Text
                    2855636
1
МИШИ
■ШШШшх НП
ИЗБРАННОЕ


АЛЕКСАНДР КУШНЕР ИЗБРАННОЕ САНКТ-ПЕТЕРБУРГ «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ 1997
ББК 84Р7 К96 Издание выпущено при финансовой поддержке администрации Санкт-Петербурга ISBN 5-280-03199-2 © А. Кушнер. Состав, 1997
ФОРМА СУЩЕСТВОВАНИЯ ДУШИ Время, потраченное на предисловие, есть время, украденное у чтения, и поэтому я буду краток. На этих страницах вы окажетесь tete-a-tete с поэзией в чистом виде, чистейшем из всех, какие существуют в русском языке — и прозе здесь делать нечего. Александр Кушнер — один из лучших лирических поэтов XX века, и его имени суждено стоять в ряду имен, дорогих сердцу всякого, чей родной язык русский. Тридцать с лишним лет в поэзии — срок немалый. Это больше, чем творческий путь Хлебникова, Маяковского; это по длине равняется примерно творческой жизни Мандельштама. Мы не видим своих современников, потому что они наши современники, мы не размышляем о них в категориях времени. Мы рассматриваем их как равных и не отдаем себе отчета в проделанном ими пути, не рассматриваем их ретроспективно. За эти тридцать с лишним лет Кушнер проделал путь необычайный. Жизнь его внешними событиями не богата и в стандартную поэтическую биографию не укладывается. Поэтическими биографиями — преимущественно трагического характера — мы прямо-таки развращены, в этом столетии в особенности. Между тем биография, даже чрезвычайно насыщенная захватывающими воображение событиями, к литературе имеет отношение чрезвычайно отдаленное. Существуй подобная зависимость между судьбой и искусством на самом деле, литература XX века — русская во всяком случае — представляла бы собой иную картину. Можно отсидеть двадцать лет в лагере или пережить Хиросиму и не написать ни строчки, и можно, не обладая никаким опытом, кроме мимолетной влюбленности, написать «Я помню чудное мгновенье». Искусство тем и отличается от жизни, что не берет у нее уроки, ему у такого многословного учителя нечему научиться. У искусства — свое прошлое, свое настоящее, свое будущее, своя логика и динамика. И биография поэта — это биография — вся история! — искусства, биография материала. Точнее — биография поэта в том, что он делает с доставшимся ему материалом, она в его выборе средств, в его размерах и рифмах, в строфах, в точках и запятых, в его интонации, в его дикции,— в том, что он в доставшемся ему в наследство материале выбирает. За тридцать с лишним лет Александр Кушнер выпустил 11 книг. При всем их тематическом разнообразии, их стилистическое единство, единство кушнеровской поэтики — феноменально. Если что и роднит в конце концов поэзию с жизнью, так это то, что и в поэзии выбор средств важнее, чем цель, которую человек провозглашает. Я не открою Америки — тем более России,— сказав, что поэтика и есть содержание. 3
Любой разговор о кушнеровской родословной кажется мне не столь существенным. Для поэта его масштаба нет необходимости украшать свою комнату портретами Пушкина, Фета, Анненского и Кузмина. Но, возможно, кое-что следует объяснить в прихожей: поэтика Кушнера есть, несомненно, сочетание поэтики «гармонической школы» и акмеизма. В наше время, сильно загаженное дурно понятым модернизмом, выбор этих средств свидетельствует не только о душевной твердости их выбравшего, он указывает прежде всего на органическую естественность для русской поэзии самих этих средств, на их универсальность, на их жизнеспособность. Я бы даже сказал, что не Кушнер средства эти выбрал, но они выбрали Кушнера, чтобы продемонстрировать в сгущающемся хаосе способность языка к внятности, сознания — к трезвости, зрения — к ясности, слуха — к точности. Иными словами,— чтобы продемонстрировать выносливость вида, его — и самих этих средств — неуязвимость. Стихам Кушнера присуща сдержанность тона, отсутствие истерики, широковещательных заявлений, нервической жестикуляции. Он скорее сух там, где другой бы кипятился, ироничен там, где другой бы отчаялся. Поэтика Кушнера, говоря коротко, поэтика стоицизма, и стоицизм этот тем более убедителен и, я бы добавил, за- ражающ, что он не результат рационального выбора, но суть выдох или послесловие невероятно напряженной душевной деятельности. В стихотворении свидетельством душевной деятельности является интонация. Говоря точнее, интонация в стихотворении — суть движения души. Механизмом и двигателем всякого кушнеровского стихотворения служит именно интонация, подчиняющая себе содержание, образную систему, прежде всего — стихотворный размер. Механизм или, точней, двигатель этот — не паровой и не реактивный, но внутреннего сгорания, что есть, пожалуй, наиболее емкое определение формы существования души и что сообщает этому двигателю характеристику вечного. Одиннадцать книг Кушнера, вышедшие за тридцать с лишним лет там, где они вышли, свидетельствуют, на мой взгляд, даже не столько о выносливости этого двигателя, сколько о неизбежности его существования — неизбежности большей, чем та или иная политическая система, большей даже, чем сама плоть, в которую он облечен. Не ими двигатель этот был изобретен, не им его и остановить. Поэзия суть существование души, ищущее себе выхода в языке, и Александр Кушнер тот случай, когда душа обретает выход. Иосиф Бродский
ПЕРВОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ 1962
* * * Что делать с первым впечатленьем? Оно смущает и томит. Оно граничит с удивленьем И ни о чем не говорит. Оно похоже на границу, И всё как будто бы за ней Трава иначе серебрится, А клюква слаще и крупней. Что делать с первым впечатленьем В последующие часы? Оно проходит дуновеньем Чужой печали и красы. И повторится вряд ли снова, И проживет не много дней, Но настоящего, второго, Оно и ярче, и милей. ВВОДНЫЕ СЛОВА Возьмите вводные слова. От них кружится голова, Они мешают суть сберечь И замедляют нашу речь. И все Ут\ удобны потому, Что выдают легко другим, Как мы относимся к тому, О чем, смущаясь, говорим. Мне скажут: «К счастью...» И потом Пусть что угодно говорят, Я слушаю с открытым ртом И радуюсь всему подряд. 6
Меня, как всех, не раз, не два Спасали вводные слова, И чаще прочих среди них Слова «во-первых, во-вторых». Они, начав издалека, Давали повод не спеша Собраться с мыслями, пока Бог знает где была душа. * * * Прозаик прозу долго пишет. Он разговоры наши слышит, Он распивает с нами чай При этом льет такие пули! При этом как бы невзначай Глядит, как ты сидишь на стуле. Он, свой роман в уме построив, Летит домой, не чуя ног, И там судьбой своих героев Распоряжается, как бог. То судит их, то выручает, Им зонтик вовремя вручает, Сначала их в гостях сведет, Потом на улице столкнет, Изобразит их удивленье. Не верю в эти совпаденья! Сиди, прозаик, тих и нем. Никто не встретился ни с кем. ДВА МАЛЬЧИКА А. Битову Два мальчика, два тихих обормотика, ни свитера, ни плащика, ни зонтика, под дождичком на досточке качаются, 7
а песенки у них уже кончаются, Что завтра? Понедельник или пятница? Им кажется, что долго детство тянется. Поднимется один, другой опустится. К плечу прибилась бабочка капустница. Качаются весь день с утра и до ночи. Ни горя, ни любви, ни мелкой сволочи. Всё в будущем, за морем одуванчиков. Мне кажется, что я — один из мальчиков. РИСУНОК Ни царств, ушедших в сумрак, Ни одного царя — Ассирия! — рисунок Один запомнил я. Там злые ассирийцы При копьях и щитах Плывут вдоль всей страницы На бычьих пузырях. Так чудно плыть без лодки! И брызги не видны, И плоские бородки Касаются волны. Так весело со всеми Качаться на волне. «Эй, воин в остром шлеме, Не страшно на войне? Эй, воин в остром шлеме, Останешься на дне!» Но воин в остром шлеме Не отвечает мне. Совсем о них забуду. Бог весть в каком году Я в хламе рыться буду — Учебник тот найду 8
В картонном переплете. И плеск услышу в нем. «Вы всё еще плывете?» — «Мы всё еще плывем!» ГОТОВАЛЬНЯ За взрослостью, за далью дальней За всем, что кончилось давно, Я помню первой готовальни Темно-зеленое сукно. Рейсфедер в ямке и чудесный Пенальчик с грифелями в нем, И сбоку — стерженек железный, Отодвигаемый ногтем. Я поднимал холодный циркуль И раздвигал его — и вот, Как будто он пришел из цирка, Блестящий делал поворот. И, демонстрируя всю точность, Свой непременный идеал, Он возвращался в ту же точку, С которой лихо начинил. Прощайте, душные чернила! Мне тушь любезна и мила! И геометрия царила, И в ней гармония была. Мои младенческие вкусы Стояли с веком наравне. А за окном топтались Музы, Все девять, споря обо мне... УРОКИ ФИЗИКИ Законы матери-природы, Являясь нам по одному, Взывали, помнится, в те годы Скорее к сердцу, чем к уму. И рядом с Макбетом и Банко, Но в плане разных плоскостей, Стояла лейденская банка, Копилка молний и страстей! 9
Иль взглядом темным и туманным Следили, пряча в горле ком, Как бьется пламя под стеклянным, Под невозможным колпаком: В среде пустой и безвоздушной Оно металось, как в беде, Как Чацкий в пошлой и бездушной, Необразованной среде! Учитель! Как привыкнуть к чуду? Отстать от этой чепухи? Сияет физика повсюду! Везде мерещатся стихи! ФЛОРА Шагаю, как по коридору, По саду Летнему, пока Богиню каменную Флору Не узнаю издалека. О, восемнадцатого века Тоска по сельской простоте! Богиня Флора — страсть и нега, Гирлянда роз на животе. Как легок шаг ее проворный! Как оживляет общий ряд Ее пастушечий, просторный И легкомысленный наряд! Откуда эта безмятежность? Какая радость впереди? Что за лукавая небрежность В рубашке, съехавшей с груди! Не с озорством, не с вожделеньем — Богиня Флора! — нем и тих, Я отрываюсь с сожаленьем От скромных прелестей твоих. 10
* * * Когда, смахнув с плеча пиджак, Ложишься навзничь на лужок, Ты поступаешь, как Жак-Жак, Философ, дующий в рожок. На протяженье двух веков Он проповедует в тиши Сверканье сельских родников, Спасенье тела и души. Но стрекоза, и светлячок, И бык, что в сторону глядит, И твой помятый пиджачок — Меня ничто не убедит. На протяженье двух веков Сопротивляюсь и шучу. Бежать из пыльных городов Все не хочу, все не хочу. В ЗАЩИТУ СЕНТИМЕНТАЛИЗМА Где кончаются ромашки, Начинаются замашки. Я признаюсь по секрету, Мне не нравится бензин. Дальновидней всех поэтов Был историк Карамзин. Он открыл среди полянок Много милых поселянок, Он заметил средь полян Много мирных поселян. Что они любить умеют, Обнаружил тоже он. Пастушки, когда стемнеет, Ходят к милым на поклон. Так проходят дни недели... Что ж имеем, в самом деле? Люди лижут валидол, На язык кладут лекарства, А полезней вол и дол, Деревенское лукавство. 11
Там и ста не встретишь лиц, Под окном не чинят кабель. Пребыванье вне столиц Здоровей кремлевских капель. НАД МИКРОСКОПОМ Побудь средь одноклеточных, Простейших, водяных. Не спрашивай: «А мне-то что?» Сам знаешь: всё от них. Ну как тебе простейшие? Имеют ли успех Милейшие, светлейшие, Глупейшие из всех? Вот маленькая туфелька Ресничками гребет. Не знает, что за публика Ей вслед кричит: «Вперед!» В ней колбочек скопление, Ядро и вакуоль, И первое томление, И, уж конечно, боль. Мы как на детском празднике И щурим левый глаз. Мы, как десятиклассники, Глядим на первый класс. * * * Там, где на дне лежит улитка, Как оркестровая труба, Где пескари шныряют прытко И ждет их страшная судьба В лице неумолимой щуки,— Там нимфы нежные живут 12
И к нам протягивают руки, И слабым голосом зовут. У них особые подвиды. В ручьях красуются наяды, Среди густых дерев — дриады, И в море синем — нереиды. Их путать так же неприлично, Как, скажем, лютик водяной, И африканский, необычный, И ядовитый луговой. Отнюдь не праздное всезнайство! Поэт, усилий не жалей, Не запускай свое хозяйство И будь подробен, как Линней. ЖОНГЛЕР Легко и точно, как планеты, Путей которых не пойму, Под потолок летят предметы И возвращаются к нему. Стаканы в воздухе сверкают. Им хорошо. Из них не пьют. Из них не пьют! Их вверх бросают. Их вверх бросают! И не бьют. А у жонглера череп голый И голубые лацкана. Он ученик формальной школы, В нем эта выучка видна. Стаканы вертятся, как белки, Не выбывая из игры. «Эй, ассистентки! Где тарелки? Тащите кегли и шары! Ножи и свечи! Живо, живо!» Все вещи втягивая в круг, Стоит жонглер, как древний Шива, Мелькают сразу десять рук. 13
НОЧНЫЕ КУПАНЬЯ Ночные купанья, морские! Прощайте, друзья городские! Я в черную воду войду И звезды рукой разведу. Кто скажет, что я притворяюсь, Когда я и впрямь растворяюсь. Вокруг ни души, ни огня, И кажется: нету меня. И нет шевельнуться охоты. Ты думаешь, плаваю? Что ты! Кто плавает ночью? Лежу И в звездное небо гляжу. А небо все ближе, все ближе, А сердце все тише, все тише, И справа, и слева вода. Ну что ж, тебе весело? Да! Волна меня бьет по затылку И гладит меня, как бутылку, И я, в золотых пузырьках, Верчусь у нее на руках. МАГНИТОФОН Будущее — за магнитофоном. Мы умрем, но наши голоса Все же под глазком его зеленым Оживут, хотя б на полчаса. В предстоящем, двадцать первом веке Зазвучим, как в жизни, ты и я, Точно нам не опускали веки. Не жалейте ленты нам, друзья! Не стирайте ближних ради джаза. Ты крутись, катушка, торопись. Голос мой, проныра и пролаза, На высокой полочке пылись. 14
Техника спасает наши души И берет к себе на небеса. Ты ругаешь технику,— послушай, Как звучат на ленте голоса. ГРАФИН Вода в графине — чудо из чудес, Прозрачный шар, задержанный в паденье! Откуда он? Как очутился здесь? На столике, в огромном учрежденье? Какие предрассветные сады Забыли мы и помним до сих пор мы? И счастлив я способностью воды Покорно повторять чужие формы. А сам графин плывет из пустоты, Как призрак льдин, растаявших однажды, Как воплощенье горестной мечты Несчастных тех, что умерли от жажды. Что делать мне? Отпить один глоток, Подняв стакан? И чувствовать при этом, Как подступает к сердцу холодок Невыносимой жалости к предметам? Когда сотрудница заговорит со мной, Вздохну, но это не ее заслуга. Разделены невидимой стеной, Вода и воздух смотрят друг на друга. СТАКАН Поставь стакан на край стола И рядом с ним постой. Он пуст. Он сделан из стекла. Он полон пустотой. Граненый столбик, простачок, Среди других посуд Он тем хорош, что одинок. Такой простой сосуд! Собрание лучей дневных! И вот, куда ни встань, 15
Сверкает ярче остальных Не та, так эта грань. А рядом пропасть, словно пасть Разверстая. И что ж? Он при возможности упасть Особенно хорош. С ним не должно случиться зла, Покуда ты вблизи. Поставь стакан на край стола И сам его спаси. ВАЗА На античной вазе выступает Человечков дивный хоровод. Непонятно, кто кому внимает, Непонятно, кто за кем идет. Глубока старинная насечка, Каждый пляшет и чему-то рад. Среди них найду я человечка С головой, повернутой назад. Он высоко ноги поднимает, Он вперед стремительно летит, Но как будто что-то вспоминает И назад, как в прошлое, глядит. Что он видит? Горе неуместно. То ли машет милая рукой, То ли друг взывает — неизвестно! Потому и грустный он такой. Старый мастер, резчик по металлу, Жизнь мою в рисунок разверни,— Я пойду кружиться до отвалу И плясать не хуже, чем они. И в чужие вслушиваться речи, И под бубен прыгать невпопад, Как печальный этот человечек С головой, повернутой назад. 16
ФОНТАН Фонтана яростное тело Дымилось, высилось, блестело, Из узкой вырвавшись трубы. Оно шумело, как дубы, Прохладно, ровно и воздушно. Но, в общем, было так послушно В своих невидимых тисках, Что женщину напоминало. Приподнималась на носках И руки кверху поднимала. И всё на месте на одном Кружилась, белых ног не пряча, Бросалась в сторону потом И возвращалась, громко плача, И, набирая высоту, Опять под облако летела, До слез похожая на ту, Что на него, смеясь, глядела. ОСЕНЬ Деревья листву отряхают, И солнышко сходит на нет. Всю осень грустят и вздыхают Полонский, и Майков, и Фет. Всю осень, в какую беседку Ни сунься — мелькают впотьмах Их брюки в широкую клетку, Тяжелые трости в руках. А тут, что ни день, перемены: Слетает листок за листком. И снова они современны С безумным своим шепотком. Как штопор, вонзится листочек В прохладный и рыхлый песок — Как будто не вытянул летчик, Неправильно взял, на глазок. Охота к делам пропадает, И в воздухе пахнет зимой. «Мой сад с каждым днем увядает». И мой увядает! И мой! 17
* * * Когда я очень затоскую, Достану книжку записную, И вот ни крикнуть, ни вздохнуть — Я позвоню кому-нибудь. О голоса моих знакомых! Спасибо вам, спасибо вам За то, что вы бывали дома По непробудным вечерам, За то, что в трудном переплете Любви и горя своего Вы забывали, как живете, Вы говорили: «Ничего». И за обычными словами Была такая доброта, Как будто Бог стоял за вами И вам подсказывал тогда. * * * Телефонный звонок и дверной — Словно ангела два надо мной. Вот сорвался один и летит, Молоточек в железку стучит. В это время другой со стены Грянул вниз — и с другой стороны. И, серебряным звоном звеня, Разрывают на части меня. И дерутся, пока я стою, За бессмертную душу мою, Ноги — к двери, а к трубке — рука, Вот и замерли оба звонка. Телефонный звонок и дверной — Словно ангела два надо мной. Опекают меня и хранят. Всё в порядке, покуда звонят. * * * Разлуки наши дольше и трудней. Во Франции Какие расставанья? 18
В Германии Какие расстоянья? До Сахалина ехать десять дней. Любови наши дольше и трудней. А лето наше жестче и короче. Между влюбленными стоят глухие ночи, В метелях тысячи скитаются огней. Между влюбленными у нас такие споры, Возвышенности, низменности... Нам Всего милей ночные разговоры, Горячее дыханье телеграмм. И паровозы наши дышат тяжко, В рассветные врываясь города. На наших ящиках почтовых открывашка Весь день стучит и ночью — иногда. Читайте про любовь за рубежом, Про западные праздничные страсти, Но девушка вам утром скажет: «Здрасте», Квитанцию сверяя с багажом, А голос у нее, что у жены... Так вот когда и вам из этой чаши! И вы поймете, как на чувства наши Влияет география страны. НА ПАРОХОДЕ Расставанья, расстоянья. Письма, залы ожиданья- Привыканья к пререканьям и казенным простыням. Приставанья к пристаням. И ночной воды плесканье, и речной звезды сверканье, и простаиванье там. А кого-то звали Лехой. «Слышишь, Леха! Тюк бери!» Продвиженье встречных грузов, 19
прохожденье темных шлюзов, феодальная эпоха, цепи, башни, фонари. По ночам будил поляны окрик сиплого гудка, заползали в сны туманы, залетали облака. Городов* ночные чары! Чебоксары! Чебоксары! Утром встанешь у перил, Глянешь на воду убито: Что-то важное забыто, И не вспомнить, что забыл... НА ТЕЛЕГРАФЕ На телеграфе грустен юмор. Удобен способ телеграмм, Но слово «жив» и слово «умер» Равны по стоимости там. На телеграфе учат стилю: Ни лишних слов, ни запятой. О, сколько раз мы подходили К перегородке золотой! И: «Кто последний? Я за вами». И маялись невдалеке С пятью тяжелыми словами На вытянутой руке. И карандаш телеграфистки Над нашим горем замирал. И на рассвете наших близких Звонок с постели поднимал. * * * Когда я мрачен или весел, Я ничего не напишу. Своим душевным равновесьем, Признаться стыдно, дорожу. Пускай, кто думает иначе, К столу бежит, а не идет, 20
И там безумствует, и плачет, И на себе рубашку рвет. А я домой с вечерних улиц Не тороплюсь, не тороплюсь. Уравновешенный безумец, Того мгновения дождусь, Когда большие гири горя, Тоски и тяжести земной, С моей душой уже не споря, Замрут на линии одной. ИЗ ЗАПАСНИКА * * * О, сочини, Шекспир, нам детектив. Пусть Гамлет твой владеет пистолетом. С балкона — в лоб, другого — рикошетом, И в темном баре пьет аперитив. На пять минут судьбу опередив, То в кадиллаке, то в автофургоне — Да будет он удачливым в погоне. А ты твердишь: да будет справедлив. Прости, Шекспир,— да будет он агент Своей родной и двух чужих разведок, Да ошибется в них он напоследок. А ты твердишь: да будет он студент. Да подгадает он такой момент, Когда его прохожий не увидит, Взломает сейф, из кассы тихо выйдет И в погребке печально пьет абсент. Рискни, Шекспир,— да будет занесен Он к нам в страну, коровьи взяв копыта, И да найдут колхозники бандита, Поскольку ноги криво ставил он. Да не учтет зарвавшийся шпион Несокрушимой бдительности нашей, Патриотизма робкой тети Даши. А ты твердишь: да будет он умен. 21
* * * Что страшней забитой двери, Драпированной ковром? Кто за нею? Ангел Мери Иль двурушник с топором? Он ковра и в разговоре Взгляд смущенный не отвесть, И в затейливом узоре, Приглядеться,— что-то есть. В беспорядочном порядке Башен, башенок, зубцов Как не прятаться загадке Для гостиничных жильцов? Все склоняет к недоверью. Отогну рукой ковер — Дует, словно бы за дверью Длинный-длинный коридор. Нет ни скважины, ни ручки. Поддувает ветерок. Мы по Кафке эти штучки Изучили назубок. Где-нибудь в дали немецкой Или пражской, черт возьми! Но в гостинице советской! За советскими дверьми! Отойду. Глаза прищурю. Эту дверь не отворю. — На другой литературе Я воспитан,— говорю.
ночной ДОЗОР 1966
* * * Я видел подлость и беду, Но стих прекрасно так устроен, Что вот — я весел и спокоен, Как будто я в большом саду. Черты случайные сотру, Свою внимательность утрою. Чему стихи нас учат? Строю. Точнее, стройности. Добру. Они, средь шумной полумглы, Блестящим кажутся прибором Высокой точности, с которым Сверяют дали и углы. Не будем шага прибавлять И закрывать лицо руками. Не лучше ль зорко за ветвями Просвет далекий различать? И знать, что зло — как сон дурной, Добро ж подсказано всем ходом Стиха, размером, хороводом Дубов, стоящих за спиной. ЛАСТОЧКА Напомнит смешливых художниц, Заслуженных тех модельерш Мелькание маленьких ножниц И неба высокий манеж. 24
Волшебница и мастерица, Стриги этот воздух, стриги, О ласточка, о баловница, На ромбы, квадраты, круги. За то, что я ведаю цену Мельканьям во мгле голубой, Замри надо мною, прицелься, Прикинься высокой судьбой. Покуда я рядом, покуда Все небо в полдневном огне, Из этого общего чуда Выкраивай что-нибудь мне! * * * Звезда над кронами дерев Сгорит, чуть-чуть не долетев. И ветер дует, но не так, Чтоб ели рухнули в овраг, И ливень хлещет по лесам, Но, просветлев, стихает сам. Кто, кто так держит мир в узде, Что может птенчик спать в гнезде? ФОТОГРАФИЯ Под сквозными небесами, Над пустой Невой-рекой Я иду с двумя носами И расплывчатой щекой. Городской обычный житель. То, фотограф, твой успех, Ты заснял меня, любитель, Безусловно, лучше всех. Непредвиденно и дико, Смазав четкие края, 25
Растянулась на два мига Жизнь мгновенная моя. Неподвижностью не связан, С ухом где-то на губе, Я во времени размазан Между пунктом «А» и «Б». Прижимаясь к парапету, Я куда-то так бегу, Что меня почти что нету На пустынном берегу. Дома скажут: «Очень мило! Почему-то три руки...» Я отвечу: «Так и было! Это, право, пустяки». ВТОРАЯ ПРОФЕССИЯ И все-таки я чувствую себя Уверенно. И что б ни овладело Душой моей, на время ослепя,— Два дела у меня, мой друг, два дела. Пускай меня попробуют смутить: Не делом занят, мол, двумя делами — Я с ласточкой рискну себя сравнить В том смысле, что машу двумя крылами. Держи меня, воздушная струя! Поглядываю искоса на стаю. «Кто здесь неповоротливый?» — «Не я!» Пером вожу и мелом нажимаю. И если кто-то, стоя за спиной, Набросится — крылом его задело — Я так скажу: «Намаешься со мной. Два дела у меня, мой друг, два дела». 26
* * * Изнанка листьев такова, Что нет красивей тополиных Рядов серебряных, старинных, Чья ветром вздыблена листва. Какая рань! Какая грусть! Как ветер дует спозаранку! Но после листьев наизнанку Изнанки жизни не боюсь. Изнанка жизни такова: То спор, то снова перебранка, Саднит, как содранная ранка, А впрочем, блещет, как листва! О, так же, холодом дыша,— В ознобе вся, полувоздушна, Неудержима, непослушна, На ощупь так же хороша. * * * Декабрьским утром черно-синим Тепло домашнее покинем И выйдем молча на мороз. Киоск фанерный льдом зарос, Уходит в небо пар отвесный, Деревья бьет сырая дрожь, И ты не дремлешь, друг прелестный, А щеки варежкою трешь. Шел ночью снег. Скребут скребками. Бегут кто тише, кто быстрей. В слезах, под теплыми платками, Проносят сонных малышей. Как не похожи на прогулки Такие выходы к реке! Мы дрогнем в темном переулке На ленинградском сквозняке. И я усилием привычным Вернуть стараюсь красоту 27
Домам, и скверам безразличным, И пешеходу на мосту. И пропускаю свой автобус, И замерзаю, весь в снегу, Но жить, покуда этот фокус Мне не удался, не могу. * * * О здание Главного штаба! Ты желтой бумаги рулон, Размотанный слева направо И вогнутый, как небосклон. О море чертежного глянца! О неба холодная высь! О, вырвись из рук итальянца И в трубочку снова свернись. Под плащ его серый, под мышку. Чтоб рвался и терся о шов, Чтоб шел итальянец вприпрыжку В тени петербургских садов. Под ветром, на холоде диком, Едва поглядев ему вслед, Смекну: между веком и мигом Особенной разницы нет. И больше, чем стройные зданья, В чертах полюблю городских Веселое это сознанье Таинственной зыбкости их. * * * Бледнеют закаты, пустеют сады от невской прохлады, от яркой воды. Как будто бы где-то оставили дверь 28
открытой — и это сказалось теперь. И чувствуем сами: не только у ног, но и между нами прошел холодок. Как грустно! Как поздно! Ты машешь рукой. И город — как создан для дружбы такой. Он холод вдыхает на зимний манер и сам выбирает короткий размер. И слово «холодный», снежиночка, пух, звучит как «свободный» и радует слух. * * * Когда и ветрено и снежно, Кого не встретишь у Невы! Вот тени две бредут неспешно, А мы не знаем их, увы. Они, запахиваясь в шубы, Садятся в санки и молчат. И слышно, как вздыхают трубы И лиры жалобно бренчат. На лошадях блестят попоны, И долго жмурятся друзья, Но льзя ль душе чинить препоны? Мы и сейчас твердим: нельзя. Снежок за полость залетает, Вблизи не видно ничего, И вот Капнист стихи читает, Хемницер слушает его. 29
ТУМАН Туман, как облако, стоял, Меняя очертанья. Он как бы нехотя скрывал То дерево, то зданье. Отдельно плавало окно, И мост, и угол сада — Так было все разобщено, Размыто и разъято. О голубиный, в двух шагах, Развал, круженье перьев, И слабый привкус на губах Растаявших деревьев! Кусты на нет сошли. Держись! Крик тает без ответа. Сейчас начнем другую жизнь — Так истончилась эта. Распалось все, как на клею. Мой друг! Ты был и скрылся. Себя еще я узнаю, Но ты, прости, расплылся. Туман над садом, над рекой. И город, против правил, Как карамелька за щекой, Сошел, совсем растаял. СТАРИК Кто тише старика, Попавшего в больницу, В окно издалека Глядящего на птицу? Кусты ему видны, Прижатые к киоску. Висят на нем штаны Больничные, в полоску. 30
Бухгалтером он был Иль стекла мазал мелом? он и сам забыл, Каким был занят делом. Сражался в домино Иль мастерил динамик? Теперь ему одно Окно, как в детстве пряник. И дальний клен ему Весь виден, до прожилок, Быть может, потому, Что дышит смерть в затылок. Вдруг подведут черту Под ним, как пишут смету, И он уже — по ту, А дерево — по эту. ПАМЯТИ СКУЛЬПТОРА АЛЕКСАНДРА МАТВЕЕВА Я понял: этот мальчик утонул. А издали казалось: он уснул. Душа его сроднилась с глубиной, За ней спустился ангел водяной С широкими, как крылья, плавниками И взял ее, мешая с пузырьками. Теперь она средь водных паучат, И рыбы ей там райские молчат, И маленькие ракушки поют, И детки-головастики снуют. Я понял: этот мальчик утонул. И все-таки казалось: он уснул, И что перед глазами — сон иль смерть — Зависит от того, как посмотреть, В ногах ли встать, зайти ли со спины — Две тайно сопредельные страны, 31
И бродит мальчик из одной в другую И с грустью видит: я еще тоскую. А рядом так же дерево идет Из света в темень, и наоборот. И смочен куст водою дождевой, И мертвый камень дышит, как живой. СОЛОНКА Я в музее сторонкой, сторонкой, Над державинской синей солонкой, Оттененной резным серебром. И припомнится щука с пером Голубым и хозяин в халате. Он, столичную роскошь кляня, Ради дружеских ласк и объятий Приглашает к обеду меня. Сквозь века — приглашенье к обеду. Я сейчас! Соберусь и приеду. Я сейчас! Уложусь и примчу. И солонку с собой прихвачу. Уж как он улыбнется солонке, Как она заиграет в сторонке Над уставленным тесно столом Прежним отблеском, синим стеклом. Ляжет прочно, как старая лира. И начнется второе житьё. И Катюша, она и Пленира, Крупной солью наполнит ее. Тут хозяин, сжав пальцы до хруста, Скажет: «Все ничего, только грустно, Что подружка грибов и супов Долговечнее наших стихов». ПЛАСТИНКА Я слушаю тихое пенье, Приставив ладони к лицу, И старой пластинки шипенье Лишь на руку мне и певцу. 32
Так тих этот голос далекий И глух, удаляясь во тьму, Как будто в нелегкой дороге Ворсинки пристали к нему. Как будто он слышен, тревожный, Сквозь вкрадчивый шорох дождя, Как будто певец осторожный Пел в свитере, горло щадя. Когда ж переводит дыханье Певец и секунду молчит, Его заменяет шуршанье, И кажется — время шуршит. То вдруг приближаясь, то пятясь, Выходит тот день из угла, Когда граммофонная запись Так несовершенна была. И вижу я столик дубовый На крашеных ножках резных, И записи оттиск готовый, И несколько проб запасных. А главное, вижу артиста И свитер суровый его. Он шутит: немножко нечисто, Но страшного нет ничего. Он знает, что высшая радость — Не четкость, любимица всех, Но дивная шероховатость И пенье средь многих помех. ШАШКИ Я представляю все замашки Тех двух за шахматной доской. Один сказал: «Сыграем в шашки? Вы легче справитесь с тоской». Другой сказал: «К чему поблажки? Вам не понять моей тоски. 2 Зак. № 563 33
Но если вам угодно в шашки, То согласитесь в поддавки». Ах, как легко они играли! Как не жалели ничего! Как будто по лесу плутали Вдали от дома своего. Что шашки? Взглядом умиленным Свою скрепляли доброту, Под стать уступчивым влюбленным, Что в том же прятались саду. И в споре двух великодуший Тот, кто скорее уступал, Себе, казалось, делал хуже, Но, как ни странно, побеждал. * * * Е. Рейну Мрачнее с каждым днем Лицо твое, мой друг. Какая темень в нем, Хотя светло вокруг! Не знаю, что с тобой, Ты, как свеча, потух, Уж за твоей спиной Тебя жалеют вслух. И только я нет-нет И загляжусь, прости, Как ты идешь сквозь свет, Печальный, тьма почти. Угрюмый, мгла на вид. Когда проходишь ты, Как к ночи, дуб шумит И шелестят кусты. Еще не весь, не весь Во мраке. По пятам 34
Лечу. Еще ты здесь: Наполовину — там. Когда совсем как мрак Ты станешь, тьма точь-в-точь, Зайди ко мне, но так, Как входит ночью ночь. * * * Эти сны роковые — вранье! А рассказчикам нету прощенья, Потому что простое житье Безутешней любого смещенья. Ты увидел, когда ты уснул, Весла в лодке и камень на шее, А к постели придвинутый стул Был печальней в сто раз и страшнее. По тому, как он косо стоял,— Ты б заплакал, когда б ты увидел, Ты бы вспомнил, как смертно скучал И как друг тебя горько обидел. И зачем — непонятно — кричать В этих снах, под машины ложиться, Если можно проснуться опять — И опять это все повторится. * * * Бог семейных удовольствий, Мирных сценок и торжеств, Ты, как сторож в садоводстве, Стар и добр среди божеств. Поручил ты мне младенца, Подарил ты мне жену, Стол, и стул, и полотенце, И ночную тишину. 35
Но голландского покроя Мастерство и благодать Не дают тебе покоя И мешают рисовать. Так как знаем деньгам цену, Ты рисуешь нас в трудах, А в уме лелеешь сцену В развлеченьях и цветах. Ты бокал суешь мне в руку, Ты на стол швыряешь дичь И сажаешь нас по кругу И не можешь нас постичь! Мы и впрямь к столу присядем, Лишь тебя не убедим, Тихо мальчика погладим, Друг на друга поглядим. ДЕНЬ РОЖДЕНЬЯ Чтоб двадцать семь свечей зажечь С одной горящей спички, Пришлось тому, кто начал речь, Обжечься с непривычки. Лихие спорщики — и те Следили, взяв конфету, Как постепенно в темноте Свет прибавлялся к свету. Тянулся нож во мгле к лучу, И грань стекла светилась, И тьмы на каждую свечу Все меньше приходилось. И думал я, что жизнь и свет — Одно, что мы с годами Должны светлеть, а тьма на нет Должна сходить пред нами. Сидели мы плечо к плечу, Казалось, думал каждый 36
О том, кто первую свечу В нас засветил однажды. Горело мало, что ли, свеч, Туман сильней клубился, Что он еще одну зажечь Решил — и ты родился. И что-то выхватил из мглы: Футляр от скрипки, скрипку, Бутыль, коробку пастилы, А может быть, улыбку. ВЕЛОСИПЕДНЫЕ ПРОГУЛКИ Велосипедные прогулки! Шмели и пекло на проселке. И солнце, яркое на втулке, Подслеповатое — на елке. И свист, и скрип, и скрежетанье Из всех кустов, со всех травинок, Колес приятное мельканье И блеск от крылышек и спинок. Какой высокий зной палящий! Как этот полдень долго длится! И свет, и мгла, и тени в чаще, И даль, и не с кем поделиться. Есть наслаждение дорогой Еще в том смысле, самом узком, Что связан с пылью, и морокой, И каждым склоном, каждым спуском. Кто с сатаной по переулку Гулял в старинном переплете, Велосипедную прогулку Имел в виду иль что-то вроде. Где время? Съехав на запястье, На ремешке стоит постыдно. Жара. А если это счастье, То где конец ему? Не видно. 37
ЛЕТНИЙ ОТПУСК Чем не вечность — летний длинный День с купаньем и жарой, С телевизором с гостиной, С полуночницей-зарей? Чем не вечность — длинный отпуск, Разговор учителей Про Усть-Нарву или Котлас, Где работать веселей? Чем не вечность — повторенье Тех же шуток за столом, Анны Марковны явленье В платье бледно-голубом? Неотступный, как репейник, В белой шапке с бахромой, Сколько раз болван затейник Повторится, боже мой! Солнце спины жжет и плечи, И, под стать массовику, Целый день свистит кузнечик С липкой каплей на боку. Кто-то в пальцах травку вертит, Кто-то с почты ждет вестей. Чем не вечность, не бессмертье Это пекло без детей? Чем не вечность — сон прохладный, Пробужденье в семь часов, И опять — невероятный Блеск пригорков и лесов! * * * Не занимать нам новостей! Их столько каждый день Из городов и областей, Из дальних деревень. 38
Они вмещаются едва В газетные столбцы, И собирает их Москва, Где сходятся концы. Есть прелесть в маленькой стране, Где варят лучший сыр И видит мельницу в окне Недолгий пассажир. За ней — кусты на полчаса И город как бы вскользь, Толпу и сразу — паруса, И всю страну — насквозь. Как будто смотришь диафильм, Включив большой фонарь, А новость — дождик, и бутыль, И лодка, и почтарь. Но нам среди больших пространств, Где рядом день и мрак, Волшебных этих постоянств Не вынести б никак. Когда по рельсам и полям Несется снежный вихрь, Под стать он нашим новостям И дышит вроде них. * * * Уехав, ты выбрал пространство, Но время не хуже его. Действительны оба лекарства: Не вспомнить теперь ничего. Наверное, мог бы остаться — И был бы один результат. Какие-то степи дымятся, Какие-то тени летят. Потом ты опомнишься: где ты? Неважно. Допустим, Джанкой. Вот видишь: две разные Леты, А пить все равно из какой, 39
* * * Е. Кумпан В Тарту, в темном ресторане, В неудобный час дневной Мы сидели, как в тумане, Наслаждаясь тишиной. За окном благополучный Рисовался городок С конференцией научной, Проходящей под шумок. Оттого ли, что не связан Был никто из нас душой С этим дубом, с этим вязом, С этой улочкой чужой,— Удивительную легкость Мы испытывали вдруг, И влюбленность, и неловкость, И тревогу, и испуг. Ощущалась неуместность Тусклых ламп при свете дня, И внимательная трезвость Находила на меня. Быть не может, чтоб так просто Намечались в полумгле Слава, дружба, чистый воздух, Локоть друга на столе! Обводил я быстрым взглядом Окна, лица, край стола — Но во всем, что было рядом, Эта подлинность жила. То веселый, то печальный Разговор, дымок, питье, Вплоть до скатерти крахмальной — Неподдельно было все. 40
* * * Над парком, весело шумящим, Идущим к морю под уклон, Высоким облачком блестящим Мой взор угрюмый развлечен. В краю причудливом, похожем На кисть жеманного Ватто, Оно всех ярче и моложе И не похоже ни на что. И верно, нет такого кресла, Такого стула иль стола, Чтоб рядом с выдумкой небесной В нем прихоть равная была. И даже прелесть гнутых ножек В Екатерининском дворце Сравниться с облаком не может, Лежащим тенью на лице. НОЧНОЙ ДОЗОР На рассвете тих и странен Городской ночной дозор. Хорошо! Никто не ранен. И служебный близок двор. Голубые тени башен, Тяжесть ружей на плече. Город виден и не страшен. Не такой, как при свече. Мимо вывески сапожной, Мимо старой каланчи, Мимо шторки ненадежной, Пропускающей лучи. «Кто он, знахарь иль картежник, Что не гасит ночью свет?» — «Капитан мой! То художник. И клянусь, чуднее нет. 41
Никогда не знаешь сразу, Что он выберет сейчас: То ли окорок и вазу, То ли дерево и нас. Не поймешь по правде даже, Рассмотрев со всех сторон, То ли мы — ночная стража В этих стенах, то ли он». ГОФМАН Одну минуточку, я что хотел спросить: Легко ли Гофману три имени носить? О, горевать и уставать за трех людей Тому, кто Эрнст, и Теодор, и Амадей. Эрнст — только винтик, канцелярии юрист, Он за листом в суде марает новый лист, Не рисовать, не сочинять ему, не петь — В бюрократической машине той скрипеть. Скрипеть, потеть, смягчать кому-то приговор. Куда удачливее Эрнста Теодор. Придя домой, превозмогая боль в плече, Он пишет повести ночами при свече. Он пишет повести, а сердцу все грустней. Тогда приходит к Теодору Амадей, Гость удивительный и самый дорогой. Он, словно Моцарт, машет в воздухе рукой. На Фридрихштрассе Гофман кофе пьет и ест. «На Фридрихштрассе»,— говорит тихонько Эрнст. «Ах нет, направо!» — умоляет Теодор. «Идем налево,— оба слышат,— и во двор». Играет флейта еле-еле во дворе, Как будто школьник водит пальцем в букваре, «Но все равно она,— вздыхает Амадей,— Судебных записей милей и повестей». * * * Посреди вражды и шума, Тайной мыслью одержим, 42
Кто-нибудь один угрюмо Смотрит в землю, недвижим. Он как тот печальный латник С желтой краской на щеке. До него ни рог, ни всадник Не доходят в столбняке. Он по воле живописца, Опершись на щит рукой, Не беснуется, не мчится, И разлит над ним покой. В самом центре общей свалки — Ни карьером, ни рысцой. Будто шорох мирной прялки Или сельский вид с овцой. Ты откуда, странный воин? Что ты смотришь невпопад? Очарован или болен? Или ужасом объят? В непонятной проволочке Ты стоишь со всеми врозь. Или взгляд не сдвинуть с точки, На которой все сошлось? Или там, где все дерутся, Ты хранишь в пылу войны То, к чему потом вернуться Постепенно все должны? * * * Л. Я. Гинзбург Эти бешеные страсти И взволнованные жесты — Что-то вроде белой пасты, Выжимаемой из жести. Эта видимость замашек И отсутствие расчета — 43
Что-то, в общем, вроде шашек Дымовых у самолета. И за словом, на два тона, Взятом выше — смрад обмана, Как за поступью дракона, Напустившего тумана. То есть нет того, чтоб руки Опустить легко вдоль тела, Нет, заламывают в муке, Поднимают то и дело. То есть так, удобства ради, Прибегая к сильной страсти, В этом дыме, в этом смраде Ловят нас и рвут на части. ДВА НАВОДНЕНЬЯ Два наводненья, с разницей в сто лет, Не проливают ли какой-то свет На смысл всего? Не так ли ночью темной Стук в дверь не то, что стук двойной, условный. Вставали волны так же до небес, И ветер выл, и пена клокотала, С героя шляпа легкая слетала, И он бежал вполне наперерез. Но в этот раз к безумью был готов, Не проклинал, не плакал. Повторений Боялись все. Как некий скорбный гений, носился в небе граф Хвостов. Вольно же ветру волны гнать и дуть! Но волновал сюжет Серапионов, Им было не до волн — до патефонов, Игравших вальс в Коломне где-нибудь. Зато их внуков, мучая и длясь, Совсем другая музыка смущала. 44
И с детства, помню, душу волновала Двух наводнений видимая связь. Похоже, дважды кто-то с фонаря Заслонку снял, а в темном интервале Бумаги жгли, на балах танцевали, В Сибирь плелись и свергнули царя. Вздымался вал, как схлынувший точь-в-точь Сто лет назад, не зная отклонений. Вот кто герой! Не Петр и не Евгений. Но ветр. Но мрак. Но ветреная ночь. МОНТЕНЬ Монтень вокруг сиянье льет, Сверкает череп бритый, И, значит, вместе с ним живет Тот брадобрей забытый. Монтеня душат кружева На сто второй странице — И кружевница та жива, И пальчик жив на спице. И жив тот малый разбитной, А с ним его занятье, Тот недоучка, тот портной, Расшивший шелком платье. Едва Монтень раскроет рот, Чтоб рассказать о чести, Как вся компания пойдет Болтать с Монтенем вместе. Они судачат вкривь и вкось, Они резвы, как дети. О лжи. О снах. О дружбе врозь. И обо всем на свете. 45
* * * Никогда не наглядеться На блестящее пятно, Где за матерью с младенцем Помещается окно. В том окне мерцают реки, Блещет роща не одна, Бродят овцы и калеки, За страной лежит страна. Вьется узкая дорожка. Так и мы писать должны, Чтоб из яркого окошка Были рощицы видны. Чтоб соседствовали рядом И мерцали заодно Горы с диким виноградом — И домашнее вино, Тусклой комнаты убранство — И далекий материк. И сжимать, сжимать пространство, Как пружину часовщик. * * * Удивляясь галопу Кочевых табунов, Хоронили Европу, К ней любовь поборов. Сколько раз хоронили, Славя конскую стать, Шею лошади в мыле. И хоронят опять. Но полощутся флаги На судах в тесноте, И дрожит Копенгаген, Отражаясь в воде, 46
И блестят в Амстердаме Цеховые дома, Словно живопись в раме Или вечность сама. Хорошо, на педали Потихоньку нажав, В городок на канале Въехать, к сердцу прижав Не сплошной, философский, Но обычный закат, Бледно-желтый, чуть жесткий, Золотящий фасад. Впрочем, нам и не надо Уезжать никуда, Вон у Летнего сада Розовеет вода, И у каменных лестниц, Над петровской Невой, Ты глядишь, европеец, На закат золотой. * * * Я в плохо проветренном зале На краешке стула сидел И, к сердцу ладонь прижимая, На яркую сцену глядел. Там пели трехслойные хоры, Квартет баянистов играл, И лебедь под скорбные звуки У рампы раз пять умирал. Там пляску пускали за пляской, Летела щепа из-под ног — И я в перерыве с опаской На круглый взглянул потолок. Там был нарисован зеленый, Весь в райских цветах небосвод, 47
И ангелы, за руки взявшись, Нестройный вели хоровод. Ходили по кругу и пели. И вид их решительный весь Сказал мне, что ждут нас на небе Концерты не хуже, чем здесь. И господи, как захотелось На волю, на воздух, на свет, Чтоб там не плясалось, не пелось, А главное, музыки нет! * * * Танцует тот, кто не танцует, Ножом по рюмочке стучит. Гарцует тот, кто не гарцует, С трибуны машет и кричит. А кто танцует в самом деле И кто гарцует на коне, Тем эти пляски надоели, А эти лошади — вдвойне! * * * Калмычка ты, татарка ты, монголка! О, как блестит твоя прямая челка! Что может быть прекрасней и нелепей? Горячая и красная, как степи. Кого обманет легкая накидка, И зонт, и туфли? Где твоя кибитка Из войлока? Где кожаная куртка? Башкирка ты, бурятка ты, удмуртка. Красавица! Зимой какие вьюги В Баймаке, Белебее, Бузулуке! Красавица! Весной какие маки В Сарапуле, Уфе, Стерлитамаке! 48
Ты пудришься? К лицу ли эта бледность? Красавица! Далась тебе оседлость! Где лошади? Мохнатая где шапка? Зачем ты не гарцуешь, как прабабка? * * * С тобой, со мной, с продрогглим садом Случится мягкая зима. Окинешь город долгим взглядом: Какие черные дома! Блестит фонарь заиндевелый, И пешеход во мгле дневной, На миг сойдя с панели белой, Идет по черной мостовой. Ты тоже, хмурый и унылый, Наставив ворот, смотришь вниз? Не привередничай, мой милый! Побойся бога, оглянись! Полузаметен и неярок, Как бы увиденный сквозь сон, Таится город, как подарок, Что неспроста преподнесен. Тяжелый снег почти что льется, Пар вылетает изо рта, И болью в сердце отдается Сырая эта красота. * * * По сравненью с приметами зим Где-нибудь в октябре, ноябре, Что заметны, как детский нажим На письме, как мороз на заре, Вы, приметы бессмертья души, Еле-еле видны. Например, Для кого так поля хороши, И леса, и песчаный карьер? 49
Я спустился в глубокий овраг, Чтоб не грохнуться — наискосок, Там клубился сиреневый мрак И стеной поднимался песок. Был он красен, и желт, и лилов, А еще — ослепительно бел. «Ты готов?» Я шепнул: «Не готов». И назад оглянуться не смел. Не готов я к такой тишине! Не к живым, а к следам от живых! Не к родным облакам в вышине, А к теням мимолетным от них! Не готов я по кругу летать, В этот воздух входить, как азот, Белоснежные перья ронять, Составная частичка высот. Дай мне силы подняться наверх, Разговором меня развлеки, Пощади. Я еще не из тех, Для кого этот блеск — пустяки. * * * т. к. У природы, заступницы всех, Камни есть и есть облака. Как детей, любя и этих и тех, Тяжела — как те, как эти — легка. Заморозить ей осенний поток, Как лицом уткнувшись в стенку лежать. Посадить ей мотылька на цветок — Что рукой махнуть, плечами пожать. Ей саму себя иначе не снесть! Упадет под страшной ношей, мой друг. Но на каждый камень облако есть — Я подумал, озираясь вокруг. 50
И еще подумал: как легка суть Одуванчиков, ласточек, трав! Лучше в горькую дудочку дуть, Чем доказывать всем, что ты прав. Лучше веточку зажать в губах, Чем подыскивать точный ответ. В нашей жизни, печали, словах Этой легкости — вот чего нет! * * * Бог с ней, с любовью, лишь бы снова В саду тенистом и сыром, Вблизи сверканья голубого Нам очутиться вчетвером. Тех недомолвок и оглядок Припомнить смысл полупустой. О повторись со мной, припадок Смешной общительности той! И ты, единственное средство От всех печальных новостей, Невы прохладное соседство, Блесни опять из-за ветвей. Я вижу долгой той прогулки Чудной развалец и размах, Две в платьях легкие фигурки И две фигурки в пиджаках. Как легок сад, и как он зелен И свеж в углах своих сырых, Когда он кажется поделен Не на двоих — на четверых! Он закружился с нами рядом И, бедный, ходит ходуном От этой путаницы взглядов И разговоров вчетвером. 51
* * * Октябрь. Среди полян и просек Стоят туманы и дожди. Уже взаимности не просит Любовь, лишь прячется в груди. И мы, спокойны и печальны, В лесах гуляем, не слышны, И наши маленькие тайны Одной большой окружены. * * * Решает сад, осмотрен мною, Среди рассветной тишины, Что домом дом, сосна сосною, А грядка грядкой быть должны. И, волоча тумана клочья, Отодвигаясь от перил, Не помнит куст, что делал ночью, Каким чудовищем он был. Теперь во всем определенность. И сад, с тенями по углам, Приобретает ту объемность, В которой место есть и нам. С крыльца сбежать во двор отечный, Сорвать листок, задеть бадью... Какой блестящий и непрочный Противовес небытию! * * * Чего действительно хотелось, Так это города во мгле, Чтоб в небе облако вертелось И тень кружилась по земле. Чтоб смутно в воздухе неясном Сад за решеткой зеленел 52
И лишь на здании прекрасном Шпиль невысокий пламенел. Чего действительно хотелось, Так это зелени густой. Чего действительно хотелось, Так это площади пустой. Горел огонь в окне высоком, И было грустно оттого, Что этот город был под боком И лишь не верилось в него. Ни в это призрачное небо, Ни в эти тени на домах, Ни в самого себя, нелепо Домой ищущего впотьмах. И в силу многих обстоятельств Любви, схватившейся с тоской, Хотелось больших доказательств, Чем те, что были под рукой. НОЧНОЕ БЕГСТВО Проснулся я. Какая сила Меня с постели подняла? В окне земля тревогу била И листья поверху гнала. Бежало всё. Дубы дышали В затылок шумным тополям. Быстрее всех кусты бежали По темным склонам и полям. Отставив локти, выгнув спину, Бежала сорная трава. И низвергался лес в низину С холмов, не падая едва. Бежали грядки. Густ и плотен Был бег соцветий и вьюнов. Бежали тучи, как с полотен, Французских старых мастеров. 53
Почти как тонущие челны, Бежали утлые дома. Бежали сумрачные волны На них, бежала ночь сама. Какой-то дуб, как бурный конник, Из переулка тут как тут: «А ты, вцепившись в подоконник, Чего стоишь, когда бегут?» И, запыхавшись, ночь дышала Трудней усталого коня. И, как безумная, бежала Душа, отдельно от меня. * * * Но и в самом легком дне, Самом тихом, незаметном, Смерть, как зернышко на дне, Светит блеском разноцветным. В рощу, в поле, в свежий сад, Злей хвоща и молочая, Проникает острый яд, Сердце тайно обжигая. Словно кто-то за кустом, За сараем, за буфетом Держит перстень над вином С монограммой и секретом. Как черна его спина! Как блестит на перстне солнце! Но без этого зерна Вкус не тот, вино не пьется. * * * Два лепета, быть может бормотанья, Подслушал я, проснувшись, два дыханья. Тяжелый куст под окнами дрожал, И мальчик мой, раскрыв глаза, лежал. 54
Шли капли мимо, плакали на марше. Был мальчик мал, куст был намного старше, Он опыт свой с неведеньем сличил И первым звукам мальчика учил. Он делал так: он вздрагивал ветвями И гнал их вниз, и стлался по земле, А мальчик то же пробовал губами, И выходило вроде «ле-ле-ле» И «ля-ля-ля». Но им казалось: мало! И куст старался, холодом дыша, Поскольку между ними не вставала Та тень, та блажь, по имени душа. Я тихо встал, испытывая трепет, Вспугнуть боясь и легкий детский лепет, И лепетанье листьев под окном — Их разговор на уровне одном. ИЗ ЗАПАСНИКА * * * Тетя Паша в кацавейке Стережет пальто и шапки И на медные копейки Купит к лету себе тапки. А над ней в холодной бездне Ходят солнца и планеты, Образуются созвездья И взрываются кометы. Как затеряна в квартире Нашей ложечка стальная, Так забыта в этом мире Тетя Паша дорогая. Я пальто с себя снимаю, Золотым снежком облеплен, 55
Но зачем, и я не знаю, Огонек во мне затеплен. Или верит тетя Паша В Судный день и Воскрешенье? Я ж в четверг не знаю даже, Как дожить до воскресенья. ПАМЯТИ АХМАТОВОЙ Поскольку скульптор не снимал С ее лица посмертной маски, Лба крутизну, щеки провал Ты должен сам предать огласке. Такой на ней был грозный свет И губы мертвые так сжаты, Что понял я: прощенья нет! Отмщенье всем, кто виноваты. Ее лежание в гробу На Страшный суд похоже было. Как будто только что в трубу Она за ангела трубила. Неумолима и строга, Среди заоблачного зала На неподвижного врага Одною бровью показала. А здесь от свечек дым не дым, Страх совершал над ней облеты. Или нельзя смотреть живым На сны загробные и счеты?
ПРИМЕТЫ 1969
* * * То, что мы зовем душой, Что, как облако, воздушно И блестит во тьме ночной Своенравно, непослушно Или вдруг, как самолет, Тоньше колющей булавки, Корректирует с высот Нашу жизнь, внося поправки; То, что с птицей наравне В синем воздухе мелькает, Не сгорает на огне, Под дождем не размокает, Без чего нельзя вздохнуть, Ни глупца простить в обиде; То, что мы должны вернуть, Умирая, в лучшем виде,— Это, верно, то и есть, Для чего не жаль стараться, Что и делает нам честь, Если честно разобраться. В самом деле хороша, Бесконечно старомодна, Тучка, ласточка, душа! Я привязан, ты — свободна. * * * Свежеет к вечеру Нева. Под ярким светом 58
Рябит и тянется листва За нею следом. Посмотришь: рядом два коня На свет, к заливу Бегут, дистанцию храня, Вздымая гриву. Пока крадешься мимо них Путем чудесным, Подходит к горлу новый стих С дыханьем тесным. И этот прыгающий шаг Стиха живого Тебя смущает, как пиджак С плеча чужого. Известный, в сущности, наряд, Чужая мета: У Пастернака вроде взят, А им — у Фета. Но что-то сердцу говорит, Что все — иначе. Сам по себе твой тополь мчит И волны скачут. На всякий склад, что в жизни есть, С любой походкой — Всех вариантов пять иль шесть Строки короткой. Кто виноват: листва ли, ветр? Невы волненье? Иль тот, укрытый, кто так щедр На совпаденья? * * * Нет, не одно, а два лица, Два смысла, два крыла у мира. И не один, а два отца Взывают к мести у Шекспира. 59
В Лаэрте Гамлет видит боль, Как в перевернутом бинокле. А если этот мальчик — моль, Зачем глаза его намокли? И те же складочки у рта, И так же вещи дома жгутся. Вокруг такая теснота, Что невозможно повернуться. Ты так касаешься плеча, Что поворот вполоборота, Как поворот в замке ключа, Приводит в действие кого-то. Отходит кто-то второпях, Поспешно кто-то руку прячет, И, оглянувшись, весь в слезах, Ты видишь: рядом кто-то плачет. * * * Какая разница, Чем мы развлечены: Стихов нескладицей? Невнятицей волны? Снежком, нелепицей? Или, совсем как встарь, Стеклянной пепельницей, Желтой, как янтарь? Мерцаньем полнится И тянется к лучам... Имел я, помнится, Внимание к вещам. И критик шелковый Обозначал мой крен: Ларец с защелками И Жан Батист Шарден. Все это схлынуло. Стакан, графин с водой 60
Жизнь отодвинула Как бы рукой одной. Смахнула слезы с глаз, Облокотясь на стол. И разговор у нас Совсем иной пошел. * * * При всем таланте и уме, В библиотечной полутьме Так и состаришься, друг милый, А я на школьных сквозняках Состарюсь, мел кроша в руках, Втирая в доску что есть силы. У века правильный расчет, Он нас поглубже затолкнет, Он знает: мы такого теста. Туда, где ценятся слова, Где не кружится голова, И это, точно, наше место. * * * Среди знакомых ни одна Не бросит в пламя денег пачку, Не пошатнется, впав в горячку, В дверях, бледнее полотна. В концертный холод или сквер, Разогреваясь понемногу, Не пронесет, и слава богу, Шестизарядный револьвер. Я так и думал бы, что бред Все эти тени роковые, Когда б не туфельки шальные, Не этот, издали, привет. Разят дешевые духи, Не хочет сдержанности мудрой, Со щек стирает слезы с пудрой И любит жуткие стихи. 61
РАЗГОВОР Мне звонят, говорят:— Как живете? — Сын в детсаде. Жена на работе. Вот сижу, завернувшись в халат. Дум не думаю. Жду: позвонят. А у вас что? Содом? Суматоха? — И у нас,— отвечает,— неплохо. Муж уехал.— Куда? — На восток. Вот сижу, завернувшись в платок. — Что-то нынче и вправду не топят. Или топливо к празднику копят? Ну и мрак среди белого дня! Что-то нынче нашло на меня. — И на нас,— отвечает,— находит. То ли жизнь в самом деле проходит, То ли что... Я б зашла... да потом Будет плохо.— Спасибо на том. ЭТОТ ВЕЧЕР СВОБОДНЫЙ Т. Этот вечер свободный Можно так провести: За туманный Обводный Невзначай забрести Иль взойти беззаботней, Чем гуляка ночной, По податливым сходням На кораблик речной. В этот вечер свободный Можно съежиться, чтоб Холодок мимолетный По спине и озноб, Ощутить это чудо, Как вино винодел, За того, кто отсюда Раньше нас отлетел. 62
Наконец, этот вечер Можно так провести: За бутылкой, беспечно, Одному, взаперти. В благородной манере, Как велел Корнуол, Пить за здравие Мери, Ставя кубок на стол. * * * Приятель жил на набережной. Дом Стоял, облитый тусклым серебром, Напротив Петропавловки высокой. К столу присядешь — невская вода, Покажется, вот-вот войдет сюда С чудной ленцой, с зеленой поволокой. Мне нравился оптический обман. Как будто сходу в пушкинский роман Вошел — и вот — веселая беседа. Блестит бутыль на письменном столе, И тонкий шпиль сияет в полумгле, И в комнате светло, не надо света. Мне нравилось, колени обхватив, Всей грудью лечь, приятеля забыв, На мраморный могильный подоконник. В окно влетал бензинный перегар. Наверное, здесь раньше жил швейцар В двухкомнатной квартире. Или дворник. Уже приятель, стоя у стены, Мечтал «увидеть чуждые страны», Но совестно играть в печаль чужую. Зато и впрямь зеленая, заря Мерцала так, что ей благодаря Душа в страну летела золотую. * * * Он встал в ленинградской квартире, Расправив среди тишины 63
Шесть крыл, из которых четыре, Я знаю, ему не нужны. Вдруг сделалось пусто и звонко, Как будто нам отперли зал. — Смотри, ты разбудишь ребенка! — Я чудному гостю сказал. Вот если бы легкие ночи, Веселость, здоровье детей... Но кажется, нет средь пророчеств Таких несерьезных статей. * * * Когда тот польский педагог, В последний час не бросив сирот, Шел в ад с детьми и новый Ирод Торжествовать злодейство мог, Где был любимый вами бог? Или, как думает Бердяев, Он самых слабых негодяев Слабей, заоблачный дымок? Так, тень среди других теней, Чудак, великий неудачник. Немецкий рыжий автоматчик Его надежней и сильней, А избиением детей Полны библейские преданья, Никто особого вниманья Не обращал на них, ей-ей. Но философии урок Тоски моей не заглушает. И отвращенье мне внушает Нездешний этот холодок. Один возможен был бы бог, Идущий в газовые печи С детьми, под зло подставив плечи, Как старый польский педагог. 64
ПОКЛОНЕНИЕ ВОЛХВОВ В одной из улочек Москвы, Засыпанной метелью, Мы наклонялись, как волхвы, Над детской колыбелью. И что-то, словно ореол, Поблескивало тускло, Покуда ставились на стол Бутылки и закуска. Мы озирали полумглу И наклонялись снова. Казалось, щурились в углу Теленок и корова. Как будто Гуго ван дер Гус Нарисовал все это: Волхвов, хозяйку с ниткой бус, В дверях полоску света. И вообще такой покой На миг установился: Не страшен Ирод никакой, Когда бы он явился. Весь ужас мира, испокон Стоящий в отдаленье, Как бы и впрямь заворожен, Подался на мгновенье. Под стать библейской старине В ту ночь была Волхонка. Снежок приветствовал в окне Рождение ребенка. Оно собрало нас сюда Проулками, садами, Сопровождаясь, как всегда, Простыми чудесами. 3 Зак. № 563 65
* * * Пусть кто-то в ней жизнь узнает, Как сыщик, за ней примечает, А музыка тем и живет, Что нас к забытью приучает. И стынешь, за кресло схватясь, В тот час, как даруется ею Не с этими залами связь, А с будущей жизнью твоею. Картин не рисует, не лги! Знакомая, все незнакома — Так мысли ее далеки От женщин, и счастья, и дома. О, вся забытье, благодать! Укор для тоски и неверья. И совестно к ней приплетать Дороги, поля и деревья. ДВА ГОЛОСА Озирая потемки, расправляя рукой с узелками тесемки на подушке сырой, рядом с лампочкой синей не засну в полутьме на дорожной перине, на казенном клейме. — Ты, дорожные знаки подносящий к плечу, я сегодня во мраке, как твой ангел, лечу. К моему изголовью подступают кусты. Помоги мне! С любовью не справляюсь, как ты. — Не проси облегченья от любви, не проси. 66
Согласись на мученье и губу прикуси. Бодрствуй с полночью вместе, не мечтай разлюбить. Я тебе на разъезде посвечу, так и быть. — Ты, фонарь подносящий, как огонь к сургучу, я над речкой и чащей, как твой ангел, лечу. Синий свет худосочный, отраженный в окне, вроде жилки височной, не погасшей во мне. р — Не проси облегченья от любви, его нет. Поздней ночью — свеченье, днем — сиянье и свет. Что весной развлеченье, тяжкий труд к декабрю. Не проси облегченья от любви, говорю. В ПОЕЗДЕ Не в силах мне помочь, летя за мною следом, пронизывая ночь дождя холодным светом, он плачет надо мной, дымясь среди обочин, и стекол ряд двойной, как стеганка, прострочен. Так плачет только он в сырой ночи без края, цепляясь за вагон, с запинкой, призывая на помощь небеса, листая наш словарик, и каждая слеза как маленький фонарик. 67
Он плачет надо мной, блестящий дождь глотая, любовь мою бедой, виной своей считая, твердя: «Прости, не плачь»,— и сам в пылу внушенья, как сердобольный врач, нуждаясь в утешенье. Он плачет потому, что нет конца мученью, что я кажусь ему безжизненною тенью; как <с этой стороны стекла, где ссохлась муха, глаза мои темны, в них холодно и сухо. * * * Жить в городе другом — как бы не жить. При жизни смерть дана, зовется — расстоянье. Не торопи меня. Мне некуда спешить. Летит вагон во тьму. О, смерти нарастанье! Какое мне письмо докажет: ты жива? Мне кажется, что ты во мраке таешь, таешь. Беспомощен привет, бессмысленны слова. Тебя в разлуке нет, при встрече — оживаешь. Гремят в промозглой мгле бетонные мосты. О ком я так томлюсь, в тоске ломая спички? Теперь любой пустяк действительней, чем ты: На столике стакан, на летчике петлички. На свете, где и так все держится едва, На ниточке висит, цепляется, вот рухнет, Кто сделал, чтобы ты жива и нежива Была, как тот огонь: то вспыхнет, то потухнет? 68
ПРОГУЛКИ 1 У дома с мраморной доской, Чтоб знали мы, где жил Кутузов, Кораблик вертится речной И трется угольщика кузов. Иду в сиянии дневном, Вдыхая ветер и прохладу, И волны синим табуном Бегут к зеленому фасаду. Вот счастье! Яркий синий день. Блеск облаков над Летним садом. И чья-то призрачная тень, Рука в руке, со мною рядом. На все внимательно глядит, Сличая с тем, как раньше было. — Ты мой вожатый,— говорит,— Веди меня, я все забыла. 2 С плащом на руке, с ветерком, С волной, шелестящей под боком,— Таким, отстранившись тайком, Запомнить себя ненароком. Вблизи надувных облаков, На фоне припухлого сада, Когда ни любви, ни стихов, И, может быть, счастья не надо. О, только б свобода одна Сюда, как озон из-под спуда, Текла, никому не видна, И листьев топорщилась груда. Поскольку свобода одна — Достойная жизни подкладка, 69
Не шелк и не холст, лишь она, Во тьме шелестящая сладко, Готовая к дружбе в листве С подробностью ветра любою, С морщинкою на рукаве, С отогнутой кверху полою. * * * Вижу, вижу спозаранку Устремленные в Неву И Обводный, и Фонтанку, И похожую на склянку Речку Кронверку во рву. И каналов без уздечки Вижу утреннюю прыть, Их названья на дощечке, И смертельной Черной речки Ускользающую нить. Слышу, слышу вздох неловкий, Плач по жизни прожитой, Вижу Екатерингофки Блики, отблески, подковки, Жирный отсвет нефтяной. Вижу серого оттенка Мойку, женщину и зонт, Крюков, лезущий на стенку, Пряжку, Карповку, Смоленку, Стикс, Коцит и Ахеронт. ВЕНЕЦИЯ Венеция, когда ты так блестишь, Как будто я тебя и вправду вижу, И дохлую в твоем канале мышь, И статую, упрятанную в нишу,— Мне кажется, во дворик захожу. Свисает с галереи коврик. Лето. 70
Стоит монах. К второму этажу С тряпьем веревку поднял Каналетто. Нет, Тютчев это мне тебя напел, Наплел. Нет, это Блок тебя навеял. Нет, это сам я фильм такой смотрел: Француз вояж в Италию затеял. Дурак француз, в двубортном пиджачке. Плеск голубей. Собор Святого Марка. О, как светло! Крутись на каблучке. О, как светло, о, смилуйся, как ярко! * * * Четко вижу двенадцатый век. Два-три моря да несколько рек. Крикнешь здесь — там услышат твой голос. Так что ласточки в клюве могли Занести, обогнав корабли, В Корнуэльс из Ирландии волос. А сейчас что за век, что за тьма! Где письмо? Не дождаться письма. Даром волны шумят, набегая. Иль и впрямь европейский роман Отменен, похоронен Тристан? Или ласточек нет, дорогая? * * * В деревьях — ужас нежитья И ветра шорох с краю, Как чей-то крик: а как же я? И чей-то вздох: не знаю. Больших деревьев шум ночной, Приливы и отливы! Как бы затвержены листвой Разлуки и разрывы. Откаты с шумом и броски За пять шагов на плечи. 71
За сотни лет ночной тоски Заученные речи. Не мы шумим — шумит листва, Шумят сады ночные. Какие горькие слова! С песком, полусырые. * * * Крутить колесико бинокля С утра весь день хотел бы я, Чтоб видеть, как сирень намокла Вблизи дороги и жилья. Сверкают радужно ресницы В двух линзах. Даль озарена. И зоркость ранних флорентийцев В сыром поселке мне дана. Я вижу красный, золотистый, Как сурик яркий край небес, Асфальта блеск крупнозернистый, И речку в зарослях, и лес. И даже номер на машине ЛИИ 12—50, И те журналы, что в кабине Багровым веером лежат. А дальше вижу в гуще леса Косынки желтой полотно. Я никакого интереса К себе не чувствую давно. Когда когда-нибудь со мною, Небытие, случишься въявь, Сотри, смешай меня с землею, Но зренье, зренье мне оставь! 72
СИРЕНЬ Фиолетовой, белой, лиловой, Ледяной, голубой, бестолковой Перед взором предстанет сирень. Летний полдень разбит на осколки, Острых листьев блестят треуголки, И, как облако, стелется тень. Сколько свежести в ветви тяжелой, Как стараются важные пчелы, Допотопная блещет краса! Но вглядись в эти вспышки и блестки: Здесь уже побывал Кончаловский, Трогал кисти и щурил глаза. Тем сильней у забора с канавкой Восхищение наше, с поправкой На тяжелый музейный букет, Нависающий в желтой плетенке Над столом, и две грозди в сторонке, И от локтя на скатерти след. СТОГ Б. Я. Бухштабу На стоге сена ночью южной Лицом ко тверди я лежал... Фет Я к стогу сена подошел. Он с виду ласковым казался. Я боком встал, плечом повел, Так он кололся и кусался. Он горько пахнул и дышал, Весь колыхался и дымился. Не знаю, как на нем лежал Тяжелый Фет? Не шевелился? Ползли какие-то жучки По рукавам и отворотам, 73
И запотевшие очки Покрылись шелковым налетом. Я гладил пыль, ласкал труху, Я порывался в жизнь иную, Но бога не было вверху, Чтоб оправдать тщету земную. И голый ужас, без одежд, Сдавив, лишил меня движений. Я падал в пропасть без надежд, Без звезд и тайных утешений. Ополоумев, облака Летели, серые от страха. Чесалась потная рука, Прилипла мокрая рубаха. И в целом стоге под рукой, Хоть всей спиной к нему прижаться, Соломки не было такой, Чтоб, ухватившись, задержаться! * * * Я был в тот вечер вкрадчивою тенью, Велосипед мой шел по вдохновенью, Как умный конь послушен провиденью, Когда забудет всадник про коня. Крутились сами легкие педали, Жуки над ухом с воем пролетали, Но головы моей не задевали, Как будто вовсе не было меня. Я ехал так, как едут наудачу, Решая в сердце старую задачу, Что так сейчас примерно обозначу: С кем по ночам так тихо говорю? Кого ищу за блещущею мглою? Иль говорю в бреду с самим собою, И сам себя прошу и беспокою, И сам себя в ночи благодарю? 74
Вдруг спохватился я и оглянулся, Как будто спал и только что проснулся, Как будто слуха моего коснулся Зов хорошо упрятанной трубы: В огромных дуплах, скрючены, раскосы, Приняв кривые старческие позы, Стояли в ряд могучие березы, Все в два обхвата, дружно, как дубы. В кровоподтеках, трещинах, увечьях, В болячках старых, шрамах человечьих, Почти ложась с обочины на встречных Тяжелым грузом страшной красоты. И если это дела не меняет, Что ж душу жжет и счастье навевает, О, что нас так в тоске переполняет Среди обнявшей землю темноты? В ТИРЕ В тире, с яркой подсветкой, С облаками, как дым, Мы с винтовочкой меткой Два часа простоим. Он устроен коробкой, Светел ночью и днем, С механической, робкой, Сладкой музычкой в нем. Вот я выстрелю в гуся, Что из тучки возник, Посмотри, моя дуся, Он головкой поник. Вот я лань обнаружу, Вот я в башню пальну, Все расстрою, разрушу И отправлю ко дну. Что там, шляпа с полями? Или пень? — Не видать. Тирщик в белой панаме Все настроит опять. 75
Его птички бессмертны, Пароходы прочны И бессменны концерты, Вроде вечной весны. Ты любуешься парком? Я же здесь постою В размалеванном, ярком, Самодельном раю. * * * Старинный с бронзою комод О веке вычурном и странном Нам представление дает. В нутре огромном, деревянном Набор объемов и пустот. Жук-древоточец не живет В его углах, убит дурманом. Не грустно мне, наоборот! Его хозяйку видит тот, Кто различает за туманом Веселый круг ее забот. Откроет ящик и замрет... Так ты сидишь над чемоданом, А время быстрое идет... Вот платье в блестках, вот с воланом. Что выбрать нам? Что ей идет? Мы видим плесени налет На бронзе, страсть ее к румянам. Таких же ящичков черед В ее уме непостоянном. Мы тоже кончимся. Так вот, Боюсь, нас выдаст крупным планом Сервант какой-нибудь с диваном, Что минский делает завод. * * * Еще чего, гитара! Засученный рукав. 76
Любезная отрава. Засунь ее за шкаф. Пускай на ней играет Григорьев по ночам, Как это подобает Разгульным москвичам. А мы стиху сухому Привержены с тобой. И с честью по-другому Справляемся с бедой. Дымок от папиросы Да ветреный канал, Чтоб злые наши слезы Никто не увидал. * * * В обстоятельствах грустных Нашей жизни дневной Помогает стоустый Шорох сада ночной. Я окно открываю, Выходящее в сад, И легко понимаю, Что мне там говорят. Светит желто и тускло От подъезда фонарь, И не нужно мне русско- тополиный словарь. А какие печали Приумножили тьму За моими плечами — Сообщать ни к чему! «Легче, легче и выше, Выступая из тьмы, К туче, небо прикрывшей, Устремляйся, как мы!» 77
Каждый тополь закручен, В небеса устремлен, Словно ищет за тучей Утешения он. Я под небо взлетаю По спирали крутой И на миг забываю То, что звал я бедой. И письмо деловое, И печальная весть Так малы за листвою, Что нельзя и прочесть. ВЕСНА В саду еще стоит вода, И зябнут руки без перчаток. Прозрачный воздух свеж и сладок, И синь везде и чернота. Еще лепные облака Выходят плохо у погоды. Плывут какие-то уроды, Посеребренные слегка. Вдоль стекол Зимнего дворца, То фиолетовых, то синих, Мелькает тень на черных клиньях Не то стрижа, не то скворца. Не то какой-нибудь знаток Старинной мебели горбатой Вернулся птичкой вороватой, А с ним — загробный холодок. * * * Жизнь чужую прожив до конца, Умерев в девятнадцатом веке, Смертный пот вытирая с лица, Вижу мельницы, избы, телеги. 78
Биографии тем и сильны, Что обнять позволяют за сутки Двух любовниц, двух жен, две войны И великую мысль в промежутке. Пригождайся нам, опыт чужой, Свет вечерний за полостью пыльной, Тишина, пять-шесть строф за душой И кусты по дороге из Вильны. Даже беды великих людей Дарят нас прибавлением жизни, Звездным небом, рысцой лошадей И вином, при его дешевизне. Казалось бы, две тьмы, В начале и в конце, Стоят, чтоб жили мы С тенями на лице. Но несравним густой Мрак, свойственный гробам, С той дружелюбной тьмой, Предшествовавшей нам. Я с легкостью смотрю На снимок давних лет. «Вот кресло,— говорю,— Меня в нем только нет». Но с ужасом гляжу За черный тот предел, Где кресло нахожу, В котором я сидел. * * * На Мойке жил один старик. Я представляю горы книг. Он знал того, он знал другого. 79
Но все равно, не потому Приятель звал меня к нему Меж делом, бегло, бестолково. А потому, что, по словам Приятеля, обоим нам Была бы в радость встреча эта. — Вы б столковались в тот же миг: Одна печаль, один язык И тень забытого поэта! Я собирался много раз, Но дождь, дела и поздний час, Я мрачен, он нерасположен. И вот я слышу: умер он. Визит мой точно отменен. И кто мне скажет, что отложен? * * * Зачем Ван Гог вихреобразный Томит меня тоской неясной? Как желт его автопортрет! Перевязав больное ухо, В зеленой куртке, как старуха, Зачем глядит он мне вослед? Зачем в кафе его полночном Стоит лакей с лицом порочным? Блестит бильярд без игроков? Зачем тяжелый стул поставлен Так, что навек покой отравлен, Ждешь слез и стука башмаков? Зачем он с ветром в крону дует? Зачем он доктора рисует С нелепой веточкой в руке? Куда в косом его пейзаже Без седока и без поклажи Спешит коляска налегке? 80
* * * Нам со спины изобразит Художник девушку, но сбоку Недаром зеркало висит: В нем профиль виден, слава Богу. И даже более того, Он в том же зеркале покажет Еще счастливца, для кого Она играет или вяжет. Так точно, подперев щеку Рукой, поэт, оставшись дома, Вставляет зеркальце в строку Для восполнения объема. Диван, потрепанный на вид, Плашмя в углу бутыль и шляпа, И видно, как давно лежит На всем тоски звериной лапа. ЭЛЬ ГРЕКО. ПОГРЕБЕНИЕ ГРАФА ОРГАСА Живописцу доверюсь с опаской. Он прельщает серебряной краской, Желто-синей и черной, точь-в-точь Как испанская жирная ночь, И сияньем лазури. Тем часом, Размещая статистов кольцом, Что он делает с графом Оргасом? В гроб кладет его, к небу лицом. На Оргасе железные латы, Его мертвые плечи покаты, Вид у сложенных рук неживой, И на шее кружок кружевной. Два священника с графом Оргасом Обращаются как с керогазом: Темных взоров не сводят с лица. Но закручен фитиль до конца. 81
Осторожно несут, осторожно. Чтобы латами он не гремел. Где он, с нами? — Возможно, возможно. Но скорее всего, улетел! Что ук так больно, едва ли не стонем? Объясните, кого мы хороним? Что мы делаем, сердце скрепя? — В каждом мертвом хороним себя! — Внятно слышится горнее пенье, Сам Оргас отчужден, отчужден. На печальном своем погребенье Равнодушно присутствует он. ПУТЕШЕСТВИЕ Что-то мне волны лазурные снятся, Катятся, ластятся, жмутся, теснятся, Мчатся назад и в обход. Нет, не привычное Черное море, А миражи в незнакомом просторе, Белый, как соль, пароход. Плыть? Но куда? На огней вереницу. В Геную, Падую, Специю, Ниццу. Что там, не видно ль земли? Странно: в глаза не глядят мне матросы. Крепко натянуты мощные тросы. Нет, не Везувий вдали. Припоминаю, что был уже случай. Мне отвечают: «Себя ты не мучай, Детские страхи откинь». Нет, не в Италии мы и не в Польше. Что-то мне это не нравится больше: Гладь не такая и синь. Так Баратынский с его пироскафом Думал увидеть, как мячик за шкафом, Влажный Элизий земной, Башни Ливурны, а ждал его тесный Ящик дубовый, Элизий небесный, Серый кладбищенский зной. 82
* * * Читая шинельную оду О свойствах огромной страны, Меняющей быт и погоду Раз сто до китайской стены, Представил я реки, речушки, Пустыни и Берингов лед — Все то, что зовется: от Кушки До Карских студеных Ворот. Как много от слова до слова Пространства, тоски и судьбы! Как ветра и снега от Львова До Обской холодной губы. Так вот что стоит за плечами И дышит в затылок, как зверь, Когда ледяными ночами Не спишь и косишься на дверь. Большая удача — родиться В такой беспримерной стране. Воистину есть чем гордиться, Вперяясь в просторы в окне. Но силы нужны и отвага Сидеть под таким сквозняком! И вся-то защита — бумага Да лампа над тесным столом. БУКВЫ В латинском шрифте, видим мы, Сказались римские холмы И средиземных волн барашки, Игра чешуек и колец, Как бы ползут стада овец, Пастух вино сосет из фляжки. Зато грузинский алфавит На черепки мечом разбит Иль сам упал с высокой полки. Чуть дрогнет утренний туман — Илья, Паоло, Тициан Сбирают круглые осколки. 83
А в русских буквах «же» и «ша» Живет размашисто душа, Метет метель, шумя и пенясь. В кафтане бойкий ямщичок, Удал, хмелен и краснощек, Лошадкой правит, подбоченясь. А вот немецкая печать, Так трудно буквы различать, Как будто марбургские крыши. Густая готика строки. Ночные окрики, шаги. Не разбудить бы! Тише! Тише! Летит еврейское письмо. Куда? — Не ведает само. Слова написаны, как ноты. Скорее скрипочку хватай, К щеке платочек прижимай, Не плачь, играй... Ну что ты? Что ты? * * * Сегодня снег, Моя погода. От зимних нег Нам нет прохода. Холодных струй Укол нестрашный Твой поцелуй Напомнит влажный. В снегу густом Видны пустоты, Как будто в нем Мерцают соты. Дары зимы При свете резком, Ячейки тьмы С янтарным блеском. 84
Метет метель, Стирая дали. Играй, Адель, Не знай печали. Снежинок рой Кружит, сверкая, Одна — пчелой, Шмелем — другая. Сейчас скажу Всю правду сразу, Снежок держу Так близко к глазу. Метет метель. О чем хлопочешь? Бери свирель, Играй что хочешь! Кружись, взлетай, Снежку подобно. Адель, играй! На чем угодно! Вот я в ночной тени стою Один в пустом саду. То скрипнет тихо дверь в раю, То хлопнет дверь в аду. А слева музыка звучит И голос в лад поет. А справа кто-то все кричит И эту жизнь клянет. ПРИМЕТЫ Еще клубился полумрак, Шли складки по белью, Был рай обставлен кое-как, Похож на жизнь мою. 85
Был стул с одеждой под рукой, Дрожала ветвь в окне, И кто-то розовой щекой В плечо уткнулся мне. Немного их, струящих свет На мировом ветру Опознавательных примет Твоей судьбы в миру! Но все — стола потертый лак И стула черный сук — Шептало мне: не нужно так Отчаиваться, друг. Не потому, что есть намек Иль тайный знак уму, А так, всем смыслам поперек, Никак, нипочему. * * * В саду ли, в сыром перелеске, На улице, гулкой, как жесть, Нетрудно, в сиянье и блеске, Казаться печальней, чем есть. И, в сторону глядя, в два счета, У тусклого стоя пруда, Пленить незаметно кого-то Трагической складкой у рта. Так действует эта морщинка! Но с возрастом как-то ясней Ты видишь: не стоит овчинка Той выделки хитрой, бог с ней! Все чаще с растерянным, жарким И незащищенным лицом Стоишь перед светлым подарком: Опушкою, парком, дворцом. 86
* * * Когда ты в Павловском дворце Искала в зеркале барочном, Роскошном, царственном, порочном Себя — как в тусклом озерце Иль где-нибудь в пруде полночном,— Рябь набегала, и в конце Той залы нам с лицом отечным Являлась фурия в чепце. Потом зеркальная вода Светлела. В ней не без труда Всплывала ты, с песком проточным И пузырьками пополам. Но долго жизнь казалась нам Туманным делом и непрочным! * * * И если в ад я попаду, Есть наказание в аду И для меня: не лед, не пламя! Мгновенья те, когда я мог Рискнуть, но стыл и тер висок, Опять пройдут перед глазами. Все счастье, сколько упустил, В саду, в лесу и у перил, В пути, в гостях и темном море... Есть казнь в аду таким, как я: То рай прошедшего житья, Тоска о смертном недоборе. * * * Еще печаль легка, легка. Еще к руке прикосновенье Случайно празднует рука, Таясь с перчаткой в отдаленье. Еще готова сделать вид Душа, что ей милей прохлада, 87
Чем жар, что весело следит За блеском облака и сада. Еще нуждается в кивке И в поощрительной улыбке Отвага, с трепетом в руке И ощущением ошибки. Еще любовь не обрела Тех косных форм, что напоследок Приобретает, и светла, И к сердцу льнет и так и этак. * * * Вот сижу на шатком стуле В тесной комнате моей, Пью вино напареули, Что осталось от гостей. Мы печальны — что причиной? Нас не любят — кто так строг? Всей спиною за гардиной Белый чувствую снежок. На подходе зимний праздник, Хвоя, вата, серпантин. С каждым годом все прекрасней Снег и запах легких вин. И любовь от повторенья Не тускнеет, просто в ней Больше знанья, и терпенья, И немыслимых вещей. * * * Ни вину, ни письму, Ни друзьям с новосельем, Никому, ничему Не обязан весельем. 88
Тем приятней оно, Тем сильней в его власти. Ни письмо, ни вино Не замешаны в счастье. Раньше чей-то звонок, Или доброе слово, Или женский намек На возможность иного — И качнулось, пошло, Закружилось, готово! А теперь хорошо: Ни того, ни другого. А теперь ветерка Холодок над Невою Да блеснут облака Над моей головою. Взгляд от них не отвесть. И подумаешь снова, Что веселье и есть Наша суть и основа. * * * Друг, наудачу рифму твержу, взгляда не прячу, прямо гляжу. Далей не вижу, вижу, как все, дерево, крышу, дождь на шоссе. Видишь ли, осень вроде лото: может быть, восемь, может быть, сто. Может быть, почта. Может быть, друг. 89
Может быть, то, что выпадет вдруг. Кто нам помашет? Кто позвонит? Кто нам расскажет, что нам грозит? Мне и стихи-то дороги тем, что не раскрыто все в них и всем, что через строчку можно попасть в Суйду, в Опочку, в летную часть. Может быть, тем и жизнь хороша, что не система в ней, а душа. Нынче придавит, завтра прильнет, а послезавтра к сердцу прижмет. * * * Скатерть, радость, благодать! За обедом с проволочкой Под столом люблю сгибать Край ее с машинной строчкой. Боже мой! Еще живу! Все могу еще потрогать И каемку, и канву, И на стол поставить локоть! Угол скатерти в горсти. Даже если это слабость, О бессмыслица, блести! не кончайся, скатерть, радость!
письмо 1974
* * * Эти вечные счеты, расчеты, долги И подсчеты, подсчеты. Испещренные цифрами черновики. Наши гении, мученики, должники. Рифмы, рядом — расходы. То ли в карты играл? То ли в долг занимал? Было пасмурно, осень. Век железный — зато и презренный металл. Или рощу сажал и считал, и считал, Сколько высадил елей и сосен? Эта жизнь так нелепо и быстро течет! Покажи, от чего начинать нам отсчет, Чтоб не сделать ошибки? Стих от прозы не бегает, наоборот! Свет осенний и зыбкий. Под высокими окнами, бурей гоним, Мчится клен, и высоко взлетают над ним Медных листьев тройчатки. К этим сотням и тысячам круглым твоим Приплюсуем десятки. Снова дикая кошка бежит по пятам, Приближается время платить по счетам, Все страшней ее взгляды: Забегает вперед, прижимает к кустам — И не будет пощады. Все равно эта жизнь и в конце хороша, И в долгах, и в слезах, потому что свежа! 92
И послушная рифма, Выбегая на зов, и легка, как душа, И точна, точно цифра! * * * Снег подлетает к ночному окну, Вьюга дымится. Как мы с тобой угадали страну, Где нам родиться! Вьюжная. Ватная. Снежная вся. Давит на плечи. Но и представить другую нельзя Шубу, полегче. Гоголь из Рима нам пишет письмо, Как виноватый. Бритвой почтовое смотрит клеймо Продолговатой. Но и представить другое нельзя Поле, поуже. Доблести, подлости, горе, семья, Зимы и дружбы. И англичанин, что к нам заходил, Строгий, как вымпел, Не понимал ничего, говорил Глупости, выпив. Как на дитя, мы тогда на него С грустью смотрели. И доставали плеча твоего Крылья метели. * * * У меня зазвонил телефон. То не слон говорил. Что за стон! Что за буря и плач! И гудки! И щелчки, и звонки. Что за тон! 93
Я сказал:— Ничего не слыхать.— И в ответ застонало опять, Загудело опять, и едва Долетали до слуха слова: — Вам звонят из Уфы.— Перерыв.— Плохо слышно, увы.— Перерыв.— Все архивы Уфы перерыв, Не нашли мы, а вы? — Перерыв. — Все труды таковы,— говорю.— С кем, простите, сейчас говорю? — Нет, простите, с кем мы говорим? В прошлый раз говорили с другим! Кто-то в черную трубку дышал. Зимний ветер ему подвывал. Словно зверь, притаясь, выжидал. Я нажал рычажок — он пропал. * * * Не Ты ли это надо мной Шуршишь осеннею листвой, Когда иду во тьме ночной И плащ на мне блестит? Как мокр и холоден Твой дом! Как Ты давно не топишь в нем! Иль потому Ты под дождем, Что нас он не щадит? Какое горе у Тебя? Куда Ты смотришь, торопя Волну в Неве и сам себя Бросая на кусты? Иль горе тайное мое Тебя смущает, как свое, И Ты забыл, входя в житье, Узнать, где я, где Ты? Какая пасмурная ночь! Скажи мне, как Тебе помочь? Не так ли, как Ты нам точь-в-точь, Дыханием Невы? 94
Полоской неба голубой? Своим присутствием, листвой? — Нет,— шепчешь Ты из тьмы ночной,— Как вы, как вы, как вы! * * * Мне боль придает одержимость и силу. Открою окно. Не знать бы названия этому пылу По Фрейду, зачем мне оно? О, шелест листвы, сквозняка дуновенье, Ладонь у виска! Не знать бы, что муза и есть замещенье, Сухая возгонка, тоска. На что не хватило души и отваги В томленьях дневных — То скорый и горький реванш на бумаге Берет в бормотаньях моих. И жизнь, что с утра под рукой западает, Как клавиш в гнезде, Бесстрашие ночью и строй обретает На рыхлом мучнистом листе. О, жесткий нажим этих черт, этих линий! Мерцает за ним И блеск ее глаз, лихорадочно-синий, И тополь под ветром сквозным. Отточенным слухом к созревшему звуку Прижавшись, как серп, Не знать бы, что так убирают разлуку, Снимают урон и ущерб. Что слово, на этой взращенное ниве, Отдарит с лихвой. Не знать бы, что привкус беды конструктивен В саднящей строке стиховой. 95
НИ ТЕНЬЮ, НИ ЗВЕЗДОЙ Ни тенью, ни звездой, ни ветра дуновеньем быть не хочу! Ни тенью, ни звездой — вернусь стихотвореньем, которое шепчу. В стихах вторая жизнь насколько лучше первой, свободней и звучней! С кем рифма нас сведет? Со смертью ли, с Минервой? Не спорю: ей видней. Легко писать стихи, за смыслом поспевая. А яркий шлем блеснет не вовремя — ну что ж? Дорога звуковая нас к той же цели приведет. Счастливее еще! По шороху, по слуху, по трепету строки. А смерть нам отгонять не боязно, как муху, движением руки. * * * В отделе оптики в аптеке С полубезумным алфавитом, Родящим мысли в человеке О чем-то важном, но забытом, Намек таится на возможность Прочесть все книги по-другому, Хотя к чему нам эта сложность И прибавление к объему? Как будто мы в бинокль взглянули С увеличеньем многократным И вдруг его перевернули С пренебреженьем непонятным. Какой роман такое чтенье Способен выдержать — не знаю,— Такой фавор и отдаленье? Я как про Миниха читаю. Мне что-нибудь про нас с тобою, Но не написано об этом. 96
глядящее судьбою, Еще не ставшее сюжетом. Любовь, бессонница, аптека. Чем старше я, тем нереальней. Как будто вывернуто веко. И все печальней, все печальней... * * * Неромантичны наши вкусы. Нам утешаться до конца Волос начесом светло-русым И миловидностью лица С чуть-чуть размытыми чертами И носом, вздернутым слегка. Где рок, сверкающий очами? Как исступленность далека! Угля на брови не хватило И синей краски — на глаза. Губа другую прикусила, Чтобы не вылилась слеза. Не плачь, пройдет! Вся жизнь, с пустыми Мечтами, все пройдет, вполне. Какими средствами простыми Ты надрываешь сердце мне! * * * Могли бы свечу закрепить На блюдечке мелком, Но как нам ее совместить С презреньем к подделкам? Три лампы по сорок свечей Заботились явно О правде и сути вещей, Сияя исправно. Метель в полумраке мела В окне полутемном, 4 Зак. № 563 97
Как если б рука затекла, В бесчувствии полном. В стихах у нас снежно, свежо, И даль онемела, А главное, то хорошо, Что врать надоело. Пылился на полке роман. В обивке дивана Был виден малейший изъян. О, блеск без обмана! Казалось, сейчас разглядим Не только друг друга,— Всю жизнь, что осталось двоим Прожить друг без друга. СОН Я ли свой не знаю город? Дождь пошел. Я поднял ворот. Сел в трамвай полупустой. От дороги Турухтанной По Кронштадтской... вид туманный... Стачек, Трефолева... стой! Как по плоскости наклонной, Мимо темной Оборонной. Все смешалось... не понять... Вдруг трамвай свернул куда-то, Мост, канал, большого сада Темень, мост, канал опять. Ничего не понимаю! Слева тучу обгоняю, Справа в тень ее вхожу, Вижу пасмурную воду, Зелень, темную с исподу, Возвращаюсь и кружу. Чья ловушка и причуда? Мне не выбраться отсюда! Где Фонтанка? Где Нева? 98
Если это чья-то шутка, Почему мне стало жутко И слабеет голова? Этот сад меня пугает, Этот мост не так мелькает, И вода не так бежит, И трамвайный бег бесстрастный Приобрел уклон опасный, И рука моя дрожит. Вид у нас какой-то сирый. Где другие пассажиры? Было ж несколько старух! Никого в трамвае нету. Мы похожи на комету, И вожатый слеп и глух. Вровень с нами мчатся рядом Все, кому мы были рады В прежней жизни дорогой. Блещут слезы их живые, Словно капли дождевые. Плачут, машут нам рукой. Им не видно за дождями, Сколько встало между нами Улиц, улочек и рек. Так привозят в парк трамвайный Не заснувшего случайно, А уснувшего навек. ХОД ЖИЗНИ Непоправима, невозвратна, Неуловима, однократна, Неумолима и томима Тоской о прошлом, непонятна. Обиды жгут неизгладимо И несмываемые пятна. Почти уже невыносима, Идет к концу невозмутимо, 99
Как ровный почерк без нажима, Неотвратимо, безоглядно. Никто не выгребет обратно! Ветрами темными гонима. В лицо огромное, без грима, Прощаясь, всматриваюсь жадно. Необозрима и громадна, Каким заступником хранима? Как стих безумный одержима, Неутолима! Невероятна! * * * Покров любви, расписанный цветами, Полуночными тайными дарами, Сплетенье рук, переплетенье снов. И славы в складках бархатный покров, До старости висящий перед нами. И дальних странствий, пышных облаков, С уступами, зубцами, завитками, Подобие персидских тех ковров. Театра отсыревшее сукно, Его великолепные разводы. И живописи жесткой полотно. Живые декорации природы, Все эти многодумные дубы И ярко нарисованные воды. Завеса скрипки, пелена трубы. И полог слез, и занавес вокзала. Накидки, шторки, створки, покрывала,— Сквозь них, сквозь них! Средь складок их и швов Еще один, последний есть покров, Плотнее всех... Его нам не хватало! * * * Кто-то плачет всю ночь. Кто-то плачет у нас за стеною. Я и рад бы помочь — Не пошлет тот, кто плачет, за мною. 100
Вот затих. Вот опять. — Спи,— ты мне говоришь,— показалось. Надо спать, надо спать. Если б сердце во тьме не сжималось! Разве плачут в наш век? Где ты слышал, чтоб кто-нибудь плакал? Суше не было век. Под бесслезным мы выросли флагом. Только дети — и те, Услыхав: Как не стыдно? — смолкают. Так лежим в темноте. Лишь часы на столе подтекают. Кто-то плачет вблизи. — Спи,— ты мне говоришь,— я не слышу. У кого ни спроси — Это дождь задевает за крышу. Вот затих. Вот опять. Словно глубже беду свою прячет. А начну засыпать — — Подожди,— говоришь,— кто-то плачет! * * * Человек привыкает Ко всему, ко всему. Что ни год получает По письму, по письму. Это в белом конверте Ему пишет зима. Обещанье бессмертья — Содержанье письма. Как красив ее почерк! Не сказать никому. Он читает листочек И не верит ему. 101
Зимним холодом дышит У реки, у пруда. И в ответ ей не пишет Никогда, никогда. * * * Безлюдно. Морозно. Туманно. Как чудно! Как поздно! Как странно! Как будто есть кто-то, и виден, но смутно, так с тучами слитен. Как страшно от ветра и хруста! И влажно! И щедро! И пусто! Каких нам еще доказательств его роковых замешательств? Он дует то слепо, то слабо, бинтует то слева, то справа. Как быть? Мы спросить его вправе: любить? Или думать о славе? Влеченье к успеху прямому — стремленье к ореху пустому. А смех ее, шапка и шубка — 102
какой же орех? Лишь скорлупка. И счастье не в этом, не в этом. Все чаще он медлит с ответом. ВСТРЕЧА В СВЕЧНОМ ПЕРЕУЛКЕ Пока бубнишь, безумец, Стихи, привыкнув к бреду, Печаль за десять улиц Готовит встречу эту: Ты выйдешь на Фонарный, Он выйдет на Дегтярный, Чтоб случай у Свечного Столкнул вас в полвторого. «Представь себе, за двадцать Еще шагов отсюда Тебя, готов поклясться, Я вспомнил почему-то!» Две меченых песчинки Столкнулись по старинке, Как в повести старинной, С готовностью картинной. Не посидеть ли в сквере, Где тополи как свечи? Лет пять по меньшей мере Прошло с последней встречи. Молчим. Листва лепечет, Что слишком жизнь громоздка. Чешуйки нам на плечи Летят, как капли воска. Не те на нас костюмы, Воротнички тугие. Не то что мы угрюмы, А просто мы другие. Жизнь не одна, их столько В одной, что пухнет смета. юз
Но слишком было б долго Нам уточнять все это. Я не давал подписки Ни сам себе, ни в шутку Дуть, как сквозняк альпийский, В одну и ту же дудку! То, что я думал прежде, Упразднено в азарте, Уточнено в надежде На приближенье к правде. Я б не хотел вернуться Туда, где был моложе, Ценой размыва сути. Моя мне честь — дороже! Есть в ощущенье жизни, Изжитой на две трети, Свое удобство, в смысле Того, что тонут в Лете Несбывшиеся вещи, Тщеславные обиды, И все ясней и резче На будущее виды. Как будто аргонавту Клочок земли, Колхиду, Показывают правду, Обыденную с виду, И требуют не пыла И выспреннего слова, Которое постыло,— А мужества прямого! * * * Конверт какой-то странный, странный, Как будто даже самодельный, И штемпель смазанный, туманный, С пометкой давности недельной, И марка странная, пустая, Размытый образ захолустья: 104
Ни президента Уругвая, Ни Темзы,— так, какой-то кустик. И буква к букве так теснятся, Что почерк явно засекречен. Внизу, как можно догадаться, Обратный адрес не помечен. Тихонько рву конверт по краю И на листе бумаги плотном С трудом по-русски разбираю Слова в смятенье безотчетном. «Мы здесь собрались кругом тесным Тебя заверить в знак вниманья В размытом нашем, повсеместном, Ослабленном существованье. Когда ночами (бред какой-то!) Воюет ветер с темным садом, О всех не скажем, но с тобой-то, Молчи, не вздрагивай, мы рядом. Не спи же, вглядывайся зорче, Нас различай поодиночке». И дальше почерк неразборчив, Я пропускаю две-три строчки. «Прощай! Чернила наши блеклы, А почта наша ненадежна, И так в саду листва намокла, Что шага сделать невозможно». ЛАВР А. Битову Не помнит лавр вечнозеленый, Что Дафной был и бог влюбленный Его преследовал тогда; К его листве остроконечной Подносит руку первый встречный И мнет, не ведая стыда. Не помнит лавр вечнозеленый, И ты не помнишь, утомленный Путем в Батум из Кобулет, 105
Что кустик этот глянцевитый, Цветами желтыми увитый, Еще Овидием воспет. Выходит дождик из тумана, Несет дымком из ресторана, И Гоги в белом пиджаке Не помнит, сдал с десятки сдачу Иль нет... а лавр в окне маячит... А сдача — вот она, в руке. Какая долгая разлука! И блекнет память, и подруга Забыла друга своего, И ветвь безжизненно упала, И море плещется устало, Никто не помнит ничего. * * * Случалось ли читателю, как мне, В немыслимом круженье по равнине Очнуться на клейменой простыне Гостиничной, со швом посередине, То открывать глаза, то закрывать В стремлении хоть что-нибудь понять. Покатый стол и шкаф, потертый так, Как будто жизнь его прошла в мученьях, Расставив для начала кое-как, На беглый взгляд, пока, до уточненья,— Увидеть краеведческий музей В окне, чтобы в себя прийти скорей. Итак, стол, шкаф, картинка: переход Суворова с полками через Альпы — Для воспитанья тех, кто здесь уснет: Они сползли, а ты небось не стал бы? Мне не до них! И что за канитель! И зыбкая меня томит постель. Вставать, вставать, бежать куда-нибудь, Врываться, отмечать командировку... Я знаю номерную эту жуть, 106
Не то чтобы припасшую веревку, Но склонную, стесняясь грубых мер, К сердечному припадку, например. Вставать, вставать, я знаю, на кого Похож в плену одежек и привычек — На в тишине скрипящего того Жука в пустой коробке из-под спичек, Когда рубахой шелковой шуршу, Ищу очки и что-нибудь твержу. Не то еще подступит тайный бред, Любви острей, расставит все акценты, Лазейки не оставит, все на нет Сведет, сотрет, бывали прецеденты: Две маленькие мышки, Арзамас, А тот проезжий был покрепче нас! Не то еще взбредет еще не то: Тяжелый шум шагов по коридору... Вставать, вставать, на дождик без пальто Бежать, припасть к чужому разговору. Трамвайной давки пар, и забытье! Гостиничное не про нас житье. * * * Никак не вспомнить было, где Живет: в Вилюйске, Воркуте, Чите, Ухте, Караганде, Тобольске или Томске, Не то в саманной Кзыл-орде, Не то в туманной Кулунде, Быть может, в Орске, в духоте, А может быть, и в Омске. Я все твержу: Балхаш, Баймак, Барабинск, Бийск. А что? Да так! Томлюсь, как будто жмет башмак. Среди мордвы? Чувашей? Илим, Ишим, Витим, Нарым, Как будто я сквозь тьму и дым В сплошном снегу иду за ним, Ища конверт пропавший. 107
ОТКАЗ ОТ ПОЭМЫ Вот вы не пишете поэмы. Что ж, подходящей нету темы? Иль ваши мысли вне системы Живут вразброд, как муравьи? — Да, из меня плохой затейник. Могу собрать свой муравейник. Но остывают, как кофейник, Благие замыслы мои. Однажды я пришел к поэту, Ее давно меж нами нету, Я записал потом беседу. Она спросила, например: — Что важно выбрать для поэмы, Помимо смысла, кроме темы, Что кое-как умеем все мы? — И важно молвила: — Размер! Чтоб не боялся он простора, Чтоб не наскучил слишком скоро, Подобье мощного мотора Иль махового колеса. И я кивал и соглашался, И мне казалось, поезд мчался, И рассмотреть я собирался Во мраке рощи и леса. В вагонном узком коридоре Герой мой, как в ночном дозоре, Смотрел в окно, и в хвойном море Дым, как дракон, белел, зловещ. Но видел я спустя мгновенье, Что мне звучанья и движенья Не хватит на стихотворенье, Не то что на большую вещь. К тому же ритма перебои. В поэме может быть любое: Стоял один, а стало двое. Но стыдно открывать в купе Дверь, чтобы вдруг подстроить встречу. Я сам себе противоречу. 108
Пройду, как будто не замечу, Назло сюжету и судьбе. Пройду и дверь прикрою плотно. Пускай широкие полотна Без нас рисует кто угодно. Гигантомания — в чести! Новейший Байрон любит эпос. Подстрочник выглядит как ребус. Мы взять беремся эту крепость, Но как нам дух перевести? А наш герой глядит спокойно. И мы ведем себя достойно. Ему печально или больно,— Зачем поэмы сочинять, Вести себя высокопарно? Сошлемся на старенье жанра. Все это так элементарно: Он грустен? — Лучше помолчать. Читатель, где-то в отдаленье Живущий! Есть такое мненье: Кратчайший путь — стихотворенье Меж нами. Линий прямота Уничтожает расстоянье И дарит мне твое вниманье. Как дико ветра завыванье, Как жутко воют поезда! Ночь за окном синеет смутно. Должно быть, время наше трудно. Но думать было бы абсурдно, Что были легче времена. А хоть и были, мы — не дети, И мы рассчитаны — на эти, Не мы, тогда никто на свете Их не снесет. О, ночь без сна! Дорожные мелькают знаки, Пером вожденье по бумаге Не большей требует отваги, Чем слово твердое и взгляд. Прямой поступок — вот реальность, Не меньшая, чем гениальность, 109
Его пример и моментальность Слепят, как дуговой разряд. Мигают звезды на приколе. Россия, опытное поле, Мерцает в смутном ореоле Огней, бегущих в стороне. О чем ночные наши мысли? Боюсь сказать: о смысле жизни. Но жизнь, в каком-то главном смысле, Акт героический вполне. ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ 1 У счастливой любви не бывает стихов, А несчастная их не считает. Пусть они утешением для простаков Служат, если им слов не хватает. Эти рифмы, которые сами пришли, Ничего для нее не добились. Постояли, поплакали. В строчку вошли. Не утешили: зря торопились. 2 Еще ты вспомнишь обо мне, И сердце вдруг сожмется. Но в полуночной тишине Никто не отзовется. И если буду жив, рукой Зажму свой рот: ни звука! А если буду мертв, какой Глубокий сон, разлука. з Не любящим нас так не жить Прекрасно и трудно. но
Их жаль, их нельзя не любить Всю жизнь, безрассудно. Не надо от них ничего В ночах безответных. Разлюбим их — о, на кого Оставим их, бедных! * * * Ну прощай, прощай до завтра, Послезавтра, до зимы. Ну прощай, прощай до марта. Зиму порознь встретим мы. Порознь встретим и проводим. Ну прощай до лучших дней. До весны. Глаза отводим. До весны. Еще поздней. Ну прощай, прощай до лета. Что ж перчатку теребить? Ну прощай до как-то, где-то, До когда-то, может быть. Что ж тянуть, стоять в передней. Да и можно ль быть точней? До черты прощай последней, До смертельной. И за ней. * * * Задумался, мысль потерял, Не вспомню теперь, Что думал, о чем горевал, Уставясь на дверь. Ведь что-то я думал, постой, Был занят тайком Не ручкой же медной, дверной, Дверным косяком. Иначе чего бы так жаль Мне было теперь? ill
Поистине, что за печаль При взгляде на дверь? Любовной тоске по плечу, Мучениям тем... Иль снова боюсь, не хочу Вернуться ни с чем? Не так ли на кухню идут За вилкой — и вот Не вилку, а ложку несут, Как с горних высот, А то и совсем ничего, С пустою рукой. Как жить, не пойму одного, С печалью такой! * * * В отчаянье горьком прильнуть К подушке горящей щекою, Во сне потерять что-нибудь И утром найти под рукою. Вот шляпа. Как долго во сне Тащило ее по панели И ветром пригнало ко мне, Когда я проснулся, к постели. Как мчалась, в пыли не видна! Как горько томила пропажа! Как странно! Зачем мне она? Теперь не придумаю даже. Любовь моя, как я бежал, Под ветром клонился и гнулся, Когда я тебя потерял! Пока на бегу не проснулся. И трудно поверить в ночной Порыв, и побег, и мороку, Когда б не листочек сухой, За ленту забившийся сбоку. 112
* * * Неудавшейся любви Он подвел итог: Отвращенье, яд в крови, Пять-шесть сильных строк. Вот он снова перечел Их, прищуря глаз. Он бы счастье предпочел Всем стихам сейчас. Он ложится на диван И глядит в упор На расставивший капкан Нитяной узор. До тех пор, пока зрачок Под прямым углом, Как прихлопнутый зверек, Не забьется в нем. Нету выхода. Узор Золотой красив. Вспомнит он зеленый двор, Домовой массив. Весь халтурный лабиринт Крупноблочных стен, Раздвижных своих обид И постыдных сцен. Поплывут круги, круги У него в глазах. Кровь толчком прильет в виски, Застучит в ушах. Словно в самом деле он Выпил порошок В той пропорции, где сон, Точно смерть, глубок. из
* * * Я к ночным облакам за окном присмотрюсь, Отодвинув суровую штору. Был я счастлив — и смерти боялся. Боюсь И сейчас, но не так, как в ту пору. Умереть — это значит шуметь на ветру Вместе с кленом, глядящим понуро. Умереть — это значит попасть ко двору То ли Ричарда, то ли Артура. Умереть — расколоть самый твердый орех, Все причины узнать и мотивы. Умереть — это стать современником всех, Кроме тех, кто пока еще живы. * * * Расположение вещей На плоскости стола, И преломление лучей, И синий лед стекла. Сюда — цветы, тюльпан и мак, Бокал с вином — туда. Скажи, ты счастлив? — Нет.— А так? — Почти.— А так? — О да! * * * Потрясенная, видит душа Бескорыстно и ясно: На поверхности жизнь хороша, Втайне — вовсе прекрасна. Потому, может быть, и одна. И волнует так сцена. А иначе бы грош ей цена! И тебе, Мельпомена! Потому и трагична, что в ней, Кроме смерти и горя, 114
Есть и хищный узор скатертей, И дыхание моря. Словно в узкие прорези глаз Той трагической маски Смотрят синие волны на нас И Матиссовы краски. * * * Г. С. Семенову Почему бы в столе, где хранят Авторучки, очки, сигареты, Бланки, склянки, с орлами монеты, Телеграммы, лет десять назад Нас нашедшие, марки, билеты, Почему бы в столе, где с ключом От давно заколоченной двери Притаился конверт с сургучом, Почему бы в столе, где булавки, Бритвы, бирки и старые справки Образуют тот хаос второй, Что сумел сам собой накопиться И растет, и шуршит под рукой, И, как первый, уже шевелится,— Почему бы в столе завестись Не сумели по собственной воле То ли в тюбике яд, берегись, То ли флейта волшебная, что ли? * * * Пришла ко мне гостья лихая, Как дождь, зарядивший с утра. Спросил ее: — Кто ты такая? Она отвечает: — Хандра. — Послушай, в тебя я не верю. — Ты Пушкина плохо читал. 115
— Ты веком ошиблась и дверью. Я, видимо, просто устал. — Все так говорят, что устали, Пока привыкают ко мне. Я вместо любви и печали, Как дождь, зарядивший в окне. О, хмурое, злое соседство... Уеду, усну, увильну... Ведь есть же какое-то средство. Она отвечает: — Ну-ну! * * * Какое счастье, благодать Ложиться, укрываться, С тобою рядом засыпать, С тобою просыпаться! Пока мы спали, ты и я, В саду листва шумела И неба темные края Сверкали то и дело. Пока мы спали, у стола Чудак с дремотой спорил, Но спал я, спал, и ты спала, И сон всех ямбов стоил. Мы спали, спали, наравне С любовью и бессмертьем Давалось даром то во сне, Что днем — сплошным усердьем. Мы спали, спали, вопреки, Наперекор, вникали В узоры сна и завитки, В детали, просто спали. Всю ночь. Прильнув к щеке щекой. С доверчивостью птичьей. И в беззащитности такой Сходило к нам величье. 116
Всю ночь в наш сон ломился гром, Всю ночь он ждал ответа: Какое счастье — сон вдвоем, Кто нам позволил это? * * * Г. Горбове кому Гнездо чижей средь веток бузины. Какие в нем увидеть можно сны! Меняю человечий сон на птичий, На самый робкий, пахнущий весной, Легчайший сон, мгновенный сон, сквозной, Бузинный, мокрый, в сереньком обличье. Наверное, он дождику под стать. Зато его нельзя пересказать, Тем более — ввести в литературу, В которой, если сон, то роковой, И давит так, как камень гробовой, Преобразуя исподволь структуру. От мрачных этих мыслей в стороне, Как спал бы я в ветвистой бузине, Еще нигде не набранной петитом! Но как набраться храбрости такой, Чтоб объявить, что радость — под рукой, Наперекор сновидцам знаменитым! * * * Женский, легкий, веселый затылок На моей отдыхает руке. Ведь не кукла, и не из опилок, И румянец на влажной щеке. Как две бабочки, дрогнули веки. Как же мало я знаю о ней! Годы, улицы, книги и реки, Целый мир на ладони моей! 117
Целый мир, воздвигавшийся где-то Далеко от меня, в стороне. И доверчивость сонная эта Что-то резко меняет во мне. А на кресле лежащее платье Так слепит среди блесток дневных... Как все странно: и эти объятья, И такая любовь после них! НОЧНОЙ ПАРАД Я смотр назначаю вещам и понятьям, Друзьям и подругам, их лицам и платьям, Ладонь прижимая к глазам, Плащу, и перчаткам, и шляпе в передней, Прохладной и бодрой бессоннице летней, Чужим голосам. Я смотр назначаю гостям перелетным, Пернатым и перистым, в небе холодном, И всем кораблям на Неве. Буксир, как Орфей, и блестят на нем блики, Две баржи за ним, словно две Эвридики. Зачем ему две? Приятелей давних спешит вереница: Кто к полке подходит, кто в кресло садится, И умерший дверь отворил, Его ненадолго сюда отпустили, Неправда, не мы его вовсе забыли, А он нас — забыл! Проходят сады, как войска на параде, Веселые, в летнем зеленом наряде, И тополь, и дуб-молодец, Кленовый листок, задевающий темя, Любимый роман, возвращающий время, Елагин дворец. И музыка, музыка, та, за которой Не стыдно заплакать, как в детстве за шторой, Берется меня утешать. 118
Проходит ремонтный завод с корпусами, Проходит строка у меня пред глазами — Лишь сесть записать. Купавок в стакане букетик цыплячий, Жена моя с сыном на вырицкой даче, Оставленный ею браслет, Последняя часть неотложной работы, Ночной ветерок, ощущенье свободы, Не много ли? Нет. Кому объяснить, для чего на примете Держу и вино, и сучок на паркете, И зыбкую невскую прыть, Какую тоску, шелестящую рядом, Я призрачным этим полночным парадом Хочу заслонить? * * * Уходит лето. Ветер дует так, Что кажется, не лето,— жизнь уходит, И ежится, и ускоряет шаг, И плечиком от холода поводит. По пням, по кочкам, прямо по воде. Ей зимние не по душе заботы. Где дом ее? Ах, боже мой, везде! Особенно, где синь и пароходы. Уходит свет. Уходит жизнь сама. Прислушайся в ночи: любовь уходит, Оставив осень в качестве письма, Где доводы последние приводит. Уходит муза. С кленов, с тополей Летит листва, летят ей вслед стрекозы. И женщины уходят все быстрей, Почти бегом, опережая слезы. 119
* * * Под занавес, в жестоком ноябре, Пока еще, расшитый и тяжелый, Не спущен он, в узорном серебре, На жизнь мою и берег этот голый, Под занавес, пока над головой Он собран в тучу, в ней упрятав складки, Под занавес подай мне знак рукой, Кивни мне на прощанье: все в порядке. Железный ветер дует от реки, И в инее чугунная ограда. О, сжалься, улыбнись мне, вопреки Трагедии, в которой гибнуть надо. Под занавес, назло календарю, Раз в жизни отойдя от жесткой роли, От текста отступя, скажи: люблю, Под занавес шепни, не можешь, что ли? * * * О слава, ты так же прошла за дождями, Как западный фильм, не увиденный нами, Как в парк повернувший последний трамвай,— Уже и не надо. Не стоит. Прощай! Сломалась в дороге твоя колесница, На юг улетела последняя птица, Последний ушел из Невы теплоход. Я вышел на Мойку: зима настает. Нас больше не мучит желание славы, Другие у нас представленья и нравы, И милая спит, и в ночной тишине Пусть ей не мешает молва обо мне. Снежок выпадает на город туманный. Замерз на афише концерт фортепьянный. Пружины дверной глуховатый щелчок. Последняя рифма стучится в висок. 120
Простимся без слов, односложно и сухо. И музыка медленно выйдет из слуха, Как после купанья вода из ушей, Как маленький, теплый, щекотный ручей. * * * Потому и порядок такой на столе, Чтобы оползень жизни сдержать. Так сажают кустарник на слабой земле И воюют за каждую пядь. Я к друзьям загляну — и у них, и у них Те же трещины, та же борьба. Хорошо иногда подсмотреть у других То, что общая дарит судьба. На изрытую землю похож черновик. Дальше некуда нам отступать. Перечеркнута жизнь сгоряча напрямик И написана сверху опять. Не в любви обманувшей, не в парковой мгле, Не в удаче, латающей брешь,— Здесь, под лампой настольной, на тесном столе Твой последний плацдарм и рубеж. * * * Умереть, не побывав в Париже, Не такая уж беда. Можно выбрать что-нибудь поближе. Есть другие города. Спутник наш в метелях и вожатый, Разве он угрюм Оттого, что вместо луврских статуй Он увидел Арзрум? Все же кое-что в тумане видно: Обелиск, Мулен де ла Галетт... Александр Сергеевич, обидно: Был в Париже дядя ваш, поэт. 121
Как у вас лимоном полночь дышит И Лаура для гостей поет, А вдали, на севере — в Париже — Дождь идет. Побывав дней пять в чужой столице, Поглазев на Нотр-Дам, Кто у нас стихов о загранице Не писал, с бравадой пополам? Только вы, в сугробах утопая На глухом Конюшенном мосту. Ненавижу Николая За его железную узду! Страшен Мойки вид мемориальный, Роковой оттенок синевы, Полумертвый и полуподвальный, Где лежали вы. Как боюсь я вот таких диванов, Скрытых тех пружин. Взгляд бежит от хроник и романов, Словно впрыснут атропин. От любви. От выстуженной Леты. От зимы, сжимающей виски. От чего еще с ума поэты Сходят? От тоски. Ах какой широкою метелью К ночи тянет ледяной. Говорят, вы учите веселью И гармонии сплошной. Сделайте ученику плохому Милость, дайте знак, Что теперь у вас все по-другому, Веселей, не так... Как при хмурой он хорош погоде, Фиолетов, рыж! Или там, где вы теперь живете, Не проблема — дождик и Париж? 122
* * * В петропавловском холоде снятся Петру Крепостные уступы, Ленинградских красавиц на зимнем ветру Посиневшие губы. Профиль женщины жесткий; высокая бровь В сером инее колком. Потому и не станет утехой любовь, А вопьется осколком. И улыбки малиновой нам не видать. Вместо нежной улыбки — Что-то вроде усмешки, и совестно врать, И сознанье ошибки. Уж как много воды в потемневшей Неве, И еще поступает. Этот вздох в неопавшей железной листве, Тяжелей не бывает. И о чем разговор? О последней статье В философском изданье: Архетипе и мифе, и нашем житье, И его пониманье. Повторяется все: устремленья и сны, И рычанье чудовищ. А по-моему, лишь элемент новизны Интересен и стоящ! Вьется снег, словно вяжет платок в забытье, В равномерном мельканье Норовя завязать разговор о шитье, О шитье и вязанье. И безумный над бездной застыл истукан, Связью связанный жуткой С серебристой цистерной, везущей метан, И искусственной шубкой. 123
ВМЕСТО СТАТЬИ О ВЯЗЕМСКОМ Я написать о Вяземском хотел, Как мрачно исподлобья он глядел, Точнее, о его последнем цикле. Он жить устал, он прозябать хотел. Друзья уснули, он осиротел: Те умерли вдали, а те погибли. С утра надев свой клетчатый халат, Сидел он в кресле, рифмы невпопад Дразнить его под занавес являлись. Он видел: смерть откладывает срок. Вздыхал над ним злопамятливый бог, И музы, приходя, его боялись. Я написать о Вяземском хотел, О том, как в старом кресле он сидел, Без сил, задув свечу, на пару с нею. Какие тени в складках залегли, Каким поэтом мы пренебрегли, Забыв его, но чувствую: мрачнею. В стихах своих он сам к себе жесток, Сочувствия не ищет, как листок, Что корчится под снегом, леденея. Я написать о Вяземском хотел, Еще не начал, тут же охладел Не к Вяземскому, а к самой затее. Он сам себе забвенье предсказал И кажется, что зла себе желал И медленно сживал себя со свету В такую тьму, где слова не прочесть. И шепчет мне: оставим все как есть. Оставим все как есть: как будто нету. ПОЙДЕМ ЖЕ ВДОЛЬ МОЙКИ, ВДОЛЬ МОЙКИ... Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки, У стриженых лип на виду, Глотая туманный и стойкий 124
Бензинный угар на ходу, Меж Марсовым полем и садом Михайловским, мимо былых Конюшен, широким обхватом Державших лошадок лихих. Пойдем же! Чем больше названий, Тем стих достоверней звучит, На нем от решеток и зданий Тень так безупречно лежит. С тыняновской точной подсказкой Пойдем же вдоль стен и колонн, С лексической яркой окраской От собственных этих имен. Пойдем по дуге, по изгибу, Где плоская, в пятнах, волна То тучу качает, как рыбу, То с вазами дом Фомина, Пойдем мимо пушкинских окон, Музейных подобранных штор, Минуем Капеллы широкой Овальный, с афишами, двор. Вчерашние лезут билеты Из урн и подвальных щелей. Пойдем, как по берегу Леты, Вдоль окон пойдем и дверей, Вдоль здания Главного штаба, Его закулисной стены, Похожей на желтого краба С клешней непомерной длины. Потом через Невский, с разбегу, Все прямо, не глядя назад, Пойдем, заглядевшись на реку И Строганов яркий фасад, Пойдем, словно кто-то однажды Уехал иль вывезен был И умер от горя и жажды Без этих колонн и перил. И дальше, по левую руку Узнав Воспитательный дом, Где мы проходили науку, 125
Вдоль черной ограды пойдем, И, плавясь на шпиле от солнца, Пускай в раздвижных небесах Корабль одинокий несется, Несется на всех парусах. Как ветром нас тянет и тянет. Длинноты в стихах не любя, Ты шепчешь: читатель устанет! Не бойся, не больше тебя! Он, ветер вдыхая холодный, Не скалсет тебе, может быть, Где счастье прогулки свободной Ему помогли полюбить. Пойдем же по самому краю Тоски, у зеленой воды, Пойдем же по аду и раю, Где нет между ними черты, Где памяти тянется свиток, Развернутый в виде домов, И столько блаженства и пыток, Двузначных больших номеров. Дом Связи — как будто коробка И рядом еще коробок. И дом, где на лестнице робко Я дергал висячий звонок. И дом, где однажды до часу В квартире чужой танцевал. И дом, где я не был ни разу, А кажется, жил и бывал. Ну что же? Юсуповский желтый Остался не назван дворец, Да словно резинкой подтертый Голландии Новой багрец. Любимая! Сколько упорства, Обид и зачеркнутых строк, Отчаянья, противоборства И гребли, волнам поперек! Твою ненаглядную руку Так крепко сжимая в своей, Я все отодвинуть разлуку 126
Пытаюсь, но помню о ней... И может быть, это сверканье Листвы, и дворцов, и реки Возможно лишь в силу страданья И счастья, ему вопреки! ИЗ ЗАПАСНИКА * * * Больной неизлечимо Завидует тому, Кого провозят мимо В районную тюрьму. А тот глядит: больница. Ему бы в тот покой С таблетками, и шприцем, И старшею сестрой. * * * Прости меня, Боже, Губу прижимаю к губе. Я больше не буду Ни с кем говорить о Тебе. И все, что всплывает ночами И видится сквозь забытье, Меж нами, меж нами, Меж нами останется все. Вот дождь за окном захлебнулся, Как я у Тебя на груди. Мне кажется, Ты отвернулся, Навек отвернулся... прости! С друзьями свиданья. Я взмок в разговорах, как мышь. Хранить я сумею молчанье, Как Ты наши тайны хранишь. 127
А если мне споры и враки Дороже, так я к ним привык, Тогда, как калмыку казаки, Мне, Господи, вырви язык. * * * О том, что жалок человек, Сказал еще Мельхиседек, Кто от такой, не помню точно. Библейский царь, скорей всего. Он был, как не было его. Лишь изреченье наше прочно. Но если б мог Мельхиседек Увидеть этот белый снег, И эту комнату с диваном, И, в наше вслушавшись вранье, Вдруг имя различить свое,— Он не назвал бы жизнь обманом. НАШИ ПОЭТЫ Конечно, Баратынский схематичен. Бесстильность Фета всякому видна. Блок по-немецки втайне педантичен. У Анненского в трауре весна. Цветаевская фанатична муза. Ахматовой высокопарен слог. Кузмин манерен. Пастернаку вкуса Недостает: болтливость — вот порок. Есть вычурность в строке у Мандельштама. И Заболоцкий в сердце скуповат... Какое счастье — даже панорама Их недостатков, выстроенных в ряд!
ПРЯМАЯ РЕЧЬ 1975
КАНАЛ Вот Грибоедовский канал, Удобный для знакомства, Где старый друг меня снимал Для славы и потомства. Я здесь, как ангел на лету, Окутанный туманом, На узком Банковском мосту С настилом деревянным. Четыре чудища одной Удержаны заботой, И восемь крыл во мгле сырой Сверкают позолотой. Бумажный сор у моего Носка юлит неслышно. Со славой, друг мой, ничего, Пора сказать, не вышло. Но так прекрасен дом, канал, Край неба дымно-алый, Как будто все сбылось, что ждал, И сверх того, пожалуй. ПОСЕЩЕНИЕ Приятель мой строг, Необщей печатью отмечен, И молод, и что ему Блок? — Ах, маменькин этот сынок? — Ну, ну,— отвечаю,— полегче. 130
Вчера я прилег, Смежил на мгновенье ресницы — Вломился в мой сонный висок Обугленный гость, словно рок, С цветком сумасшедшим в петлице. Смешался на миг, Увидев, как я растерялся. И в свитере снова возник, И что-то бубнил, и на крик, Как невская чайка, срывался. Вздымала Нева За ним просмоленную барку. Полдня разгружал он дрова. На небо взглянул — синева. Обрадовался, как подарку. Потом у перил Стоял, выправляя дыханье. Я счастлив, что он захватил Другую эпоху, ходил За справками и на собранье. Как будто привык. Дежурства. Жилплощадь. Зарплата. Зато — у нас общий язык. Начну предложенье — он вмиг Поймет. Продолжать мне не надо. * * * В саду, задумавшись бог весть о чем, о ком, Под Млечным пологом, над кровлей вставшим дыбом, Быть остановленным душистым табаком, Ребристой трубочкой и звездчатым отгибом. О, не рассеянным, а собранным в струю Блаженным запахом, ночным, полубезумным. Вот он врывается, вот рядом я стою, Вот тень склоняется движением бесшумным. Граненый, вытянутый, острый, как кристалл,— Мучнистых, сумеречных бабочек услада. 131
Из жизни выпал я — и к смерти не пристал. Ты пахнешь памятью, оставь меня, не надо! Нет утешения! И объяснений нет! Ни в счастье — повода, ни в боли — утоленья. Но эта пристальность, но этот белый цвет... Век длится обморок или одно мгновенье? * * * Едкий дымок мандариновой корки. Колкий снежок. Деревянные горки. Все это видел я тысячу раз. Что же так туго натянуты нервы? Сердце колотится, слезы у глаз. В тысячный — скучно, но в тысяча первый... Весело вытереть пальцы перчаткой. Весело с долькой стоять кисло-сладкой. Все же на долю досталось и мне Счастья, и горя, и снега, и смеха. Годы прошли — не упало в цене. О, поднялось на ветру, вроде меха! * * * На шелковой подкладке зыбь морская. Широк покрой, и сумрачен фасон. Несбыточное сбыться принуждая, Чего мы добиваемся, Язон? Полоска меж горами и волною, Захламленная жизнью, так узка: Покрепче надавить, нажать рукою — Отвалится, как кромка от куска. Зачем же я из мрака вызываю Любимый образ, лезу, как в петлю, В глухой откат, по смоченному краю Хожу, как тень, и ракушки давлю. 132
Возьму одну: зубчатая щербинка, Сырая сыпь прилипшего песка. Моя любовь, твоя, Язон, овчинка... Что не сбылось, что сбудется... Тоска! * * * В ресницах — радуга и жизни расслоенье. Проснешься: блещет мир, засвеченный с углов, Ты перечтешь меня за этот угол зренья. Все дело в ракурсе, а он и вправду нов. Проснешься в комнате, а снился сад полночный. Как быстро дерево столом замещено, Накрытым скатертью с узором и цветочной Пыльцой от тополя, пылящего в окно. Проснешься в комнате, а мог и на планете Другой какой-нибудь, а мог и в темноте Еще дожизненной, а мог и на том свете. Проснешься в комнате, а мог бы и нигде. Кому мы дороги, что, нас не перепутав, Как будто должен дать в своих делах отчет, До пробуждения, в широкий плащ закутав, Тебя — в твою постель, меня — в мою несет? И все же поутру, подвернутая с края, С пушинкой, бьющейся в припадке под столом, Своя, и все-таки как бы чуть-чуть чужая, Жизнь представляется счастливей, чем потом. * * * Стихов дорогое убранство, Их шепот, и говор, и спесь — Клочок золотого пространства, Тобой отвоеванный здесь. Не столько у вечности, сколько У выпуклой этой страны, Где Кама, и Лена, и Волга — И те, посмотреть, не видны. 133
ДВА ГОЛОСА «Увези меня в Тулу, Туву, Симферополь, Великие Луки. Увези меня, там оживу, Там меж нами не будет разлуки. Увези меня в Нижний Тагил, Где не надо встречаться украдкой. Сколько горя ты мне причинил, Сколько горького счастья с оглядкой!» «Я не знаю, откуда диктант Нам диктует судьба без просвета, Но классический есть вариант Этой формулы старой — край света. Он везде, на диване любом, На бездарной бульварной скамейке, Где сидим мы с тобою вдвоем, Ухватившись руками за рейки». «Увези меня в Лугу, во Мгу, В карту пальцами ткнем наудачу. Увези. Больше так не могу: Видишь, губы кусаю и плачу».— «Что ж, бежим на край света, на край Этой радости, терпкой и горькой. Говорю же тебе, выбирай, Выбирай меж Фонтанкой и Мойкой». * * * Французский любовный роман, Веселое чтенье! Неверность ее и обман — Недоразуменье. По набережной Малакэ Прогулки дневные, И блеклые эти в руке Фиалки сырые. Хитрит и петляет роман Для важности пущей. Под вечер усталый фонтан В аллее приспущен. 134
Мне что? Угрожает им тень? Душевная смута? Мне улицы мрачной Монтень Не видно отсюда. ...Но кажется, дело на лад Идет понемногу. К тому ж карнавал, маскарад. Я рад! Слава Богу! Хотя бы тому, что не счесть Все розы, гирлянды, Что вот, кроме нашего, есть Еще варианты. * * * Я сам не помню, что бубню, И я ль волну в Неве гоню, Иль это ветер гонит Ее в залив, под стать коню, И я опять к тому клоню, Куда и ветер клонит. Я сам не знаю, что хочу, И тень свою не отличу От легкой тени птичьей. Чем не товарищ я грачу: Что он кричит, а я шепчу, И в этом — все отличье? Я сам не слышу, что твержу. При чем здесь грач? Куда гляжу, Не отрывая взгляда? Зачем сучок в руке держу? Иль смыслом я не дорожу? Иль нам его не надо? * * * На ночь оставлю стихи на столе,— Пусть полежат, наберутся ума. Может быть, гнутая строчка во мгле Распрямится сама? 135
Ангелы, музы, ночной ветерок, Тени, которые бродят вокруг, Вряд ли до наших спускаются строк. А все же! А вдруг! Входит ведь кто-то с улыбкой в наш сон. О как шаги его ночью легки! И утешает нас. Может быть, он Входит в стихи? Суффикс подкрутит, повертит предлог, Слово по сходству заменит другим, Петельку — хвостиком, в слове «порог» Звонкий — глухим. Горько и весело жить на земле. К ней, как листок, я ничем не прижат. На ночь оставлю стихи на столе. Пусть полежат. * * * Себе бессмертье представляя, Я должен был пожать плечом: Мне эта версия благая Не говорила ни о чем. Как вдруг одно соображенье Блеснуло ярче остальных: Что, если вечность — расширенье Всех мимолетностей земных? Допустим, ты смотрел на вилку, Не видя собственной руки, Двух слив, упавших за бутылку, И раскрасневшейся щеки. Теперь ты сможешь на досуге Увидеть вдруг со всех сторон Накрытый стол, лицо подруги, Окно, деревья, небосклон. 136
* * * Не соблазняй меня парчой Полуистлевшей, и свечой Полу сгоревшей, и листвой Полуопавшей и сырой. Не согревай меня вином За покачнувшимся столом, И затянувшимся глотком, И запахнувшимся платком. Не утешай меня дворцом Полуразмытым, и крыльцом Полуразбитым, и гнездом, Пружинящим под сквозняком. Не задевай меня тоской Полуразлитой, и строкой Полузабытой, и душой Полуоткрытой и чужой. * * * Живу ли я? Жива ли ты? Полночный ветер гнет кусты И дышит с посвистом простудным. И лишь свиданье в некий час, Быть может, убедило б нас В существованье обоюдном. Что есть разлука? Ночи тьма! О Тютчев, Тютчев, смерть сама Во мраке льнет ко мне, тоскуя... Как дико воют поезда От непосильного труда, Твой хаос нам организуя! * * * Быть нелюбимым! Боже мой! Какое счастье быть несчастным! 137
Идти под дождиком домой С лицом потерянным и красным. Какая мука, благодать Сидеть с закушенной губою, Раз десять на день умирать И говорить с самим собою. Какая жизнь — сходить с ума! Как тень, по комнате шататься! Какое счастье — ждать письма По месяцам — и не дождаться. Кто нам сказал, что мир у ног Лежит в слезах, на все согласен? Он равнодушен и жесток. Зато воистину прекрасен. Что с горем делать мне моим? Спи. С головой в ночи укройся. Когда б я не был счастлив им, Я б разлюбил тебя. Не бойся! * * * Анютины глазки в саду. Коллекция пестрых эмалей. Одна — мотылек на лету, Другая, в лиловом, едва ли Не дамский портрет заказной, А чей — никогда не узнаю. А третья слепит желтизной Эмали, отбитой по краю. Ты быть бы помягче могла, И время — полегче. Но поздно. Мне весело! Как бы дела Мои ни сложились серьезно. И жизнь не отдать потому, Что, ран не считая и вмятин, На синюю смотришь кайму, Чернильную выпуклость пятен. 138
* * * С утра по комнате кружа, С какой готовностью душа Себе устраивает горе! (Так лепит ласточка гнездо.) Не отвлечет ее ничто Ни за окном, ни в разговоре. Напрасно день блестящ и чист, Ее не манит клейкий лист, Ни стол, ни книжная страница. Какой плохой знаток людей Сказал, что счастье нужно ей? Лишь с горем можно так носиться. * * * Показалось, что горе прошло И узлы развязались тугие. Как-то больше воды утекло В этот год, чем в другие. Столько дел надо было кончать, И погода с утра моросила. Так что стал я тебя забывать, Как сама ты просила. Дождик шел и смывал, и смывал Безнадежные те отношенья. Раньше в памяти этот провал Называли: забвенье. Лишь бы кончилось, лишь бы не жгло, Как бы ни называлось. Показалось, что горе прошло. Не прошло. Показалось. * * * Нет, не привет, а так, туманный Слух о тебе. Немного странный, Как всякий слух. Почти что вздох. 139
Почти что взмах рукою. Шепот. Так, полушелест, полуропот. Должно быть, вздор. Или подвох. Нет, не тоска, а так, сомненье. Полу печаль, полу смущенье. Руки дрожанье у виска. Нет, не тоска, скорее, жалость. Скорей, отчаянье, усталость, И стыд, и мука. И тоска. * * * Возьми меня, из этих комнат вынь, Сдунь с площадей, из-под дворовых арок, Засунь меня куда-нибудь, задвинь, Возьми назад бесценный свой подарок! Смахни совсем. Впиши меня в графу Своих расходов в щедром мире этом. Я — чокнутый, как рюмочка в шкафу Надтреснутая. Но и ты — с приветом! * * * В черной трубке услышав отбой, Надо было с дрожащей губой Выйти молча в пустой коридор, Дверью хлопнуть, спуститься во двор, Пробежать среди пестрых теней От кипящих его тополей, Сесть в любой Сумасшедший трамвай И покинуть свой город и край, Материк, вообще шар земной — Все оставить навек за спиной. * * * Прощай, любовь! Прощай, любовь, была ты мукой. Платочек белый приготовь Перед разлукой И выутюжь, и скомкай вновь. 140
Какой пример, Какой пример для подражанья Мы выберем, какой размер? Я помню чудное желанье И пыль гостиничных портьер. Не помню, жаль. Не помню,— жаль, оса, впивайся. Придумать точную деталь И, приукрася, Надсаду выдать за печаль? Сорваться в крик? Сорваться в крик, в тоске забиться? Я не привык. И муза громких слов стыдится. В окне какой-то писк возник. Кричит птенец. Кричит птенец, сломавший шею. За образец Прощание по Хемингуэю Избрать? Простились — и конец? Он в свитерке, Он в свитерке по всем квартирам Висел, с подтекстом в кулаке. Теперь уже другим кумиром Сменен, с Лолитой в драмкружке. Из всех услад, Из всех услад одну на свете Г. Г. ценил, раскрыв халат. Над ним стареющие дети, Как злые гении, парят. Прощай, старушка. Этот тон, Мне этот тон полупристойный Претит. Ты знаешь, был ли он Мне свойствен или жест крамольный. Я был влюблен. Твоей руки, Твоей руки рукой коснуться Казалось счастьем, вопреки 141
Всем сексуальным революциям. Прощай. Мы станем старики. У нас в стране, У нас в стране при всех обидах То хорошо, что ветвь в окне, И вздох, и выдох, И боль, и просто жизнь — в цене. А нам с тобой, А нам с тобой вдвоем дышалось Вольней, и общею судьбой Вся эта даль и ширь казалась — Не только чай и час ночной. Отныне — врозь. Припоминаю шаг твой встречный И хвостик заячий волос. На волос был от жизни вечной, Но — сорвалось! Когда уснем, Когда уснем смертельным, мертвым, Без воскрешений, общим сном, Кем станем мы? Рисунком стертым. Судьба, других рисуй на нем. Поэты тем И тяжелы, что всенародно Касаются сердечных тем. Молчу. Мне стыдно. Ты свободна. На радость всем. «Любовь свободна. Мир чаруя, Она законов всех сильней». Певица толстая, ликуя, Покрыта пудрой, как статуя. И ты — за ней? Пускай орет на всю округу. Считаться — грех. Помашем издали друг другу. Ты и сейчас, отдернув руку, Прекрасней всех! 142
* * * Мир этот выпуклый, сферическая высь, Вдаль уходящая холмистая дорога И клен взъерошенный... Не говорю: продлись, Но с замиранием: прогнись еще немного. Мираж не выловить, и призрак не обнять. Прощай, любимая! Теперь блесни другому. Неси, как облако, развившуюся прядь, Обману близкая, но чуждая объему. Я тень преследовал, у женщины просил То понимания, то выгнутой улыбки, А счастье, вот оно: как будто кто открыл Второе зренье мне — и мир качнулся зыбкий, Прямолинейный шрифт переводя в курсив. Иль это стеклышко, прогнувшись, виновато, Прощанье горькое в прощенье превратив? Или воистину разлука так поката? ФАНТАСТИЧЕСКОЙ НОЧЬЮ Фантастической ночью, ярче белого дня, кто-то видеть захочет у подъезда меня, скажет: «Спишь и не знаешь, извини, разбудил,— как ты много теряешь и уже пропустил!» Удивляясь поступку, опустив на рычаг телефонную трубку, с пиджаком на плечах выхожу — у подъезда никого, ни души: тучки, тронувшись с места, блещут, как миражи. Словно борной промыли мне глаза кислотой: 143
вижу пленку из пыли на решетке витой, а в подвальном окошке разгляжу на свету на старинной обложке буквы ять и фиту. Петербургская повесть у меня на уме, воспаленная совесть, чей-то бред в полутьме, штукатурка слезает, обнажив кирпичи, только дверь разделяет двух безумцев в ночи. И с ума меня сводит этих стен желтизна. Наяву происходит продолжение сна. Неприятно и жутко. Голос вроде знаком. Что за странная шутка с полуночным звонком? С леденящей тоскою продолжаются сны. Возвращаясь, рукою чуть касаюсь стены. И, задвинув задвижку, и проверив раз пять, как фотографы вспышку, проверяю опять. * * * Мне музыку лучше не слушать, Но поздней октябрьской порой Шум клена и дуба обрушить На слух замечтавшийся свой. Чтоб мчался накат изначальный, Вверху доставая до туч, Бесформенный, домузыкальныи, Не запертый в нотах на ключ. 144
Как близко осенние рощи Подходят к таким рубежам, Где нет ничего, кроме мощи, Почти угрожающей нам, Встающей спиралью из свитка, Застывшей вверху завитком И музыку нам от избытка Дарящей в разбеге таком. * * * Жуковский к нам привел Ундину, И то сказать, издалека. Сквозь пену или пелерину Видна мне девичья рука. В ладонь морозные иголки Вгоняет острая зима. Скучает немочка на полке. Хандрит поэзия сама. Нева во льду наполовину, Метель у Зимнего дворца. И никому прочесть «Ундину» Уж не под силу до конца. В строке и пульс почти не бьется, И слово впало в забытье, И только имя остается, Как некий слепок, от нее. В КАФЕ В переполненном, глухо гудящем кафе Я затерян, как цифра в четвертой графе, И обманут вином тепловатым. И сосед мой брезглив и едой утомлен, Мельхиоровым перстнем любуется он На мизинце своем волосатом. Предзакатное небо висит за окном Пропускающим воду сырым полотном, Луч, прорвавшись, крадется к соседу, Его перстень горит самоварным огнем. 145
«Может, девочек,— он говорит,— позовем?» И скучает: «Хорошеньких нету». Через миг погружается вновь в полутьму. Он молчит, так как я не ответил ему. Он сердит: рассчитаться бы, что ли? Не торопится к столику официант, Поправляет у зеркала узенький бант. Я на перстень гляжу поневоле. Он волшебный! Хозяин не знает о том. Повернуть бы на пальце его под столом — И, пожалуйста, синее море! И коралловый риф, что вскипал у Моне На приехавшем к нам погостить полотне, В фиолетово-белом уборе. Повернуть бы еще раз — и в Ялте зимой Оказаться, чтоб угольщик с черной каймой Шел к причалу, как в траурном крепе. Снова луч родничком замерцал и забил, Этот перстень... На рынке его он купил, Иль работает сам в ширпотребе? А как в третий бы раз, не дыша, повернуть Этот перстень — но страшно сказать что-нибудь: Все не то или кажется — мало! То ли рыжего друга в дверях увидать? То ли этого типа отсюда убрать? То ли юность вернуть для начала? * * * В Венеции, где обувь никогда Не снашивается,— сукном в пенале Зеленая, зацветшая вода Мерцает мне на Крюковом канале. В Венеции, хотя и сознаю, Что мог бы поточней построить фразу, Да стоит ли: простят строку мою В Венеции, где не был я ни разу. 146
* * * Италия Сильвестра Щедрина В приподнятых волнах отражена И нежится, серебряная нимфа. Пора в стихах оставить щегольство, Но с живописью нас томит родство, И, как волна, подкатывает рифма. Италия! Как нам пробраться к ней? Ведь на пути навалено камней Побольше, чем в окрестностях Сорренто. Нам говорят: вторичен ваш подход. Как если б мы могли забраться в грот, Дождавшись подходящего момента! * * * Проснусь — не пойму поначалу, Куда я лежу головой. Как будто меня укачало В тяжелой дороге ночной. Как будто меня оглушили Настойкой, отравой из трав. Как будто меня раскружили, Салфеткой глаза завязав. Где двери? И окна? И стены? Об угол ударившись лбом, В себя прихожу постепенно И вот понимаю с трудом: Душа возвращается в тело И в спешке, набегавшись всласть, В ту лунку, где прежде сидела, Как в лузу, не может попасть. * * * Я книгу опустил — и выронил закладку. Мне на руку в стихах играет и пустяк! Неужто променять угрюмую повадку На лирики общедоступный флаг? 147
Не помню, где читал. Нагнулся, поднял с пола, Верчу ее в руке... И странно: в этот миг Луч комнату пронзил, и в сердце закололо. Не спрятать это блеск, не вычитать из книг. Подробнее еще! И тополь залит блеском, И в комнате диван мерцанием облит: Ни сесть нельзя, ни лечь, и в свете этом резком Нет места для тоски, желаний и обид. Да и о чем жалеть, когда в сиянье этом Предметы под рукой утрачивают цвет: И черный переплет пленяет синим цветом, А синий переплет в зеленое одет? Ни слова о любви! Но все об этом блике, Похожем на печать размытую с гербом. Жизнь выхвачена так, как шрифт с разрядкой — в книге, И высвечена так, что слезы ни при чем. * * * Люблю глаза твои с лиловой синевой. И впрямь фиалковый, оттенок их так редок. Хоть это, может быть, просвечивает слой В фусцин окрашенных эпителиальных клеток. Но боль, которую внушают мне они, И память, связанную с морем и брезентом, Не снимешь знанием, доступным в наши дни, И суть страдания не объяснишь пигментом. БЕЛЫЕ НОЧИ Пошли на убыль эти ночи, Еще похожие на дни. Еще кромешный полог, скорчась, Приподнимают нам они, Чтоб различали мы в испуге, Клонясь к подушке меловой, Лицо любви, как в смертной муке Лицо с закушенной губой. 148
* * * Вбежал на холм и задохнулся: Направо — синий лес тянулся, Вблизи — чернели пни. Бежал ручей в кустах зеленых, Люпины в желтых балахонах, Шиповник огненный на склонах, Боярышник в тени. Полуотцветшая синюха, Медвежье войлочное ухо, Цикорий голубой. Без дел не делающий шагу, Из глаз давно изгнавший влагу, Сны выносящий на бумагу, Ты вздрогнул! Что с тобой? Тому назад еще мгновенье Жизнь вызывала отвращенье, Прельщала смерть одна. И вдруг — как выход из неволи, Освобождение от боли: То ли цветы такие, то ли Размер «Бородина»? * * * Овеет тишиной и лесом темнокрылым. Но я ее боюсь. Она мне не по силам. Пружинит под ногой затопленный настил. Есть силы на тоску,— на облачко нет сил. И яркий василек на срезе известковом Мне сердце голубым сжимает и лиловым. Припасть к ее груди — потребует в ответ Невыплаканных слез, которых больше нет. 149
* * * Перерастает человек Земную жизнь свою. Он попадает, словно снег, В воздушную струю. И видит в ракурсе другом, Летя во тьме ночной, Себя сидящим за столом Наедине с бедой. И, раздвигая эту ночь Движением крыла, Он видит, как себе помочь, Как выправить дела. Но, видно, там, на высоте, Среди воздушных ям, Он охладел к своей беде И поостыл к делам. Кому-то в помощь жизнь твоя. Он вызывает ночью, где-то, Тебя из тьмы и забытья. Благодари его за это. И ты бы помощи просил, Хоть слова доброго, хоть взгляда, Да он тебя опередил. Зато тебе кричать не надо! * * * В тот год я жил дурными новостями, Бедой своей, и болью, и виною. Сухими, воспаленными глазами Смотрел на мир, мерцавший предо мною. 150
И мальчик не заслуживал вниманья, И дачный пес, позевывавший нервно. Трагическое миросозерцанье Тем плохо, что оно высокомерно. * * * Люблю пророчество о том, что будет барс дружить с козленком, а вол со львом, и все — с ребенком, который будет их водить. \ И этот цирк передвижной пойдет гулять по белу свету в то время, как меня с тобой как раз потребуют к ответу. * * * Та музычка, мотивчик тот, За мною бегавший весь год, Отстал — и сразу тихо стало! К чему бы это? Хвать-похвать, А где любовь? А не слыхать! Вчера была и вдруг — пропала. Так у великих катастроф — Землетрясений, ледников — Есть спутник темный, признак дальний, Пустяк какой-нибудь, штришок, Так, кое-кто, один дружок, Сверчок, сморчок, браток нахальный. * * * Взметнутся голуби гирляндой черных нот. Как почерк осени на пушкинский похож! Сквозит. Спохватишься и силы соберешь. Ты старше Моцарта. И Пушкина вот-вот Переживешь. 151
Друзья гармонии, смахнув рукой со лба Усталость мертвую, принять беспечный вид С утра стараются. И все равно судьба Скупа, слепа, К ним беспощадная. Зато тебя щадит. О, ты-то выживешь! Залечишь — и пройдет. С твоею мрачностью! Без слез, гордясь собой, Что сух, как лед. А эта пауза, а этот перебой — Завалит листьями и снегом заметет. С твоею тяжестью! Сырые облака По небу тянутся, как траурный обоз, Через века. Вот маска с мертвого, вот белая рука — Ничто не сгладилось, ничто не разошлось. Они не вынесли. Им непонятно, как Живем до старости, справляемся с тоской, Долгами, нервами и ворохом бумаг... Музейный узенький рассматриваем фрак, Лорнет двойной. Глядим во тьму. Земля просторная, но места нет на ней Ни взмаху легкому, ни быстрому письму. И все ж в присутствии их маленьких теней Не так мучительно, не знаю почему. * * * Исследовав, как Критский лабиринт, Все закоулки мрачности, на свет Я выхожу, разматывая бинт. Вопросов нет. Подсохла рана. И слезы высохли, и в мире — та же сушь. И жизнь мне кажется, когда встаю с дивана, Улиткой с рожками, и вытекшей к тому ж. От Минотавра Осталась лужица, точнее, тень одна. 152
И жизнь мне кажется отложенной на завтра, На послезавтра, на другие времена. Она понадобится там, потом, кому-то, И снова кто-нибудь, разбуженный листвой, Усмотрит чудо В том, что пружинкою свернулось заводной. Как в погремушке, в раковине слуха Обида ссохшаяся дням теряет счет. Пусть смерть-старуха Ее оттуда с треском извлечет. Звонит мне под вечер приятель, дуя в трубку. Плохая слышимость. Все время рвется нить. «Читать наскучило. И к бабам лезть под юбку. Как дальше жить?» О жизнь, наполненная смыслом и любовью, Хлынь в эту паузу, блесни еще хоть раз Страной ли, музою, припавшей к изголовью, Постой у глаз Водою в шлюзе, Все прибывающей, с буксиром на груди. Высоким уровнем. Системою иллюзий. Еще какой-нибудь миражик заведи. * * * Все, что дальше, как бы сверх программы: И стихи, и слезы, и труды, И Осмеркин, лезущий из рамы Посмотреть на ржавые кусты. И ночная ласка — сверх лимита, По счастливой слабости судьбы. И над речкой — моль, эфемерида, И в аллеях — жесткие дубы. И в передней сваленные шубы, И бокал, повернутый к огню, И цветы, и разве смотрят в зубы, Обнаглев, дареному коню? 153
* * * Взамен любовной переписки, Ее свободней и точней, Слетают письма от друзей С нагорных троп и топей низких, Сырым пропахшие снежком, Дорожной гарью и мешком, Погодой зимней и ненастной. И на конверте голубом Чернеет штамп волнообразный. Собой расталкивая мрак, То из Тюмени, то с Алтая. И ходит строчка стиховая Меж нами, как масонский знак. Родную душу узнаю, На дальний оклик отвечаю, Как будто на валу стою. Соединить бы всю семью, Да как собрать ее — не знаю.
голос 1978
РВАНЫЕ СТРОФЫ НА ПУТИ ИЗ ПЕТРОКРЕПОСТИ Когда из Петрокрепости, пыля, Бежит автобус топкими местами,— Черемуха, березы, тополя Да кладбища с крестами и звездами Сопутствуют ему, да облака, Да тусклая, с припухлою волною, Тяжелая, угрюмая река Со сходнями, травой береговою. На постаментах памятных над ней То вздыблен танк, то пушка смотрит грозно. Качаются буйки среди зыбей, Вбегают, запыхавшись, Мга и Тосна, Буксир сквозит меж зарослей кустов, Разглаживая складки волн свинцовых... Ничто не предвещает ни мостов, Ни набережных царственных, дворцовых. Ни шпилей ледяных, ни куполов, Ни наших с вами медленных прогулок, Ни тех заветных, праздничных стихов, Что помнят каждый дом и переулок, Ни гения, дудящего в трубу Победы, щеки важно раздувая... Но так и ты не можешь знать судьбу Заранее, как эта даль речная. И если даже, славы не стяжав, Не просветлев, не сделавшись счастливей, В тоске косясь на мятый свой рукав, Придешь к концу и скроешься в заливе, Катя свой вал, как гору серебра, 156
Вдоль берегов затопленных и плоских,— Ты — как Нева, но только до Петра, В предчувствии высоких дел петровских. * * * Паутина под ветром похожа На барочный комод. Тесных ящичков ряд перекошен, Каждый пуст, но в каком-то живет Паучок, а в каком-то иголка Затерялась и пахнет сосной; И стоишь, задержавшись надолго Перед мебелью этой резной. Приседаешь, склоняешься низко, Словно ищешь меж нижних ветвей, Не оставлена ль кем-то записка, Не написано ль в ней: «Я люблю тебя! Время — помеха. Ты, как муха, запутался в нем, Но растет постепенно прореха, Мы сквозь время с тобою пройдем. Пусть оно на лицо нам осядет, Снимем с локтя его и с плеча, И морщины разгладит Нам горячая ласка луча. Пышногрудый, с его вольтерьянством, Восемнадцатый век или твой — Ах, не все ли равно... а с пространством Легче справиться, друг дорогой!» Я с записочкой медлю у входа, Я в руках ее долго верчу. «Или ящички плохи комода?» Запинаюсь, молчу. «Нет,— шепчу,— то есть да, то есть плохи». И теряю блеснувшую нить, И соринку с изделья эпохи Золоченой спешу соскоблить. Не любовь и крутые откосы, И не смерть я имею в виду, 157
Когда белым дымком папиросы Отгоняю тоску на ходу Или, ставя в стихах своих точку, Не надеясь уснуть, Словно ящичек, выдвину строчку: Пусто в ней или есть что-нибудь? Блещет средь паутины роскошной Паучок золотой. «Все я знаю про век позапрошлый, Но не знаю, чем кончится мой. А без этого точного знанья, Без оплаты несметных долгов Нет рассеянья мне, любованья И забвенья во веки веков!» ДУНАЙ Дунай, теряющий достоинство в изгибах, Подобно некоторым женщинам, мужчинам, Течет, во взбалмошных своих дубах и липах Души не чая, пристрастясь к веселым винам. Его Бавария до Австрии проводит, Он покапризничает в сумасбродной Вене, Уйдет в Словакию, в ее лесах побродит И выйдет к Венгрии для новых впечатлений. Всеобщий баловень! Ни войны, ни затменья Добра и разума не омрачают память, Ни Моцарт, при смерти просивший птичье пенье В соседней комнате унять и свет убавить. Вертлявый, влюбчивый, забывчивый, заросший В верховьях готикой, в низовьях камышами, И впрямь что делал бы он с европейским прошлым, Когда б не будущее, посудите сами? Что ж выговаривать и выпрямлять извивы, Взывать к серьезности,— а он и не старался! А легкомыслие? — так у него счастливый Нрав, легче Габсбургов, и долго жить собрался. 158
РУИНЫ Для полного блаженства не хватало Руин, их потому и возводили В аллеях из такого матерьяла, Чтобы они на хаос походили, Из мрамора, из праха и развала, Гранитной кладки и кирпичной пыли. И нравилось, взобравшись на обломок, Стоять на нем, вздыхая сокрушенно. Средь северных разбавленных потемок Всплывал мираж Микен и Парфенона. Татарских орд припудренный потомок И Фельтена ценил, и Камерона. Когда бы знать могли они, какие Увидит мир гробы и разрушенья! Я помню с детства остовы нагие, Застывший горя лик без выраженья. Руины... Пусть любуются другие, Как бузина цветет средь запустенья. Я помню те разбитые кварталы И ржавых балок крен и провисанье. Как вы страшны, былые идеалы, Как вы горьки, любовные прощанья, И старых дружб мгновенные обвалы, Отчаянья и разочарованья! Вот человек, похожий на руину. Зияние в его глазах разверстых. Такую брешь, и рану, и лавину Не встретишь ты ни в Дрезденах, ни в Брестах. И дом постыл разрушенному сыну, И нет ему забвения в отъездах. Друзья мои, держитесь за перила, За этот куст, за живопись, за строчку, За лучшее, что с нами в жизни было, За сбивчивость беды и проволочку, А этот храм не молния разбила, Он так задуман был. Поставим точку. 159
В развале этом, правильно-дотошном, Зачем искать другой, кроваво-ржавый? Мы знаем, где искать руины: в прошлом. А будущее ни при чем, пожалуй. Сгинь, призрак рваный, в мареве сполошном! Останься здесь, но детскою забавой. * * * Слово «нервный» сравнительно поздно Появилось у нас в словаре У некрасовской музы нервозной В петербургском промозглом дворе. Даже лошадь нервически скоро В его желчном трехсложнике шла, Разночинная пылкая ссора И в любви его темой была. Крупный счет от модистки, и слезы, И больной, истерический смех. Исторически эти неврозы Объясняются болью за всех, Переломным сознаньем и бытом. Эту нервность, и бледность, и пыл, Что неведомы сильным и сытым, Позже в женщинах Чехов ценил, Меж двух зол это зло выбирая, Если помните... ветер в полях, Коврин, Таня, в саду дымовая Горечь, слезы и черный монах. А теперь и представить не в силах Ровной жизни и мирной любви. Что однажды блеснуло в чернилах, То навеки осталось в крови. Всех еще мы не знаем резервов, Что еще обнаружат, бог весть, Но спроси нас: — Нельзя ли без нервов? — Как без нервов, когда они есть! — Наши ссоры. Проклятые тряпки. Сколько денег в июне ушло! — Ты припомнил бы мне еще тапки. — Ведь девятое только число,— Это жизнь? Между прочим, и это. И не самое худшее в ней. Это жизнь, это душное лето, 160
Это шорох густых тополей, Это гулкое хлопанье двери, Это счастья неприбранный вид, Это, кроме высоких материй, То, что мучает всех и роднит. * * * Я шел вдоль припухлой тяжелой реки, Забывшись, и вздрогнул у моста Тучкова От резкого запаха мокрой пеньки. В плащах рыбаки Стояли уныло, и не было клева. Свинцовая, сонная, тусклая гладь. Младенцы в такой забываются зыбке. Спать, глупенький, спать. Я вздрогнул: я тоже всю жизнь простоять Готов у реки ради маленькой рыбки. Я жизнь разлюбил бы, но запах сильней Велений рассудка. Я жизнь разлюбил бы, я тоже о ней Не слишком высокого мнения. Будка, Причал, и в коробках — шнурочки червей. Я б жизнь разлюбил, да мешает канат И запах мазута, веселый и жгучий. Я жизнь разлюбил бы — мазут виноват Горячий. Кто мне объяснит этот случай? И липы горчат. Не надо, оставьте ее на меня, Меня на нее, отступитесь, махните Рукой, мы поладим: реки простыня, И складки на ней, и слепящие нити Дождливого дня. Я жизнь разлюбил бы, я с вами вполне Согласен, но, едкая, вот она рядом Свернулась, и сохнет, и снова в цене. Не вырваться мне. Как будто прикручен к ней этим канатом. 6 Зак. № 563 161
* * * Времена не выбирают, В них живут и умирают. Большей пошлости на свете Нет, чем клянчить и пенять. Будто можно те на эти, Как на рынке, поменять. Что ни век, то век железный. Но дымится сад чудесный, Блещет тучка; я в пять лет Должен был от скарлатины Умереть, живи в невинный Век, в котором горя нет. Ты себя в счастливцы прочишь, А при Грозном жить не хочешь? Не мечтаешь о чуме Флорентийской и проказе? Хочешь ехать в первом классе, А не в трюме, в полутьме? Что ни век, то век железный. Но дымится сад чудесный, Блещет тучка; обниму Век мой, рок мой на прощанье. Время — это испытанье. Не завидуй никому. Крепко тесное объятье. Время — кожа, а не платье. Глубока его печать. Словно с пальцев отпечатки, С нас — его черты и складки, Приглядевшись, можно взять. РАЗГОВОР В ПРИХОЖЕЙ Не наговорились. В прихожей, рукой с четвертой попытки в рукав попадая, о Данте, ни больше ни меньше, с такой надсадой и страстью заспорить: 162
— Ни рая, ни ада его не люблю. — Подожди, как можно...— (И столько же тщетных попыток открыть без хозяина дверь, позади торчащего.) — Вся эта камера пыток не может нам искренне нравиться. — Он подобен всевышнему. — Что же так скучен? — Ну, знаешь...— И с новым запалом вдогон трясущему дверь: — Если ты равнодушен, то это не значит еще... И потом, он гений и мученик. — В чьем переводе читал ты его? Где мой зонт? — Не о том речь, в чьем переводе. Подобен породе гранитной, с вкрапленьями кварца, слюды. И магма метафор, и шахта сюжета. Вот зонт. Кстати, в моде складные зонты. — Твой мрамор и шпат — из другого поэта, не Данте нашедшего в них, а себя, черты своего становленья и склада. По-моему, век наш, направо губя людей и налево, от Дантова ада наш взор отвратил: зарывали и жгли и мыслимых мук превзошли варианты...— Опомнюсь. Мы что, подобрать не могли просторнее места для спора о Данте?
ВЫСОКАЯ НОТА * * * Голос — это работа души, Это воздух, озвученный нами. Это нёбные ниши, кряжи, Альвеолы и зубы с губами. Как на корочке хлебной прикус, На горячей болванке воздушной Отпечатан характер и вкус, Грузный облик наш или тщедушный. Соловей перебьет соловья, Запоют, основной и резервный, И не знаю, заслушавшись, я, Где теперь тут второй, а где первый. А для наших земных голосов Нет замены — высокий ли, тусклый, Он один: нет ему двойников На звучащей шкале этой узкой. И последним сдается — сперва Вянет почерк и волос тускнеет. И на что-то надежда жива В нем, когда уже кровь холодеет. * * * Заснешь и проснешься в слезах от печального сна. Что ночью открылось, то днем еще не было ясно. А формула жизни добыта во сне, и она «у ухсасна* ужасна, ужасна, прекрасна, ужасна. 164
Боясь себя выдать и вздохом беду разбудить, Лежит человек и тоску со слезами глотает, Вжимаясь в подушку; глаза что открыть, что закрыть — Темно одинаково; ветер в окно залетает. Какая-то тень эту темень проходит насквозь, Не видя его, и в ладонях лицо свое прячет. Лежит неподвижно: чего он хотел, не сбылось? Сбылось, но не так, как хотелось? Не ска^кет. Он плачет. Под шорох машин, под шумок торопливых дождей Он ищет подобье поблизости, в том, что привычно, Не смея и думать, что всех ему ближе Орфей, Когда тот пошел, каменея, к Харону вторично. Уже заплетаясь, готовый в тумане пропасть. А ветер за шторами горькую пену взбивает И эту прекрасную, пятую, может быть, часть, Пусть пятидесятую, пестует и раздувает. * * * Сквозняки по утрам в занавесках и шторах Занимаются лепкою бюстов и торсов. Как мне нравится хлопанье это и шорох, Громоздящийся мир у рани д и колоссов. В полотняном плену то плечо, то колено Проступают, и кажется: дыбятся в схватке, И пытаются в комнату выйти из плена, И не в силах прорвать эти пленки и складки. Мир гигантов, несчастных в своем ослепленье, Обреченных все утро вспухать пузырями, Опадать и опять, становясь на колени, Проступать, прилипая то к ручке, то к раме. О, пергамский алтарь на воздушной подкладке! И не надо за мрамором в каменоломни Лезть; все утро друг друга кладут на лопатки, Подминают, и мнут, и внушают: запомни. 165
И все утро, покуда ты нежишься, сонный, В милосердной ночи залечив свои раны, Там, за шторой, круглясь и толпясь, как колонны, Напрягаются, спорят и гибнут титаны. * * * Мозг ночью спит, как сад в безветрии. Клонилась речь на семинаре К функциональной асимметрии Его бугристых полушарий. К тому, что в правом — наше прошлое Закреплено, а в левом — будущее. Люблю дыхание полночное, То затухающее, то дующее. Мозг, сам себя перебивающий Рассказом о своем устройстве. Докладчик говорил: «Товарищи», В сомнении и беспокойстве. В пространстве левом — опыт умственный, Прохладный, дышащий безликостью, В пространстве правом — вещный, чувственный, С шероховатостью и выпуклостью! Мозг ночью спит, как сад, покинутый Людьми, дрожащий, остывающий. Мне кажется, я вправо сдвинутый, А ты, ты влево загибающий. Твои друзья высоколобые Разъять материю пытаются. Люблю похлопать ствол, попробовать Кору: легко ли отдирается? Пространство левое, абстрактное, Стремящееся в неизвестное; Пространство правое, обратное, Всегда заполненное, тесное. Вот и боярыню Морозову Не сдвинуть в левый нижний угол. Художник чувствует, где розвальни, А где толпу раскинуть кругом. 166
Мозг ночью спит, как сад, но мыслями Сорит, как листьями, бесшумно. И те, что днем не удались ему, Во тьме блестят почти разумно. * * * Придешь домой, шурша плащом, Стирая дождь со щек: Таинственна ли жизнь еще? Таинственна еще. Не надо призраков, теней: Темна и без того. Ах, проза в ней еще странней, Таинственней всего. Мне дорог жизни крупный план, Неровности, озноб И в ней увиденный изъян, Как в сильный микроскоп. Биолог скажет, винт кружа, Что взгляда не отвесть: — Не знаю, есть ли в нас душа, Но в клетке,— скажет,— есть. И он тем более смущен, Что в тайну посвящен. Ну, значит, можно жить еще. Таинственна еще. Придешь домой, рука в мелу, Как будто подпирал И эту ночь, и эту мглу, И каменный портал. Нас учат мрамор и гранит Не поминать обид, Но помнить, как листва летит К ногам кариатид. 167
Как мир качается — держись! Уж не листву ль со щек Смахнуть решили, сделав жизнь Таинственней еще? * * * Вот женщина: пробор и платья вырез милый. Нам кажется, что с ней при жизни мы в раю. Но с помощью ее невидимые силы Замысливают боль, лелея смерть твою. Иначе было им к тебе не подступиться, И ты прожить всю жизнь в неведении мог. А так любая вещь: заколка, рукавица — Вливают в сердце яд и мучат, как ожог. Подрагиванье век и сердца содроганье, И веточка в снегу нахохлилась, дрожа, И жаль ее, себя и всех. Зато в страданье, Как в щелочной воде, отбелится душа. Не спрашивай с нее: она не виновата, Своих не слышит слов, не знает, что творит, Умна она, добра, и зла, и глуповата, И нравится себе, и в зеркальце глядит. * * * Ты так печальна, словно с уст Слететь признание готово. Но ты молчишь, а впрочем, Пруст Сказал об этом слово в слово, Что лица женские порой У живописцев на полотнах Полны печали неземной, Последних дум бесповоротных, Меж тем как смысл печали всей И позы их и поворота — Они глядят, как Моисей Льет воду в желоб — вся забота! 168
* * * Я в трубку телефонную кричу, Чтоб слышала меня и поняла: — Я, знаешь ли, еще раз не хочу Жить, хватит мне той жизни, что была. Я, кажется, предпочитаю тьму, Еще раз не поднять тяжелых век. — А это,— отвечает,— потому, Что все же ты счастливый человек. А я не отказалась бы...— Молчу. Ей кажется, что в следующий раз Жизнь выдастся, как платье, по плечу, К сиянью подойдет и цвету глаз. * * * Над кустом Задержаться и жестом небрежным Потрепать две-три розы тайком: Пусть в наряде своем белоснежном Проще держатся. Словно урок Преподать, не краснея, природе: «Так, свободней! И чуточку вбок! В этом роде». Словно эта естественность есть В нас, прохожих, а ей — недостало: «Не сжиматься! Не ежиться! Цвесть Как попало». Это ты-то, до сотых долей Уточняющий каждое слово, Шепчешь ей: «Будь небрежна, пышна, бестолкова!» МУЖЧИНА С РОЗОЙ Мужчина с розой на портрете, Ее он держит меж двух пальцев За стебель гибкий и точеный, 169
Перевернув к себе затылком, Молодцевато и брезгливо, Как все мужчины. Что он мужчина, нет сомнений. Напрасно б венский аналитик Старался розу допросить С пристрастьем: нет ли фетишизма, Инверсионных отклонений,— Их нет, им неоткуда быть. К тому же, роза бессловесна, Полузамучена верченьем В руке, не помнит, где мучитель, Где стол, где кресло, где букет. В кафтане, с пышными усами, Мужчина с розой полумертвой Глядит, не зная, что с ней делать. Вдохнуть тончайший аромат Ему и в голову, конечно, Прийти не может (то ли дело — Сорвать и даме поднести!). Так и должны себя вести, Так и должны чуть-чуть небрежно Мужчины к жизни относиться, К ее придушенной красе, Как этот славный офицер (Тут нету места укоризне),— Чуть-чуть неловко, неумело, Затем что нечто, кроме жизни, Есть: долг и доблесть, например. ВОСПОМИНАНИЕ О ЛЮБВИ Нельзя оглядываться мне. Не потому, что тень утрачу дорогую, А потому, что, прячась в стороне, Она приблизится — и снова затоскую Или задумаюсь, а думалось уже, Что выжил, обновленный. Как в ткани легочной, у каждого в душе Участок есть обызвествленный. 170
И в поражениях есть смысл, и есть — в тоске. Как виноградник филлоксерой, Поражена душа блеснувшей вдалеке Несбыточной химерой. О, не оглядывайся! Снегом и дождем Пусть вытравит все пятна. О ком томился я и горевал о чем? Я не оглядываюсь — мне и непонятно. Брошюра гибкая спасенье объяснит Мне механизм вытесненья. О, не оглядывайся! Но душа горит: Хоть раз! Хоть на мгновенье! Не оглянуться ли? Неверная стезя. Мы скажем, что споткнулся. Ведь и Орфей себе твердил одно: «Нельзя». Он потому и оглянулся. * * * Любил — и не помнил себя, пробудясь, Но в памяти имя любимой всплывало, Два слога, как будто их знал отродясь, Как если бы за ночь моим оно стало; Вставал, машинально смахнув одеяло. И отдых кончался при мысли о ней, Недолог же он! И опять — наважденье. Любил — и казалось: дойти до дверей Нельзя, раза три не войдя в искушенье Расстаться с собой на виду у вещей. И старый норвежец, учивший вражде Любовной еще наших бабушек, с полки На стол попадал и читался в беде Запойней, чем новые; фьорды и елки, И прорубь, и авторский взгляд из-под челки. Воистину мир этот слишком богат, Ему нипочем разоренные гнезда. Ах, что ему наш осуждающий взгляд! Горят письмена, и срываются звезды, И заморозки забираются в сад. 171
Любил — и стоял к механизму пружин Земных и небесных так близко, как позже Уже не случалось; не знанье причин, А знанье причуд; не топтанье в прихожей, А пропуск в покои, где кресло и ложе. Любил — и, наверное, тоже любим Был, то есть отвержен, отмечен, замучен. Какой это труд и надрыв — молодым Быть; старым и все это вынесшим — лучше. Завидовал птицам и тварям лесным. Любил — и теперь еще... нет, ничего Подобного больше, теперь — все в порядке, Вот сны еще только не знают того, Что мы пробудились, и любят загадки: Завесы, и шторки, и сборки, и складки. Любил... о, когда это было? Забыл. Давно. Словно в жизни другой или веке Другом, и теперь ни за что этот пыл Понять невозможно и мокрые веки: Ну что тут такого, любил — и любил. КУСТ Евангелие от куста жасминового, Дыша дождем и в сумраке белея, Среди аллей и звона комариного Не меньше говорит, чем от Матфея. Так бел и мокр, так эти грозди светятся, Так лепестки летят с дичка задетого. Ты слеп и глух, когда тебя свидетельства Чудес нужны еще, помимо этого. Ты слеп и глух, и ищешь виноватого, И сам готов кого-нибудь обидеть. Но куст тебя заденет, бесноватого, И ты начнешь и говорить, и видеть. 172
* * * Мне показали праведника. Он Не пил, не спал с чужой женой, работал Не то врачом, не то ветеринаром, На службу ездил в город из поселка, Знал наизусть священное писанье И вел душеспасительные речи. В тот раз стоял он с дедом узкоплечим И высшее ругал образованье. За что? За то, что только специальность Оно дает, но дух не проясняет И жить не учит... «Фраз его модальность,— Подумал я,— проста и раздражает». Но дедушка в обвисшем полушубке С ним соглашался весело: — Во-во, Серега наш закончил институт — С женой развелся, пьет и безобразит.— Мы поравнялись с праведником тут, А он сказал, что пьянство жизнь не красит. Что ж, праведник как праведник. В пальто. Потертый ворс дымился и вздымался. Мне трогательным показалось то, Что хлястик отогнулся и помялся. Был чуть одутловат щеки овал, А левый глаз прищурен и слезился. «Так вот кто будет жить в раю»,— сказал Себе я с любопытством... и смутился. * * * О, космос в угольных мешках И облаках межзвездной пыли! Она рассеяна впотьмах. И мы когда-то ею были. И стол, и сад, И стриж, несущийся куда-то, Всё, всё — прекрасный результат Ее сухого конденсата. 173
Какой проделан долгий путь, Что стать смогла тобой и мною И в нас блеснуть Со всею пылкостью земною. Я начитался трудных книг, Где жизнь звезды дана как драма, Нет и на миг Покоя — сказано нам прямо. Топорщись, жесткий переплет. А я, к столу прижавшись с краю (Саднит и жжет), Как скатерть я не прожигаю? Полночный ветр листву раздул. Вошла с заминкой, в два приема. Подвинуть стул? Садись,— сказать ей,— будь как дома? Звезда моя! В плену туманности высокой Пример счастливого житья С невыносимой подоплекой. * * * Какое чудо, если есть Тот, кто затеплил в нашу честь Ночное множество созвездий! А если все само собой Устроилось, тогда, друг мой, Еще чудесней! Мы разве в проигрыше? Нет. Тогда все тайна, все секрет. А жизнь совсем невероятна! Огонь, несущийся во тьму! Еще прекрасней потому, Что невозвратно.
СЛОЖИВ КРЫЛЬЯ ПИРЫ Андрею Смирнову Шампанское — двести бутылок, Оркестр — восемнадцать рублей, Пять сотен серебряных вилок, Бокалов, тарелок, ножей, Закуски, фазаны, индейки, Фиалки из оранжерей,— Подсчитано все до копейки, Оплачен последний лакей. И давнего пира изнанка На глянцевом желтом листе Слепит, как ночная Фонтанка С огнями в зеркальной воде. Казалось забытым, но всплыло, Явилось, пошло по рукам. Но кто нам расскажет, как было Беспечно и весело там! Тоскливо и скучно! Сатира На лестнице мраморный торс. Мне жалко не этого пира И пара, а жизни — до слез. Я знаю, зачем суетливо, Иные оставив миры, Во фраке, застегнутом криво, Брел Тютчев на эти пиры. О, лишь бы томило, мерцало, Манило до белых волос... Мне жалко не этого бала И пыла, а жизни — до слез, 175
Ее толчеи, и кадушки С обшарпанной пальмою в ней, И нашей вчерашней пирушки, И позавчерашней, твоей! * * * На скользком кладбище, один Средь плит расколотых, руин, Порвавших мраморные жилы, Гнилых осин,— Стою у тютчевской могилы. Не отойти. Вблизи Обводного, среди Фабричных стен, прижатых тесно, Смотри: забытая почти « Всепоглощающая бездна ». Так вот она! Нездешний свет, Сквозь зелень выбившийся жалко? Изнанка жизни? Хаос? — Нет. Сметенных лет Изжитый мусор, просто свалка. Какие кладбища у нас! Их запустенье — Отказ от жизни и отказ От смерти, птичьих двух-трех фраз В кустах оборванное пенье. В полях загробных мы бредем, Не в пурпур — в рубище одеты, Глухим путем. Резинку дай — мы так сотрем: Ни строчки нашей, ни приметы. Сто наших лет Тысячелетним разрушеньям Дать могут фору: столько бед Свалилось, бомб, гасивших свет, Звонков с ночным опустошеньем. 176
Уснуть, остыть. Что ж, не цветочки ж разводить На этом прахе и развале! Когда б не Тютчев, может быть Его б совсем перепахали. И в этом весь Характер наш и упоенье. И разве царство божье здесь? И разве мертвых красит спесь? В стихах неискренно смиренье? Спросите Тютчева — и он Сквозь вечный сон Махнет рукой, пожмет плечами. И мнится: смертный свой урон Благословляет, между нами. * * * И после отходной, не в силах головы Поднять с подушки, все еще узнать пытался Подробности о взятии Хивы. Зачем они ему? Ведь он переселялся В ту область, где Хива — такой же звук пустой, Как Царское Село. В окне шумели липы, И жизни сладкий бред, умноженный листвой, Смерть заглушал ему, ее тоску и хрипы. А мы, прочтя о том, как умер кто-нибудь, Примериваем смерть тайком к себе чужую: Не подойдет ли нам? Пожалуй, эта жуть Могла пожутче быть, попробуем другую. Я столько раз в других мерцал и умирал, Что собственную смерть сносил наполовину: Помят ее рукав и вытерт матерьял. В ночь выходя, ее, как старый плащ, накину. * * * Быть классиком — значит стоять на шкафу Бессмысленным бюстом, топорща ключицы. 177
О, Гоголь, во сне ль это все, наяву? Так чучело ставят: бекаса, сову. Стоишь вместо птицы. Он кутался в шарф, он любил мастерить Жилеты, камзолы. Не то что раздеться — куска проглотить Не мог при свидетелях,— скульптором голый Поставлен. Приятно ли классиком быть? Быть классиком — в классе со шкафа смотреть На школьников; им и запомнится Гоголь Не странник, не праведник, даже не щеголь, Не Гоголь, а Гоголя верхняя треть. Как нос Ковалева. Последний урок: Не надо выдумывать, жизнь фантастична! О, юноши, пыль на лице, как чулок! Быть классиком страшно, почти неприлично. Не слышат: им хочется под потолок. * * * Ребенок ближе всех к небытию. Его еще преследуют болезни, Он клонится ко сну и забытью Под зыбкие младенческие песни. Его еще облизывает тьма, Подкравшись к изголовью, как волчица, Заглаживая проблески ума И взрослые размазывая лица. Еще он в белой дымке кружевной И облачной, еще он запеленат, И в пене полотняной и льняной Румяные его мгновенья тонут. Туманящийся с края бытия, Так при смерти лежат, как он — при жизни, Разнежившись без собственного «я», Нам к жалости живой и укоризне. 178
Его еще укачивают, он Что помнит о беспамятстве — забудет. Он вечный свой досматривает сон. Вглядись в него: вот-вот его разбудят. * * * Контрольные. Мрак за окном фиолетов, Не хуже чернил. И на два варианта Поделенный класс. И не знаешь ответов. Ни мужества нету еще, ни таланта. Ни взрослой усмешки, ни опыта жизни. Учебник достать — пристыдят и отнимут. Бывал ли кто-либо в огромной отчизне, Как маленький школьник, так грозно покинут? Быть может, те годы сказались в особой Тоске и ознобе? Не думаю, впрочем. Ах, детства во все времена крутолобый Вид — вылеплен строгостью и заморочен. И я просыпаюсь во тьме полуночной От смертной тоски и слепящего света Тех ламп на шнурах, белизны их молочной, И сердце сжимает оставленность эта. И все неприятности взрослые наши: Проверки и промахи, трепет невольный, Любовная дрожь и свидание даже — Все это не стоит той детской контрольной. Мы просто забыли. Но маленький школьник За нас расплатился, покуда не вырос, И в пальцах дрожал у него треугольник. Сегодня бы, взрослый, он это не вынес. ПОСЕЩЕНИЕ Я тоже посетил Ту местность, где светил Мне в молодости луч, Где ивовый настил Пружинил под ногой. Узнать ее нет сил. Я потерял к ней ключ. 179
Там не было такой Ложбины, и перил Березовых, и круч — Их вид меня смутил. Так вот оно что! Нет Той топи и цветов, И никаких примет, И никаких следов. И молодости след Растаял и простыл. Здесь не было кустов! О, кто за двадцать лет Нам землю подменил? Неузнаваем лик Земли — и грустно так, Как будто сполз ледник И слой нарос на слой. А фильмов тех и книг Чудовищный костяк! А детский твой дневник, Ушедший в мезозой! Элегии чужды Привычкам нашим,— нам И нет прямой нужды Раскапывать весь хлам, Ушедший на покой, И собирать тех лет Подробности: киркой Наткнешься на скелет Той жизни и вражды. В журнале «Крокодил» Гуляет диплодок, Как символ грозных сил, Похожий на мешок. Но, может быть, всего Ужасней был бы вид Для нас как раз того, Чем сердце дорожит. 180
Есть карточка, где ты С подругой давних лет Любителем заснят. Завалены ходы. Туманней, чем тот свет. Бледней, чем райский сад. Там видно колею, Что сильный дождь размыл. Так вот — ты был в раю, Но, видимо, забыл. Я «Исповедь» Руссо Как раз перечитал. Так буйно заросло Все новым смыслом в ней, Что книги не узнал, Страниц ее, частей. Как много новых лиц! Завистников, певиц, Распутниц, надувал. Скажи, знаток людей, Ты вклеил, приписал? Но ровен блеск полей И незаметен клей. А есть среди страниц Такие, что вполне Быть вписаны могли Толстым, в другой стране, Где снег и ковы ли. Дрожание ресниц, Сердечной правды пыл. Я тоже посетил. Наверное, в наш век Меняются скорей Черты болот и рек; Смотри: подорван тыл. Обвал души твоей. Не в силах человек Замедлить жесткий бег Лужаек и корней. 181
Я вспомнил москвичей, Жалеющих Арбат. Но берег и ручей Тех улиц не прочней И каменных наяд. Кто б думал, что пейзаж Проходит, как любовь, Как юность, как мираж,— Он видит ужас наш И вскинутую бровь. Мемориальных букв, На белом — золотых, Экскурсоводок-бук, Жующих черствый стих, Не видно. Молочай Охраны старины Не ведает. Прощай! Тут нашей нет вины. Луга сползают в смерть, Как скатерть с бахромой. Быть может, умереть — Прийти к себе домой, Не зажигая свет, Не зацепив ногой Ни стол, ни табурет. Смеркается. Друзей Все меньше. Счастлив тем, Что жил, при грусти всей, Не делая проблем Из разности слепой Меж кем-то и собой, Настолько был важней Знак общности людей, Доставшийся еще От довоенных дней И нынешних старух, Что шли, к плечу плечо, В футболках и трусах, Под липким кумачом, С гирляндами в руках. О, тополиный пух 182
И меди тяжкий взмах! Ведь детство — это слух И зренье, а не страх. Продрался напролом, Но луга не нашел. Давай и мы уйдем Легко, как он ушел. Ты думал удивить Набором перемен, Накопленных тобой, Но мокрые кусты Не знают, с чем сличить Отцветшие черты, Поблекший облик твой, Сентиментальных сцен Стыдятся, им что ты, Должно быть, что любой. И знаешь, даже рад Я этому: наш мир — Не заповедник; склад Его изменчив; дыр Не залатать; зато Новехонек для тех, Кто вытащил в лото Свой номер позже нас, Чей шепоток и смех Ты слышишь в поздний час. В ВАГОНЕ Поскрипывал ремень на чемодане, Позвякивала ложечка в стакане, Тянулся луч по стенке за лучом. О чем они? Не знаю. Ни о чем. Подрагивали пряжки и застежки. Покачивались платья и сапожки. Подмигивал, помаргивал плафон. Покряхтывал, потрескивал вагон. Покатая покачивалась полка. Шнурок какой-то бился долго, долго О стенку металлическим крючком. 183
О чем они? Не знаю. Ни о чем. Усни, усни, усни, сгрузили бревна. К восьми, к восьми, к восьми, нет, в девять ровно. Все блажь, пустяк, прости меня, все бред. Попробуй так: да — да, а нет — так нет. Ах, стуки эти, скрипы, переборы, Сдавался я на эти уговоры, Склонялся и согласен был с судьбой, Уговоренный пряжкой и скобой. * * * Я не люблю Восток, не понимаю Любви к пустыням, зною и коврам, К его камням, с орнаментом по краю, К его цветистым, вкрадчивым речам, К его стихам, в которых что ни слово, То или роза или самоцвет, И мглой лиловой Павла Кузнецова В музеях я тем горестней задет, Что эти сны миражные, чужие Не снятся мне, и втайне сознаю Свою ущербность, видя, как другие Находят рай при жизни в том краю, Где я — лишь зной да пыльную мороку. Богат Восток, и жалких этих строк Он не прочтет, и лень, и, слава Богу, Не повредит Востоку холодок. Есть у меня приятель, он родился В Москве, но выбрал сладкий этот плен, Раздался в скулах, весь преобразился И стал что твой таджик или туркмен. Национальность — странная забота, Она проходит. Сердце, прилепясь К иной земле, сбивается со счета, В другой узор уверовав и вязь. И я, к иным присматриваясь строчкам, Ища пример себе в чужих стихах, Смотрю: они посыпаны песочком, Сухим, сплошным, скрипящим на зубах, 184
И хвалят степь, и требуют отваги. Песчинкой стать — противится душа. Ах, листьев ей, и облачка, и влаги, С балкона в ночь летящего стрижа! ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНИМ Знаю, с чем я сравню тебя. Так Запах лотоса нильского сладок. После пыльных конторских бумаг Так приятен домашний порядок. Знаю, с чем я сравню тебя. Ты — Как сиятельный гость мой сановный, Как прошедшие стрижку кусты С безупречной поверхностью ровной. Знаю, что уподоблю тебе. Так со льдом освежает напиток. Так листочек горчит на губе, Усыпляет развернутый свиток. Знаю, с чем я сравню тебя. Так Гипнотически стонут цикады. Уплотняется к вечеру мрак, И ночные плывут ароматы. Знаю, с чем мне сравнить тебя. Ты — Как свисающее опахало. Как на мумии бледной бинты. Как гребец, прикорнувший устало. Знаю, с чем я сравню тебя. Мне Ни к чему эта вычурность слога. Как горячие слезы во сне. Так помешкай, помедли немного! Знаю, что ты имеешь в виду, Что ты держишь в мечтах на примете: Возвращенье стиха в темноту, Провисание прорванной сети. Как ночное купанье. Как вновь Без остатка во тьму погруженье. Как забвенье себя. Как любовь. Как навек от нее избавленье. 185
КРУЖЕВО Суконное с витрины покрывало Откинули — и кружево предстало Узорное, в воздушных пузырьках. Подобье то ли пены, то ли снега. И к воздуху семнадцатого века Припали мы на согнутых руках. Притягивало кружево подругу. Не то чтобы я предпочел дерюгу, Но эта роскошь тоже не про нас. Про Ришелье, сгубившего Сен-Мара. Воротничок на плахе вроде пара. Сними его: казнят тебя сейчас. А все-таки как дышится! На свете Нет ничего прохладней этих петель, Сквожений этих, что ни назови. Узорчатая иглотерапия. Но и в стихах воздушная стихия Всего важней, и в грозах, и в любви. Стих держится на выдохе и вдохе, Любовь — на них, и каждый сдвиг в эпохе. Припомните, как дышит ночью сад! Проколы эти, пропуски, зиянья. Наполненные плачем содроганья. Что жизни наши делают? Сквозят. Опомнимся. Ты, ка^кется* устала? Суконное накинем покрывало На кружево — и кружево точь-в-точь Песнь оборвет, как песенку синица, Когда на клетку брошена тряпица: День за окном, а для певуньи — ночь. > * * * Улыбнись. Нам улыбка идет. Мрак земной раздвигает она. Это мышц лицевых переплет, Шорох мускульного волокна. Это трепет нейронных цепей, 186
Подневольный, запутанный путь. Улыбнись. Улыбнуться трудней, Чем, нагнувшись, поднять что-нибудь. Я забыл, как почти невзначай Это делалось тысячу раз. Кто напомнит, какой Хокусай, Леонардо, прищуривший глаз? Саблевидная, сердце пронзи, Чуть заметная, губы раздвинь, Все равно, в той ли, в этой связи. Даже если горька как полынь. * * * Я. Гордину Был туман. И в тумане Наподобе загробных теней В двух шагах от французов прошли англичане, Не заметив чужих кораблей. Нельсон нервничал: он проморгал Бонапарта, Мчался к Александрии, топтался у стен Сиракуз, Слишком много азарта Он вложил в это дело: упущен француз. А представьте себе: в эту ночь никакого тумана! Флот французский опознан, расстрелян, развеян, разбит. И тогда — ничего от безумного шага и плана, Никаких пирамид. Вообще ничего. Ни империи, ни Аустерлица. И двенадцатый год, и роман-эпопея — прости. О туман! Бесприютная взвешенной влаги частица, Хорошо, что у Нельсона встретилась ты на пути. Мне в истории нравятся фантасмагория, фанты, Все, чего так стыдятся историки в ней. Им на жесткую цепь хочется посадить варианты, А она — на корабль и подносит им с ходу — сто дней! 187
И за то, что она не искусство для них, а наука, За обидой не лезет в карман. Может быть, она мука, Но не скука. Я вышел во двор, пригляделся: туман. * * * О ты, жестокая холера! Какого ты сгубила кавалера, Семеновского унтер-офицера... Эпитафия. Смоленское кладбище Кладбищенских стихов тяжелое паренье. Под рифму легче спать. Упреки, наставленья: «Спи...» Или: «Отдыхай... Зачем от нас ушел?» Медлительный их слог торжествен и тяжел. Есть пропуски в стихах: там буквы облетели, Там трещина прошла, там выскребли метели Последний смысл из фраз; рассыпанный набор — Вот все, что различить на камне может взор. И все-таки прочны гранитные страницы, И кое-что прочесть возможно, и гордится Могильная плита тем текстом, что на ней, Ущербу вопреки, дошел до наших дней. И унтер-офицер, которому ни строчки Прочесть не удалось в телесной оболочке, Теперь, когда он тень, товарищей своих В душе благодарит за самодельный стих. А пошлостью людской взволнованный прохожий На смерть глядит бодрей и думает: «Похоже На жизнь и так смешно, что глупо унывать. Запомнить бы стишки, чтоб другу прочитать». СЛОЖИВ КРЫЛЬЯ Крылья бабочка сложит, И с древесной корой совпадет ее цвет. Кто найти ее сможет? Бабочки нет. 188
Ах, ах, ах, горе нам, горе! Совпадут всем точками крылья: ни щелки, ни шва. Словно в греческом хоре Строфа и антистрофа. Как богаты мы были, да все потеряли! Захотели б вернуть этот блеск — и уже не могли б. Где дворец твой? Слепец, ты идешь, спотыкаясь в печали. Царь Эдип. Радость крылья сложила И глядит оборотной, тоскливой своей стороной. Чем душа дорожила, Стало мукой сплошной. И меняется почерк, И, склонясь над строкой, Ты не бабочку ловишь, а жалкий, засохший листочек, Показавшийся бабочкою под рукой. И смеркается время. Где разводы его, бархатистая ткань и канва? Превращается в темень Жизнь, узор дорогой различаешь в тумане едва. Сколько бабочек пестрых всплывало у глаз и прельщало: И тропический зной, и в лиловых подтеках Париж! И душа обмирала — Да мне голос шепнул: «Не туда ты глядишь!» Ах, ах, ах, зорче смотрите, Озираясь вокруг и опять погружаясь в себя. Может быть, и любовь где-то здесь, только в сложенном виде, Примостилась, крыло на крыле, молчаливо любя? Может быть, и добро, если истинно, то втихомолку. Совершённое втайне, оно совершенно темно. Не оставит и щелку, Чтоб подглядывал кто-нибудь, как совершенно оно. Может быть, в том, что бабочка знойные крылья сложила, 189
Есть и наша вина: слишком близко мы к ней подошли. Отойдем — и вспорхнет, и очнется, принцесса Брамбила В разноцветной пыли! * * * Сентябрь выметает широкой метлой Жучков, паучков с паутиной сквозной, Истерзанных бабочек, ссохшихся ос, На сломанных крыльях разбитых стрекоз, Их круглые линзы, бинокли, очки, Чешуйки, распорки, густую пыльцу, Их усики, лапки, зацепки, крючки, Оборки, которые были к лицу. Сентябрь выметает широкой метлой Хитиновый мусор, наряд кружевной, Как если б директор балетных теплиц Очнулся — и сдунул своих танцовщиц. Сентябрь выметает метлой со двора За поле, за речку и дальше, во тьму, Манжеты, застежки, плащи, веера, Надежды на счастье, батист, бахрому. Прощай, моя радость! До кладбища ос, До свалки жуков, до погоста слепней, До царства Плутона, до высохших слез, До блеклых, в цветах, элизийских полей!
ЗВУКОВАЯ ВОЛНА * * * Невы прохладное дыханье И моря Черного простор. Для русской музы расстоянья Меж ними нету с давних пор. Как будто два окна в стихах у нас открыты, И вот — божественный сквозняк Сметает на пол все обиды С летучим ворохом бумаг. И нимфа невская глядит на нереиду, Скосив зеленый глаз, волнуясь и дрожа, Как на соперницу, и сердится для виду, Но втайне думает: и вправду хороша! Как Невский холоден и бледен в час рассветный, Как утром призрачно и пасмурно в Крыму... А тот, кто любит их, двух женщин любит, бедный: Они подружатся — и отомстят ему. Та снится синею, затем что та — зеленой, Потом меняются, одалживая цвет, И каплю пресную запив глотком соленой, То топчешь галечник, то гладишь парапет. * * * С той стороны любви, с той стороны смертельной Тоски мерещится совсем другой узор: Не этот гибельный, а словно акварельный, Легко и весело бегущий на простор. О, боль сердечная, на миг яви изнанку, Как тополь с вывернутой на ветру листвой, 191
Как плащ распахнутый, как край полы, беглянку Вдруг вынуждающий прижать пальто рукой. Проси, чтоб дунуло, чтоб с моря в сад пахнуло Бодрящей свежестью волн, бьющихся о мыс, Чтоб слово ровное нам ветерком загнуло — И мы увидели его ворсистый смысл. * * * Должно быть, в воздухе безумия микроб Носился: Батюшков не знал о Гельдерлине, Но оба хмурили и растирали лоб, И музы плакали, и цвел каштан в долине. Один в Тюбингене гулял, овцы смирней, И звал в рассеянье себя — Буонарроти. Другой стихи порвал; обуза для друзей, Пугался, буйствовал, кричал о Нессельроде. О, мрак прижизненный! Полжизни — в темноте, На грани призрачной, на темной половине. Где сладкогласие, где розы, мирты где? И музы плакали, и цвел каштан в долине. Хотите знать, где мир прекрасен и высок, Тенист и солнечен? В стихи их загляните: В них море плещется и, вдавленный в песок, Триэры жесткий след мерцает, как на Крите. А вы, любители болезней и безумств, В том гениальности открывшие условье, Две тени видите, застывшие без чувств? Несокрушимое бы ваше им здоровье! ВЕТВЬ Но сквозь сеть нагих твоих ветвей.., И. Анненский Ветвь на фоне дворца с неопавшей листвой золоченой Средь слепящих снегов Рукотворною кажется, жестко к стволу пригвожденной. Чем она отличается от многолетних цветов На фасаде, его фантастически пышной лепнины? 192
От гирлянд и стеблей На перилах, от рам, отбивающих свет у картины, От узорных дверей? Ветвь на фоне дворца, пошурши мне листочком дубовым, Помаши, потряси, как подвеской плафон, побренчи. Я представить боюсь, неуместным задев тебя словом, Как ты бьешься в ночи. И когда этот Север вздыхает по птицам небесным, По лазурным волнам, Ты похожа на тех, кто живет, притворяясь железным Или каменным, боль не давая почувствовать нам. А еще мне мерещатся в холоде снежных объятий Под бессонной звездой Царскосельский поэт с гимназической связкой тетрадей И трилистник его ледяной. Довисим до весны, до зеленых, что ярче и глаже, Непохожих на бронзу, на гипс, на железо и жесть, Но зимой не уроним достоинство тихое наше И продрогшую честь. * * * Там — льдистый занавес являет нам зима, Весной подточенная; там — блестит попона; Там — серебристая, вся в узелках, тесьма; Там — скатерть съехала и блещет бахрома Ее стеклянная, и капает с балкона; Там — щетка видится; там — частый гребешок; Там — остов трубчатый, коленчатый органа; Там — в снег запущенный орлиный коготок, Моржовый клык, собачий зуб, бараний рог; Там — шкурка льдистая, как кожица с банана; Свеча оплывшая; колонны капитель В саду мерещится; под ней — кусок колонны — Брусок подмокший льда, уложенный в постель, Увитый инеем,— так обвивает хмель Руины где-нибудь в Ломбардии зеленой. 7 Зак. № 563 193
Все это плавится, слипается, плывет. Мы на развалинах зимы с тобой гуляем. Культура некая, оправленная в лед, В слезах прощается и трещину дает, И воздух мартовский мы, как любовь, вдыхаем. * * * Валерию Попову Блеск такой — не нужна никакая цветочная Ницца. Невозможно весной усидеть взаперти. И скворцу говорю: «Полетай, если птица!» И сирени: «Пожалуйста, если сирень, то цвети!» Человек недоволен: по-прежнему плохо со смыслом Жизни; нечем помочь человеку, зато хорошо Со скворцом и сиренью, которая шапкой нависла И в лицо ему дышит безгрешно, бездумно, свежо. И когда б развели тех налево, а этих направо, Все равно, и в слезах, он примкнул бы к тому большинству, Для которого жизнь даже если и боль, и отрава, То — счастливая боль, так лучи заливают листву! * * * Не о любви — о шорохе высоком В листве глухой листочка одного, Как будто бред в беспамятстве глубоком И не унять, не выровнять его. Не о любви — о выбившейся прядке, О тихом вздохе, вырвавшемся вдруг; Не о любви — о тайне и догадке, Но так темно, так призрачно, мой друг. Не о любви — о доблести и долге. Какой Корнель внушает нам строфу? Не о любви — о вздохе и обмолвке, О холодах, о рюмочке в шкафу. 194
Уже и ночь выносят на носилках, И звездный блеск висит на волоске, А он все бьется, скорченный, в прожилках, И шелестит, как жилка на виске. * * * Как клен и рябина растут у порога, Росли у порога Растрелли и Росси, И мы отличали ампир от барокко, Как вы в этом возрасте ели от сосен. Ну что же, что в ложноклассическом стиле Есть нечто смешное, что в тоге, в тумане Сгустившемся, глядя на автомобили, Стоит в простыне полководец, как в бане? А мы принимаем условность, как данность. Во-первых, привычка. И нам объяснили В младенчестве эту веселую странность, Когда нас за ручку сюда приводили. И эти могучие медные складки, Прилипшие к телу, простите, к мундиру, В таком безупречном ложатся порядке, Что в детстве внушают доверие к миру, Стремление к славе. С каких бы мы точек Ни стали смотреть — все равно загляденье. Особенно если кружится листочек И осень, как знамя, стоит в отдаленье. * * * Е. Невзглядовой Если камешки на две кучки спорных Мы разложим, по разному их цвету, Белых больше окажется, чем черных. Марциал, унывать нам смысла нету. Если так у вас было в жестком Риме, То, поверь, точно так и в Ленинграде, Где весь день под ветрами ледяными Камни в мокром красуются наряде. Слышен шелест чужого разговора. Колоннада изогнута, как в Риме. 195
Здесь цветут у Казанского собора Трагедийные розы в жирном гриме. Счастье — вот оно! Театральным жестом Тень скользнет по бутонам и сплетеньям. Марциал, пусть другие ездят в Пестум, Знаменитый двукратным роз цветеньем. * * * И пыльная дымка, и даль в ореоле Вечернего солнца, и роща в тумане. Художник так тихо работает в поле, Что мышь полевую находит в кармане. Увы, ее тельце смешно и убого. И, вынув брезгливо ее из кармана, Он прячет улыбку. За господа бога Быть принятым все-таки лестно и странно. Он думает: если бы в серенькой куртке, Потертой, измазанной масляной краской, Он сунулся б тоже, сметливый и юркий, В широкий карман за теплом и за лаской,— Взовьются ли, вздрогнут, его обнаружа? Придушат, пригреют? Отпустят на волю? За кротость, за вид хлопотливо-тщедушный, За преданность этому пыльному полю? ВОЛНА Волна в кружевах, Изломах, изгибах, извивах, Лепных завитках, Повторных прыжках и мотивах; Волна с бахромой, С фронтоном на пышной вершине Над ширью морской. Сверкай, Борромини, Бернини! И грохот, и гул. Привольно, нарядно, высоко. 196
На небо, от брызг заслонившись ладонью, взглянул: И в небе — барокко! Плывут облака: Гирлянды, пилястры, перила. Какая рука Причудливо так их слепила? Ученый знаток, Твоих мне не надо усилий: Мне ясен исток И происхождение стилей! Как шторм или штиль, Тебя не спросясь, как погода, Меняется стиль. Искусство — свобода! От веяний в нем, Заимствований и влияний Еще веселей. При безветрии полном уснем, Проснемся при грохоте. О, исполненье желаний! Сижу за столом. Неровно дыханье и сбои Сердечные — ритм заставляют ходить ходуном, Ворочая мысли, как камни в прибое. Сюжетный костяк Отставлен, с его несвободой И скукой. Итак, Мне нравится то, что «бессмысленной» названо одой. Крушение строк, Поэт то могуч, то бессилен. Но этот порок В ней выдержан и продуктивен: Он призван явить Растерянность и утомленье, Чтоб мы оценить Тем выше могли вдохновенье. Как волны у скал, Как рушащаяся громада. А я так устал, Что и притворяться не надо. 197
Нам фора дана — Лет десять: взрослели мы позже. Возьми дорогие из прошлых времен имена: Мы — старше, а сердцем — моложе, И крепко струна На грифе зажата, а все же... А все же волна И наша — на выдохе тоже. «Что, весело жить?» — Так спросят чудно и нелепо. «Жизнь лучше, чем быть Могла бы, но хуже, чем мне бы Хотелось»,— у врат Отвечу загробного края, Где тени стоят, Усталых гостей поджидая. Что, можно входить? Притушат сиянья и нимбы. Мы лучше, чем быть Могли бы, но хуже, чем им бы Хотелось. Гулять Степенно, как по Эрмитажу? По правде сказать, Я будущей жизни не жажду. Я эти стихи Писал, вопреки Гераклиту: Как в те же грехи, Входил в эти строфы, по виду Похожие друг На друга, хотя в Ленинграде Заканчивал их, вспоминая на севере юг, А начал — в Крыму, к меловой прислонясь балюстраде. Я помню: любви, Казалось, конца не настанет, Как жестким, в крови, Безвыходным мукам титаньим, И в эту волну Кидался, ища отвлеченья. 198
И вдруг оказалось, что боль моя меньше в длину, Чем стихотворенье. Я в жизни стыжусь Признаний, в стихах же все чаще Себе я кажусь Чудовищем с глазом горящим, Испортившим жизнь Себе и любимым, и снова Всплывающим ввысь Для мокрого, точного слова. Читатель и друг! Что делать с волной звуковою? Накатит — и вдруг Меня выдает с головою,— И вот под рукой Твоей, с трепыханьем и дрожью, Мертвею и гасну на белой странице сухой Со всей моей правдой и ложью. Что может быть тел Застывших жалчей и желейных? Но я пролетел Давно, это звук мой в отдельных Разводах, витках, Отставший от собственной жизни. Но, видно, в стихах Есть что-то от крови и слизи. Мне стыдно, что я Твое занимаю вниманье. И разве твоя Жизнь скрытая — не содроганье, Не смертный порыв, Не волны в слепящем уборе? Брезгливость смирив, Как краба, швырни меня в море! Мы жили с тобой В одно небывалое время, И общий прибой Нас бил в подбородок и темя, И прожитых лет Вне строк стиховых не воротишь. 199
Ты — книгу и плед Под мышку — и с пляжа уходишь. Но тут, стороной Узнав, что я гибну и стыну, Приходит за мной И тащит обратно в пучину — Волна в завитках, Повторных прыжках и мотивах, Крутых временах, Соленых и все же — счастливых!
ТАВРИЧЕСКИЙ САД 1984
НА ЯЗЫКЕ ЛИСТВЫ * * * Небо ночное распахнуто настежь — и нам Весь механизм его виден: шпыньки и пружинки, Гвозди, колки... Музыкальная трудится там Фраза, глотая помехи, съедая запинки. Ночью в деревне, шагнув от раскрытых дверей, Вдруг ощущаешь себя в золотом лабиринте. Кажется, только что вышел оттуда Тезей, Чуткую руку на нити держа, как на квинте. Что это, друг мой, откуда такая любовь, Несовершенство свое сознающая явно, Вся — вне расчета вернуться когда-нибудь вновь В эти края, а в небесную тьму — и подавно. Кто этих стад, этой музыки тучной пастух? Небо ночное скрипучей заведено ручкой. Стынешь и чувствуешь, как превращается в слух Зренье, а слух затмевается серенькой тучкой. Или слезами. Не спрашивай только, о чем Плачут: любовь ли, обида ли жжется земная — Просто стоят, подпирая пространство плечом, Музыку с глаз, словно блещущий рай, вытирая. * * * Ночной листвы тяжелое дыханье. То всхлипнет дождь, то гулко хлопнет дверь. «Ай, ай, ай, ай» — Медеи причитанье Во всю строку — понятно мне теперь. 202
Не прочный смысл, не выпуклое слово, А этот всплеск и вздох всего важней. Подкожный шум, подкладка и основа, Подвижный гул подвернутых ветвей. Тоске не скажешь: «Встань, а я прилягу. Ты посиди, пока я полежу». Она, как тень, всю ночь от нас ни шагу, Сказав во тьму: «За ним я пригляжу». Когда во тьме невыспавшийся ветер Находит нас, неспящих, чуть живых, Нет ничего точнее междометий, Осмысленней и горестнее их. Кто мерил ночь неровными шагами, Тот знает цену тихому «увы!». Все, все, что знает жалкого за нами, Расскажет ночь на языке листвы. НОЧНАЯ БАБОЧКА Пиджак безжизненно повис на спинке стула. Ночная бабочка на лацкане уснула. Где свет застал ее — там выдохлась и спит. Где сон сморил ее — там крылья распластала. Вы не добудитесь ее: она устала. И желтой ниточкой узор ее прошит. Ей, ночью видящей, свет кажется покровом Сплошным, как занавес, но с краешком багровым. В него укутанной, покойно ей сейчас. Ей снится комната со спящим непробудно Во тьме, распахнутой безжалостно и чудно, И с беззащитного она не сводит глаз. * * * Ах, эта ночь, этот плащ на железном гвозде, Жирная зелень и яркая лампа в сто ватт. Лампу гашу, но нельзя же сидеть в темноте! И мотыльку говорю я: «Ты сам виноват». 203
Загримированным кажется сад, но никак Сообразить не могу, подо что, под кого? Если б листва не кипела, не ерзала так, Мне, может быть, разгадать удалось бы его. Кто-то томится, и тополь подходит к нему, Сбить предлагая жестокое пламя и пыл. В августе бог принимает, как врач, на дому, Если пойти к нему, скажет: «Ты сам полюбил». Падают звезды. С шоссе ударяют лучи Белых, сверкающих, словно заплаканных фар. Сколько здесь бархата, шелка, фланели, парчи! Глянцево-гладкий, волнисто-ворсистый кошмар. Весь он умрет... по сравнению с тем, кто не весь, В лире продлившись,— его безнадежны дела. Что до любви, то она бы сошла за болезнь, Если б любовь, как болезнь, излечима была. Передо мной то зеленый провал, то пятно, То содроганье и приступ с захлестом тугим. Сад бы напомнил безумие, если б оно В шуме листвы не казалось прекрасным таким! * * * «За всё, за всё...» Лермонтов За что? За ночь. За яркий по контрасту С ней белый день и тополь за углом, За холода, как помните, за астму Военных астр, за разоренный дом. Какой предлог! За мглу сырых лужаек, За отучивший жаловаться нас Свинцовый век, за четырех хозяек, За их глаза, за то, что бог не спас. За все, за все... Друзья не виноваты, Что выбираем их мы второпях... За тяжких бед громовые раскаты, За шкафчик твой, что глаженьем пропах, 204
За тот смешок в минуту жизни злую, За все, чем я обманут в жизни был: За медь дубов древесную сырую И за листву чугунную перил. * * * Спи, спи, пока ты спишь, я буду у стола Читать или писать — и сон твой будет сладок, И будет мгла его, уступчатая мгла, Подсвечена лучом в одной из чудных складок. Спи, спи, не страшно спать, когда товарищ есть По рыхлой тьме ночной, склоненный над работой,— Все, все, что напишу, и все, что я прочесть Успею, в этот час покрыто позолотой. На лампу я платок накину с бахромой, И если ты во сне посмотришь сквозь ресницы, Наложится на них ряд частый, шерстяной, И сквозь двойной заслон не сможешь ты пробиться. Но вынырнув из сна, чтоб вновь зарыться в сон, Успеешь ощутить в неверном промежутке, Что явь волшебней сна, что лампой освещен Засученный рукав, и тени странно чутки. Спи, спи, пока ты спишь, часа на полтора Обгонит жизнь тебя, но это отставанье Не страшно потому, что слышен скрип пера, Дыхание страниц и шторы колыханье. * * * О чем говорил я? Ведь смертные наши слова В себе заключают так много, а значат так мало. Особенно летом, особенно ночью... Листва В окне приоткрытом твой слух у меня отбивала. То ночь отбивала тебя у меня. Расскажи, Что может листва человеку нашептывать в ухо? Мне с ней не тягаться. Ей ласточки служат, стрижи, И ветер, и дождик, и клок тополиного пуха. 205
И если я что-то тебе о стихах говорил, То там, за окном, ненаписанных больше томилось, А если о счастье, то как же наивен я был, Как беден, а счастье вспухало в окне и клубилось! Сползало, как оползень, на плечи любящим, мук Их знать не хотело, плескалось и жарко дышало, И я на полслове затих и заслушался вдруг, И если бы умер, то жить захотел бы сначала. * * * По рощам блаженных, по влажным зеленым холмам. За милою тенью, тебя поджидающей там. Прекрасную руку сжимая в своей что есть сил. Ах, с самого детства никто тебя так не водил! По рощам блаженных, по волнообразным, густым, Расчесанным травам — лишь в детстве ступал по таким! Никто не стрижет, не сажает их — сами растут. За милою тенью. «Куда мы?» — «Не бойся. Нас ждут». Монтрей или Кембридж? Кому что припомнить дано. Я ахну, я всхлипну, я вспомню деревню Межно, Куда с детским садом в три года меня привезли,— С тех пор я не видел нежней и блаженней земли. По рощам блаженных, предчувствуя жизнь впереди Такую родную, как эти грибные дожди, Такую большую — не меньше, чем та, что была. И мята, и мед, и, наверное, горе и мгла.
ТАВРИЧЕСКИЙ САД * * * Страна, как туча за окном, Синеет зимняя, большая. Ни разговором, ни вином Не заслонить ее, альбом Немецкой графики листая, Читая медленный роман, Склонясь над собственной работой, Мы все равно передний план Предоставляем ей; туман, Снежок с фонарной позолотой. Так люди, ждущие письма, Звонка, машины, телеграммы, Лишь частью сердца и ума Вникают в споры или драмы, Поступок хвалят и строку, Кивают: это ли не чудо? Но и увлекшись — начеку: Прислушиваются к чему-то. * * * Нет лучшей участи, чем в Риме умереть. Проснулся с гоголевской фразой этой странной. Там небо майское умеет розоветь Легко и молодо над радугой фонтанной. Нет лучше участи... Похоже на сирень Оно, весеннее, своим нездешним цветом. Нет лучшей участи,— твержу... Когда б не тень, Не тень смертельная... Постой, я не об этом. 207
Там солнце смуглое, там знойный прах и тлен. Под синеокими, как пламя, небесами Там воин мраморный не в силах встать с колен, Лежат надгробия, как тени под глазами. Нет лучшей участи, чем в Риме... Человек Верстою целою там, в Риме, ближе к Богу. Нет лучшей участи,— твержу... Нет, лучше снег, Нет, лучше белый снег, летящий на дорогу. Нет, лучше тучами закрытое на треть, Снежком слепящее, туманы и метели. Нет лучшей участи, чем в Риме умереть. Мы не умрем с тобой: мы лучшей не хотели. * * * Ваш выход — на мороз, и зрители выходят На улицу, где им так холодно играть, Где полчища машин с них ярких фар не сводят, Где снег перестает, чтоб сыпаться опять, А город ледяной напоминает сцену, Каких актеров он видал,— не нам чета! И снежную в садах сильней взбивает пену, И гонит снежный прах с покатого моста. Любимая, ну что ж, работа, как работа Любая, и любовь, как всякая любовь. Но ломкий голос твой! Откуда эта нота? Уйми ее, умерь, смирись, не прекословь. Быть может, классицизм, в его закатном блеске, Трагическую роль навязывает здесь, И входит грозный рок в обыденные пьески, И снегом женский смех в сырую втянут смесь. Прохожий на ходу смешно руками машет, С собою говорит... окликни чудака,— Безумно поглядит... тебе он не расскажет, Что мучает его и гонит сквозь века. Быть может, если снять трагическую маску С фронтона... может быть, она всему виной... Лиловую стереть с ночного неба краску, На свет не выходить, прокрасться стороной... 208
* * * В тридцатиградусный мороз представить света Конец особенно легко. Трамвай насквозь промерз. Ледовая карета. Сухое, пенное, слепое молоко. И в наших комнатах согреться мы не в силе. Кроваво-красную не взбить в прожилке ртуть. Весь день в России За край и колется, и страшно заглянуть. Так вот он, оползень! Они смешны с призывом В мороз открытыми не оставлять дверей. Сыпучий оползень с серебряным отливом. Как в мире холодно, а будет холодней. Так быстро пройден путь, казавшийся огромным! Мы круг проделали — и не нужны века. Мне все мерещится спина в дыму бездомном Того нелепого, смешного седока. Он ловит петельку, мешать ему не надо. Не окликай его в тумане и дыму. Я мифологию Шумера и Аккада Дней пять вожу с собой, не знаю почему. Всех этих демонов кто вдохновил на буйство? То в плач пускаются, то в пляс. Бог просит помощи, его приводят в чувство. Табличка с текстом здесь обломана как раз. Табличке глиняной нам не найти замену. Жаль царств развеянных, жаль бога-пастуха. Как в мире холодно! Метель взбивает пену. Не возвратит никто погибшего стиха. СНЕГ Ах, что за ночь, что за снег, что за ночь, что за снег! Кто научил его падать торжественно так? Город и все его двадцать дымящихся рек Бег замедляют и вдруг переходят на шаг. 209
Диск телефона не стану крутить — все равно Спишь в этот час, отключив до утра аппарат. Ах, как бело, как черно, как бело, как черно! Царственно-важный, парадный, большой снегопад. Каждый шишак на ограде в объеме растет, Каждый сучок располнел от общественных сумм. Нас не затопит, но, видимо, нас заметет: Все Геркуланум с Помпеей приходят на ум. В детстве лишь, помнится, были такие снега. Скоро останется колышек шпиля от нас, Чтобы Мюнхгаузен, едущий издалека, К острому шпилю коня привязал еще раз. * * * На петербургских старинных гравюрах Снег не лежит на дворцах и скульптурах И не идет никогда. Вечнозеленые кроны густые, А на Неве — мотыльки кружевные И голубая вода. Видно снесенную церковь Земцова, Блещет зарытый канал. Главного штаба еще никакого Нет: вместо штаба — провал. Пушкин еще не родился. Сгружают Финский гранит, золотят, наряжают, Щеголь глядит на возню. Что-то еще выпирает неловко, Но присмотритесь: идет подготовка К майскому этому дню. Едет читатель в карете куда-то Цугом, с шутом и людьми... Гоголь? Еще для него рановато, Пусть подождет за дверьми. Мойка, Фонтанка, Мильонная, Невский... Улиц, где мог бы гулять Достоевский, 210
Нет. Значит, может не быть Этих горячечных снов, преступлений? Или, как дом, запланирован гений: Строить здесь будут и рыть? Что же до мест, где мы нынче гуляем, Нет и в проекте их,— где-то за краем Рамки, гравюры, листа, Там, где художник сорит и сдувает Пыль, и само провиденье не знает, Как повернет и куда? ТАВРИЧЕСКИЙ САД Тем и нравится сад, что к Тавриде склоняется он, Через тысячи верст до отрогов ее доставая. Тем и нравится сад, что долинам ее посвящен, Среди северных зим — берегам позлащенного края, И когда от Потемкинской сквозь его дебри домой Выбегаю к Таврической, кажется мне, за оградой Ждет меня тонкорунное с желтой, как шерсть, бахромой, И клубится во мгле, и, лазурное, грезит Элладой. Тем и нравится сад, что Россия под снегом лежит, Разметавшись, и если виски ее лижут метели, То у ног — мушмула и, смотри, зеленеет самшит, И приезжий смельчак лезет, съежившись, в море в апреле! Не горюй. Мы еще перепишем судьбу, замело Длиннорогие ветви сырой грубошерстною пряжей, И живое какое-то, скрытое, мнится, тепло Есть в любви, языке — потому и в поэзии нашей! * * * Что мне весна? Возьми ее себе! Где вечная, там расцветет и эта. А здесь, на влажно дышащей тропе, Душа еще чувствительней задета Не ветвью, в бледно-розовых цветах, Не ветвью, нет, хотя и ветвью тоже, А той тоской, которая в веках Расставлена, как сеть; 211
ночной прохожий, Запутавшись, возносит из нее Стон к небесам... но там его не слышат, Где вечный май, где ровное житье, Где каждый день такой усладой дышат. И плачет он меж Невкой и Невой, Вблизи трамвайных линий и мечети, Но не отдаст недуг сердечный свой, Зарю и рельсы блещущие эти За те края, где льется ровный свет, Где не стареют в горестях и зимах. Он и не мыслит счастья без примет Топографических, неотразимых. ПАВЛОВСК Холмистый, путаный, сквозной, головоломный Парк, елей, лиственниц и кленов череда, Дуб, с ветвью вытянутой в сторону, огромной, И отражающая их вода. Дуб, с ветвью вытянутой в сторону, огромной, С вершиной сломанной и ветхою листвой, Полуразрушенный, как старый мост подъемный, Как башня с выступом, военный слон с трубой. И, два-три желудя подняв с земли усталой, Два-три солдатика с лежачею судьбой, В карман их спрятали... что снится им? Пожалуй, Рим, жизнь на пенсии и домик типовой. Природа, видишь ли, живет, не наблюдая, Вполне счастливая, эпох, веков, времен, И ветвь дубовая привыкла золотая Венчать храбрейшего и смотрит: где же он? И ей на вышколенных берегах Славянки, Где слиты русские и римские черты, То снег мерещится и маленькие санки, То рощи знойные и ратные ряды. 212
* * * И в следующий раз я жить хочу в России. Но будет век другой и времена другие, Париж увижу я, смогу увидеть Рим И к невским берегам вернуться дорогим. Тогда я перечту стихи того поэта, Что был когда-то мной, но не поверю в это, Скажу: мне жаль его, он мир не повидал. Какие б он стихи о Риме написал! И новый друзья со мною будут рядом. И, странно, иногда, испытывая взглядом Их, что-то буду в них забытое искать, Но сдамся, не найду, рукой махну опять. А та, кого любить мне в будущем придется... Но нет, но дважды нам такое не дается. Счастливей будешь там, не спорь, не прекословь. Ах, если выбирать, я выбрал бы любовь!
ПОД БУРЕЙ, ПОД ВЕТРОМ * * * Любовь, уступчивость, боязнь обидеть словом, Ведь слово колется, как шарфик шерстяной... Такая ласковость, когда на все готовым Стоишь уступчатой, расколотой стеной, В земных условиях зимы и жесткой стужи Небесной кажется, хотя насчет небес У нас сомнения, и так мы неуклюжи И свой преследовать привыкли интерес, Что в беззащитности, на самом дне, таится Не то что выгода, а все же тень ее, Но пусть свидетельницей будет эта птица, Полунебесное ведущая житье, Я так люблю тебя, что мне не до уловок. И птицам нравится в бойницах гнезда вить. Мне б не спугнуть тебя, да знаю, что неловок, Не сбросить веточку и камень не свалить. * * * Какая-то птица спросонок в гнезде встрепенулась. О, как хорошо мы в ночной угнездились тени! Откуда я знаю, что ты в темноте улыбнулась? Но знаю! Улыбка, наверное, солнцу сродни. Еще потому, что подушка, набитая пухом, Какие-то птичьи внушает короткие сны, Я весь начеку, словно птица,— что делать со слухом? В нем треск застревает, и шорох, и шелест весны. И странно, что в этом огромном, распахнутом мире, Не склонном кого-то щадить, вообще выделять, 214
Есть эта возможность вдвоем оказаться в квартире. О, ночь, в твоих складках так страшно, так весело спать! Наверное, в скалах, в расселинах их и разломах Так ласточки виснут, за счастье цепляясь крылом, Под бурей, под ветром... нелепый какой-нибудь промах... В каком мы прекрасном и бедственном мире живем! * * * Стихи, в отличие от смертных наших фраз, Шумят ритмически, как дерево большое. Когда знакомятся, то имя, в первый раз Произнесенное, смущает нас, чужое. В них смысл проглядывает, словно из-за штор, Переливается, как вещий сон под веком. Когда знакомятся, то мнится: есть зазор Меж легким именем и новым человеком. Стихи прекрасные тем лучше, чем темней,— Глазами пробовал на них взглянуть твоими. В затылок строится весь ряд грядущих дней, Когда родители дают ребенку имя. Поосторожнее! Его судьбу своим Неверным выбором навек определите. Пеклась и нянчилась со словом стиховым, Внимала голосу, готовилась к защите. Поэты правильно читают — не чтецы. И ленту с записью пускала вновь по кругу. На имя, видимо, не матери — отцы Влияют отчеством: идет подбор по звуку. Нас познакомили. Играл на полках блик, Скользил по комнате, по елочкам паркета. Грустить не велено. И не вернуть тот миг, Несовпадение, подобие просвета! 215
* * * Твой голос в трубке телефонной, Став электричеством на миг, Разъятый так и угнетенный, Что вид его нам был бы дик, Когда бы слово «вид» имело При этом смысл какой-нибудь, Твой голос, сжатый до предела, Во тьме проделав долгий путь, Твой голос в трубке телефонной Неуследимо, в тот же миг, Из тьмы, ничуть не искаженный, Как феникс сказочный возник. Уж он ли с жизнью не прощался, Уж он ли душу не терял И страшно перевоплощался В толченый уголь и металл? И этот кабель, и траншея, И металлическая нить Невероятней и сложнее Души бессмертья, может быть. * * * И нашу занятость, и дымную весну, И стрижку ровную, машинную газонов, Люблю я плеч твоих худую прямизну, Как у египетских рабов и фараонов. В бумажном свитере и юбке шерстяной Над репродукциями радужных эмалей Как будто бабочек рассматриваешь рой, Повадку томную Эмилий и Амалий. И странной кажется мне пышнотелость дам, Эмалевидная их белизна и нега. Захлопни рыхлый том: они не знают там Ни шага быстрого, ни хлопотного века. Железо — красные тона давало им, И кобальт — синие, и кисть волосяная 216
Писала тоненько,— искусством дорогим Любуюсь сдержанно — чужая жизнь, иная! На что красавица похожа? На бутыль. Как эту скользкую могли ценить покатость? Мне больше нравится наш угловатый стиль, И спешка вечная, и резкость, и предвзятость. * * * Мне снился сон: ты в тамбуре с другим, Вы шепчетесь, ты едешь, уезжаешь, И холодно, и дождь, и едкий дым, Лишь с ним ты говоришь, ему киваешь, Его не рассмотреть мне, боже мой, Как заняты вы тайным разговором! Что делать мне? Домой идти, домой, Под дождиком домой идти с позором. Мне снился сон: ты с кем-то у окна Вагонного, ты едешь, уезжаешь, Меня уже не слушаешь, бледна, Меня уже, забыв, не замечаешь, Какой-то сверток, стянутый тесьмой, Зайдя в купе, я должен взять с собою, И плачу я, что этой ерундой Я занят в этот миг, простясь с тобою. * * * В одном из ужаснейших наших Задымленных, темных садов, Среди изувеченных, страшных, Прекрасных древесных стволов, У речки, лежащей неловко, Как будто больной на боку, С названьем Екатерингофка, Что еле влезает в строку, Вблизи комбината с прядильной Текстильной душой нитяной И транспортной улицы тыльной, Трамвайной, сквозной, объездной, Под тучей, а может быть, дымом, 217
В снегах, на исходе зимы, О будущем, непредставимом Свиданье условились мы. Так помни, что ты обещала. Вот только боюсь, что и там Мы врозь проведем для начала Полжизни, с грехом пополам, А ткацкая фабрика эта, В три смены работая тут, Совсем не оставит просвета В сцеплении нитей и пут. * * * Какой-то волосок мешает говорить. Ресничка к языку колючая пристала. В глаза я целовал тебя: простить, забыть, Простить просил, забыть, простить, начать сначала. Под веками в тени — два сумрачных зрачка, И быстрый поцелуй, как солнце их слепящий. Не хмурься, подтверди, что жизнь горька, легка, Горька, легка, горька, но знаем: смерть не слаще. Казалось, что споткнусь, что их не два, а три. И лишний поцелуй тому из них достался, Что крепче был прикрыт. Зажмурься, не смотри! И правый глаз хитрил, а левый притворялся. Обидчивость не есть врожденная черта, А кто-то виноват: друзья, дожди, подруги... И ерзал солнца луч по зарослям туда, Сюда, туда, пока не залил все в округе. * * * И хотел бы я маленькой знать тебя с первого дня, И когда ты болела, подушку взбивать, отходить От постели на цыпочках... я ли тебе не родня? Братья? Сорок их тысяч я мог бы один заменить. Ах, какая печаль — этот пасмурный северный пляж! Наше детство — пустыня, так медленно тянутся дни. 218
Дай мне мяч, все равно его завтра забросишь, отдашь. Я его сохраню — только руку с мячом протяни. В детстве так удивительно чувствуют холод и жар. То знобит, то трясет, нас на все застегнули крючки. Жизнь — какой это взрослый, таинственный, чудный кошмар! Как на снимках круглы у детей и огромны зрачки! Я хотел бы отцом тебе быть: отложной воротник, И по локти закатаны глаженые рукава, И сестрой, и тем мальчиком, лезущим в пляжный тростник, Плечи видно еще, и уже не видна голова. И хотел бы сквозить я, как эта провисшая сеть, И сверкать, растекаясь, как эти лучи на воде, И хотел бы еще, умерев, я возможность иметь Обменяться с тобой впечатленьем о новой беде. * * * Когда я у полки, одну выбираю из книг, Мой ангел-хранитель, что делает он в этот миг? Тогда отдыхает, спокоен вполне за меня. Какое блаженство! Везенье ему среди дня! Он может отвлечься (растет между нами просвет), Присесть на диван (в нем нужды настоятельной нет), Поблажка для крыльев, простор, передышка для чувств. Лишь краешком глаза отметит: Толстой или Пруст? Когда я с тобою... о, если б на несколько строк Дымящихся точек сейчас я осмелиться мог, Когда я с тобою... молчанье... когда я томим Сердечной тоскою,— он ангелом занят твоим! Как взрослые люди о детях,— о нас говорят: Что было, что будет, и вниз, беспокоясь, глядят, И рады друг другу, и знают о чем-то таком, О чем говорят, отстраняя детей, шепотком. 219
* * * Как можно на лилию долго смотреть, любоваться Ее белизной, если так непосильна борьба, И тянет поток, и беспамятству влажного глянца Так сладко предаться и прядку откинуть со лба? И лечь на диван... Пусть шныряют жуки водяные, И рябь наплывает, и тело, в сплошных пузырьках, Лежит, погружаясь в слепые слои слюдяные, Купается в солнце, в плывущих гурьбой облаках. И все это несколько раз нам поведано было В любимых стихах; на корягу наткнулась и в сеть Попала рыбачью; так сильно при жизни знобило — Теперь отпустило; как можно так долго смотреть? Как можно на лилию долго смотреть? Ты лежала Так тихо, как если бы что-то хотела забыть, Вот-вот уплывешь, уплыла бы, когда б не держала Последняя, тайная, тонкая, темная нить. НОЧЬ Бог был так милостив, что дал нам эту ночь. Внизу листва шумела, Бежала, пенилась, текла, струилась прочь, Вздымалась, дыбилась, остаться не хотела. Как будто где-то есть счастливее места, Теплее, может быть, роднее. Но нас не выманишь, как тех чижей с куста, Они затихли в нем, оставь их,— им виднее. Бог был так милостив, что дал нам этот век. Кому не думалось про свой, что он — последний? Так думал римлянин, так раньше думал грек, Хотя не в комнатах топтались, а в передней. Мне видеть хочется весь долгий, страшный путь, Неведенью предпочитаю знанье. 220
Бог был так милостив, что, прежде чем уснуть, Я дрожь ловил твою и пил твое дыханье. При сотворении он был один, в конце Свое смущение он делит вместе с нами, И ночью тени на лице Волнами пенятся, колышутся цветами.
ЕМУ НУЖНЫ ВЕКА * * * На выбор смерть ему предложена была. Он Цезаря благодарил за милость. Могла кинжалом быть, петлею быть могла, Пока он выбирал, топталась и томилась, Ходила вслед за ним, бубнила невпопад: Вскрой вены, утопись, с высокой кинься кручи. Он шкафчик отворил: быть может, выпить яд? Не худший способ, но, возможно, и не лучший. У греков — жизнь любить, у римлян — умирать, У римлян — умирать с достоинством учиться, У греков — мир ценить, у римлян — воевать, У греков — звук тянуть на флейте, на цевнице, У греков — жизнь любить, у греков — торс лепить, Объемно-теневой, как туча в небе зимнем. Он отдал плащ рабу и свет велел гасить. У греков — воск топить, и умирать — у римлян. СОН В палатке я лежал военной, До слуха долетал троянской битвы шум, Но моря милый гул и шорох белопенный Весь день внушали мне: напрасно ты угрюм. Поблизости росли лиловые цветочки, Которым я не знал названья; меж камней То ящериц узорные цепочки Сверкали, то жучок мерцал, как скарабей. И мать являлась мне, как облачко из моря, Садилась близ меня, стараясь притушить 222
Прохладною рукой тоску во мне и горе. Жемчужная на ней дымилась нить. Напрасен звон мечей: я больше не воюю. Меня не убедить ни другу, ни льстецу: Я в сторону смотрю другую, И пасмурная тень гуляет по лицу. Триеры грубый киль в песок прибрежный вдавлен — Я б с радостью отплыл на этом корабле! Еще подумал я, что счастлив, что оставлен, Что жить так больно на земле. Не помню, как заснул и сколько спал — мгновенье Иль век? — когда сорвал с постели телефон, А в трубке треск, и скрип, и шорох, и шипенье, И чей-то крик: «Патрокл сражен!» Когда сражен? Зачем? Нет жизни без Патрокла! Прости, сейчас проснусь. Еще раз повтори. И накренился мир, и вдруг щека намокла, И что-то рухнуло внутри. * * * Я знаю, почему в Афинах или Риме Поддержки ищет стих и жалуется им. Ему нужны века, он далями сквозными Стремится пробежать и словно стать другим, Трагичнее еще, таинственней, огромней. И эхо на него работает в поту. Он любит делать вид, что все каменоломни В Коринфе обошел, все дворики в порту. Он в наш вбегает день — идет снежок мучнистый, Автобус синий дым волочит, как крыло, И, к снегу подмешав как будто прах кремнистый, Стих смотрит на людей и дышит тяжело. Сейчас он запоет, заплачет, зарыдает, Застонет, завопит... но он заводит речь Простую, как любой, кто слишком много знает, Устал — и все равно не сбросит тяжесть с плеч. 223
* * * Как пуговичка, маленький обол. Так вот какую мелкую монету Взимал паромщик! Знать, не так тяжел Был труд его, но горек, спора нету. Как сточены неровные края! Так камешки обтачивает море. На выставке все всматривался я В приплюснутое, бронзовое горе. Все умерли. Всех смерть смела с земли. Лишь Федра горько плачет на помосте. Где греческие деньги? Все ушли В карман гребцу. Остались две-три горсти. * * * Когда шумит листва, тогда мне горя мало. Отпряну, посмотрю на зрелый возраст свой: Мне лишь бы смысл в стихах листва приподнимала, Братался листьев шум со строчкой стиховой. О, как я далеко зашел, как затуманен! К вечерней ближе я, чем к утренней заре. Теперь какой-нибудь Филипп Аравитянин Мне ближе, может быть, чем мальчик во дворе. Ветрами ли, песком, враждой ли исцарапан, Изъевшей ли висок частичкой бытия, Глядит поверх голов солдатский император, И складочка у губ от горького питья. Но так листва шумит, что, чем бы ни томила Жизнь, весело сидеть за письменным столом. На зло найдется зло, да и на силу сила, И я — про шум листвы, а вовсе не о том. 224
* * * Какой, Октавия, сегодня ветер сильный! Судьбу несчастную и злую смерть твою Мне куст истерзанный напоминает пыльный, Хоть я и делаю вид, что не узнаю. Как будто Тацита читала эта крона И вот заламывает ветви в вышине Так, словно статую живой жены Нерона Свалить приказано и утопить в волне. Как тучи грузные лежат на косогоре Ничком, какой у них сиреневый испод! Уж не Тирренское ли им приснилось море И остров, стынущий среди пустынных вод? Какой, Октавия, сегодня блеск несносный, Стальной, пронзительный — и взгляд не отвести. Мне есть, Октавия, о ком жалеть (и поздно, И дело давнее), кроме тебя, прости. 8 Зак. № 563
ПО ЭТУ СТОРОНУ ВЕСНА Ум платит глупости за то, что та глупа, Ум платит глупости, и злу — добро, не сетуй. А эта тонкая по вечности резьба, Узор таинственный, сквозь эту тьму продетый... Когда я выбежал, уже и след простыл Той тихой музыки, той жалобы прохожей. Кто нам сопутствует? Кто нам любовь внушил К весне томительной и влаге тонкокожей? Овца в беспамятстве, когда ее стригут, Лежит; наверное, твоя душа не проще. Не удивляйся же, что больно ей, что жмут Ей эти комнаты, и холода, и рощи. * * * Орнитолог, рискующий ласточку окольцевать, Он, должно быть, не знает, какая морока Ей над морем лететь, повинуясь опять Его вере слепой в каменистый Тунис и Марокко. Хорошо ему ждать, оставаясь на месте одном. До чего он уверен в наличии знойного края! То ли вычитал где-то о нем, То ли трогал во сне шерсть верблюда и глину сарая. Хорошо ему жить, да, увы, умирать тяжело. Он представить боится разлуку. Ему щель не видна,— в нее можно просунуть крыло. Если можно просунуть крыло, значит, можно и руку. 226
Вот о чем ему ласточка хочет сказать, ее крик Так прерывист, как будто нарезан, но эти отрезки Звука он принимать не привык Близко к сердцу, как довод какой-нибудь веский. Есть другие края, где и берег, и воздух иной. Жаль любителя птиц, он расстался бы с жизнью и домом Легче, если бы знал, что во мгле неземной Расщепленную тень обнаружит с колечком знакомым. * * * Как уголь чистит белых лошадей, Как чад печной песком стирают с днища... Но потопчись, ненастье, у дверей... Душа не хочет выгоды своей, Как ей скажу: там сделаешься чище?! Она, при виде горя и обид, Все, озираясь, бедная, твердит, Что радость тоже сажу оттирает, Что поцелуй, что живопись, что вид На даль морскую... плачет, умоляет. * * * Полнеба заволок подробный материк Вечерних дымных туч, и ветром прибивает Отсталые дымки, как сны, к нему; старик Сказал мне, что во сне он старым не бывает. Волнение кустов, и смутный лет стрижа, И рваные края в дороге истрепало, И так синеет даль, как если бы душа В сохранности вне нас счастливой пребывала. И мертвые, сказал, являются ему Живыми... Хороша изрезанная кромка. Так блещет полоса прибрежная в Крыму. Не спит ли в нас кора, не дремлет ли подкорка? 227
И домики к земле под тенью грозовой Прибиты, как листва; я снов своих не помню. Должно быть, жизнь моя полна еще тщетой И счастьем, а на снах покуда экономлю. * * * Пойдем! Поедем! — говорят Те, кто в беспамятстве лежат, Томятся в этой проволочке. О, как им, бедным, тяжко здесь! Как будто смысл метаний весь — Скорее сняться с мертвой точки. Кто умирающему был Сиделкой — смерти пригубил И знает, как с постели рвутся, Пойдем! Поедем! — говорят, Поверх любви твоей глядят И отправленья не дождутся. * * * По эту сторону таинственной черты Синеет облако, топорщатся кусты, По эту сторону мне лезет в глаз ресница, И стол с приметами любимого труда По эту сторону, по эту... а туда, Туда и пуговице не перекатиться. Свернет, покружится, решится замереть. Любил я что-нибудь всю жизнь в руке вертеть, Пора разучиваться. Перевоспитанье Тьмой непроглядною, разлукой, немотой. Как эта пуговичка, я перед чертой Кружусь невидимой, томленье, содроганье. * * * Не из всякого снега слепить удается снежок, Иногда он, как порох, в руке рассыпается сразу. 228
Я люблю эти иглы, веселый морозный ожог. И слова не всегда в безупречную строятся фразу. И не всякие строки спешат обернуться стихом. У нелепицы есть оправданья свои и мотивы. Например, в этом воздухе, может быть слишком сухом, Нет сцепленья для мыслей: отдельны они и пугливы. Все равно хорошо средь рассыпчатой белой зимы, Расторопно, свежо! Недоволен лишь мальчик дворовый. Завтра слепит снежок, а сегодня попробуем мы Ни о чем не тужить и зимой насладиться суровой. И звезда о звезду обломает скорее лучи, Чем, утратив отдельность, с ней в кашицу слиться захочет. Так стряхни ж этот снег и, перчатку надев, помолчи. Не всегда говорит, иногда и разумный — бормочет. * * * И ужасы ждут на дороге, Какие — не сказано нам, Но сердце забьется в тревоге, И вновь перечтешь по слогам О том, что нам выйдет навстречу Цветенье миндальных ветвей И отяжелеет кузнечик. Кузнечик, не отяжелей! И каперс рассыплется. Боже, Зачем рассыпаться ему? Я знаю: на каперс похожи Цветочки в восточном Крыму, Белесы они, розоваты. А текст, забегая вперед, Невнятицы полон косматой И плакальщиц в сени зовет. ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНИМ Никто не знает флага той страны. В морском порту, где столько полосатых 229
И звездчатых, где синие видны, И желтые, и в огненных заплатах, Его лишь нет. Он бел, как облака. Как майская земля, такой он черный. Никто не знает флага, языка, Ландшафт ее равнинный или горный? Никто не знает флага той страны, Что глиняного старше Междуречья. Быть может, все мы там обречены На хаттское и хеттское наречье. Никто не знает флага, языка, Он запылен, как кровельщика фартук. Пока мы здесь, пока твоя рука Лежит в моей, что Иштар нам, что Мардук? Никто не знает флага той страны. Оттуда корабли не приплывали. Быть может, в языке сохранены Праиндоевропейские детали. Что там, холмы, могучая река? Кого там ценят, Будду или Плавта? Никто не знает флага, языка. Ни языка, ни флага, ни ландшафта. * * * Прости, волшебный Вавилон С огромной башней, как рулон Небрежно свернутой бумаги. Ты наш замшелый, ветхий сон. Твои лебедки помню, флаги. Мне стоит в трубочку свернуть Тетрадь, газету, что-нибудь, Как возникает искушенье Твою громаду помянуть И языков твоих смешенье. Гляжу в окно на белый снег. Под веком — век, над веком — век. Где мы? В конце ль? У середины? Как горд, как жалок человек! Увы, из крови он, из глины. 230
Он потный, жаркий он, живой. И через ярус круглый свой Ему никак не перепрыгнуть. Он льнет к подушке головой, Он хочет жить, а надо гибнуть. * * * Как буйно жизнь кипит на стенках саркофага! Здесь и весна, и страсть, и гордый Ипполит С собакой и конем, не сдерживая шага, От мачехи письмо отвергнуть норовит. Стояли долго мы пред мраморным рассказом. Смерть жизнью с четырех сторон окружена И льнет к морским волнам, ступеням и террасам, К охоте и любви, за камнем не видна. Там кто-то горько спит,— живые только сладко Спят,— мерно обойдя его со всех сторон, Мы видим: жизнь и смерть — единая двойчатка, На смертном камне мир живой запечатлен. Конюших провести беспечною гурьбою, Кормилицу пригнуть, морской раскинуть вал... Жизнь украшает смерть искусною резьбою, Без смерти кто бы ей сюжеты обновлял?
КАК ВСЕ ИЗМЕНЧИВО! * * * То, на что не надеешься, предпочитает сбываться. Что-то детское есть в этих играх судьбы, что-то бабье. Суеверия женские... Скажешь: чего нам бояться? Это так далеко от нас, как Гурилев и Алябьев. Но какая-то музычка под вечер с черного входа Поднимается в дом, по ладони гадает и плачет: Не загадывай, эй, не рассчитывай — ни на полгода, Ни на сутки вперед — или случай все переиначит. Так темна, словно очередь за порошком или брюквой. Шелестящая юбкой, бубнящая что-то нелепо Не большая судьба, а домашняя, с маленькой буквы, Тем не менее с ней как-то связано звездное небо. Что-то, видимо, есть, не на той высоте безупречной, Где гостит наша мысль, а поближе к поверхности, что ли: Плутоватый смешок, интерес вороватый сердечный, Вызывающий вдруг паралич нашей мысли и воли. БАНКЕТ Банкет — это что-то для Гоголя, что-то Для взора его ястребиного, это Салфетки в помаде, и пепел в салате, И гомон несвязный, и стол пэ-образный, Как будто упавшие навзничь ворота; Банкет — это что-то для Гоголя, это Гуськом на столе нестандартные яства, И розданы роли, и гладью паркета Повержен новейший Ноздрев и распластан, 232
С подшефного он, извините, завода И только что за ноги дам не хватает; Банкет — это символ большого расхода, Когда человек коллектив уважает. А сам именинник, вернее, виновник Сего торжества, защитивший успешно,— Все хвалят проект его, то есть коровник, Поэму, в металле и камне, конечно. Наклон есть такой у тяжелого тела, Так за спину руку кладут, словно прячут В ней розу, о боже, а мне что за дело, Что прочат на должность его и назначат? А все-таки взгляд не решается мимо Скользнуть, но старается встретиться взглядом С начальством,— о пошлость, ты неистребима, Во-первых, ты в нас, во-вторых, с нами рядом. И все-таки к тем, кто хотел бы сатиру Прочесть между строк, я навстречу не выйду. Смешны и нелепы претензии к миру, Такому смешному и жалкому с виду, Но втайне хранящему правду и совесть, Мы все по отдельности лучше, чем вместе; Банкет — это две-три страницы, а повесть Не вся — в этой фразе, не вся — в этом жесте; Бичу Ювенала сочувствую мало; О, знал бы сатирик, как будут в постели Ворочаться те, кто всех больше шумели; А то, что мы вдруг попадаем в типажи И в жестах своих узнаем типовые,— На то и банкет, и нельзя же, нельзя же Всем нитям в клубке предпочесть золотые. * * * Словно войлоком снизу подбитый, колючий, зубчатый, Остролистый, ребристый, ворсистый мордовник резной, И шерстистый татарник, и рыхлый, как будто помятый Угловатый осот — кто кусал их, кто резал пилой? Словно жеваный, нет, словно порванный или избитый, Несмотря на колючки, изглоданный кем-то бодяк, 233
О, какие невзгоды, уколы, удары, обиды Изувечили их, изъязвили, изрезали так? Почему для одних — только кисточки, бархатка, вата, Почему эту лилию нежат проточной водой? Ах, свербига, наверное, в чем-то и впрямь виновата, Что подпилком прошлись и удар нанесли ножевой. И когда человек, уязвленный тоской, вдоль канавок, По задворкам бредет, по шершавым, колючим, сухим, Что б ему постоять,— пригодился бы, может быть, навык, Постоять, помолчать, приглядеться внимательней к ним! * * * Вы, облако и сад, Я только что из ада, Истерзан и разъят. Мне так нужна прохлада, Так бегает мой взгляд. Споткнусь, чуть не упав. Как страшно человеком Быть! В саже мой рукав. Смущен своим я бегом Средь рытвин и канав. Вам жаловался Лир, Вы Гамлету внимали. Неужто есть ранжир? Те — из дворцов сбегали В слезах, мы — из квартир. Разбитых вдрызг корыт Не счесть, сердечных капель. Двор вечно перерыт: То теплосеть, то кабель. Трясет меня, знобит. И что всего больней — Прекрасен мир огромный. 234
Смертельный стыд. Скорей В тени укрыться темной Кипящих тополей. Облизан языком Огня, дождем обрызган, О, в горестном каком Я занят жанре низком И с ужасом знаком! * * * И если спишь на чистой простыне, И если свеж и тверд пододеяльник, И если спишь, и если в тишине И в темноте, и сам себе начальник, И если ночь, как сказано, нежна, И если спишь, и если дверь входную Закрыл на ключ, и если не слышна Чужая речь, и музыка ночную Не соблазняет счастьем тишину, И не срывают с криком одеяло, И если спишь, и если к полотну Припав щекой, с подтеками крахмала, С крахмальной складкой, вдавленной в висок,- Под утюгом так высохла, на солнце? — И если пальцев белый табунок На простыне доверчиво пасется, И не трясут за теплое плечо, Не подступают с окриком и лаем, И если спишь, чего тебе еще? Чего еще? Мы большего не знаем. * * * И дару своему взрослеющий художник Не радуется: дар, как долг, его томит. И втоптан в глинозем широкий подорожник, Как символ чьих-то бед безмерных и обид. Быть может, зло с добром в таком соотношенье, Что мы, себе с утра вымаливая день 235
Счастливый, всем другим готовим невезенье, Нам — солнце, всем другим — одну сплошную тень. Быть может, как расход сверяется с доходом, Подводится баланс неведомый в ночи. Быть может, под ночным промозглым небосводом Сосчитан весь запас, все листья, все лучи. О, справочник щедрот, ночная картотека! Что в детстве потрясло и в памяти живет? Что репинский, как моль придавленный, калека Спешит на костыле, вцепившись в крестный ход. * * * Нет, не вы всех счастливей, а этот, в вагонном окне На пустынной платформе сидящий, от всех в стороне, К станционной решетке прижавшись ребристой, сквозной, Моторист или сцепщик, и куст у него за спиной. Все куда-то спешат, он один никуда не спешит, Белым войлоком куст, облюбованный ветром, подшит, Нет, не вы всех счастливей; просторно, пустынно, свежо, Все мы едем куда-то, ему же и здесь хорошо. Неподвижен; а куст, все зеленое внутрь подобрав, Ослепительно бел, утомительно буен, кудряв. Ах, и встал бы — упал, потому что, куда ни взгляни, Шага сделать нельзя по такой торопливой тени. Сколько раз я видал, как кусты обгоняли людей, Те бежали на поезд, а куст из последних дверей, Из захлопнутых, им отразившейся ветвью махал. Нет, не вы всех счастливей; мелькнул — и за далью пропал. * * * Мне кажется, что жизнь прошла. Остались частности, детали. Уже сметают со стола И чашки с блюдцами убрали. 236
Мне кажется, что жизнь прошла. Остались странности, повторы. Рука на сгибе затекла. Узоры эти, разговоры... На холод выйти из тепла, Найти дрожащие перила. Мне кажется, что жизнь прошла. Но это чувство тоже было. Уже, заметив, что молчу, Сметали крошки тряпкой влажной. Постой... еще сказать хочу... Не помню, что хочу... неважно. Мне кажется, что жизнь прошла. Уже казалось так когда-то, Но дверь раскрылась — то была К знакомым гостья,— стало взгляда Не отвести и не поднять; Беседа дрогнула, запнулась, Потом настроилась опять, Уже при ней,— и жизнь вернулась. * * * Жизнь кончилась, а смерть еще не знает Об этом. Паузу на что употребим? На строки горькие, в которых западает Смысл, словно клавиши,— не уследить за ним. Шумите, круглые, узорные, резные, Продолговатые, в прожилках и тенях! Уже отчетливо видны края иные, Как берег в трещинах, провалах и камнях, Изрытый бурями, и видишь: не приткнуться. Мне жизнь привиделась страшней, чем страшный сон, Я охнул, дернулся — и некуда проснуться: Все та же комната, все тот же телефон. И все же в радости ее назвать прекрасной Неосмотрительно, и гибельной — в беде. Как все изменчиво! И тополь, то ненастный, То ослепительный, клубится в высоте.
БЕССОННОЕ, ШУМИ! * * * «...под говором валов...» К. Батюшков Кто первый море к нам в поэзию привел И строки увлажнил туманом и волнами? Я вижу, как его внимательно прочел Курчавый ученик с блестящими глазами И перенял любовь к шершавым берегам Полуденной земли и мокрой парусине, И мраморным богам, И пламенным лучам,— на темной половине. На темной, ледяной, с соломой на снегу, С визжащими во тьме сосновыми санями... А снился хоровод на ласковом лугу, Усыпанном цветами, И берег, где шуршит одышливый Эол, Где пасмурные тени Склоняются к волне, рукой прижав подол, Другою — шелестя в курчавящейся пене. И в ритмике совпав, поскольку моря шум Подсказывает строй, и паузы, и пенье, Кто более угрюм? — Теперь не различить,— вдохнули упоенье, И негу, и весну, и горький аромат, И младший возмужал, а старший — задохнулся, Как будто выпил яд Из борджиевых рук — и к жизни не вернулся. Но с нами — дивный звук, таинственный мотив. Столетие спустя очнулась флейта эта! Ведь тот, кто хвалит жизнь, всегда красноречив. Бездомная хвала, трагическая мета. 238
Бессонное, шуми! Подкрадывайся, бей В беспамятный висок горячею волною, Приманивай, синей, Как призрак дорогой под снежной пеленою. ФЛЕЙТИСТ Откуда родом бронзовый флейтист? Мне флейты родниковый снится голос. Не с Крита ли, который так дуплист И вытянут? Эвбея, Скирос, Родос... Он голову чуть набок наклонил. Он видит, что и звезды звуку рады. Он думает: кто в море накрошил, Как в миску с супом, черствые Спорады? Других вопросов он не задает. Кто флейту изобрел, ему известно. Упала к нам с озвученных высот — Теперь на ней играют повсеместно. Кинь что-нибудь — мы подберем с земли И к надобностям смертным приспособим. Он ерзает, и руки затекли, И холодно, и смотрит исподлобья. Но, выщербленный, он не видит нас За скважистыми, как скала, веками. А палец в круглой дырочке увяз, И жизнь согрета теплыми губами. * * * Машина вдоль пляжа бежит у волны на виду Так быстро, так мягко, как будто в ней нет никого. Орехи растут у счастливца при доме в саду, И дерево трудится лет пятьдесят на него. Вот видишь, как можно с прохладцей и празднично жить, И щелкать орешки,— вкуснее, чем грызть карандаш, Склоняться к столу и печали свои ворошить. Закрою глаза и увижу машину и пляж. 239
Закрою глаза и увижу: машина бежит Вдоль пляжа, и волны, в кабину стремясь заглянуть, Встают на носочки,— и я бы не помнил обид, Когда б за орешком мог руку к ветвям протянуть. Мой друг полагает, что зависть в основе основ, Что движутся ею поступки, порывы, миры, Что кроны завидуют всклоченной пене валов, А волны — дубам, накрывающим тенью дворы. Но с чадолюбивым, обросшим шершавой корой, Раскидистым деревом надо родиться... Как дар, Дается не каждому гений с поникшей листвой, Сладчайшие ядрышки прячущий в жесткий футляр. * * * Эти камешки, кажется, ждут своего Демосфена. Их никто не считал, их на маленьком пляже так много. К ним крадется волна, накрывает их пышная пена, Как слюна на устах у оратора и демагога. В уголках его губ пузырьки надувает усердье И гражданская страсть... Эти камешки с шорохом влажным, Кроме артикуляции, учат тому, что бессмертье Есть привычка к ветрам, и векам, и раскатам протяжным Гроз морских... Подберу, высоко на ладони подкину... Что сравнится с жарой, размягченной морским дуновеньем? Если знаешь за жизнью вину, то вины половину Смыть позволишь волне, что подходит к ногам с шелестеньем. Не о том говорят, прибегая к внушительным жестам, Убеждают, клянут, прежде камешки выплюнув на земь... Лишь поэзия, временем огорчены или местом, Под шумок уверяет, что мир этот втайне прекрасен! 240
* * * Заветные стихи про южный берег, ночью Обласканный луной, и деву между скал. Все сводится к словам... нет, лучше, к многоточью. Волна, ее уста, и перси... и провал В сплошную немоту... пять строк горящих точек, Пылающих... И впрямь такие бухты есть: Рисунок плавен их, нежнейший ровен очерк, У ног кипит волна, стремясь на камень влезть. Прочти мне их! — просил... И с влажною запинкой Читала... двух-трех слов припомнить не могла... Спустились мы на пляж колючею тропинкой, Медузу нам волна, смирясь, приволокла. Не знаю, кто смуглей: ночь южная с дорожкой Блестящей на воде иль ты, халатик с плеч Стянув, чтоб соскользнуть в густую тьму рыбешкой, Поплавать и опять ко мне на грудь прилечь. * * * Мы спорили, вал белопенный был нашему спору под стать, Что нищие духом блаженны и как эту фразу понять? И я говорил, что как дети в неведеньи сердцем чисты, Как солнцем нагретые сети и дикие эти кусты, Лазурная в море полоска и донная рыжая прядь, Что я бы хотел у киоска с похмелья за пивом стоять. А ты говорила, что мрачный, стоящий за пивом с утра, Как лист изможденный табачный, как жесткая эта кора, Как эти кусты у обрыва с обломанной ветвью сухой — То встречного ветра пожива, то вздыбленной гривы морской, Что жить еще горше на свете, когда не осмыслить утрат, А дети... ты вспомни, как дети на взрослые царства глядят! 241
* * * На паутину похоже с такой высоты Море, суденышки в нем, словно черные мухи, Вязнут, запутавшись... Смотрим на них сквозь кусты. Ветер, как жук, завывает, ворочаясь в ухе. Море с такой высоты... На такой высоте Жить бы, и письма писать, и качаться в качалке, Как на балконе, как в утлом вороньем гнезде, В ласточкином, глинобитном, прилепленном к балке. Море с такой высоты... Я хотел бы обнять Всех, голова моя кружится, на опьяненье Это похоже... и облачным клочьям под стать Пена белеет, как сброшенное оперенье. Что там, побоище? Может быть, линька в раю? Странно, что соль к этим взбитым подмешана сливкам. Все, что кричу, ветром сорвано, все, что пою,— Ласточке трудно судить в небесах по обрывкам.
В НОВОМ РАКУРСЕ ПЧЕЛА Пятясь, пчела выбирается вон из цветка. Ошеломленная, прочь из горячих объятий. О, до чего ж эта жизнь хороша и сладка, Шелка нежней, бархатистого склона покатей! Господи, ты раскалил эту жаркую печь Или сама она так распалилась — неважно, Что же ты дал нам такую разумную речь, Или сама рассудительна так и протяжна? Кажется, память на время отшибло пчеле. Ориентацию в знойном забыла пространстве. На лепестке она, как на горячей золе, Лапками перебирает и топчется в трансе. Я засмотрелся — ив этом ошибка моя. Чуть вперевалку, к цветку прижимаясь всем телом, В желтую гущу вползать, раздвигая края Радости жгучей, каленьем подернутой белым. Алая ткань, ни раскаянья здесь, ни стыда. Сколько ни вытянуть — ни от кого не убудет. О, неужели однажды придут холода, Пламя погасят и зной этот чудный остудят? * * * Весь день ботаникою занята пчела, А зоологию еще не открывала, Из класса пятого она не перешла В шестой, в шиповнике, в его цветах застряла. 243
Тропинка узкая; колюч он и горяч, Куст подозрительный, не избежать царапин. Что, второгодница? Попробуй ум напрячь, Запомнить что-нибудь в узоре и накрапе. Такие яркие бывают дни в году, Такие знойные, что, веки закрывая, Стоишь и чувствуешь, как кровь бубнит в бреду Про желчь пустырника, про лимфу молочая. И что-то давнее вплывает в ум тогда; Ногой примятая, крапива пахнет грубо. Откуда синтаксис заимствован? Ах, да: «Про ум Молчалина, про душу Скалозуба». Мне лето весело хватать горячим ртом, Бродил бы, кажется, вдоль берега день целый. Сначала белая, царапина потом Проступит явственно на кисти загорелой. Я боль недолгую в свидетели зову Блаженства райского, что это все не снится. Солоноватая! Я все еще живу, И страшно вымолвить: пора остановиться. * * * Песчинки, камешки, клочки сухой резины, Дощечки, щепочки, разбитого стекла Осколки, жесткий след изрывшей землю шины, Лягушек высохших распятые тела, Напоминающие лопнувший воздушный Шар, ямы, выбоины, трещины, бугры, Порханье бабочки у самых спиц тщедушной, Подъем на горку, спуск, такой крутой, с горы, Не надо, бабочка, мне затруднять движенье, Собьюсь, зачем тебе рассеянность моя? Сучки, соломинки, корней переплетенье, Густая лужица, сухая колея, Когда вчера она мне предложила чаю, Остаться надо было, веточка, лишай, Железка, что же я всегда себе мешаю, Потом жалею, жук, известка, иван-чай, Малины давленой сиреневые пятна, 244
Окурок, гусеница в шубке меховой, Поганка, выброшенный кем-то безоглядно Башмак — и нехотя посмотришь: где другой? Травники,— все это для велосипедиста Средь рощ подветренных и шерстяных полян Неописуемо, неизъяснимо чисто, Полуосознанный, полуразмытый план. * * * Партитура, с неровной ее бахромой, На манер балдахина с кистями. Черный ветер колышет ее предо мной, Страсть чужая вздымает волнами. Я как будто в морской заблудился траве, Не продраться сквозь заросли эти. Кто-то музыку держит, как мысль, в голове, Переметы в ней ставит и сети. Мне мерещатся сумерки венских аллей, Я дворцовую вижу ограду. Бог втыкает в страну гениальных детей, Как в садовую грядку — рассаду. О, как много наклеено черных ресниц! Словно смотрит с широкой страницы Целый класс или курс продувных выпускниц: Банты, ленты, ужимки, косицы. Словно где-то стоит музыкальный плетень, Струнный звук в нем пропущен сквозь трубный, А сюда, на страницу, отброшена тень Этой музыки, мне недоступной. Как поклеванный птицами сад, как тряпье Или куст облетевшей сирени. Появись кто-нибудь, расколдуй мне ее, Оживи эти черные тени! 245
* * * А воз и ныне там, где он был найден нами. Что делать? Вылеплен так грубо человек. Он не меняется с веками, Хотя и нет уже возов тех и телег. Известно каждому, что входит в ту поклажу: Любоначалие, жестокость, зависть, лесть,— Я горло выстужу и руки перемажу,— И доблесть ветхая, и честь. Застрял... Вселенная не слышит наших криков. Что ей, дымящейся, наш скарб, добро и зло, И пыл ребяческий Периклов? Ее, несметную, размыло, развезло. Колеса грубые по оси в землю врыты. Под них подкладывали лапник и тома Священных кодексов, но так же нет защиты, И колет тот же луч, и дышит та же тьма. Иначе разве бы мы древних понимали? Как я люблю свои единственные дни! И вы не сдвинули, и мы не совладали Средь споров, окриков, вражды и толкотни. * * * Сегодня грустно мне: вчера я счастлив был. Вчерашним счастьем жить лишь в молодости можно. Ах, в молодости всё: березовый настил, Пружиня под ногой, и тот готов тревожно И радостно внимать молчанью твоему, И берег торфяной, и чахлая осина Завидуют тебе,— и, мнится, есть кому Подробности любви выпытывать невинно. Но в зрелые года с кустом не говоришь, А если говоришь, то темой разговора Становишься не ты, а веточка, как мышь Промокшая, да вязь древесного узора. А счастью отведен свой ящичек, графа, 246
На все вокруг оно разлитым быть не хочет, И слышишь, как шумит болотная трава, Что снизу тянет топь, а сверху дождик мочит. ВЫРИЦА Осенью вода в реке такая Яркая, что страшно за нее, Синяя, железная, густая. Водоросли с края Треплются, как на ветру тряпье. Облетели листья, и поселок Ниже стал, припал к земле, осел. Все насквозь видать: зеленых шторок Больше нет, лишь елок Зелен ряд, а там опять — пробел. Плохо дяде Васе со стройбазы — Никуда не скрыться от жены: Все его финты и выкрутасы, Всплески, переплясы, Все восьмерки издали видны. Схвачены шнурком малины плети, Чтоб не поломалась в зимнем сне. Вырица — не лучшее на свете Место, бог свидетель, Так, третьеразрядное вполне. Уезжали — кресло позабыли В дом втащить; сезонное житье — Самое рассеянное: мы ли Здесь так шумно жили? Жизнь ушла — остались от нее Жалкие следы; недолговечен Рай земной и осенью продут. Да и был ли так уж он беспечен, Кротостью отмечен? Станешь жить, а беды тут как тут. Иногда приснится сон, похожий На другой, что снился год назад. 247
Словно где-то держат их и множат, Копией расхожей Возвращают, прокрутив, на склад. Сам себе построил жизнь такую,— Не пеняй; привязана она К общей жизни,— с нею я рискую, И на воду дую, И вхожу в крутые времена. На ветру поникший бьется кустик, Дрожь бежит по вянущей траве. Мне не грустно. Если блещет зыбь на главном русле, То должна быть рябь и в рукаве. Есть поэты с фотообъективом, Их самих снимающим в упор: Отбегут, замрут перед штативом С видом сиротливым, Обогнав щелчок, потупив взор. Лишь стихи подробной лучше прозы! Если вдруг удастся посреди Рваных строф — ответить на вопросы, Не вставая в позы, Не стремясь быть в фокусе, прости. Ни один бинокль на нас не вскинут. Я себе представить не могу Жизни, из которой сумрак вынут. Руки стынут. Хорошо на утлом берегу. Иногда влечет пустынный берег. Как известно, весь его наклон Клонит к думам. Так сидят в партере, Вне забот сценических, истерик. Надоело — вышли вон. * * * Как бабочка, как бабочка ни разу О гусенице вспомнить не рискнет, 248
А вспомнила бы — горькую гримасу Скроила бы, причудливый полет Над полем совершая и болотом,— Так ты, душа, от тленья улетев, Вернуться не захочешь ни к заботам, Ни к радостям, ни в Псков, ни в Новоржев. Как бабочка, как бабочка... Возможно, Наверное, пожалуй, может быть. И, крыльями узорными роскошно Мигая, навсегда утратить нить Связующую... нравится — налево, Не нравится — направо, по верхам. А все-таки без Пскова, Новоржева, Без Порхова, хоть я и не был там... * * * Хлебом меня не корми, но позволь заглянуть В стеклышко, линзу, подзорную даль, что-нибудь. В геодезический теодолит, например, Помню, однажды мне дал посмотреть инженер. Что за услада — в бинокль заманить полевой Дальнюю мачту, какой-нибудь шпиль ледяной И, отнимая бинокль от обласканных глаз, К жизни вернуться, с утра окружающей нас! Ах, и от прозы, которая нравилась мне, Тот же эффект возникал, словно наедине С дивным прибором оптическим дали побыть: Новое зренье — и можно ль по-прежнему жить? Пристальный мир! Прислонись же к нему, улыбнись. Может быть, смерть — это смена оптических линз? В ракурсе новом увидишь знакомый предмет. Что за таинственный, сладостный, горестный свет!
ОБЩИЙ ЗАМЫСЕЛ * * * Эта тень так прекрасна сама по себе под кустом Волоокой сирени, что большего счастья не надо: Куст высок, и на столик ложится пятно за пятном. Ах, какая пятнистая, в мелких заплатах, прохлада! Круглый мраморный столик не лед ли сумел расколоть, И как будто изглодана зимнею стужей окружность. Эта тень так прекрасна сама по себе, что Господь Устранился бы, верно, свою ощущая ненужность. Боже мой, разве общий какой-нибудь замысел здесь Представим,— эта тень так привольно и сладостно дышит, И свежа, и случайность, что столик накрыт ею весь, Как попоной, и ветер сдвигает ее и колышет, А когда, раскачавшись, совсем ее сдернет — глаза Мы зажмурим на миг от июньского жесткого света. Потому и трудны наши дни, и в саду голоса Так слышны, и светло, и никем не задумано это. * * * Букет шиповника садового, Сопротивляясь, был не сразу, Лишь после натиска сурового, Как кошка в сумку, втиснут в вазу, И в ней, смирясь, затих. Угрюмый вид с лица и загнанный Сползал и тень с лица сходила, 250
Пока рукою исцарапанной Цветочки в чувство приводила, Расталкивая их. Всем зноем сада, суматошною Красой и мглою смуглолицей Цветы способны в наше прошлое, Леча от старых травм, зарыться. Психоанализ слаб. Ты глубину тоски измерила. Но в нашем веке кто не болен? Когда бы ты цветам поверила, Их теплоте и шелку, что ли! Их запаху хотя б. Вся жизнь с ее размытой формою И содержанием летучим Зависит от того, что нормою Считать. Насколько было б лучше Не рыскать по шкале! Ты б засыпала без снотворного. Нет никого без отклонений Сегодня в ту иль в эту сторону, Но лучше в ту, где добрый гений Шиповник на столе. БОГ С ОВЦОЙ Бог, на плечи ягненка взвалив, По две ножки взял в каждую руку. Он-то вечен, всегда будет жив, Он овечью не чувствует муку. Жизнь овечья подходит к концу. Может быть, пострижет и отпустит? Как ребенка, несет он овцу В архаичном своем захолустье. А ягненок не может постичь, У него на плече полулежа, Почему ему волны не стричь? Ведь они завиваются тоже. 251
Жаль овечек, барашков, ягнят, Их глаза наливаются болью. Но и жертва, как нам объяснят В нашем веке, свыкается с ролью. Как плывут облака налегке! И дымок, как из шерсти, из ваты. И припала бы к Божьей руке, Да все ножки четыре зажаты. * * * Ах, сколько уловок! И Бог, вытирая слезу, Смеется в кустах и сквозит за сырым ивняком. И в стадо овечье пастух запускает козу, И бедные овцы считают ее вожаком. И логики в мире не надо искать. По холмам От всклоченной тучи крадется кудлатая тень. Откуда такое доверье к бесплотным словам? Ах, смысл бы, как шапку, чуть-чуть надевать набекрень. Когда влюблены, мы вполне забываем о нем. Не то чтоб совсем от него отказаться, но знать, Но помнить, что больше улыбкой, чем силой, возьмем. Все мягкая травка мне снится да жесткая прядь. Послушной отаре зато далеко не уйти: Пастух, засыпая, бредет, словно сквозь забытье, Коза объедает какой-нибудь куст на пути, И топчутся овцы вокруг, поджидая ее. * * * И где бы я ни жил, в квартире подо мною Строгают и стучат стамеской, молотком. Какой там ладят ларь, братаясь с тишиною? И, с эхом обнявшись, какой сундук с замком? Преследует других с квартиры на квартиру Переходящий лай и фортепьянный гул, А мне вгоняют гвоздь в строку, как будто миру Последний, позарез, понадобился стул. 252
И все же волшебство утрачено. Без тени Бескровный свет дневной все высветлил в душе. Где вкрадчивая тьма, и грубые ступени, И запах мокрых кож в подвальном этаже? Теперь такую тьму не делают. Томленье Свечи, светобоязнь — весь этот страх забыт. Старик, меня бы ты увидел в отдаленье, Когда б не блеск дневной и твой конъюнктивит. Из рембрандтовской мглы я выудил монету, Оплывшую свечу, покинутость, ларец. Привычка к темноте устойчивей, чем к свету, Для выгоревших глаз и страждущих сердец. Теперь такую жизнь не делают! Умелец Шлифует, и стучит, и красит, и скребет, А все-таки лежит совсем не так младенец В коляске, и старик иначе веки трет. * * * Почему одежды так темны и фантастичны? Что случилось? Кто сошел с ума? То библейский плащ, то шлем. И вовсе неприличны Серьги при такой тоске в глазах или чалма! Из какого сундука, уж не из этого ли, в тщетных Обручах и украшеньях накладных? Или все века, художник, относительны — и, бедных, Нас то в тогу наряжают, то мы в кофтах шерстяных? Не из той ли жаркой тьмы приводят за руку в накидке, Жгучих розах, говорят: твоя жена. Ненадежны наши жизни, нерасчетливы попытки Задержаться: день подточен, ночь темна. Лишь в глазах у нас все те же красноватые прожилки Разветвляются; слезой заволокло. Ждет автобус оступающихся в луже на развилке С ношей горестной; ступают тяжело. 253
И в кафтане доблесть доблестью и болью боль останутся, И в потертом темном пиджаке; Навсегда простясь, обнять потянутся И, повиснув, плачут на руке. * * * Камни кидают мальчишки философу в сад. Он обращался в полицию — там лишь разводят руками. Холодно. С Балтики рваные тучи летят И притворяются над головой облаками. Дом восьмикомнатный, в два этажа; на весь дом Кашляет Лампе, слуга, серебро протирая Тряпкой, а все потому, что не носом он дышит, а ртом В этой пыли; ничему не научишь лентяя. Флоксы белеют; не спустишься в собственный сад, Чтобы вдохнуть их мучительно-сладостный запах. Бог — это то, что не в силах пресечь камнепад, В каплях блестит, в шелестенье живет и накрапах. То есть его, говоря осмотрительно, нет В онтологическом, самом существенном, смысле. Бог — совершенство, но где совершенство? Предмет Спора подмочен, и капли на листьях повисли. Старому Лампе об этом не скажешь, бедняк В боге нуждается, чистя то плащ, то накидку. Бог — это то, что, наверное, выйдя во мрак Наших дверей, возвращается утром в калитку.
ВЕСЬ ЭТОТ МИР * * * Весь мир, весь этот мир, весь этот И тот, которого, быть может, вовсе нет, Весь мир, и комната, с диваном и портретом, Весь мир, и комната, и что это, Тибет, Скорей по живописи, чем из книг известный? Весь мир, и звездная сухая пыль во тьме, Весь мир, и скошенный граненый склон отвесный В ледовой, сохнущей, тяжелой бахроме, Весь мир, и комната, весь мир и даль земная, О чем подумаю — то и мое, и все ж, С горами, реками, всего не занимая Меня, он чувствует: я полон им не сплошь, Весь мир, и все-таки в моей душе пространство Еще не занятое есть, и в зубьях скал, И в складках волн, в меня и звездное убранство Впихнув, и комнату, и ночь, о, как он мал! * * * Никем, никем я быть бы не хотел, И менее всего — царем иль ханом, Нестрог бы суд мой был, я б не сумел Внушить озноб ни подданным, ни странам Соседним; льстец бы втерся, как елей, Воображаю жалкие детали, Весь этот стыд,— и правил бы моей Землей, и только профиль на медали Подслеповатый был бы, точно, мой. Куда мне править? Выбрать между чаем В гостях и кофе трудно мне... Домой Хочу! А то, в чем мы души не чаем, Что нам всего дороже на земле, 255
За что не жаль и жизнь отдать, и славу, Под яркой лампой ждет нас на столе, И шелестит, и нам дано по праву. И много ль нас, внимательных, как я, Стихом сегодня, может быть, владеют, И ночь идет, и нету забытья Сильней, чем это... Звуки пламенеют. Подделать, кроме, может быть, огня, Огня, огня,— возможно все на свете. Слух раскален... Ни слова за меня! Я сам скажу, я сам за все в ответе. * * * А в Мойке, рядом с замком Инженерным, Мы донную увидели траву... Итак, река, как все земные реки, Как Суй да или Оредеж, хотя С прекраснейшим чудовищем навеки Обручена, завися от дождя Не больше, чем от поручней чугунных, Опор гранитных, рослых фонарей. И все-таки в ее подводных струнах Натянутых — есть что-то от полей, Кустарника, лужаек, сенокоса. Парадная, она вам не канал! И склонна невзначай простоволосой, Неприбранной вбежать в дворцовый зал, Отдернуть штору, тенью бледнолицей Мелькнуть в окне, пропеть, прошелестеть... Так женщину, наверное, в царице Кому-нибудь случалось разглядеть. Любимая, что мы еще подметим? В какой заглянем двор, в каком саду Скамью найдем под липой, на две трети Облитой солнцем, прячась в темноту, Отбрасываемую нижним слоем Густой листвы? Как сырость веселит, Попахивающая перегноем Культурной почвы, славы и обид — 256
Трехвекового честного служенья Морскому ветру, музам и мечте Среди невзгод, обратного теченья И судорог, бегущих по воде! И голову кладя мне на колени, Как вещь, едва ли что-нибудь с душой Имеющую общее,— мгновенье Лежишь, быть может, донною травой Себя в безвольно вытянутой позе Смиренно ощущая — ни тоски, Ни горечи,— и горести относит, И волосы, и холодит виски. * * * Путешественник видит в конце поездки, Что устал и ему надоели виды. Кипр как Кипр, все примерно равны отрезки, Просто пена, и нет никакой Киприды. Просто берег пологий, белесоватый, А за ним в глубине проступают горы. Путешественник видит полей заплаты, Пятна зелени, складки земли и поры. Путешественник видит, что знаменитых Мест основа составлена из известных Элементов: земли, скал, волной подмытых, И двух-трех ненадежных речушек пресных, Что касается местной толпы, и зданий, И развалин,— он чувствует, что впитала Память все это с верхом,— очарований Для него на земле еще меньше стало. Пожалеем его. Между тем прохладный Поддувает с Невы ветерок залетный. Ты стоишь в глубокой своей парадной, Нишевидной, гулкой, гротоподобной, И, застыв, на лепную похож затею, Нерешенной какою-то занят мыслью, И, как кипрский крестьянин, живешь своею Непонятной туристу завидной жизнью. 9 Зак. № 563 257
* * * Я в Грузии. Я никого не знаю. Чужая речь. Обычаи чужие. Как будто жизнь моя загнулась с краю, Как будто сплю — и вижу голубые Холмы. Гуляет по двору сорока. Когда б я знал, зачем, забыв гнездовье, Ума искать и ездить так далеко, Как певчая говаривала Софья. Ах, видишь ли, мне нравится балкончик, Такой балкончик длинный, деревянный. Прости меня, что так ответ уклончив, Как этот выступ улочки гортанной, Не унывай. Ведь то, что с нами было, Не веселей того, что с нами будет. Ах, видишь ли, мне нравятся перила, А все хотят, чтоб здания и люди. Само собой, и здания, и люди! Но погибать я буду — за балкончик Я ухвачусь — и выскочу из жути, И вытру пыль, и скомкаю платочек. Меня любовь держала — обвалилась. Всех тянет вниз, так не сдавайся ты хоть, Ах, Грузия, ты в этой жизни — милость, Пристройка к ней, прибежище и прихоть! * * * В горной Грузии, кажется, черных как смоль поросят Видел, им надевают на шею чудной треугольник Деревянный, затем чтоб они в огород или сад Не могли забрести,— поросенок бредет, как невольник. Боже, как эта пыль на горячей земле хороша! Как смешны и грубы деревенских хозяек уловки! Жить и жить бы на свете, подробностями дорожа. И еще ветерок веет с поля там, как из духовки. И такие глаза у закованных этих бродяг, И такой фантастической кажется тень на заборе Треугольная,— жизнь представляется лучшим из благ, 258
Просто жизнь, просто тень, просто камни в цементном растворе. Почему бы, скажи, в небылицу не верить и миф, Почему бы не мог двухголовый родиться теленок, Если ветви раздвоенных гнутся орехов и слив И так тонко мотив подбирает пищалка спросонок? * * * Кавказской в следующей жизни быть пчелой, Жить в сладком домике под синею скалой, Там липы душные, там глянцевые кроны, Не надышался я тем воздухом, шальной Не насладился я речной волной зеленой. Она так вспенена, а воздух так душист! И ходит, слушая веселый птичий свист, Огромный пасечник в широкополой шляпе, И сетка серая свисает, как батист. Кавказской быть пчелой, все узелки ослабив. Пускай жизнь прежняя забудется, сухим Пленившись воздухом, летать путем слепым, Вверяясь запахам томительным, роскошным. Пчелой кавказской быть, и только горький дым, Когда окуривают пчел, повеет прошлым. * * * На узбекском базаре такая является мысль: Не придется ли в будущей жизни родиться узбеком? О, еще раз на сладкие эти ряды оглянись, Улыбнись старику с воспаленным, слезящимся веком. Потому что не видел голландцев, норвежцев, датчан, И недаром тебе подарили вчера тюбетейку. Говори, но негромко: под камнем лежит Тамерлан, Он удавку пришлет, и похожа удавка на змейку. Голубой, бирюзовый, зеленый, как чай, изразец. Про дорический ордер забудь, барельеф и скульптуру. 259
Скоро, скоро возьмут собирать тебя хлопок-сырец, Запускать по три пальца в густую его шевелюру. Из коробочки жесткой сухое торчит волокно, Словно в белый бутон упакована теплая вата. Желтоглазого мальчика встретил я возле кино, Он на фильм итальянский хотел проскользнуть воровато. Бледноватое что-то сквозило в его смуглоте. На картину детей до шестнадцати лет не пускали. Нас лепили из глины. Но разная глина везде. В этой — стойкости больше, а в той — белизны и печали.
ПЯТАЯ СТИХИЯ * * * Л. Дубшану Бессмертие — это когда за столом разговор О ком-то заводят, и строчкой его дорожат, И жалость лелеют, и жаркий шевелят позор, И ложечкой чайной притушенный ад ворошат. Из пепла вставай, перепачканный в саже, служи Примером, все письма и все дневники раскрывай. Так вот она, слава, земное бессмертье души, Заставленный рюмками, скатертный, вышитый рай. Не помнят, на сколько застегнут ты пуговиц был, На пять из шести? Так расстегивай с дрожью все шесть. А ежели что-то с трудом кое-как позабыл — Напомнят,— на то документы архивные есть. Как бабочка, ты на приветный огонь залетел. Синеют ли губы на страшном нестрашном суде? Затем ли писал по утрам и того ли хотел? Не лучше ли тем, кто в ночной растворен темноте? * * * «И глянцевитый верх манящей нас пролетки...» Анненский Ты здесь, поблизости... Скажи, когда распался Круг заколдованный... когда кабриолет Свернул на просеку и в роще затерялся... Посмертной славою доволен ли, согрет? 261
Когда фиакр с шоссе, когда с моста карета В аллею черную, кренясь без колеи, Под зыбким дождиком... Иль в туче нет просвета? Мгла не поделена на складки и слои? Певцы успешные... попробуй перечисли Их всех, набившихся под общий переплет... Зато мелодия, чем ей трудней при жизни Творца, тем явственней она потом поет. Ты здесь, поблизости... Скажи, когда, с дороги Свернув, по рытвинам поплелся экипаж... Все парк мне видится в дождливой поволоке, Все финский плачущий мерещится пейзаж. Когда ландо в кусты, когда в сирень пролетка... От современников туманом гений скрыт. Зато бездарности себя являют четко, Весь шрифт идет на них, вся пленка, весь лимит. Как зубчик в выемку в зубчатой передаче, Как пальцы с пальцами в волненье сплетены, Так ты, невидимый, верней, так я, незрячий, Сцепленье чувствую, так явь заходит в сны. * * * Мне весело, что Бакст, Нижинский, Бенуа Могли себя найти на прустовской странице Средь вымышленных лиц, где сложная канва Еще одной петлей пленяет,— и смутиться Той славы и молвы, что дали им на вход В запутанный роман прижизненное право, Как если б о себе подслушать мненье вод И трав, расчесанных налево и направо. Представьте: кто-нибудь из них сидел, курил, Читал четвертый том и думал отложить — и Как если б вдруг о нем в саду заговорил Боярышник в цвету иль в туче небожитель. О музыка, звучи! Танцовщик, раскружи Свой вылепленный торс, о живопись, не гасни! Как весело снуют парижские стрижи! Что путаней судьбы, что смерти безопасней? 262
* * * В этом мире плотном, волокнистом, Выхлопными газами дышать Научившем, жестком, каменистом,— Где альбом и школьная тетрадь? Нумизматом быть, филателистом! Над почтовой бабочкой дрожать! В этом веке, щупальцы стальные Запустившем в мысли и дела, Медные лелеять, проливные, Золотые, смуглые тела. Нумизматика, филателия! Примостившись с краешка стола. В этой смуте, в реве этом грозном, От сырых забот отгородясь, Про метель забыв в окне морозном, Лишь узор разглядывать и вязь... Я бы спасся, может быть, но поздно! Век дохнул — и страсть не принялась. < * * * Вот статуя в бронзе, отлитая по восковой Модели, которой прообразом гипсовый слепок Служил — с беломраморной, римской, отрытой в одной Из вилл рядом с Тиволи, долго она под землей Лежала, и сон ее был безмятежен и крепок. А может быть, снился ей эллинский оригинал, До нас не дошедший... Мы копию с копии сняли. О ряд превращений! О бронзовый идол! Металл Твой зелен и пасмурен. Я, вспоминая, устал, А ты? Еще помнишь о веке другом, матерьяле? Ты все еще помнишь... А я, вспоминая, устал. Мне видится детство, трамвай на Большом, инвалиды, И в голосе диктора помню особый металл, И помню, кем был я, и явственно слишком — кем стал, Все счастье, все горе, весь стыд, всю любовь, все обиды. 263
Забыть бы хоть что-нибудь! Я ведь не прежний, не тот. К тому отношения вовсе уже не имею. О, сколько слоев на мне, сколько эпох,— и берет Судьба меня в руки, и снова скоблит, и скребет, И плавит, и лепит, и даже чуть-чуть бронзовею. * * * Поэзия — явление иной, Прекрасной жизни где-то по соседству С привычной нам, земной. Присмотримся же к призрачному средству Попасть туда, попробуем прочесть Стихотворенье с тем расчетом, Чтобы почувствовать: и правда, что-то есть За тем трехсложником, за этим поворотом. Вот рай, пропитанный звучаньем и тоской, Не рай, так подступны к нему, периферия Той дивной местности, той почвы колдовской, Где сердцу пятая откроется стихия. Там дуб поет. Там море с пеною, а кажется, что с пеньем Крадется к берегу, там жизнь, как звук, растет, А смерть отогнана, с глухим поползновеньем. * * * В полуплаще, одна из аонид — Иль это платье так на ней сидит? — В полуплюще, и лавр по ней змеится, «Я — чистая условность,— говорит,— И нет меня»,— и на диван садится. Ей нравится, во-первых, телефон: Не позвонить ли, думает, подружке? И вид в окне, и Смольнинский район, И тополей кипящие верхушки. Каким я древним делом занят! Что ж Все вслушиваюсь, как бы поновее 264
Сказать о том, как этот мир хорош? И плох, и чужд, и нет его роднее! А дева к уху трубку поднесла И диск вращает пальчиком отбитым. Верти, верти. Не меньше в мире зла, Чем было в нем, когда в него внесла Ты дивный плач по храбрым и убитым. Но лгать и впрямь нельзя, и кое-как Сказать нельзя — на том конце цепочки Нас не простят укутанный во мрак Гомер, Алкей, Катулл, Гораций Флакк, Расслышать нас встающий на носочки. * * * «Есть музыка в прибрежном тростнике». Латинский стих я подержал в руке. Прижать его к губам, подуть — польется За звуком звук и в сердце отзовется. Мы музыку из дудки достаем, А думаем, что это мы поем... А все же в песне дорого, Авзоний, Что и не снилось мокрому песку, Речной волне, сырому тростнику,— Какой-то звук щемящий, посторонний. ПУЛКОВО Подозревается звезда, Что у нее есть спутник темный. Срывает в Пулкове с куста За каплей каплю ветр бездомный. (Видна меж веток тень гнезда.) Фотографированье звезд, Обмеры их и обработка... Земля, земля, контрольный пост Вселенной, видимой нечетко! (Торчит наружу птичий хвост.) 265
Мерцал серебряный браслет, Сверкали капли на отлете... Через десяток светолет За фотографией зайдете! (Пух реет в прутьев переплете.) Так вот где Греция! Сметен Наивный мир ее устоев, Но в небе тесно от имен Богов, кентавров и героев. (Увы, недолог птичий сон.) (На два часа дано уснуть.) Напоминает Млечный Путь Рентгеноснимок: та же дымка И тьма межреберная... Грудь Прижал к экрану Невидимка. Он болен жизнью. Комаров Не счесть, и жалят, настигая. Мы на окраине миров, Вот почему печаль такая! (Недолог сон, непрочен кров.) Любовь моя, беду терпя, Душа свеченье излучает. Материя сама себя Всю ночь прилежно изучает. (Жилье колышет и качает.) (О ночничок на пять свечей!) Земля в сиянии лучей, Кусты с их яркими слезами. Не прилетайте к нам! Ничьей Не надо жалости. Мы сами. Вспухают кроны, дышит грунт И горизонт круглится плавный. Земля, земля, контрольный пункт Добра и зла, борьбы неравной! (Когда б не птичий контрапункт...) Среди жасминовых кустов Меня по Пулкову водили. Астрономических трудов 266
Невероятны будни были. (Ты кто, из пеночек, дроздов?) (Твой тихий вскрик похож на хруст.) Когда б не белый этот куст, Не белый куст за бледной мглою, Когда б не горечь этих чувств, Когда б не жизнь моя с тобою... ИЗ ЗАПАСНИКА * * * В Италию я не поехал так же, Как за два года до того меня Во Францию, подумав, не пустили, Поскольку провокации возможны, И в Англию поехали другие Писатели. Италия, прощай! Ты снилась мне, Венеция, по Джеймсу, Завернутая в летнюю жару, С клочком земли, засаженным цветами, И полуразвалившимся жильем, Каналами изрезанная сплошь. Ты снилась мне, Венеция, по Манну, С мертвеющим на пляже Ашенбахом И смертью, образ мальчика принявшей. С каналами? С каналами, мой друг. Подмочены мои анкеты; где-то Не то сказал; мои знакомства что-то Не так чисты, чтоб не бросалось это В глаза кому-то; трудная работа У комитета. Башня в древней Пизе Без нас благополучно упадет. Достану с полки блоковские письма: Флоренция, Милан, девятый год. Италия ему внушила чувства, Которые не вытащишь на свет: Прогнило все. Он любит лишь искусство, 267
Детей и смерть. России ж вовсе нет И не было. И вообще Россия — Лирическая лишь величина. Товарищ Блок, писать такие письма, В такое время, маме, накануне Таких событий... Вам и невдомек, В какой стране прекрасной вы живете! Каких еще нам надо объяснений Неотразимых, в случае отказа: Из-за таких, как вы, теперь на Запад Я не пускал бы сам таких, как мы. Италия, прощай! В воображенье Ты еще лучше: многое теряет Предмет любви в глазах от приближенья К нему; пусть он, как облако, пленяет На горизонте; близость ненадежна И разрушает образ, и убого Осуществленье. То, что невозможно, Внушает страсть. Италия, прости! Я не увижу знаменитой башни, Что, в сущности, такая же потеря, Как не увидеть знаменитой Федры. А в Магадан не хочешь? Не хочу. Я в Вырицу поеду, там, в тенечке, Такой сквозняк, и перелески щедры На лютики, подснежники, листочки, Которыми я рану залечу. А те, кто был в Италии, кого Туда пустили, смотрят виновато, Стыдясь сказать с решительностью Фета: «Италия, ты сердцу солгала». Иль говорят застенчиво, какие На перекрестках топчутся красотки. Иль вспоминают стены Колизея И Перуджино... эти хуже всех. Есть и такие: охают полгода Или вздыхают — толку не добиться. Спрошу: «Ну что Италия?» — «Как сон». А снам чужим завидовать нельзя.
ДНЕВНЫЕ СНЫ 1986
* * * Горячая зима! Пахучая! Живая! Слепит густым снежком, колючим, как в лесу, Притихший Летний сад и площадь засыпая, Мильоны знойных звезд лелея на весу. Как долго мы ее боялись, избегали, Как гостя из Уфы, хотели б отменить, А гость блестящ и щедр, и так, как он, едва ли Нас кто-нибудь еще сумеет ободрить. Теперь бредем вдвоем, а третья — с нами рядом То змейкой прошуршит, то вдруг, как махаон, Расшитым рукавом, распахнутым халатом Махнет у самых глаз,— волшебный, чудный сон! Вот видишь, не страшны снега, в их цельнокройных Одеждах, может быть, все страхи таковы! От лучших летних дней есть что-то, самых знойных, В морозных облаках январской синевы. Запомни этот день, на всякий горький случай. Так зиму не любить! Так радоваться ей! Пищащий снег, живой, бормочущий, скрипучий! Не бойся ничего: нет смерти, хоть убей. * * * Наш северный модерн, наш серый, моложавый, Ампиру не в пример, обойден громкой славой И, более того, едва не уличен В безвкусице, меж тем как, сумрачно-шершавый, Таинствен, многолик и неподделен он. 270
Вот человечный стиль, для жизни создан частной, Чтобы автомобиль во двор дугообразный Въезжал, а там цвели сирень и барбарис. Нарядных окон ряд,— прозрачный стиль, глазастый! Никто не виноват, что тучей век навис. Та музыка сошла, поэзия завяла. Не то чтоб ремесла,— тепла в них было мало, Но камень устоял, песчаник и гранит. И каменной сове всё видно с пьедестала: И нас переживет, и век пересидит. Спасибо за цветы на лестничных перилах! Гирлянды и жгуты чугунные за милых Наставников сойти в младенчестве смогли, Воспитывая глаз, и всё, что было в силах, Всё делали для нас, в ущербе и пыли. ПАВЛОВСК В тех залах статуи стоят как облака. Как в день безоблачный на них смотреть приятно! Я шлю привет издалека Им, расплывающимся в глубине, как пятна. Парите, каменные! Лучник Аполлон И простодушная Венера, Небезупречная... Мне снится легкий сон: Гардина скользкая и пышная портьера. Кто брел рассеянно от одного к другой, Тот вспомнил, может быть, свои в горах прогулки, Когда он облако погладить мог рукой, Как эту статую в дворцовом закоулке. У бледной девочки, с тобой бродившей здесь, У этой женщины, на девочку похожей, Такая ж нежная проглядывает спесь В словах обдуманных и легкости пригожей. Прохожий скажет мне, толкнув плечом: «Проснись!», Насупясь гневно и набычась, 271
Но боги древности в России прижились, Как гидротехника или нефтедобыча. Все жизнью жесткою живем, как жесть, простой, Без завитков и украшений. Боюсь предвзятости неутомимой той И всех подпочвенных ее предубеждений. На холмах Павловска лежит вечерний свет, Блестит Славянка перед нами. Искусству, видите ли, тоже сотни лет, Не только берегу, поросшему кустами. И тень мне видится, бродившая впотьмах По этим зарослям и склонам, В забытых призрачных сказавшая стихах Про «пышный дом царей на скате позлащенном». Мне нужен стол, и стул, и полка книг в углу. Еще, наверное, прожить без телефона Мне трудно было бы... А этот блеск и мглу Держу в уме я вроде фона Необязательного, раза два в году, Как сон, всплывающего... Но могу потрогать, Пошарив в ящике, зимой, попав в беду, Листок, мне памятный, или заветный желудь. ТОПОЛЬ О, душераздирающая жизнь, прекрасней нету! Расчесан яркий фон, как будто у Ван Гога. И тополь на ветру учтен и вписан в смету, Опавшую в руке и смятую немного. Как будто не стихи, а перечень составил За столько жестких лет — признаний и волнений, Всех этих бедных чувств, избавленных от правил Во имя гибких крон и горьких исключений. Кто понял что-нибудь? Не я. Живи хоть вечность, Все так же будешь ждать и в людях ошибаться. У тополя в крови — любовь и человечность, И к дому будет он до смерти прижиматься. 272
И мне, и мне милы покрашенные зданья. Народу верен он и всем ему обязан, И populus — его научное названье, А в нашем языке он даже рифмой связан С заботой городской. То пасмурно, то тихо, То буйно шелестит, в стихах листву взбивая. У доктора Гаше в саду неразбериха Такая же, и дрожь, и зелень проливная. * * * Листва чугунная с чугунными цветами Всю зиму снежную проводят вместе с нами. Спасибо сумрачным, нам с ними веселей Сходить по лестницам, над северными льдами Стоять, близ пристальных топтаться фонарей. При всем рассеянном, как зимний день, вниманье, О лете смутное храним воспоминанье, Весь в белом инее, цветок напомнит вдруг Речную лилию и летнее купанье, И улыбаемся ему, как сквозь недуг. * * * Пусть день наш жестк и зимы белокуры, Но ночь нежна; пусть в иней двор одет, Но то, что молвил первый гость Лауры Насчет любви и музыки, нет-нет И вспомнится... И жалобы скрипичной Так ранит сердце возглас (за стеной Средь зимней тьмы, фонарно-фантастичной, С ее фанерной стужей золотой. «Постой... при мертвом?» Тополи и клены Стоят в саду как умершие... «Что ж Нам делать с ним?» Забитые балконы Заметены... на снег не отнесешь. 273
О, этот зной! Его б не утолила И музыка... Лишь нежная рука! И разве нас с тобой остановила Смерть чья-нибудь и белые снега? * * * В тот час, как известно, когда император встает Из гроба,— подвыпивший гость начинает прощаться, И медлит, и мешкает,— скал и взъерошенных вод Не видит, ни туч, что над вздыбленным островом мчатся. И пробует снова погасший окурок разжечь, И тянется к рюмке — вот в чем преимущество частных Людей: ни к чему для потомства выковывать речь, Сомнительный повод для жестов придумывать властных. А город за шторой до самой последней знаком Сходящей под воду зализанной, скользкой ступени. Кто всех по местам нас расставит, разметит мелком, Поставит оценки, подвинет великие тени? Да здравствуют чашки на круглом, как солнце, столе! Багровое, в бездну срывается так театрально. Иди уж. Все сплетни остыли, все шутки — в чехле. Жить чудно, накладно, убыточно, дивно, печально. * * * Кто едет в купе и глядит на метель, Что по полю рыщет и рвется по следу, Тот счастлив особенно тем, что постель Под боком, и думает: странно, я еду В тепле и уюте сквозь эти поля, А ветер горюет и тащится следом; И детское что-то, заснуть не веля, Смущает его в удовольствии этом. Как маленький, он погружает в пургу Себя и глядит, отстранясь, удивленно 274
На поезд и все представляет в снегу Покатую, черную крышу вагона, И чем в представленье его холодней Она и покатей, тем жить веселее. О, спать бы и спать среди снежных полей, Заломленный кустик во мраке жалея. Наверное, где-нибудь в теплых краях Подобное чувство ни взрослым, ни детям Неведомо; нас же пленяет впотьмах Причастность к пространствам заснеженным этим. Как холоден воздух, еще оттого, Что в этом просторе, взметенном и пенном, С Карениной мы наглотались его, С Петрушей Гриневым и в детстве военном. В ПОРТУ В названьях судов, в перекличке загадочных мест — Вся наша размашистость, вся непомерная ширь. Как это похоже на географический съезд! «Печора», «Сухона», «Колгуев», «Анадырь» и «Свирь». Легко ли судить по «Вилюю» о том, что Вилюй Собой представляет: труба, да корма, да канат! Застылую тундру попробуй во тьме нарисуй, Слепые снега, что за кругом Полярным лежат. Быть может, в Тюмени «Тюмень» никогда не была, Но с мостиком белым и рубкой на низкой корме Она от Печоры до Тикси раз десять прошла Вслед ледоколу в густой ледяной бахроме. Так тихо сползать в непробудную стужу и сон, Так страшно срываться в мороз ледовитый и мрак,— И жарко пылать, и таранить ледовый заслон, И к музыке льнуть, и стоять, навалясь на рычаг. ЕЛЬ За то, что ель зимой зеленой быть умеет, За то, что все мертвы,— она одна жива 275
И в зимнем холоде, когда душа немеет, Свои боярские вздымает рукава,— Так дышат падуги на сцене и кулисы, В театре, помните, свой бродит ветерок,— Вечнозеленая, как лавр и кипарисы, Но тех, изнеженных, сиять поставил Бог У моря синего на белом солнцепеке, За то, что ель зимой так чудно зелена, Люблю понурую,— опережая сроки, Твердит, что вечная нам предстоит весна. Твердит, что вечная... Рукою ветвь заденешь, Как будто частую погладишь бахрому. Люблю колючую, ей как-то больше веришь: Ведь если колется, то лгать ей ни к чему? * * * Мне совестно сказать, но, мнится, есть в году Непрочных два-три дня, опаснейших, в июне. Мерцают и сквозят... Мы с жизнью не в ладу: Пробел какой-то в ней... в провале мы, в лакуне. Быть может, это блеск небесный виноват: Ночь высвечена сплошь, ткань слишком истончилась, Чтоб с рук сошел нам день, на ниточки разъят, И с нами ничего дурного не случилось. Не стану называть... У каждого — свои... Я тоже не люблю, чтобы меня жалели. Все беды, может быть, не стоят колеи Проселочной, жучков на клевере, на хмеле. Должно быть, шум листвы... Должно быть, блеск такой... Тяжелая пчела поет так басовито... Мы слишком неточны. Мы сбивчивы. В любой Оплошности для нас тогда опасность скрыта. Приписывая тьме все ужасы, на свет Надеемся, к нему ласкаясь и взывая, А это рок глядит, в блестящие одет Одежды, взгляд слепя и зоркость притупляя. 276
* * * Но ты не холоден, увы, и не горяч. О если б холоден ты был или горяч! Не Иоанна ли спросить нам Богослова? Пылал бы углем я? Трубил, как твой трубач, Вполуха слушая недужный стон и плач? Как под соломой лед, синел бы я сурово? Но я не холоден. Мне твой чертополох Мигнет с обочины лилово-синим оком — И лед растаял мой, и влажный гнев подсох, И гневный жар остыл — в сомненьи одиноком,— Хватает окриков, быть может, нужен вздох? — Стою, задумавшись: всех жаль мне ненароком. А мир твой горестный, хорош он или плох? Быть человеком в нем труднее, чем пророком. * * * Шуми, шуми, послушное ветрило... Пушкин Окученный картофель в белой пене Своих цветов, с узорною ботвой, Гряда к гряде, как будто по ступеням Шагающий, песок и перегной Являющий с изнанки розоватой, Разрыхленной, картофель нам взамен Морских просторов дан,— старик лопатой Средь волн гребет, забрызган до колен. Картофель взбит, картофель опадает И вновь под ветром поднят на дыбы, И скользкий червь, как змей морской, петляет В его волнах; как весело с тропы, Идущей близ колеблемой пучины, Смахнуть ладонью бабочку, к цветку Прилипшую; грубее мешковины Ботва в бреду полдневном и соку. Во-первых, запах, сладкий и тяжелый; И зелень гряд волнистых, во-вторых. Лети, душа, кораблик невеселый, 277
По гребням этих полчищ завитых С узорной их, кустистой, узловатой, Однообразно-северной тоской, Плещи, плещи и, сумрачно-крылатой, Как над равниной вспыхивай морской! Шуми, шуми... в туманном ореоле Увижу тень под мачтой на ветру. С той стороны картофельное поле Объедет трактор; стоя на юру, Я вспомню все, и то, что сердцу мило, И ничего вернуть не захочу; И пылью даль, как брызгами, затмило, И чаек нет, зато машу грачу. * * * На самом деле, мысль, как гость, Заходит редко, чаще — с нами Тоска, усталость, радость, злость Иль безразличие. Часами, Нет, не часами,— днями! — тьма Забот, рассеянье, обрывки Фраз, вне сознанья и ума, Заставки больше, перебивки. Вцепился куст в земную пядь, И сучья черные так кривы... Нельзя же мыслями назвать Все эти паузы, наплывы... Зато какое торжество, Блаженный миг неотразимый, Когда — заждались мы его! — Гость входит чудный, нелюдимый. * * * Как мы в уме своем уверены, Что вслед за ласточкой с балкона Не устремимся, злонамеренны, Безвольно, страстно, исступленно, Нарочно, нехотя, рассеянно, Полуосознанно, случайно... 278
Кем нам уверенность навеяна В себе, извечна, изначальна? Что отделяет от безумия Ум, кроме поручней непрочных? Без них не выдержит и мумия Соседство ласточек проточных: За тенью с яркой спинкой белою Шагнул бы, недоумевая, С безумной мыслью — что я делаю? — Последний, сладкий страх глотая. * * * На самом деле, юг съедает цвет. На севере — вот где сирень лилова, А небо ярко,— слишком разогрет, Толпится воздух южный бестолково И топчется; как будто кисея Подрагивает; выпиты все краски. Но глаз не хочет видеть забытья И немощи под зноем южной ласки. Так солнце жжет, так камень раскален, Так знойный блеск зрачок его сужает, Что сам себя обманывает он И блеклый мир цветным воображает, И видит то, чего в природе нет. Тебе ль не знать, на что это похоже? Ты и пленен там так же, и согрет, И чувствуешь умом, и видишь кожей. * * * Без этой краски, приливающей К лицу, без судороги подкожной Кому нужна душа, без тающей Улыбки нежной, осторожной? Мысль, только мысль? Но мысль — и та еще, Как знать, представится ль возможной? Ей, мысли, нужно раздражение, Телесный нужен отголосок. 279
Она мертва без отношения, Без жил, прожилок и желёзок. Ей тоже важно наваждение Сосновых смол и свежих досок. Сердцебиение, дыхание, Мысль дремлет без их учащенья. Среди безвкусного питания Она так любит угощенье Объемом, запах, осязание, Сучка слепое утолщенье. О, сшибка чувств и мыслей сутолока — Над смертью легкий мост висячий! Древесный средь земного сумрака Глядит во тьму глазок незрячий. Душа есть смех, есть плач, есть судорога, Есть вздох, и нет ее иначе. * * * Не спрашиваю, где теперь душа? Но где теперь твой острый слух и зренье? Ныряет стриж. Но нет без них стрижа. Ни белых крон, кипящих в отдаленье. Кому отдал хрусталик чудный свой, В коробочку его замкнул какую? Как если бы пришел к себе домой, Свет не зажег, разделся, лег вслепую. А тонкий слух улиткой был завит. И так любовно льнуло осязанье К поверхностям... Души не жаль! Томит Совсем не с ней, а с миром расставанье. НОВОРОЖДЕННАЯ ЛИСТВА Новорожденная листва: Пучки, оборки, кружева, Воротнички, манжетки. То в трубку свернутый листок, 280
То словно сложенный платок, То на манер салфетки. На всех деревьях и кустах Ее сжимают в кулаках, В горстях, несут в щепотке, И тут же — душные цветки, Метелки, зонтики, щитки, И кисточки, и щетки. Кто шелковист, кто глянцевит, Кто белым войлоком подбит, Но тополь всех чуднее: Он так неряшливо цветет, И красных гусениц приплод Под ним шуршит в аллее. Стареем мы, а мир цветет! Спасибо, не наоборот. Признайся, было б хуже, Когда бы мир слабел, дряхлел, А ты бы цвел и зеленел Средь тления и стужи. И вспоминал бы ты с тоской Не возраст юношеский свой, А блеск и зелень мира, И шел бы, молод и здоров, Средь лип венозных и дубов, Скудеющего пира. * * * Смысл жизни — в жизни, в ней самой. В листве, с ее подвижной тьмой, Что нашей смуте неподвластна, В волненье, в пенье за стеной. Но это в юности неясно. Лет двадцать пять должно пройти. Душа, цепляясь по пути За все, что высилось и висло, Цвело и никло, дорасти Сумеет, нехотя, до смысла. 281
А горы, то их нет, то вот они опять, Курчавые, пришли, с подробностями всеми! Кто складки им сумел шерстистые придать И тучку поселить меж ними, как в эдеме? Надолго ли? На час, покуда воздух свеж. Останьтесь! — говорим. Но скучно им в низине. И зной пугает их, и ты им надоешь, И море, и шоссе, и яблоки в корзине. Нет, нет, я их боюсь, мне этой высоты Не выдержать, письма в разводах и нажимах. Их тайнопись темна; зачем же хочешь ты, Чтоб я на них смотрел, безлюдных, нелюдимых? Другое дело — холм, предшествующий им, Раскинувшийся так безвольно у подножья. Вот кто доволен всем: и морем раздвижным, И стекловидным сном, и воздухом, и дрожью. А горы, постояв, уходят, крутизну Убрав свою с небес и луч на ней раскосый, И разве что намек полдневный на луну Субстанцией своей похож на них, белесый. * * * Человек свою жизнь вспоминает под старость, как сон. Постепенно со всеми дарами прощается он. Жаль ему и любимых грехов, окаянных страстей. Словно в руки чужие он отдал беспутных детей. Непутевых, заблудших, несчастных детей дорогих. Сколько выстрадал он, сколько он натерпелся от них! Нет, недаром расстался и благословенья лишил! У дверей потоптался, у черных чугунных перил. Отвращенье и боль, отвращенье и жалость, и стыд. Что ж мечтой о бессмертье он так по ночам дорожит? Как прогулкою в Риме, все ближе клонясь к забытью. Уж не встречи ли с ними он ждет в незакатном краю? 282
МИКЕЛАНДЖЕЛО Ватикана создатель всех лучше сказал: «Пустяки, Если жизнь нам^так нравится, смерть нам понравится тоже, Как изделье того же ваятеля»... Ветер с реки Залетает, и воздух покрылся гусиною кожей. Растрепались кусты... Я представил, что нас провели В мастерскую, где дивную мы увидали скульптуру. Но не хуже и та, что стоит под брезентом вдали И еще не готова... Апрельского утра фактуру, Блеск его и зернистость нам, может быть, дали затем, Чтобы мастеру мы и во всем остальном доверяли. Эта стать, эта мощь, этот низко надвинутый шлем... Ах, наверное, будет не хуже в конце, чем в начале. БЕЛЫЕ СТИХИ Не я поклонник белого стиха. Поэзия нуждается в преградах, Препятствиях, барьерах — превзойти Наш замысел ей помогает рифма: Прыжок — и мы кусты перемахнули И пролетели через ров с водой. Что губит белый стих? Один и тот же Мотивчик: вспоминается то «Вновь Я посетил...», то «Моцарт и Сальери». Открытие берется напрокат, Как рюмочки иль свадебный сервиз, Весь в трещинах, перебывав во многих Неловких и трясущихся руках. И если то, что я сейчас пишу, Читается с трудом, то по причине, Изложенной здесь, уверяю вас. Хотя, конечно, два-три виртуоза Сумели так разнообразить этот Узор своим необщим речевым Особенным изгибом, что не вспомнить Никак нельзя такое, например: «Раз вы уехали, казалось нужным Мне жить, как подобает жить в разлуке: Немного скучно и гигиенично». А все-таки и здесь повествованье Живет за счет души и волшебства. 283
В туманный день лицейской годовщины Я приглашен был школой-интернатом На выступленье в садике лицейском У памятника. Школьники читали Стихи, перевирая их. Затем Учительница: «Представляю слово,— Сказала,— ленинградскому поэту,— Так и сказала громко: представляю,— Он нам своих два-три стихотворенья Прочтет»,— что я и сделал, не смутясь. По-видимому, школьники ни слова Не поняли. Но бронзовый поэт, Казалось, слушал. Так и быть должно, Тем более что все стихи всегда — Про что-то непонятное, не станет Нормальный человек писать стихи. «Друзья мои, прекрасен наш союз!» — Еще понятно; все, что дальше,— дико: «Он как душа неразделим и вечен». И как это? «Под сенью дружных муз»? Когда б не Александр Сергеич, в ссылке Томившийся, погибший на дуэли, Перечивший царю и Бенкендорфу, Никто бы нас не звал на торжества... Подписанную затолкав путевку В карман нагрудный, я побрел к вокзалу В задумчивости, разговор ведя Таинственный... не то кивок в ответ, Не то пожатье бронзовой десницы... И только тут увидел лип и кленов Сплошную, как в больнице, наготу. И только тут подобие волненья Почувствовал или намек на смысл. Стоял на тихой улочке, на самом Ее углу — прелестный, с мезонином, Старинный домик, явно подновленный, Ухоженный, с доской мемориальной. Так вот он, дом Китаевой! Так вот Где парочка счастливая, но втайне На гибель обреченная, жила В холерном 31-ом... Я вошел, Купил билет... Безлюдье и сверканье. Как царский камердинер был бы этим Роскошеством приятно удивлен! Дом никогда таким нарядным не был. 284
Но, впрочем, мебель сборная, картинки На стенах, текст, составленный тактично, Меня ничто, ничто не задевало, Вот только полукруглая одна Верандочка, стеклянная игрушка, Построенная для игры в лото И чтенья вслух, скрипучая, сквозная, Непрочная, верандочка, залог Другой какой-то, невозможной жизни, Кусочек рая, выступ, выход,— как Его искал потом он,— неприметный, Такой простой, засыпанный сухими Сережками, стручками,— не нашел! * * * ...Но в сей толпе суровой Один меня влечет всех больше... Пушкин Из ратных двух вождей Барклая выбрал он. Нет ветру и орлу, поэту — есть закон, И тайна — вот она, как сумраком ни скрыта: Томит его печаль, влечет его обида, Подавленный ему во мраке слышен стон. В беззвучной этой тьме бесслезной, жар и сушь, Не пишут дневников, не жаждут переписки, Лишь в точку, запершись, глядят одну и ту ж. В сражении — велик, а дома — неуклюж, На кафедре — высок, а дома — мучит близких. И первыми стихи расскажут, как герой Ушел с арены в ночь, уволен был с работы. По крайней мере, так мне хочется порой Считать, хотя затем ли дан им чудный строй, И пристальные сны, и призрачные льготы? Пусть тот, кто выше всех, в стерильной чистоте Вершит свой строгий суд, без спешки и волненья. Но здесь, где ищут плащ укрыться в темноте, Где в споре верх берет неправедное мненье, Кто, тайный, жарче их утешит нас в беде? 285
* * * Все гудел этот шмель, все висел у земли на краю, Улетать не хотел, рыжеватый, ко мне прицепился, Как полковник на пляже, всю жизнь рассказавший свою За двенадцать минут; впрочем, я бы и в три уложился. Немигающий зной и волны жутковатый оскал. При безветрии полном такие прыжки и накаты! Он в писательский дом по горящей путевке попал И скучал в нем, и шмель к простыне прилипал полосатой. О Москве. О ткене. Почему-то еще Иссык-Куль Раза три вспоминал, как бинокль потерял на турбазе. Захоти о себе рассказать я, не знаю, смогу ль, Никогда не умел, закруглялся на первой же фразе. Ну, лети, и пыльцы на руке моей, кажется, нет. Одиночество в райских приморских краях нестерпимо. Два-три горьких признанья да несколько точных замет — Вот и все, да струя голубого табачного дыма. Биография, что это? Яркого моря лоскут? Заблудившийся шмель? Или памяти старой запасы? Что сказать мне ему? Потерпи, не печалься, вернут, Пыль стерев рукавом, твой военный бинокль синеглазый. * * * Другие дети ведь и жены же не те! Но Иов разницы не замечает, бедный. Ему б очки твои, но их еще нигде Нельзя достать. Увы, наш друг ветхозаветный На чада кроткия глядит, как на стада. Да кто ж овец в лицо и в самом деле знает? Следит лишь, ласковый, чтобы в бадье вода Плескалась звонкая, и желоб наполняет. Как блики теплые расплылись по воде! Как будто круглые по ней прошлись копытца. Другие жены ведь и дети же не те! Его сговорчивости как не умилиться? 286
Но умиление подточено тоской И возмущением, и можно ль мех курчавый Трепать, случившийся под левою рукой, И кудри жесткие, забывшись, гладить правой? * * * У жизни, делом занятой, Прошу я храбрости не той, Что пылкой юности дается, А тихой, прочной, затяжной, Как куст растет среди болотца, Как ель, цепляясь за гранит, Среди лишайников змеится И гору сдвинуть норовит. Бед неизбывных вереница И старость, с ворохом обид... Как сердце под вечер томится, И знает, что его страшит, И страха темного стыдится! * * * Зарыться в ночь, во тьму ее и складки, В живую тьму, в родную ночь! Непрочен твой дворец, таинственный и шаткий, Проточная листва, ночного страха дочь! И все же в этой тьме, в щемящем этом страхе Душа находит то, что музыки родней,— Подобие ночной, счастливой той рубахи, В которой родилась, потом забыв о ней. Я так тебя люблю, кипящую во мраке, Рисующую образ слуховой! Ты — родина моя, ты — память об Итаке. Кто вылеплен во тьме, Патрокл, Ахилл какой? Тоскует он, встает и падает на ложе, Но за плечи трясут, забыться не велят. Что делать, что герой покрыт гусиной кожей И тщится отвести прощальный, влажный взгляд? 287
Не надо сна души, не надо вечной лени! Цепляйся, шелести, вплетай в полночный хор Свой голос,— ободрят, поднимут на колени, Потом и сам, храбрясь, ты спустишься во двор. * * * А то, что было не для взора Чужого, что, на ветерке Плеща, от сада скрыла штора, Когда, на шелковом шнурке Скользнув, упала без зазора, Дыша, как парус на реке,— Не блажью было, не позора Утайкой (им, щекой к щеке припавшим, было не до хора птиц, щебетавших в лозняке),— А продолженьем разговора На новом, лучшем языке! ДОЖДЬ Я помню дождь и помню, как мы спали Под шум дождя; в раю, увы, едва ли Бывает дождь; дожди у нас везде Идут весной; я вспомню о дожде. Я вспомню, как он в окна наши бился, Какой мне сон тогда счастливый снился, Как просыпался я — и на моей Руке дремала ты, как воробей. Как он ходил, как бегал он по жести! Как нам жилось легко и чудно вместе! Смешливый дождь, рыдающий взахлеб! Всемирный нам не страшен был потоп. Кто виноват, что выпал век суровый? Я вспомню дождь, весенний дождь кленовый И тополиный, клейкий, в золотых Разводах, дождь — усладу для живых. 288
Блаженный дождь; в аду, увы, едва ли Бывает дождь; куда бы ни попали Мы после смерти, будет как зимой: Звук отменен, завален тишиной. Засыпан вечным снегом или зноем. Я вспомню дождь с его звучащим строем, Высоким, струнным, влажным, затяжным И милосердным, выстраданным им. * * * Если б жить, никого не любя! Плащ — товарищ, другого — не надо. Он от ветра укроет тебя, Прорезиненной тканью скрипя, От дождя и пытливого взгляда. Тот свободен, кто так одинок. Что ему телефонный звонок? Он как хвост не трясется овечий. Сто дверей перед ним, сто дорог, Вавилонская башня наречий. Где я? Кто меня сделал таким,— Страх за ближнего, дрожь и смятенье,— Суеверным, пугливым, как дым, По пригоркам ползущий ночным, Обвивающий сны и виденья? Боже мой! Никого не любить! Мостовыми крутыми бродить. Не равны ли все вещи на свете? Подвернувшийся куст теребить: Что кудряшки, что веточки эти. Но душа моя в рабстве своем С каждым часом теплей, с каждым днем, С каждой болью сердечной и страхом, И когда-нибудь станет огнем, И сгорит, и взовьется над прахом! 10 Зак. № 563 289
* * * Любовь — зависимость. Все мученики этой Великой слабости — собраться по беде. Письмо у Тютчева найдешь с живой приметой Его отчаянья: он пишет о мечте, Нужде, потребности всё, всё, живя в разлуке, Знать, все подробности, о каждом сне и дне Души, родной ему, кивая в жгучей муке На письма к дочери мадам де Севинье. Но ту же истовость и точно ту же фразу Из писем к дочери мадам де Севинье Ты помнишь издавна по горькому рассказу О страсти гибельной в Бальбекской стороне, Где море плещется и мальчик франтоватый Идет вдоль берега в погоне за мечтой. Любовь — зависимость, и вечно виноватой В любом краю земном пребудет, в век любой... А тот, кто холоден, кто, сдержанный, не знает Тоски мучительной, кто служит сам себе, О, как бестрепетно, как он легко читает Текст, не прикладывая вдруг к своей судьбе Строки страдальческой. Ему никто не нужен, Хозяин он себе... Скажи мне, почему Я, полон страхами, с предчувствиями дружен, Не поменялся б с ним, завидуя ему? * * * Вот счастье — с тобой говорить, говорить, говорить! Вот радость — весь вечер, и вкрадчивой ночью, и ночью. О, как она тянется, звездная тонкая нить, Прошив эту тьму, эту яму волшебную, волчью! До ближней звезды и за год не доедешь! Вдвоем В медвежьем углу глуховатой Вселенной очнуться В заставленной комнате с креслом и круглым столом. О жизни. О смерти. О том, что могли разминуться. Могли зазеваться. Подумаешь, век или два! Могли б заглядеться на что-нибудь, попросту сбиться 290
С заветного счета. О, радость, ты здесь, ты жива. О, нацеловаться! А главное, наговориться! За тысячи лет золотого молчанья, за весь Дожизненный опыт, пока нас держали во мраке. Цветочки на скатерти — вот что мне нравится здесь. О Тютчевской неге. О дивной полуденной влаге. О вилле, ты помнишь, как двое порог перешли В стихах его римских, спугнув вековую истому? О стуже. О корке заснеженной бедной земли, Которую любим, ревнуя к небесному дому. * * * Так видели всё одинаково: вещи, людей, И так стиховая любая строка им готова Была услужить, то ему вспоминаясь, то ей, И так понимали друг друга они с полуслова, Что только во сне посещали их разные сны: И вздрагивал он — и она обнимала спросонок Его, и кричала во сне — и среди тишины Ее окликал он, на свет выводя из потемок. Так слышали всё одинаково: музыку, шум Дождя, так был ими шиповник в саду облюбован, И нежный ее так устроен был пристальный ум И той же страницей, и тем же известьем взволнован, Что только в минувшем их разные горести жгли И разные призраки мучили в том пережитом, Откуда друг друга, как с темного края земли, Они выручали, смутясь, с озабоченным видом. * * * Смотри: речной валун как бы в сплошном дыму, Белесом, голубом, слоеном, золотистом — То тени мелких волн проходят по нему, Как будто на него набросив бахрому, Так чудно отразясь на сумрачном, зернистом. На все это смотреть так больно одному! Я обернусь к тебе и за руку возьму. 291
Что было — грубый холст, то стало вдруг батистом. Тебя я не отдам! На свете этом мглистом Мне страшно без тебя, текучем, каменистом, Дымящемся в лучах, сползающем во тьму. СТОГ Огромный, как собор, пахучий, золотой, С подтеками на нем и вмятинами,— ниши Для статуй вспомнил я,— вот только где святой? Исчез, зато внизу догадливые мыши Живут в сухой земле,— готический вблизи Фасад не рассмотреть,— таинственный, колючий, На треснувшей оси Березовой, всю ночь царапающей тучи, Вращающийся, нет, колеблемый слегка, Бог знает чем вверху от сырости укрытый, Поднимется рука Похлопать по его поверхности изрытой — И робкую скорей в смущенье уберешь: Колюч, и ни к чему дымящемуся — ласка, Так вот, застыв на миг, задумавшись, поймешь,— Слоящаяся речь, сыпучая подсказка,— Что легче в нем найти иголку,— Боже мой, Как ломок этот прах, как пыльны стебли эти,— Так вот, вблизи сухой Громады ощутишь в меняющемся свете, Что легче в нем найти иголку, чем в толпе — Единственного друга, Любимого, что рок потворствует тебе, Что зоркость не твоя была тут и заслуга! * * * Страх и трепет, страх и трепет, страх За того, кто дорог нам и мил. Странно жить, с улыбкой на устах, Среди белых, среди темных крыл. С самой жаркой, кровной стороны, Уязвимо-близкой, дорогой — Как мы жалки, не защищены, Что за счастье, вечный страх какой! 292
Кто б ты ни был, знаешь, как я груб, Толстокож, привычен ко всему, Как хочу почувствовать за дуб,— Не за плющ, что вьется по нему. Но средь сучьев, листьев и ветвей, Потакая гибкому плющу, Не в своей я власти, а в твоей, Весь в твоей, ты видишь, трепещу! И задобрить пробую беду, И, пугаясь тени, как во сне, Сам ищу в потемках руку ту, Что из мрака тянется ко мне. ПОД НЕБОМ ВЕЧНО МОЛОДЫМ * * * Что за радость — в обнимку с волной, Что за счастье — уткнувшись в кипящую гриву густую, Этот дивный изгиб то одной обвивая рукой, То над ним занося позлащенную солнцем другую, Что за радость — лежать, Что за счастье — ничком, в развороченной влаге покатой, Эту вогнутость гладя, готовую выпуклой стать, Без единой морщины, и скомканной тут же, и смятой! Он еще это вспомнит, зарывшийся в воду пловец, Эта влажная прелесть пройдет у него перед взором Нежной ночью, построившей своей мотыльковый дворец С поцелуями и разговором, Он поймет, почему так шумит и томится волна, И на берег ночной набегает, И на что она ропщет и сетует так, не видна В темноте, и камнями скрипит, и песок загребает. 293
* * * Морская тварь, трепеща на песке, В конвульсиях, сверкала и мертвела, И капелька на каждом волоске Дрожала... Кто ей дал такое тело Граненое,— спросить хотелось мне,— Скульптурное, хоть ставь сейчас на полку? Баюкать сокровенное на дне, Во тьме его лелеять втихомолку! Мерещился мне чуть ли не укор. Все таинства темны и целокупны. Готический припомнил я собор, Те статуи, что взгляду недоступны. Ремонтные леса нужны, чтоб влезть Знаток сумел к ним, сумрачным, однажды. Достаточно того, что это есть. А ты б хотел, чтоб видел это каждый? * * * Морем с двенадцатого этажа, Как со скалы, любоваться пустынным Можно, громадой его дорожа, Синим, зеленым, лиловым, полынным, Розовым, блеклым, молочным, льняным, Шелковым, вкрадчивым, пасмурным, грубым, Я не найдусь,— ты подскажешь, каким — Гипсовым, ржавым, лепным, белозубым. Мраморным. Видишь, я рад перерыть, Перетряхнуть наш словарь, выбирая Определения. Господи, быть Точным и пристальным — радость какая! Что за текучий трепещущий свет! Как хорошо на летящем балконе! Видишь ли, я не считаю, что нет Слов, я и счастья без слов бы не понял. 294
* * * Кусты кончаются, а там бредет по пляжу Бог смерти с песьей головой, Косясь на пенную распущенную пряжу Под солнцем дымчатым и блеклой синевой. А песья мордочка, как маленький топорик, Еще с египетских насаженный времен Ему на туловище... Воздух тих и горек И к вечной жизни прислонен. Бог смерти в отпуске... Смутишься, не укажешь Другим на сумрачную тень. Лежи, зеленое! Ты завтра кофту свяжешь,— Сегодня вызваны задумчивость и лень. Известно, в отпуске счет времени утрачен. Гора растаяла, уйдя за небосвод. Никто не мрачен, А только пасмурен, но пасмурность пройдет. Кто спорит с временем, кто тяжбу с ним заводит, Кто дружит, бедствует, живет в обнимку с ним, Тот рад, когда его однажды не находит Под небом вечно молодым. * * * Как тень, но белая, проходит пароход. Есть жизнь, ты думаешь, без горя и забот, Ее нездешние известны атрибуты — От белых поручней до выглаженных брюк. Какой преследует тебя былой испуг? Чем так отравлены беспечные минуты? А море синее сменило синий цвет На что-то блеклое, чему названья нет, С морской поверхности как будто сняли кожу: Лежит бесцветное, как вытекший моллюск, Не знает, клейкое, чего я так боюсь, И только светлую нести согласно ношу. 295
Ах если б наша жизнь была чуть-чуть прочней! Какие темные таятся тени в ней! Когда б на палубу взошли и мы сквозную, Мгла проступила бы,— и призрак ледяной Не мог бы так скользить сквозь размягченный зной К счастливой линии невидимой вплотную. * * * Где воздух, где вода? — все стало белым паром, Сверкает и дрожит,— и лодочка, мой друг, С гребцом, сидящим в ней, подвешена недаром На удочку его кривую, как на крюк. Я больше ничему не удивляюсь. Море, Спроси его, само не знает, где оно. Ты тоже о себе в счастливом разговоре Не помнишь: все в другом, как соль, растворено. Мы в яркой этой мгле, мы в мареве молочном Затеряны. Смотри, как воздух влаге рад, Каким он зыбким стал, трепещущим, проточным, Сверкающим, парным, надев ее наряд. Так было в первый день, счастливый день творенья, А все, что с давней той поры произошло,— Лишь трепет, лишь надрыв, лишь горечь разлученья, Прощанье каждый раз и — в этом смысле — зло. * * * Из моря вытащив, поджаривают мидий, В их створках каменных, на медленном огне. Я есть не буду их. Мне жаль, что я их видел. А море блеклое лежит как бы во сне, Как бы сомлевшее, наполовину паром Став, небом выпито и цвет отдав ему. Подростки, угольным пугая взгляд загаром, Сидят на корточках в волосяном дыму. Быть может, обморок за сон я принял? Вялый Пульс еле дышащей волны неразличим. 296
Дымок цепляется за ломкий, обветшалый Тростник и прядкою сухой висит за ним. Уйдем! Останемся! Я толком сам не знаю, Чего мне хочется... Сквозь чувство тошноты И этот, вытекший, я, мнится, понимаю Мир, и мертвею с ним, и нет меж нас черты. * * * Как пахнет эвкалипт пицундский, придорожный, Как сбрасывает он обвисшую кору, Сухой, неосторожный! Для запахов никак я слов не подберу. А в знойной вышине как будто десять шапок, Так зеленью кустистой он накрыт. Не память, не любовь, всего сильнее запах, Который ускользнуть навеки норовит. Вот то, чему и впрямь на свете нет названья. Нельзя определить, понять через другой, Сравнить... вот вещь в себе... молчит воспоминанье, Воображенье спит... напрасен оклик твой. Не отзовется тот, кто терпким, вездесущим, Когда под ним стоишь, склонялся, обступал. Он там, вдали от нас, прекрасен и запущен, Как бы волшебный круг сплошной образовал, Магический... зато когда-нибудь, хоть в жизни Совсем другой, вернись под пышный свод — И он тебе вручит и нынешние мысли, И знойный этот день в сохранности вернет. ДВОРЕЦ В этих креслах никто никогда не сидел, На диванах никто не лежал, Не вершил за столом государственных дел, Малахитовый столбик в руках не вертел 297
И в шкатулке наборной бумаг не держал; Этот пышный, в тяжелых кистях, балдахин Не свисал никогда ни над чьей головой, Этот шелк и муслин, Этот желто-зеленый, лиловый прибой; Этот Рим, эта Греция, этот Париж, В прихотливо-капризный построившись ряд, Эта дивная цепь полуциркульных ниш, Переходов, колонн, галерей, анфилад, Этот Бренна ковровый, узорный, лепной, Изумрудный, фиалковый, белый, как мел, Камерона слегка потеснивший собой, Воронихин продолжил, что он не успел,— Это невыносимо. Способность души Это выдержать, видимо, слишком мала. Друг на друга в тиши, Чуть затихнут шаги и придвинется мгла, Смотрят вазы, подсвечники и зеркала. Здесь, как облако, гипсовый идол в углу; Здесь настольный светильник, привыкнув к столу, Наступил на узор, раззолоченный сплошь, Так с ним слившись, что кажется, не отдерешь. Есть у вещи особое свойство — светясь Иль дымясь, намекать на длину и объем. Я не вещи люблю, а предметную связь С этим миром, в котором живем. И потом, если нам удалось бы узор Разгадать и понять, почему Он способен так властно притягивать взор, Может быть, мы счастливей бы стали с тех пор, Ближе к тайне, укрытой во тьму. Это залы для призраков, это почти Итальянская вилла, затерянный рай, Затопили дожди, Завалили снега, невозможно зайти, Не шепнув остающейся жизни: прощай! Рукотворный элизий с расчетом на то, Чтобы, взглядом смущенным скользнув по нему, Проходили гуськом; в этой спальне никто Не лежал в розовато-кисейном дыму. А хозяева этих небес на земле, Этих солнечных люстр, этих звездчатых чаш 298
Жили ниже и, кажется, в правом крыле. Золочено-вощеный, предметный мираж! Все же был поцелован однажды среди Этих мраморных снов я тайком, на ходу. Мы бродили по залам и сбились с пути. Я хотел бы найти, Умерев, ту развилку, паркетину ту. Это чудо на фоне январских снегов, Афродита, Эрот и лепной виноград, Этот обморок, матовость круглых белков, Эта смесь всех цветов, и щедрот, и веков, А в зеркальном окне — снегопад, Эти музы, забредшие так далеко, Что дорогу метель замела, Ледяное, сухое, как сыпь, молоко, Голубая защита стекла,— В этом столько же смелости, риска, тоски Или дикости,— как посмотреть,— Сколько в жизни, что ждет, потирая виски, Не начну ль вспоминать и жалеть Об исчезнувшей. Нет, столько зим, столько дел, И забылось, и руку разжал. И потом, разве снег за окном поредел? И к тому ж в этих креслах никто не сидел И в шкатулке бумаг не держал. ПРЕДМЕТНАЯ СВЯЗЬ * * * Низкорослой рюмочки пузатой Помнят пальцы тяжесть и объем И вдали от скатерти измятой, Синеватым залитой вином. У нее такое утолщенье, Центр стеклянной тяжести внизу. Как люблю я пристальное зренье С ощущеньем точности в глазу! 299
И еще тот призвук истеричный, Если палец съедет по стеклу! И еще тот хаос пограничный, Абажур, подтянутый к столу. Боже мой, какие там химеры За спиной склубились в темноте! И какие дивные примеры Нам молва приносит на хвосте! И нельзя сказать, что я любитель, Проводящий время в столбняке, А скорее, слушатель и зритель И вращатель рюмочки в руке. Убыстритель рюмочки, качатель, Рассмотритель блещущей — на свет, Замедлитель гибели, пытатель, Упредитель, сдерживатель бед. * * * Тарелку мыл под быстрою струей И все отмыть с нее хотел цветочек, Приняв его за крошку, за сырой Клочок еды,— одной из проволочек В ряду заминок эта тень была Рассеянности, жизнь одолевавшей... Смыть, смыть, стереть, добраться до бела, До сути, нам сквозь сумрак просиявшей. Но выяснилось: желто-голубой Цветочек неделим и несмываем. Ты ж просто недоволен сам собой, Поэтому и мгла стоит за краем Тоски, за срезом дней, за ободком, Под пальцами приподнято-волнистым... Поэзия, следи за пустяком, Сперва за пустяком, потом за смыслом. зоо
* * * Есть вещи: ножницы, очки, зонты, ключи... Полумистическое их существованье Ввергает в оторопь... попробуй отучи От уклоненья их, ущерба, прозябанья. Всегда отсутствуют, когда они нужны. Где был ты, градусник, когда тебя искали? Иль там, за пологом, сильней, чем мы, больны — И ты поэтому не усидел в пенале? Что делать с ножичком? Советовали нам Цветную ленточку подвесить к ножке стула, Чтоб сила некая, гуляя по ногам, В пыли, нечистая, пропажу нам вернула. Я, впрочем, связи тут не вижу никакой. Но знают женщины здесь больше, чем мужчины: В обмен на ленточку получишь ножик свой. Причем здесь логика, кому нужны причины? Вещами ведает какой-то младший дух, Положит в тумбочку и трижды перепрячет, Бубнит и шастает, жалеет он старух, С детьми считается и умников дурачит. * * * Откуда пыли столько в доме? Как юношеский пушок. На телефоне, на альбоме. Откуда иней и снежок,— Мы твердо знаем. Пыль откуда? О, еженощный, мягкий слой! Какое женственное чудо, Мучитель вкрадчивый какой! Вдоль полок палец по привычке Скользит во власти забытья. Как хорошо лежат частички Таинственного бытия, Реснички, ниточки, ворсинки... Как нежен хаос, волокнист! 301
Как страхи все видны, заминки Того, кто на руку нечист. Нужней солдата и героя Хозяйка, женщина, жена. Ты видишь: жизнь была б, как Троя, Давным-давно погребена, Забыта, в эпос легендарный Глубоко спрятана, когда б Не вечный труд неблагодарный. Опять сильнее тот, кто слаб. РАЗВЕРНУТЫЙ УЗОР 1 Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон... Сам собой этот перечень лег в стихотворную строчку. О, какой безобразный, какой соблазнительный сон! Поиграй, поверти, подержи на руке, как цепочку. Ни порвать, ни разбить, ни местами нельзя поменять. Выходили из сумрака именно в этом порядке, Словно лишь для того, чтобы лучше улечься в тетрадь, Волосок к волоску и лепные волнистые складки. Вот теперь наконец я запомню их всех наизусть. Я диван обогнул, я к столу прикоснулся и стулу. На таком расстоянье и я никого не боюсь. Ни навету меня не достать, ни хуле, ни посулу. Преимущество наше огромно, в две тысячи лет. Чем его заслужил я,— никто мне не скажет, не знаю. Словно мир предо мной развернул свой узор, свой сюжет, И я пальцем веду по нему и вперед забегаю. 2. ПЕРЕД СТАТУЕЙ В складках каменной тоги у Гальбы стоит дождевая вода. Только год он и царствовал, бедный, 302
Подозрительный... здесь досаждают ему холода, Лист тяжелый дубовый на голову падает, медный. Кончик пальца смочил я в застойной воде дождевой И подумал: еще заражусь от него неудачей. Нет уж, лучше подальше держаться от этой кривой, Обреченной гримасы и шеи бычачьей. Что такое бессмертие, память, удачливость, власть — Можно было обдумать в соседстве с обшарпанным бюстом. Словно мелкую снасть Натянули на камень — наложены трещинки густо. Оказаться в суровой, размытой дождями стране, Где и собственных цесарей помнят едва ли... В самом страшном своем, в самом невразумительном сне Не увидеть себя на покрытом снежком пьедестале. Был приплюснут твой нос, был ты жалок и одутловат, Эти две-три черты не на вечность рассчитаны были, А на несколько лет... но глядят, и глядят, и глядят. Счастлив тот, кого сразу забыли. 3 Перевалив через Альпы, варварский городок Проезжал захолустный, бревна да глина. Кто-то сказал с усмешкой, из фляги отпив глоток, Кто это был, неважно, Пизон или Цинна: «О, неужели здесь тоже борьба за власть Есть, хоть трибунов нет, консулов и легатов?» Он придержал коня, к той же фляжке решив припасть, И, вернув ее, отвечал хрипловато И, во всяком случае, с полной серьезностью: «Быть Предпочел бы первым здесь, чем вторым или третьим в Риме...» Сколько веков прошло, эту фразу пора б забыть! Миллиона четыре в городе, шесть — с окрестностями заводскими. И, повернувшись к тому, кто на заднем сиденье спит, Укачало его, спрошу: «Как ты думаешь, изменился Человек или он все тот же, словно пиния иль самшит?» Ничего не ответит, решив, что вопрос мой ему приснился. 303
* * * Вот кто поработал во славу науки — горох! Зеленых и желтых цветов для нее не жалея, Вот кто для генетики мок под дождями и сох Под солнцем, кого увлекала и грела идея! И, пышный, цеплялся и, цепкий, по палочке полз, Стараясь для Грегора признак явить доминантный. Вот кто в безоглядном сплетенье зацепок и лоз В наследственность верил и, гибкий, считал варианты. И ежели друга найти в поколенье другом Не смог, не печалься, быть может, найдешь его в третьем. Средь желтых цветов, стебелек зацепив рукавом, Заметишь зеленый, обласкан приветствием этим. * * * По дорожке садовой ходить Невозможно,— так много улиток. Постараемся их не давить, Хоть природа и спишет убыток. Тащат трубы они на себе. Так бредут духовые оркестры. Рок над ними навис, как в судьбе Ифигении и Клитемнестры. Тельце вытекло, словно слеза Из закрученного матерьяла. Посмотри мне, природа, в глаза, Ты крутила их и выжимала? Этот винтообразный нарост, Их доспехи, чалмы, балахоны Завиваются так же, как хвост У русалки с Ростральной колонны. Рожки выставив, к мокрой груди То асфальт, то песок прижимая... Вылезай из себя, выходи! Нынче жесткая мода такая! 304
* * * Представь себе: еще кентавры и сирены, Помимо женщин и мужчин... Какие были б тягостные сцены! Прибавилось бы вздора и причин Для ревности и поводов для гнева. Все б страшно так переплелось! Не развести бы ржанья и напева С членораздельной речью — врозь. И пело бы чудовище нам с ветки, И конь стучал копытом, и добро И зло совсем к другой тогда отметке Вздымались бы, и в воздухе перо Кружилось... Как могли б нас опорочить, Какой навлечь позор! Взять хоть Улисса, так он, между прочим, И жил,— как упростилось все с тех пор! * * * Мужчина с характером женским, истерик и лгун. Природа ошиблась, но если ты понял ошибку, То все проясняется: дека да несколько струн. Ты слушал рояль, а прислушался — понял, что скрипку. Зато он и нервен, зато и неровен, певуч. Привык, раскричавшись, ушных не жалеть перепонок. Безоблачен утром, а в полдень глядит из-за туч, Капризен, загадочен, пасмурен, жалостлив, тонок. Как будто французский его сочинил эссеист. Внушать восхищенье — вот, собственно, что ему нужно. А так — он подстрижен, подтянут, осанист, плечист, f И тянется к спичкам, и любит футбол простодушно. На лекциях людно, Судьба подыграла ему. Без аудитории как бы он жил — непонятно. Читает свой курс и глядит в заоконную тьму,— Ах, как отраженье в окне свое видеть приятно! 305
* * * С тем и не встретился, с кем встреча ничему Не послужила бы: ни радости, ни горю. Не окликай меня: мне лучше одному Бродить по городу или спуститься к морю. Когда-то верилось, что от числа знакомств Зависит жизнь моя, забыть себя готова. Теперь мне нравится спуститься под откос, Скользя по гравию, не говоря ни слова. С тем и не встретился, с кем день, как дым в трубу, Ушел бы, пасмурный; и я ему не нужен, И он не дорог мне; зачем пытать судьбу, Чужих даров просить, желать чужих жемчужин? Когда-то верилось, что тот, кто знаменит, Тем обязательней для нас, чем знаменитей. Теперь мне нравится, что пенный вал кипит И время тянется средь камешков и мидий. С тем и не встретился, с кем встречу не дал рок. Слепит и дыбится у ног волной певучей. С тем и не встретился, с кем встретиться не мог, Что то же самое, с кем встречу не дал случай. * * * Обещаю тебе, что твой след на прибрежном песке, Утрамбованном, крупнозернистом, Смытый хищной волной, что боролась в звериной тоске С отпечатком ребристым, Обещаю тебе, что, мгновенный, останется он С черной ракушкой вдавленным в эту хрустящую массу. Оглянись: даже сон, Если помним его, нерушим и подобен алмазу. Обещаю тебе, что для вечности большего нет Удовольствия, чем сохранить мотылька-однодневку, Или залитый волнами след, Иль истлевший клочок, в прежней жизни проколотый к древку, 306
Обещаю тебе, что не канет ничто, не пройдет, А еще есть бумага, чернила, Обещаю тебе этот берег, громоздкий полет Низких туч, и песок... слепок сделан, и форма застыла. * * * Гудок пароходный — вот бас; никакому певцу Не снилась такая глубокая, низкая нота; Ночной мотылек, обезумев, скользнет по лицу, Как будто коснется слепое и древнее что-то. Как будто все меры, которые против судьбы Предприняты будут, ее торжество усугубят. Огни ходовые и рев пароходный трубы. Мы выйдем — нас встретят, введут во дворец и полюбят. Сверните с тропы, обойдите, не трогайте нас! Гудок пароходный берет эту жизнь на поруки. Как бы в три погибели, грузный зажав контрабас, Откуда-то снизу, с трудом, достают эти звуки. На ощупь, во мраке... Густому, как горе, гудку Ответом — волненье и крупная дрожь мировая. Так пишут стихи, по словцу, по шажку, по глотку, С глазами закрытыми, тычась и дрожь унимая. Как будто все чудища древнего мира рычат — Все эти драконы, грифоны, быки, минотавры... Дремучая жизнь и волшебный, внимательный взгляд, И, может быть, даже посмертные бедные лавры. * * * А вы, стихи, дневные сны, в лучах, И мареве преддождевом, и неге, Дрожите вы прекрасными в очах Виденьями,— полуоткрыты веки, Но взгляд не видит то, что видит он: Бумагу, стол, все эти вещи, в бедном Значенье их, а — некий знойный сон, Счастливый сон в звучании заветном. 307
О бодрствованье, с пристальной, дневной, Таинственной, сновидческой подкладкой! Как странно жить томительно-родной И трепетно-проточной жизнью шаткой! Лесных зверей, не знаю почему, Я разглядел, заслушавшихся песней. Дневные сны глядят в ночную тьму И с ней — в родстве, но тоньше и чудесней. Я знаю, знаю, кто это — Орфей! Вокруг него чудовища теснятся... Не ты придумал сонмище теней, Не ты их вызвал к жизни,— сами снятся! * * * Паучок на балконе,— ну что бы ему у земли Где-нибудь провисать среди розовых клумб и самшита, А не здесь, на ветру, словно видеть скалу, корабли И морскую волну так уж важно,— соткал деловито И, увы, нерасчетливо дивную, тонкую сеть Меж двух прутьев железных. Что, приятно сновать по стежкам нитяным и висеть Выше всех? Сколько сил, сколько хищных трудов бесполезных! Должен быть же какой-то положен искусству предел! Золотая, слепая зараза... Паутинка дрожит, как оптический чудный прицел Для какого-то тайного, явно нездешнего глаза. Замер... серенький, впроголодь, трудно живущий... рывком Пробежал. Вот меня-то как раз и не надо бояться! Не смахну рукавом. Неприметное, как я люблю тебя, тихое братство! * * * За дачным столиком, за столиком дощатым, В саду за столиком, за вкопанным, сырым, За ветхим столиком я столько раз объятым Был светом солнечным, вечерним и дневным! 308
За старым столиком... слова свое значенье Теряют, если их раз десять повторить. В саду за столиком... почти развоплощенье... С каким-то Толиком, и смысл не уловить. В саду за столиком... А дело в том, что слишком Душа привязчива... и ей в щелях стола Все иглы дороги, и льнет к еловым шишкам, И склонна все отдать за толику тепла. * * * В объятьях августа, увы, на склоне лета В тени так холодно, на солнце так тепло! Как в узел, стянуты два разных края света: Обдало холодом и зноем обожгло. Весь день колышутся еловые макушки. Нам лень завещана, не только вечный труд. Я счастлив, Дельвиг, был, я спал на раскладушке Средь века хвойного и темнокрылых смут. Как будто по двору меня на ней таскали: То я на солнце был, то я лежал в тени, С сухими иглами на жестком одеяле. То ели хмурились, то снились наши дни. Казалось вызовом, казалось то лежанье Безмерной смелостью, и ветер низовой Как бы подхватывал дремотное дыханье, К нему примешивая вздох тяжелый свой. * * * Покуда кто-то спит, на стол облокотясь, Как будто жизнь проспать и есть его задача, Как странен он и тих, утратив с миром связь, Не помня ничего, не ведая, не знача. Покуда кто-то спит, всего важнее сон, Который на его лице, как бы туманном, Читается, как тень, в тот миг запечатлен Со всем, что может быть в нем сдвинутым и странным. 309
И радость нам видна, как летом на стене Клубящаяся тень от дуба или клена. Что, жалкий, видит он в таинственной стране? Чему он так без нас внимает оживленно? Покуда кто-то спит, покуда со стола Не съехал, напугав его до смерти, локоть, Доверчивость его среди добра и зла И свары мировой не может не растрогать. Сверкай, сверкай, стакан под спящею рукой, И в стопке на краю блести, блести, бумага! Покуда кто-то спит, вокруг него покой Сочувственный разлит, как пролитая влага. Уверенность, что он вернется в тот же мир, Откуда в нем она? И мы, когда минуем На цыпочках тот сон в плену своих квартир, На спящего глядим и, кажется, ревнуем. * * * В лазурные глядятся озера... Тютчев В лазурные глядятся озера Швейцарские вершины,— ударенье Смещенное нам дорого, игра Споткнувшегося слуха, упоенье Внушает нам и то, что мгла лежит На холмах дикой Грузии, холмится Строка так чудно, Грузия простит, С ума спрыгнуть, так словно шевелится. Пока еще язык не затвердел, В нем резвятся, уча пенью и вздохам, Резеда и жасмин... Я б не хотел Исправить все, что собрано по крохам И ластится к душе, как облачко, Из племени духов,— ее смутивший Рассеется призрак,— и так легко Внимательной, обмолвку полюбившей! 310
* * * Двум поэтам в комнате одной Трудно находиться, Потому что музы за спиной Ссорятся, мечтая помириться. Остроумен этот, тот — угрюм, И не клеится беседа. А союз сердец и общность дум — Вымысел литературоведа. Как две птицы, пойманные в сеть,— Ласточка и чайка. Им на снимке порознь бы сидеть, Да свела в гостях судьба-хозяйка. Пестрый галстук, вязаная шаль. Не склонить свой слух к чужому слову. Только веку, может быть, не жаль Их обоих, птицелову. И Элизиум, увы, Не прельщает их: какая скука Там, в тени невянущей листвы, Парами гулять, читать друг друга. Голубой оправдывают фон, Ни дымка табачного, ни хмеля, Только Аристотель и Платон В станцах Рафаэля. * * * В любительском стихотворенье огрехи страшней, чем грехи. А хор за стеной в помещенье поет, заглушая стихи, И то ли стихи не без фальши иль в хоре, фальшивя, поют, Но как-то все дальше и дальше от мельниц, колес и запруд. Что музыке жалкое слово, она и без слов хороша! Хозяина жаль дорогого, что, бедный, живет не спеша, 311
Меж тем как движенье, движенье прописано нам от тоски. Всё благо: и жалкое пенье, и рифм неумелых тиски. За что нам везенье такое, вертлявых плотвичек не счесть? Чем стихотворенье плохое хорошего хуже, бог весть! Как будто по илу ступаю в сплетенье придонной травы. Сказал бы я честно: не знаю,— да мне доверяют, увы. Уж как там, не знаю, колеса немецкую речку рыхлят, Но топчет бумагу без спроса стихов ковыляющий ряд,— Любительское сочиненье при Доме ученых в Лесном, И Шуберта громкое пенье в соседнем кружке хоровом.
ЖИВАЯ ИЗГОРОДЬ 1988
МУЧИТЕЛЬНАЯ ПОВЕСТЬ * * * Как любит памятники маленький народ! Все скверы бронзою уставлены, гранитом. Как благодарен он! Какую воздает Он честь ботаникам своим незнаменитым, Микробиологам, писателям, врачам! Зато у нас в садах, под сенью их широкой, Лишь ветры тешатся да звезды по ночам Сверкают в прорезях с надеждой и тревогой. И мне не кажется, что здесь была бы медь Уместна громкая и цоколь глянцевитый. Всем не воздать в веках и всех не разглядеть, Сплошной не выказать заботы домовитой. Что может, с фалдами, при медленной ходьбе Чуть расходящимися, тень внушить, в металле? Не ту ли тяжкую уверенность в себе, С которой, может быть, мы б душу потеряли? * * * Мне не важно, какой сегодня день, И какое число, мне безразлично, Потому что пышная сирень В переулке цветет так хаотично. Каждый раз присматриваюсь к ней, Как к тому, что ждет нас после смерти. Пригласительный на юбилей Дорогой билет лежит в конверте. Первый пункт — торжественная часть. Пункт второй — концерт: певец и чтица. 314
Ни одной строке у нас пропасть Не дано, словцу запропаститься. Как же вечную не любить весну, Если так цветет земной кустарник? Клонит к смерти в мае, как ко сну, И сирень как бы ее посланник. * * * Сказал один чудак, и я скажу опять, Смутясь, по-дружески, по-свойски, по-соседски, Что никогда не надо осуждать Людей, особенно советских. Легко быть ангелом, ведь к ангелам не шлют Инструктора с последней установкой; На жизнь, на подвиг и на труд Не вдохновляют их ни словом, ни винтовкой. Голосовали все, и ты, клянусь, и ты Со всеми поднял бы в том гулком зале руку. Не знаю, где тогда кусты Росли, чтоб в них уйти; завидовали внуку. Тебе завидовали, мне... Какой лозняк, Ольшаник ласковый, шиповник и орешник! Я не ищу святых, вот лучший в мире знак Его взросления — опомнившийся грешник. ВОСПОМИНАНИЯ Н. В. была смешливою моей подругой гимназической (в двадцатом она, эс-эр, погибла), вместе с ней мы, помню, шли весенним Петроградом в семнадцатом и встретили К. М., бегущего на частные уроки, он нравился нам взрослостью и тем, что беден был (повешен в Таганроге), 315
а Надя Ц. ждала нас у ворот на Ковенском, откуда было близко до цирка Чинизелли, где в тот год шли митинги (погибла как троцкистка), тогда она дружила с Колей У., который не политику, а пенье любил (он в горло ранен был в Крыму, попал в Париж, погиб в Сопротивленье), нас Коля вместо митинга зазвал к себе домой, высокое на диво окно смотрело прямо на канал, сестра его (умершая от тифа) Ахматову читала наизусть, а Боря К. смешил нас до упаду, в глазах своих такую пряча грусть, как будто он предвидел смерть в блокаду, и до сих пор я помню тот закат, жемчужный блеск уснувшего квартала, потом за мной зашел мой старший брат (расстрелянный в тридцать седьмом), светало... 1979 * * * Как два кусочка льда — две запонки стеклянных, Такую брось в стакан — и влагу охладишь. Так и не побывал в Карпатах, на Балканах, Ходил смотреть в кино на Лондон и Париж. Зато сидел в Крыму на каменной террасе, И тени синих волн к побелке меловой Тянулись дружно так, слегка ее закрасив В неотразимый свет янтарно-голубой. Военный вертолет рассматривал окрестность, И ночью заходил патруль на дикий пляж... Разлуку, и беду, и страх, и неизвестность — Все знал, на все пошел век жесткокрылый наш. И ценит человек в конце его возможность Счастливую — побыть с собой наедине, 316
И любит простоту, но больше любит сложность, Он был лишен ее, она опять в цене! О, сколько раз его в обратном уверяли, Сводили всё к стихам из двух-трех пресных слов, А он для новых чувств: для счастья и печали — Всю память, весь словарь перетряхнуть готов! * * * История не учит ничему, Но, как сказал историк,— и ему Не верить нет причины,— за незнанье Истории наказывает нас. Не учит, а наказывает. Глаз Да глаз за нами нужен, да вниманье. Скорее воспитательница, чем Учительница. Сколько страшных тем В учебниках ее, в ее анналах... Но мы, известно, тоже хороши. Хоть кол на голове у нас теши,— Вот присказка учительниц усталых. Подумай. Сядь. Не ерзай. Запиши. Как двоечник, о трех мечтаем баллах. * * * Где нежное детство и крупные звезды во тьме? Где старый Арбат? Где швейцарские мирные виды? Где нянин сундук, на котором в Ростовской семье Оплакивать детские принято было обиды? Где автомобиль с запасным колесом на боку И цепкими дверцами, черный, каретообразный? Где белые лилии? Я еще вспомнить могу Их праведный сон, неприступный, крахмальный, атласный. Где финские сани? Утешься, да вот же они! Каприйские улочки в их преломлении горном? Бискайские волны?.. Лишь руку во тьме протяни — В блаженном краю, прозаическом и стихотворном. 317
* * * Лет на семь раньше я родись — и жизнь иначе Моя устроилась бы: я б стихи любил Иные, с юностью б совпал моей горячей Гнев государственный и коллективный пыл Собраний в актовом, пахнущем пылью зале. С языкознанием и крупной тяжбой в нем При мне бы чью-нибудь моральную связали Нестойкость, жгли б ее железом и огнем. Лет на семь раньше я родись... В чертополохе Людском и сам бы я лилов был и колюч. Дух обличительный, как пух... Продукт эпохи, Я, человек, от почв завишу и от туч, Каким бы вымахал, подумать страшно, вроде Тех, кто поглядывает искоса сейчас На время мягкое и жаждет от мелодий Звучанья громкого и непреклонных фраз. БЕГОНИЯ А та бегония в окне, А та бегония в окне, в квадратной кадке, Пестреет издали, как знак навстречу мне, Как знак условленный, что всё у них в порядке. Беда их минула, смутившись; тень беды Свернулась, словно стружка. Лишь сердцевидные, все в крапинку, листы Сидят, нахохлившись, как курица-пеструшка. Зайду к друзьям своим. Обсудим новостей Цепочку рваную, от шахмат до Китая. В окне бегония. Они привыкли к ней, Живут, не замечая. А я смотрю на них, потом на их цветок, Потом опять на лица. Так любят выживших, кого не выдал бог, Свинья не слопала, лишь тень в углу клубится. О, век-чудовище, ты кошкой под рукой Лежишь, мурлыча. 318
Во сне приснилось нам, что прожили другой. Мы — жертва мании, мы — снов своих добыча. По гулкой лестнице тяжелые шаги, Звонка рулады. — Вы что-то вспомнили? — Так, мелочь, пустяки. Нам померещилось, мы сами виноваты. Беда не прыгала от двери в два прыжка К цветку с налета, Его вытряхивая на пол из горшка, Не рылась в гранулах, выискивая что-то. Зелено-бурые, с широкою каймой И ворсом,— кажется, что сшила их портниха. Мы озираемся. Как странно! Боже мой! Все обошлось. Все тихо. 1975 * * * Как дома хорошо,— вернувшись из больницы, Где друга навещал иль сам лежал с тоской На пару, ощутишь по-новому; так птицы, Наверное, к черте летят береговой. Иначе надо жить, счастливей, энергичней, Пронзительней в сто крат, опасней, горячей, Привычный видеть мир в подсветке пограничной И трепетных тенях больничных тех ночей. Какой на всем лежит волшебный отблеск медный! В опавшую листву завернуты ежи. Многоразлучный мир древесный, многодетный. Иначе надо жить, не знаю как,— скажи! Летит на яркий свет мучительное слово, Добытое в огне и горечи земной. Жить надо...— в дневнике есть запись у Толстого,— Как если б умирал ребенок за стеной. Жить надо на краю... чего? Беды, обрыва, Отчаянья, любви, все время этот край Держа перед собой, мучительно, пытливо, Жить надо... не могу так жить, не принуждай! 319
* * * К римской цифре двенадцать, пометив письмо декабрем, Третью, лишнюю палочку я приписал по ошибке. Что с ней делать теперь? Даже если ее зачеркнем,— Все равно избежать нам чужой не удастся улыбки. Вышло странное что-то. И жаль переписывать лист. Жук какой-то теперь под арабским числом нарисован. О, тринадцатый месяц! Ты, видимо, слишком лучист, Слишком высвечен, влажен, должно быть случайно дарован. В навесных твоих рощах просторно, безлюдно, свежо. Как аркадский ландшафт живописный, за что мне такое? Прибедняться — противно, и хвастаться — нехорошо! Жук сидит под рукой; я бы выбрал, пожалуй, второе. Кто получит письмо, что, однако, подумает он? Что со временем мы не в ладу, что у нас покровитель Наверху, что, должно быть, распахнута дверь на балкон — И светлей, чем у всех, словно шнур у нас есть удлинитель. Он письмо перечтет и подумает плохо о нас. Обо всем написали, а самое главное — скрыли: Блещет солнце в лицо, шелестит и топорщится вяз, И несет ветерок шелковистое облако пыли. * * * Митрохина пестрый рисунок стоит за стеклом, яркокрыл. Так рамочку я и не сделал, не сделал, не смог, не купил. Похож на залетную стаю, живым отливая огнем. Спроси меня, так и не знаю, цветы ли так, фрукты на нем? В сравнительно легкое время мы празднично жили с тобой: 320
Не ездили мы за границу и к славе не липли слепой, Зато мы любили друг друга и знали, как нам повезло. Могло быть и хуже: разлука, военное, мирное зло. Художник о хлебе и страхе, о многом бы мог рассказать, Но бабочка в желтой рубахе ему не велела роптать, Да ирисы в рюмке граненой, да стулья, да мало ли что... Жизнь — конь желтозубый, дареный, и жить бы хотелось лет сто. * * * Н. Крыщуку Смотрю на девушек, на молодых людей, Как на залетных птиц, как на кусты в цвету, Их беспричинный смех, клянусь, ума умней. А вы хотите их пригнуть к добру, к труду. Они склоняются к добру, к труду, но так, Как ветви клонятся; грядущих бед печать Не заклеймила их, упруг их легкий шаг, Зеленый смех упрям,— зачем же гнуть, ломать? В метро заслушаюсь: «Смотрите, наш Витёк Уснул».— «Витёк, очнись».— «Да он у нас сова». «Хочу в дупло,— басит Витёк,— а что, залег И спишь...» — «С Ватениной?» — «Пусть сдаст зачет сперва». Забыл, когда я был так весел, как они. Я не завидую, но, видишь, весь в плодах Стою, в коробочках,— лишь руки протяни — И тяжесть опыта окажется в руках. Им жутко, может быть, но в стайке им легко, Дроздам и пеночкам, галдящим и во сне. Как превосходство их над нами велико! Пускай их) учатся... все ж их учить не мне. 11 Зак. № 563 321
* * * Последний, кто был лют и дик,— Домициан — Убит — и боже мой, опять в почете совесть И честь, кривых смертей нам перечень и ран Историк сохранит — мучительная повесть! Все думаешь: на что похож узор слепой Истории, увы! — на бурю и затишье. Ты нежишься в лучах, а кто перед тобой Плыл,— канул, тут ни рок винить, ни чернокнижье, Ни жребий, ни богов не станешь, и гадать По внутренностям птиц не будешь,— ветер волен Внезапно простыню стащить с постели, смять И, скинув, заползти, как мышь, в одну из штолен Далмации... Так мог из римлян кто-нибудь Сказать... И мы ему киваем с пониманьем. Нам выпал волк — не век, но вот прилег на грудь И рык сменил на вой, а вой смягчил ворчаньем. Вот-вот он руки нам начнет лизать, как пес... А двадцать первый волк, кто может поручиться, Каким родится он, смешны твои до слез Дрожащие щенки, кормящая волчица...
ЕСТЬ МЕСТО НА ЗЕМЛЕ... * * * У нас, меж Сиверской и Вырицей, в колючих Лесах, где Оредеж и Орлинка, две лучших Реки на свете, спят весь день в обнимку, где Тенисто, тихо так, где на велосипеде Я рыщу,— вспомнятся мне вдруг рыбачьи сети, И море синее, и тени на воде. На знойной вырубке я вдруг припомню скалы, Травой придонною опутанные сплошь, И горной осыпи кремнистые завалы, И крабов лаковых, и рыхлой пены дрожь. В чем дело? разве лес похож на море? Мухи Летают синие, да бабочки в мехах, Да шмель на клеверном цветке затих, не в духе, И разве солью зной — не медом весь пропах? Иль тот же чудный страх в лесу владеет нами, Что и в морском плену, когда одни — на весь Пустынный берег мы, наедине с волнами, Томимся, нежимся, и гул в ушах, и резь В глазах, и медленно, сползая с камня в воду, Плывем,— никто, никто не видит нас,— в лесу Мы так же пробуем заговорить природу, Бубним бог знает что, а день сулит грозу... * * * Сколько бабочек-траурниц здесь, на дороге лесной! Слишком скорбь велика, потому и летают так низко. Среди желтой, лиловой услады цветной Им никак не дойти до конца поминального списка. 323
Александра, Евгения, Федора сами прочтут Имена, а затем им придется трудней: Афанасий, Иннокентий... собьются, помочь бы им, пристальным, тут! Ничего, у них вечность в запасе. Пропустили кого-то... Попробуют снова прочесть. Что ни встреча у нас — то предлог для такого помина. Дело в том, что поэзия — лучшее, что у нас есть. Черный бархат и яркие вспышки кармина. Сколько раз эта радость последним спасеньем была Человеку в изгнанье, в слезах, в одиночке... Повернуться нельзя, чтоб со стула, окопа, стола Не спугнуть два крыла, две друг к другу прижатые строчки. Как мне нравится здесь!.. Придорожные ели, жара, Путь до дома неблизок. Сколько славных имен! Не мешай, это наша игра — По местам их расставить... все время колеблется список. Друг мой, был бы сейчас ты со мной, О порядке поспорили б мы и легко помирились, Во вниманье приняв громовые раскаты и зной, Лишь бы черные бабочки в воздухе теплом толпились. И кого-то из третьего ряда ввели б во второй, А кого-то из первого — в третий, Потому что, наверное, точности здесь никакой Быть не может, и бабочки так непоседливы эти... * * * Есть место на земле. Усталый, раз в году, В июне где-нибудь, в июле, выезжаю Из леса темного на круглый холм. Кладу Велосипед в траву — и белых тучек стаю Рукой приветствую, и, с тучками в ладу, Простор распахнутый, и дуб, шумящий с краю. Вершина высохла, и жесткою листвой Покрыт, как рубищем, он лишь наполовину. Откуда взялся он, таинственный такой? 324
Кто посадил его здесь в северную глину? Внизу, в кустарнике, ручей, едва живой, Змеится, плавную избороздив равнину. Пейзаж расскажешь ли? Я помню от стихов Подробных — детское, со школьных лет, унынье. Сказать достаточно, что сколько б облаков Ни мчалбсь по небу, пять-шесть блестящих клиньев Всегда нарезано то в центре, то с боков, Такая даль видна, что мгла разрыта синью. И трактор кажется замученным жуком, Что еле ползает по плоскости покатой... Но есть, но здесь живет, сюда от нас тайком Приходит грозный Он, огромный, виноватый Не больше нашего, обласкан ветерком, Пропахшим клевером и чудотворной мятой. Любви не выдержать! И нету никого, С кем разделить бы мог я планы и детали. Мы словно созданы по образу Его. Иначе разве б мы глухие эти дали Держали в горестях у сердца своего И ночью позднею, забывшись, вспоминали? * * * А так как нас с тобой великие дела Не ждут, то нам еще минут пятнадцать можно Поспать,— с кустов сползет предутренняя мгла И новый день в окно заглянет осторожно. Мы выспимся. Пускай великий человек Придирчив и угрюм, не выспавшись,— бедняге Не нравится то мир лоснящийся, то век, То герб, глядишь, не тот оттиснут на бумаге. Среди моих друзей великими назвать Рискнул бы я двух-трех, но это станет видно Потом когда-нибудь; пожалуй, лучше спать; Минут пятнадцать есть у нас еще; мне стыдно. Какой-то круглый двор, и радужный павлин, И рядом ты стоишь в такой же яркой юбке,— 325
Последний глупый сон запомнится один, Капризничать нельзя, бессмысленный и хрупкий. А так как нет слуги, чтоб нас будил с тобой, И сызмала никто из нас не избалован, То кажется, и век не хуже, чем любой, И куст в окне с утра шмелями облюбован. * * * А лучший довод в тексте, под рукой, Когда бы мы внимательней читали! Нас поощряет опыт стиховой Любить с особой нежностью детали. «Или! Или! лама савахванй?» Он Бога звал: «Зачем меня оставил?» «Илью зовет»,— не поняли они. Евангелист, ты видишь, не лукавил, Но записал все точно, сердцем чист, Хотя берег бумагу и чернила. Подробность, что в ней? Он не беллетрист, И сух, и разве слог его цветист? Но значит, это было, было, было! И В СКВЕРИКЕ ПОД ВЯЗОМ... Бог, если хочешь знать, не в церкви грубой той С подсвеченным ее резным иконостасом, А там, где ты о нем подумал,— над строкой Любимого стиха, и в скверике под вязом, И в море под звездой, тем более — в тени Клинических палат с их бредом и бинтами. И может быть, ему милее наши дни, Чем пыл священный тот,— ведь он менялся с нами. Бог — это то, что мы подумали о нем, С чем кинулись к нему, о чем его спросили. Он в лед ввергает нас, и держит над огнем, И быстрой рад езде в ночном автомобиле, 326
И может быть, живет он нашей добротой И гибнет в нашем зле, по-прежнему кромешном. Мелькнула, вся в огнях,— не в церкви грубой той, Не только в церкви той, хотя и в ней, конечно. Старуха, что во тьме поклоны бьет ему, Пускай к себе домой вернется в умиленье. Но пусть и я строку заветную прижму К груди, пусть и меня заденет шелестенье Листвы, да обрету покой на полчаса И в грозный образ тот, что вылеплен во мраке, Внесу две-три черты, которым небеса, Быть может, как теплу сочувствуют и влаге. * * * Трагедия легка: убьют или погубят — Искуплен будет мрак прозреньем и слезой. Я драм боюсь, Эсхил. Со всех сторон обступят, Обхватят, оплетут, как цепкою лозой, Безвыходные сны, бесстыдные невзгоды, Бессмертная латынь рецептов и микстур, Придет грузотакси, разъезды и разводы, Потупится сосед, остряк и балагур. Гуляет во дворе старик с больным ребенком, И жимолость им вслед пушистая шумит. Что ж, лучше б алкашом он был или подонком? Всех бед не перечесть, не высказать обид. Есть ужасы, что нам, должно быть, и не снились. Под шторку на окне просунутся лучи. Ты спишь? Не за тебя ль в соседней расплатились Квартире толчеей и криками в ночи? * * * Так бывает: еще не уснул И на звук откликаешься чутко, Но уже отпустил караул Золотого ума и рассудка, И, сползая в целительный сон, Растворяясь в затишье глубоком, 327
Словно страхом, внезапно пронзен Судорогой, сильнее, чем током. Словно кто-то ударил тебя. Эта дрожь от макушки до пяток Унизительна. Ангел, трубя, Пролетел? Или лучше догадок Не высказывать? Видел, как пес Вздрагивает на тощей подстилке? Рябь речная струится, берез Содрогаются ветви и жилки. Ты — оттуда, из темной семьи, Из трепещущей, грубой, бессчетной, Ненадежны потуги твои Встать над массой их, влажной и потной: Все равно ты вернешься туда, В их объятья и переплетенья, И дрожит в черном небе звезда, Тоже темного происхожденья. * * * Спать, как рыбы морские, во тьме, Шевеля плавниками, Ничего не держа на уме, Ластясь сплющенными боками К донным травам, а нету травы — В пустоте, ни к чему не приникнув, Спать, свои серебристые швы Натянув, словно нить, или выгнув. Спать, как рыбы морские, когда Их, безропотных, сносит теченьем. Спать, как будто густая вода Желтоватым прошита свеченьем, Спать, чтоб беды твои не в тебе Размещались, а, может быть, рядом. Спать, доверившись темной судьбе. Да никто не смутит тебя взглядом! Да вздохнет с облегченьем и тот, Кто нас держит в смятенье и страхе, 328
Словно пуговицу отстегнет На своей домотканой рубахе. Спать, как рыбы морские, уйдя И от самой могучей опеки, Плавниками чуть-чуть поводя, Опустив розоватые веки. * * * Скорей соринка, чем жучок. Полусоринка, Полужучок. Но как у нас из-под руки Стремглав она бежит! Вот пауза, заминка, Вот снова мелкий бег, зигзаги и рывки. И можно ль не бежать, и можно ль не бояться? Страх — вот что всех иных, священных чувств древней. Не помню, кто бежал так, бросив щит,— Гораций? Соринкой лучше быть: поди ее прибей! Жучок, товарищ мой, зазорный брат забытый, Засунутый бог весть в какую пыль, сухой, Запуганный,— задет слепой твоей обидой, Что вижу? Голый страх, защитный страх живой. Не память, не любовь, не жажда приключений Роднит живущих нас, не поиски добра, А страх, бессмертный страх... Тем храбрость драгоценней! Соринка, стать жучком решившись, так храбра. * * * Надгробие. Пирующий этруск. Под локтем две тяжелые подушки, Две плоские, как если бы моллюск Из плотных створок выполз для просушки И с чашею вина застыл в руке, Задумавшись над жизнью, полуголый... 329
Что видит он, печальный, вдалеке: Дом, детство, затененный дворик школы? Иль смотрит он в грядущее, но там Не видит нас, внимательных,— еще бы! — Доступно человеческим глазам Лишь прошлое, и все же, крутолобый, Он чувствует, что смотрят на него Из будущего, и, отставив чашу, Как звездный свет, соседа своего Не слушая, вбирает жалость нашу.
БОЛЬШИЕ ЧИСЛА * * * Помню, в детстве на улицах было не много людей. Никого не задев, по Большому пройти было можно, Как на Крите, наверное, в пору микенских царей. Жизнь с тех пор не узнать: многолюдна, густа, суматошна. Я кажусь себе чуть ли не тем, кому друг — Менелай, Кто едва ли не Федру запомнил в гостях или сквере. А еще по проспекту ходил в эти годы трамвай, Как он в этом ущелье тогда помещался, в пещере? Как же все изменилось с тех пор, ничего не узнать! А хотим, чтоб о нас говорили, что знали нас,— дико Это наше желанье, минувшей эпохе под стать Малолюдной... Пестра безразмерная жизнь, многолика. Многонога, быстра, никогда никогда не была Многоглазой такой, многорукой и многоголовой. Поощренья просить у такого большого числа? Быть любимым листком в этой тьме тополиной, кленовой? На каком основанье? В клубящейся этой толпе Быть отмеченным сверх общепринятой меры неловко. Где младенческий век, о необщей мечтавший судьбе? Оглянусь: где тот сквер? где трамвайная та остановка? 331
ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР А, здравствуйте... Да ничего. Живу. А вы как?.. Замерзаете?.. Морозы Проклятые... Как съездили в Москву? Неплохо... Это что-нибудь из прозы?.. Нет, не читал... Наверное... А нам Понравился Флоренский... «О природе». В «Лит. Грузии»... Как вам сказать? Цветам, Скорей, и горным рекам... Что-то вроде, Но тоньше и умнее... Нет, Кавказ, Батумские окрестности. Ребенку Подмигивает бархатистый глаз Фиалки, отводя его в сторонку И дымчатый приподнимая край Завесы... Очень пристально и густо... Без мистики... Ну, разве невзначай. Зато, как показалось, не без Пруста... Я думаю, как раз тогда прочли... У Белого и в прозе Пастернака... Мы не были... Нет, просто не могли... Не вышел? И не вспомнил? Вот собака!.. Не думаю... Не думаю... Не ду... А вы ему напомните, как в Ялте Захаживал... Вот именно... Зайду... Вот именно... В апреле или в марте... Надеемся... Вы тоже... Устает... И дома и на службе... Разве слышно? Десятая... Сейчас как раз начнет. Труба, труба и флейта... Неподвижно, Бесчувственно, как бы топчась, едва Заметная... Как будто из-под палки... Звоните нам... И мы... Как все слова. Как все слова в сравненье с нею жалки! * * * Потом не спишь, перебирая Всех, кого видел на собранье. Бобров пришел, уселся с края, Весь — возмущенье и вниманье. — Докладчик правильно отметил... — Как здесь сказал Арам Гурамыч... 332
Билялетдинова в берете, Спит в нем или снимает на ночь? — Что секционная работа Могла быть лучше, спора нету, В ней не хватает нам чего-то, Мы приготовили анкету... Спи. Сколько можно в самом деле Переворачивать подушку? Боровикова пожалели, А с Полякова сняли стружку. — Нас беспокоит наша смена И средний возраст коллектива... Отметит, как обыкновенно? Скороговоркой, торопливо? Неужто выделит из списка? Скорей всего, по алфавиту... Карманов, Копасов... уж близко... Как нелегко глотать обиду! А эта дура Бодрякова С ее сочувствием горячим... Горфункель... Где он это слово Усвоил жуткое: тем паче? Ну, невозможно!.. Неужели Ты ни о чем другом не в силах Подумать... Веки тяжелели — Опять очнулись, чуть закрыл их. * * * Мне интересней читать в дневнике У Никитенко, как он Гончаровым К морю приведен был, на языке Местном представлен был хлябям лиловым, Рекомендован косматой волне, Скалам Булони в сверканье и шуме, Также — баньеру в большой простыне И англичанке в купальном костюме. ззз
Весело было, с плащом на руке, Скромно стоять, улыбаясь матросу. Мне интересней читать в дневнике Все это, чем гончаровскую прозу, Знал бы прозаик, как будет в зачет Точность поставлена, мнительный, мог ли Думать, что сладостней вымысла тот Берег английский в подробном бинокле! * * * Две колонны, смотри, отражаясь в пруде В миг, когда по воде пробегает озноб, Обнимаются, переплетаются,— где Прямизна, твердокаменность их? — вроде троп Луговых, расходящихся, лент или змей, Или тех близнецов в многодетной семье, Или парочки этой на фоне ветвей В простодушной тени на садовой скамье. А теперь и графически я покажу, Как они в этой складчатой пленке дрожат, Преступают межу Синеокую, сходятся, радуя взгляд, Расступаясь, бегут. Косность — что это? Прочность, незыблемость, вес? Там и тут Растекаются негой по влаге небес. Две колонны, ты видишь, им тяжесть скучна, Им в своем матерьяле: известка, да мел, Да кирпичная кладка — обида дана Неподвижных, на вечность покинутых тел, Им приятней змеиться, топорщиться, течь, Обливаться слезами, друг к другу припав, Им все время мерещится если не речь, То мгновенная слабость влюбленных и трав. * * * А все же тургеневский низкий диван либеральный, На нем разговор полуночный, слегка завиральный, Мне ближе, умеренный, чем фанатизм записной: 334
Напор радикальный И бред ретроградный или, того хуже, квасной. «Конечно, конечно, напыщены немцы и грубы, Мы предпочитаем дубленые наши тулупы, Луи Бонапарт отвратителен, но подождем Прощаться с Европой, ее паровозы и трубы Дымят под дождем. О, чем отпевать ее, нам бы набраться терпенья И земству содействовать... Ох, соловьиное пенье... Не справа, а слева... не в ельнике, а в бузине! Ах, стихотворенье Любого трактата милее и спора, по мне». Ни с теми, ни с этими... И, потирая колено Ладонью, твердит: «Постепенно, мой друг, постепенно...» Он негениален — и значит, не трогает нас, Хотя и глядит обаятельно, проникновенно. А мы бы хотели — сейчас. СТРАСТНАЯ ПЯТНИЦА Во всей Европе плачут в эту ночь О человеке, где-то на Востоке Умершем так давно... что ни помочь, Ни защитить... о мертвом плачут Боге, Который видит плачущих о нем С ночных небес... И, смерть его оплакав, Жалеют всех, скорбят о всех — в одном, Пред смертью каждый наг и одинаков. И снег с дождем стекает в эту ночь Со статуи апостола на паперть. Но мысль о знойной мгле не превозмочь: В двухтысячный раз будут скоро плакать. А на Востоке зимний жар таков, Что от жары лицо в ладони прячут. Не выжать слез из жалких облаков, Ни капельки... когда в Европе плачут. Во всей Европе плачут в эту ночь. Сугроб окрашен фарами машины 335
В багровый цвет... Прощай, мы едем прочь, Сквозь шелк дождя и снежные гардины. Уборист дождь, и снег тяжеловат. И больше всех томится и жалеет Тот, кто сейчас заплакать был бы рад, Что он со всеми плакать не умеет. 1979 * * * Есть два чуда, мой друг: Это нравственный стержень и звездное небо, по Канту. Средь смертей и разлук Мы проносим в стихи неприметно их, как контрабанду, Под шумок, подавляя испуг. Не обида — вина Жжет, в сравнении с ней хороша и желанна обида. Набегает волна, Крабы, камни, медузы — ее торопливая свита. На кого так похожа она? Пролетает, пища, В небе ласточка, крик ее жалобный память взъерошит. Тень беды и плаща Вижу; снова никак застегнуть его кто-то не может, Трепеща и застежку ища. Кто построил шатер Этот звездный и сердце отчаяньем нам разрывает? Ночь — не видит никто наш позор. Говорун и позер Сам себе ужасается: совесть его умиляет. Иглокожая дрожь. Нет прощенья и нет пониманья. Но, расплакавшись, легче уснешь. Кто нам жалость внушил, тот и вызвездил мрак мирозданья, Раззолоченный сплошь.
ЖАРКИЙ ОПЫТ * * * Я знал, что не сухой, а нервной и чуть влажной Окажется рука, когда протянешь мне. Неровный разговор, стремительный. Неважно, О чем. Мы в первый раз с тобой наедине. О жизни. Чтобы так любить ее, бояться, Так вспыхивать, когда о море говорят, О Крыме, о весне, так в людях разбираться, Сквозь рай какой пройти пришлось тебе и ад! А в призрачных стихах про ласточку слепую Беспамятство, как тень, бредет в стране теней, И слово вновь в строку вернуться стиховую Мечтает... нежный смысл — ему награда в ней. Я тоже их люблю едва ли не сильнее, Чем все другие... Мысль в стихе растворена, Как сахар. Пили чай. Не юность всех нежнее, А зрелость горяча, и опытность нежна! И разве этот блик не знак, не обещанье? Он свой парчовый клин в простую скатерть вшил. И, руку протянув в прихожей на прощанье, Ты знала: и простясь, расстаться нету сил. * * * Вторая жизнь моя лет в сорок началась. Была дарована мне ласковая встреча. Так вот чего я ждал, так вот что я, томясь, Всю жизнь в виду имел, весенним дням переча, 337
Изнемогая в их дыханье: чем влажней Оно и сладостней, тем нестерпимей мука. Так вот подтаявший о чем мне меж корней Снежок докладывал, о чем мне пела скука. Так вот что льдистые хотели мне бруски Сказать, по желобу скатившись жестяному! Что я когда-нибудь избавлюсь от тоски, Что друга встречу я, что смутную истому На новый взгляд сменю и полнокровный стих. И благодетелю на станции почтовой Слов не найти таких... А ты, ты знала их; В тот миг, обняв тебя, я вышел к жизни новой. * * * Семь лет — вот срок любви, подмеченный не нами, А той, чей строгий стих так важен и высок, Что предпочесть ему хотелось временами Нам несколько иных, полегче, милых строк. И мы их всякий раз, помедлив, находили У старшего ее собрата и врага, Любившего йфень, театр, автомобили, Увы, порочный вкус! — жокеев и бега. Семь лет — вот срок любви... Но если вам за сорок, И раза два по семь и больше знойных лет Уже явили вам свой дым, и чад, и морок, И пыл, и полный крах, и если в мире бед, Как на другой звезде, приснились вы друг другу, И там, открыв глаза, увидели, смутясь, Что это явь — не сон, что сон и впрямь был в руку, Что снилась вам всю жизнь, всю смерть — такая связь, Тогда вам станет дик любой подсчет... О, если б Жить, просто жить, уйти вдвоем — и жить опять, Под лампой, обнявшись, сидеть в глубоком кресле И жаркий опыт свой в стихах не обобщать. 338
* * * Ты не права — тем хуже для меня. Чем лучше женщина, тем ссора с ней громадней. Что удивительно: ни ум, как бы родня Мужскому, прочному, ни искренность, без задней Подпольной мысли злой,— ничто не в помощь ей. Неутолимое страданье В глазах и логика, тем четче и стройней, Что вся построена на ложном основанье. Постройка шаткая возведена тоской И болью,— высится, бесслезная громада. Прижмись щекой К ней, уступи во всем, проси забыть,— так надо. Лишь поцелуями, нет, собственной вины, Несуществующей, признанием — добиться Прощенья можем мы. О, дщери и сыны Ветхозаветные, сейчас могла б страница Помочь волшебная, все знающая,— жаль, Что нет заветной под рукою. Не плачь. Мы справимся. Люблю тебя я. Вдаль Смотрю. Люблю тебя. С печалью вековою. * * * Как писал Катулл, пропадает голос, Отлегает слух, изменяет зренье Рядом с той, чья речь и волшебный образ Так и этак тешат нас в отдаленье. Помню, помню томление это, склонность Видеть все в искаженном, слепящем свете. Не любовь, Катулл, это, а влюбленность. Наш поэт даже книгу назвал так: «Сети». Лет до тридцати пяти повторяем формы Головастиков-греков и римлян-рыбок. Помню, помню, из рук получаем корм мы, Примеряем к себе беглый блеск улыбок. Ненавидим и любим. Как это больно! И прекрасных чудовищ в уме рисуем. 339
О, дожить до любви! Видеть все. Невольно Слышать все, мешая речь с поцелуем. «Звон и шум,— писал ты,— в ушах заглохших, И затмились очи ночною тенью...» О, дожить до любви! До великих новшеств! Пищу слуху давать и работу — зренью. * * * Как счастье притупить, чтоб горе не кололо Так сильно? Чем пышней столикая волна, Тем ярче будет боль, чем выше брызги с мола Взмывают, тем страшней расплатишься сполна. Уставясь взглядом в дверь и голову руками Неловко обхватив: за что? — спросить рискнешь. За то, что весь водой затоплен скользкий камень, Облеплен бородой и ракушками сплошь. Не лучше ль в полусне тихонько жить вполсилы, С прохладцей гладить куст и в море лезть с ленцой? Как давний общий наш один приятель милый,— Вот кто и впрямь мудрец, не то что мы с тобой. За то, что стрекоза, свои четыре полки Повесив над тропой, ждала волшебных книг. За то, что в нас с тобой как будто из двустволки Стреляют: я сражен — ты гибнешь в тот же миг. Зачем обведен мыс как будто по лекалу И ласточкино так изогнуто крыло? Вполглаза бы пожить, вполслуха, вполнакала... Ни счастье нас достать, ни горе б не могло! * * * Видов рая больше, чем вы думаете. Забредя на теннисные корты, Вы ни с чем, ни с чем его не спутаете: Хлесткий звук и глаженые шорты. 340
И ползут, ползут по сетке проволочной Краснощеких зрительниц гирлянды, Чтобы вдруг врезался мячик войлочный В их шипы и огненные банты. Ах, умей и я играть, наверное, Был бы жизнерадостней и гибче. Или внес бы рвенье слишком нервное В развлеченье это полуптичье? Может быть, вся жизнь была ошибкою И прожить бы мог ее иначе, Посылая мячик кистью гибкою В левый угол с бешеной подачи? Как подвоха ждал бы, как разгадывал Все удары, хищные приемы... Вот куда ни разу не заглядывал Флорентиец, за руку ведомый! * * * Стрижи-разбойники и ласточки-малютки Весь день летают здесь. На спинке пятнышко, нет, кажется, на грудке. А стриж коричневый, кофейно-черный весь. Я спал. Дневного сна страшны разоблаченья. Проснешься — смята жизнь, как эта простыня. Мне вдруг последние мученья Сквозь жар привиделись, кто выручит меня? Я, мне, меня, со мной... Неужто с вами тоже? Привстал, пошатываясь, вышел на балкон: Зной подозрительный, и воздух смуглокожий, И мглистый небосклон. Стрижам-разбойникам и ласточкам-малюткам, Снующим здесь и там, Их милым колкостям, их острокрылым шуткам Спасибо, грудкам их, раздвоенным хвостам. 341
Спасибо девушкам, любившим нас, спасибо Объятьям, с пятнышком родимым на спине, Слезам их, ибо Все это сгинуло; и было как во сне. КИПАРИС За то еще люблю я черный кипарис, За то еще люблю, за то еще, что, черный, Он всех темнее здесь, и сверху смотрит вниз Один повисший клок, безвольный, беспризорный. Я черный кипарис за то еще люблю, Что жесткие наверх зачесывает прядки, Что вспомню про ларец и запах уловлю Бессонных тех стихов, разбитых на тройчатки. Бумажные листы в смолистой духоте. С бессонницей всю жизнь бороться, задыхаться. Что видит кипарис? Кораблик на воде, Как пенится волна и гребни золотятся. Нам вечность на земле при жизни суждена, Как если бы в одну вместилось жизней десять. Но как ни привыкай, когда-нибудь она Кончается, себя дав ночи перевесить. Я черный кипарис за то еще люблю, Что, сделав из него скрипучие носилки, Несут на них во тьме уснувших к кораблю, И черная земля, как сон, горит в затылке. Прощай! В другой стране таинственной очнись, Где хвоя никогда сухой не будет, пыльной. За то еще люблю я черный кипарис, Что лучший обелиск он мертвым надмогильный. * * * Но больше всех стихов роскошных, величавых Люблю «Ненастный день потух...», «Желанье славы» — 342
Заветных два, и тьму полуночную в них, И шум морской: вот взмыл, вот, мнится, вновь затих. Мне видится в скале неровный ряд ступеней, И больше всех его любовей, увлечений Мне нравится она, которую назвал Он милой; лишь ее,— он славы не желал. И, гибкою рукой, я знаю, загорелой С наружной стороны, а с тыльной — нежно-белой, Обвив его, во тьме шептала то, что он И в северных лесах был помнить принужден. У них мы все, у них подслушали тот шепот Прерывистый... Ах нет, не так, сначала опыт У нас самих такой горячий, тайный, был. И разве кто-нибудь, как мы, уже любил? Все, все, что ночью той она ему шептала, Вошло в родной язык, любовной речью стало... Неверная, всем, всем обязаны мы ей, Сиянию луны, мерцанию зыбей. * * * Ну как? Ну, здорово? Ну, нравится тебе? Я пристаю весь день, как будто этот край Приморский, ласковый, с листочком на губе Скупым, самшитовым, и ласточкиных стай Косых, стремительных неистовый полет, И горы сонные за знойной пеленой, Все это, в сущности, и нежный небосвод, И волны — созданы и выдуманы мной. И одобрение твое — награда мне, А восхищение... я поощрен, я рад, Я горд... И то сказать, с собой наедине Мир этот солнечен ли так же, и покат, И щедр?.. Нет, милая. И если божий лик И впрямь когда-нибудь отобразится здесь, В огромном зеркале, то вспыхнет в тот же миг В нем человеческий бессчетный облик весь. 343
* * * О, да! Как мошкара над ярким фонарем, Последним фонарем на каменном причале... Скажи, что мы не так беспочвенно живем, Таинственно, темно, что сладко спим ночами. Скажи, что знаем мы, куда летим во тьму, Что страшный путь меж звезд осмыслен и понятен. Над бездной яркий свет последний — и к нему Приток эфемерид, и море черный пятен. И хлюпанье воды, и клекот горловой, Неколебимых свай надежный лес железный. Скажи, что дорог нам счастливый миг живой, Телесно-золотой, прекрасно-бесполезный. Как мошки над огнем слезящимся. О, да! Мы вынесены в ночь, мы выдвинуты в хаос. И черная внизу шевелится беда. Соленой ночью нам достался верхний ярус. Когда они почти вплотную к фонарю Проносятся, сверкнув не точкою, а змейкой, На маленькие их я молнии смотрю С опаской и тоской горячей ночью клейкой. * * * Смотри, здесь бабочка со мною за буйки Не заплывает,— заплетает. Какие делает рывки она, броски, Как будто с берегом все связи обрывает. Как тот, кто любит нас и с берега следит Глазами яркими за нами, И взгляд, как бабочка, пылает и дрожит, Подсвечен, кажется, лазурными волнами. Я знаю, чем любовь я эту заслужил. О, совпаденье, пониманье! Ты лишь подумала — я вслух проговорил. Но белой бабочки вниманье... 344
Оно, наверное, дано мне просто так. Лети назад, здесь слишком влажно. Гребок зачем тебе? Мешай мне сделать шаг На тропке вьющейся, мечась в ногах отважно. * * * «И на траве два изумруда...» А. Фет Этот... как его... ну... светлячок! Я минуту искал бестолково, Затерялось в тени — и молчок — Это детское, южное слово. Так, как будто доверия нет К восхитительным божьим причудам, Я смотрел на прерывистый свет, Пролетающий черным маршрутом. Но припомнил, что старый поэт Эти вспышки сравнил с изумрудом. И свидетельство это меня Убедило едва ль не сильнее, Чем таинственный промельк огня: Не привиделось мне, не во сне я! Как в коробочке, пламя храня, Брат мой старший, в стихах пламенея. * * * Сколько веков пронеслось и еще после нас пронесется... Римского автора я неизвестного вспомню в Крыму. «Ежели в этом саду ты поставишь ведро из колодца Наземь, то негде стоять будет тебе самому». Ну что с того, что ноги ледяная касается дужка? Важен зато и тенист широколистый инжир. Я и в стране бы такой не скучал — хорошо раскладушка Прячется в тень, а с нее видно море, и горы... весь мир. 345
В юности нравится нам бесконечность пространств... Замечаю, Что, подрастая, душа к почвам возделанным льнет, Труд начинает ценить, культиватор, прижатый к сараю, Розу махровую, мысль и овец тонкорунных пород. Тешат меня две строки позабытого автора... Страшно Вспомнить, как низко цена падает вдруг на людей Там, где не считан простор, где метель завывает протяжно... Зарифмовать бы, обжить, ублажить эту глину скорей! * * * Размашистый совхоз Темрюкского района, Пшеничные поля да пыльный виноград. Кто б думал, что найдут при вспышке Аполлона? Кто жил здесь двадцать пять веков тому назад? Надгробие — солдат в коринфском шлеме чудном, Сначала тракторист решил, что это клад... Азовская жара с отливом изумрудным, Кто б думал, что и ты в волшебный встанешь ряд? Однажды я сидел в гостях у старой тетки Моей жены, пил чай из чашки голубой, Старушечья слеза и слабый голос кроткий, Но выяснилось вдруг из реплики сухой, Что это про нее, про девочку в зеленом, Представьте, кушаке написано в стихах У Аненнского... Как! Мы рядом с «Аполлоном», Вблизи шарманки той, от скрипки в двух шагах!..
ЖИВАЯ ИЗГОРОДЬ * * * Та мысль, те образы, что отгоняем днем, Приходят ночью к нам — и мы их узнаем Переодетыми, в одеждах сна туманных, По черной лестнице снуют, прокравшись в дом, И Фрейда путают с Шекспиром, ищут в ванных, В прихожих, скорчившись,— под шкафом, под столом. Что нужно, тень, тебе? Но тень не говорит. То дверцей хлопает, то к полке приникает, И в мыслях роется, храня невинный вид, И сердце бедное, как ящик, выдвигает. Весь, весь я выпотрошен. Утром головы Нет сил поднять к лучу, разбитость и усталость. Стихов не надо мне, ни утра, ни листвы! Смерть — это, может быть, подавленность и вялость? А вы надеетесь и после смерти, вы Жить собираетесь и там... имейте жалость! * * * Увидеть то, чего не видел никогда,— Креветок, например, на топком мелководье. Ты, жизнь, полна чудес, как мелкая вода, Жирны твои пески, густы твои угодья. От гибких этих тел, похожих на письмо Китайское, в шипах и прутиках, есть прок ли? Не стоит унывать. Проходит все само. Креветка, странный знак, почти что иероглиф. 347
Какие-то усы, как удочки; клешни, Как веточки; бог весть, что делать с этим хламом! Не стоит унывать. Забудь, рукой махни. И жизнь не придает значенья нашим драмам. Ей, плещущейся, ей, текущей через край, Так весело рачков качать на скользком ложе, И мало ли, что ты не веришь в вечный май: Креветок до сих пор ведь ты не видел тоже! Как цепкий Ци Бай-ши с железной бородой В ползучих завитках, как проволока грубой, Стоять бы целый день над мелкою водой, Готовой, как беда, совсем сойти на убыль. * * * В китайских именах сплошные «ч» и «ц». Я имени Цзя Цзе произнести не в силах. Чуть легче Цуй Цзинчунь... Но тени на лице Читаются легко... Ни в чем бы не винил их. Вылавливать людей искусно, как сверчков, Такие мастера находятся на свете — Из безобидных фраз, и взгляд из-за очков От них не ускользнет: он тоже на примете. Достаточно того, что выронил назад Лет десять, из плаща,— записочки, обмолвки. А пляжи в Байдайхэ так желты, говорят. Да как поверить в них средь копки и прополки? Цзя Цзе? Не рассердись, я выдумал тебя. Живи в моих стихах с придуманным Цзинчунем, Колпак бумажный сняв, двужильный, все стерпя. Меж двух кустов давай в щель голову просунем. Как синее блестит, хоть Желтое оно. Название тебя смущает? В детском споре С беспечным языком ты слаб. Не все ль равно? Мы Черным, например, свое назвали море. 348
ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНЕКИТАЙСКОМУ О весна, не спеши, подожди, Ведь еще не зачитан приказ Императорский, значит, в пути Он еще, не добрался до нас, И глицинии, как зацвести Ни хотят, а должны подождать, Пусть придержат цветочки в горсти. Где же свиток: столбцы и печать? Вот когда мы получим его, Вот тогда зацветет бальзамин. Почему все мы ждем одного? Потому что у нас он один! Он расшитым махнет рукавом, Благодатью повеет на нас,— И поздравим себя с мотыльком, Прихотливо ласкающим глаз. ФРЕСКА Святой Иоаким, конечно, сладко спит В то время, как к нему слетает ангел с вестью. Весь день в моем окне рыдает дождь навзрыд, Да как и не стенать, имея дело с жестью? А козочки даны, овечки и цветы Затем, чтоб мы с тобой не усомнились в чуде: Ведь если видит скот, уже не станешь ты Оспаривать все то, чего не видят люди. Еще бы! Надо жить в рассветные века, Где если дождь идет, то теплый и нестрашный. Как громко дождь стучит, угрюмей кулака, Пронзительней ножа, визгливый, рукопашный! В такие дни молчит настольный календарь, И хочет быть листок скорее перекинут. Где радуги привет, как в детстве было, встарь? Сплошной железный дождь, как занавес, задвинут. 349
То жалуясь тебе, то требуя с тебя Какой-то давний долг, за вечностью забытый. А радуга не здесь, пленяя и слепя, Дрожит, а там, где спит пастух, плащом накрытый... * * * Поехать железнодорожным, морским и воздушным путем, Увидеть «Олимпию» в Лувре и «Краснобородку с угрем», Потом «Натюрморт» в Авиньоне и в Цюрихе — «Гавань в Бордо», А в Кливленде, в частном собранье, «Пионы» не видел никто! Потом оказаться в Нью-Йорке,— истратить ему на билет Не жаль подотчетную сумму — за черный и розовый цвет, За даму в костюме эспады и охрой намеченный рот. Как он обогнал наши взгляды на жизнь и добычу щедрот! Он где-то на новой странице и чуть ли уже не в Нанси, Чтоб к девушке розоволицей нежней присмотреться вблизи Каких-то случайных цветочков, зовут ее Мери Лоран, А в Лондоне розовой мочкой пленяет она англичан. Истлела та беличья шубка, но вечно живет полотно. Что гонит по белому свету? Да так, увлеченье одно. Ведет в галереи причуда, заводит каприз во дворцы. Достаточно знать, что кому-то доступны такие концы. Он в ухо художнику дышит, за ним поспевая для нас, Он жаркую книгу напишет про зорко прищуренный глаз, Его дорогие скитанья, его золотые права — Всей жизни его оправданье, и кругом идет голова! 350
* * * Ад,— я жил в нем, я бедствовал в нем, И обедал, и ужинал, черным Пожираем незримым огнем, Но поэзия огнеупорным Оставалась занятьем, в огне Говорила о счастье, вводила В заблужденье, мирволила мне, Ублажала и благоволила. Цвел шиповник, соря на ветру Раскрасневшимися углями. Тот, кому только мрак по нутру, Недоволен моими стихами, Справедливо считая, что в них Не хватает трагической коды. Но не хочет, упорствуя, стих От своей отказаться природы. Он, как эти кусты во дворе На ветру, обречен на цветенье, Он готов и на смертном одре Продолжать безоглядное пенье, Там, внутри его, в тканях живых, Там, в живительных соках и звуках, Только радость в потемках густых, Только счастье рождается в муках. * * * Ну, музыка, счастливая сестра Поэзии, как сладкий дух сирени, До сердца пробираешь, до нутра, Сквозь сумерки и через все ступени. Везде цветешь, на лучшем говоришь Разнежившемся языке всемирном, Любой пустырь тобой украшен, лишь Пахнёт из окон рокотом клавирным. И мне в тени, и мне в беде моей, Средь луж дворовых, непереводимой, 351
Не чающей добраться до зыбей Иных и круч и лишь в земле любимой Надеющейся обрести привет Сочувственный и заслужить вниманье, Ты, музыка, и подаешь нет-нет Живую мысль и новое дыханье. * * * На череп Моцарта, с газетной полосы На нас смотревшего, мы с ужасом взглянули. Зачем он выкопан? Глазницы и пазы Зияют мрачные во сне ли, наяву ли? Как! В этой башенке, в шкатулке черепной, В коробке треснувшей с неровными краями Сверкала музыка с подсветкой неземной, С восьмыми, яркими, как птичий свист, долями! Мне человечество не полюбить, печаль, Как землю жирную, не вытряхнуть из мыслей. Мне человечности, мне человека жаль! Чела не выручить, обид не перечислить. Марш — в яму с известью, в колымский мрак, в мешок, В лед, «Свадьбу Фигаро» забыв и всю браваду. О, приступ скромности, ее сплошной урок! Всех лучших спрятали по третьему разряду. Тсс... Где-то музыка играет... Где? В саду. Где? В ссылке, может быть... Где? В комнате, в трактире, На плечи детские свои взвалив беду, И парки венские, и хвойный лес Сибири. * * * Грубый запах садовой крапивы. Обожглись? Ничего. Терпеливы Все мы в северном нашем краю. 352
Как султаны ее прихотливы! Как колышутся в пешем строю! Помню садик тенистый, лицейский, Сладкий запах как будто летейскии, Неужели крапива? Увы. Острый, жгучий, горячий, злодейский, Пыльный дух подзаборной травы. Вот она, наша память и слава. Не хотите ее? Вам — направо, Нам — налево. Ползучий налет, Непролазная боль и отрава. Лавр, простите, у нас не растет. Непреклонна, угрюма, пушиста. Что там розы у ног лицеиста? Принесли их — они и лежат... Как труба за спиною флейтиста: Гуще, жарче ее аромат. АПОЛЛОН В СНЕГУ Колоннада в снегу. Аполлон В белой шапке, накрывшей венок, Желтоватой синицей пленен И сугробом, лежащим у ног. Этот блеск, эта жесткая резь От серебряной пыли в глазах! Он продрог, в пятнах сырости весь, В мелких трещинах, льдистых буграх. Неподвижность застывших ветвей И не снилась прилипшим к холмам, Средь олив, у лазурных морей Средиземным его двойникам. Здесь, под сенью покинутых гнезд, Где и снег словно гипс или мел, Его самый продвинутый пост И влиянья последний предел. Здесь, на фоне огромной страны, На затянутом льдом берегу Замерзают, почти не слышны, 12 Зак. №563 353
Стоны лиры и гаснут в снегу, И как будто они ничему Не послужат ни нынче, ни впредь, Но, должно быть, и нам, и ему, Чем больнее, тем сладостней петь. В белых иглах мерцает душа, В ее трещинах сумрак и лед. Небожитель, морозом дыша, Пальму первенства нам отдает, Эта пальма, наверное, ель, Обметенная инеем сплошь. Это — мужество, это — метель, Это — песня, одетая в дрожь. Январь 1975 * * * Луны затмение мы долго наблюдали: Весь мрак земли, сгустясь, ложился на нее, Все огорчения, несметные печали, Все наши дикости, все сны, все забытье. На яснолицую — все наши предрассудки, На тонкокожую — вся тяжесть, вся тоска, Все наши выверты, сомнительные шутки С вращеньем вымученным пальца у виска. Луны затмение... Какой на недотроге След отвратительный, багрово-черный дым! Какие грязные мы вытираем ноги О коврик желтенький с рисунком неземным! Луны затмение... Вся в копоти и саже. Затменье разума, затмение любви: Никто не выйдет в ночь, не будет ждать на пляже Средь лунных отсветов с волнением в крови. Так вот что значит жить, так вот что значит к людям Принадлежать, увы... прости мне этот стыд, Теперь, как думаешь, быть может, чище будем, Светлее, искренней?.. Опять луна блестит. 354
* * * В стихах сверкает смысл, как будто перестрелка В горах,— и нелегко нам уследить за ним. Вот так еще, обняв ствол, радуется белка: Она уже не там, куда еще глядим. Неуловимый взгляд и яркий мех опрятный. А сидя, чем она так странно занята? Как будто инструмент какой-то непонятный Все время удержать старается у рта. Ты к ней не подходи в своей широкой шубке. Я вспомнить шкурки две в чужих стихах могу: Две радости, два сна, две маленьких зарубки. Мы третью проведем, чтоб нам не быть в долгу. Я знаю, что сказать под занавес, шуршащий, Сползающий в конце столетья, шелестя: Нам все-таки связать с вчерашним настоящий День рифмой удалось, по ельнику бродя. Суровый выпал век, но белочка как дома В нем чувствует себя: наверное, чутье Подсказывает ей, что место перелома Залечено, в когтях не флейта ль у нее? ЖИВАЯ ИЗГОРОДЬ Живая изгородь, ветвей переплетенье, Ползи, клубись, Как дым, скрывай от глаз волшебное виденье — Чужую жизнь, цвети, выталкивая ввысь Побеги новые, мне этот бег на месте Сумбурный нравится сырой, Живая изгородь, кто посадил все вместе Кусты, тот жив хотя бы летнею порой, Когда вот так шумят вертлявые листочки. О нет, не умер он, Живая изгородь, и встану на носочки, Как ты, на цыпочки... туманный, чудный сон! С каким смущением мы каждый раз заходим В чужие комнаты, нам мил чужой уют, 355
Живая изгородь... глядим, глаза отводим, Быть может, веточку нам ветры в ней пригнут? И вдруг увидим жизнь чужую: Ребенка нянчат, гладят пса. К стене клубящейся я подойду вплотную — Густая, пенная, сплошная полоса. И море вспомнится в шторм сильный, семибальный. Кипит и катится, лохматее руна, С дремучей живостью печальной, Живая изгородь, падучая волна. Мы не купались в нем в те дни, лишь подходили К нему с волнением в груди... От зла, от ужаса, от распаленной пыли, Живая изгородь, от горя защити! Как будто высажены, выращены строки — Такой у них надежный вид. Сны перепутаны, слова неодиноки, Ночь дышит, колется, на месте не стоит. Сучки и прутики, цветы, в их бледном зеве Дрожит холодный пот, Так в мирном шествии на мраморном рельефе Бредет какой-нибудь забытый царский род, Шипы, и ниточки, и клочья паутины... Мы тоже движемся... мы так же зарастем... Обиды, радости, морщины. Живая изгородь, ты видишь: мы живем!
НОЧНАЯ МУЗЫКА 1991
* * * Я, как помытчик при тишайшем Царе, курить не буду, пить, А буду сокола все дальше, Все выше в небо заводить: О, как он бел и как он страшен! Привязан, скажешь? Где лее нить? Смотри, смотри, мой царь, мой кроткий, Да не заметят гнев и страсть, Как сокол, крик издав короткий, На цаплю в небе рад упасть. Пускай глядят, задрав бородки, Дай насладиться боем всласть. Ты видишь мысль мою в работе. Она находит свой предмет, Как сокол белый на охоте: Он тоже ритмом разогрет. Мой друг, на этой верхней ноте Прощай! Кто скажет: счастья нет? * * * Это шведы, наверное, шведы, французы в двадцатом Жили благоустроенном веке, чуть-чуть горьковатом, Романтических роз аромат променяв на бензин, На ученый доклад, на безумье абстрактных картин, Ничего, ничего не имеющих общего с домом Сумасшедшим, ни с деревом, к доктору в гости влекомым, Это финны, наверное, финны, швейцарцы в таком Жили веке домашнем, и кофе у них с молоком. 358
Это венгры, наверное, венгры, голландцы, датчане... А у нас царь Иван, царь Борис в темноте за плечами, Словно хищники, в мягких гуляют сапожках, не спят. Завтра, тушинский вор, состоится воздушный парад! Полетит громозвучное, многомоторное имя Над трибуной с боярами, краешком глаза за ними Он следит, как им нравится этот фигурный полет... Я родился в шестнадцатом веке, и дрожь меня бьет. * * * «Угомонись. Кому сказали? Ну! Кто так смеется много, будет плакать». Ах, с детства смех вменяют нам в вину. Жизнь — косточка, а мальчик думал: мякоть. И девочка так думала, кружась По комнате, как бабочка, покуда На стол не налетела. Страх — и связь Веселья с ним, злопамятным,— оттуда. Показываешь метку на губе. С тех пор всегда подмочено веселье... Цветущий куст на вьющейся тропе — И каменное, дикое ущелье! Не нравится мне этот опыт, весь В шипах и ранах, господи, должна быть Другая жизнь, припрячь и занавесь Ее от нас, но радовать и капать, Сиять и пахнуть этой повелел И веселить наш дух не для того ли, Чтоб иногда дерзали за предел Земной оглядки вырваться и боли? * * * Кобыла сивая с ее тяжелым бредом Пасется в нашем языке. 359
Происхождения ее секрет неведом. Пришла понурая, стоит невдалеке. Она бы Гоголю понравилась такая: Упрямство жуткое и дикое вранье, Копытом здравый смысл лягая. У Даля нет еще ни слова про нее. И вспомню мальчика на пригородной даче, Как он смеялся, сколько раз Он повторял потом за нами, чуть не плача, Ему казавшуюся лучшею из фраз. Он вырос, помнит ли те удочки и блесны, Как было весело, а в полдень — горячо? Как с бредом он теперь справляется несносным, Вокруг пасущимся, смеется ли еще? * * * «Слава — это солнце мертвых». Пыль на стоптанных ботфортах, Смерти грубая печать. Сыну почв сухих и твердых, Корсиканцу лучше знать. Смуглый, он-то в этом зное Разбирался, как никто. Припечет нас золотое Лет примерно через сто. Фивы рядом с нами, Троя. Не похож ты на героя: Шапка, зимнее пальто. Не тянись, себя не мучь. Что ж, любил, любил я страстно В нашей стуже из-за туч Достававший нас нечасто Изможденный, слабый луч. Ненадежное мерцанье Сквозь клубящийся туман — Нам он был, как обещанье 360
Незакатных волн и стран. Городские расстоянья, Разбежавшиеся мысли... А тому, кого при жизни Он избаловал, тому Будет холодно в отчизне Той, как в зимний день в Крыму. * * * Лети, душа, в пыли и прахе; я с этажа в ночной рубахе, едва дыша, тебе рукою машу, держа письмо — другою. Конверт с клеймом из Тмутаракани, открытка в нем: пять в Себастьяне стрел; в остальном - как на экране, жизнь бьет ключом, и горожане на дальнем плане. На обороте читатель пишет мне: «Как живете? Поэту свыше судьба дается, как Себастьяну». Мою берется промыть он рану. Так он уверен в ней, друг далекий. Стою, растерян, смотрю на плечи, 361
на грудь, на щеки: гордиться нечем! Читатель дальний, ты сам утыкан, ты сам облизан огнем, печальной судьбой, пронизан стрелою, пикой, не замечая их в бедном теле. И только с края не лавры — ели. В России любят судьбу поэта. О, не уступят волненье это и грозный опыт. Стихи ж — постольку, поскольку губят цари поэта. Примеры копят упорно, рьяно... Все больше света. Ночь втихомолку пошла на убыль. И пахнет странно от века-волка в овечьей шубе. Да нет же, мне притворяться стыдно. В ночном окне жестковатый, слитно с туманом, тополь темнеет смутный, и спит Петрополь, как сон безлюдный. Печаль какая! В дыму утрат, полуживая, забытый лад припоминая, 362
мечты, мечты, где ваша сладость? Вернешь ли ты свою крылатость? Лети, душа, за рифмой «радость», как шмель жужжа! * * * Музыковед Собакевич и пишущий прозу Ноздрев... О, фантастический перечень божьих несметных даров, Вложенных в неподходящие, чуждые дару тела! Глупости солнце палящее, грубости вечная мгла. Я не поверил бы этому, если бы не был знаком — С кем? — да хотя бы с поэтами, нравами их, языком: Видимо, Бог, свое царствие распространяя на нас, Любит преграды, препятствия, мутную жизнь без прикрас. Или проступит, проявится в сделанном ими изъян? Кто так известен и славится, может быть, вводит в обман? Есть же счастливые случаи, сходятся дар и душа Нежно, друг друга не мучая, сходством своим дорожа! * * * О да, она могла б внушить Орфею В тревоге не оглядываться... С ней, Германию любившей и Вандею, Не страшен был бы путь в стране теней. Писавшая в Москву об этой силе Своей и твердом шаге,— не лгала. Как в юности стихи ее любили Мы, как потом любовь изнемогла 363
Под тяжестью взросленья, пониманья, Отталкиванья от таких страстей Избыточных... Сильней очарованья В поэзии нас ждали и нежней, Таинственней и вкрадчивей... Мужчины Извилистее в речи стиховой, Морские им доступнее пучины, Их слух тесней братается с листвой. Душа, хотел сказать я и запнулся, Их женственна, не ведая о том. Поэтому Орфей и оглянулся, При всем своем уме, забыв о нем. * * * Когда бы Тютчев мог прочесть, что он жил и работал в этом доме: сон, подумал бы он, сон все это, снится! Жил и работал... это комитет цензурный, что ли, пристальный? Ну, нет! «О, этот юг,— быть может,— эта Ницца»? Назвать стихи работой? Что за бред! Пылит снежок, и правый глаз слезится. Каким, каким поэтом, выдающимся он назван? Что ж это, в строю стоял и как бы все же выдавался? Иль он прочел неверно? Формуляр служебный лучше скроен, и футляр из-под очков куда-то задевался. И скрыть всю жизнь хотел он тайный дар. И не работал он, а забывался! 364
* * * «От жизни той, что бушевала здесь...» Ф. Тютчев От жизни той, ах, и от этой тоже, На разные шумящей голоса, Пугающей, смущающей, по коже Царапающей, жалящей, то строже, То мягче говорящей,— полоса Стеснительная выдалась такая, Надолго ли? — от гула, что страна, Трудясь, производить принуждена, Ворочаясь в снегах и утопая,— Поэзия останется одна! И скажем прямо, это ль не удача? Всех пережить могло бы что-нибудь И менее заветное... Но плача И трепеща, на свой переинача Звучащий лад всю эту тьму и жуть, Всех, всех речей, всей прозы, всех романов Прочней под небом этим ледяным, Всех роковых соблазнов и обманов, Она одна — подруга тех курганов, Двух-трех дубов, в стихах воспетых им. * * * Не так ли мы стихов не чувствуем порой, Как запаха цветов не чувствуем? Сознанье Притуплено у нас полдневною жарой, Заботами... Мы спим... В нас дремлет обонянье... Мы бодрствуем... Увы, оно заслонено То спешкой деловой, то новостью, то зреньем. Нам прозу подавай: все просто в ней, умно, Лишь скована душа каким-то сожаленьем. Но вдруг... как будто в сад распахнуто окно,— А это Бог вошел к нам со стихотвореньем! 365
* * * «...Отвечая встречным взглядам Непорочными лучами...» Ф. Тютчев Расходились поздней ночью, В темноте толпились горы, Туч на них висели клочья, «Кончен пир, умолкли хоры...» Под обрывом сохли сети. Как при лунном мягком свете Дышит ночь теплом и счастьем! Как там строки на две трети Загромождены причастьем! «Опорожнены амфоры, Опрокинуты корзины...» Сжала руку над запястьем: Друг мой, я ведь не из глины! Обходя во тьме заборы, Вспомню римские руины... Стилизация ли это Иль античного поэта Перевод неадекватный? Дым мне мнится ароматный. Как же, видел город вечный, Небосвод над ним проточный, Сумрак статуи увечной, Мир почивший, невозвратный, Но милей под пылью млечной Мне любовный пыл порочный, Безоглядный, скоротечный, Среди тьмы бесчеловечной Друг любимый, полуночный... * * * Как ночью берегом крутым Ступая робко каменистым. Шаг, еще шаг... За кем? За ним. За спотыкающимся смыслом. Густая ночь и лунный дым. Как за слепым контрабандистом. 366
Стихи не пишутся — идут, Раскинув руки, над обрывом, И камешек то там, то тут Несется с шорохом счастливым Вниз: не пугайся! Темный труд Оправдан будничным мотивом. Я не отдам тебя, печаль, Тебя, судьба, тебя, обида, Я тоже вслушиваюсь в даль, Товар — в узле, все шито-крыто. Я тоже чернь, я тоже шваль, Мне ночь — подмога и защита. Не стал бы жить в чужой стране Не потому, что жить в ней странно, А потому, что снится мне Сюжет из старого романа: Прогулка в лодке при луне, Улыбка, полная обмана. Где жизнь? Прокралась, не догнать. Забудет нас, расставшись с нами. Не плачь, как мальчик. Ей под стать Пространство с черными волнами. С земли не станем поднимать Монетку, помнишь, как в Тамани? * * * «Как будто я и впрямь жила уже когда-то,— ты говоришь мне перед сном,— Знакомят с кем-нибудь — довольно слова, взгляда, Чтоб все, все знать о ней; о ней или о нем, О вкусах, о страстях, пристрастиях, страстишках. Я знаю даже, чем сейчас нас удивят: Каким вранья излишком Иль искренностью — сам рассказчик ей не рад. Скачкову, например, с пронырливым умишком Я знала тыщу лет назад. Ну ладно, засыпай». И точно, засыпаю, Но прежде чем уснуть, ночной травы слабей, Подумать успеваю, 367
Что я-то, боже мой, не знаю так людей, Как ты, что иногда мне кажутся загадкой, То ангел в них мерещится, то бес, Нет, я-то в первый раз живу. И этой гадкой Скачковой никогда не видел: темный лес. И знаю: ты не спишь, глядишь во тьму украдкой, Как будто вспомнить к ним свой хочешь интерес. * * * Знаю, знаю тебя, изучил, в твоем сердце живу, В твоих мыслях живу, как землистый ракитник во рву, Почему ты не спишь, улыбаешься, знаю, во тьме. Как застенная мышь, я в твоем затихаю уме. В твоем сердце живу, знаю, знаю тебя, изучил За семь лет — наяву, а во сне — облакам поручил, Облакам, сквозняку, что врывается в форточку к нам, Да тому ивняку, что растет по сырым берегам. Знаю, знаю тебя, почему ты не спишь,— потому, Что дневной свой барыш не успела доверить уму, Дорогую поживу умом не успела обнять, И теперь еще раз рассмотреть надо все, разгадать. Надо, надо достать с полки томик стихов небольшой, Не достать — пробежать не глазами его, а душой, Прокрутить еще раз телефонный в уме разговор, Знаю, знаю тебя, почему ты не спишь до сих пор. Ты не спишь потому, что меж пальцев уходит вода: Не успеть записать ни в дневник, ни в тетрадь — никуда, Проливается, льется, любовью и звездным лучом Так пронизана вся, что нельзя горевать ни о чем. * * * Пой, пой, но только тихо, тихо. Чем тише музыка, тем безобманней. 368
Пусть сердца темная неразбериха Перед дорогою смирится дальней. Счастливый рок, печальная улыбка, Беспечная гримаса. Играй, рояль, а ты умолкни, скрипка, Не раздирай мне сердца, кареглаза. Простоволоса, в обморочной позе. Чистосердечен и разумен, Рояль подобен выверенной прозе. И самый сильный стих чуть-чуть приструнен. Я помню море в час разлуки: Оно не плакало,— еще сильней сверкало! Подруга-жизнь, займи мне камнем руки, Мелком, улиткою, похожей на лекало. Я и с задворками бывал учтив и дружен, Да будет возраст нам не страшен. Пусть он глядит на нас, обезоружен Тем, что в глазах блеск тихий не погашен. К нам не имеет отношенья Неблагодарности унылый грех тяжелый. Был дан прекрасный смысл нам в утешенье В нарядах царских, а не голый. НОЧНАЯ МУЗЫКА Ночная музыка сама себе играет, Сама любуется собой. Где чуткий слушатель? Он спит. Он засыпает. Он ищет музыку руками, как слепой. Ночная музыка резвится, как наяда В ручье мерцающем, не видима никем. Ночная музыка, не надо! Не долетай до нас, забудь о нас совсем. Мы двери заперли и окна затворили. Жить осмотрительно, без счастья и страстей — О, чем не заповедь! Ты где, в автомобиле? На кухне у чужих людей? 369
Но те, кто слушает, скорей всего не слышат. Я знаю, как это бывает: кофе пьют, Узор, что музыкою вышит, Не отличим для них от нитей всех и пут. И только тот, кто ловит звуки За десять стен от них и множество дверей, Тот задыхается от счастья, полный муки: Он диких в комнату впустил к себе зверей. Любовь на кресло С размаха прыгает, и Радость — на кровать, И Гнев — на тумбочку, все ожило, воскресло, Очнулось, вспомнилось, прихлынуло опять. * * * Облаков на небе маленьких так много! Мелких-мелких, в темном небе, в поздний час. Из гостей мы. Что за странная тревога На Суворовском охватывает нас? Убыстряем шаг, зачем? Остановиться Было б правильней, подумать, постоять... Эта белая ночная вереница Разве лучшим нашим мыслям не под стать? Или трудно нам собрать свои волокна? И в рассеянье закончить легче день? И собор покрашен в цвет какой-то блеклый, И бесформенной толпой стоит сирень. Как бы я себя ругал, как недоволен Был бы я собой, когда б я шел один! Ты спешишь — и я как будто приневолен. Пусть плывут себе подобьем мелких льдин! Так хорош он, этот мир, что не по силам Нам... скорей, скорей домой, скорее лечь Да, немыслящим; бездушным, да; бескрылым! Счастье в том, что можно счастьем пренебречь. 370
* * * Льется свет. Вода бредет во мраке. И звезда с звездою говорит. Как непрочны слов дневные браки! Вот оно, рыданье аонид. И душа с другим, ночным глаголом В непроглядной тьме обручена, Словно с богом, ласковым и голым, Юным, захмелевшим от вина. Ничего-то он не обещает, И бессмертье дать не может ей. Речь струится. Время? Время тает. Дом глядит на нас из-за ветвей. Странно жить, в виду имея темный Край, конец, уступчатый обрыв. Что ты хочешь там услышать: волны, Жаркий шепот, вкрадчивый мотив? Настежь смерть нестрашная открыта, Смысл сидит у вечности в гостях, Обсуждая с нею деловито Все, что мы не поняли впотьмах. * * * Я за столом, под лампой, ты — на диване. Как я люблю о стихах говорить с тобой! Было об этом, скажи, хоть в одном романе? Повод в стихах в самом деле хорош любой, Жук, например, залетевший в окно, дремучий, Страхом своим напугавший нас,— как он дик, Груб и мохнат! Здравствуй, здравствуй, счастливый случай! Выстрел в горах! Просто солнечный влажный блик... Тысячу лет назад, когда я ребенком Был, я дружил с таким золотым жуком, Он в коробке у меня шевелился громком. Это уже о тебе я вздыхал тайком, Честное слово! Шуршанье его, топтанье... 371
«Пленницей» пятую книгу назвал не зря Автор любимый. Вот именно, обладанье, Жгучее, страстное, детское, втихаря. Не подходи к нему, вылетит сам, я тоже Умер бы, если б подкралась ко мне рука. Как я боюсь, как люблю эту жизнь, до дрожи! Все начинается с повода, с пустяка: Падает сердце, и в гуще горячей жизни Смысл открывается — темный, щемящий звук — В детском каком-то врожденном он эгоизме... Вылетел, вырвался... Не возвращайся, жук! * * * Мы-то знаем с тобою, какие цветы Всех милей и нежней, как у тихой воды, К ним склонясь, теребила их ты. Мы-то знаем с тобою, какая вода Ниоткуда всех тише течет в никуда, Под быками какого моста. Мы-то знаем с тобою, какие слова Значат больше, чем все золотые права, Как мягка на откосе трава. И как глупость, нахмурясь над лучшей строкой, Ничего не поймет,— мы-то знаем с тобой,— Будет требовать мысли прямой. Мы-то знаем с тобою, в каких дураках Ходит ум в самых лучших, горячих стихах, Как он сеном и мятой пропах. Мы-то знаем с тобою средь многих помех, И забот, и тенет, кто любимее всех, Сомневаться нам было бы грех. Мы-то знаем с тобою, кто лучший поэт, Но пока не прошло ста и более лет, Никому не расскажем. Секрет! 372
* * * Помнишь, в любимом романе смущенный герой Бабушке вдруг объявляет, приехав в чужой Город, что, видно, придется им ехать домой. Срочно, сегодня же, поездом местным — в Париж, Так ему плохо: директор отеля, крепыш, Нагл, и швейцар, посмотри, как он важен и рыж. Чувство усталости и непосильной тоски! Так вот и ты напугать меня можешь, виски Сжав, побледнев... Вижу: к бегству мы тоже близки. Южная пыль и увитый лозою карниз. Знаю, что приступ. О, если б и вправду каприз! Дикая ласточка с криком кидается вниз. Как тебя жаль мне! Как я суечусь, трепещу, Втайне надеясь, что вдруг твою мысль обращу К менее гибельной мелочи: платью, плащу Пыльному. Нет? Ах, к огням в предвечерней тени, К белому тополю?.. Ляг же скорей, отдохни. Нет никого. Золотые обещаны дни. * * * Мне весело: ты платье примеряешь, Примериваешь, в скользкое — ныряешь, В блестящее — уходишь с головой. Ты тонешь, западаешь в нем, как клавиш, Томишь, тебя мгновенье нет со мной. Потерянно смотрю я, сиротливо. Ты ласточкой летишь в него с обрыва. Легко воспеть закат или зарю, Никто в стихах не трогал это диво: «Мне нравится»,— я твердо говорю. И вырез на спине, и эти складки. Ты в зеркале, ты трудные загадки Решаешь, мне не ясные. Но вот Со дна его всплываешь: все в порядке. Смотрю: оно, как жизнь, тебе идет. 373
* * * Сторожить молоко я поставлен тобой, Потому что оно норовит убежать. Умерев, как бы рад я минуте такой Был: воскреснуть на миг, пригодиться опять. Не зевай! Белой пеночке рыхлой служи, В надувных, золотых пузырьках пустяку. А глаголы, глаголы-то как хороши: Сторожить, убежать,— относясь к молоку! Эта жизнь, эта смерть, эта смертная грусть, Прихотливая речь, сколько помню себя... Не сердись: я задумаюсь — и спохвачусь. Я из тех, кто был точен и зорок, любя. Надувается, сердится, как же! пропасть Так легко... столько всхлипов, и гневных гримас, И припухлостей... пенная, белая страсть; Как морская волна, окатившая нас. Тоже, видимо, кто-то тогда начеку Был... О, чудное это, слепое «чуть-чуть», Вскипятить, отпустить, удержать на бегу, Захватить, погасить, перед этим — подуть. * * * Сегодня — мглистое, сегодня — никакое. Как бы не выспалось, во сне забыло цвет. Не приставай, махни рукою... Я тоже пасмурен... Меня как будто нет. Что называется, я с левой встал сегодня Ноги... Когда б оно сверкало, тяжелей Мне было б; сонное, оно еще дремотней Из-за уснувших кораблей, Как бы на привязи улегшихся в унынье, В тоску, в беспамятство, в отказ от новых встреч: Как будто маленькие клинья Забиты в зыбкий грунт, и в мысль мою, и в речь. 374
Не знаю... Кажется... Наверное... Не буду... Сейчас не хочется, но, может быть, потом... Как будто отняли отраду и причуду С вогнуто-выпуклым хребтом, О берег бившую, под самым сердцем лежа. Полцарства рухнуло, полдня Пропало; мнится, мир покрыт гусиной кожей. Читай... похаживай... не замечай меня. * * * На корабле не знают, сколько глаз Любуются им в светлый этот час, Когда, как тень, по плоскости покатой Крадется он, столь белый, мимо нас, Как если бы пошла одна из статуй. Как если бы Гермес иль Дионис С обшарпанного пьедестала вниз Шагнул и в путь пустился по тропинке И виден был бы, то за кипарис Зайдя, то сквозь перила, паутинки. На корабле не знают, сколько слов Ему вослед звучит из-за кустов, С балконов, лестниц, улочек и пляжей... Боюсь, к такой нагрузке не готов Он — белый штрих, деталь морских пейзажей. Земля и впрямь, должно быть, тяжела, Коль так легка мечта ее, бела, Бесплотна так, безбытна, мимолетна, И плохи, видно, впрямь ее дела, И зло к сухой пристало слишком плотно...
АРМЯНСКАЯ ТЕТРАДЬ ВОДОПАД Чтобы снова захотелось жить, я вспомню водопад, Он цепляется за камни, словно дикий виноград, Он висит в слепой отчизне писем каменных и книг,— Вот кто все берет от жизни, погибая каждый миг. Весь Шекспир с его витийством — только слепок, младший брат. Вот кто жизнь самоубийством из любви к ней кончить рад! Вот где год считают за три, где разомкнуты уста, В каменном амфитеатре все заполнены места! Пусть церквушка на церквушке там вздымаются подряд, Как подушка на подушке горы плоские лежат, Не тащи меня к машине: однолюб и нелюдим — Даже ветер на вершине мешковат в сравненье с ним! Смуглых рук его сплетенье и покатое плечо. Мне теперь ничье кипенье на земле не горячо! Он живой, а ты — живущий, поживающий, слегка Умирающий, жующий жизнь, желанья, облака... * * * Тех бревен не найти, ушли под вечный снег. Смешно искать следы потопа,— не найдете! Да он и сам как храм, и сам он как ковчег: Я видел Арарат в горячей позолоте. 376
И голуби от тех летят к нам голубей, И нищий этот пес — потомок той собаки... В Армении и я на миг, что я еврей, Почувствую, в своем подспудном роясь мраке. На слове не лови меня: оно летит, И смысл его крылат... на севере я дома. И не было б души, коль не было б обид. Вглядись: твоя душа во тьме с моей знакома. Вот счастье — русский стих, он — родина моя. Все с Пушкиным в одном учились тесном классе. Когда-нибудь поймем, что мир — одна семья, На зависть грубой той, презрительной гримасе. Когда Нева, как конь, свою являет прыть, «Потоп»,— мы говорим, верней, мы говорили... А все-таки стихи не перегородить И дамбой: жили мы, страдали мы, любили. , * * * Да, да, заботиться о маленькой стране, Туманном будущем и ветхой старине, По именам царей всех знать рыжебородых, Осадок в приторном любить ее вине, При всех присутствовать ее скорбях и родах. То вскинет брови он, то, круглые, сведет. Как мрачен, пылок мой неровный собеседник! И желтый блеск в глазах, и плотно сжатый рот. Земли рассохшейся, ее скупых щедрот, Камней разбросанных дымящийся наследник. Так, так, но речи мне скучны на гневный лад, И страшен мне, Самвел, твой воспаленный взгляд На вещи... Все-таки есть мир и за хребтами Сухими, черствыми... И рай похож на ад, Когда он жесткими провозглашен устами. 377
* * * Видел мельницу я водяную, Пыль мучную держал на руке. За поруку зерна круговую И воды в бесноватой реке Выпил с кем-то я стопку, другую, Гость есть гость, и платан вдалеке. Отдышаться вода на уступе Не успеет: ей страшно, темно. Темно-карие очи потупит: Славят воду, а хвалят вино. Ходит каменный в каменной ступе, Давит жернов сухое зерно. Мне-то нравилось светловолосой Любоваться льняной головой Средь разлапистой, грубоголосой, Черногривой ватаги мужской, Но сосед мой подмигивал косо: Разве к нам приезжают с женой? Ад и рай разместив в Аштараке И воды напустив через край, Показали нам, как после драки Пенный ад превращается в рай. — Не дает тебе выпить, бедняге. Еще раз без жены приезжай. Эта жизнь перемелется — будет Знаю что... Старый мельник в муке. Мы уедем — он тут же забудет, Как держал мою руку в руке. Ах, какие хорошие люди За столом, и платан вдалеке. * * * «Ваза откуда такая большая?» — «Из Бжни». «Плохо я знаю историю, уж извини! Сколько ей, триста, четыреста?» Хмыкает: «Нет, Ей, дорогой, тысяч пять,— улыбается,— лет. 378
Видишь, еще не умели и плоское дно Делать, потрогай: как выпукло, кругло оно». Грубая глина, шершавая глина, с боков В маленьких трещинках, смотрит на нас, мотыльков. Ах, рядом с ней саблезубый Ашшурбанипал, Как пузырек в минеральной воде, выкипал. Пусть я ошибся... правителя имя — Ашот. Что за вода в узкоплечей бутылке живет! Жгучая, беглая, вечер весь пью — не напьюсь. Стыдно признаться, что я этой вазы боюсь. * * * Как я соскучился по чистой русской речи, Я армянину не скажу: Ведь он второй язык взвалил себе на плечи, К спряжению припав чужому, падежу. На улице крутой, одышливо-лиловой, Запнется, спрошен мной, И кажется, как лев, как бык он двухголовый, И думает двумя, не то что мы — одной. О, как мне нравится земля с отливом медным, Гора с небритою щекой! Как я соскучился по тем стогам бесцветным, По русской прозе дорогой! Незаменимая услада! Нигде, нигде такой зеленовлажной нет. Откуда знаю я? Ах, мне довольно взгляда На камень треснувший и глины желтый цвет. * * * Лишь когда провожал нас у стойки в аэропорту, Он сказал мне, какое несчастье с ним в прошлом году 379
Приключилось,— не лучший глагол он в чужом языке Отыскал в толчее на армянском сухом сквозняке. Сын его утонул... Где вода среди этих камней? Так что даже не с ним приключилось, а с сыном скорей. Надо очень стараться, чтоб воду для смерти найти. «На Севане?» — «В грозу...— Улыбнулся, сказал мне: — Прости». Наши бедные мненья о национальных грехах, О восточном кипенье, о жарких словах впопыхах! О, какой англичанин сказал бы вот так, у перил, Как смертельно он ранен!.. Когда б я внимательней был... Я бы понял, что взгляд неспроста его влажен, как та Среди каменных гряд голубая, слепая среда, Не спросил бы вчера, просто так, захмелев от вина, Холодна ли в Севане вода? Он сказал: «Холодна».
* * * Б. Ахмадулиной Какое равенство? Смугла и пышнокрыла, Вся в черном бархате, как южной ночи мгла, Явилась яркая, всех бабочек затмила, Витражных, пламенных смежила два крыла, Зубчато-сводчата и недемократична, Перепорхнула вдруг и села на рукав, Так в скобках в адресе указывают: «Лично», К тому из спорящих, кто, мнилось, был не прав. К тому из спорящих, кто жизнь в нелучшем виде Нам предлагал любить, увы, какая есть: И в смерти равенства нет тоже, не взыщите. Нерона помнят все, а те, чья кровь и честь Им были втоптаны в грязь римскую,— забыты. Мигала бабочка, прижавшись к рукаву, Несправедливости подружка и Обиды. А где, скажи, еще ей преклонить главу? * * * Я представить себе не могу, не могу, Как Мане где-нибудь под зонтом в Тюильри, А Моне под скалой на морском берегу, А Сезанн в этот час, обогнув пустыри, А Ван Гог средь олив, их солдатских рядов, Ах, и сам, как солдат, он обрит и суров, А Гоген в тот же день среди черных вождей, Нет, еще до вождей,— среди арльских жердей, А еще Писсарро, а еще Ренуар, А еще лепестковый парижский бульвар, И глядит их глазами на все под шумок С ними вместе и с каждым в отдельности Бог. 381
* * * Жизнь загадочней любого сна: любимый романист Был похож на продавца ковров, я вычитал, восточных. Почему ее узор так прихотлив, а мог бы чист Быть,— не хочет! Любит выгнутость фантазий полуночных. О, как вежлив был, как ласков, обходителен, речист! Дам расспрашивал про платья: это шелк у вас, батист? Обладатель вкусов вычурных и, кажется, порочных. Хорошо! А вот платановый, резной, узорный лист, Что он, прост? Грубее трещинок ветвистых, потолочных? Спал я, спал; когда проснулся, день не ясен был, а мглист. Ах, и Бог, во-первых, все-таки творец, а моралист — Во-вторых... Что туч причудливей, пышнее клумб цветочных? * * * Говорю тебе: этот пиджак Будет так через тысячу лет Драгоценен, как тога, как стяг Крестоносца, утративший цвет. Говорю тебе: эти очки. Говорю тебе: этот сарай... Синеокого смысла пучки, Чудо, лезущее через край. Ты сидишь, улыбаешься мне Над заставленным тесно столом, Разве Бога в сегодняшнем дне Меньше, чем во вчерашнем, былом? Помнишь, нас разлучили с тобой? В этот раз я тебя не отдам. Незабудочек шелк голубой По тенистым разбросан местам. 382
И посланница мглы вековой, К нам в окно залетает пчела, Что, быть может, тяжелой рукой Артаксеркс отгонял от чела. * * * Красные, красные, красные кресла, красные. Господи, как хорошо, почему — не знаю! Что-то случится, приедут друзья напрасные, Милые, добрые, к августу, лучше — к маю. Сами ль уедем и волны увидим синие, Синие, синие, и берега крутые, Ржавые сосны увидим, а лучше — пинии, Черные скалы и белые мостовые. А ничего не случится — и тоже весело. Как они связаны, зренье и слух! Обставил Музыку красными кто-то резными креслами, Зверя — флажками и радости нам прибавил. Цвет — это что? — извинившись, спрошу художника. Цвет — это Бог.— А не звук? Не шероховатый Плюш подлокотника? Ласковость подорожника? Клевером пахнущий день и пушистой мятой? Купол увидим крутой в обрамленье благостном Монастыря и в музее — обломок мачты... А ничего не увидим — и тоже радостно, Лишь бы вдвоем, здравствуй, серенький день, невзрачный! * * * Что такое музыка — не знаю. Кто мне это объяснит? В белый зал войду, устроюсь с краю. Жизнь, и смерть, и жалоба, и стыд. Как поют, как нежат эти звуки! Многострунный, райский грех. 383
Вот сейчас, сейчас под белы руки Буду взят и выведен при всех. Не меня — его! Лицо руками Он закрыл и спасся. Я пропал. Прямо в сердце, в сумрачное пламя Слуховой ведет канал. Вот чего стесняться надо — слуха! Жизнь на всю раскрыта глубину. Миг назад на жизнь смотревший сухо, Как слезу, с ресниц ее смахну. В этом смысле все мы однополы, Все глядим сквозь райскую листву. Вы мне странны, брюки и подолы. Андрогин внимает Божеству. То любовь совсем, совсем другая, Без надрыва и обид! Гаснет звук. Изгнание из рая. Гасят свет. Прощай. Рояль закрыт. * * * Весны прекрасный сор: все эти молоточки, И кисточки, и пыль зеленая, и прах, Янтарные крючки, алмазные цепочки, Валяющиеся у нас с тобой в ногах, И тополь обведен каким-то желтым кругом, Но звук совсем не тот, что осенью, ничуть На шелест не похож, и весело мне с другом Похрустывать, давя расползшуюся ртуть. Топтать их нам не жаль,— скрипучие излишки, Избыток юных сил, как радость, через край Бегущая,— бог с ней! — как пена из-под крышки, Зато в ветвях — листвы несчитанный Шанхай Так свеж, так прихотлив, так смерти недоступен, Увы, еще шуметь едва умеет он, Но сыпятся с него отходы эти, струпья — Залог густых теней и многодумных крон. 384
* * * Б. Окуджаве Счастливые стихи писали мы, Когда все, все препятствовало нам. И волновали нити бахромы, И взгляд тянулся к вышитым цветам На скатерти,— да здравствует пустяк, Под подозреньем он у дураков! Ты, солнца луч, ко мне на пальцы ляг, Приди, прильни, скользнул — и был таков. Пленяла жизнь, давленью вопреки. Сейчас, когда все, все разрешено, Еще посмотрим, что нам смельчаки Преподнесут, какое нам кино Подарят... Помню фильм «Жил певчий дрозд», Насквозь прошитый музыкой ночной, Тбилисский дом, грузинский длинный тост, Борьбу во сне уснувшего с луной. Моя любовь, тебя я не отдам, Вас, дни мои, в аду не прокляну... Никто, никто читать по вечерам Нам не мешал, я жизнь свою одну Не поделю ни на две, ни на три. Волшебный смысл то вспыхивал, то гас, И сад не зря шумел, держу пари, И с полуслова понимали нас! * * * Посмотри: в вечном трауре старые эти абхазки. Что ни год, кто-нибудь умирает в огромной родне. Тем пронзительней южные краски, Полыхание роз, пенный гребень на синей волне, Не желающий знать ничего о смертельной развязке, Подходящий с упреком ко мне. Сам не знаю, какая меня укусила кавказская муха. Отшучусь, может быть. 13 Зак. №563 385
Ах, поэзия, ты, как абхазская эта старуха, Все не можешь о смерти забыть, Поминаешь ее в каждом слове то громко, то глухо, Продеваешь в ушко синеокое черную нить. * * * Тень чинары на белой земле — Будто черный прорыт ею ров. И по грудь в его сумрачной мгле Ты стоишь, умереть не готов. Синий цвет, до чего он лилов В этом войлочном, ватном тепле! Перейди его, перешагни: Не тебе в этом пекле лежать, Постоял в азиатской теки — И гуляй себе с миром опять, Справедливость ее оцени, Постарайся намек не понять. Смерть и сухость — не наша печаль, Смерть и осыпь — не наша беда, Все равно что цветущий миндаль И на выжженных склонах стада, И горюет зурна — не рояль. Сырость-смерть, подожди, смерть-вода. БОЙ БЫКОВ Я видел, как смерть выбегает из тьмы На воздух, как с нею играют вприпрыжку И жалят за все, с чем когда-нибудь мы Столкнемся, разят, пропуская под мышку, Вонзая в загривок ее острия,— И смотрит, набычась, увешана острым, Несчастную вспомню когда-нибудь я, К ее привыкая обыденным сестрам. 386
Я видел, как смерть обижают, шутя, Смеются над дикой, угрюмой, дремучей, Как бы вокруг пальца ее обведя, Запомню на всякий мучительный случай, Как жарко горит золотое шитье, Как жесты ее победителя ловки, Как, мертвую, тащат с арены ее В пыли и позоре на длинной веревке. * * * Ушел от нас... Ушел? Скажите: убежал. Внезапной смерти вид побег напоминает. Несъеденный пирог, недопитый бокал. На полуслове оборвал Речь: рукопись, как чай, дымится, остывает. Не плачьте. Это нас силком поволокут, Потащат, ухватив за шиворот, потянут. А он избавился от пут И собственную смерть, смотри, не счел за труд, Надеждой не прельщен, заминкой не обманут. Прости, я не люблю стихов на смерть друзей, Знакомых: этот жанр доказывает холод Любителя, увы, прощальных строф, при всей Их пылкости; затей Неловко стиховых, и слишком страшен повод. Уж плакальщиц нанять приличней было б; плач Достойней рифм и ямба. Тоска, мой друг, тоска! Поглубже слезы спрячь Иль стой, закрыв лицо, зареван и незряч,— Шаблона нет честней, правдивей нету штампа. * * * Замерзли яблони и голые стоят, Одна-две веточки листвой покрыты редкой,— Убогий, призрачный наряд. 387
Как Баратынского прикован был бы взгляд К их жалкой участи, какою скорбью едкой Обуглен был бы стих! Ну что ж, переживу Легко крушение надежд... на что? На годы Плодоносящие. Где преклонить главу? И не такие назову, Молчи, не спрашивай, убытки и расходы. А тот, с кем я сажал их лет тому назад Пятнадцать, новости печальной не узнает, И если есть тот свет, то значит, есть там сад, Где он задумывает ряд Нововведений, торф под яблони сгружает, Приствольный круг рыхлит — и, вспомнив обо мне, Кого-то просит там бесхитростно за сына И улыбается, и страх, что на войне Томил и мучил в мирном сне,— Забыт, и к колышкам привязана малина. * * * Пол не безлик, хотя и наг. Кто говорит, что пол угрюм. Забыл, как весел может мрак Быть! Ах, тюльпан не то что мак. Ленор не то что Улялюм. Душа не то, что нам твердят В течение двух тысяч лет О ней. От головы до пят Вся — дрожь, вся — жар она, вся — бред! Ее целуют, с нею спят. Она на пальцах у меня, На животе, на языке, И ангелы мне не родня! И там, где влажного огня Мне не сдержать, и на щеке. 388
АПОЛЛОН В ТРАВЕ В траве лежи. Чем гуще травы, Тем незаметней белый торс, Тем дальнобойный взгляд державы Беспомощней; тем меньше славы, Чем больше бабочек и ос. Тем слово жарче и чудесней, Чем тише произнесено. Чем меньше стать мечтает песней, Тем ближе к музыке оно; Тем горячей, чем бесполезней. Чем реже мрачно напоказ, Тем безупречней, тем печальней, Не поощряя громких фраз О той давильне, наковальне, Где задыхалось столько раз. Любовь трагична, жизнь страшна. Тем ярче белый на зеленом. Не знаю, в чем моя вина. Тем крепче дружба с Аполлоном, Чем безотрадней времена. Тем больше места для души, Чем меньше мыслей об удаче. Пронзи меня, вооружи Пчелиной радостью горячей! Как крупный град в траве лежи. * * * Две маленьких толпы, две свиты можно встретить, В тумане различить, за дымкой разглядеть, Пусть стерты на две трети, Задымлены, увы... Спасибо и за треть! Отбиты кое-где рука, одежды складка, И трещина прошла, и свиток поврежден, И все-таки томит веселая догадка, Счастливый снится сон. 389
В одной толпе — строги и сдержаны движенья, И струнный инструмент поет, как золотой Луч, боже мой, хоть раз кто слышал это пенье, Тот преданно строке внимает стиховой. В другой толпе — не лавр, а плющ и виноградный Топорщится листок, Там флейта и свирель, и смех, и длится жадный Там прямо на ходу большой, как жизнь, глоток. Ты знаешь, за какой из них, не рассуждая, Пошел я, но — клянусь! — свидетель был не раз Тому, как две толпы сходились, золотая Дрожала пыль у глаз. И знаю, за какой из них пошел ты, бедный Приятель давних дней, растаял вдалеке, Пленительный, бесследный Проделав шумный путь в помятом пиджаке... * * * Дорогой Александр! Здесь, откуда пишу тебе, нет Ни сирен,— ах, сирены с безумными их голосами! — Ни циклопов,— привет От меня им, сидящим в своих кабинетах, с глазами Все в порядке у них, и над каждым — дежурный портрет. Нет разбойников, нимф, Это всё — на земле, как ни грустно, квартиры и гроты; Что касается рифм, То, как видишь, освоил я детские эти заботы На чужом языке, вспоминая прилив и отлив. Шелестенье волны, Выносящей к ногам в крутобедрой бутылке записку Из любимой страны... Здесь, откуда пишу тебе, море к закатному диску Льнет, но диск не заходит, томят незакатные сны. 390
Дорогой Александр, Почему тебя выбрал, сейчас объясню; много ближе, Скажешь, буйный ко мне Архилох, семиструнный Терпандр, Но и пальме сосна снится в снежной красе своей рыжей, А не дрок, олеандр. А еще потому Выбор пал на тебя, нелюдим, что, живя домоседом, Огибал острова, чуть ли не в залетейскую тьму Заходил, все сказал, что хотел, не солгал никому,— И остался неведом. В благосклонной тени. Но когда ты умрешь, разберут Всё, что сказано: так придвигают к глазам изумруд, Огонек бриллианта. Скольких чудищ обвел вокруг пальца, статей их, причуд Не боясь: ты обманута, литературная банда! Вы обмануты, стадом гуляющие женихи. И предательский лотос Не надкушен, с тобой — твоя родина, беды, грехи. Человек умирает — зато выживают стихи. Здравствуй, ласковый ум и мужская, упрямая кротость! Помогал тебе Бог или смуглые боги, как мне, Выходя, как из ниши, из ямы воздушной во сне, Обнимала прохлада, Навевая любовь к заметенной снегами стране... Обнимаю тебя. Одиссей. Отвечать мне не надо. * * * А. Машевскому Не может быть дурной молитвы. Не станет Бог сидеть в засаде Для вас. Почувствуете стыд вы И страх. Молчите, бога ради. 391
Так говорит в «Алкивиаде» Своем Платон. И в самом деле Молитвой быть злоумышленье Не может. Все равно что сзади Напасть. Как я люблю вас, ели! Как вы толпитесь в отдаленье! Нет вас угрюмей и лохматей. Как тешат взгляд на дальнем плане Темно-зубчатые громады! Что просят лакедемоняне У тех, кто им на помощь рады Прийти (Я с книгой на диване Сижу, я взял ее на дачу...) И в мирной жизни, и в тревоге? Чтобы к хорошему в придачу Еще прекрасное им боги Послали. Вот и все. Я прячу Поглубже в сердце эти строки. БЕГ С БАРЬЕРАМИ Смотрел я, затаив дыханье, На бег с барьерами, его на вазах нет И чашах, это наш придумал век: вниманье! На скорости — не сбить, не рухнуть, в мире бед Раскинуться на миг и снова подобраться, И, вытянутою ногой Невидимую дверь распахивая, клясться В готовности порог с разбега взять любой. На самом деле я не ведаю, где икры, Где голень, речевой запас умней меня. Когда бы грек и впрямь увидел наши игры! То птицу б он признал в бегущем, то коня. Печалиться не надо. Мир был бы слишком прост без спешки дорогой. А рифма — не барьер? А жалость — не преграда? Ты видишь: новый вид возник при нас с тобой. 392
* * * Снежок, снежок Колючий, боже мой, какой же он горячий! Сырого холода почувствуешь ожог, Дыханье радости, волнение удачи. Родных, замерзших что белее берегов? Никто не выловит подледной зимней рыбки. Международных дураков На их симпозиумах мучают улыбки. А доморощенных — обида, и тоска, И тяжесть гиблая подспудной мысли задней. Они-то сделаны из одного куска. Что сердца пристальней, что жизни ненаглядней? Будь тверд, мой друг, Нет, мягок, ветрен будь, отходчив и уступчив, Как этот бережный над городом испуг, Идущий медленно — не важен, а задумчив. Звезда, звезда Лоснится снежная, на сонный пух подую. Уединенного труда Судьба послала нам возможность дорогую. * * * С. Лурье Если правда, что Чехов с Толстым говорили впервые в пруду, По колено в нем стоя, то как же Господь ерунду Обожает, неважно, быть может, стояли по грудь. Любо-дорого вот что: те мошки, та желтая муть, Что со дна поднимается, бойкие те пузырьки. Вообще вспоминается проза: плесканья, шлепки По воде,— это в чеховском было рассказе уже. И наверное, Бог, улыбаясь, прозаик в душе. 393
Знаете, как в пруду говорят, уходя с головой Под воду: «Ваш рассказ» — и нырок — «про жену и другой, Про собаку»,— нырок — «хороши, а досадно чуть-чуть, Что нет общей идеи...» — «Простите, вам слепень на грудь Собирается сесть...» и так далее. Мир мелочей, Перетянутых в талии платьев, палящих лучей, Золотых головастиков... Бог, разговором задет, Не уверен, есть общая мысль у него или нет? * * * С опозданьем, во всем своем грозном И сверкающем виде, как Бог, Ты являешься в гости, нервозным Кашлем сдавлен хозяйский смешок, Изреченья твои и обмолвки По уходе твоем в дневнике Заиграют узором на шелке, Расшалившейся рыбкой в реке. Так и надо. Для нищего духом Расстоянье меж ним и тобой Не должно быть устелено пухом: Пусть потрудится... Или любой Слышит то, что волшебному слуху Внятно в пенье отзывчивых муз? Не обидеть и думать за муху? Гнев мешает, препятствует вкус. Но милей, чем пылание это, Мне, признаюсь, неловкий рассказ, Как неузнанный жил у Адмета Олимпиец, стада его пас; Знаешь, быть заодно с пастухами, Утомленными грубым трудом, Притушив — да не носятся с нами - Свет таинственный свой за столом... 394
* * * Да, накупили мы тряпок, прямо скажу, чемодан. Нам «мерседес» подавали, а может быть, и «роллс-ройс». Синие рододендроны, крупные, как обман. Жаль, не сказал никто нам, что в Цюрихе умер Джойс. Я бы совсем иначе на город тогда смотрел. Ах, все равно живые изгороди хороши! Денежных, знать, швейцарцам мало прилежных дел, Русская литература им нужна для души. Красным квадратным флагом с белым крестом большим, Кажется, при желанье можно накрыть страну. Русская литература и модернизм... Бог с ним, Что-нибудь вставлю к месту, присочиню, вверну. Что до любовниц, с диким можно сравнить цветком Каждую, выбрав синий или лиловый цвет,— Так он писал, живя здесь особняком, тайком. Мистеру Блуму — самый нежный от нас привет. Здравствуй, поток сознанья,— вброд перешел тебя Яснополянский, в блузе, не замочив штанин, Первопроходец, время комкая, теребя... Что это, помнишь, было: чертополох, люпин? Вспомнится эта поза, через мгновенье — та, Господи, так и этак нежничал с дамой, льнул, В самые раскаленные руку тянул места, Через страницу — падал лифчик на венский стул. Где-то году в тридцатом был подведен итог Новому направленью, подведена черта, Вышел на сцену ужас, маску отбросил рок, Только не здесь... Цветочки тянутся к нам с куста. 395
* * * А. Пурину Казалось, попугай стихи читает мне. Пронзительный акцент пугал какой-то птичий, Записанный бог весть в какой чужой стране На пленку, вне людских условий и приличий, Казалось, что бамбук, что лотос, что тростник Обрамить эту речь — не гарвардские стены — Должны бы: слишком тон решителен и дик, Так сирины поют, так тешатся сирены. Казалось, завели и бросили, обман, Насмешка, разыграть студенты захотели. Был в Гарварде я: нет там джунглей и лиан, В библиотечном там и я читал отделе Стихи свои за тем же столиком, клянусь; Железный микрофон подвешен был, как груша... По-русски так нельзя грассировать, боюсь Я мягких «ш» и «щ», их бархата и плюша. Показывали мне и корпус, где читал Он лекции, кирпич запомнил нежно-красный И реку, на гребной похожую канал, Как в прозе у него,— по ней крестообразный, Двухвесельный скользил двухместный паучок — Под общей скорлупой каленых два орешка, Попасть бы смуглым им к нему на язычок... Казалось, что обман, казалось, что насмешка. Казалось, что «Анчар», им выбранный, увы, Со школьных лет ему запомнившийся рыком Тигриным, все свои потертости и швы Являет, норовя еще к каким-то лыкам Склонить нас в шалаше,— не дамся, не хочу! Не в Тенишевском нас училище учили. «Ненастный день потух...» — люблю я и шепчу. А так кричит павлин в Панаме или в Чили. 396
* * * Е. Рейну Лучше Дельфта в этом мире только Дельфт на полотне. Я присматривался к желтой, синей, розовой стене. Ах, за что такой подарок драгоценный сделан мне? Как ценил шероховатость' мой любимый романист! Он герою смерть, как радость, преподнес, как чистый лист. Влажность эта, сыроватость, глянец лилий и батист. На тарелочках зеленых мелко плавают они. Им в каналах полусонных хорошо цвести в тени. Об утратах и уронах думать — боже сохрани! Вспоминать их неуместно и преступно, как в раю. От себя я здесь чудесно отодвинул жизнь свою, Власть Советов, бурю съезда, жаркий спор в родном краю. Ездить на велосипеде, да посиживать в кафе, Да просматривать в газете, что там пишут о Москве? Почему одна на свете жизнь дается, а не две? Водяною паутиной город маленький накрыт. Умереть перед картиной — слишком легкий, что ли, вид Смерти быстрой, воробьиной,— гордость наша не велит. Я скажу сейчас, что понял наконец, к чему пришел: Смысл лежит, как на ладони, откровенен и тяжел: Бог задумал — я исполнил, в мире горя, в море зол. Бродит маленькая птичка под ногами у меня. С романистом перекличка, и художник мне родня. Жизнь — горячая привычка, золотая западня. 397
* * * Венгерские лавочки пухнут от разноголосых вещей. Такого количества тряпок я в жизни не видел своей, Кричат они, реют, как флаги, зазывно висят над дверьми. Глаза твои блеска и влаги полны,— все потрогай, возьми! Ты, кофточек девять примерив, восьмую велишь завернуть И, выйдя, помедлишь у двери, седьмую жалея чуть-чуть; Страна потакает не злости, не комплексу зла и вины, А слабости женской: да бросьте, да что вы, да все мы смешны. И ум отступает, и всякий пытливый другой интерес Пред скопищем этим бессчетным развешанных тесно чудес — Бесчисленных блузочек самых безумных расцветок, друг мой, Как луч в католических храмах, куда нас водили с тобой. Болтливые, легкие вещи, хлопчатобумажный галдеж — Вот все честолюбие женщин и все их тщеславие,— что ж, При всей чепухе быстротечной: подумаешь, ворс и покрой! — Насколько оно человечней бесцветной заботы мужской... * * * В будапештском музее на рембрандтовском полотне Блещет туша мясная, как жаркое знамя в огне, Как алтарь, излучающий сумрачный жар золотой, И всей Венгрии стоит,— не всей, так пусть пятой, шестой Ее части, хоть тысячной,— дай досказать, не перечь, Пышет туша кровавая, как раскаленная печь, Словно книга распахнута Мудрости и Бытия И над смертною пахотой высший стоит Судия. 398
Знаю, больше не свидеться с ней никогда на земле. Но врата были райские мне приоткрыты во мгле С полминуты,— достаточно, чтобы запомнить навек: В каждой вещи есть святочный блеск, в каждом мраке — ковчег Проступает и прячется... Жизнь моя, жар и зола! В Будапеште раздатчица смуглого счастья и зла, Если так мне позволено будет судьбу окрестить, Подвела меня к пламени,— и не забыть, не остыть... * * * В наших северных рощах, ты помнишь, и летом клубятся Прошлогодние листья, трещат и шуршат под ногой, И рогатые корни южанина и иностранца Забавляют: не ждал он высокой преграды такой, Как домашний порог, так же буднично стоптанный нами; Вообще он не думал, что могут быть так хороши Наши ели и мхи, вековые стволы с галунами Голубого лишайника, юркие в дебрях ужи. Мы не скажем ему, как вздыхаем по югу, по глянцу Средиземной листвы, мы поддакивать станем ему: Да, еловая тень... Мы южанину и иностранцу Незабудочек нежных покажем в лесу бахрому, Переспросим его: не забудет он их? Не забудет. Никогда! ни за что! голубые такие... их нет Там, где жизнь он проводит так грустно... Увидим: не шутит. И вздохнем, и простимся... помашем рукою вослед. * * * Боже мой, среди Рима, над Форумом, в пыльных кустах Ты легла на скамью, от траяновых стен — в двух шагах, В трикотажном костюмчике,— там, где кипела вражда, Где Катулл проходил, бормоча: — Что за дрянь, сволота! 399
Как усталостью был огорчен я твоей, уязвлен Тем, что не до камней тебе этих, побитых колонн, Как стремился я к ним, как я рвался, не чаял узреть... Ты мне можешь испортить все, все, даже Рим, даже смерть! Где мы? В Риме! Мы в Риме. Мы в нем. Как он желт, кареглаз! Мы в пылающем Риме вдвоем. Повтори еще раз. Как слова о любви, повтори, чтоб поверить я мог В это солнце, в крови растворенное, в ласковый рок. Ты лежала ничком в двух шагах от теней дорогих. Эта пыль, этот прах мне дороже всех близких, родных. Как усталость умеет любовь с раздраженьем связать В чудный узел один: вот я счастлив, несчастен опять! Вот я должен сидеть, ждать, пока ты вздохнешь, оживешь. Я хотел бы один любоваться руинами... Ложь. Я не мог бы по прихоти долго скитаться своей Без тебя, без любви, без родимых лесов и полей.
НА СУМРАЧНОЙ ЗВЕЗДЕ 1994
В МИРОВОМ СПЕКТАКЛЕ * * * Дайте мне, дайте башмаки пурпурные с загнутыми носками И одеяние, шитое золотом, с брильянтами и аметистами; Сколько можно ходить в пиджаке, пробавляться тусклыми мазками Повседневной живописи, с ее красками водянистыми? Сколько можно читать газеты, пить чай, надоело притворство! Братья мне микенские цари: кого свергли, кого придушили, Кто спасся бегством,— выручило с рабом-садовником сходство, Потом трясся в арбе, плыл на корабле, мчался в наемном автомобиле. О, как интересно, как интересно Жить, участвовать в мировом спектакле, Сброшенным быть со скалы отвесной, Найденным быть в камышах и распеленутым нимфой или цаплей. Друг меня предавал, за стеной обо мне шептались, Я пережил пятерых владык, мне шестой симпатичен, Нынче, когда чуть что, говорят: ментальность, Рекомендую в снегу кувыркающихся синичек. Телефон, звони; пой, хор грубоголосый; Проноси записочки под кофтой, старая служанка. Что всего дешевле в этом мире? Слезы. Ничего не стоят. Говорил: «Не плачь, гречанка 402
Верная». Про мирты что-то на мече героя. Мы сейчас сказали б: на прикладе автомата. Встать за всех обиженных одни стихи горою В этом мире рады, и строка чуть-чуть горбата. * * * Но тот, кто видел в сетке крошечных Перепелов несчастных, участи Ужасной ждущих, кучкой сложенных, Как овощи, полузамученных, Дрожащих, маленькие головы В ячейки узкие просовывающих, Боящихся прилавка голого И смуглокожих рук чудовища,— Я тверд, и ты не слабонервная, И жизнью вылеплены строгою, Старик абхазец прав, наверное, Что ужас наш его не трогает,— Кто видел пестрых, видел обморочных, На вес идущих грудой дышащей, Тому уже не надо поручней, Перил, тот верит силе мышечной, Тот знает, что и в худшем случае Не упадет, что роли воина, Ловца, раба, царя получены Из сильяых рук, что так устроено. * * Молодой Рембрандт с кошачьими усами Хорошо относится к себе и к жизни тоже. Ничего плохого в этом нет, судите сами: Разве кто-то хуже был, когда он был моложе? Разве завтра на небо опять не выйдет солнце? Разве жизнь закончится на нас, судите сами. Жаль, что подозрительность с годами разовьется. Хороша доверчивость с горячими глазами! 403
Этот цвет коричневый, вот именно, табачный, И еще не ясно, кто тут мышка, кто тут кошка. Разве осмотрительность не надоела, мрачность? Поиграй, судьба, со мной,— просил,— еще немножко. Так чужое, скрытое бывает не под силу Недоброжелательство, что хочется проститься С жизнью, уступить ему и вместе с ним в могилу Проводить себя скорей, да стыдно живописца. Шляпу так носить, как он, никто не будет, точно. Бархатную, с мягкими, рифлеными полями. Можно ль осуждать его, тем более, заочно? Зная, как потом сгустится мрак, судите сами. * * * Если кто-то Италию любит, Мы его понимаем, хотя Сон полуденный мысль ее губит, Солнце нежит и море голубит, Впала в детство она без дождя. Если Англию — тоже понятно. И тем более — Францию, что ж, Я впивался и сам в нее жадно, Как пчела... Ах, на ней даже пятна, Как на солнце: увидишь — поймешь. Но Россию со всей ее кровью... Я не знаю, как это назвать,— Стыдно, страшно,— неужто любовью? Эту рыхлую ямку кротовью, Серой ивы бесцветную прядь. * * * Вот чего я не делал уже сто лет,— Не читал романов: нездешний свет, Океан, банановых листьев шелест, Полицейский в хаки, скупой сюжет, Все несчастья, как рыба, идут на нерест В этот богом забытый, безлюдный край. 404
Человек, уходя, говорит: «Прощай», «До свиданья» сказать было б слишком смело. И стервятник сидит на дороге в рай, Это лучше, чем если бы плоть истлела. Но когда я на миг отрываю взгляд От страницы,— я вижу слепой фасад, Белый, белый снежок, образцово белый. Кое-что рассказать бы я тоже рад, Да рассказчик, знаешь, я неумелый,— О студеной стране, об игре с огнем, Разговорах при стукачах, замнем То, как это случалось и чем грозило, И отъезд соблазнял нас, как ход конем, Но спасла нерешительность — наша сила! * * * Нет дороги иной для уставшей от бедствий страны, Как пойти, торопясь, по пути рассудительных стран. Все другие дороги безумны, бездомны, страшны,— Так я думаю, с книгой садясь на диван. Рассужденья разумны мои — потому не верны. И за доводом лезть надо в самый глубокий карман. А в глубоком кармане, внутри пиджака, на груди — Роковая записочка, скомканный, смятый листок, И слова полустертые неразличимы почти, И читать надо тоже не прямо ее — между строк: Будь что будет, а будет у нас впереди То, чего ни поэт, ни философ не знает, ни Бог. Каждый раз выбирает Россия такие пути, Что пугается Запад, лицо закрывает Восток. * * * Запиши на всякий случай Телефонный номер Блока: Шесть — двенадцать — два нуля. Тьма ль подступит грозной тучей, Сердцу ль станет одиноко, Злой покажется земля. 405
Хорошо — и слава богу, И хватает утешений Дружеских и стиховых, И старее понемногу Мы, ценители мгновений Чудных, странных, никаких. Пусть мелькают страны, лица, Нас и Фет вполне устроить Может, лиственная тень, Но... кто знает, что случится? Зря не будем беспокоить. Так сказать, на черный день. * * * Все эти страшные слова: сноха, свекровь, Свекр, теща, деверь, зять и, боже мой, золовка, Слепые, хриплые, тут ни при чем любовь, О ней, единственной, и вспоминать неловко. Смотри-ка, выучил их, сам не знаю как. С какою радостью, когда умру, забуду! Глядят, дремучие, в непроходимый мрак, Где душат шепотом и с криком бьют посуду. Ну, улыбнись! Наш век, как он ни плох, хорош Тем, что, презрев родство, открыл пошире двери Для дружбы, выстуженной сквозняками сплошь. Как там, у Зощенко? — Прощай, товарищ деверь! Какой задуман был побег, прорыв, полет, Звезда — сестра моя, к другим мирам и меркам, Не к этим, дышащим тоской земных забот Посудным шкафчикам и их поющим дверкам! Отдельно взятая, страна едва жива. Жене и матери в одной квартире плохо. Блок умер. Выжили дремучие слова: Свекровь, свояченица, кровь, сноха, эпоха. 406
* * * Будем думать, что смерть — это подвиг такой в конце Жизни, с мокрою простыней и посудиной под кроватью. В Петербурге, Париже, Лондоне, Нижневартовске, Череповце — Все равно, где отдаться этому горестному мероприятию. Даже ближе в России, может быть, к идеальному образцу. Съели всех ездовых собак, начиналась цинга, гангрена. Ради этого рвались к полюсу и писали: «Прощай! — отцу,— Ты меня понимал всегда... как я счастлив... болит колено». Что касается римских авторов, будем думать, что их не зря Издавали для нас в таком твердокаменном переплете, Книжный памятник воздвигая им, чтобы высились, говоря: Как желаете умереть? А не: Как хорошо живете! Я любил вас, пустые улицы, выбегающие к Неве, В полуночном такси, с окошечком, вниз приспущенным на два пальца. Холодок забирался в волосы на лысеющей голове Верхогляда, гуляки, бабника, европейца, неандертальца. И еще одно замечание: так как подвигам место есть В жизни, только оно всегда заставлялось не то диваном, Не то шкафом, то хоть под занавес надо место расчистить, честь Как бы требует наша этого в отречении покаянном. * * * Страшно жить, а не жить как раз И не страшно. Счастливый сон — Вечный, ровный, глубокий, нас Устраняющий,— выйти вон Из навязанных комнат, ниш, 407
Улиц, дружб, языка, дверей... В детстве, помнится, «все проспишь! — говорили,— вставай скорей!» Все проспать! Беззаботней нет Участи. Я проспал уже Трою, дягилевский балет И Олимпию в неглиже, Выезд Ирода из дворца, Выход Пушкина на крыльцо... Что ж вздыхать, горевать, конца Избегать, закрывать лицо? * * * Я плохо сплю: приходят, словно днем, Ко мне ночами мысли, тяжелее, Чем камни, так и этак расставляю Их, мрачных, сердце ходит ходуном, И жалуюсь, и сам себя жалею, О, если бы похожими на стаю Они, в углу сознанья голубом, Плескались бы, как голуби, белея, Нет, давят, всё, что было, вспоминаю, А днем томлюсь во сне полуслепом. Не удивлюсь, когда узнаю: там, В Италии, на ложе неудобном, Холодном и покатом, поменялись Местами Ночь и День, на горе нам. Он, с грозным взглядом, сумрачно-надгробным,— Что это, ревность, доблесть или зависть? — Закручен, как пружина, и упрям, Она ж — во сне счастливом, допотопном, Когда еще и звери улыбались В полях, метя хвостами по цветам. * * * Белой ночью кажется: дыханье Затаила сонная Нева, И стоят вдоль набережной зданья — Мыслящие существа. 408
Мыслю — следовательно, существую. Параллелепипеды, кубы Норовят постигнуть мысль чужую И понять любителя ходьбы. Человек же думать не умеет: Полугрезит, бедный, полуспит,— Он и впрямь, как камень, цепенеет, Известняк он, мрамор и гранит. Памятник архитектуры, Монумент Тоски и обелиск Горя, слепок Мрачности — с натуры, Барельеф Беды и смертный Риск. Он идет, его как будто нету, Умоляя вещество, На Неву глядящее, как в Лету, Эту мысль додумать за него. Я СКАЖУ ТЕБЕ, ГДЕ ХОРОШО... Я скажу тебе, где хорошо: хорошо в Амстердаме. Цеховые дома его узкие волноподобны. Я усилие сделал, чтоб вспомнить их: над головами Их лепные коньки белогривые море способны Заменить, на картине кипящее в буковой раме Золоченой,— видения наши горьки и подробны. Вспомнить что-нибудь трудно, труднее всего — по желанью. Упирается память: ей, видишь ли, проще в засаде Поджидать нас, пугая то Вишерой вдруг, то Любанью,— Почему ее вспомнил сейчас, объясни, бога ради! Дует ветер с Невы, тополя прижимаются к зданью. Я скажу тебе, где хорошо: хорошо в Ленинграде. Я скажу тебе, где хорошо: хорошо, где нас нету. В Амстердаме поэтому лучше всего: у канала Мы не бродим, не топчемся, не покупаем газету, Не стремимся узнать из нее: что бы нас доканало? 409
Я стоял над водой — все равно что заглядывал в Лету. В Амстердаме нас нет,— там и горе бы нас не достало. Я скажу тебе, где хорошо: хорошо, где нам плохо. Хорошо, где, к тебе поднимаясь навстречу с дивана, Произносят такие слова, как «страна» и «эпоха» — И не стыдно тому, кто их вслух произносит, не странно, И всерьез отвечая на них, не боишься подвоха, И болят они, как нанесенная в юности рана.
НЕОТРАЗИМЫЙ СТРОЙ * * * Под шкафом, блюдечком, под ложечкой, под спудом, Под небом Африки, под креслом, под судом, Под страхом смерти злой, чудачествам, причудам Не веря, под вечер, одной звездой ведом, Под небом голубым страны своей, под гнетом Обид, под насыпью, под бурею судеб, Под длинной скатертью столов, под переплетом, Под снегом, под руку, под шапкой снега — Феб, Под зноем флорентийской, если помнишь, лени,— Строка растянута — и сразу не узнать, Тоска, друзья мои! Спасибо, куст сирени, Под ней, персидскою, мы встретимся опять, Под гневным лозунгом, любуясь под грозою Уснувшим воином, под влажный шум листвы, Под ветром, выяснив, что под его рукою Не бьется сердце,— жаль, в ее стихах, увы, Под солнцем вечности, творительным предлогом Все это вырастив вокруг и сотворив, Под мраком, если бы я мог сказать: под Богом! Так подбирается и сам ведет мотив. * * * Ты, душа, энтелехия, как говорил Не Платон, а строптивый его ученик, Ты устала, потратив так много чернил, Столько строк сочинив, повлияв на язык Поэтический, только! — в обиду не дав, Как дитя, на растленье семье воровской, Не покинув его, но держа за рукав, Да не вырвется, не соблазнится тоской 411
Трехкопеечной, помня и в черные дни О еще не разгаданном нами родстве, Но счастливом, лишь руку во тьме протяни, Со звездой в облаках и дыханьем в листве. * * * Тает, тает, в лучах выгорая, За предел отступает земной То, что бабочка может ночная Рассказать по секрету дневной, Захоти она вдруг, засыпая, Выдать радужной нас, золотой. Но бесхитростен день благосклонный И разумен, как честный чертеж. Кто ж поверит ей, серенькой, сонной: Слишком правда похожа на ложь! Блещут стекла, сверкают флаконы И занятья осмысленны сплошь. Среди ярких таких декораций Заподозрить ни в чем нас нельзя. Что вы! Мало ли как улыбаться Можно, в комнату чайник внося... И сама бы могла догадаться — Недогадлива! В золоте вся. * * * Я не ценю балет и не люблю парад, Их крепостной сюжет, самодержавный лад. Пусть ножка ножку бьет, под козырек берут,— Подозреваю гнет и подневольный труд. А я люблю, когда по комнате, мой друг, Смеясь, балдой балда, ты закружишься вдруг. И я люблю стихов неотразимый строй, Что умереть готов, как полк, за нас с тобой. 412
* * * Смог насчитать всего одиннадцать Счастливых дней великий немец. Как мы в сравненье с ним продвинулись Вперед, какой же он младенец! Восьмидесятилетний, с орденом, Советник в мире самый тайный Всего одиннадцать на пройденном Пути отметил дней,— печальный Итог и малоутешительный. Иль требовательность такая, Что нам не снилась? Вопросительный Знак ставлю, точки избегая. А море? А стихотворение? А взгляд счастливый и блестящий? Я б останавливал мгновение Раз десять на день или чаще! В двадцатом веке надо гибельном Жить, смертоносном, массовидном, Чтоб дело счастья было прибыльным И чувство радости — завидным. * * * И в радости нерадостных мгновений, Не правда ли, хватает, отвлечений, И мраморный угрюм в аллее гений. И мы, когда на желтого смотрели, С отбитою рукой, то пить хотели, Шел дождь, а зонт оставили в отеле. Дворец? Дворец! Сказала: «Очень мило». О, если б тела не было! Но было. Накрапывало. Боже мой, знобило. И все это, и в том числе ненастье, Вниманья требовало и участья Сердечного. И это было счастье! 413
* * * Ни ужимок, ни жестов, ни слов Жалких, женских, ни поз, ни уловок, Твой обычай бесценный таков,— Залюбуется им египтолог, Да его, слава богу, нигде Нет поблизости, просто и прямо Ты глядишь на меня в тесноте И обиде вседневного хлама. И когда удается найти Чудный смысл и расчистить пространство, Как я счастлив с тобой посреди Мирового притворства, жеманства, Многослойно-червивых ходов, Общих мест и захватанных истин, И прямой от любви до стихов Путь стремителен и бескорыстен! * * * В романе сказано, что женщин добрых нет, Но есть способные на нежность,— автор бедный Заврался, думаю. Вечерний льется свет На шкафчик лаковый, а кажется, что медный. Открыла скрипнувший и вазочку взяла. Все обобщения смешны, по меньшей мере. Должно быть, вечером ему на ум пришла Мысль,— записал ее, а утром не проверил. Что ясно поутру, то смутно ввечеру. И, мимо идучи, в глаза поцеловала. Ах, нежность все-таки во след за ним добру Я предпочесть готов, ее всегда нам мало! * * * Сапоги твои стоят в прихожей, Словно я живу с кавалеристом. Здравствуй, день весенний, тонкокожий, С влажным блеском, с талым аметистом. 414
На мальчишек женщины похожи, И короткая идет им стрижка. Все мы братья, сестры все мы тоже, Пауза у нас и передышка. Никого никто не будет мучить Больше; вшиты солнечные клинья В сумрак; ах, весною даже тучи Не внушают мрака и унынья. * * * Любить — смотреть в четыре глаза На днище старого баркаса, На сумрак вспененного вяза! И, как в четыре на рояле Играть руки, во все детали Вникать, в рисунок на медали. Надменный профиль полководца, Аустерлиц и его солнце, Что над тщеславными смеется. Любить — забыть о ржавой славе. У одуванчиков в канаве Желтее цвет,— сказать мы вправе. Четырехруким — шестикрылых Жаль, знать не знающих о милых Словечках, лестничных перилах, Четырехногом на диване Полуживотном и тумане В глазах, и розочке в стакане. А без животного духовный Мир был бы только лад церковный, Не любящий, а полюбовный. 415
* * * Под слово «любовь» подставляют слова Любые в стихах — и не знают заминок. Понятно, когда это боль, поединок. Но также: не знать почему-то ботинок, И даже: любить его значит дрова. Скажите, зачем их рубить до утра? Я помню, как эти стихи на ура У нас проходили, семнадцатилетних, В десятом, простые, как стук топора. Сбегать так приятно с уроков последних. Любить так прекрасно, так весело — жить! Я тоже могу кое-что предложить: Любить — это с ниточкой, вьющейся рядом, Покрепче связав узелком свою нить, Ни бытом не дать запугать, ни халатом Себя, ни размолвками,— как им не быть? А кто их боится, живет суррогатом Любви,— пусть идет он колоть и рубить. * * Ужас, ужас какой! Что прочел я, что вычитал... Запирали Володю на кухне, и в дверь Он царапался, плакал,— страшна ты, за вычетом Двух-трех дней, легендарная жизнь,— что он, зверь, Что он, пес или кот, чтобы с ним так решительно Поступали, в постель торопливо ложась? О, не только предметно, но и умозрительно Невозможно представить тройную их связь,— И не надо. Чужое несчастье обставлено Как борьба с износившейся формой любви, Но борцы изумленно глядят и затравленно На свои достиженья. Нет, пусть соловьи И луна, и дыхание, как его, робкое? Расшатали стихи, раскачали строфу,— Вот и ломится в дверь он, и плачет за скобкою Горько так, что вот-вот вместе с ним зареву. 416
* * * Я список кораблей прочел до середины... О. Мандельштам Мы останавливали с тобой Каретоподобный кэб И мчались по Лондону, хвост трубой, Здравствуй, здравствуй, чужой вертеп! И сорили такими словами, как Оксфорд-стрит и Трафальгар-сквер, Нашей юности, канувшей в снег и мрак, Подавая плохой пример. Твой английский слаб, мой французский плох. За кого принимал шофер Нас? Как если бы вырицкий чертополох На домашний ступил ковер. Или розовый сиверский иван-чай Вброд лесной перешел ручей. Но сверх счетчика фунт я давал на чай — И шофер говорил: «О'кей!» Потому что, наверное, сорок лет Нам внушали средь наших бед, Что бессмертия нет, утешенья нет, А уж Англии, точно, нет. Но сверкнули мне волны чужих морей, И другой разговор пошел... Не за то ли, что список я кораблей, Мальчик, вслух до конца прочел? * * * Лучше всего оно знаешь когда, когда? Знаешь, когда оно лучше всего, всего? В послеобеденный час, когда спит орда Отпускников,— и нет на море никого! В самый горячий, расплавленный, сонный час, Самый пустынный и знойный, глаза слепя. 14 Зак. № 563 417
Было бы лучше еще, если б также нас Не было, плещется лишь для себя, себя. Только себе оно принадлежит, светло Глядя на спящий, себя позабывший мир, Столь абсолютное, словно добро и зло, Столь драгоценное, словно брильянт, сапфир. Словно идея Платонова наяву, Овеществленная силой его ума... Спросят, что делаю? Точный ответ: живу. Яркие вспышки и пенная бахрома. И обнаружив среди золотистых сот Голову прочно увязшего в них пловца, Видишь: есть кто-то всегда, кто полней живет И углубленней, решительно, до конца. * * * В конце концов, смотри, полюбишь эти слезы, Мужскому чуждые уму, И перемену чувств, как перемена позы, Мгновенную,— вопрос бессмыслен: почему? И сбивчивую речь, и грозное молчанье. Ну в чем ты виноват? Подумай и скажи. В конце концов свое увидишь оправданье В отсутствии души. Душа твоя сидит, обидясь, в старом кресле, Молчаньем все сказав. Вот если б, умерев, и впрямь потом воскресли, Тогда б разобрались, кто больше был неправ. В конце концов, душа, конечно, не мужчина, А женщина: ее передоверив ей, Ты видишь, что всегда для горя есть причина, Для радости и слез, для блеска и теней. «В конце концов, скажи, чего ты хочешь?» — эти Слова произносить не стоило. Вина Моя. В конце концов, не правда ль, мы не дети И ясность быть должна 418
Во всем? В конце концов, мужское небо прочно: Светло, когда светло, темно, когда темно; И в ласточке проточной, Купающейся в нем, нуждается оно. * * * Не заметишь, как станешь ровесником немолодых И, как правило, второстепенных героев,— не их Любит автор; отныне старик-генерал — твой товарищ, «Толстый, этот», как сказано, бедной Татьяны жених. Видишь, возраст всесилен, и опыт насмешлив и старящ. Что ж, в свое удовольствие сладко и скромно живи. Ты не в фокусе, с ветки дубовый листочек сорви, Как он женствен! С тобой, слава богу, отныне идею Не связать, ни сочувственный замысел,— что до любви, То она... то о ней... и умрем — не расстанемся с нею. * * * Нечто вроде прустовского романа, Только на языке другом и не в прозе, А в стихах,— вот чем занят я был, Ориана, Альбертина, Одетта, и на морозе, А не в благословенном Комбре, Бальбеке, Не в Париже, с сиренью его, бензином, И хотя в том же самом железном веке, Но железа прибавилось в нем, в интимном, Но с поправкой на общие беды, плане, То есть после Освенцима и на фоне Стариков, засыпанных в Магадане Снегом, звездами, тучами... «встали кони». Нечто вроде прустовского романа По количеству мыслей в одеждах ярких, Только пил из граненого я стакана Чаще, чем из бокала, и та, с кем в парке На скамье целовался, носила платье От советской портнихи по два-три года, 419
И готовились загодя мероприятия Юбилейные, громкие, в честь Нимрода, И не поощрялся любовный шепот, Потому что ценился гражданский пафос, Но я знал и тогда: это опыт, опыт, А не просто ошибка и скверный ляпсус.
ПЕРЕБОИ СМЫСЛА * * * Из гостей придя домой, Продолжаешь улыбаться... Час полночный, золотой, Жаль с ним, желтым, расставаться. Ламп ли заполночь накал Ярче, ум ли веселее? Иль последний был бокал Четырех других полнее? Почитать бы что-нибудь! Да пожить своею жизнью, Как бы преданной чуть-чуть. Поиграть своею мыслью. Отпустить, в один прыжок Вновь настичь ее, подбросить, Дорогую на зубок Взять, поерзать, поелозить. Потрепать... С мгновенной, с ней, Хорошо четырехстопный Управляется хорей, Ничего, что допотопный. Я сейчас тебе скажу Что-то важное, вниманье! Здравствуй, выход за межу Золотого мирозданья! 421
Безупречное Ничто Дышит радостью слепою, Словно выигрыш в лото, Не заслуженный тобою. ТРОЯ Т. Венцлове — Поверишь ли, вся Троя — с этот скверик,— Сказал приятель,— с детский этот садик, Поэтому когда Ахилл-истерик Три раза обежал ее, затратил Не так уж много сил он, догоняя Обидчика...— Я маленькую Трою Представил, как пылится, зарастая Кустарничком,— и я притих, не скрою. Поверишь ли, вся Троя — с этот дворик, Вся Троя — с эту детскую площадку... Не знаю, что сказал бы нам историк, Но весело мне высказать догадку О том, что все великое скорее Соизмеримо с сердцем, чем громадно,— При Гекторе так было, Одиссее, И нынче точно так же, вероятно. * * * Из поврежденной статуи торчит Железный штырь. Ты хочешь знать загадку Жизнеустройства? Хватит с нас обид! Не суй свой нос, не лезь к миропорядку С расспросами. Увидишь грубый срез И ржавчину. И это — Афродита? Не руку жаль, а душу жаль,— протез Не заведешь, не торс, а жизнь разбита. 422
* * * Данаиды наполнят бездонную бочку, поверь, И Сизиф свой валун обязательно на гору вкатит, Потому что защелка однажды ломается, дверь Больше не запирается, гнев выдыхается: хватит! Останавливаются часы, обрывается трос, Заменяются боги одним — и его под сомненье Ставят, слезы текут, а потом, как ты знаешь, и слез Нет, и самое лучшее слово на свете: прощенье. * * * Клоками жесткими из пальмы конский волос Торчит,— мне вспомнилось: в диване был такой Старинном, дедушкином, что-то там кололось, Пружина с жалобой кряхтела вековой. Как пальцем волос тот из дырочки украдкой Тащить мне нравилось! Таких наперечет Занятий вдумчивых у нас: усердье сладко Так, словно, детское, меня переживет! Не знаю, вечны ли Платоновы идеи, Растаем в памяти, покинем белый свет, По кипарисовой уйдем во тьму аллее, Но ощущения,— им, точно, сносу нет. * * * Нету сил у меня на листву эту мелкую, Эту майскую, детскую, липкую, клейкую, Умозрительно воспринимаю ее, Соблазнившись укромной садовой скамейкою, Подозрительный и как бы сквозь забытье. О, бесчувственность! Сумрачная необщительность! Мне мерещится в радости обременительность И насильственность: я не просил зеленеть, 423
Расцветать, так сказать, заслоняя действительность, Утешать, расставлять для меня эту сеть! Это склочный старик с бородой клочковатою Пел любую весну, даже семидесятую, Упивался, как первой весной на земле, Не считаясь в душе ни с какою затратою И сочувствуя каждой пролетной пчеле. Даже как-то обидно, что стерпится — слюбится: Оплетет, обовьет, обезволит причудница И еще подрастет — и поверю опять, Не смешно ли? что все состоится и сбудется. Что? не знаю, и в точности трудно сказать. * * * В отчаянье или в беде, беде, Кто б ни был ты, когда ты будешь в горе, Знай: до тебя уже на сумрачной звезде Я побывал, я стыл, я плакал в коридоре. Чтоб не увидели, я отводил глаза. Я признаюсь тебе в своих слезах, несчастный Друг, кто бы ни был ты, чтоб знал ты: небеса Уже испытаны на хриплый крик безгласный. Не отзываются. Но видишь давний след? Не первый ты прошел во мраке над обрывом. Тропа проложена. Что, легче стало, нет? Вожусь с тобой, самолюбивым... Названья хочешь знать несчастий? Утаю Их; куст клубится толстокожий. Как там, у Пушкина: «всё на главу мою...» Что всё? Не спрашивай: у всех одно и то же. О, кто бы ни был ты, тебе уже не так Мучительно и одиноко? Пройдись по комнате иль на диван приляг. Жизнь оправдается, нежна и синеока. 424
* * * Чья-то нежность, и наша гримаса... «Потерпи еще,— просят,— постой!» Этот мир, как соринку из глаза, Вынут нам с набежавшей слезой. Лишь бы в этой слепой проволочке Доверяли мы легкой руке,— И покажут его на платочке, На крахмальном его уголке! * * * Спит Ариадна, руки заломив На ложе мраморном. Как нравится мне миф С клубком! Прекрасная, немножко полновата. Ее герой светолюбив, Из мрака тянется он к солнцу, как рассада. Есть вещи вечные на свете: сладкий сон, Одежды каменной струящийся фасон, Любовь, способная на радость И соучастие в мужских делах, капрон Был бы надежнее, о, хитрость, вороватость! Мне грустно. Ниточку на палец намотав, В кармане найденную, обхожу я шкаф, Стол, все живущие — герои, Когда, отчаявшись, устав, Живут, скрывая боль и смысла перебои. Ты смотришь: где Зверь, мной заколотый? В сердечной тесноте, В душевном сумраке. Слезы из нас не выжать. Не те страдания и подвиги не те, И чувство юмора нам помогало выжить. * * * Он поймал себя, пылкий, на том ощущенье, Обнимая ее, что опять — в лабиринте, Правда, в этот раз — в маленьком, и восхищенье 425
Испытал: с этим делом у них тут на Крите Хорошо, как нигде. И, смутясь, свою рыбку Прижимал, свою птичку, к себе что есть силы. В полумраке она разглядела улыбку У него на лице и подумала: милый! Хорошо, что не все наши мысли и тени Мыслей, проблески, молнии, вспышки, догадки Для сторонних,— чужих и родных — наблюдений Абсолютно открыты,— смешны они, сладки, Прихотливы, сомнительны, непроизвольны, Безответственны, жутки, Бог знает откуда К нам приходят, темны их пути и окольны. Он сказал ей, опомнившись: ты мое чудо! В СВОБОДНОМ РАЗМЕРЕ Родиться в семье миллионера, Учиться в Кембридже, носить полосатый галстук, Занять первое место в академической гребле, трепать фокстерьера, Доверять больше «Плейбою», чем Екклезиасту, Что касается звезд — не хватать их с неба, Ни в коем случае! Их сложное расположенье К нам столь очевидно, что менять нелепо Что-либо,— помолчи, о, сделай одолженье! У девушек всего пленительней улыбка, Притом что ног длина, само собой, бросаться Должна в глаза. Как не любить стихи? Но лучше скрипка. — Что любите вы? — Бук.— А я люблю акаций Узорчатую тень и привкус сладковатый. Учение о мировом яйце Анаксагора — прелесть, правда? Мир выпал из гнезда и грезит прутиками, ватой. Сказать по правде, путаю его и Анаксимандра. — Вы очень милый...— Иногда мне кажется, что я был евреем. — Охота вам выдумывать! И ничуть не похоже. — Жил в России...— Почему лее не в Корее? А вы замечали, что корейцы чем старше, тем кажутся моложе? 426
— Умирают детьми, рождаются стариками? — Сядем в мерседес и поедем тихо-тихо... Почему бы и впрямь не расстаться с собой, не распроститься со стихами? Хотел же Ницше быть толстой купчихой! * * * Манекенщицы и манекенщики в светлых плащах, Одинаково длинных, дорожных, все вместе и разом Расходились, сходились, как будто почувствовав страх Или новость узнав,— ум, казалось, заходит за разум. Словно грозный какой-то объявлен указ или весть Разнеслась, напугав их, о ком-то знакомом, лихая, Или поезда ждали — и поезд опаздывал: шесть, Шесть двенадцать, шесть двадцать, расчеты и планы сметая. Неужели беда у изысканно-модных таких, Элегантно-безгрешных случается тоже, нарядных, В их хлопчатобумажных, ворсистых краях шерстяных И велюрово-фетровых? Может быть, чья-нибудь в пятнах Оказалась накидка? И мечутся: где ацетон? И подстегивать музыке велено поиски эти. Вьюга. Вечная женственность. Может быть, спальный вагон. И мужского дендизма железнодорожные сети. * * * — Ну что за похороны,— две всего гондолы! — Сказал слуга-венецианец. Гулко Слова его звучали в зале голой: — Так, маленькая, жалкая прогулка, Un piccolo passeggio... Ей-богу, Ее, бедняжку, жаль мне. Poveretta! — 427
Другой он видеть скорбную дорогу Хотел... Ну что сказать ему на это? — Дурак! Спустись в тратторию и ужин Мне принеси, проси — погорячее...— Он думает, что похороны служат К увеселенью близких... На плече я В тот миг ночную бабочку заметил, Вцепившуюся в ткань, она сидела Так, словно свет свечи был слишком светел. — Убавь его. Вот так, другое дело! * * * В поместье у фон Мекк он, бедный, жил, как в сказке Про аленький цветочек. Не видеться. Не звать к себе. Не строить глазки. Платочек не сминать в комочек. Из дома выходил пройтись не без опаски. Записка от нее. Как страшен женский почерк! Нет странностей. Верней, у странностей причины Есть. В глубине чудачеств Мерещится изъян. О, маски, о, личины, Скрывающие смысл от нас таимых качеств. Как женщины мрачны! Как женственны мужчины! Подальше от причуд, причудливых дурачеств. Но в музыке душа как бы живет без тела, Поймать ее с поличным Нельзя, не так ли? Да. Хотя... Не ваше дело! За выкриком трубы и вывертом скрипичным... Как бабочка, взвилась от вас и улетела, И счастьем дышит в ней, что было неприличным. * * * Тираноубийцы Гармодий и Аристогитон. Коль не запишу, как их звали, то сразу забуду. Стоят они голые, странная честь, но для жен 428
Тут радости нету, для девушек тоже: влюблен Тот в этого; лучше не буду Вникать в их интимную жизнь; почему-то любовь И заговор ходят в обнимку. Любовь-заговорщица вскинет высокую бровь И высмотрит жертву, узнав ее по фотоснимку. Не нравится мне эта ржавая царская кровь. Под Страсбургом видел я парочку: встреча была Нежна, с поцелуйчиком; двое усатых и рослых; Всё есть в этой жизни: и вспышки речного стекла, И брызги на веслах, И льнущие жадно друг к другу мужские тела. Итак, терроризм так же древен, как драма, как страсть Любовная, движет мирами. И если звезда, покачнувшись, решает упасть, То, видимо, двое сошлись, столковались над нами. Любви незаконной претит беззаконная власть! Ну, ладно, ребята, убили мерзавца — и тем Прославились. Всё. Расходитесь. Зачем же обоим Стоять перед публикой? Мало вам гимнов, поэм, Ваш подвиг воспевших? И тем Хватает других, более современных, не скроем. Рожденьем ребенка венчается брак у людей Обычных, увы, поделом презираемых вами. А ваше дитя? Или двух вы хотите смертей, Трех, чадолюбивые? Сколько их в вашей программе? У ваших затей Есть то преимущество, что погибает тиран, И тот недостаток, что так образуется полость Во рту у истории... Благословляют роман Ваш — Кастор и Поллукс, Две странные звездочки, блещущие сквозь туман. 429
* * * Вставанием усопшего почтили. Не правда ли, какой-то конный способ? И если б луч прорвался в зал, то пыли Увидели бы облако... Вопросов Нет. Стук сидений твердых, деревянных, Побывших в вертикальном положенье. И всё? И всё. Каких участник странных Ты взрослых игр, умершим в утешенье! Не говорили целую минуту. Можно сказать, пожертвовали ею, Теперь опять я вслушиваться буду Во что? Не все равно ли? В ахинею. Лишь бы не думать. Пусть на рассмотренье Предложат список для голосованья. И то сказать, мы больше чем мгновенье Стояли молча, странные созданья. * * * «Жизнь серьезна, серьезней, чем думаем мы, потому Что кончается вечностью»,— строгие эти слова В дневнике императорской фрейлины вряд ли к уму Обращались, но к сердцу,— и думать хотелось: права Написавшая их,— никаких доказательств, одно Утвержденье... Да здравствует воздух Ливадии, зной, Вист вечерний за столиком, сплетни, глядящий в окно Кипарис,— если все они к мысли склоняют такой! День расписан, и времени нет на себя, ритуал И на отдыхе строг ежедневный, придворный, смягчен Разве что летним платьем и скромной прогулкой у скал... Тем значительней вывод, а если бы, пламенный, он Исходил от священника,— вряд ли бы тронул меня, Не задел бы ничуть: так по службе положено им Говорить, то есть здесь мне как раз и не надо огня, Нужно теплое чувство с его сожаленьем земным. 430
* * * Мне, видевшему Гефсиманский сад, Мне, гладившему ту листву рукою, Мне, прятавшему в этой жизни взгляд От истины, взирающей с тоскою На нас,— за что такой подарок мне, Евангельских стихов у Пастернака Не любящему, как бы не вполне Им верящему, как бы сделать шага Не смеющему в направленье слез, Струившихся в ту ночь,— иллюстративны Все, все стихи на эту тему,— гроз Ночных спонтанны вспышки и наивны! Мне, видевшему в том саду цветы: Тюльпаны, маки, розы, маргаритки, Мне, может быть, ступавшему в следы Те самые при входе у калитки, Влекомому толпой туристской,— мне, Про Мастера роман и Маргариту Не ценящему: ведь о сатане Слишком легко писать, в его защиту И к славе, упрощается сюжет, Разбитый изначально на два плана,— За что мне эта зелень, этот свет? А ни за что! Как ты сказал: спонтанно? * * * Лишайничек серый, пушистый, на дачном заборе, Такой бархатистый,— свидетелем будь в нашем споре. Жизнь — чудо, по-моему, чудо. Нет, горечь и горе. Да, горечь и горе, а вовсе не счастье и чудо. На дачном заборе, слоистый, не знаю откуда. Такой неказистый, пусть видит, какой ты зануда. Какие лишенья на мненье твое повлияли, Что вот утешенья не хочешь,— кружки и спирали Под пальцами мелкие, пуговки, скобки, детали. 431
Всего лишь лишаиничек, мягкою сыпью, и то лишь Забывшись, руке потрепать его быстро позволишь, И вымолишь вдруг то, о чем столько времени молишь. Затем что и сверху, и снизу, и сбоку — Всевышний, Поэтому дальний от нас, выясняется,— ближний, Спешащий на помощь, как этот лишаиничек лишний.
СТАНСЫ i Дни мирные — суббота, воскресенье, В отличие от будней роковых! Не ждете неприятностей, боренья Отложены, вы нежитесь без них, Забыты сослуживцы, к телефону Вы просите не звать вас: дома нет. Из форточки приблудную ворону Подкармливаете: ей тыща лет. 2 Этот период советский, «что модно ругать Нынче, охаивать либо высмеивать», в моду Лет через семьдесят, может быть, семьдесят пять С треском войдет: было славно и страшно; свободу Лучше любить в перспективе: так, скажем, весна В стуже январской особенно влажной и пестрой Кажется; жизнь, просто жизнь безнадежно пресна; Будет цениться все, что ее делало острой. з Все понятно. А что непонятно, То уже не поймем никогда, Потому что синильные пятна Не отмоет слепая вода Блеклой так называемой Леты. Как в загробный прийти кинозал На сеанс... Ох уж эти поэты, Как, зевая, Евгений сказал. 433
4 Почему это, думал, в романе Пруста Инвертирован каждый второй, вторая, А к концу — каждый первый? И очень грустно, Что не знаешь, к кому ревновать,— такая Чехарда. Но смотрю: и в родном пределе, Стоило лишь растаять советской льдине, Удивительно быстро поголубели Многие. Кое-кто так и вовсе синий. 5 Анекдот. Открывается дверь, Входит смерть, вот такого росточка, Очень острую держит, проверь, Косу, вся — не крупней ноготочка Твоего. В капюшончике. Что ж, Умереть? Ты готов. От злодейки Все равно никуда не уйдешь. — Извини, я к твоей канарейке. 6 Ты ропщешь, а Гете любил послушанье И безоговорочное исполненье, Хотя, безусловно, зайдя в мирозданье На время, приятно иметь свое мненье, Но веймарский герцог, его приглашая К столу, уставал от серьезной беседы,— Его бы устроила полунагая Актриса, скорей, в одеянии Леды. 7 Птеродактили и диплодоки... Кто фильм ужасов этих снимал В относительно сжатые сроки И следы, торопясь, заметал? 434
Неужели же все это нужно Было? Или не нужно ему? Так бездарно-бездумно-бездушно, Что нельзя показать никому... 8 Духовные стихи в журналах публикуя, Он думает, что Бог читает «Новый мир». Мне скучно. Виноват. Привязан к пустяку я. Но можно ль для вещей в стихах ввести ранжир? Тогда поэт с его воробышком, отдавшим Концы, стоять в углу, как малое дитя, Уныло обречен, робеть, как перед старшим, Застежку теребя и слов не находя. 9 Удивительно устроена Эта жизнь. А та — не так? Та еще сильней прослоена И расписан каждый шаг В горней: ангелы, архангелы, Серафимы, никуда Без начальства! Остров Врангеля Лучше, с вечной коркой льда. 10 Вошел по пропуску — и вот я в коридоре, Где речь картавя металась Ильича, Потом Мироныч здесь лежал, стране на горе, Убит обдуманно, а с виду — сгоряча. Бр... Эти Ждановы, Романовы, с изнанки Дорожки, чудится, еще чернеет кровь. Теперь здесь мэрия... О, бедные смолянки, Их сны и Тютчева последняя любовь! 435
11 Судьба. Спохватишься: судьба? зачем? Тяжелокрылая, избави бог! На ней, наверное, слепящий шлем, А мне, мне нравится вино, пирог Капустный, с корочкою золотой, Так сладко тающей на языке. А судьбоносный миг... Какой, какой? Пускай провалится, с мечом в руке. 12 На самом деле, Бог намного актуальней Для нас, чем для людей тургеневской поры: И мысли тяжелей, и опыт наш печальней; Никто из нас «мерси» не скажет, в топоры Не станет мужичков скликать, ходить в поддевке, Ни в рабском виде вдруг Небесного Царя Проездом прозревать в Овстуге ли, в Орловке, О Бисмарке в купе с французом говоря. 13 Выпил — отпустило. Боже мой, Так молитва раньше помогала С детскими словами вразнобой, А теперь ее как будто мало. Что же это? Ведь нехорошо! Вот идешь — и рад тому, что снежно, Колко, звездно, пенисто, свежо, Сладко, жарко, потно, безнадежно. 14 О, мальчики в рубашках желто-серых Без рукавов, с тяжелым шлемофоном, Не счесть алмазов в каменных пещерах, Не счесть жемчужин в море полуденном, Пишите нам с распластанного юга В Антропшино подробно и наивно... Не верить в бессознательное Юнга Нельзя, оно к тому же коллективно! 436
15 После Освенцима можно писать стихи, Это мы, жестокосердные, доказали. Грубый, неряшливый, пасмурный лист ольхи В атласе лучше, чем, скажем, в оригинале, Так типографскою красочкой пахнем он Сладко, и дышат стихи неприличной лестью Миру бессмысленному. Ну, а клен, а" клен? Он-то за каждый листок отвечает честью! 16 И Фет не о любви писал бы,— говорите,— Когда бы жил сейчас: все сказано о ней. А я-то, боже мой, как будто я на Крите Живу средь злющих львов и сумрачных царей Микенских, все еще мусолю и талдычу Про чувства, будто я их первый подстерег, Настиг,— и вот в зубах несу свою добычу. А Фет когда еще исполнит свой урок. 17 Во-первых, щеточка для пишущей машинки И спички, бритвочка, стиральных две резинки, Три ручки, что еще? бумага на столе, Будильник маленький, нет, Гоголь, не в чехле, Ведь мы не Чичиков, у нас другие нравы, Сигары «Cafe creme», вам скучно? Вы не правы! Я б отдал многое, чтоб разглядеть в упор, Допустим, римлянина письменный прибор. 18 Зощенковские очки На столе мерцали блекло... Где теперь его зрачки, Что смотрели в эти стекла? И вдовы, еще живой, 437
Взгляд по-детски был заплакан... Маслянистые, с тоской В них, как бы прикрытой лаком. 19 Лирические отступления — Вот что всего милей в романе. Ах, мягкий снег, его роение Под фонарем, и вы, в стакане Чаинки, долго чайной ложечкой Бренчал — ив нем кружилась стая... Как будто с жизнью понемножечку Мирясь, обиду запивая. 20 Два слова: «щи» и «борщ». Откуда это «щ»? Ты слышишь: в слове «тень» его недаром нету! Скребущий, грязный звук, подобие клеща. Трут овощи. Кладут очистки на газету. Когда бы не язык, не жил бы здесь ни дня. Не сам я выбирал: мне выбрали, мне дали. Беседа, разговор и даже болтовня,— Как в юности ее мы пылко презирали! 21 У Мандельштама черепаха-лира На солнце греет золотой живот, Что невозможно. Честь ее мундира Задета. Ей нельзя наоборот Перевернуться. Что вы! Интересно, Он что, не знал? Когда б ему тогда Сказать о том, что школьнику известно, Смеялся б он? Я думаю, что да. 22 Вам не понравился бы Петербург десятых Годов, не знаете вы ничего о нем! 438
Повсюду дворники с навозом на лопатах, Что измельчен в труху и ходит ходуном В июльском воздухе,— от вихрей этих желтых Не уберечь лица, и грубый гром колес, Но ни у Анненского нет об этом твердых Стихов, ни Блок о том двух слов не произнес. 23 Мы влюблялись. Любили и нас. Ей-богу, Это лучше, чем спорить с Левиафаном, Неуклонно дряхлевшим и понемногу Зубы стачивавшим; предавать не стану Свою молодость; кстати сказать, свобода, Как вода, прибывала, в глазах блестела; Я бы и не хотел получить у входа Меч; любимую руку — другое дело! 24 Вот такие теперь поэмы. Никакого сюжета. Мы, Испытавшие гнет системы Самой страшной, зато зимы Не боимся, морозостойки. Всё нам нравится, даже стул, Другом найденный на помойке: Как он спинку, смотри, прогнул! 25 Прозрачный блеск ночных светил! И веселюсь, и торжествую: Как будто кто-то уложил Стекло в солому золотую. Не разобьется! В добрый час! На новой будем жить квартире! И о поэзии до нас Успел подумать в этом мире. 439
26 Я выгляну в окно; ворона пересядет С приступки на карниз, качнувшись тяжело, Поправив невзначай раскрывшееся сзади, Сложившееся вдруг не так свое крыло. Мы будем всех точней, и если это штора, То в рубчик, и, смотри, топорщится в горсти. Я — автор и, клянусь, все пункты договора, Подписанного мной, стараюсь соблюсти. 27 Мы за столиком с тобою Посидим восьмиугольным, Смертной радостью любою Дорожа в плену юдольном,— Оправданье было б длинно, Если б строк не знал заветных: «Изолина! Изолина! Там, в блаженствах безответных». 28 Банкет лейб-гвардии драгунского полка И во главе стола — великая княгиня Мария Павловна, стол белый, как река, Усатый выводок, она при нем гусыня, Царит веселие. Сияет на лице У подпоручика улыбочка, на диво Мил, словно девочка, и хоть сидит в конце Стола блестящего, зато близ объектива. 29 Подросток все про эрогенные Узнает зоны от подростка, И бедной жизни тайны бренные Ему ясны, как папироска, Он не хранит о них молчание, А точным словом, бледный, хмурый, Клеймит, похож на одичание Сбесившейся литературы. 440
30 У Кандинского козявочки, букашечки, спирали Преисполнены немыслимой отрады и печали И прекрасны так, что после них не нужен Рафаэль. Чепуха! Не говори такого вслух! На карамель Эта живопись похожа, положив ее за щеку, Хорошо идти к любимой на свиданье, но не к Богу, К Богу все-таки явиться лучше с чем-нибудь другим: С ясноглазым Рафаэлем, с Тицианом дорогим. 31 Спать и в восемь, и в девять, и в десять, Плотной шторой окно занавесить, И в одиннадцать все еще спать, Лишь к двенадцати, может быть, встать,— Лучшее времяпрепровожденье. Вы обмануты, поползновенья,— Чьи? Не все ли равно! Каждый сам Знает, чем угнетен по утрам. 32 Когда он писал о правах человека, Что ценит недорого их, неужели Провидел парламент наш бедный: два века Соседних похожи, как куклы из Гжели, Тоска! Эти реплики, крик этот хлесткий... Представил ли он, как, язвя и переча Собрату, Булгарин бы спорил с Сенковским, Отстаивая резолюцию Греча? 33 Душа, конечно, есть, но, глядя на (подставим здесь Игрек или Зет) на Игрека, берет Сомнение. А мы, что мы, скажи, предъявим, Окликнуты тайком? Кто сердце, кто живот, 441
Кто разум, где она, бессмертная, гнездится Порой... Лети, душа, посматривай вокруг, У некоторых ты, боюсь, совсем как птица, От зимних холодов махнувшая на юг... 34 Оказывается, старик Рембрандтовский — еврей, А сколько лет висел ярлык, Что просто он старик! Но разве мог тогда музей Позволить хоть на миг Себе такое? Бедный лик! «Скорей, певец, скорей!» 35 Голубизна собора Смольного Среди январской белизны Окатит пеной недовольного, Навеет ласковые сны, И на снегу голубоватые Проступят тени, боже мой, К монастырю как бы прижатые Солоноватою волной.
СПАСИБО КУСТУ МОЖЖЕВЕЛОВОМУ * * * Спасибо кусту можжевеловому, От взглядов меня закрывающему. Спрошу его, не надоело ему Весь год зеленеть вызывающе? Сидеть на террасе мне весело В качалке за маленьким столиком. Пушистая зелень завесила Мой труд, словно шерстью иль войлоком. И лишь стрекоза, как разведчица, Ко мне залетает, доносчица,— Что делаю, где-нибудь взвесится, Оценится, кто-то поморщится. «Нет,— скажет,— не видно трагедии, Не чувствуется страдания». Но скучно в железном столетии, Скажу, выполнять мне задание. * * * Я не прав, говоря, что стихи важнее Биографии, что остается слово, А не образ поэта; пример Орфея Посрамляет мою правоту: сурово С ним судьба обошлась — и его обида Драгоценней, чем если бы две-три строчки Из него выучивали для вида Маменькины сынки, папенькины дочки. 443
Ни одной не дошло — и не надо! Висли Сталактиты, как слезы, тоска, прохлада... То есть, если ты хочешь остаться в мыслях И сердцах, оглянись, выходя из ада, Упади, уронив пистолет дуэльный В снег иль сам застрелись,— пусть живут хористы. А стихи... о стихах разговор отдельный, Профессиональный и бескорыстный. * * * Заумь тоже дождется симпозиума. Пригласят — и, рассевшись кругом, Ей внимать будут слаще, чем Бозио. Помнишь Бозио? Русским стихом Избалованы мы. За полозьями, За блеснувшим в снегу серебром. Вообще, это все сумасшествие! Не иначе. И смерть не страшна. И причина заходит за следствие, За смертельную жалость — вина. Наше счастье и вечное бедствие, Зачерпнувшая смерти страна. Вроде снега, попавшего в валенки. Снимет, вытряхнет, все — нипочем! И смутишься, и вспомнишь, как маленький Стыл под школьным в строю кумачом. Где же смысл? Нету смысла. Без паники! Еще раз,— разговор ни о чем! * * * Тот вечер под эпиграфом «Последний Из царскосельских лебедей», с афишей Невзрачной,— впрочем, будь она заметней, Народу б не прибавилось,— всех тише Прошел, наполовину музыкальный, 444
В Аничковом дворце,— внимали дети С учителями повести печальной Об окружном инспекторе-поэте. Что делать? Ашимбаева болела, Уехал Кац, а Мец не смог приехать, Ведущий извинялся то и дело И спрашивал в большом смущенье: — Где хоть Подольская? — Должно быть, за границей. К упадку все идет и разобщенью. Но я пришел! я выступил! И мнится, Расслышан был обиженною тенью. Обиженной? Ничуть. Стихи, звучите, И детская играй, фальшивя, скрипка! И если нас и связывают нити, То редкие. Какая ж тут ошибка? Бывает так: стоит над морем туча, Развившиеся распустив волокна, Суха, в продольных молниях, колюча, А кажется, она от слез намокла. * * * Только раз мы холодные руки сплели... И. Анненский Я, кажется, знаю, щемящая эта Откуда ни с чем не сравнимая нота,— У Тютчева нету такой и у Фета, О, полупреступная боль и забота, Она и дала нам такого поэта. Недаром он переводил Еврипида. Подпольное, влажное солнце, как в марте. Нельзя себя выдать, задумавшись, вида Подать, не следите за ним и отстаньте! Подтаявший снег и слепая обида. История Федры в мужском варианте. А что в сюртуке, так еще безутешней, Что шелковый бант, так еще злополучней, И снег этот мутный, и свет этот вешний, И эти конюшни в дыму и скворешни,— Еще безнадежней и многоразлучней. 445
* * * «С нетерпеньем жду Африки»,— писал он В Петербург на открытке из Одессы, И казалась ему Россия залом Ожиданья, кто мог бы интересы Разделить акмеиста? Нет такого Человека в России,— только дети. Шкура львиная, стертая подкова И любимый винчестер в кабинете. И когда я ищу ему собрата В русской литературе, то не вижу Никого,— умолкают виновато, Опускают глаза: «Сперва в Париже Побывать,— говорят,— потом бы в Риме...» Голый череп сверкает, как полено. И приходит, увы, на память имя, К сожалению, только Тартарена. * * * Каких камней я дома не держал! И халцедон, и палевый опал, Не буду их расцвечивать словами,— И без меня им льстили, вспоминал, В руке вертя их, черноморский вал, Скалистый берег, грезящий стихами. Со светляком сравнивший изумруд, Ну как, скажи, его не вспомнить тут? Другой лиловым отдал аметистам Свою любовь, у третьего агат На муравья похож, я им не сват, Не брат, я рад в том хоре быть хористом. Но у меня для них с недавних пор Подарок есть,— клянусь, он может взор Любой привлечь пресыщенный,— гранита Кусочек; праздник празднует рука: Повержен председатель ВЧК, Оплачен счет, отомщена обида. 446
* * * Человек узнает о себе, что маньяк он и вор. Что в автографе гения он преднамеренно строчку Исказил,— как он жить будет с этих, подумаешь, пор? А никак! То есть так, как и прежде, с грехом в одиночку. Потому что в эпоху разомкнутых связей и скреп Никому ничего объяснить не дано — и не надо. Кислой правды назавтра черствеет подмоченный хлеб. Если правду сказать, и строка та была сыровата. И не трогал ее, а дотронулся только слегка. Совершенного вида стесняется несовершенный. Спи, не плачь. Ты старик. Ну, стихи, ну, строфа, ну, строка. Твой поступок — пустяк в равнодушной, как старость, Вселенной. Ай! Не слышат. Ой-ой! Ни одна не сойдет, не кричи, С ненавистной орбиты ревущая зверем громада, Серный газ волоча. О, возить бы на ней кирпичи, Как на грузовике, что несется в пыли мимо сада. — Ах, вы вот как, вы так? Обещая полнейшую тьму, Беспросветную ночь, безразличную мглу, переплавку... Он сказал бы, зачем это сделал, певцу одному, Если б очную им вдруг устроили звездную ставку! * * * Со следами былой красоты старуха, Настрадавшаяся и при нем, и после Его смерти, не видящая, как муха, Сквозь большие очки, кто — вдали, кто — возле, Кто вблизи помогает найти ступеньку, И еще одну: высока эстрада; 447
Легкомысленная, напоследок пенку Снять спешащая скромно с былого ада И потухшего рая; ну как не выпить, Если хочется, как не потрафить ждущим От нее — двух-трех ужасов — эта прихоть, Эта слабость простительна в пальцах мнущим Приглашенье на встречу; в стихах не слишком Разбирающаяся: при чем тут Тютчев Или Анненский? тянущаяся к мальчишкам И девчонкам, о господи, жечь и мучить, И гасить, и во тьме поднимать «соблазна Жар» умевшая в белом чаду метели, О, как было бы дико, своеобразно, Архаично — убить ее, в самом деле, Милосердно, бесчеловечно, чудно — Уложить с Господином в одной гробнице, Как наложниц тех нежных, рабынь распутных, Юных жен,— да не старится, не срамится, Не целует подряд всех, всех, всех,— наяды Так ведут себя взбалмошно, след пятнистый Оставляя; багровый ожог помады Не стереть стиховедам, не смыть славистам... * * * Разве можно после Пастернака Написать о елке новогодней? Можно, можно! — звезды мне из мрака Говорят,— вот именно сегодня. Он писал при Ироде: верблюды Из картона,— клей и позолота,— В тех стихах евангельское чудо Превращали в комнатное что-то. И волхвы, возможные напасти Обманув, на валенки сапожки Обменяв, как бы советской власти Противостояли на порожке. А сегодня елка — это елка, И ее нам, маленькую, жалко. 448
Веточка, колючая, как челка, Лезет в глаз,— шалунья ты, нахалка! Нет ли Бога, есть ли Он,— узнаем, Умерев, у Гоголя, у Канта, У любого встречного,— за краем. Нас устроят оба варианта. * * * В сравненье с дантовым, старинного покроя, Тяжелым, выцветшим, атласно-золотым, Парчовым, бархатным, лепным и все такое,— Бессмертьем новеньким любуется своим И в снисходительных руках литературоведа (Как слово глупое из рамок лезет всех!) Поверх тифозного и лагерного бреда Песцовый, пасмурный, безгрешный гладит мех. КОНЬКОБЕЖЕЦ Зимней ласточкой с визгом железным Семимильной походкой стальной Он проносится небом беззвездным, Как сказал бы поэт ледяной, Но растаял одический холод, И летит конькобежец, воспет Кое-как, на десятки расколот Положений, углов и примет. Геометрии в полном объеме Им прочитанный курс для зевак Не уложится в маленьком томе, Как бы мы ни старались,— никак! 15 Зак. №563 449
Посмотри: вылезают колени И выбрасывается рука, Как ненужная вещь на арене Золотого, как небо, катка. з Реже, реже ступай, конькобежец... Век прошел — и чужую строку, Как перчатку, под шорох и скрежет Поднимаю на скользком бегу: Вызов брошен — и должен же кто-то Постоять за бесславный конец: Вся набрякла от снега и пота И, смотри, тяжела, как свинец. 4 Что касается чоканья с твердой Голубою поверхностью льда,— Это слово в стихах о проворной Смерти нас впечатлило, туда, Между прочим,— и это открытье Веселит,— из чужого стиха Забежав с конькобежною прытью: Все в родстве-воровстве, нет греха! 5 Не споткнись! Если что и задержит, То неловкость — и сам виноват. Реже, реже ступай, конькобежец, Твой размашистый почерк крылат, Рифмы острые искрами брызжут, Приглядимся к тебе и поймем То, что ласточки в воздухе пишут Или ветви рисуют на нем. 450
6 Не расстаться с тобой мне,— пари же, Вековые бодая снега. И живи он в Москве,— не в Париже, Жизнь тебе посвятил бы Дега, Он своих балерин и лошадок Променял бы, в тулупчик одет, На стремительный этот припадок Длинноногого бега от бед. * * * Там, где весна, всегда весна, где склон Покат, и ласков куст, и черных нет наветов, Какую премию мне Аполлон Присудит, вымышленный бог поэтов! А ствол у тополя густой листвой оброс, Весь, снизу доверху,— клубится, львиногривыи. За то, что ракурс свой я в этот мир принес И не похожие ни на кого мотивы. За то, что в век идей, гулявших по земле, Как хищники во мраке, Я скатерть белую прославил на столе С узором призрачным, как водяные знаки. Поэт для критиков что мальчик для битья. Но не плясал под их я дудку. За то, что этих строк в душе стесняюсь я, И откажусь от них, и превращу их в шутку. За то, что музыку, как воду в решето, Я набирал для тех, кто так же на отшибе Жил, за уступчивость и так, за низачто, За je vous aime, ich Hebe. 451
* * * О. Чухонцеву Мне приснилось, что все мы сидим за столом, В полублеск облачась, в полумрак, И накрыт он в саду, и бутыли с вином, И цветы, и прохлада в обнимку с теплом, И читает стихи Пастернак. С выраженьем, по-детски, старательней, чем Это принято, чуть захмелев, И смеемся, и так это нравится всем, Только Лермонтов: «Чур,— говорит,— без поэм! Без поэм и вступления в Леф!» А туда, где сидит Председатель, взглянуть... Но, свалившись на стол с лепестка, Жук пускается в долгий по скатерти путь... Кто-то встал, кто-то голову клонит на грудь, Кто-то бедного ловит жука. И так хочется мне посмотреть хоть разок На того, кто... Но тень всякий раз Заслоняет его или чей-то висок, И последняя ласточка наискосок Пронеслась, чуть не врезавшись в нас... ПОСЛЕДНИЙ ПОЭТ Оно шумит перед скалой Левкада... Е. Баратынский Что ни поэт — то последний. Потом Вдруг выясняется, что предпоследний, Что поднимается на волнолом Вал, как бы прятавшийся за соседний, С выгнутым гребнем и пенным хвостом. Стой! Не бросайся с Левка декой скалы. Взгляд задержи на какой-нибудь вещи: Стулья есть гнутые, книги, столы, Буря дохнет — и листочек трепещет, Нашей ища на ветру похвалы. 452
Больше в присыпанной снегом стране Нечего делать певцу с инструментом Струнным. Сбылось, что приснилось во сне Сумрачном: будем с партнером, с агентом Курс обсуждать, говорить о зерне. Я не гожусь для железных забот. Он не годится. Мы все не подходим. То-то ни с места наш парусный флот В век, обнаруживший смысл в пароходе: Крым за полдня, закипев, обогнет. На конференции по мировой Лирике, к Темзе припавшей и Тибру, Я, вспоминая огни над Невой Парные, сопротивлялся верлибру. О, со скалы не бросайся, постой! Кроме живой, что змеится, клубясь, В бедном отечестве, стыд многолетний, Есть еще очередь — прочная связь: «Я»,— говорю на вопрос: кто последний? Друг, не печалься, за мной становясь. * * * И вот ему несет рука моя Зародыши елей, дубов и сосен... Е. Баратынский Зародыши елей, дубов и сосен Как бы не сам он нес,— несла его рука. А он со стороны смотрел на это: «Осень» Написана уже, и жизнь недорога. Нахмурен и серьезен, Хозяин так глядит: что делает слуга? Отчаянье его на помощь мне приходит. Ни грубый лист ольхи, Ни женственный — дубов, в их царской позолоте, Ни хвоя,— разотрешь — сильнее, чем духи, Волнует,— не спасут; в физической работе Отрады тоже нет, но видишь: есть стихи! 453
Могучие, и впрямь густые, вековые, В их сумраке тебе мерещится привет. Когда они, впервые Из-под его пера увидевшие свет, Явились,— кто прочесть их мог? Нужны другие Глаза, которых здесь при нашей жизни нет. Слух медленно растет, и зренье долго зреет... Упрямый лесовод Бесхитростную тень безгрешную лелеет Бессумрачных еще лесных своих пород. Тенистою аллеей, Он знает, что не он, а внук его пройдет. Есть будущее! Нет нас в будущем. Забуду, Что был. Зато стихи расскажут, смерть поправ, Как бронзового Будду Ты ставила, стерев пыль тряпочкой, на шкаф. И разве эта жизнь не потакает чуду? Вяз ласков, ель остра, клен пышен, дуб курчав. И вспомню, как плутал я на велосипеде За Сиверской, один, и выехал на склон, А там рядком росли, как маленькие дети, За взрослыми вдогон, Лесные существа, похожие на эти Стихи,— придет их час, их век, и шелест крон.
из новых стихов 1996
* * * На юге мысль не бьет, а каплет: с водометом Сравнить ее нельзя, скорей — с фонтаном тем, Что струйкой чуть живой по каменным уродам И чудищам ползет, как если б Полифем Заплакал, и скажу: такая мысль мне даже Милей, такой воде цена дороже,— вниз По оспинкам, буграм и трещинам — ив чаше Не пенясь, не толпясь, не прихоть, не каприз! Не пламенный полет, а верность однодума Таинственной мечте и скрытному труду. Стеснительно, таясь, без вызова, без шума. Ну, что надумал он? Какую скорбь в виду Велит иметь? Вода? Вода бледней и жиже. Набрать ее в ладонь и взвесить на руке! Мысль, может только мысль такие раны выжечь И борозды прорыть в слепом известняке. * * * Я посетил приют холодный твой вблизи Могил товарищей твоих по русской музе, Вне дат каких-либо, так просто, не в связи Ни с чем,— задумчивый, ты не питал иллюзий И не одобрил бы меня, Сказать спешащего, что камень твой надгробный Мне мнится мыслящим в холодном блеске дня, Многоступенчатый, как ямб твой разностопный. Да, грузный, сумрачный, пирамидальный, да! Из блоков финского гранита. И что начертано на нем, не без труда 456
Прочел,— стихи твои, в них борется обида И принуждение, они не для резца, И здешней мерою их горечь не измерить: «В смиреньи сердца надо верить И терпеливо ждать конца». Пусть простодушие их первый смысл возьмет Себе на память, мне-то внятен Душемутительный и двухголосый тот Спор, двуединый, он, так скажем, деликатен, И сам я столько раз ловил себя, томясь, На раздвоении и верил, что Незримый^ Представит доводы нам, грешным, устыдясь Освенцима и Хиросимы. Лети, листок Понурый, тлением покрытый, пятипалый, На скорбный памятник, сперва задев висок Мой,— мысль тяжелая — и бедный жест усталый, Жгут листья, вьющийся обходит белый дым Тупые холмики, как бы за грядкой грядку. И разве мы не говорим С умершим, разве он не поправляет прядку? И, примирение к себе примерив, я Твержу, что твердости достанет мне и силы Не в незакатные края, А в мысль бессмертную вблизи твоей могилы Поверить,— вот она, живет, растворена В ручье кладбищенском и дышит в каждой строчке, И в толще дерева, и в сердце валуна, И там, меж звездами, вне всякой оболочки. * * * Так агностик говорит во мраке С Богом, им одолженным у тех, Кто уснул,— и ветерок с Итаки Веет из невидимых прорех В плотной ткани ночи; так чужую Любящий любимую жену, К ней в мечтах приблизившись вплотную, Забредает в райскую страну, А нелюбящий, но жаждой славы 457
Опаленный, роется в чужой Биографии, венец кровавый Примеряя с легкою душой; И еще одно уподобленье: Так уставший в этом мире бед Занимает на ночь сновиденье В тех краях, где этой боли нет. СКАЛА Где та скала, скала, скала, с которой сбрасывали вниз, вниз, вниз дрожащие тела, за кустик, словно за карниз, цепляющиеся, ведь есть, ведь никуда не делась, ждет. О посмотреть бы, о залезть,— и хищных птиц над ней полет. Надеюсь я, что море там под ней блестит, блестит, блестит, а не лежит обычный хлам, туристский сор, житейский стыд, или я путаю ее с другой, которую избрав, хлебнула Сафо забытье не так, как все мы, а стремглав? И я читал, читал, читал о том, как нынешний француз- философ взял одну из скал на выбор, выбрал на свой вкус, приехав в Грецию, но лай собачий путника отвлек — и он присел на самый край, потом отполз и навзничь лег. 458
И разве в пропасть не летим мы, оступаясь, каждый миг, все вместе, каждый со своим отдельным страхом, сколько б книг мы ни читали, заслонить не в силах чтеньем смертный вой, стремясь продлить его, продлить, продлить, ведь, жалкий, он — живой! * * * Ох, я открыл окно, открыл окно, открыл На даче, белое, и палочки подставил, Чтоб не захлопнулось, и воздух заходил, Как Петр, наверное, по комнате и Павел В своем на радости настоенном краю И сладкой вечности, вздымая занавеску, Как бы запахнуты в нее, как бы свою Припомнив молодость и получив повестку. Ох, я открыл окно, открыл окно, открыл И, что вы думаете, лег лицом в подушку! Такое смутное томленье,— нету сил Перенести его, и сну попал в ловушку, Дождем расставленную, и дневным теплом, И слабым шелестом, и пасмурным дыханьем, И спал, и счастлив был, как бы в саду ином, С невнятным, вкрадчивым и неземным названьем. * * * В шезлонге, под кустом, со шляпой на лице Устроиться, пока на столик ставят чашки, Тарелки, суетясь и, как при мертвеце, Стараясь не шуметь; откуда в нем замашки Столь барские, почти посмертные: смотрел Фильм? или так лежал в тургеневском романе Герой, решив вздремнуть и как бы не у дел, За пазухой у сна, у вечности в кармане? 459
Шепчитесь. Ставьте чай и крепкий коньячок, Поглядывайте на лежащего с улыбкой. Он спит. Он любит вас. Он дремлет — и молчок. Он, может быть, свою считает жизнь ошибкой. Ему бы только спать. А эта беготня, Надежды на успех, забота мировая... Но, кроткий, он сказал тихонько: Без меня. Как чудно без него, а в кронах тьма какая! ВЕНЕЦИЯ Знаешь, лучшая в мире дорога — Это, может быть, скользкая та, Что к чертогу ведет от чертога, Под которыми плещет вода И торчат деревянные сваи, И на привязи, черные, в ряд Катафалкоподобные стаи Так нарядно и праздно стоят. Мы по ней, златокудрой, проплыли Мимо скалоподобных руин, В мавританском построенных стиле, Но с подсказкою Альп, Апеннин, И казалось, что эти ступени, Бархатистый зеленый подбой Наш мурановский сумрачный гений Афродитой назвал гробовой. Разрушайся! Тони! Увяданье — Это правда. В веках холодей! Этот путь тем и дорог, что зданья Повторяют страданья людей, А иначе бы разве пылали Ипомеи с геранями так В каждой нише, и каждом портале, На балконах, приветствуя мрак? И последнее. (Я сокращаю восхищенье.) Проплывшим вдвоем Этот путь, как прошедшим по краю Жизни, жизнь предстает не огнем, 460
Залетевшим во тьму, но водою, Ослепленной огнями, обид Нет,— волненьем, счастливой бедою. Все течет. И при этом горит. * * * «...тише воды, ниже травы...» А, Блок Когда б я родился в Германии в том же году, Когда я родился, в любой европейской стране: Во Франции, в Австрии, в Польше,— давно бы в аду Я газовом сгинул, сгорел бы, как щепка в огне, Но мне повезло — я родился в России, такой, Сякой, возмутительной, сладко не жившей ни дня Бысстыдной, бесправной, замученной, полунагой, Кромешной — и выжить был все-таки шанс у меня. И я арифметики этой стесняюсь чуть-чуть, Как выгоды всякой на фоне бесчисленных бед. Плачь, сердце! Счастливый такой почему б не вернуть С гербом и печатью районного загса билет На вход в этот ужас? Но сказано: ниже травы И тише воды. Средь безумного вихря планет! И смотрит бесслезно, ответа не зная, увы, Не самый любимый, но самый бесстрашный поэт. * * * Этот мальчик в коротких штанишках, С общепринятым плюшевым мишкой, Толстобрюхого друга ему, Сразу видно, всучили: формально Держит зверя за лапу, печально Смотрит в непроходимую тьму. Стыдно мне его умного взгляда. Он снимается: надо — так надо. Из далекого, детского дня Подневольного,— если бы рая! — Деликатный, с трудом узнавая, С жалостью он глядит на меня. 461
* * * Всё нам Байрон, Гете, мы, как дети, Знать хотим, что думал Теккерей. Плачет Бог, читая на том свете Жизнь незамечательных людей. У него в небесном кабинете Пахнет мятой с сиверских полей. Он встает, подавлен и взволнован, Отложив очки, из-за стола. Лесосклад он видит, груду бревен И осколки битого стекла. К дяде Пете взгляд его прикован Средь добра вселенского и зла. Он читает в сердце дяди Пети, С удивленьем смотрит на него. Стружки с пылью поднимает ветер. Шепчет дядя: этого... того... Сколько бед на горьком этом свете! Загляденье, радость, волшебство! * * Я сам свой создал век,— так он сказал, и в этом Согласны были с ним и звездный наш поэт, И тысячи солдат, за ним встававших следом Из гроба по ночам, кователи побед. Но сердцу все равно понятнее прозаик, Поставивший его на место в мировой Сумятице, творец эпических мозаик,— И слово-то ему не нравилось: герой. Поэзия несет убытки, да какие! Упрямец, вижу их на собственных стихах. Но звезды ни при чем,— осколки золотые, И жизнь не для того дана, чтоб жить в веках! 462
А ТОЛЬКО... Не только звук, а мнится, каждый пальчик Нам пианистка дарит и дает Поцеловать, почувствовать,— и ларчик Неисчерпаем праздничных щедрот, Как будто я влюблен,— не знаю только, В нее, в мазурку, в нотную тетрадь? Мне все равно, еврейка или полька, Ах лишь бы жить и ручки целовать. Карга, быть может, мощная старуха За сотни верст от комнаты моей... О, наслажденье чистое для слуха! Так и должно быть только меж людей: Не цвет волос, не возраст, не манера Кривить, склонясь над клавишами, рот, А только сердце, пламя только, вера, В загробных звездах только небосвод! САХАРНИЦА Памяти Л. Я. Гинзбург Как вещь живет без вас, скучает ли? Нисколько! Среди иных людей, во времени ином, Я видел, что она, как пушкинская Ольга, Умершим не верна, родной забыла дом. Иначе было б жаль ее невыносимо. На ножках четырех подогнутых, с брюшком Серебряным,— но нет, она и здесь ценима, Не хочет ничего, не помнит ни о ком. И украшает стол, и если разговоры Не те, что были там,— попроще, победней,— Все так же вензеля сверкают и узоры, И как бы ангелок припаян сбоку к ней. Я все-таки ее взял в руки на мгновенье, Тяжелую, как сон. Вернул, и взгляд отвел. А что бы я хотел? Чтоб выдала волненье? Заплакала? Песок просыпала на стол? 463
* * * М. Петрову Когда страна из наших рук Большая выскользнула вдруг И разлетелась на куски, Рыдал державинский басок И проходил наискосок Шрам через пушкинский висок И вниз, вдоль тютчевской щеки. Я понял, что произошло: За весь обман ее и зло, За слезы, капавшие в суп, За всё, что мучило и жгло... Но был же заячий тулуп, Тулупчик, тайное тепло! Но то была моя страна, То был мой дом, то был мой сон, Возлюбленная тишина, Глагол времен, металла звон, Святая ночь и небосклон, И ты, в Элизиум вагон Летящий в злые времена, И в огороде бузина, И дядька в Киеве, и он! * * * Будто я в поселковом стою магазине, Вспоминая стихи о певучем притине, И кончается хлеб, масла ж нет и в помине. В город ехать придется по пыли, по зною. «Этот вот не стоял»,— говорят за спиною. И сгущается, чувствую, туча за мною. Эти сны, эти мелкие наши обиды... Глазки жгучие дачницы кровью налиты, Норовит оттереть, и не будет защиты. 464
Помоги мне,— прошу,— вознеси над толпою, Кто? — не знаю во сне, с кубком и булавою, Со щитом и копьем, с шелестящей листвою! И, в мужском пиджаке, признает меня бабка: «Отвяжись,— говорит,— от него ты, арапка, Он здесь был, и в руках его желтая папка». Я здесь был! В духоте я стоял вместе с вами! Стыдно слез мне во сне; за морями, лесами Есть иные края, с золотыми дождями. Там ни спичек, ни масла не надо, ни хлеба, Там покажется это волненье нелепо, Хватит всем золотого сиянья и неба. Сны глупы и обидны, особенно наши. Вы не пили из этой отравленной чаши, Потому и фрейдизм ваш для нас — вроде блажи. * * * Как нравился Хемингуэй На фоне ленинских идей,— Другая жизнь и берег дальний... И спились несколько друзей Из подражанья, что похвальней, Чем спиться грубо, без затей. Высокорослые (кто мал, Тот, видимо, не подражал Хемингуэю,— только Кафке) С утра — в любой полуподвал, По полстакана — для затравки — И день дымился и сверкал! Зато в их прозе дорогой Был юмор, кто-нибудь другой Напишет лучше, но скучнее. Не соблазниться нам тоской! О, праздник, что всегда с тобой, Хемингуэя — Холидея... 16 Зак. № 563 465
Зато когда на свете том Сойдетесь как-нибудь потом, Когда все, все умрем, умрете, Да не останусь за бортом, Меня, непьющего, возьмете В свой круг, в свой рай, в свой гастроном! * * * А. Городницкому 1 И с первых слов влюблялись, и помедля, И сад был рай, и двор, и подворотня, А что такое платье для коктейля, Не знали мы, (не знаем и сегодня), Зато делился мир на тех, кто любит И кто не любит, скажем, Пастернака, А с Пастернаком купы были вкупе И карий стриж, и старая коряга. И проходила по столу граница, Можно сказать, по складке и солонке, И торопился кто-то расплатиться Скорей, уйти, черт с вами, вы подонки! Теперь не так, не лучше и не хуже, А по-другому. Так, как всюду в мире. Учтивей споры, и доеден ужин, Скучнее жить, но взгляды стали шире. 2 Мне нравятся чужие мерседесы, Я, проходя, любуюсь их сверканьем. А то, что в них сидят головорезы, Так ведь всегда проблемы с мирозданьем Есть, и не те, так эти неудобства. Пожалуй, я предпочитаю эти. А чувство неудачи и сиротства,— Пусть взрослые в него играют дети! 466
Разбогатеть — приятное мечтанье. Уж я бы знал, на что потратить деньги. Мыс Спиналонга, моря полыханье, В траве — крито-микенские ступеньки, Их никуда любил бы не ведущих И ящериц пугливо-плосколицых... Но я могу представить это лучше, Чем въяви, и не страшно разориться. 1943. ЭПИЗОД Субмарина спустила на воду страшный груз — Мертвое тело в спасательном плавательном жилете — И оно потянулось к берегу, как бы войдя во вкус, А она отошла мористей и под воду скрылась,— ветер И теченье прекрасно справились с назначением мертвеца В полной форме британских войск и его небольшим портфелем, Где лежала дезинформация и письмо к мертвецу отца Сэра Уильяма: «Дорогой, я доволен своим отелем, Но скучаю по дому, фуксиям и площадке для гольфа, ^каль, Что покуда идет война, старость тоже заходит с тыла — И сражаюсь я на два фронта; рад, что ты получил медаль, И горжусь, будто я твой сын; тебе кланяется Присцилла». Все, что можно придумать, придумано; и о чем Невозможно подумать, подумали в этом мире; И стихи приучают завинчивать грубо, как разводным ключом; И на вещи смотреть шире, шире, как можно шире. Немцы стянут войска к Сардинии, словно спящий, стащив к плечу Одеяло, зато ступня оголится: носок и пятка, И Сицилия, как на блюдечке, для союзников, по мячу Бьющих, подана будет; десант безупречно пройдет и гладко. 467
* * * Эти травинки, которые в дом Мы на подошвах приносим из сада, В зеленоватом, потом золотом Блеске их — радость для нашего взгляда. Вымести их удается с трудом. Сад наш запущен, другого — не надо! Раньше косили, куда-то коса Делась, быть может, забрали соседи? Что ж, если есть на земле чудеса, К ним приплюсуем соломинки эти. Рай,— нам хватает его за глаза, Кротким, попавшим в силки его, сети. * * * Если и впрямь мир погибнет через четыре года, Как предсказывает потомок Нострадамуса, не шутя, И внимает ему президент Клинтон, не потому что такая мода, А потому, что жаль президенту американское дитя, И если согласно осведомленным источникам из Белого дома, Предпринимаются по спасению мира некоторые шаги, В том числе в Югославии: выгребается солома Из Сараева; прячут спички; изолируются озорники, И если самая большая угроза Исходит из России с ее ракетно-ядерным шантажом И разрухой в умах, и если субальпийская скабиоза Не цветет, как положено ей, а сворачивается ужом, В ресторан, в ресторан! — ты смеешься, захлопав в ладоши, В ресторан — и пропьем наши деньги, пропьем, проедим, Хорошо посидим, посочувствуем тем, кто моложе, И на Невский проспект из большого окна поглядим. Я согласен! И даже какое-то вдруг облегченье Ощущаю; сказать ли: я знал, что не стоит стихам, Ни слезам, ни мечтам непомерно большое значенье Придавать,— только белым, бегущим от нас облакам! 468
* * * Когда бы град Петров стоял на Черном море, Когда бы царь в слезах прорвался на Босфор, Мы б жили без тоски и холода во взоре, По милости судьбы и к ней попав в фавор. В каналах бы тогда плескались нереиды, Не так, как эта тварь в снегу и синяках, Не снились бы нам сны, не мучили обиды, И был бы здравый смысл в героях и богах. Когда бы град Петров с горы, как виноградник, Шпалерами сбегал к уступчивым волнам, Не идол бы взлетал над бездной, Медный Всадник Не мчался б, приземлясь, по трупам, по телам. Тогда б ни топора под мышкой, ни шинели, Венеция б в веках подругой нам была, Лазурные бы сны под веками пестрели, Геракловы столпы, икаровы крыла. * * * Я рай представляю себе, как подъезд к Судаку, Когда виноградник сползает с горы на боку И воткнуты сотни подпорок, куда ни взгляни, Татарское кладбище напоминают они. Лоза виноградная кажется каменной, так Тверда, перекручена, кое-где сжата в кулак, Распята и, крылья полураспахнув, как орел, Вином обернувшись, взлетает с размаха на стол. Не жалуйся, о, не мрачней, ни о чем не грусти! Претензии жизнь принимает от двух до пяти, Когда, разморенная послеобеденным сном, Она вам внимает, мерцая морским ободком. * * * Пить вино в таком порядке: Рислинг кисленький и гладкий, 469
Херес чуть шероховат, И портвейн, как столик, шаткий, И мускат как бы покат. «Черный доктор» за мускатом Кажется продолговатым, И коньяк не пропустить С лошадиным ароматом. А шампанским все запить. Ну, какой я дегустатор! Жизнь прекрасна, так и быть. * * * А. Штейнбергу Греческую мифологию Больше Библии люблю, Детскость, дерзость, демагогию, Верность морю, кораблю. И стесняться многобожия Ни к чему: что есть, то есть. Лес дубовый у подножия Приглашает в гору лезть. Но и боги сходят запросто Вниз по ласковой тропе, Так что можно не карабкаться — Сами спустятся к тебе. О, какую ношу сладкую Перенес через ручей! Ветвь пробьется под лопаткою, Плющ прижмется горячей. И насколько ж ближе внятная Страсть влюбленного стиха, Чем идея неопрятная Первородного греха! 470
* * * В последний раз еще сатира видели Солдаты Суллы, жалости и страха Не ведавшие жизнерасхитители, Покоя возмутители и праха Топтатели, связали козлоногого И через переводчика допрашивать На разных языках взялись: где логово Его? Смотри, не лгать, не прихорашивать Суровый смысл: красот не любят римляне! А он лишь ныл и блеял по-козлиному, Ни рода своего назвать, ни имени Не мог, и Сулла, к облику звериному Присматриваясь, испугался грязного, А ведь ничто, ничто смутить диктатора Не может, в жестком Риме полновластного, Но здесь, в лесу, на роль экзаменатора Настроенного: столько сил потратили — И зря,— страшна ты, сумрачная сила... «Сатира отпустить к такой-то матери!» Сравнительно недавно это было. * * * Можно представить, как счастливы были боги И благодарны юному Юлиану За возвращенные им алтари, чертоги, Ниши и пьедесталы, промыл им рану И залечил, залил трещины им раствором Цепким, замял обиды, убрал подтеки. Как они провожали влюбленным взором Цезаря, вдумчивым, грозным своим, глубоким! Хоть ненадолго, на несколько лет,— вернулись! Радовались возвращению в мир, как дети. Дни синеокие снова им улыбнулись, Овцы, козлята, актеры, софисты,— в свете Веяний новых, рискованных — разрешалось Всё, и неверие тоже, и бюст Гомера В садике скромном приветствовал эту шалость Кроткую, впрочем, большого, как мир, размера. 471
* * * По крутым ступеням вскарабкался на помост Деревянный под грохот солдатских щитов и клики, Прям, и в меру приветлив, и тверд, в то же время — прост, И вошел в этот миг во все, все словари и книги, Посвященные римской истории, на виду У богов, в том числе в однотомный словарь-могильник, Изданный в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году. Хорошо им прихлопнуть жучка или мальчику дать подзатыльник. Всё. И как бы ты с ним ни тягался, леча людей, Сочиняя стихи иль зародыши римских пиний На откосе сажая крутом, все равно прочней Шуточки или брань на армейской его латыни, Так что умному, кроткому, вдумчивому тебе Остается признать, что расчетливей всех стараний И надежней упорства — участие звезд в судьбе, Блеск их утренний, поздний или предвечерний, ранний... ДУБОК Дубок-дитя, с огромной, как у взрослых, Листвой, прильнет к плечу и рассмешит. Есть где-то царство стойких и бесслезных, И мнится, он к нему принадлежит. Разумный! Или помнит римлян рослых, Их твердый шаг, короткий меч и щит? Поменьше страхов, жалоб и вопросов! Ведь все равно обид не счесть и зол. Как будто Цезарь — воин и философ — Его из тьмы к нам за руку привел. Средь кривизны веков и перекосов Какой пример — его упрямый ствол! 472
* * * Что сказал Микеланджело о Рафаэле, Мы б подумать, не то что сказать, не посмели: Взял одним прилежанием, не гениальностью взял. Мне, когда я прочел это, весело стало: меж )6кал Сразу несколько к цели Смертоносных тропинок ведут. К славе тоже. Стоял Я в Сикстинской капелле, Как в горах, и на спор их младенческий снизу взирал. А философы любят друг друга? А в сельхозартели Два механика лучших, вгрызаясь в металл? А две скрипки? Две, может быть, виолончели? Только шишки не спорят на ели,— Одинаковы. Кто б отличил их, отметил, узнал? * * * Памяти И. Бродского Я смотрел на поэта и думал: счастье, Что он пишет стихи, а не правит Римом, Потому что и то и другое властью Называется, и под его нажимом Мы б и года не прожили — всех бы в строфы Заключил он железные, с анжамбманом Жизни в сторону славы и катастрофы, И, тиранам грозя, он и был тираном, А уж мне б головы не сносить подавно За лирический дар и любовь к предметам, Безразличным успехам его державным И согретым решительно-мягким светом. А в стихах его власть, с ястребиным криком И презреньем к двуногим, ревнуя к звездам, Забиралась мне в сердце счастливым мигом, Недоступным Калигулам или Грозным, Ослепляла меня, поднимая выше Облаков, до которых и сам охотник, Я просил его все-таки: тише! тише! Мою комнату, кресло и подлокотник Отдавай,— и любил меня, и тиранил: Мне-то нравятся ласточки с голубою Тканью в ножницах, быстро стригущих дальний Край небес. Целовал меня: Бог с тобою! 473
* * * А в грубом цинковом ведре была еда, И слово «Лебеди», написанное краской, В глаза нам бросилось на нем. «Вот это да!» — Смеясь, сказала ты. И уточки с опаской В сторонке плавали, не смея подойти: Читать, наверное, бесхозные, умели. И только лебеди, поплавав посреди Пруда, к ведру влеклись и, шею выгнув, ели. И всех мы вспомнили певцов, пропевших им Гимн: и Державина, с лебяжьим пухом белым На впалой старческой груди, и словно дым И сон у Тютчева на как бы запотелом Стекле, и пушкинских, средь блещущих зыбей, Где дряхлый пук дерев и светлая долина, И Заболоцкого, и к славной стае сей Свое свидетельство я приложил невинно. * * * Бок отлежишь, затечет ли рука,— Памятником сам себе на минуту Станешь и чувствуешь: честь велика! О, никогда, слава богу, не буду Медным! Так вот каково им стоять В бронзе! Попробовал, звонкий и полый, Даже не весь, инвалиду под стать, Только с ногою, как в гипсе, тяжелой. Нет уж. Пиши, но похуже. Живи, Пользуясь случаем, жадно и жарко. Хвойные эти иголки в крови, Может быть, то же, что мертвым — припарка. Поступью каменной пару шагов Сделал — и вижу: величье — увечье. Если уж брать, то пример с облаков: Что-то в них, призрачных, есть человечье. 474
* * * Всё знанье о стихах — в руках пяти-шести, Быть может, десяти людей на этом свете: В ладонях берегут, несут его в горсти. Вот мафия, и я в подпольном комитете Как будто состою, а кто бы знал без нас,^ Что Батюшков, уйдя под воду, вроде Байи, Жемчужиной блестит, мерцает, как алмаз, Живей, чем все льстецы, певцы и краснобаи. И памятник, глядишь, поставят гордецу, Ушедшему в себя угрюмцу и страдальцу, Не зная ни строки, как с бабочки, пыльцу Стереть с него грозя: прижаты палец к пальцу — И пестрое крыло, зажатое меж них, Трепещет, обнажив бесцветные прожилки. Тверди, но про себя, его лазурный стих, Не отмыкай ларцы, не раскрывай копилки. * * * Фету кто бы сказал, что он всем навязал Это счастье, которое нам не по силам? Фету кто бы сказал, что цветок его ал Вызывающе, к прядкам приколотый милым? Фету кто бы шепнул, что он всех обманул, А завзятых певцов, так сказать, переплюнул? Посмотреть бы на письменный стол его, стул, Прикоснуться бы пальцем к умолкнувшим струнам! И когда на ветру молодые кусты Оживут, заслоняя тенями тропинку, Кто б пылинку смахнул у него с бороды, С рукава его преданно сдунул соринку? * * * Я теперь, как барометр, предсказывать бурю берусь. Начинает болеть голова или сердце томиться за сутки 475
До того, как придвинутся ливень и тьма. Что за грусть, Что за мрак! Запинается речь, спотыкаются шутки. Как симбирский ямщик, я теперь среди ясного дня, Обратясь к седоку, мог бы молвить, отъехав с три мили: «Не вернуться ли, барин?» А тот, не послушав меня, Приказал бы скакать — и в метель бы мы с ним угодили. То есть я постепенно смыкаюсь с природой, во мне Все чувствительней нервы, все тоньше и уже сосуды: Так на севере стланник, весны приближенье во сне Ощущая, встает, сбросив снежные комья и груды. Подожди, я и будущим скоро займусь,— буду знать Все, что кроется в нем,— мне для этого надо лишь тенью Стать, деревьям ночным и кустарнику в поле под стать. И Кассандра не к девушкам ближе всего, а к растенью. * * * Я старости боюсь: она стихов не хочет, Стыдится их, брюзжит, а коль сама их пишет, То сна они бледней и выжимки короче, И бедный их узор бесцветной ниткой вышит. И жаждет простоты! Уж лучше б воровала! Скупа она, скучна и так афористична, Что все ее стихи как раз для пьедестала. Смешно на нем стоять! Опомнись: неприлично! Дождем тебя зальет, плечо изгадит птица. Когда ослабит жизнь горячее объятье, Не страшно умереть, а страшно превратиться В хранилище добра и мудрости исчадье. Поэтов надо в лес на санках, как эвенки, Свозить, когда им лет под семьдесят, чтоб фальши Не слышать, пусть сидят, уткнув лицо в коленки, Под семьдесят, в глухом лесу, а то и раньше! 476
* * * Стихи — архаика. И скоро их не будет. Смешно настаивать на том, что Архилох Еще нас по утру, как птичий хохот, будит, Еще цепляется, как зверь-чертополох. Прощай, речь мерная! Тебе на смену проза Пришла, и Музы-то у опоздавшей нет, И жар лирический трактуется как поза На фоне пристальных журналов и газет. Я пил с прозаиком. Пока мы с ним сидели, Он мне рассказывал. Сюжет — особый склад Мировоззрения, а стих живет без цели, Летит, как ласточка, свободно, наугад. И третье, видимо, нельзя тысячелетье Представить с ямбами, зачем они ему? Всё так. И мало ли, о чем могу жалеть я? Жалей, не жалуйся, гори, сходя во тьму.
СОДЕРЖАНИЕ Иосиф Бродский. Форма существования души 3 ПЕРВОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ. 1962 «Что делать с первым впечатленьем?..» 6 Вводные слова 6 «Прозаик прозу долго пишет...» 7 Два мальчика 7 Рисунок 8 Готовальня 9 Уроки физики 9 Флора 10 «Когда, смахнув с плеча пиджак...» 11 В защиту сентиментализма 11 Над микроскопом 12 «Там, где на дне лежит улитка...» 12 Жонглер 13 Ночные купанья 14 Магнитофон 14 Графин 15 Стакан 15 Ваза 16 Фонтан 17 Осень 17 «Когда я очень затоскую...» 18 «Телефонный звонок и дверной...» 18 «Разлуки наши дольше и трудней...» 18 На пароходе 19 На телеграфе 20 «Когда я мрачен или весел...» 20 Из запасника «О, сочини, Шекспир, нам детектив...» 21 «Что страшней забитой двери...» 22 478
НОЧНОЙ ДОЗОР. 1966 «Я видел подлость и беду...» 24 Ласточка 24 «Звезда над кронами дерев...» 25 Фотография 25 Вторая профессия 26 «Изнанка листьев такова...» 27 «Декабрьским утром черно-синим...» 27 «О здание Главного штаба!..» 28 «Бледнеют закаты...» 28 «Когда и ветрено и снежно...» 29 Туман 30 Старик 30 Памяти скульптора Александра Матвеева 31 Солонка 32 Пластинка 32 Шашки 33 «Мрачнее с каждым днем...» 34 «Эти сны роковые — вранье!..» 35 «Бог семейных удовольствий...» 35 День рожденья 36 Велосипедные прогулки 37 Летний отпуск 38 «Не занимать нам новостей!..» 38 «Уехав, ты выбрал пространство...» 39 «В Тарту, в темном ресторане...» 40 «Над парком, весело шумящим...» 41 Ночной дозор 41 Гофман 42 «Посреди вражды и шума...» 42 «Эти бешеные страсти...» 43 Два наводненья 44 Монтень 45 «Никогда не наглядеться...» 46 «Удивляясь галопу...» 46 «Я в плохо проветренном' зале...» 47 «Танцует тот, кто не танцует...» 48 «Калмычка ты, татарка ты, монголка!..» 48 «С тобой, со мной, с продрогшим садом...» 49 «По сравненью с приметами зим...» 49 «У природы, заступницы всех...» 50 «Бог с ней, с любовью, лишь бы снова...» 51 «Октябрь. Среди полян и просек...» 52 «Решает сад, осмотрен мною...» 52 479
«Чего действительно хотелось...» 52 Ночное бегство 53 «Но и в самом легком дне...» 54 «Два лепета, быть может бормотанья...» 54 Из запасника «Тетя Паша в кацавейке...» 55 Памяти Ахматовой 56 ПРИМЕТЫ. 1969 «То, что мы зовем душой...» 58 «Свежеет к вечеру Нева...» 58 «Нет, не одно, а два лица...» 59 «Какая разница...» 60 «При всем таланте и уме...» 61 «Среди знакомых ни одна...» 61 Разговор 62 Этот вечер свободный 62 «Приятель жил на набережной. Дом...» 63 «Он встал в ленинградской квартире...» 63 «Когда тот польский педагог...» 64 Поклонение волхвов 65 «Пусть кто-то в ней жизнь узнает...» 66 Два голоса 66 В поезде 67 «Жить в городе другом — как бы не жить...» 68 Прогулки 1. «У дома с мраморной доской...» 69 2. «С плащом на руке, с ветерком...» 69 «Вижу, вижу спозаранку...» 70 Венеция 70 «Четко вижу двенадцатый век...» 71 «В деревьях — ужас нежитья...» 71 «Крутить колесико бинокля...» 72 Сирень 73 Стог 73 «Я был в тот вечер вкрадчивою тенью...» 74 В тире 75 «Старинный с бронзою комод...» 76 «Еще чего, гитара!..» 76 «В обстоятельствах грустных...» 77 Весна 78 480
«Жизнь чужую прожив до конца...» 78 «Казалось бы, две тьмы...» 79 «На Мойке жил один старик...» 79 «Зачем Ван Гог вихреобразный...» 80 «Нам со спины изобразит...» 81 Эль Греко. Погребение графа Оргаса 81 Путешествие 82 «Читая шинельную оду...» 83 Буквы 83 «Сегодня снег...» 84 «Вот я в ночной тени стою...» 85 Приметы 85 «В саду ли, в сыром перелеске...» 86 «Когда ты в Павловском дворце...» 87 «И если в ад я попаду...» 87 «Еще печаль легка, легка...» 87 «Вот сижу на шатком стуле...» 88 «Ни вину, ни письму...» 88 «Друг, наудачу...» 89 «Скатерть, радость, благодать!..» 90 ПИСЬМО. 1974 «Эти вечные счеты, расчеты, долги...» 92 «Снег подлетает к ночному окну...» 93 «У меня зазвонил телефон...» 93 «Не Ты ли это надо мной...» 94 «Мне боль придает одержимость и силу...» 95 Ни тенью, ни звездой 96 «В отделе оптики в аптеке...» 96 «Неромантичны наши вкусы...» 97 «Могли бы свечу закрепить...» 97 Сон 98 Ход жизни 99 «Покров любви, расписанный цветами...» 100 «Кто-то плачет всю ночь...» 100 «Человек привыкает...» 101 «Безлюдно. Морозно...» 102 Встреча в Свечном переулке 103 «Конверт какой-то странный, странный...» 104 Лавр 105 «Случалось ли читателю, как мне...» 106 «Никак не вспомнить было, где...» 107 Отказ от поэмы 108 481
Три стихотворения 1. «У счастливой любви не бывает стихов...» 110 2. «Еще ты вспомнишь обо мне...» 110 3. «Не любящим нас так не жить...» 110 «Ну прощай, прощай до завтра...» 111 «Задумался, мысль потерял...» 111 «В отчаянье горьком прильнуть...» 112 «Неудавшейся любви...» 113 «Як ночным облакам за окном присмотрюсь...» 114 «Расположение вещей...» 114 «Потрясенная, видит душа...» 114 «Почему бы в столе, где хранят...» 115 «Пришла ко мне гостья лихая...» 115 «Какое счастье, благодать...» 116 «Гнездо чижей средь веток бузины...» 117 «Женский, легкий, веселый затылок...» 117 Ночной парад 118 «Уходит лето. Ветер дует так...» 119 «Под занавес, в жестоком ноябре...» 120 «О, слава, ты так же прошла за дождями...» 120 «Потому и порядок такой на столе...» 121 «Умереть, не побывав в Париже...» 121 «В петропавловском холоде снятся Петру...» 123 Вместо статьи о Вяземском 124 Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки 124 Из запасника «Больной неизлечимо...» 127 «Прости меня, Боже...» 127 «О том, что жалок человек...» 128 Наши поэты 128 ПРЯМАЯ РЕЧЬ. 1975 Канал 130 Посещение 130 «В саду, задумавшись бог весть о чем, о ком...» 131 «Едкий дымок мандариновой корки...» 132 «На шелковой подкладке зыбь морская...» 132 «В ресницах — радуга и жизни расслоенье...» 133 «Стихов дорогое убранство...» 133 Два голоса 134 «Французский любовный роман...» 134 «Я сам не помню, что бубню...» 135 482
«На ночь оставлю стихи на столе...» 135 «Себе бессмертье представляя...» 136 «Не соблазняй меня парчой...» 137 «Живу ли я? Жива ли ты?..» 137 «Быть нелюбимым! Боже мой!..» 137 «Анютины глазки в саду...» 138 «С утра по комнате кружа...» 139 «Показалось, что горе прошло...» 139 «Нет, не привет, а так, туманный...» 139 «Возьми меня, из этих комнат вынь...» 140 «В черной трубке услышав отбой...» 140 «Прощай, любовь!..» 140 «Мир этот выпуклый, сферическая высь...» 143 Фантастической ночью 143 «Мне музыку лучше не слушать...» 144 «Жуковский к нам привел Ундину...» 145 В кафе 145 «В Венеции, где обувь никогда...» 146 «Италия Сильвестра Щедрина...» 147 «Проснусь — не пойму поначалу...» 147 «Я книгу опустил — и выронил закладку...» 147 «Люблю глаза твои с лиловой синевой...» 148 Белые ночи 148 «Вбежал на холм и задохнулся...» 149 «Овеет тишиной и лесом темнокрылым...» 149 «Перерастает человек...» 150 «Кому-то в помощь жизнь твоя...» 150 «В тот год я жил дурными новостями...» 150 «Люблю пророчество о том...» 151 «Та музычка, мотивчик тот...» 151 «Взметнутся голуби гирляндой черных нот...» 151 «Исследовав, как Критский лабиринт...» 152 «Все, что дальше, как бы сверх программы...» 153 «Взамен любовной переписки...» 154 ГОЛОС. 1978 РВАНЫЕ СТРОФЫ На пути из Петрокрепости 156 «Паутина под ветром похожа...» 157 Дунай 158 Руины 159 «Слово «нервный» сравнительно поздно...» 160 «Я шел вдоль припухлой тяжелой реки...» 161 483
«Времена не выбирают...» 162 Разговор в прихожей 162 ВЫСОКАЯ НОТА «Голос — это работа души...» 164 «Заснешь и проснешься в слезах от печального сна...» . . 164 «Сквозняки по утрам в занавесках и шторах...» 165 «Мозг ночью спит, как сад в безветрии...» 166 «Придешь домой, шурша плащом...» 167 «Вот женщина: пробор и платья вырез милый...» 168 «Ты так печальна, словно с уст...» 168 «Я в трубку телефонную кричу...» 169 «Над кустом...» 169 Мужчина с розой 169 Воспоминание о любви 170 «Любил — и не помнил себя, пробудясь...» 171 Куст 172 «Мне показали праведника. Он...» 173 «О, космос в угольных мешках...» 173 «Какое чудо, если есть...» 174 СЛОЖИВ КРЫЛЬЯ Пиры 175 «На скользком кладбище, один...» 176 «И после отходной, не в силах головы...» 177 «Быть классиком — значит стоять на шкафу...» 177 «Ребенок ближе всех к небытию...» 178 «Контрольные. Мрак за окном фиолетов...» 179 Посещение 179 В вагоне 183 «Я не люблю Восток, не понимаю...» 184 Подражание древним 185 Кружево 186 «Улыбнись. Нам улыбка идет...» 186 «Был туман. И в тумане...» 187 «Кладбищенских стихов тяжелое паренье...» 188 Сложив крылья 188 «Сентябрь выметает широкой метлой...» 190 ЗВУКОВАЯ ВОЛНА «Невы прохладное дыханье...» 191 «С той стороны любви, с той стороны смертельной...» . . 191 «Должно быть, в воздухе безумия микроб...» 192 Ветвь 192 «Там — льдистый занавес являет нам зима...» 193 484
«Блеск такой — не нужна никакая цветочная Ницца...» . 194 «Не о любви — о шорохе высоком...» 194 «Как клен и рябина растут у порога...» 195 «Если камешки на две кучки спорных...» 195 «И пыльная дымка, и даль в ореоле...» 196 Волна : 196 ТАВРИЧЕСКИЙ САД. 1984 НА ЯЗЫКЕ ЛИСТВЫ «Небо ночное распахнуто настежь — и нам...» 202 «Ночной листвы тяжелое дыханье...» 202 Ночная бабочка 203 «Ах, эта ночь, этот плащ на железном гвозде...» 203 «За что? За ночь. За яркий по контрасту...» 204 «Спи, спи, пока ты спишь, я буду у стола...» 205 «О чем говорил я? Ведь смертные наши слова...» 205 «По рощам блаженных, по влажным зеленым холмам...» . 206 ТАВРИЧЕСКИЙ САД «Страна, как туча за окном...» 207 «Нет лучшей участи, чем в Риме умереть...» 207 «Ваш выход — на мороз, и зрители выходят...» 208 «В тридцатиградусный мороз представить света...» .... 209 Снег 209 «На петербургских старинных гравюрах...» 210 Таврический сад 211 «Что мне весна? Возьми ее себе!..» 211 Павловск 212 «Ив следующий раз я жить хочу в России...» 213 ПОД БУРЕЙ, ПОД ВЕТРОМ «Любовь, уступчивость, боязнь обидеть словом...» 214 «Какая-то птица спросонок в гнезде встрепенулась...» . . . 214 «Стихи, в отличие от смертных наших фраз...» 215 «Твой голос в трубке телефонной...» 216 «И нашу занятость, и дымную весну...» .• .- 216 «Мне снился сон: ты в тамбуре с другим...» 217 «В одном из ужаснейших наших...» 217 «Какой-то волосок мешает говорить...» 218 «И хотел бы я маленькой знать тебя с первого дня...» . . 218 «Когда я у полки, одну выбираю из книг...» 219 «Как можно на лилию долго смотреть, любоваться...» . . . 220 Ночь 220 485
ЕМУ НУЖНЫ ВЕКА «На выбор смерть ему предложена была...» 222 Сон 222 «Я знаю, почему в Афинах или Риме...» 223 «Как пуговичка, маленький обол...» 224 «Когда шумит листва, тогда мне горя мало...» 224 «Какой, Октавия, сегодня ветер сильный!..» 225 ПО ЭТУ СТОРОНУ Весна 226 «Орнитолог, рискующий ласточку окольцевать...» 226 «Как уголь чистит белых лошадей...» 227 «Полнеба заволок подробный материк...» 227 «Пойдем! Поедем! — говорят...» 228 «По эту сторону таинственной черты...» 228 «Не из всякого снега слепить удается снежок...» 228 «И ужасы ждут на дороге...» 229 Подражание древним 229 «Прости, волшебный Вавилон...» 230 «Как буйно жизнь кипит на стенках саркофага!..» .... 231 КАК ВСЕ ИЗМЕНЧИВО! «То, на что не надеешься, предпочитает сбываться...» . . 232 Банкет 232 «Словно войлоком снизу подбитый, колючий, зубчатый...» 233 «Вы, облако и сад...» 234 «И если спишь на чистой простыне...» 235 «И дару своему взрослеющий художник...» 235 «Нет, не вы всех счастливей, а этот, в вагонном окне...» 236 «Мне кажется, что жизнь прошла...» 236 «Жизнь кончилась, а смерть еще не знает...» 237 БЕССОННОЕ, ШУМИ! «Кто первый море к нам в поэзию привел...» 238 Флейтист 239 «Машина вдоль пляжа бежит у волны на виду...» .... 239 Эти камешки, кажется, ждут своего Демосфена...» .... 240 «Заветные стихи про южный берег, ночью...» 241 «Мы спорили, вал белопенный был нашему спору под стать...» 241 «На паутину похоже с такой высоты...» 242 В НОВОМ РАКУРСЕ Пчела 243 «Весь день ботаникою занята пчела...» 243 486
«Песчинки, камешки, клочки сухой резины...» 244 «Партитура с неровной ее бахромой...» 245 «А воз и ныне там, где он был найден нами...» 246 «Сегодня грустно мне: вчера я счастлив был...» 246 Вырица ., 247 «Как бабочка, как бабочка ни разу...» 248 «Хлебом меня не корми, но позволь заглянуть...» 249 ОБЩИЙ ЗАМЫСЕЛ «Эта тень так прекрасна сама по себе под кустом...» . . . 250 «Букет шиповника садового...» 250 Бог с овцой 251 «Ах, сколько уловок! И Бог, вытирая слезу...» 252 «И где бы я ни жил, в квартире подо мною 252 «Почему одежды так темны и фантастичны?..» 253 «Камни кидают мальчишки философу в сад...» 254 ВЕСЬ ЭТОТ МИР «Весь мир, весь этот мир, весь этот...» 255 «Никем, никем я быть бы не хотел...» 255 «А в Мойке, рядом с замком Инженерным...» 256 «Путешественник видит в конце поездки...» 257 «Я в Грузии. Я никого не знаю...» 258 «В горной Грузии, кажется, черных как смоль поросят...» 258 «Кавказской в следующей жизни быть пчелой...» 259 «На узбекском базаре такая является мысль...» 259 ПЯТАЯ СТИХИЯ «Бессмертие — это когда за столом разговор...» 261 «Ты здесь, поблизости... Скажи, когда распался...» .... 261 «Мне весело, что Бакст, Нижинский, Бенуа...» 262 «В этом мире плотном, волокнистом...» 263 «Вот статуя в бронзе, отлитая по восковой...» 263 «Поэзия — явление иной...» 264 «В полуплаще, одна из аонид...» 264 «Есть музыка в прибрежном тростнике...» 265 Пулково 265 Из запасника «В Италию я не поехал так же...» 267 ДНЕВНЫЕ СНЫ. 1986 «Горячая зима! Пахучая! Живая!..» 270 «Наш северный модерн, наш серый, моложавый...» .... 270 Павловск 271 487
Тополь 272 «Листва чугунная с чугунными цветами...» 273 «Пусть день наш жестк и зимы белокуры...» 273 «В тот час, как известно, когда император встает...» . . . 274 «Кто едет в купе и глядит на метель...» 274 В порту 275 Ель 275 «Мне совестно сказать, но, мнится, есть в году...» .... 276 «Но ты не холоден, увы, и не горяч...» 277 «Окученный картофель в белой пене...» 277 «На самом деле, мысль, как гость...» 278 «Как мы в уме своем уверены...» 278 «На самом деле, юг съедает цвет...» 279 «Без этой краски, приливающей...» 279 «Не спрашиваю, где теперь душа?..» 280 Новорожденная листва 280 «Смысл жизни — в жизни, в ней самой...» 281 «А горы, то их нет, то вот они опять...» 282 «Человек свою жизнь вспоминает под старость, как сон...» 282 Микеланджело 283 Белые стихи 283 «Из ратных двух вождей Барклая выбрал он...» 285 «Все гудел этот шмель, все висел у земли на краю...» . . 286 «Другие дети ведь и жены же не те!..» 286 «У жизни, делом занятой...» 287 «Зарыться в ночь, во тьму ее и складки...» 287 «А то, что было не для взора...» 288 Дождь 288 «Если б жить, никого не любя!..» 289 «Любовь — зависимость. Все мученики этой...» 290 «Вот счастье — с тобой говорить, говорить, говорить!..» . . 290 «Так видели всё одинаково: вещи, людей...» 291 «Смотри: речной валун как бы в сплошном дыму...» . . . 291 Стог 292 «Страх и трепет, страх и трепет, страх...» 292 ПОД НЕБОМ ВЕЧНО МОЛОДЫМ «Что за радость — в обнимку с волной...» 293 «Морская тварь, трепеща на песке...» 294 «Морем с двенадцатого этажа...» 294 «Кусты кончаются, а там бредет по пляжу...» 295 «Как тень, но белая, проходит пароход...» 295 «Где воздух, где вода? — все стало белым паром...» . . . 296 «Из моря вытащив, поджаривают мидий...» 296 488
«Как пахнет эвкалипт пицундский, придорожный...» . . . 297 Дворец 297 ПРЕДМЕТНАЯ СВЯЗЬ «Низкорослой рюмочки пузатой...» ? 299 «Тарелку мыл под быстрою струей...» 300 «Есть вещи: ножницы, очки, зонты, ключи...» 301 «Откуда пыли столько в доме?..» 301 РАЗВЕРНУТЫЙ УЗОР 1. «Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон...» 302 2. Перед статуей 302 3. «Перевалив через Альпы, варварский городок...» . . 303 «Вот кто поработал во славу науки — горох!..» 304 «По дорожке садовой ходить...» 304 «Представь себе: еще кентавры и сирены...» 305 «Мужчина с характером женским, истерик и лгун...» . . . 305 «С тем и не встретился, с кем встреча ничему...» .... 306 «Обещаю тебе, что твой след на прибрежном песке...» . . 306 «Гудок пароходный — вот бас; никакому певцу...» .... 307 «А вы, стихи, дневные сны, в лучах...» 307 «Паучок на балконе,— ну что бы ему у земли...» .... 308 «За дачным столиком, за столиком дощатым...» 308 «В объятьях августа, увы, на склоне лета...» 309 «Покуда кто-то спит, на стол облокотясь...» 309 «В лазурные глядятся озера...» 310 «Двум поэтам в комнате одной...» 311 «В любительском стихотворенье огрехи страшней, чем грехи...» 311 ЖИВАЯ ИЗГОРОДЬ. 1988 МУЧИТЕЛЬНАЯ ПОВЕСТЬ «Как любит памятники маленький народ!..» 314 «Мне не важно, какой сегодня день...» 314 «Сказал один чудак, и я скажу опять...» 315 Воспоминания 315 «Как два кусочка льда, две запонки стеклянных...» . . . 316 «История не учит ничему...» 317 «Где нежное детство и крупные звезды во тьме?..» .... 317 «Лет на семь раньше я родись — и жизнь иначе...» ... 318 Бегония 318 «Как дома хорошо,— вернувшись из больницы...» 319 «К римской цифре двенадцать, пометив письмо декабрем...» 320 «Митрохина пестрый рисунок стоит за стеклом, яркокрыл...» 320 489
«Смотрю на девушек, на молодых людей...» 321 «Последний, кто был лют и дик,— Домициан...» 322 ЕСТЬ МЕСТО НА ЗЕМЛЕ «У нас, меж Сиверской и Вырицей, в колючих...» .... 323 «Сколько бабочек-траурниц здесь, на дороге лесной!..» . . 323 «Есть место на земле. Усталый, раз в году...» 324 «А так как нас с тобой великие дела...» 325 «А лучший довод в тексте, под рукой...» 326 И в скверике под вязом 326 «Трагедия легка: убьют или погубят...» 327 «Так бывает: еще не уснул...» 327 «Спать, как рыбы морские, во тьме...» 328 «Скорей соринка, чем жучок. Полу соринка...» 329 «Надгробие. Пирующий этруск...» 329 БОЛЬШИЕ ЧИСЛА «Помню, в детстве на улицах было не много людей...» . . 331 Телефонный разговор 332 «Потом не спишь, перебирая...» 332 «Мне интересней читать в дневнике...» 333 «Две колонны, смотри, отражаясь в пруде...» 334 «А все же тургеневский низкий диван либеральный...» . . 334 Страстная пятница 335 «Есть два чуда, мой друг...» 336 ЖАРКИЙ ОПЫТ «Я знал, что не сухой, а нервной и чуть влажной...» . . 337 «Вторая жизнь моя лет в сорок началась...» 337 «Семь лет — вот срок любви, подмеченный не нами...» . . 338 «Ты не права — тем хуже для меня...» 339 «Как писал Катулл, пропадает голос...» 339 «Как счастье притупить, чтоб горе не кололо...» 340 «Ридов рая больше, чем вы думаете...» 340 «Стрижи-разбойники и ласточки-малютки...» 341 Кипарис 342 «Но больше всех стихов роскошных, величавых...» .... 342 «Ну как? Ну, здорово? Ну, нравится тебе?..» 343 «О, да! Как мошкара над ярким фонарем...» 344 «Смотри, здесь бабочка со мною за буйки...» 344 «Этот... как его... ну... светлячок!..» 345 «Сколько веков пронеслось и еще после нас пронесется...» 345 «Размашистый совхоз Темрюкского района...» 346 490
ЖИВАЯ ИЗГОРОДЬ «Та мысль, те образы, что отгоняем днем...» 347 «Увидеть то, чего не видел никогда...» 347 «В китайских именах сплошные «ч» и «ц»...» 348 Подражание древнекитайскому */ {. 349 Фреска 349 «Поехать железнодорожным, морским и воздушным путем...» 350 «Ад,— я жил в нем, я бедствовал в нем...» 351 «Ну, музыка, счастливая сестра...» 351 «На череп Моцарта, с газетной полосы...» 352 «Грубый запах садовой крапивы...» 352 Аполлон в снегу 353 «Луны затмение мы долго наблюдали...» 354 «В стихах сверкает смысл, как будто перестрелка...» . . . 355 Живая изгородь 355 НОЧНАЯ МУЗЫКА. 1991 «Я, как помытчик при тишайшем...» 358 «Это шведы, наверное, шведы, французы в двадцатом...» . 358 «Угомонись. Кому сказали? Ну!..» 359 «Кобыла сивая с ее тяжелым бредом...» 359 «Слава — это солнце мертвых...» 360 «Лети, душа...» 361 «Музыковед Собакевич и пишущий прозу Ноздрев...» . . . 363 «О да, она б могла внушить Орфею...» 363 «Когда бы Тютчев мог прочесть, что он...» 364 «От жизни той, ах, и от этой тоже...» 365 «Не так ли мы стихов не чувствуем порой...» 365 «Расходились поздней ночью...» 366 «Как ночью берегом крутым...» 366 «Как будто я и впрямь жила уже когда-то...» 367 «Знаю, знаю тебя, изучил, в твоем сердце живу...» .... 368 «Пой, пой, но только тихо, тихо...» 368 Ночная музыка 369 «Облаков на небе маленьких так много!..» 370 «Льется свет. Вода бредет во мраке...» 371 «Я за столом, под лампой, ты — на диване...» 371 «Мы-то знаем с тобою, какие цветы...» 372 «Помнишь, в любимом романе смущенный герой...» .... 373 «Мне весело: ты платье примеряешь...» 373 «Сторожить молоко я поставлен тобой...» 374 «Сегодня — мглистое, сегодня — никакое...» 374 «На корабле не знают, сколько глаз...» 375 491
АРМЯНСКАЯ ТЕТРАДЬ Водопад 376 «Тех бревен не найти, ушли под вечный снег...» . . . 376 «Да, да, заботиться о маленькой стране...» 377 «Видел мельницу я водяную...» 378 «„Ваза откуда такая большая?" — „Из Бжни"...» . . . 378 «Как я соскучился по чистой русской речи...» .... 379 «Лишь когда провожал нас у стойки в аэропорту...» . 379 «Какое равенство? Смугла и пышнокрыла...» 381 «Я представить себе не могу, не могу...» 381 «Жизнь загадочней любого сна: любимый романист...» . . 382 «Говорю тебе: этот пиджак...» 382 «Красные, красные, красные кресла, красные...» 383 «Что такое музыка — не знаю...» 383 «Весны прекрасный сор: все эти молоточки...» 384 «Счастливые стихи писали мы...» 385 «Посмотри: в вечном трауре старые эти абхазки...» .... 385 «Тень чинары на белой земле...» 386 Бой быков 386 «Ушел от нас... Ушел? Скажите: убежал...» 387 «Замерзли яблони и голые стоят...» 387 «Пол не безлик, хотя и наг...» 388 Аполлон в траве 389 «Две маленьких толпы, две свиты можно встретить...» . . 389 «Дорогой Александр! Здесь, откуда пишу тебе, нет...» . . 390 «Не может быть дурной молитвы...» 391 Бег с барьерами 392 «Снежок, снежок...» 393 «Если правда, что Чехов с Толстым говорили впервые в пруду...» 393 «С опозданьем, во всем своем грозном...» 394 «Да, накупили мы тряпок, прямо скажу, чемодан...» . . . 395 «Казалось, попугай стихи читает мне...» 396 «Лучше Дельфта в этом мире только Дельфт на полотне...» 397 «Венгерские лавочки пухнут от разноголосых вещей...» . . 398 «В будапештском музее на рембрандтовском полотне...» . 398 «В наших северных рощах, ты помнишь, и летом клубятся...» 399 «Боже мой, среди Рима, над Форумом, в пыльных кустах...» 399 НА СУМРАЧНОЙ ЗВЕЗДЕ. 1994 В МИРОВОМ СПЕКТАКЛЕ «Дайте мне, дайте башмаки пурпурные с загнутыми носками...» 402 «Но тот, кто видел в сетке крошечных...» 403 492
«Молодой Рембрандт с кошачьими усами...» 403 «Если кто-то Италию любит...» 404 «Вот чего я не делал уже сто лет...» 404 «Нет дороги иной для уставшей от бедствий страны...» . . 405 «Запиши на всякий случай...» v 405 «Все эти страшные слова: сноха, свекровь...» 406 «Будем думать, что смерть — это подвиг такой в конце...» 407 «Страшно жить, а не жить как раз...» 407 «Я плохо сплю: приходят, словно днем...» 408 «Белой ночью кажется: дыханье...» 408 Я скажу тебе, где хорошо: хорошо в Амстердаме...» . . . 409 НЕОТРАЗИМЫЙ СТРОЙ «Под шкафом, блюдечком, под ложечкой, под спудом...» . 411 «Ты, душа, энтелехия, как говорил...» 411 «Тает, тает, в лучах выгорая...» 412 «Я не ценю балет и не люблю парад...» 412 «Смог насчитать всего одиннадцать...» 413 «Ив радости нерадостных мгновений...» 413 «Ни ужимок, ни жестов, ни слов...» 414 «В романе сказано, что женщин добрых нет...» 414 «Сапоги твои стоят в прихожей...» 414 «Любить — смотреть в четыре глаза...» 415 «Под слово „любовь" подставляют слова...» 416 «Ужас, ужас какой! Что прочел я, что вычитал...» .... 416 «Мы останавливали с тобой...» 417 «Лучше всего оно знаешь, когда, когда?..» 417 «В конце концов, смотри, полюбишь эти слезы...» 418 «Не заметишь, как станешь ровесником немолодых...» . . 419 «Нечто вроде прустовского романа...» 419 ПЕРЕБОИ СМЫСЛА «Из гостей придя домой...» 421 Троя 422 «Из поврежденной статуи торчит...» 422 «Данаиды наполнят бездонную бочку, поверь...» 423 «Клоками жесткими из пальмы конский волос...» 423 «Нету сил у меня на листву эту мелкую...» 423 «В отчаянье или в беде, беде...» 424 «Чья-то нежность, и наша гримаса...» 425 «Спит Ариадна, руки заломив...» 425 «Он поймал себя, пылкий, на том ощущенье...» 425 В свободном размере 426 «Манекенщицы и манекенщики в светлых плащах...» . . . 427 «Ну что за похороны,— две всего гондолы!..» 427 493
«В поместье у фон Мекк он, бедный, жил, как в сказке...» 428 «Тираноубийцы Гармодий и Аристогитон...» 428 «Вставанием усопшего почтили...» 430 «Жизнь серьезна, серьезней, чем думаем мы, потому...» . 430 «Мне, видевшему Гефсиманский сад...» 431 «Лишаиничек серый, пушистый, на дачном заборе...» . . 431 СТАНСЫ 433 СПАСИБО КУСТУ МОЖЖЕВЕЛОВОМУ «Спасибо кусту можжевеловому...» 443 «Я не прав, говоря, что стихи важнее...» 443 «Заумь тоже дождется симпозиума...» 444 «Тот вечер под эпиграфом „Последний..."» 444 «Я, кажется, знаю, щемящая эта...» 445 «„С нетерпеньем жду Африки",— писал он...» 446 «Каких камней я дома не держал!..» 446 «Человек узнает о себе, что маньяк он и вор...» 447 «Со следами былой красоты старуха...» 447 «Разве можно после Пастернака...» 448 «В сравненье с дантовым, старинного покроя...» 449 Конькобежец 449 «Там, где весна, весна, всегда весна, где склон...» .... 451 «Мне приснилось, что все мы сидим за столом...» .... 452 Последний поэт 452 «Зародыши елей, дубов и сосен...» 453 ИЗ НОВЫХ СТИХОВ. 1996 «На юге мысль не бьет, а каплет: с водометом...» .... 456 «Я посетил приют холодный твой вблизи...» 456 «Так агностик говорит во мраке...» 457 Скала 458 «Ох, я открыл окно, открыл окно, открыл...» 459 «В шезлонге, под кустом, со шляпой на лице...» 459 Венеция 460 «Когда б я родился в Германии в том же году...» .... 461 «Этот мальчик в коротких штанишках...» 461 «Всё нам Байрон, Гете, мы, как дети...» 462 «Я сам свой создал век,— так он сказал, в в этом...» . . 462 А только 463 Сахарница 463 «Когда страна из наших рук...» 464 «Будто я в поселковом стою магазине...» 464 494
«Как нравился Хемингуэй...» 465 «И с первых слов влюблялись, и помедля...» 466 «Мне нравятся чужие мерседесы...» 466 1943. Эпизод 4 * • ( 467 «Эти травинки, которые в дом...» 468 «Если и впрямь мир погибнет через четыре года...» . . . 468 «Когда бы град Петров стоял на Черном море...» 469 «Я рай представляю себе, как подъезд к Судаку...» . . . 469 «Пить вино в таком порядке...» 469 «Греческую мифологию...» 470 «В последний раз еще сатира видели...» 471 «Можно представить, как счастливы были боги...» .... 471 «По крутым ступеням вскарабкался на помост*,.» 472 Дубок 472 «Что сказал Микеланджело о Рафаэле...» 473 «Я смотрел на поэта и думал: счастье...» 473 «А в грубом цинковом ведре была еда...» 474 «Бок отлежишь, затечет ли рука...» 474 «Всё знанье о стихах — в руках пяти-шести...» 475 «Фету кто бы сказал, что он всем навязал...» 475 «Я теперь, как барометр, предсказывать бурю берусь...» . 475 «Я старости боюсь: она стихов не хочет...» 476 «Стихи — архаика. И скоро их не будет...» 477
Кушнер А. К96 Избранное: Стихотворения / Предисл. И. Брод ского.— СПб.: Худож. лит., 1997.— 496 с. ISBN 5-280-03199-2 Александр Кушнер — автор одиннадцати поэтических книг и книги статей «Аполлон в снегу». Печатается с 1957 года. А. Кушнер — лауреат премии «Северная Пальмира» (1995 г.) и Государственной премии России (1996 г.). ББК 84Р7 Александр Семенович Кушнер ИЗБРАННОЕ Ответственный за выпуск Н. Литвина ЛР № 070801 от 28.12.92. Сдано в набор 20.12.96. Подписано в печать 04.02.97. Формат 84ХЮ81/з2. Гарнитура «Школьная». Печать офсетная. Усл. печ. л. 26,04. Тираж 2000 экз. Заказ № 563. Издательство «Художественная литература», Санкт-Петербургское отделение. 191186, Санкт-Петербург, Невский пр., 28. Типография им. Володарского Лениздата. 191023, С.-Петербург, наб. р. Фонтанки, 57.