/
Author: Виард В.И.
Tags: рассказы детские книги детская литература художественная литература
Year: 1973
Text
ПРИКЛЮЧЕНИЯ КЕШИ
•. l U-1S .Ci . (А ..’1/,м , . Я. . . . -
ИЗДАНИЕ. 2-Е
Мордовское книжное издательство Саранск 1973
С(хМорд)
В41
Виард Василий Иванович
В41 Приключения Кеши. Саранск. Мордов. кн. изд., 1973
248 с.
Василий Иванович Ардеев (Виард) родился в 1907 году в селе Мордовская хМуромка, Голицинского района Пензенской области, в бедной крестьянской семье. Он — один из любимых детских писателей Мордовии. Писал на мокшанском языке. Скончался в 1971 году. «Приключения Кеши», выходящие вторым изданием в переводе на русский язык, полюбились мальчишкам и девчонкам далеко за пределами нашей республики.
0763—00
в М130(03)—73 49—73
© МОРДОВСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО 1966
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Ребята! Когда я был еще маленьким, мой дедушка говорил: «Красноярский край, внучек,— земля громадная и шибко богатая. В ней могут поместиться семь Финляндий... или двадцать восемь Австрий».
В то время на меня мало подействовали такие примеры. Размышлял я так: «Семь Финляндий? Значит, эта Финляндия побольше нашей деревни Максутки. Целых двадцать восемь Австрий? Ого, сколько! Значит, эта самая Австрия куда меньше Максутки!».
И лишь когда я подрос и узнал, что Финляндия и Австрия—-государства, понял я величину и необъятность родного края. Своими глазами увидел я и неописуемую красоту, и несметные богатства красноярской земли.
Чего только у нас нет! Пересказывать — дня не хватит. И алмазы, и золото, и медные и железные руды, и каменный уголь, и нефть... А сколько всего в тайге, в реках! Если бы кто захотел послушать — интереснее сказки бы вышло.
Во-первых, тайге нашей нет ни конца и ни края. Можно идти неделю, можно идти месяц — и все вокруг будет ель9 лиственница, сосна, кедр, береза. Летом в тайге видимо-невидимо всевозможных ягод, грибов, а осенью — кедровых орехов. За это ее любят не только люди, но и зверь, и птица.
Красноярская тайга будто необъятный зоологический сад. Кто только тут не живет! И «хозяин» тайги медведь, и лиса, да не только простая, рыжая или огневка, а одетая в бесценную шубу— черно-бурая, царица всех лис. Живет здесь и не менее драгоценный соболь, куница, горностай, росомаха, белка, летяга, заяц, барсук, бурундучок, страшная таежная «кошка» — хищная рысь и множество еще разных зверей и зверьков. Кое о ком из них я вам, друзья, расскажу.
А сколько у нас в тайге ценной птицы! Едва ли еще где столь-
5
ко увидишь. Идешь, бывало, с ружьем между седыми деревьями, и прямо из-под ног вылетают огромные глухари, красавцы-косачи с красными серьгами, пестрые тетерки, а в густых ветвях над тобой тонюсенько посвистывают рябчики: п-и-и-к! Это они друг дружку подзывают. Осенью рябчики спокойные и подпускают охотника совсем близко.
В таежных озерах целое лето живут великие тысячи разнопородных уток. Тут и крякушка, и гагара, и чирок, и нырок — долго перечислять всех. А по берегам важно прохаживаются громадные сохатые — олени, на сопках пасутся косули.
Ну а что сказать о реках? Ведь реки какие! Самая большая, Енисей, более четырех тысяч километров длиной. Начало свое она берет от Саянских гор, перерезает всю тайгу и наконец впадает в Карское море. В некоторых местах Енисей достигает двадцати километров в ширину. А глубина?! Однажды в Енисей из океана заплыл кит и, лишь пройдя четыреста километров, выбросился на берег. Представляете, сколько воды в этой реке?! По-тунгусски «енесси» — большая вода. А еще Енисей называют «брат океана».
В Енисей впадает и другая великая река — Ангара. Правда, она, как и положено всякой «сестре», поменьше своего «братца», она длиной около двух тысяч километров, зато ее хрустально-чистую воду охотники считают своим «доктором». Про нее говорится:
Вымоешь рану — и следа не останется!
Попьешь ангарской воды — и ещё пить хочется...
Наверно, вы слышали, ребята, что вода Ангары чище серебра? Плывешь, бывало, на лодке, бросишь гривенник, и эта монетка, будто кусочек зеркала, блестит со дна десятиметровой глубины. А уж и студена вода — как и Байкал, откуда она вытекает. Сделаешь глоток — зубы зазнобит.
И вот в этой кристально-чистой воде водится множество рыб. Пятипудовые осетры, метровая стерлядь.
Сидишь вечерком на берегу, и вдруг где-то совсем близко как бултыхнется чудище с человека величиной. Это жирует таймень, гоняется за мелочью. А то попадет на крючок нельма килограммов на тридцать и вот начнет водить лодку, того и гляди опрокинет.
Как известно, на лов рыбы выходят или на ранней зорьке, или под вечер. Клев лучше. И очень уж красиво*, рыба так и играет, так и выскакивает, плещется. Но на Ангаре и днем естЪ на что по
6
смотреть. Сидишь этак один на бережку, а вокруг' тишина, как нН /речном дне. Немилосердно печет летнее солнце. За спиной черно* зеленой стеной стоят могучие кедры с еще не созревшими шишка* ми. Шишек этих так много, что с каждого дерева по мешку орехов соберешь. И вот перед тобой булькнет вода, и увидишь выдруг только что выбраласъ из норы. Сперва она поплавает, потом ныр* нет — увидит добычу. Смотришь — или рыбу поймала, или рака, а то и лягушку — ей все равно.
Немного в стороне появятся ондатры. Они такие же черно* бурые, только поменьше выдры, проворные, ну известно — крысы. Едва заметят выдру — тут же ныряют, недружно живут между собой.
Но смотреть интересно не только на воду. Глянешь на да* лекий противоположный берег и не налюбуешься. Там плотно вы* строились желтые сосны, снежно*белые березы, серо*синие пихты, зеленоватая осина — в буйной хвое, в листве. И вот неожиданно из этой «пестрой стены» выйдет на берег лосиха, с ней теленочек. На водопой. Но не успевают они смочить губ, как тут же пулями бросаются обратно в чащу — только треск идет. Что стряслось? Кто их напугал?
Долго ломать голову не приходится. Почти на том же месте, где только что стояла мирная семья сохатого, из тайги вывали* вается бурая медведица с двумя медвежатами. Медведица подни* мает морду в ту сторону, куда скрылись сохатые, скалит клыки, смеется: довольна. Все ее боятся! Однажды я увидел, как медведи* ца учила своих детенышей. Она залезла в воду, углубилась метров на десять от берега, повернулась мордой к медвежатам, позвала. Медвежата, с любопытством глядя на мать, подошли к самой воде, обмочили лапы — и попятились назад. Холодно! Они еще никогда не купались. Непривычно! Мать по дож да ла-no дождала, а детены* ши стояли на берегу и покачивались, будто плясали. «Ах вы такие* сякие!» — разозлилась мать и выскочила из реки. Своей могучей лапой она смела медвежат, словно метлой, и тут же они оказались в воде.
Медвежата зафыркали, повернули к берегу. Но мать отрезала им путь и затолкала еще дальше в речку. Пришлось медвежатам поплавать, и лишь тогда медведица разрешила им «закончить первый урок».
После этого все три «физкультурника» отряхнулись на берегу, затеяли борьбу и начали бегать, валяться.
Затем медведица принялась за «второй урок». Она залезла
7
на толстую сосну, метра на три ст земли, посмотрела вниз и коротко рявкнула. Понимать это надо было так: «Лезьте за мной, пострелята, не то прутом отстегаю». Более догадливый из медвежат взобрался на брата, вонзил свои когти в сосну. Брат в это время отошел в сторону, и «догадливый» шлепнулся на сухие шишки!
Наверно, медведица убедилась, что у детей еще коротки ноги и они не могут обхватить ими толстую сосну. Она сама задом спустилась на землю.
Внезапно звери насторожились: сверху Ангары донеслась удалая, раздольная песня:
Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии сверкали, И беспрерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали.
Это пели сплавщики. Они шли по течению на длиннейшем плоту, что растянулся по быстротечной реке почти на километр. Давно уже скрылись медведи в тайге, скрылся и плот за скалистым поворотом Ангары, а песня еще неслась по воде.
Я забыл и про удочки, сидел на бугорке, а чистый ветерок с реки мягко обдувал мое лицо, руки. Ощущение у меня было такое, будто я — таежный богатырь. И чудилось мне, будто наши реки протекают не меж холодных каменистых берегов, а по моим артериям, а в груди у меня нескончаемо гудит, шепчется бескрайняя, сказочная тайга.
Вот какова Сибирь, ребята!
А что сказать о ней сейчас, когда на ее могучих реках одна за другой вырастают величайшие в мире ГЭС, по тайге бегут провода и гудки поездов оглашают нехоженые дебри?! Вырастите — поезжайте, сами увидите.
1966 г.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НЕМНОГО О МОИХ РОДИТЕЛЯХ
Родился я в урожайный год. Старожилы до сих пор с каким-то удивлением вспоминают: «Отродясь такого юда не видывали».
Как и откуда мои родители попали в тайгу, я не знаю. Деда по отцу я не помню, а отец никогда о себе не рассказывал.
Как-то я спросил его:
— Папа, а почему тебя Жигалом зовут?
Он посмотрел из-под лохматых бровей, ну совсем как старый медведь, но не объяснил,только прикрикнул:
— Сначала нос вытри, а потом спрашивай.
Тогда я пошел к доброму щятяю*, но и он объяснил не очень понятно.
— Это,— говорит,— сынок, давняя история. Я ее слышал еще от своего отца. Он рассказывал, что наши здесь оказались не по своей воле — выслали их
* Щятяй — дедушка по матери (мордов.).
9
откуда-то из-под Пензы. Случилось это из-за целовальника. Бездушный был человек, жадный, грабил народ. Ну, наши его и сожгли. С тех пор и привязалось это прозвище — «Жигалы»...
Я не знал, что значит «целовальник», и спросил:
— Выходит, он был разбойником?
— Ну какой же он разбойник!—засмеялся дед,—• Просто держал кабак, торговал водкой. Людей обманывал... Такой же разбойник, как глухой Егорка.
Егорка был лавочником в нашей деревне.
— Я тебе скажу, Кеша,— добавил дед,— что не стоит обижаться, когда вас зовут Жигалами. Ничего в этом худого нет. Да и не одни вы здесь такие. Кого ни возьми в нашей деревне,— считай, все здесь оказались не по своей воле. Или барина изжарили, или губернатора повесили, а есть и такие, что против самого царя недоброе молвили. Вот возьми Силантьевых, что живут против вас. Я еще их старика помню, Савелия Васильевича. До ста двадцати лет дожил, по-чувашски разговаривал. Бывало, как начнет рассказывать — волосы дыбом становятся!
— Деда, а что он рассказывал?
— «Что», «что»,— передразнил меня дед.— Ну хоть бы и такое. Одной барыньке накинули петлю на шею — и вздернули на ветле! А потом натаскали много соломы, должно с воз, обложили и сожгли.
У меня от страха даже дыхание перехватило.
— Души у них не было, дед...
‘— Душа была, сынок, да еще какая! Дед Савелий рассказывал, барыня та измывалась над женщинами, за людей их не считала, меняла на собак. А какую невзлюбит — разденет догола и поливает кипятком из ковшика... За то ее и повесили, и сожгли.
Многого я тогда не понимал, оттого так пугали меня рассказы деда,
10
Родителей я хорошо помню. Мать с ее всегдашними молитвами и крестными знамениями. Больше всего верила она Николаю-чудотворцу, казанской и неопалимой божьей матери, но почитала и остальных святых и угодников, а их была не одна сотня.
Своей церкви наша деревня не имела, и мать ходила в соседние. И все, помню, собиралась в Саровский монастырь. Но то ли больно далек был путь, то ли отец не пускал, то ли старость подоспела,— одним словом, так и не побывала она в Сарове. И до самой смерти считала, бедная, что осталась в долгу перед этим светом.
Она всегда была очень добра, случалось, последним куском с нищими делилась. О ее смирении до сей поры в нашей деревне вспоминают: «От Марфы Таус-невой курица не плакала...»
Покойный отец был другим, второго такого поискать по белу свету! Ни в бога, ни в черта не верил. Сам страшилище: высоченного роста, широкоплечий, черную бороду отродясь не брил — мать ее иногда подстригала. Злой, как зверь, скупой и жадный до одурения. Мне иногда даже не верят, когда про него рассказываю. «Не бывает, мол, таких людей». Но я врать не умею, да и на что мне врать? Именно таким он и был.
Если начать рассказывать о всех его дикостях, двух лет не хватит. Хотя бы такое: свою шубу он носил тридцать девять лет. Заплат на ней было, что звезд на небе. А его шапка... Валяная из желтой собачьей шерсти, с вывернутыми бортами. Сколько лет этой шапке— никто не знал. Вот только щятяй говорил, что купил ее у ростовщика мой дед по отцу в том году, когда женился.
Зимой отец ходил в чунях, а все лето и до поздней осени — босиком.
11
Нам доставалось тоже: летом печь не топили, правда, так у нас многие делают — еду готовят на улице, для того летние кухни строят. А если и топили, то сосновыми и еловыми шишками. У нас их много, да и горят они хорошо.
Но самое дикое, хоть и жили в тайге,— отец даже зимой не позволял топить печь чаще, чем раз в три дня. А чтобы мы не перемерзли ненароком, завел такой распорядок: в первую ночь все втроем мы спали на широченной деревянной кровати, во вторую — на полатях, на третью ночь мы с мамой забирались на печку, а отец — в самую печь. Утром выбирается оттуда весь в саже, кто угодно напугается — прямо шайтан!
Надо сказать, что из-за его жадности мы каждый раз в первый день обязательно угорали: трубу отец закрывал рано, когда угли еще вспыхивали синенькими огоньками. В такие дни к нам никто не заходил. Соседи смеялись: «Африкан печь затопил. Сегодня и на улице угоришь!»
Когда мать говорила:
— Африкан, ну что ты дрова жалеешь? Или боишься — тайги на твой век не хватит?
Он огрызался мрачно:
— Придет время — на весах дрова будут отпускать. А смеются соседи по дурости. Хозяина над ними нет и царского глаза. Моя бы власть — они б у меня посмеялись!..
Тайга щедра к тем, кто промышляет охотой, в особенности с собаками. У деда были собаки, но после его смерти отец их не держал. Почему? Одни люди говорили — из-за дикой своей скупости, другие — потому, что беден. Все-таки хорошие собаки стоят дорого!
Я в то время был вовсе мал и не разбирался что к чему. Но одно знаю: отцу это было не безразлично и
12
даже совестно. Как-никак, таежник, а без собаки!.. И вот однажды он решил показать, что у нас тоже собака есть. Протянул он через двор проволоку, навесил цепь и каждый вечер, перед тем как ложиться спать, выходил во двор, гремел цепью и по-собачьи лаял. Лаял он умело, голос был сильный, будто большой колокол гудел, слышно его было далеко.
Вначале деревенские поговаривали: «Наконец-то и Африкан Татьянович завел собаку, видать, здоровенную, волкодава!..» Но потом разобрались в чем дело, стали озорничать: выждут, когда отец начнет лаять, да как грохнут по забору камнем: «Взы, дурной!»
Нет, что ни говорите, отец был жадным до ненормальности.
Как-то раз во время обеда я нарезал две луковицы и пустил в щи. Отец решил, что это слишком много. Он полез рукой в чашку, чтобы выхватить лишнее, но щи, как назло, оказались горячими, и отец обжег пальцы. Ох и рассвирепел же он! Вскочил, схватил сыромятный кнут и давай нас с мамой охаживать. «Погодите,— орет во все горло,— я научу вас, сколько луковиц надо нарезать!»
Я уже говорил, что летом отец ходил босиком, и как ни привычны были к этому ноги, все же случалось ему их и сбить, и поцарапать. И опять больше всего доставалось моей бедной добросердечной матери.
Помню, как-то явился отец домой с израненными ногами, мать его пожалела:
— Давай,— говорит,— Африкан, хоть свежим маслицем помажу тебе ноги. Уж очень раны большие...
Отец промолчал, но, когда мать стала мазать его ноги маслом, вырвал из рук ложку и швырнул ей в лицо.
— Расточители!—заорал, схватил маму за волосы и давай таскать ее по полу.
13
Я в слезы и попытался было заступиться, только он, будто зверь бешеный, так ногой ударил, что я от него шагов на пять отлетел!
Случалось и так: только отец начинает звереть, а мать уже в слезы. Это на него действовало — утихал.
Питались мы очень плохо. Когда на нашем столе появлялись мясные щи или суп, это было целым событием. А вообще-то, если отцу в руки попадалась какая живность, он ее сразу продавал, а деньги куда-то прятал.
Хорошо помню один троицын день. Утром отец зарезал петуха и разделил на четыре части. Три положил в погреб, а одну отдал матери.
— Свари,— говорит,— суп в ведерном чугуне, чтоб и на завтра хватило.
Я не выдержал, улыбнулся. И в тот же миг об мой лоб разбилась на куски деревянная ложка.
— Нос утри, прежде чем над отцом смеяться!..
От боли и досады я заревел на весь дом. Отец сразу успокоился и больше меня не тронул.
К соседям он не ходил никогда и ни у кого ничего не просил. А чтобы купить что-то в Егоркиной лавчонке, об этом и речи не было. Даже керосина не брал!
— Лучины много! Свету довольно, и изба нагревается...
Я бы еще мог порассказать о самодурстве отца, только думаю, что и без того видно, в какой семье я родился и рос. Остается добавить, что отец был неграмотным, школу ненавидел и меня в нее не пускал.
— Царь из него все равно не выйдет!—отвечал он моему дедушке, когда тот советовал: «Африкан, отпусти ребенка в школу».
Да и потом жизнь моя была не жизнь, а сплошное невезение!
14
ТЕЛЕНКОМ РАЗЖЕВАННЫЙ
Настоящее мое имя — Кеша. Но если спросите в нашей деревне: «Где здесь Кеша живет?» —вам ответят:; «Кеш много в деревне, сходите да поищите сами...», хотя другого Кеши во всей деревне нет. Зато на вопроса «Где живет Теленком Разжеванный? — вам охотно ответит всякий. «Вон, видишь, на трубе торчит чугунок с пробитым донышком? Там он и живет».
Почему меня называют Теленком Разжеванный, я сам долго не знал, пока мама однажды не рассказала случай, после которого и пристало ко мне это прозвище.
— Ты сильно не огорчайся,— утешала она,— у нас уж так заведено: с кем что случится, оттого и прозвище. Вот ведь дядю Гришу зовут Нырком, он и не обижается. А дело было у меня на глазах. Шли мы как-то по льду: твой щятяй, я и дядя Гриша — ему тогда было пятнадцать годков. Шли к рыбакам. Со; всем уж недалеко до них оставалось, как вдруг дядя Гриша ухнул в полынью. Только ойкнуть успел — и тут же ушел под лед. Мы перепугались. Кричим рыбакам* Но они еще и разобрать не успели, что же произошло, когда Гришка всплыл в их майне. Вытащили его, один из рыбаков и говорит: «Это не Гришка, а нырок». С той поры и зовут его Нырком...
А тебя, Кеша, случай нашел,— продолжала мать,— когда ты был еще совсем грудным. Завернула я тебя как-то в пеленки, а чтобы они не раскрылись, подвязала еще и полотенцем, да и пошла с тобой на огород полоть. Тебя положила у изгороди на травку— ты крепко спал — и за работой обо всем позабыла. А тут, как на грех, забрел теленок Кранышкиных. Разжевал, проклятый, узел на полотенце, поднял сверток и давай туда-сюда мотать. Увидали то ребята. «Смотрите,— кричат,— смотрите, теленок ребенка
15
жует!» У меня чуть сердце не разорвалось. Но я еще ничего сделать не успела, как они натравили на теленка собаку. Тот с перепугу прочь бросился. Мчится что есть духу через крапиву, хвост торчком, а сверток с тобой, сынок, из зубов не выпускает...
Выходит, едва успел я на белый свет появиться, а беды уже запеленали меня со всех сторон. Но если про теленка мне только рассказывали, то некоторые свои приключения я и сам хорошо помню.
Когда мне исполнилось десять лет, я уже помогал отцу по хозяйству. С ним, бывало, не посидишь. То за водой пошлет, то отправит собирать сосновые шишки.
В том году он затеял строить новую избу. Бревна мы еще с зимы на себе перевезли. Для этого отец смастерил специальные нарты. Сам запрягался «коренным», а мать подталкивала сзади, упираясь в торец бревна вилами что было сил. Я очень ее жалел и, взяв длинную палку, пристраивался рядом с мамой и толкал до изнеможения. Наши деревенские, глядя на эту адскую работу, говорили отцу:
— Африкан Татьянович, что ж это выходит, для тебя рыжий мерин дороже жены и сына?
Отец, бывало, только мрачно глянет на них из-под бровей:
— Мерину дорога требуется, а жена и без дороги везет.
Мужики улыбались и проходили мимо. А отец свое дело знал и потому торопил. Днем и ночью не давал покоя. И что ж — до лета крыша нашего дома была покрыта тесом, вырыта яма для подпола полуторасаженной глубины; оставалось лишь пол да потолок настелить. И вот в тот самый день, когда мне исполнилось десять лет, отец поднял меня в самую рань:
— Вставай, большой уже. Собирайся, с матерью за черникой пойдешь.
16
Встать-то я встал, да на веках словно гири висят, голова так и клонится.
— Встал, сынок?—спрашивает тихонько мама.— Ведь сегодня день твоего рождения. Был бы твой отец не так скуп, купил бы тебе гостинец...
Отошел я от матери и размышляю, куда бы от отца получше спрятаться, чтобы хоть в честь дня рождения всласть выспаться.
Вышел из старой избы, вошел в новую, недостроенную. Огляделся, и тут попалась мне на глаза толстая сосновая балка. «Уж там-то,— думаю,— меня никто не разыщет». Забрался на балку и лег на нее животом, будто прилип. И так уснул крепко, что хоть стреляй надо мной из ста ружей — все равно не проснусь!
Никому и в голову не пришло, что я спрятался на птичьем месте. Отец искал, злился, но так и остался ни с чем. Пришлось ему самому идти за черникой с матерью.
Я очнулся уже в доме у бабушки. Чувствую, что голову мне обтягивает мокрое полотенце, а левая нога ниже колена обложена еловой корой и стянута веревкой, и так болит...
Бабушка сидела у изголовья и причитала:
— Ходила, сынок, вас проведать. Слышу — ты в подполе, как щенок, стонешь. Вот позвала соседей, спасибо, помогли тебя вытащить и принести ко мне.
Тут и дед отозвался:
— Не зря у него кличка «Теленком Разжеванный». Метров с шести свалился. Хорошо еще, что Африкан убрал из ямы лом да железную лопату, а то бы мозги разлетелись... Надо ж до такого додуматься — на балке заснуть!..
В таком виде и в больницу попал. Лежал там с месяц. Когда выходил оттуда, врач меня напутствовал:
17
— Будешь, Кеша, слушать родителей — в больницу не будешь попадать. А попадешь еще раз —учти, ногу напрочь отрежу!..
После больницы я еще долго прихрамывал — боялся наступить на сломанную ногу. Только это и спасло меня от отцовской порки...
— Ну не знал я, что ты на балке,— буркнул он мне при встрече.— А то б я тебя по-другому заставил с нее слететь!
Но не прошло и месяца, как постигла меня другая беда. У нас был амбар, лет ему было около ста двадцати. Его еще дедушкин отец ставил, достраивал без конца, видать, с расчетом лет на двести. Стены срублены были из неохватных сосновых бревен, вместо балки лежала лиственница толщиной с водовозную бочку, а пол и потолок настланы расколотыми пополам кедровыми бревнами. Не амбар, а колокол! И рублен он был только топором.
Теперь попробуйте представить, сколько людей за сто двадцать лет поперебывало в этом амбаре. Не сочтешь! И наши родичи, и соседи, и купцы-ростовщики, развешивавшие по всему потолку беличьи и собольи шкурки, заваливавшие сусеки от пола до потолка стерлядкой, осетрами и тайменями. Здесь же висели десятки туш — жирная сохатина. Всё выдержала балка, не сломалась. Но почему бы, скажем, ей не поломать рёбра какому-нибудь матыгинскому купцу или бугучанскому ростовщику? Так нет же! Меня ждала. А я не успел нагнуться в сусек, чтобы зачерпнуть ведерко муки, как вдруг слышу над головой треск. И тут же здоровый скол с балки шлёпнулся рядом. Он меня не задел, зато конец потолочного горбыля так резанул по спине, что очнулся я уже дома.
Правда, в этот раз отец пожалел меня и даже досадовал г
18
— Эх, забыл поставить упорину. А ведь давно приметил, что балка дала трещину. Ну да ничего? как-нибудь заживёт!..
В ТАЙГЕ
Спина зажила быстро, как на собаке. И едва я смог мало-мальски двигаться, отец послал меня в тайгу за коровой. Тут надо сказать, не всякий знает, что у нас коровы перед отелом уходят в тайгу. Отелятся там, но домой возвращаться не торопятся. Вот хозяин и ломает голову: может, медведь её зарезал, может, росомаха задрала вымя? Случается, всей семьёй её ищут, да ещё и не одну неделю. Корову найти бывает не так трудно, зато телёнка она упрячет — сроду не найдёшь! Собака, конечно, разыщет и телёнка, но я уже говорил, что мой отец собак не держал, так что собачью работу приходилось выполнять самим.
В то время была у нас заржавленная шомполка, из неё, по-моему, лет пятьдесят никто не стрелял. Такая невидная, что отец даже слова не говорил, когда я её брал с собой вместо палки: толку с неё не было никакого, а всё же веселее, чем с пустыми руками.
Из дома я вышел ранним утром. Мошкары ещё не было, воздух чистый-чистый, вдохнёшь всей грудью — и даже на душе как-то легче становится. Но страшно одному. «Как прыгнет сейчас,— думаю,— с дерева рысь, запустит когти в спину — и горло перегрызёт...»
• Колючая ветка заденет ненароком, а у меня сердце заходится. Домой бы сейчас так и припустил, но нельзя. Отец не посмотрит, что ещё не совсем здоров.
Стал я кричать:
— Зорька! Зорька!..
19
Когда кричишь, то вроде и не так уж страшно.
— Зорька! Зорька!..
Почти до обеда ходил, все покрикивал, пока вдруг далеко-далеко не услышал:
— Му-у-у!..
Заблудиться я не боялся: место было знакомое, называлось оно Хребтом. С одной стороны Хребта текла Ангара, с другой был овраг, да и по концам овраги.
Приметил я, откуда корова отозвалась, спустился вниз, хожу по звериным и коровьим тропам. Ещё раз позвал: «Зорька!» —тут она с телёнком и выходит ко мне навстречу. Как я обрадовался! Накинул на рога верёвку и повёл корову по оврагу к реке. Пот с меня ручьём льёт, устал я страшно.
— Ну, Зорька,— говорю,— довольно ты меня помытарила. Пора и помочь.
Снял я с плеча своё «оружие», положил ей на рога, а чтоб не свалилось, покрепче привязал своим ремнем.
— Хоть это понеси, а то меня уже ноги не держат.
Слепней возле реки — тьма-тьмущая. Кусаются, словно иголками колют. Укусили Зорьку в морду. Она остановилась, чешет губу о камень. Я, дурной, не понял, что она там делает, наклонился к ней. А ту, видать, её ещё один слепень укусил. Зорька головой как тряхнёт, как даст прикладом ружья мне по лбу... Я так и сел. Верёвку, конечно, из рук выпустил, а корова тут же припустила назад в тайгу, к своему телёнку.
Уж как я проклинал всё на свете, только проклятиями делу не поможешь. Пришлось возвращаться домой с пустыми руками. Об этом случае я уж никому не рассказывал, боялся — новое прозвище прилепят.
— Что, не нашёл корову?— сердито спросил отец. Нет,— отвечаю, а сам в слёзы.
20
Мать заметила у меня на лбу шишку величиной с кулак, стала расспрашивать, что случилось. Я ей всё рассказал, как было, знал — она не выдаст.
Хорошо, что, когда корову все же поймали, на ней уже не было ни ружья, ни ремня, так что пропажа осталась незамеченной. А то б отец долго не раздумывал, поставил бы мне на лоб ещё одну шишку...
Дела мои между тем шли своим чередом: снова пришла осень, и снова отец не пустил меня в школу. Мол, царь из меня все равно не выйдет. Ну, я не больно печалился, находил себе занятия.
Едва прошла шуга и реку схватило первым чистым ледком, я нашел товарищей, прихватил коньки, и мы отправились кататься.
Пока не сходили с берега, всё было в порядке, но тут один из ребят решил проверить, крепок ли уже лёд на реке. Едва он ступил на лёд, под коньком затрещало. Неподалеку от нас полоскали бельё женщины. Увидав это, они закричали: «Убирайтесь прочь, варнаки, пока не утонули!» Но я хотел показать, что ничего не боюсь, и прокатился вдоль берега. Лёд под коньками пружинил и трескался, позади меня оставался след, как на стекле от алмаза.
— Идите сюда!—звал я товарищей.— Чего вы боитесь? Смотрите, как я...
Договорить мне не удалось, потому что лёд под коньками проломился, и я с ходу оказался в воде. Товарищи перепугались.
— Спасите! Спасите! Телёнком Разжёванный тонет!— кричали они.
Там, где я провалился, было неглубоко, аршина полтора, но быстрое течение так и тянуло под лёд. Я пытался удержаться за край льда, но только схвачусь, а он под руками крошится. А тут ещё одежда намокла, отяжелела, тянет вниз...
21
Если б не женщины, некому было б сейчас эту ис-торую рассказывать. Женщины меня спасли. Прибежали со своими досками, кое-как дотянулись. А товарищи ничем не могли помочь — кому хочется головой рисковать...
Привели меня домой, зубы дробь отбивают: промёрз до костей. Спасибо отцу, он мигом сообразил для меня такую баню, что куда тот холод делся. Я в рёв, но на этот раз и слёзы не помогли.
— Вот тебе, Телёнком Разжеванный! — приговаривал отец.— Вот тебе — не ходи на лёд, когда не следует! Вот тебе — слушай старших!..
Одним словом, баня была жаркая, ременный кнут скворцом так и высвистывал надо мной.
Вот сколько приключений было у меня всего за год. Видно, дальше нужно будет рассказывать о себе покороче,
БУРЯ
Новый год начался для меня невесело: на второй день умер отец. Правда, надо признаться, над телом
22
отца я не очень-то убивался, почему-то мне казалось, что без него будет легче. Но, когда отцовские дела легли на мои плечи, понял я: плохо моё дело. Теперь уже не на кого было надеяться, не от кого и прятаться...
Как-то летом пошёл с ребятами в тайгу за черникой. Погода выдалась в самый раз: тихо, тепло. В сосновом бору нас ждала радость — ягод такое множество, что казалось, земля усыпана черными бусами. Быстро наполнили свои туеса, собрались домой. Идём, уславливаемся, что хорошо бы завтра вернуться и чтоб каждый взял с собой по два туеса.
Но не успели ещё выбраться из соснового бора, как поднялась буря. Загудела, затрещала тайга. Буря с корнем выворачивала ели и пихты, перегораживала, заваливала ими тропинки; прямо над головой перела
23
мывались тоненькие сосс-нки. Вся живность таёжная перепугалась, приникла к земле: белки спустились с вершин и лепились у подножия стволов; рябчики, тетерева и глухари целыми выводками забились в валеж-ники.
Уж как нас напугала буря, говорить не приходится. Решили мы схорониться, но где? Поблизости было большое клюквенное болото, голое, безлесное,— лучше места не придумаешь. Дедушка меня когда-то учил: «Когда, сынок, в тайге поднимается буря, ищи поляну или болото — там безопасно». Но я с перепугу забыл все его советы. Увидел поблизости здоровенную сосну, пристроился под нею, да ещё и товарищей позвал.
— Идите,— говорю,— сюда. Эту сосну ни сломать, ни свалить буре не под силу.
Прижались мы к сосне, как перепуганные коршуном цыплята, молчим. А буря вокруг двухсотлетней сосны ходит, бесится, треплет её лохматую вершину. Уж как гнула, но выворотить не смогла. Обозлилась буря и напоследок, чтобы хоть чем-то досадить сосне, обломала на ней сухой смолистый сук...
И что же вы думаете? Нас под сосной сидело семеро, так никого этот сук не тронул, кроме меня. Резанул по плечу с такой силой, думал, без ключицы останусь.
Буря побушевала и стихла, а я ещё две недели её помнил: плечо болело.
ТАЙМЕНЬ
Я уже говорил, что отец мой умер на второй день нового года. В наследство он оставил новую избу, девятнадцатилетнего рыжего мерина, пеструю Зорьку на
24
тринадцатом отеле и своё бессрочное обмундирование. Были у покойного и деньги, но мы с мамой всё обшарили, а не нашли их. Я думаю, он рассказал бы нам о деньгах, но умер внезапно — угорел. Нас, на счастье, в это время дома не было.
После смерти отца моим наставником стал дедушка.
— Так, сынок, как жил твой отец,— сказал он,— в тайге не проживёшь. Пора тебе заняться охотой и ловлей рыбы.
По его совету мать продала рыжего мерина и купила двух щенков.
За мерина выручили двадцать пять рублей. За него и этого никогда бы не дали, да спасибо, забрели к нам в деревню откуда-то татары, они-то спьяну его и купили. А за щенков мы уплатили шестнадцать рублей. Уж очень порода была хороша.
— Обучать их будем осенью,— сказал мне дедушка, — а пока учись рыбачить.
Для начала он научил меня плести и ставить мор-душки и корчаги*. Затем показал, как наживлять и ставить переметы. И надо было видеть, как радовалась мать — обо мне и говорить не приходится!— когда я стал приносить домой по целому ведру, а когда и по два свежей рыбы: окуней, да сорожек, да ельчиков.
На реке я пропадал до глубокой осени. И вот однажды, придя проверять свои мордушки, увидел большущую рыбину. Таймень — сразу понял я. Прихожу на другой день, вижу, мой таймень все там же, гоняется за мелкой рыбой.«Хорошо же,— думаю,— надо попробовать тебя словить».
Я уже знал, что таймень любит лакомиться пескариками. Наловил их целый садок, сел в лодку и нажи
* Мордушки и корчаги — рыболовные снасти, плетённые из прутьев.
25
вил перемет. В то время у меня ещё не было якоря, поэтому на речной конец перемёта я привязал камень весом с пол пуда; другой его конец закрепил на берегу, за кусты тала. Лодку спустил ниже перемета и тоже привязал к кустам, сам же поднялся на берег и улегся на траве, мягкой, словно одеяло.
Солнце меня ласкает, тепло, приятно. Начало в сон клонить. Я уж было и глаза закрыл, но тут подумалось: «Усну, а эта большая рыба попадется, порвет поводок и скажет тебе: спасибо, Кеша, я ушла!..»
Понял я, что так не годится, спустился к берегу, отвязал перемет от кустов, привязал к нему ещё метров двадцать верёвки и опять взобрался наверх. Привязал другой конец верёвки к ноге, пониже колена, лег на то же место и опять почувствовал — клонит в сон. Совсем уже осоловелыми глазами я следил, как надо мной порхают маленькие, с мизинец, птички, потом слушал, как далеко-далеко, на другом берегу Ангары, куковала последняя кукушка: «Ку-ку!.. Ку-ку!..»
Проснулся я с перепугу — кто-то так сильно дернул меня за ногу, что я целую сажень проскользил на спине под горку. Сажусь. Протираю глаза. И тут меня снова дернуло за ногу. Ох как обрадовался я: «Попал!»
Быстро отвязал от ноги верёвку, намотал её на руку и бегом спустился на берег — ослабил бечеву. Вижу: из воды выплеснулась большущая рыбина, и затем так рвануло за руку, что я едва не свалился в реку.
Тут уж я перепугался. Смогу ли взять такую рыбину? Вытащить её из воды непросто. Но и ждать нельзя— порвёт поводок и уйдёт. Стал я тащить её к берегу.
Сначала рыба шла послушно, но едва оказалась под берегом и меня заметила — молнией заметалась из стороны в сторону. Я и опомниться не успел, вижу,
26
уже стою в реке, вода мне выше колен, а рядом таймень бьется. То спину покажет — блестящую, с просинью, то глаза, большие, как прясла... Я рыбак был ещё неопытный, улучил момент — и схватил тайменя одной рукой за жабры. Ну а он, не будь дурак, зажал мои пальцы жаберными крышками — и под воду. И я вместе с ним туда же...
Сейчас, когда это всё давно позади, трудно описать все в точности, передать состояние, в котором я находился. Но что хорошо запомнилось — страха я не испытал. И случилось это, по-моему, вот почему: во-первых, у тайменя не хватило сил меня утопить, я так и остался на поверхности, а во-вторых, я чувствовал в пальцах такую боль, что ни о чем больше думать не мог. Одна лишь мысль и была: только бы пальцы не оторвало...
Но понял я это уже позже, когда вспоминал, а тогда было не до того. Плаваем мы, значит, с тайменем как бы в обнимку, и вижу я, что отпускать мои пальцы он вроде не собирается. Боли в них стало меньше — одеревенели они. Но как ни старался оторваться, все не удавалось. В то же время я не совсем понимал, почему таймень плавает только вблизи берега, а дальше не уходит.
Уже после того, как я освободился от тайменя, оказалось, что в самом начале, когда я успел вытащить часть перемета на берег и таймень потащил меня за собой в воду, перемет зацепился крючком за таловый корень. Вот отчего, значит, таймень не смог разгуляться. Выходит, если б не таловый корень, путешествие моё было бы куда интересней!..
Все же от тайменя мне удалось освободиться. Улучил я момент, когда он подошёл к самому берегу, ухватился свободной рукой за куст и вскочил на ноги: воды здесь было чуть повыше колен. «Ну,— думаю,—
27
если и останусь беспалым, утопить ему меня все же не удастся».
Таймень к этому времени поубавил прыти. Видать, борьба со мной ему тоже не легко доставалась. Теперь я уже совсем не трусил, даже, наоборот, разозлился; из-за этого, наверное, и совершил вторую ошибку: схватил тайменя за глаза. Он тут же выпустил мои пальцы, да как рванется, что глазницами порезал большой и средний пальцы на левой руке. Боль ужасная. А на душе ещё больней: ушел, думаю, мой таймень...
Сел я на лодку и стал потихоньку перебирать перемет. Но только отцепил от корня крючок, чувствую — перемет дергается... Даже вскрикнул я от радости: «Сидит таймень!» Только теперь я понял свою главную ошибку: почему бы с самого начала мне в лодку не сесть? И пальцы были б целы, и в воде бы не оказался. Хорош рыбак!
Теперь я уж знал, что поводок выдержит тайменя. Да у него и сил-то не оставалось. Подвел я его к борту и без труда вытащил из воды. А для большей уверенности, чтоб он не выпрыгнул из лодки, дал ему дважды веслом по голове. И поплыл домой.
Возле нашей «пристани» меня уже поджидал дедушка.
— Ну,— спрашивает,— как твои дела, сынок?
Показал я ему свою добычу и рассказал сквозь слезы, как все было.
— Ты об этом приключении никому не рассказывай,— посоветовал дедушка,— а то ещё назовут Тайменем Разжеванный... Утри слёзы, и айда домой.
Взвалил он рыбу на спину и спрашивает:
— А где ж твой подъёмный крючок?
Подъёмного крючка у меня не было.
— Так нельзя,— учил дед.— Если нет подъёмного
28
крючка, незачем и рыбу беспокоить. Убедился, что она попалась, но тебе не под силу.— привязывай конец перемета к кустам. Пусть вдоволь нагуляется! А когда она опьянеет, ее уже просто вытянуть на берег. Это тебе урок. Теперь-то будешь знать, сынок, что делать.
ЕГОРКА
Теперь самому смешно, когда вспоминаю свое детство. Все так отчетливо запомнилось, словно только вчера это было. Несёшь, бывало, с реки целое ведро рыбы, а лавочник Егорка уж тут как тут:
— Здорово, Кеша! Рыбки добыл? Ну, брат, покупаю все.
И, не дожидаясь ответа, берет из моих рук ведро, запускает свою грязную лапу до самого дна, морщится, качает лысой, как колено, головой:
— Да тут и нет ничего путного, одни сопляки!.. Да уж ладно, свиньи сожрут. Тащи в лавку!
Даст Егорка за ведро рыбы жестяного петушка и пару леденцов, похожих на цветные стёклышки, и снисходительно так говорит:
— Это тебе с надбавкой плата, чтоб и в другой раз приносил.
Егорка в нашей деревне держал лавку лет двадцать. Товар у него был всевозможный — от иголок и до дёгтя, которым колеса смазывают. Что же касается водки и спирта, то от них полки трещали круглый год.
Особенно «трудился» Егорка перед охотничьим сезоном: завозил ружья, дробь, порох, всякую снасть. А чтобы надуть ребят, начинающих охотников, запасался разными сортами свистулек и папиросами с чудным названием «Тары-бары».
29
— Как закуришь «Тары-бары», так для рыб не хватит тары, а зверушки-остроушки сядут все вам на макушки!—балагурил Егорка день-деньской перед ребятами.
Был он высоченного роста, рябое, как решето, лицо всегда покрыто рыжей щетиной. Считался глухим, но это, очевидно, ему не очень мешало. Кто ни идет мимо лавки, никого, бывало, не пропустит, к каждому обращается по имени.
— Тишка, почему яички не несёшь? Ведь это из-за тебя я саратовских семечек привез...
Или:
— Манька, почему не заходишь? Я для тебя иерусалимский крестик берегу. Да и отцу своему передай — есть у меня для него кое-что...
А как созреет ягода в тайге, он соберет вокруг себя ребят, раздаст каждому по леденцу, посмешит прибаутками, а там и за дело:
— Нездешний я человек, ребята, боюсь тайги. А ягодкой охота бы запастись...
Мы рады-радехоньки: тащим ему ведер двадцать отборной брусники. Егорка глянет на все это богатство из-под кудлатых рыжих бровей, почешет затылок.
•— Вот беда-то, высыпать ведь некуда. И на что мне ее столько?
Для нас это, как ушат холодной воды. Но Егорка не дает нам раскисать, говорит снисходительно:
‘— Ладно уж, было бы от чего горевать. У всех заберу, коли сам навязался.
Даст нам пяток стаканов саратовских семечек, а мы и рады...
Однажды Егорка позвал меня к себе и говорит:
— Слушай, Кеша. Отца ведь у тебя нет, трудно небось? А парень ты хороший, послушный, и то я тебя приметил — невороватый. Пойдёшь ко мне из-под сви
30
ней стойло убирать? За раз я тебе по три копейки платить буду.
Я согласился. И так, значит, по секрету от матери целый месяц чистил свинарник. Всего-то за девяносто копеек. Бывало, прихожу домой, а мать спрашивает:
— Сынок, где ты бываешь? Почему от тебя так нехорошо пахнет?
«И как это она чует,—думаю,— ведь каждый раз после Егоркиного свинарника купаюсь в Ангаре...» Но объяснить как-то надо, вот я и принимаюсь врать:
— Это я у Ковалевых был. Помогал им двор чистить...
Как-то утром я ушел чистить свинарник ещё до завтрака. Мать заподозрила недоброе и пошла следом. Ох и тяжело же мне было, когда она застала меня за работой.
— И ты меня, сынок, обманываешь,— сказала она и заплакала.— Уходи отсюда сейчас же и больше чтоб ноги твоей здесь не было!
Я, конечно, думал, что дома мне крепко влетит. Но ошибся. Уж такая она была мягкосердечная, моя мать, только раз упрекнула — и все. Но мой тайный сговор с лавочником после этого был расторгнут.
Отдавая матери заработанные девяносто копеек, я объяснил:
— Это ведь для дела, мама. Осень подходит, нужны охотничьи припасы.
И тут же, чтобы её успокоить, побожился перед иконой, что больше не стану её обманывать никогда,
НА МЕЛЬНИЦЕ
После смерти отца мне пришлось браться за хозяйство, за непосильные для мальчишки дела. Кажется, уже только от сознания ответственности мог бы
31
повзрослеть, но детство от меня ни на шаг не отставало: куда бы ни пошёл, за что бы ни брался, оно всегда было во мне и всегда подводило меня.
Пришла осень, а у нас в амбаре — хоть бы пылинка муки.
— Завтра, сынок, поедешь с дядей Трифоном на мельницу,— сказала мне мать.— Только смотри, не шали там.
Я согласился с радостью. Давно уже хотел посмотреть, как из пшеницы муку делают.
Рано утром меня разбудил сам дядя Трифон. Деревня Гольтяпино, где находилась мельница, была от нас верстах в двадцати вверх по реке. Лодку нагрузили тяжело, идти на веслах — непосильное дело. А потому, как у нас всегда делают, дядя Трифон привязал к одной из уключин длинную бечеву, конец от нее дал мне, а сам сел за рулевое весло.
— Пшел, паря! — прикрикнул он.— Да живее тряси штанами!
Ухватившись за бечеву, я шёл по берегу почти бегом. И надо сказать, на длинной бечеве лодку тащить не так уж тяжело. Ведь и дядя Трифон как мог помогал мне рулевым веслом.
Под самым берегом уже появился тоненький ледок. Лодка со звоном прорезала его, а дядя Трифон, разбивая веслом звонкие льдинки, посмеивался:
— Было бы у нас, паря, столько стекла, мы бы с тобой стеклянный дворец поставили, а?
Но мне было не до шуток. Если вначале я почти бежал, то теперь стал замедлять ход. Рубашка все плотнее прилипала к спине.
На мое счастье, среди прибрежных деревьев водилось много рябчиков, да и уток на нашей реке тьма-тьмущая. Так что чуть не через каждые две версты дядя Трифон меня останавливал:
32
— Стой, паря, рябчиков заметил!
Или:
— Потише беги, стая крохалей идет навстречу...
Тут он лодку подводит к берегу, выскакивает из неё и в кусты. И уже через несколько минут — выстрелы. Конечно, у него не бывает промаха! .4 мне вдвойне приятно: и с добычей, и отдохнуть успеваю.
В Гольтяпино пришли только к вечеру. Когда дядя Трифон отправился подыскать лошаденку, чтобы мешки довезти до мельницы, солнце уже опускалось далеко за тайгой.
Я на всю жизнь запомнил этот закат, потому что ничего подобного больше никогда не видел. Кругом было тихо, словно вся природа затаила дыхание. Казалось, даже Ангара замерла, перестала течь. А там, где скрылось солнце, полыхало такое бордово-красное зарево, что словно золотом залило всю бескрайнюю тайгу, а Ангара превратилась в сказочное зеркало.
Из оцепенения меня вывел голос дяди Трифона.
-— Идём, паря, отдыхать!—позвал он, подошёл и встал рядом.— Закатом залюбовался? Да, красиво сегодня, но это знак: завтра ветер поднимется. Может быть, и выбраться-то отсюда не сумеем —сильный ветер будет!
Ночевали мы у его знакомых. Хозяйка поставила на стол целый чугун жирного супа с утятиной, жаровню рябчиков в сметане и пирог со свежей стерлядью. Такого угощения я у себя дома никогда не видывал. Хозяин — старик лет шестидесяти с черной, как смоль, бородой — и дядя Трифон перед едой -выпилй по две кружки пенистой браги и завели разговоры об охоте. Я же поел вдоволь и улегся на разостланной на полу медвежьей шкуре.
Старые охотники разговаривали - допоздна. Дядя Трифон доказывал, что соболя стало мало, что пора
2 'Приключения Кеши
33
какие-то меры принимать и уберечь зверя. Но хозяин с ним не соглашался.
— Зверя, Трифон, на наш век хватит,— твердил он.— Будем ходить подальше — только и всех забот! А вот насчет собак подумать надо: перерождается лайка, охотники перестали за породой следить. Пустишь черта за соболем, а он, глядишь, на глухаря перекинулся. А на медведя хоть и вовсе не ходи: собака только за свою шкуру и держится...
Я заснул, так и не узнав, чем же закончился их спор. Утром растолкал меня дядя Трифон:
<— Вставай, паря, на мельнице очередь подходит!
Я наскоро умылся, побежал за ним следом. То-то я удивился, когда оказалось, что мельница не представляет из себя ничего особенного: небольшой тесовый сарайчик, под ним машина, а за стеной сарайчика крутилось ничем не огороженное маховое колесо.
Все мужики, приехавшие на мельницу, были внут
34
ри сарайчика, а я подошел к маховому колесу. Оно крутилось так быстро, что от него даже ветерок повевал. Но ещё забавней мне было смотреть на погонный ремень. Он походил на громадную змею. Когда ременные швы доходили до шкива, раздавался странный звук: «Лык-лык, лык-лык...» Эти «змеиные» звуки почему-то раздражали меня. Тогда я бросил в ремень камнем, но попал в маховое колесо. Отлетев от него, камень со свистом промчался возле моего уха и ударил по стене сарая. Оттуда сразу выскочил мельник. Он был толстенный, как откормленный на муке хряк, иное у него был подходящий — лепешкой. Этот хряк ухватил меня за ухо и так дернул, будто хотел вырвать с корнем, потом замахнулся для пощечины, но я уже ревел на всю улицу. Тогда он взял меня за другое ухо и повел к дяде Трифону.
— С тобой этот сопляк приехал? Взял бы ременный кнут да поддал ему жару!
Но дядя Трифон, спасибо, очень добр.
— Я ему,— говорит,— по дороге всыплю.—* А потом мне велит:—Чеши, паря, на берег. Сейчас мешки повезем к лодке.
Дул попутный ветер. Дядя Трифон пристроил парус и сел за руль.
Теперь, паря, садись и отдыхай. И двух часов не пройдёт, как дома будем.— Потом, подумав, добавил:— Только не забывай гольтяпинского мельника, прибереги на всякий случай камешек за пазухой, чтобы его в удобный момент угостить. Я этого хохла давно знаю: не человек — зверь! Сюда приехал с Украины, чтобы богатство нажить. Одной масти с нашим лавочником. Его мельница работает, пока не началась охота: тогда по всему верховью начнет рыскать — закупать пушнину. Только я тебе говорю: скоро этим живодерам придет конец. Вытряхнут им мошны...
2*
35
Почему дядя Трифон говорил: «Скоро этим живодерам придет конец»;— я тогда не понял. А спрашивать постеснялся. К тому же речной воздух и волны стали меня баюкать. Положил я голову на всё ещё тёплые мешки с мукой да так и спал до самой нашей деревни, как в люльке.
Едва успели сгрузиться, как сбылось предсказание дяди Трифона. Поднялся небывалый ветер, река словно осатанела: пенистые волны бросались на берег с такой силой, что, казалось, попадись им что-нибудь на пути — всё сокрушат.
И по-звериному, как живая, гудела тайга.
В КАПКАНЕ
Моих собак дед выучил на славу. Полкан шёл на соболя, Зюльма на белку и глухаря держала на зависть всём охотникам.
Мать просила, чтобы кто-нибудь из опытных охотников брал меня с собой, но всегда получала один ответ: «Из-за собак взяли бы твоего сына, да слишком он молод. Не дай бог, случись какая беда, во веки веков нам её не простишь, Марфа Прокопьевна...»
Как на грех, в том году и щятяй мой умер, а был он охотник знаменитый на всю округу.
Вот так и случилось, что всю охотничью грамоту я узнал сам без подсказок и наставников. Но я с самого начала не очень-то горевал. «Не хотят брать меня с собой — йе надо. Я им докажу, что и без них не пропаду».
И доказал. В первый же сезон добыл двенадцать соболей и больше двухсот белок.
— Вот тебе и Кеша! Вот тебе и «слишком молод»!—> изумлялись в деревне.
36
— Сам он небось ни одного соболя не смог бы добыть,— ворчали самые ревнивые.— Это всё собаки. Собаки у него золотые, да и Прокопьево ружьишко кой-чего стоит.
Тут они были правы: всю работу за меня делали собаки. И ружье дедушкино было редкостным. Да и стрелять я научился так, что подбрось в воздух шапку— после выстрела одни лоскуты останутся. Но как бы там ни было, а цосле первого сезона пошла обо мне охотничья слава.
Зимой охотиться стало труднее. Шёл январь. Тайгу укрыла пуховая снежная перина. Собаки уже не шли, невмоготу им было. А соболиных следов множество. Я решил ставить капканы. Но для этого сначала надо было узнать, на какую приманку идет соболь. У каждого охотника свои секреты, делиться ими не хотят. Вот даже дядя Трифон, уж на что добрый, и то ответил уклончиво:
— Приманок, паря, много, только соболь не на каждую приманку идёт — хитрый зверек!
Понял я, что, сколько ни спрашивай, т;олку от того не будет. Решил придумать свой «секрет» и не мудрить, а действовать просто. Я уже давно приметил, что соболиных следов больше всего в тех местах, где обычно держится рябчик или тетерев. Значит, соболь охотится за птицей. Вот я и отправился искать рябчиков для своих капканов.
Надо сказать, что каждый наш охотник имел свое определенное место в тайге. Когда кончалась охота с собаками, он прокладывал лыжню и вдоль нее ставил капканы и кулёмы. И всякий раз, проверяя снасти, ходил по одной и той же лыжне. Не знаю, как в других местах, а в нашей деревне охотники были очень честные: не было случая, чтобы кто-нибудь проверил чужой капкан или кулёму. Так что, если бы заметили,
37
что идешь не по своей лыжне — тронул, нет ли, какая разница?—все равно посчитали бы тебя за вора. Тогда пеняй на себя. Законы у охотников строгие.
По примеру других я подыскал себе место, а в тайге хороших мест хоть отбавляй, поставил там капканы, пасти и кулёмы.
Мороз был большой, градусов под сорок. Иду по тайге, а деревья, словно из ружей, палят: трах! тара-рах!—трескаются. Я уже говорил, что снег был, как пухрвая перина. Даже на лыжах идти тяжело. Ходил я, ходил, вымотался весь, вдруг из-под самых лыж — рябчик. Я растерялся, даже не заметил, куда он сел.
Весной и осенью охотиться на них просто: хорошо идут на манок и отлетают недалеко. А вот зимой — будто другая птица. Попробуй его возьми!
Тот рябчик водил-водил меня за нос, пока я не отстал от него. Стал выходить из тайги, глядь, лыжня. Я сразу понял, что лыжня чужая и мне бы лучше вернуться, но от усталости я уже ни о чем думать не мог, кроме как о том, что по лыжне идти очень легко. И я свернул на нее. А тут, как на грех, прямо из-под ног еще один рябчик вылетел. «Ну,— думаю,—уж этот от меня не уйдет».
Кто охотился за рябчиками, тот знает, что под ноги не очень-то глядишь: все время задираешь голову вверх и так ходишь, пока не устанет шея. Этот рябчик отлетел недалеко. Я приметил место и, не снимая с плеча ружья, быстро пошел к нему, но вдруг зацепился лыжами за валежник и упал прямо на руки. В ту же секунду перед носом что-то кляцнуло. Я рванул было руки — поздно: двухпружинный капкан схватил их намертво...
Ох, и напугался же я. Любая беда меня не пугала, но попасть в чужой капкан — это уж сверх всяких бед! Капкан был привязан цепью к соседней, сосне.
38
Уйти нельзя. Но я не боялся замерзнуть, позора боялся. Застал бы меня хозяин капкана — пошла б по деревне слава: «Кеша-то охотится по чужим ловушкам, вот почему и добыл так много соболей...» А какой позор для матери!.. Привели бы меня к ней: «Забирай, мол, Марфа Прокопьевна, своего сына. Он вор!..» Прислонился я спиной к той сосне и стою, как прикованный разбойник. А сосна гудит надо мной, будто позорит: «У-у, негодяй!» Вначале-то я взмок от пота, а теперь стал остывать, холод принялся перебирать мои косточки, в ноги да руки иглы всаживать.
«Вот где моя смерть!..»
Вдруг слышу шорох: кто-то идет ко мне на лыжах. Жгучие мысли снова ослепили: «Поведут вдоль улицы... Вора поймали... Деревенские начнут кричать: «Кеша по чужим ловушкам шарит!.. Пристрелить надо!..»
Вижу, подходит дядя Трифон. Прицелился в меня из ружья. Слышу издалека его звенящий голос:
— Думал, попадет рысь, а попался брысь! Пристрелю, блудный кот!
Подошел ко мне, убавил голос.
— Ну, рассказывай, каким чертом тебя сюда занесло...
Какое там рассказывай— у меня челюсти будто смерзлись, рот кочедыком не откроешь. Слезы текут, и хоть бы слово мог вымолвить.
Освободил дядя Трифон мои руки из капкана, стал снегом оттирать.
— Окажись на твоем месте кто чужой,— говорит он,— на месте бы прикончил!
Отогрелся я понемногу, стал рассказывать о своем горе. А сам все плачу.
— Не распускай, паря, нюни,— говорит дядя.— Все равно не поверю.
39
Ну чем докажешь, что невиновен? Я даже на колени перед ним стал.
— Дядя Трифон, поверь, я не вор. Пойдем, покажу тебе все следы, как я кружил за рябчиком. Он-то меня сюда и завел...
Успокоился старик, разжег костер.
— Отогревайся пока,— говорит,—а я пойду прове-рю-таки твои следы.
И ушел.
Конечно, ходил он не по следам — просто обошел свои снасти. Вернулся весёлый: двух соболей добыл.
— Если, значит, в скором времени я не пришел бы сюда, ты бы, паря, так и окочурился,— посмеивался он.— А ведь мог и сам выбраться из капкана. Пустое дело: нажал коленями пружины — и руки свободны !
Поставил он злосчастный капкан на новое место, и мы вместе направились домой. Всю дорогу я уговаривал, чтобы он никому об этом случае не рассказывал. •Так до самой смерти и не выдал меня, только каждый раз, как доводилось встречаться, ехидно спрашивал:
— Давно, паря, ходил проверять капканы?
СВИНКА
Дедушка, когда узнавал о новой моей беде, не раз говаривал:
— Только тот, сынок, не знает бед, кто ничего не делает. Хозяином тайги станешь лишь тогда, когда узнаешь все ее законы. Тайга богата, но и коварна. Зорко бережет она свои сокровища. Есть у нее и крепости, и войска...
Это я не понимал и спрашивал у деда:
40
. —. А почему я не видел в тайге ни одной крепости, ни одного солдата?
Он отвечал с доброй улыбкой:
. - Неужто не видел? Тогда попробуй-ка перейти
через Косой и Мурский пороги. За теми порогами, сынок, и золота много, и серебра, и пушнины.
— А зачем переходить пороги? Надо через тайгу проложить дорогу к этим сокровищам.
— «Через тайгу»,— передразнивал дедушка,—= А как пройдешь через отвесные горы высотой в версту?
— Мимо!
—' А кругом гор на сотни верст лежат бездонные болота. Вот и некуда идти! Среди нас, сынок, много находилось смелых охотников, многие пробовали свои силы... порассеяли они свои косточки возле этих крепостей...
Я не унимался.
— А где же тайга держит свои войска?
— Где же еще? В тайге! Попробуй, скажем, потягаться с пятидесятиградусным морозом. Он с тебя живо шкуру снимет! А мошкара, а комары — чем не войска? Сильнее мошкары нет ничего на белом свете. Ее не только человек, но и зверь боится. То-то и оно-то! Люди царя свергли, сынок, но над тайгой еще далеко не полные хозяева. Живем, словно воры: украдем у нее что-нибудь — и тут же несем глухому Егорке... Потому-то я и говорю: молод ты еще, не все законы знаешь. А когда прогонят из тайги да из наших деревень всяких дармоедов, купцов да торгашей, тогда лишь станешь ты в ней хозяином. И это будет скоро! Мне о том потаскуйский человек рассказывал. Умный он был, как говорил — все в точности сбывалось...
Толком, так, чтобы я все понял, дедушка ничего не рассказывал. Хотя бы то, почему он недолюбливает
41
лавочника Егорку. Мне этот глухой человек казался очень добрым: всем платит деньгами, никого плохим словом не обзовет. А дедушка видеть его не мог!
Егорка на таких людей, как мой дед, не очень-то обращал внимание. Дело свое он знал. Так, однажды в апреле повалил к нему народ валом. Пыот-гуляют мужики возле его лавочки, день и ночь кричат на всю улицу:
— Сдобрился Егор Семеныч!
Оказывается, он набавил цену: полкопейки за фунт сохатины и за шкуру сохатого — целых двадцать копеек!.. Берегись теперь, лесные великаны! Подзадоренные Егоркой, поддадут вам охотники жару: многие уже заключили договора и задаток получили на руки.
Егорка и нас не позабыл. Поздно вечером сам пришел к нам и даже мне, как взрослому, подал руку.
— Слышал я, паря (даже до глухого молва дошла!), что собаки у тебя больно хороши. Только вот, кажется, никто тебя с собой не берет сохатого добывать Молод ещё, значит?
Тут он к матери повернулся.
— Жалею я вас, Марфа Прокопьевна. Сам-то без отца-матери вырос. Горюшка хлебнул!—он вздохнул тяжко-тяжко.—- Да-а, потому-то вас и жалею... и помощь хотел бы оказать посильную. Знаю — лишняя копейка в доме не помеха.
— Спасибо, Егор Семенович, на добром слове,— ответила мать.
— Так вот, Марфа Прокопьевна,— продолжает лавочник.—- Весна подходит, хочу ледком для погребов запастись. Чем для вас с сынком не работа. Захотите—деньгами расплачусь, захотите—товаром отпущу, на выбор.
Мать моя все кланяется:
— Спасибо, спасибо, Егор Семенович...
42
А во мне заговорило охотничье сердце. Досадно стало, что этот глухой черт и меня хочет заставить таскать лед в его подвалы, где он будет хранить тысячи пудов сохатины и свежей рыбы. Подошёл я к нему да как крикну в самое ухо:
— А рябчиков да глухарей не думаешь, что ль, заготавливать?
Лавочник даже глаза вытаращил.
*— Как же,— говорит,— обязательно. Я ничем не брезгую, Кеша! Принесешь косача — тоже приму.
В тот же вечер заключили «договор». Мать согласилась заготавливать лед. Егорка за сажень льда положил ей полтинник. Я с ним тоже договорился о цене: за рябчика пять копеек, за косача — семь, а за каждого глухаря — по гривеннику.
Поблагодарили мы лавочника. Как только он ушел, мать встала на колени перед иконой святого Иннокентия и долго его просила ниспослать доброго здоровья и долгих лет лавочнику Егорке. А уже на следующий день мы принялись за дело: мать стала таскать лед, я начал собираться в тайгу. Завел в дом собак, показал им чучело глухаря. Собаки его обнюхали, потом отошли и смотрят на меня выжидающе: «Мол, все поняли, готовы трудиться».
Тайга начиналась тут же за забором, поэтому, выйдя из дома, я сразу встал на лыжи. Полкан и Зюльма пулей полетели вперед. Не прошло и получаса, как они на кого-то напали. Их лай удалялся от меня все дальше.
Уж на что я был неопытен, а все же понял, что собаки взяли какого-то зверя. Иду следом. Не прошел и двух километров, как наткнулся на утоптанное место, усеянное перьями глухаря. Отпечатки лап круглые, знакомые. Значит, здесь завтракала рысь. Нужно быть осторожным.
43
Я прислушался. Мои собаки тявкали далеко и очень редко. Рысь шла без остановок. «Собак оставлять нельзя»,— подумал я, скинул с себя пиджак, оставил его на лыжне и побежал по следу. Километров через пять стал задыхаться, пот льет ручьями, сердце колотится так сильно, будто вот-вот вырвется из груди. Я остановился, хватанул несколько раз снежку и присел на валежник отдохнуть. Но, когда я решил встать, чувствую, что-то неладно: ноги не слушаются, будто их невидимыми путами связали. И дышать трудно. В груди колики, хоть караул кричи. Понял я свою ошибку, да уж дело сделано, не исправишь, теперь бы как-нибудь до избы добраться. Пошел я тихонько по лыжне назад.
Когда добрел до места, где оставил пиджак, ноги совсем, отказались слушаться. И ведь до дома-то не больше двух километров, а идти не могу. Сел. Хорошо еще мороз был небольшой, но и при таком, если не двигаться, замерзнуть можно. Подумал: как же быть дальше? Решил дать сигнал из ружья. Выстрелил дважды-—никто не идет.
Горло будто железными пальцами сдавило. Присел я на сухую ель, попробовал развести костёр, да сил не хватило. Обозлилась на меня тайга — гудит в ушах...
И вдруг подходит ко мне Полкан, а следом и Зюльма. Побегали вокруг, стали мне лицо облизывать и выть: поняли, значит, что мне помощь нужна. Собрал я последние силы, погладил Полкана и рукой показал в сторону деревни. Помчались собаки.
Минут через двадцать слышу лай, вернулись мои собаки, а следом, вижу, мать спешит и Гришка Ковалев — парень из нашей деревни. Вот когда я на себе убедился, что собаки — верные друзья охотника. С хорошими собаками не пропадешь.
44
Как меня домой доставили— это я еще помню, но потом дня два не приходил в сознание. Впрочем, спустя неделю я уже стал как будто поправляться, даже сам во двор выходил... Но не тут-то было. Прицепилась ко мне новая напасть: на шее, за ушами появилась опухоль. Опять поднялась температура, опять — невыносимые боли...
Я уже говорил, что моя мать очень религиозная, верит во всяких чудотворных, поэтому в больницу меня не повезла.
— Сходим лучше,— говорит,— к бабке Сокна-рихе.
Надо сказать, что старуха Сокнариха была той же породы, что и лавочник Егорка. Лет под шестьдесят, а такая здоровая — пушкой не прошибешь! Из дома в дом летала, словно ведьма какая, и всякую болезнь бралась лечить. А когда плату брала, то ничем не брезговала, пусть даже это будет последняя корова в доме. t
Жила она вдвоем со снохой Фитой, держали две дойные коровы и каждый год откармливали по три-четыре борова. Сундуки их были битком набиты соболями и прочими дорогими мехами. Одним словом, Сокнариха обдирала всю округу.
45
Вот к этой-то ведьме и стали меня водить.
Сначала она объясняла матери:
Сына твоего, Марфа, лесные духи заколдовали.
Но, когда опухоль на шее стала нарывать, ворожея запела по-другому:
— Свинку, свинку, моя милая, ему по ветру насадили.
Как сейчас помню: брала она корешок какой-то травы и натирала нарыв, приговаривая на непонятном наречии:
— Шурман-дурман, убери у Кеши урманц*...
Потом ударит этот корешок об пол:
— Божья трава — сыкинь, у Кеши болезнь выкинь?..
Только моя болезнь не слышала ведьму, сидела на шее прочно и душила, будто ту! ая петля.
Взяла мать нашу телочку за поводок и привела во двор ворожеи. А сама плачет горючими слезами да приговаривает:
— Тетя Авдотья, вылечи сына. Все, что хочешь, отдам.
Тогда ведьма Сокнариха сама к нам пришла. Посидела до темноты, взяла ухват и повела меня в тайгу. Ведет да всю дорогу бормочет и отплевывается:
Тьфу, тьфу, таракан! Черти бьют в барабан. Мне дадут караган бить чертей по рогам...
Я не понимал болтовню ворожеи, поэтому мне было очень страшно. Подвела она меня к дуплистой осине, рядом прислонила ухват.
—> Закрой,— говорит,— Кеша, глаза.
Закрыл я один глаз, а вторым осторожно подсматриваю. «Если трахнет меня ухватом по больной шее,-« думаю,— тут мне и конец...» Но она распустила свои
* Урманц (мордов.),— болезнь.
46
волосы длинные, как лошадиный хвост, черные с проседью — и стала кружиться вокруг осины, размахивая руками, словно летает. Одним словом, страха она на меня нагнала вдоволь. К тому же языком шпарила без умолку, как билом из мялки, да все так складно.
Здесь кругом-кругом трясина,
На трясине есть осина, В той осине есть дыра, Это чёртова нора...
Времени с той поры прошло много, я уже и не помню всей её болтовни. Но вспоминаю, как разгорячившись, стала она по-собачьи лаять. А напоследок схватила ухват, да как наотмашь ударит по осине. «Бум!» — загудело дерево.
— Теперь можешь открыть глаза, и пойдем домой,— сказала ворожея.*—Всю твою болезнь здесь оставили.
Да, наша телка так у нее и осталась. А свинке хоть бы что — сидит на шее по-прежнему. Спасибо отцу Гришки Ковалева — дяде Парфену. Пришел он как-то к матери, начал ее стыдить:
— Телка у Сокнарихи, а парню-то не полегчало!.. Погибнуть может или кривошеим останется. Отвези его немедленно в больницу.
Послушалась мать, отвезла меня в больницу.
Когда сейчас рассказываю это, стыдно становится. Если б мог я в то время по-взрослому мыслить, вырвал бы ухват из рук Сокнарихи да прогнал бы ее до самой деревни галопом, да еще б и приговаривал:
<— Приведи обратно нашу телку! Не мути людям головы!..
47
СТРАШНЫЙ МЕДВЕДЬ
Утро стояло душное, небо сплошь затянули серые облака, пошёл тихий, тёплый дождик. Я сидел дома и смотрел в окно. Весело омылось запылённое лицо нашей улицы, позеленела трава, громко запели запрятавшиеся под сарай озорные петухи. Задрав выше колен штаны, по улице бегали ребятишки.
Мать моя у печки подсевала муку:
— Завтра, сынок, большой праздник — ильин день, была бы у нас свежая рыбка, испекла бы пирог...
— У меня на Ангаре вентеря поставлены. Хочешь, пойду проверю, может, таймень попал?
Вскоре и дождик перестал. Я уж собрался, было, на рыбалку, когда в избу вошёл Гришка Ковалёв. В руке он нёс берестовый туесок, за плечом висело ружье.
— Пойдем, Кеша, за малиной! Я знаю такое место, где малины — воз и ещё маленькая тележка!
— Пойдём,— охотно согласился я.— Мать завтра напечёт пирогов с малиной. А на обратном пути вентеря проверим.
Я тоже взял туес и ружьё. У нас в тайге за последнее время часто стали появляться медведи, и без ружья боязно было туда ходить.
Солнышко подходило к обеденной поре. То место, куда мы с Гришей Ковалёвым пошли, я тоже знал, называли его Шаманьим оврагом. Говорили, там уйма малины. Но наши деревенские боялись туда ходить. Одни считали то место заколдованным. «Если-де кто поест тамошней малины — умрёт от жгучих колик...» Другие передавали о Шаманьем овраге ещё большие страсти: «Есть там, мол, потайная пещера, а в ней живёт двухсотлетняя старуха. Ноги у старухи лосиные, с копытами, вместо рук — две змеи. Днём, в обеденную пору, и ночью, до петухов, охотится эта
48
кровожадная нечисть на людей. Никто от неё не убежит, никто не спрячется. Днём и ночью стережёт эту пещеру громадный бурый медведь. Никакая пуля его не берёт, нож не режет, капкан не держит! Лет пятьдесят тому назад собрались самые смелые и отчаянные мужики из нашей деревни и пошли на этого медведя. Стреляли они из восемнадцати ружей, а медведь с рёвом шёл на охотников и выплёвывал им в лицо свинцовые пули».
С тех пор окрестные крестьяне ещё больше стали бояться Шаманьего оврага.
Мы шли по берегу Ангары. Над нами плавно кружился здоровенный коршун.
Гришка снял ружьё:
— Смотри, Кеша, сейчас нырнёт!
И точно: подобрав крылья, коршун пикой пошёл вниз, выхватил из реки когтями серебристую рыбку. Однако не успел он подняться над водой, как Гришка выстрелил. Коршун дёрнулся, перекувыркнулся и камнем шлёпнулся в холодную воду.
— Видать, ладное у тебя ружьё.
— Порой* хороший! В кого не выстрелю — только ногами дрыгнет!
Когда мы подошли к нижнему концу Шаманьего оврага, я спросил:
— Гришка, ты не боишься сюда приходить?
Он повернул ко мне веснушчатое лицо, сморщил маленький, как мизинец, носик и залился смехом:
— Кого бояться-то? Мы с отцом каждый год отсюда по две-три кадушки малины собираем.
— Но, говорят, в Шаманьем овраге...
— Говорят, Кеша, хитрецы! Они-то знают здешние богатства и плетут разные сказки про страшных
* Порой — убойность.
49
старух да медведей. А сами не вылазят отсюда. Понял?
— Понял, ответил я и про себя подумал: «Правду говорит Гришка».
Пройдя по оврагу метров двести, мы попали в такой малинник, какого я отродясь не видал. После дождя вся спелая малина опала с кустов на землю, и было её так много —ногой ступить некуда. Вся земля казалась малиновой.
— Давай,— сказал Гришка,— сначала сами наедимся досыта, а потом наберём в туеса.
Малину с кустов мы не рвали, а пригоршнями собирали с земли. Наевшись до икоты, домой стали рвать с кустов, посвежее. Посуда у меня была почти уже полная до краёв, я заранее радовался, что скоро принесу матери малину для пирогов и она меня похвалит. Вдруг Гришка тихонько подозвал меня к себе.
— Смотри-ка,— сказал он,— медведь прошёл, и прошёл не так давно, после дождя.
С медведями я еще не встречался, но в медвежьих следах кое-что понимал. Его след очень похож на след босого человека: пять пальцев и пятка, Я сказал поёжившись:
— Уйдём, Гришка! Возьмем собак и домой!
А он снова сморщил нос и рассмеялся:
— Что, Кеша, сразу и за штаны? Не бойся, здесь проходил не тот медведь, про которого сказки рассказывают, а муравейник. Ты знаешь, он малину любит не меньше, чем мы с тобой. Ружьё-то у тебя пулей заряжено или дробью?
— Пулей,— неохотно ответил я.
<— Ну тогда не бойся!
Какое тут «не бойся». По моему телу при одном упоминании о медведе мурашки забегали, Я дрожащим голосом проговорил:
50
— Пока у тебя, Гришка, хоть маленький носик, да есть, а если попадём в медвежьи лапы, то и ушей не останется. Уйдем отсюда подобру-поздорову.
— За мной!—вдруг крикнул Гришка, и его рыжая голова исчезла в малиннике.
Мне ничего не оставалось, как последовать за ним. У нас такой закон: не бросать товарища. Оставив туес с малиной, я побежал вдогонку.
Пройдя метров сто, мы оказались на краю будто нарочно вырытого котлована. Дно этого чудо-котлована густо заросло малинником, а по краям — ни кустика. Гришка перебежал на другую сторону и стал показывать пальцем на дно. Я сначала подумал, что он хочет сказать, смотри, мол, сколько малины, и собрался уж спуститься вниз, как вдруг что-то чёрное, громадное выскочило из-под обрыва и с такой быстротой бросилось на меня, что я не успел поднять ружья. В ту же секунду раздался грохот, мне будто горячий нож всадили в правую лопатку. Я что есть силы крикнул: «Ой!» — и покатился вниз.
Что со мной произошло, я понял лишь после того, как Гришка поднял меня на ноги.
— Испугался, Кеша?
Признаваться было стыдно, и я покривил душой?
— Не очень. Вот только плечо жжёт.
И, оглянувшись назад, спросил:
— А где ж медведь.?
— Вон в малиннике лежит! Ты, Кеша, не бойся, он больше не вернётся. Покажи-ка спину, что-то сильно кровит...
Подняв на спине мою рубашку, Гришка внезапно смутился.
— Право, Кеша, ничего не понимаю. У тебя в лопатке пуля сидит, это, видно, я второпях промазал. Ты не обижайся, Кеша, ведь я спасал тебя...
51
— Ладно,— буркнул я.
Какое там «обижайся»! Я вполне ясно представлял состояние Гришки, когда медведь забрал меня в свои когтистые лапы. Конечно, стрелял он второпях, в неописуемом волнении.
Гришка быстро снял нижнюю рубашку, разорвал её и перевязал мою рану. О туесочках мы совсем забыли. Прихватив моё ружьё, Гришка предложил идти домой, в деревню.
— Чтобы мать твоя ничего не узнала, зайдём к нам в избу, понял? Мой отец твою рану быстро вылечит.
Товарищ мой был прав. Его отец ещё во время первой германской войны служил ветеринарным фельдшером, а вернувшись домой, в Сибирь, стал потихоньку и людей лечить. Вот почему, посмотрев на мою рану, дядя Парфён важно сказал:
— Это еще не рана. Пуля неглубоко сидит, кость цела. Я, брат, у лошадей из селезёнок пули вытаскивал, и то живыми оставались.
Тут же дядя Парфён взял какие-то щипцы и извлёк пулю из моей лопатки. Рану он посыпал белым порошком, забинтовал и обратился к сыну:
— Ну, охотник, пойдём посмотрим, какого страшного медведя вы убили!
Отец и сын ушли в Шаманий овраг, а я остался у них отдыхать.
К вечеру они вернулись с добычей: принесли медвежью шкуру, часть мяса. Во время обработки убитого медведя дядя Парфён высказал догадку, каким чудом пуля попала в меня.
— Думаю, дело было так: зверь бросился на тебя, Кеша, а наш Гришунька выстрелил. Пуля, значит, пробила ногу медведя навылет и щипнула твою лопатку.— Старик косо посмотрел на сына, почесал затылок.— Значит, ты, Гришунька, прицел понизил! А
52
я тебе не раз сказывал: стреляешь из левого ствола — прицел бери на целую мушку. И вот, когда ты выстрелил из правого ствола, пуля попала прямо в сердце зверя, и они оба с Кешей покатились вниз. Наверно, дело-то так было?
— Так, батя,— ответил Гришка.
— А ты, Кеша, как смотришь?— спросил меня дядя Парфён.
— Ия так думаю. Только хочу тебя, дядя Парфён, спросить: почему медведь бросился на меня, а не на Гришку?
Старик взял свою седоватую бороду в горсть, посмотрел на меня узенькими глазами и сказал:
— Значит, Кеша, потому, что ты больше зевака, чем наш Гришунька. Когда, паря, идёшь на зверя, ежесекундно надо быть начеку! Тогда бы не ты оказался под медведем, а медведь под тобой! Трусость, паря, мешает во всяком деле, а на охоте и подавно. Значит, мой совет: трусливым и зевакам нечего зря топтать тайгу, пусть ходят по бережку да стреляют лягушек!
Да, пришлось мне согласиться с дядей Парфёном, прав он был.
СОХАТЫЙ
В сибирских притаежных местах ребята с малых лет приучаются к охоте. В четырнадцать лет я не только ходил с ружьём за зверем и птицей, но и ставил ловушки на соболя, промышлял глухарей. Да и рыбачил не хуже взрослых. Я без посторонней помощи забрасывал сети, животники* под лёд, летом добывал
* Хи вот ники — опущенные на дно крючки с приманкой из живой рыбы.
53
осетра, стерлядку, изредка попадалась и нельма. Мать не переставала хвалить меня соседям: «Хоть и мал мой Кеша, зато удачлив».
Когда я собирался на охоту, она всегда давала мне наставления:
— Кеша, сыночек, будь умным, жалей себя, не ходи на большого зверя. Ты ведь ещё совсем молодой!
Я не всегда слушал мать и раз чуть не поплатился за это жизнью.
В тот день я проснулся рано утром: мать ещё и печь не затопила. Умылся, нарубил смолистых дровишек и вышел на каменистый берег широкой, быстрой и полноводной Ангары. Погода выдалась на редкость тихая: на осине лист не дрожал. Лучи солнца, поднявшегося из-за кедрача, блестели на могучей речной глади. Я немного постоял и решил проверить свои животинки, может, на завтрак тайменчик зацепился. Сев в лодку, я выгреб на самую середину Ангары, убрал вёсла. Лодка послушно скользила по течению, подчиняясь самодельному рулю. Под носовой её частью весело журчала холодная и прозрачная вода. Из глубины на спокойную поверхность, напуганные хищной щукой, то и дело вылетали серебристые ельчики и сорожки. Воздух, наполненный таёжным ароматом, приятно освежал мои щёки.
Неожиданно я стал вглядываться: впереди меня, на расстоянии приблизительно в полкилометра, плыло что-то чёрное, рогатое. Сначала я подумал, что это вывороченное дерево. Однако не вода несла «выворо-тень», а он сам перебивал течение с нашего берега к противоположному — в тайгу.
«Эге,— обрадовался я,— да это сохатый! Его можно живьём изловить и привести домой».
Как на грех, в это утро я не взял ружья, даже нож забыл захватить. Только всего и было в лодке, что
54
подъёмный крючок да якорь с десятиметровой бечевой. Я быстро сделал петлю из свободного конца бечевы, лапу якоря заправил под носовую часть лодки, налёг на вёсла и что есть духу погнался за зверем. Заметив меня, сохатый поплыл быстрее. Видя, что ему не уйти в тайгу, он изменил ранее взятое направление— пошёл по течению. Но не помогло и это. Лодка моя летела словно баклан, и не прошло четверти часа, как я очутился рядом с его громадной головой. Никогда не забуду эту картину: от лесного быка, весом пудов на восемнадцать, шёл пар, и пыхтел он, будто паровоз. В его больших глазах одновременно отражались страх и ярость. Лось как будто хотел сказать: «Какой-то мальчишка хочет меня заполонить? Нет! Я не сдамся!»
— Теперь моим будешь!—крикнул я во всё горло и набросил на его ветвистые рога заранее приготовленную петлю.
Сохатый рванулся, было, в сторону, мотнул головой — петля захлестнулась, бечева вытянулась струной, и моя лодка, точно баржа за пароходом, со свистом помчалась за сохатым.
55
Полчаса тому назад, увидев лося, я забыл всё на свете, охваченный охотничьим азартом. Мне хотелось одного: поймать зверя, удивить мать, посёлок. Что я буду с ним делать? Как доставлю могучего сохатого домой? Я не думал об этом.
Мне было хорошо — и всё!
Однако вскоре моё настроение резко изменилось. Я заметил, что пологие ангарские берега стали круто и отвесно подниматься, и вдруг понял: близок Косой порог. Сердце сразу оборвалось, руки, ноги ослабели, и мне стало холодно.
«Пропал! Что теперь делать?»
Надо было во что бы то ни стало обрезать бечеву, но чем? Зубами ведь не перегрызёшь? И как я, дурак, забыл взять нож? Тоже охотник! Может, выпрыгнуть из лодки и добраться до берега вплавь? Поздно! Мы находились на середине Ангары, и как бы хорошо я ни плавал, но не смог бы до берега преодолеть расстояние в семьсот-восемьсот метров, так как течение воды страшно усилилось. Последнее, что мог я предпринять,— это выбросить якорь, но сделать это у меня не подымалась рука: моментально утонет животное, а мне его стало теперь до смерти жалко — он, такой красивый и сильный, погибнет из-за моего озорства. Тем не менее другого выхода не оставалось: иначе погибнем оба. Я взялся за якорь, но лапу якоря так туго заело, будто все водяные ведьмы зубами вцепились в неё... Меня пот прошиб.
«Вот и конец! Смерть».
Издали уже стал доноситься угрожающий гул Косого порога. Огромная масса воды с неудержимой силой падает вниз на камни, кипит там и пенится, словно в гигантском котле. Эта вода с бешеной силой уничтожает всё, что попадется на пути: топит катера, в щепки разбивает баржи, ломает плоты.
56
А сколько человеческих жизней поглотали эта жадные воды! Знают об этом только каменные берега порога, что как два брата-великана хмуро смотрят на взбесившуюся реку.
«Неужто нет выхода из этой беды?» — в ужасе думал я, а сам трясущимися руками что есть силы тянул на себя бечеву. Лодка подошла под морду сохатого, его толстая губа повисла над самой моей головой, и теперь в его больших глазах мне чудился вопрос: «Ну что, паря, и ты, видно, струсил?»
Да! Я не хотел расставаться с жизнью и невольно всем существом Тянулся к громадному, сильному зверю. Держась за бечеву, я встал на дно лодки, обеими руками вцепился в его холодные рога и забормотал:
— Сохатый, милый, спасай!
Всё слышнее впереди ревел стремительно надвигающийся порог. И здесь случилось то, что случается очень редко и что раньше, в старину, посчитали бы чудом. Лось попал в мощную речную воронку, подводным течением его сперва завертело, затем швырнуло к таёжному берегу. Тут было неглубоко, крепкие длинные ноги сохатого достали до каменистого дна, и он с быстротой ветра понёсся на берег. Я не успел опомниться, как лось с силой сбросил меня со своих рогов, и я полетел на каменистую землю. Зверь глухо, утробно заревел, будто сказал: «Иди, паря, да глупостей больше не делай!» — и бросился в тайгу.
Отбежав от меня метров на пятьдесят, он неожиданно с разбегу остановился, высоко задрав голову, присел на задние ноги.
Оказывается, тащившаяся сзади лодка застряла между двух толстых лиственниц и отбросила сохатого назад. ;
Вот когда он был в моих руках, усталый, бессильный. Я вскочил и стал искать острый камень. Не для.
57
охоты он мне был нужен: я не собирался трогать быка. Мне хотелось перерезать бечеву, освободить его. Не знаю, правильно меня понял лось или нет, только он вновь скачком рванулся вперёд, и бечева лопнула у самых его рогов. Зверь оглянулся ещё раз и, встряхнув горделиво головой, ушёл в тайгу.
Долго стоял я и смотрел ему вслед.
Потом, забыв про свои ушибы, я с большим трудом дотащил лодку до Ангары, провёл её по воде, как бурлак, далеко вверх от порога, переехал на свою сторону и отправился домой, не проверив свои животинки.
После этого много раз я видел плавающих по реке сохатых, но уж никогда не набрасывал на них петли!
ПОДГОТОВКА
Когда нам с Гришкой исполнилось по пятнадцати, мы считали себя заядлыми охотниками. Возвращаясь домой с хорошей добычей, мы могли прихвастнуть не только перед сверстниками, но и перед бывалыми людьми.
Как и все в ту зиму, мы с Гришкой стали готовиться к весенней охоте с марта. Подкрасили лодку и весла белой краской, мать нам сшила два белых халата, деревенский кузнец дядя Федя за четыре пачки «Тары-бары» сделал нам два якорька. Хватило бы, конечно, и одного, но старые охотники говорят: «Запасливый нужды не терпит». Труднее всего оказалось заготовить дробь. Гуся бьют нолевкой, в крайнем случае первыми или вторыми номерами, а у нас с Гришкой с осени осталась только «белочья» дробь. Да и лавочник на этот раз прозевал, не запасся нужными
58
номерами. Вот и пришлось нам самим денно и нощно дробить и накатывать свинец. Работали, как говорится, не за страх, а за совесть.
В наших местах лёд трогается где-то числа седьмо-гр-восьмого мая. А мы хотели попасть в Молочную протоку на пару дней раньше. Положили лодку на нарты, в лодку— все необходимое для охоты, запрягли Полкана с Зюльмой и отправились. Сами шли пешком, а груз двум собакам был вполне под силу.
Наш двадцативерстный маршрут лежал через тайгу. Снегу в ней было ещё много, только на взгорках, словно болячки, появились проталинки; рябчики и косачи залетали на них, чтобы набить зобы первыми камушками да полакомиться прошлогодней кисло-сладкой брусникой. По дороге мы неплохо запаслись: добыли штук двадцать рябчиков, четырех косачей и одного глухаря-«десятника».
До Молочной протоки добрались поздно вечером. Набрали сушняка, развели костёр, стали готовить ужин. На славу поев, мы настлали поближе к костру постели из душистых пихтовых веток и легли отдыхать.
Кому не приходилось ночевать в тайге, тому трудно представить красоту и прелесть напоенной ароматами весенней ночи. Свет костра казался островком в непроницаемом мраке. Только стволы ближних сосен выступали из темноты рыжевато-золотистыми полосами; сейчас деревья казались ещё более могучими, чем днём. Тишина. Воздух чистый, словно цветочный сок. И костёр пахучий, как скипидар. Полежишь этак часок — и любая усталость, любое недомогание уйдут, будто их и не было.
Лежим, значит, с Гришкой на спинах, смотрим на высокое иссиня-черное небо, на рассеянные по нему мигающие звездочки-угольки. И кажется нам, что и от
59
них плывёт всё тот же густой весенний аромат сосны и ПИХТЫ-
Слышу, поерзал Гришка на ветках да и задает мне заковыристый вопрос:
— Скажи, Кеша, бог есть или нет?
— Нет! — отвечаю не раздумывая.
— А почему тогда звездочки на нас не падают? Кто их держит?
— Напрасно ты меня об этом спрашиваешь,—> говорю ему,— откуда мне знать, на чем они держатся. Но ты послушай такое. Мать моя верит в бога и всех святых. Никогда и никого не обманывала. Курицу не обидит! Так ведь?
— Так,— подтверждает мой друг и поворачивается на бок, ко мне лицом.
— А что хорошего за всё это сделал ей бог? Прежде жила как на каторге, теперь почти задаром глухому лавочнику каждую весну лёд заготавливает, чтобы в подвалах у него круглый год было холодно. Получает за это облитые потом копейки — и те несет обратно тому же лавочнику либо в церковь... А мне дедушка рассказывал, что Егорка в молодости был вором и разбойником, никакого, значит, бога не признавал. Да и сейчас всех подряд обманывает: и больших, и малых. Или возьми, например, Сокнариху. Ведь большей грешницы на всём белом свете не сыщешь. Ты ведь слышал, наверное, сколько детских душ она погубила? Слышал? То-то и оно! А теперь что вытворяет...— Я хотел было рассказать про нашу тёлку, да передумал.— Только на обмане и живёт. Куда же бог смотрит? Почему он таких негодяев не наказывает? Ведь эта старуха-шаманка может купить всю нашу деревню... Я уже о себе не говорю, а ведь тоже несчастный человек: все беды на меня валятся. А за 60
что, спрашивается? Кого я обидел?.. Точно тебе говорю, Гришка, бога нет! А если и есть кто-нибудь, кто поддерживает в небе звёздочки, то он, наверное, и сам такой же мошенник, как наш Егорка.
Сказал я это, а у самого по коже мурашки побежали. «А вдруг мои слова ещё кто-нибудь, кроме Гришки, услыхал? Тогда уж лучше в деревне не показываться! Слыхали, скажут, какую крамолу говорит Кеша? Надо уши ему отрезать, глаза повыкалывать!.. А если узнает про те разговоры моя мать... Она ведь тут же заболеет и помрёт только от страха!..»
— А за что царя прогнали?— снова спрашивает меня Гришка.
— Откуда мне знать. Об этом даже дед толком не говорил. Помню, как однажды в споре с бабушкой он сказал: «Царь не занимался делами, какой-то распутный человек там верховодил. Потому его и прогнали».
Гришка снова повернулся на спину и стал смотреть на небо. Его молчание тревожило меня больше вопросов.
— Гришка,— спрашиваю,— ты никому не расскажешь об этих разговорах?
— А чего ты боишься?— проворчал он.— В нашем доме учитель открыто говорит, что бога нет. А однажды даже так сказал: «Народ прогнал царя, а затем прогонит от себя и бога!» Почему ты испугался? Ведь он не боится таких разговоров.
— Он учитель, кого ему бояться. А если меня мать услышит...
— Как ей услыхать? Ведь отсюда к её ушам телефон не проведен... Ну и чудак ты, Кеша!
Немного поуспокоившись, я уснул.
Разбудили нас утром собаки, их яростный лай: было похоже, что кого-то они терзают. Мы вскочили. Собаки лаяли метрах в двадцати от нас.
61
— Что бы это, Кеша?— спросил Гришка,
— Откуда мне знать. Кого-то окружили.
Мы прихватили ружья — и к собакам. А они словно сбесились, кружат около двухметрового березового пня, чуть ли не зубами его грызут. Прыгают высоко, на целый метр, а до вершины всё равно достать не могут. Мы поняли, что ничего страшного нет, подошли поближе. Смотрим: к куску коры прижалась белочка. Деваться ей некуда—хоть бы какое деревцо поблизости. И собакам обидно: в зверька чуть ли не носами тычутся, а достать не могут. Веселая картинка*
Г ришка засмеялся:
— Вот это задача! Вверх не полезешь — некуда, а вниз не спустишься — собаки съедят. Что делать?
— Привязать собак!
Так и поступили: собак посадили на привязь, а сами сразу после завтрака пошли подыскивать место, удобное для скрада. Воспользуемся им, пока в протоке будет сильный ледоход. Да и гуси вначале непуганые.
Мне кажется, читатель уже понял, что речь идёт о протоке, которую от главного русла отделял островок. Назывался островок Молочным, от него и протока получила название. Шириной она была метров в сто. Как раз хорошо, потому что, вообще-то, гуси очень осторожны, всегда стараются плыть подальше от берегов.
Мы нашли естественный скрад: два дерева, кедр и ель росли почти вплотную друг к другу, причём так наклонно, что при большом подъёме воды их ветки должны были цепляться за льдины. Гришка с кошачьей ловкостью забрался почти на самую макушку и крикнул оттуда:
— Кеша, отойди метров на сто и посмотри, видно меня или нет.
62
Я отошёл на нужные сто метров — друга оттуда разглядеть было невозможно, он совсем затерялся среди ветвей.
— Смотри, брат, хорошенько,-— предупредил Гришка.— У гусей глаза острые, любую чащобу прорезают!
Еще раз я посмотрел как мог старательней*
— Слезай,— кричу,— скрад хороший.
Он слез и говорит:
*— Теперь залезай ты, а я посмотрю.
Я взобрался, а Гришка, как «опытный» охотник, отошёл метров на двести, вынул из-за пазухи бинокль, который отец привёз ему с германской войны, и стал нащупывать меня биноклем. Но скрад был в самом деле удачным. Убедившись в этом, Гришка отмерил от скрада шагов пятьдесят, снял с головы шапку, положил на лёд, отбежал в сторону и кричит:
— Кеша, смотри, гусь плывёт! А ну-ка попробуй!
Жалко мне её стало. Шапка была из меха выдры, тёплая, дорогая. За такую шапку отец даст взбучку.
— Убери ее,— говорю.— Ружьё заряжено самодельным номером. Без шапки останешься.
А он своё твердит:
— На гусей охотятся неделанным номером. Стреляй, говорю!
— Ну смотри!
Выстрелил я почти не целясь. Над шапкой только пуховый дымок взлетел.
Заметив, что в неё всажено немало свинца, Гришка радостно вскрикнул:
— Добыто!
Но, разглядев прорехи, даже затылок почесал.
— Ладно, на стану отремонтирую. Иголка есть...
После того мы взобрались на деревья с топорами. Срубили мешавшие сучки-задоринки, устроили сиденья и всякие прочие удобства.
€3
Свой стан тоже перенесли на другое место, подальше от берега, чтобы с протоки костёр был незаметен. Да и сушняка там было больше.
После обеда мы так распределили дела: Гришка оставался достраивать шалаш, заготавливать дрова и варить ужин, а я должен был найти место, чтобы, пока нет гусей, полакомиться свежей рыбкой.
Надо сказать, что перед ледоходом хорошо идёт на живца и таймень, и щука, и налим, и окунь. Только успевай наживлять! И всё это добро лезет на самый берег, в теснину. Поэтому, чтобы не долбить лёд метровой толщины, я пошёл искать вблизи берега полынью, где была бы и мелочь для наживки. Крючков у меня с собой хватало на всякую рыбу.
Нашёл я подходящее место. Первым делом надо было наловить мелочь. Со мной было две стеклянные банки, литровая и пол-литровая. В донышке пол-литровой я пробил дырку, обе банки с помощью бересты и верёвочки скрепил — горлышко к горлышку. Вот и готова «снасть»! Теперь осталось бросить в середину хлеб-
64
ких-пиоудь полчаса я наловил достаточно мелочи: сорожек, ельничков, пескарей. Наживил ими крючки и пошёл к нашему стану. Шёл по льду недалеко от берега, Полкан и Зюльма впереди. До стана оставалось не больше трехсот метров, как вдруг с Молочного острова поднялась стая косачей. Собаки с лаем умчались следом. Я быстренько надел лыжи — и тоже за ними. «Косач — вкусная птица, нашему ужину не повредит».
Но только дошёл до берега, слышу: затрещал подо мной лёд. Почему-то задние концы лыж пошли в воду, и я опомниться не успел, как полетел навзничь, спину обжёг ледяной холод. Полынья. Хорошо ещё, что я руки успел раскинуть. Держусь на них. Чувствую: достаточно чуть шевельнуться, как лёд под руками обломится и мне конец. Положение, как говорится, заячье: без помощи не выберешься. Что тут будешь делать? Звать собак, так они меня непременно утопят: малейшая тяжесть может продавить лёд. Но ведь поблизости был мой друг.
— Гришка! Гришка-а!—стал подзывать я.
3 Приключения Кеши
65
пудовый таймень попал и ты один с ним не можешь справиться,— говорит он.— А тут вот оно что...
Близко он не подошел. В таких случаях может помочь верёвка или шест. Так что топор пригодился —. Гришка тут же побежал вырубать шест. А у меня уже всё тело одеревенело.
Когда Гришка подал конец шеста, мне пришлось пошевельнуться —и тут же я ухнул по самое горло в воду. Насилу Гришка меня вытащил: очень уж лыжи мешали. А Гришке спасибо — второй раз из беды выручил.
На стану был полный порядок. Шалаш -* хоть зимуй в нём, перед входом большой костёр. Гришка помог мне раздеться, выжал и просушил белье. И только потом, когда я по-настоящему пришёл в себя, сказал мне с усмешкой:
— Везёт тебе, брат! Ох и везёт! Был бы я от тебя подальше — много бы свежей рыбки ты мне принес...
— А что могу поделать, Гришка? Уж такое моё счастье.
— «Сча-астье»,— передразнил меня он.—• Счастье, Кеша, счастьем, а осторожность никогда не вредит. А ты везде напролом прёшь!
Правда, это приключение не прошло для нас даром. Когда на следующее утро мы с Гришкой пошли проверять крючки, то выудили тайменчика фунтов на пятнадцать, двух хороших налимов, полупудовую щуку и шесть штук окуньков.
Гришка радовался от души и шутил:
— Если б ты, Кеша, не тонул, то и рыба сюда не пришла бы. Она сюда на твой запах шла!
Я ему тоже отвечал шуткой:
— Душок-то, конечно, я припустил. А он, видишь, на приманку пригодился.
66
РЕБЕНОК НА ЛЬДИНЕ
Восьмого мая с самого утра вода стала быстро подниматься. Казалось, что на Ангаре стреляют, то и дело слышалось: «тр-р-р-ах», «бум-м», «дирь-рь-рь» —• это кололся заматеревший за зиму лёд. Всё шло своим чередом. Около полудня лёд сдвинулся, а к вечеру уже гудела вся река. Льдинам на протоке было тесно, они лезли одна на другую, с бешенством бились о берега. Береговой снег проседал под ними. С треском ломались молоденькие деревца. Посмотришь несколько минут на взбесившуюся реку — голова кругом пойдёт.
Мы с Гришкой боялись лишь одного, что вода поднимется метров на семь-восемь. Тогда конец нашему скраду, вся подготовка насмарку пойдет. Впрочем, тревога не испортила нашего аппетита. Хорошо поужинав, мы занялись лодкой, поставили её в тихое улово*, пониже скрада метров на пятьдесят, в густом тальнике. А на случай, если вода поднимется высоко, вынесли на берег длинный причал.
В ту ночь сон не шёл. Мы разговаривали. Сначала распределили свои обязанности на завтрашний день. Решили, что Гришка как «основной» боец сядет в скрад, а я буду плавать на лодке — доставать убитую птицу. Говорили и о цене, по которой сдадим добычу Егорке. Даже приблизительную сумму подсчитали. Одним словом, ночь прошла в мечтах. И всё это время в протоке творилось что-то невообразимое: чувыр-кали лебеди, будто переругиваясь, гоготали гуси, крякали утки, посвистывали гоголи, да и журавли на острове не молчали. Настоящий птичий базар!
* Улово — круговое течение на быстрых реках. Лёд в таких местах обычно проходит мимо,
з*
67
Как только на востоке возникла розовая полоска, мы были уже на ногах. Положили в карманы еду, привязали собак, чтоб не мешали, и пошли по местам.
Начало охоты было неплохим: часам к десяти утра в моей лодке уже лежали пятнадцать гусей, восемь кряковых селезней. Их подбил Гришка. Кроме того, мне самому удалось добыть двух крохалей.
Я уже вдоволь намаялся, пора было и отдохнуть, но разговаривать об этом с Гришкой было бесполезно: пока у него патроны не кончатся, не уйдёт из скра-да. Только и слышу: выстрел, а затем свист. Свист означал: есть, лови!
И вдруг слышу свист, хотя выстрела не было. Я было подумал, что гуси проскользнули под скрадом и теперь приближаются ко мне. Осмотрелся внимательней. И вот вижу — посреди протоки плывёт на большой льдине что-то непонятное красного цвета. Я сразу же вывел лодку из-за кустов и стал пробиваться навстречу льдине. А тут, как на грех, лёд пошёл густо, льдины зажали лодку и потащили за собой вниз по течению. Теперь я видел, что на льдине лежит что-то завёрнутое в красное одеяло, до него мне оставалось не больше десяти метров. Но чего стоили эти метры! До сих пор не могу понять, какая сила толкала меня тогда идти на риск. Но и отступить я уже был не в силах; мне чудилось, что кто-то шепчет на ухо: «Поймать надо это, поймать, Кеша!..»
Вот и конец протоки. Стало просторней. Я поскорее выбрался из ледового плена и подошёл к льдине с одеялом. Она большая, шестьдесят-семьдесят квадратных метров наберётся, а сверток на середине лежит. С лодки не дотянешься. Я бросил на льдину якорь и вылез из лодки, но не успел даже нагнуться к одеялу, как слышу, сзади что-то дзинькнуло. Сердце мое чуть не разорвалось, когда я увидел, что моя лодка
68
всё дальше отплывает от льдины, на которой я стою... Видимо, проходившая мимо льдина ударила по лодке, якорек и соскользнул...
Ох и перепугался же я! Да как заору во всё горло:
— Гришка-а-а!..
И словно в ответ в ту же секунду из одеяла раздался детский плач. Меня словно кипятком ошпарило. Я даже кричать перестал, глаза вытаращил, как только в воду не бросился. Стою, а в голову всякая чепуха лезет: «Вот когда конец пришёл моим мытарствам. Прощайте, маменька, Гришка, Полкан и Зюльма! Уж это чудо меня доконает...»
Но мне повезло: Гришка понял мою беду. Он метнулся на стан, выпустил собак и побежал вдоль берега. Бежать было почти невозможно: росшие вдоль берега деревья переплелись с вековым валежником и буреломом, да и снег был предательски ненадежен — рыхлый и мокрый, наступишь — и тут же проваливаешься по пояс.
На километр у него еще хватило сил, а дальше бежать не смог. Я только и услышал его далёкий крик:
— Кеша-а! Не теряйся, браток!..
Но для моих собак преград не было. Они чувствовали, что хозяин в беде, и рвались на помощь.
Вскоре они поравнялись со мной, бежали вдоль берега, поглядывали и тявкали. Тут только развязался мой язык, закричал я от радости:
:— Полкан! Зюльма! Ко мне!..
Собаки с лаем бросились на проплывающую мимо льдину. А до меня метров двести.
Зюльма завыла. Мне бы надо набраться терпения, а я не подумал и свистнул. Собаки бросились в воду, как по команде. Но вода была быстрая и ледяная. Полкан с трудом, но забрался на льдину, а Зюльма бы
69
ла сукбта — ей это оказалось не под силу. Льдины между тем снова сгустились и затерли её. Это зрелище потрясло меня ещё больше.
— Прощай, Зюльма! Как я виноват перед тобой!..— безутешно плакал я.
.Через несколько минут Полкан был уже возле меня, свободно прошёл по льдинам, Как я ему радовался! Полкан прыгал мне на грудь, стонал, облизывал мои щёки. А я обнял его за шею и плачу навзрыд, не могу остановиться. И лишь когда горе своё выплакал, стал думать, чем бы помочь ребёнку. А помочь было нечем. В кармане у меня были только хлебные корочки да остатки рябчика. Но ведь не дашь же ему. косточку обсасывать!
Я только собрался взять его на руки, но в этот момент наша льдина вздрогнула от удара — и прямо передо мной прорезало трещину, будто развёрзся огромный рот. Рот разевался всё шире, и шире* в нём бурлила и пенилась бездонная вода. По одну сторону его остался плачущий ребёнок, по другую — я и Полкан. Не раздумывая, мы с Полканом перескочили через трещину, и впервые в жизни я взял на руки ребёнка. На льдине осталась клеенка, которая была постлана под ним.
Ребёнок плакал. Я не рвался смотреть, какой он из себя, мне только хотелось, чтобы он перестал кричать, всё нагнетая на меня и без того большое отчаяние. Надо было что-то сказать ему, но я не знал подходящих слов и пошёл нести всякую околесицу, что на язык попадёт, однако без толку — ребёночек кричал на всю Ангару.
— Ори, ори! — говорил я ему.— Всё равно делать нечего. Вот настанет ночь, налетим на порог, он и съест нас всех троих... Ну, маленький, перестань, и без того тошно! — просил я. И река словно повторяла за
70
мной,— касаясь друг друга, льдины издавали похожие звуки: «То-о-ш-н-о».
Прижав к себе ребёнка левой рукой, правой я осторожно приподнял краешек одеяла, которым было закрыто его личико. Оно оказалось маленьким и розовым. Я так прикинул — не больше двух-трёх месяцев. Когда он почувствовал, что ему поправляют сбившийся на глаза кружевной чепец, он перестал плакать, открыл глазки, похожие на два голубеньких цветка, и, кажется, даже улыбнулся.
— Ишь ты, микиш ты, какой ты хорошенький! —• обрадовался я.
С этого момента, думаю, и стал он мне близким, кровно родным. Я откинул полы пиджака, прижал ребёночка к себе и сел на клеёнку, повернувшись к ветру спиной.
Вот и солнце спряталось за деревья. Зелёная полоса тайги постепенно темнела, становилась иссиня-чёр-ной. Где-то ниже по реке зловеще кричал филин:
— Ой!.. Ой!..
Много раз приходилось мне слышать такое ойканье, но никогда оно на меня не действовало. Однако теперь показалось неприятным и даже напугало. Очевидно,, этому способствовало то, что на нашей льдине царила полная тишина. Полкан сидел на хвосте, настораживал на каждый шорох уши, может быть, ждал, что вот-вот вынырнет Зюльма. Как бы он бросился ей навстречу! Ребёнок тоже молчал, видать, успел наплакаться вдоволь. А я до рези в глазах всматривался в каменистый берег, всё надеялся увидать хоть одного охотника, которому можно было бы крикнуть: «Помогите!..» Но нигде не было ни души, и уже начинало казаться, что и тайга плывёт вместе с нами на небольшом осколке льдины. Водоплавающие птицы — гуси и лебеди, утки и смелые гоголи,— заметив нас, с криком
71
бросались в сторону, словно мы были неведомым чудовищем. Лишь ойканье филина неумолимо приближалось, и каждый его окрик, как ржавая игла, вкалывался в моё наболевшее сердце.
Ночью стало совсем невмоготу. Густая темнота подавила всё. Остались только звуки льдин и льдинок, трущихся о берег или друг об друга: «То-ош-ш-ш-но...»
И вдруг среди этого мрака у нас под ногами раздался треск. Полкан взвизгнул и пропал в темноте. В моём мозгу пронеслось: «Порог!..» Я прижал к груди ребёнка и закрыл глаза.
Но моё приключение закончилось не сразу: наша льдина сначала поднялась вверх, потом круто наклонилась, замерла. Я как сидел на клеенке, так и скатился вперёд, прямо в кусты. Воды там было по колено, да это меня не пугало — на ногах были ичиги.
ДВА ОХОТНИКА
Как говорится, всякому своё счастье. Самым счастливым среди нас, пожалуй, был ребёнок, потому что я в своём счастье разуверился уже давно. Оно покинуло меня, когда я ещё был в материнской утробе.
Как же мы оказались на суше?
Случилось то, что на нашей реке бывает часто. Где-то внизу, в теснине, ледосплав образовал затор, получилось что-то вроде ледяной плотины. В таких случаях вода поднимается с невероятной быстротой, затопляя берега и острова. Вот на такой-то, значит, безвестный остров и выбросило меня со всем «хозяйством».
Первым делом надо было выбраться на сухое место. Тут мне помог Полкан. Он сразу вылез из воды и
72
уже повизгивал где-то впереди, словно звал: «Давай сюда!» Там действительно было сухо. Я положил малыша на клеенку и стал ощупью искать разжиги. Мне повезло — я нашёл целую трубу бересты, она загорелась легко и весело. С факелом было совсем просто, я выбрал подходящий сушняк, стал разводить костер.
Тут подал голос и мой маленький товарищ: он закатил такой концерт, какого этот остров никогда не слыхал. Можно было подумать, что малыша иголками колят.
— Ну, пой не пой,— говорю,— а горю твоему, товарищ, помочь нечем. Знаю, что голоден, да и продрог небось. Вот разведу костёр, на руки тебя возьму, тогда и отогреемся.
Полкан покрутился рядом и куда-то исчез. А я сел к костру с ребенком, стал его уговаривать:
— Перестань плакать, Тишка-Микишка. Костёр уже есть, светло и тепло. Ну перестань, мой хорошенький.
Но он только злее визжит, будто протестует против моих пустых разговоров; тут и у меня слёзы ручьями побежали. Стал было я соображать, как заставить его съесть завалявшиеся в моих карманах «запасы», как вдруг слышу, метрах в пятидесяти от нас Полкан завыл. Я прислушался. «Какой он умный,— думаю,— на помощь к нам зовёт... Только напрасно стараешься. Подождём до завтра...» Подумал я так и отозвал его свистом. Он перестал выть. И тут же — чудо! — раздался ещё чей-то резкий свист. У меня даже мурашки побежали по коже. Что бы это значило?
— Полкан, ко мне! — позвал я.
Он быстро прибежал, сел у моих ног и злобно залаял в ту сторону, откуда раздался свист.
«А. может, на острове есть люди?» — подумал я и крикнул что есть мочи:
73
—- Ого-го-го-о-о!..
И сразу же совсем недалеко заревел густой бас?
— Ого-о!
Радости моей не было границ. Человек! Здесь есть человек! И, не обращая внимания на плач ребёнка, я положил его подальше от костра, сделал факел из бересты и начал им размахивать. Для чего мне понадобился такой «сигнал» — и сейчас не могу объяснить. Чего-чего, а «сигналов» у нас было хоть отбавляй: Полкан лаял, ребенок плакал, да еще и костёр...
Вскоре густой голос послышался совсем близко?
— Ну-ну, посмотрим, что за поселенцы здесь.
К нам подошли двое охотников.
— Глянь-ка, брат, да здесь целая семья!— сказал второй, голос у него был помягче.
— Никакой семьи здесь нет, я один,— отвечаю. А у самого руки и ноги дрожат, словно я перед этими двумя в чем-то провинился.
— Как один?— удивился охотник с густым голосом.— А чей это ребёнок плачет?
Я торопливо рассказал им о своей беде. Даже Гришкино имя вплел. Тогда охотник с густым голосом положил мне руку на плечо, повернул меня к костру, посмотрел.
— Тебя Кешей зовут?— спрашивает.
— Да,— отвечаю с робостью.
— Ты ведь болел свинкой?
— Болел. А откуда ты всё это знаешь?
— А ну вспомни, кто тебе в больнице сказки рассказывал?
Только теперь я осмелел, присмотрелся.
— Узнал,— говорю,— Ты — учитель? Тебя зовут Иваном Гавриловичем.
— Правильно, Кеша, я учитель Верхотуров. А теперь вот на охоту выбрался.— Он повернулся к това
74
рищу:— Тимофей Иванович, придётся их забрать в свой стан, у нас повеселее. Как ты считаешь?
— Ничего не поделаешь, придётся забрать,— отвечает Тимофей Иванович.
— Тогда бери, Кеша, свой «звонок»,— Верхотуров кивнул на ребёнка,— и шагай за нами.
Я подошёл к малышу, но меня остановил Тимофей Иванович.
— Подожди,— говорит,— Кеша, его возьму я. Ты, видать, уже нанянчился с ним до белого каления,— Он взял ребёнка на руки.— Мальчик или девочка?
— А я откуда знаю? Не рассматривал. Может, и мальчик.
— На месте исследуем,— сказал Верхотуров и пошёл вперёд.
Стан охотников находился посреди островка, в четырехстах шагах от того места, где пристала моя льдина. Костёр перед шалашом почти затух, только тлели угли. Ну да у охотников всегда есть дрова в запасе. Верхотуров положил на угли несколько смолистых поленьев, подул — и костёр бойко затрещал.
— Погрейся, Кеша,— пригласил он, потом спросил товарища.— Тимофей Иваныч, ты далеко убрал фляжку? Парень изрядно продрог, подлечить бы его.
Тимофей Иванович передал мне ребёнка, сходил в шалаш и вернулся с плоской стеклянной бутылкой.
— Бери, Иван Гаврилыч, ты в медицине больше моего смыслишь, сам и определишь дозу лекарства,— сказал Тимофей Иванович и снова взял ребёнка на руки.
Я понял, чем они собираются меня «лечить», и стал отказываться:
— Пить не буду, Иван Гаврилыч.
— Не будешь, так заставим,— смеялся Верхотуров.— Сейчас ты наш пленник: что прикажем, то и
75
будешь делать. Помнишь, я рассказывал, как со мной колчаковцы обращались, когда я к ним в плен попал?
Он налил в свою кружку «дозу», развел водой и протянул мне.
— Выпей, Кеша! Во-первых, ты сильно продрог, во-вторых, ты совершил большой подвиг: спас человеческую жизнь!
Мне ничего не оставалось, как подчиниться. От непривычки я поперхнулся, но потом и в самом деле согрелся и почувствовал себя бодрее.
Покончив с моим «лечением», охотники принялись обсуждать, чем бы накормить малыша. Он к этому времени уже отогрелся, перестал плакать и внимательно разглядывал синими глазенками Тимофея Ивановича, словно понимая, что речь идёт о нем и сейчас все проблемы будут решены.
— В том-то и беда, что он ещё не ест гусятину,— то ли жаловался, то ли просто рассуждал вслух Верхотуров.— Мы бы, конечно, для такого гостя целого гуся рады зажарить, да что толку... Видишь, Тимофей Иваныч, как он на тебя смотрит?— Верхотуров чмокнул ребёнку губами и окликнул его:— Эй, ты, дитя воды, сказал бы, как тебя зовут!
— Давай соску ему сделаем,— предложил Тимофей Иванович.— У меня в мешочке есть печенье и сахар.
Это он хорошо придумал. Верхотуров тут же оторвал от беленького мешочка лоскут, разжевал печенье с сахаром, завязал эту массу в лоскут, получился небольшой аккуратный узелок. Засовывая узелок в рот ребенку, Верхотуров посмеивался:
— Не обижайся, Аполлончик, что не соблюдаем гигиену...
Измученный голодом «Аполлон», как пиявка, жадно впился в соску. Очевидно, содержимое пришлось
76
ему по вкусу. Вскоре он уснул. Его завернули в собачью доху и отнесли в шалаш.
Доброта и человечность охотников взволновали меня до глубины души. «Какие чудные люди есть на свете,— думал я.— Это тебе не лавочник Егорка и не Сокнариха. Были бы все такими, какая бы жизнь была!..»
— Мы, Кеша, уже успели поужинать,— прервал мои мысли Тимофей Иванович.— Тебя можем только чайком угостить.
— Спасибо,— говорю,— я не хочу есть. Спать очень хочется. Мы с Гришкой прошлую ночь не спали.
— Вот попьёшь чайку, тогда и ляжешь,— сказал Верхотуров, поглаживая мою собаку.— Твой Полкан идёт за соболем?
Я вспомнил Зюльму и чуть не заплакал.
— Две у меня было. Вдвоем хорошо работали, а теперь один. Зюльма утонула...— Я отошел от костра и стал угощать Полкана остатками еды, завалявшимися в карманах. Верхотуров тоже подбросил ему хлеба и остатки гуся.
Не знаю, когда легли спать охотники, потому что сам я, выпив кружку чая с белыми сухарями, через несколько минут тут же возле костра и уснул.
КРЕСТИНЫ НА ОСТРОВЕ
На рассвете ребёнок заплакал. Я вскочил на ноги, сон как рукой сняло, и бросился к нему в шалаш. Охотники сидели возле костра, очевидно, так и не ложились в эту ночь.
— По-моему, Иван Гаврилович,—слышал я неторопливый раздумчивый голос,— здесь кроется уголовное преступление.
77
— А я думаю, Тимофей Иванович, что ничего здесь уголовного нет.— Верхотуров уже смастерил новую соску и, закладывая её в рот ребёнку, пробасил: — Совесть надо иметь, малыш. Три няньки за тобой ухаживают, а ты всё недоволен. Перестань плакать, не то снова на льдине окажешься!
Конечно, не может быть, чтобы ребёнок понял эту шутливую угрозу, но, почувствовав во рту соску, он утих. Верхотуров сел на своё место и повернулся к Тимофею Ивановичу.
— Ты ведь лучше других знаешь историю Кати Суровой? Тогда утонула и Катя, и две её подруги, а ребёнок плыл на льдине, -и ничего ему не сделалось. Спал себе до утра, благо завернут был в теплое одеяло. А река укачала его лучше домашней люльки.
— Всё это так. Когда я расследовал это дело, картину удалось восстановить достаточно полно. Сурова держала ребёнка на вытянутых руках, пока не захлебнулась. Шуга была плотная и удержала свёрток на поверхности. Но тут есть один важный психологический момент. Я согласен, что мать перед лицом смерти до последней секунды будет защищать своё дитя. Но сам подумай: станет ли утопающий соображать — промокнет под ребёнком одеяло или нет? Вот здесь-то и корень. Подстилать под одеяло клеенку или не подстилать — об этом, по-моему, в критический момент не думают. Так ведь, Кеша?— неожиданно обратился он ко мне.
Я не знал, что ответить, и торопливо согласился:
— Так, Тимофей Иваныч...
—> Молодец, Кеша,— похвалил он.— Заметьте: на Кате Суровой был брезентовый плащ, но она не подстелила его под своего ребёнка...
— Ну, вы с Кешей можете думать, как вам нравится, но меня это не убеждает,— мотнул головой Вер-78
хотуров.— Как хотите, но я здесь ничего, кроме несчастного случая, не вижу.
В шалаше снова заплакал ребёнок. Тимофей Иванович подбросил в костёр несколько поленьев и, поднявшись, сказал напоследок:
— Дело твое, Иван Гаврилович, соглашаться с нами или нет. А теперь давайте-ка просушим пеленки нашего крикуна, это ещё вчера следовало бы сделать. Кстати, и посмотрим заодно, кого же поймал Кеша: Аполлона или Диану.— Он поглядел на меня с улыбкой.— Кеша, ты не обидишься, если мы развернём твоего малыша?
— Чего обижаться — не мой ребенок! — выпалил я в сердцах.
— А чей же?— пробасил Верхотуров.
— Ваш!.. А я ещё сам ребёнок.
Оба охотника рассмеялись.
Осторожно разворачивая одеяло, Тимофей Иванович сказал:
— Итак, значит, договорились: если мальчик — назовём Аполлоном, если девочка — Дианой.
Из одеяла выпал шкалик с резиновой пустышкой. В нём было немного прокисшего молока.
— Вот видите,— обрадовался Тимофей Иванович,— давно следовало проверить. У человека был свой припас, а мы здесь возились с тряпичными сосками. Иван Гаврилович, гляньте, пожалуйста. Кажется, к шкалику-то бумажка приклеена?.. А ты, Кеша, пока подогрей одеяло перед костром.
Стал я с одеялом к костру, а сам так и тянусь к охотникам: очень уж хочется узнать поскорее — мальчик у нас или девочка.
Пока Верхотуров рассматривал приклеенную бумажку, Тимофей Иванович кончил разворачивать пеленки и радостно крикнул:
79
— Мальчик, мальчик! Настоящий Аполлон! Кеша, принеси скорее доху, пока ие прозяб малыш.
Не знаю почему, ио если б он оказался девочкой, я радовался бы меньше.
Я подал доху, и мы занялись каждый своим делом: Верхотуров развешивал вокруг огня для просушки пелёнки, я продолжал держать поближе к костру одеяло, а Тимофей Иванович, завернув мальчика в доху, качал его и припевал:
Спи-усни, сыночек,
Маленький звоночек.
Кто ж тебя на льдину Выбросил-подкпнул?..
Когда мальчика перепеленали во всё сухое, он тут же уснул.
— Что за бумажка приклеена к шкалику?— спросил Тимофей Иванович.
— Рецепт лекарства.
— Фамилия указана?
— Указана,— подумав, сказал Верхотуров.
— Вот и ниточка для следствия найдена!
80
Тимофей Иванович передал мне ребёнка, а сам достал чёрную записную книжку, переписал надпись со шкалика и ещё долго что-то записывал. Покончив с этим, он торжественно сказал:
— Итак, друзья, крестины новорожденного зарегистрированы. Себя я записал священником, Ивана. Гавриловича — крестной матерью, а тебя, Кеша,— крестным отцом. А наречён наш крестник, как мы и договорились, именем большого «святого»—Аполлона!
Охотники улыбались. А я сидел со своим «крестником» на руках и ничего толком понять не мог. К тому же такого чудного имени — Аполлон — я отродясь не слыхал.
— По-моему, крестины ещё не кончились,— Сказал Верхотуров.
Что-то пропустили?—забеспокоился Тимофей Иванович.
— Конечно. Ведь новорождённому и куму надо поднести подарки.
— Да-да-да!—засмеялся Тимофей Иванович.— А я-то запамятовал, что у нас и подарки готовы.— Он пошёл в шалаш и вернулся с ружьём.— Отдай,— говорит,— Кеша, мальчугана Ивану Гавриловичу, а сам подойди ко мне.
Я подошёл.
— Дарим тебе, Кеша,— продолжал он,— вот это ружьё и желаем: не теряй его, пока не вырастет крестник. Пусть у тебя, когда стреляешь, никогда не дрогнет рука, в особенности, если идёшь на хищника.
Я узнал своё ружьё и обрадовался до слёз.
— Спасибо,— говорю,— Тимофей Иваныч,— и хотел уж было спросить, как ружьё к ним попало, но тут Верхотуров, передав Аполлона на руки Тимофею Ивановичу, повёл меня в сторону от шалаша.
81..
— Пойдём, Кеша,— говорит,— посмотришь и мой подарок.
Подводит он меня к берегу.
— Видишь, Кеша, вон ту крашеную лодку?
Как не видеть. Наша эта лодка, наша с Гришкой. Мы ведь её красили.
— Мы её поймали вчера вечером,— говорит между тем Верхотуров.
— Так ведь наша эта лодка! — еле выговорил я от счастья.— Наша с Гришкой!
— Вот и плавайте на ней. Кстати, вся добыча в целости.
Когда мы вернулись к костру, Тимофей Иванович уже хлопотал над завтраком. Прилаживая алюминиевый котелок над костром, он пошутил:
— Семейный горшок всегда кипит, и все равно .маловат.
— Мал горшок, да мяса много,— отшутился Верхотуров.
— Это верно, уха у нас будет мировая — из налимьей печени!— сообщил мне Тимофей Ивановичи тут же рассказал, как вчера вечером Верхотуров поймал на крючок налима фунтов на двадцать.
Я смотрел на охотников и дивился их жизнелюбию, столько энергии, задора и веселья они излучали. Они были так похожи повадками один на другого, что можно было подумать — это родные братья, хотя, конечно, во внешности каждого были свои неповторимые черточки.
Позавтракав, мы пристроили Аполлону пузырёк с сахарной смесью и оставили в шалаше вдвоём с Полканом. А сами прихватили ружья и пошли к берегу.
Вода значительно спала. Лёд шёл редко.
— Видать, ещё не вся Ангара вскрылась,— сказал Верхотуров, глядя в бинокль.— Ага, внизу показалось
82
что-то. Не катер ли это, Тимофеи Иванович?— сказал Верхотуров, передавая бинокль товарищу.
Скоро уже и без бинокля стало видно, что снизу идёт катер.
— По-моему, «Байкит» ползёт,— сказал Тимофей Иванович.— Какой чёрт гонит его в такое время?
— Я думаю, он в Бугучанский затон торопится. А коль не успеет туда добраться, встретит лёд — повернётся вниз рылом, и уж тогда никакой лёд его не догонит! — пояснил Верхотуров.
— Всё равно, Иван Гаврилович. Хоть картёжники и говорят: «Риск — благородное дело», в такое время рисковать не стоит.
—- «Не рискуешь — не добудешь», как говорят охотники,— отозвался Верхотуров.— Разве вчера мы с тобой не рисковали, когда полезли за лодкой Кеши?
— Тоже верно,— согласился Тимофей Иванович.
Скоро весь «Байкит» стал виден. Я заволновался: а вдруг не остановится? Мы не стали дожидаться, пока катер поравняется с нами, начали стрелять в воздух, махать шапками. С катера засигналили в ответ: «Вижу».
— Если на нём старшиной Баяндин, то подойдут обязательно. Он дружит с охотниками,— сказал Верхотуров.— А если на нём другой старшина, то может и мимо пройти, ничего не поделаешь.
— Зря мы ему навстречу на лодке не поехали,— Тимофей Иванович всё ещё размахивал шапкой.
По-моему, когда катер повернул к острову, все трое обрадовались одинаково.
— Что ещё случилось? — издали крикнул старшина.
— Подходи ближе! — жестом показал Тимофей Иванович.
— Еще, чего доброго, арестуете,— рассмеялся старшина и бросил нам причальный конец.
83
— Стану с тобой возиться,— проворчал Тимофей Иванович.— Слез бы лучше с катера да поздоровался по-человечески, все-таки почти год друг друга не видели.
Старшина, хоть и был на вид солидным, не дожидаясь трапа, легко, как мячик, спрыгнул на берег. Поздоровался с каждым и мне тоже подал руку. Тимофей Иванович отвёл его в сторону, стал что-то тихо рассказывать. Старшина расстроился и даже выругался в сердцах.
— Я ведь ещё в конторе сказал начальнику: «Сегодня понедельник, нельзя выходить на реку». А он своё: «В тебе, Баяндин, старые замашки кроются»,— Старшина с тоской посмотрел на катер.— Вот вам и «замашки»!.. Горюхинские власти затаранили* на палубу утопленницу... И теперь я вижу, что придётся нам всю дорогу утопленников собирать! А вот если пойдет к обеду лёд, то самого Баяндина уже некому будет ловить.
— Я вас поймаю, товарищ Баяндин,— пошутил Тимофей Иванович.
— Ого, если вы поймаете, то от вас уже не вырвешься, далеко упрячете,— продолжал зубоскалить старшина.— Ладно уж, давайте скорее сюда ваших утопленников.
Мы с Верхотуровым побежали в стан за ребёнком и собакой, а Тимофей Иванович пригнал к катеру мою лодку.
— Старшину бы нужно угостить, он охотникам делает много доброго,— сказал Верхотуров в шалаше и положил в карман фляжку.
Я взял Аполлона и быстро пошёл к берегу. Моя лодка была уже поднята на катер, Тимофей Иванович
* Затаранили (жарг.),— затащили, погрузили.
84
стоял на палубе перед утопленницей и быстро писал в черную записную книжку.
Верхотуров подошел к старшине.
— Товарищ Баяндин, сколько человек в вашей команде?
— Пять душ живых, да вот еще одна...— Баяндин покосился на утопленницу.
— Понятно. Живым душам Кеша даст по гусю на каждую, а от нас с Тимофеем Ивановичем вот эта посудинка. И по доброму христианскому обычаю осушите ее за упокой души усопшей, — сказал Верхотуров, отдавая алюминиевую фляжку.
Баяндин подмигнул помощнику и поторопил меня:
— Залезай, паря, со своим хозяйством, да поживее!
Я поблагодарил Ивана Гавриловича за все хорошее, что он для меня сделал, попрощался с ним и поднялся на катер. Следом проскочил и Полкан. И пока старшина с командой осушал в каюте фляжку, ко мне подошел Тимофей Иванович и положил руку на плечо.
— Что, Кеша, небось сердечко-то твое уже дома? Вот будет радость для матери! Твой друг-то рассказал дома про беду, все считают тебя погибшим. А ты не только сам. не погиб, но и человека спас. Молодец, Кеша. Пусть твоя мать ухаживает за Аполлоном, как за родным сыном. Мы с Иваном Гавриловичем скоро приедем вас проведать. И еще вот что.— Тимофей Иванович поднял край одеяла,— Соску-пустышку я тебе оставлю, а шкалик заберу. Мне он очень нужен. А теперь на, держи!—он пожал мне руку и слезе катера.
Баяндин бросил фляжку Верхотурову и подал команду:
— Табань!
85
Катер загудел. Одной рукой я держал «крестника», в другой была шапка. Ею я махал, прощаясь, Верхотурову и Тимофею Ивановичу, пока мог их видеть. На душе у меня было радостно!
ВСТРЕЧА
Берега, сплошь покрытые сосной, зелено отсвечивали на солнце. «Байкит» ходко перебивал течение, за кормой с шелестом уходили буруны. На вахте стоял помощник старшины Аникин. А Баяндин после «поминания души усопшей» слегка захмелел и улегся на банке. Найденыш попискивал в своем стеганом одеяльце — большой красный кулёк. Он выглядывал из него, как птенчик из гнезда, морщился и пускал пузыри.
Двое матросов вскипятили молоко с сахаром, нашли пустую четвертинку, приладили к ней соску. Один взял у меня ребенка на вытянутые руки, долго раскачивал, а затем, утихшего, положил на свою постель.
— И ты покимарь,— сказал он мне,— вот тут, рядышком. Теперь уж не бойся, скоро дома будешь.
Я так и сделал, но сон не шел. Вскоре я поднялся на палубу поглядеть, как там мой Полкан... и обмер: собаки на месте не было. Я сразу подумал — может, выпрыгнула, как только катер отчалил от острова. Потеряла меня — и на берег с перепугу: ведь на катере никогда не ездила.
Под ногами что-то лязгнуло, я отскочил в сторону. В ту же минуту открылся люк, из него высунулась голова моториста. На его потном, закопченном лице сверкали глаза и зубы цвета снятого молока.
— Спички, паря, есть?!
86
•*- Есть...
И не успел я пошарить в кармане, как меня чуть не сбило с ног — мокрая собачья морда ткнулась мне в подбородок: Полкан!
-— Да где ты был,— тормошил я его, приговаривая.— А я уж думал, бросил ты меня...
— Собака у тебя сильна,— сказал чумазый,— Ты только спустился в каюту, а она тут же в лодку легла. Хотел было взять у тебя гуся на обед, куда там —• близко не подпустила... Спички-то дай!
На радостях я дал ему целый коробок и двух гусей.
В каюте, куда я вскоре вернулся, двое матросов резались в домино и о чем-то спорили. Матрос помоложе горячился:
— Коммунист — это самый честный и культурный человек.
Другой, постарше, что укладывал спать Аполлона, отвечал, посасывая трубку:
— Был у нас в отряде, в двадцатом, один культурный. Здоров болтать, все про мировую революцию гнул. А как напоролись на банду — он в кусты, портки менять. Так что, брат, раз на раз не приходится. Хорошо, кабы культура, да еще душа нашенская. Вот ты орел, свой, иди учись, строй культуру! Чтобы всем от тебя польза. И в миру, и в драке.— Он кашлянул, добавил без видимой связи: — В Ленина стреляла тоже культурная! Попадись мне такая гадюка, я бы ей показал, на что очки вешают...
Катер длинно посигналил. Мотор чуть поутих, и некоторое время был слышен лишь густой всплеск воды.
— К Максутке подходим!—сказал молодой и стал будить старшину.
На берегу запестрели косынки, черные мужицкие шапки. Казалось, вся деревня высыпала встречать
87
катер. Так оно и бывало каждый раз, когда открывалась навигация. С катером приходила весна — издалека, с низовья Ангары. Она освобождала из снежного плена тесовые крыши сибирских изб, нагревала промерзшие стволики черемухи, рябины, гнала по реке осетровые и стерляжьи косяки. На берегу, как в праздник, затевались песни, мужики дымили трубками, бабы, пересмеиваясь, лузгали кедровые орешки. С большого веселья кое-кто салютовал выстрелами, взрывая солнечную тишь тайги.
Не успел я показаться ^ia палубе, как на берегу поднялся гвалт:
— Смотрите, Кешку привезли’
— Батюшки мои, да он с ребёнком!
— Кеша, сыночек! — завопила женщина в кожушке, метнувшись к воде.
За нею следом помчался Гришка, крича и размахивая руками.
— Эге-гей! Слезай скоре-ей!
Полкан, услыхав знакомые голоса, учуяв дом, бросился вперед промеж моих ног и... не успел я опомниться, как уже летел с трапа в воду. На берегу еще пуще зашумели, смех, выкрики: «Ловите!» «Кешка тонет!»
Хорошо воды было по пояс. Гришка выхватил у кого-то коромысло и протянул мне конец. На этот раз я выбрался довольно быстро, даже Аполлона не замочил, так только — самую малость.
— Видишь, какой ребенок, не иначе матросом будет,—засмеялся Гришка, когда я, выбравшись из воды, передал Аполлона матери. Мать прижимала нас к груди поочередно, спрашивала удивленно и радостно.
— Кеша, сыночек, жив? А это... Откуда ты взял его? Ой, батюшки, да беги скорей, промок же!
.88
Мы побежали к дому, вслед неслись голоса:
— Теть Марфа! Хоть мордашку бы показала? Ко-гой то он привез — мальца али девку?
Пока я отогревался в сухом, Гришка с матросами снял с катера лодку, забрал мое ружьё и остатки добычи. Затем катер отвели в тихое место, куда не заходит лед, а всю команду пригласили к нам ужинать.
Ясное дело, в нашем доме был большой праздник. Это и без слов понятно, ведь Гришка еще вчера рассказал моей матери о случившемся. И тогда же деревню облетел слух: «Утонул Кеша».
И вот на тебе — я живой, невредимый.
В избу набилось народу. Мать и щавай* потчевали катеристов, моих спасителей. В жаровне шипела гусятина в сметане, из погреба принесли груздей и оставшееся от пасхи пуре. Запотевший глиняный кувшин пошел по кругу... Кто-то побежал в лавку за вином. Мы с Гришкой залезли на печь, и он рассказал мне о пережитом.
—1 Я, Кешка, не верил, что ты утонешь,— тараторил Гришка, моргая длинными ресницами.— А на душе все равно, будто мешок с солью. Тяжело... Болтают, что кому вздумается. «Гришка, мол, конопатик кокнул дружка на Молочной протоке. Добычу, мол, не поделили»... Да какую добычу, кричу? Золото, что ли, нашли? Может, говорят, и золото! У-у, прохиндеи. И скажи ты, с головами же люди, а иной раз найдет — ну прямо глухари глупые... Ну это хорошо, что ты живой, здоровый. Не, правда! Ну кто б мне поверил, что ты на льдине уплыл?.. Я и сам уж подумывал, может, и впрямь приснилось мне все это... Мамка твоя трижды к нам заявлялась. Со слезами: «Расскажи да расскажи, куда Кешку девал?»
* Щавай — (мордой.), бабушка по матери.
89
— Ну, а ты что?— вставлял я с трудом: глаза слипались.
—’ Ая —на своем. Не плачьте, говорю, тетя. Вернется Кешка, он такой, вы ж его знаете.
— А... она что?
— Она-то? Она опять плачет... А куда, говорит, собак девал? Батя родной, и тот мне не поверил. «Говори, варнак! Иначе шкуру спущу!»
Я все еще боролся со сном,— не хотелось обижать Гришку,— и как мог рассказал ему о случившемся: как погибла Зюльма, а я очутился на острове. И как потом встретил двух охотников — Верхотурова и Тимофея Ивановича. И какие они хорошие люди. А Тимофей Иванович не простой охотник, он может даже людей арестовывать. Ну тех, кто народу вред наносит.
Гришка слушал. Повернулся, свет лампы упал на его лицо, и я с удивлением заметил, что щеки у него мокрые. Даже в носу защипало и сон как рукой сняло. Вот это друг настоящий! Надо же — плачет. Значит, дорог я ему, Гришке.
— Кеша, Гриша,— позвала мать,— давайте к столу!
Но слезать с печи не хотелось. Мать подала нам два стакана пуре*, вгляделась в Гришку, сказала тихо:
— Прости, сынок...
Катеристы принесли гармошку, тут уж пошло веселье, только половицы трещали в избе. А народу все прибывало.
В те годы в нашей деревне клуба еще не было, вот молодежь и собиралась по избам: попеть, поплясать, себя показать... Больше всех чудил старшина Баяндин. Он напялил на себя мамино платье, на голову
* Пуре — медовый напиток.
90
подвязал бабушкин)/ шаль и стал выплясывать с припевками:
На горе растут сосенки, Под горою огурцы, Не тужите, молодецки, Если рядом молодцы.
А сестра Гришки, Ковалева Нина, девка страсть боевая, голосом чистый звоночек, вышла на середину избы, уперлась руками в бока, затем взмахнула платочком и лебедушкой пошла навстречу Баяндину:
Ах, на кедровой, на ветке Лущит белочка орешки. Ах ты ехать не спеши, А уедешь — напиши.
Опорожнив бутылки, наплясавшись донельзя, повалили с песнями на улицу. Вскоре ушел и Гришка. В окнах заискрились низкие весенние звезды. Не смолкала гармонь, плыли девичьи голоса, где-то далеко, за Ангарой, отзывалось эхо: будто в тайге тоже была гармонь и рождались песни.
Я лежал и слушал. Мать с бабушкой в передней половине избы приладили люльку на крюке. Аполлона искупали в корыте. Он пищал, размахивая в густом пару тонкими ручонками. Потом ему на шею повесили крестик и завернули в простыню. Он затих, уснул. А мама с бабушкой все переговаривались: откуда, мол, дите и как попало на льдину? Остались ли в живых родители? Может, ищут его?
Но никто им не отвечал.
ЗАБЛУДИЛИСЬ
Пятый месяц живет у нас Аполлон, и ему живется неплохо. После смерти щятяй щавай перешла к нам. Она только с ним и нянчилась. Накормит, уложит,
91
сама сядет па скамью, подцепив ногой веревку, и поет:
Спи, дитя моё, спи, соловушка, Я спою тебе твое горюшко... Тю-тю баю-бай, тю-тю ба-ю-бай.
Мать тоже привыкла к найденышу, не раз уже поговаривала: найдутся родители, жаль будет отдавать. А все же лучше бы мальцу быть с родными. Где они? Видимо, похоронили свое чадушко, оплакивают. Разве может что сравниться с материнским горем? Так что лучше бы они нашлись — настоящие отец и мать, горевать перестали. Вон он какой ребеночек: здоровенький, крепкий, как березовый чурбачок. Волосики белые, в кольцах, глазки синие, круглые... Он очень привык к бабушке, а маму так и кличет: «Ма-а...» Да и мне улыбается. А что, разве не я его спас? Кабы не я... Эх, ма!.. Только где же его мамка и папка?
Мы сделали все, что могли: несколько раз заявляли в милицию. И все без толку. Ни ответа, ни привета. Вот и думай, что на ум взбредет. Уж знали бы точно — сирота он, наш Аполлон, и то бы легче...
До половины сентября погода держалась на редкость хорошая: сухо, безветренно. Самая охота на птицу.
...Утром пришел Гришка. Матери дома не было, она с соседкой ушла в тайгу за брусникой. Мы с Гришкой вышли на улицу, сели на завалинке, помолчали. Сквозь одинарное окошко доносился к нам бабкин голос. Бабка качала люльку и пела тоненьким голоском, будто в тростниковую дудочку:
Ох, родился ты, дитятко, из бела яичка, Стал поигрывать меж друзей-ребят, Вот как вырос ты, ясно солнышко, И пошёл-пришёл к родной бабушке,
92
Инда стал пытать, её выспрашивать:
Кто отец-то мой? Где же маменька?
Что сказать тебе, моё дитятко.
Ох, не знаю я твоих родителей.
Тю-тю бай-бай, тю-тю бай-бай!
— Слышишь?— спросил Гришка.
— Не глухой...
— Давай,— вдруг сказал Гришка,— мотанем в район, к твоему Тимофею Иванычу. Пусть поможет, раз он такой умный да сердечный... Кто-то ж его вывел на свет божий!
— Кого?
— Ну пацана, пацана! Не Тимофея же Иваныча.
Но о походе сегодня мне и говорить не хотелось: матери дома нет, а не спросясь далеко не пойдешь. Хватит. И так ей досталось из-за моего путешествия.
— За рябчиками — другое дело,— сказал я.— На полдня и — назад.
Гришка молча кивнул и поднялся.
...Солнце припекло, как летом. Тайга ослепляла осенним золотом, от красок пестрило в глазах. Белоствольные березы роняли желтоватый лист, а корявые рябины и калины нарядились в красные и янтарные мониста и словно поглядывали искристо в сторону берега, где в зеленых шинелях и пышных шлемах горделиво покачивался пихтач.
Прямо сердце замирало — до чего красива тайга.
А Гришка вдруг запел. Голос у Гришки был немного ломкий, но звучный, сильный. На людях он петь стеснялся, а вот сейчас, как только зашли мы в глубь тайги, запел свою любимую песню, он ее сам и придумал:
Сбросили царя мы, буржуев побили —
Тех, что землю русскую на куски делили.
93
А теперь мы сами, а теперь мы сами Стали над землёю все .хозяевами.
Он пел долго, вышагивал, как на параде, с дробовиком через плечо. Я слушал, слушал — не выдержал,
— Может, хватит? Хороша песня, но рябчикам вряд ли понравится...
— Рябчики шуму не очень-то боятся,— нахмурился Гришка. И тут же скинул ружье,—Слышь? Сами поют...
Мы тихонько разошлись и пошли охватом. Охота началась.
В сентябре рябчики живут семьями, петушки с курочками. Разлетаются в октябре, когда ударят большие ветры. Поэтому дела наши сразу пошли честь по чести. Поднимем семейку, штук четырнадцать, смотришь — половина в сумках.
Так мы шли и шли. Деревня осталась далеко позади. Пора бы и возвращаться, да охота пуще неволи — не знает меры. Я было напомнил Гришке, он отмахнулся.
— Перестреляем все патроны, тогда пойдем!
Патронов у нас было штук по тридцать. И, по правде сказать, мне самому не хотелось уходить. Усталости не было. Какая там усталость при такой добыче...
И, верно, все бы обошлось, не налети сильный ветер, а следом—проливной холодный дождь. Таких дождей давно я не видывал. Он хлестанул неожиданно и с такой силой, словно не с неба, а сама Ангара вздыбилась и опрокинула на тайгу свои воды. Стало темно, как ночью. Мы забрались под ветвистую пихту, но и там не было спасения.
— Вот это да,— хихикнул я. Мы стояли как под душем, вжимаясь в шершавый, мокрый ствол.
Гришка посмотрел на меня и зло буркнул:
94
— С тобой хоть из дома не выходи. Нет у тебя никакого счастья. С тобой под окном на завалинке громом расшибет!
— Чего?— хмыкнул я, глотая воду.
— Того!.. С тобой на завалинке громом расшибет.
— А твое счастье куда спряталось?— огрызнулся я, начиная злиться и дрожа от холода.— Дождя испугался? Счастли-и-вый.
— Мое счастье с твоим несчастьем смешалось, и ничего не осталось.
— Я, Гришка, слышал, на счастливого и зверь укрощается, а на несчастного всякий гад поднимается.
Гришка взъерошился:
— Ты это о ком?
— Ни о ком. Так в пословице говорится.
— То-то, ты осторожнее!
Мы наверняка рассорились бы, но дождь, припустивший еще сильней, быстро нас охладил. Мы долго молчали, постукивая зубами. Потом Гришка уже спокойно спросил:
— Спички бережешь?
— Берегу. Они у меня в железном коробке.
— А то дождь перестанет, нечем будет просушиться.
Но дождь и не думал переставать: лил и лил. А ветер будто с цепи сорвался, тайга гудела и трещала, как Ангара во время ледохода. Толстущая пихта, под которой мы стояли, так раскачалась, что казалось, вот-вот ее вырвет с корнем и мы вместе с ней загремим невесть куда.
О возвращении домой и думать было нечего. В такую погоду идти по тайге опасно: сушина завалит. А, кроме того, мы не знали, в какой стороне наша деревня. Это нам стало ясно, как только мы подумали о доме. В тайге дорог много, но ни одна из них наобум
95
к дому не приведет. Даже в ясный день тому, кто не знает тайгу, легко заблудиться. А в такую непогоду и опытный охотник с места не тронется.
Мгла и дождь перемешались. Ночь прихватывала нас в тайге. Если б еще тепло — ночевка в тайге одно удовольствие, но мы промокли до ниточки, дрожали как в лихорадке, да и есть хотелось до тошноты. Уходили-то на полдня, даже хлеба с собой не взяли.
Наконец поутихло, и мы в потемках стали соображать, как бы развести костер. После бури наломало сушин; через несколько минут мы напали на сломанную ветром сухую, смолистую сосну. Настрогали растопки. Вскоре веселый огонь отогрел застывшие наши тела.
— Ничего,— сказал Гришка,— жить можно. Ты не обижайся за давешнее.
— Мне-то что,— сказал я,— только б ты не обиделся.
— У, колючка,— сказал Гришка.
Подсушив одежду, принялись за стряпню. Вскоре два рябчика, закопанных в золу, были готовы. Правда, соли не было, но об этом вспомнили, обглодав косточки.
Потом мы нарубили пихтовых веток и улеглись возле костра. Ночь казалась долгой, мы ворочались с боку на бок, подкладывали сушняк. Гришка, кряхтя и поеживаясь, сел. Я тоже сел. Было еще далеко до рассвета, но обоих нас беспокоило одно — найдем ли дорогу. Куда ни иди, а запас при себе надо иметь.
— Недаром говорят, запас мешок не трет,— сказал Гришка и тут же упрекнул меня: —Хорошо, что я хоть топор с собой взял, а ты вот пошел в тайгу, как к тетке в гости.
Мне не хотелось спорить, я ответил:
— А кто знал, что в тайге заночуем?
96
— Надо знать!
— Вообще да,— сказал я,— куковал бы ты сейчас без моих спичек.
— Это глядя на тебя: всегда спешишь, а я за тобой.
— Тогда что ж, бросим дружбу, и на охоту— врозь.
Гришка умолк. Лег на спину, руки закинул под голову.
; Я стал окучивать костер. К огаркам прибавил дровишек.
Гришка заговорил первым:
— Слышь, поедем на будущий год учиться? В Красноярск.
— Хоть сегодня. Только я ни одной буквы не знаю.
— Ну это не беда. Отец говорит, есть в Красноярске такие школы, в которых даже глухих и слепых учат. А тебя легче научить, ты не глухой и не слепой!
Признаться, я не сразу поверил, как это глухого или слепого можно научить грамоте. Ну и Гришка! Врет и не кашляет. А он продолжал:
— Недавно к нам приходил учитель, рассказывал, будто в деревне ликпункт откроют.
— А это что такое?...
— Это?—Гришка вытер рукавом свой маленький веснушчатый носик, а рукав был в саже, и весь он измазался, как чертенок. Я засмеялся, а он поджал губы:
— Чего скалишься? Думаешь, не знаю?... Это — школа, будут грамоте учить. Всех. И взрослых и совсем неграмотных! Вот что это такое.
Он толкнул меня, я закашлялся от смеха и вытер ему нос.
— В такую школу,— сказал я,— можно ходить. А потом уже в Красноярск.
4 Приключения Кеши
97
Гришка оживился, посмотрел на меня и вдруг прошептал:
— Кеш, дай честное слово, что будешь ходить.
Вдруг мне вспомнился разговор на катере: «Строй культуру, чтобы всем от тебя польза была. И в миру, и в драке». Учиться, чтобы, значит, жизнь укреплять!
— Даю!
— Я тоже, — сказал Гришка. — Честное слово. Чего дома сидеть зря? Будем вместе, а вечером стану тебе помогать: все буквы покажу и цифры...
Так мы коротали долгую осеннюю ночь.
Рассвет не обещал ничего доброго. Куда идти — не знали, а тут еще туман залег, заклубился в деревьях, скрывая солнце. У Гришки схватило поясницу, он охал, жаловался, что не сможет долго идти. Я помог ему сделать «припарку»: набрал в рюкзак горячей земли и положил к спине. Через полчаса ему полегчало, и мы пошли.
Дорогу долго не выбирали. По холодку шагалось скоро. Рябчики прыскали прямо из-под ног, но мы не обращали на них внимания — не до рябчиков: зарядов оставалось совсем немного. Их надо было беречь.
Часа через два Гришка остановился, вытер руками вспотевший лоб.
— Ну, Кеша, теперь хоть стреляй на месте, а идти так нельзя, совсем заплутаемся.— И сел на валежник.
— А сидеть — тоже не радость. Надыбает нас Мишка косолапый, без мокрых'штанов оставит.
Гришка сморщил носик, подмигнул невесело:
— А это видишь?— и показал мне два патрона,— Пусть только попробует, увидим кто кого...— Он вздохнул.— Мишка нам, Кеша, не страшен. Тайги боюсь — замотает.
Немного передохнув, мы снова двинулись. Ветерок качал деревья, стряхивая на нас капель. Снова мы
98
промокли, проголодались. Но ни я, ни Гришка об этом не заговаривали, только на ходу все чаще нагибались к корням сосен, вокруг которых росла сочная и влажная брусника. Вскоре попали в кедровик.
— Здесь-то вот и пообедаем! — воскликнул Гришка.
Урожай шишек в ту осень был сказочный. Мы так нагрызлись орехов, что кончики языков припухли. Потом набили шишками карманы и отправились дальше. От маслянистых орешков силы прибавилось, стало веселее! Гришка шел впереди и оглядывался только тогда, когда чуть не наступал на скопища рябчиков.
Глаза его как бы го
ворили:
«Видишь, Кеша?»
Я отвечал:
«Вижу, Гриша. Непуганая птица».
Догадаться было нетрудно — мы забрались далеко.
Тайга стояла словно мертвая, нигде ни звука. А ведь осенью вблизи деревень в тайге кипит жизнь: то здесь, то там слышится лай собак на косача или глухаря, а за лаем бабахает выстрел. А то услышишь
4*
99
ребячьи голоса: «Ого-го-го!» Это, значит, вышли табором за орехами, за брусникой, вот и горланят.
А сейчас было тихо. Изредка лишь кракали кедровки да попискивали рябчики.
Снова стало смеркаться. Обоим стало жутко от мысли — неужто опять ночь в тайге? Справа качнулась ветка. Я не стерпел и вскинул ружье. Выстрел разорвал тишину. Глухарь, ломая ветки, тяжело плюхнулся наземь. Гришка буркнул:
— Убил?.. Сам и таскай!
•— А есть кто будет?
— У нас рябчики остались.
После заката в тайге быстро темнеет. Мы уже стали отыскивать место привала посуше, когда вдруг недалеко от нас что-то треснуло — брызнули искры.
Мы обмерли.
— Видел?— приглушенно спросил я Гришку.
Он кивнул и так же тихо ответил:
— Пошли, здесь кто-то есть,— и первый кинулся в гущину. Я едва поспевал за ним;
— Вот это де-е-ло-о!—донесся его удивленный голос.
—• Что?— спросил я, запыхавшись.
— Не видишь, что ль? Мы ведь обратно пришли, к вчерашней стоянке.
Перед нами лежали недогоревший сосновый пень и куча пихтовых веток — наша постель. Истлевший пень развалился, от него и брызнули искры.
Гришка радовался — полдела сделано: постель готова и дров хватает.
Отогревшись, я стал потрошить глухаря. А Гришка в это время глядел в огонь и рассказывал стариковскую байку — будто заблудившихся один день черти кругом водят, а на другой день черти добреют и показывают дорогу. Только не надо их ругать.
100
Я спросил:
— А если и завтра они приведут нас к этому месту, что делать будем?
Он не ответил и есть не стал, лег спать без ужина. Я долго смотрел на его веснушчатое лицо, блестевшее в отсветах костра. И жалко мне стало и себя, и Гриш-Ку, так жалко — хоть заплачь! А все равно никто не услышит...
ВЕРХОТУРОВ РАНЕН
Вторая ночь, проведенная в тайге, была тихая, но заморозки уже давали себя знать. Одеты мы были легко, в бумазейных курточках. То и дело вскакивали, подкладывая в костер дровишки.
Так же, как и вчера, встали рано, но трогаться не решались: ждали, когда рассветает. Я мастерил из бересты котелок— чай кипятить. А Гришка за это время набрал целую фуражку брусники. Завтрак у нас был царский — из двух блюд: жаренный на углях глухарь и чай с ягодами. И от хорошей еды, что ли, посветлело на душе, думалось — обойдется, не обманет нас тайга, пожалеет денёк.
— Хорошо,— сказал я,— поясница у тебя в порядке. Хороший знак.
Гришка не обиделся. Напротив, стал рассказывать одну из своих историй, как он однажды сделал «дери-жабрь» и хотел полететь.
— Тогда я еще учился во втором классе,— тараторил он, шагая позади.— Ну вот, учителка рассказала, что в Америке делают большущие-преболынущие держижабры, сядет в них человек сто народу и хоть бы хны, летят. А что такое дерижабр? Это, говорит, пузырь с двухэтажный дом. Он наполнен легким газом,
101
вот и летает... Я тогда постеснялся спросить, от какого животного такой большой пузырь?
Ну пришел домой, а батя как нарочно зарезал борова. А дядя Ваня в тот же день заколол телку-нетель. Забрал я у них пузыри и стал надувать. Свиной пузырь получился не очень большой, а который от нетеля — с квашню надулся. Привязал их к ремню и боком полез на кедр, возле нашего дома. Ну, думаю, если у американцев пузырь выдерживает до ста человек, то два пузыря меня одного, как бабочку, понесут. Пускай наши деревенские поглядят, как над ними летает Григорий Парфенович!... И прыгнул вниз...
Я оглянулся и увидел—Гришка, морщась, почесал затылок.
— А что ж дальше?
— Дальше? Известно что... Хорошо, снег глубокий был, да на пень не наскочил, а то бы не собрать мне свой собственный пузырь. Мать раза три водила к Сокнарихе. Бывал у этой колдуньи? Она, брат, ко всякой болезни средство имеет. На мой живот горшок с горячей золой ставила, думал, кишки полопаются.
И снова молчание, только хруст веток под ногами.
Я тоже хотел было рассказать, как Сокнариха лечила меня от свинки, но тут справа совсем недалеко грохнули выстрелы. Два сильных, а остальные послабее.
Придерживая ружья, кинулись вперед, не чуя ног. Но уже скоро мы поняли, что бежим напрасно. Никто не отзывался на наши крики. Стрелявших словно проглотила тайга. Прошли еще немного. Гришка предложил:
— Давай, Кеша, по разу выстрелим!
Я согласился: заложили по одному патрону. И опять тишина. В чем дело? Тревожные мысли одолевали нас. Ведь если это охотники — отозвались бы. Таков закон
102
тайги — откликнуться, прийти на помощь, а вдруг не охотники? Кто же тогда?
Еще с полчаса пробирались сквозь густой мелуз. Вдруг я остановился как вкопанный. В одном месте папоротник был помят, не было на нем росы.
— Стой, Гришка! Здесь кто-то был.
Пошли по следу. Еще десяток осторожных шагов, и мы разом увидели на траве капельки свежей крови.
— Ну что скажешь? Что это?— взволнованно спросил Гришка.
— Ну-ну...— ответил я не совсем уверенно,— может, охотник добычу нёс, вот и накапало. А сам призадумался: «Нет, тут что-то не то...»
Мы еще не тронулись с места, как услышали неподалеку еле уловимый треск. Кто бывал в тайге, тот знает — тайга, как натянутая струна, звонкая: скакнет белочка, взметнется рябчик — все слышно. Вот почему я тут же выставил ружье.и негромко сказал:
— Кто там?
Гришка засмеялся:
— Смотри убьешь! —Лицо его было бледным.
Вдруг раздвинулись ветви, из-за толстущей лиственницы вышел человек:
— Кеша, ты?!
— Иван Гаврилович!!
Да, это был он, Верхотуров. Большой, с незнакомо хмурым, потемневшим лицом.
— Давайте сюда, ранен я,— сказал он. Гришка первый раз видел Верхотурова. А слова «я ранен» и вовсе его напугали. Он отстал, а я подошел к Верхо* турову, прислонившемуся к дереву. Левой рукой он придерживал локоть правой. Между пальцами проступала кровь. Тут же у дерева стояло и его ружье.
— Это кто с тобой?— спросил Верхотуров.
— Дружок. Из нашей деревни. Гришкой зовут.
103
Он улыбнулся поморщась:
— Вот что, помогите-ка мне покрепче перевязать РУКУ-
Я подозвал Гришку, в этом деле он мастак. Ножом мы отрезали у Верхотурова половину нижней рубашки и забинтовали локоть. Из ремня сделали лямку, в которую он продел руку.
— Теперь пойдемте со мной,— сказал Иван Гаврилович,— тут недалеко охотничий домик.
Я хотел было взять его ружье, он остановил меня: Подожди, Кеша, ружье сам понесу. Я и с левой умею целиться.
Я ничего не понял: в кого целиться? Верхотуров пошел вперед. Нам хотелось знать, кто его ранил, но Иван Гаврилович молчал, а спрашивать было неловко. Шагов через двести вышли на визир. Верхотуров остановился, посмотрел на нас, сказал:
— Это наш визир. По нему мы с Тимофеем Иванычем ходим к ловушкам. Ты помнишь его, Кеша?
-— Ага... Он здесь?
‘— В том-то и беда...
Прошли еще с полверсты, и в гуще кедрача засерела крыша домика. Верхотуров остановился:
— Вот и наш терем-теремок. Заходите,— Он приставил к косяку ружье и открыл дверь.
— Смелее, здесь неопасно.
Домик был как домик — охотничья изба. Столик дощатый, кровать из горбылей, посредине печь-гол-ландка с плитой. Возле стола два больших сосновых чурбака — стулья.
— Так,— сказал Верхотуров, садясь на чурбак.— А теперь расскажите, как вы сюда попали?
Густые брови его были сомкнуты. Мне было стыдно признаваться, что нас второй день «водят черти» — и никак не можем выбраться, хотя чертей и не ругаем.
104
Но еще стыднее врать человеку. Поэтому я откровенно признался.
Верхотуров усмехнулся.
— Слыхал ваши- голоса и два выстрела, а отозваться не мог. Все ждал, что за меня... другой отклик-? нется.-—Немного подумав, добавил:—А он сам, видно, не дурак, ждал, что покажусь... Нет, он не дурак,— задумчиво повторил Верхотуров...— Стреляный волк.
Гришка не стерпел, сморщил носик.
— А кто он такой... И куда делся?
-т- Кто он — я знаю: пепеляевский* офицер. А вот куда он делся... Надо будет еще найти! Для этого вас и позвал. Но прежде всего надо же вас накормить, небось животы подвело, а? Ну, будьте гостями.
Нам было жалко его: ранен и еще о нас заботится. Но не успели мы открыть рот, как он снова спросил:
— Кто из вас лучший повар?
Гришка кивнул на меня.
— По этому делу Кешка — мастер.
Верхотуров показал, где хранятся продукты: картофель, сухари, сушёная медвежатина и соль. Гришка ушел за дровами, а я принялся картошку чистить. Верхотуров, потягивая трубку, спросил:
— Ну как там Аполлон поживает? ,
— А чего ему — кашу лижет.
— Значит, никто не приезжал за ним?
— Нет, никто. Видно, некому. Пятый месяц у нас, большой стал!
Верхотуров тяжело вздохнул.
Вошел Гришка с дровами, и разговор прервался.
Вскоре обед был готов, но еще быстрее мы прибрали его. Сам Верхотуров почти не ел. Видно было,
* Пепеляев А. Н.— генерал белой армии, в 1923 году советские экспедиционные войска захватили его в плен.
105
что у него сильно болит рука, морщился, но молчал, виду не показывал. А когда разговаривал, улыбался.
— Наелись?— спросил, когда мы опорожнили полуведерный чугунок.
— Спасибо, дальше некуда,— признались мы.
Он постучал трубкой о пень, сказал:
— Теперь, ребята, слушайте: один из вас останется со мной, а другому сейчас же надо идти в село. Там спросить Кондакова Тимофея Ивановича. Разыскать во что бы то ни стало. Хотя... найти его нетрудно, его все знают.
Он умолк, испытующе поглядев на нас.
— Вот ему-то надо тихонько сказать: «Послал меня учитель Верхотуров, он ранен, ждет, возьмите с собой собак».
Мы с Гришкой переглянулись. И тут же он поднялся:
— В село я пойду, только объясните, как туда попасть.
Верхотуров посмотрел на меня:
— Значит, Кеша со мной? — И объяснил..,.
В село можно пройти с закрытыми глазами. Отсюда по визиру — на берег. Против визира к большому камню привязана лодка. Сядь в нее и вода течением доставит прямо к селу: оно первое на левом берегу. А если немного подгрести, то и вовсе скоро доберешься.
— Понятно,— ответил Гришка.
— Теперь повтори, что будешь говорить Кондакову?
Гришка слово в слово повторил просьбу Верхотурова.
— Молодец, Гришка! — похвалил его Иван Гаврилович.— Ну, ступай. А ты, Кеша, проводи дружка до берега.
Мы вышли.
106
НЕЗНАКОМЫЙ ЧЕЛОВЕК
День выдался теплый, погожий. На ветках развесистой сосны, что стояла перед самой охотничьей избой, резвились две белочки. Скрип тяжелой двери и появление охотников не испугало их, и только когда я свистнул, они мгновенно застыли, превратившись в маленькие серовато-желтые комочки. Словно удивились: откуда мы, такие, взялись?
— Видишь, Кеша,— сказал Гришка,— зверь и тот знает, что сезон еще не начался. А когда белка оденет свою серую шубку, черта два будет на тебя глаза таращить. Чуть что — махнет на самую макушку, да так там замаскируется — в бинокль не найдешь.
Мы тут же наткнулись на визир и быстро зашагали к реке.
Она оказалась совсем недалеко. Мы пробрались сквозь кустарник, и перед глазами заголубились воды любимой Ангары. Целые три дня мы ее не видели.
Вдруг Гришка остановился, прошептал:
— Смотри-ка, кто-то сел в лодку. Это же Ивана Гавриловича лодка. Вон и камень...
Лодка отчаливала. Человек, сидевший в ней, быстро работал веслом.
Мы, недолго раздумывая, закричали:
— Эй! Остановись! — и бегом пустились вниз.
Человек в лодке даже не оглянулся, только чаще замелькало на солнце мокрое весло. Он уже успел от берега отплыть метров на тридцать.
— Уйдет,— выдохнул я.
— От моего ружья чирок не уходит,— сказал Гришка,— а эта «птица» с медведя! — Он торопливо зарядил ружье пулей, зло крикнул: — Вернись, а то утонешь!
Незнакомец повернулся и погрозил кулаком.
107
Гришка тоже торговаться не стал, сморщил носик и выстрелил.
Меня прохватила дрожь.
— Ты не в него целился?
— Нет, я лодку пробил, теперь вернется! — и перезарядил ружье.
Незнакомец снова вскинул кулак, но тут же качнулся и стал копошиться в лодке.
— Вода потекла, видишь — дыру затыкает,— сказал Гришка и снова заорал:
— Вернись, говорю! Вторая пуля в башку попадет!
Угроза подействовала. Наверняка незнакомец подумал: «Еще пристрелят, сопляки. Вернусь, чего их бояться». Он взял весло и погнал лодку назад, к берегу.
Хоть нас и двое, ружья заряжены, а все равно боязно: отступили повыше, стали ждать. Вот он все ближе, у самого берега опустил весло, уперся, рывок— и лодка, задрав нос, выскочила на песок. Мы с Гришкой договорились: «Близко не подпускать...»
— Экие вы злые, ребята,— покачал головой незнакомец, из-под черных усов блеснули зубы.— Ну берите лодку, если ваша.
— Твоя, что ли?— буркнул Гришка.
Тут я не стерпел:
— Вылазь! — кричу.
Снова бело сверкнули зубы:
— Рад бы вылезть, ребятишки, да ногу зашиб.
— Умеешь в чужих лодках кататься, умей и сле
108
зать,— сказал Гришка.— Нам время дорого, отойди в сторонку!
— Дикари вы, ей-ей, а не ребята,— обидчиво пробубнил незнакомец, вылез из лодки, подхрамывая, отошел шагов на пять и присел на камень.
Теперь он был виден весь — небольшого роста, плечистый, на кривых крепких ногах, обутых в яловые сапоги. На нем был черный в обтяжку матросский бушлат. Да и лицом пригож — нос с горбинкой, глаза черные с искрой, точно угольки на ветру. А над ними из-под серой каракулевой кубанки зависал чуть тронутый сединой кудрявый чуб. Он шевельнулся, прикусив губу, рука сжала колено, перетянутое ремнем. Даже издали были заметны темные пятна на штанине.
Потом он сунул руку в карман. И, наконец, достал портсигар. Он серебряно блеснул в темной ладони.
— Чего стали. Подходи, покурим вместе.
— Некурящие,— ответил я.
Мы не двинулись с места. От нетерпения у меня даже кольнуло в груди. Время уходило, мы не знали, что делать — спускаться или гнать его подальше.
109
Вот он колупнул из портсигара тоненькую, как паутинку, бумажку, медленно скрутил папиросу:
— Ну так как же?— спросил.— Перевезете меня на тот берег, я вам заплачу. Или жалко человеку помочь.
— А зачем тебе на тот берег?! — грозно спросил Гришка.
— Мне к бакенщику надо. Перебросите — лодку рыбой нагружу. Свежей.
— А где ногу поранил?— спросил я.
— Ох, и не спрашивайте,— махнул он рукой.—> Знаете катеристов: любят выпить. Вчера у бакенщика сверх нормы хватанули. Я с пьяных глаз взял лодку и махнул за рябчиками... Ну и вот... ни лодки, ни ружья... И голова, ребята, болит, спасу нет... Перебросьте, а?
— Про ногу почему не говоришь? Кто ногу поранил?
Тут уж и мне стало неловко — попал человек в беду, а Гришка пристает, как овод-надоед. С пьяных глаз чего не случится. О чем спрашивать...
— Да овраг тут неподалеку, стены в откос, все в папоротнике. Соскользнул — и понесло, до самого дна. Колено ободрал. И всю спину,— он рывком отвернул рукав, на плече заалели подтеки.— Видите?
Признаться, жалко мне его стало. Раненый, а мы стоим торгуемся. Я толкнул Гришку в бок, а незнакомец между тем снова зашарил по карманам: охлопал бушлат, брюки:
— Беда... Спички вот посеял... Нет у вас спичек, ребятишки? Прикурить бы...
Охая, поднялся. Кроме жалости, в душе у меня уже ничего не было. Я сказал Гришке:
— Пойти, что ли, дать ему прикурить?
— Не умрет и без курева,— прошептал Гришка.
Я всё же подошел к незнакомцу, полез в карман за спичками, а он, вздохнув, посмотрел в сторону лодки.
ПО
Я тоже оглянулся. И в ту же секунду... Я так и не понял, что случилось. Кружась веретеном, полетел и грохнулся на камни. В ушах звенело, свет померк, и мне показалось, будто падаю в бездонную пропасть...
Больше я ничего не помнил. Сколько я лежал, не знаю. Очнулся, услышав знакомый голос:
— Ну и герои...
Я все еще не мог понять, где нахожусь.
И снова тот же голос:
— А ведь я на тебя надеялся!..
Открыл глаза — возле меня стояли Верхотуров и Гришка.
— Что смотришь? Подсоби-ка дружку подняться,— сказал Верхотуров.
Мне было так стыдно, даже забыл на миг про боль. Тресни земля — провалился бы, не моргнув.
— Сам встану,— с силой выдавил из себя.
Вырвался из Гришкиных рук, и снова все закружилось— упал. Висок ломило, за ворот потекло что-то теплое. Коснулся рукой — кровь...
— Спокойно,— сказал Гришка.— Сейчас забинтуем...
На бинты пошли остатки рубахи Ивана Гавриловича. Я чувствовал легкое прикосновение Гришкиных рук. Он бинтовал меня, приговаривая:
— Больно ты добрый ко всяким паразитам... Говорил тебе: «Не подходи, не сдохнет без куренья»,.. А ты?..— Гришка помог мне подняться.
У ангарцев принято обмывать раны речной водой. И правду сказать: что-то целебное в этой воде. После нее рана уже не будет нарывать. Да и заживает быстрее. Я ополоснул голову. Наложив повязку мне на висок, Гришка сказал:
— Покажи-ка, Иван Гаврилович, чем его «кате-рист» угостил.
И1
В руке у Верхотурова я увидел наган.
— Хорошо, что он все патроны на меня потратил,— обронил Иван Гаврилович.— А то показал бы вам кузькину мать.
Я молчал, но Гришка, как всегда, не удержался, прихвастнул:
— Это мы еще посмотрели бы кто кому.
— Во-во! А из собственных ружей не хотели «гостинца» по мягким местам!?
Только теперь я спохватился — нет рядом ружья. Значит, удрал «катерист», унес ружье?.. Должно быть, вид у меня в эту минуту был совсем глупый.
Оба улыбнулись, Гришка обнял меня за спину и повел.
— Увидишь сейчас своего крестителя.
Он произнес это таким тоном, что внутри у меня все сжалось от дурного предчувствия.
На берегу, за лодкой, словно распластанный ворон, лежал на животе человек. Рядом валялась серая кубанка. Из-под правой руки выглядывал ствол ружья.
— Видишь, как он твое ружьецо прибрал?— кивнул Верхотуров.
Смотреть было тяжело. Я впервые видел убитого человека. Голос слегка дрожал, когда я спросил Гришку:
— Ты, что ли... его?
Гришка кивнул на Ивана Гавриловича, приняв от него мое ружье.
— Расквитались,— сказал Верхотуров, спускаясь к воде.— За мою правую руку и еще за многое. Да и вам пожить еще не мешало.
Теперь мне стало ясно, кто ранил Верхотурова. Одного я не мог понять, как Иван Гаврилович оказался на берегу, ведь мы его в охотничьей избушке оста
112
вили. Да еще рюкзак захватил с нашей добычей. Я тут же спросил его об этом, он обернулся, и во взгляде мне почудился легкий упрек: «Эх, мол, Кешка, Кешка. А еще сибиряк. Погоди, мол, тайга и тебя научит кое-чему, пока в ней этакие волки скрываются». А вслух сказал: — Поторопимся... Потом все расскажу.— Он взялся одной рукой за лодку, сморщился от боли,— подсоби-ка, Гриш...
Гришка вынул нож из чехла.
.— Погодите, Иван Гаврилович,— сказал он,— сперва законопатим, я ему борт продырявил для острастки.
Верхотуров удивленно взглянул на Гришку, покачал головой. Это надо было понимать так: «Ну и молодец, Гришка».
!• Да, так оно и было. Гришка молодец, а я? Опростоволосился как дитя малое. Что обо мне думает Иван Гаврилович? Стою забинтованный, в ногах слабость, а Гришка мне транспорт готовит, ружье на нем мое.
— Дай-ка сюда! — Я потянул ружье за ложе, и меня чуть не стошнило — ладони стали липкими от крови. Но я не подал виду, пересилил себя и обмыл его водой.
В ЛОДКЕ
Река поплескивала за кормой. Верхотуров правил, Гришка греб. От похвал Верхотурова он выглядел прямо именинником —- рот до ушей, каждая веснушка светится.
— ...Я бы ему и шею пробил, кабы назад не вернулся.
’ — А что же ты драпанул, когда я выстрелил?
113
Гришка покраснел, признался:
— Маленько в страх бросило. Откуда знать было, что это вы. Может, у него тут дружки, у этого гада. Подсекут, как зайца, и точка. Минутное дело. Ну... а когда вы крикнули: «Гришка, стой», тут уж я в себя пришел.
Он посмотрел на меня и добавил торопливо:
— Кешку я все равно бы не оставил. Ни в жизнь! Я его от медведя спас. Не верите, самого спросите...
Я готов был расцеловать Гришку за доброе слово. И, в свою очередь, не остался в долгу:
— Он, Иван Гаврилович, правду говорит. Он меня не бросил бы.
У Гришки даже уши порозовели от удовольствия. И он стал грести изо всех сил, только брызги полетели.
Река на стрежне была спокойная, гладкая, точно голубое стекло. За версту впереди нас шел плот Оттуда доносились звуки гармошки, веселые припевки сплавщиков. А у меня перед глазами почему-то снова встала давешняя картина — распластанный труп на песке, белый оскал, слипшийся чуб...
— Ты чего оглядываешься назад?— сказал Верхотуров,—думаешь, он следом бежит.
Он все понимал, Иван Гаврилович. Будто насквозь тебя видел.
— Ага,— признался я,— в глазах мерещится...
И ощутил на плече тяжелую, спокойную руку Верхотурова.
— Не бойся и ни о чем не думай. Иначе было нельзя.
— Вам...ничего за это не будет?.
Некоторое время он молчал, сдвинув брови. Шлепало весло, затихала гармошка. Верхотуров очнулся:
— Лучше бы, конечно, взять его живым. Сам виноват, дрался, как тарантул, до последнего.
114
Он явно чего-то не договаривал, и я ждал — вот-вот приоткроется уголок какой-то тайны, связанной с этим человеком.
Лодка скоро скользила по синей глади Ангары. Верхотуров заговорил, мы с Гришкой затаили дыхание.
Лодку понесло течением, проплывали берега — зеленые и золотые — на каменистых уступах полыхал осенний пожар. Он сменялся зелеными каскадами сосен. Но я уже ничего не замечал, только слушал.
...Звали его Тигрин. Когда-то они вместе учились в гимназии — Тигрин и Верхотуров. Первый был сыном лесопромышленника. У второго отец — таёжный охотник. Еще тогда, в строгих стенах гимназии, родилась мальчишечья вражда. Верхотуров читал запрещенные книжки, однокашник донес на него начальству. И получил за это оплеуху. При всех!
Верхотурова выгнали из гимназии.
Ночью полиция нагрянула в дом, все перерыла, но ничего не нашла. Верхотуров в это время с котомкой за плечами шагал по тайге. Долго он пробирался к городу Соликамску, где были соляные промыслы и где можно было подработать. Только через несколько лет вернулся назад. По Сибири гуляли белые банды. Иван Гаврилович сколотил партизанский отряд, дрался с беляками.
— ...Ну а дальше? — не вытерпел Гришка.
— Дальше?... Дальше была Охотско-Аяновская экспедиция. Прибыл я туда по заданию партии. Задача была — разгромить пепеляевцев.
Верхотуров тяжело вздохнул, видимо, вспоминать было не очень весело...
...Однажды рано утром его вызвал начальник отряда Вострецов и с двумя красноармейцами послал в разведку.
115
Стоял такой туман, какой может быть лишь на берегах Охотского моря: гуще молока. А идти надо и как можно скорей. Отряд потерял след бандитов, их надо было разыскать, чтобы не попасть впросак.
Разведчикам не повезло. Проплутав ночь, они наткнулись на лагерь пепеляевцев. Двое пали на месте, Верхотуров не успел выстрелить себе в висок, ему скрутили руки. И вскоре он стоял в полутемной землянке перед чубатым белогвардейцем с белым оскаленным ртом. Это был Тигрин. Они узнали друг дружку с первого взгляда. У Тигрина нервно и радостно дергалась щека.
— Ну, сволочь коммунистическая, не забыл гимназию?
— Тебе-то она памятней,— ответил пленник,
вспомнив про оплеуху. И улыбнулся.
Тигрин сжал пистолет, но сдержался, переводя дыхание.
— Силы, конечно, неравные...— сказал Верхотуров.— Ты, капитан, сейчас посильнее...
Вопросы посыпались один за другим, видно, не сладко приходилось бандитам в тайге. Кто военком отряда? Какое вооружение?.. Количество бойцов? Где лагерь?
Но Верхотуров будто не слышал, глаза в глаза — накипал в душе звериный гнев. Знал, все равно живым не уйти, а мысль лихорадочно искала выход.
— Слушай, Верхотуров,— вдруг спокойно сказал капитан,— скажешь правду — подарю жизнь. Мотай на все четыре или с нами оставайся...
— Змея,— выдавил Верхотуров.— Ты меня знаешь, не разводи трёп.
Разозлить белогвардейца во что бы то ни стало! Лучше пуля, чем пытки..
Тигрин вскочил как ужаленный, черно мелькнул
116
длинный японский пистолет. Две пули врезались в стену над плечом Верхотурова.
— Значит, трёп, говоришь!
— Точно.
— Трёп?! Змея?!
— Змея. Паршивая.
Уже не было страха, одна мысль: кончал бы скорей.
— Ладно, выходи,— процедил капитан,— нам тут вонь твоя ни к чему, а охотским волкам корм нужен.
Немного-погодя он шагал под винтовками, тяжело взбирался на вершину сопки... Внизу зеленовато кипело море, соленый ветер щекотал лицо. Тигрин сказал солдатам:
— Я его сам, отойдите...— и выстрелил в упор.
Будто железным пальцем ткнули в грудь. Пленный упал и покатился вниз. Где-то на уступе острый камень задержал падение. Как сквозь вату, слышались голоса: «Может, живой, добить?» — «Пускай подыхает не спеша. Ночью волки помогут».
Он не помнил, сколько пролежал, то просыпаясь в бреду, то снова впадая в беспамятство.
Солнце ударило в глаза. Над головой синело небо. Белые чайки сигали над прибоем, грозно клокотавшим у скалы. Он с трудом повернулся на бок, вскрикнул от боли и помутившимся взором глянул вниз, где набегавшая волна шипя уносила в море трескучую гальку.
В горло будто насыпали песку. Хотелось пить, кружилась голова. Снова небо заволоклось пеленой... Стало черно и пусто.
Не помнил, как его подобрали красноармейцы из родного отряда. Очнулся на носилках, увидел склонившееся лицо военкома, военком шевелил губами:
— Ну, Иван Гаврилович, значит, жить тебе еще сто лёт!
117
Он все еще не верил глазам, будто все происходило во сне. Потом, уже в госпитале, военком рассказал ему, что Пепеляев со всей бандой взяты в плен. Все, кроме одного,— капитана Тигрина.
Гришка виновато потряс головой.
— Знал бы, что он за змея, не тратил бы пулю на лодку.
А Верхотуров, закурив трубку, продолжал...
Два дня назад они с Тимофеем Ивановичем поехали ставить ловушки на глухарей. Провозились до позднего вечера. Тимофею Ивановичу по делам службы надо было торопиться в село, а Верхотуров заночевал в тайге. Утром по росе, проверив ловушки, решил заглянуть в охотничий «терем-теремок». Он был неподалеку. Открыл дверь, а там — человек...
— Не ожидали мы встретиться на этом свете,— сказал Верхотуров, засосав гаснущую трубку. Синеватый дымок отнесло ветром.— Загорелось у меня в груди, как тогда — от пули. Одним словом, сразу не объяснишь, ребятки, что я в тот миг почувствовал. Это поймешь, если сам переживешь... Даже скулы свело. Хотел крикнуть: «Руки вверх!» А сам молчу. Смотрю. Не узнал меня сразу, но видно, понял: что-то неладное, схватился за грудь, будто его тошнит, и шасть в дверь. Я — за ним, смотрю, спина уже в кустарнике мелькнула, дал из обоих стволов. Он упал... И опять обманул. Я думал — уложил его насмерть. Не успел подбежать — и схватил пулю в руку. Получил бы и еще, кабы не сосна — за нее спрятался... Вот, братцы,— усмехнулся Иван Гаврилович,— к чему спешка приводит. Сначала обдумай, потом действуй.
— А как же вы все-таки к нам подоспели?
Верхотуров выбил трубку о борт, серый пепел струйкой уплыл вглубь. И тотчас сбоку хлюпнула рыба.
118
— Только чур, не обижаться,— улыбнулся Иван Гаврилович.— Это уж я свою оплошку искупал. Ребята, думаю, славные, но... три дня дома не были, возьмут лодку ну и... опять заблудятся.
Мы с Гришкой переглянулись, поняли: не «заблудятся», а «сбегут».
— Ну, что бы я тогда стал делать? — подмигнул Верхотуров. — Вот и решил проверить. А когда пальбу услыхал, тут уж давай бог ноги, запрыгал, как олень... Сразу, правда, не показался, не знал, что у Тигрина патроны кончились, сел в засаду.— Лицо Верхотурова сделалось жестким.— Жаль, стрелять пришлось. Не ударь он Кешку, все было бы иначе. А с ружьем отпускать его нельзя, натворил бы еще беды.
— Все равно,— упрямо сказал Гришка,—все равно его не упустил бы.
— Ладно хвастаться! — не вытерпел я.
Гришка обиженно шмыгнул носом.
— Доехали! — сказал Верхотуров.
Лодка с шорохом въехала на песок. Верхотуров выпрыгнул первым, сказал:
Подгони вон под ту черемуху.
НУ И ПОПАЛИСЬ
Я сразу узнал село, как только мы вошли на околицу. Меня два раза привозили сюда в больницу. Богатое село. Помню, еще тогда подумал, что больше такого в целом свете нет. Дома крепкие, рубленые в «лапу», тесовая городьба, окна в резных наличниках, окрашены охрой, синькой. На подоконниках — горшки с цветами, а кое-где даже кружевные занавески.
Посередине села высилась двуглавая церковь, поблескивая золотом крестов. За железной зеленой
119
оградой — магазины, двери нараспашку, скобленые крылечки. Над крышей самого большого дома развевался красный флаг. Когда мы проходили мимо, пахнуло съестным. Кругом толпился народ, пестрели новые пиджаки, плисовые кофты. На нас сельчане поглядывали искоса, примолкнув.
— Вот живут,— хмыкнул Гришка,— бездельники. Не как у нас.
Я шел с перевязанной головой, и мне было немного стыдно, хотелось спрятаться за широкую спину Верхотурова.
Верхотуров обогнал нас, мы прибавили шагу. Ружья хлопали нас по спинам, словно подгоняя.
Потом мы увидели идущего навстречу мужчину. Высокий, в черном кожаном пальто и такой же фуражке. И лицом он был черен, как деготь, а зубы ослепительно золотые.
’ Он протянул ладонь Верхотурову, спросил:
•— Что это с твоей рукой?— косо глянул на нас с Гришкой. Может, думал: не мы ли виной?
Иван Гаврилович не успел ответить, Черный кивнул в нашу сторону гладко выбритым подбородком.
— Ко мне ведете? Я сейчас вернусь.
— Срочное дело, товарищ начальник,— остановил его Верхотуров,— если можете, задержитесь.
Черный остановился, круто повернув назад, обронил сухо:
— Шагайте смелее! Или устали?
«Ну и влопались,— подумал я.— За кого он нас принимает?»
А Грищка огрызнулся:
— Не устали, а вы не покрикивайте.
У Черного взлетели брови.
— И без вас учителей много,— уже потише сказал Гришка.
120
Верхотуров засмеялся:
— Так, так, Гришок, не поддавайся.
Я не мог прочесть надпись над дверью, куда нас ввели. Остановился было, но Черный поторопил:
— Заходи, грамотей! — и как только закрылась за нами дверь, спросил Верхотурова: — Это что за птенцы? Из какого гнезда?
— Не птенцы, товарищ начальник, мои спасители. Пускай посидят пока, а мы зайдемте-ка в кабинет.
Черный и Верхотуров пробыли за дверью минут пять. Нам это время показалось вечностью. В прихожей было сыровато и холодно. Я хотел было выйти на крыльцо и только сейчас заметил дядьку с усами за перегородкой в углу.
— Сидеть,— сказал дядька и шевельнул острым усом. Мы с Гришкой переглянулись. Я сказал:
— Вот теперь, брат, заблудились. Не выберешься.
— А,— отмахнулся Гришка.— У меня в кишках гармошка играет. Поесть бы.
Наконец в дверях появился Верхотуров. А Черного я даже не узнал, так его преобразила широкая лучистая улыбка. От нее словно бы потеплело в этой конуре.
— Вот они какие молодцы,— сказал он.— А это, стало быть, тот самый Кеша, что ребенка поймал? Ну молодцы, молодцы, — продолжал похваливать начальник.
Из-за перегородки вышел усатый.
— Товарищ Петров,— сказал Черный,— пошли человека на берег, пусть моторку заведут. И позвони в больницу, главного врача немедленно сюда, с нами поедет на место происшествия, понятно?
— Есть! — ответил усач.
Начальник подошел к Гришке, положил свою длинную ручищу ему на плечо:
121
— Как, говоришь, тебя зовут?
— Ковалев,— смело ответил Гришка.
— А зовут?
— Григорий Парфенович!
— Так, значит, Григорий Парфенович. Ты останешься со мной, а?
— Ничего не получится,— поспешил Гришка. Он поднял глаза, казалось, вот-вот заплачет... — Я от Кеши ни шагу.
— Мы уж вместе,— поддержал я Гришку.
Сняв руку с плеча Гришки, начальник недоуменно посмотрел на Верхотурова. Тот объяснил, пряча улыбку:
— Они, товарищ начальник, Гришка и Кеша, такие друзья, водой не разольешь. Надо бы им объяснить в чем дело. Он оглядел нас, сказал примирительно: — Вот что, мы с Кешей оба раненые, сходим на перевязку, а ты с товарищем начальником поедешь на моторке, покажешь, где лежит «катерист». Дело важное, сам понимаешь. А мы вас встретим. Ружья и рюкзаки оставьте здесь, никуда не денутся.
Гришка молча кивнул:
— Так бы сразу сказали.
Я, Верхотуров и Усач ушли в больницу. По правде сказать, мне неловко было туда показываться. Люди по семьдесят лет живут, как наши деревенские, в больнице сроду не бывали, а я, пацан, вот уж третий раз на лечение попадаю. И будут вокруг меня суетиться тетеньки в белых халатах, мыть, раздевать... Фу ты... Шел за Верхотуровым и думал: «Если после каждой моей беды — в больницу, то придется завести для меня специальную койку с дощечкой: «Не занимать! Для Кеши Тауснева!»
Верхотурова оставили в больнице. Меня никто не мыл, просто разукрасили йодом висок и без повязки
122
отпустили. А чтобы мне не было скучно, Усач предложил:
— Айда на берег, скоро дружок твой прибудет.
Я поспешно согласился.
Пока мы торчали в милиции, а потом в больнице, по селу, видно, полетел слух: «На Верхотурова нападали в тайге бандиты. Ранили в руку. Одного он уложил, а двух с собой забрал».
Наверное, так, потому что, когда мы шли мимо магазина с красным флагом, там толпа была похожа на растревоженный муравейник. Высыпали на дорогу. Еще издалека я услышал выкрики:
— Смотрите, ведут одного!
— У, рожа запухшая!
— Перестрелять их всех, гадов!
Вперед выскочил пьяный с красным, как после бани, лицом и вытаращенными глазами:
— Постой-ка, товарищ,— крикнул он усатому.
— Чего тебе? Ступай проспись.
— Как что?— замахал руками лупоглазый.— Убивцы! Людей гробят, а с ним нянчатся.— Он сжал кулачище с лошадиное копыто, бросился на меня. Но усатый вовремя схватил его за руку. Пьяный рвался, пёр на меня, как медведь.
Толпа, посмеиваясь, подзадоривала пьяного:
— Чего ты смотришь, Кедров? Лягни его разок!..
— Да вы что, очумели, что ли?— заорал усатый и поднял руки.— Тише! Это знаете что за мальч ишка? Он Верхотурова спас. Бандита сцапал!
Люди затихли. И тут откуда ни возьмись появился сбоку еще один. Я оглянулся и увидел смеющееся смуглое лицо с родинкой на шее.
— Тимофей Иваныч!!
У меня чуть слезы не брызнули от радости. Я бросился к нему, он подхватил меня, как маленького.
123
Я что-то говорил, лепетал, не отпуская его большой, шершавой руки — натерпелся за эти минуты страху.
— ...В больницу ходил,— словно издалека слышался басок Тимофея Ивановича... — От Ивана Гавриловича узнал... Молодчики...
Толпа осталась позади, а пьяный Кедров все еще тащился за нами, приговаривая:
— Прости, сынок, я стал быть, ошибся.
Наконец, и он отстал, разведя руками. Тимофей Иванович спросил усача:
— Вы куда направляетесь?
Милиционер объяснил.
— Так вы можете вернуться. Я его доведу.
Вдвоем спустились к берегу. Сели в лодку. Она слегка покачивалась. Тимофей Иванович курил, по-124
глядывал на меня. С востока задул свежак, Ангара покрылась мелкой рябью, покатились серебристые барашки. Каменистые берега величественно нависали над рекой, покрытые вечнозеленой хвоей. Солнце спускалось, закат был красно-сизый, а вода вдали малиновой.
Где-то далеко послышался рокот.
— Наши едут,— сказал Тимофей Иванович.— Свою моторку по голосу узнаю.
— Ни разу на моторке не ездил,— признался я.
— Поездишь. У тебя все впереди,— задумчиво произнес Тимофей Иванович. Он смотрел на закат, глаза его странно поблескивали.— И в самолете полетаешь... Богат наш край, ух как богат. Придет время—разбудим тайгу, моторов появится невидимо, спрячут люди весла на чердак, ни к чему они будут.
— И города будут?
— И города. Силища какая в Ангаре пропадает, запереть бы ее плотиной — и сглотнет она пороги да шиверы, турбины завертит. И пойдет свет по Сибири.— Он улыбнулся.— Слыхал про лампочки Ильича!.. Кто такой Ильич, знаешь?
— Да что уж вы? Думаете, совсем темнота... А вот лампочки видеть не приходилось.
Тимофей Иванович не успел ответить, совсем близко зарокотала моторка. Сделав полукруг, пошла к берегу, задрав нос.
Гришка выпрыгнул первый, закричал радостно: — Кешк!! А я думал, тебя в больнице запрут.
— Это что же, тот самый твой друг?— спросил Тимофей Иванович.
— Он.
— Ну здравствуй, Григорий...— протянул руку Тимофей Иванович,— Забыл, как тебя по батюшке величают?
125
— Парфенович,— смутился Гришка.— А я вас
совсем не знаю.
— Тимофей Иванович Кондаков. Неужто Кеша обо мне не рассказывал?
Глаза Гришки весело округлились:
— Еще сколько! А вот еще Иван Гаврилович за Вами посылал, но не пришлось, сами справились...
— Ух, вы какие...
Тимофей Иванович пошел к лодке. А мы остались вдвоем. Я рассказал Гришке, что со мной приключилось. Он только носом шмыгал, потом сказал:
— Жаль, меня не было, мы бы ему всыпали, пьянчуге.
Подошли черный начальник и Кондаков. Начальник, по всему видать, был в хорошем настроении, хотя и хмурился. Он что-то сказал мотористу, потом обернулся и попросил Тимофея Ивановича, чтобы тот отвел нас в столовую.
— Они сегодня здорово работнули.
Мы с Гришкой чуть ли не разом сказали: «Спасибо». Я только сейчас почувствовал, как хочется есть. Совсем живот подвело.
Столовая была битком набита людьми. Хозяин, грузный, с красным затылком, ходил переваливаясь от столика к столику, здоровался, шевеля короткими пальцами.
— Ну как, граждане, нравятся вам наши блюда? Ежели что, жалуйтесь — не стесняйтесь. Может, официантки нитку тянут, так вы запросто — ко мне. Я меры приму.
Кто-то обронил:
— Дороговато, Куприяныч, за обеды дерешь.
— Ну, брат,— разводил руками хозяин, щеки его ложились на плечи —у тебя совести нет! За десять копеек цельная чашка щей да еще с мясом!
126
— Мяса-то нету! Одна требуха!
— А кому не нравится,— побагровел хозяин,— могут отправиться! В кооперативную столовку! Скатертью дорожка.
— Была бы кооперативка, мы бы к тебе на порог не ступили! — откликнулось сразу несколько голосов,— пока что тебе везет, а потом посмотрим!..
Одна из официанток что-то шепнула на ухо хозяину. Тот встрепенулся и, словно на пружинах, подскочил к Кондакову. Короткие его пальцы сжали руку Тимофея Ивановича.
— Ну, в кой-то веки. Гости дорогие. Прошу, прошу. Вот сюда, в боковушку...— На всех, Тимофей Иваныч, не угодишь,— он подмигнул узеньким, как семечко, глазом.— Ну для вас постараемся.
Тимофей Иванович помешкал, огляделся, видно тошно ему стало от хозяйского гостеприимства, но все столики были заняты.
В отдельной комнате, куда нас ввел хозяин, окна была занавешены. Хозяин отдернул шторку и, мягко ступая, вышел.
Тимофей Иванович сказал:
— Все они, нэпманы, на одно лицо. Ловчилы... Только недолго им барствовать.
Распахнулась дверь, и в комнату, словно на крыльях, влетела официантка. Тоненькая, как тростинка, в прозрачной кофточке. Губы, будто маковые лепестки, брови синеватыми дугами, а в рыжих завитых волосах черный бант. Она так туго была затянута шелковым поясом, что казалось, вот-вот переломится. Ловко расставила перед нами тарелки с ложками, заблестели вилки и ножи. И снова выпорхнула из комнаты. Тут же вошла другая, черноволосая, с белым бантом. Поставила перед нами судки, из которых валил пар, от запаха жирных щей защекотало в горле.
127
Тимофей Иванович посмотрел вслед исчезнувшей официантке, подшутил:
— Вот, братцы, какие у нас королевны, и откуда только берутся...
Но мы с Гришкой уже плохо слышали. Едва наполнив тарелки, навалились на них, только за ушами трещало. Мы еще не успели доесть, как на столе уже стояли тарелки с рябчиками в сметане.
Сменяя друг друга, официантки знай носили еду. Уж не помню, что там было, глотали без разбору, все подряд. Гришка даже мычал от удовольствия. Потом он отвалился на спинку стула и ошалело взглянул на меня:
— Вот это рубанули, дышать не могу.
— Я тоже.
Тимофей Иванович только посмеивался.
— А теперь,— сказал он, когда мы вышли на улицу,— возьму вас к себе. Переночуете. А заодно поговорим. Дело есть.
Он загадочно улыбнулся, и глаза почему-то стали грустные. «Что за дело, — подумал я, но расспрашивать не стал: придем — узнаем».
Семья у Кондакова была небольшая: жена — Антонина Семеновна, еще молодая, синеглазая с добрым, приветливым лицом, и трехлетняя дочь — Оленька, которая, увидев нас, спряталась за маму, обхватив ее ручонками. Тимофей Иванович сунул мне купленную по дороге куклу и тихонько сказал:
— Подари Оленьке.
Я так и сделал.
Но девчонка дичилась: высунет руку и спрячет.
— Это тебе лисичка подарила! Бери же!
Она вдруг вышла вперед с раскрытыми глазенками, серьезно спросила:
128
— А где же лисичка?
Тут все расхохотались, а Оленька — громче всех.
И пока мы пили чай с вареньем, она не слезала с моих коленей и все спрашивала: «Где лисичка? Где, где?»
У меня вдруг стали слипаться глаза. И, когда я очутился на мягкой лежанке, в голове еще позванивало: «Где... где... ден... ден...»
Будто звенели капли, падавшие с весла.
В глазах рябила зеленая река. Потом все исчезло, и я полетел в теплый омут.
ДВА ПИСЬМА И ШКАЛИК
Проснулись рано. В окна брезжил рассвет. И я не сразу понял, где нахожусь. Сундук в углу был похож на затаившегося медведя, а зеркало — на озерко во мху. Только почему оно стоймя стоит... Мы долго шептались с Гришкой, фыркали. Потом вспомнили о доме: что о нас думают? Ищут? Тут уж было не до смеха. Мы слышали, как скрипнули половицы — это на носках подошел к двери Тимофей Иванович. Хотел узнать, спим ли еще, потом спросил:
— Что снилось, ребятки?
— Не помним,— ответил Гришка,— спали как мертвые.
В другой комнате что-то зашипело. И густо, тягуче пробили часы. Я насчитал восемь раз. Во дворе закрякали утки, загорланил петух.
— Вот ведь какие ученые — услыхали часы и о себе знать дают,— пошутил Тимофей Иванович.
Антонина Семеновна уже хлопотала у стола. Мы досыта попили чаю с хлебом. Тимофей Иванович ждал нас у дверей.
5 Приключения Кеши
129
— Айда, охотнички! Дело ждет.
Немного погодя мы уже были в кабинете Тимофея Ивановича. В углу я заметил наши ружья и рюкзаки.
— Садитесь,— сказал Тимофей Иванович, придвигая стулья к столу, на котором поблескивал лист толстого зеленоватого стекла.
Он усадил нас, сел сам и принялся обстоятельно расспрашивать, как мы встретились с Верхотуровым, и обо всем, что произошло дальше. И все подробно записывал в тетрадь. Потом прочел и предложил расписаться. Гришка охотно сделал закорючку, а меня даже пот прошиб от стыда: не умел я расписываться. Так и сказал:
— Не умею, неграмотный.
— Тогда поставь крестик вместо фамилии!
Крестик у меня получился, но Гришка, по своему обыкновению, не удержал языка:
— Крестик есть, осталось могилу вырыть!
Я ему показал под столом кулак.
— Еще не все,— проговорил Кондаков, доставая из ящика какое-то письмо. Оно было сложено в потертый, мятый треугольник.— Слушайте внимательно.— И стал читать: «Збать меня Салмоксова Ирина Петровна. Пишу вам, а на душе такое горе, впору повеситься. Запуталась вконец... Умоляю, если можно, загляните к нам в село. Извините, может, не с того начала, расскажу все по порядку. Я работаю избачом. Года два назад вышла замуж за продавца сельпо Александра Кузова. Так, во всяком случае, он себя называл. Приехал он к нам недавно, хорошим показался человеком, драмкружок организовал, с молодежью дружил... Мы познакомились. Говорил, что у него нет ни матери, ни отца, вырос в сиротском доме, а во время гражданской служил у Чапаева. Хорошо знал Фурманова...
130
У меня тоже нет родителей. Отца моего, железнодорожника, расстреляли в Сызрани белогвардейцы. Мать умерла еще раньше.
...Так вот и сошлись мы с Кузовым на одной беде, стали жить семьей.
Вскоре после моего замужества к мужу приезжал товарищ, гостил у нас два дня. Как-то вечером они подвыпили, товарищ назвал моего мужа Сергеем Михайловичем. И тут же умолк, видно, проговорился. Я сделала вид, что не услышала, а в душе зародилось сомнение... Товарищ ушел ночью, а через два дня в селе убили сторожа сельпо, ограбили магазин.
Тут уж я совсем потеряла покой, какие только мысли не лезли в голову. Может быть, и мой муж преступник. Вечером пошла за дровами в сарай, в поленнице обнаружила ящик, а в нем — наганы и несколько гранат. Я спросила мужа, зачем он держит столько оружия? Кузов ответил, ящик ему привезли для продажи. Сам, мол, жалеет, что впутался в историю, хотел друга выручить, тому, дескать, надо на Украину, на родину подаваться, а денег нет... Да и нам в случае удачи кое-что перепадет. Стал он задабривать меня. Ласковый стал, никогда таким не видела. Я сказала сгоряча, что сообщу куда следует. Его будто подменили, выхватил наган, совсем озверел, убить грозился.
Все это произошло недавно. Жаловаться своим сельским властям боюсь, предсельсовета у нас бывший кулачок, пьянствует вместе с Кузовым. Вот почему пишу вам и еще раз умоляю: приезжайте. У нас трехмесячный ребенок — сын.
Ирина Салмоксова. 22/IV-25 года».
Мы с Гришей сидели как пришибленные. У меня мелькнула страшная догадка, но я тотчас отбросил ее, а вслух спросил:
5’
131
— Ездили в село?
— Ездили, но... Письмо получили с месячным опозданием. Бездорожье... А когда прибыли на место, оказалось, дом Ирины Салмоксовой на замке. Мужики рассказывали, будто ночью на восьмое мая Кузов забрал из магазина деньги и куда-то исчез со всем семейством. Произвели обыск. Вещи целы, не тронуты. Но матрац и кровать пробиты пулей. Пулю нашли в полу, под кроватью. Решили, что «Кузов» пристрелил Салмоксову.
— А ребенок?..— выдохнул Гришка.
— Ребенка прикончить, видно, сил не хватило. Завернул в темно-красное одеяло и понес на берег реки. А там положил на пловучую льдину, еще клеенку подстелил... До льдины, должно быть, на лодке добрался. Пропала в ту ночь у берега лодка.
Тимофей Иванович достал из стола шкалик с рецептом, повертел перед моим носом:
— Узнаешь? Мы с тобой нашли его. Вот тут написано: «Внутреннее. Салмоксовой»... Лекарство получено из нашей больницы еще в январе. Одно не ясно, кто сунул мальцу этот шкалик с молоком, да с пустышкой. Может, мать, когда укладывала спать, может «отец», чтоб малыш прежде времени не заревел на льдине. Но это уж не так важно.
Я молчал, утирая со лба пот, а сердце кипело тоской и злостью. Вставала перед глазами бушующая река, красная лялька на льдине, лай собак, ойканье филина. Потом катер «Байкит» с утопленницей, покрытой брезентом... Это была она, Ирина...
— Да, Кеша,— первый нарушил молчание Тимофей Иванович,— не наскочи ты на малыша, пошел бы он следом за мамкой.
132
Если бы в тот момент показали мне этого людоеда Кузова, пальнул бы ему в лоб, рука не дрогнула бы! И странно, все та же догадка, та же мысль, что и прежде, туманила голову. Я спросил:
— Кузова нашли? Кто он?
Кондаков пожал плечами:
— Знаем, Кеша, все знаем! На то мы и чекисты.— На этот раз в руке Кондакова запестрел испачканный кровью конверт. Он еще не промолвил ни слова, а я понял, что догадка моя верна.
— Письмо взяли в кармане Тигрина. Вот послушайте, прочту.
...«Костя, пятый месяц я, как затравленный зверь, рыскаю по тайге, не найду пристанища. Ажно в Игарке побывал! Вернулся. Куда ни ткнись, всюду тыщи глаз. Такое ощущение, будто все тебя знают, вот-вот кинутся из-за угла... Но самое страшное: бессонница. Стоит закрыть глаза, земля рушится под ногами, и откуда ни возьмись — выползает моя избачиха... Тянет костлявые руки, в глазах синий огонь, и вся в крови. И кричит надрываясь: «Мерзавец, куда сыночка дел? Скажи, скажи! И плачет... А меня словно кто душит, вскакиваю в поту... Кошмар! Отчетливо понимаю, это болезнь, горячка, но что делать, как избавиться? Не раз ставил дуло к виску. И — не могу. Ты скажешь: «трус»! Может быть. Нет сил, весь вышел. А кто без сил — тот и трус!
Костя, пишу тебе в охотничьей избушке. Сегодня буду у бакенщика. Через него и думаю передать тебе письмо. Если хочешь повидаться, загляни к нему. Проживу у него недельки две, может, развеюсь немного. Думается, старик в доску свой, не подведет. Ведь один из твоих ящиков я ему доставил. Ну, Орел, будь здоров! Т. С.
12/IX-25 года».
133
— Теперь ясно?—спросил Кондаков.
— Не знаю, как Кеша, а я все понял,— хрипло ответил Гришка.
— М-да,— сказал Кондаков, бросив на меня пытливый взгляд.— Вот подживет рука Ивана Гавриловича и приедем за Аполлоном. В детский дом, что ли, определить мальца.
Ну, конечно, Кондаков проверял, как я смотрю на все это. Сам не пойму, отчего вдруг вспылил:
— Зря, Тимофей Иванович, заботитесь! Хоть вы чекисты, а мы тоже человеки. Я его спас, жизнью рисковал, с нами и жить будет. Прокормим как-нибудь.
— Что за разговор,— вмешался Гришка, взмахнув руками.— Он теперь наш. Охотником станет.
Кондаков, рассмеявшись, с силой прижал нас друг к дружке.
— Ладно, будь по-вашему. Так и доложу Ивану Гавриловичу: «Наше дело кипело, да на льду прогорело!» Ну, мне в больницу, а вас я поручу старухе. Тоня!—позвал он жену.— Своди-ка их в магазин да приодень, поободрались в тайге.
Через час, выйдя из магазина и переглянувшись с Гришкой, мы не поверили своим глазам. Казалось, все село смотрит на наши новые суконные пиджаки и фуражки. Гришка, как лошадь, поднял ногу в новом ботинке, ударил о землю, сказал:
— В школу буду ходить, на ночь маслом смазывать.
На квартире нас' ждал подарок “Тимофей Иванович показал на ящик, стоявший в углу, и сказал:
— Это для Аполлона. ЧК выделило.
Мы были на седьмом небе.
Он проводил нас до берега, как важных гостей. Там у пристани ждала моторная лодка.
134
ДОМА
День догорал. По обоим берегам Ангары стлался голубовато-зеленый ковер хвойных лесов. В лощине плавал сизый туман. Было как-то особенно тихо. И если бы не рокот моторной лодки да холодные брызги, летевшие на лица, можно было вздремнуть, забыться после всего пережитого.
Вдруг мотор заглох, и лодка, круто повернув, скользнула к берегу. Мы вскочили... На песчаном холме, мрачно опершись грудью на ружье, стоял дядя Парфен, Гришкин отец.
>— Варнаки несчастные,— заорал издалека.— Видали таких? Долго вы будете людям нервы мотать? Слазьте щас же, я вас приучу к порядку!
И он схватился за пояс, но не расстегнул.
— Дядя, заткнись,— вступился за нас моторист,— мальцы дело делали, бандита словили.
— Какого лешего!—еще пуще взбеленился Пар-фен.— Я вот вам всем заткну. Сами бандиты...
— Да что вы, дядя Парфен,— осмелев, сказал я.— В самом деле, поймали беляка. Кто Аполлона бросил — разузнали. Все расскажем... Вот глядите, приодели нас, думаете, даром? Гришка, покажи обувку.— Гришка моментально задрал ноги в желтых ботинках.
Парфен недоуменно кашлянул:
— И вправду родных нашли, мальчишкиных?
— Точно!— гаркнул моторист и предложил поостывшему дяде:
— Залазьте, подброшу и вас до Максуток.
Всю остальную дорогу дядя Парфен внимательно слушал, что мы ему наперебой рассказывали, и время от времени щупал Гришкин пиджак.
Дома нас перво-наперво хорошенько «напарили», а потом все пошло своим чередом: спрашивали, удив-
135
лились, ахали, охали... А дядя Парфен даже похвалился перед моей матерью:
— Вот ведь, Марфа Прокопьевна, какие у нас с тобой дети растут: настоящие таёжники!
Но самым большим событием в нашем доме было второе крещение Аполлона. Матери и щавай не нравилось имя Аполлон.
— Теперь,— сказала она,— ребенок наш, дадим ему людское имя!
После короткого совета решили назвать его Гришей. «Почему Гришей, а не Кешей?» — подумал я, но, взглянув на покрасневшего, улыбавшегося до ушей дружка, не стал спорить—пускай будет Гришка.
А потом мы вскрыли ящик и завернули найденыша в новое теплое одеяло.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
НА ПИХТОВОМ ОСТРОВЕ
С тех пор, как я спас маленького Гришуньку Сал-моксова, прошло несколько лет. Гришунька подрос, превратился в смышленого белоголового мальчишку. Летом, взяв туесок, он ходил с бабушкой в тайгу за ягодами, за грибами, зимой катался с деревенской горки на санках, бегал на лыжах.
Некоторые наши охотники состарились, перестали ставить снасти и повесили ружья на гвозди. Иннокентия Савкина растерзал медведь-шатун. Бури повалили в тайге много старых подгнивших деревьев; вместо срубленных великанов буйно поднялась молодь, скрыв пеньки.
Только Ангара по-прежнему быстро бежит меж каменистых берегов, да по-старому дружим мы с Гришкой Ковалевым. Не нарушила нашего добрососедства и долгая разлука. Гришка надолго уезжал в Красноярск: решил стать учителем. Скучно мне без
137
него было —будто осиротел. За какое дело ни возьмусь— не клеится. Даже ружье перестало слушаться: стрельну—мимо! Закончил ликбез, и сам написал ему письмо.
Весной Гришка приехал в отпуск, или, как он говорил, на каникулы, и мы сразу собрались на охоту. На этот раз выбрали Пихтовый остров на Ангаре. Хоть мы там ни разу и не были, но знали, что на острове есть охотничья избушка: будет где ночевать.
Все чаще на тайгу опускались туманы, снег осел, зачернели бугры: вот-вот начнется ледоход. Надо было торопиться. Мы тяжело нагрузили нарты: взяли две кадушки для засола рыбы, лодку и снасти — крючки, блесну, корчаги, морды. Ну и, конечно, харчи-шек захватили.
На остров пришли, когда уже за толстыми кедрами зарделась малиновая заря. Остров был большой, примерно на двадцать квадратных километров. Весь он густо зарос пихтой, поэтому его, наверно, и прозвали Пихтовым. Лежал он на самой середине Ангары, будто волосатая бородавка на гладком лице. Рядом с островом был расположен маленький безымянный островок. С Пихтовым его разделяла протока — всего шагов тридцать в ширину. Для рыбалки, охоты — место самое подходящее.
Но Гришке почему-то оно не понравилось с первого взгляда.
— Эти острова черти в лукошке таскали да тут и высыпали,— пробормотал он.
Избушка встретила нас неприветливо. В лицо ударило промозглым холодом, плесенью, с грубо сколоченного столика спрыгнули две крысы, юркнули в щелеватые половицы. Гришка попятился, шутливо сказал:
— Здесь, Кешка, без носа останешься.
138
Я легонько оттолкнул его, первым переступил порог.
— Наоборот, тут совсем неплохо: даже лампа есть. Над столиком действительно висела закопченная лампа без стекла. Столик был выкрашен в зеленый цвет, и на нем лежали четыре деревянные ложки, обгрызенные крысами, мешочек с крупной солью. Избушка вообще не походила на обычную охотничью землянку. В ней стояла железная печка-времянка. Под широкими дощатыми нарами виднелся бидон, цинковое ведро, поперечная пила и пучок клевок — проволоки, нарубленной двадцати-тридцатисантиметровыми кусками.
Дров в избушке совсем не было, и мы сразу вышли на заготовку. За избушкой к дереву была привязана четырехвесельная лодка; из-под снега торчали концы толстого каната, две пиканки — длинные багры с прямыми остриями и с крючками, применяемые на сплаве леса.
— По-моему, Кеша,— задумчиво сказал Гришка,— последними жильцами в этой избушке были сплавщики. Видать, тут их застигла шуга, а когда лед окреп, они оставили лодку и ушли пешком.
— Похоже,— ответил я.
Мы заготовили дров, сделали в протоке прорубь, чтобы черпать воду.
Печку топили, не жалея дров, пока в избушке не стали потрескивать высохшие стены. Мы разделись, улеглись рядом на нарах, но спать в первую ночь нам почти не пришлось: крысы бегали не только по грязному полу, по столику, но залезали и на нас. Они преотвратительно визжали. Гришка не вытерпел, поднялся, чертыхаясь, зажег лампу и устроил настоящую охоту— первую на Пихтовом озере. Он искрошил у двери кусок хлеба и, как только крысы набросились на
139
него,— выстрелил по ним из ружья дробью. Оставшиеся в живых крысы исчезли и больше в эту ночь не показывались.
Мучения наши на этом, однако, не кончились. Едва утихомирились крысы, как над самыми нарами под потолком сердито зажужжали шмели. То ли их разбудил выстрел, то ли они зашевелились от жары, но в темноте мы без конца слышали: «У-у-узз! У-зз!»
Гришка снова долго не мог заснуть, ворчал, будто дед:
— Ну погодите, изверги. Я вас завтра проучу.
Утром Гришка в первую очередь разрушил шмелиное гнездо и выкурил дымом мохнатых его обитателей. Затем вкатил в избу одну из наших кадушек, взятых для засола рыбы, до половины налил ее водой.
— Что это ты задумал?—удивленно спросил я.
Гришка ухмыльнулся:
— Верхних чертей выгнал, теперь за нижних возьмусь. Ловушку им строю. Пойдем-ка, Кешка, отпилим от какого-нибудь поваленного дерева тонкий кружок. Ты ведь знаешь, как делаются «пасти» для глухарей, косача? Вот по такому способу я сделаю й крысоловку. Понял?
Поперечной пилой мы отрезали от торца вывороченной пихты тонкий кружок, Гришка приладил его сверху кадушки — как бы прикрыл ее маленькой крышкой. Держалась эта крышка на двух проволочных гвоздях и свободно вращалась. Достаточно было на ее край положить небольшую тяжесть, как крышка накренялась внутрь кадки и то, что находилось на ней, падало в воду. К центру крышки Гриша прибил гвоздь, привязал кусочек сала и радостно воскликнул:
— Ловушка готова. Теперь можем спать спокойно.
Позавтракав, мы вышли для разведки на протоку: узнать, где больше рыбы и лучше ее ловить. Мы в
140
нескольких местах пробили пешней небольшие луночки. Гришка ложился на толстый зеленоватый лед, накрывал голову мешковиной и в темноте через луночку смотрел в чистую ледяную ангарскую воду. А я отходил от него метров на двадцать и деревянной дубинкой гулко ударял по льду.
Так мы перешли к третьей лунке.
— Ну есть рыба?— спросил я товарища.
— Мало. Еще посмотрим.
Заглянув в четвертую лунку, Гришка радостно поднялся, раскинул руки, словно что-то отмеряя:
— Во какие щуки и таймени, Кешка. Погляди-ка сам.
Я лег на лед, накрылся мешковиной. И в самом деле: рыбы в этом месте было много. Сиги, таймени, щуки стояли, словно бревна, лишь шевелили плавниками. А ельцов, сорог — стаи. Мы поняли, что рыба сюда пришла во время ледохода на отстой. Значит, по этой узенькой протоке между островами лед не пойдет— минет ее стороной.
Снасти мы ставили до самого вечера. Погода нам благоприятствовала: было тепло, тихо. С ветвей вечнозеленых пихт то и дело валились подтаявшие на солнце комья снега. Где-то в чаще на середине острова слышалось «тэ-теканье», мурчанье косачей: готовились к весеннему току. Над покрытой ледяным панцирем протокой пролетели журавли.
«• Когда возвращались в избу, Гришка сказал:
— Напирает весна. Вот-вот лед поломает.
— А что будем делать, если зальет остров?— спросил я.
Он покосился на меня через плечо, сморщил маленький носик, затерявшийся между толстых щек.
— Ничего. Сядем на лодку, и пускай нас вода хоть до неба подымает.
141
Я вспомнил рассказ покойного деда. Случайно забредя во время ледохода на маленький островок, он, чтобы не утонуть, вынужден был залезть на макушку кедра.
— Брось, Гришка, шутить,— сказал я.— Старые охотники говорят, что воды и огонь боится.
Входя в избушку, Гриша буркнул:
— С тобой, Кешка, и на сухом месте утонешь.
Споткнувшись в темноте, он зажег лампу, и она зачадила красным колеблющимся язычком. Гришка осмотрел свою кадку-ловушку, торжествующе воскликнул:
— A-а, гнусы, попались! Кеша, дай поближе лампу, я сейчас им буду операцию делать.
Он ловко стал вытаскивать из кадушки еще живых, раздувшихся от воды крыс. Ударом топора он отсекал им длинные хвосты и опускал в подпол.
— Зачем оставляешь под избушкой такую пакость?-— сказал я.— Выбрасывай за дверь.
— Ничего-то, вижу, ты не знаешь. После моей операции хвостатые крысы начнут грызть безхвостых и перегрызутся насмерть.
Наверно, Гришка оказался прав. Вторую ночь мы спали совершенно спокойно: нас уже не тревожили ни шмели, ни крысы.
ОЛЕНИ
Не зря говорят:-«Займешься охотой — попадешь в неволю». Все мысли у нас теперь были только о промысле.
Едва багровое зарево обрызгало маленькое окошко нашей избушки, мы с Гришкой уже соскочили с
142
нар, наскоро плеснули в лицо холодной воды, утерлись. Обоих волновал один вопрос: чем-то нас сегодня встретит протока? Есть ли рыба в снастях? Ведь рыба в реке — это не рыба в руке.
Открыв примерзшую дверь, вышли из избушки. Когда спустились на лед, я показал рукой на дальнюю лунку:
— Смотри, Гриша, наша работа уже кое-кому пригодилась.
Он остановился, шмыгнул носом.
— Да-a. Мяса много.
На нижнем конце протоки, там, где мы поставили корчагу, стояли два оленя. Самка пила воду из лунки, а самец охранял ее, поводя в разные стороны рогатой головой, чутко прислушиваясь.
— Эка, красивые!—вслух залюбовался я.— Даже пугать жалко.
Но Гришка вдруг, как маленький, пронзительно свистнул, заорал:
— У-лю-лю!
Олень-самец топнул ногой, самка встрепенулась, и оба стремительно бросились по льду к берегу, в тайгу.
А через минуту самка с разбегу упала на живот: у нее разошлись на льду ноги. Самец-олень остановился, точно был привязан к ней. Подойдя к подружке, он мордой стал подымать ее. Самка только зашевелилась, но не встала. Олень злобно посмотрел в нашу сторону, постоял-постоял и убежал в тайгу.
Я понял, какая страшная беда постигла самку: у нее разорвался пах. Теперь ей уже никогда не встать на ноги.
— Дурак ты, Гришка!— в сердцах сказал я.— Ну зачем поозорничал? Зря животину погубил!
Товарищ мой смутился: видно, и ему стало жалко доброе и красивое животное.
143
— Разве я знал, что так получится? Идем-ка поглядим, может, помочь можно.
Он прихватил нарты.
Когда мы близко подошли к дикой корове, тело ее сильно задрожало, и она издала какой-то утробный органный звук. Из-под ее живота ручейком вы-
ползала, расплывалась по льду кровь.
— Совсем еще молоденькая,— виновато сказал Гришка.— Давай, Кешка, поближе нарты.
Мы взялись за корову с двух сторон и только стали поднимать, как она заскрипела зубами, дико замычала и выкинула на лед двух живых маленьких телят. На блестящей темно-буроватой шерсти оленят были отчетливо заметны белые пятнышки. Оба они шевелились на льду, как только что вылупившиеся из яйца цыплята. Несчастная мать повернула к оленятам голову, жалобно замычала.
Стараясь не терять время, мы погрузили корову с телятами на вместительные нарты, повезли на остров. Я схватил топор и стал срубать пихтовые лапки для подстилки под олениху. Гришка подхватил прозябших оленят-недоносков, отнес в избу.
Я уже кончал свою работу, когда у избушки раздался ружейный выстрел. Топор выпал у меня из рук, я выглянул из-за деревьев. Держа двухстволку дулом книзу, Гришка стоял возле убитой оленихи.
— Ну и зверь ты, Гришка, а не человек!—запальчиво крикнул я.
144
Хорошо, что у меня ничего не было в руках, а то вгорячах мог бы, пожалуй, и ударить. Гришка угрюмо сказал:
— Я не зверь, а охотник. Тебе хотелось, чтобы эта животина издохла у нас на глазах? Помочь ей мы все одно не смогли бы, и она лишь зря бы мучилась. Вог и пристрелил.
В душе я понимал, что он прав. Но разве это снимало с него вину? А Гришка вдруг проговорил:
— Иль будем оплакивать ее? Чего ты расстроился? Сам, что ли, не убивал таких? И оленя с тобой клали, и сохатого. Охота — это всегда смерть животине. Вот оленят жалко, это верно. Зато с мясом будем.
Я отошел от Гришки в сторону, сел на пень. «Вот,— думал я, — до чего доводит озорство: сразу три оленя пропали. Не знал я, что у Гришки такое черствое сердце!»
145
А он тоненьким гнусавым голосом пропел заупокойную и, словно ни в чем не бывало, обратился ко мне:
— Пойдем, Кешка, снасти проверим.
...К полудню оба олененка сдохли, и я отнес их подальше в тайгу.
РЫСЬ
Все-таки Гришка признал себя виноватым за гибель коровы с телятами, и мы помирились.
Промысел наш шел—лучше желать не надо. Хоть и пожалели мы олениху, а все же в пихтаче под снегом у нас лежала ее тушка пудов на пять. Хороший был у нас и улов рыбы: засолили целую кадушку.
Но, видно, нет на свете сытых глаз. Особенно у охотников. По-прежнему каждый день мы ставили на Ангаре снасти, ходили на тетеревиные тока, убили трех белошеих уток-крохалей, которые прилетают в наши места вместе с журавлями и до ледохода питаются всякой мелочью в полыньях. Была у нас и еще одна удача: сняли с крючка двухпудовую красулю — так у нас называют большого тайменя. Рыбина попалась выкормленная, как свинья, икры мы из нее взяли целый туес. Икру засолили, а мясо красули решили повялить: для вяления была самая хорошая пора.
Разделавшись с тайменем, Гришка ушел вычишать снег из лодки сплавщиков, а я остался в избушке варить завтрак.
Сперва мне было слышно, как Гришка скреб деревянной лопатой за стеной, а потом по скрипу шагов на снегу понял, что он куда-то пошел. Прошло с полчаса. Что такое: где Гришка? Нет и нет, словно под лед провалился. Я приоткрыл дверь, крикнул:
146
— Гри-и-шка! Давай за-а-втракать!
Ответа никакого.
Я обошел вокруг избушки. Его нигде не было. Куда же он ушел? На протоку? Но зачем? Глянул, на месте ли Гришкино ружье? Висит, как всегда, на гвозде. Да не стряслась ли какая беда?
Я надел полушубок и решил его поискать. И только закрыл за собой дверь избушки — из глубины острова вышел Гришка Ковалев. Вышел медленно, как-то боком. Лицо у него было смертельно-бледное, пиджак, особенно рукава, и одна штанина порваны в клочья.
Я испуганно бросился к нему.
— Что случилось, Гриша?
Он только скривил рот. Драная одежда его была густо забрызгана кровью. Я молча вошел за ним в избушку.
— Чистой воды да поскорей,— болезненно морщась, проговорил Гришка и медленно-медленно стал стаскивать пиджак.
Я хотел ему помочь, но он сердито указал мне глазами на дверь, и я выскочил с ведром к проруби. Когда я вошел с водой, Гришка уже был без рубахи. Почти через всю его спину тянулась большая кровавая рана, и были отчетливо видны страшные, глубокие борозды, словно по ней кто продрал граблями. Такие же следы испещрили и руку.
— Кто тебя так, Гриша?
— Протри спину,— кряхтя, сказал он.— Осторожней. Болит шибко.
И хотя я еле притрагивался к его спине, он еще раза два сквозь зубы проговорил: «Осторожней». Я промыл Гришкины раны студеной ангарской водой, перевязал, помог ему надеть чистую рубаху. Он прилег на застеленные нары, пытаясь улыбнуться, проговорил:
147
— Наверно, я первый охотник в нашей деревне, на которого бросилась рысь. Не верил я раньше таким сказкам.
— Рысь?—переспросил я.— Да где ж ты ее... нашел?
Гришка по привычке шмыгнул носом.
— На-ашел! Рысь сама меня сыскала. Она тут давно хозяйничает. Пойди погляди на оленину: рожки да ножки остались. Пойди, пойди.
Я взял ружье, по острову шел осторожно, вглядываясь в каждую пихту.
В том месте, где была спрятана оленина, как оголтелые кричали наши сибирские кукши — пестрые сойки с красно-желтым зеркальцем. Охотникам хорошо известны эти таежные сигнальщики: где бы что ни случилось, они всегда тут как тут. Снег под пихтой был разрыт, и всюду валялись обгрызенные куски мяса, которыми уже успели полакомиться и воровки-сороки. Глубокий след вел к реке. Я сделал по нему несколько шагов и остановился. Передо мной, вытянувшись и оскалив желтые грозные клыки,, лежала убитая рысь. Тут же валялась сломанная пиканка.
Дальше идти не было смысла. Я-то думал, что рысь, изодрав Гришку, убежала и хотел преследовать её. Оказывается, зверю не удалось от Гришки вырваться живым.
Дулом ружья я перевернул рысь на бок.
«Тяжелая, шайтан ее возьми. Такая не только человека— сохатого свалит. Как же Гришка справился с ней, считай, голыми руками?»
Лоб у рыси был широкий, на кончиках стоячих ушей торчали кисточки, густые бакенбарды окаймляли щеки. Ее поджарое тело было покрыто буроватосерой шерстью с темными пятнами. Короткий, словно обрубленный, хвост имел черный кончик, ноги были
148
длинные, лапы большие, когтистые. Вот они эти «железные грабли». Между передними ногами рыси торчал всаженный по рукоятку нож, скула у горла была проколота и ощетинилась осколком сломанной пи-канки.
«Бой тут был большой»,— подумал я. Гришка любил повторять: «На охоте самый верный друг — нож. Нож осечку не даст». И уж если он его оставил в звере, значит, из последних сил выбился.
Я обрезал, закопал остатки оленины и вернулся в избушку. Гришка спал, как убитый, полуоткрыв рот. «Подымется ли завтра? — с тревогой подумал я. — Что, как разболеется? Чем тогда его лечить? Как будто к рысьим ранам надо медвежье сало прикладывать. Может, нам лучше вернуться домой? Но не поздно ли? Слишком вода шибко прибывает».
Над островом днем и ночью пролетали лебеди, тянулись косяки гусей, утки. Они как бы извещали нас о том,что в верховьях тронулась Ангара; теперь птице славная будет там кормежка.
Внезапно за избушкой с такой силой бабахнуло, что, казалось, весь остров вздрогнул. Гришка привскочил на нарах, заморгал глазами.
— Что такое, Кеша? Это ты стрелял?
— Лед, поди, треснул на протоке. Как себя чувствуешь?
Гришка здоровой рукой тихонько попробовал спину.
— Как может себя чувствовать охотник? Болят раны, не болят, а снасти снимать надо. Коли стреляет лед — скоро тронется. Пошли?
— А сможешь ходить?
Вместо ответа он поднялся, сделал несколько шагов по избушке. Вновь сел.
Посмотрел я рысь: здорова. Шибко напугала?
149
— Струхнул, как заяц,— откровенно признался Гришка.— Никогда так ничего не пугался. Понимаешь, слишком уж неожиданно она напала на меня.— Он нахмурился, вспоминая, продолжал:—Когда я увидал, что какой-то вор лазил к оленьему мясу, я взял на плечо пиканку и пошел по следу. Я сразу определил: рысь. Лапа круглая, большая, когти почти не дают отпечатка, длина шага сантиметров сорок, и шаги идут не цепочкой, а ломаной линией. «Вот,— думаю,— что за гость нас проведал».
Он облизал сухие губы.
— Иду, поглядываю по сторонам, пиканку несу на плече. Прохожу под высокой пихтой и вдруг вижу — с ветки на меня прыгает что-то темное. И тут я сразу вспомнил рассказ дяди Потапа. Рысь всегда выбирает место на толстой ветке над тропой и нападает сверху. Неожиданно. Клыками своими она сразу старается перегрызть позвоночник. Коли промахнется — обычно второй раз не нападает... Ну а тут прыжок рысь сделала неудачный. Ей под скулу, возле горла, вонзилось острие пиканки. Пиканка тут же сломалась на моем плече, но конец с железякой застрял у нее. Все-таки рысь оседлала меня...
— Чего ж ты не крикнул мне?—перебил я Гришку.
— «Крикнул!» — передразнил он меня.— Кричать было некогда, надо было спасаться. Я про тебя-то совсем и забыл. Зверь закогтил мне голову (спасибо, шапка защитила), стал рвать спину. Я схватил егоза передние лапы и перекинул через себя. Коленкой зажал голову в снег, держу, а нож из-за пояса не могу достать. Выпусти хоть одну лапу — сразу удушит. Спасибо на пиканку напоролся, по-моему,, язык проколол... а то бы много дел наделал. Рысь хоть и зверь, а боль тоже чувствует. Я давлю ее коленкой, а она кровью захлебывается. И тогда я все-таки...— Гришка взялся
150
за ножны — ножа в них не оказалось. Он вдруг густо покраснел и поднялся с нар.
— Куда ты?— остановил я его.— Полежи еще.
— Зачем? Я отдохнул. В пору еще со зверем схватиться.
Вижу — мнется, начинает кривить душой.
— Знаешь, Кеша,— сказал Гришка очень уж как-то бодро,— мой отец говорит так: «Какой зверь тебя укусит, жиром такого зверя и рану надо лечить». Пойду-ка я наберу жиру с рыси, помажешь мне спину.
Я засмеялся про себя: «За ножом, паря, навострился? Ну ступай».
Сам говорю ему, как будто ни о чем не догадался.
— Ладно, Гриша. Ты иди за рысьим жиром, а я снасти соберу. Я и один справлюсь.
ЛЁД НАЗАД ИДЁТ
Весенний лед толст, да непрочен.
Только я успел вынуть из реки рыболовные снасти, как лед на протоке отошел от берегов. На верхней стороне острова поднялся треск, грохот. Громадные зеленоватые льдины, как чудовищные торосы, лезли на верхний конец протоки, становились на дыбы, сметая все на своем пути. Гнулись, будто тростинки, и ломались прибрежные деревья на обоих островах: на маленьком и Пихтовом.
Над водой повисла туча в сотни чаек. Птицы с визгом бросались на ледяные горы, ныряли во вздувшиеся волны, молниеносно выхватывали выброшенную, раздавленную рыбу и с такой же быстротой поднимались кверху. Там под низкими облаками начинались виражи: за чайкой-счастливицей, зажавшей в
151
кривом клюве добычу, гонялись десятки сородичей, пытаясь ее вырвать.
Пришла весна.
Дул теплый ветерок, сквозь облака пробилось солнце. Гришка, вернувшийся от места побоища с рысью, сидел перед нашим жильем и чинил одежду. Работы было много, ремонта требовал и порванный зверем пиджак и штанина. Рядом лежал нож. Широкое скуластое лицо Гришки по-прежнему оставалось бледным, кудрявый рыжеватый чуб выбился из-под шапки-ушанки и падал на маленькие серые глаза, мешая орудовать иглой. Гришка так старательно шил иглой, что даже не видел, как я развесил по деревьям наши снасти.
Я был рад, что он встал, не охает, не стонет и даже принялся за хозяйственные дела. «Крепок ты, паря,— подумал я.— Вынослив. Настоящий сибиряк».
— Как, Гриша,— осведомился я, вытирая о штаны мокрые руки.— Набрал рысьего жира?
Не выдержал и засмеялся. Засмеялся и он и покосился на лежавший сбоку нож.
— Какой там жир. Не могу я мазаться таким лекарством... брезгаю. Еще промоешь мне раны ангарской водой и, авось, заживет, как на собаке.
— А помнишь, отец твой рассказывал, что у рыси мясо хорошее? Давай разделаем тушку, провялим на солнце.
Он глянул на меня пытливо, почесал щеку: не подтруниваю ли, мол? Прищурил глаза.
— Стоит ли возиться? Был бы мех годный, а то слабый, лезет. Да и видишь, что на реке делается? Надо к лодкам привязать чалы подлиннее и зачалить за деревья.
Я перестал шутить и посоветовал сложить все имущество в лодку сплавщиков: она вместительнее нашещ
152
Сверху накрыть оленьей шкурой. Надо быть начеку, гляди вот-вот вода подымется.
— Свою же лодку будем держать у двери на всякий пожарный случай.
Гришка согласился.
К береговому пню мы привязали проволокой длинный шест, сделали на нем полуметровые зарубки: чтобы отмечать, как поднимается вода в протоке, не грозит ли нам опасность. Кроме того, распределили между собой дежурство. Первым до полуночи заступал Гришка. Полночь мы определяли по хриплому, надорванному крику петуха, что пел в сарае у бакенщика в четырех километрах от Пихтового острова.
Закатилось солнце, оставив вишневую полоску. После ужина Гришка скомандовал:
— Ложись, Кешка, и отдыхай спокойно.
Я еще днем нарезал пихтовых ветвей и раскидал по нарам. Это самая хорошая постель у охотников, особенно весной, когда пихтовые лапки становятся мягкими и настолько душистыми, что от них угореть можно. Прилег я, не снимая одежды. В темной и теплой избушке было словно в мешке из медвежьей шкуры.
Ночью мне приснился сон, будто я стою в тайге, а вокруг никого нет. Вдруг сзади меня что-то затрещало. Оглянулся — и поджилки затряслись: прет на меня лохматый, чудовищный зверь. Отроду я такого не видал. Клыки — метровые, глаза — как тарелки!
Еле-еле поднял ружье, показавшееся мне стопудовым, и выстрелил ему в морду. А зверь вдруг засмеялся и отрыгнул на меня длинную пеструю змею. Змея обвилась вокруг моих ног, вытянула жало, вот-вот укусит!...
Проснулся я в поту и сразу почувствовал: в избушке что-то случилось. Слышался какой-то шорох,
153
хлюпанье. Что такое? Темень стояла, будто в могиле. Я спустил ноги и ощутил ледяной холод. Вон в чем дело: избушку затопило. Я рванул дверь, крикнул что есть духу:
— Гри-иш-ка-а!
Мне никто не отозвался. Я заорал еще громче. И тогда за стеной что-то шлепнулось, плеснуло, казалось, там бултыхнула рыбина. Лишь после этого раздался испуганный и какой-то булькающий Гришкин голос:
— Лодку, лодку, Кешечка! Тяни лодку к избушке.
Я совсем сбился с толку. Какую лодку?
— Да где ты, Гришка?
— Здесь я. Тяни на себя чал!
Голос теперь слышался отчетливей. Я перешагнул порог и по самый пояс ухнул в ледяную воду. У-у-у-х! Аж сердце от холода сжалось. Нашарил в темноте чал, привязанный к дверной скобе, и, пятясь назад в избушку, стал тянуть на себя.
— Скорей, скорей! — совсем уже близко подал голос Гришка.
Я и так старался как мог. Лодка присунулась к самой двери, но товарища в ней я не увидел. Куда он запропастился? Гришка показался сбоку борта, словно вынырнул из воды. Ступил на порог, ввалился в избушку. Оказывается, он плыл по воде, держась за лодку.
Пока мы так копошились в потёмках, вода достигла нам до пояса. Этак еще и хлебнешь ее, чего доброго! Мешкать дальше было нельзя. Имущества у нас в избушке не осталось никакого, я помог Гришке залезть в лодку и последовал за ним.
На месте острова под ночным небом тускло блестела водная гладь, лишь сиротливо торчали верхушки пихт.
154
— Давай раздевайся,— приказал я Гришке.
Чувствуя свою вину, он не промолвил ни слова. А, может, и не мог: так замерз, что зуб на зуб не попадал. Я помог ему растелешиться, отдал свой до половины сухой пиджак, а сам остался в рубахе. Мы вдвоем выжали штаны, вылили из унтов воду. Я тоже прозяб, но старался скрыть это от товарища.
Я вывел лодку в затишек за избушку и тут только вспомнил, что у нас во второй посудине, которую на острове оставили сплавщики, лежат два мешка, прикрытые оленьей шкурой.
— Эх, костерчик бы где развести,— пробормотал Гришка.— Хоть душу отогреть.
— Не вешай нос! — воскликнул я.— Не пропадем.
Мы перенесли вещи из большой лодки в свою. Вскоре Гришка сидел, закутанный в оленью шкуру, а я снова надел свой отжатый пиджак. Оба ножом прорезали дыры в двух сухих мешках, сделали юбки-шта-ны и надели их.
— Вот бы нам такими в Максутке появиться,— сказал Гришка, с трудом морща в улыбке губы.
— Теперь можно и посмеяться,— сказал я.— А еще лучше, ложись спать: дежурить буду я.— И тоже засунул свои босые, посиневшие ноги под теплую сухую шкуру.
— Вот ты меня ругал, Кеша, за олениху,— все еще дрожащим голосом проговорил товарищ, высунув, как еж, голову из-под шкуры. — А теперь спасибо скажи за шкуру. Корову-то все равно бы вода унесла.
Я поклонился ему в пояс.
— Спасибо, Гришка, за оленью шкуру... а заразом и за дежурство.
— Не долби ты меня,— взмолился товарищ.— И так в пору провалиться. Виноват, ну... что теперь сделаешь?
155
— Я ведь не злюсь: пошутил. Расскажи все-таки,. как в воду-то попал?
— Да так и попал. Ну, помнишь, как я нарубил себе пихты в лодку, уселся на корме? Спина позудела-позудела... и хорошо стало. А тут погода: тишина, тепло. Ослаб от потери крови, да и угорел, наверно, от пихты: шибко духовитая. Лодка-то покачивается, как люлька. Укачало, и заснул. Не слышал, как и вода лодку подняла, оттащила от избушки. Проснулся от твоего крика, выпрыгнул из лодки.,, и, конечно, с головкой и ручками. Я ведь не знал, что остров залит. Тут и закричал: «Тащи, Кешка», а сам за борт лодки уцепился. Вот и весь сказ.
Я видел, что Гришка очень смущен, даже обозлен немножко — как, мол, такого маху дал — и не стал больше над ним подтрунивать.
После восхода солнца ветер упал, и вода быстро стала сбывать. Остров опять обнажился. В избушке было мокро, сыро, и костер развели снаружи, на земле, среди луж. Лапник бойко затрещал, густой дым потянулся к небу, мы, что называется, отошли душой, подобрели. Стали готовить завтрак, сушить свои шмутки. Гришка сидел у огня, как шаман: в юбке-шта-нах из мешковины, в оленьей шкуре, босой.
— Тебе,— говорю,— не хватает только бубна с колокольчиками...
— Да плясать вокруг костра,— улыбнулся он.
— Лучше по деревне провести.
— Весь народ бы сбежался: «Гришка Ковалев с ума спятил»! А собаки, гляди, кинулись бы рвать.
Мы вдоволь над собой посмеялись. Припомнилось много смешных моментов, когда в потемках купались в ледяной воде. Так всегда бывает, когда приключение кончается благополучно. Вкусный парок, что подымался от варева, еще улучшил наше настроение.
156
Протока еще со вчерашнего вечера освободилась от льда и казалась широченной коричневой дорогой. Вода стояла вровень с берегами. Совсем недалеко от нас на нее села пара лебедей, наверно, самец и самка. Спокойно изогнув длинные шеи, они плавно скользили мимо нас — оба белые, будто снег, только чернели носы. Мы с Гришкой перестали шевелиться: боялись напугать. Вдруг лебедь глухо загоготал, ему завтори-ла лебедушка, птицы взмахнули могучими крыльями и поднялись в воздух.
— Кто это их напугал?—спросил Гришка. Он встал и поглядел по сторонам. Теперь и я с удивлением смотрел на низ протоки. Оттуда с шумом напирал лед, возвращаясь обратно.
— Что это за чудо?— спросил я у товарища.— Впервые вижу: льдины плывут против течения.
— Это не чудо,— немного подумав, сказал Гришка.— Где-то на низу совсем близко заторило реку. Смотри, как опять быстро поднимается вода, вот-вот костер наш зальет. Айда скорей к лодкам!
Второпях погрузили мы котел в лодку, сели на весла. Вода, как живая, грозно наступала на наши пятки. Не прошло и пяти минут, как остров вновь был затоплен, и лодка наша закачалась возле избушки.
— Да-а,— протянул Гришка и передернул плечами, словно сразу озяб.— Если бы это наводнение случилось ночью...
— То приключения наши уже закончились бы на дне Ангары,— докончил за него я.— А раз мы остались живы, то давай завтракать!
Вода поднялась метров на десять, однако опасности для нас она никакой не представляла: больших льдин не было, бури не предвиделось. Мы знали, что ледяной затор долго не продержится, где-нибудь его да прорвет, и мы вновь сядем на землю. А пока для
157
нас было — одно удовольствие. Ветерок легонько гнал нашу лодку меж громадных пихт, душистые зеленые лапки мягко задевали нас за лицо. Перед нами на днище дымился котелок жирной оленины, лежал туес со свежесоленой икрой: чего еще надо рыбакам? Это ли не жизнь?
Для удобства мы зачалили лодку за толстую пихту и стали есть. То и дело над нашей головой, на небольшой высоте, пролетали стаи уток, гусей. Один раз Гришка не выдержал и, кинув ложку на «банку» — скамью, приложился к ружью, выстрелил. Совсем рядом, цепляясь за макушки пихты, в воду тяжело шлепнулся гусь.
Подобрать нам его не удалось. Неожиданно вода пошла на убыль с такой же стремительной быстротой, с какой и прибывала: значит, в низине прорвало затор. Надо было скорее отвязать веревочный чал от пихты. Но узел чала намок, разбух и так туго затянулся, что мы не сумели с ним сладить. Пока Гришка доставал нож, чтобы отрезать чал, тяжело нагруженная лодка сначала села на крышу избушки, а затем соскользнула с нее на землю. При падении на пень она треснула, и отвалилась ее кормовая часть. Я сильно ударился грудью, отлетел в сторону, а Гришка ткнулся лицом в грязь и метра два проехал юзом.
Поднялся он первый, отфыркнулся от набившейся в рот грязи и, вытирая рукавом пиджака маленький нос, философски изрек:
— Недаром говорят: вода мельницу крутит, она ее и ломает.
Я пощупал грудь: не сломал ли кость? С горечью посмотрел на разбитую лодку подарок покойного деда.
— Жалко старушку. Долго она послужила охотникам в нашем роду.
158
— Да, Кеша: где вода, там и беда.
И Гришка пошлепал по грязи к берегу умываться.
Больше уже вода не поднималась. Да что нам с того было толку? Промысел наш кончился, делать нам на Пихтовом озере было уже нечего. Отлив унес все наши рыболовные снасти; уплыли с ними и нарты. Нельзя было охотиться и на птицу, хотя патроны и уцелели. Куда сунешься без лодки? Лодка сплавщиков была слишком большая, с ней на быстротечной Ангаре вдвоем не справиться. К тому же она была еще и некрашена.
Вернулись в избушку, прибрали ее. Отдохнули еще два дня и, когда река совсем очистилась от льда, собрались восвояси. Гришка нацарапал ножом на столе сплавщикам: «Потерпели аварию. Ваша лодка в Максутке. Григорий Ковалев, Иннокентий Тауснев».
Домой вниз по реке прибыли без всяких приключений.
ПРОПАЛА КОРОВА
В троицын день перед домом лавочника Егорки кишел народ. Окна с нарядными резными наличниками были открыты, и в одно из них высунул свою голубую трубу граммофон, похожий на степной колокольчик. х<Музы]ка» эта была новинкой в нашей деревне, и люди слушали разинув рот, качали головами.
Залихватские звуки «Барыни» доносились и до нас с Гришкой на берег реки: мы с ним конопатили вновь сделанную лодку. Тут к нам и подошел дядя Трифон — коренастый мужичище с грудью, как печная заслонка, и с гнедой бородой, заметно тронутой проседью. Его широкое лицо раскраснелось, видно, был «под мухой».
159
— Слыхали, что ли, варнаки: коровенку мою космач зарезал?— сурово спросил он нас.
— Слышали, дядя Трифон,— ответили мы в один голос, а я подумал: «Не на меня ль обиделся»?
— «Слышали! Слышали!» — передразнил нас старик.— А почему тогда погоревать к нам не приходили? Когда самих беда коснется, небось дядю Трифона ищете? А теперь: «Слышали! Слышали!» Уж если медвежий зуб отведал коровьего мяса, под его когтями и ваши буренки могут заплясать.
Теперь я не сомневался: меня упрекает дядя Трифон. Гришку за что упрекать? У него отец есть, он в любом случае сынка из беды выручит. А когда моей матери приходилось худо, дядя Трифон всегда помогал нашей семье, никогда не отказывал. Обстругала меня безотцовщина, как мерзлую редьку,— у всех должник.
— Я ведь приходил к вам, дядя Трифон,— оправдываясь, сказал я.— Да тебя дома не было. Бабушка Анна сказала: «Дядя ушел в тайгу».
— «В тайгу, в тайгу»,— теперь уж передразнил он только меня.— Немного поднялся на ноги, Кешка, и уже стал строгальничать?
Строгаль, по-сибирски,— плут. Так меня еще никто не обзывал, и я почувствовал, как запылало мое лицо. Гришка, закрыв рот ладонью, прыснул, будто кот. Дядя Трифон глянул на него и тоже улыбнулся. Хоть и шумело у него в голове, а, видно, понял, что ведь не я подослал медведя к его корове.
— Пойдете, что ли, со мной в тайгу с ночевой?— оттаявшим голосом сказал он.— Я там гостинцев косматому понаставил. Коли пойдете — готовьтесь, зайду завтра утречком.
— Будем готовы, дядя Трифон,— опять вместе ответили мы с Гришкой.
160
— То-то, варнаки,— засмеялся старик и ушел.
Когда широченная спина дяди Трифона скрылась за ближней избой, Гришка, словно размышляя вслух, спросил:
— Что с ним случилось, Кешка? Свои охотничьи секреты он всегда в тайне держал, не открывал никому. А теперь решил нам показать гостинцы, которые приготовил мишке.
Мне тоже было лестно, что старик позвал нас на охоту.
— Значит, постарел и хочет свои охотничьи секреты передать. Он меня любит. Да и знает, что мы с тобой уже прославились окрест как охотники.
Но на другой день, когда мы с Гришкой сели в лодку дяди Трифона, я понял, что ошибся вчера. Старик взял нас не только из-за охотничьей славы — из-за того, что мы метко стреляем, вдвоем убили медведя, отправили на тот свет бандита Тигрина,— но и для того, чтобы мы подняли его лодку на семь километров по Ангаре и прошли шиверу. Шивера — это перекат, речной порог, быстротечное мелководье чуть не на всю ширину реки, и перебить его — дело ой какое нелегкое!
Когда старые охотники идут одни, они считают себя равными и работают рука об руку. Но стоит только меж них попасть молодому — все равно, будь то парень или девушка,— держись: заездят. Мужики чувствуют себя выше министра и никогда уж не спросят: «Поди-ка, устал, паря? Может, заменю». От них только и слышишь: «Давай, давай, паря!»
Так вышло и в эту поездку: Гришка греб веслами, я управлял рулем, а дядя Трифон развалился на корме и зычно покрикивал:
— Давай, давай, паря! Солнышко уже покатилось вниз.
6 Приключения Кеши
161
А когда доплыли до шиверы, ярко рябившей под солнцем, он приказал мне:
— Кеша, замени товарища.
Сперва я хотел было попросить дядю Трифона: на весла мы с Гришкой сядем вместе, а ты подсоби нам и возьмись за руль. Но потом мне словно кто шепнул на ухо: «Не зли старика. А то еще остановит лодку и высадит обоих на берег». Я сел на весла и тут же шивера погнала лодку назад.
— Бей почаще! — прикрикнул на меня дядя Трифон.
Я стал бить что есть силы. Спасибо, еще Гришка пришел на выручку: он рулевым веслом упирался в дно и подталкивал лодку. А то не пересечь бы мне шиверу.
— Хватит, Кеша, чаль к берегу,— скомандовал дядя Трифон.
Когда я вытирал на берегу взопревшее от пота лицо, старик ухмыльнулся.
— Тонковаты еще ваши кишочки, варнаки. Я в молодые годы по этой шивере один поднимал купеческую лодку. Бывало, купец товару навалит гору, да еще и сам пудиков на семь тянет.
— Небось и ты, дядя Трифон, выматывался,— не вытерпев, буркнул Гришка.— Чай, не хмелем набит.
Старик повторил довольным тоном:
— Таких, паря, мужичков, как ты, я в те поры троих одной ручкой подымал.
Наступил вечер. Заснула прибрежная тайга. Мы тихо сидели под старым кедром-великаном. Возле нас лежали заряженные «жаканом» ружья, за поясом торчали остро отточенные топоры; ножи у всех были сделаны из рашпилей — для медвежьей охоты все это необходимо.
Над тайгой раскинулось звездное небо, но внизу,
162
среди деревьев, было черно, словно в берлоге. Я чувствовал, что все во мне напряжено до предела, прислушивался ко всем звукам. Вдруг, думал я, медведь окажется хитрее дяди Трифона и не соблазнится его «гостинцем». Тогда опять возвращаться в Мак-сутку, а завтра вновь грести сюда против течения по шивере и пролить еще ведро поту. Старик упрям и не даст покою медведю-коровятнику, пока не изловит.
— Уу-го-й! — как бы отвечая моим мыслям, вдруг загремела тайга. И где-то далеко-далеко, на другом берегу Ангары, эхо коротко ответило: «Ой!» Ниже нашего стана в камышах всполыхнулась утка: «Кря-кря-кря»! Затем наступила мертвая тишина.
По моей спине пробежали мурашки, я шепотом спросил дядю Трифона:
— Медведь, что ли?
— Он, Кеша, он,— так же шепотом ответил старик. Подтолкнул меня локтем и громко, не сдерживаясь, добавил: — Попался. Рявкнул.
— Уу-го-й! — второй раз загремела тайга.
— A-а, строгаль!—обрадовался дядя Трифон.— На помощь созываешь? Я те покажу, как говядину жрать!
Сам не зная почему, я схватился за ружье, нащупал курки. Гришка расхохотался во все горло, словно только этого и ждал.
— Кеша уже и за штаны взялся, ха-ха-ха! А я вот пойду и медведя ножом выпотрошу.
— Что ж ты, паря, в Шаманьем овраге медведя ножом не выпотрошил?— поддел его дядя Трифон. Он повернулся ко мне.— Слыхал, Кеша, как медведь ревет? По голосу — муровятник.
Я несмело спросил:
— А какими «гостинцами» приманивал, дядя Трифон?
6*
163
— Ежиков, ежиков, Кеша, подкинул его, Вот пойдем — сам увидишь. По-моему, вор попался на все четыре лапы, иначе бы так не рявкал.
Я слыхал, что есть охотничья снасть — ежи, но видеть их мне не доводилось. Гришка же и тут сунул свой маленький носик.
— Вот если б, дядя Трифон, ты муфты поставил — надежней было бы.
Я ожидал, что старик обидится и про себя подумал: «Вот если бы ты, Гришка, проглотил свой язык, то перестал бы хвалиться, будто все знаешь». Но, видно, удачная охота настроила дядю Трифона на благодушный лад, и с Гришкой заговорил он как с равным.
— Муфта, паря, тоже снасть. Было время и муфты ставил, а теперь отказался. Медведь, он какой? Бывало, наденет муфту на передние лапы, а на задних уйдет... на задних он и плясать умеет. Тогда ищи-свищи, где он трали-вали выкомаривает. Да и какая бы ни была муфта прочная, медведь все одно ее об дерево расшибет, не то перегрызет зубами. Зубы-то у него покрепче дьявольских. А вот коли наступит на ёжика — искать не придется.
— Это ты правильно сказал, дядя Трифон,— согласился Гришка.— С ежа медведь не удерет.
Я не сдержал улыбки.
— Ты, Гришка, хоть одним глазом видал ежа... или даже муфту?
— За меня не расписуйся, Кешка: больше тебя видал.— Гришка тут же повернулся к старику.— Что ж, теперь костер не помешает нашему делу?
— Пожалуй, разжигайте,— согласился старик.— Теперь уж, почитай, и до рассвета недалеко.
Скоро на поляне запылал костер из собранных мною с Гришкой смолистых сучьев. Дым поднялся высоко в ночное небо, скрыв звезды, затрещал валеж
164
ник, огонь начал свою шаманью пляску. Кедры, пихта вокруг залились бронзой. Золотые пули от костра стреляли кверху, стараясь вцепиться в майские кудри богатырей деревьев. В темноте на вершине кедра за-чикала белка: чик-чик! Где-то на реке закрякал крохаль. Спать совсем не хотелось. Прошло еще с час времени, и мы услыхали, как в Максутке запели петухи: по воде их хорошо было слышно.
— Что-то медведь притих,— сказал Гришка.— Может, с ежа сорвался?
— Каркай, каркай, Коваль! От карканья спина не заболит.— Дядя Трифон поднялся, дал команду: — Пора. Тушите костер.
Он взял ружье, пошел вперед и пропал во тьме меж толстыми стволами.
— Боится, что сорвался,— шепнул мне Гришка и двинулся за стариком.
Я плелся в хвосте. Сзади что-то хрустнуло, я оглянулся, вспомнил про медведя в Шаманьем овраге и заспешил, чуть не наступая на Гришкины пятки. Как на грех, рядом поднялся глухарь — ф-р-р-р! — захлопал крыльями. Все во мне оборвалось, я обогнал Гришку и пошел вслед за дядей Трифоном. Видно, мой друг не догадался, почему я проявил такую прыть, лишь шмыгнул носиком.
Только сучья трещали под нашими ногами. Дядя Трифон словно помолодел, шел быстрее сохатого. Было видно, что он чувствует себя хозяином тайги.
Пройдя с полкилометра, старик остановился, прислушался. Вытащил из-за пояса топор, вновь зашагал вперед. Я еле поспевал за ним, вглядываясь во тьму под деревьями, чувствуя, что во мне напряглась каждая жилка, и чуть не налетел на внезапно остановившегося дядю Трифона.,
— Ты, Кеша?.
165
— Я, дядя Трифон. Тут лежит?— спросил я шёпотом, стараясь скрыть дрожь в голосе.
— Тут, Кеша. Гляди, вон он под пихтой.
Хотя уже начало светать, но в тайге под густыми ветвями еще копилась тьма. Правда, на полянке видно было лучше. Теперь и я разглядел большое черное пятно под деревом.
— Говорил вам, что муравятник попался,— довольным тоном произнес дядя Трифон.— Он и есть. Муравятники страшные озорники. Видишь, как скорчился?
Мы теперь стояли возле медведя. Лежал он на боку, все его четыре ноги лапами были прижаты к животу, так овцам перед стрижкой связывают ноги. Зубы у медведя были оскалены, а в небольших круглых глазах одновременно отражались неописуемая злоба, страх и боль.
Сердце у меня нестерпимо, стучало, все вокруг для меня исчезло, кроме поверженного зверя. Теперь мне было жалко медведя: как жестоко он наказан! Позади себя я слышал, как Гришка шмыгал носом: он тоже молчал. Дядя Трифон сиял и явно похвалялся перед нами:
— От меня никто не уйдет. Видите, как злобно смотрит? Чует, что ему каюк. А вот если бы сорвался, куда бы мы от него делись?
— Никуда!
Это ответил Гришка, и тут же из-за моей спины раздался выстрел. От неожиданности я чуть не присел. Издав какой-то невообразимый, стонущий рев, медведь уткнулся мордой в землю.
— Зря, паря, пулю истратил,— подтрунил над Гришкой бездушный дядя.— Надо было ножом зарезать. Зеленый еще, хе-хе-хе. А ну идите-ка помогать. Давайте повернем зверя на спину*
166
Гришка взялся за обе задние медвежьи ноги с таким видом, точно это было для него привычным делом. Тут же заставил меня:
<— А ты, Кешка, берись за передние,
Я заколебался. Для этого мне следовало стать так, чтобы медвежья голова очутилась между моих ног. А вдруг он еще не совсем мертвый? Я шагнул через медвежью шею и остановился, не зная, что делать: руки мои ослабли.
— Ружье положи, оно теперь . не понадобится,— командовал Гришка,
Я повиновался, как в жару. Мы повернули медведя на спину: передние клыки его скалились по-прежнему угрожающе. «А вдруг за ляжку схватит»,— подумал я, руки у меня тряслись.
Видно, дядя Трифон заметил мое состояние ц дружелюбно похлопал Гришку по плечу.
— Хоть у тебя язык и длинноват, паря, но толк в тебе есть.
И вынув из ножен нож, с какой-то яростью, ожесточением стал отрезать медвежьи лапы.
Только, теперь я разглядел, почему медведь лежал так, скорчившись: всеми четырьмя лапами он как бы держал круглый окровавленный чурбак величиной с человечью голову и утыканный здоровенными зазубренными гвоздями, острыми, как рыболовные крючки. Дрожь прошла по моей спине.
— Вот вам и ежи,— сказал хитрый, безжалостный старик, показывая на чурбак.— Попробуйте-ка наступить на такой. А таких ежей я поставил четыре штуки.
— Ведь это не охота, дядя Трифон,— не вытерпел я.— Это измывательство над зверем.
Старик смерил меня своим несмущающимся взглядом.
1$7
— А когда звери в капкан попадают: это не измывательство над ними?
Я поспешил опустить голову: наверно, у меня и уши загорелись. Я вспомнил, как попал в капкан дяди Трифона: «Вот это отделал. Благо Гришка не знал, что был со мной такой казус — вот бы понатешился». Сейчас он только улыбнулся, спросил старика:
— Дядя Трифон, медведь ведь на ежа наступил одной ногой. А как же остальные ноги втюрились?
Старик огладил бороду.
— В том-то и секрет, паря. У каждого зверя есть свои хитрости и свои глупости. Тот охотник хороший, кто их все разузнает, такому легко зверя добывать.— Он показал на вершину пихты, под которой мы стояли.— Видите, коровья голова висит? Вот-вот, под сучком. Пихту я выбрал нетолстую, чтобы зверь не мог залезть. На толстые деревья медведь хорошо лазает, а вот на тонкие... боится, когда дерево качается. Ну, я и разложил под этой головой ежей, лапничком притрусил. А чтобы зверь не учуял запаха железа, прокипятил ежей в пихтовой воде. Вот он топтался-топтался под коровьей головой и наступил на ежа. Скажем: передней ногой. Так? Больно ему. Прыгнул в сторону, стал снимать ежа другой ногой и ту насадил. Стал задними ногами выручать передние... да так и сел всеми четырьмя. А Кеша говорит: «Это не охота». Это, паря, и есть охота. Отведал говядинки, понравилась, захотел вдругорядь — а теперь мы его окорочка отведаем. Знаете, у медведя какие лапы на скус? — старик причмокнул губами.— Медвежьи лапы — купеческая еда!
— Это мы знаем,— похвалился Гришка с таким видом, будто каждый день ел копченую медвежатину.— Кеша, ты ведь у нас ел медвежьи лапы?
Я кивнул головой: то ли подтверждая, то ли от
168
гнуса отмахивался, а сам подумал: «Со своим враньем Гришка до Москвы доедет. А вот вернется ли обратно?»
Освежевав медведя, мы сделали носилки и понесли добычу на берег к лодке.
В МАКСУТКУ ПРИШЛИ СЛЕПЫЕ
Сушняк в тайге попадается на каждом шагу. Тут и лиственница лежит, гниет, и сосна, и пихта, и ель, и береза — поднеси спичку, вспыхнут, как порох. И тем не менее каждую весну жители нашей деревни заготавливают сырые осиновые дрова. Зачем же, спрашивается, нужно сырье, если некуда девать сушняк?
Ответ простой: сырую осину у нас в шутку называют трубочистом. Как я слышал, в городах сажу из дымоходов выгребают трубочисты, у нас же в Мак-сутке, если хозяин залезет на крышу дома и начнет прочищать трубу, его поднимут на смех, скажут: «Черти, что ли, в избе завелись?». Сколько лет существует Максутка, столько лет никто в ней не лазил на крышу чистить дымоход. Обычно бабы топят печи сосной, лиственницей, а потом, в месяц раза три, протопят сырой осиной — и труба очистится.
В майский день отправились и мы с Гришкой заготавливать «трубочистов». Деревня наша стоит под горой, у реки. Склоны этой горы заросли сплошным осинником — идти далеко не пришлось. Деревья оделись в весеннюю листву, казалось, их зелень покрыли лаком, у пней из молоденькой травы выглядывали рубиновые ягоды прошлогодней брусники. Так как в этих местах постоянно заготавливают дрова и полно щепы, опилок, тут всегда множество сморчков — первых весенних грибов.
169
Над тайгой проплывалй 'пронизанные солнцем об? лака. Со всех сторон неслось: тук-тук! тук-тук!—это усердно работали дятлы-пеструны. Им вторили кра-снбго'ловые дятлы, будто били в маленькие барабанчики: бум-бум! бум-бум! И ДбЛько синица, как бездельница, сидела на рябине и протяжно выводила: тю-ли-ли-лю! тю-ли-ли-лю!......
Едва м'ы взялись за работу и срезали осину, как в деревне звонко заиграла балалайка, ее поддержал мужской, басовитый, немного хриплый голос' Гришка оперся на продольную пилу, прислушался.
— А ведь это, Кешка, артисты в деревню пришли. Ловко выделывают, а? Айда поглядим?
Оставив инструмент у пенька, мы спустились с горы. Басовитый голос ревел нам навстречу, словно бык, и теперь мы отчетливо разбирали слова:
Вы послушайте, мы споем вам нашу песню, Ох, не песню, а:тяжкое наше горе.
Мы оба родились в кедровом лесу. Питались там орехами и сочной ягодой. Наградил нас бог красотой мужской, ’ Но лихие люди пришли, нас искалечили. В плен нас взяли, руки связали, Днем и ночью долго мучили нас...
К раскрытой лавке Егорки со всей деревни собрались старухи и ребятишки. Крутился здесь и наш белобрысый Гришунька. Из мужчин был один глухой лавочник Егорка — в жилетке, надетой поверх выпущенной канаусовой рубахи, в сапогах гармошкой. Слушая песню, он оглаживал рыжую бороденку-кудель. Все мужики и бабы в этот день — из расчета один человек на одну корову — ушли огораживать общественную калду — загон для скота. Мы с Гришкой поздно вернулись с рыбалки, и вместо нас калду огораживали его отец и моя мать,
170
Среди наших деревенцев стояли два прохожих. Оба в темно-синих очках, одеты тоже одинаково: в поддевки с клиньями, вытяжные сапоги. Балалаечник был приземистый, плотный, ядовито-рыжий. Певец — в сажень ростом, широкий, с здоровенными ручищами, похож на черного медведя.
К стенке Егоркиной лавки были прислонены две увесистые клюшки.
Свою песню слепцы-артисты закончили таким куплетом:
Глаза наши выкололи острыми шомполами, Кровь лилась с нас ручьем.
С тех пор ходим мы по матушке-земле, По берегам рек да по добрым селам, Кормимся подаянием божьих людей.
Добрые люди показывают нам и путь-дорожку.
Среди старух слышались сочувственные вздохи, слова соболезнования. Ребятишки смотрели с любопытством.
171
Авдотья Сокнариха все качала головой с полусе-дыми волосами, длинными, как лошадиный хвост, потом утерла платочком слезу. Крепкая бабища, а, вишь, какая чувствительная. Она притянула к себе нашего' Гришуньку, погладила по волосам, громко, нараспев, сказала:
— И ты тут, белоголовенький?
Здоровенный чернобородый певец с поклоном снял картуз, перекрестился.
— Подайте, православные, слепым-убогим, кто чего может.
Гришунька хотел было отойти от Сокнарихи, она его придержала за плечо, продолжала:
— Теперь коровки доятся, курочки несутся... да и денежки у народа есть.
И положила в картуз слепого серебряный рубль. Гришка Ковалев вслух удивился:
— Хорошее дело! Старушки пускай жуют хлебушко, а денежки да яички пускай «артистам» отдают! По-моему, Кеша, эти незрячие — прогнанные из церквей попы.
Лохматый чернобородый певец навел на Гришку Ковалева свои синие очки, по-бычьи загудел:
— Мы не видим, кто нас так сильно обижает. На от бога не спрячешься!
Лохмач погрозил здоровенным пальцем с грязным ногтем и тут же смиренно перекрестился.
Старухи, будто кукши, набросились на Гришку, стали стыдить его, обзывать поносными словами. Был бы, мол, хоть безотцовщиной, как Кешка, а то и родители есть, а язык хуже помела. И почему-то и на меня набросились, хотя я молчал.
— Вот прижгут тебе на том свете черти язык,— сказала Гришке Егориха-лавочница и в сердцах сплюнула.
172
Ее яро поддержала Сокнариха:
— За такие речи ночные совы глаза выклюют.
— Осатанели прямо,— сказал Гришка.
Однако, не желая связываться со старухами, отошел в сторонку, к бревну. Я сел рядом с ним, и мы молча смотрели, как в картузы слепых посыпалась лепта. Егориха-лавочница бросила рыжему целую горсть медяков. Наш Гришунька подал ему три яйца.
— Вот молодец, мальчик,— опять слащаво, нараспев сказала Сокнариха и погладила Гришуньку по льняным волосам.— Приемыш. Сиротинка.
И рыжий балалаечник, и черный лохматый певец уставили на Гришуньку синие очки. Мальчонка вырвался и убежал. Я знал, что он не любил Сокнариху и боялся. Да и она вроде его раньше не жаловала. С чего это вдруг подобрела? Теперь она уже обратилась к слепцам:
— Как вас зовут, божьи странники?
— Меня Савелий, тетушка, Савелий,— пробасил черный лохмач.— А товарища моего Костянтин. Он глухой: ему и уши отбили лиходеи. Ох, иде ж моя клюшка?
Растопырив руки, он стал искать палку. Ее подала ему Егориха. Сокнариха ж пригласила слепых в избу.
— Пойдемте, странники, горячих щец насыплю вам, пирожка с рыбой отрежу.
Старухи разошлись от лавки. Гришка Ковалев, смеясь, встал с бревна.
— По-моему, Кеша, это вовсе не слепцы, а, как говорит дядя Трифон, строгали. Содрать бы с них очки.
— Зря ты,— не согласился я с товарищем.— Заметил, как черный клюшку искал?
— Заметил. А теперь скажи, как они к нам в Мак-сутку приплелись? Где их поводырь? Слепцы одни не ходят.
173
На это я не нашелся что ответить, и мы с Гришкой молча отправились назад на горку, заготавливать сырую осину,
ОХ, НЕ МЕДВЕДЬ
Всколыхнулась вся наша деревушка: неожиданно пропал Гришунька Салмоксов. Утром еще многие видели — и вот за полдень будто провалился.
Густая зеленая тайга загудела от ружейных выстрелов, от лая собак, от громких людских выкриков: вся Максутка искала пятилетнего мальчонку. Одни говорили: Гришунька пошел в тайгу по ягоды и заблудился. Другие твердили: баловался на берегу быстротечной Ангары, свалился в ее быстрые воды и утонул. Надо, дескать, известить низовых рыбаков, сплавщиков, может, они где забагрят трупик ребенка. А Сокнариха при встрече сказала моей матери:
— Чего, Марфа, не зайдешь? Я уж раскидывала бобы и твою беду как в зеркале вижу.
Мать молча утерла слезы. (Потом она мне рассказывала, что не могла забыть, как эта старая ведьма выдурила у нас последнего теленка за мое «лечение» от свинки.) Сокнариха тем временем твердила:
— Заходи, заходи, Марфа, не пожалеешь. Много с тебя не возьму, а пути-следы мальчонки обскажу по всей правде-истине.
«Ну и выжига эта Сокнариха,— пожаловалась мне потом мать.— С людского горя и то хочет доход получить».
Тогда же она попросила знахарку:
— Чего тут-то не скажешь, тетя Дуня? Век не забуду, дам что могу. Да и вся деревня у тебя в долгу не
174
останется. Нет для меня большей беды, чем пропажа Гришуньки. Сама, может, слышала, нашелся лиходей, обвинил нас, будто нарочно погубили сиротинку. Ох, горе мое, горе!
Взгляд у Сокнарихи острый. Когда она, бывало, заторопится, то посыплет слова, как горох.
— Ты от меня какого слова ждешь, Марфа? Тоже веришь, как деревенцы, что Гришутка ваш в тайге заблудился? Так и быть, скажу. Медведь украл вашего сиротинку, медведь! Кеша прошлую осень приносил медвежат домой? Приносил. Вот хозяин тайги вам и отплатил. И Нечего попусту искать мальчонку. Так сказали мне бобы — предсказатели горя и радости!
Разговор со знахаркой совсем убил мать. А бабка моя — та совсем себе места не находила: в этой беде она считала себя самой большой виновницей. Дело в том, что в тот день мы с матерью ходили в тайгу за ягодой и дома с Гришунькой оставалась одна бабка. «Уложила я его спать,— рассказывала она нам в сотый раз,— и ушла на реку полоскать белье. А вернулась — нету его, сердечного, и постелька холодная. Иль кто выманил, иль сонного унес?! Ох, не медведь украл нашего Гришуньку, не в тайге он заблудился!»
Прошла неделя, месяц, второй — о Гришуньке не было ни слуху и ни духу. Деревня решила, что он погиб, и давно перестала искать его в тайге. «Мертвого не вернешь»,— говорили охотники. «Так, видно, богу угодно»,— поддакивали им женщины.
Тяжело переносил я загадочное исчезновение названого братца. Ведь спасая его в Ангаре, я сам чуть не погиб. Легко ли? Мое горе, как всегда, делил Гришка Ковалев. Он опять приехал из Красноярска на летние каникулы, и мы по-прежнему целые дни проводили вместе.
175
— Не горюй, Кеша,— успокаивал он меня.— Чует мое сердце: жив Гришунька! Разыщем мы его.
Я видел, что это не пустые слова утешения. Товарищ мой в самом деле верил, что братишка мой жив и никакой медведь его не уносил «в отместку», и в душе у меня тоже загорался огонек надежды.
— Где ж он тогда?
— Знал бы я! Но руку дам на отсечение — Гришуньку человек украл. Кто-то заранее вызнал, что он сирота, вызнал, где живет. И хоронят его где-то в тайге.
Тут меня вновь начинали обуревать сомнения:
— Ну кто мог украсть Гришуньку? Кому он нужен? Матери у него нет— пристрелил белый офицер. Сам знаешь, потом и этого офицера ухлопали... Правда, три года назад из села Гольтяпино тоже украли мальчишку. Помнишь? Тоже маленького. Но кому в тайге нужны дети? Зачем? И где их тот злодей держит? Наверно, так далеко, что туда и охотники не заходят.
— А, может, и не так далеко?— перебивал Гришка Ковалев.— Выберем время — пойдем на поиск.
Дело-то было летом. Но, как на грех, к осени Гришка ногу сломал, его отправили в больницу, а потом упала ранняя зима, так наш поиск и не состоялся.
До возвращения товарища домой, в Максутку, я один охотился в тайге.
В РОБИНЗОНОВОЙ ЗЕМЛЯНКЕ
По-сибирски налимовая печень называется-—макса. Отсюда и название нашей деревушки — Максутка. С реки наши избы закрывает дремучий береговой кедрач, и, koi да плывешь на лодке, даже не поду
176
маешь, что рядом жилье человека. Человека-то редко увидишь.
Зато осенью, зимой наши охотники появляются везде. Не отставал от них и я. К тому времени у меня уже было три собаки.
Однажды в ноябре месяце я со своими собаками вышел на охоту с ночевой. Снегу выпало много, и был он мягкий, как лебяжий пух. Идти на лыжах было трудно, да и собаки работали с ленцой. Все же до наступления ранних сумерек я отмахал от Максутки километров двадцать и замотался донельзя: еле подымал ноги. Отыскав сушину, стал разводить было костер, когда внезапно невдалеке услышал лай собак. Мои собаки ощетинились, уставясь в глубь тайги, затем, словно по команде, вопросительно посмотрели на меня. «Дай команду, и мы проверим, что там делается»,— как бы сказал их взгляд.
Я давно слышал от матери, что где-то здесь на болоте стоит заброшенная землянка, после революции срубленная бандитами. «Не поглядеть ли?— подумал я.— Вот и ночлег будет». Я велел своей своре идти рядом и, едва прошел сто метров, как напал на свежий след человека. Обут человек был в бахилы, и след его поразил меня своей величиной.
Чужих собак больше не было слышно. Я все шел по следу, держа ружье наготове, зорко поглядывая по сторонам, и внезапно под высоким кедром увидел землянку, похожую на заснеженный бугор с трубой вроде пня. В двери землянки было прорезано небольшое окно, затянутое звериным пузырем.
Собаки мои смело вбежали в землянку: значит, там никого не было. Я зажег спичку и, увидев треножник-светец с недогоревшей лучиной, запалил его. «Значит, у этого жилья есть хозяин»,— решил я. Землянка была достаточно просторная: четыре шага в длину и четыре
177
поперек. Стены и потолок ее были сделаны из кедрового горбыля, пол земляной. Из горбыля же были сделаны нары на двух человек, сейчас застеленные свежими пихтовыми ветками. Справа в землю был врыт стол и две скамейки. В стену вбиты рога от восьми сохатых, и на одних за лямки подвешен мешок. Две гильзы, винтовочная и наганная, торчали над столом вместо гвоздей, и на большей из них красовался деревянный ковш. Посреди землянки возвышалась каменная печь, плита ее тоже была сделана из плоского камня, с двумя конфорками. Одну конфорку закрывал тарелкообразный камень, на другой стоял алюминиевый котелок.
Сняв с плеча поклажу, я приладил ее на рога-ве-шалки, присел на скамейку. Передо мной на столе в стеклянной банке стояла соль, лежали две луковицы, а рядом на досках я увидел что-то нацарапанное ножом, успевшее почернеть. Был я уже хорошо грамотный и, заправив в светец новую лучину (перед печкой, рядом с сухими дровами лежал целый пук лучин), прочитал: «Сие печальное убежище построили два Робинзона— офицеры пепеляевской армии капитан Тигрин и прапорщик Орлов. Год от века Рождества Христова 1922-й».
Внезапно собаки мои зарычали и бросились к двери. За дверью сперва послышался злой лай (наверно, его-то я и слышал в тайге), затем басовитый голос в нос:
— Хватит брехать! Посмотрим, что за гости к нам пожаловали.
И порог землянки переступил богатырь саженного роста с грудью и спиной раза в три шире моих. Черная борода его напоминала прокопченную сажей лопату и была в снегу. (Лишь потом я заметил, что это ее прошивала седина.) Ну и мужичище! Одной рукой
178
человек волоком втащил в землянку медвежью шкуру, в другой держал рога сохатого и бечевку.
«Экий мужичище!» — еще раз удивился я, а вслух сказал:
— Зна-атная добыча.
Вошедший не ответил. Медвежью шкуру он подсунул под нары, рога швырнул в угол. Лишь после этого вонзил в меня черные глазища, будто два гвоздя.
— Здорово, паря,— пробасил он и протянул ручищу величиной с медвежью лапу.— Чей будешь?
Я рассказал, из какой деревни и как сюда попал. Осмелев, спросил, как его зовут.
— Поп Иваном окрестил, а называют все Петровичем.—Он как будто задумался, потом добавил:—А про тебя я, паря, слышал. Говорят, у тебя собаки толковые, не дают покою соболям.
— Одна неплохо работает,—- ответил я без похвальбы.— В эту осень шесть соболей добыла.
Я заметил, когда Петрович улыбнулся, во рту у него блеснули золотые коронки — для таежника большая редкость. Он скинул полушубок, повесил на рог. Глянул на меня исподлобья черными глазищами, прогудел:
— Ваш, что ль, парнишонок пропал?
Я кивнул.
— Сколько годов-то ему?
— Шестой пошел с августа.
Горло у меня вдруг сдавило, и я сделал вид, будто поправляю унты на ногах.
Петрович впустил в землянку двух своих собак. Те сразу зарычали на мою тройку, затем, поджав хвосты, забились под нары.
— Ишь, — усмехнулся Петрович,— медведя за штаны берут, а твою троицу испужались, под юрцы залезли.
179
Я прикрикнул на своих собак, которые тоже готовы были кинуться в драку, и в землянке наступила тишина.
— Медвежатину будешь есть?— спросил меня Петрович.— Страх жирнющая.
Я сказал, что у меня есть глухарь и с пяток рябчиков. Петрович буркнул:
— Оставь их до дому, с ними возни много.
И вышел во двор. Я не успел разжечь печку, как он вошел вновь, неся с полпуда медвежатины. Я удивился, зачем столько мяса?
— И собак надо покормить. Сырую медвежатину не жрут, а вареную только подавай!
Он набил снегом котелок и ведро, поставил их на плиту. Потом запустил мясо — для нас в котелок, для собак в ведро. В посудине забулькало, поднялся вкусный парок. Я сидел перед пылающим огнем печи, подсушивал портянки. В землянке потеплело, за дверью был слышен тихий однообразный шорох тайги, изредка словно звучал выстрел: от мороза лопались деревья. Значит, сильно захолодало.
Вдруг все пять собак, забыв о вражде, бросились к двери. Петрович окинул их оценивающим взглядом, не торопясь, взял ружье, открыл дверь и выстрелил. Собаки, толкаясь, выскочили в тайгу.
— Кто там?— спросил я богатыря.
— Наверно, росомаха захотела медвежатинки. Теперь ей уши потреплют.
И стал следить за плитой. Я рассказал ему, как росомаха выпустила кишки Гришкиной собаке. Петрович прислушался к близкому и дружному лаю собак, надел полушубок. Выходя, сказал:
— Пригляди за плитой.
Минут пять за дверью избушки ничего не было слышно. Затем грянул ружейный выстрел, а какое-то
180
время спустя Петрович вместе с собаками ввалился в землянку. За собой он втащил убитого зверя.
— Правду сказал, паря,— раздеваясь, обратился он ко мне.— Не смогли бы собаки взять росомаху: на сосну забралась.
Зверь был матерый, длинная шерсть его блестела от снега, полузакрывшего полосы на боку.
— Как же ты, Петрович, пристрелил его в такой темени?— удивился я.
— Глаза у идола, как свечи, блестели. По ним и ударил. И видал, как удачно?— Носком бахилы Петрович коснулся небольшой головы зверя, из которой
достал
густая теперь, поужи-
еще сочилась кровь.— Ну а паря, давай наем.
Петрович
из мешка стеклянную фляжку, предложил мне первому.
— Стакана в этой обители нету, хлебай.
181
Я отказался, и тогда Петрович выпил сам, закусил луковицей. Язык у него развязался, и богатырь рассказал, что берлогу медведя, которого убил сегодня, нашел еще осенью.
— Почему ж так долго не брал его?— спросил я.
— Некогда было. Пока снег был мелкий — добывал соболя, белку.
— Страшно одному ходить на медведя?
— В молодости побаивался, охотился с товарищем. А теперь вызнал медвежьи нравы, так и одному делать нечего.
Потом рассказал, что в этой землянке он живет два дня, а завтра отправится домой. Петрович вдруг зевнул, широко раскрыв волосатую пасть, встал из-за стола.
— Ну, давай накормим собак, да пора и отдохнуть.
Спать мы легли рядом. Я заснул так, что с нар бы стащили — и то бы не проснулся.
Утром мы принесли в землянку сухих дров, накололи лучины, заготовили все необходимое для следующего случайного ночёвщика. Нагружая свои нарты, Петрович сказал:
— Возьми, паря, медвежатины. Думаю, мы еще встретимся с тобой.
Я отказался, и мы расстались.
Я свистнул своих собак и, когда отошел уже довольно далеко от землянки, вдруг остановился, с досадой махнул кулаком. «Почему же я не спросил Петровича, от кого он узнал о пропаже нашего Гришунь-ки? Эх и дурак!» Может, побежать по его следу? Да разве догонишь, ноги-то у него вон какие длинные.
И я пошел дальше в тайгу.
182
ТАИНСТВЕННЫЙ ЗВЕРЬ
Дело было не в том, что от попавшего в пасть зайца сиротливо белели одни кости. Вопрос стоял совсем по-другому: кто его съел? Почему не оставил после себя никаких следов? Я знал, что проверять ловушки, поставленные человеком, ходит разный зверь: и рысь, и росомаха, и лисица. Да и соболь не брезгует зайчатинкой. Но все эти хищники «расписываются» на снегу. Охотник всегда прочитает, кто побывал у его добычи?
Зайца у нас в тайге много, иногда за одну ночь в мои ловушки попадало по семь-восемь штук. Цена ему недорогая. Да интересно, кто же его похищает?
А вскоре за зайцем был съеден и попавший в кулему соболь. Тут уж я расстроился, словно самородок потерял. Не его ценную шкуру мне было жалко. Я знал: соболь очень хитрый зверь. Сколько за ним надо ходить, какие предосторожности принимать, чтобы заманить его в кулему или в капкан! И вот, когда мне так повезло, или, как у нас говорят, пофартило,— зверек вдруг загадочно исчез из ловушки. От него на снегу остались только белые косточки да пучки шерсти, похожие на отливающие чернью золотинки.
Кто же этот таинственный вор, не оставляющий после себя следов?
«Врешь,— думаю.— Кто ворует, тому и горевать придется».
И я приладил для приманки заячью голову между двух березок, возле которых был съеден соболь. И привязал не как-нибудь, не мочалкой, а так, чтобы вор не мог ее сорвать: проволокой. А под заячьей головой поставил два капкана и притрусил их снегом.
«Вот теперь потягаемся».
Зарядив остальные ловушки, я отправился домой. Идти по проложенной лыжне было легко, я не торо
183
пился. На небольшой опушке постоял, посмотрел на кряжистую березу, вершину которой осыпали тетерева. Тетеревов было с полсотни, и с закатом солнца они мостились на ночлег. Голая вершина казалась унизанной черными мячиками.
На моих глазах один из мячиков вдруг сорвался с ветки и упал в снег. За ним второй, третий, пятый. Все они проворно зарывались с головой, лишь белая пыль летела. Через минуту береза вновь стояла голая: даже грустно было на нее смотреть.
Ветер от тетеревов тянул на меня. Я совсем тихо стоял за деревом. Когда уже хотел идти, внезапно услышал мягкий шорох, и перед моими глазами будто взметнулось пламя. Это, оказывается, подкравшаяся лиса сделала прыжок на ближнюю птицу. Видно, сильно была голодна, не стала ждать, когда тетерева заснут. Конечно, она видела черневшие в снегу дырочки, пробитые тетеревами, знала, что назад в эти дырки косачи не попятятся, они оставляют над самой головой тоненький слой снега, почти корочку, и в случае опасности, пробив ее, взлетают и спасаются на деревьях. Я слышал, как под лапами лисы крякнул косач и замолк навсегда. Остальные птицы с треском взлетели обратно на деревья, снег то и дело взрывался на моих глазах.
Зверь со своей жертвой в зубах исчез: может, меня заметил. И снова в тайге наступила тишина.
«Да-а,— подумал я.— Мать говорит, что бог мудро создал природу. А мне кажется, что в природе большая несуразица: кто силен, тот и хозяин». И почему-то вспомнился мне наш Гришунька. «Может, и несчастный малютка ойкнул, когда на него навалился хищник...» Холодные мурашки пробежали по моей спине.
Домой я пришел поздно. Свет в лампе был при
184
кручен, пригашен, в избе стоял какой-то едкий, неприятный запах. Мать и бабка шептались на печке.
— Что так долго, сынок?— спросила мать.— Видно, далеко ходил?
— Далеко, мать. Чем это воняет? Может, голландку рано закрыли?
Мать суетливо слезла с печки.
— Да нет, вроде не рано. Угли пеплом покрылись, когда закрывала вьюшку. А мы с бабушкой почему-то ничего не чуем.
И, как бы в подтверждение своих слов, она понюхала воздух.
Мать моя — человек исключительно правдивый. По-моему, она ни разу не соврала в жизни. И сейчас, поправив платок на голове, тут же призналась:
— Не серчай, сынок. Это мы с бабушкой уголек с ладаном пожгли... воскурили богу. Помолились вдвоем.
— Разве завтра какой праздник?— совсем уже спокойно сказал я.
— Никакого нету. Просто Сокнариху нынче встретила. «Коли б,— говорит,— пропавший мальчонка был вам родным, небось давным-давно бы поминки справили. Бога у вас нет, Марфа». Я расстроилась и отвечаю: «Тетя Дуня, мы ведь все надеемся: найдется наш Гришунька. Кто справляет поминки по живому?» Она передразнила: «За жи-во-о-го! Ай я вам не сказала, где и как пропал ваш приёмыш? Не греши, Марфа, помолись за невинную душу». Дома я рассказала бабушке о встрече с Сокнарихой... ну, мы с ней и помолились. Аль от этого вред какой? А там, глядишь, господь какую весточку подаст. Сердце-то бо... боли-ит...
И мать вдруг поднесла к глазам кончик темного платка, всхлипнула бабка на печке. Новое упоминание о Гришуньке вызвало и во мне тоску. Снова вспомнился тетерев, схваченный лисой.
185
— Ладно вам, ладно,— сказал я женщинам, чтобы не поддаться их настроению.— Хватит выть. А если с этой рябой ведьмой не перестанете разговаривать, уйду от вас в тайгу. В избушке буду жить.
Слова мои, видно, больно задели мать. Она собиралась было достать мне из печки ужин и, сразу перестав плакать, оперлась на черенок ухвата.
— В тайгу уйдешь? А по какой причине, сынок? Что богу молились? У нас хоть бог есть, а у тебя что? На кого ты надеешься? Сколь уж времени прошло, как пропал наш Гришунька, а что ты сделал? Все хвалитесь с Гришкой Ковалевым, что охотники хорошие, а и следа мальчонки никакого не сыскали. Ловкие охотники и на воде бы Гришунькин след нашли. Вот тебе мой сказ!
Возражать я не стал. Понял, что в сердце матери горит неугасимая боль. «Может, она и правду говорит, что мы никудышние охотники?» Не раздеваясь, я прилег на коник.
В избе стояла такая тишина, что лишь слышалась песенка сверчка, прижившегося за печкой. «Цир-рль-цир-рль! Цир-рль-цир-рль!» Я повернулся к стенке, закрыл голову подушкой.
— Ужинать вставай,— раздался надо мной добрый голос матери.— Я налила. Не обижайся на меня, сыночек Кеша. Ведь у меня из-за Гришуньки вся душа почернела.
Совестно мне стало, и я сел ужинать. Не зря говорят: материнский гнев, как вешний снег. Выпадет много, да скоро и растает.
Утром я проснулся рано, взял топор и отправился в тайгу. Мороз стоял такой, что снег гудел под пимами. Было еще темно, и в черно-синем небе звезды казались живыми. Смотришь на них, смотришь — и вдруг они будто выпускают тончайшие золотые стре
186
лы. Закутанные в снег ели, кедры стояли голубые и совершенно неподвижные: ни одна хвоинка не шелохнется. Вскоре я почувствовал, как брови мои сковал иней. Если бы не потрескивание деревьев от лютого холода, тайга казалась бы мертвой.
Лыжня привела меня в знакомый березняк. За это время звезды поблекли, яснее проступили деревья: стало светать.
Еще издали на снегу, там где стояли капканы, я увидел что-то большое, черное, угловатое. Сердце у меня забилось. «Рысь? Лиса? Они поменьше. Может, медведь-шатун? Нет! Медведя такими капканами не удержишь. Кто же?» Оробел даже. Потом мне словно кто шепнул на ухо: «Чего ты, Кеша, струсил? У тебя ж в руках топор. Ну и охотник!» Я двинулся вперед.
Черный вдруг заколыхался, раскинул здоровенные крылья, зашипел: «Ш-ш-ш!»
Топор вывалился у меня из рук, я так и сел в снег. Не от страха сел, не оттого, что ноги подкосились, а от стыда. В капкане сидел филин. Вот почему вор не оставлял следов. А ведь сколько я голову ломал, передумал разного-переразного. В капкан филин попал сразу обеими лапами, лежал, растопырив крылья, и поэтому-то и показался мне большим и угловатым.
В то утро добыча мне выпала отменная: снял трех зайцев и соболя. Я положил дичину в рюкзак, обернул филина шарфом и понес под мышкой домой.
Едва вошел в деревню, как меня окружили ребятишки, подняли шум, визг:
— Кеша черта поймал!
— Поглядите, какая головища!
— С бородой и рогами!
На выкрики ребят из сеней высовывались взрослые, любопытствовали:
Покажи, Кешка, кого добыл.
187
Из просторной Егоркиной избы вышла Сокнариха и направилась прямо ко мне: наверно, тоже «черта» хотела посмотреть. Голову ее покрывал полушалок, на ногах были ладные пимы, шла она твердо — никак шестидесяти годов не дашь.
Я снял шапку и надел ее на голову филина. Сокнариха недобро оскалила свои ржавые зубы.
— Чего это, Кеша, ты хоронишь от меня свою добычу? Чай, не сглажу. Покажи, я погляжу.
«Везде эта ведьма нос сунет». От злости я ответил Сокнарихе первое, что пришло на язык:
— Думаю, испугаешься ты моей добычи.
— Чего же это я испугаюсь? Я не из пужливых. Господь всегда хранит своих верных слуг. Сыми шапку-то.
— Я убил хищника, что украл нашего Гришуньку. Труп его оставил в тайге, а голову несу в милицию. Понятно?
Ребята расхохотались. У Сокнарихи внезапно посинели губы, она попятилась и торопливо закрестилась.
— Свят, свят! Спаси и помилуй мя, пресвятая тро-еручица. Тьфу на тебя, идола. Тьфу! Вот увидишь, придется тебе на том свете своим длинным языком раскаленную сковородку лизать.
ДВУНОГИЙ СОХАТЫЙ
В конце декабря из больницы выписали Гришку Ковалева. В этот же день он прибежал ко мне, похлопывая себя по ноге, радостно сообщил:
— В полном порядке моя нога, Кеша. Доктор даже дозволил на лыжах ходить. «Лишь не переутомляйся»,-— говорит.
188
— А как же твоя большая школа в Красноярске? Не выгонят?
— Что ты, Кеша! У меня справка от лекарей. Учебный год, конечно, пропал, это что и толковать. Возьму на год отпуск. Главное — из больницы вырвался: ух, надоело! Соскучился по тебе, по охоте.
Конечно, я от души радовался выздоровлению друга. Не зря в народе говорят: с хорошим другом два дела сделаешь, а с плохим — ни одного. Я знал, Гришка за меня в могилу ляжет,— это он доказал на деле. Нечего говорить, что и я бы за него головой пожертвовал.:
Он стал меня расспрашивать о новостях. Рассказал я ему, между прочим, и о встрече с Петровичем в тайге и еще раз отругал себя за то, что не спросил, откуда ему стало известно о пропаже Гришуньки.
— Ладно, не горюй,— сказал Ковалев, шмыгнув носиком.— Разыщем мы Петровича. Спросим. Айда завтра на Зимовую? Отец говорил, там соболиных следов много, кулёмы надо ставить.
И на другой день мы вышли на Зимовую дорогу. Эту дорогу в 1905 году проложили в тайге ссыльные и каторжные. Длиной она была пятьдесят верст, шириной в две сажени. Деньги на ее постройку дали сатиновские купцы. По этой дороге они в зимнюю пору возили в Максутку и в окрестные' деревни свои товары, а у местных охотников по дешевке скупали пушнину, осетра, тайменя, стерлядь, нельму.
По рассказам старых людей, не одна сотня строителей погибла при работах на Зимовой дороге. Тянули ее через трясины, болота, а кто будет жалеть острожников? Летом по дороге никто не ездил, да и зимой лошади проваливались между бревен и ломали ноги. Помню, мой покойный дед рассказывал: «Когда сатиновские купцы, бывало, собирались обозом по Зимовой к нам за пушниной, рыбой, они за себя по семь
189 ,
молебнов служили». И все равно некоторые шею сворачивали.
Наши охотники и до сего времени не заходят на Зимовую: боятся провалиться в болото.
Мы с Гришкой ходко шли под гору. Тайга в это ясное утро словно дремала. Солнце только что поднялось над дорогой, и в его блеске загорелись заиндевевшие пихты, ели, кедры, словно кто их осыпал самородками— в глазах даже рябило. Тайга сплошняком тянулась по бокам Зимовой, и мощенная бревнами дорога напоминала раскинутую ленту отбеленного холста.
— Ты что-нибудь заметил?— вдруг спросил меня Гришка.
Я отрицательно покачал головой.
— Даже и старых следов соболя не видно. Обманул, поди, нас твой отец.
Гришка быстро и молча заменил дробовые заряды в своем ружье на картечь. Меня поразил его тревожный взгляд, упрямая складка сомкнутого рта. Я тронул его за руку.
— Что? Уж не медведь ли?
Он варежкой закрыл рот, давая знак: «Тише. Не шуми», и, держа ружье наготове, решительно и осторожно двинулся с дороги в таежную'чащу. Я тоже нажал на лыжи и последовал за ним, ощупывая взглядом деревья. Подбитые камысом лыжи бесшумно понеслись под горку. Почему-то я перестал наблюдать: есть ли вокруг следы соболя или горностая, водится ли промысловая птица. Тревога друга передалась и мне. Я знал: Гришка зря осторожничать не станет.
Внезапно он круто свернул в сторону, затормозил лыжами.
— Видишь?— указал он рукой на глубокий след в снегу.— Выходил на дорогу и тут же скрылся.
190
Я сразу узнал след сохатого. Зверь был матерый. «Почему же наши старики боятся этих мест?— подумал я.— Сохатые, видать, и по Зимовой ходят». Гришка между тем внимательно исследовал следы, зашел за кедр, зачем-то раза два нагибался. Признаюсь: у меня это даже вызвало улыбку.
— Уж не нюхать ли следы собираешься, Гришка? Иль думаешь, что это медведь ходит?
— Нюхать следы я не собираюсь,— спокойно ответил Ковалев,— но советую и тебе получше приглядеться. Иль все не заметил? Сохатый-то двуногий.
— Как двуногий?
Я пригляделся и ахнул: следы сохатого и впрямь были только от передних ног. Вот это штуковина. Да разве такие бывают?
— Ведь ты ж, Гриша, сам видал, как зверь выходил на дорогу?
— В том-то и дело, что по-настоящему я не разглядел его. Что-то черное мелькнуло в кустах у самой Зимовой и тут же пропало.— Гришка сморщил свой маленький носик.— Уж не потому ли старики эти места называют чёртовскими, что тут двуногие сохатые бродят?
По спине у меня пробежали мурашки. «Почему, в самом деле, наши мужики боятся этих мест? Уж не водятся ли тут на болоте оборотни?» На всякий случай и я перезарядил свою двустволку жаканом. Нерешительно сказал:
— Может, пойдем по следу?
Гришка сдвинул малахай на лоб, почесал затылок.
— Давай лучше как следует заметим это место и айда отсюда. Дома все хорошенько обмозгуем. Кто знает, что это за двуногий сохатый? Да и один ли он? Гляди, еще и у него есть игрушки, что свинцом плюются.
191
Примета тут нашлась хорошая: три сухих дерева в сторонке от Зимовой дороги, и среднее из них — с опаленной верхушкой. Мы повернули обратно к своей деревне. Хотя камысные лыжи не скользят назад — мешает олений ворс,— все же в гору идти было трудновато. Мне-то нипочем, но я опасался за ногу товарища: ведь только из больницы выписался. Небо опустилось над тайгой, стали срываться мелкие сухие снежинки, притрушивая следы. Я пошел вперед, чтобы проложить другу лыжню: все ему будет легче.
— Не пора ль отдохнуть, Гриша?— спросил я.
— Вот кончится подъем, тогда.
Я видел, что на лбу у Гришки выступил пот, он морщится и припадает на больную ногу. Просто, видно, из самолюбия не хочет показаться слабым. Но чем помочь? Я пошел медленней. И только выбрались наверх, как Гришка сразу остановился.
— Вот теперь давай маленько передохнем.
Мы отошли в сторонку от дороги, срезали сушину и развели костер. Стояла обеденная пора, нам обоим захотелось есть. Я развязал мешок, достал вяленой осетринки, начал подогревать мерзлый хлеб на огне.
Только было мы собрались закусить, как внизу, под горой, услышали пронзительный свист. Это было так неожиданно, что мы с Гришкой похватали ружья и выскочили на дорогу. Не «сохатый» ли опять?
Конское ржание, хлопанье кнута донеслись из-за деревьев, и мы увидели, что по Зимовой в гору поднимается пара крепких серых лошадей, запряженных цугом, или, как в наших местах говорят, гусем. На легких, с высокой спинкой пошевнях сидело двое мужчин. Один — в тулупе черной дубки — правил, другой — в волчьей дохе — вроде бы дремал. Я обрадовался подводе. «Кто бы они ни были,— подумал я,— а упрошу, чтобы посадили товарища».
192
— Кто ж такие?—как бы рассуждая вслух, спросил Гришка.
— Видать, какие-нибудь начальники.
Я побежал к нашему костру, быстро закидал снегом огонь, подхватил мешки и вернулся к молчаливо дожидавшемуся Ковалеву. И вовремя. Кони уже выбрались на гору и сразу стали. Ближний к нам седок в черной дубленке откинул высокий воротник, спросил охрипшим с холода голосом:
— Охотники, далеко тут до Максутки?
Я толкнул локтем товарища, тот меня. Мы оба узнали в ближнем мужчине начальника районной милиции Кондакова. В следующую минуту он тоже улыбнулся и, приветствуя нас, поднял руку в шерстяной перчатке.
— Никак знакомые?
— Они самые, Тимофей Иванович,— сказал я, подходя.
Он пожал нам руки, как вполне взрослым охотникам. За четыре года, прошедших со времени моей последней встречи с Кондаковым, начальник милиции почти не изменился. Так же пристально, с прищуром смотрели его небольшие цепкие глаза, на свежевыбритой щеке ясно выделялось родимое пятно. Только морщинки возле рта стали как будто глубже. Я сказал Кондакову, что до Максутки отсюда верст двенадцать.
— Что же вы без зверя возвращаетесь?— весело, с подковырочкой сказал начальник милиции.— Вас девки на деревне засмеют.
— День на день не приходится,— ответил Гришка, видно, уязвленный этим замечанием.
Я решил замять вопрос о нашей неудаче, спросил:
— Не боитесь, значит, Тимофей Иванович, по Зи-мовой ездить? Нечистая сила вас с дороги в болото не тянула?
1/47 Приключения Кеши
193
‘— А чего нам бояться? — вдруг пробасил спутник Кондакова и тоже откинул воротник своей волчьей дохи: оказывается, он не дремал.— Я сам до революции эту дорогу мостил, десятником был. Знаю ее от начала до конца. Ба, Кеша, ты как сюда?
И спутник Кондакова протянул мне свою здоровенную лапу, похожую на медвежью. Это был Петрович. Его черная, прошитая сединой бородища закрывала всю грудь.
— Зверя ходил промышлять?— гудел он дальше.— Да тут ни шиша нету.
Наверно, и тон Петровича не понравился самолюбивому Гришке, он буркнул:
— Зато шишиги есть!
Кондаков улыбнулся: он знал задиристый характер моего друга.
— Чего ж мы стоим посеред дороги? Наверно, Петрович, придется посадить этих ребят? Они нам еще пригодятся.
— Твое дело, Тимофей Иваныч. Ты начальник. Дорога отсюда пойдет ровная, даже под уклон. Кони вытянут.
Мы уселись в пошевни и покатили. Таежные деревья побежали назад. Кондаков передал Гришке вожжи, и тот взобрался на облучок. Как водится, мы стали делиться новостями. О телефоне, особенно о радио, в наших местах в те годы только краем уха слышали, и обычно заезжий человек сообщал, что делается в его округе. Таким образом и узнавали, что творится на белом свете. Кондаков рассказал, что в прошлом году без вести пропал Иван Гаврилович Верхотуров. Ушел на охоту и как в воду канул. В тайге нашли только его топор: на топорище обнаружили следы засохшей крови.
— Ребята вы верные,-— продолжал Кондаков,— со
194
ветского покроя. Вам сказать можно. Есть слушок, что Верхотурова подкараулили дружки пепеляевского офицера Тшфина. Того, Кеша, что вы вместе с Иваном Гаврилычем царапнули. Смекаете, в чем дело?
Меня словно кто схватил за горло: нечем стало дышать. Погиб Иван Гаврилыч? Какой замечательный человек был! Дважды спас мне жизнь. Неужто я его никогда больше не увижу?
— Значит, у нас в тайге белобандиты?
— Скрываются, Кеша. Скрываются. Бесятся перед погибелью, пакостники.
— А вы знаете, Тимофей Иваныч, и наш Гришунь-ка пропал без вести. Помните, вы его еще Аполлон-чиком назвали?— Я тут же повернулся к Петровичу: — А вы откуда об этом узнали?
Старый охотник пристально и как-то загадочно посмотрел на Кондакова. Начальник милиции ответил за него:
— О Гришуньке и я знаю. Много объяснять вам, ребята, не могу, дело это государственное, но скрывать не стану: отчасти по этому делу мы сейчас с Петровичем и едем к вам в Максутку. Только... ясно? Никому ни полслова.
Сердце у меня почему-то забилось: эх, хоть бы намек какой начальник милиции дал! Видно, этот разговор слышал и Гришка, он то и дело оборачивался с облучка. Но ему надо было следить за конями, доро-га-то особая, гляди, копытом в дыру провалится — скандал будет! И он чаще сидел к нам спиной, помахивал кнутом.
Убедившись, что Гришка хороший «кучер», Петрович снова поднял воротник волчьей дохи, привалился к задку пошевней и вскоре захрапел на всю тайгу, Гришка весело оглянулся на него через плечо.
— С присвистом дядя завел, значит, к вьюге!
7д7*
195
— Уморился старик,— негромко сказал Кондаков.— Вчера ночью спать пришлось мало, дело было одно, а выехали рано.
-— Откуда вы, Тимофей Иваныч, знаете этого старика?— тоже снизив голос, спросил я.— Он ведь не из вашего районного села. Я-то с ним в землянке знакомство свел. Ночь провели на одних нарах.
— Этого старика, Кеша, не только я, а и в самом Красноярске знают. Ему тайга известна, как своя доха: всю измерил. В революцию он тут партизанил, отрядом командовал. И охотник знаменитый: медведя на нож берет! Вот почему я разыскал его и взял с собой.— Кондаков свел брови, о чем-то думая. Потом голосом, в котором проскользнула повелительная нотка, сказал: —Ну а теперь расскажите, ребята, какого шишигу видали нынче в тайге на болоте?
— Схоронился от нас этот нечистый,— обернувшись с облучка, выпалил Гришка.— Одни следы оставил.
Петрович вновь опустил воротник дохи, спросил, будто и не спал:
— Двуногий был шишига или четырехногий?
Наверно, Гришка вспомнил наш договор: никому не рассказывать о загадочном сохатом. Он отвернулся к лошадям, пошевелил вожжами, прикрикнул:
— Эй, миляги! А ну под горку!
Я же не сдержал слова и рассказал о следах двуногого зверя. Петрович совсем выпрямился в пошевнях, как-то сообщнически и строго посмотрел на Кондакова.
— Слыхал, Тимофей Иваныч? Говорил тебе: на Зимовой гнездится. Болото тут. Летом лишь тот пройдет, кто потайные тропки знает.
Кондаков поправил кобуру револьвера под тулупом на поясе, близко перегнулся ко мне.
196
— Хорошо приметили место, где следы, Кеша?
— Через год найду.
— Ну-ка, Гриша,— окликнул Кондаков моего друга.-— Поворачивайся сюда. Ничего, шагом лошади са^ ми пойдут, не провалятся.
Тон у начальника милиции был такой, что Гришка не стал упрямиться. Все же в его презрительном взгляде я прочитал: «Эх ты, трепло. Запечный герой. Иль сами не могли бы добыть того двуногого зверя? Испугался, помощи запросил».
— Слушайте, ребята, да запоминайте,— повелительно продолжал Кондаков.— О следах двуногого сохатого на деревне тоже никому ни гу-гу. Счастье ваше, что не пошли за ним в чащу: может быть, где-нибудь уж под сосной бы лежали, и ворон вам глаза клевал. Слушайте меня внимательно, да смекайте. Остановимся мы с Петровичем в Максутке у вашего учителя. Пустите слух, что это к нему из Сатиновки приехали сродственники. Все ясно?
— Ясно,— подтвердил Гришка и посмотрел на меня. В его взгляде уже теперь не было упрека: наверно, понял, какое важное дело затевается.
— Вот и ладно,— продолжал Кондаков.— Сами ж готовьтесь. Двуногого шишигу вместе с нами ловить пойдете. Согласны? Вот это дело.— Взгляд его опять смягчился.— Так и быть, скажу вам секрет один. Есть такая весточка, Кеша, что ваш Гришунька живой. Красть его вору помогали люди из вашей деревни. Ну и на этом все. Будете держать язык за зубами, постараемся его вызволить.
По моему сердцу будто ежовой шкуркой провели. Неужто в нашей Максутке есть такие злодеи? Вот уж никогда бы не подумал.
Из-за деревьев послышался глухой, отдаленный собачий лай. Кондаков взял из рук Гриши вожжи.
1/27 Приключения Кеши
197
— К деревне подъезжаем, ребята. Слазьте. Так запомнили уговор?
Мы забрали свои вещи, спрыгнули на дорогу. Кондаков стегнул по лошадям, Петрович выше поднял воротник дохи, спрятал лицо. Пошевни дернуло, понесло, и из-под полозьев лишь белый снежный дымок закурился.
Торопиться было нечего, и мы медленно зашагали к деревне. Внезапно сзади, почти за нашей спиной раздался хриповатый женский голос:
— Пошто это вас начальство посеред дороги высадило?
У меня будто над ухом выстрелили; я весь затрясся. Оглянулся через плечо: что еще за сатана такая?1 Из тайги на дорогу выходила Сокнарихина сноха Лизка, по кличке Фита. Женщина здоровенная, с обветренным скуластым лицом, с черными, косо разрезанными глазами. Она была вдовой. В начале двадцатых годов белые угнали с обозом ее мужа, так он и не вернулся. В деревне баяли, будто он хотел убежать домой и его расстреляли. Обеими руками в овчинных рукавицах Лизка везла на длинных нартах чуть не полполенницы дров.
— Где ты увидала начальство?—с сердцем ответил ей Гришка.— Это сатиновские. Сродственники нашего учителя. Проведать приехали. И совсем они нас не высаживали. Мы сами слезли... по нужде.
Мне показалось, что в глазах Фиты мелькнула насмешливая улыбка.
— Ух и надсадилась я,— заговорила она, резко меняя тон, слащаво.— Подмогли б мне ребята, ведь на лошадях ехали, не устали.
— Сама сдюжишь,— еще грубее отозвался Гришка.— Силищи-то, как у трех лошадей. Еще бы и нас подвезти могла.
198
И быстро пошел вперед. Я последовал за ним. Нас догнал крикливый голос Фиты:
— Варнаки вы, а не ребята!
Мы не оглянулись.
В РАЗВЕДКЕ
Приезд чужих людей в таежную деревушку — большое событие, разговоров хоть отбавляй, каждый интересуется, кто такие, да откуда. Остаток этого дня и весь следующий мы с Гришей Ковалевым на все вопросы отвечали так, как наказал нам начальник милиции, и вообще делали вид, будто давно забыли, что какие-то «сатиновские» подвезли нас по Зимовой.
— Надолго ж они?— гадали бабы.— Видать, здоровы пить. Учитель знай только посылает к лавочнику Егорке, то бутылочку ему белой для сродственников, то наливочки. Хозяйка еп~ и пироги с морошкой затеяла и окорок новый принесла, сохатину варит. А нам Савельич в красном уголку говорил: «Пьянство — враг здоровья». Хитрые эти учителя.
— Не одни они пьют. И попы не меньше.
— Учителя да попа в одной проруби крестили.
— Да, бабоньки, тому живется, у кого денежка ведется.
— Гляньте, гляньте, опять к лавочнику за новыми бутылками.
На другой день, когда завечерело, к нам прибежала учителева дочка и сказала, что меня ее тятька звал. Я надел пимы, накинул полушубок и пошел задами.
Немало я удивился, увидев в учительской избе кроме Кондакова и Петровича еще и двух милиционеров. Милиционеры были красные с мороза, видимо, •/27*
199
прибыли совсем недавно, в потемках. На столе стояли бутылки, лафитники, закуска, но все были совершенно трезвые: значит, выпивка красовалась для близира, угощались же мало.
Кондаков взял меня за плечо, усадил на табуретку.
— Никто не видал, как ты шел сюда? Вот и ладно. Нынче ночью надо проследить за домом ворожеи Сокнарихи. Кто войдет, кто выйдет — запоминай. Если забредет посторонний — незамедлительно дай знать. Прихвати с собой Гришу Ковалева, неровен час... Да оденьтесь потеплее, может, заполночь сторожить придется. А еще бы лучше вам белые халаты раздобыть, замаскироваться. Задача,— начальник милиции поднял палец, — ясна? То-то. Ответственная. Ну ступай.
Он крепко пожал мне руку, и я понял, что 'дело нешуточное.
Гришку я встретил на улице возле нашей избы. Шепотом передал ему поручение Кондакова.
— Давно бы,— обрадовался он.—• Подпутаем теперь ящерицу Фиту. Ружье брать?
— Тимофей Иваныч ничего не сказал.
— Кто ж на такое дело без ружья ходит? Ладно. Жди. Переоденусь и у тебя буду.
И решительно шмыгнув носиком, Гриша растаял во тьме, лишь скрип снега показал, куда он ушел.
Пришел он в полном снаряжении. Я тоже был готов. Ни мать, ни бабушка не спросили, куда мы собрались на ночь. Раз в белых халатах, ружья взяли, стало быть, в засаду, на зверя. Избави бог спросить охотника, куда собрался? Удачи не будет. За такой вопрос меня еще мальчишкой дядя Трифон чуть без уха не оставил. Крутит, тянет, а сам сердито приговаривает:
— Когда тебя, варнак, научат не перебегать дорогу охотникам?
200
Изба Сокнарихи стояла на самом краю Максутки и словно спряталась между десятком старых кедров. Двор окружал высокий сосновый забор. Наличники на окнах были нарезные, выкрашены в синюю краску. Сбоку, перед самым домом, проходила Зимовая.
— Настоящий разбойничий притон,— шепнул мне Гришка, когда мы подошли к самому ближнему кедру.
— Шаманка она,— ответил я также еле слышно.— В задней половине избы шаманит, а в переднюю, кроме лавочника Егорки, никого не пускает. Люди сказывали.
Света у Сокнарихи не было. Четыре окна, выходившие на дорогу, казались огромными черными глазами, которые словно кого-то высматривали. Собак у нее не было (цепной пес сдох недавно), и мы встали с двух разных сторон. У Гришки под доглядом были ворота, калитка и передняя часть забора. Я сторожил двор со стороны Сатиновки.
Оба мы словно примерзли к стволам толстенных кедров.
Один за другим погасли последние огни в деревушке: ложатся у нас рано, керосин берегут. Избы в снегу под черным небом теперь казались мертвыми. К ночи захолодало. Даже собаки на морозе перестали тявкать, а у нас они в каждом дворе, в ином и по три.
Томительно стоять без движения. Кажется, что и время так же вот остановилось и часовой маятник нигде не тикает. Однако наша сибирская зима не шутит, того и гляди в сосулю превратишься — и я стал потихоньку стучать ногой об ногу, считать: раз, два, семь, сорок... До шестисот дойду,— значит, прошло десять минут. Слышу — и Гришка притаптывает унтами, переваливается из стороны в сторону.
Прошло с час. Внезапно мертвую тишину прорезал щемящий визг:
201
•— И-и-й! И-и-й! И-и-й!
Я замер. Гришка не вытерпел, сплюнул:
— Тьфу, окаянный!
Зимой в тайге один медведь спокойно спит в берлоге. Среди ж остального зверья, птицы идет беспрестанная борьба за жизнь, не прекращающаяся в самые лютые морозы. Кровожадная рысь нападает на все живое, даже на сохатого. От нее старается не отстать и росомаха. Соболь мечется по деревьям за белками, неслышно подкрадывается к спрятавшимся в снегу тетеревам, рябчикам, глухарю. Этим же промышляет и лисица, да еще на зайца охотится. Лакомится им и всякой пернатой тварью и большеголовый филин.
По крику я установил, что и сейчас визжал несчастный зайчишка: его тиранил, рвал на куски какой-нибудь хищник.
Вспомнились мне слова покойного деда: «Жизнь, сынок, что огонь: где вспыхивает, а где затухает». А разве нет среди людей клыкастого зверья? И внезапно ухо мое уловило далекий скрип по смерзшемуся снегу. Я почувствовал, как по моему озябшему телу толчками пошла кровь. Глянул на кедр, под которым нес дозор Гришка. Насторожился и он.
Вот из тайги на Зимовой показалась черная фигура человека. Он быстро скользил на лыжах и вез за собой нарты. Вскоре я уже разглядел за его плечами ружье. Перед избой Сокнарихи пришелец остановился, зорко поглядел вокруг, какую-то минуту прислушивался. Проворно скинул лыжи, взял их под мышку, три раза с равными промежутками стукнул в крайний наличник окна.
Ответ себя не заставил ждать. Лязгнула смерзшаяся щеколда калитки, и человек исчез в ней вместе с нартами. Больше я ничего не увидел. Ко мне лишь донесся сладкий голос Фиты:
202
— Войди, миленький, войди.
Скрипнул засов на калитке с той стороны, что-то прогремело в сенях, и вновь вокруг наступила тишина. Казалось, что мне все это привиделось. Однако уже возле меня стоял Гришка, дышал чуть не в ухо:
— Нарты тяжело груженные. Вдвоем с Фитой едва подняли в сени. Уж не «двуногий ли сохатый»?
Я ему только сделал знак рукой, и мы, не выходя на дорогу, выбрались на зады. Сделав большой круг, вышли к дому учителя.
Встретил нас сам Степан Савельевич, худой, длинный, в меховой жилетке, пимах.
— Заходите скорей, грейтесь.
Народу в доме прибавилось. Мы никак не ожидали увидеть тут Гришкиного отца Парфена Ковалева, дядю Трифона. Оба сидели суровые, в углу стояли их ружья. Женщин не было ни одной: наверно, спали.
— Прибежали, варнаки?— оглядел нас потеплевшими глазами дядя Парфен.— Аль опять страшный медведь напугал?
— С новостью, ребята?— обратился к нам Кондаков. Он вскочил со скамейки сразу, как только мы вошли.
Губы у нас обоих смерзлись, мы вперебой стали рассказывать о том, что увидели. Слушали нас жадно. Когда мы замолчали, еще долго стояла тишина, лишь потрескивал фитиль в лампе.
— Понятно теперь вам, товарищи?— сказал Кондаков и поправил кобуру револьвера на поясе гимнастерки.— Я уж вам объяснял, к Сокнарихе приползет' опасный зверь. Давно мы за ним гоняемся, не раз окружали, но он всегда уходил невредимым. А нынче сам влез в пасть*, нам его теперь надо только хоро
* Пасть — ловушка.
203
шенько придавить. Помните каждый свое место? Ты, Трифон Герасимыч, и ты, Парфен Иваныч, пойдете к тайге на Зимовую, там будете сторожить. Если зверь вырвется от нас —другой дороги ему нету. Прямо на вас пойдет. Не мне вас учить, что делать: охотники вы старые, опытные.
— Обое копыта у него перебью,— грозно проговорил дядя Трифон, и никто не усомнился, что так он и сделает.
— Не беспокойся, товарищ Кондаков,— сказал дядя Парфен, заглядывая в оба ствола своего ружья.— Теперь от нас зверь не уйдет. Не ведает он еще, что такое максутовские охотники. Что ж, пойдем?
Степан Савельевич глянул на продолговатые часы, висевшие в простенке и важно раскачивавшие медным маятником.
— Погодим еще минут двадцать.
Кондаков как представитель власти и руководитель операции подтвердил:
— Обождем.
Милиционеры сидели, будто каменные, и не проронили ни одного слова, только следили за каждым движением своего начальника. Молчал и Петрович, тихонько оглаживая свою широченную бороду. Внезапно он вскочил со скамьи и кинулся к окну.
— Кто-то под нашим окном,— выдохнул он. Схватил из угла свое ружье и на носках, так, что даже удивительно стало, как такой здоровенный мужичище может ходить неслышно, метнулся к двери.
Все тоже давно были на ногах, потянулись к оружию.
И в это время кто-то с улицы осторожно забарабанил в оконное стекло.
— Обожди, Петрович,— сказал учитель,— Это, кажись тот, кого мы ждем,
204
Он, не одеваясь, вышел в сени.
И охотники, и милиционеры чутко прислушались,, лица были бледные. Мы с Гришей тоже держали ушки на макушке.
Каково же было наше удивление, когда минуты две спустя в сенях затопали ноги, и порог избы переступил учитель, а за ним... Фита. Смешалась и Сокна-рихина сноха: грубое, скуластое лицо ее запылало кумачом, а глаза стали косить.
ОБЛАВА НАЧАЛАСЬ
Лицо Степана Савельевича оставалось спокойным,, даже довольным. Он гостеприимно сказал Фите, указывая на лавку:
— Присядьте, Елизавета Семеновна.
— Спасибочки. Некогда. Боюсь, ведьма догадается.
— Как гость себя чувствует?
<— Так и чувствует, как вы научили. Спиртом с морозца напоила, да грибочки «подсолила» порошком. Заснул как убитый. Аж свекровь... Сокнариха всполошилась. «Чего это он? Не беда ль какая?» Я ей: «Устал, поди. Сколько верст нарты по тайге тащил». Замолчала. А глаза, как у совы, подозревает небось.
— То ли скоро увидит!
—- Кто у вас еще в избе?— спросил Кондаков женщину.
То ли Фита оробела от его милицейской формы, то ли ее смутило множество лиц в доме учителя, но она совсем растерялась и лишь утерла нос рукавом.
— Говори смелей,—ободрил ее Кондаков.— Милиции напугалась? Иль боишься, что свои деревенцы
205»
выдадут? Тут все друзья. Никого не бойтесь, Лизавета Семеновна, смело глядите в глаза людям. Мы знаем, что Сокнариха вам житья не давала, в батрачку превратила. Запугивала, что вас-де заарестуют... муж якобы белым помогал. Правильно сделали, что раскрыли темные делишки свекрови.
Так кто у вас еще в избе?
— Лавочник глухой Егорка,— все еще смущаясь, ответила Фита.— С вечера, до огней пришел. Ну, я пойду. Боюсь.
— Ладно, Лизавета Семеновна. Чтобы не боязно было, вместе пойдем.— Кондаков коротко взмахнул рукой мужчинам, скомандовал:— Собирайсь.
Меня почему-то бил мелкий озноб, будто я замерз и все не мог согреться. Из головы не выходили слова Кондакова, что, может, наш Гришунька жив. Уж не увижу ль я его сейчас в избе у Сокнарихи? А вдруг «двуногий сохатый» труп его вез из тайги на нартах? Одним словом, все мысли у меня перепутались. Вот думал, что Фита верой и правдой служит свекрови, а оказывается, она ненавидит старую каргу, хочет жить по-новому, милиции помогает. А вдруг Фита обманет? Подведет под пули? Может, не зря меня Гриша Ковалев назвал «печечный герой», «ангелок»?
В сенях я шепнул ему:
— Слушай, Гришка. Ты что-нибудь понял?
— А чего тут понимать?— решительно ответил мне друг.— Шишигу, что пришел к Сокнарихе, Фита угостила сонным порошком. Ну и ловка баба. Не ждал от нее. Я-то, дурак, худо об ней думал. И скажу тебе, Кеша, порошок этот, наверно, отец мой дал. Были у нас. А Степан Савельич приходил нынче, они с отцом шептались.
Из учителева дома выходили по двое. Сперва Гришин отец с дядей Трифоном — они скрылись на Зимо-206
вой, значит, заняли там посты. За ними Кондаков, захвативший незажженный фонарь «летучая мышь», и Фита. Следом милиционеры, потом Петрович с учителем. Мы с Гришей замыкали «отряд».
Возле дома Сокнарихи все заняли назначенные им места, и лишь после этого Фита вошла в калитку и постучала со двора в дверь. Ночь стояла морозная, тихая, настоящая сибирская. Все так затаились, что я услышал дребезжащий голос старой карги:
— Кто там так поздно? Спать легли.
•— Я это, свекровушка, я. Лизавета.
— Одна ты?
— С кем еще? Иль все не признала?
В доме загремел засов, открывая дверь, ворожея брюзжала:
— Где тебя носит, сношенька? Не ко времени пропадаешь. Хорошенько дверь запирай.
— Запру, запру. Не беспокойся. Сама ж нынче наказывала мне...
Слов дальше я не расслышал. Наверно, Фита напомнила свекрови какое-то дело, по которому она якобы и ходила. Дверь захлопнулась, обрезав звуки, и вновь наступила тишина.
Все мы стояли будто завороженные, боясь шелохнуться. На этот раз я совсем не чувствовал холода: от волнения, наверно, кровь быстрее бежала по жилам.
Казалось, Фита напоила сонным порошком не только Шишигу, а и всю Максутку, и тайгу. Напряжение достигло высшего накала. Так и чудилось, вот-вот что-то должно случиться. И в самом деле, тишина вдруг лопнула, раскололась:
— Ку-ка-ре-ку!
Это на окраине Максутки запел первый петух, и ему, точно эхо, отозвались петухи в других дворах. Цепочка кукареканья докатилась и до Сокнарихиного
207
двора. Здешний петух захлопал крыльями и заорал так громко, словно кого-то будил. Едва замолчав, он тут же прокричал еще два раза подряд.
«Еще Шишига проснется»,— подумал я.
В доме Сокнарихи действительно загорелся свет: наверно, чиркнули спичку. На снегу под окнами мелькнули четыре тоненькие золотистые полоски. И снова все погрузилось в еще больший мрак и тишину. Кондаков зажег фонарь, вышел из-под кедра и, кивнув на калитку, негромко скомандовал:
— За мной!
В руке его тускло блеснул револьвер. В ту же минуту, держа оружие наготове, к нему метнулись Петрович, милиционеры. Учитель махнул рукой мне с Гришей: «Займите свои места». Я крепко сжал обеими руками ружье.
И калитка, и дверь в сени оказались незапертыми: Фита и тут не обманула. И почти тотчас мы услышали в избе визг Сокнарихи, всполошенный крик: «Свят! Свят! Свят!» Затем что-то загремело, началась возня, будто кто-то с кем-то боролся. Вырывались отдельные Слова: «Врасплох, ироды!» «Не вертись, зараза». «Теперь попрыгай!» Густейший бас Петровича сказал:
— Вот и всех делов-то.
В доме зажгли лампу. Заскрипело крыльцо, звякнула щеколда, Кондаков высунулся из калитки, сказал, устало вытирая тыльной стороной руки лоб:
— Посигналь, Савельич, старикам, пускай идут сюда. Заходите и сами.
Учитель дал два выстрела в воздух. После этого мы все зашли в дом.
Первое, что я увидел в избе,— здоровенного человека на полу со связанными руками и ногами. Скорее даже это действительно был не человек, а Шишига: черный, обросший бородищей, закопченный. По дере
208
вянному крашеному полу разметались его длинные черные волосы, длинные как у монаха, впору косу заплетать. Крупные по-лошадиному зубы были оскалены. Он бешено вращал глазами, круглыми, выпуклыми, будто у летяги, сжимал кулачища и весь еще извивался, наверно, надеясь освободиться.
На Шишиге была соболиная жилетка, из-под нее выбивалась рубаха неопределенного цвета из какого-то плотного материала, которого я никогда не видал. Его брюки были сшиты из кожи маленького сохатенка, шерстью наружу. На стене висела его огромная черная шуба из собачьего меха, ружье и патронташ. По-моему, Шишига еще не совсем очухался после угощения Фиты и нет-нет да и закрывал глаза, будто его клонило в сон.
Лавочник Егорка и сама Сокнариха сидели на одной лавке, словно два сыча, ослепшие от дневного света. Руки у них связаны не были, но держали они их за спиной: видно, так им приказали. Фонарь «летучая мышь», который принес с собой Кондаков, стоял на столе и тоже горел. Тени от фигур метались по стенам избы.
— Чье это?— спросил Кондаков, показывая на висевшее ружье.
Никто из арестованных ему не ответил.
— Чье, Лизавета Семеновна?
— Евонное,— дрожащим пальцем показала Фита на Шишигу.— И шуба, и патронташ.
Шишига вновь заворочал летяжьими глазами, лязгнул зубами совсем по-звериному. Видно, он все больше приходил в себя.
— Продали? Ну посчитаемся!
Он уперся взглядом в Сокнариху, скорее промычал, чем выговорил:
= Тетя Дунь. Руки мне... руки развяжи.
209
Ворожея не шевельнулась. Она сидела желтая, как репа, косматая, понимая полное свое бессилие. Кондаков наказал Фите:
— Смойте копоть с бандитовой морды.
Сам очень внимательно стал разглядывать перед лампой снятое со стены ружье. Лицо его стало очень серьезным, он раза два задумчиво прищелкнул языком, проговорил как бы про себя:
— Знакомое мне это «лефоше». Очень знакомое. Степан Савельич,— обратился он к учителю.— Прочитай, пожалуйста, что награвировано на этой пластиночке.— Он указал на ложе ружья.
Учитель с минуту всматривался, прочитал вслух:
— «Дорогому мужу Ивану Гавриловичу Верхотурову в день тридцатилетия. Любящая Лида. 1922 год.»
Тяжелое молчание повисло в избе. Всем стало ясно, перед нами лежал бандит-пепеляевец, убийца Верхотурова. Казалось, этим молчанием и охотники, и милиционеры прощались со своим товарищем и единомышленником.
— Лида — это жена Верхотурова,— медленно проговорил Кондаков.— Лидия Андреевна. Значит, Петрович, мы были правы в своих догадках: друга нашего убили помощники Тигрина.
Петрович стоял возле Шишиги. Фита, плеская из ведра на намыленную мочалку, обмывала бандиту лицо. Услышав слова начальника милиции, Петрович ‘рявкнул ей:
— Будя!
И, схватив полное ведро, вылил всю воду на голову Шишиги. Тот заворочался, стал плеваться, скрипеть зубами, посыпал проклятьями.
Сокнариха опять всколыхнулась, затрясла космами, закаркала, как ворона:
— Свят, свят, свят!
210
— Цыц, подлюга! — пригрозил ей Петрович,
В избу ворвалось морозное облако пара, вошли дядя Трифон и Гришкин отец Парфен Иванович. «Те, те, те»,— весело протянул дядя Парфен, оглядывая связанного бандита. Он взял в горсть свою рыжую бороденку, крикнул в самое ухо глухому лавочнику:
— Так, так, Егор Семеныч, и ты тут? Вижу, варнак, ты эту ночь другими товарами промышлял? А? Опять не слышишь?
Егорка только засопел и ниже уронил голову. Кондаков официальным тоном обратился к дяде Трифону:
— Товарищ Тасеев. Ты, кажись, член сельского Совета?
— Пятый год,— с
важностью ответил дядя
Трифон и для приличия каш-
лянул.
— Разрешаешь сделать обыск в этом доме?
— Разрешаю обыскать и глухого. Избу и лавку.
— Товарищи милиционеры,— приказал Конда-
ков.— Приступайте,
211
Сокнариха вдруг вскочила с лавки, как сумасшедшая, замахала руками, завыла не своим голосом:
— Кара-у-ул! Ночные разбойники! Сношенька-сучка продала! Кара-у-ул! Спасите, люди добрые! Озолочу!
Снова забился на полу бандит, изрыгая ругательства:
— Ну попомни, Фита! Лягушку с тебя сделаю! Расстреляли наши твоего муженька, и тебя вслед отправим!
Петрович сорвал висевшее на веревочке суровое полотенце, завернул Сокнарихе руки за спину, ловко скрутил. Схватил с лавки тряпку, сунул ей в рот так, что она чуть не подавилась.
— Вот теперь поори, сколько душенька запросит!
И сам себе улыбнулся. От него не отстал и Гриша Ковалев: он вдруг надавил прикладом ружья на грудь бандиту, тонким, дрожащим голосом приказал:
— Замри, пакость! Дайте-ка тряпку, я ему тоже заткну глотку!
Дядя Парфен заерзал на лавке, пнул меня локтем в бок, проговорил, показывая глазами на сына:
— Гляди, гляди, что варнак делает! Во какой, а?, Геро-о-й!
Я вполне одобрил своего друга.
ДЕТСКОЕ БЕЛЬЕ
Обыск начали с деревянной кровати, на которой перед приходом милиции и добровольцев спал Шишига и откуда его стащили на пол. Едва подняли большую пуховую подушку в красном напернике, как Кондаков крякнул: под подушкой лежал маузер. Он проверил — заряжен.
.212
Славный гостинчик припас для нас бандюга. Заграничный.
— Рука не дрогнула бы,— бешено скосив глаза, прохрипел Шишига.
— И вы, господин Орлов, не беспокойтесь,— холодно ответил Кондаков.— И у нас рука не дрогнет, чтобы уничтожить врага. Милиционер Калинкин, проверьте карманы арестованного.
Если бы белобандит мог есть глазами, он бы проглотил Калинкина. И с его точки зрения — было за что. Обшаривая Орлова, милиционер вытащил у него из-за пазухи кожаный мешочек величиной с кисет. Подавая находку Кондакову, сказал:
— Обсмотрите. Чего-то уж больно тяжелый.
Когда развязали мешочек и высыпали на стол содержимое, учитель воскликнул:
— Да это ж самородки! Золото!
— А это что?— Кондаков ткнул пальцем в камешек, что голубой звездочкой сверкал среди самородков.
Все заинтересованно столпились у стола. Петрович положил камешек на широченную ладонь, поднес к лампе, и камешек разыгрался разноцветными огоньками. Старый охотник буркнул:
— Вот чудо!
— Не чудо это,— вставил учитель,— а настоящий голубой алмаз.
— Сколько ж такой весит, Савельич?— спросил Кондаков.
— Могу определить, конечно, приблизительно. Около десяти каратов. В переводе на новую метрическую меру приблизительно грамма два.
В избе явственно послышался тяжкий вздох лавочника Егорки. Петрович насмешливо обернулся к нему:
213
— Что так вздыхаешь? Твои, нешто, камешек?
Глухой не отозвался. Бандит поднял лохматую голову, торопливо выкрикнул:
— Мой это мешочек. И золото мое, и алмазы. Составьте на них опись. Иль по карманам хотите растащить?
— Не волнуйтесь, как вас... господин Орлов?— спокойно ответил ему учитель.— Мы и побольше видали таких ценностей.
Тем временем дядя Трифон и оба милиционера втащили из сеней два больших мешка: один брезентовый, второй холщовый.
— Фита, чьи это мешки?— спросил дядя Трифон у женщины,
— Брезентовый он привез,— кивнула Фита на бандита. Она уже заметно освоилась, не робела и не смущалась, как раньше.— А холщовый свекровь ему приготовила. Что она туда насовала — не ведаю. Сама и завязывала.
Развязали мешки. Брезентовый оказался наполненным кедровыми орехами. В орехах лежала увесистая пачка денег — то ли для расплаты с «помощниками», то ли для каких закупок. Холщовый был набит всевозможными продуктами: тут были и головы сахару в синей оберточной бумаге, и плитки чаю, топленое масло в бычьем пузыре, пять бутылок спирту, разная крупа. Под всем этим добром, на самом низу мешка лежало две пары детского белья, тоже сшитого из невиданного в нашей деревне материала. Одна пара — штанишки-кальсоны и рубашонка — лет на восемь, вторая еще на меньший возраст.
—' Ишь, варнак,— с подковыркой сказал Парфен Иванович и бросил взгляд на бандита.— Выходит, у него и семейство есть.
— Вторая-то пара в аккурат на моего маленького
214
тезку,— воскликнул Гриша Ковалев.— И порточки, и рубашонка ему сшиты, слово даю. Понял теперь, Кеша, кто его своровал?
Я уж давно стоял сам не свой. С лица Шишиги смыли копоть, и я с удивлением признал памятные мне черты слепого «певца» в синих очках. Так вот это какой «артист»? Притихли и наши максутовцы, милиционеры.
— Экий живодер,— негромко сказал кто-то.
Мрак за окном помутнел, близился рассвет. Все мы были утомлены напряженной, бессонной ночью. Кондаков оставил одного милиционера, меня и Гришу караулить бандита и Сокнариху, а сам, забрав лавочника, в сопровождении всех остальных отправился к нему на дом делать обыск.
Может, Максутку разбудили еще два сигнальных выстрела, данных учителем «сторожам» Зимовой, то ли деревенцев привлек яркий свет, горевший всю ночь в окнах Сокнарихиной избы, только с самого раннего утра и бабы, и мужики были на ногах. Везде зажглись огни, люди ходили друг к дружке, заглядывали в окно избы, где мы сторожили арестованных. До нас доносились обрывки разговоров:
— Вот окаянные. Гнездо бандитское тут устроили.
— Давно бы эту ворожею проклятую сжечь было надо!
—‘ Говорят, и у глухого под полом в лавке нашли леворверты. И еще будто золотишко в самородках и песком.
— Подумать только, детей воровали!
— Казни на них нету!
— У-у-у! А-а-а! —без конца гудели голоса.
Домой я вернулся уже совсем засветло, когда арестованных— бандита Орлова, Сокнариху и лавочника Егорку — под конвоем двух милиционеров и двух
215
охотников отправили в район. В избе у нас от баб, ребятишек ступить было некуда. Мать, простоволосая, вся в слезах, сидела у стола и слушала жужжание голосов со всех сторон:
— Заспокойся, бабушка, Гришуньку вашего те-перь сыщут беспременно. Заспокойся и ты, Семеновна. Чего слезы-то лить? Возрадоваться пора.
Мать по-прежнему хлюпала опухшим носом, а бабка ломала костлявые руки, причитала в голос:
— Не поверю, пока сама не увижу мальчоночка. Пока не расцелую его небесные глазоньки. О-о-й, матерь пресвятая!
Увидев меня, бабы наперебой стали расспрашивать о событиях минувшей ночи и тут же хвалить нас с Гришей Ковалевым.
— Ну и молодцы вы обое, паря. Это, говорят, вы первые из максутинцев сыскали следы «двуногого сохатого»?
— И Фитка, вишь, помогала начальству.
Лишь часа два спустя мне удалось забраться на печь: заснул — будто в яму провалился.
ХОДУЛИ
В этот же день после обеда был составлен отряд охотников, которому надлежало отправиться в тайгу на поиски бандитского логовища и Гришуньки. Многие максутовские парни, боясь, что их не возьмут, просили нас с Гришей Ковалевым «походотайствовать» за них. Конечно, нам приятно было такое почтение ровесников.
Из Максутки мы выступили на другой день утром. На Зимовой нас выстроилось двадцать два человека. 216
За плечами у всех висели ружья, мешки с харчишка-ми, котелки. Перепоясались, конечно, патронташами.
— Запас беды не чинит,— во время сборов говорил Петрович.— Сколько нам верст ходить по тайге-матушке и сколько ден — не знаем.
Мы с Гришей прихватили бандитские нарты: они были обшиты камысом. На них погрузили два тулупа и продукты — на себя и на Кондакова с Петровичем.
— Трогай! — наконец скомандовал начальник милиции.
Утро выдалось морозное, тихое. Позади осталась Максутка, дымившая печными трубами. По бокам Зимовой строго, словно часовые, стояли заиндевелые деревья. Впереди шел Петрович, как лучший знаток тайги и к тому же первый выследивший «двуногого сохатого». За ним, возглавляя отряд, двигался Кондаков.
Спустились с горы, и, наконец, показалось то место, где Гриша Ковалев заметил Шишигу. Петрович остановился. Быстро подтянулись и все двадцать человек, образовали круг. Старые охотники вынули кисеты с самосадом, набивали трубки, скручивали «козьи ножки». Молодежь лишний раз проверяла, правильно ли заряжены ружья, ведь второпях вместо картечи легко и дробь подсунуть. Все хранили суровое молчание.
— Отсюда, товарищи, мы начнем поиск,— громко сказал Кондаков, обращаясь к отряду.— Пепеляевский прапорщик Орлов так и не ответил мне, далеко ли от Зимовой до его логова. Не сказал он и с кем живет в этом логове. У нас есть догадка, что Орлов держит в плену двух мальчиков: пятилетнего Гришуньку из вашей деревни и Ванятку Чикина. Этот пропал из Голь-тяпина три года назад. Если так, то с кем остались ребятишки? Неизвестно. Может, в логове окопалась целая шайка?
8 Приключения Кеши
217
— Есть еще в тайге недобитки,— подтвердил кто-то из отрядников.
— Правильно. Поэтому дисциплина у нас должна быть... военная. Вот. Не зря в народе говорят, осторожного коня и зверь не берет. Разбиваться отряду нельзя. Без моего разрешения никому не отлучаться: поодиночке нас легче перебить...
Никто не заметил, что, пока Кондаков давал нам свои наставления, Петрович исчез в мелколесье, или, как у нас говорят, в мелузе. И внезапно он появился среди нас, прогудел своим низким басом:
— Вот и чертовые ноги нашлись! — И кинул на снег две чудовищные ходули с копытами, а с ними обыкновенную метлу на длинном черенке.
Все с нескрываемым любопытством разглядывали находку. «Вот это игрушки»,— сказал веснушчатый парень в заячьей шапке. Петрович огладил бороду-лопату, улыбнулся.
— Кешка, Гришка, где схоронились? Расскажите народу, как Шишигу тут видали. Это его ноги.
Мужики засмеялись. Мы с другом не знали куда от стыда девать глаза: все-таки обманул нас тогда
218
Орлов, провел. В нашу защиту выступил учитель. Взяв заиндевевшую «ногу», он сказал:
— Вот вы тут собрались охотники, кто бы из вас додумался сделать ходули из сохатиных ног? Вот почему Кеша с Гришей и засомневались: мол, только шишиги могут быть двуногими и на копытах. А ну, Кеша, сумеешь на них пройтись?
Я встал на ходули, сделал несколько неуверенных шагов и со всего роста свалился в снег. Мужики снова закатились смехом.
—- Тренировочка нужна, Кеша,— сквозь смех сказал Кондаков.— Тренировочка.А ну-ка, теперь ты, Ковалев. Покажи свою удаль!
— Нога болит,— схитрил Гриша.— Я бы показал, Тимофей Иваныч, как на ходулях ходят. А вы бы сами попробовали — народ посмотрит...
— Дайте я попробую,— вышел из круга самый старый охотник, дядя Ваня.
Было дяде Ване годов семьдесят пять. В шутку его называли Пестрый. Волосы у него были белые, седые, борода красно-рыжая, а глаза черные, словно спелые ягоды черемухи. И голос «пестрый»: говорит-говорит басом и вдруг запищит по-зайчиному —
8*
219
тонюсенько, тонюсенько. Да и вся фигура у старика, весь нрав — «пестрые». Росточка дядя Ваня небольшого, ноги у него коротенькие, кривоватые, а руки ниже колен болтаются. С дядей Пестрым мне в тайгу ходить не доводилось, но я хорошо знал, что он очень не любит, когда его «старят». Достаточно ему сказать: «Дядя Ваня, да ты ведь уже старик», как он тут же покажет крепкий, будто свинчатка, кулак. «Если молодой — давай ударимся».
Охотников с ним драться не находилось. Рассказывали, что в молодости, задолго до революции, он с одного удара насмерть забил дюжего купчину, который полез обнимать его жену.
И вот теперь этот дядя Ваня Пестрый встал на ходули, сделал шага два-три. Кто-то из охотников, поддразнивая, бросил:
— Не устоишь, однако, дядя Ваня. Устарел.
Пестрый тут же соскочил с ходулей, выставил кулак.
— Кто там молодой? Выходи!
Выйти никто не осмелился. В кругу засмеялись.
Гриша тихонько спросил меня:
— Зачем, скажи, бандиту метла понадобилась?
— Леший его знает,— развел я руками.
Тогда Гриша с этим же вопросом обратился к Петровичу. В кругу опять засмеялись, а старый охотник прогудел ему своим басом:
— Вот ты какой непутевый, паря. Не знаешь и того, что метлой следы заметают?
И опять мы с Гришкой покраснели, будто вареные раки. На всю деревню прославились при поимке бандита, а тут совсем оконфузились. Кондаков поднял руку, требуя внимания.
— Ладно. Отдохнули. Собирайся дальше. Повторяю наказ: осторожней. Раз тут нашли «ноги», значит,
220
недалеко и до логова. Ходули эти, Петрович, оставь в мелузе: заберем на обратном пути. Тронули.
Слышно было, как какой-то старый охотник про себя промолвил:
— Благослови, господи.
Зорко поглядывая по сторонам, отряд двинулся вперед, в таежную чащу.
ПАРЕНЁК НА ЛЫЖАХ
Взять правильное направление от Зимовой было очень нелегко. Отсюда начиналось необычно густое мелколесье — «мелуз», и Орлов ловко сумел запутать свой след. То наши охотники нападали на след старый, то вокруг вообще все было тщательно зачищено метлой. Немного помешал и легкий снежок, шедший третьего дня.
Спасибо Петровичу: все-таки он «унюхал» правильный и самый последний свежий след копыт. Провозиться пришлось у дороги долго, но не менее трудно оказалось протащить сквозь густейший «мелуз» нарты. Нам с Гришей досталось-таки, помучились изрядно.
Зато, когда, наконец, все выбрались на свежую лыжню «шишиги» и на его след от нарт, отряд приободрился. Внимание охотников удвоилось. То и дело мы ожидали неожиданного выстрела из-за кедра или сосны.
Километр за километром оставались позади, а никто из нас не встречал, и мы не замечали никакого признака жилья. Тайга казалась вымершей, безлюдной, и это почему-то нагоняло на меня страх. Всегда легче, когда видишь врага лицом к лицу. Иногда мне между стволами деревьев вдруг мерещился маленький
221
мальчишка: выскочит и снова исчезнет. Это я все думал о Гришуньке, о землянке бандита.
С Ковалевым нарты мы тащили «гусем»: он — впереди, я — «коренником». Когда Гришка оглядывался, я читал в его взгляде: «Измаялся, Кеша, я». Но гордость, упрямство мешали ему в этом признаться.
Однако к вечеру мы настолько выбились из сил, измотались, что все-таки пришлось нарты передать другим охотникам. А Петрович шел себе вперед и шел, зорко, ястребиным глазом всматриваясь в темнеющую тайгу.
—- Сроду не видал таких людей,— сказал мне Гриша.— Ну и силища! Небось и все охотники на него дивуются.
Когда след уже нельзя было разглядеть, Петрович остановился. Народ сбился в кучу, Гриша тут же сел на остановившиеся перед ним нарты.
— Уморился, паря?— спросил его дядя Ваня.
>— Нет, дядя Ваня,— без обычной задиристости ответил Гриша.— Нога разболелась.
Петрович объявил, что визира (так он называл след) не видно, лучше заночевать тут и разбить стан. Кондаков не возражал, в тайге он во всем слушался следопыта. Отряд сразу оживленно загомонил. Старым охотникам разбить стан — дело пустячное. Затюкали топоры, затрещал сушняк, тайга загудела. Чтобы народ не теснился, поспал в тепле, решили развести два костра. Лапник устлал снег, люди садились, развязывали сумки, закусывали. Я освободил нарты, Гриша лег, и я завернул его тулупом. «Скажи народу,-^ попросил он меня, — мочи нету».
А вокруг развязались сытые языки, стоял галдеж, люди, как и всегда, подтрунивали друг над другом:
— Ефим, расселся, как корова в лаптях. Один полкостра занял.
222
— Каким уродился, таков и есть: сверху не закрасишь.
— Уродила мама, не принимает яма?
— А ты, паря, чего ищешь? Печку? Может, тебе еще соску дать?
Слышались прибаутки, смех.
В эту ночь, конечно, никто не заснул. Если кто и задремлет — почти тут же вскинется и пойдет бродить между кострами: где интересно, там и стоит, слушает. А охотникам всегда есть что порассказать, с каждым что-нибудь да приключалось.
Я пристроился у того костра, где сидел дядя Ваня Пестрый. Оказывается, старик он был говорливый, и много мужиков подсело послушать его байки.
— Взял меня однажды отец в Гольтяпино,— рассказывал он, весело поблескивая глазками из-под длинных бровей.— Крещенье праздновать. Погуляли в одном доме, в другом, а в третьем приглянулась ему хозяйская дочка. Из себя пестренькая, как и я. На обличье будто булка, волосы точно варом залитые, черные-пречерные, а глаза зеленые, что твоя хвоя. Грудастая, годов примерно восемнадцати, ростом на аршин побольше меня. Вот и пристал мой родитель к хозяину, будто овод к быку: сроднимся, да и все. «Твой товар. (Показывает на девку.) Мой купец». Я, значит. Хозяин чешет затылок, улыбается: «Купец-то не по товару, Терентий Вавилыч. Мелковат». Моего ж родителя-покойника задень только за больное место, языком, что бритвой, резанет: «Мала пташка, Мин Ми-ныч, да ноготок востер. А еще говорят: мелкая рыбешка слаще большого таракана».
Все больше подходило к нашему костру народа послушать дядю Ваню. А он рассказывал дальше:
— Пока родители наши торговались, в дом вошли три подружки дочкиных, а погодя — два парня. Оба
223
высокие, рыжие, одеты нарядно и под хорошим хмельком. Ладно. Один, с родимым пятном на щеке, носатый, подсел к хозяйской дочке, орешком кедровым угощает. Называется у нас: сибирский разговор. А мой родитель знай свое гнет: «Так договорились, Ми-ныч? На масленую и свадебку отгуляем». Носатый вызверился весь, воткнул в меня глаза. «Жених», кумекаю. И как на грех хозяин обмяк, спрашивает дочку: «Как, Настюша, смотришь? Годы твои выходят. Говори, не стесняйся». Девка то кумачом зажгется, то побелеет. Бормочет: «Была бы маменька дома, давно бы твой язык завязала». Тут и мой родитель: «Тебе, сынок Ванюша, по нраву невеста?» Я понимаю, все эти разговоры — с пьяных глаз. Но чтобы не обидеть девку, да и позлить носатого жениха рыжего, возьми да и брякни: «Хоть сейчас под венец». Родитель мой сразу из кармана пятерку — и на стол: «Неси, Миныч, четверть водки».
— Сразу, стало быть, и магарыч?— вставил рябой мужик в ватных штанах, сидевший напротив.— Невесту запивать.
— Запивать,— подхватил дядя Ваня Пестрый.— Обое парни переморгнулись, встали — и на улицу. Девки тоже пошептались, пошептались, и Настя ласково мне: «Иван, пошли на улицу». Я догадался: капкан под меня ставят. А тоже ведь под хмелем. Оделся, и вышли. Настя этак бойко: «Подружки, пошли Ивану иордань покажем». Я в ответ: «Глядел уже. Чего там хорошего? Четыре проруби и все». Она: «Посмотрел бы, сколько там людей купалось». Я ей опять: «Ты ж не будешь, Настя? Не захочешь при мнетелешиться?»— «Я не грешная».— Это она мне.— «Я не грешная». Стоим так за хозяйским двором на горе, разговариваем, а ночь месячная — хоть иголки собирай. Сверху река с иорданью, как четырехглазое чудище, лес на том бере-
224
гу будто крепостная стена из черного камня. И тут к нам подходят те два рыжих парня, подхватили меня с обеих сторон под руки и потащили, как щенка, под гору. Девки так и расхохотались. «Теперь его искупают по-гольтяпински». Голос был Настин, и, признаюсь, озлобился я на нее. Кликать на подмогу было некого — чужая деревня, да и не любил я. «Ладно,— думаю,— Иван. Сам заварил кашу, сам и ешь». «Куда меня тащите?» — басом так спросил. Они обое в лад: «По христианскому обычаю окунем в иордань. А если в бане не бываешь — там и помоешься». Ржут, значит, заранее договорились. Я неприметно поднатужился, придавил им руки. Гляжу, с шагу сбились. «Ага,— кумекаю себе.— Такие-то вы силачи!» Отпустил. Дотащили они меня до иордани, запыхались. Я и спрашиваю: «В одежде в пролубь лезть иль враздешку?» Носатый жених как загогочет: «В одёжке». Я как крутанусь! Вывернулся, сгробастал их за шиворот, придавил маленечко, да и покидал, будто снопы, в иордань. Только вода заплескалась.
Среди слушателей раздался одобрительный смех. Историю эту охотники еще от своих отцов слышали и знали: дядя Пестрый не врет. Старик весело продолжал:
— Благо иордань был сделан на мелком месте, да и парни рослые. Лишь немного хлебнули «святой» водички. Тут-то они, бесы, и вспомнили, как меня зовут, взмолились: «Что ты делаешь, Иван? Мы ж шутили». Я положил им свои грабли на плечи,— дядя Пестрый помахал своими руками над костром, — рявкнул им: «Может, вам баньку устроить?» — И легонько окунул обоих. (Хи-хи-хи,— тонюсенько засмеялся старик.) В голос взвыли молодцы. Я тогда опять схватил их за шивороток и выкинул на лед. «Не бойтесь,— говорю.— Я ведь тоже пошутил». Так даже благодарить меня
225
стали. «Спасибо. Спасибо»,— это все носастый жених. «Спасибо. Спасибо»,— передразнил его товарищ.— Из-за тебя, черта, в беду попал. Эх!» Да как даст ему в скуло, жених и с копыт долой. Что уж между ними было дальше — не знаю. Ушел я родителя искать. Он уж в другой избе гулял. Стал я с Настей прощаться и говорю: «Пойдем, Настя, иордань смотреть?» Одна она была дома, на полатях лежала. Так в лице даже изменилась. «Боюсь,— говорит,— с тобой ходить. Ты шаман». Посмеялся я, да и ушел к знакомым ночевать.
После дяди Пестрого другие стали рассказывать разные истории.
Заполночь ожил Гриша Ковалев. Закусил салом, выпил кружку попахивающего дымком и хвоей чаю, и мы с ним подошли к другому костру, где хозяйничал Петрович. Сидел он на куче пихтовых лапок и, будто владыка огня, подкладывал сушняк. Он не только расстегнул пиджак, но и ворот рубахи. Седоватая бородища его закрывала волосатую грудь и от костра казалась рыжей, а глаза блестели, будто переливались. Мы стали слушать случай из его партизанской жизни:
— Зимой, стало быть, дело-то было,— рассказывал он.— В 1919. Раз послал меня командир в разведку. Добрался до Омска, адрес в голове держу. Сыскал нужного старичка. Звали его Иннокенть Иннокентичем. Чучела он разные мастерил, и квартера у него, как тайга. Другим словом, какой зверь и птица в тайге, такая чучела и у него. Сказал я ему пароль, Иннокенть Иннокентии принял меня, как сродственника, даже шкалик выставил. Насчет выпивона тогда трудно было. Выпил я, и с холоду меня сразу разморило, шибануло в сон. Старичок и говорит: «Отдохни с дороги, Петрович, а уж после по делам пойдешь». Постелил мне на диване, лег я и будто на дно Енисея нырнул. Сколько времени спал — не знаю. Слышу — дергают меня, кри
226
чат в ухо, а глаз открыть не могу, будто склеили. «Вставай же,—чуть не плачет Иннокенть Иннокентии.— Белые. Проверка». Тут меня словно змея ужалила. Вскочил и в правую руку сразу — наган, а в левую бутылочную гранату. «Не губи Христа ради,— взмолился старичок.— Ихняя сила. Я тебя так упрячу — семь чертей не найдут». А в нижнем этаже уже слышу, топочут, звякают шашками. Сам не помню, как я покорился старичку. «Твоя взяла,— говорю.— Куда лезть?» Седину, что ли, его пожалел иль самому захотелось жить, задание командира выполнить? Иннокенть Иннокентии раздвинул задние ноги медвежьего чуиела и показывает рукой. «Лезь. Стружек там немного». Рассуждать было некогда. Свои ноги запрятал в задние медвежьи, а руками залез в его передние лапы. Старииок подсунул мне сосновый чурбак, сел я. «Спиной, Петрович, упрись в стенку, руки раздвинь пошире».
— Значит, заместо чучела оказался, Петрович?—• спросил голос из-за костра.
— Во-во, чучелом. Тут в аккурат колчаковцы поднялись по лестнице наверх, забарабанили в дверь. По топоту ног догадался: ввалилось человек пять. Передний сразу забрезговал, прогундосил: «Ф-фу, как падалью воняет!» (Видать, нос зажал.) Прогундосил: «Всю эту гадость, чучела разные уничтожить надо. После дезинфекцию навесть и одеколоном брызнуть». Другой голос — наверно, казак — подхватил: «Слушаем, ваше благородие. Зверье это моментально раскидаем». Сижу я, дышать боюсь. «Пропал,— думаю. — Ткнет какой-нибудь штыком в брюхо, и мои кишки долой. Не то что выстрелить — в рожи ихние не смогу плюнуть». И тут слышу голос Иннокенть Иннокентича: «Это уж как вам угодно, господин поручик. Можете и выбрасывать мои чучела. Только тогда уж сами со
2’27
всемилостивейшим его высокопревосходительством адмиралом Александром Васильевичем объясняйтесь». И тут опять первый голос. Офицер, видать, он, так и вскинулся: «Постой, старик. Ты что болтаешь? Какой Александр Васильевич?» — «Все знают, кто всемилости-вейший Александр Васильевич.— Это, стало быть, мой старичок отвечает.— Его высокопревосходительство адмирал Колчак. Они сами изволили заезжать ко мне и заказали вот это чучело медведя в срочном порядке. Все работы бросил — делаю». Тут офицерик сразу утихомирился. И хитрый Иннокенть Иннокентии подвязал к лапам «чучела» веревочки и подвесил их на заранее вбитые гвозди. И вовремя: у меня уж руки затекли, вот-вот опущу. Все-таки один колчаковец сунул конец штыка в рот медведю. «Я,— говорит,— попадал таким в лапы». Через медвежий рот ко мне тек воздух, и теперь совсем стало нечем дышать. «Ври больше,— подумал я про колчаковца.— Попал бы сволочь в мои лапы — от тебя бы мокрое место осталось». Солдат же все дринькает штыком по медвежьим зубам, спрашивает: «Скажи, старик, на сколько пудов мяса этот зверь?» Я совсем упал духом. «Крышка,— думаю.— Разведут разговор на полчаса, и я без воздуха в самом деле превращусь в чучело». Но тут снова заговорил поручик: «Идемте. У меня голова кружится». И вся орава колчаковцев вывалилась из дома. Когда Иннокенть Иннокентии запер за ними дверь и я вылез из своего каземата, пот тек с меня ручьями. «Хватит, говорю, — больше перед беляками чучелом не встану. Я сам бы мог из них сделать сразу пяток чучел». Во какие в жизни истории случаются.
Закончив рассказ, Петрович поднялся на ноги, долго глядел в черную темь тайги. Спросил начальника милиции:
— Не пора ль дозорного сменить, Тимофей Иваныч?
228
Я и не знал, что старые охотники поочередно сто* рожили след Шишиги.
Так прошла ночь.
Когда стало рассветать, отряд построился и тронулся дальше. Петрович снова шел впереди. Теперь уж нигде не было слышно разговоров: люди сохраняли все охотничьи предосторожности.
Вступили в густой кедровик и вдруг остановились. Мы с Гришей находились в середине отряда и не знали, что делается впереди. Оказывается, дядя Трифон заметил паренька на лыжах. Паренек внимательно смотрел на след от нарт, а потом исчез за стволами. В одной руке у него был топор, а в другой ведро. Дядя Трифон выждал еще: тот больше не показался.
Вот такие сведения принес разведчик. Все поняли, что где-то недалеко жильё.
КЕДРОВЫЙ ДОМИК
Снова отряд двинулся вперед и вскоре опять остановился. Разведка обнаружила впереди домик, сделанный из кедрача, и установила за ним наблюдение. Кажется, наступил конец нашему пути. Что-то теперь нас ожидает?
Командир посовещался со старыми охотниками и решил окружить домик со всех сторон, отрезать пути отступления его жильцам-бандитам.
Каждый из нас теперь ловил малейший шорох в тайге.
Прошло больше часу. Никаких новых сведений от разведчиков не поступало. Мороз давал о себе знать. Меня и Гришу подозвал Кондаков, сказал:
— Разведка полагает, что в домике нету взрослых мужиков. Свежих следов нигде не обнаружено. Парнишка, наверно, высматривал на «визире» своего
229
кормильца... Орлова. Ставим перед вами задачу: осторожненько подойдите к двери и окликните Гри-шуньку. Сами ж прижмитесь к стенке. Не боитесь? Лучшие наши стрелки будут следить за каждым вашим шагом и, если из домика выйдут бандиты, сразу возьмут их на мушку. Ясно?
Не хвалясь, скажу: мы с Гришей тут же приняли поручение. Что бы там с нами ни случилось, а долг свой мы обязаны выполнить. Да и очень уж нам обоим хотелось увидеть и спасти Гришуньку. Может, с ним находится и другой мальчонка, о котором нам всем говорил Кондаков, Ванятка Чикин, что три года тому назад пропал из Гольтяпино? Не его ли видели у «визира» наши разведчики с ведром?
До домика было не больше четверти версты. Стоял он на краю огромного оврага и был хорошо замаскирован: не сразу и разглядишь. Рублен из толстого •кедрача. Два окошка прорезаны так высоко, что снизу не заглянешь.
У самой двери стояло две пары лыж: одни маленькие, «голяки», вторые побольше, камысные. У меня сильно забилось сердце. «Голячки-то, должно быть, Гришунькины. Жив, значит? И уже на лыжах учится ходить».
Я несколько резко потянул дверную ручку на себя: открылась дверь легко, без скрипа: почему-то была не заперта. В лицо ударил холодный, кислый дух. Оба мы с Гришкой сразу отскочили в сторону, держа ружья наготове. Мы знали, что несколько невидимых нам отсюда ружей наших охотников охраняют нас, сторожат двери, окна. Сколько протекло времени? Как после нам сказали — всего минуты три, а нам они показались долгими. Тишина стояла страшная, жуткая. И вдруг послышался тоненький, обрадованный голосок Гришуньки, так долго мною не слышанный:
230
— Вставай, Ванька! Дядя пришел!
— Айда,— шепнул мне Гриша и переступил порог. За ним с бьющимся сердцем, держа наготове ружье, вошел и я.
На краю деревянных нар, покрытых тряпьем, сидели два мальчика. Увидев наши ружья, настороженные глаза, они в страхе прижались друг к дружке, и меньшой из них вдруг заплакал тоненьким голосом. Тотчас старшенький пронзительно закричал:
— Не убивайте нас!
Я опешил, опустил ружье. Я не мог оторвать глаз от меньшого: это был Гришунька— бледный, худенький, нестриженный, но заметно подросший. Он размазывал грязными кулачками слезы на глазах.
— Что вы, ребята?! — успокаивающе сказал им Гришка.— Кто ж вас тронет? Не бойтесь.
Все же он заглянул под нары, на печку, нет ли здесь еще кого. Старшенький уже не кричал, но по-прежнему глядел на нас круглыми от ужаса глазами.
— Гришунька! Братишка!—ласково сказал я и протянул к меньшому левую руку.— Чего напугался? Это ж я... дядя Кеша... Иль не признал?
Перестал плакать и Гришунька. Лицо его изобразило растерянность, недоумение.
— Ты ж... сгорел,— прошептал он.— Все... с избой сгорели.
— Кто тебе сказал? Ваш дядя? Это он набрехал. Он тебя... Он тебя...
В горле у меня застряло что-то жесткое, глаза вдруг защекотало, и по щекам полились слезы. Я стал кусать губы, чтобы унять волнение, но ничего поделать с собой не мог. Обнял Гришуньку, стал целовать в беленькую головку, в мокрые васильковые глаза.
И он вдруг тоже охватил меня за шею своими худыми ручками, прижался-прижался, зашептал:
231
— Так это ты, дядя Кеша? Живой? Настоящий?
Значит, тоже признал. Глядя на нас, успокоился и старшенький. Это уж после он нам рассказал, что всякий раз, уходя по делам, их дядя Лексей предупреждал ребят, чтобы сидели взаперти и никому не открывали запор, потому что чужие люди их убьют. Если же начнут ломать дверь, ребята должны были облить избу керосином и поджечь... «Тогда бы появился дядя Лексей и спас нас».
Вот ирод! На какую смерть обрекал ребятишек!
Если бы в этот момент кто сзади всадил мне в спину нож, я все равно бы не выпустил из рук Гришуньку. Я не заметил, как Гриша Ковалев взял второго мальчика на колени, стал гладить, успокаивать. Не слышали мы оба и шагов наших отрядников, а когда подняли головы, то увидели Кондакова, Петровича, учителя и еще двоих охотников.
— Встретились?— сказал начальник милиции.— Молись богу, Кеша, что хозяин этого домика в надежных руках, угостил бы он тебя «свинцовым горошком».— Он тут же ласково обратился к старшенькому мальчонке.— А ты чего опять всполошился? Тебя Ваней звать? Ты не бойся, Ваня. Есть хочешь?
— У нас воды нету,— вместо старшего напарника ответил Гришунька.
232
Оказывается, Ванятка ходил утром к ручью, но все там так замерзло, что он не мог сделать прорубь и вернулся с пустым ведром.
— Нате пока пососите,— сказал учитель и протянул каждому по большому куску колотого сахару. ААальчики впервые улыбнулись и стали посмелее.
Когда молодой веснушчатый охотник принес из ручья чистую, как слеза, ледяную воду, весь отряд собрался в домике. Только два человека остались часовыми на тропе. Все очень озябли и затопили сложенную из камней печку. Тем временем шел тщательный осмотр таежной заимки. Проверяли пол, настланный из горбыля, закрепленный нагелем*. Проверили стены, потолок. Искали, нет ли тайного хода, подпола? Где, например, бандиты хранили продукты?
* Нагель — деревянный гвоздь.
233
На чердаке нашли пудов пять кедровых орехов. Там же сушилось детское и взрослое белье.
Обыск, который делали непрошенные гости, опять насторожил мальчишек. Они подозрительно посматривали на тех охотников, которые особенно старательно лазили под нарами, простукивали стены, пол. Чего, мол, они ищут? Кроме меня и Гриши, лишь Кондаков и учитель вызвали у ребят доверие. Первый сидел и что-то записывал в тетрадь, второй рисовал внутренность домика.
_ Что-то ж ели они тут? — размышляя вслух, сказал Петрович.— Вот миски и ложки в чем-то жирном, еще вымыть не успели. Ванюша,— своим густым зычным басом обратился он к старшему мальчику.— Вас чем-нибудь кормят?
Очевидно, громадный рост, черно-седая бородища, суровые брови старого охотника напугали мальчика, он запинаясь, ответил:
— Кормили. Вот придет дядя нынче и еще накормит.
—- Чем, Ванюша?—ласково спросил учитель.
— Всем. Больше рыбой, мясом. А когда крупу еще не съели — кашей.
Учителю мальчик отвечал доверчивее и подошел посмотреть, что тот рисует. Чувствовалось, что Ванюшка знает кое-какие домашние секреты, но молчит о них: наверно, боится хозяина — дядю Лексея. Учитель полуобнял его за плечо, пригладил лохматые волосы. Потом негромко спросил.
— А где харчи держите? Мясо, скажем.
Мальчик снова подозрительно обвел всех серыми глазенками, наверно, подумал: «Эти, дяди, гляди, оставят нас голодными». Все же подошел к печке, показал пальцем на железный лист, прибитый перед поддувалом.
234
Вот сюда дядя Лексей заходит.
Приметливый ты, Ванюша,— сказал Кондаков и погладил мальчика по голове. — А почему у вас четыре ложки? Вы ж втроем живете?
— Сейчас втроем. А летом нас было четверо. Еще один дядя с нами жил.
— Где ж он сейчас?
— Снег выпал, он и ушел. И больше не приходил.
Кондаков умело, без нажима, точно ведя беседу, продолжал расспрашивать мальчика. Ванюша теперь отвечал доверчиво, без запинки, словно читал книгу.
— Звали его чудно: Эрих. Сердитый был. Вот пошлет меня в овраг искать блестящие камушки, желтые кусочки в ручье. Не найду, он сразу на меня «швайн»! И швычка даст.
—« Ишь ты. А если найдешь?
— Тогда по щеке потреплет, скажет: «гут, киндер». Конфетку даст. И все какие-то чудные песни пел: слова нельзя понять.
— Жалко, что мы с ним раньше не встретились,—‘ пробормотал Кондаков и поправил кобуру револьвера.— Ну да он теперь в надежном месте.
Он наклонился над листом железа перед поддувалом, попытался отодрать. Попытка успехом не увенчалась.
— А ты, Ванюша, хоть разок лазил в подпол за мясом?
Мальчик отрицательно покачал головой.
Взяв топор, Кондаков хотел поддеть жесть снизу, отодрать. Из этого тоже ничего не получилось. Тогда попробовал применить свою медвежью силу Петрович: ?келезо словно было приклеено. Ванюша внимательно смотрел на елозивших по полу и раскрасневшихся от напрасных усилий отрядников, а потом с живостью воскликнул:
235
— А подпол без топора открывается. Дядя Лексей только рукой коснется, и крышка подымается.
И Кондаков, и Петрович стали прощупывать железо, давить на головки гвоздей — и внезапно внизу что-то глухо звякнуло, и весь лист вместе с вершковым полом слегка приподнялся, обнаружив квадратное отверстие. Охотник просунул туда ручищу, и крышка легко открылась. Вниз вела коротенькая лесенка.
— Я говорил!—обрадованно воскликнул Ваня.— Без топора подымается.
КАМЕННЫЙ «МАГАЗИН»
Все были сильно удивлены, когда внизу, в подвале, заметили дневной свет.
— Вот как,— пробормотал Кондаков.— Похоже, что господа бандиты имели запасный выход.
Он стал спускаться по лесенке в подпол. С ним запросился и Ванюша, и начальник милиции не мог ему отказать. Скоро снизу до столпившихся над отверстием охотников донесся радостный крик мальчика.
— Как тут хорошо-то, дяденька! Ой, чего тут е-есть!
Вслед за ними по лесенке спустился Петрович, дядя Ваня Пестрый, учитель, Гриша Ковалев. Я посмотрел на маленького Гришуньку. Он весь сморщился, сопел и грязными пальцами тер глаза.
— Ты чего? Плачешь, что ли?
— Я то-оже хочу за Ванюшкой. Пойдем?
Двое охотников, пивших за столом чай, сказали нам:
.— Ступайте, ступайте. Мы посторожим.
Спустились по лесенке и мы.
236
Подпол очень напоминал магазин и был раза в два вместительнее самого домика. И стены и пол были выложены камнем. Свет в помещение проникал с южной стороны из круглого окошка, похожего на иллюминатор и заделанного слюдой. Выходило оно в заснеженный кустарник, на овраги, видимо, летом его невозможно было обнаружить — закрывала зелень листвы. На полках, сделанных вдоль стен, лежали пустые мешки из-под муки, круп, стояли кадки с грибами, обросшие паутиной бутылки с постным маслом, пустые. Темнело несколько банок с ягодным вареньем. Соль в жестяной посудине из-под чая была немного сыровата.
— А ну-ка, ребятишки,— сказал Гриша Ковалев и сунул мальчикам по целой банке свареньем.— Подкрепитесь. Это ваше.
Надо было видеть, как расцвели рожицы у ребят. Они тут же стали пальцами загребать варенье, есть и теперь уже совсем доверчиво смотрели на охотников.
В подвале Кондаков и отрядники обнаружили несколько винтовок, револьверов, цинки с патронами, гранаты-лимонки, замок от пулемета. Завернутые в брезент, лежали офицерские мундиры, несколько георгиевских крестов, медалей, фотоаппарат, электрический фонарик без батарейки. Отдельно на полках было сложено несколько кусков материи. Обнаружили охотники две отличные карты Красноярской губернии, Сибири. Затем они нашли тетрадь, исписанную готическим шрифтом и какие-то странные записи цифрами.
— Ясно, ясно,— бормотал Кондаков, с жадностью рассматривая каждую вновь найденную вещь.— Ясно.
Когда его попросили объяснить, что это значит «ясно», он, подумав, сказал:
— Вам известно, что наш брат язык не распускает? Ну, а то, что всем видно, скрывать не приходится.
237
Сами знаете — тут перед нами бандитское гнездо. И не простое. Этот «швайн» — западный шпион... словом, из одной державы. Далеко он не ушел, его перехватили наши органы безопасности. В наших руках теперь и Орлов. Понимаете теперь, товарищи, какое змеиное лютое гнездо мы с вами раскрыли? Видите, до чего они дошли? Детей стали воровать. Людей вроде Сокнарихи, лавочника Егорки все меньше остается, так они хотят себе кадры подготовить из детишек. Мол, привыкнут к нам года через три-четыре и будут выполнять все, что прикажут. Возьмите Ванюшку. Ведь считает себя здешним жителем, а Орлова — родным дядей. Ванюша,— подозвал он мальчика.— Жалко тебе дядю Лексея?
— Жалко,— не думая, ответил мальчик.— Он нас кормит. Лыжи сделал.
— А ты, Гришунька, любишь дядю?
Меньшой крепко обнял меня.
— Я дядю Кешу люблю. А большой бородатый дядя меня за уши дергает, когда я плачу.
Охотники стали расспрашивать ребят, как они сюда попали. Выяснилось, что ни один из мальчиков не помнил, кто и где его украл. Одному сказали, что его родные сгорели, другому — что померли. Сперва ребята жили в какой-то землянке, потом их на нартах перевезли в этот кедровый домик. Ванюша рассказал, что летом они собирали малину, смородину, чернику, бруснику. Приучили их находить съедобные грибы, хотя Гришунька часто приносил и поганки.
После сильных дождей дядя Лексей брал их с собой на ручей собирать блестящие камешки, промывать в лотках песок. Осенью, когда наступали холода, Ваня ходил за кедровыми орехами. Брали и Гри-шуньку.
— Дядя ударял большой дубинкой по кедру,—
238
рассказывал Ванюшка,— и с веток на землю падало много, много шишек. А мы их с Гришунькой собирали в мешки.— Внезапно он с надеждой спросил:—А что эти... дяди нас никогда, никогда больше к себе не заберут?
— Не бойтесь, ребятки,— очень серьезно успокоил их Кондаков.— Никогда. Что ж, товарищи,— обратился он к охотникам,— переночуем эту ночь в кедровом домике, а завтра отправимся в обратный путь. Стало быть, готовьте для себя ужин. Да получше. Угостим хорошенько ребят. Пускай нынешний день будет для них настоящим праздником. Действуйте, молодцы!
Еще ярче запылала печка, в котле забулькал ужин. Лица у всех были оживленные, радость удачи подбивала к веселью. Старик Зайцев затянул совсем тоненьким голосом:
Стоит кедр в ожидании на самом краю бережка, Голова его намазана ореховым маслицем.
А рядом с ним стоит рябина и упрекает;
Почему кедр с ней не венчается?
Или красоту у неё другие отняли?
Или кедр полюбил калинушку?
Песню дружно подхватили другие охотники, и вдруг ожила, заговорила вся окрестность, которую до этого времени считали заколдованной. Вселилась радость и в это бывшее волчье логово. Дядя Ваня Пестрый своей железной рукой схватил за локоть Гришу Ковалева, легко, словно колосок, вытянул в круг.
— Выходи, варнак! Попляшем!
— Верно,— выкрикнул пожилой охотник в короткой полудохе. — День нынче хороший. Давай жми!
И прихлопывая в ладони, запел плясовую:
По Ангаре плывет девушка, По Ангаре плывет девушка, Нам везёт пироги с калиною, Нам везёт пироги с калиною.
239
А Гриша Ковалев словно этого только и ждал: сбросил с себя пиджак, сделал выходку, да как зачастил каблуками, будто дробь рассыпал. Потом сорвался с места, пушинкой стал носиться по кругу и такое выкомаривать руками и ногами, что я только диву дался: ах, ловко ж, бес, откалывает! Забыл и про боль в ноге. Он и плясал и пел — все вместе:
Ангара наша обозлилася — Весло у девушки сломала она. Весло у девушки сломала она.
Неожиданно сзади нас словно гром зарокотал. Это своим могучим басищем вступил в песню поднявшийся снизу сильно навеселе Петрович. Размахивая руками, он гудел:
Лодка девушки опрокинулась, Лодка девушки опрокинулась — Пироги её порассыпались, Пироги её порассыпались...
Потом охотники, как и в прошлую ночь, начали делиться своими приключениями. Заставили меня рассказать, как попал в капкан дяди Трифона. Гриша Ковалев сам напросился передать историю о том, как по американскому образцу сделал из двух пузырей «де-рижабру», совершил полет с дерева, после чего Сок-нариха ставила ему на живот горшки. Над его рассказом посмеялись не только взрослые, но и Ванюшка с Гришунькой. Теперь ребята уже не боялись никого из охотников и доверчиво шли на руки.
Так весело, дружно прошла эта последняя ночь в жарко натопленном кедровом домике.
Утром после завтрака отряд собрался к выступлению в обратный путь.
— Трогать в этом домишке мы ничего не станем,— сказал Кондаков.— Этого требует следствие.., сюда из
240
города агенты прибудут. Бросать без пригляду бандитское хозяйство нельзя, поэтому оставим надежных сторожей.— Он обвел взглядом охотников, спросил:— Кто согласный остаться с Петровичем? Думаю, трех человек будет довольно. Ну?
Раздалось несколько молодых голосов;
‘— Я останусь!
— Мне, Тимофей Иваныч, доверьте!
— Мне, мне!— неслось со всех сторон.
— Обождите, варнаки, — перебил их дядя Ваня Пестрый.— У вас еще губы в молоке: чертей боитесь. Кто знает, не появятся ли с болота от Зимовой новые шишиги? Я с Петровичем останусь.
— Теперь и я не боюсь!— вызвался Гриша Ковалев и покраснел. Вопросительно поглядел на Петровича: что скажет начальник караула?
Старый охотник огладил бородищу и оставил дядю Ваню Зайцева (старик за весь свой век не выпустил ни одного заряда мимо цели) и Гришу Ковалева, моего друга, за то, что первый из максутинцев заметил в этих местах следы двуногого сохатого.
И вдруг раздался детский плач.
— Я тоже останусь,— кривя маленький рот, проговорил Ванюшка.— Тоже. А то... а то дядя Лексей заругает... если уйду.
Вот как сумел запугать бандит мальчишку!
Немало труда снова потребовалось нам, чтобы переубедить Ванюшку. Опять говорили, что Орлов злодей и сидит в тюрьме, откуда ему уже не выйти. Опять убеждали, что его дома, в деревне Гольтяпине, ждут мать, братишка, сестренки. Ванюшка вновь упрямо твердил свое:
— Не обманывайте. Мамка давно померла. Так дядя говорил!
И заливался слезами.
241
Я боялся, как бы не заревел Гришунька. Но он лишь крепче уцепился за мои штаны, и я поскорее закутал его в тулуп. Он попросил, чтобы мы взяли с собой и его лыжи-голяки.
— Вань,— вдруг обратился Гришунька к своему старшему напарнику.— Поедем к нам в Максутку. У меня там бабушка добрая-добрая: блинов нам напечет, свежей рыбой накормит. И ругаться не будет. Мне дядя Кеша обещал. Поедем?
Ванюшка перестал плакать и, все еще продолжая всхлипывать, посмотрел на закутанного друга.
— СГришунькойи я поеду,— вдруг охотно согласился он. — Только и меня в тулуп заверните. И возьмите мои лыжи.
— Конечно. Ты еще на них кататься будешь, за косачами пойдешь!
Четверть часа спустя, оставив в кедровом домике трех сторожей, мы выступили в обратный путь.
Лыжню и след нарт—визир, как называл их Петрович,— видно было по-прежнему отчетливо. Но вот навстречу нам от Зимовой поднялся ветер. Сначала загудели кедры, словно им жалко было расставаться с маленькими невольниками, которых мы везли на подшитых камысом нартах. А когда прошли кедровник, ветер еще усилился, стал срывать снег с поваленных буреломом деревьев, заметать старую лыжню. Теперь уже гудела вся необъятная матушка-тайга. Великаны-сосны, пихты, раскидистые ели раскачивались над нами, стряхивали со своих вершин снег на визир, скрипели, терлись ветвями.
Нам это было нипочем. Охотники наши, которых по-прежнему вел Кондаков, шли уверенно, как победители. Теперь уже никто ничего не боялся, и люди весело перекликались.
242
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Заканчивая свой рассказ, я рад сообщить тебе, дорогой юный читатель, что с того времени, как мы спасли от страшной беды двух мальчиков, много утекло голубой ангарской воды. .
Время, как говорят, дает нам разум. В этом году я вернулся из Красной Армии. Охотничьи навыки пригодились мне при несении службы в пограничных войсках, приучили к смелости, выносливости, осторожности, и я дважды был представлен к награде.
То-то радости было, когда я вновь увидел свою родную Максутку! Сколько новостей встретило меня в деревне! Охотники наши организовались в одну артель, председателем избрали дядю Трифона. Вместо Егоркиной лавочки открыли государственную факторию и заведывать ею назначили Петровича. Теперь наша Максутка и зимой, и летом похожа на бойкий базарчик.
Пушнину сдавать приезжают не только охотники из ближайших населенных пунктов, но и хакасы, которых мы раньше называли абаканскими татарами, эвенки на красавцах оленях, якуты. Сибирская тайга— бескрайняя, и ее населяет много народностей. Поэтому в охотничьи сезоны вокруг фактории вырастает разноголосый говор — как на птичьем базаре:
— Петрович!—кричит охотник в малице, приехавший на собачьей упряжке.— Семьсот соболей привез! Принимай.
— Фитюлька-Митюлька!—гомонят смуглые, черноглазые эвенки. — Открой магазин. Пускай греться.
Так они переименовали Елизавету Сокнарёву, которую Петрович взял к себе в помощники. Фита выйдет к людям, низко поклонится, зажурчит, забулькает, точно ручей по камням:
243
— Ужто, дорогие охотнички, я задержалася? Сейчас и свои товары разложу и приму ваши!
— Фита, подбрось полтинник на белочку — выдровую шапку подарим!
— Да вы, друзья, в тюрьму хотите, что ль, нас упечь?—загремит бас Петровича.— Цена у нас государственная. Товар — золото!
— И у нас товар — золото. Только мягкое и теплое.
И скоро уже в некоторых избах зазвенят оконные стекла от здоровенных глоток загулявших гостей:
Ой, до свадебки брага вспенится, Дядя Ваня наш скоро женится...
Весело и вокруг новой школы, что гордо стоит на пригорке. Учителем теперь у нас работает мой стародавний закадычный друг Гриша Ковалев. Дети его зовут Григорием Парфеновичем. Окончив педтехни-кум, он вернулся в родную Максутку. Ребята любят его, уважают и мужики, ценит старый учитель Степан Савельевич. Молодой Ковалев воспитывает школьников на свой лад. По воскресеньям собирает учеников на охоту, а то на рыбную ловлю и все время твердит им:
— Краше нашей тайги, ребята, ничего не найдешь.
Даже наш Гришунька,— он учится у Ковалева в четвертом классе,— подражая своему учителю, говорит:
— Смелому да умелому ни враг не страшен, ни зверь.
Наверно, вы и меня спросите, дорогие читатели: «А что ты думаешь делать дальше, Кеша?» Отвечаю. На днях я получил письмо от секретаря соседнего райкома партии Тимофея Ивановича Кондакова. Зовет меня к себе, толкует, что работа есть интересная. Останусь ли я у него или чем другим займусь — сообщу вам дополнительно.
1956—1960 гг.
244
СОДЕРЖАНИ Е
Часть первая
Вместо предисловия. Перевод А. Авдеева........... 5
Немного о моих родителях. Перевод И. Акимова ... 9
Теленком разжеванный. Перевод И. Акимова .... 15
В тайге. Перевод И. Акимова..................... 19
Буря. Перевод И. Акимова.........................22
Таймень. Перевод И. Акимова......................24
Егорка. Перевод И. Акимова .......... 29
На мельнице. Перевод И. Акимова..................31
В капкане. Перевод И. Акимова....................36
Свинка. Перевод И. Акимова.......................40
Страшный медведь. Перевод В. Авдеева.............48
Сохатый. Перевод В. Авдеева......................53
Подготовка. Перевод И. Акимова...................58
Ребенок на льдине. Перевод И. Акимова............67
Два охотника. Перевод И. Акимова.................72
Крестины на острове. Перевод И. Акимова..........77
Встреча. Перевод А. Буртынского..................86
Заблудились. Перевод А. Буртынского..............91
Верхотуров ранен. Перевод А. Буртынского.........101
Незнакомый человек. Перевод Л. Буртынского .... 107
В лодке. Перевод А. Буртынского ,...............113
Ну и попались. Перевод А. Буртынского...........119
Два письма и шкалик. Перевод А. Буртынского . . . 129
Дома. Перевод А. Буртынского....................135
Часть вторая
На Пихтовом острове. Перевод В. Авдеева.........137
Олени. Перевод В. Авдеева.......................142
Рысь. Перевод В. Авдеева ........... 146
Лед назад идет. Перевод В. Авдеева..............151
Пропала корова. Перевод В. Авдеева..............159
В Максутку пришли слепые. Перевод В. Авдеева . . . 169
Ох, не медведь. Перевод В. Авдеева ....... 174
В робинзоновой землянке. Перевод В. Авдеева ... . . 176
Таинственный зверь. Перевод В. Авдеева ...... 183
Двуногий сохатый. Перевод В. Авдеева............188
В разведке. Перевод В. Авдеева..................199
245
Облава началась. Перевод В. Авдеева ...... 205
Детское белье. Перевод В. Авдеева...........212
Ходули. Перевод В. Авдеева .......... 216
Паренек на лыжах. Перевод В. Авдеева........221
Кедровый домик. Перевод В. Авдеева..........229
Каменный «магазин». Перевод В. Авдеева......236
Послесловие. Перевод В. Авдеева ............243
Василий Иванович Ардеев
ПРИКЛЮЧЕНИЯ КЕШИ
Рассказы для среднего школьного возраста
Мордовское книжное издательство, 1973, 248 стр.
Редакторы Г. Балабаев, А. Пискунова Оформление М. Шанина Художественный редактор А. Коровин Технический редактор В. Чижикова Корректоры А. Коянкина, Р. Овечкина
Сдано в набор 18/1 1973 г. Подписано к печати 28/IV 1973 г. Формат бумаги 60Х84,/1б. Бумага тип. № 2. Печ. листов 14,42. Уч.-изд. листов 10,78. Тираж 100 000 экз. Заказ № 1108. Цена 31 коп.
Книжная фабрика № 1 Росглавполиграфпрома Государственного комитета Совета Министров РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, г. Электросталь Московской области, ул. им. Тевосяна, 25.