая!
Она улыбнулась словам его, словно подарку; он при-
поднял ее за плечи, бережно высвободил ее шею из пла-
тья и принялся снимать с нее одежды, одну за другой, и
вскоре холодноватый лунный свет залил ее обнаженные
плечи и грудь мерцающим сиянием. Глазами и устами
самозабвенно повторял он линии нежных теней, ласкал
их взорами и поцелуями; она же замерла, как заколдо-
ванная, затаила дыхание, с потупленным взглядом и тор-
жественным выражением на лице, так, будто красота ее,
доселе неведомая даже ей самой, в этот миг была впер-
вые замечена и открыта.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Над полями расстилалась прохлада, и луна час за ча-
сом поднималась все выше и выше — влюбленные, за-
бывшись в своих играх, на своем мягко освещенном
ложе, потеряли счет времени: одолеваемые дремой, они
вместе погружались в короткий сон, пробудившись же,
вновь тянулись друг к другу, воспламеняли друг друга,
вновь сплетались друг с другом и вновь проваливались в
сон. Наконец они затихли в изнеможении; Лиза тяжело
дышала, уткнувшись лицом в сено, Гольдмунд неподвиж-
но лежал на спине и широко раскрытыми глазами нео-
трывно смотрел на бледное лунное небо; в душе у обоих
395
Герман Гессе
медленно поднималась великая печаль, скрыться от ко-
торой они могли лишь во сне. Они спали глубоко и от-
чаянно, спали жадно, словно в последний раз, словно
некий судия обрек их на вечное 8дение и теперь им нуж-
но было успеть напитать себя сном на всю оставшуюся
жизнь.
Проснувшись, Гольдмунд увидел, что Лиза приводит
в порядок свои черные волосы. Некоторое время он рас-
сеянно, в полусне наблюдал за нею.
— Ты уже не спишь? — произнес он наконец.
Она резко обернулась, словно в испуге.
— Мне пора идти, — сказала она подавленно и сму-
щенно. — Я не хотела будить тебя.
— А я тоже не сплю. Что, нам уже пора в путь? Но
мы же странники, мы никуда не торопимся.
— Я — да, — отвечала она. — А тебе ведь надо в мо-
настырь.
— Мне больше не надо в монастырь, я теперь — как ты,
я совсем один, и у меня нет цели. Я пойду с тобой, да?
Она отвела взгляд в сторону.
— Гольдмунд, ты не можешь пойти со мной. Я возвра-
щаюсь к своему мужу. Он будет меня бить, потому что я
не ночевала дома. Я скажу ему, что заблудилась, но он,
конечно, не поверит.
Тут Гольдмунд вспомнил, что Нарцисс все это пред-
сказал ему. Вот, стало быть, как обернулось дело.
Он встал и протянул ей руку.
— Я просчитался, — сказал он. — Я думал, мы будем
вместе... Но скажи-ка, неужто ты и в самом деле остави-
ла бы меня здесь одного и убежала, не простившись?
— Ах, я думала, ты рассердишься и станешь меня бить.
Когда меня бьет муж — это еще полбеды, так уж сужде-
но. Но мне не хотелось терпеть побои еще и от тебя.
Он сжал ее руку.
— Лиза, — молвил он, — я не стану бить тебя ни се-
годня, ни завтра — никогда! Может, тебе лучше остать-
ся со мною, чем возвращаться к мужу, который тебя ко-
лотит?
396
Нарцисс и Гольдмунд
Она стала вырывать свою руку.
— Нет! Нет! Нет! — воскликнула она плаксивым го-
лосом.
Он почувствовал, что сердце ее рвется прочь, что по-
бои мужа ей дороже, чем его добрые слова, и выпустил
ее руку. Она заплакала и бросилась бежать. Закрыв мок-
рое лицо руками, она быстро удалялась от него. Он не
вымолвил больше ни слова, только смотрел ей вслед. Ему
было жаль ее, сиротливо бегущую прочь по скошенному
лугу, влекомую какою-то неумолимою, какою-то неведо-
мою силой, о которой он теперь часто будет думать. Ему
было жаль ее, и самого себя ему тоже было немного
жаль: похоже, ему не повезло; вот он сидит, одиноко и
как-то нелепо, покинутый, оставшийся сам с собою.
Между тем его все еще клонили к земле усталость и вож-
деленный сон, никогда еще не был он так изнурен. Горе-
вать и кручиниться можно будет и после, подумал он и в
тот же миг уснул и спал до тех пор, пока высоко подняв-
шееся солнце не стало припекать.
Теперь он вновь был полон сил. Проворно подняв-
шись, он побежал к ручью, умылся и утолил жажду. В
голове у него теснились воспоминания; множество виде-
ний, множество сладостных, нежных ощущений благо-
ухали, словно диковинные цветы, из мрака этой ночи
любви. Занятый ими, он бодро пустился в путь, еще раз,
вновь и вновь переживая в мыслях все испытанное им:
воскрешал в памяти запах и вкус, тепло и упругую мяг-
кость женской плоти. Сколько грез сделала явью эта чу-
жая смуглая женщина, сколько набухших почек лопнуло
и расцвело благодаря ей, сколько любопытства и тоски
утолила и тут же вновь разожгла она в нем!
А перед ним раскинулись поле и луг, засохшая пашня
и темный лес, за которым, должно быть, прячутся дво-
ры и мельницы, деревня, а может быть, город. Впервые
мир лежал перед ним как на ладони, открытый и жду-
щий, готовый принять его, щедро наделить его радостями
и горестями. Он больше не ученик, который видит мир
через окно, и странствие его — не прогулка, неизбежным
397
Герман Гессе
концом которой будет возвращение. Огромный мир стал
для него действительностью, и он был частицей его, с ним
связана была судьба его, небо было теперь его небом,
земля — его землею. Как ничтожно мал был он в этом
огромном мире; точно заяц или жук, держал он свой путь
сквозь его лазурно-зеленую бесконечность. Здесь его уже
не разбудит монастырский колокол, не позовет в церковь,
на занятия, в трапезную.
О, как голоден он был! Полкаравая ячменного хлеба,
чашка молока, миска супу — что за дивные это были
воспоминания! Желудок проснулся в нем, словно алчу-
щий волк. Он шел мимо ржаного поля; колосья еще не
дозрели, но он с жадностью набросился на них, руками
и зубами доставал маленькие скользкие зерна из оболоч-
ки и долго жевал их и, прежде чем отправиться дальше,
набил себе карманы колосьями. Потом ему попались лес-
ные орехи, еще совсем зеленые, и он аппетитно затрещал
их звонкой скорлупой. Орехами он тоже не забыл запа-
стись.
И вот вновь начался лес, сосновый бор, перемежае-
мый кое-где дубами и ясенями, и, обнаружив здесь не-
сметное количество черники, он устроил себе привал и
долго ел и наслаждался прохладой. Среди редкой и же-
сткой лесной травы синели колокольчики, коричневые
солнечные бабочки порхали меж деревьев, правя свой
причудливый, зигзагообразный полет. Вот в таком же
лесу жила когда-то святая Женевьева; ее история сразу
же полюбилась ему. О, как бы он хотел повстречаться с
нею здесь! Может быть, где-нибудь в этом лесу, в пещере
или шалаше живет одинокий отшельник, какой-нибудь
старый бородатый монах? А может, здесь промышляют
угольщики, он был бы рад приветствовать их. Или хотя
бы разбойники — ему-то они, верно, не причинили бы
вреда. Славно было бы повстречать здесь людей, все рав-
но каких. Но он, конечно же, понимал: может статься,
что он еще долго будет идти лесом, и день, и два, а то и
дольше, и никого не встретит. И к этому тоже нужно
было быть готовым, раз уж ему выпала такая доля. Раз-
398
Нарцисс и Гольдмунд
думывать тут было нечего, надо было принимать жизнь
такою, какою она предстает ему.
Он услышал стук дятла, и ему захотелось выследить
его; долго все попытки его увидеть птицу оставались
тщетными; наконец он все-таки обнаружил ее и некото-
рое время наблюдал за тем, как она одиноко сидела,
словно прилепленная к стволу дерева, и долбила его, не
щадя своей маленькой неутомимой головки. Жаль, что
звери не умеют говорить! Как славно было бы окликнуть
дятла и сказать ему что-нибудь приветливое, и, быть
может, услышать от него что-нибудь интересное — о его
лесной жизни, о его работе, о его радостях. Эх, уметь бы
превращаться в зверей и птиц!
Он вспомнил, как порой в часы досуга рисовал каран-
дашом на своей аспидной доске, изображал разные фи-
гуры, цветы, листья, деревья, животных, человеческие
головы. Нередко он подолгу не мог оторваться от этой
занятной игры и иногда, вообразив себя Творцом, сам
начинал создавать диковинные существа: он пририсовы-
вал чашечке цветка глаза и рот, обращал пучок распус-
тившихся на ветке листьев в несколько замысловатых
фигур, наделял дерево головою человека. За этой игрою
не раз бывал он счастлив и околдован и колдовал сам и
проводил линии, еще не ведая, что родится из них —
лист дерева или голова рыбы, лисий хвост или бровь че-
ловека. Хорошо бы уметь так же легко перевоплощаться,
думал он теперь, как те игривые линии на его дощечке!
Ему вдруг очень захотелось стать дятлом, на один день, а
может быть, на один месяц, — жить в кронах деревьев,
сновать вверх-вниз по гладким стволам, долбить крепким
клювом кору, добывая из-под нее разные лакомства, и
говорить на языке дятлов. Между тем звонкое дерево
далеко разносило сладкий, ядреный перестук дятла.
Много лесной твари повстречал Гольдмунд на своем
пути. Ему попадались зайцы; выскочив из кустов, испу-
ганные его приближением, они замирали на месте, уста-
вившись на него, и мчались прочь, прижав уши, только
пятки сверкали. На маленькой поляне он обнаружил
399
Герман Гессе
большую змею; она не уползла от него: это была вовсе и
не змея, а лишь ее кожа; он поднял ее и долго разгляды-
вал красивый серо-коричневый узор на спине; солнце
светило сквозь эту прозрачную мертвую оболочку, тон-
кую, словно паутина. Он видел черных дроздов с жел-
тыми клювами; устремив на него неподвижный взгляд
своих черных испуганных глаз-бусинок, они улетали
прочь, почти касаясь крыльями земли. Часто попадались
малиновки и зяблики. Глубоко в лесу он видел трясину,
круглую дыру, заполненную зеленою густою водой, по
которой сновали взад-вперед, мешая друг другу, длинно-
ногие пауки, увлеченные какою-то непонятною игрой, а
над ними летали стрекозы с густо-синими крыльями. А
однажды, уже под вечер, он видел... вернее сказать, он
не видел ничего, кроме трепещущих, неистово сотрясае-
мых кустов, но слышал треск ветвей и звучные шлепки
шагов по мокрой земле — какой-то невидимый большой
зверь всею мощью своею стремительно продирался
сквозь заросли, олень, а может быть, вепрь, он не знал
этого. Долго стоял он, затаив дыхание от -ужаса, с бью-
щимся сердцем, слушал, как удаляется зверь, и еще дол-
го не мог прийти в себя после того, как все стихло.
Он не смог найти дорогу из леса и принужден был
заночевать здесь. Выбирая место для ночлега и готовя
себе ложе из мхов, он мысленно представлял себе, что
было бы, если бы он никогда больше не смог выбраться
из этого леса и должен был бы навсегда остаться в нем.
И он понял, что это было бы большим несчастьем. Пи-
таться одними лишь ягодами — это было бы еще полбе-
ды, спать на мхах тоже; кроме того, со временем ему,
несомненно, удалось бы построить себе хижину и, может
быть даже, добыть огонь. Но всегда, до конца дней сво-
их быть одному, жить среди безмолвно дремлющих де-
ревьев, среди зверей, которые разбегаются, едва заметив
тебя, — это было бы невыносимо грустно. Не видеть
людей, никого не поприветствовать, никому не пожелать
доброй ночи, не встретиться ни с чьим взглядом, не смот-
реть на девушек и женщин, не испытать ни одного поце-
400
Нарцисс и Голъдмунд
луя, позабыть навеки эту тайную, сладостную игру уст
и рук — о, это было бы немыслимо! Если уж ему выпал
бы такой жребий, то он попытался бы стать животным,
медведем или оленем даже ценою отказа от вечного бла-
женства. Быть медведем и любить свою медведицу —
это было бы не так уж плохо, во всяком случае куда
лучше, чем, сохранив свой разум, свой язык и все ос-
тальное, остаться со всем этим одному и жить в печали
и нелюбви.
Затаившись на своем ложе из мхов в ожидании сна,
он с любопытством и робостью слушал множество непо-
нятных, загадочных звуков ночного леса. Теперь они
должны будут заменить ему товарищей, с ними он дол-
жен будет жить, к ним привыкать, с ними ссориться и
вновь мириться; он породнился с лисами и косулями, с
соснами и елями, с ними он должен будет жить, с ними
делить солнце и ветер, с ними ожидать рассвета, с ними
голодать и трапезовать.
Потом он уснул, и ему снились животные и люди, ему
снилось, будто он медведь и ласкает Лизу, а потом по-
жирает ее. Среди ночи он проснулся, насмерть перепу-
ганный, сам не зная отчего; сердце его тревожно билось;
горестные думы навалились на него и не давали уснуть.
Он вспомнил, что ни вчера, ни сегодня не молился на
ночь. Встав на колени, он дважды произнес вечернюю
молитву — за сегодня и вчера. Вскоре он вновь уснул.
Утром он удивился, посмотрев вокруг: он не сразу
вспомнил, где находится. Страх перед лесом постепенно
улегся, он с новой радостью отдался лесной жизни, от-
правившись дальше и определяя дорогу по солнцу. Спу-
стя некоторое время он обнаружил совершенно ровную
полосу леса с редким подлеском, состоящую сплошь из
старых, могучих и прямых, как стрела, белых пихт; он
шел меж этих стройных колонн, и они напоминали ему
колонны главной монастырской церкви, той самой церк-
ви, в черном портале которой совсем недавно исчезла
фигура его друга Нарцисса. Когда же это было? Неужто
всего два дня назад?
401
Герман Гессе
Лишь через два дня и две ночи выбрался он из леса.
С отрадою примечал он знаки близости людей: возделан-
ная земля, полоски ржи и овса, зеленые луга, пересекае-
мые то здесь, то там едва заметными узенькими тропками.
Гольдмунд срывал колосья ржи и жевал зерна; приветливо
улыбались ему нивы и пажити; ласково и весело встреча-
ло его все вокруг после долгого лесного заточения: тро-
пинки, овсы, отцветшие и побелевшие головки чернухи.
Скоро он увидит людей.
Через час, а может, и того меньше, проходя мимо
чьей-то пашни, он обнаружил на меже поклонный крест,
опустился перед ним на колени и помолился. Потом он
обогнул выступ холма и застыл на месте перед тенистою
липой, восхищенный мелодией звонкого ключа, вода ко-
торого бежала по деревянной трубе в длинное деревян-
ное же корыто; напившись студеной, вкусной воды, он
вдруг с радостью заметил несколько соломенных крыш,
выглядывавших из-за кустов бузины, ягоды которой уже
потемнели. Еще отраднее, чем все эти дружественные
знаки, было для него мычание коровы: оно прозвучало
ему навстречу так благостно, так по-домашнему тепло и
многообещающе, словно приглашение отдохнуть.
Нерешительно поглядывая на хижину, из которой
донеслось мычание коровы, он подошел ближе. Перед
дверью, прямо на земле, сидел рыжеволосый голубогла-
зый мальчуган, подле него стоял глиняный горшок с во-
дою; из земли и воды малыш делал «тесто», которым уже
покрыты были его босые ноги. С блаженно-серьезным,
почти торжественным выражением на лице разминал он
липкую грязь руками, стискивал ее в ладонях, наблюдая,
как она вылезает меж пальцев, а потом лепил из нее ша-
рики и помогал себе при этом подбородком.
— Здравствуй, малыш, — ласково произнес Гольдмунд.
Но мальчуган, подняв голову и увидев незнакомца,
раскрыл рот, скривил толстую мордашку, захныкал и
бросился на четвереньках в дом. Гольдмунд последовал
за ним и попал в кухню; там было так темно, что он,
после ослепительного полуденного солнца, ничего не мог
402
Нарцисс и Гольдмунд
разобрать. На всякий случай он произнес благочестивое
приветствие — ответа не последовало; вскоре, однако,
сквозь испуганный крик ребенка он расслышал тонкий
старческий голос, пытавшийся успокоить малыша. Нако-
нец в темноте показалась маленькая старушонка; она
приблизилась, поднесла руку к глазам, защищая их от
света, и взглянула на гостя.
— Желаю здравствовать, матушка, — воскликнул
Гольдмунд. — Да благословят все святые твое доброе
лицо — целых три дня не видал я человеческого лица.
Старушонка устремила на него придурковатый взгляд
своих зорких глаз.
— Чего ты хочешь? — спросила она нерешительно.
Гольдмунд протянул ей руку и погладил ее сухую ла-
донь.
— Я хочу пожелать тебе доброго здоровья, матушка,
да отдохнуть немного, а заодно и помочь тебе развести
огонь. Не откажусь и от краюхи хлеба, если ты угостишь
меня, но это не к спеху.
Он разглядел прилаженную к стене скамью и опустил-
ся на нее, а старуха тем временем отрезала кусок хлеба
мальчугану, который уже смотрел на пришельца с жад-
ным любопытством, готовый, однако, в любую минуту
вновь заплакать и убежать. Старуха отрезала еще один
кусок хлеба и протянула его Гольдмунду.
— Спасибо, — поблагодарил он, — да вознаградит
тебя Бог.
— В брюхе-то небось пусто? — спросила женщина;
— Нет, оно у меня набито черникой.
— Ну ешь. Сам-то откуда?
— Из Мариабронна, из монастыря.
— Поп, что ли?
— Нет. Ученик. Странствую.
Она посмотрела на него, полунасмешливо, полупри-
дурковато, и покачала головой на тощей морщинистой
шее. Пока он ел, она вновь выпроводила малыша за по-
рог, на солнце. Потом вернулась обратно и спросила,
снедаемая любопытством:
403
Герман Гессе
— А что-нибудь новенькое слыхал?
— Ничего особенного. Отца Ансельма знаешь?
— Нет. А что?
— Болен он.
— Болен? Помрет?
— Не знаю. Что-то с ногами. Ему тяжело ходить.
— Помрет?
— Я не знаю. Может быть.
— Ну, помрет так помрет. Мне пора суп варить. На-
режь-ка мне щепы.
Она дала ему еловое полено, хорошенько высушенное
у очага, и нож. Он принялся строгать полено, погляды-
вая на старуху, которая суетливо совала щепу в золу,
склонялась над нею, дула, пока она не загорелась. Пос-
ле этого она уложила слоями, строго соблюдая какую-то
особенную, одной лишь ей известную последователь-
ность, еловые и буковые ветки и поленья; открытый очаг
озарился ярким, веселым пламенем, и она подвинула к
огню большой черный котел, свисавший из жерла дымо-
хода на закопченной цепи.
По велению старухи Гольдмунд наносил воды из источ-
ника, снял сливки с молока и теперь, сидя в дымном по-
лумраке, смотрел, как пляшут языки пламени, а над ними
то появляется, озаряемое красными отблесками, то вновь
исчезает костлявое, морщинистое лицо стряпухи; он слы-
шал, как по соседству, за дощатою перегородкой, топта-
лась и тыкала мордою в ясли корова. Ему все это очень
нравилось. Липа, источник, пляшущий огонь под котлом,
сопение и фырканье жующей коровы, тупые удары ее
копыт в стенку, полутемная кухня со столом и скамьей,
хлопоты маленькой старушки — все это было славно и
прекрасно, все пахло пищей и миром, человеком и теплом,
все пахло родиной. Здесь имелось и две козы, а от стару-
хи он узнал, что позади хижины есть еще и свинарник и
что сама она приходится хозяину бабкой, а мальчуган,
стало быть, ее правнук. Звали его Куно; время от време-
ни он входил в дом и, не произнося ни слова, поглядывал
на гостя с опаскою, но больше уже не плакал.
404
Нарцисс и Гольдмунд
Пришел крестьянин с женою; они очень удивились,
увидев в доме незнакомого человека. Крестьянин, гото-
вый уже разразиться бранью, потащил юношу за руку к
двери, чтобы взглянуть на его лицо при свете дня; уви-
дев же его, он рассмеялся, дружески хлопнул гостя по
плечу и пригласил его к столу. Они расселись за столом
и стали есть, и каждый макал свой кусок хлеба в общую
миску с молоком, и когда молока осталось лишь на до-
нышке, крестьянин допил его.
Гольдмунд спросил, нельзя ли ему остаться до завтра
и- переночевать под его кровом. Хозяин отвечал, что
нельзя, мол, им и без него тесно; но во дворе еще хвата-
ет сена, и он уж, верно, найдет себе место для ночлега.
Жена его усадила малыша рядом с собою; она не
принимала участия в разговоре, но все время, пока они
ели, любопытный взор ее прикован был к юному незна-
комцу. Кудри его и глаза сразу же произвели на нее
сильное впечатление, затем она с тайной отрадою приме-
тила его тонкие, гладкие руки и их свободные, изящные
движения. Какой статный и благородный незнакомец,
думала она, и как молод! Но что ее поразило сильнее
всего и покорило ее сердце, так это голос незнакомца,
этот таинственно-певучий, вкрадчиво-чарующий, излуча-
ющий тепло молодой мужской голос, похожий на ласку.
Долго еще могла бы она слушать этот голос.
После еды крестьянин принялся хлопотать в хлеву;
Гольдмунд вышел из дома, вымыл руки и присел у ис-
точника, наслаждаясь прохладою и слушая плеск воды.
Он колебался: казалось бы, здесь его уже ничто не дер-
жит, однако жаль было вновь отправляться в дорогу.
Вышла крестьянка, поставила ведро под струю воды, и
пока оно наполнялось, она произнесла вполголоса:
— Эй, послушай, если ты подождешь до вечера, я
принесу тебе поесть. Вон там, за длинным ячменным
полем есть сено, его до завтра не будут убирать. Оста-
нешься до вечера?
Он посмотрел на ее покрытое веснушками лицо, на ее
сильные руки, легко управлявшиеся с ведром; большие
405
Герман Гессе
светлые глаза ее тепло лучились. Он улыбнулся ей и кив-
нул, и через миг она уже шагала с полным ведром к дому,
а в следующее мгновение исчезла в темноте за порогом.
Гольдмунд, довольный, исполненный благодарности, си-
дел и слушал плеск бегущей воды. Спустя немного време-
ни он тоже вошел в дом, нашел крестьянина, попрощался
с ним и со старухою и поблагодарил за хлеб-соль. В доме
пахло гарью, копотью и молоком. Только что он был ему
прибежищем, родиной, и вот уже вновь стал чужбиной.
Пожелав хозяевам добра, он шагнул за порог.
Неподалеку, за хижинами, он обнаружил маленькую
капеллу, а рядом красивую рощицу — несколько старых
кряжистых дубов, земля меж которых покрыта была ко-
роткою травой. Здесь в тени он и остался и долго задум-
чиво бродил меж толстых стволов. Странно все это, думал
он, — женщины, любовь; тут и вправду не нужны ника-
кие слова. Всего лишь два-три слова понадобилось жен-
щине, чтобы указать ему место свидания, остальное было
сказано без слов. Но как? Глазами, да, глазами, и каким-
то особенным тоном ее глуховатого голоса, и еще чем-то
другим, быть может, запахом, тем нежным, едва улови-
мым излучением кожи, по которому мужчины и женщи-
ны немедленно узнают о том, что желанны друг для дру-
га. Удивительно все это — словно некий проникновенный
тайный язык. И как быстро он овладел этим языком! Он
с радостью ждал вечера, он сгорал от любопытства и га-
дал, какою же окажется эта высокая белокурая женщи-
на, какими будут ее взоры, ее стоны, ее тело, движения
и ласки — уж верно, не такими, как у Лизы. Где-то она
теперь — Лиза, со своими густыми черными волосами, со
своею смуглою кожей, с ее прерывистыми вздохами?
Избил ли ее муж? Думает ли она еще о нем? Или уже
нашла себе нового любовника, как он сегодня нашел но-
вую женщину? Как быстро все происходит, как много
повсюду счастья, как пленительно оно и горячо и как
удивительно быстротечно! Ведь это грех, прелюбодей-
ство; еще совсем недавно он предпочел бы умереть злою
смертью, чем совершить этот грех. И вот он поджидает
406
Нарцисс и Гольдмунд
уже вторую женщину, и совесть его безмолвствует и ос-
тается невозмутимой. Впрочем, невозмутимой ее все же
едва ли можно было назвать; однако не прелюбодейство
и вожделение были причиною того, что совесть порою
мучила и тяготила его. Это было что-то другое, чему он
не мог найти имени. Это было неясное чувство вины —
не нажитой, а врожденной. Быть может, это и было то,
что теологи называют первородным грехом? Пожалуй,
что так. Да, сама жизнь заключала в себе нечто вроде
вины — иначе зачем такому чистому, такому мудрому
человеку, как Нарцисс, подвергать себя, словно преступ-
ника, суровому покаянию? Или зачем ему самому, Гольд-
мунду, чувствовать где-то в глубине существа своего эту
вину? Разве он не счастлив? Разве он не молод, не здо-
ров, не свободен, как птица в поднебесье? Разве его не
любят женщины? Разве это не прекрасно — чувствовать,
как то острое вожделение, испытываемое тобою самим,
передается женщине? Почему же тогда счастье его все-
таки не было совершенным? Почему в него, в это молодое
счастье — так же как в добродетель и мудрость Нарцис-
са, — могла проникать эта странная боль, этот вкрадчивый
страх, эта скорбь по бренности всего сущего? Почему он
порою предается долгим и мрачным раздумьям, твердо
зная, что он — не мыслитель?
И все же это славная штука — жизнь. Он сорвал в
траве маленький фиолетовый цветок, поднес его к гла-
зам, заглянул в крошечные продолговатые, покрытые
сетью прожилок чашечки, в лоне которых трепетали тон-
кие волоски тычинок; словно в материнском чреве или в
мозгу мыслителя, там пульсировала жизнь, объятая не-
зримой дрожью сладострастия. О, почему он так мало
знает?.. Почему не может заговорить с этим цветком?..
Но ведь даже человек с человеком не может говорить по-
настоящему, так, чтобы оба понимали друг друга, — для
этого требуется особое везение, особая дружба и готов-
ность души. Нет, это все-таки счастье, что любовь не
нуждается в словах, иначе она отравлена была бы недо-
разумениями и глупостью. Ах, как удивительны были
407
Герман Гессе
глаза Лизы, полузакрытые от избытка блаженства и слов-
но подернутые пеленою смерти — лишь полоска синева-
той белизны в узких прорезях трепещущих ресниц, —
сотни, тысячи ученых или поэтических слов не смогли бы
выразить это! Да и вообще ничего нельзя выразить в сло-
вах или хотя бы вычленить в сознании — и при этом все
же приходится вновь и вновь испытывать навязчивую
потребность говорить, подчиняться вечной необходимос-
ти думать!
Он любовался лепестками крохотного цветка, пора-
жался тому, как красиво, как удивительно мудро распо-
ложены они на стебле. Хороши были стихи Вергилия, он
любил их; но среди них попадались и такие, которые
даже наполовину не были столь ясны и мудры, столь
прекрасны и совершенны, как эта чудная спираль из кро-
хотных лепесточков вкруг стебля. Каким счастьем, каким
блаженством, каким восхитительным, благородным и
мудрым деянием было бы, если бы человек мог сотворить
хотя бы один-единственный такой цветок! Но, увы, ник-
то этого не может, ни один герой, ни один император, ни
один архиепископ или святой.
Когда солнце повисло над самым горизонтом, он от-
правился дальше, отыскал место, которое указала ему
крестьянка, и стал ждать. Как хорошо ждать и сознавать,
что к тебе спешит женщина и несет с собою много-много
любви!
Она пришла и принесла завернутые в холщовую тря-
пицу большой ломоть хлеба и кусок сала. Развязав узе-
лок, она положила перед ним угощение со словами:
— Это тебе. Ешь.
— Потом, — отвечал он. — Не по хлебу изголодался
я. Я изголодался по тебе. О, покажи мне скорее, что за
лакомства ты припасла для меня!
Много лакомств припасла она для него: крепкие, жад-
ные уста, крепкие, блестящие зубы, крепкие руки — опа-
ленные солнцем у запястий, они были белы и нежны
выше локтей. Слов она знала немного, но зато в горле у
нее рождались дивные, манящие звуки, и когда она по-
408
Нарцисс и Гольдмунд
чувствовала на себе его руки, такие нежные, такие лас-
ковые и чуткие, какие никогда доселе не касались ее
тела, по коже ее пробежал озноб, а из груди вырвался
стон, похожий на мурлыканье кошки. Она знала очень
немного любовных игр — меньше, чем Лиза, — но в ней
было столько силы, она так крепко обняла своего мило-
го, словно хотела задушить его. По-детски наивной и
жадной была ее любовь, простой и стыдливой, несмотря
на крепость объятий. Гольдмунд был счастлив с нею.
Потом она ушла, тяжело вздохнув, с трудом оторвав-
шись от юноши: ей нужно было спешить обратно.
Гольдмунд остался один, счастливый и печальный.
Лишь спустя некоторое время вспомнил он о хлебе и сале
и принялся за свой одинокий ужин; между тем уже дав-
но наступила ночь.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Немало воды утекло с той поры, как Гольдмунд пус-
тился в свое странствие и пошел по свету, нигде не за-
держиваясь долее чем на одну ночь, желаемый и облас-
канный женщинами, потемневший от зноя, исхудавший
от скудной пищи и дорожной жизни. Немало женщин
простились с ним на рассвете и ушли прочь, иные в сле-
зах; не раз думал он: «Отчего же никто из них не остает-
ся со мною? Отчего они, хоть и любят меня, и ради одной
лишь ночи любви принимают на душу грех прелюбодей-
ства, — отчего же они тотчас спешат обратно к своим
мужьям, которые не скупятся для них на тумаки?» Ни
одна из них не попросила его всерьез остаться, ни одна
не попросила взять ее с собою, из любви решившись раз-
делить с ним радости и горести бродячей жизни. Правда,
он никого из них и не звал с собою и ни с кем не говорил
об этом; вопрошая свое сердце, он убеждался, что свобо-
да ему дороже; он не мог припомнить ни одной из своих
возлюбленных, тоска по которой не покинула бы его в
объятиях другой. И все же он удивлен был и опечален
409
Герман Гессе
тем, что любовь — любовь женщин и его собственная
любовь — повсюду казалась такою недолговечною, так
же быстро гасла, как и возгоралась. Неужто это так и
должно быть? Неужто так было всегда и везде? Или он
сам тому виною, сам таков, что женщины, вожделея его
и считая красивым, не требуют от него иного союза, чем
краткое, безмолвное соитие в стогу сена или на ложе из
мха? Быть может, причина заключается в его странниче-
стве, в том, что оседлым людям жизнь скитальцев вну-
шает ужас? Или все же он сам, лишь он один, его склад
речей и помыслов, виноват в том, что женщины желали
его и миловали, словно красивую куклу, а затем возвра-
щались к своим мужьям, даже если там их ожидали по-
бои? Он не знал этого.
Учиться у женщин он готов был и днем и ночью. Его
влекло больше к девушкам совсем юным, не знавшим
еще мужчин и неискушенным в любви: в них он мог
влюбляться страстно; однако девушки, робкие, любимые
и заботливо оберегаемые близкими, были большей час-
тью недоступны. Но он охотно учился и у женщин. Каж-
дая оставляла ему что-нибудь на память: необычный
жест, необычный поцелуй, особую игру, особый способ
отдаваться или противиться. Гольдмунд принимал все,
он был гибок и ненасытен, как дитя, он открывал сердце
для любых соблазнов и потому лишь сам был так соблаз-
нителен. Одной красоты его едва ли достало бы, чтобы с
такою легкостью покорять женщин; ему помогала эта
детскость, эта открытость, это проникнутое любопыт-
ством целомудрие страсти, эта совершенная готовность
ко всему, чего только могла потребовать от него женщи-
на. Сам того не ведая, он с каждою возлюбленною был в
точности таким, каким она создала его в своих мечтах и
желала видеть наяву, — с одною нежен и медлителен, с
другою груб и нетерпелив, с третьей робок и простоду-
шен, как вновь посвященный отрок, с четвертою искусен
и затейлив. Он готов был к забаве и к борьбе, к стонам и
веселью, к стыдливости и бесстыдству; он делал только
то, чего страстно желала сама женщина, только то, к
410
Нарцисс и Гольдмунд
чему она склоняла его. Это-то и чуяли в нем женщины с
умным сердцем, потому-то и был он их любимцем.
А он между тем учился. За малый срок он не только
научился множеству любовных утех и премудростей и
впитал в себя опыт многих любовниц. Он научился так-
же видеть, чувствовать, обонять и осязать женщин во
всем их многообразии; он изощрил слух свой и научился
различать малейшие оттенки голоса и по звучанию его
порою без ошибки угадывал нрав своей новой возлюблен-
ной и меру ее любвеобилия; с неослабевающим востор-
гом рассматривал он бесконечно разнообразные особен-
ности женщин, дивясь тому, какими разными могут быть
форма головы или округлость колена, как по-разному
обрамляют волосы чело. Он сумел бы теперь в темноте,
с закрытыми глазами, одними лишь нежно-чуткими паль-
цами отличить кудри или кожу и покрывающий ее пушок
одной подруги от кудрей или кожи другой. Он начинал
уже понимать, что в этом, может быть, и заключается
смысл его странствий, что, может быть, именно для того
и несет его по свету, от одной женщины к другой, чтобы
он все глубже постигал это искусство распознавать и раз-
личать, все более совершенствовал его и все усерднее в
нем упражнялся. Быть может, в этом и было его пред-
назначение: до конца, до совершенства познать женщин
и любовь сотнями и тысячами способов, во всей их тыся-
челикости, подобно тому как иные музыканты владеют
не одним лишь инструментом, но несколькими — тремя,
четырьмя и более. Для чего это было нужно и куда вело
его, он не ведал; он чувствовал лишь, что это его путь.
Быть может, он и был одарен способностью к латыни и
логике, однако дар этот едва ли можно было назвать осо-
бенным, удивительным, редким — в любви же, в играх с
женщинами ему достался именно такой дар: здесь он
учился без труда, здесь он ничего не забывал, здесь опыт
его множился и приводился в порядок сам собою.
Однажды, через год или два, пришел Гольдмунд в
усадьбу зажиточного рыцаря, отца двух красивых моло-
дых дочерей. Дело было ранней осенью; ночи становились
411
Герман Гессе
прохладней; прошлого осенью и зимою он изведал муки
холода и теперь не без тревоги думал о дне грядущем:
нелегко странствовать зимою. Он попросил пищи и ноч-
лега. Приняли его любезно, а услышав, что гость обучал-
ся книжным наукам и знает греческий, рыцарь пересадил
его от стола прислуги за господский стол и обращался с
ним почти как с ровней. Дочери его, Лидия и Юлия,
сидели, потупив взоры; старшей было восемнадцать лет
от роду, младшей едва исполнилось шестнадцать.
На следующий день Гольдмунд собирался отправиться
дальше. Надежды на то, что сумеет добиться ласк одной
из этих белокурых красавиц, он не питал, а других жен-
щин, ради которых он мог бы остаться, в замке не было.
Но после утренней трапезы рыцарь увлек его в сторонку
и отвел в маленькую комнату, которую приспособил для
особых занятий. Скромно поведал он юноше о своей люб-
ви к книгам и учености, показал ему сундук с рукопися-
ми, собранными им самим, показал письменный поставец,
который велел смастерить для себя, и запас прекрасней-
шей бумаги и пергамента. Благочестивый рыцарь этот, как
потом постепенно узнал Гольдмунд, обучался в юности
разным наукам, которые затем оставил, чтобы посвятить
себя ратному делу и светской жизни; в зрелые годы, од-
нако, терзаемый тяжким недугом, услышал он Божий
глас, обращенный к нему, и, повинуясь ему, совершил
паломничество, дабы искупить грехи молодости. Он побы-
вал в Риме, добрался даже до Константинополя, воротив-
шись же в отечество, нашел родителя своего преданным
земле, а дом опустевшим, поселился в нем и принялся
хозяйствовать, женился, потерял супругу и один воспиты-
вал дочерей, а теперь, на склоне жизни, взялся за перо и
бумагу, чтобы составить подробное описание своего па-
ломничества. Несколько глав уже были готовы, но, как
сам он признался юноше, латынь его была весьма слаба и
всюду стесняла его речь. Поведав об этом, он предложил
Гольдмунду новое платье и пристанище в обмен на согла-
сие исправить и переписать набело уже написанное, а так-
же продолжить с ним вместе сей труд.
412
Нарцисс и Гольдмунд
Близились холода; Гольдмунд знал, что это означает
для странника. Новое платье тоже очень пригодилось бы
ему. Больше же всего понравилась юноше мысль о том,
что он надолго останется под одною крышею с красивы-
ми сестрами. Без долгих раздумий дал он свое согласие.
Спустя два-три дня ключнице велено было отпереть шкап
с тканями; среди прочего добра в нем нашлось прекрас-
ное коричневое сукно, из которого и были заказаны пла-
тье и шапка для Гольдмунда. Рыцарь, правда, предлагал
черный цвет и желал бы видеть гостя в наряде магистра,
но тот воспротивился и сумел отговорить его от этой за-
теи; новый убор — не то пажа, не то егеря — удался на
славу и был юноше очень к лицу.
С латынью тоже дело спорилось. Они вместе прошли
все написанное, и Гольдмунд не только исправил множе-
ство неточных и неказистых слов, но и переделал то тут,
то там короткие неуклюжие предложения рыцаря в
стройные латинские периоды с добротной конструкцией
и безупречным сопзесиНоп ^етрогит1. Рыцарь не мог
нарадоваться и не скупился на похвалы. Каждый день
проводили они за этими трудами не менее двух часов.
В замке, представлявшем собою обширный укреплен-
ный хутор, Гольдмунд без труда находил себе занятия.
Он участвовал в охоте, упражнялся в стрельбе из арба-
лета, наставляемый егерем Хинрихом, подружился с со-
баками и мог сколько душе угодно скакать верхом. Не
часто можно было застать его одного: то он беседовал с
лошадью или собакой, то с Хинрихом или ключницею
Леей, толстою старухой с грубым мужским лицом, боль-
шой охотницей до шуток и веселья, а то с каким-нибудь
юным псарем или с пастухом. Ему не стоило бы труда
сделаться любовником жены мельника, но он не позво-
лял себе этого и разыгрывал невинность.
Дочери рыцаря приводили его в восторг. Младшая
была краше, но так дичилась Гольдмунда, что почти не
размыкала в его присутствии уст. Он же относился к
Согласованием времен (лат.).
413
Герман Гессе
обеим девицам с величайшею осторожностью и учтиво-
стью, однако они воспринимали всякую его попытку
сблизиться с ними как назойливое волокитство. Младшая
еще более замыкалась в себе, претворяя робость в упрям-
ство. Старшая, Лидия, усвоила в отношении его особый
тон, полууважительный, полунасмешливый, и обходи-
лась с ним как с неким чрезвычайно занятным ученым чу-
даком, засыпала его вопросами, интересовалась монас-
тырскою жизнью, напустив на себя при этом по
обыкновению насмешливый и по-дамски высокомерный
вид. Он охотно мирился с этим, он обращался с Лидией
как с дамою, а с Юлией как с маленькою монашкою, и
если ему удавалось после ужина задержать девиц за сто-
лом увлекательною беседою долее обычного или если
Лидия в саду или во дворе заговаривала с ним и позво-
ляла себе подтрунить над ним, то он уж был доволен и
почитал это за очередной шаг вперед.
Долго держалась этой осенью листва на высоких ясе-
нях во дворе, долго цвели в саду астры и розы. И вот
однажды явились в замке гости, соседский помещик с
женою и конюхом: погожий день сделал прогулку их в
чистом поле особенно приятною, так что они и не заме-
тили, как подкрался вечер, и теперь принуждены были
попроситься к соседу на ночлег. Приняли их очень ра-
душно, кровать Гольдмунда тотчас же перенесена была
из комнаты для гостей в кабинет, а комнату отвели суп-
ругам; хозяин велел зарезать с полдюжины кур и послал
слугу на мельницу за свежею рыбой. Гольдмунд с радос-
тью принял участие в этих праздничных хлопотах, от
него не укрылось, что гостья с первых же мгновений
приметила его. И едва успел он по голосу и странно из-
менившемуся взору женщины почувствовать ее восторг и
желание, как он тут же почувствовал с возрастающим
азартом, как изменилось поведение Лидии: она притих-
ла, замкнулась и стала наблюдать за ним и за дамою. Во
время праздничного ужина, когда ножка дамы вдруг
принялась игриво задевать ногу Гольдмунда под столом,
его радовало не столько это заигрывание, сколько мрач-
414
Нарцисс и Гольдмунд
ное, пристальное внимание, с которым Лидия следила за
их игрою, ее жадные, пылающие взоры. Наконец он, на-
меренно уронив на пол нож, нагнулся под стол и ласко-
во погладил ножку дамы; Лидия побледнела и закусила
губу, он же как ни в чем не бывало продолжил забавные
рассказы о монастырской жизни, чувствуя, что гостья, едва
постигая смысл рассказываемых историй, слушает лишь
его искушающий голос. Слушали его и другие — патрон
его с благосклонною улыбкою, гость с неподвижным ли-
цом, хотя и его сердца коснулся огонь, горевший в юно-
ше. Никогда еще Лидия не видала его таким: он расцвел
на глазах, воздух вокруг него напоен был страстью, гла-
за его сверкали, голос звенел счастьем, молил о любви.
Все три женщины чувствовали это, каждая по-своему:
Юлия с гневным осуждением и неприязнью, жена рыца-
ря с гордым упоением, Лидия с болезненным волнением
сердца, производимым острою тоскою, робким голосом
протеста и жгучею ревностью, от которых лицо ее как
будто сделалось тоньше, а глаза разгорелись холодным
огнем. Гольдмунд чувствовал все эти волны, они прихлы-
нули к нему, словно тайные ответы на его призывы; слов-
но птицы, кружили над его головою любовные помыслы,
стыдливо-покорные, строптивые, противоборствующие
друг другу.
После трапезы — время было уже позднее — Юлия
удалилась; с глиняным светильником в руке, в котором
колебалось пламя свечи, покинула она зал, холодная, как
монашенка. Остальные еще посидели часок, и пока ры-
цари толковали об урожае, об императоре и епископе,
Лидия с горящими взорами следила за тем, как Гольд-
мунд и гостья плели сеть небрежной беседы ни о чем,
сквозь которую, однако, проглядывало тонкое, сладкое
кружево недомолвок и намеков, взглядов и жестов, ис-
полненных тайного смысла, согретых запретным теплом.
Жадно, с сладострастием и в то же время с отвращением
вдыхала девушка эти пагубные пары, а заметив или почув-
ствовав, как колено Гольдмунда касается под столом коле-
на дамы, она вздрагивала, точно ощутив это прикосновение
415
Герман Гессе
сама. После, оставшись одна, она полночи не спала и все
прислушивалась с бьющимся сердцем к ночным шорохам,
убежденная в том, что эти двое обязательно сойдутся.
Она мысленно совершала за них то, в чем им было отка-
зано, она видела их объятия, слышала поцелуи, она дро-
жала от возбуждения, помышляя, однако, при этом со
страхом, равно как и с зловещею радостью, о том, что,
быть может, обманутый рыцарь застигнет любовников
врасплох и вонзит в сердце этому злодею Гольдмунду
свой кинжал.
Наутро небо затянули облака, подул сырой ветер, и
гость, вопреки всем просьбам и уговорам остаться по-
дольше, настоял на скорейшем отъезде. Лидия тоже
вышла проводить гостей, но, обмениваясь рукопожатия-
ми и прощальными речами, ничего не замечала вокруг:
все чувства ее поглотил взор, которым она следила за
дамою, за тем, как та, садясь в седло, поставила ногу в
протянутые Гольдмундом ладони и как он на мгновение
обхватил и крепко сжал рукою ее сапожок.
Гости ускакали, Гольдмунд отправился в кабинет, что-
бы продолжить работу. Спустя полчаса он услышал внизу
голос Лидии, отдававшей какие-то приказания, услышал,
как выводят коня; хозяин подошел к окну, взглянул вниз,
улыбнулся и покачал головою, потом они оба проводили
взглядом Лидию, которая поскакала со двора. Сочини-
тельство сегодня не ладилось, Гольдмунд был рассеян, и
хозяин в конце концов отпустил его с ласковой снисхо-
дительностью ранее обычного.
Гольдмунд тихонько вывел своего коня и, незаметно
покинув усадьбу, поскакал навстречу прохладно-сырому
осеннему ветру, в выцветшие просторы, и, все ускоряя
бег коня, чувствовал, как животное постепенно разогре-
вается под ним и как его собственная кровь все быстрее
струится по жилам. Он скакал по жнивью и залежным
полям, по лугам и топям, заросшим хвощом и осокою,
летел сквозь серую мглу осеннего дня, по усыпанным
ольшаником долинам, по гнилому сосновому лесу и
вновь по пустынной коричневатой вересковой степи.
416
Нарцисс и Голъдмунд
Далеко на гребне высокого холма показалась вдруг,
отчетливо видна на фоне светло-серого облачного неба,
фигурка Лидии; она ехала медленно, шагом, чуть пока-
чиваясь в высоком седле. Гольдмунд бросился к ней; она,
заметив, что ее преследуют, дала коню шпоры и помча-
лась прочь, с развевающимися волосами, то исчезая, то
вновь появляясь. Он летел за нею, словно охотник, жаж-
дущий добычи, сердце его ликовало; он то и дело подбад-
ривал коня ласковыми возгласами, весело читая на скаку
приметы местности: сгорбившиеся поля, ольшаник, групп-
ки кленов, глинистые берега болот, стараясь при этом не
потерять из виду своей цели — прекрасной беглянки. Он
должен был вот-вот настигнуть ее.
Когда Лидия убедилась в тщетности своих усилий,
она отпустила поводья, и лошадь ее перешла на шаг.
Она не обернулась, не посмотрела на своего преследо-
вателя. Напустив на себя гордый, нарочито равнодуш-
ный вид, она ехала дальше, как будто ничего не случи-
лось, как будто она была одна. Он поравнялся с нею, и
лошади их мирно зашагали рядом, стремя к стремени,
хотя и были, так же как и всадники, разгорячены беше-
ною скачкою.
— Лидия!.. — тихонько промолвил он.
Она не ответила.
— Лидия!
Она молчала.
— Как славно было видеть тебя скачущей вдалеке,
Лидия! Словно золотая молния летели за тобою по ветру
твои волосы. Как славно! Ах, до чего же хорошо, что ты
бежала от меня! Тут только и понял я, что ты все же
чуть-чуть меня любишь. Я не знал этого, вчера вечером
я еще сомневался. Лишь теперь, когда ты попыталась
скрыться от меня, я вдруг понял это. Славная моя, не-
наглядная, ты, верно, устала, давай же передохнем!
Он проворно спрыгнул наземь и тотчас же схватил
под уздцы ее коня, чтобы она еще раз не ускакала. Бе-
лее полотна было склонившееся над ним лицо девушки,
и когда он снял ее с седла, она разразилась рыданиями.
14 Г. Гессе
417
Герман Гессе
Он бережно отвел ее в сторонку, усадил на сухую траву
и опустился подле нее на колени. Она молча боролась со
слезами, боролась отчаянно и наконец совладала с собою.
— Ах, какой же ты негодяй!.. — молвила она, как
только немного пришла в себя. Ей еще трудно было го-
ворить.
— Я — негодяй?
— Ты — соблазнитель женщин, Гольдмунд. Забудем
все, что ты мне сейчас сказал, то были непристойные
речи, не пристало тебе так со мною говорить. Как мог ты
подумать, что я тебя люблю? Забудем об этом! А вот как
я забуду то, что мне пришлось увидеть вчера вечером?
— Вчера вечером? А что же ты увидела?
— Ах, не притворяйся, не лги! Это было отвратитель-
но и бесстыдно — как ты у меня на глазах заигрывал с
этой женщиной! Неужто тебе не стыдно? Ты даже гла-
дил ей ногу, под столом, под нашим столом! При мне, у
меня на глазах! А теперь, когда ее нет, ты принялся за
меня! Ты, видать, и вправду не ведаешь стыда!
Гольдмунд уже раскаялся в своих словах, сказанных
перед тем, как он снял ее с седла. Как глупо это было, в
любви слова — лишь помеха, ему следовало молчать.
Он больше не произносил ни слова. Он молча стоял
перед нею на коленях, такой красивый и такой несчаст-
ный, и печаль его передалась и ей. Он сам чувствовал
свою вину, но, несмотря на все, что она сказала, он чи-
тал во взоре ее любовь, и даже боль, запечатленная на ее
дрожащих устах, говорила о любви. Глазам своим он
доверял больше, чем ее речам.
Лидия меж тем ждала ответа. Так и не дождавшись
его, она еще горше поджала губы, взглянула на него зап-
лаканными глазами и повторила:
— Неужто тебе и в самом деле не стыдно?..
— Прости, — отвечал он смиренно, — мы говорим с
тобою о вещах, о которых не следует говорить. Это моя
вина, прости меня! Ты спрашиваешь, стыдно ли мне. Да,
мне стыдно. Но ведь я люблю тебя, слышишь? А любовь
не ведает стыда. Не сердись!
418
Нарцисс и Гольдмунд
Она, казалось, не слушала. Она сидела с горестно
сомкнутыми устами, устремив печально-задумчивый
взгляд куда-то вдаль, словно была совершенно одна.
Никогда еще не оказывался он в таком положении. И
виною всему были слова.
Он ласково прижался щекою к ее колену, и прикос-
новение это тотчас же произвело на него благотворное
действие. И все же он был немного растерян и опечален;
Лидия тоже все еще казалась печальной: по-прежнему
неподвижна и молчалива, она продолжала неотрывно
смотреть вдаль. Сколько смущения, сколько грусти! Од-
нако колено девушки благосклонно приняло ласковое
прикосновение его щеки, оно не отвергло ее. Блаженно
смежив глаза, он медленно впитывал в себя благородную
форму продолговатого девичьего колена. С радостным
умилением думал Гольдмунд о том, как прекрасно соче-
тается это нежное, изящное колено с красивыми, выпук-
лыми ногтями на ее руках. С благодарностью прижимал
он лицо к этому колену, и прикосновения щеки и уст его
были красноречивее слов.
И вот ему ответила ее рука, которая вдруг легла на его
волосы, робкая и невесомая. Милая рука! Он чувствовал*
он ощущал, как она тихо и по-детски неловко гладила его
волосы. Он не раз тайком разглядывал эту руку и любо-
вался ею, он знал ее, почти как свою собственную, эти
длинные тонкие пальцы с длинными розовыми холмиками
ногтей. И вот эти длинные нежные пальцы робко говорили
с его кудрями. Язык их был по-детски прост и несмел, но в
нем звучала любовь. Он благодарно терся головой о ее
руку, ощущал ладонь ее то затылком, то щеками.
Наконец она промолвила:
— Пора. Надобно возвращаться.
Он поднял голову, нежно взглянул на нее и осторож-
но поцеловал ее тонкие пальцы.
— Пожалуйста, вставай, — сказала она, — нам пора
домой.
Он тотчас же повиновался, они сели на лошадей и
тронулись в путь.
419
Герман Гессе
Сердце Гольдмунда переполняло счастье. Как краси-
ва была Лидия, как по-детски чиста и нежна! Он даже
еще не поцеловал ее и все же был щедро одарен и пере-
полнен ею. Они скакали во весь опор, и лишь у самого
замка, перед самыми воротами, она вдруг с ужасом ска-
зала:
— Нам нельзя было возвращаться вместе! Какие же
мы глупые!
А в самую последнюю минуту, когда они слезали с
коней и к ним уже спешил конюх, она шепнула ему в ухо
жаркою скороговоркою:
— Скажи — ты был сегодня ночью у этой женщи-
ны?..
Он помотал головою и принялся расседлывать коня.
После обеда, когда отец ее ненадолго отлучился, она
явилась в кабинет.
— Это правда? — спросила она страстно прямо с по-
рога, и он сразу же понял, о чем она говорит.
— Зачем же ты тогда так заигрывал с нею — так по-
стыдно! Зачем так добивался ее любви?
— Это все предназначалось тебе, — отвечал Гольд-
мунд. — Поверь мне, в тысячу раз охотнее я погладил бы
твою ножку. Но она ни разу не приблизилась ко мне под
столом и не спросила, люблю ли я тебя.
— Ты правда любишь меня, Гольдмунд?
— Да, очень.
— Но что же с нами будет?
— Не знаю, Лидия. Меня это мало заботит. Я счаст-
лив, оттого что люблю тебя, а что из этого получится —
о том я не думаю. Я люблю смотреть, как ты скачешь
верхом, люблю слушать твой голос, люблю, когда ты
гладишь мои волосы. Я был бы рад, если бы мог поцело-
вать тебя.
— Целовать можно только свою невесту, Гольдмунд.
Ты никогда не думал об этом?
— Нет, я никогда не думал об этом. Да и зачем? Ты
ведь знаешь так же, как и я, что никогда не сможешь
стать моею невестой.
420
Нарцисс и Гольд мунд
— Это верно. И раз ты не можешь быть моим мужем
и навсегда остаться со мною, то и негоже было говорить
мне о любви. Ты, видать, решил, что тебе удастся соблаз-
нить меня?
— Я ничего не решал и не думал, Лидия, я вообще
думаю гораздо меньше, чем тебе могло показаться. Я
ничего не желаю, кроме одного: чтобы ты однажды за-
хотела поцеловать меня. Мы слишком много говорим.
Влюбленные не говорят. Мне кажется, ты меня не лю-
бишь.
-- Утром я слышала другие речи.
— А я видел другие поступки!
— Что ты хочешь сказать?
— Сперва ты ускакала прочь, завидев меня. И я по-
думал, что ты любишь меня. Потом ты плакала, и я по-
думал: это оттого, что ты любишь меня. Потом голова
моя лежала у тебя на коленях, и ты гладила меня, и я
подумал, что это любовь. А теперь от этой любви не ос-
талось и следа.
— Я не такая, как та женщина, которой ты гладил
ногу. Ты, наверное, привык к таким женщинам.
— Нет, ты, слава Богу, — намного красивее и изящ-
нее, чем она.
— Я не о том.
— Да, но это так. Знаешь ли ты, как ты красива?
— У меня есть зеркало.
— Видела ли ты в нем свой лоб, Лидия? Свои плечи,
свои пальцы, свои колени? Видела ли ты, как похожи
они друг на дружку, как перекликаются они, словно риф-
мы одного стиха, как тесно связаны они одною и тою же
формой — вытянутой, продолговатой, твердой, стройной?
Видела ли ты все это?..
— Как ты заговорил! Ничего этого я, конечно, не ви-
дела, но теперь, когда ты говоришь об этом, я понимаю,
что ты имеешь в виду. Знай же: ты и в самом деле соблаз-
нитель, сейчас ты пытаешься разбудить мое тщеславие.
— Жаль, никак мне не удается угодить тебе! Но почему
же я непременно должен желать разбудить твое тщеславие?
421
Герман Гессе
Ты красива, и мне хотелось бы показать, как благодарен
я тебе за это. Ты принуждаешь меня говорить об этом
словами. Я мог бы сказать об этом во сто крат лучше без
всяких слов. Словами я ничему не могу научить тебя, а
ты — меня.
— И чему же я могла бы научиться у тебя?
— Да, ты у меня, а я у тебя. Но ты не хочешь этого.
Ты хочешь любить лишь того, чьею невестою ты станешь.
Он рассмеется, увидев, что ты ничего не умеешь, даже
целоваться.
— Вот оно что. Значит, вам угодно научить меня це-
ловаться, господин магистр?
Он молча улыбался ей. Не по душе были ему слова
ее, однако же сквозь резковатый и неискренний тон,
сквозь важную назидательность речей ее он чувствовал
смятение девичьего сердца, охваченного вожделением и
отчаянно борющегося с ним.
Он не отвечал. Молча улыбаясь ей, он поймал и не
отпускал больше ни на мгновение ее беспокойный взгляд,
и пока она медленно, все еще сопротивляясь, предава-
лась в его власть, он приближал уста свои к ее устам,
пока они не соединились. Он лишь едва ощутимо коснул-
ся губ ее, и они ответили ему слабым, детским поцелуем
и раскрылись вдруг, словно в болезненном удивлении,
когда он не отпустил их. Мягкою, искусительною ласкою
манил он ее ускользающие уста, и они вновь медленно,
нерешительно потянулись к нему, и он без насилия учил
ее, очарованную, искусству принимать и возвращать
поцелуй, пока она в изнеможении не уткнулась лицом
ему в плечо. Он не тревожил ее, не торопил, он упивал-
ся запахом ее тяжелых белокурых волос, бормотал ей на
ухо что-то ласково-ободряющее и вспоминал, как когда-
то и сам, неискушенный ученик, посвящен был в тайну
цыганкою Лизой. Как черны были ее волосы, как смугла
была кожа, как неистово палило солнце и как благоухал
завядший зверобой! И как давно это было, из какой дали
простирало к нему свои бледные лучи! Вот как быстро
увядает все, едва успев расцвести!
422
Нарцисс и Гольдмунд
Лидия медленно выпрямилась; просветленное лицо ее
было серьезно; широко раскрытые глаза светились любо-
вью.
— Мне пора, Гольдмунд, — промолвила она. — Заси-
делась я у тебя. Ах, Гольдмунд, любимый мой, милый!
Каждый день находили они способ уединиться, и Гольд-
мунд во всем покорился своей возлюбленной, осчастлив-
ленный и умиленный этой девичьей любовью. Иногда она
не желала ничего другого, как только держать его руки в
своих ладонях и смотреть в его глаза, и могла просидеть
так целый час, а затем прощалась с ним целомудренным
детским поцелуем. Иногда целовала его страстно и нена-
сытно, не позволяя ему даже прикоснуться к ней руками.
А однажды, пожелав доставить Гольдмунду особую ра-
дость, она, мучительно краснея и борясь с собою, показа-
ла ему свою грудь: робко выпростала она маленькую бе-
лую гроздь из складок платья и, когда он, стоя на коленях,
поцеловал ее, вновь заботливо спрятала ее, все еще крас-
ная, как маков цвет. Иногда они говорили друг с другом в
часы свиданий, но уже совсем иначе, не так, как в первый
день; они придумывали друг другу имена; она любила
рассказывать ему о своем детстве, о своих мечтах и заба-
вах. Не раз говорила она и о том, что любовь их — боль-
шой грех, потому что он не может жениться на ней; с гру-
стной покорностью говорила она об этом, облачая любовь
свою в печаль, словно в темное прозрачное покрывало.
Впервые почувствовал Гольдмунд, что внушает жен-
щине не только вожделение, но и любовь.
Как-то раз Лидия сказала ему серьезно:
— Ты так красив и так весел на вид. Но в глазах твоих,
глубоко-глубоко, — нет веселья, там одна лишь печаль. Как
будто они уже почуяли, что никакого счастья вовсе и нет и
что недолго тешит нас все прекрасное и дорогое сердцу. У
тебя самые красивые и самые грустные глаза на свете. Я
думаю, это оттого, что у тебя нет родины. Ты пришел ко
мне из леса и когда-нибудь снова уйдешь и будешь стран-
ствовать и спать на сырой земле... А где же моя родина?
Когда ты уйдешь, у меня, конечно, останется отец, сестра,
423
Герман Гессе
моя светлица, окошко, у которого я буду сидеть и думать о
тебе. Но родины у меня уже больше не будет.
Он не прерывал ее речи, молча слушал, то улыбаясь,
то хмурясь. Он никогда не утешал ее словами, он лишь
тихонько ласкал ее, прижимал к груди и бормотал что-
то нежно-бессмысленное, баюкал, как это делают нянь-
ки, утешая плачущих детей.
А однажды Лидия сказала:
— Хотела бы я знать, Гольдмунд, что с тобою станет, я
часто думаю об этом. Необычная будет у тебя жизнь и
нелегкая. Ах, дай Бог, чтобы тебе сопутствовала удача!
Иногда я думаю, что ты, наверное, станешь поэтом, сочи-
нителем, который умеет красиво выразить свои видения и
мечты. Ах, ты будешь странствовать по всему свету, и все
женщины будут любить тебя, а ты все же останешься
один. Возвращайся лучше в монастырь, к своему другу, о
котором все время рассказываешь мне! Я стану молиться
за тебя, чтобы ты не умер когда-нибудь один, в лесу.
Так говорила она, без тени улыбки на лице, с отре-
шенным взором. А потом вновь могла, смеясь, скакать с
ним по озябшим осенним полям или загадывать ему шут-
ливые загадки, бросать в него охапки пожухлой листвы
или блестящие на солнце желуди.
Однажды Гольдмунд лежал в своей каморе и тщетно
ждал сна. Сердце его наливалось какою-то необыкновен-
ною, блаженно-болезненною тяжестью; переполненное
любовью, переполненное печалью и растерянностью, оно
билось тяжело и гулко. Он слушал, как ноябрьский ве-
тер сотрясает кровлю; он уже привык к этому ежевечер-
нему ожиданию сна, который не спешил к нему. Привыч-
кою стала и ежевечерняя песнь Марии, тихонько
произносимая им вслух, но как бы обращенная внутрь:
То1:а рикЬга ез, Мапа,
ЕЬ таси1а оп^таПз поп ез! т Ье.
Ти 1аеиИа 1згае1,
1и ас1уоса!:а рессаЫгшп!1
1 Вся прекрасна ты, Мария, / И пятна изначального нет на тебе.
/ Ты радость Израиля, / Заступница грешных! (лат.)
424
Нарцисс и Гольдмунд
Мягкая незатейливая музыка эта мягко струилась в его
душу, а за окном выводил свою песнь ветер, песнь о не-
прикаянности и странствиях, о лесах, об осени, о жизни
бродяг. Он думал о Лидии, думал о Нарциссе, о своей
матери; тяжело и гулко билось его беспокойное сердце.
Вдруг он испуганно вздрогнул и, не веря глазам сво-
им, уставился во тьму: дверь каморы отворилась, на по-
роге появилась чья-то фигура в длинной белой рубахе —
Лидия, бесшумно ступая босыми ногами по каменным
плитам, вошла, тихонько прикрыла за собою дверь и села
на его постель.
— Лидия!.. — прошептал он. — Ласточка моя, мой
белый цветочек! Что же ты делаешь, Лидия?
— Я пришла к тебе на минутку, — отвечала она. —
Мне захотелось хоть одним глазком посмотреть, как мой
Гольдмунд лежит в своей кроватке, сердечко мое золотое.
Она легла к нему; молча лежали они бок о бок, с тя-
жело бьющимися сердцами. Она не противилась его по-
целуям, принимала ласку его восторженно-нежных рук,
но большего не позволяла. Спустя некоторое время она
мягко отстранила его руки, поцеловав его в глаза, бес-
шумно встала и через мгновение исчезла. Скрипнула где-
то дверь, на чердаке чем-то позвякивал и упруго гудел
ветер. Все было словно заколдовано, все исполнено было
тайны, щемящей тревоги, обещания, скрытой угрозы.
Гольдмунд плохо сознавал, где он и что с ним. Очнув-
шись от краткого, беспокойного забытья, он обнаружил,
что подушка его залита слезами.
Через несколько дней она вновь пришла к нему, пре-
лестный белый призрак, и полежала с ним с четверть
часа, как в прошлый раз. Он молча держал ее в объяти-
ях, а она все шептала и шептала ему на ухо, поверяя свои
заботы и горести. Он слушал ее с нежным вниманием и
тихонько гладил ее колени.
— Гольдмюндхен... — говорила она едва слышно,
прижавшись щекою к его щеке. — Как грустно, что мне
никогда не позволят быть твоею. Недолго осталось нам
быть вместе, скоро придет конец нашему маленькому
425
Герман Гессе
счастью, нашей тайне. Юлия уже заподозрила что-то,
скоро она заставит меня открыться ей. Или отец догада-
ется обо всем. Если он застигнет меня в твоей постели,
сокол ты мой златокрылый, — несдобровать тогда твоей
бедной Лидии, будет она стоять, обливаясь слезами, под
высоким деревом и смотреть, как ветер раскачивает ее
милого на суку. Ах, беги уж лучше сразу, еще лучше —
прямо сейчас, не дожидаясь, когда отец велит связать
тебя и повесить. Я уже видела одного повешенного, од-
ного вора. Я не хочу видеть тебя повешенным, слышишь!
Беги лучше, пока не поздно, и забудь обо мне; не дай
тебе Бог погибнуть, Гольдхен, не дай Бог, чтобы голубые
очи твои выклевали птицы! Ах нет, милый, не уходи,
тебе нельзя уходить, иначе что же я стану делать, если
ты покинешь меня?..
— А почему бы тебе не уйти со мною, Лидия? Бежим
вместе, мир велик!
— Это было бы так славно!.. — вздыхала она. — Ах,
как славно странствовать с тобою по всему свету! Но я
не могу. Я не могу ночевать в лесу, скитаться, не имея
родного угла, с соломою в волосах, не могу! Да и отца
не смогла бы я так опозорить. Нет, не говори мне ниче-
го, это не блажь. Я не могу! Я не решилась бы на это,
так же как не решилась бы есть из грязной тарелки или
лечь в постель прокаженного. Ах, ничего-то нам не доз-
волено, ничего из того, что было бы так славно и хоро-
шо, оба мы с тобою родились несчастными. Гольдхен,
бедный мой маленький мальчик, как бы мне и вправду
не пришлось увидеть тебя висящим на суку! А я — меня
сначала запрут на семь замков, а потом отправят в мона-
стырь. Любимый мой, ты должен покинуть меня и вер-
нуться к своим цыганкам да крестьянкам. Ах, уходи,
уходи, пока они не схватили тебя и не связали по рукам
и ногам! Никогда не бывать нам с тобою счастливыми,
никогда.
Он слушал, ласково поглаживая ее колени, потом,
едва ощутимо коснувшись кончиками пальцев нежной
бороздки в промежности, взмолился:
426
Нарцисс и Гольдмунд
— Цветик... Мы могли бы стать такими счастливыми!
Позволь мне!..
Она мягко, но решительно отстранила его руку и слег-
ка отодвинулась от него.
— Нет, Гольдмунд, — сказала она, — нет. Этого я тебе
не могу позволить. Это мне запрещено. Тебе, маленькому
бродяге, это, может быть, непонятно. Я, конечно, греш-
ница, плохая девушка, я позорю весь дом. Но в душе
моей, глубоко-глубоко, я все же еще сохранила гордость,
и туда нет доступа никому. Ты должен смириться с этим,
иначе я никогда больше не приду к тебе в комнату.
Ни разу не нарушил он ни одного ее запрета, не пре-
небрег ни одним ее желанием или всего лишь намеком.
Он и сам удивлялся тому, какую власть она возымела
над ним. Но он страдал. Чувства его оставались неуто-
ленными, сердце его порою отчаянно противилось этой
зависимости. Иногда он даже пытался освободиться от
нее. Иногда он принимался с глубочайшею почтительно-
стью ухаживать за Юлией, тем более что это было еще и
необходимою мерою предосторожности — поддерживать
с этой маленькою, но важною особою добрые отношения,
а если удастся, то и ввести ее в заблуждение, сбить с тол-
ку. Странные складывались у него отношения с этой
Юлией, то казавшейся ребенком, то вдруг поражавшей
всеведением взрослого. Она, без сомнения, была краше
Лидии, она была девушкою редкой красоты, и это, вмес-
те с ее детскою невинностью, помноженною на старуше-
чью рассудительность, представляло собою для Гольдмун-
да большой соблазн; временами он чувствовал себя крепко
влюбленным в Юлию. Именно в этом неодолимом соблаз-
не, которому подвергала его чувства младшая сестра, он
не раз с удивлением замечал, как велика разница меж
любовью и вожделением. Вначале он взирал на обеих се-
стер одними и теми же глазами, считал обеих достойными
желания — находя, однако, при этом, что Юлия красивее
и соблазнительнее, — без разбору добивался благосклон-
ности обеих, зорко следя за ними пытливым взором. И
вот теперь Лидия обрела над ним эту власть! Теперь он
427
Герман Гессе
любил ее так, что из любви готов был отказаться от пол-
ного обладания ею. Он познал и полюбил ее душу; своею
детскостью, нежностью и склонностью к печали она схо-
жа была с его собственной душою; часто его повергало в
изумление и восторг необычайное соответствие ее души
и тела; говорила ли она что-нибудь или делала, выража-
ла желание или суждение — речь ее и очертания души,
казалось, в точности повторяли разрез ее глаз и форму
пальцев, словно все это создано было по одному и тому
же образцу!
Порою, когда им овладевало чувство, будто он постиг
основные формы и законы, по которым сотворена была
ее сущность, ее душа и тело, у него рождалось желание
удержать этот образ и передать его на бумаге, и он пы-
тался на листах, тщательно скрываемых от чужого гла-
за, по памяти рисовать пером силуэт ее головы, линию
бровей, руку или колено.
С Юлией теперь было непросто. Она, несомненно,
чуяла запах любви, в которой купалась ее сестра, и, сне-
даемая сладострастным любопытством, обратилась всеми
чувствами своими к этому райскому саду, хотя своеволь-
ный рассудок ее не желал признаться в этом. Она выказы-
вала Гольдмунду преувеличенную холодность и неприязнь,
но иногда, забывшись, разглядывала его с восторженным
удивлением и похотливым любопытством. Она часто лас-
калась к Лидии, порою даже забиралась к ней в постель;
напуская на себя равнодушный вид, жадно дышала она
воздухом любви и томящейся плоти, шаловливо касалась
запретной и вожделенной тайны. Потом вдруг неожидан-
но давала понять Лидии почти в оскорбительной форме,
что знает о ее тайном грехе и презирает ее слабость.
Словно назойливый мотылек, дразня и мешая, порхало
это прекрасное и капризное дитя меж двумя влюбленны-
ми, лакомилось в мучительных грезах своею причастно-
стью к их секретам и то разыгрывало ни о чем не подо-
зревающую невинность, то давало почувствовать им свое
зловещее сообщничество; так незаметно превратилась она
из ребенка в могучую силу. Лидия страдала от этого
428
Нарцисс и Гольдмунд
больше, чем Гольдмунд, который встречался с маленькою
строптивицею обыкновенно лишь за трапезою. От Лидии
к тому же не могло укрыться, что он неравнодушен к
прелестям Юлии; время от времени она ловила его ува-
жительно-восторженный, блаженствующий взор, устрем-
ленный на сестру. Она не смела ничего сказать, все так
запуталось, все грозило бедой, и страшнее всего было
чем-нибудь рассердить или обидеть Юлию. Ах, каждый
день и каждый час тайна любви их могла быть раскры-
та, а нелегкому, робкому счастью их мог наступить ко-
нец, быть может, ужасный.
Иногда Гольдмунд вдруг удивлялся тому, что не бро-
сил все давным-давно и не ушел прочь. Нелегко было
жить так, как он жил теперь: любимым, но лишенным
надежды не только на дозволенное, долговечное счастье,
но и на исполнение простых, обычных любовных жела-
ний; с вечно распаленными, алчущими и не находящими
утоления чувствами и к тому же в постоянной опасности.
Чего ждал он, ради чего сносил все это, всю эту путаницу
и сумятицу чувств? Разве не были все эти переживания,
чувства и муки совести уделом оседлых, покоящихся в
лоне закона обитателей тепло натопленных горниц? Раз-
ве не мог он по праву бездомного бродяги, не связанного
никакими узами, отринуть эти нежности и сложности и
посмеяться над ними? Да, он мог, он имел это право и
потому уподобился шуту, пытаясь обрести здесь нечто
вроде родины и расплачиваясь за это такими мучениями.
И все же он делал это, продолжал страдать и страдал
охотно, и был, сам того не сознавая, счастлив при этом.
Это было глупо и тяжко, это было сложно и утомитель-
но — любить такою любовью, — но это было удивитель-
но. Удивительна была темно-густая, сладкая печаль этой
любви, ее безрассудность и безнадежность; прекрасны
были эти бессонные ночи, исполненные дум; прекрасно
и восхитительно было все это — печать страдания на ус-
тах Лидии, упавший, покорный голос ее, когда она гово-
рила ему о своей любви и тревоге. Скорбные знаки стра-
дания на лице Лидии, которое он с таким удовольствием
429
Герман Гессе
и усердием запечатлевал пером на бумаге, появились и
прижились всего за несколько недель, и он чувствовал,
что и сам за эти несколько недель стал будто бы старше,
стал другим, не умнее, но опытнее, не счастливее, но все
же богаче душою и мудрее. Он стал мужчиною.
Своим мягким, упавшим голосом Лидия говорила ему:
— Не печалься, не грусти из-за меня, я ведь хочу толь-
ко радовать тебя и всегда видеть тебя счастливым. Про-
сти, это я тебя опечалила, заразила своим страхом и уны-
нием. По ночам снятся мне такие странные сны: вот иду я
по пустыне, такой бескрайней и темной, что и не выра-
зить; иду я и иду, ищу тебя, а тебя все нет и нет, и я знаю,
что потеряла тебя и теперь так и буду всегда идти одна,
одна-одинешенька. Потом проснусь и думаю: ах, как хо-
рошо, как славно, что он еще здесь и я буду видеть его,
может, неделю, а может, всего лишь день, все равно —
главное, что он еще здесь!
Однажды утром, проснувшись, едва забрезжил день,
Гольдмунд лежал в своей постели, погруженный в бес-
связные думы; обрывки ночных сновидений еще роились
вкруг него. Ему снилась мать, снился Нарцисс, он еще
мог отчетливо видеть их образы. Когда он наконец осво-
бодился от этих незримых нитей, в глаза ему бросился
необычный свет, льющийся из окошка, некое странное
сияние. Он вскочил на ноги и подбежал к окну: карниз,
кровля конюшни, козырек усадебных ворот и поля за
оградою — все покрыто было синеватою, мерцающею,
снежною белизной. И его поразило противоречие между
тревогою в его сердце и смиренною тишиною зимней при-
роды. Как покойно, как трогательно и целомудренно от-
даются поля и рощи, холмы и равнины солнцу, ветру,
дождю, засухе или снегу! С какою красивою и сладкою
мукою несут эти клены и ясени свое зимнее бремя! Не-
ужто это невозможно — сделаться таким же, как они,
неужто у них нельзя ничему научиться? Задумчиво спу-
стился он во двор, походил по снегу, потрогал его рука-
ми, отправился к саду, посмотрел поверх опушенной сне-
гом ограды на согнувшиеся кусты роз.
430
Нарцисс и Гольдмунд
На завтрак был мучной суп; все говорили о первом
снеге, все — и девушки тоже — успели побывать на дво-
ре. Снег в этом году выпал поздно, уже близилось Рож-
дество. Рыцарь рассказывал о южных странах, где ни-
когда не бывает снега. Однако то, что сделало день этот
незабываемым для Гольдмунда, случилось лишь ночью.
Сестры в этот день крепко повздорили друг с другом,
о чем Гольдмунд и не подозревал. Ночью, когда в доме
все стихло и погрузилось во мрак, Лидия пришла к нему,
как обычно, молча легла рядом и положила ему голову
на грудь, чтобы слышать, как бьется его сердце, и уте-
шаться близостью милого. Она изнывала от печали и
страха: она опасалась предательства Юлии и не могла
решиться заговорить об этом с любимым, не желая огор-
чать его. Так лежала она, молча, припав к его груди, с
отрадою слушая произносимые им время от времени не-
жные слова и ощущая тепло его руки, ласкающей ее во-
лосы.
И вдруг — едва прошло несколько минут после ее
прихода — она резко вздрогнула и выпрямилась, глаза
ее были широко раскрыты от ужаса. Гольдмунд тоже
страшно испугался, увидев, как дверь комнаты отвори-
лась и на пороге возникла чья-то фигура, которую он от
ужаса не сразу узнал. Лишь когда привидение прибли-
зилось к кровати и склонилось над нею, он с замирающим
сердцем увидел, что это Юлия. Сбросив на пол накидку,
покрывавшую ее плечи, она осталась в одной рубахе. Ли-
дия издала жалобный звук, словно ее ударили ножом,
отпрянула назад и вцепилась в Гольдмунда.
С усмешкою и злорадством и в то же время неуверен-
но Юлия сказала:
— Я не желаю оставаться одна в пустой комнате. Или
вы пустите меня к себе и мы будем лежать втроем, или я
пойду и разбужу отца.
— Ложись скорее, — ответил Гольдмунд и откинул
край одеяла. — Ты же отморозишь себе ноги.
Она легла; ему лишь с трудом удалось освободить для
нее немного места на узком ложе, так как Лидия лежала
431
Герман Гессе
неподвижно, уткнувшись лицом в подушку. Наконец они
разместились все трое, Гольдмунд посредине, между дву-
мя девушками, и на какое-то мгновение им овладела
мысль, что еще совсем недавно это положение как нельзя
лучше отвечало бы самым сокровенным его желаниям.
Со странною робостью и в то же время с тайным востор-
гом ощущал он рядом бедро Юлии.
— Я же должна была посмотреть, что такого особен-
ного в твоей кровати, которую так полюбила моя сест-
ра, — вновь заговорила она.
Гольдмунд, чтобы успокоить ее, ласково терся щекою
о ее волосы и поглаживал кончиками пальцев ее бедра и
колени, как поглаживают кошку, и она предавалась в его
чародейную руку с тихим любопытством, ощущала сму-
щенно и благоговейно это колдовство, не противилась
ему. Во время этого безмолвного заклинания ни на миг
не забывал он о Лидии, нашептывал ей на ухо привыч-
ный, ласковый вздор, пока она наконец не повернула к
нему лицо. Он принялся беззвучно целовать ее губы и
глаза, свободною рукою удерживая при этом в сладост-
ном плену ее сестру, и постепенно сознание страшной
неловкости и неестественности происходящего достигло
в нем предельной, невыносимой ясности. Именно благо-
даря левой руке его у него вдруг словно открылись гла-
за: пока она изучала прекрасные, объятые ожиданием
члены Юлии, он впервые почувствовал не только красо-
ту и безнадежность своей любви к Лидии, но и ее сме-
хотворность. Он должен был — как казалось ему теперь,
когда уста его целовали Лидию, а рука ласкала Юлию, —
он должен был либо принудить Лидию к последней бли-
зости, либо пойти своею дорогой. Любить ее, не смея
принадлежать ей, было и безрассудно, и грешно.
— Голубка моя, — шептал он Лидии на ухо, — мы
терпим напрасные муки. Как счастливы мы могли бы
быть все трое! Давай же поступим так, как велит нам
голос крови!
Она возмущенно отпрянула от него, тогда вожделение
его устремилось к другой, и ласки руки его были так
432
Нарцисс и Гольдмунд
сладостны ей, что она ответила на них долгим, прерыви-
стым вздохом любовной истомы.
Когда Лидия услышала этот вздох, сердце ее пронзи-
ла ревность, оно сжалось, как будто в него влили яду.
Она стремительно выпрямилась, отбросила одеяло,
спрыгнула на пол и почти крикнула:
— Юлия, идем!
Юлия вздрогнула; уже одна лишь неосторожность
этого возгласа, который мог их всех выдать, указала ей
на опасность, и она молча поднялась.
Гольдмунд, оскорбленный и обманутый во всех своих
чаяниях, успел обнять Юлию, торопливо поцеловать ее
груди и горячо шепнуть ей на ухо:
— Завтра, Юлия, завтра!
Лидия стояла на ледяном полу, босая, в одной сороч-
ке, пальцы ног ее скрючились от холода. Она подняла с
пола накидку Юлии и набросила ее на плечи сестре, и
жест этот заключал в себе столько боли и смирения, что
та, почувствовав это даже в темноте, была тронута и уми-
ротворена. Сестры тихонько выскользнули из комнаты.
Гольдмунд, исполненный противоречивых чувств, долго
вслушивался в темноту и, убедившись, что в доме по-
прежнему царит гробовая тишина, облегченно вздохнул.
И вот три юных существа после столь странного, не-
естественного свидания оказались вновь низринуты каж-
дый в свое одиночество, полное тревожных дум, — ибо
сестры, вернувшись в свою комнату и не нашедши в себе
ни сил, ни решимости для объяснения, тоже одиноко
лежали в своих кроватях без сна и хранили упрямое мол-
чание. В доме как будто воцарился некий дух скорби и
противоречия, некий демон бессмыслицы, одиночества и
душевной сумятицы. Лишь за полночь сон овладел Гольд-
мундом и лишь под утро Юлией; Лидия, измученная,
так и пролежала, не сомкнув глаз, до тех пор, пока в
окошке не показался бледный лик нарождающегося дня.
Она быстро встала, оделась, долго молилась, стоя на
коленях перед маленьким деревянным распятием, и, как
только раздались на лестнице шаги отца, вышла к нему
433
Герман Гессе
и попросила выслушать ее. Не пытаясь отделить свою
заботу о девичьей добродетели Юлии от своей ревности,
она решилась положить конец этой истории. Гольдмунд
и Юлия еще спали, когда рыцарь уже знал все, что Ли-
дия сочла нужным ему поведать. Об участии Юлии в
ночном приключении она умолчала.
Явившись в положенный срок в рабочий покой, Гольд-
мунд увидел, что рыцарь, который по обыкновению пре-
давался сочинительству в домашних туфлях и фетровом
сюртуке, на этот раз в сапогах, в куртке, с мечом на по-
ясе, и сразу же все понял.
— Надень-ка свою шапку и ступай за мною, — велел
рыцарь.
Гольдмунд снял с гвоздя свою шапку и пошел вслед
за хозяином вниз по лестнице, через двор к воротам и
дальше в чисто поле. Снег звонко скрипел у них под но-
гами, в небе догорала утренняя заря. Рыцарь молча шел
впереди, юноша за ним, на ходу то и дело оглядываясь
назад, на усадьбу, на окна своей комнатки, на крутую
заснеженную крышу, пока все это не скрылось из виду,
будто сгинуло. Никогда не увидит он более этой крыши,
этих окон, не войдет в рабочую комнату, в свою камору,
никогда на встретит сестер. С мыслью о возможности
внезапной разлуки он давно уже свыкся, и все же сердце
его болезненно сжалось. Невыразимою мукою оказалось
для него это расставание.
Они шли уже час, шли безмолвно, хозяин по-прежне-
му впереди. Гольдмунд задумался о своей участи. Рыцарь
вооружен, быть может, он убьет его. Но ему трудно было
поверить в это. Опасность была невелика: он мог просто
убежать, и старик остался бы ни с чем, несмотря на свой
меч. Нет, жизни его не грозила опасность. Но это молча-
ливое шествие, эта торжественная поступь оскорбленно-
го старца, это безмолвное изгнание становились ему с
каждым шагом все тягостнее. Наконец рыцарь остано-
вился.
— Дальше ты пойдешь один, — промолвил он над-
треснутым голосом, — пойдешь прямо, никуда не свора-
434
Нарцисс и Гольдмунд
чивая, и продолжишь свою кочевую жизнь, к которой ты
привык. Если ты когда-нибудь еще раз приблизишься к
моему дому, я велю застрелить тебя. Я не желаю мести;
мне следовало быть умнее и не допускать, чтобы под од-
ною крышею с моими дочерьми оказался молодой муж-
чина. Если же ты, не дай Бог, осмелишься воротиться —
пощады не жди. Ступай, и да простит тебя Господь!
Седобородое лицо его казалось погасшим в мутном
утреннем свете. Он неподвижно стоял, словно призрак,
и не сошел с места, пока Гольдмунд не скрылся за бли-
жайшим холмом. Красноватые блестки на облачном небе
догорели и потухли; солнце так и не вышло; из серых туч
медленно посыпались прозрачные задумчивые снежинки.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Местность эта была знакома Гольдмунду, он не раз
проезжал здесь верхом; где-то за замерзшими плавнями
должен был быть амбар, принадлежавший рыцарю, а еще
дальше крестьянский хутор, где его знали; в одном из
этих мест он сможет передохнуть и заночевать. Завтраш-
ний день подскажет, как быть дальше. Постепенно к
нему возвращалось чувство свободы и чужбины, от ко-
торого он уже успел отвыкнуть. Горек показался ему
вкус чужбины в этот студеный, угрюмый зимний день,
то был вкус тягот, жестоких лишений и голода, и все же
ее неоглядные просторы, ее величие и суровая неумоли-
мость производили на изнежившееся и запутавшееся сер-
дце его успокаивающее, почти утешительное действие.
Он устал от бодрой ходьбы. «Прощай теперь, верховая
езда!..» — подумал он. О бескрайние просторы земли!
Снегу выпало немного; вдали серая кромка леса слилась
с облаками; великая тишина объяла природу, распростер-
лась до самого края света. Что-то стало с Лидией, с этим
бедным, робким сердечком? Грудь его разрывалась от
жалости к ней, с нежностью думал он о ней во время
короткого привала, сидя под одиноким голым ясенем,
435
Герман Гессе
посреди мертвого камыша. Наконец холод погнал его
дальше; сначала медленно, с трудом, потом все быст-
рее и быстрее переставлял он свои окоченевшие, несги-
бающиеся ноги; скудный свет хмурого дня вновь начал
меркнуть. Долгий марш зябкою трусцою по пустынным
полям развеял его мысли. Сейчас не время было ду-
мать или лелеять свои чувства, какими бы нежными и
прекрасными они ни были; сейчас надобно было забо-
титься о том, как согреться, как вовремя добраться до
ночлега, как пробиться, подобно хорьку или лисице,
сквозь этот холодный, враждебный мир и не сгинуть в
самом начале пути прямо здесь, в чистом поле; осталь-
ное было не важно.
Он вдруг принялся удивленно озираться по сторонам:
ему почудился далекий топот копыт. Быть может, это по-
гоня? Он сунул руку в карман, где у него лежал малень-
кий охотничий нож, и расстегнул деревянные ножны. Вот
наконец показался и всадник, и Гольдмунд даже издалека
узнал лошадь из рыцарской конюшни; она мчалась прямо
на него. Бежать было бесполезно, он остановился и стал
ждать, без особого страха, но с напряженным, острым лю-
бопытством. В голове у него сверкнула молнией мысль:
«Если бы мне удалось сразить всадника — как славно я
зажил бы тогда! У меня был бы конь, и весь мир стал бы
моим!» И потому, когда во всаднике узнал он молодого
конюха Ганса, его голубые водянистые глаза и доброе,
смущенное мальчишеское лицо, — он не удержался от
смеха; чтобы убить такого славного, доброго парня, поис-
тине надобно иметь камень вместо сердца. Дружески при-
ветствовал он Ганса, приветил и коня его, Ганнибала, ко-
торый тотчас узнал его, ласково погладил его теплую
влажную шею.
— Куда путь держишь, Ганс? — спросил он.
— К тебе! — рассмеялся тот, сверкнув белыми зуба-
ми. — Да ты, видать, времени-то даром не терял — ишь
как далеко ушел! Ну, задерживаться мне нельзя, велено
лишь передать привет да еще вот это.
--Да от кого же привет-то?
436
Нарцисс и Гольдмунд
— От фройляйн Лидии. Да, брат, заварил ты кашу,
магистр Гольдмунд! Я рад, что хоть ненадолго улизнул
со двора. Хотя, если хозяин сведает, что я уезжал, да еще
с поручениями, несдобровать мне. На вот, держи!
Он протянул Гольдмунду маленький сверток, который
тот принял с благодарностью и любопытством.
— Послушай-ка, Ганс, не найдется ли у тебя в карма-
не куска хлеба? Угостил бы ты меня, а?
— Хлеба? Да уж, верно, найдется краюха.
Он порылся в карманах и извлек на свет Божий ло-
моть черного хлеба. Потом взялся уже было за поводья,
собираясь ускакать.
— А что делает фройляйн? — остановил его Гольд-
мунд. — Не велела ли она тебе передать что-нибудь на
словах? Нет ли для меня письмеца?
— Нет. Да и видел-то я ее всего миг. В доме-то — точ-
но гроза, вот какое дело. Хозяин лютует, как царь Саул.
Стало быть, мне велено только передать узелок, и все
тут, а больше ведать ничего не ведаю. Ну, мне пора.
— Постой, еще одну лишь минутку! Послушай, Ганс,
не уступишь ли ты мне свой охотничий нож? Мой слиш-
ком уж мал. Случись волки или какая другая беда —
такая штука всегда пригодится в дороге.
Но Ганс не желал и слышать о том. Ему, дескать,
было бы жаль, если бы с магистром Гольдмундом что-
нибудь приключилось, но отдать свой кинжал — нет, ни
за что, он не расстанется с ним даже за деньги, даже если
сама святая Женевьева станет просить его об этом. При
этих словах он вновь заторопился, пожелал счастливого
пути и просил не поминать его лихом.
Они пожали друг другу руки, мальчуган поскакал
обратно; с болью в сердце смотрел Гольдмунд ему вслед.
Потом стал разворачивать узелок, радуясь доброму рем-
ню из телячьей кожи, которым он был стянут. Внутри ока-
залась вязаная фуфайка из толстой серой шерсти, по все-
му видно, ручной работы — верно, Лидия сама связала ее
для него; в фуфайке обнаружил он еще что-то твердое,
тщательно завернутое в тряпицу; то был кусок окорока, а
437
Герман Гессе
в нем, в маленькой прорези, сделанной ножом, лежал
блестящий золотой дукат. Письма или записки не было.
Он в нерешительности потоптался на снегу с подарками
Лидии в руках, потом снял куртку и поддел под нее фу-
файку; по телу разлилось приятное тепло. Он запрятал
монету в самом надежном кармане, опоясался ремнем и
пошел дальше заснеженным полем: пора было уже поду-
мать и о ночлеге, он очень устал. Но к крестьянину ему
идти не хотелось, хотя там было тепло и уж, верно, на-
шлась бы для него кружка молока; он не желал празд-
ной болтовни и расспросов. Переночевав в амбаре, он
отправился дальше, несмотря на мороз и колючий ветер,
принуждаемый стужею к долгим переходам. Долго еще
снились ему по ночам рыцарь со своим мечом и две сест-
ры; долго еще изнывало сердце его от тоски и одиноче-
ства.
Однажды вскоре после того остановился он в малень-
кой деревушке на ночлег; хлеба у бедных поселян не
было, зато угостили его просяною похлебкою. Здесь жда-
ли его новые приключения. Крестьянка, жена хозяина,
ночью разрешилась от бремени, и Гольдмунд стал тому
свидетелем: его тоже призвали на помощь, с сеновала,
где он спал, но дела для него так и не нашлось; он только
держал светильник, пока хлопотала повитуха. Впервые в
жизни увидел он роды и не мог оторвать изумленного,
горящего взора от лица роженицы, так внезапно обога-
щенный новым знанием. Во всяком случае то, что узрел
он на лице роженицы, показалось ему очень странным.
При тусклом свете лучины, с величайшим любопытством
вглядываясь в лицо женщины, лежащей в родовых схват-
ках, открыл он для себя нечто неожиданное: черты иска-
женного криком лица мало чем отличались от тех, что до-
водилось видеть ему на других женских лицах в минуты
любовного опьянения! Выражение великой боли, хотя
оно и ярче и сильнее искажает лицо, чем выражение ве-
ликого любострастия, в сущности почти не отличается от
него: это та же самая чем-то схожая с ухмылкою гримаса,
то же самое возгорание и угасание. Тщетно силился он
438
Нарцисс и Годьдмунд
понять, отчего так поразило его это открытие — что боль
и страсть могут быть похожи, словно родные сестры.
Приключилась с ним в этой деревеньке и другая исто-
рия. Оставшись еще на ночь из-за соседской жены, кото-
рую заметил он утром, после бессонной, тревожной ночи,
и которая не замедлила дать благосклонный ответ на воп-
рос его влюбленных глаз, он не обманул ожиданий жен-
щины, так как впервые за столь долгий срок, после всех
своих волнующих, но бесплодных влюбленностей, смог
наконец утолить голод истомившейся плоти. Задержка
же эта стала причиною нового приключения: на второй
день в той же деревушке повстречал он товарища, длин-
ного удалого парня по имени Виктор, с наружностью
полумонашескою, полу разбойничьего, который привет-
ствовал его, перемежая речь свою обрывками латинских
фраз, и представился бродячим школяром, хотя давно
уже вышел из ученического возраста.
Некоторая сердечность и грубовато-веселые бродяжьи
шутки, которыми встретил Гольдмунда этот человек с
острою бородкою, быстро расположили к нему юношу.
На вопрос, где же он учился и куда теперь держит путь,
странный малый этот разразился шутливою речью:
— Клянусь моею бедною душою, школ перевидал я на
своем веку предостаточно, побывал и в Кельне, и в Па-
риже, а уж о метафизике ливерной колбасы едва ли ус-
лышишь ты что-нибудь более умное, чем писал я в своей
диссертации в Лейдене. С тех пор так и бегаю, аки пес,
сукин сын, по Германии, терзаемый неутолимым гладом
и жаждою; кличут меня плутом и мошенником, ремесло
мое состоит в том, чтобы давать уроки латыни молодень-
ким бабенкам и отправлять колбасы из дымохода пряме-
хонько в брюхо. Цель моя — постель бургомистерши, и
ежели вороны прежде не обглодают кости мои, то уж,
верно, не избежать мне тяжкого жребия архиепископа.
По мне, так лучше брюхо сыто, да глаза голодны, неже-
ли наоборот, так-то, братец мой. А еще скажу тебе: не сыс-
кать на всем белом свете такого места, где бы заячье жар-
кое чувствовало себя лучше, чем в моем бедном желудке.
439
Герман Гессе
Король Богемии — брат мой, и единый Отец наш Небес-
ный не оставляет его, равно как и меня, пищею земною,
хотя и предоставляет мне самому добывать оную, а по-
завчера Он, жестокосердый, как все отцы, пожелал спа-
сти жизнь изголодавшемуся волку, скормив ему мою
шкуру. И не прикончи я сию несчастную тварь, ты, бра-
тец, так никогда бы и не удостоился чести свести столь
приятное знакомство со мною. 1п заеси1а $аеси1огит,
Атеп1.
Гольдмунду этот юмор висельника и латынь вагантов
были еще непривычны, потому он немного робел перед
долговязым лохматым грубияном и его неприятным сме-
хом, которым тот сопровождал свои шутки, но что-то в
этом матером бродяге все же нравилось ему, и он легко
поддался на уговоры Виктора продолжить путь вместе:
была ли история с убитым волком голым хвастовством
или чистою правдою — вдвоем все же веселее и безопас-
нее. Однако прежде, чем они тронулись в путь, брат Вик-
тор непременно хотел «потолковать с мужичьем по-латы-
ни», как он сам выразился, и поселился для этого у
одного невзрачного крестьянчика. Вел он себя совсем не
так, как это делал Гольдмунд во время своих странствий,
попадая на хутор или в деревню; бродя от хижины к хи-
жине, заводил он разговоры с каждою поселянкою, совал
нос в каждый хлев и в каждую кухню, и по всему видно
было, что он не уймется до тех пор, пока с каждого дво-
ра не получит «законной» мзды или натурального обро-
ка. Он рассказывал крестьянам о войне в Италии, испол-
нял, стоя перед очагом, песнь о Павийской битве, он
давал старушкам советы, как избавиться от ломоты в ко-
стях или выпадения зубов, он, казалось, везде побывал и
все знал; он так набил пазуху угощениями — ломтями
хлеба, орехами, сушеными грушами, — что рубаха, каза-
лось, вот-вот треснет. Гольдмунд изумленно следил за его
подвигами, поражаясь неутомимости, с которою тот до-
бивался своего; он то напускал на людей страху, то хит-
Во веки веков, аминь (лат.).
440
Нарцисс и Гольдмунд
ро льстил им, то важничал и повергал слушателей в бла-
гоговейное удивление, то разыгрывал ученого, коверкая
латынь, то вдруг понижал голос и переходил на пеструю
и наглую воровскую речь; рассказывая что-нибудь или
назидательно разглагольствуя, он примечал острым, не-
усыпным взором каждое лицо, каждый выдвигаемый
ящик комода, каждую миску и каждый каравай. Гольд-
мунд видел, что это тертый калач, прошедший огонь,
воду и медные трубы скиталец, который много повидал
и пережил на своем веку, наголодался и нахолодался и в
жестокой борьбе за скудное, полное лишений и опаснос-
тей существование сделался умен и дерзок. Вот, стало
быть, какими становятся люди, долгие годы странствую-
щие по свету. Неужто и сам он когда-нибудь станет та-
ким же?
На следующий день отправились они дальше; никог-
да еще не доводилось Гольдмунду странствовать вдвоем.
Три дня провели они вместе в дороге, и Гольдмунду было
чему поучиться у Виктора. Обратившаяся в инстинкт
привычка все сводить к трем главным потребностям
странника — забота о безопасности, о ночлеге и пропи-
тании — многому научила его за долгие годы бродяжниче-
ства. По самым неуловимым приметам определять близость
человеческого жилья, даже зимою, даже ночью, мгновенно
устанавливать пригодность или непригодность любого
уголка в лесу или в поле для привала или ночлега, или,
едва переступив порог дома, тотчас же оценить степень
достатка или нужды, а заодно и степень добродушия
хозяина, его любопытства или страха — во всех этих
премудростях Виктор достиг совершенства. Немало по-
учительных историй поведал он своему молодому спут-
нику. Когда же Гольдмунд как-то раз возразил ему и
сказал, что не желает подходить к людям с хитрой рас-
четливостью, что, хотя он и не владеет всеми этими пре-
мудростями, ему почти никогда не отказывали в госте-
приимстве и что для этого довольно было одной лишь
простосердечной просьбы, долговязый Виктор рассмеял-
ся и молвил добродушно:
441
Герман Гессе
— Так-то оно так, Гольдмундхен, тебе счастье, может,
и улыбается, ты ведь так молод и пригож, и взгляд у тебя
такой невинный — это неплохая подорожная. Женщинам
ты нравишься, а мужчины думают: да что там, этот ма-
лый неопасен, он и мухи не обидит. Но видишь ли, бра-
тец, человек стареет, юное личико обрастает бородой,
покрывается морщинами, а штаны дырами, и не успеешь
оглянуться, как ты уже для всех уродливый и нежелан-
ный гость, и вместо молодости и невинности все читают
в глазах твоих только голод; и до этого надобно успеть
зачерстветь душою и кое-чему научиться в жизни, ина-
че скоро ты будешь валяться посреди навоза, и собаки
станут задирать на тебя заднюю ногу. Только, сдается
мне, ты и без моих советов не долго будешь топтаться
по земле, слишком уж нежные у тебя руки, слишком уж
красивые кудри, ты в ко
нце концов опять заберешься в какую-нибудь норку
поуютнее, где житье полегче, — в чистенькую, теплую
брачную постельку или в какой-нибудь хорошенький
жирненький монастырек, а может, в какую-нибудь хоро-
шо натопленную канцелярию. У тебя и платье хоть куда,
исправное — запросто сойдешь за помещика.
Смеясь провел он рукою по платью Гольдмунда, и тот
почувствовал, как рука эта пытливо изучает все карма-
ны и швы; он отстранился, вспомнив о своем дукате. Он
рассказал Виктору о рыцаре, о том, как заработал это
платье своею латинскою писаниной. Но Виктор принял-
ся расспрашивать его, зачем же он посреди суровой зимы
покинул такое теплое гнездышко, и Гольдмунд, не умев-
ший лгать, поведал ему и о двух сестрах. И тут меж ними
впервые случился спор. Виктор заявил, что надо быть
ослом, каких свет не видывал, чтобы вот так просто взять
и уйти, препоручив и замок, и дев Господу Богу. И что
ошибку эту надобно исправить, и он берется все ула-
дить. Они, мол, должны вернуться к замку; Гольдмун-
ду, конечно же, там показываться нельзя, но тут он мо-
жет положиться на него, Виктора. От него требуется
лишь письмецо к Лидии, так, мол, и так, и с этим пись-
442
Нарцисс и Гольдмунд
мом он, Виктор, явится в замок и уж ни за что не поки-
нет его, не запасшись как следует деньгами и всяким доб-
ром, и в том клянется он ранами Спасителя. И он долго
разглагольствовал еще в том же духе. Гольдмунд проти-
вился, не поддавался на его уговоры и наконец пришел в
ярость; он заявил, что не желает больше слышать ни сло-
ва о том, и отказался назвать имя рыцаря и местность, в
которой тот жил.
Виктор, увидев, что рассердил его не на шутку, вновь
рассмеялся и надел маску добродушия.
— Ну ладно, — молвил он примирительно, — смотри
не лопни от злости! Скажу тебе еще только одно: хоро-
ший улов теряем мы по твоей милости, чадо мое, а это,
если разобраться, не очень-то похвально и совсем даже
не по-товарищески. Но ты, стало быть, не желаешь, ты у
нас благородный господин, ты вернешься в замок на коне
и предложишь фройляйн руку и сердце! Эх, парень,
сколько еще всякого благородного вздора в твоей голо-
ве! Ну как хочешь, значит, пойдем дальше, чтобы поско-
рее отморозить себе пятки.
Гольдмунд до самого вечера оставался мрачен и мол-
чалив, но так как в этот день им не попадалось ни жи-
лья, ни каких-либо признаков близости людей, он с бла-
годарностью принял заботу Виктора, который отыскал
подходящее место для ночлега, устроил меж двумя де-
ревьями на лесной опушке загородку от ветра и мягкое
ложе из еловых ветвей. Они поужинали хлебом и сыром
из запасов Виктора; Гольдмунду было стыдно за свою
вспышку гнева, и он старался угодить своему спутнику,
во всем помогая ему, и даже предложил ему на ночь
свою вязаную шерстяную фуфайку; они договорились
попеременно бодрствовать, чтобы уберечься от лесных
хищников, и Гольдмунд взял на себя первую стражу, в
то время как товарищ его лег на ложе из хвои. Долго
стоял Гольдмунд, прислонившись к сосне, и не шевелил-
ся, пока тот не уснул. Затем он принялся ходить взад-
вперед, чтобы согреться. Все удлиняя свои пробежки,
внимал он, торжественно и в то же время боязливо,
443
Герман Гессе
глубокой тишине зимней ночи, чувствовал, как одиноко
бьется в холодной безответной тишине его горячее, жи-
вое сердце, слушал, тихонько проходя мимо, дыхание
спящего товарища. Никогда еще доселе не ощущал он
себя так отчетливо бесприютным странником, который
не воздвиг меж собою и великим страхом стены дома,
замка или монастыря, беззащитным и одиноким стран-
ником, который держит путь сквозь этот непостижимый,
враждебный мир, один меж холодных насмешливых
звезд, меж диких зверей, меж стойких терпеливых де-
ревьев.
Нет, думал он, никогда не станет он таким, как Вик-
тор, даже если будет странствовать до конца жизни.
Никогда не сможет он научиться этому способу защиты
от страха, этой хитрой воровской пронырливости, этому
громогласному нахальному шутовству и бахвальству,
этому многословному юмору висельника. Может быть,
этот умный нахальный малый и прав, может быть, Гольд-
мунд никогда не станет таким же, как он, таким же без-
надежным бродягою, и в один прекрасный день вновь трус-
ливо спрячется за какими-нибудь стенами. Но родины и
цели он все же никогда не обретет, никогда не испытает
чувства защищенности и покоя, мир навсегда останется для
него прекрасною загадкою, зловещею тайною, вновь и
вновь придется внимать ему этой тишине, посреди кото-
рой так робко бьется его преходящее сердце. В небе по-
блескивало лишь несколько звезд, ветра не было, но об-
лака в вышине казались подвижны.
Прошло немало времени, прежде чем Виктор проснул
ся и окликнул его — сам он не хотел его будить.
— Иди ложись! — позвал тот. — Пора и тебе поспать,
иначе завтра от тебя мало будет толку.
Гольдмунд послушался, лег на еловые ветви и смежил
глаза. Он очень устал, но уснуть не мог: ему мешали
мысли, а кроме мыслей, еще некое чувство, в котором он
сам себе боялся признаться, — чувство тревоги и недо-
верия, внушаемые его спутником. Ему теперь уже каза-
лось невероятным, что этому грубому, громко хохочуще-
444
Нарцисс и Гольдмунд
му человеку, этому нахальному зубоскалу и попрошайке
он мог рассказать о Лидии! Он был зол на него и на са-
мого себя и уже старательно обдумывал, как лучше всего
отделаться от него.
Видимо, он все же погрузился в полузабытье, пото-
му что был страшно испуган и изумлен, когда вдруг по-
чувствовал на себе руки Виктора, осторожно ощупывав-
шего его платье. В одном кармане у него был нож, в
другом золотой дукат; и то и другое Виктор, без сомне-
ния, украл бы, если бы обнаружил. Он притворился
спящим, сонно повозился на боку, пошевелил руками,
и Виктор тихонько отстранился. Гольдмунд разозлился
на него еще больше и твердо решил завтра же расстать-
ся с ним.
Когда же спустя около часа Виктор вновь склонился
над ним и принялся за поиски, Гольдмунд весь похоло-
дел от ненависти. Оставаясь неподвижным, он медленно
раскрыл глаза и молвил с презрением:
— Поди прочь, здесь нечего красть.
Вор, застигнутый врасплох, в испуге схватил Гольд-
мунда за горло и принялся душить его. Тот защищался и
вырывался, но противник сдавливал горло его все силь-
нее, наступив ему коленом на грудь. Гольдмунд, задыха-
ясь, бился в его руках все отчаяннее, и когда он понял,
что не в силах освободиться, его пронзил мгновенный
страх смерти, и к нему в тот же миг вернулись ясность
ума и острота чувств. Он дотянулся рукою до кармана,
вынул из него маленький охотничий нож и несколько раз
наугад вонзил его в тело врага. Через мгновение пальцы
Виктора разжались, Гольдмунд вновь почувствовал воз-
дух и, жадно хватая его широко раскрытым ртом, глубо-
ко дышал и никак не мог насладиться своею спасенною
жизнью. Потом он попробовал выпрямиться — из груди
товарища вырвался ужасный стон, обмякшее длинное
тело его тяжело навалилось на него, и на лицо ему поли-
лась кровь. Наконец ему удалось подняться. В бледной
ночной полутьме увидел он неподвижно лежащее длин-
ное, как жердь, тело Виктора. Он стал ощупывать его и
445
Герман Гессе
повсюду натыкался на кровь, потом приподнял его голо-
ву: тяжелая, точно камень, она безжизненно откинулась
назад, когда он отпустил ее. Из груди, из шеи непрерыв-
но струилась кровь; последние остатки жизни покидали
это неподвижное тело вместе с прерывистым, все слабе-
ющим хрипом. «Вот я и убил человека», — повторял
Гольдмунд мысленно вновь и вновь, стоя на коленях пе-
ред умирающим и глядя, как распространяется на лице
его мертвенная бледность. «Пресвятая Дева Мария, вот
я и обагрил руки кровью», — услышал он свой собствен-
ный голос.
Он почувствовал вдруг, что не в силах больше оста-
ваться здесь ни минуты. Он поднял свой нож, вытер его
о шерстяную фуфайку, которую Лидия сама связала для
своего возлюбленного и которую тот одолжил другому;
он вложил нож в деревянные ножны и спрятал обратно
в карман, затем вскочил на ноги и бросился прочь, не
жалея сил.
Тяжким бременем легла смерть веселого бродяги на
его душу; с содроганием смыл он с себя, оттер снегом,
как только наступил день, пролитую им кровь и потом
бродил еще целый день и всю ночь, не разбирая пути,
томимый страхом. Лишь телесные муки смогли наконец
заглушить жестокие муки раскаяния.
Заблудившись в пустынной заснеженной местности,
без крова и пищи, без цели и почти без сна, он близок
был к гибели; лютым зверем вгрызался голод в его плоть;
не раз ложился он в изнеможении на снег, в чистом поле,
закрывал глаза и предавался в руки судьбе, желая лишь
одного: уснуть и не проснуться. Однако каждый раз ноги
вновь сами несли его дальше; неукротимая, отчаянная
жажда жизни толкала его вперед, и в самые черные, са-
мые жестокие минуты его укрепляло и опьяняло слепое,
дикое нежелание умирать, чудовищная сила голого ин-
стинкта. Он рвал посиневшими от стужи руками малень-
кие засохшие ягоды можжевельника и жевал горькие,
жесткие бусинки вперемешку с хвоей; во рту у него все
горело от их обжигающе-острого вкуса, он набивал его
446
Нарцисс и Гольдмунд
снегом, чтобы утолить жажду. Выбившись из сил, сидел
он на вершине холма, дул на окоченевшие руки, жадно
глядел по сторонам; окрест видны были лишь степь, луга
да лес, и ничто не напоминало о человеке. Над ним кру-
жило несколько ворон, он сердито косился на них. Нет,
он не станет их добычею, ни за что не станет, пока ноги
держат его, пока теплится искра жизни в крови. Он встал
и вновь продолжил яростное состязание со смертью. Он
шел и шел, и, в исступлении немыслимой усталости, в
беспамятстве последних усилий, он, предавшись во
власть странных мыслей, вел безумные разговоры с во-
ображаемыми собеседниками, то мысленно, то вслух. Он
говорил с Виктором, с тем, кого сам заколол ножом, го-
ворил грубо, ядовито-насмешливо:
— Ну что скажешь, умник? Луна теперь небось све-
тит сквозь твои кишки, а лисицы объедают твои уши, а?
Волка, говоришь, прикончил?.. Ты что же, перегрыз
ему глотку или, может, оторвал ему хвост? Захотел ук-
расть мой дукат, старый плут! А малыш Гольдмунд взял
да и перехитрил тебя, верно, старик? Взял да и поще-
котал твои ребра ножичком! И не успел ты даже со-
жрать свой хлеб и сыр и колбасу, свинья ты этакая,
жалкий обжора!
Он изрыгал подобные насмешливые речи, осыпал
мертвеца бранными словами, он ликовал и злорадство-
вал, он высмеивал беднягу за то, что тот позволил себя
зарезать, как курицу, этот дурень, этот глупый хвастун!
Потом он наконец оставил в покое долговязого Вик-
тора; мысли и речи его обратились к прекрасной Юлии.
Он видел ее мысленным взором такою, какою она оста-
вила его той ночью; он бормотал бесчисленные нежные
слова, старался соблазнить ее безумными, бесстыдными
ласками, добиться, чтобы она пришла к нему, чтобы
сбросила сорочку, чтобы вознеслась с ним вместе на
небо, прежде чем он умрет, прежде чем сдохнет, как со-
бака. То умоляюще, то вызывающе-дерзко говорил он с
ее маленькими высокими грудями, с ее бедрами, со свет-
лыми курчавыми волосами под мышками.
447
Герман Гессе
И вновь, спустя некоторое время, ковыляя на своих
негнущихся, заплетающихся ногах по сухой, припоро-
шенной снегом полевой траве, хмельной от боли, торже-
ствующий победу над смертью, он зашептал, обращаясь
на этот раз к Нарциссу, ему адресовал он на этот раз
свои новые мысли, мудрости и шутки.
— Что, Нарцисс, страшно? — вопрошал он. — Жут-
ко тебе? Ты тоже заметил? Да, почтеннейший, мир по-
лон смерти, она сидит на каждом заборе, она стоит за
каждым деревом, и вам не помогут ваши стены, ваши
дортуары и часовни и церкви, она смотрит в окна, она
смеется, она знает каждого из вас, вы слышите по ночам,
как она хохочет под вашими окнами и называет ваши
имена. Пойте же свои псалмы, жгите свечи перед алта-
рем, служите ваши заутрени и вечерни, собирайте травы
в лекарнях и книги в библиотеках! Ты постишься, друг?
Ты лишаешь себя сна? Она поможет тебе, подружка кур-
носая, она лишит тебя всего, одни кости оставит. Беги,
драгоценнейший, торопись, в чистом поле смерть гуляет,
беги, да гляди в оба, не то костей не соберешь. Эх, бед-
ные наши косточки, бедное ненасытное брюхо, бедная
горстка мозгов в наших головах! Все сгинет, вес полетит
к чертям, на деревьях расселись вороны, черные попы...
Бедняга давно уже не помнил себя, не ведал, куда идет,
что говорит, спит ли, бодрствует ли. Он цеплялся за кус-
ты, натыкался на деревья, он падал на снег или колючие
шипы. Но инстинкт жизни в нем был могуч, он вновь и
вновь поднимал его, слепого беглеца, на ноги и гнал даль-
ше. Наконец, случайно очутившись в каком-то маленьком
селении, он в последний раз упал наземь и лишился чувств,
и селение это оказалось той самой деревушкою, в которой
он несколько дней назад повстречал бродячего школяра и
где он ночью держал лучину над роженицею. Люди сбежа-
лись, обступили лежащего, загалдели; он же ничего боль-
ше не слышал и не видел. Крестьянка, подарившая ему
свою любовь, узнала его и пришла в ужас от того, что с ним
стало; она сжалилась над ним и потащила его в хлев, не
обращая внимания на брань мужа.
448
Нарцисс и Гольдмунд
Вскоре Гольдмунд оправился и встал на ноги, так что
мог даже продолжить свои странствия. Тепло хлева, сон
и козье молоко, которым поила его крестьянка, сделали
свое дело и вернули ему телесные и душевные силы; все
пережитое им в последнее время потускнело, затумани-
лось, словно было уже далеко в прошлом. Дни, проведен-
ные с Виктором, холодная, полная страхов ночь под теми
памятными елями, ужасный поединок, ужасная смерть
товарища, холод, голод, блуждания по неизвестной
местности — все это ушло в прошлое и было уже почти
забыто им, но не забылось, он лишь преодолел это, лишь
миновал некую черту. Но что-то осталось — что-то невы-
разимое, что-то ужасное и в то же время ценное, что-то
канувшее в недрах сознания, но незабвенное, некий
опыт, некий привкус на языке, некая отметина на серд-
це. За два года без малого сполна изведал он и сладость,
и горечь кочевой жизни: одиночество, свободу, тайны
леса и его обитателей, краденую, неверную любовь, жес-
токую, смертельную нужду. Сколько дней провел он в
по-летнему гостеприимных полях и лугах, сколько дней
и недель в лесах и рощах, сколько мерзнул в снегах, как
знакомы были ему страх и близость смерти! И самым
сильным, самым странным из всех изведанных им чувств
было чувство, которое испытывал он, защищаясь от
смерти, когда, сознавая свою ничтожность, свою беспо-
мощность перед лицом опасности, он все же в последнем,
отчаянном поединке со смертью ощущал в себе эту пре-
красную, страшную силу и цепкость жизни. Это осталось
в нем в виде отголосков пережитого, запечатлелось в серд-
це его, как гримасы и жесты сладострастия, так похожие
на гримасы и жесты умирающих или рожениц. О, как
кричала совсем еще недавно та роженица, как искажа-
лось ее лицо! Как обмякло тело его товарища Виктора,
как быстро и беззвучно струилась его кровь! А сам он —
как остро чувствовал он, терзаемый голодом, близость
подстерегающей его всюду смерти, какую боль причинял
ему голод, и как невыносимо холодно было ему, как хо-
лодно! А как он бился, как дубасил курносую, с каким
15 Г. Гессе
449
Герман Гессе
леденящим душу ужасом и в то же время с каким сладо-
страстием он оборонялся! Изведать что-нибудь
сверх того, что он уже изведал — так казалось ему те-
перь, — едва ли было возможно. И не было на свете ни-
кого, с кем мог бы он поговорить об этом, разве что с
Нарциссом.
Когда Гольдмунд в первый раз по-настоящему при-
шел в себя на своем ложе из соломы в хлеву, он обна-
ружил, что лежавший в кармане дукат пропал. Быть
может, он потерял его в последний день своего ужасно-
го голодного марша, блуждая уже почти в беспамятстве,
словно в тумане? Долго ломал он себе над этим голову.
Дукат был дорог ему, и потому он не мог смириться с
мыслью, что потерял его. Деньги мало что значили для
него, он едва ли знал им цену. Но эта золотая монета
имела для него особое значение: то был единственный
подарок Лидии, который он сохранил, ведь шерстяная
фуфайка осталась в лесу, вместе с Виктором, пропитан-
ная его кровью. К тому же именно из-за этой монеты все
и случилось — он не желал уступать ее вору, он защи-
щался и, спасая ее, невольно стал убийцею. И если ду-
кат и в самом деле потерялся, то, выходит, и все про-
изошедшее той ужасною ночью тоже утратило смысл и
ценность. После долгих раздумий он решился доверить-
ся крестьянке.
— Кристина, — шепнул он ей на ухо, — у меня в кар-
мане была золотая монета, а теперь ее там нет.
— Значит, все-таки заметил? — отвечала она со
странною, ласковою и в то же время лукавою улыбкою,
которая привела его в такой восторг, что он, несмотря на
свою слабость, обнял ее. — Что ты за чудак, никак я в
толк не возьму! — молвила она с нежностью. — Такой
умный и пригожий — и такой глупый! Ну кто же разгу-
ливает по свету с дукатом в открытом кармане? Ах ты
дитя неразумное, маленький мой славный дурачок! Мо-
нету твою я нашла в первый же день, когда укладывала
тебя на солому.
— Нашла? И где же она теперь?
450
Нарцисс и Гольдмунд
— Ищи! — рассмеялась она в ответ и долго дразнила
его, заставляя искать, прежде чем наконец показала то
место в его куртке, куда она надежно зашила золотой.
Она засыпала его добрыми, материнскими советами,
которые он тут же забывал; но ласки ее и добродушно-
лукавую улыбку на ее крестьянском лице запомнил он
навсегда. Он выражал ей, как мог, свою благодарность,
и когда спустя немного времени, вновь почувствовав в
себе силы, стал собираться в дорогу, она уговорила его
дождаться мягкой погоды, которая непременно будет
после новолуния. И все было так, как она предсказала.
Когда Гольдмунд тронулся в путь, снег был уже серым
и тусклым, словно лик больного, и воздух напоен вла-
гою, а в вышине жалобно стонал ветер, предвестник от-
тепели.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Вновь плыли по рекам льдины, вновь струили из-под
гнилой листвы свои ароматы фиалки, вновь шагал Гольд-
мунд по миру, пил ненасытным оком красоту гор, лесов
и облаков, бродил от двора к двору, от деревни к дерев-
не, от женщины к женщине; не раз сиживал он холодны-
ми вечерами подавленный, с тоскою в сердце, под чужи-
ми окнами, в которых горел свет, и кроткий благодатный
свет этот казался ему прекрасным и недостижимым воп-
лощением всего, что только могут значить для человека
понятия счастье, родина, мир. Все повторялось вновь и
вновь, все, что он познал и изведал, все повторялось, но
каждый раз иначе: долгие скитания по полям и лугам или
каменистым дорогам, ночлеги в лесу, ленивое заигрыва-
ние с молоденькими деревенскими девушками, дружно,
рука в руку, возвращавшимися с полей, где они ворошили
сено или собирали хмель, первый озноб осеннего ненастья,
первые морозы — все повторялось, дважды, трижды, бес-
конечно тянулась перед ним пестрая череда событий и
чувств.
451
Герман Гессе
Немало дождей и снегопадов выпало на его долю,
прежде чем в один прекрасный день, поднявшись на вы-
сокую гору, поросшую еще прозрачным, но уже зазеле-
невшим свежими почками буковым лесом, он увидел но-
вую местность, при виде которой сердце его возликовало
и исполнилось тайных предчувствий, желаний и надежд.
Он уже несколько дней чувствовал близость этой местно-
сти и ждал встречи с нею, и вот она застигла его врасп-
лох в этот полуденный час, и то, что открылось его оку в
первое мгновение, подтвердило и укрепило его ожида-
ния. Меж серыми стволами деревьев и мягко колышущи-
мися ветвями видел он внизу буро-зеленую долину, по-
среди которой мерцала широкая голубая лента реки.
Теперь он надолго мог распрощаться со своими скитани-
ями по бездорожью, по пустынным, одиноким местнос-
тям, где лишь изредка попадаются затерянные среди по-
лей и лесов хутора и деревеньки. Там внизу катила свои
воды река, а вдоль берега протянулась одна из красивей-
ших и знаменитейших дорог империи; то был богатый,
жирный край, там плыли по реке челны и плоты мимо
красивых деревень, замков, монастырей и богатых горо-
дов, а по дороге можно было идти или ехать много дней
и недель, ничуть не опасаясь, что она вдруг оборвется
где-нибудь в лесу или в плавнях, как жалкие крестьянс-
кие дорожонки. Для него это было нечто новое, и он ра-
довался этому.
Уже к вечеру того же дня добрался он до одной кра-
сивой деревни, расположенной между рекою и красны-
ми виноградниками на склонах горы, у большой дороги;
нарядные, словно игрушечные дома с выкрашенными в
красный цвет балками, сводчатые ворота, крохотные
улочки в виде каменных лестниц, кузница, в недрах ко-
торой поблескивал алый огонь и раздавались звонкие
удары молота о наковальню, — все радовало глаз пришель-
ца. С любопытством бродил он по улицам и закоулкам,
ловил запах бочек и вина у дверей погребов и прохладный,
рыбный дух речной воды на берегу, разглядывал церковь
и кладбище, не забывая, однако, при этом подыскивать
452
Нарцисс и Гольдмунд
подходящий сарай, где можно было ему скоротать ночь.
Но прежде хотел он постучаться к пастору и обратиться
к нему с просьбой о подаянии. Жирный краснолицый
пастор принялся расспрашивать его, кто он да откуда, и
он поведал ему о себе, кое о чем умолчав, а кое-где при-
украсив рассказ вымыслом, после чего был радушно при-
нят хозяином и провел вечер за обильным угощением,
вином и долгими разговорами. На следующий день от-
правился он дальше, по дороге, ведущей вдоль берега.
Мимо плыли плоты и баржи, катились телеги и повозки;
иногда кто-нибудь подвозил его немного; быстро бежали
весенние деньки, переполненные пестрыми картинами;
оставались позади приютившие его на ночь деревни и
небольшие города, женщины улыбались из-за садовых
изгородей или, стоя на коленях среди грядок, сажали
что-нибудь в коричневую землю, девушки распевали пес-
ни в вечерних сумерках.
На какой-то мельнице ему так приглянулась молодая
работница, что он провел там два дня, не спуская с нее
глаз; она охотно болтала с ним и смеялась, и ему каза-
лось, будто он больше всего на свете хотел бы стать сы-
ном мельника и навсегда остаться здесь. Он сидел среди
рыбаков, помогал возничим кормить и чистить лошадей,
и они давали ему за это хлеб и мясо и подвозили его. Эта
празднично-многолюдная дорожная жизнь после долгих
дней одиночества, это веселье в кругу словоохотливых,
никогда не унывающих людей после долгих дней мрач-
ных раздумий, это ежедневное насыщение обильною пи-
щею после долгих дней голода были для него благотвор-
ны, он охотно позволил этой радостной волне увлечь себя.
Она подхватила его и понесла, и чем ближе подходил он
к городу, в котором была резиденция епископа, тем
оживленнее и многолюднее становилась дорога.
Как-то раз в одной деревушке бродил он после вечер-
ней зари в глубокой задумчивости по берегу реки. Тихо
и величаво струился поток, вздыхая и журча под корня-
ми прибрежных деревьев; выглянула из-за холма луна,
посеребрила реку, легли под деревьями тени. И тут он
453
Герман Гессе
увидел девушку — она поссорилась с милым, и вот он
ушел и оставил ее одну. Гольдмунд подсел к ней, послу-
шал ее жалобы, погладил ее руку, утешил ее, как мог,
рассказал ей о лесной жизни, о косулях, рассмешил ее,
и она даже позволила ему поцеловать себя. Но тут воро-
тился ее милый: он уже успокоился и раскаялся в ссоре
и теперь искал свою подружку. Увидев рядом с нею
Гольдмунда, он в ярости бросился на него с кулаками, и
Гольдмунд едва успевал уворачиваться от ударов; нако-
нец он совладал со своим противником, парень побежал
обратно в деревню, изрыгая проклятия; девушка к тому
времени давно уже скрылась. Гольдмунд, не доверяя
воцарившейся тишине, предусмотрительно оставил свой
ночлег и поспешил дальше и долго-долго шел сквозь се-
ребряную молчаливую ночь, очень довольный, радуясь
своим крепким ногам, шел, пока роса не смыла белую
пыль с его башмаков, и тогда он, уступив внезапно нава-
лившейся усталости, опустился наземь под первым по-
павшимся деревом и крепко уснул.
Солнце было уже высоко, когда он проснулся, почув-
ствовав, как что-то ползет по его щеке; не раскрывая
глаз, он отогнал сонным, неверным движением назойли-
вую муху, вновь задремал и вскоре вновь разбужен был
тою же мухою — подле него стояла молодая крестьянка
и щекотала его кончиком ивового прутика. Он медлен-
но, неуклюже поднялся на ноги, они улыбнулись друг
другу, и девушка вызвалась показать ему место, где
удобнее спать, и отвела его в сарай, и они еще поспали
немного вместе, а потом она убежала куда-то и верну-
лась с ведерком еще теплого парного молока. Он пода-
рил девушке голубую ленту для волос, которую нашел
недавно в одном переулке и припрятал, они поцелова-
лись еще раз на прощание, и он отправился дальше.
Девушку звали Франциска, ему жаль было расставать-
ся с нею.
В тот же день вечером нашел он приют в одном мона-
стыре, а переночевав, посетил утреннюю мессу; горячая,
бурливая волна воспоминаний хлынула в сердце его,
454
Нарцисс и Гольдмунд
удивительно родным показался ему прохладный, камен-
ный дух монастырских сводов и стук сандалий на гулких
плитах. Когда месса закончилась и в церкви воцарилась
тишина, Гольдмунд остался стоять на коленях; растрево-
женное сердце его ныло в груди, всю ночь его мучили
сновидения. Он почувствовал желание как-нибудь изба-
виться от своего прошлого, как-нибудь изменить свою
жизнь, он не понимал почему — быть может, это просто
воспоминания о Мариабронне и о его богоревнивой юно-
сти так взволновали его? Все отчетливее ощущал он по-
требность исповедаться и очиститься душою; немало мел-
ких грехов и пороков хотелось бы ему замолить, но сильнее
всего тяготила его смерть Виктора, павшего от руки его.
Он поднялся, отыскал священника и принес исповедь,
поведал ему о том о сем, но прежде всего о ранах бедного
Виктора, на шее и на спине. О, как долго он не исповедо-
вался! Число и тяжесть грехов его казались ему весьма
внушительными, и он готов был уже приять суровую епи-
тимию. Однако пастор, похоже, хорошо знал скитальцев,
ибо он не ужасался, но внимал словам его со спокойстви-
ем, серьезно, мягко укорял и предостерегал его, вовсе не
помышляя о проклятии.
Облегченно поднялся Гольдмунд с колен, помолился,
как велел пастор, у алтаря и собрался было покинуть
церковь, но тут в одно из окон упал солнечный луч, и он
заметил вдруг в боковом приделе статую, так поразив-
шую его, что он не мог отвести от нее влюбленного взора
и долго рассматривал ее с волнением и благоговейным
трепетом. То было деревянное изваяние Божьей Матери;
чуть склоненная фигура ее дышала такою нежностью и
чистотою, ниспадающая с узких плеч голубая мантия,
нежная девичья рука, глаза, горестно сжатые уста, вы-
сокое ясное чело — все в ней было так живо, так прекрас-
но и одухотворено, что он не мог припомнить ничего подоб-
ного из того, что когда-либо видел. Он не мог насытиться
этим зрелищем, не мог налюбоваться этими устами, этой
шеей. И казалось ему будто перед ним тот самый образ,
что так часто, вновь и вновь, являлся ему в мечтах и
455
Герман Гессе
смутных предчувствиях, то, о чем так давно тоскует его
душа. Он уже несколько раз поворачивался, чтобы уйти,
но его словно удерживала неведомая сила.
Когда он наконец все же преодолел свою нерешитель-
ность, то обнаружил за спиною у себя пастора, которому
исповедовался.
— Она прекрасна, не правда ли? — приветливо спро-
сил пастор.
— Невыразимо прекрасна! — отвечал Гольдмунд.
— Многие говорят это, — молвил священник. —
Иные же говорят, что это не Божья Матерь, они нахо-
дят ее чересчур мирскою и новомодною и считают, что
все в ней преувеличено и лживо. Много споров рождает
она. А тебе она, стало быть, нравится. Что ж, я рад. Она
стоит здесь всего лишь год, ее принес в дар один из пат-
ронов нашей обители. Сделана же она рукою мастера
Никлауса.
— Мастера Никлауса? Кто это? Где он? Вы знаете
его? О, прошу вас, расскажите мне о нем! Должно быть,
это замечательный, преисполненный Божьей благодати
человек, если он сумел сотворить такое чудо.
— Я знаю о нем не так уж много. Он резчик по дере-
ву и живет в городе, где резиденция нашего епископа, за
поприще отсюда. Мастер этот снискал себе славу искусно-
го ваятеля. Среди художников и ваятелей редко попадают-
ся праведники, и он, похоже, не исключение, но талантом
и благородством помыслов Господь не обделил его. Дово-
дилось и мне видеть его...
— Вы видели его?.. О, как он выглядит?
— Сын мой, да ты, как я погляжу, сам не свой от вос-
хищения перед этим человеком. Ступай же к нему и пе-
редай привет от отца Бонифация.
Гольдмунд стал горячо и многословно благодарить
его. Священник удалился с улыбкою на лице, а он еще
долго стоял перед загадочною фигурою, которая, каза-
лось, дышала и в лице которой запечатлены были такая
мука и такое блаженство, что сердце его болезненно сжа-
лось.
456
Нарцисс и Гольдмунд
Он вышел из церкви словно заново рожденный; неуз-
наваемо изменился мир, который окружал его. С того
мгновения, как увидел он прекрасный образ Богородицы,
вырезанный из дерева, у него появилось то, чего никогда
не было, то, что прежде вызывало у него усмешку или
зависть: цель! У него появилась цель, и, быть может, он
достигнет ее, быть может, тогда разъезженная, разбитая
жизнь его обретет наконец высокий смысл и ценность.
Новое чувство это пронизывало его то радостью, то ро-
бостью, оно окрыляло его, так что ноги сами несли его
вперед. Красивая людная дорога, по которой он шагал,
перестала быть для него тем, чем была вчера — веселым
игрищем и удобным местопребыванием; теперь это была
просто дорога, путь к городу, путь к мастеру. Нетерпение
его росло. К вечеру, еще засветло, добрался он до стен
города, за которыми высились башни, увидел резные же-
лезные гербы и расписные щиты над воротами и вошел в
город с бьющимся от волнения сердцем, не обращая вни-
мания на шум и веселую толчею переулков, на рыцарей и
их коней, на повозки и кареты. Ни рыцари, ни повозки,
ни город, ни сам епископ не интересовали его. Первого
попавшегося ему горожанина, еще под сенью ворот, спро-
сил он, где найти мастера Никлауса, и был сильно разо-
чарован тем, что тот ничего не слыхал о нем.
Он пришел на площадь, окруженную статными дома-
ми; многие из них расписаны были красками, иные ук-
рашены резьбою. Над одною из дверей сияла яркими,
сочными красками крупная фигура ландскнехта. Она
была не так прекрасна, как та фигура в монастырской
церкви, но поза и осанка, могучие икры и выпяченная
вперед борода навели Гольдмунда на мысль, что и этот
образ мог вырезать тот же мастер. Он вошел в дом, по-
стучал в одну дверь, в другую, поднялся по лестнице и,
наткнувшись наконец на какого-то господина в бархат-
ном камзоле с меховою опушкою, спросил его, где найти
мастера Никлауса. Тот пожелал прежде узнать, что ему
нужно от мастера. Гольдмунд с трудом совладал с собою
и ответил, что имеет к нему поручение. Господин назвал
457
Герман Гессе
переулок, в котором жил мастер, но когда Гольдмунд
после долгих расспросов и поисков отыскал нужный дом,
наступила ночь. Измученный, но счастливый стоял он
перед жилищем мастера, смотрел снизу вверх на его окна
и готов был уже ворваться в дом, но вовремя опомнился
и сообразил, что время позднее и что он за день изрядно
пропотел и пропылился в дороге. Однако он долго еще
стоял под окнами. В одном из них зажгли огонь, и когда
он уже собрался уходить, в окне показалась красивая
белокурая девушка; волосы ее просвечены были сзади
мягким светом лампы.
Утром, как только город проснулся и зашумел, Гольд-
мунд, переночевавший в монастыре, вымылся, очистил от
пыли платье и башмаки, вновь отыскал тот переулок и
постучал в ворота. На стук его вышла старая служанка;
она вначале не соглашалась сразу же провести его к мас-
теру, но Гольдмунд уговорил ее, и она впустила его. В
маленькой зале, служившей хозяину мастерскою, увидел
он мастера, высокого бородатого мужчину в рабочем фар-
туке лет сорока-пятидесяти, как ему показалось. Тот
взглянул на гостя светлыми острыми глазами и спросил,
какая нужда привела его к нему. Гольдмунд передал ему
привет от отца Бонифация.
— И все?..
— Мастер... — молвил Гольдмунд в чрезвычайном
волнении. — Я видел там, в монастыре, вашу Деву Ма-
рию. Ах, не смотрите на меня так сурово, меня привели
к вам любовь и глубочайшее почтение. Я не робкого де-
сятка, я немало постранствовал и отведал лесной жизни
и голода и холода, и нет человека, который внушал бы
мне страх. Перед вами же я робею. Есть у меня желание,
одно-единственное огромное желание, которое так пере-
полняет мне сердце, что оно болит.
— Что же это за желание?
— Я желал бы учиться у вас, стать вашим учеником.
— Ты не единственный, кто желал бы этого. Но я не
люблю учеников, а помощники у меня уже есть. Откуда
ты и кто твои родители?
458
Нарцисс и Гольдмунд
— У меня нет родителей, я ниоткуда. Я был школяром
в одном монастыре, учил латынь и греческий, потом сбе-
жал и вот уже несколько лет странствую.
— И почему же ты думаешь, что должен стать резчи-
ком? Ты уже пробовал сделать что-нибудь? У тебя есть
рисунки?
— Рисунков было у меня много, но не осталось ни
одного. Причину же, по которой захотелось мне овладеть
этим искусством, я могу назвать. Много передумал я,
много повидал лиц и образов и все думал и размышлял о
них, и некоторые из этих мыслей не давали мне покоя и
совсем измучили меня. Я заметил, что в каждом образе
вновь и вновь повторяется, точно припев в песне, некая
форма, некая линия, что лоб порою необъяснимо сход-
ствует с коленом, а плечо с бедром, что все это в чем-то
равно и едино друг с другом, как и с душою и нравом
человека, коему принадлежит именно это колено, имен-
но это плечо и этот лоб. А еще заметил я — я увидел это
однажды ночью, помогая повитухе при родах, — что ве-
личайшая боль и величайшая похоть выражаются едва ли
не одинаково.
Мастер устремил на гостя пронзительный взгляд.
— Понимаешь ли ты, что говоришь?
— Да, мастер, это так. Именно это обнаружил я с
изумлением и величайшею радостью в вашей Деве Ма-
рии, потому и пришел к вам. О, сколько страдания напи-
сано на этом ангельском лице, и в то же время страдания
эти как бы претворены в улыбку блаженства. Когда я
увидел это, в меня словно ударила молния, все многолет-
ние мысли и мечты мои, казалось, подтвердились и ис-
полнились и перестали быть обузою, и я тотчас же
понял, что надобно делать и куда идти. Дорогой мастер
Никлаус, прошу вас от всего сердца, позвольте мне
учиться у вас!
Никлаус внимательно слушал, но выражение лица его
не становилось приветливее.
— Юноша, — молвил он затем, — на удивление склад-
но умеешь ты говорить об искусстве, а еще удивительнее,
459
Герман Гессе
что в твои годы ты так много можешь поведать о страда-
нии и похоти. И я не прочь был бы поболтать с тобою обо
всем этом как-нибудь вечерком за кружкою вина. Но ви-
дишь ли, обменяться друг с другом приятными и умны-
ми речами и прожить и отработать бок о бок несколько
лет — это разные вещи. Здесь мастерская, здесь трудят-
ся, а не болтают, и важно здесь не то, что кто-то навыду-
мывал себе и поведал другим, а только лишь то, что уме-
ешь сделать своими собственными руками. Похоже, для
тебя это не забава, и я не могу просто взять и указать
тебе на дверь. Посмотрим сперва, что ты умеешь. При-
ходилось ли тебе лепить что-нибудь из глины или воска?
Гольдмунд тотчас же вспомнил при этих словах свой
сон, виденный им много лет назад: он лепил из глины
фигурки, которые потом поднялись и превратились в
великанов. Но он промолчал об этом и ответил, что ни-
когда ничего подобного не пробовал.
— Хорошо. Тогда нарисуй что-нибудь. Вон там на
столе бумага и угли. Садись и рисуй, можешь не торо-
питься, у тебя есть время до обеда или даже до вечера.
Может быть, потом я смогу сказать, на что ты годен. Но
довольно разговоров, я принимаюсь за работу, а ты при-
нимайся за свою.
И вот Гольдмунд сидел на указанном ему месте, в
кресле за столом. Он не спешил начинать работу, тихо,
словно оробевший ученик, сидел он в стороне и неотрыв-
но, с любовью и детским интересом, следил за мастером,
который, стоя к нему спиною, вполоборота, работал над
небольшою фигурою из глины. Он пристально вгляды-
вался в этого человека, в строгие очертания его уже тро-
нутой сединою головы, в его жесткие, но красивые и оду-
хотворенные руки ремесленника, которые таили в себе
такие благодатные волшебные силы. Он оказался не та-
ким, каким представлял его себе Гольдмунд: он был стар-
ше, скромнее, трезвее, он мало похож был на сияющее и
покоряющее сердца божество и еще меньше на баловня
судьбы. Неумолимая острота его пытливого взора теперь
направлена была на работу, и Гольдмунд без помех мог
460
Нарцисс и Гольдмунд
заботливо и бережно вбирать в себя весь образ мастера.
Человек этот, думал он, мог бы стать и ученым, тихим,
строгим исследователем, преданным своему делу, которое
начато многими предшественниками и которое он однаж-
ды передаст последователям, долговечное, нескончаемое
дело, объединяющее в себе труд и самопожертвование
многих поколений. Во всяком случае так могло показать-
ся наблюдателю при виде этого человека: много терпе-
ния, много усердия, поисков и дум, много скромности и
сомнений в ценности всякого человеческого труда напи-
сано было на этом челе, но также и вера в свой долг.
Иным был язык его рук, меж ними и лицом существова-
ло противоречие. Эти руки прикасались к глине, из ко-
торой рождалась форма, крепкими, но необычайно чут-
кими пальцами, они обращались с нею, как обращаются
руки любовника с отдающейся возлюбленной: любовно,
с трепетом нежно звенящей души, с вожделением, не
ведающим грани между дающим и берущим, похотливо
и в то же время целомудренно, уверенно и искусно, слов-
но движимые неким древним, неведомо откуда взявшим-
ся опытом. С восторгом и завистью следил Гольдмунд за
этими боговдохновенными руками. Он непременно нари-
совал бы самого мастера, если бы не это противоречие
между лицом и руками, которое сковало его волю.
Так сидел он час, а может, долее, наблюдая за рабо-
тою мастера, переполняемый пытливыми мыслями о тай-
не этого человека, прежде чем начал в уме его постепен-
но складываться другой образ, зримый лишь душе его,
образ человека, которого знал он лучше, чем кого бы то
ни было, которого очень любил и глубоко почитал; и
образ этот был цельным, свободным от противоречий,
хотя и он слагался из множества столь разнородных,
непохожих черт и навевал мысли о борьбе. То был образ
его друга Нарцисса. Все плотнее сгущался он перед мыс-
ленным взором его в некое целостное единство, все яс-
нее проступал внутренний закон этого человека, все от-
четливее видел он высеченную ваялом духа царственную
голову его, подтянутый и облагороженный служением
461
Герман Гессе
духу красивый, сдержанный рот, немного печальные гла-
за, одухотворенные христианским богомыслием худоща-
вые плечи, длинную шею и нежные изящные руки. Ни-
когда еще с той поры, как ушел он из монастыря, не
видел Гольдмунд друга своего так отчетливо, не ощущал
образ его в душе так явственно.
Как во сне, помимо воли своей, но исполненный го-
товности и сознания необходимости, начал Гольдмунд
рисовать, осторожно, благоговейно, словно лаская паль-
цами рождающийся образ, перенесенный им на бумагу из
своего сердца, и вскоре позабыл все на свете, и мастера,
и самого себя. Он не замечал, как перемещались тени в
мастерской, не замечал взглядов, которые мастер бросал
время от времени в его сторону. Он словно совершал
некий священный обряд, исполняя веление собственного
сердца: возвысить образ друга и запечатлеть его таким,
каким он живет в его душе. Не отдавая себе в том отче-
та, ощущал он свои действия как искупление некой
вины, как дань благодарности.
Никлаус приблизился к столу и сказал:
— Пробило полдень, я иду обедать, ты тоже можешь
пойти со мною. Дай-ка взглянуть. Нарисовал что-ни-
будь?
Он обошел вокруг стола, встал у Гольдмунда за спи-
ною и посмотрел на большой лист бумаги, потом подви-
нул его в сторону и ловко взял в руки. Гольдмунд вновь
пришел в себя и теперь с замиранием сердца следил за
мастером. Тот, держа рисунок обеими руками, присталь-
но вглядывался в него; острый взгляд его строгих голу-
бых глаз долго оставался неподвижен.
— Кто этот человек, которого ты нарисовал? — спро-
сил он наконец.
— Это мой друг, молодой ученый монах.
— Хорошо. Ступай и вымой руки, там во дворе течет
родниковая вода. Потом пойдем обедать. Помощников
моих сегодня нет, они работают в городе.
Гольдмунд послушно отправился во двор, нашел тру-
бу, из которой струилась вода, вымыл руки; много отдал
462
Нарцисс и Гольдмунд
бы он за то, чтобы узнать, о чем сейчас думает мастер.
Вернувшись обратно, он не застал его, тот что-то делал в
соседнем покое, он мог слышать его шаги; наконец мас-
тер появился, он тоже успел вымыться, и вместо фартука
на нем теперь была красивая суконная куртка, придавав-
шая ему солидный и торжественный вид. Он пошел впе-
реди, вверх по лестнице, ореховые перила которой укра-
шены были маленькими резными головками ангелов;
миновав комнату, уставленную фигурами, вошли они в
красивую горницу; пол, стены и потолок в ней обшиты
были каким-то твердым деревом, в углу у окна стоял
накрытый стол. Вслед за ними вбежала в горницу моло-
дая красивая девушка, Гольдмунд узнал ее, это ее видел
он вчера вечером в окне.
— Лизбет, — обратился к ней мастер, — принеси-ка
еще один прибор, я привел с собою гостя. Это... Ба, да
ведь я даже не знаю его имени!
Гольдмунд назвался.
— Стало быть, Гольдмунд. Ну что, можно обедать?
— Сию минуту, отец.
Она принесла еще одну тарелку, вновь вышла и вско-
ре вернулась со служанкою, которая несла пищу: свини-
ну, чечевицу и белый хлеб. За обедом отец говорил с
девушкою о том о сем; Гольдмунд подавленно молчал,
мало ел и чувствовал себя неловко. Девушка ему очень
понравилась — статная, красивая и почти такая же высо-
кая, как ее отец, — но она сидела так чинно-благопристой-
но и была так недоступна, словно их разделяла стеклян-
ная стена, и не удостоила гостя ни словом, ни взглядом.
После обеда мастер сказал:
— Я еще отдохну полчаса. А ты, если хочешь, ступай
в мастерскую или погуляй по городу, а потом потолкуем
о деле.
Гольдмунд поблагодарил за угощение и вышел. Про-
шел уже час, а может, и более, с тех пор как мастер уви-
дел его рисунок, и за все это время он не проронил о нем
ни слова. И вот теперь он должен был ждать еще полчаса!
Но делать было нечего, надо было ждать. В мастерскую он
463
Герман Гессе
не пошел, он не хотел сейчас видеть своего рисунка. Он
отправился во двор, сел на край каменного корыта подле
источника и засмотрелся на непрерывную струйку воды,
бегущую из трубы в глубокую каменную чашу, на кро-
хотные волны, образуемые ею, на пузырьки воздуха, ув-
лекаемые ею вглубь и стремящиеся белыми жемчужина-
ми обратно, на поверхность. В темном зеркале воды
увидел он свой собственный образ и подумал, что этот
Гольдмунд, взирающий на него из каменной чаши с во-
дою, давно уже не тот монастырский Гольдмунд или
Гольдмунд, которого любила Лидия, и даже не лесной
бродяга Гольдмунд, которым он был еще вчера. Он ду-
мал о том, что и он, и всякий другой человек бежит куда-
то, словно ручей, претерпевает все новые и новые превра-
щения и наконец полностью растворяется, в то время как
созданный художником образ остается вечно неизмен-
ным.
Быть может, думал он, корень всех искусств, а может
быть даже, всякой духовности есть страх перед смертью.
Мы боимся ее, нас ужасает бренность всего сущего, с
печалью смотрим мы вновь и вновь, как увядают цветы
и опадают листья, и наше собственное сердце подсказы-
вает нам, что и мы преходящи и скоро увянем. И худож-
ники, создающие образы, или мыслители, ищущие зако-
ны и формулирующие идеи, делают это для того, чтобы
хоть что-нибудь вырвать из этого великого хоровода
смерти, противопоставить ему хоть что-нибудь, что пере-
жило бы их самих. Женщина, послужившая мастеру об-
разцом для его прекрасной Мадонны, быть может, давно
уже увяла или мертва, а вскоре умрет и он сам, и в доме
его заживут другие, другие станут есть за его столом —
но творение рук его останется; столетия спустя, и даже
долее, будет тихо сиять оно в скромной монастырской
церкви, по-прежнему прекрасное, и та же улыбка будет
играть на тех же неизменно цветущих и одновременно
скорбных устах.
Он услышал на лестнице шаги мастера и поспешил в
мастерскую. Мастер Никлаус походил взад-вперед, еще
464
Нарцисс и Гольдмунд
раз посмотрел на рисунок Гольдмунда и наконец, остано-
вившись у окна, сказал по своему обыкновению нетороп-
ливо и сухо:
— Обычай наш таков, что ученье длится не менее че-
тырех лет и отец ученика платит мастеру за это деньги.
Так как он сделал паузу, то Гольдмунд подумал, будто
мастер опасается, что едва ли дождется от него платы за
обучение. Он проворно вынул из кармана нож, распорол
шов вокруг своего зашитого в платье дуката и выудил его
наружу. Никлаус с удивлением следил за ним и, когда
Гольдмунд протянул ему монету, вдруг рассмеялся.
— Ах вот о чем ты подумал! — произнес он сквозь
смех. — Нет, юноша, оставь свой золотой при себе. По-
слушай меня. Я сказал тебе, как в нашем цехе заведено
поступать с учениками. Но ты не простой ученик, а я не
простой учитель. Обыкновенно ученик начинает ученье
в тринадцать-четырнадцать лет и добрую половину всего
срока ходит в подручных и делает все, что велят. А ты
уже взрослый парень и по возрасту мог бы давно быть
подмастерьем, а то и мастером. Ученика с бородою ник-
то в нашем цехе отродясь не видывал. Да и говорил я
тебе уже, что не желаю держать в доме своем учеников.
К тому же ты не похож на человека, который позволил
бы командовать и помыкать собою.
Нетерпение Гольдмунда достигло наивысшего своего
предела, каждое слово мастера, так хорошо обдуманное
и взвешенное, причиняло ему муку и казалось нестерпи-
мо скучным и назидательным.
— Зачем вы говорите мне все это, если вовсе не по-
мышляете о том, чтобы взять меня в ученики?.. — вскри-
чал он в отчаянии.
Мастер невозмутимо, прежним тоном продолжал:
— Я думал о твоей нужде целый час, наберись же и
ты терпения и выслушай меня до конца. Я видел твой
рисунок. В нем есть изъяны, и все же он хорош. Будь
иначе, я подарил бы тебе полгульдена, выпроводил бы
тебя за порог и забыл бы о тебе в ту же минуту. И до-
вольно об этом. Я хотел бы помочь тебе стать ваятелем,
465
Герман Гессе
быть может, это твое призвание. Но в ученики дорога
тебе, как я уже говорил, заказана. А кто не был учени-
ком и не отбыл положенного срока, тот не может стать в
нашем цехе ни мастером, ни подмастерьем. Это ты сразу
же должен уяснить себе. Но попытка не пытка. Ты мо-
жешь остаться на некоторое время в городе и приходить
ко мне в мастерскую, чтобы кое-чему научиться. Все это
без договора и обязательств друг перед другом, ты мо-
жешь уйти, когда пожелаешь. Ты можешь сломать у меня
пару-другую резцов и испортить пару чурбаков, и если
окажется, что ты не резчик, то, стало быть, придется тебе
заняться чем-нибудь другим. Согласен ли ты?
Пристыженно и растроганно выслушал Гольдмунд
слова мастера.
— Благодарю вас от всего сердца! — воскликнул
он. — Я странник и сумею здесь, в городе, прокормить
себя не хуже, чем в лесу или в чистом поле. Я понимаю,
что вам ни к чему лишняя забота и ответственность за
меня как за отрока, отданного в ученье. Я почитаю за
великое счастье учиться у вас. От всей души благодарю
вас за то, что вы согласились помочь мне!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Новые картины окружали отныне Гольдмунда, новая
жизнь началась для него в городе. Так же как эта земля и
этот город встретили его весельем, соблазнами и изобили-
ем — так же встретила его эта новая жизнь многими ра-
достями и обещаниями. И хотя на дне души его по-пре-
жнему царил прохладный и незыблемый сумрак печали и
всеведения, на поверхности жизнь сияла всеми цветами
радуги. То была самая радостная и беззаботная пора в
жизни Гольдмунда. Извне обласкан был он богатым горо-
дом со всеми его искусствами, со всеми его женщинами, с
его бесчисленными приятными забавами и картинами;
изнутри щедро одарил его просыпающийся в нем худож-
ник новыми ощущениями и новым опытом. С помощью
466
Нарцисс и Гольдмунд
мастера нашел он пристанище в доме одного позолотчика
у рыбного рынка и теперь учился и у мастера, и у позо-
лотчика разным премудростям — как обращаться с дере-
вом, гипсом, красками, лаком, сусальным золотом.
Гольдмунд не принадлежал к числу тех злосчастных
художников, которые не лишены дарования, но не спо-
собны проявить его. Есть на свете немало людей, кото-
рые, сподобившись глубоко и остро чувствовать красоту
и носить в душе своей высокие, благородные образы, не
находят способа выпустить их на волю, показать их дру-
гим, выставить на радость людей. Гольдмунд не страдал
этим недугом. Легко и радостно было ему работать рука-
ми и усваивать приемы и навыки ремесла, так же как
легко ему было после работы вместе с товарищами учить-
ся игре на лютне или танцам в воскресные дни на дере-
венских площадях. Учиться всему этому было легко, все
само давалось ему в руки. Конечно же, резьба по дереву
доставляла ему немало хлопот, немало трудностей и ра-
зочарований изведал он в эту пору, не одно полено загу-
бил и не раз поранил неловкие пальцы. Но он быстро
освоил азы и приобрел сноровку. И все же мастер часто
бывал недоволен им и говорил ему:
— Хорошо, что ты не мой ученик или подмастерье,
Гольдмунд. И мы знаем, что в один прекрасный день ты
вернешься туда, откуда пришел, — в леса, на волю.
Тому, кто не ведает, что ты вовсе не горожанин и не ре-
месленник, а бродяга, перекати-поле, тому легко может
прийти в голову потребовать от тебя чего-нибудь такого,
чего вправе требовать каждый мастер от своих подопеч-
ных. Ты можешь быть добрым работником — когда за-
хочешь. Но на прошлой неделе ты два дня проболтался
без дела. Вчера ты полдня проспал в малой мастерской,
вместо того чтобы полировать двух ангелов.
Упреки его были справедливы, и Гольдмунд выслуши-
вал их молча, не пытаясь оправдаться. Он и сам знал,
что нерадив и ненадежен. Пока работа привлекала его,
пока она ставила перед ним трудные задачи или давала
ему возможность порадоваться своей ловкости и умению,
467
Герман Гессе
он трудился с охотою и рвением. Тяжелую работу он не
любил, однако и те несложные, но требующие терпения
и усердия упражнения, без которых немыслимо ни одно
ремесло и которые надлежит выполнять с любовью и
тщанием, часто были для него истинною мукою. Он и сам
порою удивлялся этому. Неужто каких-то нескольких лет
странствий оказалось достаточно, чтобы он сделался ленив
и ненадежен? Быть может, это проявляются и обретают
над ним власть черты, унаследованные от матери? Отку-
да взялся этот изъян? Он хорошо помнил первые годы,
проведенные в монастыре, когда он был ревностным и
неутомимым учеником. Почему же тогда он обнаружил
столько терпения, которого ему теперь не хватало? Поче-
му тогда он смог так самоотверженно предаваться латин-
скому синтаксису и изучать все эти греческие аористы1,
которые в сущности были ему безразличны? Иногда он
подолгу раздумывал над этим. Это любовь укрепляла и
окрыляла его тогда; учение его было не что иное, как стра-
стное стремление добиться любви Нарцисса, а добиться ее
можно было, лишь заслужив его уважение и признание.
За один только одобрительный взгляд любимого учителя
он мог часами и днями упражняться, не жалея сил. Нако-
нец заветная цель была достигнута, Нарцисс стал его дру-
гом, и как это ни странно — именно он, ученый монах
Нарцисс, раскрыл ему глаза на его непригодность для за-
нятий наукою и разбудил в нем столько лет безмолвство-
вавший образ его блудной матери. Вместо учености, мо-
нашеской жизни и добродетели ему уготовано было иго
собственных могучих инстинктов: голос плоти, женская
любовь, жажда независимости и странствий. И вот он уви-
дел фигуру Марии, выполненную рукою мастера Никла-
уса, открыл в себе художника, вступил на новый путь и
вновь стал оседлым. Что ждет его впереди? Куда поведет
его этот путь? Откуда взялись эти новые препоны?
1 Грамматическая форма глагола, обозначающая мгновенное или
предельное действие (в греческом, старославянском и других индоев-
ропейских языках). — Примеч. переводчика.
468
Нарцисс и Гольдмунд
Пока что он не мог ответить на этот вопрос. Он смог
понять лишь одно: что хотя он и проникнут восторгом к
мастеру Никлаусу, но все же не любит его так, как не-
когда любил Нарцисса, а порою даже рад бывает огор-
чить или рассердить его. Причина, как казалось ему, зак-
лючалась в двойственности натуры его учителя. Фигуры,
вырезанные мастером, во всяком случае лучшие из них,
Гольдмунд почитал заслуживающими подражания образ-
цами, сам же мастер не был для него образцом.
Рядом с художником, создавшим ту незабываемую
Богородицу со скорбнейшими и прекраснейшими устами,
рядом с мудрым и чутким творцом, чьи руки способны
были волшебным образом претворить наблюдения и
предчувствия в зримые формы, существовал в мастере
Никлаусе еще некто — строгий и в то же время робкий
отец и ремесленник, вдовец, который вместе со своею
дочкою и уродливою служанкою жил тихой, надломлен-
ной жизнью в своем тихом доме, человек, который все-
ми силами противился влиянию Гольдмунда, человек,
который втиснул себя в тихую, размеренную, подчинен-
ную строгому порядку и правилам приличия жизнь.
Хотя Гольдмунд относился к мастеру с большим по-
чтением и никогда не решился бы расспрашивать о нем
других или высказать о нем свое мнение перед другими,
через год он уже знал о Никлаусе все, что только можно
было узнать о нем. Этот мастер был для него важною
фигурою, он любил и в то же время ненавидел его, он не
знал из-за него ни минуты покоя, и вот он проник с лю-
бовью и недоверием, с неуемным своим любопытством в
тайны его характера и его жизни. Он видел, что в обшир-
ном доме его не нашлось места ни для учеников, ни для
подмастерьев. Он видел, что мастер очень редко покида-
ет свое жилище и так же редко принимает гостей. Он
приметил, как трогательно и ревниво любит Никлаус
свою красавицу дочь и оберегает ее от чужих глаз. Он
знал также, что за его не по возрасту строгим аскетизмом
вдовца животрепещут инстинкты, что порою, когда ка-
кой-нибудь важный заказ принуждал его пуститься в
469
Герман Гессе
дорогу, бывало даже за несколько поприщ, он возвра-
щался совсем другим и словно помолодевшим. А однаж-
ды стал он свидетелем того, как Никлаус в одном неболь-
шом городке, где они устанавливали резную кафедру,
вечером тайком посетил блудницу, а потом несколько
дней подряд был беспокоен и хмур.
Со временем к любопытству этому прибавилось еще
нечто, что удерживало Гольдмунда в доме мастера и не
давало ему покоя. Это была его красавица дочь Лизбет,
которая очень нравилась ему. Он редко видел ее; девуш-
ка никогда не переступала порог мастерской, и он тщет-
но силился понять, была ли ее стыдливость и боязнь
мужчин навязана ей отцом или свойственна ее собствен-
ной натуре. То, что мастер больше ни разу не пригласил
его с собою на обед и всячески ограждал дочь от встреч с
ним, трудно было не заметить. Он видел: Лизбет была
ревниво оберегаемым сокровищем, и надежды на ее лю-
бовь без женитьбы не было никакой; да и тому, кто по-
желал бы взять ее в жены, надлежало родиться в хоро-
шей семье и стать членом одной из высших гильдий, а то
и обзавестись сперва домом и состоянием.
Красота Лизбет, такая непохожая на красоту странниц
и крестьянок, поразила Гольдмунда в первый же день.
Было в ней что-то до сих пор незнакомое ему, что-то стран-
ное, что притягивало, но в то же время настораживало и
даже злило: необыкновенный покой и целомудрие, благо-
пристойность и чистота — но не детскость, а скрывающая-
ся за всею этою непогрешимостью и невинностью холодная
надменность, так что целомудрие ее не умиляло и не обезо-
руживало его (он никогда не смог бы совратить ребенка), а
напротив, лишь раздражало и казалось вызовом. Едва чер-
ты ее сложились перед его мысленным взором в некий об-
раз, как ему захотелось изваять ее, но не такою, какою она
была теперь, а с печатью пробудившейся чувственности и
страдания, не юную деву, а Магдалину. Порою он жаждал
увидеть это спокойное, красивое и неподвижное лицо ис-
каженным сладострастием или болью, раскрытым, точно
книга, и лицезреть его обнаженную тайну.
470
Нарцисс и Гольдмунд
Было, кроме того, и еще одно лицо, жившее в его
душе, но не до конца принадлежавшее ему, лицо, кото-
рое он страстно желал уловить и запечатлеть и которое,
однако, постоянно ускользало и скрывалось от него:
лицо матери. Это давно уже было не то лицо, что вновь
явилось ему из бездонной пучины забвения после бесед
с Нарциссом. Дни странствий, ночи любви, мгновения
тоски, мгновения опасности и близости смерти постепен-
но преобразили этот лик, обогатили его, сделали его
глубже и многообразнее; то был уже не образ его соб-
ственной матери, а другой, возникший постепенно из тех
же черт и красок, обобщенный материнский образ, образ
Евы, Матери человечества. Подобно тому как мастер
Никлаус в нескольких Мадоннах создал образ стражду-
щей Божьей Матери, совершенство и сила выразитель-
ности которой казались Гольдмунду непревзойденными,
надеялся и он сам когда-нибудь, достигнув зрелости и
умения, представить образ мирской матери — Евы-Мате-
ри — таким, каким он хранился в его сердце, словно
древнейшая и любимейшая святыня. Но внутренний об-
раз этот — некогда всего лишь воспоминание о своей соб-
ственной матери и о своей любви к ней — претерпевал
бесконечные превращения. В тот первоначальный образ
вкрались черты цыганки Лизы, рыцарской дочки Лидии
и других женщин, однако не только лица всех некогда
любимых им женщин ложились все новыми штрихами на
этот образ — каждое потрясение, каждый новый опыт и
каждое новое впечатление дополняли его, сообщали ему
новые черты. Ибо образ этот, если ему когда-либо удаст-
ся сделать его зримым, должен будет явить собою не оп-
ределенную женщину, но самую жизнь, Праматерь. Час-
то казалось ему, будто он уже видит его, порою он
являлся ему во сне. Но он ничего не смог бы сказать об
этом лике Евы и о том, что должен выражать этот лик,
кроме того, что ему надлежало отразить сладострастие
жизни в его непостижимом родстве с болью и смертью.
За год Гольдмунд многому научился. В рисунке он
очень скоро добился замечательных успехов, а мастер
471
Герман Гессе
Никлаус не только учил его резьбе по дереву, но время
от времени давал ему возможность поработать и с гли-
ною. Первым удавшимся творением Гольдмунда была
необыкновенно милая и соблазнительная фигура малень-
кой Юлии, сестры Лидии. Мастер похвалил работу, но
отказался исполнить просьбу Гольдмунда — отлить ее в
металле: она показалась ему недостаточно целомудрен-
ною и чересчур светскою, и он не пожелал быть ей крест-
ным отцом. Потом была работа над фигурою Нарцисса;
Гольдмунд резал ее из дерева, изображая апостола Иоан-
на, — Никлаус собирался поместить ее в группу предсто-
ящих перед распятием, которая была заказана ему и над
которой давно уже трудились не покладая рук оба его
подмастерья, выполняя черновую работу и оставляя ма-
стеру самую тонкую, самую важную.
Над фигурою Нарцисса Гольдмунд работал с глубо-
чайшею любовью, в этой работе он вновь обретал себя,
свое творчество и свою душу всякий раз, когда случалось
ему сбиться с намеченного пути, а это случалось неред-
ко: любовные приключения, танцы и празднества, куте-
жи с товарищами, игра в кости, а то и потасовки порою
так увлекали его, что он либо вовсе не являлся в мастер-
скую по нескольку дней кряду, либо понапрасну терял
время, простаивая над работою, рассеянный и угрюмый.
Над своим же апостолом Иоанном, чей возлюбленный,
одухотворенный образ все отчетливее выступал ему на-
встречу из дерева, он работал лишь в часы вдохновения,
с отдачею и смирением. В эти часы он не был ни печа-
лен, ни весел, он забывал и о радости, и о тленности
жизни; к нему вновь возвращалось то благоговейное,
светлое и сладко-звенящее чувство, с которым он когда-
то предавался во власть своего друга и наставника. Это
не он, Гольдмунд, не его ваяло, повинуясь его воле, со-
здавали портрет — это сам Нарцисс воспользовался его
руками художника, чтобы выйти из тленности и измен-
чивости жизни и явить миру чистый образ своей души.
Так рождаются подлинные творения искусства, думал
он порою со священным трепетом. Так родилась и та не-
472
Нарцисс и Гольдмунд
забвенная монастырская Мадонна работы мастера Никла-
уса, которую он с тех пор не раз уже успел навестить.
Такою же загадкою, таким же таинством было рождение
нескольких, самых лучших фигур из тех, что стояли у
мастера в одном из верхних покоев. И так же родится
однажды тот самый образ, тот другой, единственный,
еще более загадочный и возвышенный, — образ Матери
человечества. Ах, если бы из-под руки ваятеля выходи-
ли только такие творения — священные, необходимые,
незапятнанные тщеславием и хотением! Но это было не-
возможно, он давно уже знал это. Получались и другие
образы, милые, прелестные вещи, сделанные с большим
мастерством, отрада для любителей художеств, украше-
ние храмов или ратуш — прекрасные вещи, но не свя-
щенные, не подлинные портреты души. Ему не только
знакомы были работы Никлауса и других мастеров, ко-
торые при всей красоте замысла и тщательности испол-
нения были в сущности всего лишь забавой, — он, к сты-
ду и огорчению своему, уже обнаружил этот грех в своем
собственном сердце, познал на своем собственном опыте,
как художник может мастерить подобные милые игруш-
ки лишь из любви к своему умению, из честолюбия, из
баловства.
Когда эта истина впервые открылась ему, его охвати-
ла смертельная тоска. Нет, ради того, чтобы делать ми-
лых ангелочков и прочую мишуру — будь все это хотя
бы трижды краше, — не стоило становиться художни-
ком. Для других это, быть может, имело смысл, для ре-
месленников, бюргеров, для тихих, кротких душ, но не
для него. Для него всякое художество и художничество
теряло ценность, если оно не пылало, как солнце, и не
обладало мощью урагана, если оно дарило лишь мирное
удовольствие, лишь приятность, лишь маленькое счастье.
Он искал другого. Покрывать изящную, точно кружево,
корону Девы Марии блестящим сусальным золотом —
это была работа не для него, даже если за нее хорошо
платили. Зачем мастер Никлаус принимал все эти зака-
зы? Зачем держал двух подмастерьев? Зачем часами, с
473
Герман Гессе
аршином в руке, выслушивал разглагольствования чле-
нов городского совета или пасторов, которые заказывали
ему портал или кафедру? Он делал это по двум причи-
нам — по двум презренным причинам: потому что желал
быть знаменитым, заваленным заказами мастером и пото-
му что желал иметь много денег — не для осуществления
больших, дерзких замыслов или для увеселения души, а
для своей дочери, которая и без того давно уже была
богатою невестою; он желал денег для ее приданого, для
кружевных воротников и парчовых платьев и супружес-
кой кровати орехового дерева, устланной тонкими льня-
ными простынями и драгоценными одеялами! Как будто
нельзя было познать любовь в любом стогу сена!
В часы подобных раздумий в Гольдмунде вновь зву-
чал голос материнской крови, просыпались гордость и
презрение бродяги к оседлым и имущим. И мастер, и
ремесло временами вызывали в нем отвращение, словно
скверно приготовленная или опостылевшая пища, не раз
был он близок к тому, чтобы убежать прочь.
И мастер тоже порою горько раскаивался в том, что
связался с этим своенравным и ненадежным парнем, то
и дело подвергавшим его терпение суровым испытаниям.
То, что он узнавал о жизни Гольдмунда, о его равноду-
шии к деньгам и вещам, о его расточительности, о его
любовных похождениях и драках, едва ли могло настро-
ить его более благосклонно; чужака с цыганскою душою
пригрел он у себя. Не укрылось от него и то, как этот
бродяга пожирал взором его дочь Лизбет. И если он все
же проявлял к нему больше терпения, чем тот заслужи-
вал, то делал он это не из чувства долга или робости, а
только ради апостола Иоанна, рождавшегося на его гла-
зах. С чувством любви и душевного родства, в котором
он неохотно признавался даже себе самому, взирал мас-
тер на то, как этот неведомо из каких лесов забредший к
нему скиталец медленно и своенравно, но упорно й нео-
твратимо претворял свой такой трогательный, такой чуд-
ный, но очень неумелый рисунок, из-за которого он тог-
да оставил его у себя, в деревянную фигуру апостола.
474
Нарцисс и Гольдмунд
Однажды — и в том мастер ничуть не сомневался — эта
работа, несмотря на все капризы и перерывы, будет за-
вершена, и это будет произведение, равного которому не
создавал ни один из его подмастерьев, да и крупным
мастерам нечасто удается сделать такое. Многое не нра-
вилось мастеру в ученике, много упреков высказал он
ему в сердцах, много раз приходил из-за него в ярость —
о Иоанне же не проронил он ни слова.
Остатки юношеской прелести и отроческой невиннос-
ти, неизменно пленявшие сердца людей, Гольдмунд по-
степенно растерял за эти годы. Он превратился в краси-
вого и сильного мужчину, предмет вожделения женщин
и враждебного недоверия мужчин. Изменился и нрав
его, его внутренний облик, с той поры, когда Нарцисс
пробудил его от блаженного сна монастырских будней,
когда его впервые коснулось ваяло мирской жизни и
странствий. Из хорошенького, ласкового, всеми любимо-
го, богоревнивого и услужливого школяра получился
совсем иной человек. Нарцисс открыл ему вежды, жен-
щины дали ему знание, ветер странствий сдул с него не-
жный пушок младенчества. Друзей у него не было, сердце
его принадлежало женщинам. Они без труда могли добить-
ся его ласк — достаточно было одного лишь жадно-призыв-
ного взора. Ему трудно было противиться женщине, он
откликался на любые, едва заметные знаки внимания. Его,
так тонко чувствовавшего прекрасное и всегда предпочитав-
шего совсем юных дев, подобных едва раскрывшемуся
весеннему цветку, — его умиляли и соблазняли даже
некрасивые и немолодые женщины. Во время танцев он
порою не отступал ни на шаг от какой-нибудь перезре-
лой и отчаявшейся девицы, на которую никто не обращал
внимания и которая покоряла его, возбуждая в нем со-
страдание, но не только сострадание, а еще и неусыпное
любопытство. Как только он отдавал себя женщине — на
несколько дней, или недель, или всего лишь часов, — она
становилась для него красавицей, он бросал себя к ее но-
гам, всего без остатка. Опыт говорил ему, что каждая жен-
щина прекрасна и способна осчастливить и что невзрачная
475
Герман Гессе
и не замечаемая мужчинами женщина таит в себе неслы-
ханный жар души и небывалую страсть, а отцветшая кра-
са — столько материнской, сладко-горькой ласки; что
каждая женщина имеет свои чары и свою тайну, разгад-
ка которой сулит блаженство. И в этом все женщины
были одинаковы. Недостаток молодости или красоты все-
гда возмещался какою-нибудь особенною чертою. Вот
только не все могли удержать его одинаково долго. К
самым юным и красивым испытывал он ничуть не больше
ласки или благодарности, чем к дурнушкам, он никогда
не любил вполсилы. Но были женщины, которые через
пять или десять ночей любви еще сильнее привязывали его
к себе, в то время как другие уже после первых же объя-
тий были выпиты им до дна и немедленно забыты.
Любовь и вожделение казались ему единственною си-
лою, способною исполнить жизнь теплом и смыслом. Он
не ведал тщеславия, епископ или нищий были для него
равны; стяжание и имение тоже были чужды ему, он
презирал и то и другое, он не заставил бы себя принести
ради них даже ничтожнейшую жертву и без сожаления
бросал на ветер деньги, которых он временами зарабаты-
вал немало. Любовь женщин, игра полов — вот что за-
нимало его прежде всего, а его частые приступы печали
и скуки коренились в сознании мимолетности и преходя-
щести вожделения. Внезапный, мимолетный, восхити-
тельный пожар любовной страсти, краткий, щемящий
миг горения, внезапное угасание — вот в чем, по его
мнению, заключалось ядро всякого опыта, вот что стало
для него символом всякого блаженства и страдания на
земле. Той печали и тому скорбному сознанию бреннос-
ти всего сущего предавался он так же самозабвенно, как
и любви; эта тоска тоже была любовь, тоже была вожде-
ление. Подобно тому как блаженство любви, достигнув
ьоей высшей, своей сладостнейшей вершины, в тот же
миг неизбежно должно исчезнуть, умереть — глубочай-
шее одиночество и самозабвенная приверженность тоске
тоже неизбежно поглощается новою жаждою, новою при-
верженностью светлой стороне жизни. Смерть и вожде-
476
Нарцисс и Гольдмунд
ление едины. Матерь жизни можно было бы назвать лю-
бовью или страстью, ее можно было бы назвать также
могилою и тлением. Матерь есть Ева, она — источник
счастья и смерти, она вечно рождает, вечно умерщвляет,
любовь и жестокость неразделимы в ней, и образ ее, чем
долее он носил его в себе, превращался для него в алле-
горию, в некий священный символ.
Он знал — не умом, не сознанием, а вещею кровью
своею, — что путь его ведет к Матери, к вожделению и
смерти. Жизнь, которую прочил ему отец, дух, воля —
это не его родина. Это родина Нарцисса, и он лишь те-
перь понял слова друга до конца, проник в их последнюю
суть и, увидев в нем свою противоположность, отразил
это в фигуре Иоанна. Как бы мучительно, до слез, ни
тосковал он по Нарциссу, каким бы дивным мечтам о нем
ни предавался — сравняться с ним, стать таким же, как
он, ему было не суждено.
Каким-то тайным чувством Гольдмунд уже прикос-
нулся к тайне своего художничества, своей беззаветной
любви к искусству, своей временами неукротимой нена-
висти к нему. Без мыслей, одними лишь чувствами пре-
дугадывал он рождающуюся в нем истину, которая пока
что являлась ему в виде разных символов: искусство есть
соединение мира отцовского и мира материнского, соеди-
нение духа и крови; оно может начинаться в самом чув-
ственном и вести к абстрактнейшему или истекать из
мира чистых идей и впадать в кровавое месиво плоти.
Все те поистине возвышенные творения — не шутовские
фокусы, но исполненные вечной тайны образы, какою,
например, была Божья Матерь мастера Никлауса, — все
те подлинные, неоспоримо прекрасные произведения
художников имели этот опасный, улыбающийся двойной
лик, эту двуполость, это слияние инстинкта и чистой
духовности. Но ярче всего воплотит в себе эту двули-
кость Ева-Матерь, если ему когда-нибудь удастся изва-
ять ее.
В художестве и в художничестве заключалась для
Гольдмунда возможность примирения глубочайших его
477
Герман Гессе
противоречий — или хотя бы все новых иносказательных
подтверждений двойственности его натуры. Однако худо-
жество вовсе не было безвозмездным даром, за него нуж-
но было платить, оно дорого стоило, оно требовало
жертв. Более трех лет подряд жертвовал Гольдмунд ради
него наивысшим, наиценнейшим после любострастия бла-
гом: свободою. Вольная жизнь, блуждания в безгранич-
ных просторах, безотчетность странничества, одиночество
и независимость — все это отдал он в обмен на искусство.
Пусть другие считают его капризным, строптивым и са-
мовластным, когда он в ярости бросает работу и подолгу
не показывается в мастерской, — для него самого эта
жизнь была рабством, которое временами делало его
ожесточение невыносимым. Не мастеру повиновался он,
не будущему своему служил он и не собственной потреб-
ности, но самому искусству. Искусство, это, казалось бы,
столь духовное божество, нуждалось в таком множестве
ничтожных вещей! Ему нужен был приют, ему нужны
были орудия труда, дерево, глина, краски, золото, оно
требовало работы и терпения. Ему принес он в жертву
дикую свободу лесов, опьянение ширью, терпкое вожде-
ление опасности, гордость обездоленности и принужден
был совершать эту жертву вновь и вновь, с душевною
мукою и зубовным скрежетом.
Часть пожертвованного получал он обратно: он мстил
рабскому порядку и оседлости теперешней своей жизни,
пускаясь в любовные приключения и драки с соперника-
ми. Все его стреноженное буйство, вся томящаяся вза-
перти сила души его вырывались наружу сквозь эту спа-
сительную щель, словно дым через дымоход; он прослыл
опасным забиякой. По пути на свидание или возвраща-
ясь домой с танцев, внезапно подвергнуться нападению
в темном переулке, получить несколько ударов палкой,
вскинуться на противника и перейти от защиты к напа-
дению; хрипя от напряжения, стиснуть врага в железных
объятиях или обрушить кулак на его подбородок, оттас-
кать его за волосы или вцепиться мертвою хваткою в гор-
ло — это очень пришлось ему по вкусу и могло рассеять
478
Нарцисс и Гольдмунд
на время мрак в его душе. И женщинам это тоже нрави-
лось.
Всего этого с излишком хватало, чтобы заполнить его
дни, и все имело свой смысл, пока он работал над апосто-
лом Иоанном. Работа над ним продлилась долго; после-
дние, тончайшие штрихи — на лице и на руках — нано-
сил он в торжественно-сосредоточенном спокойствии. Он
работал в маленьком деревянном сарае за мастерскою под-
мастерьев. И вот наконец однажды, утреннею порою,
фигура была готова. Гольдмунд принес метлу, тщательно
вымел сарай, бережно смахнул последние крохотные
стружки с волос Иоанна и долго-долго стоял перед ним,
исполненный торжественного чувства какого-то необычай-
ного, огромного события, которое, быть может, еще раз
повторится в его жизни, а может, так навсегда и останет-
ся единственным и неповторимым. Нечто подобное может
испытывать мужчина в день своей свадьбы или посвяще-
ния в рыцари или женщина, впервые разрешившаяся от
бремени, — нечто подобное тому, что испытывают после
Святого Причастия: сознание чрезвычайной значимости
свершившегося и в то же время болезненно-тревожное
предчувствие того мгновения, когда и это высокое и непов-
торимое минует и станет прошлым и займет свое место в
памяти, безвозвратно канув в пучину повседневности.
Он смотрел на Нарцисса, пестуна и наперсника юных
лет, стоявшего перед ним с поднятою головою, так, будто
он прислушивался к чему-то, облаченного в платье и в
роль любимого ученика Спасителя, с выражением тиши-
ны, самоотверженной преданности и благоговения на
лице, которое, однако, казалось, вот-вот расцветет улыб-
кою. Этому прекрасному, благочестивому и одухотворен-
ному лику, этой стройной, словно парящей в воздухе фи-
гуре, этим молитвенно сложенным красивым длинным
пальцам были небезызвестны боль и смерть, хотя они ис-
полнены были молодости и внутренней музыки; но они не
ведали отчаяния, беспорядицы и мятежа. Была ли душа
за этими благородными чертами радостна или печальна —
она была настроена чисто, она не терпела диссонансов.
479
Герман Гессе
Гольдмунд стоял и смотрел на свое творение. Благо-
говение перед лицом этого памятника его ранней юности
и первой дружбы сменила внезапно поднявшаяся буря
тревоги и мрачных дум. Вот и готово его творение; пре-
красный апостол теперь не умрет, и его нежному цветению
не будет конца. Он же, создавший его, должен простить-
ся со своим детищем, уже завтра оно не будет больше
принадлежать ему, не будет ждать его рук, не будет расти
и расцветать под его резцом, перестанет служить ему
прибежищем, утешением и смыслом его жизни. Взамен
он обрел пустоту. И лучше всего было бы теперь — так
казалось ему в этот миг — распрощаться не только с
Иоанном, но и с мастером, и с городом, и с искусством.
Здесь ему больше нечего было делать; в душе его боль-
ше не было образов, которые он мог бы изваять. Тот за-
ветный образ образов — Матерь человечества — был для
него еще недостижим, был ему совсем не по силам. Что
же теперь — вновь полировать фигурки ангелов и резать
узоры?..
Он решительно стряхнул с себя оцепенение и напра-
вился в мастерскую Никлауса. Тихонько отворив дверь,
он остановился у порога и дождался, когда мастер заме-
тил и окликнул его:
— Что скажешь, Гольдмунд?
— Фигура моя готова. Не согласитесь ли вы взглянуть
на нее, пока еще есть немного времени до обеда?
— Конечно же! Прямо сейчас.
Вместе отправились они в сарай и, войдя, оставили
дверь открытою, чтобы было светлее. Мастер давно уже
не видел Иоанна и не докучал Гольдмунду советами. И
вот он молча и неотрывно смотрел на его работу; непро-
ницаемое лицо его оживилось и просветлело, Гольдмунд
заметил, как повеселели его строгие голубые глаза.
— Славно! — молвил Никлаус наконец. — Очень
славно. Это твоя пробная работа, Гольдмунд. Ученье
твое закончилось. Я покажу фигуру твою цеховым и ста-
ну хлопотать, чтобы они выдали тебе за нее грамоту ма-
стера, ты ее заслужил.
480
Нарцисс и Гольдмунд
Гольдмунда мало заботило мнение цеховых, но он
знал, что мастер едва ли смог бы найти лучшие слова
похвалы и признания, и потому рад был услышать это.
Еще раз медленно обойдя вокруг Иоанна, Никлаус
вздохнул и сказал:
— Этот образ исполнен благочестия и ясности, он се-
рьезен, но заключает в себе столько счастья и мира. Гля-
дя на него, невольно думаешь, что в сердце человека,
создавшего его, должны царить свет и веселье.
Гольдмунд улыбнулся:
— Вы знаете, что я изобразил здесь не себя самого, а
своего друга, который мне очень дорог. Это не я, а он
сообщил статуе ясность и мир, и в сущности это не я
вырезал его образ, а он сам вложил мне его в душу.
— Может быть, и так, — отвечал Никлаус. — Никто не
знает, как рождается такой образ. Я не самый большой
скромник, но скажу тебе прямо: многому из того, что я
вырезал, не сравниться с твоей статуей — не по искуснос-
ти или тщательности, но по правдивости. Впрочем, ты и сам
знаешь: такую вещь невозможно повторить. Это тайна.
— Да... — согласился Гольдмунд. — Когда фигура
была готова и я вгляделся в нее, я подумал: такого тебе
больше никогда не удастся сделать. И потому я скоро,
наверное, опять отправлюсь странствовать.
Никлаус взглянул на него изумленно и негодующе;
глаза его вновь стали строгими.
— Об этом мы еще потолкуем. Для тебя работа толь-
ко начинается, и малодушествовать сейчас, ей-богу, не
время. Но сегодня ты свободен, а в обед — будь моим
гостем.
Гольдмунд явился в полдень причесанный, вымытый
и одетый в воскресное платье. Теперь он уже знал, что
означает быть приглашенным мастером к столу и как
редко выпадает кому-либо эта честь. Но в этот раз, под-
нимаясь по лестнице в комнату, уставленную фигурами,
он уже не испытывал благоговения и робкой радости, как
когда-то, когда впервые с бьющимся сердцем вступил в
эти красивые, тихие покои.
16 Г. Гессе
481
Герман Гессе
Лизбет тоже принарядилась и надела ожерелье из
цветных камней, а за обедом, кроме карпа и вина, Гольд-
мунда ожидала еще одна приятная неожиданность: мас-
тер подарил ему кожаный кошелек, в котором позвяки-
вали два золотых — плата за его законченную статую.
В этот раз он уже не сидел молча, слушая, как бесе-
дуют отец с дочерью. Теперь оба обращались к нему, и
все время от времени поднимали кубки и чокались друг
с другом. Гольдмунд пользовался редкою возможностью
получше разглядеть прекрасную девушку с благородным
и надменным лицом; глаза его без устали изучали ее и не
скрывали того, как она ему нравилась. Она была с ним
приветлива, но то, что она не выказывала ни смущения,
ни ласки, огорчило его. Он вновь почувствовал страст-
ное желание заставить говорить это неподвижное лицо,
вырвать у него его тайну.
После обеда он, поблагодарив хозяев за угощение,
постоял немного среди работ мастера в соседнем покое,
потом нерешительно поплелся в город и до самого вече-
ра бродил по улицам праздным наблюдателем, не зная,
чем себя занять. Мастер, вопреки всем ожиданиям, не
поскупился для него на почести. Отчего же это не радо-
вало его? Отчего вкус этих почестей был таким буднич-
ным?
Подчиняясь внезапному порыву, он взял внаем ло-
шадь и поскакал в дальний монастырь, где когда-то впер-
вые увидел работу мастера и услышал его имя. Это было
всего лишь несколько лет тому назад, ему же казалось,
будто прошла уже целая вечность. Он вновь навестил
Богородицу в монастырской церкви и еще раз полюбо-
вался ею, и творение это вновь, как и прежде, восхитило
и покорило его; оно было прекраснее его Иоанна, оно
было равно ему по глубине и загадочности и превосхо-
дило его по мастерству, оно словно парило в воздухе,
свободное и невесомое. Теперь он видел детали, зримые
лишь для глаза художника: тихие, едва приметные коле-
бания складок платья, смелость в передаче узких рук и
длинных пальцев, тончайшее чутье в использовании лю-
482
Нарцисс и Гольдмупд
бых неожиданностей фактуры — все эти красоты были
ничто в сравнении с целым, с простотою и глубиною об-
раза, и все же они были. И были изумительно прекрас-
ны и под силу не просто избранным, а лишь тем из них,
которые в совершенстве овладели ремеслом художника.
Чтобы создавать такое, надобно не только лелеять обра-
зы в своей душе, но иметь также изощренное око и ис-
кусные, неутомимые руки. Быть может, все-таки стоило
посвятить жизнь служению искусству, отринув свободу,
отринув радость свершений, — для того лишь только,
чтобы однажды явить миру нечто прекрасное, не только
увиденное когда-то самим и пережитое и воспринятое с
любовью, но и воплощенное, все до мельчайшей черты, с
небывалым мастерством? Это был великий вопрос.
Поздно ночью воротился Гольдмунд на усталом коне
в город. Одна харчевня еще была открыта; там подкре-
пился он хлебом и вином и отправился, полон вопросов,
полон сомнений, в разладе с самим собою, в свою камор-
ку под крышею у рыбного рынка.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На следующий день Гольдмунд не мог заставить себя
пойти в мастерскую. Он слонялся по городу, как это не-
редко случалось с ним в такие безрадостные дни, разгля-
дывал с ленивым любопытством спешащих на рынок хо-
зяек и служанок; особенно привлекал его фонтан на
рыбном рынке; он наблюдал, как рыботорговцы и их гру-
бые жены зазывают покупателей и расхваливают свой
товар, как они выхватывают из садка прохладных сереб-
ряных рыб и предлагают их прохожим, как покорно бед-
ные твари ждут своей смерти, судорожно раскрывая рты,
с застывшими от ужаса золотыми глазами, или наобо-
рот — яростно и отчаянно противятся ей. И, как это не-
редко случалось с ним, сердце его переполняли жалость
к рыбам и скорбное негодование против людей: отчего
они так бесчувственны и грубы, так невыразимо глупы и
483
Герман Гессе
безмозглы, почему они ничего не видят — ни рыбаки, ни
торговки, ни покупатели, — почему они не видят эти рас-
крытые рты, эти полные предсмертного ужаса глаза и
бешено вырывающиеся, выскальзывающие из рук хвос-
ты, эту жуткую бесполезную борьбу отчаяния, эту невы-
носимую метаморфозу загадочных, удивительно красивых
существ, то, как пробегает по их умирающим телам пос-
ледняя, едва заметная дрожь и как они затем неподвижно
лежат, мертвые и погасшие, — жалкие куски мяса для
трапезы самодовольного обжоры? Ничего не видят они,
эти люди, ничего не замечают и не ведают, и ничей голос
им не внятен! Подыхает ли на их глазах Божья тварь,
сумел ли некий мастер с жуткою достоверностью вопло-
тить в лике святого все надежды, все благородство, всю
скорбь, весь темный, удушливый страх человеческого
бытия — они ничего не видят, ничто не трогает их души!
Они веселятся или хлопочут, они важничают, они спе-
шат, они кричат, смеются, харкают, шумят и шутят и
бранятся из-за одного гроша, и всем хорошо, все чувству-
ют себя прекрасно и чрезвычайно довольны собою и всем
на свете. Все они свиньи! Ах, что там свиньи — гораздо
хуже и беспутнее свиней! Что ж, ведь и сам он не раз
делил с ними эту жизнь, радовался их близости, волочил-
ся за девушками, сам ел — без содрогания, со смехом —
печеную рыбу. Однако вновь и вновь, порою даже совсем
внезапно, словно по мановению волшебного жезла, его
покидали веселье и покой, вновь и вновь спадали с него,
точно пелена, эта толстая, жирная непроницаемость и
слепота, это самодовольство, это важничанье и дремотная
лень души, и он вновь оказывался в пустыне одиноче-
ства, мрачных раздумий и странствий, созерцания боли,
смерти, сомнительности всех усилий, вновь неотрывно
смотрел в разверстую бездну. Иногда в часы отчаянно-
го, жертвенного погружения в зрелище бессмысленности
и чудовищности жизни в душе его вдруг распускались
цветы радости, восторженной влюбленности, желания
петь или рисовать; запах цветка или игра с котенком
вдруг возвращали ему по-детски наивное и радостное
484
Нарцисс и Голъдмунд
согласие с миром. Вернется оно и теперь, завтра или пос-
лезавтра, и жизнь вновь будет прекрасна. До тех пор
пока чувство это опять не вытеснят печаль, тягостные
думы, безнадежная, гнетущая любовь к умирающим ры-
бам, увядающим цветам, ужас перед тупым, свинским
прозябанием, глазопялением и невидением людей. В та-
кие минуты ему всегда приходил на память бродячий
школяр по имени Виктор, которого заколол он своим
ножом и бросил лежать в луже крови на еловых ветках,
и он долго, с мучительным любопытством и с тяжелым
сердцем представлял себе и гадал, что же с ним стало, с
этим Виктором, — сожрали ли его всего без остатка лес-
ные звери или что-то еще сохранилось. Сохранились,
верно, лишь кости да, пожалуй, клок волос. А кости?
Что станет с ними? Сколько времени пройдет, годы или
десятилетия, прежде чем и они рассыплются в прах?
Вот и сегодня, объятый состраданием к рыбам, с омер-
зением глядя на торговцев, покупателей и зевак, с серд-
цем, полным тревожной тоски и горестной, неприязни к
миру и к себе самому, вспоминал он о Викторе. Может
быть, его нашли и похоронили? И если так, то как выг-
лядит теперь его тело — покрыты ли еще кости мясом
или все сгнило, стало добычей могильных червей? Оста-
лись ли еще волосы на черепе и брови над пустыми глаз-
ницами? А жизнь Виктора, полная приключений и историй
и причудливой игры его странных шуток и россказней, —
что осталось от нее? Существовало ли еще что-нибудь,
кроме нескольких разрозненных воспоминаний, сохра-
нившихся в памяти его убийцы, хоть что-нибудь из этой
человеческой жизни, которую едва ли можно было на-
звать самою обыкновенной)? Жил ли еще этот Виктор в
сновидениях или мечтах женщин, некогда любимых им?
Должно быть, все сгинуло, рассеялось без следа. И так
было и будет со всеми и всем, все быстро цветет и быстро
увядает и исчезает в белом саване снегов. Каких только
ростков не дала его собственная душа, когда несколько лет
тому назад пришел он в город, вожделея искусства, испол-
ненный благоговейного почтения к мастеру Никлаусу!
485
Герман Гессе
Осталось ли что-нибудь от всего этого? Ничего. Не боль-
ше того, что осталось от этого бедолаги, долговязого раз-
бойника по имени Виктор. Если бы кто-нибудь сказал
ему в ту пору, что настанет день, когда Никлаус призна-
ет его своим собратом по ремеслу и потребует от цеховых
выдать ему грамоту мастера, он счел бы себя самым сча-
стливым человеком на свете. А теперь все это казалось
ему чем-то вроде увядшего цветка, засохшего и унылого.
Когда он думал об этом, ему вдруг открылось виде-
ние. То был лишь миг, подобный вспышке света: он уви-
дел прекрасный и жуткий лик Праматери, склоненный
над бездною жизни; с потерянною улыбкою смотрела она
на рождения и смерти, на цветы и шуршащие осенние
листья, на искусство и тлен.
Все и вся были равны пред нею, Праматерью, надо
всем светила, точно луна, ее непостижимая улыбка; уми-
рающий на булыжниках рыночной площади карп был ей
так же дорог, как и объятый тяжкими думами Гольд-
мунд; гордая, холодная дева Лизбет была ей не дороже
рассеянных по лесу костей того Виктора, что хотел вык-
расть у него золотой дукат.
И вот молния погасла, загадочный лик Праматери
исчез. Но глубоко в душе Гольдмунда еще трепетали
бледные зарницы, еще колыхалась горячая волна жизни,
боли, удушливой тоски. Нет, ему не нужна была счаст-
ливая сытость других — рыботорговцев, ремесленников,
бюргеров. Дьявол бы их всех побрал! Ах, этот бледный
мерцающий лик, эти подобные зрелым колосьям полные,
тяжелые уста, по которым скользнула, словно ветер или
лунный свет, безымянная улыбка смерти!..
Гольдмунд поспешил к дому мастера; близился пол-
день; он дождался, когда Никлаус закончил работу и
стал мыть руки. Тогда он вошел и обратился к нему со
словами:
— Мастер, дозвольте мне сказать вам несколько слов,
вы можете выслушать их, пока моете руки и переодевае-
тесь. Душа моя горит и жаждет хотя бы глотка истины.
То, что я хочу сказать вам, в другой раз я, быть может,
486
Нарцисс и Гольдмунд
уже не решусь вымолвить. Мне надобно поговорить с
кем-нибудь, и вы единственный человек, который, быть
может, сумеет меня понять. Я обращаюсь ныне не к че-
ловеку, который имеет знаменитую мастерскую и бога-
тый, красивый дом и двух подмастерьев и получает по-
четные заказы от городов и монастырей. Я обращаюсь к
мастеру, изваявшему Богородицу для монастыря, пре-
краснейший из всех образов, что мне довелось увидеть.
Мастера этого я почитал и любил; стать собратом его по
искусству казалось мне высшею целью на земле. И вот я
вырезал фигуру, моего Иоанна, и не сумел сделать его
таким же совершенным, как ваша Богородица; что ж, он
таков, какой есть. Другого мне не создать, другого обра-
за, который требовал бы моих рук и принуждал бы меня
взяться за работу, — нет. Есть некий образ, далекий,
священный образ, который я однажды должен создать и
который сегодня мне не по силам. Чтобы осилить его,
мне надобно еще много узнать и изведать. Быть может,
я смогу сделать это через три или четыре года, а может
быть, через десять лет или позже, или не смогу сделать
никогда. До той же поры я не желаю заниматься ремес-
лом, лакировать фигуры, вырезывать кафедры, жить
жизнью ремесленника, трудиться в мастерской и зараба-
тывать деньги и становиться таким, как все ремесленни-
ки, нет, не желаю; я хочу жить и странствовать, хочу
летнего зноя и зимнего холода, хочу видеть мир и вку-
шать его красоту и его ужасы. Я хочу испытывать голод
и жажду и поскорее забыть и оставить позади все, что
пережил и чему научился у вас. Да, я желал бы сделать
однажды что-нибудь столь же прекрасное и бередящее
душу, как ваша Богородица, но становиться таким, как
вы, и жить, как живете вы, я не желаю.
Мастер тем временем вымыл и вытер руки; повернув-
шись к Гольдмунду, он взглянул ему в глаза. Выражение
лица его было строгим, но не сердитым.
— Ты сказал мне все, что хотел сказать, — молвил
он, — и я тебя выслушал. Оставим пока этот разговор. Я
не тороплю тебя с работою, хотя дел хватает. Я не считаю
487
Герман Гессе
тебя своим помощником, тебе необходима свобода. Нам
есть что обсудить с тобою, дорогой Гольдмунд, — не сей-
час, через несколько дней, а пока можешь заняться, чем
пожелаешь. Видишь ли, я много старше тебя и кое-что
успел изведать в жизни. Я мыслю обо всем этом иначе,
но я понимаю тебя и все, что ты хотел мне сказать. Че-
рез пару дней я пошлю за тобою. Мы потолкуем о твоем
будущем — есть у меня кое-какие планы. До той же поры
наберись терпения! Я хорошо знаю, каково бывает на
сердце, когда завершишь труд, с которым успел срастись
душою, мне знакома эта пустота. Она пройдет, поверь
мне.
Гольдмунд ушел неудовлетворенным. Мастер, конеч-
но, желал ему добра, но чем он мог помочь ему?
Он знал на реке одно место, где неглубокое дно зава-
лено было всяким старым хламом и отбросами: жители
рыбачьего селения на окраине города бросали в реку все,
что им было не нужно. Туда он и отправился и, усевшись
на высоком берегу, загляделся на воду. Он любил воду,
любая вода притягивала его. И вот, глядя сверху сквозь
этот неспешный, пронизанный хрустальными нитями
поток на темное, расплывчатое дно, он видел, как вспы-
хивали то тут, то там и мерцали загадочно и призывно
матово-золотые огоньки, неведомые предметы, быть мо-
жет, осколок тарелки, а может быть, выброшенный за
негодностью старый, искривленный серп или гладкий
светлый камешек, глазурованный кирпич, а порою, вер-
но, какая-нибудь рыба — амия, жирный налим или плот-
ва, — встрепенувшись, ловила на миг плавником или
чешуею лучик света — никогда нельзя было распознать,
что это, но это всегда было дивно и заманчиво, эти крат-
кие вспышки золота на черном влажном дне, где покои-
лись неведомые сокровища. И этой маленькой речной
тайне, думал он, должно быть, подобны и все великие,
истинные тайны, все истинные образы, населяющие
душу: они не имеют очертаний, не имеют формы, они
являются лишь в виде предчувствий далеких, прекрас-
ных свершений, они сокрыты прозрачною пеленою и
488
Нарцисс и Гольдмунд
многозначны. Так же, как там в зеленом речном сумраке
на миг, словно трепетный отблеск зарницы, вспыхивало
что-то несказанно золотое или серебряное — ничто, не-
быть, и все же исполненное сладостнейших обещаний, —
так же мог порою некий полузабытый человеческий про-
филь вдруг возвестить нечто невыразимо прекрасное или
немыслимо печальное; или, например, фонарь, висящий
под ночною повозкою, рисуя на придорожных заборах и
стенах домов огромные тени вращающихся колесных
спиц, мог порою минуту или две соперничать полнотою
картин, событий и историй с самим Вергилием. Из этой
же нереальной, магической ткани сотканы были и снови-
дения, ничто, заключающее в себе все образы мира, вода,
жидкий хрусталь, в котором, словно вечно живые семе-
на или личинки, хранились формы людей, животных,
ангелов и демонов.
Вот и сейчас он вновь погрузился в эту игру, неотрыв-
но уставившись на спешащую мимо реку; он видел бес-
форменное, трепетное мерцание на дне, в котором ему
чудились то королевские короны, то белые женские пле-
чи. Когда-то в Мариабронне, вспомнилось ему вдруг, он
видел, глядя на греческие и латинские буквы, подобные
сны наяву, полные чудесных превращений. Кажется, он
говорил об этом с Нарциссом. Когда же это было, сколь-
ко сотен лет назад?.. Ах, Нарцисс!.. За то, чтобы уви-
деть его, поговорить с ним хотя бы несколько минут,
пожать его руку, услышать его спокойный умный голос,
он с радостью отдал бы свои два дуката.
Почему все это так прекрасно, это жидкое блескучее
золото на дне, эти тени и смутные предчувствия, все эти
нереальные, сказочно-волшебные явления — почему они
так невыразимо прекрасны и сладостны, ведь они явля-
ют собою полную противоположность красоты, создава-
емой художником? Если красота всех этих безымянных
вещей лишена какой бы то ни было формы, то в творениях
искусства все наоборот: они сами прежде всего суть фор-
мы, и язык их совершенно внятен. Нет ничего более неумо-
лимо-внятного и определенного, чем линия нарисованной
489
Герман Гессе
или вырезанной из дерева головы или руки. Если бы по-
надобилось, он смог бы с абсолютною точностью воспро-
извести рисунок уст или глаз Девы Марии, созданной
Никлаусом: в ней не было ничего неопределенного, об-
манчивого, расплывающегося.
Гольдмунд задумался над этим, позабыв обо всем на
свете. Ему непонятно было, как это возможно, чтобы са-
мое что ни на есть определенное и оформленное так же
действовало на душу, как и самое непостижимое и бесфор-
менное. Одно лишь стало ясно ему во время этих упраж-
нений ума: почему такое множество безупречных, доброт-
ных произведений искусства не просто не нравились ему,
но даже, несмотря на некоторую красоту, были ему скуч-
ны или, того хуже, — ненавистны. Мастерские, церкви и
дворцы изобиловали такими злосчастными творениями;
он и сам приложил руку к некоторым из них. Они были
так удручающе бесплодны, оттого что пробуждали жажду
высокого и не утоляли ее, оттого что им не хватало само-
го главного: тайны. Вот что роднит мечту, видение — и
высшее, истинное творение искусства: тайна.
«Да, это тайна, — думал Гольдмунд, — которую я
люблю, которую преследую, которая не раз вспыхивала
предо мною и вновь гасла и которую я желал бы однаж-
ды изобразить, да так, чтобы она заговорила. Это образ
великой роженицы, Праматери, и тайна ее заключается
не в той или иной детали, в особой полноте или худобе,
грубости или изяществе, силе или прелести, как то быва-
ет в других изваяниях, — она заключается в том, что в
ней мирно соседствуют величайшие, непримиримейшие
противоречия: рождение и смерть, добро и жестокость,
жизнь и истребление. Если бы я просто выдумал себе
этот образ, если бы он был всего лишь игрою ума или
честолюбивым желанием художника, было бы не жаль
расставаться с ним, я рано или поздно обнаружил бы его
изъян и выбросил бы его из головы. Но Праматерь — не
мысль, ибо я не измыслил ее, но увидел! Она живет во
мне, она вновь и вновь встречается мне на пути. Вначале
меня осенила догадка, когда я в той деревушке, зимнею
490
Нарцисс и Гольдмунд
ночью, держал лучину над постелью рожавшей крестьян-
ки: тогда этот образ и поселился во мне. Часто кажется
он недостижимо далеким или и вовсе теряется, порою
надолго; но потом вдруг снова блеснет совсем рядом, как
сегодня. Образ моей собственной матери, когда-то самый
любимый, превратился в этот совершенно иной образ и
покоится в нем, словно косточка в вишне».
Он вдруг с особою остротою почувствовал необычай-
ность теперешнего своего положения, свой страх выбора.
Он был, в не меньшей мере, чем тогда, при расставании
с Нарциссом и с монастырем, на важном пути: на пути к
Матери. Быть может, Мать претворится однажды в ви-
димый для всех, рукотворный образ, в творение его рук.
Быть может, это и есть его цель, смысл его жизни. Быть
может. Он не знал этого. Но одно знал он твердо: следо-
вать Матери, быть на пути к ней, внимать и подчиняться
ее зову есть благо, есть жизнь. Быть может, он никогда
не сумеет облечь ее образ в форму, быть может, она так
и останется мечтою, предчувствием, приманкою, золоты-
ми вспышками священной тайны. Что ж, он все равно
должен следовать ей, ей вверяет он свою судьбу, она —
его звезда.
И вот решающий миг выбора настал, все прояснилось.
Искусство — прекрасная вещь, но оно не божество и не
цель, во всяком случае для него; не искусству надлежа-
ло ему подчиняться, а лишь зову Матери. Какой толк в
том, чтобы делать свои пальцы все искуснее? На приме-
ре мастера Никлауса видно было, куда это ведет. Это
ведет к славе и почету, к деньгам и оседлой жизни и к
пересыханию и отмиранию тех внутренних чувств, кото-
рым одним лишь и доступна эта тайна. Это ведет к изго-
товлению красивеньких драгоценных игрушек, ко всяким
богато украшенным алтарям и кафедрам, святым Себас-
тьянам и кудрявеньким ангелочкам по четыре талера за
штуку. Нет, золотой глаз какого-нибудь карпа или тон-
чайший серебряный пушок, окаймляющий крыло бабоч-
ки, в тысячу раз прекраснее, живее, драгоценнее, чем
целый зал, наполненный изваяниями.
491
Герман Гессе
Какой-то мальчуган шел вниз по улице, ведущей к
реке, напевая песенку; в руке он держал большой ломоть
хлеба; время от времени пение прерывалось, когда он
отправлял в рот очередной кусок. Гольдмунд окликнул
мальчика и попросил у него маленький кусочек хлеба; он
принялся катать из мякиша крохотные шарики и бросать
их один за другим в воду, наблюдая, как они медленно
опускаются вглубь, где их мгновенно окружают, тесня
друг друга, проворные рыбешки и они наконец исчезают
в желудке у одной из них. С необыкновенною отрадою
смотрел он, как погружаются в воду и исчезают шарик
за шариком. Потом он почувствовал голод и отправился
к одной из своих подружек, служанке в доме мясника,
которую он называл «повелительницею колбас и окоро-
ков». Привычным свистом подозвал он ее к кухонному
окну, с тем чтобы, разжившись у нее какою-нибудь сне-
дью, устроить себе трапезу у реки, на одном из покрытых
виноградником холмов, где так аппетитно поблескивает
меж сочными виноградными листьями красновато-корич-
невая жирная земля и каждою весною цветут маленькие
синие гиацинты, так нежно пахнущие фруктами. Но,
видать, это и в самом деле был день открытий и прозре-
ний. Когда Катрин появилась в окне и на крепком, гру-
боватом лице ее засияла приветная улыбка, когда он уже
поднял руку, чтобы подать ей привычный знак, ему
вспомнились вдруг его прежние свидания с нею, когда он
так же стоял здесь под окнами и ждал. И с внезапно ох-
ватившею его скукою мысленно увидел он все, что долж-
но было произойти в следующие минуты: как она, кив-
нув в ответ на его знак, вновь исчезнет, а затем, спустя
некоторое время, выйдет к нему через черный ход с кус-
ком копченого мяса или колбасы, и как он, приняв уго-
щение, наспех приласкает ее, погладит или прижмет к
себе, и как она ждет этого; ему вдруг показалось беско-
нечно глупым и уродливым — вновь совершать этот без-
думный, опостылевший ритуал, принимать колбасу, чув-
ствовать, как жадно льнут к нему крепкие груди, и
тискать их как бы в знак благодарности за заботу. Ему
492
Нарцисс и Гольдмунд
вдруг почудилась в этом добром грубом лице бездушная
будничность привычки, а в приветливой улыбке ее заме-
тил он что-то слишком знакомое, что-то механическое и
лишенное какой бы то ни было таинственности, что-то
недостойное себя. Рука его замерла в воздухе, так и не
довершив привычного жеста, улыбка на лице его засты-
ла. Да любил ли он ее на самом деле? Была ли она еще
желанна ему? Нет, слишком часто бывал он здесь, слиш-
ком часто видел эту всегда одинаковую улыбку, равно-
душно улыбаясь в ответ. То, что вчера еще он сделал бы
не колеблясь, сегодня оказалось вдруг невозможным.
Девушка еще не успела отойти от окна, как он уже по-
вернулся и бросился прочь из переулка, поклявшись себе
никогда больше не показываться здесь. Пусть другие гла-
дят эти груди! Пусть другие едят эту колбасу! И вооб-
ще — сколько здесь всего пожирается и расточается день
за днем! Как ленивы, избалованы и капризны эти жир-
ные, сытые горожане, ради которых каждый день заби-
вается столько свиней и телят и вытаскивается из реки
столько бедных красивых рыб! А он сам — каким изба-
лованным и испорченным сделался он сам, как омерзи-
тельно похож стал он на этих жирных горожан! В доро-
ге, средь заснеженных полей, вкус засохшей сливы или
черствой хлебной корки был слаще, чем целое застолье
цеховых здесь, в этой благополучной жизни. О стран-
ствия, о свобода, о залитая лунным светом вересковая
степь, о тревожный озноб при виде следов хищника в
серой от утренней росы траве! Здесь, в городе, среди
оседлых, все было так легко и так мало стоило, даже
любовь. Он пресытился всем этим, он плюет на все это!
Эта жизнь утратила свой смысл, она уподобилась обгло-
данной кости. Она была хороша и исполнена смысла до
тех пор, пока мастер оставался для него образцом, а
Лизбет — принцессой; она была сносною, пока он рабо-
тал над Иоанном. Но теперь все позади — завял цветок,
и развеян его аромат. Могучею волною хлынуло в серд-
це его чувство бренности всего сущего, которое так часто
и мучило, и опьяняло его. Как скоро все отцветает, как
493
Герман Гессе
скоро истощается любая страсть, и ничего не остается,
кроме костей и праха. Впрочем, кое-что все же остается:
вечная Матерь, древняя и вечно юная, с печальною и
жестокою улыбкою любви. Вновь представилась она на
короткое мгновение его взору: великанша с сияющими в
волосах звездами, задумчиво сидящая на краю мира; иг-
ривою рукою срывала она цветок за цветком, жизнь за
жизнью и бросала обратно в великую бездну.
Эти несколько дней, которые Гольдмунд провел в со-
зерцании отцветшего, померкшего отрезка своей жизни
и в печальном упоении прощанием, бродя по окрестнос-
тям, мастер Никлаус употребил на то, чтобы устроить его
будущее и навсегда сделать своего неугомонного гостя
оседлым. Он убедил цеховых выдать Гольдмунду грамо-
ту мастера и обдумывал план, как надолго привязать его
к себе, не как подчиненного, а как равного ему сотруд-
ника, с которым бы обсуждал он и исполнял все заказы
и делился прибылью. Затея эта сулила немалый риск,
хотя бы уже из-за одной Лизбет, ибо Гольдмунд, конеч-
но же, вскоре стал бы его зятем. Но ведь такую статую,
как Иоанн, не сумел бы вырезать даже лучший из всех
его прежних и теперешних подмастерьев, а сам он был
уже немолод и небогат идеями, и творческая сила его
пошла на убыль, а ему не хотелось, чтобы знаменитая
мастерская его постепенно превратилась бы в обыкновен-
ную ремесленную лавку. Нелегко ему будет с этим Гольд-
мундом, но попытать с ним счастье все же стоило.
Таковы были помыслы мастера. Он решил уступить
Гольдмунду свою вторую мастерскую в дальней полови-
не дома, расширив и оборудовав ее как подобает, выде-
лить ему комнату для жилья наверху, под крышею, и
подарить по случаю приема в цех новое красивое платье.
Он также осторожно выведал мнение Лизбет, которая
ожидала чего-нибудь подобного с того самого обеда. И
оказалось, что Лизбет была не против! Как только парень
станет оседлым и получит звание мастера — чем он ей не
пара? И в этом деле, стало быть, тоже никакой помехи
не будет. И если мастеру Никлаусу с его ремеслом все
494
Нарцисс и Гольдмунд
еще не удавалось до конца приручить этого бродягу —
Лизбет уж, верно, сумеет довершить начатое.
Итак, план был готов, силки расставлены, и приман-
ка ждала заветную птаху. За Гольдмундом, который
больше не показывался в доме мастера, послали, он
вновь приглашен был на обед и явился, как и в прошлый
раз, гладко причесанным, в вычищенном платье, вновь
сидел за столом в красивой, пожалуй, чересчур празд-
нично убранной горнице, вновь чокался с мастером и его
дочкою; потом девушка удалилась, и Никлаус поведал
ему о своих смелых планах.
— Ты понял меня, — прибавил он к своим неожидан-
ным откровениям, — и мне, верно, нет нужды напоми-
нать тебе, что никогда еще ни один молодой человек не
становился так быстро мастером и не посажен был пря-
мо в тепленькое гнездышко, не отучившись даже поло-
женного срока. Счастье у тебя в кармане, Гольдмунд.
Изумленно и испуганно посмотрел Гольдмунд на сво-
его учителя и отодвинул от себя свою недопитую круж-
ку. Он ожидал, что Никлаус слегка пожурит его за эти
несколько дней безделья, а потом предложит ему остать-
ся в мастерской его помощником. Вот, значит, как все
обернулось. Он опечалился и смутился. Не сразу нашел
он слова для ответа.
Мастер, видимо разочарованный тем, что такое лест-
ное для ученика предложение не было тотчас же приня-
то с радостью и смирением, встал и сказал:
— Предложение мое было для тебя неожиданностью;
быть может, ты захочешь прежде обдумать его как следует.
Не стану скрывать от тебя, что медлительность твоя обидна
мне, я надеялся доставить тебе большую радость. Что ж, я
не против, возьми себе еще время на размышления.
— Мастер, — отвечал Гольдмунд, мучительно подби-
рая слова, — не гневайтесь на меня! Я благодарен вам от
всего сердца за вашу доброту, а еще больше за терпение,
с которым вы учили меня. Никогда не забуду я, сколь
многим обязан я вам. Времени же на размышление мне
не надобно, я давно уже решился.
495
Герман Гессе
— Решился на что?
— Решение мое созрело еще до того, как передали мне
ваше приглашение, до того, как услышал я ваши поисти-
не щедрые предложения, которых я недостоин. Я не ос-
танусь здесь, я вновь отправляюсь странствовать.
Никлаус, побледнев, мрачно смотрел на него.
— Мастер! — продолжал Гольдмунд умоляюще. —
Поверьте мне, я не хотел обидеть вас! Я сказал вам о
своем решении. Изменить ничего уже нельзя. Я должен
уйти, мне нужны странствия, мне нужна свобода. Доз-
вольте же мне еще раз сердечно поблагодарить вас за все
и проститься с вами как с другом.
Он протянул ему руку, едва сдерживая слезы. Ник-
лаус не взял его руки; бледный как полотно, забегал он
взад-вперед по комнате, весь дрожа от злости. Никогда
еще Гольдмунд не видел его таким.
Потом мастер внезапно остановился, совладал с собою
неимоверным усилием и сказал сквозь зубы, не глядя на
Тольдмунда:
— Что ж, уходи! Но уходи теперь же! И не показы-
вайся мне больше на глаза! Чтобы не пришлось мне сде-
лать или сказать что-нибудь, в чем я потом мог бы рас-
каяться. Ступай!..
Вновь протянул Гольдмунд мастеру руку. Никлаус
сделал движение, как будто хотел плюнуть на эту руку.
Гольдмунд, который меж тем тоже побледнел, молча по-
вернулся, тихонько вышел из горницы, надел шапку и
стал медленно спускаться по лестнице, скользя рукою по
резным деревянным головкам ангелов, потом вошел в
малую мастерскую во дворе, постоял на прощание с ми-
нуту перед своим Иоанном, а затем покинул дом с болью
в сердце, и боль его была сильнее, чем та, что испытал
он, покидая рыцарский замок и бедную Лидию.
Хорошо еще, что все произошло так быстро! Что не
пришлось тратить попусту слов! Мысль эта была един-
ственным его утешением, когда он, оказавшись за воро-
тами, вдруг увидел переулок и все вокруг преображен-
ным и чужим, таким, какими предстают нам привычные
496
Нарцисс и Гольдмунд
вещи, с которыми сердце наше уже распростилось. Он
бросил последний взгляд на дверь дома — теперь это
была дверь в чужой, закрытый для него дом.
Воротившись в свою каморку, Гольдмунд тотчас же
начал собираться в дорогу. Впрочем, собирать ему было
почти нечего, то было скорее прощание с бедным жили-
щем. Все имущество его составляли картинка на стене,
нарисованная им самим — кроткий образ Мадонны, —
воскресная шляпа, пара башмаков для танцев, свернутые
в трубочку рисунки, маленькая лютня, с дюжину вылеп-
ленных им самим глиняных фигурок да несколько подар-
ков его бывших возлюбленных: искусственный букет
цветов, стакан темно-красного, рубинового стекла, ста-
рый, зачерствевший пряник в форме сердца и тому по-
добные пустяки, каждый из которых имел свое значение
и свою историю и когда-то был дорог ему, а теперь пре-
вратился в бесполезный хлам, ибо ничего из всего этого
не мог он взять с собою. Рубиновый стакан обменял он у
хозяина на добрый охотничий нож, который сразу же и
наточил во дворе; пряник он раскрошил и скормил сосед-
ским курам; образ Мадонны подарил он хозяйке и полу-
чил взамен еще один полезный дар — старый кожаный
дорожный ранец, а в придачу к нему обильный прови-
ант в дорогу. В ранец сложил он пару рубах, которые
имелись у него, несколько рисунков, намотав их на об-
ломок ручки метлы, и съестные припасы. Все остальное
пришлось оставить.
Немало женщин оставалось в городе, с которыми еле1
довало бы ему проститься; у одной из них он еще вчера
ночевал и ничего не сказал ей о своих планах. Да, сколь-
ко всего цепляется за платье, словно стараясь удержать
тебя, когда надумаешь пуститься в странствия! Нельзя
принимать все это близко к сердцу. Он ни с кем не стал
прощаться, кроме хозяев. Он простился с ними вечером,
чтобы с рассветом тронуться в путь.
И все же, когда он утром хотел бесшумно покинуть
дом, его тихонько окликнули и пригласили в кухню, где
уже ждал его молочный суп, — то была хозяйская дочка,
497
Герман Гессе
девушка пятнадцати лет, еще ребенок, тихое болезненное
существо с прекрасными глазами, но с неисправимым
изъяном бедра, из-за которого она хромала. Ее звали
Мария. С бледным, усталым от бессонной ночи лицом,
но аккуратно одетая и причесанная, накормила она Гольд-
мунда горячим молоком и хлебом, и по всему видно
было, что она очень опечалена его уходом. Он поблаго-
дарил девушку и поцеловал на прощание ее детские уста.
Благоговейно, с закрытыми глазами, приняла она этот
поцелуй.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
На первых порах теперешнего своего странничества,
в первые дни упоения своею вновь обретенною свобо-
дою, Гольдмунд прежде должен был заново учиться
жить безотчизненною, не ведающею времени жизнью
бродяг. Неподвластные никому из людей, зависящие
лишь от погоды, без цели, без крова, без имущества,
открытые для всех случайностей, ведут скитальцы свою
по-детски незатейливую, но отважную, скудную и в то
же время сильную жизнь. Они — дети Адама, изгнанно-
го из рая, они — братья зверей, невинных тварей, насе-
ляющих леса и поля. Час за часом безропотно принима-
ют они все, что посылает им небо: солнце и дожди, снег
и туман, жару и стужу, радость и беду; для них не су-
ществует ни времени, ни истории, ни стремлений, ни
этого странного кумира — развития и прогресса, — в
которого так отчаянно верует домовладелец. Бродяга
может быть нежен или груб, искусен в ремеслах или
бестолков, храбр или робок — но в сердце своем всегда
остается он ребенком, он всегда живет в первый день
после сотворения мира, перед началом всей мировой
истории, жизнь его зиждется на нескольких простых
инстинктах. Он может быть умен или глуп; он может
глубоко в душе своей сознавать, как непрочна и недо-
лговечна всякая жизнь и как ничтожны старания всякой
498
Нарцисс и Гольдмунд
живой твари, робко несущей сквозь ледяную пустыню
мира свои несколько жалких капель теплой крови, а
может просто по-детски доверчиво и ревностно следо-
вать приказам своего бедного желудка — он навсегда
останется соперником и смертельным врагом имущего и
оседлого, который ненавидит его, презирает и страшит-
ся, ибо он не желает напоминаний обо всем этом: о ми-
молетности бытия, о непрестанном увядании всего жи-
вого, о неумолимой ледяной смерти, окружающей нас и
заполнившей собою всю Вселенную.
Бродячая жизнь, столь схожая с жизнью детей, мате-
ринские корни ее, ее отрицание закона и духа, ее брошен-
ность на произвол судьбы и постоянная тайная близость
смерти давно уже глубоко проникли в душу Гольдмунда
и отметили ее своею особою печатью. То, что в нем по-
прежнему живы были дух и воля, что он все же был ху-
дожником, делало жизнь его богатою, но нелегкою. Ибо
всякая жизнь становится богатою и цветущею лишь через
раскол и противоречие. Что были бы рассудок и трез-
вость без знания об опьянении, что было бы чувственное
наслаждение, если бы за ним не стояла смерть, и что
была бы любовь, если бы не было вечной, непримиримой
вражды полов?
Промелькнуло лето, закатилась осень; с трудом про-
бился Гольдмунд сквозь тяготы зимы, хмельная весна
приняла его в свои сладостные, благоуханные объятия;
торопливо сменяли друг друга времена года, вновь и
вновь неудержимо клонилось к горизонту высокое летнее
солнце. Проходили год за годом, и Гольдмунд, казалось,
забыл, что на земле есть не только голод и любовь и эта
тихая, жуткая круговерть весен и зим; он, казалось, без-
возвратно погрузился в материнский, первобытный мир
инстинктов. Но в каждом сне, на каждом созерцательном
привале с видом на цветущие или поблекшие долины он
вновь словно прозревал, вновь делался художником, из-
нывал от мучительной тоски, силою духа заклиная бла-
женную, неспешно плывущую в никуда бессмысленность
жизни претворить ее в некий смысл.
499
Герман Гессе
Однажды он, всегда неизменно странствовавший
один — с той самой злосчастной ночи, когда убил Викто-
ра, — встретил товарища, который как-то незаметно при-
стал к нему и от которого долго не мог он избавиться.
Однако молодой человек этот, в монашеской рясе и в
шляпе пилигрима, совсем не таков был, как Виктор; это
был паломник, направлявшийся в Рим, звали его Роберт,
родом был он с берегов Боденского озера. Сын ремеслен-
ника, проучившийся некоторое время в школе монахов
святого Галлуса, он еще в отрочестве вбил себе в голову
совершить паломничество в Рим, долгие годы лелеял
свою мечту и воспользовался первым же удобным случа-
ем, чтобы осуществить ее. А случаем этим стала смерть
отца его, в мастерской которого работал он столяром.
Едва тело старика предано было земле, как Роберт объя-
вил сестре и матери, что никакие силы не помешают ему
теперь утолить давнишнее желание и наконец-то отпра-
виться в Рим, чтобы искупить свои и отцовские грехи.
Напрасно сетовали женщины, напрасно бранили его —
он стоял на своем и вместо того, чтобы взять на себя по-
печение о них, пустился в путь, без материнского благо-
словения, под гневные, язвительные речи сестры. Причи-
ною, побудившею его оставить отчий дом, была прежде
всего жажда странствий, к которой примешалось нечто
вроде поверхностной набожности — тяга к Божьим хра-
мам да монастырям, охота до церковных таинств, крес-
тин, погребений, литургии, ладана и свечей. Он немного
знал латынь, но не учености вожделела ребячья душа его,
а созерцания и тихих грез под сенью церковных сводов.
Отроком был он служкою в своем приходе и исполнял
обязанности свои с величайшею ревностностью. Гольд-
мунд хоть и не принимал его всерьез, но все же любил
его и даже чувствовал порою некое родство с ним, узна-
вая в нем ту же врожденную преданность странствиям и
чужбине. Итак, покинув родные места, радуясь исполне-
нию мечты, Роберт добрался-таки до Рима, повидал в
дороге великое множество монастырей и приходов, всю-
ду находя и пищу, и кров, полюбовался на горы и красо-
500
Нарцисс и Гольдмунд
ты юга; в Риме набогомольствовался он всласть среди
многочисленных церквей, религиозных шествий и празд-
неств, посетил сотни месс, помолился во всех знаменитей-
ших и святейших местах, и столько раз принял святое
причастие и так надышался ладаном, что всего этого хва-
тило бы, верно, и на десять грешников. Прошел год и еще
немного времени, и когда он наконец воротился домой,
приняли его совсем не так, как блудного сына: сестра,
завладев отцовским наследством, наняла работящего сто-
ляра-подмастерья и вскоре вышла за него замуж и так
ловко управлялась с хозяйством и с мастерскою, что вер-
нувшийся брат скоро почувствовал себя лишним, и ник-
то не стал удерживать его, когда вновь завел он речь о
странствиях и принялся собираться в дорогу. Он не силь-
но опечалился этим, вновь облачился в платье путника,
поблагодарил мать за несколько подаренных ею грошей,
что приберегала она на черный день, и пошел куда глаза
глядят, по дорогам и полям империи, полумонах, полу-
бродяга, позвякивая памятными монетками из мест па-
ломничества и освященными четками.
И вот, повстречав однажды Гольдмунда, провел он с
ним один день в пути, поделился со спутником дорож-
ными воспоминаниями, пропал куда-то в ближайшем го-
родишке, вновь не раз попадался Гольдмунду на доро-
ге, то там, то здесь, пока наконец не привязался к нему
душою и не остался с ним, уживчивый и услужливый
товарищ. Гольдмунд нравился ему, он старался угодить
ему мелкими дружескими услугами, восхищался его
знаниями, его отвагою, его умом, он полюбил его здоро-
вье, силу и искренность. Они привыкли друг к другу,
ибо Гольдмунд тоже был терпелив и уживчив. Одного
лишь не мог он терпеть: всякий раз, когда он одолеваем
был печалью или тяжкими думами, он упрямо молчал,
не замечая спутника, словно того вовсе и не было, и в
минуты эти нельзя было ни болтать, ни расспрашивать
его, ни утешать, а только ждать, набравшись терпения.
Роберт быстро выучился этому. С тех пор как убедился
он, что Гольдмунд наизусть знает множество латинских
501
Герман Гессе
стихов и песен, с тех пор как услышал он его рассужде-
ния о каменных изваяниях, украшавших портал одного
собора, и увидел, как быстро и размашисто рисует он
красным мелом на стене фигуры людей и зверей в пол-
ный рост, почитал он товарища своего любимцем Бога и
почти волшебником. Не укрылось от него и то, что он
был к тому же любимцем женщин, которых часто поко-
рял одним лишь взглядом или улыбкою; это вызывало в
нем меньше радости, но не меньше восхищенного удив-
ления.
Странствие их было прервано неожиданным образом.
В один прекрасный день приблизились они к какой-то
деревушке и были встречены ватагою крестьян, воору-
женных дубинками, кольями и цепами, и предводитель
их крикнул им еще издалека, чтобы они тотчас же разво-
рачивались и убирались к чертовой бабушке и больше
никогда не показывались здесь, иначе не сносить им го-
ловы. Гольдмунд остановился и пожелал было узнать,
что случилось, но не успел он раскрыть рта, как в грудь
ему угодил брошенный кем-то камень. Оглянувшись на
Роберта, увидел он лишь, как засверкали его пятки. Кре-
стьяне меж тем грозно приближались, и Гольдмунду не
оставалось ничего другого, как последовать — хоть и не
так торопливо — примеру своего спутника. Роберт дожи-
дался его, дрожа от страха, под одиноко стоявшим посре-
ди поля распятием.
— Удирал ты геройски, ничего не скажешь! — рассме-
ялся Гольдмунд. — Однако что это им взбрело в голову,
этим жукам навозным? Уж не война ли началась? Выс-
тавляют стражу перед своей берлогой и никого не пуска-
ют! Что бы это могло значить — ума не приложу!
Они терялись в догадках. Лишь на следующее утро
попавшийся им на пути одинокий крестьянский двор на-
правил мысли их к разрешению зловещей загадки. Двор
этот посреди цветущего луга, состоявший из хижины,
хлева и сарая и окруженный фруктовыми деревьями,
был странно тих и пуст: ни человечьих голосов, ни ша-
гов, ни ребячьего крика, ни взвизгивания натачиваемой
502
Нарцисс и Гольдмунд
косы — ничто не нарушало его сонной тишины; одна
лишь корова на лугу мычала, и видно было, что ее дав-
но пора доить. Они подошли к дому, постучали в дверь,
но не получили ответа и направились к хлеву; он был
открыт и пуст; заглянув в сарай, на крыше которого по-
блескивал в лучах солнца изумрудный мох, не обнару-
жили они и там ни души. Они вернулись к дому, удив-
ленные и встревоженные тишиною странного жилища,
еще раз постучали, не жалея кулаков, в дверь, но так и
не дождались ответа. Гольдмунд попробовал отворить
дверь и с удивлением заметил, что она не заперта; он
толкнул ее внутрь и шагнул через порог в темную ком-
нату.
— Мир дому сему! — крикнул он громко. — Есть кто
живой?
Никто не откликнулся. Роберт остался у порога. Гольд-
мунд, снедаемый любопытством, пошел дальше. В доме
стоял дурной запах — странный и отвратительный. В
очаге высилась горка пепла. Гольдмунд подул в нее, и
внизу, среди обуглившихся поленьев, затеплились ис-
кры. Тут заметил он в полумраке, за очагом, фигуру
женщины: то была, как показалось ему, старуха, сидев-
шая в кресле. Оклики его по-прежнему оставались без
ответа, дом был словно заколдован. Гольдмунд дружески
постучал пальцем по плечу женщины — она не шевели-
лась, и тут увидел он, что вся она, от головы до колен,
покрыта густою паутиною. «Да она мертва!» — подумал
он с содроганием и, чтобы убедиться в этом, занялся ог-
нем в очаге, принялся ворошить угли и дуть на них, пока
не удалось ему запалить длинную лучину. Он поднес ее
к лицу сидящей и увидел иссиня-черный лик мертвеца в
обрамлении седых волос; один глаз был открыт и тускло
поблескивал своею свинцового пустотою. Женщина эта,
верно, умерла прямо в кресле. Что ж, ей уже ничем
нельзя было помочь.
С горящею лучиною в руке двинулся Гольдмунд даль-
ше и обнаружил в той же комнате, на пороге в другое,
смежное с нею помещение, еще один труп — мальчика
503
Герман Гессе
лет восьми или девяти с распухшим, искаженным лицом,
в одной лишь рубахе. Он лежал на животе, перевалив-
шись через высокий порог, крепко сжав маленькие кулач-
ки. «Второй...» — подумал Гольдмунд. Как в мерзком
кошмарном сне, отправился он дальше, в заднюю комна-
ту, в которую весело светило солнце сквозь раскрытые
ставни. Он осторожно погасил свой светильник и затоп-
тал упавшие на пол искры.
В задней комнате стояло три кровати. Одна была пу-
ста; из-под грубой серой простыни торчала солома. На
второй лежал еще один мертвец — бородатый мужчина,
наверное, хозяин; он лежал на спине с откинутою назад
головою. Восковое лицо его с ввалившимися глазами и
щеками, казалось, тихо мерцало, расцвеченное непости-
жимыми красками смерти; одна рука свисала с кровати,
рядом с нею лежал опрокинутый глиняный кувшин; про-
литая вода еще не успела впитаться в пол, она собралась
в крохотной ложбинке, образовав лужицу. На третьей
кровати лежала, зарывшись в простыню, посреди блевоты,
рослая женщина крепкого сложения; лицом она уткнулась
в подушку, грубые льняные волосы ее поблескивали на
солнце. Рядом, прильнув к ней и обхватив ее руками, ле-
жала, словно запутавшись в простыне и задохнувшись, де-
вочка-подросток, такая же белокурая, как и мать, с си-
нюшно-серыми пятнами на мертвом лице.
Взор Гольдмунда переходил от одного мертвеца к дру-
гому. На лице девочки, хотя оно и было уже сильно ис-
кажено, еще сохранилось выражение бессильного страха
смерти. В шее и волосах матери, остервенело зарывшей-
ся в постель, прочел он ярость и страх и отчаянное неже-
лание умирать. В особенности буйные волосы не желали
покориться закону смерти. На лице крестьянина напечат-
лены были упрямство и отринутая боль; видно было, что
умирал он тяжело, но стойко; торчащая кверху борода
его напоминала лики древних воинов, павших на поле
брани. Поза его, исполненная скрытой, но непокорной
силы, была прекрасна; верно, был человек этот нрава
богатырского, если сумел так достойно принять смерть.
504
Нарцисс и Гольдмунд
Трогательным показался Гольдмунду труп мальчика, ле-
жавшего на животе; лицо его ничего не говорило, зато
положение маленького тела его, перевалившегося через
порог, твердо сжатые кулачки возвещали многое: беспо-
мощность страдания, тщетность противления неслыхан-
ной боли. Рядом с головою ребенка виден был вырезан-
ный в двери лаз для кошки. Гольдмунд разглядывал все с
величайшим вниманием. Конечно же, внутренность жи-
лища этого являла собою вид зловещий, а смрад, исхо-
дящий от трупов, казался уже почти невыносим, и все же
зрелище это было для Гольдмунда глубоко притягатель-
но, все исполнено было величия, все несло на себе печать
судьбы, все было так истинно, так чуждо лжи, и было во
всем этом что-то такое, что рождало в груди его любовь
и глубоко проникало в его душу.
Между тем Роберт, встревоженный его долгим отсут-
ствием, начал звать его, громко и нетерпеливо. Гольдмунд
успел привязаться к Роберту и любил его как младшего
друга, но в эту минуту он подумал, как мелочен и жалок
живой человек — со своим страхом, со своим любопыт-
ством, в своем ребячестве — в сравнении с мертвым. Он
не откликался на зов товарища, предавшись зрелищу
смерти с тем странным смешанным чувством глубокого
сострадания и холодного любопытства, присущим ху-
дожникам. Он пристально вглядывался в фигуры покой-
ников, словно впитывая в себя очертания головы, рук,
движение, в котором их настигла смерть. Как тихо было
в этой заколдованной хижине! Как необычен и ужасен
был этот запах! Как призрачен и печален был этот кро-
хотный человеческий мирок, населенный мертвецами,
наполненный и проникнутый смертью, в котором не по-
гасли еще последние искры в очаге! Скоро безмолвные
фигуры эти начнут разлагаться, и плоть их отделится от
костей, и крысы станут глодать их пальцы. То, что дру-
гим дано совершить незримо, в укромном месте, в моги-
ле, в гробу — последнее и прискорбнейшее, распад и
тлен, — эти пятеро совершали здесь, в своем земном жи-
лище, при свете дня и незапертой двери, не зная забот, не
505
Герман Гессе
ведая стыда, не нуждаясь в защите. Гольдмунду не раз
случалось видеть мертвых, но такой картины неумолимой
работы смерти никогда еще не доводилось ему лицезреть.
Он глубоко заключил ее в свое сердце.
Наконец, раздосадованный криками Роберта, вышел
он из дома. Товарищ его воззрился на него с тревогою и
страхом.
— Ну, что там?.. — тихо спросил он дрожащим голо-
сом. — Видел ли ты кого-нибудь? О, какое у тебя стран-
ное лицо! Говори же!
Гольдмунд смерил его холодным взглядом:
— Войди сам и посмотри! Это очень занятное жили-
ще... А потом мы подоим вон ту красавицу на лугу. Сту-
пай!
Роберт нерешительно вошел в хижину, добрался до
очага, увидел сидящую старуху и, обнаружив, что она
мертва, громко вскрикнул и поспешно вернулся обратно
с широко раскрытыми от ужаса глазами.
— Господи, спаси и помилуй! Там у очага сидит мерт-
вая женщина! Что же это? Отчего рядом с нею никого
нет? Почему ее не хоронят? Боже мой, она ведь уже
пахнет!
Гольдмунд улыбнулся:
— Ты у нас известный герой, Роберт. Но ты слишком
рано вернулся. Мертвая старуха, сидящая в кресле, —
это, конечно же, странное зрелище, но если бы ты про-
шел на пару шагов дальше, то увидел бы еще очень много
странного. Их пятеро, Роберт! Еще трое лежат в своих
кроватях, а прямо на пороге — мертвый мальчуган. Все
мертвецы. В живых никого не осталось. Вся семья вы-
мерла. Потому-то никто и не доит корову.
Спутник его с ужасом смотрел на него, а потом вдруг
воскликнул сдавленным голосом:
— О, теперь я понимаю, отчего крестьяне не пустили
нас давеча в деревню! Боже, теперь мне все ясно. Это
чума! Клянусь моей бедною душою, это чума, Гольд-
мунд! И ты так долго пробыл внутри, а может, еще, чего
доброго, прикасался к покойникам! Прочь! Не прибли-
506
Нарцисс и Гольдмунд
жайся ко мне, ты наверняка заражен! Мне очень жаль,
Гольдмунд, но я должен уйти, я не могу больше оставать-
ся с тобою.
Он хотел было бежать, но Гольдмунд удержал его,
схватив за платье. С немым укором, строго смотрел он
на вырывающегося, бьющегося в его руках товарища и
был неумолим.
— Чадо мое!.. — молвил он наконец с ласковою на-
смешкою. — Ты умнее, чем можно было подумать. И,
похоже, ты прав. Что ж, это мы узнаем, добравшись до
ближайшего селения или хутора. Похоже, в этих краях
и в самом деле чума. Посмотрим, удастся ли нам унести
ноги. А вот отпустить тебя, малыш, я никак не могу.
Видишь ли, у меня чересчур мягкое сердце, меня пере-
полняет милосердие, и при мысли о том, что ты мог за-
разиться в этой хижине, а я отпущу тебя одного, и ты
будешь умирать где-нибудь в чистом поле, один-одине-
шенек, и некому будет закрыть тебе очи и выкопать мо-
гилу и присыпать тебя землею, меня душит раскаяние —
нет, дружище, этого я допустить не могу. Итак, послу-
шай-ка, что я скажу тебе, и хорошенько запомни мои
слова, ибо я не стану повторять их дважды: нам обоим
грозит одна и та же опасность, кого из нас она настиг-
нет, а кого минует, мы не ведаем. Стало быть, останемся
вместе и либо вместе сгинем, либо вместе перехитрим
проклятую чуму. Если ты заболеешь и умрешь, я похо-
роню тебя, в том ручаюсь тебе. Если же мне доведется
умереть, поступай как знаешь: хочешь, хорони, а хо-
чешь, плюнь и ступай своей дорогой, — мне все равно.
А пока что, драгоценнейший, тебе не удастся удрать от
меня, запомни это! Мы еще понадобимся друг дружке.
А теперь заткни глотку, я не желаю больше ничего слы-
шать, поищи-ка лучше где-нибудь в хлеву ведро и пой-
дем наконец доить корову.
Тем дело и кончилось, и с той минуты повелось у них
так, что Гольдмунд повелевал, а Роберт повиновался, и
вновь зажили они в мире и согласии. Роберт не пытался
более бежать. Он лишь сказал примирительно:
507
Герман Гессе
— Я просто вдруг испугался тебя. Очень не понрави-
лось мне твое лицо, когда ты вышел из этой мертвецкой.
Я решил, что ты заразился чумою. Но даже если зто вов-
се и не чума — лицо твое сделалось другим. Неужто это
было так страшно, то, что ты увидел там в доме?
— Это было не страшно, — отвечал Гольдмунд мед-
ленно, как бы в задумчивости. — Я не увидел там ниче-
го, кроме того, что предстоит и мне, и тебе, и всем ос-
тальным, даже если мы избежим чумы.
Продолжив свои странствия, они вскоре стали всюду
находить следы владычествовавшей в стране Черной
Смерти. В некоторых деревнях крестьяне не пускали
чужаков дальше околицы, зато в других могли они бес-
препятственно разгуливать по улочкам: дворы были сирот-
ски пусты, на полях и в хижинах разлагались непогребен-
ные мертвецы. В хлевах ревели недоеные или голодные
коровы, много живности бродило окрест селенья. Не раз
доили они или кормили коров и коз, не раз устраивали
себе на лесной опушке пир, зарезав и зажарив козленка
или поросенка и запасшись вином из какого-нибудь ни-
чейного погреба. Вольготно жилось им в те дни, ни з чем
не ведали они недостатка. Но жизнь эта не радовала их.
Роберт жил в непрестанном страхе перед чумою, а при
виде трупов ему становилось дурно; угроза гибели порою
доводила его до отчаяния; то и дело казалось ему, что он
уже заразился, и он подолгу окуривал голову и руки
дымом костра (почитая его целебным), даже во сне тре-
вожно ощупывал себя — не появились ли на руках, но-
гах или под мышками зловещие опухоли.
Гольдмунд то бранил его за это, то посмеивался над
ним. Он не разделял ни страха его, ни отвращения; вле-
комый мрачным любопытством, шествовал он по этому
царству смерти, не в силах оторвать взора от зрелища
великой кончины, напоив душу холодом великой осени,
исполнив сердце скорбными звуками чудовищной жатвы.
Порою ему вновь являлся образ вечной Матери — блед-
ный лик великанши с глазами Медузы и тяжелою улыб-
кою страдания и смерти.
508
Нарцисс и Гольдмунд
Однажды пришли они в некий маленький городок;
городок тот был сильно укреплен, всю стену его высотою
в дом опоясывал крытый оборонительный ход, стражи,
однако, не видно было ни на стене, ни у раскрытых во-
рот. Роберт наотрез отказался войти в город и заклинал
и товарища не делать этого. Между тем за стеною послы-
шались удары колокола, из ворот вышел священник с
крестом в руках, предшествующий трем большим телегам,
две из которых тащили лошади, а третью пара волов; те-
леги доверху нагружены были трупами. Несколько кнех-
тов в странных одеяниях шагали рядом с телегами и пого-
няли животных, лица их скрыты были капюшонами.
Роберт в ужасе попятился назад, Гольдмунд же отпра-
вился вслед за погребальными колесницами; идти при-
шлось недалече, всего лишь несколько сотен шагов — то
было не кладбище, а прямо в поле вырытая яма, неглу-
бокая, в два локтя, но величиною с большой зал. Гольд-
мунд стоял и смотрел, как кнехты шестами и лодочными
крючьями сбрасывали мертвецов наземь и сталкивали их
как попало в яму, как священник, бормоча молитвы, осе-
нил сию странную могилу крестным знамением и ушел
восвояси, как кнехты разожгли со всех сторон ямы боль-
шие костры и молча поплелись обратно в город, даже не
забросав яму землею. Он подошел к краю ее и посмот-
рел вниз, на груду мертвых тел: их было пятьдесят-ше-
стьдесят, а может, и более. Застывшим немым укором
торчала то здесь, то там рука или нога, чья-то рубаха
вяло трепетала на ветру.
Когда он вернулся к воротам, Роберт чуть не на коле-
нях умолял его поскорее убраться отсюда прочь. И у него
была на то особая причина: во взоре Гольдмунда заме-
тил он уже так хорошо знакомую ему самопогруженность
и застылость, эту обращенность к ужасному, это леденя-
щее кровь любопытство. Ему не удалось удержать дру-
га. Гольдмунд оставил его и один вошел в город.
Он миновал никем не охраняемые ворота, и гулкие
шаги его в пустом переулке воскресили в памяти множе-
ство других городов и ворот, через которые довелось ему
509
Герман Гессе
проходить и которые встречали его пронзительными ре-
бячьими голосами, веселою сутолокой, женскою перебран-
кою и бодрым перезвоном молотков в кузне, дребезжани-
ем телег и еще многими другими звуками, приятными и
грубыми, сливавшимися в неумолчный гомон и громо-
гласно возвещавшими пестрое многообразие человечес-
ких трудов и радостей, хлопот и увеселений. Здесь же,
под пустынною аркою этих покинутых ворот, в этих пу-
стых переулках ничто не звучало, никто не смеялся и не
кричал — все объято было молчанием могилы, в котором
мелодичный лепет фонтана казался чересчур громким и
почти назойливым. В открытом окне увидел Гольдмунд бу-
лочника посреди караваев и булок; он указал пальцем на
булку, и тот осторожно протянул ее ему на длинной пекар-
ской лопате, ожидая, что Гольдмунд положит на лопату
деньги, но так и не дождавшись платы, сердито посмотрел
беззаботно жующему пришельцу вслед и молча затворил
свое окошко. Перед окнами одного нарядного домика сто-
яло в ряд несколько глиняных горшков, в которых когда-
то цвели цветы, а теперь уныло торчали давно засохшие
листья. Из другого дома доносились плач и горькие при-
читания детей. Зато в следующем переулке увидел Гольд-
мунд в окне под крышею хорошенькую девушку, которая
занята была тем, что расчесывала, стоя у окна, свои воло-
сы. Он принялся разглядывать ее; она почувствовала его
взгляд, посмотрела вниз и, заметив его, покраснела; когда
же он приветливо улыбнулся ей, лицо ее тоже оживилось
медленною, слабою улыбкою.
— Ну что, причесалась? — крикнул он ей наверх.
Она высунулась из окошка и склонила к нему свое
светлое улыбающееся личико.
— Не заболела еще? — спросил он ее, и девушка по-
качала головой. — Ну так бросай все и пойдем вместе из
этого города мертвецов. Отправимся в лес да и заживем
на славу!
На лице ее изобразилось удивление.
— А что тут долго раздумывать? Я не шучу! — про-
должал Гольдмунд. — Ты живешь с отцом-матерью или
510
Нарцисс и Гольдмунд
служишь у чужих людей? Стало быть, у чужих. Так идем
же, дитя мое, пусть себе старики помирают, а мы моло-
ды и здоровы и хотим еще немного пожить на белом све-
те. Идем, кареокая, я не шучу.
Она недоверчиво смотрела на него, удивленная и рас-
терянная. Он медленно отправился дальше, прошел не
спеша один безлюдный переулок, другой и медленно во-
ротился обратно. Девушка все еще стояла у окна и обра-
довалась, увидев его вновь. Она помахала ему рукою;
Гольдмунд медленно пошел дальше, и вскоре и она по-
спешила вслед за ним — она догнала его у городских
ворот, в руках держала она маленький узелок, голова ее
повязана была красною косынкою.
— Как звать тебя? — спросил он ее.
— Лена. Я пойду с тобою. Здесь так страшно, в этом
городе, все умирают. Бежать отсюда, бежать поскорее!
Неподалеку от ворот угрюмо сидел Роберт, поджидая
товарища. При виде Гольдмунда, он радостно вскочил на
ноги, но тут же раскрыл рот от удивления, заметив де-
вушку. На сей раз он долго не сдавался: причитаниям и
увещеваниям его, казалось, не будет конца. Это уж че-
ресчур, кричал он, — привести с собою из Богом прокля-
той смрадной дыры какую-то особу в юбке и навязывать
ему ее общество! Это не просто безумство — это искуше-
ние Господа Бога! И он не желает более терпеть его при-
чуды и никуда с ним не пойдет, ибо терпению его при-
шел конец!
Гольдмунд молча слушал его проклятия и жалобы,
пока тот наконец не утих.
— Ну вот, — молвил он затем. — Мы терпеливо выс-
лушали твои гимны. А теперь ты пойдешь с нами и бу-
дешь радоваться, что у нас такая пригожая спутница. Ее
зовут Лена, и она моя подружка. А сейчас я хочу пора-
довать тебя, Роберт, — отныне мы заживем по-другому,
в спокойствии и здравии, и станем держаться подальше
от чумы. Выберем себе славное местечко с какой-нибудь
пустою хижиною или сами построим себе жилище; мы с
Леной будем хозяин с хозяйкою, а ты наш добрый друг
511
Герман Гессе
и гость. Отчего бы нам не пожить в свое удовольствие, в
мире и согласии? Ну как, доволен ли ты?
О да, Роберт был чрезвычайно доволен. Главное, что-
бы от него не требовали здороваться с Леной за руку или
прикасаться к ее платью.
— Этого от тебя как раз никто не требует, — успоко-
ил его Гольдмунд. — Тебе, напротив, даже строго-на-
строго запрещается прикасаться к Лене хотя бы пальцем.
Заруби это себе на носу!
И они тронулись в путь, сперва молча, затем девушка
постепенно разговорилась, вслух радуясь тому, что вновь
видит небо и деревья и луга, и сетуя на то, что там было
так страшно, в этом чумном городе, — в словах и не пе-
редать! Она рассказывала обо всем пережитом и осво-
бождала душу свою от скорбных и отвратительных кар-
тин. Немало историй поведала она им, жутких историй;
городок тот превратился, по ее словам, в ад. Из двух ле-
карей, говорила она, один умер, а другой ходил только
к богатым; во многих домах лежали и гнили мертвецы,
потому что никто и не думал их хоронить, а у могильщи-
ков словно и не было других забот, кроме воровства, об-
жорства и блуда, а часто они тащили с постели вместе с
трупами еще живых людей и грузили их на свои живо-
дерские телеги, а потом бросали в одну яму с мертвеца-
ми. Много худого узнали они об этом городе; никто не
прерывал скорбной повести: Роберт слушал с ужасом и
жадно-похотливым любопытством, Гольдмунд хранил
молчание и казался спокоен; он ждал, когда опустеет
этот сосуд, полный кошмаров, не произнося ни слова. Да
и что тут можно было сказать? Наконец Лена устала го-
ворить, поток ее речей иссяк, и она умолкла. И тогда
Гольдмунд замедлил немного шаги и принялся тихонько
напевать; то была длинная песня, и с каждой строфой го-
лос его набирал силу; Лена повеселела, заулыбалась, а
Роберт пришел в необычайный восторг и изумление: ни-
когда еще не видел он Гольдмунда поющим. Все умел он,
этот славный Гольдмунд! Вот он идет себе и поет — уди-
вительный человек! Гольдмунд пел чисто и умело, но
512
Нарцисс и Гольдмунд
приглушенным голосом. Когда он начал следующую пес-
ню, Лена стала тихонько, вполголоса, а затем все смелее
подпевать ему. Близился вечер, вдали по-над степью чер-
нел лес, а за ним подымались невысокие голубые горы,
которые все больше наливались синевою. То весело, то
торжественно звучало пение, а шаги отбивали такт.
— Ты нынче так весел! — заметил Роберт.
— Да, я весел. Как же мне не быть веселым, когда я
нашел такую красивую подружку. Ах, Лена, до чего же
славно, что могильщики приберегли тебя для меня. Вот
отыщем себе завтра свое собственное маленькое царство-
государство и заживем без забот, радуясь, что сумели
унести ноги. Скажи-ка, Лена, видала ли ты когда-нибудь
в осеннем лесу толстый коричневый гриб, который так
любят улитки и который можно есть?
— А как же! — рассмеялась она. — Конечно видала,
много раз!
— У тебя такие же коричневые волосы, Лена. И пахнут
они так хорошо. Не спеть ли нам еще? Или, может, ты
проголодалась? В моем ранце еще найдется чем закусить.
На следующий день нашли они то, что искали. В ма-
ленькой березовой рощице стояла избушка, срубленная
дровосеками или охотниками из неотесанных стволов.
Она была пуста; дверь они взломали, и даже Роберт ос-
тался доволен хижиною и местностью. В дороге повстре-
чалось им несколько коз, бродивших без пастуха, и они
привели одну из них с собою.
— Ну, Роберт, — сказал Гольдмунд, — ты хоть и не
плотник, но зато был когда-то столяром. Здесь мы и бу-
дем жить, так что придется тебе соорудить в нашем двор-
це перегородку, дабы получились две каморы: одна для
нас с Леной, другая для тебя и козы. Пищи осталось у
нас немного, сегодня обойдемся козьим молоком, хоть и
его, верно, будет негусто. Займись, стало быть, перего-
родкою, мы же с Леной позаботимся об устройстве ноч-
лега для всех. А завтра я отправлюсь на промысел.
Все тотчас же принялись за дело. Гольдмунд с Леной
пошли за соломой, папоротником и мохом для постелей,
17 Г. Гессе
513
Герман Гессе
Роберт тем временем наточил свой нож с помощью обык-
новенного полевого камня и стал резать молоденькие де-
ревца для перегородки. Но за день ему было не управить-
ся с этим, и первую ночь он спал снаружи.
В новой наложнице своей нашел Гольдмунд благодар-
ную ученицу, робкую и неискушенную, но полную люб-
ви. Когда она, утомленная и пресыщенная, уснула, он
долго еще не смыкал глаз, нежно прижимая ее к груди и
слушая, как бьется ее сердце. Он вдыхал запах ее волос и
невольно вспоминал ту большую неглубокую яму, в кото-
рую безликие черти сбрасывали одну за другою груды
трупов. Прекрасна была жизнь, прекрасно мимолетное
счастье, прекрасна так скоро увядающая молодость.
Перегородка в хижине получилась на славу; под ко-
нец все трое трудились над нею. Роберт желал показать,
на что он способен, и без умолку говорил о том, что бы
он смастерил, будь у него верстак, инструмент, железный
угольник и гвозди. Не имея, однако, ничего, кроме ножа
и двух рук, он должен был довольствоваться тем, что
срезал с дюжину молоденьких березок и возвел из них
посреди хижины крепкий, грубый забор. Щели в нем он
решил заделать дроком. На это тоже требовалось время,
но все были увлечены и работали весело, с охотою. Меж-
ду делом Лена ходила в лес за ягодами и приглядывала
за козой, а Гольдмунд совершал небольшие походы, до-
бывая пищу и исследуя окрестности, и нет-нет да и при-
носил с собою что-нибудь полезное. Ни жилья, ни людей
поблизости он не обнаружил; Роберт был очень доволен
этим: значит, они могли жить, не опасаясь болезни или
злоумышленников; однако неудобство такого уединения
заключалось в том, что очень трудно было заботиться о
пропитании. Неподалеку стояла покинутая крестьянская
хижина, на сей раз без мертвецов, и Гольдмунд предло-
жил перебраться в нее, оставив их неказистую избушку,
но Роберт протестовал; он не мог без содрогания смот-
реть, как Гольдмунд входит в пустой дом, и каждую
вещь, которую тот приносил оттуда, требовал прокоптить
над костром и вымыть, прежде чем соглашался прикос-
514
Нарцисс и Гольдмунд
нуться к ней. Немногим удалось им разжиться в одино-
кой хижине — две табуретки, ведерко для молока, гли-
няная посуда, топор, а однажды Гольдмунд поймал в
поле двух кур, — но они радовались и малому. Лена
была влюблена и счастлива, всем троим нравилось укра-
шать свое гнездо, делать его с каждым днем все уютнее.
Хлеба у них не было, зато завелась еще одна коза, а по-
том нашли они маленькое поле, засеянное репою. Про-
ходил день за днем, плетеная перегородка была готова,
вместо старых, временных постелей устроили они новые,
добротные, затем соорудили и очаг. Неподалеку бежал
ручей, вода была в нем прозрачная и студеная. За рабо-
тою часто пели песни.
Однажды, когда вместе пили они молоко и нахвали-
вали свою безмятежную жизнь, Лена вдруг мечтательно
промолвила:
— Каково-то придется нам зимою?..
Никто не ответил ей. Роберт рассмеялся, а Гольдмунд
странным, неподвижным взором смотрел в одну точку.
Постепенно Лена поняла, что они вовсе не думали о
зиме, что они и не собирались оставаться здесь надолго,
что гнездо их — вовсе не гнездо, что спутники ее — бро-
дяги. Она повесила голову.
Гольдмунд молвил, обращаясь к ней, точно к ребен-
ку, игриво-ободряюще:
— Ты крестьянская дочь, Лена, а крестьяне всегда
заботятся о завтрашнем дне. Не бойся, ты всегда успе-
ешь вернуться домой, когда пройдет чума — не вечно же
она будет гулять по стране. Отправишься к своим роди-
телям, или кто у тебя еще есть, а захочешь — вернешься
в город и вновь станешь служить и добывать хлеб насущ-
ный. Пока же еще лето, и вокруг — смерть, а у нас здесь
славно, и жаловаться нам не на что. И потому мы будем
жить здесь в свое удовольствие, пока не надоест.
— А потом? — крикнула Лена. — Потом всему ко-
нец? И ты уйдешь своей дорогой? А я?
Гольдмунд поймал ее за косу и ласково притянул к
себе.
515
Герман Гессе
— Малое глупое дитя! — укоризненно произнес он. —
Ты забыла могильщиков и вымершие дома и огромную
яму в поле перед воротами? И костры? Радуйся, что не
лежишь в той яме под открытым небом в одной рубашон-
ке. Думай о том, что сумела спастись, что жива и здоро-
ва и еще можешь смеяться и петь.
Но Лена все еще не желала смириться.
— А я не хочу никуда уходить! — жаловалась она. —
Не хочу отпускать тебя, не хочу! Разве можно радовать-
ся, зная, что скоро конец и разлука!
И вновь отвечал ей Гольдмунд, по-прежнему ласково,
но в голосе его, едва внятно, уже звучала угроза:
— Об этом, моя маленькая Лена, уже ломали себе го-
лову сотни мудрецов и святых. Нет долговечного счас-
тья! Если же тебе мало того, что мы имеем теперь, и
жизнь здесь тебя больше не радует, я готов сей же час
запалить нашу хижину с четырех сторон, и каждый пой-
дет своею дорогой. Оставим это, Лена, довольно на се-
годня разговоров.
Тем дело и кончилось, Лена сдалась, но радость ее
отныне омрачала тень предстоящей разлуки.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Лесная жизнь их закончилась прежде, чем отцвело
лето, закончилась совсем не так, как они ожидали. Од-
нажды Гольдмунд долго бродил по окрестностям со
своею пращой в надежде подбить куропатку или какую-
нибудь другую дичь, ибо запасы пищи их совсем оскуде-
ли. Лена собирала где-то поблизости ягоды; порою он
даже проходил мимо и видел над кустарником ее голову
и смуглую шею и слышал ее пение, а один раз заглянул
к ней и съел на ходу пару ягод из ее лукошка, затем от-
правился дальше и долго не видел ее. Он думал о ней
полу нежно, полу сердито: давеча она вновь завела разго-
вор об осени и о будущем, говорила, что ей кажется,
будто она беременна, и что она никуда не отпустит его.
516
Нарцисс и Гольдмунд
«Скоро всему этому придет конец, — думал он, — всему
свое время. И отправлюсь я дальше один, оставив и Ро-
берта, попробую поспеть до холодов в большой город,
туда, где живет мастер Никлаус, там и зазимую, а весною
куплю себе новые башмаки и опять пущусь в дальнюю
дорогу: надобно пробиться мне обратно, в Мариабронн-
ский монастырь, да проведать Нарцисса; прошло, почитай,
уж десять лет, с тех пор как мы расстались. Я должен
повидаться с ним, хоть на день или два».
Странный звук прервал его мысли, и, возвращаясь к
действительности, он понял вдруг, как далек уже от этих
мест в своих мыслях и желаниях. Он прислушался; тре-
вожный звук повторился, ему показалось даже, что он
узнал голос Лены, и он пошел на зов, недовольный тем,
что она отвлекает его от дела. Вскоре сомнения его рас-
сеялись — да, это был голос Лены, она в отчаянии, точ-
но попав в беду, выкрикивала его имя. Он ускорил шаги,
все еще сердясь на нее, но уже проникаясь жалостью и
тревогою. Наконец он увидел ее: в разодранной рубахе
сидела она на земле — а может быть, стояла на коле-
нях — и боролась с каким-то мужчиною, пытавшимся ов-
ладеть ею. Несколькими прыжками преодолел он разде-
лявшее их расстояние, и вся накопившаяся в нем печаль,
тревога и злость обратилась вдруг в бешеную ярость, ко-
торую и обрушил он на голову злодея. Он настиг его в
то самое мгновение, когда тот уже повергнул Лену на-
земь; обнаженная грудь ее была расцарапана и кровото-
чила; незнакомец жадно сжимал ее в своих объятиях.
Гольдмунд бросился на него и сдавил холодеющими от
ярости пальцами его тощую, жилистую шею, заросшую
мягкою шерстью. Он с наслаждением сжимал горло вра-
га, пока тот не отпустил девушку и тело его не обмякло в
его руках; продолжая душить его, Гольдмунд протащил
бесчувственное и уже почти безжизненное тело несколь-
ко шагов до торчавших из земли острых серых камней,
поднял его, не замечая тяжести, и бросил головою на
камни, затем еще и еще раз. Наконец он отшвырнул по-
бежденного противника с разбитою головою прочь; гнев
517
Герман Гессе
его все еще не был утолен, ему хотелось еще терзать свою
жертву.
Лена следила за ним сияющим взором. Грудь ее крово-
точила, она еще вся тряслась от волнения и тяжело дыша-
ла, но уже захвачена была неожиданным зрелищем: отре-
шенным взором, полным сладострастного восторга, следила
она за тем, как ее сильный любовник волочил незнакомца
по земле, как он душил его, как колотил головою о камни,
а затем отшвырнул от себя его труп. Словно растоптанная
змея, лежал тот на земле, нелепо разметав руки и ноги;
серое лицо его, утопающее в бороде и обрамленное жидки-
ми скудными волосами, неестественно запрокинулось на-
зад. Наконец Лена ликующе бросилась Гольдмунду на
грудь, но в ту же минуту ей сделалось дурно, она поблед-
нела и бессильно опустилась на траву: она еще не успела
оправиться от пережитого ужаса. Спустя некоторое время
Гольдмунд отвел ее в хижину и обмыл ей царапины; на
одной груди обнаружил он также след от укуса.
Роберта неожиданное происшествие привело в чрез-
вычайное возбуждение, жадно выспрашивал он подроб-
ности поединка.
— Неужто и вправду размозжил ему голову? Ай да
Гольдмунд! С тобой, видать, и впрямь шутки плохи!
Но Гольдмунд не желал больше говорить об этом, он
вновь замкнулся в себе, помрачнел; покидая злополучное
место, где остался лежать убитый, он вспомнил бедного
разбойника Виктора и подумал о том, что это уже вто-
рой человек, павший от его руки. Чтобы хоть на некото-
рое время избавиться от Роберта, он сказал:
— Тебе тоже не мешало бы сделать что-нибудь полез-
ное. Ступай, попробуй убрать труп. Если не получится
вырыть там яму, стало быть, придется перенести его в
камыши или завалить камнями и землею.
Но Роберт в ужасе замахал на него руками: возиться
с трупами — только этого ему недоставало! А вдруг он
заражен чумою?
Лена прилегла на свое ложе в хижине. Укус на груди
причинял ей боль, но чувствовала она себя уже лучше и
518
Нарцисс и Гольдмунд
вскоре встала и развела огонь, чтобы вскипятить молоко
на ужин; она была очень весела, однако Гольдмунд велел
ей лечь сегодня пораньше. Она повиновалась ему безро-
потно, как овечка, — столь велико было ее восхищение
возлюбленным. Гольдмунд же по-прежнему оставался
мрачен и молчалив. Роберт, привыкший к таким переме-
нам в его настроении, не беспокоил его. Ночью, уклады-
ваясь на свое соломенное ложе, Гольдмунд склонился над
Леною и прислушался к ее дыханию. Девушка спала. На
душе у него было тревожно, мысль о Викторе то и дело
приходила ему в голову, его томили страх и жажда стран-
ствий; он чувствовал, что игра в родину близится к концу.
Сильнее же всего заботило его одно неожиданное открытие.
Он успел поймать взгляд Лены, которым следила она за его
свирепою расправой над несчастным бродягой. Странный
то был взгляд, он знал, что никогда не забудет его — эти
широко раскрытые, полные ужаса и восторга глаза, из-
лучающие такую гордость, такое торжество, такое глубо-
чайшее, неистовое соблаженство убийства и мести, како-
го никогда еще доселе не видел он ни на одном женском
лице и какого не мог бы себе даже представить. Если бы
не этот взгляд, он, быть может, когда-нибудь со време-
нем забыл бы лицо Лены. Этот взгляд сделал лицо ее —
обыкновенное лицо крестьянской девушки — величе-
ственным, прекрасным и страшным. Много месяцев уже
не представлялось взору его ничего, что пронзило бы его
мыслью: это я должен нарисовать! И вот, поймав этот
взгляд, в ту же секунду почувствовал он с какою-то
необъяснимою робостью, как шевельнулось в нем такое
желание.
Не в силах уснуть, он наконец встал и вышел из хи-
жины. Ночь была прохладною, ветер сонно играл ветвя-
ми берез. Он походил во тьме взад-вперед, сел на камень
и погрузился в горестные раздумья. Ему было жаль Вик-
тора, ему было жаль убитого им сегодня бродягу, жаль
своей утраченной невинности и младенческого целомудрия
души. Неужели он оставил монастырь, покинул Нарцис-
са, обидел мастера Никлауса и отказался от красавицы
519
Герман Гессе
Лизбет лишь для того, чтобы подстерегать здесь, в этой
пустоши, заплутавших коз или кур? И для того, чтобы
размозжить голову несчастному бродяге? Был ли во всем
этом хоть какой-нибудь смысл, стоило ли все это того,
чтобы быть пережитым? Сердце его сжималось от горь-
кого сознания бессмысленности жизни и от презрения к
себе самому. Он опустился на землю, лег навзничь и ус-
тремил неподвижный взгляд в небо, на бледные ночные
облака, и постепенно в этом созерцательном оцепенении
думы его рассеялись; забывшись, он уже едва ли мог бы
сказать, смотрит ли он в небо или в серую бездну своей
собственной души. И вдруг, в то самое мгновение, когда
сон наконец смежил ему глаза, посреди плывущих по
небу облаков вспыхнул, точно дальняя зарница, огром-
ный лик — лик Евы; тяжел и сумрачен был взор огром-
ных очей, но вот они внезапно распахнулись и загорелись
сладострастием и жаждой убийства. Проснулся Гольд-
мунд от холода, когда выпала роса.
Утром Лена занемогла. Они не велели ей вставать и
сами принялись за работу. Дел было много. Роберт встре-
тил в лесочке неподалеку двух овец, которые тотчас же
пустились в бегство. Он позвал Гольдмунда, и они охо-
тились за ними весь день; одну овцу им в конце концов
удалось поймать; домой они вернулись лишь к вечеру,
едва держась на ногах от усталости. Лена чувствовала
себя скверно. Гольдмунд осмотрел и ощупал ее и обнару-
жил чумные желваки. Он скрыл это, но Роберт заподоз-
рил неладное, когда услышал, что Лена все еще нездоро-
ва, и отказался спать в хижине, заявив, что устроит себе
ночлег на СЕежем воздухе и возьмет с собою козу, дабы
она, чего доброго, тоже не заразилась.
— Ну так убирайся к черту! Плакать по тебе не ста-
ну, — в ярости вскричал Гольдмунд.
Козу он отвел в хижину, за перегородку. Роберт бес-
шумно исчез, махнув рукою на козу, умирая от страха —
от страха перед чумою, перед Гольдмундом, перед оди-
ночеством и надвигающейся ночью. Он устроился рядом
с хижиною.
520
Нарцисс и Гольдмунд
Гольдмунд сказал Лене:
— Не печалься. Я останусь с тобой. Ты непременно
выздоровеешь.
Она покачала головой:
— Будь осторожен, милый, чтобы и тебе не захворать.
Тебе нельзя приближаться ко мне. Не старайся утешить
меня. От смерти не убежишь, и мне лучше умереть, чем
проснуться однажды и увидеть, что твое ложе пусто и что
ты покинул меня. Каждое утро думала я об этом и боя-
лась открыть глаза. Нет, уж лучше мне умереть.
К утру ей стало совсем худо. Гольдмунд давал ей вре-
мя от времени глоток воды и вновь забывался ненадолго
тревожным сном. Когда рассвело, он отчетливо увидел
на лице ее, так внезапно завядшем и одряхлевшем, зна-
ки приближающейся смерти. Он вышел ненадолго из
хижины подышать свежим воздухом и взглянуть на небо.
Солнце уже позолотило кривые красноватые стволы со-
сен на опушке леса, сладок и чист был утренний воздух,
далекие холмы еще утопали в рассветной дымке. Гольд-
мунд прошелся немного, глубоко дыша, потягиваясь и
разминая затекшие члены. Прекрасен был мир в это
скорбное утро. Скоро он вновь пустится в странствия.
Пробил прощальный час.
С опушки его окликнул Роберт. Он желал знать, по-
легчало ли Лене. Если это не чума, то он, пожалуй, оста-
нется. И пусть Гольдмунд не сердится на него: зато он
все это время присматривал за овцой.
— Проваливай к дьяволу со своей овцой! — крикнул
ему Гольдмунд. — Лена вот-вот умрет, и я тоже заразился.
Про себя он солгал; он сделал это, чтобы избавиться
от Роберта. Хоть тот и имел доброе сердце — он изрядно
надоел Гольдмунду: слишком уж труслив и мелок был он
для него, слишком уж нелепою казалась фигура его пе-
ред лицом этой суровой годины, полной великих скорбей
и потрясений. Роберт скрылся и больше не показывался.
Над землею медленно подымалось солнце.
Когда Гольдмунд вернулся в хижину, Лена спала. Он
тоже прилег и уснул и увидел во сне своего коня Блесса
521
Герман Гессе
и прекрасное каштановое дерево у монастырских ворот;
ему казалось, будто он смотрит из немыслимой дали, из
некой бескрайней пустыни на свою потерянную, милую,
благословенную родину, и когда он проснулся, по щекам
его, заросшим светлою бородою, струились слезы. Лена
что-то говорила слабым голосом; он подумал, что она
зовет его, и приподнялся на своем ложе, но речь ее обра-
щена была не к нему, она просто бормотала отдельные,
бессвязные слова, то ласковые, то бранные, временами
тихонько смеялась чему-то, затем вновь тяжко вздыхала
и постепенно умолкала. Гольдмунд встал и склонился
над нею; с горьким любопытством вглядывался он в се
уже искаженное лицо, следил, как мучительно изгибают-
ся и путаются его линии под жгучим дыханием смерти.
«Милая Лена! — кричало его сердце. — Милое, доброе
дитя! И ты тоже покидаешь меня? Я уже наскучил
тебе?»
Ему захотелось все бросить и бежать прочь. Стран-
ствовать, странствовать, шагать по земле, дышать, испы-
тывать усталость, видеть новые картины — вот что было
бы благотворно для него и, быть может, рассеяло бы
удушливый мрак в его душе. Но он не мог уйти, не мог
бросить на произвол судьбы это бедное умирающее дитя.
Он едва решался время от времени оставить ее на не-
сколько минут, чтобы подышать свежим воздухом. Мо-
лока она больше не могла пить, поэтому Гольдмунд сам
напивался им досыта: другой пищи у них не было. Козу
он тоже несколько раз выводил из хижины, чтобы та
пощипала травы, напилась и погуляла. И вновь возвра-
щался он к больной, бормотал нежные слова утешения,
не сводя глаз с ее лица, смотрел с болью в сердце, но
вместе с тем с пристальным вниманием, как она прини-
мает смерть. Она не теряла сознания, лишь временами
засыпала, а проснувшись, едва приподнимала усталые,
обмякшие веки. Лицо девушки старилось на глазах; все-
го явственнее проступали следы увядания вкруг глаз и
носа, и странно было видеть одновременно это старуше-
чье лицо и нежную девичью шею. Изредка она произно-
522
Нарцисс и Гольдмунд
сила одно-два слова — «Гольдмунд» или «любимый» — и
касалась языком пересохших, синеватых губ. И тогда
Гольдмунд давал ей глоток воды.
На следующую ночь она умерла. Она умерла безро-
потно, тело ее едва приметно содрогнулось, и дыхание
замерло, а по коже словно пробежал легкий озноб, по-
добный ряби на воде; сердце Гольдмунда сжалось от тос-
ки: ему вспомнились умирающие рыбы, на которых так
часто смотрел он на рынке, изнывая от сострадания;
именно так угасала в них жизнь, с едва приметною судо-
рогой и легким болезненным трепетом, пробегающим по
телу и уносящим с собою жизнь и блеск. Он постоял еще
некоторое время перед нею на коленях, затем вышел из
хижины и опустился наземь посреди вереска. Вспомнив
про козу, он вернулся и вывел животное на воздух. Коза
побродила немного по лужайке и улеглась на траву. Он
лег рядом с нею, положил голову ей на бок и уснул. На
рассвете он в последний раз вошел в хижину, в после-
дний раз взглянул на мертвое лицо Лены. Уйти, оставив
ее лежать здесь непогребенной, он не мог. Он пошел,
набрал охапку хвороста, бросил ее в открытую дверь
хижины, высек огонь и поджег убогое жилище, из кото-
рого не взял он ничего, кроме огнива. В тот же миг ярко
вспыхнула сухая дроковая перегородка. Долго стоял
Гольдмунд перед горящей хижиной, с опаленным лицом,
стоял, пока пламя не охватило крышу и не рухнули пер-
вые балки. Жалобно блеяла и металась из стороны в сто-
рону испуганная коза. Ее следовало бы заколоть и подкре-
питься жареным мясом перед дорогой. Но он не смог бы
заставить себя сделать это. Он отогнал козу в степь и
пошел прочь. До самого леса преследовал его дым от
пожарища. Никогда еще не начиналось для него стран-
ствие столь печально.
И все же то, что ожидало его в пути, оказалось страш-
ней, чем он мог вообразить себе. Началось все с первых же
хуторов и деревень и становилось час от часу прискорбнее.
Вся местность, вся обширная земля объята была облаком
смерти, укрыта саваном боли, ужаса и душепомрачения, и
523
Герман Гессе
самым страшным были не вымершие дома, не издохшие
от голода и разлагающиеся цепные псы или непогребен-
ные мертвецы, не молящие о подаянии сироты и брат-
ские могилы перед воротами городов. Самым страшным
были живые, которые, казалось, ослепли под бременем
адских зрелищ и страха смерти и утратили свою бессмер-
тную душу. Удивительные и жуткие картины представ-
лялись взору Гольдмунда. Родители бросали детей, а
мужья жен, заметив у них признаки болезни. Могильщи-
ки и служители лечебниц властвовали, словно палачи;
они грабили опустевшие жилища и по своему произволу
то бросали трупы, не желая предавать их земле, то сры-
вали с постели умирающих, не дожидаясь, пока те испус-
тят дух, и тащили их на свои повозки. Повсюду одиноко
блуждали беженцы, одичавшие, избегающие всякой бли-
зости с людьми, гонимые страхом смерти. Иные, напро-
тив, сбивались в кучки, охваченные злобным, судорож-
ным весельем, и устраивали пирушки и праздники танцев
и любви и плясали в обнимку со смертью. Третьи, обо-
рванные и грязные, словно окаменев, с помутившимися
взорами, молча скорбя или изрыгая хулу на весь свет,
сидели перед могилами или перед своими обезлюдевши-
ми домами. Еще же страшнее было то, что всякий искал
козла отпущения, виновника всех этих невыносимых
мук, всякий полагал, что он-то уж знает нечестивцев, чей
злой умысел навлек на них небывалый мор. Сказывали,
будто некие слуги дьявола, злорадствуя, усердно распро-
страняют заразу — извлекают из трупов чумной яд и об-
мазывают им стены и дверные кольца и отравляют колод-
цы и скотину. Те, на кого падало подозрение, были
обречены, если друзья не успевали вовремя предостеречь
их и они не спасались бегством: их ожидал смертный
приговор, вынесенный судом либо толпою. К тому же
богатые во всем винили бедных, а бедные богатых, затем
вдруг и те и другие объявляли злоумышленниками евре-
ев или других инородцев или лекарей. В одном городе
Гольдмунд с кипящим от гнева сердцем наблюдал, как
горел целый еврейский переулок, дом за домом, а улю-
524
Нарцисс и Гольдмунд
люкающая толпа силою оружия загоняла молящих о по-
щаде беглецов обратно в огонь. В беспамятстве страха и
ожесточения люди повсюду забивали насмерть, жгли и
пытали своих невинных собратьев. С яростью и отвраще-
нием взирал Гольдмунд на этот отравленный, гибнущий
мир; казалось, на земле нет больше места для радости,
благочестия и любви. Повсюду пиликала скрипка смер-
ти, ему уже хорошо знакомы были эти звуки; часто ис-
кал он утешения в гульбищах отважных жизнелюбов,
часто делил с ними отчаянные кутежи, играя на лютне
или отплясывая лихорадочными ночами при свете смоля-
ных факелов.
Страха он не чувствовал. Он давно уже изведал страх
смерти, сперва в ту зимнюю ночь, под елями, когда Вик-
тор едва не задушил его, а затем не раз еще во время
своих странствий, погибая от голода или холода. То была
смерть, с которою можно было бороться, от которой
можно было защищаться, и он боролся, с трясущимися
руками и ногами, с горящим от неукротимой жажды
пищи желудком, качаясь от усталости, боролся и побеж-
дал и остался жив. С этой же смертью — с чумою — бо-
роться было невозможно, ей надобно было покориться и
предать себя в ее свирепую власть, и Гольдмунд давно
покорился. Он не чувствовал страха; казалось, он ничем
уже в жизни не дорожил, с тех пор как оставил Лену в
пылающей хижине, с тех пор как началось его скорбное
шествие по опустошенной смертью стране. Но его влек-
ло вперед, освежая дух и тело, некое исступленное лю-
бопытство: неутомимо, и день и ночь, впивал он в себя
зрелище великой жатвы, слушал песнь бренности мира,
ничего не страшась, всюду покорствуя единой, привыч-
ной страсти — желанию ничего не упустить, все увидеть
зорким оком, до конца свершить этот путь сквозь ад. Он
ел заплесневелый хлеб, найденный в вымерших домах,
он пил вино и веселился на безумных пирушках, срывал
быстро вянущие цветы любовных услад, смотрел в зас-
тывшие, хмельные глаза женщин, в неподвижные, одуре-
лые глаза пьяниц, в гаснущие глаза умирающих, ласкал
525
Герман Гессе
отчаявшихся, лихорадочно возбужденных женщин, за
тарелку супа или пару грошей помогал выносить мертве-
цов или засыпать голые трупы землею. Мир обезумел и
погрузился во мрак; все заглушая, звучала заунывная,
похожая на вой песнь смерти, и Гольдмунд жадно вни-
мал ей, весь обратившись в слух.
Целью его был город, в котором жил мастер Никла-
ус, туда звал его голос сердца. Долог был путь к нему,
долог и полон смерти, увядания и тлена. Печально ша-
гал он к своей цели, опьяненный песнью смерти, срод-
нившийся душою с вопиющими к небесам страданиями
мира, и был счастлив в своей печали, и дух его бодрство-
вал.
В одном монастыре увидел он свежую роспись на сте-
не и долго не мог оторваться от нее. То было изображе-
ние пляски смерти: бледная костлявая смерть вырывала
людей из жизни, закружив их в своем безумном танце:
короля, епископа, аббата, графа, рыцаря, лекаря, крес-
тьянина, ландскнехта — всех без разбору уносила она с
собою, а скелеты-музыканты подыгрывали ей на челове-
чьих костях. Жадно впивало ненасытное око Гольдмунда
эту картину. Неведомый собрат его извлек свои уроки из
всего, что принесла с собою чума, и обрушил на людей
горькую и громогласную проповедь о неотвратимости
смерти. Хороша была картина, славною была проповедь,
верно сумел незнакомый мастер увидеть и запечатлеть
происходящее, жуток был этот разудалый стук костей. И
все же это было не то, что Гольдмунд сам увидел и пере-
жил. Здесь и в самом деле написан был образ неотврати-
мости смерти, суровый и неумолимый. Гольдмунду же
грезился совсем иной образ, иначе звучала в нем буйная
песнь смерти — не суровым костяным перестуком, а ско-
рее сладким и призывным напевом, матерински-ласково
манящим в родные пределы. Там, где смерть простирала
свою руку в жизнь, песнь эта подобилась не только гор-
танным, воинственным кликам, в ней слышны были так-
же глубина и нежность, вздохи осени и сытое гудение
ветра, и крохотный огонек жизни еще светлее и ярче
526
Нарцисс и Гольдмунд
разгорался с приближением смерти. И чем бы ни была
смерть для других — воином, палачом, судьею или злою
мачехою, — для него она была матерью и возлюбленной,
и зов ее был зовом любви, а прикосновение — любовным
ознобом. Насмотревшись вдоволь на нарисованную пляс-
ку смерти и отправившись дальше, он еще острее ощутил
в себе желание поскорее добраться до мастера и взять в
руки ваяло. Но на каждом шагу ждали его непредвиден-
ные задержки, новые картины и впечатления; жадно
дышал он воздухом смерти; то там, то здесь сострадание
или любопытство его стоили ему новых жертв — то часа,
а то и целого дня промедления. Три дня провозился он с
маленьким хнычущим крестьянским мальчуганом, часа-
ми тащил его на спине, этого чуть было не умершего от
голода карапуза пяти-шести лет, который доставил ему
немало хлопот и от которого он никак не мог избавить-
ся. В конце концов мальчика взяла одна женщина, жена
угольщика: муж ее умер, и ей захотелось иметь подле
себя живую душу. Потом за ним увязалась бродячая со-
бака, она ела у него с руки, грела его ночью своими теп-
лыми боками, но через несколько дней вновь пропала и
больше уже не появлялась. Гольдмунда огорчило ее ис-
чезновение, он уже привык разговаривать с нею, обращая
к безответному животному нескончаемые задумчивые
речи: о подлости людей, о Боге, об искусстве, о грудях и
бедрах некой юной рыцарской дочки по имени Юлия,
которую знал он когда-то много лет назад. Ибо конечно
же, рассудок Гольдмунда как бы слегка помутился во
время его шествия через царство смерти: все так или ина-
че оказавшиеся в землях, где владычествовала чума,
были слегка помешаны, а многие и впрямь впали в безум-
ство. Слегка помешанною была, верно, и молодая еврей-
ка Ребекка, прекрасная черноволосая девушка с горящи-
ми глазами, из-за которой он потерял два дня.
Он нашел ее в поле, вблизи небольшого городка; она
сидела перед черною грудою пепла, била себя по лицу, рва-
ла на себе волосы и выла. Ему стало жаль ее прекрасных
волос, он поймал и крепко сжал ее яростно вырывающиеся
527
Герман Гессе
руки, ласково заговорил с девушкою и увидел, что и
лицо, и фигура ее были необыкновенной красоты. Она
оплакивала своего отца, сожженного вместе с другими
четырнадцатью евреями по приказу городских властей;
ей удалось бежать, и теперь, в отчаянии воротившись
назад, она не могла простить себе, что не сгорела вместе
со всеми. Гольдмукд терпеливо успокаивал девушку, не
отпуская ее рук, которые она все еще пыталась освобо-
дить, ласково бормотал ей слова сочувствия и утешения,
предлагал свою помощь. Она непременно хотела похоро-
нить отца и стала просить его помочь ей, и они вместе
выгребли из еще горячего пепла все кости, снесли их
подальше в поле и закопали в укромном месте. Между
тем наступил вечер; Гольдмунд занялся поисками ночно-
го прибежища и, устроив девушке ночлег в дубовом ле-
сочке, обещал ей, что станет охранять ее сон и никому
не даст ее в обиду, и долго слушал, как она всхлипывала
и судорожно вздыхала, пока наконец не уснула. Тогда и
он поспал немного, а утром начал подбирать ключи к ее
сердцу. Он говорил, что ей нельзя оставаться одной, что
люди, признав в ней еврейку, убьют ее или она станет
добычею распутствующих бродяг, а в лесах водятся вол-
ки и цыгане. А он — он возьмет ее с собою и будет защи-
щать от людей и зверей, ибо он проникнут жалостью и
состраданием к ней и желает ей добра, потому что он не
слепой и умеет распознать и оценить красоту и ни за что
не допустит, чтобы эти прекрасные умные глаза и эти
драгоценные плечи достались лесным хищникам или сго-
рели на костре. Она мрачно слушала его речи, потом
вдруг вскочила на ноги и побежала прочь. Гольдмунду
лишь с трудом удалось настичь беглянку.
— Ребекка!.. — молвил он. — Ты же видишь, я не
злодей. У тебя горе, ты скорбишь об отце и не желаешь
ничего слышать о любви. Но завтра или послезавтра —
когда-нибудь я вновь спрошу тебя об этом, а до того я
буду тебе опорой и защитой, буду заботиться о пище и
не прикоснусь к тебе даже пальцем. Скорби, сколько
потребуется. Ты можешь быть печальна или весела — со
528
Нарцисс и Гольдмунд
мною ты будешь делать лишь то, что доставляет радость
тебе самой.
Но все слова были напрасны. С горечью и злостью
отвечала она, что не желает больше ничего, что достав-
ляло бы радость, говорила, что желает одной лишь боли,
что никогда уже не сможет даже думать о какой-либо
радости и что чем скорее ее сожрут волки, тем лучше для
нее. И велела ему не тратить попусту слов и идти своей
дорогой, ибо она не изменит своего решения.
— Послушай, — не унимался Гольдмунд, — разве ты
не видишь, что вокруг гуляет смерть и что нет города или
дома, который бы она пощадила, и что все вокруг полно
горя. И злоба глупцов, которые сожгли твоего отца, есть
тоже не что иное, как нужда и горе, ее породили слиш-
ком большие страдания. Пойми, скоро смерть придет и
за нами, и мы сгнием в чистом поле и превратимся в иг-
ральные кости для кротов. Давай же покуда жить и лю-
бить друг друга. Ах, Ребекка, поистине жаль было бы,
если бы краса твоя пропала даром — эта белая шея, эта
маленькая ножка! Славное, милое дитя, идем со мною, я
не прикоснусь к тебе и пальцем, я хочу лишь видеть тебя
и заботиться о тебе.
Он долго еще молил и увещевал ее, пока вдруг и сам
не ощутил всю тщетность своих попыток словами добить-
ся ее любви. Он умолк и долго печально смотрел на нее.
Гордое царственное лицо ее словно окаменело от непрек-
лонности.
— Вот вы какие!.. — произнесла она наконец с нена-
вистью и презрением. — Вот вы какие, христиане! Вче-
ра еще ты помогал дочери схоронить отца, которого уби-
ли твои соплеменники и которого ты не стоишь даже
мизинца, а сегодня уже готов завладеть девушкой и сде-
лать ее своею наложницей. Вот вы какие! Я думала, ты
добрый человек, но ты не лучше других! Ах, все вы сви-
ньи!
В глазах ее сквозь ненависть увидел Гольдмунд нечто,
что глубоко тронуло его сердце и исполнило его стыдом и
раскаянием. Он увидел в них смерть. Не неотвратимость
529
Герман Гессе
смерти, не необходимость умереть, а желание, счастливое
право умереть, смиренная, беззаветная покорность зову
Праматери.
— Ребекка, — молвил он тихо, — пожалуй, ты права.
Я недобрый человек, хоть и желаю тебе добра. Прости
меня. Я только теперь понял тебя.
Сняв шапку, он низко поклонился ей, словно княги-
не, и пошел прочь с тяжелым сердцем: он принужден
был оставить ее здесь на погибель. Долго не покидала его
печаль, долго не желал он ни с кем говорить. Как ни
странно это было, но бедное гордое еврейское дитя это
чем-то напоминало ему Лидию, дочь рыцаря. Любовь к
таким женщинам означала страдания. Но некоторое вре-
мя ему казалось, что он никогда не любил никого, кроме
этих двух юных красавиц: пугливой бедняжки Лидии и
трепетной еврейки с ожесточившимся сердцем.
Немало дней провел он в раздумьях о черноволосой
девушке с горящими очами, немало ночей снилась ему
обжигающая краса ее стройного тела, сотворенная для
цветения и любви, но безвременно обреченная на гибель.
О, неужто эти губы и эти груди в самом деле станут до-
бычею «свиней», а затем истлеют где-нибудь в степи или
в лесу?.. Неужто нет такой силы, такого волшебного сред-
ства, которое могло бы спасти эти драгоценные цветы? Да,
такое средство есть: сохранить их в своей душе, взлелеять
их внутренним оком и воплотить. С ужасом и восторгом
почувствовал он вдруг, как переполнена душа его образа-
ми и видениями, как много фигур начертали на аспидной
доске его души эти странствия во владениях смерти. О,
как ширилась и разбухала эта полнота в его груди, как
мучило его желание пристально вглядеться в нее, просе-
ять ее и претворить во множество зримых и осязаемых
образов! Все нетерпеливее, все безудержнее стремился он
вперед, еще, как прежде, вожделея новой пищи для глаз
и для чувств, но уже истомившийся тоской по бумаге и
карандашу, по глине и дереву, по мастерской и работе.
Лето прошло. Многие уверяли, что осенью или уж к
началу зимы мор непременно прекратится. Безрадостная
530
Нарцисс и Гольдмунд
то была осень. В одних местах, через которые лежал путь
Гольдмунда, не осталось уже никого, кто мог бы собрать
урожай фруктов; созревшие плоды срывались с ветвей и
гнили в траве; в других шайки одичавших и озлобивших-
ся горожан грабили сады и огороды, попирая ногами и
уничтожая все, что не могли употребить сами.
Медленно приближался Гольдмунд к своей цели, и чем
ближе она была, тем чаще охватывал его страх напосле-
док заболеть чумою и умереть в каком-нибудь хлеву. Те-
перь он уже не желал умирать: он должен был прежде еще
раз переступить порог мастерской, еще раз испытать сча-
стье творчества. Впервые в жизни мир казался ему черес-
чур широк, а германская империя чересчур велика. Ни
один хорошенький городок не мог отныне соблазнить его
отдыхом, ни одна хорошенькая крестьянка не в силах
была удержать его дольше, чем на одну ночь.
Однажды проходил он мимо какой-то церкви, портал
которой украшен был множеством древних фигур — ан-
гелами, апостолами и мучениками, стоявшими в глубо-
ких, поддерживаемых маленькими колонками нишах;
похожие изваяния доводилось ему видеть не раз, были
они и в Мариаброннском монастыре. Много лет назад,
еще юношей, он охотно разглядывал их, но не испыты-
вал к ним особого восторга; они казались ему красивы-
ми и исполненными достоинства, но немного чопорными
и холодными и какими-то старомодными. Позже, в кон-
це его первого большого странствия, глубоко поражен-
ный и восхищенный сладостно-печальною Богоматерью
мастера Никлауса, он считал эти допотопные изваяния
слишком тяжелыми, неподвижными и чужими, он взирал
на них с некоторым высокомерием, ибо полагал, что от-
крыл в творениях своего мастера более живое, более глу-
бокое и одухотворенное искусство. Сегодня же, когда он
возвращался из мира, переполненный образами, с ду-
шою, испещренною шрамами и следами многих злоклю-
чений и незабываемых зрелищ, до боли истосковавший-
ся по благодатному спокойствию ума и по ваянию, увидел
он древние строгие лики эти иными глазами: они обожгли
531
Герман Гессе
вдруг сердце его нестерпимою нежностью. В молитвен-
ном оцепенении стоял он перед почтенными образами, в
которых билось сердце давно ушедшей эпохи и упрямо,
спустя столетия, противились вечности претворенные в
камень страхи и восторги давно исчезнувших родов. Оди-
чавшее сердце его заполнили трепетное и смиренное чув-
ство благоговения и ужас перед собственною попусту ра-
страченною и загубленною жизнью. Он сделал то, чего не
делал уже много-много лет: он направился к исповедаль-
не, чтобы покаяться и принять наказание.
Однако ни в одной из исповедален не нашел он свя-
щенника: иные умерли, другие лежали в больнице, тре-
тьи скрылись, опасаясь заразы. Церковь была пуста, гул-
кое эхо вторило одиноким шагам Гольдмунда под
каменными сводами. Он опустился на колени в одной из
пустых исповедален, закрыл глаза и зашептал в зареше-
ченное окошко:
— Боже!.. Посмотри, что стало со мною. Я возвраща-
юсь из мира дурным, никчемным человеком, я расточил
свою молодость, словно безрассудный гуляка, не много
осталось от нее. Я убивал, крал, блудил, я тунеядство-
вал, я ел чужой хлеб. Боже, почему Ты создал нас таки-
ми, почему ведешь нас такими путями? Разве мы не дети
Твои? Разве не Твой Сын принял за нас смерть? Неуж-
то нет ангелов или святых, которые могли бы быть нам
провожатыми? Или все это лишь милые сказки, которые
рассказывают детям и над которыми смеются сами попы?
У меня из-за Тебя уже помутился разум, Бог-Отец; плох
сотворенный Тобою мир, совсем не заботишься Ты о по-
рядке в нем. Я видел дома и переулки, полные мертве-
цов, я видел, как богачи запирались в своих домах или
спасались бегством, а бедняки бросали своих братьев и
сестер непогребенными, как все они подозревали друг
друга, как забивали, словно скотину, евреев. Я видел
столько невинных жертв и столько благоденствующих
злодеев. Неужели Ты совсем покинул и забыл нас, не-
ужели Твое творение так опостылело Тебе? Неужели Ты
решил стереть нас всех с лица земли?
532
Нарцисс и Гольдмунд
Горько вздыхая, вышел он через высокие ворота на-
ружу, где стояли безмолвные изваяния ангелов и святых,
высокие сухощавые фигуры, скованные застывшими вол-
нами складок их каменных одежд, неподвижные, недо-
стижимые, не от мира сего и все же созданные рукою
человека, порождения человеческого духа. Строгие и
глухие, стояли они назерху, на крохотной пяди про-
странства, недоступные ни для чьих просьб и вопросов,
и были все-таки неиссякаемым источником утешения,
живым ликованием победы над смертью и отчаянием,
переживая в своем величии и благолепии одно поколение
людей за другим. Ах, если бы здесь стояли бедная пре-
красная еврейка Ребекка и сгоревшая вместе с хижиною
бедняжка Лена, и милая, незабвенная Лидия, и мастер
Никлаус! Но они еще будут стоять здесь, и дни их про-
длятся — он поставит их здесь, и образы их, означающие
для него сегодня любовь и муку, страх и душевные бури,
будут стоять перед грядущими поколениями, безымян-
ные и безвестные, молчаливые символы человеческого
бытия.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Наконец цель была достигнута, и Гольдмунд вошел в
заветный город через те самые ворота, которые впервые
увидел много лет назад, разыскивая мастера. В после-
дние дни не раз доводилось ему получать случайные ве-
сти из города, в котором была резиденция епископа; он
знал, что и там уже похозяйничала чума и что, быть мо-
жет, власть ее еще не кончилась; рассказывали ему о бес-
чинствах и мятежах и говорили, будто бы в город при-
был наместник императора, дабы восстановить порядок,
провозгласить временные чрезвычайные законы и защи-
тить жизнь и имущество горожан. Ибо епископ покинул
город тотчас же, как только разразилась чума, и нахо-
дился теперь в одном из отдаленнейших своих монасты-
рей. Известия эти мало занимали Гольдмунда. Лишь бы
533
Герман Гессе
остались на месте сам город да мастерская, где он хотел
работать! Все остальное было ему безразлично. Когда он
добрался до города, все было уже позади, ожидали воз-
вращения епископа и радовались отъезду наместника и
водворению привычного порядка и спокойствия.
Когда Гольдмунд увидел город, в сердце его хлынуло
неведомое доселе чувство: радость свидания с родиной
после долгой разлуки, так что ему даже пришлось насу-
пить брови и сделать нарочито строгое лицо, чтобы со-
владать с этой радостью. Ах, все здесь осталось таким
же, каким запомнилось ему: ворота, фонтаны, старая,
приземистая башня собора и новая стройная башенка
церкви Св. Марии, звонкие колокола церкви Св. Лорен-
ца, большая, сияющая рыночная площадь! О, как отрад-
но, что все это дождалось его! Разве не приснилось ему
однажды в дороге, что, воротившись, он увидел все изме-
нившимся и чужим, отчасти разрушенным, утопающим в
обломках, отчасти искаженным новыми постройками и
странными, мрачными чертами? Слезы подступали ему к
горлу, когда он шел по переулкам, узнавая дом за домом.
Быть может, это все же завидный удел — быть оседлым,
одним из обитателей этих хорошеньких надежных доми-
ков, жить этой мирной городской жизнью, вкушать ус-
покаивающее, животворящее чувство родины, родного
очага, в горнице и мастерской, в кругу жены и детей,
домочадцев и соседей?
Было уже далеко за полдень; на солнечной стороне
переулка грелись в ласковых лучах света дома, вывески
ремесленников и харчевен, резные двери и цветы в гор-
шках; ничто не напоминало о том, что и в этом городе
бушевала смерть и людьми правило безумство страха.
Река струила свои прохладные изумрудно-голубые воды
под гулкими сводами моста; Гольдмунд посидел немного
на парапете набережной; внизу, в жидком кристалле, по-
прежнему скользили взад-вперед темные, призрачные
силуэты рыб, которые то и дело неподвижно замирали,
точно прислушиваясь к течению; по-прежнему манило из
сумрачной глубины то там, то здесь слабое золотое сия-
534
Нарцисс и Голъдмунд
ние, что так много обещает и так легко рождает мечты.
Замечал он это и в других речках, и другие мосты и го-
рода ласкали его взор, и все же ему казалось, будто он
давно уже не видел ничего похожего на эту воду и не
испытывал ничего подобного тому, что испытывал те-
перь.
Два веселых парня-мясника гнали мимо корову, обме-
ниваясь шутливыми речами со служанкою, снимавшею в
галерее верхнего этажа с веревки белье. Как быстро все
проходит! Еще недавно здесь пылали чумные костры и
разбойничали могильщики и наглые служители больниц,
и вот жизнь уже вновь идет своим чередом, и люди сме-
ются и шутят; и с ним было то же, что и с другими: вот он
сидит у реки, проникнутый восторгом свидания с городом
и чувством благодарности, и даже рад видеть оседлых,
словно вовсе и не было ни горя, ни смерти, ни Лены, ни
еврейской княжны. Он поднялся с улыбкою и отправился
дальше, и лишь когда он приблизился к переулку, где жил
мастер Никлаус, переулку, по которому он несколько лет,
день за днем, ходил в мастерскую, сердце его тревожно
заныло. Он ускорил шаги, он должен был сегодня же уви-
деть мастера и услышать его ответ, терпение его иссякло,
мысль о том, что, может быть, придется ждать до утра,
казалась ему невыносимою. А что если мастер по-прежне-
му сердит на него? Впрочем, с той поры прошло уже так
много времени, все, должно быть, поросло быльем; а если
все же нет, он сумеет преодолеть и эту преграду. Лишь бы
мастер был в городе, лишь бы сохранилась его мастерская,
остальное уладится. Торопливо, словно боясь упустить
что-либо в последний миг, преодолел он несколько мет-
ров, отделявших его от знакомого дома, схватился за руч-
ку ворот и похолодел от ужаса: ворота были заперты.
Неужто и этот дом постигла беда? Прежде ворота никог-
да не запирались среди бела дня. Он нетерпеливо загре-
мел железным кольцом, висевшим на воротах; страх все
сильнее сжимал его сердце.
На стук вышла та самая старая служанка, что когда-
то впервые впустила его в этот дом. Она не подурнела, а
535
Герман Гессе
лишь состарилась, и лицо ее сделалось угрюмым; она не
узнала Гольдмунда. Робким голосом спросил он, дома ли
мастер. Она посмотрела на него тупо и недоверчиво:
— Мастер? Нету здесь никакого мастера. Ступайте
себе дальше, впускать никого не велено.
Она хотела оттеснить Гольдмунда за ворота, но он
схватил ее за руку и в отчаянии воскликнул:
— Да говори же, Маргрит, ради Бога! Я Гольдмунд,
ты разве не узнаешь меня? Мне надобно к мастеру Ник-
лаусу.
В дальнозорких, полу потухших глазах ее не забрез-
жило привета.
— Нету здесь больше никакого мастера Никлауса, —
отвечала она сурово. — Помер он. Ступайте своею доро-
гой, мне недосуг стоять здесь и болтать с вами.
Гольдмунд, в душе которого все рухнуло, отодвинул
женщину в сторону и, не обращая внимания на ее кри-
ки, устремился через темный ход к мастерской. Она
была заперта. Сопровождаемый причитающей и браня-
щейся старухою, поспешил он по лестнице наверх; там,
в одном из верхних покоев, в потемках различил он фи-
гуры, собранные Никлаусом. Громким голосом стал он
звать Лизбет.
Отворилась дверь из горницы, и на пороге явилась
Лизбет, и когда он, пристально вглядевшись, узнал ее,
сердце его сжалось от боли. И хотя все здесь, в этом
доме, с того самого мгновения, когда он, к ужасу свое-
му, обнаружил ворота запертыми, казалось призрачным
и заколдованным, точно в тягостном сне, — теперь, при
виде Лизбет, по спине у него забегали мурашки. Гордая
красавица Лизбет превратилась в робкую, согбенную ста-
рую деву с желтым, болезненным лицом, в черном, ли-
шенном украшений платье, с растерянным взглядом и
жалкою осанкою.
— Простите мне мою дерзость, — молвил он. — Мар-
грит не хотела меня впускать. Разве вы не узнаете меня?
Я Гольдмунд. Ах, скажите мне, правда ли то, что отец
ваш умер?
536
Нарцисс и Гольдмунд
По взору ее понял он, что она наконец узнала его, и
тотчас же понял также, что имя его здесь по-прежнему не
в чести.
— Вот как, вы, стало быть, Гольдмунд? — отвечала
она, и в голосе ее узнал он что-то от былого ее высокоме-
рия. — Напрасно вы утрудили себя приходом к нам.
Отец мой умер.
— А мастерская?.. — вырвалось у него.
— Мастерская? Закрыта. Если вы ищете работу, при-
дется вам поискать ее в другом месте.
Он попытался взять себя в руки.
— Лизбет, — сказал он ласково, — я не ищу работу,
я хотел только проведать вас, мастера и вас. Тяжко слы-
шать мне эту весть! Я вижу, как нелегок оказался ваш
жребий. И как благодарный ученик вашего отца я рад
сослужить вам какую-либо службу — только прикажите!
Ах, Лизбет, сердце мое разрывается на части при виде
ваших страданий!
Она тихонько шагнула обратно через порог, в гор-
ницу.
— Благодарю вас, — промолвила она нерешитель-
но. — Ему вы уже не можете сослужить никакой служ-
бы, и мне тоже. Маргрит проводит вас.
Недобрым был ее голос: полу сердитым, полуиспуган-
ным. Он чувствовал, что если бы у нее достало смелос-
ти, она выпроводила бы его с бранью и проклятиями.
И вот он уже был внизу, вот старуха уже сердито зах-
лопнула за ним ворота и задвинула засовы. И резкий
стук засовов прозвучал ему зловещим грохотом захлоп-
нувшейся гробовой крышки.
Медленно вернулся он к берегу и уселся на прежнее
место высоко над рекою. Солнце зашло, от воды потяну-
ло сырою прохладою, холоден был и камень, на котором
он сидел. Прибрежный переулок затих; вкруг мостового
быка шумело течение; речная глубь погасла, ничто уже не
мерцало со дна лучистым золотом. «Упасть бы сейчас вниз
да исчезнуть навсегда в реке!» — подумал он. Мир вновь
полон был смерти. Прошел час, и сумерки обратились в
537
Герман Гессе
ночь. Наконец-то он мог дать волю слезам. Он сидел и
плакал, не утирая горячих слез, капавших ему на руки и
колени. Он оплакивал мертвого мастера, он оплакивал
утраченную красоту Лизбет, оплакивал Лену, Роберта,
еврейскую девушку и свою отцветшую, загубленную мо-
лодость.
Поздним вечером отправился он в один винный погре-
бок, в котором не раз кутил когда-то с товарищами. Хо-
зяйка узнала его; он попросил у нее кусок хлеба, и она не
отказала ему, а в придачу нацедила кружку вина. Он же,
так и не притронувшись ни к хлебу, ни к вину, уснул на
скамье и проспал всю ночь в погребке. Утром хозяйка
разбудила его, он поблагодарил ее и ушел, жуя на ходу
ломоть хлеба.
Он направился к рыбному рынку, туда, где стоял дом,
в котором он снимал когда-то угол. У фонтана несколько
торговок рыбою предлагали прохожим свой живой товар;
он, как прежде, долго и неотрывно смотрел в садки, на
красивых, поблескивающих чешуею рыб. Ему вспомни-
лось, как он когда-то жалел их и ненавидел торговок и
покупателей. Вспомнилось, как он провел здесь однажды
целое утро, любуясь рыбами и изнывая от восторга и жа-
лости к ним, исполненный печали, — много времени про-
шло и много воды утекло с той поры. Он был очень печа-
лен тогда, это он хорошо помнил, но о чем была его
печаль, он припомнить не мог. Так уж устроен мир: про-
ходит все — и печаль, и боль, и отчаяние, равно как и
радости; все проходит, бледнеет, теряет глубину и цен-
ность, и в конце концов наступает время, когда человек
уже не в силах вспомнить, что же причиняло ему когда-то
такую боль. Да, отцветает и увядает и боль. Увянет ли и
обесценится и сегодняшнее отчаяние его и боль, причиня-
емая тем, что мастера нет больше в живых и что он умер,
не простив его; тем, что нет у него мастерской, в которой
надеялся он изведать счастье творчества и сбросить с души
бремя образов? Да, сомнений нет: пройдет и эта боль,
состарится и эта горькая мука, забудется и она. Ничто не
в силах противиться времени, даже страдание.
538
Нарцисс и Гольдмунд
Глядя на рыб, погруженный в свои горестные думы,
он услышал вдруг тихий приветливый голос, робко ок-
ликнувший его:
— Гольдмунд!..
Он оглянулся и увидел незнакомую молоденькую де-
вушку, хрупкую и болезненную, но с прекрасными тем-
ными глазами.
— Гольдмунд!.. Ты ли это? — робко воскликнула де-
вушка. — Когда же ты вернулся? Ты не узнаешь меня?
Я — Мария.
Но он не мог вспомнить ее. Девушке пришлось расска-
зать ему, что она дочь хозяев, у которых он когда-то сни-
мал комнату, и напомнить, как когда-то ранним утром
она, провожая его в дорогу, разогревала для него на кух-
не молоко. При этих словах она покраснела.
Да, это была Мария, бедное, хромое дитя с неиспра-
вимым изъяном бедра, что тогда так робко и трогательно
позаботилось о нем напоследок. Он все вспомнил: она
ждала его холодным утром и была очень опечалена его
уходом; она разогрела ему молока, а он подарил ей на
прощание поцелуй, который она приняла благоговейно,
словно Святое Причастие. С той поры он никогда боль-
ше не думал о ней. Тогда она была еще ребенком. Теперь
она стала взрослою девушкою с красивыми глазами, од-
нако по-прежнему хромала и напоминала чахлое дерев-
цо. Он протянул ей руку. Его обрадовало, что хотя бы
одна душа в этом городе еще помнила и любила его.
Мария пригласила его в гости, и он не заставил себя
долго упрашивать. Родители ее усадили гостя обедать в
горнице, где до сих пор висела его картинка, а над ками-
ном стоял на полочке его стакан рубинового стекла, и
предложили ему погостить у них денек-другой, признав-
шись, что рады видеть его живым и здоровым. Здесь и
услышал он печальную повесть о мастере Никлаусе. Он
умер не от чумы — это красавица дочка его слегла от смер-
тельной болезни, и отец подорвал свои силы, выхаживая
ее: он скончался прежде, чем она выздоровела. Лизбет
была спасена, но прежней красы ее — как не бывало.
539
Герман Гессе
— Мастерская пустует, — заключил свой рассказ хо-
зяин, — а ведь для толкового резчика это и приют, и ку-
сок хлеба. Подумай, Гольдмунд! Она не откажет тебе. У
нее нет выбора.
Многое еще поведали ему хозяева о жизни города во
время чумы; они рассказали, как чернь вначале подо-
жгла больницу, а затем взяла приступом и разграбила
несколько богатых домов, и в городе долго не было ни
порядка, ни покоя, потому что епископ бежал. Но потом
император, случайно оказавшийся неподалеку, прислал
своего наместника, графа Генриха. Ну а граф — человек
бывалый и лихой, он с малою горсткой своих пеших и
конных солдат быстро восстановил порядок в городе. Од-
нако, похоже, власть его кончается, со дня на день ожида-
ют возвращения епископа. По правде сказать, граф тоже
успел изрядно досадить горожанам, надоела и наложни-
ца его Агнес, настоящая чертовка. Но теперь они уже
скоро уберутся, совет общины давно уже сыт по горло и
не желает больше вместо своего доброго епископа иметь
на шее царедворца и вояку, который к тому же еще и
любимец императора и только успевает принимать по-
сольства да выборных, точно князь.
Потом хозяева принялись расспрашивать гостя, где
был, что видел.
— Ах, — отвечал он грустно, — говорить о том душа
не лежит. Я все странствовал да странствовал, и всюду
была чума и земля усеяна была мертвыми, и люди повсю-
ду безумствовали и злобствовали от страха. Я, как види-
те, уцелел и, быть может, когда-нибудь смогу забыть все
это. Да вот беда: вернулся — а мастера нет в живых! Что
ж, побуду у вас день-другой, отдохну и пойду куда глаза
глядят.
Он остался не ради отдыха. Он остался, потому что
был разочарован и растерян, потому что воспоминания о
счастливых временах еще больше сроднили его с этим
городом и потому что любовь бедной Марии производи-
ла на него благотворное действие. Он не мог ответить на
нее, он не мог дать ей ничего, кроме ласкового слова и
540
Нарцисс и Гольдмунд
сочувствия, но ее тихое, смиренно-благоговейное служе-
ние согревало ему душу. Более же всего удерживало его
в городе жгучее желание вновь стать ваятелем, хотя бы и
без мастерской, хотя бы с одним лишь резцом да с пол-
дюжиною других необходимых орудий.
Несколько дней подряд Гольдмунд занят был лишь
тем, что рисовал с утра до ночи. Мария раздобыла для
него бумаги и перо, и вот он сидел в своей каморке и
рисовал, час за часом покрывал большие листы то наспех
нацарапанными, то с любовью и нежностью выведенны-
ми фигурами, переселяя их с пестрых страниц своей пе-
реполненной души на бумагу. Он рисовал лицо Лены,
таким, каким оно было в минуту смерти того бродяги, с
загадочною улыбкою торжества мести, любви и жажды
убийства, и таким, каким стало в последнюю ночь, —
уже тающим, растворяющимся в тумане Бесформенного,
уже готовым обратиться в прах. Он рисовал маленького
крестьянского мальчика, которого увидел однажды лежа-
щим на пороге родительского дома, со сжатыми крохотны-
ми кулачками. Он рисовал повозку с трупами, медленно
влекомую тремя изнуренными лошаденками, живодеров-
могильщиков с длинными шестами, шагающих рядом с
повозкою и мрачно поблескивающих глазами сквозь про-
рези своих зловещих черных колпаков. Он вновь и вновь
рисовал Ребекку, стройное черноволосое еврейское дитя,
ее тонкие гордые губы, лицо, искаженное болью и него-
дованием, прелестную девичью фигуру ее, которая, ка-
залось, создана была лишь для любви, ее высокомерный
горестный рот. Он рисовал себя самого, странником, лю-
бовником, беглецом, спасающимся от ненасытной смерти,
гулякою, пляшущим на безудержных, безумных пи-
рушках отчаявшихся жизнелюбцев. Самозабвенно
склонившись над белою бумагою, выписывал он твердое,
высокомерное лицо Лизбет, каким оно запомнилось ему с
прежних времен, рожу старой служанки Маргрит, строгий
лик мастера Никлауса, внушавший ему любовь и робость.
Несколько раз намечал он тонкими, прозорливыми штри-
хами высокую женскую фигуру — Праматерь, сидящую
541
Герман Гессе
со сложенными на коленях руками, с едва приметным
отблеском улыбки во взоре, исполненном тоски. Необы-
чайно благостен был этот ток, это ощущение в движущей-
ся по бумаге руке, это покорение видений и образов. За
несколько дней изрисовал он все листы, что принесла ему
Мария. От последнего он отрезал кусок и нарисовал на
нем лицо Марии, с прекрасными глазами, с печатью отре-
чения на устах. Рисунок этот он подарил ей.
Рисование ослабило и облегчило чувство тяжести, пе-
реполненности и застоя в его душе. Рисуя, забывал он
обо всем на свете, и мир его состоял лишь из стола, лис-
та бумаги да свечи по вечерам. И вот он наконец про-
снулся, вспомнил о несбывшихся своих желаниях, уви-
дел неумолимо надвигающиеся новые скитания и
принялся бродить по городу со странным, двойственным
чувством свидания и предстоящей разлуки.
В один из таких дней повстречалась ему женщина,
облик которой в одно мгновение настроил взъерошенную
душу его на новый лад. То была высокая белокурая всад-
ница с любопытными, холодноватыми голубыми глазами,
крепким, стройным станом и цветущим лицом, на кото-
ром ясно написаны были жажда наслаждений и власти,
тщеславие и жадная пытливость чувств. Властно-горде-
ливая поза незнакомки, сидящей на гнедой лошади, вы-
давала привычку повелевать, сама же она не казалась
замкнутой и неприступной; чуткие, трепещущие ноздри
ее словно старались не упустить ни одного запаха, а
крупный мягкий рот, казалось, с необычайным совер-
шенством владел искусством брать и давать. Едва увидав
ее, Гольдмунд мгновенно очнулся и исполнился непрео-
долимого желания померяться силою духа с этой гордой
женщиной. Покорить эту женщину казалось ему благо-
родною целью, и сломить себе шею на пути к такой побе-
де было бы вовсе не жаль. Тотчас же почувствовал он,
что белокурая львица эта была ему ровня, богата душою
и чувствами, открыта всем бурям и ветрам, столь же
дика, как и нежна, во всеоружии унаследованных с кро-
вью предков древних секретов страсти.
542
Нарцисс и Гольдмунд
Она проскакала мимо, он проводил ее взором; меж
светлыми кудрями и синим бархатным воротником успел
заметить он ее крепкую шею, сильную и гордую и все же
по-детски нежную. Он подумал, что это, пожалуй, краси-
вейшая из всех женщин, которых ему когда-либо прихо-
дилось видеть. Ему захотелось ощутить эту шею ладонью,
захотелось вырвать у незнакомки тайну прохладно-голу-
бого омута ее глаз. Кто эта всадница, разузнал он без тру-
да. То была Агнес, любовница наместника, и жила она в
замке. Его это не удивило: она могла бы быть самою им-
ператрицею. Остановившись у фонтана, вгляделся он в
свое отражение. Облик его как нельзя лучше подходил к
облику белокурой наездницы, только был необычайно за-
пущен. Тотчас же явился он к знакомому цирюльнику, и
тот, не в силах отказать ему в его простодушной просьбе,
подстриг и гладко расчесал ему волосы и бороду.
Два дня длилось преследование. Агнес выезжала из
замка, а белокурый незнакомец уже стоял у ворот и не
сводил с нее восторженных глаз. Агнес скакала вкруг
бастиона — он вдруг выходил ей навстречу из ольшани-
ка. Агнес отправлялась к кузнецу и, покидая кузню,
сталкивалась с тем же незнакомцем. Она метала в него
короткие взгляды-молнии, ноздри ее при этом хищно тре-
петали. На следующее утро, вновь увидев его стоящим у
ворот, она послала ему свою улыбку-вызов. Увидел он
наконец и графа, наместника, статного, мужественного
мужчину; то был достойный соперник, однако волосы его
уже тронула седина, а на лице лежала печать забот; Гольд-
мунд убедился в своем превосходстве.
Два дня эти сделали его счастливым, он весь сиял от
сознания вновь обретенной молодости. Как славно было
показаться этой женщине и вызвать ее на состязание!
Как славно было бросить к ногам красавицы свою свобо-
ду! Как прекрасно и глубоко волнующе было сознание
того, что на карту эту поставлена жизнь!
Утром третьего дня Агнес выехала из ворот замка в со-
провождении конного кнехта. Взор ее, горевший боевым
задором и едва уловимою тревогою, тотчас же устремился
543
Герман Гессе
на поиски преследователя. А тот уже поджидал ее. Она
отослала кнехта обратно с каким-то поручением и одна,
медленно, шагом, поехала вперед; медленно спустилась
она к нижним воротам и двинулась дальше через мост.
Она оглянулась лишь один раз: незнакомец следовал за
нею. У поворота к церкви Св. Вита, где в это время было
безлюдно, она остановилась и стала поджидать его.
Ждать ей пришлось долго, ибо незнакомец не торопил-
ся, он не хотел явиться перед нею запыхавшись. Нако-
нец он приблизился, бодрый и улыбающийся, с веточкою
алого шиповника в зубах. Она спешилась и привязала
лошадь; она стояла, прислонившись к увитой плющом
опорной стене, и смотрела на своего преследователя. Он
остановился прямо против нее и снял шапку.
— Зачем ты ходишь за мною? — спросила она. — Что
тебе от меня нужно?
— О, — отвечал он, — вовсе ничего, куда охотнее я
сам подарил бы тебе что-нибудь. Я желал бы подарить
тебе себя самого, красавица, и делай тогда со мною что
хочешь.
— Что ж, я подумаю, что можно с тобою сделать. Но
если ты рассчитывал сорвать здесь, ничем не рискуя,
приглянувшийся тебе цветочек, то ты ошибся. Мне по
нраву лишь мужчины, которые ради меня не пожалеют
своей жизни.
— Я весь в твоей власти.
Она медленно сняла с шеи и протянула ему тонкую
золотую цепочку.
— Как твое имя?
— Гольдмунд.
— Прекрасно, Златоуст. Посмотрим, какого вкуса
твои золотые уста. Слушай меня внимательно. Вечером
ты принесешь эту цепочку в замок и скажешь, что нашел
ее. Но не отдавай ее никому, я сама желаю принять ее из
твоих рук. Приходи таким, каков ты есть, пусть они счи-
тают тебя нищим. Если кто-нибудь из слуг облает тебя,
терпи. Знай: в замке у меня лишь два верных человека —
конюх Макс и моя камеристка Берта. Отыщи кого-ни-
544
Нарцисс и Гольдмунд
будь из них, и они проводят тебя ко мне. Со всеми же
остальными в замке, не исключая и графа, будь осторо-
жен, это враги. Смотри же, я предостерегла тебя. Это
может стоить тебе жизни.
Она протянула ему руку, он с улыбкою взял ее, ти-
хонько поцеловал, ласково потерся щекою о мягкую ла-
донь. Затем спрятал цепочку в карман и пошел вниз по
дороге, ведущей к реке и к городу. Холмы, покрытые
виноградниками, уже обнажились, деревья роняли один
за другим желтые листья. Гольдмунд с улыбкою покачал
головой, глядя на раскинувшийся внизу город, который
показался ему вдруг таким приветливым и родным. Еще
несколько дней назад он изнемогал от печали, его печа-
лило даже то, что проходят и скорбь, и страдания. И вот
они уже и в самом деле прошли, тихо соскользнули с
него, словно золотая листва с ветвей. Ему казалось, что
любовь никогда еще не сияла ему навстречу так призыв-
но, как теперь, из очей этой женщины, которая и ростом,
и статью своею, и весело плещущей через край полнотою
жизни напоминала ему образ матери, таким, каким он
еще отроком в Мариаброннском монастыре носил его в
своем сердце. Еще позавчера он едва ли смог бы предста-
вить себе, что мир вновь когда-нибудь так радостно за-
глянет ему в глаза, что он вновь когда-нибудь ощутит бе-
гущий по жилам ток жизни, веселья и молодости. Какое
счастье, что он еще жив, что смерть пощадила его в эти
жуткие месяцы!
Вечером явился он в замок. Во дворе замка было шум-
но и многолюдно: конюхи расседлывали лошадей, снова-
ли взад-вперед посыльные; несколько священников и
князей церкви в сопровождении слуг прошли через внут-
ренние ворота и стали подниматься по лестнице. Гольд-
мунд направился было вслед за ними, но привратник
преградил ему путь. Тогда он достал золотую цепочку и
сказал, что непременно должен вручить ее самой госпо-
же или ее камеристке. Ему дали слугу-провожатого, ко-
торый отвел его в крытый ход и велел ждать. Ждать
пришлось долго. Наконец появилась пригожая, бойкая
18 Г. Гессе
545
Герман Гессе
женщина; она прошла мимо, спросив на ходу: «Вы Гольд-
мунд?» — и жестом пригласила его следовать за нею.
Вскоре она скрылась за какою-то дверью, появилась спу-
стя некоторое время вновь и поманила его рукою.
Он оказался в небольшом покое, в котором крепко
пахло мехами и сладкими благовониями; все увешано
было платьями и плащами; повсюду торчали на деревян-
ных болванах женские шляпы, а в раскрытом сундуке
хранилось множество всевозможных башмаков и туфе-
лек. Он провел здесь в ожидании около получаса, при-
нюхиваясь к благоухающим платьям, поглаживая рукою
меха и с веселым любопытством разглядывая весь этот
милый вздор, наполнявший комнату.
Наконец отворилась внутренняя дверь, однако вошла
не камеристка, а сама Агнес, в голубом платье с меховою
опушкою вместо ворота. Медленно, шаг за шагом, при-
близилась она к гостю, не сводя с него серьезного взгля-
да своих холодновато-голубых глаз.
— Тебе пришлось долго ждать, — молвила она
тихо. — Теперь, я думаю, нам нечего опасаться. Граф
занят пожаловавшими к нему священниками, сейчас он
угощает их, а потом, верно, еще долго будет вести с ними
переговоры: его совещания со святыми отцами всегда
длятся долго. Это время принадлежит тебе и мне. Добро
пожаловать, Гольдмунд!
Она приблизила к нему лицо, вожделеющие губы ее
потянулись к его губам, молча приветствовали они друг
друга в первом поцелуе. Ладонь его медленно легла на ее
шею. Она увлекла его к двери, за которою была ее спаль-
ня, высокая и ярко освещенная множеством свечей. На
столе приготовлено было угощение; они сели; Агнес забот-
ливо положила на его тарелку хлеб и масло и мясо и на-
лила ему белого вина в красивый голубоватый кубок. Они
ели и пили вино из одного кубка; руки их с нежною пыт-
ливостью соприкасались, как бы знакомясь друг с другом.
— Каким же ветром занесло тебя сюда, сокол ты мой
ненаглядный? — спросила она его. — Кто ты: воин,
шпильман или, может быть, просто бродяга?
546
Нарцисс и Гольдмунд
— Я — то, что тебе больше по нраву, — рассмеялся он
тихо. — Я весь — твой. Я шпильман, если тебе это угод-
но, а ты — моя сладкоголосая лютня, и если я обойму
твою прекрасную шею и заиграю на тебе, мы услышим
музыку небес и позабудем обо всем на свете. Иди же ко
мне, сердце мое, я пришел сюда не затем, чтобы наслаж-
даться твоими яствами и пить твое белое вино, я пришел,
чтобы насладиться тобою.
Он тихонько снял белый мех с ее шеи, совлек с нее
льстивыми, ласкающими руками одежды. Совещались ли
где-то в соседних покоях вельможи и попы, ходили ли на
цыпочках слуги, закатился ли за лес тонкий месяц —
любовникам не было до этого никакого дела. Они пере-
неслись в цветущий рай, приникнув друг к другу, слив-
шись друг с другом в тесных объятиях, погрузились в его
благоуханную ночь, окруженные смутно белеющими из
тьмы цветами его тайн, и нежными, и благодарными ру-
ками срывали вожделенные плоды. Никогда еще не иг-
рал шпильман на такой лютне, никогда еще не пела лют-
ня под такими сильными и искусными пальцами.
— Гольдмунд... — жарко шептала она ему на ухо. —
О, что ты за волшебник! От тебя, мой златокрылый со-
кол, я хотела бы иметь ребенка. А еще сильнее я хотела
бы умереть в твоих руках. Выпей меня, возлюбленный
мой, растопи меня своим огнем, убей меня!
Из груди его вырвался стон блаженства, когда он уви-
дел, как плавится металл в ее холодноватых глазах. Слов-
но нежный трепет и озноб смерти, пробежало в глубине
ее глаз легкое прозрачное облачко и погасло, как серебря-
ное мерцание последней судороги умирающей рыбы, как
волшебный матово-золотистый светоч на холодном речном
дне. Все счастье, которое только может испытать человек,
казалось, уместилось в одно это мгновение.
Тотчас же, в то время как она еще лежала с закрыты-
ми глазами, содрогаясь всем телом, он тихо встал и юрк-
нул в свое платье. Вздохнув, сказал он ей на ухо:
— Красавица моя, я покидаю тебя. Я не желаю уми-
рать, я не желаю, чтобы твой граф забил меня до смерти.
547
Герман Гессе
Прежде я хочу еще раз доставить нам обоим такое же
блаженство, какое испытали мы сегодня. Еще раз, еще
много раз!
Она молчала. Он бережно укрыл ее одеялом и поце-
ловал ее глаза.
— Гольдмунд... — вымолвила она наконец. — Ах, как
я не хочу, чтобы ты уходил! Приходи завтра опять! В
случае опасности я велю предупредить тебя. Приходи
же! Приходи!
Она потянула за шнур, на противоположном конце
которого привязан был колокольчик. В дверях соседней
комнаты, где хранились платья, встретила его камерист-
ка; она вывела его из замка. Ему очень хотелось пода-
рить ей золотой; на мгновение ему даже стало стыдно за
свою бедность.
Около полуночи добрался он до рыбного рынка и
озадаченно посмотрел на окна своих хозяев. В такую
позднюю пору все, верно, уже спали, и ему ничего не
оставалось, как провести ночь под открытым небом. К
удивлению своему, однако, обнаружил он дверь неза-
пертого. Тихонько затворив за собою ворота, он бесшум-
но отправился в свою каморку. Путь к ней вел через
кухню. Там еще горел огонь. При свете крохотной лам-
падки за столом сидела Мария. Она только что задре-
мала, прождав два или, может быть, три часа. При зву-
ке его шагов она испуганно встрепенулась и вскочила на
ноги.
— О, Мария, ты еще не спишь? — сказал он.
— Не сплю, — отвечала она. — Иначе ты не попал бы
в дом.
— Прости, Мария, что я заставил тебя так долго
ждать. Уже за полночь. Не сердись на меня.
— Я не сержусь на тебя, Гольдмунд. Мне только не-
много грустно.
— Ты не должна грустить. О чем ты грустишь?
— Ах, Гольдмунд, мне так хотелось бы стать здоро-
вою, красивою и сильною. Тогда тебе не надо было бы
ходить по ночам в чужие дома и любить чужих женщин.
548
Нарцисс и Гольдмунд
Тогда бы ты, верно, когда-нибудь остался и со мною и
был бы со мною ласков.
В тихом голосе ее не было ни надежды, ни горечи —
одна лишь печаль. Смущенный, стоял он перед нею; ему
было бесконечно жаль ее, он не знал, что ответить ей.
Молча протянул он руку и осторожно погладил ее воло-
сы; она замерла, с зябким трепетом ощущая волосами его
руку, всплакнула немного, затем выпрямилась и робко
молвила:
— Ступай спать, Гольдмунд. Я тут наговорила тебе
спросонок всяких глупостей. Доброй ночи.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
День, исполненный счастливого нетерпения, провел
Гольдмунд на холмах. Если бы у него была лошадь, он
отправился бы в монастырь, к прекрасной Мадонне, из-
ваянной мастером Никлаусом: его одолевало желание
еще раз увидеть ее; к тому же ночью ему как будто снил-
ся мастер. Но ничего, он еще успеет осуществить свое
желание. Пусть любовное счастье его с Агнес, может
статься, окажется коротким, пусть грозит оно ему бе-
дою — сегодня оно в цвету, и он не желает терять ни
капли этого счастья. Сегодня ему не хотелось видеть
людей, окунаться в их серую, будничную суету; он ре-
шил провести этот ласковый осенний день за городом,
под деревьями и облаками. Он сказал Марии, что от-
правляется в поход по окрестностям и вернется, должно
быть, поздно, попросил дать ему в дорогу добрый ломоть
хлеба и не дожидаться его вечером. Ничего не ответив на
это, она насовала ему в суму хлеба и яблок, потерла кое-
где щеткою его старое платье, которое залатала еще в
первый день, и он ушел.
Он неторопливо перешел мост через реку и стал под-
ниматься по крутым узеньким лестницам на гору, покры-
тую пустынными виноградниками, и вскоре достиг леса и
не останавливался до тех пор, пока не оказался на самой
549
Герман Гессе
верхушке горы. Там мягко светило солнце сквозь голые
остовы деревьев, дрозды, потревоженные его шагами,
порхали в стороны и, спрятавшись в кустах, испуганно
смотрели на него своими черными блестящими глазка-
ми, а далеко внизу протянулась голубою лентою река и
раскинулся город, крохотный, словно игрушечный; отту-
да не доносилось уже больше ни звука, кроме звона коло-
колов, звавших прихожан на молитву. Здесь, наверху, со-
хранились еще с древних, языческих времен заросшие
травою валы и маленькие холмики, остатки крепости, а
может быть, могилы. Устроившись на одном из таких хол-
миков, в сухой, шуршащей осенней траве, он окинул взо-
ром всю широкую долину и холмы, и горы за рекою, гря-
ду за грядой, до самой кромки земли, где горы и небо
сливаются друг с другом в голубоватой дымке. Весь этот
край и еще другие земли, лежащие дальше и недоступные
взору, исходил он своими ногами вдоль и поперек; все эти
просторы, обернувшиеся теперь далью и воспоминаниями,
были когда-то ощутимою явью. В этих лесах скоротал он
сотни ночей, собирал ягоды, голодал и холодал, по этим
горам и лугам кочевал он, исполненный радости или печа-
ли, бодрости или усталости. Где-то в этой дали, по ту сто-
рону зримого, лежали обгоревшие кости бедной Лены, где-
то там странствует по свету его товарищ Роберт, если не
прибрала его чума; где-то там остался мертвый Виктор; за-
терялись где-то средь лесов и полей родной монастырь, где
прошли его юные годы, рыцарский замок, где остались
прекрасные сестры; бродила где-то бедная Ребекка, зат-
равленная и несчастная, если не нашла себе погибель. Все
это множество разбросанных по свету мест, эти леса и
луга, города и веси, монастыри и замки, все эти люди,
живы они или мертвы, — все это жило в нем и было свя-
зано друг с другом в его воспоминаниях, в его любви, в
его раскаянии и тоске. И если завтра смерть доберется и
до него, все это вновь распадется и сгинет, эта книга его
души, полная женских образов и любви, зимних ночей и
летних рассветов. Да, пришла пора что-то сделать, что-то
сотворить и оставить после себя, что пережило бы его.
550
Нарцисс и Гольдмунд
От этой жизни, от этих странствий, от всех этих лет с
той поры, когда он отправился бродить по свету, осталось
не много плодов. Остались лишь несколько фигур, выре-
занных им когда-то в мастерской, прежде всего Иоанн,
да еще эта книга его души, этот нереальный мир в его
голове, этот прекрасный и болезненно-мучительный мир
воспоминаний. Удастся ли ему когда-нибудь спасти и
выпустить наружу хотя бы часть этого внутреннего
мира? Или все навсегда останется по-прежнему — все
новые и новые города, новые ландшафты, новые женщи-
ны, новые приключения, новые картины, нагромождае-
мые одна на другую, от которых оставалось у него лишь
это тревожное, столь же мучительное, сколь прекрасное
чувство переполненности сердца?
Как стыдно было сознавать, что жизнь водит тебя за
нос, — и смех и грех! Либо ты живешь, предоставив сво-
боду своим чувствам, приникнув к груди древней Прама-
тери Евы, — тогда ты можешь порою испытать блажен-
ство, но остаешься беззащитен перед лицом бренности
мира; ты подобен лесному грибу, что сегодня еще радует
глаз сочными красками, а завтра сгниет и рассыплется в
прах. Либо ты ищешь защиты, запираешься в мастерской
и пытаешься сотворить памятник скоротечной жизни —
тогда ты сам должен отказаться от жизни, тогда ты всего
лишь орудие; ты служишь нетленности, но сам при этом
сохнешь, как дерево без воды, теряешь свободу, полноту
и радость жизни. Так случилось с мастером Никлаусом.
А ведь жизнь человеческая имеет смысл лишь тогда,
когда удается обрести и то и другое, когда она не раска-
лывается на две половины под гнетом этого сухого «либо-
либо»! Творить, но не ценою жизни! Жить, не отказыва-
ясь от изысканной радости творчества! Неужто это
невозможно?
Может быть, и есть на свете люди, для которых это
возможно. Может быть, есть на свете мужья и отцы се-
мейства, не забывающие за верндстью долгу и про чув-
ственные услады? Может быть, есть среди оседлых лю-
дей такие, сердце которых не засохло от недостатка
551
Герман Гессе
свободы и опасности? Может быть. До сих пор не встре-
чал он ни одного из них.
Бытие земное, похоже, зиждется на двойственности,
на противоречиях: либо ты мужчина, либо ты женщина,
либо бродяга, либо трусливый бюргер, либо ты живешь
рассудком, либо чувством — нет на земле единства, не
бывает одновременно вдоха и выдоха, принадлежности к
женскому и к мужскому полу, свободы и порядка, духа
и инстинкта, всегда одно оплачивается ценою утраты
другого, и всегда одно столь же важно и желанно, как и
другое! Женщинам, пожалуй, легче. Природа создала их
такими, что блаженство само собою приносит плод, и из
счастья любви рождается дитя. Мужчинам же вместо
плодовитости досталась в удел вечная тоска. Быть мо-
жет, Бог, сотворивший все это, — зол и не приемлет соб-
ственного своего творения, быть может, Он смеется над
ним и злорадствует? Нет, Он не может быть зол — Он,
сотворивший косуль и оленей, рыб и птиц, лес и цветы и
зимы и весны. Но трещина прошла по всему творению,
оттого ли, что вышло оно несовершенным и злосчастным,
оттого ли, что, может быть, именно эта брешь и тоска
человеческого бытия есть некий особый замысел Божий,
оттого ли, что это есть семя Врага, первородный грех?
Но почему же тоска эта и неудовлетворенность — грех?
Разве не рождается из нее все прекрасное и святое, со-
здаваемое человеком и возвращаемое Богу как благодар-
ная жертва?
Удрученный невеселыми думами, направил он взор
свой на город, отыскал глазами рынок, мосты, церкви,
ратушу. А вот и замок, гордый дворец епископа, в кото-
ром обосновался граф Генрих. Среди башен и длинных
узких крыш этих жила Агнес, его царственно-прекрасная
возлюбленная, казавшаяся такою высокомерной и умев-
шая так безоглядно забываться и отдавать себя в любви.
Отрадна была для него эта мысль, с отрадою и благодар-
ностью припомнил он все, что произошло с ним этой но-
чью. Для того чтобы смог он испытать счастье одной
лишь этой ночи, чтобы смог хотя бы на миг осчастливить
552
Нарцисс и Гольдмунд
эту женщину, потребовалась вся его жизнь, вся любовная
выучка, все странствия и лишения, все зимние ночи, зас-
тигнувшие его в пути, и вся его братская дружба с жи-
вотными, деревьями, реками и озерами, рыбами и мо-
тыльками. Потребовались все его обострившиеся в
плотских утехах и опасностях чувства, его безотчизнен-
ность, все накопленные за долгие годы видения и обра-
зы в пухлой книге его души. Пока жизнь его была садом,
в котором цветут такие волшебные цветы, как Агнес, он
не смел жаловаться.
Весь день провел он на осенних холмах, бродил меж
деревьев, отдыхал, ел хлеб, думал об Агнес и близящем-
ся вечере. Лишь только стемнело, он вернулся в город и
приблизился к замку. Дома молча смотрели на него
сквозь холодную мглу алыми угольками окон; в одном из
переулков повстречалась ему небольшая процессия по-
ющих мальчиков; в руках несли они на коротких шестах
вырезанные из реп фонари с горящими внутри свечами,
украшенные снаружи резными рожицами. Зрелище это
вдруг щемяще повеяло на него зимою; с улыбкою прово-
дил он взором процессию и отправился дальше. Он дол-
го слонялся перед замком, выжидая подходящий момент.
Поповская делегация все еще гостила у графа: в окнах
время от времени показывались святые отцы. Наконец
удалось Гольдмунду незаметно пробраться в замок и ра-
зыскать камеристку Берту. Та вновь отвела его в тот са-
мый покой, где хранились платья, и вновь спустя некото-
рое время появилась Агнес и ласково увлекла его в свою
опочивальню. Ласков был ее взор, которым она встрети-
ла его, ласков, но невесел: она была чем-то опечалена,
встревожена, испугана. Ему пришлось употребить нема-
ло стараний, чтобы хоть немного развеселить ее. Посте-
пенно она успокоилась, согретая поцелуями и ласковы-
ми речами.
— Ты умеешь быть таким нежным, — молвила она
благодарно. — А в горле у тебя рождаются такие дивные
звуки, голубь ты мой милый, когда ты ласкаешь меня,
воркуешь и лепечешь. Я люблю тебя, Гольдмунд. Бежать
553
Герман Гессе
бы отсюда подальше! Мне здесь уже все опостылело, все
равно скоро конец здешней жизни, графа отзывают, вот-
вот должен вернуться этот глупый епископ. Граф сегод-
ня зол, попы совсем одолели его. Ах, не дай Бог, ты по-
падешься ему на глаза! Не сносить тебе головы. Мне
страшно за тебя.
В памяти его ожили вдруг полузабытые звуки — раз-
ве не слыхал он уже похожие речи много лет назад? Так
говорила когда-то Лидия, с такою же любовью, с такою
же тревогою, с такою же печальною ласкою. Она пришла
к нему в комнату ночью, томимая любовью и робостью,
тревогою и сомнениями, измученная жуткими картинами,
которые рисовал ее воображению страх. Ему отрадны
были эти ласково-тревожные речи. Что была бы любовь
без таинственности! Что была бы любовь без опасности!
Нежно прижимая Агнес к груди, он поглаживал ее,
пожимал ей руку, шептал ей на ухо сладкие призывы,
целовал ее брови. Он был тронут и восхищен тем, что она
так опасалась и тревожилась за него. Она же благодар-
но, почти смиренно принимала его ласки, льнула к нему
с нежною страстью, но печаль не покидала ее.
Вдруг она испуганно вздрогнула: в соседнем покое
хлопнула дверь, и в тот же миг послышались чьи-то
шаги, быстро приближающиеся к опочивальне.
— Боже!.. — воскликнула она в отчаянии. — Это
он!.. Это граф! Торопись! Беги через эту комнату! Ско-
рее! Не выдавай меня!
Она проворно вытолкала его в комнату, где хранились
платья; он нерешительно потоптался на месте в полной
тьме, а из опочивальни уже доносился громкий голос гра-
фа. На ощупь, осторожными, бесшумными шагами, стал
он пробираться меж грудами платьев к выходу. Наконец,
достигнув двери, ведущей в коридор, он тихонько нажал
на ручку. И только теперь, обнаружив дверь запертою
снаружи, он и сам вдруг похолодел от ужаса, и сердце его
бешено заколотилось. Это была западня, это был конец;
кто-то, верно, заметил, как он крался сюда. Приключение
это будет стоить ему головы. Дрожа всем телом, стоял он
554
Нарцисс и Гольдмунд
в кромешном мраке и ждал своей участи, как вдруг вспом-
нились ему слова Агнес: «Не выдавай меня!» Нет, он не
станет выдавать ее. Сердце его все еще гулко билось в гру-
ди, но принятое решение вернуло ему твердость духа; он
упрямо стиснул зубы.
Все произошло в считанные секунды. В противопо-
ложном конце комнаты вдруг отворилась дверь, и через
порог шагнул граф, со светильником в левой руке и об-
наженным мечом в правой. В то же мгновение Гольдмунд
проворно сгреб в охапку несколько висевших вокруг пла-
тьев и набросил их на руку. Пусть считают его вором,
быть может, это и есть спасение.
Граф сразу же обнаружил его. Медленно приблизил-
ся он к нему:
— Кто ты? И что ты здесь делаешь? Отвечай, или я
заколю тебя!
— Пощадите!.. — прошептал Гольдмунд. — Я бедный
человек, а вы так богаты! Я верну все, что взял, госпо-
дин. Вот!
И он положил одежды на пол.
— Вот как. Ты, стало быть, вор? Не вижу ума в том,
чтобы рисковать жизнью ради какого-то старого плаща.
Ты горожанин?
— Нет, господин, у меня нет родины. Я бедный стран-
ник, проявите великодушие!..
— Молчи! Хотелось бы мне знать, не было ли у тебя
в мыслях посягнуть на честь госпожи. Но так как тебя
все равно ожидает виселица, то и нет нужды допытывать-
ся до истины. Довольно с тебя и воровства.
Он крепко постучал в запертую дверь и крикнул:
— Вы здесь? Отворяйте!
Дверь открылась, за нею стояли три кнехта с обнажен-
ными клинками.
— Свяжите-ка его покрепче, — велел граф скрипучим
голосом, полным язвительной насмешки и зловещего тор-
жества. — Это бродяга-ворг искавший здесь, чем пожи-
виться. Посадите его пока под замок, а утром — вздерните
мошенника.
555
Герман Гессе
Гольдмунду, который и не думал сопротивляться,
связали руки. Затем его повели прочь, по длинному ко-
ридору, вниз по лестницам, через двор; впереди шел
слуга с факелом в руке. Наконец они остановились пе-
ред круглою, обитою железом дверью подвала; кнехты,
забывшие ключ от двери, некоторое время препирались
и бранились друг с другом, затем один из них взял у
слуги факел, а тот побежал обратно, за ключом. Связан-
ный Гольдмунд и стражники остались ждать перед две-
рью. Кнехт, державший факел, посветил Гольдмунду в
лицо, с любопытством разглядывая его. В эту минуту
проходили мимо два священника, из тех, что гостили у
графа; они возвращались из замковой часовни и, увидев
людей перед дверью подвала, заинтересовались стран-
ною ночною сценою.
Гольдмунд не замечал ни священников, ни своих стра-
жей. Он не мог видеть ничего, кроме трепещущего на
ветру, слепящего огня факела перед глазами. А сквозь
огонь этот различал он в зловещем мраке нечто бесфор-
менное, огромное и призрачное: разверстую бездну, ко-
нец, смерть. Так стоял он с застывшим взором, ничего не
видя и не слыша. Один из священников пошептался о
чем-то с кнехтами. Узнав, что человека этого ожидает
смерть, он спросил, был ли у него исповедник. Нет, от-
вечали кнехты, его только что изловили на месте кражи
с поличным.
— Ну так я приду к нему утром, перед мессою, с свя-
тыми дарами и приму у него исповедь. Вы же ручаетесь
мне, что до той поры он не покинет темницы. С господи-
ном вашим я поговорю сегодня же. Даже вор имеет пра-
во христианина на исповедь и Святое Причастие.
Кнехты не осмелились возражать. Священник этот
был им знаком, он прибыл в замок вместе с выборными;
они не раз видели его за графскою трапезою. Да и поче-
му бы не дать бедному бродяге исповедаться?
Святые отцы ушли. Взгляд Гольдмунда по-прежнему
оставался неподвижен. Наконец вернулся слуга с клю-
чом и отворил дверь. Пленника ввели под темные своды;
556
Нарцисс и Гольдмунд
неверными шагами, покачиваясь, спутился он вниз по
ступеням. Помещение это было преддверием винного
подвала, там стояли несколько трехногих табуретов и
стол. Гольдмунду придвинули к столу табурет и велели
садиться.
— Затра утром придет поп и исповедует тебя, — ска-
зал один из кнехтов.
Затем они вновь поднялись по ступеням наверх и тща-
тельно заперли тяжелую дверь.
— Оставь мне огня, добрый человек!.. — попросил
Гольдмунд напоследок.
— Нет, дружок, с огнем ты еще, чего доброго, натво-
ришь глупостей. Ничего, посиди немного в потемках.
Будь умницей и смирись. Да и долго ли горит такой
огонь? Через час небось и погаснет. Доброй ночи.
Оставшись один в кромешной тьме, он положил голо-
ву на стол. Сидеть в такой позе было неловко, да и верев-
ки, которыми туго стянуты были его запястья, причиняли
боль, но ощущения эти не сразу проникли в его сознание.
Вначале он просто сидел, положив голову на стол, словно
на плаху; некий инстинкт принуждал и плоть его совер-
шить то же, что надлежало сделать разуму: предаться во
власть неотвратимого, покориться неизбежности смерти.
Целую вечность просидел он так, в мучительной позе,
пытаясь принять на себя это страшное бремя, постигнуть
его умом, увидеть внутренним оком, исполниться смыс-
лом его. Вечер был на исходе, начиналась ночь, и конец
этой ночи станет и его концом. Это надо было постичь.
Завтра он уже не будет жить. Он будет висеть на верев-
ке, он станет предметом, на который будут садиться пти-
цы и который они будут клевать; он станет тем, чем был
мастер Никлаус, чем была Лена, оставшаяся в горящей
хижине, чем были все те, кого видел он в вымерших до-
мах и доверху груженных повозках могильщиков. Нелег-
ко было понять это и проникнуться этим. Понять это
было почти невозможно. Слишком много было всего, с
чем он еще не простился. Ночь была дана ему для того,
чтобы он сделал это.
557
Герман Гессе
Он должен был проститься с прекрасною Агнес; ни-
когда больше не увидит он ее высокий стройный стан, ее
светлые, пронизанные солнцем волосы, ее прохладно-го-
лубые глаза, не увидит, как меркнет и рассеивается на
дне этих глаз высокомерие, никогда не увидит дивный
золотой пушок на благоуханной коже. Прощайте, голу-
бые очи, прощайте, влажные, трепещущие уста! Не раз
еще надеялся он приникнуть к ним в поцелуе. Еще сегод-
ня на холмах, под осенним солнцем — как самозабвенно
вспоминал он о ней, как ощущал свою преданность ей,
как тосковал по ней! А теперь он должен был проститься
и с холмами, и с солнцем, и с небесной лазурью, и с бе-
лизной облаков; он должен был проститься с лесами и
полями, со странствиями, с закатами и рассветами, с зи-
мами и веснами. А где-то внизу, в городе, сейчас, долж-
но быть, сидела в своей кухне бедная Мария, хромая
девушка с добрыми, любящими глазами, сидела и жда-
ла, засыпала и вновь просыпалась и ждала, а Гольдмунд
все не приходил и уже не придет никогда.
Ах, и бумага, и карандаш, и надежда на все те фигу-
ры, что собирался он вырезать! Все пропало, пропало! И
надежда на встречу с Нарциссом, с прекрасным апосто-
лом Иоанном, — и эту надежду тоже должен был он ос-
тавить.
Проститься надобно было и с собственными руками,
с собственными глазами, с голодом и жаждою, с едою и
питьем, с любовью, с игрою на лютне, со сном и бодр-
ствованием, со всем. Пролетит завтра по небу птица, а он
не увидит ее, запоет в окне девушка — он не услышит ее
пения, река, как прежде, будет струить свои воды, а в
волнах ее, как прежде, будут беззвучно плавать темные
рыбы; повеет ветер и погонит по земле желтую листву;
взойдет и вновь погаснет солнце и загорятся на небе звез-
ды, и молодежь потянется на танцы; ляжет на далекие
горы первый снег — все пойдет дальше своим чередом,
деревья по-прежнему будут бросать свои тени на землю,
люди по-прежнему будут весело или печально смотреть
на мир своими живыми глазами, собаки лаять, коровы
558
Нарцисс и Гольдмунд
мычать — и все без него, все это больше не принадлежа-
ло ему, от всего этого был он оторван.
Он вдыхал утренний запах лугов, пил сладкое моло-
дое вино и ел крепкие лесные орехи; сквозь стесненное
сердце его реяли воспоминания, летели зарницы — от-
блески пестрого, цветного мира; прощальным, закатным
огнем осветила еще раз вся прекрасная, безнадежно за-
путанная жизнь его душу, обожгла все его чувства, и,
сжавшись от внезапно открывшейся боли, он заметил
вдруг, что по лицу его одна за другой струятся слезы. Он
не противился этой волне, не пытался сдерживать бур-
ных рыданий и покорился почти невыносимой боли. О
долины и лесные горы и ручьи в зеленом ольшанике и
девушки и лунные вечера на мостах! О прекрасный, си-
яющий мир образов, как я могу расстаться с тобой! Он
плакал, словно дитя, и не мог утешиться. Из груди его,
из глубины его скорбящего сердца, вырвался вдруг тяж-
кий стон и жалобно-отчаянный призыв: «О мать, мать!»
И ответом на это магическое слово был некий образ
из недр его памяти — образ матери. То был не образ
Матери, живший в его мыслях и мечтах ваятеля, то был
образ его собственной матери, прекрасный и живой, та-
кой, каким он ни разу больше не видел его с той далекой
монастырской поры. К ней обратил он свою мольбу, ей
выплакивал эту невыносимую боль обреченности на
смерть, ей вверял он свою жизнь, ей возвращал он лес,
солнце, глаза, руки, душу и тело, ей — в материнские
руки.
Обливаясь слезами, он незаметно уснул; по-материн-
ски ласково приняли его в свои объятия усталость и сон.
Он проспал час, а может быть, два, и боль отступилась
от него.
Проснувшись, почувствовал он жестокие телесные
муки. Горели огнем туго стянутые веревками запястья,
ломило спину и шею. Он с трудом выпрямился, посте-
пенно пришел в себя и вновь вспомнил, где он и что с
ним. Вокруг царил черный, непроницаемый мрак; он не
знал, сколько продлился его сон, сколько часов осталось
559
Герман Гессе
ему еще прожить. Быть может, уже через минуту за ним
придут, и он пойдет умирать. Тут вспомнил он, что ему
обещан был священник. Он не верил в то, что его святые
дары помогут ему. Он не знал, откроют ли ему даже со-
вершенное оправдание и отпущение всех грехов путь на
небо. Он не знал, есть ли оно вообще, это небо, существу-
ет ли Бог-Отец и Суд и вечность. Он давно уже утратил
всякую ясность в этих вопросах.
Впрочем, была ли вечность или нет, — он не желал ее,
он не желал ничего, кроме этой ненадежной, скоротечной
жизни, этого дыхания, этого временного прибежища в
собственном теле, он не желал ничего — только жить. Он
стремительно поднялся, осторожно, качаясь из стороны в
сторону, добрался до стены, прислонился к ней спиною и
крепко задумался. Должен же быть какой-нибудь путь к
спасению! Быть может, это спасение — священник, быть
может, он сумеет убедить его в своей невиновности и тот
замолвит за него слово или добьется отсрочки казни, или
поможет ему бежать? Вновь и вновь, все глубже погру-
жался он в эти мысли. И даже если ничего из этого не
выйдет, он не желал сдаваться, игра еще не проиграна.
Сначала он попытается склонить на свою сторону священ-
ника, он употребит все старания на то, чтобы очаровать
его, сделать его своим другом, убедить его словами, поко-
рить его лестью. Священник был единственным козырем
в его игре, прочие же возможности — всего лишь несбы-
точные мечты. И все же бывают случайности и счастли-
вые совпадения: палача могут внезапно схватить колики,
виселица может сломаться, в последний момент может
представиться неожиданная и немыслимая возможность
бегства. Во всяком случае Гольдмунд отказывался уми-
рать; тщетными оказались все его попытки принять и бла-
гословить этот жребий — он не смог сделать этого. Он
будет защищать свою жизнь, будет бороться до последне-
го мгновения; он даст своему стражу подножку, он пова-
лит наземь палача, он станет биться до последней капли
крови. О, если бы он сумел уговорить священника развя-
зать ему руки! Это умножило бы шансы его во сто крат.
560
Нарцисс и Гольдмунд
Не обращая внимания на боль, попытался он хотя бы
немного ослабить свои узы зубами. Прошло чудовищно
много времени, пока он наконец бешеными усилиями
смог, как ему показалось, добиться желаемого. Тяжело
дыша стоял он в непроницаемом мраке своего узилища;
опухшие руки причиняли сильную боль. Отдышавшись
немного, стал он на ощупь продвигаться вдоль стены,
шаг за шагом исследуя сырую подвальную стену в поис-
ках какой-нибудь выступающей кромки. Затем ему вдруг
пришли на ум ступени, по которым спускался он в под-
земелье. Он отправился на поиски и вскоре нашел их. Он
опустился на колени и принялся тереть веревку о край
одной из каменных ступеней. То был нелегкий труд: то
и дело задевал он за камень голым запястьем, боль каж-
дый раз обжигала его огнем, из ссадин сочилась кровь.
Но он не сдавался. Когда сквозь узенькую щель меж
порогом и дверью забрезжил серый утренний свет, цель
наконец была достигнута. Он перетер веревку, еще
миг — и руки его были свободны! Но после этого паль-
цы долго еще не желали повиноваться: руки опухли и за-
текли, их, словно льдом, сковало да самых плеч судоро-
гой. Он принялся безжалостно сгибать и разминать их,
чтобы кровь скорее заструилась по жилам. Теперь у него
был план, который казался ему не так уж плох.
Коли не сумеет он добиться согласия попа помочь
ему — что ж, тогда придется убить его, если, конечно, их
хотя бы на миг оставят вдвоем. Для этой цели, пожалуй,
вполне подойдет один из табуретов. Задушить его он не
мог, для этого ему сейчас едва ли достанет силы. Стало
быть, убить табуретом, быстро надеть его рясу и скрыть-
ся под видом священника! Прежде чем убитый будет об-
наружен, он должен покинуть замок, и тогда — бежать,
бежать! Мария впустит его и спрячет. Он должен попы-
таться осуществить этот план. Спасение возможно.
Никогда еще в жизни не ждал Гольдмунд с таким не-
терпением рассвета, ни один рассвет не был для него та-
ким долгожданным, вожделенным и в то же время страш-
ным, как этот. Дрожа от решимости и возбуждения,
561
Герман Гессе
следил он хищными глазами охотника за тем, как медлен-
но, медленно светлеет жалкий лучик под дверью. Он вер-
нулся к столу и попробовал сидеть на табурете со сложен-
ными меж колен руками, так, чтобы отсутствие веревок
не сразу было замечено. С того мгновения, как руки его
вновь стали свободны, он больше не верил в свою смерть.
Он одержим был решимостью вырваться отсюда, даже
если весь мир при этом разлетится на куски. Он намерен
был выжить любой ценой. И кто знает — быть может,
ему уже спешат на помощь? Агнес была женщиной, и
власть ее, а может быть, и смелость, была невелика; мо-
жет статься, она уже предала его. Но она любила его и,
должно быть, попытается что-нибудь сделать для него.
Быть может, в эту минуту к нему уже крадется камерис-
тка Берта — и не говорила ли она ему, что есть еще не-
кий конюх, на которого можно положиться? Если же
никто не явится и не подаст ему тайного знака — что ж,
тогда он приведет свой план в исполнение. В случае не-
удачи он убьет табуретом своих стражей, двоих, троих
или сколько их за ним придет. В одном из своих преиму-
ществ он был уверен: глаза его привыкли к темноте; сей-
час, в предутренних сумерках, он уже угадывал все фор-
мы и очертания, в то время как пришедшие в первые
мгновения будут совершенно слепы.
Объятый дрожью нетерпения, сидел он за столом и
напряженно думал, какие слова скажет он священнику,
чтобы сделать его своим союзником, ибо с этого начинал-
ся его план. Одновременно жадно следил он за тем, как
светлеет тоненькая полоска света под дверью. Ту мину-
ту, которой он еще несколько часов назад так страшил-
ся, теперь призывал он всем страждущим сердцем своим
и не мог дождаться ее наступления; эта ужасная неизве-
стность становилась уже невыносимой. Да и силы его, его
решимость, сосредоточенность и звериная чуткость слу-
ха станут постепенно ослабевать. Он молил судьбу, что-
бы священник пришел как можно скорее, пока собранная
воедино воля его и готовность к борьбе еще горели в пол-
ную силу.
562
Нарцисс и Гольдмунд
Наконец мир за стенами узилища его пробудился, на-
конец враг приблизился: послышались наверху шаги,
раздался железный лязг ключа в замочной скважине; зву-
ки эти казались после долгой гробовой тишины раската-
ми грома.
И вот дверь медленно, с тележным скрипом приотво-
рилась. Вошел священник, без провожатых, без стражи.
В руке держал он светильник с двумя свечами. Вновь все
обернулось не так, как ожидал пленник.
Странное и волнующее зрелище представилось глазам
его: вошедший священник, за которым невидимые руки
вновь затворили дверь, был одет в платье монахов того
самого Мариаброннского монастыря — до боли знако-
мое, родное платье, которое носили когда-то аббат Дани-
эль, отец Ансельм, отец Мартин!
Сердце Гольдмунда тревожно встрепенулось, он по-
спешил отвести глаза в сторону. Монашеское одеяние это
могло быть добрым знаком, могло означать спасение. Но
что если у него все же не будет другого выхода, кроме
убийства? Он стиснул зубы. Нелегко ему было бы убить
монаха в таком одеянии.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
— Благословен будь, Иисус Христос, — промолвил
священник и поставил светильник на стол.
— Амен... — едва слышно откликнулся Гольдмунд, не
поднимая глаз.
Священник молчал. Безмолвно стоял он против него
и ждал, пока Гольдмунд, обеспокоенный его молчанием,
не взглянул на него испытующе.
Человек этот не только одет был в платье, какое носи-
ли монахи Мариаброннского монастыря, Гольдмунд с
изумлением обнаружил также знаки аббатского достоин-
ства.
Наконец он посмотрел аббату в лицо. Это было худо-
щавое, жестко и ясно очерченное лицо с тонкими губами.
563
Герман Гессе
Оно было знакомо ему. Как зачарованный смотрел он на
это лицо, словно высеченное из камня духом и волею.
Нетвердою рукою взял он со стола светильник и поднес
его поближе к лицу священника, чтобы разглядеть гла-
за. И когда он увидел их, рука его, державшая светиль-
ник, задрожала.
— Нарцисс!.. — прошептал он. В голове у него все
смешалось и закружилось.
— Да, Гольдмунд, когда-то меня звали Нарцисс, но
имя это я давно уже сменил на другое, ты, верно, забыл
об этом. Со дня пострижения я ношу имя Иоанн.
Гольдмунд был потрясен до глубины души. Весь мир
внезапно преобразился; так неожиданно разрешившееся
нечеловеческое напряжение всех душевных и телесных
сил его, словно рухнувшее жилище, грозило раздавить
его: он задыхался, голова его кружилась и оттого каза-
лась пустой и невесомой, как мыльный пузырь, желудок
словно сдавила чья-то незримая рука. Глаза жгли под-
ступающие слезы. Разразиться рыданиями, ускользнуть
в спасительный обморок — вот чего жаждало, о чем мо-
лило в этот миг все его существо.
Но из глубин его юношеских воспоминаний, пробужден-
ных взором Нарцисса, поднялось вдруг некое предостере-
жение: однажды, еще отроком, он потерял власть над собою
и разрыдался перед этим прекрасным строгим ликом, перед
этими темными всеведающими очами. Это не должно было
повториться. В самый невероятнейший миг его жизни
вновь, неожиданно, точно призрак, является ему этот Нар-
цисс, должно быть, чтобы спасти ему жизнь, — а он распла-
чется, как дитя, или упадет в обморок? Нет, нет, нет. И он
сдержал себя. Он укротил свое сердце, заставил умолкнуть
боль в желудке, прогнал головокружение. Он не должен
был показать свою слабость.
С трудом удалось ему произнести нарочито спокой-
ным голосом:
— Позволь мне называть тебя, как прежде, Нарциссом.
— Называй меня так, дорогой. Но не хочешь ли ты
дать мне руку?
564
Нарцисс и Гольдмунд
И вновь Гольдмунд совладал с собою. По-мальчише-
чьи упрямо и немного насмешливо, совсем как в прежние
времена, когда был он школяром, звучали его ответы.
— Прости, Нарцисс, — молвил он с холодным высо-
комерием. — Я вижу, ты стал аббатом. Я же так и остал-
ся бродягою. К тому же беседа наша, как ни желанна она
мне, продлится недолго. Видишь ли, Нарцисс, я приго-
ворен к смерти, и через час, а может, и того раньше, меня
повесят. Я говорю это лишь для того, чтобы ты знал, кто
я и что со мною.
Ни один мускул не дрогнул на лице Нарцисса. Это
мальчишество и хвастовство друга развеселили и вместе
растрогали его. Гордость, которая стояла за всем этим и
не давала Гольдмунду со слезами броситься ему на грудь,
была ему глубоко понятна и отрадна. Поистине, совсем
не так представлял он себе свидание с другом, и все же
он с радостью благословил эту маленькую комедию. Ибо
ничем другим не смог бы Гольдмунд скорее вернуть себе
его нежность.
— Ну что ж... — сказал он, тоже разыгрывая равноду-
шие. — Впрочем, что до виселицы, то тут я могу успокоить
тебя: ты помилован. Мне поручено передать тебе это и увез-
ти тебя с собою. Ибо в городе тебе оставаться нельзя. Так
что у нас будет довольно времени поведать другу другу о
том о сем. Однако, может быть, теперь ты дашь мне руку?
Они протянули друг другу руки, и рукопожатие это
было долгим и крепким, и волнение переполняло их сер-
дца, в речах же своих все еще продолжали они разыгры-
вать эту комедию стыдливой неприступности.
— Хорошо, Нарцисс, оставим же теперь эти гостепри-
имные своды, и я присоединюсь к твоей свите. Стало
быть, ты возвращаешься в Мариабронн? В самом деле?
Вот и славно. А как? Верхом? Превосходно. Значит,
остается лишь раздобыть лошадь и для меня.
— Мы раздобудем ее, аписе, а отправляемся мы уже
через два часа. Однако что у тебя с руками? Боже пра-
ведный, да они все в крови, все в ссадинах и распухли!
Ах, Гольдмунд, как же здесь с тобою обращались!
565
Герман Гессе
— Оставь, Нарцисс. Руки я поранил сам. Они ведь
были связаны, и мне пришлось потрудиться, чтобы осво-
бодить их. Поверь, это было не так-то просто. Кстати, ты
подвергнул себя риску, войдя сюда один, без провожа-
тых.
— Отчего же риску? Разве мне грозила опасность?
— Ах, всего-навсего небольшая опасность быть уби-
тым мною. Именно так я и собирался поступить. Мне
сказано было, что придет священник. Я решил убить его
и скрыться, облачившись в его платье. Недурной план.
— Стало быть, ты не хотел умирать? Ты хотел бороть-
ся за свою жизнь?
— Конечно же. А то, что этим священником окажешь-
ся именно ты, мне и в голову не могло прийти.
— И все же... — медленно промолвил Нарцисс. —
Это был довольно отвратительный план. Неужто ты и
вправду мог бы убить священника, пришедшего, чтобы
исповедать тебя?
— Тебя, Нарцисс, конечно же, нет. И может быть, и
другого исповедника в рясе мариаброннца. Всех же про-
чих — еще как, можешь не сомневаться! — Голос его
вдруг зазвучал печально и глухо. — Это был бы не пер-
вый человек, которого я убил.
Воцарилось мучительно-неловкое молчание.
— Об этом у нас еще будет время потолковать, — про-
изнес наконец Нарцисс с прохладою в голосе. — Ты мо-
жешь потом, если пожелаешь, исповедаться мне. Или
просто рассказать о своей жизни. Да и мне есть что рас-
сказать тебе. И я рад этому. Ну что, идем?
— Еще одну минуту, Нарцисс! Мне вдруг кое-что
вспомнилось: ведь я тебя уже однажды называл Иоан-
ном.
— Я не понимаю тебя.
— Конечно же, нет. Ты ведь еще ничего не знаешь.
Это было уже давненько — я дал тебе имя Иоанн, и оно
навсегда останется с тобою. Ведь я был когда-то резчи-
ком и ваятелем и собираюсь вновь стать им. И лучшая
из всех вырезанных мною из дерева фигур — апостол, в
566
Нарцисс и Гольдмунд
натуральную величину, — это твой образ, но называется
он не Нарцисс, а Иоанн. Апостол Иоанн, предстоящий
перед распятием.
Он поднялся и пошел к двери.
— Значит, ты вспоминал обо мне?.. — тихо спросил
Нарцисс.
— О да, Нарцисс, я вспоминал о тебе. Всегда, все-
гда, — так же тихо отвечал Гольдмунд.
Он с силою толкнул тяжелую дверь; бледное утро за-
глянуло в погреб. Больше они ни о чем не говорили. Нар-
цисс взял его с собою в отведенный ему покой. Молодой
монах, его спутник, занят был тем, что готовил вещи в
дорогу. Гольдмунда накормили, руки его обмыли и пе-
ревязали. Вскоре поданы были и лошади.
Садясь в седло, Гольдмунд сказал:
— Есть у меня одна просьба. Проедем через рыбный
рынок: мне надобно заглянуть в один дом.
Они тронулись, и Гольдмунд оглядел все окна замка,
не покажется ли где-нибудь Агнес, но так и не увидел ее.
Они поехали через рыбный рынок; Мария вся извелась
в ожидании его. Он простился с нею и с ее родителями,
горячо поблагодарил их, пообещал проведать их как-ни-
будь и ускакал. Мария, стоя у ворот, смотрела всадни-
кам вслед, пока они не скрылись из виду, а потом мед-
ленно захромала в дом.
Они ехали вчетвером: Нарцисс, Гольдмунд, молодой
монах и вооруженный кнехт.
— Помнишь ли ты еще моего конька Блесса? — спро-
сил Гольдмунд. — Он стоял в вашей монастырской ко-
нюшне.
— Конечно. Его ты уже не увидишь, да ты, верно, и
не рассчитывал на это. Минуло уж семь или восемь лет,
с тех пор как мы распростились с ним.
— И ты все еще помнишь об этом?..
— О да, я помню.
Гольдмунда не опечалила весть о смерти Блесса. Он
рад был тому, что Нарцисс так хорошо помнил его коня —
Нарцисс, никогда не интересовавшийся животными и,
567
Герман Гессе
должно быть, никогда не знавший по кличке ни одной
другой монастырской лошади. Очень рад был он услы-
шать это.
— Тебе, наверное, смешно, — продолжал он, — что
первое, о чем я спросил, была бедная лошадка. Не очень-
то это учтиво с моей стороны. Правильнее было бы, ко-
нечно же, спросить совсем о другом. О нашем аббате
Даниэле, например. Однако немудрено было понять, что
он, верно, умер, раз ты заступил его место. А говорить
об одних лишь смертях мне, по правде сказать, пока что
не очень хотелось бы. Смерть у меня нынче не в чести,
из-за этой ночи в темнице, да и из-за чумы, на которую
насмотрелся я досыта. Но раз уж мы заговорили об
этом — чему быть, тому не миновать. Расскажи мне, ког-
да и как умер аббат Даниэль, я очень почитал его. Да
скажи, живы ли еще отец Ансельм и отец Мартин. Я го-
тов к любым вестям. Славно уже то, что чума пощадила
хотя бы тебя. Правда, я никогда не боялся, что ты мо-
жешь умереть, я твердо верил в нашу встречу. Но вера
порою оказывается обманчива, в этом я, к сожалению,
убедился. Своего учителя, резчика Никлауса, я тоже не
мог представить себе мертвым, я не сомневался, что най-
ду его в полном здравии и снова стану работать у него. А
он умер, не дождавшись меня.
— Рассказ мой будет недолог. Аббат Даниэль умер
еще восемь лет тому назад, безболезненно и мирно. Не я
заступил его место, аббат я всего лишь год. Преемником
его стал отец Мартин, бывший до того предстоятелем
нашей школы; он умер в прошлом году, не дожив до се-
мидесяти лет. Нет больше и отца Ансельма. Он любил
тебя и часто вспоминал о тебе. В последнее время он со-
всем уже не мог ходить, а лежать было для него мукою;
он умер от водянки. А чума не забыла и про нас, многие
умерли. Но оставим теперь этот разговор! Есть ли у тебя
еще вопросы?
— Конечно, и немало. И прежде всего: как ты оказал-
ся здесь, в городе епископа, и как попал в замок намест-
ника?
568
Нарцисс и Гольдмунд
— Это долгая история, тебе она показалась бы скуч-
на: тут замешана политика. Граф — любимец императо-
ра и его уполномоченный во многих вопросах, а орден
наш ныне не в ладах с императором. Мне велено было
отправиться вместе с другими выборными к графу для
переговоров. Немногого удалось нам добиться от него.
Он умолк, а Гольдмунд не стал выспрашивать подроб-
ности. Да и ни к чему ему было знать, что вчера вечером,
когда Нарцисс просил графа даровать Гольдмунду
жизнь, эта жизнь была оплачена ценою нескольких ус-
тупок неумолимому графу.
Они скакали; Гольдмунд вскоре почувствовал себя
уставшим и лишь с трудом держался в седле.
Спустя время Нарцисс спросил:
— Верно ли то, что ты уличен был в воровстве? Граф
утверждал, будто бы ты прокрался в замок, во внутрен-
ние покои, и пытался что-то похитить.
Гольдмунд рассмеялся:
— Все и вправду выглядело так, будто я вор. На са-
мом же деле у меня было тайное свидание с возлюблен-
ной графа, и он, без сомнения, знал о том. Странно, что
он все же отпустил меня.
— Ну, с ним не так уж трудно было договориться.
Проделать весь путь, намеченный на сей день, им не
удалось: Гольдмунд слишком ослаб; руки его не могли
держать поводья. На ночлег остановились в одной дере-
вушке. Гольдмунда уложили в постель; его немного зно-
било, так что он пролежал и весь следующий день. За-
тем он вновь мог держаться в седле. Вскоре руки его
совсем зажили, и верховая езда стала доставлять ему
удовольствие. Как давно не скакал он на коне! Он ожил,
он словно помолодел душою и телом; он то скакал с кнех-
том наперегонки, то засыпал друга вопросами. Нарцисс
ответствовал ему с небрежностью, но вместе с тем с тай-
ною радостью; он вновь очарован был Гольдмундом, ему
приятны были его по-ребячьи страстные вопросы, пол-
ные безграничного доверия к мудрости и всеведению
друга.
569
Герман Гессе
— Ответь мне, Нарцисс, доводилось ли и вам жечь
евреев?
— Жечь евреев? С чего бы это? Да и нет у нас ника-
ких евреев.
— Верно. Но скажи, смог ли бы ты жечь евреев?
Можешь ли ты представить себе такое?
— Нет. Да и зачем я стал бы делать это? Ты считаешь
меня фанатиком?
— Пойми меня, Нарцисс! Я хочу сказать другое. До-
пускаешь ли ты, что смог бы когда-нибудь по какой-либо
причине отдать приказание убивать евреев или хотя бы
дать свое согласие на это? Такие приказания отдавали
многие герцоги, бургомистры, епископы и другие влас-
тители.
— Я такого приказания никогда бы не отдал. Однако
не исключено, что я смотрел бы на подобную жестокость
и мирился с нею.
— Ты мирился бы с нею?
— Конечно. Если бы мне не дана была власть предот-
вратить ее. Тебе, верно, довелось увидеть, как жгут ев-
реев, Гольдмунд?
— К несчастью.
— И что же? Смог ты предотвратить это? Нет? Вот
видишь!
Гольдмунд поведал ему во всех подробностях историю
Ребекки; при этом он разволновался и разгорячился.
— И что же это за мир, — заключил он горестную
повесть, — в котором нам приходится жить? Разве это не
ад? Разве он не мерзок и не возмутителен?
— Конечно. Именно таков он и есть.
— То-то! — воскликнул Гольдмунд со злостью. — А
сколько раз уверял ты меня в том, что мир божественен,
что это великая гармония окружностей, в центре которой
высится трон Творца, и что все сущее прекрасно и тому
подобное? Ты говорил, так написано у Аристотеля или у
святого Фомы. Очень хотелось бы мне теперь услышать
объяснение этого противоречия.
Нарцисс рассмеялся:
570
Нарцисс и Гольдмунд
— Память твоя удивительна. И все же она подвела
тебя. Я всегда почитал и называл совершенным Творца,
но не творение. Я никогда не отрицал зла, населяющего
мир. Что жизнь на земле полна гармонии и справедливо-
сти и что человек исполнен добра — этого, дорогой мой,
не осмелился утверждать ни один настоящий мыслитель.
А вот то, что скорее поэтическое томление и прочие чая-
ния человеческого сердца суть зло — написано черным
по белому в Священном писании, и мы ежечасно нахо-
дим тому подтверждение.
— Очень хорошо. Наконец-то я уразумел, что вы,
ученые, обо всем этом думаете. Стало быть, человек зол,
а жизнь на земле полна подлости и свинства; это вы при-
знаете. Но за всем этим, где-то там, в ваших мыслях и
ученых книгах, все ж есть справедливость и совершен-
ство. Они есть, наличие их можно доказать, однако ник-
то не пользуется ими.
— Много же ты накопил злости против нас, теологов,
дорогой друг! Но ты все еще не стал мыслителем, ты ва-
лишь все в одну кучу. Придется тебе еще кое-чему на-
учиться. Почему же ты считаешь, что мы не пользуемся
идеей справедливости? Мы делаем это каждый день и
каждый час. Я, например, аббат и управляю монастырем,
а жизнь в этом монастыре так же далека от совершенства
и безгрешности, как и мирская жизнь. Но мы постоян-
но, вновь и вновь противопоставляем первородному гре-
ху идею справедливости и соразмеряем с нею нашу несо-
вершенную жизнь и стремимся исправить зло и привести
нашу жизнь в гармонию с Богом.
— Ах, Нарцисс! Я ведь говорил не о тебе, я вовсе не
хотел сказать, что ты плохой аббат. Я думаю о Ребекке,
о сожженных евреях, о братских могилах, о великой
жатве смерти, о переулках и домах, в которых лежали
зловонные трупы, обо всем этом жутком запустении, об
одичавших, осиротевших детях, об околевших от голода
цепных псах; и когда я думаю обо всем этом и вижу
мысленным взором эти картины — сердце мое изнывает
от боли и мне кажется, что лучше бы мы не родились
571
Герман Гессе
вовсе, ибо матери наши дали нам жизнь в безнадежно
жестоком, сатанинском мире, что лучше бы Бог не созда-
вал этот ужасный мир и Спаситель не приносил бы ради
него этой напрасной жертвы, позволив прибить себя к
кресту.
Нарцисс кивал головою в знак согласия.
— Ты прав, Гольдмунд, — молвил он ласково. —
Выскажи все, что наболело у тебя на душе. Однако кое в
чем ты заблуждаешься: ты считаешь то, что произно-
сишь, мыслями. А это всего лишь чувства! Это чувства
человека, исстрадавшегося от ужасов бытия. Не забудь
же, что скорбным и отчаянным чувствам этим противо-
стоят совсем другие чувства! Когда ты, в полном здравии
и веселии души, едешь верхом на коне и любуешься кра-
сивою местностью или, поддавшись опасному легкомыс-
лию, крадешься вечерней порою в замок, на свидание к
возлюбленной графа, — мир выглядит для тебя совсем
иначе, и никакая чума и никакие сожженные евреи не
мешают тебе искать радостей. Разве не так?
— Все верно, это так. Мир полон смерти и ужаса, и
потому я вновь и вновь ищу утешения для своего сердца
и срываю те редкие прекрасные цветы, что растут в этой
преисподней. Я нахожу радости и на миг забываю об
ужасах. Но от этого их не становится меньше.
— Ты очень хорошо сформулировал это. Итак, ты
видишь себя в этом мире окруженным смертью и ужасом
и ищешь прибежища в радостях. Но радость скоротечна,
ты вновь и вновь оказываешься в пустыне.
— Да, это так.
— То же происходит и с многими другими людьми,
однако лишь немногие испытывают это с такою силою и
страстью, и немногие имеют потребность осознать эти
ощущения. Но скажи мне: кроме этого отчаянного мета-
ния взад-вперед меж радостями и ужасами, кроме этих
качелей меж радостью жизни и чувством смерти — не
пытался ли ты отыскать какой-либо другой путь?
— А как же! Конечно, пытался. Я попытал счастья в
искусстве. Я ведь уже говорил тебе, что мне довелось по-
572
Нарцисс и Гольдмунд
быть и ваятелем. Однажды — к тому времени я уж, на-
верное, три года провел в странствиях — увидел я в од-
ной монастырской церкви вырезанную из дерева фигуру
Божьей Матери, и была она так прекрасна, и вид ее так
поразил меня, что я тотчас же отправился на поиски ма-
стера, сделавшего ее. Я нашел его. То был знаменитый
мастер, я стал его учеником и несколько лет работал у
него.
— Ты потом непременно расскажешь мне все по по-
рядку. Но что же это было такое — то, чем привлекло
тебя и чем служило тебе искусство?
— То было преодоление бренности всего сущего. Я
увидел, что от человеческой жизни, от этой дурацкой
забавы, этой пляски смерти, кое-что все же остается и
обретает новую жизнь — творения искусства. Да, и они
тоже когда-нибудь преходят, гибнут в огне или медлен-
но обращаются в прах, или вновь уничтожаются челове-
ком. И все же век их дольше, чем иная человеческая
жизнь, и они образуют безмолвное царство образов и
святынь по ту сторону мгновения. И быть причастным к
нему есть для меня благо и утешение, ибо это почти что
увековечение преходящего.
— Отрадно мне слышать это, Гольдмунд. Надеюсь,
что ты еще создашь немало прекрасных творений, вера
моя в твои силы велика; а еще надеюсь я, что ты оста-
нешься подольше в Мариабронне и будешь моим гостем
и позволишь мне устроить для тебя мастерскую: в мо-
настыре нашем давно уже не было ни живописцев, ни
ваятелей. Однако думается мне, что определением сво-
им ты еще не исчерпал удивительный смысл искусства.
Я полагаю, что искусство состоит не только в том, что-
бы с помощью камня, дерева или красок вырвать из лап
смерти нечто существующее, но преходящее и продлить
его век. Мне доводилось видеть творения искусства,
изображения святых или Мадонны, о которых я не
верю, что они всего лишь верные копии живших когда-
то отдельных людей, чьи формы и черты запечатлел
художник. *
573
Герман Гессе
— Тут ты прав! — воскликнул взволнованный Гольд-
мунд. — Никогда не подумал бы, что ты так хорошо раз-
бираешься в искусстве! Ярд-образ настоящего творения
искусства есть не какое-либо реальное, живое существо,
хотя оно может стать поводом для его создания. Пра-об-
раз есть не плоть и не кровь, это — нечто духовное. Это
образ, рождаемый в душе художника. И во мне, Нар-
цисс, живут такие образы, и я надеюсь когда-нибудь за-
печатлеть и показать их тебе.
— Чудесно! А вот теперь, дорогой, ты, сам того не
ведая, угодил прямо в царство философии и назвал одну
из ее тайн.
— Ты смеешься надо мною?
— Нисколько. Ты говорил о «яря-образах», то есть об
образах, живущих лишь в душе художника, рождаемых
творческим духом, но могущих быть воплощенными в ма-
терии и сделаться зримыми. Еще задолго до того, как ху-
дожественное творение обретет зримый облик и станет дей-
ствительностью, оно уже наличествует как образ в душе
творца! И вот этот-то образ — этот «я;?я-образ» — есть не
что иное, как то, что древние философы называли «идеей».
— Да, это очень похоже на правду.
— Ну а обращаясь к идеям и к я/?#-образам, ты попа-
даешь в мир духовный, в наш мир, мир философов и
теологов, и признаешь, что посреди этого поля брани,
этой запутанной и мучительной жизни, посреди беско-
нечной и бессмысленной пляски смерти, именуемой теле-
сным бытием, реет дух созидания. К этому духу, живуще-
му и в тебе, взывал я вновь и вновь, с тех пор как ты, еще
отроком, пришел ко мне. В тебе это не дух мыслителя, в
тебе заключен дух художника. Но это дух, и именно он
укажет тебе путь из мутной сумятицы чувственного мира,
от этих не знающих покоя качелей меж блаженством и
отчаянием. Ах, дорогой, я счастлив, что услышал от тебя
это признание. Я ждал этого — с того самого дня, когда
ты покинул своего учителя Нарцисса и нашел в себе му-
жество быть самим собою. Теперь мы снова можем быть
друзьями.
574
Нарцисс и Гольдмунд
Гольдмунду в эту минуту казалось, будто жизнь его
обрела смысл, будто он озирает ее сверху и видит отчет-
ливо три главные ее ступени: зависимость от Нарцисса и
ее разрешение — пора свободы и странствий — и обрат-
ный путь, возвращение, начало зрелости и жатвы.
Ощущение это вновь рассеялось. Но он вступил в но-
вые, подобающие ему отношения с Нарциссом, отноше-
ния, основанные не на зависимости, а на свободе и вза-
имности. Теперь мог он, не чувствуя себя униженным,
признать превосходство его духа, ибо тот признал в нем
равного себе, распознал в нем творца. Раскрыть перед
ним душу, через рукотворные образы сделать свой внут-
ренний мир зримым для него — вот чему радовался и о
чем мечтал он с возрастающим нетерпением во время
дальнейшего их путешествия. Однако порою его одоле-
вали сомнения.
— Нарцисс, — молвил он предостерегающе, — боюсь
я, что ты и сам не знаешь, кого везешь с собою в свой
монастырь. Я не монах и не желаю им становиться. Я
ведь еще помню три главных ваших обета, и бедность мне
даже по душе, но целомудрие и послушание не по мне; к
тому же добродетели эти кажутся мне не очень-то подхо-
дящими для мужчины. А от набожности во мне и вовсе
ничего не осталось, я уж и забыл, что такое исповедь,
молитва, причастие.
Нарцисс оставался невозмутим.
— Ты, видать, и в самом деле стал язычником. Но мы
не боимся этого. Так что можешь не гордиться своими
бессчетными грехами. Ты вел обычную мирскую жизнь,
ты, подобно заблудшему сыну, пас свиней, ты забыл, что
такое закон и порядок. Конечно же, из тебя получился
бы скверный монах. Но я и не предлагаю тебе вступить
в орден, я просто прошу тебя быть нашим гостем и хочу
устроить для тебя мастерскую. И еще одно: не забудь,
что много лет назад, когда мы еще были юношами, имен-
но я разбудил тебя и послал в мирскую жизнь. Добро ли
возобладало в тебе или зло, за это я вместе с тобою в отве-
те. Посмотрим, что из тебя получилось, ты сам покажешь
575
Герман Гессе
мне это, словами, жизнью, своими творениями. Ты пока-
жешь это, и если я, паче чаяния, сочту, что обитель наша
не место для тебя, я буду первым, кто попросит тебя ос-
тавить ее.
Гольдмунда приводили в восторг речи Нарцисса, осо-
бенно когда тот говорил как аббат, с подобающими его
сану спокойствием и уверенностью и с едва уловимою
насмешкою в голосе по отношению к мирской жизни и к
мирянам, ибо тогда он отчетливее всего видел, что полу-
чилось из его друга: мужчина. Служитель духа и Церк-
ви, с нежными руками и лицом ученого, но при этом —
мужчина, исполненный мужества и уверенности, вождь,
человек, несущий почетное бремя ответственности. Это
был уже не тот юноша, каким он оставил его когда-то,
но уже и не мягкий, одухотворенный апостол Иоанн, и
этого нового Нарцисса, мужественного и по-рыцарски
благородного, захотел он изваять своими руками. Много
образов ждали его: Нарцисс, аббат Даниэль, отец Ан-
сельм, мастер Никлаус, прекрасная Ребекка, красавица
Агнес и многие другие — друзья и враги, живые и мерт-
вые. Нет, он не желал становиться монахом, исполнен-
ным молитвенного рвения, или ученым книжником; он
желал лишь новых творений, и то, что родиною этих тво-
рений станет его родная обитель, наполняло грудь его
светлою радостью.
Они скакали сквозь прохладную позднюю осень, и вот
однажды утром — голые деревья одеты были в густой
иней — взорам их представилась широкая волнистая ме-
стность с пустынными красноватыми просторами болот,
и линии длинных холмов, казалось, приветствовали их,
как старых знакомых, и напоминали о чем-то; надвинул-
ся высокий ясеневый лес, показался ручей, затем старый
сарай, и сердце Гольдмунда вдруг радостно-тревожно
защемило: он узнал эти холмы, по которым скакал ког-
да-то с рыцарскою дочкой Лидией, и степь, по которой
уныло влачился сквозь первый снег горестным изгнанни-
ком. Все ближе были знакомый ольшаник и мельница и
замок; со сладостною болью узнал он и окно рабочей
576
Нарцисс и Гольдмунд
комнаты, где когда-то, в своей немыслимо далекой юнос-
ти, слушал он рассказы рыцаря о его паломничестве и
исправлял его латынь. Они въехали во двор замка, кото-
рый, как оказалось, был одним из заранее задуманных
мест для ночлега. Гольдмунд попросил аббата не назы-
вать здесь его имени и позволить ему вместе с кнехтом
поужинать с челядью. На том и порешили. Ни старого
рыцаря, ни Лидии в замке уже не было, остались лишь
несколько прежних егерей и кнехтов, а хозяйничала в
имении очень красивая, гордая и властная госпожа со
своим супругом — Юлия. Она все еще была необыкно-
венно прекрасна, прекрасна и немного сердита. Ни она,
ни другие старожилы замка не узнали Гольдмунда. Под-
крепившись, прокрался он в вечерних сумерках к саду,
посмотрел на озябшие клумбы, так же осторожно вернул-
ся к конюшне и вошел внутрь, косясь на лошадей. Спал
он с кнехтом на соломе; тяжкий груз воспоминаний да-
вил ему грудь, он то и дело просыпался. О, как страшно
было оглядываться ему на свою растерзанную и бесплод-
ную жизнь, богатую великолепными картинами, но вдре-
безги разбитую, разлетевшуюся на множество осколков,
как мало было в ней смысла и как мало любви! Утром,
садясь в седло, он робко взглянул на окна, не мелькнет
ли еще раз лицо Юлии. Недавно он так же смотрел на
окна епископского дворца, не покажется ли в последний
раз Агнес. Она не выглянула; не увидел он и Юлии.
Такою представилась ему в тот миг и вся его жизнь: про-
щание, бегство, забвение, одиночество с пустыми рука-
ми и зябнущим сердцем. Весь день не мог отделаться он
от этого чувства, почти не размыкал уст, угрюмо покачи-
ваясь в седле. Нарцисс не тревожил его расспросами.
Цель их путешествия между тем приближалась, и вот
через несколько дней они наконец достигли ее. Перед тем
как показались башня и крыши монастыря, они проска-
кали по каменистым паровым полям, на которых он ког-
да-то — о Боже, как давно это было! — собирал траву
зверобой для отца Ансельма и цыганка Лиза сделала его
мужчиною. И вот они миновали ворота Мариаброннского
19 Г. Гессе
577
Герман Гессе
монастыря и спешились под чужеземным каштановым
деревом. Гольдмунд нежно погладил древний ствол и
поднял с земли один из валявшихся вокруг колючих пло-
дов его, бурых и растрескавшихся.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Первые дни Гольдмунд прожил в самом монастыре, в
одной из отведенных для гостей келий. Затем по его
просьбе устроили ему жилье напротив кузни, в одной из
служб, окаймлявших большой двор, словно рыночную
площадь.
Радость свидания обрушилась на него с такою необы-
чайною, колдовскою силою, что он и сам порою удивлял-
ся этому. Никто здесь, кроме аббата, не знал его, никто
не ведал, кто он и откуда; обитателям монастыря, и мо-
нахам, и мирянам, жившим по давно заведенному, усто-
явшемуся порядку и занятым своими делами, было не до
него. Зато его знали деревья во дворе, окна и порталы,
мельница и водяное колесо, гулкие плиты переходов,
завядшие розовые кусты в галерее внутреннего дворика,
гнезда аистов на крыше трапезной и житницы. Из каж-
дого уголка сладко-умилительно веяло на него юностью;
ему, переполняемому любовью, хотелось все повидать,
услышать все звуки: ежевечерний и воскресный звон
колоколов, шум темного мельничного ручья, стиснутого
поросшими мохом стенами, стук сандалий на каменных
плитах, звякание связки ключей в руках привратника,
запирающего на ночь двери и ворота. Вдоль каменных
желобов для дождевой воды, что падала с крыши трапез-
ной, буйно росли все те же травы, герань и подорожник,
а старая яблоня в саду при кузне все так же причудливо
выгибала свои длинные ветви. Сильнее же всего волно-
вали его маленький школьный колокол и монастырские
школяры, особенно когда в час отдыха с грохотом не-
слись они по деревянным лестницам во двор. Как юны,
глупы и пригожи были эти мальчишечьи лица! Неужто и
578
Нарцисс и Гольдмунд
сам он был когда-то так же юн, так же пригож, так же
неловок и дурашлив?
Однако, кроме этого хорошо знакомого ему маленько-
го мирка, нашел он здесь и совсем иной, почти чужой
мир; в первые же дни бросился он ему в глаза и стано-
вился для него все важнее, медленно, словно нехотя сра-
стаясь со знакомым миром. Ибо хотя здесь ничего нового
и не появилось и все стояло на своих местах, как прежде,
во время его учения в монастырской школе, и как сотню
и более лет тому назад, — теперь он видел все уже дру-
гими глазами, не глазами маленького школяра. Он видел
и чувствовал пропорции этих строений, видел церковные
своды, древние росписи, каменные и деревянные извая-
ния, украшающие алтари и порталы, и хотя он не видел
ничего, чего не было бы уже тогда, много лет назад, ему
только теперь открылись красота этих вещей и дух, их
сотворивший. Он видел древнюю каменную Богоматерь
в верхней капелле; он любил и не раз рисовал ее еще
мальчишкою; но теперь он видел ее уже бодрствующим
оком и видел, что это дивное творение, превзойти кото-
рое не суждено ему даже в самом лучшем, в самом счаст-
ливом своем произведении. И таких удивительных вещей
было здесь множество, и каждая из них была не сама по
себе, не случайна, но рождена одним и тем же духом и
жила меж древних стен, колонн и сводов на своей искон-
ной родине. Все, что рождалось здесь уже несколько ве-
ков — строилось, вырезалось, писалось, жилось, дума-
лось и училось, — было плодами одного древа, одного
духа и роднилось меж собою, как роднятся меж собою
ветви одного дерева.
И посреди этого мира, этого тихого, могучего един-
ства, Гольдмунд чувствовал себя маленьким и жалким,
особенно глядя на то, как властвует и вершит дела в этом
сурово-незыблемом и вместе тихо-приветливом царстве
порядка его друг Нарцисс, аббат Иоанн. Как ни велика
была разница между ученым, тонкогубым аббатом Иоан-
ном и простым, скромно-добродушным аббатом Даниэ-
лем, меж этими двумя столь непохожими личностями, —
579
Герман Гессе
все же каждый из них служил одному и тому же един-
ству, одной и той же мысли, одному и тому же порядку,
которому обязаны они были своим саном и в жертву ко-
торому приносили они свою личность. Это делало их
похожими друг на друга, как делает это единое монас-
тырское платье.
Посреди этого своего монастыря Нарцисс вырастал в
глазах Гольдмунда до исполинских размеров, хотя вел
себя с ним не иначе как приветливый товарищ и хлебо-
сольный хозяин. Вскоре Гольдмунд уже едва решался
называть его Нарциссом и обращаться к нему на ты.
— Послушай, аббат Иоанн, — сказал он однажды. —
Придется мне, наверное, все же привыкать к твоему но-
вому имени. Честно признаться, мне у вас очень нравит-
ся. Так что, кажется, взял бы да и исповедался тебе, а
после епитимий попросился в послушники. Но видишь
ли, тогда дружбе нашей пришел бы конец: ты был бы
аббатом, а я послушником. А праздно жить подле тебя
неведомо кем и чем, наблюдая за твоими трудами, я бо-
лее не в силах. Я тоже хотел бы трудиться и показать,
кто я и на что способен, дабы ты понял наконец, стоило
ли спасать меня от виселицы.
— Я рад слышать это, — отвечал Нарцисс, и речь его на
этот раз звучала еще точнее, еще убедительнее, чем обыч-
но. — Ты можешь в любую минуту приступить к устрой-
ству своей мастерской, я немедля велю кузнецу и плотнику
помогать тебе всеми силами. Весь материал, который име-
ется у нас, — в твоем распоряжении! Если же что-нибудь
потребуется заказать на стороне, через возничих, составь
список. А теперь послушай, что я думаю о тебе и о твоих
намерениях! Однако тебе придется вооружиться терпени-
ем: я ведь ученый и попытаюсь представить тебе все так,
как вижу это я из своего мира понятий, иного способа
изъясняться я не знаю. Итак, выслушай меня еще раз, как
ты это часто делал много лет назад с завидным терпением.
— Я постараюсь понять тебя. Говори.
— Вспомни о том, как я говорил тебе еще раньше,
когда мы оба были школярами, что в тебе живет худож-
580
Нарцисс и Гольдмунд
ник. Тогда мне казалось, что из тебя может получиться
поэт; упражняясь в чтении и письме, ты равнодушен был
к понятиям и абстракциям и любил в языке лишь слова и
созвучия, обладающие чувственно-поэтическими свой-
ствами, то есть слова, позволяющие представить себе что-
нибудь.
— Прости, но ведь понятия и абстракции, которые
предпочитаешь ты, тоже суть представления, образы? —
прервал его Гольдмунд. — Или для мышления тебе и в
самом деле нужны и приятны лишь слова, произнося
которые, ничего нельзя себе представить? Разве это воз-
можно — мыслить, ничего себе при этом не представляя?
— Хорошо, что ты спрашиваешь об этом! Конечно
же, можно мыслить без образов! Мышление не имеет с
образами ровным счетом ничего общего. Оно осуществ-
ляется не в образах, а в понятиях и формулах. Как раз
там-то, где кончаются образы, и начинается философия.
Именно об этом мы и спорили когда-то так часто, еще
юношами: для тебя мир состоял из образов, для меня же
из понятий. Я неустанно повторял тебе, что как мысли-
тель ты никуда не годишься, и повторял также вновь и
вновь, что это не изъян, поскольку взамен того ты —
властелин в царстве образов. Вот послушай-ка, я пояс-
ню тебе это. Если бы ты не убежал в мирскую жизнь, а
стал бы мыслителем, ты мог бы натворить немало бед.
Ибо ты стал бы мистиком. Мистики, грубо говоря, —
мыслители, которые не в силах расстаться с образами,
иными словами, вообще не мыслители. Это тайные ху-
дожники: поэты без стихов, живописцы без красок, пев-
цы без песен. Среди них немало высокоодаренных и
благородных людей, но все они, без изъятья, несчастли-
вы. И одним из них мог бы стать и ты. Но ты, слава
Богу, стал художником и завладел миром образов, где
можешь быть творцом и господином, а не застрял в деб-
рях мышления.
— Боюсь, — молвил Гольдмунд, — что мне никогда
не удастся постигнуть твой мир понятий, в котором мыс-
лят без образов.
581
Герман Гессе
— Еще как удастся! Потерпи еще минуту. Слушай же:
мыслитель пытается познать и выразить суть мира с по-
мощью логики. Он знает, что человеческий разум и его
инструмент, логика, — орудия несовершенные, так же
как мудрый художник знает, что его кисть или ваяло
никогда не смогут в совершенстве выразить сияющую
суть ангела или святого. И все же оба они, и мыслитель,
и художник, пытаются сделать это, каждый по-своему.
Они не могут и не смеют иначе. Ибо, реализуя себя, че-
ловек со своими полученными от природы дарами совер-
шает высшее и единственно разумное деяние, на какое он
способен. Потому-то я и повторял тебе прежде: не ста-
райся подражать мыслителям или аскетам, а будь самим
собою, попробуй реализовать себя!
— Мне кажется, я начинаю понимать тебя. Но что
значит «реализовать себя»?
— Это философское понятие, я не могу выразить его
по-другому. Для нас, учеников Аристотеля и святого
Фомы, высшее из всех понятий есть совершенное бытие.
Совершенное бытие есть Бог. Все остальное существует
лишь наполовину, лишь частично, пребывает в становле-
нии, заключает в себе множество примесей, состоит из
возможностей. Бог же не знает примесей, Он един, Он
не состоит из возможностей, Он сам весь, без изъятья, —
действительность. А мы преходящи, мы пребываем в ста-
новлении, мы суть возможности, для нас не существует
совершенства, совершенного бытия. Однако там, где мы
переходим от потенции к деянию, от возможности к осу-
ществлению, там мы становимся причастны к чистому
бытию, делаем крохотный шаг в сторону совершенного и
божественного. Это и означает «реализовать себя». Про-
цесс этот, должно быть, знаком тебе из твоего собствен-
ного опыта. Ведь ты художник, ты создал уже не одно
творение. Если труд твой венчает успех, если удается
тебе освободить образ человека от случайных черт и вы-
вести его в чистом виде, значит, ты как художник реали-
зовал этот образ.
— Я понял.
582
Нарцисс и Гольдмунд
— Ты видишь меня, друг мой Гольдмунд, в некоем
месте, на некой службе, где натуре моей немного легче
реализовать себя. Ты видишь меня в лоне некой общнос-
ти, некой традиции, отвечающей моей натуре и помогаю-
щей мне. Монастырь — это отнюдь не небо, он полон
несовершенства, и все же содержащийся в надлежащем
порядке монастырь бесконечно полезнее и благотворнее
для людей моего склада, чем мирская жизнь. Я не гово-
рю теперь о целомудрии, но уже хотя бы одно чистое
мышление, упражняться в котором и обучать которому
других есть моя задача, требует некоторой защиты от
мира. Так что здесь, в нашей обители, мне было несрав-
нимо легче реализовать себя, чем тебе. И то, что ты все
же нашел свой путь и стал художником, приводит меня
в восторг. Ибо тебе было поистине нелегко.
Гольдмунд зарделся от смущения и радости. Чтобы
поскорее совладать с собою, он перебил друга:
— Я понял почти все, что ты говорил мне. Одного я
никак не могу взять в толк: что же это такое, то, что ты
называешь «чистое мышление», это так называемое мыш-
ление без образов, манипулирование словами, произно-
ся которые, ничего нельзя себе представить.
— Ты можешь уяснить это себе на примере. Вспомни
математику! Какие образы заключают в себе цифры?
Или знаки плюс и минус? Какие образы содержат урав-
нения? Никаких! Когда ты решаешь арифметическую
или алгебраическую задачу, тебе помогают вовсе не пред-
ставления — ты выполняешь формальное задание в рам-
ках усвоенных тобою форм мышления.
— Это верно, Нарцисс. Напиши мне ряд чисел и зна-
ков, и я продерусь сквозь них безо всяких представле-
ний, отдавшись на волю плюсам и минусам, квадратам,
скобкам и тому подобным вещам, и смогу решить зада-
чу. То есть я мог это когда-то, а теперь уж, верно, все
позабыл. Но мне трудно представить себе, что выполне-
ние таких формальных заданий может иметь иное значе-
ние, кроме как быть простым упражнением ума для шко-
ляров. Арифметика — прекрасная штука, но просидеть
583
Герман Гессе
всю жизнь над такими задачами, непрестанно покрывая
бумагу числами и знаками, представляется мне нелепым
и бессмысленным.
— Ты заблуждаешься, Гольдмунд. Ты исходишь из
того, что такой исполненный усердия школяр решает все
новые и новые школьные задачи, которые придумывает
для него учитель. Однако он и сам может ставить перед
собою вопросы, они могут рождаться в нем как грозные
стихии, рвущиеся на волю. Прежде чем отважиться при-
ступить к проблеме пространства, мыслитель математи-
чески рассчитывает и измеряет не одно действительное и
фиктивное пространство.
— Допустим. Но я и проблему пространства — как
проблему чистого мышления — не считаю предметом,
достойным того, чтобы тратить на нее годы труда. Слово
«пространство» не стоит моей мысли до тех пор, пока я
не представлю себе некое реальное пространство, напри-
мер звездное пространство, рассматривать и измерять
которое, на мой взгляд, — вполне достойная задача.
— По сути ты хочешь сказать, что невысокого мнения
о мышлении, но признаешь важность его практического
применения к зримому миру, — с улыбкою прервал его
Нарцисс. — Могу ответить тебе на это, что мы вовсе не
испытываем недостатка в возможностях, равно как и в
желании применить мышление на практике. Мыслитель
Нарцисс, например, сотни раз применял плоды своего
мышления к своему другу Гольдмунду и к каждому из
своих монахов и продолжает делать это всечасно. А как
бы смог он что бы то ни было «применять», не научив-
шись этому прежде в неустанном упражнении. Ведь и
художник постоянно упражняет свое око и свою фанта-
зию, и мы признаем важность этого упражнения, даже
если оно дает плоды лишь в немногих истинных творе-
ниях. Нельзя отрицать мышление как таковое, признавая
при этом его «применение»! Противоречие очевидно. Так
что позволь мне мыслить и впредь и суди о моем мышле-
нии по плодам его, подобно тому как я стану судить о
твоем искусстве по твоим творениям. Ты теперь беспоко-
584
Нарцисс и Гольдмунд
ен и раздражен, потому что меж тобою и твоими творе-
ниями еще остались преграды. Устрани их, найди или
построй себе мастерскую и приступай к своим творениям!
Многие вопросы разрешатся при этом сами собою.
Ничего другого Гольдмунд и не желал.
Он отыскал пустующее помещение возле внешних во-
рот, годное для мастерской. Он заказал плотнику стол
для рисунков и чертежей и другую необходимую утварь,
собственноручно нарисовав ему все до мельчайших под-
робностей. Он составил список вещей, которые монастыр-
ские возчики постепенно доставляли ему из близлежащих
городов; то был длинный список. Он осмотрел все запасы
дерева у плотника и в лесу, отобрал для себя множество
заготовок и позаботился о том, чтобы они были достав-
лены на сухую лужайку за его мастерской, где он сам
сколотил для них навес от дождя. Много работы было у
него и в кузне, где он совершенно очаровал и покорил
сына кузнеца, мечтательного юношу двадцати лет от
роду. С ним возился он целыми днями у горна, у нако-
вальни, у корыта, у точильного камня, изготавливая все-
возможные кривые и прямые ножи, резцы, сверла и
скребки, необходимые для обработки дерева. Эрих, сын
кузнеца, стал его другом, помогал ему, где только мог, и
исполнен был пламенного участия и любопытства. Гольд-
мунд обещал выучить его игре на лютне, о чем тот давно
страстно мечтал; интересовало его и ремесло резчика. И
если случалось Гольдмунду с горечью почувствовать себя
лишним в монастыре и у Нарцисса, он отдыхал душою у
Эриха, который робко любил и боготворил его. Часто
просил юноша рассказать ему о мастере Никлаусе и о его
городе; порою Гольдмунд охотно пускался в воспомина-
ния, а затем и сам вдруг удивлялся тому, что вот и он уже
сидит, как старик, и повествует о своих странствиях и
приключениях минувших дней, в то время как жизнь его
только начинается.
Того, что он за последние месяцы сильно изменился и
постарел, никто не видел, ибо никто не знал его прежде.
Тяготы странствий и неустроенной жизни, должно быть,
585
Герман Гессе
уже раньше подточили его силы; затем были ужасы чумы
и наконец эта жуткая ночь, проведенная в заточении, в
темнице у графа, которая потрясла и перевернула его
душу; и все это оставляло свои следы: седые пряди во-
лос, тонкие морщинки на лице, приступы бессонницы, а
временами откуда-то из груди, как будто из самого серд-
ца, рождалась в нем странная усталость, и тотчас же уга-
сали радость и любопытство, появлялось серое, унылое
чувство пресыщения и скуки. За подготовкою к работе,
в хлопотах, в беседах с Эрихом, в кузне и в мастерской
плотника он вновь оттаивал, оживал и молодел; все вос-
хищались им, всем он был в радость, и все же нет-нет да
и просиживал он по полчаса, а то и по часу без движе-
ния, расслабленный, с мечтательною улыбкою на лице,
весь во власти равнодушия и апатии.
Очень важен был для него вопрос, с чего же начать
работу. Первым творением, которым к тому же хотел он
отблагодарить братию за гостеприимство, должно было
стать не что-нибудь случайное, не какая-нибудь обычная
статуя, которую потом выставят где-нибудь для любо-
пытствующих, а нечто такое, что, подобно древним тво-
рениям, сохранившимся в монастыре, сроднилось бы с
его постройками и стало бы неотъемлемой его частью.
Охотнее всего вырезал бы он алтарь или кафедру, но ни
в том, ни в другом не было нужды, да и установить их,
пожалуй, было бы негде. Вместо того придумал он кое-
что другое. В трапезной священников имелась ниша на
некотором возвышении, в которой во время трапезы моло-
дой монах всегда читал братьям из Священного Писания.
Ниша эта лишена была какого бы то ни было убранства.
Гольдмунд решил украсить ступени, ведущие к поставцу,
и сам поставец пышною резьбою — фигурами и рельефами
наподобие тех, что по обыкновению украшают кафедры.
Он изложил свой план аббату, и тот одобрил и благосло-
вил его.
Когда Гольдмунд наконец смог приступить к работе —
земля уже укрылась снегом, и позади осталось Рожде-
ство, — жизнь его приняла новые очертания. Для мона-
586
Нарцисс и Голъдмунд
стыря он словно исчез, никто его больше не видел; он
уже не подкарауливал веселую ватагу школяров, бегу-
щих после уроков во двор, не бродил по лесу, не расха-
живал взад-вперед в галерее внутреннего дворика. Пищу
принимал он теперь у мельника — это был уже не тот
мельник, у которого он любил бывать когда-то еще шко-
ляром. В мастерскую свою не пускал он никого, кроме
Эриха, да и тот временами за весь день не слышал от
него ни единого слова.
Для первого своего произведения, ниши чтеца, разра-
ботал он после долгих раздумий следующий план: из
двух частей ее убранства одна должна была изображать
земной мир, другая — Слово Божье. Нижняя часть, лест-
ница, как бы растущая из мощного дуба и обвивающаяся
вкруг него, представляла собою мироздание, картины
природы и бесхитростной жизни патриархов. Верхнюю
часть, парапет, задумал он украсить фигурами четырех
евангелистов. Одним из них должен был стать покойный
аббат Даниэль, другим — преемник его, покойный отец
Мартин, а в образе святого Луки решил он увековечить
мастера Никлауса.
Он столкнулся с большими трудностями, с большими,
чем он ожидал. Они причиняли ему множество хлопот,
но это были приятные хлопоты; он добивался успеха
восторженно и отчаянно, как добиваются любви неприс-
тупной женщины, он боролся со своим творением ожесто-
ченно и нежно, как рыболов борется с крупною щукою,
каждое противодействие материала прибавляло ему опы-
та и чуткости. Он позабыл обо всем на свете, он позабыл
про монастырь, он позабыл даже про Нарцисса. Аббат
заходил к нему время от времени, но ни разу не увидел
ничего, кроме рисунков.
Тем более удивлен был Нарцисс, когда Гольдмунд в
один прекрасный день вдруг явился к нему с просьбою
принять у него исповедь.
— До сих пор я не мог заставить себя сделать это, —
признался он. — Я чувствовал себя слишком жалким в тво-
их глазах, я и без того казался себе достаточно униженным
587
Герман Гессе
перед тобою. Теперь мне стало легче, у меня есть моя
работа, я перестал быть ничтожеством. А раз уж я живу
в монастыре, то хотел бы, как и другие, подчиняться ус-
таву.
Он почувствовал себя созревшим для исповеди и не
желал больше отсрочки. К тому же покойно-созерцатель-
ная жизнь его здесь в первые недели, поглощенность сви-
данием и юношескими воспоминаниями, а еще рассказы,
о которых просил его Эрих, прояснили его взгляд на
собственное прошлое и привели все события, мысли и
чувства в некий порядок.
Нарцисс принял его для исповеди без всякой торже-
ственности. Исповедь длилась два часа. С неподвижным
лицом слушал аббат эту повесть приключений, страданий
и грехов своего друга, не прерывая его, лишь изредка
задавая вопросы; равнодушно выслушал он и ту часть
исповеди, в которой Гольдмунд сокрушался о поколебав-
шейся вере своей в Бога, в справедливость и в добро. Он
глубоко взволнован был иными признаниями исповедую-
щегося; он видел, сколько потрясений и ужасов выпало на
его долю, видел, как часто тот был на краю гибели. Вре-
менами же не мог сдержать он улыбки и приходил в уми-
ление от нерастраченной детской наивности друга, в осо-
бенности когда тот испуганно каялся в нечестивых
помыслах, которые в сравнении с его собственными со-
мнениями и искушениями рассудка были невинными
шалостями.
К немалому удивлению и разочарованию Гольдмунда,
исповедник нашел главные грехи его не слишком тяжки-
ми, в то время как за пренебрежение молитвою, исповедью
и причастием пенял он ему с необычайною суровостью. Он
наложил на него епитимию: до принятия причастия четы-
ре недели жить в умеренности и целомудрии, ежедневно
посещая заутреню, и ежевечерне три раза прочитывать
«Отче наш» и один раз «Аве Мария».
Затем он прибавил:
— Советую тебе и прошу тебя отнестись к этой епити-
мий серьезно. Не знаю, помнишь ли ты еще текст мессы.
588
Нарцисс и Гольдмунд
Тебе надлежит следовать ему слово за словом, полностью
предаваясь их смыслу. «Отче наш» и некоторые гимны
мы сегодня же прочтем вместе, и я укажу тебе слова и
мысли, на которые надобно обратить особое внимание.
Слова священных текстов негоже произносить и слушать
как попало, как обычные слова. Всякий раз, как поймаешь
себя на том, что просто бубнишь, как нерадивый шко-
ляр — а это будет случаться с тобою чаще, чем ты дума-
ешь, — вспоминай эту минуту и мои наставления и начи-
най все сначала, произноси слова так, как я научу тебя,
впускай их в свое сердце.
Было ли это счастливою случайностью, или же серд-
цеведение аббата Иоанна простиралось так далеко, но
для Гольдмунда наступила отныне долгожданная пора
гармонии души и единения с миром. За своими трудами,
сопряженными со многими заботами и тревогами, огор-
чениями и радостями, не забывал он каждое утро и каж-
дый вечер легкими, но добросовестно исполняемыми ду-
ховными упражнениями освободиться от волнений дня,
вернуться душою под сень некоего высшего порядка,
который вырывал его из опасного одиночества творца и
возвращал, как малое дитя, в лоно царства Божия. И
если в борьбе за свое творение был обречен он на одино-
чество и должен был отдавать ему всю страсть души и
пламень чувств, то час молитвы вновь и вновь возвращал
ему его невинность. Если во время работы он порою ды-
мился от ярости или изнемогал от блаженства, то молит-
ва словно погружала его в глубокую, прохладную ку-
пель, смывающую высокомерие восторга, равно как и
высокомерие отчаяния.
Однако не всегда это удавалось. Порою он не находил
вечером, после целого дня жаркой, кипучей работы, же-
ланного спокойствия и сосредоточенности; несколько раз
он даже забывал свои упражнения, а иногда в часы са-
моуглубления его мучила и отвлекала мысль о том, что
чтение, молитв есть в сущности по-детски наивное стрем-
ление умилостивить какого-то Бога, которого, может
статься, на самом деле вовсе не существует или который
589
Герман Гессе
не в силах помочь. Он с грустью поведал об этом Нар-
циссу.
— Продолжай начатое, — велел Нарцисс, — ты дал
обещание, не забывай об этом. Ты не должен размыш-
лять о том, услышит ли Бог твою молитву, или о том,
есть ли Он вообще, Бог, которого ты хотел бы предста-
вить себе. Ты не должен размышлять и о том, ребячество
ли твои старания. В сравнении с Тем, к кому обращены
наши молитвы, все наши деяния — ребячество. Ты дол-
жен раз и навсегда запретить себе эти глупые младенчес-
кие мысли во время молитвы. Читай свои «Отче наш» и
«Аве Мария» и отдавайся их смыслу, проникайся ими;
ведь не гоняешься же ты во время пения или игры на
лютне за какими-нибудь мыслями и не пускаешься в раз-
мышления; ты стараешься как можно чище и совершен-
нее взять каждый тон и каждый аккорд. Когда человек
поет, он не размышляет о пользе или вреде пения, он
поет. Так же надлежит и молиться.
И вновь у него все получалось. Вновь умолкало его
неуемное, алчущее Я под величественными сводами выс-
шего порядка, вновь реяли над ним и сквозь него свя-
щенные слова, словно звезды.
С большим удовлетворением взирал аббат на то, что
Гольдмунд по истечении срока покаяния и после причас-
тия не прекратил своих духовных упражнений, но про-
должал их неделю за неделей, месяц за месяцем.
Работа его между тем обретала все более явственные
черты. Из мощного стержня витой лестницы постепен-
но вырос маленький мир причудливых форм, растений,
животных и людей, посреди которого выделялся Ной в
окружении виноградных лоз и гроздей, мир-картинка,
игривая, но проникнутая тайным законом и целомудри-
ем, хвала Творению и его красоте. За все прошедшие
месяцы никто ни разу не видел его работы, кроме Эри-
ха, которому дозволял он помогать ему и который не
мог уже помышлять ни о чем другом, кроме ваяния.
Бывали дни, когда и он не смел переступать порог мас-
терской. А порою Гольдмунд, напротив, уделял ему
590
Нарцисс и Гольдмунд
много времени и внимания, учил разным премудростям
своего ремесла, давал самому подержать в руке ваяло,
радуясь, что имеет подле себя ученика и почитателя. По
окончании работы — если окажется она успешной —
собирался он упросить кузнеца отдать сына ему в по-
мощники, с тем чтобы тот стал со временем его подмас-
терьем.
Над фигурами евангелистов трудился он только в луч-
шие свои дни, когда пребывал в полном согласии с ми-
ром и никакие сомнения не смущали его душу. Лучше
всего, по его мнению, получился аббат Даниэль; он не
мог налюбоваться этим ликом, излучавшим доброту и
невинность. Фигурою мастера Никлауса был он не со-
всем доволен, хотя Эрих восхищался ею более всего.
Этот образ выражал двойственность и печаль, вечную
борьбу дерзких творческих замыслов и скорбного созна-
ния ничтожности всякого творчества, горестные сожале-
ния о потерянном целомудрии и единстве души.
Когда аббат Даниэль был завершен, он велел Эри-
ху прибрать в мастерской и чисто вымести пол. Поста-
вив на видное место одну лишь эту фигуру, он завесил
все остальное холстиною. Затем отправился он к Нар-
циссу, но так как тот оказался занят, он терпеливо
дождался следующего дня. И вот наконец около полу-
дня привел он друга в свою мастерскую и указал на
фигуру.
Нарцисс стоял и смотрел. Он стоял и не произносил
ни слова; с пристальным вниманием и обстоятельностью
исследователя рассматривал он изваяние. Гольдмунд
молча застыл у него за спиною и тщетно силился смирить
бушевавший в его сердце ураган. «О, если один из нас
не выдержит испытания, — думал он, — быть беде! Если
работа моя окажется недостойной похвалы или если он
не сумеет понять ее — тогда весь труд мой здесь потеря-
ет смысл. Нет, надо было мне все же еще немного подож-
дать!»
Минуты показались ему часами; он вспомнил мучи-
тельную минуту, когда мастер Никлаус держал в руках
591
Герман Гессе
его первый рисунок, и крепко сжал от волнения горячие,
влажные ладони.
Наконец Нарцисс повернулся к нему, и он тотчас же
почувствовал себя спасенным. На узком лице друга слов-
но расцвело что-то такое, чего не видал он с отроческих
лет, — улыбка, странная, почти робкая улыбка на этом
одухотворенном и мужественном лице, улыбка любви и
беззаветной преданности, некий свет, словно все напи-
санное на этом лице одиночество и вся запечатленная на
нем гордость на мгновение померкли, а вместо них вос-
сияла одна лишь безграничная любовь.
— Гольдмунд... — молвил Нарцисс едва слышно и по
обыкновению своему как бы взвешивая каждое слово. —
Ты, конечно же, не ждешь от меня, что я вдруг обернусь
знатоком искусства. Этого не будет, ты знаешь. Я не
смогу сказать тебе о твоем искусстве ничего, что не пока-
залось бы тебе смешным. Но позволь мне все же сказать
тебе следующее: с первого же взгляда узнал я в этом
евангелисте нашего аббата Даниэля, и не только его, но
и все, что он тогда для нас означал — достоинство, доб-
роту и наивность. Таким, каким видели мы покойного
отца Даниэля в нашем юношеском благоговении перед
ним, таким вновь предстал он теперь передо мною, а с
ним и все то, что было нам свято и что делает то время
незабываемым для нас. Друг мой, ты щедро одарил меня
сегодня, ты не только вернул мне нашего аббата Даниэ-
ля, ты впервые до конца раскрыл передо мною самого
себя. Теперь я знаю, кто ты. Не будем больше говорить
об этом, я не смею этого. Ах, Гольдмунд, неужто этот час
и в самом деле настал?..
В обширном помещении мастерской воцарилась тиши-
на. Гольдмунд видел, что друг его взволнован до глуби-
ны души. Смущение стеснило его грудь, так что ему ста-
ло трудно дышать.
— Да, — отвечал он кратко, — я рад этому. Однако
тебе уже пора в трапезную.
592
Нарцисс и Голъдмунд
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Два года трудился Гольдмунд над своим творением, и
на втором году Эрих отдан был ему в ученики. Резную
лестницу превратил он в маленький рай; с сладостраст-
ным восторгом вырезывал он прелестные заросли дере-
вьев, трав и листвы с птицами на ветвях; повсюду про-
глядывали сквозь зелень тела и головы зверей. А посреди
этого буйно разросшегося девственного сада изобразил
он несколько сцен из жизни патриархов. Редко наруша-
лось плавное течение его жизни, состоящей почти из од-
ного лишь труда. Редко бывали дни, когда он не мог ра-
ботать, когда тревога и мучительные сомнения отравляли
ему радость труда. В такие дни он давал задание учени-
ку и шел или скакал куда глаза глядят, дышал лесным,
бередящим душу воздухом свободы и странствий, прове-
дывал какую-нибудь молодую крестьянку, охотился или
часами лежал на траве, неотрывно глядя на высокие зе-
леные своды леса или глухие заросли папоротника и дро-
ка. Отлучки его длились не дольше одного или двух
дней. Затем он с новою страстью бросался в работу, сла-
дострастно вырезал пышные травы и растения, нежно и
бережно выколдовывал из дерева человеческие головы,
уста, очи, волнистые бороды. Кроме Эриха, все это мог
видеть один лишь Нарцисс, который теперь был их час-
тым гостем; временами мастерская надолго становилась
его любимым местом в монастыре. Удивленно и радост-
но следил он за работою. Вот наконец-то и расцвело то,
что друг его носил в своем беспокойном, упрямом и по-
детски наивном сердце, вот и распустилось оно пышным
цветом, некое творение, некий маленький осязаемый
мир — быть может, всего лишь игра, но, без сомнения,
ничуть не хуже игры в логику, грамматику и теологию.
— Я многому учусь у тебя, Гольдмунд, — молвил он
однажды задумчиво. — Я начинаю понимать, что такое
искусство. Прежде мне казалось, что, в отличие от мыш-
ления и науки, оно не заслуживает серьезного внимания.
Я думал: поскольку человек есть сомнительная помесь
593
Герман Гессе
духа и материи, поскольку дух открывает ему путь к по-
знанию вечного, а материя тянет вниз и привязывает к
преходящему, то ему надлежит бежать от чувственного и
стремиться к духовному, чтобы возвысить свою жизнь и
дать ей смысл. Я по привычке притворялся, что высоко
чту искусство, на самом же деле был полон высокомерия
и взирал на искусство свысока. Лишь теперь я вижу, что
есть много путей к познанию и путь, указуемый духом,
не единственный и, может быть, даже не лучший из них.
Да, это мой путь, я не оставлю его. Но я вижу тебя на
другом, противоположном пути, на пути, ведущем через
чувства, и ты так же глубоко постигаешь тайну бытия и
выражаешь ее гораздо живее, чем это могли бы сделать
большинство мыслителей.
— Теперь ты понимаешь, почему я не могу предста-
вить себе мышление без образов?
— Я понял это давно. Мышление наше есть постоян-
ное абстрагирование, стремление не замечать чувствен-
ное, попытка выстроить некий чисто духовный мир. Ты
же принимаешь в сердце как раз самое непостоянное и
смертное и возвещаешь смысл мира именно через прехо-
дящее. Ты не закрываешь на него глаза, ты отдаешься
ему, и через это самопожертвование оно становится выс-
шим началом, неким символом вечности. Мы, мыслите-
ли, стараемся приблизиться к Богу, отделяя от Него мир.
Ты приближаешься к Нему, любя и вновь воспроизводя
Его Творение. И то и другое есть детище человека, дале-
кое от совершенства, но искусство — целомудреннее.
— Не знаю, Нарцисс. Зато управляться с жизнью,
бороться с отчаянием вам, мыслителям и теологам, похо-
же, удается лучше. Я давно уже не завидую твоей учено-
сти, я завидую твоему покою, твоему хладнокровию, тво-
ему миру.
— Ты не должен завидовать мне, Гольдмунд. Такого
мира, о котором ты думаешь, не существует. Мир есть, но
не тот, который постоянно жил бы в нас и никогда нас не
покидал. Есть лишь один мир — тот, что постоянно, вновь
и вновь завоевывается в непрестанных, каждодневных
594
Нарцисс и Гольдмупд
битвах. Ты не видишь, как я бьюсь за него, не видишь
моих битв ни в рабочей комнате, ни в покаянной келье. И
хорошо, что ты их не видишь. Ты видишь только, что я
менее подвержен смене настроений, чем ты, и это ты при-
нимаешь за мир. Но это борьба, борьба и жертва, как и
любая другая настоящая жизнь, не исключая и твоей.
— Не будем спорить об этом. Ты тоже не видишь всех
моих битв. И я не знаю, сможешь ли ты понять, каково
бывает у меня на сердце, когда я думаю о том, что вот
скоро работа моя будет завершена. Ее унесут прочь и
установят, я услышу несколько похвальных речей, а по-
том вернусь в пустую, голую мастерскую, удрученный
всем тем, что не удалось мне в моем творении и о чем вы
все и не подозреваете, и почувствую себя в глубине души
таким же пустым и ограбленным, какою покажется мне
и моя мастерская.
— Пожалуй, что так, — согласился Нарцисс. — И
никто из нас не в силах до конца понять другого. Общее
же у всех людей, исполненных доброй воли, то, что все
наши творения в конце концов посрамляют нас, что мы
вновь и вновь должны начинать все сначала, что жертва
каждый раз приносится заново.
Спустя несколько недель труд Гольдмунда был окон-
чен, творение его установили в трапезной. Повторилось
то, что он уже испытал много лет назад: его детище пе-
решло во владение других, его разглядывали, обсужда-
ли, хвалили; мастера славили и оказывали ему почести,
но сердце и мастерская его опустели, и он уже не знал
теперь, стоило ли творение его этой жертвы. В день от-
крытия лестницы и ниши он приглашен был на празднич-
ный обед к святым отцам, к которому подавалось старей-
шее вино из монастырских подвалов. Гольдмунд сидел
вместе со всеми, ел монастырские разносолы, и рыбу, и
дичь, и сильнее, чем старинное вино, грели его участие и
радость, с которыми Нарцисс приветствовал его творение
и чествование.
Между тем его ждала уже новая работа, задуманная
и заказанная аббатом: алтарь для капеллы Святой Марии
595
Герман Гессе
в Нойцелле, которая принадлежала монастырю и в кото-
рой служил мариаброннский священник. Для этого алта-
ря собирался Гольдмунд вырезать фигуру Девы Марии,
увековечив в ней один из самых незабвенных образов
своей юности, робкую красавицу рыцарскую дочь Ли-
дию. В остальном же заказ этот мало интересовал его,
однако он казался ему подходящим испытанием для Эри-
ха: если тот выдержит его и станет подмастерьем, он по-
лучит доброго помощника, который сможет подменять
его и даст ему возможность посвятить себя лишь самым
важным и дорогим его сердцу работам. А пока что он
вместе с Эрихом подыскивал подходящий материал, и
юноша готовил его к работе. Часто Гольдмунд оставлял
его одного; он вновь начал бродить по окрестным лесам
и полям. Когда он однажды исчез на несколько дней,
Эрих доложил об этом аббату, и аббат тоже встревожил-
ся, опасаясь, что Гольдмунд навсегда покинул монас-
тырь. Но он вернулся, поработал с неделю над фигурою
Лидии и вновь начал свои скитания по окрестностям.
На душе у него было тревожно: с тех пор как закон-
чил он свою большую работу, жизнь его вновь пришла в
беспорядок; он пропускал утренние мессы, он был бес-
покоен и недоволен собою. Он много думал о мастере
Никлаусе, о том, не станет ли вскоре и он сам таким же,
каким был Никлаус, славным, прилежным и искусным,
но несвободным и немолодым. Одно маленькое событие
заставило его задуматься над этим всерьез. Во время од-
ного из его дальних походов повстречалась ему моло-
денькая крестьянка по имени Франциска, которая так
ему понравилась, что он принялся ухаживать за нею,
стараясь очаровать ее и пуская в ход все свои прежние
средства. Девушка охотно слушала его болтовню, весело
смеялась его шуткам, но отвергала все его попытки до-
биться большего, и он впервые в жизни почувствовал,
что кажется женщине недостаточно молод. Он больше не
ходил к ней, но забыть этого не мог. Франциска была
права: он стал другим, и дело было не в нескольких
прежде времени поседевших прядях волос и нескольких
596
Нарцисс и Гольдмунд
морщинах на лице; изменилось что-то другое — его душа,
его нрав; он сам себе казался стар, он казался себе страш-
но похожим на мастера Никлауса. Мрачно наблюдал он
за самим собою, растерянно пожимая плечами; он стал
оседлым и утратил свободу, он был теперь ни орел и ни
заяц, он стал домашним животным. И, блуждая по окре-
стностям, он не столько утолял жажду новых стран-
ствий и новой свободы, сколько искал запах прошлого,
память прежней своей кочевой жизни; он искал жадно и
недоверчиво, как ищет охотничья собака утерянный
след. А проведя день или два вдали от монастыря, в раз-
думьях или веселии и праздности, он неизбежно возвра-
щался назад, мучимый угрызениями совести, истосковав-
шись по работе, с сознанием своей ответственности за
начатый алтарь, за отобранный материал, за своего по-
мощника Эриха. Он уже не был свободен, он уже не был
молод. В душе его созрело твердое решение: как только
готова будет Лидия-Мария, он отправится в путешествие
и еще раз отведает жизни странника. Ему вредно так
долго жить в монастыре, среди одних лишь мужчин. Для
монахов это, может быть, и полезно, но только не для
него. С мужчинами можно вести умные и приятные бе-
седы, они умеют ценить труд художника, но все осталь-
ное: беззаботная болтовня, нежность, игра, любовь, ти-
хая радость без мыслей — всему этому нет места среди
мужчин; для этого нужны женщины и странствия и все
новые дороги и все новые картины. Здесь все было слиш-
ком бесцветным и серьезным, слишком тяжелым и слиш-
ком мужским, и он уже заразился этим, все это уже про-
никло в его кровь.
Мысль о путешествии утешала его; он трудился не
покладая рук, чтобы поскорее освободиться. И по мере
того, как образ Лидии все явственнее выступал ему на-
встречу из дерева, по мере того, как строгие складки
платья все стремительнее ниспадали к земле с благород-
ных колен, он все сильнее проникался глубокою и мучи-
тельною радостью, грустной влюбленностью в это виде-
ние, в эту прекрасную робкую деву, в воспоминание о
597
Герман Гессе
том времени, о своей первой любви, о своих первых стран-
ствиях, о своей юности. С благоговением трудился он над
этим нежным образом, чувствуя его родство с самым
лучшим, что было в нем самом, с его юностью, с его ела-
достнейшими воспоминаниями. Для него было счастьем
высвобождать из дерева ее склоненную шею, ее горестно-
приветливые уста, тонкие изящные руки, длинные пальцы,
красивые продолговатые холмики ногтей. С восторгом и
благоговейной влюбленностью разглядывал ее и Эрих, как
только выдавалась у него свободная минутка.
Когда она уже была почти готова, Гольдмунд показал
ее аббату. Нарцисс сказал:
— Это лучшее из твоих творений, дорогой. В монас-
тыре нашем не найдется ничего, что могло бы сравнить-
ся с ним. По правде сказать, я очень переживал за тебя в
последние месяцы. Я видел, как ты страдаешь и тоску-
ешь, и когда ты исчезал на несколько дней, я нередко
думал с тревогою: наверное, он больше не вернется. И
вот ты создал эту чудную статую! Я рад за тебя и гор-
жусь тобою!
— Да, — отвечал Гольдмунд, — статуя получилась
неплохая. Но послушай, что я скажу тебе, Нарцисс! Для
того чтобы эта статуя удалась, понадобилась вся моя
юность, понадобились все мои странствия, все мои влюб-
ленности, все то множество женщин, за которыми я уха-
живал. Это колодезь, из которого я черпал. Скоро колодезь
этот иссякнет, и в сердце моем наступит засуха. Закончив
эту Марию, устрою я себе каникулы, не знаю еще, надол-
го ли; я проведаю свою юность и все, что было мне доро-
го когда-то. Понимаешь ли ты меня?.. Вот и славно. Ты
знаешь, я был твоим гостем и никогда не требовал платы
за свой труд...
— Я не раз предлагал ее тебе, — прервал его Нарцисс.
— Да. И теперь я готов принять ее. Я велю сшить себе
новое платье, и как только оно будет готово, я попрошу
у тебя коня, а в придачу пару талеров и отправлюсь в
путь. Не отговаривай меня, Нарцисс, и не печалься. Это
не оттого, что мне не понравилось здесь, лучшего приста-
598
Нарцисс и Голъдмунд
нища трудно и пожелать. Причина в другом. Так как же,
исполнишь ли ты мое желание?
С этой минуты они почти не говорили о предстоящей
разлуке. Гольдмунд заказал себе простое, удобное для
верховой езды платье и сапоги, и чем быстрее приближа-
лось лето, тем заметнее близилась к концу его работа над
Мариею; он трудился над нею так, словно это было его
последнее творение; осторожно, с любовью и нежностью
доводил он до совершенства руки, лицо, волосы. Со сто-
роны могло показаться, будто он намеренно оттягивает
день своего отъезда, будто он рад оправдать отсрочку
этими последними, едва заметными доделками и штриха-
ми. Проходил день за днем, а он все еще ухитрялся на-
ходить для себя неотложные дела. Нарцисс, который с
тяжелым сердцем ждал предстоящей разлуки, порою ус-
мехался, видя влюбленность Гольдмунда в свое детище
и невозможность оторваться от него.
Тем большей неожиданностью стали для него в один
прекрасный день слова Гольдмунда о том, что он пришел
проститься. Он принял решение ночью. В новом платье,
в новой шапке пришел он, чтобы в последний раз посмот-
реть на друга. Незадолго до того он исповедался и прича-
стился. И вот теперь явился он, чтобы сказать последнее
прости и получить благословение в дорогу. Расставание
обоим причиняло боль, но Гольдмунд старался казаться
веселей и равнодушней, чем был на самом деле.
— Увижу ли я тебя еще когда-нибудь?
— Непременно! Если твой рысак не сломает мне шею,
ты обязательно увидишь меня. А иначе кто же еще назо-
вет тебя Нарциссом и доставит тебе столько хлопот. Мо-
жешь не сомневаться. И не забудь же: позаботься об
Эрихе. И чтобы никто не смел прикасаться к моей ста-
туе! Она будет стоять в моей каморке, как я велел, а ты
не выпускай ключ из рук.
— Ты рад, что уезжаешь?
Гольдмунд смущенно пожал плечами:
— Не скрою, я и в самом деле был рад. А теперь, когда
нужно уезжать, мне это уже не кажется таким заманчивым,
599
Герман Гессе
как прежде. Ты станешь смеяться надо мною, но расста-
вание дается мне очень нелегко, и эта привязанность не
нравится мне. Это словно болезнь; у молодых и здоровых
людей ее не бывает. Мастер Никлаус тоже был таким.
Ах, довольно болтать всякий вздор! Благослови меня,
дорогой, и я тронусь в путь.
Еще через миг он ускакал прочь.
Нарцисс неотступно думал о друге, тревожился за
него, тосковал по нему. Вернется ли он обратно, этот
упорхнувший голубь, этот милый ветреник? Вот опять
летит он по свету, этот удивительный и родной сердцу
человек, и путь его безвольно петляет и вьется; вновь
влекут его вдаль похоть и любопытство, вновь следует он
своим могучим темным инстинктам, буйный и ненасыт-
ный, большое дитя. Пусть Господь не оставит его, пусть
вернется он обратно, живой и невредимый! Вновь пор-
хает он вверх-вниз, этот мотылек, вновь грешит, соблаз-
няет женщин, тешит свою плоть, вновь грозят ему опас-
ности и неволя и смертоубийство и погибель. Сколько
забот может причинить один такой вот белокурый маль-
чик, жалующийся на близость старости и взирающий на
мир такими детскими глазами! Сколько страху может
поселить он в сердце друга! И все же Нарцисс радовался
за него от всей души. В сущности ему нравилось, что
этого упрямого теленка так трудно укротить, что он так
капризен, что опять вырвался и убежал и будет пропа-
дать теперь где-то, пока не обломает себе рога.
Каждый день мысли аббата, раньше или позже, неиз-
бежно возвращались к другу, к любви и тоске, к благо-
дарности и тревоге, рождая порою и сомнения, и чувство
вины. Быть может, ему следовало больше поведать дру-
гу о том, как он любит его, как далек он от желания уви-
деть его другим, как обогатился он душою благодаря ему
и его искусству? Он мало говорил ему об этом — быть
может даже, слишком мало; как знать, быть может, он
сумел бы тогда удержать его?
Между тем он стал благодаря Гольдмунду не только
богаче. Он стал благодаря ему и беднее, беднее и слабее, и
600
Нарцисс и Гольдмунд
радовался теперь, что не показал этого другу. Мир, в ко-
тором он жил, его мир и родина, монастырская жизнь, сан,
ученость, стройное здание его мыслей, сильно поколеба-
лись вновь обретенною дружбой и стали казаться сомни-
тельными. Конечно же, с точки зрения монастырского ус-
тава, с точки зрения разума и морали жизнь его была
лучше, правильнее, спокойнее, упорядоченнее и пример-
нее; это была жизнь в лоне порядка и строгого служения,
вновь и вновь приносимая жертва, непрестанно обновляю-
щееся стремление к ясности и справедливости, она была
несравнимо чище и лучше, нежели жизнь художника, бро-
дяги и блудодея. Однако с точки зрения Бога — в самом
ли деле порядок и строгая благопристойность образцовой
жизни, отказ от мира и чувственного блаженства, устра-
ненность от грязи и крови, уединение в философии и мо-
лебствиях лучше, чем жизнь Гольдмунда?.. В самом ли
деле человек создан для упорядоченной жизни, в которой
все свершения и события грядут по сигналу колокола? В
самом ли деле человек создан для того, чтобы изучать Ари-
стотеля и Фому Аквинского, зубрить греческий, убивать
свои чувства и бежать от мира? Разве не сотворил его Бог
другим — наделенным чувствами и инстинктами, кровавы-
ми потемками в глубинах души, способностью к греху, к
похоти, к отчаянию? Вокруг этих вопросов и кружились
мысли аббата, как только вспоминал он о своем друге.
И быть может, это было не просто бесхитростней и
человечней жить такою жизнью, какою жил Гольдмунд;
это было, пожалуй, еще и смелее и величественнее —
предавать себя во власть свирепого потока, погружаться
в хаос жизни, грешить и пожинать горькие плоды своих
грехов, вместо того чтобы, умыв руки, вести чистую
жизнь вдали от мира, вырастить себе прекрасный сад мыс-
лей, полный гармонии, и безгрешно гулять меж своих рев-
ниво оберегаемых цветов и растений. Пожалуй, это было
тяжелее, опаснее и благороднее шагать в прохудившихся
сапогах по лесам и дорогам, вкушать солнце и ненастье,
голод и беду, забавлять себя чувственными радостями и
платить за них страданиями.
601
Герман Гессе
Во всяком случае Гольдмунд показал ему, что человек
с высоким предназначением может глубоко погрузиться в
кровавую, хмельную сумятицу жизни и запятнать себя
грязью и кровью, не став при этом ничтожным и подлым,
не убив в себе божественное; что он может долго блуждать
в кромешном мраке и сберечь в алтаре души своей боже-
ственный свет, не растерять творческую силу. Глубоко
заглянул Нарцисс в запутанную жизнь своего друга, и ни
любовь его к нему, ни уважение не стали от этого меньше.
О нет! А с тех пор как из запятнанных рук Гольдмунда на
его глазах начали выходить эти непостижимые безмолвно-
живые образы, преображенные внутреннею формою и ста-
тью, эти проникновеннейшие, освещенные изнутри лики,
эти невинные цветы и растения, эти воссылающие к небе-
сам мольбу или благодарение руки, все эти смелые и роб-
кие, гордые или смиренные жесты — с тех пор знал он,
что это непостоянное сердце художника и сластолюбца
преисполнено света и Божьей милости.
Нетрудно было в беседах с другом выказывать свое пре-
восходство, противопоставляя его страсти свое благонравие
и строгий порядок мыслей. Но не был ли любой из этих
маленьких жестов, не были ли глаза, уста, стебли или
складки платья в любом из творений Гольдмунда чем-то
более действительным, более живым и незаменимым, неже-
ли все то, на что способен мыслитель? Не создал ли этот
художник, чье сердце переполнено противоречиями и бо-
лью, для многих поколений людей, нынешних и грядущих,
символы их бед и чаяний, образы, к которым обратят они
свои молитвы и смиренные просьбы, свой страх и тоску,
чтобы найти в них утешение, поддержку и помощь?
С грустной улыбкою вспоминал Нарцисс сцены ран-
ней юности, в которых поучал и наставлял он своего дру-
га. С благодарностью принимал друг его слова, вновь и
вновь признавал его превосходство, мудрость его сове-
тов. А потом взял и, ни слова не говоря, поставил перед
ним рожденные из бури и страданий своей истерзанной
жизни творения — не слова, не учения, не объяснения и
предостережения, а чистую, возвышенную жизнь. Как
602
Нарцисс и Гольдмунд
беден оказался он перед лицом этих творений со своими
знаниями, своим монашеским благонравием, своею диа-
лектикой!
Вот каковы были вопросы, вокруг которых кружи-
лись мысли аббата. Так же как сам он много лет тому
назад однажды вторгся в душу Гольдмунда, потряс и
пробудил ее и поместил в некое новое пространство —
так же и друг со дня своего возвращения не оставлял его
в покое и так же потряс его, принудил его к сомнениям и
самоиспытанию. Он был ему ровня: не было ничего, что
дал бы ему Нарцисс, не получив это сторицей обратно.
Ускакавший друг предоставил ему довольно времени
для раздумий. Проходили недели; давно уж отцвел каш-
тан, давно потемнела, окрепла и затвердела молочно-зе-
леная листва бука, давно вывели аисты на крыше над-
вратной башни своих птенцов и научили их летать. Чем
дольше отсутствовал Гольдмунд, тем отчетливее видел
Нарцисс, что значил для него его друг. Было у него в
монастыре несколько ученых книжников — один знаток
Платона, один превосходный грамматик да два-три тон-
ких мыслителя-теолога. Имел он среди братии несколь-
ко верных, искренних душ, которые с готовностью несли
свой крест служения Богу. Но не было среди них равных
ему, с кем мог бы он всерьез померяться силою духа. Это
незаменимое давал ему один лишь Гольдмунд. Вновь
лишиться этого благоприобретения было для него тяже-
лою утратою. С тоской думал он о далеком друге.
Часто заходил он в мастерскую, подбадривал Эриха,
продолжавшего работу над алтарем и молившегося о ско-
ром возвращении своего мастера. Время от времени от-
пирал аббат каморку Гольдмунда, где стояла Мария, ос-
торожно снимал плат с изваяния и долго смотрел на нее.
Он ничего не знал о ее происхождении, Гольдмунд ни-
когда не рассказывал ему о Лидии. Но он чувствовал все,
он видел, что девичий образ этот долго жил в сердце его
друга. Быть может, он соблазнил ее, быть может, он об-
манул и бросил ее. Но он взял ее с собою, заключив в
свою душу, и сохранил надежнее, чем любой, пусть самый
603
Герман Гессе
лучший супруг, чтобы потом — может быть, через много
лет, ни разу больше не повстречавшись с нею, — выре-
зать из дерева эту прекрасную, трогательную девичью
фигуру и излить на ее лицо, стан, руки весь восторг, всю
нежность и тоску влюбленного сердца. Многое поведали
ему о жизни друга и фигуры, что украсили нишу чтеца в
трапезной. То была жизнь бродяги и раба инстинктов, не
ведающего ни родины, ни привязанностей; но все, что
осталось здесь от нее, сияло добром и преданностью,
дышало живою любовью. Как загадочна была эта жизнь,
как мутны и стремительны были ее токи и как благоро-
ден и прозрачен оказался сок ее плодов!
Нарцисс боролся с собою. И он победил, он сумел
взять себя в руки, сохранил верность своему пути и ни
на шаг не отступил от своего сурового долга. Но он тя-
жело переносил утрату и страдал от сознания, что серд-
це его, которому должно было принадлежать лишь Богу
и Церкви, так горячо привязалось к другу.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Прошло лето, отцвели маки и васильки, полевые гвоз-
дики и астры, умолкли лягушки в пруду, и аисты летали
все выше, готовясь покинуть насиженные гнезда. И Гольд-
мунд вернулся!
Он вернулся после полудня; шел тихий дождь; он не
вошел в монастырь, а повернул сразу же у ворот в свою
мастерскую. Он пришел пешком, без коня.
Эрих застыл от ужаса, когда Гольдмунд переступил
порог мастерской. Он, конечно, в тот же миг узнал его,
и сердце его рванулось ему навстречу, и все же это был
совершенно другой человек, ненастоящий Гольдмунд,
сильно постаревший, с полупотухшим, пыльным, серым
лицом страдальца; глаза глубоко ввалились, однако боли
в них не было, скорее улыбка, добродушная, старческая,
усталая улыбка. Ходил он с трудом, шаркая ногами, и
весь он казался больным и смертельно уставшим.
604
Нарцисс и Гольдмуид
Странным был взгляд этого изменившегося, чужого
Гольдмунда, которым посмотрел он на своего юного по-
мощника. Он словно не придавал никакого значения сво-
ему возвращению и вел себя так, будто вовсе никуда и
не исчезал и явился из соседней комнаты, куда выходил
ненадолго. Он молча, без слов приветствия, протянул
Эриху руку, ни о чем не стал расспрашивать, ничего не
стал рассказывать, а молвил лишь:
— Хочу спать.
По всему видно было, что он смертельно устал. Он
отослал Эриха прочь, а сам прошел в свою каморку ря-
дом с мастерской. Сняв шапку, он, не глядя, бросил ее
куда-то, затем стащил сапоги и подошел к кровати. В
глубине помещения заметил он укрытую платом Мадон-
ну; он кивнул ей, но не подошел, чтобы взглянуть на нее.
Вместо этого он выглянул в окошко и, увидев растерян-
но переминающегося с ноги на ногу Эриха, крикнул:
— Эрих! Не говори пока никому, что я вернулся. С
этим можно подождать и до завтра. Я очень устал.
Он лег, не раздеваясь, на постель. Через некоторое
время, не в силах уснуть, он вновь встал, тяжело подо-
шел к стене, на которой висело маленькое зеркало, и за-
глянул в него. Внимательно смотрел он на Гольдмунда,
взирающего на него из зеркала, на этого усталого Гольд-
мунда, изнуренного, постаревшего и увядшего мужчину
с седою бородой. Это был старый и неухоженный муж-
чина, взирающий на него из маленького мутного зеркаль-
ца; лицо его было как будто бы знакомо, но стало странно
чужим; оно казалось каким-то призрачным, оно словно
тронуто было гнилью. Лицо это чем-то напоминало ему
другие, совсем разные лица: мастера Никлауса, старого
рыцаря, подарившего ему когда-то платье пажа, святого
Якоба из монастырской церкви, старого бородатого Яко-
ба, который в своей шляпе пилигрима казался таким
древним и темноликим и в то же время веселым и бод-
рым.
Пристально вглядывался он в свое отражение, словно
должен был во что бы то ни стало разгадать тайну этого
605
Герман Гессе
чужого человека. Он кивнул ему и сразу же узнал лицо:
да, это был он сам, лицо это соответствовало его соб-
ственному представлению о самом себе. Это вернулся из
странствий усталый и как бы слегка отупевший, невзрач-
ный старик, образ, отнюдь не блещущий красотою; и все
же он ничего не имел против него, этот старик все же
нравился ему; в лице его было нечто, чего не имел пре-
жний, пригожий Гольдмунд; сквозь усталость и распад
проступали на нем если не покой, то по крайней мере
бесстрастие. Он тихонько рассмеялся, и отражение его
рассмеялось вместе с ним: ну и красавца привел он с со-
бою! Оборванный, голодный и холодный вернулся он из
своего недолгого похода, лишившись не только коня и
дорожной сумы и своих талеров, но и еще кое-чего: мо-
лодости, здоровья, веры в свои силы, румянца на лице и
твердости во взоре. И все же ему нравился этот образ:
этот старый и слабый бродяга, взирающий на него из
зеркала, милее ему, чем Гольдмунд, которым он был так
долго. Он был стар, слаб и жалок, но зато он был безо-
биден, он был доволен, с ним теперь легко было жить.
Он рассмеялся и оттянул вниз морщинистое веко. Потом
вновь лег на кровать и на этот раз вскоре уснул.
На следующий день сидел он в своей каморке, согнув-
шись над столом и пытаясь что-то нарисовать, когда при-
шел Нарцисс, чтобы проведать его. Он остановился у
порога и сказал:
— Мне донесли, что ты вернулся. Слава Всевышнему!
Радость моя велика. Не дождавшись тебя, решил я сам
навестить друга. Я мешаю тебе работать?
Он подошел ближе; Гольдмунд поднялся из-за стола
и протянул ему руку. Хотя Нарцисс и подготовлен был
уже рассказом Эриха, облик друга привел его в ужас.
Гольдмунд приветливо улыбнулся ему:
— Да, я вернулся. Приветствую тебя, Нарцисс, давно
не видались мы с тобою. Прости, что я до сих пор не
побывал у тебя.
Нарцисс посмотрел ему в глаза. Он тоже увидел не
только потухшее и устрашающе выцветшее лицо, он уви-
606
Нарцисс и Гольдмунд
дел и другое: это странно-приятное бесстрастие, почти
безразличие, эту покорность судьбе и веселое старческое
добродушие. От него, искушенного сердцеведца, тоже не
укрылось, что этот чужой и изменившийся Гольдмунд
как бы немного не в себе, что душа его либо слишком
удалилась от действительности, блуждая по тропинкам
грез, либо уже стоит перед дверью, ведущей в мир иной.
— Ты болен? — спросил он осторожно.
— Да, я еще и болен. Я занемог еще в начале своего
путешествия, в первые же дни. Но ты ведь понимаешь, я
не мог так скоро вернуться. Вы бы подняли меня на
смех, воротись я обратно, едва успев запылить сапоги.
Нет, этого мне не хотелось. Я отправился дальше и еще
немного побродил по свету; мне было стыдно, что путе-
шествие мое не задалось. Не по плечу выбрал я себе
ношу. Ну что поделать, одним словом, было мне стыдно.
Ты поймешь меня, ты человек умный... Прости, ты, ка-
жется, о чем-то спросил меня? Я прямо как заколдован-
ный — все время забываю, о чем речь. А с матерью моею,
это ты ловко придумал. Было, правда, чертовски боль-
но, но зато...
Бормотание его постепенно перешло в безмолвную
улыбку.
— Мы вылечим тебя, Гольдмунд, у тебя ни в чем не
будет недостатка. Но как же ты не воротился обратно,
когда занемог! Видит Бог, перед нами тебе стыдиться
нечего. Надобно было тотчас же вернуться назад.
Гольдмунд рассмеялся:
— Да, теперь я это и сам знаю. Я просто не решился
вернуться обратно. Это же был бы позор. Но теперь я
пришел. Теперь со мною все в порядке.
— Тебя мучила боль?
— Боль? Да, боли мне хватает. Но видишь ли, боль —
славная штука, она сделала меня умнее. Я теперь боль-
ше не стыжусь, даже тебя. Тогда, когда ты пришел ко
мне в темницу, чтобы спасти мне жизнь, мне пришлось
крепко стиснуть зубы, чтобы не закричать от стыда пе-
ред тобою. Теперь все это прошло.
607
Герман Гессе
Нарцисс положил ему руку на плечо, и он умолк и с
улыбкою смежил глаза. Еще через миг он безмятежно ус-
нул. Расстроенный аббат поспешил к монастырскому ле-
карю отцу Антону с просьбою позаботиться о больном.
Когда они пришли в мастерскую, Гольдмунд спал, сидя за
своим рабочим столом. Они уложили его в постель, и ле-
карь остался с ним.
Он нашел его безнадежно больным. Его перевели в
одну из келий для больных и приставили к нему для
постоянного ухода Эриха.
Всей истории его последнего путешествия никто так и
не узнал. Кое-что рассказал он сам, кое-что можно было
угадать. Порою лежал он, безучастный ко всему, порою
впадал в забытье и бредил, затем вновь приходил в яс-
ное сознание, и тогда каждый раз посылали за Нарцис-
сом, которому были очень важны эти последние беседы
с Гольдмундом.
Некоторые отрывки из бессвязных речей и признаний
Гольдмунда запомнил Нарцисс, некоторые Эрих.
— Когда начались боли? Еще в начале моего путеше-
ствия. Я скакал через лес и упал вместе лошадью в ручей и
всю ночь пролежал в холодной воде. И вот там, внутри, где
у меня сломаны ребра, там и болит с тех пор. Тогда я был
еще недалеко отсюда, но мне не хотелось возвращаться; это
было ребячество, но я побоялся показаться смешным. Вот
я и поскакал дальше, а когда уже не мог скакать из-за боли,
то продал коня и долго пролежал в одной больнице.
Теперь я останусь здесь, Нарцисс, с верховою ездой по-
кончено. Покончено и со странствиями, и с танцами, и с
подружками. Эх, если бы не так, я бы долго еще бродил по
свету, может, год, а может, три. Но, увидев, что для меня
на воле уже совсем не осталось радостей, я подумал: преж-
де чем сойти в могилу, нарисую-ка я и вырежу еще пару фи-
гур, надо же хоть чем-нибудь потешить себя напоследок.
Нарцисс молвил:
— Я так рад, что ты вернулся. Мне очень недостава-
ло тебя, я думал о тебе каждый день и боялся, что ты
никогда больше не вернешься.
608
Нарцисс и Голъдмунд
Гольдмунд качал головою:
— Ну, невелика была бы потеря.
Нарцисс, сердце которого горело от боли и любви,
склонился к нему и сделал вдруг то, чего ни разу не де-
лал за все долгие годы их дружбы: он коснулся устами
лба и волос Гольдмунда. Изумленный и растроганный
Гольдмунд не сразу понял, что произошло.
— Гольдмунд... — зашептал друг ему на ухо. — Про-
сти, что я не смог сказать тебе этого раньше. Я должен
был сказать тебе это, когда пришел к тебе в темницу, в
замке епископа, или когда впервые увидел твои творе-
ния, или еще когда-нибудь. Позволь же мне хотя бы се-
годня сказать, как я люблю тебя, как много ты значил
для меня всегда, как обогатил ты мою жизнь. Для тебя
это едва ли будет иметь особенное значение. Ты привык
к любви, для тебя это не диковина, тебя любили и бало-
вали столько женщин. У меня ничего этого не было.
Жизнь моя была скудна любовью, в ней недоставало са-
мого лучшего. Наш аббат Даниэль сказал мне однажды,
что считает меня высокомерным; наверное, он был прав.
Я никогда не бывал несправедлив к людям, я стараюсь
быть с ними добрым и терпеливым, но я никогда не лю-
бил их. Из двух ученых мне милее тот, что ученее; ни-
когда не любил я слабого ученого, закрывая глаза на его
слабость. И если я все же знаю, что такое любовь, то
только благодаря тебе. Тебя я мог любить — одного лишь
тебя из всех, кого я знал. Тебе не постичь, что это может
значить для человека. Это — источник в пустыне, цвету-
щее дерево среди голой степи. Тебе одному обязан я тем,
что сердце мое не пересохло, что в душе моей сохрани-
лось еще немного места для благодати.
Гольдмунд улыбался, радостно и смущенно. Тихим,
спокойным голосом, каким говорил он в часы полной
ясности сознания, отвечал он другу:
— Когда ты спас меня от виселицы и мы пустились в
путь, я спросил тебя о своем коне Блессе, и ты ответил
на мой вопрос. И мне стало ясно, что ты, которому ни-
когда не было никакого дела до лошадей, позаботился в
20 Г. Гессе
609
Герман Гессе
свое время о моем коньке. Я понял, что ты сделал это
ради меня, и очень обрадовался. Теперь я вижу, что не
ошибся, что ты и вправду любишь меня. Я тоже всегда
любил тебя, Нарцисс, полжизни своей добивался я твое-
го уважения. Я знал, что ты любишь меня, но никогда
не думал, что ты, гордый человек, когда-нибудь призна-
ешься мне в этом. И вот ты сказал мне это, теперь, когда
у меня не осталось ничего другого, когда мне изменили
странствия и свобода, женщины и жизнь. Я принимаю
слова твои с благодарностью.
Лидия-Мария стояла тут же в келье и молча взирала
на друзей.
— Ты все время думаешь о смерти? — спросил Нар-
цисс.
— Да, я думаю о ней и о том, что стало с моей жиз-
нью. Мальчиком, еще будучи твоим учеником, я мечтал
стать таким же ученым и мудрым, как ты. Ты открыл
мне, что призвание мое в другом. Тогда я бросился на
другой край жизни, в чувственность, и женщины охотно
дарили мне радость, они так податливы и ненасытны. Но
я вовсе не хочу говорить о них и о чувственной радости
с презрением, я часто бывал очень счастлив. И мне вы-
пало счастье узнать, что чувственность может быть оду-
хотворена. Из нее рождается искусство. Но теперь оба
пламени погасли. Я лишился животной радости сладост-
растия — я был бы лишен ее, даже если бы женщины до
сего дня продолжали бегать за мною. Создавать творения
искусства мне тоже расхотелось, я вырезал уже доволь-
но фигур, количество их значения не имеет. И потому
пришла мне пора умереть. Я готов к смерти, я даже с
любопытством жду ее.
— Почему с любопытством? — спросил Нарцисс.
— Как тебе сказать? Наверное, это глупо. Но я и в
самом деле жду этого с любопытством. Не загробного
мира, Нарцисс; он меня мало заботит, а если честно при-
знаться — я больше не верю в него. Загробного мира нет.
Засохшее дерево останется мертво навсегда, замерзшая
птица вновь не оживет, как и человек, который умер.
610
Нарцисс и Гольдмупд
Пусть о нем еще некоторое время думают после того, как
его не станет, но и это длится недолго. Я с любопытством
жду смерти лишь по одной причине: это все еще моя вера
или моя мечта — что я на пути к Матери. Я надеюсь, что
смерть есть великое счастье, такое же счастье, как бла-
женство первой любви. Я не могу расстаться с мыслью,
что вместо Смерти с косою придет за мною Мать, кото-
рая заберет меня обратно в небытие и в невинность.
В одно из своих последних свиданий с Гольдмундом,
после того как гот несколько дней не произносил ни сло-
ва, Нарцисс вновь нашел его бодрым и словоохотливым.
— Отец Антон говорил, что ты, должно быть, часто
испытываешь страшные боли. Как же тебе удается так
спокойно переносить их, Гольдмунд? Сдается мне, ты
обрел наконец мир.
— Ты имеешь в виду мир с Богом? Нет, его я не об-
рел. Я не желаю мира с Ним. Мне не нравится Его творе-
ние, и незачем нам славить мироздание, да и Ему самому,
наверное, нет никакого дела, славлю я Его или нет. Не
нравится мне Его творение. А вот с болью в моей груди я
заключил мир, это верно. Прежде я плохо переносил
боль и хотя и думал порою, что мне легко будет умирать,
это было заблуждением. Когда я и в самом деле почуял
близкую гибель, в ту ночь, в темнице графа Генриха, это
подтвердилось: я просто не мог умереть, я был тогда еще
слишком силен и буен, им пришлось бы дважды убивать
каждый мой член. А теперь все иначе.
Длинные речи утомили его, голос его ослаб. Нарцисс
просил его поберечь себя.
— Нет, — отвечал он, — я расскажу тебе все. Раньше
я постыдился бы сделать это. Ты будешь смеяться надо
мною. Ведь когда я сел на коня и ускакал от тебя, я все
же уезжал не совсем без цели. До меня дошел слух, буд-
то в тех краях вновь объявился граф Генрих со своею
возлюбленною, с Агнес. Что ж, для тебя это, конечно, не
имеет значения, да и для меня самого это сегодня не име-
ет значения. А тогда эта весть обожгла меня, точно огонь,
и я уже ни о чем другом не мог помышлять, кроме Агнес;
611
Герман Гессе
это прекраснейшая из всех женщин, которых я когда-
либо знал и любил; я должен был еще раз испытать с нею
счастье. Я поскакал к ней и через неделю отыскал ее. И
вот тогда, в ту самую минуту, и произошло со мною это
изменение. Я отыскал Агнес; она была все так же пре-
красна; я отыскал ее и нашел также случай попасться ей
на глаза и говорить с нею. И что же ты думаешь, Нар-
цисс, — она не желала больше знать меня! Я уже был
для нее слишком стар, я показался ей уже недостаточно
красив и весел, ей уже было неинтересно со мною. На
этом путешествие мое, в сущности, было закончено. Но
я поскакал дальше, мне не хотелось возвращаться к вам
унылым неудачником; и вот в это самое время меня и
покинули и сила, и молодость, и ум, ибо я вместе с ко-
нем упал в глубокий овраг, прямо в ручей, и сломал себе
пару ребер и долго пролежал в воде. Тогда-то я и отве-
дал впервые настоящей боли. Еще падая, я почувствовал,
как в груди моей что-то сломалось, и этот хруст обрадо-
вал меня, я рад был услышать его, я был доволен. И вот
я лежал в воде и понимал, что должен умереть, но все
было совсем иначе, чем тогда в темнице. Я ничего не
имел против, смерть не казалась мне больше страшною.
Я чувствовал сильную боль, которая с тех пор часто му-
чила меня, и видел некий сон или видение, называй это
как знаешь. Я лежал, а в моей груди свирепствовала
боль, и я боролся с нею и кричал и вдруг услышал смею-
щийся голос — голос, которого не слышал с самого сво-
его детства. То был голос моей матери, низкий женский
голос, полный вожделения и любви. И тут я увидел, что
это она, что она рядом, что голова моя у нее на коленях
и она вскрыла мне грудь и погрузила пальцы свои глу-
боко меж ребер, чтобы изъять мое сердце. Когда я уви-
дел и понял это, боль исчезла. И сейчас то же: когда эта
боль возвращается, это не боль, это не враг; это пальцы
матери, извлекающей из груди мое сердце. Она неутоми-
ма. Иногда она стискивает пальцы и издает сладостраст-
ные стоны. А иногда смеется и что-то ласково бормочет.
Иногда она не со мною, а высоко в небе, меж облаков; я
612
Нарцисс и Гольдмунд
вижу ее лик, огромный, как облако; она парит в небесах
и печально улыбается, и печальная улыбка эта впивается
мне в сердце, словно пытаясь вырвать его из груди.
Вновь и вновь говорил он о ней, о матери.
— Ты помнишь? — спросил он в один из последних
дней. — Однажды я позабыл свою мать, но ты вновь вер-
нул мне ее образ. Тогда это тоже дричиняло жгучую
боль, словно некие хищники вгрызались в мое чрево.
Тогда мы были еще юношами, юными пригожими маль-
чиками. Но уже тогда я слышал зов матери и должен был
следовать ему. Она всюду. Она была цыганкою Лизой,
она была прекрасною Мадонною мастера Никлауса, она
была сама жизнь, любовь, вожделение; она же была и
страхом, и голодом, и инстинктами. А теперь она —
смерть, ее пальцы в моей груди.
— Не говори так много, дорогой, — просил Нар-
цисс. — Подожди до завтра.
Гольдмунд с улыбкою смотрел ему в глаза, с этой но-
вой улыбкою, которую привез он из своего путешествия,
такой старческой и слабой, порою как будто немного глу-
поватой, порою же сияющей добротой и мудростью.
— Дорогой... — отвечал он шепотом. — Я не могу
ждать до завтра. Я должен проститься с тобою, а на про-
щание мне нужно успеть сказать тебе все. Послушай еще
немного. Я хотел рассказать тебе о матери и о том, что
она уже сомкнула свои пальцы вокруг моего сердца. Дол-
гие годы это была моя прекраснейшая и таинственнейшая
мечта — изваять фигуру матери; это был для меня завет-
нейший, священный образ, я носил его в себе, образ,
исполненный любви и тайны. Еще недавно мне казалось
невозможным умереть, не осуществив эту мечту; жизнь
моя показалась бы мне напрасно прожитой. А вот ви-
дишь, как странно все обернулось: не я, не мои руки со-
здают и преобразуют ее, а она создает и преобразует
меня. Она сомкнула руки вокруг моего сердца и высво-
бождает его, наполняя меня пустотою; она соблазнила
меня на смерть, и вместе со мною умирает и моя мечта,
прекрасный образ, великий образ Праматери Евы. Я еще
613
Герман Гессе
вижу его, и будь у меня сила в руках, я смог бы вопло-
тить его. Но она не желает этого, она не желает, чтобы я
делал зримою ее тайну. Она предпочитает, чтобы я умер.
И я умираю без сожаления, она помогает мне в этом.
Пораженный Нарцисс жадно ловил его слова; ему
приходилось низко склоняться к лицу друга, чтобы рас-
слышать их. Иные были едва различимы, иные звучали
отчетливо, но смысл их оставался для него загадкою.
И вот больной еще раз открыл глаза и долго смотрел
в лицо друга. Он взглядом простился с ним, затем с едва
заметным движением головы, так, будто хотел покачать
ею, прошептал:
— А как же думаешь умирать ты, Нарцисс? Ведь у
тебя нет матери... Без матери нельзя любить. Без матери
нельзя умереть.
Из того, что он еще потом произносил, больше ничего
разобрать не удалось. Последние два дня и две ночи
Нарцисс неотлучно провел у постели друга, глядя, как
угасает его жизнь. Прощальные слова Гольдмунда горе-
ли в его сердце, как факел.
1930
ПРИМЕЧАНИЯ
КУРОРТНИК
«Курортник. Заметки о моем лечении в Бадене» был опуб-
ликован в 1925 г. в издательстве Фишера. Это произведение
являет собой слегка измененный вариант напечатанного годом
раньше за счет автора сочинения «Р5успо1о§1а Ва1пеапа\ или
Записки баденского курортника». Первая публикация была
снабжена припиской писателя: «РзусЬоЬ^а Ва1пеапа продумы-
валась в течение двух лечебных сезонов в Бадене, весной и осе-
нью 1923 г. Написана в октябре 1923 г. частично в Бадене и ча-
стично в Монтаньоле».
Начиная с 1923 г. Гессе, страдавший ишиасом и ревматизмом,
преимущественно осенью постоянно наезжал в курортный Баден,
вблизи Цюриха. Здесь он останавливался в гостинице «Верена-
хоф», с хозяином которой Марквальдером у него сложились
приятельские отношения. В гостиничном номере в Бадене Гессе
попеременно работал над рукописями «Нарцисса и Гольдмунда»,
«Паломничества в Страну Востока», «Игры в бисер». Здесь же
были созданы многочисленные стихотворения, дневниковые за-
писи, рецензии на книги и частные письма.
«Курортник» — плод раздумий писателя о собственной жиз-
ни, о формах и путях преодоления конфликта между духом и
природой, между личностью и коллективом, между идеей и ее
проявлением. В 1948 г. Гессе писал: «Прошло двадцать пять лет
с тех пор, как один благорасположенный врач впервые послал
меня пациентом в Баден; ко времени моего первого лечебного
пребывания в Бадене я, должно быть, уже внутренне созрел и
был подготовлен к новым переживаниям и раздумьям, ибо
именно тогда появилась моя книжечка "Курортник", которую
я до последнего времени, вплоть до лишенной всякой иллюзии
старческой горечи, считал своей лучшей книгой и о которой я
всегда вспоминал с большой симпатией. Подстегнутый частич-
но непрерывным бездельем курортной и гостиничной жизни,
частично же новыми знакомствами с людьми и книгами, в те
жаркие курортные недели в середине пути от "Сидцхартхи" к
"Степному волку", я обрел то настроение самоуглубления и
1 Курортная психология (лат.).
615
Примечания
самоиспытания, настроение наблюдателя по отношению к внеш-
нему миру и собственной личности, игриво-ироническую ра-
дость созерцания и анализа моментального, парения между ле-
нивым бездельем и интенсивной работой».
Стр. 8. ...представление об антиномиях... биполярный об-
раз мышления. — Мысль об антиномиях, то есть о противоре-
чии между двумя взаимоисключающими принципами бытия,
признаваемыми одинаково доказуемыми логическим путем,
лежит в основе всего зрелого творчества Гессе. Эта мысль ос-
нована на представлении древних китайцев о биполярности
бытия, о непрерывном взаимодействии «Инь» (то есть отрица-
тельного, женского, темного начала) с «Ян» (то есть положи-
тельным, мужским, светлым). При этом искомая гармония мира
мыслится как следствие соразмерности и совокупности двух
противоположных начал. В творчестве Гессе идея биполярности
определяет не только идейно-сюжетную сторону, но и наклады-
вает свой отпечаток на форму произведения, на его архитекто-
нику, конфронтацию ведущих мотивов, на группировку персо-
нажей и даже на подбор лексических средств.
Стр. 9. «Путешествие на воды доктора Катценбергера» —
произведение Жана Поля Рихтера. Гессе, большой почитатель
Жана Поля (см. ниже, примеч. к стр. 118), сам называет сочи-
нение, которое во многих отношениях послужило прообразом его
«Курортника». Сходство между «Путешествием на воды докто-
ра Катценбергера» и «Курортником» проявляется не столько во
внешней сюжетной канве, сколько в выборе лексики, склоннос-
ти к языковым каламбурам, иронически-юмористической мане-
ре повествования и в самой теме этих книг, которую в обоих слу-
чаях можно определить как вариации конфликта между идеалом
и действительностью, между идеей и ее проявлением.
Стр. 14. «Святое подворье» — под этим именем описывает-
ся гостиница «Веренахоф» в Бадене.
Стр. 22. Фома Аквинский (1225 — 1274) — средневековый
католический философ и богослов. Гессе, очевидно, имеет в
виду учение Фомы Аквинского о соотношении души и тела и, в
частности, попытку в точных категориях определить меру со-
участия тела в духовной деятельности человека.
Стр. 25. ...во многих стихах Эйхендорфа и Мёрике... —
Иозеф Эйхендорф (1788 — 1857) и Эдуард Мёрике (1804 —
1875) — поэты позднего романтизма в Германии. Часто воспе-
вали в своем творчестве утро.
616
Примечания
Стр. 26. Вольф, Гуго (1860 — 1903) — австрийский компози-
тор, автор цикла песен «Стихотворения Эйхендорфа».
Стр. 57. Летучий голландец — главное действующее лицо
оперы Р. Вагнера «Летучий голландец», мятущийся и беспокой-
ный морской демон.
Мультатули — псевдоним голландского писателя Э. Д.
Деккера (1820 — 1887), служившего в Нидерландской Индии
чиновником и уволенного за смелые выступления в защиту уг-
нетаемого местного населения. В романс «Макс Хавелар, или
Кофейные аукционы Нидерландского торгового общества» на-
рисовал яркие образы голландских колонизаторов.
Стр. 77. Пуанкаре, Раймон (1860 — 1934) — французский
государственный деятель, в 1922 — 1924 гг. был премьер-мини-
стром Франции.
Стр. 85. Ганеш — древнеиндийский бог мудрости.
...в животных наших евангелистов. — Средневековая
символика связывает четырех евангелистов с образами, выступа-
ющими их символами и постоянными атрибутами: ангел (чело-
век) — символ Матфея, бык — Луки, лев — Марка, а орел —
Иоанна.
Стр. 94. Мне припомнилась река... — Гессе намекает на ре-
алии своей индийской повести «Сиддхартха», где герой к кон-
цу рассказа становится помощником перевозчика Васудевы. В
постоянном общении с рекой, символизирующей мировое Един-
ство, на Сиддхартху находит озарение, заключающееся в интен-
сивном ощущении собственной жизни частичкой непрерывного
потока становления мира.
Изида — одна из наиболее почитаемых богинь Древнего
Египта, ей поклонялись как божеству плодородия и материн-
ства. Вишну — божество индуистского пантеона, олицетворяю-
щее вечно живую природу.
Стр. 101. Оно изображено в пляске бога Шивы... —
Шива — один из главных богов индуистского пантеона, состав-
ляющий вместе с Брахмой и Вишну священную триаду. Буду-
чи верховным богом, устанавливающим ритм вселенной, Шива
в начале каждого периода танцем пробуждает мир к жизни, а в
конце — уничтожает его.
617
Примечания
СТЕПНОЙ ВОЛК
Роман 4Степной волк» — одно из самых знаменитых произ-
ведений Гессе — до известной степени автобиографичен. Он
отражает сильнейший духовный кризис в жизни писателя, имев-
ший место в середине 20-х гг. 11 января 1924 г. Гессе вступил во
второй брак с молодой певицей Рут Вснгер. Брак оказался не-
удачным, писатель уже через несколько недель покинул Базель
и уехал в Монтаньолу. Отношения между супругами оставались
натянутыми и после возвращения Гессе в Базель в ноябре 1924 г.
Его тогдашняя базельская квартира, а также ее владелица Мар-
та Рингьс описаны автором в романе. Почти всю зиму 1925 г.
Гессе работал в университетской библиотеке в Базеле над со-
ставлением антологии «Классический век немецкого духа.
1750—1850». После кратковременной совместной поездки суп-
ругов в Германию в декабре 1924 г. Гессе виделся с Рут Венгср
крайне редко. Ощущение заброшенности, невозможности нала-
дить контакт с окружающим миром, настроение безысходности
и отчаяния все больше и больше овладевали им. Неоднократно
мелькает и мысль о самоубийстве.
Над романом Гессе начинает работать еще в Базеле и про-
должает затем в Моитаньолс и Цюрихе. Однако отдельные
его аспекты и мотивы были предвосхищены еще в прозаичес-
ком фрагменте «Из дневника одного отщепенца» (1922) и —
более ярко и непосредственно — в лирической параллели
романа, стихотворном сборнике «Кризис. Отрывок из днев-
ника Германа Гессе», написанном зимой 1926 г. Полиостью
сборник был опубликован лишь в 1928 г. в издательстве
Фишера.
«Степной волк» являет собой исповедь интеллигента, пыта-
ющегося преодолеть собственную болезнь, но главное — бо-
лезнь времени, следствием которой является его духовный не-
дуг, посредством беспощадного самоанализа, «попыткой
сделать самую эту болезнь объектом изображения». При всей
обнаженности кризисной проблематики, при всей бескомпро-
миссности критики, в романе речь идет не столько о самой
болезни, сколько о путях избавления от нее. На это обстоя-
тельство постоянно обращал внимание писатель. В послесло-
вии к швейцарскому изданию романа он писал: «Разумеется,
я не могу, да и не хочу предписывать читателю, как ему сле-
дует понимать мой рассказ. Пусть каждый возьмет из него то,
что сочтет для себя подходящим и нужным! Тем не менее мне
618
Примечания
было бы приятно, если бы многие из читателей заметили, что
история Степного волка хоть и изображает болезнь и кризис,
но не болезнь, которая ведет к смерти, не гибель, а се проти-
воположность: исцеление». В данной связи следует отметить
два автобиографических факта, нашедших прямое отражение
в романе. Во-первых, это психоаналитические беседы писате-
ля с учеником знаменитого цюрихского психиатра К. Г. Юнга
доктором И. Б. Лангом, имевшие место в начале 1926 г. Они
несомненно повлияли на описание в романе поисков путей и
средств преодоления духовного кризиса, в котором находи-
лись как сам писатель, так и его герой. Далее — это мир «эле-
ментарных» чувств, который Гессе впервые открыл для себя в
те годы в джазовой музыке, в модных американских танцах и
ночной жизни швейцарского города 20-х гг. Зимой 1926 г.
Гессе специально брал уроки танца у Юлии Лауби-Онеггер
(прототип Термины в романе «Степной волк») и часто появ-
лялся на масленичных карнавалах и маскарадах Цюриха. Ат-
мосфера эротики и экстаза, пережитая Гессе на одном из та-
ких ночных балов в гостинице «Бор о Лак», воспроизведена в
романе в сценах маскарада в залах «Глобуса».
Работу над рукописью «Степного волка» Гессе заканчивает
в январе 1927 г. Пять месяцев спустя, к пятидесятилетию писа-
теля, роман выходит в издательстве Фишера.
Сам образ Степного волка — сложный, имеющий свою исто-
рию в творчестве писателя символ. Мотив «волка» впервые по-
явился у Гессе в маленьком реалистическом рассказе «Волк»
(1907) — истории молодого зверя, затравленного и убитого в
холодную зимнюю ночь крестьянами швейцарской деревни.
Позже, в начале 20-х гг., Гессе часто сравнивает сам себя с по-
павшим в западню «степным зверем», пытающимся вырваться
на свободу, «заблудшим в дебрях цивилизации», тоскующим по
приволью «родных степей». Однако в том виде, в каком сим-
вол «волка» представлен в романе, он появляется лишь в 1925 г.
в лирическом дневнике «Кризис».
Кроме метафорического, символ «степного волка» имеет по
меньшей мере троякий смысл: мифологический, философский
и психологический. «Волк» — один из зооморфных символов,
наиболее часто встречающийся в мифологиях разных народов.
В большинстве случаев он есть олицетворение демона зла,
результат неподчинения Евы. В христианской символике сред-
невековья «волк» нередко отождествляется с чертом, выступая
в этом своем значении и в литературе XX в. В философском
619
Примечания
значении символ «степного волка» восходит к ницшеанскому
противопоставлению стадного человека и «дифференцирован-
ного одиночки», которого Ницше в отдельных случаях называ-
ет «зверем», а также и «гением». «Волк» выходит на свет вслед-
ствие борьбы и столкновений самоанализа. Он есть вместе с тем
и попытка высвобождения чувственного дионисического мира
из многовекового ига христианской цивилизации, выражение
стремления личности к душевной свободе. В психологическом
плане «степной волк» как бы символизирует те сферы челове-
ческой психики, которые считаются вытесненными в подсозна-
ние. Поскольку в романе речь идет о снятии противоречий внут-
ренней жизни и продвижении к психической целостности, символ
«волка» указывает на ту темную сторону психики героя, которую
надлежит вывести из глубин и примирить с сознательной жиз-
нью. Поэтому важно понять, что развитие «волчьей» стороны
индивида у Гессе выражает в романе не падение человека, а
способствует процессу создания гармонически развитой, цель-
но!'! личности.
Стр. 111. ...несмотря на что-то диковинное во взгля-
де... — Впечатление диковинности, отчужденности, чужеродно-
сти сближает образ Галлера с традиционным изображением ро-
мантического героя. Гессе нарочито это подчеркивает, он не раз
замечал, что основополагающим настроением романтизма явля-
ется, по его мнению, ощущение заброшенности, бездомности и
бесприютности. В статье, посвященной Клеменсу Брснтано, ми-
роощущение-которого весьма близко Гарри Галл еру, Гессе пи-
сал: «Гениальный комедиант и разочарованный, упрямый каю-
щийся Клсмснс, оба смотрят в мир с глубоко таинственным
отчуждением, оба не видят в нем дома. Один высмеивает его,
другой бежит из него, и оба страдают, оба живут в иной реаль-
ности, чем наша...»
Стр. 113. ...которого звали Гарри Галлер. — Можно
предположить, что фамилию героя Гессе позаимствовал у
швейцарского скульптора Германа Галлера (1880—1950), с
которым его связывали приятельские отношения. Весной 1926 г.
Гессе вместе с Галлером участвовал в маскараде, устроенном
цюрихской богемой в отеле «Бор о Лак». В то же самое вре-
мя обращает на себя внимание совпадение инициалов героя с
инициалами автора. Подобная игра в имена, не раз использо-
ванная Гессе и ранее, указывает на явную автобиографич-
ность образа.
620
Примечания
Стр. 116. ...в духе некоторых тезисов Ницше... — Гессе
имеет в виду отдельные изречения философа, рассматривающие
страдание как обязательное условие формирования «сверхчело-
века».
Стр. 117. ...висели здесь вперемешку с яркими, светящими-
ся акварелями... — Автобиографическая деталь. В 20-х гг. Гес-
се интенсивно занимался живописью. Его акварели выставлялись
в Цюрихе, а также были несколько раз изданы отдельно.
«Ночь» Микеланджело — речь идет о скульптурном изобра-
жении Ночи на овальной крышке саркофага Джулнано Меди-
чи во Флоренции, принадлежащем величайшему итальянскому
скульптору и живописцу эпохи Возрождения Микеланджело
Буанарроти (1475—1564).
Махатма Ганди — Мохандас Кармчанд Ганди (1869—1948),
по прозванию Махатма (то есть «Великая душа»), выдающий-
ся мыслитель и деятель индийского национально-освободитель-
ного движения.
Стр. 118. «Путешествие Софии из Мемеля в Саксо-
нию» — эпистолярный роман лютеранского пастора Иоганна
Тимотеуса Гермеса (1738-1821).
Рихтер, Жан Поль (1763—1825) — немецкий писатель, ко-
торого Гессе называл своим «незаменимым и любимым сокро-
вищем, наряду с Гёте». «Жан Поль, — писал Гессе, — являет-
ся образцом гениального человека... идеалом которого была
вольная игра всех душевных сил, который жаждал всему ска-
зать свое "да", все испробовать, все полюбить и все пережить».
Эстетические воззрения Жана Поля оказали значительное воз-
действие на формирование концепции Гессе о юморе.
Новалис — псевдоним одного из самых значительных пред-
ставителей раннего романтизма в Германии Фридриха фон Гар-
денберга (1772—1801), фрагментарный роман которого «Генрих
фон Офтердинген» во многих отношениях повлиял на автора
«Степного волка».
Лессинг, Готхольд Эфраим (1729—1781), Якоби Фридрих
Генрих (1743—1819), Лихтенберг Георг Христоф (1742—
1799) — немецкие писатели XVIII в. Перечень книг Галлера
отражает романтическую тоску героя по представляющейся ему
замкнутой в себе и завершенной культуре XVIII в.
В нескольких томах Достоевского... — В годы, предшеству-
ющие написанию романа, Гессе тщательно изучал творчество
621
Примечания
Достоевского, многие идеи которого в значительной мере опре-
делили духовную атмосферу «Степного волка». Основной из
них можно считать ощущение конца, заката западной культу-
ры и мучительные поиски преодоления внутреннего кризиса
европейского человека.
Стр. 121. «Надо бы гордиться болью...» — эта и последую-
щая цитаты заимствованы из «Фрагментов» Новалиса.
Ведь они созданы для суши, а не для воды. — Вода — один
из наиболее распространенных символов бессознательного в
«глубинной психологии» Юнга. В интерпретации Галлера изре-
чение Новалиса приобретает следующий смысл: люди не рож-
дены для «плавания» в океане бессознательного.
Стр. 123. Вариации Регера - Регер Макс (1873-1916) -
неоромантический композитор, органист и дирижер, среди про-
чего автор вариаций на темы Баха, Моцарта, Бетховена.
...под знаком Водолея... — Знак Водолея, или водяного,
находится в непосредственной связи с образом «воды», а также
«зеркала», столь важного символа в романе Гессе. В немецком
фольклоре Водолей (водяной) является демоном воды, пытаю-
щимся завлечь к себе девушку, что, однако, заканчивается тра-
гически, — образ, использованный Гессе в стихотворении «Пос-
ле вечера в Олене» (1926). Роль традиционной символики в
произведении Гессе вообще очень велика: так, символическое
значение имеет мотив «золота» — стремление к искомому «фи-
лософскому камню» (полноте, совершенству), символичны каж-
дый из упоминаемых в романе цветов: камелия, орхидея, гвоз-
дика и другие.
Стр. 126. ...сошествие в хаос помраченной души... — Поня-
тие «хаос» Гессе последовательно развивает в нескольких эссе о
Достоевском, частично объединенных в сборник «Заглядывая в
хаос» (1920). Этим термином Гессе обозначает бессознательные,
глубинные, свободные от противоречий сферы психики. Любой
порядок, считал Гессе, любая мораль, общество и культура ос-
новываются на разуме, подразумевают расчленение мира на доб-
ро и зло, на допущенное и запретное, на дух и природу, допус-
кают установку сознания лишь на один определенный полюс. С
того момента, когда противоположности оказываются взаимоза-
менимыми, начинается «хаос». Через познание этого хаоса про-
ходит, по мнению Гессе, путь «индивидуации», то есть начина-
ется та искомая человечность, к которой Гессе ведет своего героя.
622
Примечания
Стр. 128. Только для сумасшедших, — «Сумасшедшим»
Гессе иронически называет тот противостоящий «нормально-
му», «обыденному» тип человека, которого Достоевский назы-
вал «идиотом», а Ницше — «глупцом». Сумасшедшие, по тер-
минологии писателя, — это те редкие одиночки, которые
осознали относительность всех распространенных установок и
«открыты» по отношению к сложному миру. Они, утверждает
Гессе, способны жить в некоей «высшей реальности», в которой
сняты противоречия и которая делает возможным так называе-
мое «магическое» восприятие действительности.
...не пора ли последовать примеру Адальберта Штифте-
ра... — Намек на самоубийство австрийского писателя Адаль-
берта Штифтера (1805—1868), страдавшего неизлечимой бо-
лезнью и покончившего с собой во время сильного приступа
боли.
Стр. 130. «Стальной шлем* — под этим названием Гессе
описывает ресторанчик «Цум хельм» («Под шлемом») на Фи-
шермаркт в Базеле, который он часто посещал.
Стр. 133. ...между маленькой церковью и старой больни-
цей... — Символично, что «каменная стена», приобретающая в
дальнейшем важное функциональное значение, расположена
между церковью и больницей, то есть «лечебницами» для души
и тела, порождениями той культуры, от которой отрекается
Галлер.
Стр. 135. Магический театр — наиважнейший мотив рома-
на, обозначающий некое волшебное зеркало души. Еще в пове-
сти Гессе «Клейн и Вагнер» (1919) сбежавшему чиновнику
Клейну предстает в сновидении его внутренний мир в образе
театра «Вагнер». В «Степном волке» театр — уже не сновиде-
ние, а некое воображаемое игровое пространство, в котором,
как в театре, разыгрываются сцены внутренней жизни героя.
По мысли Гессе, оказаться зрителем этого театра можно посред-
ством «магии», которая подразумевает снятие противоречий
между «внешним» и «внутренним», то есть превращение внут-
ренних процессов душевной жизни героя в зрительно воспри-
нимаемые события.
Стр. 137. Сонмы ангелов Джотто... — Имеются в виду
хоры ангелов, изображенные на купольной части росписи ка-
пеллы дель Арена в Падуе, принадлежащей крупнейшему ху-
дожнику Возрождения Джотто (1266-1337).
623
Примечания
Стр. 137. Воздухоплаватель Джаноццо — персонаж произ-
ведения Жана Поля «Морская книга воздухоплавателя Джа-
ноццо» (1801). Аттила Шмельцле — персонаж сочинения
Жана Поля «Странствие полевого проповедника Шмельцле во
Флстц»(1809).
Стр. 138. Боробудур — монументальный памятник буддис-
тской архитектуры неподалеку от Джокьякарты, построенный
в 800 г.
Губбио — местность в итальянской провинции Псруджс в
одной из долин умбрийских Апеннин.
...напомнив мне о вечном, о Моцарте... — Моцарт Вольф-
ганг Амадей (1756—1791), великий немецкий композитор, сыграл
весьма большую роль в жизни и творчестве Гессе. Образ компо-
зитора представлялся ему воплощением самого духа музыки,
свершением идеала «совершенного», «бессмертного» человека,
примирившего в себе все противоречия, согласовавшего свою
жизнь с «космический гармонией» мира. В романе он являлся
для Гессе выразителем того умиротворенного состояния души,
которое непередаваемо словами, но ясно ощутимо в «божествен-
ном веселии» его бессмертной музыки. В «Дневнике 1920 года»
Гессе писал: «Над этим днем мне хочется написать одно слово,
вроде "мира" или "солнца", слово, полное магии и силы излуче-
ния, полное звука, полное изобилия... слово со значением свер-
шения, совершенного знания. Тут мне приходит на ум это сло-
во, магический знак для этого дня, и я пишу его большими
буквами на листе: МОЦАРТ. Это означает: мир имеет смысл, и
смысл этот ощутим для нас в зеркале музыки».
Стр. 140. Это была музыка гибели... — Совершенную клас-
сическую музыку Гессе рассматривал как магическое средство са-
моусовершенствования человека и приближения его к центру,
таинству бытия. В джазовой музыке, по мнению писателя, на
передний план выдвинута чувственная, сентиментальная сторо-
на и тем самым нарушена соразмерность, присущая классичес-
кой, то есть «настоящей» музыке, которую Гессе ограничивает
тремя столетиями (1500—1800). Поэтому такая музыка рассмат-
ривается им как признак упадка эпохи и именуется «музыкой
гибели».
Стр. 143. ...был человеком, но по сути он был степным
волком. — Здесь Гессе прибегает к психологическому феноме-
ну расщепления личности, развивая тем самым «мотив двойни-
ка», один из излюбленных мотивов немецкого романтизма, по-
624
Примечания
лучивший дальнейшее развитие в творчестве Достоевского.
Образ романтического художника, находящегося в непримири-
мой оппозиции к действительности и в своем неприятии упоря-
доченного, уютного и благопристойного бюргерского мира спа-
сающегося в крайности распутной или монашеской жизни, со
всей очевидностью предвосхищает образ Гарри Галлера с его
душевным смятением и его расщеплением на волка и человека.
Стр. 157. ...у них... есть примирительный выход в
юмор. — Гессевская теория юмора обнаруживает несомненное
сходство с понятием «романтической иронии» немецких роман-
тиков и особенно с отдельными положениями эстетики Жана
Поля. Гессе рассматривает юмор как «воздушный мост, переки-
нутый через пропасть между идеалом и действительностью»,
как одно из средств примирения противоположностей.
Стр. 158. ...получив ли одно из наших маленьких зер-
кал... — «Зеркало» — один из важнейших символов романа —
связано с образами «стекла» и «воды», также обладающими
способностью отражения. Поэтому зеркало в «Степном вол-
ке» — это волшебное, магическое зеркало, средство самопозна-
ния, отражающее сокрытую от сознания область души. Оно
есть также средство постижения множества, скрывающегося за
видимым единством внешнего проявления личности.
...он чувствует и знает бессмертных... — «Бессмертные»
представлены в дальнейшем в образах Гёте и Моцарта и явля-
ются некоей проекцией искомой целостности души Гарри Гал-
лера.
Стр. 162. ...герои индийского эпоса — не лица, а скопища
лиц, ряды олицетворений. — Гессе имеет в виду многочислен-
ные «аватары» — перевоплощения богов, мудрецов и демонов
в эпической литературе Древней Индии.
Стр. 165. ...к одиночеству Гефсиманского сада. — Имеет-
ся в виду евангельский эпизод уединения Христа в Гефсиманс-
ком саду в ночь перед распятием, выражающий крайнее одино-
чество человека.
Стр. 166. «Блаженство лишь детям дано!» — Почти дос-
ловный припев одной из песенок из оперы Альберта Густава
Лортцинга (1801—1851) «Царь и плотник».
...все сотворенное... уже виновно... — Согласно христиан-
скому вероучению, человек уже в момент рождения несет на
себе печать первородного греха.
625
Примечания
Стр. 169. «Мир лежит в глубоком снегу...» — Стихотворе-
ния, приведенные в романе, заимствованы писателем из упоми-
навшегося лирического дневника 1926 г. — стихотворного сбор-
ника «Кризис». Данное стихотворение носит название «Степной
волк».
Стр. 170. ...моя заболевшая душевной болезнью жена... —
Характерный для Гессе автобиографический намек. Речь идет
о первой жене писателя, Марии Бернулли, помещенной в 1919 г.
в психиатрическую лечебницу.
Стр. 171. ...похожие на дым в осенней песне Ницше. —
Стихотворение Ницше «Уединенный».
Стр. 173. Предместье св. Мартина — северо-западный
район Базеля, города, в котором происходит действие романа.
Стр. 176. «Черный орел» — название реально существующе-
го ресторана в Цюрихе. Так же реальны упоминающиеся в
дальнейшем ресторан «Одеон», отель «Баланс» и другие.
Стр. 180. Вечер и впрямь принял удивительный оборот. —
Этот эпизод, действительно имевший место, Гессе отразил в
шестом стихотворении своего лирического дневника 1926 г.
Стр. 181. Это была гравюра, и изображала она писателя
Гете... — Прообразом описываемого портрета Гете послужила
гравюра Карла Бауера, выпущенная в 20-х гг. в виде почтовой
открытки. «Сентиментально причесанный Гёте в "Степном вол-
ке" принадлежит моему современнику Карлу Бауеру, приду-
мавшему кучу подобных портретов для благопристойных до-
мов», — писал Гессе в 1949 г. М. Хаусману.
Стр. 187. ...увидел, что увядший цветок — это каме-
лия. — Образ увядшей недолговечной камелии подчеркивает
обреченность Термины.
Стр. 194. Кроме того, меня беспокоил скорпион... — Наря-
ду с ложью и неверностью, средневековая символика приписы-
вала скорпиону значение «побежденного дьявола».
Маттиссон, Фридрих (1761—1831) — немецкий лирик сен-
тиментально-классицистического направления; Бюргер, Готф-
рид Август (1747—1794) — немецкий поэт, основоположник
жанра баллады. Состоял во втором браке с сестрой своей пер-
вой жены Августой Леонгарт, по прозвищу Молли, которой
посвятил много стихов. Чем объясняется ассоциативная связь
между Маттиссоном и Бюргером, трудно установить, возмож-
но, тем, что Маттиссон был автором стихотворения «Аделаида»
626
Примечания
(положенного на музыку Бетховеном), характер и популяр-
ность которого могли сравниться с некоторыми стихами Бюр-
гера «К Молли».
Стр. 195. Может быть, имя этому зверю было Вульпи-
ус? — Вульпиус — девичья фамилия Христианы фон Гёте
(1765—1816), жены поэта. В данном контексте упоминание ее
девичьей фамилии, возможно, содержит намек на лисицу, ми-
фологический аналог волка, который зашифрован в латинском
корне этой фамилии.
Передо мной стоял старик Гёте... — Образ Гёте, как и
образ Моцарта, занимал Гессе на протяжении всей его жизни.
Писатель посвятил ему несколько статей, рецензии и отдель-
ные отрывки в художественных произведениях. В одной из
статей Гессе писал: «Из всех немецких поэтов Гёте был тем,
которому я больше всех обязан, который больше всех зани-
мал, преследовал, подбадривал меня и вынуждал следовать
или же противиться ему». Гёте был для Гессе свершением иде-
ала «совершенного человека», достижением и осуществлением
конечной цели долгого пути становления личности. Наряду с
Гёте и Моцартом, осуществлением идеала «совершенного» и
«бессмертного» человека Гессе представлялись Будда, Леонар-
до да Винчи и др.
...он отрывисто качнул головой, как старый ворон... —
Сравнение Гёте с вороном не случайно, ибо в мифологии и
фольклоре ворон, являясь персонификацией дьявола и порож-
дением злых демонических сил, занимает в птичьем царстве то
же место, что и волк в мире животном. Таким образом, сравне-
ние лишний раз указывает на то, что «бессмертные» интегриру-
ют в себе, наряду со светлой, аполлинической, стороной, и ди-
онисически темную волчью природу.
Стр. 196. ...так же, как в Бетховене и Клейсте. — Отно-
шение Гёте к своим выдающимся современникам Г. Клейсту
(1777-1811) и Л. Бетховену (1770-1827), при всем пиетете к
огромным масштабам их дарования, на протяжении всей жиз-
ни оставалось критическим. Здоровая гармоническая натура
Гёте не могла принять необузданной односторонности и беском-
промиссности, трагического надлома и болезненности, прису-
щих как характеру, так и творческой манере этих художников.
Стр. 197. ...полон гётевских песен... — Гессе имеет в виду
многочисленные переложения стихотворений Гёте на музыку —
Бетховена, Шуберта, Шумана и др.
627
Примечания
Стр. 201. Да, есть святые, которых я особенно люб-
лю... — Духовным авторитетам и учителям Галлера — Гёте и
Моцарту — Термина противопоставляет святых, воплощающих
для нее сферу души. Св. Франциск Ассизский (1182—1226) —
религиозный деятель и философ позднего средневековья, учив-
ший любви к людям и природе, — один из любимых образов
Гессе, которому он посвятил два сочинения («Франциск Ассиз-
ский», 1904; «Из детства Франциска Ассизского», 1919).
Стр. 204. Вальтер фон дер Фогельвайде (ок. 1175 — ок.
1230) — немецкий поэт, самый значительный представитель
Миннезанга.
Стр. 206. ...стояли две прекрасные орхидеи... — Цветы ор-
хидеи являются в религиях Востока символом божественного,
в то же время орхидею традиционно принято считать цветком
куртизанок. Из этих двух значений черпают свою символику
цветы орхидеи и в романе, отражая природу отношений Галле-
ра и Термины.
Стр. 207. Тебя зовут Термина? — Имя героини, представляя
собой женскую форму немецкого имени Герман, указывает на ее
родство с автором, а также с героем романа. Вместе с тем оно
несомненно ассоциативно связано с богом Гермесом, проводни-
ком душ, подключая к романтическому сюжету и мотивы, при-
сущие Гермесу — покровителю магии. Античный Гермес способ-
ствует встречам и находкам, его игра на свирели убаюкивает
сознание, он управляет снами, он — проявление фаллического
начала, он же воспевает Мнсмозину, неиссякаемый источник
воспоминаний, его время суток — ночь. Все эти функции антич-
ного бога в дальнейшем, кроме главного героя, распределяются
на три персонажа: Термину, Пабло и Марию.
Стр. 231. «Волшебная флейта» — опера Моцарта, любимое
произведение Гессе. «Страсти по Матфею» — оратория И.С.
Баха.
«Томление», «Валенсия» — танцевальные мелодии, попу-
лярные в Европе в 20-х гг.
Стр. 233. Букстехуде, Дитрих (1637—1757) — немецкий
композитор и органист, основатель нового направления в орган-
ной музыке. Пахельбель, Иоганн (1653—1756) — немецкий ком-
позитор и органист.
Стр. 235. Долго думал я, бродя в ту ночь, и о моем особен-
ном отношении к музыке... — Рассуждения Галлера об отно-
628
Примечания
шсшш немцев к музыке напоминают мысли Т. Манна в романе
«Доктор Фаустус» (1947).
Стр. 251. Ничего, кроме смерти. — Утверждая это, Терми-
на имеет в виду не физическую смерть, а завоевание человеком
цельности, переход к личностности, которая с точки зрения
обывательских идеалов есть «ничто», смерть.
Стр. 252. ...а я своих святых, Христофора, Филиппо
Нери... — Христофор — популярный католический святой, пе-
ренесший, согласно легенде, младенца Христа через реку. Был
близок Гессе связанным с ним мотивом «служения». Филиппо
Нери, прозванный «Пиппо Добрым» (1515—1595), — католи-
ческий святой, основатель ораторианского ордена; использовал
для обращения грешников музыку и песнопения.
...чтобы прийти домой! — Перефразировка известного
изречения Новалиса: «Куда же мы идем? Всегда домой».
Знаменательно, что эти слова вложены в уста Термины, пер-
сонажа, которого критики часто сравнивают с Матильдой из
незаконченного романа Новалиса «Генрих фон Офтердни-
ген».
Стр. 253. Теперь только понял я его смех, смех бессмерт-
ных. — Мотив смеха непосредственно вытекает из гесссвской
концепции юмора (см. примеч. к стр. 157).
Стр. 259. ...вотановской походкой... — Вотан — бог грома,
войны, колдовства и поэзии в древнегерманской мифологии.
Стр. 260. Во всех помещеньях большого здания бушевал
праздник... — Атмосфера маскарада несомненно вызывает ас-
социацию с Вальпургиевой ночью в «Фаусте» Гёте. Сходство
это проявляется не только во внешних деталях, как-то: черти,
волшебники, время действия — полночь, обстановка — ад и
т.д., но в общем осмыслении разворачивающегося на грани сна
и фантазии эпизода, который у Гессе, как и у Гёте, демонстри-
рует нисхождение к чувственным первоосновам и растворений
индивидуальности во всеобщем эросе. В этом смысле знамена-
тельно, что в дальнейшем кульминация всей сцены разворачи-
вается в самом нижнем, подвальном, этаже, названном «ад»,
под аккомпанемент чертей-музыкантов.
Стр. 265. ...цветок лотоса парил над черной тряси-
ной... — В Индии лотос — религиозный символ: поза лотоса
предписывается йогами во время медитации, целью которой
является созерцание божественного единства путем углубления
629
Примечания
в собственный внутренний мир. Кроме того, с лотосом связана
эротическая символика.
Стр. 272. ...мир без времени. — Имеется в виду внутренний
мир, мир души.
<<Ах ты, зеркальце в руке!» — слегка видоизмененная пер-
вая строка присказки из немецкой сказки «Снегурочка».
Стр. 276. ...все огромное зеркало заполнилось сплошными
Гарри... — Мысль о расщеплении личности на множество «я»
была знакома еще немецкому романтизму. Э. Гофман писал в
1809 г. в своем дневнике: «Я представляю себе свое "я" через
размножающее стекло — все фигуры, которые движутся вокруг
меня, — это я, и я сержусь на их поведение». Аналогичная
мысль повторяется у Новалиса: «Каждая личность способна,
будучи разделенной на несколько личностей, тем не менее ос-
таваться одной. Настоящий анализ личности, как таковой, со-
здает множество личностей».
Стр. 287. МиЬаЪог — волшебное слово в сказке Вильгельма
Гауфа «История о Калифе-аисте», способное превращать людей
в зверей и птиц.
Камасутра — древнеиндийский учебник искусства любви.
«Закат Европы» — так называлось сочинение позднебуржу-
азного культур-философа О. Шпенглера (1880—1936), которое
Гессе рецензировал в 1924 г. Следует отмстить, что Гессе вкла-
дывал в понятие «заката» несколько иное содержание, чем
Шпенглер, подразумевая прежде всего «закат» определенного
психологического типа человека, что, по его мнению, должно
явиться предпосылкой рождения нового человека.
Стр. 290. ...о чем можно прочесть, например, в «Волшеб-
ном роге принца»... — Название дано по аналогии с известным
романтическим сборником песен «Волшебный рог мальчика»
(по-немецки «Без КпаЬеп \Уипс1егпогп») И. Арнпма и К. Брен-
тано. Так зашифрована фамилия гейдельбергского врача Прин-
цхорна, автора сочинения «Живопись душевнобольных. К пси-
хологии и психопатологии формотворчества» (1923).
Стр. 293. «О друзья, довольно этих звуков!» — Речитатив,
предшествующий заключительному хору Девятой симфонии
Бетховена. Так Гессе озаглавил свою первую антивоенную ста-
тью, опубликованную 3 февраля 1914 г. в «Нойе цюрхер цай-
тунг».
630
Примечания
Стр. 303. Что, мальчонка, свербит печенка... — Здесь Гес-
се, с целью достижения комического эффекта, следует рекомен-
дации Жана Поля, считавшего чувственность обязательным
элементом юмора, и строит речь Моцарта по образцу приведен-
ных Жаном Полем речевых построений Рабле и Фишарта.
Р. Каралашвили
НАРЦИСС И ГОЛЬДМУНД
Время действия повести, опубликованной в 1930 году, весь-
ма условно, по-видимому, XV век, хотя в ней встречаются яв-
ные анахронизмы.
Стр. 317. Мариабронн — название места, где расположен
монастырь, ассоциируется с городом Маульбронн, в котором
Гессе посещал теологическую гимназию.
Стр. 346. ...или Иоанн Златоуст, твой покровитель... —
Немецкое имя Гольдмунд переводится как Златоуст, по-гречес-
ки — Хризостом. Святой Иоанн Златоуст (ок. 350—407) — кон-
стантинопольский патриарх, знаменитый проповедник, автор
множества богословских трудов, а также Божественной литур-
гии. Проповедовал суровый аскетизм. В 404 г. низложен как
патриарх и отправлен в ссылку.
Стр. 347. ...Ева, Праматерь. — Тема Евы как вечной мате-
ри, обогащенная древнекитайскими мотивами, проходит через
все творчество Гессе, впервые оформившись в романе «Дсмиан».
Стр. 352. ...песнопения... посвященные Леве Марии... —
«Песнь Пресвятой Богородице» («Авс Мария»), в православ-
ном молитвословии начинается словами: «Богородица, Дсво,
радуйся...».
Стр. 373. ...оводах, по которым ступал апостол Петр... —
знаменитый эпизод из Евангелия от Матфея (14: 28—31).
Стр. 398. Святая Женевьева — Женевьева Брабантская,
жена пфальц-графа Зигфрида (750 г.), изгнанная мужем по подо-
зрению в неверности и шесть лет проведшая с сыном в лесу. Об-
наруженная случайно Зигфридом, была признана им невиновной.
О Женевьеве существуют народные сказания. Наиболее известные
обработки этого сюжета — трагедия немецкого романтика Л. Тика
«Жизнь и смерть святой Женевьевы» (1799) и опера Р. Шумана.
631
Примечания
Стр. 437. ...лютует... как царь Саул. — Первый царь Из-
раиля Саул (Первая книга Царств: 10, 2—6), избранный на цар-
ство через пророка Самуила. Падение за непослушание Богу
предрек ему также пророк Самуил. С этих пор Саул начал осо-
бенно безжалостно преследовать своего соперника Давида,
скрывшегося от него в пустыне Зиф. Потерпев поражение от-
филистимлян, Саул покончил жизнь самоубийством.
Стр, 440. ...латынь вагантов... — Ваганты (от лат. уа^из —
блуждающий) — странствующие певцы, школяры и клирики.
Исполняли свои песни на латинском языке.
...о Павийской битве... — Явный анахронизм. Знаменитая
битва при ломбардском городе Павиа, происшедшая в 1525 году
между французским королем Франциском I и Карлом V Габс-
бургом, где Франциск попал в плен.
Стр. 575. ...три главных ваших обета... — Обеты безбра-
чия, бедности и послушания (у католического священства).
Н. Гучинская
СОДЕРЖАНИЕ
Курортник. Перевод В. Курелла 5
Степной волк. Перевод С. Апта 107
Нарцисс и Гольдмунд. Перевод Р. Эйвадиса 315
Примечания. Р. Каралашвили, Н. Гучинская 615
Литературно-художественное издание
Герман Гессе
НАРЦИСС И ГОЛЬДМУНД
Ответственный редактор Алексей Балакин
Художественный редактор Павел Борозенец
Технический редактор Любовь Никитина
Корректоры Анжелика Седова,
Любовь Дмитриева, Надежда Дмитриева,
Елена Сокольская, Марина Терентьева
Верстка Максима Залиева
Подписано в печать 25.08.99.
Формат издания 84х108732. Гарнитура Тппез.
Печать высокая. Бумага офс. № 1.
Тираж 10 000 экз. Усл. печ. л. 33,60.
Изд. №018. Заказ №1327.
ЛП№ 000029 от 04.11.98.
Издательство «Амфора».
197101, Санкт-Петербург, ул. Льва Толстого, д. 19.
Отпечатано с готовых диапозитивов в ГПП «Печатный Двор»
Министерства РФ по делам печати, телерадиовещания
и средств массовых коммуникаций.
197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15.
издательство «АМФОРА» представляет
ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ
ШЕШМ
«М11АЕШ1Ш» - ЭТО СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ
ВЫДАЮЩИХСЯ ПИСАТЕЛЕЙ ВОСТОКА И ЗАПАДА
«М1ШЕЖШМ» - ЭТО САМЫЕ ЗНАМЕНИТЫЕ КНИГИ
ЗАКАНЧИВАЮЩЕГОСЯ ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ
«МПХЕШУШМ» - ЭТО ИМЕНА,
ИЗВЕСТНЫЕ ВСЕМ
ФРАНЦ КАФКА
ОЛДОС ХАКСЛИ
ХУЛИО КОРТАСАР
МАРСЕЛЬ ПРУСТ
ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕС
Собрания сочинений этих авторов
издательство «Амфора» выпустит в свет
в течение 1999 года
издательство «АМФОРА» представляет
ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ
ОЛДОС ХАКСЛИ
Собрание сочинений
в четырех томах
Вышли в свет
Том 1
«Желтый Кром»
«Шутовской хоровод»
Том 2
«Контрапункт»
ТомЗ
«О дивный новый мир»
«Через много лет»
Том 4
«Обезьяна и сущность»
«Гений и богиня»
«Двери восприятия»
«Рай и ад»
По вопросам оптовых поставок обращайтесь по телефонам
Москва: (095) 126-39-78; Санкт-Петербург: (812) 234-56-25
издательство «АМФОРА» представляет
ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ
мшемшм
ХУЛИО КОРТАСАР
Собрание сочинений
в восьми томах
Вышел в свет
Том 1
«Бестиарий»
«Конец игры»
«Тайное оружие»
Том 2
«Истории хронопов и фамов»
«Все огни — огонь»
«Восьмигранник»
Готовится к изданию
Том 3
«Тот, кто бродит вокруг»
«Некто Лукас»
«Мы так любим Гленду»
«Вне времени»
По вопросам оптовых поставок обращайтесь по телефонам
Москва: (095) 126-39-78; Санкт-Петербург: (812) 234-56-25
издательство «АМФОРА» представляет
ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ
ШЕМШМ
ФРАНЦ КАФКА
Собрание сочинений
в четырех томах
Вышли в свет
Том 1
«Америка»
Новеллы
Том 2
«Замок»
Готовятся к изданию
ТомЗ
«Процесс»
«Сельский врач»
«Голодарь»
По вопросам оптовых поставок обращайтесь по телефонам
Москва: (095) 126-39-78; Санкт-Петербург: (812) 234-56-25
издательство «АМФОРА» представляет
ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ
МШЕМШМ
МАРСЕЛЬ ПРУСТ
«В поисках утраченного времени»
в семи томах
Готовятся к изданию
Том 1
«По направлению к Свану»
Том 2
«Под сенью девушек в цвету»
ТомЗ
«У Германтов»
Том 4
«Содом и Гоморра»
По вопросам оптовых поставок обращайтесь по телефонам
Москва: (095) 126-39-78; Санкт-Петербург: (812) 234-56-25
По вопросам оптовых поставок обращайтесь:
Москва: (095) 120-41-85
Санкт-Петербург: (812) 234-56-25; 234-29-88
Оптовая торговля:
Дистрибьютор издательства по регионам России — «Клуб 36'6»
Москва, Рязанский пер., д. 3, этаж 3
Телефон / факс (095) 265-13-05,
267-29-69,267-28-33, 261-24-90
Е-таП: с1иЬ 36 6@апа.ги
Фирменный магазин «36'6 — Книжный двор»
(мелкооптовая и розничная торговля)
Проезд: Рязанский пер., д. 3, этаж 1
(рядом с метро «Комсомольская» и «Красные ворота»)
Телефон: (095) 265-86-56, 265-81-93
Склад
Телефон: (095) 523-92-63, 523-25-56; факс: 523-11-10
г. Балашиха, Звездный бульвар, д. 11
(от станции метро «Щелковская», автобусы 396, 338А
до остановки «Химзавод»)
Книжная лавка «У Сытина»
125183, Москва, проезд Черепановых, д. 56
От метро «Войковская» автобусы 114, 191, 282, 204
до остановки «Университет Природообустройства»
От метро «Петровско-Разумовская»
автобус 123 до остановки «Интернат»
автобусы 114, 191, 282, 204
до остановки «Университет Природообустройства»
Интернет-магазин
^плто.куезЪ.сот
е-таП: 1п?о@куез1.сот
г== '
На территории США и Канады
книги издательства «Амфора» оптом и в розницу
можно приобрести по адресу:
Ре1горо1, 1пс
1428 Веасоп В1гее1
ВгоокИпе МА 02446
1е1 (617) 232-88-20
*ах (617) 713-04-18
1е1 (800) 404-53-96
е-таП: ре1горо1@^1з.пе1