Text
                    нимюПка „ЮногоПро^тария"
СГЛРЛЯ ЕКЛаСТРМСТИКМ
кооп^рл^нг.н. нзл-сСГво „ja jP л v о и "
’ГОР ff lOliblJi ПрОеЫ'Т'АРИМ'


БИБЛИОТЕКА „ЮНОГО ПРОЛЕТАРИЯ" Н"^ НА ПОД‘ЕМЕ СБОРНИК РАССКАЗОВ А. СЕРАФИМОВИЧ, ДЖЕК ЛОНДОН, РОЙ КАРТОН, ДМИТРИЕВА qr Н12. РАБОЧЕЕ КООПЕРАТИВНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО „П Р И БОЙ" СЕКТОР .ЮНЫЙ ПРОЛЕТАРИЙ- ПЕТРОГРАД - 1923
Ю6Ъ2/ 1»Б7-58г. Петросблпт № 3942. Тир. 4500 эк Военная типография Штаба Г.-К. К. А (Площадь Урицкого, 10).
А, Серафимович. Под уклон. Я сидел один па скамейке, слегка покачиваясь от хода вагина. Эго был вагон третьего класса, и потому ого качало п трясло; в нем было грязно, душно, наплевано, скамейки липли к рукам от человеческого пота и грязи, но никто из пассажиров на это не обращал внимания, очевидно проникаясь убеждением железнодорожников, что третьеклассную публику можно визить и в хлевах. Из-за перегородок сидений виднелись спины мужиков-хлеборобов в дубленых полушубках, картузы мелких торговцев, худые с впалыми щеками лица фабричных в замасленных блузах. Вся эта публика страшно воняла махоркой, тулупами, смазными сапогами, разговаривала, смеялась. Мужички разговаривали с купцом, наклоняясь и махая пуками, о земле,, об урожае, о ценах на зерно,
а один из фабричных вытащил из кармана маленькую гармонию л стал небрежно слегка наигрывать, затейливо перебирая пальцами и с таким видом, как будто хотел сказать: „вот, ежели захочу, так гряну, жилки все пойдут, но только не хочу, а так балуюсь14; п звуки его гармоники терялись в монотонном и однообразном гуле поезда. А этот гул несся из-под полов неутомимо и неустанно, ровно и уверенно. Казалось, катившиеся вагонные колеса спокойно выговаривав: „тра-та-та... трата-та.. тра-та-та.. все идет, как надо, это привычное постоянное наше дею, и мы хороню его делаем... тра-та-та... тра-та-та..а Узкие окна, двери, сиденья с перегораживающими вагон спинками, выгнутый потолок, стенки, выкрашенные желтой краской под дуб, тяжелая атмосфера, фигуры пассажиров,—все сливалось с этим непрекращающимся гулом в одпо впечатюние чего-то длинного, утомите зьного, однообразного и скучного. — Билеты... ваши биле гы... приготовьте ваши билеты... Четыре кондуктора в черных, перехваченных кушаками, куртках, с отпечатком молодцеватости и выправки, вошли в вагон, плотно притворяя за собой двери. Один из кондукторов прошел вперед и стал в проходе, другие два поместились сзади, у двери. Высокий, плотный, с окладистой красивой, черной бородой „обер“, не спеша, с досгоинством и сознанием своей власти, брал билеты, уже успевшие засалиться и пропахнуть тютюном. Спдевшпй против них фабричный с испитым лицом и гармоникой в руках и два его товарища, когда к ним подошел „обер“, ухмыляясь,
полезли в карманы шаровар, потом в жилет, потом в пиджак, потом опять в шаровары, разыскивая неположенные билеты. — Ваши билеты. — Диковинное дело, куда делся... Потерял, стало быть. — Высадить,—проговорил обер и прошел в следующее отделение. — На следующей станции потрудитесь, господа, встать и заплатить двойной билет,—обратился последний кондуктор, маленький человечек с веснушчатым лицом и красными веками и, слегка итвернувшись, подставил руку, сложив ее чашечкой. Каждый из фабричных положит в чашечку по двугривенному. Кондуктор ушел. — Ишь, мошенники, знают только зайцев возить да карманы себе набивать. И чего только начальство смотрит. — Что же, начальство, которое пониже—свой процент получает, которое повыше, пзвестно, в страхе держит кондукторов, гонит их со службы. Да что с ними поделаешь. — У них даже таксия своя: до Черкасска двадцать копеек, до Грушевки—сорок, аккурат вдвое дешевле. — П1то-ж такое, им тоже пить-исть хочется. — Пить-исть хочется, так ты работай, а не то что • хозяина обворовывать,—запальчиво заговорил купец. Тоже вот и по нашему делу приказчики: ты гляди за ними в четыре глаза и не углядишь. — Охо-хо-хо...—крестя рот, широко зевнул мужичек и, опершись о колени, стал задумчиво смотреть в нит.
IL Дождь по-прежнему расплывался по стеклам. 1Гоевд4 видимо, шел под уклон, вагоны стало качать, и они скрипели п кряхтели. Белевшие nnina талого снега и телеграфные столбы проносились мимо с такой быстротой, что их не улавливал глаз, и вдоль полотна мокрая от дождя земля сливалась телгнои полосой. Сумерки сгущались. Вошел кондуктор, зажег вверху свечу, и от сидений, от перегородок, от пассажиров легли, перегибаясь по углам, колеблющиеся тени, скользя и двигаясь по стенке раскачивающегося вагона. — Чю это такой ход быстрый,—обратился я к кондуктору, проходившему в другой вагон вправлять свечу. — Под уклон тут идет, поезд громадный, товаро-пассажирский, так за нами тридцать две штуки товарных вагонов груженых, кроме пассажирских, ну и на-пирают, паровоз-то не осилит, накатываются на пего, вот и летим. Впереди потянулся жалобный звук паровозного свистка, уносимый ветром и заглушаемый дождем и гулом поезда. Маленький паровозик жаловался на темноту, на непогоду, на непосильный груз, который на сотнях колес катился позади и накатывагся, и он ничего с ними не мог поделать, он жаловался и проси i помочь жалобными, тревожными, прерывающимися свистками. А под полом в свою очередь вагонные колеса, сбиваясь, путаясь и перебивая друг друга, торопливо говорили: „и мы не поспеваем... сил нет... вагоны качаются... вот-вот сорвешься с рельса... буксы разогрелись... искры сыпятся... быть беде... трах-трах-трах...
трах-трах-трах...“ И этот призыв о помощи средн надвигающейся дождливой ночи, и тревожный говор ко юс вселяли беспокойство... — Дуем, братцы, здорово,—проговорил фабричный, запихивая в карман гармонию. Мужик снял шапку и стал сосредоточенно и не-спеша креститься. Купец тревожно оглядывался. — Что же это. Куда кондуктора подевались. Умею г только зайцев возить. Что же это такое... Надо на станции заявить начальнику. — Да заявишь, как тебя прищемит, да кишки выпустит—вызывающе бросил рабочий. —• Все под Богом ходим,—проговорил мужпчс п полагая, что достаточно пакресгилея. надел шапку, спокойно уселся и снова уставился в пол. Средн ночи опять потянулись в голове поезда жалобные, тревожные призывы о помощи, уносимые ветром. Жуткое ощущение близости беды охватывает меня, и я, сохраняя внешнее спокойствие, подымаюсь и направляюсь к двери, чтобы выбраться на площадку, но в дверях сталкиваюсь с кондуктором, — Не извольте беспокоиться, вы лучше, господин, сидите там, в случае чего, перво-на-перво... ежели вагоны сойдутся, — утешает он меня, п я опускаюсь на свое место. Кондуктор садится против на лавочке, прислоняется головой к степке и начинает дремать. — Чего ои все свистит,—говорю я, чувствуя, что задаю нелепый вопрос. — А это, чтобы вагоны тормозили в ручную; ну только тормоза не держат, старые.
Он помолчал немного и добавил: — ^Закругление... место скверное. Опять холодное ощущение томит душу. Мне хочется разговором подавить это тягостное состояние. — Вы давно служите. Кондуктор нехотя подымает отяжелевшие красные веки. — Шестнадцатый год пошел с февраля,—п опять закрывает глаза. Его добродушное, веснушчатое, спокойное лицо, ободряюще действует па меня. Купец, прислушившийся к нашему разговору, вдруг заволновался: — Да что же это такое, отчего же меры не принимаются. Ты чего же тут спишь,—накидывается он ' на кондуктора.—Зайцев вы молодцы возить, а вот насчет чего другого прочего, чтобы, значит, пассажиру удобства доставить, об этом вы и в ус не дуете. Купец собственно хотел сказать о мерах, чтобы предотвратить крушение, ио из суеверного страха перед словом „крушение" заговорил об удобствах публики. Кондуктор улыбается полу виноватой, добродушно-наивной улыбкой. — Как же быть. Мы тут не причиним, господин купец, нам какой состав дают, с тем и поезжай... Вагоны старые, тормоза не держат, нас об этом не спрашивают... Да вы не извольте беспокоиться, зараз с этой горы с‘едем там ровно пойдет. Он немного помолчал. — А насчет зайцев, вы, господин купец напрасно, ведь их то нам не сладко возить. Его везешь, а сам
не знаешь, завтра оудешь служить или нет, контроль— вот п готов, на улице с семьей. II все-такп возим. А почему? Он у ставшей на купца своими добрыми, голубыми глазами, мигая красными веками. — Волк, скажем, зверь, и тот, когда голод прижмет, прямо на жилье лезет, на человека, п знает, что убьют, а сам лезет. Купец сердито отвернулся, неодобрительно п строго покачивая головой. — Вы семейный?—спросил я. — Семья,—проговорил кондуктор, добродушно улыбаясь —шесть человек. — Учатся. — Учится один старший, на всех то похватает, а старшего учу. II вдруг по его веснушчатому лицу расплылось радостное светлое выражение, и от угла сузившихся глаз побежали морщинки, как будто чеювек одергивал себя, чтобы не высказать постороннему что-то необыкновенно-радостное и огромной важности. — Учу, и я его в люди хочу вывести. И, придвинувшись и наклонившись ко мне, проговорил, улыбаясь губами, лицом, глазами, всей своей фигурой, и высоко поднял брови: — В гимназии, во втором классе. Чтобы не обидеть человека, я удивился и спросил: — Вот как, в гимназии. — В гимназии, во втором классе,—-повторил он выразительно, подняв правую бровь и глядя на мепя с восхищением,— во втором классе, шесть классов оста
лось. Теперь у них третья четверть кончилась, продолжал он таинственно, перестав улыбаться и погрозив пальцем, как будто сообщал эго под большим секретом и был уверен, что это между нами останется. Ои вздохнул, казалось, от избытка волновавших его чувств и переложил йогу на ногу. Вот, приеду с наряда, узнаю... Кто его знает, как., благополучно ли, нет ли. Строго у впх, ух, строго. Мы помолчали немного. 4 — Трудно нам в нашем положении,—заговорил он, видимо желая лродо жить разговор о близком его сердцу предмете.—трудно воспитывать детей. Он достал завернутый в бумажку порошкообразный табак и. под< ирая все крошки его, осторожно стал крутить папиросу. — Сколько я этого зайца перевозил, пока приготовил Ванятку- в гимназию, уму непостижимо. Самому удивительно, как я до сих пор на службе. Зато, как стал оп учиться, земли под собой не слышу. Билеты отбираешь в поезде, с пассажирами резонпшься, а самому все представляется, как Ванятка в класс идет: на гирбу ранец, на голове форменная фуражка. Весь свет особенный стал- Рапортуешь начальнику, а он по особенному смотрит, так вот будто п хочет спросить: „Ну,’ что, отдали сына“... Да, вог кончается первая четверть, зовут меня в гимназию. Мой собеседник поднялся на лавку, вытащил из фонаря над дверью свечку, закурил, снова вставил свечку в фонарь и сел против мепя, затягиваясь, пуская дым в сторону и разгоняя его по воздуху рукой, чтоб ои не беспокоил меня. Вагон теперь шел спокойно ю
н -ровно, иод полом слышался оиычныи говор колес, в окна глядела ночь, пассажиры дремали, свесив головы. — Кончается первая четверть, зову г меня в гимназию. Прихожу. Дожидался, дожидался в передней, все ноги отстоял, все просители, какие были, все прошли, а я стою. Наконец, позвали. Подымаюсь за швейцаром, показал он дверь, вхожу, за письменным столом директор сидит, строгий да суровый. Вытянулся я у при-толкп. „Черемисов" —говорит.— „Так точно".— „В кондукторах, говорит, служишь". — Так точно".— „Твой сын, говорит, у нас в первом классе учится".—„Точно так, говорю, ваше превосходительство". Он действительный статский советник. Пу, хорошо.—„Так вот, говорит, сын твой слаб оказался". Как сказал он это, стало темно у меня в глазах, а потом все поплыло кругом, и директор, и письменный стол, и окна, и стена. Я к прптолке прислонился...—„Что же, говорю, ваше превосходите 1ьство. балуется".—Нет, говорит, этого не наблюдалось, ciao оказался по древнему, по латинскому у него двойка за четверть. Ему необходима помощь. Пригласите репегптора, пусть хорошенько позанимается". „Я, как стоял, слова не могу выговорить, в горле пересохло.^— „Ваше превосходительство, говорю, осмеливаюсь вам доложить, трудно мне его в гимназии содержать. Получаю я, говорю, двадцать один руб ль, больше доходов никаких (про зайцев-то я уж ему не сказал), а как репетитору еще платить, мочи не будет". Как рассердился он, как закричит, как затопочет ногами, я обомлел весь.— „Что это, говорит, лезете в гимназию, не имея средств. Это, говорит, затем, что
Что это, лезете в гимнами*> не имея средгтв?и
пробудет ученик два три года в гимназии п выбывает. Сколько, говорит, у нао доходит до восьмого класса. II без того все тыкают, что поступает в гимназию двадцать человек, а аттестаты получают два-три. Гимназия, говорит, не дтя того, чтобы недоучек плодить; ежели, говорит, средств нет, так отдай его в слесаря или сапожники". Кричал он долго, только уж не помню я ничего... Не помню, как спустился по лестнице, как шел по у шце. как домой пришел. Выбежала жена, руками всплеснула: „Где ты пропадаешь, нарядчик два раза присылал". Махнул я на нее, прямо в дом: „Ванятка... Что ты меня режешь"... Плачет: „Папаша, по латинскому никак... папаша... „Потерял я голову. Сел сам с ним заниматься. Я ведь сам в гимназии был с достоинством заявил мой собеседник, — из пятого класса вышел, ну только все забыл, все как есть, как будто утюгом в голове выгладили, все сравняло, хоть шаром покати... а, удивительное дело: пять лег грыз, п тебе следа не осталось. Вот стал я с ним заниматься:— „ читай “. Читает—а м о, и я за ним — а м о. Что такое амо. По какому надежу и к чему относится. Ну. Он в слезы: „Панаша, не так учишь... у нас не так"... Л я взопрел, голова лопается, а тут нарядчик прислал в последний раз, что дескать, ежели не приду сейчас к наряду. — к расчету. Тут уже у меня в голове помутилось. Как вспомнил я сколько зайцев перевозил, когда готовил его, а потом зайцы для платы за право учения, зайцы па книги, да на мундир, да на ранец, да на перышки, тетради, нет им числа и краю, вспомнил, что и вперед, пока кончит, придется
бесчисленно их возить, и все семейство будет дрожать, что вот-вот из-за него все останемся без куска на улице,— у нас каждый день, почитай, сменяются целые бригады из-за этих самых зайцев,—свету божьего не взвидел, ухватил с себя ремень и давай его ремнем... Плачет, кричит, руки целует: „Папаша... папаша... па-паша“... а я его ремнем, у самого руки трясутся, а я ого ремнем... кровью поди; ыл... Лицо кондуктора вытянулось, заострилось, п он, точно его подгоняли, торопливо стал сосать папиросу. — II не помню, как выскочил, как прибежал к нарядчику, как с поездом пошел... До этого пальцем его не трогал. Через двое суток ворочаюсь, зараз: дневник подавай. Принес дневник, гляжу: по латинскому три с минусом. Обрадовался я и боюсь, что это но нечаянности, ухватил опять ремень и давай ого ремнем. Кричит: .„Папаша, я стараюсь., я стараюсь... я стараюсь"... а я еще... Вот с тех пор каждый раз, как ворочаюсь, секу... Оп уж знает, увидит в окно, весь побелеет, затрясется, глазами бегает... Иной раз нарочно лишний раз не в очередь в наряд уйду, чтоб значит по ворочаться домой передышку ему дашь, ну да п поверстных лишних загонишь; а как воротишься, высе-кешь. Уж думал я, голову ломал, чтобы не сечь ого, а репетитора нанять, ну. невозможно—десять целковых в месяц, немыслимо, это значит остальной семье голодом сидеть. Иной раз так припадает, как контроль зачастит, что с зайцев целковый в месяц принесешь. Только и есть. В бригаде-то все ведь делимся, обер-то наружность только одну показывает, что он не ведает, не знает ничего, потому в случае чего вину один кто- И »
— Плачет, ъриччт, руки целует-. „Папашек.. папаша... папаша...", а я его ремнем...
нибудь из нас да себя берет, а обсра оберегаем он в стороне. Он замолчат и сдунул с папиросы пепел. — Худой он у меня, высс х, вер книжки читает. Мать ругается, чтобы спать ложился, а он потихоньку возьмет огарок,—свечи у нас от вагонов остаются, экономия, домой приношу,—загородиться одеялом на кро вати и читает, а потом братьям рассказывает про разные страны, государства, про путешествия. С товарищами по играет, да и некогда—за уроками все. Говорит, как выростиг, в монастырь уйдет. Летом поправляется, летом я его не бью, веселый такой делается, я его все катаю, с собой беру, любит до страсти, станции разные, города видит. Иной раз о< гавишь на станции, купается, бегает, рыбу ловит, а назад ворочаешься часов через восемь п берешь его. Никак нс дождемся лета. — Погубите вы ма [ьчика, забьете. Ои глянул на меня не то виновато, не то полупрезрительно. — Моя жизнь, господин, конченная. Шестнадцать лет я только и знал, что вагон, да станция. Дому-то я, почитай, и не видал. Приедешь домой, ну, самоварчик, тепло, семья, да вспомнишь, что время идет, скорее спать, хоть отоспишься то, в вагоне це много наспишь, а там выскочишь, скорее в наряд, и опять трястись. Душно, накурен >, скучно... Вагон для нас все: и семья, п церковь, и дом.. Да в пассажирском еще хоть тепло, п не мерзнешь и на людях все с хорошим человеком хоть словом перекинешься, а как на товарном, господи, да не дай ты. царица небесная, упаси и избави. Chib
дишь на площадке одпн-одппешенек целыми днями, ветер, дождь, снег насквозь тебя пробивает, закоченеешь так, что еле слазишь, только только тем и держишься, >что водки выпьешь па станции... Половину своего жалования в буфете оставляем. Но дай, господи... А тут еще то сказать, с другой стороны, что начальство нас на собачьем положении считает. Как встретился с Красиной фуражкой, хоть и не виноват, а у самого, как у собаки, хвост и уши поднимаются... Правов у нас ни-каких, не признают, с если чуть рот разинешь... Да г что, меня начальник станции два раза по морде с‘ез-дит — проговорил он, вызывающе глядя мне прямо в глаза,—и ничего, с‘ел... Мы люди... что-ли... так, дикие животные: ее пнул ногой, она даже визжать не смеет. Он на минуту смолк, усиленно затянувшись папи-г росой. й — Поопределяю ребят, кого в столяры, кого в са-г пожники, кого в слесаря... Известно, какая их жизнь будет: пьянство, драка, мордобой.'.. II мне не два века i жить, помру, что же останется на земле. Вот и тянусь, и в веревочку вьюсь, чтобы Ванятку человеком сделать, чтобы память оставить... Мои кости будут гнить, ребята,—кто куда, какую уж им долю господь положит, потому на всех сил моих де хватает, а Ванятка останется после нас... Никто не посмеет ему не то что в морду или в зубы за] лянуть, иля обругать, а и грубое слово сказать, все к нему с уважением, не надо ему будет воровать, зайцев крадучись возить, как отец возил... И я спокойно в гробе буду лежать, что оставил по себе хоть одного человека вполне. Я, господин, мяс^ Сборник рассказов.
дам из себя резать живое, только бы Рапятку довести... Господи... ляжешь иной раз в вагоне в своем отделении, не спишь, глядишь в темноту, в потолок, и все Ванятка представляется, кал? ходит, говорит, какое* лицо, на горбу ранен, а на голове форменная фуражка,—не оторвался бы... Его веснушчатое, добродушное лицо, слегка сощуренные глаза, от которых бежали морщинки, светились нескрываемым радостным воспоминанием о сыне, и от всей его фигуры, освещенной неверным колеблющимся пламенем огарка, веяло простотой и искренностью. В голове поезда опять потянулся свисток, но теперь спокойный и ровный. — Кизитеринка,—проговорил кондуктор, торопливо докуривая остатки своей папиросы, которая стала жечь ему пальцы, п на лицо его п на фигуру набежало обычное выражение, которое бывает у кондукторов, когда они проходят по вагону, отбирают бптеты и заучено выкрикивают скучными голосами: „Станция такая-то, поезд стоит столько-то". Он задавил погон окурок п вышел. Поезд все больше и больше задерживал ход Сквозь черное окно, на стекле которого то и дело появлялись продолговатые капли дождя, загорелся зелепый огонек стрелки и тихонько проплыл назад. Показались неясные темные контуры станционных зданий, платформа, слабо отражавшая в лужах-'огни фонарей, тускло светивших сквозь сетку дождя. Вагоны толкнулись, подались немного назад, и ясно стало слышно, как без устали барабанил по вагонным крышам дождь.
A А» Серафимович. Под праздник — Пу иди, иди, идоленок, голову оторву... змеиное отродье...—разнеслось в морозном вечернем воздухе. Грязный, всклоченный, с головы до ног пропшан-ный угольной пылью, шахтер с озлобленной торопливостью и угрозой во всей фигуре, пожимаясь - от холода, шагал в башмаках на босу ногу ио снегу, черневшему от угля, за подростком лет двенадцати, торопливо уходившем впереди него. Мальчик тоже был черен, как эфиоп, оборван п тоже мелькал босыми ногами в продранных башмаках. Он ежеминутно оглядывался, с ажитацией махая руками п своей физиономией п всеми движениями выражая самый отчаянный протест. — По пойду, тятька, не буду работать, пусти... что ж это, всем праздник, один я., пусти, не буду работать... упрямо и слезливо твердил он, в то же время
торопясь и припрыгивая то боком, то задом, чтобы сохранить безопасное расстояние между собой и своим сиу гнико .1. — Ах ты, идол. Бот, прости господи, навязался н.т мою душу грешную. И оба они продолжали торопливо итти по черневшей дорою, огибая насыпанные груды угля, запорошенные снегом. Морозный воздух был неподвижен, прозрачен и чист. Последний холодный отблеск зимней зари потухал на далеких облаках, и уже зажигались первые звезды, ярко мерщя в синевшем небе. Мороз кусал за щеки, за лос, за уши, за голые ноги. Снег хрустет под ногами, а кругом стояла та особенная тишина, которая почомул э обыкновенно совпадает с кануном рождественских праздников. Темные окна в домах засветились, маня теп л ли и уютом. Впер ди, из-за громадной сложенной в штабели грудьт \1 тя показалось угрюмое кпрпнчное здание с высок й, неподвижной, черневшей в ясном небе трубай. Из д: ерей выходили шахтеры и кучками расходились по раза лм направлениям, спеша в бани. Мгльчик первый вбежал по ступеням на крыльцо и, об. р)ц вшпсь и выражая всей своей фигурой отчаянную решимость, еде. ал последнюю попытку сопротивления: - Не пойду, не пойду... Что это, отдыху пет... всем праздник. * • Но как только отец стал подыматься на крыльцо, мальчпп» .а юркнул в дверп. Шахтер последовал за ним.
„Не пойду, тятька, всем праздник, один я*..
Они очутились в громадном темном помещении, где смутно виднелись гигантские машины, валы, приводные ремни и цепи. Это было помещение, откуда спускались в шахту. Тут же находитась и контора. Возле нее толпилась последняя кучка рабочих, спешивших поскорей получить рассчет и отправиться в баню, а некоторые— прямо в кабак. Праздники, полная свобода, возможность пользоваться воздухом, солнечным светом, вся надземная обстановка, от которой так отвыкают за рабочее время, и предстоящий трехдневный разгу г и пьянство клали особенный отпечаток оживленного ожидания па их серые лица. . Шахтер подошел к конторке. — Иван Иванович, пиши маво парнишку к водокачке. Неча ему зря баловать... Человек в широком нанковом пиджаке, с лицом старшего приказчика в ш надсмотрщика, поднял голову, холодно и безучастно поглядел на говорившего и наклонившись опять стал писать что-то. Мальчик стоят, отвернувшись от конторки и упорно глядел в окно. Острое напряжение пассивного сопротивления прошло. Три дня роя дественских праздников он проведет в шахте. Дело бы io кончено и поправить было нельзя. Тоска и отчаяние щемили сердце. Губы дрожали, он щурился, хмурил брови, стараясь побороть себя и глотая неудержимо подступавшие детские слезы. Отец тоже стоял, поджидая, когда отпустит конторщик. Черный, с шапкой спутанных волос и угрюмым видом, шахтер, дожидавшийся расчета у конторки, безучастно оглядел говорившего, мельком глянул из под насупленных бровей на мальчика, достал кисет, мед-
денно скрутит цыгарку, послюнит ее п стал набивать, пе спеша и аккуратно подбирая трубочкой с широкой, черной, мозолистой ладони корешки. — Что мальчишку-то неволишь?—равнодушно проговорит он, отряхивая остатки засевшего между пальцами табаку. — Не я неволю, нужда неволит; все недостача да недохватки. Тоже трудно стало, тоись до того трудно— следов не соследишь,—и он махнул рукой и стал рассказывать. как и с чего у него пошто все врознь и стало трудно. Шахтер молча с таким же сосредоточенным, нахмуренным лицом и нс слушая, что ему говорил собеседник, закурил. Бумага на мгновение ярко вспыхнула, осветив стоявших возле рабочих, и из темноты па секунду выступили неподвижные, точно отлитые из серого чугуна, черты и огромные- белые, как у негра, белки глаз. — На малую водокачку в галлерею номер двенадцать которые?—проговорил, повышая голос, конторщик. Рабочие молчали, оглядываясь друг на друга. — Ну кто же? Тук Финогенов записан. • — Здесь,—проюворпл чей-то хриплый голос, и оборванец, с которым ж^тко было бы повстречаться ночью, показался в полумраке наступивших су мерок. Онухнпе, оплывшее, заспанное сердитое лицо, сип. ый голос, свидетельствовали о беспросыпном пьянстве. — Чего молчишь? Берн мальчишку, да смущайся, ждут ведь смену. Оборванец покосится на мальчика. — Что суете мне помет этот? Чего мне с ним делать...
— Ну, ну, иди, не разговаривай. — Иди... Сам поди, коли хочешь. Вам подешевле бы все... и он грубо скверными словами выругался и пошел к срубу, уходившему сквозь пол в глубину зе тли. Мальчик молчативо и безнадежно последовал за ним. Они подошли к четырехугольному прорезу в срубе и влезли в висевшую там на цепях т 1етку. Машинист в другом отделении пустил машину; цепи по углам, гремя и впзжа звеньями, заме [ькалп вниз, и клетка скрылась во мраке, оставив за собой зияющее четырехугольное отверстие. Когда клетка исчезла, и на том месте, где за минуту был мальчик, остался темный провал, рабочий в башмаках почесал себе поясницу и повернулся к угрюмому шахтеру: — Кабы но хозяйка заболела; жалко мальчишку— тоже хочется погулять. Тот ничего не отвечал, стараясь докурить до"конца корешки, и потом повернулся к конторке получать расчет. • II. Клетка нечувствительно, но быстро шла вниз, и лишь цепи переливчато и говорливо бежали с вала. Мальчик неподвижно сидел, упорно глядя перед собой в темноту. Им овладею то молчаливо-сосредоточенное угрюмое состояние, которое охватывает рабочего, как тотько его со всех сторон обступит мрак и неподвижная могишпая тишина шахты. Он слышал затрудненное сиплое дыхание своего товарища, слышал, как тот кашлял, ворочался, харкал, плевал возле
него, приговаривая в промежутках ругательства, и чувствовал, что он не в духе, зол с похмелья п от предстоящей перспективы провести праздники за работой в шахте. А тот действительно был зол на себя, на сидевшего с ним рядом мальчика, па его отца, па конторщика, на правление, па весь свет. Да и в самом деле трудно, ведь, после непрерывной двухнедельной гульбы, попоек, приятной, беззаботной обстановки трактира, гостиниц, веселых домов, кабака,—отправляться в холодную, сырую шахту в то время, как другие как раз собираются все позабыть в бесшабашной, захватывающей гульбе и попойке. Не итти же в шахту не было никакой физической возможности: все, начиная с заработанных/тяжким трудом денег, кончая сапогамп, платьем, шапкой, бельем, все было пропито, все было заложено, перезаложено, везде, где. только можно было взять в долг, было взято под громадные проценты, и теперь нечего было пи есть, ни пить, не в чем было показаться на улицу и ничего не оставалось больше, как скрыться от глаз людских в глубине шахты, утешаясь лишь мыслью, что за эти дни идет плата в двойном размере. Такие, как Егорка Финогенов, до тла пропившиеся рабочие,—клад горнопромышленнику, потому что в шахте необходимо всегда иметь известный контингент рабочих, иначе ее можно залить; шахтера же нп за какие деньги не удержать в такой праздник, как рождество, под землей. Клетка дрогнула, остановилась. Рабочий п его подручный выбрались на площадку. Красные огни ламп, колеблясь, дымили среди густого нависшего над самой
головой мрака. К почему торопливо подходили запоздавшие рабочие. Гулко катились последние вагончики, и из мрака одна за одной выставлялись лошадиные морды. Копюх торопливо отпрягал и отводи г лошадей в конюшню: им тоже предстоял трехдневный рождественский отдых. Финогенов зажег лампу, сделал папиросу, закурил и стал глубоко с расстановкой затягиваться, чтобы еще хоть немного оттянуть время: и у пего сосала под сердцем тоска одиночества, отрезанности и тяжелого сознания, что приходится провести праздники не „по-людски — Что, Егорка, алл облетел?—проговори т, подходя с дымившей над самой землей на длинной проволочке л; мпой, приземистый рабочий, оскаливая белые зубы. — Дочиста, как есть, — небрежно, прибавляя за каждым словом брань, проговорил Егор, делая особенно беззаботный жест,—что, дескать, мы погуляли всласть, а остальное трын-трава, и в то же время чувствуя у себя за спиной эти молчаливые -проходы, что неподвижно жда. и его в темноте. — Эй, кто там, садись что-ли?—крикнул штейгер, стоя возле отверстия уходившего вверх колодца. Разговаривавший с Егоркой рабочий подбежал, торопливо уселся в клетку вместе с штейгером п другими подымавшимися наверх рабочими. Тронулись цепи по угтам, клетка быстро пошла вверх и через секунду скрылась во мраке. Егор и мальчик остались одни. — Иу, пдп, что ли, что рот-то разинул,—злобно крикнул Финогенов на мальчика, точно он был виноват во всем.
II они поили среди молчания и мрака, согнувшись и наклонив голову, чтоб не убиться о балки, поддерживавшие лежавшие сверху пласты. Лиги скользили по мокрой выбитой кол<е, и острые камни, выступая из мрака, проходили у самого лица. Торопливо бежавший с фитиля лампы красными языками огонь, изо всех сил старался разгореться и осветить ярко и разом эти глухпе, таинственные места и лица молчаливо шедших куда то людей; но со всех сторон угрюмо и беспрерывно надвигалась такая густая, непроницаемая мгла, что обессиленный огонь, колеблясь, маленьким, дрожащим кружком с усилием озарял путь лишь у самых ног и бежал в эту неподвижную тьму клубами удушш-вого, едкого дыма. Иа поворотах Финогенов на минуту приостана! ти-вался, припоминая дорогу, и опять, согнувшись и слабо посвечивая из-за себя лампой, шел все дальше п ;альше, не обмениваясь ни одним словом с торопливо поспевавшим за нпм мальчиком, да им не о чем было и говорить. Они прошли уже около- двух верст, п стало сказываться утомление. Галлерея понижалась, становилась уже, теснее, свод нависал над головой все ниже и ниже, и обоим приходилось еще больше гнуться. Шедший сзади Сенька раза два больно ударился о выдавшиеся углом из свода камни и все чаще стал спотыкаться, тяжело дыша п хватаясь за холодные, мокрые с гены. Уж он теперь не думал ни о празднике, ни о семечках, ни о шумном говоре п веселье гостиниц и трактира с покрывавшим их медным звоном тарелок, бубенчиков, ударами барабана п ревом огромных
труб „машины". Яркие картины праздничного веселья были подавлены усталостью и напряжением. — Хоть бы дойти скорей,— п он напряженно вслушивался, не слыхать ли впереди дожидавшихся их рабочих. Но из-за гробовой тишины лишь слышались глухие, усталые шаги по неровному скользкому камню, да всплески холодной воды, когда нога попадала в лужу. И они продолжали итти среди холода, сырости и молчания подземной галлереп. — Никак качают,—вдруг проговорил Финогенов. Оба остановилпсь и чутко стали вслушиваться. Из мрака доходили какие то странные, однообразные, унылые звуки человеческого голоса, мотонно и печально повторявшего одно и то же, а в промежутках, что-то всхлипывая и захлебываясь, с усилиями судорожно тянуло в себя воду, и вода хлюпала и всасывалась куда то и потом сочилась тоненькой струйкой. — „...Тридцать два... тридцать три... тридцать четыре"...—доносилось оттуда, медленно, тоскливо с паузами — Здеся, — проговорил Сенька, и оба пошли вперед. Вероятно, там увидели красноватый огонь их лампочки, потому что перестали считать и прекратились эти захлебывающиеся, всхлипывающие звуки. Но Егору и Сеньке ничего не было видно—ни огня, ни людей. И только, когда они совсем подошли, и Егор поднял свою лампу, они увидели двух, смутно выступавших из мрака шахтеров, поблескивающую внпзу воду и рукоять небольшой помпы.
И Сенька, и Егор ощутили некоторое облегчение, почувствовали присутствие людей и то, что, наконец, добрались до места и не надо больше гнуться и спотыкаться среди темноты. Шахтеры мс 1ча, не говоря ни слова, сталп собираться: досталп и зажгли свою лампу, вытрусили из башмаков набившийся туда мелкий уголь и насунули на головы по кожаной круглом шапке для защиты от камней. Опп, согнувшись, отправились в ту сторону, откуда только что пришли Егор и Сенька. С минуту красноватый огонь их лампочки мелькал в темноте, становясь все меньше, пока не пропал светлой точкой в глубине мрака. Звук шагов стих. Егор и Сенька снова остались одни, и им стало опять одиноко, хс юдно и скучно. Егор торопливо докурил папироску, подряд затянувшись несколько раз. — Ну, вот что, Сенька,—заговорил он, швырнув в воду зашипевший там окурок,—становись ты спервоначалу и качай, да считай сколько разов качнешь; как досчитаешь сто разов, шумни мне, а я маленько сосну. Да не бреши, смотри, я прпслуховаться буду, а но то голову оторву, ежели присчитывать станешь лишнее. — Дяденька, а ты долго не спи, а то я заму-чаюся,—проговорил Сенька, которому жутко было оставаться одному. — Ладно, я трошки засну, устат. а тогда я буду качать, а ты отдохнешь. И Егорка потушил лампу. Рабочие от себя держали освещение и поэтому работали впотьмах, чтобы 29
сэкономить осветительный материал. Слышно было, как он ощупью пробрался до находившегося тут же возле места выработки, поворочался и повозился на куче ссыпанного мелкого угля. — А впрочем, не буди меня, я лишь трошки вздремну, а как откачаешь свое, я сам проснусь. Гляди же не кидай водокачки, а то взлупкп дам,—донеслось до Сеньки из темноты, и потом все стпхю. Сенька нагнулся, пошарш, нашел ручку помпы, и, сделав усилие, качнул. Поршень скользнул по трубе, всхлипнул и, всасывая, потянул за собой воду, и через секунду стало слышно, тоненькая струйка неровно и прерываясь побежала в желоб. — Ра-аз,—проговорит Сенька, чувствуя, как пробирается к нему сквозь дыры башмаков хотодная вода, и его голос-одиноко п странно прозвучал в стоявшей вокруг темноте. II Сенька стал качать, ничего не различая перед собой, и поршень раз за разом стат ходпть вверх и вниз, вслед за ручкой помпы, всхлипывая и забирая воду. Работа казалась нетрудной и шла легко и свободно. Сенькой овладело состояние, подобное тому, какое испытывает привычный к дальним дорогам конь, когда он вляжет в хомут и тронется, помахивая слегка головой, зная, что долго придется итгп этой мерной, неспешной поступью. Он позабыл все, что волновало его сегодня п что осталось там, позади п мерно качал и считат вслух, как будто в этом счете п заключалась вся суть п необходимость его пребывания здесь, в сырой, холодной, непроницаемой мгле.
Иной раз он сбивался со счета и, спохватившись, торопливо п наобум останавливался на какой-нибудь цифре и опять начинал ровно и монотонно считать, и опять на пего надвигались молчание и тьма, и в проходах снова начиналась возня. Что-то неуловимое, изменчивое и слепое волновалось во мраке, меняло очертания, оставляя попрежнему безжизненную пустоту и мертвое молчание. 11 особенно ужасно было то, что там отлично понималось, что он громко считает п сосредоточенно качает помпу лишь ля того, чтобы скрыть все больше охватывающий его страх; и чудилась насмешливо белевшая впотьмах улыбка и беззвучный, не нарушавший мертвое молчание смех. А он продолжал качать, ему становилось тесно, трудно дышать, и пот каплями падал со лба; руки и ноги занемели и отламывались, он уже давно просчитал за сто. Вода все прибывала. Помпа с необыкновенным трудом, захлебываясь, вздрагивая от судорожных, усилий, тянула тяжелую, как жидкий свинец, воду, и в про-, межу ток слышалось чье-то прерывистое дыхание. А кругом было все то же; мрак редел, разрываясь, принимал неопределенные формы и шевелился. Сенька закрыл глаза и работал с закрытыми глазами, но это было еще страшнее. „О. господи... да воскреснет бог“... л под низко нависнувшим сводом печально пронесся вздох. Время у ходи то, башмаки уже стояли в воде, и помпа, медленно и редко, точно ври последнем издыхании, подымала и опускала поршень. „Зальет*... Он сделал последнее, отчаянное усилие, налег на рукоять. Поршень прошел до низу, чмокнул.
засосал, подергался и остановился: Сенька не мог больше качать. И тогда произошло нечто дикое и безобразное. — Дяденька... невмоготу работать... — пронесся среди прекратившейся работы помпы и наступившей гробовой тишины чей-то странный, совершенно незнакомый Сеньке голос. — Аха-ха-хх... гоооггоо... моготу-у у...—донеслос» до пего отовсюду глухо п насмешливо. Мрак зав [убился, и все заволновалось в необузданной докой радости. Сенька сидел средн этого содома на корточках в воде и плакал беспомощными детскими слезами. Он боялся итти искать Егора, да, может быть, его здесь уже совсем и не было. — Дя-адя Егоооор.... — О оооо... ух-ух... ух...—отдавалось глухо и подавленно. Он до того был одинок и беспомощен, что хуже того, что теперь делалось кругом, не могло быть, и он уже не пытался выйти из своего положения и отдался на произвол судьбы: „все равно". Вода подымалась все выше и выше, мокрые штаны липли к телу. Он не знат сколько прошло времени, пока голос с того света не проговорит: — Ну чего воешь, сволочь. Воды-то сколько наш то—крепкая затрещина по уху Сеньке мгновенно разогнала весь этот дикий, творившийся вокруг него кавардак. Сенька так обрадовался, как-будто очути тся на поверхности, и ему об4явплп, что он может праздновать. Кто-то возле него поплевал в руки, и помпа зарабо-
тала часто п силы», правда, всхлипывая, но теперь не так. как у Сеньки: видимо ей не давали разжалобиться. — Чего же стоишь, ступай. — Дай спичку. — Но... Дам спички портить. — Темно. — Найдешь. Сенька побрел в темноте по проходу.’ ни безглазого, ни слепого, ничего уже не было,’ за исключением холода и сырости. Эхо отдавалось глухо и обыкновенно. Он добрался до „ лавки “,—место выработки угля,—где можно было передвигаться только на корточках пли па коленях, и стал ощупью шарить руками по воде, по липкой уго льной грязи, пока не нашел насыпанную кучу меткого угля. Сенька забрался и улегся тут. Уголь понемногу раздался, принимая формы вдавившегося в него тела. Сенька достал из-за пазухи кусок слипшегося от сырости черного хлеба и стал есть. Кусочки соли и угольная пыть хрустели на зубах, и слипшийся мякишь разжевывался, как тесто.Руки, ноги, спина нь ш тупо и упорно, не обращая внимания на то, что он теперь отдыхал. Сенька доел хлеб, перекрестился. „Кабы теперь в баню",—подумал он, свернулся клубочком, руки заложил между коленями, колени придвинул к самому подбородку, подвигал плечами, чтобы глубже уйти в уголь, и стат дожидаться, чтобы пришел сон. III. Сон пришел, и ему стало сниться все то, чего ему так страстно хотелось. Стало ему сниться, будто он па Сборник рассказов. 38
поверхности; кругом идет шум и г^мон праздничного веселья. Ои идет по улице: мимо скачут, обгоняя друг друга и звеня бубенцами, катающиеся. Потом он очутился в бане и никак, не может снять с себя башмаков: они примерзли у него к йогам. Пока он возился с ними, оказалось, чго это не баня, а трактир; хоть п странно немного было, что в трактире валялись шайки, по полу стояли лужи воды, а с потолка и со стен капало, это, однако, не нарушаю общего веселого п оживленного впечатления, которое связывалось всегда с представлением гостипницы и трактира. Говор, шум, звон, веселые, красные, потные лица сквозь синевшие слои табачного дыма, странно смешивались в одно смутное, невязавшееся ощущение с холодом, сыростью, всюду сочившейся водой. Сенька старался разобраться в этом хаосе, и стала у пего кружиться голова: он стал пьянеть. Как это всегда бывало, когда он выпивал водки, ему захотелось похвастаться перед другими показать, что он в пьяном виде такой же, как и настоящие взрослые шахтеры; неодолимое желание шуметь п буянить охватило его. Среди дыма, хохота, брани, несмолкаемого пьяного шума, тяжелой сгущенной атмосферы спирта и испарений человеческого тела он орал и ругался во все горю скверными словами. Тогда его подхватили и насильно стали запихивал ь в трубу, откуда помпой качали воду; он с ужасом видел эту черную дыру, сопротивлялся, раскорячивал ноги и ничего не мог сделать. Тогда остервенение напало на него: „душегубы проклятые"...—п он стал отчаянно защищаться, визжал, брыкался, кус 1л; бессильные слезы злобы и отчаяния бежали у него по лицу.
Отец тоже помогал упрятывать его в трубу п когда увидел, что с ним никак не справиться, изо всех сил ударил его по лицу. Кровь показалась из разбитого рта п носа, и Сенька как сноп, повалился на холодный пол. Его поволокли. ... „Тогда его стали запихивать в тоубу откуда помпон качали воду*1... Волна опьянения, все застилая, набежала; в голове спуталось, кругом потемнело; все как-буд го отодвинулось, ушло куда-то, и могильная тишина и сырость воцаришсь вокруг, п опять слабо стали доходить хлюпающие, прерывистые звуки, точно кто-то судорожно и безна дежно, стараясь подавить себя, всхлипывал и плакал, п тоска, холодная, сосущая, проникала в его
сердце от этих звуков. Он старался понять и припомнить эти звуки,'но от усилий потерял ощущение их, и опять почувствовал, что его волокут по полу. — Ну, ты, дьяволенок, вславай. Струя свежего воздуха охватила его. Кто-то больно пнул его каблуком в бок; он хотел подняться, но при всех усилиях не мог. Холодный снег белел у самого лица. Кругом шумели и ругались, и он слышал над собой голоса, чувствовал, как его то ткали и трясли; хотел крикнуть, чтобы его не били, что он хочет встать и не может, по ни одного звука пе выходило из его груди, и только голова трепалась во все стороны. Тогда кто-то взбешенный подбежал к нему, наклонился и ударил ногой в живот. Боль захватила дыхание, он застонал и... проснулся. Непроглядный мрак стоял угрюмо и безучастно; холодом и сыростью веяло отовсюду. Впотьмах ругался Егорка и тыкал его куском угля. — Не бей, дяденька, я встану,—проговорил Сенька, с усилием подымаясь. Его била лихорадка, зубы громко стучали, мокрые ноги закоченели, и ниже колена больно тяну ta жплу судорога. — Ишь ты, лодырь какой, за тебя работать, а ты спать будешь. Морду сворочу... Целый час с пим тут бейся,—шумел Егор. Сенька наобум, сам не зная куда, сделал несколько шагов и вдруг остановился, прислонившись к холодной мокрой стене., — Дяденька, у меня мочи нету. Град ругательств посыпался из темноты, где был Егор.
* Сенька, пересиливая себя и глотая слезы, ощупью добрался до помпы, нагнулся, взялся за ручку и стал качать. Кругом водворилась тишина, и попрежнему все было неподвижно, угрюмо и безнадежно. Опять под низко нависшим во мгле сводом слышались хлюпающие звуки помпы, и бежала тоненькой струйкой вод?., и* чей-то голос монотонно, тоскливо и однообразно, как падающая в одно и то же место капля, повторял в темноте: „тридцать-два... тридцать три... тридцать четыре".

Джек Лондон. Изменник. — Вставай, Джо if пи. Если ты сейчас не встанешь, я не дам тебе есть. Эта угроза не оказала на мальчика никакого влияния. Подобно тому, как мечтатель борется за свои мечты, так он боролся за сон. Сжав слабые ку тачки, он стал судорожно размахивать ими в воздухе. Он хотел ударить мать, но та, очевидно, научилась избегать удара и продолжала трясти сына за плечо. — Уходи, оставь меня в покое. Казалось, этот крик зародился в глубинах спа,— постепенно усиливаясь, перешел в жалобный стон, зазвенел угрожающими нотками и затем замер в нечленораздельном сгоне. Это был звериный крик,—крик терзаемой души,—крик безграничного протеста и страдания. Но он не остановил мать,—женщину с печальными глазами и утомленным лицом. Так повторялось каждый день,— всю жизнь,—и она привыкла к этому. Схватив
одеяло за край, она пыталась было стянуть его, но мальчик, перестав ’размахивать руками, с отчаянием вцепился в одеяло и свернулся комком в конце постели. Тогда мать решила стянуть на землю всю постель, но мальчик воспротивился этому. Мать сделала усилие, и так как она была тяжелее сына, то в конце концов ... „Схватив одеяло за край, она пыталась .стянуть еюи... постель подалась, и мальчик, боясь холода, последовал за постелью. t Держась на краю кровати, он каждую минуту мог полететь головой вниз, но инстинктивно откинулся назад и, падая на пол, уеш л повернуться ногами вперед. В ту же минуту мать схватила его за плечо и стала сильно трясти, а он снова, но сильнее прежнего, замахал руками. Тут глаза его раскрылись. 0н проснулся.
— Ну, ладно,—сказал оп. Она взяла со стола лампу • п оставила мальчика в темноте. — Вот увидишь, тебя оштрафуют,—сказала она, повернувшись к нему с порога. Джонни не смущала темнота. Кое-как одевшись, он поплелся в кухню. У него была необыкновенно тяжелая и совершенно не соответствующая его годам и телу походка. Тонкие, сухие ноги едва волочились по полу. Он придвинул к сЛлу стул с продранным сиденьем и сел. — Джонни,—резко крикнула мать. Он быстро вскочил со стула и, ни слова не говоря, побежал к водопроводному крану, с отратптельно-грязной раковиной. Из отверстий раковины бил в нос гнп лостный запах, но Джопнп не обращал на это никакого внимания. Это было в порядке вещей—было также естественно, как то, что совершенно не мы шлось мыло, покрытое толстым слоем грязи и сала. Джонни несколько раз брызнул в лицо холодной водой, и умывание кончилось. Зубов он никогда не чистил; у него даже не было зубной щетки, и он никогда не. поверил-бы, что на свете имеются такие глупые люди, которые занимаются чисткой зубов. — Хоть бы раз в жизни ты умылся без понукания,— с недовольным видом сказала мать, наливая кофе из кофейника с разбитой крышкой. Но этому поводу у них были вечные споры, и Джонни теперь ничего не отвечал. Он знал, что спорить будет напрасно, потому что в этом отношении мать держится твердо, как кремень, и всячески добивается того, чтобы он больше внимания обращал на
чистоту лица и тела. Он вытер лицо грязным и рваным полотенцем, оставившим ла его лице отдельные волокна. Мы слишком далеко живем,— сказала мать, когда Джонни сел за стол.—Ты ведь знаешь, что я делаю все, что от меня зависит. Лишний доллар на квартире имеет для нас большое значение. К тому же, здесь у нас довольйо просторно. Мальчик почти не слушал ее. Ведь сколько раз он слышал одно и то же. Кругозор его матери был очень ограничен, и она неизменно обращалась к одному и тому же.—главным образом, к квартирному вопросу.— к тому, что они живут очень далеко от завода. — Конечно, — серьезно проговорил он.—‘Лишний доллар всегда пригодится. Больше денег—больше и пищи. Я лично предпочитаю больше ходить, но зато и больше есть. Он ел очень торопливо, проглатывая хлеб не прожевывая, и запивал его ботыпими глотками кофе. Горячая и мутная жидкость очень маю походила.на кофе, но в глазах Джонни это был превосходный настоящий кофе. Эго была одна из последних жизненных иллюзий, которые еще сохранились в ней. Никогда до сих пор он не пил еще настоящего кофе. Кроме хлеба, мать дала ему маленький ломтик холодной свинины п налила вторую чашку кофе. Сев хлеб, он выжидательно взглянул на мать. Та, поняв его взгляд, сказала: — Иостушай, Джонни, ведь нельзя же быть таким жадным. Надо подумать и об остальных. Уж во всяком случае ты получил гораздо больше их.
Он ничего не ответил. Вообще он был не из разговорчивых. Он не любил жаловаться и обладая терпением, столь же суровым и твердым, как та школа жизни, которую он прошел. Кончив кофе, он вытер рукою рот и хотел встать из-за стола. — Подожги секунду, — торопливо сказала мать.— Я посмотрю... Может быть, для тебя будет еще кусок. Ловкость ее рук была изумительна. Отрезав ломоть хлеба, она положила его обратно в корзину, а мальчику дала один из своих двух ломтей. Однако, она ошибалась, если думала, что обманула сына. Нет, он все видел и без колебаний взял хлеб. Он вообще держался того мнения, что его мать, страдая хроническими болезнями, может прожпть и без пищи. Видя, что Джонни жует сухой хлеб, она вылила свой кофе в его чашку. — Меня сегодня тошнит немного,—объяснила она. Резкий, протяжный гудок поставил обоих на ноги. Она взгляну та на будильник, стоявший па полке. Часы показывали половину шестого. Большинство рабочих еще только просыпалось. Она накинула на плечи шаль, и надела на голову старомодную п помятую шляпу. — Пдем скорее,—сказала она, прикрутив лампу и пот\ шив ее. Еще было темно. На дворе, было ясно и холодно, и Джонни весь с'ежплся, как только вышел из комнаты. I ще ярко блестели звезды и весь город утопал во мраке. Джонни и мать с трудом волочили ноги. В полном молчании прошли минут пятнадцать, потом мать сказала:
— Не запаздывай к обеду,—затем свернула направо и исчезла в темноте улиц. Он ничего не ответил и пошел своей дорогой. Рабочий квартал просыпался. То и дело раздавался шум отворяемых дверей, и в скором времени Джонни очу-тплся в толпе рабочих, отправляющихся на фабрики. Когда они вошли на фабричный двор, снова послышался гудок. Джонни взглянул на восток и поверх крыш увидел сшбый, мерцающий свет. Нарождался день. Мальчик свернул в сторону и присоединился к рабочим. Он занял свое место у одной из многочисленных маший, стоявших длинными рядами. Перед его глазами безостановочно вращались большие веретена, под которыми стояли ящики со шпутьками. Отдельные нитки шпулек он прикреплял к большим веретенам. Работа была очень проста. Главным образом, требовалась ак куратносгь п быстрота работы. Однако большие и малые веретена' работали так быстро, что почти не оставалось времени для отдыха. Он работал чпсто механически. Как только шпулька опорожнялась, он левой рукцй останавливал большое веретено и в то же время схватывал большим и указательным пальцем конец нитки. В то же мгновение он хватал правой рукой конец нитки с маленькой шпулькК и движением обеих рук ловко связывал концы ниток. Он делал это удивительно легко и часто утверждал, что мог бы это делать во сне. Ему часто снились подобные сны. Бывало, он целые ночи проводил за призрачными машинами, которые создавала его фантазия. В одну ночь он переживал много веков и в эти века делал бесконечное множество ткацких узлов.
Не в пример ему, другие мальчики работали не гак честно и ловко. Но за ними следил специальный надсмотрщик. Он поймал соседа Джонни на месте пре-ступ гения и жестоко отодрал его за уши. — Взял бы пример с Джонни,— закричал надсмотрщик. Почему бы тебе не работать так, как он.— Слова надсмотрщика не оказали на Джонни никакого действия. Правда, было время... было время, но прошло. Это было очень давно. А теперь его лицо не теряло уже бесстрастного выражения, когда на него показывали. как на пример, достойный подражания. Он прекрасно знал свое дело, был одним из лучших рабочих. Он знал это. Как было ему не знатг, если ему так часто говорили об этом. Но с течением времени он так привык к похвалам, что они уже ничего по давали ему. Мало-по-малу превосходный рабочий превратился в столь же превосходную машину. Легко было объяснить §го превосходные качества рабочего: ведь он вырос в тесном общении с машинами. Двенадцать лет назад в пряди ьном отделении этой же самой фабрики случилось следующее. Мать Джонни почувствовала себя дурно. Ее положили на пол, посреди шипящих п визжащих машин. Па помощь ей были посланы две работницы постарше. Здесь же присутствовал главный мастер. Несколько минут спустя, в прядильном отделении оказалось на одно человеческое существо больше. Это был Джонни, родившийся средь треска и лязга машин... Первым дыханием он втянул в себя теплый, сырой воздух мастерской,—воздух, насыщенный мелкими волокнами х топка Желая освободить легкие от этих волокон, Джонни откашливался
уж н первый день своей жизни. II но этой же причине он не переставал кашлять всю жизнь. Сосед Джонни все время ворчал. Его лицо то п дело усиленно подергивалось и горело ненавистью к надсмотрщику, который, стоя вдали, не спускал с него угрожающего взгляда. Между тем все его веретена работати исправно. Мальчик ругался во весь голос, произноси.! самые свирепые проклятия, -но звуки его го юса на расстоянии 5—6 шагов терялись, в общем шуме,—словно ударялись в непроницаемые стены. Джонни не смотрел и не обращал внимания на окружающее. В общем, он ко всему привык. Все вокруг было так знакомо, повторялось так часто, что слишком наскучило ему. Он находил, что противодействовать надсмотрщику так же бесполезно, как спорпть с ма-шиной. Всякая машина сделана известным образом и для известной цели. Так же обстоит дело и с надсмотрщиком. Все шло своим чередом, но в одиннадцатом часу произошло какое-то замешательство. Неведомым путем волнение сразу передалось всем. Одноногий мальчик, работавший по другую сторону Джонни, быстро направился в конец мастерской и скрылся в каком то ящике. Тотчас же в мастерен ю вошел директор в сопровождении молодого человека, очень хорошо одетого и чю виду смахивающего на джентльмена. Джонни сразу определил, что это инспектор. Проходя мимо мальчиков, тот зорко п пристально оглядывал их. Иногда он останавлива лея п задавал вопросы; при этом он вынужден был кричать изо всех
сил, и лицо его принимало смешное выражение. Его проницательный взгляд сразу заметил постое месго рядом с Джонни, но он ничего не сказал. Увидя Джонни, -он остановился, схватил мальчика за руку, желая отвести его от машины, но тотчас же выпусти! руку п издал возглас удивления. — Худой мальчик,—тревожно усмехнулся директор. — Не руки, а палочки — последовал ответ, —Взгляните-ка на его ноги. Ведь у него начинается рахит. Если его не убьет эпилепсия,—так только потому, что он до того умрет от чахотки Джонни все слышал, по ничего не понимал. К тому же будущее очень мачо интересовало его. Совсем близко стояла другая, более грозная опасность, и—в . ице инспектора. — Послушай, мальчик. Ты должен сказать мне всю правду,—сказал инспектор, крича над самым ухом матьчика.—Сколько тебе лет. — Четырнадцать, — закричал Джонни, также изо всех сил. Он солгал так громко, что тотчас же разразился сухим и острым кашлем, разбившим покой всех бесчисленных волоконцев, которые с утра покрывали его легкие. — А ему можно дать все шестнадцать, — сказал директор. — Пли шестьдесят,—с‘язвил инспектор. — Он всегда так выглядит. — А как давно,—живо спросил инспектор. — Уже сколько лет. Так и кажется, что он не растет и не будет расти. — Он все время работает у вас. Несколько лету значит.
— Пет, были перерывы.. По это было еще до издания нового закона,—торопливо прибавил директор. — А за этим станком никто но работает?—спросил инспектор, указывая па станок, находящийся рядом со станком Джонни. — Очевидно. Директор подозват надсмотрщика и, указывая на машрну, что-то крикнул в ухо надсмотрщику.—Да, никто не работает,—сказал он, после того, обратясь к инспектору. Они пош1и дальше, а Джонни, радуясь тому, что так легко сошло, вернулся к своей работе. Но гораздо хуже обстояло дело с одноногим мальчиком. Острые глаза инспектора заметили его в ящике, и бедняжке приштось выйти на свет божий. Его губы дрожали, и он с непередаваемым отчаянием смотрел на инспектора. Надсмотрщик выразил в глазах п в лице такое удивленно, точпо впервые в жизни видит калеку; лицо инспектора выражало большое волнение. —- Я знаю этого мальчика,— сказал инспектор. Ему только двенадцать лет. В течение этого года я три раза отправлял его с заводов. Теперь будет в четвертый раз. Он обратился к калеке:—Ведь ты обещал мне бросить завод и ходить в школу. Мальчик зарыдал: — Ради бога, простите, господин инспектор. Мы так нуждаемся. Двое детей у нас умерло... умерло от голода. — А ты почему так кашляешь,—спросил инспектор с таким видом, точно обвпнял мальчика в страшном преступлении.
II, словно оправдываясь, мальчик ответил: — Это ничего, господин инспектор. Я простудился на этой неделе и вот кашляю... Кончилось тем, что хромой мальчик ушел вместе с инспектором, а за ними, что-то бормоча под нос, поплелся директор. После того работа в мастерской продол жалась с прежной монотонностью. Кончилось долгое, бесконечно долгое утро, прошел и весь день,— и, наконец, к общей радости послышался фабричный гудок: работы кончились. Уже совсем стемнело, когда Джонни вышел из фабрики. За то время, что он работал у своей машины, солнце успело встать, залить золотом все небо, согреть божий мир своей чудесной теплотой, снова спуститься к горизонту и исчезну гь па западе за неправильной линией крыш. Лишь вечером к ркину собиралась вся семья,—и только здесь Джонни сталкивался со св» ими младшими братьями и сестрами. По сравнению с Джонни, они все были так молоды, что невольно в их обществе Джонни чувствовал себя почти стариком. Его раздражала их поразительная, какая-то чрезмерная юность. Он был похож на старика, которого всегда раздражает ’неугомонный детский шум. Он ел жадно, молча,—утешая себя мыслью, что скоро придет их черед, когда и им придется стать на работу. О, тогда они успокоятся, станут такими же молчаливыми и сосредоточеннымиа как он. За едой мать только то и делала, что на разные лады повторяла о своих попытках улучшить положение ее !ьи. Все это так надоело Джонни, что, поев, он с истинным облегчением отодвинул стул и вскочи i с ме- Сборник рассказов. 49
ста. Несколько секунд он колебался, не зная, что делать, пойти ли спать, пли пойти гулять. Ои остановился на последнем, но не пошел далеко,—уселся на ступеньках лестницы, опустил узкпе плечи на высоко поднятью колени и уперся подбородком о руки. Сидя так, он ни о чем не думал, просто отдыхал. Казалось, его мозг дремлет. Вслед за ним из дому вышли братья и сестры— и затеяли шумную игру с другими детьми. От электрического фонаря падал свет на весь двор и дом. Дети знали, что Джонни не в духе, но в них слишком бурлпла юность,—и эла-то юность заставляла их дразнить старшего брата. Взявшись за руки, они стали кружиться, вплотную подходили 1х Джоннп и с лукавым видом напевали ему глупые и обидные слова. Сначала он цедил сквозь зубы скверные ругательства, которым научился от товарщцей-рабочих,—но видя, что все это напрасно, он с презрительным видом снова замолчал. Главным коноводом являлся младший, девятилетний брат Вилл. Он всегда раздражал Джонни и тот не любил его больше, чем всех остальных. Ему с раннего детства приходилось очень многим жертвовать для Вилла,—и он считал его своим неоплатным должником,—неоплатным и неблагодарным. Большую часть делских лет.— словно покрытых туманом, он няньчплся с младшим братом: ма1ь все дни проводила па фабрике. Очевидно, Джонни был хорошей нянькой, так как Вилл вырос здоровым, необыкновенным по силе мальчиком, который в 10 лет был одного роста со своим четырнадцати летним братом. Казалось, точно младший
брат в сосал всю кровь старшего,—не только кровь, но и , ух. В то самое время, как Джонни выглядел усталым, безжизненным, равнодушным ко всему на свете,—Вплл так п бурлил избытком жизненных сил. Между тем насмешки становились все громче и обиднее. Вилл стал подплясывать и показывать Джонни язык. Джонни не выдержал и схватил брата левой ру- ... Джонни схватил брата за шиворот, свалил ею на землю и ткнул в грязь... кон за шиворот, а правым, поразительно худым кулаком—в нос. Мальчик заорал благим матом. Вслед за Виллом завизжали и остальные дети, а сестренка Джонни опрометью бросилась в дом. Джонни схватил брата за шиворот, свалил его на землю и ткнул его в грязь. Он отпустил его только тогда, когда несколько раз подряд проделал с ним эту операцию. Вдруг ла место побоища явилась мать,— воплощение анемичной материнской ярости.
— Почемуч он всегда пристает ко мне,—возразил он на упреки матери.—Ведь он видит и знает, что я устал. — Я уже такой большой, как и ты, —яростно рыча! Вилл, подымая к Джонни лицо, измазанное слезами, грязью и кровью.—Я уже такой большой, как ты. Постой, я скоро буду еще больше тебя... и увидишь* как я тебя буду дубасить. — Конечно, ты уже большой, — ядовито сказал Джонни.—Настолько большой, что тебе уже не мешает начать р 1бот^ть. Вот потому-то ты и такой скверный, что до сих пор валандаешься без дела. Пора бы маме отдать тебя на фабрику... — Ну. он еще слишком молод для того,—запротестовала мать.—Он ведь совсем маленький. — Когда я стал на работу, я был еще меньше его... Горя возмущением, Джонни хотел еще что-то сказать,—открыл было рот, но смолчал,—и с решительным видом отвернулся и направился к дому—спать... Для того, чтобы из кухни проникала теплота, дверь его комнаты была открыта. Раздеваясь в полумраке комнаты, он услышал, как мать разговаривает с зашедшей соседкой. Речь матери то и дело прерывалась рыдания мп. — Ума не приложу, что такое приключилось с Джонни,—слышал он.—Он никогда нс был таким. Он всегда был, как ангелочек. — Все-таки он хороший мальчик,— поспешно прибавила она.—Uh и теперь прилежно работает.— вся беда в том, что ин слишком рано начал работать. По 52
разве я виновата в этом. Я делаю в< е, что только в моих силах... Долго еще доносился из кухни жалобный, хныкающий голос, и Джонни, засыпая, с закрытыми глазами, шептал: „Ведь, вы-то знаете, как я работаю".. Па следующее утро повторитась та же история: мать положительно сплои вырвала Джонни из объятий сна. Снова повторился жалкий завтрак, снова Джонни с матерью пробирались по темным улицам, а гатем разошлись,—каждый в свою сторону. Небо,—как и накануне, только-только начинало светать, когда Джонни проходил по фабричному двору. Начинался новый день,—день, подобный вчерашнему,— подобный всем дням жиТ.ни Джонни... По бывало, что жизнь протекала не всегда так. Бывали и хорошие дни,—дни, озаренные той или иной прелестью новой работы. Известное разнообразие вносила и болезнь. Шести лет от роду он уже заменял отца и мать, как Ви [.ту, так и всем остальным братьям и сестрам. Семи лет он работал на фабрике—наматывал нитки на шпульки. Когда ему минуло 8 лет, он перешел на другую фабрику, где работа была удивительно легкая: от него требовалось только сидеть на месте п небольшой палочкой направлять проходивший перед ним поток сукна, который брал начало в самых недрах машины, проносился над паром и уходил дальше, за пределы комнаты, где работал Джонни. Т ьк Джонни просидел много времени, никогда не видел солнечного свету, словно забыт про существование самого солнца— и мало-по-малу превратился в часть той же машины.
• ha работа доставляла ему громадное удовольствии, несмотря на то. что приходилось сидеть целые дни в душной, влажной атмосфере. Он был еще слишком юн, и мечты и грезы еще не потеряли над ним своей прелестной власти. II удивительные видения проносились перед его глазами, и прекраснейшие грезы колдовали над ним в то время, как он следил за бесконечным потоком сукна. По подобного рода работа не требовала ни малейшего участия мозга,—и вот почему он все меньше и меньше предавался мечтам, а мозг его становился все тяжелее и соннее. Но он получал два доллара в неделю,—два доллара, которые имели слишком большое значение: от них зависел переход семьи от постоянного недоедания к острой голодовке. Однако, девяти лет от роду, вследствие корп, ему пришлось оставить этот завод. Выздоровев, он немедленно поступил на стеклянный завод. Здесь лучше платили, но требовали больших знании. Платили поштучно. работа была интересна, было для чего стараться,—и Джонни в самом непродолжительном времени оказался одним из лучших рабочих. Собственно говоря, и эта работа была очень проста: на обязанности Джонни лежало прикреплять стеклянные пробки к маленьким бутылкам. Он зажимал бутылки между коленями, чтобы таким образом были свободны обе руки. По. благодаря такому положению, его узкие плечи с течением времени сделались еще уже; на' его слабых легких слишком отражался десятичасовой труд в спертом воздухе. Директор завода очень гордился нм и но упускал случая каждый раз демонстрировать его посетителям.
Шутка ли сказать: в течении десяти ча :ов через его руки проходило 1рпста дюжин бутылок; это означало, что он достиг совершенства машины. Все лишние движения были устранены и он работал с легкостью, быстротой и точностью механизма. Работа требовала напряжения и вызвала болезненное расстройство нервов, которое мучило его и днем и ночью. Лицо его приняло землистый оттенок, а кашель усиливался с каждым днем. Острое воспаление легких заставило его бросить стеклянный завод. Спустя некоторое время он вернулся на первый завод, где его ждало довольно значительное повышение. Он оправдал доверие и в скором времени был переведен в крахмальное отделение, а затем и в ткацкое. За время его отсутствия в машинном деле произошел большой переворот, и машины работа ш и вращались гораздо быстрее, чем раньше; сообразно с этим, его мозг стал работать медленнее и тяжелее. Когда-то—очень давно,—все его дни, вся жизнь быта полна мечтами и грезами, а теперь он уже перестал мечтать. Когда-то он даже был влюблен, влюблен в дочь директора, взрослую девушку, которая была гораздо старше его. Он видел ее не более пяти-шести раз и то—на значительном расстоянии,—но это было t не важно. На поверхности струившегося перед ним сукна все же перед ним проносились опьяняющие картины будущего: он совершал изумительнейшие реформы в суконном деле—создавая новые, необыкновенные машины,— в конне-концов достигал великой славы и в награду получал дочь директора, котор ю скромно целова.1 в лоб.
Но это было давно, очень давно,—это было тогда, когда он еще не был так стар и мог любить... Теперь же все изменилось,—за это время любимая девушка успеха выйти замуж, а его мозг заснул непробудным сном. II все же, это было прекрасное время, о котором он часто вспоминал,—вспоминал так. как многие люди вспоминаю г время, когда верили в добрых духов и фей. Он лично никогда не верил в фей, но зато глубоко верил в ту прекрасную будущность, которую рисовало его воображение па бесконечных потоках сукна. Он черезчур рано стал взрос 1ым. Уже с семи лет началась его юность. Тогда же в нем стало развиваться известное чувство независимости,— и, сообразно этому, изменились его отношения к матери. Он производил св.ою работу в мпре—п вследствие этого сравнялся с матерью, которая работала всю жизнь. В одиннадцать лет он уже был мужчиной и человеком в полном смысле этого слова: в это время он работал в ночной смене шесть месяцев подряд. При таких условиях трудно было остаться ре<епком. В его жизни было несколько значительных событий. Однажды мать принесла домой несколько калифорнийских слив. Джонни с бс льшой нежностью вспоминал еще те два прекрасных дня, когда мать испекла сладкий пирог. Приблизительно в то же время мать пообещала ему когда-нибудь приготовить замечательное блюдо, в > сто раз вкуснее пирога. Она почему то называла это блюдо „плавучим островом Эго было несколько лет назад, но все же и теперь Джонни с большой радостью думал о том дне, когда он увидит на
конец „плавучий островХотя, правду сказать, оп и эту мысль отнес к числу хотя и прекрасных, но и несбыточных мечтании... Однажды он нашел серебряную монету в двадцать пять центов. Конечно, это было одно из крупнейших событий в его жизни, которое совершенно неожиданно закончилось довольно трагически. Еще даже не прикоснувшись к монете, Джонни уже знал, что ему надлежит делать. Дома, до обыкновению, дочти гол-дают, и, следовательно, он обязан отдать матери эту монету точно также, как отдает ей свое недельное жалование. Дело было ясно... Но, с другой стороны, он никогда не потратил нп пенни на свои личные нужды, а он очень и очень любил сладости. Он раз или два в жизни ел конфеты. К чести' его, надо сказать, что он и не нытался обмануть самого себя. Определенно сознавая, что грешит— и страшно грешит,—он все таки на целых пятнадцать центов накупил себе сладостей. Оставшиеся десять центов он спрятал для следующей оргии... Но, не имея привычки к деньгам, он потерял эти десять центов. Это случилось именно тогда, когда угрызения совести мучили его с наибольшей силой,— и в страшной потере он увидел не менее страшный перст божий. Он вдруг почувствовал близость справедливого и разгневанного бога... Бог все видел и наказал его еще до того, как он успел снова согрешить. Этот проступок оц всегда считал самым тяжелым в своей жизни и неизменно при воспоминании о нем его мучили угрызецпя совести. Однако, и другого рода соображения заставляли его с глубоким сожалением
оглядываться па эту позорнейшую страничку своей жизни. Он никогда после того не мог простить себе того, что так глупо потратил большие деньги. О, теперь он гораздо разумнее потратил бы эти деньги. Знай он, что бог карает так быстро, он сразу купи! бы сладостей на все 25 центов. Мысленно он на тысячу ладов тратил 25 центов—и с каждым разом все разумнее и производительнее... Одно очень странное воспоминание никогда не посещало его днем. Оно являлось ночыо, в *тот самый момент, когда его сознание начинало замирать и колебалось на границе сна и действительности. В первую минуту он всегш переживал такое состояние, точно весь скорчившись он лежит в ногах постели... В постели чудятся смутные формы отца и матери. Он никогда не предполагал, что его отец может иметь что-либо общего с существом, которое касается его ногами. Он сохранил об отце лишь, одно воспоминание,—п эго воспоминание было неразрывно связано с представлением о том, что у отца — страшные, безжалостные ноги.. Впечатления раннего детства еще кое-как сохра-' .пились в его мозгу, но от последующих переживаний не осталось и стеда. В общем все дни были удивительно похожи друг на друга. Вчерашний день и прошлый год были такие же, как сегодняшние, как через тысячу лет. Никакой разницы. Никогда ие случалось ничего исключительного. Не было таких событий, которые показали бы, что жизнь не стоит на месте, и что время мчится со страшной быстротой Казалось, время замерло, застыло, и двигались лишь ревущие
машины. Пет, даже и они не двигались: они только вращались, не сходя с места. Достигши четырнадпатплетнего возраста, он был переведен в крахмальное отделение. Это было колоссальное событие. Паконец-то, случилось нечто, что могло послужить для него началом новой эры. С тех пор Джонни только так и выражался: „Когда я работал в крахмальном”... „Это было до того, как я был переведен в крахматьное“... В тог день, когда ему исполнилось шестнадцать лет, его перевеш в ткацкую, где работа была поштучная и где, значит, стоило работать. В самом непродолжительном времени он и здесь достиг совершенства так как в нем целиком сохранилась способность превращаться в машину. По истечении трех месяцев он управлял тремя и даже четырьмя станками. К концу второго года работы ему удавалось втыкать гораздо больше, чем любому из других ткачей, и вдвое больше, чем всем остальным, лшТицым и неспособным подросткам. По мере тою. как он подрастал, соответственно росли и д< машние расходы и требовали проявления всех его производительных сил. Росли дети,—они ели больше прежнего, —ходили в школу, а учебники стоили очень дорого. Кроме того,—чем больше и интенсивнее он работал, тем выше ноднима-тись- цепы на предметы первой необходимости. Поднялась п квартирная плата,—несмотря на то. что домик совсем обветшал и каждую минуту грозил рухнуть. За это время он значительно вырос, но, казалось, еще больше похудел; в то же время возросла его нервность, а вместе с нею—угрюмость и раздражительность.
Горький опыт научил детей держаться от Дяишни подальше. ЛГать уважала в нем незаменимую рабочую силу, но, признаться, немного побаивалась. Жизнь не давала Дж< нни ничего хорошего, ничего отрадного. Дни проходи hi для нею совершенно незаметно, а по ночам он спал тревожно п тяжело. Все остальное время он работал, и все его впечатления носили характер чего-то машинного. У него не было никаких идеалов п осталась лишь единственная иллюзия, которая убеждала ею, что он пьет настоящий прекрасный кофе. Однажды,—это было позднею весной,—он вернулся с работы более усталым, чем обычно. Все за столо.м с каким-то особым выражением поглядели на пего, по он не обрати! на это никакого внимания и продолжал есть молча, чисто механически. Дети охали и ахали и старались выразить необыкновенный восторг от того, что ели. Джонни, казалось, ничего не слышал. — А знаешь, что ты ешь, — спросила, наконец, мать. Он рассеянно взглянуд на тарелку, а затем также рассеянно на мать. — „Иловучий остров", — торжественно воск тикнул а опа. -- Что?—спросил он. — „Пловучий остров"—закричали в один голос дети. — А,—произнес он и спустя некоторое время добавил:—мне сегодня совсем не хочется есть. Он положил ложку, отодвинул стул и с трудом поднялся из-за стола.
— Я лягу спать. Он едва волочил ноги. Ему стоило невероятных, почти титанических усилий раздеться, и он иовали.^я на кровать, сняв лишь один сапог. Что-то страшное, раздражающее засело в его голове. 'Гонкие, худые пальцы казались ему такими толстыми, как вея рука; на концах их чувствовался такой же зуд, как и в голове. Невыносимо ныла поясница, и болели все кости. В его голове был миллион ревущих, стонущих и визжащих машин. Вся комната заполнилась шпульками, среди которых вдруг засверкали звезды. Он работал на целой тысяче станков,—работал все быстрее, все напряженнее,—и на каждой шпульке все быстрее, все напряженнее наматывались длинные нити, выходящие из его мозга... На* следующее утро он нс миг работать. Он был слишком занят, так как в его голове работала тысяча машин. Мать отправилась на фабрику, но до того забежала к доктору. Доктор сказал, что у Джонни грипп в тяжелой .форме. В качестве сиделки дома осталась Дженни. Болезнь была тяжелая, и Джонни поднялся лишь спустя недолю и с трудом сделал пескотько шагов по комнате. Доктор сказал, что еще через педелю он сможет стать на работу. Заведующий отделением посетил Джонни накануне дня его выздоровления. Он отозвался о мальчике, как о лучшем своем рабочем, обещал сохранить за ним место и любезно разрешил остаться дома до ноне тельника. — Почему ты не благодаришь господина мастера?— укоризненно спросила мать.
— Он еще не пришел в себя,—извиняющим тоном сказала она заведующему. е Джонни не менял положения и смотрел недвижным взглядом по направлению к двери. Он сидел так еще долго после того, как мастер ушел. На дворе было очень тепло, и Джонни после обеда уселся на ступеньках лестницы. Время от времени двигались его губы. Казалось, его мозг занят каки и-то сложными и бесконечными вычислениями. Па следующий день, после того, как солнце достаточно нагрело землю, Джоннп снова уселся на ступеньках. Он вынес бумагу и карандаш и продолжал, своп вычисления, которые, очевидно, давались ему с большим тру щм. — Что идет посте миллиона?—спросил он Вилла, когда тот вернулся из школы. Как пишется число, которое идет после миллионов. После обеда он кончил свою работу, но ежедневно после того садится на ступеньках, с карандашом и бумагой в руках. Его очень занима ю одно из деревьев, стоявших на противоположной стороне улицы; он изучал его целыми часами и особенно оживлялся, когда ветер играл его ветвями и листьями. В течение всей недели он выглядел очень сосредоточенным. Л в воскресенье, попрежнему, сидя на ступеньках, он вдруг расхохотался, чем привел в неописуемое изумление мать, которая уже в течение нескольких лет но слышала его смеху. Еще было темно, когда мать на следующее утро подошла к постелп Джоннп. Он за время болезни прекрасно выспался и встат теперь без всяких понуканий.
Он пе оказывал сопротивления и не цеплялся, как бывало, за одеяло. Он лежал спокойно п так же спокойно сказал: — Напрасно, мама, все это... — Ио ведь ты опоздаешь,—сказала она, полагая, что Джонни говорит со сна. — Я уже проснулся, мама, п повторяю, что вы напрасно беспокоитесь. Оставьте меня лучше в покое. <1 все равно не встану... — Господи, но ведь работа не ждет,—закричала она. — А я гсе-такп пе встану.*, повторил он каким-то странным, безразличным голосом. В этот день и мать не пошла на работу. Это была странная болезнь, с которой ей до сих пор пе приходилось иметь дела. Ведь это не лихорадка,—это настоящее сумасшествие. Накрыв Джонни одеялом, она послала Джон ни за доктором. Когда доктор явился, Джонни спал, ио тотчас же проснулся и протянул доктору руку для того, чтобы тот попробова т пульс. — Он совершенно здоров,— заявил доктор.—Он просто малокровен, и больше ничего. Па нем только кожа да кости. — Он всегда был таким... печально сказала мать. — Ну, мама, уходи и дан мне спать. Он говорил очень спокойно и ласково, и так же спокойно повернулся на другой бок и заснул. В десять часов он проснулся и сам оделся. Пройдя в кухню, он увидел убитую горем мать. — Я "ухожу, мама,—сказал он,—и хочу проститься с тобой
I Мать закрыла лицо передником и зарыдала. Джонни стоял и терпеливо ждат. — Я зна та, что так будет,—сквозь рыдания сказала она.—Но куда же ты идешь?—спросила она, опуская передник и глядя на сына с испуганным лицом, в котором читалось, однако, некоторое любопытство. — Не знаю сам... Так, куда-нибудь... Вдруг с удивительной ясностью он увидел, — чисто мысленно увидел—дерево, которое росло по другую сторону утицы. • — А чем же ты будешь заниматься?—протепега.та мать. — А ничем не буду теперь заниматься... — Джонни, ради бога, не говори этого... Слова сына казались ей кощунством. Для нее отказаться от работы равнозначило хулить бога. — По скажи же, наконец, что такое с тобой случилось?—Она пиналась говорить повелительным тоном,. — Да ничего такого не случилось. Я просто-напросто сделал подсчет... Какая удивительная штука— цифры. — Но, ради бога, при чем тут цифры,—в отчаянии воскликнула она. Джонни снисходитетьно улыбнулся, и терпение матери окончательно лопнуло. — Хорошо, в таком случае, я все расскажу тебе,— сказал он.—Я чересчур устал. Отчего? Очень просто: от движений. Я в бесконечном движении с тех пор, как родится... 51 смертельно устал и не хочу больше двигаться. Припомни только, как я работал на стс-
к л янном заводе. Я запечатывал тогда триста дюжин бутылок в день. Я прекрасно помню, что каждая бутылка требовала десяти движений,—значит, я делал в день тридцать шесть тысяч движений. В десять дней—триста шестьдесят тысяч, а в месяц—миллион восемьдесят тысяч движений...—Он добавил с улыбкой филантропа:—„Отбросим восемьдесят тысяч,, и всс-такп останется миллион. Миллион движений в месяц—двенадцать миллионов в Год. — Л за ткацкими станками я делал вдвое больше движений,—т.-е. я делал 25 миллионов движений в год. II у меня теперь поневоле такое впечатление, точно я безостановочно двигался целый миллион лет.. — Ну, а за эту неделю я не делал ровно никаких движений, Я спдет себе да сидел и, что называелся, нп черта не делал. Ах, мама, как это чудесно: ничего не делать и смотреть, как часы ЙДут себе да идут. Никогда до сих пор я пе был так счастлив.,. У меня просто не было времени для того, чтобы познакомиться со счастьем. Ведь я все время находился в движении. Ирп таких условиях счастье не придет... Я теперь поумнел и больше не буту двигаться, а только спдеть, сидеть и сидеть. Буду отдыхать во всю. — Ну, а что же будет с Биллом и остальными детьми*—с беспредельным отчаянием спросила мать. — Так и есть: я так и знал, что ты заговоришь о Вилле и детях... Он говорил совершенно спокойно, хотя про себя отметил, что мать и здесь отдает предпочтение Виллу. Но теперь ему было все безразлично. Сборник рассказов.
— Я прекрасно, мама, знаю, что ты хотела из Вилла сделать бухгалтера. Ну, а я нахожу, что я достаточно работа! на него; пора и ему на фабрику. — II так-то ты поступаешь после всего того, что я сделала для тебя,—закричала она резким голосом. — Ты ничего такого не сделала для меня,—тихо и печально возразил Джонни.—Я сам все сделал для себя, п я вырост ил не только себя, но й Вилла. Ну, а теперь он больше/, п си гьнее, и здоровее меня. Будучи мальчиком я почти всегда голодал,—а Вилл, благодаря мне, совсем не знал, что такое голод. Ну, а теперь—баста. Вилл, если хочет есть, может стать на работ'. Да и вообще, черт е ним. Меня это вовсе не касается. Я устал и ухожу от вас. Ну, что ж: попрощаемся. .Мать не отвечала,—снова закрыла лицо передником и зарыдала. Джонни с. минуту ждал на пороге. — Я делала и сделала, все, что только могла,— пролепетала она сквозь слезы. Джонни вышел из дому и направился вдоль по улице. Он улыбнулся при взгляде на одиноко стоящее дерево. „Теперь то я ничего не буду делать“... — радостно и беспечно произнес он поднял голову к hi бу, по его ослепили искристые лучи солнца. Он шел очень долго и не спеша. Прошел мимо фабрики, на которой еще так недавно работал, и улыбнулся, услышав глухой шум в ткацкой. Это бы а тихая, радостная улыбка. Он пи к кому не питал ненависти,—даже к неугомонным, визжащим машинам. В его душе не было ни капли горечи,—была только огромная, непере даваемая 'жажда отдыха.
5*
Все реже и реже становились дома,—пошл я пустые участки земли, а там показались и поля. Наконец, город остался далеко за ним, п он направился вдоль тенистой дороги, рядом с железнодорожным полотном. Он ходил вовсе не как мужчина.-—и вообще теперь не был похож на мужчину. Казалось, он только переоделся в мужское платье. Это был жалкий исковерканный осколок “жизни,—несчастное создание, похожее на заморенную обезьяну. По дороге тащился узкогрудый, худосочный, смешной п ужасный мальчик. Миновав небольшую железнодорожную станцию, он прилег на траву под дерево и оставался там до вечера. Временами он дремал и тогда подергивался всем телом. Просыпаясь, он лежал совершенно неподвижно, глядел в небо, или же сквозь листву деревьев следил за игрой и полетом птиц. Несколько раз он начинал без всякой видимой причины смеяться. Когда сумерки сменились ночью, к станции подошел товарный поезд. Воспользовавшись временем, когда паровоз отвозил часть вагонов на запасный путь. Джонни незаметно пробрался к поезду, открыл дверь товарного вагона и с немалыми усилиями влез в него. Крепко запер за собой дверь. Засвистел паровоз. Джонни лежат в углу, в ненроглядно-че.рной мгле и улыбался.
'Нч'мЛин • ^4-'eptttfr п . ий ff ич. В недрах земли. Ранное весеннее утро — прохладное и росистое. В небе нн облачка. Только на востоке, там, откуда сейчас выплывало в огненном зареве солнце, еще толпятся, бледнея и тая с каждой минутой, сизые предрассветные тучки. Весь безбрежный степной простор кажется осыпанным тонкой золотой нытью. В густой буйной траве там и сям дрожат, переливаясь и вспыхивая разноцветными огнями, бриллианты крупной росы. Степь весето пестреет цветами: ярко желтеет дрок, скромно синеют колокольчики, белеет целыми зарослями пахучая ромашка, дикая гвоздика горит пунцовыми пятнами. В утренней прохладе разлит горький здоровый запах полыни, смешанной с нежным, похожим на миндаль, ароматом павилпки. Все блещет и нежится и радостно тянется к солнцу. Только кое-где в глубоких и узких балках, между щ утыми обрывами, поросшими редким кустарником, еще лежат, напоминая об ушед
шей ночи, влажные синеватые тени. Высоко в воздухе, невидные глазу, трепещут и звенят жаворонки. Неугомонные кузнечики давно подняли свою торопливую, с уху ю^ трескотню. Стень проснулась и ожила, и кажется, будто ода дышит глубокими, ровными и могучими вздохами. Резко нарушая прелесть этого прелестпого угра, гудит на Го.то.тобовской шахте обычный шестичасовой свисток, гудит бесконечно долго, хрип то, с надсадой, точно жалуясь на что-то. Звук этот слышится то громче, то слабее; иногда он почти замирает, как будто обрываясь, захлебываясь, уходя под землю и. вдруг опять вырывается с новой неожиданной силой. Па огромном зеленеющем горизонте степи только эта шахта со своими черными заборами и торчащей над ними безобразной вышкой напоминает о человеке и человеческом труде. Длинные, красные, закопченные сверху трубы изрыгают, не останавливаясь нп на секунду, клубы черного, грязного дыма. Еще издали слышен частый звон молотов, быощпх по железу и протяжный грохот цепей, и эги тревожные металлические звуки принимают какой-то суровый, неумолимый характер среди тишины ясного улыбающегося утра. Сейчас должна спуститься под земно вторая смша. Сотни две человек толпятся на шахтенном дворе между штабелей, сложенных из крупных кусков блестящего на изломах каменного угля. Совершенно черные, пропитанные }глем, не мытые по целым педелям лица, лохмотья всевозможных цветов и видов, опорки, лапти, сапоги, старые резиновые галоши и просто босые ноги,—все это перемешалось в пестрой, суетливой, гал
дящей массе. В воздухе так и висит изысканно-безобразная непечатная ругань, вперемежку с хриплым смехом и удушливым, судорожным, запойным кашлем. Но понемногу толпа уменьшается, вливаясь в узкую деревянную дверь, над которой прибита белая дощечка с надписью: „ламповая". Ламповая битком набита рабочими. Десять человек, сидя за длинным столом, беспрерывно наполняют маслом стеклянные лампочки, одетые сверху в предохранительно проволочные футляры. Когда лампочки совсем готовы, ламповщик вдевает в ушки, соединяющие верх футляра с дном, кусочек свинцу и расплющивает его одним нажимом массивных щипцов. Таким образом достигается то, что шахтер до самого выхода обратно пз-под земли никак не может открыть лампочки, а если даже случайно и разобьется ее стекло, то проволочная сегка делает огонь совершенно безопасным. Это делается для безопасности, потому что в глубине каменноугольных шахт скопляется особый горючий газ, который от огня мгновенно взрывается; бывали случаи, что от неосторожного обращения с огнем в шахтах погибали сотпи человек. Получив лампочку, шахтер проходит в другую комнату, где старший табельщпх отмечает его фамилию в дневной ведомости, а двое подручных тщательно осматривают его карманы, одежду и обувь, чтобы узнать, не несет ли он с собой папирос, спичек или огнива. Убедившись, что запрещенных вещей нет. или просто не найдя их, табельщик коротко кивает головой и бросает отрывисто: „проходп".
Тогда через следующую дверь шахтер выходит на широкую длинную крытую галлерсю, расположенную над „главным стволом В галлерее идет кипучая суета смены. В квадратном отверстии, ведущем вглубь шахты, ходят на цени, перекинутой высоко над крышей через блок, две железных платформы. В то время, когда из нпх одна подымается,—другая опускается на сотню сажен. П латформа точно чудом выскакивает из-под земли, нагруженная вагонетками с влажным, только что вырванным из недр земли углем. В один миг ра ючие стаскивают вагонетки с платформы, ставят их на рельсы п бегом влекут па шахтенный двор. Пустая платформа тотч« с же наполняется людьми. В машинное отделение дается условный знак электрическим звонком, платформа со-драгается и внезапно со страшным грохотом исчезает из глаз, проваливается под землю. Проходит минута, другая, в продолжение которых ничего не слышно, кроме пыхтенья машины и лязганья бегущей цепи, и другая платформа,—но уже не с углем, а битком набитая мокрыми, черными и дрожащими от холода людьми вылетает из-под земли, точно выброшенная наверх какой-то таинственной, невидимой и страшной силой. II эта смепа людей п угля продолжается быстро, точно, однообразно, как ход огромной машины. Васька Ломакин, или, как его прозвали шахтеры, вообще любящие хлесткие прозвища,—Васька Кирпа-лый, стоит над отверстием главного ствола, поминутно извергающего пз своих недр людей п уголь, и, слегка полуоткрыв рот, пристально смотрпть вниз. Васька— двепадцатилетннй мальчик с совершенно черным от
угольной лили лицом, на котором наивно и доверчиво смотрят голубые глаза, и со смешно вздернутым кверху носом. Он тоже должен сейчас спуститься в шахту, но люди его партии еще не собрались, и он дожидается их. Васька всего полгода, как пришел из далекой деревни. Безобразный разгул и разнузданность шахтерской жизни еще не коснулась его чистой души. Он не курит, не пьет и не скверное то вит, как его однолетки -рабочие, которые все поголовно напиваются по воскресеньям до бесчувствия, играют на деньги в карты, имеют любовниц и хвастаются этим. Кроме „Кирпа-того“, у него есть еще кличка „мамкин", данная ему за то, что, поступая на службу, на вопрос штейгера: „Ты, поросенок, чей будешь?" он наивно ответил: „А мамкин", что вызвало взрыв громового хохота и бешеный поток восхищенной ругани всей смены. Васька до сих пор не может привыкнуть к угольной работе и к шахт орским нравам и обычаям. Величина п сложность шахтенного дета подавляет его бедный впечатлениями ум, п, хотя он в этом не дает себе отчета, шахта представляется ему каким-то сверх-остественпым миром, обиталищем мрачных, чудовищных сил. Самое таинственное существо в этом мире—бесспорно машинист. Вот он сидит в своей кожаной засаленной куртке с сигарой в зубах и с золотыми очками на носу, бородатый и насупленный. Ваське он отлично виден сквозь стеклянную перегородку, отделяющую машинную часть. Что это за человек? Да полно: и чеювек ли он еще. Вог он не сходя с места и не выпуская изо рта сигары, тронул какую-то пуговку, и в миг за
ходила огромная машина, до сих пор неподвижная и спокойная, загремели цепи, с грохотом полетела вниз платформа, затряслось все деревянное строение шахты. Удивительно... Л он сидит себе, как ни в чем не бываю и покуривает. Потом он надавил еще какую-то шишечку, потянул за какую-то стальную палку, и в секунду все остановилось, присмирело, затихло.;. Может быть, он словно такое знает,—не без страха думает глядя иа него, Васька. Другом—загадочный и притом облеченный необыкновенна властью человек—старший штейгер Павел Никифорович. Он полный хозяин в темном, сыром и страшном подземном царстве, где среди глубокого мрака и тишины мелькают красные точки отдаленных факелов. По его приказаниям ведутся новые галл ерей и делаются забои. Павел Никифорович очень красив, но не разговорчив и мрачен, как б^дто общейпе с подземными стами наложило на него особую загадочную печать. Его физическая си ia стала легендой среди шахтеров й даже такие „фартовые“ хлопцы, как Бухало и Ванька Грек, дающие тон буйному направлению умов, отзываются о старшем шгейгере с оттенком почтения. Но неизмеримо выше Павла Никифоровича и машиниста стоит во мнении Васьки директор шахты — француз Карл Францевич. У Васьки нет даже сравнений, которыми он мог бы определить размеры могущества этого сверх-человека. Он может сделать все, решительно все на свете, чго е\у только пи захочется. От мановения его руки, от одниги его взгляда зависит жизнь и смерть всех этих табельщиков, десятников,
шахтеров, нагрузчиков и подвозчиков, которые тысячами кормятся около завода. Всюду, где только пока-* зывается его высокая прямая фигура п бледное лицо с торчащими вверх усами, тотчас же чувствуется общее напряжение и растерянность. Когда он говорит с человеком, то смотрит ему прямо в глаза своими холодными большими глазами, по смотрит так, как будто бы разглядывает сквозь этого человека что • то такое, видимое ему одному. Раньше Васька не мог себе представить, что существуют на свете люди, подобные Карлу Францевичу^ От него даже и пахнет как-то особенно, какими - то удивительными сладкими цветами, Этот запах Васька уловил однажды, когда директор прошел мимо него в двух шагах, конечно, даже не заметив крошечного мальчугана, который стоял без шапки, с раскрытым ртом, провожая испуганными глазами проносящееся земное божество. — Эи ты, Кир пятый, полезай, что лп,—услышал Васька над своим ухом грубый окрик. Васька встрепенулся и бросился к платформе. Садилась -та партия, при которой он состоял подручным. Собственно, ближайших начальников у него было двое: дядя Хрящ, и Ванька Грек. С ними вместе он помещался на одних нарах в общей казарме, с ними же постоянно работал в шахте, и при них же нес в свободное время многочисленные домашние обязанности, в круг которых входило главным образом беганье в ближайший кабак „Свидание друзей* за водкой и огурцами. Дядя Хрящ принадлежал к числу сгарьйг шахтеров, измотавшихся и обезличившихся па долгий непосильной работе. У него не было разницы между
добрым и злым делом, между буйной выходкой и трусливым прятанием за чужую спину. Он рабски шел за большинством, бессознательно приелушпва тся к сильным и давил слабого и в шахтерской среде не пользовался, несмотря на свои преклонные лета, ни- уважением, ни влиянием. Ванька Грек, наоборот, до известной степени руководил общественным мнением и сильными страстями всей казармы, где самыми вескими аргумента мп служили занозистое слово и крепкий кулак, в особенности, если он был вооружен тяжелым и острым кайлом. В этом мире бурных, пылких, отчаянных натур каждое взаимное столкновение принимало преувеличенно-острый характер. Казарма напоминала собой огромную клетку, битком набитую хищным зверьем, где только 'Злость, дерзость и сила обусловливали равноправное существование, где растеряться, оказать минутную нерешительность — равнялось погибели. (Обыкновенный деловой 4 разговор, товарищеская шутка переходили в страшный взрыв ненависти. Только что мирно беседовавшие люди бешено вскакивали с места, лица бледнели. руки судорожно стискивали рукоятку ножа или молота, из дрожащих оцененных губ вылетали вместе с брызгами слюны ужасные ругательства... В первые дни своей щахтерской жизни, присутствуя при таких сценах, Васька весь обомлевал от испуга, чувствуя, как у него холодеет в груди и как его руки становятся слабыми и влажными. Если в такой зверской среде Ванька Грек пользовался некоторым, сравнительно, уважением, то это до известной степени говорит об его нравственных каче-
спад. О» был в состоянии работать по целым неделям, не отрываясь от дела, с каким-то озлобленным упорством, для того, чтобы спустить в одну ночь все заработанные' этим иечс товеческпм трудом деньги. Трезвый он был несообщнтелен и молчалив, а будучи пьяным, нанимал музыканта, вот его в трактир и заставлял .играть, а сам сидел против него, пит водку стаканами л плакал. Потом неожиданно вскакивал г перекосившимся лицом и налитыми кровью глазами if начинал „разносить". Что или кого разносить—ему было все равно; просила исхода порабощенная долгим трупом натура... Начинались безобразные, кровавые факи во всех концах .завода и продолжались до тех пор, пока мертвый сон не валил с ног этого необу з- ’ данного человека. Ио—как это ни странно —Ванька Грек оказывал Кирнагому нечто похожее, на заботу или, вернее, внимание. Конечно, это внимание выражалось в суровой и грубой форме и сопровождалось скверными словами, без которых пе обходится шахтер даже в самые лучшие свип минуты, однако, несомненно, это внимание существовало. Так, например, Панька Грек устроил мальчугана в самом лучшем месте на нарах, ногами к печке, несмотря на протест дяди Хряща, которому это место раньше принадлежало,- В другой раз, когда загулявший шахтер хотел силой отнять у Васьки полтинник, Грек отстоял Васькины интересы. „Оставь, мальчишку ено кой по сказал он, слегка приподымаясь на нарах. II эти слова были сопровождены таким красноречивым взглядом, что шахтер ‘разразится потоком отборной ругани, но тем не менее отошел в сторону.
На платформу вместе с Васькой взошло еще пять человек. Раздался сигнал, и в тот же Момент Васька почувствовал во всем теле необычайную легкость, точно у него за спиной выросли крылья. Вздрагивая и гремя, полетела платформа вниз, и мимо нее, сливаясь в одну сплошную серую полосу, понеслась вверх кирпичная стена колодца. Потом сразу наступил глубокий мрак. Лампочки еле мерцали в руках молчаливых бородатых шахтеров, вздрагивая при неровных толчках падающей платформы. Затем Васька внезапно почувствовал себя летящим не вниз, а вверх. Этот странный физический обман всегда испытывается непривычными людьми в то время, когда платформа достигает середины ствола, но Васька долго- не мог отделаться от этого ложного ощущения, всегда вызывавшего у пего легкое головокружение. Платформа быстро и мягко замед нт а падение и-стала на грунте. Сверху водопадом падали вниз стекавшие к главному стволу подземные источники, и шахтеры быстро сбегали с платформы, чтобы избегнуть этого проливного дождя. Люди в клеенчатых плащах с капюшонами на головах ёкатывали па платфо] му полные вагонетки, ’(ядя Хрящ кинул кому-то из них „здорово, Тереха", но тот не удостоил его ответом, и партия разбре тась в разные стороны. К; ждый раз, очутившись под землей, Васька чувствовал, как им ов адевает какая-то молчаливая гнетущая тоска. Эти длинные черные галлереи казались ему бесконечными. Изредка мелькал где-то да icko жалкой бледно-красной точечкой огонек лампы и пропадал вне
запно п опять показывался. Шаги звучали глухо и странно. Воздух был неприятно сыр, душен п холоден. Иногда за боковыми стенами сп.тшатось журчанье бегущей воды, и в этих слабых звуках Васька ловил-какие-то зловещие, угрожающие ноты. Васька шел следом за дядей Хрящом п Греком. Их лампочки, раскачиваемые руками, бросали на скользкие, покрытые плесенью бревенчатые стены галлopen тусклые желтые пятна, в которых причудливо метались взад-вперед, то пропадая, то вытягиваясь до потолка три, уродливые неясные тени. Невольно все кровавые и таинственные предания шахты всплыли в памяти Васьки. Вот здесь засыпало обвалом четырех человек. Трех из нпх нашли мертвыми, а труп четвертого так п нс отмена 1ся; говорят, что его. дух ходит иногда по гал-лерее № 5-й и жалобно плачет... Там, в третьем году один шахтер размозжил кайлом голову своему товарищу, который отказа! ему в глотке водки, принесенной пот землю контрабандным путем. Рассказывали также об одном старом рабочем, который много лет тому назад заб удился в галлереях, знакомых ему, как свои пять пальцев. Его нашли только через три дня, обессилевшим от голода и сошедшим с умц. Говорили, что—„кто-то“—страшный, безымянный и безличный, как и породивший его подземный мрак, несомненно существует в глубине шахт, но о нем никогда не станет говорить ни один настоящий шахтер,—ни в трезвом, ни в пьяном виде. II каждый раз, к» гда Васька, идя следом за своей „партией*4, думает о „нем44, он чувствует на своем теле чье-то тихое, холодное дыханье, кидающее сто в дрожь.
— Ну что, Ванька, хорошо погулял?—искательно спросит дядя Хрящ, оборачиваясь на ходу в сторону Грека. Грек не ответит и только презрительно сплюнул сквозь зубы. Накануне оп целых пять дней не приходит на работу, угарно и безобразно пропивая свое двухмесячное жа топание. За все это время он почти совсем йе спал, и теперь его нервы былп возбуждены до крайней степени. — Н-да, братец мой, хороню, нечего сказать,— не унимался дядя Хрящ.—Как это ты десятника-го. облаял. Очень прекрасно'... — Не зуди,—коротко отрезал Грек. — Чего зудить, я не зужу,—продолжал дядя Хрящ, которому всего обиднее было то обстоятельство, ч о < му не удалось принять участия во вчерашнем разгуле...- А только, братец мои. тебе теперь конторы не миновать. Позовут тебя,* друга милого, к расчету. Уж это как пить дать.. ’ — Отстань. — Чего там, отстань. Это, голубчик, не то, что в трактире бильярды выворачивать. Сергей Трпфоныч так и сказал: пускай, говорит, оп теперь у меня хорошенько попросится. Пускай... — Замолчи, собака,— вдруг резко обернулся к. старику Грек, и его глаза зюбпо бтесяули в темноте гал-лереи. — Мне что ж. Я ничего, я молчу,—замялся дядя Хрящ. До места работы было почти полторы версты, (’вернув с главной магистрали, партия еще долго шла уз-
кими коленчатыми галлерейками. Кое-где нужно было нагибаться, чтобы не коснуться головой потолка. .Воздух с каждой минутой делался сырее п удушливее. Наконец они дошли до своей лавы. В ее в узком и тесном пространстве нельзя было работать ни стоя, нп спдя; приходи юсь отбивать уголь, лежа на спине, что составляет самый трудный и тяжелый род шахтерского искусства. Дядя Хрящ п Грек медленно и молча разде шсь, оставшись нагими до пояса, зацепили свои лампочки за выступы стенок и легли рядом. Грек чувствовал себя совсем не хорошо. Три бессонные ночп .и продолжительное отравление скверной водкой мучительно давали себя знать. Во всем теле ощущалась тупая боль, точно кто-то исколотит его палкой, руки стушались с трудом, гОлова была так тяжела, как будто ее набили каменным углем Однако Грек нп за что бы не уронил шахтерского достоинства, выдав чем-нибудь свое болезненное состояние. Молча, сосредоточенно, со стиснутыми зубами вбивал он кай ю в хрупкий, звенящий.. у голь. Временами он как будто-бы забывался. Все исчезло из его глаз: и низкая лава, и тусклый блеск угольных изломов и дрябюе тело лежащего с ним рядом дяди Хряща. Мозг* точно засыпал мгновениямпч в голове однообразно, до тошноты надоедливо, звучали мотивы вчерашней шарманки, но руки сильными п ловкимп движениями продолжали привычную работу. Отбивая над своей головой пласт за’ пластом, Грек почти бессознательно передвигался на спине все выше и выше, далеко оставив за собо^й слабосильного товарища. Сборник рассказов. 81
Мелкий уголь брызгами летел из-под его кайла, осыпая его вспотевшее лицо. Выворотив большой кусок, Грек только на минуту задержпвачся. чтобы оттолкнуть его» ногой, и опять со злобной энергией уходил в работу. Васька успел уже два раза наполнить тачку и отвезти ее на главную магистраль, где^ в общих кучах ссыпахся уголь, добытый в боковых галлереях. Когда он возвращался во второй раз порожняком, его еще мзда хи поразили какие-то странные звуки, раздававшиеся из отверстия лавы. Кто-то стонах и хрипе, как будто бы его душили за горло. Сначала у Васьки мелькнула в голове мысль, что шахтеры дерутся. Он остановился в испуге, но его- окликнул взволнованный голос дяди Хряща: • — Что же ты стал, щенок. Иди сюда скорее. Ванька .Грек бился на земле в страшных судорогах. Лицо его посинело, на тесно сжатых губах выступи та пена, веки были широко раскрыты, а вместо глаз виднелись только однп громадные вращающиеся белки. Дядя Хрящ совсем растерялся: он то и дело тро-га х Грека за холодную трепещущу ю руку и ирпгова-рпват просительным голосом: — Да, Ванька... да перестань же... ну, будет же, будет... Это был страшным приступ падучей. Неведомая ужасная сша подбрасывала все тело Грека, искривляя его в безобразных, судорожных позах. Он то изгиба хся дугой, опираясь только пятками и затылком о землю, то тяжело падал вппз телом, корчился, касаясь коленами подбородка, и вытягивался как палка, дрожа каждым мускулом.
— Ах, господи, вот история,—бормотал испуганно дядя Хрящ.—Ванька, да перестань же... послушай... Ах, ты боже мой, как это-его вдруг... Постой-ка, Кирпа-тый,—вдруг спохватился ощ—ты останься постеречь его здесь, а я побегу за людьми... — Дяденька, а как же я-то,—жалобно протянул Васька. — Ну, поговори у меня еще. Сказано сиди, и дело с концом,—грозно прикрикнул дядя Хрящ. % Он поспешно схватил свою поддевку и, на ходу надевая ее в рукава, побежал из галлереп. Васька остался один над бьющимся в припадке Греком. Сколько времени прошло, пока он сидел, прижавшись в угол, ~об‘ятый суеверным ужасом и боясь пошевельнуться, он не сумел бы сказать. Но понемногу конвульсии, трепавшие тело Грека, становились все» реже и реже. Потом прекратилось хрипенье, веки закрыли страшные белки, п вдруг, глубоко вздохнув всей грубые, Грек вытянулся неподвижно. Теперь Ваське стало еще жутче. „Господи, да уж не помер-.ти“, подумал мальчик, и от одной этой мысли" жуткий мороз наежпл волосы на его голове. Едва переводя дыханпе, он подполз к больному п дотронулся до его голой груди. Она была холодна, но все-таки поднималась и опускалась чуть 'заметно. — Дяденька Грек, а дяденька Грек,—прошептал Васька. Грек не отзывался. — Дяденька, вставайте. Позвольте, я вас поведу до больницы. Дяденька...
Где-то в ближней галлерее послышались торопливые шаги. „Ну, слава богу, дядя Хрящ возвращается подумал с облегчением Васька. Однако, это был не дядя Хрящ. Какой-то незнакомый шахтер заглянул в лаву, освещая её высоко поднятой над головой лампой. — Кто здесь есть. Живо выходи» наверх.—крикнул он взволнованно и повелительно. — Дяденька,—бросился к нему Васька,—дяденька, здесь с Греком что-то такое случилось... Лежит и не говорит ничего. Шахтер приблизил 'свое лицо вплотную к лицу Грека. Ыо от него только пахнуло острой струей винного перегара. — Эк. его угоразди то,—махнул головой шахтер.— , Эй, Ванька Грек, вставай,—крикнул он, раскачивая руку больного.—Вставай, что ли, говорят тебе. В третьем номере обвал случился. Слышишь, Ванька... Грек промычал что-то непонятное, но не ^открыл глаз. — Ну, некогда мне с ним, с пьяным, возжаться,— нетерпелпво воскликнул шахтер. Буди его. малец. Да поскорее тотько. Неровен час и у вас обвалится. Про-. падете тогда, как крысы... Голова его исчезла в темном отверстии лавы. Через несколько секунд затихли и его частые шаги. Ваське поразитетьно живо представился весь ужас его положения. Каждый миг могут рухнуть висящие над его головой миллионы пудов земли. Рухнут п раздавят, как мошку, как пылинку. Захочешь крикнуть и не сможешь раскрыть рта... Захочешь пошевельнуться-1-
рукп и ноги придавлены землей... II потом смерть, страшная, беспощадная’ неумолимая смерть... Васька_в отчаянии бросается к лежащему шахтеру и пзо всех сил трясет его за плечи. — Дядя Грек, дядя Грек, да проснись же,—кри-чпт он, напрягая все силы. Его чуткое ухо ловит за стенами—и с правой п z с левой стороны—звуки тяжелых беспорядочно-спешных шагов. Все рабочие смены бегут к выходу, охваченные тем же ужасом, который теперь овладел Васькой. На одно мгновенье у Васьки мелькает мысль бросить на произвол судьбы спящего’ Грека и самому бежать очертя голову. Йо тотчас же какое-то непонятное, чрезвычайно сложное чувство останавливает его. Он опять принимается с умоляющим криком теребить Грека за руки, за плечи и за голову. Но голова послушно качается из стороны в сторону, поднятая рука падает со стуком. В эту минуту взгляд Ваеькп замечает угольную тачку, п счастливая мысль озаряет его голову. Со страшными усилиями приподнимает он с земли грузное, отяжелевшее, как у мертвеца, тело и взваливает'его на тачку, потом перебрасывает через стенки безжизненно висящие ноги и с трудом выкатывает- Грека из лавы. В галлереях пусто. Где-то далеко впереди слышен топот последних запоздавших рабочих. Васька бежит, делая невероятные усилия, чтобы удержать равновесие. Его худые детские руки вытянулись п обомлели, в груди не хватает воздуха, в висках стучат какие-то железные молоты, перед глазами быстро-быстро вращаются огненные колеса.
Остановиться бы, передохнуть немного, взяться поудобнее измученными реками. Нет, не могу. Неизбежная смерть гонится за ним по пятам, и он уже чувствует у себя за спиной веяние ее крыльев. Слава бо’гу, последний поворот. Вон вдалеке мелькнул красный огонь факелов, освещающих подъемную машину. Люди толпятся на платформе. Скорей, якорей. Еще одно посзеднее, отчаянное усилие. Что же такое, господи. Платформа подымается.. вот она исчезла совсем. Подождите. Остановитесь... Хриплый крик вылетает из Васькиных губ. Огненные колеса перед глазами вспыхивают в чудовищное пламя. Все рушится п падает с оглушительным грохотом. Васька приходит в себя наверху. Он лежит в чьем-то овчинном зипуне, окруженный целой толпой народа. Какой-то толстый господин трет Васькины виски. Дирекгор Карл Францевич тоже присутствует здесь. Он ловит перйый осмысленный взгляд Васьки, п его строгие губы шепчут одобрительно: — О mon brave gar^on. О, тп, храбрим мальшпк. Этих слов Васька, конечно, не понимает, но он уже успел разглядеть в задних рядах тотпы бледное и тревожное лицо Грека. Взгляд, которым эти два человека обмениваются, связывает их на всю жизнь крепкими и нежными узами. О
А Серафимович, ДОМА. I. Маленького роста, тщедушная, в оборванной юбке и грязной сорочке, все сползавшей с костлявого плеча, она, нагнувшись над корытом, усердно терла взмокнувшее, отяжелевшее белье в мыльной пене. Пар тяжело п влажно бродил под низким, темным потолком. На широкой кровати в куче тряпья, как черви, копошились ребятишки. Когда ‘женщина на минуту выпрямилась, расправляя занывшую спину, с отцветшего лица глядели синие, еще молодые, тянувшие к себе, добрые, усталые глаза. Ухватив тряпками чугунный котелок, она лила кипяток в корыто, теряясь в бе. есых выбивающихся клубах, и опять, наклонившись и роняя со лба, с ресниц капельки пота, продолжала тереть красными, стертыми руками, обжигавшее мыльное белье. Капал пот, а мо
жет быть, слезы, а может, мешаясь, то и другое. Иа дворе перед низким, почти вровень с землею, окном лежала, похрюкивая, свинья п двенадцать* розовых поросят, напряженно упираясь и торопливо тыча в отвислый, как кисель, живот, взапуски сосали. Петух сосредоточенно задерживал в воздухе лапу, повернув голову, прислушиваясь, шагая и, для вида только, редко постукивая клювом по крепкой земле, сдержанно переговариваясь с словоохотливыми хохлатками. — Ох*, господи Иисусе, мати божия, пресвятая богородица., и чего это... Пена взбилась над корытом целой горой, и пузыри играя радугой на заглядывавшем в окне солнце, лопались тихонько шипя. — Конца-краю нету... как вздох, мешалось с плесканьем воды, с подавленным топотом п смехом ребятишек, затыкавших руками друг другу рты. .Кто-то за дверьми громко колол орехи и их сухой треск то приостанавливался, то сыпался наперебой. Орехи, должно быть, были каленые, крепкие, и сыпалось их много. Потом начинали щелкать прямо перед окном, хотя на дворе никого не было, кроме свиньи с двенадцатью поросятами. Между сухим треском коловшихся орехов вставлялись глухие удары, каь будто кто-то сильно, с размаху захлопывал дубовые двери, и стены и пол вздрагивали, и чуть звенели подернувшиеся от старости радужными цветами стекла в низеньких окнах. При каждом тяжелом ударе свинья вопросительно хрюкала и шевелила длинными, черными ресницами. А стертые, красные и припухшие руки продолжали
тереть, и капали в мыльную воду не то пот, пе то слезы. — Мамуньке сказу... — А ты не сказывай, я те дам тоже такую. — А я ее петь хочу... — А ее не едят... вишь крепка...—носплся детский шопот и подав 1енн.:й смех и возня. II. В окно заглядывала темная ночь, шурша ветром п стуча дождем. Ребятишки спалп. Марья возилась около печи, ставя тесто. Снаружи стукнули кольцом. Она отперла. Вошел муж с несколькими товарищами и он. Вто было два года тому назад. Вытерли ногп и прошли в чистую половину. Сели. У него было молодое, строгое и безусое лицо... Он сел под образами и все молчали, покашливая в кулак. Когда посидели, он оказал: — Что же, больше никого не будет. Муж откашлянулся и сказал: — Нет... никого... потому собственно погода, и народ занятой... И, хотя бьп очень молод, он сидел, нахмурив брови, и все глядели на пол, па своп сапоги, изредка украдкой поглядывая на него. Он сказал: — Тогда приступим. — II, поднявшись, басом, коюрого нельзя было ожидать от такого молодого, сказал: — Товарищи, вы видите перед собой социалиста. Точно в комнату невидимо вошел кто-то страшный. Марья стояла за дверью и прижалась к прп-
толке. Вее перестали покап 1ивать, перестали смотреть себе на ноги п на пол, а, не отрываясь, глядели па него. А он говорил, говорил, говорил. У Марьи дрожали руки, и она тыкалась возле печки без толку, брата то кочергу, то миску, то без надобности подымала полотенце и заглядывала на теплое, пузырившееся тесто. — „'Ах, ты, господи, кабы дети не проснулись"... шептала она. А безусый все говорил. Марья ничего не разбирала, о- чем шла речь, без толку возясь с посудой и схватывая только отдельные слова. II ей пришла дикая мысль, что он сейчас скажет: „бабу повесить у притолки, а ребят в лежанку головой"...’Л, хотя оп этого пе говорил, п, она знала, не скажет, руки у нее ходили ходуном. Пли скажет: „будет им, хозяевам то. носить шелки да бархаты, нехай твоя баба поносит... сделать ой шерстяную юбку да кофточку шелковую"... Но он и этого не говорил, и она знала, что не скажет. Слесаря, когда он к ним обращался:—пе таклп, товарищи,—отвечали хрипло срывающимися голосами: — Верно... это так. Они робели перед ним, и это наводило на нее еще больший страх. А в окно все внимательнее заглядывала ночь и шуршал ветер, п плескался дождь. II, когда ложилась с мужем, Марья проговорила, крестясь и испуганно глядя в темноту: — Вась, а Вась... кабы беды не нажить... спци-лист, вшь... мало ли что... Муж сердито повернулсях па другой бок: — Мо1чи,’ничего не понимаешь. оо
III. Свинья попрежнему неподвижно лежала и двенадцать розовы* поросят, подкидывая мордами, толка л п ее в живот. Очевидно, им уже нечего было сосать, но доставляло удовольствие колыхать этот большой, упруго подававшийся живот. Важно и медленно густой, черный дым подымался над городом в нескольких местах, и ирехп продолжали торопливо щелкать и бухали дубовые двери; то вдруг все затихало, и это имело какое то отношение к этому медленно и важно подымавшемуся дыму, и на мыльную воду, п на красные руки капали капли не то пота, не то слез. Безусый приходил после того несколько раз, п. хотя он больше не говорил, что он социалист, и она угощала его чаем, все-таки продолжала его бояться и чуждаться. По субботам маленькая к< мната битком набивалась рабочими. Красные и потные, они сидели чинно, пока оп говорил, но понемногу вступали в разговор, разго-ра. ись, перебивали друг друга, стучали кулаками в грудь, и подымался такой содом, что хоть святых вон неси. Что-то странное, новое и непонятное вошло неуловимо в их домишко. Марье казалось, как будто проломили стену, п через пролом стало светлее, и нсслиш с улицы звуки, но она боялась, что будет пепогода, п сюда будет нести дождь и снег, п будет заглядывал осенняя ночь. Очень хорошо опа знала, что завод давит, рабочих, что муж каждый день приходит истомленный, что у него,
когда-то краснощекого, здорового ц веселого, ввалилась грудь, впали щеки, и при каждом расчете излишка рабочих они дрожали. II все это было неизбежно привычно, и тянулось, как тянется день, наступает вечер, ложатся спать, и опять день, опять работа, ребятишки, заботы... Теперь же то, что было привычно, буднично и неизбежно и о чем не думалось, да п некогда было думать, теперь это называ. и вслух, об этом говорили, спорили, и оно обернулось к Марье какой-то мной, новой, тревожной и беспокойной стороной. II опять ей показалось, что придет кто-то строгий, недоступный и суровый и скажет: — Будет хозяевам-то с чаями да с сахарами... пора и вам, сердягам, передохнуть... II кто-то другой, ухмыляясь поганой рожей, скажет: — Ав тюрьму хочешь Безусый стал приводить с собой товарища. Этот был постарше, с лысиной и черной бородкой. На обоих синие блузы и высокие сапоги, но руки у них были белые п мягкие. Нельзя' было понять, что они говорили, но у обоих были чистые и ясные голоса, и все хотелось их слушать. — Вась, а Вась...—говорила Мирья, ложась возле мужа. Опа впдетась п успевала перекинуться с мужем двумя—тремя словами только перед сном. Уходил он до свеТу, а приходил ночью, черный, пропитанный, железом, нефтью, усталый п сердитый. — Вась, кабы беды не нажить... неровен час... у Микулихп, сказывают, забрали мужа и брата, ей-богу... Жандармы, сказывают, приходили, все обшарили, перину порол п, вот как «перед пстпнпым...
— Много ты понимаёшь. । • Оп сердито повернулся к стене, но не захрапел, как это обыкновенно было, а полежал молча п торопливо сел на постели. Ворот рубахи отстегнулся, показывая волосатую грудь. — Они—благодетели наши., а то как же... что я понимал... пень бессловесный и больше ничего... Он посидел, строго покачивая головой. — Главное, понять... нашему брату, рабочему, понять только, а там захватит и поволокет.. все одно, как пьяницей сделался, не оторвешься... Никак кто-то калиткой стукнул. ' Они прислушались, но было тихо и лунная полоса попрежнему неподвижно лежала на кровати и в комнате, перерезанная тенями. II в этой полосе сидел человек, всклокоченный, костлявый, с глубокими впадинами над ключицами. Жена глядела на него, и тонкая щемящая боль кольнула сердце. Ей 'захотелось приласкать этого человека: — Вась, а Вась... IV. Марья стала разбираться. Она понимала, что „экс-плуатация“ значит хозяева мучат, что „прибавочная стоимость“ это—что хозяева сладко едят, сладко пьют вместо нее с мужем, вместо ее детей и прочее. II двоилось .у нее: все это было старое и известное, и все это поражало остротой новизны, и несло в себе зерно муки и погибели. II она внимательно слушала, когда в тесной комнате стоял гул голосов, с тайной надеждой и радостью, что изменится жизнь, что еще в
тумане и неясно, но идут уже светлые дни какой-то иной, незнаемой, но радостной, легкой и справедливой жизни, а когда оставалась одна и сходилась с соседками, сердито говорила: — II чего зря языками болтают. Так, нивесть что. И будто умные люди, из панов, а так абы что говорят. Иу, как это можно, чтобы хозяев не было, а кто же управлять будет, а страховку кто будет делать, а жалованье платить.* • — II не говори... вон у Микулпхп-то забрали, доси не выпускают... дотрезвонятся и эти. Но когда приносили литературу, прокламации или мешочки со шрифтом, и муж отдавал ей, она тщательно и бережно запрятывала и хранила их. В глухую ночь пришли жандармы и арестовали мужа, Марья обезумела. Бегала в жандармское, в полицию, к прокурору, валя, ась в ногах и выла. Под конец ее отовсюду сталп_ гнать. Потом она с‘ежплась, замолчала; нпкого ни о чем не просила, и, когда приходила на свиданье в острог,- глаза у нее были сухие и горячи^. Она непременно приносила буб. ик или пирожок, пли яиц. Не волновалась, не плакала, не упрекала, а рассказывала о детях, о соседях, про заводских. Дома работала, как лошадь, и никто не знал, когда она спит. Надо было прокормить семью, и она билась как рыба об лед. Раз как-то пришел безусый проведать и навести какие-то справки. Когда она увидела его, лицо исказилось, она схватила полено п бросилась на него: — Вы погубители наши... вря кровососцы... будь вы трижды прокляты... и чтобы вас анафсмов...
Ив тюрьмы вышел муж совсем больной, и нЛкстько ‘ месяцев был без работы. Это бы то’ самое тяжелое время для Марьи. Она работала с неослабной энергией, п одно только жгучее чувство светитесь в ее сухих'и горячих •глазах—ненависть При одном имени: жандарм—она трепетала от злобы. 4 Снова по ночам стал таинственно собираться народ в их домишке. Назревали события. В воздухе пахло порохом и кровью. То там, то здесь находили убитыми • городовых и шпионов. Клубы черного дыма важно подымались над городом, свинья кормила поросят, грохот захлопывающихся дверей сливался в протяжный гул. Женщина торопливо домывала, кто-то, несмотря па этот черный день, несмотря на трескотню и грохот, кто то долженж был носить тонкое, чистое белье, не мог оставаться без бетья. II ребятишки, возившиеся на кровати, не могли оставаться без хлеба. И она запаривала, намыливала и терла, терта, терта. Низенькая дверь отворилась. Нагнув голову, торопливо шагнул молодой парень. Женщина разогнула спину, глянула и всплеснула руками: — Саве тип. У него было почернелое, осунувшееся, как будто он не спал целую педелю, лицо п темный сгусток запекшейся крови под правым глазом. — Тетка Марья... во... —оп с усилием улыбнулся запекшимися губами, тяжело опустился на табуретку и завет веки. Потом торопливо вскочил, глядя нспу-
ганнымп, красными глазами,—проговорил:—Дан глотку промочить, ради Христа, да достань поскорей... энтп... знаешь, которые спрягать тогда приносили. Она с отчаянием хлопнула руками — А мой-то, мой, где... что с ним такое... что он не идет... господи, да разнесчастная я, несчастная... да милый ты мой соколик... да куда же я теиерь голову преклоню... Она уставилась на парня злыми главами и шипела: — Где мой... говори, где... не бреши... говори... Он бегал глазами по комнате и оглядывал себя: — Вишь шрапнель всю полу, как горохом... ди-ричкп поделала.. Она взяла ведро и, рыдая и сморкаясь в руку, пошла во двор. Парень прислонился к стене, запрокинув голову; веки тихонько полузакрылись, рот открылся, показывая белые зубы. Он тихонько посвистывал носом, покойно дышала грудь, и мирное, спокойное, счастливое выражение разливалось по измученному лицу. Было тихо. Ребятишки притаились и хцдрымп, смеющимися глазами следили за спящим. В углу грызЯа мышь. Петух подошел к самому окну, постоял, поворачивая голову, и вдруг заорал, что есть силы: ку-ка-ре-ку-у... Свинья хрюкнула, ребятишки прыснули со смеху. Вошла Марья с оттягивавшим руку ведром. Парень вскочил, как безумный, шаря себя на груди и оглядывая комнату дикими глазами: — Где... куда... постой... фу-у, а я думал... — Испей, касатик... покормила бы тебя, нечем, родимый,—корочки сухой в доме нет.
II она опять заголосила: — Да куда мы денемся... да куда мы голову приклоним... да родимый ты наш батюшка... Он жадно пил, запрокидывая голову п проливая прыгавшую по одежде серебряными каплями воду. — Спасибо, Ивановна... дай господи, тебе, чего сама пожелаешь. II вдруг нервно заторопился. — Скорей... скорей... — Да куда он их дел, не помню. — В подполье, будто, сказывал. — Вытащил... Где-то в коробке под кроватью, под скамьями, и вытащи а небольшой ящик. Оба нагнулись. — Пустой. — Куда же делись. — Взял разве. — То-то, что нет... послали, непременно надо. Ребятишки хихикали. Странный звук пронесся по комнате. Парень стоял белее стены, протянув растопыренные пальцы. Марья не поднявшись еще с колен, глянула по направлению его взгляда и застыла, и глаза у нее сделались огромные и круглые: перед сбившимися в кучу ребятишками лежали на кровати два металлических цилиндра, грубо обделанные напильником. Что-то в них’было необыкновенное, потому что люди в застывших позах несколько секунд не могли оторваться глазами. Потом Марья, как кошка, подобралась к перепуганным детям п с ненавистью прошипела: — Тсс... нпкшни... Сборник рассказов. 97
Парень, у которого лицо стало отходить, шагнул, осторожно взял п положил, пожимаясь от холодного прикосновения, одну бомбу ?а пазуху, а другую опустил в карман. II, когда был уже у двери, обернулся и покачал головой: — Крошки бы от дому не осталось... — И из-за притворенной двери донеслось:... — Прощай, Ивановна, спасибо... не поминай лихом... Из орудий продолжали стрелять, п дым клубами подымался к небу. Сыпались орехи, громко хлопали дубовые двери, и столб, густой и черный, медленно и важно подымался к небу, а она терла скользкое мыльное полотно, и пот, как роса, проступил на ее лицо, и капли, соленые и едкие, капали в мыльную воду.
Рой Картон. В машинном отделении. Черная, некрасивая стояла она на якоре, в бухте Неаполя. Трап ее был опущен, и никто не остановил меня, когда я очутился на палубе шхуны „Лоритапа". — Мак Интайр,—спросил я у вахтенного. — Он там, внизу,—ответит матрос, показав на лесенку в носовой части. Я спустился в трюм, в помещение, доступное только машинистам и еще немногим посвященным. Мне .пришлось заглянуть в три двери, раньше чем я нашел его. Мак Интайр отдыхал, по па его запачканных сажей руках виднелись следы порошка для чистки металла. Увидев меня, он украдкой спрятал что-то под байковое одеяло своей койки и поздоровался со мной, сказав; — Здравствуйте. Откуда вас принесло. Я улыбнулся, зная, что грубость приветствия служила признаком его дружеского расположения. И мы,
действительно, были друзьями, хотя два года я считг i Мак Интайра мертвым, так как в морских кругах разошелся слух о его гибели. У меня сжалось горло, когда, держа машиниста за руку, я рассказал ему об этом и упрекнул за то. что только случайно узнал, что он жив. Мак Пнтайр пожал плечами, как бы говоря—„да... сще“, я махнул рукой; в этом движении почувствовалось что-то странное, какая-то неловкость. Я пристальнее вгляделся в его лицо и заметил, что из-под сажи, которая всегда покрывает нас, машинистов, проглядывала бледность человека, долго лежавшего в больнице, и след страданий, подтачивающих жизнь. Я знал эти признаки по себе. Когда мы обменялпсь всеми заурядными словами, которые всегда произносят люди при встрече, когда пробившие „склянки”* показали нам, что наступило время свободных бесед, он полулег на одеяло своей койки и рассказал мне почему, вот уже почти два года, он пропадал для меня. Я передам вам эту историю без всяких прикрас и так, как он рассказал мне ее; я но могу забыть ни одного его слова; не могу я забыть также, как он сидел в сумерках с взглядом иногда тусклым, иногда снова блиставшим от воспоминаний. . — Вот что в действительности случилось с „Лори-таной",— начал он. — Ведь вы слышали только что, выйдя пз Ныо-Порка, мы прошли через бухту и очутились в бурном море, дали знать пловучем у маяку о себе п исчезли. На сушу пришли известия, что „Ло-ритана“ пропала с двумястами путешественников. Пред- юо
полагалось, что шхуну захватил шторм п погубил ее. Но через шесть недель она пришла к Азорским островам, покрытая ржавчиной, без мачт и с клочками грязных парусов, бившихся о ее трубы. Вы, конечно, помните, как пассажиры, принявшие все очень легко, заявили, что опп нисколько не пострадали, только опоздали немного, и как пароходная компания объявила, что на судне испортился впит. Улыбка Мак Пнтайра приняла горький оттенок, когда он заговорил о тех, кт о ничего не узнал. — Когда мы вышли в море все было в порядке. Помнится, я досадовал, что недостаток персонала в машинном отделении заставит капитана взять к себе на службу Боба Генса. Он мне не нравился; говоря правду, я ему завидовал по двум причинам: он бь i моложе, сильнее, свежее меня, и его любила одна славная девушка... Я встретил ее в ого доме и, так как хочу быть вполне честным, прибавлю, что два года мечтал о том, чего желает всякий зрелый человек, то есть о собст вен ним доме... семье... Мак Иитайр помолчал немного, откинулся назад, и тень набежала на его лицо. Однако, когда он снова заговорил, голос его звучал спокойно. — Сказал ли я вам, что был первым машицрстом. Ну, сознаюсь, я не старался облегчить труд для Генса, а наш „старший Дональд Бар, не мешал мне. — Мы вышли за отмели, и тут буря, о которой вы читали, подхватила шхуну, да такая буря, какие редко случаются даже на Атлантическом океане. Можно было, подумать, что морю надоело носить нас на себе и что оно захотело измучить нас в конец, а напосле
док отправить к рыбам. „Лорнтана* отжила своп луч-пше дни, по она повернула нос к ветру и боролась с ним не на жизнь, а на смерть; магапны работали .,во всю“, и нам в машинном отделении иногда казалось, что они обезумели и готовы разлететься на куски от этой страшной борьбы. Мы все время стояли при них; от шкипера то и дело приходи ти тетеграфные приказания. „Лоритана* быта игрушкой океана, и на душе у нас делалось все трев< жнее. В первые же часы бури большая волна хлынула через шхуну, чуть не залила вахтенного в носовом люке и бросила одного пз служащих на борт; он так ушибся, чго слег на целый месяц. Мы, машинисты, слышали об этом и, как я уже сказал, работали неспокойно; однако, несмотря па все, винт вращался, дело было еще не так плохо. Кроме того, из за течи на корме в трюм просачивалась вода, и нам nj иходилось столько работать, что мы предоставили бывших наверху милости всевышнего. — „Кажется, перед рассветом второго дня случилось то, о чем я хочу вам рассказать. Мы все бы in внизу, даже вахтенные, потому что вертящаяся, стремящаяся. напряженная стать требует постоянного ухода. Кормовую часть законопатили, и мы стали надеяться, что нам удастся выкачать иоду из залитого машинного отделения. Как вы знаете, на старой „Лоритане" были поперечные котлы, соединенные между собой по шести; благодаря этой глупой системе их задние части были обращены к наружной стене судна, и между нпмп оставалось лишь пространство для того, чтобы кочегары могли работать.
— „Когда качка усилилась до крайности, подле первого котла что-то внезапно треснуло со страшным шумом: закрепы, державшие его, лопнули. Он опустился в свою люльку; тотчас же раздался как бы второй вы- ... лсы нашли его на полу\ ею руки казались лоскутами разваренною мяса и коспьей... стрел; оторвался, второй котел, и с треском лопнула паропроводная труба; вся наша камера наполни тась паром, ревевшим, как адский циклон. Судно закачалось еще больше—и я отлично помню, как кочегары, смазчики и машинисты бросились к выходам, закрывая
лица, чтобы не вдохнуть в себя пар, который заставил бы их легкие сжаться, вызвал бы судороги во всех членах и—смерть. Старый Дональд бросился к первому котлу, как только он оторвался и приник к нему, походя на какой то призрак в тумане. Тонкая струя пара прорывалась из трещины сквозь его руки, а он отворачивался от нее, но не двигался с места. Один бог знает, как Дональд пережил это. Когда пар несколько вышел через вентиляторы п остальные машинисты остановились, мы нашли его на полу; его руки казались лоскутами разваренного мяса и костей. Он был без памяти. 51 наклонился над ним; в эту минуту мимо меня пробежал кочегар. Ие выпрямляясь я схватил его за ногу п бросил на пол. Все они стремились туда, где было их единственное спасение; но я вскочил на нижнюю стальную ступень лестницы, которая вела к среднему выходу, и принялся колотить наугад, вправо п влево, чтобы заставить их спуститься. Кулаки мои били по попуганным суровым лицам; наши крики заглушал свист и вой пара и рев both снаружи. В среднем проходе стоял Боб Генс. Он тоже бил их. стараясь подавить страх, который люди называют паникой. „Винт остановится. II вот послышался новый звук, от которого мы вздрогнули. Громадные круглые п горячие котлы стали качаться в такт с качкой судна. Они наносили удары в степу, подымали, п вздымались и опять падали. Мы поняли опасность и на мгновение все смолкло, потом опять раздались крики, вопли, проклятия. Мы метались в этом ужасающем стальном гробу, наполненном дымкой исчезающего пара, стараясь lot -
придумать средство—удержать наших сорвавшихся с привязи великанов. Но паника исчезла. Телеграф с мостика торопливо стучат: слуховые трубы издавали тонкий, высокий, жалобный звук. Я попробовал было ответить, но меня не могли расслышать. Я знаком подозвал двух птп трех людей, стоявших подле меня, поручил им нашего упавшего на пол начальника и по-бежал по лестнице к выходу через пассажирские каюты, не решаясь выйти прямо на палубу, которую заливали волны. „Пробегая мимо салона пассажиров, я сразу окинул его взглядом, все увидел и услышал. Судовой врач спокойно уверял всех, что никакой опасности нет, и смеялся нервным, высоким смехом. Нарядный человек, которому невежество внушало полное спокойствие,’вторил доктору п хвастался, что он бывал на пароходах, качавшихся во сто раз сильнее, и что не происходило ничего дурного. Я пробежал; голоса замерли. Вот я наверху. Палуба вздрагивала.. Моро ревело.. Я поднялся на м с гик офпцера, державшегося за нерила, чтобы его не смыло. Капитан поспешил ко мне, и я топотом рассказал ему все. Вдруг налетел новый, дикпй шквал. Передняя мачта закачалась и упала, обрывая снасти, как раз в то время, когда я окончил говорить о том, что произошло внизу. Я бросился назад; в это время капитан кричал, приказывая убрать все обломки; его голос звучал как труба п покрывал шум бури. Подле меня белели шлюпки, которые казались насмешкой, так как были бесполезными игрушками во время такой бури. По когда я снова проходил мимо дверей в салон, доктор спокойно обменял пассажирам, что потеря
мачты ровно ничего не значит, что если бы явилась какая-нибудь опасность, капитан приказал бы спустить шлюпки. Этп-то игрушки. — „Когда я сошел вниз, вода поднялась еще выше; пол котельного отделения был залит; люди стояли по щиколодку в воде, на поверхности которой плавал угодный порошок и сальный валет. Генс заставил кочегаров придти в себя. — „Не могу захватить их, сэр,—сказал он мне.— Единственное средство удержать «котлы — это пробить отверстие в брусе на среднем из них, продеть туда цепь, поймать ею верхний котел п его тяжестью и цепями придавить остальные два. — „Я быстро осмотрел котлы и увидел, что Боб прав. По я вздрогнул. 51 знал, что это значило; один из нас, лежа на асбестовом выступе над этими качающимися, вздымающимися чудовищами, находясь на растоянии вето восемнадцать дюймов от массы в несколько тысяч тонн и от холодной, твердой стали вверху, должен был решиться работать молотом и долотом, чтобы попытаться спасти судно, экипаж и пассажиров. Товарная палуба вверху была так загружена, что убрать с нее все все тюки и работать с более безопасного места не представлялось никакой возможности; на это потребовались бы часы, а у нас в распоряжении были только минуты. — „Мы, четверо машинистов, не стали тратить лишних слов и решили не проешь ни одного кочегара помочь; мы все взяли на себя, понимая, что, вероятно, первые два человека, поднятые для работы, умрут, что остальным двум придется продеть цеии /
Я поднялся на мостик офицера, державшеюся за перила, чтобы сю не смыло...
сквозь дорого оплаченное отверстие, чтобы спасти „Лорнтануа п людей. Я вынул из кармана монету. Товарищи поняли: мы кинули жребий, чтобы узнать, кто умрет первый, кто умрет второй, кто, третий,—получит возможность и кто четвертый п последний закончит нашу задачу. Я оказа1ся первым. — „Со стыдом сознаюсь, что в эту минуту во мне вспыхнула досада на судьбу, которая позволила Бобу Генсу идти третьим. Он вытащил счастливый билет в лотерее смерти. Он всегда был счастливее меня. Во-первых, его молодость, потом девушка, теперь возможность воспользоваться жизнью, лениться на ней. Оп получил все, что я оставил позади себя в эту минуту, когда они подняли меня с молотком и холодным долотом в руках над большим коглом. — Да, меня подняла эта суровая группа людей, с напряженными лицами, п только один из них попрощался со мной, да и тот без слов—Боб Генс; его рука сжала моп пальцы и он заглянул мне в глаза тем взглядом, каким люди смотрят на приговоренных к смерти. Раньше, чем я успел протянуть ему руку, он отвернулся и приказал поировать заделать течь. — „Я наставил долото и. лежа на спине, ударил по нему молотом, раньше, чем котел трону 1ся с места. По вот он слабо закачался в своей бо!ьшой, уже бес-поюзной люльке, точно желая расплющить меня, придавив к потолку. Первое время было ужаснее всего. Когда „Лорптан1и наклонилась на боковой волне, котел начал приподниматься медленно, настойчиво, беспощадно. Казалось, б) дто он осторожно пробует свою силу и наблюдает за мной. Он опустился, я тотчас же
размахнулся и ударь т молотом так, как никогда не бил раньше или позже, и с восторгом вздохнул, почувствовав, что острый край долота веется в топкое место верхнего бруса, вец> я знал, что каждый дюйм пробитой стали дает мне возмо/ьность спасти жизнь тех, кто в эту минуту зависел от моих усплий. „Банг, банг, банг. Я бил с лихорадочной энергией, когда у меня бываю достаточно места, чтобы размахнуться; потом наступало ужасное, леденящее кровь мгновение, в которое котел поднимался, как бы желая покончить с моей жизнью. Но „Лоритана" снова глубоко опускалась, и я ожидал подъема киля, который мог бы быть последним. Иногда это наступало скоро, п страшное чудовище подо мной, точно рассерженное, кидалось ко мне. Котел казался мне злобным, хитрым жпвым исполином, выжидавшим времени раздавить меня окончите и но и игравшим мной, как тигр своей жертвой. Время от времени он замирал, и тогда я, маленький, жалкий безумец, напрягал все силы, чтобы как можно дальше вогнать долото. Мне представилось, что котел шепчет о том, как он поднимется, когда придет следующая волна, как он раздавит меня, превратив в бесформенную окровавленную массу, которую стащат •вниз, заменят йовой жертвой, а то, может быть, третьей... „II я отвечал ему стуком молота; я его проклинал, когда он поднимался; я смеялся над ним, когда он падал вниз и, сжав зубы, окроваг ленными губами, желал ему гибели. Я прожил целые дни, годы, века п вот почувствовал себя старым, нервным, полным отчаяния.
Тогда злобное чувство умолкло во мне; в голове моей затолпились другие мысли, мелькавшие с такой быстротой, что частицы моего мозга до сих пор сохраняют стеды этого умственного вихря. „Я представил себе мою смерть, наконец, все превозмогла мысль о том. что раз милая мне девушка любит Боба Тейса, я должен постараться спасти его для ее счастья; что я достигну того, если достаточно да icko пробью железный брус. Я позабыл о море, о судне, о пассажирах вверху; во мне осталось только горячее желание не дать погибнуть никому из товарищей. Я никогда не переживал и, конечно, никогда не переживу вторично такого восторга победы, какой испытал, когда мое долото прошло насквозь. По это скоро окончилось. Котел поднимался; я почувствовал это. Я только успел отклонить голову в сторону, с пустым желанием, по крайней мере, предохранить ее от окончательного уничтожения. Нас подхватила особенно высокая волна. „Лоритана" повиновалась ей, и котел собрал все свои силы. Я услышал свист в воздухе, когда он подхватил меня... Давление на левую сторону моего тела скоро сделалось до такой степени невыносимым, что я вскрикнул. В глазах у меня потемнело... Умирая, как я думал, я все еще старался сжимать рукой молоток, по он выпал пз моих бессильных пальцев и упал с насмешливым звуком. Образы обезумевших людей на мостике, нервных пассажиров в салоне, бурных волн,—промелькнули у меня в голове, побледнели, расплылись и исчезли. Я, жалкая игрушка судьбы, обессилел, впал в обморочное состояние и перестал страдать“.
Развевающиеся занавески в дверях пролете, и над головой рассказчика, он отбросил их и рукавом отер пот, который выступил у него на лбу. Мак Интайр пЯ Наставил до.инно & ударил по н му мол том, раньше чем котел тронулся с места*1.. посмотре [ кругом взглядом человека, который возвращается к. настоящему из иного существования, и заговорил, стараясь заставить голос не дрожать. ш
„Говорят, когда меня сняли, я походил па муху, раздавленную о свальной потолок. Раньше, чем пх руки уложили меня на подстилку выше воды, другой был поднят на мое место, чтобы продолжать начатую работу. Кажется, вы его не знали. Это был Чарли Мартин. Он мучился меньше, чем я: когда его сняли, оп уже перестал дышать, и его должны были опустить в море, журчавшее и бившееся снаружи. Котлы, по-прежнему мятежные и бешеные, поднимались мерно, как огромные молотки, и ударяли в стену судна. „Третьим отправился Боб Генс. Его вытащили с разбитыми ребрами с раздробленной лопаткой. Четвертый без труда протащил цепь. Мрачные, унылые люди прокричали ура, из всей силы дернули ее коней, дождались, чтобы котел поднялся, и охватили ею цепью. Этими }зами они связали другие,—и жизнь самого судна и людей вверху не была больше отдана в жертву прихоти бури. Нас,— раздавленного человека, со сломанными ребрами, и меня, расплющенную, бес-си льную вещь, отнесли в судовой госпиталь. Когда побед денное море стихло, служащие заделали течь, натянули паруса на искривленные вентиляционные и дымовые трубы. Пассажиры вверху танцевали. пели, играли в различные игры, шхуна шла к синим Азорским островам. Итак, вверху была радость и беззабот-ч ность, а внизу борьба за искалеченную жизнь... „Наш „главный" получил пенсию, а я... вы видите, чем я стал: „мне платятпотому что я все еще могу работать, остальные же... ну...“. Он внезапно замолчал. Лицо, отражавшее столько страдания, улыбнрось криво, в глазах, бесстрашно
смотревших на смерть, замерцал мягкий свет. Наполовину бесполезные, изведенные сталью руки нащупали что-то под одеялом. Длинное тело с трудом повернулось к краю койки, потом выпрямптось. — 1 [опадите,—сказал он голосом, в котором звучала радость.—Я хочу теперь показать вам это, так как вы заинтересовались моим рассказом. Он вынул и бросил мне вещицу, которую с таким трудом чистил, а потом спрятал, когда я вошел.— Это стоило мне месячного жалования: ведь на ней тропное накладное серебро. Я пе мог достать свадебной чаши, поэтому купил кувшин—холодильник. На нем чудесная гравированная надпись. Видите. „Джимми Мак Ннтайру Генсу". Я крестный отец, теперь, а это все-таки что-нибудь". Сборник рассказов. 113
I
В. Дмитриева. Баклан. И море, и горы, п небеса еще спали, но у мола па пароходной пристани уже кипела ранняя рабочая жизнь. У берега разгружалась большая шхуна, и лебедка грохота ia, громоздя одпн на другой псполпнские тюки; на паровом катере разводили пары; с больших парусных судов, лодок и турецких фелюг неслись громкие восклицания, ругательства на разных языках, гортанные звуки турецкой речи. II вся эта неугомонная суматоха, полная напряженного труда и тяжких уси* лий, этот смешанный гут человеческих голосов, скрип блоков, шипение пара, грохот тюков — все это представляло странный контраст с величественным н равнодушным безмолвием дремлющего моря, со спокойною п торжественною тишиною небес, с окаменелою красотою гор, окутавшихся в голубые туманы. А у подножия горной цепи, весь утопая в своих благоухающих садах, под сенью величавых кипарисов и строй
ных тополей, нежился и млел в утренней дремоте город. Он еще не просыпался: он поздно заснул, нему незачем было вставать так рано. Там, на моле, в грязных предместьях, в виноградниках, на бойне, — там пусть работают, разгружают, ругаются, суетятся—ему до этого нет дела. Когда он проснется, все уже будет готово,— мясо, молоко, фрукты, дорогие заморские товары... И сладко спится ему в этот ранний утренний час; спят кипарисы п тополи, спят ажурные дачи в своих ароматных цветниках; спят роскошные магазины, гостиницы, рестораны, купальни. Все сппт... За молом уже пылала заря. Теплый румянец разлился по бледному небу “и отразился в дремлющем море; море вздрогнуло п с сердитым ропотом поморщилось, точно ему не хотелось просыпаться. По сердиться было некогда,—солнце выплыло из-за мола с радостным приветствием улыбнулось морю. II все засмеялось кругом,—горы, мачты судов с разноцветными флагами, кипарисы... п море в свою очередь ответило солнцу такою же сверкающей улыбкой. В эту минуту на каменных ступенях пристани показалась маленькая озабоченная фигурка мальчика лет 12. На его рябом лице выражалось беспокойство, маленькие серые глазки тревожно бегали по сторонам, ноздри, раздувались. Он был похож на собачонку, потерявшую хозяина и с жалобным повизгиванием обнюхивающую след. Одет он был в пеструю бумазейную куртку с огромной голубой заплатой во всю спину, без рукавов, от которых оставались одни клочья, и в коротких, некогда розовых, тиковых штанах, вздернутых выше коленок. На голове у него было нечто,
напоминавшее картуз с прорванным донышком; из дыры горчалп наружу щетинистые вихры, а околыш еле держатся на отгопыренных ушах. Оглядываясь туда и сюда, маленький оборванец с досадой подпрыгнул п засвистал. Никто не откликнулся на его свист, только солдат, проходивший наверху, погрозился на него и крикнул: „вот я тебя". Мальчик спустился еще ниже по лестнице и, приложив руки ко рту, закричал во все горю: — Ванька—Бакла-ан... А Баклан. Ванька-а-а. Этот зычный призыв дошел до лодки, стоявшей на якоре саженях в 10 от пристани и покрытой ветхим брезентом. Очевидно, дошел, потому что брезент вдруг зашевелился и из под него показалась маленькая голая пятка. — Ванька—Бакла-аи... продолжал вопить маленький оборванец. Пятка сделала энергичное движение, брезент поднялся, и из под него на этот раз высунулась косматая голова, покрытая целым . есом золотистых кудрявых волос. Обладатель этой головы сначала громко п сладко зевнул, потом энергично поскреб обеими руками в волосах и, приподнявшись на коленках, заспанными глазами посмотрел па солнце. — Ах, чорт тебя подери,—воскликнул он.—Долго проспа 1. Эй, ты,—крикнул он, увидев мальчугана на берегу. — Ты что же, рябой дьявол, меня не разбудил раньте. — А я почем знал, где ты—отозвался тот.—Я думал ты на камни ушел... Э-э-э...— воскликнул ин вдруг другим тоном.—Да тебе, Баклан, опять мушку поставили.
- Где? — Да па носу. Баклан схватился за нос, но сейчас же сделал болезненную гримасу и, вскочив на ноги, крепко выругался. II было от чего: нос его представлял собою сплошную кровавую язву, точно после обжога. Не будь этого неприятного обстоятельства, Ванька был бы очень миловиден. Из под шапки золотых волос бойко выглядывали светлые карпе глаза, черты лица были правильны, почти изящны, белые зубы блестели как сахар. Па нем была серая, довольно ветхая визитка и такие же штаны с протертыми коленками; синяя рубашка была заправлена вниз и подтянута ремешком. Сравнительно с бумазейной кофтой п тпковымп штанами товарища, Ванька-Баклан был одет франтом; только босые ноги того и другого указывали на полнейшее равенство социального положения обоих. Ах, черти,—с негодованием говорил Баклан.— Вот черти-то проклятые. Вторую мушку подлецы ставят. Пу уж, кабы я узнал, кто это,—уж я бы ему зада л перцу. — Ас тибой кто ночевал?—спросил товарищ. — Л кго их знает... пх тут много было. Кто-нибудь из чужих, свои этого не сделают. Дьяволы,—продолжал ворчать Баклан, исследуя свои повреждения. Товарищ на берегу сочувственно смотрел на Баклана. Он сам по опыту знал, какая скверная штука эта мушка. II ведь придумают же эдакую гадость. Берут листик папиросной бумаги, приклеивают ею слюнями к какой-нибудь части тела спящего человека, и—чирк— зажигают спичкой. Бумага, конечно, зажигается, вместе с нею загорается и кожа, а в результате—пузырь.
— Да, ловко они тебя отдела [и,—со вздохом заметил оборванец.—Должно быть, ты крепко спал. Баклан не отвечал,—его внимание было привлечено большою лодкою, приближавшейся к нему. В лодке стоял толстый пожилой грек с папиросой в зубах и сильными ударами весел правил к пристани. — Калпмерас ]), Георгий, —крикнул ему Баклан. — А, Бак тан,—улыбаясь отвечал грек и придержал весла. Лодка замедли та ход, — Калпмерас, калпмерас. Ничего, здоров? — Здоров, только вит мушку на пос поставили. Угостите папиросой. — Эл о-до 2J. Баклан не заставил себя ждать п с ловкостью обезьяны на ходу перепрыгнул к Георгию. Грек бросил весла, достал табачнпцу и свернул папиросы. Баклан с наслаждением затянулся. — Оставь мне-то,—сказал товарищ па берегу, с завистью гтядя на Баклана. — Ладно. Я вот сейчас к тебе выйду. Сашка. Где моя шляпа, чорт нозьми. Он перегнулся через борт, подтянулся к той лодке, где ночевал, и, порывшись под брезентом, вытащил рваную фетровую шляпу, которая, вероятно, когда-то видала лучшие дни и даже, может быть, начала свою карьеру на голове какого-нибудь ялтинского франта. Георгий, улыбаясь, смотрел па. него. — Славная шляпа,—сказал он.— Где взял? *) Доброе утро. ’) Иди сюда.
— Нашел,—небрежно сказал Баклан, молодцевато нахлобучивая шляпу на свои вихри.—А костюм мне справил Андруцаки, когда я в прошлом году работал у него в лодке. Хороший был косном, — прибавил он, и с сожалением посмотрел на потертые коленки. — Волосы остричь надо,—заметил Георгий,—Воша одолевает. — Еще бы,—философски заметил Баклан, и поскреб под шляпой —Я бы и остригся, да гривенника лишнего нет. — А у тебя много бывает денег? Баклан лукаво улыбнулся, вывернул один карман, йотом другой и подмигнул Георгию. — Все здесь—сказал он весело.—Георгий рассмеялся. — Когда деньги есть, Бамбароль играет, когда денег нет, окурки собирает Ах ты, Баклан, Пу. вот что: бери весла, греби к берегу, пойдем в цирюльню. Так и быть, жертвую гривенник. Баклан схватил весло и, стоя, начал грести к пристани, где Сашка-рябой давно уже с нетерпением ожидал своей порции папиросы. — У, чорт, ничего почти не оставил,— сказал он. вытягивая у Баклана изо рта окурок. — Не лайся, нам капитан еще по одной даст,— утешал его Баклан. Георгий опять вытащил табачницу. Пока он делал паппросы, товарищи совещались. У тебя что-нибудь есть?—спрашивал Баклан. — Пи капельки. Вчера последние две копейки в кофейне оставил. ’) Шуточная нпговэрка.
— А я и вовсе без ужина лег. Вот- что, Сашка, ты сити здесь и жди меня, я пойду волосы стричь. Приду,— мы вместе на добычу пойдем. А если добудешь что-нибудь без меня, — смотри, не потеряй, ты. ведь, разиня. — Ну, разиня,—обидчиво возразил Сашка. — Конечно, разиня. А если Костьку увидишь, скажи, чтобы тоже меня дожидался. Слышишь? Георгий кончил делать папиросы и оделил ими товарищей. — Пу, вот вам, курите. Ах ны, Бамбароли. Добродушно посмеиваясь и бормоча что-то под нос, старый рыбак неторопливо шагал по пристани, широко расправ тяя свои, непривычные к суше, толстые ноги. Баклан не отставал от него. Заломив свою шляпу на затылок, держа руки в карманах панталон и беззаботно посвистывая, он был скорее забавен, чем жалок, и своими круглыми, блестящими глазами, задорным хохлом на лбу п юркими, быстрыми движениями действительно напоминал какую- . то легкомысленную, веселую птицу. Миновав ряд лавок, выстроенных на пристани, -они пересекли набережную, прошли под воротами довольно грязного и неприветливого дома, битком набитого турецкими пекарнями, и очутились на базаре. Базар был в полном разгаре; целое море пестрых красок и пестрых звуков волновалось среди тесной площади, зато-паяя узкие, кривые переулки и улицы, образуя на углах бурливые водовороты. Татары в своих широчайших шароварах, с корзинами яиц, винограду, персиков, характерные фигуры турок и дангалоков (заграничные
греки) в красных фесках, с бронзовыми лицами, русские мужики, кухарки, барыни, какие-то подозрительные личности. в лохмотьях—все это шумело, бранилось, толкалось, спорило, торговалось... „Свежи яйса. Свежи яйса“ выкрикивал старый татарин в грязной чалме. „Абрикосы, яблочки-ё. Шефтале-нзюм*, пронзительно вторил ему быстроглазый татарченок у ларя с фруктами. А в трактире грохотал орган, и из oiкрытых окои неслось неистовое пение ранних гуляк. На длинных татарских маджарах, в ларях п прямо на земле лежали горы овощей и фруктов; алели крупные, сочные помидоры, точно лакированные, блестели на солнце длинные фиолетовые баклажаны и зеленые „кабачки “, румяные, пушистые персики отливали червонным золотом,—даже в глазах рябило от этого подавляющего разнообразия ярких красок. Свежие окровавленные бараньи туши висели в мясных лавках, распространяя противный запах теплой крови; тут же, на тротуаре, в жестяных противнях жарились нанизанные на палочки шашлыки; жаровни чадили; удушающий запах жареного сала щекотал ноздри. Кофейни, булочные были переполнены народом; за столиками сидели безмолвные группы татар, серьезно прихлебывающих из крошечных чашечек дымящийся кофе, а в глубине, кофеен, на ковриках, разостланных на иолу, виднелись неподвижные силуэты турок, застывших в молчаливом блаженстве с кальяном в зубах. Но Георгий с Бакланом шли мимо всех этих базарных картин равнодушно; они уже привыкли к этому давно. Только проходя мимо пекарни, Баклан несколько замедлил шаги и загляделся на груды румяных бублн-
ков и франзолей, разложенных на прилавке, но как раз в эту минуту из-за прилавка поднялся молодой турок с обвязанпой краевым платком головой, и Баклан шарахнулся в сторону. — У, дьявол,—крикнул он на турку с ненавистью. Турок улыбнулся, отчего его красное лицо вдруг стаю похоже на оскаленную морду волка, и в свою очередь кинул Баклану вслед турецкое ругательство. Баклан весь взюрошплся. — А, ты еще лаешься, турецкая собака,—пробормотал оп и, схватив с земли комок грязи, пустил его в турка. — Что это ты делаешь, Баклан? Что ты делаешь— с испугом сказал Георгий, схватывая мальчика за рукав и увлекая его в толпу. — А он не ругайся,—говорил Баклан, весь красный от волненпя и обиды.—Проклятый нехристь. Его еще не t.iK бы следовало. — Да за что? Ведь он тебя не трогал, я сам видел. — За что. Ненавижу я их. Самый зловредный парод. Кабы моя воля, перевешал бы всех. — Э. ну. Нехорошо,—укоризненно возразил Георгий.—Злой мальчик,—нехороший. Они токе люди; людей надо любить.- — Какие они люди. Они — дьяволы. Заманивают мальчиков к себе в кофейни... режут русских... работу отбивают. — Все врешь. Какую работу? Работы для всех много; кто хочет работать, тот работает.
— Л они зачем цену сбивают? Русские одну цену об‘явят, а они другую; их наймут, а русские без работы останутся. — Врешь. Русские сами виноваты. Русские выпить любят, а турок не пьет. Русский в праздники пьян, в будни опохмеляется. А турок всегда трезвый п всегда работает. — Трезвый, как-же. Трже натрется бузы, и глаза на лоб вылезают. — Какая буза? Буза—что. От бузы только живот болит. Ты глупый мальчик, ты ничего не понимаешь. Посмотри на русского и посмотри на турка. Русский работает хорошо, а что заработает, то пропьет. А турок—он хуже работает, зато в трактир не ходит. Он как живет? Он сюда приедет—на нем семьдесят!» семь заплат. И через пять лет, посмотри, у него кофейня, у него пекарня, он — господин. А русский как был, так и остался —рабочий скот, гайдурп — Зато русский—хороший человек,—горячо возразит Баклан. Русский —честный. — И турок но вор. Он не оттого богат. Он жить умеет. Ему что нужно? Горсть маслин, кусочек хлеба... а через год, смотри, у него уже сотня карбованцев. II сейчас он себе зонтик покупает, а сотню в заплаты зашьет. Еще через год — опять сотня, опять он ее в заплаты зашьет, a поку пает уже не зонтик а пиджак и ш тяну. Через пять лет у него уже пять сотен. Теперь он потный костюм покупает,—калоши, штаны, жилетку. Лохмотья снимет, оденется с ног до головы, зонтик
под мышку, и сейчас кофейню откроет. Сядет себе на диван, папиросу курит, кофе пьет. А отчего ему не пить, когда у него деньги есть. — Ну, и пускай подавится своим кофеем,—не унимался Баклан.—Ух, не люблю я их. Ведь они какие? Ведь у лих, у всех нож за пазухой. Тронь только его, он сейчас зубы оскалит и ножем норовит в брюхо. Вот они какие. — А ты не трогай. — Как же его не трогать, когда оп зловредный. Ну, за то же п колотили мы их на Пасху,—с восхищением прибавил он, и даже на одной ножке подпрыгнул. — Ай-ай-ай,—качая головой, сказал Георгий.—Ах, какой отчаянный народ. И ты колотил? — Еще бы. Мы с товарищами впереди шли. Они было струсили, окна закрывают, попрятались, да нет. Как мы засвисгази, как закричали: „ура“... и, господи, что тут было. Окна повысажпвали, бубликп в грязь покидали, подушки, перины разорвали,—пуху-то, пуху сколько бы ю. — Какие разбойники. И полиции не боялись? — А чего нам ее бояться? Эка штука—полиция,— небрежно сказал Баклан, но вдруг весь как-то съежился, сделался даже меньше ростом и, вцепившись в полу Георгия, потянул его в сторону. — Ты что? Куда ты?—с удивлением спросил Георгий, не понимая этого маневра. — Молчите, пожалуйста...—таинственно прошептал Баклан. Пристав... — Ага,—рассмеялся Георгий.—Струсил.
— Не струсил, а просто встречаться неприятно. Он меня знает. — Где же это ты с нпм видался? — Да так... кое где,—неохотно произнес Баклан.— Да он ничего, добрый, только не велел на глаза exiy попадаться. — То-то. А хвалишься, что тебе полиция—тьфу,— поддразнивал его Георгий. — Что же, она нас не трогает. ЬГы сами но себе живем. Разве только что-нибудь украдешь... И, оглядевшись по сторонам, он выпустил из рук полу Георгия, засунул руки в карманы п снова принял независимый п беззаботный впд. — Ах, мальчишка, мальчишка,—бормота! Георгин, с сокрушением посматривая на своего спутника.—Откуда пришел, куда пойдешь,—ничего не знаешь. А кто знает? Никто не знает.. Тут они свернули в узкий, грязный переулок и останови [ись перед низенькой, словно в землю вросшей лачугой, на стене которой были нарисованы огромные ножницы. Это и бы а цирюльня. По местному обычаю, двери в нее были отворены настежь, и с улицы бьпо видно решительно все, что делалось внутри, — зачем честному чеювеку скрывать свою жизнь от посторонних взоров. Л потому каждый прохожий мог беспрепятственно останавливаться у дверей и сколько ему угодно наблюдать весь пнтпмный обиход внутренней жпзни хозяев. Когда Георгий с Бакланом вошли в цирюльню, там ужо были посетители. Цирюльник, молодой человек греческого типа, взявши за нос одною из них, тща-
толь но орил его перед неоолыпим тусклым зеркалом, засиженным мухами; двое других сидели поодаль за столиком и, в ожидании своей очереди, пили кофе. — А, Георгий. Калимерас,—приветствовал цирюльник новых гостей, не выпуская из рук носа своего клиента п продолжая усердно действовать бритвой. — Оракали’),—отвечал Георгий.—Вот надо остричь молодца. Воша заела. — Омурфос патнкорп —смеясь, проговорил цирк» тьник, поглядывая на Баклана.—Где это такого нашли? — А там бог послат на берегу. Море выбросило, а я поймал. — Хорошая находка. А что это у него на носу? Все с любопытством уставились на Баклана,—даже брившийся господин сделал попытку освободить свой нос и взглянуть на странного человека. По, так как цирюльник держал его очень крепко, то оп только сделал ботезненную гримасу и, проворчар себе что-то под нос, покорился снова своей участи. Между тем, Баклан, польщенный общим вниманием и несколько рисуясь, принял свой обычный самоуверенный вид и рассказал о том, как ему поставили мушку, п что такое за штука мушка. Слушатели смеялись до слез, а цирюльник в припадке неудержимого хохота даже порезал бритвой своего i тента. — Чорт вас возьми,—прорычал тот.—Держите крепче бритву... вы мне, кажется, ухо отрезали. *) Добрый час. а) Красивым молодой человек.
— О, ничего,—успокоил его цирюльник.—Сейчас маленький кусочек пластыря, и все пройдет... — А ну-ка, подойди сюда поближе подозвал Баклана один из посетителей, пивших кофе. Баклан подошел, искоса поглядывая на чашки, от которых шел душистый пар, щекотавший его ноздри и вызывавший в его пустом желудке спазмы голода. Со вчерашнего дня он ничего не ел, и теперь ему мучительно хотелось проглотить черную, аппетитную влагу, которую с такою досадною петороп швостью прих ю-бывали из чашек ятп сытые, веселые господа. Но Бак1ан умел владеть собой п, подавив своп вожделения, сделал самое равнодушное лицо. — Ты чей?—спросил его господин. — Я,—удивился Баклан.—Я—ничей. Свой. — Бак ничей? Ведь есть же у тебя мать, отец. Этот вопрос еще бо.тее поставил Баклана втупик. Оп почесал в затылке и бросил недоумевающий взгляд па Георгия. Грек пришел к нему на выручку. — Отца п матери негу,—сказал он. — Как нет? Где же они? — А кто ж это знает. Нет и нет. Совсем нет, и но было никогда. — Да ведь были же они когда-нибудь? — А может и были. Никто не знает. Может быть, и теперь гуляют здесь где-нибудь. Кто пх впдал— никто не видал. Посетители молча переглянулись между собою. В эту минуту Баклану пришла в голову счастливая мысль, и он лукаво улыбнулся.
— Мой отец—море, а магь—солнце,—сказал он.— А зовут меня Ванька-Баклан. Все рассмеялись, засмеялся и Ванька-Баклан. — Где же ты живешь?—продолжал господин. — Атам... на пристан и,—беспечно отвечал Баклан.— В лодке. Мы с Сашкой с трех лет в лодке живем. — В чьей лодке? — Да в чьей... чья попадется, там и ночуем. Вот, у Георгия тоже ночуем. — А если пригонят? — Зачем гнать. Нас не гонят. — Никто но гоняет,—подтвердил Георгий —За что их гонять? Их гонять—грех. Я прогоню, другой прогонит, — куда же им деваться? Ведь, их там много таких. — Неужели много? — Полсотпп будет*. Вот, как сс тнце взойдет, вы ступайте на мол и поглядите на них,—как птицы сидят на лодках, и пе пересчитаешь. Чистые Бакланы. Брившийся господин хотел что-то сказать, но цирюльник держал его крепко, и Георгий продолжал: — Вот и жпвут. Кому лодку постерегут, кому в лавку сбегают, в море их иногда берем с собой на ловлю. Ничего, помогают. — .V нас компания,—вмешался Баклан с важностью.— Мы компанией живем, человек по 12. У компании все сообща: что заработаем’ то и поделим. Мы дружно живем,—только вит слободские мальчишки нехорошие. Постоянно с нами дерутся и дразнятся. Пу, зато мы их тоже колотим,—хвастлпво прибавит он. Сборник рассказов. 129
— Армия, — сказа i Георгий, усмехаясь. — Вот, вероятно, в солдаты пойдут, служить будут. Хорошая армия будет. Тем временем цирюльник окончил свою операцию, и получивший свободу действий господин заговорил в величайшем негодовании: „ — Армия, армия. Какая это армия, чорт возьми. Это жулики, и больше ничего. Безобразничают, воруют, по угицам скандалят,—вот какая это армия.. II чего полиция смотрит? Расплодили беспаспортных бродяг, порядочному человеку пройти по улице нельзя... Тьфу. — А куда же пх девать?—угрюмо спросил Георгий, когда господин кончил свою речь. — Куда? Я почем знаю, куда. Это петиция должна знать, куда, а я не обязан. В приют какой-нибудь. — Какой приют? Нет приюта. — А нет приюта, так в тюрьму, в Сибирь... II господни, отыскав в углу свою шляпу и палку, величественно удалился из цирюльни, не переставая ругаться и ворчать. Баклан вслед ему высунул язык и погрозился кулаком. — Какой сердитый,—сказал Георгий насмешливо.— А кто его знает,—может быть, у самого таких же бакланов штук пять по улице гуляют.. Никто этого но знает,—прибавил он свою любимую фразу, и обратился к цирюльнику.—Ну, Кристо, обрейте мне этого зверька, и мы пойдем. Иди, Баклан. Баклан не заставит себя долго просить и с важностью занял место перед зеркалом.
Было уже около 10-ти часов, когда Баклан возвращался из цирюльни на пристань. Золотистые кудри сто были гладко .обстрижены, отчего шляпа сделалась ему велика и беспресгапно съезжала на гла.-а, но Баклан не обращал на это никакого внимания; он был очень весел и, посвистывая, подпрыгивая, пробирался среди шумной базарной толпы. День сегодня начался для него чрезвычайно удачно,—редко выпадают такие хорошие дни. Во-первых, он был в цирюльне и обстригся; во-вторых, один из бывших там господ угостил его кофеем (целых четыре чашки выппл, и с сахаром), а другой дал - ему пять копеек на бублгкп (при этом Бак [ан озабоченно ощупал свои карманы и, найдя в одном из нпх пятачок, почувствовал удовольствие). Не каждый день так бывает; бывает, что не успеешь хорошенько продрать паза, как уже по-сыпягся на голову разные неприятности. Либо отколотят судовые рабочие за то, что подвернешься под ноги; либо попадешься на глаза приставу, и он пригрозит отправить в участок, а то в целый день ничего не перепадет, и ходишь с утра до ночи с пустым брюхом, в котором точно соловьи поют. Впрочем, Баклан уже привык к такой жизни, и все эти невзгоды ему нипочем. Сегодня плохо,—завтра будет хороню, а пока на свете есть море и солнце, унывать нечего п жить можно. Баклан любпт морс и солнце; море и солнце наполняют всю его жпзнь; без нпх он бы ирона к Море его вскорми то и выростило; солнце обогревало и с) пило. Море баюкало его и качало, когда он был еще трехлотним мальчуганом, а когда подрос, оно же рассказывало ему по ночам сказки, напевало песни, а
днем играло с ним своими зелеными волнами и угощало разными гостинцами. Бывало, чуть забрезжит утро, Баклан уже, засучивши' штанишки, бродит у прибрежных скал по колена в воде и отыскивает крабов и креветок или вместе со своим приятелем, Сашкой, ныряет за ракушками. Там, в глубине, холодно и страшно; святятся чьи-то зеленые глаза, и морские девки с рыбьими хвостами подстерегают смельчаков, но Баклану все г; то нипочем. Он ничего пе боится, юн знает, что море его не выдаст, и, затаив дыхание, напрягая мускулы, ползает по скользким камням, ощупывает острые ребра скал, заросших бархатными водорослями, п привычною рукою выдирает из гнезда крупные раковины. А там, на берегу, его с нетерпением дожидается Сашка и приветствует радостными восклицаниями, когда море ласково и нежно выносит Баклана на твоих огромных волнах и выбрасывает его на берег с плетенкой, полной жирных и вкусных ракушек. Наедятся они вволю морских гостинцев, выкупаются и лягут на камнп. Солнце жарко печет спину, зеленые волны прыгают и заигрывают с ними, обдавая их теплыми брыггами и (еребряною пеной, море тихо что-то нашептывает, и под этот убаюкивающий лепет сладко засыпают покинутые дети, не думая о завтрашнем дне.. Как же не любить Баклану моря. Правда, п море не всегда бывает ласковое и теплое, п солнце не всегда нея*пт п греет. Как подует с гор холодный „низовой" ветер, как поползут оттуда угрюмые, начиненные дождем и снегом, тучи — брр... плохо становится тогда бедным маленьким бродягам. Море ревет, как бешеное, лезет на берег, бьет о камни
п разметывает лодки,—точно злится на непогоду; солнце не надолго покажется из-за мола, бледное, грустное, и сейчас же снова прячется; гостеприимные лодки полны воды, набережная обледенеет—и совсем некуда деваться от холода и снега. Босые ноги так и прилипают к настывшим камням; ветер пробирается в каждую прореху, заползает под лохмотья и пронизывает до костей,— приходится жаться кое-где в трюмах судов, под канатами и тюками. Хорошо еще, если есть копейка или две: тогда можно пойти в пекарню, с’есть горячий бублик; а кстати и погреться у огня; или юркнуть в кофейню под предлогом выпить кофе и, пока не прогонят, посидеть у кипящего самовара... но, к несчастью, деньги не всегда водятся у Баклана и его товарищей, а без денег никуда не пускают и ничего не дают, даже в дешевой столовой для бедных, где одна порция щей стоит 6 копеек. II Баклан от всей души ненавидит зиму. Впрочем, нет худа без добра: однажды холод загнал Баклана в приходскую школу, и его засади in там за книжку; в две зимы Баклан выучился читагь и писать и за свою грамотность приобрел на берегу некоторую известность Он мог прочесть название всякого парохода, всякой лодки, умел сочинить для судорабочего письмо на родину, а иногда забавлял всю свою компанию чтением обрывка газеты, поднятой на мостовой. За это и перепадало ему больше других: кто письмо попросит прочесть и в благодарность угостит водкой или пивом; кто пошлет куда-нибудь с сложным поручением и за услугу даст нятачек. Но, хотя зима и выучила Баклана грамоте, он все-такгГ не любит ее и всегда желает, чтобы ее совсем не было.
Есть у Баклана еще один враг эго—город... Он не любит города и всячески избегает всякого с ним соприкосновения. Город представляется ему чем-то чуждым, враждебным и злым. Правда, там красивые дома и дачи, сады и фонтаны, велико тепные магазины и гостинницы; там целый день играет музыка, по улицам гуляют нарядные дамы и господа, мчатся изящные коляски, но все это не для Баклана. Его туда не пускают; оп там не нужен и даже неприятен,. Его грязные лохмотья, почесанная голова, бледное, покрытое паршами лицо нарушают общественную тишину и спокойствие. Оп не смеет показаться там, потому что.ого сейчас же прогонят оттуда, а иногда и побьют. Когда-то, в раннем детстве, Баклан с товарищами пробирался на набережную, глядел в окна магазинов и слушал музыку в саду; по тогда он был еще глуп, ничего не понимал и в свое время жестоко за это поплатился. Теперь он поумнел и многое понял, поэтому и не суется туда, где его не просят. Да и зачем? Город сам по себе, а он сам по себе. Пусть там гуляют, поют, наряжаются, — ему до этого нет дела. У него есть море и солнце,—уж пх-го у него не отнимут,— а больше ему ничего и не нужно. Но, несмотря на эти рассуждения, смутное раздражение против города и его блестящей, чуждой жизни всегда жило в душе Баклана и когда случайно где-нибудь он встречался с разряженными франтами и барынями, с толстыми, самодовольными татарами в раззолоченных куртках,— ему хотелось пустить им вслед какое-нибудь ругательство или швырнуть в спину камнем. Бедняга и не подозревал, что он не имеет на это никакого права;
ведь ои был общественный выкидыш, отброс, ненужный нарост на общественном организме н уж за одно то обязан был быть благодарным, что ему позволяют существовать на белом свете. Ио об этих тонкостях Баклан, по невежеству своему, никогда не думал и не задавал себе вопроса: имеет ли он право жить, как все, или нет. Он просто жил, потому что хотет жить, и больше ничего, а почему его жизнь не была похожа на жизнь других людей, это ему было все равно. Может быть, потому что у него нс было отца и матери... но Баклан и представления не имел о том, что такое отец и мать. Впрочем, из разговоров окружающих, из насмешек и поддразниваний слободских мальчишек он смутно догадывался, что его мать была „шлюха",—в роде тех, которые в растерзанном виде шляются во базару, сидят в кабаках с матросами п поют нехорошие песни, а отец—какой-нибудь матрос, рабочий, а может быть, и городской франт с тросточкой и в цилиндре. Так как о них говорили всегда с презрением п ругательствами, то и Баклан ненавидел их, хотя и не знал. Вообще, с словами: „отец", „мать"—у него связывалось представление о чем-то нехорошем, презренном, п это подтверждалось всеми его житейскими наблюдениями. Был у них в компании один мальчик, у которого в Севасго-поле жили отец и мать, братья и сестры. Но этот мальчик почему-то каждый гот бегал от них, и сколько раз нп водворяли его этапным порядком домой, он снова убегал и возвращался к бездомной, холодной и голодной жизни. Потом, у слободских мальчишек тоже были отцы и матери, и Баклан не раз видел, как они
тузили своих детей, а дети швыряли в них камнями и ругались. Поэтому Баклан никогда не завидовал том, у кого были отец и мать, и находил, что и без них хорошо живется, когда тепло и когда есть еда. А сегодня как раз и тепло было, и еда предвиделась впереди. Баклан снова ощупал свой пятачек и зажмурился. Теперь, наверное, вся компания уже ждет его на берегу. Вот обрадуются Сашка с Костькон, когда он покажет им свою добычу. Они-то уж наверное ничего не достали: Костька мал, а Сашке всегда не везет, потому что он смирный и осторожный. Пока думает да обсуждает,—глядь из-под носа ’ другие выхватили. Пу, да с Бакланом они не пропадут. Баклан—человек опытный, бывалый, и знает, как надо обращаться с людьми, чтобы от них что-нибудь перепало. Баклан открыл глаза п оглянулся. Он был теперь в самом центре фруктового базара. Груши, яблоки, персики, виноград окружали его со всех сторон. Нежный, сладкий запах стоял в воздухе и щекотал ноздри. Торговцы заманивали покупателей, выхваляя свой товар; татарчонок продолжал звонко выкрикивать у своего ларя: „зердалб армут вар. Шефталё—пзюм“ ’). Соблазн был слишком велик, и Баклан не устоял. Заметив, что один толстый, старый татарин с огромным грушевидным носом увлекся хорошенькою покупательницею, Баклан ловко запустил руку в ящик, стащил две больших груши и быстро спрятал в'карман. Никто нс заметил этого смелого маневра, и Баклан, как ни в чем не бывало, продолжал свой пут£ *) А фпкосн, rpjiun есть, iicj rni.n, виноград. 136
Сашка, действительно, ждал его на берегу и накинулся на него с упреками. — Ну вот, что-ж ты пропадал—заворчал он.—Уж я тебя ждал, ждал... Смотри, наши все уж давно купаются. Он указал па море. Там, около большой разноцветной. лодки, барахталось в воде десятка два мальчуганов. Они весело визжали, брызгались, топили друг друга и своим гамом наполняли неподвижный, знойный воздух. Вот человек пять вынырнули из воды, вскарабкались на лодку и рядком, точно птицы, уселись на бортах. Голые тела их сверкали па солнце, когда они, шаля и болтая ногами в воде, раскачивали лодку; сверкала взбудораженная вокруг них вода; сверкали мокрые, красноголубые борта качающейся лодки. • — Ишь, разбаловались, — с удовольствием сказал Баклан, глядя на товарищей. — Сейчас и мы будем купаться. А иритти раньше нельзя было,—деловым тоном прибавил он. Видишь остригся. Потом пил кофей. —_А я еще ничего не ел, — со вздохом сказал Сашка. Баклан молча порылся в кармане и, вытащив украденные груши, подал одну Сашке. — О,—воскликнул Сашка в восторге, хватая грушу.— Где это ты достал? Георгий дал? — Нет, сам взял, там на базаре. Ьшь. Сашка не стал больше расспрашивать п жадно запустил зубы в сочные бока груши. Баклан хотел было сделать то же самое с свсей, но в раздумья поглядел на нес и спрятал обратно в карман,*
... „Рытащчв украденные грушщ подал одну Сашке* ..
— Костьку подожду,—сказал он.—Да я еще и сыт. Л там, в цирюльне, когда я стригся, мне дали еще пятачек. — Хороший человек Георгий,—сказал Сашка. — Ничего, хороший Да, ведь я ему заработаю. Вот поедет за рыбой, и я с ним. А прошлую осень, когда он Визил в Балаклаву арбузы, я у него на рум-пеле спдет. И п чего, с ним можно жить. Не дерется п не р)Г1С1ся и нескупой. А все такп Андруцакн лучше был. Ах, какой был хороший. Костюм мне справил... Сашка уже много раз слышал иб этом важном в жизни Баклана событии п поэтому особенного интереса не обнаружил. Доев грушу и тщательно облизав пальцы, он полез в карман п достал полуобглоданный рыбин остов. — А я вот что нашел. Пьяный носильщик шел и уронил, а я поднял. — Дрянь,—сказал Баклан, оглядев и обнюхав остов. Он ее всю уже обчистит. Все таки спрячь: может быть, еще пригодится. — А вон Костька плывет,—воскликнут Сашка весело. Костька, Костька, сюда1. Баклан здесь. К пристани во весь дух неслась лодка, которою ловки управлял забавный карапузик лет 10. Вся его крошечная фигурка дышала удалью и жизнерадостной веселостью. Картуз с разодранным козырьком еле держался на затылке, розовая ситцевая рубашка развевалась. как парус. Один рукав быт разодран от самого плеча до кисти; такай же прореха шла от ворота и во всю спину, обнаруживая самое откровенное декольте. Солнце, очевидно, не щадя, припекло декольтирован
ные места, потому, что цвет их ничем не отличался от розового цвета рубашки, а кое-где даже был ярче ее. Зато на ногах были штиблеты, правда, без каблуков, с огромными дырами на носках и немножко не по ноге, но все-таки штиблеты, । и обладатель их, видимо, ими очень гордился. — Бакланчик,—звонко крикнул он, и его обветренное личико с яркими черными глазами озарилось самою веселою улыбкой.—Где ты был? А мы сейчас катер прово-жа in в Гурзуф. Почти до Магорача доехали. На „Жозефине" хорошо ездить, она легонькая. Ну, Ж.озефиня, ну, миленькая, стоп,—обратился он к лодке, осторожно подводя ее к ступеням пристани и затабйнпвая одним вестом Баклан глядел на Гостьку с удовольствием. Это был самый любимый его товарищ, хотя с Сашкой подружились опп гораздо раньше, чем с Костькой. Но Сашку он больше жг л ел, потому что Сашка был разиня и часто распускал нюни, когда ему но везло; Костька же всегда был весел и никогда не унывал и не жаловался, было ли ему холодно, или больно, или в животе пели соловьи. Так же, как п Б клан, он больше всего на свете любил море, солнце, лодки, и самым высшим наслаждением для него было мчаться под парусами, по пенистым волнам, когда „работает" хороший попутный ветер, флаш хлопают и трепещут на мачтах, а в борта с плеском и шорохом бьются рассерженные волны, обдавая моряков солеными брызгамп с ног до головы. Каким молодцом, каким героем чувствовал себя тогда Костька, как ловко' управлялся со шкотами и как билось и замирало в эти минуты его маленькое, храброе сердце. Он забывал обо всем, даже об еде...
— Есть хочешь?—спросят Вак тан Костьку, когда гит причалят. — А у тебя есть что-нибудь? — Па, вот, грушу. Костька налету поймал грушу, но прежде, чем начать есть, долго- еще что-то возится и устраивал в лодке. Это быта его любимая лодка, п он чистил се, мыл и ухаживал за нею, как за живым существом, так что хозяин лодки не мог нахвалиться добровольным матросом и за это позволял ему в свободные часы пользоваться „Жозефиной" сколько угодно, не опасаясь за ее целость. Когда Костька привел все в порядок, Баклан и Сашка спрыгнули к нему, и все трое поплыли туда, где все еще барахтались, плескались и визжали голыши. . Далеко за полдень, по раскаленному, ослепитетьно-белому шоссе, ведущему из Никитского сада в город, ' шли Баклан, Сашка и Костя. Они только что проводили в „Никиту" каких-то пеших путешественников и, получив за труды 40 коп., возвращались обратно. Положительно, Бак тану сегодня везло, и он весело подбрасывал па ладони два заработанных двугривенных. Двугривенные были хорошие, светленькие, и господа тоже отличные,—всю дорогу сжеяшсь п разговаривала, а перед самым „Никитой" угостили арбузом, бубликами и красным впном. Тоже, ведь, и господа всякие бывают: попадаются такие жулики, что беда. Либо двугривенный дадут не настоящий, а „дырочный",
которого нигде нс берут, либо и вовсе обсчитают, а то так даже и побьют. И Баклан очень рад, что его нынче ! но нобили и не обсчитали, а напротив, дали даже больше, чем он ожидал. Сашка и Костя вполне разделяли его радость и, вздымая белую, жгучую пыль ногами, бодро скакали рядом с Бакланом. Томительный зной, тяжко нависший над землей, нисколько их не беспокоил, привычные к жару и к холоду подошвы не чувствовали, как припекала горячая поверхность шоссе. Костька даже штиблеты с себя снял и нес их на спипе, чтобы не „испортит^ . — Ав море штиль, — сказал он, всматриваясь в безбрежную морскую даль, где, словно призраки, неподвижно белели силуэты парусов. Теперь морякам плохо,—сидят. Навстречу им беспрестанно проносились щегольские коляски с белыми зонтами, на ио тленные нарядными дамами и мужчинами, шумные кавалькады в сопровождении татар, солидные ландо, в которых, развалясь, сидели скучающие пожилые госиодаг морщившиеся от пыли, или бледные, закутанные, несмотря на жару, в пледы больные женщины с ужасом грядущей смерти в огромных глазах. — В Массандру едут,—сказал Баклан.— В городе теперь пекло, вот они и едут. Прохлады ищут. — А на что им прохлада? — заметил Сашка. — 1 Гляди, как онп зак уломаны. Должно быть им холодно. — Так, ведь, это—больные. Чахоточные. — Чахо.очные?—с любопытством спросит Сашка, провожая глазами коляску, в которой полулежа та мо- ти»
лоденькая девушка, завернутая до самого горла в белый фланелейый плащ.—Я никогда их близко не видал. А ты видал? — Как ate, сколько раз. Их в Чуркурларе много бывает. Бывало, на лодке едешь мимо, а они сидят с чашечками... Кашляют, да в чашечки и плюют. — Плюют? Зачем? — Такое приказание. Чтобы заразы нс было. Смотреть на них жалко. — II зачем они сюда едут? Все равно, помпрают,— в раздумья проговорил Сашка, п ему в, руг представилась девушка в белом, которую он сейчас впдел, и стаю ужасно жаль со. Он, вообще, был очень жалостливый и слабонервный. — Зачем едут? Здесь лучше,—об'яснял Баклан.—У них сторона холодная, а здесь тепло. II виноградом лечатся, а, говорят, от винограду чахотка проходит. — II все-таки помпрают... — повторил Сашка и опять вспомнил о белой девушке и о кладбище, где он как-то раз бьи с товарищами. — Что-ж такое? Все помпрают,—равнодушно про-юворил Баклан. Сашка вздохнул, по вдруг встрепенулся п воскликнул другим тоном: — Смотри, смотри, толстый Наметка опять с купчихой едет. — Где? Покажи ему свиное ухо,—с засверкавшими глазами проговорил Баклан. — Проехал уже... да ну его. Еще отколотит. — Эх, ты, июня,—с презрением сказал Баклан.
В эту мипуту Костя, бежавший у самого края канавы, за которою тянулась копочая изгородь, остановился и закричал радостно:—„яблоки яблоки Баклан с Сашкой ’ бросились к нему. На дороге, действительно, были рассыпаю,! мелкие кислые яблоки. — Подбирай, ребята, — говорил Костька, набивая яблоками карманы. — Кто-то на наше‘счастье рассыпал. — Гнались, должно быть, — заметил опытный Ба<%, клан. — Ребята, еще находка,—об'явпл Сашка, юркнув в канаву и вылезая оттуда с кистью недозрелого вл-жмрада в руке.—Дили дилл-дили-дон,—пропел он, подпрыгивая на одной ножке и совершенно позабыв все свои мрачные мысли, навеянные разговором о чахоточных. Приятели уселись па краю канавы и принялись за виноград и яблоки. II то, и другое было кисло до невозможности, но это нисколько но мешало аппетиту мальчиков. Напротив, по мнению Баклана, чем кислее было, тем лучше, потому что „кислота прохлаждает", а в сладости толку мало, — от сладкого только еще больше ппть хочется. — Эх,— вздохнул Костя, доев последнюю ягодку.— Еще бы с‘ел, братцы: уж подождите; уж. я когда-нибудь заберусь в эти места,—досыта лаемся. — Пе очень наешься—стреляют, —заметил Сашка. — Горохом, а то пшеном,— вставил Баклан. Эго но очень больно. — Ав тебя попадаю когда иибудь?—спросил заинтересованный Костя...
— Давно уж... немножко,—неохотно вымолвил Баклан. Впрочем, они. дьяволы, и дробью иногда стреляют. — Пшь ты, подлецы, — с негодованием произнес Костя. Что-ж, им одним, что ли, виноград-то есть. — Мало ли тебе что,—возразил Баклан. Ведь земля ихняя, значит и виноград ихний, они и будут его есть. А у тебя где земля? Костька оторопел и замолчал, но зная, что сказать. В самом де.те, ведь у него земли нет. А что же у него есть? Да ничего нет... Вот эти виноградники, золеным ковром спускающиеся к самому морю, эти огромные ореховые деревья, под тенью которых он сидит, эти груши и яблоки, даже эта дорога,—все это не ого, и он ничего не смеет тронуть, потому что его сейчас же могут поймать, побить, выстрелить в него. II по дороге тоже запрещено ходить, и если увидит сторож, ю прогонит... Он совсем было приуныл... вдруг в его голове блеснула мысль. > — Стой, Баклан,—воскликнул он.—А море чье? — Море ничье. — Ура!—закричал обрадованный Костя и, прыгая между каменьями, помчатся вниз по тропинке. Они уже свернули с шоссе, обогнули Магорач, красные черепичатые крыши которого утопали в нежной зетени томприсов, и спустились на каменистую береговую тропу, извивавшуюся под нависшими скалами. Здесь, на берегу, было прохладнее, хотя жар еще нс спадал, и море в изнеможении еле-еле колыхалось и лениво лизало берега, усеянные обточенными обломками графита. Место бы.’о дикое, пустынное, ио при- Сборник рассказоп.
ятели почувствовали себя здесь гораздо иривочьнее, чем на шоссе. Здесь они были как будто у себя дома и не рисковали каждую минуту быть побитыми; здесь не было тесноты, колючих изгородей, канав,—могучий, величавый простор расстилался - перед ними, маня и обещая. — Фу-у,—с облегчением вздохнул Баклан, растягиваясь на камнях.—Слава богу, выбрались... II не люблю я ходить по этому проклятому шоссе. Того и пяди, нарвешься. Он ладной грудью вдыхал влажный, соленый воздух и с чувством собственнпка глядел на море. Многое знал Баклан, чего бы, может быть, и не следовало ему знать, но не знал он, что н море толю разделено п разгорожено па участки, п что Ньт на земле нп одного уголка, который он мог бы назвать своим. II, нодста-в1яя спину, под жгучие лучи солнца, Баклан наслаждался от всей души. Сашка с Костей сбросили с себя лохмотья и со смехом прыгали по скользким камням; море с добродушным ворчаньем, как сытый зверь, подбрасываю их па волнах и, точно играя, окатываю с ног до головы целой тучей радужных брызг. Вот оно тихонько подкралось к Костькиным штиблетам, лизнуло их и — глядь — уже одна штиблета, кувыркаясь, понеслась по волнам. Костька с криком бежит за ней, падает, махает руками, борясь с прибоем, и возвращается на берег, запыхавшийся, со штиблетой в зубах. — Вся намокла—говорит он, озабоченно осматривая свое сокровище.—И когда оно успело подцепить. Вот, я тебя. 1’Ui
Он грозит морю кулаком, и все хохочут. Им весело, и они ни о чем не думают. О чем думать? Сегодня опп будут сыты; в кармане побрякивают два двугривенных, а вавтра.. ну, завтра еще далеко. • Выкупавшись и отдохнув, товарищи снова пошли вперед. — Братцы, есть хочется, - жалобно сказал Сашка. — Да, и у меня в животе соловьи запели,—философски сказал Костя. Баклан что-то думал. — Вот что, ребята,—об‘явил он.—Мы пойдем сейчас к тому человеку, что под деревом живет. — Ну**—в один го юс спросили Сашка и Костя. — Пу, вот, там посидим и закусим. Он, может, и папиросами угостит,—у него всегда табак водится. — А как огколотпг—с сомнением произнес Сашка. — Мы убежим. Куда ему догнать, — он толстый. Да нет, не побьет, он теперь смирный стал. Я у него третьего дня был, так он меня за сороковкой посытал и угощал. Тропинка теперь шла в гору. Голые, желтые скалы с серыми пластами графита остались внизу; по обоим сторонам тропинки лепились колючие кустарники чертова дерева п корагача; навстречу с жалобным журчанием бежал ручеек. Наверху тропинка раздваивалась: одна шла прямо к городу, другая по берегу ручейка сворачивала вправо и терялась в чаще деревьев. Тут было мрачно и глухо; высокие дубы сплелись вершинами и образовали густую тень; ручей уныло лепетал в траве. А дальше опять поднимались скалы, и на- IQ* Ц7
верху, по шоссе, немолчно слышался топот копыт и гремели ко юса экипажей. Баклан перепрыгнул через ручей и углубился в чащу,—видно было, что это место хорошо ему знакомо. Спутники его следовали за нпм в некотором отдалении. — Здесь,—сказал Баклан, останавливаясь около большого камня, вросшего в землю. Только вот история,—его дома нет. — Ileiy?—спросил Сашка и подошел поближе. Мальчики принялись обшаривать вокруг камня. Все показывало, что здесь, действитетьпо, обитаемое место. Трава была примята и усеяна окурками папирос, обертками от дешевого табаку, пустыми коробками из-по т, шведских спичек и осколками разбитой посуды. Иод одним из деревьев была продолговатая ямка и в hqh из сухих листьев и травы сделано подобие постели. На сучке висела какая-то длинная, грязная тряпка, в полумраке напоминавшая удавленника. Баклан и в яме пошарил, и тряпку ощупал со всех сторон. — Вот и шарф его висит, — сказах он, разочарованный.—II хоть бы окурочек оставпл, дьявол. А покурить до смерти хочется. — Так пойдем в город,—произнес Сашка. Баклан достал двугривенные и долго, молча, на них любовдлся. — Нет, братцы, в горох я не пойду. Устал. А вы вот что: на-те вам деньги, ступайте на базар. •Купите водки, чебуреков, и вали сюда. Ладно? Н8
— Ладно-то, ладно...—нерешительно сказал Сашка, поглядывая на Костю.—Да вот слободские мальчишки кабы... — Э, ну. Теперь много народу на у гицах, они не посмеют. А чуть что, ты деньги в рот, а сам стрекача. — Я не боюсь!—воинственно воскликнул Костька, сдвигая картуз на затылок и принимая вызывающую позу.—Пойдем Сашка. Я только штиблеты надену. Пу, готово. . И, с гордостью посматривая на свои ноги, размахивая драными рукавами, он храбро устремился к тропинке. Сашка, после некоторого колебания, последовал за ним. Он ничего не ждал хорошего от этой экспедиции п приготовился ко всему, с Ванькой Бакланом оп ничего не боялся, а без пего чувствовал себя совсем беспомощным и вполне уверен был, что побьют. Па Костьку, несмотря на всю его храбрость, плоха была надежда. Оставшись одни, Баклан залег в яму, свернулся комком и моментально заснул. Внизу, под скалами, шумел прибой, над головою беспрерывно гремели колеса и раздавался мерный стук копыт—он ничего не слышал. Можно было пять мушек поставить ему в это время, и он бы не проснулся. Уже смерилось, когда на тропинке послышались голоса и шорох шагов. Баклан открыл глаза, потянулся и прислушался. Голоса приближались. — Однако, я здорово спал,—сказал Баклан, вылезая ив ямы.—Ой, кто идет?—крикнул он, вглядываясь в темноту.
— Смена,—прохрипел чей-то густой бас.—Ты что же это, старый черт, дрыхнешь, когда там твоих приятелей бьют. — Кто? Где?—воскликнул Баклан, на скорую руку нахлобучивая шляпу устремляясь вперед. — Ну, ну, пе торопись,—вот они, целы и невредимы,—продолжал хриплый голос.—А уж кабы не я, вздули бы их форменно. Перед Бакланом в полумраке обрисовалась массивная фигура мужчины неопределенных лет, с опухшпм, безбородым лицом, всклокоченными волосами и заплывшими маленькими глазками. Это и был, должно быть, тот таинственный человек, который „живет под деревом". Одет он был в длинный, серый балахон, подпоясанный ремнем, и в стоптанные резиновые калоши на босу ногу. На голове не было никакой покрышки, кроме войлока собственных волос. Обильные наслоения жира видимо его тяготили, и он тяжело дышал и отдувался. Впрочем и его маленькие спутники еле-еле переводили дух. — Ну, Бакланчик, и задали же мы тпкача,—начал Костька с волнением—Как обступили нас слободские ребята, как начали засучиваться. — Спасибо дяденьке, он нас выручил,— подхватил Сашка, с восхищением rj ядя на могучую фигуру „дяденьки".—Как схватил он одного, как схватил другого,— так они и посыпались... А мы—ходу. — А я штиблету свою потерял, чтоб им подохнуть,—перебил Костька. Действительно, плачевное состояние их костюма указывало, что они побывали в порядочной переделке.
Костькин рукав исчез бесследно; другой висел на ниточке, а голубая заплата на спине Сашки треснула пополам, и голые лопатки беспрепятственно высунулись наружу. „Дяденька* снисходительно посматривал на товарищей. — Ну, будет, будет,—сказал он.—Что там штиблеты. Наплевать на них, эка важность. Вытряхивайте-ка лучше, что у вас там в карманах. — Да, водь, совсем новенькие были, —с сокрушением проговорил Костя, нежно осматривая осиротевшую штиблету,—Я бы в них целую зиму проходил. У, дьяволы,—прибавил оп по адресу слободских мальчишек. Все уселись вокруг камня, и Костька с Сашкой начали выгружать карманы. Па камне появились сороковка водки, с десяток черствых чебуреков, более похожих на засаленные кожанные рукавицы, чем на что-нибудь судебное, огрызок колбасы и несколько бубликов. Сашка подумал, подумал и присоединил к этому давешний рыбий хвост, который до сих пор хранился в глубине его карманов. Началось пиршество. Водку мили по очереди из горлышка и закусывали чебуреками. Ребята проголодались и ели дружно; „дяденька* только прикладывался к водке, но ничего не ел и, посмеиваясь, смотрел на маль шков. — Эх, вы, птицы небесные,—сказал он не то с грустью, не то с насмешкой. — Дяденька, а га что же не ешь?—вежливо пригласил сю Баклан. — Пу тебя. Глядеть мне на вас тошно а ты с едой лезешь.
Баклан тихонько толкпу i товарищей, предупреждая нх об опасности. „Дяденька" был не в духе... следовательно, надо быть настороже. Мальчики, не переставая жевать, во все глаза уставились на „дяденьку", а К< стя поближе придвинул к себе уцелевшую штиблету на случай поспешного бегства. Взошла луна, и дрожащий зеленоватый свет про-нпк сквозь ветви дерев п озарил пирующую компанию. Потянул свежий береговой ветерок и зашуршал листьями; усилившийся прибой глухо ворчал внизу ударяясь о скалы. А наверху все гремели экипажи: гуляющая публика возвращалась в город, спеша в театр, в городской сад, к музыке, к вечернему катанью на лодке при огнях и луне. „Дяденька" не в очередь приложился к водке, закурил вертушку из скверного табаку и снова обратился к товарищам. — Ну, что вы на меня смотрите? Твари погибшие! Зачем вы живете? А? На кой чорт и кому вы нужны? — Мы сами ио себе,—возразил Баклан, покосив-Л1ись на водку. —-А вы, дяденька, не ругайтесь. Мы, ведь, вас не обижаем. „Дяденька" хрипло рассмеялся. — Да ты кто такой? А?—продолжал он полу шутя, полусердито.—II как ты смоешь разговаривать? Человек ты, что ли? — Человек,—с достоинством отвечал Баклан. — Ха! Человек. Какой ты человек? Выкидыш ты. больше ничего. Где у тебя мать? Где отец? Где дом? Бак таи молчал, потому что па эти вопросы действительно отвечать не мог, и только с досадой думал:
„далась им эта мать. Давеча утром те господа приставали, теперь этот“... — Что молчишь?—продолжал „дяденька“. То-то. Как же ты смеешь жить, когда ничего этого у тебя нет. — Всякому пожигь хочется,—неохотно отвечал Баклан, чувствуя, что начинает приходить в дурное настроение. Ужасно не любил он таких разговоров. — /Y-a, пожить хочется,—язвительно протянул „дяденька".—Да зачем, я тебя спрашиваю. Что делать? Воровать. — Я не ворую,—сказал Баклан, ио вдруг вспомнил давешние груши на базаре и прикусил язык. — Ну, вот, п врешь, воруешь... II воруй, потому чго нельзя не воровать. Выбросили тебя, выкину [и, как собаку, так и воруй. Тащи, волоки, что попадется.. Грабь. Таге их п надо. Вон онп, скачут там в колясках, сытые, веселые —с внезапной злостью закричал он, приподымаясь и потрясая кулаком по nanpai 1ению к шоссе. — Гуляют себе... наслаждаются. Может, и папаши там посиживают.. а ты вот валяйся в вонючей яме, да падаль жри. У, проклятые. ’Он чуть не задохся и, тяжко отдуваясь, опять опустился на землю. Мальчики со страхом вслушивались в его непонятные дзя них речи и молчали; смутная тоска заползала в пх детские сердца; было жутко и тягостно. — А у вас, дяденька, тоже матери нет?—прозвенел вдруг в тишине наивный голосок Кости. „Дяденька- встрепенулся и вздрогнул всем своим грузным телом. — Л тебе какое дело, щенок,—свирепо зарычал он, делая попытку подняться.
Но, пока он успел это сделать, мальчишек уже и след простыл. Во весь дух мчались они вниз по тропинке, падая, цепляясь за колючки чертова дерева, оставляя по дороге клочья своих рубашенок. Камни летели у них из-под пог, ударяя их по голым пягкам п катясь за ними, по они этого не замечали. Им все еще слышался грозный крик „дяденьки", чудилось, что он тут, за спиной, гонится по пятам. Опомнились они уже на берегу. Величественная картина, открывшаяся перед ними, привела их в себя и заставила остановиться. Целый океан лунного света разливался вокруг них; казалось, и море, и пебо слились вместе в ослепительном сиянии, и все было голубое, все дрожало, все сверкало... Было что-то жуткое и потрясающее в этом зрелище; точно небеса вдруг разверзлись, и целые потоки райского света хлынули оттуда и затопили землю... Мальчики долго молчали, тяжко дыша и озираясь. Первый заговорил Баклан. — Чтоб тебе треснуть, жирному чорту,—воскликнул он в величайшем негодовании.—Пашу же водку пил и нас же бить. Ах, сволочь. — II там еще осталось, я видел,—сказал Сашка. Все ему достанется. — Ну, пусть подавится. А вот я, никак, шляпу свою там оставил. — А я свою штиблету захватил—радостно заявил Костька, показывая штиблету, которую ок во все время своего поспешного бегства, крепко прижимал к груди.
Товарищи расположились на берегу п долго осматривав! все своп повреждения, ругаясь и посылая проклятия „дяденьке*. Повреждения оказались не малые: у Баклана пропала шляпа и была оторвана пола; Сашкина куртка расползлась не только сзади, ио и спереди, так что теперь уже обнаружишь и ключицы; только у Костькп все было по прежнему, потому что все, чему следовало разорваться, бы то уже изорвано раньше. Баклан был не в духе и ворчал. — И как все хорошо было утром,— нет. Все дело испортил, чорт. 4 — Теперь куда пойдешь без шляпы. Мать... мать... Далась же им эта мать. Штука какая. — Ьактан, а Баклан—позвал его Сашка, уже при-курнувшпй на ночлег рядом с Костей, который давно спал. — Ыу что?—сердито отозватся Баклан. — А как ты думаешь, куда онп деваются? — Кто? — Да мертвецы... вот, которые помирают. — Э, ну тебя к чорту с мертвецами—оборвал его Баклан. Сашка вздохнул, перевернулся на другой бок, лег половчее и скоро тоже заснул. II снилась ему белая чахоточная барышня, жалобно на него глядевшая, потом снился „дяденька*, который будто стреляя в него горохом, и наконец, привиделась огромная груша, которую ешь, ешь и никак доесть не можешь. По Баклану по спалось. Он лег в своей любимой позе, на животе, и задумался. Злые, хриплые речи „дяденьки“ все еще звучали в его ушах и будили
в душе какие-то нехорошие, черные мыс in. Он чувствовал смутную тревогу п боязнь, недовольство и глухую злобу. И юрод, сверкавший вдали разноцветными огнями, казался ему более обыкновенного ненавистным. Там теперь играла музыка; ресторан, гостинницы, кофейни ярко освещены; в садах, в аромате цветов, гуляют веселые, красивые господа; на набережной шумная толпа народа, нс рейде масса лодок.. П все смеются, поют, пьют, едят; всем весело, все довольны; даже на базаре, в грязных трактирах, гудят органы п гуляет рабочая беднота, ставят копейку ребром. II у всех есть матери... Л вот они лея it здесь на берегу, никому ненужные, грязные, оборванные и пе смеют никому показаться, потому что их отовсюду гонят. II у пих нег матерей, поэтому всякий может их побить и выругать нехорошим словом. II „выбросили**, „выкинул ии голых и голодных на улицу п никому нет до них никакого дела. А, ведь, и они тоже хотели бы одеваться хорошо п красиво, есть вкусно, слушать музыку, гулять в садах. — Мало ли тебе что—проворчал сквозь зубы Баклан, и ему стало невыносимо горько. Он вспомнил все своп обиды, колотушки, полученные мм в разные времена, припомнил все оскорбительные ругательства, которыми его осыпали, все об‘едки, которыми его кормили, и в первый раз в жизни болезненно сознал и почувствовал свое одиночество и заброшенность. — У, проклятые—бессознательно подражая „дяденьке*, воскликнул он, п погрозил кулаком на город. А в городе сияли огни и играла музыка. Томительные и нежные звуки донеслись до Баклана, — он
... „Подходил к юроду, неся в душе смутную жажду мсспши...
прислушался. Он любил музыку и часто по вечерам прокрадывался под окна гостиницы „Россия", где играл оркестр, слушал—стушал... И теперь он весь насторожился., игра in что-то очень хорошее. „Что это такое? Дунайские волны. Пет, не4 дунайские волны"... шептал он. „Ах, хорошо, ах, хорошо". — Сашка, Костя,—позвал он товарищей НиктЬ не откликнулся. Баклан усмехнулся. — Ишь, с.«яг. Вот мушку-то иосгавить и не услышат. Ну, пусть их, набегались. /Кал ко пх. Он почувствовал к товарищам какую-то грустную нежность, ему захотелось поглядеть па нпх. Они спали как убптые, разметавшись на камнях. Костя и во сне прижима I к груди штиблету, а Сашка смешно прищурил один глаз, точно подмигивал и так жалобно насвистывал носом. Баклан опять лег и стал слушать музыку. Прозрачная, серебряная ночь дыша та ему в лицо; луна, такая чистая, спокойная высоко стояла в небе. Прибой гулко ударял о камни, п при каждом ударе видно было в тени, как волна рассыпалась фосфороческими искрами. Все вокруг было полно света, жизни, тепла, и мало-по-малу взволнованная душа Баклана успокоилась и проев ‘тлела. Мысли его приняли обычное • течение, внимание обратилось на знакомые предметы. „Вон пароход идет", думал он, следя за красными н зелеными огнями, мелькавшими в море, и в такт музыке покачивая ногой. „Сколько огнен-то... раз-два-три. Та-ра-рп, та-ра-ра...“ запел он. „А отчего светится море? Может это морские звезды. А может, и небо такое же море. Может, и там бывают волны, и там бури.
Вот, например, гром... Л почему же оно не проливается? Ведь, если оно жидкое, так должно пролиться. Постой, а дождь..." Вдруг музыка перестала играть. „А все-таки нехорошо, что я грушу-то украл" — -вспомнилось Баклану. „Теперь не иуду... Да, ведь, и не одну грушу, а две... Положим, их у него много... II раньше воровал. Все воровал, что под руку попадет. Нехорошо",— с болью в душе думал Баклан. „Ни за что теперь не буду. Врешь, будешь, прорычал в ушах знакомый хрпшый голос. Жрать захочешь—украдешь". Баклан с беспокойством завозился на месте. Ему вспомнятся и давешний сердитый господин в цирюльне, пророчивший ему тюрьму и Сибирь. Баклан хорошенько не знал, что это такое за штука—Сибирь, но представ тя.т себе что-то очень скверное. И ему вдруг опять стало страшно и потянуто на мол. к лодкам, к доброму Георгию, который его и обстриг, и накормил сегодня. Славный Георгий, добрый Георгий. Баклан вскочил, подтянул штанишки и решительными шагами направится к городу. В эту минуту снова заиграла музыка что-то очень веселое. „АГарга-риточкацветочек" запет он любимую уличную песню. Было светло как днем; выступы скал в лунном свете блестели как глыбы драгоценных камней. Виден был каждый камешек. Баклану вдруг пришла забавная мысль. Он порылся у себя под ногами, нашел гладенький заостренный кисочек графита и подошел к скале, очерченной черными прослойками того же камня. Отыскав гладкий, стовно зеркало, выступ он крупными буквами старательно написал:
„Берегись прохожий. Бто пойдет направо—будет ограблен; кто пойдет налево—будет. убити. И, засмеявшись, он отошел в сторону и полюбовался своей работой. Буквы блестелп как серебряные; далеко было видно зловещую надпись... Было холодно и сыро, Вся пропала красота, запел Баклан, швырнул камешек в воду и зашагал вперед. Скоро его маленькая фигурка исчезла за поворотом. п звуки пеепп замерли вдали. А город сверкал огнями, ел, пил и веселился. В гостинице играли яТарарабумбшо“; жирные татары пили шампанское с российскими барынями, чахоточные задыхались, кашляли, стопа in. II никто не думал о Ваньке-Баклане, который в сумраке ночи подходил к городу, неся в душе смутную жажду мести за свию ивщету и отчужденно.
А. Серафимович. Похоронный марш. г. Они шлп среди огромного города густыми чернеющими рядами, и красные знамена тяжело взмывали над ними, красные от крови борцов, щедро омочивших их до самого древка. Они шли между фасадами гигантских домов, ис-нещренных лепными орнаментами, статуями, мозапкий, живописью, равнодушно и холодно глядевших на них б (веком зеркальных окон. Город шумет обычной, неизменяемой жизнью. II среди каменных громад, среди заботливо-равнодушно торопящейся по тротуарам публики над их бесчисленными рядами, как тысячеголосое эхо, носилось: — ... рабочий народ . . . П гордо, и чуждо неслись эти клики. Гордо неслись над черными рядами, бесконечно терявшимися в изломах улиц. Сборник pacckajuu. 161
Чуждо звучали среди каменных громад, среди роскоши зеркальных витрин. С веселыми безусыми лицами шли молодые. Сурово-сосредоточенно шли старики, быть может, все еще борясь с таившейся в глубине души привычкой рабства, с темной боязнью новизны впечатлений, все опрокинувших. II с испуганным изумлением оглядывались они на руины вчерашнего дня. Мелькали черные козырьки, сапоги бутылкой, пиджаки, черные пальто. Носились шутки и остроты, вместе с толпой плыл говор, гомон и, местами покрывая, веселыми взрывами, вырывался смех. — Товарищи, держите равнение... — Да все Ванька выпирает... — Вишь, у него брюхо колесом и забастовка его берет... — С запасом, стало... — Да-а... приходим; сейчас дежурный: что угодно? Так и так, депутация от рабочих. Ждем. Выходит генерал. Ну, мы скинули шапки.. — А вы бы и штань скинули... — Ласковее бы стал... — К ноге дал бы прилол иться... । Рассказчик конфузливо-сердито замолкает, и по рядам густо несется добродушно-иронический смех. Весело, беззаботно идет толпа, как будто эти чистые, прямые, широкие улицы, эти фасады, испещренные ленными украшениями, как [аз были предназначены для них, случайных здесь гостей, для этих черных рядов, развертывающих почуявшую себя силу. II ряды проходят за рядами, и реют знамена, и пйывет:
— „Нам нену-ужны зла-ты ые ку-у-ыи-и-п-ры“... и разрастается, захватывает и. густо дрожа, заполняет улицы, площади, овладевает городом, подавляя па минуту его беспокойно-крикливую жизнь, разрастается в нечто могучее, не своей наив гой неук ложестью поэтической формы, а всколыхнувшимся чувством глубоко взволнованного моря, почуявшего человеческое. II в этом густом, все заполняющем гуле шагов слышалась гордая сила, познавшая самое себя. II. — Товарищи! Его высоко поднимали над чернеющим морем голов. и далеко был виден он. и голос его звучал отчетливо п ясно. Передние ряды задерживались, задние подходили, становились все гуще, и текучая людская река останавливалась, как в молчании останавливаются шумные воды, прегражденные в русле своем. Звук щагов замер и только гл\хо и мощно доносился из дальних улиц. — Товарищи... даже окинуть я не могу ваших рядов. но...—он поднял руку, и голос его окуенчал—нс в численности паша сила. Вот мы идем, идем безоружные. г голыми руками, руками, на которых только мозоли. Перед физической силой—мы слабее ребенка. Десяток вооруженных людей может затопить нашей кровью улицы. Почему же враги в злобном ужасе озп-раюп я на нас? Он приостановился. II стоячи великое молчание. II он окинул неподвижное чернеющее море и прислушался к далекому мощному гулу еще идущих.
— Ие руки наши страшны врагам, страшны сердца, страшно наше прозрение, страшны горячие сердца, бьющиеся неутолимой жажды свободы. Как черная зияющая бездна, раскрылось наше сознание. Мы уви-дети ваше глубокое рабство, мы увидс ш наших поработителей. Собравшись, мы стали на одном краю бездны, а ваши поработитети на другом, и поняли мы: нет нам примирения. II они поняли: нет им примирения. Он говоря 1 им о вечной борьбе поработителей и порабощенных, говорил о железном ходе исторической жизни, который неумолимо сотрет главу змия власти человека над человеком, говорил о вещах, которые они тысячи раз слышали, знали наизусть, сами могли говорить. и все-таки же дно, не отрываясь, ловили его слова, ловили много раз слышанное, ибо оно не утрачивало для них девственной прелести новизны. Как любовь для юноши, старое для человечества было вечно ново для человека. II снова течет черная река между неподвижными громадами, яркими пятами краснеют знамёна, и слышится говор, гомон п смех и, мешаясь с непрерывным гулом шагов, торжественно плывет: — „Иа-ам не-ну-ужны зта-тыые ку-уми-и-и-ры“... А из дальних улиц все выходят и выходят бесконечные ряды. Далеко в дымке теряющейся улицы смутно засерело, как сереет печальная отмель в пустынном море, плоская п безлюдная, печальная отмель, над которой носятся белые чайки. Все подняли головы, раздулись ноздри, собрались складки между бровями.
HI. — Л-а... — Где... — Вон... — Какие... — Не видишь... — Онт... они.. Как тревожные ночные звуки, срывался говор, передаваясь трепетом неопреде швшегося беспокойства- Офицер полуобернулся к солдатам и сказал слова команды. Горнист поднял рожок, раздвинул усы, приставил к губам, надул щеки. II разом вся огромность, все значение больно сверкавших штыков, черно вмявших пулеметов перешло к одному человеку в серой шинели. Словно испытывая всю мощь, весь ужас, который сосредоточился в пем. он оторванно бросил этим тысячам жизней три коротких зв^ка. Дружно блеснув, покачнулись штыки, и сотни их послушно легли па руку, остро потянувшись к надвигавшемуся живому морю и безмолвно глядя чернеющими дузами. Передняя шеренга i врых людей опустилась на колен»», и пулеметы жадно глядели на неумолимо приближавшиеся живые тела. Смолк говор, потух смех. Настала звенящая тишина и все больше заполнялась звуком шагов. И это—нарастающий ту I шагов наполнил мертвое молчание, и стоял над улицами, площадьми. царил над примолкшим городом.
Разрушая напряжение, над тысячами обреченных» тысячами молодых л старых голосов, могуче зазвучал похоронный марш: — гМы же-ер-тво-ю иа-а-ли в борь-бе-е ро-новой Как прощание восходило пение к ( юдному небу, к кровавому солнцу, к каменному городу, затаившему шумное дыхание, п народ, толпившийся по переулкам, жавшись вдоль тротуаров, народ снимал шапки мм. идущим. — „..лю-бвп без-за-вет-но-й к на-ро-о-ду“... Как погребальный звон, плыло над ними: — „...мы от-да-лп все, что могли за нс-го“... Лица были бледны, глаза светились, и шли ини, как обреченные.* Розовато дымящийся туман окрашивал солнце, дома, лица и острой волной набегал кровавый замах и чувствовался на языке приторно знакомый привкус. Пространство между надвигавшимся погребальным шествием и серыми шинелями, страшное пустотой смерти, таяло, как догорающая жизнь. — „..но грозны-е бук-вы дав-но на сте-нс чер-тнт уж- ру-ка ог-не-ва-я“... Тысячи людей шли, тысячи людских голосов звучали погребальной песнью, торжествующей песнью смерти, и на лицах, и на белых стенах домов траурно реяли черные тени знамен. V. Офицер, с бережно зачесанными кверху усами, холодно мерял привычным глазом неумолимо сокращаю-16В
щееся расстояние, блеснул, подняв руку, саблей, и губы шевельнулись, произнося последнее слово команды. Страшные секунды ожидания покрылись: — ...„прощайте же, бра-атья“... И в то же мгновение исчезло пространство смерти, затопленное живыми, движущимися рядами. Как сверкнувшая вода, блеснули покорно поникшие к земле ... 9 Блесну ли покорна поникшие к земле штыки, и солдаты, растерянно и радостно улыбаясь, потонули в человеческом потоке; ли на их были бледны, и у каждого было свое особое молодое лицо. Растворилась серая преграда в бесконечно чернеющих надвинувшихся рядах, как скатившийся с кремнистого берега гранитный валун в набегающих волнах. Отвернувшись, офицер опустит ненужную, холодную сао ио. Глупо глядели путеметы.
Десятки тысяч лицей шли, пели гимн смерти, торжественно п могуче из могильного холода и погрь бального звона выростала яркая, молодая, радостная жизнь и сверкала на солнце, и играла на лицах тыс людей, и народ, густо черневший вдоль улиц, несм каемо и исступленно приветствовал их.

СКЛ АД ИЗДАНИЯ: Петроград, Просп. 25 Октября 52, Издательство „П рибо й“. Москва, Большая Дмитровка, 15, ,,Московский рабочий**.