/
Author: Грин Г.
Tags: художественная литература романы собрание сочинений английская литература
ISBN: 5-280-02184-9
Year: 1994
Text
ГРЭМ
ГРИН
3
ГРЭМ ГРИН
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ШЕСТИ ТОМАХ
РЕДКОЛЛЕГИЯ:
С. БЭЛЗА Т. КУДРЯВЦЕВА П. ПАЛИЕВСКИЙ
МОСКВА
«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» 1994
ГРЭМ ГРИН
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ШЕСТИ ТОМАХ
ТОМ
ТРЕТИЙ
ТИХИЙ АМЕРИКАНЕЦ
НАШ ЧЕЛОВЕК В ГАВАНЕ
ЦЕНОЙ ПОТЕРИ
РОМАНЫ
ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО
I/TIWJ
МОСКВА
«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» 1994
ББК 84.4 В л Г 85
GRAHAM GREENE 1904-1991
КОММЕНТАРИИ С. ФИЛЮШКИНОЙ
ОФОРМЛЕНИЕ ХУДОЖНИКА Д. ШИМИЛИСА
Издание выпущено по Федеральной целевой программе книгоиздания России.
4703010100-22 028(01)-94
Подписное
©
Комментарии. Филюшки- С. Н., 1994 г.
Оформление. Шимилис Б., 1994 г.
ISBN 5-280-02184-9 (Т. 3) ISBN 5-280-01742-6
на
©
д.
тихий
АМЕРИКАНЕЦ
РОМАН
ПЕРЕВОД Р. РАЙТ-КОВАЛЕВОЙ И С.МИТИНОЙ
THE QUIET AMERICAN 1955
Дорогие Рене и Фуонг!
Я просил разрешения посвятить эту книгу вам не только в память о счастливых вечерах, проведенных с вами в Сайгоне в течение последних пяти лет, но и потому, что я бессовестно воспользовался адресом вашей квартиры, чтобы поселить там одного из моих героев, и вашим именем, Фуонг, потому что это простое, красивое и легко произносимое имя, чего никак не скажешь о других именах ваших соотечественниц. Вы увидите, что больше я ничего себе не присвоил и уж конечно же не позаимствовал характеров своих героев — Пайла, Грейнджера, Фаулера и Виго,— у всех у них нет живых прототипов ни в Сайгоне, ни в Ханое, а генерал Тхе умер — говорят, его убили выстрелом в спину. Я сместил во времени даже исторические события. Так, взрыв бомбы возле «Континенталя» произошел до, а не после взрывов велосипедных бомб. Я без всяких угрызений совести допускаю такие отклонения, ибо написал роман, а не исторический очерк, и надеюсь, что этот мой рассказ о нескольких вымышленных героях поможет вам скоротать один из жарких сайгонских вечеров.
Любящий вас Грэм Грин.
Нет, не поддамся чувству: к действию волю пробудит; а в действии скрыта опасность. Всякой неправды страшусь я, всякой ошибки сердца, несправедливого дела.
К ним так часто влечет пас ложное чувство долга.
А. Клаф
Да, для спасенья душ и убиеиья тел Наш остроумный век из лучших
побуждений
Немало способов изобрести сумел.
Байрон
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА ПЕРВАЯ
После ужина я сидел и ждал Пайла у себя, на улцце Катина. Он сказал: «Приду к вам часов в десять, никак не позже». Когда пробило полночь, я не выдержал и вышел на улицу. У входа на ступеньках сидели старухи в черных штанах — наверно, в эту февральскую ночь им не спалось от жары. Медленно крутя педали, прокатил к порту рикша; я издали видел фонари, зажженные на месте выгрузки американских самолетов. Улица лежала длинная, пустая — Пайла нигде не было видно.
Конечно, его могли задержать по каким-нибудь делам в американской миссии, уговаривал я себя, но тогда он непременно позвонил бы мне в ресторан — он был до щепетильности вежлив в таких мелочах. Я собрался было подняться к себе домой, но тут увидел, что в соседнем подъезде стоит девушка, и, хотя в темноте я не мог разглядеть ее лицо и видел только белые шелковые штаны и пеструю блузку, я сразу узнал ее. Сколько раз она ждала меня тут, на этом самом месте, в этот же час.
— Фуонг! — окликнул я. «Фуонг» — значит «Феникс», хотя в наши дни уже ничто не кажется сказочным, да и ничто не восстает из пепла. Она не успела ничего сказать, я и так знал, что она ждет Пайла, и, предупреждая вопрос, сам сказал:— Его тут нет.
8
— Je sais. Je t’ai vu seul a la fenetre \
— Можешь подождать его наверху,— сказал я.— Он скоро придет.
— Я лучше подожду здесь.
— Напрасно. Тебя может задержать полиция.
Она пошла за мной. Я подумал: сколько неприятных, колких шуток я мог бы отпустить сейчас, но она и по-французски и по-английски понимала не настолько хорошо, чтобы уловить иронию, да и мне, как ни странно, не хотелось обижать ее, вернее — обижать себя. Когда мы входили в подъезд, все старухи разом повернули головы и что-то защебетали нам вслед певучими голосами.
— О чем это они?
— Решили, что я вернулась домой.
С деревца, которое я несколько недель назад поставил к себе в комнату в честь китайского Нового года, уже облетели желтые цветы. Их лепестки осыпались на клавиши пишущей машинки. Я стал их подбирать.
— Tu es trouble 2,— проговорила Фуодг.
— Не похоже на него. Он такой точный.
Я снял галстук, башмаки, лег на кровать. Фуонг зажгла газовую плитку, поставила воду для чая. Все было, как полгода назад.— Он говорил, что ты скоро уезжаешь,— сказала она.
— Возможно.
— Он тебя очень любит.
— И на том спасибо,— сказал я.
Я заметил, что она переменила прическу — ее черные волосы ровными прядями лежали на плечах. Я вспомнил, как Пайл однажды неодобрительно отозвался о ее сложной прическе, но она считала, что дочери мандарина так и следует причесываться. Я закрыл глаза, и она стала такой же, как прежде: она была во всем — в посвистыванье пара, в звяканье чашек, она была этим ночным часом и обещанием покоя.
— Он скоро придет,— сказала она, словно меня надо было утешить, что он не пришел.
Интересно, о чем они разговаривают вдвоем, подумал я. Пайл был очень серьезен и немало помучил меня своими лекциями о Дальнем Востоке, где он пробыл столько же месяцев, сколько я — лет.
Еще он очень любил говорить о демократии, и у него
1 Знаю. Я видела, ты стоял у окна один (фр.).
2 Ты беспокоишься (фр.).
9
было непоколебимое и сильно преувеличенное представление о том, как много Соединенные Штаты делают для всего мира. А Фуонг была на удивление невежественна: если бы заговорили о Гитлере, она, наверное, перебила бы и спросила, кто он такой. Объяснить ей это было бы чрезвычайно трудно, потому что она никогда в жизни не видела ни немцев, ни поляков и очень смутно представляла себе географию Европы, хотя о принцессе Маргарет она знала, несомненно, больше меня. Я услышал, как она ставит поднос у постели.
— Он все еще влюблен в тебя, Фуонг?
Когда лежишь с аннамиткой, похоже, что рядом с тобой птичка — так она поет и щебечет у тебя на подушке. Было время, когда голос Фуонг казался мне лучше всего на свете. Я протянул руку, коснулся ее руки — и косточки у них хрупкие, как у птиц.
— Все еще, Фуонг?
Она рассмеялась, я услышал, как чиркнула спичка. Влюблен? Может быть, она и этого слова не понимала.
— Приготовить тебе трубку? — спросила она.
Я открыл глаза — она уже зажгла лампу, поднос стоял наготове.
В отсветах лампы ее кожа походила на темный янтарь. Сосредоточенно хмуря брови, она наклонилась над пламенем, поворачивая иглу, чтобы разогреть шарик опиума.
— А Пайл по-прежнему не курит? — спросил я.
— Нет.
— А ты бы его заставила, не то он к тебе не вернется.
У них тут есть примета, что любовник, который курит
опиум, непременно вернется, даже из Франции. Курение может подорвать мужскую силу, но они всегда предпочтут верного возлюбленного — сильному. Фуонг стала разминать горячий шарик теста на выпуклом краю чашечки трубки, и я почувствовал запах опиума. Другого такого запаха нет. Будильник у кровати показывал двадцать минут первого, но все мое напряжение спало. Пайл совсем отошел куда-то. Пламя освещало лицо Фуонг, когда она налаживала длинную трубку, склоняясь над ней сосредоточенно и заботливо, как над ребенком.
Я люблю свою трубку: два с лишним фута прямого бамбука, с обеих сторон — наконечники из слоновой кости. У нижней трети чубука выступает чашечка, похожая на опрокинутый цветок вьюнка; ее выпуклый край отполировался и потемнел, оттого что на нем разминали опиум.
10
Легким движением руки Фуонг ввела иголку в узкое отверстие, оставив там шарик опиума, и, подержав чашечку над пламенем, протянула мне трубку. Шарик ровно и тихо зашипел, когда я затянулся.
Опытный курильщик может с одной затяжки выкурить всю трубку, но мне приходится затягиваться несколько раз. Потом я откинулся на кожаную подушку и ждал, пока Фуонг готовила мне вторую трубку.
Я сказал:
— В общем все ясно как день. Пайл знает, что я перед сном курю, и не хочет мне мешать. Наверное, зайдет утром.
Снова иголка вошла в чашечку, и я взял вторую трубку. Когда я выкурил и эту, я сказал:
— Не стоит беспокоиться. Совершенно не стоит беспокоиться.— Я отпил глоток чаю и положил руку на ее локоть.— Когда ты от меня ушла,— сказал я,— я был рад, что мне хоть это осталось. На улице Ормэ есть отличная курильня. И почему европейцы подымают столько шуму из ничего! Зря ты живешь с человеком, который не курит, Фуонг.
— Но ведь он на мне женится,— сказала она,— теперь уже скоро...
— Ну, тогда дело другое...
— Сделать тебе еще трубку?
— Да.
Я подумал, согласится ли она остаться со мной, если Пайл не придет, но я знал, что после четвертой трубки она мне уже будет не нужна. Конечно, приятно было бы проснуться, чувствуя, что она тут, рядом,— она всегда спала на спине,— да и с утра можно будет выкурить трубку, а не лежать в одиночестве.
— Теперь Пайл уже не придет,— сказал я.— Останься, Фуонг.— Она протянула мне трубку и покачала головой. Но, когда я выкурил и эту трубку, мне стало решительно все равно, тут она или нет.
— Почему Пайл не пришел? — спросила она.
— Откуда мне знать?
— Может быть, он поехал к генералу Тхе?
— Право, не знаю...
— Он сказал мне, если он не сможет прийти с тобой обедать, он придет сюда, к тебе домой.
— Не волнуйся. Он придет. Приготовь мне еще трубку.— Когда она склонилась над пламенем, мне вспомнились стихи Бодлера: «Mon enfant, та soeur...» Как это там дальше?
И
Aimer a loisir,
Aimer et mourir
An pays, qui te ressemble! 1
В порту спали корабли, dont l’humeur est vagabonde 2. Я подумал, что ее кожа одного цвета с язычком пламени и сейчас, наверно, чуть-чуть пахнет опиумом. Такие цветы, как у нее на платье, я видел по берегам каналов на севере — вся она была, как здешнее растение,— нет, я не хотел уезжать от нее домой.
— Хотел бы я быть Пайлом! — сказал я вслух, но боль улеглась и притупилась — опиум сделал свое дело.
Кто-то постучал.
— Пайл! — сказал я.
— Нет. Это не его стук.
В дверь снова нетерпеливо постучали. Она быстро встала, толкнув желтое дерево так, что лепестки опять посыпались на пишущую машинку. Дверь отворилась.
— Мсье Фулэр,— прозвучал резкий голос.
— Я Фаулер,— сказал я. Не вставать же из-за туземца- полисмена — его короткие, защитного цвета брючки я разглядел, не подымая головы.
Он объяснил на полупонятном вьетнамо-французском диалекте, что меня немедленно — сию минуту — вызывают в Сюртэ.
— Французское Сюртэ или вьетнамское?
— Французское, — у него вышло «фран-сан...».
— Зачем?
Этого он не знал, приказано привести меня.
— Toi aussi 3,— сказал он, обращаясь к Фуонг.
— Извольте обращаться к леди на «вы»! — приказал я.— Откуда узнали, что она здесь?
Он только повторил, что так ему приказано.
— Утром приду.
— Нет, сейчас! — сказал он. Он был маленький, аккуратный, упрямый. Не стоило с ним спорить. Пришлось встать, надеть галстук, ботинки. Тут полиция была хозяином: они могли отобрать у меня пропуск, не пускать на
Дитя мое, моя сестра...
Любить в тиши,
Любить и умереть В стране, похожей на тебя! (фр.)
2 С душой бродячей (фр.).
3 И тебя тоже (фр.).
12
пресс-конференции, они даже могли бы, если бы захотели, отказать мне в выездной визе. Все это были вполне законные меры, впрочем, в стране, где идет война, не до соблюдения законности. Я знал человека, у которого вдруг совершенно непонятным образом пропал повар — он установил, что тот пошел во вьетнамское Сюртэ, но там уверяли, что повар после допроса был отпущен. Домой он больше не вернулся. Может быть, он ушел к коммунистам, может быть, его завербовали в одну из независимых армий, расплодившихся вокруг Сайгона — в отряды хоа-хао, или. каодаистов, или генерала Тхе. Может быть, он попал во французскую тюрьму. А может быть, благополучно зарабатывал деньги на девчонках в Шолоне, китайском предместье. Может быть, сердце у него не выдержало во время допроса. Я сказал:
— Пешком я не пойду. Придется вам взять рикшу.— Надо же сохранять собственное достоинство!
Из-за этого же я отказался от сигареты, которую мне предложил французский офицер Сюртэ. После трех трубок голова работала отчетливо, ясно: легко было принять любое решение, не отвлекаясь от основного вопроса — зачем меня вызвали? Я встречался с Виго и раньше, на приемах. Я запомнил его, потому что он был нелепо влюблен в свою жену — вульгарную крашеную блондинку, которая не обращала на него внимания. А сейчас, в два часа ночи, он сидел усталый и подавленный в душной, прокуренной комнате, с зеленым целлулоидным козырьком над глазами, а на столе перед ним лежал раскрытый том Паскаля — очевидно, он так развлекался. Я не разрешил ему допрашивать Фуонг без меня, и он только вздохнул, и сразу стало ясно, как ему надоел Сайгон и эта жара, а может быть, и вся его жизнь.
Он заговорил по-английски:
— Простите, что попросил вас сюда.
— Меня не попросили. Мне приказали.
— Ох, эта туземная полиция — ничего они не понимают.— Он не отрывал глаз от «Мыслей» Паскаля, словно все еще погруженный в эти горькие размышления.— Я хотел задать вам несколько вопросов о Пайле.
— Вы бы лучше спросили его самого.
Он повернулся к Фуонг и резко спросил ее по-французски:
— Давно вы живете с мсье Пайлом?
— Кажется, месяц, не помню, — сказала она.
— Сколько он вам платил?
13
Вы не имеете права задавать ей такие вопросы. Она не продажная.
— Но она жила и с вами, правда? — отрывисто бросил он.— Два года.
— Я — корреспондент, мое дело — писать о вашей войне, когда вы даете возможность. Я не собираюсь поставлять вам материал для сплетен.
— Что вам известно о Пайле? Пожалуйста, отвечайте на вопросы, мистер Фаулер. Мне самому не хочется вас допрашивать. Но дело серьезное. Прошу вас поверить, что дело очень, очень серьезное.
— Я не осведомитель. Вы сами знаете о Пайле то же, что и я. Тридцать два года, служит в миссии экономической помощи. По национальности — американец.
— Вы как будто его друг,— сказал Виго, смотря мимо меня, на Фуонг. Вошел туземный полисмен с тремя чашками черного кофе.
— Может, вы предпочитаете чай? — спросил Виго.
— Конечно, я его друг,— сказал я.— Почему бы и нет? Когда-нибудь я должен уехать домой, верно? Взять ее с собой я не смогу. А с ним ей будет хорошо. Вполне разумное решение. Он говорит, что женится на ней. Это на него похоже. Он по-своему славный парень. Серьезный. Не из этих горлодеров в «Континентале». Тихий американец.— Это было точное определение, все равно, что сказать «голубая ящерица» или «белый слон».
— Да,— сказал Виго. Он уставился на стол — казалось, он ищет такое же меткое слово, какое нашел я.— Да, очень тихий американец.
В приемной было тесно, жарко, он сидел и ждал, пока кто-нибудь из нас заговорит. Зажужжал москит — сейчас укусит. Я смотрел на Фуонг. Опиум обостряет мысль, может быть, потому, что от него нервы успокаиваются и чувства притупляются. Все, даже смерть, кажется пустяком. Фуонг, очевидно, не поняла, какая грусть и безнадежность звучали в словах Виго, она совсем плохо знала английский. Она сидела на жестком казенном стуле и все еще ждала Пайла. А я в эту минуту уже перестал его ждать и видел, что Виго понимает и ее и меня.
— Как вы с ним познакомились? — спросил Виго.
Зачем объяснять ему, что Пайл сам завязал со мной
знакомство? Увидел я его впервые в сентябре прошлого года. Он шел через площадь, в «Континенталь», и лицо у него было такое молодое, неистасканное, что меня точно стрелой пронзило. Казалось, он не способен ни на что дур¬
14
ное — такой долговязый, со стрижкой ежиком и широко открытыми, как у школяра, глазами. Столики возле кафе почти все были заняты.
— Разрешите? — спросил он серьезно и вежливо.— Моя фамилия Пайл. Я только что приехал.— И он удобно уселся в кресло и спросил себе пива. Вдруг он вскинул глаза, всмотрелся в слепящий полуденный зной.— Это граната? — спросил он с надеждой и с волнением.
— Нет, наверно, выхлоп машины,— сказал я и сразу огорчился — такой у него был разочарованный вид. Как быстро забывается молодость: когда-то и я интересовался всем, что, за неимением лучшего слова, называют «новостями». Но гранаты для меня стали делом привычным, о них писалось только в местных газетах, и то на последней страничке,— столько-то брошено вчера в Сайгоне, столько- то в Шолоне; до европейской прессы эти сообщения никогда не доходили. По улице шли женщины — красивые, тонкие, в белых шелковых штанах, длинных, узких блузках розовых и лиловых тонов, с разрезами на боку. Я смотрел на них с грустью — я знал, что такую вот грусть я буду испытывать, когда уеду из этих краев навсегда.
— Прелесть, правда? — спросил я, допивая пиво, и Пайл мельком поглядел им вслед, когда они завернули на улицу Катина.
— Ничего,— сказал он равнодушно. Он, видно, был из серьезных.— Посланник очень тревожится из-за этих гранат. Говорит, будет очень неприятно, если что-нибудь случится — я хочу сказать — с кем-нибудь из нас.
— С кем-нибудь из вас? — переспросил я.— Да, конечно, это не шутка. Конгресс будет недоволен.— Почему всегда так хочется поддразнить невинных младенцев? Может быть, каких-нибудь десять дней назад он шел домой через бостонский парк с целой охапкой книг, чтобы заранее почитать о Дальнем Востоке и китайском вопросе. Но он даже не расслышал, что я сказал: он уже целиком был поглощен проблемами демократии и ответственности Запада; он твердо решил — об этом мне вскоре довелось узнать — делать добро не отдельным людям, а странам, частям света, всему миру. Что ж, теперь он в своей стихии, может усовершенствовать хоть всю вселенную.
— Он в морге? — спросил я Виго.
— Откуда вы знаете, что он умер? — Дурацкий полицейский вопрос, недостойный человека, который читает
15
Паскаля, недостойный человека, так нелепо влюбленного в свою жену. Нельзя любить без интуиции...
— Не виновен! — сказал я. И про себя добавил, что я действительно ни в чем не виновен. Разве Пайл не шел всегда своей дорогой? Я пытался найти в себе хоть какое-то чувство, пусть хоть только чувство досады на подозрения полицейского, но напрасно. Пайл сам, и только сам отвечал за себя. Л чем плохо умереть? — заговорил во мне опиум. Но я незаметно взглянул на Фуонг: ей, видно, будет тяжело. Она, наверно, любила его по-своему: иначе разве она бросила бы меня ради него — ведь она так была ко мне привязана... Ее потянуло к молодому, серьезному, полному надежд, а он подвел ее — подвел куда больше, чем старый и разочарованный. Она сидела и смотрела на нас, и я подумал, что она все еще ничего не понимает. Может быть, лучше увести ее, пока она не осознала, что случилось. Я готов был ответить на любые вопросы, лишь бы поскорее окончился этот разговор, чтобы ничего так и не было сказано, чтобы я мог объяснить ей все потом, дома, не на глазах у полицейского, подальше от жестких стульев и голой лампы, вокруг которой кружили ночные бабочки.
Я спросил у Виго:
— Какое время вас больше всего интересует?
— Между шестью и десятью.
— В шесть часов я зашел выпить в «Континенталь». Официанты меня вспомнят. В шесть сорок пять я пошел на набережную посмотреть, как выгружают американские самолеты. У дверей «Мажестика» встретил Уилкинса из «Ассошиэйтед ньюс». Потом пошел в соседнее кино. Там меня, наверно, тоже вспомнят: у них не было сдачи. Оттуда я взял рикшу и поехал в «Старую мельницу» — попал я туда, наверно, около половины девятого и пообедал один. Там был Грейнджер — можете его спросить. Потом взял рикшу и поехал домой, примерно без четверти десять. Должно быть, вы сумеете найти и этого рикшу. Я ждал Пайла к десяти, но он не пришел.
— Почему вы его ждали?
— Он мне звонил. Сказал, что ему нужно повидать меня по важному делу.
— Вы не знаете, по какому?
— Нет. Пайлу все казалось важным.
— А эта его девушка? Вы не знаете, где она была?
— Она ждала его на улице до полуночи. Она беспокоилась. Она ничего не знает. Да разве вы сами не видите, что она все еще ждет его?
16
— Пожалуй,— сказал он.
— Не думаете ли вы всерьез, что я убил его из ревности или она еще за что-нибудь. Ведь он на ней собирался жениться.
— Да.
— Где вы его нашли?
— Он лежал в воде, под мостом в Дакоу.
Ресторан «Старая мельница» находился возле этого
моста. На мосту всегда стояли вооруженные полисмены; для защиты от гранат ресторан был обнесен чугунной решеткой. Ночью небезопасно было переходить мост, потому что весь тот берег реки после захода солнца занимали вьетминьцы. Выходит, что я обедал в пятидесяти шагах от его трупа.
— Несчастье в том,— сказал я,— что он во все вмешивался.
— Откровенно говоря, мне его не так уж жалко,— сказал Виго.— Он натворил немало бед.
— Упаси нас Бог,— сказал я,— упаси нас Бог от невинных и праведных...
— Праведных?
— Да, праведных. По-своему он был праведником. Вы — католик, у вас понятия не те. Да и вообще он был янки до мозга костей.
— Не могли бы вы опознать его? Простите, пожалуйста, но такова проформа, не особенно приятная, конечно...
Я не стал спрашивать, почему он не подождет кого- нибудь из американской миссии,— я и так знал. Французы любят прибегать к довольно старомодному, по нашим циничным понятиям, приему: они верят в совесть, в чувство вины — преступнику надо показать его жертву, и тогда он может потерять самообладание и выдать себя. Пока мы спускались по каменной лестнице в подвал, где гудел холодильник, я снова повторил себе, что я не виновен.
Его вытащили, как поднос с кубиками льда, и я увидел его. Раны замерзли, вид у него был совсем нестрашный.
Я сказал:
— Видите, в моем присутствии раны не отверзаются.
— Comment? 1
— Разве вы меня не для того привели? Испытание чем- то там... как это говорится? Но вы его накрепко заморозили. Вот в средние века холодильных камер не знали.
1 Как вы сказали? (фр.)
17
— Узнаете его?
— Ну конечно.
Пайл и тут казался посторонним. Сидел бы он лучше дома. Я представил себе его фотографии в семейном альбоме: вот он на ранчо, в туристском лагере катается верхом, вот купается на Лонг-Айленде, а тут снят со своими коллегами где-то на двадцать третьем этаже. Ему бы жить среди небоскребов и скоростных лифтов, там, где подают мороженое и коктейли, молоко к завтраку и сандвичи с курицей в пригородных поездах.
— Он не от этого умер,— сказал Виго, показывая на рану в груди.— Он захлебнулся в иле. В легких нашли ил.
— Быстро же вы работаете!
— Приходится — климат такой.
Носилки задвинули обратно, дверь закрыли. Резина мягко спружинила.
— Вы нам ничем не можете помочь? — спросил Виго.
— Совершенно ничем.
Мы с Фуонг пошли домой пешком. Я уже не думал о собственном достоинстве: перед лицом смерти исчезает даже мелкое самолюбие рогоносца, который боится показать, как ему больно. Фуонг все еще не понимала, что случилось, а я не знал, как ее исподволь подготовить. Я корреспондент, я мыслил заголовками: «Убийство
американского служащего в Сайгоне». Работа в газете не учит, как подготовить человека к плохой вести, а мне даже сейчас приходилось думать о своей газете, и я спросил Фуонг:
— Можно мне зайти на телеграф?
Она осталась на улице, я послал телеграмму и вернулся. Пустая формальность: я знал, что французские корреспонденты уже обо всем информированы или, если Виго вел себя честно (что было вполне возможно), цензура все равно задержит мою телеграмму, пока французы не пошлют свои. Моя газета получит информацию через Париж. И не то, чтобы Пайл занимал важное место. Не мог же я подробно телеграфировать всю правду о нем, не мог же я рассказать, что он виновник по крайней мере пятидесяти смертей — это повредило бы англо- американским отношениям, посланник расстроился бы. Посланник очень уважал Пайла. У Пайла была ученая степень бакалавра или еще кого-то по каким-то там наукам, за которые американцы получают ученые степени: искусство информации или театральное искусство, а может
18
быть, и дальневосточный вопрос (книг он прочел великое множество).
— Где Пайл? — спросила Фуонг,— Что им было нужно от нас?
— Пойдем домой,— сказал я.
— А Пайл туда придет?
— Не знаю, куда он сейчас может прийти.
Старухи все еще сплетничали в подъезде, там было
относительно прохладно. Когда я открыл двери, я понял, что у меня был обыск: комната была прибрана гораздо тщательнее, чем прежде.
— Еще трубку? — спросила Фуонг.
— Да.
Я снял галстук и башмаки. Интермедия кончилась, ночь стала почти такой, как и раньше. Фуонг примостилась в ногах кровати и зажгла лампочку. Mon enfant, та soeur... с кожей цвета янтаря. Sa douce langue natale... 1
— Фуонг,— позвал я. Она разминала шарик на чашечке трубки.— И est mort2, Фуонг.
Держа иголку в руках, она посмотрела на меня, насупившись, как ребенок, который хочет сосредоточиться:
— Tu dis? 5
— Pyle est mort. Assassine 4.
Она положила иголку и, присев на корточки, посмотрела на меня. Никакой сцены, никаких слез, она только глубоко задумалась, как человек, которому надо изменить всю свою жизнь.
— Тебе лучше сегодня остаться тут,— сказал я.
Она кивнула головой и, взяв иголку, стала разогревать опиум. В эту ночь я проснулся после короткого, но глубокого опиумного сна, когда десять минут кажутся долгой, спокойной ночью, и почувствовал, что моя рука лежит там, где она обычно лежала ночью, меж колен Фуонг. Она спала, и я едва мог уловить ее дыхание. Снова, после стольких месяцев, я был не один, но я вдруг вспомнил Виго в полицейском участке, с зеленым козырьком на лбу и тихие коридоры американской миссии, где не было ни души, и, чувствуя нежную кожу под рукой, я с горечью подумал: «Неужели я единственный человек, которому по-настоящему жаль Пайла?»
1 Дитя мое, сестра... Как нежен ее родной язык... (фр.)
2 Он умер (фр.).
3 Что ты сказал? (фр.)
4 Пайл умер. Убит (фр.).
19
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
К тому дню, как Пайл появился в сквере у «Континенталя», мне уже осточертели мои коллеги, американские корреспонденты — рослые, шумные, молодые и пожилые, с их плоскими остротами по адресу французов,— ведь войну, что ни говори, вели французы. Время от времени после того, как благополучно кончалась какая-нибудь стычка и раненых и убитых убирали с поля боя, корреспондентов вызывали в Ханой, куда надо было лететь около четырех часов. Главнокомандующий говорил им речь, их устраивали на ночевку в специальном помещении для представителей печати, и они потом хвастали, что их обслуживал лучший бармен Индокитая. Затем с ними летали над бывшим полем сражения, на высоте трех тысяч футов (предел досягаемости для станковых пулеметов), а потом их благополучно доставляли в Сайгон в гостиницу, и они с шумом и гамом вваливались в «Континенталь», словно школьники с пикника.
Пайл был человек тихий, спокойный, казался скромным. В тот первый день он иногда говорил таким тихим голосом, что мне порой приходилось наклоняться, чтобы его услышать. И он был серьезен. Мне показалось, что его передергивало, когда американские корреспонденты начинали особенно орать и шуметь — они сидели на верхней террасе: считалось, что ручную гранату туда не добросить. Но он никого не осуждал.
— Вы читали Йорка Гардинга? — спросил он меня.
— Нет. Как будто не читал. А какие у него книги?
Пайл грустно смотрел на молочную, через улицу.
— Похожи на наши кафе,— сказал он мечтательно.
Сильно же он скучает по дому, если в этой новой,
необычной обстановке он выискивает то, что ему напоминает свое, привычное. Но ведь и я сам, когда в первый раз шел по улице Катина, обратил внимание прежде всего на духи Герлена в витрине и старался успокоить себя мыслью, что до Европы в конце концов всего тридцать часов лёту. Пайл неохотно отвел глаза от кафе-молочной и сказал:
— Йорк написал книгу под названием «Наступление Красного Китая». Очень глубокая книга.
— Не читал. А вы с ним знакомы?
Он важно наклонил голову и погрузился в молчание. Впрочем, он тут же заговорил, чтобы исправить впечатление, которое могло у меня создаться.
20
— Я с ним мало знаком,— сказал он.— Мы встречались раза два, не больше.
Мне понравилось, что он не хочет, чтобы подумали, будто он хвастается знакомством с этим, как его — Йорком Гардингом. Потом я узнал, что он с величайшим уважением относится к тем, кого он называл серьезными авторами. К ним он не причислял романистов, поэтов и драматургов, если только они не писали, как он выражался, на современные темы, да и то лучше было читать фактический материал, скажем, Йорка Гардинга.
— Знаете, — сказал я,— когда долго живешь в стране, перестаешь про нее читать.
— Конечно, и мне интересно знать мнение очевидца,— уклончиво сказал он.
— А потом проверить по Йорку?
— Да.— Может быть, он уловил иронию, потому что тут же добавил с обычной своей вежливостью: — Я бы считал огромным одолжением с вашей стороны, если бы вы могли уделить мне время и осветить нынешнее положение в стране. Понимаете, ведь Йорк был здесь больше двух лет тому назад.
Мне понравилась и эта его лояльность по отношению к Гардингу — кто бы он там ни был. Так не похоже на обычную манеру корреспондентов чернить все на свете, на их убогий цинизм.
Я сказал:
— Давайте выпьем еще пива, и я постараюсь дать вам общее представление...
Он не сводил с меня глаз, как примерный ученик, когда я стал объяснять ему положение на севере, в Тонкине, где французы в те дни пытались удержать дельту Красной реки; там был расположен Ханой и единственный северный порт, Хайфон. Там сеяли риса больше, чем где-либо, и когда созревал урожай, начинались ежегодные бои за рис.
— Так обстоит дело на севере,— объяснил я,— Эти несчастные французы смогут продержаться, если только китайцы не придут на помощь Вьетминю. Война тут идет в джунглях, в горах, в болотах, на рисовых полях, по горло в воде, и враг просто-напросто исчезает, прячет оружие, переодевается в крестьянскую одежду. Но в Ханое, в тамошней сырости, можно уютно протухать — там бомб не бросают, бог его знает почему. Вот вам современная война.
— А здесь, на юге?
— Французы контролируют магистрали до семи вече¬
21
ра. После семи они держат в руках только сторожевые вышки и города, и то не везде. Это не значит, что тут вы можете чувствовать себя спокойно — иначе рестораны не были бы обнесены чугунными решетками.
Сколько раз я все это объяснял! Меня, как пластинку, запускали для всех вновь приехавших: для заезжего члена парламента, для нового британского посланника. Иногда я даже со сна ночью говорил: «Возьмите, например, секты каодаистов. Или хоа-хао, или бинь-сюен,— словом, любую наемную армию, которая продает свои услуги ради денег или мести... Приезжие находили, что они очень колоритны, но, по-моему, ничего колоритного в предательстве и обмане нет».
— А еще,— сказал я,— существует генерал Тхе. Он был начальником штаба каодаистов, но удрал в горы и теперь дерется и с теми и с другими — и с французами и с коммунистами...
— Йорк пишет,— сказал Пайл,— что Востоку нужна третья сила...
Напрасно я уже тогда не обратил внимания на этот фанатический блеск в его глазах, не понял, как гипнотизируют его слова, магические числа: пятая колонна, третья сила, второе пришествие... Может быть, я смог бы предотвратить тысячи неприятностей для всех нас — в том числе и для самого Пайла,— если бы понял направление его ума, неугомонного молодого ума. Но я только сообщил ему сухие сведения о стране и пошел, как всегда, пройтись по улице Катина. Я решил — пусть сам узнает и поймет то настоящее в этой стране, что обволакивает вас, как аромат: золото рисовых полей под низким вечерним солнцем, и легкие снасти рыбаков, дрожащие, словно москиты, над полями; и чашка чаю со старым аббатом на его терраске, где стоит его койка и валяются старые прейскуранты, ведра и битая посуда, словно к его креслу волной прибило всякий хлам, скопившийся за всю жизнь; девушки в шляпах раковиной, которые чинят дорогу, поврежденную миной; золотистая молодая зелень и яркие платья юга, а на севере — темно-бурая земля, темные одежды и кольцо враждебных гор и гул самолетов. Когда я только приехал, я считал, сколько мне осталось пробыть, как школьник считает дни до конца четверти. Мне казалось, что я привязан к тому, что уцелело после бомбежек от Блумсбери-сквер, и к автобусу номер семьдесят три, проезжающему мимо Юстонского вокзала, и к весне в скверике у пивной на Торингтон-плейс. Но сейчас в этом сквере уже пробиваются весенние ростки,
22
а мне решительно все равно. Мне нужно, чтобы день был прострочен отрывистыми, как выстрел, звуками, не то взрывами гранат, не то выхлопами машин, мне нужно видеть, как влажным полднем плавно проходят женщины в шелковых штанах, мне нужна Фуонг, и мой дом теперь здесь, я перенес его за восемь тысяч миль.
Я повернул к резиденции верховного комиссара, где на посту стояли солдаты Иностранного легиона в белых кепи и малиновых погонах, перешел улицу у храма и вернулся мимо унылых стен вьетнамской Сюртэ, от которых пахло нечистотами и несправедливостью. Но все-таки и это был мой дом, как те темные переходы на верхнем этаже, которых боишься в детстве. В киосках близ набережной лежали новые номера скабрезных журнальчиков «Табу», «Иллюзион», и матросы пили пиво на мостовой — отличная мишень для самодельной бомбы. Я подумал, что Фуонг сейчас торгуется с продавцом рыбы на третьей улице слева, а потом, как обычно, пойдет завтракать в кафе-молочную (в те дни я всегда знал, где она), и я совсем забыл о существовании Пайла. Я даже не рассказал о нем Фуонг, когда мы с ней сели завтракать в нашей комнате на улице Катина; на ней был самый нарядный шелковый халат в цветах, потому что исполнилось ровно два года, как мы встретились в ресторане «Гран Монд» в Шолоне.
2
Мы оба ничего не говорили о нем, когда проснулись наутро, после его смерти. Фуонг встала раньше меня и уже приготовила чай. К мертвым не ревнуешь, и в то утро мне казалось, что легко будет снова начать нашу прежнюю совместную жизнь.
— Останешься сегодня? — спросил я Фуонг за завтраком как можно равнодушней.
— Надо пойти за моими вещами.
— Там, наверное, полиция,— сказал я.— Лучше пойдем вместе.
Это был последний разговор, имевший какое-то отношение к Пайлу.
Пайл жил в новой вилле около улицы Дюрантон, неподалеку от одной из тех главных улиц, которые французы все время делят и переименовывают в честь какого- нибудь своего генерала — так что улица де Голля через три квартала называется уже улицей Леклерка, а та в свою очередь переходит потом в улицу де Латтра. Очевидно, из
23
Европы прибыло самолетом какое-то важное лицо: вдоль дороги, ведущей к резиденции верховного комиссара, через каждые двадцать шагов на мостовой стоял полицейский.
У въезда в виллу Пайла, на усыпанной гравием дорожке, стояло несколько мотоциклистов и полицейский-вьетнамец проверил мой корреспондентский пропуск. Он не разрешил Фуонг войти в дом, и мне пришлось искать французского офицера. В ванной комнате Пайла Виго мыл руки мылом Пайла и вытирался полотенцем Пайла. На рукаве его белого костюма расплылось пятно от машинного масла — наверное, и масло Пайла, подумал я.
— Что нового? — спросил я.
— Его машина стоит в гараже. Без бензина. Видно, вчера вечером он взял рикшу или уехал на чужой машине. А может, бензин вылили.
— Он мог и пешком пойти,— сказал я.— Вы же знаете американцев.
— Ваша машина сгорела, правда? — как бы в раздумье продолжал он.— Новой у вас нет?
— Нет.
— Впрочем, это неважно...
— Конечно.
— Есть у вас какие-нибудь предположения?
— Сколько угодно.
— Что же, выкладывайте!
— Например, его могли убить вьетминьцы. Они много народу поубивали в Сайгоне. Его тело нашли в реке у моста в Дакоу — ночью, когда ваша полиция уходит, там — территория Вьетминя. А может быть, его убила вьетнамская Сюртэ — это тоже случалось. Может быть, им не нравились его друзья. А может быть, его убили каодаисты за то, что он был связан с генералом Тхе.
— А он его знал?
— Говорят, знал. Может быть, его убил генерал Тхе за то, что он знался с каодаистами. А может быть, его убили солдаты хоа-хао за то, что он приставал к генеральским наложницам. Может быть, его убили просто, чтобы ограбить.
— Или просто из ревности,— сказал Виго.
— А может быть, его прикончила французская Сюртэ,— продолжал я,— потому что им не нравились те, с кем он был связан. Вы всерьез ищете его убийц?
— Нет,— сказал Виго,— мое дело доложить. Идет война, сами понимаете. На войне людей убивают тысячами, каждый день.
24
— Меня можете исключить,— сказал я.— Меня это не касается. Не касается! — повторил я.
Это был мой символ веры. Раз жизнь так устроена, пусть их дерутся, пусть любятся, пусть убивают друг друга — меня это не касается. Другие журналисты называют себя корреспондентами. Я предпочитал называться репортером. Что увижу, про то и пишу, а к сердцу ничего не принимаю. Даже иметь свое мнение — тоже значит что-то принимать близко к сердцу.
— А что вы здесь делаете?
— Пришел за вещами Фуонг. Ваша полиция ее не впустила.
— Что ж, пойдем, возьмем ее вещи.
— Спасибо, Виго.
Пайл занимал две комнаты с кухней и ванной. Мы вошли в спальню. Я знал, где Фуонг держит свой чемодан — под кроватью. Мы с Виго вытащили чемодан — там были ее книжки с картинками. Я вынул из шкафа платья, два нарядных халата и запасную пару штанов. Казалось, эти вещи попали сюда случайно и провисели всего час- другой: так в комнату ненароком залетает бабочка. В ящике я нашел ее маленькие треугольные штанишки и целую коллекцию шарфов. По правде сказать, в чемодан почти нечего было класть, вещей было меньше, чем у нас берут с собой, уезжая в гости на воскресенье.
В столовой стояла фотография — она с Пайлом. Они снялись в ботаническом саду, около громадного каменного дракона. Она держала на сворке собаку Пайла — черного чау с черным языком. Слишком он был черный, этот пес. Я и фотографию положил в чемодан.
— А где собака? — спросил я.
— Тут ее нет. Может быть, он взял ее с собой.
— Если она вернется, можете исследовать, что у нее там прилипло к лапам.
— Я не Лекок и даже не Мегрэ, да к тому же сейчас время военное.
Я подошел к книжному шкафу, где в два ряда стояли книги — библиотека Пайла. «Наступление Красного Китая», «Угроза демократии», «Роль Запада» — очевидно, полное собрание сочинений Йорка Гардинга. Тут же стояли отчеты конгресса, самоучитель вьетнамского языка, история войны на Филиппинах, недорогое издание Шекспира. Что же он читал для отдыха? Книги для легкого чтения стояли на другой полке: карманное издание Томаса Вулфа, какая-то странная антология под заголовком «Жизнь
25
торжествует» и, наконец, избранные стихи американских поэтов. Тут же стоял сборник шахматных задач. Маловато для отдыха после рабочего дня, впрочем, у него ведь была Фуонг. За антологией стоял томик в бумажной обложке под названием «Физиология брака». Может быть, он и любовь изучал, как Восток,— по книжкам. С целью брака. Пайл считал, что в жизни непременно во все надо вмешиваться.
На письменном столе ничего не было.
— Здорово вы тут почистили,— сказал я.
— А как же,— сказал Виго,— надо было все передать в американскую миссию. Знаете, как распространяются слухи. Могли тут и пограбить. Я опечатал его бумаги.— Он говорил серьезно, без тени улыбки.
— Нашли что-нибудь компрометирующее?
— Как мы можем найти компрометирующий материал у наших союзников? — сказал Виго.
— Не возражаете, если я возьму одну из его книг — на память?
— Ладно, я отвернусь.
Я выбрал книгу Йорка Гардинга «Роль Запада» и уложил ее в чемодан между платьями Фуонг.
— Я к вам, как к другу,— сказал Виго,— наверное, вы мне можете что-нибудь рассказать конфиденциально? В моем докладе все как будто сошлось. Убили его коммунисты. Возможно, это начало кампании против американской помощи. Но, между нами... послушайте, всухую это не разговор, как насчет стаканчика вермута вон там, за углом?
— Рановато.
— Он ничего вам не говорил при последней вашей встрече?
— Нет.
— Когда вы его видели?
— Вчера утром. После большого взрыва.
Он помолчал, чтобы мой ответ дошел до меня самого,— ему-то все было ясно, он честно вел свой допрос.
— Разве вас не было дома вчера вечером, когда он заходил к вам?
— Вчера вечером? Как будто был... А разве он...
— Вам может понадобиться выездная виза. Вы знаете, что мы можем задержать разрешение на неопределенное время.
— Неужели вы серьезно думаете, что я хочу уехать домой? — сказал я.
Виго посмотрел в окно — день был жаркий, безоблачный. Он грустно сказал:
26
— Все хотят домой.
— А мне здесь нравится. Дома всякие... осложнения.
— Merde! 1 — сказал Виго.— Сюда идет американский атташе по экономическим вопросам.— Он с издевкой повторил:— По экономическим вопросам!
— Лучше мне уйти. Как бы он и меня не опечатал.
Виго сказал усталым голосом:
— Желаю удачи. Сейчас он меня заговорит.
Когда я вышел, я увидел, что атташе стоит у своего «паккарда» и что-то пытается втолковать шоферу. Атташе был толстый, немолодой человек с непомерно широким задом и гладкой физиономией, словно не нуждавшейся в бритве. Он окликнул меня:
— Фаулер! Может быть, вы объясните этому чертову шоферу...
Я объяснил.
— Так я ж ему говорил то же самое, но он вечно притворяется, что не понимает по-французски.
— Может быть, ваше произношение...
— Я три года прожил в Париже. У меня достаточно хорошее произношение для этих подлых вьетнамцев...
— Голос демократии! — сказал я.
— Что такое?
— Кажется, так называется книга Йорка Гардинга.
— Ничего не понимаю.— Он подозрительно покосился на чемодан у меня в руках.— Что у вас там? — спросил он.
— Две пары белых шелковых штанов, два шелковых халата, дамские панталоны — кажется, три пары. Все — местного производства. Не из американской помощи.
— Вы были там?
— Да.
— Слышали, что случилось?
— Да.
— Ужасная история,— сказал он.— Ужасная!
— Наверное, посланник очень расстроен.
— Я думаю! Сейчас он у верховного комиссара и добивается разговора с президентом.— Он взял меня под руку и отвел в сторону от машины. — Вы> кажется, хорошо знали молодого Пайла? Ума не приложу, что с ним случилось. Я знаю его отца — профессора Гарольда С. Пайла, вы, наверное, о нем слышали?
— Нет.
— Он специалист с мировым именем — по вопросам
1 Черт возьми! (фр.)
27
подводной эрозии. Разве вы не видели его портрет на обложке «Тайм» в прошлом месяце?
— А, припоминаю. На фоне выветренной скалы, в золотых очках?
— Вот-вот. Мне пришлось составлять телеграмму домой. Ужасно неприятно. Я любил его, как родного сына.
— Выходит, вы вроде родственника его папаше?
Он посмотрел на меня влажными карими глазами.
— Что это с вами? — спросил он.— Как можно говорить в таком тоне, когда тут молодой, хороший человек...
— Простите,— сказал я. — Смерть на людей действует по-разному.— Может быть, он и на самом деле любил Пайла.— А какую телеграмму вы послали?
Он ответил серьезно, слово в слово:
— «Прискорбием сообщаю ваш сын пал смертью храбрых защищая демократию». Подписал наш посланник.
— Смертью храбрых? — сказал я.— Не собьет ли это их с толку? Я говорю про его родных. Миссия экономической помощи все-таки не армия. Разве вам дают военные ордена?
Он многозначительно понизил голос:
— У него были особые задания.
— Ну, об этом мы все догадывались.
— Но он не болтал, нет?
— О нет! — сказал я, и мне вспомнилось определение Виго: «Он был очень тихий, ваш американец».
— А у вас нет никаких подозрений? — спросил он.— Кто его убил? За что?
Вдруг я разозлился: как мне надоела вся эта свора с их личными запасами кока-колы и переносными госпиталями, с их роскошными машинами и вышедшим из употребления оружием.
— Да,— сказал я,— да, его убили за то, что он был слишком наивен, чтобы жить. Он был молод, глуп, невежествен, он во все вмешивался. Он, как и вы все, не имел ни малейшего понятия, что тут делается, а вы дали ему денег и книжки Йорка Гардинга про Восток и сказали: «Ступай! Завоевывай Восток для демократии!» Он ни черта не видел, кроме того, что ему внушили на лекциях, а все авторы его книжек, все его учителя забивали ему голову чепухой. Когда он видел убитого, он даже ран не мог разглядеть. Для него это была или «красная угроза» или «солдат демократии».
— А я считал, что вы были его другом! — с упреком сказал он.
28
— Я и был его другом. Я хотел бы, чтобы он благополучно женился на стандартной американочке, которая подписывается на литературу, рекомендованную «Клубом книги».
Он смущенно откашлялся:
— Да, да, конечно... Я и забыл об этой несчастной истории. Ведь я был на вашей стороне, Фаулер. Он вел себя безобразно. Скажу вам откровенно, я с ним имел серьезный разговор об этой девушке. Видите ли, я имею честь лично знать профессора и миссис Пайл...
Я перебил его:
— Виго вас ждет, — сказал я и ушел.
Только тут он заметил Фуонг и, когда я оглянулся, он растерянно и огорченно смотрел мне вслед. Все та же вечная история: старшему брату hq понять младшего.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
С Фуонг Пайл встретился в первый раз в «Континентале», примерно месяца через два после приезда. Было это ранним вечером, когда после захода солнца сразу наступает прохлада и в лавчонках на боковых улицах зажигаются свечи. От столиков, где французы играли в quatre vingt-et-un 1, доносился стук костей; девушки в белых шелковых штанах ехали домой на велосипедах по улице Катина. Фуонг пила апельсиновый сок, я — пиво, и мы сидели молча, радуясь, что мы вместе. Потом нерешительно, словно нащупывая почву, к нам подошел Пайл, и я их познакомил. У него была такая манера — он в упор смотрел на женщин, как будто никогда их прежде не видел, а потом краснел.
— Я хотел спросить, не согласитесь ли вы с вашей дамой перейти за мой столик? Один из наших атташе...
Это и был атташе по экономическим вопросам. Он улыбнулся нам с верхней террасы этакой обаятельной, широченной и радушной улыбкой, и вид у него был самоуверенный, совсем как у того человека на рекламе, который не теряет друзей благодаря постоянному употреблению самого лучшего средства от пота. Я тысячу раз слышал, как все зовут его Джо, но так и не узнал его фамилии. Он поднял шум и возню, пододвигая нам стулья, звал официанта,
1 Восемьдесят одно (фр.).
29
хотя в «Континентале» от этой суеты никакого толку не было — все равно тут нет ничего, кроме пива, виски с содовой или вермута.
— Не знал, что вы тут бываете, Фаулер,— сказал он.— А мы ждем наших ребят из Ханоя. Там, кажется, бой был жаркий. Вы с ними не ездили?
— Надоело мне болтаться в воздухе битых четыре часа из-за какой-то пресс-конференции.
Он неодобрительно покосился на меня, потом сказал:
— Они у нас молодцы, ведь они могли бы зарабатывать вдвое больше в каком-нибудь деле или на радио и не рисковать жизнью.
— Зато им пришлось бы работать,— сказал я.
— Они, как боевые кони, нюхом чуют бой,— восторженно сказал он, не обращая никакого внимания на мое неприятное замечание.— Возьмите Билла Грейнджера — так и рвется в драку.
— Да, тут вы правы. Я видел, что он вытворял как-то вечером в баре «Спортинг».
— Вы отлично знаете, что я не о том!
Два рикши, ожесточенно крутя педалями, промчались по улице Катина и застыли перед «Континенталем», словно на фотографии. В первой коляске сидел Грейнджер. Во второй, свернувшись комком, лежало что-то серое, бесформенное, бессловесное, и Грейнджер стал вытаскивать это на мостовую.
— Давай, Мик! — говорил он.— Давай, давай!..— Потом он стал торговаться с рикшей.— На! — крикнул он.— Хочешь — бери, хочешь — нет! — и швырнул на землю в пять раз больше, чем полагалось за проезд. Рикше пришлось ползком собирать монеты.
Атташе явно нервничал.
— Ничего,— сказал он,— пусть ребята отдохнут, они заслужили.
Грейнджер скинул свою ношу на стул. И вдруг увидел Фуонг.
— Ух ты! — сказал он.— Так тебя растак, Джо! Где ты ее подцепил! А я и не знал, что ты еще годишься. Минутку, я только кой-куда сбегаю. Присмотрите за Миком.
— Грубоват, но прост,— заметил я.— Военная косточка!
Пайл опять покраснел и сказал серьезно:
— Я бы не пригласил вас с ней сюда, если бы знал...
Серый комок зашевелился, и на стол упала голова, как
30
будто не связанная с телом. Послышался долгий свистящий вздох, полный нестерпимой скуки, и все снова стихло.
— Вы его знаете? — спросил я Пайла.
— Нет. Разве он не из корреспондентов?
— Я слышал, как Билл называл его Миком,— сказал атташе.
— Кажется, прибыл новый корреспондент «Юнайтед пресс»,—сказал Пайл.
— Это не он. Того я знаю. А не из вашей ли он миссии? Не можете же вы всех знать — у вас их там сотни.
— Не думаю, что он от нас,— сказал атташе по экономическим вопросам.— Что-то я его не припоминаю.
— Может быть, посмотрим его документ,— предложил Пайл.
— Ради* Христа, не будите его, хватит с нас одного пьяного. Грейнджер-то его, наверное, знает.
Но и Грейнджер его не знал. Он вернулся из уборной мрачнее тучи.
— Что это за девочка? — спросил он.
— Мисс Фуонг — приятельница Фаулера,— сухо сказал Пайл.— Мы хотели спросить вас, кто этот...
— Где он ее подобрал? В этом городе нужно быть поосторожней... Слава Богу, что есть пенициллин,— добавил он мрачно.
— Билл,— сказал атташе,— скажите нам, кто такой Мик?
— А я почем знаю?
— Но вы его привезли.
— Этим лягушатникам виски не под силу. Сразу сковырнулся.
— Разве он француз? Мне показалось, что вы его назвали Мик?
— Надо же как-нибудь его звать,— сказал Грейнджер. Он наклонился к Фуонг: — Слушай, ты! Выпей еще соку! Занята сегодня?
— Она всегда занята,— сказал я.
Атташе поспешно вмешался:
— Как там война, Билл?
— Большая победа к северу от Ханоя. Французы заняли две деревни, хотя раньше они нам не говорили, что сдали их. Большие потери у вьетминьцев. Свои потери французы еще не подсчитали, сообщат нам на той неделе.
Атташе поинтересовался:
— Ходят слухи, что вьетминьцы прорвались в Фатзьем, сожгли храм, выгнали епископа.
31
— Про это нам в Ханое не скажут. Это же не победа.
— Наш медицинский отряд не смог продвинуться дальше Намдиня,— сказал Пайл.
— Но вы так далеко не забирались, Билл? — спросил атташе.
— А кто я вам такой? Я — корреспондент, со специальным пропуском, там сказано, куда можно, а куда нельзя. Мое дело — лететь в Ханой, до аэропорта. Там нам дают машину до корреспондентского пункта. Оттуда для нас устраивают полет над городами, которые французы захватили, и показывают — вот наш трехцветный флаг. А черт его знает, какой там флаг — сверху не видать. Потом начинается пресс-конференция и полковник нам объясняет, что мы видели. Потом мы сдаем телеграммы цензору. Потом выпиваем. Там лучший бармен во всем Индокитае. Потом летим назад.
Пайл хмуро смотрел в бокал с пивом.
— Вы себя недооцениваете, Билл,— сказал атташе.— Вспомните свой очерк про шестьдесят шестую магистраль, как вы его назвали: «Дорога в ад» — прямо хоть на Пулит- церовскую премию! Знаете, о чем я говорю: у дороги стоит человек на коленях, голова оторвана, и потом тот, вроде лунатика, который шел мимо вас...
— Что ж, по-вашему, я сам был на этой вонючей дороге? Стивен Крейн мог описывать войну, хоть и в глаза ее не видал. А чем я хуже? Да и вообще, какая-то колониальная война, подумаешь! Дайте-ка мне еще выпить. А потом пойдем, найдем мне девочку. Вы себе нашли, а я тоже хочу!
Я спросил Пайла:
— Как вы думаете, этот слух насчет Фатзьема обоснован?
— Не знаю. А это имеет значение? Мне бы хотелось поехать, посмотреть,— сказал Пайл и добавил: — Конечно, если это имеет значение.
— Для кого? Для экономической миссии?
— Видите ли,— сказал он,— тут трудно провести границу. Медицина тоже своего рода оружие. Эти католики, наверно, очень против коммунистов?
— Они с ними ведут торговлю. Епископ покупает у коммунистов коров и бамбук для строек.— Мне захотелось поддразнить его: — Я бы не сказал, что католики тут — третья сила, на которую советует опираться ваш Йорк Гардинг.
32
— Хватит вам трепаться! — заорал Грейнджер.— Всю ночь тут сидеть, что ли? Я иду в Дом пятисот дев...
— Если бы вы с мисс Фуонг согласились пообедать со мной...— начал Пайл.
— Можете пообедать в «Шалэ»,— прервал его Грейнджер,— а я подзаймусь девочками. Пошли, Джо! Ты тут — единственный настоящий человек!
Мне кажется, что в эту минуту, когда я подумал, что такое настоящий человек, я впервые почувствовал симпатию к Пайлу. Он сидел, отвернувшись от Грейнджера, и, делая вид, что это его совершенно не касается, вертел пивную кружку. Он заговорил с Фуонг:
— Наверно, вам надоели все эти профессиональные разговоры — я хочу сказать, про вашу родину.
— Comment? 1 — спросила Фуонг.
— Что вы собираетесь делать с вашим Миком? — спросил атташе.
— Брошу его тут,— сказал Грейнджер.
— Нет, так нельзя. Вы даже не знаете его фамилии.
— Давайте возьмем его с собой, и пусть девочки с ним повозятся.
Атташе залился раскатистым смехом. Лицо у него расплылось, как у актера в телевизоре.
— Нет,— сказал он,— вы, молодежь, веселитесь, как хотите, а я староват для таких забав. Возьму-ка я его к себе домой. Вы говорите, он француз?
— Говорил он по-французски.
— Помогите-ка мне посадить его в машину...
Когда машина уехала, Пайл сел в коляску с Грейнджером, а мы с Фуонг поехали следом за ними в Шолон. Грейнджер пытался сесть в одну коляску с Фуонг, но Пайл его отвлек. Рикши везли нас по длинной дороге в китайское предместье; мимо нас шли французские бронемашины, на каждой торчало орудие, и молчаливый офицер стоял рядом, неподвижный, как статуя, под звездами на темном, бархатистом, вогнутом небе — видно, где-то было неспокойно, наверно, стычка с каким-нибудь отрядом, возможно, с сектой бинь-сюен, которой принадлежала гостиница «Гранд Монд» и игорные дома в Шолоне. В этой стране тоже бунтовали феодалы. Совсем, как в Европе в средние века. Но при чем тут американцы? Ведь Колумб тогда еще их не открыл. Я сказал Фуонг:
— Мне нравится этот Пайл.
1 Что вы сказали? (фр.)
2 Г. Грин, т. 3
33
— Он тихий,— сказала Фуонг, и это определение, которое она первая дала ему, пристало к Пайлу, как школьная кличка; даже Виго назвал его так в тот вечер, когда, сидя у себя в кабинете, с зеленым козырьком на лбу, он рассказывал мне о смерти Пайла.
Я остановил нашу коляску у ресторана «Шалэ» и сказал Фуонг:
— Займи для нас столик. А я, пожалуй, пойду за Пайлом.
Это было мое первое инстинктивное побуждение — как- то защитить Пайла. Мне и в голову не могло прийти, что гораздо важнее было защищать себя. Наивность всегда молчаливо взывает к вашему покровительству, хотя гораздо умнее было бы самому остерегаться ее: наивный похож на немого прокаженного, который потерял свой колокольчик и бродит по свету, не думая, что может причинить кому-нибудь зло.
Когда я подошел к Дому пятисот дев, Пайл и Грейнджер уже были там. Я спросил у патруля, стоявшего в подъезде:
— Deux americains? 1
Это был молоденький капрал Иностранного легиона. Он перестал чистить свой револьвер и показал пальцем на дверь, отпустив какую-то шутку по-немецки. Я ничего не понял.
В огромном дворе под открытым небом был час отдыха. Сотни женщин лежали на траве или сидели на корточках, переговариваясь между собой. В маленьких каморках вокруг двора были откинуты занавески; в одной из каморок усталая женщина лежала одна на кровати, скрестив ноги. В Шолоне были беспорядки, поэтому солдат не отпустили и работы у женщин не было: воскресный отдых для тела. Только в одном углу стоял визг и крик — там дрались из-за клиентов. Я вспомнил старую сайгонскую историю про одного высокопоставленного гостя, который потерял брюки, удирая под защиту полицейской охраны. Штатскому тут приходится плохо. Раз уж отважился забраться на военную территорию, пусть сам выпутывается и спасается, как хочет.
У меня был свой способ — разделяй и властвуй. Я выбрал одну из окружавшей меня толпы и стал подталкивать ее туда, где отбивались Грейнджер и Пайл.
— Je suis un vieux,— сказал я.—Trop fatigue...— Она
1 Где два американца? (фр.)
34
захихикала и прижалась ко мне. — Mon ami,— сказал я,— il est tres riche, tres vigoureux *.
— Tu est sale! 2 — сказала она.
Передо мной мелькнуло лицо Грейнджера — краспое и торжествующее: видно, он принимал эту борьбу из-за него как дань своему мужскому обаянию. Одна девушка, схватив Пайла под руку, старалась как-нибудь вытащить его из свалки. Я подтолкнул мою спутницу в толпу и крикнул:
— Пайл, сюда!
Он посмотрел на меня через их головы.
— Какой ужас! — сказал он.— Ужас! — Может быть, это просто была игра света, но мне показалось, что он как-то осунулся. Мне пришло в голову, что он, может быть, еще девственник.
— Пойдем, Пайл,— сказал я.— Грейнджер сам справится.— Я увидел, как Пайл сунул руку в карман. Несомненно, он сейчас вытащит из кармана все свои пиастры и доллары.— Не дурите, Пайл! — крикнул я сердито.— Они передерутся насмерть! — Моя девушка опять было прицепилась ко мне, но я ее подтолкнул поближе к Грейнджеру: — Non, non! — сказал я ей.— Je suis un Anglais pauvre, tres pauvre! 3
Я схватил Пайла за рукав и потащил вон, а на другом его рукаве, как рыба на крючке, повисла девушка. Еще две или три женщины сделали попытку перехватить нас, пока мы добирались до выхода, откуда капрал наблюдал за всей этой потасовкой.
— А с этой что делать? — спросил Пайл.
— Она сама отцепится,— и в эту минуту она действительно выпустила его рукав и нырнула в толпу, окружившую Грейнджера.
— А с ним ничего не будет? — встревожился Пайл.
— Получит то, чего хотел, и все...
Ночь стояла очень тихая, только проехал еще один отряд бронемашин, явно направляясь куда-то с определенной целью. Пайл сказал:
— Как это все ужасно. Я бы не поверил...— и с горьким недоумением добавил: — А какие они красивые...— И это была не зависть к Грейнджеру, ему просто было жаль, что такие хорошие девушки — а красота и грация
1 Я старик... Очень устал... А мой друг очень богат, он крепкий (фр.).
2 Ты свинья! (фр.)
3 Нет, нет! Я бедный апгличапип, очень бедный! (фр.)
2*
35
казались ему несомненными признаками чего-то хорошего — так унижены, так испачканы. Пайл понимал горе когда оно бросалось в глаза. (Я говорю не в насмешку в конце концов есть много людей, которые и того не видят.)
Я сказал:
— Пойдем в «Шалэ». Фуонг ждет нас там.
— Простите! — сказал он.— Я совсем забыл. Не нужно было оставлять ее одну.
— Ей-то ничего не грозило.
— Ведь я только хотел, чтобы Грейнджер благополучно...— Он замолчал и опять ушел в свои мысли, но, когда мы вошли в «Шалэ», он сказал неопределенно и мрачно: — Я и забыл, сколько на свете мужчин...
2
Фуонг заняла для нас столик у самой площадки для танцев; оркестр играл какой-то мотив, который был популярен в Париже лет пять назад. Танцевали две пары — вьетнамцы, маленькие, изящные, чуть высокомерные. В них чувствовалась старая цивилизация, до которой нам было далеко. Я узнал одного из них — кассира из Индокитайского банка, и его жену. Чувствовалось, что они никогда не бывают небрежны в одежде, не говорят лишних слов, не поддаются нечистым страстям. Если война казалась средневековьем, то они были будущим восемнадцатым веком. От мистера Фам Ван Ту можно было ждать, что он в свободное время пишет «августины», но я случайно знал, что он изучает Вордсворта и пишет стихи о природе. Свой отпуск он проводил в Далате — это место больше всего походило на озерный край в Англии. Он слегка поклонился, проходя мимо нас. Я подумал о Грейнджере,— подвизается там сейчас, и всего в каких-нибудь пятидесяти шагах отсюда.
Пайл на скверном французском языке извинялся перед Фуонг за то, что мы заставили ее ждать.
— C’est impardonnable! 1 — повторял он.
— А где вы были? — спросила она.
Он сказал:
— Провожал Грейнджера домой.
— Домой? — повторил я и рассмеялся, и тут Пайл
Это непростительно! (фр.)
36
воззрился на меня так, словно я второй Грейнджер. И вдруг я увидел себя со стороны, каким я должен был ему казаться: немолодой человек, с покрасневшими глазами, уже отяжелевший, непривлекательный в любви, может быть, не такой шумный, как Грейнджер, но более скептический, менее наивный. И я увидел Фуонг такой, какой она была в тот первый вечер, когда она прошла, танцуя, мимо моего столика в «Гран-Монд»,— восемнадцатилетняя, в белом бальном платье. Тут же была ее старшая сестра, которая твердо решила повыгоднее выдать ее замуж за европейца и не спускала с нее глаз. Какой-то американец купил билетик и пригласил ее танцевать; он был слегка пьян — совсем немного, приехал, наверно, недавно и думал, что девушки, которые танцуют за плату в «Гран-Монд», непременно шлюхи. В первом же круге он прижал ее сильнее, чем полагалось, и вдруг она высвободилась из его рук, пошла и села рядом с сестрой, а он остался стоять посреди танцующих пар, не понимая, что случилось. А девушка, имени которой я еще не знал, сидела спокойно на своем месте, потягивая апельсиновый сок — сама себе королева.
— Peut-on avoir l’honneur...1— спросил Пайл с ужасающим акцентом, и я стал смотреть, как они молча пошли танцевать в другой конец зала. Пайл держался так далеко от нее, что казалось — вот-вот совсем оторвется. Он танцевал прескверно, а она лучше всех, кого я видел в те первые дни в «Гран-Монд».
Я ухаживал за ней долго и безнадежно. Если бы я мог на ней жениться и дать ей прочное положение, все было бы просто, и старшая сестра тактично и спокойно оставляла бы нас вдвоем, когда мы встречались. Но прошло три месяца, пока мне удалось хоть на секунду остаться с ней вдвоем на балконе «Мажестика», причем сестра из соседней комнаты все время спрашивала, скоро ли мы уйдем с балкона. На реке Сайгон при свете факелов разгружался французский пароход, звонки рикш заливались, как телефоны, а я вел себя как самый глупый и неопытный юнец, не зная, что сказать. В тот вечер я вернулся на улицу Катина и бросился на кровать в полном отчаянии; я не подозревал, что через четыре месяца Фуонг будет лежать тут, рядом со мной, и, прерывисто дыша, смеяться, потому что все оказалось не так, как она ожидала.
— Мсье Фулэр! — Я смотрел, как они с Пайлом танце¬
1 Могу ли я иметь честь... (фр.)
37
вали, и не видел, что ее сестра подает мне знаки с соседнего столика. Она подошла ко мне, и я без особой охоты предложил ей сесть. Наши отношения испортились с того вечера, как ей стало дурно в «Гран-Монд» и я пошел один прово>- жать Фуонг домой.
— Мы с вами целый год не виделись,— сказала она.
— Да, я так часто выезжаю в Ханой.
— Кто такой ваш приятель?
— Некто Пайл.
— Чем он занимается?
— Он из американской экономической миссии. Знаете их работу — поставлять электрические швейные машинки голодающим швеям.
такие есть?
— Но они не шьют на машинках. Там, где они живут, нет электричества.— Она все понимала буквально.
— Придется вам спросить Пайла,— сказал я.
— А он женат?
Я посмотрел на танцующих:
— По-моему, он никогда не подходил к женщине ближе, чем вот сейчас.
— Он очень плохо танцует,— сказала она.
— Но с виду он очень славный, такой положительный. Можно мне посидеть с вами? С моими друзьями очень скучно.
Музыка смолкла, и Пайл, чопорно поклонившись Фуонг, подвел ее к нашему столику и пододвинул ей стул. Я видел, что его светская вежливость ей нравится. Я подумал, что в наших отношениях ей, наверно, многого не хватает.
— Это сестра Фуонг,— сказал я.— Мисс Гэй.
— Очень рад с вами познакомиться,— сказал Пайл, краснея.
— Вы из Нью-Йорка? — спросила она.
— Нет, я из Бостона.
— А это тоже в Соединенных Штатах?
— У вашего отца свое дело?
— Не совсем. Он профессор.
— Учитель? — переспросила она с легким оттенком разочарования.
— Видите ли, он в своем роде специалист. К нему приходят на консультацию.
- Да.
— О да! Да!
38
— На консультацию? Разве он доктор?
— Нет, он не такой доктор, не врач. Он доктор технических наук. Он специалист по подводной эрозии. Вы знаете, что это такое?
— Нет.
Пайл попытался сострить:
— Ну, пусть папаша сам вам все это объяснит.
— А разве он здесь?
— Он? Нет.
— Но он приедет?
— Да нет! Я просто пошутил,— виноватым тоном сказал Пайл.
— Разве у вас есть еще одна сестра? — спросил я у мисс Гэй.
— Нет, а что?
— Похоже, что вы допытываетесь, подходящий ли жених мистер Пайл.
— Нет, у меня только одна сестра,— сказала мисс Гэй и тяжело опустила руку на колено Фуонг, как председатель, который ударяет молоточком, чтобы призвать к порядку.
— И очень хорошенькая сестра,— сказал Пайл.
— Она самая красивая девушка в Сайгоне,— сказала мисс Гэй, как будто поправляя его.
— Охотно верю.
Я сказал:
— Не пора ли заказать обед? Даже самой красивой девушке в Сайгоне надо пообедать.
— Мне есть не хочется,— сказала Фуонг.
— Она очень хрупкая,— твердо сказала мисс Гэй. Голос ее звучал угрожающе.— Ей нужна забота. Она стоит того, чтобы о ней позаботились. Она очень, очень преданное существо.
— Значит, мой друг очень счастливый человек,— сказал Пайл серьезно.
— Она любит детей,— сказала мисс Гэй.
Я рассмеялся и вдруг встретился глазами с Пайлом: он смотрел на меня растерянно и удивленно, и я понял, что ему чрезвычайно интересно, что еще может сказать мисс Гэй. И пока я заказывал обед (хотя Фуонг и заявила, что она не голодна, но я знал, что она отлично справится с хорошим бифштексом под соусом тартар с двумя сырыми желтками и гарниром), я слушал, как Пайл серьезно обсуждал вопрос о детях.
— Мне всегда хотелось иметь много детей, - говорил
39
он,— большая семья — это так хорошо, так интересно. Такой брак всегда прочен. И для детей это тоже хорошо. Я рос единственным ребенком. Очень нехорошо быть единственным.— Никогда я не слыхал, чтобы он так много разговаривал.
— Сколько лет вашему отцу? — жадно спросила мисс Гэй.
— Шестьдесят девять.
— Старики любят внуков. Очень грустно, что у нас с сестрой нет родителей, которые порадовались бы на ее детей. Если только они у нее будут,— добавила она, злобно глянув на меня.
— И для вас это грустно,— добавил Пайл, довольно невпопад, как мне показалось.
— Наш отец был из очень хорошей семьи. Он был мандарином из Хюэ.
Я сказал:
— Обед заказан на всех.
— Для меня не заказывайте,— сказала мисс Гэй.— Надо вернуться к моим друзьям. Я бы хотела опять встретиться с мистером Пайлом. Может быть, вы это устроите?
— Когда вернусь с севера,— сказал я.
— Разве вы едете на север?
— Да, пора мне посмотреть войну.
— Но все корреспонденты уже вернулись,— возразил Пайл.
— Вот и хорошо — самое время для меня. По крайней мере не встречусь с Грейнджером.
— Тогда обязательно приходите пообедать со мной и моей сестрой, когда мсье Фулэр уедет.— И язвительновежливо добавила: — Чтобы она не скучала.
Когда она ушла, Пайл сказал:
— Какая милая, культурная женщина. И как хорошо говорит по-английски.
— Объясни ему, что моя сестра вела в Сингапуре целое дело,— с гордостью сказала Фуонг.
— Серьезно? А какое дело?
Я перевел.
— Импорт, экспорт... Она знает стенографию.
— Побольше бы нам таких сотрудников для экономической миссии.
— Я с ней поговорю,— сказала Фуонг.— Она была бы рада поработать с американцами.
После обеда он опять танцевал с Фуонг. Я тоже плохо танцую, но во мне не было этого полного отсутствия стесни¬
40
тельности, как у Пайла,— а может быть, в те первые дни, когда я влюбился в Фуонг, я тоже не стеснялся? Наверно, я много раз приглашал ее танцевать, лишь бы иметь возможность с ней разговаривать — это было до той памятной ночи, когда мисс Гэй заболела. Пайл с ней не разговаривал, когда вел ее по кругу, он только держался посвободнее и не так далеко от нее, но они оба молчали. Я смотрел, как легко и точно ее ножки попадают в такт его неуклюжему шарканью, и вдруг почувствовал, как я ее люблю. Мне с трудом верилось, что через час, через два она вернется со мной в эту дрянную комнату на улице Катина, с общей уборной и вечно торчащими в подъезде старухами.
Лучше бы мне не передавали слух о взятии Фатзьсма, лучше бы этот слух относился к любому другому городу, а не к тому единственному месту на севере, куда я мог пробраться незаметно й безнаказанно благодаря дружбе с одним французским моряком. И ради чего? Ради газетной сенсации? Но в те дни все читали только про Корею. Ради риска? А зачем мне рисковать жизнью, когда каждую ночь рядом со мной была Фуонг? Но на этот вопрос у меня был ответ. С детства я не верил в постоянство и все-таки всегда мечтал о нем. Вечно я боялся потерять свое счастье. Может быть, через месяц, а может, в будущем году Фуонг от меня уйдет. А не через год — так через три. Смерть была единственной постоянной величиной в моем мировоззрении. Потерять жизнь — и больше терять будет нечего. Я завидовал тем, кто верил в Бога, но я им не доверял. Я чувствовал, что они себя подбадривают выдумками о неизменном и вечно сущем. А смерть была гораздо определеннее, чем Бог, после смерти уже не надо каждый день бояться, что любовь погибнет. Рассеются навязчивые мысли о будущем, где нет ничего, кроме тоски и равнодушия. Наверно, я никогда не смог бы стать пацифистом. Убить человека — значит сделать ему огромное одолжение. Вот и выходит, что люди всегда, во все времена любили своих врагов. А друзей своих они берегли для горькой и пустой жизни.
— Простите, что я увел от вас мисс Фуонг,— услыхал я голос Пайла.
— А я ведь не танцую, я только люблю смотреть, как она танцует.— Почему-то о ней всегда говорилось в третьем лице, как будто ее тут не было. Иногда она казалась незримой, как покой.
Начался первый номер эстрадной программы этого вечера: певец, он же жонглер и комик,— непристойный донельзя. Я взглянул на Пайла, но до него жаргонные
41
остроты явно не доходили. Он улыбался, когда улыбалась Фуонг, и смеялся неловким смешком, когда смеялся я.
— Интересно, где сейчас Грейнджер,— сказал я, и Пайл взглянул на меня с упреком.
Потом начался гвоздь программы: труппа мужчин, переодетых женщинами. Многие из них попадались мне днем на улице Катина. В старых брюках и майках, с синеватыми подбородками, они шли, вихляя бедрами. Но сейчас, в декольтированных вечерних платьях, томные, с поддельными драгоценностями и подкладными бюстами, они были ничуть не хуже любой европейской женщины в Сайгоне. Несколько молодых офицеров-летчиков свистели им, а они соблазнительно улыбались. Вдруг Пайл неожиданно и резко встал — я даже удивился.
— Фаулер,— возмущенно сказал он,— уйдем отсюда. Хватит с нас, верно? Это совершенно неподходящее зрелище для нее.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1
С колокольни монастыря бой разворачивался живописной панорамой, похожей на рисованную панораму англо-бурской войны в старом номере «Иллюстрейтид Лондон ньюс». Самолет спускал на парашютах боеприпасы и продовольствие сторожевому посту в calcaire — так называются причудливые выветрившиеся меловые горы на границе Аннама, похожие на груду пемзы. И оттого, что самолет все время возвращался для планирующего спуска на то же место, казалось, что он не двигается, а парашют так и висит между ним и землей. Над равниной мерно бухали минометы, плыли вверх плотные, точно каменные, клубы дыма, базарные лавчонки горели бледным пламенем в ярком свете солнца. Крошечные фигурки парашютистов двигались цепью вдоль канала, но с высоты они казались неподвижными. Даже патер, читавший молитвенник рядом со мной, в углу колокольни, ни разу не пошевельнулся. На таком расстоянии война казалась очень чистенькой и аккуратной.
Я прибыл на заре с десантным катером из Намдиня. Мы не смогли пришвартоваться у пирса, потому что он был отрезан неприятелем, который на расстоянии шестисот ярдов со всех сторон окружил город, так что нашему катеру
42
пришлось пристать неподалеку от пылающего рынка. Освещенные пламенем пожарища, мы были недурной мишенью, но по неизвестной причине никто в нас не стрелял. Вокруг стояла тишина, только трещали и падали горящие лавчонки. Слышно было даже, как ходит по берегу сенегальский стрелок.
Я хорошо знал Фатзьем до того, как там прошли бои. Знал единственную его улицу, узкую и длинную, где через каждые сто шагов меж деревянных лачуг проходил канал с мостом или стояла церковь. По ночам город освещался только свечами или тусклыми керосиновыми лампами — электричество в Фатзьеме горело только в домах французских чиновников. На улицах день и ночь шумела и бурлила толпа. Город жил своей, какой-то средневековой жизнью под крылом князя-епископа — самый оживленный город в стране. А теперь, идя с набережной во французский квартал, я увидел, что город стал самым мертвым из всех городов. Груды обломков, битого стекла, запах горелой краски и штукатурки, на длинной улице — ни живой души; похоже на лондонский проспект ранним утром после отбоя: того и гляди увидишь плакат с надписью: «Нера- зорвавшаяся бомба!»
Передняя стена офицерской казармы была взорвана, и дома напротив разрушены дотла. Пока мы плыли из Нам- диня, лейтенант Перо рассказал нам, что случилось. Лейтенант был человек молодой, но серьезный, к тому же масон, и он считал, что эта кара постигла его товарищей за предрассудки и суеверия. Оказывается, епископ Фат- зьема побывал в Европе и там узнал о новом культе пресвятой Девы Фатимской, которая, как верили католики, явилась португальским детям. Вернувшись домой, епископ соорудил в честь нее нишу на территории собора и ежегодно в праздник устраивал молебен и процессию. С того дня, как власти распустили личное войско епископа, отношения между вьетнамцами и командованием французской армии стали натянутыми. В этом году полковник — командир гарнизона, который всегда сочувствовал епископу, потому что и ему интересы его страны были важнее строгих предписаний католической веры, решил сделать дружеский жест и вместе со своими старшими офицерами возглавил процессию. Никогда в праздник пресвятой Девы Фатимской в Фатзьеме не собирались такие огромные толпы народу. Даже многие буддисты — а к ним принадлежала чуть ли не половина населения города — не хотели лишиться такого развлечения, а тот, кто не верил в Бога,
43
верил хотя бы в то, что золотые хоругви, кадильницы и образа отвратят войну от их домов. Духовой оркестр — все, что осталось от личной армии епископа,— шел впереди, ,а французские офицеры, напустив на себя по приказу полковника благочестие, проследовали, как хор певчих за оркестром, в ворота храма, мимо белого изваяния Святого Сердца, стоявшего на островке на маленьком озере перед храмом, прошли под колокольней с широкими, по-восточному, крыльями в деревянный резной собор с гигантскими колоннами из цельных стволов, где алый лак алтаря напоминал скорее буддийский храм, чем христианскую церковь. Люди шли отовсюду — из деревень у каналов, из низин, похожих на Голландию, где вместо тюльпанов растет зеленовато-золотой рис, а вместо ветряных мельниц высятся церкви.
Никто не заметил вьетминьских разведчиков, которые тоже влились в процессию, и в эту ночь, когда коммунистический батальон спускался по ущельям известковых гор в тонкинскую долину и французские передовые посты в горах беспомощно смотрели на его продвижение, отряды разведчиков ударили по Фатзьему.
Теперь, после четырехдневных боев, неприятель был оттеснен с помощью парашютного десанта на полмили от города. Это было поражение: ни одному корреспонденту не разрешили приехать, телеграммы задерживались — в газеты можно было сообщать только о победах. И меня властй задержали бы в Ханое, если бы знали о моих намерениях, но, чем дальше отъезжаешь от главного штаба, тем больше ослабевает контроль, а когда попадаешь в район неприятельского огня, ты уже становишься желанным гостем: то, что штабистам в Ханое казалось опасным или беспокоило полковника в Намдине, для лейтенанта на передовых позициях просто пустяки, развлечение, признак того, что нм интересуется внешний мир, и он переживает несколько блаженных часов, приписывая себе важную роль — даже потери убитыми и ранеными представляются ему в каком- то ложном героическом свете.
Патер закрыл молитвенник и сказал:
— Вот и все! — Он был европеец, но не француз — епископ не потерпел бы француза в своей епархии. Словно оправдываясь, он сказал: — Пришел немного передохнуть, там столько несчастий, вы понимаете меня...— Минометный огонь как будто приближался, может быть, это, наконец, отвечал неприятель? Как ни странно, трудность заключалась в том, что его нельзя было обнаружить: пози¬
44
ции были разбросаны в десятках мест, а каналы, рисовые поля и крестьянские дома представляли собой бесчисленные укрытия.
Внизу, вокруг храма, стояло, лежало и сидело все население Фатзьема: католики, буддисты, язычники. Они забрали самые ценные свои вещи — кто жаровню, кто лампу, зеркало, шкафчик, пару циновок или образок — и расположились на территории храма. По ночам тут, на севере, стоял лютый холод, а здание храма уже было переполнено до отказа, так что стать было некуда — даже на каждой ступеньке звонницы теснились люди. В ворота проталкивалось все больше и больше народу с детьми и пожитками. Какую бы религию они ни исповедовали, все верили, что тут они будут в безопасности. Мы увидели, как сквозь толпу пробился юноша во вьетнамской форме, с винтовкой в руках. Его остановил священник и отобрал у него оружие. Патер, сидевший рядом со мной, объяснил:
— Мы тут нейтральны — тут Божье царство.
Я подумал: «Неподходящие обитатели для царства Божьего — вон они какие, перепуганные, замерзшие, голодные». («Не знаю, чем будем их кормить»,—пожаловался мне патер.) Да, царь небесный мог бы и получше принять своих чад. Но потом я подумал: «Всюду одно и то же: не всегда под властью самых мощных владык людям живется лучше всего...»
Внизу уже пристроились всякие лавчонки.
— Похоже на огромную ярмарку, — сказал я, — только на лицах не увидишь ни одной улыбки.
— Они очень замерзли вчера ночью,— сказал патер.— Пришлось запереть двери монастыря, не то они нас раздавили бы.
— А у вас там тепло? — спросил я.
— Не особенно. Да к тому же там не поместилась бы и десятая часть жителей. Знаю, что вы сейчас думаете,— продолжал он. — Но нам необходимо сохранить хоть некоторых наших людей. Ведь тут у нас единственный госпиталь в Фатзьеме, и единственные наши сиделки — эти монахини.
— А хирург есть?
— Я сам делаю, что могу.— Только тут я заметил, что у него сутана в крови.
— Вы меня искали? — спросил он.
— Нет. Я просто хотел разузнать, куда мне податься.
— Я так спросил, потому что вчера меня разыскивал один человек. Он, понимаете, хотел исповедаться. Перепу¬
45
гался, бедняга,— видел, что там делалось около канала, Бог с ним.
— А что, страшно там?
— Парашютисты открыли по ним перекрестный огонь. Несчастные... Я и подумал — может быть, и вы тоже...
— Я не католик. Пожалуй, меня и христианином считать нельзя.
— Трудно себе представить, до чего страх может довести человека.
— Только не меня. Если б я даже верил в Бога, мне бы все равно мысль об исповеди была ненавистна. Стоять на коленях в каком-то закутке. Обнажать душу перед другим человеком... Простите, отец мой, но мне это кажется патологией. Даже как-то недостойно мужчины.
— Ну, вы, наверно, хороший человек,— сказал он просто.— Вряд ли вам пришлось бы во многом каяться.
Я смотрел на церквушки — они стояли на равном расстоянии друг от друга вдоль канала, до самого моря. На второй колокольне блеснула вспышка.
— Не во всех церквах вам удалось сохранить нейтралитет,— сказал я.
— Это и невозможно,— ответил он,— Французы обещали не занимать хотя бы территорию храма. А там, куда вы смотрите, пост Иностранного легиона.
— Пожалуй, я пойду. Прощайте, отец мой!
— Прощайте, желаю удачи. Берегитесь снайперов.
Чтобы выйти на длинную улицу, мне пришлось проталкиваться через толпу мимо озера со статуей, протягивающей белые, словно сахарные руки. Мне было видно в обе стороны почти на милю, и, кроме меня, на всей улице оказалось только еще два живых существа — солдаты в камуфлированных шлемах медленно пробирались у самых домов, держа автоматы наготове. Я сказал: живые существа, потому что в дверях дома лежал еще человек — мертвый, головой наружу. Жужжание мух, облепивших труп, и затихавший скрип солдатских сапог — вот и все звуки. Я быстро прошел мимо трупа, стараясь не смотреть на него. Когда я через несколько минут обернулся, кроме меня и моей тени никого не было, и шум тоже исходил только от меня. Я чувствовал себя, как будто я — кружок на мишени. Мне подумалось: «Если со мной что-нибудь стрясется, пройдет много часов, пока меня удосужатся убрать. Мухи успеют поживиться».
Перейдя два канала, я повернул в переулок, ведущий к церкви. Человек десять парашютистов сидели на земле,
46
два офицера изучали карту. Никто не обратил внимания, когда я подсел к ним. Один из них, с длинными антеннами, в шлеме радиста, сказал:
— Можно двигаться,— и все встали.
Я спросил их на плохом французском языке, можно ли мне пойти с ними. В этой войне есть одно преимущество: европейская внешность на фронте уже сама по себе — пропуск, европейца никто не заподозрит в том, что он вражеский разведчик.
— Вы кто такой? — спросил меня лейтенант.
— Пишу в газетах о войне,— сказал я.
— Американец?
— Нет, англичанин.
Он сказал:
— Задание у нас пустячное, но если вам охота пойти с нами...— и он стал снимать свой стальной шлем.
— Нет, нет,— остановил его я, — это для тех, кто воюет.
— Как хотите...
Мы гуськом обошли церковь вслед за лейтенантом и на минуту остановились на берегу канала, чтобы радист связался с патрулем на обоих флангах. Над нами проносились мины, они рвались где-то дальше. За церковью к нам присоединились еще солдаты — теперь нас было человек тридцать. Лейтенант вполголоса объяснил мне, ткнув пальцем в карту:
— Сообщили, что к этой деревне направилось человек триста. Может быть, сосредоточиваются и ночью выступят. Мы ничего не знаем. Их до сих пор никто не обнаружил.
— А это далеко?
— Ярдов триста.
Радист принял сообщение, и мы молча двинулись дальше: справа от нас тянулся прямой канал, слева — низкорослый кустарник, поля и снова кустарник.
— Все в порядке! — шепнул лейтенант и успокоительно помахал мне рукой. Через сорок ярдов нам пересек дорогу второй канал; через него была переброшена одна доска без перил — все, что осталось от моста. Лейтенант подал знак приготовиться, и мы, пригнувшись, смотрели на ту сторону канала, где в тридцати футах от нас могло быть что угодно. Солдаты посмотрели на воду, потом, словно по команде, все разом отвернулись. Сначала я не разглядел того, что они увидели, но, разглядев, почему-то вспомнил ресторан «Шалэ», мужчин, переодетых женщи¬
47
нами, которым подсвистывали молодые летчики, и слова Пайла: «Совершенно неподходящее зрелище...»
Канал был доверху полон трупов — как ирландское рагу, в котором слишком много мяса. Тела выпирали из воды: одна голова, посеревшая, безликая, как у бритого каторжника, торчала над водой, словно буек. Крови не было, наверно, ее давно смыло. Не представляю, сколько их там было: наверно, они попали под перекрестный огонь при отступлении, и мне показалось, что все мы, на берегу, думали одно и то же: «Со всяким может случиться...» И я тоже отвернулся: неприятно, когда тебе напоминают, как мало ты значишь, как быстро, просто и безымянно приходит смерть. И хотя я разумом и желал уйти в небытие, но боялся самой смерти, как девушка боится первой ночи. Хотелось бы, чтобы смерть пришла с предупреждением, и я смог бы подготовиться. К чему? Сам не знаю к чему и как, разве что посмотрел бы напоследок на то немногое, с чем пришлось бы расстаться.
Лейтенант сидел рядом с радистом, глядя себе под ноги. Рация затрещала, передавая приказания, и со вздохом, как будто его разбудили от сна, лейтенант встал. Все двигались как-то очень согласно, дружно, будто они — равноправные исполнители задания, каких они выполняли уже бессчетное множество. Никто не ждал указаний, что ему делать. Двое пошли к доске, попробовали перейти канал, но потеряли равновесие, и им пришлось перебираться ползком, медленно и осторожно. Другой солдат нашел плот, запрятанный в кустах, и подвел его к тому месту," где стоял лейтенант. Мы вшестером сели на плот, и солдат стал толкать его шестом к другому берегу, но застрял, натолкнувшись на мель из трупов. Солдат попытался оттолкнуться шестом, погружая его в это человеческое месиво, и один труп оторвался и поплыл рядом с плотом на спине, как пловец, отдыхающий на солнце. Наконец, мы высвободились и, перебравшись на ту сторону, вылезли на берег, не оглядываясь. В нас не стреляли, мы остались живы, смерть отошла, правда, может быть, не дальше следующего канала. Я услышал, как кто-то за моей спиной очень серьезно произнес: «Gott sei dank!» 1 Почти все, кроме лейтенанта, были немцы.
_ Неподалеку стояло несколько крестьянских построек. Лейтенант первым вошел во двор, держась поближе к стене, а мы пошли за ним цепочкой, на расстоянии шести
1 Слава Богу! (нем.)
48
футов друг от друга. Потом солдаты, опять не дожидаясь приказа, рассыпались по двору и дому. Нигде ни живой души, даже курицы и то не осталось, зато на стенах висели две прескверные олеографии Святого Сердца и Богоматери с младенцем, от которых на всем разрушенном доме лежал особый европейский отпечаток. Даже не разделяя их веру, ты понимал, во что они верили, чувствовал, что тут жили живые люди, а не серые обескровленные трупы.
Слишком часто война только в том и состоит, чтобы сидеть сложа руки и чего-то дожидаться. И так как неизвестно, сколько времени придется ждать, то и думать ни о чем не хочется. Два солдата привычно встали на часы. Если впереди что-нибудь зашевелится — значит, там враг. Лейтенант сделал отметку на карте, передал по радио наше расположение. Наступило полдневное затишье, даже минометы смолкли, в небе — ни одного самолета. Во дворе один из солдат ковырял прутиком грязь. И через некоторое время стало казаться, что война совсем отошла от нас. Я подумал: «Хорошо, если Фуонг отнесла мои костюмы в чистку». Холодный ветер взметнул солому, кто-то скромно прошел за сарай по своим делам. Я старался припомнить, уплатил ли я британскому консулу в Ханое за бутылку виски, которую он мне уступил.
Два выстрела прогремели где-то впереди, и я подумал: «Вот оно, начинается!» Только такое предупреждение мне и было нужно. С чувством облегчения и даже радости я стал ждать того, что вечно и неизменно.
Но ничего не случилось. Снова я «предвосхитил события». Прошло несколько долгих минут, прежде чем один из часовых подошел к лейтенанту и что-то ему доложил. Я только разобрал: «Deux civils» l.
Лейтенант обратился ко мне:
— Пойдем посмотрим! — и вслед за часовым мы осторожно стали пробираться по заросшей болотистой тропке между полями. В двадцати ярдах от фермы мы нашли то, что искали: в неширокой канаве лежала женщина с маленьким мальчиком. Оба были мертвы: на лбу у женщины аккуратным комочком запеклась свежая кровь, ребенок как будто спал. Мальчишке было лет шесть, и он лежал, как плод в утробе матери, подтянув тонкие костлявые коленки.— Malchance! 2 — пробормотал лейтенант. Он наклонился,
1 Двое граждапских (фр.).
2 Нехорошо вышло; букв.— неудача (фр.).
49
приподнял ребенка. На шее у него был образок, и я сказал себе: «И амулет не помог». Под мальчишкой лежал обгры- занный ломоть хлеба. Я подумал: «Ненавижу войну!»
— Насмотрелись? — спросил лейтенант таким злым голосом, словно виновником этих смертей был я: может быть, солдату всякий штатский кажется тем человеком, который нанимает его на убийство и вместе с платой взваливает на него и вину за смерть людей, а сам уходит от ответственности. Мы вернулись во двор и снова молча сели на солому, укрываясь от ветра, который, как зверь, чуял приближение темноты. Солдат, ковырявший грязь прутиком, пошел за сарай, а тот, что ходил за сарай, стал ковырять прутиком грязь. Я подумал: «Наверно, в такую же минуту затишья, когда часовые стояли на посту, мать с ребенком решила, что опасность миновала, и вылезла с ним из канавы. Неизвестно, долго ли они сидели в канаве — хлеб совсем зачерствел. Наверно, они отсюда, из этого дома».
Снова затрещала рация.
— Собираются бомбить деревню,— устало сказал лейтенант.— Патрули на ночь снимают.— Мы встали и пошли тем же путем, пробираясь на плоту сквозь трупы, потом — цепочкой мимо церкви. Мы ушли недалеко, и все же казалось, что мы проделали слишком далекий путь, чтобы убить двух этих несчастных. В небо снова поднялись самолеты, и позади началась бомбежка.
Уже наступила темнота, когда я добрался до офицерских казарм, где собирался заночевать. Стоял холод — один градус выше нуля, и жарко было только около горящих лавчонок на базаре. Одна стена казармы была разбита базукой, двери покоробились, из-под парусиновых штор сильно дуло. Электричества не было, и нам пришлось выстроить баррикады из ящиков и книг, чтобы ветер не гасил свечи. Я сыграл в кости с каким-то капитаном Сорелем на вьетминьские деньги: на выпивку играть было неловко, я считался гостем офицеров. Игра шла лениво — везло то мне, то ему. Я раскупорил свою бутылку виски, чтобы согреться, и все нас окружили. Полковник сказал:
— Это первый стакан виски, который я пью после Парижа.
Вошел лейтенант, он проверял посты.
— Пожалуй, ночь будет спокойная,— сказал он.
— До четырех утра они выступать не станут,— заметил полковник. Он обратился ко мне: — Револьвер у вас есть?
— Нет.
50
— Я вам выдам. Положите его под подушку.— Он вежливо добавил: — Боюсь, что матрац вам покажется слишком жестким. А в половине четвертого начнется стрельба. Мы стараемся не допускать, чтобы они стягивали войска.
— Как вы думаете, долго это будет продолжаться?
— Кто его знает. Мы не можем оттянуть войска от Нам- диня. Тут просто диверсия. Если мы сумеем продержаться с теми подкреплениями, которые подошли два дня назад, можно будет сказать, что это победа.
Снова поднялся ветер — он во что бы то ни стало хотел проникнуть к нам. Парусиновые шторы вздулись (я вспомнил, как за ковром меч пронзил Полония), пламя свечи заколыхалось. Тени казались театральной декорацией, нас можно было принять за бродячих актеров.
— Ваши передовые посты удержались?
— Насколько нам известно — да.— В голосе его зазвучала бесконечная усталость.— Все это пустяки, не имеет никакого значения по сравнению с тем, что делается в ста километрах отсюда, в Хоабине. Там идет настоящий бой.
— Еще виски, полковник?
— Нет, спасибо. Виски у нас чудесное, но лучше оставить немного на ночь — вдруг понадобится. Надеюсь, вы меня простите, я пойду лягу. Когда начнется стрельба, будет уже не до сна. Капитан Сорель, позаботьтесь, чтобы у мсье Фулэра было все, что нужно,— свеча, спички, револьвер.— И он ушел в свою комнату.
После его ухода мы тоже стали расходиться. В маленькой кладовой мне положили матрац прямо на полу, вокруг стояли деревянные ящики. Я очень скоро заснул — твердый пол действовал как-то успокаивающе. Я подумал — и, как ни странно, без тени ревности,— дома ли сейчас Фуонг. В эту ночь казалось, что никакого значения не имеет, владеешь ты чьим-то телом или нет, может быть, оттого, что сегодня я видел слишком много тел, которые уже никому не принадлежали, даже самим себе. Все мы смертны. Я заснул и увидел во сне Пайла. Он танцевал один на сцене, чопорно протянув руки к незримой партнерше, а я сидел на чем-то вроде вертящегося табурета, какие ставят у рояля, с револьвером в руке и следил, чтобы никто не мешал ему танцевать. Около сцены, там, где в английских мюзик- холлах вывешивают номер программы, большими буквами стояло: «Танец любви. Первая категория». Кто-то зашевелился в глубине сцены, и я крепче сжал револьвер. Но тут я проснулся.
51
Рука моя сжимала револьвер, а в дверях стоял человек со свечой. На нем был стальной шлем, бросавший тень на глаза, и, только когда он заговорил, я понял, что это Пайл. Он робко сказал:
— Простите ради бога, что я вас разбудил. Мне сказали, что тут можно переночевать.
Я не сразу проснулся.
— Где вы взяли этот шлем? — спросил я.
— Один человек одолжил,— сказал он неопределенно. Он внес тяжелый рюкзак и стал оттуда вытаскивать спальный мешок, подбитый шерстью.
— А вы неплохо экипированы! — сказал я, стараясь сообразить, каким образом мы оба сюда попали.
— Обычное снаряжение наших медицинских и вспомогательных отрядов,— объяснил он.— Мне выдали в Ханое.— Он вынул термос, небольшую спиртовку, щетку для волос, бритвенный прибор и жестянку с продуктами. Я взглянул на часы. Было почти три часа утра.
2
Пайл продолжал раскладывать вещи. Он сделал что-то вроде столика из коробок и пристроил на нем бритвенный прибор и зеркало.
— Вряд ли вы тут достанете воду,— заметил я.
— О-о! — протянул он.— У меня хватит в термосе на утро.— Он сел на спальный мешок и стал снимать ботинки.
— Как вы сюда попали? — спросил я.
— Меня пропустили до Намдиня — проверить наши отряды по борьбе с трахомой, а оттуда я нанял лодку.
— Лодку?
— Вернее, что-то вроде плота — не знаю, как оно тут называется. В общем мне пришлось купить эту штуку. Недорого стоит.
— И вы один спустились по реке?
— Знаете, это было совсем нетрудно. Я плыл по течению.
— Вы с ума сошли!
— Ничуть. Там единственная опасность — сесть на мель.
— Или получить пулю в спину от морского патруля или с французского самолета. Или чтобы вам перерезали глотку вьетминьцы.
52
Он смущенно засмеялся:
— Однако я добрался!
— Зачем?
— По двум причинам. Но я не хочу мешать вам спать.
— Я уже не сплю. Скоро начнут стрелять.
— Вы разрешите передвинуть свечу? Слишком резкий свет,— Мне показалось, что он нервничает.
— А главная причина?
— Вы сами в тот день дали мне понять, что тут будет интересно. Помните, когда мы были с Грейнджером и... с Фуонг.
— Ну и что же?
— Я подумал, что надо бы и мне посмотреть. Сказать вам по правде, мне было стыдно перед Грейнджером.
— Понимаю. Теперь мне все ясно.
— Но ведь это совсем не так трудно, правда? — Он стал возиться со шнурками башмаков. Наступило долгое молчание.— Нет, я вам не все сказал,— проговорил он.
— А что?
— На самом деле я приехал повидать вас.
— Вы приехали сюда повидаться со мной?
~ Да.
— Зачем?
В отчаянном смущении он перевел глаза со своих башмаков на меня:
— Я должен был вам сказать: я полюбил Фуонг.
Я рассмеялся. Невозможно было удержаться — до того неожиданно и серьезно он это сказал.
— А вы не могли подождать? — спросил я.— Ведь через неделю я вернулся бы в Сайгон.
— Вас могли убить,— сказал он,— Это было бы непорядочно с моей стороны. И потом не знаю, смог бы я выдержать и не встречаться с Фуонг так долго.
— Вы хотите сказать, что вы с ней не встречались?
— Конечно. Не думаете ли вы, что я сказал бы ей без вашего ведома?
— Бывает и так,— сказал я.— Когда же это с вами случилось?
— Должно быть, в тот вечер в «Шалэ», когда я с ней танцевал.
— По-моему, вы обнимали ее не настолько крепко, чтобы влюбиться.
Он растерянно взглянул на меня. Если его поведение казалось мне диким, то уж мое было для него совершенно необъяснимым. Он заговорил опять:
53
— Знаете, может быть, на меня так подействовало, когда я увидел всех этих девушек там, в доме. Они были такие красивые. Понимаете, ведь она могла стать одной из них. Мне хотелось защитить ее.
— По-моему, ей ваша защита не нужна. Скажите, мисс Гэй вас приглашала к себе?
— Да, но я не пошел. Я с ними не виделся.— Он мрачно добавил: — Настроение было ужасное. Я чувствую себя таким подлецом. Но вы мне, по крайней мере, верите, что если б вы были женаты на ней — нет, я никогда не посмел бы встать между мужем и женой.
— Вы как будто не сомневаетесь, что сейчас вы можете встать между нами? — Тут я почувствовал, что он меня раздражает.
— Фаулер,— сказал он,— я не знаю, как ваше имя?
— Томас. А что?
— Я буду звать вас Том, ладно? Я как-то чувствую, что нас это сблизило. Я хочу сказать — то, что мы любим одну женщину.
— Что же вы намерены делать?
Он сразу выпрямился, сел между своими ящиками:
— Теперь, раз вы знаете, все будет по-другому! — сказал он восторженно.— Я попрошу ее выйти за меня замуж, Том!
— Лучше называйте меня Томас.
— Пусть выбирает между нами, Томас,— сказал он.— Так будет справедливей.
Неужели так будет действительно справедливей? Впервые я почувствовал холодок надвигающегося одиночества. Сплошная фантастика, и все же, все же... Может быть, он плохой любовник, а у меня с деньгами плохо. В его руках бесконечное преимущество — он может дать ей положение в обществе.
Он начал раздеваться, и я подумал: «И молодость тоже». Грустно было завидовать Пайлу.
Я сказал:
— Я на ней жениться не могу. У меня на родине — жена. Она никогда не даст мне развода. Она принадлежит к Высокой церкви, если вы знаете, что это такое.
— Мне очень жаль вас, Томас. Кстати, меня зовут Олден, лучше бы вы...
— Лучше я буду звать вас Пайл,— перебил я,— для меня вы — просто Пайл.
Он забрался в свой спальный мешок и протянул руку к свече.
54
— Уф! — сказал он.— Слава Богу, все позади, Томас! Я чувствовал себя ужасно гадко! — Видно, теперь ему стало совсем хорошо.
Когда свеча погасла, мне был виден только ежик его волос в отсветах пожарищ за окном.
— Спокойной ночи, Томас! — сказал он.— Приятных снов! — И в ответ на эти слова, как на реплику в скверной комедии, завыли, засвистели и загрохотали снаряды.
— Ого! — сказал Пайл.— Это что же, наступление?
— Нет, они стараются отбить наступление.
— Наверно, нам теперь спать не придется?
— Не придется.
— Томас, я хочу только сказать, что я о вас думаю — о том, как вы отнеслись ко всему этому,— я считаю, что вы вели себя изумительно, да, изумительно, другого слова я не подберу.
— Благодарю вас...
— Вы настолько лучше меня знаете жизнь, вы так много путешествовали. Понимаете, жизнь в Бостоне как-то стесняет человека, даже если он и не из первых семей — из Лоуэллов или Каботов. Мне хочется посоветоваться с вами, Томас.
— О чем это?
— О Фуонг.
— Я бы на вашем месте не доверял моим советам — у меня отношение предвзятое. Я хочу оставить ее себе.
— Да, но я знаю, что вы честны, абсолютно честны, и нам обоим дороже всего ее интересы.
Вдруг мне стало невыносимым это мальчишество.
— Мне нет никакого дела до ее интересов,— сказал я.— Пожалуйста, можете заботиться об ее интересах. Мне нужно ее тело. Мне нужно, чтобы она спала со мной. Лучше я погублю ее, но буду с ней жить, чем... чем соблюдать какие-то ее дурацкие интересы.
— О-о...— протянул он слабым голосом в темноте.
Я не мог остановиться:
— И если вас занимают только ее интересы, ради бога, оставьте Фуонг в покое. Как и всякой женщине, ей гораздо нужнее...— Грохот миномета спас бостонские уши от англо-саксонского словечка.
Но Пайл был неумолим: раз уж он решил, что я веду себя благородно, значит, я должен вести себя благородно.
Он сказал:
— Я понимаю, как вы страдаете, Томас.
55
— Ничуть я не страдаю.
— Нет, страдаете. Я знаю, как бы я страдал, если бы пришлось от нее отказаться.
— Но я от нее не отказываюсь.
— Ведь я тоже человек довольно страстный, Томас, но
я отказался бы от всего, лишь бы Фуонг была счастлива.
— Она и так счастлива.
— Не может она быть счастливой при таком положении. Ей нужны дети.
— Неужели вы верите глупой болтовне ее сестры!
— Сестра иногда понимает лучше...
— Да она просто пыталась вбить вам в голову эту ерунду, Пайл, потому что решила, что у вас есть деньги. И она своего добилась, ей-богу.
— У меня только жалованье.
— Что ж, зато ваша валюта дороже ценится.
— Не надо злиться, Томас. Всякое бывает. От души
хотел бы, чтоб это случилось с кем угодно, только не с вами. Это наши минометы?
— Да, «наши». Вы так говорите, Пайл, будто она от меня уже уходит.
— Конечно, она может захотеть остаться с вами,— сказал он, явно не веря этому.
— Что же вы тогда сделаете?
— Попрошу перевести меня отсюда.
— А почему бы вам сейчас просто не уехать, не причиняя никому неприятностей?
— Это было бы нечестно по отношению к ней, Томас! — сказал он совершенно серьезно. Никогда в жизни я не видел человека, который причинял бы столько неприятностей с самыми лучшими намерениями. Он даже добавил: — Мне кажется, вы не совсем понимаете Фуонг...
И много месяцев спустя, проснувшись утром, рядом с Фуонг, я подумал: а он ее понимал? Мог он представить себе, что Фуонг будет блаженно спать со мной рядом, а его не будет на свете? Время иногда мстит за нас, но месть эта так часто кажется запоздалой. И зачем только мы пытаемся понять друг друга, не проще ли признать, что один человек никогда не поймет другого, ни жена — мужа, ни любовник — любовницу, ни родители — своего ребенка. Может, для того люди и придумали Бога, который все понимает! Может быть, если б мне хотелось понять других или быть понятым, я бы себя старался одурачить верой. Но я — репортер. Бог существует только для авторов передовиц.
— А вы думаете, она такая уж непонятная? — спросил
56
я Пайла. — Слушайте, черт возьми, выпьем виски. В таком шуме немыслимо спорить.
— Не слишком ли рано пить?
— Скорей слишком поздно.
Я налил два стакана, и Пайл поднял свой и посмотрел сквозь него на свечу. Руки у него тряслись при каждом залне, однако он не побоялся проделать эту бессмысленную поездку из Намдиня.
Пайл сказал:
— Странно, что мы не можем пожелать друг другу удачи! — И мы выпили, не сказав ни слова.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я думал, что буду в Сайгоне уже через неделю, но вместо этого вернулся только через три. Оказалось, что из Фатзьема гораздо труднее выбраться, чем туда пробраться. Между Намдинем и Ханоем дорога была перерезана, а кто даст самолет одному репортеру, которому вовсе и не следовало там быть? Когда я, наконец, добрался до Ханоя, корреспонденты улетели за сведениями о новой победе, а в самолете, на котором они возвращались, для меня не оказалось места. Пайл уехал из Фатзьема в то же утро: он выполнил свою миссию — поговорил со мной о Фуонг, больше ему там делать было нечего. Он заснул в половине шестого, когда прекратился минометный огонь, и когда я, выпив чашку кофе с бисквитами в столовой, вернулся в нашу комнату, его там уже не было. Я решил, что он пошел прогуляться: что ему какие-то снайперы после того, как он добрался на лодке от самого Намдиня! Удивительно, насколько он не представлял себе, что ему может грозить боль или опасность, и совершенно так же он был не способен понять, что может причинить боль другим. Был один случай несколько месяцев спустя, когда я ткнул его прямо носом в это, я хочу сказать, показал ему, что он натворил, и я помню, как он отвернулся, растерянно посмотрел на свой запачканный башмак и сказал: «Надо будет почистить ботинки, прежде чем идти к посланнику». Я знал, что он старается разговаривать в стиле Йорка Гардинга. Но по-своему он был искренен: только выходило, что за него всегда расплачивались Другие — до этой последней ночи, под мостом в Дакоу.
Лишь вернувшись в Сайгон, я узнал, что, пока я уходил пить кофе, Пайл уговорил одного морского офицера взять
57
его с собой на патрульный катер, и тот высадил его тайком в Намдине. Ему повезло, и он вернулся со своим медицинским отрядом в Ханой за сутки до того, как официально объявили, что дорога перерезана. Когда я добрался до Ханоя, он уже уехал на юг, оставив для меня письмо у бармена, в корреспондентском сборном пункте.
«Дорогой Томас,— писал он,— не могу передать, как изумительно вы себя держали в ту ночь. Скажу откровенно, у меня душа ушла в пятки, когда я вошел к вам в комнату». (Интересно, где у него была душа, когда он плыл по реке?) «Немного найдется людей, которые приняли бы все так спокойно, как вы. Да, вы держались замечательно, и теперь, когда я вам все сказал, я не чувствую себя таким подлецом, как раньше». (Как будто все дело было только в его самочувствии, сердито подумал я, хотя и знал, что он не то хотел сказать. Но, по его глубокому убеждению, все должны быть довольны и счастливы, раз Пайл уже не чувствует себя подлецом: я буду счастлив, Фуонг будет счастлива, весь мир будет доволен и счастлив вплоть до консула и атташе по экономическим вопросам. Ликуй, Индокитай,— весна пришла: Пайл уже не чувствует себя подлецом!) «Я ждал вас здесь целые сутки, но если я сегодня не выеду, то не попаду в Сайгон еще целую неделю, а вся моя работа там, на юге. Я сказал нашим ребятам из медицинского отряда, чтобы они вас разыскали,— вам они понравятся. Отличные ребята и работают великолепно. Пусть вас ни в коем случае не беспокоит, что я вернусь в Сайгон раньше вас,— обещаю не видеться с Фуонг до вашего возвращения. Не хочу, чтобы вы впоследствии считали, что я был нечестен хоть в чем-нибудь. Сердечно ваш Олден».
Опять это спокойное утверждение, что «впоследствии» я непременно потеряю Фуонг. Неужели эта самоуверенность основывается на обменном курсе доллара? Мы когда- то говорили: «Надежно, как фунт стерлингов». Неужели сейчас надо говорить: «Заманчиво, как долларовая любовь»? Конечно, «долларовая любовь» — значит, брак, и наследник, и день Матери, хотя потом в это же понятие может войти и Рино, или Виргинские острова, или куда они там ездят разводиться. «Долларовая любовь» — значит, благородные намерения, чистая совесть, и к чертям всех на свете! Но у моей любви никаких намерений не было — она знала, что ее ждет в будущем. Надо было только постараться легче снести то, что будет, смягчить удар, когда для этого придет время, — тут даже опиум мог мне помочь. Но я ни¬
58
когда не думал* что первым событием, о котором мне придется сообщать Фуонг, будет смерть Пайла.
Делать мне было нечего, и я пошел на пресс-конференцию. Грейнджер, разумеется, был уже там. Сведения давал молодой и слишком красивый француз-полковник. Он говорил по-французски, а другой офицер, капитан — переводил. Французские корреспонденты сидели сбившись в кучу, как футбольная команда противника. Мне трудно было сосредоточиться на том, что говорил полковник. Все время я думал о Фуонг, и меня преследовала одна мысль: а вдруг Пайл прав, и я ее потеряю — что же тогда?
Заговорил переводчик:
— Полковник сообщает вам, что неприятель понес серьезное поражение и большие потери: целый батальон, по нашему расчету. Сейчас последние подразделения уходят по реке Красной на сколоченных наспех плотах, под непрестанной бомбежкой наших самолетов.— Полковник пригладил свою элегантную светлую шевелюру и легко, как танцмейстер, проплыл вдоль длинных карт на стене* проводя по ним указкой. Один из американских корреспондентов спросил:
— А какие потери у французов?
Полковник отлично понимал, о чем его спрашивают — обычно такие вопросы задавали именно на этом этапе пресс-конференции, но он остановился, подняв указку кверху, и, улыбаясь снисходительно, как любимый школьниками учитель, ждал, пока переводчик переведет. Потом он ответил сдержанно и неопределенно.
— Полковник сообщает, что наши потери невелики. Точно они еще не установлены,— доложил переводчик.
Такие ответы неизменно вызывали протест. Казалось, что полковнику давно пора найти подходящую формулу для своих строптивых учеников, или директор этого заведения должен был бы назначить другого учителя, умеющего лучше поддерживать дисциплину.
— Неужели полковник хочет нас уверить,— спросил Грейнджер,— что неприятельские трупы он успел сосчитать, а свои не успел?
Полковник терпеливо и уклончиво стал плести целую сеть отговорок, отлично зная, что ее разрушат следующим же вопросом. Французские корреспонденты мрачно молчали. Если бы американские корреспонденты заставили их полковника признать потери, они бы немедленно этим воспользовались, но наседать на своего соотечественника им не хотелось.
59
— Полковник говорит, что неприятельское войско бежит. За линией огня можно подсчитать потери, но, пока идет бой, вы никак не можете ждать данных от наступающих французских частей.
— Дело не в том, чего мы можем ожидать, дело в том, знает или не знает об этом генеральный штаб. Вы серьезно хотите сказать, что ваши части не передают по радио о своих потерях?
Терпение полковника начинало истощаться. Надо было ему с самого начала прямо бросить нам вызов, подумал я, сказать, что он знает число убитых, но нам сообщить не может. В конце концов воевали-то они, а не мы. Никаких особых прав на информацию у нас не было. Не нам приходилось отбиваться: в Париже — от левых депутатов, а между реками Красной и Черной — от войск Хо Ши Мина.
Полковник вдруг заявил коротко и резко, что французы потеряли треть личного состава, и, в бешенстве повернувшись к нам спиной, уставился на карту. Для него убитые были не просто цифрой, как для Грейнджера; это были его солдаты, а офицеры — его товарищи по выпуску военной академии в Сен-Сире. Грейнджер сказал: — Ну вот, наконец, сдвинулись с мертвой точки! — и с идиотским торжеством обвел всех глазами. Французские корреспонденты, мрачно склонив головы, что-то записывали.— Про ваши войска в Корее этого не скажешь! — бросил я, нарочно перетолковывая его слова, но этим только навел Грейнджера на другую мысль.
— Спросите полковника, что французы собираются делать дальше,— сказал он.— Полковник говорит, что неприятель бежит через реку Черную...
— Красную,— поправил его переводчик.
— Не все ли равно, какого цвета эта речка? Вы нам скажете, что французы собираются делать дальше?
— Неприятель бежит.
— Что будет, когда они переберутся на ту сторону? Что вы будете делать? Неужели сядете на свой бережок и скажете: все в порядке? — Французские офицеры хмуро и терпеливо слушали наглый голос Грейнджера. В наше время солдат должен все уметь, даже сносить унижения.— Неужели вы собираетесь посылать им рождественские открытки?
Капитан добросовестно переводил каждое слово, даже фразу насчет открыток: «Cartes de Noel». Полковник
60
холодно усмехнулся: — Мы собираемся посылать не открытки...
По-моему, Грейнджера особенно злило, что полковник был такой молодой и красивый. В понимании Грейнджера, он не был «настоящим мужчиной».
— Вы им что-то не очень много шлете другого, сверху...
Полковник вдруг заговорил по-английски, и притом очень хорошо.
— Если бы пришли боеприпасы, обещанные американцами, мы могли бы посылать больше...— Несмотря на свой изысканный вид, он, очевидно, был большим простаком. Он верил, что для корреспондента честь родины важнее, чем сенсационный материал. Грейнджер резко оборвал его, он был человек деловой, хорошо помнил все цифры и даты: — Вы хотите сказать, что боеприпасы, обещанные вам к началу сентября, еще не прибыли?
— Нет.
Для Грейнджера это был материал: он стал быстро записывать.
— Простите,— сказал полковник,— это не для печати, я просто хотел разъяснить обстановку.
— Что вы, полковник! — запротестовал Грейнджер.— Это же ценная информация. Мы вам сможем помочь.
— Не надо, это дело дипломатов.
— Да чем же это вам может повредить?
Французские корреспонденты растерялись: они совсем плохо понимали по-английски. Полковник нарушил все правила. Они сердито перешептывались между собой.
— Мне судить трудно,— сказал полковник.— Может быть, американские газеты скажут: «Эти французы вечно жалуются, вечно клянчат». А в Париже коммунисты бросят нам обвинение: «Французы проливают кровь за Америку, а Америка даже подержанный геликоптер им прислать не может». Ничего хорошего из этого не выйдет. Геликоптеров у нас все равно не будет, а враг так и останется в пятидесяти милях от Ханоя.
— Но можно, по крайней мере, дать в газеты, что вам очень нужны геликоптеры?
— Можете написать, что полгода назад у нас было три геликоптера,— сказал полковник, — а сейчас — только один. Один! — повторил он растерянно и горько.— Можете написать, что если человека ранят, даже не тяжело, просто
61
ранят, то он почти наверняка умрет. Полдня, а то и целые сутки на носилках до ближайшего перевязочного пункта, дороги скверные, машины ломаются, везде засады — гангрена обеспечена. Лучше, если сразу убьют.— Французские корреспонденты напряженно вслушивались, стараясь понять, что он говорит.— Вот это вы можете написать! — добавил он, и оттого, что он был так красив, его слова звучали еще ядовитее.— Interpretez! * — приказал он и вышел из комнаты, предоставив капитану-переводчику непривычное дело перевода с английского на французский.
— Задел его за живое! — самодовольно сказал Грейнджер и пристроился в углу, за стойкой, писать телеграмму. Моя телеграмма была краткой: то, что я мог бы написать из Фатзьема, ни один цензор не пропустил бы. Конечно, если бы информация того стоила, я мог бы слетать в Гонконг и передать телеграмму оттуда, но имело ли смысл даже ради информации рисковать тем, что меня вышлют? Думаю, нет. Высылка для меня означала бы крах всей моей жизни. Она означала бы победу Пайла. А когда я вернулся в гостиницу, меня ждала телеграмма — это и была она, победа Пайла, крах всей моей жизни: меня поздравляли с повышением. Самому Данте не выдумать такой поворот для своих осужденных любовников: Паоло не получал повышения — его в чистилище не переводили!
Я поднялся наверх, в свой пустой номер, с капающим холодным краном (горячая вода в Ханое не шла), и сел на край постели, под собранной москитной сеткой, похожей на распухшее облако. Меня назначали редактором иностранного отдела: ежедневно, в половине четвертого, я должен буду являться в унылое здание времен королевы Виктории, около Блэкфрайерского вокзала, и смотреть на доску с именем лорда Солсбери около лифта. Эту добрую весть мне переслали из Сайгона, и я подумал, знает ли об этом Фуонг. Больше мне не быть просто репортером, мне придется выработать на все свою собственную точку зрения, и за эту сомнительную привилегию меня лишали последней надежды победить в состязании с Пайлом. Его нетронутости я мог противопоставить свою опытность. В игре, где ставкой — любовь, зрелость такая же хорошая карта, как молодость, но сейчас я не мог поставить против Пайла даже года благополучной жизни для Фуонг, а благополучие
Переводите! (фр.)
62
в этой игре было козырем. Я завидовал каждому стосковавшемуся по дому офицеру, который оставался тут на риск, на смерть. Мне хотелось плакать, но слезы не шли, как не шла горячая вода из крана. Не нужен мне их «дом», ничего мне не нужно, кроме моей комнаты на улице Катина...
В Ханое после захода солнца становилось холодно и свет горел слабее, чем в Сайгоне, — это больше соответствовало темным одеждам женщин и близости военных действий. Я пошел по улице Гамбетты в «Пакс-Бар» — не хотелось пить в* «Метрополе» с французскими офицерами, их женами и девками. Подходя к бару, я услышал дальний гул пушек в направлении Хоабиня. Днем он тонул в уличном шуме, а сейчас все стихло, только рикши позвякивали звонками колясок, зазывая клиентов. Пьетри сидел на своем обычном месте. Голова у него была странная, вытянутая, она торчала на плечах, как груша на тарелке. Пьетри служил в Сюртэ и был женат на хорошенькой уроженке Тонкина — хозяйке «Пакс-Бара». Ему тоже вовсе не хотелось уезжать домой. Родом корсиканец, он всем городам предпочитал Марсель, но и Марселю всегда предпочел бы свое обычное место в баре, на улице Гамбетты. «Знает ли он про телеграмму?» — подумал я.
— Сыграем? — спросил он.
— Давайте.
Мы стали бросать кости, и мне показалось немыслимым жить вдали от улицы Гамбетты и улицы Катина, без терпкого вкуса вермута, привычного стука костей и отблесков артиллерийского огня, перемещающихся по небу, как часовая стрелка по кругу.
Я сказал:
— Уезжаю отсюда.
— Домой? — спросил Пьетри и выбросил четверку, двойку и единицу.
— Нет. В Англию.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА ПЕРВАЯ
Пайл навязался ко мне в гости — на выпивку, как он сказал, но я отлично знал, что он почти не пьет. Прошло несколько недель, и наша не-
63
обычная встреча в Фатзьеме казалась совершенно фантастической; даже подробности нашего разговора стерлись в памяти — так стираются от времени надписи на римских гробницах,— и я, словно археолог, пытался по мере сил и возможностей восстановить их. Мне даже приходило в голову, что Пайл просто дурачил меня этими разговорами, стараясь прикрыть свою истинную цель: в Сайгоне уже ходили сплетни, что он работает по одному из тех заданий, которые так неудачно называют секретными. Может быть, он подготавливал американское оружие для третьей силы, скажем, для духового оркестра епископа: это было все, что осталось от его рекрутов, насмерть перепуганных юнцов, которым никто не платил. Телеграмму, полученную в Ханое, я спрятал в кармай. Не стоило говорить Фуонг, не стоило отравлять слезами и ссорами те несколько месяцев, что нам остались. Я решил не брать разрешения на выезд до последней минуты — вдруг у нее окажутся родственники в отделе виз.
— Пайл придет в шесть часов,— сказал я ей.
— Я пойду к сестре,— сказала она.
— Наверное, ему хочется тебя видеть.
— Нет, я ему не нравлюсь, и мои родные тоже. Знаешь, когда тебя не было, он ни разу не зашел к сестре, хотя она его и звала. Она очень обиделась.
— Лучше не уходи.
— Если бы он хотел меня видеть, он пригласил бы нас в «Мажестик». Наверно, он хочет поговорить с тобой наедине — о своих делах.
— А какие у него дела?
— Говорят, он импортирует много всяких вещей.
— А что именно?
— Лекарства, наркотики...
— Это для отрядов по борьбе с трахомой на севере?
— Не знаю. Таможне запрещено вскрывать его посылки — они идут как дипломатическая почта. Один таможенник вскрыл, и его уволили. Первый секретарь миссии грозил прекратить весь импорт.
— А что было в ящике?
— Пластик.
— Зачем ему пластик? — спросил я лениво.
Когда Фуонг ушла, я сел писать домой. Один из сотрудников агентства Рейтер через несколько дней уезжал в Гонконг и обещал отправить письмо оттуда. Я знал, что просьбы мои бесполезны, но не хотел потом упрекать себя, что сделал не все, что мог. Я написал главному редактору
64
своей газеты, что сейчас не время сменять корреспондента. В Париже умирал генерал де Латтр, французы собирались совсем отступить от Хоабиня, никогда северу не грозила такая опасность. Я не подхожу для должности редактора иностранного отдела, писал я ему, я только репортер, у меня ни о чем нет определенного мнения. На последней странице я даже просил его пойти мне навстречу по личным причинам, но я сильно сомневался, что человеческим чувствам найдется место в беспощадном свете настольных ламп, среди зеленых козырьков, в треске стереотипных фраз: «Интересы газеты... обстановка требует...»
Все же я написал: «По личным причинам мне очень тяжело уезжать из Вьетнама. Думаю, что не смогу хорошо работать в Англии, где меня ждут не только материальные трудности, но и семейные осложнения. По правде сказать, если бы я мог, я бы скорее ушел из газеты, чем вернулся в Англию. Говорю об этом, чтобы вы поняли, насколько серьезны мои возражения. Мне кажется, вы считали меня неплохим корреспондентом, и я еще ни разу не просил вас об одолжении». Я отложил письмо и просмотрел свою статью о боях под Фатзьемом, чтобы и ее послать через Гонконг. Вряд ли французы станут возражать против нее — осада снята, и поражение теперь можно изобразить как победу. Потом я оторвал последнюю страничку своего письма — не стоило говорить о «личных мотивах», это только вызовет пошлые шутки. Считалось, что у каждого корреспондента обязательно есть своя местная девушка. Редактор перебросится шуточками с выпускающим, а тот с завистью будет думать об этом, возвращаясь в свой домишко в Стритеме и укладываясь спать рядом с верной супругой, которую он много лет назад привез с собой из родного Глазго. Я так ясно представил себе, какой у него дом: оттуда не жди пощады — там в коридоре стоит сломанный детский велосипед, кто-то нечаянно разбил любимую трубку, а в столовой валяется детская рубашка, к ней надо пришить пуговицу. «Личные причины!» Зачем мне нужно, чтобы потом, за выпивкой в Пресс-Клубе, они своими шуточками напоминали мне о Фуонг.
В дверь постучали. Я открыл Пайлу, но сначала вошла его черная собака. Пайл посмотрел через мое плечо и увидел пустую комнату.
— Я один,— сказал я,— Фуонг у сестры.
Он густо покраснел. Я заметил, что на нем расписная гавайская рубашка, правда, сравнительно скромная по
3 Г. Грин, т. 3
65
цвету и рисунку. Я даже удивился: неужто его обвинили в антиамериканской деятельности?
Он сказал:
— Надеюсь, я не помешал?
— Спасибо. У вас есть пиво?
— К сожалению, нет. У нас нет холодильника — приходится покупать лед. Хотите виски?
— Только каплю, если не возражаете. Я не очень люблю крепкие напитки.
— Обет трезвости?
— Подлейте еще содовой, если у вас есть.
Я сказал:
— Мы не виделись с Фатзьема.
— Но вы получили мое письмо, Томас?
Называя меня по имени, он словно хотел подчеркнуть, что отнюдь не шутил, не маскировался, что он действительно пришел за Фуонг. Я заметил, что он недавно подстригся. Может быть, и гавайская рубашка должна была сыграть роль брачного оперения?
— Да, письмо получил,— сказал я.— Наверно, следовало бы просто отколотить вас...
— Конечно, вы имеете на это право, Томас,— сказал он.— Но я занимался боксом в колледже, и я гораздо моложе.
— Да нет, это был бы неверный ход с моей стороны, правда?
— Знаете, Томас, я уверен, что вы со мной согласитесь: мне не хочется говорить о Фуонг за ее спиной. Я думал, что она будет дома.
— О чем же нам говорить, о пластике, что ли? — Я сказал это не для того, чтобы его застать врасплох.
Он сказал:
— Значит, вы знаете?
— Мне Фуонг сказала.
— А откуда же она...
— Будьте спокойны, весь город об этом говорит. Игрушки делать собираетесь, что ли?
— Мы не любим, чтобы о нашей помощи знали во всех подробностях. Знаете, как конгресс к этому относится, да и сюда приезжают сенаторы. У нас были большие неприятности из-за того, что отряды по борьбе с трахомой применяли не те лекарства.
— Все-таки я не понимаю, к чему вам пластик.
Черный пес уселся на полу — он занимал страшно
вв
много места и громко пыхтел, высунув язык, похожий на подгорелую лепешку.
Пайл неопределенно сказал:
— В общем мы собираемся поставить на ноги некоторые отрасли местной промышленности, и приходится быть начеку из-за этих французов — они хотят, чтобы все покупали у них, во Франции.
— Мне кажется, они правы. Война дорого обходится.
— Вы любите собак?
— Нет.
— А я считал, что англичане — большие любители собак.
— Мы считаем, что американцы любят доллары, но, наверно, и тут есть исключения.
— Не знаю, как бы я обходился без Графа. Знаете, иногда мне до того одиноко...
— У вас много товарищей по работе.
— Первую мою собаку звали Принц. Я его назвал в честь «Черного Принца». Помните, тот самый, который...
— Перерезал всех женщин и детей в Лиможе!
— Этого я не помню.
— В учебниках по истории об этом умалчивают.
Сколько раз я видел, как в его глазах и в складках рта
появлялось выражение боли и разочарования, когда действительность не соответствовала его любимым романтическим представлениям или уважаемый им человек оказывался ниже того высокого уровня, на который он его поднял. Помню, раз я поймал Йорка Гардинга на грубейшей фактической ошибке, и мне же пришлось утешать Пайла: «Людям свойственно ошибаться!» Он тогда заметил с нервным смешком:
— Должно быть, вы скажете, что я дурак, но понимаете, я считал, что Йорк непогрешим.— И добавил: — Он очень понравился моему отцу, хотя они всего один раз виделись, а на отца угодить нелегко.
Огромный черный пес, которого звали Граф, долго пыхтел, словно желая установить свое неотъемлемое право на весь воздух в комнате, потом встал и пошел обнюхивать углы.
— Может, вы скажете вашему псу, чтоб он сидел смирно,— бросил я.
— Ох, простите! Граф! Граф! Сидеть, Граф! — Граф сел и начал, громко сопя, вылизывать свой пах. Наливая стаканы, я прошел под носом у Графа и нарочно помешал
3*
67
ему совершать интимный туалет. Но он недолго сидел спокойно: через минуту он стал изо всех сил скрести себя лапой.
— Граф необыкновенно умен,— сказал Пайл.
— А что случилось с Принцем?
— Мы жили на ферме, в Коннектикуте, и он попал под машину.
— Вы были огорчены?
— Да, мне, конечно, было жаль его. Я его очень любил, но ко всему надо относиться спокойно: все равно не вернешь...
— Значит, если вы потеряете Фуонг, вы тоже отнесетесь к этому спокойно?
— О да, надеюсь. А вы?
— Сомневаюсь. Может, я начну буйствовать. Вы об этом подумали, Пайл?
— Почему вы не хотите называть меня Олденом, Томас?
— Как-то не хочется. «Пайл» у меня вызывает определенные м-м... ассоциации. Так вы об этом подумали?
— Конечно, нет! Вы самый настоящий человек, какого я знаю. Только вспомнить, как вы себя вели в ту ночь, когда я к вам ввалился...
— Да, вспоминаю, как, засыпая, я подумал: вот хорошо, если б начался бой и вас убили бы. «Смерть героя». «За демократию».
— Не смейтесь надо мной, Томас! — Он неловко передвинул свои длинные ноги.— Наверно, вам кажется, что я туповат, но я отлично понимаю, когда вы шутите.
— Я не шучу.
— Я знаю, что, говоря по чести, вам тоже хочется, чтоб ей было хорошо.
Вот тут я и услышал шаги Фуонг. Вопреки всему у меня была слабая надежда, что он уйдет до ее возвращения. Он тоже услышал шаги, тоже узнал их. Он сказал:
— А вот и она! — хотя слышал ее шаги только раз, в тот первый вечер. Даже пес встал и остановился в дверях, открытых из-за духоты, как будто он уже считал Фуонг членом семьи Пайла. Чужим тут был я.
Фуонг сказала:
— Сестры не было дома,— и украдкой взглянула на Пайла.
«Правду она говорит,— подумал я,— или сестра велела ей поскорее бежать домой?»
68
— Помнишь мистера Пайла? — спросил я.
— Enchantee ',— сказала она с самым светским видом.
— Я счастлив, что вижу вас снова,— сказал он, краснея.
— Comment?
— Она неважно знает английский,— сказал я.
— Боюсь, что я очень плохо говорю по-французски. Правда, я беру уроки. И я все пойму — пусть только мисс Фуонг говорит помедленнее.
— Я буду вашим переводчиком,— сказал я.— Вам все равно трудно будет сразу понять местный выговор. Сядь, Фуонг. Мсье Пайл пришел специально повидать тебя.— Я посмотрел на Пайла.— Вы не думаете, что лучше было бы оставить вас вдвоем?
— Нет, я хочу, чтобы вы все слышали. Иначе это нечестно.
— Ладно, валяйте!
Он начал торжественно, словно выучил первые фразы наизусть. Он чувствует к Фуонг большую любовь и уважение. Он полюбил ее с того вечера, как они вместе танцевали. Он напоминал мне дворецкого, который водит группу туристов по родовому замку. Его сердце было таким замком, но в частные апартаменты, где жила семья, нам разрешили заглянуть только мельком. Я переводил каждое его слово с величайшей точностью — так звучало еще хуже, а Фуонг сидела, спокойно сложив руки на коленях, как будто смотрела кинофильм.
— Поняла она меня? — спросил он.
— Насколько мне кажется — да. Может быть, хотите, чтобы я вкладывал больше пыла в ваши слова?
— О, нет! — сказал он.— Просто переводите. Я не хочу действовать на ее чувства.
— Понятно.
— Скажите, что я хочу на ней жениться.
Я сказал.
— Что она вам ответила?
— Она спросила, серьезно ли вы это говорите. Я ей объяснил, что вы человек серьезный.
— Какое-то странное положение,— сказал он.— Вам переводить для меня...
— Да, довольно странно.
— И все-таки это вполне естественно. В конце концов вы — мой лучший друг.
1 Очень рада (фр.).
69
— Очень мило с вашей стороны.
— Я ни к кому не обратился бы за помощью в беде, кроме вас,— сказал он.
— Значит, влюбиться в мою девушку для вас — беда?
— Конечно. Лучше бы это был кто угодно, только не вы, Томас.
— Что же мне еще ей говорить? Сказать, что вы жить без нее не можете?
— Нет, это слишком. Да и не совсем верно. Конечно, мне придется уехать, но в конце концов все на свете прохо- дит.
— Может быть, пока вы думаете, что ей сказать, и мне можно поговорить с ней?
— Пожалуйста, Томас. Это будет только справедливо.
— Что ж, Фуонг,— сказал я,— уйдешь ты к нему или нет? Он может на тебе жениться. А я не могу. И ты знаешь, почему.
— Ты не уедешь? — спросила она, ц я подумал о письме редактора, которое лежало у меня в кармане.
— Нет.
— Никогда?
— Ну, как я могу обещать? Ведь и он ничего не может обещать навсегда. Браки расстраиваются. Часто брак расстраивается гораздо скорее, чем такая связь, как у нас с тобой.
— Я не хотела бы уходить от тебя,— сказала она, но слова звучали неутешительно: в них было скрытое «но»...
Пайл сказал:
— Пожалуй, мне надо выложить все карты на стол. Я не богат. Но после смерти отца у меня будет около пятидесяти тысяч долларов. Я вполне здоров — всего два месяца назад я получил медицинское свидетельство, я могу ей показать анализ крови.
— Не знаю, как это перевести. А при чем тут анализ крови?
— Как при чем? Чтобы знать, что у нас могут быть дети.
— Так вот как у вас в Америке объясняются в любви — показывают цифру доходов и анализ крови?
— Не знаю. Мне никогда не приходилось... Может быть, у нас дома моя мать поговорила бы с ее матерью.
— Об анализе крови?
— Не смейтесь надо мной, Томас. Наверно, я вам кажусь старомодным. Понимаете, я сам как-то растерялся...
70
— Я тоже. Может, бросим все и разыграем ее в кости?
— Ну вот, опять вы напускаете на себя грубость, Томас. Я знаю, что вы по-своему любите ее не меньше меня.
— Ладно, Пайл, давайте дальше!
— Скажите, что я не жду, чтобы она сразу меня полюбила. Это придет со временем, но вы ей объясните, что я предлагаю ей прочное положение и обеспеченность. Это звучит не очень увлекательно, но, быть может, это даже лучше, чем страсть.
— Страсть она всегда может испытать,— сказал я,— с вашим шофером, когда вы уйдете на службу.
Пайл опять густо покраснел. Он неловко поднялся и сказал:
— Это грязная шутка! Я не позволю ее обижать! Вы не имеете права...
— Но она еще не ваша жена!
— А что вы можете ей предложить? — сердито спросил он.— Две-три сотни долларов, когда будете уезжать в Англию? Или, может, вы ее передадите своему преемнику, вместе с мебелью?
— Мебель не моя.
— И она тоже не ваша. Фуонг, хотите выйти за меня замуж?
— А как же анализ крови? А медицинское свидетельство? Вам, наверно, понадобится ее свидетельство. Да и мое, пожалуй, тоже. И ее гороскоп — нет, это уже индийский обычай.
— Выйдете за меня замуж?
— Сами скажите, по-французски. Не стану я вам больше переводить, будь я проклят!
Я встал, и пес зарычал. Меня это взбесило:
— Велите вашему проклятому псу замолчать. Это мой дом, а не его.
— Хотите выйти за меня замуж? — повторил он. Я подошел к Фуонг, и пес снова зарычал.
— Скажи ему, пусть уходит и забирает своего пса! — сказал я Фуонг.
— Пойдемте сейчас со мной,—сказал Пайл,—Avec moi.
— Нет! — сказала Фуонг.— Нет! — Вдруг мы с ним оба точно отрезвели: до чего все оказалось просто! Короткое слово — и все решилось. Я почувствовал невыразимое облегчение, а Пайл так и остался стоять, полуоткрыв рот, с растерянным выражением на лице. Он проговорил:
— Она сказала «нет»!
71
— Настолько-то она знает по-английски! — Мне хотелось расхохотаться: какого дурака мы оба валяли! Я сказал: — Сядьте, Пайл, выпейте еще виски!
— Нет, мне надо уйти.
— Ну, на дорожку.
— С чего же это я вдруг выпью все ваше виски? — пробормотал он.
— Я могу достать сколько угодно через миссию.— Я подошел к столу, и пес оскалил зубы.
Пайл рассердился:
— Лежать, Граф! Смирно! — Он вытер пот со лба.— Простите, Томас, если я что-нибудь не так сказал. Не знаю, что на меня напало.— Он взял стакан и грустно добавил: — Побеждает достойнейший! Только, пожалуйста, не бросайте ее, Томас.
— Конечно, не брошу! — сказал я.
Фуонг спросила меня:
— Может быть, он хочет выкурить трубку?
— Не хотите выкурить трубку?
— Нет, спасибо. Я не употребляю опиума, у нас в миссии насчет этого строго. Выпью и пойду. Извините меня за Графа. Обычно он очень спокоен.
— Останьтесь, поужинаем вместе.
— Нет, пожалуй, мне лучше побыть одному, вы не обижайтесь! — Он нерешительно ухмыльнулся.— Наверно, всякий сказал бы, что мы оба вели себя довольно нелепо. Я хотел бы, чтоб вы могли на ней жениться, Томас.
— Правда?
— Да. С того дня, как я увидел тот дом — вы понимаете, тот дом, около «Шалэ>>,— с тех пор мне так страшно за нее...
Он с непривычки залпом проглотил виски, не глядя на Фуонг, и когда он с ней прощался, он не подал ей руки, а только отвесил неловкий, короткий поклон. Я заметил, что она проводила его глазами до дверей, и, проходя мимо зеркала, я посмотрел на себя — пояс на брюках расстегнут, намечается брюшко. На улице он мне сказал:
— Обещаю не видеться с ней, Томас. Но у нас с вами все останется по-старому, верно? Я постараюсь получить перевод, как только кончу дела.
— А когда это будет?
— Года через два.
Я вернулся в комнату и подумал: к чему все это? Надо было сказать им обоим, что мне все равно придется уехать.
72
Но и так ему только недели три придется красоваться своим разбитым сердцем... Оттого, что я солгал, у него потом не будет угрызений совести.
— Приготовить тебе трубку? — спросила Фуонг.
— Да, немного погодя. Сначала я напишу письмо.
Это было второе письмо за день, но я его рвать не стал,
хотя почти не надеялся на ответ. Я писал: «Милая Элен, в апреле я должен вернуться в Англию и занять должность редактора иностранного отдела. Как ты догадываешься, я не очень этому рад. Для меня Англия — свидетель всех моих неудач. Ведь мне хотелось, чтобы наш брак был прочным, несмотря на то, что я не такой верующий христианин, как ты. До сих пор я не понимаю, отчего так вышло (мы оба старались изо всех сил), но, вероятно, всему виной мой характер. Знаю, какой я иногда бываю злой и жестокий. По-моему, теперь я стал лучше — это влияние Востока. Не то, чтоб я стал добрее, но много спокойнее. А может быть, я просто постарел на пять лет, в эту пору жизни пять лет — большой срок по сравнению с тем, что осталось. Ты была ко мне очень великодушна, ты никогда ни в чем не упрекнула меня с тех пор, как мы расстались. Теперь я прошу: будь еще великодушнее! Я знаю, перед свадьбой ты меня предупреждала, что развод невозможен. Я на это пошел, и не мне жаловаться. И все же сейчас я прошу тебя о разводе».
Фуонг окликнула меня с постели: она начинает готовить трубку.
Сейчас! — сказал я.
«Я мог бы все это приукрасить,— писал я,— сделать вид, что прошу ради кого-то, так выглядело бы достойнее и значительнее. Но это не так — мы всегда говорили друг другу правду. Я прошу только для себя, исключительно для себя одного. Я очень люблю одну девушку, мы живем с ней уже два года, она мне верна и очень предана, но я знаю, что я для нее — не все на свете. Если я ее брошу, она немного погорюет, но никакой трагедии не будет. Она выйдет замуж за другого, у них будут дети. Глупо говорить все это. Я сам подсказываю тебе ответ. Но оттого, что я всегда говорил тебе правду, может быть, ты мне поверишь, что для меня потерять эту девушку равносильно смерти. Я не прошу тебя быть рассудительной (если рассуждать, ты, конечно, во всем права), не прошу сжалиться надо мной. Слишком это громкое слово для таких обстоятельств, да и не особенно я заслуживаю, чтобы ты меня жалела. Нет, я просто прошу тебя поступить опрометчиво, безрассудно, наперекор себе.
73
Хочу, чтобы в тебе (я помедлил, не находя нужных слов, и все-таки написал не то) заговорило чувство, и ты бы поступила не думая, сразу. Знаю, что легче было бы поговорить об этом по телефону, а не писать за восемь тысяч миль, но, может быть, ты просто телеграфируешь мне: «Согласна!»
Кончая письмо, я чувствовал себя так, будто пробежал огромное расстояние и с непривычки ноют все мускулы. Я лег на постель. Фуонг стала готовить мне трубку.
— Он молодой,— сказал я.
— Кто?
— Пайл.
— Это совсем не так важно.
— Если б я мог, я бы на тебе женился, Фуонг.
— Я-то знаю, но сестра не верит.
— Я только что написал жене и просил ее дать мне развод. Раньше я не просил. Значит, есть надежда.
— Настоящая?
— Нет, не очень, но все же есть.
— Не тревожься. Покури.
Я затянулся, и она стала готовить вторую трубку. Я снова спросил:
— Твоей сестры действительно не было дома, Фуонг?
— Я тебе сказала — она ушла.— Глупо было мучить ее ради правды. Это европейца тянет к правде, как к алкоголю. Из-за того, что я выпил с Пайлом, опиум действовал слабее. Я сказал:
— Я солгал тебе, Фуонг. Мне приказано вернуться домой.
Она опустила трубку:
— Но ты не поедешь?
— А если я откажусь, на что мы будем жить?
— Я хотела бы поехать с тобой. Хочется посмотреть Лондон.
— Тебе было бы очень нелегко — мы не женаты.
— Но, может быть, жена даст тебе развод.
— Может быть...
— Все равно я с тобой поеду! — сказала она. Она говорила искренне, но по глазам я видел, что, пока она медленно разминает шарик опиума, мысли у нее идут своей чередой. Она сказала: — А в Лондоне тоже есть небоскребы? — и я готов был расцеловать ее за непосредственность этого вопроса. Она может солгать из вежливости, от страха, даже из расчета, но никогда у нее не хватит хитрости скрыть эту ложь.
74
— Нет,— сказал я,— для этого надо поехать в Америку.
Она взглянула на меня исподлобья, поняв свою ошибку. И, разминая опиум, она стала болтать о том, какие платья она сошьет себе в Лондоне, где мы будем жить, какое там метро — она читала про него в романе,— и что это за двухэтажные автобусы, и лететь ли нам самолетом или ехать морем.
— А статуя Свободы?..— спросила она.
— Нет, Фуонг, это тоже в Америке.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Не реже чем раз в год каодаи- сты устраивали в своем религиозном центре Тэйнине, в восьмидесяти километрах к северо-западу от Сайгона, торжество по случаю такой-то годовщины со дня освобождения или со дня завоевания, а то и по случаю какого- нибудь буддистского, конфуцианского или христианского праздника.
Когда мне приходилось инструктировать новичков, я больше всего любил рассказывать про каодаизм. Каода- изм — выдумка одного кохинхинского чиновника; это синтез трех религий. Чего там только нет! Папский престол в Тэйнине, папа и женщины-кардиналы. Предсказания на дощечке. Пресвятой Виктор Гюго, Христос и Будда, взирающие с крыши храма на пестрых драконов и змей, напоминающих цветную диснеевскую фантазию в восточном стиле. Новички всегда приходили в восторг от моего описания. Не станешь ведь объяснять, что вся эта скучная штука — частная армия в двадцать пять тысяч человек, вооруженная минометами, которые сделаны из выхлопных труб автомобилей; что хотя каодаисты и союзники французов, но в момент опасности становятся нейтральными. На эти празднества, благодаря которым удавалось сдерживать крестьянские волнения, папа приглашал членов правительства (обычно те являлись, если каодаисты в данный момент стояли у власти), членов дипломатического корпуса (те обычно посылали каких-нибудь вторых секретарей с женами или приятельницами) и французского главнокомандующего (тот посылал в качестве своего представителя какого- нибудь штабного генерала с двумя звездами).
75
По дороге в Тэйнинь мчался поток штабных и дипломатических машин, а па опасных участках пути Иностранный легион выставил заслоны в рисовых полях. Это бывал довольно беспокойный день для французского верховного командования, а каодаисты, вероятно, возлагали на этот день некоторые надежды: чем они могли бы выгоднее подчеркнуть свою собственную лояльность — к тому же не ударив палец о палец,— как не тем, что вне их территории кто-нибудь подстрелит нескольких именитых гостей?
Над плоскими полями через каждый километр вырастала, словно восклицательный знак, маленькая глиняная вышка, а через каждые десять километров — небольшой форт, охраняемый взводом легионеров, марокканцев или сенегальцев. Так же, как при въезде в Нью-Йорк, все машины шли на одинаковой скорости и так же, как там, приходилось сдерживать нетерпение, поглядывая то на передний автомобиль, то в зеркальце кабины — на задний. Всем хотелось поскорее попасть в Тэйнинь на это зрелище и как можно быстрее вернуться домой — в семь наступал комендантский час.
Сначала шли рисовые поля, контролируемые французами. Затем поля секты хоа-хао, а дальше — поля каодаи- стов, которые вечно воевали с хоа-хао; менялись только флаги на вышках. В затопленных рисовых полях по брюхо в воде брели буйволы, на спинах у них восседали голые мальчишки. Там, где золотые колосья уже поспели, крестьяне в конических шляпах веяли рис у маленьких навесов из плетеного бамбука. Словно из другого мира, быстро проносились автомобили.
Теперь уже в каждой деревне чужестранцу бросались в глаза церкви каодаистов: выкрашены в голубое и розовое, а над дверью — большое Всевидящее око. Появилось много флагов; вдоль дороги вереницами шли крестьяне: мы приближались к святым местам. В отдалении над Тэйнинем зеленой шапкой возвышалась священная гора, там-то и засел отступник, генерал Тхе, бывший начальник штаба каодаистов, который удрал в горы и недавно заявил, что намерен драться и с французами, и с вьетминьцами. Каодаисты не пытались поймать его, хотя он и похитил женщину- кардинала — не без ведома папы, как поговаривали.
В Тэйнине жара всегда ощущается сильнее, чем в других местах Южной дельты, может быть, потому, что края здесь безводные, а может, и потому, что во время нескончаемых церемоний беспрестанно обливаешься потом — то из сочувствия к солдатам, стоящим навытяжку
76
во время длинных речей на непонятном для них языке, то из сочувствия к папе, облаченному в тяжелые, шитые шелком одежды. Ощущение прохлады вызывали только женщины-кардиналы в белых шелковых штанах; они переговаривались со священниками в тропических шлемах. Не верилось, что когда-нибудь будет семь часов вечера, коктейли на крыше «Мажестика» и ветер с реки Сайгон.
После парада я взял интервью у ближайшего помощника папы. Я не рассчитывал что-нибудь у него выудить, и действительно это было просто взаимное соблюдение приличий. Я спросил его про генерала Тхе.
— Опрометчивый человек,— ответил он и тут же переменил тему. Он стал повторять заученные фразы, позабыв, что я уже слышал их от него два года назад. Мне вспомнились мои собственные тирады — граммофонные пластинки для новичков:
— Каодаизм — синтез разных религий... лучшая из религий... миссионеры в Лос-Анджелесе... тайны великой пирамиды.
Он был в длинной белой сутане и не переставая курил. Было в нем что-то скользкое и фальшивое: то и дело повторял он слово «любовь». Он, безусловно, понимал, что все мы приехали, чтобы посмеяться над его религией. Наше притворное уважение было такой же фальшью, как вся его выдуманная иерархия. Но мы были не так хитры, как он. Мы своим лицемерием ничего не выгадали, даже надежного союзника не приобрели, а они заполучили оружие, разные поставки и даже наличные.
— Благодарю вас, ваше высокопреосвященство.
Я встал. Он проводил меня к выходу, роняя по дороге пепел сигареты.
— Благослови Господь ваш труд,— сказал он елейным голосом.— Помните, что Господь любит истину.
— Какую же именно? — спросил я.
— Каодаизм примиряет все истины и почитает истиной любовь.
На пальце у него было большое кольцо, и, протянув мне руку, он наверно ожидал, что я ее поцелую, но я не дипломат!
В безжалостных прямых лучах солнца я увидел Пайла: ему никак не удавалось завести свой «бьюик». Последние две недели я без конца натыкался на Пайла — в баре «Континенталя», в единственной порядочной книжной лавке на улице Катина. Теперь он особенно подчеркивал свою дружбу, которую с самого начала мне навязал. Его печальный
77
взгляд молча спрашивал о Фуонг, а вслух он без конца распространялся о том, как велики его любовь и уважение к моей персоне. Этого только недоставало!
У машины стоял каодаистский комендант и что-то быстро говорил. Когда я подошел, он умолк. Я узнал его — он был одним из помощников генерала Тхе, до того как тот ушел в горы.
— Здравствуйте, комендант,— сказал я.— Как генерал?
— Какой генерал? — спросил он с неловкой усмешкой.
— А разве каодаистская вера не примиряет всех генералов?
— Томас, мне никак машину не сдвинуть,— вмешался Пайл.
— Я сейчас раздобуду механика, —сказал комендант и ушел.
— Я вам помешал?
— Да нет, ерунда,— возразил Пайл.— Он интересовался, сколько стоит «бьюик». Эти люди очень приветливы, если уметь к ним подойти. Французы, по-видимому, не понимают, как с ними обращаться.
— Французы им не доверяют.
— Когда человеку доверяют, он стараетсд оправдать доверие,— изрек Пайл. Это походило на каодаистскую заповедь. Я почувствовал, что мне становится трудно дышать в этой высоконравственной атмосфере Тэйниня.
— Хотите выпить? — спросил Пайл.
— Вот это с удовольствием.
— Я прихватил термос с лимонадом,— Он наклонился над сиденьем и стал развязывать корзину.
— А джин есть?
— Нет, к сожалению, нет. Знаете,— добавил он, словно в утешение,— лимонад очень полезен в таком климате. В нем много витаминов, только не помню каких...
Он протянул мне кружку, я выпил.
— Мокрый, и то ладно,— сказал я.
— А сандвич хотите? Потрясающие сандвичи. С новой начинкой. Называется «Вит-калории». Мать прислала из Штатов.
— Спасибо, я есть не хочу.
— По вкусу напоминает русский винегрет, только немного острее.
— Не хочется что-то.
— А я съем. Не возражаете?
78
— Нет, нет, что вы!
Он откусил большой кусок; корочка вкусно захрустела на зубах.
Вдали бело-розовый каменный Будда выезжал на коне из дома своих предков, а слуга — тоже каменный — догонял его бегом. Женщины-кардиналы медленно возвращались в свой дом, и Всевидящее око взирало на нас с дверей храма. /
— А вы знаете, что здесь можно позавтракать? — спросил я.
— Пожалуй, не стоит рисковать. Все-таки мясо... В такую жару лучше быть поосторожнее.
— Вам ничего не грозит. Они вегетарианцы.
— Это-то верно, но лучше все-таки знать, что ешь.
Он откусил еще кусочек своего «Вит-калорина».
— Как вы думаете, есть у них толковые механики?
— Достаточно толковые, чтобы из выхлопной трубы сделать миномет. Кажется, из «бьюиков» получаются самые лучшие минометы.
Подошел комендант и, лихо откозыряв, сказал, что послал в казармы за механиком. Пайл и ему предложил сандвич с «Вит-калорином», но он вежливо отказался.
—- У нас тут столько разных предписаний насчет пищи, — сказал он учтиво. (Он прекрасно говорил по- английски).— Глупо, конечно. Но вы знаете, что такое религиозный центр. В Риме, вероятно, то же самое; и в Кентербери,— добавил он с ловким полупоклоном в мою сторону. Потом умолк. Они оба умолкли. Я сильно подозревал, что я тут лишний. Но мне хотелось подразнить Пайла, и я не мог устоять: в конце концов ирония — оружие слабых, а я был слаб. Ни его молодости, ни серьезности, ни цельности, ни будущего — ничего этого у меня не было. И я сказал:
— А все-таки я, пожалуй, съем сандвич.
— Ну, конечно,— сказал Пайл,— конечно.— Но в корзинку полез не сразу.
— Нет, нет,— сказал я. — Я просто пошутил. Я вам, наверно, мешаю.
— Ничего подобного,— возразил Пайл.
Редко приходилось мне видеть человека, который так не умел бы лгать. В этом искусстве он, видимо, никогда не упражнялся.
— Томас мой лучший друг,— объявил он коменданту.
— Я знаком с мистером Фаулером,— сказал комендант.
79
— Я вас еще увижу перед отъездом, Пайл,— сказал я и пошел к храму. Там, наверное, прохладнее.
Над входом святой Виктор Гюго в форме французской Академии с нимбом вокруг треуголки указывал на какое-то возвышенное изречение, которое Сунь Ятсен выводил на табличке. Я прошел вглубь храма. Сесть там было негде — стоял только папский престол, а вокруг него извивалась гипсовая кобра; мраморный пол блестел, как водная гладь, в окнах не было стекол. Люди строят себе клетки с отдушинами для вентиляции, подумал я. И для своей религии человек тоже строит клетку с отдушинами, которые дают выход всяким сомнениям и доступ бесчисленным религиозным толкованиям. Вот жена моя тоже построила себе такую клетку, и я иной раз завидовал ей. Но если живешь на открытом воздухе, на солнце, вентиляция не нужна. Я слишком привык к солнцу.
Я прошел по длинному пустому храму — это был не тот Индокитай, который я люблю. Драконы с львиными мордами карабкались на амвон. С плафона Христос открывал миру свое кровоточащее сердце. Будда сидел, как всегда сидит Будда, раздвинув колени. Редкая бородка Конфуция падала жидкими струйками, как водопад в засуху. Все это пахло театральщиной: большой земной шар над алтарем отдавал бахвальством, а шкатулка с выдвижной крышкой, откуда папа извлекал свои предсказания,— ловким трюкачеством. Бели бы храм этот просуществовал не два десятилетия, а пять веков, подумал я, если бы пол его был выщерблен тысячами ног, а стены выветрились и потемнели, стало бы все это убедительнее или нет? Мог бы такой человек, как моя жена, легко поддающийся внушению, обрести здесь ту веру, которую не могли ей дать люди? А я сам, если бы я хотел верить, смог бы я найти эту веру в той церкви, к которой принадлежит моя жена? Но я никогда и не стремился веровать. Дело репортера разоблачать и сообщать. За всю свою жизнь я ни разу не сталкивался с необъяснимыми вещами. Папа чертил свои предсказания карандашом на крышке выдвижной шкатулки, и люди верили им. Все чудеса творятся при помощи какой-нибудь такой вот дощечки. Я не припоминаю, чтобы я когда- нибудь видел чудо или чтобы мне были какие-нибудь видения.
Я стал наугад листать страницы своей памяти, словно фотографии в альбоме. Вот над Орпингтоном вспыхивает вражеская ракета, и я вижу, как лиса, выйдя из своей лесной норы, подкрадывается к курятнику; вот лежит
80
заколотый штыком малаец — патруль турков привез его в грузовике в шахтерский поселок в Паханге, и китайцы- кули стоят вокруг, и у них вырывается судорожный смешок, когда другой малаец подкладывает подушку под голову мертвеца; вот голубь на камине, залетевший в номер гостиницы; вот лицо жены в окне в тот день, когда я пришел домой проститься с ней в последний раз. И снова, как вначале, я стал думать о ней. Наверное, прошло уже с неделю, как она получила мое письмо, а телеграммы, которой я и не жду,— все нет. Но говорят, если присяжные долго не возвращаются, у подсудимого есть надежда. А если письма не будет и через неделю, значит ли это, что можно надеяться?
Со всех сторон слышался шум машин — военные и дипломаты разъезжались. Церемония окончилась — до будущего года. Все торопились в Сайгон. Близился комендантский час. Я отправился искать Пайла.
Он стоял с комендантом в узкой полоске тени. Машиной его никто и не думал заниматься. Тема разговора — о чем бы они там ни говорили — была исчерпана, оба они молчали, но из вежливости ни один не решался уйти первым. Я подошел к ним.
— Пожалуй, я двинусь. Пора и вам, если хотите поспеть до комендантского часа.
— А механика все нет.
— Скоро придет,— сказал комендант.— Он был занят на параде.
— Можете заночевать здесь,— сказал я.— Посмотрите торжественное богослужение, вам, наверно, интересно будет. Оно идет три часа.
— Нет, я должен вернуться.
— Да, но если вы сейчас же не двинетесь, то не успеете.— И я неохотно добавил: — Могу вас подвезти, а машину комендант пришлет в Сайгон завтра.
— На каодаистской территории комендантского часа бояться нечего,— проговорил комендант с самодовольным видом.— Но вот дальше... Лучше я действительно пришлю вам машину завтра.
— Только обязательно с выхлопной трубой,— сказал я.
Он улыбнулся четко и коротко, деловитой улыбкой военного образца.
81
2
Когда мы тронулись, колонна автомобилей была уже далеко впереди. Я дал скорость, чтобы нагнать ее, но даже когда мы выехали из каодаист- ской зоны в зону хоа-хао, впереди все еще не было видно ни облачка пыли. Вечером мир казался пустым и плоским. В такой местности едва ли можно ждать засады, но в затопленных рисовых полях у самой дороги люди могли спрятаться по шею.
Пайл откашлялся. Похоже было, что сейчас он начнет откровенничать.
— Надеюсь, Фуонг здорова,— сказал он.
— А она никогда не болеет.
Одна вышка ушла назад, другая выплыла впереди, словно колебались чаши весов.
— Вчера я встретил ее сестру в магазине.
— Она, наверно, просила вас зайти? — спросил я.
— По правде сказать, да.
— По-видимому, она все еще надеется.
— На что?
— Да женить вас на Фуонг.
— Она мне сказала, что вы уезжаете.
— Ходят такие слухи.
Пайл сказал:
— Вы ведь скажете мне все начистоту, правда Томас?
— В каком смысле?
— Я просил о переводе. Мне не хотелось бы, чтобы она осталась и без вас и без меня.
— А я думал, вы досидите весь срок.
— Нет, я понял, что мне не выдержать,— ответил он просто, без всякой жалости к себе.
— Когда же вы уезжаете?
— Не знаю. Мне сказали, что примерно через полгода можно будет это устроить.
— А полгода вы выдержите?
— Придется.
— Чем же вы мотивировали свою просьбу?
— В общем я рассказал нашему атташе — вы его знаете, Джо,— примерно все как есть.
— Он, наверно, считает, что я сволочь — не даю вам увести свою девушку.
— Нет, он-то на вашей стороне.
Машина стала подскакивать и фыркать, она, наверное, уже с минуту была не в порядке, но заметил я это только
82
сейчас. Я вдумывался в наивный вопрос Пайла: «Вы ведь скажете мне все начистоту?» Это из области какой-то совсем простой психологии, где существуют понятия о Демократии и Чести с большой буквы, как эти слова писались на старых могильных памятниках, и ты вкладываешь в них тот же смысл, что и твои предки.
— Все,— сказал я.
— Неужели бензин кончился?
— Был полный бак. Перед отъездом я налил его до самого верху. Эти мерзавцы в Тэйнине выкачали. И как это я недоглядел? Очень на них похоже — оставить ровно столько, чтобы мы могли выехать из их зоны.
— Что же делать?
— Нам хватит до следующей вышки. Может, раздобудем у них немного.
Но нам не повезло. Метрах в тридцати от вышки мотор заглох. Мы подошли к вышке, и я крикнул часовым по- французски, что мы друзья и сейчас поднимемся к ним наверх. Я не хотел, чтобы меня подстрелил часовой-вьетнамец. Ответа не было, никто не выглянул. Я спросил Пайла:
— Оружие есть?
— Никогда не ношу.
— И я тоже.
Последние краски заката, золотисто-зеленые, словно рисовое поле, стекали за край плоского мира. Вышка чернела, словно отпечаток на сером нейтральном фоне. По-види- мому, приближался комендантский час. Я снова крикнул, но никто не ответил.
— Сколько вышек мы проехали после форта?
— Не считал.
— И я тоже.
До следующего форта оставалось не меньше шести километров: час ходу. Я крикнул в третий раз, все то же молчание было мне ответом.
— Там, наверно, никого. Заберусь сейчас и посмотрю.
Судя по желтому флагу с выгоревшими красными
полосками, территория хоа-хао была уже позади, и мы находились на территории вьетнамской армии.
— А что, если нам здесь подождать, может быть, подойдет машина? — сказал Пайл.
— Может быть, но они, пожалуй, подойдут раньше.
— А может, мне пойти включить фары? Для сигнала, а?
— Боже упаси. Не надо.
Уже стемнело, я стал искать лестницу и споткнулся. Что-то хрустнуло под ногами. Звук пронесся над рисовыми
83
полями, наверно, его услышали. Но кто? Фигура Пайла потеряла очертания и неясно чернела у дороги. Темнота здесь не надвигалась, она падала внезапно, как камень.
— Стойте, пока я не позову,— сказал я.
Я боялся, что часовые унесли лестницу. Нет, вот она. Правда, по ней мог взобраться и враг, но для них-то это единственный путь к бегству. Я полез наверх.
Сколько раз читал я, о чем думают люди, когда им страшно: о Боге, о семье, о женщине. Преклоняюсь перед такой выдержкой. Я ни о чем не мог думать, даже о двери там, наверху. В эти секунды я перестал существовать. Я превратился в сплошной страх. Наверху я стукнулся головой — страх не видит, не слышит, не считает ступенек. Затем у самых моих глаз появился земляной пол. Никто в меня не стрелял, и страх испарился.
3
На полу горела коптилка, и два человека, прижавшись к стене, следили за мной. Один держал автомат, другой — винтовку, но оба они были перепуганы не меньше меня. С виду они были похожи на школьников, но у вьетнамцев старость наступает внезапно, как и темнота: вот они мальчики, а вот уже старики. Хорошо, что цвет кожи и разрез глаз служили для меня паспортом — теперь они не стали бы стрелять даже со страха.
Я поднялся и заговорил, чтобы их успокоить, сказал, что внизу стоит моя машина и что у меня кончился бензин. Может быть, у них где-нибудь есть немного бензину, я купил бы. Я огляделся: нет, как будто нету. В круглой комнатушке не было ничего, кроме ящика с патронами для автомата, узкой деревянной койки, да на гвозде висели два вещевых мешка. По котелкам с остатками риса и деревянным палочкам было видно, что они ели — и как будто без особой охоты.
— Ну хоть столько, чтобы мы могли добраться до соседнего форта? — спросил я.
Один из вьетнамцев, сидевших у стены,— тот, что с винтовкой,— покачал головой.
— А иначе нам придется сидеть здесь всю ночь.
— C’est defendu *.
1 Запрещено (фр).
84
— Кто запретил?
— Вы штатский?
— Не сидеть же на дороге, чтобы мне там глотку перерезали.
— Вы француз?
Говорил все время только один. Другой сидел вполоборота, уставившись на щель в стене. Он мог видеть только кусочек неба размером с открытку, должно быть, он к чему- то прислушивался. Прислушался и я. Тишина наполнилась звуками: какой-то непонятный шум, треск, скрип, шорох, потом как будто кашель, шепот. Вдруг я услышал голос Пайла, очевидно, он подошел к лестнице.
— Все в порядке, Томас?
— Подымайтесь! — ответил я. Он начал взбираться по лестнице, и молчаливый вьетнамец резким порывистым движением поднял автомат. Наверное, он не слышал ни одного нашего слова. Он как-то неловко дернулся. Я понял, что страх сковал его. Я рявкнул, словно капрал: — Эй, опусти автомат! — и крепко выругался по-французски, рассчитывая, что это-то он поймет. Он механически исполнил приказание. Тут появился Пайл.
— Нам предложили остаться на вышке до утра,— сказал я.
— Чудесно,— сказал Пайл. По голосу чувствовалось, что он несколько растерян.— А разве один из этих обормотов не должен стоять на посту? — спросил он.
— Они предпочитают, чтобы в них не стреляли. Жаль, что вы не прихватили чего-нибудь покрепче лимонада.
— В следующий раз непременно прихвачу,— сказал Пайл. — У нас впереди еще длинная ночь.
Теперь, когда Пайл был здесь, я не слышал никаких шумов. Даже солдатам как будто стало спокойнее.
— А что, если вьетминьцы на них нападут? — спросил Пайл.
— Раз выстрелят и убегут. Вы каждое утро читаете об этом в «Экстрем Ориан»: «Прошлой ночью Вьетминь временно захватил один из постов к юго-западу от Сайгона».
— Перспектива неважная.
— Отсюда до Сайгона еще сорок таких вышек. Есть шанс, что мы уцелеем и достанемся кому-нибудь другому.
— А сандвичи сейчас бы нам пригодились,— сказал Пайл.— Знаете что, все-таки надо хоть одному из них время от времени выглядывать.
— Он боится: он выглянет, а пуля заглянет.
Теперь, когда мы оба уселись на полу, вьетнамцы,
85
видно, немного успокоились. Я им сочувствовал: не так-то это просто для двух плохо обученных солдат сидеть здесь из ночи в ночь и ждать, что вьетминьцы в любую минуту подберутся через рисовые поля к дороге.
Я сказал Пайлу:
— Думаете, они знают, что сражаются за демократию? Надо бы сюда Йорка Гардинга, пусть бы им объяснил.
— Вечно вы смеетесь над Йорком,— сказал Пайл.
— Мне всегда смешно, когда люди пишут о том, чего не существует, об отвлеченных понятиях.
— Для него они существуют. А у вас разве нет отвлеченных понятий? Бог, например?
— У меня нет никаких оснований верить в Бога. А вы верите?
— Верю. Я унитарианец.
— А сколько миллионов богов есть у людей? Ведь даже католик — и тот молится совершенно разным богам, когда он перепуган, или счастлив, или голоден.
— Может быть, если Бог есть, он настолько велик, что каждый видит его по-разному?
— Вроде великого Будды в Бангкоке? — сказал я.— Его тоже одним взглядом не охватишь. Но он-то хоть сидит смирно.
— По-моему, вы нарочно напускаете на себя цинизм,— сказал Пайл.— Ведь должны же вы во что-то верить. Нельзя жить без всякой веры.
— Ну, я, конечно, не берклианец. Я верю, что сижу, прислонившись к стене. Верю, что вон там автомат.
— Я не о том.
— Я даже верю в то, что пишу, а уж это мало кто из ваших корреспондентов мог бы сказать.
— Сигарету хотите?
— Я курю только опиум. Угостите лучше часовых. Надо бы наладить с ними отношения.
Пайл встал, дал им прикурить и вернулся.
— Вот если бы сигарета была символом, вроде соли,— сказал я.
— А вы им не доверяете?
— Ни один французский офицер не рискнул бы в одиночку просидеть всю ночь на такой вышке с двумя перепуганными караульными. Был даже случай, когда целый взвод выдал своих офицеров. Вьетминьцы иной раз успешнее действуют рупором, чем базукой. Я этих ребят не обвиняю. Они тоже ни во что не верят. Вы и вам подобные
86
стараетесь вести войну с помощью народа, совершенно в ней не заинтересованного.
— Они не хотят коммунизма.
— Риса вволю — вот чего они хотят,— сказал я.— Они не хотят, чтобы в них стреляли. Они хотят, чтобы жизнь изо дня в день шла спокойно. Они не хотят, чтобы мы, белые, торчали тут и объясняли им, чего они хотят.
— Если Индокитай будет потерян...
— Опять та же пластинка! Сиам будет потерян. Малайя будет потеряна. Индонезия будет потеряна. А что значит «потеряна»? Верил бы я в вашего Бога и в загробную жизнь, так поставил бы свою будущую небесную арфу против вашего золотого нимба, что лет через пятьсот ни Нью-Йорка, ни Лондона, может, и не будет, а вот они все так же будут сеять рис, носить продукты на рынок на длинных жердях, ходить все в тех же остроконечных шляпах, а мальчишки все так же будут восседать на буйволах. Люблю буйволов. Они не переносят нашего запаха, запаха европейцев. И запомните: с точки зрения буйвола, вы — тоже европеец.
— Надо заставить этих людей верить в то, во что им велят, нельзя допустить, чтобы они сами за себя думали.
— Думать — это роскошь. Неужто вы считаете, что, когда крестьянин вечером забирается в свою лачугу, он садится и начинает думать о Боге и демократии?
— Вы говорите так, будто крестьяне — это вся страна. Вы забыли про образованных людей. По-вашему, им тоже будет хорошо?
— О нет,— сказал я.— Мы привили им свои взгляды. Мы обучили их опасным играм, и потому-то сидим теперь здесь и боимся, как бы нам не перерезали глотки. А мы этого заслуживаем. Вот бы сюда вашего приятеля, Йорка. Интересно, как бы ему здесь понравилось.
— Йорк Гардинг — очень смелый человек. Вот в Корее...
— Но ведь он не был в армии, верно? У него был обратный билет. А когда обратный билет в кармане, то смелость — это уже упражнение воли, вроде самобичевания для подвижника: сколько, мол, я выдержу? Эти вот бедняги не могут сесть в самолет и улететь домой. Эй,— крикнул я им, — как вас звать? — Если они отзовутся, подумал я, то я как-нибудь втяну их в разговор. Но они не отвечали, только исподлобья поглядывали на нас и докуривали сигареты.
— Они думают, что мы французы, — сказал я.
87
— В том-то и дело. Вы должны быть не против Йорка, а против французов, против их колониализма.
— Все у вас «измы», «кратии». Важны факты. На каучуковой плантации хозяин бьет батрака,— я, конечно, против этого. Но ведь подучил-то его не министр колоний! Во Франции такой тип бил бы жену. Я видел одного священника, до того нищий — лишней пары штанов у него не было, а во время холерной эпидемии он по пятнадцать часов в сутки ходил от больного к больному, питался только рисом и соленой рыбой, а причащал из какой-то деревянной плошки. Я в Бога не верю, но я за этого священника. Так почему вы это не называете колониализмом?
— А это тоже колониализм. Йорк пишет, что часто плохую систему трудно изменить именно из-за хороших администраторов.
— Что ни говори, а французы гибнут каждый день. Это вам не отвлеченные понятия. Они не одурачивают этих людей всякими полуправдами, как ваши политиканы или наши. Я побывал в Индии, Пайл, и знаю, какой вред приносят либералы. У нас больше нет либеральной партии; либерализмом заразились все другие партии. Мы все или либеральные консерваторы, или либеральные социалисты. У всех нас совесть чиста. А по мне лучше быть эксплуататором, если только он дерется за то, что он эксплуатирует, готов за это жизнь отдать. Возьмите историю Бирмы. Вот мы вторглись туда. Нас поддерживали местные племена. Мы победили. Но так же, как и вы, американцы, мы в те дни не были колонизаторами. Напротив, мы заключили мир с королем, вернули ему его владения, а наших союзников бросили на растерзание: их распинали и четвертовали. Они ни в чем не были виноваты, они ведь думали, что мы останемся. Но мы — либералы, мы хотели, чтобы у нас совесть была чиста.
— Ну, это было давно!
— А мы и здесь сделаем то же самое. Расшевелим их, а потом бросим: оставим им кое-какое оружие да производство игрушек.
— Производство игрушек?
— Ну да, я про ваш пластик.
— Ах, вот вы о чем...
— Не знаю, с чего это я разговорился о политике. Меня это не интересует, и вообще я только репортер. Я ни во что не вмешиваюсь, я не engage !.
1 Замешан (фр.).
88
— Вот как? — сказал Пайл.
— Надо же о чем-то говорить, скоротать эту гнусную ночь. Вот и все. Я ни на чью сторону не становлюсь. Кто там ни победит, я буду слать информацию.
— Да, но если победят они, вам придется писать неправду.
— Ну, всегда можно как-нибудь выкрутиться. Кстати я что-то не замечал, чтобы наши газеты особенно уважали правду.
Солдат, видимо, успокоило, что мы сидим и разговариваем. Может быть, они решили, что вьетминьцы услышат наши белые голоса — потому что у голосов тоже есть цвет: желтые поют, черные воркуют, а наши белые просто говорят; так вот, вьетминьцы услышат, подумают, что нас тут много, и уйдут. Солдаты снова принялись за еду и, подгребая рис палочками, поглядывали на нас с Пайлом поверх котелков.
— Значит, вы думаете, мы проиграли?
— Не в том дело,— сказал я.— По правде говоря, я и не хочу, чтобы вы выиграли. Я хочу, чтобы этим двум голодранцам было хорошо,— вот и все. Хочу, чтобы им не приходилось сидеть по ночам в темноте и трястись от страха.
— Но надо сражаться за свободу.
— Что-то я не видел, чтобы американцы здесь сражались. А что касается свободы, так я не знаю, что это такое. Давайте спросим их.— Я крикнул им по-французски: — La liberte, qu’est-ce que c’est la liberte? ' — Они глотали рис, глазели на нас и ничего не отвечали.
— Вы что ж, хотите всех подогнать под один образец? Вы спорите, просто чтобы спорить. Но ведь вы интеллигент. На самом деле вы за свободу личности, так же как я, как Йорк.
— А почему, собственно, мы только сейчас вдруг заговорили об этой свободе? — спросил я.— Лет сорок назад про нее никто и не думал.
— Ну, тогда свободе личности ничто не угрожало.
— Нашей-то, конечно, ничто не угрожало. Но кому было дело до личности этого вот крестьянина на рисовом поле и кому до пего дело сейчас? Единственный, кто с ним обращается как с человеком,— это их политический комиссар. Он зайдет к нему в хижину, спросит, как его звать, выслушает его жалобы. Он сидит с ним целый час, учит его
1 Свобода, что такое свобода? (фр.)
89
чему-то. Чему — это неважно. Главное, обращается с ним как с человеком, считается с ним. Здесь, на Востоке, вы лучше бросьте твердить, как попугай, насчет того, что человеческая личность под угрозой. Попадете пальцем в небо! Это они хотят, чтобы человек был личностью, а мы хотим, чтобы человек был просто «рядовой № 23987», пешка в мировой стратегии.
Пайлу явно было не по себе.
— Вы и наполовину не верите в то, что говорите,— сказал он.
— Может быть, даже на три четверти. Я здесь уже давно. И слава Богу, что я ни во что не вмешиваюсь. Иначе бы у меня руки чесались, потому что здесь, на Востоке... ну, словом, я не за Айка. Знаете, за кого я? Я за этих вот двоих. Это их страна. Который теперь час? У меня часы стали.
— Половина девятого.
— Еще каких-нибудь десять часов — и можно двигаться.
Пайл поежился.
— Что-то холодно стало,— сказал он,— Вот не думал, что тут такой холод!
— Кругом вода. Там в машине есть одеяло. Не замерзнем.
— А не опасно спускаться?
— Для вьетминьцев пока рановато.
— Давайте я схожу.
— Нет, я больше привык к темноте.
Когда я встал, солдаты перестали есть.
— Je reviens tout de suite *,— сказал я им.
Я опустил ноги в люк, нащупал лестницу и стал спускаться. Странно, до чего успокаивающе действует разговор, в особенности на отвлеченные темы. Самая необычная обстановка начинает казаться какой-то обыкновенной. Я больше не ощущал страха: как будто я вышел из комнаты, но скоро вернусь, и мы возобновим спор,— словно мы были уже не на вышке, а в квартире на улице Катина, в баре «Мажестик» или даже в комнате близ Гор- дон-сквер.
Я постоял минутку, пока глаза привыкли к темноте. Светили звезды, луны не было. Лунный свет напоминает мне о мертвецкой, где голая электрическая груша заливает холодным ярким потоком мраморную доску; а звездный
1 Я сейчас вернусь (фр.).
90
свет — живой, переливчатый, словно кто-то из этих далеких миров пытается послать на землю дружеский привет. Ведь даже в названиях звезд есть что-то приветливое. Венера — любимая нами женщина. Медведица — это мишка, которым мы играли в детстве, а Южный Крест, должно быть, напоминает верующим, вроде моей жены, о любимом псалме, о молитве на сон грядущий. Я вздрогнул и поежился, как Пайл. Но ночь была теплая, лишь холод, подымавшийся от воды по обеим сторонам дороги, пронизывал теплый воздух ледяными иголками. Я пошел к машине, но по дороге остановился: мне вдруг показалось, что ее уже нет. И хотя я вспомнил, что бензин кончился шагах в тридцати от вышки, мне стало не по себе. Я невольно шел согнувшись: мне казалось, что так меня труднее заметить.
Чтобы достать одеяло, мне пришлось открыть багажник. Скрип и лязг, резко прозвучавшие в этой тишине, напугали меня. Тьма, наверное, кишела людьми, и мне вовсе не хотелось быть единственным нарушителем тишины. Перекинув одеяло через плечо, я закрыл багажник гораздо осторожнее, чем открыл. В тот самый момент, когда крышка захлопнулась, небо в направлении Сайгона внезапно озарилось и над дорогой загрохотали взрывы. Пулемет дал две очереди и смолк, и только тогда грохот затих.
«Кому-то досталось»,-— подумал я. Откуда-то, совсем издалека, донеслись крики не то боли, не то страха, а может быть, ликования. Почему-то я все время думал, что нападения можно ждать только сзади, по той дороге, которую мы уже проехали, и то, что вьетминьцы где-то там впереди, между нами и Сайгоном, на мгновение показалось мне несправедливым. Выходило, что мы невольно двигались навстречу опасности, вместо того чтобы от нее отдаляться, и что сейчас, возвращаясь к вышке, я опять иду не туда, куда надо. Я не бежал, а шел — так шуму было меньше, но тело мое рвалось вперед.
Дойдя до вышки, я снизу крикнул Пайлу:
— Это я, Фаулер. (Даже тут я не смог, обращаясь к нему, назвать себя просто по имени.)
Наверху я застал совсем другую картину. Котелки с рисом снова стояли на полу, один солдат сидел у стены, прижав винтовку к бедру, и напряженно следил за Пайлом, а Пайл стоял на коленях у другой стены и, подавшись вперед, не сводил глаз с автомата, лежавшего между ним и вторым солдатом. Как будто он пополз было к автомату, но его не подпустили. Второй солдат тоже протянул к авто¬
91
мату руку. Они не дрались, не грозили друг другу — совсем как в детской игре, когда двигаться можно только незаметно, а не то отправят обратно в «дом» и заставят начинать все сначала.
— Что тут творится? — спросил я.
Оба вьетнамца обернулись ко мне, а Пайл бросился к автомату и подтащил его к себе.
— Это что за игра? — спросил я.
— Нельзя ему оставлять автомат. Мало ли что он сделает, если те подойдут,— сказал Пайл.
— Вы умеете обращаться с автоматом?
— Нет.
— Здорово! И я не умею. Надеюсь, он заряжен. Перезарядить его мы не сумеем.
Солдаты совершенно равнодушно отнеслись к тому, что у них отняли автомат. Один положил винтовку к себе на колени, другой притулился у стенки и закрыл глаза. Он, как ребенок, считал, что раз ему темно, то и его никто не видит. Может быть, он доволен, что с него теперь нечего спрашивать. Где-то далеко застрочил пулемет. Три очерё- ди — и снова тишина. Второй солдат еще крепче зажмурил глаза.
— Они не знают, что мы не умеем стрелять,— сказал Пайл.
— Считается, что они на нашей стороне.
— А я-то думал, вы вообще ни на чьей стороне.
— Touche! 1 Хорошо, если бы и вьетминьцы знали, что я ни на чьей стороне.
— А что там происходит?
Я снова процитировал завтрашний номер «Экстрем Ориан»: «Прошлой ночью вьетминьские нерегулярные части напали на сторожевой пост в пятидесяти километрах от Сайгона и временно захватили его».
— А может, в поле безопаснее? Как вы считаете?
— Там страшная сырость.
— Вы как будто не боитесь? — сказал Пайл.
— Нет, ужасно трушу. Но могло быть хуже. Обычно они захватывают за ночь три вышки, не больше. Наши шансы повышаются.
— Что это там?
Послышался шум тяжелой машины, идущей по дороге к Сайгону. Я подошел к амбразуре и глянул вниз. Танк как раз проходил мимо.
1 Уколол! — букв.: «Попал!» — фехтовальный термин (фр.)»
92
— Патруль,— сказал я.
Орудие на башне поворачивалось то туда, то сюда. Мне хотелось окликнуть тех, в танке, но что толку? У них не найдется места для двух бесполезных штатских. Земляной пол слегка дрожал, когда они проезжали. Я взглянул на часы — без девяти девять,— потом стал напряженно ждать, стараясь не прозевать вспышку от выстрела. Так бывает, когда ударит молния: начинаешь считать, через сколько секунд будет гром, чтобы знать, далеко ли гроза. Прошло почти четыре минуты до того, как пушка выстрелила. Мне показалось, что в ответ выстрелила базука, а потом все снова смолкло.
— Когда танк вернется,— сказал Пайл,— можно посигналить им, чтобы подвезли нас в лагерь.
От страшного взрыва затрясся пол.
— Если только они вернутся,— сказал я.— Похоже на мину.
Когда я снова взглянул на часы, было уже четверть десятого. Танк не вернулся. Стрельба прекратилась.
Я опустился на пол рядом с Пайлом, вытянул ноги.
— Попробуем уснуть,— сказал я.— Больше ничего не остается.
— Не нравятся мне эти солдаты,— сказал Пайл.
— Пока вьетминьцев нет, бояться нечего. Автомат положите под ноги, для верности.
Я закрыл глаза и попытался представить себе, что я где- то в другом месте. Скажем, сижу в купе четвертого класса в немецком поезде, какие ходили до Гитлера. В молодости можно просидеть всю ночь напролет и не загрустить. Тогда я просыпался с надеждой, а не в страхе. Сейчас Фуонг готовила бы мне вечернюю трубку. «Не ждет ли меня письмо»,— подумал я. Лучше бы его не было, я знал, что в нем могло быть, а пока письма нет, можно помечтать о несбыточном.
— Вы спите? — спросил Пайл.
— Нет.
— Как по-вашему, может быть, лучше подтянуть лестницу?
— Кажется, я начинаю понимать, почему они ее не подняли. Ведь это единственный способ отсюда выбраться.
— Хоть бы этот танк вернулся.
— Теперь уж не вернется.
Я старался смотреть на часы как можно реже, но всякий раз оказывалось, что прошло совсем мало времени. Без двадцати десять, пять минут одиннадцатого, двадцать ми¬
93
нут одиннадцатого, тридцать две минуты одиннадцатого, сорок одна минута одиннадцатого.
— Не спится? — спросил я Пайла.
— Нет.
— О чем вы думаете?
Он помедлил.
— О Фуонг,— сказал он.
— Вот как...
— Я просто думал, что она сейчас делает.
— Могу вам сказать. Она решила, что я остался на ночь в Тэйнине. Это не впервые. Зажгла кусочек камфарного дерева от москитов, лежит на кровати и смотрит картинки в старых номерах «Пари-матч». Она, как французы, обожает королевскую семью.
— Хорошо, должно быть, все знать о ней наверняка,— задумчиво произнес он, и я представил себе в темноте его грустные, собачьи глаза. Назвали бы его лучше Фидо, а не Олден!
— А я и не знаю наверняка; просто думаю, что это так. Что толку ревновать, когда сделать все равно ничего не можешь. Ее, как говорится, на замок не запрешь.
— Томас, меня иной раз возмущает ваш тон. Знаете, какой она мне кажется? Она кажется мне свежей, как цветок.
— Бедный цветок,— сказал я,— Кругом столько сорняков...
— Где вы с ней познакомились?
— Она танцевала в ресторане «Гран-Монд».
— Танцевала? — воскликнул он. Как будто ему и думать об этом было неприятно.
— Успокойтесь, это вполне приличная профессия,— сказал я.
— Вы так много видели в жизни, Томас.
— Это мне лет так много. Когда вам будет столько же...
— У меня никогда не было женщины,— сказал он,— так вот, по-настоящему. То, что вы назвали бы настоящим романом.
— У вас, американцев, вся энергия на свист уходит.
— Я никогда никому не говорил об этом.
— Вы еще молоды, тут стыдиться нечего.
— А у вас, наверно, было много женщин, да, Фаулер?
— Не знаю, что такое «много»? Только четыре женщины что-то для меня значили или я для них. А остальные сорок с лишним — сам не знаю, для чего все это было.
94
Какие-то ложные представления, что это нужно для здоровья, что иначе как-то неудобно.
— Вы считаете, это ложные представления?
— Вернуть бы сейчас все эти ночи... Зря я их растратил. Я могу еще любить, Пайл, а никому это не нужно. И потом, в те дни, конечно, это был вопрос самолюбия; не скоро отучаешься гордиться тем, что кого-то к тебе тянет. А чем тут, собственно, гордиться — Бог его знает. Когда посмотришь кругом, видишь — кого только не любят.
— Но вы ведь не думаете, что я какой-то странный, правда, Томас?
— Нет, Пайл, что вы!
— Понимаете, Томас, не то, чтобы я в этом не нуждался. Я не какой-нибудь там ненормальный.
— Да, в сущности, все мы не так уж в этом нуждаемся, больше разговоров. Тут огромную роль играет самовнушение. Вот сейчас я знаю, мне никого не надо, кроме Фуонг. Но понимать это начинаешь не сразу. Если бы ее не было, я бы сейчас мог год спокойно спать один.
— Но ведь она есть, — возразил он едва слышно.
— Начинаешь с распутства, а кончаешь верностью одной женщине, как наши деды.
— Но начинать с верности, должно быть, кажется очень наивным...
— Нет...
— А вот по статистике Кинси так почти не бывает.
— Потому-то я и не считаю, что это наивно.
— А знаете, Томас, хорошо вот так разговаривать с вами. Совсем забываешь об опасности.
— У нас тоже так бывало во время немецких налетов, когда наступало затишье,— сказал я.— Но они всегда возвращались.
— Если бы вас спросили, какое вы испытали в жизни самое острое физическое наслаждение, что бы вы сказали?
Я ответил не задумываясь:
— Проснуться рано утром и видеть, как женщина в красном халате расчесывает волосы.
— А Джо говорит, когда у него с одной стороны лежала китаянка, а с другой — негритянка.
— Если бы мне было двадцать лет, я бы тоже такое выдумал.
— Но Джо уже пятьдесят...
— Интересно, сколько лет ему дали, когда определяли уровень его умственного развития во время войны?
— Эта женщина в красном халате — Фуонг?
95
Лучше бы он меня не спрашивал.
— Нет,— сказал я,— та женщина была раньше. Когда я ушел от жены.
— А потом что было?
— Я и от нее ушел.
— Почему?
И в самом деле, почему?
— Потому что мы — дураки, когда любим,— сказал я.— Я страшно боялся потерять ее. Мне казалось, она ко мне переменилась. Может, в самом деле этого и не было, не знаю. Но я не мог выдержать неопределенности и сам помчался навстречу концу, как трус мчится навстречу опасности и еще медаль получает. Я хотел поскорее пережить эту смерть.
— Какую смерть?
— Для меня разлука с ней была как смерть. Тогда-то я и уехал на Восток.
— И встретили Фуонг?
— Да.
— Но разве в Фуонг вы не нашли то же самое?
— Нет, здесь другое. Видите ли, та меня любила, я боялся потерять любовь. Сейчас я боюсь потерять только Фуонг.
«И зачем я все это говорю? — подумал я.— К чему облегчать ему задачу?»
— Но она-то любит вас?
— Любит, но по-своему. Это не в их характере. Вы и сами узнаете. Пошло, конечно, называть их детьми. Но в одном отношении они действительно как дети: они любят вас за вашу ласку, за покровительство, за ваши подарки; ненавидят за побои, за несправедливость. Они не понимают, как это можно войти в комнату, увидеть человека и влюбиться в него с первого взгляда. Для немолодого человека, Пайл, так гораздо спокойнее: она не убежит из дому, пока ей дома хорошо.
Я не хотел его задеть, но понял, что задел, когда он сказал с сердцем:
— Она может уйти к человеку, который будет с нею еще ласковее, еще щедрее.
— Может.
— А вы не боитесь?
— Боюсь, но не так, как с той, другой.
— Да вы вообще-то ее любите?
— Да, Пайл, люблю. Но так, как тогда, я любил только
раз.
96
— Несмотря на сорок с лишним женщин,— съязвил он.
— Уверен, что это меньше средней цифры но статистике Кинси. Знаете, Пайл, женщинам не нужны девственники. Пожалуй, и нам девственницы не нужны, если только мы не извращены.
— А я вовсе не девственник,— сказал он.
Вообще все наши разговоры с Пайлом принимали какой-то нелепый характер. Может быть, из-за его искренности мы так сбивались с обычного пути. Все, что он говорил, было как-то чересчур прямолинейно.
— Можно иметь сотню женщин, Пайл, и все-таки быть девственником. Большинство ваших солдат, которых во время войны повесили за изнасилование, были девственники. В Европе их не так много. И слава Богу. От них один вред.
— Я просто не понимаю вас, Томас.
— Не хочется объяснять. И вообще надоел этот разговор. В моем возрасте больше думаешь не о половой проблеме, а о старости, о смерти. Я просыпаюсь с мыслью об этом, а не о женщинах. Просто не хочу под старость остаться один — вот и все. Я не знал бы, о чем по целым дням думать. Уж лучше пусть рядом будет женщина, даже нелюбимая. Но если Фуонг бросит меня, найду ли я сил отыскать другую?..
— Так она вам только затем и нужна?
— Только, Пайл? Вот подождите, будут у вас впереди десять лет одиночества, а потом больница, тут и вы начнете метаться, удерете даже от женщины в красном халате, станете искать хоть кого-нибудь, какую угодно женщину, лишь бы она не покинула вас до конца ваших дней.
— А почему бы вам тогда не вернуться к жене?
— Не так-то легко жить с человеком, которого ты обидел.
Послышалась автоматная очередь в какой-нибудь миле от нас. Может быть, часовой с перепугу стал палить в темноту, может, снова началось наступление. Я надеялся, что это наступление, — это увеличило бы наши шансы.
— Боитесь, Томас?
— Конечно, боюсь. Это какой-то инстинктивный страх. А умом я понимаю, что лучше умереть вот так. Потому-то я и приехал на Восток. Тут смерть все время рядом.
Я взглянул на часы — было одиннадцать. Еще восемь часов — и мы можем успокоиться. Я сказал:
— По-моему, мы обо всем переговорили, только о Боге не спорили. Ну, это мы оставим на рассветные часы.
4 Г. Грин, т 3
97
— Вы в него не верите?
— Нет.
— Для меня без него ни в чем не было бы смысла.
— А для меня и с ним ни в чем смысла нет.
— Читал я одну книгу...
Но мне так и не пришлось узнать, какую книгу читал Пайл. (По всей вероятности, это был не Йорк Гардинг, и не Шекспир, и не «Антология современной поэзии», и не «Физиология брака», скорее всего — «Жизнь торжествует».) Откуда-то в вышку ворвался гулкий голос, казалось, он исходит из темноты, окружавшей люк. Голос что-то говорил в рупор по-вьетнамски.
— Мы попались,— сказал я.
Солдаты повернулись к амбразуре. Они напряженно вслушивались, полуоткрыв рот.
— Что это? — спросил Пайл.
Направляясь к амбразуре, я словно окунулся в этот голос. Я выглянул. Ничего не было видно. Даже дорогу нельзя было различить. Обернувшись, я увидел наведенную винтовку: я только не был уверен, на меня или на амбразуру. Когда я двинулся по стенке, винтовка качнулась, дрогнула, но я по-прежнему оставался под прицелом. Голос снова повторил ту же фразу. Я сел, и ствол винтовки тоже опустился.
— Что он говорит? — спросил Пайл.
— Не знаю. Нашли, наверно, машину и приказывают этим парням выдать нас, не то пусть пеняют на себя. Возьмите-ка автомат, пока они не опомнились.
— Он сейчас выстрелит.
— Нет, он еще не решился. А когда решится, все равно выстрелит.
Пайл шевельнулся, солдат сразу же вскинул винтовку.
— Я двинусь по стене,— сказал я.— Как только он отведет взгляд, возьмите его на прицел.
Едва я поднялся, голос внезапно смолк. Я вздрогнул от неожиданности.
— Опусти винтовку,— резко сказал Пайл.
Не успел я подумать, заряжен ли наш автомат — раньше я посмотреть не удосужился,— как солдат бросил винтовку на пол.
Я быстро подхватил ее. Голос заговорил снова. Мне показалось, что он повторил ту же фразу, слово в слово. Может, они запускали пластинку. Я подумал, что они, наверно, поставили нам ультиматум, но как узнать, когда истекает срок?
98
— А дальше что будет? — спросил Пайл, совсем как школьник, которому показывают лабораторный опыт. Казалось, его лично это совершенно не касается.
— Возможно, что начнут стрелять из базуки или появится вьетминец.
Пайл стал рассматривать автомат.
— По-моему, тут ничего сложного нет,— сказал он.— Может быть, дать очередь?
— Нет, пусть они ещё пораздумают. Они ведь хотят взять вышку без выстрела. Этим мы выгадаем время. Вот что, надо поскорее отсюда выбраться.
— А вдруг они ждут там, внизу?
— Тоже возможно.
Солдаты пристально следили за нами. Я все время пишу о них, как о взрослых — «солдаты», но на самом деле им вместе не было и сорока.
— Ну, а с этими как? — спросил Пайл и с поразительной прямолинейностью добавил: — Не пристрелить ли их? — Должно быть, он хотел испробовать автомат
— Но ведь они вам ничего плохого не сделали!
— Они собирались нас выдать.
— Ну и что же? — сказал я.— Нам тут не место. Это их страна.
Я разрядил винтовку и бросил ее на пол.
— Вы собираетесь ее оставить? — спросил Пайл.
— Слишком я стар, чтобы бегать с винтовкой. И война это не моя. Ну, пошли.
Да, это не моя война. Но хорошо, если бы и другие, там, в темноте, тоже об этом знали. Я загасил коптилку, опустил ноги в люк и стал нащупывать лестницу. Позади солдаты шептались друг с другом на своем певучем языке, растягивая слова.
— Бегите вперед,— сказал я Пайлу — Прямо в рис. Помните: там вода, может быть, глубоко, не знаю. Готовы?
— Да..
— Спасибо за компанию.
— И вам тоже,— сказал Пайл.
Солдаты позади нас зашевелились. «Может, у них ножи»,— подумал я. Снова повелительно заговорил голос из рупора, словно давая понять, что это в последний раз. Внизу в темноте что-то прошмыгнуло, будто крыса. Я замешкался.
— Сейчас бы выпить, черт побери,— шепнул я.
— Пойдем скорее!
Вверх по лестнице что-то карабкалось. Ничего не было
99
слышно, но я чувствовал, как лестница трясется у меня под ногами.
— Что там у вас? — спросил Пайл.
Сам не знаю почему, но мне казалось, что к нам молчаливо, украдкой подбирается что-то непонятное. Ведь подниматься мог только человек, и все же я не представлял себе, что это такой же человек, как я. Казалось, по лестнице тихо крадется какое-то неведомое, нечеловеческое существо, готовое спокойно, по-звериному беспощадно растерзать тебя. Лестница все тряслась и тряслась, не переставая, и мне показалось, что я вижу внизу горящие глаза. Тут я не выдержал и спрыгнул вниз. Там не было никого, но моя нога по щиколотку ушла в вязкую почву и так подвернулась, будто ее скрутила чья-то рука. Я слышал, как спускается Пайл, и понял, что перепугался, как дурак, не сообразив, что лестница трясется от моих собственных шагов. А я-то думал, что я закаленный, бесстрашный, именно такой, каким должен быть объективный наблюдатель и репортер. Я поднялся на ноги и едва не упал от боли. Волоча ногу, я стал пробираться к рисовому полю. Позади слышались шаги Пайла. Но тут по вышке бухнул снаряд, и я снова упал ничком.
4
— Ушиблись? — спросил
Пайл.
— Ногу подвернул, ничего страшного.
— Тогда пошли,— настойчиво сказал Пайл.
Я различал его в темноте; казалось, он весь обсыпан тонкой белой пылью. Внезапно он просто исчез, как пропадает изображение на экране, когда в аппарате вдруг гаснет проекционный фонарь и остается только звук. Я осторожно стал на здоровое колено и попробовал подняться, не ступая на ушибленную ногу, но снова упал. От боли у меня перехватило дыханье. Что-то приключилось с левой ногой, она стала словно чужая. У меня пропал даже страх — боль пересилила все. Я лежал не шевелясь, пытаясь обмануть боль, старался даже не дышать, как делаешь, когда болят зубы. Я не думал про вьетминьцев, которые вот-вот начнут обыскивать развалины вышки. Там снова разорвался снаряд. Прежде чем подойти, они хотели полностью себя обезопасить. Когда боль стала утихать, я подумал: «Как дорого стоит убить несколько человеческих существ —
100
лошадей убивать куда дешевле». Наверно, мысли у меня стали путаться: мне вдруг померещилось, что я попал на живодерню, которая в детстве, когда мы жили в маленьком городке, внушала мне непреодолимый страх. Нам вечно чудилось жалобное ржанье перепуганных лошадей и звук ударов, когда их приканчивали.
Но через некоторое время боль снова вернулась, хотя я по-прежнему лежал неподвижно и старался не дышать: мне казалось, что это помогает. Совершенно отчетливо я подумал, не лучше ли мне ползти к полю. Вьетминьцам, наверное, некогда будет искать нас особенно далеко. Сейчас для связи с экипажем первого танка, должно быть, уже вышел новый патруль. Но боль была для меня страшнее, чем партизаны, и я лежал неподвижно. Пайла нигде не было слышно. Наверно, он уже добрался до поля. Вдруг я услыхал плач. Он доносился оттуда, где стояла вышка, вернее, где она была раньше. Непохоже было, что плакал мужчина, — так скулит ребенок, боясь темноты, но не смея вскрикнуть. Наверно, это был один из тех двух юнцов, может быть, убили его товарища. Я надеялся, что вьетминь- цы все-таки не перережут ему глотку. Нельзя вести войну против детей. Мне снова вспомнился маленький скорченный трупик в канаве. Я закрыл глаза — это тоже отгоняло боль — и стал ждать. Голос прокричал что-то непонятное. Теперь, когда боль отпустила меня, я чувствовал, что могу тут уснуть в темноте и одиночестве.
Вдруг я услышал шепот Пайла:
— Томас, Томас...
Он сразу научился подкрадываться бесшумно: я и не слышал, как он подошел.
— Уходите,— шепнул я в ответ.
Он отыскал меня и улегся на землю рядом.
— Вы почему не идете? Ушиблись?
— Кажется, нога перебита.
— Пулей?
— Нет, нет. Бревном или камнем. Там, около вышки. Крови нет.
— А вы поднатужьтесь!
— Уходите, Пайл. Я не пойду, очень больно.
— Какая нога?
— Левая.
Он подполз ко мне с другой стороны и закинул мою руку себе на плечо. Я чуть не заскулил, как тот мальчик с вышки, и вдруг выругался, хотя трудно ругаться шепотом:
101
— Подите к черту, Пайл, оставьте меня в покое. Я останусь здесь.
— Нельзя.
Он уже почти втащил меня к себе на спину. Боль стала невыносимой.
— Нечего вам корчить из себя героя. Не пойду.
— Вам надо помочь,— сказал он.— Не то оба попадемся.
— Знаете, вы...
— Тихо, а то услышат.
Я заплакал от обиды — другого слова не подберешь. Я уцепился за Пайла, левая нога у меня болталась, как будто мы участвовали в шуточном состязании, неумело прыгая на трех ногах. И ничего бы у нас не вышло, но в тот момент, когда мы двинулись, где-то на дороге, по направлению к следующей вышке, быстрыми короткими очередями зачастил пулемет. Может, это пробивался патруль, а может, вьетминьцы для верности решили покончить и с третьей вышкой. За выстрелами никто не мог бы услышать, как мы медленно и неуклюже тащились к полю.
Наверное, я временами терял сознание. Видимо, последние шагов двадцать Пайл просто нес меня на себе. Он сказал:
— Осторожнее, начинается поле.
Вокруг зашуршал сухой рис, грязь захлюпала, разлетелась брызгами. Пайл остановился, когда вода дошла нам до пояса. Он дышал прерывисто, с присвистом, как большая лягушка.
— Замучились вы со мной,— сказал я.
— Не мог же я вас бросить,— сказал Пайл.
Сперва я почувствовал облегчение: жидкая грязь обволокла ногу и держала ее нежно и крепко, как повязка, но нас бросало в дрожь от холода. Я не знал, миновала ли полночь. Тогда придется сидеть тут еще часов шесть, если только вьетминьцы не найдут нас.
— Передвиньтесь чуть-чуть,— попросил Пайл,— только на минуту.
Меня снова охватило непонятное раздражение, оправданием мне могла служить только боль. Не просил я спасать меня и ценой таких мук оттягивать смерть. С тоской думал я о том, как удобно было лежать на твердой сухой земле. Я стоял на одной ноге, как журавль, стараясь поменьше наваливаться на Пайла. Стоило мне шевельнуться, как стебли риса начинали хрустеть и трещать.
— Вы спасли мне жизнь...— начал я. И Пайл уже
102
откашлялся, чтобы ответить как полагается, но я добавил: — Спасли, чтобы я подох здесь. Я предпочел бы подохнуть на сухой земле.
— Не надо говорить,— возразил Пайл мягко, словно больному.— Нужно беречь силы.
— Какого черта вы спасли мне жизнь, кто вас просил? Я приехал на Восток, чтобы меня убили. Вечно это ваше наглое вмешательство...
Тут я поскользнулся в грязи, и Пайл подставил мне плечо.
Обопритесь как следует,— сказал он.
— Насмотрелся военных фильмов! Мы не десантники, и медали вам все равно не дадут.
- Тс-тс...
Послышались шаги: кто-то приближался к полю. Пулемет на дороге смолк, и были слышны лишь шаги да тихо шуршал рис от нашего дыханья. Затем пропал и звук шагов, казалось, кто-то остановился совсем рядом. Пайл осторожно потянул меня вниз. Оба мы медленно-медленно стали погружаться в грязь, стараясь как можно меньше шевелить рис. Я стоял на одном колене и, только запрокидывая голову, мог держать лицо над водой. Боль в ноге снова вернулась. «Если мне станет плохо, я утону»,— подумал я. Я всегда ужасно боялся утонуть. Почему человек не волен выбрать себе смерть? Не было слышно ни звука. В двадцати шагах те, другие, ждали, может быть, мы зашевелимся, кашлянем, чихнем. «О, черт,— подумал я,— сейчас чихну. Хоть бы Пайл оставил меня в покое! Тогда я чувствовал бы ответственность лишь за свою жизнь, а не за него; а ему хочется жить». Я прижал пальцами верхнюю губу: мы научились этому в детстве, играя в прятки, но почувствовал, что мне не удержаться. А там в темноте кто- то молча ждал, когда я чихну. Вот сейчас, сейчас, вот...
Но в ту секунду, как я чихнул, вьетминьцы начали стрелять из автоматов. Они строчили по рису, и резкий, сверлящий звук — словно буравили стальную плиту — заглушил мое чиханье. Я набрал побольше воздуху и нырнул: так инстинктивно уходишь от желанного, кокетничаешь со смертью — совсем как женщинд, которая хочет, чтобы любовник взял ее силой. Пули хлестнули по рису над нашими головами, и буря пронеслась. Мы одновременно высунулись из воды, чтобы набрать воздуху, и услышали, что шаги удаляются по направлению к вышке.
— Ну, выскочили,— сказал Пайл.
И, несмотря на боль, я подумал — а для чего, соб¬
103
ственно? Меня ждет старость, место редактора, одиночество. А что до него, так теперь я знаю, что ему-то радоваться было рано.
Мокрые, промерзшие, мы сели и стали ждать. На дороге в Тэйнинь вдруг вспыхнул костер. Он горел весело, как на празднестве.
— Моя машина,— сказал я.
— Это безобразие, Томас,— сказал Пайл.— Ненавижу, когда зря губят добро.
— Видно, все-таки в баке было достаточно бензина, чтобы поджечь ее. А вам тоже холодно, Пайл?
— Холоднее быть не может.
— А если выбраться отсюда и лечь на дорогу?
— Лучше подождем еще полчасика.
— Но я так на вас навалился.
— Ничего, я молодой, выдержу.
Он хотел сказать это шутливо, но меня обдало холодом, как от этой грязи. Я хотел извиниться, сказать, что наговорил все это потому, что мне было очень больно. Но тут боль снова заговорила во мне.
— Конечно, вы молодой, отчего же вам не подождать?
— Не могу вас понять, Томас.
У меня было такое чувство, словно мы провели вместе не одну ночь, а целую неделю, но он по-прежнему совсем не понимал меня, так же как почти не понимал по-французски.
— Лучше бы вы меня бросили там,— сказал я.
— Но я не смог бы тогда смотреть в глаза Фуонг,— ответил он. Ее имя легло между нами, как карта банкомета. Я принял вызов.
— Так, значит, это ради нее,— сказал я. Ревность моя казалась еще более нелепой и унизительной оттого, что мне приходилось говорить самым приглушенным шепотом. Нельзя ревновать беззвучно, ведь ревность любит громовые монологи.— Думаете заполучить ее своим геройством? Очень ошибаетесь. Вот если бы я умер, она стала бы вашей.
— Я не то хотел сказать,— возразил Пайл.— Когда влюблен, хочется быть лучше, выше. Вот и все.
Верно, подумал я, но не в том смысле, как он наивно думает. Любить — значит видеть себя таким, каким ты хотел бы быть в глазах того, другого человека. Это значит любить свой собственный образ, приукрашенный, идеализированный. Когда любишь, забываешь о чести — благородный поступок становится просто театральным жестом,
104
рассчитанным на двух зрителей. Может быть, я уже и не любил, но я помнил, как это бывает.
— Будь я на вашем месте, я бы вас бросил,— сказал я.
— О нет, Томас, не бросили бы,— возразил он и с нестерпимым самодовольством добавил: — Я вас знаю лучше, чем вы сами.
В сердцах я отстранился от него и попробовал держаться сам, но тут боль снова ворвалась в меня с грохотом, как поезд в тоннель, и я навалился на Пайла всей тяжестью, а потом вдруг стал сползать в воду. Он обхватил меня обеими руками, приподнял и осторожно, шаг за шагом, стал подтаскивать к насыпи. Там он опустил меня прямо в грязь у края поля. Когда боль утихла, я вздохнул свободно и, открыв глаза, увидел над собой только сложные письмена созвездий, незнакомые письмена, которые я не умел читать; это были не те звезды, что на родине. Лицо Пайла склонилось надо мной, заслонив небо.
— Томас, я выйду на дорогу, поищу патруль.
— Не сходите с ума,— сказал я.— Они вас подстрелят. Не разберутся даже, кто и что. Или вьетминьцы схватят.
— Другого выхода нет. Нельзя же вас оставить в воде на шесть часов.
— Тогда положите меня на дороге.
— Автомат, пожалуй, вам не стоит оставлять? — спросил он нерешительно.
— Конечно, нет. Раз уж вы решились на геройство, идите, по крайней мере, полем и потихоньку.
— Но я не успею подать знак, если пройдет патруль.
— Вы же все равно по-французски не говорите.
— А я крикну: «Je suis Frong^ais» 1. (У него прозвучало «фронгсе».) Да вы не волнуйтесь, Томас. Я буду осторожен.
Прежде чем я смог ответить, он отошел и все равно не расслышал бы моего шепота. Он крался бесшумно и ловко, часто останавливался. Я видел его в отсветах горящей машины, но никто не стрелял; вскоре он миновал огонь и тишина затянула его следы. Да, он действительно шел очень осторожно, так же осторожно он, наверное, плыл в лодке к Фатзьему. То была осторожность героя из приключенческой книжки для подростков. Он гордился своей осторожностью, как скаутским значком, и совершенно не понимал всей нелепости и невероятности этого приключения.
Искаженное: я — француз (фр.).
105
Я лежал, прислушиваясь, не выстрелят ли вьетминьцы или патрули-легионеры, но все было тихо. Пайлу потребуется час или больше, чтобы добраться до какой-нибудь вышки, если он вообще до нее доберется. Я повернул голову так, что мне стали видны остатки нашей вышки: куча земли, бамбук и стропила, которые как будто опускались все ниже по мере того, как сникало пламя горящей машины Мне вдруг стало спокойно. Боль прошла, словно наступило перемирие с нервами. Мне даже захотелось петь. Как странно,— подумал я. Ведь люди моей профессии втиснули бы все события этой ночи в какие-нибудь две строчки информации — это была самая обычная ночь, и единственное, что в ней было странного, это я сам. Вдруг я снова услышал приглушенный плач, доносившийся от развалин вышки. Один из солдат, по-видимому, был еще жив.
Бедняга,— подумал я. Ведь если бы наша машина не выдохлась около его поста, он мог бы сдаться: почти все они сдаются или убегают по первому звуку рупора. Но там были мы, двое белых, и у нас был автомат, и они не посмели шевельнуться. Когда мы удрали, было уже поздно. Я отвечал за то, что этот мальчик плакал в темноте. А я-то еще гордился, что стою в стороне, что я к этой войне не причастен! Нет, все равно я ранил этого мальчишку, как будто выстрелил в него из автомата, как собирался выстрелить Пайл.
Я попробовал переползти через насыпь на дорогу, я хотел быть рядом с этим раненым. Единственное, что я мог сделать,— это разделить его боль. Но моя собственная боль заставила меня остаться. Больше я его не слышал. Я лежал неподвижно, ощущая лишь свою боль: она билась во мне, как гигантское сердце. Я не мог дышать, и я молил Бога, в которого не верил: «Дай мне умереть или забыться. Дай мне умереть или забыться». Потом я, наверно, впал в забытье и ничего не ощущал. И тут мне приснилось, что веки мои смерзлись и кто-то пытается зубилом раздвинуть их, и я хочу предупредить, чтобы мне не поранили глаза, но не могу говорить. И вот зубило впивается в меня, и в лицо мне брызжет яркий свет карманного фонаря.
— Ну, Томас, мы спасены! — сказал Пайл.
Это я припоминаю, но совершенно не помню того, о чем Пайл позднее рассказывал- будто бы я показывал подошедшим на вышку, повторяя, что там лежит человек и о нем надо позаботиться. Но, все равно, истолковал я это не так сентиментально, как Пайл. Я знаю себя, знаю всю
106
глубину своего эгоизма. Не может у меня быть легко на душе (а душевный покой — мое главное желание), если другому человеку плохо и я это вижу, слышу или ощущаю. Люди неискушенные иной раз принимают это за отзывчи вость, но ведь на деле я всего-навсего отказываюсь от какого-нибудь невеликого блага — скажем, в данном случае мне просто позже оказали помощь,— ради блага неизмеримо большего, ради душевного спокойствия, которое дает мне возможность думать только о себе.
Санитары вернулись и сказали мне, что часовой у вышки уже мертв, и мне стало спокойно: даже боль в ноге улеглась после того, как впрыснули морфий.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1
Я медленно поднимался по лестнице в свою квартиру на улице Катина и остановился на площадке, чтобы передохнуть. Старухи, как всегда, сплетничали, рассевшись на полу около уборной, и по морщинам их лиц можно было читать судьбу, как по линиям руки. Когда я проходил, они умолкли. И я подумал: «Если бы я знал их язык, что они рассказали бы мне про то, что происходило здесь, пока я лежал в госпитале Легиона неподалеку от Тэйниня?» Где-то там, на вышке или в рисовом поле, я потерял ключи, но послал Фуонг записку, и она, наверное, ее получила, если была еще здесь. В этом «если» выражалась вся моя неуверенность. В госпитале у меня не было от нее никаких вестей, но ей трудно писать по-французски, а по-вьетнамски я читать не умею. Я постучал, и дверь тотчас же распахнулась; казалось, в доме все по-прежнему. Я пристально смотрел на Фуонг, а она спросила, как я себя чувствую, потрогала лубок на моей ноге и подставила плечо, чтобы я мог опереться, как будто и в самом деле можно опереться на такую тонкую былинку
— Хорошо вернуться домой,— сказал я.
Она сказала, что скучала по мне,— именно это я и хотел от нее услышать. Она, как кули, отвечающий на вопросы, всегда говорила мне то, что я хотел услышать: разве только могла оговориться случайно. Сейчас я ждал такой оговорки.
— Ну, как ты тут развлекалась? — спросил я.
107
— А я часто ходила к сестре. Она устроилась у американцев.
— Вон что! Пайл помог?
— Нет, не Пайл, а Джо.
— Какой Джо?
— Ты же его знаешь. Атташе по экономическим вопросам.
— Ах, Джо... Ну да, конечно.
Он был одним из тех, кого вечно забываешь. Я и сейчас не мог бы описать его точно. Помню только, что он толстый, что у него гладко выбритые припудренные щеки, что он раскатисто хохочет. Остальные его приметы от меня ускользнули. Помню, что его зовут Джо,— есть люди, которых все зовут уменьшительным именем.
С помощью Фуонг я вытянулся на кровати.
— В кино ходила? — спросил я.
— На Катина идет очень смешной фильм,— сказала она и тут же принялась рассказывать мне содержание со всеми подробностями, а я оглядывал комнату — нет ли где белого конверта с телеграммой. Пока я ничего не спрашивал, я мог надеяться, что Фуонг просто забыла мне сказать и телеграмма могла быть где-нибудь тут, на столе возле пишущей машинки или на шкафу, а может быть, Фуонг для сохранности спрятала ее в ящик буфета, где лежала целая коллекция ее шарфов.
— Почтмейстер — кажется, он почтмейстер или мэр, я не знаю — шел за ними до самого дома, а потом взял у булочника лестницу и забрался к Коринне в окно. Но, понимаешь, она с Франсуа пошла в другую комнату, а он не слышал, как подошла мадам Бонпьер, а она подходит и видит, он стоит на верхушке лестницы, и вот она подумала...
— А кто такая мадам Бонпьер? — спросил я и повернул голову, чтобы взглянуть на умывальник — иногда она для памяти засовывала нужные письма между пузырьками с лосьонами.
— Я же тебе говорила — это мать Коринны. Она искала себе мужа — она вдова.
Она села на кровать и положила ладонь мне на грудь под рубашку.
— Очень было смешно,— сказала она.
— Поцелуй меня, Фуонг.
В ней не было никакого кокетства. Она быстро поцеловала меня и стала рассказывать дальше. Так же просто, если бы я только попросил, она легла бы рядом, без всяких разговоров сбросив свои длинные брюки, а потом снова
108
стала бы рассказывать о мадам Бонпьер и злоключениях почтмейстера.
— Мне телеграммы не было?
— Была.
— Почему же ты не дала ее мне?
— Тебе еще рано работать. Полежи, отдохни.
— А может, это не насчет работы.
Фуонг подала мне телеграмму, и я увидел, что она распечатана. В ней говорилось: «Ждем четыреста слов военной политической обстановке связи кончиной де Лат- тра».
— Да, — сказал я,— это насчет работы. А ты откуда знала? Зачем ты распечатала?
— Я решила, это от твоей жены. Думала, может быть, хорошие вести.
— А кто тебе перевел?
— Я отнесла сестре.
— А если бы это были дурные вести, ты бы от меня ушла? Да, Фуонг?
Она молча погладила меня по груди, чтобы успокоить, не понимая, что сейчас я ждал от нее слов, пусть даже лживых.
— Хочешь трубку? Тебе и письмо есть. Может быть, от нее.
— Ты его тоже вскрыла?
— Я твоих писем не вскрываю. А телеграммы можно. Их и на почте читают.
Конверт был засунут между шарфами. Она осторожно вынула его и положила на кровать. Я узнал почерк.
— А если вести плохие, то ты?..
Я прекрасно знал, что там могут быть только плохие вести. Телеграмма могла означать внезапный порыв великодушия; письмо означало объяснения, оправдания... И я не докончил вопроса — нечестно требовать обещания, которое все равно сдержать невозможно.
— Чего ты боишься? — спросила Фуонг. И я подумал: «Боюсь одиночества, Пресс-клуба, меблированной комнаты, боюсь Пайла».
— Приготовь мне бренди с содовой,— сказал я. Посмотрел на обращение: «Дорогой Томас»,— на подпись: «Любящая тебя Элен»,— и стал ждать бренди.
— От нее?
— Да.
Прежде чем прочесть письмо, я подумал — сказать потом Фуонг правду или солгать.
109
«Дорогой Томас!
Меня не удивило твое письмо и то, что ты не один. Не такой ты человек, чтобы долго оставаться одному, не правда ли? Женщины к тебе прилипают, как пыль к платью. Может быть, ты вызвал бы у меня больше сочувствия, если бы я не знала, что ты очень легко утешишься, когда вернешься в Лондон. Ты мне, вероятно, не поверишь, но только мысль об этой бедной девушке мешает мне сразу телеграфировать «нет». Мы, женщины, принимаем все гораздо ближе к сердцу, чем вы».
Я отпил бренди. Видно, я не понимал, как долго не затягиваются сердечные раны. И нечаянно, необдуманными словами я снова разбередил ее раны. Разве можно было винить ее в том, что и ей хочется найти мое больное место? Когда нам плохо, мы обижаем других.
— Что, нехорошо? — спросила Фуонг.
— Да, неважно,— сказал я,— но она имеет право.
Я стал читать дальше:
«Я всегда думала, что ты любишь Анну больше других, но ты все бросил и уехал. Теперь ты, видимо, собираешься бросить другую женщину: по твоему письму я вижу, что на самом деле ты вовсе не ждешь «благоприятного» ответа. Ты, наверное, думаешь: «Что ж, я сделал все, что мог». А если бы я телеграфировала «да», что тогда? Ты бы и в самом деле на ней женился? (Мне приходится писать «она» — ты даже не назвал мне ее имени.) Может быть, и женился бы. Как и все мы, ты, вероятно, стареешь, и тебе не хочется быть одному. Мне тоже бывает очень одиноко. Насколько мне известно, Анна нашла другого спутника. Но ты ушел от нее вовремя».
Да, она правильно нащупала засохшую рану. Я снова выпил. В голове у меня мелькнуло странное слово «кровоточить».
— Давай, я тебе приготовлю трубку,— сказала Фуонг.
— Все равно,— сказал я,— все равно...
«Вот первая причина, по которой я должна сказать «нет» (о причинах религиозных говорить не стоит, ты все равно никогда этого не понимал, не верил). Брак ведь не мешает бросить женщину, правда? Брак только оттягивает развязку, а по отношению к этой девушке будет особенно несправедливо, если ты бросишь ее, прожив с ней столько же, сколько со мной. Ты привезешь ее в Англию, она будет чувствовать себя всем чужой, а когда ты уйдешь от нее — какой она станет несчастной, одинокой. Она, наверное, даже не умеет обращаться с ножом и вилкой? Я так резка,
110
потому что думаю о ней больше, чем о тебе. Но, Томас, дорогой, я и о тебе думаю ж
Мне стало по-настоящему тошно. Давно я не получал писем от жены. А теперь заставил ее написать, и в каждой строке чувствовалось, как ей больно. Ее боль отозвалась болью и во мне: мы снова, как прежде, мучили друг друга. Если бы можно было любить, не обижая другого... Тут не в верности дело: я был верен Анне и все же обидел ее. В самой сущности обладания другим человеком уже таится что- то оскорбительное: мы слишком мелки душой и телом, чтобы не испытывать самодовольства, обладая другим человеком, и унижения, когда подчиняемся сами. Но я очень долго забывал о ее обиде и теперь отчасти был доволен, что жена снова больно ударила меня — это было единственное, чем я mof дать ей хоть какое-то удовлетворение. К несчастью, при всяком столкновении всегда достается невиновным. Везде и всегда кто-нибудь жалобно плачет, как там, у вышки.
Фуонг зажгла лампу для опиума.
— Она позволит, чтоб ты на мне женился?
— Пока не знаю.
— А разве она не пишет?
— Не знаю, не дочитал.
Я подумал: «Сам гордишься, что стоишь в стороне, что ты репортер, а не автор передовиц, а там, где тебя никто не видит, натворил бог знает что. Настоящая война гораздо безобиднее. Минометом причиняют куда меньше зла».
«Если я поступлю вопреки глубочайшему своему убеждению и отвечу «да», то будет ли это на пользу хотя бы тебе? Ты пишешь, что тебя отзывают в Англию. И я вполне могу себе представить, что тебе не хочется ехать и что ты всеми силами будешь стараться облегчить себе жизнь. Я представляю себе, что ты можешь жениться с пьяных глаз. В первый раз мы оба действительно очень старались — и ты, и я, но ничего не вышло. Обычно во второй раз так уже не стараются. Ты пишешь, что если потеряешь эту девушку, жизнь твоя кончена. Когда-то ты употребил ту же фразу по отношению ко мне: могу показать тебе это письмо, я все еще храню его,— и я полагаю, что то же самое ты писал и Анне. Ты пишешь, что мы всегда старались говорить друг другу правду. Но, Томас, твоя правда слишком недолговечна. Что толку спорить с тобой, пытаться тебя образумить? Легче действовать, как велит мне моя вера,— хотя, по-твоему, это несерьезно,— и просто написать:
111
в развод я не верю, моя вера запрещает его, и потому я отвечаю тебе, Томас: нет и еще раз нет».
Дальше я не стал читать, хотя до подписи «любящая тебя Элен» шло еще с полстраницы. Наверное, там было про погоду и про мою старую тетку, которую я очень любил.
Мне не на что было жаловаться: такого ответа я и ждал. В нем было много верного. Жаль только, что ей пришлось все это высказать, да еще так подробно, ведь эти мысли причиняли ей такую же боль, как и мне.
— Она отказала?
Я ответил почти без промедления:
— Она еще не решила. Еще есть надежда.
Фуонг рассмеялась.
— Говоришь «надежда», а у самого лицо такое кислое!
Примостившись у моих ног, как верный пес у могилы
рыцаря-крестоносца, она разогревала опиум, а я думал, что же мне сказать Пайлу? Выкурив четыре трубки, я почувствовал, что теперь мне легче будет все это вынести, и сказал ей, что вполне можно надеяться: моя жена решила посоветоваться с юристом. Со дня на день можно ожидать телеграммы об освобождении.
— Да это не так важно. Ты мог бы внести деньги на мое имя,— сказала она, и мне явственно послышался голос ее сестры.
— У меня нет сбережений,— сказал я,— Я не могу тягаться с Пайлом.
— Не волнуйся. Как-нибудь уладится. Всегда можно найти выход. Сестра говорит, что ты мог бы взять страховой полис на мое имя,— сказала она. И я подумал, как это трезво, что она не преуменьшает роли денег и не говорит громких фраз о любви и верности. А смог бы Пайл годами выдерживать эту ее внутреннюю жесткость? — ведь он романтик! Но он-то, конечно, обеспечил бы ей полное благополучие, и, став ненужной, эта жесткость смягчилась бы, как обмякает мышца, которую не приходится напрягать. Да, богатым во всем везет.
В тот вечер до закрытия лавок Фуонг купила себе на улице Катина еще три шелковых шарфа. Она села на кровать и стала показывать их мне, восхищаясь их яркой расцветкой, и ее певучий голос словно заполнял пустоту. А потом она аккуратно сложила и убрала шарфы в свой ящик, где уже лежал целый десяток; она как бы закладывала основы скромного благополучия. А я старался подпереть шаткие основы своей жизни: в тот же вечер я написал Пайлу письмо с той обманчивой ясностью мысли, какую
112
дает опиум. Вот это письмо — на днях я нашел его в книге Йорка Гардинга «Роль Запада». Когда письмо пришло, он, наверно, читал книгу и заложил нужную страницу, а дальше читать не стал.
«Дорогой Пайл»... писал я, и впервые у меня явилось искушение написать: «Дорогой Олден» — в конце концов я писал ему с известным расчетом, а где расчет, там и ложь.
«Дорогой Пайл, я хотел написать вам из госпиталя, чтобы поблагодарить за все, что вы сделали для меня в ту ночь. Вы, безусловно, спасли меня от незавидного конца. Я уже передвигаюсь, правда, с палкой. Перелом, по-видимому, оказался в удачном месте, а старость еще не добралась до моих костей, и они пока не очень ломкие. Мы должны как-нибудь встретиться и отпраздновать мое выздоровление». (Тут перо мое споткнулось, потом, как муравей, натолкнувшийся на препятствие, обошло его.) «Отпраздновать надо и еще кое-что, и я знаю — это вас тоже обрадует, потому что вы всегда говорили, что интересы Фуонг нам обоим дороже всего. По возвращении я застал письмо от жены: она почти дала согласие на развод, так что за Фуонг вам больше нечего беспокоиться». Это была жестокая фраза, но я понял всю ее жестокость, лишь когда перечел письмо, а тогда исправлять было уже поздно. Если вымарывать, то лучше вообще порвать письмо.
— Тебе какой шарф больше всех нравится? — спросила Фуонг.— Мне желтый.
— Да, да, желтый. Пойди в отель и опусти это письмо.
Она взглянула на адрес.
— Может быть, отнести в миссию? Тогда марки не нужно.
— Нет, лучше опусти.
Потом я снова лег и, ощущая то спокойствие, которое приносит опиум, подумал: «По крайней мере, теперь она не бросит меня, пока я не уеду. А может быть, завтра, после нескольких трубок, я надумаю, как мне остаться».
2
Жизнь идет своим чередом: это многим спасло рассудок. Нельзя во время воздушных налетов без конца испытывать страх. Так и под бомбардировкой повседневных дел, случайных встреч, служебных забот на долгие часы забываешь о своих страхах. Мысли о приближении апреля, об отъезде из Индокитая, о неопре¬
113
деленном будущем без Фуонг оттеснялись на задний план ежедневными телеграммами, бюллетенями агентства «Вьетнам пресс» и болезнью моего помощника — индийца по имени Домингес (его семья приехала из Гоа через Бомбей). Обычно он ходил вместо меня на менее важные пресс- конференции, отлично улавливал всякие слухи и сплетни, относил мою информацию на телеграф и в цензуру. С помощью индийских торговцев, в особенности на севере — в Хайфоне, Намдине и Ханое,— он создал для меня целую осведомительную сеть, и, по-моему, расположение вьет- миньских частей в тонкинской дельте было известно ему более точно, чем французскому верховному командованию.
Поскольку мы никогда не оглашали своих данных, прежде чем они становились общеизвестными, и никогда не передавали никаких сведений во французскую разведку, Домингес пользовался доверием и дружбой нескольких агентов Вьетминя, скрывавшихся в Сайгоне и Шолоне. Тут, без сомнения, помогало и то, что, несмотря на испанское имя, он не был европейцем.
Я был очень привязан к Домингесу. У других людей гордость на виду, как накожная болезнь, они чувствительны к малейшему прикосновению, а у Домингеса она была запрятана где-то в самой глубине. И я не представляю себе, чтобы человек мог проявлять меньше гордости, чем он. При повседневном общении чувствовалась лишь его мягкость, скромность и абсолютная правдивость; наверно, надо было бы выйти за него замуж, чтобы обнаружить в нем гордость. Быть может, человек, лишенный тщеславия, всегда правдив: часто лгут из самолюбия, например люди моей профессии, репортеры, пишут всякую ложь из желания перекрыть своих коллег. А я спокойно относился к грозным телеграммам из редакции, где меня ругали за то, что я не передал того или иного сообщения, хотя другие репортеры их прислали: благодаря Домингесу мне было известно, что сообщения эти неверны.
Теперь, когда он заболел, я понял, как я ему обязан: он следил даже, чтобы моя машина была вовремя заправлена, но вместе с тем никогда, ни словом, ни взглядом не вторгался в мою личную жизнь. Вероятно, он был католик, но об этом можно было догадаться лишь по его фамилии и месту рождения; он очень мало рассказывал о себе, и о нем можно было предположить что угодно: что он поклоняется Кришне или, раскровенив себе грудь колючей проволокой, совершает ежегодные паломничества к Батыевым пещерам.
114
Сейчас его болезнь была для меня спасением — она отвлекала меня от бесконечных тягостных дум о личном, Теперь мне уже самому приходилось отсиживать часы на утомительных пресс-конференциях и ковылять к своему столику в баре «Континенталь», чтобы посплетничать с коллегами. Но мне было труднее, чем Домингесу, отличать правду от лжи, и потому у меня вошло в привычку заходить к нему по вечерам и рассказывать, что я слышал. В общей комнате на одной из убогих улочек близ бульвара Галлиени я заставал иногда около узкой железной койки Домингеса кого-нибудь из его друзей-индийцев. Сам Домингес обычно сидел на постели, выпрямившись и поджав ноги: казалось, что приходишь не к больному, а на прием к радже или к брамину. Иной раз у него начинался приступ лихорадки — пот струился по лицу,— и все-таки он никогда не терял ясности мыслей. Он держался так, будто болезнь гнездилась не в его теле, а в чьем-то другом. Квартирная хозяйка ставила перед ним кувшин с лимонадом, но при мне он никогда не пил: ведь этим он признался бы, что его мучит жажда, признался бы в своих страданиях.
Из всех этих посещений одно особенно сохранилось у меня в памяти. Я уже больше не спрашивал его о здоровье, боясь, как бы он не принял это за упрек, наоборот, он всегда с большим беспокойством расспрашивал о моем самочувствии и извинялся, что заставил меня подняться по лестнице.
— Я хотел бы, чтоб вы встретились с одним моим другом, —.сказал он,— Он вам кое-что расскажет, стоит послушать.
— Серьезно?
— Я тут записал его имя. Я знаю, вам трудно запоминать китайские имена. Ссылаться на него, конечно, нигде не надо. У него склад металлического лома на набережной Митхо.
— Что-нибудь важное?
— Возможно.
— А в чем дело?
— Лучше вы сами с ним поговорите. Что-то странное творится, не пойму что...
Пот лился по его лицу, но он не вытирал капель, словно и они живые существа, чья жизнь священна; он не мог бы убить и мухи — в этом он был настоящим индусом.
— Вы хорошо знаете своего друга Пайла? — спросил он.
115
— Не особенно. Пути наши скрестились — вот и все. После Тэйниня я его не видел.
— А чем он занимается?
— Работает в экономической миссии. Но за миссией много чего кроется. Мне кажется, он проявляет интерес к местной промышленности, наверно, связан с какой- нибудь американской фирмой. Противно, что драться они заставляют французов, а сами в это время обделывают свои дела.
— Я на днях слышал, что он выступал на приеме, который миссия устроила приезжим конгрессменам. Ему поручили их проинструктировать.
— Господи помилуй! Бедный конгресс! — сказал я.— Да Пайл тут и полугода не прожил!
— Он говорил о старых колониальных державах Англии и Франции, и что ни вам, ни им не добиться доверия азиатских стран, и что вот теперь за дело взялась Америка, а у нее руки чисты.
— А Гонолулу,— сказал я,— а Пуэрто-Рико, а Нью- Мексико...
— Потом кто-то его спросил по существу: сможет ли местное правительство когда-нибудь разгромить Вьетминь, а он сказал, что третья сила смогла бы, что всегда можно найти третью силу, не связанную с коммунизмом и не запятнанную колониализмом; национальная демократия — так он ее назвал. Надо, мол, только найти руководителя и оградить его от влияния старых колониальных держав.
— Это все из книг Йорка Гардинга,— сказал я.— Начитался Гардинга еще до приезда. Он это твердил в первую же неделю, как только приехал, и с тех пор так ничего и не понял.
— А может быть, он уже нашел такого руководителя,— сказал Домингес.
— Разве это имеет значение?
— Не знаю. Не знаю, что он делает. Но вы бы все-таки зашли на набережную Митхо, потолковали с моим другом.
Я отправился к себе на улицу Катина, оставил Фуонг записку и, когда солнце село, поехал в район порта.
На набережной, против пароходов и серых военных кораблей, стояли столики и стулья, на маленьких жаровнях что-то кипело и булькало. Под деревьями бульвара де ла Сомм бойко орудовали парикмахеры, а у стен расселись гадалки с колодами засаленных карт. В Шолоне чувствуешь себя словно в другом городе: там с наступлением
116
сумерек жизнь не замирает, а только начинается. Кажется, что въезжаешь прямо в декорацию какой-то пантомимы: длинные вертикальные вывески с иероглифами, яркие огни, толпа статистов. А потом словно попадаешь за кулисы, сразу становится темно и тихо. Одна такая боковая кулиса вывела меня к пристани, где сгрудились сампаны, в тени зияли открытые двери складов, и кругом не было ни души.
Я нашел нужный дом почти случайно, после долгих поисков. Ворота склада были открыты, и в свете старого фонаря я разглядел какие-то странные, как на картинах Пикассо, очертания груды лома. Тут были старые койки, ванны, каминные решетки, капоты машин, кое-где, куда падал свет, выделялись полосы выцветшей краски. По узкому проходу я пробрался сквозь эту груду хлама и позвал мсье Чжоу, но ответа не было. В конце склада я увидел лестницу, которая, по-видимому, вела в дом мсье Чжоу. Вероятно, Домингес послал меня с черного хода. Думаю, что у него были на это свои основания. Даже лестница была завалена рухлядью, обломками, может, они когда-нибудь и пригодятся в этом вороньем гнезде. Наверху оказалась одна большая комната, и в ней расположилась целая семья: кто сидел, кто лежал. Все это напоминало бивак, на который в любую минуту могут напасть. Повсюду стояли маленькие чайные чашки, множество картонных коробок, набитых какими-то непонятными вещами, и фибровые чемоданы, перехваченные ремнями. Кроме старухи, сидевшей на широкой постели, и малыша, который ползал по полу, в комнате находились два мальчика и две девочки, три пожилые женщины в куртках и старых коричневых крестьянских штанах, а в углу — два старика в синих шелковых халатах, какие носят мандарины, играли в ма- джонг: когда я вошел, они даже не обернулись. Играли старики быстро, распознавая кости на ощупь. И кости постукивали, словно галька на берегу, когда откатывается волна. Остальные тоже не обратили на меня внимания, только кот вспрыгнул на ящик да тощая собачонка обнюхала меня и отошла.
— Мсье Чжоу?..— начал я вопросительно, но две женщины покачали головами, и по-прежнему на меня никто не смотрел, только одна из женщин ополоснула чашку и налила чаю из чайника, поставленного для сохранения тепла в обитый шелком ящик. Я сел на кровать около старухи, и девочка подала мне чашку: казалось, я был принят в это семейство вместе с котом и собакой. Может быть, они в пер¬
117
вый раз, как и я, попали сюда случайно. Малыш подполз ко мне и уцепился за шнурок ботинка, но никто его не остановил — на Востоке детей не принято останавливать. На стенах висели три цветных рекламных календаря — на каждом была нарисована девушка в пестром китайском костюме с ярко-розовыми щеками; на большом зеркале была странная надпись: «Кафе де ля Пэ» — наверно, его случайно затащили с кучей лома; мне казалось, что я и сам попал сюда случайно, со всем этим хламом.
Я медленно потягивал зеленый горький чай, переставлял чашку без ручки с ладони на ладонь, потому что она жгла пальцы, и думал, долго ли мне еще придется здесь просидеть. Я попытался заговорить с ними по-французски, спросил, когда должен вернуться мсье Чжоу. Но никто мне не ответил, должно быть, не поняли. Когда чашка опустела, ее налили опять. Каждый был занят своим делом: одна из женщин гладила, девочка шила, мальчики готовили уроки, старуха сидела, уставившись на свои крошечные ножки, изуродованные по старому китайскому обычаю, а собака следила за котом, забравшимся на картонный ящик.
Я начинал понимать, сколько Домингесу приходилось тратить сил за свое скудное жалованье.
В комнату вошел невероятно худой китаец. Казалось, он совсем не занимает места, вроде листка пергаментной бумаги, какими прокладывают печенье в коробках. Какую- то толщину ему придавала только полосатая фланелевая пижама.
— Мсье Чжоу? — спросил я.
Он окинул меня безразличным взглядом курильщика опиума. Впалые щеки, крошечные ладошки на тонких, как у маленькой девочки, ручках: много потребовалось лет и много трубок, чтобы так иссушить его.
— Мой друг, мсье Домингес, говорил, что вы хотели мне что-то показать,— сказал я.— Ведь вы — мсье Чжоу?
О да, он действительно мсье Чжоу, ответил китаец, вежливым жестом предлагая мне снова сесть. Я был уверен, что он забыл о цели моего прихода, она затерялась где- то в прокуренных закоулках его мозга. Не угодно ли чашку чаю? Мое посещение для него большая честь. Чашку снова сполоснули прямо на пол и дали мне в руки, словно горячий уголек — форменное испытание чаем. Я что-то сказал насчет того, что у него большая семья.
Он огляделся вокруг с некоторым недоумением, словно эта мысль никогда не приходила ему в голову.
118
— Моя мать,— сказал он,— моя жена, моя сестра, мой дядя, мой брат, мои дети, дети моей тетушки.
Малыш отполз от моих ног и, упав на спину, гукал и сучил ножками. Чей же он,— подумал я. В матери тут ему явно никто не годится: одни слишком молоды, другие слишком стары.
— Мсье Домингес сказал, что вы хотели сообщить мне что-то важное,— начал я.
— Ах, мсье Домингес? Надеюсь, он здоров?
— У него была лихорадка.
— Да, в эту пору многие болеют.
Я не был даже уверен, что он припоминает, кто такой Домингес. Он закашлялся; под распахнутой пижамой с ото рванными пуговицами туго натянутая кожа вибрировала, как туземный барабан.
— Вы бы сами показались врачу,— сказал я. Тут в разговор наш вмешался третий — я и не слышал, как он подошел. Это был подтянутый молодой китаец в европейском костюме.
— У мистера Чжоу нет одного легкого, — сказал он по- английски.
— Да что вы...
— Он выкуривает сто пятьдесят трубок в день.
— Это очень много.
— Врач говорит, что это ему вредно, но мсье Чжоу гораздо лучше, когда он курит
Я сочувственно хмыкнул.
— Разрешите представиться — я управляющий мистера Чжоу...
— Моя фамилия — Фаулер. Меня направил сюда мистер Домингес. Он сказал, что мистер Чжоу хочет мне что-то сообщить.
— У мистера Чжоу очень ослабела память. Не угодно ли чашку чаю?
— Благодарю вас, я уже выпил три чашки.
Наша беседа напоминала вопросы и ответы из самоучителя иностранного языка. Управляющий взял у меня чашку и передал одной из девочек, а та, выплеснув остатки чая на пол, налила ее снова.
— Слишком слабый,— сказал он, взял чашку, попробовал сам, потом тщательно ее выполоскал и налил из другого чайника.
— Этот вкуснее? — спросил он.
— Гораздо вкуснее.
Мистер Чжоу откашлялся, но ничего не сказал и только
119
сплюнул мокроту в жестяную плевательницу, разрисованную розовыми цветами. Малыш барахтался на полу среди лужиц спитого чая, кот прыгнул с ящика на чемодан.
— Пожалуй, вам лучше поговорить со мной,— сказал молодой человек.— Меня зовут мистер Хэнь.
— Если вы мне объясните...
— Давайте спустимся в склад,— сказал мистер Хэнь.— Там спокойнее.
Я протянул мистеру Чжоу руку, он в замешательстве подержал ее в своих руках, а затем растерянно оглядел комнату, полную людей, словно пытаясь понять, как я сюда попал. Мы спускались по лестнице. Шум накатывающейся на берег гальки затихал.
— Осторожнее, последней ступеньки нет,— сказал мистер Хэнь и посветил мне карманным фонариком.
Мы .снова оказались среди кроватей и ванн, и мистер Хэнь повел меня по узкому боковому проходу. Пройдя шагов двадцать, он остановился и направил свет на небольшой железный цилиндрик.
— Видите?
— А что?
Он перевернул цилиндрик и показал мне фирменную марку «Диолактон».
— Мне это еще ничего не говорит,— сказал я.
— У меня здесь два таких цилиндра,— сказал он.— Их подобрали вместе с другим ломом в гараже мистера Фан Ван Муоя. Вы его знаете?
— Как будто нет.
— Его жена — родственница генерала Тхе.
— Я все-таки не понимаю.
— А это что, знаете? — спросил мистер Хэнь и, наклонившись, поднял какую-то длинную, вогнутую, как стебель сельдерея, трубку. Ее хромированная поверхность поблескивала в свете фонарика.
— Похоже на трубку для душа.
— Это форма для отливки,— сказал мистер Хэнь. Ему явно нравилось скучное занятие — поучать других. Он помолчал, чтобы снова подчеркнуть мое невежество.
— Вы понимаете, что такое форма для отливки?
— Да, конечно, но я пока не улавливаю...
— Эта форма изготовлена в США. «Диолактон» — марка американской фирмы. Ну как, теперь поняли?
— Откровенно говоря, нет!
— Эта форма с изъяном. Поэтому ее и выбросили. Но ее зря выбросили вместе с ломом, и цилиндрик тоже зря. Это
120
ошибка. Управляющий мистера Муоя приходил сюда лично. Форму я не нашел, но отдал ему второй такой цилиндрик. Сказал, что у нас больше ничего нет, а он стал объяснять мне, что они ему нужны для хранения химикалий. Про форму он, разумеется, не спрашивал: он бы этим выдал слишком много, но он здесь все обыскал. А потом мистер Муой сам пошел в американскую миссию и вызвал мистера Пайла.
— Да у вас тут настоящая разведка,— сказал я. Мне все еще было не ясно, в чем дело.
— Я попросил мистера Чжоу связаться с мистером Домингесом.
— Вы считаете, что установили какую-то связь между Пайлом и генералом Тхе,— сказал я.— Признаться, довольно слабую. И вообще, что в этом интересного? Здесь какое-то повальное увлечение разведкой.
Мистер Хэнь постучал каблуком по черному металлическому цилиндру, и звук эхом отозвался в куче ломаных кроватей.
— Мистер Фаулер, вы — англичанин,— сказал он.— Вы нейтральны. Вы хорошо к нам относитесь. Вы поймете, что у нас есть свои определенные убеждения, какие бы они ни были.
— Если вы намекаете, что вы коммунист или вьетми- нец, то можете не беспокоиться. Меня это не пугает. Я политикой не занимаюсь.
— Если здесь, в Сайгоне, произойдут какие-нибудь неприятности, винить будут нас. Мой комитет хотел, чтобы вы отнеслись к нам по справедливости. Потому я и показал вам это и вот это.
— А что такое «Диолактон»? — спросил я.— По названию — что-то вроде сухого молока.
— Действительно, несколько напоминает молоко.— Мистер Хэнь осветил фонариком внутренность цилиндра. На дне, словно пыль, осело немного белого порошка.— Это один из американских пластиков,— сказал он.
— Да, я слышал, что Пайл ввозит пластик для производства игрушек.— Я поднял форму и стал ее разглядывать. Я попытался представить себе, какой предмет из нее получается. Ведь он должен выглядеть не так, а наоборот, форма — как бы его отражение в зеркале.
— Нет, не для игрушек,— ответил мистер Хэнь.
— Напоминает поршень.
— Форма необычная.
— Все-таки не пойму, для чего она.
121
Мистер Хэнь повернулся.
— Я хочу только, чтобы вы запомнили то, что видели здесь,— сказал он, направляясь обратно к груде лома.— Может быть, когда-нибудь вам придется писать об этом. Но только не говорите, что видели такой цилиндрик здесь.
— И про форму не говорить?
— Про форму в особенности.
3
Нелегко в первый раз снова встретиться с человеком, который, как говорите^, спас тебе жизнь. Пока я лежал в госпитале Легиона, мы с Пайлом не виделись. И хотя то, что он не являлся и не писал, было чегко понять (он еще острее, чем я, ощущал всякую неловкость), я все же время от времени испытывал беспричинную тревогу и по ночам, до того как снотворное начинало действовать, представлял себе, как он поднимается по моей лестнице, стучится в мою дверь, спит в моей постели. Он не заслуживал такого отношения к себе, и поэтому к сознанию того, что я у него в долгу, примешивалось и чувство вины. А потом я чувствовал себя виноватым и из-за письма, которое ему отправил. (От каких отдаленных предков досталась мне эта дурацкая совесть? Наверное, она не донимала их, когда они убивали и насиловали в доисто рические времена.) Иной раз я раздумывал — пригласить мне моего спасителя к обеду или просто предложить ему выпить в «Континентале». Проблема несколько необычная, и все дело, пожалуй, в том, во что ценишь свою жизнь. Так как же: обед и бутылка вина или двойная порция виски - этот вопрос мучил меня несколько дней, пока Пайл сам не разрешил его. Он явился и, увидев, что дверь заперта, стал громко звать меня. В тот жаркий полдень я крепко спал, оттого что утром много ходил и очень утомился, и теперь не слышал стука.
— Томас! Томас! — зов этот вплелся в мой сон. Мне снилось, что я бреду по длинной безлюдной дороге и жду, когда же будет поворот, а его все нет. Дорога бежит передо мной телеграфной лентой, и, кажется, ей не будет конца... И вдруг в сон врывается голос: сперва кто-то плачет от боли, как там, у вышки, а потом меня вдруг громко окликают* «Томас! Томас!»
Я пробормотал со сна:
122
— Идите прочь, Пайл, не подходите ко мне. Не хочу, чтобы меня спасали.
— Томас! — Пайл стучал в дверь, но я затаился, будто снова прятался в рисовом поле и он — враг. Вдруг я понял, что стук прекратился, что за дверью один голос что-то тихо спрашивает, а другой ему отвечает. В шепоте всегда скрыта опасность. Я не мог разобрать, чьи это голоса. Я потихоньку встал с кровати и, опираясь на палку, добрался до двери в переднюю. Наверное, я передвигался слишком медленно и они услышали: за дверью наступило молчание. Молчание пустило усики, словно вьюнок, казалось, оно прорастает под дверью и листочки его распускаются в комнате, где я стою. В этом молчании было что-то неприятное, и я оборвал его, распахнув двери. Фуонг стояла в коридоре, руки Пайла лежали у нее на плечах, по их виду похоже было, что они только что поцеловались.
— Да входите же,— сказал я,— входите.
— Я никак не мог вас дозваться,— сказал Пайл.
— Сперва я спал, потом не хотелось вставать. Но я все равно встал, заходите.
И я спросил Фуонг по-французски:
— Где ты его подобрала?
— Здесь, в коридоре,— ответила она.— Услыхала, что он стучит, и побежала наверх — впустить его.
— Садитесь,— сказал я Пайлу.— Кофе хотите?
— Нет, Томас, я садиться не буду.
— А я сяду. Нога устает. Письмо мое получили?
— Да. Лучше бы вы его не писали.
— Почему?
— Потому, что это сплошная ложь. А я вам верил, Томас.
— Никому нельзя верить, когда замешана женщина.
— В таком случае и вы мне не верьте. Буду тайком приходить, когда вас нет, буду слать письма, а адрес надписывать на машинке. Должно быть, я взрослею, Томас.
Но в голосе его слышались слезы, и он казался еще моложе, чем обычно.
— Разве вы не могли победить без всякой лжи?
— Нет, не мог. Это двуличность европейца, Пайл. Снабжаемся мы скверно: приходится изворачиваться! Но, видно, я плохо вру. Как вы узнали, что это ложь?
— От ее сестры,— сказал он.— Она сейчас работает у Джо. Я ее только что встретил. Она знает, что вас вызывают в Англию.
123
— Ах, вон что,— сказал я с облегчением. — Фуонг это тоже знает.
— А письмо от вашей жены? О нем Фуонг тоже знает? Сестра прочитала его.
— Каким образом?
— Вчера, когда вас не было, она зашла к Фуонг, и та ей показала письмо. Вам ее не обмануть. Она умеет читать по- английски.
— Понятно.
Сердиться было не на кого, во всем был явно виноват я сам; Фуонг, наверное, показала письмо, просто чтобы похвастаться, а не из недоверия.
— Ты уже вчера вечером это знала? — спросил я Фуонг.
— Да.
— Я заметил, что ты все молчишь,— сказал я и коснулся ее руки.— Другая бы обозлилась, как фурия, но ты не фурия, ты — Фуонг.
— Мне надо было подумать,— сказала она, и я вспомнил, как, проснувшись ночью, я по ее неровному дыханию понял, что она не спит. Тогда ночью я обнял ее и спросил: — Le cauchemar? 1 В первое время, когда она перешла ко мне на улицу Катина, ее мучили по ночам кошмары, но на этот раз она покачала головой. Она лежала спиной ко мне, и я коснулся ногой ее ноги — первый шаг к близости. Но и тут я ничего не заметил.
— Томас, объясните, пожалуйста, почему...
— Это и так ясно. Я хотел сохранить ее.
— Даже во вред ей?
— Конечно.
— Какая же это любовь?
— Конечно, не такая, как у вас, Пайл.
— Я хочу ее защитить.
— А я не хочу. Она в защите не нуждается. Я хочу, чтобы он$ была со мной, спала со мной.
— Против ее воли?
— Она никогда не останется против воли, Пайл.
— Не может она вас любить после этого.
До чего просто он все представлял себе! Я обернулся и посмотрел на нее. Она поднялась, пошла в спальню, поправила на кровати покрывало там, где я лежал; потом взяла с полки один из своих альбомов с картинками и, сев на кровать, стала его разглядывать, словно наш разговор
1 Дурной сон? (фр.)
124
совершенно ее не касался. Я мог точно сказать, что это за альбом — фотографии из жизни королевского семейства. Мне была видна, хоть и вверх ногами, королевская карета, направляющаяся в Вестминстер.
— Любовь — западное слово,— сказал я.— Мы употребляем его из сентиментальности или когда какая-нибудь женщина становится для нас наваждением. А эти люди наваждений не знают. Будьте осторожны, Пайл, не то вы больно ушибетесь.
— Я б вас избил, если бы не нога.
— Вы должны быть мне благодарны, и сестре Фуонг, конечно, тоже. Теперь вы можете отбросить всякую щепетильность, а ведь вы очень щепетильны — в некоторых вещах, разумеется, когда дело не касается пластика.
— Пластика?
— Надеюсь, вы соображаете, что делаете. Конечно, намерения у вас добрые, я знаю, других у вас не бывает.— Он взглянул на меня удивленно и подозрительно.— Хоть бы у вас когда-нибудь бывали дурные намерения, может, тогда вы бы немного лучше понимали людей. Это и к вашей стране относится, Пайл.
— Я хочу дать Фуонг сносную жизнь. Здесь... здесь у вас вонь.
— Мы стараемся отбить запах ароматными курениями. А вы, конечно, дадите ей холодильник, собственную машину, телевизор новейшей марки и...
— И детей,— добавил он.
— Этаких образцово-показательных юных американских граждан, готовых давать свидетельства во всяких комиссиях.
— А что вы ей можете дать? В Англию вы ее не возьмете?
— Нет, я не настолько жесток. Разве что смогу купить ей обратный билет.
— Вам она нужна как удобная подстилка, пока вы не уедете.
— Она же человек, Пайл. Она сама может решать...
— Да, на основании ложных показаний. И к тому же она совсем ребенок.
— Она не ребенок. В ней есть выносливость, до которой вам далеко. Видели вы полировку, на которой не остается царапин? Вот и Фуонг такая. Она переживет с десяток таких, как мы. Состарится — и все. Она будет страдать от голода, холода, от ревматизма, от родов, но никогда она не будет страдать, как мы, от мыслей, от наваждений. На
125
ней не останется царапин, она будет лишь постепенно стареть.
Но даже произнося эту тираду и наблюдая, как Фуонг переворачивает страницу (на снимке — семейная группа с принцессой Анной), я понимал, что придумываю ее, как придумывал Пайл. Никогда не знаешь, что творится в чужой душе. Насколько я мог судить, она растеряна так же, как все мы; разница только в том, что она не умеет выражать свои чувства,— вот и все. И я вспомнил тот первый мучительный год, когда мне страстно хотелось понять ее, когда я умолял ее сказать мне, о чем она думает, и пугал ее своим бессмысленным гневом, оттого что она молчала. Даже моя страсть была оружием, будто, вонзая меч в чрево жертвы, можно ждать, что она потеряет самообладание и выдаст себя.
— Ну, довольно,— сказал я Пайлу.— В общем вы все знаете. Теперь, пожалуйста, уходите.
— Фуонг! — позвал он.
— Мсье Пайл? — вопросительно проговорила она, оторвавшись от созерцания Виндзорского замка, и ее официальный тон прозвучал в эту минуту так забавно и вместе с тем успокоительно.
— Он вас обманул.
— le ne comprends pas 1.
— Да уходите вы,— сказал я.— Ступайте к своей третьей силе, к своему Йорку Гардингу и «Роли демократии». Ступайте и забавляйтесь своим пластиком.
Позднее мне пришлось убедиться, что он самым буквальным образом выполнил все эти наставления.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
Лишь недели через две после смерти Пайла я снова встретился с Виго. Я шел по бульвару Шарне, как вдруг он окликнул меня из ресторана «Клуб». В те дни ресторан был излюбленным местом агентов Сюртэ; словно бросая вызов тем, кто их ненавидел, они обычно обедали и выпивали в зале нижнего этажа, а вся
1 Не понимаю (фр.).
426
остальная публика располагалась наверху, куда партизаны не могли добросить ручные гранаты.
Я подсел к нему, и он заказал для меня стаканчик вермута.
— Разыграем, кому платить?
— Пожалуйста.— Я вынул кости, чтобы сыграть в традиционную игру quatre vingt-et-un. Как эти цифры и самый вид костей напоминают мне о годах войны в Индокитае! Где бы я ни был, стоит мне увидеть людей, играющих в кости,— и я снова на улицах Сайгона или Ханоя или среди развалин Фатзьема, снова вижу, как парашютисты, похожие на гусениц в своих странных защитных комбинезонах, патрулируют каналы; слышу, как стреляют минометы, а иногда перед моими глазами встает мертвый ребенок.
— Sans vaseline \— сказал Виго и бросил кости; выпали четверка, двойка и единица. Он пододвинул мне последнюю фишку. При игре в кости все агенты Сюртэ употребляли свой особый, малопристойный жаргон. Может быть, его изобрел Виго, а подчиненные подхватили, но они- то вряд ли увлекались Паскалем.
— Sous-lieutenant2.
С каждой проигранной партией вы переводились в следующий чин: игра шла до тех пор, пока один из участников не становился капитаном или майором. Виго выиграл и вторую партию и, пересчитывая фишки, сказал:
— Мы нашли собаку Пайла.
— Вот как?
— Наверное, они ее никак не могли оттащить от тела. В общем, перерезали ей горло. Она валялась в иле, метрах в пятидесяти. Вероятно, дальше не могла дотащиться.
— Вы все еще интересуетесь этим делом?
— Американский посланник житья нам не дает. Когда убивают француза, у нас, слава Богу, хлопот меньше — это ведь не в диковинку.
Мы сыграли на раздел фишек. И тут уже пошла настоящая игра. Поразительно, до чего быстро у него вышли четверка, двойка и единица. У него осталось всего три фишки, а у меня выпало самое меньшее число очков.
— «Нанетта»,— сказал Виго и придвинул мне еще две фишки. Избавившись от последней, он сказал: «Капитану—ия подозвал кельнера и заказал вино.
1 Без вазелина (фр.}.
2 Младший лейтенант (фр.)
127
— Кому-нибудь удается вас обыграть? — спросил я.
— Не особенно часто. Хотите отыграться?
— В другой раз. А знаете, Виго, из вас бы мог выйти лихой игрок. Вы и в другие азартные игры играете?
Он горько усмехнулся, и я почему-то подумал о его белокурой жене, про которую говорили, будто она изменяет ему с его подчиненными.
— Одну большую игру мы все ведем.
— Какую же?
— «Взвесим, стоит ли идти на спор о том, есть ли Бог,— процитировал он Паскаля.— Что можно выиграть и что потерять? Если Бог есть — вы выигрываете все, если его нет — ничего не теряете».
Я тоже ответил ему изречением Паскаля — единственным, которое я помнил:
— «Ошиблись оба — и тот, кто выбрал решку, и тот, кто выбрал орла. Они поступили неправильно. Правильнее было не спорить вовсе».
— «Да, но вы должны спорить. Тут вы не вольны. Вы уже причастны». Вы сами идете против своих собственных принципов, Фаулер. Вы тоже причастны, как и все остальные.
— Только не к религии.
— А я не о религии. По правде говоря, я думаю о собаке Пайла.
— Вот как?
— Помните, вы говорили — то, что прилипло к ее лапам, может послужить уликой, надо исследовать ил с ее лап и тому подобное?
— Да, а вы еще сказали, что вы не Мегрэ и не Jle- кок.
— Так вот, я кое до чего додумался. Пайл всюду водил собаку с собой, так ведь?
— По-моему, да.
— Собака дорогая, он ее одну не пускал, верно?
— Это было бы рискованно. Они тут, кажется, едят собак?
Он хотел положить кости к себе в карман.
— Это мои кости, Виго.
— Ох, простите. Задумался.
— Почему вы сказали, что я причастен?
— Когда вы в последний раз видели собаку Пайла, Фаулер?
128
— Бог его знает. Я не помечаю в записной книжке, когда у меня свидания с собаками.
— Когда вы будете дома?
— Не знаю точно.
Не люблю давать сведения полиции. Зачем избавлять ее от трудов?
— Я бы хотел сегодня вечером зайти к вам поговорить. В десять удобно? Конечно, если вы будете один.
— Я могу послать Фуонг в кино.
— А у вас опять с ней наладилось?
— Да.
— Странно. У меня впечатление, что вы... что вы несчастливы.
Что ж, на это может быть много причин, Виго,— сказал я и добавил без обиняков: — Кому и знать, как не вам.
Мне?
Конечно. Вы и сами не очень-то счастливы.
Ну, мне жаловаться не на что. «Разрушенный дом не может быть несчастным».
Откуда это?
Тоже Паскаль. Это спор о том, можно ли гордиться несчастьем. «Дерево несчастным не бывает».
Почему вы пошли в полицию, Виго?
Много было причин. Необходимость зарабатывать на жизнь, любопытство к людям, а потом даже и увлечение романами Габорио.
— Вам, пожалуй, надо было идти в священники.
— А я тогда не те книги читал.
— Все еще подозреваете, что я к этому делу причастен, а?
Он поднялся и допил свой вермут.
— Просто хочу с вами потолковать — вот и все.
Когда он встал и пошел к выходу, я подумал, что он
глядит на меня с сочувствием,— наверное, он так же глядел бы на то, как приговаривают к пожизненной каторге заключённого, которого он сам помог поймать.
2
Да, я отбывал наказание. Словно бы Пайл, уйдя в тот раз из моей квартиры, приговорил меня к долгим месяцам неизвестности. Всякий раз, подходя к дому, я ожидал беды. Иной раз я не заставал Фуонг, и, пока она не возвращалась, все валилось у меня из
5 Г. Грин, т. 3
129
рук, потому что я не знал, вернется она или нет. Я спраши вал ее, где она была, стараясь, чтобы она не уловила в моем голосе тревоги и подозрения, и она отвечала, что ходила на рынок или в лавку, и предъявляла вещественное доказательство (даже самая ее готовность чем-то подтвердить свои слова казалась мне в то время неестественной), или что была в кино (тут же предъявлялся обрывок билета), или что зашла к сестре — я полагал, что именно там она встречается с Пайлом. В те дни я с яростью сжимал ее в объятьях, словно она была мне ненавистна, но на самом деле мне была ненавистна мысль о будущем. Одиночество ложилось со мной в постель, и по ночам я обнимал одиночество. Она ни в чем не переменилась: по-прежнему готовила еду, подавала трубку, кротко и ласково отдавала свое тело (но наслаждение уже перестало быть наслаждением) и так же, как давно, в те первые дни, когда я хотел заглянуть ей в душу, теперь я пытался прочесть ее мысли, но незнакомый язык не давал мне проникнуть в них. Я не хотел ни о чем ее спрашивать. Я не хотел заставлять ее лгать (до тех пор, пока она не солгала мне открыто, я мог делать вид, что мы относимся друг к другу, как и раньше), но вдруг тревога моя прорывалась и я спрашивал: «Когда ты в последний раз виделась с Пайлом?»
Она медлила, а может, и вправду старалась припом нить.
Когда он был здесь, отвечала она.
Сам того не замечая, я стал поносить все американское. Я без конца говорил об убожестве американской литерату ры, о позорных провалах американской политики, об испорченности американских детей. Как будто не один человек, а вся нация отнимала у меня Фуонг. Что бы Аме рика ни делала, все было не так. Я всем надоел разговорами об Америке, даже моим французским друзьям, которые вполне разделяли эту антипатию. Я вел себя так, словно меня предали: как будто о враге можно сказать, что он тебя предал.
В эти дни и произошел инцидент с «велосипедными бомбами». Вернувшись из бара «Империаль» в пустую квартиру (где она — в кино? Или у сестры?), я нашел под дверью записку от Домингеса. Он извинялся за то, что все еще болен, и просил меня быть завтра утром к половине одиннадцатого возле большого магазина на углу бульвара Шарне. Он писал, что это просьба мистера Чжоу, но я поду мал, что в моем присутствии скорее заинтересован мистер Хэнь.
130
Однако история, которая там разыгралась на другое утро, могла послужить материалом всего-навсего для одного абзаца, да и то подавать его надо было юмористически. Она не имела никакого отношения к тягостной, изматывающей войне на севере, к каналам Фатзьема, забитым серыми разлагающимися трупами, к минометному огню, к слепящему полыханию напалма. Я уже с четверть часа ждал у цветочного киоска, когда со стороны улицы Катина, где находится главное управление Сюртэ, в скрежете тормозов и визге шин подкатил грузовик с полицией. Полицейские спрыгнули и бросились к магазину, словно хотели разогнать толпу, но толпы не было — стояла лишь длинная вереница велосипедов. В Сайгоне каждое большое здание словно обнесено изгородью из велосипедов — тут велосипедистов больше, чем в любом университетском городе Запада. Прежде чем я навел фотоаппарат, полицейские успели проделать какие-то смешные и непонятные манипуляции. Они врезались в ряды велосипедов, схватили три машины и, держа их высоко над головой, выбежали на бульвар и бросили в бассейн фонтана. Прежде чем я смог расспросить хоть одного из них, полицейские прыгнули в грузовик и быстро покатили по бульвару Боннар.
— Operation «Bicyclette» 1,— сказал чей-то голос. Это был мистер Хэнь.
— Что они делают? — спросил я.— Учебная тревога? Но для чего?
— Подождите минутку,— сказал мистер Хэнь.
Несколько зевак направилось было к фонтану, откуда
торчало одно колесо, словно буек, предупреждающий суда, чтобы они не наткнулись на обломки кораблекрушения, но полицейский, крича и размахивая руками, бросился им наперерез.
— Пойдем посмотрим,— сказал я.
— Лучше не надо,— сказал мистер Хэнь и взглянул на часы. Они показывали четыре минуты двенадцатого.
— Ваши спешат,— сказал я.
— Да, вечно бегут.
И в этот момент фонтан взлетел в воздух, куски посыпались на мостовую. Обломок парапета угодил в окно; сверкающим ливнем полетели осколки. Никто не пострадал. Мы стряхнули с себя осколки и брызги. Велосипедное колесо, жужжа, как волчок, крутилось посреди бульвара, потом закачалось и упало.
‘ Операция «Велосипед» (фр.).
131
— Вот сейчас ровно одиннадцать,— сказал мистер Хэнь.
— А что здесь, собственно, такое?..
— Я полагал, что вас это заинтересует,— сказал мистер Хэнь.— Надеюсь, заинтересовало?
— Может быть, зайдем выпьем чего-нибудь?
— Простите, не могу. Нужно возвращаться к мистеру Чжоу, но сперва я хочу вам что-то показать.— Он подвел меня к велосипедной стоянке и вывел свой собственный велосипед.— Смотрите внимательней.
— Марка «Релей»,— сказал я.
— Да не то, посмотрите на насос. Он вам ничего не напоминает?
Увидев, что я сбит с толку, он снисходительно улыбнулся, сел на велосипед и поехал в Шолон, к складу лома. Один раз он обернулся и помахал мне рукой. В Сюртэ, куда я пошел за информацией, мне стало ясно, что он имел в виду. Форма для отливки, которую он показал мне у себя на складе, соответствовала половине велосипедного насоса. В тот день во всем Сайгоне безобидные велосипедные насосы оказались пластиковыми бомбами и взорвались ровно в одиннадцать. Без взрыва обошлось только там, где полиция, предупрежденная заранее — полагаю, что об этом позаботился мистер Хэнь,— сумела принять меры. Все происшествие было сущим пустяком; десять взрывов, слегка ранено шесть человек да повреждено бесчисленное множество велосипедов. Всем моим коллегам, кроме корреспондента «Экстрем Ориан», назвавшего этот инцидент «зверством», было ясно, что сообщение о нем поместят лишь в том случае, если оно будет подано в юмористических тонах. «Велосипеды с бомбами» — неплохой заголовок. Все возлагали вину на коммунистов, только я один написал, что взрыв бомб был демонстрацией со стороны генерала Тхе, да и то мое сообщение в редакции переделали. О генерале писать не стоило. Незачем было тратить место в газете, объясняя, кто он такой. Я отправил мистеру Хэню через Домингеса записку, в которой выражал свое сожаление: я сделал все, что мог. Мистер Хэнь прислал вежливый устный ответ. В то время мне показалось, что он сам или его вьетминьский комитет проявили излишнюю чувствительность: на самом деле коммунистов за всю эту историю никто всерьез не упрекал. Напротив, это больше, чем что- либо другое, могло утвердить за ними репутацию людей, обладающих чувством юмора. «Интересно, что они дальше выкинут?» — говорили люди, встречаясь, и даже для меня
132
символом всей этой нелепой истории было велосипедное колесо, которое весело, как волчок, вертелось посреди бульвара. В разговорах с Пайлом я ни разу не упомянул о том, что слышал о его связи с генералом. Пусть возится со своим пластиком: это безобидное развлечение отвлечет его мысли от Фуонг. И все же как-то вечером, когда мне было нечего делать и я очутился неподалеку от гаража мистера Муоя, я зашел туда.
Это было маленькое грязное помещение на бульваре де ля Сомм, похожее на склад лома. Посредине стоял поднятый домкратом автомобиль со снятым капотом, похожий на зияющую пасть какого-то доисторического зверя в провинциальном музее, куда не заглядывает ни одна живая душа. Наверно, эту машину здесь просто забыли. Пол был завален обрезками железа и старыми ящиками — вьетнамцы ничего не выкидывают, совсем как повар-китаец, который, приготовляя из одной утки семь блюд, не выбросит даже утиной лапки. Я подумал, кто же это так беспечно мог вышвырнуть пустые цилиндры и бракованную форму: может быть, их украл какой-нибудь служащий, чтобы заработать несколько пиастров, а может быть, сообразительный мистер Хэнь кого-нибудь подкупил.
В гараже никого не было, и я вошел. Я подумал, что все они, наверное, попрятались на тот случай, если явится полиция. Возможно, у мистера Хэня есть какая-нибудь связь с Сюртэ, но и тогда полиция едва ли стала бы что- нибудь предпринимать. С ее точки зрения, выгоднее было, чтобы взрывы по-прежнему считались делом рук коммунистов.
Кроме автомобиля да хлама, разбросанного по бетонному полу, я ничего не заметил. Трудно было представить себе, чтобы в этом гараже можно было делать бомбы. Конечно, я имел самое смутное представление о том, как белый порошок, который я видел в цилиндре, превращается в пластик, но, безусловно, это был процесс слишком сложный для того, чтобы все это можно было проделать здесь: даже два бензиновых насоса, стоявших на улице, и те имели совершенно запущенный вид. Я подошел к выходу и выглянул на улицу. Посреди бульвара под деревьями орудовали парикмахеры; в обломке зеркала, укрепленном на стволе дерева, играл солнечный зайчик. Рысцой пробежала девушка в остроконечной шляпе, неся на шесте две корзины. Гадалка, примостившаяся у стены магазина «Братья Симон», наконец нашла себе клиента: старик с узкой, будто у Хо Ши Мина, бородкой безразлично смот¬
133
рел, как она тасовала и раскладывала ветхие карты. Какое же будущее могло его ждать, чтобы стоило уплатить целый пиастр? Тут, на бульваре де ля Сомм, вся ваша жизнь как на ладони. Наверное, соседям было все известно про мистера Муоя, но полиция не умела к ним подойти. Тут люди знали друг о друге решительно все, но в их круг нельзя было войти так просто, как входишь на бульвар. Мне вспомнились старухи, которые сплетничали у нас на лестнице около общей уборной: они тоже все слышали, но я не знал, что им известно.
Я вернулся и прошел через гараж в маленькую контору* там на стене висел обычный рекламный календарь, а на столе были нагромождены прейскуранты, арифмометр, бу магодержатели, бутылка с клеем, чайник, три чашки, целая куча неочиненных карандашей и, неизвестно почему, чистая открытка с видом Эйфелевой башни. Пусть Йорк Гардинг живописует свою третью силу в отвлеченном виде, но вот к чему это сводилось на деле: вот она какая. В глубине комнаты была дверь. Она была заперта, но ключ лежал на столе между карандашами. Я отпер дверь и вошел.
Я очутился в маленьком сарайчике размерами при мерно с гараж. В нем стоял один-единственный механизм, который с первого взгляда напоминал клетку из металлических стержней и проволоки со множеством насестов, словно для какой-то большой бескрылой птицы; казалось, что все это сооружение перевязано старыми тряпками, но, может быть, перед тем, как мистера Муоя и его помощни ков вызвали, они этими тряпками чистили странный меха низм. Я нашел фирменную марку — какая-то лионская фабрика — и номер патента, а на что патент — неизвестно. Я включил ток, и старая машина ожила. Все стержни имели какое-то назначение: сооружение напоминало стари ка, который, напрягая последние силы, без конца колотил и колотил кулаком. Оказывается, это все-таки был пресс, хотя среди современных прессов он был такой же древио стью, как шарманка, но, видимо, в этой стране никакое добро не пропадает зря, и раз тут любая вещь может в один прекрасный день на что-нибудь пригодиться, почему бы не послужить и старому прессу? (Я вспомнил допотопный фильм «Ограбление поезда», который мелькал и рвался на экране захудалого кино на одной из боковых улочек Нам диня, но все еще развлекал публику.)
Я повнимательнее осмотрел пресс и заметил следы белого порошка. «Диолактон»,— подумал я,— напоминает сухое молоко. Ни цилиндров, ни форм для отливки нигде не
134
было видно. Я прошел через контору обратно в гараж. Когда я проходил мимо старого автомобиля, мне захотелось погладить его по крылу; долго ему еще стоять здесь и ждать, но, кто знает, может, и его час придет... Сам мистер Муой и его помощники в этот момент, вероятно, пробирались рисовыми полями к священной горе, где был штаб генерала Тхе. Когда я в последний раз громко позвал: «Мсье Муой!» — мне показалось, что этот гараж, бульвар и парикмахеры остались где-то далеко, а я снова в том самом рисовом поле, где прятался, возвращаясь из Тэйниня. «Мсье Муой!» Я представил себе, как человек оборачивается, раздвигая стебли риса.
Я вернулся домой, и на нашей площадке громко зачирикали старухи, словно птицы на изгороди, но я не мог понять их, как не понимаю птичьего языка. Фуонг не было. Я нашел только записку, что она у сестры. Я прилег на кровать (я все еще быстро утомлялся) и заснул. Когда я проснулся, светящиеся стрелки будильника показывали двадцать пять минут второго, и я повернул голову, думая, что Фуонг спит около меня. Но подушка была несмята. Видно, Фуонг сменила утром белье — от простынь пахло чистотой и прохладой. Я встал и открыл ящик, где она хранила свои шарфы. Там было пусто. Я подошел к книжной полке — альбом с фотографиями королевского семейства тоже исчез. Она забрала с собой все свое приданое.
В ту минуту, когда обрушивается удар, боли почти не чувствуешь. Боль пришла позже, часа в три утра, когда я стал думать, как пойдет моя жизнь дальше — надо было как-то жить,— и стал перебирать воспоминания, чтобы от них избавиться. Хуже всего вспоминать хорошее. И я начинал вспоминать плохое. Это я умел. Все это со мной уже было раньше. Я знал, что опять буду делать все, что нужно, но я стал гораздо старше так мало осталось сил, чтобы строить жизнь заново..
3
Я зашел в американскую миссию и спросил Пайла. У дверей пришлось заполнить формуляр и отдать его дежурному полисмену Он сказал:
— Вы не указали цель посещения.
— Он сам знает, сказал я.
— Значит, вы договорились?
— Можно считать, что так.
135
— Наверно, вам кажется, что это глупо, но приходится соблюдать осторожность. Тут ходит столько подозрительного народу.
— Да, слыхал...
Он передвинул жвачку за другую щеку и вошел в лифт, Я остался внизу. Я не представлял себе, что скажу Пайлу, В такой роли мне еще выступать не приходилось. Дежурный вернулся и неохотно сказал:
— Можете пройти. Комната 12А. Первый этаж.
Войдя в комнату, я сразу увидел, что Пайла там нет. За
письменным столом восседал Джо — атташе по экономическим вопросам,— я так и не мог вспомнить его фамилии. Сестра Фуонг, сидя у пишущей машинки, следила за мной взглядом. Мне показалось, что я прочел торжество в ее алчных карих глазках.
— Заходите, Том, заходите! — бурно приветствовал меня Джо.— Рад вас видеть. Не часто вы посещаете нашу берлогу. Тащите сюда стул. Как нога? Ну, что вы-думаете о новом наступлении? Вчера видел в «Континентале» Грейнджера. Опять едет на север. Малый не промах. Только запахнет новостями — он уж тут как тут. Хотите сигарету? Угощайтесь! С мисс Гей знакомы? Никак не запомню эти ихние имена — староват становлюсь, трудно. А ее я зову «Э-гей!» — ей нравится. У нас тут просто — никакого колониализма. А что слышно по вашей части, Том? Вы, ребята, наверно, в курсе дела. Слыхал, что у вас с ногой неладно, неприятная штука. Олден рассказывал...
— Где Пайл?
— Олдена сегодня тут нет. Наверно, сидит дома. Он много работает на дому.
— Знаю, как он там сейчас работает.
— Он малый не промах. Виноват, что вы сказали?
— Говорю, что знаю, чем он сейчас занимается.
— Не пойму вас, Том. Меня с детства звали Джо-
Тугодум. Таким был, таким и останусь.
— Пайл сейчас спит с мрей девушкой — сестрой вашей машинистки.
— Не понимаю, что вы говорите.
— Спросите вот ее. Она все это подстроила. Пайл увел мою девушку.
— Слушайте, Фаулер, я думал, вы — по делу. Тут не место для сцен, мы на работе.
— Я пришел к Пайлу. Но он, видно, прячется.
— Ну, знаете, не вам бы говорить... После всего, что Олден для вас сделал.
136
— О да, еще бы. Он спас мне жизнь, вы про это, да? А кто его просил?
— Нет, он молодец. Из-за вас рисковал головой.
— На черта мне его голова? Он сейчас другим местом работает.
— Слушайте, Фаулер, я не допущу таких намеков при даме!
— Мы с этой дамой хорошо знакомы! Не сумела сорвать куш с меня, так решила на Пайле отыграться. Помолчите. Сам знаю, что веду себя неприлично! И буду вести себя как хочу. В таких случаях все так ведут себя.
— У нас тут много работы. Готовим доклад по сбору каучука...
— Не беспокойтесь, я ухожу. Вы скажите Пайлу, если он позвонит, что я заходил. Может быть, он из вежливости сочтет своим долгом отдать мне визит.— Я обернулся к сестре Фуонг: — Надеюсь, вы засвидетельствовали вклад на имя Фуонг у нотариуса и у американского консула и в церкви «Крисчен сайенс».
Я вышел в коридор. Напротив была дверь с надписью «М». Я зашел, запер дверь и, прислонясь головой к холодной стене, заплакал. До этой минуты я не мог плакать. Но у них даже в уборных температура воздуха регулируется, и в их просушенном, прочищенном воздухе у меня вскоре высохли слезы, как высыхают от него слюна во рту и семя в теле.
4
Я оставил все дела на Домингеса и поехал на север. В Хайфоне у меня были друзья в эскадрилье «Гасконь», и я часами сидел в баре близ аэродрома или играл в шары на усыпанной гравием дорожке. Официально считалось, что я на фронте: я мог состязаться в молодечестве с Грейнджером. Однако газете от этого было так же мало проку, как от моей вылазки в Фатзьем. Но когда пишешь о войне, то для того, чтобы сохранить уважение к самому себе, надо время от времени подвергаться опасности наравне с другими.
Но не так-то просто было «подвергнуться опасности», хотя бы ненадолго: из Ханоя пришел приказ, что летчики могут брать меня с собой лишь на бомбежку с горизонталь-
137
лого полета, а в этой войне это было безопаснее поездки в автобусе: мы летали на такой высоте, где тяжелому пулемету нас было не достать. Ничто нам не угрожало — разве только мог сбиться с пути летчик или сдать мотор. Мы вылетали точно по графику и точно по графику возвращались. Бомбы падали по диагонали, над железнодорожной станцией или мостом взвивался спиральный дымок, мы успевали вернуться к часу коктейлей и снова принимались гонять шары по дорожке.
Как-то утром, когда я пил бренди с содовой в городском офицерском клубе с одним молодым офицером, страстно мечтавшим побывать на Саусенд-пайр, он получил приказ вылетать.
— Хотите со мной? спросил он.
Я согласился. Пусть даже горизонтальный полет — все- таки можно убить время и заглушить мысли. В машине по дороге на аэродром он сказал:
— Знаете, ведь полет-то вертикальный.
А я думал, мне нельзя...
— Нет, можно, если только вы не станете писать об этом. Посмотрите район на границе с Китаем, там вы еще не бывали. Невдалеке от Лайтяу.
— Мне казалось, что в том районе все спокойно и он в руках французов,
— Был. Вьетминьцы захватили эту местность два дня назад. Но наш парашютный десант совсем недалеко оттуда. Нам нужно, чтобы вьетминьцы не могли носа высунуть из своих нор, пока мы не отобьем позиции. Вот мы и пикируем на них и обстреливаем из пулемета. Мы смогли бросить на это только два самолета: один уже вышел на задание. Вы когда-нибудь летали на пикирующем бомбардировщике?
— Нет.
— С непривычки это не особенно приятная штука.
Эскадрилья «Гасконь» была оснащена одними легкими
бомбардировщиками В-26 французы называли их «проститутками»: из-за небольшого размаха крыльев кажется, что им не на чем держаться. Я втиснулся на маленькое металлическое сиденье размером с велосипедное седло, упираясь коленями в спину летчика. Мы летели над Красной рекой, медленно набирая высоту. В этот вечерний час река действительно была красной. Казалось, из глубины времен мы взглянули на нее глазами того древнего географа, который, наверное, дал ей это название в такой же час, когда вся она от берега до берега была залита заходящим
138
солнцем. На высоте девяти тысяч футов мы повернули к Черной реке, и она вправду была черная, полная теней - косые лучи света обходили ее. Потом нам открылась огромная, величественная панорама: под нами, сменяя друг друга, проносились ущелья, утесы и джунгли. Если бы на эти серо-зеленые просторы опустилась целая эскадрилья самолетов, она исчезла бы в них бесследно, как горстка монет в несжатом поле. Далеко впереди, словно мошка, кружил крошечный самолет. Мы шли ему на смену.
Сделав два круга над вышкой и деревней, окруженной кольцом зелени, мы крутой спиралью взвились в ослепительно яркое небо. Летчик — его фамилия была Труэн — обернулся и подмигнул мне. На его штурвале находились кнопки от орудия и бомболюка. Когда мы заняли исходное положение для пикирования, я почувствовал, что внутри у меня все оборвалось. Такое чувство испытываешь всякий раз, когда тебе что-нибудь внове: первый танец, первый званый обед, первая любовь. Когда мы набрали предельную высоту, у меня возникло то же ощущение, какое я когда-то испытывал в Уэмбли, катаясь на американских горах: деваться некуда, надо ждать, что будет. Я едва успел заметить, что стрелка показывает три тысячи метров, как вдруг мы стремительно ринулись вниз. Теперь я уже ничего не видел, я только ощущал. Меня прижало к спине летчика; казалось, грудь мою сдавил огромный камень. Я не заметил, когда были сброшены бомбы. Потом загрохотала пушка, и кабину наполнил запах пороха; когда мы снова поднялись, камень свалился с моей груди, но зато желудок провалился вниз, летя, словно самоубийца, туда, на землю, от которой мы удалялись. Сорок секунд не существовало никакого Пайла, даже одиночества не существовало. Когда мы поднимались, описывая широкую дугу, я видел через боковое окошко клубы дыма Перед вторым заходом мне стало боязно: я боялся оскандалиться, боялся, что меня стошнит прямо на спину летчику, боялся, что моим стареющим легким не выдержать давления, но после десятого захода я ощущал лишь раздражение все это слишком затянулось, пора обратно.
Снова мы взмыли кверху, где пулеметам было не достать нас, снова круто свернули и внизу встал столб дыма. Деревню со всех сторон обступали горы. Мы все время подходили к ней с одной и той же стороны, через то же ущелье. Ничего другого нельзя было придумать. Когда мы спикировали в четырнадцатый раз и я больше не боялся
439
оскандалиться, я подумал: «Им только стоит навести на нас пулемет». Мы снова поднялись на безопасную высоту, впрочем, может быть, у них и пулемета не было. Сорок минут бомбежки тянулись бесконечно, но зато все это время меня не грызли мои мысли. Когда мы повернули обратно, солнце садилось; тот час, когда географ окрестил эти реки, уже прошел. Черная река больше не была черной, а Красная стала совсем золотой.
Мы снова пошли на снижение, пролетели над выжженным, искромсанным лесом, над заброшенными рисовыми полями и пулей ринулись на крошечный сампан, маячивший на желтой воде реки. Очередь трассирующих снарядов — и сампан разлетелся вдребезги, подняв столб брызг. Мы даже не смотрели, пытался ли кто-нибудь из наших жертв спастись, и полетели обратно к аэродрому. Снова, как в Фатзьеме, когда я увидел мертвого ребенка, я подумал: «Ненавижу войну». Больше всего меня потрясло то, что выбор жертвы был чистейшей случайностью: мы убивали мимоходом, достаточно было одной очереди, никто не обстреливал нас в ответ, и мы спокойно уходили, добавив от себя малую толику к грудам трупов, заваливших мир.
Я надел наушники — капитан Труэн хотел что-то мне сказать.
— Сделаем небольшой крюк. В известковых горах чудесный закат. Вам непременно надо посмотреть,— добавил он любезно, совсем как хозяин, предлагающий гостям полюбоваться своим поместьем. И миль сто мы летели вслед заходящему солнцу над заливом Алон. Труэн, похожий в своем шлеме на марсианина, задумчиво смотрел вниз на золотые рощи, мелькавшие меж огромных щербатых глыб выветренного камня, и сердце, израненное убийством, перестало кровоточить.
Капитан Труэн настоял, чтобы вечером я пошел с ним в опиекурильню, хотя сам он не курил. Он сказал, что любит этот запах, любит тишину после трудного дня, но из-за своей профессии больше ничего себе позволить не может. Некоторые офицеры курили, но то были армейцы, а летчику надо высыпаться как следует. Мы лежали в маленькой кабинке — они шли в ряд, как в школьном дортуаре,— и китаец, хозяин курильни, готовил мне трубку. Я не курил с тех пор, как Фуонг ушла от
140
меня. Напротив нас метиска с длинными красивыми ногами, свернувшись, лежала после затяжки, перелистывав глянцевитый журнал мод, а в соседней кабине два пожилых китайца, отложив трубки, потягивали чай и вели какие-то деловые переговоры. Я спросил:
— Скажите, тот сампан — помните, сегодня,— он представлял какую-нибудь опасность?
— Кто его знает,— сказал Труэн,— у нас есть приказ в районе реки сметать все, что только появится.
Я выкурил первую трубку. Я старался не думать о тех трубках, которые когда-то курил дома. Труэн опять заговорил:
— Сегодняшняя операция еще не самое скверное для такого человека, как я. Над деревней нас могли сбить. Значит, мы рисковали так же, как и они. Больше всего я ненавижу напалмовую бомбежку. С трех тысяч футов, когда ты в полной безопасности.— Он безнадежно махнул рукой: — Сверху видишь только, как загорается лес. А что бы ты увидел на земле, одному Богу известно. Они заживо горят, эти несчастные, огонь бежит по ним, как вода, прохватывает насквозь.— И со злобой против всего мира, который ничего не желает понимать, он добавил: — Разве для меня это — колониальная война? Думаете, я стал бы воевать за плантаторов Терр-Руж? Да пусть меня лучше судит военный трибунал. Мы за вас ведем все ваши войны, а вину вы сваливаете на нас.
— За этот сампан,— сказал я.
— Да, и за этот сампан тоже.— Он посмотрел, как я потянулся за второй трубкой.— Завидую, что вы так можете уходить от всего.
— Вы еще не знаете, от чего я ухожу. Не от войны. Тут я ни при чем. Меня это не касается.
— Это всех коснется. Придет время.
— Только не для меня.
— Однако, вот вы хромаете.
— Они имели полное право стрелять в меня, но и тут я был ни при чем. Они просто сносили вышку. Не надо попадаться под руку подрывникам. Даже на Пиккадилли это опасно.
— Когда-нибудь и с вами это случится. Придется и вам встать на чью-то сторону.
Нет, я уезжаю в Англию.
— Вы мне как-то показывали портрет...
Порвал. Она меня бросила.
— Простите.
141
— Так всегда бывает. Сначала ты уходишь, потом уходят от тебя. Даже начинаешь верить в справедливость.
— А я и так верю. В первый раз, как я сбросил напалм, мне представилось, что это моя родная деревня. Вот там живет старый приятель отца, мсье Дюбуа, а вон бежит пекарь — я в детстве обожал нашего пекаря,— и весь он в огне, который я на него сбросил. Вишисты — и те не бомбили свою страну. Мне казалось, что я хуже всякого вишиста.
— Но вы все-таки продолжаете летать!
— Мало ли какие бывают настроения. Это не надолго. У меня они бывают только при напалмовых бомбежках. Во всех других случаях я воображаю, что защищаю Европу. Кроме того, те, другие, тоже делают чудовищные вещи. Когда их выбили из Ханоя в сорок шестом году, там остались страшные жертвы — среди их соотечественников, которые, как они считали, сотрудничали с нами. Я видел в морге девушку — у нее были отрезаны груди; они и ее жениха изуродовали и...
— Вот почему я не желаю вмешиваться.
— Тут нельзя рассуждать, искать справедливости — не в этом дело. Стоит только поддаться чувству — потом уже не выберешься. Война и любовь — недаром их всегда сравнивали...— Он с грустью посмотрел на кабинку против нас, где в глубоком кратком забытьи раскинулась метиска, потом сказал: — Так оно и выходит. Вон та девушка — она причастна ко всем этим делам только из-за родителей, а какое будущее ждет ее, когда этот порт падет? Ведь Франция — ее родина лишь наполовину.
— Вы считаете, порт должен пасть?
— Вы — газетчик. Вы лучше меня знаете, что победить мы не можем. Вы знаете, что дорогу в Ханой каждую ночь перерезают и минируют. Знаете, что ежегодно мы теряем целый выпуск Сен-Сира. В пятидесятом нас почти побили. Де Латтр на два года оттянул катастрофу — и все. Но мы — профессионалы, мы должны драться, пока политики не прикажут нам перестать. Наверно, они соберутся и договорятся о заключении того мира, который мы могли бы иметь с самого начала,— и все эти годы пойдут насмарку.— На его некрасивом лице лежал отпечаток какой-то профессиональной жестокости: я вспомнил, как он подмигнул мне перед тем, как спикировать,— словно на нем была карнавальная маска, в прорези которой смотрят детские глаза.— Вам всей этой чепухи не понять, Фаулер, вы не нашего поля ягода.
142
— Бывает в жизни и другое, от чего все годы идут насмарку.
Он положил мне руку на колено покровительственным жестом, как будто старшим был он.
— Пойдите-ка вон с ней,— сказал он.— Это лучше всякой трубки.
— Почему вы знаете, что она со мной пойдет?
— Я сам с ней спал, и лейтенант Перрен тоже. Пятьсот пиастров.
— Дороговато.
— Может быть, она и за триста пошла бы, но не та сейчас обстановка, чтоб торговаться.
Однако, как оказалось, он дал плохой совет. Наше тело и так ограничено в своих возможностях, а я весь словно окоченел от воспоминаний. Может быть, в ту ночь руки мои касались такой красоты, какой я раньше не знал, но не одна красота нас захватывает. У нее были те же духи, и внезапно, в решительную минуту, призрак того, что я потерял, оказался сильнее живого тела рядом со мной. Я отодвинулся от нее и, лежа на спине, чувствовал, как всякое желание уходит.
— Простите,— сказал я и солгал: — Не знаю, что со мной...— Ничего не поняв, она очень ласково проговорила: — Не огорчайтесь. Это часто бывает. Это от опиума.
— Да,— сказал я,— от опиума.— И подумал: «Господи, если бы это было так!»
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Странно было вернуться в Сайгон, где никто меня не встречал. На аэродроме я подумал — хорошо бы назвать шоферу другой адрес, только не улицу Катина. Я спросил себя: притупилась ли боль за время отсутствия — и постарался убедить себя, что, конечно, это так. Поднявшись на площадку, я увидел, что дверь открыта, и у меня захватило дыхание от безрассудной надежды. Медленно, очень медленно я подошел к двери. Пока не войду — надежда не умрет. Я услышал скрип стула и, подойдя к двери, увидал чьи-то башмаки, но башмаки были не женские. Я сразу вошел, и навстречу мне с того самого кресла, где обычно сидела Фуонг, неловко поднялся Пайл.
Он сказал:
143
— Привет, Томас.
— Привет, Пайл. Как вы сюда попали?
— Встретил Домингеса. Он принес вам почту. Я и попросил, чтобы он мне позволил подождать вас.
— Фуонг забыла что-нибудь взять?
— Нет, нет, но мне Джо рассказал, что вы заходили в миссию. Я и подумал, не лучше ли поговорить здесь.
— О чем?
Он растерянно развел руками, как мальчик, которого заставили выступать на школьном вечере и он не может найти «взрослые» слова.
— Вы уезжали? — спросил он.
— Да. А вы?
— Я тоже немного поездил.
— Все балуетесь с пластиком?
Он невесело ухмыльнулся, потом сказал:
— Вот ваши письма.
Я сразу увидел, что там ничего для меня интересного нет: одно письмо из лондонской редакции, какие-то счета, извещение из банка. Я спросил:
— Как поживает Фуонг?
Его лицо вдруг осветилось, как те электрические игрушки, в которых от определенного звука вспыхивает лампочка.
— Спасибо, отлично,— сказал он и сразу сжал губы, как будто позволил себе лишнее.
— Садитесь, Пайл,— сказал я.— Извините, я только пробегу письмо — оно из редакции.
Я распечатал письмо. Как некстати случаются самые неожиданные вещи. Редактор писал, что обдумал мое последнее письмо, и в свете сложной ситуации в Индокитае, после смерти генерала де Латтра и отступления от Хоа- биня, он согласен с моими доводами. Он временно назначил заведующего иностранным отделом и хотел бы оставить меня в Индокитае, по крайней мере, еще на год. «А место мы за вами сохраним»,— писал он, совершенно не понимая моего состояния: он был уверен, что я заинтересован в этом месте и вообще в его газете.
Я сел против Пайла и перечитал письмо, пришедшее слишком поздно. На секунду я почувствовал облегчение: так бывает, когда со сна не сразу все вспоминаешь.
— Что-нибудь неприятное? — спросил Пайл.
— Нет.— Я подумал, что никакого значения эта отсрочка все равно не имеет: что значит один мой год против брачного контракта Пайла?
144
— Вы уже поженились? — спросил я.
— Нет,— он покраснел, он вообще очень легко краснел,— Видите ли, я хочу получить специальный отпуск. Тогда мы сможем пожениться дома, как еле дует
— Разве дома это делается по-другому?
— Понимаете, я думал... трудно мне с вами говорить обо всем этом, Томас, вы такой циник,— но мне кажется, что этим я проявил бы уважение к ней. Там мой отец, мать, она как бы войдет в семью. А это важно из-за ее прошлого.
— Из-за прошлого?
— Ну, вы знаете, о чем я... Мне не хотелось бы оставлять ее дома с клеймом.
— А вы хотите оставить ее там?
— Думаю, что да. Моя мать — изумительная женщина, она всюду водила бы ее, познакомила с кем нужно, словом, ввела бы ее, так сказать, в нашу жизнь. Мама поможет ей наладить дом к моему приезду.
Я не знал, жалеть мне Фуонг или нет: ей так хотелось посмотреть небоскребы и статую Свободы, но она не пред ставляла себе, что для этого надо вынести. Профессор, миссис Пайл, женские клубы: интересно, научат ли ее играть в канасту. Я вспомнил, какая она была в восемнадцать лет, вспомнил тот первый вечер в ресторане «Гран- Монд», ее белое платье, прелестные ножки, безукоризненно двигавшиеся в такт музыке, потом вспомнил, как месяц тому назад она торговалась с мясником на бульваре де ля Сомм. Понравятся ли ей нарядные, светлые магазины Новой Англии, где даже сельдерей завернут в целлофан? Может быть, и понравятся. И, как ни странно, я сказал то, что месяц назад мог бы мне сказать Пайл:
— Не торопитесь, Пайл, не навязывайте ей ничего. Ее легко обидеть — как вас, как меня.
— Понимаю, Томас, понимаю...
— Она такая маленькая и хрупкая, так непохожа на наших женщин, но все же не относитесь к ней, как... как к игрушке.
— Странно все-таки. Я так боялся этого разговора. Я думал, вы начнете грубить.
— Я многое передумал там, на севере. Встретил одну женщину... может быть, я понял то, что вы поняли в публичном доме. Хорошо, что Фуонг ушла к вам. Может быть, мне пришлось бы оставить ее тут на произвол всяких Грейнджеров. Пошла бы по рукам.
145
— Значит, мы с вами можем остаться друзьями, Томас?
— Ну, конечно. Только лучше мне не видаться с Фуонг. Здесь все и так напоминает о ней. Придется поискать другую квартиру, когда будет время.
Он выпростал свои длинные ноги из-под стула и встал.
— Как я рад, Томас. Просто не могу выразить, до чего я рад. Правда, я это уже говорил и еще скажу — лучше это был бы кто-нибудь другой, а не вы.
— А я рад, что это именно вы, Пайл,— сказал я.
Разговор вышел совсем не такой, как я ждал: видно, где-
то в глубине, под всякими недобрыми планами, зрело мое настоящее решение. Хотя наивность Пайла сердила меня, какой-то внутренний судья все подытожил в его пользу, сравнив его идеализм, его скороспелые мысли, основанные на книгах Йорка Гардинга, с моим цинизмом. Конечно, я был прав в отношении фактов, но разве в его молодости и неопытности не заключалась своя правота, разве для Фуонг не лучше будет прожить жизнь с ним, а не со мной?
Мы коротко пожали друг другу руки, но какой-то неясный страх заставил меня выйти за ним на лестницу и окликнуть его. Может быть, у нас в подсознании, там, где принимаются истинные решения, сидит не только внутрен* ний наш судья, но и пророк.
— Пайл,— сказал я,— не очень доверяйтесь Йорку Гардингу.
— Йорку? — он удивленно поднял на меня взгляд.
— Мы — старые колонизаторы, Пайл, но и нас кой- чему научила жизнь, мы научились не играть с огнем. Эта ваша третья сила — все это книжные выдумки, не больше. Генерал Тхе просто головорез с двумя-тремя тысячами солдат, никакая это не национальная демократия.
Казалось, он смотрит на меня, как смотрят через щелку почтового ящика — кто там стоит за дверью, а потом, опустив клапан, отгораживаются от навязчивого пришельца. Он спрятал глаза.
— Не понимаю, что вы хотите сказать, Томас.
— Я про велосипедные бомбы. Очень милая шуточка, хотя одному человеку и оторвало ногу. Но не стоит дове рять таким людям, как генерал Тхе, Пайл. Не спасут они Восток от коммунизма. Мы их хорошо знаем.
— Кто это «мы»?
— Старые колонизаторы.
— Я считал, что вы ни на чьей стороне.
146
— Верно, Пайл, но пусть кто-нйбудь другой из вашей компании заваривает тут всю эту кашу, хотя бы Джо. А вы поезжайте домой с Фуонг. Забудьте про третью силу.
— Я всегда очень ценю ваши советы, Томас,— сказал он официально.— Мы еще с вами увидимся!
— Да, конечно.
2
Шли недели, а я все еще никак не мог найти себе новую квартиру. Не то чтобы у меня не было времени. Оживление в военных действиях, наступавшее ежегодно, уже миновало, на севере установилась жаркая сырая погода, crachin \ французы отошли от Хоабиня, в Тонкине кончились бои за рис, а в Лаосе — бои за опиум. Домингес легко справлялся с материалом, поступавшим с юга. Наконец я удосужился пойти взглянуть на квартиру, которая сдавалась в доме стиля «модерн» (образца Парижской выставки 1934 года) на другом конце улицы Катина, за гостиницей «Континенталь». Это был сайгон- ский pied-a-terre 2 владельца каучуковой плантации, уезжавшего на родину. Он хотел продать ее, как говорится, чохом, со всеми потрохами. Я до сих пор не знаю, что подразумевается под «чохом», но вместо потрохов она была забита огромным количеством репродукций Парижского салона между 1880 и 1900 годами. На картинах этой коллекции чаще всего повторялось изображение полногрудой дамы с невероятной прической: дама куталась в прозрачные ткани, которые почему-то не прикрывали пышный раздвоенный зад и прятали только поле боя. Ванную плантатор украсил еще смелее: там висели репродукции Ропса.
— Любите искусство? — спросил я, и он подмигнул мне с видом заговорщика. Он был жирный, с черными усиками и лысеющей макушкой.
— Лучшие мои картины в Париже,— сказал он.
Там еще стояла необыкновенно высокая пепельница
в виде нагой женщины с чашей на голове и всякие фарфоровые фигурки — голые девушки, обнимающие тигров, и — как ни странно — обнаженная до пояса женщина, едущая на велосипеде. В спальне против гигантской кровати сверкала огромная картина, писанная маслом:
1 Период дождей (фр.).
2 Холостяцкая или временная квартира (фр.).
147
две спящие рядом девицы. Я спросил, сколько стоит квартира без коллекций, но он ни за что не хотел продавать ее отдельно.
— Разве вы не коллекционер? — спросил он.
— Нет, пожалуй.
— У меня и книги есть, я бы и их продал заодно, хотя некоторые хотел забрать с собой во Францию.— Он отпер застекленный шкаф и показал мне свою библиотеку - богато иллюстрированные издания «Афродиты», «Нана», «Холостячки» и даже несколько книг Поль де Кока. Меня так и подмывало спросить — не продается ли он сам вместе со своей коллекцией: он удивительно подходил к ней — совершенно в том же стиле. Он сказал:
— Да, когда живешь один в тропиках, с такой коллекцией веселее.
Я подумал о Фуонг, именно потому, что тут ее ничто не напоминало. Так всегда бывает: когда удираешь в пустыню, тишина орет тебе в уши.
— Боюсь, что моя газета не разрешит мне купить коллекцию картин.
— А мы ее в счет не поставим,— сказал он.
Я был рад, что Пайл его не видел: он вообразил бы, что это и есть типичный «старый колонизатор», который в его представлении был и без того достаточно противным. Я ушел от плантатора почти в половине двенадцатого и зашел в Павильон выпить стакан холодного пива. В Павильон всегда приходили пить кофе лишь американки и европеянки, и я был уверен, что не встречу там Фуонг. Я точно знал, где она сейчас — не станет она вдруг менять свои привычки,— поэтому, выходя от плантатора, я перешел на другую сторону, чтобы не проходить мимо молочной, где она в этот час всегда пила свой шоколадный напиток. В Павильоне за соседним столиком сидели две молоденькие американки, очень чистенькие и свежие, и ели мороженое. У обеих через левое плечо висели одинаковые сумочки с одинаковыми металлическими эмблемами в виде орлов. И ноги у них были одинаковые — длинные, стройные, и носы похожие, чуть вздернутые, и мороженое они обе ели с такой сосредоточенностью, словно делали опыт в университетской лаборатории. Я подумал, не сослуживицы ли они Пайла: обе были прелестны, и мне захотелось и их отослать домой, на родину. Они доели мороженое. Одна посмотрела на часы.
— Давай поскорее уйдем,— сказала она,— а то еще не успеем.
148
Я лениво подумал, куда это им надо успеть.
— Уоррен предупредил, что надо уйти не позже, чем в одиннадцать двадцать пять.
— Сейчас уже позже.
Интересно было бы остаться. Хотя я даже не знаю, в чем дело. А ты?
— Точно не знаю, но Уоррен предупреждал, что лучше уйти.
— Может быть, готовится демонстрация, как по-твоему?
— Я их столько видела,— сказала вторая устало, как туристка, которой до одури надоели церкви. Она встала и положила на столик деньги за мороженое. Перед уходом она посмотрела кругом, и зеркала отразили ее профиль со всеми веснушками. В кафе остались только я и полная пожилая француженка, которая тщательно, но тщетно красилась и пудрилась, смотрясь в зеркальце. Этим двоим не нужна была косметика — только тронуть губы помадой, провести гребнем по волосам. Одна из них пристально посмотрела на меня — не так, как обычно смотрят женщины, а прямым, мужским взглядом, как будто решая, что ей делать. Потом быстро обернулась к подруге: — Пойдем, скорее.
Я лениво смотрел им вслед, когда они проходили по улице, расчерченной солнцем. Невозможно было себе представить, что их могут терзать нечистые страсти: с ними не вязалось представление о смятых простынях, о потных объятиях. Может быть, они и в постель брали средства от пота? Я поймал себя на том, что завидую их стерильному миру, так непохожему на тот мир, где жил я,— и вдруг этот мир непостижимо, неожиданно разлетелся на куски. Два зеркала со стены полетели прямо на меня и, не долетев, упали. Толстая француженка стояла на коленях среди обломков и опрокинутых стульев. Ее пудреница с открытой крышкой, совсем целехонькая, лежала у меня на коленях, и, самое удивительное, я сидел на том же месте, хотя мой столик в обломках лежал около француженки. Странный звук наполнил кафе — так журчит фонтан в саду,— и, взглянув на стойку, я увидел, как из разбитых бутылок разноцветными струйками прямо на пол вытекает их содержимое — красный портвейн, оранжевый куантро, зеленый шартрез, мутно-желтое пасти. Француженка, сидя среди обломков, невозмутимо искала свою пудреницу. Я подал ей эту пудреницу, и она светским тоном, все еще сидя на полу, поблагодарила меня. Я понял,
149
что слышу ее довольно плохо: взрыв был так близко, что взрывная волна подействовала на мои барабанные перепонки.
«Опять балуются с пластиком,— сердито подумал я,— что же мне теперь, по мнению мистера Хэня, следует написать?» Но, выйдя на площадь Гарнье, я увидел по густому дыму, что тут дело далеко не шуточное. Дым шел от горящих автомобилей: вся стоянка перед Национальным театром была в огне, куски машин разлетелись по всему скверу, а около клумбы лежал, дергаясь всем телом, человек без ног. С улицы Катина, с бульвара Боннар бежали люди. Сирены полицейских машин, звонки карет «скорой помощи», гудки пожарных — все эти звуки словно издалека долетали до моих истерзанных перепонок. Я чуть не забыл, что Фуонг, должно быть, там, в кафе-молочной по другую сторону площади. Клубы дыма закрывали все. Я ничего не мог разглядеть.
Я вышел на площадь — и меня сразу остановил полицейский. Полиция оцепила площадь, не подпуская толпу, из круга уже выносили носилки. Я умолял полицейского пропустить меня на ту сторону.
— Пустите меня, там мой друг...
— Отойдите! — крикнул он.— У всех тут друзья.
Он посторонился, пропуская священника, и я попы
тался пройти за священником, но полицейский схватил меня.
— Я журналист, сказал я, но бумажника, в котором лежала моя карточка, не мог найти: может быть, я его не захватил? Я спросил: Скажите хоть, что там, в кафе молочной?..
Дым стал рассеиваться, и я попытался разглядеть, что там творится, но густая толпа закрывала от меня все. Поли ценекий что-то ответил, но я не расслышал.
Что вы сказали?
Он повторил:
Не знаю. Отойдите. Вы мешаете санитарам.
Неужели я уронил бумажник в Павильоне? Я пошел было туда и столкнулся с Пайлом
Томас! воскликнул он.
Пайл! — сказал я. Ради Христа, предъявите им свой пропуск! Мы должны пробраться туда. Фуонг в кафе напротив.
— Нет, нет! — сказал он.
Пайл, она там Она всегда туда ходит. В половине двенадцатого. Мы должны ее найти.
150
— Ее там нет, Томас.
— Откуда вы знаете? Где ваш пропуск?
— Я ее предупредил, чтобы она не ходила.
Я обернулся к полицейскому и уже собрался оттолкнуть его и пробиться на площадь — пусть стреляет, плевать, но вдруг до моего сознания дошло слово «предупредил». Я схватил Пайла за руку.
Предупредил? — спросил я.— То есть как это «предупредил» ?
— Я ей сказал, чтобы она сегодня туда не ходила.
Разрозненные обрывки вдруг сложились в одно целое.
— А Уоррен? Кто такой Уоррен? — спросил я. — Он тоже предупредил тех девушек.
Не понимаю.
— Значит, вам лишь бы не пострадали американцы, так? Карета «скорой помощи» подъехала с улицы Катина к площади, и полицейский, который не пускал меня, подался в сторону, чтобы пропустить карету. Полицейский, стоявший с ним рядом, с кем-то пререкался. Я подтолкнул Пайла вперед, и мы выскочили на площадь, прежде чем нас успели остановить.
Мы словно попали на похороны. Полиция могла помешать вновь прибывшим выходить на площадь, но она была бессильна очистить площадь от тех, кто остался жив и кто пришел сразу после катастрофы. Врачам некогда было заниматься мертвецами, и мертвецов оставили на попече ние тех, кому они принадлежали: ведь мертвые становятся чьей-нибудь собственностью, как, скажем, стул. На земле сидела женщина, держа на коленях то, что осталось от ее ребенка. С какой-то особой стыдливостью она прикрыла останки широкополой крестьянской шляпой. Она сидела неподвижно, молча; больше всего меня поразило на площа ди именно это молчание. Я вспомнил церковь, где как-то побывал во время обедни,— слышно было только тех, кто служил, и лишь изредка кто-нибудь из европейцев всхлипывал или бормотал молитву и тут же умолкал, словно пристыженный целомудренным терпением и выдержкой Востока. Безногое тело у клумбы все еще дергалось, как курица без головы. Судя по куртке, это, вероятно, был рикша.
Пайл заговорил:
Какой ужас! Он взглянул на мокрое пятно на своем башмаке и упавшим голосом спросил: Что это?
Кровь,— сказал я, никогда не видели, что ли?
— Надо непременно почистить, так нельзя идти к по¬
151
сланнику,— сказал он. Думаю, что он и сам не понимал, что говорит. Впервые в жизни он видел настоящую войну: в Фатзьем он плыл на лодке, охваченный своими мальчишескими мечтами, да и солдаты, по его представлениям, вообще в счет не шли.
— Видите, что может наделать цилиндр «Диолакто- на»,— сказал я,— если он попадет не в те руки.
Я взял его за плечо и заставил посмотреть вокруг.
— В эти часы на площади полно женщин и детей,— сказал я,— все идут за покупками. Почему вы выбрали именно это время?
Он еле слышно сказал:
— Тут был назначен парад.
— Вы надеялись укокошить каких-нибудь полковников? Но парад вчера отменили, Пайл.
— Я не знал.
— Не знали? — Я толкнул его в лужу крови, где только что стояли носилки.— Надо лучше поставить информацию!
— Меня не было в городе,— сказал он, уставившись на свои башмаки.— Они должны были отложить...
— И лишиться развлечения? — спросил я.— Вы что же, ждали, что генерал Тхе откажется от такой демонстрации? Это гораздо лучше всякого парада: во время войны про детей и женщин писать интереснее, солдаты уже надоели. Вся мировая пресса об этом заговорит. Здорово вы поддержали генерала Тхе, Пайл. Вон у вас весь правый башмак в третьей силе, в национальной демократии. Ступайте домой, к Фуонг, расскажите ей о своем геройстве: отправили десяток-другой ее земляков на тот свет, теперь вам уже нет нужды о них заботиться.
Маленький толстый патер проковылял мимо нас, в руках у него было что-то, прикрытое салфеткой. Пайл долго молчал, а мне больше говорить было не о чем. Я и так сказал слишком много. Он был бледный, подавленный, казалось, сейчас упадет в обморок. И я подумал: «Какой смысл с ним говорить? Он так и останется праведником, а, разве можно обвинять праведников — они никогда ни в чем не виноваты. Их можно только сдерживать или уничтожать. Праведник — тоже своего рода душевнобольной».
Он заговорил:
— Тхе никогда не пошел бы на это. Я уверен, что это не он. Наверно, его обманули. Коммунисты...
На нем, как всегда, была непроницаемая броня добрых намерений и невежества. Я оставил его на площади и по¬
152
шел по улице Катина до безобразной розовой церкви, загораживавшей дорогу. Со всех сторон туда уже стекались люди: наверное, большое утешение — молить у одних покойников заступничества за других.
Мне можно было благодарить судьбу — разве Фуонг не осталась в живых? Разве Фуонг не «предупредили»? Но я не мог забыть безногое туловище на сквере, ребенка на руках у матери. Их никто не предупредил: какое это имело значение? Если бы парад состоялся, они, наверно, все равно оказались бы тут, на площади, из любопытства; им, наверно, захотелось бы посмотреть солдат, послушать ораторов, бросить им цветы. Двухсотфунтовая бомба не разбирает, для кого она предназначена. Сколько же надо убить полковников, когда создается «национально-демократиче- ский фронт», чтобы это могло оправдать убийство ребенка или просто рикши? Я остановил мотоцикл с коляской и велел ехать на набережную Митхо.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Я дал Фуонг денег, чтобы она свела сестру в кино и не мешала нам вечером. Я пообедал с Домингесом и сидел у себя, дожидаясь, когда придет Виго. Он явился ровно в десять. Пить он не станет, он просит извинить его, слишком устал, а если выпьет, ему захочется спать. День выдался очень трудный.
— Убийства, неожиданые смерти?
— Нет, просто мелкие кражи. Несколько самоубийств. Этот народ охоч до азартных игр, а как все проиграют — так кончают с собой. Должно быть, я не пошел бы служить в полицию, если б знал, сколько времени придется торчать в моргах. Ненавижу запах аммиака. Знаете что, пива я все- таки выпью.
—- Простите, у нас нет холодильника.
— Не то что в морге. Можно немного вашего английского виски?
Я вспомнил, как мы с ним спустились в мертвецкую и нам вытащили Пайла, как поднос с кубиками льда.
— Значит, вы не едете домой? — спросил он.
— Вы уже все знаете?
— Конечно.
153
Я протянул ему стакан с виски: пусть видит, что нервы у меня в порядке.
— Послушайте, Виго, расскажите, почему вы решили, что я замешан в убийстве Пайла? И ради чего, по-вашему? Хотел вернуть Фуонг, что ли? Или отомстить за то, что потерял ее?
— Нет, конечно. Не так уж я глуп. Вы не стали бы брать на память о враге его книжку. Вот она у вас, на полке. «Роль Запада». Кстати, кто такой Йорк Гардинг?
— Он и есть тот, кого вы ищете, Виго. Он убил Пайла — на расстоянии, из дальнобойного орудия.
— Не понимаю.
— Он журналист особого рода — их называют дипломатическими обозревателями. Он заранее составляет себе какую-нибудь концепцию, а потом подгоняет под нее все факты. Пайл приехал, начиненный идеями Йорка Гардинга. Сам Гардинг заезжал сюда на неделю, проездом из Бангкока в Токио. Пайл совершил ошибку* он попытался претворить его идею на практике. Гардинг писал про третью силу. Пайл сколотил такую третью силу — нашел захудалого головореза с двухтысячной армией и парой ручных тигров. Пайл вмешался в чужие дела.
— А вы не вмешиваетесь?
— Стараюсь, по крайней мере.
— Но безуспешно, Фаулер.
Мне почему-то вспомнились капитан Труэн и та ночь в хайфонской курильне: казалось, это было сто лет назад. Как он тогда сказал, этот Труэн? Что-то насчет того, что стоит только поддаться чувству — потом уже не выберешься. Я сказал
Из вас вышел бы хороший патер, Виго. Что-то в вас есть такое, что вызывает на исповедь, конечно, если есть в чем исповедоваться
— Я никогда не добивался исповедей.
— Но вам исповедовались?
— Бывало...
— Наверно, потому, что по своей должности вы, как и священник, ничем не должны возмущаться, а, наоборот, всему сочувствовать? «Мсье Флик, я должен вам объяснить, почему я раскроил старушке череп». «Хорошо, Гюстав, не торопитесь, расскажите подробно, почему вы так сделали».
— У вас богатое воображение. Почему не пьете, Фаулер?
154
— Разве преступнику не опасно пить с представителем полиции?
— Я никогда не говорил, что вы — преступник.
— А если выпивка развяжет мне язык и захочется исповедаться? Ведь ваша профессия не признает тайны исповеди.
— Тот, кто исповедуется, не думает о тайно даже на церковной исповеди. Исповедуются по другим причинам.
— Хотят очиститься, что ли?
— Не всегда. Подчас просто хотят посмотреть на себя со стороны. А то и просто устают от лжи. Вот вы не пре ступник, Фаулер, так почему же вы мне солгали? Ведь вы виделись с Пайлом в тот вечер, когда он погиб.
— Откуда у вас такие мысли?
— Я совершенно не думаю, что вы его убили. Вряд ли вы проткнули бы его ржавым штыком.
— Ржавым?
— Да, эти подробности узнаешь при вскрытии. Но, как я вам уже говорил, он умер не от этого. Захлебнулся в иле.
Он протянул стакан, я налил ему еще виски.
— Давайте припомним. Вы заходили выпить в «Конти ненталь» в шесть десять?
— Да.
— А без четверти семь вы разговаривали с одним корреспондентом у входа в «Мажестик».
— Да, с Уилкинсом. Я вам все это уже рассказывал, Виго. Еще в ту ночь.
— Да. Я все проверил. Удивительно, как вы запомнили все эти мелочи.
— Я репортер, Виго.
— Конечно, время вы назвали не совсем точно, но так всякий может ошибиться на десять минут там, на чет верть часа здесь, никто вас винить не станет. Разве вы могли думать, что точное время будет играть какую-то роль? Гораздо подозрительнее было бы, если б вы были абсолютно точны, секунда в секунду.
— Разве я был неточен?
—- Не совсем. Вы разговаривали с Уилкинсом без пяти семь.
— На десять минут ошибся.
— Вот именно. Я так и говорю. А когда вы пришли в «Континенталь», пробило шесть.
— Мои часы всегда спешат,— сказал я.— Который час по вашим?
155
— Восемь минут одиннадцатого.
— А по моим восемнадцать. Вот видите?
Он не стал проверять.
— Значит, выходит, что вы говорили с Уилкинсом на двадцать пять минут раньше — по вашим часам. Расхождение порядочное, правда?
— Возможно, что я мысленно внес поправку. А может быть, я в тот день поставил часы правильно. Иногда я их переставляю.
— Одно интересно,— начал Виго и перебил себя: — Подлейте, пожалуйста, содовой, так для меня слишком крепко. Интересно, почему вы на меня совершенно не сердитесь? Не очень-то приятно, когда тебя допрашивают, как я — вас.
— А по-моему, занятно, как детективный роман. В конце концов, вы знаете, что я не убивал Пайла — вы сами только что сказали.
— Да, я знаю, что вы при убийстве не присутствовали,— сказал Виго.
— Не понимаю, что вы хотите доказать тем, что я ошибся то на десять, то на пять минут?
— Образуется промежуток,— сказал Виго,— остается немного времени.
— Для чего?
— Для того, чтобы Пайл успел зайти к вам.
— Почему вам так хочется доказать это?
— Из-за собаки,— сказал Виго.
— Ага, грязь на лапах, да?
— Не грязь. Цемент. Видите ли, в тот вечер, идя за Пайлом, пес где-то прошел по сырому цементу. Я вспомнил, что в нижнем этаже вашего дома идет ремонт — рабочие все еще работают. Я их застал внизу, когда шел к вам. В этом городе поздно кончают работу.
— Мало ли домов ремонтируют, мало ли где есть сырой цемент. Что ж, рабочие видели эту собаку?
— Я, конечно, у них спросил. Но мне они ничего не скажут, даже если б и видели. Я — из полиции.— Он замолчал, откинулся в кресло, не сводя глаз со своего стакана. Мне показалось, что он о чем-то вспомнил по ассоциации и мысли его витают где-то за тридевять земель. По его руке проползла муха — он даже не смахнул ее, совсем как Домингес. Я почувствовал в нем какую-то сосредоточенность, глубокую, сильную. Кто его знает, может быть, он даже молился.
Я встал, вышел в другую комнату. Мне совершенно
156
незачем было туда идти, просто хотелось хоть на минуту избавиться от этого напряженного молчания, там, в кресле. Фуонг снова поставила книжки с картинками на полку. Между баночками с косметикой торчала телеграмма — видно, опять какое-то поручение из лондонской редакции. Мне не хотелось распечатывать телеграмму. Все осталось таким же, как до приезда Пайла. Комнаты не меняются, безделушки стоят там, куда их поставили,— только сердце дряхлеет.
Я вернулся в столовую, и Виго поднес стакан к губам. Я сказал:
— Мне нечего вам сказать, абсолютно нечего.
— Тогда я пойду,— сказал он.— Больше я вас беспокоить не стану.
В дверях он обернулся, как будто не хотел расстаться с надеждой — своей или моей, не знаю.
— Странно, почему вы пошли в тот вечер смотреть именно эту картину? Не думал, что вы любите исторические фильмы. Что вы смотрели? «Робин Гуда»?
— Нет, как будто «Скарамуша». Надо было как-то убить время. Хотелось отвлечься.
— Отвлечься?
— У каждого свои заботы, Виго,— терпеливо объяснял я.
Виго ушел, а мне осталось еще час ждать, пока придет Фуонг, чтоб рядом была хоть одна живая душа. Странно, до чего меня вышиб из колеи приход Виго. Как будто поэт принес мне на суд свое произведение, а я нечаянно уничтожил рукопись. Я сам был человеком без призвания — нельзя же газетную работу считать призванием,— но я умел почувствовать призвание в другом. Теперь Виго пойдет и закроет папку с неоконченным следствием по делу Пайла, и мне хотелось бы, чтобы у меня хватило мужества догнать его и сказать:
— Да, вы были правы. Я действительно виделся с Пайлом в тот вечер, когда он погиб.
ГЛАВА ВТОРАЯ 1
По дороге к набережной Мит- хо я встретил несколько карет «скорой помощи» — они ехали из Шолона на площадь Гарнье. По выражениям лиц
157
можно было проследить, как распространялись слухи: сначала все прохожие оборачивались в сторону тех, кто, как и я, шел с площади Гарнье, пытаясь понять, что случилось. Но когда я въехал в Шолон, я опередил вести: здесь жизнь текла спокойно, нормально, никто еще ничего не знал.
Я нашел склад мистера Чжоу и поднялся по лесенке в его квартиру. С тех пор как я там был в последний раз, ничего не изменилось. Кошка и собака гонялись друг за другом — с полу на шкаф, оттуда на картонки, как шахматные кони, которые никак не могут сразиться друг с другом. Малыш ползал по полу, двое стариков по-прежнему играли в маджонг. Только из молодежи никого не было. Стоило мне показаться в дверях, как одна из женщин стала наливать мне чай. Старуха сидела на постели, уставившись на свои ноги.
— Где мсье Хэнь? — спросил я. От чая я отказался: не было охоты проделывать долгую церемонию — пить неизменное горькое пойло.—II faut absolument que je voie M. Heng Казалось, мне ни за что не удастся внушить им, насколько моя просьба важна, но, может быть, их смутил мой решительный отказ от чая. А может быть, у меня, как у Пайла, башмаки были в крови. Как бы то ни было, после короткой заминки одна из женщин вышла со мной из комнаты, спустилась по лестнице и, перейдя через две оживленные, увешанные вывесками и флагами улицы, привела меня к заведению, которое на родине Пайла как будто называется «Салон похоронных принадлежностей»; там стояло множество каменных урн, куда китайцы кладут прах своих покойников.
— Мсье Хэнь? — спросил я у старого китайца, стоявшего в дверях.— Где мсье Хэнь? — Да, вполне подходящее продолжение дня: сначала — эротическая коллекция плантатора, потом — трупы убитых на площади, а теперь — похоронное бюро. Чей-то голос из глубины лавки позвал китайца, тот посторонился и пропустил меня в дверь.
Сам Хэнь радушно вышел мне навстречу и провел в маленькую комнатку, уставленную неудобными резными стульями черного дерева — во всех китайских гостиных стоят без употребления такие неуютные стулья. Но я почувствовал, что на этих стульях только что сидели: на столике стояло пять чашек, в двух еще оставался недопитый чай.
1 Мне во что бы то ни стало надо видеть мсье Хэня (фр.)
158
— Я прервал ваш разговор,— сказал я.
Да, тут у нас всякие дела,— уклончиво ответил мистер Хэнь,— но это неважно. Я всегда рад видеть вас,, мистер Фаулер.
— Я приехал с площади Гарнье,— сказал я.
Так я и подумал.
— Значит, вы слышали...
Мне позвонили по телефону. Решено, что лучше мне на время держаться подальше от склада мистера Чжоу. Полиция сегодня, наверно, примет энергичные меры.
Но вы тут ни при чем.
Дело полиции находить виновников.
— Это опять работа Пайла.
Да.
Как можно делать такие страшные вещи?
Генерал Тхе не особенно выдержанный человек.
А молодым бостонцам нечего возиться с пласти> ком. Кто хозяин Пайла, Хэнь?
У меня такое впечатление, что мистер Пайл в основном сам себе хозяин.
— Кто же он такой? Из УСС?
Тут не в названии дело.
— Чем я могу помочь, Хэнь? Надо его обуздать.
— Вы можете напечатать правду. Или вам нельзя?
- Моя газета не интересуется выходками генерала Тхе. Там интересуются только вашими друзьями, Хэнь.
— А вы действительно хотите остановить мистера Пайла, мистер Фаулер?
Вы бы на него посмотрели, Хэнь. Он стоял там и говорил, что все это печальное недоразумение, что должен был состояться парад. Он сказал, что надо почистить баш маки, прежде чем пойти к посланнику.
Разумеется, вы можете рассказать все полиции.
— Им тоже нет дела до генерала Тхе. Неужели вы думаете, что они решатся тронуть американца? Он пользу ется дипломатической неприкосновенностью. Он окончил Гарвардский университет. Посланник в нем души не чает. Хэнь, там, на площади, у одной женщины убили ребенка... Она закрыла его соломенной шляпой. Он у меня из головы не выходит. И в Фатзьеме тоже убили ребенка.
— Успокойтесь, мистер Фаулер, не надо.
Что он еще натворит, Хэнь? Сколько бомб можно сделать из цилиндра с «Диолактоном», сколько убить детей?
159
— Готовы ли вы помочь нам, мистер Фаулер?
— Он лезет не в свое дело, а из-за его ошибок гибнут люди. Жаль, что ваши не подстрелили его на реке под Намдинем, сколько жизней было бы спасено.
— Согласен с вами, мистер Фаулер. Его надо обуздать. У меня есть предложение.— Кто-то осторожно кашлянул за дверью, потом громко сплюнул.— Если бы вы пригласили его пообедать с вами в «Старую мельницу» между половиной девятого и половиной десятого.
— Но какой смысл...
— Мы бы по дороге поговорили с ним,— сказал Хэнь.
— А вдруг он занят?
— Тогда, может быть, лучше попросить его зайти к вам в шесть тридцать. В этот час он свободен, он непременно зайдет к вам. Если он сможет пообедать с вами, подойдите к окну с книжкой, как будто поближе к свету.
— А почему надо звать его именно в «Старую мельницу»?
— Этот ресторан у моста в Дакоу — там нам легче будет найти укромное место и переговорить с ним.
Что вы хотите делать?
Этого вам знать не надо, мистер Фаулер. Но я вам обещаю: мы будем действовать как можно мягче, насколько позволят обстоятельства.
Невидимые друзья Хэня завозились за перегородкой, как мыши.
Вы сделаете это для нас, мистер Фаулер?
— Не знаю,— сказал я,— не знаю.
— Рано или поздно,— заговорил Хэнь, и его голос напомнил мне голос капитана Труэна в курильне,— рано или поздно надо принять чью-то сторону. Если хочешь остаться человеком,— добавил Хэнь.
2
Я оставил в миссии записку, в которой просил Пайла зайти ко мне, а сам пошел в «Континенталь» выпить. Обломки убрали, пожарная команда смыла кровь брандспойтом. Тогда я еще не знал, какое значение приобретает каждый мой шаг, каждая минута. Мне даже подумалось — не лучше ли просидеть на площади весь вечер и не являться на свидание? Потом я подумал, что, может быть, мне удастся припугнуть Пайла и заставить его все бросить, предупредив, что ему грозит опас-
160
ность, какая бы она там ни была. Я допил пиво и пошел домой. Дома я стал надеяться, что Пайл вообще не придет. Я хотел почитать, но на моей полке ничего интересного не нашлось. Может быть, следовало выкурить трубку, но некому было ее приготовить. Я невольно прислушивался, не раздадутся ли шаги; и вот они раздались. Кто-уо постучал. Я открыл дверь, но это оказался Домингес.
— Что вам надо, Домингес? — спросил я.
Он посмотрел на меня с удивлением.
— Мне? — он взглянул на часы.— Но я всегда прихожу в это время. Будете отправлять телеграммы?
— Простите, совсем забыл. Нет, телеграмм не будет
— Как, а про бомбу? Неужели вы ничего не дадите?
— Пожалуйста, сами составьте заметку, Домингес. Не знаю, что со мной, я там был, до сих пор не могу опомниться. Не могу думать об этом, как о простом газетном сообщении.
Я хотел прихлопнуть москита, жужжавшего у меня над ухом, и увидел, как Домингес инстинктивно передернулся.
— Ничего, Домингес, я промахнулся, сказал я. Домингес растерянно улыбался. Он никак не мог объяснить, почему ему так неприятно, когда отнимают чью-то жизнь — ведь он-то был христианином, а они недаром научились у Нерона делать факелы из живых людей.
— Чем я могу вам помочь? — спросил он.
Не пьет, не ест мяса, не убивает — я завидовал кротости его духа.
— Ничем, Домингес. Сегодня я хочу побыть один.
Я смотрел в окно, как он шел по улице Катина. Прямо против моего окна остановился рикша. Домингес хотел было нанять его, но тот покачал головой. Очевидно, он ждал седока, который зашел в лавку: рикши обычно тут не останавливаются. Я посмотрел на часы и удивился: я ждал всего-навсего минут десять. Пайл постучал, а я даже не услышал, как он подошел.
— Войдите!
Как всегда, первым вошел пес.
— Я так обрадовался вашей записке, Томас! Утром я решил, что вы на меня рассердились.
— Это, пожалуй,, верно. Зрелище было не из веселых.
— Вы уже так много знаете, что можно рассказать вам еще кое-что. Сегодня я видел генерала Тхе.
— Как? Разве он в Сайгоне? Приехал посмотреть, как сработала его бомба?
— Я с вами говорю совершенно конфиденциально,
6 Г. Грин, т з
16.1
Томас. Я с ник обошелёя очень сурово.— Он говорил, как капитан школьной команды, который обнаружил, что один из его мальчиков срывает тренировку. Но я все же спросил его с некоторой надеждой:
— Значит, вы с ним порвали?
— Я ему заявил, что если он еще раз устроит такую необдуманную демонстрацию, мы с ним окончательно разойдемся.
— Неужели вы до сих пор не могли с ним порвать, Пайл? — Я раздраженно пнул пса, обнюхивавшего мои ноги.
— Не мог! (Сидеть, Граф!) В конце концов он — наша единственная надежда. Если он придет к власти с нашей помощью, мы сможем на него опереться...
— Сколько же народу должно погибнуть, пока вы поймете...— но мне уже стало ясно, что ему все равно ничего не докажешь.
— Поймем? О чем вы, Томас?
— Поймете, что в политике благодарности ждать не приходится.
— По крайней мере они не будут ненавидеть нас, как ненавидят французов.
— Вы уверены? Иногда мы и к врагам испытываем нечто вроде любви, а к друзьям — ненависть.
— Вы рассуждаете, как европеец, Томас. Эти люди совсем не так сложны.
— Так вот чему вас научили эти несколько месяцев? Скоро вы, пожалуй, скажете, что они — как дети.
— Да... по-своему, конечно...
— Покажите мне несложного ребенка, Пайл. В детстве мы — сплошная путаница и сложность. Только с возрастом мы становимся проще.— Но какой смысл толковать с ним? Мы оба приводили какие-то нереальные доводы. Право, я раньше времени становился автором передовиц. Я встал и подошел к книжному шкафу.
— Что вы ищете, Томас?
— Хотел посмотреть одно место, которое мне когда-то нравилось. Можете сегодня пообедать со мной, Пайл?
— С удовольствием, Томас. Я так рад, что вы на меня не сердитесь. Знаю, вы со мной не согласны, но ведь можно не во всем соглашаться и все-таки быть друзьями, верно?
— Не знаю. Не думаю.
В конце концов, Фуонг гораздо важнее всего этого.
Неужели вы вправду так думаете, Пайл?
162
— Господи, да она самое важное на свете для меня. И для вас тоже, Томас.
— Нет, для меня она уже не самое важное.
— Конечно, сегодня все это было ужасно, Томас, но вот увидите, через неделю все забудется. Мы поможем родственникам убитых.
— Кто это «мы»?
— Мы телеграфировали в Вашингтон. Нам дадут разрешение израсходовать часть наших средств.
Я прервал его:
— Вы можете прийти в «Старую мельницу»? Между девятью и половиной десятого?
— Куда хотите, Томас.— Я подошел к окну. Солнце село за крыши. Рикша все еще ждал своего седока. Я посмотрел на него, и он поднял на меня глаза.
— Ждете кого-нибудь, Томас?
— Нет, просто ищу одно место в книге.— И в подтверждение своих слов я прочел, подняв книгу к последним лучам заката:
По улице еду — сам черт мне не брат!
— Да кто он такой? — про меня говорят.
А если попал под колеса наглец,
Деньгами всегда откуплюсь — и конец.
Эх, как хорошо быть богатым, друзья!
Эх, как хорошо быть богатым!
— Какие странные стихи,— сказал Пайл с неодобрением.
— Был такой очень умный поэт в девятнадцатом веке. Их тогда было не так много,— Я снова глянул на улицу. Рикша, стоявший под моим окном, уже уехал.
— У вас нечего выпить? — спросил Пайл.
— Как нечего? Но я думал, что вы...
— Начинаю немножко давать себе волю,— сказал Пайл.— Ваше влияние. По-моему, вы на меня хорошо влияете, Томас.
Я достал бутылку и стаканы. Сначала я принес только один, пришлось идти за вторым, потом за содовой, В тот вечер я все делал ужасно медленно. Пайл сказал:
— Знаете, у меня замечательные родители, только, пожалуй, слишком строгие. Дом у нас очень старинный — Честнат-стрит, на горе, справа. Мать у меня коллекционирует венецианское стекло, а отец, когда не занят своей эрозией скал, собирает все дарвиновские рукописи и при-
6*
163
жизненные издания, какие только можно. Понимаете, они живут в прошлом. Может быть, поэтому Йорк произвел на меня такое впечатление. Он как будто вводит вас в современность. Отец у меня изоляционист.
— Наверно, он бы мне понравился, ваш отец,— сказал я.— Я ведь тоже изоляционист.
Обычно молчаливый, Пайл был удивительно разговорчив в тот вечер. Я не слушал, мысли мои были далеко. Я старался убедить себя, что мистер Хэнь имеет в своем распоряжении и другие средства, кроме прямой и грубой силы. Но я знал, что в такой войне нет времени раздумывать: каждый пускает в ход то оружие, какое у него под рукой: французы — напалмовые бомбы, Хэнь — пулю или нож. Слишком поздно я сказал себе, что не гожусь им в судьи; пусть Пайл выговорится, а потом я предупрежу его. Он может переночевать у меня. Не станут же они врываться ко мне в дом. Он что-то рассказывал — как будто про свою старую няньку:
— По правде говоря, я был к ней больше привязан, чем к матери. А какие она пекла пироги с черникой!
Но тут я его прервал:
— Скажите, вы теперь носите револьвер — после той ночи?
— Нет. Нам в миссии приказано...
— Но ведь у вас особое задание?
— Все равно это ни к чему: захотят до меня добраться, так доберутся. Да я к тому же близорук, как сова. В колле- дще меня прозвали летучей мышью — я прекрасно вижу в темноте. Как-то раз мы стали валять дурака...— И он опять заговорил про свое. Я отошел к окну.
Напротив снова стоял рикша. Я не знал, какой: все они так похожи,— но мне показалось, что это другой. Может быть, он и в самом деле ждал клиента. Мне пришло в голову, что Пайлу, пожалуй, безопаснее всего отсидеться в миссии. Наверно, после того, как я подал сигнал, там, у Хэня, уже наметили план на этот вечер, причем мост в Дакоу, очевидно, должен был сыграть какую-то роль. Какую именно, я не понимал: не такой дурак Пайл, чтобы после захода солнца ехать через Дакоу, а с нашей стороны на мосту всегда стояла вооруженная охрана.
— Я все говорю и говорю,— сказал Пайл,— не знаю, почему, но сегодня я как-то...
— Говорите сколько угодно,— сказал я,— Мне просто хочется помолчать. Может быть, отменим этот обед?
— Нет, пожалуйста, не надо. Мне и так казалось,
164
что между нами что-то встало с тех пор, как... как... ну...
— С тех пор, как вы спасли мне жизнь,— сказал я и не мог скрыть, как свежа рана, которую я сам разбередил этими словами.
— Нет, я не о том. Как мы славно поговорили в ту ночь, правда? Я многое узнал о вас, Томас. Я с вами не согласен, понимаете, но для вас, может, оно и лучше — стоять в стороне. Вы свои позиции не сдали, даже когда сломали ногу, все равно, вы остались нейтральным.
— Это тоже может измениться,— сказал я,— стоит только в какую-то минуту поддаться чувству...
— Для вас эта минута еще не наступила,— сказал он,— да и не знаю, наступит ли когда-нибудь. Я тоже не переменюсь, разве что после смерти,— добавил он весело.
— Даже после всего, что было сегодня утром? Разве это не может изменить чьи угодно взгляды?
— Что ж, война требует жертв,— сказал он.— Жаль, конечно, но не всегда попадаешь в цель. Во всяком случае, они погибли за правое дело.
— А вы бы так говорили, если б на их месте была ваша старая нянька, которая пекла вам пироги с черникой?
Он оставил мой легковесный довод без внимания.
— Можно даже сказать, что они погибли за демократию,— сказал он.
— Я бы не сумел перевести это на вьетнамский язык.— Вдруг я почувствовал страшнейшую усталость. Пусть скорее уходит, пусть умирает, тогда я смогу начать жизнь сызнова, с того момента, как он вошел в нее.
— Вы никак не хотите отнестись ко мне всерьез, Томас, честное слово! — сказал он по-мальчишески весело. Такой веселости я в нем раньше как-то не замечал, почему-то именно до этого самого вечера,— Знаете что? Фуонг ушла в кино, давайте проведем весь вечер вместе, ладно? Мне делать нечего.— Казалось, что ему кто-то подсказывает, что говорить, чтоб отнять у меня всякую возможность отступления. Он продолжал: — Почему бы нам не пойти в «Шалэ». Я там не был с того первого вечера. Кормят там не хуже, чем в «Старой мельнице», и музыка есть.
— Нет,— сказал я,— не хочется вспоминать тот вечер.
— Простите, Томас. Иногда я бываю таким толстокожим дураком. Не пообедать ли нам в Шолоне, в китайском ресторане?
165
— Хороший китайский обед надо заказывать заранее. Уж не боитесь ли вы идти в «Старую мельницу», Пайл? Но там прочная ограда, а мост всегда охраняет полиция. Вы же не сделаете такую глупость, не поедете через Дакоу?
— Не в том дело. Просто мне казалось, что хорошо бы нам провести весь вечер вместе.
Он неловко повернулся, его стакан полетел на пол и разбился.
— Это к счастью,— сказал он машинально.— Простите, Томас.— Я стал подбирать осколки в пепельницу.— Так как же, Томас? — Но разбитый стакан напомнил мне бутылки в баре Павильона, из которых вытекало вино.— Я предупредил Фуонг, что, может быть, пойду с вами куда- нибудь.— Как не вовремя он произнес это слово «предупредил»... Я поднял последний осколок стекла:
— Мне необходимо зайти в «Мажестик», меня там ждут, до девяти я занят.
— Что ж, придется вернуться в миссию. Только я всегда боюсь, как бы меня там не задержали.
Ничего, если я дам ему еще одну возможность спастись.
— Вы не торопитесь,— сказал я,— если вас задержат, приходите потом прямо ко мне домой. Если вы не попадете к обеду, я вернусь сюда к десяти и буду вас ждать тут.
— Я вас предупрежу...
— Не нужно. Просто приходите в «Старую мельницу», а если не успеете — прямо сюда.— И я мысленно предоставил решение тому, в кого не верил. «Можешь вмешаться, если хочешь: положи ему на стол срочную телеграмму или пусть его вызовет посланник».
— А теперь ступайте, Пайл, мне надо поработать.— Прислушиваясь к его удаляющимся шагам и стуку собачьих лап, я почувствовал невыразимую усталость.
3
Когда я вышел из дому, рикши нигде не было до самой улицы Д’Ормэ. Я спустился к «Мажестику» и постоял на набережной, посмотрел, как выгружают американские бомбардировщики. Солнце зашло, работали при фонарях. Мне и в голову не пришло обеспечить себе алиби, но я сказал Пайлу, что пойду в «Мажестик», и испытывал необъяснимое отвращение к ненужной лжи.
166
— Добрый вечер, Фаулер,— окликнул меня Уилкинс.
— Здравствуйте!
— Как нога?
— Прошла.
— Послали хороший материал?
— Поручил Домингесу.
— Да? А мне сказали, что вы сами все видели.
— Видел. Но нам дают так мало места. Им достаточно самой краткой информации.
— Перцу нет в нашей стряпне, верно? — сказал Уилкинс.— Нам бы с вами жить во времена Рассела и старого «Таймс». Когда посылали депеши на воздушных шарах. Тогда хватало времени писать красиво. Да они бы даже вот из того, что вокруг нас, сделали целый столбец. Роскошный отель, бомбардировщики, ночь опускается на землю. В наше время ночь не «опускается» — за каждое слово на телеграфе надо платить.
С крыши отеля, словно с неба, донесся отдаленный смех: кто-то разбил стакан, как Пайл. Звуки посыпались на нас, как сосульки с крыши.
— «Свет ламп падал на прелестных дам и храбрых мужчин»,— язвительно продекламировал Уилкинс.— Заняты сегодня, Фаулер? Хотите, вместе пообедаем?
— Нет, я уже приглашен. В «Старую мельницу».
— A-а, поздравляю. Там сегодня будет Грейнджер. Им бы надо рекламировать обеды специально «под Грейнджера» — для тех, кто любит есть под шум и гам.
Я пожелал ему спокойной ночи и пошел в соседнее кино, где Эррол Флинн, а может и Тайрон Пауэр (кто их различит в трико?), раскачивались на веревках, прыгали с балконов и мчались на неоседланных конях в раскрашенные сумерки. Герой спасал девушку, убивал врага, жизнь у него была заговоренная. Это был так называемый фильм для школьников, но, по-моему, если б им показать фильм, где Эдип с окровавленными глазницами выходит из дворца в Фивах, это лучше подготовило бы их к нынешней жизни. Заговоренных жизней теперь нет. Пайлу повезло в Фат- зьеме, повезло по дороге из Тэйниня, но везение может кончиться, и у тех в распоряжении было два часа, чтобы доказать это. Рядом со мной сидел французский солдат, держа руку на коленях девушки, и я завидовал его простому счастью или горю: не знаю, что у него было. Я ушел, не досидев до конца фильма, взял рикшу и поехал в «Старую мельницу »,.
Ресторан был обнесен решеткой от ручных тралах,
167
и двое вооруженных полицейских стояли на часах у моста. Хозяин, растолстевший на своей сытной бургундской стряпне, сам впустил меня за ограду. Душный воздух был насыщен запахами индейки и растопленного масла.
— Вы — вас тоже пригласил мсье Грейнджер? — спросил он.
— Нет.
— Значит, столик на одного? — Тут впервые я подумал о том, что будет дальше, о вопросах, на которые мне придется отвечать.
— Да, на одного,— сказал я, и это прозвучало так, будто я сказал вслух, что Пайла нет в живых.
В ресторане был всего один зал, и компания Грейнджера занимала большой стол в глубине. Хозяин указал мне маленький столик у самой решетки. В окнах не было стекол — боялись осколков. Я узнал некоторых из гостей Грейнджера и поклонился им, прежде чем сесть. Сам Грейнджер на меня не смотрел. Я не видел его много месяцев — с того вечера, как Пайл влюбился, мы встретились только раз. Может быть, сквозь винные пары до него тогда дошло какое-нибудь обидное мое замечание, потому что он насупился, увидев, что мадам Депре, жена офицера связи, и капитан Дюпар из отдела печати кивали и махали мне руками. С ними сидел толстяк, кажется, владелец отеля в Пномпене, незнакомая мне молодая француженка и несколько человек, которых я раньше встречал только в барах. На этот раз компания собралась спокойная.
Я заказал бутылку пасти — мне хотелось дождаться Пайла, мало ли что могло помешать планам тех. Мне казалось, что, пока я не начинаю обедать, еще можно надеяться. Потом я подумал: на что, собственно говоря, я надеюсь? Что этому УСС — или как там называлась шайка Пайла — и дальше повезет? Что пластиковые бомбы будут взрываться, а генерал Тхе — процветать? Или же я — как ни странно — надеялся на чудо: вдруг мистер Хэнь найдет какой-нибудь другой способ воздействия, кроме убийства? Насколько было бы проще, если б нас обоих прикончили по дороге из Тэйниня. Я просидел над бутылкой пасти минут двадцать, потом заказал обед. Было около половины десятого. Теперь он уже не придет.
Я невольно стал прислушиваться. Чего я ждал? Крика? Выстрела? Тревоги, поднятой полицией? Я все равно ничего бы не услышал: компания Грейнджера веселилась вовсю. Владелец отеля приятным домашним голосом затянул песню, и когда полетели пробки от шампанского, все,
168
кроме Грейнджера, стали подпевать. Он сидел, уставившись на меня налитыми кровью глазами. Я подумал — не собирается ли он драться. Справиться с Грейнджером мне было бы не под силу.
Они пели какую-то чувствительную песню, а я без всякого аппетита жевал то, что мне подали под видом жаркого, и впервые после той минуты, как узнал, что Фуонг в безопасности, думал о ней. Я вспомнил, как Пайл, сидя на полу вышки, в ожидании вьетминьцев, сказал: «Она мне кажется свежей, как цветок»,— а я небрежно бросил: «Бедный цветок!» Не видать ей теперь Новой Англии, никогда не познать тайн канасты. Может быть, теперь у нее никогда не будет обеспеченной, спокойной жизни. Какое я имел право думать о ней меньше, чем о тех, убитых на площади? Не все ли равно, сколько людей страдает — один или много! Один человек может испытать все муки, какие есть на свете. А я, как газетчик, судил по числу людей, изменил собственным принципам: я стал таким же engage, как Пайл, и мне казалось, что теперь уже я не смогу принимать решения так просто, как раньше. Я посмотрел на часы — без четверти десять. Может быть, его все-таки задержали в миссии, может быть, тот, в кого он верил, заступился, помог ему, и теперь он сидит в своем кабинете в миссии и злится, расшифровывая срочную телеграмму, а вскоре, громко топая, поднимется по лестнице в мою комнату на улице Катина. Я подумал: «Если только он придет, расскажу ему все».
Грейнджер вдруг встал с места и пошел прямо на меня. Он даже не заметил стула, стоявшего поперек дороги, и, споткнувшись, ухватился за край моего столика.
— Слушайте, Фаулер,— сказал он,— выйдем отсюда.
Я положил на стол деньги и пошел за ним. У меня не
было настроения драться с ним, но в эту минуту я даже хотел, чтоб он избил меня до полусмерти: так мало у нас способов заглушить чувство вины.
Он прислонился к парапету моста, и оба полицейских уставились на него. Он сказал:
— Мне надо с вами поговорить, Фаулер.
Я подошел поближе, стал ждать — не ударит ли он меня. Но он не пошевельнулся. В ту минуту он казался мне воплощением всего, что мне было ненавистно в Америке: какой-то символической статуей, такой же несуразной, как статуя Свободы, такой же бессмысленной. Он сказал, не оборачиваясь:
169
— Думаете, я надрызгался? Ошибаетесь.
— Что с вами, Грейнджер?
— Надо поговорить, Фаулер. Не желаю сидеть с этими лягушатниками. Не люблю вас, Фаулер, но вы-то хоть говорите по-английски. Вроде как по-английски.— Он навалился на парапет, широкий, бесформенный в смутном свете, словно какой-то неизведанный материк на карте.
— Что вам надо, Грейнджер?
— Не люблю лимонников,— сказал Грейнджер.— Не понимаю, как Пайл вас терпит. Может, потому что он бостонец? А я — питтсбургский, и горжусь этим.
— Ну еще бы.
— Ага, начинается.— Он неумело попытался передразнить меня.— У вас каша во рту. А воображаете бог знает что. Думаете, вы все на свете знаете лучше всех!
— Спокойной ночи, Грейнджер. Меня ждут.
— Не уходите, Фаулер. Сердца у вас нет, что ли? Не могу я разговаривать с этими лягушатниками.
— Вы пьяны.
— Выпил два стакана шампанского — и все. А вы бы на моем месте не накачались? Приходится ехать на север.
— Что же тут такого?
— Как, разве я вам не говорил? Мне казалось, что все уже знают. Утром получил телеграмму от жены.
— Да?
— У сына полиомиелит. Ему плохо.
— Вот это беда...
— А вам, в сущности, что за дело? Это не ваш мальчик.
— Вы не можете полететь домой?
— Не могу. Газета требует материала насчет какой-то чертовой операции у Ханоя — по очистке захваченных районов, а Конноли заболел. (Конноли был его помощником.)
— Мне очень жаль, Грейнджер. Если б я мог чем- нибудь вам помочь...
— Сегодня день рождения сына. Ему исполнилось восемь лет, ровно в. половине одиннадцатого по нашему времени. Потому я и устроил обед с шампанским — я еще ничего не знал. Мне надо все кому-то рассказать, а как расскажешь этим лягушатникам?
— Теперь полиомиелит хорошо лечат.
— Пусть он даже останется калекой, Фаулер. Лишь бы
170
выжил. Если б меня покалечило, я бы пропал, а у него голова замечательная. Знаете, что я делал, когда этот ублюдок там пел? Я Богу молился, вот что. Я думал, может, если Богу нужна чья-то жизнь, пусть берет мою.
— Значит, вы верите в Бога?
— Хотелось бы верить,— сказал Грейнджер. Он всей ладонью провел по лицу, как будто у него болела голова, но я понял, что он просто хочет смахнуть слезы.
— Я бы на вашем месте как следует напился,— сказал я.
— Нельзя, надо быть трезвым. Не хочу потом вспоминать, что в ту ночь, когда мой мальчик умирал, я надрызгался, как свинья. Ведь жена моя не напьется, верно?
— Неужели вы никак не можете попросить свою редакцию?
— Да Конноли вовсе не болен. Погнался в Сингапуре за юбкой. Приходится его покрывать. Его выкинут, если узнают.— Он подобрался, тело его уже не казалось таким бесформенным.— Простите, что задержал вас, Фаулер. Необходимо было кому-то сказать. Надо идти, произносить тосты. Странно, что мне попались именно вы: знаю, до чего я вам противен.
— Хотите, я передам за вас корреспонденцию? Как будто я — Конноли.
— Не выйдет. У вас акцент не тот.
— Вовсе вы мне не противны, Грейнджер. Я многого не понимал...
— Нет, все равно, мы с вами — как кошка с собакой. Ну, спасибо за сочувствие.
«Чем я, собственно, отличаюсь от Пайла?» — подумал я. Неужели меня тоже надо ткнуть носом в жизненную неразбериху, в грязь и кровь, чтобы я увидел горе? Грейнджер вернулся в ресторан, и его встретили шумными возгласами. Я нашел рикшу и поехал домой. Там никого не было, я сел и прождал до полуночи. Потом я спустился на улицу, уже ни на что не надеясь,— и увидел Фуонг.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
(■
— Мсье Виго приходил к тебе? — спросила Фуонг.
— Да. Ушел с четверть часа назад. Ну как, хороший фильм?
Она уже приготовила поднос в спальне и зажгла лампу.
— Очень тяжелый,— сказала она,— но краски чудесные. А зачем приходил мсье Виго?
— Хотел меня кое о чем расспросить.
— О чем?
— Да так, о всяком. Больше он меня, наверно, трогать не станет.
— Я люблю картины только со счастливым концом,— сказала Фуонг.— Хочешь курить?
— Да. — Я лег на кровать, и Фуонг стала готовить трубку, потом сказала: — Ей отрубили голову.
— Как же это они так...
— Тогда была французская революция.
— Ага. Исторический фильм? Понятно.
— Все-таки мне их очень жалко.
— Мне как-то не жаль исторических героев.
— Знаешь, ее любовник вернулся к себе на чердак — он был такой несчастный. И написал песню — понимаешь, он был поэт, и все-все люди, которые отрубили голову его девушке, стали петь его песню. Понимаешь, он написал «Марсельезу».
— Что-то не очень похоже на исторические события.
— Он стоял в толпе, и они все пели, а у него был такой грустный, грустный вид, и когда он улыбался, видно было, что ему еще тяжелее, потому что он вспомнил ее. Я так плакала, и сестра тоже.
— Сестра плакала? Вот уж совсем на нее непохоже.
— Нет, она такая чувствительная. Этот противный Грейнджер тоже был там. Пьяный, пьяный, и все время хохочет. А картина совсем не смешная, наоборот, очень грустная.
— Я его не виню,— сказал я.— Ему есть от чего радоваться. Сын у него выздоравливает. Я слыхал сегодня в «Континентале». Я тоже люблю счастливые концы.
Я выкурил две трубки и откинулся на кожаную подушку, положив руку на колено Фуонг.
— Ты счастлива?
— Конечно,— сказала она небрежно. Видно, я но заслужил более вдумчивого ответа.
— Правда, теперь у нас все, как раньше? — соврал я.— Как год назад?
— Да.
— Ты давно не покупала себе шарфа. Почему бы тебе завтра не пойти за покупками?
172
— Завтра праздник.
— Да, совсем забыл.
— А ты не распечатал телеграмму? — сказала Фуонг.
— Нет, тоже забыл. Не хочется сегодня думать о работе. Да и поздно посылать материал. Расскажи мне еще про картину.
—- Сначала любовник пробовал ее освободить из тюрьмы. Он тайком принес ей мужское платье и шапку — как у тюремщика. Но когда она проходила в ворота, волосы у нее распустились, и все стали кричать: «Une aristocrat©, une aristocrate!» 1 По-моему, так нельзя. Пусть бы она успела убежать. Они бы заработали массу денег на его песне и уехали бы за границу, в Америку. Или в Англию — добавила она, считая это, как видно, верхом хитрости.
— Прочту, пожалуй, телеграмму,— сказал я.— Только бы мне завтра не ехать на север. Хочется пожить с тобой спокойно.
Она вытащила конверт из-за баночек с кремом и подала мне. Я распечатал, прочел: «Снова обдумала твое письмо точка действую неразумно как ты надеялся точка поручила адвокату начать дело разводе причине твоего ухода точка благослови тебя Бог любящая Элен».
— Тебе надо уезжать?
— Нет,— сказал я,— мне не надо уезжать. Читай. Вот тебе и счастливый конец.
Она соскочила с постели:
— Как хорошо! Побегу расскажу сестре. Она так обрадуется. Я ей скажу: «Ты знаешь, кто я? Я — вторая миссис Фулэр!»
Напротив меня в шкафу книга «Роль Запада» стояла, как кабинетная фотография коротко остриженного молодого человека с черной собакой у ног. Больше он уже никому не причинит вреда. Я спросил Фуонг:
— Ты очень по нем тоскуешь?
— Ты про кого?
— Про Пайла.— Странно, даже сейчас, даже в разговоре с ней, я не мог назвать его по имени.
— Можно мне пойти? Сестра так обрадуется.
— Один раз ты позвала его во сне.
— А я своих снов никогда не помню.
— Вам могло быть так хорошо вместе. Он был молодой.
— Ты тоже не старый.
1 «Аристократка! Аристократка!» (фр.)
173
— И потом — небоскребы. Эмпайр стейт билдинг.
Она нерешительно сказала:
— Мне хочется посмотреть Чеддерское ущелье.
— Да, но это не Большой каньон.— Я привлек ее к себе: — Как мне жаль, Фуонг!..
— О чем тебе жалеть? Такая замечательная телеграмма! Моя сестра...
— Да, да, беги скажи сестре. Только сначала поцелуй меня.— Ее горячие губы скользнули по моей щеке, и она исчезла.
Я вспомнил первый день, когда Пайл сидел рядом со мной в «Континентале» и грустно смотрел на маленькое кафе напротив. После его смерти у меня жизнь наладилась, но до чего мне хотелось, чтобы существовал кто-то, кому я мог бы сказать, как мне жаль, что все так вышло...
НАШ ЧЕЛОВЕК В ГАВАНЕ
РОМАН
ПЕРЕВОД Е.ГОЛЫШЕВОЙ и Б.ИЗАКОВА
OUR MAN IN HAVANA 1958
Когда сочиняешь сказку, действие которой происходит в неведомом будущем, казалось бы, не нужно никого уверять, что между ее персонажами и живыми людьми нет ничего общего. И все же я хотел бы заявить, что ни один из этих персонажей не списан с натуры, что сегодня на Кубе нет такого полицейского офицера, как капитан Сегура, и уж, конечно, нет такого британского посла, как тот, которого я изобразил. Полагаю также, что не существует и начальника Секретной службы, похожего на вымышленный мною образ.
Грэм Грин
Л грустпый человек шутит по-своему Джордж Г е р б е р т
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
— Видите того негра, который идет по улице,— сказал доктор Хассельбахер, стоя у окна «Чудо-бара»,—он напоминает мне вас, мистер Уормолд.
После пятнадцати лет дружбы он все еще добавлял «мистер» — в этом был весь доктор Хассельбахер: дружба нуждалась в такой же медленной и глубокой проверке, как и диагноз. Когда Уормолд будет при смерти и Хассельбахер придет пощупать его слабеющий пульс, тогда, может быть, он, наконец, станет для доктора Джимом.
Негр был слеп На один глаз; одна нога у него была короче другой; на голове ветхая фетровая шляпа, а под рваной рубахой проступали ребра, словно у корабля, с которого ободрали обшивку. Он шел по краю тротуара, вдоль желторозовой колоннады, под знойными лучами январского солнца, и считал шаги. Когда он миновал «Чудо-бар», он успел насчитать 1369. Ступал он медленно, чтобы хватало времени произносить такие длинные цифры. «Одна тысяча триста семьдесят». Негр был привычной фигурой возле Нэшнл-сквер, где он иногда останавливался и переставал считать, чтобы сбыть какому-нибудь туристу пачку порнографических открыток. А потом снова продолжал свой счет. К концу дня он, словно непоседливый пассажир на трансатлантическом судне, знал с точностью до ярда, какой он сегодня сделал моцион.
178
— Я напомнил вам Джо? — спросил Уормолд.-^ Не вижу никакого сходства. Если не считать, конечно, хромоты.— Тем не менее Уормолд инстинктивно взглянул на себя в зеркало с надписью: «Cerveza tropical» ', словно испугавшись, не стал ли он по дороге из своего магазина таким же дряхлым и черным, как Джо. Лицо, которое он там увидел, только немного посерело от строительной пыли, летевшей из порта; это было его лицо — озабоченное, исчерченное морщинами лицо сорокалетнего человека, правда, моложе, чем лицо доктора Хассельбахера, однако всякий с первого взгляда сказал бы, что эти глаза погаснут раньше, в них уже лежала тень, отпечаток тревог, которые не побороть никакими патентованными средствами. Негр проковылял мимо и скрылся за углом бульвара. В этот день тут было полно чистильщиков сапог.
— Я говорю не о хромоте. А вы не замечаете сходства?
— Нет.
— У него в жизни две задачи,— объяснил доктор Хассельбахер,— работать и считать. И он, к тому же, англичанин.
— Но я все-таки не понимаю... — Уормолд освежил рот утренней порцией «дайкири». Семь минут ходьбы до «Чудо-бара»; еще семь минут на обратный путь; шесть минут на дружескую беседу. Он поглядел на часы и вспомнил, что они на минуту отстают.
— Я хотел сказать, что он — человек положительный, надежный, вот и все,— с раздражением ответил доктор Хассельбахер.— Как Милли?
— Великолепно,— сказал Уормолд. Это был его неизменный ответ, но вполне искренний.
— Семнадцатого ей будет семнадцать, а?
— Да.— Он кинул беспокойный взгляд через плечо, словно кто-то за ним гнался, и снова посмотрел на часы.— Придете распить с нами бутылочку?
— Не премину, как всегда, мистер Уормолд. Кто у вас будет еще?
— Да я думаю, никого, кроме нас троих. Ведь Купер уехал домой, бедняга Марло все еще в больнице, а Милли, мне кажется, не очень-то дружит с этой новой компанией из консульства. Вот я и думал, что мы посидим тихонько, в семейном кругу.
— Я очень польщен, что меня считают членом семьи, мистер Уормолд.
«Тропическое пиво* (псп.).
179
— Может, закажем столик в «Насьонале»? Или вы считаете, что это... не совсем прилично?
— Тут ведь не Англия и не Германия, мистер Уормолд. В тропиках девушки рано становятся взрослыми.
В доме напротив с треском распахнулись ставни, а потом стали раскачиваться от морского ветерка и хлопать — клик-клак! — как старинный маятник. Уормолд сказал:
— Мне пора.
— Пылесосы обойдутся без вас, мистер Уормолд.
Это был день горьких истин*
— Как и мои пациенты без меня,— добавил доктор добродушно.
— Люди болеют всегда, но покупать пылесосы они не обязаны.
— Да вы и берете с них дороже.
— Но получаю всего двадцать процентов. Трудно что- нибудь отложить из этих двадцати процентов.
— В наш век ничего не откладывают, мистер Уормолд.
— Мне нужно... для Милли. Если со мной что-нибудь случится...
— В наш век никто не верит в долголетие — так стоит ли волноваться?
— Все эти беспорядки плохо отзываются на торговле. Кому нужен пылесос, если не работает электричество?
— Я мог бы одолжить вам небольшую сумму, мистер Уормолд.
— Нет, что вы! До этого еще не дошло. Меня тревожит не сегодняшний день и даже не завтрашний, я беспокоюсь за будущее.
— Ну, тогда уж вовсе нечего волноваться. Мы живем в атомный век, мистер Уормолд. Нажмут кнопку — и нас нет. Еще рюмочку, прошу вас!
— Да, вот новость! Знаете, что сделала фирма? Прислала мне пылесос «Атомный котел»!
— Не может быть! Вот не знал, что наука пошла так далеко!
— Конечно, в нем нет ничего атомного — он просто так называется. В прошлом году был «Турбореактивный», в этом — «Атомный». А втыкать вилку в штепсель нужно, как и раньше.
— Стоит ли тогда волноваться? — снова, как лейтмотив, повторил доктор Хассельбахер, уткнувшись в рюмку.
— Они не понимают, что такое название может иметь успех в Америке, а не здесь, где духовенство без конца
180
обличает науку, которую обращают во зло людям! Мы с Милли в воскресенье ходили в собор — вы же знаете, как она любит, чтобы я ходил к обедне: все еще надеется, что наставит меня на путь истинный. Ну вот, отец Мендес и описывал там полчаса действие водородной бомбы. Те, говорил он, кто верит в рай на земле, превращают эту землю в ад; и довольно убедительно он все это говорил, очень понятно. И как, по-вашему, я чувствовал себя в понедельник утром, когда мне пришлось украсить витрину новым пылесосом «Атомный котел»? Ничуть бы не удивился, если бы кто-нибудь из окрестных головорезов побил мне стекла. Тут еще их союзы — «Католическое действие», «Христос — царь небесный» и вся эта дребедень. Прямо не знаю, что и делать, Хассельбахер!
— Продайте один пылесос отцу Мендесу для епископского дворца.
— Его вполне устраивает наш «Турбо». Отличная машина. Да и эта, конечно, неплохая. Усовершенствованный наконечник для книжных полок. Вы же знаете, я не стал бы продавать плохие вещи.
— Знаю, мистер Уормолд. А название переменить нельзя?
— Не позволят. Они им гордятся. Уверены, что ничего лучше и не придумаешь после той знаменитой их рекламы: «Все выбивает, пыль поглощает, пол подметает». Понимаете, они продают с моделью «Турбо» воздухоочистительный фильтр. Ничего не скажешь — здорово сделано, но вот вчера пришла какая-то женщина, посмотрела «Атомный котел» и спросила, может ли фильтр такого размера поглотить все радиоактивные частицы? А как насчет стронция-90? — спросила она.
— Насчет стронция-90 я могу вам выдать медицинскую справку.
— Неужели вы никогда не волнуетесь?
— У меня против треволнений есть свое секретное оружие, мистер Уормолд. Меня интересует жизнь.
— Меня тоже, но...
— Вас интересуют люди, а не жизнь, а люди умирают, бросают нас... простите: я не хотел намекать на вашу жену. А если вас интересует сама жизнь, она вам никогда но изменит. Меня интересует плесень на сыре. Вы не любите решать кроссворды, мистер Уормолд? Я люблю, но они как люди: всегда приходят к концу. Я могу покончить с любым кроссвордом в течение часа* а вот мое исследование плесени на сыре никогда не будет завершено, хотя человек и мёчта-
181
ет, что в один прекрасный день... Как-нибудь я покажу вам мою лабораторию.
— Мне пора, Хассельбахер.
— Вам надо больше мечтать, мистер Уормолд. В наш век лучше не смотреть в лицо действительности.
2
Когда Уормолд пришел в свой магазин на улице Лампарилья, Милли еще не вернулась из американской школы, где училась, и, хотя он увидел сквозь дверное стекло две фигуры, ему показалось, что в магазине пусто. Еще как пусто! И будет пусто, пока не появится Милли. Когда бы он ни вошел в магазин, у него тоскливо сосало под ложечкой, словно где-то внутри работал пылесос. И ощущение пустоты не могли заполнить покупатели, особенно такой, как вон тот, что сейчас стоял у прилавка, слишком лощеный для Гаваны; он читал английскую брошюру об «Атомном котле», подчеркнуто игнорируя приказчика. Лопес — человек горячий и не любит, когда его зря отрывают от испанского издания «Конфиденшл». Он злобно поглядывал на незнакомца и не старался заинтересовать его своим товаром.
— Buenos dias 1,— сказал Уормолд. Он смотрел на всякого незнакомого человека, вошедшего в магазин, с подозрением. Десять лет назад в магазин зашел какой-то человек, сделал вид, будто он покупатель, и ничего не подозревавший Уормолд продал ему шерстяные очесы для), полировки машины. Тот был ловким пройдохой, ну а этот... трудно представить себе кого-нибудь менее похожего на покупателя пылесоса, чем незнакомец, который стоял здесь сейчас. Высокий, элегантный, в легком сером костюме и очень дорогом галстуке — от него так и пахло морским курортом и кожаным креслом из какого-нибудь клуба для избранных; так и казалось — он сейчас откроет рот и скажет: «Посол вас скоро примет». Таким людям не приходится самим избавляться от пыли — за них это делает море или камердинер.
— Не понимаю я вашей тарабарщины,— ответил незнакомец. Вульгарное словечко как-то сразу испортило элегантный костюм, словно он выпачкал его яйцом за завтраком.— Вы ведь англичанин?
1 Добрый день (исп.).
— Да.
— Я хочу сказать — настоящий англичанин? По паспорту и все такое?
— Да, а в чем дело?
— Всегда лучше иметь дело с английской фирмой. Знаешь, на каком ты свете, понятно?
— Что вам угодно?
— Да прежде всего мне хотелось тут у вас немножко оглядеться.— Он говорил так, словно попал в книжную лавку.— Никак не мог втолковать этому типу...
— Вас интересует пылесос?
— Ну, я бы не сказал, что он меня интересует.
— Вы хотите купить пылесос?
— Вот-вот, старина, вы попали в самую точку.— Уормолд решил, что незнакомец так разговаривает потому, что тон этот, по его мнению, подходит к магазину на улице Лампарилья; развязность никак не соответствовала внешнему виду покупателя. Трудно подражать искусству святого Павла — говорить с каждым на его языке, не меняя при этом костюма.
Уормолд деловито сказал:
— Вы не найдете ничего лучшего, чем «Атомный
котел».
— Я заметил тут один, который называется «Турбо»
— И это очень хороший пылесос. У вас большая квартира?
— Да нет, я бы не сказал, что большая.
— Тут, как видите, имеется два набора щеток — вот этот для натирки, а тот для полировки; нет, простите, кажется, наоборот. У «Турбо» энергия воздушная.
— Как это?
-г- Ну, он... тут так сказано: с воздушной энергией.
— А вот та штучка, она для чего?
— Это двусторонний наконечник для ковров.
— Не может быть! Очень интересно. А почему двусторонний?
— Вы толкаете от себя, а потом тянете к себе.
— Ну до чего только не додумаются! — сказал незнакомец.— И много вы их продаете?
— Я здесь единственный агент.
— Все важные лица непременно хотят купить «Атомный котел»?
— Или «Турбореактивный».
— И правительственные учреждения тоже?
— Конечно. А что?
183
— То, что годится для учреждения, сойдет и для меня.
— Может, вы предпочитаете нашу «Малютку-не-над- рывайся» ?
— В каком смысле — не надрывайся?
— Полное название пылесоса: «Малютка-нс-надрывай- ся». Малый комнатный пылесос с воздушной энергией.
— Опять с воздушной энергией?
— А я тут при чем?
— Не петушитесь, старина!
— Лично мне ужасно не нравятся слова «Атомный котел»,— сказал Уормолд с неожиданным жаром. Он вдруг встревожился. Ему пришло в голову, что незнакомец — инспектор главной конторы в Лондоне или Нью-Йорке. Что же, тогда они услышат от него всю правду.
— Я вас понимаю. Да, неважно придумано. Скажите, а вы осматриваете машины?
— Каждый квартал. Бесплатно весь гарантийный срок.
— Вы лично?
— Нет, это делает Лопес.
— Вот этот мрачный тип?
— Сам я не очень-то разбираюсь в технике. Стоит мне притронуться к какой-нибудь из этих штук, и они почему- то перестают работать.
— А машиной вы правите?
— Да, но если с ней что-нибудь случается, я зову дочь.
— Ах да, у вас есть дочь. А где она?
— В школе. Разрешите, я вам покажу эту быстродействующую соединительную муфту.— Но стоило Уормолду взять ее в руки, как она тут же перестала соединять. Он нажимал на нее, поворачивал туда и сюда.— Дефектная деталь,— пробормотал он в полном отчаянии.
— Дайте я попробую,— предложил незнакомец, и соединение произошло мгновенно.— Сколько лет вашей дочери?
— Шестнадцать,— сказал он и разозлился на себя за то, что ответил.
— Ну что ж, мне, пожалуй, пора двигаться,— сказал незнакомец.— Рад был с вами поболтать.
— Может, хотите посмотреть пылесос в действии? Лопес вам продемонстрирует.
— Сейчас нет. Мы еще увидимся — здесь или в другом месте,— заявил незнакомец с какой-то дерзкой самоуверенностью и вышел из магазина прежде, чем Уормолд догадался сунуть ему фирменную карточку. На площади, в конце улицы Лампарилья, он растворился в полуденном
484
свете Гаваны, среди толпы сутенеров и продавцов лотерейных билетов.
Лопес сказал:
— Он и не собирался ничего покупать.
— А чего же он тогда хотел?
— А кто его знает. Он долго разглядывал меня через витрину. Если бы вы не пришли, наверно, попросил бы найти ему девочку.
—- Девочку?
Он вспомнил тот день десять лет назад, а потом с тревогой подумал о Милли, пожалев, что так охотно отвечал на вопросы незнакомца. Он пожалел и о том, что быстродействующая соединительная муфта не сработала хоть в этот раз.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Он слышал уже издалека, что идет Милли: подымался такой шум, будто ехала полицейская машина; только о приближении Милли предупреждал свист, а не сирена. Она обычно шла от автобусной остановки на Авенида де Бельхика, но сегодня свист почему-то доносился со стороны Кампостельи. Правда, в этой «охоте», приходилось ему признать, не было для нее ничего опасного. Восторги, которые ей таким образом выражали поклонники, начиная примерно с тринадцатилетнего возраста, означали только почтение — ведь даже по высокой гаванской марке Милли была красавицей. Волосы у нее светло-золотистые, как молодой мед, а брови темные; ее «конский хвост» подстригал лучший парикмахер города. Милли не обращала внимания на свист, он только заставлял ее легче ступать; глядя, как она идет, можно было поверить в вознесение. Тишина показалась бы ей оскорбительной.
В отличие от Уормолда, который ни во что не верил, Милли была набожной католичкой; ему пришлось еще до свадьбы пообещать ее матери, что ребенок получит религиозное воспитание. Теперь ее мать, как он подозревал, не верила ни в Бога, ни в черта; ему же она оставила на попечение ревностную католичку. Это привязывало Милли к Кубе куда прочнее, чем его самого. Уормолд подозревал, что в здешних богатых семьях до сих пор сохранился обычай держать дуэнью; ему порой казалось, что и к Милли приставлена дуэнья, не видимая ни для кого, кроме нее са¬
185
мой. В церкви, где она бывала красивее, чем где бы то hit было, в своей легкой мантилье, расшитой листьями, прозрачными, как морозный узор на стекле, рядом с ней всегда сидела дуэнья, наблюдая за тем, чтобы она не горбилась, в положенное время прикрывала лицо и крестилась по всем правилам. Кругом нее мальчишки могли безнаказанно сосать леденцы, фыркать из-за колонны, а она сидела прямая, как монашенка, следя за службой по требнику с золотым обрезом, переплетенному в сафьян цвета ее волос (она выбирала себе требник сама). Все та же невидимая дуэнья заботилась о том, чтобы она по пятницам ела рыбу, постилась двенадцать дней в году и ходила в церковь не только по воскресеньям и по праздникам, но и в день своей святой: Милли ее звали домашние, окрестили же ее Сера- финой; на Кубе — это святая «второго разряда»,— загадочные слова, которые напоминали Уормолду об ипподроме.
Уормолд долго не понимал, что дуэнья не всегда караулит Милли. Девочка неукоснительно выполняла все правила поведения за столом и ни разу не забыла помолиться на ночь — он-то это хорошо знал, ведь еще ребенком она заставляла его ждать за дверью, пока не кончит молитву, чтобы лишний раз подчеркнуть, что он еретик. Перед образом святой Девы Гваделупской горела неугасимая лампада. Отец подслушал ее молитву, когда ей было четыре года: «Богородице почет, сатане наоборот».
Но как-то раз — Милли тогда было тринадцать — его вызвали в американскую школу при монастыре св. Клары в богатом предместье Ведадо. И там он впервые узнал, что дуэнья бросала Милли у решетчатых ворот школы, прямо под гипсовым барельефом святой. Жалоба на дочь была серьезная: она подожгла маленького мальчика, по им/ени Томас Эрл Паркмен младший. Правда, как признала сама мать настоятельница, Эрл (так его звали в школе) первый дернул Милли за косу, что ни в какой мере не оправдывало поступка Милли, который мог иметь самые пагубные последствия, если бы другая девочка не окунула Эрла в фонтан. Милли оправдывалась тем, что Эрл — протестант, а если уж дело дошло до религиозных гонений, католики всегда дадут протестантам два очка вперед.
— Но как же она подожгла этого Эрла?
— Облила керосином полы его рубашки.
— Керосином?!
— Жидкостью для зажигалок, а потом чиркнула спичкой. Мы подозреваем, что она тайком курит..
186
— Удивительная история!
— Значит, вы не знаете Милли. Я должна сказать вам; мистер Уормолд, что чаша нашего терпения вот-вот пере* полнится.
Как выяснилось, за полгода до того, как она подожгла Эрла, Милли показывала своим одноклассникам на уроке рисования коллекцию открыток с изображением самых знаменитых картин в мире.
— Не понимаю, что здесь плохого.
— В двенадцать лет, мистер Уормолд, ребенок не должен восхищаться одной только наготой, какие бы великие художники ее ни изображали.
— Неужели там не было ничего, кроме наготы?
— Ничего, если не считать «Махи одетой» Гойи. Но у Милли был и нагой вариант этой картины.
Уормолду пришлось воззвать к милосердию матери настоятельницы: ведь он — увы! — неверующий, а дочь у него католичка, американский монастырь — единственная католическая школа в Гаване, где учат по-английски; держать гувернантку ему не по средствам. Не хотят же они, чтобы он послал свою дочь в школу Хайрема Ч. Трумена. Тогда он нарушил бы обещание, данное жене. Он уже втайне подумывал, не требует ли его отцовский долг, чтобы он женился второй раз, но монахини могут косо на это посмотреть, а главное — он все еще любил мать Милли.
Конечно, он поговорил с Милли о ее проступке; ее объяснения покоряли своим простодушием.
— Зачем ты подожгла Эрла?
— Это было искушение дьявола,— сказала она.
— Милли, пожалуйста, не говори глупостей.
— Святых всегда искушает дьявол.
— Ты не святая.
— Совершенно верно. Потому я и поддалась.
И на этом инцидент был исчерпан — точнее, он был, вероятно, исчерпан в тот же день между четырьмя и шестью в исповедальне. Ее дуэнья снова была рядом и уже, наверное, за этим проследила. Ах, если бы он только мог знать наверняка, когда дуэнья берет выходной день!
Пришлось обсудить вопрос и о курении тайком.
— Ты куришь сигареты? — спросил он.
— Нет.
Что-то в ее ответе заставило его поставить вопрос иначе:
— Ты когда-нибудь курила, Милли?
— Только сигары,— сказала она.
Теперь, заслышав свист, предупреждавший о появле¬
187
нии Милли, он удивился, почему она идет со стороны порта, а не с Авенида де Бельхика. Но, увидев ее, он сразу все понял. За ней шел молодой приказчик и нес такой огромный пакет, что не видно было его лица. Уормолд подумал с тоской: опять что-то купила. Он поднялся наверх, в квартиру, которая помещалась над магазином, и услышал, как в соседней комнате Милли говорит приказчику, куда положить пакеты. Раздался стук чего-то тяжелого, треск, звон металла.
— Положите туда,— сказала она, а потом: — Нет, вот сюда.
Ящики с шумом выдвигались и задвигались. Милли стала забивать гвозди в стену. В столовой, где он сидел, кусок штукатурки отвалился и упал в салат — приходящая служанка приготовила им холодный обед.
Милли вышла к столу точно, без опоздания. Ему всегда было трудно скрыть свое восхищение ее красотой, но невидимая дуэнья равнодушно скользнула по нему взглядом, словно он был неугодным поклонником. Дуэнья давно уже не брала выходных дней; его чуть-чуть огорчало такое прилежание, и порой он был даже не прочь поглядеть, как горит Эрл. Милли произнесла молитву и перекрестилась, а он сидел, почтительно опустив голову. Это была одна из ее пространных молитв, которая означала, что она либо не очень голодна, либо хочет выиграть время.
— Ну, как у тебя сегодня, отец, все хорошо? — вежливо спросила она.
Такой вопрос могла бы задать жена после долгих лет семейной жизни. ^
— Неплохо, а у тебя? — Когда он смотрел на нее, он становился малодушным; ему было трудно в чем-либо ей отказать, и он не решался заговорить о покупках. Ведь ее карманные деньги были истрачены еще две недели назад на серьги, которые ей приглянулись, и на статуэтку святой Серафины...
— Я сегодня получила отлично по закону божьему и по этике.
— Прекрасно, прекрасно. А что у тебя спрашивали?
— Лучше всего я знала насчет простительных грехов.
— Утром я видел доктора Хассельбахера,— сказал он как будто без всякой связи.
Она вежливо заметила:
— Надеюсь, он хорошо себя чувствует?
Дуэнья явно перегибала палку: в католических школах учат хорошим манерам — тем они и славятся, но ведь
188
манеры существуют только для того, чтобы удивлять посторонних. Он с грустью подумал: а я и есть посторонний. Он не мог сопровождать ее в тот странный мир горящих свечей, кружев, святой воды и коленопреклонений. Иногда ему казалось, что у него нет дочери.
— В день твоего рождения он зайдет к нам. Может, потом поедем в ночной ресторан.
— В ночной ресторан? — Дуэнья, наверно, на секунду отвернулась, и Милли успела воскликнуть: — О gloria Patri! 1
— Раньше ты всегда говорила: «Аллилуйя».
— Ну да, в четвертом классе. А в какой ресторан?
— Наверно, в «Насьональ».
— А почему не в «Шанхай»?
— Ни в коем случае! Откуда ты знаешь про «Шанхай»?
— Мало ли что узнаешь в школе.
Уормолд сказал:
— Мы еще не решили, что тебе подарить. Семнадцать лет — это не обычный день рождения. Я подумывал...
— Если говорить положа руку на сердце,— сказала Милли,— мне ничего не надо.
Уормолд с беспокойством подумал о том громадном пакете. А что, если она и в самом деле пошла и купила все, что ей хотелось... Он стал ее упрашивать:
— Ну а все-таки, чего тебе хочется?
— Ничего. Ровно ничегошеньки.
— Новый купальный костюм? — предложил он уже с отчаянием.
— Знаешь, есть одна вещь... Но мы можем ее сразу считать и за рождественский подарок, и за будущий год, и за будущий-будущий год...
— Господи Боже, что же это такое?
— Тебе больше не придется заботиться о подарках долго-долго.
— Неужели ты хочешь «Ягуара»?
— Да нет, это совсем маленький подарочек. Никакой не автомобиль. И хватит мне его на много лет. Это очень практичная вещь. И на ней даже, собственно говоря, можно сэкономить бензин.
— Сэкономить бензин?
— А сегодня я купила все принадлежности на свои собственные деньги.
1 Слава отцу (небесному) (лат.).
169
— У тебя нет собственных денег. Я тебе одолжил три песо на Святую Серафину.
— Но мне дают в кредит.
— Милли, сколько раз я тебе говорил, что не разрешаю покупать в кредит. Дают в кредит мне, а не тебе, и дают все менее охотно.
— Бедный папка. Нам грозит нищета?
— Ну, я надеюсь, что, как только кончатся беспорядки, дела поправятся.
— Но на Кубе всегда беспорядки. Если дело дойдет до крайности, я ведь могу пойти работать, правда?
— Кем?
— Как Джейн Эйр, гувернанткой.
— Кто тебя возьмет?
— Сеньор Перес.
— Господи, Милли, что ты говоришь? У него четвертая жена, а ты — католичка...
— А может, грешники — мое настоящее призвание,— сказала Милли.
— Не болтай чепухи. И я пока не разорился. Еще не совсем. Надеюсь, что не совсем. Милли, что ты купила?
— Пойдем покажу.
Они пошли к ней в спальню. На кровати лежало седло; на стене, куда она вбила несколько гвоздей (отломав при этом каблук от своих лучших вечерних туфель), висели уздечка и мундштук. Канделябры были увиты поводьями, посреди туалета красовался хлыст. Уормолд спросил упавшим голосом:
— А где лошадь?
Он так и ждал, что лошадь выйдет сейчас из ванной.
— В конюшне, недалеко от Загородного клуба. Угадай, как ее зовут.
— Как я могу угадать?
— Серафина. Разве это не перст Божий?
— Но, Милли, я не могу себе позволить...
— Тебе не надо платить за нее сразу. Она — гнедая,
— Какое мне дело до ее масти?
— Она записана в племенную книгу. От Санты Тересы и Фердинанда Кастильского. Она бы стоила вдвое дороже, если бы не повредила себе бабку, прыгая через барьер. С ней ничего особенного не случилось, но вскочила какая- то шишка, и ее теперь нельзя выставлять.
Пусть она стоит четверть своей цены. Дела идут очень туго, Милли.
100
Я ведь тебе объяснила, что сразу платйть йе надо. Можно выплачивать несколько лет.
— Она успеет сдохнуть, а я все еще буду за нее платить.
— Серафина куда живучее автомобиля. Она, наверно, проживет дольше тебя.
Но, Милли, послушай, тебе придется ездить в конюшню, не говоря уже о том, что за конюшню тоже полагается платить...
— Я обо всем договорилась с капитаном Сегурой. Он назначил мне самую маленькую плату. Хотел устроить конюшню совсем даром, но я знала, ты не захочешь, чтобы я у него одалживалась.
— Какой еще капитан Сегура?
— Начальник полиции в Ведадо.
— Господи, откуда ты его знаешь?
— Ну, он часто меня подвозит домой на машине.
— А матери настоятельнице это известно?
Милли чопорно ответила:
— У каждого человека должна быть своя личная жизнь.
— Послушай, Милли, я не могу позволить себе лошадь, ты не можешь позволить себе всякие эти... уздечки. Придется отдать все обратно... И я не позволю, чтобы тебя катал капитан Сегура! — добавил он с яростью.
— Не волнуйся. Он до меня еще и пальцем не дотронулся,— сказала Милли. — Сидит за рулем и поет грустные мексиканские песни. О цветах и о смерти. И одну — о быке.
— Милли, я не разрешаю! Я скажу матери настоятельнице, обещай, что ты...
Он видел, как под темными бровями в зеленоватоянтарных глазах собираются слезы. Уормолд почувствовал, что его охватывает паника: точно так смотрела на него жена в тот знойный октябрьский день, когда шесть лет жизни оборвались на полуслове. Он спросил:
— Ты что, влюбилась в этого капитана Сегуру?
Две слезы как-то очень изящно погнались друг за другом по округлой щеке и заблестели, точно сбруя, висевшая на стене; это было ее оружие.
— Да ну его к дьяволу, этого капитана Сегуру,— сказала Милли.— Мне он не нужен. Мне нужна только Серафина. Она такая стройная, послушная, все это говорят.
— Милли, деточка, ты же знаешь, если бы я мог...
— Ах, я знала, что ты так мне скажешь. Знала в глубине души. Я прочитала две новены, но они не помогли.
191
А я так старалась. Я не думала ни о чем земном, пока их читала. Никогда больше не буду верить в эти новены. Никогда! Никогда!
Ее голос гулко звучал в комнате, как у ворона Эдгара По. Сам Уормолд был человек неверующий, но ему очень не хотелось каким-нибудь неловким поступком убить ее веру. Сейчас он чувствовал страшную ответственность: в любой момент она может отречься от Господа Бога. Клятвы, которые он когда-то давал, воскресли, чтобы его обезоружить.
Он сказал:
— Прости меня, Милли...
— Я выстояла две лишние обедни.
Она возлагала на его плечи все бремя своего разочарования в вековой, испытанной ворожбе. Легко говорить, что детям ничего не стоит заплакать, но если вы — отец, разве можно глядеть на это так же хладнокровно, как глядит учительница или гувернантка? Кто знает, а вдруг у ребенка настает такая минута, когда весь мир начинает выглядеть совсем по-иному, как лицо, которое искажается гримасой, когда пробьет роковой час?
— Милли, я тебе обещаю, если в будущем году я смогу... Послушай, Милли, оставь пока у себя седло и все эти штуки...
— Кому нужно седло без лошади? И я уже сказала капитану Сегуре...
— К черту капитана Сегуру! Что ты ему сказала?
— Я ему сказала, что стоит мне попросить у тебя Серафину и ты мне ее подаришь. Я ему сказала, что ты такой замечательный! Про молитвы я ему не говорила.
— Сколько она стоит?
— Триста песо.
— Ах, Милли, Милли...— Ему оставалось только сдаться.— За конюшню тебе придется платить из твоих карманных денег.
— Конечно! — Она поцеловала его в ухо.— С будущего месяца, хорошо?
Они оба отлично знали, что этого никогда не будет. Она сказала:
— Вот видишь, они все-таки помогли, мои новены. Завтра начну опять, чтобы дела у тебя пошли как следует. Интересно, какой святой подойдет для этого лучше всего?
— Я слыхал, что святой Иуда — покровитель неудачников,— сказал Уормолд.
192
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Уормолд часто мечтал, что вот однажды он проснется и у него окажутся сбережения — акции и сертификаты, широкой рекой потекут дивиденды, совсем как у богачей из предместья Ведадо; тогда они с Милли вернутся в Англию, где не будет ни капитана Сегуры, ни «охоты», ни свиста. Но мечта таяла, как только он входил в огромный американский банк в Обиспо. Вступив под массивный каменный портал, украшенный орнаментом из цветов клевера с четырьмя листочками, он снова превращался в маленького дельца, каким и был на самом деле, чьих сбережений никогда не хватит на то, чтобы увезти Милли в безопасные края.
Получать деньги по чеку — куда более сложная процедура в американском банке, чем в английском. Американские банкиры ценят личные связи, кассир должен создавать иллюзию, будто он зашел к себе в кассу случайно и рад, что ему посчастливилось встретить здесь клиента. «Кто бы мог подумать,— словно хочет он сказать своей широкой, приветливой улыбкой,— что я встречу именно вас, да еще где, здесь, в банке!» Поговорив с кассиром о его здоровье и о своем самочувствии, удовлетворив взаимный интерес к погоде, которая так балует их этой зимой, клиент робко, просительно сует ему чек (до чего же противное и докучливое дело!), но кассир едва успевает взглянуть на чек, как на столе звонит телефон.
— Это вы, Генри? — с удивлением произносит он в трубку, так, словно голос Генри он тоже не ожидал услышать в этот день. — Что новенького? — Он долго выслушивает новости и при этом игриво вам улыбается: ничего не попишешь, дело есть дело.— Да, должен признаться, Эдит вчера выглядела очень эффектно,— поддакивает кассир.
Уормолд нетерпеливо переминается с ноги на ногу.
— Да, вечер прошел замечательно, просто замечательно. Я? Я — отлично. Ну, а чем мы можем быть вам полезны сегодня?
— Пожалуйста, прошу вас, вы ведь знаете, Генри. Мы всегда рады вам услужить... Сто пятьдесят тысяч долларов на три года?.. Нет, для такой фирмы, как ваша, какие могут быть трудности! Нам придется согласовать с Нью-Йорком, но это же чистая формальность. Забегите, когда будет
7 Г. Грии, т. 3
193
свободная минутка, и поговорите с управляющим. Выпла чивать помесячно? Зачем, когда речь идет об американской фирме! Да, мы можем сговориться на пяти процентах. Сделать тогда двести тысяч на четыре года? Пожалуйста, Генри.
Чек Уормолда, казалось, съеживался от собственного ничтожества. «Триста пятьдесят долларов» — сумма прописью выглядела такой же тщедушной, как и все его ресурсы.
Увидимся завтра у миссис Слейтер? Ладно, сыграем партию. Только уговор, не вытаскивать козырей из рукава! Когда придет ответ? Да дня через два, если запросим телеграфно. Завтра в одиннадцать? Когда вам угодно, Генри. Заходите, и все тут. Я скажу управляющему. Он вам будет ужасно рад... Простите, что задержал вас, мистер Уормолд.
Его он упорно называл по фамилии. Наверное, подумал Уормолд, со мной нет смысла быть на короткой ноге? А может, национальность создает между нами такую преграду?
— Триста пятьдесят долларов? - Кассир искоса загля пул в книгу и стал отсчитывать бумажки. Но телефон зазвонил снова.
— Не может быть! Миссис Эшуорт! Куда же это вы пропали? В Майами? Вы шутите! — Прошло несколько минут прежде, чем он покончил с миссис Эшуорт. Передавая Уормолду банкноты, он сунул ему и листок бумаги. Вы, надеюсь, не возражаете, мистер Уормолд. Вы ведь сами просили держать вас в курсе дела.
На листке было указано, что он перебрал по своему счету пятьдесят долларов.
— Ни в коей мере. Очень вам признателен,— сказал Уормолд.— Но беспокоиться нечего.
— Что вы, банк нисколько не беспокоится, мистер Уормолд. Вы ведь сами просили, вот и все.
Уормолд подумал: «Ну да, если бы я перебрал пятьдесят тысяч долларов, он бы, наверно, звал меня Джимом»
2
В это утро ему почему-то не хотелось встречаться с доктором Хасселъбахером за «ДАй- кири». Временами доктор Хассельбахер казался ему уж слишком беззаботным, поэтому он пошел к «Неряхе-Джо», а не в «Чуд©-бар». Ни один житель Гаваны не заглядывал к «Неряхе-Джо», потому что туда ходили туристы; однако
194
туристов, увы, теперь становилось все меньше, цбоны- нешнее правительство дышало на ладан. Хотя в застенках Jefatura 1 испокон веку творились темные дела, но они не касались туристов из «Насьоналя» или «Еевил-Билтмора»:; однако, когда одного из туристов убило шальной пулей, в то время как он фотографировал какого-то живописного нищего под балконом президентского дворца, выстрел прозвучал погребальным звоном по всем туристским маршрутам, «включающим прогулку на пляж Варадеро и по злачным местам ночной Гаваны». Пуля превратила в осколки и «лейку» убитого, что особенно напугало его спутников. Уормолд слышал, как они потом говорили в баре «Насьо- наля»:
— Пробила камеру насквозь. Пятьсот долларов — кошке под хвост.
— А его убило сразу?
— Еще бы. А объектив... осколки разлетелись на пятьдесят метров в окружности. Видите? Везу кусочек домой, чтобы показать мистеру Хампелникеру.
В это утро длинный зал был пуст, если не считать элегантного незнакомца в одном углу и толстого агента туристской полиции, который курил сигару в другом углу. Англичанин так внимательно разглядывал бесконечную батарею бутылок, что не сразу заметил Уормолда.
— Да не может быть! — воскликнул он.— Кого я вижу? Мистер Уормолд! — Уормолд удивился, откуда он знает его имя, ведь он же забыл вручить ему фирменную карточку.— Восемнадцать разных сортов шотландского виски,— сказал незнакомец,— включая «Черную этикетку». А пшеничного я даже не считал. Поразительное зрелище! Поразительное...— повторил он почтительным шепотом.— Вы когда-нибудь видели столько разных сортов?
— Представьте, да. Я собираю пробные бутылочки, и у меня уже есть девяносто девять марок.
— Интересно. А что сейчас выпьете? Как насчет «Хейга»?
— Благодарю. Я уже заказал «дайкири».
— Такие напитки меня расслабляют.
— Вы уже решили, какой вам нужен пылесос? — для приличия спросил Уормолд.
— Пылесос?
— Ну да, электропылесос. То, что я продаю.
1 Хефатура — полицейское управление (исп.).
195
A-а, пылесос... Ха-ха! Плюньте на эту дрянь и выпейте со мной виски.
— Днем я никогда не пью виски.
— Ох, уж эти мне южане!
— При чем тут южане?
— Кровь у вас жидкая. От солнца, так сказать. Ведь вы родились в Ницце!
— Откуда вы знаете?
— Ну, господи, слухами земля полнится. То с одним поболтаешь, то с другим. По правде говоря, я и с вами хотел кое о чем потолковать.
— Пожалуйста.
— Да нет, я предпочел бы местечко потише. Тут все
время шныряют какие-то типы — входят, выходят...
Как это было далеко от истины! Ни одна живая душа не проходила мимо дверей, освещенных жгучими лучами солнца. Полицейский мирно спал, прислонив сигару к пепельнице,— в этот час здесь не было ни единого туриста, который бы нуждался в опеке и надзоре. Уормолд сказал:
— Если насчет пылесоса, пойдемте лучше в магазин.
— Не надо. Не хочу, чтобы видели, как я там околачиваюсь. Бар в этом смысле совсем неплохое место. Встречаете земляка, хотите посидеть вдвоем, что может быть естественнее?
— Не понимаю.
— Ну вы же знаете, как это бывает.
— Не знаю.
— То есть как, вы не считаете, что это естественно?
Уормолд отчаялся что-нибудь понять. Он оставил на
стойке восемьдесят сентаво и сказал:
— Мне пора в магазин.
— Зачем?
— Я не люблю оставлять надолго Лопеса одного.
— Ах, Лопеса... Вот как раз о Лопесе я и хочу с вами поговорить.
И снова Уормолд подумал, что это, вернее всего, какой- то чудаковатый инспектор из главной конторы; однако он явно перешел всякие границы чудачества, когда шепнул ему:
— Ступайте в уборную, я сейчас приду.
— В уборную? Зачем?
— Потому что я не знаю, где она.
В этом свихнувшемся мире проще всего подчиняться, не рассуждая. Уормолд провел незнакомца через заднюю дверь по короткому коридору и показал вход в уборную.
196
— Вон там.
— Ступайте вперед, старина.
— Да мне не нужно.
— Не валяйте дурака,— сказал незнакомец.
Он положил руку Уормолду на плечо и втолкнул его в дверь. Внутри были две раковины, стул с поломанной спинкой, обычные кабинки и писсуары.
— Сядьте, старина,— сказал незнакомец,— а я пущу воду,— Но когда вода пошла, он и не подумал умцваться.— Будет выглядеть куда естественнее,— объяснил он (слово «естественный» было, видно, его любимым эпитетом),— если кто-нибудь сюда ворвется. И, конечно, собьет с толку микрофон.
— Микрофон?
— Верно. Совершенно верно. В таком месте вряд ли может быть микрофон, но правила прежде всего. Выигрывает последнюю схватку тот, кто действует по всем правилам. Хорошо, что здесь в Гаване моют руки под краном, а не в раковине. Пусть себе вода течет.
— Да объясните вы мне...
— Осторожность, надо вам сказать, не мешает даже в уборной. Один наш парень в Дании в девятьсот сороковом увидел из своего собственного окна, как германский флот идет через Каттегат.
— Какой гад?
— Каттегат. Ну, он сразу понял, что началась заваруха. Стал жечь бумаги. Пепел бросил в унитаз и дернул цепочку. Не повезло: весенние заморозки. Трубы замерзли. Пепелчвсплыл в ванне этажом ниже. Квартира старой девы баронессы, как, бишь, ее звали? Как раз собиралась принимать ванну. Пиковое положение у нашего парня.
— Прямо шпионаж какой-то!
Это и есть шпионаж, старина, во всяком случае, так это называют в романах. Вот почему я и хотел поговорить о вашем Лопесе. Он человек надежный или лучше его убрать?
— Вы что, из разведки?
— Да вроде того.
Зачем я стану выгонять Лопеса? Он у меня работает уже десять лет.
— Мы можем найти вам человека, который отлично разбирается в пылесосах. Но, естественно, последнее слово должно остаться за вами.
— Да какое я имею отношение к вашей разведке?
— Минуточку, старина, сейчас мы к этому подойдем.
197
Мы на всякий случай проверили Лопеса — он, кажется, чист. Но вот ваш друг Хассельбахер... тут бы я поостерегся.
— Откуда вы знаете Хассельбахера?
— Я ведь тут уже пару дней и кое-что разнюхал. В таких случаях надо быть в курсе дела.
— В каких случаях?
— Где он родился, этот Хассельбахер?
— Кажется, в Берлине.
— На чьей он стороне? Восток? Запад?
— Мы никогда не говорим о политике.
— Впрочем, это роли не играет. Восток или Запад — немец есть немец. Вспомните Риббентропа. Нас второй раз на эту удочку не поймаешь.
— Хассельбахер не занимается политикой. Он старый врач, живет здесь уже тридцать лет.
— Все равно, вы себе не представляете... Но вы правы: если вы с ним порвете, это сразу бросится в глаза. Осторожно водите его за нос, вот и все. Если обходиться с ним умело, он может быть даже полезен.
— Я не собираюсь водить его за нос.
— Это нужно для дела.
— Да не желаю я участвовать в ваших делах! Что вы ко мне привязались?
— Вы — английский патриот. Живете здесь много лет. Уважаемый член Европейского коммерческого общества. А нам необходим резидент в Гаване, сами понимаете. Под-г водные лодки нуждаются в горючем. Диктаторы всегда находят общий язык. Большие диктаторы затягивают в свои сети маленьких.
— Атомным подводным лодкам не нужно горючее.
— Точно, старина, точно. Но война всегда немножко отстает от жизни. Надо быть готовым, что против нас используют и обычные виды вооружения. К тому же не забывайте об экономическом шпионаже: сахар, кофе, табак.
— Вы найдете все, что вам нужно, в официальных ежегодниках.
— Мы им не доверяем, старина. Ну и конечно, политическая разведка. Ваши пылесосы дают вам доступ в любое место.
— Вы хотите, чтобы я делал анализы пыли?
— Вам, старина, это может показаться смешным, но ведь основным источником сведений, которые получила французская разведка во время дела Дрейфуса, была убор щйца германского посольства — она собирала обрывки из корзин для бумаг.
198
— Я даже не знаю, как вас зовут.
— Готорн.
— А кто вы такой?
— Ну что ж, могу вам сказать: я организую сеть в районе Карибского моря. Минуточку! Кто-то идет. Я умываюсь. А ну-ка, ступайте в клозет. Нас не должны видеть вместе.
— Но нас уже видели вместе.
— Случайная встреча. Земляки,— Он втолкнул Уор- молда в кабину так же, как раньше втолкнул его в уборную.— Правила прежде всего. Ясно?
Наступила тишина, только вода журчала в кране. Уормолд присел. Ему не оставалось ничего другого. Ноги его все равно были видны из-под перегородки, не доходившей до пола. Вода продолжала течь. Уормолд испытывал чувство безграничного удивления. Его поражало, почему он не покончил со всей этой ерундой с самого начала. Ничего удивительного, что Мэри его бросила. Он вспомнил одну из их ссор: «Почему ты что-нибудь не сделаешь, не совершишь хоть какого-нибудь поступка, все равно какого! Стоишь как истукан...» «Ну по крайней мере на этот раз я не стою, я сижу». Да и что он мог сказать? Ему не дали возможности вставить хоть слово. Минуты шли. Какие громадные у кубинцев мочевые пузыри; руки у Готорна, наверно, уже давно чистые. Вода перестала течь. Он, видно, вытирает руки; Уормолд вспомнил, что здесь нет полотенца. Еще одна задача для Готорна, но он с ней справится. Не зря ведь он прошел специальную подготовку. Наконец чьи-то ноги прошли назад к двери. Дверь закрылась.
— Можно выйти? — спросил Уормолд.
Это прозвучало как капитуляция. Теперь он подчинялся приказу.
Готорн на цыпочках подошел поближе.
— Дайте мне несколько минут, старина, чтобы я успел убраться. Знаете, кто это был? Тот полицейский. Подозрительно, правда?
— Он мог узнать мои ноги под дверью. Как вы думаете, не обменяться ли нам штанами?
— Будет выглядеть неестественно,— сказал Готорн,— но мозги у вас варят правильно. Я оставляю в раковине ключ от моей комнаты. «Севил-Билтмор», пятый этаж, пройдете прямо наверх. Сегодня вечером, в десять. Нужно потолковать. Деньги и прочее. Низменные материи. Портье обо мне не спрашивайте.
— А вам разве ключ не нужен?
— У меня есть отмычка. Пока.
Уормолд поднялся и увидел, как затворилась дверь за элегантной фигурой и невыносимым жаргоном Готорна. Ключ лежал в раковине — «комната 510».
3
В половине десятого Уормолд зашел к Милли, чтобы пожелать ей спокойной ночи. Тут, во владениях дуэньи, был безукоризненный порядок: перед статуэткой святой Серафины горела свеча; золотистый требник лежал возле кровати; одежда была старательно убрана, словно ее не было вовсе, и в воздухе, как фимиам, плавал легкий запах одеколона.
— Ты чем-то расстроен,— сказала Милли.— Все еще волнуешься из-за капитана Сегуры?
— Ты меня никогда не водишь за нос, а, Милли?
— Нет. А что?
— Все почему-то меня водят за нос.
— И мама тоже водила?
— По-моему, да.
— А доктор Хассельбахер?
Он вспомнил негра, который ковылял мимо бара. Он сказал:
— Может быть. Иногда.
— Но ведь это делают, когда любят, правда?
— Не всегда. Я помню, в школе...
Он замолчал.
— Что ты вспомнил, папа?
— Много всякой всячины.
Детство — начало всякого недоверия. Над тобой жестоко потешаются, а потом ты начинаешь жестоко потешаться над другими. Причиняя боль, теряешь воспоминания о том, как было больно тебе. Однако он каким-то образом, но отнюдь не потому, что был чересчур уж добрым, не пошел по этому пути. Может быть, оттого, что у него просто не хватило характера. Говорят, что школа вырабатывает характер, стесывая острые углы. Углы-то ему стесали, но в результате, кажется, получился не характер, а нечто бесформенное, как один из экспонатов в музее современного искусства.
— А тебе хорошо, Милли? — спросил он.
— Конечно.
200
— И в школе тоже?
— Да. А что?
— Тебя никто больше не дергает за волосы?
— Конечно, нет.
— И ты никого больше не поджигаешь?
— Ну, тогда мне было тринадцать,— сказала она надменно.— Чем ты расстроен, папа?
Она сидела на кровати: на ней был белый нейлоновый халат. Он любил ее и тогда, когда рядом была ее дуэнья, но еще больше — когда дуэньи не было; у него уже мало оставалось времени на то, чтобы любить, он не мог терять ни минуты. Он словно провожал ее в путешествие, провожал недалеко, остальной путь ей придется проделать одной. Годы разлуки надвигались, как станция, когда едешь в поезде, но ей они сулили дары, ему же — одни утраты. В этот вечерний час он как-то особенно остро ощущал жизнь; не из-за Готорна — загадочного и нелепого, не из-за жестокостей, которые творились государствами и полицией,— все это казалось ему куда менее важным, чем неумелые пытки в школьном дортуаре. Маленький мальчик с мокрым полотенцем в руках, которого он только что вспомнил,— интересно, где он сейчас? Жестокие приходят и уходят, как города, королевства или властители, не оставляя за собой ничего, кроме собственных обломков. Они тленны. А вот клоун, которого в прошлом году они с Милли видели в цирке,— этот клоун вечен, потому что его трюки никогда не меняются. Вот так и надо жить: клоуна не касаются ни причуды государственных деятелей, ни великие открытия гениальных умов.
Уормолд, глядя в зеркало, стал строить гримасы.
— Господи, что ты делаешь?
— Хотел себя рассмешить.
Милли захихикала.
— А я думала, что ты грустный и чем-то озабочен.
— Поэтому мне и захотелось посмеяться. Помнишь клоуна в прошлом году?
— Он упал с лестницы прямо в ведро с известкой.
— Он падает в него каждый вечер в десять часов. Нам бы всем не мешало быть клоунами, Милли. Никогда ничему не учись на собственном опыте.
— Мать настоятельница говорит...
— Не слушай ее. Бог ведь не учится на собственном опыте, не то как бы он мог надеяться найти в человеке что- нибудь хорошее? Вся беда в ученых — они складывают
201
один плюс один и всегда получают два. Ньютон, открывая закон притяжения, основывался на опыте, а потом...
— А я думала — на яблоке.
— Это одно и то же. Понадобилось только время, чтобы лорд Резерфорд расщепил атом. Он тоже учился на собственном опыте, так же как те, кто разрушил Хиросиму. Эх, если бы мы рождались клоунами, нам бы не грозило ничего дурного, кроме разве небольших ссадин... Да еще в известке немного перемажешься. Не учись на собственном опыте, Милли. Это губит душевный покой.
— А что ты делаешь сейчас?
— Хочу пошевелить ушами. Раньше я умел. А вот теперь не получается.
— Ты все еще скучаешь по маме?
— Иногда.
— Ты все еще ее любишь?
— Может быть. Время от времени.
— Она, наверно, была очень красивая в молодости?
— Да она и сейчас не старая. Ей тридцать шесть.
— Ну, это уже старая.
— А ты ее совсем не помнишь?
— Плохо. Она ведь часто уезжала, правда?
— Да, часто.
— Я все-таки за нее молюсь.
— О чем ты молишься? Чтобы она вернулась?
— Конечно, нет, совсем не об этом. Мы можем обойтись и без нее. Я молюсь о том, чтобы она опять стала доброй католичкой.
— А я вот не католик.
— Ну, это совсем другое дело. Ты не ведаешь, что творишь.
— Да, пожалуй.
— Я не хочу тебя обидеть, папа. Но так говорят богословы. Ты будешь спасен, как все добрые язычники. Помнишь, как Сократ и Сетевайо.
— Какой Сетевайо?
— Король зулусов.
— О чем ты еще молишься?
— Ну, конечно, последнее время я больше налегала на лошадь...
Он поцеловал ее и пожелал спокойной ночи. Она спросила:
— Куда ты идешь?
— Мне надо кое-что уладить насчет лошади.
— Я причиняю тебе ужасно много хлопот! — сказала
202
она не очень уверенно. Потом сладко вздохнула и укрылась простыней до самой шеи.— Как чудесно, что всегда получаешь то, о чем молишься, правда?
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1
На всех углах ему предлагали: «Такси!» — словно он был приезжим, и вдоль бульвара через каждые несколько метров к нему по привычке, сам не веря в успех, приставал какой-нибудь сутенер: «Разрешите услужить вам, сэр?» — «Я знаю всех хорошеньких девочек».— «Хотите красивую женщину?» — «Открытки?» — «Угодно посмотреть возбуждающий фильм?» Они были еще совсем детьми, когда он приехал в Гавану; он, бывало, оставлял их постеречь машину и давал за это пять сентаво, и хотя они старели вместе с ним, привыкнуть к нему они так и не могли. Для них он все равно не был местным жителем, так и остался вечным туристом. Вот они и привязывались к нему: рано или поздно он, как и все остальные, захочет посмотреть «сверхчеловека», дающего сеанс в публичном доме «Сан-Франциско». Ну что ж, они по крайней мере тоже не желали учиться у жизни.
На углу Вирдудес его окликнул из «Чудо-бара» доктор Хассельбахер:
— Куда это вы так спешите, мистер Уормолд?
— У меня деловое свидание.
— Всегда есть время выпить рюмочку виски.— По тому, как он произнес слово «виски», было ясно, что у него время нашлось, и не на одну, а на много рюмок.
— Я и так опаздываю.
— В этом городе никто никуда не опаздывает, мистер Уормолд. А у меня для вас припасен подарок.
Уормолд вошел в бар. Он горько усмехнулся:
— Кому вы сочувствуете, Хассельбахер, Востоку или ЗЙпаду?
— Востоку или Западу чего? Ах, вот вы о чем, а мне-то до них какое дело?
— Что вы хотите мне подарить?
— Я попросил моего пациента привезти их из Майами.— Хассельбахер вынул из кармана две маленькие бутылочки виски: одна была «Лорд Калверт», другая —
203
«Старый Тэйлор».— У вас есть? — спросил он с беспокойством.
— «Калверт» есть, а «Тэйлора» нет. Очень мило, что вы вспомнили о моей коллекции, Хассельбахер.
Уормолда всегда удивляло, что он продолжает существовать для других даже тогда, когда его нет перед глазами.
— Сколько у вас теперь?
— Сто, вместе с пшепичным и ирландским. Семьдесят шесть шотландского.
— Когда вы их выпьете?
— Может быть, тогда, когда дойду до двухсот.
— Знаете, что бы я сделал на вашем месте? — спросил Хассельбахер.— Играл ими в шашки. Бьешь шашку - выпиваешь бутылочку.
Это идея.
— Шансы уравниваются,— сказал Хассельбахер.— В этом вся прелесть. Лучший игрок вынужден больше пить. Подумайте, как здорово. Налейте себе еще рюмку.
— Пожалуй.
— Мне нужна ваша помощь. Меня утром ужалила оса.
— Вы же врач, а не я.
— Дело совсем не в этом. Через час я поехал к больному за аэропорт и переехал курицу.
— Ничего не понимаю.
— Ах, мистер Уормолд, мистер Уормолд, что-то вы сегодня рассеянны. Спуститесь на землю. Нам надо немедленно найти лотерейный билет, успеть до розыгрыша. Оса — это двадцать семь. Курица — тридцать семь.
— Но у меня деловое свидание.
— Свидание подождет. Выпейте свое виски. Нам надо поискать на рынке билеты
Уормолд пошел с ним к его машине. Как и Милли, доктор Хассельбахер был человек верующий. Им руководили числа, как Милли — святые.
По всему рынку были развешаны «счастливые» номера, выведенные синей и красной краской. Те номера, которые считались «несчастливыми», прятали под прилавок: их оставляли для всякой мелкой сошки и на продажу уличным торговцам. Эти номера не имели никакой ценности, в них не было цифры со значением, числа, обозначавшего монашку или кота, осу или курицу.
— Поглядите, вон 27 483,— показал Уормолд.
— Он ничего не стоит без курицы,— сказал доктор Хассельбахер.
204
Они поставили машину и пошли пешком. По этому рынку не шатались сутенеры: лотерея была серьезным промыслом, не изгаженным туристами. Раз в неделю правительственное учреждение раздавало номера, и каждый политический деятель получал билеты в соответствии с тем влиянием, каким он пользовался. За билеты он платил по 18 долларов и перепродавал их оптовикам по двадцати одному. Если его доля составляла двадцать билетов, он мог рассчитывать на постоянный еженедельный доход в шестьдесят долларов. «Счастливый» номер, в котором были заведомо хорошие приметы, шел по цене до тридцати долларов. О таких доходах, конечно, не смел и мечтать мелкий уличный торговец. Имея на руках только «несчастливые» номера, за которые было заплачено не меньше чем по двадцать три доллара, он должен был здорово попотеть, чтобы заработать себе на жизнь. Он делил билет на сто долей, по двадцать пять центов каждая; он обходил автомобильные стоянки, разыскивая машину с номером, совпадающим с одним из его билетов (какой владелец машины мог устоять перед таким соблазном?); он отыскивал свои номера в телефонной книге, рискуя десятью сентаво на автомат: «Сеньора, я продаю лотерейный билет с таким же номером, как номер вашего телефона».
Уормолд сказал:
— Поглядите: вот 37 и 72.
— Этого еще мало,— решительно заявил доктор Хассельбахер.
Доктор Хассельбахер листал списки номеров, которые не считались достаточно счастливыми, чтобы их выставлять. Кто знает — на вкус, на цвет товарищей нет,— могли найтись и такие люди, для кого оса ничего не значила. В темноте завыла полицейская сирена, машина обогнула рынок и пронеслась мимо. На обочине сидел человек с цифрой на рубашке, словно у каторжника. Он сказал:
— Кровавый Стервятник.
— О ком это он?
— О капитане Сегуре, о ком же еще? — сказал доктор Хассельбахер. — Замкнутую жизнь вы ведете, ничего не скажешь.
— Почему его так называют?
— Он мастер пытать и калечить людей.
— Пытать?
— Нет, тут ничего не найдешь,— сказал доктор Хассельбахер.— Давайте попробуем поискать в Обиспо.
— А почему бы нам не обождать до утра?
205
— Сегодня канун розыгрыша. Ей-богу, можно подумать, что у вас рыбья кровь, мистер Уормолд. Судьба своим перстом указывает нам путь — осу и курицу, вам надо пойти по нему не мешкая. Человек должен заслужить свое счастье.
Они снова влезли в машину и направились к Обиспо.
— А этот самый капитан Сегура...— начал Уормолд.
— Ну?
— Ничего.
Было одиннадцать часов, когда они нашли билет, удовлетворявший доктора Хассельбахера, а так как лавка, в которой билет был выставлен, уже закрылась, им остава- лось только выпить еще по рюмочке.
— Где у вас свидание?
Уормолд ответил:
— В «Севил-Билтморе».
— И там можно выпить не хуже, чем в другом месте,— сказал доктор Хассельбахер.
— А вам не кажется, что «Чудо-бар»?..
— Нисколько. Почему не попробовать новое место? Если вы не можете сменить привычный бар на другой, значит, вы постарели.
Они чуть не ощупью пробрались к стойке бара «Севил- Билтмор». В полутьме были смутно видны другие посетители, которые молча согнулись над своими бокалами, словно парашютисты, угрюмо ожидающие сигнала к прыжку. Только буйная жизнерадостность доктора Хассельбахе- ра могла устоять против этого мрака.
— Вы ведь еще не выиграли,— прошептал Уормолд, пытаясь его утихомирить, но даже на шепот к ним с укором повернулась во тьме чья-то голова.
— Сегодня я выиграл,— произнес доктор Хассельбахер громко и твердо.— Завтра я могу проиграть, но сегодня никто не лишит меня моей победы. Сто сорок тысяч долларов, мистер Уормолд! Какая жалость, что я слишком стар для любви. Я мог бы осчастливить красивую женщину, подарив ей рубиновое ожерелье. Но я не знаю, что делать. На что мне истратить эти деньги, мистер Уормолд? Пожертвовать на больницу?
— Извините,— прошептал чей-то голос из темноты,— неужели этот тип и в самом деле выиграл сто сорок тысяч зелененьких?
— Да, сэр, я их выиграл,— решительно заявил доктор Хассельбахер, прежде чем Уормолд успел вмешаться.— Я их выиграл, и это так же верно, как то, что вы существуе¬
206
те, мой почти невидимый друг. Ведь вы бы не существовали, если бы я не верил в то, что вы существуете; вот так же и Эти доллары. Я верю, и поэтому вы — есть.
— То есть как это я, no-вашему, не существую?
— Вы существуете только в моем сознании, милый друг. Если бы я вышел из комнаты...
— Да он тронутый!
— Ну тогда докажите, что вы существуете.
— То есть как это «докажите»? Конечно, я существую. У меня первоклассное дело по торговле недвижимостью, жена и двое детей в Майами; я сегодня прилетел сюда на «Дельте» и сейчас пью виски; что, верно, а? — В голосе слышались слезы.
— Бедняга,— сказал доктор Хассельбахер,— вы заслуживаете более изобретательного творца, чем я. Неужели я не мог придумать для вас ничего более интересного, чем Майами и недвижимость? Неужели не мог уделить вам немножко фантазии? Придумать вам имя, которое стоило бы запомнить.
— А чем плохое у' меня имя?
«Парашютисты» у стойки замерли в немом негодовании — перед прыжком нужно беречь нервы.
— Ну, немножко поразмыслив, я сделаю его получше.
— Спросите в Майами кого угодно о Генри Моргане...
— Нет, ей-богу, я плохо сработал. Но знаете что? — спросил доктор Хассельбахер.— Я на минуточку выйду из бара и вас уничтожу. А потом вернусь с другой выдумкой, похлестче.
— 'То есть как это — похлестче?
— Понимаете, если бы вас придумал вот этот мой друг, мистер Уормолд, вам бы куда больше повезло. Он бы дал вам университетское образование, какое-нибудь имя, вроде Пеннифезер...
— То есть как это — Пеннифезер? Вы пьяны!
— Конечно, пьян. А пьянство губит воображение. Поэтому-то я вас так пошло придумал: Майами, земельные участки, перелет на «Дельте»... Пеннифезер прибыл бы из Европы и пил бы свой национальный напиток — розовый джин.
— Я пью шотландское виски, и меня это устраивает.
— Это вам кажется, что вы пьете виски. Или, точнее говоря, это я вообразил, будто вы пьете виски. Но мы сейчас йсе это переиграем,— радостно объявил доктор Хассельбахер.— Я на минутку выйду в холл и, в самом деле, придумаю что-нибудь похлестче.
207
— Я не позволю над собой измываться,— встревоженно заявил сосед.
Доктор Хассельбахер выпил виски, положил на стойку доллар и поднялся — пошатываясь, но сохраняя достоинство.
— Вы мне будете благодарны,— сказал он.— Ну, что бы нам придумать? Доверьтесь мне и мистеру Уормолду. Художник, поэт, а может, вы предпочитаете жизнь искателя приключений, контрабанду оружием, шпионаж? — С порога он отвесил поклон возмущенной тени.— Простите меня великодушно за торговлю недвижимостью.
Голос прозвучал нервно, в нем слышалась неуверенность и даже какой-то страх:
— Он либо пьян, либо тронутый.
Но «парашютисты» продолжали молчать.
Уормолд сказал:
— Ну, я с вами попрощаюсь, Хассельбахер. Я и так опоздал.
— Считаю своим долгом проводить вас, мистер Уормолд, и объяснить, что это я вас задержал. Не сомневаюсь, что, когда я расскажу вашему другу, как мне повезло, он нас простит.
— Не нужно. Уверяю вас, это лишнее,— сказал Уормолд.
Он знал, что Готорн сделает из этого свои выводы. Даже разумный Готорн, если бы таковой существовал в природе, был бедствием, ну а Готорн, страдающий подозрительностью... у Уормолда холодела спина от одной этой мысли.
Он направился к лифту; доктор Хассельбахер плелся за ним. Не обратив внимания на красную сигнальную лампочку и предупреждение «Осторожно! Ступеньки», доктор Хассельбахер споткнулся.
— О господи,— сказал он, — у меня подвернулась нога!
— Идите домой, Хассельбахер,— взмолился Уормолд с отчаянием.
Он вошел в кабину лифта, но доктор Хассельбахер с неожиданной ловкостью вскочил туда вслед за ним. Он сказал:
— Деньги исцеляют любую боль. Я давно уже не проводил так хорошо вечер.
— Шестой этаж,— сказал Уормолд, — Мне надо остаться одному, Хассельбахер.
— Зачем? Извините. У меня икота.
— Я иду на свидание, Хассельбахер.
208
— Красивая женщина, мистер Уормолд? Я поделюсь с вами выигрышем, чтобы вам было легче совершать безумства.
— Да нет, это совсем не женщина. Деловое свидание, только и всего.
—■ Секретное дело?
— Я же вам говорил.
— Какие могут быть секреты у пылесосов, мистер Уормолд?
— Новое агентство,— сказал Уормолд.
Лифтер объявил:
— Шестой этаж.
Уормолд шел на корпус впереди, и голова его работала более ясно, чем у Хассельбахер^. Комнаты были расположены, как тюремные камеры, по всем четырем сторонам квадратной галереи; внизу, в бельэтаже, как светящиеся знаки на мостовой, блестели две лысины. Он заковылял к тому углу галереи, куда выходила лестница, и доктор Хассельбахер заковылял вслед за ним, но Уормолд был куда более опытный хромой.
— Мистер Уормолд,— кричал ему Хассельбахер,— мистер Уормолд, я с радостью помещу сто тысяч из моего выигрыша...
Уормолд спустился уже на последнюю ступеньку, когда Хассельбахер только подошел к лестнице; пятьсот десятая комната была близко. Он повернул ключ. Маленькая настольная лампа освещала пустую гостиную. Уормолд тихонько притворил дверь — доктор Хассельбахер еще не успел спуститься. Уормолд приложил ухо к скважине и услышал, как доктор Хассельбахер подпрыгивает, припадает на одну ногу, икает и проходит мимо. Уормолд подумал: «Я чувствую себя шпионом и веду себя, как шпион. Это идиотство. Что я скажу Хассельбахеру завтра утром?»
Дверь в спальню была закрыта, и он направился было к ней. Но потом остановился. Не буди спящего пса! Если я нужен Готорну, пусть Готорн отыщет меня сам. Однако любопытство заставило его осмотреть комнату.
На письменном столе лежали две книги: два одинаковых экземпляра «Шекспира для детей» Лэма. На листке блокнота,— может быть, Готорн делал заметки для предстоящей встречи,— было написано: «1. Оклад. 2. Расходы. 3. Связь. 4. Чарлз Лэм. 5. Чернила». Он собирался открыть книгу, но чей-то голос сказал:
— Руки вверх! Arriba los manos!
209
— Las manos,— поправил Уормолд. Он с облегчением увидел, что это Готорн.
Ах, это вы,— сказал Готорн.
— Я немножко запоздал. Извините. Мы гуляли с Хас- сельбахером.
На Готорне была лиловая шелковая пижама с монограммой на кармане. Вид у него был королевский. Он сказал:
— Я уснул, а потом услышал, что кто-то здесь ходит.— Можно было подумать, что его поймали врасплох и он забыл о своем жаргоне, не успел им прикрыться, хоть и надел пижаму. Он спросил: — Вы трогали Лэма?
Слова звучали как укор,— он напоминал проповедника из Армии спасения.
— Извините. Я просто хотел посмотреть.
— Ничего. Это показывает, что инстинкт у вас верный.
— Вы, видно, любите эту книгу.
— Один экземпляр для вас.
— Но я ее читал,— сказал Уормолд,— много лет назад, и я не люблю Лэма.
— Она не для чтения. Неужели вы не слышали о книжном шифре?
— Сказать по правде, нет.
— Сейчас покажу вам, как это делается. Один экзем пляр остается у меня. Сносясь со мной, вам надлежит только указать страницу и строку, с которой вы начинаете шифровку. Конечно, этот шифр не так трудно разгадать, как механический, но и он заставит попотеть всяких там Хассельбахеров.
— Я бы вас очень просил выкинуть доктора Хассельба хера из головы!
— Когда мы как следует организуем вашу контору и обеспечим надлежащую конспирацию — сейф с секретом, радиопередатчик, обученный персонал,— словом, приведем в порядок все ваше хозяйство, тогда мы, конечно, сможем отказаться от этого примитивного кода, однако только опытный криптолог может разгадать такой шифр, не зная названия книги и когда она издана.
— А почему вы выбрали Лэма?
— Это единственная книга, которую я нашел в Двух экземплярах, не считая «Хижины дяди Тома». Я очень торопился и должен был что-нибудь купить в Кингстоне до отъезда. Да, там была еще одна книжка под названием «Зажженная лампа. Руководство для вечерней молитвы» Но мне казалось, что она будет выглядеть как-то неес-
210
тествецно у вас на полке, .если вы человек неверующий.
— Да, я человек неверующий.
— Я привез вам и чернила. У вас есть электрический чайник?
— Да, а что?
— Понадобится, чтобы вскрывать письма. Наши люди должны быть оснащены на все случаи жизни.
— А зачем чернила? У меня дома сколько угодно чернил.
— Да, но это симпатические чернила! На случай, если вам что-нибудь придется послать обычной почтой, У вашей дочери, надеюсь, есть крючок для вязания?
— Она не вяжет.
— Тогда вам придется купить. Лучше всего из пластмассы. Стальной иногда оставляет следы.
— На чем?
— На конверте, который вы будете вскрывать.
— А зачем, прости господи, мне вскрывать конверты?
— Может возникнуть необходимость познакомиться с перепиской доктора Хассельбахера. Вам, естественно, придется обзавестись своей агентурой на почте.
— Я категорически отказываюсь...
— Не упрямьтесь. Я затребовал сведения из Лондона. Когда мы его проверим, мы решим вопрос о его переписке. Полезный совет: если у вас выйдут чернила, пользуйтесь птичьим дерьмом — вы запоминаете, я не слишком быстро?
— Да ведь я еще не сказал, что согласен...
— Лондон дает сто пятьдесят долларов в месяц и еще сто пятьдесят на расходы — в этих придется отчитываться. Оплата вашей агентуры и так далее. На дополнительные расходы надо получать специальное разрешение.
— Постойте...
— От подоходного налога вы освобождаетесь, имейте это в виду,— Готорн воровато подмигнул. Подмигивание как-то не вязалось с королевской монограммой.
— Вы должны дать мне время подумать...
— Ваш шифр 59 200 дробь пять.— И он добавил с гордостью: — 59 200 — это, конечно, я. Вы будете нумеровать ваших агентов 59 200 дробь пять дробь один и так далее. Понятно?
— Не понимаю, чем я могу быть вам полезен.
— Вы ведь англичанин? — бодро спросил Готорн.
— Да, конечно, англичанин.
— И вы отказываетесь служить вашей родине?
211
— Этого я не говорю. Но пылесосы отнимают у меня уйму времени.
— Ваши пылесосы — отличная маскировка,— сказал Готорн.— Великолепно придумано. Ваша профессия выглядит очень естественно.
— Но я и в самом деле торгую пылесосами.
— А теперь, если вы не возражаете,— твердо заявил Готорн,— мы перейдем к нашему Чарлзу Лэму.
2
— Милли, — сказал Уормолд,— ты не ела кашу.
— Я больше не ем кашу.
— Ты положила в кофе только один кусок сахару. Уж не собираешься ли ты худеть?
— Нет.
— Может, это покаянный пост?
— Нет.
— Но ты до обеда ужасно проголодаешься.
— Я об этом думала. Придется приналечь на картошку.
— Милли, что ты выдумываешь?
— Я решила экономить. Вдруг, в ночной тиши, я поняла, сколько тебе приходится на меня тратить. Мне словно послышался чей-то голос. Я чуть не спросила: «Кто ты?» — но побоялась услышать: «Твой Господь Бог». У меня ведь как раз подходящий возраст.
— Для чего?
— Для голосов. Я старше, чем была святая Тереса, когда оца ушла в монастырь.
— Слушай, Милли, неужели ты задумала...
— Нет, что ты. Мне кажется, что капитан Сегура прав. Он сказал, что я сделана не из того теста.
— Милли, ты знаешь, как здесь зовут твоего капитана Сегуру?
— Да. Кровавый Стервятник. Он пытает заключенных.
— Он этого не отрицает?
— Ну, со мной он, конечно, ведет себя паинькой; но у него портсигар сделан из человеческой кожи. Он уверяет, будто это сафьян,— можно подумать, что я не знаю, как выглядит сафьян.
— Милли, ты должна прекратить с ним знакомство.
— Я так и сделаю, но не сразу, сперва мне надо устроить лошадь в конюшню. Кстати, мой голос...
212
— А что этот голос сказал?
— Он сказал, — но посреди ночи все это было куда больше похоже на божественное откровение,— «Ты взяла себе орешек не по зубам, моя милая. А как насчет Заго родного клуба?»
— А что насчет Загородного клуба?
— Это единственное место, где я могу по-настоящему ездить верхом, а мы не члены клуба. Ну что за радость, если лошадь стоит в конюшне? Капитан Сегура, конечно, член клуба, но я ведь знаю, ты не захочешь, чтобы я у него одалживалась. И вот я подумал, что если я начну меньше есть и помогу тебе сократить расходы по дому...
— Ну и что это даст?..
— Тогда ты, может, сумеешь взять семейный членский билет. Запиши меня как Сорафину. Это звучит куда .приличнее, чем Милли.
Уормолду казалось, что во всем этом есть здравый смысл; один только Готорн был порождением жестокого и необъяснимого детства.
ИНТЕРМЕДИЯ в ЛОНДОНЕ
На одной из дверей в подземном этаже огромного железобетонного здания недалеко от Майда-Вейл красный сигнал сменился зеленым, и Готорн переступил порог. Он оставил свое щегольство на берегах Карибского моря и надел видавший виды серый фланелевый костюм. Дома незачем было пускать пыль в глаза Готорн стал частицей тусклого январского Лондона.
Шеф сидел за письменным столом, на котором гигантское пресс-папье из зеленого мрамора придавило всей своей тяжестью один-единственный листок бумаги. Возле черно го телефонного аппарата стояли недопитый стакан молока, флакон с какими-то серыми пилюлями и лежала пачка бумажных салфеток. Тут же стоял красный аппарат специального назначения. Черная визитка, черный галстук й'черный монокль в левом глазу придавали шефу вид фа келыцика, а вся эта подземная комната напоминала склеп, мавзолей, могилу.
— Вы меня вызывали, сэр?
— Просто поболтать, Готорн. Просто поболтать.— Казалось, что, покончив с похоронами, заговорил, наконец,
213
наемный плакальщик, молчавший весь день с самого yrJ ра.— Когда вы вернулись?
— Неделю назад. Обратно на Ямайку вылечу в пятницу.
— Все в порядке?
— Можно сказать, что Карибское море у нас в кармане, сэр,— сказал Готорн.
— А Мартиника?
— Там затруднений нет. Вы ведь помните, в Форт-де- Франсе мы сотрудничали с Deuxieme Bureau
— Но только в определенных границах?..
— Ну да, конечно, в определенных границах. С Гаити было сложнее, но 59 200 дробь два энергично взялся за дело. Сперва я был не совсем уверен насчет 59 200 дробь пять.
— Дробь пять?
— Наш человек в Гаване. Выбор там небогатый, и сначала казалось, что он не хочет сотрудничать. Упрямый тип.
— Такие люди потом быстро растут на работе.
— Да, сэр. Меня немного смущали его связи. (Есть там один немец, Хассельбахер, проверка пока не дала результатов.) Однако дело, кажется, идет на лад. Как раз, когда я улетал из Кингстона, от него поступила заявка на непредвиденные расходы.
— Это всегда хороший признак.
— Да, сэр.
— Показывает, что заработало воображение.
— Да. Он захотел вступить в члены Загородного клуба. Сборище миллионеров. Наилучший источник политической и экономической информации. Вступительный взнос очень высок, раз в десять больше, чем у вас в «Уайте», но я дал согласие.
— Правильно сделали. Как его донесения?
— По правде говоря, мы их еще не получали, но надо же ему дать время, чтобы наладить связи. Может быть, я слишком напирал на конспирацию.
— Конспирация — прежде всего. Незачем пускать машину, если она тут же взлетит на воздух.
— Видите ли, у него очень выгодное положение. Отлй*г-! ные деловые связи, в том числе с влиятельными чиновниками и даже министрами.
— Так-так! — сказал шеф. Он вынул монокль с черным стеклом и стал протирать его бумажной салфеткой. Но
1 Второе бюро (фр.).
214
№ глаз, который за ним прятался, был тоже из стекла т— бледно-голубой и неправдоподобный, словно у куклы, говорящей «мама».*— Чем он занимается?
— Понимаете, он, в общем, импортирует. Оборудование и всякая такая штука.
В интересах собственной карьеры лучше вербовать агентов с солидным положением в обществе. Прозаические детали, касавшиеся магазина на улице Лампарилья, хотя и занесены в особое досье, но вряд ли дойдут до этой подземной комнаты.
— Почему же он не был членом Загородного клуба до сих пор?
— Да видите ли, в последние годы он живет отшельни ком. Семейные неприятности, сэр.
— Надеюсь, он не бабник?
— Что вы, ничего похожего. Его бросила жена. Сбежала с американцем.
— А он, кстати, не антиамериканец? Гавана не то место, где можно позволять себе подобные чудачества. Нам с американцами надо сотрудничать,— конечно, в определенных границах.
— Нет, он совсем не такой. Человек разумный, положительный. Отнесся к разводу спокойно, воспитывает ребенка в католической школе — так хотела жена. Мне говорили, что на Рождество он посылает ей поздравительные телеграммы. Уверен, что на его донесения можно будет целиком положиться.
— А знаете, Готорн, насчет ребенка это очень трогательно. Что ж, подтолкните его, тогда мы сможем судить, на что он способен. Если он и в самом деле такой, как вы говорите, подумаем, не расширить ли ему штат. Гавана может стать нашей ключевой позицией. Стоит где-нибудь начаться беспорядкам, коммунисты всегда тут как тут. Какой у него способ связи?
— Я условился, что он еженедельно будет посылать дипломатической почтой в Кингстон донесения в двух экземплярах. Один экземпляр я оставляю себе, другой пересылаю в Лондон. Для телеграмм я дал ему книжный шифр. Он сможет отправлять их через консульство.
— Они будут недовольны.
— Я сказал, что это временно.
— Если он себя хорошо проявит, я буду за радиосвязь. Надеюсь, он сможет расширить штат своей конторы?
— Ну, конечно. Хотя... Как вам сказать, это не бог весть какая большая контора. Старомодная фирма, сэр. Вы же
215
знаете этих купцов старого закала, искателей приключений...
— Да, Готорн, я их знаю. Маленький, обшарпанный письменный стол. Несколько служащих, теснота. Допотопные арифмометры. Секретарша, которая служит фирме верой и правдой вот уже сорок лет.
Готорн вздохнул с облегчением — шеф отвечал на все свои вопросы сам. Если секретное досье и попадет к нему в руки,— все равно то, что там написано, не дойдет до его сознания. Маленький магазин, торгующий пылесосами, безнадежно потонул в бурном море фантазии шефа. Положение агента 59 200 дробь пять было упрочено.
— Все это стало его второй натурой,— объяснял шеф Готорну, словно он, а не Готори отворял дверь на улице Лампарилья.— Это человек, который всегда считал гроши и ставил на карту тысячи. Вот почему он и не состоял членом Загородного клуба... неудачный брак тут ни при чем. Вы у нас романтик, Готорн. Женщины в его жизни приходили и уходили, но я уверен, что они никогда не играли в ней такой роли, как дело. Секрет успеха заключается в том, чтобы видеть своих людей насквозь. Этот ваш человек в Гаване, так сказать,— порождение века Киплинга. «Останься прост, беседуя с царями»,— как там дальше? «Останься честен, говоря с толпой»,— и тому подобное. Уверен, что в его залитом чернилами столе где-нибудь спрятана затасканная грошовая записная книжка в черном клеенчатом переплете, куда он записывал свои первые расходы,— четверть гросса резинок, шесть коробок перьев...
— Ну, не такой уж он древний старик, чтоб у него не было автоматической ручки.
Шеф вздохнул и вставил на место черное стеклышко. Его невинное око снова спряталось при первом же намеке на оппозицию.
— Дело не в деталях, Готорн,— сердито сказал он.— Но если вы хотите держать его в руках, вы должны найти его старую записную книжку. Это, конечно, метафора.
— Слушаюсь, сэр.
— Ваша версия о том, что он стал отшельником, потеряв жену, основана на ложной посылке. Такой человек ведет себя совсем иначе. Он не выставляет сердца напоказ и не афиширует свои чувства. Если ваша посылка верна,— почему он не стал членом клуба еще до смерти жены?
— Но жена его бросила.
— Бросила? Вы в этом уверены?
216
— Совершенно уверен.
— Значит, она так и не нашла этой старой записной книжки, не поняла его. Отыщите ее, Готорн, и он будет вашим до гроба... Простите, о чем мы говорили?
— О тесноте его конторы, сэр. Ему не так-то легко будет расширить штат.
— Мы постепенно уволим старых служащих. Переведем на пенсию старуху секретаршу...
— В сущности говоря, сэр...
— Конечно, все это только предположения. В конце концов, он может нам и не подойти. Отличная порода эти старые негоцианты, но иногда они видят не дальше своей бухгалтерии, и разведке от них мало пользы. Поглядим, что дадут его первые донесения, а лучше все-таки заранее все предусмотреть. Потолкуйте-ка с мисс Дженкинсон, нет ли у нее в центральном секретариате кого-нибудь знающего испанский язык.
Поднимаясь в лифте и глядя на мелькающие этажи, Готорн обозревал мир словно с борта ракеты. Западная Европа осталась у него под ногами... Ближний Восток... Латинская Америка. Шкафы с картотеками обступали мисс Дженкинсон, как колонны храма окружают убеленного сединами оракула. Ее одну звали здесь по фамилии. По каким-то непонятным конспиративным соображениям всех других обитателей здания называли по именам. Когда Готорн вошел в комнату, она как раз диктовала секретарше:
— Вниманию А. О.: Анжелика переведена в Ц.5 с повышением оклада до 8 фунтов в неделю. Прошу проследить за немедленным исполнением. Предвидя возражения, предлагаю учесть: в настоящее время жалованье Анжелики лишь приближается к заработку кондуктора автобуса.
— Да? — отрывисто спросила мисс Дженкинсон.— Слушаю вас.
— Меня послал к вам шеф.
— У меня нет свободных людей.
— Нам пока никто и не требуется. Но могут возникнуть различные варианты.
— Этель, голубушка, позвоните Д.2 и скажите, что я не разрешаю задерживать моих сотрудниц на работе после 7 часов вечера. Разве что в стране будет объявлено чрезвычайное положение. Передайте, что, если начнется война или мы будем накануне войны, центральный секретариат должен быть немедленно поставлен в известность.
217
Нам может понадобиться секретаре со знанием испанского языка в район Карибского моря.
—- У меня нет свободных людей,— механически повторила мисс Дженкинсон.
— Гавана... Маленькая резидентура, приятный климат.
— Сколько человек в штате?
— Пока что один.
— У меня не брачная контора, — заявила мисс Джеи- кинсон.
— Это пожилой человек, у него шестнадцатилетняя дочь.
— Женат?
— Вроде того,— неопределенно ответил Готорн.
— На него можно положиться?
— В каком смысле?
— Он человек надежный, спокойный, невлюбчивый?
— О да, будьте уверены. Это старый негоциант,— сказал Готорн, подхватывая на лету гипотезу шефа.— Создал свое дело из ничего. На женщин не смотрит. Половой вопрос его не интересует, он выше этого.
— Никто не бывает выше этого,— сказала мисс Дженкинсон.— А я отвечаю за девушек, которых командирую за границу.
— Вы же сказали, что у вас нет свободных людей.
— Ну, на определенных условиях я* может быть, и смогла бы выделить вам Беатрису.
— Беатрису, мисс Дженкинсон? — раздался возглас из-за картотеки.
— Да, Беатрису. Я, кажется, ясно сказала, Этель.
— Но, мисс Дженкинсон...
— Ей нужно набраться опыта,— вот все, чего ей не хватает. Эта должность ей подойдет. Не такая уж она молоденькая. И любит детей.
— Там требуется человек со знанием испанского,— вставил Готорн,— Любовь к детям — не самое главное.
— Беатриса наполовину француженка. Французским она владеет лучше, чем английским.
— Но нам нужен испанский.
— Это почти одно и то же. И тот и другой — романские языки.
— Нельзя ли ее повидать и поговорить с ней? Она прошла подготовку?
— Она прекрасная шифровальщица, окончила курсы
218
микрофототрафии. Стенографирует, правда, с грехом пополам, но отлично печатает на машинке. Разбирается в электродинамике.
— Это еще что такое?
— Точно не знаю, но пробки починить сумеет.
— Тогда ее не испугают и пылесосы.
— Она секретарь, а не горничная.
С шумом задвинулся ящик картотеки.
— Хотите берите, хотите нет,— сказала мисс Дженкинсон.
Готорну казалось, что она говорит о Беатрисе как о неодушевленном предмете.
— А кроме нее, вы никого не можете предложить?
— Это все, что у меня есть.
Снова с грохотом задвинулся ящик.
— Этель,— сказала мисс Дженкинсон,— если вы не научитесь выражать свои чувства менее шумно, я верну вас в Д. 3.
Готорн ушел от нее полный сомнений. Ему казалось, что мисс Дженкинсон с необычайной ловкостью сбывает с рук то, от чего сама рада избавиться: не то краденую драгоценность, не то беспородную шавку.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА ПЕРВАЯ
Уормолд возвращался из консульства; во внутреннем кармане пиджака у него лежала телеграмма. Ее бесцеремонно сунули ему в руки, а когда он попытался завязать разговор, его оборвали.
— Нас это совершенно не касается. Временная договоренность. Чем скорее это кончится, тем лучше.
— Мистер Готорн сказал...
— Знать не знаем никакого мистера Готорна. Запомните это раз навсегда. Здесь такой не служит. Всего хорошего.
Он пошел домой. Город вытянулся вдоль берега океана; волны разбивались у самой Авенида де Масео, и брызги застилали ветровые стекла автомобилей. Розовые, серые, желтые колонны некогда аристократического квартала выветривались, как прибрежные скалы; почерневший, облезлый герб красовался над дверью убогой гостиницы, а став¬
219
ни ночного кабака были ярко выкрашены, чтобы уберечь их от океанской соли и сырости. На западе стальные небоскребы нового города вздымались в светлом февральском небе выше маяков. Этот город был создан для туризма, а не для оседлой жизни, но здесь Уормолд впервые полюбил, и теперь он был прикован к Гаване, как погорелец к своему пепелищу. Время поэтизирует даже поле битвы, и, может быть, Милли напоминала цветок, распустившийся на старом редуте, где много лет назад была отбита кровопролитная атака. Мимо него шли женщины со следами золы на лбу, словно они вышли на свет Божий из преисподней,— он вспомнил, что сегодня первая среда великого поста.
Придя домой, он не застал Милли, хотя в школе занятий не было,— может быть, она еще не вернулась с обедни, а может быть, каталась верхом в Загородном клубе. Лопес демонстрировал «Турбо» экономке какого-то священника, которая уже забраковала «Атомный котел». Худшие опасения Уормолда оправдались: пока что ему не удалось сбыть ни одного пылесоса новой модели. Он поднялся к себе и распечатал телеграмму; она была адресована одному из отделов британского консульства; ряды цифр выглядели уродливо, словно номера нераспроданных лотерейных билетов. За цифрой 2674 следовала шеренга пятизначных: 42 811 79 145 72 312 59 200 80 947 62 533 10 605 и так далее. Это была первая шифровка в его жизни, и он обратил внимание, что она отправлена из Лондона. Он вовсе не был уверен, что сумеет ее расшифровать (полученный им урок, казалось, отошел так далеко в прошлое), но тут он узнал цифру 59 200, она имела такой решительный и укоризненный вид, словно Готорн собственной персоной поднялся к нему по лестнице. Уормолд мрачно снял с полки «Шекспира для детей» Лэма — как он всегда ненавидел Элию и его очерк о жареном поросенке! Он вспомнил, что первые цифры обозначают страницу, строку и слово, с которых начинается шифровка. «Дионисию, злую жену Клеона,— прочел он,— постигла заслуженная кара». Он начал расшифровывать со слова «кара». К его удивлению, что-то и в самом деле получалось. Казалось, будто вдруг заговорил попугай, доставшийся ему по наследству. «Номер 1 от 24 января нижеследующее от 59 200 начинается абзац А».
За три четверти часа сложения и вычитания он расшифровал всю депешу, кроме последнего абзаца, с которым произошла какая-то ошибка, не то у него, не то у 59 200,
220
а может быть, и у Чарлза Лэма. «Нижеследующее от 59 200 начинается абзац А почти месяц как одобрено членство в Загородном клубе но никаких повторяю никаких сообщений относительно кандидатур агентов еще не поступало точка надеюсь вы не будете повторяю не будете вербовать свою агентуру не проверив ее досконально точка начинается абзац Б необходимо немедленно переслать 59 200 экономический и политический доклад согласно врученному вопроснику начинается абзац В проклятый галун подлежит пересылке кингстон раньше туберкулезного сообщения конец».
Последний абзац, похожий на чье-то сердитое бормотание, встревожил Уормолда. Впервые ему пришло в голову, что на их взгляд — кто бы они там ни были — он только брал деньги и ничего'не давал взамен. Это его мучило. До сих пор ему казалось, что он просто получил от какого-то чудака подарок, позволивший Милли ездить верхом в Загородном клубе, а ему самому — заказать в Англии несколько книг, о которых он давно мечтал. Остаток денег был положен в банк; он и верил и не верил, что когда-нибудь сумеет вернуть эту сумму Готорну.
Уормолд подумал: «Надо что-то сделать, назвать фамилии, чтобы они могли заняться проверкой, завербовать агента, словом, доставить им какое-то удовольствие». Он вспомнил, как Милли в детстве играла в лавку: она отдавала ему свои карманные деньги на воображаемые покупки. Он играл с ней в эту игру, но рано или поздно Милли всегда требовала деньги обратно.
Интересно, как вербуют агентов. Ему трудно было вспомнить, как его вербовал Готорн,— все произошло в уборной, но вряд ли это было самое главное. Он решил начать с того, что попроще.
— Вы меня звали, сеньор Вормель?
Выговорить фамилию «Уормолд» Лопесу было не по силам, но поскольку он не мог остановиться на какой- нибудь подходящей замене, он редко удостаивал Уормолда два раза подряд одной и той же кличкой.
— Я хочу поговорить с вами, Лопес.
— Si \ сеньор Вомель.
Вы служите у меня вот уже много лет,— сказал Уормолд.— Мы доверяем друг другу.
Лопес выразил полноту своего доверия, приложив руку к сердцу.
1 Да (исп.).
221
Вы бы хотели зарабатывать каждый месяц немножко больше денег?
— Ну конечно... Я и сам собирался поговорить с вамц, сеньор Оммель. Скоро у меня будет ребенок. Может быть,, еще двадцать песо?
— Это не имеет отношения к фирме. Торговля идет плохо. Понимаете ли, это будет секретная работа на меня лично.
— Ну да. Личные услуги, понимаю. Можете на меня положиться. Я не болтун. Понятно, я ничего не скажу сеньорите.
— Нет. Вы меня не так поняли.
— Когда мужчина в годах,— сказал Лопес,— он больше не хочет сам искать себе женщину, он хочет передохнуть. Он хочет приказывать: «Сегодня ночью — да, завтра ночью — нет». Хочет давать распоряжения тому, кому доверяет...
— Да ничего подобного! Я просто хотел сказать... словом, это не имеет никакого отношения...
— Мы же свои люди, сеньор Вормоле. Я у вас уже много лет.
— Вы ошибаетесь,— сказал Уормолд.— У меня и в мыслях не было...
— Я понимаю, что англичанину с вашим положением такие места, как «Сан-Франциско», не подходят. И «Мам- ба-клуб» тоже.
Уормолд знал, что теперь, когда его приказчик оседлал своего конька, никто уже его не остановит; человеческое тело в Гаване было не только основной статьей купли и продажи, но и raison d'etre 1 всей человеческой жизни. Его либо покупаешь, либо продаешь — какая разница? — но даром его не получишь никогда.
— Юноша любит разнообразие,— говорил Лопес,— но его ищет и мужчина в годах. У юноши — любопытство новичка, но пожилому необходимо возбуждать свой аппетит. Никто не услужит вам лучше меня, сеньор Венель, ведь я к вам присмотрелся. Вы не кубинец; какой у девочки задок, для вас не так важно, как деликатное обхождение...
— Вы меня совсем не поняли,— сказал Уормолд.
— Сегодня вечером сеньорита идет на концерт.
— Откуда вы знаете?
Лопес оставил этот вопрос без ответа.
1 Смысл существования (фр.).
222
— Пока ее не будет» я приведу вам одну молодую даму, вы ее посмотрите. Если она вам не понравится, приведу другую.
— Нет, нет! Мне нужны совсем не такие услуги, Лопес. Мне нужно... словом, я хочу, чтобы вы глядели в оба, не зевали и сообщали мне обо всем..
— Насчет сеньориты?
— Боже мой, да нет!
— Так о чем же мне сообщить, сеньор Воммольд?
— Ну, о всяких таких вещах...— сказал Уормолд.
Но он понятия не имел, о каких вещах может сообщать ему Лопес. Из длинного перечня ему запомнились только несколько вопросов, и ни один из них, по-видимому, не подходил — ни «Коммунистическое проникновение в армию», ни «Точные данные об урожае кофе и табака за последний год». Правда, оставалось еще содержимое корзин для бумаг в учреждениях, где Лопес ремонтировал пылесосы, но, конечно же, Готорн шутил, говоря о деле Дрейфуса,— если только такие люди вообще могут шутить.
— О каких вещах?
Уормолд сказал:
— Я сообщу вам потом. А теперь ступайте в магазин:
2
Был час коктейля, и в «Чудо- баре» доктор Хассельбахер с удовольствием допивал вторую рюмку шотландского виски.
— Вы все еще нервничаете, мистер Уормолд? — спросил он.
— Да, нервничаю.
— Все из-за пылесоса... атомного пылесоса?
— Нет, не из-за пылесоса.
Уормолд допил свой «дайкири» и заказал второй.
— Сегодня вы торопитесь пить.
— Вам, наверно, никогда не были до зарезу нужны деньги, Хассельбахер. Еще бы, у вас ведь нет детей.
— Скоро у вас их тоже не будет
— Да, наверно.— От этого утешения ему стало так же холодно, как и от «дайкири».— Но когда это время придет, я бы хотел, чтобы мы с ней были где-нибудь подальше отсюда. Не желаю, чтобы Милли сделал женщиной какой- иибудь капитан Сегура.
— Понимаю.
223
— Недавно мне предложили деньги.
— Да?
— За информацию.
— Какую информацию?
— Секретную.
Доктор Хассельбахер вздохнул и сказал:
— Счастливый вы человек, мистер Уормолд. Такую информацию давать легче всего.
— Почему?
— Если она очень уж секретная, о ней знаете вы один, и все, что от вас требуется, мистер Уормолд,— это капелька воображения.
— Они хотят, чтобы я вербовал агентов. Скажите, Хассельбахер, как вербуют агентов?
— Их тоже можно придумать, мистер Уормолд.
— Вы так говорите, словно у вас в этом деле огромный опыт.
— Я человек опытный только в делах медицины. Вы читали когда-нибудь объявления о секретных лечебных средствах? Средство для ращения волос, раскрытое на смертном одре вождем краснокожих... Если речь идет о секретном средстве, можно не сообщать его состав. К тому же в каждой тайне есть что-то заманчивое, люди верят... может быть, это остаток веры в колдовство. Вы читали Джеймса Фрэзера?
— Вы знаете, что такое книжный шифр?
— Все-таки не рассказывайте мне лишнего, мистер Уормолд. Я ведь не торгую секретами — у меня детей нет. И, пожалуйста, не придумывайте, будто я тоже ваш агент.
— Нет, это не выйдет. Им не нравится наша дружба, Хассельбахер. Они хотят, чтобы я с вами не встречался.
— Не знаю. Будьте осторожны, мистер Уормолд. Берите у них деньги, но не давайте им ничего взамен. Вы плохо защищены от таких, как капитан Сегура. Лгите, по не связывайте себе рук. Они не заслуживают правды.
— Кто «они»?
— Королевства, республики, словом, державы. — Он допил свою рюмку.— Мне пора, пойду посмотрю на посевы моих бактерий, мистер Уормолд.
— У вас что-нибудь получается?
— Слава Богу, ничего. Пока ничего не получилось, у вас все еще впереди, правда? Какая жалость, "что лотерею в конце концов всегда разыгрывают. Каждую неделю
224
я теряю сто сорок тысяч долларов, и вот я опять бедняк.
— Вы не забудете про день рождения Милли?
— Может быть, проверка даст плохие результаты, и вы не захотите, чтобы я пришел. Главное —* помните: пока вы лжете, вы не приносите вреда.
— Но я беру у них деньги.
— У них нет других денег, кроме тех, которые они отнимают у таких людей, как мы с вами.
Он толкнул дверь и вышел. Доктор Хассельбахер никогда не говорил о морали — мораль ведь не имеет отношения к медицине.
3
Уормолд нашел список членов Загородного клуба у Милли в комнате. Он знал, где его искать — между последним выпуском «Ежегодника любительницы верховой езды» и романом мисс Пони Трэггерс «Белая кобыла». Он вступил в Загородный клуб, чтобы найти подходящих агентов, и вот они все выстроились теперь перед ним в две колонки, занимая больше двадцати страниц. Глаз его уловил англосаксонское имя — Винсент К. Паркмен; может быть, это отец Эрла. Уормолд решил, что правильно будет сохранить с Паркменами семейные отношения.
К тому времени, когда он сел шифровать, он выбрал еще двоих — некоего инженера Сифуэнтеса и профессора Луиса Санчеса. Профессор — каких бы там ни было наук — мог давать сведения экономического характера, инженер — техническую информацию, а мистер Паркмен — политическую. Положив перед собой «Шекспира для детей» (в качестве ключа он выбрал фразу — «Пусть все, что случится, будет радостным»), Уормолд зашифровал: «Номер 1 от 25 января абзац А начинается я завербовал моего приказчика и дал ему номер 59 200/5/1 точка предполагаемый оклад пятнадцать песо в месяц точка абзац Б начинается пожалуйста проверьте следующих лиц...»
Вся эта возня с абзацами казалась Уормолду пустой тратой времени и денег, но Готорн объяснил ему, что это обычная шпионская процедура. Совсем как Милли, которая, играя в лавку, требовала, чтобы все покупки заворачивались в бумагу,— даже если то была одна-единственная
в Г. Грин, т. 3
225
стеклянная бусинка. «Абзац В начинается требуемый экономический доклад высылаю в ближайшее время дипломатической почтой».
Теперь оставалось только ждать ответа и готовить экономический доклад. Это не давало ему покоя. Лопес получил первое ответственное задание: купить все официальные справочники, какие только есть, по производству сахара и табака. Уормолд стал ежедневно часами читать местные газеты, отмечая все, что могли бы сообщить профессор или инженер; ведь вряд ли кто-нибудь в Кингстоне или Лондоне изучал гаванские газеты. На этих неряшливо отпечатанных листках ему самому открылся новый мир: раньше он, видно, чересчур доверял «Нью- Йорк тайме» и «Нью-Йорк геральд трибюн», когда хотел представить себе, что творится на свете. В двух шагах от «Чудо-бара» зарезали девушку — «жертва любви», писал репортер. Гавана полна была жертв того или иного рода. Какой-то человек потерял за одну ночь все свое состояние в «Тропикане», он влез на эстраду, обнял темнокожую певицу, потом погнал свою машину на полной скорости в море и утопился. Другой хладнокровно удушил себя подтяжками. Случались и чудеса: святая Дева заплакала солеными слезами, а свеча, зажженная перед образом святой Девы Гваделупской, неизвестно почему горела целую неделю — от пятницы до пятницы. Из этого калейдоскопа насилия, страстей и любви были исключены одни только жертвы капитана Сегуры — они страдали и умирали, не удостаиваясь внимания печати.
Составление экономического доклада оказалось утомительным делом — Уормолд печатал только двумя пальцами и не умел пользоваться табулятором. Нужно было подправлять цифры официальной статистики — на случай, если бы кому-нибудь в центре взбрело в голову сличить их с докладом, и порой Уормолд забывал, как он изменил ту или иную цифру. Он никогда не был силен в арифметике. Если ускользала какая-нибудь запятая в десятичных дробях, за ней приходилось гоняться вверх и вниз по доброму десятку колонок. Это было похоже на отчаянные попытки удержаться на ярмарочном «колесе смеха».
Через неделю его стало беспокоить, что так долго нет ответа. Неужели Готорн почуял что-то неладное? Временное облегчение доставил вызов в консульство, где угрюмый секретарь вручил ему запечатанный конверт, адресованный по какой-то непонятной причине «Мистеру Люку Пенни». Внутри этого конверта лежал другой с
226
надписью: «Генри Лидбеттеру. Управление гражданскими научно-исследовательскими работами». На третьем конверте значилась цифра 59 200/5, в нем было жалованье за три месяца и сумма на оплату непредвиденных расходов в кубинской валюте. Уормолд отнес деньги в байк.
— Положить на текущий счет фирмы, мистер Уормолд?
— Нет, на мой личный счет.
Но, пока кассир считал, его не покидало ощущение вины: ему казалось, будто он присвоил казенные деньги.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Прошло десять дней, но ответа на свои вопросы Уормолд так и не получил. Он даже не мог отослать свой экономический доклад, пока мифический агент, автор этого доклада, не был проверен и утвержден. Подошел срок его поездки к розничным торговцам в Ма- тансасе, Сьенфуэгосе, Санта-Кларе и Сантьяго. Он каждый год объезжал эти города в своем стареньком «хилмене». Перед отъездом он послал Готорну телеграмму: «Под
предлогом посещения контрагентов по пылесосам собираюсь выяснить возможность вербовки порту Матансасе, промышленном городе Санта-Кларе, военно-морской базе Сьенфуэгосе и повстанческом центре Сантьяго; предполагаемые дорожные расходы пятьдесят долларов в сутки». Он поцеловал Милли, взял с нее обещание, что в его отсутствие она не будет кататься с капитаном Сегурой, и затарахтел к «Чудо-бару», чтобы выпить прощальную рюмку с доктором Хассельбахером.
2
Раз в год — и всегда во время своей поездки — Уормолд писал письмо младшей сестре в Нортхемптон. (Может быть, письмо к Мэри ненадолго исцеляло от тоски по Милли.) В письмо он неизменно вкладывал последние кубинские марки для племянника. Мальчик стал собирать марки в шестилетнем возрасте; время не стояло на месте, но Уормолду ка^-то не приходило
8*
227
в голову, что племяннику давно стукнуло семнадцать и он, вероятно, забросил свою коллекцию. Во всяком случае, он был уже слишком взрослым для той записки, в которую Уормолд завернул марки,— чересчур наивной даже для Милли, а племянник был несколькими годами старше.
«Дорогой мальчик,— писал Уормолд,— посылаю марки для твоей коллекции. Наверно, она у тебя уже огромная. Боюсь только, что эти марки не очень интересные. Вот было бы хорошо, если бы на наших кубинских марках рисовали птиц, зверей или бабочек, как на тех красивых марках из Гватемалы, которые ты мне показывал. Твой любящий
ДЯДЯ.
P. S. Я сижу на море, у нас очень жарко».
Сестре он писал обстоятельнее: «Я сижу на берегу залива в Сьеифуэгосе, сейчас больше чем девяносто градусов, хотя солнце уже час как зашло. В кино показывают Мэрилин Монро, а в гавани стоит судно, которое, как ни странно, называется «Хуан Бельмонте». (Помнишь ту зиму в Мадриде, когда мы ходили на бой быков?) Главный механик судна — я думаю, что это главный механик,— сидит за соседним столиком и пьет испанский коньяк. Потом ему останется только пойти в кино. Сьенфуэгос, наверно, самый тихий порт на свете. Одна-единственная розово-желтая улица, несколько кабачков, высокая труба сахарного завода, а в конце заросшей сорняком тропинки — «Хуан Бельмонте». Почему-то мне хотелось бы уплыть на нем вместе с Милли, но разве это возможно! Пылесосы покупают плохо — в эти беспокойные дни далеко не всегда есть электричество. Вчера вечером в Матансасе три раза гас свет — в первый раз, когда я сидел в ванне. Какие глупости я пишу тебе в такую даль.
Ты только не воображай, что мне здесь плохо. В здешних местах много хорошего. Иногда мне страшно подумать о возвращении домой — к магазинам Бутса, Вулворта, к кафетериям, мне было бы сейчас не по себе даже в «Белой Лошади». Главный механик сидит с девушкой; вероятно, у него есть девушка и в Матансасе; он льет ей коньяк прямо в глотку, как ты даешь кошке лекарство. Какое здесь удивительное освещение перед закатом: горизонт — полоса жидкого золота, а на свинцовой ряби моря темные пятна распластавших крылья птиц. Высокий белый памятник на бульваре — днем он похож на королеву Викторию — превратился сейчас в глыбу, излучающую мистическое сияние. Чистильщики сапог запрятали свои щетки под кресла,
228
которые стоят между розовыми колоннами; когда чистишь ботинки, сидишь высоко над тротуаром, словно на библиотечной стремянке, а ноги твои покоятся на спинах двух бронзовых морских коньков, может быть, их завез сюда какой-нибудь финикиец? Почему у меня такая тоска по родине? Наверно, потому, что я отложил немножко денег и скоро должен решиться уехать отсюда навсегда. Не знаю, сумеет ли Милли вынести секретарские курсы в каком- нибудь унылом квартале северного Лондона.
Как поживает тетя Алиса? Все еще закладывает уши воском? А дядя Эдвард? Может, он уже умер? Я дожил до возраста, когда родственники умирают незаметно».
Он заплатил по счету и на всякий случай узнал фамилию главного механика — по приезде домой полезно будет послать на проверку несколько имен, чтобы оправдать дорожные расходы.
3
В Санта-Кларе дряхлый «хилмен» пал под ним как загнанный мул. Что-то вконец разладилось в его внутренностях; одна только Милли догадалась бы, что именно. В ближайшем гараже ему заявили, что ремонт займет несколько дней, и Уормолд решил отправиться в Сантьяго автобусом. Так было даже быстрее и безопаснее: в провинции Орьенте, где повстанцы, как всегда, хозяйничали в горах, а правительственные войска — в городах и на дорогах, движение часто прерывалось, но автобусы задерживали реже, чем частные машины.
Он приехал в Сантьяго вечером, в безлюдную и опасную пору, когда в городе соблюдался никем не объявленный комендантский час. Лавки на площади, пристроенные к собору, были уже закрыты. Одна-единственная пара торопливо пробиралась куда-то мимо гостиницы. Вечер был влажный и душный, темная зелень ветвей тяжело свисала к земле в тусклом свете уличных фонарей, горевших вполнакала. В гостинице его встретили недоверчиво, словно были убеждены, что он чей-то шпион. Он почувствовал себя самозванцем — ведь это была гостиница для настоящих шпионов, настоящих провокаторов и настоящих повстанческих эмиссаров. В убогом баре монотонно бормотал какой-
229
то пьяный,— совсем в манере Гертруды Стайн он твердил: «Куба есть Куба, есть Куба, есть Куба».
На ужин Уормолду подали сухой и плоский омлет в каких-то странных пятнах, с ободранными, как у старинной рукописи, краями и кислое вино. Во время еды он написал открытку доктору Хассельбахеру. Когда бы он ни уезжал из Гаваны, он неизменно посылал Милли и доктору Хассельбахеру, а иногда даже и Лопесу дешевые открытки с изображением дешевых гостиниц, отмечая крестиком окно своей комнаты, как в детективном романе отмечают место преступления. «Сломалась машина. Все в порядке. Надеюсь вернуться в четверг». Открытка с картинкой — верный признак одиночества.
В девять часов Уормолд отправился на поиски своего клиента. Он позабыл о том, как пустынны после наступления темноты улицы Сантьяго. За железными решетками запирались ставни, и, как в оккупированном городе, дома поворачивались спиной к прохожим. Немножко светлее было возле кино, но никто туда не ходил: по закону оно должно было оставаться открытым, однако после захода солнца туда отваживался забрести только какой-нибудь солдат или полицейский. В одном из переулков Уормолд наткнулся на военный патруль.
Уормолд и его клиент сидели в маленькой душной комнате. Открытая дверь выходила в патио, где росла пальма и стояла водопроводная колонка, но снаружи было так же жарко, как и в доме. Они сидели друг против друга в качалках, раскачиваясь вперед и назад, вперед-назад и поднимая небольшой ветерок.
В торговле застой — вперед-назад,— никто в Сантьяго не покупает электроприборов — вперед-назад,— к чему они? — вперед-назад. Тут, как нарочно, погасло электричество, и они продолжали качаться в темноте. Качнувшись не в такт, они слегка стукнулись головами.
— Простите.
— Виноват.
Вперед-назад-вперед...
Кто-то скрипнул стулом в патио.
— Это ваша жена? — спросил Уормолд.
— Нет. Там не должно быть никого. Мы одни.
Уормолд качнулся вперед, качнулся назад, снова качнулся вперед, прислушиваясь к тому, как кто-то, крадучись, ходит по двору.
— Да, конечно.
Он ведь был в Сантьяго. В любом доме здесь мог скры¬
230
ваться беглец. Лучше всего было ничего не слышать, ну а ничего не видеть было совсем просто даже тогда, когда опять загорелся неверный свет и тени накала замерцали бледным желтоватым сиянием.
По дороге в гостиницу его остановили двое полицейских. Они спросили, что он делает так поздно4 на улице.
— Но ведь сейчас только десять часов,— заметил он.
— Что вам нужно в десять часов на улице?
— Но ведь комендантский час не объявлен.
Внезапно один из полицейских без всякого предупреждения хлестнул его по лицу. Уормолд был скорее удивлен, чем рассержен. Он принадлежал к людям, уважающим закон: полиция была для него естественной защитницей; схватившись рукой за щеку, он спросил:
— Господи, что же это вы делаете?
Второй полицейский ударил его в спину так, что он едва удержался на йогах. Шляпа его скатилась в канаву, в самую грязь.
— Отдайте мне шляпу,— сказал он, но его ударили снова.
Он начал было что-то говорить о британском консуле, и ему дали такого пинка, что он отлетел на другую сторону мостовой и чуть было не упал. Затем его втолкнули в какую-то дверь, и он очутился у стола, за которым спал полицейский, положив голову на руки. Он проснулся и заорал на Уормолда; «свинья» было самым мягким из его выражений.
Уормолд сказал:
— Я британский подданный, моя фамилия Уормолд, мой адрес в Гаване: Лампарилья, 37. Возраст — сорок пять лет, разведен с женой. Я хочу позвонить консулу...
Человек, обозвавший его свиньей и носивший на рукаве нашивки сержанта, приказал ему предъявить паспорт.
— Не могу. Он у меня в гостинице, в портфеле.
Один из тех, кто его задержал, сказал со злорадством:
— Обнаружен на улице без документов.
— Обыщите его,— сказал сержант.
Они извлекли его бумажник, открытку к доктору Хас- сельбахеру, которую он позабыл опустить, и маленькую бутылочку виски «Старый дед», купленную в баре гостиницы. Сержант долго изучал бутылочку и открытку.
— Зачем вы носите с собой эту бутылку? — спросил он,— Что в ней такое?
231
— А что в ней может быть?
— Мятежники делают из бутылок гранаты.
— Но не из таких же маленьких бутылочек!
Сержант вытащил пробку, понюхал и вылил несколько
капель на ладонь.
— Похоже на виски,— сказал он и принялся за открытку.— Почему вы поставили крест на открытке?
— Это окно моей комнаты.
— Зачем вам понадобилось показывать окно вашей комнаты?
— А почему бы нет? Просто... ну, все так делают, когда путешествуют.
— Вы хотели, чтобы кто-то забрался к вам в окно?
— Конечно нет.
— Кто такой доктор Хассельбахер?
— Старый друг.
— Вы ждете его в Сантьяго?
— Нет.
— Так зачем же вам надо показывать ему, где ваша комната?
Уормолд начал усваивать истину, так хорошо известную всем преступникам мира,— человеку, облеченному властью, невозможно что бы то ни было объяснить. Он дерзко заявил:
— Доктор Хассельбахер — женщина.
— Женщина-врач! — неодобрительно воскликнул сержант.
— Нет, доктор философии, очень красивая женщина.
Он описал в воздухе два полушария.
— И она приедет к вам в Сантьяго?
— Нет, нет. Но вы-то знаете женщин, сержант. Им хочется видеть, где спит их мужчина.
— Вы ее любовник? — Атмосфера начала проясняться.— А все-таки это не объяснение, зачем вы шатаетесь ночью по улицам.
— Но нету же закона...
— Закона нет, но люди осторожные сидят дома. По ночам бродят только злоумышленники.
— Мне не спалось — я мечтал об Эмме.
— О какой Эмме?
— О докторе Хассельбахер.
Сержант произнес с расстановкой:
— Тут что-то не так. У меня на это нюх. Вы говорите неправду. Если вы любите Эмму, почему вы приехали в Сантьяго?
232
— Ее муж нас подозревает.
— У нее есть муж? No es muy agradable Вы католик?
— Нет.
Сержант взял со стола открытку и снова принялся ее изучать.
— Крест на окне вашей спальни — это тоже не очень красиво. Как она объяснит это мужу?
Уормолд быстро сообразил:
— Ее муж слепой.
— Опять некрасиво. Совсем некрасиво.
— Стукнуть его еще разок? — спросил один из полицейских.
— Погоди. Я сначала его допрошу. Вы давно знакомы с этой женщиной, Эммой Хассельбахер?
— Неделю.
— Неделю? Все, что вы говорите, очень некрасиво. Вы протестант и распутник. Как вы познакомились с этой женщиной?
— Нас познакомил капитан Сегура.
Рука сержанта, державшая открытку, застыла в воздухе. Уормолд услышал, как у него за спиной крякнул полицейский. Все долго молчали.
— Капитан Сегура?
— Да.
— Вы знаете капитана Сегуру?
— Это приятель моей дочери.
— А, так у вас есть дочь. Вы женаты. Это некр...-— начал было он снова, но его прервал один из полицейских:
— Он знаком с капитаном Сегурой.
— Почем я знаю, что вы не врете?
— Позвоните ему и проверьте.
— Пройдет несколько часов, прежде чем я дозвонюсь до Гаваны.
— Ночью мне из Сантьяго все равно не уехать. Я подожду в гостинице.
— Или в одной из камер здесь, в участке.
— Не думаю, чтобы капитану Сегуре это очень понравилось.
Сержант задумался уже всерьез, продолжая одновременно разглядывать содержимое бумажника. Потом он приказал одному из полицейских проводить Уормолда в гостиницу и посмотреть его паспорт (сержант явно рассчитывал спасти таким путем свой престиж). Они дошли до
1 Это не очень-то приятно (исп.).
233
гостиницы в неловком молчании, и только в постели Уормолд вспомнил, что открытка к доктору Хассельбахеру так и осталась на столе у сержанта. Он не придал этому никакого значения — утром пошлет другую. Как поздно человек начинает постигать все хитросплетения жизни, где иногда даже открытка может сыграть важную роль, и понимать, что нет такой мелочи, которой можно было бы пренебречь. Через три дня Уормолд сел в автобус и поехал в Санта- Клару; его «хилмен» был готов, и он добрался до Гаваны без всяких приключений.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Приехав в Гавану под вечер, он нашел пачку телеграмм. Ждала его и записка от Милли: «Что это ты выкинул? Сам знаешь кто (он этого не знал) ведет себя крайне настойчиво, хотя и вполне прилично,— ты не думай. Доктор Хассельбахер срочно хочет с тобой поговорить. Целую.
P. S. Ушла кататься верхом в Загородный клуб. Серафи- ну снимали фотокорреспонденты. Как по-твоему, это слава?»
Доктор Хассельбахер мог подождать. Но две телеграммы были срочные.
«Номер 2 от 5 марта начинается абзац А проверка Хассельбахера дала сомнительные результаты точка будьте крайне осторожны при встречах с ним сведите их к минимуму конец».
Винсента К. Паркмена отклоняли безоговорочно. «Контакта с ним не устанавливать повторяю не устанавливать точка есть подозрения он уже завербован американской разведкой».
Следующая телеграмма — номер 1 от 4 марта — звучала сухо: «Прошу в дальнейшем согласно инструк¬
ции в каждой телеграмме касаться только одного вопроса».
Тон телеграммы номер 1 от 5 марта был более ободряющим: «Профессор Санчес и инженер Сифуэнтес проверены точка можете вербовать точка считаем люди с таким положением в обществе потребуют только оплаты непредвиденных расходов».
Когда он прочел последнюю телеграмму, у него совсем отлегло от сердца: «Нижеследующее от А. О. вербовка 59 200/5/1 утверждена но просим учесть намеченное воз¬
234
награждение ниже установленного европейского тарифа следует поднять до 25 повторяем 25 песо в месяц конец».
А в это время Лопес кричал ему снизу:
— Вас спрашивает доктор Хассельбахер.
— Скажи, что я занят. Я позвоню ему попозже.
— Он просит подойти сейчас же. И голос у него стран ный.
Уормолд спустился вниз, к телефону. Едва взяв трубку, он услышал взволнованный и какой-то постаревший голос. Раньше он никогда не замечал, что доктор Хассельбахер — старик.
— Прошу вас, мистер Уормолд...
— Слушаю! Что с вами?
— Очень вас прошу, придите ко мне сейчас же. У меня неприятности.
— Где вы?
— Дома.
— А что случилось, Хассельбахер?
— Не могу сказать по телефону.
— Вы заболели?.. Ушиблись?..
— Ах, если бы дело было только в этом! — сказал Хассельбахер.— Прошу вас, придите.
За все годы их знакомства Уормолд ни разу не был у Хассельбахера дома. Они встречались в «Чудо-баре», а в день рождения Милли — в каком-нибудь ресторане; лишь однажды, когда у Уормолда был сильный жар, доктор Хассельбахер заглянул к нему на улицу Лампарилья. Был еще такой случай: как-то раз на скамейке бульвара Уормолд сидел с Хассельбахером и плакал, рассказывая о том, что мать Милли утром того дня улетела в Майами. Дружба была прочной потому, что они держались на расстоянии; неразлучная дружба быстрее приходит к концу. Сейчас ему даже пришлось спросить у Хассельбахера его адрес.
— Разве вы не знаете? — с удивлением спросил тот.
— Нет.
— Пожалуйста, приходите поскорее,— сказал Хассельбахер,— мне так тяжело одному.
Но в этот вечерний час торопиться было невозможно. В Обиспо образовалась пробка, и только через полчаса Уормолд добрался до ничем не примечательного двенадцатиэтажного дома из белесого камня, где жил Хассельбахер. Двадцать лет назад это было ультрасовременное здание, но теперь его переросли и затмили стальные небоскребы западных кварталов. Дом этот строился во времена мебели из металлических трубок, и первое, что увидел Уормолд,
235
когда его впустил доктор Хассельбахер, был стул из металлических трубок. Ему бросилась в глаза старая литография, изображавшая какой-то замок на Рейне.
Доктор Хассельбахер постарел, как и его голос. И дело было не в цвете лица или волос. Его морщинистая красноватая кожа так же не могла измениться, как кожа черепахи, и ничто уже не в силах было побелить его волосы больше, чем это сделали годы. Выражение лица — вот что изменилось; растоптано было его отношение к жизни; доктор Хассельбахер перестал быть оптимистом.
— Как хорошо, что вы пришли, мистер Уормолд,— смиренно сказал он.
Уормолд вспомнил тот день, когда этот старик увел его с бульвара и напоил в «Чудо-баре», болтая без передышки, прижигая боль алкоголем, смехом и неистребимым оптимизмом. Теперь Уормолд спросил:
— Что случилось?
— Войдите,— сказал Хассельбахер.
В гостиной, среди стульев из металлических трубок, царил хаос: здесь, видно, похозяйничал какой-то малолетний пакостник, взламывая одно, опрокидывая другое, коверкая или щадя, по какому-то бессмысленному капризу, третье. Фотографию группы молодых людей с пивными кружками в руках вытащили из рамки и разорвали в клочья; цветная репродукция «Смеющегося кавалера» висела над диваном нетронутой, но на самом диване одна из трех подушек была распорота. Содержимое шкафа было раскидано по полу, кругом валялись старые письма и счета, а среди них, точно выброшенная на сушу рыба, лежала прядь белокурых волос, перевязанная черной лентой.
— Но почему?..— спросил Уормолд.
— Это еще не так страшно,— сказал Хассельбахер,—' пойдемте туда.
В маленькой комнате, где Хассельбахер устроил лабораторию, все было перевернуто вверх дном. Среди обломков еще пылала газовая горелка. Доктор Хассельбахер ее потушил. Он поднял пробирку; ее содержимое было размазано по дну раковины.
— Вам не понять,— сказал он.— Я пытался получить бактерии из... ну, все равно из чего. Я знал, что у меня ничего не выйдет. Это была только мечта.
Он тяжело опустился на высокий складной стул, — тот неожиданно покосился под его тяжестью, и Хассельбахер грохнулся на пол. Кто-нибудь всегда бросит под ноги герою
236
трагедии корку банана... Хассельбахер поднялся и отряхнул брюки.
— Когда это случилось?
— Мне позвонили по телефону и вызвали к больному. Я сразу почувствовал что-то неладное, но нужно было идти. Я не мог позволить себе не пойти. Когда я вернулся, я нашел то, что вы видите.
— Кто это сделал?
— Не знаю. Неделю назад ко мне заглянул какой-то человек. Я его никогда раньше не видел. Он попросил меня оказать ему одну услугу. Это не имело отношения к медицине. Я сказал: нет. Он спросил, на чьей стороне мои симпатии — Востока или Запада. Я пробовал отшутиться. Сказал, что они где-то посередине.— Хассельбахер добавил с укором: — Несколько недель назад и вы задали мне тот же вопрос.
— Я ведь шутил, Хассельбахер.
— Знаю. Простите. Хуже всего то, что они повсюду сеют подозрения.— Хассельбахер уставился в раковину.— Ребяческие мечты! Все это так, я знаю. Флеминг открыл пенициллин случайно, по вдохновению. Такая случайность невозможна без вдохновения. С пожилым врачом средней руки подобных случайностей не бывает, но им-то до этого какое дело? Какое им дело до того, что мне хотелось помечтать?
— Ничего не понимаю. Что за всем этим кроется, как по-вашему? Что-нибудь политическое? Какой национальности был тот человек?
— Он говорил по-английски вроде меня, с акцентом. В наши дни во всем мире люди говорят с каким-нибудь акцентом.
— Вы звонили в полицию?
— Откуда я знаю, что он сам не был из полиции? — сказал доктор Хассельбахер.
— Они что-нибудь взяли?
— Да. Кое-какие документы.
— Важные?
— Не надо было их хранить. Это были старые документы, тридцатилетней давности. В молодости ввязываешься в разные дела. Нет такой жизни, которая была бы совершенно безупречной, мистер Уормолд. Но я думал, что прошлое есть прошлое. Я был слишком большим оптимистом. И вы, и я — не то, что здешние люди: у нас нет исповедальни, где можно похоронить дурное прошлое.
237
— Но что вы обо всем этом думаете?.. И что они могут сделать еще?
— Занесут меня в какую-нибудь картотеку,— сказал доктор Хассельбахер.— Им надо набить себе цену. Может быть, на карточке они присвоят мне звание ученого-атом- ника.
— А вы бы не смогли начать ваш опыт сначала?
— Что ж, пожалуй, мог бы. Но я никогда не верил в него по-настоящему, а теперь все это ушло в канализационную трубу.— Оц отвернул кран, чтобы ополоснуть раковину,— Я не смогу отделаться от воспоминаний об этой... гадости. То была мечта, а действительность — вот она.— Что-то похожее на поганку застряло в стоке. Хассельбахер протолкнул слизь пальцем в трубу.— Спасибо, что пришли, мистер Уормолд. Вы — настоящий друг.
— Разве я могу вам помочь?
— Вы дали мне выговориться. Мне уже легче. Вот только из-за документов я побаиваюсь. Может быть, они пропали случайно? А может, я просто не нашел их во всем этом хаосе.
— Давайте я помогу вам искать.
— Нет, мйстер Уормолд. Мне не хочется, чтобы вы видели то, чего я стыжусь.
Они выпили по две рюмки в разгромленной гостиной, и Уормолд ушел. Доктор Хассельбахер стоял на коленях под «Смеющимся кавалером» и выметал мусор из-под дивана. Захлопнув дверцу своей машины, Уормолд почувствовал, как раскаяние скребется в его сердце, словно мышь за стеной тюремной камеры. Но, даст Бог, скоро он так выдрессирует свою совесть, что сможет кормить ее из рук. Удавалось же это другим — тем, кого до него вербовали в уборных, кто до него отпирал двери гостиниц чужим ключом, получал инструкции о симпатических чернилах и новом применении «Шекспира для детей» Лэма. У каждой шутки есть оборотная сторона — чувства того, над кем подшутили.
Зазвонили колокола храма Санто-Кристо, голуби взмыли с крыш прямо в золотой вечер и закружили над лотерейными лавчонками улицы О’Рейли и над банками Обиспо; мальчики и девочки в черно-белой форме, с черными ранцами, не отличимые друг от друга, как галчата, ручейками потекли из школы св. Младенцев. Возраст отделял их от мира взрослых — от мира 59 200,— и их легковерие было совсем иного рода. Скоро придет домой Милли, с нежностью подумал он. Какое счастье, что она все еще верит
238
в сказки: в непорочное зачатие, в образа святых, проливающих слезы или твердящих во мраке слова любви. Готорн и иже с ним были не менее легковерны, но они принимали за чистую монету кошмары, страшные вымыслы из фантастических романов.
Нет, играть — так уж играть. По крайней мере он доставит им удовольствие за их деньги, он снабдит их для картотеки чем-нибудь почище экономического доклада. Уормолд набросал черновик: «Номер 1 от 8 марта абзац А начинается во время моей поездки в Сантьяго я слышал из разных источников сообщения о крупных военных сооружениях в горах Орьенте точка эти работы настолько обширны что не могут быть предназначены для борьбы с мелкими повстанческими отрядами которые там засели точка ходят слухи о расчистке больших участков точка маскируются лесными пожарами точка крестьян ряда деревень принуждают возить камень абзац Б начинается в баре гостиницы в Сантьяго познакомился с испанцем летчиком кубинской авиакомпании в состоянии сильного опьянения точка утверждает что на пути из Гаваны в Сантьяго видел обширные бетонные площадки слишком большие для любых гражданских сооружений абзац В начинается 59 200/5/3 сопровождавший меня в Сантьяго взял на себя опасное поручение и зарисовал возле военного штаба в Бай- ямо необычного вида машины отправляемые в леса точка чертежи следуют диппочтой абзац Г начинается разрешите выплатить особое вознаграждение учитывая серьезный риск которому он подвергался и временно приостановить работу над экономическими докладами в связи с тревожным и важным характером сообщений из Орьенте абзац Д начинается проверьте Рауля Домингеса кубинского пилота которого предлагаю завербовать в качестве 59 200/5/4».
Уормолд с жаром принялся зашифровывать свое послание. «Вот уж не думал, что я на это способен! 59 200/5 знает свое дело»,— не без гордости подумал он. Его веселое настроение заразило даже Чарлза Лэма. Он остановил свой выбор на странице 217, строка 12: «Но я откину занавес и покажу вам картину. Разве она не хороша?»
Уормолд вызвал из магазина Лопеса. Он вручил ему двадцать пять песо и сказал:
— Вот деньги вперед за первый месяц.
Он слишком хорошо знал Лопеса, чтобы ожидать от него благодарности за лишние пять песо, но был обескуражен, когда тот заявил:
239
— Да, а на тридцать песо можно было бы жить.
— Вы еще недовольны? Фирма вам платит большие деньги.
— Но требует много лишней работы,— сказал Лопес.
— Что за чушь! Какой работы?
— Личных услуг.
— Каких личных услуг?
— Она, наверно, потребует много лишней работы, а иначе зачем бы вы стали платить мне двадцать пять песо?
В денежных спорах Лопес всегда брал верх.
— Принесите мне из магазина один «Атомный котел»,— сказал Уормолд.
— У нас только один и есть в магазине.
— Вот и принесите его наверх.
Лопес вздохнул.
— Это что, личная услуга?
— Да.
Оставшись один, Уормолд разобрал пылесос. Потом он сел за стол и принялся тщательно снимать с него чертежи. Позже, откинувшись на спинку стула и разглядывая свои наброски пульверизатора, отсоединенного от шланга, игольчатой трубки, наконечника и патрубка, он задумался: «Уж не зашел ли я слишком далеко?» Он заметил, что
позабыл проставить размеры. Проведя черту, он указал
масштаб: три фута в дюйме. Потом для сравнения нарисовал рядом с наконечником человечка величиной в два дюйма. Он аккуратно одел его в темный костюм, снабдил котелком и зонтиком.
Когда Милли вернулась в этот вечер домой, он все еще был занят своим донесением, а на столе перед ним лежала большая карта Кубы.
— Что ты делаешь, папа?
— Первые шаги на новом поприще.
Она заглянула ему через плечо.
— Ты хочешь стать писателем?
— Да, сочинять фантастические романы.
— Тебе будут платить много денег?
— Прилично, если я буду очень стараться. Каждую субботу придется сочинять по рассказу.
— А ты будешь очень знаменитый?
— Вряд ли. Не в пример другим писателям, я уступлю всю славу моим невидимкам.
— Невидимкам?
— Так называют тех, кто пишет на самом деле, хотя
240
гонорар получает знаменитость. В этом случае я буду писать на самом деле, а моя слава достанется невидимкам.
—- Но деньги-то будут платить тебе?
— О да.
— Тогда я смогу купить шпоры?
— Безусловно.
— А как ты себя чувствуешь, папа?
— Как никогда. У тебя, верно, здорово отлегло от души, когда ты подожгла Томаса Эрла Паркмена младшего?
—* Ну что ты ко мне с этим пристаешь? С тех пор прошло столько лет!
— Потому что я тебя за это уважаю. А ты бы смогла поджечь его еще раз?
— Конечно, нет. Я уже слишком большая. И потом, в старших классах нет мальчишек. Папка, скажи, а мне можно будет купить охотничью фляжку?
— Все, что хочешь. А впрочем, погоди. Что ты будешь туда наливать?
— Лимонад.
— Будь хорошей девочкой и принеси мне чистый лист бумаги. Инженер Сифуэнтес ужасный болтун!
ИНТЕРМЕДИЯ В ЛОНДОПЕ
— Как долетели? — спросил шеф.
— Немного помотало над Азорскими островами, — ответил Готорн.
На этот раз он не успел снять свой светло-серый костюм; его срочно вызвали из Кингстона, а в лондонском аэропорту уже ждала машина. Он сел поближе к радиатору парового отопления и все же временами не мог унять озноб.
— Что это за странный цветок у вас в петлице?
Готорн совсем забыл про цветок. Он поднял руку
к лацкану пиджака.
— Это, кажется, когда-то было орхидеей,— неодобрительно заметил шеф.
— Панамериканская авиалиния выдала нам это вчера вечером к ужину,— объяснил Готорн.
Он вынул из петлицы мятый лиловый лоскут и бросил его в пепельницу.
— К ужину? Странно,— сказал шеф. — Вряд ли это улучшило ваше меню. Лично я ненавижу орхидеи. Декадентские штучки. Кажется, был какой-то тип, который носил в петлице зеленые орхидеи...
241
— Я ее туда сунул, чтобы освободить поднос. Он был весь заставлен: горячие пирожки и шампанское, компот и томатный суп, жареная курица и мороженое.
— Кошмарная смесь! Надо было лететь на самолете британской авиакомпании.
— У меня не было времени заказать билет.
— Да, тут дело срочное. Наш человек в Гаване присылает последнее время довольно тревожные донесения.
— Отличный работник,— сказал Готорн.
— Не отрицаю. Побольше бы таких. Единственное, чего я не пойму, как американцы до сих пор ничего не пронюхали.
— А мы запрашивали их, сэр?
— Конечно, нет. Я боюсь, что они разболтают.
— Может, они боятся, что разболтаем мы.
Шеф спросил:
— А эти чертежи — вы с ними ознакомились?
— Я не очень разбираюсь в таких вещах. Я сразу же их переслал.
— Ну, так взгляните на них сейчас как следует.
Шеф разложил чертежи на столе. Готорн нехотя оторвался от радиатора, и его тут же охватил озноб.
— Что с вами?
— Вчера в Кингстоне было девяносто два градуса.
— Кровь у вас стала жидковата. Наши холода пойдут вам на пользу... Ну, что скажете?
Готорн принялся разглядывать чертежи. Они ему что-то ужасно напоминали... Но что?.. Он испытывал какое-то странное беспокойство.
— Вы помните сопроводительное донесение, — сказал шеф.— Источник — дробь три. Кто он такой?
— По-моему, инженер Сифуэнтес.
— Понимаете, даже он был озадачен. При всей своей технической эрудиции. Эти машины транспортировались на грузовиках из армейского штаба в Байамо к границе лесов. Там их погрузили на мулов и повезли по направлению к тем загадочным бетонным площадкам.
— Что говорят в министерстве авиации?
— Они взволнованы, очень взволнованы. Ну и, конечно, весьма заинтересовались.
— А как атомники?
— Им мы еще не показывали. Вы же знаете, что это за народ. Начнут придираться к деталям, кричать, что все это не очень точно, что размеры трубы не те или что она направлена не в ту сторону. Нельзя требовать, чтобы агент
242
восстановил по памяти все детали. Мне нужны фотографии, Готорн.
— Это нелегкое дело, сэр.
— Надо их раздобыть во что бы то ни стало. Любой ценой. Знаете, что мне сказал Сэвидж? У меня, доложу я вам, просто волосы встали дыбом. Он сказал, что один из чертежей напоминает ему гигантский пылесос.
— Пылесос?!
Готорн согнулся над столом и припал к чертежам,— его снова пробрал озноб.
— Прямо мурашки по коже пробегают, правда?
— Но это же невозможно, сэр! — Готорн говорил с таким жаром, точно на карту была поставлена его собственная карьера.— Не может это быть пылесосом. Что угодно, только не пылесос!
— Дьявольская игрушка, верно? — сказал шеф.— Остроумно, просто и чертовски ловко придумано. — Он вынул черный монокль, голубое младенческое око отразило свет лампы, и на стене над радиатором забегал зайчик.— Видите эту штуку? Она в шесть раз больше человеческого роста. Похожа на гигантский пульверизатор. А это — что оно вам напоминает?
— Двусторонний наконечник,— уныло сказал Готорн.
— Что такое двусторонний наконечник?
— Они бывают у пылесосов.
— Вот видите, опять пылесос. Готорн, кажется, мы напали на след такого крупного дела, рядом с которым сама водородная бомба будет выглядеть оружием обычного типа.
— А разве мы этого хотим, сэр?
— Конечно, хотим. Тогда люди перестанут столько о ней болтать.
— Что же вы предполагаете, сэр?
— Я не ученый,— сказал шеф,— но поглядите на этот громадный резервуар. Ведь он, наверно, выше деревьев. Наверху что-то вроде огромной оскаленной пасти... обратите внимание на трубопровод — он здесь намечен пунктиром. Почем нам знать, может, он тянется на много миль, от гор до самого моря. Знаете, говорят, русские работают над каким-то новым изобретением — что-то связанное с солнечной энергией и морскими испарениями. Понятия не имею, что у нас тут, но уверен — дело грандиозное. Передайте резиденту, что нужны фотографии.
— Просто ума не приложу, как ему подобраться поближе...
— Пусть наймет самолет и собьется с курса над этим
243
районом. Не сам, конечно,— пусть пошлет дробь два или дробь три. Кто такой дробь два?
— Профессор Санчес. Но самолет непременно обстреляют. Весь этот район патрулируется военной авиацией.
— Вот как, в самом деле?
— Ищут мятежников.
— Ну, это они так говорят. Знаете, Готорн, какое у меня возникло подозрение?
— Да, сэр?
— Никаких мятежников вообще не существует. Все это — миф. Правительству понадобился предлог, чтобы объявить район закрытым.
— Пожалуй, вы правы, сэр.
— Для всех нас будет лучше, если я ошибаюсь,— радостно сказал шеф.— Боюсь я этих штук, Готорн, ей- богу, боюсь.— Он снова вставил монокль, и зайчик на стене исчез.— Когда вы были здесь в прошлый раз, вы говорили с мисс Дженкинсон насчет секретаря для 59 200 дробь пять?
— Да, сэр. У нее не было ничего подходящего, но она считает, что одна из ее девушек, Беатриса, пожалуй, сойдет.
— Беатриса? До чего же противно, что их называют по именам! Подготовку она прошла?
— Да.
— Пора дать резиденту в Гаване помощников. Все это не по плечу одному человеку, да еще без специальной подготовки. Пожалуй, пошлите и радиста.
— А не лучше ли мне сначала съездить самому? Я бы мог познакомиться с обстановкой, поговорить с ним о том о сем.
— А конспирация, Готорн? Мы не можем сейчас подвергать его опасности провала. Если ему дать радиопередатчик, он будет сноситься непосредственно с Лондоном. Не нравится мне эта связь через консульство, да и они тоже не в восторге.
— А как же его донесения, сэр?
— Придется ему наладить что-то вроде курьерской связи с Кингстоном. Можно использовать кого-нибудь из его коммивояжеров. Пошлите ему указания с секретаршей. Вы ее видели?
— Нет, сэр.
— Повидайте немедленно. Проверьте, подходит ли она. Может ли взять на себя всю технику? Введите ее в курс дел
244
его фирмы. Старой секретарше придется уйти. Поговорите с А. О. насчет небольшой пенсии.
— Слушаюсь, сэр,— сказал Готорн.— Можно мне взглянуть еще раз на эти чертежи?
— Вас, кажется, заинтересовал вот этот. Что вы о нем скажете?
— Похоже на быстродействующую соединительную муфту,— мрачно сказал Готорн.
Когда он был уже у двери, шеф бросил ему вдогонку:
— Знаете, Готорн, все это прежде всего ваша заслуга. Мне как-то говорили, что вы плохо разбираетесь в людях, но у меня на этот счет было свое мнение. Браво, Готорн!
— Спасибо, сэр.
Он уже взялся за ручку двери.
— Готорн!
— Да, сэр?
— А вы не нашли той старой записной книжки?
— Нет, сэр.
— Может, ее найдет Беатриса.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Уормолду никогда не забыть этой ночи. Милли исполнилось семнадцать лет, и он решил повести ее в «Тропикану». Хотя в кабаре и нужно проходить через игорные залы, «Тропикана» все же безобиднее, чем «Насьональ». Эстрада и площадка для танцев находятся под открытым небом. На огромных пальмах, в двадцати футах над землей, раскачивались девушки, а розовые и лиловые лучи прожекторов скользили по полу. Певец в ярко-голубом фраке пел по-англо-американски о прелестях Парижа. Потом рояль задвинули в кусты, и девушки спустились с ветвей, как пугливые птицы.
— Как это похоже на Арденнский лес,— с восторгом сказала Милли.
Дуэньи с ней не было: она исчезла после первого же бокала шампанского.
— Не думаю, чтобы в Арденнском лесу были пальмы. Или танцовщицы.
— Ты все понимаешь буквально, папа.
— Вы любите Шекспира? — осведомился у Милли Доктор Хассельбахер.
245
— Нет, не люблю,— слишком уж он поэтичен. Помните, как это у него... Входит гонец. «Направо двинулся с войсками герцог мой».— «Тогда мы с радостью пойдем за ним на бой».
— Да какой же это Шекспир?!
— Очень похоже на Шекспира.
— Милли, не болтай глупостей!
— По-моему, Арденнский лес тоже из Шекспира,— сказал доктор Хассельбахер.
— Да, но я читаю только «Шекспира для детей» Лэма. Он выбросил всех гонцов, кое-каких герцогов и почти всю поэзию.
— Вы проходите Лэма в школе?
— Нет, я нашла книгу у папы.
— Вы читаете «Шекспира для детей», мистер Уормолд? — спросил с некоторым удивлением доктор Хассельбахер.
— Нет, нет, что вы. Разумеется, нет. Я купил эту книгу для Милли.
— Почему же ты так рассердился, когда я ее взяла?
— Я не рассердился. Просто не люблю, когда ты роешься в моих вещах... в вещах, которые тебя не касаются.
— Можно подумать, что я за тобой шпионю,— сказала Милли.
— Милли, детка, пожалуйста, не будем ссориться в день твоего рождения. Ты совсем не обращаешь внимания на доктора Хассельбахера.
— Отчего вы сегодня такой молчаливый, доктор Хассельбахер? — спросила Милли, наливая себе второй бокал шампанского.
— Дайте мне как-нибудь вашего Лэма, Милли. Мне тоже трудно читать настоящего Шекспира.
Какой-то очень маленький человек в очень узком мундире помахал им рукой.
— Вы чем-то расстроены, доктор Хассельбахер?
— Чем я могу быть расстроен в день вашего рождения, дорогая Милли? Разве только тем, что прошло так много лет.
— А семнадцать — это очень много лет?
— Для меня они прошли слишком быстро.
Человек в узком мундире подошел к их столику и отвесил поклон. Лицо его было изрыто оспой и напоминало разъеденные солью колонны на приморском бульваре. Он держал в руках стул, который был чуть пониже его самого.
— Папа, это капитан Сегура.
246
— Разрешите присесть?
Не дожидаясь ответа Уормолда, он расположился между Милли и доктором Хассельбахером.
— Я очень рад познакомиться с отцом Милли,— сказал он. Сегура был наглецом, но таким непринужденным и стремительным, что не успевали вы на него обидеться, как он уже давал новый повод для возмущения.— Представьте меня вашему приятелю, Милли.
— Это доктор Хассельбахер.
Капитан Сегура не обратил на доктора Хассельбахера никакого внимания и наполнил бокал Милли. Он подозвал лакея.
— Еще бутылку.
— Мы уже собираемся уходить, капитан Сегура,— сказал Уормолд.
— Ерунда. Вы мои гости. Сейчас только начало первого.
Уормолд задел рукавом бокал. Он упал и разбился вдребезги, как и надежда повеселиться в этот вечер.
— Человек, другой бокал!
Склонившись к Милли и повернувшись спиной к доктору Хассельбахеру, Сегура стал напевать вполголоса «Я сорвал в саду розочку».
— Вы очень плохо себя ведете,— сказала Милли.
— Плохо? По отношению к вам?
— По отношению ко всем нам. Папа сегодня празднует мой день рождения, мне уже семнадцать. И мы его гости, а не ваши.
— Ваш день рождения? Тогда вы безусловно мои гости. Я приглашу к нашему столику танцовщиц.
— Нам не нужно никаких танцовщиц,— сказала Милли.
— Я попал в немилость?
— Да.
— А,— сказал он с видимым удовольствием,— это потому, что я сегодня не ждал около школы, чтобы вас подвезти. Но иногда я вынужден вспоминать и о службе в полиции. Человек, скажите дирижеру, чтобы сыграли туш «С днем рождения поздравляю».
— Не смейте,— сказала Милли.— Как вы можете быть таким... таким пошляком!
— Я? Пошляк? — Капитан Сегура расхохотался от души.— Какая она у вас шалунья, — сказал он Уормол- ду.— Я тоже люблю пошалить. Вот почему нам с ней так весело.
247
— Она мне рассказывала, что у вас есть портсигар из человеческой кожи.
— Если бы вы знали, как она всегда меня этим дразнит. А я ей говорю, что из ее кожи получится прелестный...
Доктор Хассельбахер резко поднялся.
— Пойду погляжу на рулетку,— сказал он.
— Я ему не понравился? — спросил капитан Сегура.— Может быть, он ваш старый поклонник, Милли? Очень старый поклонник, ха-ха-ха!
— Он наш старый друг,— сказал Уормолд.
— Но мы-то с вами, мистер Уормолд, знаем, что дружбы между мужчиной и женщиной не бывает.
— Милли еще не женщина.
— Вы судите как отец, мистер Уормолд. Ни один отец не знает своей дочери.
Уормолд смерил взглядом расстояние от бутылки шампанского до головы капитана Сегуры. У него появилось мучительное желание соединить эти два предмета друг с другом. За столиком позади капитана совершенно незнакомая Уормолду молодая женщина серьезно и одобрительно кивнула головой. Он взялся за бутылку шампанского, и она кивнула снова. Уормолд подумал, что она, наверно, так же умна, как и хороша, если безошибочно читает его мысли. Он позавидовал ее спутникам — двум летчикам и стюардессе голландской авиакомпании.
— Пойдемте потанцуем, Милли,— сказал капитан Сегура,— сделайте вид, что вы меня простили.
— Я нё хочу танцевать.
— Клянусь, завтра я буду ждать вас у монастырских ворот.
Уормолд беспомощно махнул рукой, словно хотел сказать: «У меня духа не хватит. Помогите». Молодая женщина внимательно за ним следила: ему казалось, что она обдумывает создавшуюся ситуацию и всякое ее решение будет окончательным, потребует немедленных действий. Она выпустила из сифона немного содовой воды в свой бокал с виски.
— Ну пойдемте же, Милли. Не надо портить мой праздник.
— Это не ваш праздник. А папин.
— Какая вы злопамятная. Неужели, детка, вы не понимаете, что работа иногда бывает важнее даже вас?
Молодая женщина за спиной капитана Сегуры повернула носик сифона в его сторону.
— Не надо,— невольно сказал Уормолд.— Не надо.
248
Носик сифона был направлен вверх, прямо в шею капитана Сегуры. Палец она держала наготове. Уормолду стало обидно, что такая хорошенькая женщина смотрит на него с презрением. Он сказал:
— Да. Пожалуйста. Да.
И она нажала на рычажок. Струя содовой воды о шипением ударила капитана Сегуру в затылок и потекла ему за воротник. Откуда-то из-за столиков послышался голос доктора Хассельбахера: «Браво». Капитан Сегура выругался.
— Извините,— сказала молодая женщина.— Я хотела налить себе в виски.
— Себе в виски?
— В «Хейг»,— сказала она.
Милли захихикала.
Капитан Сегура сухо поклонился. Глядя на его маленькую фигурку, трудно было догадаться, как он опасен,— ведь только выпив, понимаешь, как крепок напиток.
Доктор Хассельбахер сказал:
— Мадам, у вас пустой сифон, позвольте принести вам другой.
Голландцы за ее столиком переговаривались смущенным шепотом.
— Пожалуй, мне опасно доверять такую вещь, как сифон,— сказала молодая женщина.
Капитан Сегура выдавил на своем лице улыбку. Казалось, она появилась не на том месте, где надо,— так случается с зубной пастой, когда лопнет тюбик.
— В первый раз в жизни мне выстрелили в, спину,— сказал он. — Я рад, что стреляла женщина.— Он отлично вышел из положения; вода все еще капала у него с волос, а воротничок превратился в тряпку.— В другое время я захотел бы взять реванш,— добавил он,— но мне давно пора в казармы. Надеюсь, мы еще увидимся.
— Я не собираюсь уезжать,— сказала молодая женщина.
— Вы приехали отдохнуть?
— Нет. Работать.
— Если у вас будут затруднения с визой,— многозначительно сказал он,— приходите ко мне... До свидания, Милли. До свидания, мистер Уормолд. Я скажу лакею, что вы мои гости. Заказывайте все, что хотите.
— Такой уход делает ему честь,— заметила молодая женщина.
— Ваша меткость делает честь вам.
249
— Ударить его бутылкой шампанского было бы, пожа* луй, слишком. Кто он такой?
— Его зовут Кровавым Стервятником.
— Он пытает заключенных,— сказала Милли.
— Кажется, я с ним подружилась.
— На вашем месте я бы на это не очень рассчитывал,— сказал доктор Хассельбахер.
Они сдвинули столики. Оба летчика поклонились и назвали труднопроизносимые фамилии. Доктор Хассельбахер сказал голландцам с нескрываемым ужасом:
— Вы пьете кока-колу!
— Ничего не поделаешь. В три тридцать мы вылетаем в Монреаль.
Уормолд заметил:
— Раз платить будет капитан Сегура, давайте закажем еще шампанского. И еще кока-колы.
— Кажется, я уже больше не могу пить кока-колу, а ты, Ганс?
— Я бы выпил стаканчик «болса»,— сказал тот, который был помоложе.
— Не раньше Амстердама,— твердо заявила стюардесса.
Молодой пилот шепнул Уормолду:
— Я хочу на ней жениться.
— На ком?
— На мисс Пфунк.
— А она?
— Она не хочет.
Старший голландец сказал:
— У меня жена и трое детей.— Он расстегнул верхний карман,— Вот.*
Он протянул Уормолду цветную фотографию, на которой девушка в туго облегающем желтом свитере и купальных трусиках пристегивала коньки. На свитере было написано «Мамба-клуб», а ниже Уормолд прочел: «Гарантируем массу удовольствий. Пятьдесят красавиц. Вы не останетесь в одиночестве».
— Кажется, вы ошиблись, это не тот снимок, — сказал Уормолд.
Молодая женщина — у нее были каштановые волосы и, насколько можно было разглядеть при неверном освещении, карие глаза — сказала:
— Давайте потанцуем.
— Я неважно танцую.
— Не беда.
250
Он прошел с ней круг.
— Да, вы были правы,— сказала она.— То, что они играют, называется румба. Это ваша дочь?
— Да.
— Какая хорошенькая!
— Вы только что приехали?
— Да. Команда самолета решила кутнуть, а я пошла с ними. Я здесь никого не знаю.
Ее голова доходила ему до подбородка, и он чувствовал запах ее волос; иногда они касались его губ. Он почему-то огорчился, заметив у нее на пальце обручальное кольцо. Она сказала:
— Моя фамилия Северн. Беатриса Северн.
— Моя — Уормолд.
— Значит, я ваш секретарь,— сказ;ала она.
— То есть как? У меня нет никакого секретаря.
— Нет, есть. Разве они вам не сообщили о моем приезде?
— Нет.
Ему не нужно было спрашивать, кто «они».
— Но я сама отправляла телеграмму.
— Я действительно получил какую-то телеграмму на прошлой неделе, но ничего в ней не понял.
— А какое у вас издание «Шекспира для детей»?
— «Эвримен».
— Черт! Они мне дали не то издание. Понятно, что в телеграмме было все перепутано. Но я рада, что вас нашла.
— И я рад. Хотя немного удивлен. Где вы остановились?
— В «Ииглатерре», но завтра я перееду.
— Куда?
— Ну конечно, к вам в контору. Мне все равно, где спать. Устроюсь в одном из кабинетов.
— Там нет никаких кабинетов. У меня очень маленькая контора.,
— Но есть же комната для секретаря.
— У меня никогда не было секретаря, миссис Северн.
— Зовите меня Беатрисой. Они считают, что этого требует конспирация.
— Конспирация?
— Что же мы будем делать, если у вас даже нет комнаты для секретаря? Давайте сядем.
Какой-то человек во фраке — в этих тропических зарослях он напоминал английского колониального чиновни¬
251
ка, который и в джунглях переодевался к обеду,— вышел вперед и запел:
Почтенные люди живут вокруг.
Они все осмыслят, отмерят, взвесят.
Они твердят, что круг — это круг,
И мое безрассудство их просто бесит,
Они твердят, что пень — это пень,
Что на небе луна, па дереве — листья.
А я говорю, что ночь — это день,
И нету во мне никакой корысти.
Ты не верь им, прошу тебя...
Они сели за пустой столик в глубине игорного зала. До них доносилось постукивание шариков рулетки.
Она снова напустила на себя серьезность, через которую проглядывало смущение девушки, впервые надевшей бальное платье.
— Если бы я знала, что я ваш секретарь,— сказала она,— я бы ни за что не окатила из сифона полицейского... без вашего разрешения.
— Не огорчайтесь.
— Меня ведь послали сюда, чтобы вам стало легче. А не наоборот.
— Капитан Сегура нам не опасен.
— Я получила отличную подготовку. Знаю шифровальное дело и микрофотографию. Я могу взять на себя связь с вашей агентурой.
— А-а...
— Вы так хорошо себя проявили, им будет обидно, если вы сорветесь. Пускай лучше это произойдет со мной.
— А мне было бы обидно, если бы сорвали...
— Не понимаю...
— Простите, я думал о другом...
— Да,— сказала она,— раз телеграмма была искажена, вы ничего не знаете и о радисте.
— Не знаю.
— Он тоже остановился в «Инглатерре». Его укачало. Придется найти жилье и ему.
— Если его укачивает, то может быть...
— Возьмите его счетоводом. Он изучал бухгалтерию.
— Но мне не нужен счетовод. У меня даже бухгалтера нет.
1 Перевод Д. Самойлова.
252
— Не ломайте себе голову. Завтра утром я все устрою. Для того меня сюда и послали.
— В вас что-то есть. Вы мне напоминаете мою дочь,— сказал Уормолд.— А вам помогают новены?
— Какие новены?
— Не знаете? Слава Богу хоть за это.
Человек во фраке как раз кончал свою песню:
А я говорю, что зима — это май,
И нету во мне никакой корысти!
Голубые лучи прожекторов превратились в розовые, и танцовщицы снова взобрались на свои пальмы. За столами для игры в кости раздавался неумолчный стук, а Милли и доктор Хассельбахер, счастливые, как дети, пробирались на площадку для танцев. Судя по всему, Сегуре так и не удалось разбить их надежду повеселиться.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Уормолд проснулся чуть свет. Ему было слегка не по себе после шампанского, а фантастические происшествия вчерашней ночи уже вторгались в его деловое утро. Беатриса сказала, что он хорошо себя проявил — ее устами говорили Готорн и все эти люди. Он огорчился, подумав, что она, как и Готорн, принадлежит к тому же выдуманному миру, что и его агенты. Его агенты!..
Он сел за свою картотеку. Нужно было, чтобы к ее приходу карточки выглядели как можно достовернее. Теперь ему казалось, что некоторые из его агентов уже слишком неправдоподобны. Профессор Санчес и инженер Сифуэитес безнадежно запутались в его сетях, и он не мог- от них избавиться: оба уже вытянули по 200 песо на текущие расходы. Лопес тоже прочно занял свое место. Пьяный летчик кубинской авиалинии получил приличное вознаграждение — 500 песо — за сведения о строительстве в горах, но, пожалуй, его еще можно было ликвидировать как человека не вполне благонадежного. Был тут и главный механик с «Хуана Бельмонте», который пил испанский коньяк в Сьенфуэгосе,— эта личность казалась вполне реальной, к тому же он получал всего семьдесят пять песо в месяц. Но были и другие, которые, как он опасался, могли
253
не выдержать серьезной проверки: например, Родригес, который значился у него на карточке королем ночных притонов, или Тереса, танцовщица из «Шанхая», зарегистрированная как любовница министра обороны и одновременно директора почт и телеграфа (не удивительно, что ни о Родригесе, ни о Тересе Лондон ничего предосудительного сказать не мог). Пожалуй, лучше ликвидировать Родригеса — ведь каждый, кто хоть немножко знает Гавану, рано или поздно усомнится в его существовании. Но расстаться с Тересой просто душа н* позволяла. Она была его единственной шпионкой, его Мата Хари. Трудно было себе представить, что новый секретарь когда-нибудь попадет в «Шанхай», где каждый вечер в перерывах между выступлениями голых танцовщиц показывают три порнографических фильма.
Рядом с ним села Милли.
— Что это за карточки? — спросила она.
— Клиентура.
— Кто эта вчерашняя девушка?
— Она будет моим секретарем.
— Очень уж ты стал важный.
— Она тебе нравится?
— Еще не знаю. Ты же не дал мне с ней поговорить. Вы были так заняты вашими танцами и флиртом.
— Я с ней не флиртовал.
— Она хочет за тебя выйти замуж?
— Господи, с чего ты взяла!
— А ты хочешь на ней жениться?
— Милли, не говори глупостей. Я только вчера с ней познакомился.
— Мари — одна француженка, она училась у нас в монастыре — говорит, что всякая настоящая любовь это coup de foudre
— Так вот о чем вы разговариваете в монастыре!
— Конечно. Надо же думать о будущем! Прошлого-то у нас нет, о чем нам еще разговаривать? А вот у сестры Агнесы есть прошлое.
— У какой сестры Агнесы?
— Я тебе о ней рассказывала. Она такая грустная и красивая. Мари говорит, что в молодости у нее была несчастная coup de foudre.
— Это она сама рассказала Мари?
— Конечно, нет. Но Мари знает. У нее самой было уже
1 Любовь с первого взгляда (фр.).
254
две несчастных coup de foudre. Они поразили ее сразу как гром среди ясного неба.
— Я уже стар, мне такие вещи не угрожают.
— Не зарекайся. Один старик — ему было почти пятьдесят — познакомился с матерью Мари, и с ним случилось coup de foudre. И он был тоже женатый, как ты.
— Моя секретарша замужем, так что все будет в порядке.
— Она на самом деле замужем или соломенная вдова?
— Не знаю. Не спрашивал. А, по-твоему, она красивая?
— Довольно красивая. В своем роде.
Снизу крикнул Лопес:
— Пришла дама. Говорит, что вы ее ждете.
— Скажите, чтобы она поднялась наверх.
— Имей в виду, я останусь,— пригрозила ему Милли.
— Здравствуйте, Беатриса! Вот Милли.
Глаза ее были того же цвета, что и ночью, и волосы тоже; в конце концов, все это не было наваждением; шампанское и пальмы тут были ни при чем. Нет, подумал он, она настоящая.
— Доброе утро. Надеюсь, вы хорошо спали,— произнесла Милли голосом своей дуэньи.
— Нет, мне снились всякие ужасы.— Беатриса перевела взгляд с Уормолда на картотеку, потом на Милли.— А вчера я веселилась от души,— добавила она.
— С сифоном у вас получилось здорово,— великодушно сказала Милли,— мисс...
— Миссис Северн. Но, пожалуйста, зовите меня Беатрисой.
— Вы замужем? — спросила Милли с наигранным любопытством.
— Была замужем.
— Он умер?
— Понятия не имею. Он испарился.
— Да ну!
— С такими людьми, как он, это бывает.
— А какой он был?
— Милли, тебе пора идти. И неприлично задавать такие вопросы миссис Северн... Беатрисе.
— В моем возрасте,— заявила Милли,— нужно учиться на опыте старших.
— Вы совершенно правы. Таких, как он, обычно называют людьми возвышенными, тонкой натурой. Мне он казался очень красивым; у него было лицо как у птенца,
255
который выглядывает из гнездышка,— знаете, в одном из этих научно-популярных фильмов. Даже вокруг кадыка у него рос пушок — кстати, у него был довольно большой кадык. Беда была в том, что ему уже стукнуло сорок, а он все еще выглядел птенцом. Женщины были от него без ума. Он то и дело ездил на всякие конференции ЮНЕСКО — в Венецию, Вену и тому подобное. У вас есть сейф, мистер Уормолд?
— Нет.
— А потом? — спросила Милли.
— Я просто стала видеть его насквозь. В буквальном, смысле слова. Он был такой тощий, что казалось, будто он просвечивает; я так и видела у него во внутренностях зал заседаний, со всеми делегатами, а докладчик встает и кричит: «Дайте нам свободу творчества!» За завтраком это было очень неприятно.
— И вы даже не знаете, жив он или умер?
— В прошлом году был еще жив — я читала в газетах, что он делал доклад в Таормине на тему «Интеллигенция и водородная бомба». Вам необходимо иметь сейф, мистер Уормолд.
— Зачем?
— Нельзя, чтобы все валялось на столе. Кроме того, старому негоцианту так уж полагается.
— Кто сказал, что я старый негоциант?
— У них в Лондоне создалось о вас такое представление. Я сейчас же пойду и достану вам сейф.
— Мне пора,— сказала Милли.— Ты будешь вести себя хорошо, папа? Ты понимаешь, о чем я говорю?
2
День выдался на редкость утомительный. Сперва Беатриса приобрела огромный сейф с секретом — для его доставки потребовались шесть человек и грузовик. Когда сейф втаскивали по лестнице, сломали перила и сорвали со стены картину. На улице собралась толпа: там было несколько мальчишек из соседней школы, две красивые негритянки и полицейский. Уормолд посетовал, что такая суматоха привлекает внимание, но Беатриса возразила, что самый верный способ избежать подозрений,— это не прятаться.
— Вот, например, вчерашняя история с сифоном,— сказала она.— Теперь все меня запомнят,— как же, та
256
самая женщина, которая окатила полицейского содовой! Никто больше не станет интересоваться, кто я такая. Уже все ясно.
Пока возились с сейфом, подъехало такси, из него вышел молодой человек и выгрузил самый большой чемодан, какой Уормолду когда-либо приходилось видеть.
— Это Руди,— сказала Беатриса.
— Какой Руди?
— Ваш счетовод. Я же вам вчера говорила.
— Слава Богу,— сказал Уормолд, — кажется, я запомнил не все, что было вчера.
— Пойди сюда, Руди, передохни.
— Какой толк звать его сюда,— сказал Уормолд.— Куда сюда? Он здесь не поместится.
— Он может спать в конторе,— сказала Беатриса.
— Там не хватит места для кровати, сейфа и моего письменного стола.
— Я достану вам стол поменьше. Больше не мутит, Руди? Это мистер Уормолд, наш хозяин.
Руди был очень молод и очень бледен; пальцы его пожелтели не то от никотина, не то от кислот. Он сообщил:
— Ночью меня рвало два раза. Рентгеновская трубка сломалась.
— Ничего не поделаешь. Прежде всего надо устроиться. Ступай купи складную кровать.
— Слушаюсь, — сказал Руди и исчез.
Одна из негритянок протиснулась к Беатрисе и заявила:
— Я британская подданная.
— Я тоже, — откликнулась Беатриса.— Рада с вами познакомиться.
— Вы та самая девочка, которая облила водой капитана Сегуру?
— Почти что так. Я на него брызнула из сифона.
Негритянка повернулась и объяснила это толпе по-
испански. Несколько человек принялись аплодировать. Полицейский смущенно удалился. Негритянка сказала:
— Вы очень красивая девочка, мисс.
— Вы тоже красивая,— откликнулась Беатриса.— По- могите-ка мне с этим чемоданом.
Они взялись за чемодан Руди,— одна стала его тащить, другая подталкивать сзади.
— Простите,— говорил какой-то человек, с трудом пробиваясь через толпу,— виноват, простите!
9 Г. Грин, т. 3
257
— Что вам нужно? — спросила Беатриса.— Разве вы не видите, что мы заняты. Приходите в другой раз.
— Но мне хотелось купить пылесос.
— Ах, пылесос!.. Тогда заходите. Сможете перелезть через чемодан?
Уормолд крикнул Лопесу:
— Займитесь им. И, ради всего святого, постарайтесь сбыть ему «Атомный котел». Мы еще не продали ни одного.
— Вы будете здесь жить? — спросила негритянка.
— Я буду здесь работать. Спасибо за помощь.
— Нам, британцам, надо стоять друг за друга,— сказа* ла негритянка.
Грузчики, которые устанавливали сейф, спускались по лестнице, они плевали себе на ладони и вытирали их о штаны, чтобы показать, как тяжело было тащить эту громаду. Уормолд дал им на чай. Поднявшись наверх, он грустно оглядел свой кабинет. Беда была в том, что в комнате как раз оставалось место для складной кровати,— это мешало ему избавиться от Руди.
— Руди негде будет держать свои вещи,— сказал он.
— Он привык к походной жизни. Но, на худой конец, тут есть ваш письменный стол. Переложите в сейф бумаги из ящиков, а Руди положит туда свои вещи.
— Я никогда не открывал сейфа с секретом.
— Это так просто. Надо только выбрать три числа, которые вы сможете запомнить. Какой у вас номер почтового отделения?
— Не знаю.
— Ну, номер телефона... нет, это ненадежно. Всякий взломщик сразу догадается. Ваш год рождения?
— Тысяча девятьсот четырнадцатый.
— А число?
— 6 декабря.
— Вот и пусть будет 19 — 6 — 14.
— Ну, этого я не запомню.
— Вам так кажется. Не можете же вы забыть, когда вы родились? Теперь следите за мной. Вы поворачиваете ручку четыре раза против часовой стрелки, потом ставите ее на девятнадцать, поворачиваете три раза по часовой стрелке, потом ставите на шесть, потом два раза против часовой стрелки, потом на четырнадцать, потом кругом — и сейф заперт. Теперь вы открываете его точно так же — девятнадцать — шесть — четырнадцать... и вот, пожалуйста,— открыт.
В сейфе лежала дохлая мышь.
258
— Товар с гнильцой,— сказала Беатриса,— надо было мне потребовать скидку.
Она стала распаковывать чемодан Руди, вытаскивая из него части рации, батареи, фотопринадлежности, какие-то таинственные трубки, засунутые в мужские носки.
— Как вы ухитрились все это протащить через таможню?
— А мы и не протаскивали. Вещи привез нам из Кингстона 59 200 дробь четыре дробь пять.
— Кто он такой?
— Контрабандист, креол. Занимается контрабандой кокаина, опиума и марихуаны. Разумеется, таможенники с ним заодно. Они и на этот раз полагали, что он провозит обычный груз.
— Сколько нужно наркотиков, чтобы набить такой чемодан!
— Да, нам пришлось-таки раскошелиться.
Переложив в сейф содержимое стола, она проворно
убрала в ящики пожитки Руди.
— Рубашки немного помнутся,— заметила она,— что поделаешь.
— Ну и пусть мнутся.
— А это что такое? — спросила она, беря карточ ки, которые он утром с таким пристрастием рассматривал.
— Моя агентура.
— Вы оставляете карточки на столе?
— Ну, на ночь я их запираю.
— У вас довольно туманное представление о конспирации.— Она взглянула на одну из карточек,— Кто такая Тереса?
— Танцовщица, она танцует голая.
— Совсем голая?
— Да.
— Вам повезло... Лондон хочет, чтобы связь с агентами я взяла на себя. Вы меня как-нибудь познакомите с Тересой, когда она будет не совсем голая?
Уормолд сказал:
— Не думаю, чтобы она захотела работать на женщину. Вы же их знаете...
— Нет, не знаю. Это вы их знаете. А, вот инженер Сифуэнтес. Лондон о нем очень высокого мнения. Что ж, и он, по-вашему, не захочет работать на женщину?
— Он не говорит по-английски.
— А что, если мне брать у него уроки испанского? Это
259
была бы неплохая маскировка. Он такой же красивый, как Тереса?
— У него на редкость ревнивая жена.
— Ну, с женой-то я, наверное, справлюсь.
— Конечно, глупо ревновать человека в таком возрасте.
— А сколько ему лет?
— Шестьдесят пять. К тому же у него брюшко, так что ни одна женщина на него и смотреть не станет. Если хотите, я спрошу у него насчет уроков.
— Это не к спеху. Можно и подождать. Начну, пожалуй, с другого. Профессор Санчес. Когда я была замужем, мне приходилось иметь дело с интеллигентами.
— Он тоже не говорит по-английски.
— Ну, он-то наверно знает французский. А моя мать была француженка. Я свободно говорю на двух языках.
— Не знаю, как у него обстоит дело с французским, Я выясню.
— Послушайте, вам не следовало бы заносить все эти имена на карточки en clair *. Представьте себе, что вами заинтересуется капитан Сегура. Мне бы не хотелось, чтобы с брюшка инженера Сифуэнтеса содрали кожу для портсигара. Просто запишите какие-нибудь приметы под их номерами, чтобы легче было запомнить: 59 200 дробь пять дробь три — ревнивая жена и брюшко. Я перепишу все карточки, а старые сожгу. Черт! Где у нас целлулоид?
— Целлулоид?
— Ну да, чтобы побыстрее жечь бумаги. Ах, должно быть, Руди засунул его в рубашки.
— Сколько вы возите с собой всякой дряни.
— Теперь нам надо оборудовать темную комнату.
— У меня нет темной комнаты.
— В наше время их нет ни у кого. Я была к этому готова. Вот шторы и красный фонарь. Ну, и, конечно, микроскоп.
— Зачем нам микроскоп?
— Для микрофотографии. Видите ли, если случится что-нибудь действительно срочное, о чем нельзя будет сообщить в телеграмме, а Лондон ждет от нас непосредственных донесений, минуя Кингстон,— это сэкономит время. Микрофотографию можно послать обыкновенным письмом. Вы приклеиваете ее вместо точки, а там письмо держат в воде, пока точка не отклеится. Вы ведь, наверно, пишете домой? Деловые письма посылаете? »
1 Открыто (фр.).
260
— Деловые письма я посылаю в Нью-Йорк.
— А друзьям или родственникам?
— За последние десять лет я как-то ото всех оторвался. Кроме сестры. Впрочем, к Рождеству я посылаю поздравительные открытки.
— А если нам некогда будет ждать Рождества?
— Иногда я посылаю марки маленькому племяннику.
— Вот-вот, как раз то, что надо! Можно наклеить микрофотографию на оборотную сторону одной йз марок.
Руди поднимался по лестнице, сгибаясь под тяжестью складной кровати, и картина на этот раз была добита окончательно. Беатриса и Уормолд вышли в соседнюю комнату, чтобы освободить ему место; они уселись на кровать Уор- молда. Послышался стук и лязг, потом что-то разбилось.
— Руди у нас такой неуклюжий,— сказала Беатриса. Окинув взглядом комнату, она добавила: — Ни одной фотографии. Никаких следов личной жизни.
— Да, мне в этом смысле нечем похвастать. У меня вот только Милли. И доктор Хассельбахер.
— Лондон не одобряет доктора Хассельбахера.
— А ну его к черту, ваш Лондон,— отозвался Уормолд. Ему вдруг захотелось рассказать ей о разгроме, учиненном в квартире доктора Хассельбахера, и о конце его бесплодных опытов. Он сказал: — Такие люди, как ваши дружки в Лондоне... Простите. Вы ведь одна из них.
— И, вы тоже.
— Да, конечно. И я тоже.
Руди крикнул из соседней комнаты:
— Готово!
— Мне бы хотелось, чтобы вы не были одной из них,— сказал Уормолд.
— Жить-то ведь надо.
— Это не настоящая жизнь. Все это шпионство... Шпионить за кем? Тайные агенты раскрывают то, что и так знают все на свете...
— Или просто все выдумывают,— сказала она.
Он запнулся, а она продолжала невозмутимо:
— Мало ли у кого жизнь не настоящая. Изобретать новую мыльницу из пластмассы, сочинять тупые шутки для эстрады, писать стишки для рекламы, быть членом парламента, ораторствовать на конференциях ЮНЕСКО... Но деньги за все это платят настоящие. И то, что бывает после работы, тоже настоящее. Вот, например, ваша дочь и ее день рождения — они настоящие.
— А что вы делаете после работы?
261
— Сейчас ничего особенного, но когда была влюблена... Мы ходили в кино, пили кофе в кафе, летом по вечерам гуляли в парке.
— Но почему все это кончилось?
— Сберечь в жизни что-то настоящее можно только тогда, когда этого хотят оба. А он все время играл роль, воображал себя великим любовником. Иногда мне даже хотелось, чтобы он хоть ненадолго стал импотентом,— это сбило бы с него спесь. Нельзя любить и быть таким самоуверенным! Если любишь, всегда боишься потерять то, что любишь, правда? — Она вдруг спохватилась,— А, черт, зачем я вам все это говорю? Пойдемте лучше делать микроснимки и писать шифровки,— Она заглянула в дверь.— Руди уже лег. Наверно, его опять тошнит. Неужели человека может тошнить так долго? А нет у вас комнаты, где бы не было кровати? Кровать всегда располагает к откровенности,— Она заглянула в другую дверь.— Стол накрыт. Холодное мясо и салат. Два прибора. Кто здесь хозяйничает? Какая-нибудь фея?
— По утрам приходит часа на два прислуга.
— А что в той комнате?
— Это комната Милли. Но там тоже есть кровать.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Положение было пиковое, как на него ни посмотри. Уормолд теперь ужо привык выписывать деньги на непредвиденные расходы для инженера Сифуэнтеса и для профессора, жалованье себе, главному механику с «Хуана Бельмонте» и голой танцовщице Тересе. С пьяницей-летчиком обычно расплачивались ящиками виски. Деньги Уормолд откладывал на свой текущий счет — когда-нибудь Милли понадобится приданое. Чтобы оправдать все эти расходы, ему, понятно, приходилось регулярно сочинять донесения. С помощью большой квартиры и очередного номера «Тайм», уделявшего немалое место Кубе в своем отделе стран Западного полушария, с помощью различных правительственных изданий по экономическим вопросам, а главное, с помощью своей фантазии он умудрился сочинять одно донесение в неделю; до приезда Беатрисы он посвящал этим сочинениям субботние вечера. Профессор был его экономическим экспертом, а ин¬
262
женер Сифуэнтес занимался таинственными сооружениями в горах Орьенте (его сообщения иногда подтверждались, а иногда и опровергались кубинским летчиком — опровержения придавали тому, что писал Уормолд, оттенок достоверности). Главный механик сообщал об условиях труда в Сантьяго, Матансасе и Сьенфуэгосе и осведомлял о беспорядках на военных кораблях. Что касается голой танцовщицы, то она поставляла пикантные подробности частной жизни и половых изысков министра обороны и директора почт и телеграфа. Ее сведения были как две капли воды похожи на сплетни из жизни кинозвезд, которые печатались в журнале «Конфиденшл», поскольку воображение Уормолда в этой области было бедно- вато.
Теперь, когда приехала Беатриса, у Уормолда, помимо субботних литературных упражнений, появилось много новых хлопот. Дело не ограничивалось кратким курсом микрофотографии, который он проходил с Беатрисой по ее настоянию,— надо было выдумывать телеграммы, чтобы как-нибудь занять Руди, а чем больше телеграмм посылал Уормолд, тем больше он их получал в ответ. Не проходило недели, чтобы Лондон не докучал ему запросами о сооружениях в Орьенте, и с каждой неделей Беатриса все настойчивее добивалась передачи ей агентурных связей. По ее словам, резиденту категорически воспрещалось самому встречаться со своими «источниками». Однажды он пригласил ее пообедать в Загородный клуб, и, как назло, кто-то вдруг громко вызвал инженера Сифуэнтеса. Из-за соседнего столика поднялся очень высокий, худой человек. На глазу у него было бельмо.
— Это и есть Сифуэнтес? — резко спросила она.
— Да.
— Но вы же мне сказали, что ему шестьдесят пять лет
— Он очень молодо выглядит.
^ И вы говорили, что у него брюшко.
— Вы меня просто не поняли. Я сказал, что у него брошка. Здесь так называют бельмо.
Он чуть было не попался.
Затем она стала интересоваться более возвышенным порождением фантазии Уормолда — кубинским летчиком. Она с увлечением принялась дополнять записи о нем в картотеке и требовала все новых и новых подробностей. Рауля Домингеса, без сомнения, окружал ореол романтики. Жена его погибла во время гражданской войны в Испании, а теперь он разочаровался и в политике и в своих бывших
263
коммунистических друзьях. Чем чаще Беатриса расспрашивала о нем Уормолда, чем больше обогащался характер Рауля, тем сильнее ей хотелось с ним познакомиться. Иногда Уормолд чувствовал укол ревности и пытался очернить летчика в ее глазах.
— Этот пьянчуга выдувает целую бутылку виски в день,— говорил Уормолд.
— Наверно, ищет забвения от одиночества и тоски,— отвечала Беатриса,— А вам разве никогда не хочется забыться?
— Должно быть, иногда нам всем этого хочется.
— Я-то знаю, что такое одиночество,— сказала она с сочувствием.— Он пьет с утра до ночи?
— Нет. Роковое время для него — два часа ночи. Если он к этому времени проспится, его начинают донимать мрачные мысли, и тогда он снова принимается пить.
Уормолда самого удивляло, как быстро он находит ответ на любой вопрос о своих героях; казалось, они живут где- то на пороге его сознания: стоит ему только повернуть выключатель и зажечь свет — они уже тут как тут, и сами начинают действовать. Вскоре после приезда Беатрисы Рауль праздновал день рождения, и она предложила подарить ему ящик шампанского.
— Он к нему и не притронется,— сам не зная почему, возразил Уормолд.— У него повышенная кислотность. Как только он выпьет шампанского, у него появляется сыпь. А вот профессор, наоборот, тот не пьет ничего другого.
— Аристократический вкус.
— Дурной вкус,— не задумываясь, откликнулся Уормолд.— Он предпочитает шампанское испанских марок.
Иногда его даже пугало, как эти люди, без его ведома, вырастали из мрака небытия. Что там делает Тереса у него за спиной? Он боялся об этом подумать. Порой его возмущали ее бысстыдные откровения, когда она рассказывала о своей жизни с двумя любовниками. Но самого неотступного внимания требовал Рауль. Бывали такие минуты, когда Уормолду казалось, что куда проще было бы иметь дело с настоящими агентами.
Мысль его лучше всего работала в ванне. Однажды утром, когда он был погружен в свои размышления, до него донесся какой-то шум — возмущенные возгласы, стук кулаков в дверь, сердитый топот на лестнице,— но, захваченный творческим порывом, он был равнодушен к миру, который скрывало от него облако пара... Кубинская авиакомпания уволила Рауля за пьянство. Он был в отчаянии:
264
работы нет, у него произошло неприятное объяснение с капитаном Сегурой, тот ему угрожал...
— С вами ничего не случилось? — донесся снаружи голос Беатрисы.— Вы не утонули? Может быть, взломать дверь?
Он задрапировался полотенцем и вышел в спальню, которая служила ему теперь и кабинетом.
— Милли ушла в бешенстве,— сообщила Беатриса,— Ей так и не удалось принять ванну.
— Настал исторический момент,— сказал Уормолд.— Где Руди?
— Вы же сами отпустили его на субботу и воскресенье.
— Ничего. Пошлем телеграмму через консульство. Достаньте шифровальную книгу.
— Она в сейфе. Напомните мне секрет. Когда ваш день рождения? Ведь, кажется, мы остановились на дне рождения? 6 декабря?
— Я все переменил.
— Свой день рождения?
— Да нет же. Я говорю о секрете.— Он добавил назидательно: — Чем меньше людей его знают, тем лучше для всех нас. Достаточно, если его знаем Руди и я. Самое важное — это действовать по всем правилам.— Он пошел в комнату Руди и принялся крутить ручку — четыре раза налево, три раза направо. Полотенце упрямо сползало с бедер.— Кроме того, каждый может узнать мой день рождения, он ведь указан в бланке для прописки. Крайне опасно! Это как раз та цифра, о которой они подумают прежде всего.
— Еще один поворот,— сказала Беатриса.
— Этот секрет не разгадает никто. Надежнее быть не может.
— Ну как, готово?
— Я, кажется, ошибся. Придется начать сначала.
— Да, секрет и в самом деле разгадать трудно.
— Пожалуйста, не смотрите и не говорите мне под руку. Меня это нервирует.
Беатриса отошла и повернулась лицом к стене.
— Скажите, когда можно будет смотреть,— попросила она.
— Странная история. Должно быть, эта проклятая штука сломалась. Позвоните Руди по телефону.
— Не могу. Куда я ему позвоню? Он уехал на пляж Варадеро.
— Ах, черт!
265
— Может быть, вы мне скажете, как вы придумали эту цифру, если только вы можете вспомнить...
— Это телефон сестры моей бабушки.
— Вы помните ее адрес?
— Оксфорд, Вудсток-роуд, 96.
— Но почему именно сестры вашей бабушки?
— А почему бы и нет?
— Пожалуй, можно запросить справочную Оксфорда.
— Сомневаюсь, чтобы она нам помогла.
— А как ее фамилия?
— Фамилию я тоже забыл.
— Да, нечего сказать, секрет надежный.
— Мы всегда звали ее просто бабушка Кэт... Между прочим, она уже пятнадцать лет как умерла. А номер телефона мог измениться.
— Непонятно, зачем вы взяли именно ее телефон.
— Разве с вами не бывает, что какой-нибудь номер телефона запоминается вам на всю жизнь?
— Кажется, этот номер запомнился вам не слишком твердо.
— Сию минуту припомню. Там что-то вроде семерки, еще семерки, пятерки, тройки и девятки.
— О господи! Неужели в этом проклятом Оксфорде пятизначные номера!
— Мы можем попробовать все сочетания цифр семь, семь, пять, три и девять.
— А вы знаете, сколько их! Что-то около шестисот. Надеюсь, у вас не очень спешная телеграмма.
— Я уверен во всех цифрах, кроме семерки.
— Превосходно. Которой семерки? Кажется, теперь нам придется испробовать что-то около шести тысяч сочетаний. Точно не скажу — я не математик.
— Руди, вероятно, где-нибудь записал этот номер.
— Надеюсь, на непромокаемой бумаге, чтобы она не размокла во время купания... Что и говорить, хозяйство у нас образцовое.
— А если нам воспользоваться старым кодом?
— Это небезопасно. Но что поделаешь...
После долгих поисков они нашли «Шекспира для детей» у кровати Милли. Судя по загнутой странице, она дошла до половины «Двух веронцев».
Пишите телеграмму,— начал Уормолд.— Пропустите число. марта.
— Неужели вы даже не помните сегодняшнего числа?
— Нижеследующее от 59 200 дробь пять абзац А начи¬
266
нается 59 200 дробь пять дробь четыре уволен за пьянство при исполнении служебных обязанностей опасается высылки в Испанию где его жизнь будет в опасности точка.
— Бедняга Рауль...
— Абзац Б начинается 59 200 дробь пять дробь четыре...
— А нельзя ли просто: он?
— Ладно. Он. Он может при создавшихся условиях согласиться пролететь на частном самолете над секретными сооружениями и сфотографировать их за соответствующее вознаграждение и право убежища на Ямайке точка абзац В начинается ему придется вылететь из Сантьяго и сесть в Кингстоне если 59 200 обеспечит посадку.
— Наконец-то мы, кажется, взялись за дело,— заметила Беатриса.
— Абзац Г начинается прошу утвердить пятьсот долларов за прокат самолета для 59 200 дробь пять дробь четыре точка еще двести долларов для подкупа аэродромного персонала в Гаване точка абзац Д начинается вынужден дать 59 200 дробь пять дробь четыре приличное вознаграждение в связи с серьезным риском перехвата самолетами патрулирующими над горами Орьенте точка предлагаю тысячу долларов точка.
— Какая аппетитная, круглая сумма,— сказала Беатриса.
— Конец. Принимайтесь за дело. Что вы копаетесь?
— Хочу найти подходящую фразу. Я не очень люблю «Шекспира для детей», а вы?
— Тысяча семьсот долларов,— мечтательно произнес Уормолд.
— Надо было довести ее до двух тысяч: А. О. любит круглые цифры.
— Боюсь показаться слишком расточительным,— сказал Уормолд.
Тысячи семисот долларов наверняка хватит на то, чтобы Милли могла пробыть год в одной из школ для благородных девиц в Швейцарии.
— У вас такой самодовольный вид,— сказала Беатриса.— А вам не приходит в голову, что вы посылаете человека на верную смерть?
«Вот-вот, этого-то как раз я и хочу»,— подумал Уормолд.
— Передайте им в консульстве,— сказал он,— что телеграмма должна пойти вне всякой очереди.
— Телеграмма длинная,— сказала Беатриса.— Как вы
267
думаете, такая фраза подойдет: «Он представил королю Полидора и Кадвала и объявил ему, что это два его пропавших сына — Гвидерий и Арвираг». Не правда ли, Шекспир бывает скучноват?
2
Через неделю он пригласил Беатрису поужинать в ресторане возле порта, где подавались только рыбные блюда. Запрошенную сумму утвердили, урезав ее на двести долларов, так что пристрастие А. О. к круглым цифрам все же сказалось. Уормолд представлял себе, как Рауль едет на аэродром: впереди — опасный полет. Но финал еще неизвестен. Как и в подлинной жизни, всякое может случиться. Герой начнет своевольничать: его схватят еще до того, как он сядет в самолет, задержит полицейская машина... Он исчезнет в застенках капитана Сегуры. В печати об этом не появится ни строчки. Уормолд предупредил Лондон, что прекращает радиосвязь, так как Рауля могут вынудить их выдать. Отправив последнее сообщение, они разберут передатчик и спрячут части; целлулоид будет наготове, чтобы предать все огню... А может быть, Рауль вылетит благополучно и они так никогда и не узнают, что же стряслось с ним над горами Орьенте. Во всей этой истории ясно было одно: Рауль не прилетит на Ямайку и не доставит никаких снимков.
— О чем вы задумались? — спросила Беатриса.
Он еще не притронулся к фаршированному омару.
— Я думал о Рауле.
С просторов Атлантики задул свежий ветер. Замок Морро по ту сторону бухты высился как океанское судно, прибитое к берегу штормом.
— Вы за него беспокоитесь?
— Конечно, беспокоюсь.
Если Рауль вылетит в полночь, он сядет в Сантьяго для заправки как раз перед рассветом; там у него свои ребята: ведь в провинции Орьенте каждый — мятежник в душе. Потом, как только рассветет и можно будет снимать — но еще до появления в воздухе патрульных самолетов,— он полетит в разведку над горами и лесами.
— А у него сейчас нет запоя?
— Обещал, что пить не будет. Впрочем, кто его знает.
— Бедняга Рауль.
— Бедняга Рауль.
268
— Жизнь его не баловала. Вам следовало познакомить его с Тересой.
Он кинул на нее испытующий взгляд, но, судя по всему, она была занята омаром.
— Хороша конспирация!
— А ну ее к черту, вашу конспирацию!
После ужина они пошли домой по Авенида де Масео, держась подальше от моря. В эту дождливую ветреную ночь здесь было мало прохожих и еще меньше автомобилей. Валы набегали и разбивались о дамбу. Брызги перелетали через широкую дорогу, где днем в Четыре ряда шли машины, и падали дождем у подножия изрытых солью и ветром колонн. Тучи неслись с востока; Уормолд подумал, что и его, как эти камни Гаваны, разъедает ветер времени. Пятнадцать лет — немалый срок.
— Может быть, один из огоньков вон там, наверху,— это он,— произнес Уормолд.— Как ему, должно быть, одиноко.
— Ну, это литература,— сказала она.
Он остановился как вкопанный под одной из колонн и бросил на нее тревожный взгляд.
— Что вы сказали?
— Да ничего. Иногда мне кажется, что вы смотрите на ваших агентов как на марионеток или героев романа. Но ведь там наверху живой человек, верно?
— Вы плохо обо мне думаете.
— Простите. Я не хотела вас обидеть. Расскажите о ком-нибудь, кто вам по-настоящему дорог. О вашей жене. Расскажите о ней.
— Она была красивая.
— Вы по ней скучаете?
— Конечно. Когда ее вспоминаю.
— А я не скучаю по Питеру.
— Кто это?
— Мой муж. Человек из ЮНЕСКО.
— Значит, вам повезло. Вы свободны.— Он взглянул на часы, на небо.— Сейчас он должен быть над Матансасом. Если все благополучно.
— Это вы ему дали маршрут?
— Что вы, он сам выбирает свой путь.
— А свою смерть?
Его снова что-то испугало в ее тоне — какая-то враждебность. Неужели она его подозревает? Он ускорил шаг. Они миновали бар «Кармен» и «Ча-ча-клуб» с крикливыми вывесками, намалеванными на ветхих ставнях старинного
269
фасада. Из полумрака выглядывали красивые лица — карие глаза и темные волосы испанок, желтая кожа метисок; они стояли, лениво прислонясь к решетке, тщетно поджидая, не появится ли на залитой солеными брызгами улице хоть одна живая душа. Жить в Гаване — это жить на огромной фабрике, где беспрерывным потоком выпускают женскую красоту. Но Уормолд не хотел никакой красоты. Он дошел до фонаря, остановился и прямо посмотрел в ее правдивые, ясные глаза. Он хотел правды.
— Куда мы идем? — спросил он.
— Разве вы не знаете? Разве все не решено заранее, так же как полет Рауля?
— Я просто гуляю.
— А вам не хочется посидеть у рации? Руди дежурит.
— Ничего нового не будет до самого рассвета.
— А что, ночное сообщение о гибели самолета над Сантьяго у вас не предусмотрено?
Губы его пересохли от соли и тревоги. Она обо всем догадалась. Значит, она донесет Готорну. Что сделают тогда «они»? У них не было законных способов расправиться с ним, но они могли помешать ему вернуться в Англию. Он подумал: теперь она улетит следующим самолетом, все войдет в прежнюю колею, и так будет даже лучше; ведь жизнь его принадлежит Милли.
— Не понимаю, что вы хотите сказать,— пробормотал
он.
Большая волна разбилась о дамбу и выросла над набережной, как рождественская елка, покрытая пластмассовым инеем. Потом она исчезла, и другая елка выросла возле «Насьоналя».
— Вы сегодня весь вечер какая-то странная,— сказал он. Незачем тянуть: если игра все равно подходит к концу, лучше положить карты на стол.— На что вы намекаете?
— Значит, не будет аварии на аэродроме... или в пути?
— Как я могу это знать?
— А у вас весь вечер такой тон, будто вам все известно заранее. Вы говорите о нем не так, как говорят о живом человеке. Вы сочиняли ему эпитафию, как плохой писатель, выдумывающий эффектную развязку.
Ветер с силой толкнул их друг к другу. Она сказала:
— Неужели вам не надоело подвергать людей опасности? Ради чего? Ради игры в духе «Бойз оун пей- пер»?
— Вы ведь тоже играете в эту игру.
270
— Я не верю в нее, как верит Готорн.— Она добавила с яростью: — Лучше быть последним жуликом, чем дураком или желторотым птенцом. Зачем вам все это нужно? Разве вас не кормят ваши пылесосы?
— Нет. У меня есть Милли.
— А что бы с вами было, если бы не появился Готорн?
Он сделал слабую попытку отшутиться:
— Пришлось бы, наверно, жениться на богатой.
— А вы могли бы еще раз жениться? — Она твердо решила продолжать серьезный разговор.
— Право, не знаю,— сказал он,— Ведь Милли не считала бы второй брак законным. А я не могу рисковать уважением дочери. А что, если нам пойти домой и посидеть у рации?
— Но вы же сами сказали, что не ждете никаких сообщений.
— Не раньше чем через три часа,— уклончиво ответил он.— Вероятно, он будет радировать перед посадкой.
Как ни странно, ему и самому все это начинало действовать на нервы. Словно он и вправду ждал какой-то вести от взбудораженного ветром неба.
Она сказала:
— Вы даете мне слово, что ничего не подстроили?
Он промолчал, и они повернули назад к темному дворцу
президента, где со времени последнего покушения президент уже больше не ночевал; навстречу им, опустив голову, чтобы спрятать лицо от брызг, шел доктор Хассельбахер. Он, видимо, побывал в «Чудо-баре» и теперь брел домой.
— Доктор Хассельбахер! — окликнул его Уормолд.
Старик посмотрел на него. На миг Уормолду показалось, что он сейчас от них убежит.
— Что случилось, Хассельбахер?
— Ах, это вы, мистер Уормолд. А я как раз о вас думал. Легок черт на помине... — он пробовал шутить, но Уормолд готов был поклясться, что доктору и в самом деле померещилась нечистая сила.
— Вы знакомы с моим секретарем, миссис Северн?
— Как же, как же. День рождения Милли, сифон... Что это вы делаете тут так поздно, мистер Уормолд?
— Мы ходили ужинать... гуляли... А вы?
— Я тоже.
Из необъятного, беспокойного неба донесся судорожный рокот мотора; он усиливался, замирал, потом слился с шумом ветра и моря.
271
— Самолет из Сантьяго,— заметил Хассельбахер.— Но почему так поздно? В Орьенте, наверно, плохая погода.
— К вам кто-нибудь должен прийти? — спросил Уормолд.
— Нет. Нет. Надеюсь, никто не придет. А вы не заглянете ко мне с миссис Северн выпить по рюмке?
...Насилие похозяйничало в этих комнатах, но теперь картины висели на прежних местах, стулья из металлических трубок чопорно выстроились по стенам, как стеснительные гости. Квартира была обряжена, будто покойник в ожидании похорон. Доктор Хассельбахер разлил виски.
— Как хорошо, что мистер Уормолд завел себе секретаря,— сказал он.— А ведь помнится, еще недавно вы места себе не находили от беспокойства. Дела у вас шли неважно. Эта новая модель пылесоса...
— Все меняется.
Впервые он заметил фотографию молодого доктора Хассельбахера в офицерской форме времен первой мировой войны; может быть, эту карточку сорвали со стены громилы.
— Я не знал, что вы служили в армии, Хассельбахер.
— Когда началась война, я бросил свои занятия медициной. Показалось очень уж глупым лечить людей, чтобы их поскорее убили. Надо лечить, чтобы люди жили подольше.
— Когда вы уехали из Германии, доктор Хассельбахер? — спросила Беатриса.
— В тысяча девятьсот тридцать четвертом. Нет, я не повинен в том, в чем вы меня подозреваете, моя юная дама.
— А я не это имела в виду.
— Тогда простите. Мистер Уормолд вам скажет: было время, когда я не знал, что такое подозрительность. Хотите послушать музыку?
Он поставил пластинку из «Тристана и Изольды». Уормолд подумал о жене, она теперь казалась ему еще менее реальной, чем испанский летчик. И не вызывала мыслей ни о любви, ни о смерти — только о «Вуменс хоум джорнэл», обручальном кольце с бриллиантом и обезболиг вании родов. Он посмотрел в другой угол комнаты на Беатрису Северн,— а вот эта принадлежала к тому же миру, что и роковое любовное зелье, безотрадный путь из Ирландии, разлука в лесу. Вдруг доктор Хассельбахер поднялся и выдернул вилку из штепселя.
272
— Простите,— сказал он.— Я жду звонка. А музыка звучит слишком громко.
— Вызов к больному?
— Не совсем.
Он снова разлил виски.
— Вы возобновили ваши опыты, Хассельбахер?
— Нет.— Он безнадежно оглядел комнату.— Извините. У меня больше нет содовой воды.
— Я не разбавляю, — сказала Беатриса. Она подошла к книжным полкам.— Вы читаете что-нибудь, кроме медицинских книг, доктор Хассельбахер?
— Очень мало: Гейне, Гете. Все только немцев. А вы читаете по-немецки, миссис Северн?
— Нет. Но у вас есть и английские книги.
— Я получил их от одного пациента вместо гонорара. Но, кажется, даже не открывал. Вот ваш бокал, миссис Северн.
Она отошла от полок и взяла бокал.
— Это ваша родина, доктор Хассельбахер? — Она разглядывала цветную литографию конца прошлого века, висевшую рядом с портретом молодого капитана Хассель- бахера.
— Там я родился. Да. Это крошечный городок — старые крепостные стены, развалины замка...
— Я была в этом городе,— сказала Беатриса,— перед самой войной. С отцом. Ведь это рядом с Лейпцигом?
— Да,' миссис Северн,— сказал Хассельбахер, уныло наблюдая за ней.— Это рядом с Лейпцигом.
— Надеюсь, русские его не тронули?
В передней раздался телефонный звонок. Доктор Хассельбахер неохотно поднялся.
— Извините, миссис Северн,— сказал он.
Выйдя в переднюю, он закрыл за собой дверь.
— В гостях хорошо, а дома лучше, — сказала Беатриса.
— Вы, может, хотите сообщить в Лондон? Но я его знаю пятнадцать лет, а здесь он живет уже больше двадцати. Это старый добряк, мой лучший друг...
Открылась дверь, и вернулся доктор Хассельбахер.
— Простите,— сказал он.— Я что-то неважно себя чувствую. Может быть, вы зайдете послушать музыку в другой раз.
Он тяжело опустился на стул, взял бокал и снова поставил его» на место. На лбу его блестели капельки пота, но ведь и ночь была сегодня сырая.
— Неприятные новости? — спросил Уормолд.
273
— Да.
— Я чем-нибудь могу помочь?
— Вы!.. — сказал доктор Хассельбахер.— Нет. Вы мне помочь не можете. Ни вы, ни миссис Северн.
— Это больной?
Доктор Хассельбахер покачал головой. Он вынул носовой платок и вытер лоб.
— Кто же из нас теперь не больной? — сказал он.
— Мы, пожалуй, пойдем.
— Да, ступайте. Я был прав. Людей надо лечить, чтобы они жили подольше.
— Не понимаю.
— Неужели никогда люди не жили мирно? — спросил доктор Хассельбахер.— Простите меня. Говорят, что доктора привыкают к смерти. Но я, видно, плохой доктор.
— Кто-то умер?
— Несчастный случай. Обыкновенный несчастный случай. Всего-навсего несчастный случай. По дороге на аэродром разбилась машина. Один молодой человек...— И он вдруг закричал в бешенстве: — Ведь всегда происходят несчастные случаи. Повсюду. Вот и это, наверно, тоже несчастный случай. Он слишком любил выпить.
— А его случайно не звали Рауль? — спросила Беатриса.
— Да,— ответил доктор Хассельбахер.— Его звали Рауль.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Уормолд отпер дверь. Уличный фонарь напротив неясно освещал пылесосы, стоявшие вокруг, как могильные памятники. Он двинулся к лестнице. Беатриса прошептала:
— Стойте, стойте... Мне кажется, я слышу...
Это были первые слова, произнесенные после того, как они закрыли за собой дверь квартиры доктора Хассельбахера.
— В чем дело?
274
Она протянула руку и схватила с прилавка какой-то металлический предмет; держа его как дубинку, она сказала:
— Я боюсь.
«Наверно, куда меньше, чем я»,— подумал он. Оказывается, можно написать о человеке, а он вдруг возьмет и оживет. И как он будет жить? Интересно, узнал Шекспир о смерти Дункана где-нибудь в таверне или сначала кончил «Макбета», а потом услышал стук в дверь своей спальни?.. Уормолд стоял посреди магазина и тихонько напевал, чтобы себя подбодрить:
Они твердят, что круг — это круг,
И мое безрассудство их просто бесит...
— Тише,— сказала Беатриса,— Наверху кто-то ходит.
Ему казалось, что он боится только своих вымышленных героев, а не живого человека, у которого скрипят под ногами половицы. Он взбежал наверх, но дорогу ему преградила какая-то тень. Ему хотелось закричать и покончить со всеми своими выдуманными агентами разом — и с Тересой, и с механиком, и с профессором, и с инженером.
— Почему ты так поздно? — послышался голос Милли. Это была всего-навсего Милли; она стояла в коридоре, между своей комнатой и уборной.
— Мы гуляли.
— Ты опять ее привел? — спросила Милли.— Зачем?
Беатриса, крадучись, поднялась по лестнице, держа
импровизированную дубинку наготове.
— Руди спит?
— По-моему, нет.
Беатриса сказала:
— Если есть какие-нибудь новости, он вас ждет.
Ну, раз выдуманные люди были настолько живыми, что
могли умереть, их уж во всяком случае хватит на то, чтобы послать радиограмму. Он открыл дверь в кабинет. Руди зашевелился.
— Есть новости, Руди?
— Нет.
Милли сказала:
— Вы прозевали самое интересное.
— Интересное?
— Полиция носилась как оглашенная. Вы бы послушали, как ревела сирена. Я думала, что это революция, и позвонила капитану Сегуре.
— Ну и что он сказал?
275
— Кто-то хотел кого-то убить, когда тот выходил из министерства внутренних дел. Наверно, думал, что это министр, но это был совсем не министр. Выстрелил из окна машины и был таков.
— А кто это был?
— Его еще не поймали.
— Да нет, кто был тот... в кого стреляли?
— Какой-то тип. Но он похож на министра. Где ты ужинал?
— В «Виктории».
— Фаршированного омара ел?
— Да.
— Я ужасно рада, что ты не похож на президента. Капитан Сегура говорит, что бедный господин Сифуэнтес так перепугался, что намочил в штаны, а потом напился в Загородном клубе.
— Сифуэнтес?
— Да ты его знаешь — инженер.
— В него стреляли?
— Ну да, по ошибке.
— Давайте сядем,— сказала Беатриса. Она говорила за них обоих.
Он предложил:
— В столовой?..
— Я не хочу сидеть на жестком стуле. Мне надо что- нибудь мягкое. Может, мне захочется поплакать.
— Ну что ж, если вас не смущает, что это спальня...— предложил он неуверенно, поглядывая на Милли.
— Вы знакомы с господином Сифуэнтесом? — сочувственно спросила Милли у Беатрисы.
— Нет. Я только знаю, что у него брошка.
— Брошка? Какая брошка?
— Ваш отец говорил, что здесь так называют бельмо на глазу.
— Это он вам сказал? Бедный папа. Он всегда все путает.
— Послушай, Милли, а не лечь ли тебе спать? Нам с Беатрисой надо еще поработать.
— Поработать?
— Ну да, поработать.
— Но сейчас уже поздно работать.
— Он платит мне сверхурочные,— сказала Беатриса.
— А что вы делаете? Учите все насчет пылесосов? — спросила Милли.— То, что вы держите в руке, называется пульверизатором.
276
— Да? Я схватила его на тот случай, если бы мне пришлось кого-нибудь стукнуть.
— Не подойдет,— сказала Мйлли.— У него выдвижная труба.
— Ну и что из этого?
— Она может выдвинуться не туда, куда надо.
— Прошу тебя, Милли...— сказал Уормолд.— Уже скоро два.
— Не волнуйся. Я иду. И помолюсь за господина Сифуэнтеса. Это совсем не шутка, когда в тебя стреляют. Пуля пробила насквозь кирпичную стену. Подумай, что она могла бы сделать с бедным господином Сифуэн- тесом!
— Помолитесь, пожалуйста, и о человеке по имени Рауль,— сказала Беатриса,— В него они попали.
Уормолд лег плашмя на кровать и закрыл глаза.
— Ничего не понимаю,— сказал он.— Ровно ничего. Это случайное совпадение. Иначе не может быть.
— Они показывают когти — эти... кто бы там они ни были.
— Но почему?
— Шпионаж — опасная профессия.
— Но ведь на самом деле Сифуэнтес не был... я хочу сказать, что он не такая уж важная птица.
— Зато им очень важно строительство в Орьенте. У ваших агентов провалы просто входят в привычку. Интересно, почему. Не предупредить ли вам, пока не поздно, профессора Санчеса и эту девушку.
— Какую девушку?
— Голую танцовщицу.
— Но как это сделать? — Не мог же он ей объяснить, что у него нет агентов, что он ни разу не видел ни Сифуэнтеса, ни профессора Санчеса, что ни Тересы, ни Рауля никогда не существовало на свете; Рауль ожил только для того, чтобы его убили.
— Как Милли назвала эту штуку?
— Пульверизатор.
— Где-то я видела что-то похожее.
— Наверняка. Они есть у большинства пылесосов.— Он взял пульверизатор у нее из рук. Он не мог припомнйть, был ли пульверизатор на тех чертежах, которые он послал Готорну.
— Что мне теперь делать, Беатриса?
— По-моему, вашим людям лучше на время притаиться. Не здесь, конечно. У нас и так слишком тесно, да
277
и небезопасно. А ваш главный механик — он не мог бы как- нибудь тайком взять их к себе на борт?
— Он в море, на пути в Сьенфуэгос.
— Впрочем, он, наверно, тоже провалился,— сказала она задумчиво.— Не понимаю, почему они дали нам вернуться домой.
— То есть как это «дали»?
— Им ничего не стоило застрелить нас на улице. А может, нас оставили как приманку. Но если рыба не клюет, приманку выбрасывают.
— В вас есть что-то зловещее.
— Ничуть. Мы с вами просто живем в мире, устроенном по «Бойз оун пейпер». И можете считать, что вам повезло.
— Почему?
— Могло ведь быть и по «Санди миррор». Современный мир подражает образцам, взятым из газет и журналов. Мой муж целиком вышел из «Энкаунтера». Нам надо решить, какую газету взяли за образец они.
— Они?
— Давайте предположим, что они сделаны по модели из все того же «Бойз оун пейпер». Чья это агентура: русская, немецкая, американская или чья-нибудь еще? Очень возможно, что кубинская. Ведь эти бетонные площадки строит правительство, правда? Бедный Рауль. Надеюсь, он умер сразу.
Ему хотелось ей все рассказать, но что «все»? Он уже и сам не знал. Рауля убили. Так сказал Хассельбахер.
— Начнем с «Шанхая»,— сказала она.— Он открыт?
— Второе представление еще не кончилось.
— Если только полиция нас не опередила. Они не прибегали к помощи полиции, чтобы разделаться с Сифу- энтесом. Ну да, он слишком заметная фигура. Когда убиваешь, надо избегать скандала.
— Забавная мысль!
Беатриса погасила ночник и подошла к окну. Она спросила:
— У вас нет черного хода?
— Нет.
— Придется устроить,— сказала она небрежно, словно сама была архитектором.— А вы знаете негра, который хромает?
— Это, наверно, Джо.
— Что-то он слишком уж медленно ковыляет.
278
— Джо продает порнографические открытки. Идет домой, вот и все.
— Да, хромого не послали бы за вами следить. Но он может быть их связным. Все равно, придется рискнуть. Сегодня ночью они явно устраивают облаву. Ну, женщин и детей спасают в первую очередь, профессор может обождать.
— Но я ни разу не видел Тересу в театре. Она там, наверно, под каким-нибудь другим именем.
— Вы же ее узнаете, даже раздетую? Хотя раздетыми, пожалуй, нас так же трудно различить, как японцев.
— По-моему, вам не стоит туда ходить.
— Придется. Если одного из нас задержат, другой попытается улизнуть.
— Я не о том, меня смущает «Шанхай»... Это ведь не совсем похоже на «Бойз оун пейпер».
— И брак тоже на это не похож. Даже если у вас муж из ЮНЕСКО.
2
«Шанхай» помещался в узеньком переулке, который выходил на улицу Занха, и был отгорожен барьером, выступавшим далеко на мостовую. Большой плакат рекламировал «Posiciones» ', а билеты неизвестно почему продавали снаружи, на тротуаре. Может быть, потому, что внутри не было места для кассы, так как фойе занимал порнографический книжный киоск для тех, кто жаждал развлечений и во время антракта. Сутенеры на улице с удивлением их разглядывали. Европейские женщины были здесь редкостью.
— Вот где тебя одолевает тоска по родине,— сказала Беатриса.
Все билеты стоили одинаково — одно песо двадцать пять сентаво,— и в большом зале оставалось не много пустых мест. Билетер, который проводил их на место, предложил Уормолду пачку порнографических открыток за одно песо. Когда Уормолд отказался, он вынул из кармана другой набор открыток.
— Купите, ведь вам хочется,— сказала Беатриса.— Если я вас смущаю, я отвернусь и буду смотреть на сцену.
— Там почти то же самое, что на открытках. Никакой разницы,— сказал Уормолд.
1 Здесь: живые картины (исп.).
279
Служитель спросил, не желает ли дама сигарету с марихуаной.
— Nein, danke \ — ответила Беатриса, забыв, на каком языке здесь надо разговаривать.
По обе стороны сцены висели объявления, в них рекламировались соседние притоны с красивыми девушками. Объявление, написанное по-испански и не очень грамотно по-английски, запрещало зрителям слишком ретиво приставать к танцовщицам.
— Которая из. них Тереса? — спросила Беатриса.
— По-моему, та толстая, в маске,— наугад сказал Уормолд.
Толстуха как раз уходила со сцены, колыхнув своими крупными голыми ягодицами, а зрители хлопали и свистели. Потом потушили свет и опустили экран. Начали показывать фильм, поначалу довольно приличный. Там были велосипедист, какой-то лесистый пейзаж, лопнувшая шина, случайная встреча, господин, приподнимающий соломенное канотье; пленка рябила белыми искрами и была мутной.
Беатриса молчала. Глядя вдвоем на эту грубую схему любви, они вдруг почувствовали странную близость. Такие же движения означали когда-то для них обоих самое главное в жизни. Похоть и любовь проявляются одинаково; страсть не терпит подделки — не то, что чувство.
Зажгли свет. Они сидели молча.
— У меня во рту пересохло,— сказал Уормолд.
— И у меня совсем слюны не осталось. А нельзя сразу пойти за кулисы и поговорить с Тересой?
— После этого должен быть еще фильм, а потом снова выступят танцовщицы.
— Меня, пожалуй, не хватит еще на один фильм,— сказала Беатриса.
— Нас не пустят за кулисы, пока не кончится представление.
— Но мы ведь можем подождать на улице? По крайней мере узнаем, ходят ли за нами шпики.
Они вышли, как только начали показывать второй фильм. Кроме них, никто не поднялся с места, поэтому, если за ними и была слежка, шпик ждал их на улице; но среди сутенеров и шоферов такси не было никого чересчур подозрительного. Какой-то человек спал, прислонившись к фонарю; на шее у него висел сбившийся набок лотерей¬
1 Нет, спасибо (нем.).
280
ный номер. Уормолд вспомнил ночь, проведенную с доктором Хассельбахером. Ту ночь, когда он нашел новое применение «Шекспиру для детей» Лэма. Бедный Хассельбахер был тогда очень пьян. Уормолд вспомнил, как доктор, сгорбившись, сидел в вестибюле, когда он спустился из комнаты Готорна. Он спросил Беатрису:
— Скажите, легко разгадать книжный шифр, если вы знаете книгу?
— Специалисту не трудно, — сказала она.— Для этого нужно только терпение.- Она перешла улицу и поправила номер у продавца лотерейных билетов. Он не проснулся.— Неудобно читать наискось,— сказала она.
Где у него был тогда Лэм — под мышкой, в кармане или в портфеле? И куда он положил книгу, когда помогал доктору Хассельбахеру подняться? Он ничего не помнил, и это были недостойные подозрения.
— Какое странное совпадение! — сказала Беатриса.— Доктор Хассельбахер читает «Шекспира для детей» в том же самом издании.
Можно было подумать, что в ее специальную подготовку входило чтение мыслей.
— Вы видели книгу у него дома?
— Да.
— Но он бы ее спрятал,— заспорил Уормолд,— если бы это что-нибудь означало.
— А может, он хотел вас предостеречь. Помните, ведь это он нас привел к себе. Он нам сказал о Рауле.
— Он не мог знать, что нас встретит.
— Откуда вам это известно?
Ему хотелось возразить, что это какое-то безумие, что Рауль не существовал и Тереса не существовала, но он тут же представил себе, как она соберет вещи и уедет и все станет похоже на рассказ без развязки.
— Публика начинает выходить,— сказала Беатриса.
Они отыскали боковой вход в большую артистическую
уборную. Коридор был освещен лампочкой без колпачка, которая явно горела слишком много дней и ночей. Они с трудом протиснулись мимо мусорных ящиков и негра со щеткой, подметавшего куски ваты, перепачканные пудрой, помадой и еще чем-то весьма сомнительным; в воздухе пахло леденцами. Может быть, тут в конце концов и не окажется никакой Тересы — он жалел, что выбрал такую популярную святую. Он толкнул дверь, и перед ними открылось что-то похожее на средневековое изображение ада, полное дыма и голых женщин.
281
Он сказал Беатрисе:
— А не пойти ли вам лучше домой?
— Это вам тут опасно, а не мне.
Никто не обратил на них никакого внимания. У толстухи с одного уха свисала маска, она пила вино, положив ногу на стул. Тощая девушка, у которой ребра торчали, как фортепьянные клавиши, натягивала чулки. Колыхались груди, сгибались спины, недокуренные сигареты дымили в пепельницах; в воздухе висел густой запах жженой бумаги. На стремянке стоял мужчина с отверткой и что-то чинил.
— Она здесь? — спросила Беатриса.
— Кажется, нет. Может, больна или ушла с любовником.
Их обдало теплой струей воздуха: кто-то из женщин надевал платье. Пылинки пудры оседали, как пепел после пожара.
— Попробуйте окликнуть ее по имени.
Он нехотя позвал:
— Тереса!
Никто не отозвался. Он крикнул снова, и сверху на него поглядел человек с отверткой.
— Pasa algo? 1 — спросил он.
Уормолд сказал по-испански, что ищет девушку по имени Тереса. Человек высказал предположение, что Мария будет ничуть не хуже. Он ткнул отверткой в сторону толстухи.
— Что он говорит?
— Он, видно, не знает Тересы.
Человек с отверткой уселся на верхнюю ступеньку и стал произносить речь. Он заявил, что Мария — лучшая женщина в Гаване. Она весит сто килограммов в натуральном виде.
— Тересы здесь явно нет, — с облегчением сказал Уормолд.
— Тереса, Тереса... Что вам нужно от Тересы?
— Ну да, что вам от меня нужно? — спросила худенькая девушка, выступая вперед и вытягивая руку, в которой она все еще держала чулок. Ее маленькие груди были похожи на груши.
— Кто вы такая?
— Soy Teresa 2.
1 Что-нибудь случилось? (исп.)
2 Я — Тереса (исп.).
282
Беатриса спросила:
— Это Тереса? Но вы сказали, что она толстая... такая, как та, с маской.
— Да нет же,— сказал Уормолд.— Это не Тереса. Это сестра Тересы. «Soy» — значит «сестра». Я предупрежу сестру.
Он взял худую девушку за руку, отошел с ней в gto- ронку и попытался объяснить ей по-испански, что ей надо соблюдать осторожность.
— Кто вы такой? Я ничего не понимаю.
— Произошла ошибка. Сейчас слишком долго рассказывать. Есть люди, которые могут вас обидеть. Прошу вас, побудьте несколько дней дома. Не ходите в театр.
— Но я не могу. Я здесь встречаюсь с моими клиентами.
Уормолд вытащил пачку денег. Он сказал:
— У вас есть родные?
— У меня есть мать.
— Пойдите к ней.
— Но она живет в Сьенфуэгосе.
— Тут хватит денег на дорогу в Сьенфуэгос.— Теперь уже все прислушивались к их разговору. Женщины окружили их плотным кольцом. Человек с отверткой слез со стремянки. Уормолд увидел Беатрису; она старалась протиснуться поближе и разобрать, о чем идет разговор.
Человек с отверткой сказал:
— Это девушка Педро. Какое право вы имеете ее уводить? Надо сперва договориться с Педро.
— Я не хочу ехать в Сьенфуэгос, — сказала девушка.
— Там вы будете в безопасности.
Она взмолилась, повернувшись к человеку с отверткой.
— Он меня запугивает. Не пойму, чего он от меня хочет.— Она показала ему пачку песо: — Тут слишком много денег.— Она призвала в свидетели женщин: — Я девушка честная.
— Золото железо режет,— торжественно заявила толстуха.
— Где твой Педро? — спросил человек с отверткой.
— Он болен. За что этот тип дал мне столько денег? Я честная девушка. Вы знаете, моя цена — пятнадцать песо. Я не какая-нибудь мошенница.
— Хороша курочка перьями, а мясом еще лучше,—
283
сказала толстуха. У нее, видно, на все случаи жизни были припасены пословицы.
— В чем дело? — спросила Беатриса.
Кто-то прошипел:
— Тс-с! Т-с-с-с! — Это был негр, подметавший коридор. Он сказал: — Policia 1.
— Ах ты, дьявол,— сказал Уормолд.— Все пропало... Надо хотя бы вас вызволить.
Никто, казалось, не был встревожен. Толстуха допила свое вино и надела трусики; девушка, которую звали Тересой, натянула второй чулок.
— Обо мне не беспокойтесь,— сказала Беатриса.— Попытайтесь ее как-нибудь отсюда сплавить.
— А что нужно полиции? — спросил Уормолд у человека на стремянке.
— Девочки,— сказал тот цинично.
— Я хочу увести вот эту,— сказал Уормолд.— Есть тут какой-нибудь черный ход?
— Когда речь идет о полиции, черный ход всегда найдется.
— Где?
— А пятьдесят песо не пожалеете?
— Нет.
— Дайте вон тому. Эй, Мигель,— подозвал он негра.— Скажи им, чтобы минутки на три они ослепли. Ну, кто желает угоститься свободой?
— Я предпочитаю полицейский участок,— заявила толстуха.— Но для этого надо одеться поприличнее.
Она натянула лифчик.
— Пойдемте со мной,— сказал Уормолд Тересе.
— С чего это я с вами пойду?
— Вы не понимаете — они ведь пришли за вами.
— Сомневаюсь,— сказал человек с отверткой.— Она чересчур худая. Но вы поторопитесь. Пятьдесят песо надолго не хватит.
— Нате, возьмите мое пальто,— сказала Беатриса. Она накинула его на плечи девушке, на которой, правда, теперь уже было два чулка, но больше ничего.
— Но я хочу остаться.
Мужчина шлепнул ее по заду и подтолкнул к двери.
— Ты же взяла деньги,— сказал он.— Ступай с ним.
Он выпроводил их в тесный, вонючий клозет, а оттуда,
1 Полиция (исп.).
284
через окно, на улицу. Полицейский, стоявший на страже возле театра, демонстративно смотрел в другую сторону. Один из сутенеров свистнул и ткнул пальцем в машину Уормолда. Девушка сказала снова:
— Я хочу остаться,— но Беатриса толкнула ее на заднее сиденье и села рядом с ней.— Я буду кричать,— предупредила девушка и высунулась в окно.
— Не будьте дурой,— сказала Беатриса, втаскивая ее обратно в машину.
Уормолд включил мотор.
Девушка крикнула, но больше из чувства долга. Полицейский отвернулся. Пятьдесят песо, видно, еще действовали. Они свернули направо и поехали по набережной. Ни одна машина их не преследовала. Все прошло очень гладко. Теперь, когда судьба ее была решена, девушка из скромности запахнула пальто и удобно откинулась на подушки. Она сказала:
— Hay mucha corriente *.
— Что она говорит?
— Жалуется на сквозняк,— сказал Уормолд.
— Не очень-то благодарная девица. А где ее сестра?
— Уехала с директором почт и телеграфа в Сьенфуэгос. Я, конечно, мог бы ее отвезти и туда. К завтраку мы бы добрались. Но как быть с Милли?
— И не только с Милли. Вы забыли о профессоре Санчесе.
— Ей-богу, этот ваш профессор никуда не денется.
— Кто бы они ни были, но они не зевают.
— А почем я знаю, где живет профессор.
— Я знаю. Я нашла его адрес в списках Загородного клуба.
— Отвезите эту девушку и ждите меня дома.
Они выехали на Приморский бульвар.
— Сверните отсюда налево,— сказала Беатриса.
— Я завезу вас домой.
— Лучше всем держаться вместе.
— А Милли...
— Ее-то ведь нечего впутывать в это дело!
Уормолд нехотя свернул налево:
— Куда теперь?
— В Ведадо,— сказала Беатриса.
1 Какой сильный сквозняк (исп.).
285
3
Впереди- небоскребы нового города блестели в лунном свете, как сосульки. В небе было отпечатано «Х.Х.» — словно монограмма на карманах пижамы Готорна; но и эта монограмма не была королевской: она рекламировала мистера Хилтона. Ветер покачивал машину, морские брызги перелетали через дорогу и оседали на стекле автомобиля. У знойной ночи был соленый привкус. Уормолд свернул с набережной. Девушка сказала:
— Насе demasiado calor l,
— А что она теперь говорит?
— Что ей слишком жарко.
— Капризная девица,— сказала Беатриса.— Пожалуй, опустите опять стекло.
— А если она заорет?
— Дайте ей по физиономии.
Они'ехали по новому кварталу Ведадо, мимо белоснежных домов богачей. Чем богаче человек, тем меньше в доме этажей. Только миллионер мог построить себе одноэтажную виллу на участке, где уместился бы небоскреб. Когда Беатриса опустила стекло, донесся запах цветов. Она остановила его возле калитки в высокой белой стене. Она сказала:
— Я вижу свет в патио. Пока все спокойно. Идите, я постерегу ваш драгоценный кусочек плоти.
— Этот Санчес, кажется, слишком богат для профессора.
— Ну, не слишком, если все-таки берет у вас деньги, как вы пишете в ваших отчетах.
Уормолд сказал:
— Обождите несколько минут. Не уезжайте.
— За кого вы меня принимаете? Но вы все-таки поторапливайтесь. Пока что они выбили только одного из трех, если не считать, конечно, прямого попадания.
Он толкнул кованую решетчатую калитку. Она не была заперта. Идиотское положение! Как он объяснит свой приход?
«Вы — мой агент, хотя этого и не подозреваете. Вам грозит опасность. Вы должны спрятаться». Он ведь даже не знал, какие науки преподает этот профессор.
Он прошел между двумя пальмами ко второй решетке,
1 Слишком жарко (исп.).
286
за ней виднелся небольшой патио, где горел свет. Тихонько играл патефон, и две высокие фигуры молча вертелись, прижавшись щекой к щеке. Когда он, прихрамывая, шел по дорожке, зазвенел звонок. Танцоры замерли, один из них двинулся к нему навстречу.
— Кто там?
— Профессор Санчес?
— Да.
Они встретились в той части патио, которая была освещена. На профессоре был белый фрак, волосы тоже были белые, небритый подбородок оброс белой щетиной, а в руке он держал пистолет, направленный прямо на Уормолда. Уормолд заметил, что женщина за его спиной очень молоденькая и очень хорошенькая. Она нагнулась и остановила патефон.
— Извините, что я беспокою вас в такой час,— сказал Уормолд.
Он понятия не имел, с чего начать, и чувствовал себя неуютно под наведенным на него дулом пистолета. Профессорам незачем носить оружие.
— Простите, но я что-то не припомню вашего лица.
Профессор разговаривал вежливо и целился Уормолду
прямо в живот.
— Вы и не можете его помнить. Если у вас нет пылесоса.
— Пылесоса? Наверно, есть. А что? Это может знать только моя жена.
Молодая женщина подошла к ним, она была в чулках. Ее туфли стояли возле патефона, как две мышеловки.
— Что ему нужно? — спросила она неприветливо.
— Простите, что побеспокоил вас, сеньора Санчес.
— Объясни ему, что я вовсе не сеньора Санчес,— сказала молодая женщина.
— Он говорит, что имеет какое-то отношение к пылесосам,— сказал профессор.— Как ты думаешь, Мария перед отъездом могла...
— Но почему он пришел сюда ночью?
— Прошу извинить,— сказал профессор, слегка смутившись,— но это и в самом деле не совсем обычное время,— Он чуть-чуть отвел пистолет в сторону.— Ночью, как правило, не ждешь посетителей...
— Однако вы их как будто ждали.
— Ах, это... Ну, осторожность никогда не мешает. У меня несколько первоклассных картин Ренуара.
— Очень ему нужны твои картины. Его послала Мария.
287
Вы шпион? — с яростью накинулась на Уормолда женщина.
— В известном смысле, да.
Молодая женщина принялась стонать и бить себя кулаками по узким, стройным бедрам. Ее браслеты звенели и поблескивали в полутьме.
— Ну не надо, детка, умоляю тебя, не надо! Сейчас все разъяснится.
— Она завидует нашему счастью,— сказала молодая женщина. — Сначала подослала к нам кардинала, а теперь вот этого... Вы священник? — спросила она.
— Детка, ну какой же он священник! Посмотри, как он одет.
— Ты, может, и профессор сравнительной педагогики,— сказала молодая женщина,— но тебя обведет вокруг пальца кто хочет. Вы — священник? — повторила она.
— Нет.
— А кто же вы?
— Если говорить точно, я продаю пылесосы.
— Но вы сами сказали, что вы шпион!
— Ну да, конечно, в известном смысле...
— Зачем вы сюда пришли?
— Предупредить об опасности.
Из горла молодой женщины вырвался какой-то странный, протяжный вой.
— Видишь,— сказала она профессору,— она нам угрожает. Сперва прислала кардинала, а теперь этого...
— Кардинал старался выполнить свой христианский долг. Ведь он все-таки двоюродный брат Марии.
— Ты его боишься. Ты хочешь меня бросить.
— Детка, ты же знаешь, что это неправда.— Он спросил Уормолда: — А где Мария сейчас?
— Не знаю.
— Когда вы видели ее в последний раз?
— Но я ее никогда не видел!
— Ей-богу, вы как-то странно себе противоречите.
— Лживый пес! — сказала молодая женщина.
— Это еще не доказано, детка. Он, по-видимому, служит в каком-то агентстве. Нам лучше сесть и спокойно его выслушать. Кто сердится — тот всегда неправ. Он честно выполняет свой долг, чего нельзя сказать о нас с тобой.
Профессор повел их обоих в патио. Пистолет он спрятал в карман. Молодая женщина пропустила Уормолда вперед и замыкала шествие, как сторожевая собака. Уормолду
288
казалось, что она вот-вот вцепится ему в лодыжку. Он подумал: «Надо сейчас же им все объяснить, потом у меня уже ничего не выйдет».
— Садитесь,— сказал профессор. «А что такое сравнительная педагогика?» — подумал Уормолд.— Хотите чего- нибудь выпить?
— Пожалуйста, не беспокойтесь.
— Вы не пьете при исполнении служебных обязанностей?
— Хорошенькая служба! — воскликнула молодая женщина.— Ты разговариваешь с ним так, будто он — человек. Кому он служит? Своим презренным хозяевам!
— Я пришел предупредить вас, что полиция...
— Бросьте, бросьте, адюльтер не карается законом,— сказал профессор.— Насколько мне известно, его почти нигде не квалифицируют как преступление, если не считать американских колоний в семнадцатом веке... И, конечно, Моисеева закона...
— При чем тут адюльтер? — сказала молодая женщина.— Она не возражала, когда ты со мной спал. Она не хочет, чтобы ты со мной жил.
— Ну, одно редко бывает без другого, если, конечно, не ссылаться на Новый завет,— сказал профессор.— На прелюбодеяние в помыслах.
— Выгони этого негодяя, бесчувственное ты существо! Сидим тут и разговариваем, будто давным-давно женаты. Если тебе не нравится всю ночь сидеть и разговаривать, почему ты не остался с Марией?
— Детка, ведь это тебе захотелось потанцевать перед сном.
— И ты воображашь, что это — танцы?
— Но я тебе обещал, что буду брать уроки.
— Ну да, чтобы там, в школе, встречаться с девками!
Уормолду казалось, что разговор уводит их в сторону.
Он сказал с отчаянием:
— Они стреляли в инженера Сифуэнтеса. Вам грозит такая же опасность.
— Если бы мне нужны были девушки, их сколько угодно в университете. Они ходят на все мои лекции. Ты-то хорошо это знаешь, сама ходила.
— Ага, теперь ты меня попрекаешь!
— Мы отвлекаемся от темы, детка. А нам надо обсудить, что затеяла Мария.
— Зная тебя, ей надо было отказаться от мучной пищи еще два года назад,— позволила себе недостойный выпад
Ю Г. Грин, т. 3
289
молодая женщина. — Тебя ведь интересует только тело. Стыдно в твои годы!
— Если ты не хочешь моей любви...
— Любовь! Любовь! — Молодая женщина зашагала по патио. Она рубила воздух рукой, словно четвертовала любовь.
Уормолд сказал:
— Но вам опасна вовсе не Мария!
— Ах ты, лживый пес! — завопила она, — Ты ведь уверял, что никогда ее не видел.
— Не видел.
— Тогда почему ты зовешь ее Марией? — закричала она и принялась выделывать победные антраша с воображаемым партнером.
— Вы, кажется, упомянули господина Сифуэитеса, молодой человек?
— В него сегодня стреляли.
— Кто?
— Точно не могу вам сказать, но все это часть одной и той же операции. Мне довольно трудно объяснить, но вам на самом деле грозит опасность, профессор Санчес. Это, конечно, ошибка. Но полиция устроила налет и на «Шанхай».
— А какое я имею отношение к «Шанхаю»?
— Ну да, какое? — мелодраматически взвизгнула молодая женщина. — О мужчины! Мужчины! Бедная Мария! Она думала, что ей довольно убрать с дороги одну женщину. Нет, ей придется устроить настоящий погром.
— Я никогда не ходил в «Шанхай».
— Марии лучше знать. Может, ты — лунатик и ходишь туда во сне.
— Ты же слышала, это ошибка. В конце концов, стреляли ведь в Сифуэитеса. Мария тут ни при чем.
— В Сифуэитеса? Он сказал, в Сифуэитеса? Ах ты, испанская дубина! Он только раз со мной заговорил, когда ты принимал душ, а ты нанимаешь убийц, чтобы с ним расправиться?
— Прошу тебя, детка, подумай, что ты говоришь. Я ведь услышал об этом только сейчас, когда этот господин...
— Какой он господин? Он лживый пес.— Круг беседы снова замкнулся.
— Если он лжет, нам нечего обращать на него внимание. Я уверен, что он клевещет и на Марию.
— A-а, ты ее защищаешь!
290
Уормолд сказал с отчаянием — это была его последняя попытка:
— Все это не имеет никакого отношения к Марии, я хочу сказать — к сеньоре Санчес.
— Позвольте! А при чем тут еще и сеньора Санчес? — спросил профессор.
— Я думал... что вы думали... что Мария...
— Молодой человек, вы хотите меня уверить, что Мария затевает что-то и против моей супруги, а не только против... этой моей приятельницы? Какая чепуха!
До сих пор Уормолду казалось, что ошибку легко разъяснить. Но теперь он словно потянул за болтавшуюся ниточку — и пошло распускаться все вязание. Неужели это и есть сравнительная педагогика? Он сказал:
— Я думал оказать вам услугу, хотел вас предупредить, но, кажется, смерть будет для вас самым лучшим выходом.
— Вы любите загадывать загадки, молодой человек.
— Я — не молодой человек. А вот вы, профессор, по- видимому, слишком молоды.— Он так волновался, что подумал вслух: — Эх, если бы здесь была Беатриса!
Профессор поспешно заметил:
— Даю тебе честное слово, детка, что я не знаю никакой Беатрисы. Ну честное слово!
Молодая женщина захохотала с яростью тигрицы.
— Вы пришли сюда явно для того, чтобы нас поссорить,— сказал профессор. Это была первая высказанная им претензия, и, если говорить объективно, довольно скромная.— Не понимаю, чего вы добиваетесь,— сказал он, вошел в дом и захлопнул за собой дверь.
— Он — чудовище! — воскликнула женщина,— Чудовище! Изверг! Сатир!
— Вы не понимаете...
— Знаю, знаю эту пошлость: «Понять — значит простить». Ну, в данном случае это не подойдет.— Казалось, теперь она относилась к Уормолду менее враждебно.— Мария, я, Беатриса — я уж не говорю о его бедной жене... Я ничего не имею против его жены. У вас есть пистолет?
— Конечно, нет. Я ведь пришел сюда для того, чтобы вас спасти.
— Пусть стреляют. Пусть стреляют ему в живот,— сказала молодая женщина,— И пониже.
И она тоже с самым решительным видом пошла в дом.
Уормолду оставалось только уйти. Звонок снова тревожно зазвонил, когда он подходил к калитке, но в белом
291
домике было тихо. «Я сделал все, что мог,— подумал Уормолд.— Профессор хорошо защищен от всякой опасности, а приход полиции, может, будет для него даже кстати. С полицией легче справиться, чем с этой молодой женщиной».
4
Возвращаясь назад, сквозь аромат ночных цветов, Уормолд испытывал только одно желание — открыться во всем Беатрисе, рассказать, что он не шпион, а обманщик, что все эти люди не его агенты и он сам не понимает, что тут творится. «Я запутался. Я боюсь. Она-то уж найдет какой-нибудь выход: в конце концов она прошла специальную подготовку». Но Уормолд знал, что не сможет попросить ее о помощи. Ведь это значит отказаться от приданого для Милли. Пусть лучше его убыот, как Рауля. Интересно, выплачивают на этой работе пенсию детям? Но кто такой Рауль?
Не успел он дойти до второй калитки, как его окликнула Беатриса:
— Джим! Берегитесь! Не ходите сюда!
Даже в эту тревожную минуту он успел подумать: «Меня зовут Уормолд, мистер Уормолд, сеньор Вомель, никто не зовет меня Джимом». А потом побежал, подскакивая и припадая на одну ногу, туда, откуда слышался ее голос, и вышел на улицу, прямо к машине с рупором, к трем полицейским и еще одному пистолету, нацеленному ему в живот. Беатриса стояла на тротуаре, девушка была с ней рядом и старалась запахнуть на себе пальто, фасон которого не был для этого приспособлен.
— Что случилось?
— Не понимаю ни слова.
Один из полицейских приказал ему сесть к ним в автомобиль.
— А что будет с моей машиной?
— Ее пригонят в полицию.
Они ощупали его карманы, нет ли у него оружия. Он сказал Беатрисе:
— Не знаю, в чем дело, но, кажется, моя звезда закатилась.— Офицер заговорил снова.— Он хочет, чтобы вы тоже сели с нами.
— Скажите, что я останусь с сестрой Тересы. Я им не доверяю.
292
Обе машины бесшумно катились между маленькими домиками миллионеров, стараясь никого не тревожить, словно кругом были больницы: богатым нужен покой. Ехать было недалеко: какой-то двор, захлопнулись ворота, и сразу запах полицейского участка — аммиачный запах всех зверинцев на свете. С выбеленных мелом стен коридора смотрели лица разыскиваемых преступников, похожие на подделки картин старых бородатых мастеров. В конце коридора была комната, где сидел капитан Сегура и играл в шашки.
— Уф! — сказал капитан и взял две шашки. Потом он поднял голову.— Мистер Уормолд! — воскликнул он с удивлением, но, заметив Беатрису, вскочил со стула, как маленькая, туго обтянутая зеленой кожей змея. Он бросил взгляд на стоявшую позади нее Тересу; пальто опять распахнулось, может быть, намеренно. Он сказал: — Кто это, господи прости?..— а потом бросил полицейскому, с которым играл в шашки: — Anda! 1
— Что все это значит, капитан Сегура?
— Вы спрашиваете меня, мистер Уормолд?
— Да.
— Я хочу, чтобы вы мне это объяснили. Вот уж не ожидал увидеть здесь вас — отца Милли. Мистер Уормолд, нам позвонил некто профессор Санчес и пожаловался, что какой-то неизвестный вломился к нему в дом и ему угрожает. Профессор решил, что этот человек пришел за его картинами — у него очень ценная коллекция. Я сразу же послал полицейскую машину, и они почему-то схватили вас, вот эту сеньориту (мы с ней уже встречались) и голую проститутку.— И он добавил, совсем как тот полицейский сержант в Сантьяго: — Ай, как некрасиво, мистер Уормолд!
— Мы были в «Шанхае»...
— И это не очень красиво.
— Мне надоело выслушивать от полиции, что я поступаю некрасиво.
— Зачем вы ходили к профессору Санчесу?
— Да тут вышла одна дурацкая история.
— Как у вас в машине очутилась голая проститутка?
— Мы хотели ее подвезти.
— Она не имеет права разгуливать по улицам голая.— Полицейский перегнулся к нему через стол и что-то шепнул.— A-а,— сказал Сегура.— Теперь понятно. Сего¬
1 Ходи! (исп.)
293
дня в «Шанхае» была облава. Девушка, наверно, забыла свое удостоверение и не хотела сидеть до утра в участке. Она попросила вас...
— Нет, все это было не так.
— Лучше, если все будет так, мистер Уормолд.— Он сказал девушке по-испански: — Где твои бумаги? У тебя нет бумаг?
Она с негодованием запротестовала.
— Si, уо tengo 1.
Нагнувшись, она вытащила из чулка какие-то мятые бумажки. Капитан Сегура взял их и посмотрел. Он тяжело вздохнул:
— Ах, мистер Уормолд, мистер Уормолд, ее бумаги в полном порядке. Почему вы ездите по городу с голой девушкой? Почему вы врываетесь в дом профессора Санчеса, разговариваете с ним о его жене и угрожаете ему? Что вам до его жены? — Девушке он резко приказал: — Ступай!
Она призадумалась и стала снимать пальто.
— Лучше пусть она его оставит себе,— сказала Беатриса.
Капитан Сегура устало опустился на стул перед шашечницей.
— Мистер Уормолд, говорю вам для вашего же блага: не связывайтесь с женой профессора Санчеса. Это не такая женщина, с которой можно шутить.
— Да я с нею и не связывался...
— Вы играете в шашки, мистер Уормолд?
— Да. Но, к сожалению, не очень хорошо.
— И все же лучше, чем эти скоты, не сомневаюсь. Надо будет нам с вами как-нибудь сразиться. Но игра в шашки требует осторожности, как и жена профессора Санчеса.— Он, не глядя, передвинул шашку и сказал: — Сегодня вечером вы были у доктора Хассельбахера.
— Да.
— Ну разве это разумно, мистер Уормолд? — Не поднимая головы, он передвигал по доске шашки, играя сам
с собой.
— Разумно?
— Доктор Хассельбахер попал в странную компанию.
— Я ничего об этом не знаю.
— Почему вы послали ему из Сантьяго открытку, где было помечено крестом окно вашей комнаты?
Нет, есть (исп.).
294
— Сколько всякой ерунды вам докладывают, капитан Сегура!
— Я не зря интересуюсь вами, мистер Уормолд. Я не хочу, чтобы вы попали в грязную историю. Что вам сегодня рассказал доктор Хассельбахер? Имейте в виду, его телефон подключен.
— Он хотел сыграть нам пластинку из «Тристана».
— А может, рассказать вам об этом? — Капитан Сегура перевернул лицом вверх лежавшую у него на столе фотографию: ярко, как всегда на моментальных снимках, белели лица людей, толпившихся вокруг кучи истерзанного металла, бывшего когда-то автомобилем.— Или об этом? — Лицо молодого человека, не дрогнувшее даже от ослепительной вспышки магния; пустая коробка от папирос, смятая, как его жизнь; мужские ноги у самого его плеча.
— Вы знаете этого человека?
— Нет.
Капитан Сегура нажал на рычажок, и чей-то голос заговорил по-английски из ящика, стоявшего у него на столе:
— Алло! Алло! Говорит Хассельбахер.
— У вас кто-нибудь есть, Х-хассельбахер?
— Да, друзья.
— Какие друзья?
— Если вам необходимо это знать, у меня мистер Уормолд.
— Скажите ему, что Рауль погиб.
— Погиб? Но вы обещали...
— Не всегда можно предотвратить несчастный случай, Х-хассельбахер.
Голос чуть-чуть заикался на гортанных звуках.
— Но вы дали мне слово.
— Машина перевернулась лишний раз.
— Вы сказали, что только припугнете его.
— Вот мы его и припугнули. Ступайте и скажите ему, что Рауль погиб.
Шипение пленки продолжалось еще секунду; потом хлопнула дверь.
— И вы все еще утверждаете, что ничего не знали о Рауле? — спросил Сегура.
Уормолд поглядел на Беатрису. Она едва заметно помотала головой. Уормолд сказал:
— Даю вам честное слово, Сегура, что до сегодняшнего вечера я даже не знал, что он существует.
Сегура переставил шашку.
295
— Честное слово?
— Да, честное слово.
— Вы — отец Милли, приходится вам верить. Но держитесь подальше от голых женщин и жены профессора Санчеса. Покойной ночи, мистер Уормолд.
— Покойной ночи.
Они почти дошли до двери, когда Сегура сказал им вдогонку:
— А мы все-таки сыграем с вами в шашки, мистер Уормолд. Не забудьте.
Старый «хилмен» ждал их на улице. Уормолд сказал:
— Я отвезу вас к Милли.
— А сами вы не поедете домой?
— Сейчас уже поздно ложиться спать.
— Куда вы едете? Я не могу поехать с вами?
—- Мне хочется, чтобы вы побыли с Милли, на всякий случай. Вы видели фотографии?
— Нет.
Они молчали до самой улицы Лампарилья. Там Беатриса сказала:
— Напрасно вы все-таки дали честное слово. Можно было без этого обойтись.
— Вы думаете?
— Ну, конечно, вы вели себя профессионально. Простите. Я сказала глупость. Но вы оказались куда профессиональнее, чем я думала.
Он отворил входную дверь и посмотрел ей вслед: она шла мимо пылесосов, как по кладбищу, словно только что кого-то похоронила.
ГЛАВА ВТОРАЯ
У подъезда дома, в котором жил доктор Хассельбахер, он нажал звонок чьей-то квартиры на втором этаже, где горел свет. Послышалось гудение, и дверь открылась. Лифт стоял внизу, и Уормолд поднялся на тот этаж, где жил доктор. В эту ночь Хассельбахер, верно, тоже не мог заснуть. В щели под дверью был свет. Интересно, он один или советуется с голосом, записанным на пленке?
Уормолд быстро усваивал правила конспирации и приемы своего неправдоподобного ремесла. На площадке было высокое окно, которое выходило на слишком узкий, никому не нужный балкончик. Оттуда Уормолду был виден свет
296
в окнах доктора и без труда можно было перемахнуть на соседний балкон. Он перелез, стараясь не глядеть вниз, на мостовую. Шторы были неплотно задернуты. Он заглянул в просвет между ними.
Доктор Хассельбахер сидел к нему лицом; на нем были старая Pickelhaube !,- нагрудник, высокие сапоги и белые перчатки — старинная форма улана. Глаза у него были закрыты, казалось, он спал. На боку висела сабля, и он был похож на статиста, наряженного для киносъемки. Уормолд постучал в окно. Доктор Хассельбахер открыл глаза и уставился прямо на него.
— Хассельбахер!
Доктор чуть-чуть пошевелился, может быть, от ужаса. Он хотел было скинуть с головы каску, но ремень под подбородком ему помешал.
— Это я, Уормолд.
Доктор опасливо подошел к окну Лосины были ему слишком тесны. Их шили на молодого человека.
—- Что вы тут делаете, мистер Уормолд?
— Что вы тут делаете, доктор Хассельбахер?
Доктор открыл окно и впустил Уормолда. Он очутился
в спальне. Дверцы большого гардероба были распахнуты, там белели два костюма — точно последние зубы во рту старика. Хассельбахер принялся стягивать с рук перчатки.
— Вы были на маскараде, Хассельбахер?
Доктор Хассельбахер пристыженно пробормотал’
— Вы все равно не поймете.— Он начал постепенно разоблачаться: сначала снял перчатки, потом каску, потом нагрудник, в котором Уормолд и вся комната отражались и вытягивались, как в кривом зеркале.— Почему вы вернулись? Почему не позвонили, чтобы я вам открыл?
— Я хочу знать, кто был Рауль?
— Вы знаете.
— Понятия не имею.
Доктор Хассельбахер сел й начал стягивать сапоги.
— Вы поклонник «Шекспира для детей», доктор Хассельбахер?
— Мне дала книжку Милли. Разве вы не помните, как она мне о ней рассказывала?..— У него был очень несчастный вид в обтягивающих брюшко лосинах. Уормолд заметил, что они лопнули по шву, чтобы вместить теперешнего Хассельбахера. Да, теперь он припомнил тот вечер в «Тропикане».
1 Каска с острым наконечником, которую носили в- германской императорской армии (нем.').
297
— Эта форма,— сказал Хассельбахер,— видно, нуждается в объяснении.
— Многое нуждается в объяснении.
— Я был офицером уланского полка — давно, сорок пять лет назад.
— Я помню вашу фотографию в той комнате. На ней вы одеты по-другому. Вид у вас там не такой... бутафорский.
— Это было уже после начала войны. Посмотрите вот тут, возле туалетного стола,— 1913 год, июньские маневры. Кайзер делал нам смотр,— На коричневом снимке, с клеймом фотографа, выбитом в углу, были изображены длинные шеренги кавалерии с обнаженными саблями и маленькая фигурка сухорукого императора, объезжающего строй на белом коне.— Ах, как все было мирно в те дни,— сказал Хассельбахер.
— Мирно?
— Да, пока не началась война.
— Но вы ведь были врачом!
— Я вас обманул. Врачом я стал позже. Когда война кончилась. После того как я убил человека. Вы убиваете человека,— сказал доктор Хассельбахер,— и, оказывается, это очень просто; не нужно никакого умения. И вам ясно, что вы сделали,— ведь смерть установить легко; а вот спасти человека — для этого нужно потратить больше шести'лет на учение, и в конце концов никогда не знаешь, ты его спас или нет. Бациллы пожирают друг друга. Человек возьмет да и выздоровеет. Не было ни одного больного, о котором я мог бы с уверенностью сказать, что спас его я, но что я убил человека,— это я знаю точно. Он был русский и очень худой. Кость хрустнула, как только я воткнул клинок. У меня даже зубы свело. Кругом было болото, одно болото, оно называлось Танненберг. Я ненавижу войну, мистер Уормолд.
— Тогда зачем же вы нарядились в солдатскую форму?
— Я не был таким нарядным, когда убивал человека. Этот мундир — мирный. Я его люблю.— Он прикоснулся к нагруднику, лежавшему рядом на кровати.— А там мы все были покрыты болотной грязью.— Он сказал: — Вам никогда не хотелось, мистер Уормолд, чтобы вернулась мирная жизнь? Ах да, забыл, вы же молодой человек, вы ее никогда не знали. Мирная жизнь кончилась для нас навсегда. Лосины больше не налезают.
— А почему вам сегодня захотелось... нарядиться в этот костюм, Хассельбахер?
— Умер человек.
298
— Рауль?
~ Да.
— Вы его знали?
— Да.
— Расскажите мне о нем.
— Не хочется.
— Будет лучше, если вы расскажете.
— Мы оба виноваты в его смерти, вы и я,— сказал Хассельбахер.— Не знаю, кто вас втянул в это дело и как, но если бы я отказался им помогать, меня бы выслали. А что бы я теперь стал делать в другом месте? Ведь я вам говорил, что у меня пропали бумаги.
— Какие бумаги?
— Не важно какие. У кого из нас нет в прошлом чего- то такого, что не дает нам спать? Теперь я знаю, почему они вломились в мою квартиру. Потому, что я ваш друг. Прошу вас, уйдите, мистер Уормолд. Мало ли чего они от меня потребуют, если узнают, что вы здесь?
— А кто они такие?
— Вы знаете это лучше меня, мистер Уормолд. Они не говорят, как их зовут.
В соседней комнате послышался шорох.
— Это всего-навсего мышка, мистер Уормолд. На ночь я оставляю ей кусочек сыру.
— Значит, это Милли дала вам «Шекспира для детей»?
— Я рад, что вы изменили свой шифр,— сказал доктор Хассельбахер.— Может быть, теперь они оставят меня в покое. Больше я не смогу им помогать. Дело начинается с акростихов, кроссвордов и математических загадок, а не успеешь опомниться, как тебя уже завербовали. В наши дни надо быть осторожным даже в забавах.
— Но Рауль... ведь его никогда не было на свете! Вы посоветовали мне лгать, и я лгал. Ведь все это было только выдумкой, Хассельбахер.
— А Сифуэнтес? Может, вы скажете, что и его нет на свете?
— Сифуэнтес — другое дело. А Рауля я выдумал.
— Тогда вы слишком хорошо его выдумали, мистер Уормолд. На него заведено целое дело.
— Он был таким же вымыслом, как герой из романа.
— Разве роман — это только вымысел? Я не знаю, как работает писатель, мистер Уормолд. До вас я не знал ни одного писателя.
— У кубинской авиакомпании не было летчика-пья- ницы.
299
— Эту подробность вы придумали сами. Не знаю только зачем.
— Если вы расшифровывали мои депеши, вы должны были видеть, что в них нет ни капли правды, вы же знаете этот город. И летчик, уволенный за пьянство, и приятель со своим собственным самолетом — все это выдумка.
— Не знаю, каковы были ваши мотивы, мистер Уормолд. Может быть, вы хотели скрыть личность этого человека на тот случай, если бы ваш шифр разгадали. Может быть, ваши друзья не должны были знать, что у него есть средства и собственный самолет, не то они не стали бы ему так много платить. Интересно, сколько из этих денег получил он, а сколько взяли себе вы?
— Не понимаю, о чем вы говорите.
— Вы же читаете газеты, мистер Уормолд. Вы знаете, что у него отняли летные права еще месяц назад, когда в пьяном виде он приземлился на детскоц площадке.
— Я не читаю местных газет.
— И никогда их не читали?.. Конечно, он отрицал, что работает на вас. Они предлагали ему много денег за то, чтобы он вместо этого работал на них. Им тоже нужны фотографии тех площадок, которые вы обнаружили в горах Орьенте, мистер Уормолд.
— Там нет никаких площадок.
— Не злоупотребляйте моей доверчивостью, мистер Уормолд. В одной из ваших телеграмм вы говорили о чертежах, посланных в Лондон. Но этим тоже понадобились фотографии.
— Но вы не можете не знать, кто они такие.
— Cui bono? 1
— И каковы их намерения на мой счет.
— Сначала они мне пообещали, что вас не тронут. Вы были им полезны. Они знали о вас с первого дня, мистер Уормолд, но не принимали вас всерьез. Они даже подозревали, что в ваших донесениях вы все выдумываете. Но потом вы изменили шифр и расширили штат. Английскую разведку не так-то легко надуть, не правда ли? — Какая-то лояльность по отношению к Готорну заставила Уормолда промолчать.— Ах, мистер Уормолд, мистер Уормолд, зачем вы впутались в это дело!
Вы же знаете зачем. Мне нужны были деньги.— Он почувствовал, что хватается за правду, как за соломинку.
— Я бы одолжил вам денег. Я вам предлагал.
Кому от этого польза? (лат.)
300
— Мне было мало того, что вы могли мне предложить.
— Для Милли?
— Да.
— Берегите ее, мистер Уормолд. Вы занимаетесь таким ремеслом, что вам опасно любить кого или что бы то ни было. Они вас ударят по самому больному месту. Вы помните бактерии, которых я разводил?
— Да.
— Может, если бы они не отняли у меня вкуса к жизни, они бы меня так быстро не уговорили.
— Вы на самом деле думаете...
— Я только прошу вас быть поосторожнее.
— Можно от вас позвонить?
— Да.
Уормолд позвонил домой. Он не знал, почудилось ли ему или он и в самом деле услышал сухой щелчок, который означал, что телефон подключен. Подошла Беатриса. Он спросил:
— Все спокойно?
— Да.
— Не уходите, я скоро приду. С Милли все в порядке?
— Она давно спит.
— Я еду домой.
Доктор Хассельбахер сказал:
— Берегитесь, ваш голос вас выдает — они поймут, что вы любите. Мало ли кто мог это услышать? — Он медленно пошел к двери, тесные лосины мешали ему двигаться.— Спокойной ночи, мистер Уормолд. Вот вам «Шекспир для детей».
— Мне он больше не понадобится.
— Милли может о нем вспомнить. Сделайте одолжение, не говорите никому об этом... об этом... костюме. Я знаю, как это глупо, но мне было тогда хорошо. Как-то раз со мной разговаривал кайзер.
— Что он сказал?
— Он сказал: «Я вас помню. Вы — капитан Мюллер».
ИНТЕРМЕДИЯ В ЛОНДОНЕ
Когда у шефа бывали гости, он кормил их обедом дома и готовил его сам, ибо ни один ресторан не мог угодить его изысканному и романтическому вкусу. Рассказывали, что однажды, когда шеф заболел и не хотел подвести старого приятеля, которого пригласил
301
на обед, он готовил его, лежа в постели, по телефону. Поставив часы на ночной столик, он прерывал беседу, чтобы в нужный момент приказать слуге:
— Алло, алло, Брюер, алло, выньте-ка цыпленка и полейте его еще раз жиром.
Поговаривали, что однажды, когда его допоздна задержали на службе и он захотел приготовить обед оттуда, вся еда была испорчена: шеф по ошибке воспользовался аппаратом особого назначения, и его слуга слышал только странные звуки, похожие на быстрое бормотание по-японски.
Обед, которым он угощал постоянного заместителя министра, был простой, но крайне изысканный: жаркое, чуть-чуть сдобренное чесночком. На буфете стоял уэнсли- дейлский сыр, а вокруг,, в Олбани, царила такая тишина, словно дом занесло снегом. От кухонных занятий и сам шеф попахивал подливкой.
— Отличное жаркое. Просто отличное.
— Старинный норфолкский рецепт — «Ипсвичское жаркое бабушки Браун».
— А мясо какое... Просто тает во рту...
— Я научил Брюера покупать продукты, но повар из него никогда не выйдет. За ним нужен глаз да глаз.
Они некоторое время ели в благоговейной тишине, которую только раз прервал стук женских каблучков на Роуп-уок.
— Хорошее вино,— произнес в конце концов постоянный заместитель министра.
— Пятьдесят пятого года, по-моему, в самый раз. А не слишком молодое?
— Не сказал бы.
За сыром шеф заговорил снова:
— Как насчет ноты русских, что думает министерство иностранных дел?
— Нас немножко озадачило упоминание о военно- морских базах в районе Карибского моря.— Оба с хрустом жевали бисквиты.— Вряд ли речь идет о Багамских островах. Острова эти стоят не больше того, что янки нам за них заплатили,— несколько старых эсминцев. Мы-то всегда предполагали, что это строительство на Кубе дело рук коммунистов. Вы не думаете, Что его все-таки затеяли американцы?
— Разве нам не сообщили бы об этом?
— Увы, поручиться не могу. После того самого дела
302
Фукса. Они нас упрекают, что и мы кое о чем умалчиваем. А что говорит ваш человек в Гаване?
— Я потребую у него подробной оценки создавшегося положения. Как сыр?
— Грандиозный сыр.
— Налейте себе портвейна.
— «Кокбэрн» тридцать пятого года, верно?
— Двадцать седьмого.
— Вы верите, что они рано или поздно собираются воевать? — спросил шеф.
— И я, и вы можем только гадать об этом.
— Те, другие, что-то стали активны на Кубе,— по- видимому, не без помощи полиции. Нашему человеку в Гаване пришлось довольно туго. Как вы знаете, его лучший агент был убит; чистая случайность — он как раз ехал снимать секретные сооружения с воздуха... Большая потеря для нас. Но за эти фотографии я бы отдал куда больше, чем жизнь одного человека. Мы и заплатили за них тысячу пятьсот долларов. В другого нашего агента стреляли на улице, и теперь он страшно перепуган. Третий ушел в подполье. Есть там женщина, ее тоже допрашивали, хотя она любовница директора почт и телеграфа. Нашего резидента пока не трогают, может быть, для того, чтобы за ним следить. Ну, он-то — ловкая бестия.
— А вам не кажется, что он допустил неосторожность, растеряв всю свою агентуру?
— Вначале без потерь не обойдешься. Они раскрыли его шифр. Я всегда относился с опаской к этим книжным шифрам. Там есть немец, по-видимому, самый крупный их агент и специалист по криптографии. Готорн предупреждал на его счет нашего человека, но вы ведь знаете, что за народ эти старые коммерсанты: они упрямы, и, если уж кому-нибудь доверяют, их не разубедишь. Пожалуй, стоило потерять несколько человек, чтобы открыть ему глаза. Хотите сигару?
— Спасибо. А он сможет начать заново после этого провала?
— Он придумал трюк похитрее. Нащупал самое сердце в обороне, противника. Завербовал двойника в управлении полиции.
— А вам не кажется, что эти двойники — вещь рискованная? Никогда не знаешь, кому достаются вершки, а кому — корешки.
— Я верю, что наш резидент сумеет фукнуть его как надо,— сказал шеф.— Я говорю «фукнуть» потому, что оба
303
они большие мастера играть в шашки. Игру там называют «дамками». Кстати, это отличный предлог, чтобы встречаться.
— Вы и представить себе не можете, как нас тревожат их сооружения. Ах, если бы вам удалось заполучить фотографии до того, как ваш агент был убит. Премьер- министр требует, чтобы мы связались с янки и попросили их о помощи.
— Ни в коем случае! Как же можно полагаться на этих янки?
ЧАСТЬ ПЯТАЯ ГЛАВА ПЕРВАЯ
— Я у вас ее беру,— сказал капитан Сегура. Они встретились в Гаванском клубе. В Гаванском клубе, который вовсе не был клубом и принадлежал конкуренту «Баккарди», все коктейли с ромом подавались бесплатно, и это позволяло Уормолду значительно увеличить свои сбережения, ибо он, конечно, продолжал показывать в отчетах расходы на выпивку. (Что напитки подаются бесплатно, объяснить Лондону было бы невозможно или, во всяком случае, трудно.) Бар помещался в первом этаже дома семнадцатого века, и окна его глядели на собор, где когда-то лежало тело Христофора Колумба. Перед собором стояла серая каменная статуя Колумба, и вид у нее был такой, будто она столетия откладывалась под водой, как коралловый риф.
— А знаете,— сказал капитан Сегура,— было время, когда мне казалось, что вы меня недолюбливаете.
— С человеком играешь в шашки не только потому, что он тебе нравится.
— Да, не только,— сказал капитан Сегура.— Смотрите! Я прохожу в дамки.
— А я беру у вас три шашки.
— Вы, наверно, думаете, что я зевнул, но сейчас убедитесь, что ваш ход мне выгоден. Вот, смотрите, я бью вашу единственную дамку. Зачем вы ездили в Сантьяго, Санта-Клару и Сьенфуэгос две недели назад?
— Я всегда туда езжу в это время года по своим торговым делам.
— Да, вид это имело такой, будто вы и в самом деле ездили по торговым делам. В Сьенфуэгосе вы остановились
304
в новой гостинице, пообедали один в ресторане у моря. Сходили в кино и вернулись домой. На следующее утро...
— Неужели вы действительно думаете, что я — секретный агент?
— Начинаю в этом сомневаться. Наши друзья, видно, ошиблись.
— А кто они, эти «друзья»?
— Ну, скажем, друзья доктора Хассельбахера.
— Кто же они такие?
— Я по должности обязан знать, что творится в Гаване,— сказал капитан Сегура,— но отнюдь не обязан давать сведения и принимать чью-то сторону.
Его дамка разгуливала по всей доске.
— А разве на Кубе есть чем интересоваться иностранной разведке?
— Конечно, мы страна маленькая, но лежим очень близко от американского континента. И можем угрожать вашей базе на Ямайке. Если какую-нибудь страну окружают со всех сторон, как Россию, она старается пробить брешь.
— Но какую роль могу играть я... или доктор Хассельбахер... в мировой стратегии? Человек, который продает пылесосы. Или доктор, ушедший на покой?
— В каждой игре бывают не только дамки, но и простые шашки,— сказал капитан Сегура.— Вот, например, эта. Я ее бью, а вы отдаете без всякого огорчения. Ну, а доктор Хассельбахер все-таки хорошо решает кроссворды.
— При чем тут кроссворды?
— Из такого человека получается превосходный криптограф. Мне однажды показали вашу телеграмму с расшифровкой; вернее, дали возможность ее найти. Может быть, надеялись, что я вышлю вас с Кубы.— Он засмеялся.— Отца Милли! Как бы не так!
— Что это была за телеграмма?
— Вы там утверждали, будто вам удалось завербовать инженера Сифуэитеса. Какая чушь! Я его хорошо знаю. Может, они для того и стреляли, чтобы телеграмма звучала правдоподобнее. А может, и состряпали телеграмму для того, чтобы от вас избавиться. А может, они просто люди куда более доверчивые, чем я.
— Какая странная история! — Уормолд передвинул шашку.— А почему вы так уверены, что Сифуэнтес не мой агент?
— Я вижу, как вы играете в шашки, мистер Уормолд, a Kpoivie того, я допросил Сифуэитеса.
305
— Вы его пытали?
Капитан Сегура расхохотался.
— Нет. Он не принадлежит к тому классу, который пытают.
— Я не знал, что и в пытках есть классовые различия.
— Дорогой мой мистер Уормолд, вы же знаете, что есть люди, которые сами понимают, что их могут пытать, и люди, которые были бы глубоко возмущены, если б такая мысль кому-нибудь пришла в голову. Пытают всегда по молчаливому соглашению сторон.
— Но пытки пыткам рознь. Когда они разгромили лабораторию доктора Хассельбахера, это ведь тоже было пыткой...
— Мало ли что могут натворить дилетанты! Полиция тут ни при чем. Доктор Хассельбахер не принадлежит к классу пытаемых.
— А кто к нему принадлежит?
— Бедняки моей и любой латиноамериканской страны. Бедняки Центральной Европы и азиатского Востока. В ваших благополучных странах бедняков нет, и поэтому вы не подлежите пыткам. На Кубе полиция может измываться, как хочет, над эмигрантами из Латинской Америки и прибалтийских стран, но и пальцем не тронет приезжих из вашей страны или из Скандинавии. Такие вещи без слов понимают обе стороны. Католиков легче пытать, чем протестантов, да среди них и преступников больше. Вот видите, я был прав, что вышел в дамки; теперь я бью вас в последний раз.
— Вы, по-моему, всегда выигрываете. А теория у вас любопытная.
Они оба выпили еще по одному бесплатному «дайкири», замороженному так сильно, что его приходилось пить по капельке.
А как поживает Милли? — спросил капитан Сегура.
— Хорошо.
— Я очень люблю эту девочку. Она правильно воспитана.
— Рад, что вы так думаете.
— Вот поэтому мне бы и не хотелось, чтобы у вас были неприятности, мистер Уормолд. Нехорошо, если вас лишат вида на жительство. Гавана много потеряет, если расстанется с вашей дочерью.
— Вряд ли вы мне поверите, капитан, но Сифуэнтес не был моим агентом.
306
— Нет, почему же, я вам верю. Я думаю, что вами хотели воспользоваться для отвода глаз или же как манком — знаете, такая деревянная уточка, на которую приманивают диких уток.— Он допил свой «дайкири».— Это мне на руку. Я сам люблю подстерегать диких уток, откуда бы они ни прилетали. Они презирают бедных туземных стрелков, но в один прекрасный день, когда они спокойно рассядутся, вот тогда я поохочусь вволю.
— Как все сложно в этом мире. Куда проще, по-моему, продавать пылесосы.
— Дела идут, надеюсь, хорошо?
— О да, спасибо.
— Я обратил внимание на то, что вы увеличили свой штат. У вас прелестный секретарь — та дама с сифоном, ее пальто никак не желало запахиваться, помните? И молодой человек.
— Мне нужен счетовод. На Лопеса положиться нельзя.
—. Ах да, Лопес... Еще один ваш агент.— Капитан
Сегура засмеялся.— Так, во всяком случае, мне было доложено.
— Ну да, он снабжает меня секретными сведениями о нашей полиции.
— Осторожнее, мистер Уормолд! Лопес принадлежит к тем, кого можно пытать.— Оба они посмеялись, допивая свои «дайкири». В солнечный день легко смеяться над пытками.— Мне пора идти, мистер Уормолд.
— У вас, наверно, все камеры полны моих шпионов.
— Место еще для одного найдется; на худой конец можно кое-кого пустить в расход.
— Я все же, капитан, как-нибудь обыграю вас в шашки.
— Сомневаюсь, мистер Уормолд.
Он видел в окно., как Сегура прошел мимо серой статуи Колумба, будто вырезанной из пемзы, и направился к себе в управление. Тогда Уормолд заказал еще один даровой «дайкири». Гаванский клуб и капитан Сегура заменили «Чудо-бар» и доктора Хассельбахера — это была перемена, с которой приходилось мириться. Назад ничего не вернешь. Доктора Хассельбахера унизили в его глазах, а дружба не терпит унижения. Он больше не видел доктора Хассельбахера. В этом клубе, как и в «Чудо-баре», он чувствовал себя гражданином Гаваны. Элегантный молодой человек, который подавал «дайкири», и не пытался всучить ему, словно какому-нибудь туристу, бутылку рома из тех, что стояли на стойке. Человек с седой бородой, как всегда в этот час, читал утреннюю газету: забежал почтальон, чтобы по пути
307
проглотить бесплатную рюмку спиртного,— все они, как и он, были гражданами Гаваны. Четверо туристов весело вышли из бара с плетеными корзинками, в которых лежали бутылки рома; они раскраснелись и тешили себя иллюзией, что напились даром. Он подумал: «Они иностранцы, их-то, конечно, не пытают».
Уормолд слишком быстро выпил свой «дайкири», так что у него даже глаза заслезились; он вышел из клуба. Туристы, перегнувшись, заглядывали в колодец семнадцатого века; они побросали туда столько монет, что могли дважды заплатить за свои коктейли; зато они наворожили себе, что еще раз побывают в этих благословенных местах. Его окликнул женский голос, и он увидел Беатрису, которая стояла между колоннами аркады, возле антикварной лавки, среди трещоток, бутылей из тыквы и негритянских божков.
— Что вы здесь делаете?
Она объяснила:
— Я всегда волнуюсь, когда вы встречаетесь с Сегурой. На этот раз мне хотелось удостовериться...
— В чем?
Может быть, она, наконец, стала подозревать, что у него нет никаких агентов? Может быть, она получила инструкции следить за ним — из Лондона или от 59 200 из Кингстона? Они пошли домой пешком.
— В том, что это не ловушка и что вас не подстерегает полиция. С агентом-двойником не так-то легко иметь дело.
— Зря вы беспокоитесь.
— Вы слишком неопытны. Вспомните, что произошло с Раулем и Сифуэнтесом.
— Сифуэитеса допрашивала полиция,— Уормолд добавил с облегчением: — Он провалился, теперь он нам больше не нужен.
— А как же вы тогда не провалились?
— Он ничего не выдал. Вопросы задавал капитан Сегура, а Сегура — один из наших. Мне кажется, что пора выплатить ему наградные. Он сейчас составляет для нас полный список иностранных агентов в Гаване — и американских, и русских. «Дикие утки», как он их называет.
— Ну, это большое дело. А сооружения?
— С ними придется повременить. Я не могу заставить его действовать против своей страны.
Проходя мимо собора, он, как всегда, бросил монету слепому нищему, сидевшему на ступеньках. Беатриса сказала:
308
— На таком солнце жалеешь, что ты и сам не слепой.
В Уормолде проснулось вдохновение. Он сказал:
— Вы знаете, а он ведь на самом деле не слепой. Он все отлично видит.
— Ну, тогда очень хороший актер. Я наблюдала за ним все время, пока вы были с Сегурой.
— А он следил за вами. Откровенно говоря, он — один из лучших моих осведомителей. Я всегда сажаю его здесь, когда иду на свидание с Сегурой. Простейшая предосторожность. Я совсем не так беззаботен, как вы думаете.
— Вы ничего не сообщали об этом в Лондон?
— Зачем? Вряд ли у них заведено досье на слепого нищего, а я не пользуюсь им для получения секретных сведений. Но если бы меня арестовали, вы узнали бы об этом через десять минут. Что бы вы стали делать?
— Сожгла бы все бумаги и отвезла Милли в посольство.
— А как насчет Руди?
— Велела бы ему радировать в Лондон, что мы сматываем удочки, а потом уйти в подполье.
— А как уходят в подполье? — Он и не пытался получить ответ. Он говорил медленно, давая волю своей фантазии.— Слепого зовут Мигель. Он служит мне из чувства благодарности. Видите ли, я когда-то спас ему жизнь.
— Каким образом?
— Да так, ерунда! Несчастный случай на пароме. Просто оказалось, что я умею плавать, а он нет.
— Вам дали медаль?
Он быстро взглянул на нее, но прочел на ее лице только невинное любопытство.
— Нет. Славы я не сподобился. Если говорить по правде, меня даже оштрафовали за то, что я вытащил его на берег в запрещенной зоне.
— Какая романтическая история! Ну, а теперь он, конечно, готов отдать за вас жизнь.
— Ну, это слишком...
— Скажите, есть у вас где-нибудь маленькая грошовая книжка в черном клеенчатом переплете для записи расходов?
— По-моему, нет. А что?
— Где вы когда-то записывали, сколько истрачено на перышки и резинки?
— Господи, зачем мне перышки?
— Да нет, я просто так спрашиваю.
— Записную книжку так дешево не купишь. А перышки — у кого же теперь нет автоматической ручки?
309
— Ладно, не будем об этом говорить. Это мне как-то рассказывал Генри. Ошибка.
— Какой Генри?
— 59 200,— сказала она.
Уормолд почувствовал какую-то странную ревность, несмотря на правила конспирации, она только раз назвала его Джимом.
Когда они вошли, дома, как всегда, было пусто; он понял, что больше не скучает по Милли, и с грустью вздохнул: хотя бы одна любовь больше не причиняла ему боли.
— Руди ушел,— сказала Беатриса.— Наверно, покупает сладости. Он ест слишком много сладкого. Но, по- видимому, затрачивает уйму энергии, потому что совсем не толстеет. Но на что он ее тратит?
— Давайте поработаем. Надо послать телеграмму. Сегура сообщил мне ценные сведения относительно просачивания коммунистов в полицейские кадры. Вы даже не поверите...
— Я готова верить во что угодно. Смотрите. Я обнаружила в шифровальной книге очень забавную вещь. Вы знали, что есть специальное обозначение для слова «евнух»? Неужели оно так уж часто встречается в телеграммах?
— Наверно, нужно для Стамбульского отделения.
— Жаль, что оно нам ни к чему, правда?
— Вы когда-нибудь выйдете еще раз замуж?
— Ваши ассоциации иногда бывают слишком явными. Как вы думаете, у Руди есть по секрету от нас личная жизнь? Он не может тратить всю свою энергию в конторе.
— А существуют правила для личной жизни? Если вам хочется завести личную жизнь, надо спрашивать разрешение у Лондона?
— Что ж, конечно, лучше проверить досье, прежде чем зайдешь слишком далеко. Лондон не одобряет половых связей своих работников с посторонними.
ГЛАВА ВТОРАЯ 1
— Видно, я становлюсь важной персоной,— сказал Уормолд.— Меня просят произнести речь.
310
— Где? — вежлива спросила Милли, отрываясь от «Ежегодника любительницы верховой езды».
Вечерело, рабочий день кончился, последние лучи золотили крыши, волосы Милли цвета меда и виски у него в стакане.
— На ежегодном обеде Европейского коммерческого общества. Меня просил выступить наш президент, доктор Браун, ведь я — старейший член общества. Почетным гостем у нас будет американский генеральный консул,— добавил он не без гордости.
Казалось, он совсем недавно поселился в Гаване и познакомился с девушкой» которая стала матерью Милли,— это было во «Флоридита-баре», она пришла туда со своими родителями. А теперь он был здесь самым старым коммерсантом. Многие ушли на покой; кое-кто уехал на родину» чтобы принять участие в последней войне,— англичане, немцы, французы; а его не взяли в армию из-за хромоты. Из тех, что уехали, никто уже не вернулся на Кубу.
— О чем ты будешь говорить?
— Ни о чем,— грустно ответил он.— Я не знаю, что сказать.
— Держу пари, что твоя речь была бы самая лучшая
— Ну, что ты. Если я самый старый член общества, то и самый незаметный тоже. Экспортеры рома и сигар — вот они действительно важные птицы.
— Да, но ты — это ты.
— Жаль, что ты пе выбрала себе отца поумнее.
— Капитан Сегура говорит, что ты неплохо играешь в шашки.
— Но не так хорошо, как он.
— Пожалуйста, согласись, папа,— сказала она.— Я бы так тобой гордилась!
— Я буду выглядеть там ужасно глупо.
— Ничего подобного. Ну, ради меня.
— Ради тебя я готов хоть на голове стоять. Ладно. Я скажу речь.
В дверь постучал Руди. В этот час он заканчивал прием радиограмм — в Лондоне была полночь. Он сказал:
— Срочное сообщение из Кингстона. Сходить за Беатрисой?
— Нет, я справлюсь сам. Она собиралась в кино.
— Кажется, дела идут бойко,— заметила Милли.
— Да.
— Но я не вижу, чтобы ты вообще продавал теперь пылесосы.
341
— У нас сделки по долгосрочным обязательствам,— сказал Уормолд.
Он пошел в спальню и расшифровал радиограмму. Она была от Готорна. Уормолду предлагалось первым же самолетом вылететь в Кингстон для доклада. Он подумал: наконец-то они все узнали.
2
Свидание было назначено в гостинице «Миртл-Бэнк». Уормолд много лет не был на Ямайке, и теперь его привели в ужас здешние грязь и жара. Чем объяснить убожество британских владений? Испанцы, французы, португальцы строили города, чтобы в них жить, англичане же предоставляли городам расти как попало. Самый нищий закоулок Гаваны был полон благородства по сравнению с барачным существованием Кингстона, его лачугами, сложенными иа старых бидонов из-под горючего и крытыми кусками железа с кладбища автомобилей.
Готорн сидел в шезлонге на веранде «Миртл-Бэнка», потягивая через соломинку пунш. Одет он был так же безукоризненно, как и в тот раз, когда Уормолд увидел его впервые; единственным признаком того, что и он страдает от жары, был комочек пудры, засохший под левым ухом Он сказал:
— Садитесь за те же деньги.
Готорн не расстался со своим жаргоном.
— Спасибо.
— Как долетели?
— Спасибо, хорошо.
— Наверно, рады, что попали домой.
— Домой?
— Я хотел сказать — сюда; сможете отдохнуть от своих черномазых. Снова на британской земле.
Уормолд подумал об убогих хижинах вдоль набережной, о жалком старике, который спал, скорчившись в ненадежной полоске тени, о ребенке в лохмотьях, нянчившем выброшенную волнами чурку. Он сказал:
— Гавана не так уж плоха.
— Хотите пунша? «Плантаторский». Здесь он совсем недурен.
— Спасибо.
Готорн сказал:
— Случилась маленькая неприятность, вот я и попросил вас подъехать.
312
— Да?
Сейчас откроется правда. Могут они арестовать его, раз он на британской территории? Какое ему предъявят обвинение? Его, наверно, привлекут за вымогательство или припишут какое-нибудь совсем непонятное преступление, а дело заслушают in camera *, по закону о разглашении государственной тайны.
— Речь идет об этих сооружениях.
Ему захотелось объяснить, что Беатриса тут ни при чем; у него не было никаких сообщников, кроме легковерия тех, кто его завербовал.
— А что? — спросил он.
— Надо во что бы то ни стало раздобыть фотографии.
— Я пытался. Вы же знаете, чем это кончилось.
— Да. Но чертежи не совсем ясны.
— Он — не чертежник.
— Поймите меня правильно, старина. Вы, конечно, сделали чудеса; но, знаете, был такой момент, когда я чуть было не начал вас... подозревать.
— В чем?
— Видите ли, некоторые из этих чертежей напомнили мне... Говоря откровенно, они мне напомнили части пылесоса.
— Да, я это тоже заметил.
— Ну, и тут я, понимаете ли, подумал обо всех этих штуковинах в вашем магазине...
— Вы что же, подозреваете, что я морочу голову нашей разведке?
— Теперь я и сам понимаю, что это чистый бред. А все таки у меня гора с плеч свалилась, когда те решили вас убить.
— Убить?
— Ну да, ведь это доказывает подлинность чертежей.
— Кто «те»?
— Противники. Какое счастье, что я никому не говорил о своих дурацких подозрениях!
— Как они собираются меня убить?
— Об этом мы еще поговорим — они хотят вас отра- ьить. Я вот что хочу сказать: теперь мы получили самое лучшее подтверждение всему, что вы нам сообщали. Не хватает только фотографий. Одно время мы попридержали чертежи, но теперь роздали их всем заинтересованным
При закрытых дверях (лат.)
313
ведомствам. В Атомную комиссию тоже послали. Ну, от них толку не добьешься. Заявили, что к ядерной энергии это отношения не имеет, и все тут. Но мы уж слишком на поводу у наших атомников и совершенно забыли, что могут быть другие, не менее опасные военные изобретения.
— Чем они собираются меня отравить?
— Поговорим сперва о деле, старина. Нельзя забывать об экономической стороне войны. Куба не может себе позволить производство водородных бомб, но что, если они нашли такое же эффективное оружие ближнего действия, и к тому же дешевое? Вот в чем гвоздь — в дешевизне.
— Будьте любезны, скажите мне все-таки, как* они собираются меня убить. Видите ли, у меня к этому вопросу чисто личный интерес.
— Ну конечно, я вам скажу. Просто мне хотелось сперва показать вам всю закулисную сторону и объяснить, как мы рады... поймите меня правильно, что ваши донесения подтвердились. Они собираются отравить вас на каком- то деловом обеде.
— Европейского коммерческого общества?
— Вот-вот, кажется, так.
— Как вы это узнали?
— Мы проникли в их здешнюю организацию. Вы бы ахнули, если бы я вам порассказал, что там у вас происходит. Могу вам, например, сообщить, что дробь четыре погиб чисто случайно. Они просто хотели его припугнуть, как припугнули своим покушением дробь три. Вы первый, которого они всерьез решили убить.
— Какая честь.
— Знаете, в некотором роде это даже лестно. Показывает, что вы стали им опасны.
Вытягивая через соломинку остатки пунша из-под кубиков льда, ломтиков апельсина и ананаса, украшенных сверху вишней, Готорн громко причмокнул.
— Пожалуй,— сказал Уормолд,— мне лучше туда не ходить.— Он вдруг почувствовал какое-то разочарование.— А ведь за десять лет я не пропустил ни одного банкета. Меня даже речь там просили произнести. Фирма любит, чтобы я ходил на такие обеды. Она тогда считает, что я высоко несу ее знамя.
— Вы непременно должны пойти.
— Для чего? Чтобы меня отравили?
— Да вас никто не заставляет там есть.
314
— А вы когда-нибудь пробовали пойти на банкет и ничего не есть? И пить-то ведь все равно придется.
— Не подсыплют же они яду в бутылку вина. Вы бы могли прикинуться алкоголиком, который ничего не ест, а только пьет.
— Спасибо. Репутация моей фирмы от этого сильно выиграет.
— А что? Все люди питают слабость к алкоголикам,— сказал Готорн.— И, кроме того, если вы не пойдете, они заподозрят что-то неладное. Вы можете провалить мой источник. А источники надо беречь.
— Это что, такое правило?
— Вот именно, старина. И еще одно соображение: мы знаем, в чем суть заговора, но не знаем заговорщиков; нам известны только клички. Если мы их раскроем, мы заставим полицию их посадить. Тогда и вся организация будет разгромлена.
— Ну да, убийца всегда рано или поздно попадется. Вскрытие наведет вас на след, и тогда вы заставите Сегуру действовать.
— Неужели вы струсили? Такая уж у нас опасная профессия. Не следовало за нее браться, если вй не были готовы...
— Ну, прямо спартанка из хрестоматии, да и только. Возвращайся с победой или пади в бою.
— А знаете, это идея! В нужный момент вы можете свалиться под стол. Убийцы решат, что вы умерли, а остальные — что слишком много выпили.
— Член Европейского коммерческого общества не падает под стол.
— Никогда?
— Никогда. Но вам кажется, что я зря так встревожен?
— По-моему, волноваться пока нет оснований. В конце концов, всю еду вы берете себе сами!
— Верно. Но в «Насьонале» закуска всегда одна и та же — краб по-мавритански. А это кушанье раскладывают на тарелки заранее.
— Вот краба не ешьте. Мало ли кто не ест крабов. А когда гостей начнут обносить блюдами, не берите того, что лежит к вам всего ближе. Это как с фокусником, который подсовывает вам нужную ему карту. Не берите ее, и все тут.
— А фокуснику все-таки удается всучить вам именно ту карту, которую он хочет.
315
— Вот что... вы говорили, кажется, что банкет будет в «Насьонале»?
— Да.
— Так почему бы вам не использовать дробь семь?
— А кто такой дробь семь?
— Вы что, не помните своих агентов? Да это же метрдотель в «Насьонале». Пусть он и позаботится, чтобы вам в тарелку ничего не подсыпали. Пора ему, наконец, отработать полученные деньги. Я что-то не помню, чтобы вы прислали от него хоть одно донесение.
— А вы не можете мне намекнуть, кто этот человек? Ну, тот, кто собирается...— он запнулся на слове «убить»,— собирается со мной это сделать?
— Не имею о нем ни малейшего представления, старина. Остерегайтесь всех подряд. Выпейте-ка еще пуншу.
3
В самолете, летевшем обратно на Кубу, было мало пассажиров. Какая-то испанка с целым Шводком детей — одни принялись кричать, а других стало тошнить, как только самолет оторвался от земли. Негритянка с живым петухом, закутанным в шаль. Кубинский экспортер сигар, с которым Уормолд был шапочно знаком, и англичанин в толстом грубошерстном пиджаке, упорно куривший трубку, пока стюардесса не сделала ему замечание. Тогда он стал демонстративно сосать незажженную трубку, обливаясь потом. У него было сердитое лицо человека, уверенного, что он всегда прав.
Когда подали обед, он перебрался в хвост самолета и подсел к Уормолду.
— Не выношу эту писклявую мелюзгу,— сказал он.— Разрешите? — Он заглянул в бумаги, разложенные на коленях Уормолда.— Вы служите у «Фастклинерс»?
— Да.
— А я у «Ньюклинерс». Моя фамилия Картер.
— Вот как.
— Это моя вторая поездка на Кубу. У вас, говорят, не скучают,— сказал он, продувая трубку и откладывая ее в сторону, перед тем как приняться за обед.
— Да, наверно,— ответил Уормолд,— если вы любите рулетку и публичные дома.
Картер погладил свой кисет, как гладят по голове собаку — «мой верный пес со мною неразлучен».
316
— Да я не совсем это имел в виду... хотя, конечно, я не пуританин. Наверно, это даже интересно. С волками жить — по-волчьи выть. — Он переменил тему.— Хорошо идут ваши машины?
— Торгуем помаленьку.
— Наша новая модель захватит весь рынок.
Он отправил в рот большой кусок розоватого пирожного, а потом отрезал кусочек цыпленка.
— Да иу?
— Работает, как садовая косилка. Дамочке не надо утомляться. И никаких шлангов, которые путаются под ногами.
— А как насчет шума?
— Специальный глушитель. Куда меньше шума, чем у вашего. Модель так и называется — «Женушка-щебетунья».— Проглотив черепаховый суп, он принялся за компот, с хрустом разжевывая виноградные косточки.— Скоро мы откроем свое агентство на Кубе. Вы знаете доктора Брауна?
— Встречал. В Европейском коммерческом обществе. Он наш президент. Импортирует точный инструмент из Женевы.
— Он самый. Дал нам очень полезный совет. Собственно говоря, я буду его гостем на вашем банкете. А кормят у вас прилично?
— Вы же знаете, чего стоят ресторанные обеды.
— Ну уж во всяком случае он будет лучше этого,— сказал Картер, выплевывая виноградную кожицу. Он не заметил спаржи в майонезе и теперь принялся за нее. Затем он порылся в кармане.— Вот моя карточка.— Карточка гласила: «Уильям Картер. Бакалавр технич. наук (Нот- вич)», а в уголке значилось: «Ньюклинерс-лимитед». Он добавил: — Я остановлюсь на недельку в «Севил-Билт- море».
— Простите, у меня нет при себе карточки. Моя фамилия Уормолд.
— Вы знакомы с Дэвисом?
— Кажется, нет.
— Мы с ним жили в одной комнате в колледже. Устроился в фирме «Грипфикс» и живет где-то в ваших краях. Прямо смешно — ребят из Нотвича встречаешь повсюду. А вы сами случайно не у нас учились?
— Нет.
— Значит, в Ридинге?
— Я не учился в университете.
317
— Вот бы не сказал,— благодушно заметил Картер.— Знаете, я поступил бы в Оксфорд, но в технических науках они уж очень отстали. Для школьного учителя Оксфорд, пожалуй, еще годится. — Он снова стал сосать пустую трубку, как ребенок соску, пока из трубки не вырвался свист. Вдруг он проговорил таким тоном, словно на язык ему попал никотин: — Старомодная ерунда, живые мощи, чистый пережиток. Я бы их упразднил.
— Кого?
— Оксфорд и Кембридж.
На подносе не оставалось ничего съедобного, кроме булочки,— он взял ее и раскрошил, как время или плющ крошат камень.
Уормолд потерял Картера в таможне. У того вышли какие-то неприятности с образцом пылесоса «Ньюкли- нерс», а Уормолд не считал, что должен помогать представителю конкурирующей фирмы. Беатриса встретила Уормолда в «хилмене». Уже много лет его не встречала женщина.
— Все в порядке? — спросила она.
— Да. Конечно. Кажется, они мной довольны.— Он смотрел на ее руки, державшие руль; день был жаркий, и она не надела перчаток; руки были красивые и ловкие.— Вы сняли кольцо?
Она сказала:
— А я думала, никто не заметит. Но Милли тоже заметила. Какие вы оба наблюдательные!
— Вы его потеряли?
— Я сняла его вчера, когда мылась, и забыла надеть. А зачем носить кольцо, если о нем забываешь?
Тут он рассказал ей о банкете.
— Надеюсь, вы не пойдете? — спросила она.
— Готорн хочет, чтобы я пошел. Боится, что раскроют его источник.
— А ну его к дьяволу, его источник!
— Но есть причина посерьезнее. Помните, что сказал Хассельбахер? Они привыкли наносить удар по тому, что мы любим. Если я не приду, они изобретут что-нибудь другое. Что-нибудь похуже. А мы не будем знать, что именно. В следующий раз выбор может пасть не на меня — я ведь не так уж сильно себя люблю,— а на Милли. Или на вас.
Он и сам не понял, что сказал, пока она не высадила его у дома и не отъехала.
318
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Милли сказала:
— Ты выпил только кофе и ничего в рот не взял, даже сухарика.
— Что-то не хочется.
— А потом пойдешь и наешься на банкете у своих коммерсантов,— будто не знаешь, что твой желудок не выносит краба по-мавритански!
— Даю тебе слово, я постараюсь не есть ничего лишнего.
— Лучше бы ты как следует позавтракал. Поешь пшеничных хлопьев — они впитывают весь алкоголь.
В этот день рядом с ней была дуэнья.
— Ну, ей-богу же, не могу. Мне не до еды. Не приставай. Нет у меня аппетита.
— Ты приготовил речь?
— Старался, но я ведь не оратор. Понятия не имею, почему они попросили меня.
Но его мучило, что теперь он, кажется, знает почему. Кто внушил эту мысль доктору Брауну — вот что нужно было узнать любой ценой. Он подумал: «Но ведь цена — это я сам!»
— Пари держу, что ты произведешь там фурор!
— Ну нет, я сделаю все, чтобы не произвести там никакого фурора.
Милли ушла в школу, а он остался сидеть за столом. На картонной коробке с хлопьями «Уитбрикс», которые всегда покупала Милли, был напечатан отрывок из последних приключений Мальчика-с-Пальчика. В коротком рассказике с картинками Мальчик-с-Пальчик встретил крысу величиной с рослого сенбернара и обратил ее в бегство, прикинувшись кошкой и замяукав. Это была очень незамысловатая история. Вряд ли ее можно было рассматривать как ценное назидание молодому поколению, вступающему в жизнь. За двенадцать купонов, вырезанных из таких коробок, фирма обещала духовое ружье. Коробка была почти пуста, и Уормолд принялся вырезывать купон, аккуратно водя ножом по пунктирной линии. Он уже обрезал последний угол, когда в комнату вошла Беатриса. Она спросила:
— Чем это вы занимаетесь?
— По-моему, духовое ружье может пригодиться нам в конторе. Не хватает всего одиннадцати купонов.
319
— Я не спала всю ночь.
— Наверное, выпили слишком много кофе?
— Нет. Это из-за того, что вам сказал доктор Хассельбахер. Насчет Милли. Пожалуйста, не ходите на банкет.
— Ну, пойти-то я во всяком случае должен.
— Вы и так делаете достаточно. В Лондоне вами довольны. Я сужу по тону телеграмм. Что бы там ни говорил Генри, Лондон вовсе не захочет, чтобй вы шли на бессмысленный риск.
— Он прав, когда говорит, что если я не пойду, они попробуют что-нибудь другое.
—- Не бойтесь за Милли. Я не спущу с нее глаз.
— А кто будет смотреть за вами?
— Я сама выбрала эту профессию. Вы за меня не отвечаете.
— Вы бывали уже в таких переделках?
— Нет. Но и начальника такого у меня еще не было. Вы словно ткнули палкой в осиное гнездо. Знаете, обычно наша работа — чистая канцелярщина: картотека и скучные телеграммы. Убийства — не наша область. И я не хочу, чтобы вас убивали. Понимаете, вы какой-то настоящий, а не персонаж из «Бойз оун пейпер». Ради бога, оставьте вы в покое эту дурацкую коробку и послушайте, что я вам говорю!
— Я читал про Мальчика-с-Пальчика.
— Вот и оставайтесь с ним сегодня дома. А я пойду и куплю вам все предыдущие коробки этой серии, чтобы вы могли прочитать про него с самого начала.
— Готорн говорил здравые вещи. Мне только надо быть поосторожней с едой. Ведь и в самом деле важно установить, кто они такие. Тогда я по крайней мере отработаю полученные деньги.
— Вы и так сделали больше, чем нужно. Незачем вам ходить на этот проклятый банкет!
— Нет, есть за чем. Хотя бы из гордости.
— Перед кем вы хотите покрасоваться?
— Перед вами.
2
Он пробирался по холлу гостиницы «Насьональ» мимо витрин с итальянской обувью, датскими пепельницами, шведским стеклом и сиреневыми английскими фуфайками. Дверь в банкетный
320
зал, где всегда заседало Европейское коммерческое общество, загораживал стул, на котором расположился доктор Хассельбахер,— он явно кого-то поджидал. Уормолд замедлил шаг; он не видел доктора Хассельбахера с той самой ночи, когда тот сидел в мундире улана на кровати и вспоминал прошлое. Члены коммерческого общества, направлявшиеся в банкетный зал, останавливались и заговаривали с доктором Хассельбахером, но тот не обращал на них внимания.
Когда Уормолд поравнялся со стулом, на котором сидел доктор, тот сказал:
— Не ходите туда, мистер Уормолд.
Он говорил громко; слова его дрожали в загроможденном витринами холле, привлекая всеобщее внимание.
— Как поживаете, Хассельбахер?
— Я сказал: не ходите туда.
— Слышу!
— Они собираются вас убить, мистер Уормолд.
— Откуда вы знаете, Хассельбахер?
— Они хотят вас там отравить.
Кто-то из приглашенных остановился и стал смотреть на них с улыбкой. Один американец спросил:
— Да неужели тут так уж плохо кормят?
Все рассмеялись.
Уормолд сказал:
— Уйдите отсюда, Хассельбахер. На вас все смотрят.
— Вы все-таки пойдете?
— Конечно; я ведь один из ораторов.
— У вас есть Милли. Подумайте о ней.
— Не бойтесь за Милли. Я вернусь целым и невреди¬
мым, Хассельбахер. Ступайте.
— Хорошо, но я хотел вас удержать,— сказал доктор Хассельбахер.— Я буду ждать вашего звонка.
— Я позвоню вам из дому.
— Прощайте, Джим.
— Прощайте, доктор.
Уормолд оторопел, услышав, что доктор Хассельбахер назвал его Джимом. Он вспомнил, как не раз подумывал в шутку: только сидя у его смертного одра и отказавшись от всякой надежды, доктор Хассельбахер назовет его по имени. Его вдруг охватили страх, одиночество, тоска по родине.
— Уормолд,— произнес кто-то за его спиной.
Он обернулся. Перед ним стоял Картер из фирмы
И Г Грин, т. 3
321
«Ныоклинерс», но для Уормолда в этот миг Картер был английской землей, и английской спесью, и английской пошлостью — всем тем родным и надежным, что заключав лось в самом слове: Англия.
— Картер! — воскликнул он, словно Картер был тем человеком в Гаване, которого ему больше всего хотелось встретить; и в этот миг так оно и было.
— Чертовски рад вас видеть,— сказал Картер.— Не знаю здесь ни души. Даже моего... даже доктора Брауна.
Трубка и кисет оттопыривали его карман; он погладил их, словно надеясь обрести бодрость в этом привычном жесте, может быть, он тоже испытывал сейчас тоску по родине.
— Картер, познакомьтесь с доктором Хассельбахером, это мой старый друг.
— Здравствуйте, доктор.— Картер сказал Уормол- ду: — Искал вас вчера вечером по всему городу. Никак не могу попасть в те злачные места, о которых вы говорили.
Они вместе вошли в банкетный зал. Трудно было объяснить, почему Уормолд испытывает такое доверие к своему соотечественнику, но с той стороны, с которой шагал Картер, он чувствовал себя в безопасности.
3
В честь генерального консула банкетный зал был украшен двумя большими флагами Соединенных Штатов, и маленькие бумажные флажки указывали, как в ресторане аэровокзала, места представителей различных стран. Во главе стола красовался швейцарский флажок — там должен был сидеть президент* доктор Браун; был тут даже флажок Монако — он стоял против места монакского консула, одного из крупнейших экспортеров сигар в Гаване. В знак уважения к августейшему бракосочетанию, его посадили справа от американского генерального консула. Когда Уормолд и Картер вошли в зал, гостям разносили коктейли, и к ним сразу же подошел официант. Показалось ли это Уормолду или же официант и в самом деле так повернул поднос, что последний оставшийся на нем «дайкири» оказался как раз под рукой у Уормолда.
— Нет. Не хочу, спасибо.
Картер протянул руку, но официант уже двинулся к служебному выходу.
322
— Может, вы предпочитаете сухой «мартини», сэр? — спросил чей-то голос.
Он повернулся. Это был метрдотель.
— Нет, нет, я не пью коньяк.
— Шотландское виски, сэр? Херес? «Дедушкин коктейль»? Что вам угодно?
— Я сегодня не пью,— сказал Уормолд.
Метрдотель отошел к другим гостям. Уормолд подозревал, что это его агент дробь семь; не странно ли, если по иронии судьбы он окажется и его убийцей? Уормолд оглянулся, но Картера уже не было: он отправился на поиски доктора Брауна.
— Пейте, что дают,— произнес чей-то голос с шотландским акцентом.— Моя фамилия Макдугал. Кажется, мы сидим рядом.
— Мы с вами, по-моему, прежде не встречались?
— Я принял дело от Макинтайра. Вы, конечно, знали Макиитайра?
— Ну да, еще бы.
Сплавив такую мелкую сошку, как Картер, швейцарцу, торговавшему часами, доктор Браун обходил теперь зал вместе с американским генеральным консулом, представляя ему самых важных гостей. Немцы держались обособленно; как и подобало, они сгруппировались у западной стены зала; они кичились мощью немецкой марки, как дуэлянты своими шрамами; национальное чванство, которое пережило даже Бельзен, питалось теперь высоким курсом западногерманской валюты. Интересно, не один ли из них выдал доктору Хассельбахеру тайну этого банкета, подумал Уормолд. Выдал? Так ли? С помощью шантажа они могли заставить доктора снабдить их каким-нибудь ядом. Ну что ж, ради старой дружбы он выбрал что-нибудь безболезненное, если только есть такой яд, который не причиняет боли.
— Вы меня послушайте,— говорил мистер Макдугал с неукротимой энергией шотландца, пляшущего джигу,— лучше выпить не откладывая. Больше вы ничего не получите.
— Но вино, наверно, будет?
— Взгляните на стол.— Возле каждого прибора стояли маленькие бутылочки с молоком.— Разве вы не прочли в пригласительном билете? Это обед-ассорти, по-американски, в честь наших великих американских союзников.
— Ассорти?
323
— Приятель, неужели вы не знаете, что такое ассорти? Вам суют под нос всю еду сразу, и все на одной тарелке — жареную индейку, клюквенное варенье, сосиски, морковь, мелко наструганный картофель. Терпеть не могу картофель по-французски, но, когда подают ассорти, выбирать не приходится.
— Выбирать не приходится?
— Ешь, что дают. Это и есть демократия.
Доктор Браун пригласил гостей к столу. Уормолд надеялся, что их рассадят по национальностям и Картер окажется рядом, но слева от него сел незнакомый скандинав, который мрачно уставился на свою бутылочку с молоком. Уормолд подумал: «Ну и здорово же все подстроено! Ведь и до молока опасно дотрагиваться». А вокруг стола уже сновали официанты, разнося краба по-мавритански. Тут он с облегчением заметил, что Картер сидит напротив. Даже его вульгарность казалась сейчас Уормолду якорем спасения. На него можно было положиться, как можно положиться на английского полицейского — ведь знаешь наперед каждую его мысль.
— Нет,— сказал Уормолд официанту,— краба я не хочу.
— И умно делаете, что не едите эту ерунду,— подхватил мистер Макдугал.— Я и сам не ем краба. Не идет под виски. А теперь, если вы отопьете немного воды со льдом, и протянете мне под столом стакан, у меня найдется в кармане фляжка, которой хватит на нас двоих.
Уормолд протянул было руку к стакану, но тут его взяло сомнение. Кто такой этот Макдугал? Раньше он его никогда не видел, да и об отъезде Макинтайра он слышал впервые. Разве не могли они отравить воду в стакане, а то и виски 6 фляжке?
— Почему уехал Макинтайр? — спросил он, не выпуская из рук стакана.
— Да просто так, — сказал мистер Макдугал,— взял и уехал. Отпейте-ка воды. Не хотите же вы совсем утопить в ней виски. Это самое лучшее шотландское солодовое.
— Я не пью так рано. Спасибо.
— Правильно делаете, если не доверяете здешней воде,— как-то двусмысленно сказал мистер Макдугал.— Я и сам пью неразбавленный. Если не возражаете, мы оба будем пить из колпачка моей фляжки...
— Нет, право, нет. Днем я не пью.
— Это англичане, а не шотландцы выдумали особые
324
часы, когда можно пить. Скоро они/придумают часы, когда можно умирать.
Картер сказал ему через стол:
— А я вот выпить не прочь. Моя фамилия Картер.
И Уормолд с облегчением увидел, как Макдугал наливает виски Картеру; одно из его подозрений отпало — кому нужно травить Картера? А все-таки, подумал он, есть что- то подозрительное в том, как Макдугал хвастает своим шотландским происхождением. Тут попахивает подделкой, как от Оссиана.
— Свенсон,— резко провозгласил мрачный скандинав, прикрытый шведским флажком; впрочем, Уормолд только предполагал, что флажок шведский,— он никогда не мог с уверенностью отличить национальные цвета скандинавских стран.
— Уормолд, — представился он.
— Какого черта они расставили это молоко?
— Мне кажется, — сказал Уормолд,— доктор Браун слишком педантично соблюдает правила.
— Или смеется над ними,— сказал Картер.
— Не думаю, чтобы у доктора Брауна было так уж развито чувство юмора.
— А чем вы занимаетесь, мистер Уормолд? — спросил швед.— Каже1хя, мы с вами не встречались, хотя я вас и знаю в лицо.
— Пылесосами. А вы?
— Стеклом. Вы же знаете — шведское стекло лучшее в мире. Какой вкусный хлеб. Вы не едите хлеба?
Вся его беседа, вероятно, была приготовлена заранее, с помощью разговорника.
— Больше не ем. От него, говорят, толстеют.
— Я бы лично сказал, что вас подкормить не мешает.— Свенсон разразился мрачным хохотом, прозвучавшим как жалкая попытка оживить глухую полярную ночь.— Простите. Я говорю о вас так, точно вы гусь.
В том конце стола, где сидел генеральный консул, начали разносить тарелки с ассорти. Макдугал ошибся насчет индейки — вместо нее подавали жареного цыпленка. Но его пророчество насчет сосисок, моркови и картофеля оправдалось. Доктор Браун немного отстал от своих гостей: он все еще ковырял краба по-мавритански. Видно, генеральный консул задержал его глубокомысленным разговором и загипнотизировал блеском толстых стекол своих очков. Двое официантов обходили стол: один собирал остатки краба, другой расставлял тарелки с ассорти. Только
325
генеральный консул решился откупорить свое молоко. Слово «Даллес» уныло донеслось в дальний конец стола, где сидел Уормолд. Подошел официант с двумя тарелками: одну он поставил перед скандинавом, другую перед Уор- молдом. Тому пришло в голову, что вся эта история с покушением может оказаться глупым розыгрышем. Вдруг Готорн — просто шутник, а что касается доктора Хассельбахера... Он вспомнил, как Милли спросила, морочил ли ему когда-нибудь голову доктор Хассельбахер. Иногда легче поставить жизнь на карту, чем выставить себя на посмешище. Ему захотелось довериться Картеру и услышать его трезвый совет, но, взглянув на свою тарелку, он заметил нечто странное. На ней не было моркови. Он поторопился сказать:
— Вы, кажется, не любите моркови? — И подсунул тарелку Макдугалу.
— Нет, я не люблю картофеля по-французски,— поправил его Макдугал и передал тарелку дальше, люксембургскому консулу.
Люксембургский консул, поглощенный беседой с сидевшим против него немцем, рассеянно передал тарелку соседу. Такая же вежливость Одолела всех, кого еще не обслужили, и тарелка быстро доплыла к доктору Брауну, у которого в эту минуту забирали остатки краба. Увидев, что происходит, метрдотель погнался вдоль стола за тарелкой, но она далеко его опередила. Уормолд остановил официанта, вернувшегося с новыми порциями ассорти, и взял одну из них. Вид у официанта был смущенный. Уормолд принялся есть с аппетитом.
— Отличная морковка,— сказал он.
Метрдотель вертелся возле доктора Брауна.
— Извините, доктор Браун,— сказал он,— вам не положили моркови.
— Я не люблю морковь,— ответил доктор Браун, отрезая кусочек цыпленка.
— Простите,— сказал метрдотель, выхватив у доктора Брауна тарелку.— Ошибка кухни.
С тарелкой в руках, словно церковный служка с блюдом для пожертвований, он шествовал через зал к служебному выходу. Макдугал потягивал свое виски.
— Пожалуй, теперь рискну и я выпить глоточек,— сказал Уормолд.— Ради праздника.
— Вот молодец! С водой или чистого?
— Можно мне взять вашу воду? В мою попала муха.
— Конечно.
326
Уормолд отпил из стакана две трети и протянул его Макдугалу. Тот великодушно плеснул ему двойную порцию виски из своей фляжки.
— Пейте, я вам потом долью. Вы от нас отстали,— сказал он.
Уормолд снова ощущал под ногами твердую почву доверия. Он почувствовал какую-то нежность к соседу, которого несправедливо заподозрил.
— Нам с вами надо будет увидеться еще,— сказал он.
—i Какая польза была бы от банкетов, если бы они не
сближали людей друг с другом?
— Да, не будь этого банкета, я не встретил бы ни вас, ни Картера.
Все трое выпили снова.
— Вы оба должны познакомиться с моей дочерью,— сказал Уормолд: от виски у него потеплело на сердце.
— Как идут дела?
— Не так уж плохо. Расширяем штат.
Доктор Браун постучал по столу, призывая к тишине.
— Надеюсь,— громко сказал Картер своим неукротимым нотвическим голосом, согревавшим сердце не хуже виски,— надеюсь, что к тостам они подадут спиртное.
— Не надейтесь, дружище,— сказал Макдугал,— будут речи, а не тосты. И придется слушать этих ублюдков без капли алкоголя.
— Я один из этих ублюдков,— сказал Уормолд.
— Вы будете говорить речь?
— В качестве старейшего члена нашего общества.
— Очень рад, что вы дожили до этой минуты,— сказал Макдугал.
Доктор Браун предоставил слово американскому генеральному консулу, и тот начал свою речь. Он говорил о духовных узах, связывающих демократические страны,— видно, он причислял к ним и Кубу. Торговля важна постольку, поскольку без нее нет и духовных уз, а может быть, и наоборот. Он говорил об американской помощи слаборазвитым странам, которая позволит им покупать больше товаров, а покупая больше товаров,— крепить духовные узы... Где-то в недрах гостиницы скулила собака, и метрдотель жестом приказал закрыть дверь... Американскому генеральному консулу доставило истинное удовольствие приглашение на сегодняшний обед, где он получил возможность встретить ведущих деятелей европейской тор¬
327
говли и таким образом укрепить духовные узы,.. Уормолду еще два раза подливали виски.
— А теперь,— сказал доктор Браун,— я хочу предоставить слово старейшему члену нашего общества. Речь идет, конечно, не о его возрасте, а о долгих годах, которые он прослужил на благо европейской торговли в этом прекрасном городе, господин министр, — он поклонился другому своему соседу, смуглому косоглазому человеку,— где мы имеем честь и счастье быть вашими гостями. Вы все знаете, что я говорю о мистере Уормолде.— Он поспешно заглянул в бумажку,— О мистере Джеймсе Уормолде, гаванском представителе фирмы «Фастклинерс».
Макдугал заметил:
— Мы прикончили фляжку. Вот обида. Как раз, когда, вам нужно выпить для храбрости.
Картер сказал:
— Я ехал сюда тоже не с пустыми руками, но выпил почти все в самолете. В моей фляжке остался только один стаканчик.
— Сам Бог велел отдать все, что у вас есть, нашему приятелю,— сказал Макдугал.— Ему это сейчас нужнее, чем нам.
А доктор Браун продолжал:
— Мистер Уормолд — символ безупречного служения своему делу, сймвол скромности, спокойствия, упорства и работоспособности. Враги наши часто рисуют коммерсанта горластым наглецом, который любыми средствами старается всучить бесполезный, никчемный, а то и вредный товар. Такое представление не имеет ничего общего с действительностью...
Уормолд сказал:
— Вот спасибо, Картер. Глоточек мне сейчас совсем не повредит.
— Не привыкли говорить речи?
— Да дело не только в этом.
Он перегнулся через стол к его ничем не примечательному лицу нотвического обывателя; сейчас на этом лице будет написано желание его успокоить и веселое недоверие человека, с которым ничего подобного никогда не случалось; да, Картер был поистине якорем спасения.
— Вы, конечно,— начал Уормолд,— не поверите ни единому моему слову... — но он и не хотел, чтобы Картер ему поверил; он хотел научиться у него неверию. Что-то ткнуло его в ногу, и, взглянув вниз, он увидел черную
328
мордочку таксы с длинными ушами, похожими на локоны,— она выпрашивала подачку; видно, собака незаметно для официантов проскользнула через служебную дверь и спряталась под столом.
Картер пододвинул Уормолду небольшую фляжку.
— На двоих здесь не хватит. Пейте все.
— Большое спасибо, Картер.
Он отвинтил колпачок и вылил в свой стакан содержимое фляжки.
Самый обыкновенный «Джонни Уокер». Без всяких выдумок.
Доктор Браун говорил:
— Если кто-нибудь может рассказать от имени всех собравшихся о долгих годах терпеливого служения коммерсанта на благо общества — это, безусловно, мистер Уормолд, и я предоставляю ему слово...
Картер подмигнул и поднял воображаемый бокал.
— Г-глотайте скорей, — сказал он, — промочите г-горло.
Уормолд поставил виски на стол.
— Как вы сказали, Картер?
— Я сказал, пейте быстрее.
— Нет, вы не то сказали, Картер.
Как он раньше не заметил этого легкого заикания на гортанных звуках? Может быть, Картер, зная за собой этот недостаток, нарочно избегал слов, которые начинались на «г», и выдавал себя лишь в те минуты, когда им владели надежда или гнев?
— В чем дело, Уормолд?
Уормолд опустил руку под стол, чтобы погладить собаку, и, словно ненароком, сбросил на пол стакан.
— А вы притворялись, будто не знаете доктора!
— Какого доктора?
— Вы зовете его Х-хассельбахер.
— Мистер Уормолд! — снова провозгласил на весь зал доктор Браун.
Уормолд неуверенно поднялся на ноги. Не получив ничего более вкусного, собака лакала пролитое виски.
Уормолд сказал:
— Спасибо, что вы предоставили мне слово, какими бы мотивами вы ни руководствовались.— Послышался вежливый смешок, это его удивило — он не собирался шутить.— Это мое первое публичное выступление, а в какую-то минуту было похоже на то, что оно станет и моим послед ним.
329
Он поймал взгляд Картера. Картер нахмурился. Уормолд испытывал ощущение какой-то неловкости за то, что остался жив, — словно напился в обществе. Может, он и в самом деле пьян. Он сказал:
— Не знаю, есть ли у мепя здесь друзья, но враги есть безусловно.
Кто-то произнес: «позор», а несколько человек рассмеялись. Если так будет продолжаться, он еще прослывет остряком.
— В наши дни всем прямо уши прожужжали о холодной войне, но всякий коммерсант вам скажет, что война между двумя промышленными фирмами может быть очень горячей. Возьмите фирмы «Фастклинерс» и «Нъюкли- нерс». Между их пылесосами не больше разницы, чем между русским, немцем или англичанином. Не было бы ни конкуренции, ни войны, если бы не аппетиты кучки людей в этих фирмах, это они — зачинщики конкуренции и вражды, это они заставляют мистера Картера и меня хватать друг друга за глотку.
Теперь уже никто не смеялся. Доктор Браун шептал что-то на ухо генеральному консулу. Уормолд поднял фляжку Картера и сказал:
— Мистер Картер, наверно, даже не знает имени человека, пославшего его отравить меня на благо своей фирмы.
Снова раздался смех, в нем звучало облегчение.
— Побольше бы нам такого яду,— сказал Макдугал.
И вдруг раздался собачий визг. Такса покинула свое
убежище и метнулась к служебному выходу.
— Макс! — закричал метрдотель.— Макс!
Наступила тишина, потом кто-то неуверенно захихикал. Собака едва перебирала ногами. Она визжала и старалась укусить себя за грудь. Метрдотель настиг ее у двери и хотел схватить, но она взвыла, точно от боли, и вырвалась у него из рук.
— Клюкнула лишнего,— неуверенно сказал Макдугал.
— Простите, доктор Браун,— сказал Уормолд.— Представление окончено.
Он поспешил за метрдотелем через служебный выход.
— Стойте!
— Что вам угодно?
— Я хочу знать, куда девалась моя тарелка.
— Что вы, сэр? Какая тарелка?
— Вы очень беспокоились, чтобы моя тарелка не досталась кому-нибудь другому.
330
— Не понимаю.
— Вы знали, что еда была отравлена?
— Вы хотите сказать, сэр, что пища была несвежая?
— Я хочу сказать, что еда была отравлена, а вы изо всех сил старались спасти жизнь доктору Брауну. Но отнюдь не мне.
— Простите, сэр, я не понимаю. Я занят. Извините.
По длинному коридору, который вел на кухню, несся
собачий вой — негромкий, отчаянный вой, прерывавшийся пронзительным визгом. Метрдотель крикнул: «Макс!» — и побежал по коридору совсем по-человечески. Он распахнул дверь на кухню.
— Макс!
Такса, скорчившись, лежала под столом; она подняла грустную морду и через силу поползла к метрдотелю. Человек в поварском колпаке сказал:
— Он ничего здесь не ел. Ту тарелку мы выбросили.
Собака свалилась у ног метрдотеля, как груда требухи.
Метрдотель опустился рядом с ней на колени. Он
повторял: «Мах, mein Kind. Mein Kind» !. Черное тело на полу выглядело продолжением его черного фрака; собака не была плотью от плоти его, но они вполне могли быть выкроены из одного куска сукна. Вокруг теснилась кухонная прислуга.
Черный тюбик вздрогнул, и из него, как зубная паста, полез розовый язык. Метрдотель погладил собаку и поднял взгляд на Уормолда. Глаза, в которых блестели слезы, укоряли его в том, что он стоит здесь живой, а собака околела; в душе Уормолда шевельнулось желание извиниться, но он повернулся и вышел. Дойдя до конца коридора, он бросил взгляд назад — черная фигура стояла на коленях возле черной собаки, над ними, весь в белом, склонился шеф-повар, а рядом, словно плакальщики возле свежей могилы, застыла кухонная прислуга; они держали мочалки, кастрюли и тарелки, точно венки. «Моя смерть,— подумал он,— была бы куда менее торжественной».
4
— Я вернулся,— сказал он Беатрисе.— И не пал в бою. Я вернулся победителем. Пала собака.
1 «Макс, дитя мое. Дитя мое» (нем.).
331
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Капитан Сегура сказал:
Хорошо, что вы одни. У вас ведь никого нет?
— Ни души.
— Надеюсь, вы не возражаете? Я поставил двоих полицейских у двери, чтобы нам не помешали.
— Как это понять — я арестован?
— Что вы! Конечно, нет.
— Милли и Беатриса ушли в кино. Они будут удивлены, если их не пустят домой.
— Я задержу вас очень ненадолго. У меня к вам два дела. Одно — важное, другое — пустая формальность. Можно начать с главного?
— Пожалуйста.
— Я хочу, мистер Уормолд, просить у вас руки вашей дочери.
— Неужели для этого нужно ставить часовых у дверей?
— Так удобнее — нас никто не побеспокоит.
— А вы уже говорили с Милли?
— Я никогда бы себе этого не позволил, не поговорив предварительно с вами.
— Надеюсь, даже по здешним законам, вам необходимо мое согласие на брак?
— Этого требует не закон, а простая вежливость. Можно закурить?
— Прошу вас! Скажите, ваш портсигар действительно из человеческой кожи?
Капитан Сегура рассмеялся.
— Ах, Милли, Милли. Вот насмешница! — Он прибавил уклончиво: — Неужели вы в это верите, мистер Уормолд?
Может быть, он не любил врать в глаза; вероятно, Сегура был верующим католиком.
Она слишком молода для замужества, капитан.
— У нас в стране рано выходят замуж.
— Я уверен, что ей еще не хочется замуж.
— Но вы могли бы повлиять на нее, мистер Уормолд.
•"* Вас тут зовут Кровавым Стервятником?
На Кубе это лестное прозвище.
Да, но положение у вас непрочное. Вы, видно, нажили немало врагов.
332
— Я кое-что скопил и могу обеспечить мою вдову. В этом смысле мое положение куда надежнее вашего, мистер Уормолд. Ваше дело вряд ли приносит вам большой доход, а ведь оно в любую минуту может быть прикрыто.
— Прикрыто?
— Я уверен, что дурных намерений у вас нет, но вокруг вас все время что-то случается. Если вам придется спешно покинуть страну, разве не лучше оставить дочь хорошо пристроенной?
— А что случилось, капитан Сегура?
— Разбилась машина — не важно, как это произошло. Было совершено покушение на бедного инженера Сифу- энтеса, друга министра внутренних дел. Профессор Санчес жаловался, что вы ворвались к нему в дом и угрожали ему. Ходят даже слухи, будто вы отравили собаку.
— Я отравил собаку?
— По-моему, это смешно. Но метрдотель гостиницы «Насьональ» говорит, что вы напоили его собаку отравленным виски. Зачем вам было давать собаке виски? Не понимаю. И он не понимает. Может быть, потому, что собака была немецкая? Ну, что вы на это скажете, мистер Уормолд?
— Да я просто не знаю, что вам ответить.
— Он был в ужасном состоянии, -бедняга. Если бы не это, я бы его сразу выгнал — нечего морочить мне голову. Он говорит, что потом вы пришли на кухню позлорадствовать. Как это на вас непохоже, мистер Уормолд! А я-то всегда вас считал человеком гуманным. Прошу вас, скажите мне, что в этой истории нет ни капли правды...
— Собака и в самом деле была отравлена. Виски она выпила из моего стакана. Но предназначалось это виски для меня, а не для собаки.
— Кому же понадобилось вас травить, мистер Уормолд?
— Не знаю.
— Удивительная история. Еще хуже той, что рассказал метрдотель, но они опровергают друг друга. Никакого яда, видно, не было, и собака умерла своей смертью. Насколько я знаю, она была старая. Однако согласитесь, мистер Уормолд, вокруг вас все время случаются какие-то неприятности. А вы, часом, не один из тех мальчуганов, о которых я читал в английских книжках: сами-то они тихони, но подбивают на всякие проказы домового?
— Очень может быть. А вы знаете здешних домовых?
— Кое-кого знаю. Кажется, уже подошло время из¬
333
гнать эту нечисть. Я готовлю докладную записку президенту.
— А я в ней буду упомянут?
— Необязательно... Проверьте, мистер Уормолд, я скопил приличную сумму. Если со мной что-нибудь случится, Милли сможет жить в достатке. А произойдет революция — мы проживем и в Майами.
— Зачем вы мне все это рассказываете? Ваше материальное положение меня не интересует.
— Но так принято, мистер Уормолд. Ну, а насчет здоровья — оно у меня превосходное. Могу показать врачебное свидетельство. И с потомством все будет благополучно. Не раз проверено.
— Вот как?
— Да, ваша дочь может быть спокойна. О будущем наших детей я тоже позабочусь. Моя теперешняя содержанка меня никак не связывает. Я знаю, протестанты щепетильны в таких вопросах.
— Да я не совсем протестант.
— А ваша дочь, к счастью, католичка. Ей-богу, мистер Уормолд, это вполне подходящий брак.
— Милли только семнадцать лет!
— В этом возрасте легче всего рожать. Значит, вы мне разрешаете с ней поговорить?
— А вам нужно мое разрешение?
— Так будет куда приличнее.
— Ну, а если бы я сказал «нет»...
— Я, конечно, постарался бы вас переубедить.
— Вы как-то говорили мне, что я не принадлежу к классу пытаемых.
Капитан Сегура ласково положил руку Уормолду на плечо.
— У вас такое же чувство юмора, как у Милли. Но, говоря серьезно, если возникнет вопрос о невозможности продлить вам вид на жительство...
— Я вижу, вы настроены решительно. Ну что ж. Если хотите, можете с ней поговорить. У вас найдется подходящий случай, когда вы будете провожать ее из школы. Но Милли девушка разумная. По-моему, вам не на что надеяться.
— Тогда мне придется прибегнуть к вашей помощи.
— Вы удивительно старомодны, капитан Сегура. Отец в наши дни не пользуется никаким авторитетом. Вы, кажется, говорили, что у вас есть ко мне важное дело...
Капитан Сегура поправил его с укоризной:
334
— Важное дело я вам изложил. Второй вопрос — пустая формальность. Вы не заедете со мной в «Чудо-бар»?
— Зачем?
— Небольшое дельце, связанное с полицией. Не беспокойтесь, ничего страшного. Хочу попросить вас оказать мне маленькое одолжение, мистер Уормолд.
Они отправились в ярко-красной спортивной машине капитана Сегуры в сопровождении двух мотоциклистов — спереди и сзади. Казалось, все чистильщики сапог прибежали с бульвара на улицу Вирдудес. По обе стороны двери «Чудо-бара» стояли полицейские; над головой висело палящее солнце.
Мотоциклисты соскочили на землю и стали разгонять толпу чистильщиков. Из бара выбежало еще несколько полицейских, они выстроились, охраняя капитана Сегуру. Уормолд пошел за ним. Как и всегда в это время дня, жалюзи поскрипывали от морского ветерка. Бармен стоял не там, где ему положено, а перед стойкой. Вид у него был перепуганный. Из разбитых бутылок за его спиной все еще капало, но они уже давно опустели. Какое-то тело лежало на полу, его загораживали полицейские, но ботинки были видны: грубые, чиненые-перечиненые ботинки небогатого старика.
— Пустая формальность,— сказал капитан Сегура.— Нужно опознать труп.
Уормолду незачем было видеть лицо, однако полицейские расступились, чтобы он мог посмотреть на доктора Хассельбахера.
— Это доктор Хассельбахер,— сказал он.— Вы его знаете не хуже меня.
— В таких случаях полагается соблюдать формальности,— сказал Сегура,— Опознание трупа посторонним свидетелем.
— Кто это сделал?
— Трудно сказать,— ответил Сегура.— Вам, пожалуй, стоит выпить виски. Эй, бармен!
— Не надо. Дайте мне «дайкири». Мы с ним всегда пили «дайкири».
— Какой-то человек вошел в бар и стал стрелять. Две пули пролетели мимо. Мы, конечно, не упустим случая повлиять на общественное мнение за границей и заявим, что это — дело рук повстанцев из Орьенте. А может, это и в самом деле были повстанцы.
Лицо смотрело на них с пола совершенно невозмутимо. Оно казалось таким бесстрастным, что слова «покой» или «страдание» были к нему неприменимы. С ним как будто
335
никогда ничего не случалось: это было лицо еще не родившегося человека.
— Когда будете его хоронить, положите на гроб каску.
— Какую каску?
— У него дома вы найдете старую форму улана. Он был человек сентиментальный.
Как странно, что доктор Хассельбахер пережил две мировые войны, дождался так называемого мира и умер в конце концов той же смертью, какой мог умереть в битве на Сомме.
— Вы отлично знаете, что повстанцы тут ни при чем,— сказал Уормолд.
— Но эта версия нам удобна.
— Опять проказничают домовые?
— Не вините себя понапрасну.
— Он предупредил меня, чтобы я не ходил на банкет, а Картер это слышал, да и все они это слышали — вот его и убили.
— А кто такие «они»?
— У вас же есть список.
— В нем нет никакого Картера.
— Спросите метрдотеля с собакой. Его-то вы наверняка можете пытать. Я возражать не стану.
— Он немец, и у него влиятельные друзья. С чего бы ему вас травить?
— Они думают, что я им опасен. Я! Вот дурни! Дайте мне еще один «дайкири». Я всегда выпивал с ним два, прежде чем вернуться в магазин. А вы мне покажете ваш список, Сегура?
— Тестю покажу, пожалуй. Тестю полагается доверять.
Статистики могут печатать свои отчеты, исчисляя население сотнями тысяч, но для каждого человека город состоит всего из нескольких улиц, нескольких домов, нескольких людей. Уберите этих людей — и города как не бывало, останется только память о перенесенной боли, словно у вас ноет уже отрезанная нога. «Пожалуй, пора складывать чемоданы и уезжать отсюда,— подумал Уормолд,— настало время покинуть развалины Гаваны».
— Знаете, а ведь это только подтверждает то, что я вам пытался втолковать,— сказал Сегура.— На его месте могли лежать вы. Милли должна быть ограждена от подобных сюрпризов.
— Да, — сказал Уормолд. — Придется мне об этом подумать.
336
2
Когда он вернулся домой, полицейских в магазине уже не было. Лопес куда-то ушел. Слышно было, как Руди возится со своей аппаратурой — в квартире то и дело раздавался треск атмосферных разрядов. Он сел на кровать. Три смерти: неизвестный по имени Рауль, такса по кличке «Макс» и старый доктор по фамилии Хассельбахер; причиной всех трех смертей были он... и Картер. Картер не замышлял смерти Рауля и собаки, но судьбу доктора Хассельбахера решил он. Это была карательная мера: смерть за жизнь — поправка к Моисееву закону. В соседней комнате разговаривали Беатриса и Милли. И хотя дверь была открыта, он плохо слышал, о чем они говорили. Он стоял на границе неведомой ему до сих пор страны, которая звалась «Насилие»; в руках у него был пропуск: «Профессия — шпион»; «Особая примета — одиночество»; «Цель поездки — убийство». Визы туда не требовалось. Бумаги его были в порядке.
А по эту сторону границы слышались голоса, говорившие на незнакомом ему языке.
Беатриса сказала:
— Нет, гранатовый цвет нехорош. Это для женщин постарше.
Милли сказала:
— В последнем триместре надо ввести урок косметики. Я представляю себе, как сестра Агнеса говорит: «Одну капельку «Ночи любви» за ухо»...
— Попробуйте этот алый тон. Нет, уголки рта не мажьте. Дайте, я вам покажу.
Уормолд думал: «У меня нет ни мышьяка, ни цианистого калия. Да и случая выпить с ним, наверно, не представится. Надо было тогда насильно влить ему в глотку виски. Легче сказать, чем сделать,— это ведь не трагедия Шекспира, да и там бы понадобилась отравленная шпага».
— Вот. Понимаете теперь, как это делается?
— А румяна?
— Зачем вам румяна?
— Какими духами вы душитесь?
— «Sous le vent» *.
«Хассельбахера они застрелили, но у меня нет пистолета,— думал Уормолд.— А ведь пистолет должен входить в инвентарь нашей конторы как сейф, листы целлулоида,
1 «Под ветром» (фр.).
337
микроскоп и электрический чайник». Он ни разу в жизни не держал в руках пистолета; но это не беда. Надо только подойти к Картеру поближе — быть от него не дальше, чем от той двери, из-за которой доносятся голоса.
— Давайте сходим вместе в магазин. Вам, наверно, понравится запах «Indiscret» Это Ланвен.
— Ну, судя по названию, в них не больно-то много темперамента.
— Вы еще совсем молоденькая. Вам не нужен покупной темперамент.
— Но мужчину нужно подзадорить,— сказала Милли.
— Вам достаточно на него поглядеть.
— Да ну?
Уормолд услышал смех Беатрисы н с удивлением посмотрел на дверь. Мысленно он давно пересек границу и совсем забыл о том, что он еще здесь, по эту сторону, с ними.
— Ну, до такой степени их подзадоривать не стоит,— сказала Беатриса.
— Вид у меня томный?
— Скорее пылкий.
— А вам скучно оттого, что вы не замужем? — спросила Милли.
— Если вам хочется спросить, скучаю ли я по Питеру,— нет, не скучаю.
— А когда он умрет, вы опять выйдете замуж?
— Вряд ли я буду так долго ждать. Ему только сорок.
— Ах да, у вас ведь, наверно, разрешается выходить во второй раз замуж, если это можно назвать браком.
— По-моему, это самый настоящий брак.
— Мне-то придется выйти замуж раз и навсегда. Вот ужас!
— Большинство из нас всякий раз думает, что выходит замуж раз и навсегда.
— Мне куда удобнее быть любовницей.
— Вряд лп вашему отцу это понравится.
— А почему? Если бы он опять женился, он бы и сам оказался в таком положении. И она ему была бы не настоящая жена, а любовница. Правда, он всегда хотел жить только с мамой. Он мне сам это говорил. Вот у них был настоящий брак. Даже доброму язычнику — и тому не дано нарушать закон.
1 «Нескромный» (фр.).
338
— Вот и я раньше думала только о Питере. Милли, деточка, не позволяйте им сделать вас жестокой.
— Кому им?
— Монахиням.
— A-а... Ну, они со мной об этом не разговаривают.
«В конце концов, можно прибегнуть и к ножу. Но для
этого нужно очень близко подойти к Картеру, а это вряд ли удастся».
Милли спросила:
— Вы любите моего папу?
Он подумал: «Когда-нибудь я вернусь и решу все эти вопросы. Но сейчас у меня есть дело поважнее: я должен придумать, как убить человека. Наверно, есть такие руководства, труды, где сказано, как сражаются голыми руками». Он поглядел на свои руки, они не внушали доверия.
Беатриса сказала:
— Почему вы об этом спрашиваете?
— Я видела, как вы на него смотрели.
— Когда?
— Помните, когда он вернулся с банкета. А может, вам просто было приятно, что он произнес там речь?
— Да, очень приятно.
— Нехорошо,— сказала Милли.— Вам стыдно его любить.
Уормолд сказал себе: «Если я смогу его убить, я убью его с чистой совестью. Я убыо его для того, чтобы доказать: нельзя убивать и не быть убитым в отместку. Я не стану убивать его из патриотизма. Я не буду его убивать за капитализм, за коммунизм, за социал-демократов, за процветание. Чье процветание? Я убью Картера за то, что он убил Хассельбахера. Родовая месть в старину была куда более разумным мотивом дляуубийства, чем любовь к Англии или пристрастие к какому-нибудь экономическому строю. Если я люблю или ненавижу, позвольте мне считать любовь или ненависть моим личным делом. Я не желаю быть 59 200 дробь 5 ни в какой глобальной войне».
— А если бы я его любила, что тут плохого?
— Он женат.
— Милли, детка, берегитесь общих правил. Если Бог есть, то не он создал общие правила.
— Вы его любите?
— Я этого не сказала.
«Нет, единственный способ — это застрелить его; но где достать пистолет?»
Кто-то вошел в дверь; он даже не поднял головы.
339
Приемник Руди истошно завопил в соседней комнате. Голос Милли произнес:
— Мы и не слышали, как ты вернулся.
Он сказал:
— Я хочу тебя кое о чем попросить, Милли...
— Ты подслушивал?
Беатриса спросила:
— Что случилось? Что-нибудь неладно?
— Несчастный случай.
— С кем?
— С доктором Хассельбахером.
— Серьезный?
— Да.
— Ты боишься сказать нам правду? — спросила Милли.
— Да.
— Бедный доктор Хассельбахер!
— Да.
— Я попрошу капеллана отслужить по обедне за каждый год, который мы с ним дружили.
Напрасно он старался поделикатнее сообщить Милли о смерти доктора. Ведь смерть в ее глазах — переход к райскому блаженству. Когда веришь в рай,— мстить бесполезно. Но у него нет этой веры. В христианине милосердие и всепрощение — не добродетели, они даются ему слишком легко. Он сказал:
— Приходил капитан Сегура. Он хочет, чтобы ты вышла за него замуж.
— За такого старика?! Никогда больше не сяду к нему в машину!
— Я тебя прошу сделать это еще раз — завтра. Скажи ему, что мне надо его видеть.
— Зачем?
— Я хочу сыграть с ним в шашки. В десять часов. Тебе с Беатрисой придется на это время куда-нибудь уйти.
— А он ко мне не будет приставать?
— Нет. Ты ему скажи, чтобы он пришел поговорить со мной. Скажи, чтобы принес свой с-писок. Он поймет.
— А потом?
— Мы едем домой. В Англию.
Оставшись вдвоем с Беатрисой, он сказал:
— Ну вот. Скоро нашей конторе конец.
— Почему?
— Может быть, нам удастся окончить свои дни с
340
честью, если я раздобуду список действующих здесь иностранных агентов.
— Включая и нас с вами?
— Ну нет. Мы с вами никогда не действовали.
— Не понимаю.
— У меня нет тайных агентов, Беатриса. Ни одного. Хассельбахера убили зря. В горах Орьенте нет никаких сооружений.
Характерно, что она не выказала ни малейшего удивления. То, что он ей сообщил, ничем не отличалось от любых сведений, которые ей надлежало занести в картотеку. Оценка этих сведений будет произведена главным управлением в Лондоне. Он сказал:
— Я понимаю, ваш долг — немедленно сообщить об этом начальству, но я буду вам очень благодарен, если вы подождете до послезавтра. Тогда, надеюсь, мы добавим к этому что-нибудь настоящее.
— Если вы к тому времени будете живы.
— Конечно, я буду жив.
— Что вы задумали?
— У Сегуры есть список иностранных агентов.
— Кет, вы задумали совсем не это. Но если вы умрете,— сказала она, и ему показалось, что голос ее звучит гневно,— что ж, как говорится, de mortuis 1 и так далее.
— Если со мной что-нибудь случится, я не хочу, чтобы вы узнали из этих липовых карточек, каким я был мошенником.
— Но Рауль... ведь Рауль-то должен был существовать!
— Бедняга! Вот, наверно, удивлялся. Поехал покататься, как обычно, по-видимому, и пьян был тоже, как обычно... Надеюсь, что был пьян.
— Но он существовал!
— Надо же было мне назвать какое-то имя. Почему я взял имя Рауль — теперь уж и сам не помню.
— А чертежи?
— Я снял их с пылесоса «Атомный котел». Ну, теперь всем забавам конец. Будьте добры, напишите за меня мое признание, а я подпишу. Я очень рад, что они не сделали ничего дурного с Тересой.
Беатриса засмеялась. Она опустила голову на руки и смеялась. Она сказала:
— Ох, до чего же я вас' люблю...
— Все это вам кажется ужасно глупым, правда?
1 О мертвых... (говорят только хорошее) (лат.)».
341
— Глупыми кажутся мне наши в Лондоне. И Генри Готорн. Неужели вы думаете, что я бросила бы Питераг если бы он хоть раз, хоть один-единственный раз оставил в дураках ЮНЕСКО? Но ЮНЕСКО было для него святыней. Конференции по вопросам культуры были святыней. Он никогда не смеялся... Дайте мне носовой платок.
— Да вы плачете!
— Я смеюсь. Эти чертежи...
— Один из них — пульверизатор, а другой — двусторонний паконечник. Вот не думал, что специалисты не догадаются.
— Специалисты их и не видали. Не забывайте, ведь это разведка. Надо оберегать источники. Мы не можем допустить, чтобы подобные документы попадали в руки знающим людям. Дорогой вы мой...
— Вы сказали дорогой?
— У меня просто такая манера. Помните «Тропикану»? Как там он пел? Я еще не знала, что вы мой хозяин, а я ваш секретарь, вы для меня были просто милым человеком с красивой дочкой, и я вдруг поняла, что вы сейчас наделаете каких-то отчаянных глупостей с этой бутылкой шампанского. А я так смертельно устала от здравого смысла.
— Ну, меня вряд ли можно назвать человеком отчаянным.
— Они утверждают, что круг — это круг,
И мое безрассудство их просто бесит.
Будь я человеком отчаянным, стал бы я продавать пылесосы?
— А я говорю, что ночь — это депь,
И нету во мне никакой корысти.
— Неужели вы не знаете, что такое верность, как и я?
— Нет, вы человек верный.
— Кому?
— Милли. Плевать мне на людей, верных тем, кто им платит, тем, у кого они служат... Не думаю, чтобы даже моя страна заслуживала верности. В наших жилах смешано слишком много разной крови, но если мы любим, в сердце у нас — только один человек, правда? Разве на свете творилось бы столько гадостей, если бы мы были верны тому, что любим, а не каким-то странам?
Он сказал:
342
— Боюсь, что у меня могут отнять паспорт.
— Пусть попробуют!
— Все равно,— сказал он*— Теперь мы оба без работы.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
— Входите, капитан Сегура.
Капитан Сегура сиял. Сапоги его сияли, пуговицы сияли и только что припомаженные волосы тоже сияли. Он был словно начищенное до блеска оружие. Он сказал:
— Я ужасно обрадовался, когда Милли передала мне ваше приглашение.
— Нам с вами о многом нужно переговорить. Но сперва давайте сыграем. Сегодня я вас непременно побью.
— Сомневаюсь, мистер Уормолд. Я покуда еще не обязан выказывать вам сыновнее почтение.
Уормолд раскрыл шашечницу. Потом он расставил на ней двадцать четыре маленькие бутылочки виски: двенадцать пшеничного против двенадцати шотландского.
— Это еще что?
— Выдумка доктора Хассельбахера. Мне хочется, чтобы мы сыграли одну партию в память о нем. Тот, кто берет шашку, ее выпивает.
— Хитро придумано, мистер Уормолд. Так как я играю лучше, я больше пью.
— А потом я вас догоню — и в выпивке тоже.
— Я бы предпочел играть обыкновенными шашками.
— Боитесь остаться битым? Или голова у вас слабая?
— Голова у меня не слабее, чем у других, но, выпив, я могу вспылить. Мне было бы неприятно поссориться с будущим тестем.
— Милли все равно не выйдет за вас замуж, Сегура.
— Это нам еще надо обсудить.
— Вы играете пшеничным. Пшеничное крепче шотландского. У вас будет преимущество.
— Я в нем не нуждаюсь. Я буду играть шотландским.
Сегура повернул шашечницу и сел.
— Почему вы не снимете пояс? Вам будет удобнее.
Сегура положил пояс с кобурой на пол возле себя,
— Ладно. Я буду сражаться с вами голыми руками,— сказал он весело.
— Пистолет у вас заряжен?
343
— Конечно. Мои враги не дадут мне времени зарядить пистолет.
— Убийцу Хассельбахера нашли?
— Нетч Он не из уголовного мира.
— Это Картер?
— После того что вы мне сказали, я, конечно, навел справки. Во время убийства он был с доктором Брауном. А разве мы можем не верить президенту Европейского коммерческого общества?
— Значит, и доктор Браун числится у вас в списке?
— Разумеется. Ну, а теперь начнем.
Как это знает каждый игрок, шашечница пересекается по диагонали надвое «большой дорогой»* это линия обороны. Тот, кто держит под обстрелом эту черту, берет в свои руки инициативу, пересечь ее — значит перейти в атаку на противника. Сегура выбрал дебют «Вызов» и уверенно начал игру, двинув бутылочку в центр доски. Он не обду мывал ходов; он едва глядел на доску. Раздумывал и мед* лил Уормолд.
— Где Милли? — спросил Сегура.
— Ушла.
— И ваша прелестная секретарша тоже?
— Да, они ушли вдвоем.
— Положение у вас с самого начала неважное, сказал капитан Сегура. Он ударил в центр обороны Уормолда и выиграл «Старого Тэйлора».*— Ну что ж, выпьем первую,— сказал он и осушил бутылочку. Уормолд отва жился на ответный маневр, чтобы взять противника в клещи, и сразу же потерял еще бутылочку, на этот раз «Старого Форестера». На лбу Сегуры выступили капельки пота; выпив, он откашлялся. Он сказал:
— Уж больно смело играете, мистер Уормолд.— Он показал на доску.— Вам следовало взять эту шашку.
— Можете меня фукнуть,— предложил Уормолд.
Сегура призадумался. Он сказал:
— Нет. Лучше уж вы берите мою шашку.
Марка была непривычная — «Кэрнгорм»; виски обожгло Уормолду язык.
Некоторое время они играли с необычайной для них осторожностью и не брали друг у друга шашек.
— А Картер все еще живет в «Севил-Билтморе»? — спросил Уормолд.
— Да.
Вы установили за ним слежку?
— Нет. Какой смысл?
344
Уормолд цеплялся за бортовое поле, настаивая на своем уже отбитом обходном маневре, но шансов у него оставалось немного. Он сделал неправильный ход, позволивший Сегуре двинуть защищенную шашку на поле Е5 и, потеряв возможность спасти свою шашку на поле В6, пропустил Сегуру в последний ряд; тот вышел в дамки.
— Зеваете,— сказал Сегура.
— Мы можем пойти на размен.
— Но у меня дамка.
Сегура выпил «Четыре розы», а Уормолд снял с противоположной стороны доски «Хейга». Сегура сказал:
— Какой душный вечер!
Он короновал свою дамку, положив на нее клочок бумаги. Уормолд сказал:
— Если я ее побью, мне придется выпить две буты лочки. У меня есть запасные в шкафу.
— Здорово вы все предусмотрели,— сказал Сегура. В его тоне Уормолду послышалось раздражение.
Играл Сегура теперь в высшей степени осторожно. Заставить его взять шашку становилось все труднее, и Уормолд начал понимать, в чем слабость его затеи: хороший игрок может победить противника, не беря у него шашек. Он взял у Сегуры еще одну, и его заперли. Ходить ему было некуда
Сегура вытер потный лоб.
— Видите,— сказал он,— победить вы не можете.
— Вы должны дать мне отыграться.
— Пшеничное виски очень крепкое. Свыше сорока градусов.
— Давайте меняться, играйте теперь пшеничным вы.
На этот раз Уормолд играл черными — шотландским
виски. Он заменил три выпитые бутылочки у себя и три у Сегуры. Он выбрал дебют «Четырнадцатый старый», который ведет обычно к затяжной игре, ибо теперь уже знал, что единственная его надежда — это раззадорить Сегуру, чтобы тот забыл об осторожности. Он снова попытался подставить партнеру шашку, но Сегура не принял хода. Казалось, он понял, что самый опасный противник — не Уормолд, а его собственная голова. Он даже пожертвовал шашкой, не получив тактического преимущества, и Уормолду пришлось выпить «Хайрема Уокера» Уормолд помял, что и его голова в опасности: смесь шотландского виски с пшеничным была убийственной. Он попросил: Угостите меня сигаретой.
Сегура перегнулся через стол, чтобы дать ему огня,
345
и Уормолд заметил, как у него дрожат руки. Зажигалка не действовала, и он выругался с неожиданной злостью. «Еще две бутылочки — и он мой»,— подумал Уормолд.
Но отдать шашку упорствующему противнику было так же трудно, как взять шашку у него. Помимо его воли, победа стала доставаться Уормолду. Он выпил «Харпера» и вышел в дамки. Он сказал с наигранным торжеством:
— Игра моя, Сегура. Сдавайтесь.
Сегура, нахмурившись, смотрел на доску. В нем явно боролись два чувства: желание победить и желание сохранить трезвую голову, однако голову его туманил гнев, а не только виски. Он сказал:
— Ну и свинство — так играть в шашки!..
Теперь, когда у его противника была дамка, он больше не мог рассчитывать на бескровную победу, потому что дамка обладает свободой передвижения. На этот раз он пожертвовал «Таверной в Кентукки», но жертва была вынужденная, и он разразился проклятиями.
— Вот черт,— сказал он,— да эти штуки все разные! Стекло! Где это слыхано о шашках из стекла?
Уормолд чувствовал, что и его мысли путаются от пшеничного виски, но миг победы — или поражения — настал. Сегура сказал:
— Зачем вы передвинули мою шашку?
— Нет, это — «Красная этикетка». Моя.
— Не могу я, будь они прокляты, запомнить разницу, между пшеничным и шотландским! Бутылочки как бутылочки, вот и разбирайся в них!
— Вы сердитесь потому, что проигрываете.
— Я никогда не проигрываю.
И тут Уормолд сделал вид, будто совершил оплошность: он подставил под удар свою дамку. Какой-то миг ему казалось, что Сегура этого не заметил, а потом он решил, что, боясь пить, Сегура нарочно упускает счастливую возможность. Однако соблазн взять дамку был велик, тем более что это грозило Уормолду полным разгромом. Его собственная шашка выйдет в дамки и устроит врагу форменное побоище. И все же Сегура колебался. Разгоряченное от виски и духоты, лицо его словно оплывало, как у восковой куклы, глаза застилал туман. Он спроспл:
— Зачем вы это сделали?
— Что?
— Потеряли дамку и... партию?
— Черт! Не заметил. Я, наверно, пьян.
— Вы пьяны?
346
— Немного.
— Но я тоже пьян. И вы знаете, что я пьян. Вы нарочно стараетесь меня споить. Зачем?
— Не валяйте дурака. На что мне вас спаивать? Бросайте игру, пускай будет ничья.
— К черту! Не желаю. Но я знаю, зачем вы хотите меня споить. Вы хотите показать мне список... нет, вру, вы хотите, чтобы я показал вам список...
— Какой список?
— Все вы у меня в руках. Вот так! Где Милли?
— Я же вам сказал, она ушла.
— Сегодня же пойду к начальнику управления. Всех вас возьмем в силки.
— И Картера?
— А кто он такой, ваш Картер? — Он помахал пальцем перед носом Уормолда.— Вы тоже в списке, но я-то знаю, что вы никакой не шпион. Вы симулянт.
— Поспали бы немножко, Сегура. Игра кончилась вничью.
— Не желаю. Смотрите. Я бью вашу дамку.— Он откупорил «Красную этикетку» и выпил.
— За дамку пьют две бутылочки,— сказал Уормолд и протянул ему «Даносдейл крим».
Сегура тяжело развалился на стуле, подбородок его мотался из стороны в сторону. Он сказал:
— Ну, признавайтесь, что вы побиты. Я не играю в поддавки.
— И не подумаю! Я трезвее вас, смотрите — беру фука. Играйте дальше.
Канадское ячменное виски «Лорд Калверт» почему-то затесалось среди бутылочек пшеничного, и Уормолд его проглотил. Он подумал: «Надо, чтобы эта была последней. Если Сегура сейчас не свалится, все пропало. Я буду так пьян, что не смогу нажать курок. Он, кажется, говорил, что пистолет заряжен?»
— Вам ничего не поможет,— шепотом произнес Сегура.— Все равно ваше дело каюк.— Он медленно повел рукою над шашечницей, словно нес ложку с яйцом всмятку.— Видите? — Он взял одну шашку, другую, третью...
— А ну-ка выпейте, Сегура.— «Георг IV», «Королева Анна», «Горная королева» (игра кончалась по-королевски).— Ходите, Сегура. А может, мне вас снова фукнуть? Пейте.— «Бочка 69»,— Еще одну. Выпейте, Сегура.— «Опора Гранта», «Старик Арджилл»,— Пейте, Сегура. Теперь я сдаюсь.
347
Но сдался Сегура. Уормолд расстегнул ему воротник мундира, чтобы легче было дышать, и прислонил его голову к спинке стула, но и сам он ступал нетвердо, когда шел к двери. В кармане у него лежал пистолет Сегуры.
2
Добравшись до «Севил-Билт- мора», он позвонил Картеру по внутреннему телефону. Видно, нервы у Картера крепкие, куда крепче, чем у него. Картеру не удалось выполнить свою миссию на Кубе, однако он не уезжал, он выжидал своего часа, как снайпер или манок для диких уток. Уормолд сказал:
— Добрый вечер, Картер.
— А, это вы? Добрый вечер, Уормолд.
В голосе слышался холодок — в нем звучала оскорбленная добродетель.
— Хочу перед вами извиниться, Картер. За эту дурацкую выходку с виски. Был здорово пьян. Да и сейчас чуточку пьян. И не люблю извиняться.
— Ладно, ладно, Уормолд. Ступайте проспитесь.
— Еще издевался, что вы заикаетесь! Порядочные люди так не делают!
Он поймал себя на том, что разговаривает как Готорн. Лицемерие, видно, профессиональная болезнь.
— А я ни черта не понял, куда вы г-гнете.
— Я скоро... скоро сообразил, что произошло. Вы тут совершенно ни при чем. Проклятый метрдотель сам отравил свою собаку. Пес был очень старый, но, ей-богу же, надо было его усыпить, а не давать ему отравленные объедки!
—■ Ах, вот оно что! Спасибо, что позвонили, г-голубчик, но сейчас уже поздно. Я ложусь спать.
— Лучший друг человека...
— Что? Г-говорите г-громче.
— «Цезарь», друг короля, а потом тот, жесткошерстый, помните,— он пошел ко дну во время Ютландского сражения? До самого конца охранял на мостике хозяина.
— Вы пьяны, Уормолд.
Куда проще изображать пьяного, когда ты выпил,— сколько же, в конце концов, он выпил, шотландского и пшеничного? Пьяному человеку верят — in vino veritas l. С пьяным человеком и расправиться легче. Картер был бы
1 Истина в вине (лат.).
348
круглым дураком, если бы не воспользовался таким удобным случаем. Уормолд сказал:
— А на меня как раз нашло настроение пошататься по разным местам...
— По каким местам?
— По злачным местам, по тем самым, которые вам так хотелось поглядеть.
— Но сейчас уже поздно.
— Самое подходящее время.— Даже сюда, на другой конец провода, ему передалось колебание Картера. Уормолд сказал: — Возьмите с собой пистолет. — Он вдруг почувствовал странную неохоту убивать безоружного убийцу, если только Картер окажется безоружным.
— Пистолет? Зачем?
— В таких местах тебя иногда пытаются обчистить.
— А почему бы вам не взять свой?
— У меня его, увы, нет.
— У меня тоже,— Уормолду показалось, что он услышал металлический щелчок взводимого курка. «Алмаз режет алмаз»,— подумал он и улыбнулся. Но улыбка так же вредна в решающую минуту ненависти, как и в решающую минуту любви. Ему пришлось напомнить себе, как выглядел Хассельбахер, когда смотрел на него с пола в баре. Они не дали старику ни одного шанса спастись, а вот Картеру он дает их больше, чем надо. Он стал жалеть, что так много выпил.
— Подождите меня в баре, — сказал Картер.
— Только поскорее.
— Мне надо одеться.
Уормолд был рад, что в баре темно. Картер, наверно, созванивается со своими друзьями и назначает им свидание, но в баре им все же не удастся его пристрелить прежде, чем он их заметит. С улицы только один вход и из гостиницы тоже; а к задней стене пристроено нечто вроде балкончика; в случае чего на перила можно опереть руку с пистолетом. Всякий человек, вошедший в бар, должен сперва привыкнуть к темноте — Уормолд это знает по себе: когда он вошел, он не сразу мог разобрать, был тут один посетитель или двое — так тесно прижалась друг к другу парочка на диване возле выхода на улицу.
Он сел на балкончике и заказал виски, но так до него и не дотронулся, следя за обеими дверьми. Наконец кто-то вошел, лица разглядеть он не мог; он узнал Картера по руке, похлопывавшей карман, где лежала трубка.
— Картер!
349
Картер подошел.
— Ну, поехали,— сказал Уормолд.
— Допейте виски, я составлю вам компанию.
— Я и так слишком много выпил. Мне надо на воздух. Мы выпьем потом, в каком-нибудь заведении.
Но Картер сел.
— Расскажите, куда вы собираетесь меня везти.
— В публичный дом. Они тут все одинаковые. В каждом по десятку девиц — выбор небольшой. Они устроят для вас парад. Вставайте, поехали. После полуночи там начинается давка.
Картер сказал испуганно:
— Я бы сперва хотел что-нибудь выпить. Нельзя смотреть на такие вещи, когда ты совсем трезвый.
— Вы кого-нибудь ждете?
— Нет, с чего вы взяли?
— Так мне показалось, вы все время поглядываете на дверь.
— Но я же вам г-говорил, что не знаю здесь ни души.
— Кроме мистера Брауна.
— Да, конечно, кроме доктора Брауна. Ну, он не такой человек, которого поведешь в публичный дом, правда?
— Проходите, прошу вас,— сказал Уормолд, пропуская его вперед.
Картер нехотя двинулся к двери. Он явно искал повода, чтобы задержаться. Он сказал:
— Подождите, я оставлю записочку портье. Мне должны позвонить.
— Кто, мистер Браун?
— Да,— Он все никак не решался выйти,— Ей-богу, невежливо и даже как-то г-грубо уходить, не дождавшись его звонка. Давайте посидим еще минут пять.
— Скажите портье, что в час ночи будете дома,— если, конечно, не войдете во вкус и не загуляете до утра.
— Лучше все-таки подождать.
— Тогда я пошел один. Ну вас к черту. А я-то думал, что вам хочется посмотреть город.— Уормолд быстро вы^ шел на улицу. Его машина стояла напротив. Он ни разу не оглянулся, но слышал за спиной шаги. Картеру так же не хотелось упустить его, как ему не хотелось упустить Картера.
— Ну и г-горячий же вы человек, Уормолд!
— Простите. Я, когда выпью, почему-то злею.
— Надеюсь, вы не так пьяны, чтобы на кого-нибудь наехать?
350
— Пожалуй, будет лучше, если за руль сядете вы.
Он подумал: «Тогда он не сможет держать руки в карманах» .
— Первый поворот направо. Теперь налево, Картер.— Они выехали на набережную; из гавани выходил узкий белый корабль — какое-то туристское судно отправлялось в Кингстон или в Порт-о-Пренс. Им были видпы влюбленные парочки; перегнувшись через перила, они смотрели вниз, на лунную дорожку, оркестр играл еще не совсем вышедшую из моды «Я мог бы танцевать всю ночь».
— Ох, до чего же. хочется домой,— сказал Картер.
— В Нотвич?
— Да.
— В Нотвиче нет моря.
— Когда я был мальчишкой, прогулочные катера на реке мне казались такими же большими, как этот лайнер.
«Убийца не имеет права чувствовать тоску по родине, убийца должен быть бездушным, как машина, вот и мне надо стать машиной» ,— думал Уормолд, нащупывая в кармане носовой платок, которым он сотрет отпечатки пальцев, когда настанет время. Но как его выбрать, это время? В каком закоулке, в каком подъезде? А если тот выстрелит первый?
— Кто ваши друзья, Картер? Русские? Немцы? Американцы?
— Какие друзья? — И он добавил очень искренне: — У меня нет друзей.
— Совсем нет друзей?
— Нет.
— Еще раз налево, Картер, а потом направо.
Они медленно ползли по узкой улочке; по обе ее стороны помещались ночные притоны: из-под земли звучал оркестр — словно голос отца Гамлета или музыка, которую часовые услышали под мостовой, когда бог Геркулес покинул Марка-Антония. Двое служителей в ливреях кубинских ночных кабаре наперебой зазывали их с тротуара напротив. Уормолд сказал:
— Давайте остановимся. Мне позарез нужно выпить прежде, чем мы двинемся дальше.
— Это публичный дом?
— Нет. В публичный дом мы поедем попозже.
Он подумал: «Эх, если бы Картер снял руку с руля и схватился за пистолет,— как бы мне тогда легко было в него выстрелить!»
351
Картер спросил:
— А вы это место знаете?
— Нет. Но я знаю этот мотив.— Странно: там играли «И мое безрассудство их просто бесит».
Снаружи висели цветные фотографии голых девушек и светились неоновые слова на международном языке ночных кабаков: «Аттракцион с раздеванием». Ступеньки, полосатые, как дешевая пижама, вели в погребок, где воздух был сизый от сигарного дыма. Что ж, место для казни подходящее, не хуже любого другого. Но сначала он должен выпить.
— Идите вперед, Квартер.
Картер не решался. Он открыл рот и запнулся; Уормолд еще ни разу не слышал, чтобы он так долго не мог выговорить «г».
— Г-г-господи...
— В чем дело?
— Нет, ничего.
Они сели за столик и стали смотреть, как раздевается девушка; оба взяли коньяк с содовой. От столика к столику, постепенно разоблачаясь, переходила девушка. Сначала она сняла перчатки; какой-то посетитель покорно их взял, словно папку с входящими бумагами. Потом она повернулась спиной к Картеру и попросила его расстегнуть крючки на ее черном кружевном корсете. Картер неловко пыхтел над застежками, заливаясь краской, а девушка хохотала и поеживалась от прикосновений его пальцев. Он сказал:
— Извините, но я никак не найду...
Вокруг танцевальной площадки за столиками сидели мрачные посетители и наблюдали за Картером. Никто не улыбался.
— Вам, видно, в Нотвиче редко приходилось иметь с этим дело. Дайте я расстегну.
— Отстаньте!
Наконец он расстегнул корсет, девушка взъерошила его жидкие выгоревшие волосы и пошла дальше. Он пригладил волосы карманной щеточкой.
— Мне здесь не нравится,— сказал он.
— Вы боитесь женщин, Картер.
Разве можно застрелить человека, над которым так легко потешаться?
— Терпеть не могу такую жеребятину,— сказал Картер.
Они поднялись по лестнице. Боковой карман у Картера
352
сильно оттопыривался. Конечно, он мог положить туда и трубку. Картер снова сел за руль и стал ворчать:
— Тоже невидаль — шлюхи раздеваются!
— Вы ей не очень-то помогли.
— Я искал, где у нее молния.
— А мне ужасно хотелось выпить.
— И коньяк дрянной. Не удивлюсь, если они к нему что-то подмешивают.
— Ну, ваше виски было куда хуже, Картер.
Он пытался разжечь свою злобу и не вспоминать, как этот бедняга неуклюже возился с корсетом и краснел от своей неловкости.
— Что вы сказали?
— Остановите машину.
— Зачем?
— Вы же хотели в публичный дом. Вот он.
— Но вокруг нет ни души.
— Двери и ставни здесь всегда закрыты. Вылезайте и звоните.
— А что вы сказали насчет виски?
— Да так, ничего. Вылезайте и звоните.
Место было подходящее, ничуть не хуже погребка (для этой цели, как известно, годится и глухая стена): серый фасад и улица, куда люди заходили только с одной малопочтенной целью. Картер медленно выпростал ноги из-под руля, а Уормолд пристально следил за его руками, за его неловкими руками. «Это — честная дуэль,— говорил он себе,— Картер куда больше привык убивать, чем я, да и шансы у нас равные: я ведь даже не уверен, что мой пистолет заряжен. У него куда больше шансов спастись, чем было у Хассельбахера». Держась рукой за дверцу, Картер снова замешкался. Он сказал:
— Может, разумнее отложить это на другой раз? Г-г-говоря откровенно...
— Вы что, боитесь, Картер?
— Я никогда не бывал в таких местах. Уормолд, это г-глупо, но меня не очень тянет к женщинам.
— Видно, тоскливая у вас жизнь.
— Я могу обойтись и без них,— ответил он с вызовом.— У человека есть дела поважнее, чем г-гоняться за юбками...
— Зачем же вы пошли в публичный дрм?
И снова он удивил Уормолда своей откровенностью.
— Мне иногда кажется, что я хочу, но когда доходит до...— Он был на грани признания и наконец решился: —
12 Г, Грин, т. 3
353
У меня ничего не получается, Уормолд. Не могу сделать то, чего они от меня хотят.
— Вылезайте из машины.
«Мне надо его застрелить,— думал Уормолд,— до того, как он совсем разоткровенничается. С каждым мигом он все больше превращается в человека, в такое же существо, как я сам, которое можно пожалеть и утешить, но нельзя убить. Кто знает, какие мотивы кроются за каждым актом насилия?» Он вытащил пистолет Сегуры.
— Что это?
— Выходите.
Картер прислонился к двери публичного дома, лицо его выражало не страх, а угрюмое недовольство. Он боялся женщин, а не насилия. Он сказал:
— Это вы зря. Виски дал мне Браун. Я человек подневольный.
— А мне наплевать на виски. Ведь это вы убили Хассельбахера?
Он снова удивил Уормолда своей правдивостью. В этом человеке была своеобразная честность.
— Я выполнял приказ, Уормолд. Когда тебе г-г-г...
Он изловчился достать локтем звонок, прижался спиной
к двери, и теперь где-то в глубине дома звенел и звенел звонок, вызывая обитателей.
— Мы не питаем к вам зла, Уормолд. Вы просто стали слишком опасны, вот и все. Ведь мы с вами обыкновенные рядовые, и вы ия.
— Я вам опасен? Ну какое же вы дурачье! У меня нет агентов, Картер.
— Ну уж не г-г-говорите! А сооружения в г-горах? Мы раздобыли копии ваших чертежей.
— Это части пылесоса.— Интересно, у кого они получили эти копии: у Лопеса, у курьера Готорна или у человека из консульства?
Картер полез в карман, и Уормолд выстрелил. Картер громко взвизгнул. Он сказал:
— Вы меня чуть не застрелили.— И вытащил руку, в которой была зажата разбитая трубка.— Мой «Данхилл». Вы сломали мой «Данхилл».
— По неопытности,— сказал Уормолд. Он решился на убийство, но выстрелить еще раз не мог. Дверь за спиной Картера начала отворяться. Все это стало похоже на пантомиму.— Там о вас позаботятся. Вам сейчас может пригодиться женщина.
— Ах вы... шут гороховый!
354
Ну дб чего же Картер прав! Он положил пистолет на сиденье и пересел на место у руля. И вдруг он почувствовал радость. Ведь он чуть было не убил человека. А теперь он доказал себе, что судья из него все равно не выйдет: у него нет призвания к насилию. И тогда Картер выстрелил.
ГЛАВА ШЕСТАЯ 1
Он сказал Беатрисе:
— Я нагнулся, чтобы включить мотор. Это меня и спасло. Он, конечно, имел право отстреливаться — ведь у нас была дуэль по всем правилам. Но третий выстрел остался за мной.
— А что было потом?
— Я успел отъехать прежде, чем меня стошнило.
— Стошнило?
— Если бы я побывал на войне, убийство, наверное, не показалось бы мне таким сложным делом. Бедный Картер.
— А чего вам его жалеть?
— Он был тоже человек. Я многое о нем узнал. Он не умел расстегнуты корсет. Боялся женщин. Любил свою трубку, и, когда был мальчишкой, прогулочные катера на реке казались ему океанскими пароходами. Может, он был романтиком. Ведь романтик живет в постоянном страхе, что действительность не оправдает его ожиданий, верно? Все они ждут от жизни слишком многого.
— Ну, а потом?
— Потом я стер с пистолета отпечатки пальцев и привез его домой. Сегура, конечно, заметит, что двух пуль не хватает. Но он вряд ли захочет признаться, что эти пули выпущены из его пистолета. Ему трудно будет объяснить, как это случилось. Когда я вернулся, он еще спал. Страшно подумать, как у него сейчас болит голова. У меня она тоже раскалывается. Но я пытался вспомнить ваши уроки, когда фотографировал.
— Что вы фотографировали?
— У него был список иностранных агентов, который он составил для начальника полицейского управления. Я его сфотографировал, а потом положил Сегуре обратно в карман. Я рад, что под конец послал хоть одно настоящее донесение.
— Вам надо было подождать меня.
12*
355
— Не мог. Боялся, что он вот-вот проснется. Оказывается, микрофотография — дело очень хитрое!
-т- Господи, а зачем вам понадобилось делать микрофотографию?
— Потому, что ни одному курьеру в Кингстоне нельзя доверять. Хозяева Картера — кто они, я так и не выяснил,— добыли копии моих чертежей. Стало быть, какой-то агент работает и на нас, и на них. Может, это тот контрабандист, который возит наркотики. Поэтому я снял микрофотографию, как вы меня учили, наклеил ее на оборотную сторону марки и послал по поч,те набор из пятисот марок английских колоний — словом, сделал все, что положено делать в экстренном случае.
— Надо протелеграфировать, на какую марку вы наклеили фото.
— Что значит, на какую марку?
— Неужели вы думаете, что они станут разглядывать все пятьсот марок в поисках одного черного пятнышка?
— Об этом я не подумал. Вот незадача...
— Но вы же знаете, на какую марку...
— В том-то и дело, что мне не пришло в голову посмотреть лицевую сторону. Там, по-моему, был Георг V; кажется, красный... А может, зеленый...
— Ну, тогда все ясно. А фамилии в списке вы запомнили?
— Нет. У меня не было времени его*' как следует прочесть. Да, в таких делах я, видно, полный болван, Беатриса.
— Неправда. Болваны они.
— Интересно, кто первый даст о себе знать. Доктор Браун или Сегура?
Но это был ни тот, ни другой.
2
На следующий день, ровно в пять, в магазине появился высокомерный чиновник из консульства. Чопорно поглядывая на пылесосы, как негодующий турист на выставку предметов фаллического культа, он объявил Уормолду, что его желает видеть посол.
— Можно мне прийти завтра утром? — Он писал последнее донесение: о смерти Картера и своей отставке.
— Нет, нельзя. Посол звонил из дому. Вам надо ехать сейчас же.
— Я у него не служу,— заявил Уормолд.
356
— Вы так думаете?
Уормолд снова отправился в Ведадо, где стояли белые особняки и росли бугенвиллеи богачей. Сколько воды утекло с тех пор, как он был здесь у профессора Санчеса! Вот он проехал мимо его ворот. Какие скандалы разыгрываются за стенами этого кукольного дома?
У него было такое чувство, будто у посла с беспокойством дожидались его прихода, а переднюю и лестницу старательно очистили от посторонних. На первом этаже какая-то женщина повернулась к нему спиной и быстро заперла за собой дверь; наверно, это была жена посла. Двое детей украдкой выглянули из-за перил на втором этаже и убежали, стуча каблучками по кафельному полу. Дворецкий проводил его в пустую гостиную и осторожно притворил дверь. За высокими окнами расстилался длинный зеленый газон и росли стройные субтропические деревья. Даже оттуда кто-то спешил убежать, заметив его.
Комната была похожа на все другие посольские гостиные — смесь массивной, доставшейся по наследству мебели и безделушек, собранных в странах, где хозяин прежде служил. Уормолду казалось, что он видит следы лет, проведенных в Тегеране (трубки необычной формы, изразец), в Афинах (одна или две иконы), но его озадачила африканская маска: откуда она, может быть, из Монровии?
Вошел посол, высокий холодный человек, по галстуку видно было, что он бывший гвардеец,— людям такой породы тщетно подражал Готорн. Он сказал:
— Садитесь, Уормолд. Вы курите?
— Нет, благодарю вас.
— Возьмите этот стул, вам будет удобнее. Ну что ж, давайте говорить прямо. Вам грозят неприятности.
— Понятно.
— Я, конечно, ничего, ровно ничего не знаю о том, чем вы здесь занимаетесь.
— Я продаю пылесосы, сэр.
Посол взглянул на него с нескрываемым отвращением.
— Пылесосы? Я говорю кне об этом.— Он отвел глаза и посмотрел на персидскую трубку, на греческую икону, на маску из Либерии. Все это были страницы автобиографии, где для самоуспокоения описаны только счастливые дни. Он сказал: — Вчера утром меня посетил капитан Сегура. Имейте в виду, я не знаю, откуда полиция получила такие сведения, и меня это не касается, но он сообщил мне, что вы посылали домой ложные донесения в целях дезинформа^ Ции. Я не знаю, кому вы их посылали, и это тоже меня не
357
касается. Сегура уверяет, что вы получали деньги, делая вид, будто обладаете источниками, которых просто не существует. Я счел своим долгом тут же известить об этом министерство иностранных дел. По-видимому, вы получите распоряжение вернуться домой и отчитаться в своих действиях — перед кем, мне неизвестно, подобные вопросы не входят в мою компетенцию...
Уормолд заметил две детские головки, выглядывающие из-за высокого дерева. Он посмотрел на них, и они посмотрели на него, как ему показалось, с сочувствием. Он сказал:
— Да, сэр.
— Из беседы с капитаном Сегурой я понял, что вы доставляете всем здесь много хлопот. И если вы откажетесь вернуться на родину, местные власти могут причинить вам очень большие неприятности, а, учитывая все обстоятельства дела, я ничем не сумею вам помочь. Ровно ничем. Капитан Сегура подозревает, что вы подделали какой-то документ, который, как вы заявили, был взят у него. Вся эта комедия, Уормолд, мне глубоко противна. Я даже выразить не могу, до чего она мне противна. Законным источником информации за границей являются посольства. Для этой цели существуют атташе. Вся ваша так называемая разведка доставляет послу одни неприятности.
— Да, сэр.
— Не знаю, известно ли вам — мы постарались скрыть это от прессы,— но позавчерашней ночью тут застрелили одного англичанина. Капитан Сегура намекнул, что он был связан с вами.
— Я встретился с ним один раз, за обедом.
— Вам лучше вернуться на родину, Уормолд, первым же самолетом,— чем скорее вы это сделаете, тем будет лучше для меня,— и обсудить все с вашим начальством... кто бы оно там ни было.
— Да, сэр.
3
Самолет голландской авиакомпании должен был вылететь в 3.03 утра на Амстердам через Монреаль. Уормолду не хотелось лететь через Кингстон, где Готорну могли поручить его встретить. Дав последнюю телеграмму, он закрыл контору; Руди и его чемодан должны были отправиться на Ямайку. Шифровальные книги сожгли с помощью целлулоида. Беатрисе
358
надо было лететь вместе с Руди. Пылесосы были оставлены на попечение Лопеса. Имущество, которым он дорожил, Уормолд упаковал в сундук, который пойдет морем. Лошадь продали капитану Сегуре.
Беатриса помогла ему складывать вещи. Сверху в сундук положили статуэтку святой Серафины.
— Милли, наверно, ужасно расстроена,— сказала Беатриса.
— Да нет, она как-то сразу покорилась судьбе. Говорит, как сэр Хэмфри Джилберт, что Бог так же близок к ней в Англии, как и на Кубе.
— Ну, Джилберт, по-моему, говорил не совсем так.
В доме осталась куча мусора, который решили сжечь, хоть там не было ничего секретного.
Беатриса сказала:
— Боже мой, сколько у вас сохранилось ее фотографий!
— Мне казалось, разорвать фотографию — это все равно, что кого-нибудь убить. Теперь я знаю,— это совсем не одно и то же.
— А что это за красная коробочка?
— Она мне подарила запонки. Их украли, а коробочку я спрятал. Сам не знаю почему. В общем, я даже рад, что весь этот хлам надо выбросить.
— Конец жизни.
— Двух жизней.
— А это что?
— Старая программка.
— Не такая уж старая. «Тропикана». Можно мне ее взять?
— Вам еще рано хранить реликвии,— сказал Уормолд.— Их набираешь на своем веку слишком много. А потом из-за всего этого мусора тебе негде жить.
— Ладно, рискну. Тот вечер был какой-то удивительный.
Милли и Уормолд проводили ее в аэропорт. Руди как-то незаметно исчез, сопровождая носильщика, который волочил его огромный чемодан. День был жаркий, и публика стоя пила «дайкири». Едва капитан Сегура сделал Милли предложение, как ее дуэнья куда-то пропала, но ребенок, который поджег Томаса Эрла Паркмена младшего, так и не вернулся, как ни мечтал об этом Уормолд. Казалось, что Милли переросла обе крайности своего характера. Она объявила тактично, как взрослая:
— Пойду куплю Беатрисе на дорогу каких-нибудь
359
журналов.— И, отойдя к книжному киоску, повернулась к ним спиной.
— Простите меня,— сказал Уормолд.— Когда я вернусь, я там скажу, что вы ничего не знали. Интересно, куда вас теперь пошлют?
— Наверно, к Персидскому заливу. В Басру.
— Почему к Персидскому заливу?
— Так они себе представляют чистилище. Искупление грехов потом и слезами. А у вашей фирмы нет представителя в Басре?
— Боюсь, что моя фирма не захочет больше меня держать.
— Что же вы будете делать?
— Спасибо бедняге Раулю, у меня хватит денег, чтобы отправить Милли на год в Швейцарию. А потом, ей-богу, не знаю.
— Вы могли бы открыть лавочку, где продают все эти штуки для розыгрыша,— ну знаете: окровавленные пальцы, чернильные пятна, муху на куске сахара... Господи, до чего ужасны все эти проводы! Ступайте домой, не надо вам дожидаться отлета.
— Когда я вас увижу?
— Постараюсь не поехать в Басру. Постараюсь остаться в секретариате с Анжеликой, Этель и мисс Дженкинсон. Если повезет, буду кончать в шесть, и мы сможем встретиться в угловом ресторане, наскоро что-нибудь перекусить и пойти в кино. Какая унылая жизнь, правда? Вроде ЮНЕСКО или съезда писателей. Тут с вами мне было весело.
— Это правда.
— Ну, а теперь — уходите.
Он подошел к книжному киоску, где стояла Милли.
— Идем,— сказал он.
— А как же Беатриса? Ведь я не отдала ей журналы.
— Ей не нужны журналы.
— И я с ней не попрощалась.
— Поздно. У нее уже проверили паспорт. Увидишь ее
в Лондоне... Надеюсь.
4
Казалось, что весь остаток жизни они проведут на аэродромах. На этот раз отлетал самолет голландской авиакомпании, было три часа утра, небо розовело, отражая неоновые лампы киосков и поса¬
360
дочные огни, а «проводы» им устраивал капитан Сегура. Он всячески старался скрыть, что его миссия носит официальный характер, и вел себя по-домашнему, но все равно их отъезд был похож на высылку. Сегура сказал с укором:
— Вы сами меня вынудили!
— Ваши методы куда человечнее, чем у Картера или у доктора Брауна. Кстати, что вы собираетесь делать с Брауном?
— Он решил, что ему необходимо вернуться в Швейцарию по делам, связанным с точным инструментом.
— А куда он взял билет?
— Не знаю. Кто бы они там ни были, они очень довольны, что раздобыли ваши чертежи.
— Мои чертежи?
— Да, чертежи сооружений в Орьенте. Доктор Браун сможет похвастаться еще и тем, что избавился от опасного агента.
— От кого, от меня?
— Да. На Кубе будет спокойнее без вас обоих, но мне жалко расставаться с Милли.
— Милли все равно не вышла бы за вас замуж. Ей не нравятся портсигары из человеческой кожи.
— Вам когда-нибудь говорили, чья это кожа?
— Нет.
— Полицейского, который замучил насмерть моего отца. Видите ли, мой отец был бедняком. Он принадлежал к классу пытаемых.
Подошла Милли, нагруженная журналами «Тайм», «Лайф», «Пари-матч» и «Куик». Было уже четверть четвертого, и небо над взлетной дорожкой посерело — забрезжил призрачный рассвет. Летчики направились к самолету, за ними прошла стюардесса. Он знал всех троих в лицо: несколько недель назад они сидели с Беатрисой за столиком в «Тропикане». Громкоговоритель известил по- аиглийски и по-испански об отлете самолета номер 396 на Монреаль и Амстердам.
— Вот вам на память,— сказал Сегура.
Он дал им по маленькому свертку. Они развернули свои подарки, когда самолет еще летел над Гаваной; цепочка огней приморского бульвара ушла в сторону и скрылась из виду; море опустилось, как занавес, над их прошлым. В свертке Уормолда была бутылочка «Опоры Гранта» и пуля, выпущенная из полицейского пистолета. У Милли — маленькая серебряная подковка с ее инициалами.
— А почему он подарил тебе пулю? — спросила ойа.
361
— Шутка, и не очень остроумная. И все же он не такой уж плохой человек,— сказал Уормолд.
— Но совсем не годится в мужья,— ответила повзрослевшая Милли.
ЭПИЛОГ В ЛОНДОНЕ 1
Когда он назвал свое имя, на него посмотрели с любопытством, а потом посадили в лифт и повезли, к его удивлению, не вверх, а вниз. Теперь он сидел в длинном подземном коридоре и смотрел на красную лампочку, горевшую над дверью; ему сказали, что он может войти, когда загорится зеленый свет, и ни минутой раньше. Люди, не обращавшие внимания на лампочку, входили и выходили; одни держали папки с бумагами, другие — портфели, какой-то человек был в форме полковника. Никто на него не смотрел; он чувствовал, что почему-то их стесняет; они старались отвернуться, как отворачиваются от калеки. Но, наверно, дело тут было не в его хромоте.
По коридору от лифта прошел Готорн. Костюм его был помят, будто он спал, не раздеваясь: видно, прилетел ночным самолетом с Ямайки. Готорн тоже не взглянул бы на Уормолда, если бы тот его не окликнул:
— Эй, Готорн!
— Ах, это вы, Уормолд.
— Беатриса долетела благополучно?
— Конечно.
— А где она?
— Понятия не имею.
— Что здесь происходит? Можно подумать, что военно- полевой суд.
— А тут и в самом деле идет военно-полевой суд.— Готорн сказал это ледяным тоном и прошел в дверь, над которой горела лампочка. Часы показывали 11.25, а вызвали Уормолда на одиннадцать.
Он раздумывал, могут ли они что-нибудь с ним сделать, кроме того, что выгонят, впрочем, они уже и так его выгнали. Это бесспорно. Сейчас они, вероятно, решают его судьбу. Им вряд ли удастся подвести его под закон о разглашении государственной тайны. Он выдумывал тайны, а не разглашал их. Конечно, они могут помешать ему получить работу за границей, а службу в Англии человеку в его годы
362
не так-то легко найти, но зато он и не подумает возвращать им деньги. Деньги нужны Милли; ему теперь казалось, что он честно заработал эти деньги, став мишенью для Картера — и для его пули, и для его яда.
В 11.35 из комнаты вышел полковник и быстро зашагал к лифту; вид у него был разгоряченный и сердитый. «Вот идет судья-вешатель»,— подумал Уормолд. Вслед за ним появился человек в грубошерстном пиджаке. У него были глубоко запавшие голубые глаза; несмотря на штатский костюм, было ясно, что он моряк. Взгляд его ненароком скользнул по Уормолду, но он быстро отвел глаза — видно, был человек порядочный. Он крикнул: «Обождите, полковник!» — и пошел по коридору с небольшой раскачкой, словно опять был у себя на мостике в штормовую погоду. За ним вышел Готорн, разговаривая с каким-то очень молодым человеком, а потом у Уормолда вдруг перехватило дух, потому что загорелся зеленый свет и перед ним оказалась Беатриса.
— Вам надо туда,— сказала она.
— А какой мне вынесли приговор?
— Не могу сейчас с вами разговаривать. Где вы остановились?
Он назвал гостиницу.
— Я приду к вам в шесть. Если смогу.
— Меня расстреляют на рассвете?
— Не волнуйтесь. Идите. Он не любит, когда его заставляют ждать.
— А что будет с вами?
— Джакарта.
— Где это?
— На краю света. Дальше, чем Басра. Ну, идите же, идите.
За столом в полном одиночестве сидел человек с черным моноклем в глазу. Он сказал:
— Садитесь, Уормолд.
— Нет* лучше уж я постою.
— Это цитата, правда?
— Какая цитата?
— Я отлично помню, что слышал эту фразу в какой-то пьесе на любительском спектакле. Много лет назад.
Уормолд сел. Он сказал:
— Вы не имеете права посылать ее в Джакарту.
— Кого?
— Беатрису.
— Кто это такая? Ах, ваша секретарша... Терпеть це
363
могу нашу манеру называть всех по именам! По этому вопросу вам надо обратиться к мисс Дженкинсон. Слава Богу, она ведает секретариатом, а не я!
— Беатриса ни в чем не виновата.
— Ни в чем?.. Послушайте, Уормолд. Мы решили ликвидировать вашу резидентуру, но тут встал вопрос: что нам делать с вами? (
Ну вот, держись! Судя по лицу полковника — одного из судей — ни на что хорошее рассчитывать не приходится. Шеф вынул монокль, и Уормолд был поражен младенче ской голубизной его глаза. Шеф сказал:
— Мы решили, что самое лучшее для вас в данное время — это остаться в Англии на преподавательской работе. Читать лекции о том, как руководить агентурой за границей. И тому подобное.— Казалось, что ему надо проглотить что-то очень горькое. Он добавил: — Само собой разумеется (у нас это принято, когда наш человек уходит с заграничной работы), мы представим вас к ордену. Думаю, что для вас — вы ведь работали недолго — можно хлопотать только о КБИ третьей степени.
2
Они чинно поздоровались, затерянные среди зеленых стульев в гостиной недорогого отеля под названием «Пенденнис», где-то возле Гауэр- стрит.
— Боюсь, что не смогу раздобыть вам чего-нибудь выпить,— сказал он.— Это гостиница общества трезвости.
— Как вы сюда попали?
— Я останавливался здесь в детстве, когда приезжал с родителями. Трезвость меня тогда не угнетала. Беатриса, что происходит? Они что, совсем одурели?
— Да, одурели от ярости на нас обоих. Они считают, что я должна была сразу вас раскусить. Шеф созвал целое совещание. Там были все его офицеры связи — и от военного министерства, и от адмиралтейства, и от военно-воздушных сил. Перед ними лежали все ваши донесения, и они обсуждали их одно за другим. Просачивание коммунистов в правительственные органы их мало тронуло — они с легким сердцем послали опровержение в министерство иностранных дел. Да и ваши доклады по экономическим вопросам тоже,— они сразу согласились, что их надо просто дезавуировать. Это ведь касается только Торговой
364
Палаты. ;Bfce сидели спокойно, пока речь не зашла о военных делах. Там было донесение относительно беспорядков на флоте и другое — о заправочных базах для подводных лодок. Вот тут капитан заявил: «Ну, в этих донесениях должна быть доля правды!» Я тогда сказала: «Взгляните на источник. Он же не существует!» — «Но вы представьте, какими мы будем выглядеть болванами,— сказал капитан.— Морская разведка с ума сойдет от радости!» Однако все это были только цветочки по сравнению с тем, что началось, когда дело дошло до Орьенте.
— Неужели они приняли эти чертежи всерьез?
— Вот когда они напустились на бедного Генри!
— Мне ужасно не нравится, что вы зовете его Генри.
— Он, во-первых, скрыл от них то, что вы продаете, пылесосы, и выдал вас за какого-то торгового магната. Но шеф не поддержал этого обвинения. Он почему-то был очень смущен, а Генри, то есть Готорн, вытащил ваше досье, и там, оказывается, была написана правда. Но, конечно, эта папка ни разу не вышла из стен секретариата мисс Дженкинсон. Потом Готорна обвиняли в том, что, увидев чертежи, он не узнал пылесоса. Он ответил, что узнал его сразу, но не понимает, почему принцип устройства пылесоса не может быть использован в каком-нибудь новом виде оружия. После этого они ^прямо взвыли, требуя вашей крови. Все, кроме шефа. Мне иногда казалось, что он понимает комическую сторону дела. Он им сказал: «Теперь наша задача совершенно ясна: мы должны известить адмиралтейство, военное министерство и министерство воздушного флота о том, что все донесения из Гаваны за последние полгода были абсолютно ложными!»
— И после всего этого они предложили мне работу!
— Ничего удивительного. Капитан рухнул первый. На море, видно, привыкаешь смотреть вдаль. Он сказал, что в глазах адмиралтейства репутация Секретной службы будет окончательно погублена. Отныне они будут полагаться только на морскую разведку. Тогда и полковник сказал: «Если я расскажу эту историю в военном министерстве, нам останется закрыть лавочку». Положение казалось безвыходным, но тут шеф заявил, что, на его взгляд, проще всего разослать еще одно донесение 59 200 дробь пять, что, мол, сооружения себя не оправдали, а потому их снесли. Куда сложнее было решить вашу судьбу. Шеф считает, что вы приобрели ценный опыт, который лучше сохранить для Секретной службы, чем предать гласности через прессу. За последнее время и так слишком много людей опубликовало
365
свои мемуары о Секретной службе. Кто-то напомнил о законе, карающем разглашение государственной тайны, но шеф усомнился, можно ли подвести ваше дело под этот закон. Надо было видеть их лица, когда выяснилось, что жертва ушла у них из-под носа. Тут они, конечно, набросились на меня, но я не дала этой шайке меня допрашивать — я сама выложила им все начистоту.
— Что вы им сказали?
— Сказала, что если б я и знала правду, то и тогда не стала бы вам мешать. Сказала, что вы действовали из самых лучших побуждений, а не ради того, что кто-то ждет глобальной войны, которая может и не произойти. Этот болван, наряженный полковником, заикнулся было о «нашей родине». А я сказала: «Что вы подразумеваете под словом «родина»? Флаг, который кто-то выдумал двести лет назад? Епископский суд и тяжбы о разводе, палату общин, где стараются перекричать друг друга?.. Или же БКТ, Управление английских железных дорог и кооперативы? Вы-то, наверно, думаете, что ваша родина — это ваш полк, если вообще даете себе труд подумать, но у нас с ним нет полка — ни у него, ни у меня». Они пытались меня прервать, но тогда я сказала: «Ах, простите, совсем забыла. Вы уверяете, будто на свете есть нечто более высокое, чем родина! Вы внушаете нам это всеми вашими Лигами наций, Атлантическими пактами, ЙАТО, ООН, СЕАТО... Но они значат для нас не более, чем всякое другое сочетание букв. И мы вам уже не верим, когда вы кричите, что вам нужны мир, свобода и справедливость. Какая там свобода? Вы думаете только о своей карьере!» Я сказала, что сочувствую тем французским офицерам, которые в 1940 году предпочли забыть о своей карьере, а не о своих семьях. Родина — это куда больше семья, чем парламентская система.
— Господи, неужели вы все это им сказали?
— Да. Я произнесла целую речь.
И вы на самом деле так думаете?
— Не совсем. Они постарались разрушить нашу веру до основания, даже веру в безверие. Я уже не могу верить ни во что большее, чем мой дом, ни во что более абстрактное, чем человек.
— Любой человек?
Она быстро отошла от него, ничего не ответив, и он понял, что она договорилась до слез. Десять лет назад он бросился бы за ней, но вместе с возрастом приходит невеселая рассудительность. Он следил, как она уходит от него по
366
этой уродливой гостиной, заставленной изжелта-зелеными стульями, и раздумывал: «Дорогой» — это просто манера разговаривать, между нами четырнадцать лет разницы, а главное, Милли,— нельзя совершать поступки, которые могут возмутить ребенка или подорвать его веру, даже если ты ее не разделяешь». Он догнал Беатрису у самой двери и сказал:
— Я прочитал о Джакарте во всех справочниках. Вам нельзя туда ехать. Это страшное место.
— У меня нет выбора. Я пыталась остаться в секретариате.
— Вам хотелось остаться?
— Мы могли бы иногда встречаться в ресторанчике на углу и ходить в кино.
— Какая унылая жизнь,— вы же сами так говорили.
— Но вы бы делили ее со мной.
— Я на четырнадцать лет старше вас, Беатриса.
j— Наплевать мне на эти четырнадцать лет. Я знаю, что вас тревожит. Дело не в возрасте, а в Милли.
— Ей пора понять, что отец — тоже человек.
— Она как-то сказала, что мне нельзя вас любить.
— Нет, нужно. Я не могу любить вроде одностороннего движения транспорта.
— Вам нелегко будет ей признаться.
— Может, и вам через несколько лет нелегко будет со мной жить.
Она сказала:
— Дорогой вы мой, не надо об этом думать. Во второй раз вас не бросят.
Когда они целовались, вошла Милли, помогая тащить какой-то старушке большую корзину с рукоделием. Вид у нее был самый праведный; она, верно, решила временно посвятить себя добрым делам. Старушка заметила их первая и крепко вцепилась Милли в руку.
— Пойдем отсюда, детка,— сказала она.— Вот придумали, да еще у всех на виду!
— Ничего,— сказала Милли,— Это мой папа.
Звук ее голоса заставил их отодвинуться друг от друга.
Старушка спросила:
— А это ваша мама?
— Нет. Его секретарша.
— Отдайте мне мою корзинку,— с негодованием воскликнула старушка.
— Ну вот,— сказала Беатриса.— Дело сделано.
Уормолд пробормотал:
367
— Мне очень неприятно, Милли...
— Ах, ерунда,— заявила Милли,— пора ей узнать, что такое жизнь.
— Да я не о ней. Я знаю, что ты не можешь считать это настоящим браком...
— Я рада, что ты женишься. В Гаване я думала, что у вас просто роман. В конце концов, разница тут небольшая, ведь вы оба люди женатые, но все же так приличнее. Папа, ты не знаешь, где здесь манеж?
— Кажется, в Найтсбридже, но сейчас он закрыт.
— Я просто хочу разузнать дорогу.
— Ты правда не огорчена?
— Язычники могут поступать, как им хочется, а вы ведь язычники. Счастливые! Я вернусь к обеду.
— Видите,— сказала Беатриса.— Вот все и обошлось.
— Да. Здорово я ее уломал, а? Кое на что я все-таки способен. Да, кстати, мои сведения о вражеских агентах их, наверно, обрадовали.
— Не очень. Понимаете, дорогой, лаборатория полтора часа занималась тем, что обрабатывала ваши марки одну за другой, отыскивая черное пятнышко. Если не ошибаюсь, его нашли на четыреста восемьдесят второй марке, но когда они попытались его увеличить, там ничего не оказалось. Вы либо взяли слишком большую выдержку-* либо повернули микроскоп не тем концом...
— И они все же дают мне КБИ?
— Да.
— И службу?
— Сомневаюсь, чтобы вы долго на ней удержались.
— А я и не собираюсь. Беатриса, когда вам первый раз показалось?..
Она положила руку ему на плечо, и он стал покорно передвигать ногами в этом лесу изжелта-зеленых стульев; а она запела, чуть-чуть фальшивя, так, словно ей долго пришлось бежать, прежде чем она его догнала:
Почтенные люди живут вокруг,
Они все осмыслят, отмерят, взвесят- Они утверждают, что круг — это круг,
И мое безрассудство их просто бесит,
Они твердят, что пень — это пень,
Что на небе луна, на дереве — листья...
— А на что мы будем жить? — спросил Уормолд.
— Как-нибудь вдвоем перебьемся.
— Но нас ведь трое, — сказал Уормолд, и она поняла, что труднее всего им будет потому, что он недостаточно безрассуден.
ЦЕНОЙ ПОТЕРИ
РОМАН
ПЕРЕВОД
Н.ВОЛЖИНОЙ
A BURNT-OUT CASE 1961
Доктору Мишелю Леша
Дорогой Мишель,
Надеюсь, Вы разрешите посвятить Вам этот роман, обязанный тем, что в нем, может быть, есть хорошего, Вашей доброте и Вашему терпению; все его недостатки, ошибки и промахи лежат исключительно на совести автора. Доктор Колэн перенял у Вас только опыт в борьбе с проказой, и ничего больше. Лепрозорий доктора Колэна — это не Ваш лепрозорий, который, вероятно, и не существует теперь. Я поместил своего Колэна в местах, далеких от Йонды. Разумеется, все лепрозории в чем-то схожи между собой, и, может быть, я взял некоторые чисто внешние черты у Йонды и у других лепрозориев Конго и Камеруна, где мне пришлось побывать. В Вашей миссии я позаимствовал сигары настоятеля, и только, а у Вашего епископа — самоходную баржу, которую он так великодушно предоставил мне для поездки вверх по Руки. Разыскивать прототипы Куэрри, четы Рикэров, Паркинсона, отца Тома было бы пустой тратой времени, они сделаны из материала, скопившегося у меня за тридцать лет писательской работы. Эта книга не roman a clef 1, а попытка дать драматическое выражение различным типам веры, полуверы и неверия в той обстановке (далекой от мировой политики и от мелких повседневных забот), где такие различия чувствуются резко и всегда^проявляются вовне. Мое Конго — это сфера мысли, и читатель ни на одной карте не найдет города под названием Люк, ни в одном административном центре не встретит ни такого губернатора, ни такого епископа.
Вам скорее, чем кому бы то ни было, будет видно, насколько выполнение моего замысла далеко от совершенства. Ведь у врачей нет иммунитета к «тоске, тебя гнетущей: как ни старайся, все не так, все плохо!» — к той cafard 2, что омрачает жизнь писателя.
' Зашифрованный роман (фр.). Тоска, уныние (фр.).
371
Io non mori’, e non rimasi vivo.
Я не был мертв, и жив я не был тоже.
Данте. «Ад». Песнь 34
Человеку свойственно любить себя — в пределах нормы. Когда же он страдает каким-либо врожденным или благоприобретенным дефектом или уродством, его эстетическое чувство восстает против этого и в нем возникает отвращение к самому себе. Правда, с годами он примиряется со своими дефектами, но происходит это лишь в сфере сознания. Подсознательная сфера, не изжившая следов ущербности, вносит изменения в его психику, рождая в нем недоверчивость к людям.
Р. В. Вардекер. Из брошюры о лепре
ЧАСТЬ I ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
Каютный пассажир записал в свой дневник пародию на Декарта: «Я испытываю неудобства, следовательно, я существую», потом долго сидел, держа перо на весу, так как добавить к этому было нечего. Капитан в белой сутане стоял у раскрытого окна салона и читал требник. Ветра не хватало даже на то, чтобы шевельнуть бахромку его бороды. Эти двое вот уже десять дней были одни на реке — одни, если не считать, конечно, команды из шестерых африканцев и десяти палубных пассажиров, которые менялись почти незаметно на каждой остановке. Самоходная баржа, принадлежавшая епископу, напоминала колесные пароходики, которые когда-то бегали по Миссисипи: какая-то вся помятая, сильно нуждающаяся в покраске, с высоким, девятнадцатого века, полубаком. Из окон салона была видна бесконечно разматывающаяся река, а внизу, на понтонах, среди дров для машинного отделения сидели, расчесывая волосы, палубные пассажиры.
372
Если отсутствие перемен равнозначно покою, то вот это и был покой, но до него приходилось добираться сквозь неудобства, как до ядрышка ореха, закованного в твердую скорлупу: жара, которая обволакивала их, когда река сужалась до каких-нибудь ста метров; душ, всегда теплый от близости машинного отделения; вечером — москиты, а днем — мухи цеце со скошенными назад крылышками, точь-в-точь как крохотные реактивные истребители. (В последнем поселке щит у берега предупреждал на трех языках: «Зона сонной болезни. Остерегайтесь мух цеце».) Капитан читал требник с хлопушкой в правой руке и, совершив очередное убийство, поднимал двумя пальцами крохотный трупик, показывал его пассажиру и говорил: «Цеце». Общение между ними, пожалуй, этим и ограничивалось, потому что каждый из них изъяснялся на языке своего собеседника с запинкой и с ошибками.
Вот как примерно проходил день за днем. Утром, в четыре часа, пассажира будило треньканье колокола в салоне, возвещающего «санктус», и вскоре за окном каюты (там помещались стул, стол, шкафчик, где шныряли тараканы, распятие и дань тоске по родине — фотография какой-то европейской церкви, укутанной в пушистую сутану снега) на сходнях появлялись прихожане, возвращающиеся домой. Он смотрел, как они взбираются на крутой берег и исчезают в джунглях, помахивая на ходу фонарями, точно псалмопевцы в том поселке в Новой Англии, где ему пришлось побывать как-то на святках. Около пяти баржа снова трогалась в путь, а в шесть, на восходе солнца, пассажир садился завтракать вместе с капитаном. Следующие три часа, до начала страшной жары, были для них обоих лучшими за весь день, и пассажир замечал за собой, что он может сидеть и спокойно смотреть на быструю, илистую, бурую речную волну, напор которой маленькое суденышко преодолевало со скоростью двух-трех узлов в час, и на большое колесо, взбивающее пену за кормой; может сидеть и слушать сиплое, точно у загнанного зверя, дыхание машины где-то под алтарем и святым семейством. Не слишком ли много усилий для такого медленного продвижения? Через каждые три-четыре часа впереди показывался очередной рыбацкий поселок с хижинами на высоких сваях в защиту от тропических ливней и крыс. Время от времени кто-нибудь из команды окликал капитана, и капитан брал ружье и стрелял в маленькую примету жизни, различить которую среди зеленых и синих теней леса могли только его
373
глаза да глаза матроса: в крокодильего детеныша, пригревшегося в лучах солнца на упавшем дереве, или в орла- рыболова, неподвижно застывшего в листве. К девяти жара начиналась не на шутку, и капитан, покончив с утренним чтением требника, смазывал ружье или убивал еще несколько мух цеце, а то, сев за стол с коробкой дешевых бус, принимался низать из них четки.
После дневной трапезы, когда джунгли, залитые изнуряющим солнцем, неторопливо проплывали вдоль борта, оба они расходились по своим каютам. Пассажир долго не засыпал, даже если раздевался догола, и все не мог решить, что лучше — устроить в каюте хоть маленький сквозняк или затвориться наглухо, спасаясь от раскаленного возду ха. Вентилятора на барже не было, и по утрам он просыпался с отвратительным вкусом во рту, а под теплым душем можно было только помыться, но не освежить тело.
В конце дня оставались еще часа два относительного покоя; в ранних сумерках он сидел внизу на понтоне, а вокруг него африканцы толкли свое месиво на ужин. Над деревьями попискивали вампиры, пламя свечей колыха лось, как когда-то в его юности, за «бенедиктусом» в конце мессы. Хохот стряпух перелетал с понтона на понтон, и вскоре кто-нибудь затягивал песню, до слова ее были непонятны ему.
За ужином приходилось затворять в салоне окна и за' дергивать занавески, чтобы рулевому был виден фарватер между берегами и корягами, торчащими из воды, и тогда калильная лампа невыносимо нагревала маленькое помещение. Оттягивая час отхода ко сну, они начинали партию в quatre cent vingt et un 1 — без единого слова, точно ра зыгрывая какую-то ритуальную пантомиму, и капитан каждый раз оставался в выигрыше — видимо, Бог, в которого он веровал, повелевающий, как говорят, силой ветра и волн, повелевал и игральными костями в пользу своего служителя.
Вот тут-то и было самое время поговорить на ломаном французском или ломаном фламандском, если б им пришла такая охота, но говорили они мало. Как-то раз пассажир спросил:
— О чем они поют, отец? Какая это песня? Любовная?
— Нет,— сказал капитан,— не любовная. Они поют
1 Четыреста двадцать один (фр.)
374
только о том, что случилось за день: как им удалось купить на последней остановке хорошие горшки, а в поселке выше по реке эти горшки можно будет перепродать с выгодой, и, само собой, они поют о нас с вами. Меня называют великим фетишистом,— с улыбкой добавил он, мотнув головой на святое семейство и выдвижной алтарь над шкафчиком, где у него хранились патроны и рыболовная снасть. Потом хлопнул Себя по голой руке, убил москита и сказал: — У племени монго есть поговорка: «Москит худого не щадит».
— А обо мне что поют?
— Вот, кажется, сейчас запели.— Капитан убрал кости, фишки и прислушался. — Перевести? Это не совсем лестно.
— Да, пожалуйста.
— «Вот белый человек, он не священник и не доктор. У него нет бороды. Он приехал сюда издалека — откуда, мы не знаем — и никому не говорит, куда едет и зачем. У него много денег, потому что виски он пьет каждый вечер, а курит все время. И хоть бы кого угостил сигаретой ».
— Вот это мне даже в голову не приходило.
— Я-то, конечно, знаю, куда вы едете,— сказал капитан,— но почему, вы мне не говорили.
— По дороге не проедешь из-за дождей. Единственный путь — вот этот.
— Я не о том.
Часам к девяти вечера, если река не расширялась и вести баржу в темноте было опасно, они обычно причаливали к берегу. В некоторых местах у причала валялась перевернутая полусгнившая лодка — защита от дождя для пассажиров, весьма проблематичных. Дважды капитан выгружал на берег свой древний велосипед и, подскакивая в седле, исчезал во тьме джунглей в надежде заполучить ГРУ3 У каких-нибудь colons за тридевять земель отсюда, перехватив его у компании ОТРАКО — крупной монополист- ки в районе реки и всех ее притоков. А иногда, если время было не слишком позднее, к ним приходили нежданные гости. Как-то раз из мокнущих под дождем зарослей выскочил большой допотопный автомобиль и в нем — мужчина, женщина и ребенок, все трое с нездоровой белесой кожей, обычной для жителей знойных, влажных мест. Мужчина выпил два стакана виски, пока они со священником жаловались друг другу на ОТРАКО, взвинтившую цены на топливо, и обсуждали беспорядки в далекой, за сотни миль
375
отсюда, столице, а женщина сидела молча, держа ребенка за руку, и не сводила глаз со святого семейства. Кроме европейцев, к ним всегда приходили старухи в тряпках, накрученных на голову, и в платьях из такой линялой материи, что на ней почти нельзя было различить рисунка: спичечных коробок, сифонов, телефонных аппаратов и про^ чих игрушек белого человека. Старухи вползали в салон на коленях и терпеливо дожидались под гудящей калильной лампой, когда их заметят. Наконец капитан, извинившись, отсылал пассажира в каюту, потому что это были исповедницы и выслушивать их полагалось с глазу на глаз; И вот позади оставался еще один день.
2
Несколько дней подряд их преследовали по утрам желтые бабочки, но это было даже приятно после мух цеце. Бабочки зигзагом влетали в салон, когда только-только начинало брезжить и над рекой все еще лежал слой тумана, точно пар над чаном. Потом туман редел, и с баржи открывался вид на правый берег в кайме белых кувшинок, похожих издали на лебединую стаю. Там, где речное русло расширялось, вода была*оловянного цвета, только в кильватере колесо взбивало ее до шоколадного оттенка, и зелень леса не отражалась на поверхности воды, а как бы просвечивала из-под низу, сквозь тонкий налет олова. У двоих мужчин, которые стоя ехали в челне, тени, падавшие в воду, так удлиняли ноги, точно они шли вброд по колено. Пассажир сказал:
— Отец, посмотрите! Не напрашивается ли тут объяснение, почему ученикам казалось, будто Христос ходил по морю, как посуху?
Но капитан, целившийся в эту минуту в цаплю позади кромки кувшинок, не потрудился ответить. Он был одержим страстью убивать все живое, словно только человек имел право на естественную смерть.
На шестой день они подъехали к африканской семинарии, которая стояла на высоком глинистом берегу, уродливая, как новые краснокирпичные университеты в Англии. Капитан, преподававший когда-то в этой семинарии греческий язык, остановился здесь на ночевку, отчасти по старой памяти, отчасти для того, чтобы взять топливо по более дешевой цене, чем запрашивала ОТРАКО. Погрузку нача* ли немедленно — молодые черные семинаристы были наго*
376
тове: не дав колоколу прозвонить дважды, они начали таскать дрова на понтоны, чтобы баржа могла отвалить при первом же проблеске рассвета. После обеда миссионеры собрались в общей комнате. В сутане был только капитан. Один из миссионеров, с бородкой, аккуратно подстриженной клинышком, в расстегнутой на груди рубашке цвета хаки, напомнил пассажиру молодого офицера иностранного легиона, которого он знал на Востоке, человека отчаянного, недисциплинированного, погибшего героической, но бессмысленной смертью. Другого миссионера можно было принять за профессора экономики, третьего — за адвоката, четвертого — за врача, но в их смешливости, в чрезмерном азарте, с которым они играли в незамысловатую карточную игру, не на деньги, а на спички, чувствовалась наивность и неискушенность, присущая отшельникам, отрешенность от мира, какая бывает у путешественников, застигнутых бураном на снежном пике, или у людей, все еще скованных войной, хотя она давно отгремела в этих местах. Вечером они включили радио, послушать последние известия, но тут сказалась сила привычки, это было механическое повторение акта, который производился много лет подряд с целью, теперь уже почти забытой. Им не было никакого дела до напряженной политической обстановки в Европе, до смены европейских кабинетов; даже беспорядки — то, что происходило за несколько сот миль от семинарии, по ту сторону реки,— не вызывали у них особого интереса, и пассажир чувствовал, что здесь он в полной безопасности, что донимать назойливыми вопросами его никто не будет. Ему снова вспомнился иностранный легион. Будь он убийцей, бежавшим от правосудия, ни у кого из этих людей не хватило бы любопытства, чтобы коснуться его тайной раны.
И все же их смех почему-то действовал ему на нервы, как шумливый ребенок или джазовая пластинка. Его раздражало, что они так радуются чистейшим пустякам —* даже бутылке виски, которую он захватил для них с баржи. Тех, кто сочетается с Господом Богом, подумал он, тоже можно одомашнить — этот брак такая же банальность, как и все прочие. Слово «любовь» — всего лишь равнодушное прикосновение губ, как во время мессы, «Аве Мария» — все равно что слово «дорогой» в начале письма. Брак духовный, подобно бракам мирским, держится общностью привычек и вкусов Бога и его служителей; Богу приятно, когда ему поклоняются, им приятно воздавать поклонение, но только в твердо установленные дни и часы, как отправ¬
377
ляют в пригородах супружеские обязанности в ночь с субботы на воскресенье.
За столом засмеялись еще громче. Капитана поймали на нечистой игре, и теперь миссионеры старались перещеголять друг друга в жульничестве — воровали спички, потихоньку избавлялись от лишних карт, делали ренонс. Игра — подобно стольким детским играм! — того и гляди, могла закончиться полным хаосом. А слезы перед сном тоже будут? Пассажир резко встал из-за стола и прошелся по неуютной комнате, подальше от игроков. Со стены на него пристально смотрел новый папа, смахивающий на чудаковатого школьного директора. На шоколадного цвета буфете лежало несколько romans policiers 1 и стопки миссионерских еженедельников. Он раскрыл один: похоже на школьный журнал. Отчет о футбольном матче в городке, называющемся Обоко, и сочинение мальчика солидного возраста «Как я провел каникулы в Европе» — продолжение следует. Настенный календарь с фотографией другой миссии: точно такая же уродливая церковь из кирпича — материала, совершенно не подходящего для здешних мест, рядом с ней дом настоятеля, обведенный верандой. Может быть, конкурирующее заведение? На фоне обоих зданий группа отцов-миссионеров — тоже смеются. Пассажир старался припомнить, когда же впервые смех стал противен ему, как дурной запах.
Он вышел в залитую луной темноту. К ночи в воздухе было столько влаги, что мельчайшие капельки ее оседали на щеках дождевой пылью. Свечи, все еще горевшие на понтонах, и ручной фонарик, с которым кто-то ходил по палубе, показывали ему, где пришвартовалась их баржа. Он повернул от реки и нашел тропинку, начинавшуюся за классными комнатами семинарии и уводившую в те места, которые географы назвали бы центром Африки. Сам не зная зачем, он пошел по ней при свете луны и звезд; впереди слышалась какая-то музыка. Тропинка привела его в поселок и вывела дальше. В поселке не спали, может быть, потому, что было полнолуние. Если так, значит, лунные фазы отмечают здесь точнее, чем он в своем дневнике. Юноши били в старые консервные банки, подобранные в миссии,— банки из-под сардин, бобов и сливового джема; кто-то бренчал на самодельной арфе. Из-за небольших костров на него смотрели черные лица. Какая-то старуха неуклюже приплясывала, вихляя бедрами, обтянутыми
1 Детективные романы (фр.)*
378
мешковиной, и опять наивное простодушие смеха кольнуло его. Они смеялись не над ним, смеялись между собой, а он, как и в общей комнате семинарии, был брошен один в том краю, где смех — все равно что непонятные звуки вражеского языка. Поселок был очень бедный: соломенные кровли глиняных хижин, давно изъеденные дождями и крысами, женщины в тряпье вокруг бедер, служившем в свое время тарой для сахара или зерна. В поселке жили пигмоиды — гибридные потомки настоящих пигмеев. Враг этот был не из самых сильных. Он повернулся и зашагал назад к семинарии.
В комнате никого не было, партия в карты уже расстроилась, и пассажир пошел в отведенную ему спальню. Он успел так привыкнуть к своей маленькой каюте, что почувствовал себя беззащитным в этом огромнохм пространстве, где только всего и было что умывальник, на нем кувшин, таз и стакан, да еще стул, узкая койка под сеткой от москитов и бутылка кипяченой воды на полу. В дверь постучали, вошел один из миссионеров, по-видимому, отец настоятель. Он сказал:
— Может быть, вам нужно что-нибудь еще?
— Нет. Мне ничего не нужно.— Он чуть было не добавил: «В том-то все и горе».
Настоятель заглянул в кувшин — полно ли налито.
— Вода у нас бурого цвета,— сказал он,— но чистая.
Он приподнял крышку мыльницы, проверяя, не забыли ли положить мыло. В мыльнице лежал нетронутый ярко- оранжевый кусок.
— «Лайфбой»,— с гордостью сказал настоятель.
— Я не мылся этим мылом,— сказал пассажир,— с самого детства.
— Многие считают, что оно хорошо от потницы. Но я этим не страдаю.
И вдруг пассажир почувствовал, что не может больше, что ему надо заговорить. Он сказал:
— Я тоже. Я ни от чего не страдаю. Я забыл, что такое страдание. Тут я тоже истратил себя до конца.
— Тоже?
— Как и во всем остальном. До конца.
Настоятель отвернулся от него, не проявив никакого
интереса к разговору Он сказал:
— Ну, знаете, приспеет время, и страдания вам будут ниспосланы. Спокойной ночи. В пять я вас разбужу.
379
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Доктор Колэн просмотрел анализы пациента — вот уже полгода мазки, взятые у него с кожи на лепрозные бациллы, давали отрицательный результат. У африканца, который стоял перед ним с костылем под мышкой, не было пальцев ни на руках, ни на ногах. Доктор Колэн сказал:
— Ну что ж, прекрасно. Ты здоров.
Африканец шагнул ближе к докторскому столу. Его беспалые ноги были как палки, и, переступая ими, он будто утрамбовывал землю. Он спросил с тревогой:
— Мне уходить отсюда?
Доктор Колэн посмотрел на культю, которую пациент протянул вперед, точно кое-как обструганную чурку,— отдаленное подобие человеческой руки. По существующим правилам в лепрозории содержались только заразные больные, излечившихся отсылали обратно по домам, а если это было возможно и нужно, пользовали как амбулаторных пациентов в главном городе провинции — Люке. Но до Люка надо было добираться много дней по дороге или по реке. Колэн сказал:
— Тебе, пожалуй, трудно будет найги работу на воле. Я подумаю. Что-нибудь сообразим. Пойди поговори с монахинями.
Казалось бы, куда годится такая культя? Но изуродованную руку можно столькому научить, что даже трудно себе представить. В лепрозории был больной без единого пальца, и он вязал на спицах не хуже монахинь. Но здесь и достижения вызывали чувство грусти, потому что они только подчеркивали ценность материала, большей частью пропадающего втуне. Вот уже пятнадцать лет доктор мечтал о том дне, когда у него будут средства на то, чтобы конструировать специальные рабочие инструменты для каждого отдельного случая мутиляции, а пока у лепрозория не хватало денег даже на покупку хоть сколько-нибудь приличных матрацев для стационара.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Део Грациас 1.
Доктор раздраженно выкликнул следующего. Вошла молодая женщина со скрюченными пальцами — «обезь-
Благодарение Богу (лат.).
380
яньей лапой». Доктор попробовал разогнуть ей фаланги, и она сморщилась от боли, но улыбаться не перестала, вероятно, в расчете на то, что, увидев эту кокетливо-храбрую улыбку, доктор перестанет ее мучить. Губы у женщины были подкрашены розовато-лиловой помадой, некрасиво выделявшейся на черной коже, правая грудь обнажена, потому что, дожидаясь своей очереди на ступеньках больницы, она кормила ребенка. На одной руке, от локтя до кисти, у нее тянулся шрам, оставшийся после рассечения, которое ей сделали, чтобы освободить локтевой нерв. Теперь при усилии она могла чуть свободнее двигать пальцами. Доктор написал на ее карточке для сведения монахинь: «Парафиновая повязка»,— и занялся следующим пациентом.
За пятнадцать лет работы доктор Колэн помнил только два дня, более жарких, чем сегодняшний. Жару чувствовали даже африканцы, больных на прием пришло вдвое меньше обычного. Вентилятора в больнице не было, и доктор Колэн принимал на веранде под самодельным тентом. Стол, жесткий деревянный стул, а за спиной маленький врачебный кабинет, куда и заходить было страшно из-за духоты. В кабинете стояла картотека, и железные скобки выдвижных ящиков обжигали пальцы.
Больной за больным обнажал перед ним свое тело; за все эти годы он так и не смог привыкнуть к сладковатому гангренозному запаху некоторых лепрозных тканей, и ему казалось, что это запах самой Африки. Он проводил пальцами по уплотненным участкам кожи и почти машинально делал записи на карточках. От записей толку было мало, но прикосновение его рук успокаивало больных, и он знал это; они чувствовали, что к ним не страшно прикоснуться. Способ лечения лепры был теперь найден, но психологическая сторона болезни по-прежнему оставалась нерешенной задачей, и доктор никогда не забывал этого.
С реки донесся звон судового колокола. Мимо больницы по дороге к речной отмели проехал на велосипеде настоятель. Он помахал доктору, и доктор поднял руку в ответ. Вероятно, пришел пароход ОТРАКО, сильно запоздавший. Два раза в месяц с ним доставляли почту, но полагаться на него было трудно, потому что он вечно задерживался из-за непредусмотренных погрузок или какой-нибудь неисправности в двигателе.
Послышался детский плач, и сразу же все дети в больнице подхватили его.
— Анри! — позвал доктор Колэн. Его помощник, моло¬
381
дой африканец, крикнул на своем языке: «Детей к груди!» — и мир воцарился немедленно. В половине первого доктор закончил прием. Он протер руки спиртом в своем маленьком душном кабинете.
Доктор пошел к реке. Ему должны были прислать книгу из Европы — японский медицинский атлас по лепре. Может быть, как раз с этой почтой и придет. Длинная улица поселка, где жили прокаженные, выходила к реке: двухкомнатные кирпичные домики, позади каждого в глубине двора — глиняная хижина. Когда он приехал сюда пятнадцать лет назад, в поселке только и было что эти глиняные хижины. Теперь их использовали как кухни, но перед смертью прокаженные все же скрывались в глубь двора. Они не могли умирать спокойно в комнате с радиоприемником и портретом последнего папы. Умирать нужно только там, где умирали твои предки: в темноте, среди запаха сухой глины и листьев. В третьем дворике налево, сидя в тени кухонной двери на покосившемся шезлонге, доживал свои последние дни старик.
При выходе из поселка, где реки еще не было видно, расчищали площадку для будущего нового корпуса больницы. Партия прокаженных утрамбовывала последние квадратные ярды грунта под присмотром отца Жозефа, который сам работал рядом с ними в старых штанах цвета хаки и в мягкой шляпе, такой бесформенной, точно ее много лет назад выкинуло волной на берег.
— ОТРАКО? — крикнул ему доктор Колэн.
— Нет, епископская баржа,— ответил отец Жозеф и прошелся по площадке, притоптывая землю ногами. Он уже давно перенял здешнее обыкновение разговаривать на ходу, спиной к собеседнику, и в речи у него тоже слышались африканские интонации.— Говорят, там пассажир.
— Пассажир?
В длинном прогале между двумя штабелями дров, заготовленных на топливо, доктор Колэн увидел торчавшую вдали трубу самоходной баржи. По прогалу навстречу ему шел человек. Незнакомец приподнял шляпу — пожалуй, ровесник, под шестьдесят, утренняя седоватая щетина на щеках, помятый костюм из тропической ткани.
— Моя фамилия Куэрри,— представился незнакомец, но уловить, какое у него произношение — французское или фламандское, Колэну было так же трудно, как и определить сразу национальную принадлежность этой фамилии.
.382
— Доктор Колэн,— сказал он.— Вы к нам?
— Баржа дальше не идет,— ответил приезжий, как будто другого объяснения и не требовалось.
2
Раз в месяц доктор Колэн и отец настоятель сходились на тайное совещание и вдвоем корпели над цифрами. Лепрозорий содержался на средства Ордена, врача и медикаменты оплачивало государство. Второй партнер был побогаче и поприжимистее, и доктор делал все, от него зависящее, чтобы переложить хоть часть финансовых тягот с плеч Ордена на плечи государства* В борьбе с общим врагом эти двое крепко подружились — было известно, что доктор Колэн даже ходит кое-когда к мессе, хотя он давным-давно, еще до переезда на этот многострадальный знойный континент, утерял веру в любого из тех богов, что пользуются признанием священнослужителей. Единственное, чем досаждал ему настоятель,— это сигарой, с которой он расставался только на время службы в церкви да во сне. Сигары были крепчайшие, кабинет у доктора — тесный, его книги и деловые бумаги были вечно пересыпаны пеплом. Сейчас ему пришлось стряхивать пепел с отчетов, приготовленных для старшего медицинского инспектора в Люке. В этих отчетах он ухитрился ловко и незаметно отнести за счет государства стоимость новых настенных часов и трех сеток от москитов, купленных миссией.
— Виноват,— сказал настоятель и засыпал пеплом страницу нового атласа по лепре. Густые сочные краски и завихрения на рисунках напоминали репродукции вангоговских пейзажей, и перед приходом настоятеля доктор листал атлас, получая от этого чисто эстетическое наслаждение,— Я становлюсь просто невыносимым,— сказал настоятель, смахивая пепел со страницы.— А сегодня особенно. Правда, у меня был в гостях мистер Рикэр. Одно расстройство от этого человека.
— Что ему понадобилось?
— Приехал разузнать о нашем госте. И само собой, с посягательствами на его запасы виски.
—■ Неужели ради этого стоило добираться сюда целых три дня?
—* Не знаю. Во всяком случае, до виски ему удалось Добраться. Уверяет, что дорога целый месяц была совер¬
383
шенно непроезжая, и он истомился без интеллектуальных бесед.
— Как там его жена... и плантация?
—■ Рикэр только выспрашивает, а сам никогда ничего не расскажет. Кроме того, ему не терпелось обсудить свои духовные проблемы.
— Вот не думал, что они у него есть!
— Когда человеку нечем похвастаться,— сказал настоятель,— он выставляет напоказ свои духовные проблемы. После второго стакана Рикэр заговорил о божественной благодати.
— Ну, а вы что?
— Я снабдил его одной книжкой. Читать ее он, конечно, не будет. Ответы на все вопросы известны ему заранее — шесть лет, убитых на обучение в семинарии, могут принести огромный вред человеку. На самом деле он, конечно, жаждал разузнать, кто такой Куэрри, откуда приехал и сколько собирается здесь прожить. Я бы, конечно, не утерпел и все ему рассказал, да сам ничего не знаю. К счастью, Рикэр боится прокаженных, а тут как раз в комнату вошел слуга Куэрри. Почему вы дали Куэрри Део Грациаса?
— Он практически здоров, но ценой потери фаланг кистей и стоп, и мне не хотелось отсылать его. Подметать пол и стелить постель может и беспалый.
— Некоторые наши гости страдают мнительностью.
— Нет, Куэрри не такой, уверяю вас. Да он, собственно, сам 'его попросил у меня. Део Грациас был первый прокаженный, который встретился ему на берегу. Я, конечно, подтвердил, что он практически здоров.
— Део Грациас пришел ко мне с запиской. По-моему, Рикэру было неприятно, что я взял ее. Во всяком случае, когда он прощался, то руки мне не подал. Странное представление у некоторых людей о лепре, доктор!
— Оно почерпнуто из Библии. Так же, как и все то, что касается вопросов пола.
— Очень жаль, что люди запоминают из Библии именно это,— сказал настоятель, пытаясь стряхнуть сигарный пепел в пепельницу. Но ему, видимо, не суждено было попадать в намеченную цель.
— Что вы скажете о Куэрри, отец? Как по-вашему, зачем он сюда приехал?
— Мне некогда докапываться до мотивов человеческих поступков. Я предоставил ему комнату, постель. Прокормить лишний рот не так уж трудно. И надо отдать ему
384
справедливость, он выразил готовность помогать нам — если окажется хоть на что-нибудь способен. Может быть, его привело сюда просто желание отдохнуть в тиши?
— Лепрозорий в качестве курорта? Это мало кого прельстит. Когда он попросил меня приставить к нему Део Грациаса, я на минуту испугался, не связались ли мы с лепрофилом?
— С лепрофилом? А я, по-вашему, лепрофил?
— Нет, отец. Вы здесь на послушании. Но вам хорошо известно, что лепрофилы существуют, хотя их, пожалуй, больше среди женщин, чем среди мужчин. Швейцер обладает для них притягательной силой. Лепрофилы — как та женщина в Евангелии, им приятнее вымыть прокаженному ноги собственными волосами, чем использовать для этой цели более антисептические средства. Мне иной раз думается, а может, Дамьен был лепрофилом? Для того чтобы служить прокаженным, ему вовсе не требовалось заболевать самому. Существуют элементарные меры предосторожности. Разве я стал бы лучше лечить, если бы лишился пальцев на руках?
— Вникать в мотивы человеческих поступков — занятие неблагодарное. Куэрри никому здесь не мешает.
— Я повел его в больницу на второй же день. Мне хотелось посмотреть, как он будет себя вести. Реакция была вполне нормальная — не влечение, а тошнота. Пришлось дать ему понюхать эфира.
— Вы относитесь к лепрофилам недоверчиво, доктор, а я — нет. Для некоторых людей, например, есть что-то притягательное в бедности. Разве это плохо? Неужели надо придумывать для них словечко, оканчивающееся на «фил» ?
— Как правило, лепрофилы не годятся для ухода за больными, и кончают они тем, что сами заболевают.
— Но, доктор, вы же считаете лепру психологической проблемой. Прокаженному может пойти на пользу, если к нему отнесутся с любовью.
— Прокаженный прекрасно разбирается, кого любят — его самого или только его проказу. А я не хочу, чтобы проказу любили. Я хочу, чтобы с ней покончили. В мире пятнадцать миллионов прокаженных. Стоит ли попусту тратить время на невропатов, отец?
— Пустая трата времени вам бы не повредила. Вы слишком много работаете.
Но доктор Колэн не слушал его. Он говорил:
— Помните тот маленький лепрозорий в джунглях,
13 Г. Грии, т. 3
385
которым ведали монахини? Когда с открытием ДДС прока* зу етали лечить, количество больных там сократилось до пяти-шести человек. И знаете, что мне сказала одна монахиня? «Это ужасно, доктор! Скоро у нас прокаженных совсем не останется!» Вот вам типичная лепрофилка.
— Бедная женщина! — сказал настоятель.— Вы упускаете из виду другую сторону.
— Какую другую сторону?
— Старая дева, воображения ни малейшего, стремится делать добро, приносить пользу. В мире не так уж много мест для ей подобных. И вот еженедельная доза таблеток ДДС лишает бедняжку ее призвания.
— А мне казалось, что вы не любите вникать в мотивы человеческих поступков.
— Да ведь я не вникаю, а так — пальцами по поверхности, вроде вас, доктор, когда вы ставите диагноз. Нам всем легче бы жилось, если б мы были еще поверхностнее в своих суждениях. Они никому не вредят, но если я начну докапываться, что же лежит в основе желания приносить пользу, тогда... тогда могут обнаружиться ужасные вещи. Достигнув этой точки, все мы предпочитаем остановиться, а если пойти дальше? Вполне вероятно, что все эти ужасы таятся только под верхними слоями кожи. Словом, поверхностные суждения безопаснее. От них всегда можно отмахнуться. Это доступно дан?е тем, кого мы судим.
— Ну, а Куэрри? Каково ваше суждение о нем — разумеется, поверхностное?
ЧАСТЬ II ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
На незнакомом месте новоселу надо сразу же создать привычную, знакомую обстановку — для этого годится и фотография и стопка книг, если он ничего другого из прошлого не привез. У Куэрри не было ни одной фотографии, ни одной книги, если не счи тать дневника. В первый день, когда его разбудило в шесть утра пение молитв, доносившееся из часовни за стеной, он ужаснулся, почувствовав свою полную заброшенность. Он лежал на спине, прислушиваясь к молитвенным напевам,
386
и если бы его перстень с печаткой обладал магической силой, он повернул бы его на пальце и попросил у представшего перед ним джинна, чтобы джинн помог ему перенестись обратно в то место, которое, за неимением более подходящего слова, именовалось его домом. Но магия, если она вообще существует, вероятнее всего, была в ритмическом и невнятном пении за стеной. Оно напомнило Куэрри, точно запах лекарства, болезнь, от которой он давным- давно излечился. Как же было не подумать, что зона лепры окажется зоной и той, другой болезни! Он ожидал увидеть в лепрозории врачей и сиделок и совсем упустил из виду, что здесь будут священники и монахини.
В дверь постучал Део Грациас. Куэрри услышал, как он тычет своей культей, пытаясь приподнять щеколду. На кисти у него, точно пальто на колышке, висело ведро с водой. Куэрри спросил доктора Колэна, прежде чем нанять Део Грациаса, бывают ли у него боли, но доктор успокоил его, ответив, что потеря пальцев на руках и ногах исключает боль. Только прокаженные с отеком кистей и ущемлением нервных стволов испытывают страдания — страдания почти невыносимые (иногда было слышно, как они кричат по ночам), но это в какой-то степени служит им защитой от мутиляции. Лежа на спине в постели.и сгибая и разгибая пальцы, Куэрри не испытывал страданий.
И вот с первого же дня, с первого утра он стал подчинять свою жизнь рутине — отыскивая знакомое в пределах незнакомого. Только при этом условии и можно было выжить. Ежедневно в семь часов утра он завтракал вместе с миссионерами. Они сходились в общей комнате, успев поработать час, после того как умолкало пение молитв. Отец Поль и брат Филипп ведали динамо-машиной, которая подавала ток в миссию и поселок прокаженных; отец Жан приходил, отслужив мессу у монахинь; отец Жозеф успевал к этому времени наладить работу на участке, который расчищали под здание новой больницы; отец Тома, с глазами, похожими на камешки, вдавленные в серую глину его лица, выпивал кофе залпом, точно слабительное, и убегал в подведомственные ему школы. Брат Филипп сидел за столом молча, не участвуя в разговорах: он был старше отцов миссионеров, говорил только по-фламандски, а лоб у него был словно источен непогодой и долготерпением. По мере того как миссионеры обретали каждый свое лицо, точно на негативах в ванночке с проявителем, Куэрри все больше и больше избегал их общества. Он боялся, как бы они не начали расспрашивать его, но потом ему стало
387
ясно, что здесь, как и в семинарии на реке, ни о чем таком допытываться не станут. Даже самые необходимые вопросы облекались у них в утвердительную форму: «Месса начинается в половине седьмого утра, если вы пожелаете присутствовать на воскресном богослужении»,— и Куэрри не нужно было отвечать, что он уже больше двадцати лет не ходит к мессе. Его отсутствия как бы не замечали:
После завтрака, прихватив книгу, взятую в маленькой библиотеке доктора, он шел к реке. В этом месте она разливалась широко, чуть ли не на милю от берега до берега. Старый, весь проржавевший баркас спасал его от муравьев, и он сидел в нем часов до девяти, пока не прогоняло высоко поднявшееся солнце. Иногда он читал, а то просто смотрел на ровный ток воды зеленовато-желтого цвета, на маленькие островки травы и водяных гиацинтов, которые нескончаемой вереницей, точно медленно ползущие такси, проплывали мимо, из самого сердца Африки к далекому океану.
На другом берегу, над зеленой стеной джунглей, вздымались огромные деревья с обнаженными корнями, похожими на шпангоуты недостроенного корабля, с бурыми, точно вялая цветная капуста, кронами. Холодные серые стволы без веток, извивающиеся то вправо, то влево, были похожи на живых змей. Белые, точно фарфоровые, птицы стояли на спинах кофейно-коричневых йоров, а однажды он битый час наблюдал за семьей, которая сидела в пироге у самого берега и ровно ничего не делала. На матери было ярко-желтое платье, отец, морщинистый, как древесная кора, горбился над веслом, ни разу не шевельнув им, девушка держала на коленях ребенка и все улыбалась и улыбалась застывшей улыбкой, похожей на клавиатуру рояля. Наконец на солнцепеке становилось слишком жарко, он шел к доктору в больницу или в амбулаторию, и, когда Колэн заканчивал вместе с ним обход или прием, полдня, слава Богу, оставалось позади. Его уже не тошнило от того, что приходилось видеть здесь, и флакона с эфиром больше не требовалось. Через месяц он сказал доктору:
— На восемьсот больных персонала у вас не хватает.
— Да.
— Если я могу чем-нибудь помочь... правда, тут нужна подготовка, но...
— Вы же скоро уедете?
— У меня нет определенных планов.
— Вы имеете понятие о физиотерапии?
— Нет.
388
— Если вас это интересует, можно пройти специальный курс. Полугодичный. В Европе.
— Я не собираюсь возвращаться в Европу,— сказал Куэрри.
— Совсем?
— Совсем. Я боюсь туда возвращаться.— Эта фраза показалась ему самому мелодраматической, и он поправился: — То есть не боюсь, а так... есть причины.
Доктор провел пальцами по спине стоявшего перед ним ребенка. На взгляд человека неопытного ребенок был совершенно здоров.
— Тяжелый будет случай,— сказал доктор Колэн.— Потрогайте.
Мимолетное колебание Куэрри было так же трудно уловить, как и признаки лепры. Сначала его пальцы ничего не нащупали, но потом они наткнулись на места, где кожа ребенка словно бы образовала лишний слой.
— А с электротехникой вы знакомы?
— Увы!
— Дело в том, что нам должны прислать аппарат из Европы. И что-то его все нет и нет. Этим аппаратом можно измерять температуру кожи одновременно на двадцати участках. Пальцами вы тут ничего не обнаружите, но вот это уплотнение теплее, чем кожа вокруг. Я надеюсь, что со временем мне удастся предупреждать образование таких бугорков. В Индии этим уже занимаются.
— Вы слишком многого от меня требуете,— сказал Куэрри.— Я человек одного ремесла, мне дан всего один талант.
— Какое же это ремесло? — спросил доктор.— У нас здесь настоящий город, только в миниатюре, применение найдется почти для любого ремесла.— Он вдруг подозрительно покосился на Куэрри.— Вы, надеюсь, не писатель? Писателю здесь места нет. Нам нужна спокойная рабочая обстановка. Мы не желаем, чтобы мировая пресса открыла нас, как открыли Швейцера.
— Я не писатель.
— Может быть, фотограф? Наши больные не экспонаты для какого-нибудь музея, где пугают всякими ужасами.
— И не фотограф. Поверьте, покой нужен мне не меньше, чем вам. Если б баржа пошла дальше, я бы здесь не остался.
— Тогда скажите, какое у вас ремесло, и мы вас куда- нибудь пристроим.
— Я бросил его,— ответил Куэрри.
Мимо окна с деловым видом проехала на велосипеде монахиня.
— Неужели у вас не найдется для меня какой-нибудь нехитрой работы, чтобы я не даром ел ваш хлеб? — спросил Куэрри.— Перевязки? Этому я тоже не обучен, но научиться, наверно, не трудно. И уж во всяком случае надо же кому-то стирать бинты? Я мог бы заменить более ценного работника.
— Этим ведают монахини. Если бы я вмешивался в их дела, мне бы здесь жизни не было. Что с вами — места себе не находите? Может быть, вам уехать в Люк со следующей баржей? Там много всяких возможностей.
— Я обратно не поеду,— сказал Куэрри.
— В таком случае советую вам предупредить об этом наших отцов миссионеров,— ироническим тоном сказал доктор и крикнул своему помощнику: — На сегодня хва тит. Заканчиваем.
Моя руки спиртом, он посмотрел через плечо на Куэрри. Его помощник выводил больных из кабинета, и они остались одни. Доктор спросил:
— Вас разыскивает полиция? Не бойтесь — можете признаться хоть мне, хоть любому из нас. В лепрозории на этот счет так же безопасно, как в иностранном легионе,
— Нет. Никаких преступлений я не совершил. Уверяю вас, мой случай не представляет никакого интереса. Я ушел от дел, только и всего. Если миссионеры не захотят держать меня здесь, я всегда могу двинуться дальше.
— Вы же сами сказали — дальше баржа не идет.
— Есть еще дорога.
— Да. Но она ведет только в одном направлении. В том, откуда вы приехали. Впрочем, дорога эта большей частью непроезжая. Сейчас период дождей.
— Ноги-то всегда при мне,— сказал Куэрри.
Колэн взглянул на него, ожидая увидеть улыбку, но улыбки на лице Куэрри не было. Колэн сказал:
— Если вы действительно хотите помочь мне и не побоитесь весьма нелегкого путешествия, возьмите наш второй грузовик и съездите в Люк. Баржа бог ее знает когда появится, а мой новый аппарат, вероятно, уже пришел в город. Поездка займет у вас дней восемь в оба конца, если вам повезет. Ну как, поедете? Имейте в виду: ночевать придется в джунглях, а если паромы не работают, повернете с полпути обратно. Дорога — это чересчур громко сказа но,— продолжал Колэн. Ему не хотелось давать настояте лю повод обвинить его в том, будто он уговорил Куэрри
390
поехать.— Но раз у вас есть желание помочь... Вы сами видите, из нас ехать некому. Нам нельзя отлучаться.
— Да, да, конечно. Я сегодня же и выеду.
Доктор вдруг подумал, что этот человек, вероятно, тоже на послушании, но послушествует он не духовным и не мирским властям, а тому, что преподнесет судьба. Он сказал:
— Прихватите заодно из города замороженных овощей и мяса. Мы здесь не прочь внести разнообразие в наш рацион. В Люке есть склад-холодильник. Пришлите ко мне Део Грациаса за раскладной койкой. Если возьмете с собой велосипед, то на первую ночевку сможете остановиться у Перрэнов. На грузовике до них не доберетесь, они живут у реки. Есть еще Шантэны — но это дальше часов на восемь. Впрочем, может быть, они уехали на родину, я что-то не помню. Ну-с, и у второго парома к вашим услугам Рикэр. Это часов за шесть до Люка. Не сомневаюсь, что он окажет вам горячий прием.
— Нет, лучше буду ночевать в грузовике, — сказал Куэрри.— Я человек необщительный.
— Предупреждаю — поездка трудная. И можно дождаться баржи.
Он помолчал, ожидая ответа, но Куэрри только и мог сказать:
— Я буду рад принести хоть какую-то пользу.
Взаимное недоверие убивало всякую возможность общения между ними. Доктору казалось, что единственные слова, которые он может произнести с ручательством за их уместность, долгое время пролежали в банках в амбулатории и сильно отдают формалином.
2
Река образовывала большую излучину в джунглях, и не одно поколение здешних правителей терпело неудачу в борьбе с лесной чащей и дождями, пытаясь проложить дорогу через этот мыс от административного центра провинции — города Люка. В периоды дождей повсюду были непролазные топи, притоки так вздувались, что паромы бездействовали, а лесная чаща роняла поперек дороги деревья, на больших расстояниях одно от другого, точно чередуя геологические слои. В глубине зарослей деревья век от века незаметно дряхлели и наконец умирали, падая в предсмертной агонии на жили¬
391
стые руки лиан, и рано или поздно лианы бережно опускали эти трупы на то пространство, которое одно могло принять их,— на дорогу, узкую, как гроб или могила. Катафалков здесь не было, и убрать отсюда покойников мог только огонь.
В периоды дождей дорогой никто не пользовался; несколько семей колонистов, живущих в джунглях, оказывались тогда совершенно отрезанными от мира, и выручал их только велосипед. На велосипеде можно было добраться до берега реки и, поселившись в рыбацком поселке, ждать прибытия парохода или баржи. Потом, когда дожди кончались, проходила еще не одна неделя,,прежде чем местные власти могли выделить рабочую силу — жечь костры, чтобы расчистить завалы. Если запустить дорогу, через несколько лет она вовсе исчезнет, и уже навсегда. От нее останутся лишь неглубокие царапины и борозды на земле, похожие на настенные письмена первобытного человека, и тогда в этих местах будут жить только пресмыкающиеся, насекомые, два-три вида птиц, приматы и, может быть, пигмоиды — единственные человеческие существа в джунглях, которые способны существовать без дороги.
В первую ночь Куэрри остановил грузовик в том месте, где начиналась тропинка, ведущая к плантации Перрэнов. Он открыл банку консервированного супа и банку сосисок, а Део Грациас тем временем поставил ему раскладную койку в кузове и зажег керосинку. Куэрри хотел поделиться с ним, но у Део Грациаса была какая-то своя еда в горшке, завернутом в старую тряпку, и они молча сидели по обе стороны машины, точно каждый в своей комнате. Поев, Куэрри обошел грузовик, с тем чтобы переброситься двумя- тремя словами с Део Грациасом, но бой почтительно поднялся с земли, точно хозяин явился к нему в хижину в поселке, и это сразу убило в Куэрри всякое желание говорить. Если б его слугу звали попросту Пьер, Жан или Марк — тогда можно было бы начать с какой-нибудь несложной фразы по-французски, но Део Грациас... это нелепое имя застряло у Куэрри в горле.
Он отошел от машины, зная, что все равно не заснет, и зашагал по тропинке, которая в конце концов должна была привести или к реке, или на плантацию Перрэнов. Сзади послышалось глухое притоптывание Део Грациаса. Бой шел за ним, то ли решив охранять его, то ли побоявшись остаться в темноте около грузовика. Куэрри раздраженно обернулся, потому что ему хотелось побыть одно¬
392
му,— Део Грациас стоял на своих кургузых беспалых ступнях, подпираясь костылем, точно тотем, поставленный здесь сотни лет назад и принимающий жертвоприношения в положенный для этого день.
— Эта тропинка к Перрэнам?
Део Грациас ответил утвердительно, но Куэрри понял, что это обычная для африканцев манера отвечать, когда вопрос задают в такой форме. Он вернулся к грузовику и лег на койку. Он слышал, как Део Грациас устраивается на ночь под кузовом, и, лежа на спине, глядел туда, где должны были виднеться звезды, если б не сетка от москитов. Как и всегда, тишины вокруг не было. Тишина — принадлежность городов. Ему приснилась девушка, которую он знал когда-то и как будто любил. Она подошла к нему вся в слезах, жалуясь, что разбила дорогую вазу, и рассердилась, так как он не стал сокрушаться вместе с ней. Она ударила его по лицу, но ему показалось, будто его мазнули маслом по щеке. Он сказал: «Прости. Это зашло слишком далеко. Я ничего не чувствую. У меня проказа». И, назвав ей свою болезнь, он проснулся.
Вот так он проводил дни и ночи, бее шло гладко, и его тяготило только однообразие джунглей. Паромы работали исправно: реки не вышли из берегов, несмотря на ливень, обрушившийся на их последнюю ночную стоянку. Део Грациас соорудил ему в кузове брезентовый навес, а сам, как всегда, лег под брюхо грузовика. Потом снова показалось солнце, и они выехали из джунглей на дорогу, по которой до Люка оставалось всего несколько миль.
3
Аппарат доктора пришлось разыскивать долго, прежде чем его следы обнаружились. В отделе грузов ОТРАКО о нем ничего не знали и направили Куэрри в таможню, которая оказалась всего-навсего деревянным домишком у маленькой речной пристани, где лопоухие собаки встретили его лаем и тут же разбежались. В таможне к его приходу отнеслись с полным равнодушием и ничем не помогли, так что ему пришлось отправиться на поиски европейца-инспектора, а тот в эти часы наслаждался послеполуденной сиестой в одном из розовых и голубых домов нового типа рядом с маленьким городским садом, на раскаленные цементные скамейки которого никто не садился. Дверь ему отворила растрепанная, заспанная афри¬
393
канка, видимо, отдыхавшая вместе с инспектором. Сам инспектор оказался пожилым фламандцем, едва говорившим по-французски. Мешки у него под глазами были как кошелечки, в которых таились контрабандные воспоминав ния неудачника. Куэрри успел так привыкнуть к жизни в джунглях, что не мог признать в этом человеке своего современника, существо одной с ним расы. Рекламный календарь на стене с цветной репродукцией картины Вермеера, трехстворчатая рамка на закрытом рояле с фотографиями жены и детей, портрет его самого в допотопном офицерском мундире времен какой-то допотопной войны — все это было словно остатки исчезнувшей цивилизации. Точная датировка их не представляла труда, но никакие изыскания не обнаружили бы чувств, когда-то связанных с ними.
Инспектор держался очень вежливо, но был явно смущен: ему, видимо, хотелось прикрыть гостеприимством кое-какие тайны своей сиесты. Брюки у него были не застегнуты. Он предложил Куэрри сесть и выпить виски, но, услышав, что его гость приехал из лепрозория, забеспокоился, испугался и все поглядывал на кресло, в котором Куэрри сидел. Он, вероятно, ожидал, что бациллы лепры вот-вот начнут буравить обивку. Нет, про аппарат ему ничего не известно, Куэрри надо справиться в соборе, не туда ли его завезли. Выйдя на лестничную площадку, Куэрри услышал, как в ванной комнате за дверью полилась вода. Инспектор, видимо, дезинфицировал руки.
Аппарат действительно доставили в собор, хотя священник, с которым Куэрри пришлось иметь дело, сначала отрицал это, полагая, что в ящиках упакована статуя какого-нибудь святого или книги для миссионерской библиотеки. Груз этот был отправлен с последним пароходом ОТРАКО и, вероятно, застрял где-то в пути. Куэрри поехал в холодильник. Дневной отдых в городе кончился, и ему пришлось стоять в очереди за стручковой фасолью.
Вокруг него, наперебой требуя к себе внимания, раздавались раздраженные голоса colons, негодовавших по разным поводам. Ему вдруг показалось, что это Европа, и он невольно вобрал голову в плечи, боясь, как бы его не узнали. Стоя в набитой людьми лавке, он понял, что на реке и в поселке при лепрозории все-таки был хоть какой-то покой.
— Нет, картофель у вас есть! — говорил женский голос.— Как вы смеете отрицать это! Его доставили со вчерашним самолетом Я же знаю, мне летчик сказал.— И,
394
пуская в игру последнюю карту, она заявила хозяину лавки — европейцу: — Я жду губернатора к обеду.
Картофель ей сунули тайком, уже упакованный в целлофан.
Чей-то голос спросил:
— Если не ошибаюсь, вы Куэрри?
Он оглянулся. Человек, заговоривший с ним, был сутулый, высокий, чрезмерно высокий. Он напоминал растение, которое держат в ванной комнате и оно тянется вверх от сырости. Маленькие черные усики — точно размазанная под носом копоть из заводских труб. Лицо плоское, узкое — без конца, без начала, как чертеж к закону о непе- ресекающихся параллельных прямых. Горячей беспокойной рукой он взял Куэрри за локоть.
— Моя фамилия Рикэр. Я был недавно в лепрозории, но вас не застал. Как вы сюда добрались? Разве пришла баржа?
— Я приехал на грузовике.
— И не застряли? Ну, вам повезло. На обратном пути прошу заночевать у меня.
— Я тороплюсь обратно, в лепрозорий.
— Там и без вас обойдутся, мосье Куэрри. Ничего с ними не сделается. После вчерашнего ливня паромы, вероятно, не ходят. А чего вы здесь ждете?
— Да я хотел купить haricots verts 1 и...
— Бой! Отпустить haricots verts этому хозяину. На них надо покрикивать. Другого обращения они не понимают. Так вот, выбирайте: или вы ночуете у нас, или остаетесь здесь, в городе, пока вода не спадет, но здешняя гостиница вам не понравится, это я ручаюсь. Люк — городишко провинциальный. Для такого человека, как вы, здесь ничего интересного нет. Ведь вы наш знаменитый Куэрри, правда? — И Рикэр сжал губы, будто захлопнул ловушку, а глаза у него хитро заблестели, как у сыщика.
— Я вас не понимаю.
— Вы не думайте, что мы здесь все не от мира сего, как отцы миссионеры и наш дорогой доктор — личность весьма сомнительная. У нас пустыня? Да, есть немножко, но все же ухитряешься не терять связи с миром. Бой! Две дюжины пива, да поскорее! Ваше инкогнито я, безусловно, уважаю и никому не скажу ни слова. Положитесь на меня, состя я не предам. У нас вы будете не так на виду, как
Стручковая фасоль (фр.),
395
в гостинице. Я и жена, больше никого. Собственно говоря, жена мне и подсказала: «Как ты думаешь, а не тот ли это знаменитый Куэрри?»
— Вы ошибаетесь.
— Э-э, нет! Когда вы к нам приедете, я покажу вам одну фотографию из журнала. У нас этих газет и журналов много валяется, мало ли что, а вдруг пригодятся. Вот и пригодились, а? Не будь того номера, мы бы решили, что вы какой-нибудь родственник Куэрри или просто однофамилец. Подумать только! Наш знаменитый Куэрри — и вдруг прячется в лепрозории в джунглях! По совести говоря, я человек любопытный. Но вы верьте мне, верьте до конца. Меня самого одолевают всякие проблемы, и я не могу не посочувствовать другому человеку. Я тоже похоронил себя в глуши. Давайте выйдем отсюда, в маленьких городишках и у стен есть уши.
— Знаете, я... меня ждут в лепрозории.
— Погода подвластна Господу. Поверьте мне, мосье Куэрри, выбора у вас нет.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Дом и завод стояли у самой переправы; лучшего местоположения нельзя было и выбрать, учитывая ненасытное любопытство Рикэра. Никто не мог проехать по дороге из города в глубь страны, минуя два широких окна его дома, словно линзы бинокля направленные на реку. Они ехали к реке под густо-синей тенью пальм; шофер Рикэра и Део Грациас следовали за ними в грузовике Куэрри.
— Видите, мосье Куэрри, что делается? Какая высокая вода! Сегодня на тот берег не переберешься. А может, и завтра, кто знает? Так что у нас с вами будет время побеседовать на разные интересные темы.
Когда они ехали по заводскому двору, среди выброшенных за ненадобностью ржавеющих котлов, их окутало тяжелым запахом прогорклого маргарина. Из отворенных настежь заводских дверей повеяло горячим ветром, и на миг в сумерки вымахнул отсвет котельной топки.
— Вам, привыкшему к заводам западного мира,— сказал Рикэр,— все это, конечно, покажется довольно убогим. Хотя я не помню, имели вы когда-нибудь касательство к заводам?
396
— Нет.
— Наш знаменитый Куэрри — ведущая фигура во многих областях.
Он вставлял «наш знаменитый» чуть не через слово, точно это был титул.
— Работает мой заводик,— говорил Рикэр, пока машина, подскакивая, виляла между котлами.— Хоть и неказистый, а работает. У нас тут все идет в дело. От ореха ничего не остается. Ровным счетом ничего. Сначала целиком под пр-ресс,— сказал он, со вкусом напирая на букву «р»,— выжимаем масло, а скорлупу потом прямо в топку. Наши котлы другого топлива и не знают.
Они оставили обе машины во дворе и пошли к дому.
— Мари! Мари! — крикнул Рикэр и, счистив о скобу грязь с башмаков, затопал по веранде.— Мари!
Девушка в синих джинсах, с хорошеньким, но словно бы еще не сформировавшимся лицом, быстро вышла из-за угла на его зов. Куэрри чуть было не спросил: «Ваша дочь?» — но Рикэр опередил его.
— Моя жена,— сказал он.— Вот, дорогая, наш знаменитый Куэрри. Он пытался отрицать это, но я сразу ему заявил, что у нас есть его фотография.
— Очень приятно познакомиться,— сказала она.— Мы все к вашим услугам.
У Куэрри создалось впечатление, что этим стандартным фразам ее когда-то обучила гувернантка или же они почерпнуты из руководства по этикету. Когда все, что требовалось, было сказано, она исчезла так же внезапно, как и появилась. Может быть, прозвенел звонок к следующему уроку?
— Прошу садиться,— сказал Рикэр. — Сейчас Мари принесет виски. Она у меня вышколенная — усвоила наши мужские привычки.
— И давно вы женаты?
— Два года. Я привез ее с собой, когда вернулся последний раз из отпуска. В таком месте, на такой работе близкий человек необходим. А вы женаты?
— Да... то есть был женат.
— Я, конечно, понимаю, что, на ваш взгляд, она слишком молода для меня. Но надо смотреть вперед. Если Уж верить в святость брака, то не мешает думать о будущем. У меня впереди лет двадцать... так сказать, деятельной жизни, а во что превратится через двадцать лет тридцатилетняя женщина? В тропиках мужчина сохраняется лучше. Вы согласны со мной?
397
— Мне как-то не приходилось над этим задумываться. И я еще мало знаю тропики.
— Но вопросы пола — это не самое главное. Смею ва<$ уверить, проблем и без них хватает. Апостол Павел писал — помните? — лучше вступить в брак, нежели разжигаться. Мари еще долго будет сохранять молодость и спасет меня от пещи огненной.— Он поспешил добавить: — Я, конечно, шучу. О серьезных вещах следует говорить шут* ливо. Не так ли? На самом же деле я всем сердцем верую в любовь.— Это прозвучало так, будто он признался, что верит в добрых волшебниц.
На веранде появился слуга с подносом, мадам Рикэр шла следом за ним. Куэрри взял стакан, и она стала справа от него, а слуга нацелился в стакан сифоном. У каждого свои обязанности.
— Вы скажете, когда довольно? — спросила мадам Рикэр.
— А теперь, cherie пойди оденься как следует,— сказал Рикэр.
За виски он снова начал о том, что именовалось у него «ваш случай». Теперь манерами и тоном он смахивал не столько на сыщика, сколько на адвоката, который по роду занятий становится post factum как бы сообщником своего подзащитного.
— Зачем вы сюда приехали, Куэрри?
— Надо же где-тб жить.
—- Да, но, как я уже говорил сегодня утром, никому бы и в голову не пришло, что вы работаете в лепрозории.
— Я не работаю там.
— Когда я туда приезжал несколько недель назад, миссионеры сказали мне, что вы ушли в больницу.
— Я присутствовал на приеме у доктора. Присутствую — вот и вся моя работа. Больше я там ни на что не гожусь.
— Но вы же губите свой талант!
— У меня нет никакого таланта.
Рикэр сказал:
— Не презирайте нас, бедных провинциалов.
Когда они сели обедать и Рикэр прочитал короткую молитву, хозяйка дома снова обратилась к гостю. Она сказала:
— Надеюсь, вам у нас понравится.— Потом: — Вы едите салат?
Дорогая (фр.).
Пряди ее светлых волос местами потемнели от пота, и Куэрри заметил, что она испуганно раскрыла глаза, когда над столом пронеслась черно-белая бабочка с размахом крыльев не меньше, чем у летучей мыши.
— Будьте как дома,— сказала она, проводив глазами бабочку, которая, точно лишайник, распласталась на стене.
Куэрри подумал: а сама-то она чувствует себя здесь как дома?
Мадам Рикэр сказала:
— У нас мало кто бывает.— И ему тотчас представился ребенок, которому велено развлекать гостя до прихода матери. В промежутке между виски и обедом она успела переодеться в бумажное платье с узором из осенних листьев. Это в память о тебе, Европа.
— Кое-кто бывает, но не такие, как наш знаменитый Куэрри,— перебил ее Рикэр. Он будто повернул ручку приемника, решив, что хватит слушать передачу об умении вести себя в обществе. Звук был выключен, но робкий настороженный взгляд словно продолжал говорить фразу за фразой, хотя их никто не слышал: «У нас жарко, не правда ли? Вы из Европы? Хорошо перенесли самолет?»
Куэрри спросил:
— Вам здесь нравится?
Вопрос застал ее врасплох; должно быть, в разговорнике не было ответа на него.
— О да! Здесь очень интересно,— сказала она, глядя через его плечо во двор, где стояли котлы, похожие на современную скульптуру, потом снова перевела взгляд к бабочке на стене и ящерице гекко, нацелившейся на свою жертву.
— Принеси фотографию, дорогая,— сказал Рикэр.
— Какую?
— Фотографию нашего знаменитого Куэрри.
Она нехотя вышла из столовой, держась подальше от стены, где сидела бабочка и где на бабочку нацеливалась ящерица, и вскоре вернулась с номером «Тайма» бог знает какой давности. Куэрри вспомнил это лицо на журнальной обложке, лет на десять моложе теперешнего (выход номера совпал с его первым приездом в Нью-Йорк). Художник, Делавший портрет с фотографии, романтизировал его внешность. Это было не то лицо, что он видел в зеркале во время бритья, а будто дальний родственник его лица. В нем отражались чувства, мысли, надежды, душевные глубины, которыми он никогда ни с одним репортером не делился. На втором плане возвышалось здание из стекла и стали, его
399
можно было принять за концертный зал, даже за оранжерею, если бы огромный крест, поставленный у входа, наподобие звонницы, не указывал на то, что это церковь.
— Вот, изволите видеть,— сказал Рикэр.— Нам все известно.
— Насколько я помню, статья здесь не блещет точно-; стью фактического материала.
— Вы, вероятно, будете что-то строить у нас по поруче-, нию правительства или церкви?
— Нет. Я теперь в отставке.
— Казалось бы, такие, как вы, в отставку не уходят.
— Почему же? Рано или поздно всем приходится это делать — и мне, и солдату, и директору банка.
Как только обед кончился, жена Рикэра вышла из столовой, точно ребенок, которому велено уйти после десерта.
— Наверно, пошла делать записи в своем дневнике,— сказал Рикэр,— Сегодняшний денй для нее из ряда вон — познакомилась с нашим знаменитым Куэрри. Есть о чем распространиться.
— И много она такого находит, что стоит записывать?
— Кто знает? Сначала я украдкой заглядывал в ее дневник, но она обнаружила это и теперь запирает его от меня на ключ. Я поддразнивал ее и, наверно, переборщил. Помню, одна запись была такая: «Письмо от мамы. У бедной Нитуш пятеро щенков». В тот день губернатор вручил мне орден, но об этой церемонии она не обмолвилась ни словом!
— Ей здесь, наверно, очень одиноко — в ее-то возрасте.
— Как сказать! Хозяйственные обязанности существуют даже в джунглях. Если уж на то пошло, так я гораздо больше страдаю от одиночества. Ее... вы, вероятно, сами это заметили... ее нельзя назвать интеллектуальной собеседницей. Это один из минусов брака с женщиной моложе тебя. Если я ощущаю потребность побеседовать о вещах, которые меня кровно интересуют, приходится ехать к отцам миссионерам. По правде говоря, далековато. При моем образе жизни времени на размышления остается много. Я считаю себя добрым католиком, но это не значит, что у меня нет сложных духовных проблем. К религии многие относятся легко, а я провел в юности шесть лет у иезуитов. Если бы учитель, к которому мы поступили на послух, был менее пристрастен, мы бы с вами здесь не встретились. В этой статье в «Тайме» сказано, что вы тоже католик.
— Я в отставке,— второй раз сказал Куэрри.
400
— Бросьте, бросьте! От этого в отставку не уходят.
Притаившаяся гекко ринулась на бабочку, промахну
лась и снова замерла, распялив по стене свои крохотные, похожие на папоротник лапки.
— Если хотите знать,— сказал Рикэр,— так эти миссионеры в лепрозории — народ малоинтересный. Они больше заняты своей динамо-машиной и строительством, чем вопросами веры. А я как услышал о вашем приезде, так с тех пор все мечтаю поговорить с интеллигентным католиком.
— Я себя таковым не считаю.
— Все эти долгие годы я был предоставлен самому себе и своим мыслям. Некоторые люди довольствуются игрой в гольф в одиночку, а мне этого недостаточно. Меня очень интересует любовь. Я много читал по этому вопросу.
— Любовь?
— Любовь к Господу. Агапа — не Эрос.
— В этих делах я не сведущ.
— Вы умаляете свои достоинства,— сказал Рикэр.
Он подошел к буфету и принес оттуда поднос с ликерами, спугнув по пути гекко. Ящерица юркнула за дешевенькую репродукцию «Бегства в Египет».
— Стаканчик «куэнтро»,— сказал Рикэр,— или вы предпочитаете «ван-дер-хум»?
Куэрри увидел у веранды худенькую фигурку в платье с золотыми листьями, которая шла к реке. Должно быть, на воздухе бабочки казались не такими уж страшилищами.
— В семинарии я взял за правило искать глубже, чем это принято,— говорил Рикэр.— Наша вера, когда постигаешь ее глубины, ставит перед нами много разных проблем. Возьмем хотя бы... впрочем, почему «хотя бы»? Я сейчас коснусь самой сути — того, что меня больше всего тревожит. По-моему, моя жена не уясняет себе истинной природы брака во Христе.
Из темноты донеслось «плюх-плюх-плюх». Она, вероятно, кидала камешки в реку.
— Мне подчас кажется,— говорил Рикэр,— что моя жена чуть ли не круглая невежда. Просто диву даешься — чему ее там учили, в монастыре? Вы же сами видели, она даже не перекрестится перед едой, когда я читаю молитву. А ведь согласно каноническому праву, невежество, переходящее известные границы, может даже лишить брак законной силы. Это один из вопросов, который я пытался обсудить с отцами миссионерами, но тщетно. Они предпочитают говорить о турбинах. Зато теперь, когда вы здесь...
— Я не берусь судить о таких вещах,— сказал Куэрри.
401
В паузы до веранды доносилось журчанье воды, идущей в реке на убыль.
— Но вы по крайней мере слушаете. Миссионеры давно заговорили бы о новом колодце, который они собираются рыть. Колодец, Куэрри! Подумайте, колодец! А тут человеческая душа! — Он допил свой «ван-дер-хум» и налил вторую рюмку.-- Они ничего не понимают. Представьте себе, что мы с ней живем не в законном браке, а так... да ей, Куэрри, ничего бы не стоило-бросить меня в любую минуту!
— В том, что вы именуете законным браком, тоже так поступают, и с легкостью.
— Нет, нет! Тогда гораздо труднее. Общественное мнение — вещь реальная, особенно здесь.
— Если она любит вас...
— Это ничего не решает. Мы с вами знаем жизнь, Куэрри. Такая любовь не долговечна. Я пытался внушить ей всю важность любви к Господу. Ведь если она будет любить его, ей не захочется наносить ему оскорбление, не правда ли? А это уже до некоторой степени гарантия. Я заставлял ее молиться, но кроме «Отче наш» и «Аве Мария» она, кажется, не знает ни одной молитвы. А вы как молитесь, Куэрри?
— Никак. Разве только в минуту опасности, по привычке.— Он добавил грустно: — Тогда я молюсь, чтобы мне подарили плюшевого мишку.
— Вы все шутите, а ведь это очень серьезно. Еще рюмочку «куэнтро»?
— Что вас, собственно, тревожит, Рикэр? Соперник?
Его жена вошла в световой круг под лампой, висящей на
углу веранды. В руках у нее был roman policier из «Черной серии». Она свистнула, совсем тихо, но Рикэр услышал свист.
— Проклятая собачонка! Она любит эту тварь больше, чем Господа Бога,— сказал он. Выпитый «ван-дер-хум», видимо, был виной некоторой нелогичности в ходе его мыслей. Он сказал: — Я не ревнив. И беспокоит меня не соперник. Где ей! Ее на это просто не хватит. Иногда она даже отказывается от выполнения своего долга.
— Какого долга?
— Долга по отношению ко мне. Ее супружеского долга.
— Это считается долгом? Вот не думал!
— Вы прекрасно знаете, что церковь именно так на это и смотрит. Отказываться никто не имеет права. Воздержание дозволено только по обоюдному согласию.
402
— Ей, должно быть, не всегда желательна ваша близость.
— А мне что прикажете делать? Чего же ради я отказался от священнического сана?
— На вашем месте я бы поменьше говорил с ней о любви к Богу,— нехотя сказал Куэрри,— Вряд ли она способна провести параллель между этим и вашей постелью.
— Для католика существование такой параллели бесспорно,— быстро проговорил Рикэр. Он поднял руку, точно отвечая на вопрос перед всем классом. Волоски, темневшие на фалангах его пальцев, были похожи на ряды маленьких усиков.
— Вы, видимо, сильны в этом предмете,— сказал Куэрри.
— В семинарии у меня всегда были хорошие отметки по нравственному богословию.
— В таком случае, я вам не нужен. Ни я, ни отцы миссионеры. У вас, верно, все уже продумано и выводы сделаны.
— Ну, это само собой. Но иной раз так нуждаешься в подтверждении своих мыслей и в моральной поддержке. Вы не можете себе представить, мосье Куэрри, какую я испытываю радость, обсуждая все эти вопросы с образованным католиком!
— Вряд ли я могу считать себя католиком.
Рикэр рассмеялся.
— Что? И это говорит наш знаменитый Куэрри? Нет, меня не проведешь. Вы скромничаете. Удивляюсь, почему Священная Римская империя не дала вам титула графа, как тому ирландскому певцу — как его?
— Не знаю. Я человек не музыкальный.
— Вы бы почитали, что о вас пишет «Тайм»!
— В этих вопросах «Тайм» мало компетентен. Вы не будете возражать, если я пойду лягу? Мне надо рано встать завтра, а то я не доберусь засветло до следующей переправы.
— Пожалуйста. Хотя я сомневаюсь, что вам удастся попасть утром на тот берег.
Рикэр прошел следом за ним всю веранду и проводил его до спальни. Темнота клокотала кваканьем лягушек. Рикэр пожелал своему гостю спокойной ночи и вышел, а лягушки долго не унимались и будто повторяли его пустопорожние слова: таинство, долг, благодать, лю-бовь-бовь- бовь.
403
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
— Вы хотите приносить пользу, ведь так? — резко спросил доктор.— Вам не нужна просто черная работа. Вы не мазохист и не святой.
— Рикэр обещал, что он никому не проговорится.
— Он держал слово почти месяц. Для Рикэра это огромное достижение. В последний свой приезд он рассказал о вас только настоятелю, и то по секрету.
— А что ему сказал настоятель?
— Что никаких секретов вне исповедальни он слушать не желает.
Доктор распаковывал ящик с тяжелой электроаппаратурой, которую пароход ОТРАКО наконец-то доставил в лепрозорий. Замок на дверях амбулатории был слишком ненадежен, и, не решившись оставить аппарат там, он возился теперь с ящиком на полу своей комнаты. За африканцев никогда нельзя поручиться. Кто знает, как они поведут себя при виде новой для них вещи. Полгода назад, когда в Леопольдвиле начались волнения, толпа прежде всего разгромила только что отстроенную больницу для туземного населения, всю из стали и стекла. Сколько здесь возникало слухов, один другого чудовищнее, и чаще всего их принимали на веру! Это была страна, где мессии умирали по тюрьмам и воскресали из мертвых, где от прикосновения кончиков ногтей, освященных щепоткой нетленного праха, будто бы рушились стены. Один человек, которого доктор вылечил от проказы, каждый месяц писал ему угрожающие письма, в полной уверенности, что его отослали из лепрозория домой не по излечении, а только потому, что доктор позарился на пол-акра земли, где он выращивал бананы. Достаточно кому-нибудь пустить слух — со зла или по невежеству,— будто новые машины привезли для того, чтобы подвергать больных пыткам, и найдется дурачье, которое ворвется в амбулаторию и переломает их. Впрочем, в наш век вряд ли можно называть таких людей дураками. После Хола-кэмпа, Шарпвиля и Алжира любые рассказы о жестокости европейцев не будут преувеличением.
Вот почему, пояснил доктор, лучше убрать эти машины с глаз долой и держать их дома, пока не выстроят новую больницу. Пол в его комнате был устлан соломой, высыпавшейся из ящиков.
404
— Надо решить заранее, где ставить штепсели. А вот это для чего? Вы не знаете?
— Нет.
— Долго же я его добивался! — сказал доктор, касаясь холодного металла с такой же нежностью, с какой ценитель мог бы поглаживать женское бедро роденовской бронзы.— Иной раз терял всякую надежду. Сколько пришлось писать разных бумаг, выдумывать бог знает какие небылицы. И вот наконец-то пришел!
— А для чего он?
— Им измеряют реакцию нервов с точностью до одной двадцатитысячной доли секунды. Наступит день, когда мы будем гордиться нашим лепрозорием. И вами будем гордиться, и вашим участием в наших делах.
— Я вам уже сказал, что я в отставке.
— От призвания уйти в отставку'нельзя.
— Еще как можно! Когда истратишь себя до конца.
— Тогда зачем вы сюда приехали? Крутить роман с чернокожей?
— Нет. В этом тоже доходишь до конца. Очень может быть, что сексуальность и призвание одновременно родятся и одновременно умирают. Поручите мне свертывать бинты, выносить ведра. Я думаю только об одном — как убить время.
— А мне казалось, вы хотите приносить пользу.
— Слушайте,— сказал Куэрри и замолчал.
— Слушаю.
— Я не отрицаю, что когда-то мое призвание очень много для меня значило. И женщины тоже. Но мне было безразлично, как используется то, что выходит из-под моих рук. Я строил не фабрики и не здания муниципалитетов. Я работал только ради собственного удовольствия.
— И женщин любили точно так же? — спросил доктор, но Куэрри вряд ли слышал его. Он говорил, будто изголодавшийся человек, который никак не насытится.
— Не равняйте свое призвание с моим, доктор. Вы печетесь о людях. А мне не было дела до людей, до тех, кто займет пространство, над которым я работал. Я думал только о самом пространстве.
— Тогда я не рискнул бы пользоваться санитарным узлом в ваших постройках.
— А писатель разве пишет для читателей? Ведь нет! И все же ему приходится проявлять хотя бы элементарную заботу о них. Мне были важны пропорции, пространство, освещение. Новые материалы представляли для меня цен¬
405
ность только в той мере, в какой они могли влиять на эти три компонента. Дерево, кирпич, сталь, бетон, стекло — пространство меняется в зависимости от того, во что вы его облекаете. Материалы — это лишь фабула для архитектора. Не они побуждают его к работе. Побудителями служат только пространство, свет, пропорции. Нельзя смешивать тему романа с фабулой. Разве кто-нибудь помнит, какая судьба постигла в конце концов Люсьена де Рюбампре?
— Две ваши церкви считаются шедеврами. Неужели вас не интересовало, как там будут чувствовать себя люди?
— Интересовала акустика — она должна быть хорошая. Интересовало положение алтаря — его должно быть видно отовсюду. Но людям мои церкви не понравились. Люди говорили, что в таких церквах нельзя молиться. А понимать их следовало так: это не готика, не романский, не византийский стиДь. Не прошло и года, как там понаставили дешевых гипсовых святых, заменили обычные оконные стекла витражами с изображениями консервных королей — покойных жертвователей в епископальную казну. И. вот, изуродовав созданное мною пространство и освещение, люди могли молиться в этих церквах и даже сделали предметом гордости то, что сами же изуродовали. Меня стали называть великим католическим архитектором, но церквей, доктор, я больше не строил.
— Я человек не религиозный и не очень-то разбираюсь во всем этом, но, по-моему, люди вправе считать, что их молитвы важнее, чем произведение искусства.
— Люди молились в тюрьмах, молились в трущобах и концлагерях. Подходящая обстановка для молитв требуется только буржуазии. Мне иной раз претит самое слово «молитва». У Рикэра оно не сходит с языка. А вы сами, доктор, молитесь?
Если не ошибаюсь, последний раз я молился перед государственными экзаменами. А вы?
— У меня с этим давно покончено. Я редко молился и в те далекие времена, когда верил. Это мешало работать. Последнее, о чем я думал, перед тем как заснуть, даже если рядом со мной лежала женщина, это была работа. Во сне часто находились решения задач, казавшихся неразрешимыми. Спальня у м'еня была рядом с кабинетом — так, чтобы перед сном я мог провести последние две минуты у чертежной доски. Постель, бидэ, чертежная доска и наконец — сон.
— Не жестоко ли это по отношению к женщине?
— Самовыражение — вещь жестокая и жадная. Оно
406
поедает все, даже тебя самого. В конце концов и выражать тебе больше некого. Меня, доктор, теперь ничто не интересует. Ничего теперь не хочу — ни спать с женщиной, ни проектировать здания.
— Детей у вас нет?
— Были когда-то, да разбрелись по свету давным- давно. Мы не видались, не переписывались. Самовыражение поедает в человеке даже отца.
— И вы решили приехать сюда и здесь умереть.
— Да. Такая мысль у меня была. Но больше всего я хотел очутиться в пустоте, в таком месте, где ни новое здание, ни женщина не напомнят мне, что когда-то я был жив, и у меня было призвание, и я мог любить — если это называть любовью. Больные с лепрозными язвами страдают, нервы у них не потеряли чувствительности, а я увечный, доктор.
— Двадцать лет назад смерть была бы вам здесь обеспечена, но теперь наше дело — лечить. Годичная доза ДДС на больного обходится в три шиллинга. Это гораздо дешевле гроба.
— А меня вы беретесь вылечить?
— Увечье у вас, возможно, еще не полное. Если больной обращается за помощью слишком поздно, лепра может пройти сама собой ценой потери пальцев на руках и на ногах, ценой увечья.— Доктор бережно покрыл чехлом свой аппарат,— Меня ждут другие пациенты. Пойдете со мной или вы предпочитаете сидеть здесь и обдумывать свой собственный анамнез? С увечными это часто бывает — они тоже хотят получить отставку от жизни, скрыться с глаз людских.
Больница дохнула на них тяжелым сладковатым запахом застоя, его ничто не нарушало — ни вентиляторы, ни ветерок. Куэрри не мог не заметить убожества постелей — чистоплотность нужна только здоровым, а прокаженные могут обойтись и без нее. Больные приносили с собой собственные матрацы, служившие им, вероятно, всю жизнь,— дерюжные мешки с вылезающей наружу соломой. Забинтованные ноги лежали на ней, точно кое-как завернутые куски мяса. На веранде прятались от солнца ходячие больные — если можно назвать ходячим человека, который при каждом шаге должен обеими руками поддерживать свои огромные распухшие яички. В клочке тени, спасавшей от безжалостного света, сидела женщина с вывороченными веками, она не могла ни закрыть глаза, ни даже моргать ими. Беспалый мужчина держал на коленях ре¬
407
бенка, другой лежал навзничь на полу веранды, и одна грудь у него была длинная, обвисшая, с оттянутым, как у женщины, соском. Этим доктор почти ничем не мог помочь: человек со слоновой болезнью не перенесет операции из-за слабого сердца, женщине можно сшить веки в уголках, но она не дает, боится, а ребенок в свое время все равно схватит лепру. Не мог доктор помочь ни больным в первой палате, умирающим от туберкулеза, ни вот этой женщине, которая ползала между койками, волоча за собой иссушенные полиомиелитом ноги. Доктор считал величайшей несправедливостью, что лепра не ставит преград всем другим болезням (казалось бы, на долю одного человека таких страданий достаточно!), но от других болезней его пациенты главным образом и умирали. Он переходил от одной койки к другой, а Куэрри молча следовал за ним по пятам.
В тени глинобитной кухни, позади одного из домиков поселка, сидел в старом шезлонге старик. Когда доктор вошел во двор, старик попытался встать ему навстречу, но слабые ноги не послушались его, и он ограничился учтивым жестом, прося извинения.
— Гипертония,— тихо проговорил доктор.— Безнадежен. Пришел умирать на кухню.
Ноги у старика были тонкие, как у ребенка, бедра — из приличия обернуты тряпкой, чуть пошире детского свивальника. Проходя двором, Куэрри видел, что одежда его, аккуратно свернутая, лежала в новом кирпичном домике* под портретом папы. На его впалой груди, поросшей редкими седыми волосами, висел амулет. Лицо у старика было очень доброе, полное благородства. Это было лицо человека, вероятно принимающего жизнь без единой жалобы,— лицо святого. Он справился у доктора о его самочувствии, как будто болен был доктор, а не он сам.
— Может быть, тебе что-нибудь нужно, так я принесу,— сказал Колэн. Но старик ответил: нет, у него все есть. Он спросил, давно ли писали доктору из дому, и поинтересовался здоровьем матери доктора.— Она ездила отдыхать в Швейцарию, в горы. Ей захотелось туда, где снег.
— Снег?
— Я забыл. Ты ведь не знаешь, что такое снег. Это замерзшие испарения, замерзший туман. Воздух там такой холодный, что снег никогда не тает и лежит на земле белый, мягкий, как перья pique-boeuf ’, а тамошние озера покрыты льдом.
1 Маленькая птичка, которая садится быку на спину и питается насекомыми.
408
— Что такое лед, я знаю,— с гордостью сказал ста^- рик.— Я видел лед в холодильнике. Твоя матушка старая — как я?
— Старше.
— Тогда ей нельзя уезжать далеко от дома. Умирать надо в своем поселке, если это возможно.— Он с Грустью посмотрел на свои тонкие ноги.— Они не доведут меня, а то я бы ушел к себе домой.
— Хочешь, я дам тебе грузовик,— сказал доктор,— но боюсь, ты не перенесешь дороги.
— Нет, зачем же вам беспокоиться,— сказал старик.— И все равно поздно, потому что завтра я умру.
— Я скажу настоятелю, чтобы он пришел к тебе, как только освободится.
— И настоятеля я не хочу беспокоить. У него столько всяких дел. Я умру только к вечеру.
Возле старого шезлонга стояла бутылка из-под виски с ярлыком «Джонни Уокер». В какой-то бурой жидкости там торчал пучок травы, перехваченный ниткой четок.
— Что это у него? — спросил Куэрри, когда они выходили со двора.-- В бутылке?
— Снадобье. Заговоренное. Так он взывает к своему богу Нзамби.
— Я думал, он католик.
— Когда мне приходится заполнять анкету, я тоже называю себя католиком, хотя в общем-то ни во что не верю, А он верит наполовину в Христа, наполовину в Нзамби. Что касается религии, разница между нами небольшая. А вот быть бы мне таким же хорошим человеком, как он!
— И он действительно умрет завтра?
— Да, по всей вероятности. У них удивительное чутье на этот счет.
В амбулатории, держа на руках маленького ребенка, доктора дожидалась прокаженная с забинтованными ступнями. На тельце у малыша резко выступали ребра, оно казалось клеткой, прикрытой на ночь куском темной материи, чтобы птица уснула, и детское дыхание было как птица, что все копошилась и копошилась под темным покровом. Убьет этого ребенка не лепра, сказал доктор, а лейкемия — неизлечимая болезнь крови. Надежды никакой. Он умрет, даже не успев заразиться лепрой, но матери говорить об этом незачем. Доктор коснулся пальцем впалой грудки, и ребенок болезненно дернулся. Тогда доктор начал сердито отчитывать мать на ее языке, а она оправдывалась — видимо, неубедительно, держа сына у бедра. Пе-
409
чальные круглые, как у лягушонка, глаза мальчика смотрели поверх докторова плеча с такой безучастностью, точно его уже ничто не касалось — кто бы и что бы ни говорил^ Когда женщина вышла, доктор Колэн сказал: i
— Обещает больше не делать этого. Да разве на них|
МОЖНО ПОЛОЖИТЬСЯ? ajj
— Чего не делать? )
— А вы не заметили рубчика у него на груди? Ем$ сделали надрез и суют туда, как в карман, какие-то сна^ добья. Мать сваливает все на бабку. Несчастный ребенок] Без мучений ему и умереть не дадут. Я сказал ей: если это повторится, лечить тебя от проказы здесь не будут, и те** перь этого мальчика мне, наверно, больше не видать. Он в таком состоянии, что его ничего не стоит спрятать, как иголку.
— А почему вы не положите его в больницу?
— Вы видели, какая у меня больница. Хотелось бы вам, чтобы ваш сын умирал в таком месте? Следующий,— серн дито крикнул он. — Следующий.
Следующий был тоже ребенок, шестилетний мальчик. Вместе с ним пришел отец, и беспалая отцовская рука лежала на плече сына, подбадривая его. Доктор повернул мальчика и провел пальцами по нежной детской коже.
— Ну,— сказал он,— пора вам самому разбираться. Ваше мнение?
— Одного пальца на ноге уже нет.
— Это пустяки. У него были подкожные песчаные блохи, их не вывели вовремя. Это частое явление в джун^ глях. Нет, я не о том. Вот первый бугорок. Проказа только- только начинается.
— Неужели детей никак нельзя уберечь от зараже- ния?
— В Бразилии новорожденных сразу же отделяют от больных матерей, и тридцать процентов их умирает в младенческом возрасте. Я считаю: пусть у ребенка проказа, но зато он живой. Года за два мы его вылечим.
Доктор быстро взглянул на Куэрри и снова опустил глаза.
— Когда-нибудь... в новой больнице... мы откроем специальную детскую палату и детскую амбулаторию. Я буду предупреждать появление таких вот бугорков. Я еще доживу до того времени, когда проказа начнет отступать. Известно ли вам, что есть районы, за несколько сот миль отсюда, где на каждые пять человек один — прока-
410
ценный? Сплю и вижу серийный выпуск передвижных стационаров! Способы ведения войны изменились. В 1914 году генералы командовали сражениями из загородных вилл, а в 1944 Роммель и Монтгомери воевали на ходу, из машин. Как мне втолковать отцу Жозефу, что от него требуется? Я не чертежник. Какую-нибудь одну единственную комнату и то мне путем не спроектировать. Я смогу сказать ему, где что не так, только когда больница будет построена. Он, собственно, и не строитель, а всего- навсего хороший каменщик. Кладет себе кирпичик на кирпичик во славу Божию, как в прежние времена строили монастыри. Вот почему мне нужны вы,— сказал доктор Колэн.
Мальчик нетерпеливо скреб четырьмя пальцами по цементному полу в ожидании, когда же белые люди кончат свой бессмысленный разговор.
2
Куэрри писал в дневнике: «Делать что-нибудь для людей из жалости я не способен, потому что во мне осталось слишком мало добрых чувств к ним». Он со всеми подробностями воспроизвел в памяти рубец на детской груди и четырехпалую ногу, но это его не растрогало, булавочные уколы, сколько бы их ни было, не могут вызвать ощущение подлинной боли. Надвигалась гроза, и летучие муравьи, роями влетая в комнату, с размаху ударялись о лампу, так что под конец окно пришлось затворить. На цементном полу муравьи бегали взад и вперед, как бы в полной растерянности от того, что они так внезапно превратились из воздушных созданий в создания земные. При затворенном окне влажная духота стала чувствоваться еще сильнее, и, чтобы пот не попадал на бумагу, Куэрри подложил под кисть промокашку.
Он писал, стараясь объяснить доктору Колэну мотивы своих поступков. «Призвание это акт любви, а не профессия, не карьера. Когда желание умирает, физическая близость с женщиной невозможна. Я истратил себя до конца и в любовных делах и в своем призвании. Не пытайтесь связать меня браком без любви, не заставляйте имитировать то, чему я когда-то отдавался со страстью. И не твердите мне, как в исповедальне, о моем долге. Та лант — мы проходили это в детстве на уроках закона Божия — нельзя зарывать в землю, пока у него еще есть
411
покупательная способность, но когда в обращение пущены другие деньги с другими изображениями, когда ценность отдельной монеты равняется лишь стоимости пошедшего, на нее серебра, человек имеет право запрятать эту монету| куда-нибудь подальше. Старинные монеты, так же как| и зерно, всегда находят в могилах». §
Писалось все это наспех и выходило довольно бессвяз-| но. Не дано ему было отыскать точное словесное выражение| своим мыслям. Кончил он так: «Все, что я строил, я строил^ для самого себя, а вовсе не во славу Божию и не в угоду ! заказчикам. Не говорите мне о людях. Люди — вне моей сферы действия. Впрочем, разве я не предлагаю стирать их грязные бинты?»
Он вырвал эти страницы из дневника и послал их с Део Грациасом доктору Колэну. Последняя недописанная фраза: «Я согласен делать для вас что угодно, в пределах; разумного, но не ждите от меня попыток вернуться...» — повисла в воздухе, точно доска с борта корабля, по которой спустили в море покойника.
Позднее доктор Колэн вошел к нему и швырнул на стол его письмо, сжатое в комок.
— Все копаетесь в себе,— раздраженно проговорил доктор.— Копаетесь, и больше ничего.
— Я хотел объяснить...
— Кому какое дело? — сказал доктор, и эта фраза «кому какое дело» так и застряла у Куэрри в мозгу, точно строка стихотворения, заученного в юности.
В эту ночь ему приснился сон, от которого он проснулся в ужасе. Будто он шагал в темноте по длинному железнодорожному пути в какой-то холодной стране. Шагал быстро, потому что ему надо было поспеть к священнику — к любому — и объяснить, что, хотя одежда на нем мирская, он тоже священник и пришел сюда исповедаться и достать вина, чтобы отслужить мессу. Кто-то высший по сану повелевает им. Мессу надо отслужить этой же ночью. Завтра будет уже поздно. И больше такая возможность никогда не представится. Он дошел до какого-то поселка, свернул с железнодорожного полотна (маленькое станционное здание стояло пустое, с заколоченными окнами; может быть, и вся ветка была давно закрыта) и вскоре остановился перед домиком священника с тяжелой средневековой дверью, испещренной большими шляпками гвоздей, величиной каждая с римскую монету. Он позвонил, и его впустили. Священник сидел, окруженный какими-то дамами-святошами, которые все время что-то лопотали, но
412
его он встретил приветливо и сразу к нему обратился, оставив своих собеседниц. Куэрри сказал:
«Мне надо немедленно поговорить с вами наедине. Выслушайте меня!» И сразу же почувствовал огромное облегчение и уверенность в силе исповеди. Он почти дома! Священник увел его в соседнюю каморку, где на столе стоял графин с вином, но не успел он заговорить, как святоши прорвались к ним сквозь занавесь с ханжескими ужимками и шуточками. «Зачем это? — воскликнул Куэрри.— Мне надо побыть с вами наедине!» Тогда священник стал проталкивать женщин сквозь занавесь, и с минуту они болтались взад и вперед, как платья, повешенные в гардеробе на плечиках. Но вот они наедине, теперь можно начинать, и, не сводя глаз с вина, он заговорил: «Отец...» Но лишь только он приготовился сбросить с плеч бремя своего страха и ответственности, как в каморку вошел еще один священник и, отведя того, первого, в сторону, стал объяснять ему, что у него не хватило вина, нельзя ли позаимствовать, и с этими словами взял графин со стола. И тут Куэрри не выдержал. Надежда поджидала его на этом повороте дороги, а он опоздал на встречу с ней! Он вскрикнул, как раненый зверь, и проснулся. По железным крышам стучал дождь, и при вспышке молнии он увидел маленькую белую конурку величиной с гроб, которую образовывала вокруг него москитная сетка, услышал, как в одном из домов ссорились мужчина и женщина. Он подумал: «Я опоздал»,— и навязчивая фраза, точно поплавок невидимой под водой рыболовной сети, снова выскочила на поверхность: «Кому какое дело? Кому какое дело?»
Когда наконец настало утро, он пошел к плотнику в лепрозорий и объяснил ему, какой нужен стол и какая нужна доска для чертежной работы, а потом разыскал доктора Колэна и поделился с ним своим решением.
— Я рад,— сказал доктор Колэн.— За вас рад.
— Почему же за меня?
— Я не знаю, что вы собой представляете,— сказал доктор Колэн,— но все мы сделаны более или менее на один лад. Эксперимент, который вы задумали, невыполним. Человек не может жить наедине с самим собой.
— Еще как может!
— Рано или поздно это доведет его до самоубийства.
— Если он не потеряет интереса к своей персоне,— ответил Куэрри.
413
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Месяца через два Куэрри щ Део Грациас в какой-то степени прониклись доверием друг! к другу. На первых порах основанием к этому послужил^ только то, что слуга был калека. Куэрри не сердился иЩ него, когда он расплескивал воду, не вышел из себя в то'й раз, когда его чертеж был залит чернилами из разбитой! бутылки. Ведь не так-то легко выполнять даже самую простую работу, когда нет пальцев ни на руках, ни на ногах, и, во всяком случае, если человеку все безразлично,,; то сердиться нелепо, да и не стоит труда. Как-то раз кале- ку-боя угораздило сшибить со стены распятие, которое отцы миссионеры оставили в комнате Куэрри, и он ждал, что хозяин воспримет это так же, как воспринял бы он сам, если бы кто-нибудь, по небрежности или по злому умыслу, разбил его собственный фетиш. Долго ли ему было принять равнодушие за доброту?
Однажды вечером, в полнолуние, Куэрри вдруг ш>- чувствовал, что слуги нет дома,— так замечаешь во временном жилье пустое место на камине, прежде как будто? занятое чем-то. Кувшин стоял без воды, сетка от москитов не была спущена, а позже, идя к доктору посоветоваться насчет удешевления строительства, Куэрри увидел, как Део Грациас ковыляет с костылем по главной улице поселка, изо всех сил торопясь куда-то, если только на беспалых ногах можно торопиться. Лицо у Део Грациаса было мокрое от пота, и, когда Куэрри окликнул его, он быстро завернул в первый же двор. Возвращаясь домой через полчаса, Куэрри увидел, что его бой стоит на том же самом месте, точно пенек, который не удосужились выкорчевать. Пот змеился у него по лицу, как дождевые струи по древесной коре, и он будто вслушивался в какие-то далекие-далекие звуки. Куэрри тоже прислушался, но услышал только стрекотанье цикад и нарастающее волной; лягушиное кваканье. К утру. Део Грациас не вернулся, и Куэрри почувствовал нечто вроде разочарования от того, что слуга ушел, не потрудившись предупредить его. Он сказал об этом доктору.
— Если и завтра не появится, вы подыщете мне другого боя?
— Непонятная история,— ответил доктор Колэн.—
414
Я определил его к вам, чтобы он мог остаться в лепрозории. Ему не хотелось уходить.
Ближе к вечеру один из прокаженных подобрал костыль Део Грациаса на тропинке, которая вела в самую гущу джунглей, и пришел с ним в комнату Куэрри, где тот работал, стараясь до конца использовать дневной свет.
— Откуда ты знаешь, что это его костыль? Здесь все калеки ходят с такими,— сказал Куэрри, но прокаженный просто повторил, что это костыль Део Грациаса, не приведя ни доводов, ни доказательств. Вот еще одна вещь, которая каким-то образом этим людям ведома, а ему — нет.
— Уж не случилось ли с ним что-нибудь?
— Да, случилось,— кое-как выговорил по-французски прокаженный, и у Куэрри сложилось впечатление, что, по понятиям этого человека, несчастный случай не самое страшное.
— Так почему же ты не пойдешь поискать его? — спросил Куэрри.
— Темно,— сказал прокаженный,— под деревьями ничего не разглядишь. Надо ждать утра.
— Но уже почти сутки, как его нет. Если с ним что- нибудь случилось, мы и так сколько промешкали. Возьми мой электрический фонарик.
— Лучше утром,— повторил прокаженный, и Куэрри понял, что он боится.
— А со мной пойдешь?
Прокаженный покачал головой, и Куэрри пошел один.
Он прощал этим людям страхи: только человек, ни во что не верящий, может не бояться джунглей в ночную пору. В этих лесах нет никакой романтики. Они абсолютно пусты. Их никто никогда не очеловечивал, не населял, как европейские леса, колдуньями, дровосеками и пряничными домиками; никто не блуждал под сенью этих деревьев, оплакивая безответную любовь, никто не вслушивался здесь в тишину и в голос собственного сердца, подобно поэтам озерной школы. Тишины здесь не было, и если бы человек захотел, чтобы его услышали ночью в этой чаще, ему пришлось бы кричать во весь голос, чтобы перекрыть непрерывное стрекотанье насекомых,— кричать, как на некоей чудовищной фабрике, где мириады голодных работниц, стараясь обогнать время, крутят и крутят ручки швейных машин. Только на час, на два приходит сюда тишина — в полуденный зной, когда у насекомых сиеста.
Но если верить, как верят африканцы, в высшее существо, то почему бы какому-нибудь божеству не обитать
415
в этих пустых пространствах? Чем они хуже пустынных просторов неба, где Богу издавна отведено место? Судя по всему, здешние бескрайние леса останутся неисследован^ ными дольше, чем планеты. Лунные кратеры уже сейчас изучены лучше, чем вот эта лесная чаща, в глубь которой можно пройти пешком прямо с порога своего жилья. Рез^ кий болотистый запах стоячей воды и гниющих растений наркозной маской прильнул к лицу Куэрри.
Глупейшая затея. Он не охотник. Он городской житель. Разве ему удалось бы обнаружить здесь человеческие следь| даже при дневном свете! И костыль еще ничего не доказывает. Поводя фонариком вправо и влево, он выхватывал из темноты только поблескивающие в зарослях точки и лучики, и это могли быть чьи-то глаза, а вернее, дождевые капли, скопившиеся в завитках листьев. Он вышел из дому с полчаса назад и, вероятно, прошел не меньше мили по этой узкой тропе. Палец у него соскочил с движка фонарика, и в кромешной тьме он сразу же уткнулся в непроходимую стену джунглей. В голове мелькнуло: «С чего это я взял, что батареи хватит и на обратный путь?» Шагая вперед, он не переставал думать об этом. На вопрос доктора Колэна, что его заставило остаться в лепрозории, он ответил: «Баржа дальше не идет». Но ведь пешком всегда можно пройти еще немного дальше. Он позвал: «Део Грациас!» — стараясь перекричать трескотню насёкомых, но на это нелепое имя, прозвучавшее как возглас с амвона; никто не отозвался.
Его блуждание в джунглях было так же трудно объяснить, как и уход Део Грациаса. Мысль о том, что слуга, беспомощный, лежит в лесу и ждет, не послышатся ли человеческие шаги, человеческий голос, в прежнее время, может быть, не дала бы ему уснуть всю ночь и заставила бы: что-то предпринять, хотя бы для успокоения совести. Но теперь, когда ему все безразлично, что его гонит вперед — остатки былой любознательности? Что заставило Део Грациаса бросить надежную, привычную обстановку лепрозория и прийти сюда? Правда, может быть, эта тропинка и ведет куда-нибудь — например, в поселок, где у него есть родичи. Впрочем, он, Куэрри, уже успел настолько познакомиться с Африкой, что не надеялся на это. Тропинка, должно быть, скоро заглохнет, вернее всего, ее когда-то давно протоптали те люди, что искали здесь гусениц и потом пекли их в золе. Очень может быть, что конец тропы отметит крайнюю точку проникновения человека в джунгли. А отчего лицо у Део Грациаса было все в поту? От
416
страха, от волнения? Может быть, даже от усиленной работы мысли? Это не удивительно, когда живешь в приречной влаге и жаре. Интерес начал болезненно пульсировать в нем, как нерв, который отходит после анестезии. Его жизнь так давно двигалась вперед только по инерции, что теперь он с клиническим бесстрастием обследовал сам в себе этот интерес.
Прошло больше часа, как он вошел в джунгли. Каким образом Део Грациас мог забраться так далеко без костыля, на своих култышках? То, что батареи хватит на обратный путь, становилось и вовсе сомнительным. И все-таки он шел дальше и дальше. Как это глупо — не сказать ни доктору, ни кому-нибудь из миссионеров о своем уходе. А вдруг с ним что-нибудь случится? Но разве несчастный случай это не то самое, на что он напрашивается? Как бы там ни было, а он шел все дальше и дальше под гуденье пикирующих на него москитов. Отмахиваться от них не имело смысла. Он приучал себя покоряться им.
Шагов через сто он вздрогнул, услышав какой-то отрывистый хриплый звук,— так, вероятно, мог бы хрюкнуть дикий кабан. Он остановился и повел вокруг угасающим фонариком. Да, много лет назад эта тропинка, несомненно, куда-то вела, потому что прямо перед ним виднелись остатки давно сгнившего моста из поваленных деревьев. Еще шаг-другой, и он свалился бы в этот провал. Правда, валиться было бы недалеко — всего несколько футов, а там внизу — неглубокое, затянутое зеленью болотце. Но для калеки с изуродованными руками и ногами этого оказалось достаточно: луч фонаря уткнулся в тело Део Грациаса, наполовину ушедшее под воду. Куэрри увидел две борозды в жидкой грязи откоса, проведенные будто не руками, а перчатками для бокса, в попытке ухватиться за что- нибудь. Потом внизу снова послышалось хрюканье, и Куэрри сполз по откосу к неподвижному телу.
Куэрри не мог разобрать, в сознании Део Грациас или нет. О том, чтобы поднять его, нечего было и думать, а сам он не старался помочь. Его тело — мокрое, теплое, было на ощупь как отвал грунта, как часть этого моста, рухнувшего много лет назад. Провозившись с ним минут десять, Куэрри кое-как ухитрился подтащить его повыше, чтобы ноги были не в воде, но больше ему ничего не удалось сделать. Теперь оставалось только одно: идти за помощью, если фонарика хватит на обратный путь. Откажутся африканцы, так из миссионеров двое-трое уж наверняка помогут. Он сделал движение, чтобы выбраться наверх, к мосту, и тут Део
14 Г Грин, т. 3
417
Грациас завыл, как собака, зашелся, как ребенок. Он взмах? нул своим беспалым обрубком и завыл, и Куэрри понял, чтд Део Грациаса сковал страх. Беспалая культя молотом опустилась ему на плечо и пригвоздила его к месту.
Надо было ждать утра. Один Део Грациас, пожалуй^ умрет тут со страха, а от сырости и от москитов не умира^ ют — это им не грозило. Куэрри устроился поудобне| рядом со своим боем и, воспользовавшись последним^ лучами фонаря, осмотрел его твердые, как камень, ноги^ Насколько он мог судить, левая была сломана в лодыжке| но тем дело, кажется, и ограничивалось. Вскоре фонарь так потускнел, что в темноте стала видна нить накала, похожая на фосфоресцирующего червячка, потом и она погасла^ Чтобы успокоить Део Грациаса, Куэрри взял его за руку| вернее, положил рядом с его рукой свою, потому что беспал лую кисть не возьмешь. Део Грациас хрюкнул два раза^ потом проговорил какое-то слово. Что-то вроде «пенделэ»^ В темноте костящки его культи были на ощупь точно ка^! мень, источенный дождями и ветром.
2
—■ Времени на размышления у нас обоих было достаточно,— сказал Куэрри доктору Колэну.— Отойти от него я решился только часов в шесть, когда рассвело. Да, вероятно, около шести. Я забыл завести часы.
— Представляю себе, какой долгой и томительной показалась вам эта ночь.
— Бывало и хуже, когда ты один как перст. — Он помолчал, напрягая память в поисках примера.— Ночи, когда всему конец. Они как вечность. А эта ночь будто была всему началом. Физические неудобства меня никогда особенно не пугали. Приблизительно через час я шевельнул рукой, но он не дал мне отнять ее. Придавил култышкой, как пресс-папье. Странное у меня было ощущение — будто он во мне нуждается.
— Почему же странное? — спросил доктор Колэн.
— Для меня странное. Я сам довольно часто нуждался в людях. Мне можно поставить в вину, что я не столько любил людей, сколько старался как-то использовать их. Но знать, что ты сам кому-то нужен, это совсем другое ощущение. Оно не возбуждает, а успокаивает. Что значит слово «пенделэ»? Когда я хотел отнять руку, он вдруг заговорил.
418
До сих пор я не очень-то прислушивался к их здешней речи — так, краем уха, как слушаешь детскую болтовню, и понять эту смесь французского с каким-то африканским наречием мне было нелегко. А слово «пенделэ» я уловил сразу, он то и дело его повторял. Что оно значит, доктор?
— Если не ошибаюсь, то же, что и «бункаси» — гордость, надменность, отчасти независимость и чувство собственного достоинства, если истолковать это слово в его иаилучшем смысле.
— Нет, что-то не то. По-моему, он говорил о каком-то месте —* где-то в лесу, около воды, где происходило что-то очень важное для него. Последний день в лепрозории ему мешало удушье. Он, конечно, не употребил слова «удушье», а сказал, что было мало воздуха, что хотелось кричать во весь голос, бегать, петь, плясать. Но плясать и бегать он, бедняга, не может, а его песни вряд ли понравились бы отцам миссионерам. И вот он пошел на поиски того места у воды. Его однажды носила туда мать, когда он был ребенком, и ему запомнилось, как там пели и плясали, играли в какие-то игры и молились.
— Но Део Грациас не здешний. Он за сотни миль отсюда.
— Может быть, на свете есть не одно Пенделэ.
— Третьего дня ночью из лепрозория ушло много людей. Большинство вернулось. У них там, видимо, происходил какой-то шабаш. А он поздно вышел и не поспел за ними.
— Я его спросил, какие молитвы они читали. Он сказал, что все молились тогда Езу Клисто и еще какому-то Симону. Неужели это Симон Петр?
— Нет, не тот. Про этого Симона расспросите миссионеров, они вам расскажут. Он умер в тюрьме лет двадцать назад. И люди ждут, что он восстанет из мертвых. Странные формы приняло здесь христианство, но, по-моему, апостолы легче усвоили бы эти формы, чем то, что изложено в полном собрании сочинений Фомы Аквинского. Если бы Петр разобрался в его учении, это было бы большим чудом, чем пятидесятница. Как вы считаете? На мой взгляд, и в Никейском символе веры есть что-то от высшей математики.
— Не выходит у меня из головы это слово — «пенделэ».
— Мы привыкли думать, что надежду питают только в молодости,— сказал доктор Колэн,— но она встречается и как старческое заболевание. Злокачественные опухоли
419
иной раз обнаруживаешь неожиданно, когда человек уми^й рает после операции, сделанной по другому поводу. Здеш| ние люди все умирающие... Не от лепры, нет! Мы — причи^ на их смерти. И последняя их болезнь — это надежда.
— Теперь, если я вдруг исчезну,— сказал Куэрри,- вы знаете, где^меня искать.
Какой-то странный хрипловатый звук заставил доктораЙ взглянуть на него: лицо у Куэрри перекосило оскалом| улыбки. Доктор с удивлением убедился, что мосье Куэрри изволил пошутить.
ЧАСТЬ III ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
Мосье и мадам Рикэр ехали^ в город на прием к губернатору. В одном из поселков по| пути, у самой дороги, стояла на подпорках огромная дере^ вянная клетка, под которой раз в году, на праздник, разводили костер, а в клетке над огнем плясал человеку тридцатью километрами раньше, в зарослях, они проехали мимо кресла, где сидело сделанное из волокна и орехов масличной пальмы некое чудовищное подобие человеческой фигуры. Загадочные предметы были как бы дактилоскопическими отпечатками Африки. Голые женщины, вымазанные белой глиной, выкопанной из могил, при виде машины убегали вверх по склону, пряча от них лицо.
Рикэр сказал:
— Когда мадам Гэлль спросит тебя, что ты будешь пить, попроси стакан минеральной воды.
— A orange pressee 1 нельзя?
— Если увидишь, что на буфете стоит целый графин, тогда пожалуйста. Не то получится неловко.
Мари Рикэр с серьезным лицом выслушала наставление и перевела взгляд с мужа на скучную в своем однообразии стену джунглей. Единственная тропинка, уводившая в лесную чащу, была занавешена циновками, чтобы никто из белых не видел, как там будут справлять праздничные обряды.
— Ты слышала, что я сказал, дорогая?
— Да. Я не забуду.
1 Апельсиновый сок (фр.).
420
— И еще сандвичи. Не налегай на них, как в прошлый раз. Мы не наедаться туда едем. Это производит дурное впечатление.
— Я ничего в рот не возьму.
— Это тоже не годится. Подумают, ты не ешь, потому что все черствые. А сандвичи у них почти всегда черствые.
Медалька с изображением святого Христофора болталась под ветровым стеклом, как амулет.
— Я боюсь,— сказала Мари Рикэр, — Все это так сложно, а мадам Гэлль к тому же не любит меня.
— Да нот, не в том дело,— добреньким голосом втолковывал ей Рикэр.— Прошлый раз — помнишь? — ты поднялась раньше жены верховного комиссара. Мы, конечно, не обязаны подчиняться здешнему нелепому этикету, но я не хочу, чтобы нас считали выскочками, а по здешним правилам ведущие коммерсанты идут по рангу за государственными служащими. Следи за мадам Кассэн — когда она начнет прощаться.
— Я никак не запомню их фамилий.
— Ну, толстая такая. Ее нельзя не заметить. Да, кстати, если там будет Куэрри, не стесняйся и пригласи его ночевать к нам. В такой дыре чего только не дашь, чтобы поговорить с интеллигентным человеком. Ради Куэрри я даже стерплю этого атеиста доктора Колэна. Вторую кровать можно будет поставить на веранде.
Но ни Куэрри, ни Колэна на приеме у губернатора не было.
— Мне минеральной воды, пожалуйста, если вае не затруднит, — сказала Мари Рикэр.
Из сада всех пригласили в дом, потому что грузовик, разъезжающий в этот час по улицам, обстреливал город зарядами ДДТ и окутывал его ядовитым гигиеническим туманом.
Мадам Гэлль собственными ручками любезно подала Мари Рикэр стакан минеральной воды.
— Вы здесь, кажется, единственные,— сказала она,— кто успел познакомиться с нашим знаменитым Куэрри. Мэр хотел бы получить его автограф для Золотой книги, но он, видимо, безвыездно живет там, в этом скорбном месте. Может быть, вы его оттуда вытащите нам всем на благо?
— Мы с ним еле знакомы,— сказала Мари Рикэр. — Он как-то переночевал у нас, вот и все. И остался-то он только потому, что был разлив. Мне кажется, ему ни с кем не хочется встречаться. Мой муж обещал никому не говорить, что...
421
— Ваш муж поступил совершенно правильно, рассказав нам. Хорошо бы мы выглядели, если бы не знали, что здесь, у нас, появился знаменитый Куэрри. Какое он на вас произвел впечатление?
— Я с ним почти не говорила.
— По слухам, в некоторых отношениях репутация у него весьма и весьма скверная. Вы читали статью в «Тайме»? Ах что же я? Ведь ваш муж и показал ее нам! Об этом там, конечно, не пишут. Такие слухи ходят о нем в Европе. Впрочем, не надо забывать, что некоторые из великих святых тоже прошли через... как бы это назвать?
— Я слышу, вы говорите о святых, мадам Гэлль? — спросил Рикэр.— Какое у вас всегда прекрасное виски!
— О святых? Нет, не совсем. Мы беседуем о Куэрри.
— Я считаю,— сказал Рикэр, чуть повысив голос, точно наставник в шумном классе,— что со времени Швейцера приезд Куэрри — это, пожалуй, самое важное событие для Африки, и к тому же ведь Швейцер протестант. А какой он великолепный собеседник! Я в этом убедился, когда он ночевал у нас. Вы слышали про его последний подвиг? — Рикэр обратился ко всем сразу, позвякивая кусочками льда в стакане, точно в руках у него был колокольчик.— Две недели назад он, говорят, отправился в джунгли на поиски прокаженного, который сбежал из лепрозория. Провел там всю ночь, молился с ним, уговаривал его и в конце концов уговорил вернуться в лепрозорий и продолжать лечение. Ночью шел дождь, прокаженного трясла лихорадка, и Куэрри согревал его своим телом.
— Какая непосредственность! — воскликнула мадам Гэлль, — Скажите, а он не...
Губернатор был небольшого роста, близорукий, и близорукость придавала ему напряженно-глубокомысленный вид, что же касается его манеры держаться, то он явно рассчитывал на протекторат жены, хотя, подобно всем малым нациям, гордым своей культурой, не очень охотно мирился с ролью сателлита.
Он сказал:
— В мире немало святых и помимо тех, что признаны церковью.
Это заявление официально санкционировало поступок, который иначе мог бы показаться эксцентрическим, а пожалуй, и двусмысленным.
— А кто он такой, этот Куэрри? — спросил управляющего конторой ОТРАКО директор отдела городского хозяйства.
422
— Говорят, знаменитый архитектор. Вам следовало бы знать. Это по вашей части.
— Но ведь он приехал сюда не как официальное лицо?
— Он помогает миссионерам строить новую больницу в лепрозории.
— Но эти планы я давным-давно утвердил. Зачем им архитектор? Там нужны простые строительные работы.
— Уверяю вас, больница — это только первый шаг,— сказал Рикэр, вмешиваясь в разговор и становясь в центре круга.— Он проектирует современную африканскую церковь. Сам мне на это намекнул. Куэрри — провидец. То, что он строит, останется в веках. Молитва, одетая в камень. А вот и монсеньер. Теперь мы узнаем, как относится к Куэрри церковь.
Епископ был высокий щеголеватый господин с элегантно подстриженной бородкой и маслеными глазками бульвардье прежних времен. Мужчинам он руки не протягивал, великодушно избавляя их от необходимости преклонять колена. Но женщины любили целовать его перстень (невинная форма флирта), и он охотно позволял им это.
— Итак, среди нас прявился святой, монсеньер,— сказала мадам Гэлль.
— Вы мне льстите. А как себя чувствует губернатор? Я его что-то не вижу.
— Он пошел отпереть буфет, сейчас нам подадут еще виски. Сказать вам правду, монсеньер, я имела в виду не вас. Мне бы не хотелось, чтобы вы обрели святость — во всяком случае, в ближайшее время.
— Августинианская мысль,— несколько туманно выразился епископ.
— Мы говорили о Куэрри, о нашем Куэрри,— пояснил Рикэр.— Человек с его положением вдруг решает похоронить себя в лепрозории, проводит всю ночь в джунглях около прокаженного, молится с ним. Согласитесь, монсеньер, что такое самопожертвование встречается не часто. Как вы считаете?
— Интересно, он играет в бридж?
Губернаторская реплика была принята как официальное одобрение поступка Куэрри, вопрос же епископа истолковали в том смысле, что мудрая церковь, повинуясь традициям, держит свои оценки при себе.
Епископ согласился выпить orange pressee. Мари Рикэр грустным взглядом проводила его стакан. Она отставила свою минеральную воду в сторону и теперь не знала, куда девать руки. Епископ ласково обратился к ней:
423
— Вас надо обучить бриджу, мадам Рикэр. У нас осталось слишком мало игроков.
— Я боюсь карт, монсеньер.
— Я благословлю колоду и сам вас научу.
Мари Рикэр не поняла, шутит епископ или нет. На всякий случай она чуть заметно улыбнулась.
Рикэр сказал:
— Не понимаю, как человек масштаба Куэрри может работать с атеистом Колэном. Уверяю вас, этот субъект не понимает значения слова «благотворительность». Помните, я хотел учредить в прошлом году День прокаженного? Он не пожелал иметь к этому никакого касательства. Заявил, что принимать такую благотворительность ему не по средствам. Мы собрали четыреста платьев и мужских костюмов, но Колэн отказался распределить их, потому, видите ли, что на всех этого не хватит и ему придется платить за остальное из собственного кармана, чтобы никто никому не завидовал. Ну помилуйте, с какой стати прокаженным кому-то завидовать? Вам следовало бы побеседовать с ним, монсеньер, о смысле благотворительных деяний.
Но монсеньер уже успел отойти от него, поддерживая под локоть Мари Рикэр.
— Ваш супруг, кажется, очень интересуется этим Куэрри?
— Он рассчитывает, что с ним можно будет поговорить.
— А разве вы такая уж молчальница? — спросил епископ игривым тоном, точно он подцепил ее где-нибудь у кафе на бульварах.
— О том, что его интересует, я не умею говорить.
— О чем же это?
— О свободе воли, и божественной благодати, и... и о любви.
— О любви?.. Бросьте, бросьте! В любви-то вы кое-что смыслите!
— Он не про ту любовь, — сказала Мари Рикэр.
2
К тому времени, когда Рикэ- ры собрались уходить — из-за мадам Кассэн они страшно задержались, — степень опьянения Рикэра достигла опасной черты. От бьющей через край благожелательности он перешел к недовольству — своего рода космическому недо-
424
водьству, которое вслед за поисками недостатков в других людях обращалось к исследованию его собственных. Мари Рикэр знала, что, если ее муж согласится на этой первоначальной стадии принять снотворное, все еще может обойтись. Забвение придет к нему раньше, чем религиозный подъем, который, подобно распахнутой настежь двери в районе красных фонариков, неизменно приводил к постельным делам.
— Мне иной раз кажется, — сказал Рикэр,— что нашему епископу не хватает возвышенности духа.
— Он был очень мил со мной,— сказала Мари Рикэр.
— Наверно, завел разговор о картах?
— Да, предложил научить меня бриджу.
— Он же знает, что я запрещаю тебе играть в карты.
— Откуда? Я никому об этом не говорила.
— Я не допущу, чтобы моя жена превратилась в типичную колонистку.
— По-моему, она уже превратилась.— Мари добавила чуть слышно: — Хочу быть как все.
Он продолжал раздраженно:
— Здешние дамы только и знают, что болтать целыми днями о всякой чепухе и...
— Ах, если бы я тоже умела болтать! Вот было бы хорошо! Хоть бы кто научил меня!
Так бывало всегда. Кроме минеральной воды, она ничего не пила, а развязывало ей язык его спиртуозное дыхание, будто виски проникало в кровь к ней самой, и то, что она говорила в таких случаях, было недалеко от истины. Истина, коей, по словам евангелиста, полагалось бы «делать нас свободными», раздражала Рикэра, точно заусеница. Он сказал:
— Что за вздор! Перестань рисоваться. Иногда в тебе вдруг появляется что-то общее с мадам Гэлль.
Ночь встречала их своим нестройным хором, и звуки, несшиеся из джунглей и справа и слева, заглушали рокот мотора. Ей вдруг так захотелось пройтись по магазинам, что карабкаются вверх по крутой улице Намюр! Она уставилась в светящуюся приборную доску, пытаясь разглядеть за ней витрину с обувью. Потом вытянула ногу рядом с тормозной педалью и прошептала:
— Я ношу шестой номер.
— Что ты сказала?
— Ничего.
В свете фар она увидела деревянную клетку — будто вдоль дороги шествовал марсианин.
425
— Завела дурную привычку разговаривать сама с собой.
Она промолчала. Ведь ему не скажешь: мне больше не с кем говорить о кондитерской на углу, о том, как сестра Тереза сломала ногу, о пляже в августе, где я была с родителями.
— Тут большая доля моей вины,— сказал Рикэр, переходя во вторую стадию. — Я этого не отрицаю. Мне не удалось приобщить тебя к истинным духовным ценностям — истинным с моей точки зрения. Чего же еще ждать от управляющего маслобойным заводом? Я не создан для такой жизни. Казалось бы, даже ты должна понять это.
Его самодовольная желтая физиономия, точно маска, висела между ней и Африкой.
Он сказал:
— В молодости мне хотелось стать священником.
С тех пор как они поженились, он говорил ей об этом после выпивки, по крайней мере раз в месяц, и каждый раз она вспоминала их первую ночь в антверпенском отеле, когда он снял с нее свое тело и, точно нетуго набитый мешок, шмякнулся рядом, и тогда ее рука с нежностью коснулась его плеча (жесткого и круглого, как брюква), потому что ей показалось, будто она в чем-то не угодила ему, и он грубо спросил: «Тебе что, мало? Мужчина не может без конца». Потом он лег на бок, отвернувшись от нее; медалька, с которой он никогда не расставался, была закинута за спину во время их объятий и теперь лежала у него ниже поясницы, укоризненно глядя ей в лицо. Она хотела сказать в свое оправдание: «Ты женился на мне по своей воле. Я тоже целомудренная — меня воспитали монахини». Но целомудрие, которому учили в монастыре, связывалось в ее представлении с чистой белой одеждой, со светом и нежностью, а у него оно было как заношенная власяница пустынника.
— Что ты сказала?
— Ничего.
— Я делюсь с тобой самыми сокровенными своими чувствами, а тебе хоть бы что.
Она проговорила жалобным голосом:
— Может, это ошибка?
— Какая ошибка?
— Наш брак. Я была слишком молода.
— Ах, вот как! Значит, я слишком стар и не удовлетворяю тебя?
— Нет, нет!.. Я не...
426
— Для тебя любовь существует только в одном определенном смысле. Что же, по-твоему, такой любовью обходятся и святые?
— Я не знаю ни одного святого, — в отчаянии проговорила она.
— Ты не допускаешь, что я, человек скромный, способен пройти сквозь непроглядную ночь души? Да где мне! Ведь я всего-навсего твой муж, который спит с тобой в одной постели!
Она прошептала:
— Я ничего не понимаю. Не надо, прошу тебя. Я ничего не понимаю.
— Чего ты не понимаешь?
— Я думала, что любовь должна приносить людям счастье.
— Вот чему тебя учили в монастыре!
— Да.
Он скорчил гримасу и тяжело задышал, отчего в кабине сразу же запахло виски «Бочка 69». Они проехали мимо страшного чучела в кресле; до дома теперь было близко.
— О чем ты думаешь? — спросил он.
Она снова была в магазине на улице Намюр, и пожилой мужчина бережно — так бережно! — надевал ей на ногу туфлю на гвоздике. Она ответила:
— Ни о чем.
Рикэр проговорил неожиданно мягким голосом:
— Какая благоприятная минута для молитвы.
— Для молитвы? — Она поняла, что ссоре конец, но не испытала при этом ни малейшего облегчения, так как знала по опыту, что стоит начаться дождю, жди молнии над самой головой.
— Когда мне не о чем думать, точнее, когда у меня нет ничего такого, о чем думать необходимо, я всегда читаю «Отче наш» и «Аве Мария» и даже покаянную молитву.
— Покаянную?
— Да, приношу покаяние, что понапрасну рассердился на одну милую девочку, которую я люблю.
Его рука легла ей на бедро, и пальцы стали легонько ерзать по шелку, точно в поисках мышцы, за которую можно зацепиться. Ржавеющие на свалке котлы свидетельствовали, что машина приближается к дому, за поворотом мелькнет свет в окне спальни.
Она хотела было пройти прямо к себе, в маленькую душную неуютную комнату, где ей иногда разрешалось ночевать одной во время нездоровья или в опасные дни, но
427
он удержал ее за руку. Да она, собственно, и не надеялась, что удастся улизнуть. Он сказал:
— Ты не сердишься на меня, Мави?
Он всегда начинал по-детски коверкать ее имя, когда; намерения у него были отнюдь не детские.
— Нет. Но... сегодня рискованно.
Единственная надежда была, что он не хочет ребенка.
— А, перестань! Я же проверил по календарю, перед тем как выехать.
— Последние два месяца у меня очень запаздывало.
Она купила однажды баллон для спринцевания, но он
нашел его и выбросил вон, после чего так долго ее отчитывал за столь чудовищное и противоестественное поведение и с таким чувством распространялся о христианском браке, что лекция эта закончилась в постели.
Он положил ей руку ниже талии и чуть подтолкнул в нужном ему направлении.
— Сегодня,— сказал он,— мы рискнем.
— Но как раз сегодня-то и нельзя. Я обещаю тебе...
— Не за тем церковь соединила нас, Мави, чтобы мы избегали всякого риска. Не надо перебарщивать в надежные дни.
Она проговорила умоляющим голосом:
— Я только на минутку. У меня там все мои вещи, — ей было противно раздеваться под его шарящим взглядом.— Я ненадолго. Обещаю, что ненадолго.
— Я буду ждать тебя,— пообещал и Рикэр.
Она раздевалась, стараясь по возможности оттянуть время, потом достала пижамную кофту из-под подушки.' В комнате хватало места только для узенькой металлической кровати, стула, платяного шкафа и комода. На комоде стояла фотография ее родителей — двое счастливых пожилых супругов, которые поженились поздно и произвели на свет только одного ребенка. Там же лежала открытка от двоюродного брата с видом Брюгге и старый номер журнала «Тайм». Под комодом у нее был спрятан ключ, и она отперла им нижний ящик. В этом ящике помещался ее тайный музей: подозрительно новенький требник, подаренный ей в день ее первого причастия, морская раковина, программа концерта в Брюсселе, однотомное школьное издание «Истории католической церкви в Европе» Андрэ Лежена и тетрадка с ее сочинением на тему о религиозных войнах, написанным в последнем семестре (кончила она с отличными отметками). Теперь к этой коллекции присоединился и старый номер «Тайма». Портрет Куэрри при¬
428
крыл «Историю» мосье «Цежена, он лег чужеродным телом среди детских сувениров. Ей вспомнились слова мадам Гэлль: «Репутация у него в некоторых отношениях весьма и весьма скверная». Она заперла ящик и спрятала ключ — мешкать дольше было небезопасно. Потом прошла через веранду в их спальню, где в глубине марлевого балдахина двуспальной кровати, под деревянным распятием лежал голый Рикэр. Он был похож на утопленника, поднятого со дна рыбачьей сетью. Густая поросль у него на животе и на ногах темнела, как водоросли. Но лишь только она вошла, он мгновенно ожил и приподнял край сетки.
— Иди, Мави,— сказал он.
Христианский брак (сколько раз ей говорили об этом ее духовные наставники!) был символом бракосочетания Христа с церковью его.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Настоятель со старомодной учтивостью потушил сигару, но не успела мадам Рикэр сесть, как он машинально закурил другую. Стол у него был завален прейскурантами скобяных и хозяйственных товаров и клочками бумаги со сложнейшими вычислениями, которые каждый раз давали другой ответ, ибо математик он был плохой и производил умножение весьма запутанным способом сложения, а деление многозначных чисел — путем целой серии вычитаний. Прейскурант лежал открытым на странице, где рекламировались бидэ, которые настоятель принимал за новую модель ножной ванны. Когда мадам Рикэр вошла к нему, он был занят подсчетом, хватит ли у него денег на покупку для лепрозория штук тридцати таких ванночек. Как раз то, что нужно для лепрозных ног!
— Мадам Рикэр! Вот не ожидал! А ваш муж...
— Нет.
— И вы отважились ехать в такую даль одна?
— У меня были попутчики до Перрэнов. Там я переночевала. Мой муж просил меня ртвезти вам два бочонка масла.
— Как это любезно с его стороны!
— Ах, что вы! Мы слишком мало помогаем лепрозорию.
Настоятель вдруг подумал, что можно попросить Рикэ-
ров купить несколько штук таких вот новых ножных ванн,
429
но он не знал, сколько им будет по средствам. Человеку, не имеющему никакой собственности, всякий, у кого есть деньги, кажется богачом. Сколько же попросить? Одну ванну или все тридцать? Он стал поворачивать прейскурант к Мари Рикэр, но осторожно, так, чтобы казалось, будто его руки просто перебирают бумаги на столе. Насколько легче было бы приступить к делу, если бы она воскликнула: «Какая интересная ванночка, это что-то новое!» — и тогда он бы подхватил...
Но Мари Рикэр поставила его в затруднительное положение, заговорив совсем о другом:
— Как подвигается ваша новая церковь, отец?
— Новая церковь?
— Мой муж говорил, что вы строите замечательную церковь — большую, как собор. И в африканском стиле.
— Откуда он это взял? Вот странно! Будь у меня такие деньги... — Сколько ни пиши на бумажках, все равно не подсчитаешь, во что обошлось бы строительство церкви — «большой, как собор»...— Будь такие деньги, мы бы построили здесь сто домов и в каждом поставили бы по ножной ванне!
Он пододвинул прейскурант ближе к ней.
— Доктор Колэн никогда не простил бы мне, что я трачусь на церковь.
— Странно! Откуда же у моего мужа такие...
«А если это намек? — подумал настоятель. — Что, если Рикэры хотят финансировать?..» Трудно, конечно, поверить, что управляющий маслобойным заводом может так разбогатеть, но вдруг мадам Рикэр получила наследство? Правда, в Люке, несомненно, ходили бы толки об этом, но он ездиТ' в город не чаще, чем раз в год. Он сказал:
— Нам еще и старая наша церковь послужит не один десяток лет. Католиков среди больных не больше половины. И стоит ли строить большую церковь, когда люди все еще ютятся по глинобитным хижинам? Наш друг Куэрри нашел способ сократить стоимость каждого домика на четверть против прежнего. До него у нас все делалось по- любительски.
— Мой муж всем говорит, что Куэрри строит здесь церковь.
— Нет, нет! Мы используем его более разумно. Строительству новой больницы тоже не видно конца. Все деньги, которые мы сможем добыть всеми правдами и неправдами, пойдут на оборудование нового больничного корпуса. Вот я как раз просматриваю прейскурант...
430
— А где сейчас мосье Куэрри?
— Наверно, у себя, работает, а может, где-нибудь с доктором.
— Две недели назад у губернатора только и было разговоров что о нем.
— Бедный мосье Куэрри!
Черный малыш, совсем крошечный, не постучавшись, отворил дверь и появился в комнате, точно клочок густой тени из ослепительного сияния полдня. На нем ничего не было, и маленький крантик, как стручок, болтался у него под вздутым животом. Он выдвинул ящик письменного стола, за которым сидел настоятель, достал оттуда конфету и удалился.
— Отзывались о нем очень лестно,— сказала мадам Рикэр.— Это верно — про его боя? Что он заблудился в джунглях?
— Да, нечто подобное было. Я, правда, не знаю, что именно у вас рассказывали.
— Будто он пробыл с ним всю ночь и молился...
— Молился? Это не похоже на мосье Куэрри.
— Мой муж в восторге от него. Ему трудно подыскать себе достойного собеседника. Он просил меня съездить сюда и пригласить...
— Примите нашу глубокую благодарность за подарок, То, что мы сэкономим на масле, пойдет... — Он повернул страницу с бидэ еще ближе к мадам Рикэр.
— Как вы думаете, можно мне повидаться с ним?
— Дело в том, мадам Рикэр, что в эти часы он работает.
Она взмолилась:
— Мне важно сказать мужу, что я действительно передала ему приглашение.
Но в словах этих, произнесенных невыразительным голоском, мольбы не слышалось, к тому же настоятель смотрел не на нее, а в прейскурант, где были ножные ванны с каким-то непонятным ему приспособлением.
— Как вам это нравится? — спросил он.
— Что?
— Вот — ножная ванна. Я хочу заказать тридцать штук таких для больницы.
Он поднял на нее глаза, не услышав ответа, и удивился: чего же тут краснеть? Да она прехорошенькая! — мелькнуло у него в голове. Он сказал:
— Вы думаете, что...
Мари Рикэр смутилась, вспомнив двусмысленные шуточки своих более фривольных монастырских подружек.
431
— Это не ножная ванна, отец...
— А для чего же это?
В ее ответе можно было уловить робкие проблески юмора:
— Спросите лучше у доктора... или у мосье Куэрри.
Она заерзала на стуле, и настЪятель расценил это как
намек, что ей пора уезжать.
— До Перрэнов путь не близкий, дитя мое. Разрешите предложить вам чашку кофе. Или стакан вина?
— Нет, нет. Благодарю вас.
— А может быть, рюмочку виски?
После стольких лет воздержания он забыл, что в полуденную жару не пьют крепкие напитки.
— Нет, нет, спасибо. Я знаю, отец, вы очень заняты, вам не до меня, но мне бы повидать мосье Куэрри — только на одну минутку — и пригласить его...
— Я передам ему ваше приглашение, дитя мое. Обещаю, что не забуду. Сейчас запишу для памяти.
Он колебался, не зная, какой столбик цифр испортить записью «Куэрри — Рикэр». У него не поворачивался язык сказать ей, что он дал слово оберегать Куэрри от посетителей, «особенно от этого идиота и ханжи Рикэра».
— Нет, отец, не надо! Я обещала повидать его лично, а то муж скажет, что я даже не пыталась это сделать.
Голос у нее сорвался, и настоятель подумал: «Чуть-чуть не попросила у меня записку, как в школу, чтобы свалить на болезнь невыученный урок».
— Я даже не знаю точно, где он сейчас,— Настоятель сделал ударение на слове «точно», лишь бы не солгать.
— Можно, я пойду поищу его?
— Ходить по такой жаре? Нет, нет, кто же вас пустит! Что скажет ваш муж?
— Вот это меня и пугает. Он никогда не поверит, что я сделала все от меня зависящее.
Она готова была заплакать и от этого стала еще моложе, а детские слезы по всякому пустяку можно не принимать всерьез.
— Знаете что,— сказал настоятель,— я попрошу его позвонить вам по телефону... когда линия будет в порядке.
— Я понимаю, он невзлюбил моеТо мужа,— с грустью проговорила она.
— Дитя мое, это все ваше воображение.
Настоятель был в полной растерянности. Он сказал:
— Куэрри странный человек. Мы, собственно, его почти не знаем. Может, он и нас не любит.
432
— Он у вас живет. Он вас не сторонится.
Настоятель вдруг рассердился на Куэрри. Люди подарили лепрозорию два бочонка масла. Неужели трудно отплатить им за это небольшой любезностью? Он сказал:
— Подождите здесь. Я пойду посмотрю, у себя Куэрри или нет. Мы не допустим, чтобы вы разыскивали его по всему лепрозорию.
Он вышел на веранду и, свернув за угол, зашагал к комнате Куэрри. Вот комнаты отца Тома и отца Поля, отличающиеся одна от другой разве только выбором распятия да большей или меньшей степенью беспорядка; вот часовня, а вот и комната Куэрри. В ней, единственной во всей миссии, не было никаких символических изображений; да, собственно, в ней ничего не было, даже фотографий — родного человека или родных мест. Несмотря на дневную жару эта комната показалась настоятелю холодной и сумрачной, как могила без креста. Когда он вошел, Куэрри сидел за столом, перед ним лежало письмо. Он не поднял головы.
— Я вам помешал, простите,— сказал настоятель.
*— Садитесь, отец. Я сейчас дочитаю,— Он перевернул
страницу и спросил: — Как вы обычно подписываете письма, отец?
— Смотря кому пишешь.. Иногда «брат во Христе»
— «Toute a toi» '. Я когда-то сам так подписывался: «Tout a toi». А сейчас от этого отдает невыносимой фальшью.
— К вам приехали. Я сдержал слово — отстаивал вас до последнего. Мне не хотелось вам мешать, но больше я ничего поделать не могу.
— Хорошо, что вы пришли. Сидеть наедине вот с этим мало приятно. Мне переслали сюда всю мою корреспонденцию. Откуда стало известно, где я? Неужели эту дурацкую газетенку, которая выходит в Люке, читают даже в Европе?
— Приехала мадам Рикэр. Она хочет вас видеть.
— Мадам? Слава Богу, что не мосье.— Он взял со стола конверт.— Вот, смотрите. Она даже разузнала номер почтового отделения. Какая настойчивость! Наверно, обращалась с запросом в Орден.
— Кто она такая?
— Моя бывшая любовница. Я бросил ее три месяца назад, бедняжку. Нет, это чистейшее лицемерие. Мне ее
Вся твоя (фр.)
433
нисколько не жаль. Простите, отец. Я не хотел ставить вас в неловкое положение.
— В неловкое положение меня поставила мадам Рикэр, Она привезла нам два бочонка масла и хочет поговорит* с вами.
— Стою ли я такой цены?
— Ее прислал муж.
— Это что, здешний обычай? Скажите ему, что меня этим не соблазнишь.
— Она, бедняжка, хочет передать вам его приглашение^ только и всего. Может быть, вы все же выйдете к ней, поблагодарите и откажетесь? Она, по-моему, не решается ехать домой, хочет обязательно сказать мужу, что поговорила с вами лично. Не боитесь же вы ее, в самом деле?
— Может, и боюсь. Некоторым образом.
— Вы меня извините, мосье Куэрри, но, по-моему, вы не из тех, кто боится женщин.
— А вам, отец, не приходилось видеть прокаженного, который боится ушибить пальцы, так как знает, что они уже не почувствуют боли?
— Я видел людей, которые себя не помнили от радости, когда к ним возвращалась способность чувствовать — чувствовать даже боль. Но они не боялись подпускать ее к себе на пробу.
— Есть такое явление как болевой мираж. А что это такое, спросите-ка тех, у кого ампутирована рука или нога. Хорошо, отец, ведите эту женщину сюда. С ней все же гораздо приятнее иметь дело, чем с ее мерзким супругом.
Настоятель распахнул дверь, и у порога, в ярком солнечном свете, разинув рот, стояла Мари Рикэр. У нее был такой вид, точно перед ней неожиданно щелкнули фотоаппаратом в ночном клубе и, ослепив вспышкой, заставили некрасиво зажмуриться. Она круто повернулась и зашагала прочь, туда, где стояла ее машина, и они услышали срывы мотора, который никак не хотел заводиться. Настоятель поспешил следом за ней. Дорогу ему загородили женщины, возвращавшиеся с рынка. Он вприпрыжку побежал за машиной, не вынимая сигары изо рта, в съехавшем на затылок белом тропическом шлеме, и бой Мари Рикэр с любопытством смотрел на него в боковое окно кабины, пока машина не скрылась под аркой с названием лепрозория. Назад настоятель вернулся прихрамывая, потому что зашиб большой палец на бегу.
— Ах, глупышка! — сказал он. — Почему она не осталась у меня в комнате? Могла бы переночевать у монахинь.
434
Засветло до Перрэнов им не доехать. Надеюсь, на ее боя можно положиться.
— По-вашему, она слышала?
— Еще бы не слышала. Вы ведь не понизили голоса, когда высказывались о Рикэре. Если человека любишь, вряд ли приятно услышать, что он кому-то несимпатичен и...
— Если его не любишь, отец, это еще неприятнее.
— Разумеется, она любит его. Он ей муж.
— Любовь не самая отличительная черта супружества, отец.
— Они оба католики.
— И католики тоже без нее обходятся.
— Она вполне достойная молодая женщина, — упорствовал настоятель.
— Да, отец. И какой же пустыней должна быть ее жизнь с этим человеком!
Он взглянул на письмо, лежавшее на столе, скользнул глазами по той жертвенной фразе, которой чаще всего пользуются в силу привычки и только изредка со смыслом — «Toute a toi». Ему вдруг подумалось, что отражение чужой боли можно почувствовать, даже когда перестанешь чувствовать свою собственную. Он положил письмо в карман: если ощутишь хотя бы, как шуршит бумага, и то слава Богу.
— Слишком далеко ее завезли от Пенделэ.
— А что такое Пенделэ?
— Не знаю... танцевальная вечеринка у подруги, молодой человек с глянцевитой простодушной физиономией, пойти к мессе вместе с родителями, может быть, уснуть на односпальной кровати.
— Люди взрослеют. Мы призваны к делам куда более сложным, чем эти.
— Да неужели?
— «Когда я был младенцем, по-младенчески мыслил».
— Что до евангельских цитат, мне, отец, за вами не угнаться, но ведь там, помнится, есть и насчет того, что если не будете как дети, то не унаследуете... Взрослеем-то мы плохо. Сложности стали чересчур уж сложными. Надо бы нам остановиться в своем развитии где-то около амебы. Нет, еще раньше — на уровне силикатов. Если вашему Богу понадобился взрослый мир, не мешало бы дать людям взрослый ум.
— Чрезмерные сложности — в большинстве своем дело наших собственных рук, мосье Куэрри.
435
— А если он требует от нас ясности рассудка, заче^ было давать нам половые органы? Врач никогда не пропи- шет марихуаны для прояснения мозгов.
— Вы как будто говорили, что ничем больше не интересуетесь?
— Правильно, не интересуюсь. Я прошел через все и выбрался на другую сторону, в ничто. И тем не менее оглядываться назад мне не хочется. — Он переменил позу, и письмо чуть слышно хрустнуло у него в кармане.
— Раскаяние — это своего рода вера.
— Ну не-ет! Вы стараетесь захватить все подряд в сети вашей религии, отец, но вам не удастся присвоить все добродетели. Кротость — добродетель не христианская, так же как и самопожертвование, и милосердие, и способность каяться в грехах. У пещерного жителя, наверно, тоже наворачивались слезы на глаза, когда рядом с ним кто- нибудь плакал. А разве вам не приходилось видеть, как плачут собаки? Когда на нашей планете иссякнут последние крохи тепла и пустота вашей веры наконец-то станет явной, непременно найдется какой-нибудь блаженный из неверующих, который накроет своим телом тело другого умирающего, чтобы согреть его и продлить ему жизнь хотя бы еще на один-единственный час.
— И вы верите в это? А мне помнится, вы отказывали себе в способности любить.
— И продолжаю отказывать. Весь ужас в том, что именно мое тело и накроют. И это будет, конечно, женщина. Они обожают мертвецов. У них в требниках бывает полным-полно поминальных записочек.
Настоятель ткнул сигару в пепельницу и, не дойдя до двери, закурил другую. Куэрри крикнул ему вслед:
— Я и так далеко зашел! Уберите от меня эту особу и пусть не хнычет тут и не распинается за своего супруга! — Он с яростью ударил рукой по столу, потому что ему сразу вспомнилось: распятие, стигматы...
Когда настоятель вышел, Куэрри крикнул Део Грациа- са. Бой появился на своих трех беспалых ногах. Он заглянул в умывальный таз, не надо ли его опростать.
— Нет, я не за тем тебя звал,— сказал Куэрри,— Сядь. Мне надо кое о чем поговорить с тобой.
Део Грациас положил костыль на пол и присел на корточки. Беспалому даже садиться трудно. Куэрри зажег сигарету и сунул ее Део Грациасу в рот. Он сказал:
— В следующий раз, когда ты соберешься уходить, возьмешь меня с собой?
436
Слуга ничего ему не ответил. Куэрри сказал:
— Можешь не отвечать. Я знаю, не возьмешь. Скажи мне, Део Грациас, какая там была вода? Как вот эта большая река?
Део Грациас покачал головой.
— Как озеро в Бикоро?
— Нет.
— Какая же, Део Грациас?
— Она падала с неба.
— Водопад?
Но Део Грациасу — жйтелю приречной равнины и джунглей — это слово ничего не говорило.
— Ты, совсем маленький, сидел за спиной у матери. А другие дети там были?
Он покачал головой.
— Скажи мне, что там случилось с вами?
— Nous etions heureux 1,— ответил Део Грациас.
ЧАСТЬ IV ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
В ранней утренней прохладе Куэрри и доктор Колэн сидели на ступеньках больничной веранды. Каждый ее столб отбрасывал тень на землю, и в каждой такой полоске тени ютился кто-нибудь из больных. У алтаря через дорогу настоятель служил воскресную мессу. Боковых стен у церкви не было, если не считать кирпичной решетки в защиту от солнца, сквозь которую молящиеся были видны Куэрри и Колэну по частям, точно разрезная картинка-загадка: монахини на стульях в первом ряду, а позади них — прокаженные на низких длинных скамейках из камня, потому что камень проще и легче дезинфицировать, чем дерево. Издали, с веранды, все это выглядело весело и ярко: солнце золотой рябью играло на белых одеяниях монахинь и пестрых женских платьях. Когда женщины опускались на колени, обручи у них на бедрах позвякивали, как четки, а расстояние и кирпичная кладка излечивали все увечья, скрывая изуродованные
1 Нам было хорошо (фр.).
437
ноги. Позади доктора на верхней ступеньке сидел старик, страдающий слоновой болезнью, мошонка у него свисала на ступеньку ниже. Куэрри и Колэн переговаривались вполголоса, чтобы не мешать церковной службе. Шепот, шорохи, звяканье, треньканье, неторопливые движения, смысл которых почти ускользнул у них из памяти, потому что очень уж давно они отошли от всего этого.
— Неужели его нельзя оперировать? — спросил Куэрри.
— Нет, рискованно. Сердце вряд ли выдержит наркоз.
— И что же, так ему и таскаться с этой штукой до самой смерти?
— Да. Но она не очень тяжелая. Какая же все-таки несправедливость, а? Вдобавок к лепре страдать еще и: этим.
Из церкви донесся дружный вздох, шорох — прихожане сели. Доктор сказал:
— Я не я буду, а выклянчу когда-нибудь у кого-нибудь деньги и куплю несколько кресел на колесах для самых тяжелых больных. Вот этому, конечно, понадобится специальное. А может знаменитый католический архитектор сконструировать кресло для больного со слоновыми утолщениями яичек?
— Хорошо, будет вам чертеж,— сказал Куэрри.
В церкви через дорогу слышался голос настоятеля. Он читал проповедь на смеси французского с креольским, в речь его вплетались даже фламандские фразы и еще какие-то слова, видимо, на языке монго или другого речного племени.
— Истинно говорю вам: мне было стыдно, когда тот человек сказал: «Вы, слуги Ису, клистиане, все бессовестные воры — здесь крадете, там крадете, только и знаете, что красть. Не деньги вы крадете, нет, нет! И не так, чтобы залезть в хижину Тома Оло и унести его новый радиоприемник. И все равно вы воры. Худшие из всех воров. Увидите человека, который живет с одной женой и не бьет ее и ходит за ней, когда она мучается после тех лекарств, что дают в больнице, увидите и говорите: «Вот она, клистиан- ская любовь!» Идете в суд и слышите, как добрый судья говорит мальчишке, который стащил у белого человека сахар из буфета: «Ты плохой мальчишка. Наказывать я тебя не стану, но смотри в другой раз не попадайся мне. И забудем о сахаре». И, услышав это, вы говорите: «Вот оно, клистианское милосердие!» Но вы воры, вы бесстыжие воры, когда говорите так, ибо вы крадете любовь у человека
438
и милосердие у человека. Но вот человек истекает кровью и умирает, потому что ему воткнули нож в спину, и почему же никто из вас не скажет: «Вот она, клистианская злоба»?
— Да он, кажется, отвечает на то, что я ему однажды наговорил, — сказал Куэрри с чуть заметным подергиванием губ, в котором Колэн начинал теперь узнавать зародыш смешка. — Только у меня все это было как-то по-другому выражено.
— Почему же, когда Анри Окапа купил новый велосипед и кто-то пришел и сломал тормоз на его велосипеде, почему никто из вас не скажет: «Вот она, клистианская зависть!»? Вы как тот вор, что крадет только хорошие плоды, а плохие оставляет гнить на дереве. Ну что ж, ладно. Меня тот человек называет самым главным вором, а я говорю ему: ты очень ошибаешься. Каждый может защищать себя перед судьей, который его судит. И вы — все, кто сейчас в церкви, вы мои судьи, и я перед вами защищаюсь.
— Давненько я не слушал проповедей,— сказал доктор Колэн.— Вспоминается детство, томительная скука. Верно?
— Вы молитесь Ису,— говорил настоятель. Он по привычке скривил губы, точно перекладывая сигару из одного угла рта в другой.— Но Ису не только праведник. Ису — Бог, и он, Ису, сотворил мир. Когда вы слагаете песню, вы сами в этой песне, когда вы печете хлеб, вы сами в этом хлебе, когда вы зачинаете ребенка, вы сами в этом ребенке, а Ису создал вас всех, и потому он сам в каждом из вас. Когда вы любите, это он, Ису, любит, когда вы смилуетесь над кем, это его милосердие. Но когда вы ненавидите кого и завидуете, это не Ису, ибо все, что он сотворил, все благо. Где дурное, там ничего нет. Ненависть — это когда нет любви. Зависть — это когда нет справедливости. Там ничего нет, там пустота вместо Ису.
— Это еще требует доказательств, — сказал доктор Колэн.
— А я говорю вам, что если человек любит, значит, он клистианин. Если человек жалеет кого, значит, он клистиа- нин. Уж не кажется ли вам, что, кроме вас, кроме тех, кто ходит в церковь, в поселке больше нет клистиан? Возле колодца, позади дома Мари Акимбу, живет знахарь, он молится Нзамбе и делает плохие лекарства. Он поклоняется ложному Богу, но однажды заболел один мальчик, а его отец и мать лежали в больнице, и этот знахарь не взял с них денег. Лекарство он дал мальчику плохое, но денег не
439
взял. Он заставил большого Бога похлопотать за мальчика у Нзамбе, но денег не взял. И я говорю вам: значит, тогда он был клистианин, и такой клистианин лучше, чем тот, кто сломал велосипед Анри Окапа. Он не верит в Ису, но он был клистианин. Я не вор, я не украл у этого знахаря его доброту, чтобы одарить ею Ису. Я отдаю Ису только то, что он сам сотворил. Ису сотворил любовь, он сотворил милосердие. У каждого человека есть что-нибудь, что сотворил Ису. Поэтому каждый человек хоть немножко, а клистианин. Тогда какой же я вор? Пусть человек будет очень дурной, и все-таки он хоть раз в жизни, а докажет, что Господь вложил ему добро в сердце.
— Так, пожалуй, мы с вами тоже сойдем за христиан,— сказал Куэрри.— Вы христианской веры, Колэн?
— Не это меня интересует,— сказал Колэн. — Вот если бы христиане добились, чтобы кортизон подешевел, это другое дело. Ну, пошли.
— Терпеть не могу упрощений, — сказал Куэрри и не поднялся со ступенек.
Настоятель продолжал:
— Я не говорю вам: делайте добро во имя любви к Богу. Это очень трудно. Для многих из нас непосильно. Не легче ли сжалиться, потому что плачет ребенок, или любить, потому что приглянулась девушка или приглянулся юноша. Не думайте, что это плохо, это хорошо. Только помните и не забывайте: милосердие ваше и любовь, которую вы чувствуете, даровал вам Господь. Не давайте им лежать втуне, и, может быть, если вы помолитесь, прочитаете молитву, вам будет легче сжалиться во второй раз и в третий...
— И полюбить вторую женщину, а за ней третью,— сказал Куэрри.
— А что же? Конечно! — сказал доктор.
— Милосердие... любовь... — сказал Куэрри. — Неужели ему не случалось видеть, как убивают своей любовью, своим милосердием? Когда слышишь эти слова из уст священника, так и кажется, что вне стен ризницы и вне молитвенных собраний они теряют всякий смысл.
— А по-моему, он старается втолковать как раз обратное.
— Что же он хочет? Чтобы мы винили Бога за нашу любовь. По-моему, винить надо человека. Если Бог есть, пусть он, по крайней мере, будет существом, ничем не запятнанным. Пойдемте, не то вас тут обратят на путь истинный и вы, сами того не подозревая, станете христианином.
440
Они встали и пошли к амбулатории мимо церкви, где читали «Верую».
— Бедняга,— сказал Колэн. — Жизнь у него не легкая, а благодарности он почти не видит. Старается помочь всем и каждому, чем только можно. Если я слыву у него тайным христианином, мне же лучше, правда? Не каждый священник согласится работать рука об руку с атеистом.
— Неужели общение с вами не убедило его, что умный человек может построить свою жизнь без Бога?
— Мне жить легче, чем ему. Распорядок моего дня установлен. Я узнаю, когда человек выздоравливает, по отрицательным бактериоскопическим реакциям. Для, добрых деяний таких анализов не существует. Что вас заставило, Куэрри, пойти за вашим боем в джунгли?
— Любопытство. Гордость. Только не клистианская любовь, поверьте мне.
Колэн сказал:
— Все равно, в ваших словах так и слышится, что вы потеряли что-то дорогое, любимое. А я ничего не терял. Я расположен к ближним своим. Расположение — вещь куда более безопасная, чем любовь. Оно не требует жертв. А кто ваша жертва, Куэрри?
— Теперь их нет. Теперь со мной все в порядке... Я выздоровел, Колэн,— добавил он не очень уверенно.
2
Отец Поль положил себе порцию так называемого творожного суфле, потом налил стакан воды на запивку. Он сказал:
— Куэрри хитрый, пошел завтракать к доктору. Нельзя ли повлиять на сестер, чтобы они хоть немножко разнообразили дежурные блюда? Как-никак сегодня воскресенье, скоромный день.
— У них это считается лакомством,— сказал настоятель,— Они думают, что мы всю неделю о нем мечтаем. Не будем разочаровывать их, бедняжек. Ведь сколько яиц уходит на это суфле.
Готовили на миссионеров монахини, и еду приходилось носить в миссию за четверть мили по самому солнцепеку. Монахиням и в голову не приходило, что такое путешествие оказывается гибельным для суфле, омлетов и даже для послеобеденного кофе.
441
Отец Тома сказал:
— По-моему, Куэрри равнодушен к еде.
Отец Тома был единственный в лепрозории, с кем^ настоятель чувствовал себя не совсем свободно: в нем вей еще оставалась семинарская скованность и взвинченность.^ Он окончил семинарию раньше всех своих здешних со4 братьев, но был словно обречен на вечную несчастливую^ юность. Его стесняло общество людей, которые успели^ повзрослеть и интересовались не столько ловлей душ чело-j веческих, сколько работой электростанции и качеством! кирпича. Души подождут. У них впереди вечность.
— Да, он неприхотливый нахлебник, — сказал настоя-^ тель, чуть отклоняясь от курса, которым, как он подозре-* вал, хотелось следовать отцу Тома.
— Куэрри замечательный человек,— сказал отец Тома,? поворачивая на прежнее направление.
— Теперь у нас хватит денег на покупку электрическое го вентилятора для родильной палаты,— ни с того, ни с сего заявил настоятель.
— Дайте срок, доживем и до кондиционированного воздуха,— сказал отец Жан.— И до аптекарского магазина, и до свеженьких киножурналов с портретами Брижит' Бардо.
Отец Жан был высокий, бледный, со впалой грудью,, борода у него торчала клоками, точно неподстриженная живая изгородь. Когда-то давно, до вступления в Орден, отец Жан славился как блестящий богослов, но теперь он старательно культивировал в себе любовь к кино, точно это могло помочь ему зачеркнуть его сомнительное прошлое.
— А по-моему, к воскресному завтраку лучше всего яйцо всмятку, — сказал отец Поль.
— Вряд ли оно вам придется по вкусу — тухлое,— сказал отец Жан, подкладывая себе суфле; несмотря на свою испитую физиономию, он отличался чисто фламандским аппетитом.
— Смотрели бы за курами получше,— сказал отец Жозеф,— вот яйца бы и не тухли. Я дам им рабочих, пожалуйста, пусть построят курятники, тогда куры и нестись будут лучше. Провести в каждый курятник электричество из их дома проще простого.
Брат Филипп заговорил впервые. Он не любил вмешиваться в разговоры людей, которые, по его понятиям, были куда более далеки от всего мирского, чем он сам.
— Электрические вентиляторы, курятники. Смотрите, отец, выдержит ли наше динамо такую нагрузку?
442
Настоятель чувствовал, что его сосед по столу, отец Тома, весь кипит. Он решил действовать тактично:
— Как ваш новый класс, отец? Все ли там есть, что нужно?
— Все есть, кроме учителя, который хоть мало-мальски разбирался бы в вопросах веры.
— Ну, это не первостепенное. Лишь бы научил ребят азбуке.
— Казалось бы, катехизис знать важнее, чем азбуку.
— Сегодня звонил Рикэр,— сказал отец Жан, придя на выручку настоятелю.
— Что ему нужно?
— Поговорить с Куэрри, конечно. На сей раз о каком-то англичанине, но, в чем дело, передать через меня отказался. Грозит приехать к нам, когда паромы опять будут ходить. Я попросил его захватить с собой какие-нибудь киножурналы, но он сказал, что ничего такого не читает. Кроме того, ему понадобилось «О предопределении» отца Гарригу- Легранжа.
— Иной раз я почти жалею, — сдержанно проговорил настоятель,— что мосье Куэрри приехал к нам.
— А по-моему, — сказал отец Тома, — мы должны радоваться любому маленькому неудобству, которое он нам причиняет. Ведь жизнь у нас здесь не очень бурная.
Кусок суфле так и остался нетронутым у него на тарелке. Он скатал тугой катышек из хлеба и проглотил его, запив водой, как пилюлю.
— Пока Куэрри здесь, нас не оставят в покое. Куэрри ведь не только знаменитость. Он человек глубоко верующий.
— Что-то я этого не замечал, — сказал отец Поль.— На мессе его сегодня не было.
Настоятель закурил очередную сигару.
— Нет, был. И я свидетель, что он не сводил глаз с алтаря. Сидел он через дорогу, вместе с больными, и, по- моему, это ничуть не хуже, чем присутствовать на богослужении, восседая в первом ряду, спиной к прокаженным.
Отец Поль открыл было рот, чтобы возразить отцу Тома, но настоятель предостерегающе подмигнул ему.
— Ну что ж, вы, по крайней мере, милостивы к нашему гостю. — Он положил сигару на край своей тарелки и, встав, прочел благодарственную молитву. Потом перекрестился и снова взял сигару. — Отец Тома,— сказал он, — вы не могли бы уделить мне минуту-другую?
Он провел отца Тома к себе и усадил его в единственное
443
в комнате кресло — оно предназначалось для посетителей. Отец Тома не сводил с него глаз, сидя навытяжку, точно кобра, подстерегающая мангусту.
— Сигару, отец?
— Вы же знаете, что я не курю.
— Да, конечно. Виноват. У меня в мыслях был кто-то другой. Вам неудобно в этом кресле? У него, наверно, продавлены все пружины. Пружинная мебель в тропиках — полная нелепость, по это кресло подарили нам вместе с прочей рухлядью, и...
— Мне удобно, не беспокойтесь.
— Меня очень огорчает, что вы недовольны вашим учителем. Теперь, когда мы открыли и третью группу для мальчиков, хорошего найти не так-то легко. У монахинь это дело поставлено лучше.
— Ну что ж, если вас устраивает такая учительница, как Мари Акимбу...
— Мать Агнеса говорит, что она очень старается.
— Да, старается — заводит каждый год по ребенку от разных мужей. Ей разрешают качать люльку во время уроков, а, по-моему, это недопустимо. Она опять беременна. Недурной пример для других!
— Ну что ж поделаешь! Autres pays, autres moeurs l. Мы здесь затем, чтобы помогать людям, а не предавать их анафеме, отец, и вряд ли нам подобает указывать сестрам. Они присмотрелись к этой молодой женщине, а мы — нет.. Вы не забывайте, что здесь редкий человек знает, кто его отец. Дети принадлежат матерям. Может быть, поэтому здешний народ и отдает предпочтение нам и матери Бо- жией, а не протестантам. — Настоятель замялся, подыскивая слова. — Вы... вы, отец, живете у нас... уже больше двух лет?
— Через месяц исполнится ровно два года.
— По-моему, вы мало едите. Это суфле, конечно, не слишком соблазнительно...
— Нет, отчего? Суфле как суфле. Просто я назначил себе сегодня постный день.
— Надеюсь, с согласия вашего духовника?
— На такой короткий срок не стоило его спрашивать, отец.
— Ну что ж, день вы выбрали правильно, поскольку сегодня суфле, но знаете, европейцы плохо переносят здешний климат, особенно на первых порах. Мы начинаем
1 Другая страна, другие правы (фр.).
444
привыкать к нему лет через шесть, когда подходит время отпуска. Мне иной раз становится страшно при мысли о поездке домой. А первые годы лучше... лучше не перенапрягаться.
— А мне не кажется, что я перенапрягаюсь, отец.
— Первейший наш долг — выжить, уцелеть, даже если ради этого приходится давать себе некоторые послабления. В вас сильно развит дух жертвенности, отец. Качество само по себе замечательное, но это не всегда то, что требуется на поле битвы. Хороший солдат никогда не заигрывает со смертью.
— Вот не думал, что я...
— Крушение надежд — кто этого не переживал? Несчастная Мари Акимбу... Что ж делать? Надо пользоваться тем людским материалом, который у нас под руками. Вряд ли в некоторых приходах Льежа вы нашли бы нечто лучшее, хотя иногда мне кажется, что там вам было бы легче. Африканская миссия — это не каждому по силам. Если человек чувствует себя здесь не на месте, надо хлопотать о переводе, ничего зазорного в этом нет. Как вы спите, отец?
— Мне сна хватает.
— Не сходить ли вам к доктору Колэну? Иной раз какая-нибудь таблетка бывает так кстати и так поможет, просто диву даешься.
— Отец, почему вы настроены против мосье Куэрри?
— Я? Не замечал этого за собой.
— Кто другой похоронил бы себя здесь заживо и стал бы возиться с нашей больницей? Ведь он пользуется всемирной славой, хотя отец Поль о нем и понятия не имел.
— Мне незачем доискиваться до причин его поступков, отец Тома. Я принимаю эту помощь и надеюсь, никто не обвинит меня в неблагодарности.
— А я доискиваюсь. Я говорил с Део Грациасом. И надеюсь, меня хватило бы на такой поступок — пойти ночью в заросли, искать там пропавшего слугу... хотя, не знаю, не могу ручаться...
— Вы боитесь темноты?
— Да. И не стыжусь признаться в этом.
— В таком случае от вас бы потребовалось еще большее мужество. Чего боится мосье Куэрри, я пока не выяснил.
— Разве это не героический поступок?
— Да будет вам! Человек без сердца и человек без страха одинаково не внушают мне доверия. Страх может уберечь нас от многого. Я, конечно, не хочу сказать, что мосье Куэрри...
445
— Разве бессердечный человек мог бы пробыть там возле своего слуги всю ночь и молиться за него?
— Я знаю, в городе все об этом твердят, но вот молился ли он? Сам мосье Куэрри ничего такого доктору не рассказывал.
— Я спросил Део Грациаса. Он сказал, да. Я спросил его, какие молитвы? «Аве Мария»? Он сказал, да.
— Отец Тома, когда вы поживете подольше в Африке, вы убедитесь, что африканцу нельзя задавать вопрос в такой форме, которая допускает утвердительный ответ. Они говорят «да» из вежливости. Но на это никак нельзя полагаться.
— Мне кажется, что, прожив здесь два года, я могу разобрать, лжет африканец или нет.
— Это не ложь. Отец Тома, я прекрасно понимаю, почему Куэрри овладел вашими мыслями. Вы с ним оба люди крайностей. Но нам, в нашей жизни, лучше обходиться без героев —• то есть без живых героев. Хватит с нас и святых.
— Значит, при жизни святых не бывает? Так вас понимать?
— Нет, зачем же? Но не будем торопиться, пусть сначала их признает церковь. Так мы убережем себя от горьких разочарований.
3
Отец Тома стоял у двери своей комнаты, глядя сквозь густую проволочную сетку на плохо освещенную улицу лепрозория. На столе позади него горела заранее зажженная свеча, и ее бледный огонек чуть виднелся под свисавшей с потолка электрической лампочкой без абажура. Через пять минут свет выключат. Этого он всегда боялся, молитвы не помогали залечивать темноту. Слова настоятеля снова разбудили в нем тоску по Европе. Льеж — город мерзкий, жестокий, но нет там такой минуты в ночи, когда, подняв штору, человек не увидел бы отблеска света на противоположной стене, а то и запоздалого прохожего, спешащего домой. Здесь же движок выключают в десять часов вечера, и тогда остается одно: верить слепой верой, что джунгли не подступили к порогу комнаты. Иногда ему казалось, будто он слышит, как листья шуршат, задевая москитную сетку на двери. Он взглянул на часы — осталось четыре минуты.
446
Он признался настоятелю, что боится темноты, а настоятель отмахнулся от его страхов, как от сущего пустяка. Ему мучительно хотелось отвести с кем-нибудь душу, но с братьями по Ордену это почти невозможно, все равно что солдату признаться в трусости своему однополчанину. Нельзя же сказать отцу настоятелю: «Я каждую ночь молю Бога, чтобы меня не вызвали к кому-нибудь, кто умирает в больнице или у себя на кухне, и чтобы мне не пришлось зажигать фонарик на велосипеде и ехать куда-то в темноту». Несколько недель назад ночью умер один старик, но тогда к нему поехал отец Жозеф, и покойник сидел в расшатанном шезлонге, с каким-то фетишем на коленях, изображающим Нзамбе, и с медалькой на шнурке вокруг шеи. Условное отпущение грехов отец Жозеф дал при свете велосипедного фонарика, так как свечей поблизости не нашлось.
Он был уверен, что настоятель завидует Куэрри. Его собратья-миссионеры забивают свою жизнь всякими мелкими заботами, и им так легко говорить между собой о стоимости ножных ванн, неполадках на электростанциях, простоях на кирпичном заводе, а вот он ни с кем не может поделиться тем, что его волнует. Он завидовал счастливым мужьям, у которых наперсница всегда наготове — и в постели, и за столом. Отец Тома состоял в браке с церковью, а церковь отвечала на его признания одними лишь штампами исповедальни. Он вспомнил, что даже в семинарии духовник всякий раз останавливал его, когда ему случалось преступить границы общепринятого в своих проблемах. Слово «сомнения», как дорожный знак, преграждало путь мысли, куда бы она ни свернула. «Мне надо говорить, надо говорить!» — беззвучно крикнул отец Тома, когда огонь погас везде и туканье движка смолкло. В темноте веранды послышались шаги, кто-то прошел мимо комнаты отца Поля и прошел бы мимо его собственной, если бы он не спросил:
— Это вы, мосье Куэрри?
— Да.
— Не зайдете ли ко мне на минутку?
Куэрри отворил дверь и ступил в маленький круг света. Он сказал:
— Я втолковывал настоятелю разницу между бидэ и ножной ванной.
— Присядьте, пожалуйста. Я так рано не могу заснуть, а читать при свечке зрение не позволяет.
Уже в одной этой фразе отец Тома сказал о себе Куэрри
447
больше, чем когда-либо говорил настоятелю, так как он знал, что настоятель охотно даст ему электрический фонарь и разрешит читать сколько угодно после того, как потушат свет, а это только выставит напоказ его слабости. Куэрри поискал глазами, куда сесть. В комнате был всего один стул, и отец Тома потянулся откинуть тюлевый полог над кроватью.
— А почему бы нам не пойти ко мне? — спросил Куэрри. — У меня виски.
— Я сегодня пощусь,— сказал отец Тома.— Пожалуйста, берите стул. А я сяду на кровать.
Огненный язычок свечки тянулся ровно вверх, точно карандаш, сужаясь к коптящему кончику.
— Я надеюсь, вы всем у нас довольны? — сказал отец Тома.
— Ко мне здесь очень хорошо относятся.
— С тех пор как я приехал сюда, вы первый обосновались в лепрозории надолго.
— Вот как?
Длинный узкий нос отца Тома как-то странно загибался в сторону — точно он принюхивался к еле уловимому запаху.
— Здесь требуется время, чтобы обжиться.— Он рассмеялся нервным смешком.— Я, кажется, все еще не обжился.
— Я вас понимаю,— машинально проговорил Куэрри за неимением лучшего ответа, но для отца Тома бром этой ничего не значащей фразы был как глоток вина.
— Да, вы все понимаете. Мне иной раз кажется, что миряне обладают большим пониманием, чем священники. И зачастую,— добавил он,— и большей верой.
— Вот уж чего про меня не скажешь! — ответил Куэрри.
— Я ни с кем этим не делился,— проговорил отец Тома таким тоном, точно вручал Куэрри какую-то драгоценность, делая его на веки вечные своим должником.— После окончания семинарии я часто думал, что меня может спасти только мученичество... конечно, если смерть придет ко мне до того, как я потеряю последние крохи веры.
— Да вот не приходит она,— сказал Куэрри.
— Я хотел поехать в Китай, но меня туда не пустили.
— Ваша работа нужна здесь, наверно, не меньше, чем там, — Куэрри сдавал свои ответы быстро и машинально, точно карты.
— Обучать грамоте? — Отец Тома подвинулся на кро¬
448
вати, и складка полога от москитов, скользнув вниз, закрыла ему лицо, как подвенечная фата или сетка пчеловода. Он откинул ее, но она опять сползла вниз, точно неодушевленные предметы тоже умеют выбирать самые подходящие минуты, чтобы помучить человека.
— Ну что ж, пора спать, — сказал Куэрри.
— Вы извините меня. Я вас задерживаю. Надоедаю вам.
— Нет, нисколько,— сказал Куэрри.— К тому же у меня бессонница.
— Вот как? Это все жара. Я сплю четыре-пять часов в сутки, не больше.
— Могу предложить вам снотворное.
— Нет, нет, благодарю вас. Надо приучаться и без них. Ведь я послан сюда Господом.
— Но вы же добровольно приехали?
— Да, конечно, но не будь на то его воли...
— Может, и на то будет его воля, чтобы вы приняли
таблетку нембутала? Я принесу.
— Нет, мне будет лучше, если я просто поговорю с вами. Ведь там у нас не поговоришь — о серьезных вещах. Может быть, я отрываю вас от работы?
— Я при свечах не работаю.
— Я вас скоро отпущу,— сказал отец Тома, слабо
улыбнувшись, и замолчал. Пусть джунгли подступают к самому порогу, в кои-то веки он не один! Куэрри сидел, зажав руки между колен, и ждал. Вокруг огонька свечки с жужжаньем вился москит. Опасное желание выговориться росло в отце Тома, точно напор сладострастия. Он сказал:
— Если бы вы знали, как иной раз бывает нужно поговорить с верующим, чтобы укрепить веру в самом себе.
Куэрри сказал:
— Для этого у нас есть отцы миссионеры.
— Мы говорим между собой только о динамо-машине и о наших школах, — сказал он.— Мне иногда кажется, что, если я здесь останусь, вере моей придет конец. Вы меня понимаете?
— Да, понимаю. Но, по-моему, об этом вам следует побеседовать с вашим духовником, а не со мной.
— Део Грациас говорил с вами? Говорил?
— Да. Немножко.
— У вас дар вызывать людей на откровенность. Рикэр...
— Помилуй Бог! — Куэрри беспокойно заерзал на жестком стуле. — То, что я мог бы вам сказать, не спасет
15 Г. Грин, т. 3
449
вас. Можете положиться на мое слово. Я... я неверующий.
— Вы само смирение! — сказал отец Тома. — Мы вс0 это заметили.
— Если бы вы знали меру моей гордыни...
— Гордыня, которая строит церкви и больницы, не так уж плоха.
— Не делайте из меня контрфорса вашей веры, отещ Я окажусь самой ненадежной ее точкой. Мне не хочется еще больше нарушать ваш душевный покой, но... у меня ничего для вас нет... ничего. Я даже никогда не назвал бы себя католиком, разве только если бы попал в армию или в тюрьму. Я католик по анкетным данным, вот и все.
— Нас обоих одолевают сомнения, — сказал отец Тома.— И, может, у меня их больше, чем у вас. Они приходят ко мне даже в алтаре, когда я держу Святые дары вот этими руками.
— Я давно покончил со всякими сомнениями. Если говорить начистоту, отец, я не верю в Бога. Совсем не верю: Я разделался с верой... как с женщинами. У меня нет ни малейшего желания обращать в неверие других и вообще нарушать чей-то покой. Я предпочел бы держать рот на замке, если вы только дадите мне такую возможность.
— Вы даже не представляете себе, сколько мне дала беседа с вами! — взволнованно сказал отец Тома. — Здесь нет никого, с кем я мог бы поговорить. А ведь иной раз как бывает нужен человек, страдающий тем же, что и ты сам!
— Но вы меня не поняли, отец.
— Неужели вы сами не чувствуете, что, может быть* Господь осенил вас своей милостью в пустыне? Может быть* вы идете по стопам Иоанна Крестителя в noche oscura *?
— Как вы далеки от истины! — сказал Куэрри, то ли возмущенно, то ли в полном недоумении разводя руками.
— Я за вами наблюдал,— сказал отец Тома.— Я умею судить о людях по их поступкам.
Он наклонился всем телом вперед, так что его лицо приблизилось к лицу Куэрри, и Куэрри уловил запах гвоздичного масла, которое отец Тома употреблял против москитов.
— Впервые со дня приезда сюда я чувствую, что могу принести кому-то пользу. Когда у вас возникнет потребность в исповеди, помните, что я здесь, с вами.
— Если мне и придется когда-нибудь исповедоваться,— сказал Куэрри,— то разве лишь на допросе у судьи.
1 Темную ночь (исп.).
450
— Ха-ха! — Отец Тома подхватил шутку на лету и сунул ее за пазуху сутаны, точно мячик, конфискованный у школьника. Он сказал: — Вот вы говорите — сомнения. У меня они тоже есть, уверяю вас. А что, если мы с вами вспомним философскую аргументацию? Это нам поможет.
— Мне, отец, ничто не поможет. Такую аргументацию разобьет в пух и прах любой шестнадцатилетний школяр. Да и вообще я ни в какой помощи не нуждаюсь. Простите меня за резкость, но я не хочу верить, отец. Я вылечился.
— Тогда почему же в вас, как ни в ком другом, я черпаю самую суть веры?
— Это ваше собственное вероощущение, отец. Вы ищете веру и, видимо, обретаете ее. А я не ищу. Все то, что я постиг когда-то, а потом утерял, мне больше не нужно. Если бы вера была деревом и оно росло бы в конце вот этой улицы, клянусь вам, я бы шагу по ней не ступил. Мне не хочется оскорблять ваши чувства, отец. Будь я в силах помочь вам, я бы помог. Сомнения причиняют вам боль, но ведь это она, вера, болит в вас, и я желаю вам победы над самим собой.
— Значит, вы все, все понимаете? — сказал отец Тома, и Куэрри, доведенный до отчаяния, невольно поморщился.—* Не сердитесь, может быть, я знаю вас лучше, чем вы сами себя знаете. Такого понимания мне не приходилось встречать «во всем Израиле», если можно назвать так нашу общину. Я вам стольким обязан. Может быть, мы еще поговорим — вот так же вечером. О разных проблемах — ваших и моих.
— Может быть, но...
— И помолитесь за меня, мосье Куэрри. Ваша молитва дорога мне.
— Я не молюсь.
— А Део Грациас говорил совсем другое,— сказал отец Тома, выдавив из себя улыбку — темную, приторную и клейкую, как лакричный леденец. Он сказал: — Есть молитвы внутренние, молитвы безмолвные. А люди доброй воли умеют молиться и бессознательно. Одна ваша мысль может стать молитвой в глазах Господа. Думайте обо мне хоть изредка, мосье Куэрри.
— Непременно.
— Если бы я мог оказать вам такую же помощь, какую оказали мне вы!
Он помолчал, словно ожидая, что сейчас его о чем-то попросят, но Куэрри только поднял руку и отвел от лица
451
липкую паутину, которую паук свесил с потолка между ним и дверью.
— Сегодня ночью я буду спать крепко,— угрожающе проговорил отец Тома.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Епископская баржа раза два в месяц доставляла в лепрозорий тяжелые грузы, но случалось и так, что неделя убегала за неделей, а она все не появлялась. Приходилось терпеть и ждать. Может, быть, вести о своей маломощной конкурентке привезет вместе с почтой капитан парохода ОТРАКО? Мало ли что случается в пути — подводная коряга пробьет ей днище, или она сядет на мель, или же налетит на упавшее дерево и сломает руль, а может быть, капитан лежит в лихорадке или же перешел на преподавание греческого в семинарии по распоряжению епископа, а другого священника ему взамен епископ еще не подыскал. Капитанская должность была у миссионеров не в почете. Тут не требовалось ни знания навигации, ни даже механики, потому что и в машинном отделении и на капитанском мостике всем фактически распоряжался помощник капитана из африканцев. Что ни рейс, то месяц одиночества на реке, у каждого причала поиски грузов, еще не зафрахтованных компанией ОТРАКО. Такую работу нельзя было и сравнить с назначением в городской собор и даже в семинарию в джунглях.
Уже наступили сумерки, когда обитатели лепрозория вдруг услышали колокол давным-давно ожидавшейся баржи. Колэна и Куэрри его звон застал на докторской веранде, когда они только что налили себе по первому за вечер стакану виски.
— Наконец-то! — сказал Колэн, сделав последний глоток.— Если бы только привезли новый рентгеновский аппарат!
В сумерках на длинной просеке раскрылись чашечки белых цветов, повсюду разводили огонь в очагах, на которых будут стряпать ужин, и великодушная тьма наконец-то спускалась над уродами и калеками. Ночные стычки еще не начались, и вокруг стояла такая тишина, что ее можно было потрогать, как лепесток, или вдохнуть, как запах горящих поленьев. Куэрри сказал Колэну:
452
— А вы знаете, мне хорошо здесь.
Он слишком поздно спохватился: в сладостной вечерней прохладе эти слова сорвались у него с языка как признание.
2
— Я помню, когда вы к нам приехали, — сказал Колэн. — Мы с вами встретились вот на этой дороге, и я спросил, надолго ли вы к нам. А вы ответили — помните?
Но Куэрри молчал, и Колэн понял, что он уже пожалел о своих словах.
Белая баржа медленно огибала излучину реки; на носу у нее стоял зажженный фонарь, в салоне горела калильная лампа. Черная фигура, совершенно обнаженная, если не считать набедренной повязки, покачивалась на понтоне с канатом в занесенной руке, готовясь бросить конец на берег. На веранде, как мотыльки вокруг банки с патокой, толпились миссионеры в белых сутанах, а когда Колэн оглянулся, он увидел огонек настоятельской сигары, спешившей той же дорогой, что и они.
Колэн и Куэрри остановились на самом верху берегового откоса. Когда тарахтенье мотора утихло, другой африканец из команды прыгнул с понтона в реку и поплыл к берегу. Он поймал канат, закрепил его вокруг большого камня, и тогда накренившееся судно остановилось у причала. На берег перебросили сходни, и по ним двинулась женщина с двумя живыми индюшками на голове; она оправляла на ходу свое одеяние, разматывая и снова затягивая на бедрах кусок яркой ткани.
— Большой мир к нам пожаловал, — сказал Колэн.
— Что это значит?
Кашитан замахал им рукой из окна салона. Дверь в епископскую каюту была затворена, но сквозь москитную сетку оттуда просвечивал неяркий огонь.
— Как знать, что баржа нам привезет. Ведь вы тоже с ней пожаловали.
— У них, кажется, пассажир в каюте,— сказал Куэрри.
Капитан продолжал жестикулировать, выглядывая в
окно, его рука призывала их подняться на баржу.
— Что он, голос потерял? — сказал настоятель, подойдя к ним, потом сложил чашечкой руки у рта и что есть силы крикнул: — Капитан! Почему вы так задержались?
453
Рукав белой сутаны мотнулся кверху в сумерках: капитан поднес палец к губам.
— Господи помилуй! — сказал настоятель. — Кто у не* го там в каюте, уж не сам ли епископ?
Он первый спустился с откоса и перешел по сходням на! баржу.
Колэн сказал, уступая дорогу: ;
— Прошу.— И почувствовал, что Куэрри колеблется^ Он сказал: — Выпьем там пива. Это принято, — но Kyappi|j не двинулся с места. — Капитан будет рад вас видеть, продолжал Колэн и поддержал Куэрри под локоть перед| спуском. J
Настоятель уже пробирался к железной лестнице возле| машинного отделения, толкаясь среди женщин и коз и сре-ij ди кухонных горшков, которыми был уставлен понтон.
— Что вы там говорили про большой мир? — спросил; Куэрри.— Может быть, на самом деле...— И он запнулся, глядя на свою прежнюю каюту, где сейчас ветерок с реки колебал пламя свечки.
— Я пошутил, — ответил Колэн,— Вы сами посудите, похоже это на большой мир?
Ночь, которая наступает в Африке мгновенно, будто- стерла баржу, оставив от нее только свечку в епископской! каюте, калильную лампу в салоне, где две белые фигуры! беззвучно приветствовали друг друга, и фонарь «молнию* у нижней ступеньки, где женщина толкла что-то на ужин мужу.
— Пошли,— сказал Куэрри.
На верху лестницы их встретил капитан. Он сказал:
— А вы все еще здесь, Куэрри? Рад вас видеть.
Капитан говорил полушепотом, будто по секрету. В салоне их ожидали раскупоренные бутылки пива. Капитан притворил за собой дверь и впервые заговорил во весь голос. Он сказал:
— Пейте скорей, доктор Колэн. Там вас ждет пациент.
— Кто-нибудь из команды?
— Нет, не из команды, — сказал капитан, поднимая стакан с пивом. — Настоящий пассажир. За два года у меня было только два настоящих пассажира: первый — мосье Куэрри, а теперь еще вот этот. Платный пассажир, не миссионер.
— Кто же это такой?
— Он пожаловал к нам из большого мира,— сказал капитан, как эхо подхватив фразу Колэна.— Намучился я с ним. По-фламандски не говорит, по-французски еле-
454
еле, а уж когда заболел, совсем беда. Я очень рад, что мы приехали,— добавил он и замолчал, то есть перешел в более привычное для него состояние.
— Зачем он сюда явился? — спросил настоятель.
— А я почем знаю. Вы же слышали — по-французски он не говорит.
— Врач?
— Безусловно нет. Врач никогда бы так не перепугался из-за легкого приступа лихорадки.
— Пойти, что ли, сейчас его посмотреть? — сказал Колэн.— На каком же языке он говорит?
— На английском. Я попробовал перейти на латынь,— сказал капитан.— Даже на греческий, но ничего из этого не получилось.
— Я знаю английский,— нехотя проговорил Куэрри.
— Приступ сильный? — спросил Колэн.
— Сегодня самый тяжелый день. Завтра будет полегче. Я сказал: «Finitum est», но он, видимо, понял так, что ему самому конец.
— Где вы его подобрали?
— В Люке. За него кто-то похлопотал у епископа, кажется, Рикэр. Он опоздал на пароход ОТРАКО.
Колэн и Куэрри пошли по узкой палубе к епископской каюте. С кормы свисал бесформенный спасательный круг, похожий на сушеного угря, почти над самой водой окутанная паром душевая кабина, уборная с дверью на одной петле, тут же кухонный стол и клетка, где в темноте похрустывали два кролика. Ничто здесь не изменилось — за исключением, надо полагать, кроликов. Колэн распахнул дверь каюты, и на Куэрри глянула фотография укутанной в снега церкви, но в смятой постели, которая, как ему почему-то показалось, должна была все еще хранить отпечаток его тела, точно на заячьей лежке, он увидел очень толстого голого человека. Человек лежал навзничь, на шее у него собрались три складки, и пот, скапливаясь в бороздках между ними, стекал ему под голову, на подушку.
— Придется, видно, перевести его на берег,— сказал Колэн.— Если у миссионеров есть свободная комната.
На столе рядом с кроватью стояла фотокамера «ролле- флекс» и портативная машинка «ремингтон», а в нее был заложен лист бумаги, на котором пассажир успел напечатать несколько слов. Куэрри поднес свечу поближе и прочел по-английски: «вековые леса хмуро насупившись стоят вдоль берегов реки так же как они стояли когда Стэнли и его небольшой отряд». Фраза сошла на нет без знаков
455
препинания. Колэн взял больного за кисть и пощупал ему пульс. Он сказал:
— Капитан прав. Через два-три дня будет на ногах. Спит, значит, приступ идет к концу.
— Тогда почему не оставить его здесь? — сказал Куэрри.
— Вы знаете, кто это?
— Первый раз его вижу.
— Что-то у вас голос какой-то испуганный, — сказал Колэн.— Отправить его в обратный рейс все-таки нельзя, ведь проезд сюда он оплатил.
Как только доктор отпустил руку больного, он проснулся и спросил по-английски:
— Вы доктор?
— Да. Я доктор Колэн.
— Я Паркинсон,— значительно произнес больной, точно он был единственный оставшийся в живых представитель целого племени Паркинсонов. — Я умираю?
— Ему хочется знать, умирает ли он,— перевел Куэрри.
Колэн сказал:
— Через два-три дня будете здоровы.
— Жарища какая, черт бы ее подрал,— сказал Паркинсон. Он взглянул на Куэрри.— Слава Богу, хоть один говорит по-английски.— Потом посмотрел на свой «ремингтон» и сказал: — Могила белого человека.
— Вы не сильны в географии. Это не Западная Африка.— Куэрри поправил его сухим и недружелюбным тоном.
— А там все равно ни черта, ни дьявола в этом не смыслят,— сказал Паркинсон.
— И Стэнли никогда здесь не был,— продолжал Куэрри, не пытаясь скрыть свою неприязнь.
— Нет был. Ведь эта река — Конго?
— Нет. С Конго вы расстались неделю назад, когда отплыли из Люка.
Паркинсон снова повторил свою непонятную фразу:
— Там все равно в этом ни черта, ни дьявола не смыслят. У меня голова разламывается.
— Он жалуется на головную боль,— сказал Куэрри доктору.
— Переведите: когда его снесут на берег, я ему что- нибудь дам. Узнайте, дойдет ли он сам до миссии? Это же немыслимо — тащить такую тяжесть!
— Сам? — крикнул Паркинсон. Он повернул к ним голову, и пот с шеи вылился по желобкам на подушку.—
456
Вы что, убить меня хотите? Прелестная статейка получится, только не мне ее придется читать. Паркинсона приняла та же земля, по которой Стэнли...
— Стэнли здесь не был, — сказал Куэрри.
— Был или не был, не все ли равно. Вот прицепились! Жара, черт ее подери! Почему вентилятора нет? Если этот тип действительно врач, пусть кладет меня в хорошую больницу.
— Вам наша больница, пожалуй, не понравится,— сказал Куэрри. — Она у нас для больных лепрой.
— Тогда я останусь здесь.
— Баржа завтра уходит обратно в Люк.
Паркинсон сказал:
— Я не понимаю, что он говорит, этот ваш доктор. Можно ему довериться? Он хороший врач?
— Да, хороший.
— Но ведь они правды никогда не скажут. Мой старик так и умер в полной уверенности, что у него язва двенадцатиперстной кишки.
— Вы не умираете. У вас легкий приступ малярии, только и всего. Самое худшее позади. Если бы вы прошлись до миссии пешком, для нас всех это было бы гораздо проще. Впрочем, может, вы хотите вернуться в Люк?
— Если я за что взялся,— последовал туманный ответ,— то доведу дело до конца.— Он вытер шею пальцами.— Ноги у меня как кисель,— сказал он. — Наверно, фунтов тридцать потерял. Боюсь, не отразилось бы на сердце.
— Ничего не попишешь, — сказал Куэрри доктору.— Придется тащить его.
— Пойду посмотрю, что тут можно сделать,— сказал Колэн и вышел из каюты. Когда они остались одни, Паркинсон спросил:
— Вы умеете обращаться с фотоаппаратом?
— Конечно.
— И с блицлампой?
— Да.
Он сказал:
— Тогда я вас попрошу — окажите мне любезность, щелкните несколько снимков, когда меня будут переносить на берег. И постарайтесь, чтобы вышло с настроением. Ну, знаете как? Со всех сторон черные лица — сострадают, беспокоятся.
— С чего бы им беспокоиться?
— Это можно великолепно инсценировать,— сказал
457
Паркинсон.— А беспокоиться им будет о чем — вдруг уронят? Там все равно не разберутся.
— Зачем вам эти снимки?
— Такие вещи всегда пользуются успехом. Фотография не врет — во всяком случае, так принято думать. А знаете, с тех пор как вы вошли в каюту и я снова могу говорить по-английски, мне стало гораздо легче. И потею меньше, правда? Хотя голова...— Он осторожно повернул голову на подушке и снова застонал.— Ну, ладно. Если б у меня не было этой малярии, пришлось бы ее, пожалуй, выдумать. Прелестный штрих.
— А вы бы поменьше говорили.
— Как я рад, что это плавание кончилось, черт бы его подрал.
— А зачем вы сюда приехали?
— Вы знаете такого — Куэрри? — сказал Паркинсон.
Он с трудом перевернулся на бок. Огонек свечи заблестел в капельках и разводах пота на его лице, так что оно стало похоже на разъезженную дорогу после сильного дождя. Куэрри знал наверняка, что он никогда раньше не видел этого человека, но ему вспомнилось, как доктор Колэн сказал: «Большой мир к нам пожаловал».
— Зачем вам понадобился Куэрри? — спросил он.
— А вот понадобился. Такая моя работа, черт бы ее подрал, — ответил Паркинсон. Он снова застонал.— Это вам не игрушечки, к черту-дьяволу. А вы правду мне говорите про врача? Не скрываете, что он сказал?
— Нет.
— Сердце меня беспокоит. За неделю похудеть на тридцать фунтов! «О ты, моя тугая плоть», как бы тебе на самом деле не сгинуть. Рассказать вам по секрету? Разудалый Паркинсон частенько так боится смерти — просто сил нет!
— Кто вы такой? — спросил Куэрри.
Но этот человек раздраженно отвернулся от него и с полным безразличием закрыл глаза. Через минуту он снова заснул.
Он все еще спал, когда его вынесли с баржи, завернутого в брезент, точно тело, которое надлежит предать морской пучине. Чтобы поднять такую тяжесть, понадобилось шесть человек, и они мешали друг другу, а на подъеме в гору один из них споткнулся и упал. Куэрри успел вовремя подхватить тяжелую ношу. Голова спящего ударила его в грудь, и ночной воздух отравило благоухание бриллиантина. Куэрри не привык таскать тяжести, и к тому
45а
времени, когда они поднялись на самый верх откоса, где их встретил отец Тома с фонарем, он весь покрылся потом и еле переводил дыхание. Его сменил африканец, а он пошел сзади рядом с отцом Тома. Отец Тома сказал;
— Зачем вы это? Ведь тяжесть какая! Да еще в жару! В вашем возрасте такие порывы не рекомендуются. Кто он такой?
— Не знаю. Чужой, не здешний.
Отец Тома сказал:
— Возможно, что истинную цену человеку и узнаешь по его порывам.
Из темноты на них надвигался огонек настоятельской сигары.
— Здесь порывистость не в почете, — со злобой продолжал отец Тома.— Кирпич, известка, ежемесячные платежи по счетам — вот о чем мы думаем. Да! Только не о самаритянине на дороге в Иерихон.
— Я о нем тоже не думаю. Просто подсобил им немного, только и всего.
— Мы все должны учиться у вас,— сказал отец Тома, беря Куэрри за руку повыше локтя, точно дряхлого старца, которому нужна поддержка ученика.
Их догнал настоятель. Он сказал;
— Ума не приложу, куда мы его денем. Свободных комнат у нас нет.
— Давайте его ко мне. У меня хватит места на двоих,— сказал отец Тома и сжал Куэрри локоть, точно говоря: «Вот хоть один внял вашему уроку. Я не такой, как братья мои».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Перед доктором Колэном лежала карточка с контурами человеческого тела. Рисунок сделал он сам, карточки были заказаны в Люке, так как у него уже не осталось ни малейшей надежды получить что-нибудь подходящее из Европы. Они слишком дешево стоили, вот в чем была вся беда. Такие заказы тончайшей пылью сыпались сквозь финансовое сито, которое просеивало его просьбы о присылке тех или иных материалов. В министерских низах не было чиновников, облеченных властью разрешить расход в каких-нибудь шестьсот франков, и у тамошних служащих не хватало мужества обеспо¬
459
коить тех, кто старше чином, столь мизерным требованием. Теперь, когда доктору приходилось пользоваться этими карточками, несовершенство собственных рисунков раздражало его. Он провел пальцами по спине пациента и нащупал у него под левой лопаткой новый очаг уплотнения. Потом заштриховал это место на карточке и позвал:
— Следующий!
Если бы новое больничное здание было отстроено и новый аппарат для измерения температуры кожи установлен, может быть, ему удалось бы предотвратить образование вот этого бугорка. «Важно не то, что я сделал,— вспомнилось ему, — а то, что я еще сделаю!»
Эта оптимистическая фраза имела для доктора Колэна свой особый, иронический смысл.
Когда он только что приехал в эту страну, в Люке жил один грек, хозяин лавки, старик семидесяти с лишним лет, славившийся своей молчаливостью. Он был уже несколько лет женат на молодой африканке, которая не умела ни читать, ни писать. Все дивились на эту странную супружескую чету: он старый, и все больше молчит, она круглая невежда. Что между ними общего? Однажды грек увидел, как его приказчик африканец устроился с его женой в чулане при лавке, за мешками с кофе. Он ничего им не сказал, но на следующий день пошел в банк и взял все свои сбережения. Большую их часть он запечатал в конверт и опустил в почтовый ящик на двери местного приюта, всегда переполненного детьми-метисами, от которых матери старались отделаться. Остальные деньги грек оставил при себе, поднялся в верхнюю часть города, на ту улицу, где позади здания суда был гараж, торговавший допотопными автомобилями, и купил там машину — самую что ни на есть дешевую. Это была такая рухлядь, что, продав ее, хозяин гаража почувствовал угрызения совести, может, потому, что сам был грек. Тронуться с места она могла только в том случае, если ее пустить под уклон, но старик сказал, что е^лу это не важно. У него есть мечта: перед смертью хоть разок самому сесть за руль. Хотите назвать мечту причудой — пожалуйста. Тогда ему показали, как включить мотор, как нажать педаль акселератора, и, подтолкнув машину сзади, дали ей хороший старт. Грек съехал с горы и, выкатив на городскую площадь, где стоял его магазин, начал что есть силы сигналить. Прохожие удивлялись: старик обзавелся машиной и сам ею управляет! А когда он проезжал мимо своей лавки, приказчик выбежал посмотреть на это интересное зрелище. Старик объехал площадь
460
во второй раз — останавливаться ему все равно было нельзя, так как с ровного места машина бы не двинулась, снова промчался мимо африканца, который подзадоривал его, махая ему рукой с порога, потом круто повернул руль, дал газ и, прокатив по своему приказчику, въехал в лавку, где машина и остановилась на веки вечные у кассового аппарата. Тут грек вылез из нее и, оставив все как есть, ушел в комнату за лавкой ждать полицию. Приказчик был жив, но у него были сломаны обе ноги и раздроблен таз, так что о женщинах ему отныне следовало забыть. Вскоре в лавку вошел начальник полиции. Он был совсем молодой, и это было его первое расследование, а грек считался уважаемой личностью в Люке. «Что же вы сделали?» — сказал начальник, входя в комнату за лавкой. «Важно не то, что я сделал,— ответил старик, — а то, что я еще сделаю!» — и он достал револьвер из-под подушки и выпалил себе в голову. С тех пор доктор Колэн частенько находил утешение в этом четко сформулированном ответе старого греческого лавочника.
Он снова крикнул:
— Следующий!
День выдался из ряда вон знойный и душный, больных пришло мало, и все они были какие-то вареные. Доктор до сих пор не переставал удивляться, до чего же трудно акклиматизируются люди даже в своей родной стране: африканцы страдают от жары не меньше европейцев. Вот так же мучительна была долгая зимняя ночь для шведки, которую он знал когда-то. Точно она была родом с юга. Больной, стоявший перед доктором, избегал встречаться с ним взглядом. На карточке было проставлено его имя: «Интенсиво», и хотя сейчас он действительно интенсивно думал о чем-то, мысли его бродили где-то далеко.
— Опять было плохо ночью? — спросил доктор.
Больной испуганно взглянул поверх докторского плеча,
точно оттуда на него надвигалась какая-то опасность, и сказал:
— Да.
Веки у него были опухшие, белки в красных прожилках; вобрав в себя впалую грудь, он повел плечами вперед, точно закрывая корки книжного переплета.
— Это скоро пройдет,— сказал доктор.— Потерпи немножко.
— Я боюсь,— сказал больной на своем языке. — Когда наступит ночь, пожалуйста, вели связать мне руки.
— Неужели так тяжело?
461
— Да. Я боюсь за сына. Он спит рядом со мной.
Лечение препаратом ДДС было дело не простое. Реакция на это лекарство иной раз бывает просто ужасная. Если беда заключалась только в том, что прием ДДС вызывал боль в нервных стволах, пациента начинали пользовать кортизоном, но в некоторых случаях с наступлением темноты больные, которым давали ДДС, становились невменяемыми.
Человек повторил:
— Я боюсь. Я могу убить сына.
Доктор сказал:
— Это пройдет. Еще одна ночь, и все. Ты только помни, что тебе надо крепиться. Ты умеешь узнавать время по часам?
— Да.
— Я дам тебе часы, которые светятся, время по ним можно проверять и в темноте. Начнется у тебя в восемь часов. К одиннадцати станет хуже. Если тебе свяжут рукиг ты будешь биться. Сдерживай себя, не бейся. Лежи и смотри на часы. К часу ночи будет совсем плохо, а потом начнет стихать. К трем ты почувствуешь себя лучше, вот как сейчас, а потом станет все легче и легче, и исступление пройдет. Не своди глаз с часов и помни, что я тебе говорил. Ну как, согласен?
— Да.
— Часы я принесу тебе еще засветло.
— Мой сын...
— Не беспокойся о сыне. Я попрошу монахинь, чтобы они приглядели за ним, пока тебе не полегчает. А твое дело смотреть и смотреть на часы. Стрелки движутся, и исступление тоже не будет стоять на месте. В пять часов утра зазвонит звонок. Тогда ты уснешь. То, что тебя мучит, уйдет. И не вернется больше.
Он старался говорить как можно убедительнее, но сам чувствовал, что жара глушит в его голосе всякую интонацию. Когда больной ушел, ему показалось, будто его выпотрошили и швырнули потроха прочь. Он сказал своему помощнику:
— Сегодня никого больше не приму.
— Там только шестеро.
— Что, в самом деле, мне одному не положено страдать от жары?
И все же чувство стыда шевельнулось в нем, когда он, как дезертир, покидал свой крохотный участок фронта, где тоже шла битва.
462
Может быть, это чувство и привело его еще к одному пациенту. Проходя мимо комнаты Куэрри, он увидел, что тот сидит за чертежной доской, дальше была комната отца Тома. Отец Тома тоже не работал в то утро — его классы, как и амбулатория, пустовали бы в такую жару. Паркинсон сидел на единственном в комнате стуле в одних пижамных штанах, вздержка в них, казалось, опоясывает яйцо, причем не очень надежно. Когда Колэн вошел к ним, отец Тома горячо говорил что-то на английском языке, несколько странном даже на слух доктора. Он уловил фамилию «Куэрри». В узком проходе между двумя кроватями негде было стать.
— Ну-с, мосье Паркинсон,— сказал Колэн, — как видите, вы не умерли. От легкой лихорадки не умирают.
— Что он говорит? — спросил Паркинсон отца Тома.— Вот тоска, когда ничего не понимаешь. Стоило норманнам завоевывать Англию, если мы до сих пор говорим на разных языках!
— Зачем он сюда пожаловал, отец Тома? Вы это выяснили?
— Он все расспрашивает меня о Куэрри.
— Это еще почему? Какое ему до него дело?
— Он только ради того и приехал, чтобы поговорить с ним.
— Тогда вполне бы мог отправиться в обратный путь на барже, потому что Куэрри разговаривать с ним не будет.
— Куэрри! Да, да, Куэрри! — сказал Паркинсон.— Что он там выкомаривает? Это же глупо! Какой смысл прятаться от Монтегю Паркинсона? Разве не ко мне мечтой стремится каждый человек? Цитата. Из Суинберна.
— Что же вы ему рассказали, отец?
Отец Тома сразу ощетинился:
— Я только подтвердил то, что ему говорил Рикэр.
— Ах, Рикэр? Ну, значит, он наслушался всякого вранья.
— Разве история с Део Грациасом вранье? И новая больница тоже вранье? Я надеюсь, что мне удалось подать все это в должном освещении.
— Какое же это освещение?
— Католическое,— ответил отец Тома.
Портативный «ремингтон» стоял здесь на столе рядом
с распятием. По другую сторону распятия, точно второй разбойник, свисала с гвоздя фотокамера «роллефлекс». Доктор Колэн увидел на столе лист бумаги с машинописг ным текстом. Читать по-английски ему было проще, чем
463
говорить. Он прочел заголовок: «Отшельник с берегов Великой реки» — и перевел осуждающий взгляд на отца Тома.
— Вы знаете, о чем тут?
— Это история Куэрри,— сказал отец Тома.
— Вот эта белиберда?
Колэн снова взглянул на страничку: «Такое имя дали туземцы неизвестному, появившемуся среди них в самом сердце Черной Африки». Колэн спросил:
— Qui etes-vous? 1
— Паркинсон,— последовал ответ.— Вам уже было сказано: Монтегю Паркинсон. — Он разочарованно добавил: — Неужели это имя ничего вам не говорит?
Ниже на странице Колэн прочел: «...три недели, чтобы добраться на барже до этих диких мест. На седьмой день я заболел, и меня в бессознательном состоянии снесли на берег — укусы мухи цеце и москитов даром не проходят. Там, где Стэнли прокладывал себе путь пулеметами, сейчас ведется другая битва, на сей раз на благо африканцам,— битва со смертельной опасностью, с проказой... очнувшись, увидел, что лежу в больнице для прокаженных...»
— Но это все ложь, — сказал Колэн отцу Тома.
— Чего он кипятится? — спросил Паркинсон.
— Он говорит, что здесь у вас не совсем все... правда.
— Скажите ему, что здесь все вернее всякой правды. Это страница современной истории. Неужели вы воображаете, что Цезарь Действительно сказал: «И ты, Брут?» Это надо было сказать, и те, кто цри сем присутствовал,— старик Геродот, что ли? Нет, он, кажется, был грек... значит, другой, Светоний — проявили оперативность и сообразили, что тут требуется. Правду всегда предпочитают забыть. Питт потребовал на смертном одре пирожков со свининой, но история вложила ему в уста другое.
За извилистым ходом мысли Паркинсона не мог уследите даже отец Тома.
— Мои очерки надо помнить как исторические факты. Хотя бы от воскресенья до воскресенья. В следующем воскресном номере будет «Святой с прошлым».
— Вы тут что-нибудь понимаете, отец? — спросил Колэн.
— Не очень,— признался отец Тома.
— Зачем он сюда явился — причинять неприятности?
1 Кто вы такой? (фр.)
464
— Нет, нет! Ничего подобного. Я понял так, что его прислала в Африку газета писать о волнениях на британской территории. Туда он опоздал, но к тому времени начались беспорядки у нас в столице, и он приехал к нам.
— Не зная ни слова по-французски?
— У него был обратный билет первого класса до Найроби. Их газете не по средствам держать в Африке сразу двоих светил, как он выражается, и ему телеграфировали, чтобы он перебрался на нашу территорию. К нам он тоже опоздал, но тут до него дошли слухи о Куэрри. Он говорит, что ему нельзя возвращаться с пустыми руками, надо хоть чем-нибудь блеснуть. И вот в Люке он повстречался у губернатора с Рикэром.
— Что ему известно о прошлом Куэрри? Мы сами...
Паркинсон внимательно прислушивался к их спору, его
глаза перебегали с одного лица на другое. Хватаясь время от времени за какое-нибудь одно понятное слово, он тут же делал поспешные, скоропалительные, ошибочные умозаключения.
— Оказывается,— продолжал отец Тома,— в редакциях английских газет есть так называемые морги. Стоит ему сделать телеграфный запрос, и они вышлют сюда конспективное изложение всех материалов, публиковавшихся о Куэрри.
— Как полицейское досье.
— Я уверен, что ничего компрометирующего там не будет.
— Неужели,— печально вопросил Паркинсон,— никто из вас не слыхал моего имени — Монтегю Паркинсон? Уж, кажется, следовало бы запомнить.— Было непонятно, смеется он над собой или нет.
Отец Тома сказал:
— Откровенно говоря, до вашего приезда...
— Имя мое написано на воде. Цитата. Из Шелли,— перебил его Паркинсон.
— А Куэрри знает, что тут затевается? — спросил доктор Колэн.
— Пока нет.
— Он только-только начинает привыкать. Ему хорошо здесь.
— Не торопитесь, доктор,— сказал отец Тома.— Есть и другая сторона вопроса. Наш лепрозорий может прославиться, как больница Швейцера, а англичане, по слухам, народ щедрый.
465
Фамилия Швейцер, видимо, помогла Паркинсону уловить смысл того, что говорил отец Тома. Он выпалил единым духом:
— Мои очерки публикуются одновременно в Соеди* ненных Штатах, Франции, Германии, Японии и Южной Америке. Никто из ныне здравствующих журналистов...
— До сих пор мы как-то обходились без рекламы, отец, — сказал Колэн.
— Реклама — та же пропаганда. А специальным методам пропаганды обучают у нас в Риме.
— В Риме, отец, это, вероятно, более уместно, чем в Центральной Африке.
— Реклама может стать серьезной проверкой человеческих достоинств. Хотя лично я уверен, что Куэрри...
— Я никогда не увлекался жестокими видами спорта, отец. А уж таким, как охота на человека, и подавно.
— Вы преувеличиваете, доктор. Из всего этого может проистечь много добра. Вспомните, какая у вас всегда нехватка средств. Миссия не может финансировать лепрозорий. Государство не желает. Подумайте о своих пациентах.
— Может быть, Куэрри тоже наш пациент,— сказал Колэн.
— А, бросьте! Я говорю о прокаженных. Вы же сами всегда мечтали: были бы деньги, хорошо бы ввести восстановительную терапию для больных — для этих ваших беспалых калек.
— Может быть, Куэрри тоже калека,— сказал доктор и посмотрел на толстяка, сидевшего на стуле.— А где ему теперь проходить курс восстановительной терапии? Огни рампы противопоказаны увечным.
Дневная жара и вспышка взаимной злобы заставили их забыть об осторожности, и не они, а Паркинсон увидел, что человек, о котором здесь шел спор, уже переступил порог комнаты отца Тома.
— Здравствуйте, Куэрри,— сказал Паркинсон.— А я не узнал вас тогда, на барже.
Куэрри ответил:
— Я вас тоже не узнал.
— Слава Богу, что вы не кончились, как все эти беспорядки,— сказал Паркинсон.— Ну вот, по крайней мере один материальчик мне обеспечен. Нам с вами надо потолковать, друг мой.
2
— Вот это и есть новая больница? — сказал Паркинсон.— Я, правда, мало что смыслю в таких делах, но, по-моему, ничего оригинального в ней нет.— Он наклонился над чертежом и сказал явно с намерением вызвать на разговор: — Что-то в этом роде есть в одном из наших городов-спутников. То ли в Хэмел-Хэмп- стеде, то ли в Стивнидже.
— Тут архитектуры нет и в помине,— сказал Куэрри.— Это дешевое строительство, только и всего. Чем дешевле обойдется, тем лучше. Главное, чтобы выдержало жару, дожди и влажность воздуха.
— И для строительства этой больницы им требуется такой, как вы?
— Да. У них нет строителя.
— И вы решили остаться здесь до конца, пока не построят?
— Останусь и дольше.
— Значит, в рассказах Рикэра какая-то доля правды есть?
— Сомневаюсь. По-моему; ни одному его слову нельзя верить.
— Но похоронить себя здесь — это действительно под стать только святому!
— Нет. Я не святой.
— Тогда кто же вы? Чем вы руководствуетесь в своих поступках? Я о вас много чего знаю. Сводку по вашему досье мне выслали, — сказал Паркинсон. Он опустился всей своей тяжестью на кровать и добавил доверительным тоном: — Ведь вы не из тех, кто любит ближних своих, а? Речь идет, понятно, не о женщинах.
Растленность обладает гипнотической силой, а в Паркинсоне она так и лезла в глаза, будто фосфоресцируя у него на коже. Все доброе давно скончалось от удушья в этой горе мяса. Священника, может быть, не ужасает греховность человека, но горечь и разочарование он способен чувствовать. Паркинсона же чужие грехи просто радовали. Огорчить его могла только собственная неудача, разочаровать — сумма, проставленная в чеке.
— Вы слышали, как меня только что назвал доктор? Увечным. Среди прокаженных есть такие, которых болезнь сначала обгложет, елико возможно, а потом оставит.
— По вашему виду этого не скажешь, вы пока что
467
целехоньки,— ответил Паркинсон, разглядывая пальцы, лежащие на чертежной доске.
— Я истратил себя до конца. И вот это место, где мы с вами находимся, и есть конец. Дальше никуда не уедешь — ни по дороге, ни по реке. Вас ведь тоже прибило здесь к берегу?
— Э, нет! У меня дело.
—■ На барже я вас испугался, а теперь не боюсь.
— Не понимаю, что во мне страшного. Человек как человек.
— Нет,— сказал Куэрри.— Вы такой же, как я. Творческие люди — это порода особая. Если они что теряют, их потери больше, чем у других. Каждый из нас, на свой лад, конечно, священник, лишенный сана. Сознайтесь, ведь и у вас когда-то было призвание — может, к писательству.
— При чем это тут? Почти все журналисты так начинают.
Паркинсон сдвинул с места свои ягодицы, будто поволочил два мешка, и кровать прогнулась под его тяжестью.
— А кончают... на ваш манер?
— К чему вы, собственно, клоните? Хотите оскорбить меня? Пустая затея, мосье Куэрри. Не выйдет.
— Зачем мне вас оскорблять? Мы с вами два сапога пара. Я начинал архитектором, а кончаю как простой строитель. В таком продвижении мало приятного. А в вашем финише, Паркинсон, есть какая-нибудь приятность?
Куэрри посмотрел на страницу машинописного текста, которую он прихватил с собой из комнаты отца Тома.
— Работа, она работа и есть.
— Безусловно.
— Она кормит меня,— сказал Паркинсон.
— Да.
— И напрасно вы приравниваете нас друг к другу. Я, по крайней мере, живу и наслаждаюсь жизнью.
— Ну, еще бы! Ублажаете свою плоть. Любите покушать, Паркинсон?
— Приходится ограничивать себя.— Он поймал болтающийся угол полога от москитов и отер им лоб,— Я вешу двести пятьдесят фунтов.
— Ну, а женщины, Паркинсон?
— Почему, собственно, вы меня расспрашиваете? Я сам пришел взять у вас интервью. Ну, конечно, иной раз случается — переспишь, но в жизни каждого мужчины наступает такое время, когда...
— Вы моложе меня.
468
— Сердце начинает пошаливать.
— Значит, вы тоже истратили себя до конца, Паркинсон? И вот где мы,оба очутились. Двое увечных. Таких, наверно, много на белом свете. Надо бы нам придумать какой-нибудь масонский знак, что ли, чтобы опознавать ДРУГ друга.
— Я не увечный. У меня есть работа. Самые крупные газеты перепечатывают...
Ему, видимо, хотелось во что бы то ни стало подчеркнуть свое полное несходство с Куэрри. Как больной, который обнажается перед врачом, он старался доказать, что у него нет ни уплотнений на коже, ни узелков — словом, ничего такого, что могло бы поставить его на одну доску с другими прокаженными.
— Было время,— сказал Куэрри,— когда вы не написали бы этой фразы о Стэнли.
— Маленький ляпсус, подвела география, только и всего. События надо драматизировать. Это первый урок, который преподают репортерам нашей «Пост»,— приперчивайте материал. И вообще никто этой ошибки не заметит.
— А вы написали бы обо мне всю правду?
— Существуют законы о клевете в печати.
— Я бы не стал привлекать вас к ответственности. Обещаю вам,— Он прочел вслух газетный анонс: — «Святой с прошлым. Вот так святой!»
— Вы так уверены, что Рикэр судит о вас неправильно? Ведь мы же по-настоящему себя не знаем.
— Надо знать, если хочешь вылечиться. Когда доходишь до точки, тут все ясно. Когда пальцев у тебя не осталось ни на руках, ни на ногах и соскобы, взятые с кожи, дают отрицательные результаты, тогда ты уже никому не причинишь вреда. Ну так как, Паркинсон, напишете обо мне всю правду, если услышите ее от меня самого? Да нет, где вам! Ваша болезнь не изжила себя. Вы все еще бациллоноситель.
Паркинсон обратил на Куэрри страдальческий взор. У него был вид человека, доведенного пыткой до изнеможения, готового признать все, в чем его обвиняют.
— Если я осмелюсь, меня тут же выпрут из, газеты,— сказал он.— Рисковать хорошо, когда ты молод. Мне далеко до вечного блаженства и т. д. и т. п. Цитата. Из Эдгара Аллана По.
— Это не Эдгар По.
— Такие пустяки никто не замечает.
— Каким же прошлым вы меня наградили?
469
— Ну-с, вспомним, например, дело Анны Морель. Было такое? О нем писали даже английские газеты. Ведь как- никак мать у вас была англичанка. А вы к тому времени как раз закончили постройку той модернистской церкви в Брюгге.
— Только не в Брюгге. Что же там у вас сказано об этом?
— Что она покончила с собой из-за любви к вам., Восемнадцати лет. Из-за сорокалетнего.
— С тех пор прошло больше пятнадцати лет. Неужели у газет такая длинная память?
— Нет. К нашим услугам морг. Вот я и опишу в лучших литературных традициях воскресных выпусков, как вы приехали сюда, чтобы искупить...
— Газеты, вроде вашей, не обходятся без мелких ошибочек. Ту женщину звали не Анна, а Мари. Ей было не восемнадцать, а двадцать пять лет. И она покончила с собой вовсе не из-за любви ко мне. Ей нужно было во что бы то ни стало спастись от меня. Вот и все. Так что — видите? — мне искупать нечего.
— Она хотела спастись от любимого человека?
— Вот именно. Женщине, должно быть, невыносимо еженощно предаваться любви с безотказно действующим механизмом. Я никогда не разочаровывал ее. Она бросала меня несколько раз, и каждый раз я заставлял ее возвращаться. Мое тщеславие, видите ли, ие допускало, чтобы женщина сама меня бросила. Бросать должен был я.
— Как же вы ее возвращали?
— Мы, люди искусства, обычно проявляем способности и в смежных областях. Художник пописывает. Поэт возьмет да и сочинит какой-нибудь мотивчик. Я в те годы был недурным актером. Один раз пустил в ход слезы. Потом принял большую, но конечно не смертельную, дозу нембу- тала. Потом завел роман с другой женщиной, чтобы эта поняла, чего она лишится, если уйдет от меня. Я даже сумел внушить ей, что не смогу без нее работать. Убедил, что отойду от церкви, если моя вера лишится ее поддержки — она была доброй католичкой, даже в постели. В глубине души я, конечно, от церкви уже давно отошел, но она даже не подозревала этого. Немножко-то я верил, как чуть ли не все мы верим, но главным образом по большим праздникам — на Рождество, на Пасху, когда воспоминания детства будят в нас нечто вроде набожности. А она всегда принимала это за любовь к Господу Богу.
470
— И все-таки ради чего-то вы приехали сюда, к прокаженным.
— Не ради искупления грехов, мистер Паркинсон. Женщин было много и после Мари Морель, и до нее. Еще лет десять я, пожалуй, как-то ухитрялся верить в свои собственные чувства: «родная моя», «tout a toi» 1 и прочее, тому подобное. Мы стараемся избегать повторения одних и тех же фраз, стараемся принять для каждой женщины ей удобное положение, хотя, по Аретино, таких положений насчитывается только тридцать два, а ласкательных слов у нас в запасе и того меньше. Но в конце-то концов, у большинства женщин оргазм легче всего наступает в самом обычном положении, и мы сопровождаем его самыми обычными словами. Мне понадобилось только время — понять, что это не любовь, что по-настоящему я никогда не любил. Я лишь принимал любовь. И вот тогда на меня навалилась скука. Потому что я обманывал самого себя не только с женщинами, я обманывал себя и с работой.
— Вашу славу никто и никогда не ставил под сомнение.
— Будущее поставит} Склонился сейчас над чертежной доской на глухой улочке Брюсселя юнец, который со временем развенчает меня. Любопытно бы поглядеть, какой собор он выстроит. Впрочем, нет. Если б было любопытно, меня бы сюда не занесло. Этого юнца не лишат сана. Он пройдет искус в послушании.
— Не пойму, что вы несете, Куэрри? Так и кажется, будто Рикэра слушаешь!
— Да? Может быть, он тоже с масонским знаком?
— Если вас одолевает скука, почему бы вам не скучать с комфортом? Квартирка в Брюсселе или вилла на Капри. Ведь вы состоятельный человек, Куэрри.
— Скучать с комфортом вдвое хуже. Я думал, что, может быть, здесь, где столько мук и столько страха, мне удастся отвлечься от... — Он взглянул на Паркинсона.— Уж, кажется, кто-кто, а вы должны бы меня понять.
— Ровным счетом ничего не понимаю!
— Неужели я такое чудовище, что даже вы?..
— А как же ваша работа, Куэрри? Что бы вы ни говорили, она-то вам не могла наскучить? Ведь вы пользовались бешеным успехом.
— Вы о деньгах? Но я же сказал, что работал я плохо! Что такое мои церкви по сравнению с Шартрским собором?
1 Весь твой (фр.).
471
В них, конечно, виден мой почерк — Куэрри не спутаешь с Корбюзье. Но кому из нас известно имя шартрского зодчего? Он о славе не помышлял. Им двигала любовь, а не тщеславие, любовь и, надо полагать, вера. Строить церковь, не веруя в Бога,— в этом отчасти есть что-то непорядочное, правда? Подметив это за собой, я взял заказ на строительство городской ратуши, но ведь веры в политику у меня тоже не было. Посмотрели бы вы на ту нелепую коробку из железобетона и стекла, которую я водрузил на злосчастной городской площади! Понимаете, что произошло? Я увидел ниточку у себя на обшлаге, потянул за нее, и весь свитер стал разматываться. Может быть, правда нельзя верить в какое-нибудь божество, не любя человека, или наоборот: нельзя любить человека, не веруя в божество? Вот говорят: «сила любви, сила любви». А откуда взять творческие силы, чтобы любить самому? Обычно тем дело и ограничивается, что ты любим, — если тебе повезло.
— Допустим, все это правда. Но зачем вы мне это говорите, мосье Куэрри?
— А затем, что вас правда не шокирует, хотя всю правду обо мне вы вряд ли напишете. Может быть,— как знать! — после нашего разговора вы откажетесь от той нелепой душеспасительной дребедени, которую распространяет обо мне Рикэр? Я не Швейцер. Боже мой! Как бы этот человек не довел меня до того, что мне захочется соблазнить его жену. Тогда, по крайней мере, он запоет по- другому.
— А вы ручаетесь за успех?
— Как ни грустно, Паркинсон, но не хвастливость, а опыт заставляет меня ответить на ваш вопрос утвердительно.
Паркинсон с неожиданной для него уважительностью развел руками. Он сказал:
— Я видеть близ себя хочу лишь толстяков, худые люди могут быть опасны. Цитата. Из Шекспира. На сен раз точно. А вот я даже не знал бы, с чего начать.
— Начинайте с читательниц вашей «Пост». Вы пользуетесь у них успехом, а успех как возбуждающее средство, действует безотказно. Самая легкая добыча, Паркинсон, замужние дамы. Молоденькая девица чаще всего действует с оглядкой, а замужней уже ничто не грозит. Муж в конторе, ребятишки в детском саду, предохранительный колпачок в сумочке. Замуж она выскочила, ну, скажем, в двадцать лет, и почему бы ей не предпринять небольшую прогулочку в сторону, пока не стукнуло три¬
472
дцать? Если муж у нее тоже молодой — пусть это вас не смущает,— может быть, она пресытилась молодостью. От людей нашего с вами возраста можно не ждать сцен ревности.
— Все, что вы говорите, имеет весьма отдаленное отношение к любви. По вашим собственным словам, вас любили. Если не ошибаюсь, вы даже посетовали на это. Но, может, я все-таки ошибаюсь? Сами понимаете, чего же еще ждать от какого-то паршивого журналиста!
— Где признательность, там недолго — увы, совсем недолго — и до любви. Самая очаровательная женщина почувствует признательность даже к стареющему мужчине, такому, как я, если она снова познает с ним наслаждение. После десяти лет в одной и той же постели молоденький розан несколько увядает, а теперь он вновь расцвел. Муж видит, как она похорошела. Дети для нее уже не обуза. Она, как и в былые дни, проявляет интерес к своим хозяйским обязанностям. Намекает кое на что самым близким подругам, потому что быть любовницей знаменитого человека — это повышает ее уважение к самой себе. Интрижка подходит к концу. Начинается роман.
— Ну и каналья же вы, да какая бесчувственная! — с глубочайшим уважением произнес Паркинсон, точно отзываясь о владельце газеты «Пост».
— Вот и напишите об этом вместо той душеспасительной белиберды.
—■ Нельзя, никак нельзя. Наша газета предназначена для семейного чтения. Конечно, в слове «прошлое» есть определенный привкус, но тут подразумевается отказ от прежних безумств, а не от добродетелей, правда? Мы коснемся мадемуазель Морель со всей возможной деликатностью. Ну, а Гризон... был такой, а?
Куэрри молчал.
— Какой смысл отрицать? — сказал Паркинсон.— Гризон тоже мумифицирован в нашем морге.
— Да, был такой. Вспоминаю. Но без всякого удовольствия, потому что я не любитель фарсов. Гризон занимал крупную должность в министерстве почт и телеграфа. Он вызвал меня на дуэль, как только я бросил его жену. На современную фиктивную дуэль, когда стреляют куда угодно, только не в противника. Меня так и подмывало нарушить дуэльный кодекс и подранить его, но тогда эта женщина вообразила бы, что мною двигала пылкая любовь. За все время нашей связи он, бедняга, ни на что не жаловался, но, когда я бросил ее, она стала закатывать своему
473
супругу такие сцены на людях... Я был гораздо милосерднее к нему, чем его собственная жена.
— Удивляюсь, почему вы все это мне выкладываете,— сказал Паркинсон.— Обычно в беседах со мной люди бывают более сдержанны. Впрочем, был один убийца, так он говорил не меньше вашего.
— Может быть, болтливость — характерно^ свойство убийц?
— Этого молодчика не повесили, и я выдал себя за его брата и по два раза в месяц ходил к нему в тюрьму. Но все- таки ваше поведение меня удивляет. Поначалу вы не показались мне таким уж разговорчивым.
— Я ждал вас, Паркинсон, вас или вам подобного. Ждал, хотя и побаивался.
— Да, но почему?
— Вы мое зеркало. С зеркалом разговаривать можног но все-таки страшновато. Оно дает слишком точное отражение. Если бы я поговорил с отцом Тома вот так, как с вами, он извратил бы каждое мое слово.
— Весьма вам признателен за добрый отзыв.
— Добрый отзыв? Да я чувствую к вам не меньшую неприязнь, чем к самому себе. Мне было почти хорошо здесь перед вашим приездом, Паркинсон, а говорил я с вами сейчас для того, чтобы у вас не осталось поводов задерживаться в лепрозории. Интервью окончено, и признайтесь, что более интересного у вас никогда не было. Ведь вам не нужно знать, какого я мнения о Гропиусе? Ваши читатели, наверно, понятия не имеют, кто такой Гропиус.
— Тем не менее у меня вот тут набросаны кое-какие вопросы,— сказал Паркинсон.— Может, перейдем к ним, поскольку путь теперь расчищен?
— Я сказал, что интервью окончено.
Не вставая с кровати, Паркинсон наклонился вперед и тут же откинулся к стене, словно китайский болванчик, изображающий тучного божка благоденствия. Он сказал:
— Что является для вас основной побудительной силой, мосье Куэрри,— любовь к Богу или любовь к человечеству? Как по-вашему, что ожидает христианство в будущем? Не под влиянием ли Нагорной проповеди вы решили посвятить свою жизнь прокаженным? Кто ваш любимый святой? Верите ли вы в действенность молитвы?
Он кончил хохотом, и его огромный живот заколыхался, точно дельфин на волнах.
474
— Возможны ли чудеса в наши дни? Посетили ли вы Фатиму? — Он встал с кровати.— И прочая тому подобная чепуха. «В своей каморке с голыми стенами, в самом сердце черного континента один из величайших зодчих современности и один из известнейших католиков наших дней открыл душу корреспонденту «Пост». Монтегю Паркинсон, который был в Южной Корее в пору самых горячих событий, проявил оперативность и на сей раз. В воскресном номере он откроет нашим читателям основную побудительную силу поступков мосье Куэрри. Эта побудительная сила — сокрушение о прошлом. Подобно многим канонизированным святым, Куэрри искупает свою бурную молодость служением людям. Святой Франциск был самым веселым ветрогоном, какого только знал веселый городок — по-старинному Фиренце, а по-нашему Флоренция».
Паркинсон вышел в нестерпимое сияние конголезского дня, но решил, что еще не все сказано. Он повернул назад, уткнулся лицом в сетку и словно брызнул сквозь нее словами:
— В воскресном номере «Самоубийство из-за любви». Вы мне так же мало симпатичны, Куэрри, как и я вам, но я вас превознесу. Я вас так превознесу, что вам воздвигнут здесь памятник у реки. Отчаянно безвкусный — известно, какие они бывают. Но воспротивиться этому вы не сможете, потому что вас тогда не будет в живых. Представляете? Вы стоите на коленях в окружении ваших гнусных прокаженных и учите их молиться Богу, в которого сами не верите, а птички тем временем какают вам на голову. То, что вы религиозный шарлатан, Куэрри, меня мало трогает, но я не позволю вам использовать меня для облегчения вашей кровоточащей совести. И если лет через двадцать к месту вашего упокоения начнется паломничество, я нисколько не удивлюсь. Вы уж поверьте мне, вот так она и пишется, история. Exegi monumentum ]. Цитата. Из Вергилия.
Куэрри вынул из кармана письмо с емкой заключительной фразой, которая, впрочем, могла быть и вполне искренней. Письмо пришло от той женщины, о существовании которой Паркинсон не знал: морг «Пост» оказался не настолько велик, чтобы вместить все трупы, какие были. Он снова перечитал его под впечатлением разговора с Паркин¬
1 Воздвиг себе памятник (лат.).
475
соном. «Ты помнишь?» Эта женщина не признавала, что когда умирает чувство, вместе с ним умирает и память о прошлом. Приходилось принимать ее воспоминания на веру, потому что в правдивости ей никто бы не отказал. Онд была как та гостья, которая требует в хаосе закончившейся пирушки, чтобы ей отыскали ее собственную коробку спичек.
Он подошел к кровати и лег. Горячая подушка накалила шею, но сегодня ему было бы трудно вынести общество миссионеров за завтраком. Он подумал: одно-единственное я мог делать, и теперь это оправдает мое пребывание здесь. Обещаю и тебе, Мари, и тебе, Toute a toi, и другим тоже: ни со скуки, ни из тщеславия не стану я больше завлекать другое человеческое существо в свою безлюбую пустыню. Никому не причиню я больше зла, думал он и радовался, как радуется прокаженный, когда больничное затворничество наконец-то раскрепощает его от боязни заразить других. Мари Морель уже много лет как исчезла у него из мыслей, а сейчас он вспомнил тот день, когда впервые услышал ее имя. Он услышал его от студента — молодого архитектора, которому он помогал в занятиях. Они съездили на день в Брюгге и вернулись в залитый неоновым светом вечерний Брюссель и у Северного вокзала случайно, столкнулись с этой девушкой. Он немного позавидовал своему скучному, ничем не примечательному спутнику, когда при виде его она вся просияла на ярком свету. Приходилось ли кому наблюдать, чтобы мужчина улыбался женщине так, как женщина вдруг улыбнется любимому — где-нибудь на автобусной остановке, в поезде, в бакалейной лавке за покупкой круп, улыбнется невзначай, такой непосредственной, открытой, такой радостной улыбкой? Обратное, пожалуй, тоже будет правильно. Ни один мужчина не способен улыбаться так деланно, как улыбается девица в зале публичного дома. Но та девица, думал Куэрри, подражает чему-то настоящему. У мужчин таких образцов для подражания нет.
Вскоре у него уже не было причин завидовать своему тогдашнему спутнику. Даже в те давние годы он умел давать нужное направление потребности в любви, присущей каждой женщине. Женщине? Она была моложе того студента, фамилия которого выскочила у него из памяти, какая-то некрасивая фамилия, вроде Хоге. Мари Морель умерла, а бывший студент, вероятно, жив и строит разным буржуа загородные виллы — эдакие агрегаты для житья. Куэрри обратился к нему, лежа на кровати:
476
— Простите меня. Я ведь и в самом деле был убежден, что не причиняю вам зла. Я и в самом деле думал в те годы, что мною движет любовь.
Бывает такой период в жизни, когда человек с весьма скромными актерскими данными может обмануть даже самого себя.
ЧАСТЬ V
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Неожиданное появление и неожиданное исчезновение людей характерно для Африки, точно пустынные просторы слабо развитого континента способствуют такому дрейфованию. Прилив выбрасывает всякие обломки на берег и, уходя, уносит их с собой, а потом бросает где-нибудь в другом месте. Паркинсона никто Tie ждал, о его приезде никого не предупредили, и через несколько дней, «проявляя оперативность» и торопясь куда-то еще, он уже шагал со своим «роллефлексом» и «ремингтоном» к реке, где стоял пароход ОТРАКО. Две недели спустя поздно вечером у причала остановился катер с молодым чиновником из Люка, который сыграл с миссионерами партию в кости, выпил на ночь стакан виски, а утром, даже не позавтракав, исчез в серо-зеленой бескрайности. Он оставил после себя номер английского журнала «Архитектурное обозрение», точно это было единственной целью его приезда. (В номере, кроме критических высказываний по поводу новой автомагистрали, было несколько снимков безобразного собора, только что выстроенного в одной из британских колоний. Может быть, молодой чиновник думал, что это послужит предостережением для Куэрри?) Незаметно пробежало еще несколько недель — несколько смертей от туберкулеза, на несколько футов выше поднялись над фундаментом стены больницы,— и вот с парохода ОТРАКО сходят двое полисменов навести справки об офицере Армии спасения, которого разыскивают власти. Как выяснилось, он уговорил людей одного племени, недалеко от здешних мест, продать ему все их одеяла, ибо в день воскресения мертвых в такой одежде будет жарко, и ему же отдать вырученные деньги, а он их спрячет от воров в самом надежном месте. В виде компенсации африканцы получили
477
от него бумажки, охраняющие их от католических и протестантских миссионеров, которые, как он уверял, при помощи колдовства оптом вывозят в Европу запечатанные контейнеры с человеческими трупами, а там их пускают на консервы под названием «Лучший африканский тунец». В лепрозории полисмены ничего не узнали о беглеце и через два часа отбыли обратно, уплывая с той же скоростью и в том же направлении, что и маленькие островки водяных гиацинтов, точно они оба тоже были частью растительного мира.
Куэрри начинал забывать Паркинсона. Большой мир сделал свое черное дело и ушел, и снова наступил какой-то покой. Рикэр не напоминал о себе, эхо газетных статей из далекой Европы пока что не доходило до Куэрри. Даже отец Тома уехал на время в семинарию в джунглях, надеясь привезти оттуда преподавателя для вновь открытого класса. Ноги Куэрри постепенно привыкли к длинной латерито- вой дорожке, тянувшейся между его комнатой и больницей; по вечерам, когда самая страшная жара спадала, латерит переливался розовато-красными бликами, точно распускающийся ночной цветок.
Отцы миссионеры не интересовались личной жизнью окружающих. Один пациент, вылечившись, уехал из лепрозория, а его жена перебралась к другому мужчине, но ей никто ничего не сказал. Школьный учитель, которого проказа изувечила как только могла, не оставив ему ни носа, ни пальцев на руках и на ногах (будто его кто обкорнал, обстругал, подровнял ножом), прижил ребенка с женщиной, которая могла передвигаться только ползком, волоча за собой тонкие, как палочки, иссушенные полиомиелитом ноги. Отец принес ребенка в церковь — крестить, и ему дали имя Эммануель, не читая нравоучений, ни о чем не расспрашивая. Миссионерам некогда было возиться с тем, что церковь считала грехом (догматика интересовала их меньше всего). Приглушенные инстинкты окольными путями, может, иногда и пробивались наружу у отца Тома, но в эти дни его в лепрозории не было, и он никому не докучал своими тревогами и сомнениями.
Понять, что собой представляет доктор, оказалось гораздо труднее. В противоположность миссионерам, ни в какого Бога он не верил, и поэтому ему не на что было опираться в своей нелегкой работе. Однажды во время приема, когда Куэрри позволил себе какое-то замечание о его «образе жизни (поводом для этого послужил несчастный больной с застарелой проказой), доктор пригля-
478
деле я к нему с той же профессиональной пытливостью, с какой только что смотрел на пациента. Он сказал:
— Если бы я сейчас взял у вас соскоб, мы получили бы., пожалуй, вторичный отрицательный результат.
— Не понимаю.
— Вы проявили интерес еще к одному человеку.
— А кто был первым? — спросил Куэрри.
— Део Грациас. А знаете, в выборе призвания я оказался удачливее вас.
Куэрри посмотрел на длинный ряд рваных матрацев, на которых в неудобных позах лежали больные, все забинтованные. В воздухе стоял сладковатый запах струпной кожи.
— Удачливее? — переспросил он.
— Только очень сильная натура может выдержать призвание, которое требует от человека погружения в самого себя и остается с ним один на один. Вы, по-моему, оказались недостаточно сильным. И меня бы тоже на это не хватило.
— А почему человек избирает такое призвание, как ваше? — спросил Куэрри.
— Он сам тут в роли избранника. Не Божьего, конечно! Все решает случай. Один старый врач в Дании — он и сейчас не сложил оружия — стал лепрологом на склоне лет. Совершенно случайно. Производил раскопки на заброшенном кладбище и обнаружил там скелеты без кистевых фаланг, оказалось, что кладбище это четырнадцатого века, хоронили на нем прокаженных. Старик сделал рентгеновские снимки скелетов и открыл в костяке, особенно в носовой полости, вещи, нам совершенно неизвестные. Ведь большинство из нас не имеют возможности работать на скелетах. После этого он стал лепрологом. Его можно встретить на любой международной конференции по лепре с небольшой сумкой в руках — знаете, какие выдают в самолетах, и в этой сумке лежит череп. Представляете себе, у скольких таможенников он побывал в руках? Они, наверно, каждый раз шарахаются от этого черепа, но пошлиной его, кажется, не облагают.
— А вы, доктор Колэн? Какой случай решил вашу судьбу?
— У меня в роли случая, видимо, выступил темперамент,— уклончиво ответил доктор.
Они вышли из больницы на воздух, влажный, ничуть не освежающий.
— Только поймите меня правильно. Я вовсе не рвался
479
к смерти, как отец Дамьен. Теперь, когда лепра излечима, мы все реже и реже будем встречаться с людьми, которые сопрягают свое призвание с обреченностью, а в прежние времена это было довольно частое явление.
Они шли в тень, падавшую от здания больницы, где на ступеньках, ожидая приема, сидели прокаженные. Доктор остановился посреди дороги, на раскаленном латерите.
— Раньше процент самоубийств среди лепрологов был довольно велик. Они, вероятно, не выдерживали ожидания того самого анализа, который, как им казалось, должен был дать положительные результаты. Необычное призвание вело к не совсем обычным способам самоубийства. Один человек — я его хорошо знал — сделал себе инъекцию змеиного яда, а другой облил керосином мебель в комнате и одежду и потом поджег самого себя. Как вы, вероятно, заметили, обоим этим способам присуща одна общая черта — ненужные муки. На это тоже идут по призванию.
— Что-то я не понимаю вас.
— Разве страдать не лучше, чем терпеть неудобства? Физическое неудобство раздражает наше «я», как комариный укус. Чем нам неудобнее, тем больше мы ощущаем самих себя, а страдания — это совсем другое дело. Мне иной раз кажется, что тяга к страданиям и память о перенесенных страданиях — это единственная для нас возможность слиться с условиями бытия человеческого. Страдания приобщают нас к христианскому мифу.
— Тогда научите меня страдать, — сказал Куэрри.— А то мне причиняют боль только комариные укусы.
— Если мы проторчим здесь еще хоть минуту, тогда вы узнаете, что такое страдание,— сказал доктор и потянул Куэрри в тень.— Сегодня я покажу вам несколько интересных случаев поражения глаз.
Он подсел к столу с хирургическими инструментами, и Куэрри поставил свой стул рядом. Такие ярко-красные глаза, какие сейчас смотрели на них, Куэрри видел только на детских рождественских масках из холстины, изображающих скрягу или дряхлого старца.
— Потерпите немножко, — сказал доктор Колэн, — обрести страдания не так трудно,— и Куэрри стал вспоминать, кто же это ответил ему почти теми же словами несколько месяцев назад? Собственная забывчивость рассердила его.
— А не слишком ли вы легковесно отзываетесь о страданиях? — сказал он. — Женщина, которая умерла на прошлой неделе...
480
— Не сокрушайтесь о тех, кто умирает в муках. От мук хочется поскЪрее уйти. А вот каково выслушать смертный приговор, когда ты здоров и полон сил.
Доктор Колэн отвернулся и заговорил на местном диалекте со старухой, лепрозные веки которой ни на миг не смыкались над глазными яблоками.
В тот вечер, поужинав с миссионерами, Куэрри пошел к домику доктора. Прокаженные сидели у своих хижин, стараясь надышаться прохладой, наступившей с темнотой. На маленьком столике при свете фонаря «молния» какой- то человек торговал гусеницами, собранными в лесу,— пять франков за пригоршню. На соседней улице кто-то тянул песню, а потом Куэрри увидел у костра группу молодежи, танцующую вокруг его боя Део Грациаса, который, присев на корточки, ритмически постукивал своими культями, точно барабанными палочками, по старой канистре из-под керосина. Лопоухие собаки — и те, как надгробные изваяния, неподвижно лежали на земле. Молодая женщина с обнаженной грудью прохаживалась по тропинке, уводившей в лес. Лунный свет ненадолго снял язвы у нее с лица, очистил кожу от пятен. Девушка, как любая другая, пришла на свидание, ждет мужчину.
После взрыва, на который его вызвал англичанин, Куэрри не переставало казаться, будто из его организма выкачали стойкий яд. Он не помнил такого чувства вечернего покой с той самой минуты, когда последние штрихи легли на его первый проект — может быть, единственный, принесший ему полное удовлетворение. Заказчики, конечно, изуродовали эту постройку, как уродовали в дальнейшем все его работы. Разве здание убережешь от обстановки, от картин, от людей, которых оно должно будет со временем вместить? Но до всего этого был вот точно такой же покой. Consummatum est *, боль миновала, и покой охватывает тебя, как короткое забвение.
После второго стакана виски он спросил доктора:
— Если анализ чюскоба дает отрицательный результат, это уже твердо?
— Нет, не всегда. Выпускать пациента на волю можно только после повторных анализов в течение... да, в течение полугода, никак не раньше. Рецидивы случаются даже при современных лечебных средствах.
— А бывает так, что им трудно возвращаться на волю?
— Бывает, и очень часто. Они ведь привязываются
1 Кончено (лат.).
16 Г Грии, т 3
481
к своей хижине, к своему маленькому участку земли, а увечным вообще на воле жить нелегко. Их уродства — это явные всем стигмы проказы. Люди думают: прокаженного только могила исцелит.
— Я, пожалуй, начинаю понимать ваше призвание. И все же... Миссионеры верят, что за ними стоит истина христианства, и это облегчает им жизнь в таких местах. У нас с вами этой опоры нет. Может быть, вам достаточно христианского мифа, о котором вы говорили.
— Я хочу быть там, где жизнь меняется,— сказал доктор.— Если б мне пришлось родиться амебой, наделенной способностью мыслить, я мечтал бы о том дне, когда на земле появятся приматы. И старался бы способствовать наступлению этого дня всем, чем могу. Насколько мы можем судить, эволюция в конце концов обосновалась в человеческом мозгу. Муравей, рыба и даже обезьяна дошли до определенной точки и дальше двинуться не смогут, а что делается у нас в мозгу, боже мой! Мы эволюционируем, и с какой стремительностью! Не помню, сколько сотен миллионов лет пролегло между динозавром и приматами, но в наше время, на нашей памяти совершился переход от дизеля к реактивному самолету, люди расщепили атом, научились лечить проказу!
— И вы считаете, что все эти перемены к лучшему?
— Они неизбежны. Нас несет на гребне могучего девятого вала эволюции. Христианский миф тоже влился в этот вал, и, кто знает, может быть, он и есть самая ценная его часть. Что, если любовь станет развиваться в нас с такой же быстротой, с какой развивается наша техника? В отдельных случаях, может, так и было. Скажем, у святых... у Христа, если такой действительно существовал.
— И вы способны находить утешение во всем этом? — спросил Куэрри.— Мотив-то не новый — все та же старая песенка о прогрессе.
— Девятнадцатый век не так уж заблуждался, как нам хочется думать. Наше скептическое отношение к прогрессу вызвано теми мерзостями, которые за последние сорок лет люди проделывали у нас на глазах. Но тем не менее, пробуя, ошибаясь, двигаясь вперед ощупью, амеба все-таки стала обезьяной. Фальстарты и неправильные повороты были, очевидно, и в те времена. И сегодня эволюция может породить как гитлеров, так и Иоанна Крестителя. Просто я лелею крохотную надежду, совсем крохотную, что тот, кого называют Христом, был плодоносящим началом, и оно искало трещинку в стене, куда можно заронить семечко.
482
Для меня Христос — это амеба, сделавшая правильный поворот. Я хочу быть там, где прогресс движется вперед, а не сворачивает на полпути в сторону. Птеродактили мне не симпатичны.
— А если мы не способны любить?
— Вряд ли такие люди существуют. Любовь уже заложена в человеке, в некоторых случаях даже в виде эдакого бесполезного придатка, вроде аппендикса. Впрочем, иногда любовь называют ненавистью.
г- У себя я и следов ее не обнаружил.
— А может быть, вы ищете чего-то очень уж большого и очень уж значительного? Или очень действенного.
— На мой взгляд, в ваших убеждениях ничуть не меньше суеверия, чем в религиозном кредо наших миссионеров.
— Ну и что ж. Этим суеверием я живу. Было еще такое суеверие — никем не подтвержденное, что Земля движется вокруг Солнца. Им страдал Коперник. Не будь этого суеверия, мы не смогли бы теперь запускать ракеты в сторону Луны. Суевериями надо уметь спекулировать. Как это делал Паскаль. — Он допил виски.
— Вам хорошо? Вы довольны своей жизнью?— спросил Куэрри.
— Как будто да. Я что-то никогда не задавался таким вопросом. Разве те, кому хорошо, задумываются над собой? Живешь день за днем.
— Доверяетесь волне, которая вас несет,— с завистью сказал Куэрри.— А женщина вам не бывает нужна?
— Та единственная, которая была нужна мне,— сказал доктор, — умерла.
— Вот почему вы сюда приехали.
— Ошибаетесь,— сказал Колэн, — Ее могила в ста ярдах отсюда. Она была моей женой.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
За последние три месяца строительство больницы сильно двинулось вперед. Строительная площадка уже не была похожа на раскопки древней римской виллы — поднялись стены, оконные проемы дождались проволочных сеток. Теперь уже можно было высчитать, когда начнут крыть крышу. Видя, что дело идет
483
к концу, прокаженные приналегли на работу. Куэрри шел по недостроенному зданию вместе с отцом Жозефом, они, точно призраки, проходили сквозь несуществующие двери, проникали в помещения, которых еще не было: в будущую операционную, в рентгеновский кабинет, в комнату, где со временем поставят бачки с парафином для изъязвленных рук, в диспансер, в обе главные палаты.
— Что вы будете делать, — спросил отец Жозеф,— когда мы тут все кончим?
— А вы, отец?
— Вообще-то все зависит от настоятеля и доктора, но мне хотелось бы построить школу, где увечные могли бы учиться ремеслам. Если не ошибаюсь, это называется курс восстановительной терапии. Сестры проводят кое с кем индивидуальные занятия, но африканцы, и в особенности увечные, не так уж жаждут, чтобы в них видели отдельных индивидуумов. Выделяться из массы никому не хочется. На общих занятиях, когда можно и посмеяться и пошутить, они бы усвоили все гораздо быстрее.
— Ну а потом куда бы вы пошли?
— На ближайшие двадцать лет строительной работы хватит, и даже если будем строить одни уборные.
— Ну, тогда и я, отец, не останусь без дела.
— Архитектора жалко использовать не по назначению. Ведь у нас простые строительные работы, и больше ничего.
— Я теперь тоже строитель.
— Разве вам не хочется еще разок повидать Европу?
— А вам, отец?
— Я дело другое. Членам нашего Ордена почти все равно где жить, что в Европе, что здесь: несколько домиков, очень похожих на здешние, такие же в них комнаты, такая же часовня (даже распятия одинаковые), те же классы, та же еда, одежда и такие же лица вокруг. Но ведь для вас Европа это нечто гораздо большее — для вас это театры, друзья, рестораны, бары, книги, магазины, общество равных вам. Там вы будете, как говорится, пожинать славу.
Куэрри сказал:
— Я доволен своей жизнью здесь.
Близилось время обеда, и они пошли к миссии мимо дома, где жили монахини, мимо домика доктора, мимо убогого маленького кладбища. За кладбищем следили плохо — служение живым отнимало у миссионеров слишком много времени. О могилах вспоминали только в день поминовения усопших, и тогда на каждой, будь она языческая или христианская, вечером горела свеча или фонарь. При¬
484
близительно у половины могильных холмиков были кресты — простые и все одинаковые, как на братских могилах солдатских кладбищ. Теперь Куэрри знал, где лежит мадам Колэн. На ее могиле креста не было, и она немного отстояла от других, но такая обособленность объяснялась только тем, что рядом с ней когда-нибудь должен был лечь и сам доктор.
— Надеюсь, вы тут и для меня найдете местечко, сказал Куэрри. — Стоить будет недорого — креста не понадобится.
— С отцом Тома это так просто не уладишь. Он будет доказывать, что, поскольку вас крестили, вы христианин на веки вечные.
— Значит, придется умирать до его возвращения.
— Тогда поторапливайтесь. Он, того и гляди, пожалует.
Миссионерам и тем дышалось свободнее без отца Тома,
этот человек был до такой степени всем неприятен, что даже вызывал к себе жалость.
Слова отца Жозефа оказались пророческими. Занятые осмотром новой больницы, они пропустили мимо ушей звон колокола с парохода ОТРАКО. Отец Тома уже был на берегу с картонной коробкой, заменявшей ему чемодан. Он поздоровался с ними, стоя у входа в свою комнату, как-то необычно, взволнованно, точно хозяин, встречающий гостей.
— Как видите, отец Жозеф, я вернулся раньше времени.
— Да, видим,— сказал отец Жозеф.
— А, мосье Куэрри! Мне надо поговорить с вами об одном очень важном деле.
— Да?
— Все в свое время. Терпение, терпение. За- мое отсутствие произошло столько нового.
— Не мучайте нас неизвестностью! — сказал отец Жозеф.
— За обедом, за обедом, — ответил отец Тома и, точно дароносицу, подняв над головой картонную коробку, вошел с ней к себе.
В окне соседней комнаты они увидели настоятеля. Он совал головную щетку, клеенчатый мешочек с губкой и ящик сигар в рюкзак цвета хаки, который сохранился у него с последней войны и, в качестве воспоминания, последовал за ним на другой конец света. Он снял распятие со стола и, обернув его носовыми платками, тоже положил в рюкзак. Отец Жозеф сказал:
485
Что-то мне все это не нравится.
За обедом настоятель молчал и о чем-то сосредоточенно думал. Отец Тома сидел справа от него. Он крошил кусок хлеба с непроницаемым, значительным видом. Настоятель заговорил, только когда обед кончился. Он сказал:
— Отец Тома привез мне письмо. Епископ вызывает меня в Люк. Я могу пробыть в отлучке несколько недель и даже месяцев и потому прошу отца Тома заместить меня на время моего отсутствия. Вы, отец, единственный,— добавил он,— у кого найдется время на возню с отчетами.
Это должно было'служить извинением перед остальными миссионерами и завуалированным упреком по адресу отца Тома, который уже успел возомнить о себе. В нем не осталось почти ничего общего с тем неуверенным, жалким существом, каким он был всего месяц назад. Видимо, повышение в должности, даже временное, служит хорошим тонизирующим средством, когда человек начинает выдыхаться.
—- Можете быть уверены, все будет в порядке,— сказал отец Тома.
— Я уверен в каждом из вас. Моя работа здесь самая маловажная. Вот отец Жозеф строит больницу, брат Филипп следит за динамо, а я ни того, ни другого не умею.
— Постараюсь, чтобы мои школьные дела не пострадали от этого,— сказал отец Тома.
— Я уверен, что вы со всем справитесь, отец. Мои обязанности отнимут у вас не так уж много времени, вы сами в этом убедитесь. Начальник — при всех обстоятельствах лицо заменимое.
Чем беднее наша жизнь, тем больше мы страшимся перемен. Настоятель прочел молитву и огляделся по сторонам в поисках своих сигар, но они были уже в рюкзаке. Он закурил сигарету, предложенную Куэрри, и она «сидела» на нем так же неуклюже, как если бы ему пришлось сменить сутану на обычный мужской костюм. Миссионеры, не привыкшие к проводам, стояли грустные. Куэрри чувствовал себя посторонним, попавшим в чужой дом, когда там горе.
— Больницу, наверно, достроят раньше, чем я вернусь,— печально проговорил настоятель.
— Конек без вас ставить не будем,— ответил отец Жозеф.
— Нет, нет! Обещайте ничего из-за меня не отклады¬
486
вать. Отец Тома, вот вам мое последнее наставление: конек ставьте без промедлений и отпразднуйте это событие шампанским... если найдете жертвователя.
Тихое, однообразное житье-бытье заставляло их забывать на долгие годы, что они здесь на послушании, но сейчас это сразу вспомнилось. Кто знает, что ждет настоятеля, какой обмен письмами мог произойти между епископом и начальством в Европе? Настоятель рассчитывал вернуться через несколько недель (епископ, пояснил он, хочет о чем-то посоветоваться с ним), но все они отлично понимали, что его могут и вовсе не вернуть сюда. Может быть, где-то уже принято решение об этом. Они не выказывали своих чувств и только с душевной любовью смотрели на него, как смотрят на умирающего (все, кроме отца Тома, который уже пошел перетаскивать свои бумаги в настоятельский кабинет), и настоятель тоже смотрел на них и на стены неуютной трапезной, где прошли его лучшие годы. Отец Жозеф говорил правильно: куда ни поедешь, жилье всюду одинаковое, трапезные отличаются одна от другой не больше, чем колониальные аэровокзалы, но именно поэтому человек и отмечает малейшие различия между ними. Всюду и везде на стене будет висеть цветная репродукция портрета папы, но вот у этой в правом уголке коричневое пятно, потому что прокаженный, который окрашивал рамку, нечаянно мазнул тут кистью. Стулья в трапезной тоже были сделаны прокаженными по тому казенному образцу, который полагается в учреждениях мелким служащим. Такие тоже можно было увидеть в каждой миссии, но один из здешних стульев считался ненадежным; с тех пор как приезжий миссионер, отец Анри, попытался проделать на нем цирковой номер с балансированием на спинке, его всегда отставляли к стене. Даже книжный шкаф отличался своим особым недостатком: верхняя полка у него была немного перекошена, а рядом на стене виднелись пятна, которые напоминали каждому что-то свое. На других стенах и пятна будут похожи на что-то другое. Куда ни переберешься, имена у твоих коллег почти те же (популярных святых, в честь которых чаще всего называют, не так уж много), но тамошний отец Жозеф будет не совсем таким, как здешний.
С реки донесся зов пароходного колокола. Настоятель вынул сигарету изо рта и посмотрел на нее, будто недоумевая, как она туда попала. Отец Жозеф сказал:
— Надо бы выпить вина.
Он поискал в буфете и вынул оттуда бутылку, уже
487
наполовину распитую несколько недель назад по случаю праздника. Все-таки каждому по наперстку хватило.
— Bon voyage \ отец.
Пароходный колокол ударил еще раз. Отец Тома заглянул в дверь и сказал:
— А не пора ли, отец?
— Да. Только схожу за своим рюкзаком.
— Вот он, — сказал отец Тома.
— Ну, тогда...— Настоятель украдкой снова оглядел комнату: пятно на портрете, сломанный стул, кривая полка.
— Благополучного возвращения,— сказал отец Поль.— Я пойду позову доктора Колэна.
— Нет, нет, он сейчас отдыхает. Мосье Куэрри объяснит ему, почему так получилось.
Они пошли проводить его до берега, рюкзак нес отец Тома. У сходней настоятель взял его и перекинул за спину привычным солдатским движением. Он тронул отца Тома за локоть:
— По-моему, бухгалтерия у меня должна быть в порядке. В следующем месяце постарайтесь задержать отчеты как можно дольше... а вдруг я вернусь.
Он неуверенно помолчал и добавил с извиняющейся улыбкой:
— Берегите себя, отец Тома. Постарайтесь без излишней экзальтации.
И через несколько минут пароход и река увезли его от них.
Отец Жозеф и Куэрри вместе возвращались домой. Куэрри спросил:
— Почему он выбрал именно отца Тома? Любой из вас живет здесь гораздо дольше его.
— Как настоятель сказал, так оно и есть. Мы все выполняем определенные обязанности, но, откровенно говоря, отец Тома единственный среди нас, кто хоть что-то смыслит в счетоводстве.
Куэрри лег в постель. В это время дня из-за жары нельзя было ни работать, ни даже спать, разве только по несколько минут, неглубоким сном. Ему приснилось, будто он уезжает вместе с настоятелем, но во сне они ехали почему-то не к Люку, а в обратную сторону. Пароход шел по сужающемуся руслу, все дальше и дальше забираясь в гущу джунглей, и теперь это был не пароход, а епископская
1 Счастливого пути (фр.).
488
баржа. В епископской каюте лежал покойник, и они с настоятелем везли его хоронить в Пенделэ. Удивительно, откуда он взял тогда, что лепрозорий самая крайняя точка Для епископской баржи? Ведь сейчас он едет на ней все дальше и дальше в глубь страны.
Его разбудил скрип стула. Наверно, это баржа задела днищем подводную корягу. Он открыл глаза и увидел отца Тома, который сидел возле его кровати.
— Я не хотел вас будить, — сказал отец Тома.
— Я не спал, так — дремал немножко.
— Один ваш друг просил меня кое-что передать вам,— сказал отец Тома.
— У меня нет друзей в Африке, кроме тех, что я нашел здесь.
— У вас их больше, чем вы думаете. Я говорю о мосье Рикэре.
— Рикэра я своим другом никогда не считал.
— Да, верно, это человек немножко несдержанный, но перед вами он просто преклоняется. Его жена что-то ему рассказала, и он теперь жалеет, что говорил о вас с английским журналистом.
— Значит, жена гораздо умнее его.
— К счастью, все получилось как нельзя лучше,— сказал отец Тома,— и этим мы обязаны мосье Рикэру.
— Как нельзя лучше?
— Англичанин написал о вас просто великолепно и о нас тоже.
— Как, уже?
— Первый очерк он передал из Люка по телеграфу. Мосье Рикэр ходил на почту вместе с ним. Он поставил условием, что ему дадут прочитать написанное. Мосье Рикэр, конечно, не пропустил бы ничего такого, что могло бы повредить нам. Ваша работа там просто превозносится. Первый очерк уже появился на французском языке в «Пари-диманш».
— В этой газетенке?
— У нее широкий круг читателей, — сказал отец Тома.
— Она печатает одни сплетни!
— Тем не менее там все-таки заинтересовались вашим посланием, а это делает им честь.
— Каким посланием? О чем вы?
Он резко повернулся на другой бок и лег лицом к стене, чтобы не видеть подобострастно-въедливого взгляда отца Тома. Зашуршала бумага — отец Тома вынимал что-то из кармана сутаны. Он сказал:
489
— Разрешите мне прочитать вам оттуда. Уверяю вас, вы получите большое удовольствие. Очерк называется «Зодчий душ человеческих. Отшельник с берегов Конго».
— Набор слов! Тошно слушать! Право, отец, писания этого человека меня совершенно не интересуют.
— Вы слишком суровы к нему. А я очень жалею, что не успел показать эту вырезку настоятелю. Тут слегка перепутано название нашего Ордена, но чего же еще ждать от англичанина? Послушайте хотя бы самый конец. «Когда один знаменитый политический деятель Франции уединился в глуши, сложив с себя бремя государственных забот, мир протоптал дорогу к его двери».
— Он все путает,— сказал Куэрри,— Решительно все. Это был писатель, а не политический деятель. И писатель американский, а не французский.
— Зачем же придираться к мелочам? — укоризненно проговорил отец Тома.— Слушайте дальше: «Весь католический мир обсуждал таинственное исчезновение знаменитого архитектора Куэрри. Того самого Куэрри, творческий диапазон которого простирается от современнейшего храма, построенного им в Соединенных Штатах, — настоящего дворца из стекла и стали, до крохотной белой доминиканской капеллы на Лазурном берегу...»
— Теперь он путает меня с этим дилетантом Матиссом,— сказал Куэрри.
— Не обращайте внимания на мелочи.
— Я надеюсь, в ваших же интересах, что евангелисты были повнимательнее к мелочам, не то что мистер Паркинсон.
— «Знаменитого архитектора уже давно не видели в тех ресторанах, где он был завсегдатаем. Я выслеживал его от любимого им «Седла барашка»...»
— Это же несусветная чепуха! За кого он меня принимает — за гурманствующего туриста, что ли?
— «...до самого сердца Африки. Недалеко от тех мест, где Стэнли, окруженный дикими племенами, когда-то разбил свой лагерь, след Куэрри наконец-то отыскался».
Отец Тома поднял голову и сказал:
— Вот тут он в самых лестных словах отзывается о нашей работе. «Самоотверженность... беззаветное служение делу... белоснежные одежды, беспорочная жизнь». По- моему, у него определенно есть чувство стиля. «Что подвигло ведикого Куэрри пожертвовать карьерой, которая принесла ему славу и богатство, и посвятить себя служению неприкасаемым? Я был не в силах задать ему этот
490
вопрос, ибо, когда мои поиски подошли к концу, меня в бессознательном состоянии, в сильнейшем приступе ли хорадки, снесли на берег из пироги — утлой скорлупки, в которой я проник в те места, что Джозеф Конрад назвал «Сердцем Тьмы». Своим спасением я обязан горстке верных туземцев, сопровождавших меня в моем путешествии по Великой реке и выказавших мне такую же преданность, с какой их деды служили Стэнли»,
— Дался ему этот Стэнли, — сказал Куэрри,— Сколько путешественников побывало в Центральной Африке, но англичане, видно, больше ни о ком не слышали.
— «Когда я очнулся, пальцы Куэрри нащупывали мой пульс, глаза Куэрри не отрывались от моих глаз. И тут я понял, что этого человека окружает великая тайна».
— Неужели вам в самом деле нравится эта белиберда? — спросил Куэрри. Он рывком поднялся и сел на кровати.
— Жития многих святых написаны гораздо хуже,— сказал отец Тома. — Стиль дела не решает. Намерения у него были благие. Может, не вам об этом судить? Слушайте дальше: «О существе этой тайны я услышал из уст самого Куэрри. Хотя говорил он со мной так, как, может статься, ему никогда ни с одной душой человеческой не приходилось говорить, — столько жгучего раскаяния и сожалений о прошлом, не менее колоритном и озорном, чем прошлое святого Франциска, проведшего юность в темных закоулках городка на реке Арне...» Как жалко,— грустно сказал отец Тома,— что меня не было, когда вы все это рассказывали. Следующий абзац я опускаю, там главным образом о прокаженных. Он, видимо, заметил только увечных, что очень жаль, так как это создает довольно мрачное представление о нашей жизни здесь.
В роли настоятеля отец Тома был более благосклонен к миссии, чем месяц назад.
— А вот тут он, по его собственному выражению, подходит к самой сути дела. «Разгадку тайны мне поведал ближайший друг Куэрри — некто Андрэ Рикэр, управляющий местной пальмовой плантацией. Это, видимо, очень похоже на Куэрри: из скромности таиться от миссионеров, давших ему работу здесь, и с такой готовностью открыть душу атому плантатору — человеку, которого вы меньше всего ожидали бы видеть в роли ближайшего друга великого архитектора. «Хотите знать, какая им движет пружинка? — спросил меня мосье Рикэр.— Любовь, беззаветная, самоотверженная любовь, не ведающая ни барьеров
491
классовых различий, ни разницы в цвете кожи. Мне не приходилось встречать человека, столь умудренного в вопросах веры. Вот за этим самым столом мы допоздна сидели с великим Куэрри и говорили о природе божественной любви». Как видите, обе половины этой странной натуры смыкаются: мне Куэрри рассказывал о женщинах, которых он любил в Европе, а своему другу на фабрике, затерянной в джунглях,— о любви к Богу. В век атома миру нужны святые. Когда один знаменитый политический деятель Франции уединился в глуши, сложив с себя бремя государственных забот, мир протоптал дорогу к его двери. И мир, который отыскал Швейцера в Ламберне, безусловно сумеет найти путь и к отшельнику с берегов Конго». По-моему, без упоминания о святом Франциске вполне можно было обойтись,— сказал отец Тома.— Чего доброго, истолкуют как- нибудь неправильно.
— Сколько же тут вранья! — воскликнул Куэрри. Он встал с кровати и подошел к чертежной доске с наколотым на нее листом ватмана. Он сказал: — Я не допущу, чтобы этот человек...
— Что вы хотите? Журналист,— сказал отец Тома.— Такие преувеличения у них в порядке вещей.
— Я не о Паркинсоне. Для него это работа. Рикэр — вот я о ком. Я никогда не говорил с Рикэром ни о любви, ни о Боге.
— А он мне рассказывал, что у вас с ним была однажды очень интересная беседа.
— Беседы никогда не было. Какая же это беседа, когда человек говорит один?
Отец Тома посмотрел на газетную вырезку.
— Оказывается, через неделю будет второй очерк. Вот тут сказано: «В следующем выпуске: Святой с прошлым. Искупление через муки. Прокаженный, заблудившийся в джунглях». Это, наверно, про Део Грациаса,— сказал отец Тома.— И фотография есть: англичанин разговаривает с Рикэром.
— Дайте.
Куэрри разорвал вырезку на мелкие клочки и бросил их на пол. Он сказал:
— Дорога сейчас проезжая?
— Когда я уезжал из Люка, была проезжая. А что?
— Тогда я возьму грузовик.
— Куда это вы?
— Побеседовать кое о чем с Рикэром. Неужели вы не понимаете, отец, что его надо заставить замолчать?
492
Так дальше не может продолжаться. Я борюсь за свою жизнь.
— За жизнь?
— Да, за ж.изнь здесь. Это все, что у меня теперь есть.
Он устало опустился на кровать. Он сказал:
— Я так долго сюда добирался. Если придется уезжать отсюда, куда я денусь?
Отец Тома сказал:
— Да, для хорошего человека слава — вещь нелегкая.
— Я совсем не такой, каким вы меня считаете, отец. Поверьте же мне! Неужели вам тоже надо все исказить? Мало, что ли, Рикэра и того, другого? Я приехал сюда не из добрых побуждений. Я забочусь только о себе и всегда заботился только о себе, но даже себялюбец вправе искать хоть каплю покоя в жизни.
— Ваша скромность поистине достойна удивления,— сказал отец Тома.
ЧАСТЬ VI ГЛАВА ПЕРВАЯ 1
Мари Рикэр перестала читать «Подражание Христу», как только увидела, что муж заснул, но вставать со стула было все еще опасно, это могло разбудить его, да и кто знал — вдруг он притворяется и хочет застичь ее врасплох? Ей уже слышался его укоризненный голос: «Неужели ты не могла один час бодрствовать со мной?» — ибо иной раз подражание Христу заводило ее супруга довольно далеко. Его пустопорожнее лицо было повернуто к стене, глаз не видно. Она подумала: пока он хворает, можно не говорить ему, и это не будет нарушением долга, потому что больных нельзя беспокоить неприятными вестями. Сквозь проволочную сетку в окно нотянуло прогорклым маргарином — запахом, который неизменно связывался у нее с супружеской жизнью, а с того места, где она сидела, ей было видно, как в машинном отделении засыпают в топку скорлупу от пальмового ореха.
Ей стало стыдно своих страхов и чувства томительной скуки и тошноты. Она прекрасно знала, что colon не подобает так вести себя, ибо она выросла в колонистской семье.
493
Ее отец служил в той же фирме, что и муж, в качестве, так сказать, странствующего ее представителя, а так как его жена не отличалась крепким здоровьем, он отослал ее рожать домой, в Европу. Мать воевала, не желая уезжать, потому что она была настоящая colon и дочь colons. Это слово, произносимое в Европе так пренебрежительно, считалось у самих colons почетным званием. Приезжая в Европу, они и там держались друг друга, ходили в одни и те же рестораны и кафе, хозяева которых в прошлом сами были colons, и снимали виллы на время отпуска на одних и тех же курортах. Сидя под сенью пальм в горшках, жены ждали, когда их мужья вернутся из страны пальм, они играли в бридж и читали друг другу письма своих мужей, передававших им сплетни из тамошней жизни. На конвертах этих писем марки были яркие, со зверями, цветами, птицами, почтовые штемпеля — с названиями разных экзотических мест. Мари начала собирать их с шести лет, но так как она сохраняла и конверты со штемпелями, то свою марочную коллекцию ей приходилось держать не в альбоме, а в шкатулке. На одном из конвертов стоял штемпель города Люк. Можно ли было тогда предвидеть, что наступит время, когда она будет знать Люк гораздо лучше, чем свою Рю-де- Намюр!
С нежностью, вызванной чувством вины, и даже не побоявшись разбудить мужа, Мари вытерла ему лицо носовым платком, смоченным в одеколоне. Она считала себя только подделкой под colon. Это было все равно что изменить своей стране — грех особенно тяжкий, когда твоя страна так далеко и ее предают поруганию.
Из сарая вышел рабочий и помочился у стены. Повернувшись, он поймал на себе ее взгляд. Но, разделенные всего несколькими ярдами, они смотрели друг на друга точно в телескопы, с огромного расстояния. Она вспомнила завтрак у моря, и бледное европейское солнце на воде, и ранних купальщиков, а отец учил ее, как на языке монго «хлеб», «кофе» и «джем». Кроме этих трех слов, она ничего больше на языке монго не выучила. Но «кофе», «хлеб», «джем» — разве таким запасом обойдешься? У нее и у этого человека нет средств общения друг с другом, она даже не может выругать его, как выругали бы отец и муж, пустив в ход понятные ему слова. Он повернулся и ушел в сарай, а она снова почувствовала, как одиноко живется, когда изменяешь этой стране colons. Если б можно было попросить прощения у старика отца, который жил там — дома; не ставить же ему в вину все те марки и почтовые штемпе¬
494 V
ля. Ее матери так хотелось остаться с ним. Она не понимала, как ей повезло, что у нее было слабое здоровье. Рикэр открыл глаза и спросил:
— Который час?
— Что-то около трех.
Он тут же заснул, не услышав ответа, а она так и осталась сидеть у его постели. Во дворе к сараю задним ходом подавали грузовик. Он был до верху нагружен пальмовыми орехами, которые шли и под пресс и в топку. Орехи были похожи на ссохшиеся человеческие головы — урожай дикарского побоища. Она попыталась читать дальше и не смогла — на «Подражании Христу» сосредоточиться было трудно. Раз в месяц ей присылали очередной выпуск «Мари Шанталь», но читать их приходилось тайком, когда Рикэр был занят, так как он относился с презрением к тому, что у него называлось «дамским чтивом», и осуждал пустую мечтательность. А что ей было делать, как не мечтать? В форму мечтаний облекались надежды, но она прятала их от него, как прятали на себе ампулы с ядом бойцы Сопротивления. Ей не верилось, что это конец — так и будешь стареть, без людей, с глазу на глаз с мужем, так и будет запах маргарина, черные лица кругом, двор, заваленный металлическим ломом, и жара, влажная жара. Она ждала каждый день: вот по радио раздастся какой-то сигнал и пробьет час ее освобождения. И иногда ей казалось, что ради освобождения она не отступит ни перед чем.
«Мари Шанталь» доставляли наземной почтой, выпуски запаздывали на два месяца, но это было не важно, ибо романы с продолжениями, как и прочие виды литературы,— ценности непреходящие. В том, который она теперь читала, одна девушка пришла в «Salle Privee» в Монте- Карло и поставила 12 ООО франков, последние свои деньги, на цифру 17. И вдруг чья-то рука протянулась из-за со плеча и, не дожидаясь, когда шарик остановится, переставила жетон с цифры 17 на 19. Не прошло и секунды, как шарик упал в ячейку под цифрой 19, и девушка оглянулась — кто же он, ее благодетель?.. Но узнать это можно будет не раньше, чем через три недели. Он ехал к ней почтовым пароходом вдоль Западного побережья Африки, по и добравшись до Матади, еще долго-долго будет плыть оттуда рекой. Во дворе залаяли собаки, и Рикэр проснулся.
— Посмотри, кто там, — сказал он.— Но в дом по пускай.
Она услышала, как во двор въехала машина. Должно быть, это представитель пивоваренного завода — одного из
495
двух, которые конкурируют между собой. Каждый из них по три раза в году объезжал дальние поселения и, созвав жителей во главе с вождем, угощал всех бесплатно пивом своего завода. Считалось, непонятно почему, что это мероприятие должно способствовать увеличению спроса.
Когда она вышла во двор, «сушеные головы» лопатами сбрасывали с грузовика. В кабине небольшого «пежо» сидели двое. Один был африканец, второго она не могла разглядеть, потому что солнцр, бившее в ветровое стекло, ослепило ее, но она услышала, как он сказал:
— Мои дела здесь много времени не займут. К десяти поспеем в Люк.
Она подошла к дверце кабины и увидела, что это Куэрри. Ей вспомнилась позорная сцена несколько недель назад, когда она в слезах бежала к своей машине. Ту ночь она провела в лесу у дороги, предпочитая быть изъеденной москитами, чем встретить кого-нибудь, кто, может быть, тоже презирает ее мужа.
Она подумала с чувством благодарности: «Сам приехал. Тогда у него было просто дурное настроение, это cafard 1 в нем говорила, а не он». Ей захотелось пойти к мужу и сказать ему, что приехал Куэрри, но она вспомнила: «В дом не пускай».
Куэрри вылез из грузовика, и она увидела, что бой, который приехал с ним, увечный. Она спросила:
— Вы к нам? Мой муж будет очень рад...
— Я еду в Люк, — ответил Куэрри,— но сначала мне нужно кое-что сказать мосье Рикэру.
Он чем-то напомнил ей мужа — иногда у него бывало точно такое же выражение лица. Если ту оскорбительную фразу ему продиктовала cafard, значит, он и сейчас во власти этой cafard.
Она сказала:
— Муж болен. К нему нельзя.
— А мне нужно. Я потерял три дня на дорогу и..*
— Скажите мне.— Он стоял у дверцы кабины.— Разве через меня нельзя передать?
— Нет, женщину я не смогу ударить,— сказал Куэрри. Судорога, вдруг передернувшая ему рот, поразила ее. Может быть, он пытался смягчить свой ответ, но от этой улыбки его лицо показалось ей еще уродливей.
— И только за этим ры и приехали?
— Более или менее,— сказал Куэрри.
1 Тоска, уныние (фр.)л
1
496
— Тогда пойдемте.
Она шла медленно, не оборачиваясь. Ей казалось, будто сзади нее идет вооруженный дикарь, которому и виду нельзя подавать, что ты его боишься. Только бы дойти до дому — там она будет в безопасности. У людей их круга драки обычно происходят под открытым небом, кушетки и безделушки не способствуют оскорблению действием В дверях она чуть было не поддалась искушению убежать в свою комнату, бросив больного на милость Куэрри, но, представив себе, что Рикэр скажет после его отъезда, только покосилась в конец коридора, где была безопасная зона, и, свернув влево к веранде, услышала за собой шаги Ку эрри.
На веранде она заговорила совсем другим, любезным тоном, будто переоделась в парадное платье:
Не хотите ли вы чего-нибудь выпить?
— В такой ранний час — нет. А ваш муж правда болен?
— Конечно правда. Я же вас предупредила. Здесь очень много москитов. Дом стоит слишком близко к воде. Палудрин он перестал принимать. Не знаю почему. Хотя у него все зависит от настроения.
— Паркинсон, наверно, здесь и подхватил малярию.
— Паркинсон?
— Английский журналист.
— Ах, этот! — с брезгливой гримасой сказала она.-— Разве он все еще здесь?
— Не знаю. Вы же с ним виделись, когда ваш муж направил его по моему следу.
— Он причинил вам какие-нибудь неприятности? Очень жаль. Я на его вопросы не отвечала.
Куэрри сказал:
— Я, кажется, ясно дал понять вашему супругу, зачем я сюда приехал — чтобы меня оставили в покое. Он навязался мне в Люке. Прислал за мной вас в лепрозорий. Туда же направил Паркинсона. Распространяет обо мне в городе какие-то чудовищные слухи. Теперь эта статья в газете, того и гляди, появится другая. Я приехал сказать ему, чтобы он прекратил это преследование!
— Преследование?
— А как это, по-вашему, назвать?
— Вы не понимаете. Моего мужа взволновал ваш приезд. Встреча с вами. С кем ему здесь поговорить о том, что его интересует? Почти не с кем. Он очень одинок.
Она смотрела на реку, на лебедку парома, на чащу за рекой.
497
— Когда он увлечется чем-нибудь, ему не терпится завладеть этим. Как дитя малое.
— Я не люблю малых детей.
— Единственное, что в нем есть юного...— сказала она, и эти слова вырвались у нее, точно кровь, брызнувшая из раны.
Он сказал:
— А вы не можете внушить ему, чтобы он перестал болтать обо мне?
— Я на него никак не влияю. Он меня не слушает. Да и чего ему меня слушать.
— Если он любит вас...
— А я этого не знаю. Он иногда говорит, что любит одного Бога.
— Тогда я сам с ним побеседую. И он меня выслушает Легкий приступ малярии его не спасет.— Он добавил: — Я не знаю, которая его комната, но их в доме не так уж много. Найду.
— Нет! Прошу вас, не надо. Он подумает, что это я во всем виновата. Он рассердится. Я не хочу, чтобы он был сердитый. Мне надо сказать ему одну вещь. А если он будет сердиться, я не смогу. И без того это ужасно.
— Что ужасно?
Она бросила на него отчаянный взгляд. Слезы выступили у нее на глазах и некрасиво, точно капли пота, поползли по щекам. Она сказала:
— Я, кажется, забеременела,
— Я думал, женщины обычно радуются...
— Он не хочет. А предохраняться не позволяет.
— Вы показывались врачу?
— Нет. У меня не было повода для поездки в Люк,
а машина у нас одна. Не дай бог, еще поймет, в чем дело. Он
обычно только потом интересуется, все ли в порядке.
— А на сен раз не интересовался?
— По-моему, он не помнит, что после того раза у нас
с ним опять было.
Куэрри невольно растрогался — какое смирение! Она была совсем молоденькая и очень недурна, но ей и в голову не приходило, что мужчина не должен забывать такие вещи. Она сказала, как будто тем все и объяснялось:
— Это было после приема у губернатора.
— Вы не ошибаетесь?
— У меня уже два раза не приходило.
— Ну, друг мой, в здешнем климате все может быть.— Он сказал:— Вот вам мой совет... как вас зовут?
498
— Мари.
Из всех женских имен это было самое обычное, но для него оно прозвучало предостережением.
— Да? — живо отозвалась она.— Ваш совет...
— Мужу пока ничего не говорить. Мы придумаем какой-нибудь предлог, чтобы вам съездить в город и показаться врачу. А зря беспокоиться нечего. Вы хотите ребенка?
— Хочу или не хочу, не все ли равно? Раз он не хочет.
— Ну, давайте придумаем что-нибудь, и я бы взял вас с собой.
— Кто его уговорит, если не вы? Он так восхищается вами!
— Доктор Колэн просил меня получить в городе медикаменты, кроме того, я хотел сделать сюрприз миссионерам, купить шампанского и еще кое-чего к тому дню, когда будем ставить конек на крыше. Так что доставить вас обратно я смогу только завтра к вечеру.
— Ну и что же? — сказала она. — Его слуга лучше меня за ним ухаживает. Он у него давно, раньше, чем я.
— Я не о том. Может быть, он не доверит мне...
— Дождей последнее время не было. Дорога хорошая.
— Что же, пойти спросить его?
— Но ведь вы собирались говорить о чем-то другом?
— Постараюсь обойтись с ним помягче. Вы отняли у меня мое жало.
— А как будет интереснр съездить в Люк одной,— сказала она.— То есть с вами.— Она вытерла глаза тыльной стороной руки, совсем не стыдясь своих слез, как ребенок.
— Врач, может быть, скажет, что ваши опасения напрасны. Где его комната?
— Вон та дверь в конце коридора. Вы правда не очень будете его ругать?
— Правда.
Когда он вошел, Рикэр сидел в постели. Скорбная мина у него на лице была как маска, но при виде гостя он быстро снял ее и заменил другой, выражающей радушие.
— Куэрри? Это вы приехали?
— Я завернул к вам по дороге в Люк.
— Как это мило с вашей стороны навестить меня на одре болезни.
Куэрри сказал:
— Я хотел поговорить с вами о дурацком очерке этого англичанина.
499
— Я дал его отцу Тома, чтобы он отвез вам.
Глаза у Рикэра блестели, то ли от лихорадки, то ли от радости.
— «Пари-диманш» буквально расхватали в Люке. Книжный магазин выписал дополнительные экземпляры. А следующего номера, говорят, заказали сразу сотню.
— Вам не приходило в голову, что мне это может быть неприятно?
— Да, правда, газета не из самых почтенных, но очерк написан в хвалебных тонах. Его даже перепечатали в Италии — представляете себе, что это значит? Говорят, Рим уже послал запрос нашему епископу.
— Рикэр, вы будете слушать меня или нет? Я заставляю себя говорить сдержанно, потому что вы больны. Но этому надо положить конец. Я не католик и даже не христианин. Не радейте обо мне, я не желаю, чтобы ваша церковь принимала меня в свое лоно.
Рикэр сидел под распятием, и на лице у него была всепонимающая улыбка.
— Я не верю ни в какого Бога, Рикэр. Ни в Бога, ни в душу человеческую, ни в вечную жизнь. Мне все это неинтересно.
— Да. Отец Тома говорил, как тяжко вы страдаете в пустыне.
— Отец Тома ханжа и дурак, а я приехал сюда спасаться от дураков, Рикэр. Можете вы обещать, что оставите меня в покое? Если нет, то я уеду. Мне было хорошо здесь до того, как все это началось. Я убедился, что могу работать. Я чем-то заинтересовался, в чем-то принимаю участие...
— Гении принадлежат миру — такой ценой они расплачиваются за свою гениальность.
Если уж нельзя было избежать пытки, с какой радостью он взял бы себе в палачи наглеца Паркинсона. В этой рас- христианной натуре оставались хотя бы щели, куда изредка можно было заронить семечко истины. Рикэр же точно стена, так вся залепленная церковными объявлениями, что и кирпичной кладки под ними не видно. Он сказал:
— Я не гений, Рикэр. У меня был кое-какой талант, не очень большой, и я истратил его до конца. Создавать что- нибудь новое мне стало уже не по силам. Я мог только повторять самого себя. И я решил покончить с этим. Видите, насколько все просто и обыденно. Точно так же покончил я и с женщинами. В конце концов существует только тридцать два способа вбивания гвоздей в доску.
500
— Паркинсон говорил мне про вас, что раскаяние...
— Никогда я ни в чем не раскаивался. Никогда в жизни. Все вы чересчур любите драматические эффекты. Уход от дел, уход от чувств — и то и другое вполне естественно. Вот вы сами, Рикэр, вы уверены, что все еще сохранили непосредственность чувств, что они у вас не поддельные? Вы очень огорчились бы, если б завтра повстанцы сожгли ваш заводик дотла?
— У меня это не главное в жизни.
— И жена у вас тоже не главное. Мне это стало ясно в первую же нашу встречу. Вам нужен кто-то, кто бы спасал вас от того, чем грозит святой Павел, — от разжигания.
— В христианском браке ничего дурного нет,— сказал Рикэр.— Он гораздо лучше, чем брак по страстной любви. Но если хотите знать правду, главное у меня в жизни — моя вера, и так было всегда.
— Как подумаешь, так мы с вами не такие уж разные люди. Оба понятия не имеем о том, что такое любовь. Вы притворяетесь, будто любите Бога, потому что не любите никого другого. А я притворяться не хочу. Единственное, что во мне осталось, это некоторое уважение к истине. Оно было лучшей стороной моего скромного таланта. Вы все время что-то выдумываете, Рикэр, ведь правда? Некоторые мужчины объясняются в любви проституткам — они не смеют даже переспать с женщиной, не придумав для этого оправдания в каких-то чувствиях. А вы изволили выдумать меня, лишь бы оправдаться перед самим собой. Но я, Рикэр, на эту удочку не пойду.
— Смотрю я на вас,— сказал Рикэр,— и вижу муку человеческую.
— Увы, ошибаетесь! За последние двадцать лет я боли не знаю. И чтобы заставить меня испытать это чувство, нужен кто-то посильнее вас.
— Как хотите, Куэрри, а вы послужили всем нам высоким примером.
— Примером чего?
— Бескорыстия и смирения.
— Я вас предупреждаю, Рикэр: если вы не перестанете распространять обо мне всякую чепуху...
Он почувствовал свою полную беспомощность. Его заманили в эту словесную ловушку. Оплеуха была бы куда проще и полезнее, но время для оплеух уже упущено.
Рикэр сказал:
— Глас людской причислял достойных к лику святых. И не знаю, может быть, такой метод лучше, чем судилище
501
в Риме. Мы приняли вас, Куэрри, под свою эгиду. Вы уже не принадлежите самому себе. Вы потеряли себя в ту ночь, когда молились с прокаженным в лесу.
— Я не молился. Я только...
Он замолчал. Стоит ли продолжать? Последнее слово осталось за Рикэром. И только хлопнув дверью, он вспомнил, что так ничего и не сказал Рикэру о его жене и о ее поездке в Люк.
А она терпеливо, но вся начеку, ждала его в дальнем конце коридора. Он пожалел, что нет при нем кулечка с конфетами, чтобы утешить ее. Она взволнованно спросила:
— Позволил?
— Я так и не спросил его.
— Вы же обещали.
— Я рассердился и забыл. Простите меня.
Она сказала:
— Все равно я поеду с вами в Люк.
— По-моему, не стоит.
— А вы там очень бушевали?
— Нет, не очень. Почти весь мой гнев остался при мне.
— Тогда я поеду.
Он и слова не успел сказать, как она исчезла и через несколько минут вернулась, готовая в дорогу, с одной сумкой «сабена» в руках.
Он сказал:
— Вы путешествуете налегке.
Когда они подошли к грузовику, он спросил:
— Может, мне все-таки пойти и поговорить с ним?
— А если он не пустит? Что тогда?
Они оставили позади запах маргарина и кладбище ржавых котлов, и тень леса легла на них с обеих сторон. Она спросила вежливо, тоном радушной хозяйки:
— Как у вас там дела в больнице?
— Хорошо.
— А как поживает настоятель?
— Он уехал.
— У вас была гроза в прошлую субботу? У нас очень сильная.
Он сказал:
— Не трудитесь поддерживать разговор, это не обязательно. а
— Муж считает, что я чересчур молчаливая.
— Молчаливость не такое уж дурное качество.
— Нет, дурное., когда тоска на душе.
502
— Простите. Я забыл.
Несколько километров они проехали молча. Потом она спросила:
— Почему вы забрались в эти места, а не куда-нибудь еще?
— Потому что эти места далеко.
— Другие тоже далеко. Например, Южный полюс.
— Когда я приехал в аэропорт, самолетов на Южный полюс не было.
Она хихикнула. Как молодых легко развеселить, даже если у них тоска на душе.
— Один самолёт вылетал в Токио,— пояснил он,— но мне показалось, что сюда гораздо дальше. Кроме того, гейши и цветущие вишни меня не интересуют.
— Неужели вы правда не знали, куда...
— Одно из преимуществ абонементной книжки состоит в том, что вам можно решать в самую последнюю минуту, куда вы полетите.
— А близких у вас дома разве не осталось?
— Близких — нет. Была одна, но без меня ей лучше.
— Бедная.
— Ничуть. Она ничего особенно ценного не лишилась. Женщине трудно жить с человеком, который не любит ее.
— Да.
— Среди дня неизбежно бывают такие минуты, когда перестаешь притворяться.
— Да.
Они молчали до тех пор, пока не стало темнеть, и тогда о» включил фары. Их лучи скользнули по чучелу с кокосовым орехом вместо головы, сидевшему в покосившемся кресле. Она испуганно ахнула и прижалась к его плечу. Она сказала:
— Как что-нибудь непонятное, так пугаюсь.
— Частенько же вам приходится пугаться.
— Частенько.
Он обнял ее за плечи, стараясь успокоить. Она сказала:
— А вы простились с ней?
— Нет.
— Она же, наверно, видела, как вы укладываетесь?
— Нет. Я тоже путешествую налегке.
— Так без всего и уехали?
— Взял бритву, зубную щетку и аккредитив из американского банка.
— Что же вы, на самом деле не знали, куда поедете?
503
— Понятия не имел. Поэтому набирать с собой разную одежду не имело смысла.
Дорога пошла плохая, и ему понадобились обе руки на штурвале. До сих пор он не задумывался над своим тогдашним поведением. В то время ему казалось, что логично поступить именно так. Он позавтракал плотнее обычного, потому что не знал, когда еще придется есть, потом взял такси. Его путешествие началось с огромного, почти безлюдного аэропорта, специально выстроенного к международной выставке, которая уже давно закрылась. По его коридорам можно было пройти с милю и не встретить почти ни одного человеческого существа. В необозримом зале люди сидели поодиночке в ожидании самолета на Токио. Они были похожи на статуи в музее. Он попросил билет до Токио и вдруг увидел транспарант с названиями африканских городов.
Он сказал:
— А на этот рейс есть места?
— Да, но из Рима до Токио самолета не будет.
— Я поеду до конечного пункта.
Он дал кассиру свою абонементную книжку.
— Где ваш багаж?
— Багажа нет.
Теперь он понимал, что его поведение могло показаться несколько странным. Он сказал кассиру:
— Будьте добры, проставьте на билете только мое имя, фамилии не надо. И в списке пассажиров — тоже. Я не хочу иметь дело с прессой.
Это было одним из немногих преимуществ, которые дает человеку слава: странности его поведения никого не настораживают. Таким бесхитростным способом он думал замести свои следы, но, вероятно, допустил какой-то просчет, иначе письмо, подписанное «tout a toi», не дошло бы до него. Может быть, она сама приезжала в аэропорт на разведку. У кассира, вероятно, было что порассказать ей. Но так или иначе, ни в конечном пункте, ни в маленькой гостинице, где кондиционированного воздуха не было, а душ хоть и был, но не работал, его никто не узнал, хотя он назвался по фамилии. Значит, выдать его местопребывание мог только Рикэр. Интерес, который проявил к нему Рикэр, зыбью прошел полмира, точно радиоволна, и эта зыбь докатилась до международной прессы. У него вдруг вырвалось: г
— Как я жалею, что встретился с вашим мужем!
-Ия тоже.
504
— Разве у вас были из-за меня какие-нибудь неприятности?
— Я... я о себе. Я тоже об этом жалею.
Фары выхватили из темноты деревянные подпорки и на них клетку высоко в воздухе. Мари Рикэр сказала:
— Я все здесь ненавижу. Хочу домой.
— Мы далеко отъехали, поворачивать поздно.
— Здесь у меня дома нет,— сказала она.— Здесь завод.
Он прекрасно знал, чего она ждет от него, но не хотел
произносить эти слова. Посочувствуешь — пусть неискренне, в заученных выражениях, а что за этим обычно следует, давно известно по опыту. Тоска — это голодный зверь, который притаился у лесной тропы в ожидании своей жертвы. Он сказал:
— У вас есть где остановиться в Люке?
— Нет, у нас там никого нет из друзей. Я поеду с вами, в гостиницу.
— Вы оставили записку мужу?
— Нет.
— Напрасно.
— А вы оставили — перед тем как уехать в аэропорт?
— Это другое дело. Я уезжал навсегда.
Она сказала:
— Вы дадите мне взаймы на билет домой... в Европу, конечно?
— Нет.
— Так я и знала.
И как будто этим все было решено, и ей ничего больше не оставалось делать, она отвернулась от него и заснула. Он подумал — несколько опрометчиво: бедная, запуганная зверушка! Эта еще слишком молода и потому не очень опасна. Жалеть их рискованно только, когда они входят в полную силу.
2
Было уже около одиннадцати вечера, когда они проехали мимо маленькой речной пристани у самого въезда в Люк. Там стояла на якоре епископская баржа. Кашка, поднимавшаяся на нее по сходням, остановилась на полпути и уставилась на них, и Куэрри сделал крутой вираж, чтобы не наехать на дохлую собаку, которая валялась посреди дороги в ожидании утра, когда ее растерзают стервятники. Гостиница на площади, против губерна¬
505
торского дома, еще не сняла с себя остатков праздничного убранства. Может быть, там недавно давала свой ежегодный банкет дирекция местного пивоваренного завода или же на радостях, что ему так повезло, отпраздновал свой перевод на родину какой-нибудь чиновник. В баре, над стульями из гнутых металлических трубок, придававших всему залу уныло-деловой вид машинного отделения, свисали сиреневые и розовые бумажные цепи, на кронштейнах ухмылялись во весь рот круглые лунные рожицы абажуров.
Номера наверху были без кондиционированного воздуха, и перегородки между ними не достигали до потолка, так что ни о какой обособленности и думать не приходилось. Из соседнего номера доносился каждый звук, и Куэрри мог следить за всем, что там делает Мари Рикэр,— ж-жикнула молния на сумке, щелкнули складные плечики, стеклянный флакон звякнул о фаянсовый умывальник. На голый пол упали туфли, полилась вода. Он сидел и думал, чем ее утешить, если завтра утром доктор скажет, что она беременна. Ему вспомнилось долгое ночное бдение возле Део Грациаса. Тогда тоже пришлось успокаивать человека, которого одолевал страх. За стеной скрипнула кровать.
Он достал из своей сумки бутылку виски и налил себе стакан. Теперь настала его очередь звякать, лить воду, шуршать, он точно перестукивался с соседней тюремной камерой. Из-за стены донесся какой-то непонятный звук — уж не плач ли? Он почувствовал не жалость к ней, а только раздражение. Вот навязалась и теперь, пожалуй, не даст выспаться. Он еще не успел раздеться. Он прихватил с собой бутылку виски и постучал к ней б дверь.
Ему сразу стало ясно, что он ошибся. Она полулежала в постели и читала книгу в мягкой обложке — успела все- таки сунуть ее в свою «сабену». Он сказал:
— Простите. Мне показалось, вы плачете.
— Нет, что вы,— сказала она.— Это я смеялась.
Он увидел, что она читает популярный роман, в котором описывается парижское житье-бытье одного английского майора.
— Так смешно, просто ужас!
— А я принес вот это, на случай, если понадобится утешаты
— Виски? В жизни не пробовала.
— Вот и попробуйте. Но вам вряд ли понравится.
Он сполоснул ее кружку из-под зубной щетки, налил
туда немного виски и сильно разбавил его водой.
506
— Не нравится?
Она сказала:
— Сама идея нравится. Пить виски в полночь, в комнате, где ты сама себе хозяйка.
— Полночи еще не пробило.
— Ну, вы понимаете, что я хочу сказать. И читать в постели. Мой муж не любит, когда я читаю в постели. Особенно если такую книжку.
— А чем она плоха?
— Не серьезная. Не про Бога. Он прав, конечно,— добавила она,— Образования мне не хватает. Монахини уж как старались, а не привилась мне наука.
— Я очень рад, что вы забыли о своих опасениях.
— Может, все будет хорошо. Вот у меня вдруг живот схватило. От виски вряд ли. Слишком быстро, правда? Может, гости?
Речи радушной хозяйки были отправлены на чердак — туда же, где валялись за ненадобностью поучения монахинь, и она перешла на жаргон пансионского дортуара. Смешно было думать, что такое инфантильное существо может представлять собой какую-то опасность.
Он спросил:
— А в школе вам хорошо жилось?
— Ой, как в раю! — Она еще выше подтянула ноги под простыней и сказала: — Вы бы сели.
— Вам пора спать.
Он разговаривал с ней, как с ребенком, и не мог иначе. Вместо того чтобы лишить жену невинности, Рикэр раз и навсегда оставил ей ее девство.
Она сказала:
— Что вы будете делать дальше? Когда больницу выстроят?
Все задавали ему этот вопрос, но на сей раз он не стал уклоняться от ответа. Существует теория, что иным надо говорить чистую правду.
Он сказал:
— Я останусь здесь. Назад не поеду.
— Иногда-то надо будет ездить — например, в отпуск.
— Предоставляю это другим.
— Заболеете с тоски, если будете жить безвыездно.
— Я закаленный. А потом, не все ли равно? Рано или поздно всем нам суждена одна и та же болезнь — старость. Видите коричневые пятнышки у меня на руках? Моя мать говорила, что это печать могилы.
— Самые обыкновенные веснушки,— сказала она.
507
— Э-э, нет. Веснушки бывают от яркого солнца. А эти — от непроглядной тьмы.
— Что за мрачные мысли,— сказала она тоном школьной директрисы.— Просто не понимаю вас. Мне-то приходится здесь жить, но, Господи Боже, если бы я была свободна, как вы!
— Хотите, я расскажу вам кое-что?
Он налил себе второй раз тройную порцию виски.
— Ой, как много! Вы что, сильно пьете? Мой муж пьет.
— Не столько сильно, сколько регулярно. А этот стакан должен помочь мне, потому что я рассказчик неопытный. С чего же начать?
Он не спеша отхлебнул виски.
— В некотором царстве, в некотором государстве...
— Ну, знаете! — сказала она.— Мы с вами люди взрослые — и вдруг сказки!
— Да, верно. Но сказка-то как раз об этом. В некотором царстве, в некотором государстве, в деревенской глуши жил-был мальчик...
— Это вы про себя?
— Нет. Зачем же проводить такие тесные параллели? Романисты, как говорят, опираются в своих описаниях не на отдельные факты, а на общий жизненный опыт. А я до сих пор, кроме городов, нигде не бывал подолгу.
— Ну, дальше.
— Этот мальчик жил-поживал со своими родителями на ферме — не так чтобы большой, но им там места хватало, а с ними еще жили двое слуг, шестеро работников, кошка, собака, корова... Кажется, и свинья была. Я деревенскую жизнь плохо знаю.
— Ой, сколько действующих лиц! Уснешь, пока всех запомнишь.
— Вот этого я и добиваюсь. Родители часто рассказывали мальчику разные истории о Царе, кЛорый жил в городе, за сто миль от них — на расстоянии самой далекой звезды...
— Чепуха какая! До звезд биллионы и триллионы...
— Да, но мальчик-то думал, что до той звезды сто миль. Он и понятия не имел о световых годах. Не знал, что звезда, на которую он смотрел, может быть, погасла и умерла еще до сотворения мира. Ему говорили, что хотя Царь живет далеко-далеко, он все равно следит за тем, что делается. Опоросилась свинья, мотылек сгорел над лампой — Царю все известно. Поженились мужчина и женщина — ему и это известно. И он доволен ими, потому что, когда они дадут приплод, количество его подданных увеличится. Он
508
вознаграждал их по заслугам — какая это была награда, никто не видел, потому что женщина часто умирала в родах, а ребенок иногда рождался глухим или слепым, но в конце концов воздуха тоже никто не видит, а он существует, если верить знающим людям. Когда какой-нибудь работник или работница любились в стоге сена, Царь наказывал их. Наказание не всегда было видно — мужчина, случалось, находил себе работу получше, девушка расцветала, став женщиной, и потом выходила замуж за десятника, но это все только потому, что наказание откладывалось. Иной раз оно откладывалось до самой их смерти, но и это не имело никакого значения, ибо мертвыми Царь тоже правил, и кто знает, какие ужасы он мог уготовить им в могиле.
Мальчик подрастал. Он женился, честь честью, и получил награду от Царя, хотя единственный его ребенок умер и с работой ему не везло, а он мечтал создавать статуи, такие же большие и величественные, как сфинксы. После смерти ребенка он поссорился с женой, и Царь наказал его за это. Наказания, разумеется, тоже не было видно, как и награды, то и другое надлежало принимать на веру. С течением времени он стал знаменитым золотых дел мастером, ибо одна женщина, которой он сумел угодить, дала ему денег на учение, и он создал много прекрасных драгоценных украшений в честь своей любовницы и, разумеется, в честь Царя тоже. Награда за наградой начали сыпаться на него. А также деньги. От Царя. Все говорили в один голос, что деньги эти от Царя. Он бросил жену и любовницу, бросал и много других женщин, но, прежде чем бросить, развлекался с каждой как только мог. Они называли это любовью, и он тоже так называл. Не было такого правила, какого он не нарушил бы, и за это, конечно, ему следовало наказание, но поскольку все наказания были незримы, он своего тоже не мог узреть. Он богател и богател, и драгоценные изделия получались у него все красивее и красивее, а женщины любили его все больше и больше. Все в один голос говорили, что живется ему просто замечательно. Плохо было только одно: он начал скучать, день ото дня все сильнее и сильнее. Ему никто никогда не говорил «нет». Никто не заставлял его страдать — страдали всегда другие. Иной раз он даже был не прочь испытать боль — от наказаний, которые Царь все время налагал на него. Путешествовал он всюду, где только захочется, и вот ему стало казаться, что странствия уводили его гораздо дальше, чем за сто миль, что отделяют от Царя, гораздо дальше, чем самая далекая звезда, и тем не менее возвращался он всегда
509
на то же самое место, где было все то же самое: в газетах по- прежнему восхваляли его изделия, женщины по-прежнему обманывали мужей и спали с ним, а царские слуги по- прежнему провозглашали его преданнейшим и вернейшим из подданных Царя.
И так как люди видели только дарованные ему награды,, а наказания оставались для них незримыми, за ним утвердилась слава хорошего человека. Иной раз* правда, удивлялись: как же так? Человек хороший, а женщин меняет одну за другой? Нет ли тут измены Царю, издавшему совсем иные законы? Но со временем и этому подыскали объяснение: стали говорить,, что любвеобилие его велико, а любовь всегда считалась в той стране славнейшей из добродетелей. И поистине, даже Царь не мог измыслить большей награды, потому что любовь незримее* чем какие-то там мелкие материальные блага — деньги, успех и членство в Академии художеств. Наконец этот человек и сам уверовал, что он умеет любить много-много лучше всех так называемых хороших людей* которые не так уж хороши на самом-то деле (посмотрите хотя бы* какие наказания им назначаются — бедность* смерть детей, а кто лишится обеих ног во время железнодорожной катастрофы, да мало ли чего еще). И для него было ударом* когда в один прекрасный день он открыл* что никого и ничего не любит.
— Как же он это открыл?
— Это было первое важное открытие, которое он сделал в те дни, а дальше последовали другие. Говорил я вам, что человек он был очень умный* гораздо умнее тех, кто его окружал? Еще мальчиком он без посторонней помощи открыл для себя Царя. Правда, родители рассказывали ему разные истории о нем* но эти истории ничего не могли доказать. Скорее всего, его тешили небылицами. Мы любим Царя, говорили родители, но он пошел дальше них. Он доказывал его существование с помощью исторического* логического, философского и этимологического методов. Родители говорили, что это потеря времени, что они знают про Царя все и без доказательств, они его видели. «Где?!» — «У нас в сердце, конечно». Как он потешался тогда над иг простодушием и суеверием! Разве Царь может быть у них в сердце, если он, их сын, способен доказать, что Царь и шагу не сделал из города, который отстоит за сотню миль от их фермы? Его Царь существует объективно, и нет другого Царя, кроме его собственного.
— Я не очень-то люблю притчи, а ваш герой мне вовсе не нравится.
5ia
— Мой герой сам себе не очень нравится, и поэтому он не любит распространяться на свой счет, разве только вот в такой форме.
— Вы сказали: «Нет другого Царя, кроме его собственного» — это совсем как у моего мужа.
— Не вините рассказчика в том, что он вводит в свой рассказ подлинных людей.
— Когда же будет самое интересное? А конец счастливый? Если нет, тогда я сейчас же засну. И хоть бы женщин его описали!
— Вы не лучше литературных критиков. Хотите, чтобы я сочинял по вашему вкусу.
— Вы читали «Манон Леско»?
— Сто лет назад.
— В монастыре мы этим романом зачитывались. Он, конечно, был под строжайшим запретом и ходил у нас по рукам, а я наклеила на него обложку с «Истории религиозных войн» мосье Лежена. Эта книга до сих пор у меня.
— Дайте мне досказать мою сказку.
— Ну, ладно,— покорилась она, откидываясь на подушки.— Досказывайте, если вам так уж хочется.
— Я говорил о первом открытии моего героя. Второе было сделано гораздо позже, когда ему стало ясно, что он не художник, а всего лишь искусный умелец, золотых дел мастер. Однажды он отлил из золота яйцо величиной со страусовое и покрыл его финифтью, а когда его откроешь, внутри за столиком сидит маленький золотой человечек, а на столике перед ним лежит маленькое золотое с финифтью яичко, а если открыть это яичко, там внутри за маленьким столиком тоже сидит маленький человечек, и на столике тоже лежит золотое с финифтью яичко, если открыть и это... Дальше можно не продолжать. Его назвали великим мастером своего дела, но многие пели ему хвалы и за высокую идею этого произведения искусства, ибо каждое яйцо было украшено в честь Царя золотым крестом, обложенным алмазной крошкой. Но изощренность этого замысла вымотала у него все силы, и вдруг, когда он трудился над последним яичком с помощью оптического стекла — так называли лупу в те древние времена, к которым относится наша сказка, ибо, конечно же* в ней нет и намека на современность и на кого-либо из ныне живущих...
Он надолго приложился к стакану. С незапамятных времен не было у него такой странной душевной приподнятости, Он сказал:
511
— О чем это я? Я, кажется, немножко пьян. Виски никогда на меня так не действовало.
— О золотом яйце,— ответил из-под простыни сонный голос.
— Ах да, второе открытие.
Сказка получалась печальная, и ему было непонятно, откуда в нем это чувство раскрепощения и свободы, точно у заключенного, который наконец-то «раскололся» и во всем признается своему инквизитору. Может быть, это то самое воздаяние, которое получает кое-когда сочинитель? «Я сказал все, теперь можете меня казнить».
— Что вы говорите?
— О последнем яичке.
— Ах да, правильно. Так вот, наш герой вдруг понял, как ему все надоело. О том, чтобы снова приниматься за оправу драгоценных камней, и думать не хотелось. С ремеслом надо было расставаться — он истратил себя в нем до конца. Ничего более искусного или более бесполезного, чем то, что уже сделано, он не создаст, более высоких похвал, чем те, которыми его до сих пор осыпали, не услышит; И вообще это дурачье могло провалиться со своими восхвалениями ко всем чертям.
— Ну, а дальше?
— Он пошел к дом^номер 49 на Рю-де-Рампар, где его любовница снимала квартиру, с тех пор как ушла от мужа. Ее звали Мари. Ваша тезка. Около дома собралась толпа. А наверху он застал врача и полицию, потому что час назад она убила себя.
— Какой ужас!
— Его это не ужаснуло. В наслаждениях он давным- давно истратил себя до конца, так же как теперь — в работе. Правда, он все еще предавался им, подобно ушедшему со сцены танцовщику, который по привычке начинает день с упражнений у станка и не догадывается, что эти занятия можно прекратить. Да, наш герой почувствовал только облегчение; станок сломался, а заводить другой, решил он, не стоит труда. И месяца через два, конечно, завел. Но, увы, поздно! Многолетняя привычка была нарушена, и он никогда больше не занимался этим с прежним рвением.
— Какая противная сказка,— проговорил голос из-под простыни. Ее лица ему не было видно, потому что она накрылась с головой. Он оставил критику без внимания.
— Уверяю вас, бросить ремесло так же трудно, как мужа. И в том и в другом случае вам без конца твердят
512
о долге. К нему приходили й требовали яиц с крестами (в этом заключался его долг по отношению к Царю и к царским приверженцам). По тому, какой шум вокруг всего этого подняли, можно было подумать, будто, кроме него, никто не умеет делать ни яиц, ни крестов. Для того чтобы отвадить всю эту публику и показать ей, что прежних воззрений в нем не осталось, он отделал еще несколько драгоценных камней, придав им самую фривольную форму, какую только мог выдумать. Это были прелестные маленькие яблочки, которые вставлялись в пупки, — украшения для женских пупков сразу же вошли тогда в моду. Потом он стал мастерить мягкие золотые кольчуги с просверленным вверху камнем наподобие всевидящего ока, которые мужчины надевали на свои причинные места. Их почему-то прозвали каперскими свидетельствами, и некоторое время они тоже были в большом ходу, как подарки. (Вы сами знаете, как трудно женщине подобрать подходящий рождественский подарок мужчине.) И вот на нашего героя снова посыпались деньги и хвалы, а он злился, что к этой чепухе относятся не менее серьезно, чем в свое время к яйцам и крестам. Но он был придворный золотых дел мастер, и ничто не могло изменить это. Его провозгласили моралистом, и в этих изделиях увидели едкую сатиру на современность, что, как вы сами догадываетесь, неблагоприятно отразилось на торговле каперскими свидетельствами. Какой мужчина захочет носить сатиру на таком месте? Да и женщины, которым раньше так нравились податливые мягкие кольчуги с драгоценным камнем, теперь касались этих сатирических произведений искусства с большой опаской.
Впрочем, то обстоятельство, что его ювелирные изделия уже не пользовались успехом у широкой публики, принесло ему еще больший успех у знатоков, ибо знатоки презирают все, имеющее широкий спрос. О его творениях начали писать книги, и писали их главным образом те, кто претендовал на особую близость и любовь к Царю. Книги эти были написаны все на один лад, и, прочитав какую-то одну, наш герой получил представление и обо всех прочих. Почти в каждой была глава, называвшаяся «Яблоко в тесте — творчество падшего человека», или «От пасхального яичка до каперских свидетельств. Золотых дел мастер на службе у первородного греха»,
— Почему вы все говорите: золотых дел мастер? — послышалось из-под простыни.— Будто не знаете, что он был архитектор.
17 Г. Грин, т. 3
513
— Я вас предупреждал: не ищите прототипов моей сказки. Чего доброго, узнаете себя в той Мари. С вас станет! Хотя вы, слава создателю, не из тех, кто кончает жизнь самоубийством.
— Вы еще не знаете, на что я способна,— сказала она. — Ваша сказка совсем не похожа на «Манон Леско», но тоже очень жалостная.
— Никто из этих людей не подозревал, что в один прекрасный день наш герой сделал очередное поразительное открытие — у него больше не было веры во все те доводы исторического, философского, логического и этимологического порядка, с помощью которых он установил существование Царя. Осталась лишь память о том, кто жил не в каком-то определенном городе, а в сердце его родителей. К несчастью, у него самого сердце было устроено несколько по-другому, чем то единственное, которое поделили между собой его родители. Оно зачерствело от гордости и успехов, и теперь только гордость могла заставить его сердце биться учащенно, когда, завершив работу, он видел здание...
— Вы сказали: здание.
— ...когда, завершив работу, он видел у себя на верстаке готовую драгоценность ил# когда женщина в последний миг стонала: «Да, да, да, да!»
Он посмотрел на бутылку — виски там было на самом дне, стоило ли оставлять? Он вылил все в стакан, и воды туда не добавил.
— Видите, что получилось? — сказал он,— Наш герой обманул не только других, но и самого себя. Он искренне верил, что, любя свою работу, он любил и Царя, что, лаская женщину, он хоть и весьма несовершенным образом, но подражал Царю, любящему свой народ. Ведь Царь так возлюбил мир, что послал в него и быка, и золотой дождь, и сына своего...
— Какая у вас каша в голове,— сказала она.
— Но, открыв, что нет такого Царя, в какого он верил, мой герой понял также, что все, им содеянное, было содеяно во имя любви к самому себе. Так стоит ли делать драгоценные украшения и ласкать женщин ради собственного удовольствия? Может, он истратил себя до конца и в любви и в творчестве еще до своего последнего открытия о Царе, а может, само это открытие послужило концом всему? Я-то не знаю, но говорят, бывали минуты, когда он думал: «А может быть, мое неверие — это и есть последнее, окончательное доказательство существования Царя?» Кромешная
514
пустота, видимо, была его карой за самовольное нарушение законов. А может статься, это было то самое, что люди называют болью. Все запуталось до нелепости, и он уже начинал завидовать простому, ничем не обремененному сердцу своих родителей, где, согласно их вере, жил Царь — жил в сердце, а не где-то за сто миль, во дворце, огромном и холодном, как собор Святого Петра.
— Ну, а дальше что?
— Я же вам сказал, бросать ремесло — все равно что бросать мужа, одинаково трудно. Если б вы своего бросили, перед вами протянулись бы бесконечные дали дневного света, которые неизвестно как и где пересечь, и бесконечные дали ночной темноты, не говоря уж о телефонных звонках и участливых расспросах друзей и о какой-нибудь заметке в газетной хронике. Но эта часть сказки уже не интересна.
— И вот он взял свою самолетную книжку.,.— сказала она.
Виски было допито, и экваториальный день вспыхнул за окном, будто что-то вдруг разбилось о край неба, и бледно- зеленые, бледно-желтые и розовые, как фламинго, струйки потекли оттуда по горизонту и вскоре пожухли и перешли в обычную серость будничного дня. Он сказал:
— Я до утра вас проморил.
— Если бы хоть что-нибудь романтичное. Но и то ладно, по крайней мере те мысли отогнали.
Она хихикнула под простыней:
— А ведь я могла бы сказать ему, что мы провели ночь вместе. Почти так и есть. Как вы думаете, он подал бы на развод? Нет, вряд ли. Церковь разводов не разрешает. Церковь то, церковь се...
— А вам действительно так тоскливо живется?
Ответа не последовало. К молодым сон приходит так же
внезапно, как наступает городской день в тропиках. Он тихонько отворил дверь и вышел в полутемный коридор, где все еще горела бледная, оставленная на ночь лампочка. Кто-то вставший ни свет ни заря или, наоборот, полуночник притворил дверь — пятую по коридору, в тишине заклокотала, захлебнулась спущенная вода. Он сел на кровать, день вокруг него разгорался — это был час прохлады. Он подумал: Царь почил в бозе, да здравствует Царь. Может быть, именно здесь он обрел родину и какую- то жизнь.
515
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Куэрри постарался выйти в город пораньше, чтобы выполнить до жары хотя бы часть докторских поручений. К завтраку Мари Рикэр не появилась, по ту сторону перегородки стояла полная тишина. В соборе Куэрри забрал почту, дожидавшуюся следующего парохода, обрадовался, что ему писем не было. Toute a toi, видимо, ограничилась одним-единственным жестом по направлению к этим неведомым местам, и он надеялся, в ее же интересах, что этот жест был продиктован не любовью, а чувством долга и традициями, и, следовательно, его молчание будет воспринято безболезненно.
К полудню жара его иссушила, и, находясь в это время недалеко от реки, он свернул к пристани и поднялся по сходням на епископскую баржу посмотреть, нет ли капитана на борту. У трапа он остановился, сам себе удивляясь. Впервые после большого педерыва его вдруг потянуло с кем-то повидаться. Ему вспомнилось, как было страшно в тот вечер, когда он в последний раз поднялся на эту баржу и увидел огонек в каюте. Готовясь к очередному рейсу, команда уже погрузила топливо на понтоны, какая-то женщина развешивала выстиранное белье между трапом и котлом. Поднимаясь наверх, он крикнул: «Капитан!», но миссионер, сидевший в салоне за проверкой фрахтовых документов, был ему незнаком.
— Можно войти?
— Я догадываюсь, кто вы. Мосье Куэрри? Не откупорить ли нам бутылочку пива?
Куэрри спросил, где тот капитан.
— Он теперь преподает богословскую этику,— ответил его преемник,— в Ба Канге.
— Ему не хотелось уходить отсюда?
— Наоборот! Он был просто в восторге. Жизнь на реке не очень-то его прельщала.
— А вас она прельщает?
— Я еще сам не знаю. Это мой первый рейс. Все-таки перемена обстановки после семинарии и канонического права. Мы уходим завтра.
— В лепрозорий?
516
— Да, это наш конечный пункт. Будем там через неделю. Дней через десять. Еще не знаю точно, где придется брать грузы.
Уходя с баржи, Куэрри чувствовал, что им не заинтересовались. Капитан даже не спросил его о новой больнице. Может быть, «Пари-диманш» сделала свое дело, и худшее позади, и ни Рикэр, ни Паркинсон больше lie страшны ему? У него было такое ощущение, будто он на границе при въезде в чужую страну: беженец не сводит глаз с консула, следя, как тот берет перо, чтобы поставить последнюю резолюцию на его визу. Но беженцу до последней минуты не верится, что все сойдет гладко; слишком часто приходилось ему натыкаться на неожиданное сомнение, новый вопрос, новое требование, новую папку, с которой входит в кабинет консула вызванный им чиновник. В баре гостиницы, под абажуром с лунной рожицей и под сиреневыми цепями, сидел какой-то человек, это был Паркинсон.
Паркинсон поднял стакан с розоватым джином и сказал:
— Выпьем? Угощаю.
— Я думал, вы уехали, Паркинсон.
— Уезжал, но всего только в Стэнливиль, там беспорядки. Очерк написан, передан по телеграфу, и теперь я свободный человек до следующей поживы. Что будете пить?
— И надолго вы сюда?
— Пока не вызовут. Ваш материал прошел хорошо. Возможно, потребуется третий очерк.
— То, что я вам рассказал, вы не использовали.
— Не годилось для семейного чтения.
— Больше вы от меня ничего не получите.
— Как знать, как знать,— сказал Паркинсон.— Иной раз так повезет, такое подвалит! — Он встряхнул кусочки льда в стакане.— Первый очерк прошел с огромным успехом. Перепечатан всюду, даже у антиподов, кроме тех мест, конечно, что за железным занавесом. Американцы просто упиваются. Религия и антиколониалистский дух — лучшей смеси для них не придумаешь. Я только об одном жалею: что вы тогда не сфотографировали, как меня, больного, переносили на берег. Пришлось обойтись тем снимком, который сделала мадам Рикэр. Зато я снялся в Стэнливиле у сожженной машины. Это вы придирались ко мне из-за Стэнли? Наверно, он все-таки был в тех местех, иначе город не назвали бы в его честь. Куда вы?
— К себе в номер.
517
— А, да! Вы в шестом, по тому же коридору, что и я?
В седьмом.
Паркинсон помешал пальцем кусочки льда.
— Ах вот как! В седьмом. Вы не обиделись на меня? Ради бога, не придавайте значения моим наскокам во время нашей прошлой беседы. Я хотел заставить вас разговориться, только и всего. Таким, как я, лезть на рожон не по чину Копья, которыми пикадоры беспокоят быка, невзаправдашние.
— А что взаправдашнее?
— Следующий очерк. Прочтете — увидите.
— Заранее говорю, что правды там ни на грош.
— Туше! — сказал Паркинсон.— Странная вещь с метафорами — дыхание, что ли, у них короткое? Не выдерживают до конца. Хотите верьте, хотите нет, но в былые времена я уделял много внимания стилю.
Он заглянул в свой стакан с джином, точно в колодец.
— Ох и длинная же это штука — жизнь! Правда?
— Не так давно вы боялись, как бы не расстаться с ней.
— Она у меня одна-единственная,— сказал Паркинсон.
Дверь на слепящую улицу отворилась, и в бар вошла Мари Рикэр. Паркинсон сказал веселеньким голосам:
— Смотрите, кто идет!
— Мадам Рикэр приехала со мной, я ее подвез с плантации.
— Еще стакан джина! — крикнул бармену Паркинсон.
— Благодарю вас, но я не пью джин, — ответила ему Мари Рикэр фразой, будто бы взятой из английского разговорника.
— А что вы пьете? Вспоминаю, действительно я ни разу не видал вас со стаканом в руке, пока жил на плантации. Может быть, orange pressee, дитя мое?
— Я очень люблю виски,— горделиво сказала Мари Рикэр.
— Молодец. Взрослеете не по дням, а по часам.
Он пошел к бармену на дальнем конце стойки и по дороге вдруг подпрыгнул с неожиданной для такого толстяка легкостью и качнул рукой бумажные цепи.
— Ну что? — спросил Куэрри.
- Пока еще ничего нельзя сказать — будет ясно только послезавтра. Но он думает...
— Да?
— Он думает, что я влипла,— мрачно проговорила она,
518
и тут же к ним подошел Паркинсон со стаканом в руке. Он сказал:
— Говорят, у вашего старика приступ?
— Да.
— Сочувствую! Я-то знаю, что это такое,— сказал Паркинсон.— Но ему везет, за ним молодая жена ухаживает.
— Сиделка ему не нужна.
— Вы сюда надолго?
— Не знаю. Дня на два.
— Тогда пообедаем вместе? Время найдется?
— О-о, нет! На это не найдется,— не колеблясь ответила она.
Он невесело ухмыльнулся.
— Еще туше!
Выпив свое виски, Мари Рикэр сказала Куэрри:
— Мы с вами вместе обедаем, да? Я только на минутку, руки вымою. Сейчас возьму ключ.
— Разрешите мне,— сказал Паркинсон и, не дав ей времени возразить, через минуту вернулся с ключом, болтающимся у него на мизинце.
— Номер шесть,— сказал он.— Значит, мы все трое на одном этаже.
Куэрри сказал:
— Я тоже поднимусь.
Мари Рикэр заглянула в свой номер и тут же подошла к его двери.
Она спросила:
— Можно к вам? У меня так неуютно, просто ужас! Я встала поздно, и постель не успели постелить.
Она вытерла лицо его полотенцем и сокрушенно посмотрела на следы пудры, оставшиеся на нем.
— Простите, ради бога. Вот насвинячила! Не сообразила.
— Пустяки.
— Женщины отвратительны, правда?
— За свою долгую жизнь я этого не заметил.
— Втянула я вас в историю. Теперь проторчите из-за меня лишние сутки в этой дыре.
— Но доктор мог бы сообщить вам результаты письменно.
— Я не уеду, пока не буду знать наверняка. Как вы этого не понимаете? Если ответ будет «да», мне надо сразу же сказать ему. Это единственное, чем я смогу оправдать свою поездку.
519
— А если «нет»?
— Ну! Такое счастье? Тогда мне все будет нипочем. Может, и домой-то не вернусь.— Она спросила: — Что такое проверка на кролике?
— Я точно не знаю. Кажется, берут у вас мочу, разрезают кролика...
— Разрезают? — с ужасом спросила она.
— Потом опять зашьют. Он, кажется, доживает до следующей проверки.
— И почему мы так спешим узнавать худшее? Да еще за счет несчастного зверька.
— А вам совсем не хочется ребенка?
— Маленького Рикэра? Нет.
Она взяла его расческу из головной щетки на столике и, не взглянув на нее, провела ею по волосам.
— Я напросилась обедать с вами. Может, вы с кем- нибудь другим уговаривались?
— Нет.
— Это все из-за того типа. Он мне просто омерзителен.
Но отделаться от него в Люке было немыслимо. Из двух
ресторанов, имеющихся в городе, они попали в один и тот же. Кроме них троих, там никого не было; сидя у самой двери, Паркинсон поглядывал в их сторону меякду глотками супа. Свой «роллефлекс» он повесил на спинку соседнего стула, как вешают револьверы штатские в наше неспокойное время. Следовало отдать ему справедливость: он выходил на охоту, вооружившись одной фотокамерой.
Мари Рикэр подложила себе картофеля на тарелку.
— Только не говорите,— сказала она,— что я ем за двоих.
— Не собираюсь.
— Это ходячая колонистская шуточка, когда у кого- нибудь глисты.
— Как живот — болит?
— Увы, прошло. Доктор считает, что одно с другим не связано.
— Может, вам все-таки позвонить мужу? Он же будет волноваться, если вы и сегодня не вернетесь.
— Линия, наверно, испорчена. Здесь почти всегда так.
— Грозы эти дни не было.
— Африканцы вечно крадут провода.
Она молчала до тех пор, пока не прикончила ужасающего лилового крема.
520
— Пожалуй, вы правы. Пойду позвоню,— и ушла, предоставив ему пить кофе в одиночестве. Его чашка и чашка Паркинсона в унисон позвякивали о блюдца на пустых столиках.
Паркинсон заговорил с другого конца зала:
— Почта еще не пришла. Я жду свой второй очерк. Если придет, занесу к вам в номер. Да, кстати! Вы в шестом или седьмом? Как бы не ошибиться. Еще попадешь куда не следует.
— А вы не трудитесь.
— За вами должок — фотоснимок. Может, вы и мадам Рикэр сделаете мне такую любезность?
— От меня вы никаких фотоснимков не получите, Паркинсон.
Куэрри уплатил по счету и пошел на поиски телефона. Аппарат стоял на конторке, за которой сидела женщина с синими волосами и в синих очках и выписывала оранжевой ручкой счета.
— Звонок есть, — сказала Мари Рикэр,— но никто но отвечает.
— Надеюсь, ему не хуже?
— Наверно, ушел на завод.
Она повесила трубку и сказала:
— Все, что могла, я сделала, правда?
— Перед тем как пойдем ужинать вечером, надо позвонить еще раз.
— Теперь вам от меня не отделаться!
— Мне от вас, вам от меня.
— Другую сказку расскажете?
— Нет. Я только одну и знаю.
— До завтра с ума сойдешь. Просто не представляю себе, куда деваться, пока не узнаю.
— А вы ложитесь и полежите.
— Нет, не могу. Как по-вашему, будет очень глупо, если я пойду в собор и помолюсь?
— Нисколько не глупо. Лишь бы провести время.
— Но если это здесь сидит, во мне,— сказала она,— от молитвы оно не исчезнет?
— Вряд ли.— Он нехотя сказал: — Священники и те не требуют, чтобы в это верили. Они, должно быть, посоветовали бы вам молиться об исполнении воли Господней. Впрочем, не ждите от меня наставлений насчет молитв.
— Ну, знаете! — сказала Мари Рикэр.— Прежде чем молиться об исполнении его воли, я бы поинтересовалась,
521
какая она. Но все равно пойду помолюсь. Буду молиться о счастье. Ведь так можно?
— Думаю, что можно.
— А это почти все охватывает.
2
Куэрри тоже не знал, куда девать себя. Он опять спустился к реке. Погрузку на епископской барже закончили, и на борту никого не было. Магазины на маленькой площади стояли с закрытыми ставнями. Казалось, весь мир спал крепким сном, кроме него и молодой женщины, которая, наверно, все еще молилась. Впрочем, вернувшись в гостиницу, он обнаружил, что еще один человек бодрствует — Паркинсон. Он стоял под сиренево-розовыми цепями и не сводил глаз с двери. Как только Куэрри переступил порог, Паркинсон на цыпочках подошел к нему и сказал тоном хитроватым, но настоятельным:
— Мне надо поговорить с вами по секрету, прежде чем вы подниметесь к себе.
— О чем? v
— Обрисовать вам ситуацию,— сказал Паркинсон.— Буря над Люком. Знаете, кто там наверху?
— Где наверху?
— На втором этаже.
— Я вижу, вам не терпится сказать. Ну, говорите.
— Супруг,— пробасил Паркинсон.
— Какой супруг?
— Рикэр. Разыскивает жену.
— Пусть заглянет в собор, она, вероятно, там.
— Это все не так просто. Он знает, что она здесь с вами.
— Конечно знает. Я был вчера у него в доме.
— Тем не менее вряд ли он предполагал, что вы займете два смежных номера.
— Ход мысли, типичный для репортера скандальной хроники,— сказал Куэрри,— Какая разница — смежные номера, не смежные? В одну постель можно сойтись и с разных концов коридора.
— Вы недооцениваете репортеров скандальной хроники. Они пишут историю. От прекрасной Розамунды до Евы Браун.
— Ну, в историю чета Рикэров вряд ли войдет.
Он подошел к конторке и сказал:
522
— Приготовьте мне счет, пожалуйста. Я уезжаю.
— Удираете? — спросил Паркинсон.
— Зачем мне удирать? Я задержался здесь только потому, что хотел подвезти ее домой. Теперь она с мужем. Пусть он о ней и заботится.
— Ну и тип вы! Ничем вас не прошибешь! — сказал Паркинсон.— Я начинаю думать, что в ваших рассказах о себе кое-что и верно.
— Вот и напечатайте их вместо вашей ханжеской белиберды. Неужели не заманчиво хоть раз в жизни поведать правду?
— Но какую правду? Вы не такой простачок, Куэрри, каким прикидываетесь, а в моем очерке фактических искажений не было. Конечно, если не считать Стэнли.
— А пирога, а преданные слуги?
— Но то, что о вас, это все правда.
— Нет.
— Похоронили вы себя здесь? Похоронили. Работаете на прокаженных. Пошли в джунгли за тем африканцем. Все одно к одному, а в результате получается то, что люди любят именовать «благостью».
— Я знаю, что мною руководило.
— Ой ли! А святые тоже знали? А как же быть с «несчастнейшим из грешников» и тому подобной чепухой?
— Вы говорите, как отец Тома. Не совсем, конечно, но почти.
— История с одинаковым успехом может принять и мою версию, и вашу. Я обещал возвеличить вас, Куэрри. Но мы еще посмотрим — может быть, если я стащу вас с пьедестала, получится даже интереснее. А дело, кажется, к тому и идет.
— И вы воображаете, что это в ваших силах?
— Монтегю Паркинсона печатают повсюду.
Женщина с синими волосами сказала:
— Получите счет, мосье Куэрри,— и он повернулся к ней — платить.
— А может быть,— сказал Паркинсон,— вам все-таки стоит попросить меня об одолжении?
— Не понимаю.
— Мне часто приходилось выслушивать угрозы. Мою фотокамеру два раза разбивали вдребезги. Однажды я провел ночь в каталажке. Три раза меня колотили в ресторанах. Получалось почти как у святого Павла: «Три раза меня били палками, однажды камнями, три раза я терпел
523
кораблекрушение...» И вот что странно — хоть бы кто- нибудь попробовал воззвать к моим лучшим чувствам! Ведь это могло бы подействовать. Вдруг они есть во мне... где-= нибудь.— Он будто и в самом деле опечалился.
Куэрри мягко сказал:
— Я бы и попробовал, Паркинсон, да мне все равно.
Паркинсон сказал:
— Сил нет терпеть ваше чертово равнодушие! А вам известно, что он там нашел? Впрочем, разве вы снизойдете до того, чтобы расспрашивать журналиста? Полотенце у вас в номере. Я это полотенце сам ему показал. И расческа с длинными волосами.
На один-единственный миг его страдающий взгляд выдал, каково быть таким вот Паркинсоном. Он сказал:
— Вы меня разочаровали, Куэрри. Ведь я нагнал верить в то, что писал о вас.
— Что ж, прошу прощения,— сказал Куэрри.
— Человек должен хоть немножко во что-то верить, не то сматывай удочки.
Кто-то шел вниз по лестнице и споткнулся на повороте. Это был Рикэр. В руке он держал книгу в ярко-красной мягкой обложке. Его пальцы, скользившие по перилам, дрожали, то ли от малярии, то ли от волнения. Он остановился, и с ближайшего кронштейна на него уставилась ухмыляющаяся, щекастая рожица лунного человечка. Он сказал:
— Куэрри.
— Здравствуйте, Рикэр. Ну, как вы себя чувствуете? Лучше?
— Я отказываюсь понимать,— проговорил Рикэр.— Кто угодно, только не вы...
Он замолчал, судорожно подыскивая готовые штампы — штампы из романов «Мари Шанталь», а не те, которые были привычны ему по богословской литературе.
— Я считал вас своим другом, Куэрри.
Оранжевая ручка застрочила что-то очень уж деловито, а синяя голова нагнулась над конторкой слишком низко.
— О чем это вы, Рикэр? — сказал Куэрри,— Давайте лучше перейдем в бар. Там мы будем более или менее одни.
Паркинсон двинулся было за ними, но Куэрри стал в дверях, загородив ему дорогу. Он сказал.
— Нет, Паркинсон, это не для вашей «Пост».
— Мне нечего скрывать от мистера Паркинсона,— сказал Рикэр по-английски.
524
— Как вам угодно.
Дневная жара прогнала из бара даже бармена. Бумажные цепи свисали с потолка, точно водоросли. Куэрри сказал:
— Ваша жена звонила вам после завтрака, но у вас никто не ответил.
— И не удивительно. В шесть утра я был уже в дороге.
— Я очень рад, что вы здесь. Теперь мне можно уехать.
Рикэр сказал:
— Отрицать бесполезно, Куэрри. Бесполезно. Я был в номере моей жены — в номере шестом, а ключ от седьмого у вас в кармане.
— К чему такие глупые, скоропалительные выводы, Рикэр? Даже по поводу полотенец и расчесок. Допустим, она умывалась утром в моем номере. Ну и что же? Номера смежные? Но только эти два и были готовы, когда мы приехали.
—- Почему вы увезли ее, не сказав мне ни слова?
— Хотел сказать, но мы с вами разговорились совсем о других вещах.
Он посмотрел на Паркинсона, который стоял, опершись о стойку. Паркинсон не сводил глаз с их губ, точно это помогало ему понимать язык, на котором они говорили.
— Она уехала, бросила меня больного, с высокой температурой.
— При вас остался ваш бой. А у нее были дела в городе.
— Какие такие дела?
— Пусть, Рикэр, она вам сама обо всем расскажет. Разве у женщины не может быть секретов?
— Однако вы в них посвящены? Муж имеет право...
— Слишком вы любите говорить о своих правах, Рикэр. У нее тоже есть кое-какие права. Но я вовсе не собираюсь стоять здесь и доказывать вам...
— Куда вы?
— Пойду отыщу своего боя. Надо выезжать. У нас в запасе часа четыре до темноты.
— Но мне еще о многом надо поговорить с вами.
— О чем? О любви к Богу?
— Нет,— сказал Рикэр.— Вот об этом.
Он протянул ему книжку в красном переплете, открытую на странице, вверху которой стояла дата. Куэрри увидел, что это дневник — тетрадка в одну линейку, а над строкой что-то написано аккуратным школьным почерком.
— Вот,— сказал Рикэр.— Прочитайте.
525
— Я не читаю чужих дневников.
— Тогда я сам вам прочту. «Провела ночь с К.».
Куэрри усмехнулся. Он сказал:
— Да, это верно... до некоторой степени. Мы пили виски, а я рассказывал ей длинную сказку.
— Не верю ни одному вашему слову.
— Вы заслуживаете, чтобы вас сделали рогоносцем,
Рикэр, но у меня никогда не было вкуса к совращению
малолетних.
— Интересно, что сказали бы на это в суде.
— Осторожнее, Рикэр. Не угрожайте мне. А вдруг, я изменю своим вкусам?
— За такое можно поплатиться,— сказал Рикэр.—
Здорово поплатиться.
— Сомневаюсь. Нет такого суда в мире,*который поверил бы вам, а не нам с ней. Прощайте, Рикэр.
— Что же, вы думаете так легко отделаться — будто ничего и не было?
— Я очень хотел бы оставить вас в состоянии мучительной неизвестности, но это будет нечестно по отношению к ней. Между нами ничего не было, Рикэр. Я даже не поцеловал вашу жену. Она меня как женщина не интересует.
— Кто дал вам право так презирать нас?
— Возьмитесь за ум. Положите этот дневник туда, где вы его взяли, и ничего не говорите ей.
— «Провела ночь с К.» — и ничего не говорить?
Куэрри повернулся к Паркинсону:
— Дайте вашему другу чего-нибудь выпить и образумьте его. Вы ведь ему обязаны — материалом для своего очерка.
— Дуэль... Как это было бы прекрасно для нашей газеты,— мечтательно проговорил Паркинсон.
— Ее счастье, что у меня не буйный нрав,— сказал Рикэр. — Хорошая трепка...
— Это тоже входит в понятие о христианском браке?
Он вдруг почувствовал страшную усталость: вся жизнь
прошла в разгаре таких вот сцен, слушать такие голоса ему на роду было написано, и если сейчас не остеречься, они будут звучать у него в ушах и на смертном одре. Он повернулся к ним обоим спиной и вышел, не обращая внимания на почти истошный вопль Рикэра:
— Это мое право! Я требую...
Сидя в кабине рядом с Део Грациасом, он успокоился. Он сказал:
526
— Ты больше не ходил в леса и меня туда никогда не возьмешь, я знаю... Но как бы мне хотелось... А где оно, Пенделэ? Далеко?
Део Грациас сидел, опустив голову, и молчал.
— Ну, ладно.
Около собора Куэрри остановил грузовик и вышел. Надо все-таки предупредить ее. Соборные двери были растворены настежь для вентиляции, и от безобразных витражей, пропускавших красный и синий свет, солнце казалось здесь еще пронзительнее, чем снаружи. Башмаки священника, который шел к ризнице, со скрипом ступали по кафельным плитам, старуха африканка позвякивала четками. Этот храм не годился для медитаций, в нем было жарко и неспокойно, как на людном рынке; в притворе гипсовые торгаши навязывали прихожанам кто младенца, кто кровоточащее сердце. Мари Рикэр сидела под статуей святой Терезы Лизьесской. Трудно было сделать бо лее неудачный выбор. Кроме молодости, их ничто не род нило.
Он спросил ее:
— Все еще молитесь?
— Да нет. Я не слышала, как вы подошли.
— Ваш муж в гостинице.
— A-а, — вяло протянула она, глядя на святую, но оправдавшую ее надежд.
— Вы оставили свой дневник у себя в номере, и он прочел его. Зачем вы написали: «Провела ночь с К.»?
— Но ведь это правда. Кроме того, я специально поставила восклицательный знак, чтобы было понятно.
— Что понятно?
— Что это в шутку. Монахини не сердились, если с восклицательным знаком. Например: «Мать настоятель ница рвет и мечет!» Они называли его «преувеличительиый знак».
— Вряд ли ваш муж знает монастырский код.
— Так он серьезно думает?..— спросила она и фырк пула.
— Я пытался разубедить его.
— Ах, как обидно, если он все равно в этом уверен. Мы бы и на самом деле могли... Куда же вы теперь поедете?
— Домой.
— Если б вы захотели, я бы уехала с вами. Но вы по захотите, я знаю.
Он посмотрел на гипсовое лицо с жеманной ханжеской улыбкой.
527
— А она что скажет?
— Я с ней не обо всем советуюсь. Только in extremis . Хотя сейчас такой extremis, дальше некуда, правда? Учитывая и то, и се, и многое другое. Как по-вашему, сказать ему про беременность?
— Лучше сказать, пока он сам не дознался.
— А я-то просила у нее счастья,— презрительно проговорила она,— Тоже, надеялась! А вы верите в силу молитвы?
— Нет.
— И никогда не верили?
— Раньше как будто верил. Тогда же, когда верил и в великанов.
Он оглядел собор — алтарь, раку, бронзовые паникадила и европейских святых, бесцветных, как альбиносы, на этом темном континенте. Он уловил в себе смутную тоску о прошлом, но это, вероятно, удел всех пожилых людей — тосковать о прошлом, даже о мучительном прошлом, потому что муки эти нерасторжимо связаны с молодостью. Если есть такое место Пенделэ, подумал он, я не стану искать оттуда пути назад.
— Вы, вероятно, считаете, что я тут только даром время потеряла на молитвы?
— Все-таки лучше, чем валяться в постели и думать свою невеселую думу.
— Значит, вы совсем не верите в силу молитвы? И в Бога тоже?
— Нет.— Он мягко добавил: — Может быть, я и не прав.
— А Рикэр верит,— сказала она, называя его по фамилии, точно он уже не был ее мужем.— И почему это среди верующих совсем не те люди, какие нужны?
— Как же так? А монахини?
— Ну-у, они профессионалки. Во все верят. Даже в то, что ангелы перенесли богородицу из Назарета в Лоретское святилище. Они требуют от нас веры и в то, и в это, и в пятое, и в десятое, а мы верим все меньше и меньше.
Может быть, это говорилось только для того, чтобы оттянуть возвращение в гостиницу. Она сказала:
— Мне однажды здорово влетело за то, что я нарисовала Лоретское святилище в воздухе, с крыльями, как у реактивного самолета. А вы сильно верили... когда у вас еще была вера?
1 В крайнем случае (лат.)^
528
— Да. Как тот мальчик в сказке, я вооружался разной аргументацией и мог уверовать почти во все. При соответствующей настройке мыслей у тебя что угодно получится. И женишься и призвание найдешь. А когда годы пройдут и твоя женитьба или твое призвание окажутся пустым номером, лучше выходи из игры. Так и с верой. Люди цепляются за свою семейную жизнь, чтобы не остаться в одиночестве на старости лет, а за свое призвание —- из страха перед нищетой. В том и в другом случае мотивировка неправильная. И так же неправильно цепляться за церковь только потому, что ее шаманство облегчает нам уход из этого мира.
— А приходить в этот мир разве шаманство не помогает? — спросила Мари Рикэр,— Если у меня внутри ребенок, ведь его придется крестить? Вряд ли я буду спокойно себя чувствовать с некрещеным. Как шо-вашему, это нечестно с моей стороны? Если бы только у него был другой отец!
— Почему же нечестно? И рано еще вам думать, что брак у вас неудачный.
— Конечно неудачный.
— Я имею в виду не Рикэра, а...— Он проговорил резко: — И прошу вас, хоть вы-то не берите меня за образец для подражания!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1
Шампанское, которое Куэрри достал в Люке, было сладковатое, но ничего лучше он не нашел, а после трехдневного путешествия на грузовике и небольшой поломки машины у первого парома качество его и вовсе не повысилось. Монахини выставили от себя консервированный гороховый суп, четыре тощие жареные курицы и сомнительного вида омлет с желе из гуавы, омлет «сел» на полдороге между их домом и домом миссионеров. Но в тот день, когда с церемонией водружения конька было наконец-то покончено, наводить критику никому не захотелось. Перед амбулаторией натянули тент, а под ним на длинных досках, положенных на козлы, миссионеры и монахини поставили угощение для прокаженных, которые работали на строительстве больницы, и для членов их
семей — официальных и неофициальных: мужчинам — пиво, женщинам и детям — фруктовую воду с булочками. Подготовка к пиршеству в доме монахинь велась в строжайшей тайне, но, по слухам, там должны были подать кофе, заваренный крепче обычного, и несколько коробок печенья птифур, хранившегося про запас с Рождества и, по всей вероятнэсти, успевшего заплесневеть за это время.
Перед пиром отслужили молебен. Отец Тома обошел снаружи все здание новой больницы, поддерживаемый отцом Жозефом и отцом Полем, и окропил его стены святой водой под пение гимнов на языке монго. Потом читали молитвы и слушали проповедь отца Тома, которая чрезмерно затянулась; он еще плохо владел языком монго, и понимали его с трудом. Прокаженным Помоложе надоело слушать, и они разбрелись кто куда, а одного мальчугана брат Филипп застиг на месте преступления: он орошал новые стены своей собственной водичкой.
Никого не беспокоило, что в стороне от пирующих сидели и пели свои гимны несколько человек, не имеющих никакого отношения к местному племени. Только доктор, который работал раньше в Нижнем Конго, знал, что это повстанцы с побережья больше чем за тысячу километров отсюда. Из прокаженных вряд ли кто понимал их язык, и поэтому доктор не мешал им петь. О том, какой длинный путь они проделали, добираясь сюда лесными тропами, рекой и дорогой, можно было судить только по шести велосипедам, приставленным один к другому на ведущей в глубь леса тропинке, которой доктор случайно проходил тем утром.
Е ku Kinshasa ka bazeyi ко.
E ku Luozi ka bazeyi ко...
В Кипшасе никто ничего не знает.
В Луози никто ничего но знает.
Они пели и пели свою горделивую песнь, исполненную чувства превосходства — превосходства над своими же собратьями, над белыми, над христианским Богом, над всеми, кто вне этой шестерки в спортивных каскетках с рекламой пива «Поло».
В Верхнем Конго никто ничего но знает.
На небе никто ничего не знает.
Те, кто поносит Духа, ничего но знают.
Вожди ничего не знают.
Белые люди ничего но знают.
530
Бога Нзамбе никогда еще не подвергали унижениям, это был особый бог. Один только Део Грациас приблизился к этой группе. Он сидел на корточках между ними и больницей, и доктор вспомнил, что его привезли в лепрозорий ребенком откуда-то из Нижнего Конго.
— Таково наше будущее? — сказал Куэрри. Он судил не по словам песни, которые были непонятны ему, а по заносчиво сдвинутым набекрень каскеткам с рекламой пива «Поло».
— Да.
— Вас оно пугает?
— Еще бы! Но я не хочу пользоваться свободой за счет других.
— А они не прочь.
— Наша выучка.
Из-за всяких задержек и конек подняли наверх и начали пир почти перед самым закатом. Тент, натянутый перед амбулаторией, чтобы уберечь строителей от зноя, теперь был не нужен, но, взглянув на черные тучи, собиравшиеся за рекой, отец Жозеф не велел убирать его, на случай дождя.
С решением отца Тома ставить конек согласились не сразу. Отец Жозеф хотел оттянуть еще не месяц, в расчете, что отец настоятель вернется к тому времени, и отец Поль сначала поддержал его, но, когда доктор Колэн стал на сторону отца Тома, они сняли свои возражения.
— Пусть отец Тома устраивает пир и распевает гимны, это его дело,— сказал им доктор.— А мне нужна больница.
Доктор Колэн и Куэрри отошли от людей, приехавших с востока, и, вернувшись назад, застали самый конец торжественной церемонии.
Мы поступили правильно,— сказал доктор, но все-таки жаль, что настоятеля не было. Он порадовался бы, глядя на этот спектакль, а кроме того, его проповедь была бы понятнее.
— И короче, — сказал Куэрри. Глухие голоса африканцев затянули новый гимн.
— А все-таки не уходишь и слушаешь.
Да, я слушаю.
— А почему?
*— Голоса предков. Воспоминания. Разве вам не приходилось в детстве лежать и прислушиваться, что они там говорят внизу? Слов не разбираешь, а в самих голосах есть что-то успокоительное. Вот и сейчас так. Приятно слушать,
531
а самому молчать. Пожара в доме нет, вор не затаился в соседней- комнате. Ничего я не хочу понимать, ни во что не хочу верить. Если веришь, так надо еще и думать. А я думать больше не намерен. Строить крольчатники, сколько бы их вам ни понадобилось, можно и не думая.
Попивая шампанское за ужином, в миссии очень веселились. Отца Поля поймали на том, что он хотел выпить лишний стакан. Кто-то еще — брат Филипп? вряд ли, на него это не похоже — налил содовой в опорожненную бутылку, и бутылка обошла полстола, пока это не обнаружили. Куэрри вспомнил то, что было несколько месяцев назад: вечер в семинарии на берегу реки, когда миссионеры жульничали в карты. Тогда он ушел в заросли, так ему было нестерпимо слушать их инфантильные шуточки, их смех. Как же это он сейчас сидит здесь и улыбается вместе со всеми? Он даже поймал себя на том, что его раздражает физиономия отца Тома, который со строгим видом восседал во главе стола, не участвуя во всеобщем веселье.
Доктор провозгласил тост в честь отца Жозефа, а отец Жозеф провозгласил тост в честь доктора. Отец Поль провозгласил тост в честь брата Филиппа, а брат Филипп сконфузился и будто язык проглотил. Отец Жан провозгласил тост в честь отца Тома, но отец Тома ответного тоста не предложил. Шампанское уже подходило к концу, как вдруг кто-то извлек из недр буфета початую бутылку сандеманов- ского портвейна, и портвейн стали пить из ликерных рюмок, чтобы на дольше хватило.
— Если хотите знать, так англичане пьют портвейн после десерта, — сказал отец Жан. — Странный обычай, возможно протестантский, но тем не менее...
— А в богословской этике на сей счет ничего не сказано? — спросил отец Поль.
— В каноническом праве сказано: Lex contra Sandema- nium. Но и этот закон был, разумеется, так истолкован одним славным бенедиктинцем...
— Отец Тома, рюмочку портвейна?
— Благодарю вас, отец. С меня вполне достаточно того, что я уже выпил.
Тьма за растворенной дверью вдруг подалась назад, и на мгновение в странном желтом свете, как на выцветшей фотографии, они увидели низко накренившиеся пальмы. Потом там опять все почернело, и ветер, ворвавшийся в комнату, шевельнул страницы киножурнала отца Жана. Куэрри встал затворить дверь от надвигающейся грозы, но
532
передумал и, ступив наружу, закрыл ее за собой. Небо на севере снова вспыхнуло, как будто над рекой продернули длинную ленту. Оттуда, где веселились прокаженные, донесся гул барабанов, и тут же — раскат грома в ответ, точно воинская часть шла на смену. На веранде кто-то был. При вспышке молнии он увидел, что это Део Грациас.
— Почему же ты не на празднике, Део Грациас?
И он тут же вспомнил, что праздник устроен не для увечных, а для каменщиков, плотников, столяров. Он сказал:
— Молодцы, хорошо поработали, больница выстроена.
Део Грациас стоял молча. Куэрри сказал:
— Ты что, опять задумал побег? — и, раскурив сигарету» сунул ее бою в рот.
— Нет,— сказал Део Грациас.
Куэрри почувствовал в темноте прикосновение култышки. Он сказал:
— Что случилось, Део Грациас?
— Ты уедешь,— сказал Део Грациас,— Когда больница готова.
— Нет, нет, не уеду. Я доживу здесь до конца дней своих. Туда, откуда я приехал, мне возвращаться нельзя, Део Грациас. Нет мне там места.
— Ты убил человека?
— Я убил все, что можно было убить.
Гром послышался ближе, и тут же зашумел дождь. Сначала он разведчиком тихонько шуршал среди пальмовых вееров, крался в траве, потом уверенной поступью великого водяного воинства двинулся от реки и приступом захлестнул ступеньки веранды. Барабаны прокаженных умолкли сразу, как погашенное пламя, и даже удары грома были едва слышны сквозь мощную атаку дождя.
Део Грациас подступил ближе.
— Возьми меня с собой, — сказал он.
— Говорю тебе, я останусь здесь. Почему ты мне не веришь? До конца жизни. Меня здесь и похоронят.
Может быть, его не было слышно из-за дождя, но Део Грациас повторил:
— Я с тобой.
Где-то задребезжал телефон — банальный звук человеческого жилья, как неутешный детский плач, пронзающий шум ливня.
533
2
Когда Куэрри вышел, отец
Тома сказал:
— Мы всех тут почтили, а за того, кому больше всех обязаны, не выпили.
Отец Жозеф сказал:
— Он прекрасно знает, как мы ему благодарны. А тосты ведь были шуточные, отец Тома.
— Я считаю, что, когда он вернется, мне следует выразить ему нашу благодарность официально, от имени всей общины.
— И тем самым вы только смутите его,— сказал доктор Колэн.— Человеку нужно от нас лишь одно — чтобы его оставили в покое. 4
По крыше забарабанил дождь, брат Филипп стал зажигать свечи на буфете, на случай если погаснет электричество.
— Благословен тот день, когда он к нам приехал,— сказал отец Тома.— Кто бы мог предвидеть это? Знаменитый Куэрри!
— А для него тот день вдвойне благословен,— ответил доктор.— Дух поддается лечению гораздо труднее, чем тело, и все-таки мне кажется, что он почти здоров.
— Чем достойнее человек, тем сильнее объемлет его бесплодность пустыни,— сказал отец Тома.
Отец Жозеф с виноватым видом посмотрел сначала на свой стакан, потом на сотрапезников. По милости отца Тома у всех у них было такое чувство, будто они пьянствуют в церкви.
— Человек малой веры и не заметит временной утраты ее.— Отец Тома был непогрешим в своих сентенциях. Отец Поль подмигнул отцу Жану.
— Вы слишком много ему приписываете,— сказал доктор.— Его случай, вероятно, гораздо проще. Бывает же так, что полжизни человек верит без достаточных к тому оснований, а потом вдруг обнаруживает свою ошибку.
— Вы, доктор, рассуждаете, как все атеисты, точно нет на свете Божественной благодати. Вера без благодати немыслима, а Господь никогда не отымет у человека своего дара. Человек сам себя его лишает — своими поступками. Поступки Куэрри у всех у нас на виду, и по ним можно судить, каков он.
— Надеюсь, вам не придется потерпеть разочарование,— сказал доктор.— К нам на излечение увечные то-
534
же поступают, но мы не считаем, что их объемлет пустыня. У нас это объясняется так: болезнь изжила сама себя.
— Вы очень хороший врач, но все же мне кажется, что мы лучше можем судить о духовном состоянии человека.
— Да, да, безусловно! Если таковое существует.
— Вы обнаруживаете уплотнение на коже там, где наш глаз ничего не заметит. Но не отказывайте нам в чутье на... гм!..— отец Тома запнулся, —...на доблесть.
Из-за грозы они говорили громче обычного. Зазвонил телефон.
Доктор Колэн сказал:
— Это, должно быть, из больницы. У меня там умирает один больной.
Он подошел к буфету, где стоял аппарат, и поднял трубку. Он сказал:
— Кто это? Сестра Клэр? — Потом обратился к отцу Тома: — Кто-то из ваших монахинь. Вы ответите? Я не разбираю, что она говорит.
— Может быть, они добрались до нашего шампанского? — сказал отец Жозеф.
Доктор Колэн передал трубку отцу Тома и вернулся к столу.
— Голос взволнованный, а кто, я не понял,— сказал он.
— Говорите медленнее,— сказал отец Тома.— Кто это? Сестра Элен? Я вас не слышу, гроза очень сильная. Повторите, пожалуйста. Не понимаю.
— Какое счастье,— сказал отец Жозеф,— что у сестер не каждый день пир горой.
Отец Тома, взбешенный, круто повернулся к нему. Он сказал:
— Замолчите, отец. Я из-за вас ничего не слышу. Дело не шуточное, случилась страшная вещь.
— Кто-нибудь заболел? — спросил доктор.
— Передайте матери Агнесе,— сказал отец Тома, — что я сейчас же приду. И его разыщу и приведу с собой.
Он повесил трубку и ссутулился над телефоном, как вопросительный знак.
— Что случилось, отец? — спросил доктор.— Моя помощь не требуется?
— Кто знает, где Куэрри?
— Он только что вышел на веранду.
— Как бы я хотел, чтобы настоятель был здесь!
Они удивленно посмотрели на отца Тома. Эти слова как
нельзя более свидетельствовали о его смятении.
535
— Может, мы все-таки узнаем, что случилось? — спросил отец Поль.
Отец Тома сказал:
— Завидую вам, доктор, что в вашем деле лабораторный анализ решает все! Вы были правы, когда предупреждали меня о возможном разочаровании. И вы и настоятель. Он говорил почти то же самое. Я слишком полагался на видимость!
— Куэрри в чем-нибудь провинился?
— Упаси меня Боже осуждать человека, не проверив всех...
Дверь отворилась, и вошел Куэрри. Следом за ним в комнату ворвались дождевые струи, и ему не сразу удалось захлопнуть за собой дверь. Он сказал:
— В водомерном стекле ^же на полсантиметра воды.
Все молчали. Отец Тома шагнул ему навстречу.
— Мосье Куэрри, это правда, что вы ездили в Люк с мадам Рикэр?
— Да. Я подвез ее.
— На нашем грузовике?
— Да, конечно.
— И это в то время, когда ее муж лежал больной?
— Да.
— Что такое? В чем дело? — сказал отец Жозеф.
— Спросите мосье Куэрри, — ответил ему отец Тома.
— О чем?
Отец Тома надел резиновые сапоги и взял зонтик с вешалки.
— Что я такого сделал? — сказал Куэрри и посмотрел сначала на отца Жозефа, потом на отца Поля. Отец Поль недоуменно развел руками.
— Все-таки не мешало бы нам знать, что произошло, отец,— сказал доктор Колэн.
— Я вынужден попросить вас, мосье Куэрри, чтобы вы пошли со мной. Мы посоветуемся с сестрами, как быть дальше. Я до последней секунды надеялся, что произошла какая-то ошибка. Я даже был бы рад, если бы вы попытались отрицать все это. И вдруг такое бесстыдство! Если Рикэр приедет сюда, я не хочу, чтобы он застал вас здесь.
— А зачем Рикэру сюда приезжать? — сказал отец Жан.
— Зачем? Полагаю, что за женой. Его жена сейчас у сестер. Она приехала полчаса назад. Три дня в дороге — одна. Она беременна,— сказал отец Тома. Телефон снова зазвонил.— Ребенок ваш.
536
Куэрри сказал:
— Какой вздор! Она не могла этого говорить.
— Несчастная женщина. У нее, вероятно, не хватило духа признаться мужу. Она приехала из Люка, разыскивает вас.
Снова зазвонил телефон.
— Кажется, моя очередь отвечать, — сказал отец Жозеф, со страхом берясь за трубку.
— Мы здесь так хорошо вас приняли. Ни о чем не расспрашивали. Никто не любопытствовал узнать ваше прошлое. И в благодарность за все это вы преподносите нам такую... такую скандальную историю. Мало вам было женщин в Европе? Вы и нашу маленькую общину сделали ареной своих похождений!
Отец Тома вдруг снова превратился в того издерганного, во всем изверившегося священника, который не спал по ночам и боялся темноты. Он заплакал и, точно африканец, цепляющийся за свой тотем, прижал зонтик к груди. Он был похож на пугало, проторчавшее всю ночь на огороде.
— Алло, алло! — кричал в трубку отец Жозеф. — Заклинаю вас всеми святыми, говорите громче! Кто это?
— Пойдемте к ней вместе. Сейчас же,— сказал Куэрри.
— Это ваше право,— сказал отец Тома.— Хотя сейчас она, наверно, не в состоянии что-то доказывать. Последние три дня она ничего не ела, кроме плитки шоколада. Она приехала одна, без слуги. Ах, если бы настоятель... И кто? Подумать только — мадам Рикэр! Сколько наша миссия видела добра от них! Боже мой! Да что там такое, отец Жозеф?
— Это из больницы,— с облегчением проговорил отец Жозеф и передал трубку доктору Колэну.
— Я ждал этого звонка — больной умер,— сказал доктор.— Слава Богу, естественный ход вещей кое в чем еще сохранился.
3
Отец Тома в полном молчании шагал впереди под своим огромным зонтом. Дождь ненадолго утих, но с зонтичного каркаса все еще капало. Отца Тома было видно только во время вспышек молнии. Фонарика у него не было, но он и в темноте мог идти по этой тропинке, не сбиваясь. Не один омлет и не одно суфле
537
погибли здесь, на этой тропе, а сколько на них было потрачено яиц! Белый домик монахинь внезапно вырос перед ними при вспышке молнии и одновременном громовом раскате. Ударило в дерево где-то совсем близко, и во всей миссии перегорели пробки.
В дверях их встретила одна из монахинь. Она посмотрела на Куэрри через плечо отца Тома, точно перед ней предстал сам дьявол — столько в ее взгляде было ужаса, отвращения и любопытства. Она сказала:
— Мать настоятельница около мадам Рикэр.
— Мы пройдем туда,— мрачно проговорил отец Тома.
Она провела их в комнату с белыми стенами, где Мари
Рикэр лежала на кровати, выкрашенной белой краской. Над ней висело распятье, рядом на столике горел ночник. Мать Агнеса сидела рядом и гладила Мари Рикэр по щеке. Первое впечатление у Куэрри было такое, что после долгих странствий по чужим краям в дом благополучно вернулась дочь.
Отец Тома спросил алтарным шепотом:
— Ну, как она?
— Цела и невредима,— сказала мать Агнеса,— телесно невредима.
Мари Рикэр повернулась на бок и посмотрела на них. Во взгляде у нее была незамутненная правдивость, как у ребенка, который приготовился сказать твердокаменную ложь. Она улыбнулась Куэрри и проговорила:
— Простите меня. Я не могла не приехать. Мне было страшно.
Мать Агнеса отняла руку от лица Мари Рикэр и уставилась на Куэрри, точно боясь, как бы он чего не сделал с ее подопечной.
Куэрри мягко сказал:
— Не бойтесь. Было страшно ехать одной в такую даль, а теперь бояться нечего. Теперь вы среди друзей и можете объяснить им...— Он не договорил.
— Да, да,— прошептала она.— Я все объясню.
— Они не поняли, что вы им говорили. О нашей поездке в Люк. И о ребенке. Это подтвердилось — о ребенке?
— Да.
— Так скажите им, чей это ребенок.
— Я сказала,— ответила она.— Ваш.— И добавила: — Ну, и мой, конечно,— как будто это добавление должно было все объяснить и все оправдать.
Отец Тома сказал:
— Вот видите!
538
— Зачем же вы так говорите? Вы же знаете, что это неправда. До поездки в Люк мы с вами даже не оставались наедине.
— В тот раз,— сказала она,— когда мой муж впервые привел вас в дом.
Ему было бы легче, если бы он разозлился, но зла против нее у него не было. В определенном возрасте лгать так же естественно, как и играть с огнем. Он сказал:
— Вы говорите вздор и сами это прекрасно знаете. Я уверен, что вы не хотите причинить мне зло.
— Нет, нет! — сказала она,— Как можно! Je t’aime, cheri. Je suis toute a toi l.
Мать Агнеса брезгливо сморщила нос.
— Потому я к тебе и приехала,— сказала Мари Рикэр.
— Ей надо отдохнуть,— сказала мать Агнеса,— Все это можно обсудить завтра утром.
— Разрешите мне поговорить с ней наедине.
— Ни в коем случае,— сказала мать Агнеса.— Это недопустимо. Отец Тома, вы не позволите ему...
— Почтеннейшая! Неужели же я буду ее бить? При первом ее вопле вы можете прибежать на выручку.
Отец Тома сказал:
— Если мадам Рикэр согласна, вряд ли мы сможем воспрепятствовать этому.
— Конечно, согласна,— сказала Мари Рикэр.— Затем я сюда и приехала.
Она тронула Куэрри за рукав. Ее улыбка, полная печали и поруганного доверия, была достойна Сары Бернар в роли умирающей Маргариты Готье.
Когда они остались вдвоем, она сказала со счастливым вздохом:
— Вот так-то.
— К чему вся эта ложь?
— Это не все ложь,— сказала она.— Я ведь вас правда люблю.
— С каких пор?
— С тех пор как провела с вами ночь.
— Но вы же прекрасно знаете, что тогда ничего не было. Мы пили виски. Я рассказывал вам сказку, чтобы вы поскорее уснули.
— Да. В некотором царстве, в некотором государстве. Вот тогда я и влюбилась. Нет, не тогда. Кажется, опять
Я люблю тебя, дорогой. Я вся твоя (фр.}.
539
вру, — сказала она с наигранным смирением.— Это было, когда вы в первый раз к нам пришли. Un coup de foudre l.
— В ту ночь, которую, по вашим словам, мы провели вместе?
— Нет, это тоже вранье. На самом деле я провела с вами ночь после приема у губернатора.
— Да что вы несете?
— Мне с ним не хотелось. И тогда, чтобы как-то себе помочь, я закрыла глаза и вообразила, что это вы.
— Я, видимо, должен рассыпаться в благодарностях,— сказал Куэрри,— за комплимент.
— Тогда, наверно, ребенок и получился. Так что, видите, я им не наврала.
— Не наврали?
— Ну, серединка на половинку. Если бы я не думала тогда о вас, у меня было бы все по-другому, и я бы не забеременела. Значит, в какой-то степени это и ваш ребенок.
Он посмотрел на нее отчасти даже с уважением. Только богословам было бы под силу дать должную оценку извилистым путям ее логики и отделить в них добрый умысел от злого, а ведь совсем еще недавно он думал, что такое юное и бесхитростное существо не может представлять никакой опасности. Она улыбнулась ему чарующей улыбкой, словно надеясь выудить у него еще какую-нибудь сказку и оттянуть время сна. Он сказал:
— Лучше расскажите мне, что там у вас произошло в Люке, когда вы увиделись с мужем.
Она сказала:
— Кошмар! Просто кошмар! Я думала, он меня убьет. Про дневник не поверил. И донимал, донимал меня расспросами всю ночь и под конец так измучил, что я сказала: «Хорошо. Пусть будет по-твоему. Я спала с ним. И здесь, и дома, и всюду, и везде». Тогда он ударил меня. И еще хотел ударить, да мистер Паркинсон помешал.
— Ах, Паркинсон тоже там был?
— Он прибежал на М'ой крик.
— Сделать несколько фотоснимков?
— Нет, по-моему, он в тот раз ничего не снимал.
— А потом что было?
— Ну, а потом он узнал и про все вообще. Он хотел сейчас же увезти меня домой, а я сказала, что мне надо побыть в Люке, пока я не буду знать наверняка. Он спросил: «Что знать?» И тут все выплыло наружу. Утром
1 Здесь — любовь с первого взгляда (фр.).
540
я пошла к доктору, выслушала там страшное подтверждение и, не возвращаясь в гостиницу, поехала сюда.
— Рикэр думает, что ребенок мой?
— Я всячески ему втолковывала, что ребенок его... потому что до некоторой степени это так и есть.
Со вздохом удовлетворения она вытянулась на кровати и сказала:
— Господи, до чего же хорошо. А как было страшно ехать одной! Ведь еды я из дому не взяла, койку тоже, приходилось спать прямо в машине.
— В машине, которая принадлежит ему?
— Да. Но я надеюсь, что мистер Паркинсон довезет его до дому.
— Я бы попросил вас сказать отцу Тома, как все было па самом деле, но думаю, что это бесполезно.
— Да, корабли-то я уже сожгла.
— Вы сожгли единственное мое пристанище, — сказал Куэрри.
— Надо же мне как-то вырваться отсюда,— извиняющимся тоном ответила она.
Впервые в жизни он столкнулся с эгоизмом, таким же безграничным, как и его собственный. Та, другая Мари была отомщена, а что касается Toute a toi — вот когда она может торжествовать.
— Чего же вы теперь ждете от меня? — спросил Куэрри.— Ответной любви?
— Это было бы очень мило, но если вы не захотите, так им придется отослать меня на родину.
Он подошел к двери и отворил ее. Мать Агнеса маячила в конце коридора. Он сказал:
— Я сделал все, что мог.
— Вы, наверно, заставляли эту бедняжку выгораживать вас?
— Мне она, конечно, во всем призналась, но магнитофона у меня нет. Какая жалость, что церковь осуждает установку потайных микрофонов.
— Могу я попросить вас, мосье Куэрри, чтобы вы больше не появлялись в нашем доме?
— Я и без просьб не появлюсь. Но вы сами будьте поосторожнее с Этим маленьким динамитным патроном, что в той комнате.
— Это несчастная, невинная молодая женщина...
— Ах, невинная! Пожалуй, вы правы. Да избавит вас Бог от всяческой невинности. Грешники, по крайней мере, знают, что творят.
541
Перегоревшие пробки еще не починили, и ноги сами привели его по тропинке в миссионерский поселок. Ливень ушел к югу, но вспышки молнии нет-нет да и колыхали небо над рекой и лесной чащей. К зданию миссии надо было идти мимо дома доктора. В окне у него горела керосиновая лампа, и сам он стоял рядом и вглядывался в темноту. Куэрри постучал в дверь.
Колэн спросил:
— Ну, что там у вас?
— Она упорствует в своей лжи. Это единственное, что поможет ей бежать.
— Бежать? v
— Бежать от Рикэра и из Африки.
— Отец Тома держит там совет. Меня это не касается, и я ушел.
— Они, наверно, захотят, чтобы я уехал?
— Ах, если бы настоятель был здесь! Отец Тома — личность не совсем уравновешенная.
Куэрри сел к столу. Атлас по лепре был открыт на странице с пестрыми завихрениями рисунков. Он спросил:
— Что это такое?
— У нас это называется «рыбка плывет вверх по реке». Вот эти яркие пятнышки — это бациллы, кишащие в нервных стволах. \
—■ Когда я сюда добрался,— сказал Куэрри,— мне думалось, что дальше путей нет.
— Ничего, пронесет. Пусть выговорятся. Нам с вами есть еще над чем поработать. Больница построена, и теперь надо заняться передвижными амбулаториями и проектом новых уборных, о котором я вам говорил.
— Мы имеем дело не с больными, доктор, и не с вашими пестрыми рыбками. Их поведение можно определить заранее. А эти люди вполне нормальны и здоровы, и за их поступки ручаться нельзя. Похоже, что мне, так же как и Део Грациасу, не суждено добраться до Пенделэ.
— Я не подчиняюсь отцу Тома. Можете жить у меня, если вас не испугает, что спать вам придется в моей рабочей комнате.
— Нет, нет. Вам нельзя ссориться с ними. Вы здесь так нужны. А мне придется уехать.
— Куда же вы уедете?
— Не знаю. Странно, не правда ли? Когда я приехал сюда, мне казалось, что я не способен испытывать боль, и это меня очень беспокоило. Вероятно, прав был миссионер, которого я встретил тогда на реке. Он сказал, что
542
страдания рано или поздно придут. И вы мне говорили то же самое.
— Я очень жалею, что так вышло.
— А про себя я этого, пожалуй, сказать не могу. Вы как-то говорили, будто, страдая, начинаешь чувствовать, что приобщаешься к бытию человеческому со стороны христианского мифа. Помните? «Я страдаю, следовательно, я существую». Нечто подобное написано у меня в дневнике, но, когда я это написал и при каких обстоятельствах, не помню. Да и вместо «страдаю» там было какое-то другое слово.
— Если человек вылечился,— сказал доктор,— разве можно пускать его силы на ветер!
— Вылечился?
— Вам больше не понадобится делать анализы соско-
бов.
4
По рассеянности отец Жозеф вытер нож о полу сутаны и сказал:
— Все-таки не следует забывать, что обвинение держится только на ее словах.
— Зачем ей было выдумывать такую страшную историю? — спросил отец Тома. — Ребенок-то, по-видимому, ожидается на самом деле.
— Куэрри столько для нас сделал,— сказал отец Поль.— Мы должны быть благодарны ему.
— Благодарны? Вы это серьезно, отец? После того как он выставил нас на всеобщее посмешище? «Отшельник с берегов Конго. Святой с прошлым». Сколько всего о нем было написано в газетах! А что теперь будут писать?
— Вас эти писания радовали больше, чем самого Куэрри,— сказал отец Жан.
— Конечно, радовали. Я в него верил. Я думал, что он появился здесь с добрыми намерениями. И даже выгораживал его перед настоятелем, когда тот предостерегал меня. Но в те дни я ведь знать не знал, что его заставило приехать сюда.
— А если теперь узнали, поделитесь с нами.— Отец Жан говорил сухо и односложно, как на дискуссиях по богословской этике, когда все то, что касалось сексуальных грехов, надо было подавать без всякой эмоциональной окраски.
543
— Я только могу предположить, что он бежал из Европы от каких-то неприятностей с женщинами.
— Неприятности с женщинами — термин не точный, а кроме того, разве нам не предписано бежать от этого? Святой Августин советовал не спешить в таких случаях, но его советом руководствуются далеко не все и не везде.
— Куэрри прекрасный строитель,— упорствовал отец Жозеф.
— Так что же вы предлагаете? Чтобы он остался в миссии и жил во грехе с мадам Рикэр? w
— Конечно, нет, — сказал отец Жан.— Мадам Рикэр завтра же должна уехать отсюда. Судя по вашим же словам, он не жаждет отправиться следом за ней.
— На том дело не кончится,— сказал отец Тома,— Рикэр потребует раздельного жительства. Может быть, даже подаст на Куэрри в суд и начнет бракоразводный процесс, и тогда вся эта поучительная история попадет в газеты. Куэрри и без того их интересует. Как вы думаете, генерал обрадуется, когда прочитает за завтраком о скандале в нашем лепрозории?
— Конек, к счастью, уже поставлен,— сказал отец Жозеф, все вытирая и вытирая нож,— но нам еще столько надо строить.
— А что, если просто подождать? — сказал отец Поль.— Кто знает? Может, она все выдумала. Может, Рикэр не предпримет никаких шагов. В газетах ничего не будет. Ведь им не интересно показывать миру такого Куэрри. Может, вся эта история и не дойдет до ушей или глаз генерала.
— А вы думаете, епископ так ничего и не узнает? В Люке сейчас, наверно, только и разговоров что об этом. В отсутствие настоятеля я несу ответственность.
Заговорил брат Филипп — впервые за все время.
— Там кто-то ходит,— сказал он. — Отпереть дверь?
Это был Паркинсон, мокрый до костзй, потерявший дар
речи от спешки. Он водил ладонью по левой стороне груди, будто стараясь усмирить зверька, что сидел у него под рубашкой, как у спартанца.
— Подайте ему стул,— сказал отец Тома.
— Где Куэрри? — спросил Паркинсон.
— Не знаю. Должно быть, у себя.
— Рикэр его разыскивает. Он ходил к сестрам, но не застал его там.
— А откуда вы знали, где искать?
544
— Она оставила дома записку Рикэру. Мы бы догнали ее, да машина сломалась у последней переправы.
— Где сейчас Рикэр?
— Бог его знает, Темнотища-то какая. Может, сбился с дороги и ухнул в реку.
— Он виделся с женой?
— Нет. Какая-то старая монашка вытолкала нас обоих за дверь и заперлась на ключ. Тогда он еще пуще взбеленился. Мы с ним и шести часов не спали с тех пор, как выехали из Люка, а это было больше трех дней назад.
Он покачивался взад и вперед, сидя на стуле.
— О, если б этот грузный куль мясной... Цитата. Из Шекспира. У меня больное сердце,— пояснил он отцу Тома, которому слабое знание английского мешало следить за ходом его мыслей. Остальные слушали внимательно, но понимали и вовсе немного. Всем им только становилось ясно, что дело безнадежно запутывается.— Дайте мне, пожалуйста, чего-нибудь выпить,— сказал Паркинсон.
Отец Тома обнаружил шампанское на дне одной из бутылок, которые все еще стояли на столе среди куриных костей и расковырянного вилками недоеденного суфле.
— Шампанское? — воскликнул Паркинсон.— Я бы предпочел глоточек джина.
Он посмотрел на бутылки и рюмки — в одной остался недопитый портвейн, и сказал:
— Вы тут себе ни в чем не отказываете.
— У нас сегодня особенный день,— несколько смущенно ответил отец Тома, впервые взглянув на стол как бы со стороны.
— Еще бы не особенный! Я думал, мы так и не успеем на паром, а теперь из-за грозы черт знает когда отсюда выберешься. И вообще, знал бы, никогда бы не приехал на этот черный континент, будь он проклят! Каркнул ворон: «Никогда!» Цитата. Не помню откуда.
Снаружи послышались крики, но слов нельзя было разобрать.
— Это он,— сказал Паркинсон. — Ходит-бродит. И рвется в бой. Я его спрашиваю: разве христианам не полагается все прощать? Но ему сейчас что говори, что нет — бесполезно.
Голос послышался ближе.
— Куэрри! — разобрали они.— Куэрри! Где вы, Куэрри?
— Из-за какой чепухи подняли всю эту кутерьму! Да
18 Г Грин, т. 3
545
там, наверно, никаких фиглей-миглей и в помине не было. Я его убеждал: «Они всю ночь говорили, мне же было слышно. Любовники не станут всю ночь разговоры разговаривать. У них бывает с паузами».
— Куэрри! Где вы, Куэрри?
— Ему, по-моему, нужно, чтобы подтвердилось наихудшее. Понимаете почему? Если у них с Куэрри идет борьба за женщину, значит, они на равной ноге,— И он добавил с неожиданной проницательностью: — Не хочется ему быть ничтожеством, это для него нож острый.
Дверь снова отворилась, и на пороге появился взлохмаченный, промокший до нитки Рикэр — растение в ванной, вытянувшееся от чрезмерной сырости. Он осмотрел миссионеров, всех по очереди, точно ожидая, что среди них может оказаться переодетый в сутану Куэрри.
— Мосье Рикэр,— начал было отец Тома.
— Где Куэрри?
— Пожалуйста, входите, садитесь, давайте поговорим...
— До того ли мне? — сказал Рикэр.— Я агонизирую.— Тем не менее он сел — на сломанный стул, и еле державшаяся спинка у стула треснула.— Я потрясен, я страдаю, отец. Я душу открыл этому человеку, поделился с ним самыми своими сокровенными мыслями, и вот как меня отблагодарили.
— Давайте обсудим все спокойно, трезво.
— Он насмехался надо мной и презирал меня,— сказал Рикэр.— Кто ему дал право меня презирать? Пред очами Господа мы все равны. Все — и скромный управляющий плантацией и знаменитый Куэрри. Посягнуть на христианский брак! — От него сильно пахло виски. Он сказал: — Года через два я подам в отставку. Уж не думает ли он, что я буду растить его ублюдка на свою пенсию?
— Вы провели три дня в пути, Рикэр. Вам надо выспаться. Потом мы...
— Она не хотела со мной спать. Никогда не хотела. Вечно какие-нибудь отговорки. И в первый же его приход, только потому, что он знаменитость...
Отец Тома сказал:
— Нам крайне нежелательно доводить дело до скандала.
— Где доктор? — вдруг крикнул Рикэр,— Они дружки, их водой не разольешь.
— Доктор у себя дома. Он тут совершенно ни при чем.
Рикэр шагнул к двери. Он застыл у порога, точно актер,
забывший свою реплику.
546
— Ни один суд меня не осудит, — сказал он наконец и вышел в темноту, под дождь.
Первую минуту они молчали, а потом отец Жозеф спросил, обращаясь ко всем сразу:
— Это как же понимать?
— Утром мы над всем этим посмеемся,— сказал отец Жан.
— Не вижу тут ничего смешного, — отрезал отец Тома.
— Я хочу сказать, что вся эта история смахивает на какой-нибудь фарс в Пале-Рояле. Мне приходилось их читать. Оскорбленный муж то в дверь, то из двери.
— Я не читаю фарсов, которые ставят в Пале-Рояле, отец.
— Иной раз кажется, что Господь Бог был настроен не очень серьезно, когда награждал человека половым инстинктом.
— Если такие доктрины вы преподаете на занятиях по богословской этике...
— И когда изобрел богословскую этику. Если уж на то пошло, так у святого Фомы Аквината написано, что Господь сотворил мир играючи.
Брат Филипп сказал:
— Вы меня извините...
— Вам сильно повезло, отец Жан, что вся ответственность за миссию возложена на меня, а не на вас. Я не могу относиться ко всему этому как к фарсу, что бы там ни писал святой Фома. Куда вы, брат Филипп?
— Он что-то говорил про суд, отец, и я подумал: а вдруг у него оружие? Может, надо пойти, предупредить...
— Ну, это уж слишком! — сказал отец Тома. Он повернулся к Паркинсону и спросил по-английски: — Есть у него револьвер?
— Понятия не имею. По теперешним временам многие ходят с револьверами в кармане. Но пустить его в ход он не посмеет. Я же говорю, что ему только одного хочется — придать себе весу.
— Если вы мне разрешите, отец, я все-таки схожу к доктору Колэну,— сказал брат Филипп.
— Смотрите, брат, будьте осторожнее,— сказал отец Поль.
— Ничего! Для меня огнестрельное оружие вещь знакомая,— ответил ему брат Филипп.
18*
547
5
— Там кто-то кричит? —
спросил доктор Колэн.
— Я не слышал.
Куэрри встал и вгляделся в темноту за окном. Он сказал:
— Скорее бы брат Филипп починил электричество. Пора домой, а фонарика у меня нет.
— Теперь тока уже не дадут. Одиннадцатый час.
— Они, вероятно, потребуют, чтобы я уехал как можно скорее? Но пароход вряд ли придет раньше, «лем через неделю. Может, кто-нибудь отвезет меня на грузовике?
— Сомневаюсь. Дорогу, наверно, развезло после такого ливня, и эта гроза не последняя.
— Тогда у нас впереди несколько дней, и мы сможем заняться передвижными амбулаториями, о которых вы так мечтаете. Но я не инженер. От брата Филиппа проку будет больше, чем от меня.
— Да ведь мы здесь всегда довольствуемся самым малым,— сказал доктор Колэн.— Что мне нужно? Нечто вроде сборного домика на колесах, только и всего. Такого, чтобы можно было ставить на шасси полуторки. Куда этот листок запропастился? Я хотел показать вам — тут у меня возникла одна идея...
Доктор выдвинул ящик письменного стола. В ящике лежала фотография женщины. Невидимая постороннему глазу, она всегда лежала там, не боясь пыли, лежала и ждала, когда ящик откроют.
— А я буду скучать по этой комнате, куда бы меня ни забросило. Вы никогда мне не рассказывали о своей жене, доктор. Отчего она умерла?
— Сонная болезнь. В первые годы нашей жизни здесь она подолгу бродила в джунглях, все уговаривала прокаженных, чтобы они приходили к нам лечиться. В те времена еще не было эффективных средств против сонной болезни. Люди умирают преждевременно.
— А я-то надеялся, что лягу в ту же землю, что и вы и она. Втроем мы образовали бы здесь эдакий атеистический уголок.
— А были бы вы там у места?
— Почему же нет?
— Вас слишком тревожит утрата веры, Куэрри. Вы то
548
и дело трогаете эту болячку, как будто хотите сковырнуть ее. С меня достаточно существования мифа, а вам этого мало, вам подавай либо веру, либо неверие.
Куэрри рказал.
— Там кого-то зовут. Мне на секунду показалось, что меня. Человеку всегда кажется, что это его зовут. Даже если в именах совпадает только один слог. Мы такие эгоцентрики.
— Вы, должно быть, очень крепко верили, если так тоскуете без веры.
— Если это можно назвать верой, так я проглотил тот миф целиком, не разжевывая. Сие есть тело мое, сие есть кровь моя. Когда я читаю теперь это место, мне так ясна его символичность, но разве можно требовать от бедных рыбарей, чтобы они понимали символику? Я только, поддаваясь суеверию, вспоминаю, что от причастия я отказался до того, как перестал верить. Священники усмотрели бы тут определенную связь, Рикэр назвал бы это отвержением Божественной благодати. Да, пожалуй, вера — это своего рода призвание, а у большинства людей в сердце и в уме не хватает места для двух призваний сразу. Если мы на самом деле верим во что-то, нам волей-неволей надо идти в своей вере все дальше и дальше. Иначе жизнь постепенно сведет ее на нет. Моя архитектура топталась на месте. Нельзя быть ни полуверующим, ни полуархитектором.
— Стало быть, вы хотите сказать, что и этой половинки в вас теперь не осталось?
— Вероятно, оба мои призвания были недостаточно сильными, и жизнь, которую я вел, убила их. Надо, чтобы призвание в тебе было очень, очень сильное, иначе ты не устоишь перед успехом. Популярный священник, популярный архитектор... Отвращение с такой легкостью убивает их талант.
— Отвращение?
— Да. Отвращение к похвалам. Если бы вы знали, доктор, до какой степени они глупы и тошнотворны! Люди, губившие мои церкви, потом громче всех пели мне хвалу. Книги, которые обо мне писали, благочестивые побуждения, которые мне навязывали,— этого было вполне достаточно, чтобы отвратить меня от чертежной доски. Устоять перед всем этим с моей верой было нельзя. Славословия попов и ханжей — этих Рикэров, которых хватает везде и всюду.
— Люди большей частью довольно легко мирятся со своим успехом. А вы приехали сюда.
549
— По-моему, я почти от всего вылечился, даже от чувства отвращения. Мне здесь было хорошо.
— Да, вы уже довольно свободно начинали владеть пальцами, несмотря на увечье. А одна болячка все-таки осталась, и вы все время ее бередите.
— Ошибаетесь, доктор. Вы иной раз совсем как отец Тома.
— Куэрри! — теперь уже совершенно явственно донеслось из темноты.— Куэрри!
— Рикэр,— сказал Куэрри.— Должно быть, приехал сюда за женой. Надеюсь, сестры не пустили его к ней. Пойду поговорю...
— Пусть сначала остынет.
— Надо же ему объяснить, пусть видит, как это все нелепо.
— Тогда отложите объяснение до утра. В темноте он все равно ничего не увидит.
— Куэрри! Куэрри! Где вы, Куэрри!
— Вот дурацкое положение! — сказал Куэрри.— И надо же, чтобы это случилось именно со мной. Безвинный прелюбодей. Недурное название для комедии.
Губы у него скривились в попытке улыбнуться.
— Дайте мне лампу.
— Мой вам совет, Куэрри, не связывайтесь вы с ним.
— Надо же что-то сделать. Он поднял такой крик. Отец Тома прав, это действительно скандал.
Доктор нехотя вышел следом за ним. Гроза совершила полный круг и снова двигалась на них откуда-то из-за реки.
— Рикэр! — крикнул Куэрри, высоко поднимая лампу.— Я здесь.— К ним кто-то бежал, но, когда бегущий попал в круг света, они увидели брата Филиппа.
— Прошу вас, зайдите в дом,— сказал брат Филипп,— и запритесь. Мы опасаемся, что Рикэр с оружием.
— Что он, сумасшедший? Не будет же он стрелять! — сказал Куэрри.
— Ну, все-таки... во избежание неприятностей...
— Неприятностей? Удивительная у вас способность преуменьшать, брат Филипп.
— Я вас не понял.
— Не важно. Я послушаюсь вашего совета и залезу к доктору Колэну под кровать.
Он пошел было к дому и вдруг услышал голос Рикэра:
— Стойте. Ни с места. — Рикэр нетвердыми шагами вышел из темноты. Он обиженно забрюзжал: — Я вас ищу, ищу.
550
Вот я, здесь.
Все трое посмотрели на его правую руку, засунутую в карман.
— Мне надо поговорить с вами, Куэрри.
— Ну, говорите, а потом я тоже кое-что вам скажу.
Наступило молчание. Где-то в лепрозории залаяла
собака. Молния озарила их, точно вспышка блицлампы.
— Я жду, Рикэр.
— Вы... вы отступник.
— Что же, затеем диспут на религиозные темы? Я признаю, что в вопросе о любви к Богу вы более сведущи.
Ответ Рикэра был почти целиком погребен под,тяжким обвалом грома. И только конец последней фразы высунулся наружу, точно пара ног, торчащих из-под обломков.
— ...убедить меня, что запись в дневнике сделана в шутку, а сами прекрасно знали, что она с ребенком.
— С вашим ребенком. Не с моим.
— Докажите. Это еще надо доказать.
— Доказательство от противного — вещь трудная, Рикэр. Конечно, доктор может взять у меня кровь на определение группы, но вам придется ждать месяцев шесть...
— Кто дал вам право смеяться надо мной!
— Я смеюсь не над вами, Рикэр. Ваша жена не пощадила нас обоих. Я назвал бы ее лгуньей, да она вряд ли отдает себе отчет в том, что такое ложь. По понятиям вашей жены, правда — это все то, что послужит ей защитой или поможет уехать домой, в детскую.
— Вы живете с ней и ее же осыпаете оскорблениями. Вы трус.
— Может быть.
— Может быть. Что бы я ни сказал, мои слова не способны разгневать нашего знаменитого Куэрри. Он такая важная персона, а тут всего лишь управляющий маслобойным Заводом. У меня бессмертная душа, Куэрри, как и у вас.
— Я не претендую на бессмертие. Можете быть важной персоной во владениях Господа Бога, Рикэр. А знаменитым я числюсь только у вас. Во всяком случае, сам себя я таковым не считаю.
— Мосье Рикэр, пойдемте в миссию,— умоляюще проговорил брат Филипп.— Там вам поставят кровать. За ночь отдохнем, и всем станет легче. А утром примем холодный душ,— добавил он, и как бы в пояснение его слов на них вдруг водопадом низвергся ливень. Куэрри издал стран¬
551
ный, хриплый звук, в котором доктор за последнее время стал узнавать смех, и Рикэр выстрелил два раза подряд. Лампа упала вместе с Куэрри и разбилась, горящий фитиль вспыхнул, на секунду осветил открытый рот и два удивленных глаза и погас под лавиной дождя.
Доктор рухнул на колени прямо в лужу и стал шарить в темноте. Голос Рикэра проговорил:
— Он смеялся надо мной. Кто дал ему право надо мной смеяться?
Доктор сказал брату Филиппу:
— Вот голова, нащупал. Найдите, где ноги. Надо внести его в дом.— Он крикнул Рикэру: — Бросьте револьвер, болван, и помогите нам.
— Не над Рикэром,— сказал Куэрри.
Доктор нагнулся ниже, слова были еле слышны. Он сказал:
— Не надо говорить. Сейчас мы вас поднимем. Все будет хорошо.
Куэрри сказал:
— Над собой смеялся.
Они перенесли его на веранду и положили там, куда не заливал дождь. Рикэр принес подушку ему под голову. Он сказал:
— Нечего было смеяться.
— Не так уж легко это у него получалось,— сказал доктор, и снова послышались странные звуки, напоминающие судорожный смешок.
— Нелепость,— сказал Куэрри.— Нелепость или же...
Но какую альтернативу — философскую или психологическую — он имел в виду, они так и не узнали.
6
Настоятель вернулся через несколько дней после похорон, и вдвоем с доктором Колэ- ном они пошли на кладбище. Куэрри похоронили недалеко от мадам Колэн, оставив, впрочем, место между могилами, которое в свое время понадобится доктору. Приняв во внимание столь исключительные обстоятельства, отец Тома не настаивал на кресте, и в могильный холм воткнули только дощечку с вырезанным на ней именем Куэрри и двумя датами. Обошлись и без католического погребального обряда, хотя молитву у могилы отец Жозеф все же прочел. Кто-то (вероятно, Део Грациас) поставил возле могильного
552
холмика консервную банку из-под джема, полную веточек и трав, как-то особенно переплетенных между собой. Это было похоже скорее на приношение Нзамбе, чем на погребальный венок. Отец Тома хотел выбросить банку, но внял уговорам отца Жозефа.
— На христианском кладбище этому не место,— возражал отец Тома.— Весьма двусмысленное приношение.
— Он сам тоже был двусмысленный,— ответил отец Жозеф.
Паркинсон раздобыл в Люке венок — по всем правилам, с лентой, на которой было написано: «От трех миллионов читателей «Пост». Природа — мой кумир, а вслед за ней — Искусство. Роберт Браунинг». Он сфотографировал его для использования снимка в дальнейшем, но, проявив неожиданную скромность, сняться рядом с ним не захотел.
Настоятель сказал Колэну:
— Не перестаю сокрушаться о том, что меня здесь не было. Может, мне удалось бы образумить Рикэра.
— Рано или поздно все равно что-нибудь стряслось бы,— сказал Колэн.— Они не оставили бы его в покое.
— Кто «они»?
— Дураки, назойливые дураки, которых везде хватает. Он от всего вылечился, кроме своей славы, но от славы не вылечишь, так же как моим увечным не вернешь пальцев на руках и на ногах. Я отсылаю их в город, но в магазинах на них все глазеют, на улицах тоже обращают внимание и показывают друг другу — вон, смотрите. Точно так же обстоит дело и со славой — она увечит природу человека. Вы со мной?
— А вам куда?
— В амбулаторию. И так уж слишком много времени потратили на мертвого.
— Я вас провожу немножко.
Настоятель сунул руку в карман сутаны, но сигары не оказалось.
— Вы видели Рикэра перед отъездом из Люка? — спросил Колэн.
— Да, конечно. Он прекрасно устроился в тюрьме. Ходил к исповеди и хочет каждое утро причащаться. Усиленно читает Гарригу-Лагранжа. И, разумеется, весь Люк видит в нем героя. Мистер Паркинсон уже взял у него интервью, передал по телеграфу в свою газету, и скоро к нам повалят журналисты из метрополии. Если не ошибаюсь, мистер Паркинсон озаглавил свой очерк «Смерть
553
отшельника. Святой с изъяном». Исход судебного процесса, разумеется, предрешен.
— Оправдают?
— Безусловно. Le crime passionel 1. И теперь кто чего добивался, тот свое и получил. Счастливая концовка, не правда ли? Рикэр почувствовал себя значительной личностью в глазах Бога и человека. Он даже завел со мной разговор по поводу ходатайства в Бельгийскую коллегию в Риме о расторжении брака, но я его не поддержал. Мадам Рикэр скоро уедет домой, и ребенок останется у нее. Мистер Паркинсон получил в руки такой материал, о каком и мечтать не мог. Кстати, я очень рад, что Куэрри не успел прочесть его второй очерк.
— Но для Куэрри такой конец вряд ли можно считать счастливым.
— Вы думаете? Но ведь ему все хотелось забраться куда-то подальше.— Настоятель смущенно спросил: — Как вы полагаете, было у него что-нибудь с мадам Рикэр?
— Нет.
— Не знаю. Судя по второму очерку Паркинсона, это был человек весьма... гм!., любвеобильный.
— Я в этом далеко не уверен. И у него самого были сомнения на сей счет. Он как-то сказал мне, что женщин он только использовал, но, по-моему, этот человек был безжалостен к самому себе. Мне иной раз даже думалось: а не страдает ли он холодностью? Как женщина, которая непрерывно меняет любовников в надежде на то, что когда- нибудь ей все-таки удастся испытать истинное наслаждение. Ритуал любви он, по его словам, выполнял исправно, даже по отношению к Богу, в те годы, когда еще верил. Но потом ему стало ясно, что любит он только свою работу, и тогда с ритуалом было покончено. В дальнейшем он уже не мог притворяться и выдавать свои чувства за любовь, а тогда и побуждений для работы у него больше не осталось. Это как во время кризиса, когда больной теряет всякий интерес к жизни. В такие минуты люди часто кончают самоубийством, но он был крепкий человек, очень крепкий.
— Вы говорите, он совсем вылечился?
— Я убежден в этом. Он научился служить людям и даже смеяться. Странный это был смех, но все же смех. Я побаиваюсь людей, которые никогда не смеются.
1 Убийство в состоянии аффекта (фр.).
554
Настоятель несмело проговорил:
— А я так вас понял, что он начал понемногу обретать прежнюю веру.
— О нет! Не веру, а всего лишь оправдание для жизни. Вы всюду стараетесь найти шаблон, отец.
— Но раз шаблон существует... У вас нет сигары?
— Нет.
Настоятель сказал:
— Мы слишком любим докапываться до мотивов человеческих поступков. Я как-то говорил об этом отцу Тома. Вы помните, что сказал Паскаль? Что человек, отправляющийся на поиски Бога, уже обрел его. Не так ли и с любовью? Может быть, отправляясь на поиски любви, мы ее уже обретаем.
— Он был склонен, я сужу об этом по его же собственным словам, склонен ограничивать свои поиски районом женской постели.
— Ну что ж, место для этого не такое уж плохое. Сколько на свете людей, которые находят там одну лишь ненависть.
— Как Рикэр?
— Мы слишком мало знаем Рикэра, чтобы осуждать
его.
-г Какой вы цепкий, отец! Никого так просто не отпустите. Вам, наверно, и Куэрри хотелось бы заполучить в свою собственность.
— Что-то я не замечал, чтобы вы отступались от больного, до тех пор пока он не умрет.
Они подошли к амбулатории. Больные сидели на раскаленных цементных ступеньках и ждали, что будет. К стенам новой больницы были приставлены лестницы, последние работы шли полным ходом. Конек прогнуло во время последней грозы, но он все же держался на месте, крепко привязанный к стропилам канатом из пальмового волокна.
— Я заметил по счетам,— сказал настоятель,— что вы перестали прописывать витаминное драже. Разумна ли такая экономия?
— Я не уверен, что лечение препаратом ДДС вызывает анемию. Это все от глистов. Строительство уборных обойдется дешевле, чем покупка витаминного драже. Это первое, чем мы должны заняться. То есть должны были заняться. Сколько сегодня пришло? — спросил он своего помощника.
— Около шестидесяти.
555
— Ваш Бог,— сказал доктор Колэн,— должен испытывать легкое разочарование, глядя на созданный им мир.
— Плохо вас обучали теологии в детстве. Богу не ведомы ни разочарования, ни муки.
— Может быть, поэтому я и не утруждаю себя верой в него.— Доктор сел за стол и взял чистую карточку.— Первый! — крикнул он.
Первым был трехлетний малыш, совсем голенький, с раздутым животом, под которым болтался крантик. Он вошел в приемную, запустив палец в рот. Доктор стал водить рукой ему по спине, его мать стояла рядом.
— А я знаю этого молодого человека,— сказал настоятель.— Он все прибегал ко мне за конфетами.
— Болен. Все ясно,— сказал доктор Колэн.— Пощупайте... вот утолщение, вот. Но не беспокойтесь, друг мой,— сдерживая ярость, проговорил он. — Через год, через два мы его вылечим, и обещаю вам, что на сей раз увечий не будет.
556
КОММЕНТАРИИ
ТИХИЙ АМЕРИКАНЕЦ
THE QUIET AMERICAN
По свидетельству Грэма Грина, замысел романа «Тихий американец» возник у него в результате случайной встречи во Вьетнаме с членом американской экономической миссии, который, оказавшись попутчиком писателя на одной из дорог к Сайгону, увлеченно развивал идею «третьей силы», призванной противостоять одновременно и действиям «старых колониальных стран», и национально-освободительному движению, развернувшемуся в Юго-Восточной Азии после второй мировой войны. В то время — в период с 1951 по 1955 г.— Грин четырежды (и каждый раз по три месяца) то проездом, то в качестве корреспондента различных английских изданий («Нью рипа- блик», «Лондон мэгэзин») побывал во Вьетнаме. В эти годы там шла кровопролитная война, которую затеяло правительство Франции, поначалу, в 1945 г., было признавшее независимость молодого государства — Демократической республики Вьетнам, но вскоре попытавшееся силой восстановить в Индокитае колониальное господство. По словам писателя, он сознательно старался придать новому произведению черты репортажа, избрав для этого в качестве рассказчика английского корреспондента, призванного донести до читателей подробности вьетнамской действительности тех лет, в том числе и первые попытки США утвердить в бывшей французской колонии свои интересы.
Вышедший- в 1955 г. в издательстве «Хайнеманн» роман «Тихий американец» вызвал в мировой прессе настоящую бурю откликов. Было много восторженных оценок, среди них — Франсуа Мориака, поставившего роман в ряд самых значительных произведений английской литературы. Грина сравнивали с Джозефом Конрадом и с Хемингуэем — то же активное неприятие
559
войны, тот же образ усталого, разочарованного журналиста, тот же лаконичный стиль. Вместе с тем многие рецензенты, преимущественно американские, не принявшие идейную позицию автора, упрекали роман в «нехудожественности», в «подмене характеров карикатурами», в том, что в книге «не встретишь умного антикоммуниста, способного ответить на обвинения писателя». Газета «Нью-Йорк Таймс бук ревю» от 26 августа 1956 г. обиженно обозвала Грина «тихим англичанином», наносящим исподтишка удары. Особое раздражение вызвал образ американца Олдена Пайла.
Будучи обобщенным изображением вполне конкретных политических сил и методов борьбы на мировой арене, фигура Пайла несет в себе и более глубокий и широкий смысл. Перед нами достаточно знакомый по нашему повседневному опыту тип человеческого поведения, сформировавшийся именно в XX веке, в эпоху острого идеологического противостояния государств и систем, когда идейная убежденность человека, неспособного мыслить самостоятельно и критически, оборачивается на психологическом уровне своеобразной запрограммированностью суждений и действий, шаблонностью мышления, стремящегося заключить сложность людских отношений и жизни в целом в уже готовые рамки, схемы. Для Пайла не существует ничего индивидуального, частного, неповторимого. Все, что-он видит, переживает сам, он стремится подвести под систему понятий, соотнести с некими, якобы навсегда данными правилами, моделью отношений: свой любовный опыт он сопоставляет с выводами статистики Кинси, впечатления о Вьетнаме — с точкой зрения американских политических комментаторов. Каждый убитый для него, по словам Фаулера,— либо «красная опасность», либо «воин демократии»!
Для Грина же — и в этом, несмотря па интерес к политической злободневности, писатель остается верным себе — всякий раз важна именно конкретность человеческого страдания, конкретность смерти данного, невозвратимого существа. Отсюда его яростная атака устами Фаулера на нивелирующую личность систему экономических и политических представлений, на всякие «измы» и «кратии». Но отстаивая тезис — «все дело в конкретном человеке, несущем добро или зло», Фаулер и стоящий за ним автор ощущают и ограниченность этого тезиса, который подтачивается недавним опытом второй мировой войны и эпохи Сопротивления, опытом послевоенного национально-освободительного движения в странах Азии и Африки, когда в столкновение приходили не отдельные носители «добра» или «зла», а общественно- политические лагери, государства, объединяющие людей идеи. Именно этот опыт позволяет Грину отобразить напряженную духовную эволюцию Фаулера, который от пассивного со¬
560
чувствия жертвам колониальной агрессии, от слов «ненавижу войну!» при виде убитого ребенка, от стремления разделить с умирающим вьетнамским часовым его боль, от ярости, вызванной преступлением Пайла, приходит к вопросу, нацеленному уже на активное действие: «Что мне делать, Хэнь? Его надо унять!» И именно этот трагический опыт человечества, тем не менее выработавший и положительные ценности, определяет ответ подпольщика Хэня: «Рано или поздно надо принять чью-то сторону. Если хочешь остаться человеком».
Эти слова, объективно являющиеся идейным итогом романа, воспринимаемым тоскующим по нейтралитету Фаулером, а вероятно, и Грином весьма драматически, перекликаются со словами другого англичанина, персонажа романа Ч. П. Сноу «Дело» (1960) — благополучного юриста и умеренного либерала Люиса Эллиота: «...если оставаться наблюдателем слишком долго, можно утратить все человеческие чувства». Мысль о необходимости нравственного выбора, об ответственности за происходящее, которую личность должна принять на себя, как бы тяжело это ни было, определяет идейный пафос многих произведений послевоенной западной прозы. Роман «Тихий американец», таким образом, предстает прочно вписанным в духовный контекст эпохи.
Стр. 8. Клаф Артур (1819—1861) — английский поэт.
Стр. 9. ...в честь китайского Нового года.— Китайский Новый год, не имеющий закрепленной в календаре даты, поскольку он наступает в день февральского новолуния, считается праздником и во Вьетнаме. Он символизирует наступление весны, в честь которой принято украшать жилище расцветающим к тому времени деревом «май».
Стр. 10. Аннамитка — жительница Аннама, т. е. Центрального Вьетнама, имевшего такое название в период французской колонизации Индокитая.
Стр. И. Генерал Тхе Тринь Минь — член политико-религиозной секты као-дай, которую, наряду с сектой хоа-хао, французские власти пытались привлечь в качестве союзников; выступал одновременно и против французских колонизаторов, и против коммунистов.
Бодлер Шарль (1821 — 1867) — французский поэт.
Стр. 12. Дитя мое, моя сестра... / Любить в тиши...— Разрозненные строки из стихотворения Бодлера «Приглашение к путешествию» (Сборник «Цветы зла», 1857).
Стр. 13. Паскаль Блез (1623—1662) — французский математик и физик, религиозный философ, автор трактата «Мысли», выражающего пессимистический взгляд Паскаля на человека.
561
Стр. 17. Вьетминьцы (от «Вьетминь») —- члены Лиги борьбы за независимость Вьетнама, созданной в 1941 г. на основе объединения коммунистической партии и других патриотических организаций Индокитая.
Стр. 22. Бинъ-сюен — вооруженная организация религиозно-политического характера в Южном Вьетнаме.
Стр. 23. Де Голль Шарль (1890—1970) — французский политический и военный деятель. Президент Франции в 1958— 1969 гг. Занимая в 1944—1946 гг. пост премьер-министра, направил в Индокитай осенью 1945 г. экспедиционный корпус, выступлением которого была начата колониальная агрессия против Вьетнама.
Леклерк Филип Мари, наст, фамилия — де Отклок (1902 — 1947) — маршал Франции, командовавший экспедиционным корпусом во Вьетнаме.
Де Латтр де Тассиньи Жан Мари (1889—1952) — маршал Франции, в 1950—1952 гг.— главнокомандующий французскими войсками в Индокитае.
Стр. 25. Лекок — сыщик, герой романов французского писателя Эмиля Габорио (1835—1873). Мегрэ — полицейский комиссар, герой романов французского писателя Жоржа Симеиона (1903-1990).
Вулф Томас Клейтон (1900—1938) — американский писатель.
Стр. 32. Пулитцеровская премия — ежегодная премия за лучшее произведение в области журналистики, художественной прозы, драматургии, музыки. Учреждена по завещанию американского издателя Джозефа Пулитцера (1847 — 1911).
Стивен Крейн мог описывать войну...— Речь идет о повести американского писателя Стивена Крейна (1871 — 1900) «Алый знак доблести» (1895).
Стр. 36. ...изучает Вордсворта... походило на озерный край в Англии.— Вордсворт Уильям (1770—1850) — английский поэт-романтик, представитель т. н. «озерной школы».
Стр. 49. В двадцати ярдах от фермы мы нашли тоу что искали: в неширокой канаве лежала женщина с маленьким мальчиком. Оба были мертвы.— В книге воспоминаний «Пути спасения» Грин отмечает документальную точность этого эпизода, равно как и описания пресс-конференции в пятой главе романа.
Стр. 51. ...как за ковром меч пронзил Полония.— Речь идет о сцене из трагедии Шекспира «Гамлет»; Полония убили в тот момент, когда он подслушивал, спрятавшись за ковром.
Стр. 54. Высокая церковь — одно из течений англиканской церкви.
562
Стр. 58. День Матери.— Празднуется в США ежегодно во второе воскресенье мая; установлен в 1914 г.
Стр. 60. ...это были... его товарищи по выпуску военной академии в Сен-Сире,— Ежегодные потери во французском офицерском корпусе в Индокитае в среднем равнялись годовому выпуску офицеров академии в Сен-Сире (323 человека).
Стр. 62. Самому Данте не выдумать такой поворот для своих осужденных любовников: Паоло не получал повышения — его в чистилище не переводили! — В поэме «Божественная комедия» Данте Алигьери (1265—1321) Паоло и Франческа помещены за грех прелюбодеяния в ад, где и остаются неразлучными, вместе кружась в адском вихре.
...унылое здание времен королевы Виктории.— Речь идет о здании газеты «Таймс» в лондонском Сити.
Солсбери Роберт Артур Толбот (1830—1903) — премьер- министр Великобритании в 1885—1892, 1895—1902 гг.
Стр. 63. Гамбетта Леон (1838—1882) — премьер-министр и министр иностранных дел Франции в 1881 — 1882 гг.
Стр. 66. ...на нем расписная гавайская рубашка... неужто его обвинили в антиамериканской деятельности? — Рубашки такого типа ввел в моду Г. Трумэн (1884—1972) — 33-й президент США.
Стр. 67. «Черный принц»... перерезал всех женщин и детей в Лиможе.— Речь идет о принце Уэльском (1330—1376), старшем сыне английского короля Эдуарда III, прозванного так за черный цвет его лат; в период Столетней войны между Англией и Францией учинил расправу над жителями французского города Лимож.
Стр. 75. ...диснеевскую фантазию в восточном стиле,— Речь идет о фильмах американского кинорежиссера-мультинликатора Уолта Диснея (1901 — 1966).
Стр. 80. Сунь Ятсен (1866—1925) — китайский революционер-демократ, государственный деятель.
Стр. 86. ...я, конечно, не берклианец — т. е. не последователь Джорджа Беркли (1685—1753), английского философа, представителя субъективного идеализма, отвергавшего объективное бытие материи.
Стр. 90. ...я не за Айка.— Во время кампании по выборам президента в 1952 г. в США сторонники генерала Эйзенхауэра выступали под лозунгом «I like Ike!» — «Я — за Айка!».
Стр. 95. ...по статистике Кинси.— Имеется в виду книга «Половые инстинкты в поведении мужчин» (1948), принадлежащая перу А. Кинси и У. Помроя.
Стр. 132. В тот день во всем Сайгоне безобидные велосипедные насосы оказались пластиковыми бомбами и взорва¬
563
лись...— Этот факт не выдуман Грином: в своих воспоминаниях он связывает взрывы «велосипедных бомб» с подрывной деятельностью лидера «третьей силы» во Вьетнаме — генерала Тхе.
Стр. 138. Саусенд-пайр — пирс в устье Темзы, пристань и место отдыха.
Стр. 139. ...я уже ничего не видел, я только ощущал.— По признанию Грина, он сам совершил полет на пикирующем бомбардировщике: «Летчик нарушил инструкцию, взяв меня с собой ».
Стр. 140. Сампан — речная плоскодонная лодка, одновременно средство передвижения и жилье для лодочника и его семьи.
Стр. 145. Канаста — карточная игра.
Стр. 147. Ропс Фелисьен (1833—1898) — бельгийский график и гравер; в жанровых и сатирических сценах отдавал дань мистико-эротическим мотивам.
Стр. 148. «Афродита» — роман французского писателя Пьера Люиса (1870—1925). «Нана» — роман французского писателя Эмиля Золя (1840—1902). «Холостячка» — роман французского писателя Виктора Маргерита (1866—1942). Поль де Кок (1794— 1881) — французский писатель, автор развлекательных романов.
Стр. 154. Мсье Флик — прозвище полицейского во Франции.
Стр. 157. «Скарамуш» — приключенческий роман английского писателя Рафаэля Сабатини (1875—1950).
Стр. 159. УСС — управление стратегических служб, военная разведка США.
Стр. 163. По улице еду — сам черт мне не брат!..— строки из стихотворения Артура Клафа (см. коммент. к с. 8).
Стр. 164. Отец у меня изоляционист — т. е. придерживается политики «изоляционизма» — направления во внешней политике США, основанного на идее невмешательства в вооруженные конфликты вне американского континента.
Стр. 167. Нам бы с вами жить во времена Рассела...— Имеется в виду Уильям Рассел (1821 — 1907) — английский журналист, около сорока лет прослуживший в газете «Таймс».
«Свет ламп падал на прелестных дам и храбрых мужчин».— Строка из поэмы Байрона (1788—1824) «Паломничество Чайльд- Гарольда» (песня 3, строфа 2).
Эррол Флинн, Тайрон Пауэр — популярные артисты американского кино.
...Эдип с окровавленными глазницами выходит из дворца в Фивах...— Эдип, герой древнегреческого мифа, по неведению убил собственного отца и женился на своей матери; узнав об этом, он сам подверг себя наказанию, выколов себе глаза.
564
Стр. 170. Не люблю лимонников.— Лимонник — презрительное прозвище англичан у американцев.
Стр. 174. Чеддерское ущелье — в графстве Сомерсетшир (по имени расположенной рядом деревни Чеддер) известно своей живописностью и сталактитовыми пещерами.
НАШ ЧЕЛОВЕК В ГАВАНЕ
OUR MAN IN HAVANA
Роман «Наш человек в Гаване» вышел в свет в 1958 г.— в американском издательстве «Вайкинг Пресс» и английском — «Хайнеманн». Замысел этого произведения вызревал у Грина уже давно. Писателя увлекла идея отразить те откровенно нелепые, даже фарсовые ситуации, которые он наблюдал сам, находясь на службе в системе британской разведки. Так, работая во время войны в отделе Кима Филби, «занимавшемся контршпионажем на Иберийском полуострове» и «отвечая» за Португалию, Грин, по его словам, столкнулся с тем, что многие немецкие офицеры, служащие абвера, надували свое берлинское начальство: в целях личного обогащения, поскольку Берлин не скупился на расходы, они переправляли в Германию «насквозь ложные донесения» от несуществующих агентов.
Что касается нравов британской разведки, то, находясь на ее службе в Западной Африке, Грин не раз убеждался в пристрастии лондонского начальства к «новым карточкам в картотеке агентурных данных». Это рождало курьезные ситуации, поскольку из «лондонского далека» особо ценным мог представляться и совершенно невежественный агент, умеющий считать только до десяти и из всех сторон света знающий лишь восток!
Подобные наблюдения подсказали Грину острую интригу, пригодную для жанра «развлекательного чтения», и первый набросок будущего романа в этом жанре, уместившийся пока на одной странице, писатель сделал, как он вспоминает, в середине сороковых годов: «Действие развертывалось в 1938 г. в Таллинне, городе, весьма подходящем для шпионажа. Английский агент в этой истории не имел никакого отношения к пылесосам, и обманывать разведку его вынуждала не мотовка-дочь, а расточительная жена. С приближением войны 1939 года враги и местная полиция — как и в случае с Уормолдом — начинали воспринимать его всерьез». Так определилась фабула комедии о шпионах, сценарий которой Грин написал уже после войны, откликаясь на просьбу своего друга, бразильского кинорежиссера Альберто Кавальканти. Однако цензор отверг сценарий, который заранее показал ему осторожный кинорежиссер, и Грин со временем
565
сам понял уязвимость своего замысла: «...читатель не мог испытывать сочувствие к человеку, который в преддверии гитлеровского нашествия обманывал свою страну в угоду расточительной жене».
Писатель справедливо посчитал, что привлекшая его внимание комедийная ситуация, имевшая очевидный разоблачительный смысл, больше соответствует эпохе «холодной войны». Правда, избрав местом действия Гавану в период правления диктатора Батисты, Грин сделал акцент лишь на внешней стороне жизни кубинской столицы — на тех сомнительных развлечениях, которые предлагались в этом шумном и пестром городе праздному туристу. По признанию писателя, эта сторона прежде всего бросилась в глаза и ему самому. Во время его визитов в Гавану «печальная политическая подоплека деспотизма, арестов и пыток», а также действия кубинских патриотов под руководством Фиделя Кастро оставались для него как бы в тени. Реальную Кубу, вспоминает Грин, он впервые увидел лишь тогда, «когда принялся сочинять эту фантастическую комедию».
Но при всей фантастичности, при всей очевидной развлекательности многих ситуаций, выписанных пером изобретательного мастера (чего стоит, например, изображение визита Уормолда к профессору Санчесу!), речь в романе идет о вещах очень серьезных и важных, по-настоящему волнующих писателя. И дело не просто в разоблачении нелепостей разведывательной службы или шпиономании, что лежит на поверхности. Грин озабочен судьбой человеческого начала в современном мире, где государственные и общественные институты, сферы политической деятельности, наконец, сами представления о политических и государственных интересах, о патриотизме, общественном долге утрачивают свое человеческое содержание, выступают по отношению к индивиду как некая чисто внешняя, отчужденная сила, как сонм абстракций, имеющих разрушительный характер.
Угроза личностному началу, дух унификации, стандартизации человеческого «я», вытеснение этого «я» его ролью, функцией в бездушном государственном и общественном механизме — вот подлинная, глубоко драматичная коллизия романа, заключенная в комедийную оболочку. Комизм придает коллизии элемент абсурда, и от этого она предстает зловещей и неразрешимой. Угроза человеку исходит и от безумных фантазий шефа разведки, и от мифов, создаваемых прессой и исполненными лицемерия и корысти официальными идеологами и политиканами. Более того, сама по себе общественная функция человека, его принадлежность к какому-то институту, учреждению, а главное к системе отношений, хочет убедить нас Грин, неизбежно разрушительна и подвергает личность огромному риску. Ведь именно
566
перестав быть прежде всего частным лицом, сменив свою предельно скромную роль — агента по продаже пылесосов на роль шпиона, сделавшись принадлежностью мира разведки как некоего целого, живущего по своим жестоким и бессмысленным законам, Уормолд становится невольной причиной гибели людей и даже сознательным убийцей, в опасности оказывается и его жизнь. Эту же мысль подтверждает судьба Картера и Хассельбахера.
Защищая человеческое «я» от власти абстракций, каковыми в трактовке Грина являются и военные союзы, и идеологические платформы, и социально-политические понятия, отвергая «ненастоящую жизнь», в которую вовлекает человека поработившая его роль — будь то сочинение эстрадных шуток или выступления в парламенте, писатель пытается утвердить как единственно ценное, подлинное, настоящее личные человеческие контакты, нехитрые радости неповторимой индивидуальной жизни, проявляющиеся в сфере семейных и дружеских, частных, отношений. Но одновременно — и в этом горький парадокс романа и безысходность коллизии — Грин не может не показать и даже подчеркивает ненадежность и хрупкость подобных отношений — пример тому личный опыт Уормолда. Тот, кто делает ставку на это «настоящее», подлинно человеческое, тоже рискует. Не случайно «хэппи энд» «Нашего человека в Гаване» звучит грустновато: прочность любовного союза Беатрисы и Уормолда зависит от того, насколько они будут безрассудны. Безрассудны, чтобы попытать счастья в «плохо оборудованном» для этого мире.
Стр. 178. Джордж Герберт (1593—1633) — английский поэт.
Стр. 179. Дайкири — название коктейля.
Стр. 190. Джейн Эйр — героиня одноименного романа английской писательницы Шарлотты Бронте (1816—1855).
Стр. 191. Новена — название одной из католических молитв.
Стр. 192. Никогда!,, как у ворона Эдгара По.— Имеется в виду стихотворение американского поэта и прозаика Эдгара Алана По (1809—1849) «Ворон».
Стр. 198. ...во время дела Дрейфуса...— Альфред Дрейфус, напитан генерального штаба французской армии, в 1894 г. был осужден по несправедливому обвинению в выдаче военных секретов Германии; утечка информации из французского генштаба действительно происходила, но виновен в ней был другой офицер — Эстергази.
Стр. 209. ...«Шекспира для детей» Лэма.— Чарлз Лэм (1775—1834) — английский писатель, критик, очеркист; вместе с сестрой Мэри Лэм выпустил в 1807 г. пересказ пьес Шекспира для детей.
567
Стр. 214. Второе бюро (генерального штаба) — французская разведка.
«Уайт» — старейший лондонский клуб консерваторов; основан в 1693 г.
Стр. 216. Порождение века Киплинга...— Джозеф Редьярд Киплинг (1865—1936) — английский поэт ц писатель, воспевший британскую колониальную экспансию на рубеже XIX— XX вв.
«Останься прост, беседуя с царями...» — строка из стихотворения Киплинга «Заповедь» (перев. М. Лозинского).
Стр. 217. А. О.— административный отдел.
Стр. 220. ...женщины со следами золы на лбу...— В первую среду великого поста католики в церкви проходят обряд, по которому священник чертит каждому на лбу золою крест.
Элия — под этим псевдонимом в 1823—1833 гг. выходила серия очерков Чарлза Лэма.
Стр. 224. Джеймс Фрэзер (1854—1941) — английский ученый, этнограф, исследователь истории религии.
Стр. 228. ...больше чем девяносто градусов...— Температура дается по шкале Фаренгейта, соответственно около 32 градусов по Цельсию.
Мэрилин Монро, настоящее имя и фамилия Норма Бейкер (1926—1962) — американская киноактриса.
Стр. 230. ...в манере Гертруды Стайн он твердил: «Куба есть Куба, есть Куба...» — Гертруда Стайн (1874—1946) — американская писательница, развивавшая в своем творчестве идеи литературного абстракционизма; придавая большое значение повторению одинаковых слов, считала главным их ритм, а не содержание.
Стр. 236. Цветная репродукция «Смеющегося кавалера»...— См. коммент. к т. 2 наст, изд., с. 596.
Стр. 245. Арденнский лес.— В Арденнский лес убегают герои комедии Шекспира «Как вам это понравится».
Стр. 250. Боле — голландский джин.
Стр. 254. Мата Хари, настоящее имя и фамилия Маргарита Гертруда Зелле (1876—1917) — голландка по происхождению, танцовщица и куртизанка; во время первой мировой войны поставляла секретные сведения германской разведке и была казнена французскими властями; легенда о Мата Хари сделала ее «королевой шпионажа», но подлинная роль этой авантюристки скорее скромна и довольно туманна.
Стр. 268. Гвидерий и Арвираг — персонажи пьесы Шекспира «Цимбелин».
Стр. 270. «Бойз оун пейпер» — английский журнал для юношества.
568
Стр. 278. Могло... быть и по «Санди миррор».— «Санди миррор» — английская воскресная газета, уделяющая много места уголовной хронике.
...целиком вышел из «Энкаунтера».— «Энкаунтер» — английский литературно-критический журнал.
Стр. 287. Ренуар Огюст (1841 — 1919) — французский живописец, график, скульптор.
Стр. 289. Моисеев закон, или Пятикнижие — христианское и иудейское название первых пяти книг Ветхого завета.
Стр. 304. «Баккарди» — фирма, изготовляющая ром.
Стр. 322. В знак уважения к августейшему бракосочетанию...— Имеется в виду брак князя Монакского с американской киноактрисой Грейс Келли.
Стр. 325. ...попахивает подделкой, как от Оссиана...— Намек на известную литературную мистификацию — издание в 1760— 1763 гг. в Англии Джеймсом Макферсоном сборника романтических песен «Сочинения Оссиана», которые Макферсон приписал легендарному кельтскому барду III века Оссиану.
Стр. 331. Пала собака.— Реминисценция стихотворения английского писателя Оливера Голдсмита (1728—1774) «Элегия на смерть бешеной собаки».
Стр. 336. Битва на Сомме — одно из решающих сражений первой мировой войны, проходившее в 1916 г. в течение нескольких месяцев на реке Сомме (Франция).
Стр. 354. «Данхилл» — всемирно известная фирма, изготовляющая табачные изделия, и курительные трубки.
Стр. 359. Говорит, как сэр Хэмфри Джилберт, что Бог так же близок к ней в Англии, как и на Кубе.— Хэмфри Джилберт (1539—1583) — английский мореплаватель; погиб вместе с кораблем «Белка» во время шторма близ Азорских островов; перед смертью сказал: «В море мы так же близки к небесам, как и на суше!»
Стр. 364. КБИ — кавалер ордена Британской империи.
Стр. 366. БКТ — Британский конгресс тред-юнионов.
ЦЕНОЙ ПОТЕРИ
A BURNT-OUT CASE
К началу шестидесятых годов, когда вышел роман «Ценой потери» (1961, издательство «Хайне- манн»), Грин уже был известным писателем с устоявшейся творческой репутацией. Его книги издавались на 23 языках, по ним было поставлено 12 фильмов. Но несмотря на большой литератур¬
569
ный опыт, роман «Ценой потери», создававшийся в течение полутора лет, дался писателю особенно трудно: «Никогда прежде у меня не было такого неподатливого и такого тягостного романа». Повороты его сюжетного действия, развитие коллизии, образы персонажей Грин сначала разрабатывал на страницах дневника, который вел во время путешествия по Бельгийскому Конго. В эту часть Африки романист отправился в январе 1959 г., уже представляя завязку будущего произведения: «В далекой колонии для прокаженных появляется, неизвестно зачем, какой-то человек». Дневник, вошедший потом в публицистическую книгу «В поисках героя» (1961), отразил впечатления Грина об Африке, о плавании в джунглях по реке Конго, о полученных им сведениях о проказе и способах ее лечения, за что писатель был особенно благодарен бельгийскому врачу Мишелю Леша.
Медицинский термин «burnt-out case», использованный Грином для названия романа, не поддается точному переводу на русский язык (варианты его, первое время бытовавшие в советской критике,— «Перегоревший» и «Цена исцеления»). По свидетельству писателя, приведенному им в конголезском дневнике, бельгийские врачи использовали это английское выражение для обозначения тех случаев, когда больной излечивался от проказы, уже лишившись пальцев рук и ног, уже будучи искалеченным болезнью. Во французском языке эквивалента подобному выражению нет, поэтому во Франции роман был опубликован под названием «Сезон дождей».
Сложный медицинский термин показался писателю весьма удачным для определения обобщенно-символической ситуации, в которой предстает перед нами его герой — архитектор Куэрри, почувствовавший себя духовно и творчески исчерпанным и вставший на путь исцеления ценой разрыва со своей прежней жизнью, отказа от своего прежнего «я». Несмотря на документальную точность в изображении колонии для прокаженных и стадий болезни, что подтверждает дневник писателя, образ проказы в романе имеет и нравственно-философский смысл, притом отчетливо неоднозначный. Проказа — это и проклятье мучительного самовыражения, которое терзает художника, и поклонение ложным кумирам, и тенета духовного гнета, в которые попадает творческая личность благодаря своей известности.
Роман «Ценой потери» можно назвать одним из наиболее интимных произведений Грина, отразивших его собственные переживания. Как и его герой Куэрри, писатель испытал большое моральное давление, даже преследование со стороны читателей и критиков, вообразивших, что в лице романиста они имеют дело с католиком, сосредоточенным на проблемах веры, и назойливо требовавших от него разрешения их религиозных и нравственных
570
проблем. Эта кампания началась после выхода романа «Суть дела» и принесла Грину много неприятностей и даже страданий.
Личный опыт отношений с фанатиками от веры, творческая зрелость, активность художественного поиска, особенно в плане сатирического осмысления внешней, ортодоксальной стороны религиозной морали,— все это придало драматизм и остроту уже давно волновавшей писателя коллизии — индивид и общество (разные варианты ее разработки предстают и в «Силе и славе», и в «Нашем человеке в Гаване»), Устремленность общества на духовное порабощение личности, прежде всего личности незаурядной, творческой, ярко раскрывается в поведении религиозного фанатика отца Тома, ханжи Рикэра, журналиста Паркинсона, усердного создателя ненавистных Грину абстракций и ложных мифов.
Вместе с тем в романе впервые с жесткой определенностью предъявляются и моральные претензии к личности, противопоставившей себя человеческому сообществу. Творческая и нравственная исчерпанность Куэрри, его духовная «проказа» обусловлены не только давлением среды, но и предельным эгоизмом, иссушающим индивидуализмом героя, равнодушием его, в бытность знаменитым, к другим людям. Вот почему проблема излечения Куэрри связана не только с обретением им вкуса к жизни, способности и смеяться, и страдать, но и с тем, насколько он сам ощутит потребности и боль другого человека, насколько он почувствует себя кому-то нужным,— в этом направлении и развивается сюжет. Правда, писатель и здесь не удерживается от горького парадокса: сосредоточенный только на самовыражении, Куэрри в прошлом строил дворцы и храмы; думая не о людях, которые будут жить в здании, а о проблемах пространства и света, он творил. Теперь же, желая быть полезным, он проектирует больницы и туалеты, медицинские кресла. Посвятив себя гуманным целям, он утратил творческий порыв.
Но наряду с традиционным гриновским скепсисом, в романе присутствует и нечто новое — это образ доктора Колэна, противопоставленного не только «дуракам и ханжам», таким как Рикэр и Тома, но и — объективно — гуманному отцу настоятелю, в чьей чрезмерной терпимости к окружающим, нежелании выяснять мотивы их поступков проглядывает равнодушие к человеку. А Колэн предстает не как наблюдатель, а как активный творец добра. Он не просто исполнен сострадания к людям, что для Грина всегда было критерием подлинной человечности, он бросает вызов трагическому несовершенству жизни, веря в исторический прогресс, в то, что мир можно изменить к лучшему.
Говоря о необычности этого образа для творчества Грина, известный английский критик и ученый Уолтер Аллен справедли¬
571
во заметил, что в прежних произведениях писателя подобный характер был бы описан с жестокой иронией. Действительно, атеизм Колэна, его любовь к земному, оптимизм, целеустремленность — все, что в других романах выступало свидетельством духовной бедности, ограниченности, теперь трактуется уважительно и с симпатией. Это принципиально новый тип положительного героя Грина, свидетельствующий об исканиях гуманистической мысли писателя.
Стр. 372. Декарт Рене (1596—1650) — французский ученый и философ; в обиход вошло его выражение: «Я мыслю, следовательно, я существую».
Стр. 374. ...попискивали вампиры.— Здесь: представители рода млекопитающих подотряда летучих мышей.
Стр. 375. Colon — название белых колонистов в Конго.
Стр. 383. ...завихрения на рисунках напоминали репродукции ван-гоговских пейзажей.— Винсент Ван-Гог (1853 — 1890) — голландский живописец, представитель постимпрессионизма; для его поздних работ характерны контраст цвета, неровность и рельефность красочного слоя.
Стр. 385. Швейцер Альберт (1875—1965) — немецко-фран- цузский мыслитель, врач, теолог и миссионер. В 1913 г. организовал госпиталь для прокаженных в Ламбарене (Габон).
Дамьен, настоящие имя и фамилия Жозеф де Вестер (1840 — 1889) — бельгийский миссионер, духовный пастырь у прокаженных на Гавайских островах; умер от проказы.
Стр. 393. Тотем — здесь: изображение божества, которого первобытные люди считали своим покровителем.
Стр. 394. Вермеер Ян (Вермеер Делфтский) (1632 — 1675) — голландский живописец, автор небольших картин из жизни горожан.
Стр. 401. Агапа — раннехристианская вечеря любви, т. е. совместный ужин членов общины в подражание тайной вечере Христа с учениками.
Стр. 404. Шарпвиль — поселок близ Йоханнесбурга в ЮАР, где в 1960 г. была расстреляна демонстрация африканцев.
Стр. 405. ...роденовской бронзы.— Речь идет о работах французского скульптора Огюста Родена (1840—1917).
Стр. 406. Разве кто-нибудь помнит, какая судьба постигла в конце концов Люсьена де Рюбампре? — Люсьен де Рюбампре — персонаж романов Бальзака (1799—1850) «Утраченные иллюзии» и «Блеск и нищета куртизанок»; пытаясь утвердить себя в парижском свете, разбогатеть и сделать карьеру, Люсьен попадает в зависимость от уголовного мира и, боясь расплаты, кончает жизнь самоубийством.
572
Стр. 411. Роммель и Монтгомери воевали на ходу, из машин,— Немецкий генерал-фельдмаршал Эрвин Роммель (1891 — 1944) и английский фельдмаршал Бернард Jloy Монтгомери Аламейнский (1887 — 1976) во 2-й мировой войне командовали войсками в Северной Африке и Нормандии (1942 — 1944).
Стр. 419. Неужели это Симон Петр? — Имеется в виду апостол Петр, первоначальное имя которого — Симон.
Фома Аквинский (1225 — 1274) — католический теолог, причислен к лику святых.
Никейский символ веры,— Общехристианский символ веры, утвержденный на Никейском соборе в 325 г.; состоит из 12 частей: в первых восьми говорится о троичности Бога, «вочеловечении» Иисуса Христа и искуплении грехов, четыре последних посвящены церкви, крещению, «вечной жизни».
Стр. 442. Брижит Бардо (р. 1934) — французская киноактриса.
Стр. 455. Стэнли Генри Мортон, настоящее имя и фамилия Джон Роуленде (1841 — 1904) — английский журналист, исследователь Африки; находясь одно время на службе у бельгийского короля, участвовал в захвате бассейна реки Конго.
Стр. 458. О ты, моя тугая плоть,,.— Шекспир, «Гамлет» (акт I, сцена 2). В переводе М. Лозинского эта строка звучит так: «О, если б этот плотный сгусток мяса...»
Стр. 459. Только не о самаритянине на дороге в Иерихон.— Имеется в виду евангельская притча о жителе Самарийской земли, который, в отличие от других, равнодушно проходивших мимо, оказал помощь незнакомому путнику, пострадавшему от рук разбойников (Лк. 10, 30—37).
Стр. 463. Суинберн Алджернон Чарлз (1837 — 1909) — английский поэт.
Стр. 464. Неужели... Цезарь действительно сказал: «И ты, Брут?» — Эти слова древнеримского государственного деятеля, полководца и писателя Юлия Цезаря, обращенные к одному из его убийц-заговорщиков, приводит в своей книге «Сравнительные жизнеописания» древнегреческий писатель и историк Плутарх (46-ок. 127).
Геродот (между 490 и 480 — ок. 425 до н. э.) — древнегреческий историк, прозванный «отцом истории».
Светоний Гай Транквилл (ок. 70 — ок. 140) — древнеримский историк и писатель.
Питт потребовал на смертном одре пирожков... но история вложила ему в уста другое,— Уильям Питт-младший (1759— 1806) — английский государственный и политический деятель; официальные биографы утверждают, что он умер со словами: «Моя страна! Как же это я оставлю тебя!»
573
Стр. 465. Имя мое написано на воде. Цитата. Из Шелли.— На самом деле не из Шелли (1792—1822), а из другого английского поэта-романтика — Джона Китса (1795—1821).
Стр. 472. Ле Корбюзье Шарль Эдуар, настоящая фамилия Жаннере (1887—1965) — французский архитектор и теоретик архитектуры.
Стр. 474. Гропиус Вальтер (1883—1969) — немецкий архитектор, дизайнер, теоретик архитектуры.
Нагорная проповедь — моральное наставление, раскрывающее нравственные качества идеального христианина. С этим наставлением, согласно двум Евангелиям — от Матфея, 5—7, и от Луки, 6, Христос обратился к народу.
Стр. 475. Воздвиг себе памятник — начальные слова оды древнеримского поэта Горация (65—8 гг. до н. э.).
Стр. 490. Матисс Анри (1869—1954) — французский живописец, график, мастер декоративного искусства.
Стр. 491. Джозеф Конраду настоящие имя и фамилия Юзеф Теодор Конрад Коженевский (1857 — 1924) — английский писатель.
Стр. 511. «Манон Леско», полное название — «История кавалера де Грие и Манон Леско» — роман французского писателя Антуана Франсуа Прево д’Экзиля (1697 — 1763).
Стр. 522. Ева Браун (1912—1945) — любовница, а с 29 по 30 апреля 1945 г.— жена Адольфа Гитлера.
Стр. 539.Сара Бернар (1844—1923) — французская актриса.
Маргарита Готье — героиня драмы «Дама с камелиями» французского писателя Александра Дюма-сына (1824—1895).
Стр. 553. Природа — мой кумир, а вслед за ней — Искусство.— Строка, принадлежащая не английскому поэту Роберту Браунингу (1812—1889),а английскому поэту и прозаику Уолтеру Сэвиджу Лэндору (1775—1864).
С. Филюшкина
СОДЕРЖАНИЕ
ТИХИЙ АМЕРИКАНЕЦ. Роман. Перевод Р. Райт-Ковалевой
(стр. 7—75, 143—174) и С. Митиной (стр. 75—143) . 8
НАШ ЧЕЛОВЕК в ГАВАНЕ. Р о м а н. Перевод Е. Голышевой
и Б. Изакова 178
ЦЕНОЙ ПОТЕРИ. Роман. Перевод Н. Волжиной . 372
КОММЕНТАРИИ С. Филюшкиной
559
Грин Г.
Г 85 Собрание сочинений. В 6 т. Т. 3. Тихий американец; Наш человек в Гаване; Ценой потери: Романы: Пер. с англ./Коммент. С. Филюшкиной.— М.: Худож. лит., 1994. 575 с.
ISBN 5-280-02184-9 (Т. 3)
ISBN 5-280-01742-6
В третий том шеститомного Собрания сочинений Грома Грина входят его романы: «Тихий американец» (1955), «Наш человек
в Гаване» (1958) и «Ценой потери» (1961).
„ 4703010100-22 „ ,
Г ~028(01)-94 П°Л"ИСНОе ББК84.4ВЛ
ГРЭМ ГРИН
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В 6-ти ТОМАХ
ТОМ 3
Зав. редакцией М. КЛИМОВА Редактор Э. IIIАХОВА Художественный редактор Л. КАЛИТОВСКАЯ Технический редактор Е. ПОЛОНСКАЯ Корректор И. ЛЕБЕДЕВА И Б №‘6840
Издат. лицензия ЛР № 010153 от 27 декабря 1991 г. Подписано к печати 27.10.93. Формат 84Х 108'/32. Гарнитура «Обыкновенная новая». Печать высокая. Уел. псч. л. 30,24. Уел. кр.-отт. 30,24. Уч.-изд. л. 33,39. Тираж 115 000 экз. Изд. № V1-4140. Заказ № 1076. «С»-072.
Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Художественная литература». 107882, ГСП, Москва, Б-78, Ново-Басманная, 19 ГПП «Печатный Двор». 197110, Санкт-Петербург, Чкалов- ский пр., 15.