Text
                    АВСТРИЙСКАЯ
БИБЛИОТЕКА



Max Brod Der Prager Kreis
Макс Брод ПРАЖСКИЙ КРУГ Перевод с немецкого H. Н. Фёдоровой ИЗДАТЕЛЬСТВО ИМЕНИ Н. И. НОВИКОВА САНКТ-ПЕТЕРБУРГ 2007
Издание осуществлено при поддержке Министерства образования, науки и культуры Австрийской республики Перевод книги Макса Брода «Пражский круг» выполнен по единственному прижизненному изданию: Brod М. Der Prager Kreis. Stuttgart; Berlin; Köln; Mainz: Kohlhammer, 1966. Книга дважды переиздавалась (Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1979; 1984). Переводилась на итальянский (Roma: Edizioni e/o, 1983) и чешский (Praha: Akropolis, 1993) языки. Две статьи о Максе Броде, обрамляющие основной текст как предисловие и послесловие, подготовлены специально для настоящего издания. Первая из них, написанная петербургским германистом, ныне преподавателем Иерусалимского университета Ларисой Найдич, рассказывает о жизненном и творческом пути Брода. Автор второй статьи, гамбургский историк Андреас Брахер, сосредоточивает свой взгляд главным образом на духовном облике писателя. Далее помещены Приложения, содержащие следующие материалы: 1) «Хронику жизни Макса Брода»; 2) обширный библиографический раздел, куда включена (заново выверенная) «Библиография», составленная самим Бродом, дополнение к ней, охватывающее период после 1966 года, перечень «Книги пражских, богемских и моравских писателей» и список основных работ Брода; 3) аннотированный указатель имен. Все эти материалы и перевод статьи А. Брахера подготовлены М. В. Рейзиным. ISBN 978-5-87991-068-1 © Издательство имени Н.И.Новикова, 2007
Лариса Найдич Макс Брод и его книга «Пражский круг» (Предисловие) Макс Брод известен более всего как друг, биограф и исследователь Франца Кафки, как человек, сохранивший, вопреки воле самого Кафки, его рукописное наследие. Хотя Брод в определенной степени остается в тени своего великого друга, его собственное творчество, вся его деятельность достойны внимания, изучения, а всё, что вышло из-под его пера, пользовалось неизменной популярностью у его современников и остается интересным и сегодня. Творчество Макса Брода чрезвычайно многообразно: он писал романы, рассказы, стихотворения, публицистические, критические и религиозно-философские сочинения, драмы, инсценировки, переводы, либретто, музыковедческие исследования, музыкальные произведения1. На протяжении всей своей жизни он всегда оставался в центре литературных и политических событий своего времени, обладая замечательным даром — умением чувствовать и понимать современников, находить и распознавать таланты, быть в постоянном диалоге с другими. По словам Альмы Малер-Верфель, у него был прирожденный талангг отличать золото от подделки2, он с особой чувствительностью воспринимал то, что он сам называл «душевной музыкой» других. Хорошо известно, что именно Брод не только опубликовал основные произведения Кафки, но и приблизил читателя к пониманию философских основ творчества своего великого друга. Но можно указать также на его огромную, иногда решающую роль в творческих биографиях писателей Франца Верфеля, Роберта 1 Библиографию музыкальных произведений М. Брода см.: Cohen, Yehuda. Das musikalische œuvre von Max Brod. Erste Veröffentlichung des vollständigen Verzeichnisses seiner Kompositionen // Max Brod. Ein Gedenkbuch. 1884-1968 / Hg. von Hugo Gold. Tel Aviv: Olamenu, 1969. S. 284-287. 2 Cm.: Wessling B.W. Max Brod. Ein Portrait. Stuttgart; Berlin; Köln; Mainz: Kohlhammer, 1969. S. 35. 5
Вальзера, Франца Яновица, Ярослава Гашека, Фридриха Торбер- га, композиторов Леоша Яначека, Яромира Вейнбергера, Карла Нильсена. Поэтому его вполне заслуженно называли «адвокатом гуманизма», «Божьим посланником», «последним романтиком», «проповедником любви и вечных ценностей». Дар дружбы и глубокого понимания своих современников, а также собственный литературный талант сделали Брода признанным вождем целого круга литераторов. Несмотря на успехи, которых он достиг уже в молодом возрасте, Брод оставался, как отмечают его друзья, чрезвычайно скромным; он помогал другим совершенно бескорыстно, не стремясь к громкой славе. «Тест на причастность к духовному миру» в одном из последних разделов книги «Пражский круг», несмотря на его жесткость по отношению к человеку искусства, не ушел в прошлое, а, пожалуй, приобрел еще большую актуальность сегодня. «Произведение искусства только тогда создано в подлинной любви, благородное деяние только тогда совершено правильно, когда для автора или субъекта деяния превыше всего радость причастности к высшему миру, а теперешняя или будущая слава совершенно ему безразлична. Должно выдержать испытание, говоря себе: „Этот труд пропадет; никто никогда о нем не узнает... и все же, по сути, ничто не утрачивается. В духовном мире этот труд существует. И я чувствую, что это и есть самое главное, все прочее, сколь оно ни отрадно, лишь побочное воздействие, но не главное“. ...говоря по-земному, полностью исчезающее Правдивое и Доброе наперекор всем обстоятельствам реально и таковым останется. Если ты обладаешь такой убежденностью, значит, ты вступил в духовный мир. Если нет — ты от этого мира еще далек». Макс Брод родился 27 мая 1884 года в Праге в немецкоязычной еврейской семье. Его отец был банковским служащим, уроженцем Праги, где жили и несколько поколений его предков. Родственники отца, как пишет в своих воспоминаниях Макс Брод, были людьми городскими, «в том числе и в смысле урбанизма»1, они были образованными, культивированными и воспитанными. Среди них были ремесленники, один писатель, музыкант, бадхен (затейник на еврейских свадьбах). Дед Макса Брода был портным, которому случайно, благодаря выигрышу в лоте¬ 1 Brod, М. Streitbares Leben. Autobiographie. München: Kindler, I960. S. 167. 6
рее, досталось небольшое состояние. Он приобрел часть дома в Пражском еврейском гетто, «усердно ходил в молельный дом, но еще охотнее в немецкий театр на пьесы Лессинга и Шиллера. Евреи тогда мало ценили Гёте, для них он был слишком „безнравственным“»1. Мать Брода Фанни, урожденная Розенфельд, происходила из сельской местности в северо-западной Богемии. Она рано уехала из родительского дома, бежав, как и ее сестра и брат, от тирании матери. Брод рос в атмосфере любви и внимания, хотя его родители были противоположны друг другу и по воспитанию, и по темпераменту и в семье часто происходили ссоры. Если мать была тираничной и иногда весьма вздорной, то отец отличался добротой, гуманностью и сдержанностью. Макс рос слабым ребенком. Ученый врач сказал его матери, осмотрев его в детстве: «Что вы хотите, милая госпожа, — то, что не способно жить, должно умереть». В возрасте четырех или пяти лет маленький Макс заболел тяжелой болезнью позвоночника, которая грозила сделать его инвалидом на всю жизнь, — кифозом неясного происхождения. Лишь благодаря энергии мамы Макс постепенно излечился от тяжелого недуга. Она нашла ортопеда- самоучку, жившего вблизи Аугсбурга, который разрабатывал свои методы лечения. Благодаря корсетам, которые этот доктор делал сам, позвоночник мальчика постепенно в течение многих лет приходил в норму, что конвенциональная медицина рассматривала как чудо. Преодоление болезни детства повлияло на формирование личности Брода, закалив его. Он рассказывает о заболевании тяжелым кифозом не только в своей автобиографии, но и в романе «Стефан Ротг, или Год решения», один из героев которого перенес эту болезнь, повлиявшую не только на его тело, но и на его душу. Воспоминания и размышления о своем происхождении и о детстве стали важным топосом произведений Брода. Так, в стихотворении «Автопортрет» он (подобно Гёте, размышлявшему в одном из своих стихотворений, из каких унаследованных им элементов складывается его личность) как бы разлагает себя на составляющие: любовь к науке и физическая слабость — от изучавшего Талмуд предка, здоровая деревенская кровь — от матери; и эти противоречащие друг другу компоненты соединены нитями, позволяющими преодолеть разрывы. 1 Там же. 7
Брод находил сходство в соединении у себя этих столь различных характеров — материнского и отцовского — с тем, что было в семье Кафки. Только у Кафки, наоборот, гуманной и терпимой стороной была мать, а жесткой — отец. Культурная атмосфера Праги определила весь творческий путь Брода. На протяжении многих десятилетий (книга Брода «Пражский круг» охватывает столетний период) концентрация писателей и поэтов здесь была необычайно велика, что объясняют особой этнокультурной обстановкой. Достаточно сказать, что пражанами были три великих писателя, писавших по-немецки,— Рильке, Кафка и Верфель. О последнем периоде пражского культурного расцвета 1уляла шутка, запущенная остроумным критиком: es brodelt, es werfelt, es kapkat, es kischt — по фамилиям живших здесь известных писателей Брода, Верфеля, Кафки и Киша, что примерно можно передать по-русски как: здесь всё бродит, верфеляет, кафкает, кишит. Прага была городом, где пересекались славянские, немецкие и еврейские культурные течения. Как пишет сам Брод, ссылаясь на статью Ханса Трамера, в 1900 г. в Праге проживало «415 ООО чехов, 10 ООО чистокровных немцев, 25 ООО евреев, из которых 14 ООО называли своим языком чешский, all ООО — немецкий». В немецкоязычном меньшинстве евреи не только количественно преобладали, но опирались в своих традициях на историю еврейской общины в Праге, которая некогда была одним из важных центров еврейской жизни в Европе. «После эмансипации внуки и правнуки этой древней культуры, развивавшейся на протяжении многих поколений, пролагали путь к самовыражению на немецком, а иные и на чешском языке»,— пишет Макс Брод. Школьные годы были для Макса Брода если не безоблачными, то вполне счастливыми. Он был способным учеником, которому легко давалась учеба. Оставалось время и на музыку, которой он занимался всерьез, стремясь достичь большого мастерства в игре на фортепьяно, и на чтение книг, и на встречи с друзьями и игры. Он учился сначала в школе пиарисгов, а позже в гимназии Св. Стефана. В соответствии с желанием родителей, Брод поступает на юридический факультет университета, но занимается более литературой и философией, чем юриспруденцией. Среди профессоров он больше всего ценит социолога Альфреда Вебера и основателя гештальт-философии Кристиана фон Эренфельса. Литературное творчество Брода, начавшееся в ранней юности, развивается под влиянием литературных течений его времени и в непосредствен¬ 8
ном диалоге с его друзьями — поэтами и писателями. В период между 1904 годом и началом Первой мировой войны он пишет и публикует множество произведений различных жанров. За первой книгой «Смерть мертвецам!» (1906), в которую вошли одиннадцать новелл, следует еще один сборник новелл и книга стихов, а затем роман «Замок Норнепште» (1908). В ранних произведениях Брод стоит на позициях так называемого «индифферентизма», к которому он пришел под влиянием многолетнего чтения Шопенгауэра. «Я считал и дурное, и благое одинаково похвальными... и равноправными, ибо они одинаково необходимо обусловлены»,— пишет он в «Пражском круге». Отсюда следовало «всепрощение, выливавшееся в усталый фатализм без возможности этической оценки»1. Хотя Брод вскоре отказывается от этих идей, что заметно уже в повести «Чешская служанка» (1909), именно благодаря им он становится популярным в кругах литераторов-экспрессионистов. «„Норнепште“ — это был гром, безумие, ошеломление; это было сильнейшее, важнейшее, святое переживание 1909 года»,—писал Курт Хиллер^. Экспрессионистов Брод назвал в своей автобиографии «поколением вопреки», он восхищался их смелостью, но видел и их недостатки. В дальнейшем его творчество лишь в небольшой степени подверглось влиянию этого художественного направления. Важнейшим событием в биографии Макса Брода стала его встреча с Кафкой; не случайно целая глава в его мемуарах называется «Жизнь с Кафкой». Они познакомились, когда Кафка был на третьем семестре юридического факультета, а Брод — на первом. В литературном кружке при университете, который посещали оба будущих друга, Брод делал философский доклад. Страстный читатель и верный последователь Шопенгауэра, он яростно отвергал всё, что противоречило учению этого великого философа. Особенно возмущал его Нищие, которого он по юношеской горячности не преминул назвать обманщиком [Schwindler). Кафка в то время был ницшеанцем. «После доклада, в котором я обрушил такую грубую хулу на Нищие, Кафка проводил меня домой. У него, великого молчальника, вдруг развязался язык»,— пишет Брод3. И далее: «Противоречия были велики. И в соответствии с этим — столкновение обеих сторон 1 Brod М. Streitbares Leben. S. 235. 2 Цит. по: Bärsch С.-Е. Мах Brod im Kampf um das Judentum. Zum Leben und Werk eines deutsch-jüdischen Dichters aus Prag. Wien: Passagen Verlag, 1992. S. 45. 3 Brod M. Streitbares Leben. S. 237. 9
сильным. Дружба с самого начала разгорелась высоким пламенем»1. Кафка и Брод встречаются ежедневно, иногда даже дважды в день. Окончив учебу, оба они зарабатывают себе на хлеб как чиновники, имеющие юридическое образование: Кафка—в страховой компании, Брод — в дирекции главной почтовой конторы. Рабочий день длился только до полудня, остальное время свободно для разговоров, чтения, прогулок. Друзья предпринимают совместные путешествия в Северную Италию, в Париж, в Веймар, что приносит Броду истинную радость. Во время прогулок и поездок к тесной компании присоединялись иногда и другие друзья или брат Макса Огто. Кафка и Брод даже задумывают написать в соавторстве роман. Этот план не был осуществлен, была написана лишь первая глава романа, который должен был называться «Рихард и Самуэль» и состоять из дневников двух путешествующих по Европе друзей — секретаря объединения художников и банковского служащего. Известно, как высоко Кафка ценил дружбу с Бродом. Например, он пишет Фелице Бауэр 14/15 февраля 1913 года, что его отношения с Бродом не только литературные, они вызваны глубокой внутренней близостью. Кстати, Кафка познакомился с Фелицой Бауэр, которая была долгое время его невестой, через Брода, сестра которого Софи была замужем за кузеном Фелицы. Кафка и Брод поддерживают друг друга в моменты душевных драм. В письмах Кафки к Броду есть очень трогательные слова о любви к нему. Всё это не означает, однако, сходства характеров и полного совпадения мнений. Так, Кафка писал в дневнике: «Я и Макс, должно быть, в корне различны» (19 ноября 1911 г.). Или: «Мне совершенно не дает писать мысль, что после обеда я должен буду читать Максу. Эго также показывает, насколько я не способен к дружбе» (30 декабря 1911 г.)2. Брод первым понял, что этот человек — величайший писатель своего времени. Ведь даже Верфель считал сначала, что проза Кафки — «локальное явление», которое никогда не будет понято за пределами Чехии. Брод всегда подбадривал своего друга в литературной работе, уговаривал его не уничтожать свои рукописи. Он призывал окружающих — в том числе людей, близких Кафке,“ его невесту, его мать — относиться к нему с пониманием, видеть в нем самобытный и силь¬ 1 Brod, Ai. Streitbares Leben. S. 239. 2 Кафка Ф. Из дневников. Письмо к отцу. М.: Известия, 1988. С. 42, 59. Отметим характерную деталь: публикуя дневники Кафки, Брод иногда выпускал резкие замечания по отношению к некоторым людям, но не к себе самому. 10
ный талант и ранимую душу. Создавая впоследствии в книгах и статьях портрет Кафки, Брод характеризует его как светлого, доброжелательного человека и полностью отказывается от того, что принято называть кафкиансгвом. «Кафка любил естественное, неиспорченное, великое, доброе, созидающее. Не безысходное, не взбалмошно-зловещее, не странное, хотя он снова и снова замечает все это как существующее в реальности, записывает, систематизирует с мрачной иронией, но никогда не ставит во главу угла. Его нежная и крепкая как сталь душа была обращена не к уничтожению, а к расцвету». Брод видит Кафку не декадентом, не мрачным неоро- мантиком-негативистом, а человеком деятельным, полным жизни, оптимистичным, что, разумеется, не исключает иронии, юмора и скепсиса. Страх, который сквозит в произведениях Кафки, обоснован: он вызван его пророческим даром, способностью видеть грядущие ужасы. Главное в его личности — поиск чистоты души и справедливости. Для его произведений характерен «синтез реализма с чудом, с фантазией, с богатой и живой созидательносгью его духа, который без устали работал, работал — пока коварный недуг не напал на него и не уничтожил». Брод был первым исследователем жизни и творчества Кафки, издателем и комментатором его произведений. Именно ему мы обязаны тем, что произведения Кафки дошли до читателя. В 1925 г. Брод издает роман Кафки «Процесс», в 1926 г. — «Замок», в 1927 г. — «Америка», в 1928 г. — дневники. Помимо этого, он публикует рассказы Кафки, составляет его собрание сочинений. Перу Брода принадлежат, по крайней мере, четыре монографии о Кафке (биография Кафки, впервые опубликованная в 1937 г., переиздавалась несколько раз с дополнениями)1, а также несколько статей, из которых две первые были опубликованы еще в 1921 г. Популярности Кафки способствовали и сделанные Бродом инсценировки его произведений, которые с большим успехом шли на сценах разных стран. Многие интерпретации произведений Кафки, предлагаемые Бродом, представляются современным кафкове- дам спорными. Тем не менее ни один исследователь не может пройти мимо них. Отказавшись от идей «индифферентизма», в русле которых он стоял на позициях ассимиляции, Брод обращается к еврейской фи¬ 1 Русский перевод: Брод М. О Франце Кафке. Биография. Отчаяние и спасение в творчестве Франца Кафки. Вера и учение Франца Кафки (Кафка и Толстой). СПб.: Академический проект, 2000. 11
лософии и этике. Первое художественное произведение, где затрагивается еврейская тема, — роман «Еврейки» (1911). Евреи Праги были в своем большинстве ассимилированными, от еврейства сохранялось лишь соблюдение некоторых традиций — в основном праздников. Тем не менее эта весьма слабая связь с еврейством послужила основой для развития национального начала. Первым толчком к тому оказались религиозно-философские идеи Мартина Бубера. В 1909 г. Бубер выступал в Праге перед членами объединения еврейских студентов «Бар-Кохба». Его призывы к обновлению еврейства и к активности (по принципу: любое благое действие — божественно) произвели на слушателей большое впечатление1. Впоследствии Брод не только читал произведения Бубера, но и был знаком с ним лично, состоял в переписке. В размышлениях о еврейской религии и философии и о судьбе еврейского народа Брода поддерживали и постоянные диалоги с Кафкой, творчество которого, как убедительно доказывает Брод, невозможно понять без учета его увлечения еврейской мыслью и сионизмом. Перед Первой мировой войной Брод публикует еще целый ряд произведений, в том числе романтическую комедию «Прощание с юностью», роман «Арнольд Беер. Судьба еврея», эссе и рассказы, переводы Катулла. 1914 год привел к коренной ломке всего привычного уклада; Брод утверждал, что жизнь так и не вошла впоследствии в норму и что война, начавшаяся в то время, длится до сих пор. Брод встретил войну уже зрелым человеком, к тому времени он был уже женат (в 1913 г. он женился на Эльзе Тауссиг, девушке, которая тоже принимала активное участие в деятельности пражского кружка). Несмотря на историческую прозорливость Брода и его окружения, война застала их врасплох: сама идея войны представлялась атавизмом или чем-то фантастическим, вроде перпетуум-мобиле или эликсира молодости. Гораздо актуальнее казались споры о философии Канта и Бренггано, о музыке Вагнера и т. п. Хотя многие жители Праги были патриотами Австро-Венгрии, преобладало пацифистское настроение. Брод делает несколько отчаянных, обреченных на неудачу попыток организовать борьбу за мир. Война для него, как и для многих других, означает крах надежд на справедливость, крах гуманизма. В своей автобиографии Брод рассказывает бытовавший в то время анекдот о том, как 1 См.: Pazi М. Мах Brod. Werk und Persönlichkeit. Bonn: H. Bouvier, 1970. S. 57-73. 12
австрийский солдат крикнул прицелившемуся в него русскому: «Зачем вы стреляете! Вы что, не видите, что здесь стоит человек?» «Человек:! Последний крик уходящей эпохи, когда человек еще что- то значил»,— с горечью замечает Брод1. Творчество Брода этого периода свидетельствует о направленности его философско-этических исканий. Роман «Путь Тихо Браге к Богу» писался перед самой войной, а вышел в 1915 г. «Написанное до „Тихо Браге“ я рассматриваю скорее как попытки нащупать свой путь в литературе. Кое-что наклевывается уже там (например, в „Чешской служанке“), но обретает отчетливую форму лишь позднее»,— утверждает Брод. Роман этот открывает целую серию исторических романов Брода. Герой повествования — историческое лицо, известный датский астроном XVI века Тихо Браге, проведший последние два года своей жизни в Праге при дворе Рудольфа П. Брод изображает его сложные взаимоотношения с Кеплером. В образах этих двух ученых Брод противопоставляет два человеческих типа. Кеплер — юный гений, обласканный судьбой; он действует, не оглядываясь на других, он идет прямой дорогой к своей цели. В то же время уже не молодой, много переживший Тихо руководствуется высокими нравственными принципами — порядочностью, совестливостью, хотя часто ему приходится идти на неизбежные компромиссы. Сам Брод признается в своей автобиографии, что несколько погрешил против исторической правды ради этого противопоставления. В действительности Кеплер был гораздо ближе созданному Бродом образу Тихо. Вскоре после опубликования романа возникло подозрение, что оба героя имеют конкретных прототипов, и знакомый Брода, австрийский физик Филипп Франк решил, что прототипом Кеплера был Альберт Эйнштейн. Дело в том, что Брод был хорошо знаком с Эйнштейном, который одно время преподавал в Праге (они, например, вместе музицировали). Брод опроверг это ошибочное мнение (он никогда не замечал эгоцентризма в характере Эйнштейна) и даже вынужден был написать ему письмо, на которое Эйнштейн прислал любезный и шутливый ответ. Образ Кеплера, как утверждает Брод, скорее связан с личностью Верфеля, с которым он очень дружил, несмотря на болезненные размолвки. Путь Тихо Браге ведет его к преодолению эгоизма, к освоению учения рабби Лёва бен Бецалеля, который утверждает: «Бог существу¬ 1 Brod М. Streitbares Leben. S. 134. 13
ет не ради того, чтобы служить праведнику и чтобы его поддерживать, а, наоборот, праведник существует, чтобы служить Богу и его поддерживать». Таким образом, Бог, согласно этой доктрине, сам нуждается в помощи, а этическое начало и религия неотделимы друг от друга. Религиозно-этические проблемы затрагиваются и в драме «Царица Эстер» (1918). Хотя Брод основывается здесь на библейской книге, он позволяет себе целый ряд отступлений от нее. Эсгер у Брода спасает евреев, закалывая Амана. В отличие от библейской истории, у Брода Аман изображен евреем, который готов уничтожить собственный народ; а сами евреи в драме недостаточно деятельны и потому не могут вступить в борьбу. Таким образом, Мордехай символизирует инертность еврейского народа, Аман — ненависть, направленную против своих же соплеменников, а Эсгер — действенность и надежды на обновление. Одновременно Брод пишет большой роман «Великое дерзание» — роман-утопию, вернее антиутопию. В этой книге описывается жизнь некоего фантастического государства — Либерии, которое обнаруживает один исследователь. Общество в нем основано на кажущемся равенстве, на деле выливающемся в подавление и строгий запрет на все индивидуальное. Здесь Брод предвосхищает Оруэлла. Размышления Брода о религиозно-этических проблемах, о еврействе и сионизме суммированы в сборнике его статей о проблемах иудейства (1920), в работе «Социализм и сионизм» (1920) и в двухтомном труде «Язычество, христианство, иудейство» (1921). В этом сочинении Брод, среди прочего, развивает учение о «благородном и неблагородном страдании». Согласно этой концепции, бытие разделяется на две области. В одной из них человек действует в рамках необходимости, он ничего не может изменить, и поэтому здесь речь идет о «благородном страдании». На другую жизненную ситуацию человек может воздействовать своими поступками — в противном случае возникает «неблагородное страдание». В сфере «благородного страдания» человек зависим, он должен подчиниться, проявляя смирение, понять, что он смертен, что его способности познания ограничены, а сам он зависим от своего тела. В сфере «неблагородного страдания», напротив, задача человека — быть активным, противостоять ситуации. По Броду, человек способен воздействовать не только на мелкие неприятности, но и на такие страшные явления, как война, человеконенавистничество, национализм, социальная несправедливость. Оба вида человеческих несчастий в жизни че¬ 14
ловека переплетены, они навешаны на человека, а христианское понятие первородного греха еще в большей степени способствует их смешению. Напротив, идеология иудейства опгводит человеку роль одновременно и творения, и творца, что дает ему возможность активной деятельности. К учению о двух видах страдания примыкают и рассуждения об отношении разных религий к земному и потустороннему миру. По Броду, в язычестве потусторонний мир — это лишь продолжение земного мира, в то время как для христианства представление о потустороннем мире является центральным. Иудейство также различает оба этих мира, но и объединяет их верой в чудо в земной жизни. Эти идеи Брод развивал и в своих последующих трудах; они лежат в основе его сионистской идеологии. Сионизм Брода сочетается с универсальным гуманизмом, со стремлением к справедливости. Сам он трактует его как национал-гуманизм. Путь Брода к отрицанию христианства лежит через опыт Первой мировой войны, когда христианство, как он считает, благословило мировую бойню. Он обвиняет как официальные христианские круги, так и неофициального, внутренне совершенно искреннего христианина, проявившего равнодушие и не пытавшегося остановит*» наступление злых сил. Он отрицает милосердное, благостное начало христианства, но обвиняет в бездействии и западных еврейских интеллектуалов. Его собственная активная позиция ярко проявляется во время войны. Он помогает беженцам, сотрудничает с политиками, борющимися за независимость Чехии и Словакии. 22 октября 1918 г., за неделю до провозглашения Чехословацкой республики, создается Еврейский национальный совет в Праге; Макса Брода выбирают его вице-президентом. В последующие дни разрабатывается меморандум о признании евреев нацией и об их культурной автономии. В конституции Чехословакии как многонационального государства, принятой 29 февраля 1920 г., эта политическая доктрина получает свое правовое подтверждение, что является важным событием во всей истории еврейской диаспоры. Брод ведет активную политическую работу, он часто выступает в разных городах, едет, например, в Карпаты. Но вскоре наступает душевный кризис, и он отказывается от политической деятельности. В 1924 г. Брод оставляет нелюбимую службу в дирекции почтамта и получает место критика в Департаменте прессы Чехословацкой республики. В 1928 г. он путешествует по Палестине с Феликсом Вельчем и Францем Бляем. В 1929 г. 15
становится свободным критиком знаменитой газеты «Пратер таг- блатг», где работает до 1939 г. В этот период своей жизни Брод пишет несколько драматических произведений, роман «Стефан Ротт, или Год решения» (1931), множество критических статей. В 1925 г. выходит еще один его исторический роман — «Реубени, князь Иудейский»1. Действие романа происходит в XVI веке — сначала в Праге, затем в Италии и Португалии, а в конце в Регенсбурге. В этой книге с яркими персонажами и захватывающим сюжетом сложным образом переплетаются проблемы религии, власти, политики. В центре романа — историческая фигура, до сих пор остающаяся загадочной, Давид Реубени: человек, появившийся при Венецианском дворе и выдававший себя за князя далекого азиатского государства. По версии Брода, Давид — уроженец Праги, живший в гетто юноша-интеллектуал (таким он предстает в первой части романа). Миссия, которую он возложил на себя, — вооружить евреев Европы и отвоевать у турок Иерусалим, — преображает его. Реубени действует нечестными методами, он — самозванец, обманывающий монархов Европы и даже Папу римского, но его цель благородна: он хочет вырвать евреев из гетто. Грех обмана и насилия оправдывается тем, что народу будет дана возможность радостной, счастливой жизни, а человечеству — здоровый народ. План Реубени обречен на неудачу, но сама идея борьбы народа за свое будущее не представляется несбыточной. В «Реубени» сказывается опыт Брода как Политика сионистского толка2, загадочная фигура Реубени предстает своего рода Герцлем XVI века. Роман имел огромный успех, в 1930 г. Броду была присуждена за него государственная премия, эта книга принесла ему и международную известность. Брод, который очень любил творчество Ярослава Гашека, создает в 1928 г. в соавторстве с писателем-юмористом Хансом Рай- маном инсценировку романа «Бравый солдат Швейк» — постановка в театре Пискатора в Берлине на Ноллендорфплатц пользуется большим успехом. Правда, Пискатор не был удовлетворен пьесой Брода и Раймана, представлявшей собой самостоятельное произведение на основе романа Гашека, в то время как режиссер хотел сде¬ 1 Это единственный роман Брода, переведенный на русский язык. Четвертое издание перевода опубликовано в 2000 г. в московском издательстве «Гудьял Пресс». 2 См.: Bärsch С.-Е. Мах Brod im Kampf um das Judentum. S. 69. 16
лать спектакль по сценам из романа. Поэтому впоследствии шла другая версия «Швейка», в создании которой участвовал Брехт. Плодом исследования творчества Генриха Гейне явилась обширная (400 стр.) монография о нем, которую Брод опубликовал в 1934 г. В этой книге особое внимание уделяется отношению Гейне к еврейству, что в определенной степени являлось ответом на наступление антисемитизма в Европе, но, кроме того, заполняло лакуну в изучении Гейне. Как критик Брод поддерживает не только немецкоязычных, но и чешских писателей и композиторов, проявляя внимательное, дружеское отношение к чешской культуре. Например, он написал статью о Ярославе Гашеке еще до того, как был написан «Бравый солдат Швейк», — тогда, когда Гашек был совсем не известен широкой публике. Он переводит с чешского либретто опер Яначека «Ее падчерица», «Катя Кабанова», «Приключения лисички-плутовки», «Из мертвого дома». Яначек был большим поклонником русской литературы, неслучайно две из перечисленных опер написаны по мотивам русской классики — «Грозы» Островского и «Записок из мертвого дома» Достоевского. Работу над немецкой версией либретто по Достоевскому Брод заканчивал после смерти Яначека, непосредственно обращаясь к роману, возможно, даже и к русскому оригиналу1. Интерес к чешской культуре Брод сохранил на всю жизнь. Например, много позже он опубликовал роман, посвященный чешскому писателю и журналисту Карелу Сабине, автору либретто оперы «Проданная невеста», другу великого чешского поэта К Г. Махи. Казалось, что в Чехословакии наступил «золотой век», создана благотворная почва для развития науки и искусств. «Президентом был философ Масарик. При всякой возможности он по пятницам встречался на вилле Карела Чапека с ведущими умами нации, с избранным кругом литераторов и философов... В кругу пятничников... Масарик как равный среди равных участвовал в общественно-политических и культурных дискуссиях... Масарик постоянно поддерживал контакт и с немецкими учеными — как, например, с проф. Кристианом фон Эренфель- сом... и с учениками Гуссерля». 1 Брода с Яначеком с 1916 г. связывали и отношения личной дружбы. Опубликована их переписка: Racek, Jan — Rektoiys, Artus (Vyd.). Korespondence Leoše Janáčka s Maxem Brodem. Praha: Statni naklad, krásné literatury, hudby a umění, 1953. (Janáčkův Archiv; 9). 2 Заказ № 1876 17
После Мюнхенского сговора и оккупации Вены стало ясно, что тучи сгущаются и над Чехословакией. Как бы имитируя в ослабленной форме Нюрнбергские законы, власти Чехословакии ограничили свободу еврейских писателей. Броду было запрещено рецензировать немецкие спектакли. Брод и его друзья подали документы на отъезд в Палестину, которая тогда подчинялась Британскому мандату. Начались длительные ожидания и хождения по инстанциям. «Никакому писателю не пришли бы в голову такие препятствия, которые придумала сама жизнь», — пишет Брод в своей автобиографии1. Не хватало то какой-то бумажки, то марки, которая затерялась при пересылке документов из Лондона. Казалось, «Замок» Кафки воплотился в действительность. А ведь речь шла о спасении жизни множества людей. 14 марта 1939 года, в ночь, когда нацистские войска оккупировали часть Чехословакии, которая до этого еще оставалась свободной, Брод, его жена и несколько друзей покинули Прагу. Они уехали последним поездом, на котором еще можно было выехать из страны, и чудом пересекли уже занятую немцами границу с Польшей. Броду было 55 лет, когда он приехал в Палестину, осуществив, хотя и вынужденно, свою давнишнюю мечту. Вскоре после приезда он получает работу: место завлита в знаменитом театре «Хабима», основанном в свое время в Москве под эгидой Станиславского и Вахтангова. Несмотря на трудности интеграции и освоения иврита, он сразу начинает участвовать в культурной жизни Израиля. «Моя профессия доставляла мне радость, она была прекрасной и почетной. Сильнее, чем большинство иммигрировавших западных евреев, я с самого начала оказался тесно связан с центром расцветающей новоеврейской культуры»,— пишет он в воспоминаниях2. Благодаря Броду на сцене «Хабимы» ставятся в переводах на иврит Еврипид, Софокл, Шекспир, Расин, Шиллер, Гёте. По его рекомендации осуществляется постановка «Матери» Чапека. Брод выступает с лекциями о литературе и музыке в городах и киббуцах. Как музыкальный критик он сотрудничает в немецкоязычной израильской газете «Едиот хадашот». Он и сам продолжает писать музыку. Хотя Брод старается в полной степени освоить иврит, он, несмотря на ужасы Холокоста, сохраняет приверженность немецкому языку и немецко-авсгрийской культуре — 1 Brod М. Streitbares Leben. S. 445. 2 Там же. S. 488-489. 18
противоречие, перед которым было поставлено большинство немецкоязычных писателей-гуманисгов. Брод считал, что преступления нацистов никогда не должны быть забыты, но после 1949 г. он неоднократно приезжал в ФРГ (а также в Австрию и Швейцарию), беседовал с людьми разных поколений, особенно с молодежью, ценил шаги по направлению к денацификации, к преодолению антисемитизма и развитию демократии. Он верил в возможность преодоления варварства в Европе. В 1964 г., в преддверии «пражской весны», Брод приезжает в Прагу и выступает на открытии выставки, посвященной Кафке. Он говорит по-чешски, подчеркивая связь Кафки с Прагой, с культурой Чехии. Брод пытался осмыслить и арабо-израильский конфликт; он верил в возможность примирения двух народов, считая, что «без мира внутри и мира с соседями Сион не может быть Сионом»1. Большой заслугой Израиля Брод считал преодоление комплексов еврея диаспоры. Под словом «еврей» больше не подразумевается «пасынок земного шара», патологически нервный, сломленный, измученный, униженный и оскорбленный человек — такой, каким его видел еще Генрих Гейне2. После больших потрясений (известия о гибели многих друзей, которые не успели уехать из Праги, в особенности любимого брата Отто, уничтоженного в Освенциме, смерть жены в 1942 году, самоубийство Стефана Цвейга, с которым он был много лет в дружеских отношениях) мысль Брода обращается к проблемам жизни и смерти. В центре его философских исканий теперь стоит вопрос о бессмертии души и о совместимости идеи всемогущего Бога со страданиями человека. В 1947-1948 годах появляется его двухтомный философский труд «По сю и по ту сторону», где он пытается ответить на эти вопросы. Как писатель и исследователь он снова обращается к историческим сюжетам. Его героями становятся Галилео Галилей (роман «Галилей в темнице», третья часть исторической трилогии «Борьба за правду», включающей в себя романы «Тихо Браге» и «Реубени»), Цицерон (роман «Бедный Цицерон»), немецкий гуманист Иоханнес Рейхлин (монография «Йоханнес Рейхлин и его борьба»). В центре романа «Мастер» (1952) фигуры Иисуса Христа и Иуды. Иисус изображается как представитель одного из течений иудейской религиозной мысли, 1 Там же. S. 513. 2 Там же. S. 521. 19
а предательство Иуды трактуется как вымысел римлян. В других произведениях Брод мысленно возвращается к Праге своего детства и юности: «Почти отличник» (1952), автобиография «Бурная жизнь» (I960), которая начинается с его детства и доходит до 60-х годов, и, наконец, «Пражский круг» (1966). Книга «Пражский круг» — одна из последних работ Макса Брода (он умер в 1968 г.). Сегодня в применении к некоторым городам, прежде всего к Санкт-Петербургу, используют понятия семиотика или язык города, имея в виду тот язык, на котором он «говорит нам своими улицами, площадями, водами, островами, садами, зданиями, памятниками, людьми, историями, идеями»1. Этот язык создает «гетерогенный текст», исходя из которого интерпретируется множество других текстов. Понятие петербургского текста, как и петербургского мифа, давно проникло в семиотику, в культурологию, в литературоведение. Семиотику других городов еще предстоит освоить русскому читателю. К городам, обладающим своим текстом, безусловно, относится Прага. В «Пражском круге» Брода раскрывается одна из сторон этого текста. Богатые традиции и этническое многообразие Праги породили особую атмосферу, плодотворную для искусства. Ее многоликость вызвана и столкновением славянского, германского и еврейского элементов, и культурным климатом Чехии и соседней Словакии. Нельзя забывать и о духовной атмосфере Австро-Венгрии в целом, о венских влияниях. Хотя Брод поддерживал борьбу чехов и словаков за независимость, он писал: «Я воспитывался в австрийском духе, в некоторые периоды своей юности я был прямо-таки фанатичным австрияком — и австрийская культура навсегда осталась близкой моему сердцу»2. Он в какой-то степени сожалел о невозможности воссоздания Австрии в новом виде как союза свободных малых наций3. Живя в Тель- Авиве, Макс Брод — патриот Израиля и сионист — сохранял в своем сердце и в творчестве дух старой Праги. До самой его смерти у него на сголе лежала телефонная книга Праги 1937 года. Образ Праги до Второй мировой войны можно считать одним из центральных в книге «Пражский круг». Еще в раннем очерке, 1 Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического. М.: Прогресс; Культура, 1995. С. 274. См. также: Лотман Ю. М. Символика Петербурга и проблема семиотики города // Труды по знаковым системам. 1984. № 18. 2 Brod М. Streitbares Leben. S. 128. 3 Там же. S. 144. 20
цитируемом в «Пражском круге», Брод писал: «Трудно показать непражанину забавные и щекотливые нюансы нашего расслоенного по языкам общества... В Праге фактически уже нет речи о чисто немецкой и чисто чешской нации, здесь можно говорить только о пражанах, жителях этого прекрасного и загадочного города. ...И более всего воздействует сама атмосфера этого прекрасного, старинного города, жизнь бок о бок на протяжении поколений. Назло всем политикам, мы ладим и на празднествах, и в случайных ночных инцидентах, делим меж собой мелодии Сука и Сметаны... и необычные прогулки, и дождь, и ветер, и волны Влтавы, и легенды, и памятные места Жижки и Шарки, прошлое, будущее, Австрию, весну и бурые борозды полей». О Кафке Брод пишет: «Истинный сын города Праги, Кафка был глубоко укоренен в пражской почве. Его поэтическая душа была околдована магией старой Праги и многоликости ее обитателей». Книга «Пражский круг» — о Праге и ее литераторах, об обмене идеями, о книгах — иногда широко известных, иногда забытых сегодня даже немецкими литературоведами, не говоря уже о широком европейском читателе. Это размышления о национальном и интернациональном, о взаимовлиянии писателей и литературных школ, о культуре и типологии кружка друзей, которых связывают философские искания, литературные опыты и, в конечном счете, стремление к справедливости — черта, которую Брод более всего ценил в Кафке. Книга Брода — настоящая энциклопедия культурной жизни Праги в течение длительного периода. Автор создал множество портретов людей разных поколений1. Но в центре рассказа Брода — так называемый «узкий пражский кружок»: группа «из четырех связанных тесной дружбой писателей, к которой позднее примкнул пятый». Это — Франц Кафка, Феликс Вельч, Оскар Баум и сам Брод, а также присоединившийся к ним после смерти Кафки Людвиг Биндер2. Этот кружок, пишет Брод, «был феноменом чистейшего правдолюбия и искренности». Брод видит и общность литературной ориентации участников как узкого, так и широкого пражского круга, несмотря на раз¬ 1 О некоторых писателях Брод подробнее рассказал в «Бурной жизни», например о Густаве Майр инке и Франце Верфеле. 2 О писателях Пражского круга см. в книгах Маргариты Паци: 1) Staub und Sterne. Aufsätze zur deutsch-jüdischen Literatur. Göttingen: Wallstein, 2001; 2) Fünf Autoren des Prager Kreises. Frankfurt am Main; Bern; Las Vegas: Peter Lang, 1978. 21
личия в стиле отдельных писателей. Все они идут за действительностью, отображая ее иногда символически, иногда в форме притчи. Этот реализм предусматривает и философское осмысление реальности. Они отличаются от романтиков и неоромантиков Молодой Праги (к которым, кстати сказать, Брод не относит Рильке, считая его близким тому направлению, которого придерживались его друзья). Отличаются они и от экспрессионистов (Брод утверждает, что его считали одно время экспрессионистом лишь по недоразумению). Члены узкого пражского кружка, да и большинство из тех, кто примыкал к нему, были немецкоязычными евреями. Близкие друзья Брода не только не скрывали своей принадлежности к еврейству, но старались осмыслить роль и место евреев в европейской и мировой истории и культуре. По мнению Брода, эта тема была центральной у Кафки. Лишь немногие, как Верфель, связали свое творчество с христианством. После трагедии европейского еврейства вопрос о формах культурного бытия евреев диаспоры стал особенно болезненным. Еще до Второй мировой войны Брод выдвинул концепцию «любви на расстоянии», относящуюся прежде всего к немцам и евреям, но справедливую повсюду, «где пространственно и душевно сталкиваются две группы населения, имеющие свой особый характер». Любовь на расстоянии вызывает стремление к близости, «поскольку она любовь». Но расстояние всегда остается, оно задано природой, которая сделала людей неодинаковыми. Так Брод трактует дилемму: ассимиляция евреев диашоры vs. сохранение самобытности (или же третье решение: эмиграция). Вопрос этот, как показывает жизненная практика, в том числе и опыт советского еврейства, не имеет универсального решения. В концепции, предлагаемой Бродом, привлекает стремление сочетать две стороны: сохранение своей идентичности с приобщением к культуре окружающих. В этой связи ставящийся иногда вопрос, к какой национальной культуре отнести таких писателей, как Брод, Кафка, а также, например, Целан или даже Генрих Гейне, не имеет однозначного и краткого ответа.
Макс Брод ПРАЖСКИЙ КРУГ
Дух реального есть подлинно идеальное. Гёте — Римеру, 1827 г.
Глава первая Зал предков. Попытка исторической систематизации С некоторых пор говорят о «пражской школе». Мне это название представляется не вполне подходящим. Ведь школе положено иметь наставника, а также и что-то вроде учебной программы. Но ни того ни другого у нас не было. Вот почему я намеренно выбрал обозначение более зыбкое, неопределенное, расплывчатое. Я предпочитаю говорить о «пражском круге» и о «пражском кружке». Временные пределы этого пражского круга определить трудно, как, по всей вероятности, не поддаются установлению и ква- зипространственные пределы группы, ее «личный состав». Здесь не мешало бы вернуться назад, в 1830 год, когда родилась Мария фон Эбнер-Эшенбах. Ее отец, барон Франц Дубский, был еще из тех, кто воевал против Наполеона. Родилась она в замке Здиславиц под Унгариш-Гр адишем (Здиславице под Угер- ске-Градиште1) в Моравии. Дубский, Здиславиц — имена славянские. И в свете истории пражский круг оказывается богемско- моравско-австрийским... Мать Марии умирает вскоре после ее рождения, и девочку заботливо пестуют кормилица Аничка и крестьянка Пепинка. Выросшая в окружении чехов, писательница, пишущая только по-немецки, прекрасно владеет и чешским языком. Не случайно наиболее значительный роман этой отважной дворянки носит название «Вожена» (Božena), повествует о сильной духом служанке и достигает своей кульминации в публичной исповеди, какую можно найти у Толстого или в «Грозе» Островского («Катя Кабанова»2). Вторая превосходная вещь Э6- 1 Все современные (чешские) географические и топонимические реалии добавлены переводчиком (в скобках, в именительном падеже). В квадратные скобки заключены авторские вклинения в цитаты. — Здесь и далее примечания переводчика. 2 Так называется написанная на сюжет «Грозы» опера Леоша Яначека (1921), значительно более известная в Европе, чем сама пьеса Островского. Перевод либретто оперы для немецкой постановки осуществил М. Брод. 25
нер-Эшенбах — «Дитя общины» (Das Gemeindekind) — рассказывает о Павле, сыне пролетария-убийцы Голуба и его жены Барбары, брате заточенной в монастырь Милады. Такое впечатление, будто читаешь «Власть тьмы», перенесенную на чешско-моравскую почву. Тьма над нищей крестьянской страной. Павел — чешская форма немецкого «Пауль», «голуб» (holub) означает по- чешски «голубь». Уже в именах сгущается славянский мир. Более того, 80-летняя Эбнер-Эшенбах пишет: «Тем, что Толстой жил на свете, он оказал честь всему человечеству». И по поводу «Двух стариков» Толстого (рассказа, который очень любил Кафка и превосходно читал мне вслух): «Неописуемо прекрасно. От восхищения можно взгрустнуть, и эта грусть сладостна и приятна». Немецкая романистка, женщина с широким, по-матерински добрым, славянским лицом, одна из самых значительных писательниц старой габсбургской монархии, — и как же густо она обвеяна славянскими влияниями! Думается, в дальнейшем это отозвалось во всех нас, хотя (например) я прочитал вышеупомянутые, в высшей степени реалистические романы в ранней юности и почти совершенно забыл. Лишь теперь я вновь их перелистал и испытал немалое удивление. Но ведь влияния передаются и косвенно, через атмосферу, а не только воспринимаются осознанно. «В прежние времена,— читаем мы в романе «Дитя общины»,— каждый мог спокойно сидеть перед полной тарелкою и с аппетитом закусывать, не думая о том, что тарелка соседа пуста. Теперь так нельзя, теперь на это способен разве что человек, абсолютно слепой духовно». Йозеф Мюльбергер, опубликовавший в 1930 г. очень серьезную работу об Эбнер-Эшенбах (см.: Mühlberger 1930), усматривает в подобных пассажах параллель моему творчеству. «Одержимость [в романах Эбнер-Эшенбах] остается за пределами дискуссии, — пишет он, — необходимо превозмочь леность сердца, в противном случае человек грешен и виновен. Здесь полезно указать на бродовское различение благородного и неблагородного несчастья в мире [т. е. непреодолимого и преодолимого страдания]». Есть и другие, сходные параллели. Подобно Эбнер-Эшенбах, аристократкой была и Берта фон Зутнер, которая родилась в 1843 г. в Праге, в семье генерал-лейтенанта графа Кинского. «Долой оружие!» (Die Waffen nieder!) — таково название ее романа, смелым фанфарным призывом прогремевшее по всему миру. Мне хочется еще усилить этот призыв: долой неблагородное преодолимое 26
несчастье, долой голод и социальную эксплуатацию! К сожалению, покамест добрая воля потерпела в этой борьбе поражение. Знаменательно, что Берта фон Зутнер скончалась в 1914 г., когда грянула Первая мировая война, а великолепная, наделенная куда более мощным литературным талантом Эбнер-Эшенбах — в тот год, когда это мировое бедствие, с которым мы не совладали поныне, приступило к одной из первых своих чудовищных эскалаций, к сражениям за Верден (1916). Обе знатные дамы были единодушны в своих энергичных выступлениях против сословных предрассудков, против бесчеловечности во всех ее обличьях. В своей родной деревне 3диславиц Мария фон Эбнер-Эшенбах весьма доверительно и участливо (об этом свидетельствуют ее книги) общалась с бедными крестьянскими семьями, всегда была готова дать совет и помочь; только зимой она жила в Вене, с недоверием и неусыпной критичностью наблюдая за «высшим обществом», к которому принадлежала и сама. Я как будто бы (очень смутно) припоминаю, что совсем юным, войдя в дом No 1 на углу Шпигель- гассе и Грабена (на Пржикопе) — я впервые с замиранием сердца направлялся с визитом к Рихарду Шаукалю,— на одном из нижних этажей прошел мимо блестящей дверной таблички, на которой — невероятно, но факт! — значилось «Мария фон Эбнер-Эшенбах». Благоговейно проследовав дальше, я чувствовал себя так, будто ненароком попал в волшебную страну классической литературы, и оттого престиж Шаукаля и Вены вырос в моих глазах невероятно. У г-жи фон Зутнер неподчинение условностям вылилось в мощный взрыв, когда она против воли своих вельможных родителей вышла замуж за писателя (пусть и барона). Молодая чета прожила девять лет в Тифлисе на Кавказе, потом вернулась в Австрию. «Есть лишь один высочайший нравственный принцип — правда»,— писала она в 1883 г. в передовом мюнхенском журнале «Гезелынафг» (Gesellschaft), излагая свои творческие и жизненные принципы, по духу близкие Ибсену. Двум этим женщинам, отзывчивым, смелым, искренним и прямодушным, от природы свойственны качества, заставляющие вспомнить великих чешских писательниц — Божену Немцову (1820-1862), создательницу написанной от чистого сердца книги воспоминаний «Бабушка» (Babička); Элишку Красногорскую, которой мы обязаны замечательным либретто к «Поцелую» Сметаны, опере столь же прекрасной, оригинальной и веселой, как «Проданная невеста» (я не устану твердить об этом, пока «Поцелуй», произведение прелестное и незаурядное, не вернется из непонятно¬ 27
го забвения на немецкую и мировую оперную сцену1); пылкую Габриэлу Прейсову, по чьей драме «Ее падчерица» {Její pastorky М) Яначек написал свою изумительную «Енуфу»2. Я часто навещал г-жу Прейсову в ее прекрасной квартире на пражской набережной Франценскэ. В ту пору эта чешская радикалка была уже стара, но красива, радушна и, помнится, вполне дипломатична в своей очень спокойной манере поведения. По национальным вопросам мы к согласию прийти не смогли. В художественной же сфере понимали друг друга с полуслова. Люди склонны упрощать великое, упрощают и Эбнер-Эшен- 6ах, изображая кристальное благородство ее сердца как наивность (сходным образом обстояло с Адальбертом Штифтером), как своего рода нехватку высокой сложности. И в этом пункте решающее мнение высказал Йозеф Мюльбергер, посвятивший целую главу вышеупомянутой монографии «демоническим» мотивам, которых у этой далеко не простой писательницы часто не замечают. Во многих произведениях Эбнер-Эшенбах, прежде всего в повести «Злотворное» (Das Schädliche), он обнаруживает биение глубинной демонической стремнины. Демоническое там, анализирует он, «изображено во всей его неумолимости, как неподвластное человеческому познанию и человеческой воле. Речь здесь идет не только о мгновениях, когда сокрытое, глубинное захлестывает человека и уносит прочь („Странные вещи таятся в человеческой душе, даже у самой ясной бывают темные часы“); здесь перед нами одержимость человека злом, причем он сам знает об этом, мучается от этого, но не способен превозмочь свою одержимость, освободиться от нее. Для Эдит, носительницы скверны, нет „на этой безбожной земле ничего святого“. „Зло — вот единственное, что она когда-либо вправду любила. Но, не умея хранить верность, она и злу порой изменяла“. При этом в ее отношении к мужу сквозят ласка, и сильная страсть, и восторг, и нежность; в светлые минуты она сознает свою порочность, хоть и не может от нее избавиться. В этой повести пессимизм писательницы, зачастую скрытый и отчаянно борющийся с оптимизмом, достигает ярчайшего выражения. Все ее рассказы и повести, и эта в том числе, суть 1 В России «Поцелуй» Сметаны был впервые поставлен в 1953 г. в Куйбышевском оперном театре. 2 «Енуфой» опера Яначека стала зваться на немецкой оперной сцене — по имени главной героини; перевод либретто на немецкий язык осуществил М. Брод. 28
„смертельный бой со злом“, только на сей раз — ибо она сознает его неоспоримость и неодолимость — зло в конце концов уничтожает человека. Зло в мире — лейтмотив творчества Эбнер-Эшен- бах, нить, соединяющая ее мысли и сочинительство (как и вообще во всех формах проявления ее образа мыслей) с религиозной сферой. В дальнейшем еще не раз будет отмечено, сколь многим Эбнер обязана восточногерманской духовности. На близость же ее метафизического мировоззрения и мировоззрения Макса Брода, которое раскрывается особенно в последних его романах, стоит указать уже здесь. Из элегического настроения рождается попытка вступить в бой с мировым злом: с тысячами мук и сомнений в груди рождается нравственный императив — быть добрым и делать добро. „Добро надо делать, чтобы оно существовало в мире“ — как часто и с какой легкостью повторяют эту фразу писательницы, не ведая о той метафизической боли, из которой она возникла; мир недобр — вот знание, скрытое в этих словах; но в них скрыто и другое знание — о счастье, что можно делать добро. Думается, это маленькое примечание уже способно пробудить догадку, что натуру писательницы никак нельзя считать столь скругленною днозначной, столь примитивно оптимистичной („знатная дама с добрым сердцем“), как доныне полагали почти всегда. Точно так же одно время воспринимали и Штифгера. Но пришла пора, тревогу его жизни признали и только тогда смогли увидеть его творчество в истинном свете. Лишь при таком толковании и понимании творчество Эбнер тоже выйдет из затхлой атмосферы публичных читален, куда оно, судя по всему, сослано, и отпразднует свое возвращение в нашу живую действительность». Приятно открыть взору всю панораму прелестного богемского ландшафта, из исторических глубин которого нам навстречу приветно мерцает так много немецкого и чешского, поныне близкого сердцу. В 1806-1822 гг. Гёте почти ежегодно ездил на воды в Карлсбад (Карлови-Вари), Теплиц (Теплице), Франценсбад (Франтишко- ве-Лазне), о чем Иоханнес Урцидиль написал очень интересную книгу (см.: Urzidil 1962). Дружеские связи Гёте с ученым графом Каспаром Марией фон Штернбергом, чешским «патриотом» из умеренного дворянства, одним из основоположников Богемского национального музея. Восхищение Гёте по поводу «Краледворской рукописи», найденной (точнее: подделанной, но подделанной творчески гениально) Вацлавом Ганкой. А его обработка «из сгаробогем- 29
ского», где так решительно и верно перекомпонованы строки, изысканно-мрачное стихотворение «Букетик» (Das Sträußchen). Клейсг, Рахель Варнхаген, Клеменс Брентано и другие в смутное время наполеоновских войн искали прибежища в Праге. Казалось, таким образом намечался много более глубокий симбиоз меж немцами и чехами, нежели тот, что впоследствии когда-либо имел место. Принципиальная ошибка — вот что заключено в слишком приглаживающем, с опрометчивой легкостью рисующем ослепительную иллюзию мира высказывании Варнхаген, которое Волькан цитирует в своей «Истории литературы в Богемии и судетских землях» (см.: Wolkan 1925), справедливо отмечая, что «в ту пору еще не были осознаны принципиальные противоречия между немцами и чехами [т. е. противоречия в их политике]». Варнхаген говорит: «Если богемские сочинители, даже следуя старинным образцам, все же при нынешнем образовании не могут не быть немцами по образу мыслей, манере выражения и стихотворным формам, то, с другой стороны, немецкие сочинители в Богемии благодаря решительной склонности и неизменному возвращению к старонациональному ошпъ-таки по сути своей богемцы». Касательно упомянутой «Истории литературы» Волькана, по которой я ниже цитирую стихотворение Альфреда Мейснера «Спартак» (Spartakus), замечу еще, что в ней можно найти много интересного о ранней истории немецкой литературы в Богемии, а именно о временах величественного спора крестьянина со смертью, похитившей у него любимую жену («Богемский пахарь» Иоганна из Зааца, XV в.), об эпохе Реформации, о гротеске XVII— ХУШ вв., однако в изображении тогдашней (1925 г.!) современности эта книга слишком шовинисгична и превратно толкует ряд существенных моментов. Полагаю, достаточно сказать, что в книге, вышедшей через год после смерти Кафки, фамилия «Кафка» вообще не упомянута. Точно так же обойден молчанием и Пауль Леппин. Выдающееся значение Штифгера, правда, признается, однако его страшное раковое заболевание и столь же страшное самоубийство камуфлируются следующей фразой: «Но он уже давно болел, и теперь его болезнь обернулась туберкулезом печени; 28 января 1868 г. Штифтер скончался». Поколение 1848 г., пожалуй, воздействовало на нас политически, но не литературно. Полагаю, друзья согласятся со мной, если я, доверяя — пусть и не вполне — собственной памяти, скажу, что поколение 1848 г. в Германии, к которому в известном смысле 30
принадлежали и Гейне, и Фрейлиграт, и др., а также исконно чешские авторы (Челаковский, Карел Яромир Эрбен, Неруда, Немцова и др.) оказали на нас куда более сильное влияние, чем выросшие на богемской почве немецкие поэты той эпохи, кульминацией которой стал 1848 г., ведь они, подобно Морицу Хартману («Кубок и меч» — Kelch und Schwert) или Карлу Эгону Эберту («Власта» — Wlasta), воспевали чешскую историю и легенды патетически и весьма велеречиво. Лишь главный философский труд (не художественную прозу) Иеронима Лорма (Генриха Лан- десмана) мне хочется избавить от клейма посредственности. Его оптимизм «без меры и основы» демонстрирует элементы, впоследствии обретшие более четкие контуры в «доверительном решении» Феликса Вельча. Прямое влияние здесь, пожалуй, не имеет места, но родная почва, еврейство, свою роль сыграла. Из всего революционного и весьма почтенного, хотя художественно стерильного поколения 1848 г. среди богемских немцев для нас все-таки по-настоящему живы два имени; как первые «романтики-реалисты » (об этой терминологии позднее) после Штифгера и Эбнер-Эшенбах, они заметно превосходили всех своих современников точнейшим изображением своего мира и окружения: это Альфред Мейснер и Карл Посгль. Последний (1793-1864), снискавший мировую известность под именем Чарлз Силсфилд, каким-то по сей день не выясненным способом бежал из пражской обители Ордена крестоносцев, а затем жил и писал, выступая как противник Меттерниха, в Северной Америке, Лондоне, Париже и Швейцарии, — словом, политэмигрант, предшественник эмигрантских полчищ следующего столетия. Его захватывающе-яркое, зловещеспокойное описание «прерии на берегу Хасинто», в грозных, необозримых пространствах которой человек теряет ориентацию и спустя много дней смертельно усталый, изголодавшийся возвращается в исходный пункт своих блужданий, ведь ходил он по кругу,— это блистательное описание озаряло для меня весь наш школьный учебник литературы. Позднее я, как в угаре, но и ради его дерзко- пластичного стиля прочитал весь «Каюпгный журнал» (Das Cajütenbuch); приключение в прерии на берегу Хасинто занимает там свое место, наряду с многими другими зарисовками экзотических обычаев и природы, нисколько не уступающими шатобрианов- ским. Кое-где мешают антисемитские выпады. На них я предпочитал (вздрогнув) закрыть глаза. И до сих пор я верю, что в один прекрасный день великий писатель и чудак Силсфилд будет по- 31
настоящему открыт. Мне прямо воочию видится идущее нарасхват карманное издание «Каютного журнала». Какая необычайная жизнь, сколько необычайно страстных книг! Наиболее полное на сегодняшний день жизнеописание По- стля-Силсфилда принадлежит перу Эдуарда Касла (см.: Castle 1952). Однако и эти 700 с лишним страниц не раскрывают загадку «таинственного незнакомца», которого называли и «писателем двух полушарий». С увлечением читатель следит за развитием молодого орденского брата, вступившего в пражскую обитель Ордена крестоносцев не по собственной воле, а лишь в угоду богомольной крестьянке-матери, прослеживает ступени его карьеры вплоть до поста секретаря при генерал-гроссмейсгере ордена, его связи с высшей пражской знатью, расширение его культурного горизонта — Касл рассказывает обо всем, привлекая яркие и красочные свидетельства современников. «Благотворительная цель избавила посещение аристократического любительского театра во дворце графа Клам-Галласа от какого бы то ни было неприятного оттенка. Посгль смотрел „Марию Стюарт“ Шиллера. Графиня Шлик, как ему казалось, совершенно бесподобна в роли гордой, эгоистичной и чопорной, но все же благородной королевы Елизаветы. Мы располагаем альбомом исторических костюмов, изготовленных для этого спектакля в марте 1816 г., — двадцать четыре колорированных листа по оригинальным рисункам г-жи графини фон Шёнборн, урожденной баронессы фон Кер- пен (Вена, у Генриха Фридриха Мюллера): рисунки дают представление о внешнем великолепии, пышности и солидности постановки. При том большом успехе, какой имел этот спектакль, и при голоде образованной публики на высокую драматическую поэзию и театр постановка, вероятно, возобновлялась и в последующие годы. Кстати, это была лишь тусклая прелюдия к сыгранному неделей позже спектаклю „Торквато Тассо“ Гёте, неподражаемому полошу изысканной жизни. „Едва ли возможно более точно разграничить и лучше показать тонкие оттенки любви, которая скована придворной гордыней и насмешливым презрением и которую так мастерски рисует в „Тассо“ король немецких поэтов, чем это сделали князь Турн- и-Таксис и граф Тун. Они находились в своей привычной среде, и игра их была правдива и естественна“». (Конец описания взят из книги Силсфилда «Австрия как она есть» —Austria as it is.) Затем, после наполеоновских войн, в жизнь Посгля решительно и надолго входит борьба просветительской партии—или, как тогда говорили, «партии 32
движения», существовавшей еще со времен императора Иосифа П, — с косной системой императора Франца I и Метгерниха. Большая часть пражской знати и даже высшего духовенства симпатизировала этой партии. Стало модно вступать во франкмасонские ложи или слушать просветительские лекции католического священника и университетского профессора Больцано. Больцано (его отец был итальянец с озера Комо, мать — немка), вероятно, величайший гений, какой когда-либо рождался в Праге. Его теория морали, его математические исследования, например учение о непрерывности, и «Парадоксы бесконечного», а также социально-политические максимы обеспечили ему бессмертие. Посгль всю жизнь чувствовал себя благодарным учеником этого поистине вольнодумного священника. В 1820 г. императорским распоряжением Больцано был уволен с преподавательской должности, лишен права заниматься педагогической деятельностью и передан на исправление архиепископу (см. работы Эдуарда Винтера: Winter 1933; Winter 1964). Еще хуже пришлось его любимому ученику, председателю и профессору Ляйтмерицкой (Литомержицкой) духовной семинарии, Михаэлю Йозефу Феслю. Его схватили и под строгим полицейским конвоем как государственного изменника препроводили в Вену, где заточили в монастырь. По свидетельству Больцано (его цитирует Касл), Фесль, «молодой человек безупречной нравственности, проникнутый пылкой любовью к добру, обладал необычайно живым воображением и изумительным красноречием, но плохо знал людей и почти не имел представления об осмотрительности». Дело Больцано произвело немало шума. Знать симпатизировала репрессированному ученому. Часть духовенства поддерживала крайне реакционное правительство. Студенты выразили свой протест в стихах, написанных на факультетской доске и начинавшихся так: По слабости ума решило государство Богемского титана-патриота задушить... У Постля зашевелились сомнения и в этом слабоумном государстве,-и в католической религии. «Ведь если религия не искренна, — писал он позднее, когда нашел свой идеал в сугубо личном библейском монотеизме без церковных обрядов, — не искренна в людях, ее представляющих, если ее научные и моральные щитоносцы играют за своим щитом совсем другую музыку, то в чем же эта религия еще может быть искренней?» Больше всего его возмущало, что духовные лица «по мотивам, 3 Заказ № 1876 33
не свободным от корысти» (Castle 1952), извлекали из устранения Больцано, Фесля и их приверженцев материальную выгоду. Постепенно у Постля созревал план бежать за границу и таким образом вырваться из орденской несвободы и духовного диктата. История его рискованного, сложного, изобилующего случайными препонами бегства, точный путь которого по сей день не установлен (на первых порах оно было замаскировано поездкой на воды в Карлсбад и Франценсбад, а дальше вело в неизвестность), — эта история принадлежит к числу увлекательнейших эпизодов литературной биографики, почти как побег Казановы из свинцовых застенков Венеции. Важную роль в дерзкой этой авантюре «сыграл граф Франц Йозеф Заурау, магистр венской ложи „К истинному согласию“; назначенный в Прагу на должность губернского советника, он был переведен и аффилиирован в ложу „Истина и единство к трем коронованным столпам“ на Востоке Праги». «Либеральный деспот на манер Иосифа П и сведущий, прилежный чиновник бонапартистского толка, он имел мужество высказываться вольнодумно, превозносить времена императора Иосифа, порицать систему Метгерниха. Презирая кастовый дух и сословные предрассудки, он усматривал в продолжении аграрных реформ Иосифа II способ сделать монархию процветающей, а трон — стабильным. Для Галиции он желал освобождения крестьян, для Богемии предлагал возможность выкупа, как в Силезии и в Пруссии». Постль надеялся, что граф Заурау поможет ему, даст должность. Как говаривали тогдашние шпики, он «прокрался» в Вену. Иными словами, приехал в Вену тайком, без официальной регистрации. С трудом скрылся от венской полиции и ее бесчисленных соглядатаев. И в конце концов через несколько месяцев объявился в Штутгарте. Был пущен слух, что он сбежал с некой незамужней графиней, а вдобавок посягнул на кассу ордена. Это была ложь. Но ни свою родину, ни своих горячо любимых родителей, братьев и сестер из немецкой виноградарско-садоводческой деревни под Знаимом (Зноймо) в южной Моравии Постль никогда больше не видел, никогда в жизни более не ступал на австрийскую землю, ни с кем из родни не переписывался. Он навсегда пропал без вести. Роман Кафки о пропавшем без вести1 1 Имеется в виду роман, опубликованный М. Бродом под названием «Америка». 34
стал явью за сто лет до того, как был написан, причем Кафка о Силсфилде даже и не слыхал. Лишь после кончины Силсфилда мало-помалу выяснилось тождество знаменитого «американского» писателя Чарлза Силсфилда с Постлем. На его надгробии выбиты только строки псалма и надпись: «Чарлз Силсфилд, гражданин Северной Америки». Перед смертью Силсфилд отдал распоряжение (которого никто не понял и оттого не выполнил), что на могильной его плите должно «прежде всего поместить над именем Чарлз Силсфилд буквы К. П.». Это начальные буквы его подлинного имени — Карл Постль. Когда реформатский священник Хемман (в Золотурне), который в последний год жизни анахорета был самым близким ему человеком и часто его навещал, спросил о значении этих букв (кстати, Постль назвал их по-английски: С. Р. — «си-пи»), писатель, вообще отличавшийся немногословием, резко ответил: «Это мой особый знак». Свою тайну он сохранил до конца. Печать, которой скреплено его завещание, изображает (по Каслу) «S», переплетенное с «С», — вензель, с натяжкой могущий сойти за «Р». Мейснер позднее первым утверждал, что Силсфилд распорядился «выбить на своем надгробии шифр, всего лишь иероглифический намек на подлинное его имя, совершенно под стать его обвеянному тайной бьггию. „C“ и „S“, изображенные курсивным шрифтом, надлежало разместить так, чтобы в совокупности получилось „P“, то бишь „C“, выпуклостью своей накрывая „S“, должно было обвить оное». Объяснение Мейснера весьма путано. Правильнее соотнести его с печатью Силсфилда, а не с надгробием. Такие меры частичной или полной секретности Касл в своей объемистой книге относит за счет того, что бежать из обители Ордена крестоносцев Силсфилду помогли масонские ложи, а за это наложили на него обет молчания и псевдонимносги, который он неукоснительно соблюдал до конца жизни и даже после смерти. Поскольку же у меня нет ни опыта, ни теоретических познаний в обширной и сложной сфере франкмасонства, ответственность за сей тезис я целиком оставляю г-ну проф. Каслу. Убедительного подтверждения своей идеи, пронизывающей всю книгу, Касл, на мой взгляд, не представил, хотя необычайно интересное и подробное документальное повествование, разворачивающееся на фоне эпохи реставрации и многих революций, изобилует попытками доказательства. Ни одна из них не доведена до неоспоримого конца; каждый раз Касл поневоле довольствуется аргу¬ 35
ментами ad hominem1, косвенными доводами, конечно ссылаясь на то, что тайна и молчание вообще свойственны масонству. Варьируя классическое критское умозаключение, можно сказать, что тайна стала для него как бы и доказательством тайны2. Давайте вслед за проф. Каслом начнем со Штутгарта, первой остановки на пути Посгля в Америку. Здесь он находит «первого друга и помощника», надворного советника Кристиана Карла Андре, «весьма энергичного франкмасона, который имел важные связи с влиятельными членами братства». Попавший в Брюнне (Брно) под подозрение как масон и преследуемый цензурой, Андрев 1821 г. перебрался в Штутгарт, где в издательстве Копы начал выпускать журнал «Гесперус» [Hesperus), «Сей „энциклопедический журнал для образованных читателей“ всеми силами помогал австрийским просветителям в их борьбе против системы Меттерниха». Андре знакомит По- стля с Котшй и его семейством, и Котга приглашает Посгля сотрудничать в своих журналах. Далее в гипотезах Касла большую роль играют швейцарские масоны. Цюрихская ложа «Modestia cum liber- tate» якобы обеспечила Посглю возможность переезда в Америку. Однако авторитетное лицо (пастор Хемман), на которое ссылается Касл, пишет буквально следующее: «Мои надежды прояснить обстоятельства касательно ложи покуда не оправдались. С одной стороны, Силсфилд вращается в Цюрихе исключительно среди масонов, с другой же — д-р [Леонхард] фон Муральт, глава тогдашней ложи, заявляет мне, что Силсфилд никогда в ложе не был, однако возможно, что некоторые из членов ложи, коих он поименно назвал, помогали ему на свой страх и риск. В списке членов швейцарских франкмасонских лож его имя не значится, нет его и в списке гостей, допущенных в читальню». И таких примеров не счесть. Вероятно, ложа — подводит итог Касл — предоставила Посглю помощь, лишь получив взамен клятвенное обещание, что «как Посгль он бесследно исчезнет и объявится вновь как совсем другой человек, под чужим именем и возможно дальше отсюда, причем навсегда останется чужим, незнакомцем. Многие будут склонны считать обет такого рода фантастическим домыслом. Однако уместно напомнить о сходных случаях вынужденных исчезнове¬ 1 От человека (лат.) — аргументы, апеллирующие к личным качествам того, о ком идет речь или к кому обращено доказательство. 2 Имеется в виду известный с античности логический парадокс: критянин, утверждающий, что все критяне лжецы, создает неразрешимое логическое противоречие. 36
ний на всю жизнь — например, о несчастной принцессе Стефании- Луизе де Бурбон-Конти, послужившей прототипом для „Побочной дочери“ Гёте. То, что имя и происхождение Постля остались скрыты даже после его смерти, нельзя разумно объяснить ни страхом, „что его станут меньше уважать и что он был духовным лицом, покинувшим обитель“ (Альфред Мейснер), ни опасением „превратиться из интересного американца в обыкновенного простого австрийца, а тем самым отказаться от преимущества, какое обеспечивало ему уже одно только имя“ (Хемман), — подобные соображения могли только укрепить живого человека в стремлении сохранить инкогнито. Секретничанье в завещании можно было на худой конец объяснить и боязнью, что австрийское государство заявит претензию на незаконного эмигранта как на своего подданного и реквизирует его состояние в казну, поскольку, будучи членом ордена, он, согласно Гражданскому кодексу (§ 573), не вправе оставлять завещание. Но уничтожение всех бумаг вообще никакому объяснению не поддается — то ли он сделал это сам, то ли кто-то третий впоследствии либо уничтожил их, либо скрыл от общественности». Стало быть, в конечном итоге — non liquet1. Зато никаких сомнений не вызывают рискованные скитания необычайно бурной внешней жизни и прихотливого восхождения Силсфилда по ступеням литературного развития, а равно и внезапное молчание в последние годы. В 1823 г., оказавшись в Луизиане, он пароходом плывет вверх по Миссисипи до Нового Орлеана, где задерживается на пять месяцев. Затем — новое путешествие, которое через десять дней приводит его к устью Огайо. Внимательно наблюдая, вникая в жизнь общества, он разъезжает по Америке, посещает районы Питсбурга, Филадельфии, занимается разными делами, выправляет паспорт на имя Чарлза Силсфилда (неизвестно каким образом), но пишет и под псевдонимом Сидонс, порой использует обе фамилии как двойную, находится то в Кентукки, то опять в Новом Орлеане. Оттуда его направляют «политическим эмиссаром» в Европу, и в роли контрразведчика (действуя против Священного союза и реакции) он пытается завязать контакт с Меттернихом. Меттер ниховских приспешников не проведешь, они насквозь видят его истинные намерения, спроваживают его. Видимо, Посгль и сам понял, что «допустил промах; его попытка была слишком неуклю¬ 1 Не ясно [лат). 37
жей, а следовательно, обреченной на неудачу. Поэтому он благоразумно отказался от покуда непосильной задачи». Вторая цель его поездки в Европу — договор с вольнодумным издателем Коттой. Здесь ему сопутствовала удача. Книга «Соединенные Штаты Северной Америки с точки зрения их политических, религиозных и общественных обстоятельств» [Die Vereinigten Staaten von Nordamerika, nach ihren politischen, religiösen und gesellschaftlichen Verhältnissen betrachtet) выходит в свет. Автор называет себя К. Сидонс. Это тенденциозный труд, выступающий за демократов Юга, против янки Севера. Путь автора ведет в Лондон, к Марри, издателю Байрона. Книга полна великолепных пейзажных зарисовок и политической агитации за дело прогресса; как ни странно, рабство черных тоже рассматривается как плод прогресса и любви к ближнему, иначе-де негры были бы отданы произволу враждебных стихий природы. Затем Силсфилд публикует остросатирическое произведение «Австрия как она есть». Возвращение из Гавра в Соединенные Штаты. Сенсационный успех книги против австрийской реакции. Новые работы (статьи и новеллы) для журналов Копы. Борьба против реакции в итоге сводит Посгля с баснословно богатым братом Наполеона, Жозефом, экс-королем Испании, который сумел спасти свои припрятанные в Швейцарии бриллианты и увез их с собой в американское изгнание. Теперь члены наполеоновской династии видятся Постлю как спасители свободы — в пику Австрии. Постль пишет свой первый большой роман «Токеа и Белая Роза» [Tokeah and the White Rose), взяв за образец роман мадам де Сталь «Коринна, или Италия». Он не желает изображать частные судьбы, героем будет целый народ. Изображает он то, что видел. И превосходит Шатоб- риана и Купера, чей «Последний из могикан» имел тогда мировой успех. Немецкое издание своего романа, вышедшее в 1833 г. в цюрихском издательстве «Орель и Фюсли», Силсфилд предваряет эпиграфом из президента Джефферсона: «Я боюсь за мой народ, вспоминая о несправедливостях, в коих он повинен перед коренным населением [т. е. перед индейцами]». Постль горячо сочувствует и индейцам, и креолам, меньше — неграм. По-немецки этот роман назывался «Der Legitime und die Republikaner». Второй роман Посгля — «Юг и Север» [Süden und Norden) — повествует о беспорядках в Мексике, которым он, вероятно, был свидетелем. Подлинно «неистовый репортер», за сто лет до Эгона Эрвина Киша, обретает в Посгле все более четкие контуры. «Теми средствами, какие имеются в нашем распоряжении, доказать его пребывание в Мексике 38
невозможно. Зато ни малейших сомнений не вызывает другое: Постль внезапно становится обладателем нескольких тысяч долларов». Далее Постль фермерствует на Ред-Ривер, из-за банкротства компаньона теряет значительную часть своего капитала, снова принимается за сочинительство, становится в Нью-Йорке сотрудником главного печатного органа французов в Америке, «Курьера Соединенных Штатов» [Le Courrier des Etats Unis). После Июльской революции 1830 г. он вновь ступает на землю Европы, теперь как агент брата Наполеона, Жозефа Бонапарта, и деятельность свою осуществляет из Парижа. Затем Швейцария; там Постль навещает королеву Гортензию, которая как заботливая мать растит в Аре- ненберге будущего престолонаследника (Наполеона Ш) и вообще показывает себя с наилучшей стороны. Падчерица Наполеона I все та же красавица блондинка, умница, мастерица произносить возвышенные речи; ей удается уверить Посгля, что антинародна, феодальна лишь монархия Бурбонов и Орлеанцев, а вот возможная народная монархия бонапартистов, по сути своей, будет демократична, общепонятна и справедлива, этакая «имперская республика». «В том, что Силсфилд, до старости охотно подчеркивавший свои непоколебимо республиканские взгляды, много лет с готовностью оказывал услуги членам наполеоновской династии, нередко усматривали противоречие. Однако для нас не подлежит сомнению: он искренне верил, что Жозеф, Луи Наполеон и Ашиль Мюрат подлинные республиканцы, и считал вполне возможной их имперскую республику. Был совершенно убежден, что они коренным образом перестроят и обновят прогнившее здание общественных учреждений. Когда же империя Наполеона Ш от народовластия перешла к саблевластию, он решительно отмежевался от нового тирана». Чтобы завуалировать свою деятельность, Постль, который живет сперва в Аарау, потом в Цюрихе, твердит, что он настоящий американец и только при первом посещении Швейцарии с трудом, кое-как усвоил немецкий язык, а книги его, переведенные с английского, просмотрел и выправил некий знакомый страсбуржец и т. д. Следующие его книги, целая серия, вышли анонимно («Жизнеописания из обоих полушарий» — Lebensbilder aus beiden Hemisphären). Они имели успех, их ставили выше Купера. Силсфилд, или Ситсфилд — с такой опечаткой он надолго вошел в литературу англосаксонских стран, — стал «загадочным незнакомцем». Начались бесплодные домыслы. Несколько раз он ездит в Америку, денег у него много, времена крайней нищеты 39
остались далеко позади. Он пишет лучшие свои произведения: «Жизнеописания из западного полушария» (Lebensbilder aus der westlichen Hemisphäre), «Новые сухопутные и морские зарисовки» [Neue Land- und Seebilder), «Каютный журнал. Рассказы о войне в Техасе». Йоханнес Шерр, один из самых солидных литературных критиков того времени, отмечает у него «волшебство языка», ставит его героя, скваттера-регулятора Натана, в один ряд с деревенским старостой в «Мюнхгаузене» [Münchhausen) Иммер- мана, считая обоих наиболее самобытными типическими фигурами в европейской литературе последних 50-60 лет. В очень хорошем предисловии к «Каютному журналу» (1894) Фридрих М. Фельс пишет, что Силсфилд всегда «гораздо больше дорожил в своих произведениях подмеченным в живой реальности, нежели свободным вымыслом и поэтической фантазией». Иными словами, он чуть ли не «сочинитель против воли», что только поднимает ценность его писательства. Во многом он предвосхитил нынешнюю документальную литературу. Местами действие распадается, перемежаясь лаконичными диалогами, и, по моему впечатлению, Силсфилд здесь предваряет стилистику Хемингуэя. Во вступлении к «Каютному журналу», который снабжен подзаголовком «Национальные характеристики», он пишет: «Хотя книга сия не претендует на подлинно историческую ценность, тот, кто зрит вглубь, скоро обнаружит, что в основании поэтической оболочки лежит кое-что по сути весьма историческое». Впрочем, признаться, куда более незабываемое впечатление, чем местная мексиканская история, произвел на меня рассказ о том, как варварским образом, с помощью лассо, отлавливают, а затем укрощают диких мустангов, делая из них «норовистых чертей». Забавно, однако ж, что слово «черт» в викторианскую эпоху обозначали на письме только первой и последней буквой: «ч—т». Так писал и Силсфилд. Добродетельное время. Поселяется Постль в Золотурне. Швейцария — единственная страна, где он может жить, не опасаясь шпионов; последним его прибежищем становится вилла «Под елями», которую он покупает. Самая странная из всех человеческих трагедий: одинокая жизнь, никаких семейных уз, заброшенность. В свои шестьдесят пять лет он тосковал по детям, по жене: он бы заботился о них, они бы опекали его, он мог бы оставить им свое состояние. Но повсюду его встречали недружелюбно. «Было в нем что-то не внушавшее доверия. Люди никогда не могли по-настоящему принять 40
на веру правдивость его высказываний. Он дал обет всю жизнь носить маску и теперь расплачивался за это» (Касл и Мейснер). Жить ему оставалось еще шесть лет, в забвении. Все, что имел, он завещает своей родне, Постлям из Поппица (Моравия), о которых никто из его окружения знать не знал, ведь он никогда о них не говорил. Подписав завещание как «Чарлз Силсфилд, гражданин С. Ш. Америки» (так же и на надгробии) и обойдя молчанием свою принадлежность к семейству Постль и свое прошлое, он практически лишил австрийское государство и пражскую обитель Ордена крестоносцев возможности опротестовать завещание. В интересах наследников нужно было сделать так, чтобы тождество американского гражданина Чарлза Силсфилда и пражского орденского брата Карла Постля осталось юридически недоказуемым. Ведь согласно гражданскому законодательству тогдашней Австрии член церковного ордена, принесший обет нищенства, не имел права завещать свое достояние. А положение церковного права, что сложить с себя таковой обет нельзя, т. е. он носит «character indelebilis»1, в определенном смысле было включено и в право гражданское. (Единственное юридическое сочинение, написанное мною, рассматривает эту сложную и спорную проблему.) Мне кажется, одной этой причины — неоспоримости завещания, — которую приводит сам Касл, вполне достаточно, чтобы объяснить, почему Постль всю жизнь окружал себя тайной, так что в легенде об обете, который он якобы принес масонам, необходимости нет. Целая когорта ученых в Америке и в Германии старается (с тех пор как Постль завещанием неожиданно раскрыл себя, но опять же весьма хитро, только наполовину) прояснить сокрытые во мраке эпизоды этой незаурядной жизни. А мы предпочитаем с вящей уверенностью говорить о большом писателе. Весь архив Постля, в том числе переписка, пропал (за очень малыми исключениями). Якобы сожжен. Почему? Наверно, это последняя из его тайн. Быть может, и она связана с его желанием сделать завещание неоспоримым, крестьянской хитростью сохранить состояние для семьи. Некогда Штифтер написал новеллу «Старый холостяк» [Hagestolz). Постль ее прожил. Впрочем, едва ли кто-нибудь усомнится, что эти величайшие писатели Судетской земли (Штифтер и Постль) почти диаметрально проти¬ 1 «Неизгладимый характер» (лат.). 41
воположны: кристально ясный, набожный Штифтер и авантюрист Постль, запятнанный пороками (святотатством, спекуляцией, рабовладением). Домыслы вокруг Постля не умолкают поныне. По иронии судьбы, его, не скупившегося на антисемитские выпады, порой считали евреем, ибо не умели иначе объяснить его своеобразную чудаковатость. «Если добрые шафхаузенцы облекли свое окончательное суждение о загадочном американце в слова, произносимые с особым ударением: „Еврей, что с него возьмешь!“ — то кое-кто из цюрихцев шушукался, что он вовсе и не автор силсфилдовских писаний, а, пожалуй, не иначе как убийца настоящего, подлинного автора, завладевший рукописями своей жертвы и опубликовавший их в Европе под именем Силсфилд, ради собственной корысти и славы. Сущая зельд- вильская небылица1, возможно восходящая к не в меру ретивым бродячим книготорговцам, которые кое о чем слыхали, ведь Силсфилд подписывал договоры лишь как „редактор“ рукописей. Сливки общества, тоже не способные толком разобраться в его личности, были до такой степени им зачарованы, что чинноблагородно пропускали мимо ушей голос простонародья». Существует один-единственный портрет Постля. Как и Рейх- лина. Но причины тому различны. У Рейхлина:, истинная скромность. Постль же, вероятно, не хоте^ быть узнанным. И оттого не желал* чрезмерной публичности. «Силсфилд оставил нам образец,— говорит Гофмансталь, который самыми простыми словами сумел выразить то, что великого есть в великом писателе и великом человеке, — ни много ни мало — образец немецкого американца. Душа у него немецкая, но прошедшая чужую и серьезную школу. Он стоит в одном ряду с другими и все-таки — особняком. Если за океаном его забыли, то очень жаль, здесь же без него не обойтись, он рассказывает так, что ни один из слышавших его никогда этого не забудет». Не найти двух больших антиподов, чем ожесточенный, чудаковатый, по-крестьянски смекалистый, почти до всего дошедший своим умом, суеверный, подозрительный, неистово-гениальный 1 Имеется в виду цикл новелл «Люди из Зельдвилы» (Die Leute von Seldwyla, 1856-1873/74) швейцарского писателя Готфрида Келлера, в котором в фантастически-реалистической манере изображена жизнь вымышленного, но типического швейцарского селения. 42
Посгль и очаровательный светский кавалер Альфред Мейснер, вторая звезда над началами моего пути. Друг моей юности Макс Боймль принес мне мемуары Мейснера «История моей жизни» [Geschichte meines Lebens), два толстых тома. С Боймлем я подружился еще в младшем классе гимназии; он был небольшого роста, но очень силен физически, что мне тогда особенно импонировало, и благодаря своей силе и невероятной ловкости побеждал самых длинных балбесов в классе, однако ж пользовался своим превосходством, только когда видел явную несправедливость. По натуре он был предельно порядочен и отличался тонким умом; мне хочется несколькими строчками почтить здесь его память, потому что именно Мейснер через свою книгу соединил нас в общей любви. Бок о бок мы с Максом Боймлем прошли все ступени гимназии. Он умер молодым, я тогда учился в университете, а ему (по необходимости) пришлось работать. Случались при этом и конфликты. Но никогда больше у меня не было друга, который относился бы ко мне с такой беззаветной любовью и восхищением, как Макс. Он запоминал каждое сказанное мною слово. «Ты похож на человека, которому дают держать пряжу, когда мотают ее в клубок, — иной раз шутил я. — Если пряжу надо расправить, ее снимают с твоих расставленных рук». Он лучше меня помнил, какие мысли я развивал накануне, и помогал мне продолжить размышления, с таким духовным бескорыстием, какого я впоследствии никогда не встречал. При всей физической грубоватости он был чуткой артистической натурой, но лишь пассивного, воспринимающего, не творческого толка. Макс Боймль похоронен на пражском Еврейском кладбище (в Сграшнице), и на его могиле, наверное, по сей день сохранилась вызолоченная надпись, которую я в глубочайшей скорби сочинил специально для этой цели и неистовый скепсис которой, пожалуй, едва ли годится для эпитафии, хотя в ту пору никто этого не заметил. (В моей автобиографии1 надпись приведена неточно.) Был красивым зеркалом небес — Раскололся, потускнел, исчез. Остался в нашем сердце образ твой, Каким мы видели тебя, совсем живой2. 1 «Бурная жизнь» (Streitbares Leben, 1960). 2 Перевод В. Бакусева. 43
Лет десять мы всё читали сообща. Любили Гамсуна, которого я и теперь, именно теперь читаю с огромным волнением (несмотря на его постыдные политические заблуждения), открыли для себя Генриха Манна и были захвачены своеобразными южными красотами этого великого писателя не меньше, чем загадочномрачными настроениями ибсеновской «Дикой утки», с которой познакомились приблизительно в то же время. И циклом одноактных пьес Шницлера «Веселые часы» [Lebendige Stunden) — стоя на верхнем ярусе Нового немецкого театра, мы, почти не веря себе, изумленно следили за их действием. Неизвестный еще Моисси играл умирающего мима. Это был его дебют в Праге, и немецкий язык триестинца Моисси звучал ужасно. Но мы восхищались, единодушно, наперекор недовольной публике. Наши разговоры о «Дикой утке» и о зашифрованно-остроумной композиции этой пьесы я, как ни странно, помню особенно отчетливо. Один из них состоялся вечером, в разгар жаркого лета, в пражском предместье Смихов на обратном пути из поездки в Ко- ширш. В беседе нам открывались тогда тайны искусства. А вскоре после этого Макс Боймль умер. От так называемого «порока сердца». Я остался один. Макс был родом из немецкой Богемии, из Тойзинга (Тоужим) под Карлсбадом. Никто не оплакивал одинокого юношу, только я да его старик отец, ради которого он (от обостренного сознания сыновнего долга) принес себя в жертву. Именно Макса Боймля прежде всего имеет в виду Кафка, когда в одном из писем (1903 или 1904 г.) полемизирует по поводу компании моих друзей: «Она готова вторить тебе, как чуткое эхо в горах, окружающих тебя со всех сторон»1, — и проч., что можно прочитать в «Письмах» Кафки (Kafka, Briefe. S. 24-25). Пока это все, что я могу сказать о моем верном друге Максе Боймле, которого я так рано потерял. Мейснерова «История моей жизни» стала в итоге нашей любимой книгой. Вышла она в 1884 г. и была нашей ровесницей. Некоторое время мы весь мир видели глазами Мейснера. Родился он в Теплице, т. е. в немецкой Богемии, как Боймль, а учился в Праге, как я. Даже, как я позднее выяснил, в знаменитой сгаромесгской гимназии Кафки, где классы были немногочисленны, зато страх перед экзаменами — куда сильнее, чем в других средних школах Праги. Годы 1 Кафка Ф. Процесс. Письма. СПб., 1999. С. 272. Перевод М. Харитонова. 44
жизни Мейснера: 1822-1885. Особенно восхищала нас яркая наглядность, с какой он описывал жизнь Гейне в Париже, годы страшной болезни и непостижимо энергичный, бодрый дух, который упорно сопротивлялся многолетнему умиранию. Мы постарались добыть и все остальные книги Мейснера, где он, как говорится, устанавливал на мольберте свою любимую, мрачно-светлую картину — портрет Гейне: «Революционные этюды из Парижа» [Revolutionäre Studien aus Paris, 1849), «Воспоминания о Гейне» [Heinrich Heines Erinnerungen, 1856), «Пляскатеней» [Schattentanz, 1881). Воспоминания Генриха Ла- убе противоречивы, Мейснер всегда остается верен себе или же добросовестно себя поправляет. С начала 1847 г. он, по собственным его словам, был у Гейне весьма частым гостем, в течение летних месяцев «редко проходило более нескольких дней, чтобы я к нему не заглядывал». Мейснер четыре раза наезжал в Париж, и один из этих визитов затянулся почти на год. Описания у него невероятно живые; мимолетные мгновения искрятся чистейшей правдой. О Гейне он пишет: «В целом выражение его лица было мечтательно-меланхолическое, но, когда он говорил или двигался, в нем пробивалась неожиданная энергия и удивительная, едва ли не демоническая улыбка». Прямо видишь это воочию, почти осязаешь. Или вот еще: «Место у его постели и беседа с ним мало-помалу сделались мне милее прогулок по веселым бульварам и общения с большинством здоровых людей. В разговоре со старым больным волшебником я забывал, что нахожусь в комнате больного. Чары, какими обвеивали меня его книги, продолжались и здесь, мне чудилось, будто я читаю историю, о которой остальной мир ничего не узнает. Полюбил я его и как человека; доброта его сердца, всеми подвергаемая сомнению, для меня совершенно непреложна». (Кстати, эту доброту превозносят и другие посетители. Очевидно, вкупе с его иронией она составляла неповторимое, странное сочетание.) Или прочитайте рассказ о гостевой книге Матильды и о пошлой записи, которой некая французская знаменитость эту книгу испортила. Или высказывание Гейне насчет его врагов: «Чем мельче насекомое, тем труднее до него добраться. В том-то и дело: блох не заклеймишь!» Или эпизод с бароном Фердинандом фон Экштейном, «крещеным евреем, возведенным в дворянство». Или встреча с человеком в синих очках — это был Прудон, старый коммунист и аристократ. (Любопытно, что в 1918 г. Кафка читает в библиотеке шелезенского пансиона «Штюдль» Мейснерову «Историю моей жизни» и в самых энергичных выражениях рекомендует мне почта забытую книгу моей юности. Он характеризует 45
ее как «книгу чрезвычайно живую и искреннюю, переполненную оценками очевидца и анекдотами всего политического и литературного богемско-немецко-французско-английского мира середины прошлого века и в политическом отношении прямо-таки ослепительно-актуальную».) Или, чтобы перевести дух, почувствуйте восхитительную идиллию перед разрушительным натиском болезни — летом, на даче, некоторое время дарившей Гейне утешение. Мейснер пишет: «Когда наступил май, Гейне покинул свою квартиру на улице Пуассоньер и переехал в загородный дом в Монморанси. Узкие улочки, грохот экипажей, людская сутолока стали невыносимы для его предельно обнаженных нервов, ему нужны были свежий воздух, покой и тишина. Госпожа Матильда нашла в Шатеньерэ красивый дом с тенистым садом, и они быстро туда перебрались... Почти каждое воскресенье омнибус, следовавший из Энгиена в Монморанси, должен был останавливаться возле дома в Шатеньерэ и высаживать там множество гостей. Александр Вейль, Генрих Зойферт из „Аугсбургской всеобщей газеты“, Альфонс Руайе и его жена были частыми посетителями этого дома. Мы находили Гейне лежащим среди зелени, с папкой и карандашом в руке, занятым сочинением стихов или набросками. Попугай госпожи Матильды не был позабыт в городе, его клетка стояла на подоконнике, и, как только у садовой калитки раздавался звонок, он приветствовал входящих громким „Bonjour!“. Большая комната в первом этаже использовалась как столовая; нарядно накрытый сгол был всегда украшен огромным букетом цветов, возле каждого прибора стоял небольшой арсенал бокалов — для мадеры, медока и сотерна, и узкий фужер для шампанского возвышался над собратьями. Какой это был праздник — садиться за стол в прохладном, укрытом зеленью загородном доме, среди благоухания цветущих акаций, против француженок с красивыми глазами и в обществе Гейне!»1 «Когда присутствие друзей, которых он любил, отвлекало Гейне на несколько мгновений от его страданий и болтовня красивых женщин возбуждала его, он был неистощим в своих забавных экспромтах, которые разлетались, словно ракеты, во все стороны... Когда хохот стих, Гейне спросил: »Куда же вы хотите пойти сначала?“ — „Я еще не решила,— ответила дама,— но госпожа К. [Ка- лержис?] хотела заехать за мной около 12 часов в своем экипаже“.— 1 Мейснер А. Из воспоминаний о Гейне //Гейне в воспоминаниях современников. М., 1988. С. 383-384. Перевод С. Шлапоберской. 46
„Госпожа K.? — воскликнул Гейне. — Ах, мой друг, позвольте вас предостеречь, не показывайтесь в экипаже этой дамы, поверьте мне, это все равно что ехать сквозь сгройа — „Я как раз припоминаю,— ответила госпожа Ф. [Фуль?] несколько смущенно, — что госпожа К. предложила поехать посмотреть Пантеон“. — „Пантеон! — воскликнул Гейне — Ах, что нужно госпоже К. в Пантеоне? Ведь госпожа К. — сама Пантеон, где покоились великие люди“»1. «После трапезы, когда осушена уже и третья, и четвертая рюмочка золотого сотерна, принесенного из подвала, наступает вечер, и серебряные звезды зажигаются в синем небе. Издали долетает пение скрипок, день-то воскресный и обитатели Монморанси, как и посетители, приехавшие из Парижа, собрались на танцевальной площадке под открытым небом на bal champêtre2. Невзирая на болезнь, Гейне не утратил вкуса и стремления к красоте жизни и непременно хочет быть там, где самое прелестное и отрадное божество на свете, легкомыслие, устраивает людям праздники. Оттого он никогда не упускает случая показать своим воскресным гостям bal champêtre, вдобавок предоставляя им возможность весело закончить веселый вечер». Изящная точность этого описания сравнима лишь с точностью Флобера. Оно достойно занять место во всякой хрестоматии превосходной прозы. Из лирики Мейснера упомяну только ошеломляющие строки о грядущем символе много более поздних «спартаковцев», удивительное предвосхищение событий, пророчество, какое впоследствии обнаруживается и у Кафки: Свидетельствую, много побродив: Все больше знаков, злом чреватых; Уже раздался труб призыв На битву бедных и богатых. Что, если под невзрачной сенью Уж зреет, грозен и велик, Спартак грядущий — ангел мщенья?3 Впрочем, эти строки я узнал много лет спустя, из означенной «Истории литературы» Волькана. 1 МейснерА. По сообщению Фридерики Фридлянд//Там же. С. 314-315. Перевод М. Раевского. 2 Сельский бал [фр.). 3 Перевод В. Бакусева. 47
Странным образом Мейснера часто считали евреем, вероятно в силу превратного толкования его близкой дружбы с Гейне. Однако еще его дед, Август Готлиб Мейснер (род. в 1753 г. в Баутцене) был профессором «изящных наук» в пражском Немецком университете, в те времена, когда евреям было заказано всякое гражданское равноправие. Среди упомянутых мною авторов богемско-моравского региона евреев только двое — Мориц Хартман и Лорм. Приведу здесь еще один эпизод на тему «еврей или не-еврей», потому что Мейснер рассказывает о нем с таким восхитительным изяществом,— прекрасный отрывок для чтения вслух, которым я охотно потчую своих милых гостей: «Госпожа Матильда продолжала сетовать на неприятности, какие ей доставляли и доставляют „немцы“. Речь шла о разных сплетнях так называемых друзей, сплетнях устных и печатных, о нападках со стороны бёрневской партии и т. п. „Ох уж эти немцы! — снова и снова твердила она. — Конечно, они остроумны, но до чего же ехидны, до чего злоречивы! Удивительно, ведь каждый так и норовит возвести на других напраслину! Из всех, кого я знаю, один только Зойферт составляет исключение; он совсем не такой — добрый и верный! Нет, я бы никогда не могла жить среди немцев... Никогда! никогда!“ Я не выдержал этих бесконечных сетований и в конце концов возразил. „По полудюжине или дюжине литераторов, что живут здесь,— заметил я, — никак не возможно судить о характере нации. Особая склонность к остроумию и злоречивости поистине отнюдь для немцев не типична. Но я раскрою вам один секрет, и, к величайшему вашему изумлению, вы увидите, что, превознося качества Зойферта в противоположность качествам остальных, вы нечаянно делаете немцам большой комплимент. Ведь из всех, кого вы имеете в виду, Зойферт — единственный настоящий германец... Другие, пожалуй, тоже немцы, но еще и... ну, в общем, евреи живут вместе с нами уже много веков и растворились в гражданской и политической жизни соответствующей нации... и все-таки... все-таки в них наверное сохранился комплекс качеств, хороших или дурных, которые их отличают... вот я и говорю: те, на кого вы сетуете, разумеется, немцы, но еще и евреи...“ — „Что? — в совершенном изумлении воскликнула госпожа Матильда. — Евреи? Евреи... ну да, Александр Вейль — еврей, он сам мне признался, что хотел стать раввином... но остальные... например, Ейтелес... Ейте- лес... эта фамилия звучит исконно по-немецки, чисто понемец- 48
ки...“ — „Вернее, по-гречески, по-древнегречески,— отвечал я,— и все же дерзну утверждать, что наш друг Ейтелес происходит отнюдь не от древнегреческих и не от древнегерманских корней“. — „Ну ладно. Однако ж Абелес... Бамберг...“ — „Тот же случай“. — „О нет, вы ошибаетесь, они не евреи! — вскричала госпожа Матильда. — Вам меня не обмануть. Чего доброго, вы еще скажете, что и Кон [Коэн] тоже еврей? Но Кон в родстве с Анри, а ведь Анри — протестант...“ Я вдруг замолчал. Совсем как человек, который, шагая по замерзшему озеру, неожиданно видит, как из трещины выхлестывает вода,— я осекся и удержал следующие слова. Совершенно случайно я обнаружил нечто, казалось бы, невероятное, а именно что касательно своего происхождения Гейне ничего жене не сообщил и что она, наивная как дитя, ничегошеньки об этом не знает. Его баллада об испанке, ненавистнице евреев, которая вдруг узнает, что ее возлюбленный — сын „книжника раввина Сарагосы“, мелькнула у меня голове. „Вы правы, — серьезно ответил я. — Касательно Кона я, наверное, ошибся“. — „Ну вот видите, — возликовала Матильда.— Кон никак не еврей, и все-таки язык у него острый, как и у остальных немцев! Он, вероятно, тоже протестант, как и Анри... ведь Анри, ха-ха-ха, Анри протестант, верует в Лютёра! Когда я говорю, что Лютёр был отвратительный еретик, он не на шутку сердится и твердит, что это был великий человек, величайший из всех немцев на свете, Лютёр! О, как можно быть сведущим во многих вещах и при том говорить подобные глупости! А вы, мсье, что вы думаете о Лютёре?“ — „Я считаю его не только величайшим из немцев, но и человеком более великим, чем апостолы“. — „О, mon Dieu, mon Dieu! Я должна заткнуть уши и бежать прочь! Да простят вам небеса грех этаких слов“». В конце полной трудов и зачастую беспокойной жизни нападки некоего неблагодарного протеже довели Мейснера до депрессии и попытки самоубийства. Неблагодарность — бурьян, произрастающий на всех уровнях бытия, однако на уровне литературы он, похоже, цветет особенно пышным цветом. В 1861 г. Мейснер открыл молодого писателя по имени Франц Гедрих и опубликовал его первые рассказы. В предисловии он называет Гедриха «талантом, который в гордом, самодостаточном уединении, вероятно, еще долго оставался бы неведом публике» (Wolkan 1925). Пауль Виглер в своей «Истории немецкой литературы» (WiEGLER 1930) представляет этого Гедриха как чеха, по-видимо¬ 4 Заказ № 1876 49
му ошибочно, ведь фамилия его звучит вполне по-немецки, даже, как ни печально, заставляет вспомнить страшное имя нацистского сатрапа Гейдриха, который в свое время был владыкой Богемии, гаулейтером, что ли. И писал этот Гедрих по-немецки. Правда, в эпоху Мейснера обе нации и их языки размежевались еще не так резко, как впоследствии. (Пример: Сметана, музыкальный кумир чехов и фигура сугубо национальная, вел свой дневник по-немецки.) Так или иначе, Мейснер сообща с Гедри- хом писал злободневные романы под названиями вроде «Чернозолотое знамя» (Schwarzgelb), «Сансара» (Samara) и т. п. Как эти двое делили работу, осталось неизвестно; вполне возможно, что в деталях это и не поддается определению. Мейснер вообще всегда помогал, где мог; соавтор и соэнтузиаст, он не был эгоцентриком и выказывал интерес не только к собственному творчеству, а (к примеру) написал «Паломничество в Золотурн» (Wallfahrt nach Solothurn), о поездке к давнему жилищу и к могиле Силсфилда (Castle 1952, S. 649), затем первым попытался составить полное жизнеописание этого большого писателя, в 1872 г. опубликовал фрагменты из единственной рукописной тетради, уцелевшей от архива Силсфилда, а также с трудом расшифрованный рассказ, которому дал название «Загробная вина» (Die Grabesschuld). Ему и этого не простили. Но более всего ярилась неблагодарность в лице Гедриха, который в один прекрасный день объявил, будто он в одиночку написал все или, по крайней мере, большинство произведений Мейснера. Гедрих шантажировал Мейснера неприятными «разоблачениями», загнал его в угол, так как Мейснер, видимо, нарочито умолчал кое-что касательно доли гедриховского участия. А в довершение всех бед Гедрих увлекся азартными играми. Мейснер (цитирую по биографии Альфреда Мейснера, принадлежащей перу Федора Веля: Wehl 1892) писал ему: «Господи Боже мой, пусть даже Вы оказали мне огромные услуги, однако, в конце концов, благодарность тоже имеет предел. Неужто за это я должен еще и содержать Вас и Вашу жену за игорным столом в Монако?» Аппетиты Гедриха, видимо, все росли, становились все ненасытнее, особенно когда Мейснер, получив в 1868 г. после смерти отца довольно значительное наследство, благополучно зажил в Брегенце с молодой женой. Мейснер не обладал выдержкой обоих Дюма, о которых упомянутый Федор Вель для сравнения сообщает следующее: некий Маке распустил слух, будто в одиночку сочинил многие 50
из романов Дюма; «когда Дюма-сыну рассказали об этом, он рассмеялся и заметил: „В конце концов этот олух еще станет утверждать, что и меня родил не мой отец, а он...“» О финале мейснеровской трагедии Вель, долгие годы поддерживавший близкое знакомство с Мейснером, пишет: «Под конец Гедрих без всякой помощи сочинил роман „Сокровища Зенвальда“ [Die Schätze von Sennwald). Мейснер намеревался издать его, сопроводив предисловием, в коем обещал разъяснить ситуацию и отдать должное Гедриху. Договоренности достичь не удалось, отношения между соавторами становились все непримиримее и ожесточеннее, закончившись в итоге смертью Мейснера. Доведенный до отчаяния, он полоснул себя бритвой по горлу, однако порез оказался недостаточно глубоким, и кровью он не истек. Своевременная помощь спасла его от смерти, но через несколько дней у него началась лихорадка с тяжелым бредом, от которой он и скончался (1885). Спустя четыре года после его смерти Гедрих выпустил книгу „Альфред Мейснер — Франц Гедрих“ [Alfred Meißner — Franz Hedrick), ибо семья Мейснера отказалась удовлетворить его претензии. Эта гнусная, злобная книга, вероятно, должна была, по его расчетам, просто сделать рекламу еще не опубликованному роману „Сокровища Зенвальда“». Так говорит друг Мейснера. Гедрих пытался подкрепить свои обвинения против Мейснера выдержками из писем последнего. Разгорелся настоящий литературный скандал, причем не было недостатка и в критиках, принявших сторону Мейснера. Да и едва ли богатая, зарекомендовавшая себя в таком множестве безусловно самостоятельных произведений, творческая натура вроде Мейснера нуждалась в заимствованиях у другого автора. Пожалуй, скорее напрашивается мысль об отношениях Бернини или Тициана с легионами их учеников или Скриба с многочисленными сотрудниками его «драматургической фабрики». Или о «неграх» старшего Дюма, развивавших замыслы и наброски мастера в его стилистике. Только у Мейснера сотрудник был один-единствен- ный. Вся эта темная история, равно как и жизнь и деятельность Силсфилда (удивительно, что ни та ни другая тема по сей день не привлекла легких перьев наших падких до сенсаций литераторов, подвизающихся во всевозможных иллюстрированных журналах), бросают странные густые тени на настроения эпохи бидермейера и последующие десятилетия. Ведь 51
происходило всё куда менее благостно и спокойно, куда менее «идиллично», чем сообщают исторические штампы. Как и любая эпоха, это был период тяжелейших баталий, личных катастроф, идеологических исканий, приводивших порой к полнейшему разладу и дезинтеграции. Индивид погибал, одинокий и потерянный, если не умел сберечь свою душу. И сейчас, и в ту пору совершенно справедливы слова Гёте из «Книги Недовольства»: С подлостью не справиться, Воздержись от жалоб; Подлость не подавится, Как ни клеветала 6. И с плохим задешево Прибыль ей подвалит, А зато хорошего Так она и жалит. Эти строки зачастую превратно толковали как раболепие, даже заискивание и капитулянтство и широко использовали против великого поэта. Но такое цитирование ошибочно, оно забывает концовку стихотворения: Путник! Даже не сердясь, Плюнь! Забудь о вздоре! Все, как высохшую грязь, Ветер сдунет вскоре1. Рассматривать это стихотворение следует вкупе с предшествующим (очень гордым). Только тогда можно правильно его понять. «Если слушатель не глух», заметьте! 1 И. В. Гёте. Западно-восточный диван. Рендж-наме. Книга Недовольства. «Душевный покой странника». Перевод В. Левина. 52
Глава вторая Старшее поколение предшественников «узкого пражского кружка» Узким пражским кружком я называю группу из четырех связанных тесной дружбой писателей, к которой позднее примкнул пятый. Это — Франц Кафка, Феликс Вельч, Оскар Баум и я. После смерти Кафки к нам присоединился Людвиг Биндер. Феликса Вельча связывала со мною давняя детская и школьная дружба. Три года — с шести до девяти лет — мы оба ходили в знаменитую пиарисгскую начальную школу на улице Херренгассе (ныне ул. Панска), где монастырская братия превосходно и с огромным терпением учила нас, без какой бы то ни было миссионерской задней мысли, с отдельными уроками религии для мальчи- ков-евреев (эти уроки проводил раввин, причем в помещении школы); мы с Феликсом выстояли вместе не одну драку, сообща замыслили и осуществили не одну безобидную мальчишечью шалость, много спорили между собой, много смеялись. Не будь мы благовоспитанными мальчиками из «хороших семей», иные истории могли бы для нас кончиться весьма плачевно. В эту же пиа- ристскую школу шестью годами позже поступил и Франц Вер- фель. Тогда мы, конечно, его не знали. Ведь каждая школьная ступень — целый мир в себе, что уж говорить о разных ступенях, отделенных друг от друга вековой пропастью в шесть лет. Кстати, Макс Штайнер, которому Теодор Лессинг посвящает увлекательную главу своей книги «Еврейская ненависть к себе» (см.: Lessing 1930), тоже учился вместе с нами у пиаристов. И был лучшим в классе. Говоря о широком пражском круге, нельзя не вспомнить и о нем. Он опубликовал две книги: «Отсталость современного вольнодумства» [Die Rückständigkeit des modernen Freidenkertums, 1905) и «Учение Дарвина в его конечных последствиях» [Die Lehre Darwins in ihren letzten Folgen, 1908); третью работу из его наследия выпустил Курт Хиллер. Макс Штайнер обратился в католичество и покончил с собой. Он был ровно на шесть дней старше меня. 53
В гимназические годы мы с Феликсом потеряли друг друга из виду, так как Феликс посещал императорско-королевскую Старо- местскую немецкую гимназию, расположенную во флигеле дворца Кинских на большой площади Альтиггедтер-Ринг (Сгароместске намесг), то самое учебное заведение, где классом старше учились, в частности, Франц Кафка, Хуго Бергман, Эмиль Утиц, Оскар Поллак, Пауль Киш. Я же стал «сгефанисгом», т. е. учеником императорско-королевской немецкой гимназии св. Стефана, что на верхненовоместской улице Стефансгассе (Штепанска). Немецкие гимназии (в Праге было еще две-три таких) не поддерживали друг с другом никаких контактов, разве что встречались во время так называемых «юношеских игр» на площади Инвалидов (это учебный плац), на матчах по нелюбимому гандболу, предписанных дисциплинарным уставом,— футбол был строго воспрещен, по причине его «грубости». Однако частные футбольные клубы уже кое-где создавались. С Феликсом я снова встретился как первокурсник юридического факультета; давняя дружба вскоре возобновилась, в первую очередь на основе общих философских и музыкальных интересов; потом мы вместе готовились к первому государственному экзамену — по римскому праву. С Кафкой я познакомился в 1902-м в «Читально-ораторском зале немецких студентов», когда ему было девятнадцать, а мне — восемнадцать. Дружба наша без помех развивалась и крепла до самой его кончины в 1924 г. Примерно то же я могу сказать и о моей дружбе с Феликсом. Только болезнь временами прерывала наши встречи, т. е. отсутствие Кафки в Праге, его поездки в санатории или к сестре в Цюрау, что в Плане, а напоследок — в Берлин. В такие периоды мы вели оживленную переписку, значение которой может быть осознано в полной мере лишь после того, как будут опубликованы и мои письма к нему, а не только его ко мне. Я познакомил Вельча и Кафку друг с другом, так возник триумвират Кафка—Вельч—Брод. Опирался он на предельную искренность всех троих друг перед другом и являл собою редкостный, даже единственный в своем роде, чистый кристалл, в котором соединились три попарные дружбы. Ведь в этой троице каждого с каждым связывали глубокие, особенные узы, причем по- прежнему существующие и вполне самостоятельно, ничем не замутненные, лишенные всякого снобства, беззаветные, как огромная страстная любовь. И все три союза срослись в единое целое. Чуточку по-другому обстояло с четвертым из друзей, Оскаром Баумом. Об этом я постараюсь рассказать подробнее в главе чет¬ 54
вертой. Здесь же только набросаю общую структуру нашего союза и обозначу его место в литературной жизни того времени. «Узкий пражский кружок» поддерживал более или менее тесные контакты с другими группами и отдельными фигурами пражской интеллектуальной жизни. К примеру, с (более молодым) кружком Верфеля и Вилли Хааса и с кружком поколения постарше, где доминировали Рильке и Густав Майринк, Хуго Салюс, Пауль Леппин, Оскар Винер. С сионистским кружком Хуго Бергмана, Роберта Вельча, Ханса Кона, Зигмунда Каднельсона, Виктора Кельнера, Оскара Эпштайна и др. С моравскими писателями вроде Макса Цвейга и Эрнста Вайса, с выдумщиком Урцидилем и сложным, переменчивым Торбергом. С сотрудниками редакций двух крупных немецкоязычных ежедневных газет Праги — либеральной «Пратер таг- блатт» [Prager Tagblatt) и (также либеральной, однако с большим упором на национально-немецкие темы) «Богемия» [Bohemia), к которым позже присоединилась третья: правительственно-официальная, соответственно — чешской ориентации, но выходившая также на немецком языке газета «Пратер прессе» [Prager Presse). Или с одиночками вроде прозаика Вальтера Зайдля, Германа Граба, Камиля Хофмана, Августы Хаушнер (и моего брата Отто Брода, который — см. хронологическую таблицу в моей книге «Франц Кафка. Биография»1 — сопровождал меня и Кафку в летних поездках 1909-1910 гг. и литературное творчество которого пока надлежащим образом не рассматривалось. На этом я опять-таки остановлюсь в главе четвертой). Далее, имели место немаловажные симпатии к чешским писателям, поэтам, музыкантам, художникам и вообще к чехам всех сословий и классов, а равно к немецким и немецко-австрийским группам в Вене, Берлине и других городах, в Богемии. Я решительно отметаю теорию (автор ее не кто иной, как Павел Эйснер — Eesner 1933), изображающую пражский кружок неестественно изолированным, этаким гетто, отгороженным от мира «тройной стеной»2. Эта теория совершенно беспочвенна (и объективно неверна, даже обманчива); возможно, она приложима к сверхскегггичной Праге немецких евреев, предстающей в романах Августы Хаушнер (ниже об этом подробнее!), Праге 1870-80-х гг., но никак не к много более свободному, исполненному надежды и 1 См.: Брод М. О Франце Кафке. СПб.: Академический проект, 2000. С. 318-321. 2 Три стены гетто, окружавшие пражских писателей (согласно П. Эйснеру),— иудейская религия, немецкий язык, буржуазная сословная принадлежность. 55
если не вполне наивному, то все же ребячливому настрою «пражского круга» (ок. 1904-1939). Упомянутая теория столь же ошибочна, как и сформулированный другой стороною (Петером Демецем в и без того крайне спорной книге «Пражские годы Рене Рильке» — Demetz 1953) тезис, что пражская литература как «литература par excellence городская не имеет никакой связи с природой». Достаточно прочитать то, что Кафка пишет о лесах, о мотыльках Богемского Леса, а в несчетных других местах — о красоте, благодатной свежести и целительности природы, достаточно вспомнить множество сельских пейзажей в моих стихах или любимую Гофмансталем мою «Сцену в деревне» (Szene im Dorfe), чтобы осознать достойную всяческого порицания ошибочность таких и тому подобных тезисов. Прочтите, например, строки письма Кафки в моей книге «Франц Кафка. Биография» (Brod, Über Kafka. S. 144): «В лесах есть вещи, размышляя о которых можно годами лежать во мху». Или следующий пассаж там же (S. 145), или мой сонет (S. 100) и т. д.1 Примеров слишком много, чтобы пространно на них останавливаться. Здесь перед нами яркая иллюстрация к тому, что абстрактные умы вроде Эйснера или П. Демеца переносят собственную профессорско-педантичную удаленность от природы на изображаемых ими писателей и философов, чьи мечты и радости (напротив!) целиком сосредоточены на единении с природой во всех ее проявлениях и с непостижной тайной творения. Еще не раз в этой книге я на конкретных примерах коснусь этого странного ошибочного толкования открытости пражской группы природе и зачастую едва ли не космополитической ее открытости миру. Истина, конечно же, в том, что к подлинным различиям и переменчивым оттенкам живой творческой потенции нельзя подходить с такими тяжеловесными, а вдобавок многозначными понятиями, как изоляция и бегство от природы. «Природа» — слово, преисполненное тайн! Вместе с Ницше можно трактовать ее как властолюбивую, вместе с Феокритом — как идиллическую, да мало ли как еще. Если уже в индивиде «природное» почти не постижимо посредством понятий, то что говорить о группе, где перемешиваются противоречивые, пересекающиеся устремления. Наряду с фактом, так сказать, горизонтальных связей пражского кружка с природой и людьми (современниками) стоит хотя бы 1 Ср.: Брод М. О Франце Кафке. С. 136, 137, 93. 56
эскизно наметить здесь вертикальные, т. е. временные, связи с предшествующими течениями и направлениями. Узкий пражский кружок стал в известном смысле преемником группы, которая называла себя младопражанами, или неоромантиками, — это Хадви- гер, Леппин, Оскар Винер, Тешнер, Вильферт, к ним был близок молодой Рильке, когда делал первые, но уже значительные шаги в своем творчестве, а позднее — гениальный Густав Майринк. Ранее мастеров этого круга делали свое дело эпигоны классицизма, объединившиеся в пражское общество «Конкордия» [Concordia): Фридрих Адлер, Хуго Салюс, поэт и критик Эмиль Фактор, Вилломи- цер, Тевелес и др. Всех их я знал лично или, по крайней мере, видел, некоторых, правда, лишь издали и мельком, как упомянутого юмориста и редактора газеты «Богемия» Йозефа Вилломицера, чья весьма популярная студенческая песня «Чокнись стаканом, юноша бледный» несла в себе аншавсгрийскую, пангерманскую идею: «Мы не косимся, мы вперед глядим — открыто и свободно». Принадлежал ли к тому же семейству и проф. д-р Ф. Вилломицер, автор превосходной немецкой грамматики, которую я ретиво изучал в школе, мне неизвестно. Глубже во тьме времен теряются имена еще более раннего поколения «Конкордии». Тогда в немецкой Праге доминировали Альфред Клаар, знаменитый театральный критик, впоследствии переехавший в Берлин, и выдающийся музыковед Рихард Батка, написавший Лео Блеху прелестное либретто для оперы «Альпийский король, или Человеконенавистник» (по Раймунду); его «пестрые вечера» ярко сверкали в священных стенах Сословного театра, видевших премьеру моцартовского «Дон Жуана»,— представляя на сцене хорошую музыкальную классику и новые произведения, он хотел создать антитезу входившему тогда в моду кабаре «Юбербреттль», и в некоторых сценах, например в дерзком и веселом «Масленичном действе» Гёте—Хуго Вольфа, ему это удалось. Батка сотрудничал в «Кунстварте» [Kunstwart) у Авенариуса, и его музыкальные рецензии были самым волшебным чтением моих детских и юношеских лет. Однажды у меня состоялся с ним незабываемый, хотя и короткий разговор, ночью, на вокзале в Комотау (Хомутов), — он у окна экспресса Вена—Прага—Карлсбад, я на платформе, отчаявшийся, пришибленный, даже задушенный провинциальной косностью, в какую меня внезапно швырнула чиновничья судьба. В ответ на мои безудержные сетования он с широкой благодушной усмешкой процитиро¬ 57
вал: «Для мудрого и этот мир не нем»1. Засим освещенный поезд тронулся. Разочарованный, я остался на быстро погружавшейся во тьму, затихающей платформе, невольное бессердечие Батки было для меня как удар хлыста; я едва не плакал от растерянности и одиночества. Не по причине этого разговора — не поймите меня превратно! — однако же вскоре я сбежал из заштатного городишки, бросил свою с трудом добытую чиновничью должность, аннулировал свой первый «шаг в практическую жизнь», вернулся в горячо любимую Прагу и к красавице подружке. К числу влиятельных пражских фигур принадлежал тогда и Фриц Маутнер (1849-1923). Называя имя этого человека, автора некогда сенсационных работ «К критике языка» [Beiträge zu einer Kritik der Sprache) и «Атеизм и его история на Западе» (Der Atheismus und seine Geschichte im Abendlande), я замыкаю упомянутую выше, в главе первой («Зал предков»), цепочку поколений. Из написанного Маутнером, который, в частности, изобрел и сатирический жанр «по знаменитым образцам» (пародируя современников посредством утрирования их стиля), — из написанного Маутнером мне знакомы только насквозь пропитанные немецким шовинизмом романы «Последний немец из Блатны» (Der letzte Deutsche von Blatna) и «Богемская рукопись» (Die böhmische Handschrift). Странными фактами, связанными с «находкой» (поддельной) Кра- ледворской рукописи и с широко образованным, а вдобавок интуитивно очень одаренным Вацлавом Ганкой, я всегда особенно интересовался и даже имел намерение написать новеллу, рассказывающую о желании поэта Ганки задним числом создать для чехов национальный эпос и о его заблуждениях. В поисках источников я и обратился к последнему из упомянутых романов Маутнера и был глубоко разочарован, не найдя там ничего, кроме поношений и нападок на чехов, народ, который я высоко ценил и любил (хотя, конечно, себя к нему вовсе не причислял). Так вот, Маутаер относился к тому поколению евреев, каковые не раздумывая, почти без всякого усилия причисляли себя к немцам и фанатично утверждали воинствующий немецкий национализм. Их юношескому максимализму никак не откажешь в благих намерениях. Отнюдь нельзя не¬ 1 И. В. Гёте. Фауст, ч. П, V, «Глубокая ночь». Перевод Н. Холодковского. 58
дооценивать ни воспитание (или отсутствие оного), ни мощь течений эпохи, которые действуют и тогда, когда человек им сопротивляется и в собственных глазах выглядит этаким радикальным оригиналом (возможно, как раз тогда сильнее всего). В эпоху Августина невозможно быть Горацием. (Я говорю здесь не только о материальных предпосылках мировоззрения, скажем в смысле диалектического материализма; они остаются в силе, но помимо них действует еще и автономная структура мировоззрения, а также общий духовный климат эпохи.) И в те годы на Западе переживала свой звездный час еврейская жажда ассимиляции. Это была вер шина пути, на который в 1819 г. в Берлине ступила молодежь — студенты и выпускники университетов, интеллигенты,-- создав «Общество еврейской культуры и науки». Среди них были Цунц, Генрих Гейне, Эдуард Ганс и др. Дерзкая молодежь желала объединить еврейство и ассимиляцию. После первых успехов (расцвета музейного попечения о памятниках еврейской культуры) уже через год-другой начинаются неудачи. Из двух задач (еврейства и ассимиляции) одна — еврейство — осталась за флагом. Историк Залман Рубашов (ныне 3. Шазар, третий президент Государства Израиль) совершенно справедливо спрашивает: «Не кроется ли причина неуспеха в двойственном характере самой задачи, который делает ее неразрешимой?» (см.: Rubaschoff 1918). Ассимиляция стала радикальной. Кстати, иные из немецких ультрапатриотов еврейских кровей в зрелые годы смягчили свои мнения и эмоции, облекли их в более ясную форму. Только не Маутнер, чьи скептические труды в области философии языка безусловно не следует недооценивать. Мало того что на первых порах его идеалом был Бисмарк, он и во время мировой войны твердил, что «будет считать поражение невыносимым, самоубийственным несчастьем» (цит. по: Beradt— Bloch-Zav&el 1929, письмо от 8 июля 1917 г.). Одинокий, неисправимо упрямый, а потому, сам того не сознавая, в глубине души травмированный, этот человек отказывается примкнуть к пацифистским движениям. Правда, и с империалистическими целями пангерманцев не желает иметь ничего общего. Но упорно молчит. (А к его голосу тогда еще могли бы прислушаться.) В том же письме читаем: «За две недели до начала [войны] закончил сатирический роман, который теперь ни в коем случае публиковать не стану. Отсюда мой принцип: молчать или, по меньшей мере, не говорить ничего, что способно нанести нашей удивительной силе хотя бы микроскопически малый вред». Немецкий еврей как непоко¬ 59
лебимый и даже агрессивный германский патриот. «Не совершить ничего, что могло бы повредить Германии» — таков его девиз и в письме от 15 мая 1919 г., когда он отклоняет предложение великодушной Хаушнер поддержать ее усилия по сооружению памятника убитому в Мюнхене Густаву Ландауэру. Высоко ценя Ландауэра как человека искреннего, Маутнер никогда не принимал его целевых установок. И менее всего (разумеется) сионистскую фазу неуемного социалиста Ландауэра. С Германией везде и всюду, в огонь и в воду, как того требует «чувство ответственности». Ни на миг ему даже в голову не приходит, что человечество, что еврейский народ может иметь преимущественные права на это чувство ответственности. Гитлеризм и тот не вполне образумил этого фанатика. Облик ассимиляции карикатурно исказился. Когда нацистские войска заняли Париж и все мы в Тель-Авиве горевали, тревожились о будущем планеты, я на улице, случайно оказавшись за спиною двух иммигрантов (судя по выговору, оба они были берлинцы), услыхал, как один радостно и гордо сказал другому: «Здорово наши ребята провернули это дельце». Затертое выражение «не поверить своим ушам» стало для меня непостижимой реальностью. Маутнер, конечно же, испытывал панический ужас перед всем еврейским. Ведь таков был образ мыслей «эмансипированных» просветителей, рожденных около 1850 г. и совершенно отчужденных от еврейства. Во всём и вся они полагали себя подлинными скептиками, свободными от предрассудков. Лишь в отношении своего врожденного еврейства, об истинных эмоциональных и исторических ценностях которого они не имели ни малейшего представления, да и не желали оное получить,— лишь в этом отношении они позволяли себе все мыслимые предрассудки и антипатии. И вот я читаю в письмах Маутнера к Хаушнер: «Книга Брода меня бы, конечно, заинтересовала, но, вероятно, и рассердила, как и все, что идет от беспардонности избранного народа» (Мерсбург, 5 ноября 1921 г.). Еврейская ненависть к себе, которую наиболее четко определил Теодор Лессинг, обнаруживается здесь в гротескной форме; по всей видимости, г-жа Хаушнер упомянула мою вышедшую тогда книгу «Язычество, христианство, иудаизм» [Heidentum, Christentum, Judentum). Уже само название ее вызывает у Маутнера недовольство. Затем (21 марта 1922 г.) он пишет: «Я рад, что мое давешнее предположение, будто на тебя повлиял Брод, не соответствует действительности». Добрая Хаушнер, однако, не отстает, потому что 60
11 августа 1922 г. Маутнер снова возвращается к той же теме; это его последнее письмо к Хаушнер, в 1923 г. он скончался. Письмо короткое, но опять содержит нападки на меня как на сиониста, ни о чем другом там речи нет: «Помнится, я не ответил на твой вопрос насчет М. Брода. Сионисты стали мне еще менее симпатичны, но если ты полагаешь, что я найду у Брода кое-что об отношении нынешних евреев к духовным проблемам, то не откажи в любезности и потраться на пересылку бандероли». Я бы, наверно, вообще ничего не узнал о Маутнере, если бы не милейшая Августа Хаушнер, которая часто мне о нем рассказывала. Она состояла с ним в близком родстве. Хотя я уже не припомню, кем он ей доводился — дядюшкой или кузеном. Так или иначе, он сильно повлиял на ее первоначальное развитие, да и позднее как наставник способствовал ее солидному, широкому гуманитарно-социальному образованию. Всю жизнь они состояли в переписке друг с другом. (А. Хаушнер родилась в 1850 г., т. е. на год позже, чем он, а умерла в 1924-м, тоже на год позже.) В Маутнере Августа Хаушнер всегда почитала человека высокодуховного, хотя мало-помалу почти во всем отошла от его философии. Ее принципиальная позиция была (как и его) скептической, но она до некоторой степени распространила этот скепсис и на свою принадлежность к немецкому народу. На всё. В этом смысле она была радикальнее его и, не обольщаясь иллюзиями, повсюду (даже там, где этого не было) видела человеческую ничтожность, пронизывающую все устремления и взаимосвязи. Часто ставила под сомнение даже глубину и значимость своих замыслов и дел. Только в музыке и в поэзии, страстно ею любимых, верила она в чистоту. При этом у нее был необычайный дар: все, что она брала от людей, в сущности в них не веря, она возмещала им из сокровищницы собственной натуры, великой добротой и материнским теплом своего сердца, возмещала как бы незаслуженно, беспричинно. Она дарила, не допытываясь, приносит ли свой дар самым достойным. Дарила даже тем, в чьих устремлениях сомневалась (а сомневалась она принципиально во всем). Кстати, речь тут шла не об одних только деньгах, чаще (что куда важнее) — об утешении, участии, моральной поддержке. Для Маутнера, для Густава Ландауэра, для Максимилиана Хардена, Макса Либермана, танцовщицы Греты Визен- таль, для многих неназванных она сделала бесконечно много. Не 61
веря в жизнеспособность ландауэровского социализма, очищенного, основанного не на догмах Маркса, а на религии, во многом родственного социализму Бубера, и считая, что люди по природе слишком эгоистичны и им невозможно привить общинный дух, она с грустью конкретизировала эту позицию в хрестоматийном сюжете своего предпоследнего романа «Поселок» [Die Siedlung). Но не указала иного, более оптимистичного выхода из социального кризиса, который ощущала с мучительной болью. Быть может, в ее последнем романе «Исцеление» [Die Heilung), который мне, увы, незнаком, найдется избавительное слово? Г-жа Хаушнер происходила из весьма состоятельной пражской немецко-еврейской семьи и в девичестве носила фамилию Собот- ка. По-чешски sobota означает «суббота», «шаббат», и однажды в разговоре со старой дамой я высказал мысль, не указывает ли фамилия Соботка (подобно фамилиям Шёпс, Сеп и др.) на то, что некогда семейство принадлежало к саббатианскому движению и, когда (при императоре Иосифе П) были официально введены фамилии, живая память нашла здесь свое выражение. Г-жа Хаушнер некоторое время молчала, а потом неожиданно рассказала, что у них в семье из поколения в поколение передают старинный меч. И показывают его очень редко. Она сама видела меч всего один раз... Г-жа Хаушнер опять умолкла, и больше я ничего не узнал. Тут следует напомнить, что начатое Шабтаем Цви в XVII в. мессианское движение со стихийной силой захватило еврейство, не только восточное, к которому принадлежал сам Шабтай, рожденный в Смирне (Измир) и действовавший в Турции, но и западное. Свидетельством тому (в частности) опубликованные в Гамбурге в 1690 г. на идише мемуары некой Глюккель из Гамельна, в которых она рассказывает, как евреи из гамбургского предместья Альтона, собираясь в Палестину, складывали в сундуки самое дорогое свое имущество и долгие годы держали эти сундуки у себя на чердаках, пока надежда на долгожданный сигнал к отъезду в конце концов не пошла прахом... Овдовев, г-жа Хаушнер жила в Берлине, но часто приезжала в Прагу. Я и познакомился с нею в Праге. За месяц до начала Первой мировой войны. В ту пору я ужасно, почти невыносимо страдал из-за неподходящей и нелюбимой чиновничьей работы в почтовом ведомстве. В рассказе «Необходимая оборона» [Notwehr; позднейшее название: «Парень из деревни» — Ein Junge vom Lande) я попытался отобразить это плачевное состояние, вскоре 62
еще усугубившееся ввиду ненавистного и преступного всеобщего бедствия — войны. Г-жа Хаушнер, должно быть, внушила мне большое доверие, потому что в первом же письме (27 июня 1914 г.) я изливаю ей все горести своей души: Милостивая государыня! Недавно мне довелось говорить с г-жою Завржел, и при этом мы вспоминали Вас. Положение у меня теперь очень скверное: в конторе меня неожиданно перевели на должность, где нужно всерьез работать — и даже думать. Даже мое сердце участвует в этом, т. е. мое сострадание. Ведь если я задержу на день-другой какой-нибудь документ, то какая-нибудь вдова или сирота получат свою пенсию ровно с таким же опозданием. Вы можете представить себе, что все это совершенно лишает меня покоя. Только сейчас я понимаю, как все-таки хорошо мне было прежде. Вдобавок эти печальные, даже гротескно-печальные жизнеописания! Не гротескно ли, что вдова письмоносца получает в год (в год!) 400 крон пенсии? В нынешних-то обстоятельствах! Как видите, я целиком ушел в свою работу, ни о чем больше толком думать не могу. С какой радостью я жду отпуска. Он составит (опять же гротеск) двенадцать дней в августе. Искренне Ваш Брод Упомянутая в начале письма г-жа Завржел (сообща с замечательным берлинским новеллистом Мартином Берадтом) выпустила в свет книгу «Письма Августе Хаушнер», где нет писем самой г-жи Хаушнер, только письма к ней (так она распорядилась в завещании), но тем отчетливее проступает между строк призрачно-тонкий образ благородной дамы с ее бесконечной добротой, с ее широкими филантропическими интересами, с ее скепсисом и — с доброжелательностью наперекор всему, надеждой наперекор всему... Завржел, пражский чех, дружил с Майринком, с Леппином, с «широким пражским кругом», я тоже хорошо его знал. Он уехал в Берлин, стал там директором театра, возбуждая сенсацию своими изысканными затеями. Сходным образом обстояло и с талантливой чешской актрисой Сибилой Смоловой, которую очень почитали мы с Кафкой,— позднее она выступала в Берлине, ею восхищался Керр, а Вегенер на ней женился. Уже эти примеры тесных взаимосвязей между немцами и чехами, между Прагой и Берлином показывают абсурдность, безосновательность вышеупомянутых теорий об изолированности пражского круга и о его замкнутости в стенах этакого незримого гетто. 63
Наезжая с короткими визитами в Берлин, я непременно навещал г-жу Хаушнер. Улочка, где она жила, носила странное для моего уха название — Ам-Карлсбад. (Странное, потому что напоминало о нашем богемском городе Карлсбаде — непонятно зачем и к тому же в отнюдь не подобающей грамматической форме1.) Улочка была необыкновенно тихая. До того тихая, что в шумном Берлине ее спокойствие мнилось невероятным, чуть ли не противоестественным. В довершение всего находилась она в двух шагах от Потсдамер-штрассе, гремящей движением большого города. Как часто я сидел в милой скромной квартире, которая казалась мне темной и маленькой, хотя в одной из комнат, в «салоне», стояли два фортепиано, напоминая о некоторой роскоши, о блестящих музыкальных вечерах, известных мне по рассказам. Волею случая сам я на них не бывал, что не удивительно, поскольку в Берлин я приезжал редко и ненадолго. Однако из романа «Рудольф и Камилла» [Rudolf und Camilla), второй части «Семейства Ловозиц» [Familie Lowositz), как будто бы следует, что когда-то в Берлине г-жа Хаушнер с увлечением брала уроки фортепианной игры. Ведь роман этот носит явно автобиографический характер. И Рудольф (Маутнер?) боготворит всесильного Бисмарка... При всей своей скромности сдержанная дама мастерски владела искусством беседы. У нее я познакомился с Густавом Ландауэром и Якобом Шаффнером, любимыми ее протеже, по натуре полярно противоположными друг другу (если не ошибаюсь, позднее, вскоре после кончины своей заботливой покровительницы, Шаффнер переметнулся к нацистам). И не только этих двух людей, но и многих других, принадлежавших к полярно противоположным (мистическим или национальным) течениям, Августа Хаушнер дарила благорасположением своей восприимчивой и все же замкнутой души. Одним из центров для нее осталась Прага, к чьей яркой много- ликосги она возвращалась снова и снова. Не удивительно, что мы с нею «встречались» в литературном материале. Наиболее пластично выписанный, смело пропущенный через школу натурализма Эмиля Золя, по сей день вполне добротный роман «Семейство Ловозиц» (два самостоятельных тома) в изображении среды демон¬ 1 Предлог am- употребляется при названиях озер и рек, но не городов. Название улицы Ам-Карлсбад, вероятно, восходит к некоему Карлову источнику, для Брода же оно ассоциируется с городом, оттого и странность. 64
стрирует некоторое сходство с моей книгой «Еврейки» (Jüdinnen), где на заднем плане действует и вышеупомянутый Завржел — как прототип мужчины, любимого и несущего разочарование. Правда, действие «Семейства Ловозиц» происходит лет на сорок раньше, чем у меня. В «Кончине льва» (Tod des Löwen) у Хаушнер фигурируют те же исторические персонажи, что и у меня в «Тихо Браге» [Tycho Brahes Weg zu Gott). И третья встреча: мой роман «Великое дерзание» (Das große Wagnis) — книга утопической надежды, как и ее «Поселок». Мы оба с веселым удивлением констатировали сей факт. Я писал глубокоуважаемой писательнице (30 апреля 1918 г.): «Мы уже встречались в выборе материала — когда Вы писали „Семейство Ловозиц“, а я — „Евреек“. В Вашем „чистосердечном признании“ Вы очень точно подчеркиваете, что это не случайность, а воздействие общей для нас среды». Г-жа Хаушнер старалась относиться к чехам справедливо, она далеко отошла от нетерпимости своего наставника Маутнера, хотя чехи навсегда остались для нее народом чужим и жутковатым. Она изображала их консьержами, бедными студентами, представителями богемы. В том числе респектабельными патриотами и социалистами. Но в одной из ее книг я обнаружил стихотворную цитату из Клеменса Брентано, эти визионерские слова он вкладывает в уста своей княгини Либуши («Основание Праги» — Die Gründung Prags): Как озеро подгорное, светясь, Вся в блеске солнечном спокойно разлеглась, И, волны каменные, вижу я — дугой Дворцы и храмы встали надо мной. Их строй весь дышит гордою отвагой, О блеска нашего порог ты славный, Прага!1 В последней строке Брентано намекает, что слово Прага (Praha) есть производное от чешскогоprah (= порог). А сравнение с озером напомнило мне, как однажды широкий простор Влтавы в Праге предстал моему взору словно морской залив, словно «пражская бухта». Так что тайные взаимосвязи были повсюду. Странно, чуть ли не болезненно кольнуло меня и то, что в «Семействе Ловозиц» среди евреев (отчасти изображенных писательницей довольно неприязненно) один звался Кафка, а другой — Велып, разумеется без малейшей связи с моими лучшими друзьями, Францем Каф¬ 1 Перевод В. Бакусева. 5 Заказ № 1876 65
кой и Феликсом Вельчем, которых г-жа Хаушнер даже не знала. Кстати говоря, возлюбленная героя, чешка, певица, носит у Хаушнер имя Милена, а еще там фигурирует некто Краса: так же звали молодого композитора, трагически погибшего в концлагере Тере- зиениггадт; его детская опера «Брундибар» была поставлена силами заключенных. Кафка, Белый, Краса — постоянство имен в Праге едва ли не пугает. Так перемешаны там загадочная новизна и древность. И в теперешней, целиком чешской Праге среди молодых литераторов встречается фамилия Кафка, причем не раз (один из авторов даже представился мне как Франтишек, т. е. Франц, Кафка); есть и Лео Брод (со мной не в родстве). Но когда поэт-христианин Брентано говорит о храмах, этой метафорой он, конечно, обозначает церкви, а не многочисленные (в то время) пражские синагоги, храмы евреев. Еврейские храмы никогда не «дышали гордою отвагой» — согбенные и как бы сконфуженные, они прятались в сумрачных переулках так называемого «еврейского города», «пятого квартала», над которым насмехались уже из-за нелепого названия (кому нужна пятая четверть?) и который в наши дни пришлось «санировать», то бишь снести, что нужно было сделать давным-давно. Прежние его обитатели или их дети в большинстве уже перебрались в районы «получше», т. е. поздоровее и поновее... В обоих своих еврейских романах Августа Хаушнер только немцев и чехов выводит как противников, как народы, борющиеся за верховенство в городе. Тогда, в описываемое писательницей время (ок. 1870 г.), чехи своими силами строили свой Национальный театр, любовно именуемый «золотая капелла», требовали открыть чешский университет, наряду с существующим немецким, — немцы же защищали свои старые привилегии, например право студентов носить на улице корпоративные фуражки, что чехи воспринимали как «провокацию», и проч. О евреях писательница разве что может сказать, что они «толком не знали, куда относятся», — при всей боли, заключенной в этих скупых словах. К тому времени, когда вышли эти романы, меня успел озарить первый луч уже не юного сионизма. Я знал, куда отношусь. Меня и моих друзей Кафку и Вельча привлекли на свою сторону Хуго Бергман и студенческий союз «Бар-Кохба», лидерами которого как раз и были яркие, беззаветные фигуры — Бергман и другие. Самое важное, решающее об этом и о внутренних препятствиях, какие мне, невзирая ни на что, пришлось 66
преодолевать, я изложил в своей автобиографии «Бурная жизнь». Принятое решение отразилось тогда и в моем творчестве. Оно было той нитью, на которой висел мир. С энтузиазмом неофита я в мае 1915 г. писал г-же Хаушнер: «Пока лучшие из моих единомышленников находятся на фронте и почти вся работа лежит на мне, я вынужден очень рачительно обходиться с теми крохами времени, какими располагаю; надеюсь, Вы не воспримете это как обиду. Конечно же, Вы так не поступите! Мне кажется, я знаю Вас, уже после нашего короткого разговора, и я уверен, что Вы поймете мое нынешнее положение. После войны — когда все облегченно вздохнут — у меня тоже появится чуть больше времени, и я охотно проведу вместе с Вами серьезно-веселый часок. А до поры до времени прилагаю проспект нашего замечательного журнала, которым руководит Бубер. Я попрошу послать Вам два проспекта и не сомневаюсь, что Вы найдете там так много достойного прочтения и сочувствия, что непременно подпишетесь и даже станете с нами сотрудничать». И позднее, в 1916-м: «Как хорошо, что Вы хотите читать „Дер юде“ (Der Jude). Может быть, напишете мне потом хоть словечко о двух моих статейках в 1-м и во 2-м номере? В номере 4-м я пишу о Густаве Малере... Может быть, Вам всего лишь не хватает настоящих знаний о сущности еврейства; может быть, уже этот журнал покажет Вам, что восточные евреи Вам все-таки ближе, чем армяне и негры; может быть, невзначай возникнет „тайна симпатии“, которой Вам покуда недостает... Во-первых, вот что: еврейский национализм никак не должен создавать новую шовинистическую нацию, ему надлежит лишь оздоровить примирительную, общечеловеческую, оскудевшую ныне еврейскую духовность и обеспечить реальную опору для мессианского направления. Очень рекомендую Вам почитать „Три речи о еврействе“ (Drei Reden über das Judentum) Мартина Бубера и книгу Теодора Герцля „Старо-новая земля“ (Alt-Neuland). Последняя и как роман хороша!.. Внешний облик Тихо я воссоздал на основе нескольких картин... Если Вы любите вдохновенную музыку, не пропустите оперу „Její pastorkyňa“ [„Енуфу“ Яначека] в чешском Национальном театре». В 1918-м в таком же духе: «Спешу уведомить Вас, что Вы спокойно можете прочитать в „Урании“ Вашу главу об анархистах. „Урания“ — вновь созданное объединение пражского „немецкого“ (еврейского) общества. Его мероприятия, как я слышал, неизменно пользуются популярностью, 67
и подбирают их весьма тщательно. Что мне лично не по душе в этом объединении, а равно и во всех ассимилянтских организациях, так это их внутренняя безнаправленность. Я вот советовал Вам выступить с чтением главы об анархистах. Но с таким же успехом Вы могли бы прочесть там главу в защиту семьи и против ниспровержения оной. Там слушают всё и не делают совершенно никаких выводов... Это беда нашего времени». Далее (31 мая 1918 г.): «Ваш отзыв подарил мне отрадный, спокойный час, особенно я горжусь заключительными строками, ведь Вы отдаете должное и моему сионизму, который большинство поныне считает чем-то вроде мелкого чудачества или заблуждения». И еще раз, обобщенно, в 1919-м: «Присланную статью я прочитал с радостью. Мне очень по душе то, как Вы соединяете понятия „интернационализм“ и „национализм“ (в единственно достойном смысле особенной духовности). Только в одном мы расходимся: Вы подчеркиваете Вашу немецкую компоненту, т. е. среду, культуру, воспитание; я же — больше свою еврейскую, т. е. расу, врожденное, интуицию. Но в глубине души мы оба как скептики и рационалисты сознаем, что представляем собою гибриды немецкой и еврейской компонент. Акцентирование одного из этих факторов связано не с познанием, а с волей. Я хочу развиваться вот в этом направлении, Вы — в другом, но исходный момент один и тот же. Конечно, я полагаю, у меня много оснований считать, что творческое начало в человеке определяется именно задатками, а не воспитанием. Однако я знаю, что в этом вопросе волевого решения нет аргументов». Настало послевоенное время, я стал сооснователем Еврейского национального совета, участвовал в переговорах с президентом Масариком о правах, какие будут предоставлены еврейской общине. Письмо от 1 января 1919 г.: «Касательно моей политической работы Вы догадались правильно. Правда, Вы едва ли можете себе представить, какой размах она приобрела. Форменным образом поглотила меня. В Еврейском национальном совете я отвечаю за контакты с чехословацким государством, и задачи, которые я вижу перед собою, огромны, боюсь, что они далеко превосходят мои силы. Нравственное возрождение всего еврейства здесь, посредством правды, подлинной искренности, — можно ли уповать на это в период, когда одно бедствие, война, исчезло, по крайней мере официально, однако человек-зверь караулит за каждой фразой, выглядывает до того зримо, что всякий 68
раз невольно сгораешь от стыда: как вообще можно было помышлять о чем-то другом? И все же я пока не вполне обратился в Вашу пессимистическую философию. Я пока работаю, пока горю... Прилагаю образчик противной работы, которой вынужден заниматься. Зато наша вчерашняя встреча с президентом Масариком оказала живительное воздействие на мой душевный настрой. Философ на троне — разве сам этот факт не источник мужества? Меж тем... надеюсь, вскоре я смогу опять побеседовать с Вами. Как чудесно, что Вы принимаете участие в моем друге Шрайбере! Знали бы Вы, сколько раз на дню у меня гора падает с плеч при мысли о нем и тотчас же — о Вас». Конец этого письма связан с печальным событием, постигшим меня в те волнующие дни. Г-жа Хаушнер опекала тогда друга моей юности, композитора и дирижера Адольфа Шрайбера, человека весьма одинокого. Она была очень добра к нему, хотя (по своему обыкновению) не верила в его талант. Я не сумел в этом смысле обратить ее в свою веру — как и в случае с сионизмом, мои усилия оказались тщетны. Адольф Шрайбер покончил самоубийством, в Ваннзее. Причиной явилась общая его ипохондрия, а в особенности депрессия из-за того, что в Берлине он мог дирижировать лишь ненавистными оперетками. После его смерти (30 сентября 1920 г.) я писал г-же Хаушнер: «Конечно, боль очень сильна, и я не умею ее выразить. С Адольфом Шрайбером я познакомился, когда ему было 13 лет, на его бар-мицве. В детстве мы сообща копили деньги и, когда набиралось две кроны, покупали ноты для скрипки и фортепиано. На скрипке играл он, на фортепиано — я. Мы восхищались Вагнером, и вообще „диссонансом“. Так мы говорили. А композитором, которого мы более всего презирали, был, как ни странно, Вебер. Его увертюру „Прецио- за“ мы считали полным кошмаром... Позднее национальные проблемы развели нас. Дело в том, что Адольф — Вы удивитесь! — был фанатичным чехом, а я — столь же фанатичным немцем. В 1897-м, после декабрьских беспорядков1, я привел его к нашему дому, где были выбиты стекла, и сказал, что, если он сию минуту не отречется от чехов, нашей дружбе конец. Он не отрекся. Впоследствии музыка вновь свела нас, и наши политические взгляды тоже изменились. Для него настали тяжкие годы; дирижировать 1 В декабре 1897 г. в Праге прошли массовые волнения чешского населения, сопровождавшиеся погромами и поджогами еврейских домов и магазинов. 69
оперетками — сущее наказание! А я прекрасно помню чудесные песни, написанные им в ту пору. „Выздоравливающей“ [Einer Genesenden), на стихи Петера Альтенберга. Это останется навсегда! Как и многое другое, я уверен! Женитьба утопила его в тривиальности, лишила веры в себя. Жена у него милая, прилежная, порядочная. И все-таки, думаю, ему следовало раньше уйти от нее! Но я никогда не давал ему такого совета. В подобных случаях советы неуместны. Вот в чем разница между Вашим и моим суждением о Шрайбере: я считаю его гением, пусть даже скованным сотнями цепей, раскрывшимся лишь раз-другой, и на краткий миг. Самое важное, что еще можно и нужно сделать теперь для бедного неудачника, — выпустить хотя бы избранное из последних его песен! Милая, глубокоуважаемая госпожа Хаушнер, не возьмете ли Вы на себя заботу о том, чтобы ничего, абсолютно ничего из его музыкального наследия не пропало?! В ноябре я буду в Берлине и подыщу издателя. Может быть, Вы уже теперь сумеете кое-что подготовить? Ведь Ваши статьи в „Б. Т.“1 привлекли интерес к Шрайберу. Нельзя ли воспользоваться этим и заинтересовать какое-нибудь музыкальное издательство?! Большое спасибо за все Ваши добрые слова!» Сочинения Шрайбера вышли в издательстве «Вельт» (см.: Schreiber 1921). Кроме того, после смерти моего друга я устроил в Берлине концерт, где певица Маня Баркан превосходно исполнила его песни, я аккомпанировал ей на фортепиано, а перед началом концерта читал отрывки из своей книги об усопшем. Гениальность Шрайбера подтвердил Яначек: в письме ко мне и в одной из своих статей он высоко оценил оригинальность и красоту его песен. Дилогия г-жи Хаушнер о пражских евреях (действие второго романа большей частью происходит уже в Берлине) повествует о давно минувших временах (ок. 1870 г.), когда немецкое в Праге еще преобладало, хотя и сталкивалось с резкими нападками. О тех временах, когда юная барышня Соботка (в книге — Камилла) вышла замуж и стала г-жой Хаушнер. Написаны эти книги и опубликованы много позже: в 1908-м («Семейство Ловозиц») и в 1910-м («Рудольф и Камилла»). К тому времени перспектива изменилась. Ав¬ 1 «Берлинер тагеблатг» (Berliner Tageblatt) — ежедневная берлинская газета. 70
густа Хаушнер правдиво изображает давно преодоленные предрассудки стародавней эпохи. Сколь ни печально, тем и исчерпывается историческая ценность обеих книг. Преодолела ли сама писательница свое предубеждение к чешскому народу, я не знаю. Волею случая мы никогда этой темы не касались. Смею верить, что прозорливая и энергичная женщина, несмотря на влияние давней ма- утнеровской выучки, оставила национальные предрассудки далеко позади. (Не то что в еврейском вопросе.) К моменту публикации «Семейства Ловозиц», даже годом раньше, я высказывался совершенно по-другому. С времен Гёте, Штиф- тера, романтических стихов Хартмана и «Жижки» (Ziska) Мейсне- ра, после не доведенных до конца предпосылок в творчестве Хаушнер и Рильке это, может статься, первая четкая, недвусмысленная попытка декларировать общность немецкого и чешского народов в Богемии, внятное заключение мира. Предшествовало этому безмолвное, отважное деяние восьми художников. К нему-то я и привлекаю внимание в своем очерке «Весна в Праге» [Frühling in Prag), напечатанном 18 мая 1907 г. в берлинском еженедельнике «Ди Ге- генварт» [Die Gegenwart), который издавал д-р Эрнст Хайльборн. Излишне говорить, что мне, гуманисту двадцати с небольшим лет от роду, ситуация виделась значительно оптимистичнее, чем она была, а главное, чем впоследствии развивалась. (Кстати, воспроизведенный ниже очерк способен и изрядно пошатнуть миф о «тройных стенах гетто» и об «изоляции» пражского круга.) Я писал: Прага, начало мая В Праге, собственно уже за городской чертой, есть просторная ровная возвышенность, которая очень мне по душе. Там играют в теннис и в футбол. Там расстилаются поля, и сейчас их борозды продувает первый вешний ветерок. Там хорошо гулять. Однажды я даже совершил в тех местах весьма необычную прогулку, из-за красивой темноволосой девушки, в компании соперника... Но сейчас речь пойдет не об этом. Сейчас я просто хочу сказать, что на этой уютной, живописной возвышенности живут несколько симпатичных художников. Меня отвели к ним, и их картины в маленьком ателье подарили мне немало восхитительных часов. Теперь эти картины представлены на небольшой выставке — сколько новой жизни, сколько трепетного восторга, сколько юной весны на стенах. Прежде всего я хочу рассказать о приметах нового в этих людях и художниках, а затем — о картинах... Эти люди — артисты, од- 71
нако они не ходят в артистической униформе, не носят ни длинных волос, ни островерхих калабрийских шляп, ни прочей мишуры. Одеты они просто, как все, они преодолели богемность. Эпатировать буржуа для них уже не главная задача; сознавая свое огромное внутреннее отличие от масс, они не считают нужным показывать это внешне. На такой сложной основе общение с обыкновенными людьми вновь становится для них возможным и желательным, дает шанс сблизиться с другими, проявить любезность, не акцентировать невпопад то, что разъединяет, жить в дружбе с семьей... Среди картин много уютных семейных сцен; люди сидят за столом, разговаривают, добрососедствуют. И прочие борения тоже забываются. Весна! Весна!.. Тут собрались вместе немцы и чехи, восемь художников, невзирая на национальность. Тут, в Праге, в центре баталий, где не только общества любителей кеглей, но и поэтические клубы собираются под сенью национальных знамен... Трудно показать непражанину забавные и щекотливые нюансы нашего расслоенного по языкам общества, которое с большим усердием оттачивает способность всегда и во всем подчеркивать лишь разделяющее два народа, но не соединяющее их. Кое-кому хочется сделать из нас живые значки и бутоньерки, а из наших воззрений — партийные коммюнике... Меня же, хоть я и рискую испортить настроение иным патриотам с той и другой стороны, одолевает охота... доказать, что в Праге фактически уже нет речи о чисто немецкой и чисто чешской нации, здесь можно говорить только о пражанах, жителях этого прекрасного и загадочного города. Произошло сплавление, кровь перемешалась, культурные и экономические взаимоотношения выманивают за границы. Из упрямства все еще толкуют о двух армиях, хоть армий-то вовсе нет, одни перебежчики. Лидеры немецкой партии носят чешские фамилии, и наоборот. Раса — понятие изменчивое... Мне возразят: но язык!.. Увы, немцы впадают порой в твердое произношение, чехи же лишь недавно очистили свой язык от германизмов... И более всего воздействует сама атмосфера этого прекрасного, старинного города, жизнь бок о бок на протяжении поколений. Назло всем политикам, мы ладим и на празднествах, и в случайных ночных инцидентах, делим меж собой мелодии Сука и Сметаны, и упомянутую живописную возвышенность, и необычные прогулки, и дождь, и ветер, и волны Влтавы, и легенды, и памятные места Жижки и Шарки, прошлое, будущее, Австрию, весну и бурые борозды полей. Когда я впервые увидел некоторые картины Вилли Новака, меня тронула новизна гармонии красок, холодный блеск и отточенность формы, безмолвные просторы и славянская душа, да-да, славянская душа... Потом я узнал, что Новак называет себя немцем. Вот так в Праге способен оконфузиться патриот и этнопсихолог. Но 72
довольно об этом вполне естественном для меня обстоятельстве! Классическая величавость и совершенно индивидуальный стиль отличают все полотна Новака. Растроганно и умиротворенно чувствуешь, что благодаря этому мастеру мир вновь стал краше, новее, богаче, что в нем сверкают юные чудеса. Большой семейный портрет, где художник изобразил себя вместе с братом и матерью на веранде своего сельского дома в Мнишеке, возле стола, уставленного множеством блюд и мисочек с фруктами, с яблоками, я не могу не назвать сверхъестественно, вернее, естественно прекрасным. А его прелестные пейзажи, слагающиеся из множества разноцветных полосок земли, где на переднем плане тянется ровный ряд деревьев с круглыми кронами. И всюду фрукты, фрукты, плодородие, буйство красок... Блюдо с яблоками на подоконнике, а за окном падает снег или сыплет дождь, стекая по густой листве в траву. Яблоки в тихой, замкнутой комнате без окон, похожие на зеленые, красные, желтые металлические шары, с некоторых колечками свисает срезанная кожура. Вымокший от дождя огород, густым живительным воздухом тянет из плотной зелени, тяжелые тучи лежат на горах, смутно проступающих вдали, цепляются за насквозь мокрые кроны деревьев, и темная мужская фигура широким шагом вступает в необъятность хмуро-взбодренной природы... На другой картине зима. Зима! Вы еще не озябли? Только посмотрите на этих трех деревенских девочек — порыв ветра подхватывает их юбки, укладывая ткань в холодные, живописные складки. Брр... холодно! холодно! движение такое резкое и все же застывшее, оцепенелое; линии стынут, краски тоже, нет нужды вникать в предметы, вглядываться, например, в снег и в визгливую пилораму справа... линии и краски стынут... А в другой раз они теплеют и живут, по желанию художника; они покорны ему. Он по-новому, на свой лад подходит к натуре, причем без малейшего натурализма. На автопортрете он, согнув руку, поднимает вверх яблоко, перед ним высится куча плодов, а рядом прикреплен к стене лист бумаги, где изображены фарфорово-голубое дерево и восходящее солнце. Я с радостью одобряю эту символику! Оттокар Кубин близок Новаку яркостью красок и в новых своих вещах даже превосходит его. Пишет он жирную, красно-желтую глинистую почву, сад в преддверии весны, дощатый его забор от влаги поблескивает темно-фиолетовым, влага оседает на тоскующих изгибах сучьев, на светлом стволе березы, сырость, сырость, прохладная мгла клубится над прудом в глубине картины; кроме того, Кубин выставляет портреты, чем-то похожие на земельные участки, — с глубокими красными бороздами, с порами, точно ямы в земле. Краски наложены густо, нередко напоминая лепнину. Вместе с Богу милом Кубиштой этот художник, пожалуй, технически самый сильный талант группы. Кубишта представлен за¬ 73
мечательными пастелями, эффектными батальными картинами, превосходным большим автопортретом (рисунок пером), жанровыми сценками — яркие фонари и беспощадные женщины Флоренции, улицы Пулы... Да, эти молодые люди много путешествуют, они ищут приключений, хотят посмотреть мир, много разъезжают и возвращаются домой, с изумленными, отвыкшими глазами. Они дивятся чужим краям, дивятся родине — в этом их счастье и сила. Вот сельская трапеза, кисти Антона Прохазки. Трапеза?.. Обжорство — вот что это, уму непостижимое, животное обжорство; каждый мазок картины изумляется, шалеет от столь несокрушимого крестьянского здоровья. Девка кладет голые локти на столешницу, открывает пасть, в которой виднеются белые зубы, достает себе что-то из дымящихся мисок; а вон там ребенок блаженно таращится перед собой, облизывая ложку, щеки у него толстые, надутые; а у дальнего конца стола — колоссальный бесформенный бюст и уставившаяся в потолок физиономия старой крестьянки, которая властно орудует зажатой в кулаке вилкой. Меланхоличные и нежные эффекты любит Фридрих Файглъ, любит конец лета, осень. Он поэтизирует сумрачные пейзажи, вечную белую пыль влтавской плотины, печальные мельницы, угрюмые фабрики. Неповторимая аскеза и грусть, мягкая самобытность сквозят в красках, в скупых мазках, в бессолнечном его мире, который, однако, прочен и устойчив. Из поездки в Италию он тоже привез картины, но это зима, небо цвета стали над виллой Боргезе, мертвые хрусткие парковые дорожки... М. Филла мягко приклоняет к пруду виллу с краснокирпичными полосами, по- осеннему чистый прозрачный воздух сочится из клочка неба в углу полотна... Голос души. Она не должна говорить, художнику хочется быть объективным, но все-таки она говорит. И в этом — мощная новизна... Так же обстоит в весьма значительных работах Макса Хорба. Душа в своей речи не прибегает ни к каким литературным средствам, она говорит лишь языком живописи — такова позиция всей группы, в том числе и восьмого ее участника, Георга Карса, который на сей раз отсутствовал, потому что сейчас выставляет свои лучшие полотна в Париже, а показывать здесь устаревшие работы не хотел. Все они чувствуют себя сродни французским импрессионистам. Майер-Грефе порадовался бы этим молодым художникам!.. Приведу пример их сокровенной, ненавязчивой, стыдливой романтики, их чисто живописной души: Хорб пишет площадь, залитую ярким солнцем. Это больше чем обыкновенное, натуралистическое солнце, больше чем правда красок и наблюдений. Это гимн солнечному свету, новое солнце, ликующий крик, обращенный к светилу. Площадь как бы дочиста отмыта светом, горит желтизной, огромная длинная молния. На эту площадь словно излито все сияние мира, а в переулке рядом, 74
в глубине картины, небо мрачнеет до загадочной ночи... дуговые фонари, хочется зажечь их, пусть они борются против сумрака. И выписано все это так замечательно неправильно, так ошибочно, с затаенной романтикой, великолепно! Не могу закончить, не вернувшись еще раз к гениальному Новаку. Я не хочу сказать, что он самый замечательный из этих восьми художников. И все-таки именно он первым берет за сердце. А от него находишь затем путь к душам других и в итоге начинаешь любить всю восьмерку. Очень благодарная задача — устроить берлинский салон этого нового и богатого искусства, например у Кассирера... Послесловие 1966 г.: художник Оттокар Кубин, позднее уехавший в Париж и изменивший написание своей фамилии Kubin на СоиЪгпе, был чехом, а потому не следует путать его с богемским немцем Альфредом Кубином (из Ляйгмерица), в «группу восьми» не входившим. Примечательно, что оба мастера — немец и чех — носили одну и ту же фамилию. В родстве они не состояли. С Альфредом Кубином Кафка и я позднее поддерживали дружеские отношения. Что Альфред Кубин был еще и большим писателем (роман «Другая сторона» — Die andere Seite), а не только графиком, рисовальщиком своих видёний, в комментариях не нуждается. «Выставка восьмерки», состоявшаяся в невзрачном, случайно пустующем конторском помещении какой-то новостройки, еще полном запахов штукатурки, вызвала и протесты, и горячее одобрение. В позднейшие годы Новак стал профессором пражской Академии художеств. В моей собственности находятся упомянутый зимний его пейзаж с пилорамой и другие, еще более прекрасные картины (а также плотина на Влтаве Файгля и очаровательно-наглая шансонетка О. Кубина). Филла сделался президентом Чешского общества, которое носит имя мастера соблазнительных форм, гениального Эдуара Мане. Из упомянутых восьми художников Кубин, Кубишта, Прохазка, Филла — чехи; Новак, Файгль, Хорб, Карс — немцы, причем трое последних — евреи. О картинах я (не имея достаточного образования в живописи) писал редко, а если быть точным, считанные разы: впервые — об этой «восьмерке», затем, много позже, о Хорбе и, наконец, о совершенно божественном богемском немце Брёмзе, вдохновенное творчество которого проникнуто глубочайшей религиозностью. Увы, даже подлинно вдохновенных творцов в наше время так быстро забывают! По крайней мере раза три в 75
неделю поневоле вспоминаешь слова Гёте (из письма Цельтеру от 9 марта 1831 г.): «Люди не умеют благодарно принять бесценное ни от Бога, ни от природы, ни от себе подобных». Как видите, в 1907 г. и Августа Хаушнер, и я сам знали в Богемии только два народа. Минул еще целый год, прежде чем я вспомнил о третьей нации, к которой как раз и принадлежал. В 1908 г. отдельным изданием вышел мой небольшой роман «Чешская служанка» (Ein tschechisches Dienstmädchen), «написанный для Франца Бляя, ведь ему так понравилось в Праге». Эту вещицу еще в конце 1907 г. напечатал издаваемый Францем Бляем журнал «Опалы» [Die Opale). С отрицательной рецензии Лео Херманна, опубликованной в сионистском еженедельнике «Зельбсгвер» (Selbstwehr), во мне начался кризис, который мало-помалу, пройдя множество этапов, выявил истину. В «Бурной жизни» я рассказываю об этом эпизоде так: «В 1909 г. я искренне разозлился на своего рецензента, такого же молодого, как автор, но строившего из себя мудрого старца, и предложил ему встретиться и поговорить. Дискуссия у нас вышла долгая и резкая. К концу спора он кое-что усвоил об идее чистого искусства, о поэтической бестенденциозности, которой я тогда, вслед за Флобером, скрупулезно придерживался, причем, сам того не сознавая, чрезвычайно восторженно; в свою очередь я усвоил простейшие сведения о еврейском народном движении и созрел для начавшихся вскоре бесед с Хуго Бергманом на неисчерпаемую тему еврейского народа, еврейской веры, иудейской религии. Вот так, собственно, „Чешская служанка“ сыграла случайную, но важную роль в моем пробуждении. Правда, не вполне ту, что отводилась ей в самом романе. Но так или иначе роль пробудительницы. С этого началось мое приобщение к истинной, сущностной проблематике народа и веры». Когда затем, в 1913 г., Бубер вместе с пражским союзом «Бар- Кохба» выпустил сборник «О еврействе» ( Vom Judentum), где участвовали Густав Ландауэр, Якоб Вассерман, Мориц Хайман, Эрих Калер, Маргарета Зусман (с глубоким эссе о Спинозе), Карл Вольфскель, Арнольд Цвейг, Хуго Бергман со своим эпохальным «Освящением имени» (Heiligung des Namens), Ханс Кон, Людвиг Штраус, Оскар Эпштайн, Роберт Вельч и др., я обозначил себя в этой антологии как «еврейского писателя, пишущего по-немецки». Позднее в статье «Немцы, евреи, чехи» (Deutsche, Juden, Tschechen; «Neue Rundschau», Nov. 1918) я уточнил, что чувствую себя евре¬ 76
ем, который во всем «родствен по культуре и дружествен» немцам и «дружествен» чехам. Частичное культурное родство с чехами мне бы тоже следовало признать, а именно в плане чешской музыки и целого ряда литературных феноменов, рожденных этим высокоодаренным народом. Однако мое воспитание было преимущественно немецким. Об антисемитизме, который позднее приобрел у немцев невиданные в мировой истории уродливые формы, в 1918 г. никто не помышлял. Но и после бурь гитлеризма, отнявших у меня столь многих соплеменников, друзей, родных, в том числе любимого и близкого мне брата, я запретил себе всякую ненависть и пришел к нравственному принципу «любви на расстоянии», каковой провозгласил в книге «Женщина, не обманывающая надежд» [Die Frau, die nicht enttäuscht; Amsterdam: Allert de Lange, 1933) и с тех пор неоднократно защищал. Этот принцип любви между народами на расстоянии прежде всего гласит, что понятия терпимости — сколь оно ни благородно и сколь ни желательна реализация его содержания — недостаточно, чтобы создать достойные отношения между вариантами рода человеческого (т. е. нациями). «Терпимость», «толерантность» — здесь все еще сквозит оттенок самодовольной снисходительности, этакого взгляда на ближнего сверху вниз, а то и благодушного похлопывания по плечу, бестактной опеки или чего-то в таком роде. Конечно, уже «Натан» Лессинга поет гимн высокой любви к людям, а еще раньше Клоппггок бессмертными стихами прославил австрийского императора Иосифа как великого освободителя евреев от гнета предрассудков. Я не настолько циничен, чтобы утверждать, будто эти и аналогичные манифестации не произвели совершенно никакого воздействия. Однако очень скоро они... не забылись, нет, а словно бы поблекли, подобно тому как поблекли, с другой стороны, усилия Мозеса Мендельсона добиться для евреев гражданского равноправия, когда он разделил еврейскую религию на две части. Он полагал, что разделил их объективно, на ядро и оболочку. Ядро носило общечеловеческий характер, являло собою кладезь философских познаний, который демонстрировал заметное, но в известном смысле и настораживающее, т. е. обусловленное эпохой рационалистическое сходство с тем, что выявила современная Мендельсону философия, прежде всего Кристиан Вольф. По мнению Мендельсона, этого «ядра» было достаточно, чтобы оправдать почетный прием 77
во всеевропейское сообщество. Остаток иудаизма как жизненного уклада — оболочка, от которой можно постепенно, в течение лет или веков, освободиться, хотя сам Мендельсон в частной своей жизни держался за древние обычаи, вполне осознанно и всерьез. Тем не менее объявлял он их (по крайней мере в теории, не на практике) второстепенными, и последствия этого проявились в его же собственной семье, в его детях. Ведь «оболочка», сравнимая с оболочкой плода, содержала жизненно важные витамины, национальное, историческое, мистическое наследие еврейского народа, нерациональное, то, что не «именем хранимо», что «зреет молчаливо». Благодаря Мендельсону возникло почти необозримое в своих разветвлениях движение еврейского религиозного либерализма. При всех своих многочисленных заблуждениях оно косвенно способствовало и многим необходимым разъяснениям. И наконец как раз в наши дни, благодаря интенсивной исследовательской деятельности Лео Бека и Мартина Бубера, благодаря реформизму в Америке, благодаря Хуго Бергману, Эрнсту Зимону и Шалому Бен-Хорину в Иерусалиме, оно освободилось от крайностей и через поиски связи с древней традицией так или иначе выросло в авторитетное, содержательное, живое неолиберальное течение внутри еврейского народа. Несмотря на резкое противодействие по отдельным вопросам, важнейшие ортодоксальные фракции также ступили на путь признания народного духа. В долгий исторический период рассеяния евреи пытались ассимилироваться с разными народами. Так, великий религиозный философ Маймонид некоторые из главных своих работ (не все) написал по-арабски, лишь впоследствии другие авторы перевели их на древнееврейский. Какое-то время евреи стремились к культурной ассимиляции с испанцами; остатки этого своеобразного симбиоза сохранились поныне, пережили и жестокое изгнание евреев из Испании, и ужасы инквизиции. По сей день в иных слоях еврейского народа поют испано-еврейские песни на дошедшие из глубины веков, странно тягучие, тоскливые мелодии, поют на совершенно особом диалекте — ладино. Всем еще памятно, как восхищались евреи немецким характером, немецкой культурой, философией, словесностью, патриотизмом (например, в годы Первой мировой войны), а самые мучительные страдания, какие принесла наступившая затем долгая ночь культуры, обусловлены тем, что евреи, не ведая за собой вины, внутренне про¬ 78
тивились внезапному и жестокому исключению из немецкого мира, — противились, собственно, от любви к нему. И то, что к чудовищному кошмару, через который им пришлось пройти, добавилась еще и трагедия несбывшегося избирательного единения, знаменует вершину страдания. Я не стану пускаться здесь в общие рассуждения, которые всегда таят в себе опасность выродиться в банальность; вместо этого лучше сосредоточиться на одной весьма характерной книге, малоизвестной, но вполне заслуживающей нового издания. Это тонкая брошюрка, выпущенная в Голландии в гитлеровскую эпоху, и потому в Германии ее вряд ли кто читал; речь там идет о Вальтере Ратенау, философе и государственном деятеле. Автор — Альфред Керр (см.: Kerr 1935); я люблю его не столько за критические статьи, хотя среди них есть целый ряд превосходных и очень фундированных, сколько за созидательную благоговейную любовь, с какой он, обыкновенно довольно-таки бесцеремонный, мягко описывал немецкие городки и сельские ландшафты. Ратенау и Керр — представители двух в корне разных типов еврейской ассимиляции, которые я бы назвал пассивным и активным. Это прямо-таки с гротескной яркостью проявляется в спорах, какие ведут меж собой автор (Керр) и герой (Ратенау). Тот и другой тип ассимиляции, выраженные здесь особенно ярко, я полагаю неприемлемыми. Ратенау (пассивный тип) словно заворожен формами проявления немецкого духа. Он полностью покорен; будь это возможно, он бы целиком растворился в странной тщеславной скромности. Немец для него — «белокурый храбрец», еврей — «трус», да еще и с путаницей в голове. При этом Ратенау наверняка знал о началах еврейского возрождения в Палестине, о мужестве, потребном для этого, но, в сущности, так и не смог порвать с некогда закрепившимся предрассудком. Все, что делали немцы, было для него основополагающим законом, руководством. Воплощение нового немецкого характера он видел в Герхарте Гауптмане, что, кстати, во многом справедливо, хотя вообще в такого рода дискуссиях истинное и ошибочное настолько перепутываются, что нередко заводят в тупик. Иное дело Керр. Он, конечно, тоже считает себя полноценным немцем без страха и упрека, но не сгибается,— он впадает в другую крайность: лучше любого немца знает, что тому на пользу. Твердо уверенный, что интегрирован в немецкую нацию, он делает вывод, что способен давать немецкому народу безошибочные сове¬ 79
ты, действовать как этакий praeceptor Germaniae1. Здесь перед нами явное заблуждение от любви, а никак не злой умысел. Психологической глубины ему недостает, но связи, о которых идет речь, настолько сложны, что, вероятно, их даже за одно-два поколения не осмыслить целиком. Еврейский элемент в себе, вообще еврейский дух Керр тоже зачастую недооценивает, в существенных аспектах представляет превратно. Большей частью путает его с еврейством городским, цивилизаторским, отчужденным от природы, полностью просветленным благодаря разуму, причем об этом еврействе он неизменно говорит со знаком «плюс». В его некогда знаменитых записках о поездке в Палестину это сразу бросается в глаза и прямо-таки вызывает неловкость. Обращение нынешних евреев к обработке земли, к крес- тьянствованию, это многотрудное, достойное и успешное движение, на котором в значительной мере базируется Государство Израиль и которое гасит многие заблуждения еврейской истории, — так вот, с точки зрения Керра это сельско-природное развитие есть преступный, косный откат назад. И снова он берет на себя роль наставника, на сей раз наставника еврейской нации, — столь же неудачно и с тою же любовью, как и роль наставника Германии. Книжка о Ратенау оставляет читателя в замешательстве, но в этой путанице стоит разобраться. Очень бы хорошо выпустить новое издание, уже потому, что речь идет о документе той «Берлинско-Груневальдской культуры» (я бы назвал ее так)2, что некогда имела огромное значение и оказывала огромное воздействие, ведь без детального ее изучения невозможно правильно понять взаимоотношения немцев и евреев. Путь ассимиляции — активный а-ля Керр и пассивный а-ля Ратенау — использовался очень часто, и существует множество вариантов этих двух главных мотивов. «Наставничество», ныне резко и справедливо развенчанное Вилли Шламмом, снова и снова поднимает голову. Началось это еще с Гейне, но Гейне (особенно в последние годы жизни, в книге «Признания») все больше осознает собственную еврейскую самобытность; он все больше мудреет, 1 Наставник Германии (лат). Почетное звание, которого удостоился теолог, соратник Лютера Филипп Меланхтон. 2 Груневальд — пригород Берлина, с конца XIX в. застраивавшийся роскошными виллами. В нем селились и представители преуспевающей еврейской интеллигенции, в том числе Ратенау, Керр, Вальтер Беньямин, Максимилиан Харден. С 1941 г. здесь располагался концентрационный лагерь, куда депортировали берлинских евреев. 80
становится все ироничнее, анализирует себя, признает свои корни и, пусть с опозданием, устанавливает для себя ограничения. Если он заблуждается, то заблуждается от горячей любви к немецкой нации, стало быть, в этом смысле является предтечей Керра. Бёр- не же при всем своем показном радикализме выглядит, в противоположность Гейне, тусклым и лишенным чутья. Гейне не всегда, но очень часто понимает собственное щекотливое положение на грани меж немцами и евреями. Он модифицирует свои оценки, все правильнее и точнее принимая в расчет эту позицию. У Бёрне отсутствует чутье на такие сложности. Сгущение и огрубление бёрневской линии сквозит позднее в творчестве Курта Тухольско- го, которого я считаю автором остроумным, оригинальным, изобретательным, однако, критикуя немецкие обстоятельства, он держит себя в тех же, а может быть, и еще более глухих незримых шорах, что и Керр. Я упомянул столько еврейских авторов не затем, чтобы вынести каждому в отдельности хорошую или плохую нравственную оценку. Эти авторы важны для меня скорее как представители многих, как символы еврейского отношения к немецкому духу и характеру. Зачастую это отношение неприязненное, обиженное, и, сообразно высоте представленного здесь уровня, оно знаменует огромное напряжение, много страсти, много доброй воли, но, как правило, не способно избежать очагов опасности, обозначенных мною как пассивная и активная ассимиляция, — не способно потому, что даже не сознает их. Ощущение слишком большой удаленности от немецкого духа — вот что характеризует полного почитателя а-ля Ратенау, вечно охваченного страстным ожиданием, и, наоборот, ощущение слишком большой близости характерно для praeceptor Germaniae, для взыскательного наставника, который бесцеремонно всех поучает, ибо чувствует себя совершенно своим. Оба типа субъективно честны. Но деятельность их благотворна, увы, не всегда, в чем мы имели несчастье убедиться (и это еще очень мягко сказано). Иными словами, надо искать третий возможный способ взаимоотношений евреев и немцев — к счастью, это не сказочная иллюзия, более того, он хорошо зарекомендовал себя в годы недавней чудовищной катастрофы в немецко-еврейских отношениях, да и позднее тоже. Центральное понятие я называю «любовь на расстоянии». Оно справедливо не только применительно к немцам и евреям, но повсюду, где пространственно и душевно 6 Заказ № 1876 81
сталкиваются две группы населения, имеющие свой особый характер. Речь здесь идет не о том, что одни лучше, а другие хуже, — они просто разные. А из этой инаковости вытекает, что между такими группами населения ощущается дистанция, которая препятствует слишком бесцеремонной близости, в просторечии именуемой «навязчивость», и в то же время, как раз в силу ощущения отдаленности, вызывает желание навести мосты. Таким образом, любовь на расстоянии — понятие диалектическое. Вообще там, где есть любовь, дистанция исчезает, по крайней мере умозрительно, а где есть дистанция, нет любви. Эта максима справедлива на определенном, не слишком высоком уровне жизни, однако она несет в себе и стремление к самоупразднению, к постоянному самопреодолению. Любовь на расстоянии, поскольку она любовь, в правильной трактовке сводится к тому, чтобы по возможности сократить расстояние между двумя группами людей. Именно оттого, что люди знают: остаток этого расстояния задан природой, всегда с необходимостью сохраняется и честно сопротивляется попыткам закрыть на него глаза, — именно оттого они, стремясь друг к другу, изо всех сил стараются оставить в действии только лишь этот остаток, вправду только его, а во всем прочем, везде, где хоть как-то возможны связи, протягивают друг другу руки, именно от сознания, что в некоторых отношениях им сблизиться не дано, что природа создала людей и народы не одинаковыми, а очень разными. Тогда они становятся добры друг к другу и открыты, а возможно, проявляют и большее понимание, чем внутри своего круга. Итак, любовь наперекор расстоянию — и расстояние наперекор любви. Как видите, любовь на расстоянии — понятие высокодиалектическое. Дистанция на поверхности отношений не затушевывается, скорее она побуждает проникнуть в глубинные слои души, где (даже после такой чудовищной катастрофы, какая случилась с нами) существуют искренние человеческие взаимосвязи. И в этом смысле дистанция прямо-таки счастье. Она ограждает от фразерства, указывает на весомое, существенное, благородное, на самый глубокий и искренний слой души, где обитает то «светлое» и «кроткое», что, по выражению Платона, так любимо музами. Именно там, где с предельной честностью признают, как много противоречий господствует на поверхности, — именно там активизируются загадочные, отрадные глубинные узы души, чистейшие межчеловеческие узы, в которых преобладает молчание, а 82
обман, честолюбие, зависть и даже малейшее двусмысленное слово оказываются невозможными. Думаю, я не одинок в таких помыслах, хотя и отдаю себе отчет в том, что значительная часть еврейского народа даже теперь, когда ввиду создания нового еврейского государства любовь на расстоянии выглядит самым естественным решением, предпочитает более удобный путь. Что до меня лично, то благоговение перед Гёте, Штифтером, Грильпарцером, Мёрике — моя любовь к ним — никогда не склоняло меня к недооценке дистанции формы и содержания. По отношению к этим титанам я, как ученик и почитатель, сохранил за собой свободу, которая пробивается из истоков моей связи с еврейским народом, из моей религии и мессианской надежды, из моей связи с природой и опирается на воссозданное Государство Израиль и его искреннее стремление к миру. Мне кажется, в «десяти тезисах», изложенных Германом Левином Гольдшмидтом на конференции «Проблемы прогрессивного иудаизма» в Лондоне (1959) под заголовком «Отношение евреев к Германии» (Das jüdische Verhältnis zu Deutschland), — несмотря на разные отправные точки — содержится кое-что совпадающее с моей формулой «любовь на расстоянии», а именно положение: «Отрицатель менее всего освобождается от отрицаемого. Но наше „да“ обеспечивает то и другое: открытость и любовь к немцам... и новую свободу для любого поступка, какого требуют от нас наша глубочайшая доктрина и уверенность в искуплении». Эта принципиальная позиция по проблемам взаимоотношений немцев и евреев в Праге нуждалась в разъяснении, поскольку в 1904-1939 гг. (именно они являются темой следующей главы) число евреев в пражской немецкой литературе увеличивается и кое-кто из этих евреев все больше осознает свое еврейское наследие (которое остается соединимым с принадлежностью к немецкой культуре). Даже для тех писателей, что любили видеть себя в христианском контексте (как Верфель), это вполне справедливо. Часто поднимали вопрос о том, каким образом наряду с мировым гением Рильке и тонким, чутким оригиналом Майринком, наряду со строгой по форме и при том пастельно-нежной лирикой Гедды Зауэр, супруги Августа Зауэра, крупного германиста и, прежде всего, исследователя творчества Грильпарцера, наряду 83
с демонической мечтательностью Пауля Леппина, Хадвигера, Вальтера Зайдля и др. в Праге появилось такое множество авторов еврейского происхождения, в том числе людей пророческого ранга, вроде Кафки. Я говорю здесь только о Праге и не имею намерения вносить вклад в историю литературы судетских немцев. Из немцев периферийных областей я выделил выше лишь тех писателей, которые (как, например, Штифтер) оказали на нас, на пражский круг, сильнейшее влияние, и далее опять-таки буду говорить только о тех, что воздействовали на пражский круг, поддерживали с ним контакт (Мюльбергер, Диценшмидт, Вальтер Зайдль и др.). При этом я никак не хочу умалить достоинства всех остальных. Среди них есть превосходные поэты, как, например, полностью замкнутый в себе, самобытный Рихард Шаукаль, хорошие прозаики, как, например, Карл Ханс Штробль, Кольбенхайер, Врем, однако они не имели духовной связи с пражским кругом, о котором я веду речь. В пражский круг входили отнюдь не только евреи — свидетельством тому семь значительных имен, упомянутых в начале абзаца, есть и другие, о них еще пойдет речь, хотя я не сумею назвать всех, да и, по большому счету, не стремлюсь к этому. Но все же бросается в глаза, как много евреев и полуевреев одновременно включились в литературное движение Праги. Сей примечательный факт стоит рассмотреть объективно. «The position of the Jews inside the cultured German stratum of Prague was strange enough in itself; but the concentration of Jews amongst the exponents of German culture was from any point of view striking»1, — пишет Ханс Трамер в своем большом эссе (Tramer 1964), на которое я ниже не раз ссылаюсь и которое правильным изображением еврейского элемента выгодно отличается от указанного эссе П. Эйснера (Eisner 1932). Убедительно объяснить эту позицию почти так же невозможно, как иные природные феномены. В качестве гипотезы можно сослаться на сходные явления в Вене и Берлине. Впрочем, они говорят не столь однозначным языком, как пражское. Коренится это уже в пропорции национальных слоев населения в Праге. В 1900 г. здесь проживало (по Хансу Трамеру) 415 ООО чехов, 1 Позиция евреев внутри культурной прослойки пражских немцев сама по себе была достаточно странной; но многочисленность евреев среди представителей немецкой культуры была поразительной с любой точки зрения (англ.). 84
10 ООО чистокровных немцев, 25 ООО евреев, из которых 14 ООО называли своим языком чешский, all ООО — немецкий. В относительно небольшом немецкоязычном меньшинстве евреи, стало быть, численно слегка преобладали. Далее, для Праги, пожалуй, важно констатировать, что некогда пражская еврейская община была одним из центров еврейской жизни. Первая еврейская типография в Центральной Европе была основана в Праге в 1512 г. выходцами из Прованса, ученым семейством Герсонидов. В сфере иудейской веры, но издавна и в сфере светских наук (астроном и историк Давид Ганс, современник Тихо Браге) кипела духовно-творческая жизнь. После эмансипации внуки и правнуки этой древней культуры, развивавшейся на протяжении многих поколений, пролагали путь к самовыражению на немецком, а иные и на чешском языке. Великий чешский писатель Франтишек Лангер («Окраина» — Periférie) и его брат Иржи Мордехай Лангер, последний из писавших в Праге стихи на древнееврейском, — мои близкие родственники, троюродные братья. Здесь перед нами как бы перевод многовековой еврейской духовности в новые языковые формы, однако без отрицания материнской почвы этой духовности и даже без возможности такого отрицания. Так, на основе архивных изысканий ученый библиотекарь пражской еврейской общины Тобиас Якобовиц, который, как и большинство пражских евреев, пал жертвой нацистов, пишет в своей статье «Происхождение» (вошла в книгу «Писатель, мыслитель, помощник», изданную к моему 50-летию: Weltsch 1934), что моя семья состояла в свойстве с семьей знаменитого раввина Лёва, писателя и легендарного творца Голема (начало XVII в.), и что один из отпрысков этого рода, раввин Элиас бен Тодрос Брод упоминается как автор комментария к одному из комментариев Талмуда (так писали тогда; мыслили сверхкомментариями) и других сочинений. Скончался он в 1713 г. от чумы. «Его надгробие сохранилось по сей день. Свой дом он был вынужден продать. Видимо, истратил вырученные деньги на издание своего труда», — пишет Якобовиц. Иными словами, писательское невезение еще два века назад! Хотя этот труд был издан даже дважды. С тех пор финансовые дела в семье, кажется, так и шли на спад. Во всяком случае, на памятнике одного из моих прямых предков по мужской линии (Старое еврейское кладбище) выбито: «Он постиг много наук и был сведущ в музыке, умел играть» (1754). Брат его занимался отливкой дроби. Другой брат зараба¬ 85
тывал на жизнь златошитьем. В следующем поколении два брата упомянуты как музыканты. Далее назван еврейский «шут», которому полагалось на тех или иных радостных торжествах, например на свадьбах, «веселить гостей остроумными речами и стихами, а равно анекдотами» (Якобовиц). Брат его, музыкант Исак, был отцом моего прадеда, портного и ученого мирянина (хавера) Йозефа Брода. Для каждого, кто хоть чуточку знаком с еврейской наукой, отнюдь не новость, что во все эти века Прага славилась не только своими «учеными мирянами», но и религиозными авторитетами высочайшего ранга. В частности, здесь жили и работали кабба- лист Давид Оппенгейм (ум. в Праге в 1736 г.; его бесценная библиотека ныне хранится в Бодлианской библиотеке Оксфордского университета, где находится и преимущественная часть наследия Франца Кафки), Иехезкель Ландау, Генрих Броди, которому мы обязаны солидной антологией еврейской лирики испанского периода и современным четырехтомным изданием «Дивана» Иехуды Галеви, Натан Грюн, исследователь многих эпизодов истории пражских евреев, остроумный раввин Шмуэль Фройнд, Александр Киш, один из моих школьных учителей религии, еженедельные проповеди которого мы слушали в школе каждую субботу (они неизменно начинались словами «мои дорогие юные друзья») и о котором я с недавних пор вновь часто вспоминаю, ведь он — отец многократно цитируемого мною в «Рейхлине» (Johannes Reuchlin und sein Kampf) и вообще глубокоуважаемого профессора Гвидо Киша.
Глава третья Два последних полу поколения, предшествующие «узкому пражскому кружку» В предпоследнем поколении, предшествовавшем «узкому пражскому кружку», доминировал поэт Хуго Салюс. В последнем, т. е. ближайшем к нам, — Пауль Леппин. По сути, это были полупоколения или даже четвертъпоколения, ведь Салюс родился в 1866 г., Леппин — в 1878-м, Кафка — в 1883-м. С Салюсом соперничал Фридрих Адлер, родившийся в 1857 г. в чешском городке Амшельберг (Косова Гора). Быть может, это чешское окружение его тяжкой юности звучит жалобой в первых его стихах, а затем, уже в пражский период, отзывается подчеркнутым немецким национализмом. Примерно как у Фрица Маутнера, происходившего из Горшица (Горжице) под Кёниггрецем (Градец-Кра- лове). Такие евреи становились в тогдашней Праге самыми радикальными поборниками немецкости (и за эти многие десятилетия поддержки немцы в 1939 г. отплатили им и их детям черной неблагодарностью, более того, дьявольской ненавистью, гонениями, пытками, убийством и грабежом). Немецкое самосознание не помешало Адлеру признать высокое мастерство родственного ему по духу чешского поэта-эклектика Ярослава Врхлицого (Эмиля Фриды), переводчика «Фауста» и многих других шедевров мировой литературы, и в свою очередь перевести на немецкий язык эпос Врхлицко- го «Бар-Кохба» (Bar-Kochba). Таким окольным путем Фридрих Адлер как бы случайно (но ведь случайностей не бывает) приблизился к почти погребенному в нем еврейскому началу, по крайней мере на время. Искренняя дружба между Врхлицким и Адлером явилась многообещающим зачином взаимопонимания между писателями двух народов. Знаменательно, что Хуго Салюс в своем поэтическом сборнике «Новые снопы» (Neue Garben) тоже обращается к Врхлиц- кому с дружеским стихотворением. Кстати, Адлер неизменно был открыт духу всех иностранных языков. Его изящные переводы пьесы Кальдерона «Не тот человек» (El honibrepobre todo es trams) y коме¬ 87
дии «Дон Хиль Зеленые Штаны» Тирсо де Молины были поставлены в «Бургтеатре» и надолго закрепились в репертуаре этого, а затем и других немецких театров. Эго был величайший внешний успех Адлера. Впоследствии он еще раз снискал почти такой же успех, выпустив цикл сонетов «Золотой воротничок» (Vom goldenen Kragen), в котором обрушивался на чиновничий образ мыслей и на бюрократизм вообще. Он и сам был чиновником, если не ошибаюсь, секретарем Пражской торговой палаты. И страстно искоренял в себе и в других малейшие следы обывательства. Тогда часто цитировали одно его стихотворение, воспевавшее чайник: «И я, и чайник мой кипим все время». Вместе с тем в лирике ему удавались нежные, проникновенные зарисовки, вроде стихотворения «Сумерки» [Dämmerstunde). (Я заимствую его из превосходной книги Мюльбергера «Поэзия судетских немцев» — Mühlberger 1929.) Говори, говори же! Я слушаю журчанье речи, Я слушаю тебя. Сквозь ухо вовнутрь Наплывает волна. Мир и ясность приносит она В плеске своем. Я слушаю слов журчанье — Не сознавая значения. Я слушаю тебя. Позднее я и сам сблизился со старым поэтом, узнал и оценил его неподкупную порядочность, его сердечную прямоту. Некоторое время мы вместе заседали в одной комиссии, присуждавшей литературные премии. Там я имел возможность наблюдать его абсолютную честность во всем, вплоть до мелочей, и полнейшее бескорыстие. Это доставило мне радость. В соперничестве с Адлером Салюс выглядел более изворотливым, но вместе с тем натура его казалась более сложной, составленной из более изощренных элементов, более лукавой; он был неоднозначен, не слишком открыт, порой циничен, нередко ироничен, т. е. в известном смысле, что называется, «более современен». Однако же всегда как бы оставлял себе возможность отступления на обывательские позиции. Невысокий, плотный холерик Адлер — и стройный сангвиник Салюс, куда более свободный в любом из 88
своих размашистых движений. Кстати, я так никогда и не узнал, о чем шла речь в их многолетнем споре. Быть может, о ничего не значащем председательском месте в каком-нибудь авторитетном обществе? Не знаю. Нас это не интересовало. Салюс был родом из немецкого городка Бёмиш-Лейпа (Ческа-Липа) на северо-западе Богемии, где говорили исключительно по-немецки. Совсем молодым он приехал в Прагу, получил там медицинское образование, а затем открыл практику как акушер-гинеколог. Высокий, элегантный господин, окруженный множеством поклонниц. Женился он на своей любимой Ольге, красивой, богатой, высокообразованной девушке. Упоенная счастьем книга «Весна супружества» (Ehefrühling; иллюстрировал ее Генрих Фогелер-Ворпсведе — величайшая честь, какой в ту пору мог удостоиться молодой автор) принесла ему первый успех. Отношение Салюса к немецкочешско- еврейской проблеме сходно с позицией Фридриха Адлера, пусть даже в каких-то нюансах свежее, т. е. мягче. В одном красивом стихотворении он выражает свое преклонение перед гением чешской музыки Антонином Дворжаком. Часто он видит, как этот человек с лицом чудаковатого крестьянина ходит по улицам, энергичной неуклюжей деревенской походкой, «приглядеться — не слишком солиден: / Неудачник-чинуша, давно не при деле, / Иль председатель сельской артели»1. Лично они не знакомы. Но Салюс, как завороженный, следует на расстоянии за «кряжистым господином», долгим благодарным взглядом провожает его на мосту через Влтаву и тут вдруг замечает, что над бодрым старцем парят украшенные венками, улыбающиеся грации. Красивые, чистые стихи. Красивее, чем его еврейская песенка «Эстерль, сестричка, что сталось с тобой» (Esterl, mein Schwesterl, was ist dirgeschehn), которую так часто декламируют. На одном из сионистских мероприятий в Праге Салюс побывал, когда там выступали Феликс Зальтен и Мартин Бубер, а вышедшей в 1917 г. антологии Зигмунда Кацнельсона «Еврейская Прага» (Kaznelson 1917) посвятил статью «Агасфер» (Ahasver). Правда, политически он принадлежал к немецкой либеральной партии и ни на шаг не отступал от ее линии. А во время выборов иной раз действовал весьма агрессивно. Когда сионисты (я тогда уже состоял в их рядах) выставили на выборах в пражский магистрат собственный список, который, кстати говоря, никоим образом не мог изменить соот¬ 1 Перевод В. Бакусева. 89
ношения сил в магистрате ввиду огромного перевеса чешского большинства, Салюс опубликовал в одной из пражских газет возмущенное стихотворение, где даже рифмы и те хромали: Немцы нынче, и только они! А тем, кто против, Кнуты да ремни.1 И все-таки только пражанин или человек, проживший в Праге много лет, способен разобраться в деликатных и неделикатных вариантах позиций в чрезвычайно спорном и исторически запутанном национальном вопросе, где любая надпись на вьюеске магазина и уличной табличке оборачивалась проблемой языка, проблемой политики. «Чтобы это понять, надо быть ученым богемским немцем» — знаменитая фраза, якобы произнесенная венским премьер-министром графом Тааффе. В стихах Салюса почти неразделимо перемешано сентиментально-поверхностное и подлинное, правдивое. Но некоторые его стихи — совершенство, настоящие шедевры. Большего, кажется, и достичь невозможно! Особенно он берет за душу, вспоминая свою сельскую родину. Воздушные змеи над жнивьем, бабушка подле лампы, деревенские цветы на окнах домов, даже самых бедных, свора лающих собак, рождение младенца Иисуса, которое он не может помыслить себе без мороза и снега: В начале зимы снег посыпал — и вот До Нового года идет да идет. Из вихрей и мглы Скачут верхом волхвы.2 Смело, совершенно в духе гётевского «Масленичного действа». Опятьтаки наводит на размышления и впечатляет («Сквозь щели различаешь бездны»,— говорит Флобер о подлинном произведении искусства), когда вдруг встречаешь в стихотворении взятое из жизни или чуточку видоизмененное слово, на манер Лилиенкрона. Так, после поэтических чтений все говорят пресные комплименты — и вдруг детский голос: «Я был бы рад еще тебя послушать». Арнольд Шёнберг в 1901 г. положил на музыку одно из стихотворений Салюса. Называется оно «Простодушная песня» [Einfältiges 1 Перевод В. Бакусева. 2 Перевод В. Бакусева. 90
Lied; см.: Tramer 1964)1. Тем самым Шёнберг на все времена возвел поэта в мировое рыцарское достоинство. Замечу, что спустя несколько лет, не зная о сочинении почтенного маэстро Шёнберга, я написал три песни на стихи Хуго Салюса. Думаю, тексты были выбраны удачно. Эти три стихотворения — из лучших у плодовитого, талантливого лирика, который порой, увлекаясь дешевым романтическим антуражем, сбивается с тона. Первое стихотворение — сонет, посвященный Пратеру2, пронизанный трепетным блаженством осени и музыки: «В аллее вековых дерев...» — под заголовком «Вена» (Wien). Затем «Есть в Праге старые часы...» («Ist eine alte Uhr in Prag...»), недавно опубликованное и как музыкальная композиция. И, наконец, еще одно, заголовок я забыл, но оно нравится мне больше всех. «Тихое счастье» (Stilles Glück) — так, кажется? Сидим под лампой с тобой вдвоем И в книгу одну глядим и ждем. К щеке щека и в руке рука — А вечность вокруг так глубока. Сердце твое бьется, слышу, тихо. И за целый час никто — ни слова. И взгляды друг друга найти не смогли. Послали мы спать желанья свои.3 Как было чудесно, когда милая г-жа Салюс своим мягким голосом пела под мой аккомпанемент и эту песню, и другие, а муж ее, сидя рядом в кресле, благоговейно слушал. Сколько умиротворенности в этой старой, давно ушедшей Праге! Особенно удавались г-же Ольге старинные итальянские канцоны, прелестно-таинственное изъявление любви «Саго mio ben» и чарующая мелодия «Риг dicesti о bocca bocca bella, questo саго е soave si». Нет красоты, что была бы сильнее этих песен. Какие вечера, какое умиротворение, как далеки они от варварства, начавшегося в 1914-м и по сию пору не утихшего! «Во времена невиданного оцепенения немецкой лирики он пугливыми руками оберегал и поддерживал ее огонек», — очень верно пишет о Салюсе Йозеф Мюльбергер (Mühlberger 1929). 1 В вокальный цикл А. Шёнберга «Brettlieder» вошли две песни на стихи X. Салюса: «Простодушная песня» и «Довольный любовник» (Der genügsame Liebhaber). 2 Пратер — знаменитый парк в Вене. 3 Перевод В. Бакусева. 91
У Салюса был единственный сын, родившийся у супругов довольно поздно, — дар судьбы, встреченный ликованием. Мальчика назвали Вольфгангом. Прежде Салюс успел почти смиренно написать «Утешительную книжицу для бездетных» ('Trostbüchlein für Kinderlose). Копаясь в своей библиотеке, я обнаруживаю сборник стихов Вольфа Салюса — «Музыка часов» [Musik der Stunden; Radolfzell am Bodensee: Heimverlag Adolf Dreßler, 1931). Думаю, отца уже не было в живых, когда вышла эта книжка. В последние годы перед нацистской катастрофой мои связи с семейством Салюс оборвались. Я видел приближение беды. Салюс не хотел ее замечать. У меня оставалось все меньше времени на споры, так как я работал в первую очередь ради того, чтобы спасти все возможное, иными словами, все, что желало быть спасенным в Страну Израиля. Думаю, я словом и примером помог многим тысячам. (Как видите, я вовсе не так скромен, как надоедливо твердят мне окружающие.) Моего друга и доброго покровителя Хуго Салюса милосердная судьба уберегла: немцы, которыми он всю жизнь восхищался и которых защищал, не замучили его до смерти в концлагере. Он и его жена умерли естественной смертью, еще до кошмарных времен. О судьбе Вольфганга мне ничего выяснить не удалось. Стихи Вольфганга Салюса во многом незрелы, рифмы слишком простенькие, почти детские. Местами чувствуется влияние отца. Например, в самом названии сборника. Но вскоре становится заметен новый сильный тон, радикальный социализм, мессиански серьезный. Раздерите одежды! Пеплом посыпьте главу! Смейтесь над болью и... верьте! Верьте в мечту без предела и проклинайте! Проклятью предайте бездействие и думайте о благоденствии земли, о возрожденье грядущем. И бунтуйте! 92
Руки возденьте и бросайте огни в черную ночь. В стихотворении «Тихая комната» (Stille Stube) безжизненные вещи оживают. «Порой под гнетом тишины / отходит обивка от подлокотника. / Порой одежды падают на пол, / как люди. / Лишь изредка вспыхнет отблеск серебряной чаши /и шум оживит тишину». Здесь прямо-таки напрашивается мысль о влиянии великого чешского поэта Иржи Волькера, тоже социалиста. И неожиданно, рядом с рифмованными догмами Маркса, щемяще-безысходная картина: «Тюремное кладбище» (Zuchthausfriedhof), мимо которого мчатся поезда. «Вступайте в отряды последней войны!» ... «Крестьянская война» (Bauernkrieg). In signo1 Флориана Гейера. Голод как лейтмотив мировой истории... Баха играют лишь для богачей... Очень красивое стихотворение об одиночестве телеграфного столба. Опять Волькер? Да нет, искра, что вылетела из мчащегося поезда, тоже всего-навсего обман. Контакта нет... Жажда странствий. «Как часто влекло меня из дома / вечерами к виадукам». Черные виадуки в Жижкове и Каролинентале (Карлин), рабочих предместьях Праги. Мне они знакомы. Вольф Салюс: «У виадуков я стоял, мечтою странствий опьяненный». Красивая, звучная строка... Бедный одинокий поэт! В конце — видение Москвы. Или живая память? Если он вправду оказался в Москве, то, вероятно, его уничтожил Сталин (а не Гитлер)... Ходил и слух, будто Вольфганг Салюс стал троцкистом. Справедлив ли этот слух, я сказать не могу. Сам я с молодым поэтом никогда не говорил2. Смена кулис. Забежав вперед, я опять возвращаюсь к надлежащей хронологии, к тому полупоколению, что следует за Хуго Салюсом: это — Виктор Хадвигер, Пауль Леппин, Оскар Винер. Пражское Объединение деятелей изобразительных искусств, где выступали с чтениями упомянутые поэты (и как гость — Рильке), где художник Рихард Тешнер и скульптор Вильферт, уроженец Эгера, чувствовали себя хозяевами, где собирались университетские профессора и доценты, вроде умного, ироничного филосо- фа-брентаниста Кастиля, который несколько времени выпускал 1 Здесь: под знаменем (лат.). 2 См. в Указателе имен. 93
и представительный для немцев Богемии ежемесячник «Дойче арбайг» [Deutsche Arbeit). Все это происходило, когда я был еще очень молод и практически неизвестен общественности. Леппин и Хадвигер большей частью являлись вдвоем, как неразлучные близнецы. Оба они были очень рослые, носили огромные шляпы и на улице сразу бросались в глаза. Тот и другой очень бледные, в ярких шейных платках, какие любят художники. Во всем остальном — ни малейшего сходства. Леппин, хотя и любил посмеяться, вернее похихикать, и вообще не прочь был устроить озорную эскападу, с виду казался болезненно-истощенным. Хадвигер, чья первая книга стихов «Я есмь» [Ich bin, 1903) произвела сенсацию, а через десять лет вновь напомнила о себе в названии книги Верфеля «Мы суть» [Wir sind) — эпиграф оригинала: «Отгоните от меня крыс, я помазан!» — Хадвигер был белокур и крепок; таким я всегда представлял себе настоящего германца. В ту пору, еще находясь под влиянием «Германских героических сказаний» Шваба, я относился к таким людям с большим почтением. По робости натуры я восхищался им издалека, но никогда с ним не говорил. Считал его чистокровным судетским немцем. А он родился в Праге, в тот же год, что и Леппин (1878). Впрочем, вскоре он переехал из Праги в Берлин. Там, в Берлине, Хадвигер, по натуре и убеждению человек богемный, безвременно скончался (1911). Фрагмент «Из прошлой жизни Абрагама Абта» [Aus Abraham Abts Vorleben) Хадвигера напечатан в журнале «Гиперион» [Hyperion), в No 8 за 1909 г. Великий открыватель, первым или одним из первых заметивший Клоделя, Жюля Лафорга, Роберта Валь- зера, Роберта Музиля, Штернхайма, Кафку, а также меня и некоторых других — я имею в виду Франца Бляя, — и Хадвигера опубликовал в то время, когда никто не проявлял к нему и!гге- реса. Ныне же Хадвигера называют самым ранним из экспрессионистов (Г. В. Эппельсхаймер). Мне кажется, впоследствии он смотрел на иные вещи слишком уж с позиций «Романского кафе» в Берлине1. Заплутал в животно-сатанинском, потому что всегда старался избежать «филистерства». Необузданный, опрометчивый, безалаберный всем назло. Но какой дивной ясностью и чистотой дышит его простая сельская проза в иных местах упомянутого фрагмента: «Я могу подобрать звук для моего 1 Самое известное литературное кафе Берлина в межвоенный период, место сбора художественной богемы. 94
уединения и отринуть все слова, из-за порога моих губ приходит звук, невольный, неразгаданный. У меня нет алтаря, и нет во мне того, что я мог бы принести в жертву распутным богам, не должно мне петь хвалу Божию. Моя струна — былинка, выросшая в поле, мои учители — простодушные, безродные соловьи. Птицы благовещения, звонкоголосые, они порхают над кронами, наполняя мое вешнее сердце. Рассекают смутный шелест лесных деревьев нежными звуками своих напевов... Слышал ли я соловьев в отцовской лачуге? Что было меж безмолвных ветвей, гнущихся под тяжестью благословенного бремени, звучал ли когда-нибудь сладостный голос средь зеленеющих ветвей плодовых деревьев? Большие птицы с черными крыльями порой мешали молчаливому мыслителю хриплым своим хохотом». Этот и многие другие пассажи, кстати говоря, лишний раз подтверждают, сколь «исключительно городскими» были эмоции поэтов пражского круга. Но я не стану задерживаться на этом искажении. Пауль Леппин, больной, физически изнуренный неизлечимым тогда недугом, по характеру нелегкий, все-таки обладал и общительной стороной, загадочной чудинкой, даже проказливостью. Как Ведекинд, он играл на лютне и под такой аккомпанемент пел куплеты собственного сочинения, насмешливые и далеко не салонные. В Объединении деятелей изобразительных искусств он никого не щадил. Две такие песенки (точнее, одна плюс обрывок другой) моя память сохранила до сих пор. Поскольку они, скорее всего, нигде не публиковались, я приведу их ниже. Я воочию вижу Леппина, сидящего в кресле, с сардонической усмешкой на губах, а перед ним лютню с бантом. Слышу его хриплый голос, глухой, надтреснутый. Из первой песенки я помню только один куплет, а потому поясню: речь там идет о неком профессоре пражской Академии художеств, человеке весьма вульгарном и пошлом, о котором говорили, что в Вене у него есть красавица невеста: Его взогреть одна модель Себе поставила за цель. Но поцелуям он не внял. — Назавтра в Вену он бежал.1 Последняя строка рефреном повторяется в конце каждого куплета — как финал критической ситуации, этап искушения... 1 Перевод В. Бакусева. 95
Вторая песенка, очень популярная у слушателей, — она называется «Весенняя песня» {Frühlingslied) — пояснений не требует: Мясо — цены-то какие! Вешняя пора настала, И за этот год впервые Много граждан ванну взяло. Под луною скользкой, сальной Бродят даже домоседы, И у памятника Карлу Собираются кинеды. Без бюстгальтеров мамзели, Соблазнительны повсюду, Снова вышли на панели, Зная нашу тягу к блуду. В голове у всех зараза — Утолить такую жажду. Кто-то поумнеет сразу, Кто-то — заразившись дважды.1 Может быть, все-таки нужен небольшой комментарий? Кине- дами (слово это не больно изысканное) античные поэты называли педерастов. А проясняется ситуация, только если смотреть на стоящий у Староместской мостовой башни памятник Карлу IV с некоторого расстояния и под определенным углом. Большинство пражан знает, что тогда булла с печатью, которую император держит в правой руке и довольно низко, выглядит как кое-что совсем другое... Ну, хватит об этом! Конечно, такие и сходные шутки вкупе с подобными же мальчишескими шалостями, словно тонкие арабески, словно блуждающие огоньки, лишь окаймляют по самому краю черную бездну, какую в общем и целом являет собою земное бьггие поэта Леппи- на. Его песня шла из безнадежности, из неблагополучности грандиозно задуманной, но бестолково растраченной жизни, о чем словно бы возвещает уже название его первого поэтического сборника — «Колокола, зовущие во тьме» [Glocken, die im Dunkeln rufen). Эта певучая гармония, это космическое недовольство миром, ненасытность и одновременно христианский аскетизм сулили * Перевод В. Бакусева. 96
многое. Что-то вроде немецко-богемского Бодлера, но без его спасительного «сплина» и гордыни. Poeta christianissimus1. «В его лице неповторимым образом отражалось самое искреннее и веселое отчаяние, а вместе с тем чувство, совершенно с ним не соединимое, — глубокое отвращение к жизни». Кое-что звучало как Рильке в миноре. Солнце средь облаков почти никогда не появлялось; упоение было тягостным, не ведало полета, что увлекал за собою более счастливого собрата, каким мне порой казался Рильке... Если Леппин воспевал fleurs du mal2, то они были покрыты пылью, побиты дождем, тронуты тленом, нечисты. А когда он иной раз открывал свои секреты, как в назидательной популярно-философской книге «Венера на путях заблуждений» (Venus auf Abwegen), самом слабом его произведении, то подчас они оказывались весьма банальными. Однако в романе «Севериново сошествие во тьму» [Severins Gang in die Finsternis) он, по сути, воссоздает Прагу, свой любимый город, рисует ее меланхолично-трогательными штрихами, подобно тому как его великий земляк Альфред Кубин рисует в язвительной своей дьяволиаде «Другая сторона» город Перле. «Сумерки все больше сгущались, когда Северин прошел под сводом меж башен Мала-Страны и свернул к памятнику Радецкому. У ворот гауптвахты расхаживал солдат с винтовкой на плече, а старинная площадь с аркадами приняла оттенок пожелтевших гравюр. По Шпорнергассе Северин поднялся к Градчанам. Город, который он знал, был другим... Его улицы запутывали, сбивали с толку, а на порогах подстерегала беда. Сердце там билось меж сырых, предательских стен, ночь кралась там мимо ослепших окон и во сне убивала душу. Повсюду сатана расставил свои ловушки. В церквах и в домах распутниц. В их губительных поцелуях обреталось его дыхание, и в одеждах монахинь он выходил на разбой...» И начинается этот роман по-кафковски просто, правдиво: «Той осенью Северину исполнилось двадцать три года. Вернувшись после обеда домой, он, совершенно выдохшийся от мучительной конторской работы, падал у себя в комнате на черный кожаный диван и до вечера спал. Лишь когда на улице зажигались фонари, он выходил из дома. Только летом, когда дни были долгими и жаркими, ему удавалось на своих путях-дорогах 1 Христианнейший поэт [лат.). 2 Цветы зла (фр.) — намек на одноименный сборник Бодлера. 7 Заказ № 1876 97
встретить солнце. А еще — по воскресеньям, когда весь день был в его распоряжении и на прогулках он вспоминал свое недолгое студенчество. После двух или трех семестров Северин бросил учебу и поступил на должность. Теперь он проводил предполу- денные часы в уродливой конторе, склонясь болезненным и безусым мальчишечьим лицом к колонкам цифр. Нездоровое, нервозное недовольство вместе с комнатным холодом расползалось по его телу, и тогда в нем пробуждалась еще и тревога. От унылого однообразия дрожали руки. Тяжкая усталость буравила виски, и он пальцами давил себе на глаза, пока не становилось больно». «Пражский роман с привидениями» — таков подзаголовок печально-волнующего повествования. Замечу для ясности, что Леппин (об этом мне стало известно много позже), как и я, работал в почтовом ведомстве, но в еще более скверном и низком по статусу подразделении, где требовались чисто механические навыки, — в «расчетном отделе». И если мне, правда с напряжением всех сил, после нескольких лет удалось-таки вырваться из убожества мерзкой службы (которая навсегда сделала меня чутким к страданиям рабочего класса), то бедняга Пауль Леппин увяз в мутном болоте ненавистного дела. Книга стихов, вышедшая в свет довольно поздно (ближе к катастрофе Праги) под названием «Разноцветная лампа. Старые и новые стихи» [Die bunte Lampe. Alte und neue Gedichte; Prag: Die Bücherstube, 1928), воздвигла ему достойный памятник. В том же издательстве и в тот же год было опубликовано и его последнее прозаическое произведение, бесконечно скорбная, обвиняющая «Речь детоубийцы перед судом человечества» [Rede der Kindesmörderin vor dem Weltgericht). Я узнал, что изданием обеих книг озаботился Отто Пик; их публикацией этот на редкость энергичный человек, который начал сборником проникновенной лирики «Отрадное переживание» [Freundliches Erleben; одно из стихотворений там посвящено мне), сделал не менее великое дело, чем переводами произведений Чапека, Франтишека Лангера, Шрамека. В позднем собрании стихов Леппина читаем в финале «Песни к моей юности» [Lied an meine Jugend) звучные строфы: Я спал в канавах и сидел на тронах, Я брел сквозь жар любви и сквозь мороз — Возлюбленных я видел то в коронах, То видел их в венках из ярких роз. 98
Ты жгла, как пламя,— и твое горенье Мне ранило и освежало грудь. Царица ты, звезда и приключенье, Навек благословенна будь!1 Но немногим дальше стоит стихотворение «Голгофа» (Golgatha), где он видит себя распятым. Смиренные, великолепные, зловещие строки. «Как жизнь моя, конец мой безысходен!» Сарказм на грани кощунства. Этого поэта, в чьих песнях говорят душевное злосчастье и бездомное отчаяние, я любил больше, чем кого-либо еще вне моего «узкого кружка». О нашей первой встрече он сам поведал в упомянутой книге «Писатель, мыслитель, помощник»: Случилось это в старом, пролетарски запущенном доме моих родителей, где я провел детство и первые годы взрослой жизни. Деревянные ступени скрипели в полутемных лестничных клетках, галереи с шаткими железными перилами окаймляли задний фасад, с них открывался вид на дворовые садики, где шныряли кошки и босоногая детвора. И вот лет этак тридцать назад среди этой нищенской скудости и мещанского запустения появился модно одетый юноша: одна из пражских студенческих корпораций поручила ему передать мне приглашение от ее литературной секции. Как сейчас, вижу нас в голой окраинной комнатушке — себя, старшего, недавно выпустившего свои первые книги, и его, незнакомого, чей резкий профиль осенен творческими амбициями. В ходе разговора выясняется, что мы оба сотрудничаем в одном литературном журнале, что в гостях у меня новый писатель, ни о грядущем взлете которого, ни об интенсивной созерцательности я в ту пору даже не догадывался. Так я впервые встретился с двадцатилетним Максом Бродом, упомянутый журнал — это берлинский «Magazin für Literatur», а руководил им молодой Якоб Хегнер, который тогда еще был вынужден носить весьма помпезное имя Жан-Жак, но обладал безошибочным нюхом на будущую литературную дичь. В одном из последних номеров Брод как раз напечатал маленький рассказ «Спаржа» (Spargel), очень мне понравившийся, и вот теперь автор его сидел рядом со мной в маменькиной гостиной, на дешевом парадном диване... В последующие годы, когда оба уже успели жениться и ранняя юность миновала, мы с Бродом не раз сталкивались в бурной суете нашего города. На концертах, в театрах, на праздниках и артистических встречах, на вечеринках у общих друзей нас снова и снова соединяли не¬ 1 Перевод В. Бакусева. 99
взначай завязавшиеся узы серьезности и юмора, симпатии и убеждений. Между тем творчество Брода, прочно укорененное, неудержимо набирало зрелость. Устремленность воли к исполнению программы, которую он страстно пытался сформулировать, была столь же неослабна и неколебима, как и его могучая работоспособность. И вдруг свершилось, стало неоспоримым фактом то, что всегда считали невероятным в условиях, когда творческий человек оставался здесь, дома, а не шел проторенной дорожкой литературных взаимосвязей по ту сторону границы. Отсюда, из Праги, чья рыхлая в те годы общественная структура и замедленный темп, казалось бы, не способствовали широкому успеху, он сумел добиться европейского авторитета, аккумулировать талант, требовательный, притягательный, воздействующий на дальнем расстоянии. Мы толком оглянуться не успели, как Брод стал знаменитым писателем... Я пишу эти строки не затем, чтобы представить творчество Макса Брода в его составляющих. К манере Брода чувством постигать мир, узорным хрустальным кубком черпать вековечный отблеск вещей я всегда питал глубокое уважение, касавшееся не только благородной игры чудесами земного духа, но куда больше и безусловнее — сильной веры, которая действовала туг, задавая направление. Как еврей он отвергал личину национально-немецкого и выступал глашатаем и братом народа, чью кровь унаследовал, — в этом сквозила гордость, достойная любви, и самая суровая правда. Политическое развитие последних месяцев подтвердило его позицию. Мне кажется, в сердце Леппина, который отнюдь не был холодно-рассудительным философом, жил мой идеал — «любовь на расстоянии». В ту пору я еще не успел его сформулировать. А значит, он, пожалуй, есть существующее вне нас, то бишь объективная реальность. Кстати, в этих же строках Леппин четко отграничил собственную свою манеру, неоромантический реализм, от моего платоновского реализма, зиждущегося на абсолютном, устремленного к вере. Ниже я еще вернусь к этому. «Могучие силы, порой меня обуревающие, научили меня самоотверженности, которой нет предела»... Для меня эти слова Рильке — эпиграф к всему строгому и непостижимому его творчеству. Он написал их в письме Бенвенуте (Магде фон Хаттингберг), а я случайно наткнулся на них в одном из выставочных каталогов Национального музея Шиллера в Марбахе. Написанные по несущественному поводу, в связи с сомнительной стилизацией какой-то телеграммы (7 февраля 1914 г.), они именно благодаря 100
своей нечаянности и как бы непроизвольности, думается, говорят о человеке и поэте куда выразительнее, чем многое в необозримом океане литературы о Рильке. Рильке был всего на три года старше Леппина. Уже в 19 лет он выпустил свой первый поэтический сборник, который, правда, вскоре изъял из продажи и в книгу «Первые стихотворения» [Erste Gedichte) тоже не включил. Кажется, он назывался «Мне на праздник» [Mir zur Feier). Или память меня обманывает? В книгу «Первые стихотворения» вошли: пестрый поэтический мир сборника «Жертвы ларам» [Larenopfer, 1896), а также «Венчанный снами» ('Traumgekrönt, 1897) и «Сочельник» [Advent, 1898). Удивительное повсюду (помимо кой-чего, чью вымученность нельзя не услышать), изобильный поток новых образов, новых рифм сказочной личной жизни. В этих стихах Рильке — соратник неоромантиков. Но очень скоро он в своем развитии отходит от этой зыбкой основы; еще в молодые годы он покинул Прагу и затем лишь временами приезжал к нам в гости. Я видел его один-единсгвенный раз, но никогда с ним не разговаривал... С Леппином его поначалу роднит романтизм, а также реалистическая наблюдательность. Новеллы Рильке повествуют (в том числе) о чешской среде («Король Богуш» — König Bohusch), о процессе «Омладины», ужасы которого памятны мне с ранней юности, даже с детства, и по первым прочитанным газетам. Ко времени этого процесса, где шла речь о чешской революционной организации и об убийстве полицейского агента по фамилии Мрва, мне только-только сравнялось восемь. Горбуна Мрву в народе насмешливо прозвали Риголетто. В ту пору я как раз пробуждался к сознательной жизни. Даже в моем романе «Проданная невеста» [Die verkaufte Braut; там герой тоже полицейский осведомитель, гениальный Сабина, либреттист Сметаны), даже в этом романе, написанном почти 70 лет спустя, ощущаются отголоски моих детских волнений. Заслуга Рильке в том, что он впервые прочувствовал кровные проблемы чешского народа,— прочувствовал с огромным участием, что называется, с самого близкого расстояния — например, чешский национальный гимн в красивом и знаменитом стихотворении, где поминаются «чешских напевов звуки...»; этот гимн в «Жертвах ларам» возникает еще дважды — в «Каетане Тыле» [Kajetan Tyl) и в «Народной песне» [Heimatlied); все увидено с самого близкого расстояния — как светлое, так и мрачный процесс об убийстве, — с близкого расстояния, а не с позиций чопорно-благоприличного отчуждения, 101
какое сквозит еще у Августы Хаушнер. Недоставало лишь основательного знания чешского языка. Его приобрело уже мое поколение. Однако Рильке во многом возмещает нехватку знания языка интуитивным проникновением в славянскую стихию, что в конце концов привело его в Россию. Россия Толстого навсегда остается в его душе. Впереди у него еще очень долгий, крутой подъем к совершенной пластике парижского периода, который будет ознаменован влиянием Родена. «Жизнь свою измени!» — кричит ему великий духом и красотою античный торс Аполлона. А дальше — новый подъем к уравновешенному мирно-веселому настрою сада в Мюзо, каким его описывает Марга Вертхаймер (см.: Wertheimer 1940), и к дерзаниям сугубо личной метафизики в «Дуинских элегиях» [Duineser Elegien). Невероятно долгий путь — но это никоим образом не дает оснований умалять и осмеивать подлинное чутье, пробуждающийся гений в творчестве юношеского периода. А именно это, увы, прямо-таки с упоением делает Петер Демец в своей богато документированной, однако весьма оскорбительной по тону книге «Пражские годы Рене Рильке». Юность Рильке (по П. Демецу) заботами матери окутана «атмосферой фальши и недовольства», в нем же самом бурно растет одно только неуемное честолюбие, которое зачастую укрыто самыми нелепыми личинами и даже падко до Гангхофера. Одно из собраний «Конкордии» изображено так: «Вместо того чтобы радикально всколыхнуть это общество, где властвовало старшее поколение, Рене почел за благо блистать перед своими покровителями, читая им собственные произведения». О почетном госте этого вечера, Максе Хальбе, говорится: «Правда, драматург не уберегся — добрый член общества [Рене] завладел им и, чтобы разъяснить свои стихи, всю ночь напролет водил по волшебным улочкам города». Вот так едва ли не на каждой странице пестрят ехидные замечания биографа, принадлежащего к той категории, какую я описал в первом эссе «Звездного неба Праги» [Prager Sternenhimmel) и поместил в свой «гербарий». Замечания несправедливые — можно ли желать, чтобы Рильке не стремился всеми силами порвать свои оковы, не боролся против неблагоприятных обстоятельств своей бедности, своей незащищенности, чтобы его постигла судьба Пауля Леппина (и многих других)? Нужно восхищаться своеобычными средствами, к каким прибегает юное пылкое дарование, чтобы освободить себе дорогу, но вместо этого пером биографа водит мелкая, неуважительная придирчивость... 102
Кстати, если не ошибаюсь, в статье, напечатанной летом 1965 г. в «Нойе цюрхер цайтунг», Демец отступился от многих (или всех?) своих упреков по адресу молодого Рильке. Меня это радует, хотя бы потому, что я всегда высоко ценил его отца, Ханса Демеца, как умного, сведущего в искусствах друга, поэта, режиссера и театрального директора. Ханс Демец очень удачно поставил множество пьес, в том числе мою одноактную «Вершину чувства» [Die Höhe des Gefühls) в пражском Немецком театре и мою драму «Лорд Байрон нынче не в моде» [Lord Byron kommt aus der Mode), a также написанную в соавторстве с Хансом Региной фон Накком комедию «Опунция» (Die Opuntie), обе в Брно. О Рильке и его блистательном развитии совершенно справедливо сказал Роберт Музиль в речи памяти поэта: «Он принадлежит к глубинным сплетениям немецкой литературы, а не к завитушкам повседневности» (Musil 1927)1. Живя в Праге (еще до моего времени), молодой Рильке часто бывал не только в «Конкордии», но и в Объединении деятелей изобразительных искусств, центре неоромантиков. Совершенно особняком стоял Пауль Адлер, ровесник Леппина. А о Густаве Майринке я подробно писал в «Бурной жизни». Пауль Адлер — его эпическая фантазия «А именно» [Nämlich) разыгрывается в музыкальной сфере — поэтичен и в восприятии, и в исполнении. Но «что проку в мудрости на грани миража, что ярким блеском нас страшит и подавляет»2. Этого человека, в котором было нечто пророческое, я, пожалуй, так и не сумел узнать по-настоящему. Он слишком скоро исчез из Праги. С 1912 г. он жил в Хеллерау под Дрезденом, где вел бесконечные разговоры со своим другом и оппонентом И. Я. Хегнером. Изо дня в день. Там их обоих навещал Кафка. Однажды, когда еще жил в Праге у родителей (или гостил у них), Адлер упорно читал мне из «Северного света» [Das Nordlicht) Дойблера и твердил, что эти стихи — вершина немецкой поэзии всех времен. Меня он не слишком убедил. Через несколько дней он пришел 1 Музиль Р. Речь о Рильке // Музиль Р. Малая проза. Избранные произведения в двух томах. М., 1999. Т. 2. С. 383. Перевод А. Белобратова. 2 Was frommt die Weisheit, dem Bezirk des Wahnes nahe, die uns mit grellem Blenden schreckt und überwältigt. — Две первые строки стихотворения Стефана Георге из книги «Год души* (.Das Jahr der Seele, 1897). 103
в квартиру моих родителей и безапелляционно объявил: «Сейчас мы вместе прогуляемся и заодно выясним, как на самом деле обстоит с вашей совестью». Я не имел большой охоты принимать столь примитивное приглашение. И просто сказал «нет», не подыскивая отговорок. После этого мы с ним уже не встречались с глазу на глаз, лишь раз-другой в довольно многолюдной компании, а это не в счет. В «А именно», безусловно, есть очень красивые строки. «Солнце впархивает в открытое окно, словно лампа, качающаяся на цепочке, словно резвая юная жена». Однако вскоре появляется чёрт, не только in persona, но, увы, и в стилистике. Не считая первых десяти страниц, все происходит в непрерывном безумии. Слова в своих играх выделывают немыслимые курбеты. Из «Ahorn» (нем.: клен), названия трактира, получается «Avorun», что, будучи созвучно латинскому «avemus» и «devorare» («нижний мир» и «поглощать»), а стало быть, имея добавочный оттенок «бездна», переходит затем в «Avalun», т.е. Авалон, царство фей. Уж нет ли здесь, случайно, влияния «Улисса» Джеймса Джойса? В годы Первой мировой войны Пауль Адлер, не в пример другим так называемым «экспрессионистам», котсрые лишь декламировали стихи, решительно отказался идти в армию. И испытал на себе самом гонения и безумие. Что говорит в его пользу. «А именно» вышло в 1915 г., в разгар войны, в «Хеллерауэр Ферлаг» у Хегнера. Там есть такие слова: «Есть ли любовь в кромешном аду: там отчаянье, там поневоле творится страшное дело. Коли было бы хоть что-то не вполне злое, не вполне бессильное, пусть совсем крохотное и трепетное, но могущее противостоять миру, то должно ему показаться здесь, ибо здесь и сейчас ожидают его явления». Эти слова понятны мне до самого конца. И отсюда должен бы, кажется, открыться смысл всей книги. Тем не менее, во многом она для меня по-прежнему за семью печатями. Прекрасно все же лишь то, что совершенно удалось и проникнуто неземной прозрачностью, пусть даже выстроено оно из самых что ни на есть тяжелых и мрачных материй.
Глава четвертая Узкий кружок Франц Кафка — без преувеличения можно сказать, что нет другого писателя, который при жизни получил так мало признания (хотя всеобщего признания он отнюдь и не искал) и на которого после его безвременной смерти обрушился такой шквал бестолковой писанины. Придумали даже уродливое прилагательное — «кафкиан- ский». Но именно это «кафкианское» сам Кафка больше всего презирал и старался побороть. Кафкианское - это чуждое Кафке. Кафка любил естественное, неиспорченное, великое, доброе, созидающее. Не безысходное, не взбалмошно-зловещее, не странное, хотя он снова и снова замечает все это как существующее в реальности, записывает, систематизирует с мрачной иронией, но никогда не ставит во главу угла. Его нежная и крепкая как сталь душа была обращена не к уничтожению, а к расцвету. Правда, по поводу тягот расцвета и созидания Кафка не обольщался. Но это же не изъян! Так должно быть. Чем искреннее человек, тем сильнее это долженствование. Считается, что отличительным качеством Кафки был «страх». Не больше и не меньше оно присуще, скажем, Рильке, который начинает дивное стихотворение «Воспоминание» [Erinnerung) словами: «Ты ждешь, что одно мгновенье...», а затем осознает: И вдруг осеняет, что это было. Встают, как судьба, давно прошедшего лета облик, страх и мольба.1 Страх, звучащий порой в письмах и дневниках Франца, обоснован. Это страх тяжелобольного, который уже молодым знает, что 1 Перевод В. Куприянова. 105
неизлечим и безнадежен, — страх перед грядущими кошмарами гитлеризма, он провидел их как бы духовным зрением и даже описывал. Да, он медлил перед продолжительным визитом на дачу к Оскару Бауму и несколько раз менял свое решение, но тот, кто делает отсюда вывод об особенной его боязливости, понятия не имеет о специфических трудностях, какими было чревато близкое общение со слепым писателем Баумом. (Я расскажу об этом, когда речь пойдет о личности Баума.) Во всяком случае, намного правильнее было бы назвать движущей силой в душе Кафки мужество и даже безрассудную отвагу, например в спортивных упражнениях,— правильнее, нежели мусолить тему страха. Однако полемикой ничего не докажешь. И здесь я бы хотел представить его реальный портрет и четко показать, каким Кафка был на самом деле. Этот набросок я озаглавил «Беспримерное»; таким Кафка привиделся мне во сне через несколько лет после его кончины. В те далекие времена он был напечатан в «Нойе цюрхер цайтунг». Я упоминаю об этом лишь затем, чтобы никто не вообразил, будто я придумал все прямо сейчас, ad hoc. Вот эта зарисовка: Посредине комнаты стоял красивый черный рояль. Комната, высокая, занимающая весь угол дома, выходила окнами на слияние нескольких улиц, врезанных глубоко в кварталы зданий. Снаружи пылала необыкновенно яркая вечерняя заря, которая затем, в ходе дальнейших событий, угасла, причем очень быстро, по сути без всякого перехода. Хотя слабый багряный отсвет неба присутствовал в помещении еще долго. В комнате музицировали, весело, с подъемом. Здесь собралось много моих друзей. Один из них играл бравурную увертюру к какой-то комедии, еще не опубликованное сочинение близкого друга-композитора, правда отсутствующего. Я сидел на фортепианной скамье, рядом с пианистом. Вошел Франц. Как всегда, он запоздал — но любезно-скромная улыбка погасила в зародыше все упреки. Он поклонился, то расстегивая, то опять застегивая пуговицу пиджака (темно-серого, по обыкновению гладкого, без полосок, вообще без какого-либо узора), однако же это не казалось признаком смущения. Просто легкое дурачество рук. Руки словно бы продолжали улыбаться, а между тем красивая узкая голова в гармонии с музыкой стала серьезной. Увидев его в дверях — пока звучала музыка, он так и стоял возле двери,— я до того испугался, что посреди начатого вздоха у меня перехватило горло. Несколько лет назад Франц умер. Но сейчас 106
отчетливо видно: он вовсе не мертв. И выглядит даже лучше, чем когда бы то ни было. Цвет лица, неизменно смуглый, теперь отдавал розоватым, возможно вследствие освещения, а скорее всего, пожалуй, от длительного пребывания на свежем, целительном воздухе, на солнце или в высокогорье. Лицо, порой узкое как лезвие ножа, немного, совсем чуточку раздалось в ширину, не утратив, однако, своей природной изящной тонкости. А волосы, блестящие, густо-черные, были разделены прямым пробором, но не приглажены, стояли ежиком, аккуратным и юношески чистым. Наконец я обрел дар речи и обратил внимание окружающих на то, что считавшийся умершим снова здесь. Странным образом никто не удивился. Наоборот, казалось, я один полагал его мертвым и теперь убедился в своем заблуждении, тогда как для других, не разделявших моего заблуждения, ничего неожиданного не произошло. Кстати сказать, им бы следовало удивиться и моей взволнованности, но этого они тоже не сделали, остались совершенно невозмутимы, что я в свою очередь воспринял как должное,— таким образом, замкнутый круг спокойных взаимоотношений ничуть не нарушился, тем более что и я быстро успокоился касательно видения и вскоре почувствовал себя вполне уверенно. Увертюра закончилась. Все восторженно зашумели. В особенности понравился один пассаж, часто повторявшийся, всякий раз в новых вариациях, как бы почерпнутых из неиссякаемого источника. Я сел за рояль и отыскал в нотах красивое место. Сыграл несколько фраз, которые особенно пришлись мне по сердцу, и, как всегда, охотно стал рассказывать, в чем, на мой взгляд, состоит гениальная новизна этих фраз, стараясь словом и пояснительными отрывками возможно ближе подойти к непостижному. Меня переполняло безмерное счастье. Франц тоже подошел ближе, стал подле меня и сказал, что этот часто повторяющийся пассаж напоминает ему людскую толпу — волнистое движение руки тотчас разъяснило сравнение, я прямо воочию увидел кипучее море голов, высвеченных солнцем... Из глубины салона кто-то заметил, что этот прием повторов и вариаций идет, собственно говоря, от Баха и Сметаны. Я взглянул на Франца и прочел в его лице понимание. Нам обоим было ясно, что сей способ холодного анализа, ищущий «влияний» и даже «плагиатов», блуждает в мире красоты слишком неуклюже, как чужой, что истинное понимание и неподдельное чувство пользуются много более тонкими мерилами и, обнаружив прекрасное, воспринимают его без исгоризирующе- го стремления обесценить, хотя вовсе не отгораживаются от исторических взаимосвязей и влияний. Не обменявшись ни словом, мы знали, что согласны друг с другом. Так часто бывало... Позднее у нас завязался разговор. 107
— У тебя есть от меня секрет, — наседал на него я, — ты одновременно и жив, и мертв. Отчего ты не скажешь мне, что это такое.— Я опять очень разволновался, на глаза набежали слезы. Он отступил от меня к окну, в печальном молчании долго смотрел на улицу. Очевидно, я зашел слишком далеко, быть может невольно обидел его... Но и это не показалось мне странным. Ведь и раньше иной раз случалось, что Франц не давал ответа. Это было не высокомерие и не секретничанье. И как ни смущало порой неприязненное его молчание, я все же никогда не испытывал и тени обиды. Для этого я слишком любил его и почитал. А вот он изредка притворялся обиженным. Как сейчас, у окна. Однако я всегда отчетливо сознавал, что сердится он не всерьез, а словно бы для забавы разыгрывает в душе совершенно свободную шахматную партию со встречными чувствами, где каждая позиция точно фиксируется, вроде бы с этакой хитрецой и упрямством, — но вся эта шахматная партия, в которой каждый неверный ход наказуем, по сути, только игра и не имеет отношения к тому, что мы значим друг для друга. Настоящая связь скорее совершенно независима от мелких неловкостей, ошибок, обид, без которых люди не могут обойтись. Пока Франц стоял у окна, на его лице играл какой-то бледный зеленоватый свет. Я испугался, но тотчас сказал себе, что это всего лишь отблеск гаснущего вечернего неба и достигающего сюда снизу уличного освещения. Потом Франц опять обернулся, заговорил со мною и с другими. Все поднялись. Он тоже собрался уходить. Но куда? Я вдруг подумал: ведь мертвые часто навещают своих родных и друзей, однако после, в конце встречи, им позволяют беспрепятственно уйти, не размышляя о том, куда они уходят. Эта всеобщая бессердечность причиняла мне боль, хоть я и твердил себе, что с таким закоренелым обычаем ничего поделать нельзя. Я проводил Франца в переднюю. Здесь у меня было преимущество: мы остались наедине. Просторное, почти совершенно темное помещение, вдали, за открытой старинной дверью, виднелась ярко освещенная лестничная площадка. Тут и там стояли неясные фигуры, все поодаль. На прощание Франц крепко пожал мне руку, я задрожал. — Так ослаб, Макс, — сказал он, очень тихо, вопросительным тоном. От этого упрека я совершенно сник. Ноги подкашивались. А Франц коснулся указательным пальцем моего лица, обвел глубокие круги у меня под глазами и повторил: — Так ослаб? Теперь только я сообразил, что в его словах был не упрек по поводу моего расслабленно-сентиментального состояния, а просто 108
дружеская озабоченность моим болезненным видом. Я тогда и вправду много пережил, из-за болезни одной женщины и из-за одного плана. Вероятно, все это читалось у меня на лице. И в этом внезапно осознанном значении слов «слишком ослаб» засияла мне навстречу не раз изведанная доброта друга. То, что было издавна знакомо и все же оказалось как бы внезапным открытием любящей души Франца, захлестнуло меня с такой силой, что я обнял друга за талию. — Как же получается, — сказал я (не знаю, себе или ему), — как же получается, что твои слова звучат для меня одновременно упреком и утешением? Упрек и утешение — они ведь антиподы, ты не находишь? — Может быть, и не совсем,— тихо, с загадочной улыбкой, сказал он. В тот же миг и он обнял меня. Мы оба стали единством раскосов и опор, это было совершенно не похоже на прикосновение к женщине. Под рукой я чувствовал только его одежду, прохладную, приятно шершавую, дорогую ткань, тела его я не чувствовал, только замечательно бодрящую крепость — будто металлические стержни. Франц, казалось, тоже нашел во мне опору. Мы вместе сделали несколько шагов, точно желая хорошенько насладиться ощущением взаимной надежности. — Мы останемся вместе, — радостно сказал я. Франц кивнул. Этот вполне веселый, оживленный кивок внушил мне уверенность, что я непременно увижу его снова, может быть, после смерти, но наверняка, причем в не слишком далеком будущем. Перед уходом он, по давней привычке, еще раз коротко стиснул ладонями мою правую руку... Я пробудился от сна, со слезами на глазах. Упрек и утешение — да, это был Франц. Такая смесь — самое беспримерное в нем, по ней я узнал бы его среди многих тысяч. Я пытался отчетливо увидеть угловую комнату, где мы встретились. Она не принадлежала к моей теперешней квартире. Возможно, такая угловая комната наверху, выходившая на две стороны, на вечернюю зарю и на темные окрестные улочки, имелась в доме на Шаленгассе (Скоржепка), где я некогда жил с родителями. Точно я вспомнить не мог. Между тем во сне, который после пробуждения несколько времени казался совершенно явственным и реальным, мало-помалу обнаруживались всевозможные элементы нереальности, причинявшие мне боль, ведь по мере их проявления Франц снова умирал, уходил от меня. С большой неохотой я констатировал, что столь веселое, праздничное музицирование в компании множества друзей было практически немыслимо в настрое и ситуации моих последних лет и потому относилось к области фантазии. В первую очередь недоставало множества друзей. Да и проку от них было бы мало, ведь недоставало друга единственного и главного. 109
Да, наряду со многим другим в нем беспримерно и неповторимо то, что дружеские его слова часто соединяли в себе «упрек и утешение». Об этом свидетельствует уже его прелестно-насмешливое, но отнюдь не обидное письмо ко мне (где вспоминается «Волчье логово»), напечатанное в сборнике «Письма» (Kafka, Briefe. S. 241), образец подлинно дружеской укоризны. Из данного письма (как и из многого другого, пережитого вместе с ним) ясно видно, насколько резко он протестовал именно против «кафкианского». Вдумчивость, правдивость, добрая умеренность — вот чему можно было у него научиться. Причем никаких проповедей он не читал. Наставлял всем своим существом, загадочно и восхитительно. Не в пример декадентству, нигилизму, «неоромантизму» распада в предшествующем пражском поколении а-ля Хадвигер и Леппин. Воспитательное стало в нем плотью и кровью, хотел он этого или нет. Долой мерзкое слово «кафки- анский»! Оно преграждает путь к всякому пониманию этой великой личности. Вдумчивость и умеренность Кафке пришлось добывать в сумбурное время, в недрах которого таился еще больший хаос, вернее катастрофа, и оттого его вдумчивость и умеренность становились вдвое ценнее, хоть и приобретали оттенок неизбежной сложности, странный парадоксально-лукавый привкус, столь многих вводивший в заблуждение. Приведу здесь еще три свидетельства этой специфической, сдержанной «вдумчивости» Кафки, которая проявлялась как «упрек и утешение» (зачастую в сочетании с сократовской иронией). Я редко и неохотно копаюсь в своих старых записях и бумагах. Но иногда все же приходится это делать, по разным причинам, и тогда я порой натыкаюсь на прелюбопытные вещи. Вот так недавно я нашел рукопись Кафки, маленькую записочку, содержащую несколько имен. Об этом мне и хочется теперь рассказать. 1. Речь идет о тетрадке вроде тех школьных, какими я охотно пользуюсь и теперь. Синяя обложка с белой виньеткой, в которую вписано содержание и заголовок: «Есть ли в искусстве границы изображаемого?» [Gibt es Grenzen des Darstellbaren in der Kunst?). Набросок лекции, которую я некогда читал. Дата: 28 января 1910 г. Любезности германиста Курта Кролопа (Халле) я 1 Русский перевод см. в кн.: Кафка Ф. Процесс. Письма. С. 272-274. 110
обязан информацией, что, согласно библиографическому обзору Эрнста Рихновского («Дойче арбайг», год издания IX), лекция эта состоялась в пражском обществе «Женский прогресс» (Frauenfortschritt). Лекция, местами записанная подробно, местами — в форме тезисов, берет за отправную точку цитату одного из французских авторов: «L’inexpressive n’existe pas»1. Я же утверждал обратное. Адекватно отобразить существующее невозможно. Точные холодные понятия не способны справиться с бесконечно нюансированной реальностью. Ни существительные, ни прилагательные. Легче найти косвенный доступ. Например, через гласные. Привожу гётевские строки: Nach Mittage saßen wir Junges Volk im Kühlen.2 Здесь уже три «а» в первой строке (утверждаю я) суггестивно вызывают ощущение прохлады. Далее я цитирую «молодого пражского автора, пока слишком малозаметного». Имя я не называю. Это строки из «Описания одной схватки» (Beschreibung eines Kampfes) Кафки. Вот текст, буквально взятый из (наброска) тогдашней моей лекции: «„Поезд тронулся, исчез как длинная раздвижная дверь, а за тополями по ту сторону рельсов была громада пространства, просто дух захватывало“. [Гак пишет молодой автор.] Дело происходит ночью. Толком ничего не видно. Незавершенность фразы [передает это ощущение]. Здесь не хватает [после слова „пространства“] „такого темного, что...“, а потому возникает чувство, что ничего отчетливо не разглядишь. Более того, здесь сосредоточена вся суть новеллы... Открою вам один секрет: в Праге действительно втайне существует что-то вроде писательской школы, к которой я отношу и себя. Внимание к каждому слову, к каждому слогу, тщательность во всем, по [образцу] мастера Флобера. Но не его мрачный взгляд на мир, а скрупулезность исполнения [служит нам образцом], внимание ко всякой детали. Никакого различия меж формой и содержанием. [То и другое одинаково важно.]» Слова, заключенные в скобки, добавлены нынче, для пояснения. Как видите, тогда я еще не делал различия между «пражской школой» и «пражским кружком». 1 Невыразимого не существует (фр.). 2 После обеда мы, молодежь, сидели в холодке (нем.). Из юношеского стихотворения Гёте «Stirb der Fuchs, so gilt der Balg...». 111
Далее в лекции идет речь о проблеме романа, в котором зашифрованы реальные события и люди, а также об эротическом. Назначать писателю границы вообще недопустимо, ему и так приходится трудно. Собственно говоря, перед ним непрерывно встают неразрешимые проблемы. И с юношеской беспечностью я резюмирую: «Для писателя я требую полной свободы». Сказать по правде, листая теперь давние страницы, я с удивлением отмечаю, что уже тогда сказал много такого, что и ныне, 55 лет спустя, вновь всплывает как проблема молодежи, например у Маркузе. После лекции состоялась дискуссия, которую я записываю тезисно — видимо, чтобы суметь сформулировать ответ. Первым выступил слепой писатель Оскар Баум, как всегда темпераментно. Затем Кафка, против меня. В тетради я записал: «Кафка: Несовершенство [литературы] проистекает лишь от абстрактного подхода. — Отдельный писатель — человек, как и публика. Отсюда и взаимосвязь. — Самым значительным романистам хватает современников: Барчу, Конте-Скапинелли, Трауготгу Там- му, Гинцкаю. — Оратор обрушивается на многообразие мира, а не на несовершенство [литературы]». Упомянутые Кафкой авторы, пожалуй не очень-то значительные, задают загадки. Второго и третьего из них я совершенно не помню. Ситуация становится еще более странной, если посмотреть на вложенную в тетрадь записку, на вырванный из блокнота листок, где рукою Кафки написаны следующие имена: «Вильгельм Фишер, Трауготт Тамм, Хайнц X. Эверс, Шницлер, Келлерман, Гинцкай, Рудольф Ханс Барч, Херцог, Цобельтиц, Конте-Скапинелли, Герман Иль- геннггайн, Отто Эрнст, Зудерман, Вильбрандт». Столбиком, одно под другим. Имя «Рудольф Ханс Барч» дважды подчеркнуто. А внизу, в уголке, рукой Кафки, мелкими буковками написано: «Государство». Может быть, Кафка намеревался раскритиковать и мой тогдашний анархизм? Далее слово в дискуссии берет г-н Фрайбергер (не знаю, кто это), затем опять Баум и снова Кафка. Мои заметки, относящиеся к выступлению Кафки, видимо весьма ироничному, таковы: «Барч в моей защите не нуждается. — Но о чем публике нужно больше заботиться — о литературе или о собственном спокойствии?» По поводу Барча мне вспоминается еще, что в ту пору он был знаменит своим романом «Двенадцать из Штирии» [Zwölf aus der Steiermark) и что (позднее) Теодор Лессинг написал книгу, где выделял Барча и ставил в пример всем «городским» литера- 112
торам. Sic transit...1 Быть может, Кафка хотел назвать наиболее читаемых китов публичных библиотек, а вовсе не (исключая Шницлера) лучших из лучших. Отсюда и его ирония. 2. К сфере креативной воли и вдумчивости Кафки относится и его сионизм, который отчетливо заметен в письмах, а также в дневниках (записки о восточноеврейских актерах) и в набросках вроде «Синагогального зверя» (Synagogentier). В 1965 г. меня навестил в Тель-Авиве издатель Кафки Т. Херцль Роум, к сожалению ныне уже покойный владелец издательства «Шоккен-букс» (Нью-Йорк); он рассказал мне о большом томе писем (письма к Фелице Бауэр), который готовит у него к печати проф. Эрих Хеллер. Этих писем я никогда не видел, однако par distance2 позаботился, чтобы они не пропали. Посредницей была моя сестра, которая, как и ее свойственница Фелица, жила в Калифорнии. Ни для кого не секрет, что Фелица была дважды помолвлена с Кафкой. Сейчас обеих женщин уже нет в живых. «Вы будете рады, — сказал мистер Роум. — В первом же письме Кафка предлагает Фелице вместе поехать в Палестину, подробно излагает план путешествия». Сейчас Израиль, тогдашняя Палестина,— страна туризма. А в то время, в 1912 г., нашу прародину посещали только сионисты. В книге «Отчаяние и спасение в творчестве Франца Кафки» ( Verzweiflung und Erlösung im Werk Franz Kafkas)3 я привел убедительные доказательства сионизма Кафки, дословно цитируя его письма, и в новых аргументах не нуждаюсь. Однако, учитывая, что проф. Мушг, германист, дерзнул заявить, будто я «фальсифицировал» Кафку, приписав ему сионистские взгляды, я в радостном напряжении жду выхода упомянутого тома писем. В странах Восточного блока еврейская компонента душевного развития Кафки и так уж либо целиком замалчивается, либо робко упоминается лишь мимоходом, хотя в борьбе Кафки против ненавистной изоляции и без- родносги (см. «Одрадек» — Odradek4) она является одной из важнейших центральных осей. Поскольку же правда в конце концов всегда побеждает, я не слишком ломаю себе голову над причудливыми 1 Так проходит (мирская слава) (лат.). 2 На расстоянии, издалека (фр.). 3 См. русский перевод: Брод М. О Франце Кафке. С. 333-395. 4 М. Брод имеет в виду рассказ «Забота отца семейства» (Die Sorge des Hausvaters) из сборника «Сельский врач» (Ein Landarzt). 8 Заказ № 1876 113
искаженными толкованиями и не сомневаюсь, что в итоге мое видение Кафки одержит верх. 3. Просматривая старые бумаги, я недавно нашел до сих пор неизвестную рукопись Кафки. Помимо значительности содержания, она удивительна еще и тем, что поддается весьма точной датировке и представляет собой один из самых ранних сохранившихся литературных опытов Кафки, при условии, что немногие письма, опубликованные мною на с. 9-321 тома «Письма», не будут отнесены к числу вполне самостоятельных порождений духа Кафки, хотя иные из них в силу своего изящества и личного характера важнее целых библиотек, нагроможденных повсюду легионами кафковедов. Кстати, и цитируемая ниже рукопись в двух местах имеет тенденцию превратиться в письмо. И все-таки, уже из-за отсутствия обращения, о котором Кафка никогда не забывал, она являет собою своего рода «размышление», прообраз первой его книги. Состоит эта рукопись из трех листков форматом в восьмую долю, исписанных с обеих сторон, карандашом, местами текст смазан и едва разборчив. В расшифровке одного слова я по- прежнему не уверен. Последний листок исписан только с одной стороны, там текст обрывается. Размером эта листки 10,5x17 см; последний на 2 см короче. Кафка полемизирует здесь со мной, отвечает на две мои статьи, опубликованные в берлинском еженедельнике «Ди геген- варт» (издатель Эрнст Хайльборн) 17 и 24 февраля 1906 г. под названием «К вопросу об эстетике» [Zur Ästhetik). В этих статьях я наивно и с юношеским легкомыслием (мне ведь не было и 22 лет) утверждал, что категорию «прекрасного» надо попросту заменить категорией «нового». «Новая апперцепция», то бишь «восприятие плюс внутренняя обработка нового впечатления», как я дефинировал вслед за Хербартом и Вундтом, представляет собою сущность красоты. Мои друзья Феликс Вельч и Кафка резко запротестовали. Ведь Кафка всегда предостерегал меня от преувеличений. Годами он воспитывал у меня философски уравновешенное отношение к жизни (чего нынешние кафковеды при их искаженно-нелепом взгляде на Кафку совершенно не понимают, но я-то глубоко про¬ 1 Имеются в виду письма Кафки 1900-1905 гг. 114
чувствовал на себе всю серьезность Кафки). И нижеследующее эссе Кафки — лишнее тому подтверждение. Увы, оно так и осталось фрагментом. Мое программное заявление «новое равнозначно прекрасному» при всей его ошибочности было, однако ж, не лишено рационального зерна, об этом свидетельствует высказывание Антона фон Веберна (приблизительно моего ровесника, ученика Шёнберга), которое стало мне известно совсем недавно: «Сказанным достойно быть лишь еще не сказанное». Но Кафку мой постулат рассердил. И хотя он как раз тогда готовился к выпускным экзаменам по юриспруденции (письмо от 16 марта 1906 г.), он написал эти несколько страничек, а затем, наверно, отдал их мне. Почерк готический, так называемый «куррент». Начертание букв точь-в-точь как в «Описании одной схватки», о котором напоминает и школьная разбивка на пункты: a), Ь), с) и т. д. Начало явно отмечено влиянием шопенгауэровского учения о «свободном от воли интеллекте» и показывает, что, поскольку господствующая в Праге школа брентанисгов полностью пренебрегала Шопенгауэром, Кафка находился в радикальной оппозиции этой школе, с которой только дилетанты духовно его связывают. А вот связь с «Описанием одной схватки» и с гофмансталевским «Письмом Чандоса»1 подчеркивается настойчивым указанием на бесконечность и неисчерпаемость созерцательного опыта. Текст Кафки таков. a) Нельзя говорить, что только новое представление пробуждает эстетическую радость; ее пробуждает всякое представление, не относящееся к сфере воли. Если же, тем не менее, так говорят, значит, лишь новое представление мы способны воспринять без участия нашей волевой сферы. Однако не приходится сомневаться, что существуют новые представления, которые мы не оцениваем эстетически. Так какую же часть новых представлений мы оцениваем эстетически? Вопрос остается открытым. b) «Эстетическая апперцепция» — термин, пожалуй, еще не общепринятый, и следовало бы разъяснить его подробнее, а точнее, разъяснить вообще. Как возникает чувство удовольствия и в чем его своеобразие, чем оно отличается от радости по поводу нового открытия или по поводу сведений из чужой страны либо области знаний. 1 Имеется в виду «Письмо лорда Чандоса Фрэнсису Бэкону» (Brief des Lord Chandos an Francis Bacon). 115
c) Новое воззрение полагает важнейшим доказательством общий физиологический, а не только эстетический показатель, и это — усталость. С одной стороны, из множества ограничений, которые ты налагаешь на понятие «новый», вытекает, что, по сути, ново всё, ведь, поскольку все предметы — да и мы, зрители, тоже — находятся в вечно изменчивом времени и освещении, наши встречи с ними волей-неволей всегда происходят как бы в разных местах. С другой стороны, устаем мы не только когда наслаждаемся искусством, но и когда учимся, поднимаемся в горы, обедаем, хотя и не скажем, что телятина нам-де больше не подходит, так как нынче мы от нее устали. Но в целом было бы неправильно говорить, что существует такое вот двойственное отношение к искусству. Стало быть, лучше сказать: предмет парит над эстетической кромкой и усталостью (которая, по сути, имеется только для пристрастия прямо предшествующего времени), т. е. предмет утратил равновесие, причем в плохом смысле. И все же твоя логика подталкивает к формированию этого контраста, ибо апперцепция не состояние, а движение, иначе говоря, она должна завершиться. Возникает легкий шум, вперемежку со стесненным ощущением удовольствия, но вскоре все непременно уляжется на свои места. d) Есть различие между людьми эстетического и научного склада. e) Зыбким остается само понятие «апперцепция». Мы хорошо его знаем, но к эстетике оно отношения не имеет. Пожалуй, можно представить ситуацию таким образом. Мы говорим: я — человек, начисто лишенный чувства места, и приезжаю в Прагу как в чужой город. Хочу написать тебе, но не знаю твоего адреса, спрашиваю у тебя, ты называешь мне адрес, я его апперципирую, и больше мне спрашивать никогда не понадобится, твой адрес для меня — нечто старое; так мы апперципируем науку. Если же я хочу тебя навестить, мне придется спрашивать снова и снова, на каждом углу и перекрестке, без прохожих мне нипочем не обойтись, апперцепция здесь вообще невозможна. Конечно, очень может быть, что я устану и по дороге зайду в кофейню отдохнуть, и очень может быть, что я вообще откажусь от визита, но я до сих пор и не апперципировал. «Отсюда без труда следует...» — что тут удивительного, ведь с самого начала всё наперед вынуждено цепляться за апперцепцию как за перила. «Данная теория объясняет...» — просто фокус. Ведь за этой фразой, насколько я вижу, следует единственное ее доказательство, в каковом тебе надлежало убедиться в первую очередь, а не получить как следствие. «Инстинктивно опасаешься...» — предательская фраза. (Здесь рукопись обрывается, хотя на с. 5 еще есть место, а с. 6 вообще пуста!) 116
Чтобы не заканчивать столь резким диссонансом, приведу текст (опять-таки еще не опубликованной) почтовой открытки с видом Габлонца (Яблонец), которую я также нашел в своих бумагах. Кафка пишет: «Дорогой Макс, из комнаты твоей бабушки, которая действительно нежна, кротка и свежа, как девушка». На почтовом штемпеле дата: 30.IX.1910 г. Означенная бабушка по матери, без малого ста лет от роду, из-за неистового темперамента была грозой всей семьи. Поскольку рядом с нею никто не выдерживал, она жила одна в Габлонце и, благодаря заботам моего отца, ни в чем не нуждалась. Кафка заинтересовался этой примечательной женщиной и навестил ее, когда (по делам Общества страхования рабочих от несчастных случаев) поехал на север Богемии. Я описал свою бабушку в повести «Арнольд Бе- ер» [Arnold Веет). Воспроизведенная ниже речь, как мне кажется, коротко и удачно обобщает мое отношение к Кафке. Я произнес ее в Праге 23 июня 1964 г. по случаю открытия посвященной Кафке выставки. Говорил я по-чешски и только позднее перевел эту речь на немецкий. С похвальной объективностью чешские деятели и поклонники искусств через свои журналы, через радио и телевидение обеспечили моей речи широчайшую гласность, хотя высказанные в ней взгляды отнюдь не во всем совпадали с «ортодок- сально»-марксистской интерпретацией феномена Кафки. Вот ее текст: «Взросление» — так называется чудесная симфония моего большого друга Йозефа Сука. И если меня спросят, какое название я выбрал бы для биографии Кафки, я выбрал бы это же: «Взросление». Франц Кафка умер молодым, не завершив дела своей жизни. И вся его жизнь была непрерывным исканием. Но что же он, собственно, искал? По-моему, всю жизнь он искал только одно — чистоту души. Абсолютную, безусловную, неэгоистическую чистоту. Чистоту, а значит, справедливость. Социальную справедливость к ближнему, к любому человеку — и справедливость к метафизическому миру, как об этом сказано в Книге Иова. Истинный сын города Праги, Кафка был глубоко укоренен в пражской почве. Его поэтическая душа была околдована магией старой Праги и многоликосги ее обитателей. Истинный сын Праги, он был укоренен в чешской и немецкой культуре, но равным образом — и в древней культуре евреев. Рано осознав свою принадлежность 117
к еврейскому народу, он с огромным подъемом занимался древней наукой иудейского учения. В этике этого учения, в еврейской традиции он нашел пути к тому, что искал. До сих пор я хорошо помню, как — однажды вечером, на углу Альтштедтер-Ринг и Лан- генгассе (Длоуга) — он процитировал мне из какой-то талмудической антологии слова нашего учителя римской эпохи Шимона бар-Иохая: «Со мною случилось чудо, и оттого хочу я сделать распоряжение, полезное для общества». Именно такой синтез всегда был типичен для Кафки, синтез реализма с чудом, с фантазией, с богатой и живой созидательностью его духа, который без устали работал, работал — пока коварный недуг не напал на него и не уничтожил. Трагический и, если позволительно так выразиться, иронический случай. Ведь ныне эта болезнь излечима. Если бы жизнь Франца продлилась всего лишь на несколько лет, мы бы, возможно, и сейчас еще видели его среди нас. И какую же радость дарил бы Кафка, живущий среди нас, на вершине своего творчества, своего почти сверхчеловеческого таланта, своей мудрости и горячей любви! Я только что говорил об иронии. Ирония, юмор, парадокс — эти важнейшие качества неотъемлемо принадлежат его искусству, его неповторимой индивидуальности. Ведь при всем скепсисе он был человеком веселым, любил жизнь и шутку, любил прогресс, а потому и воссоздание древней родины — Израиля. Позвольте мне в этой связи сделать одно маленькое замечание. Я очень рад, что творчество Кафки ныне высоко ценят и признают в его родном городе. Но я не рад, что иные интерпретации (не только здесь, но и в других странах, например смехотворная интерпретация американского профессора Уайнберга) норовят выставить его отчаявшимся декадентом, неоромантиком-негативистом в духе Эдгара Аллана По, — подобные интерпретации видят в нем человека слабого, бегущего от жизни, нечто вроде занятного привидения. Франц, который больше двадцати лет был моим лучшим другом, с которым я, когда он находился в Праге, встречался почти ежедневно, а то и дважды в день, — этот Франц был полон жизни, необычайно деятелен, оптимистичен. Его интересовало все — и спорт, и театр, и кино, и животные, и цирк, и т. д. Он любил Прагу и здешнюю артистическую жизнь, любил жизнь простого народа. И сам был прост в своих чувствах, хотя интеллект его странствовал сложнейшими путями, нередко запутанными и загадочными. Мой добрый незабвенный друг Георг Мордехай Лангер, автор бессмертной книги «Девять врат» (Devèt bran), преподавал ему (и мне) древнееврейский язык, обычаи хасидского мира, и от этого учения тянется нить прямиком к вечным поискам справедливости, что мы обнаруживаем и у Кафки, и в знаменательной пьесе «Окраина» Франтишека Лангера, брата Георга. Мир Кафки прости- 118
рается далеко, мы только-только начинаем его познавать. Он был пророк. Чуткой своей душой он предощущал кошмар нацистских зверств. Тень этого страшного будущего, до которого сам он не дожил, сгущает меланхолию его романов «Процесс» (Der Prozeß) и «Замок» (Das Schloß). Тем не менее он неколебимо верил в мир меж всеми народами и в прогресс человеческого рода. Если не извращать его благородный образ, то перед нами предстанет идеальный человек, один из тех великих, что лишь изредка являются среди нас. И при этом (скажу в заключение) он был так беден, так безропотен. В своем смирении он часто цитировал сентенцию мудрого рабби Тарфона из книги «Пирке авот», то бишь «Изречения отцов»: «Не дано тебе завершить дело — и все же ты не вправе праздно стоять в стороне». Так и было. Когда дело шло о чем-то большом, хорошем, Кафка никогда не стоял в стороне. Anima Candida! Чистая душа! Кафка и сионизм — тема неисчерпаемая, огромную важность которой я не усгаю подчеркивать, хотя зачастую нынешнее кафкове- дение обходит ее стороной, в полном замешательстве. Оно предпочитает заниматься двумя-тремя разрозненными высказываниями Кафки, где он проявляет некоторый скепсис касательно сионизма и его конечной цели — возвращения еврейского народа к нормальной жизни на собственной земле, с собственным языком, в собственном государстве. Здесь можно возразить следующее: среди сознательных, видных сионистов вряд ли найдется хоть один, кто на определенных этапах своей жизни, говоря по чести, не испытывал бы в душе тяжких сомнений и приступов слабости. И именно Кафка, от природы склонный к самобичеванию, к мучительным вопросам, к частым раздумьям над занимавшими его проблемами, к взвешиванию «за» и «против», не должен был ни разу, ни единого разу уступить этой склонности, даже в своих дневниках, которые вел втайне, только для себя, для суровейшей проверки совести и в которых любил выступить собственным оппонентом, чтобы проконтролировать и учесть все обстоятельства, препятствующие его чаяниям, — именно Кафка не должен был вообще выражать своих законных сомнений? Удивительно, что он делал это так редко! Не следует забывать, что тогда мы все были очень и очень далеки от исполнения нашей мечты о государственности, зачастую почти не верили в ее осуществимость, ибо снова и снова нас резко отбрасывало назад, и даже теперь, через 42 года после кончины Кафки, вполне справедливы замечательные слова Бен-Гуриона: «Тот, кто в 119
Стране Израиля не верит в чудеса, не реалист». Немногим скептичным моментам в жизни Кафки противостоит множество позитивных высказываний и поступков. Помимо уже упомянутого систематического изучения древнееврейского и идиша, энергичного и активного участия в моей работе в школе для евреев-беженцев из Восточной Европы (во время войны), а затем — в создании еврейской школы в Праге, о чем рассказывается в написанной мною биографии Кафки, он проявлял сугубо личный интерес к восточноевропейской актерской труппе, гастролировавшей в Праге, особенно к актеру Ицхаку Лёви, у которого усердно штудировал фольклор и литературу на идише и которого всячески поддерживал; далее, он интенсивно занимался изучением еврейства сначала в Праге (у Лангера и Тибергера), а позднее в Берлине, в Высшей школе науки о еврействе1. Эту важную компоненту в жизни Кафки подтверждают и «Разговоры с Кафкой» Густава Яноуха (Janouch 1951). Сюда же относится и его работа в берлинском еврейском народном доме, основанном д-ром Зигфридом Леманом, — подготовительной школе перед Палестиной. Он посещал народный дом каждый раз, когда бывал в Берлине, и побудил свою невесту Фелицу Бауэр (Берлин) лично участвовать в тамошней работе, которая велась под девизом, сходным с лозунгом русских народников: идти в народ! Подруга Кафки Дора Димант часто рассказывала о его серьезных планах заняться в Палестине ремеслом. С этой целью он учился столярному делу и садоводству — болезнь и смерть не дали осуществиться его планам, среди которых scherzando2 мелькала и идея заделаться в Палестине официантом. Тот, кто внимательно изучает письма Кафки, дневники, незавершенные наброски, находит множество указаний на эти жизненные планы. Свою сестру Оттлу он тоже побуждал заняться сельскохозяйственной подготовкой для Палестины. Наиболее отчетливо об этих идеях говорят (обнаруженные Клаусом Вагенбахом) письма к барышне Минце, которая, по его настоянию, поступает в еврейское аграрное училище в Але- ме, чтобы практически подготовиться для работы в Палестине. «Быть может, Вы сами прихватите с собой в Палестину какое-нибудь алемское бревнышко», — пишет он ей. А когда Минце сетует на трудности перестройки, он отвечает: «Мне ли не знать, Минце, 1 Wissenschaft des Judentums — научная школа иудаики, возникшая в рамках еврейского Просвещения (хаскалы) в начале XIX в. 2 В шутку (;итал.). 120
как это трудно. Это совершенно отчаянная еврейская затея, но, насколько я вижу, великая в своей отчаянности. (Впрочем, быть может, она вовсе не так отчаянна, как мне представляется нынче, после бессонной ночи, необычайно мучительной даже для меня.) Невольно возникает ощущение, будто ребенок, оставленный в разгар игры, затевает немыслимое восхождение на кресла или что-то в этом роде, но совершенно забытый отец все же присматривает за ним, и на самом деле все не так опасно, как кажется. Этим отцом мог бы, к примеру, быть еврейский народ» (курсив мой. — М. Б.). Я не понимаю, как после таких документов можно пройти мимо глубинной связи Кафки с сущностью и надеждами еврейского народа или даже вовсе их игнорировать, поскольку в некоторых странах ныне преобладает возникшая по эфемерно-политическим причинам антипатия к сионизму. Человеческо-универсалистский, гуманистически направленный сионизм дает ключ к многим (хотя и не ко всем) сторонам самобытности Кафки. Другие свидетельства живого участия Кафки в сионистском движении обнаруживаются в очень многих его письмах. Вальтер Хёллерер («Die Zeit», 11 марта 1966 г.) в своем эссе об «Одрадеке» Кафки замечает, что лишь «одна-единственная дневниковая запись Кафки... посвящена „Зельбсгверу“». Вполне возможно. Однако в томе «Письма», которому уделяют слишком мало внимания, «Зельбствер» (центральный сионистский орган в Чехословакии) упоминается куда чаще. Настойчиво и нетерпеливо Кафка просит, чтобы Феликс Вельч, и я тоже, присылал ему этот еженедельник в санатории, где он лечился. А в сборнике «Зельбствера» «Еврейская Прага» (1917) он впервые публикует исповедальный рассказ «Сон» [Ein Traum), позднее (1919) включенный в сборник «Сельский врач». Точно так же два его рассказа о животных были впервые напечатаны в издаваемом Мартином Бубером ежемесячнике «Дер юде», который по направленности полностью совпадал с «Зельбсг- вером» и редактором которого впоследствии стал Залман Рубашов (3. Шазар), ныне президент Государства Израиль, по праву глубокоуважаемый, провозглашающий мир и всеобщий гуманизм. Если учесть, с какой неохотой и как редко Кафка отдавал свои произведения в журналы, то эти публикации в «Зельбсгвере» и в «Дер юде» приобретают весьма и весьма важное значение. Что же до «Одрадека», то почему-то не замечают, что еще в биографии Кафки (вышедшей новым изданием в издательстве 121
«Фишер» — Brod, Über Kafka) я указывал, что слово «одрадек» происходит из чешского и означает «изгой». Приставка od- (аясо- в греческом) всегда указывает на нечто стремящееся отделиться, отпасть. Rada — это «совет, рекомендация», rod — «рождение, происхождение». Для «изгоя» в чешском употребительно слово odrodilec, где -ilec — просто словообразовательные суффиксы. Зачин рассказа, конечно же, представляет собой одну из тех обманчивых шуток, какие Кафка со свойственным ему специфическим юмором любил разыгрывать и в жизни, и в своих писаниях; в моей книге «Франц Кафка. Биография» сколько угодно примеров тому. Пожалуй, стоит обдумать и мою ссылку на единственный диалог, который происходит у рассказчика со странным существом Одрадеком, после того как оно называет свое имя: «„А где же ты живешь?“ — „Неопределенное место жительства“»1. Напомню, что я писал в книге «О Франце Кафке»: своеобразная символика Кафки обычно разворачивается на трех уровнях и потому нередко допускает и трехступенное толкование — во-первых, индивидуалистическое, соотнесенное со страждущим «я» рассказчика; во-вторых — соотнесенное преимущественно со страждущим народом, т. е. с евреями диаспоры, которые лишены родины («неопределенное место жительства»); в-третьих, универсальное толкование, соотнесенное с судьбой страждущего — по собственной вине —рода человеческого. Эти три толкования у Кафки включают друг друга, а не исключают. На трех разных уровнях он вершит суровый суд. Название короткого, но необычайно содержательного рассказа — «Забота отца семейства» — недавно несколько прояснилось е contrario2, благодаря цитированному выше письму к Минце. О чем там сказано? Ребенок затевает с виду весьма опасное «восхождение на кресла». Но «забытый отец» все же присматривает за ним, и весьма внимательно. «Этим отцом мог бы, к примеру, быть еврейский народ». Кто усомнится, что Кафка оба раза имеет в виду не земного отца семейства, а высшую инстанцию, народ или Бога, которого в молитвах призывают: «Отец наш» [abba, awinu)? Я мог бы и дальше страницами приводить в подтверждение моего тезиса фрагменты произведений, писем, афоризмов Кафки. Но 1 Кафка Ф. Америка. Новеллы и притчи. СПб., 1999. С. 440. Перевод И. Щербаковой. 2 Здесь: от противного (лат.). 122
удовольствуюсь упоминанием двух писем Кафки ко мне, которые Вагенбах явно полностью проигнорировал (от 6 февраля и 2 марта 1919 г.). На отдыхе в Шелезене Кафка познакомился с молодой девушкой, Юлией Вохрыцек, с которой позднее обручился. Об этой Юлии Вохрыцек известно отнюдь не так мало, как пытается внушить нам Вагенбах («Neue Rundschau», Nq 3/1965). Данные письма (дополненные коротко упомянутыми у Вагенбаха дневниковыми записями 1919 г.) дают четкий ее портрет. Кроме того, я первым обосновал, что Фрида в «Замке» — пейоративный портрет Милены, тогда как Юлия послужила прототипом храброй Ольги из «отверженного семейства» в том же романе. Совпадает даже сапожное ремесло отца. В письме ко мне Кафка описывает свою новую знакомую Ю. В. поначалу весьма насмешливо: «Не еврейка и не не-ев- рейка... располагающая неисчерпаемым и бесконечным множеством наглейших жаргонных1 выражений, в целом довольно невежественная... Если же вздумается описать ее национальную принадлежность, придется сказать, что она принадлежит к нации лавочниц. И притом в душе храбрая, честная, самозабвенная»2. Прочтите целиком этот пассаж, ироничный и вместе восторженный, одно из самых очаровательных мест во всем томе писем. И тотчас Франц требует, чтоб я незамедлительно прислал для этой дамы мою программную статью «Третья фаза сионизма» (Die dritte Phase des Zionismus), вышедшую в «Цукунфг» (Zukunft) у Хардена. «Ей это будет непонятно, ей это будет неинтересно, я не буду настаивать, чтобы она читала, — но все-таки»3. (Как замечательно и искренне звучат эти слова Кафки — «но все-таки».) В следующем письме он в восторге, потому что она не только внимательно прочла мою статью, но «даже явно поняла»4. Он пишет, что «она не так далека от сионистских интересов, как мне показалось вначале. Ее жених, погибший на войне, был сионистом, ее сестра ходит на еврейские доклады, ее лучшая подруга примыкает к бело-голубым и „не пропускает ни одного выступления Макса Брода“»5. (Примечание: «бело-голубые» были или суть до сих пор организация сознательной еврейской молодежи.) Из всех этих, приведенных здесь 1 Т. е. на языке идиш. 2 Кафка Ф. Процесс. Письма. С. 361-362. Перевод М. Харитонова. 3 Там же, с. 362. 4 Там же, с. 362-363. 5 Там же, с. 363. 123
лишь в отрывках, пассажей видно, что именно было важно для Кафки при оценке еврейской девушки, с которой он познакомился. Совершенно не прав Вагенбах и в том, что он пишет о тождестве Юлии с упомянутой у Доры Геррит «бойкой девушкой»; воспоминания Доры Геррит о Кафке я привожу в книге «Франц Кафка. Биография»1. Дора Геррит сообщает, что эта девушка «никогда не говорила о себе» с моим другом. Но во втором из двух цитированных выше писем Кафка упоминает целый ряд подробностей из прежней жизни Юлии, которые поведала ему она сама. Вдобавок то, что Юлия говорит о своем женихе, погибшем на войне, отнюдь не совпадает с тем, что рассказывает о своем женихе «бойкая девушка». В работе Вагенбаха чувствуется своеобразная смесь педантизма и легковерия, вообще характерная для его методы. В довершение всего он еще и невероятно толстокож, поскольку даже не замечает, что, говоря о «бойкой девушке», Дора Геррит имеет в виду самое себя. Тот же Вагенбах был одним из первых лиц на кафковском коллоквиуме в Берлине (февраль 1966 г.). Если газетные отчеты верны и результат коллоквиума сводится к тому, что отныне никто более не намерен доискиваться, каковы были мысли Кафки о божественном правлении миром и человеческой вине, о суде и воздаянии и т. д. — это-де чересчур «спекулятивно», — лучше (например) заняться сбором материала, скажем «дат рождения двоюродных дедов по отцовской линии и дат рождения дядей Кафки» (Wagenbach 1966) — это именуется неопозитивистским подходом, — если все это верно, значит, избран ложный, с моей точки зрения, путь, который в конечном счете ведет мимо сути дела. Это все равно что изучать Данте, игнорируя его отношение к церкви, христианству и государству. Или писать о Гёте, опуская его отношение к античности. Я не понимаю, почему нельзя изучать главное, кровное дело всей жизни писателя (разумеется, привлекая его тексты и высказывания в письмах, беседах и т. д., как всегда поступал я), а одновременно внешние жизненные обстоятельства, язык, окружение, «географию» его жизни. Заключительная резолюция коллоквиума словно бы старается минимизировать метафизическое, религиозное и еврейское в феномене Кафки. Эта резолюция заставляет вспомнить эпизод одного из 1 См.: Брод М. О Франце Кафке. С. 295-296. 124
великих романов Достоевского, где рассказывается, как некий клуб проводил голосование по вопросу, существует ли Бог, и 12 голосами против 8 (точное распределение голосов я забыл) решил, что Бога нет. «У атеизма тоже есть свои попы», — говорит Гейне. Стало быть, Вагенбах отнюдь не «спекулятивно» развивает не подтверждаемую ни устными, ни письменными высказываниями Кафки гипотезу, что идея «Замка» восходит к детству Кафки, к посещению Воссека. Хотя кое-кому из участников берлинского коллоквиума это «открытие» показалось эпохальным прорывом в кафковедении, обнаруживается, что «тезис Воссек» совершенно бездоказателен. Вагенбах основывает свою гипотезу только лишь на мнимом еврейском обычае: «Как старший сын в семье, он [Кафка], по еврейскому обычаю, был обязан участвовать в похоронах деда». Этот обычай, да еще и распространив его на внука, Вагенбах изобрел сам, ad hoc. В такой форме он не существует. К тому же совершенно невероятно, чтобы семья взяла впечатлительного, избалованного малыша шести с половиной лет от роду в столь печальную поездку за сто с лишним километров. Пребывание Франца в Воссеке ничем не подтверждено. Вдобавок воспроизведенные Вагенбахом фотографии изображают почти совершенно равнинный ландшафт. Я же ссылался на «Дневники» (Kafka, Tagebücher) Кафки (S. 592 и примечание к ней), на замок Фридлянд, который, как и в романе, высится на горе «громоздящимися друг на друге частями»1, и (как в романе) «взгляд долго не в силах упорядочить картину замка... поскольку темный плющ, серо-черная крепостная стена, белый снег, покрывающий склоны лед сланцевого цвета увеличивают его многоли- кость»2. «Есть множество возможностей увидеть его: с равнины, с моста»3 и т. д., отмечает Кафка. Даже появление «кастеляна», который с первых же страниц играет в романе столь важную роль, упомянуто в дневниковой записи4. Кстати, 1 февраля 1911 г. Кафка прислал мне открытку с видом замка Фридлянд, а 2 февраля — еще одну, с тем же таинственным замком, сплошь увитым плющом (см.: Kafka, Briefe). Плющ этот не забыт и в 1 Кафка Ф. Дневники 1910-1923. СПб., 1999. С. 487. Перевод Е. Кацевой. 2 Там же. 3 Там же. 4 Там же. С. 488. 125
романе. Фридлянд не деревня, а маленький городок, но такой крошечный, такой отрезанный от большого мира, что, как отмечает Кафка в путевых дневниках (S. 593), панорама — «единственное развлечение во Фридлянде»1. Далее он пишет: «Книжный магазин казался мне таким заброшенным, книги такими покинутыми. Связь мира с Фридляндом я ощущал только здесь, и связь эта была такой тоненькой»2. Между прочим, я ведь и не утверждал, будто в «Замке» Кафка точно описал окрестности Фридлян- да, я говорю только: «Впечатление от замка Фридлянд, возможно, отразилось позднее в образах романа „Замок“». Первый подготовленный этюд к «Замку» («Искушение в деревне» — Verlockung im Dorf \ 1914), кстати говоря, по времени не слишком далеко отстоит от служебной поездки Кафки во Фридлянд. Далее, я обратил внимание на книгу, которую Кафка читал в школе, — «Бабушку» Б. Немцовой; в этой прекрасной книге, безусловно, как бы предощущаются и отдаленный замок, и харчевня, и эпизод с Сордини, и деревня будущего романа, пусть и наивным образом3. К сожалению, история с Воссеком не единственное заблуждение Вагенбаха. В своей автобиографии я изложил и четко обосновал, сколь ошибочно он трактует отношения Кафки с проф. Альфредом Вебером (S. 320 большого издания в твердом переплете), а также позицию Кафки касательно брентанизма (S. 248- 250), сколь некомпетентны его высказывания по поводу пражского немецкого (S. 219-220), сколь опасно его незнание чешского языка, без которого невозможно до конца понять окружающий Кафку мир, а равно незнание социальной обстановки в старой Австрии и вера на слово добродушному, но склонному к фантазиям Михалу Марешу. Например, ссылаясь на рассказ Мареша, Вагенбах пишет, что Кафка носил высокую калабрийскую шляпу — это он-то, всегда одетый подчеркнуто скромно и неброско. С этими пробелами в знаниях, видимо, связано и то, что в каталоге Берлинской выставки, посвященной Кафке, Вагенбах воспроизводит более десятка иллюстраций из моих книг о Кафке (например, редкую фотографию, изображающую Кафку и моего брата в Риве и опубликованную только в 1-м издании моей книги 1 Кафка Ф. Дневники 1910-1923. С. 488. 2 Там же. С. 489. 3 См.: Брод М. О Франце Кафке. С. 297-301. 126
«Франц Кафка. Биография») без ссылки на источник и без моего разрешения,— да еще и заявляет на последней странице, что все это фотографии из его архива. Помета «перепечатка воспрещена» сделана, конечно, не Вагенбахом. Однако известная ирония содержится в том, что стоит эта помета не где-нибудь, но после смелого заявления ретивого собирателя неавторизованных перепечаток, будто все это взято из его архива. Впрочем, отвлекаясь от вышеперечисленных (для примера) грубых ошибок, я вовсе не хочу умалить заслуги Вагенбаха в изучении творчества Кафки. Не переоценивая эти заслуги, я неоднократно отмечал их в своих выступлениях и публикациях. С указанием источника! Мода на Кафку порождает все более гротескные «цветочки», причем подлинная ценность творчества писателя все сильнее затемняется. Так, недавно (весной 1966 г.) появилось сообщение, будто в Праге найдена неизвестная пьеса Кафки. Сопутствующие обстоятельства делают эту находку довольно-таки маловероятной. Франц якобы даже присутствовал на одной из репетиций пьесы. Но ведь подобное первое, сильное впечатление он бы наверно доверил друзьям или дневнику. Однако ничего такого не произошло. А еврейская труппа Лёви (ставила спектакли на идише), для которой он якобы написал эту пьесу, гастролировала в Праге до Первой мировой войны, в 1910 и 1911 гг., причем в крохотном кафе «Савой» неподалеку от гетто, а не в 1922 г. в расположенном на одной из центральных улиц, фешенебельном кафе «Лувр» (где, помнится, вообще не было театрального помещения). Об интересе Кафки к какой-либо другой еврейской труппе, якобы гастролировавшей в Праге в 1922 г., мне ничего не известно. Да и весьма крикливое, судя по газетным заметкам, содержание пьесы не имеет ничего общего с миром идей Кафки. Словом, пока нет более солидных доказательств, я сомневаюсь, что сей ныне так часто упоминаемый опус действительно принадлежит Кафке. В центре внимания всего берлинского коллоквиума находилось ложное умозаключение. Суть его можно свести примерно к следующему: существует множество мнений об отношении Кафки к центральным проблемам религиозного и социального бытия человека, что и было показано весьма наглядно и весьма искусно. Поэтому ни одно из этих мнений нельзя счесть правильным. Ведь они крайне противоречивы. (Утешимся! Нам остается изучать даты рождения двоюродных дедов Кафки!) 127
Вышеозначенное «поэтому», конечно же, и содержит ошибку. Из факта, что о некой проблеме существует множество разных мнений, еще отнюдь не следует, что ни одно из них (или какое- нибудь еще не высказанное) не может быть правильным. Множество взаимоисключающих трактовок «Песни Песней», «Божественной Комедии», «Дон-Кихота» или «Фауста» вовсе не свидетельствует против возможности правильной трактовки. Камерный театр Тель-Авива (под руководством Милло) играл мою инсценировку романа «Замок». Леопольд Линдтберг привез, как мне кажется, самую верную, образцовую инсценировку, поставленную им в Цюрихе. В антракте ко мне обратились две девушки: «Вы не находите, что в образе К. Кафка с беспримерной яркостью вывел на сцену судьбу „вечного жида“, человека без родины?» — «Да, нахожу»,— взволнованно согласился я. При этом я (в душе) апеллировал к только что слышанной сцене, где замковый посыльный Варнава обещает отвести бездомного К. «домой». И как многое, что К. переживает и с чем связывает неумеренные надежды, эта перспектива — попасть домой — огопъ- таки оказывается иллюзией. Не намеренным обманом, как представил бы ситуацию автор более грубого толка, нежели Кафка, нет, но в смысле несчетных оттенков нечаянных ошибок и путаных недоразумений, какие Кафка обнаружил в отношениях меж deiloi brotoi, бедными детьми человеческими, и первый изобразил с беспримерной выразительностью. А изобразил он их, потому что это правда: отчуждение даже меж близкими, добрыми знакомыми, которые готовы прийти на помощь и от упоения, что все они люди, рады бы кинуться друг другу на шею, но не могут, ведь между ними зачастую громоздится слишком много недоверия, слишком много злой судьбы, слишком много ошибок. Благодаря правдивости, с какой Кафка изображает зависть и злую либо слишком слабую добрую волю, он и предстает как подлинно великий реалист, как один из самых замечательных поборников правды, а стало быть, и воспитателей человечества. Ведь он постоянно зовет преодолеть изоляцию одиночки, никогда не цепляется за бездеятельный пессимизм. Как же обстоит с Варнавой в «Замке»? Варнава, говоря «домой», имеет в виду, что отвезет отчаявшегося К. к себе в дом, т. е. в дом Варнавы и его семьи. Но К. хочет попасть «домой» в другом смысле, после всех своих скитаний он попросту больше не в силах оставаться без корней, он хочет жить 128
среди людей, которые понимают его, не желает блуждать во вселенной чужаком, одиночкой, без близких. На собственной родине хочет он трудиться, приносить пользу, участвовать в возрождении этой родины, а значит, и человечества. «Надо быть человеком» — так называлась еврейская пьеса, которая особенно понравилась Кафке, когда мы вместе случайно увидели ее в маленьком пражском кафе «Савой», где играла полуразорившаяся еврейская труппа из Восточной Европы, играла страстно и ярко перед зрителями, едва ли достойными такого пыла и чистоты. (Много страниц его еще далеко не полностью расшифрованных дневников заполнены записями об этой труппе.) Вот и К. тоже хочет просто и прямо быть «человеком», не гонимым, не преследуемым, который еще и должен поминутно извиняться перед своими преследователями, чтобы оправдать свое существование. И он надеется на помощь в общем-то верного, понимающего, но, увы, совершенно недостаточного Варнавы. К. бросается в объятия мнимого помощника, и тот мчит его по сцене, будто ураган, он ликует, то и дело выкрикивая: «habájta! habájtal — домой! домой!» Оба уже исчезли за кулисами, а эти потрясающие слова все еще громовым символом слышны на сцене. И ведь даже в иллюзии, какой поддается К., есть известная логика — в силу бесконечной усложненности, без которой у Кафки никогда не обходится. Здесь (и всегда) он очень далек от «ужасных упростителей». В своеобразной социологии окрестностей Замка, «деревни», семья Варнавы представляет собою нечто совершенно особенное, неповторимое — это семья отверженных. Вся деревня презирает их и чуждается. И здесь Кафка тоже говорит правду, и ничего кроме правды. За долгие века изгнания и еще более долгие -- полудобровольного полуизгнания евреи достаточно хлебнули и боли, и противоестественных вывихов отверженного бытия. Сам того не желая (да и никто другой специально этого не желал), К. попадает к людям, которые ему хотя и не ровня, но все же сродни в одном важном пункте — в отверженности. Как справедливо отмечает Гейне в своих «Признаниях», загнанный еврей, скиталец и бродяга, «сражался на всех полях духовных битв» и всегда (если был преисполнен подлинной идеей еврейства) испытывал солидарность с бесправными, угнетенными, страждущими. И никогда он не терял мессианской перспективы на вселенское человечество, на службе которого полагал себя состоящим. 9 Заказ № 1876 129
Вот в чем значимость религиозного социализма Кафки, огромного региона его гуманистического еврейского духа, заявляющего о себе со всей искренностью, в исконном смысле — как требование справедливости. Стремиться к этому исконному смыслу в полную силу может лишь еврей внутренне цельный, нашедший свою родину, свой «замок»; ущербный, ассимилированный еврей на это не способен. И Кафка (после иных соблазнов, которые искушали его в минуты слабости, но из которых он неизменно выходил победителем) не только нашел дорогу «домой», он энергично ступил на нее. Он увлеченно готовился к отъезду в Палестину, активно осваивал древнееврейский, неделя за неделей, как свидетельствуют его письма и архивы, заполняя упражнениями все новые и новые тетради. Но тут его сразила смерть. Тем не менее он еще успел с большой отчетливостью показать, что именно нужно делать: вернуться к трудовой жизни в ее простоте и величии. Сравни наброски «Больше света!» [Mehr Licht!) и «Неимущий рабочий класс» (Die besitzlose Arbeiterschaft), еще несколько десятилетий назад опубликованные мною в его «Биографии». Возвращение «домой», точнее жажда этого возвращения, сквозит в жизни и творчестве Кафки, а также и в письмах, впервые опубликованных (1963) в пражском журнале «Пламен» (Plamen) (например, в трогательной заботе о том, чтобы его племянница Вера учила древнееврейский). И еще одно воспоминание о нашей совместной работе с Францем Кафкой уместно привести здесь. Франц тогда опять находился в ужасной депрессии, хотя внешне никак ее не выказывал. Таков уж он был по натуре — с виду всегда владел собой (не считая редких взрывов его горячего темперамента). Даже в дурные дни выглядел веселым, зачастую охотно шутил, отпускал характерные для него забавные, весьма язвительные замечания — le coeur triste, l’esprit gai1. Но я знал способ выяснить его истинный духовный настрой: достаточно было спросить, писал ли он. И тогда отверзалась бездна. «Ничего, совсем ничего,— выдавливал он, — уже много недель ни слова. Я вообще ничего больше не напишу». Я знал, какие муки причиняло ему такое признание, и потому задавал этот вопрос очень редко, порой с многомесячными проме¬ 1 Сердце печально, разум весел (фр). 130
жутками. Ждал, когда он сам (с болью, но пылая огнем сокровеннейшего желания) изольет душу, начнет читать вслух. Всякий раз это вновь было чудо. На сей раз я вообще не спрашивал. Потому что знал причину его печали. Закончив в 1906 г. университет, он с 1907 г. начал работать по специальности. Томился в частном страховом обществе под названием «Assicurazioni Generali», чья роскошная резиденция находилась на углу Венцельплац (Вацлавске на- мест) и Хайнрихгассе (Ииндржишска). Томился, хотя его образованный и ироничный начальник, большой поклонник литературы директор Эйснер (близкий родственник Павла Эйснера, впоследствии известного переводчика на чешский и писателя) очень ему благоволил. Франца эта работа сломала, он был вынужден отказаться от места и в 1908 г. перешел в Общество страхования рабочих от несчастных случаев, где климат был помягче; это Общество носило полуофициальный характер и потому меньше эксплуатировало служащих, чем частное «Assicurazioni». Казалось бы, улучшение, однако фактически положение Франца ухудшилось. Ведь если работа в «Assicurazioni» была для него просто невозможна, то мягкой пытке Общества страхования он не мог противопоставить категоричного «поп possumus»1 и был, по крайней мере до поры до времени, прикован к своей каторге, поскольку обладал высокоразвитым и, пожалуй, даже не вполне правильно ориентированным чувством долга, сообразовывавшимся с привязанностью к родителям. Отсюда и отчаяние. Уверенностью в себе, надлежащей оценкой огромных дремлющих в нем сил он тогда не обладал. Иначе бы еще раньше порвал с механической «профессией» и, возможно, вовсе не заболел. И наши совместные отпускные поездки осенью 1909-го, затем в 1910-м, 1911-м, а позднее и в 1919 г. задумывались не как освобождение, но все же как временное облегчение нашей участи (ведь и я томился в тех же оковах). На вокзале перед первой поездкой я преподнес Францу сюрприз, вручив ему небольшой блокнот в коричневом переплете и показав, что у меня есть точно такой. «Будем каждый веста путевой дневник», — решительно объявил я. И вправду обрадовался, когда Франц с восторгом * «Не можем» (лат.) — формула церковного отказа светским властям. 131
поддержал мою идею. Эти записки, частью сохранившиеся по сей день, легли в основу нашей первой совместной работы — описания первого праздника воздухоплавания в Бреше, который привел нас (в том числе моего брата Отто) в полное восхищение. Подробную историю двух статей, написанных нами обоими как бы в притворном соперничестве друг с другом, можно найти в моей книге «Франц Кафка. Биография» (Brod, Über Kafka. S. 127-1311). К моему удовольствию, Кафка с тех пор неукоснительно вел дневник; первые его дневниковые записи по времени (1910) примыкают к нашей первой поездке. Опять же известно, как из Францевых дневников сначала возникли миниатюры «Созерцание» [Betrachtung), а затем «Приговор» [Das Urteil). Застой в его литературном творчестве был решительно сломан маленькими коричневыми блокнотами, предшественниками содержательных тетрадей в четвертую долю листа. Во время одной из последующих поездок (1911) возник план переработать наши параллельные дневники в роман «Рихард и Самуэль» [Richard und Samuel). Мы сообща набросали сюжетную канву, работали с большим энтузиазмом, подкидывая друг другу идеи как огненные шары, — и у каждого всегда было множество замечаний по поводу написанного другим. В итоге мы неизменно приходили к согласию, хотя бесчисленные наши «заседания» протекали не без трений и расхождений. Конечный результат состоит, таким образом, не из частей, написанных по отдельности А или В, нет, вся работа неразделима и проделана обоими, А и В, сообща. Мы охотно приняли предложение нашего молодого друга Вилли Хааса подготовить публикацию для «Гердер- блеттер» [Herder-Blätter)', мы оба ценили этот журнал, который впервые отчетливо выразил то, что позднее назвали «пражской школой». К сожалению, мы закончили только первую главу. Кроме того, «обломки» можно найти в «Дневниках» Кафки (Kafka, Tagebücher. S. 597ff.)2. Насколько фигуры Рихарда и Са- муэля отделились от нас и зажили своей жизнью, видно из дневниковой записи Кафки от 26 августа 1911 г., где Рихард, кстати, еще зовется Робертом. Во вступлении, каким мы предварили публикацию в «Гердер-блеттер», изложен план, увы, так и оставшийся наброском. Стоит, пожалуй, еще добавить, что «конфлик¬ 1 См.: Брод М. О Франце Кафке. С. 117-123. 2 См.: Кафка Ф. Дневники 1910-1923. С. 48-51. 132
том», который должен был на время омрачить дружбу Рихарда и Самуэля, являлась вспышка холеры в Милане (о ней шушукались, но в прессе категорически отрицали). Отклик друзей на эту вспышку был в корне различен. Отсюда возникают напряженности, разрешающиеся только в Париже. Больше действия нам не требовалось. Уже тогда мы оба отдавали предпочтение роману без действия и без внешней экзотики. Потому и обозначили в подзаголовке своего небольшого опуса: «Маленькое путешествие по центральноевропейским ландшафтам». Неожиданное подтверждение сионистских взглядов Кафки, которые так упорно игнорируются, напечатала 19 сентября 1965 г. выходящая в коммунистической Праге ежедневная газета «Лидова демокрацие» [Lidová demokracie — «Народная демократия»); на ее страницах опубликовано интервью с маг. фил. Зден- ко Ванеком, единственным, по заявлению газеты, живущим в Чехословакии одноклассником Кафки по Староместской немецкой гимназии. Вопрос: «Кто учился вместе с Вами и как Вы чувствовали себя среди них?» Ответ: «В основном это были сыновья богатых еврейских семей, дети фабрикантов и коммерсантов, лишь немногие из нас исповедовали другую веру, и когда наступал черед урока еврейской религии и приходил раввин, мы уходили из класса. Учащаяся еврейская молодежь в то время находилась под властью сионистского движения, которое интересовало и меня. Я испытывал тогда влияние Хуго Бергмана и Кафки, который в годы учебы уже был восторженным сионистом. Несколько раз он разъяснял мне основы и цели этого движения, особенно когда мы вместе прогуливали гимназические уроки. В этом отношении и я, и Кафка находились под сильным влиянием Бергмана, впоследствии, в Пражском университете, ставшего приверженцем рационального теизма Брентано... Бергман, человек тихий, настойчивый, вдумчивый, очень нравился мне своим необычайно спокойным характером. Он был полной противоположностью Эгону Эрвину Кишу». Этот новый документ опровергает распространенное мнение, что Кафка пришел к сионизму через меня. Теперь, благодаря свидетельству гимназического одноклассника, четко доказано, что еще в то время, когда я даже самого слова «сионизм» не знал, не говоря уже о его содержании, Кафка принимал активное участие в сионистском движении. Сей факт подтвердил мне 133
и Хуго Бергман, которого я спросил об этом. Встреча со мною, стало быть, имела для Кафки значение лишь в том смысле, что вновь оживила в нем латентный сионизм. С г-ном Ванеком мне познакомиться не довелось. Нижеследующие четыре письма ко мне, публикуемые впервые, написаны Дорой Димант (почтовый штемпель: 2 мая 1930 г., Берлин-Шарлоттенбург), Эрнстом Вайсом (Париж, 14 сентября 1937 г.), Гретой Блох (Флоренция, 20 декабря 1937 г.) и Герти Кауфман, племянницей Франца (Лондон, 28 августа 1947 г.) и должны развеять кой-какие недоразумения. Эти письма (в частности) дают известное представление о том, какие трудности, связанные с изданием наследия Кафки, мне пришлось преодолевать даже в самом узком кругу, и вообще отвечают на вопросы, могущие возникнуть при чтении моей книги «Франц Кафка. Биография». Дорогой Макс. — Я получила переведенные тобою деньги. Спасибо, но мне очень грустно. Ты не пишешь ни слова, даже привета не шлешь. Значит, сердишься на меня. Самое печальное, что я догадываюсь, каким образом до этого дошло, но с отчаянием вижу собственную неспособность распутать это недоразумение. Речь-то и идет всего-навсего о недоразумении. Непростительное легкомыслие с моей стороны, что я не воспользовалась оказией, которую имела в Праге, ведь говорить об этом можно лишь в диалоге, лицом к лицу, иначе все только запутывается. Вот сию минуту я хотела сформулировать, что именно имею в виду, а никак не выходит. Но как же ты иначе мне поверишь? Прямо руки опускаются. Да, ты должен мне поверить, я целиком и полностью одобряю все, что ты делаешь ради Франца и его творчества, хотя сама не нашла бы в себе сил действовать так. Впрочем, это констатация разницы в силах, и не в мою пользу. Каждый из путей, какими ты шел к изданию произведений Франца — от возникновения замысла до решения и выполнения, — четко мне виден. Может статься, мои слова звучат несколько заносчиво. Однако же Франц был для меня учителем буквально во всех доступных мне вещах, и тебя я опять-таки узнала лишь глазами Франца, что заранее исключает ошибку. Известно мне и что Франц — единственный человек, знающий тебя, вот почему, насколько это возможно и постижимо для моего зрения, я тоже знаю тебя. Так возможно ли тут превратное понимание и вытекающая отсюда несправедливость? Не знаю, есть ли еще хоть один человек, имеющий представление о том, как Франц любил тебя. Ты-то сам на- 134
верняка это чувствовал, но видела огонь одна я. Франц был передо мною открыт, как при молитве, он знал, что понимаю я не все, зато чувствую. Макс, дорогой, ведь совершенно невозможно, чтобы между нами стала даже тень враждебности. Оценить масштаб того, что ты и сейчас еще делаешь для Франца, я способна, лишь призвав на помощь глаза Франца. Моих собственных недостаточно. Более того, Макс, я не уверена, достаточно ли хорошо ты знаешь меня, чтобы поверить, что я вполне честна сама по себе, а все связанное с Францем изначально исключает всякую ложь. То бишь я одна, моими мерками, судить не могу и не имею права. Ведь я — при всей большой любви — слишком ничтожная женщина-собственница. Еще живя непосредственно рядом с Францем, я не видела ничего, кроме нас двоих — его и меня. Все, что не было им самим, не имело значения, порой казалось даже смехотворным. Его творчество в лучшем случае не имело значения. Попытка представить произведения Франца как часть его самого казалась мне смехотворной. Здесь-то и коренится мое негативное отношение к изданию наследия. Вдобавок я только теперь осознаю, что испытывала тогда ощущение, будто меня принуждают делиться. Любое публичное замечание, любую беседу я считала насильственным вторжением на свою территорию. Незачем всему миру знать о Франце. Миру нет до него дела, потому что... потому что мир не понимает его. Я думала — и, пожалуй, думаю так и сейчас, — что вообще невозможно ни понять Франца, ни составить о нем даже самое слабое представление, если ты с ним незнаком, и все средства достичь этого безнадежны, коль скоро не способны передать взгляд Франца или его рукопожатие. И ведь они правда этого не могут... В общем, все, что я говорю, правильно, но очень мелко. С некоторых пор я совершенно точно это знаю. А еще знаю, что только теперь начала чуточку понимать Франца, раз смогла уразуметь это. Только теперь мне становятся понятны безнадежные жесты Франца в разговорах со мною. Ведь кое с чем он был один. Мне открывается много, много такого, о чем я тогда даже не подозревала. Представление об Абсолютном у меня было только в любви и с прежних времен — в вере в Бога. А от Франца ко мне пришла догадка, что оно есть в других вещах или во всем. И эта догадка по сей день в развитии, спустя столько времени еще не созрела, если я вообще когда-нибудь сумею вникнуть в это , ^^утъе, посеянное во мнё^5>ранцем, позволяет мне, пожалуй, отчасти понять тебя в твоем глубинном отношении к Францу... Сказано ли этим хоть что-то? Я бы поверила, что сказала всё, если б не сомневалась, что ты знаешь меня. Но мне это неизвестно, и оттого я очень боюсь. Всего тебе наилучшего, шлю самый сердечный привет, Дора 135
Париж, 16-й округ, авеню Версаль, 155, гостиница «Режилла» 14.IX.1937 Дорогой Макс Брод! Сердечно благодарю Вас за Ваше любезное письмо и за книгу, которую я только что получил. Поскольку статью о томе наследия нашего великого друга я должен представить самое позднее 18-го, я не мог при таких обстоятельствах в полной мере оценить Вашу работу, ибо у меня нет времени тщательно ее прочитать. Но это не обернется Вам во вред, даже сейчас, в столь затрудненных условиях публикации, я найду место подробно и объективно написать обо всем. Теперь о главном. Я очень Вам благодарен, что Вы обратились прямо ко мне. И вполне одобряю Ваш категорический ответ г-ну Лиону. Между Вами и мною никогда не существовало ни личных и литературных трений, ни обычных плачевных писательских раздоров. Вы знаете, как высоко я ценю Ваше творчество и Вас лично. И если, находясь в 33/34 году в Праге, я не навестил Вас, отнесите это, пожалуйста, за счет ужасной депрессии, в какую меня повергли как политические события тех дней и Гитлер, так и сугубо личные тяжелейшие удары судьбы. Я не навестил тогда и других благорасположенных ко мне людей, например Лаурина. Единственное разногласие, пожалуй чуть ли не бескровная дуэль, случилась у нас по поводу жизненного пути Кафки. Я упорно стремился переманить его из Праги. Вы, как верный и прекрасный друг, в чем я завидую К., удерживали его там. Дневники показали мне, что он был трагическим образом привязан к Праге. Стало быть, Вам суждено было победить, а ему — погибнуть из-за Праги. Насчет непреходящей компоненты творчества Кафки у меня с годами возникла некоторая неуверенность, но я не сомневаюсь, что Вы и Ваша плодотворная дружба как бы вдыхали в него жизнь; он и его грандиозные опыты были бы немыслимы без той атмосферы доброты и любви, какую создавали Вы сообща с Вель- чем и Баумом. И напоследок: Вы оказываете моему незавершенному роману «Тюремный врач» [Der Gefängnisarzt) слишком большую честь, упоминая о нем в этой связи. Он тоже последствие депрессии, о которой я только что говорил. Надеюсь, Вы будете время от времени вспоминать обо мне, как я вспоминаю о Вас. Шлю Вам сердечный привет, Ваш Эрнст Вайс 136
Флоренция, 20/12.37 Пьяцца Санта-Кроче, 12-III Дорогой, многоуважаемый д-р Макс Брод! В Вашей биографии Франца Кафки есть замечание обо мне, выдающее не очень добрые мысли. 1. Каковы Ваши основания? Возможно ли представить себе, чтобы кто-нибудь, сблизившись с этим человеком, который поисгине был подарком судьбы (и это решающий момент), намеренно причинил ему зло и хотел сыграть в его жизни «сомнительную роль»? Нельзя не признать, что мне, совершенно невольно и неожиданно, выпала очень неудачная роль, однако для меня важно, чтобы его лучший друг знал: я в одиночку несла эту мою беду, во многом состоявшую уже в том, что я не могла ничего изменить в его беде и в отношении меня никто — в том числе и Франц — об этом даже не догадывался, а я, очутившись перед «непреодолимой стеной», молча отступила. Вам я готова открыто и честно рассказать обо всем, 2. если Вас это интересует. Но Вы должны 3. заранее сказать, что такой разговор состоится у нас непременно с глазу на глаз. То, что я могла бы рассказать, никак не изменит боли и страдания, никоим образом не докажет, что кое-что могло бы сложиться лучше, но все-таки мне кажется, я могу по крайней мере сказать Вам, что не причинила Францу ни малейшей боли, и это, наверное, немного успокоит Вас, столь неразрывно с ним связанного. (Если Вы вообще испытывали тревогу.) Сегодня я не стану говорить об этом. Ответьте мне, пожалуйста, на оба вопроса, а лучше — на все три. Тогда я напишу еще. Писатель из меня никудышный, мне будет очень нелегко открыться Вам, но переполненное сердце поможет мне все объяснить... Как Вы поживаете? А г-жа Эльза? И Ваша милая сестра? Есть ли весточки от Фелицы? Я уже давно обретаюсь здесь. С множеством добрых пожеланий, Ваша Грета Блох Лондон, 27 августа 1947 г. Многоуважаемый г-н д-р Брод! Некоторое время назад Вы спросили, не попытаюсь ли я записать свои воспоминания о Франце Кафке. Поскольку же сейчас я нахожусь в недобровольном отпуске, ожидая разрешения на въезд в Канаду, то попробую сосредоточиться на этом. Когда дядя умер, я была ребенком, стало быть, у меня нет прямых воспоминаний о разговорах с ним, а тем паче о его поступках. И все 137
же я очень хорошо помню его, потому что своей тенью он осенял наше детство. Три его сестры целиком находились под его влиянием, любили и почитали его как некое высшее существо. Мы, дети, большой любви к нему не питали, он казался нам неприступным и жутковатым, и обычно мы его избегали. Однажды я прошла мимо него на Микулашска-тржида и до сих пор воочию вижу высокую темную фигуру, прижимающую к губам платок, — он уже тогда был болен и очень старался никого не заразить. Окружающие очень его баловали, всегда угощали чем-нибудь особенным, помню, к примеру, ему подавали полные тарелки чищеного миндаля и орехов, которые я бы, конечно, предпочла съесть сама. Две его старшие сестры вышли замуж за коммерсантов, младшая — за юриста, они и впоследствии, когда мы, дети, подрастали, оставались под сильным влиянием брата. Мать рассказывала мне, что, когда все они еще были детьми, дядя очень их тиранил — в общем, вполне естественно для брата, имеющего трех младших сестер. А это, я бы сказала, чуть ли не поклонение возникло лишь в более поздние годы. Окружающие угадывали в нем личность, даже не читая его книг, и большинство людей очень любили его и ценили. Он обычно вовсе на это не реагировал, потому что целиком был погружен в собственный мир. Однако иной раз бывал очень мил и внимателен в мелочах, так, например, мне вспоминается, как однажды он на день рождения подарил зонтик экономке моих деда и бабушки. И на кончике каждой спицы аккуратно подвесил по конфетке. Зонтик сразу же стал совершенно необыкновенным. Единственный в его окружении, кто относился к нему абсолютно негативно,— это его отец, которому был бы куда милее сын вроде моего отца. Родного же сына он воспринимал как чужака и огромное разочарование. Человек деловой, коммерсант, он с младых ногтей упорным трудом, большим прилежанием и практической смекалкой пробивался наверх. Ему хотелось, чтобы единственный сын продолжил его дело, пошел в жизни по его стопам. С мечтателем, который вел незримые баталии и писал непонятные книги, не приносившие тогда никаких денег, он вообще не знал, как быть. Дядя, конечно, это чувствовал, и отношения с отцом превратились в исполинский барьер, который он за всю свою жизнь так и не сумел преодолеть. Неженатый, дядя очень интересовался воспитанием детей. И в этом смысле тоже влиял на своих сестер и принимал в нас, детях, большое участие. Дарил нам книги, советовал сестрам, на какие лекции и спектакли стоит нас сводить, и т. д. Помню, однажды, когда мне было лет 10-12, он посоветовал моей матери отправить меня из дома, определить в балетную школу в Хеллерау. Из этого эксперимента ничего не вышло, потому что мать побоялась так рано отпустить меня из дому. Наверно, у него детство было очень несчастливое, потому я и помню его лозунг «отправьте детей 138
прочь из дома». Атмосфера, исходившая от него и отражавшаяся в его сестрах, была весьма своеобразна. Мы, дети, росли в добропорядочно-буржуазной, четко отлаженной обстановке, которая все-таки изрядно отличалась от условий во многих семьях того же общественного слоя, именно в силу влияния, которое исходило от Франца Кафки и распространялось на его сестер. Моя мать была среди его сестер старшей... Но все три сестры Франца Кафки были очень впечатлительны и обладали большой чуткостью. В жизни моей матери мы, дети, и муж играли весьма положительную роль, она отдавала нам себя целиком, но каким-то образом считала все это вполне естественным. Брат влиял на нее еще глубже. Через него она была связана со всем драгоценным и прекрасным, как и с тяжелым и необъяснимым и могла чувством проникнуть в его мир. Хотя именно в силу пассивности характера не очень-то могла ему помочь, всегда только понимала, постигала чувством. Младшая сестра, много более энергичная и активная, была, как мне кажется, дяде ближе всех. Он видел в ней, скорее, товарища, и они часто проводили вместе каникулы. Смерть брата явилась первым тяжелым ударом, который жизнь нанесла трем сестрам. Время чуть стерло его облик, но не их любовь и уважение к нему. А вскоре судьба обрушила на них много других ударов... Нацисты обошлись с семьей Франца Кафки так же, как с тысячами других семей. Все три сестры погибли в газовых камерах где-то в Польше. Сейчас живы четыре его племянницы, из которых я — старшая. Ну, и его друзья... Как возник «узкий пражский кружок», я в общих чертах рассказал уже во второй главе. Ниже будут сделаны еще кой-какие добавления. Говорил я и о том, что у нас не было ни учителя, ни программы. Разве что посчитать нашим учителем и программой самое Прагу, сам город, его людей, его историю, красоту его ближних и дальних окрестностей, леса и деревни, которые мы с восторгом исходили пешком вдоль и поперек. Город с его борениями, с его тремя народами, его мессианскими надеждами во многих сердцах... Сюда же относились Библия на первозданном ее языке, Гомер, Платон, Гёте, Флобер. Культ правды и неподдельной естественности, которую мы (не в пример украшательству неоромантиков) почитали и искали. Феликс Вельч открыл нам Бергсона и труды большого пражского философа проф. Кристиана фон Эренфельса, гениального творца «генггальтгеории». А главное, собственное отношение Вельча к религиозным и философским проблемам, «доверительное решение», поворот к свободе воли, — вот что излечило меня от шопенгауэровской мании, от «индифферентизма». И поверх всего — мощный по¬ 139
ток хорошей музыки: Берлиоз, Брамс, Сметана, Карл Нильсен (датский симфонист), позднее Яначек. Впрочем, это последнее развитие уже уводит в глубь эпохи Первой мировой войны. Выше (во второй главе) я отметил, что отношения с Оскаром Баумом были чуточку иными, нежели между нами троими (Кафкой, Вельчем и мною). Инаковость в этой книге не означает ни худшего, ни лучшего, что следует из моего тезиса «любви на расстоянии». В отношения с Оскаром Баумом мы трое (Кафка, Вельч и я, а затем и Виндер) вкладывали что-то вроде материнского чувства. Мы любили его, ведь он так храбро и мужественно принимал трудности своей жизни. И помогали ему, ведь, невзирая на всю храбрость и энергичность, он нуждался в помощи. Трудности его положения были особого свойства. А при Оскаровой ранимости любой намек на бестактность обижал его стократ сильнее, чем, так сказать, «полноценного человека». Это налагало на нас обязательства, которые не всегда оказывались нам по плечу, поскольку у каждого хватало и своих жестоких кризисов и проблем. В целом, однако, мы неплохо выдержали эту проверку нравственных сил. Стычек в полном смысле слова у нас никогда не случалось. Нередко мы, каждый по отдельности, совершали с Оскаром Баумом долгие прогулки по городу или за городом. В таких дуэтах раскрывались сердца. Если кто-нибудь из нас отправлялся на прогулку с Оскаром Баумом (иногда мы гуляли и втроем), то непременно крепко держал его под руку. Ведь иначе было бы невозможно провести его на оживленных улицах сквозь людскую толчею. Сам Баум лишь слегка цеплялся за локоть спутника. Чтобы идти с ним в ногу, требовалась недюжинная ловкость. Мы верили (и Баум всем своим непринужденным поведением укреплял нас в этой вере), что порой, посредством каких-то загадочных флюидов, нам удается передать ему, что мы видим. Слепой видел нашими глазами. Мы даже пытались, стоя где-нибудь на смотровой площадке, сообщить ему ощущение простора, далекого города и его расплывчатых красок. Потом мы сидели на лавочке, Баум доставал брайлевский аппарат, который всегда носил с собой — в двойной латунной рамке уже была закреплена плотная бумага,— и принимался быстро работать штихелем, протыкая дырочки в квадратных металлических ячейках. Так он делал записи, но никогда не читал их нам в таком «сыром» виде, этого не допускал его художественный вкус... Позднее он, конечно, читал с толстых, испещренных несчетными выпуклыми точками листов все то, что довел до готовности. 140
Читал, быстро скользя по бумаге чуткими кончиками пальцев. А мы, деликатнейшим образом подсказывая коррективы, стараясь незаметно и осторожно направить его, иной раз казались себе смешными в своем дружеском пыле, похожими на парочку сомнительных экспертов по воспитанию, славных обьюателей господ Бувара и Пекюше, каковых Флобер беспощадно изобразил полудурками, а подчас и полными дураками. Впрочем, надо отдать нам должное: мы трое никогда и речи не заводили о «плане воспитания» Баума, никогда не сговаривались его хвалить. Все шло как бы само собой, без конспирации, без нарочитых прожектов. И это хорошо. Кстати, из нас четверых Баум был внешне самым импозантным. Кафка и Вельч очень походили друг на друга статью: оба вытянутые, высокорослые, оба, пожалуй, немного чересчур юношески худощавые, издали их можно было спутать. Баум, напротив, был мужчина сильный, красивый, широкоплечий. И глаза его с виду казались совершенно нормальными. Нипочем не скажешь, что они незрячие. В юности Баум некоторое время носил окладистую бороду, густую, светло-каштановую; среди молодежи в ту пору бороды были не в моде, но так пожелала молодая жена Баума. (Между прочим, Баум первый из нас четверых, почти ровесников, обзавелся семьей и принимал нас в собственной квартире на Манесгассе (Мане- сова), а не у родителей.) Позднее он эту знаменитую бороду сбрил. Не одна хорошенькая девушка вздыхала по пышной бороде и по самому темпераментному юноше; эти девушки навещали его, чтобы по доброте душевной, а официально из благотворительности, читать вслух из выбранных им книг. И однажды на лестнице родительского дома Баума между двумя такими «добровольными чтицами» якобы произошла настоящая ссора и сцена ревности, напоминающая известную сцену на табачной фабрике из 1-го акта «Кармен», о которой повествует прелестное фугато. Кроме чудесных прогулок, изобилующих откровенными признаниями, мы вчетвером раз в две недели собирались по вечерам, после ужина, у кого-нибудь из нас троих на квартире. Подавали скромный чай с пирожными, ведь особых средств мы не имели, литературная работа поначалу приносила очень маленький доход, а чиновничье жалованье было мизерным, сущие гроши. Трое из нас со временем перешли в разряд женатиков, один лишь Кафка оставался холостяком. По строгому уговору, на стол выставляли только пирожные. Однако наши жены норовили перещеголять друг дружку, и про¬ 141
стенькие пирожные скоро превратились в изысканные торты, блюда с фруктами и т. п. Никакие протесты не помогали. Кафка, кстати говоря, обычно являлся с бумажным пакетиком. Содержимое: чищеный фундук и грецкие орехи. «Вы уж простите, но я прихватил с собой ужин», — улыбаясь говорил он прямо с порога. После чая кто-нибудь читал из своей последней работы. Затем обыкновенно следовали весьма оживленные дебаты, с участием женщин. Ни похвалы, ни укоры не замалчивались. Потом устраивали еще трапезу перед уходом. Без спиртного. Зато с пламенными речами о театре и книгах, о политических событиях и животрепещущих, злободневных вопросах. Часто было очень весело. Ведь Кафка с Вельчем и моя жена виртуозно владели искусством юмора. Лишь около полуночи мы расходились по домам... Изредка, в порядке исключения, наш кружок посещал одну из пражских кофеен. Про кафе «Арко» пишут много чего, но все это либо сильно преувеличено, либо вообще неправда. Только Верфель и его друзья сделали (новое) кафе «Арко» местом своих постоянных встреч. Кое-что об этом можно прочитать в моей «Бурной жизни». Мы не издавали ни манифестов, ни воззваний. То, что нам хотелось сказать друг другу, мы говорили дома, порой вдвоем, с глазу на глаз, когда наружу выплескиваются глубинные заботы и мечты. Здесь стоит добавить, что мы, молодые мужчины, прекрасно ладили между собой, ничто не замутняло наших отношений. Иного мы себе и не мыслили. И три женщины тоже подружились, правда, у них иногда возникали трения, да и сплетничать им случалось. К примеру, рассказывали, что, когда вышел мой «Реубе- ни» (Reubeni, Fürst der Juden) — прежде я часто делал в кругу друзей сообщения о своих архивно-документальных изысканиях,— г-жа Баум в разговоре с «подругой» якобы такими словами прокомментировала уже заметный успех этой книги: «Книга Макса? Списано!» Это слово, произнесенное с характерной для г-жи Баум певучей интонацией (первый слог на октаву выше), позднее стало в нашем кружке синонимом бессмысленного критиканства. А как-то раз, во время одного из упомянутых сообщений, я своими глазами увидел совершенно невозможное: одна из женщин продемонстрировала, что со злости можно даже заснуть. С этими оговорками, отдающими дань слабой человеческой натуре, однако действовавшими лишь как бы на периферии, я свидетельствую, что наш кружок (мужской) был феноменом чистейшего правдолюбия и искренности, каковые редко проявляются в кол¬ 142
лективе. Для нас вполне справедливы слова Эмерсона: друг — это «лицо, с которым я могу быть откровенен... При нем я мыслю вслух, в его присутствии вижу человека до того истинного и до того равного мне, что могу наконец сбросить все до одной личины притворства, околичностей и эту заднюю мысль, неотвязную от людей. С ним же я обхожусь с простотою и естественностью химического атома, который сплотился с другим единородным ему атомом»1. Проще и точнее формулирует Аристотель: «Дружба — душа, обитающая в двух телах». В нашем случае тел было четыре. В первой книге Оскара Баума, «Жизнь на берегу» (Uferdasein; сборник рассказов, Berlin: Axel Juncker, 1908), есть характерная фраза: «Он сидел как бы вовне, быть может на дамбе, и временами подле него отдыхали сердобольные пловцы и болтали про воду, словно считали, что это и его стихия». В этой фразе Баум с непревзойденной четкостью и образностью обозначил две вещи, которые отличали его жизнь и творчество: 1) свою личную судьбу и 2) задачу, проистекающую из этой судьбы, — борьбу против всех иллюзий, опасность которых он сознавал как никто другой, борьбу за правду и справедливость. Оскар Баум был слеп. Один глаз от рождения видел слабо и впоследствии совсем отказал. А по воле злого рока одиннадцатилетнему мальчику в школьной потасовке в Пильзене (Пльзень) повредили и второй глаз, который вскоре тоже ослеп. Баум полностью лишился зрения. Кстати, тот факт, что до одиннадцати лет он видел, необычайно важен. Это позволяло ему по памяти — а память у него была удивительная, ее точность прямо-таки граничила с чудом! — так рисовать мир зрячих, что человек, не знающий о его беде, никогда бы не сказал, что эти описания вышли из-под пера слепца. Но в центре внимания двух первых его книг (сборника рассказов «Жизнь на берегу» и романа воспитания «Жизнь во тьме» — Das Leben im Dunkeln) находятся, конечно же, переживания незрячих людей. Ведь было бы противоестественно, если б Баум не обратился прежде всего к тому, что явилось определяющим и страшным переживанием его юности. Однако важно сразу же понять не что изображал Баум, а как он это делал, в каком ключе. Вскоре после несчастного случая, который лишил мальчика зрения, родители определили его в 1 Эмерсон Р. Нравственная философия. Мн.; М., 2000. С. 126. 143
Вене в еврейский институт для слепых «Хоэ варте». Лучшим в тамошнем воспитании оказалась полученная Баумом музыкальная подготовка. В игре на фортепиано, теории музыки, композиции он приобрел серьезные познания, которые помогли ему выбрать профессию, да и в книгах его порой воздействовали на персонажей и их судьбы. Отвлекаясь от музыкальных дисциплин, дух института, где воспитывался Баум, представляется все же крайне ограниченным, консервативным и совершенно безразличным к юным душам. Ведь в первой книге Баума прорывается прежде всего страстный протест против его учителей, вырастающий до обвинения семьи, всех воспитателей, всего мира зрячих. Что дает слепым мир зрячих? Сочувствие, в лучшем случае. А порой не дает и этого. Чего жаждет от зрячих слепой в глубинах своей души, зачастую невысказанно? Равноправия, справедливости. Так Оскар Баум уже в самом начале своей писательской карьеры становится голосом многих тысяч. Революционный тон его первой книги не остался неуслышан. В лагере слепых началась борьба, в которой книги Оскара Баума играли и играют ведущую роль. Но значимость Оскара Баума в том, что свою борьбу он изначально воспринимал как символ всякой борьбы угнетенных против всякой несправедливости. И в первой же книге он так говорит о своем незрячем герое: «Ему казалось, его борьба за себя есть этап борьбы за всеобщую потребность в достоинстве». Важно, что в этой борьбе за человеческое достоинство Оскар Баум не довольствуется половинчатыми успехами. Сидеть на дамбе, наблюдать, как другие плавают, рассуждать с ними об ощущениях пловца, будто он и сам может плавать, — это он категорически отвергает. С горечью, с гневом, с каким-то особенным юмором он борется против навязчивого сострадания. Ему не хочется быть благодарным. «Всегда только любовь от любви. Благодарность суха и уродлива». И преисполненный иронии он начинает вымышленные мемуары молодого незрячего человека словами: «Чиновники по делам слепых, которые условились между собой, что неблагодарность — неотъемлемая составная часть слепоты, могут в качестве примера использовать меня. По крайней мере, мои родственники держатся обо мне именно этого благосклонного мнения... Они сочли черной неблагодарностью мой решительный отказ жениться на 34-летней кухарке, которую подыскала мне неутомимо заботливая тетушка». В душной атмосфере благотворительности, окружающей слепого, критика Баума не щадит ничего. Он хочет совсем другого, 144
совсем простых вещей: работы, которая приносила бы ему радость, жены, которую бы он любил, детей — словом, включения в справедливое человеческое общество. Бурей и натиском, силой и бескомпромиссностью поражает его первая книга. И человека Оскара Баума невозможно отделить от писателя Оскара Баума. Это органически присуще его бескомпромиссности, его величию. Баум жил так же, как его герои, брызжущие энергией, противоборствующие жизни. Очень скоро он нашел путь к самостоятельности, к профессии: поначалу как органист в одной из синагог (при этом он сразу же дал бой «ортодоксам», которые настаивали, чтобы по субботам, ввиду предписанного иудеям покоя, на органе играл не-еврей, а еврей выполнял лишь вспомогательную работу, до и после шаббата), затем стал давать уроки игры на фортепиано и, наконец, сделался одним из самых видных пражских музыкальных критиков, чьи суждения отличались неподкупностью и глубоким, чутким пониманием. Впоследствии на передний план вышли романы — некоторые были опубликованы также в переводе на английский, чешский, иврит, — выступления на радио и работа в газете «Пратер прессе». И женился Баум еще совсем молодым, зажил своим домом, тогда как мы, его друзья-ровесники, по-прежнему жили у своих родителей. В начале марта 1941 г. Баум скончался от послеоперационных осложнений, случилось это в Праге, уже при нацистах. «Он был похоронен в братской могиле»,— гласит полученное мною известие, которое завершается так: «Мы потеряли великого мыслителя». Точнее охарактеризовать Баума невозможно. Великий мыслитель! Юношеский огонь остался с ним навсегда — говоря друг другу «до свидания», мы были уверены, что скоро он тоже приедет в Палестину. Это горячее желание не сбылось. Британские иммиграционные законы оказались сильнее всех наших стараний. В нашем кружке Оскар Баум безусловно был самым сильным, самым несгибаемым, хотя (или поскольку) ему приходилось вести тяжелейшую борьбу. Лишь изредка даже его сила, казалось, иссякала. Но он быстро брал себя в руки. И без устали помогал всем, кто к нему обращался. А как раз начиная с 1933 г. призывы о помощи звучали все настойчивее, все больше писателей и журналистов бежало из Германии в Прагу. Зачастую впору было прийти в отчаяние. Но Оскар Баум оставался внешне спокоен — внутренне он горел и в этой страсти помогать тоже не ведал ни 10 Заказ № 1876 145
компромиссов, ни слабости, но всегда знал, чем помочь, находил последний выход (для других — увы, не для себя). Горение это отражается и в его книгах. Снова и снова он изображает человека, который получает помощь, хотя она и кажется уже почти невозможной. Такова главная тема его книг. Энергия Баума выявляет зло в его нюансах, в его тайных укрытиях, обнаруживает зло там, где другие, менее чуткие люди его не чувствуют. Так, в повести «Три женщины и я» [Drei Frauen und ich) говорится: «Неужели люди вправду верят, что не совершают ничего дурного, причиняя кому-нибудь боль в его отсутствие, плохо отзываясь о нем? Так ли уж велика уверенность, что он этого не чувствует? Наверное, каким-то образом, когда-нибудь это непременно до него достигает». Я цитирую сей пассаж, чтобы показать, сколь обостренным нравственным чувством обладал Баум. Может статься, дело тут именно в слепоте, до предела обострившей все прочие его чувства. Не что иное, как острота нравственного чувства, и побуждало Баума браться за особенно трудные случаи, и в жизни, и в сочинительстве, — за те случаи, что другим казались совершенно безнадежными. Недаром один из его романов называется «Дверь в невозможное» [Die Tür ins Unmögliche). У Баума постоянно идет борьба за невозможное, за чудо, сокрытое во всякой настоящей помощи. Прямым, легким, гладким путем, задешево помощи не получить. Отвергая в своих первых книгах дешевую помощь слепым, Баум вдохновенно расширяет свою проблематику и осуждает всякую половинчатую, дешевую помощь, какую норовят предлагать и среди зрячих, на протяжении всей истории человечества. На документальной основе написан его роман «Злая невинность» [Die böse Unschuld) — о евреях заштатного городишки. Если кто-нибудь захочет узнать, как перед Первой мировой войной складывались взаимоотношения между чехами, немцами и евреями в провинциальном чешском городишке, пусть непременно прочтет эту книгу, осененную абсолютной честностью повествования. В еще большей степени это относится к его последнему роману «Народ крепкого сна» [Das Volk des harten Schlafes), снабженному прекрасным посвящением: «Моему сыну и другу Лео». И в этом произведении, действие которого происходит во времена «хазар», Баум пишет о помощи в крайней беде, в ситуации, когда эта помощь представляется уже почти немыслимой. Помощь в крайней беде — эту главную свою тему Баум варьировал в многих и разных формах. Богатство его сочинительского 146
таланта было неиссякаемо, он был прирожденным рассказчиком, которому естественным образом притекают всё новые образы и сюжеты. В романе «Злая невинность» герой едва не погибает от сплетен провинциального городишки, в «Мемуарах г-жи Марианны Рольберг» [Memoiren der Frau Marianne Rollberg) — от ложного обвинения, в повести «Ночь вокруг» [Nacht ist umher) борьбу ведет слепой, в удивительном романе с двойной повествовательной структурой «Два немца» [Zwei Deutsche) последняя искра человечности борется за существование в гитлеровской Германии. И спасение героя всегда достигается лишь потому, что он остается верен себе, хотя такая верность, казалось бы, только увеличивает препоны и грозит обречь спасение на неудачу. Вера в самоценность добра — глубочайшая тайна, басовым, упорно-настойчивым голосом говорящая из произведений Баума и их вполне реалистического колорита, порой составляя с этим реализмом странный контраст. Сознание, что добро постоянно рискует потерпеть поражение, выводит Оскара Баума в высокую сферу трагического. И он действительно написал великую социальную трагедию, которая с успехом шла на пражской сцене и в других местах. Это произведение («Чудо» — Das Wunder) повествует о судьбе изобретателя, умеющего превращать древесину в хлебную муку и терпящего крушение оттого, что мир его не понимает. В конце концов он запирается от враждебного мира в своем доме и отстреливается от нападающих, будто из крепости. История про т. н. «Форт» Шаброль в Париже, где какой-то безумец несколько дней оборонялся от жандармов и военных, была реальным прообразом этой судьбы. В «Дойче арбайт» за 1906 год мне попалось стихотворение Оскара Баума, с максимальной отчетливостью показывающее сумрачную основу, от которой Баум, несмотря на всю свою храбрость, обращенную к жизни и помощи, так и не смог полностью освободиться. Как поэт Баум выступал редко. Упомянутое стихотворение называется «Призраки» [Gespenster). Здесь чувствуются сложности в общении с ним, которых в свое время оправданно опасался Кафка. Вот эти красивые строфы: День умер. В страхе мы сидим, Как будто среди нас есть тать. И голос близкого ручья В тиши почти неразличим. 147
Сидим в застывшем мы саду, И каждый любит всех других, И каждый говорит себе: «Что на душе у остальных?» Наш робкий круг давно молчит. Как самый близкий — далеко! И ужас душу леденит. Чье слово отпугнет его?1 С Баумом меня свел первый друг моей юности Макс Боймль. Вот так соединяются две дружбы моих ранних лет. Баум и Боймль. Сходство фамилий2 прямо-таки интригующе забавно, но, разумеется, не более чем игра случая, хотя они были кузенами. Боймль познакомил меня с Баумом, а я привел к Бауму своих друзей — Кафку и Вельча. Оскар Баум пишет о Боймле в вышеупомянутой книге «Писатель, мыслитель, помощник»: Именно он, навестив меня в Вене, с которой я расставался неохотно и нерешительно, рассказывал мне о Броде, целый вечер, когда мы гуляли в по-летнему душном парке института. Таким образом он хотел представить мне Прагу в заманчивом свете. И безудержно радовался, что познакомит нас. Расписывал он все так увлекательно, так красочно, подчеркивая своеобразное, что мне впору было назвать эти часы моей первой встречей с Бродом, и я действительно почти верил, что мы давно знакомы, когда впервые с ним встретился. Его любовь к Броду, вернее их взаимную любовь, способен измерить лишь тот, кому вёдома мужская дружба, зародившаяся в мальчишеские годы и соединяющая двух людей все более неразрывными узами, но даже при таком счастливом избирательном сродстве столь задушевная, незамутненная, естественная гармония душ — большая редкость, мыслимая только при особом таланте к этой благороднейшей форме любви. Оригинальность личности Боймля составлял почти непостижимый баланс чрезмерности и трезвости. Хотя судьба не скупилась на трагические удары, его страстное, слишком мягкое сердце оставалось под защитой ироничной, самоироничной веселости, обаятельного шарма, однако же никогда не скатываясь на грань цинизма. Выманить его из укрытия природной скромности было невозможно. Он действительно — и со мной, и с другими — всегда чувствовал себя берущим, а ведь сам так много давал! Возможно, он сам потому и не был творцом, что 1 Перевод В. Бакусева. 2 Баум (Baum) и Боймль (Bäuml) — фамилии однокоренные. 148
его дар наслаждаться, желание погрузиться в созданное владели им как всепоглощающая страсть и честолюбия он не ведал, в особенности же, наверное, потому, что сопереживал создаваемое Бродом, с восторгом ловил каждую подробность — особенно подробности в духе нашего тогдашнего идеала, Флобера, — а это означало эстетическое напряжение, усиливать которое не было необходимости. Боймль, гимназический однокашник Брода, поступил на службу в «Унион-банк», Брод стал студентом университета. Каждый полдень они встречались на Грабене, обмениваясь утренними переживаниями и размышлениями. Вечерами — театр, концерт, прогулки до глубокой ночи по Мала-Стране, на Гр ад чанах. Однажды — я редко бывал третьим, да и чувствовал себя обычно довольно-таки лишним — после концерта, первого исполнения Второй симфонии Малера1, нас обуял такой восторг, что мы непременно должны были что-то предпринять. И послали в Вену, директору Придворной оперы Густаву Малеру, восхищенно-благодарственную телеграмму, скрепив ее нашими ничего не говорящими именами. Законным третьим был только один человек, особенно на воскресных прогулках в тихом утреннем парке, — пожилой родственник Брода, преподаватель-словесник, который очень выматывался на работе и все же с неисчерпаемым энтузиазмом и страстью участвовал в философских диспутах молодежи. Этого человека, до глубокой старости, до самой кончины сохранившего боевой настрой двадцатилетнего юноши, Брод со всей поэтической достоверностью вывел в своем «Давиде Реубени» в образе реба Хирш- ля. А вот впечатления от первых встреч со мною, возможно, до известной степени отразились в образе Ло («Смерть мертвецам» — Tod den Toten), который позволяет миру протекать мимо своего островка-комнаты. Также и один нахальный острослов, привлекавший Боймля по причине его приверженности к всем формам веселья, вернется к потомкам из тех времен как Поледи в «Замке Норнепигге» (Schloß Nomepygge). Когда Боймль впервые привел ко мне Брода, круги наших интересов по меньшей мере одинаково, а то и больше соприкасались в музыке, чем в писательстве. Ведь я только что выпустился из института и после восьми лет интернатской жизни робел и чувствовал себя скованно в обществе людей, с которыми не встречался ежедневно. Кстати, говорили мы мало, играли друг другу красивые отрывки из своих любимых произведений, чтобы показать, каковы наши вкусы. 1 Премьера Второй симфонии Густава Малера состоялась 13 декабря 1895 г. в Берлине. Первое исполнение в Праге — 18 июня 1903 г. 149
К описанию Оскара Баума хочу добавить, что гораздо позже в повести «Розовый коралл» [Die Rosenkoralle, 1961) я представил учителя английского языка Эмиля Вайса в образе дядюшки Раппа много светлее и правильнее. Но Баум этого уже не узнал. Дядюшка Рапп, Оскар Баум, милые мои, valete1! Не принадлежа к сионистам, Баум был близок сионистским устремлениям и, прежде всего, мероприятиям по оказанию помощи и воспитательным акциям, участвовал в них, хотя иной раз и с некоторыми оговорками. После моего отъезда, в оккупированной нацистами Праге, он показал себя как надежная опора еврейской общины. К нему шли за советом и помощью. Мне в Палестину сообщали, что он совершает сверхчеловеческие деяния, что все восхищаются им и его бескорыстием, что во многих случаях ему удавалось спасти людей, нередко сообща с благородным, самоотверженным гуманистом — врачом д-ром Саломоном Либеном, который всех бедняков лечил безвозмездно, да еще и оплачивал им лекарства из собственного кармана. Этому врачу без страха и упрека нацисты уготовили мученическую смерть. Баум скончался от болезни желудка в Праге, в еврейской больнице, под опекой д-ра Либена. Жена его попала в Терезиенштадт, откуда ей не суждено было вернуться. Их единственный сын успел выехать в Палестину, где я разыскал его и мы часто встречались. Он стал случайной жертвой (еврейского) террористического акта. Однажды Оскар Баум целую неделю прожил у Кафки в Цю- рау, в крестьянской усадьбе, которую арендовала сестра Кафки Оттла. В начальной стадии своей болезни Кафка искал там прибежища и исцеления. О близком знакомстве с другом Баум оставил записки, ныне вновь напечатанные в «Альманахе 1902— 1964 гг.» [Almanach 1902 bis 1964) Еврейского издательства в Берлине. В частности, там можно прочитать: Франц Кафка, пражский писатель, знакомый немногим, но для этих немногих — один из величайших современных мастеров немецкой прозы, скончался 3 июня 1924 г. в санатории Кирлинг под Веной в результате тяжелой болезни... Что я могу сказать о нем 1 Прощайте (лат). 150
людям посторонним? Кто не знал его, вряд ли сумеет представить себе человека столь необычайного, своеобразного до мозга костей. Во всем вплоть до малейшего рефлекторного движения сквозило это индивидуальное своеобразие. С непревзойденной остротою и ясностью взгляда он выявлял и разволшебствлял, вылущивал у себя и у других подлинное ядро внешней и внутренней жизни. Он никогда не осуждал, только констатировал. Без ненависти и робости, но и без размягчающей сентиментальности он ухватывал стержень всякой души, всякого происшествия, всякой ситуации. Ухватывал крепко, но такими нежными, бережными пальцами, что холодность беспощадного провидца — от изящества стиля, от неувядаемой доброты чистой воли? — никогда не причиняла боли, никогда не вызывала озноба. Говоря о столь ярком писателе, незачем особо упоминать, что в нем жила любовь к блужданиям, влюбленность в попутное, в покров вещей, однако он умел проникнуть в суть, отбросить попутное, снять покров вещей и ухватить скрытую правду сердцевины с такой убедительностью, что единство вечного и случайного, сущностного и его случайного, переменчивого облика становилось магической, неотразимой очевидностью. По натуре он был фанатиком, исполненным буйной фантазии, но этот пыл он обуздывал страстной борьбой за строгую объективность. Беспримерное преодоление всяческого соблазнительного, слащавого мечтательства и расточительства в чувствах и смутных грезах было составной частью его чуть ли не религиозного — телесно перерастающего в своего рода манию — культа чистоты. Он творил предельно субъективной изобразительной формой, но действовало это как предельная объективность. Еще интереснее строки о Кафке, опубликованные Баумом в 1929 г. в журнале «Витико» [Witikó). В частности, он пишет: Я до сих пор отчетливо помню нашу первую встречу. Устроил ее Макс Брод. Он привел Франца Кафку ко мне и в тот осенний вечер 1904 г. читал нам обоим только что законченную новеллу «Экскурсии в темно-красное» (Ausflüge ins Dunkelrote). Было нам тогда чуть больше двадцати. Память сохранила кое-что из пылкой дискуссии, в которую нас вовлекли проблемы новеллы и которая велась, как у нас тогда было принято, немногословно, с предельной сдержанностью. Так, например, Кафка сказал: «Когда нет нужды отвлекать от действия стилистическими красотами, соблазн к тому особенно велик». Глубочайшее впечатление произвело на меня первое движение Кафки, входящего в мою комнату. Пока Брод представлял его мне, он молча поклонился. Казалось бы, бессмысленная формальность по отношению ко мне, незряче- 151
му. Но его гладкие волосы, вероятно оттого, что я в свой черед немного слишком порывисто поклонился, слегка коснулись моего лба. Я почувствовал волнение, причины которого в тот миг толком не понял. Этот человек первый из всех встреченных мною людей воспринял мой изъян как нечто касающееся одного меня — не подлаживаясь, не проявляя предупредительности, ничуть не меняя своего поведения. Вот таков он был. Так действовала его простая и естественная отдаленность от общепринято-целесообразного, так его строгая холодная отстраненность превосходила глубиной человечности расхожую доброту (которую я обычно при первых встречах сразу распознаю по необоснованно преувеличенному теплу речей, интонации, движения). Подобное включение любого непроизвольного движения, любого будничного слова в его совершенно индивидуальное мировосприятие необычайно ярко отражалось на всей его манере держаться, на внешнем его облике, невзирая на абстрактные борения, постоянно владевшие его духом. Когда он читал вслух — к этому он питал особое пристрастие,— выразительность отдельного слова, при полной отчетливости каждого звука и подчас головокружительном темпе речи, целиком подчинялась музыкальной широте фразировки на бесконечно долгом дыхании и мощных крещендо динамических ступеней — такова и его проза, чьи законченные фрагменты порой, как «Цирковая наездница» (Die Zirkusreiterin), сложились в чудесном строе одной-единственной фразы. Кой-какими характерными чертами запечатлелось во мне время, когда Кафка писал драму, из которой никому не довелось прочесть ни слова. Называться она должна была, по-моему, «Пещера» (Die Grotte) или «Склеп» (Die Gruft), а действие происходило — судя по намекам, которые он иногда ронял, искренне радуясь сделанной работе,— среди пастухов и пастушек, у входа в приготовленные могильные склепы. Борьба против смерти и за смерть в оживленной игре эмоций, соперничающих в силе и сладости. Люди стыдятся смерти как чего-то прямо-таки неподобающего и неприличного, ибо она считается карой, хотя, в общем-то, невозможно установить, за какой именно грех, ведь существуют и другие кары. Если смерти повинны молодые люди, они ощущают ее как особенно постыдную. Благоговение перед стариками проистекает оттого, что они уже так долго живут, а смерти еще не заслужили. Что никто и никогда ее не заслуживает — никому даже в голову не приходит, но нет сомнения, что самый тяжкий и опасный грех — постоянно ее остерегаться, думать лишь о том, как бы не согрешить. О действии драмы Кафка не говорил ни слова. Рассказывал только, что в то время, когда писал ее, после работы как на крыльях летел вниз по бесконечным ступенькам от улочки Гольдмахергассе (Злата уличка у Далиборки) до площади Клаарплац (Кларов). Путь его 152
лежал мимо книжного магазина, где в витрине было выставлено новое издание Шекспира, раскрытое на первой странице «Гамлета», и каждый день он прочитывал реплики Горацио и его друзей до той строчки, которую заслоняла стоящая ниже книга. Он ломал себе голову, что же там дальше, ужасно хотел это узнать, рылся в памяти, страстно желая проследить за этим идеалом драматически взволнованной речи, — но достать дома книгу из шкафа, о нет! разве можно лишить себя возможности размышлять? Закончив драму, он наотрез отказался прочесть ее нам. Такое случалось и раньше, и мы знали, что означает, когда он объявляет работу неудачной; однако ж он отражал все наши подходы — и самые участливые, и самые хитроумные, и самые резкие, лобовые. «Единственно недилетантское в этой пьесе то, что я не читаю ее вслух», — твердил он. Впоследствии она, скорей всего, оказалась среди множества рукописей, которые он перед отъездом из Берлина к месту кончины одну за другой медленно побросал в огонь. В то время, когда писал пьесу, он жил на три дома. И, хотя обыкновенно стремился к свежему воздуху, для работы выбрал низенький, тесный домишко с одной-единственной комнатой, из тех, где, по преданию, обитали алхимики императора Рудольфа. Печь дымила, зато в доме царили абсолютная тишина и совершенное одиночество. Для ночлега он снимал высоченную, полную воздуха комнату, похожую на зал, с огромными окнами, в старинном аристократическом дворце,— правда, зимой такое помещение никакая печь не натопит. Для прочих неизбежных будничных занятий: трапез, общения с людьми — служила его комната в квартире родителей. С точки зрения творчества распределение очень удачное, но стоившее ему здоровья. В начале 1918 г. я провел неделю вместе с ним в Цюрау, заснеженной в ту пору деревушке под Заацем (Жатец), где его отважная сестра хозяйничала в маленькой усадьбе. Все ночи напролет мы провели за разговорами, и я узнал о нем больше, чем за десять предшествующих лет и пять последующих. Быть может, когда-нибудь мне удастся воспроизвести мало-мальски связную картину горького и пессимистического тогдашнего состояния его души. Из многих проектов и планов, о которых он рассказывал мне в те ночи, без надежды, даже без намерения когда-либо их осуществить, мне хотелось бы упомянуть здесь лишь маленькую фантастическую историю. Один человек думает организовать компанию, собирающуюся без всяких приглашений. Хочет, чтобы люди виделись, разговаривали, наблюдали, не зная друг друга. И угощение каждый может выбрать по своему вкусу, для себя лично, никого не обременяя. Можно появиться и снова исчезнуть, когда угодно, не чувствуя обязательств перед хозяином дома, ведь его нет, и все-таки быть всегда, без лицемерия, желанным гостем. Когда в конце концов эту 153
странную идею действительно удается осуществить, читатель понимает, что и эта попытка спасения от одиночества породила всего-навсего — изобретателя первой кофейни. Особенно важная задача в нашем сообществе друзей была возложена на тихого Феликса Вельча, скромностью соперничавшего с Кафкой: выстраивая строгие цепочки мыслей, он формулировал то, что волновало нас, опьяненных образами, в наших грезах наяву. Началось это с его книги «Милость и свобода» (Weltsch 1920). А самым первым шагом была работа «Взгляд и понятие» [Anschauung und Begriff; München: Kurt Wolff, 1913), в которой участвовал и я, но оригинальная идея рассматривать «размытое представление» как первичную ячейку понятия целиком принадлежит Феликсу Вельчу. Наши многочисленные дискуссии о свободе и несвободе воли оказали неоценимую помощь в особенности мне. С1900 г. (эту дату я запомнил — родители уехали в Париж на Всемирную выставку, и в дачном уединении я мог читать без помех и без надзора), т. е. с шестнадцати лет, меня всецело заворожил Шопенгауэр. Дядюшка Вайс (Рапп) — наставник в тайнах мироздания. Невероятное возбуждение и ощущение, что с каждым днем становишься стократ богаче, пусть даже болезненно-печальным образом. Ведь при всем пессимизме здесь было несказанно много прекрасного, великого, привлекательно-яркого! Отец предостерегал меня от Шопенгауэра, но тщетно. Годами я читал только Шопенгауэра и рекомендуемых им авторов: Кальдерона, Сервантеса, Гёте, лорда Байрона, буддистские трактаты. Типичный «lector unius libri»1. Закончив 6-й том Шопенгауэра, я тотчас снова брался за первый. Сущий фанатик. У отца было превосходное собрание классиков; я жил в этой библиотеке так же, как среди гимназических античных авторов, которых воспринимал как своих современников и сравнивал с Шопенгауэром, единственным моим мерилом. Мой друг Боймль частенько дивился такому одушевлению школьной программы. Горациевым «nil admirari» («ничему не дивиться») я начал первую свою книгу «Смерть мертвецам», где заметно и влияние великолепных, охватывающих весь мир «Фантазий реалиста» [Phantasien eines Realisten) моего много более старшего земляка Йозефа Поппер-Линкойса. Этого Поппер- 1 «Читатель одной книги» (лат). Аллюзия на средневековое латинское изречение (Фома Аквинский): «Timeo lectorem unius libri», т. e.: «Опасаюсь того, кто читает одну книгу». 154
Линкойса, уроженца чешского городка Колин под Прагой, мне бы тоже хотелось отнести к числу родоначальников пражского кружка. Вышеупомянутая книга, единственное у него новеллистическое произведение, пронизана дерзкими идеями; не менее дерзкие предложения по части государственных реформ («Всеобщая прокорм- ная обязанность государства как решение социального вопроса» — Popper-Lynkeus 1912: синтез или, вернее, временная последовательность строгого социализма и абсолютно свободного индивидуализма) обрели в нашем лице бурно сомневающуюся и столь же бурно соглашающуюся аудиторию. Его книги — из тех, что ныне заслуживают непременного переиздания. Но все затмевал собою вопрос: «Свободна ли человеческая воля? Или, как говорит Шопенгауэр, она нецесситирована, т. е. с необходимостью подводится к своим решениям?» Я не находил в доводах своего божества, Шопенгауэра, ни малейшего изъяна и должен был с ними примириться. Эта «капитуляция этики» обернулась для меня «индифферентизмом», иначе говоря, я считал и дурное, и благое одинаково похвальными («omnia admirari»1) и равноправными, ибо они одинаково необходимо обусловлены. У нас нет возможности выбирать. Мы обречены цепочке причинных связей, жестокому аппарату, который Кафка называет «убийственным кистенем». Мы все страдали от своих заблуждений, а выхода не находили. Врёменное облегчение предоставляла «опереточность» большого писателя Жюля Лафорга. «Ах, отчего все не похоже на оперетку!» — восклицает он, ему хочется воспринимать вселенную как легкую шутку, игривую, мечтательную, отменяющую серьезность меланхолической метафизики. Это открывало замечательнейшие перспективы, полные сюрпризов и осененные трогательной искренностью; но сердце неумолимо продолжало чахнуть. Пока любовь к бедному, смятенному, прекрасному человеческому существу не подсказала мне, что выход, наверно, все-таки есть. Моя повесть «Чешская служанка» (1909) стала поворотным пунктом. И в романе «Замок Норнепигге» освобождение опять-таки возвещает стихия эроса. «Да здравствует свобода!» — эту фразу я выписал из моцар- товского «Дон Жуана» в качестве лейтмотива всей книги и вывел на сцену самого дона Жуана Тенорио, чтобы он дал отпор безысходно «индифферентному» герою (вернее, антигерою) романа. 1 «Всему дивиться» (лат.). 155
Тем временем Феликс Вельч пошел в наступление на серый призрак индифферентности (серый, даже когда переливается всеми цветами радуги—именно тогда) и умозрительным способом прижал его к стене. Наряду с Францем Кафкой, Вельч и Хуго Бергман приобрели решающее значение для моей дальнейшей жизни и творчества. (Бергман — своим ярким императивом нравственных принципов, реального вмешательства в политическую и социальную жизнь, сионистского погружения в спасительную для мира идею иудаизма в духе наших пророков и каббалы, конечно же предельно далекую от всякого шовинистического национализма: акт обращения к самому себе, коренное совершенствование «я» в направлении общности, религиозное решение на благо всего человечества.) По сути, Феликс Вельч всю жизнь полемизировал со мной по этому пункту свободного волевого решения (а позднее, когда одержал верх в главном, по ряду других аспектов души, где мы при всей нашей дружбе оставались несогласны: Платон против Аристотеля, бьпие против становления). Лучшее резюме по проблеме номер один — свободе — удалось ему в прекрасной книге «Милость и свобода», которую Кафка перечитывал снова и снова и по праву называл поучительной. Поначалу (в гл. 4) Феликс словно бы стремится растоптать индетерминизм (т. е. свободу), даже полностью его уничтожить. В мире становления, т. е. в мире событий и явлений, необходимость (каузальность) претендует на единовластие. «Всеобщая необходимость — всемогущий и повсеместно господствующий научный принцип. Он действует без исключений, ведь всеобщая необходимость и есть невозможность исключений. Таков тяжелейший удар, наносимый идее свободы (свободной решимости воли)». Однако Вельч чрезвычайно удачно парирует этот удар, признавая ограниченную значимость всех законов природы. Я воспроизвожу здесь нашу полемику в ее конечном итоге, как она предстает много лет спустя (1947) в моей книге «По сю и по ту сторону» [Diesseits und Jenseits; это важнейшая и наименее известная из моих книг). В первом томе я более чем на ста страницах подробно говорю об этом сложнейшем предмете. В частности, там сказано: «Духовное „я“ нуждается в законосообразности природы, чтобы нечто постигнуть в мире, однако обходится без нее, постигая самое себя (в редкие, впрочем, мгновения его свободного решения). Это одно-единственное исключение, ограничивающее каузальность. Попытка применить естественнонаучные законы к духовному решению... есть (по Феликсу Вельчу) перегрузка для понятия каузальности, приложение 156
его к области, которая ему чужда и в которой оно способно привести только к антиномиям. Стало быть, свободу как внутренний опыт нельзя путать с позднейшей трактовкой, какую мы можем дать отдельным, происходящим в виде исключения вспышкам свободы в нас, — поскольку мы невольно привязываем эту трактовку к всему и можем на все набросить ее многоячеистую сеть. Но такое включение задним числом в привычную схему отнюдь не доказывает, что в момент деяния все шло согласно схеме; наше собственное переживание тогда, в момент свободного деяния, свидетельствовало о другом. И верить надо ему, а не ковыляющей вдогонку схеме. Ведь именно в силу своей общепринятости каузальность разоблачает себя как всегда готовая к использованию форма интеллекта, как постулат, как тавтология. Общеприменимостъ закона причинности не есть логически доказуемый тезис, она, по меткому выражению Гомперца, просто обозначает „наше решение использовать все средства, чтобы осмыслить любой данный факт как закономерно обусловленный и, пока установление его закономерной обусловленности не удалось, рассматривать эти обстоятельства не как аргумент, опровергающий закон причинности, а как знак наличия еще не решенной задачи“. При всем энергичном детерминизме этих фраз Гомперца, их тем не менее можно соединить с нашим понятием индетерминизма как исключения. Акт свободного решения воли надлежит рассматривать именно как такую „нерешенную“, но и неразрешимую задачу — позднейшая каузальная трактовка чрезвычайного, подрывающего весь и всяческий опыт переживания свободы есть фальсификация». Хотя Шопенгауэр и высказал знаменитый тезис, что вопрос свободы воли есть пробный камень, позволяющий отделить глубокие умы от поверхностных, он не сомневается, что глубокие умы (вроде апостола Павла, Августина, Спинозы и его самого) выступают за обусловленность волевого решения необходимостью и лишь умы поверхностные — за свободу выбора. По иронии судьбы, все обстоит, однако же, как раз наоборот: мечтатели видят одно только принуждение каузальности, которое внешне всегда напрашивается по аналогии с законами природы, — истинные же философы считают, что — не всегда, но в исключительных случаях, в торжественные часы бытия, — человеческая воля разрывает причинную цепь, свободно принимая решение в пользу свободного выбора. Слова «в торжественные часы бытия» здесь весьма важны; они характеризуют позицию Феликса Вельча и мою собственную в про¬ 157
тивоположность суждению Бубера, которому мы обязаны многими знаниями, но в этом пункте всегда заявляли «нет», — еще с тех пор, когда он произнес в Праге свою первую речь о еврействе (1909). Дело в том, что Бубер, как свидетельствуют ранние его термины «реализация против ориентации», а также разработанное позднее учение об отношении «Я—Ты», имеет в виду постоянный переход в мир целевой свободы; нам такой переход знаком только как сметающее все границы, исключительное состояние. Оно может обладать относительно краткой или длительной, но всегда ограниченной временной протяженностью (не так разве что в исключительном облике святого). Временные последствия способны в какой-то мере закрепить это состояние в мире явлений, однако реально пережить его можно лишь за пределами нормы, в своего рода божественном безумии, наводящем ужас и передвигающем горы (как, например, в создании подлинного искусства, в единении с вдохновенной музыкой, в подлинной набожности и в дарующих счастье добрых делах, идущих от сердца, и проч. — что я в указанной работе назвал «священной четверицей»). В деталях вся эта проблема требует серьезного изучения. Если мне суждено еще некоторое время пожить, я попробую этим заняться. Зато, думается мне, параллельная проблема мотивации (то бишь происходит ли мотивация с необходимостью или оставляет место свободной воле) решена Вельчем окончательно, а именно в «Милости и свободе» (Weltsch 1920. S. 85ff.), где он так аргументирует против Шопенгауэра: «Если всеобщая необходимость для нас изначально закон, в том числе и для воли [т. е. как у Шопенгауэра], значит, само собой разумеется, что... мотив может играть только роль железной необходимости. Если же мы рассмотрим переживание мотивированности непредвзято, то мотив отнюдь не есть такое принуждение, скорее, он подобен ходатайству перед волевым „я“, которое „я“ может принять или отклонить. „Я“ обладает свободой сделать некий мотив решающим. Следовательно, мотив воздействует на „я“, но не как механическая причина, а тем единственным в своем роде способом, какой мы и называем мотивацией». Лишь очень немногое в современной философской литературе способно соперничать с ясностью этих умозаключений и «священной трезвостью»1 (каковая вооб¬ 1 Аллюзия на строчку из стихотворения Фридриха Гёльдерлина «Середина жизни» (.Hälfte des Lebens): «Ins heilignüchterne Wasser». 158
ще была неотъемлемым качеством натуры нашего Феликса). Далее в своей замечательной книге Вельч приводит в пользу собственной концепции еще много аналогичных серьезных аргументов, выявляющих тавтологию, т. е. пустоту, безжизненность в чисто детерминистском описании волевого решения. Опыт познания истины, который Кафка и я, а косвенно и Баум приобретали благодаря общению с Вельчем, сказывался в нашей жизни исключительно благотворно. В частности, это видно и из писем Кафки Вельчу; его письма к нам троим вообще рисуют живую и совершенно правдивую картину нашей жизни и наших взаимовлияний. Мне споры с Вельчем вкупе с наставлениями Хуго Бергмана обеспечили прорыв в свободу. Моя книга «Путь Тихо Браге к Богу» (законченная в 1914 г. незадолго до войны и вышедшая только в 1916-м — задержка с публикацией обусловлена войной) знаменует это решение. Кой-какие начатки такого нового, активного мировоззрения, как упомянуто выше, существовали у меня и раньше. В том числе и в возникшем незадолго до «Тихо Браге» сборнике «Бабье хозяйство» (Weiberwirtschaft), к второй новелле которого («Швейная школа» — Aus der Nähschule) приложила руку и моя молодая жена Эльза (урожд. Тауссиг), связанная со мною нежной дружбой, более того, она практически в одиночку написала ряд важных пассажей, согласно плану, который мы набросали сообща. Эльза тоже принадлежала к самому узкому пражскому кружку, и все мы высоко ее ценили, не в последнюю очередь за тонкую ироничность, за всепроникающую живость и остроту ума. Смерть отняла ее у меня в 1942 г. в Палестине, после многих лет, исполненных прекрасными переживаниями, приключениями, но и страданиями. Написанное до «Тихо Браге» я рассматриваю скорее как попытки нащупать свой путь в литературе. Кое-что брезжит уже там (например, в «Чешской служанке»), но обретает отчетливую форму лишь позднее. И благосклонный читатель, конечно же, это почувствует. О богатстве знаний, сосредоточенном в творчестве Феликса Вельча, я попытался сказать в послесловии к новому изданию его работы «Дерзание середины» (см.: Weltsch 1965). Лучше и правильнее, конечно, познакомиться с этим богатством, прочитав книги самого Вельча. Ведь сколько бы ни заблуждался Шопенгауэр в иных основополагающих вопросах, он безусловно прав в своем снова и снова повторяемом призыве, что надо учиться понимать автора по его собственным произведениям, а 159
не по трактовкам третьих лиц,— здесь (и кое в чем другом) ему не откажешь в правоте, и слова его достойны всяческого внимания. Посмертная книга Вельча — «Сущность и страдание» (Sinn und Leid), поистине «сумма» его жизненного опыта и озарений, — до сих пор не опубликована. Эта работа являет собою, если воспользоваться термином Николая Кузанского, просеивание (сп- bratio) фундаментальных жизненных вопросов и по тематическому охвату сравнима, скажем, с «Этикой» Спинозы или с «Миром как воля и представление» Шопенгауэра. Главная ее новация заключена в понятии «абсолютного сравнения». «Абсолютный компаратив» — как порой называет свою новацию автор — выражение парадоксальное, и, по сути, так же противоположны «дерзание» и «середина», чье диалектически взрывное действие Вельч некогда сделал отправным пунктом исследования. Ведь в самой сущности «компаратива» заложено сравнение, некая «болынесть», т. е. явно некая относительность, упорно сопротивляющаяся включению в разряд «абсолютного». В этом-то сопротивлении и его преодолении Вельч обнаруживает новые пути, новую ориентацию, которая творчески побуждает сформулировать свою оценку, ставит под сомнение едва ли не все совокупное философско-теологическое развитие старого и нового времени, пожаром раздувает полузабытые дискуссии. «Возведение компаратива на престол абсолютного и свержение суперлатива требуют пересмотреть наши ценности, надежды, восприятие смысла нашей жизни, наши представления о спасении», — заявляет автор, обычно весьма скромный, даже склонный себя недооценивать. С такой позиции (я лично ее не разделяю) единственно реальным предстает лишь становление; совершенного бытия не существует, есть только потенциальная, а не актуальная бесконечность и безупречность. Книга Вельча излагает следствия, вытекающие из данного взгляда, с непревзойденной логической ясностью и мощным накалом его неподкупной, трезвой воли к истине. Я не могу во всем признать его правоту, но вполне могу во всем отдать ему дань восхищения. Стезя его жизни и мысли не запятнана ни мелочностью, ни тщеславием. По поводу «Дерзания середины» стоит добавить следующее: знаменитая книга Зедльмайра «Утрата середины» (Sedlmayr 1948) сходна с главной работой Вельча (которая, если не ошибаюсь, написана раньше) не только названием. Есть и перекрестные связи в содержании, хотя Зедльмайр рассматривает в первую очередь 160
сферу искусств и зачастую приходит к консервативным выводам, чуждым Вельчу, поборнику «дерзания» в феномене середины. Здесь у нас на глазах разыгрывается любопытный курьез: по-видимому, эти авторы, чей образ мыслей в некоторых аспектах демонстрирует большое сходство, ничего друг о друге не знали. Оба мыслили независимо и даже позднее так друг друга и не заметили. История духа не спешит. Она может спокойно подождать, пока (возможно, третьи лица) сравнят двух философов между собой и выявят их общий вклад в идеологию нашей эпохи. Не только книги, но и доктрины имеют свою судьбу. По случаю восьмидесятилетия Феликса Вельча (вскоре после этого юбилея он, увы, скончался) в прессе выступил Ури Наор, посол Израиля в Чили; когда-то в Праге (тогда его еще звали Ханс Лихтвиц) он работал под началом Вельча в редакции еженедельника «Зельбствер», идеологически важного сионистского органа, которым до Феликса Вельча руководили — порой в сложнейших условиях — такие незаурядные умы, как Лео Херманн, Эмиль Маргулис, Роберт Вельч, Зигмунд Кацнельсон. В Праге тогда насмешничали: «Ну, как идет наша газета?» Ответ: «Отлично идет. Ведь никто ее не держит». Или с продолжением: «А кто держит, не читает». В конце концов реальность доказала, что в подобных шутках нет ни капли правды. Но без молодых людей, которые, не жалея сил, работали над поначалу вроде бы безнадежной задачей, «узкий пражский кружок» никогда бы не стал тем, чем он был. Мы все (в том числе и Кафка, о чем свидетельствуют его письма Вельчу, где он постоянно с нетерпением просит прислать новый номер), мы все увлеченно читали «Зельбствер» — да почиет он в мире! Так вот, по случаю Феликсова юбилея посол Ури Наор писал в одной из швейцарских газет: Дорогой Ф. В.! В такой краткой графической форме я узнал Вас как журналиста, который, даже когда поневоле писал совершенно ему не интересные политико-полемические статьи, был больше писателем, нежели репортером. Вы стали моим учителем в журналистике, и большим внутренним богатством, а порой и подлинным удовлетворением, какое эта профессия приносит своему обладателю и какое мне не раз довелось испытать, я обязан Вам. У Вас я научился многому, в частности кой-чему столь для Вас типичному, что мне хочется сказать здесь об этом особо. При нашей первой встрече в июле 1925 г., вскоре после того как я сдал экзамены на II Заказ № 1876 161
аттестат зрелости, Вы в своей сердечно-дружеской и тепло-саркастичной манере преподали мне первый урок журналистики, и по сей день я в точности помню Ваши слова: «Прежде всего, запомните: в нашем языке, в языке серьезных журналистов, слово „я“ не употребляется». Ни разу я не нашел в Ваших еженедельных зельбстве- ровских передовицах, глубоких и все же стилистически прозрачных, ясных и легких, словечка «я». Всю жизнь Вы были скромны и сдержанны, и лишь Вашей личности и Вашим огромным духовным способностям Вы обязаны высоким положением в Пражском университете, в культурной жизни той Праги, что так взыскательно относилась ко всем сферам духовности, в сионистском движении, а затем и в Иерусалиме. Часто мне вспоминается и другой Ваш афоризм: вырвать у статьи острые зубы — так Вы называли то, чем мы занимались каждую среду, во второй половине дня, в редакционной комнатушке «Зельбсгвера», сначала на Целетной, потом на Длоугой, и каждый четверг с утра, перед версткой и печатью номера, в Вашем, пожалуй, еще более тесном кабинетике в университетской библиотеке. Мы смягчали до разумных пределов полемический тон статей наших многочисленных авторов и в первую очередь убирали все пассажи, которые могли хоть кого-нибудь обидеть и оскорбить. Агрессивные натуры с легкой насмешкой и большим неодобрением смотрели на эту цензуру, какой Вы подвергали все рукописи — и прежде всего, наши собственные,— и на ежегодных сионистских конференциях регулярно выступали неумолимые критики «Зельбсгвера», выпуская очень острые, а то и весьма ядовитые стрелы в Вашу незащищенную грудь. Вы не любили произносить публичные речи, предпочитая письменное, более учтивое слово. Но когда Вы иной раз все же принимали бой с трибуны съезда, то несколькими замечаниями, совершенно непатетическими, остроумными, выдержанными в легком саркастическом тоне, достигали у публики много большего успеха, чем все солидные ораторы этого собрания... Добрая, неистеричная, по-человечески порядочная атмосфера была для Вас необходимым условием любого серьезного философского и политического спора; только в такой атмосфере Вы могли действовать. Там, где была такая атмосфера, Вы, нередко против собственной воли, тотчас же и по праву выходили на передний план. За все те годы я ни разу не видел Вас несдержанным или в дурном настроении, которое Вы бы срывали на сотрудниках и авторах. Ваш умный и тонкий юмор помогал Вам превозмочь все трудности и гадости, что так часто и в изобилии сыплются на редактора, а может статься, иной раз Вам помогала и особая любовь к абстракции и философско-психологическому разбору и классификации человеческих слабостей — не Вы ли придумали современный карточный каталог для библиотек или, по крайней мере, создали новую систему такой каталогизации? Кста- 162
ти, о юморе: с времен Вашей незабываемой лекции о еврейском юморе я не встречал более значительной и глубокой работы на эту бесконечную тему. Пусть эти записки о Феликсе закончит свидетельство еще одного человека, работавшего вместе с ним. Отсутствие эгоцентризма — это больше чем журналистское кредо. Это — программа целой жизни. Вельч выполнил эту программу в строжайшей форме. Он действительно жил по своей философии. Д-р Лео Краус, который свои первые шаги в нашем движении тоже сделал в «Зельбствере» под покровительством Феликса Вельча, а теперь является одним из руководителей Объединения чехословацких иммигрантов в Израиле, в частности, рассказывает: Тогда как раз вышла книга о так называемом «свободном браке». Д-ру Вельчу она понравилась, и он даже читал о ней лекции. В этой книге молодым парам рекомендовалось до юридического оформления брака пожить сначала годик в свободном браке, так сказать для пробы. В разговоре об этой книге я сказал д-ру Вельчу: «Что бы вы сделали, если бы ваша восемнадцатилетняя дочь пришла к вам и, объявив, что вступает в пробный брак с неким господином Икс, тут же вам его и представила?» Он задумался, улыбнулся — своей знаменитой самоироничной улыбкой — и ответил: «Молодой человек, я уже не раз говорил, что вам надо вырабатывать привычку мыслить более абстрактно». Когда я, бывало, с тогдашней своей юношеской горячностью судил о людях и их поступках, категорично навешивая ярлыки «хорошо» или «плохо», он обычно говорил: «Дорогой мой юный друг, черного или белого не существует, есть только приблизительно черное и приблизительно белое». С Людвигом Виндером, который был особенно близок Оскару Бауму, меня тоже много лет связывала тесная дружба. Часто мы вместе совершали прогулки — лучший способ хорошенько познакомиться. Прекрасные сады и парки, прежде всего Баумгартен, пражский Пратер, приглашали к таким прогулкам. С Виндером я охотно обсуждал сугубо личные и литературные дела, редко — политику. При том что оба мы были страстными, хотя и критичными демократами примерно того же умеренного направления, что и Масарик, которого, впрочем, поддерживали не во всем,— но так или иначе решительными противниками любой диктатуры. Еврейской проблемы мы касались лишь изредка. Я знал, что в этом 163
пункте Виндер думал и чувствовал не так, как я. И в общении с Виндером, человеком зрелым и цельным, мне тогда открылся смысл афоризма Оскара Уайльда: «Ссорятся лишь потерянные души». Виндер внушал мне глубокое уважение. Он был театральным критиком в «Богемии», я — в соперничающем издании, «Пра- гер тагблатг». Мы встречались на премьерах, и профессионально у нас было кое-что общее, тем более что и он, и я отстаивали у себя в редакциях позиции, во многом резко противоречившие позициям руководства. Однако в редакционном штабе нам обоим отводилось особое, в известном смысле независимое место. Мы — он и я — были значительно ближе друг другу, чем своим коллегам по редакции. Невольно у меня складывалось такое впечатление, хотя мы никогда об этом не говорили. В общении Виндер отличался большой серьезностью и вместе с тем недюжинным остроумием. Нередко я слышал его короткий, горько-смущенный, но отнюдь не циничный смех. Он страдал... В обновленном кружке четверых Виндер, пришедший на место Кафки, часто читал вслух отрывки из произведений, над которыми работал, и мы любили его за богатую изобретательность, за добросовестность, повествовательную строгость, за вышколенную на Флобере объективность. Правда, я чувствовал, что у Флобера объективность — большей частью лишь затверделая скорлупа вокруг пылающего душевного ядра. У Виндера же мучительное отвердение, как мне казалось, часто захватывало и ядро — впрочем, так порой бывает и у Флобера в минуты предельного отчаяния, например в его последней несравненной книге «Бувар и Пеюоше». Виндер был уроженцем Моравии. О своей юности он никогда не рассказывал. Видимо, она была безрадостна. Это угадывалось в его романах, словно выдавленных сквозь крепко стиснутые губы: «Еврейский орган» [Die jüdische Orgel), «Возвращенные радости» [Die nachgeholten Freuden), «Кнут» [Die Reitpeitsche), «Д-р Муфф» [Dr. Muff). Некоторые из них вышли в издательстве «Улынтайн» и имели большой успех, медленно, но верно добились признания публики и критиков. Книга «Безумная ротационная машина» [Die rasende Rotationsmaschine) высветила мрачными бликами газетный мир, где Виндер (как и я) был обречен постоянно играть неблагодарную роль оппонента, который видит, но не может «продвинуть» правильное и доброе. К политике Виндерова сатира на неудачников обратилась в романе «Престолонаследник» [Der Thronfolger; главным героем там вьюеден эрцгерцог Франц Фердинанд) и в потрясающей 164
драме «Д-р Гильотен» (Dr. Guillotin), постановка которой в пражском Немецком театре стала для меня поисшне незабываемым событием. Этот д-р Гильотен изобрел названную его именем машину для казни — из человеколюбия, из отвращения к жестокой должности палача и страданиям приговоренных. Во время чрезвычайно яркой сцены аудиенции он демонстрирует изящную миниатюрную модель своего аппарата любезному королю Людовику XVI, который одобрительно и благосклонно взирает на манипуляции филантропа с исправно функционирующей, аккуратной машинкой. И в следующих актах действие развивается крайне иронично, с неожиданными поворотами, ловко обманывая предположения зрителей. Аппарат, предназначенный облегчить самое страшное, оборачивается свирепым демоном, который превращает зло в массовый будничный конвейер. Только самопожертвование изобретателя останавливает его яростное неистовство. Изобретателя гильотинируют... Удивительно, что столь сценичное и значительное произведение могло исчезнуть из репертуара и кануть в забвение. Все вопросы гуманизма в этой пьесе ставятся нетрадиционно, заставляют по-новому о них задуматься, по-новому, с волнением их прочувствовать. Если память меня не обманывает, незадолго до того, как угроза гитлеровского вторжения разметала наш кружок, Виндер читал нам свою вторую, очень сильную драму — во время тех последних встреч, когда радость от искусства еще не вполне отступила перед насущными проблемами эмиграции. Тема пьесы: неудачная попытка некой фанатички похитить Наполеона, заточенного на острове Св. Елены. Насколько я знаю, эта драма никогда не публиковалась и не ставилась. Зато в лондонском изгнании возник захватывающий роман Виндера «Долг» (Die Pflicht). Он вышел в свет уже после смерти автора, в цюрихском издательстве «Штайнберг-ферлаг» (1949), и, стало быть, доступен читателям. В Лондоне в годы войны Виндер кое- как сводил концы с концами, как все эмигранты. Судьба нанесла этому гордому человеку тяжелый удар: во время бегства (или в какой-то связи с бегством) одну из двух его дочерей застрелили нацистские пограничники. Она была студентка, девушка красивая, необычайно одаренная и милая, радость родителей и всех, кто ее знал1. Страшная боль утраты пронизывает последний роман Вин- 1 См. в Указателе имен: Виндер, Ева. 165
дера. Но метод суровой отстраненности, которым он неукоснительно пользовался, не позволяет ему свободно выплеснуть эту боль. В центре повествования о «долге» — возможно, не без влияния Кафки ведется оно в сдержанно-спокойной манере — находится мелкий чешский чиновник «г-н Йозеф Рада, человек с румяными щеками и серьезными серо-голубыми глазами», думающий только об одном: неприметно, стараясь не привлекать внимания нацистских оккупационных властей, сидеть в Праге и по-прежнему рассчитывать тарифы в министерстве железных дорог. Тут он большой мастер. Его вспомогательная, но трудная работа пользуется у всех признанием, считается необходимой. Но, на свою беду, однажды он совершил очень хороший поступок: еще гимназистом спас жизнь однокласснику. Этот одноклассник, мальчик из богатой семьи, тогда едва не утонул. И вот много лет спустя случай вновь сводит их вместе, богатый одноклассник становится начальником нашего г-на Рады. Роковые тучи беды сгущаются, ведь начальник не чех-патриот, от страха, а отчасти и из карьеризма он работает на нацистов, — словом, вскоре все добрые чехи в отделе ненавидят начальника, и он считает, что Рада — его единственный наперсник и друг. Раде очень хочется сохранить нейтралитет в этих интригах. Но его сын, студент, участвует в подпольной работе, попадает в концлагерь и там гибнет. Рада-отец, протеже malgré lui1, против воли получает высокий пост, но из чувства долга (перед погибшим сыном и нацией) становится саботажником. Раскрытие его дел происходит в таком напряжении, что читателя охватывает леденящий ужас. Эта книга — один из лучших противодикгаторских романов, какие я знаю, — читается на одном дыхании, причем написана не кривя душою, с кристально чистой совестью. Английское издание «Долга» вышло в 1944 г. под названием «One Man’s Answer». Автор подписался говорящим псевдонимом Г. А. Лист2. Переводчик: Безил Крейтон. Издательство «George G. Harrap & Со», Лондон. Виндер — один из тех рано состоявшихся писателей, кому потомки задолжали почет и любовь. Я не сомневаюсь, его откроют заново — как другого моравского писателя, Эрнста Вайса, который духовно сродни Виндеру своим жестким воинствующим порывом и стилистикой и которого теперь, после долгого перерыва, снова начинают читать. 1 Вопреки себе (фр.). 2 List (нем.) — хитрость, коварство. 166
Глава пятая Широкий круг и его воздействия Важным обогащением нашего пражского бытия стало появление Франца Верфеля, который в ту пору учился в старшем классе гимназии (по австрийскому счету — в октаве, соответствующей германской обер-приме, т. е. выпускному классу). Тогда (в 1909 г.) юный Верфель уже начал писать стихи для сборника «Друг мира» (Weltfreund), вскоре обеспечившие ему славу одного из величайших лириков нашего столетия. После мировой войны добавились столь же значительные романы и эссе. Под конец, после драматических опытов разной ценности — среди них и бесподобная трагедия «Хуарес и Максимилиан» (Juarez und Maximilian), в которой блистал Эрнст Дойч, его ровесник и друг, — под конец он удостоился еще и редкой в немецкоязычном регионе премии за хорошую комедию, пьесу «Якобов- ский и полковник» (Jacobowsky und der Oberst), остроумную и полную контрастов; для ее постановки в Израиле я опять-таки сумел кое-что сделать и тем самым подхватил нить, которую выпустил из рук в ранней юности, когда в моей помощи отпала нужда. Однако я далеко опередил события — на целую жизнь, на, увы, слишком скупо отмеренные Верфелю годы прижизненного триумфа... Когда мы с Верфелем познакомились, он еще не опубликовал ни строчки. Вилли Хаас, его верный Пилад и одноклассник, принес мне несколько стихотворений Верфеля, от которых я тотчас пришел в восторг. А потом привел и его самого. Когда Верфель читал свои стихи (по обыкновению наизусть), меня обуревало бурное восхищение. Казалось, я внимал потомку Гомера, божественному рапсоду, устами которого вещал высший глас. При том что Верфель с трудом одолевал гимназические уроки, чтобы не провалиться на экзаменах (провала он избежал едва-едва). От тех времен, когда Верфеля одолевали тысячи страхов и соблазнов, в большинстве легкомысленного толка, моя память сохранила анекдот, который автор-школяр любил рассказывать 167
сам, с огромным драматическим пафосом. У Верфеля, отпрыска очень богатой семьи (в отличие от моей, весьма умеренно обеспеченной, хотя и не бедной), был домашний учитель; этот бедный кандидат на учительскую должность давал ему дополнительные уроки и, предположительно, кое-как зарабатывал тем на жизнь. Время от времени мать Верфеля наведывалась в дирекцию гимназии, чтобы навести справки об успехах сына. Репетитор боялся результатов таких расспросов (зачастую весьма неблагоприятных) еще больше, чем ученик. Ведь его, учителя, могли уволить, если успехов не будет, и тогда он лишится прекрасного места; самого Франца, даже в случае провала на экзаменах, без наследства все равно не оставят. И вот однажды учитель и ученик сидели в «детской» верфелевской квартиры, а маменька Верфель отправилась с роковым визитом к гимназическому руководству. Кандидат, заикаясь от страха, вместо объяснений урока нес какую-то ахинею. Верфелю никогда не надоедало копировать учителеву манеру говорить, и делал он это замечательно; учитель был родом из венского Леопольдиггадта, старинного еврейского квартала столицы, о чем свидетельствовал и его смешной выговор... Наконец внизу, в парадной, хлопнула дверь — г-жа Верфель вернулась из своей экспедиции. Учитель, с глубоким вздохом: «При-шла» — и еще раз ritardando1, тоном ниже, глуше: «При-шла». С трагической интонацией вердиевского приговора судьбы. Верфелю приходилось снова и снова разыгрывать перед нами эту сцену. Исполнял он ее виртуозно, как и многие другие забавные сценки, случавшиеся в его окружении. «Пришла» — стало у нас тайным паролем для неотвратимо-роковых ситуаций. Думаю, мне тогда удалось мягко вывести моего юного друга и подопечного из сумрачного периода. Я был на целых шесть лет старше, уже выбрался из самого скверного, пройдя меж Сциллой и Харибдой юности, уже достиг некоторой литературной известности. Его стихотворение о пражских садах, которое я послал в венскую газету «Цайт», было напечатано и стало его дебютом. Недавно, опираясь на сведения, приведенные в моей автобиографии, литературовед из Восточной Германии Рената Зауберт, библиограф лейпцигской Немецкой библиотеки, разыскала это затерявшееся в глубинах времени стихотворение. Судя 1 Медленнее (итал.). 168
по письму, которое она любезно мне написала, речь, собственно, идет о двух стихотворениях, опубликованных под общим заголовком «Городские сады» [Die Gärten der Stadt) 23 февраля 1908 г. в воскресном приложении к венской «Цайт». Насколько мне известно, Верфель не включал эту первую публикацию ни в один из своих поэтических сборников. Через меня Верфель познакомился и с моими лучшими друзьями — Кафкой и Вельчем. Мы брали его с собой на прогулки в окрестности Праги, в густые, темно-зеленые, душистые леса Вшенора, Добржиховице, в купальни богемских рек и речушек, на берега Са- завы. Верфель привел к нам своего друга и ровесника Эрнста Дой- ча; с восторгом слушая его декламации, мы скоро начали догадываться, что его ждет слава. На наших «творческих сборищах» мы много смеялись, с выражением читали стихи. Прекрасное время. Наш «Ильменау»1 — Ильменау пражской немецкоязычной литературы. Пока ужасная война 1914 г. не обратила все в руины. Я продолжал дружить с Верфелем до конца его дней, хотя порой наши отношения бывали слегка омрачены идеологическими христианско-иудейскими противоречиями, но как раз в последние годы его жизни наша дружба вновь ожила. Надо сказать, всегда хватало людей, норовивших посеять меж нами недоверие, поссорить нас. Но им это никогда не удавалось. Одного из таких ретивых сплетников я высмеял в «Волшебном царстве любви» {Zauberreich der Liebe) в образе «профессора Гестертага». Ничего особенного. Подобные экземпляры есть в любой мало- мальски приличной коллекции насекомых. Он тоже не сумел ничем испортить нашу дружбу, укорененную в метафизическом (пожалуй, можно так о ней сказать). Здесь — тебя касаюсь. Там же, Пламя, мы войдем друг в друга пламенами. И, давленье странное почуя, о земном мы вспомним поцелуе. Если б получили все страданья в поцелуе духа оправданье!2 1 Местность близ Веймара, где в 1770-80-е гг. в атмосфере дружеских собраний молодых литераторов вокруг Гёте и герцога Карла-Авгусга формировался веймарский литературный и театральный классицизм. 2 Перевод В. Бакусева. 169
Эти стихи можно найти в лучшем поэтическом сборнике Вер- феля «Стихи 1908-1945 гг.» [Gedichte aus den Jahren 1908 bis 1945), выпущенном в 1946 г. Альмой Марией Малер-Верфель как частное малотиражное издание («Privatdruck der Pazifischen Presse»). Обращены они, разумеется, не ко мне, а к женщине — вероятно, к жене. Но, читая эти строки, я взял на себя смелость соотнести их, как иносказание и отдаленный намек, с нами обоими, Верфе- лем и мною, — и всплакнуть над ними. Подлинный документ дружбы й привязанности Верфеля к Кафке — приведенное ниже письмо Верфеля ко мне; несколько строк этого письма я цитировал в моей книге «Франц Кафка. Биография» — здесь же публикую более значительный его фрагмент. Верфель писал мне из Венеции 28 апреля 1924 г., т. е. незадолго до кончины Кафки: Три дня я пробыл в Вене и сделал все возможное, чтобы облегчить участь Кафки, т. е. настоятельно просил знакомых врачей позаботиться о нем. Кафка решительно настаивал, чтобы я к нему не ходил, однажды я дошел до дверей больницы и все-таки повернул обратно. Дела сейчас обстоят так. Профессор Хайек твердил, что единственный шанс для К. — остаться в больнице, потому что здесь под рукой все медицинские средства и возможности лечения. Он прямо-таки упирался, не хотел его отпускать. Моя приятельница д-р Бин твердо обещала, что в ближайшее время его поместят в отдельную палату. Но, как мне рассказал д-р Вельч в день моего отъезда, К. перевезли в санаторий в Клосгернойбурге. Пожалуйста, черкни хоть несколько строк о том, как у него дела. Ужасное несчастье. Нейдет оно у меня из головы. Может, это все-таки не туберкулез гортани. Вельч говорил, что выглядел К. довольно хорошо. Еще раз прошу тебя: пришли весточку. Если я могу что-то сделать (врачи, санатории), сообщи мне об этом. В «Гердер-блеттер», которые имеются теперь в безупречном факсимильном издании, подготовленном Рольфом Италиаанде- ром (см.: Italiaander 1962), Верфель, несомненно, фигура центральная. А рядом с ним — его alter ego, великий вдохновитель и организатор Вилли Хаас, впервые отличившийся здесь как редактор и глубокий, интересный эссеист. В первом из четырех выпусков (последний — двойной) он публикует серьезную статью 170
«Рационалистическое и трансцендентное учение о морали» (Rationalistische und transzendente Morallehre). В приложении к новому изданию 1961 г. он рассказывает и об эффектном «возникновении „Гердер-блеттер“». Он сообщает, что «Общество И. Г. Гер дера» было молодежным объединением, которое основала в Праге еврейская ложа «Бнай-Брит». Название выбрали по предложению Хааса, поскольку Гердер «ценил и переводил старинную еврейскую поэзию». (Здесь, вероятно, имеется в виду прежде всего эссе Гер- дера «О духе еврейской поэзии».) Общество Гердера должно было обеспечить ложе молодую смену (что, кстати, не удалось, а возможно, никто всерьез на это и не рассчитывал). Дело в том, что очень скоро Общество пошло своим путем, устраивая под руководством Вилли Хааса множество чтений и лекций. Кафка тоже согласился выступить с чтениями в Обществе Гердера. Это единственное публичное выступление Кафки в Праге действительно состоялось под эгидой Общества Гердера в довольно большой комнате «Палас-отеля». Далее Хаас упоминает музыкально-литературный вечер с участием Гофмансталя, проф. Оскара Би и танцовщицы Греты Визенталь как самое крупное мероприятие Общества Гердера, состоявшееся в большом зале на Софийском (Словански) острове. Помню, тогда меня и Кафку представили Гофмансталю, причем от благоговения перед великим поэтом мы оба рта открыть не посмели. Через много лет в Зальцбурге я обменялся с Гофмансталем несколькими репликами, как описано в моем романе «Мира» (Mira). Кафка с ним больше никогда не встречался... С большим юмором Хаас рассказывает о вечных финансовых трудностях «Гердер-блеттер», издававшихся им и одним позднее без вести пропавшим поэтом (д-ром Норбертом Айслером). Первый выпуск был «роскошно» отпечатан в знаменитой лейпцигской типографии «Пёшель и Трепте». Потом деньги кончились. «Следующие номера, печатавшиеся в дешевых пражских типографиях, мы выпускали, попросту выпрашивая все новые денежные подачки у Общества Гердера. Там имелись кой-какие фонды, отнюдь не большие, но все-таки, и президент Общества, Шифрес, помогал нам собирать небольшие суммы. Боюсь, значительных гонораров „Гердер-блеттер“ не выплачивал». Справедливость последней фразы я, опубликовавший свои работы во всех четырех номерах, могу честно подтвердить. Я не полу¬ 171
чил ни геллера. «Печатались эти номера, — продолжает Хаас, — в подвале, в крохотной захолустной пражской типографии. Славный хозяин и наборщики все до одного были чехи, почти не знавшие немецкого; чтение корректур напоминало медленное блуждание в непроходимых и опасных джунглях. И тем не менее эти дельные люди умудрялись обеспечить правильность текста на языке, которым не владели... Собрав деньги, мы печатали новый номер. Журнал выходил как студенческий, каких тысячи. Но волею случая в ту пору жили молодой Верфель, Франц Кафка, Макс Брод, Макс Мелль, Роберт Музиль, Альберт Эренпггайн, Эрнст Блас, Курт Хиллер и многие другие пишущие молодые люди, поэтому „Гердер-блеттер“ отличались от других студенческих журналов тех лет». Следует добавить, что, кроме упомянутых «молодых людей» и тех, чьи имена в грядущие бурные годы канули в безвестность, на страницах «Гердер-блеттер» печатались и многие другие: Хуго Бергман; Франц Яновиц, наивно-деревенский, завороженный космическими видениями лирик, совсем еще мальчик, погибший в самом начале войны, — он дебютировал в «Гердер-блеттер», затем, в 1913 г., сразу пятнадцать его стихотворений были напечатаны у меня в «Аркадии» (Arkadia), а позднее в сборнике, выпущенном Карлом Краусом. Иногда мне кажется, что Франц Яновиц, проживи он дольше, превзошел бы нас всех. Среди прочих авторов можно назвать Оскара Баума; Жюля Лафорга (в переводе Отто Пика, одного из самых энергичных сотрудников); два прекрасных стихотворения Пауля Ку (о котором я совершенно ничего не знаю и имя его больше никогда не встречал); Ханса Яновица, который, как и его брат Франц, явился из провинциального чешского городка Подибрада (Подебради), впоследствии Ханс стал соавтором сценария к фильму «Кабинет доктора Калигари» и вообще добился успеха; Бертольда Фирте- ля; Роберта Михеля; Мартина Берадта; Франца Бляя (оперное либретто «Скарамуш на Наксосе» — Scaramuccia auf Naxos, очень удачное и более нигде не публиковавшееся); Рудольфа Фукса и самого издателя. В общем и целом — документ яркой эпохи, полной мощного духовного движения. Любопытную параллель и в известном смысле продолжение «Гердер-блеттер» являет собою выпущенный в 1917 г. «Зельбсг- вером» (составитель — Кацнельсон) сборник «Еврейская Прага». Участвовали в нем и не-евреи, например как эссеисты: 172
Альфонс Паке, депутат Энгельберт Пернернггорфер, Герман Бар, Пауль Леппин («Еврейская колония» — Eine jüdische Kolonie). Рисунки Фридриха Файгля, Макса Оппенхаймера (Моппа), Ииловского, Макса Хорба украшают содержательную 56-страничную книжку, ставшую ныне библиографической редкостью. Здесь Кафка впервые публикует пронизанный печалью прозаический опыт «Сон». Рисунок Германа Штрука изображает знаменитого поэта пражского гетто С. Кона, приветливо глядящего на читателя; на своих визитных карточках С. Кон называл себя «автор „Габриэля“», повести, которая произвела в моей юношеской фантазии изрядные эротические опустошения. Далее: репродукции редких старинных гравюр и фотографий. Разгул ненависти пражских евреев к себе побудил Герберта фон Фукса, зятя Верфеля и пламенного сиониста, взяться за перо и написать «Наше ежедневное сошествие во ад» (Unsere tägliche Höllenfahrt). Произведения философа Макса Вертхаймера; Бржезины (в переводе Отто Пика), Махара и других чешских лириков; Рудольфа Фукса («Огненные провалы перед народом Израиля» — Feuerfugen vor dem Volke Israel), Верфеля, Эльзы Ласкер-ПЬолер (красочное и, кстати, воинственное стихотворение «Старый храм в Праге» — Der alte Tempel in Prag, включено теперь в полное собрание ее стихов), Салюса, Адлера, Оскара Винера, Августы Хаушнер, Эрнста Вайса, Корн- фельда и многих других. Ценные исторические документы из пражского Еврейского архива, о пражском попечительстве о беженцах. С душевным волнением я встречаю в заметке д-ра Теодора Вельча, отца Роберта, имя Адольфа Брода, моего любимого отца. Война в разгаре. Затем настали так называемые «золотые годы», то бишь 20-е. «Золотые»? Против этого эпитета выдвигались справедливые возражения. Указывали, что как-никак в эти годы уже подготавливалась всемирная тьма 30-х годов, гитлеризм. Мой друг Вилли Хаас в одном из своих эссе утверждал, что в Берлине 1920-30-х гг. не было создано ничего нового, там лишь на манер александрийцев наслаждались результатами предшествующего развития. На мой взгляд, он зашел слишком далеко. Справедливо ли это для Берлина, о внутренних силах которого судить не мне (я лишь изредка гостил там), нет ли, — по крайней мере, в Праге было иначе. 173
В 1918 г. Прага стала столицей молодого государства, где чехи после трех столетий все более невыносимого габсбургского господства вновь обрели самостоятельность. Казалось, свершилась или, по крайней мере, близка к свершению мысль Платона, гласящая, что земные дела можно по-настоящему привести в порядок, только когда власть возьмут в свои руки философы или же короли станут философами. Все словно бы начиналось вновь. Президентом был философ Масарик. При всякой возможности он по пятницам встречался на вилле Карела Чапека с ведущими умами нации, с избранным кругом литераторов и философов (я никогда не принадлежал к этому ближнему кругу и если бью ал приглашен к Масарику на частные аудиенции, то происходили они в Замке на Градчанах). В кругу пятничников (pátečnici, так их называли) Масарик как равный среди равных участвовал в общественно-политических и культурных дискуссиях. Так мне рассказывали. От «пятничников» исходили серьезные инициативы, отчасти заявляющие о себе в работах проф. Радла и братьев Чапек, а также в некоторых их научно-фантастических романах и пьесах. Масарик постоянно поддерживал контакт и с немецкими учеными — как, например, с проф. Кристианом фон Эренфельсом, одним из самобытнейших мыслителей всех времен, и с учениками Гуссерля. А что тем не менее творилось много несправедливостей, нужно, видимо, отнести за счет хрупкой природы человеческой души и человеческих обстоятельств. Во всяком случае, в нас все время жила надежда на коренные улучшения. Развлекательная и артистическая жизнь в Праге отличалась тогда известной спецификой: чехи и немцы в большинстве, видимо, общались обособленно, в своем кругу. Хотя были и принципиальные исключения. В последние годы первой республики обстановка изменилась, китайскую стену пробили. Ведь точек соприкосновения было много. В одном из дворцов на Грабене существовал Общественный клуб, открытый обоим языкам и субсидируемый правительством. Немцы посещали чешские театры и концерты, чехи — немецкие. И, само собой разумеется, обо всех культурных событиях в чешской жизни (театр, музыка, изобразительные искусства, литература) всегда подробно писали некоторые (не все) немецкие газеты —. и наоборот. Клуб актеров устроил театральный спектакль и выбрал для этого старую комедию «Чех и немец» (Čech a Nèmec) из самого начала современ¬ 174
ной чешской литературы1. Пьеса интересна тем, что одна или две роли (точно я не помню) написаны по-немецки, остальные же — по-чешски. Она бесхитростно изображает недоразумения между двумя народами, которые под конец преодолеваются, оборачиваясь идиллией любви, по крайней мере в узком кругу. Спектакль — его играли уже в критическое для республики время перед вторжением гитлеровцев, за месяц-другой перед мюнхенской капитуляцией (1938), — произвел в Праге сенсацию. Президент Бенеш присутствовал на первом представлении, сидя в своей ложе, и все видели, как он восторженно аплодирует. Все билеты были распроданы. Спектакль давали еще несколько раз. Чешские и немецкие фашисты держались в стороне, но в своей прессе резко нападали на эту попытку культурного взаимопонимания... Примечательно, что один из выдающихся актеров чешского театра, г-н Выдра, безупречно говоривший по-немецки, играл в этой пьесе немца, тогда как актер и режиссер немецкого театра, г-н Тауб, превосходно говорил на сцене по-чешски. Из простодушной старой комедии сделали политическое событие, и обе стороны во многом проявили добрую волю, но — разрушительные силы пока что одержали верх. Я говорю «пока что», так как верю в окончательную победу мира и разума. Тогда, в 20-е годы, живое творческое стремление вперед окрыляло чехов в начале их нового пути. Оно захватило и другие группы населения и национальные меньшинства, которые, кстати, располагали мощными собственными силами, чтобы на равных выдерживать культурное соперничество. В немецком секторе по-прежнему оставался действен великий пример миротворца по имени Штифтер. Символическое созвучие2, как мне кажется, не случайность; и опять-таки не случайность, что ведущий немецкий литературный журнал тех лет назывался «Виггико», по грандиозному позднему роману Штифгера, который он некогда посвятил гражданам Праги. Человеку, не видевшему этого собственными глазами, нелегко представить себе, сколь волнительным и вместе радостным событием становилась тогда премьера одного из ведущих чешских авторов вроде Чапека, Франтишека Лангера или первое представление оперы Яначека в Брно либо в Праге, в чешском ли театре (Квапил, Гилар, Коваржовиц), в немецком ли, не 1 Комедия Яна Непомука Штепанека (1816). 2 «Миротворец» = нем. Tňeáensstifter, фамилия писателя — Stifter. 175
уступающем по художественному уровню, под руководством Те- велеса, Крамера, Фолькнера, Эгера, Гельнера, Демеца. Литературной частью Немецкого театра долгое время заведовал Фриц Бонди, ныне — под именем Скарпи — принадлежащий к числу самых читаемых цюрихских авторов. Он долго руководил также драматическим кружком, где, в частности, сделал свои первые декламаторские шаги мой незабвенный брат Отто. Директорами в Немецком театре работали Цемлинский, учитель и шурин Арнольда Шёнберга, и Вильгельм Штайнберг, впоследствии снискавший славу в Америке. В такие премьерные вечера многочисленные друзья и почитатели Яначека, Чапека и др. дрожали от волнения — сумеет ли мастер на сей раз удержаться на уже достигнутом высочайшем уровне или, быть может, совершит прорыв к еще более значимым озарениям и сплетениям звуков. Так шли годы, осиянные блистательными произведениями, словно высвечивающими даты на циферблате эпохальных часов. Ориентиром для нас служили прежде всего новые творения братьев Чапек, каждое из которых неизменно производило сенсацию, созданные ими сообща романы и невероятно смешные путевые заметки, посвященные порой всего лишь поездке в сад их виллы (всего лишь?), их пьесы, в большинстве подписанные одним Карелом Чапеком. Какое счастье — премьера пьесы «R. U. R.», о роботах, рабочих автоматах, у которых в конечном счете пробуждается человечность, или фантастическая сказка «Из жизни насекомых» (Ze iivota hmyzu), по мотивам бремовской «Жизни животных», жестокая и злая. «Вы съедобны?» как формула приветствия при встрече насекомых, а после всех ужасов так называемой «природной естественности», низких уровней бытия, какой финал, с дровосеками в лесу, шагающими на благословенную, все- искупающую работу! Поговаривали, что такой финал подсказан самим Масариком. К более позднему, уже критическому периоду относятся у Чапека «Мать» (Matka) и «Белая болезнь» (Bílá nemoc). Помню, в тот вечер, когда состоялась торжественная премьера пацифистской «Белой болезни», пришло сообщение, что Гитлер вступил в Австрию. В перерыве перед последним актом. После спектакля, с тревогой в сердце, я едва одолел несколько шагов от Сословного театра до Херренгассе, до редакции «Пратер таг- блатт», где мне пришлось в таком душевном разладе набросать несколько строк окаянной «ночной критики» по поводу сегодняшнего большого литературного и нравственного события. 176
Не меньшей яркостью, чем премьеры Чапека и Яначека, отличалась трагедия вынужденного признания «Окраина», созданная Франтишеком Лангером для пражской сцены и для многих театров Германии. Как много сходства между «Окраиной» и кафковским «Процессом»! Когда Макс Рейнхардт принял к постановке этот немногословный насыщенный образами моритат, из Берлина открылись перспективы европейского сотрудничества культур. Увы, эти перспективы лишь наметились. Точка, где параллели сходятся, достигнута не была. Но чехи исполняли симфонии Малера (первым исполнением Седьмой симфонии, на территории Пражской выставки, дирижировал сам Малер). Великолепный перевод шиллеровского «Валленштейна», Гёте в чешском Национальном театре; там же — «Мейстерзингеры», «Воццек» Альбана Берга, почти все произведения Рихарда Штрауса. В пражском Немецком театре премьеры Диценшмидта (причудливо-легендарная трагедия «Странствие св. Иакова» — St. Jakobsfahrt, где «проказа, проказа» хлещет своим бичом Божиим) и дерзкий, захватывающий «Валленштейн» ( Wallenstein; драма в прозе) Йозефа Мюльбергера являли собою аналогичные образцы хорошего искусства. Хотя директор Крамер, как с юмором рассказывает драматург Ханс Регина фон Накк, не слишком охотно предоставил для пьесы Диценшмидта свою «малую сцену», а после премьеры сказал автору: «Браво, дорогой Диценшмидт, браво! Но, может, у вас найдется пьеса, где прокаженных чуть поменьше?» «Комедианта Гермелина» [Komediant Hermelin), гениально остроумную цирковую комедию чешского писателя Вилема Вернера перевел я сам и под названием «Глориус — чудо-комедиант» передал эту эффектную пьесу в пражский Немецкий театр, затем ее ставили на многих других сценах, в том числе и в еврейском театре «Хаби- ма». Перевел я и «Короля Вацлава IV» [Král Václav IV) Арношта Дворжака, который весьма своеобразно ставит проблему: король — простой в общении, живой, легкомысленный, а народ гуситской эпохи хочет видеть его суровым, серьезным и устраивает революцию, потому что королю недостает строгости. Во всех этих воздействиях «узкого», «широкого» и широчайшего пражского круга центр один — прекрасный и невероятно манящий город Прага. Город, о котором Геббель пишет в своих дневниках (4 июля 1854 г.): «...взгляд назад, на Прагу: большие, широкие улицы, в которых, однако, нет ничего берлинского; ди- 12 Заказ № 1876 177
ковинные башни со стрельчатыми боковыми башенками, напоминающими отростки главной; украшенный статуями святых мост, под которым клокочет Влтава и который ведет на Градча- ны! Все действует на фантазию, и все-таки разум тоже не остается без дела; счастье — родиться в таком городе, ведь если он как исполинское живое существо со своими загадками и чудесами осеняет раннее детство, то воздействие его продолжается всю жизнь...» К сожалению, исторически Геббель любовью у чехов не пользовался. Некогда он написал стихотворение о славянских народах Австрии, где эти народы как рабы «трясут атлантовой косматой головою». Этого наши чешские друзья не смогли ему простить. Вероятно, им не довелось прочесть прекрасные строки дневника. Еще одно яркое пятно в шумной, бурлящей жизнью Праге: Георг Мордехай (или Иржи Мордехай) Лангер, брат знаменитого драматурга; среди нас он был фигурой броской, нередко вызывающей протест, но для того, кто смотрит глубже, приглашающей к волнительным исследованиям. Коренной пражанин и тем не менее приверженец восточноеврейского хасидизма, он не довольствовался одним лишь книжным знанием. Много лет он провел среди хасидов в Венгрии, при «дворе» галицийского цадика- чудотворца. Вернувшись домой, он, к ужасу давно ассимилированной среди чехов, солидной буржуазной семьи, некоторое время ходил в хасидской одежде — шелковом кафтане и широкополой меховой шапке вроде тех, какие на оперной сцене носят мейстерзингеры; евреи из Южной Германии занесли эти шапки в Польшу и там сохранили, будучи людьми, упорно держащимися старых обычаев, тогда как Германия с тех пор не раз в корне меняла манеру одеваться. В этом наряде Лангер, словно пережиток средневековья, бродил по улицам современной Праги и в один прекрасный день явился с визитом ко мне. Сцена, будто перенесенная в реальность из майринковского «Голема» [Golem). Ведь Лангер с милой откровенностью объявил мне, что пришел просто посмотреть на человека, «написавшего такую свинскую книжку». Как выяснилось, он имел в виду мою «Чешскую служанку». И этот несколько гротескный разговор положил начало многолетней большой дружбе. Я обязан Георгу Лангеру бесконечно многим, от него я получил знания о каббале и иных еврейских науках. Без его указаний и помощи я бы никогда не смог написать ни «Реубени», ни оратории «Праздник Исхода» (Пас¬ 178
хальная Агада; музыка Пауля Дессау), даже не сумел бы подступиться к «Рейхлину». Любопытно, что Лангер куда меньше гордился своими фундаментальными, невероятно глубокими знаниями, чем виртуозным умением кататься на коньках; с огромным удовольствием он демонстрировал мне и моей жене свои изящные пируэты на Пражском конькобежном стадионе на острове Хец (Штванице). Лангер писал на чешском, немецком, древнееврейском — подлинный сын Праги и соединяющихся здесь культур трех народов. Слегка беспомощный немецкий язык его первой книги «Эротика каббалы» (Die Erotik der Kabbala) я стилистически подправил, а затем передал книгу в печать, в небольшое пражское издательство «Флеш». Позднее на чешском языке вышла основополагающая работа «Девять врат» (о жизни и обычаях хасидов), которая имеется теперь в немецком переводе Тибергера, а также и по-английски. Она займет свое место в ряду посвященных той же теме работ Дубнова, Бубера, Шолема и др. Георг Лангер являет собой и историческую веху: по всей видимости он последний (или надолго останется таковым) пражский поэт, который писал и публиковал стихи на древнееврейском... За слиток чистого золота он купил себе место на нелегальном корабле и тайно пробрался в Палестину. После немыслимых перипетий этого путешествия, уже в Тель-Авиве, он в скором времени смертельно захворал. Одно из последних его стихотворений (на древнееврейском) посвящено смерти Кафки, бракосочетанию чистой души с бесконечностью. Георг Лангер — да будет память его благословенна! — был очень близок к нашей группе; с Кафкой, Феликсом Вельчем и моей женой его связывала добрая дружба. Именно к нам он шел со всеми своими неурядицами. Между тем дорогие нам друзья покинули нас. Густав Май- ринк, по облыжному обвинению, сидел под следствием, что описано у него в «Големе» и проглядывает между строк в ожесточенно-горьком наброске «Прага» (Prag). Рильке жил за границей, лишь изредка приезжая в Прагу с чтениями; однажды он привез с собой Эллен Кей. Верфель обосновался в Вене, Хаас — в Берлине. Однако воздействия, исходившие от этих «пражан в изгнании», по-прежнему были живы среди нас, оставшихся дома, и живы с особенной силой. Верфелевская драма из эпохи гуситских войн «Царство Божие в Богемии» (Das Reich Gottes in Böhmen) была блистательно поставлена в чешском Национальном театре. 179
А интересный и содержательный журнал «Ди литерарише вельт» [Die literarische Welt), который издавал в Берлине Вилли Хаас, нигде не обсуждался так живо, как в Праге. Позднее, когда в Германии властвовал Гитлер, этот журнал — под названием «Нойе литерарише вельт» [Neue literarische Welt) — на время вернулся в Прагу, вместе со своим главным редактором. Процитирую адресованное мне письмо Томаса Манна от 24 февраля 1935 г.: «...с той поры я успел провести несколько недель в Санкт-Морице, отдыхал, не прерывая, однако, работы над моим забавным библейским романчиком, третий том которого обещает быть по объему таким же, как два первых вместе взятые. Удивительно, я все время и мучаюсь с ним, и развлекаюсь, пребывая в постоянном тихом волнении, и в общем-то я не могу сосредоточиться на чтении, если оно никак не „связано“ с моею темой. Тем не менее, роман Вашего брата теперь, когда я по-настоящему в него вчитался, подарил мне очень приятные часы. Он завораживает своим умным, ясным слогом, пониманием человеческой натуры, не злым и не сентиментальным, не бессердечным и не „всепрощающим“, но исполненным некоего мужского тепла, способного и сорадоваться, и сострадать, но не мягкотело, не расслабленно, а в духе крепкой социальной нравственности и человеческого здоровья, каковой и должен руководить бытописателем. Меня особенно тронул поворот темы „опьянения“, „дурмана“, вторгающийся в сферу наркомании, ведь в моей собственной семье — не в той, которую создал я сам, а в той, из которой я вышел, — был печальный случай такого рода, закончившийся смертью... Пожалуйста, поздравьте от меня Вашего брата с этой удачной работой! Конечно, ему живется нелегко, но, вне всякого сомнения, отныне литературный мир будет с уважением и радостью называть его имя рядом с Вашим». Речь идет о романе моего брата «Одурманенные» [Die Berauschten), опубликованном в 1934 г. в амстердамском издательстве «Allert de Lange». Мой любимый брат, на четыре года моложе меня, был мне больше чем братом, с детских лет я видел в нем близкого друга, самого близкого, столь же задушевного, как Вельч и Кафка. Близость эта усиливалась еще и благодаря тому, что по своим задаткам, несмотря на отдельные различия, мы в целом очень походили друг на друга, имели в музыке, в поэзии (и в политике) почти одинаковые пристрастия (обожали Берлио¬ 180
за, Малера, Шуберта, Сметану и др.) и одинаковые антипатии. Мы оба хорошо владели фортепиано и с большим удовольствием играли в четыре руки. «Счастливое было время». Только в старших классах средней ступени наша дружба ненадолго омрачилась; чудесные годы ранней юности и юношеского содружества я попытался запечатлеть в моем романе «Лето, которое хочется вернуть» (Der Sommer, den man zurückwünscht). Потом в жизни Отто появился одноклассник, чье влияние вполне положительно сказывалось на его формировании, но он увлекал брата в чуждые мне сферы изысканного high-life1. Через несколько лет брат опять сблизился со мною — на сей раз, как никогда, решительно. Этот второй период дружбы продолжался вплоть до нашей разлуки (увы, расстались мы навсегда). В годы «интермеццо» брат особенно заботился о своей внешности, да и позднее (умеренно) сохранил эту привычку. Под влиянием упомянутого друга он стал чуть ли не заправским денди. Звали этого весьма самостоятельно мыслящего друга странным образом так же, как моего наставника, — Бергман, в родстве они, правда, не состояли и по характеру были совершенно разными. Сей примечательный человек, чертами которого мой брат наделил главного героя «Одурманенных», отличался резкостью суждений и настойчивостью воли. В романе он носит имя Роберт Лагард. Во вступлении очень наглядно, на конкретных примерах, показаны взаимоотношения меж Робертом и моим братом. Далее, в главной части книги, все происходящее сосредоточивается вокруг Роберта, и, как мне представляется, брат сам отчасти, а может статься, и полностью выстрадал эти перипетии — судя по отдельным, кое-где проскальзывающим намекам, хотя обычно он в таких вещах очень сдержан. Любовь к красивой и талантливой морфинистке раскрывается с ярчайшей убедительностью. Поначалу автор умалчивает, что Цилли страдает морфинизмом. Она просто кое в чем «таинственна», окружена «ореолом тайны», который Лоуренс считает важным качеством женщин, достойным сожаления и порицания. Лишь исподволь читатель начинает догадываться, что за внешне алогичными капризами и поступками благовоспитанной, очень умной и здоровой красавицы, вероятно, кроется нечто ужасное... И моего брата, и 1 Высшего общества (англ.). 181
меня (как ни странно) жизнь свела с особенными женщинами, у которых было много общего. Не зная ничего о судьбе друг друга, мы пережили сходные истории. (Я в несколько более пошлых обстоятельствах, как видно из моей «Аннерль» — Annerl.) «Ан- нерль» вышла через три года после романа моего брата. Наши эмоциональные склонности, видимо, оказались настолько близки, что и наши биографии, и то, что возникало из них в духовном мире для исцеления нанесенных нам ран, не могло не выказывать весьма явственного сходства. Моя повесть, правда, заканчивается как бы «спасением» героини, приключение же Роберта доводит его самого до морфинизма. Таков финал романа «Одурманенные», где в начале говорится: «И если я писал эти записки больше для себя, чем для других, то поступил так, желая показать, как широкий ум, человек, от природы явно предназначенный успеху и счастью, был сломлен и уничтожен прихотью судьбы, может статься безвинно. Пожалуй, это повествование еще и свидетельствует, сколько сил требуется нам, бедным человекам, чтобы выдерживать земную жизнь, и сколько сочувствия и сострадания те, кому удается устоять на краю пропасти, должны иметь к другим, падающим в пропасть». Стивенсоновский «Остров сокровищ» с пиратской песней «Ио- хо-хо, и бутылка рому» чередуется в романе Отто (как фон) с античным величием и простотой мендельсоновской музыки к «Антигоне», которую мы оба в гимназии на незабываемых уроках пения исполняли хором; множество цитат из песен Берлиоза и из его бессмертного «Damnation de Faust»1 напоминают мне о часах, проведенных с Отто за фортепиано. Появляется здесь и пользующийся мрачной популярностью доктор Миракль из оф- фенбаховского шедевра2, а кроме того, имеются рассуждения о личности, обществе и проблемах пола. Много оригинального, правильного живет в этом мире идей. И детективное действие, секрет которого открывается очень осторожно, постепенно, и мирный покой прекрасных ландшафтов, и жар сердец — все это, тема и сопровождение в басах вариаций, делает эту книгу для меня братски близким феноменом, я могу растроганно к нему приблизиться, но не вправе его разбирать. Мою высокую литературную оценку подтверждает и письмо Томаса Манна; без его 1 «Осуждение Фауста» (фр.) — драматическая легенда Берлиоза (1846). 2 Имеется в виду опера Ж. Оффенбаха «Сказки Гофмана». 182
поддержки я в данном случае не рискнул бы счесть свое мнение объективным, ибо (к счастью) слишком пристрастен по причине любви к брату. Но что может быть лучше такой пристрастности! Ceterum censeo1: книгу следовало бы переиздать. Ведь тираж, выпущенный в Голландии, уничтожен. И мой брат тоже погиб в Освенциме, пусть лишь в чисто физическом смысле. Кроме «Одурманенных» он оставил рукопись второго романа «Красота и уродство» [Hold und Unhold), стихи и — самое, пожалуй, важное: пять глав (112 машинописных страниц по 31 строке каждая) романа из жизни Вольтера, которого он особенно почитал. Называется этот роман «Справедливость победила» (Es siegte das Recht). В центре повествования — дело Каласа. На начальных страницах — два эпиграфа; во-первых, из Исаии (1,17): «Научитесь делать добро; ищите правды; спасайте угнетенного; защищайте сироту; вступайтесь за вдову». Затем две строки из Вольтера: <J’ai fait un peu de bien; c’est mon plus bel ouvrage»2. Тщательно отделанное, это произведение моего брата начинается прелестной сценой между архипреданным секретарем Вольтера, Ваньером, и его экономкой (мадам Денизой, племянницей мэтра и домоправительницей), столь же преданной, но слишком приземленной, несколько ограниченной и слишком пекущейся о славе и деньгах для своего хозяина. Раздраженные реплики «пухленькой мадам Денизы» становятся затем контрапунктным лейтмотивом романа: «Он [Вольтер] добр, слишком уж добр, оттого все его и используют. Каждому он дает денег, будто им у него счету нет, и работать толком вовсе не работает, из-за бесконечных визитеров да просителей». Один такой проситель во время этой короткой перебранки уже караулит «буквально в сотне шагов, на садовой дорожке». Это марсельский коммерсант Доминик Одибер, который, находясь в Тулузе, случайно стал очевидцем ужасного события: торговец ситцем Жан Калас в течение двух часов подвергался на рыночной площади перед собором страшным пыткам и в конце концов был колесован. Все время, даже умирая, он кричал: «Я невиновен». Протестанта Каласа обвинили в том, что он задушил своего сына, поскольку тот яко¬ 1 А кроме того, я утверждаю, <что Карфаген должен быть разрушен> (лат.) — слова Катона Старшего, которыми он заканчивал каждое свое выступление в Сенате; настойчивое напоминание о чем-либо. 2 Я сделал немного добра, и это лучшее мое деяние (фр.). 183
бы хотел перейти в католичество. С большим искусством роман рассказывает, как сперва Вольтеру совершенно не хочется влезать в это дело, выдвигать обвинение в судебном убийстве, которое, возможно, совершил тулузский суд, тамошний могущественный «парламент». Вольтер считает гугенотов (протестантов кальвинистского толка), чей надзор из Женевы доставляет ему немало неприятностей, неменьшими фанатиками, чем иных католических потентатов, главных его парижских противников. (С римским папой он состоит в обоюдоучтивой переписке.) Не добавит ли он себе новых врагов, в придачу к тем многим, каких уже имеет? И работы у него непочатый край! Новое издание Корнеля, несколько начатых книг, которые нужно завершить. Да и сведения Одибера неточны, хотя этот коммерсант, взбудораженный увиденным, успел предпринять в Тулузе кой-какие разыскания. Из них как будто бы следует, что Калас-сын, меланхолик, сам наложил на себя руки, повесился, что переходить в католичество он вовсе не собирался либо высказывал такие намерения весьма туманно, ибо хотел непременно перейти из торгового сословия в адвокатское, а в тогдашней Франции для протестанта это было невозможно. Все почтенное буржуазное семейство вкупе со случайным их гостем обвинили в сговоре с отцом, однако в итоге оправдали. Затем мать с двумя дочерьми бежала в Руан, а младший сын — в Женеву (старший сын еще раньше стал католиком, что в немалой степени послужило опорой для обвинения). Имущество Каласов конфисковано, счастье семьи разрушено... Поначалу Одибер слышит от Вольтера лишь неопределенные посулы, сомнения («Разве я не стар? разве не немощен?» — мрачно вопрошает Вольтер). Далее следует виртуозное описание ужина с множеством гостей, большою роскошью, но без хозяина — потом Вольтер все же появляется, однако из всех яств отведывает только овощи и воду, говорит о Шекспире, о Фридрихе Прусском, порицает войну... а под конец заводит речь о «деле Каласа», которое нейдет у него из головы. Присутствующее общество хотя и по-разному, но весьма явственно показывает, что пошлине страшится затрагивать эту щекотливую тему. Божественный дар Вольтера, его спокойствие и силы (по мнению младшего Ришелье и других) никак нельзя расточать на столь сомнительную и жуткую историю. Ночью Вольтер будит молодого, преданного ему душою и телом, секретаря, чтобы продиктовать решительное письмо кардиналу де Берни, где (пока что 184
неуверенно) скорее намечает, нежели предпринимает первые шаги к пересмотру дела. Третья глава раскрывает сомнения Вольтера и недюжинную хитрость, с какой этот старый лис приступает к сложным разысканиям; он хочет до конца прояснить вопрос, «был ли папаша Калас виновен или нет», хочет полностью убедиться. Тогда только он перестает себя сдерживать и берется за дело с беспримерной решимостью и твердостью — истинный берсеркер справедливости и в то же время непревзойденный, мудрый инженер реалистической воли к победе. Чтобы добиться успеха в своей миссии, он не желает дразнить власти предержащие, не жаждет шумного триумфа, нет, он хочет просто реабилитировать семью, обеспечить, насколько это возможно, возмещение убытков, обезопасить беглецов, восстановить доброе имя казненного главы семейства. У некого писателя, который ради благого дела готов выдвинуть слишком уж резкие доводы, он выкупает рукопись, не печатает ее, платит автору компенсацию из собственного кармана — и вообще прямо-таки расточительно пускает все свое состояние на возобновление процесса, нанимает в Париже трех именитых адвокатов, чтобы загодя устранить препятствия, поджидавшие на многих ступенях ревизии и при тогдашней юридической процедуре отнимавшие массу времени. Порой пересмотр дела кажется совершенно немыслимым. Уже самые первые подготовительные ступени сплошь утыканы шипами и коварными ловушками. Но главные трудности — душевного свойства. К примеру, вполне понятный страх вдовы, которая предпочитает опасную, но пока не раскрытую жизнь беглянки в Руане открытой борьбе против неограниченного диктата государственных и церковных инстанций в Париже. Эта женщина сломлена, во всяком случае так кажется; она хочет покоя, только покоя, хотя, конечно, не может не опасаться, что у нее отберут дочерей с целью их «обращения» и заключат в монастырь (именно это затем и происходит). Искуситель является и под другими, более опасными личинами, причем в размышлениях самого Вольтера: провинциальные парламенты (вроде тулузского) представляли собою завоевания, достигнутые в результате долгого развития — во имя свободы народа и вопреки королевскому абсолютизму. Стоит ли ослаблять эти квазипрогрессивные институты? Нападками на парламент укреплять авторитет короны, который и без того стремился к зениту? Допустимо ли это? Допустимо ли сентименталь¬ 185
ным состраданием к одиночке и его семье (нашептывал искуситель) разрушать политический, рациональный план развития? И еще: Вольтеру, и так уже заваленному письмами, то и дело услужливо доносят о сходных случаях. Просят его, призывают вступиться за того или другого человека, едва становится известна его подготовительная работа по делу Каласа. Этого он сделать не может, не разорвавшись на части, не разрушив себя. Что же проку метать громы и молнии против одной несправедливости, если рядом гибнут сотни других таких же невиновных? Пришлось темпераментному философу осмотрительно и хладнокровно установить порядок и защищать его от благонамеренного, но хаотичного переизбытка. На мой взгляд, в изображении этого почти необозримого сумбура (чему предпослан обзор авантюрной жизни Вольтера: «божественная Эмилия» и проч.) мой брат многое взял от Кафки, творчество которого он изучал и которого очень любил как человека — и Кафка отвечал ему столь же сердечной любовью (об этом ниже!). Принять решение и преодолеть таким образом все предательские сомнения помогает младший сын Каласа. Вольтер приглашает его в свое имение «Ле делис», которое, не в пример французскому Ферне, расположено на швейцарской земле и не зависит от жестокого произвола монархической системы. Пятнадцатилетний Донат приезжает смущенный, с заученным наизусть обращением к великому человеку. Вольтер прерывает его, очень мягко внушает ему доверие. Правда, по всем пунктам благоприятная для семьи Калас, выходит наружу из уст невинного ребенка. «Criez et faites crier!1» — таков теперь девиз, который Вольтер повторяет в письмах к друзьям. Он привлекает всех и каждого — герцогов и аристократов рангом пониже, откупщиков, дам из общества, философов, энциклопедистов, называя их «ангелами». Даже противников — Руссо! И некую благородную монахиню — тронутая простодушной честностью одной из дочерей Каласа, она, которой поручено надзирать за девицами и «обратить» их в католичество, с тяжелым сердцем (в этом единственном, исключительном случае) переходит в лагерь противника. «Мне хочется расцеловать храбрую богомолку в обе щеки», — пишет старик Вольтер человеку, сообщившему эту весть. У матери забрали 1 Кричите и заставьте кричать других! (фр.) 186
обеих дочерей, но держится она теперь очень храбро. В Ферне строят новые планы... Мой брат очень наглядно описывает множество деталей обстановки вольтеровского жилища. Привычки старика. А прежде всего, раскрывает главный принцип своего героя: литератор не вправе довольствоваться прекраснодушными разглагольствованиями о справедливости и самоотречении — он должен сам выйти на арену и, не жалея сил, постараться осуществить то, что прокламирует в своих писаниях. И постоянный, изначальный контрапункт. Горничная Барбара, старая служанка мадам Денизы, говорит Вольтеру в лицо, в конце долгого спора (речь идет о крестьянине, у которого сгорела крыша): «Стало быть, еще и одаривать будете этого мужика, вместо того чтоб укарать за легкомыслие! Очень на вас похоже, сударь мой. Я всегда твержу, что у вас, сударь, ни капли здравого смысла нету! А люди-то говорят, умней вас никого на свете не сыскать! Ну ладно... пойду кофейку принесу». Прямо-таки с неукротимой живостью и упорством мой брат показывает сердечную доброту Вольтера. Много лет он вел широкие исследования, собрал и прочел в оригинале целую библиотеку современников Вольтера и все его сочинения, чтобы разобраться в противоречивых суждениях. Несколько раз ездил на Запад Швейцарии, в Савойю. Отрадный итог — точное знание мест действия. А там, где он описывает жестикуляцию диктующего Вольтера, я в точности узнаю картину, которая восхитила Кафку, когда мы с ним побывали в парижском Musée Carnavalet1. Заканчивается фрагмент на кульминации, на первом верхнем «до» начального успеха. Герцогиня д’Анвиль добилась, чтобы дочерей Каласа выпустили из монастырских узилищ. Она сама приезжает с этой вестью к старику в Ферне, бросается ему на шею, целует и, наконец, победоносно объявляет: «Они свободны». Вольтер галантно целует ей руку, скромно поздравляет ее с победой. «Теперь, пожалуй, совету поневоле придется назначить повторное рассмотрение дела». Этим вечером в Ферне, в частном театре патриарха, дают большой спектакль. «Семирамиду». Гости из Женевы, со всех концов Франции. Вольтер — сочинитель, режиссер и даже актер на сцене. По залу проходит слух об 1 Музей Карнавале — музей истории Парижа. 187
освобождении дочерей Каласа. Вольтер (в роли верховного жреца Ороэса) восторженно произносит свои стихи: Так справедливость высшая, коль скоро то необходимо, Порядок вечный может изменить, хоть йначе хранит его неколебимо. Бывает даже, что смягчает смерть закон неумолимый — Знак огненный в остережение царям земного мира. Я не раз пытался закончить этот фрагмент. Но не выходит. Мне, хоть я во многом ценю Вольтера очень высоко, недостает полноты и жара того восхищения, какое переполняло моего брата. Его почтение к Вольтеру безгранично и чем-то напоминает столь же безграничные похвалы, какими осыпает французского просветителя Поппер-Линкойс, например, в работе «Право жить и долг умирать» (см.: Popper-Linkeus 1924). А вот я там, где Отто видел лишь свет, струящийся свет любви к людям, замечаю и пятна. Мне не нравится, каким способом Вольтер приобрел свое огромное состояние («чтобы независимо бороться за благоденствие человечества»,— говорит Отто). Он даже как будто был причастен к работорговле — это я, помнится, вычитал в монографии Брандеса. Конечно, тратил он свое состояние на самые безупречные цели. Но как сколотил? Мы, два брата и друга, отчаянно спорили по этому поводу, когда в последний раз целую неделю прожили вдвоем в гостинице у живописных прудов Иевани. Вскоре после этого я уехал на спасительный Восток. А мой брат, который ради беззащитных тестя и тещи отказался от возможности спасения, вместе со своей семьей попал в Терезиенштадт, оттуда в Освенцим, где и погиб мучительной смертью в газовой камере. В своем Каласе он предвосхитил собственную судьбу и судьбу шести миллионов невинных жертв. Даже в милости обвинения, судебного процесса этим шести миллионам было отказано. То есть обстояло еще хуже, чем в случае Каласа. Но никакой Вольтер их не спас. Победила несправедливость. Фрагмент, как мне кажется, можно опубликовать и в нынешнем его виде. По всей вероятности, недостает только шестой главы. Кто-нибудь должен написать приложение, где в краткой форме будут изложены дальнейшие исторические факты, ведь художественный текст в свойственной моему брату непринужденно-естественной манере, с точнейшим знанием окружения Вольтера воспроизвести невозможно. Историческую же справку 188
подготовить легко, так как за первой частичной победой довольно скоро последовал королевский указ, предписавший возобновление процесса и приведший к полной реабилитации Жана Ка- ласа и его семьи. В 1762 г. Вольтер начал свои хлопоты, в 1765-м цель была достигнута. Завершенная таким образом книга стала бы ярким свидетельством против фанатизма (в вольтеровском смысле) и против тираний всех времен. Еще несколько слов по поводу биографии моего брата: в 1909 г. он провел лето со мной и с Кафкой в Риве на озере Гарда. Ездил он вместе с нами и в Брешу на первую выставку аэропланов, был, собственно, инициатором этого приключения и с юмором помогал мне и Кафке в нашем благородном соперничестве, о чем я рассказал в книге «Франц Кафка. Биография». На следующий год Отго опять ездил с нами, на сей раз в Париж. Потом он женился и на время слегка отошел от нашего дружеского кружка, в котором позднее опять стал активно участвовать, оказывая нам в первую очередь помощь в вопросах естествознания. Кафка любил его — как человека, уверенного в правильности избранного пути, спокойного, знающего жизнь и энергично-предприимчивого. В Риве он побывал годом раньше нас, открыл для себя и для нас эту прелестную часть тогдашнего австрийского Южного Тироля, а также поэта Даллаго, который отшельником жил в тех горах. Никогда не забуду яркий летний день, когда мы с Францем отправились в Брандайс-на-Эльбе (Брандис-над-Лабем-Стара-Болеслав), где мой брат находился на месячных военных сборах в гарнизоне артиллерийского полка. Он пригласил нас посмотреть состязания офицеров-резервистов в верховой езде. Мы любовались его мастерством, которое было вознаграждено одним из призов. Кафка и сам хорошо ездил верхом, хотя, конечно, не как военный, и восхищался Отто с большим знанием дела, чем я, полный профан. Но так или иначе, мы восхищались им и его юношеским азартом и провели втроем много веселых часов. Мы любили Отто. И когда во время Первой мировой войны он, капитан-резервист (один из немногих офицеров, кому это удалось), сумел благополучно вывести свою батарею с Изонцо через альпийские перевалы в Нижнюю Австрию (Винер-Нойпггадт), мы гордились его мужеством и энергией. Это трагическое отступление я, опираясь на рассказы брата, описал в романе «Женщина, по которой тоскуют» [Die Frau, nach der man sich sehnt). За эту успешную спаса¬ 189
тельную акцию, в которой он не задумываясь рисковал своей жизнью, отечество спустя три десятка лет замечательно его отблагодарило: уничтожило в газовых камерах Освенцима вместе со всей семьей, а у единственной его дочери Марианны, юной, талантливой, красивой, отняло жизнь в Берген-Бельзене. Она выросла у меня на глазах, и я горько оплакивал гибель этой цветущей девушки; как мне рассказали, в Терезиениггадте она привлекла внимание своим изяществом и прекрасным голосом при исполнении «Реквиема» Верди (и где — в окаянном лагере смерти!). Очень близок был к нашему кружку и д-р Фридрих Тибергер, выходец из славной раввинской семьи, проповедник-любитель по большим праздникам, а по профессии учитель гимназии (немецкий язык, история) и философ. Он первым перевел стихи Морриса Розенфельда, а также замечательную книгу «Девять врат. Тайна хасидов» Георга М. Лангера, предисловие к которой написал Гершом Шолем (München: Otto Wilhelm Barth Verlag, 1958). Далее, он выпустил на английском языке исторические очерки «Царь Соломон» (King Solomon; London: East and West Library, 1947; с посвящением: To the memory of my brother Ernest, victim of an inhuman age1) и о «почтенном рабби Лёве». Религиозно-философская работа «Ступени веры в иудаизме» (Die Glaubensstufen des Judentums) принадлежит к числу важнейших произведений в этой области. Тибергер близко дружил с Феликсом Вельчем, Францем Кафкой и мною. Скончался он в Иерусалиме, где особенно много общался с Вельчем и Бергманом, поскольку все они жили рядом. В Праге он учил Кафку древнееврейскому. Я не раз беседовал с ним о самых животрепещущих проблемах и в Праге, и при моих, увы, слишком редких наездах в Иерусалим. Так, однажды мы выяснили, что его (Тибергера) различение страданий существования и страданий сосуществования (то бишь метафизического одинокого недовольства и трудностей подлинной жизни в обществе, среди людей), собственно говоря, тождественно моему тезису «двойственности», различению «благородного » и «неблагородного несчастья». Приятно вспомнить, сколько радости принесло нам обоим открытие, что независимо друг 1 Памяти моего брата Эрнста, жертвы бесчеловечной эпохи (англ.). 190
от друга мы пришли к одинаковым выводам, — радости оттого, что главным для нас была не «оригинальность», а истина, задающая направление. К сожалению, благородного и сдержанного Фридриха Тибергера никогда не ценили по достоинству, но светлая память его благословенна и когда-нибудь еще проявится в полной мере. Фридрих Торберг был не только моим коллегой по редакции «Пратер тагблатт». Мы дружили в Праге и дружим по сей день, искренне, чистосердечно. Я охотно вспоминаю одну из наших первых встреч — если можно назвать это встречей. Я стоял на берегу Влтавы, а Торберг плавал и барахтался в реке, он играл в водное поло за «Хагибор», наш спортивный клуб, не пропуская ни одного мяча и вообще совершая невозможное. Было ему тогда лет двадцать. Какой же долгий путь пройден с той поры! Ознаменованный такими захватывающими книгами, как «Ученик Гербер окончил школу» [Der Schüler Gerber hat absolviert), «Это я, отец мой» [Hier bin ich, mein Vater), «Вторая встреча» [Die zweite Begegnung), «Команда» [Die Mannschaft), «Прощание» [Abschied), «Мне отмщение» [Mein ist die Rache), яркими свидетельствами незаурядной повествовательной силы и чувства формы, под действием которых строптивые будничные события превращаются в сияющий кристалл поэзии, и, наконец, итоговым, оживленнополемическим (порой очень острым, и по праву) публицистическим сборником «Памфлеты. Пародии. Постскриптумы» [Pamphlete Parodien Postscripta). Вёнец по рождению, Торберг — провозвестник человечной, отзывчивой, свободомыслящей Австрии. Какое отношение он имеет к Праге? К пражскому кружку? Что ж, об этом городе можно сказать словами Кнута Гамсуна, какими он в «Голоде» сетует по поводу Христиании: этот город «навсегда накладывает на человека свою печать»1. («Печать» в двойном смысле: в дурном — «каинова печать» и в хорошем — с точки зрения формирования, становления.) Я человек осторожный и потому обратился к Торбергу, проверенному спутнику многих моих десятилетий, с прямым вопросом: как ты сегодня относишься к своему пражскому интермеццо? В ответ он прислал мне необычайно утешительное письмо, из которого я процитирую следующее: «Мое отношение к „пражскому кругу“ или все- 1 Гамсун К. Собрание сочинений в шести томах. Т. 1. М., 1991. С. 45. Перевод Ю. Балтрушайтиса. 191
таки к Праге. Я никогда не ощущал себя членом „пражского круга“ как такового, даже посчитал бы дерзостью такую претензию. Но для меня было бы великой честью называться, так сказать, „вольнослушателем“. В конце концов, в Праге я провел несколько очень важных лет юности, подаривших мне очень важные впечатления. В конце концов, именно в Праге, куда переехал вместе с семьей из Вены, я провалился на выпускных экзаменах в школе и после этого сел писать свой первый роман, „Ученик Гербер“, рукопись которого Макс Брод переслал в венское издательство „Жолнаи“ — кстати, без моего ведома; я узнал об этом только из телеграммы издательства, сообщавшей, что мой первенец принят к публикации. В те важные годы Макс Брод вообще всячески меня поощрял, помогал советом и поддерживал, как он один умеет поддерживать молодых людей. Постоянным укреплением и углублением моей (отчасти, конечно, сформированной еще в Вене) позиции касательно еврейских вопросов я опятъ-таки обязан в первую очередь ему. И годы моего журналистского учения в „Пратер тагблатт“ — тоже его инициатива. А о том, что он привил мне и правильное отношение к Францу Кафке — когда я приехал в Прагу, Кафке оставалось жить совсем недолго, — я упоминаю лишь для полноты картины. Все это, как я уже говорил, отнюдь не делает меня членом „пражского круга“, как и моя позднейшая дружба с Францем Верфе- лем, которого тоже можно причислить к этому кругу лишь с большими оговорками. Но я не мог бы представить себе мою жизнь — и в литературном, и в личном плане — без лет, проведенных в Праге. Я и теперь, когда после перипетий эмиграции и войны давным-давно опять живу в Вене, считаю эти годы огромным богатством, выпавшим на мою долю, и вовсе не желаю выкидывать их из своего развития и из памяти». Такая искренняя верность — прекраснейший дар, преподнесенный мне жизнью. Иоханнес Урцидиль в недавнем дружеском письме тоже напомнил мне, что первая книга его стихов «Падение проклятых» [Der Sturz der Verdammten) была включена мною в серию «Новый день» [Der jüngste Tag), выходившую у Курта Вольфа, и открыла дорогу этому автору. Урцидиль опять-таки вырос в прекрасного художника. В своих книгах «Пражский триптих» [Prager Tryptichon), «Слоновий листок» [Das Elefantenblatt), «Вот идет Кафка» [Da geht Kafia) (и других эпических шедеврах) он воспевал ту навсегда исчезнувшую Прагу, которую в заголовке одной из книг назвал 192
«Потерянной возлюбленной» (Die verlorene Geliebte) и над которой я сам не раз пролил слезу повествовательных описаний. Книги Эгона Эрвина Киша — «Из пражских улиц и ночей» (Ans Prager Gassen und Nächten), «Девичий пастырь» (Mädchenhirt), «Пражские приключения» (Die Abenteuer in Prag) — тоже изобилуют чудаковатыми персонажами, завсегдатаями злачных мест, представителями богемы и полубезумными юнцами, хотя с много большим уклоном в сомнительное, уголовное, поверхностно-любопытное. Жуткое и пугающее в Праге монополизировал Май- ринк — в «Големе» такого полным-полно; однако мне кажется, сильнее всего эта страшная, леденящая атмосфера чувствуется в блестящей новелле Урцидиля о доме «У девяти чертей», что неподалеку от влтавского острова Кампа. Более того, Урцидиль вовсе не претендует на роль специалиста по Праге. Он необычайно многогранен, один из тех писателей, что объемлют широчайшие сферы переживания. Один из первых его рассказов, который я прочитал и бережно заключил в своем сердце, это навеянная юностью Штифтера и словно начертанная легкими штрихами серебряного карандаша легенда о «Траурнице» (Trauermantel). И вообще Урцидиль с особенным удовольствием следует «кроткому закону» Штифтера. Этот ранний рассказ загадочно, провидчески воспевает любовь Франциски Грайпель, девушки, которую Штифтер мечтал сделать своей женой. Но он ее не получил. О том, как любила тихая Франциска, прозрачно-парящая проза говорит: «Она позволяет любви свершаться в ее существе, покорно и с надеждой, о, эта неспешность глубокой, проникновенной, затаенной и совершенно беспредельной любви, которая с каждым ударом своего пульса касается всего, что есть на свете, объемлет собою все и вся и остается неизменна». Урцидиль словно бы, сам того не сознавая, охарактеризовал этими словами себя, свой спокойный, ясный, абсолютно лишенный манерности и вычурности — словом, почти классический стиль, плод величайшей самодисциплины и счастливого природного дарования... Имена людей тоже не случайность, они относятся к описанной у Шопенгауэра «кажущейся намеренности в судьбе индивида» («Парерга и паралипоме- на»), и, как я полагаю, в имени Урцидиля заключено основание высшего порядка — ведь «урцидиль» (точнее, «уржидил») почеш- ски означает: «навел порядок». (Многие богемские немцы носят чешские фамилии, один из ведущих немцев-политиков звался попросту Чех.) Урцидиль действительно наводил порядок, стилис- 13 Заказ № 1876 193
тически исключая всякий произвол, а содержательно храня верность своим темам, не оставляя их, пока не исчерпает до конца. По примеру Гёте. В новелле о Штифтере он под конец сводит будущего писателя с человеком, который пользовался благосклонностью Гёте, общался с ним, — и тому же Гёте он посвящает одно из лучших своих произведений «Гёте в Богемии» (см.: Urzidil 1962), где изображает Гёте в той несравненной манере, что соединяет скрупулезность и страстную интуицию. Одно из первых исследований Урцидиля было посвящено чешскому граверу эпохи барокко Холлару; затем этот художник оживает в центральном персонаже, чьим горьким юмором пропитана книга «Слоновий листок». В других произведениях Урцидиля наряду с иными линиями прослеживаются такие мотивы, как Богемский Лес, Гёте, фольклор немецкой Богемии, величие его новой родины — Америки, Magna Graecia1, античная мифология. Во все новых метаморфозах. Пусть же его «совершенно беспредельная любовь» (из вышеприведенной цитаты) «наведет порядок» еще во многих таких метаморфозах и пусть его языковая стилистика, которую я нахожу уже в книжке его ранних стихов, давно ставшей библиографической редкостью (она называется «Голос» — Die Stimme), всегда остается такой, какой увидел ее он сам: И горный пик над головою Звучит, как музыка, вдогонку нам. (Томик «Голос» вышел в августе 1930 г. в Берлине в серии «Антология. Лирические листки Картеля лирических авторов и Союза немецких лириков».) Если подытоживать то общее, к чему стремились и в «узком», и в «широком круге» и что отчасти, в меру человеческих сил, было осуществлено, то придется более или менее покинуть сферу, где еще действуют и выражают сердцевину вещей абстрактные понятия, слова. Ведь слишком легко оставляют без внимания предостережение Гёте: Разве именем хранимо То, что зреет молчаливо?2 1 Великая Греция (лат). 2 И. В. Гёте. Западно-восточный диван. Рендж-наме. Книга Недовольства. Перевод В. Левина. 194
И еще одно, направленное туда же: Даете людям вы названья И мните, будто имя — знанье. А тот, кто с разумом в ладах, Поймет, что суть не в именах.1 К безымянностям, не поддающимся называнию и понятийной классификации, безусловно принадлежат истинные ценности искусства, боговдохновенные идеи — в литературе ли, в музыке, в изобразительных искусствах или в развитии научной мысли. Так зачем же нужны литературоведение, искусствознание и проч., если суть, идея, наитие всегда с необходимостью выпадают за пределы рассмотрения, неуловимо проскальзывают сквозь ячеи сети? Меж тем как упомянутые систематические науки помимо биографических фактов интересуются прежде всего направлениями искусства и взаимосвязью, последовательностью этих художественных течений, их обусловленностью эпохой, их частичной зависимостью от экономико-социальных событий, суть искусства, его художественная тайна, остается вне таких методов исследования. Приведу пример. Диттерсдорфа, сочинившего 44 оперы и около 100 симфоний, а также много другого, можно вместе с его современником Моцартом отнести в обобщающие категории «музыка рококо», «ранний период немецкой комической оперы» и т. д. Но ухвачена ли при этом или хоть затронута самобытная сущность музыки Моцарта? Важно не то, что объединяет Моцарта и Диттерсдорфа (а объединяет их музыкальная стилистика рококо со всеми ее особенностями), но как раз то, что отличает Моцарта от Диттерсдорфа. В этом отношении, и только в нем, проявляется гений Моцарта, его граничащая со сверхъестественным, соединенная с изяществом сила. Диттерсдорф, конечно, создал несколько славных вещиц, например исполняемый по сей день зингшпиль «Доктор и аптекарь». Слушая эту музыкальную комедию, временами испытываешь впечатление, будто слышишь Моцарта. Стиль, направление схожи как две капли воды. Вместо сочинения Диттерсдорфа в этом примере могла бы фигурировать и работа кого-нибудь из некогда знаменитых композиторов Мангеймской школы, скажем Стамица, с их традиционными 1 Перевод В. Бакусева. 195
мелкими украшениями вроде группетто, с типичными «мангейм- скими вздохами». Все это есть и у Моцарта. Когда звучат Дит- терсдорф, Стамиц и др., кажется, будто слышишь его. Местами. Но это всего-навсего слабоватый Моцарт — тот, что иногда является нам в произведениях второго плана, чистых по стилю, и только; он написал их, как рукавом тряхнул, не придавая им никакого значения. А вот когда я слышу «Notte е giorno faticar» из «Дон Жуана» или прямо-таки непозволительно красивый тер цет (Эльвира: «Ah, chi mi dice mai») и иные номера из этой оперы опер, или из «Фигаро», либо последние четыре симфонии, либо фортепианные концерты d-moll (К. 466), c-moll (К. 491) или концерт, написанный по случаю коронации императора Леопольда II (особенно когда этот последний исполняет мой земляк Франк Пеллег, исполняет точь-в-точь как надо), — тогда я попадаю в другой мир, тогда я там, где Моцарт, «покорный демонической власти своего гения, все делал согласно его велениям», как сказал Гёте1. Я нахожусь тогда в неэмпирическом, в трансцендентном, не имеющем абсолютно ничего общего с всякими группетто и прочими заурядными штучками и лишь по привычке разделяющем с ними наименование «музыка». Я вступил в противоположный мир, быть может в то, что современная физика называет антиматерией; там все снабжено знаками, противоположными здешним, нашим, нет, даже не противоположными — это было бы чересчур уж просто! — все это абсолютно несоизмеримо с обычно окружающим нас бытием, все иначе, нежели в будничной жизни, и может быть обозначено только символически или через парадоксы, с самой дерзкой иронией — вроде оксюморонов, какие любил употреблять Микеланджело, — нужно просто правильно и без цинизма это понять. Когда Микеланджело показывали посредственную скульптуру, он обычно говорил: «О, замечательно! Ее сделал славный человек! Он никого не обижает». Если же видел по-настоящему талантливую работу, он восклицал: «Ох и мерзавец!» Ведь духовное объективно живет по ту сторону данного нам мира, независимо от него. В первую очередь оно существует просто само для себя. Это отвечает его сокровеннейшей сути. А воздействие на нас, среди нас — аспект вторичный. Произведение 1 Эккерлшн И. П. Разговоры с Гёте. М.: Художественная литература, 1981. С. 630. Пер. Н. Ман. 196
искусства только тогда создано в подлинной любви, благородное деяние только тогда совершено правильно, когда для автора или субъекта деяния превыше всего радость причастности к высшему миру, а теперешняя или будущая слава совершенно ему безразлична. Должно выдержать испытание, говоря себе: «Этот труд пропадет; никто никогда о нем не узнает, так же как мы ничего не знаем о содержании трудов, дошедших до нас в майяских надписях или в гигантских фигурах острова Пасхи, — и все же, по сути, ничто не утрачивается. В духовном мире этот труд существует. И я чувствую, что это и есть самое главное, все прочее, сколь оно ни отрадно, лишь побочное воздействие, но не главное». Добро, творимое на острове Робинзона (Робинзона, которого не спасают, и он умирает в безвестности), правда в тюрьме, никогда не достигающая слуха другого человека, — проверь себя, убежден ли ты, что и это одинокое, а говоря по-земному, бесследно исчезающее Правдивое и Доброе наперекор всем обстоятельствам реально и таковым останется. Если ты обладаешь такой убежденностью, значит, ты вступил в духовный мир. Если нет — ты от этого мира еще далек. Добавим здесь близкую по настрою фразу Вильгельма фон Гумбольдта о Шиллере: «Великий дух действует еще более непосредственно и полно, нежели через свои творения. Они показывают лишь часть его сущности. А в живое явление она изливается полностью, во всей чистоте. И каким-то образом, который невозможно проследить в деталях, невозможно изучить и даже постичь мыслью, современники воспринимают эту сущность и передают по наследству потомкам. Именно такое тихое и как бы магическое воздействие великих духовных натур преимущественно и позволяет постоянно растущей идее шириться и крепнуть от поколения к поколению, от народа к народу». Разумеется, я не оспариваю, что классификация музыки Моцарта как музыки рококо тоже по-своему правильна, что она, как бы на нижнем уровне миросозерцания, даже оказывается весьма полезной, выявляет любопытные аспекты исторических взаимосвязей определенной эпохи, т. е. высвечивает, кто на кого и как влиял, причем учитывает экономические переплетения художественной деятельности с тогдашним общественным строем, с сословными предрассудками, с большими доходами, с культурой знати и т.д. Но подобный подход к изучению искусства 197
упускает главное — само искусство. Божественное озарение. Вдохновение. Гений ускользает сквозь сети. Это — изучение направления, но никак не гения. Гениальное в произведении искусства незаметно теряется по дороге, тогда как мы на основе скрупулезных штудий получаем точные сведения о том, что X списывал у Y. Перенял и позаимствовал у него некий мелодический поворот или частое употребление определенного прилагательного либо восклицательных знаков. Потрясающее открытие! Напротив, речь идет об истинном изучении искусства, а не о направленческих мелочах, когда Гофмансталь в своем чрезвычайно познавательном юбилейном докладе «Шекспировские короли и вельможи» [Shakespeares Könige und große Herren) роняет замечание о Бруте в 4-м акте1, в его палатке, о сценах с Кассием и с отроком Луцием, о потерянной книге и о лютне, которую надо поберечь. «Подобные неброские штрихи поддерживают в читателе неослабевающее, доходящее до преклонения восхищение Шекспиром... Вот что достойно слез, а не проклятия Лира... Ибо нет, нет в произведении искусства большого и малого, и в том, как Брут, убийца Цезаря, поднимает лютню, чтобы она не разбилась, как ни в чем другом проявляется захватывающий нас вихрь бытия. Это — молнии, в свете которых сердце обнажается до дна»2. Флобер в одном из писем так характеризует настоящее произведение искусства: «Сквозь щели различаешь бездны». О том же говорит и Гофмансталь. И мне это представляется единственно важным. Указывать на такие детали — в «Стефане Ротте» [Stefan Rott oder das Jahr der Entscheidung) я назвал их «прекрасными местами» и посредством двух нотных примеров отграничил от всего инородного, — собирать их и всячески истолковывать — вот истинный путь нового искусствоведения и критики. Еще раз Гофмансталь, в другом неоценимом эссе о Шекспире: «Где открывается высочайшее? Именно там, где реальность... Во все времена люди повсюду жадно ищут реальность. В том числе у духов и призраков, чье дыхание выявляет им новую сторону их самости, в кратере сладострастия, даже за игорным столом, а равно в молитве 1 Трагедии «Юлий Цезарь». 2 Гофмансталь Г. фон. Избранное. М., 1995. С. 558. Пер. А. Назаренко. Процитирован доклад Гофмансталя, прочитанный в Веймарском Шекспировском обществе 24 апреля 1905 г., в день рождения Шекспира. 198
и в стихах. Едва-едва осознается реальность современников, даже и любимых близких существ, для ленивого взора она и в страдании остается туманной, пока вдруг нас не осеняет догадка: всё неповторимо, ничто не возвращается, ничто не одинаково, всё в данный миг бесконечно., огромно, непостижимо, вековечно перед Богом». (Скромная реплика: здесь Гофмансталь превосходно охарактеризовал то, что Платон называет идеей, которую ни в коем случае нельзя путать с общими понятиями, которая, скорее, соединяет, сплавляет в великолепном «совпадении противоположностей », «coincidentia oppositorum» достославного Николая Кузанского, то, что на миг переливчатой вспышкой мелькает в индивидуальной жизни, с общим понятием.) «Лишь в духовном напряжении сграсги, — продолжает Гофмансталь, — индивидуальное, неповторимое становится реальным: этого-то спокойно живущий обычно почти не замечает». И рядом с этой страстью, которая не вправе быть низкой, хотя и «кажется обыкновенно темной и мрачной», Гофмансталь дерзко ставит искусство. Оба они происходят от высочайшего, от Первотворца; рожденные им как творческое начало, они манифестируют себя в тварях, и ими- то твари «обороняются от хаоса». Или, как в одной-единственной фразе формулирует Гёте (в разговоре с Римером, 1827 г.): «Дух реального есть подлинно идеальное». Учение Платона в одной фразе! Если сделать попытку изобразить это реальное, если она удастся и если сумеешь воплотить это в собственном существовании, в жизни — разве такое не есть подлинный, абсолютный реализм, который также, и даже в первую очередь, включает трансцендентное, изображает божественное, а вместе с тем и человеческое, социальное в одном чистом контуре? Я едва смею это произнести. Разве же я не исходил из того, что подлинная суть не имеет имени, не может быть изъяснена, втиснута в понятия? Но, пожалуй, ее все-таки возможно издалека наметить, сделать образно зримой и ощутимой, она допускает приближение к ней символическим способом, в иносказании, коль скоро это символическое, по возможности, не отказывается от верности реальному и насыщенности переживаний, но честно, в глубине души честно, повторяет контуры реальности. Думаю, такого рода попытки предпринимались и в «узком» кружке, и в «широком» круге, и некоторые из них даже удались, намерено или ненамеренно, с осознанием или без осознания та¬ 199
кого намерения у соответствующих авторов. Здесь, в этих более или менее удачных попытках, я вижу значимость обоих пражских кругов. Конечно, были и неудачи, заблуждения, тупики, падения в ничто. Ведь нельзя не признать, что речь идет об очень сложном предприятии. Чем мы отличаемся от романтиков, да и от неоромантиков Молодой Праги (к которым я не причисляю позднего Рильке, он, скорее, относился к нашей группе)? Романтизм — точно так же это присутствовало и присутствует в нашем ощущении — стремится уйти от обыденности, от привычного, от несвободного (говоря по- шопенгауэровски: от нецесситированного, вынужденного, должного), от обусловленного целью. Но куда? Лозунг Бодлера гласил: «Куда угодно, anywhere out of the world1». Куда именно, романтизму в глубине души безразлично,— хоть на звезды, хоть в грязь, в мерзость, лишь бы в необыкновенное. Адепты абсолютного, или трансцендентного, реализма тоже стремятся уйти от притяжения будней, однако им цель не безразлична. Экзотики недостаточно. Цель установлена и задана раз навсегда. Она не химера, напротив, она настолько реальна, что являет собою высочайшую из всех реальностей — абсолют, вещь в себе. Другими словами, цель не что иное, как то самое творческое начало, которое, по мысли Гофмансталя, «происходит от высочайшего, от Первотворца». А в чем заключается наше отличие от экспрессионизма? Пауль Раабе посвятил этому движению, трудноопределимому в плане содержания, несколько чрезвычайно интересных и хорошо документированных книг. Из одной его книги — «Журналы и сборники литературного экспрессионизма, 1910-1921 гг.» (Raabe 1964) — я заимствую итог, который в 1921 г. подводит Иван Голль, прощаясь со своими спутниками. Он пишет: «Требование. Манифест. Призыв. Обвинение. Заклинание. Экстаз. Борьба. Человек кричит. Мы суть. Взаимно. Пафос». Иначе говоря: много шума и ни капли ясности. Они требуют. По меньшей мере, кричат, как Иван Голль: «Требование. Манифест». Но чего, собственно, нужно требовать, о чем заявлять в манифесте, никто не знает. Сплошная путаница. Одно только ясно: громогласносгь, с какой авторы- участники дают выход своему тщеславию. Из всех пражан лишь 1 Куда угодно прочь от мира (англ.). 200
Верфель стал жертвой этого сомнительного модернизма — конечно же временно, вскоре он высвободился из шумной свистопляски. А находясь в ее гуще, он писал: Влететь бы мне яркой кометой в вечное, в благодать! А выпало — на этой земле сидеть и кричать!1 Меня этот «сидящий» и «кричащий» экспрессионизм нисколько не увлекал, и в сборнике стихов «Книга любви» (Das Buch der Liebe) я объявил непримиримую войну программному, но не осуществленному, всего лишь велеречиво декларированному, провозглашенному осчастливливанию человечества, открыв сборник стихотворением «Когда 6 вы знали, что такое чувство...» [Wüßtet ihr, was Gefühl ist...), — и действовал в духе этих стихов, отдавая все свои силы, пусть и небольшие, строительству Израиля, спасению гонимых любой крови, всему, что считал справедливым. В этом стихотворении, которое еще до выхода книги печаталось во многих газетах и журналах, я обрушивался на крикунов, не способных любить. Начиналось оно так: Вы расклеили всюду свой плакат с рекламой добра: как альтруизм прекрасен! Государство Солнца! Всякий другому брат! Если б не подписи вашей зеленый яд, я б вам поверил, конечно. Да если б не стылый, с улыбкой пустою ревнивый ваш взгляд.2 Притом некоторое время я сам слыл чуть ли не главным экспрессионистом! Разумеется, в силу огромнейшего недоразумения! Ведь именно Курт Хиллер с пылким юношеским восторгом приветствовал выход моего романа «Замок Норнепигге» (1908), тот самый Курт Хиллер, появлением которого на культурной сцене, созданием в 1910 г. «Неопатетического кабаре», Раабе датирует начало движения экспрессионистов. «Новая группа литераторов, организованная Куртом Хиллером, явилась в тот год перед общественностью, — пишет Раабе, — отсюда берет начало новая жизнь, которую можно назвать экспрессионизмом». Из того же эссе Раабе я заимствую цитату 1 Перевод В. Бакусева. 2 Перевод В. Бакусева. 201
из моего письма Рихарду Демелю, которое я послал ему тогда вместе с изданным мною ежегодником «Аркадия» (единственный выпуск 1913 г.): «Нынче высылаю Вам ежегодник „Аркадия“, где я попытался представить в единстве нескольких малоизвестных и нескольких совсем молодых поэтов, чьи произведения, на мой взгляд, среди хаоса подрастающей литературы выделяются особенной чистотой. Всем им, пожалуй, присуще определенное стремление к идил- лическо-монументальной форме, поэтому „Аркадия“ видится мне противовесом порочной гордыне разорванности, отчаяния нашей молодежи, противовесом некоиуныяойусловностирадикализма, идущего из берлинских кофеен». Таким образом, я четко отмежевался от Хиллера, который (странная непоследовательность!) превозносил меня и уже не актуальный для меня роман «Замок Норнепигге», где я пропадаю от бездействия, как образец и идеал своего «активизма». Конечно, эту непоследовательность легче понять, если принять во внимание, что активизм Хиллера не имел никакого касательства к активности, а мыслился прежде всего как литературный стиль. При этом я вовсе не отрицаю, что упорное хиллеровское требование «вмешательства литератора в политику» имело большое значение и даже просто как декларация вызвало практические последствия. Но я-то стремился совсем к другому. И когда я в самом деле стал проявлять активность, когда вместе с настоящими моими друзьями начал, не в пример «кофейным» литераторам, осознавать благодетельности простого освоения реальности (в вышеозначенном духе подлинно активного Платона, Гёте, Гофмансталя) для формирующей работы над собственным «я», — Хиллер тотчас перестал меня понимать, отошел от нас, от меня; такое мне случалось переживать не раз — мнимые друзья отходили от меня, когда я, ступив на собственный путь, далекий от всяческих «направлений», следовал внутреннему голосу, и только ему. Это замечание требует еще маленького дополнения: кроме Вер- феля, который временно стал жертвой моды на «кричащий» экспрессионизм, из всех пражан только Пауль Корнфельд оказался восприимчив к этой модной эстетике. Но Пауль Корнфельд всегда был человеком незначительным, можно сказать, олицетворял Незначительность. Вот и попытался привлечь к себе внимание. Однако ж и это ему не удалось. Для него справедлив закон Брода, открытый мною и неоднократно подтвержденный на практике: «Чем бездарнее, тем экспрессионисгичнее». В послесловии к его драме «Соблазн» [Die Verführung, 1916) сказано: актер, «стало быть, отвле¬ 202
кается от атрибутов реальности и есть не более чем представитель идеи, чувства или судьбы. Мелодия широкого жеста говорит больше, нежели способно выразить высочайшее совершенство того, что называют естественностью». Я уверен, что и на почве экспрессио- нистско-искусственного возбуждения возможны гениальные моменты, что вдохновение и даже подлинная гениальность встречаются и в этой сфере взрывов темперамента, питающихся результатами дебатов и повергающих обывателей в упоительную дрожь. Почему бы нет? где только не бывает гениев! Spiritus flat, ubi vult1. Но Корнфельд был в этом «питомнике» слишком большим педантом, этакий доцент от экспрессионизма. Процитирую еще одно бонмо когото из его героев: «Всё — кроме собственной моей судьбы — кажется мне таким неважным, безразличным, далеким!» С чехами мы поддерживали добрососедские отношения и любили чешских писателей и поэтов; тут не было вовсе никаких рогаток, создающих границы или разобщенность. Все мы свободно владели чешским языком, который говорил нам не меньше, чем немецкий. Лишь Верфель, вскоре покинувший Прагу, поскольку был призван на фронт, а затем поселившийся в Вене, знал чешский довольно посредственно. Однако он написал очень хорошее предисловие к стихам великого чешского поэта Петра Безруча в переводе Рудольфа Фукса. О своих переводах я уже упоминал выше. Мои переводы либретто к операм и нескольким хорам («Каш- пар Руцкий» — Kašpar Ručky) Яначека, Новака, Вейнбергера («Шванда-волынщик» — Švanda dudák), Фёрсгера и др., созданная в соавторстве с Хансом Райманом инсценировка «Швейка» — все это факты общеизвестные, о которых распространяться незачем. Недавно в Праге г-жа Катержина Шульцова подготовила докторскую диссертацию о моих усилиях в служении горячо мною любимой чешской музыке (и вообще взаимопониманию между народами). Особое внимание она уделяет анализу моих переводов либретто к операм Яначека. Ко времени выхода этой книги ее работа, видимо, тоже будет опубликована (на чешском языке). Особенно значительной — наряду с такими шедеврами прозы, как «Бабушка» Немцовой и «Малосгранские повести» [Povídky malostranské) Неруды, — мне всегда представлялась чешская лири¬ 1 Дух веет, где хочет (лат.). 203
ка, переносящая в сферу языка толику благозвучия и природной естественности чешской музыки. Знаменитые баллады Эрбена и Челаковского, а также, увы, менее известная «Горная баллада» (Ballada horská) Неруды, положенная на музыку Витезславом Новаком, — каждый раз, читая их, я испытываю глубочайшую растроганность. «Горная баллада» — поистине дивный гимн во славу бедного ребенка, который расспрашивает бабушку, как лечат открытые раны, — бабушка называет подорожник и молодые листочки лесной земляники,— а потом бежит из хижины на лесные поляны, собирает эти растения и спешит в церковь, прикладывает листья к «златого Иисуса святому боку», обвивает ими его горящую в лихорадке голову, и тогда начинают громко звонить церковные колокола, сбегается народ, бьет себя в грудь, склоняется перед чудом. «И посейчас в деревне этой горной стоит фигура Страстотерпца без ран в боку, без терний на челе». Как бы порадовался этой балладе Гёте, не любивший, когда выставляют напоказ кровь и муки! Не так давно вышла в свет антология чешской лирики «Липа и мак» [Linde und Mohn) в переводе Йозефа Мюльбергера и с его предисловием (см.: Mühlberger 1964); в этой волшебно музыкальной книге собраны поэтические сокровища целого столетия — самое ободряющее, самое знаменательное чтение, какое только может подарить наша дурная эпоха. От «парнасца» Врхлицкого через Сову, Бржезину и Безруча перекидывается мост к новаторам, к революционерам содержания и языка. Но всем им свойственна любовь, связь с простым народом и сельской природой, неиссякаемый поток надежды, устремленный в мессиански чаемую эпоху всечеловеческого единства. Национальное приветствуется и принимается как отправная точка, общечеловеческое — как великая конечная цель. Я известен как резервист никудышный Писекского полка, и однажды винтовку австрийскую расколотил я о камни на мостбзой, людям обычным и добрым, первым же встречным,— всем им моя рука, я учу их любить, учу их: вражду долой!1 1 Перевод В. Бакусева. 204
Так говорит «певец с гармонью» — поэт Ян Чарек. Швейк-стихо- творец. Социализм без ненависти, без классовой борьбы. О некоторых автор комментариев (Мюльбергер) указывает в своих толковых и сведущих примечаниях, что они были или суть поэты католические — Грубин, Демл, Дурих; других характеризует как коммунистический авангард — это Незвал, Шрамек; один — уроженец чешского города Кутна-Гора, еврей Иржи Ортен — погиб совсем молодым, лишенный немецкими оккупантами всех прав; его стихи, созвучные элегиям Рильке, светятся поразительной радостью бьггия, которое дало ему так мало: «Мне хочется жить. Кому-то смешно? Я не знаю иного, иному я не научен». Кое-кто воспевает Париж, находится под влиянием Верлена, Аполлинера, Кокто (как Ярослав Сейферт). Об одном из самых одаре^ньгс, Франтишеке Галасе, комментарий сообщает: «При сталинистском режиме его считали формалистом и вредителем, наносящим ущерб партии; сопротивление сломило его и физически, и душевно». А он пел песню своего детства: Полузабытое царство сказочных далей где змей домовой в скирде безмятежных шалостей спит мне дайте.1 Один из самых больших поэтов — Иржи Волькер, умерший в 24 года от туберкулеза. Родился он в 1900 г. в Проснице (Просгеёв). Смерть не дала ему даже закончить юридический факультет. «Гость на порог» (Host do domu) и «Час рожденья» (Těžká hodina) — так называются два поэтических сборника Волькер а. Его «Баллада о глазах кочегара» (Balada о oüch topivových) звучала в концертном зале вместе с могучей музыкой Вомачки, потрясающая оратория социального обвинения. Городом Прагой завладела волькеровская лихорадка. И чехами, и немцами. Не знаю, случилось ли это еще при жизни Волькера. Я никогда его не видел. Но помню, как одна женщина бродила точно сомнамбула, одурманенная его стихами, вызывая насмешки окружающих, ведь каждое третье ее слово было «Волькер», и произносила она это имя, страдальчески шевеля губами. Это была Грета Райнер, подруга моей жены, сделавшая превосходный перевод «Швейка», по которому мы с X. Райманом затем создали инсценировку. Сразу после выхода в свет первой книги Волькера признали гением; прожил он недолго, но успел изведать успех. Он сам сочинил себе эпитафию: * Перевод Г. Ефремова. 205
Здесь Иржи Волькер погребен — любивший мир поэт. Он жаждал справедливости служить, но, прежде чем успел он к бою сердце обнажить, умер двадцати четырех лет.1 Особенным в этом рано ушедшем поэте было то, что он любил не только людей (о, их он любил беспредельно, с такой дарованной природой теплотой в груди, что от смирения она неприметно припадала ко всем — точно капелька росы к пастушонку утром в поле), более того, он любил и предметы, неодушевленные предметы, как их принято называть. И его любовь, оживлявшая и окрылявшая скучных людей, оживляла и окрыляла даже мертвые предметы будничного обихода. Помню, лет сорок—пятьдесят назад (до чего же я стар!) я сочинил стихотворение — оно наверняка записано в одном из старых путевых блокнотов, сейчас мне его не найти, да я и не ищу, — речь там шла о лейке, стоящей в крестьянском доме, в углу сеней. «Вид этой лейки навевает грусть, ведь ею пользуется всяк, но без любви — с любовью на нее никто не взглянет». Примерно так (с пропусками) сохранила моя память это стихотворение. И вот теперь, краснея от счастья, я читаю у Волькера, яснее, активнее, отчетливее, строки, рожденные тем же чувством: ВЕЩИ Я друг ^ещей, я люблю их, моих молчаливых товарищей, потому что все обращаются с ними как с неживыми, а они между тем живут и глядят на нас, как верные псы сосредоточенным взором, и страдают, что ни один человек не пытается с ними о чем-нибудь столковаться, а сами они стесняются первыми лезть с разговором и молчат, выжидают, а все-таки можно не сомневаться в том, что им так хотелось бы поговорить с людьми. Поэтому я люблю вещи и люблю весь мир.2 1 Перевод М. Светлова. 2 Перевод Л. Мартынова. 206
Даже в убогом номере провинциальной гостиницы, похожем на «старую панну, которая много видела, никого не любила и никому не была желанна», даже в этом дешевом номере, куда он приходит еще в полдень, чтобы, сидя на кровати, одиноко ждать ночи, — даже там его не покидает ощущение доверия, с каким, пожалуй, и Ван Гог возвысил до вечной любви одинокое, непоэтичное кресло, и он сочиняет утешительные стихи для печальных стен и убогой мебели: ... а все же, быть может, найдется кто-нибудь, кто-нибудь, кто бы мог в этом городе, вовсе чужом, вдруг с улыбкой войти, да и вымолвить что-то хорошее, ясное и такое прекрасное, чтобы самым печальным вещам в этом номере вдруг показалось, что уж вовсе не всё оказалось таким, как вначале казалось.1 Стоп, не Гамсун ли это, каким мы приняли его в свои сердца, но Гамсун в лучшие его мгновенья, без скандинавской жестокости, без недоверия к всеобщему обязательному обучению и к прогрессу, Гамсун без грехопадения, что постигло его впоследствии,— Гамсун Великий? Как бы то ни было, никто не помешает мне отдать такому стихотворению, как «Поэт, уйди!», награду благороднейшего жизнеутверждения, высшего гуманизма. Поэт, уйди! Брось все — вернись с киркой, вскопай от кладбища до цепи горной, здесь ночью сей любовь, покорность, чтоб утро родилось в сиянье света, где б не было ни одного поэта, но где умел бы каждый творить, тоскуя, песни.2 Мне кажется, нечто подобное я читал у кого-то из наших пророков. Волькер еще не раз говорит об этом, в других местах и другими словами, например: ...и на закате дня придет Господь, чтоб ужин с нами разделить. 1 Перевод Л. Мартынова. 2 Перевод А. Ахматовой. 207
Народно-религиозный, во всяком случае не подстриженный садовыми ножницами, не подогнанный под партийную программу социализм — вот что провозглашал Волькер гимном своей поэзии. Йозеф Мюльбергер, которому мы обязаны безупречным немецким переводом безупречных чешских стихов, в кризисные годы перед гитлеровской оккупацией принадлежал к немногочисленной группе судетских немцев, упорно сопротивлявшихся антисемитским и фашистским нашептываниям. Кроме него, в эту группу входили Вальтер Зайдль, великий лирик Рихард Ша- укаль, Рудольф Касснер, Альфред Кубин, Ханс Демец, Ханс Регина фон Накк, Диценшмидт и, наверно, кое-кто еще, кого я не помню. Однако их благотворное, утешительное воздействие по-прежнему живет во мне, хотя и анонимно. Они помогали нам, пражанам, выдержать тяжелейшие дни. Можно отнести к этой группе и мягкого, тонкого рассказчика Осипа Каленгера. Родом он был (строго говоря) из Саксонии, но долгие годы жил в Праге и, как и упомянутые моравские немцы и судетские немцы Богемии, вместе с нами участвовал в безнадежной борьбе. О Зайдле и Накке я еще расскажу подробнее. Диценшмидт, кажется, впоследствии оступился, согласившись на предложение Геббельса стать преемником Керра1, — я получил тогда это поразительное известие, но до сих пор его не перепроверил. А потому предпочитаю пока не принимать на веру. Диценшмидт в таком случае слишком далеко отошел бы от того благоговения перед Мартином Бубером, какое питал к нему до нацистской эпохи. Я уже говорил о впечатляющем «Валленштейне» Мюльбергера, о его трудах в области истории литературы. Жил он тогда в Трут- нове, изредка, от случая к случаю, приезжал в Прагу, а теперь обосновался на юге Германии. Энергичный, бодрый, хотя и не веселый человек, мудрец, который подобно мудрецам его любимой Эллады учил прямо на рыночной площади, но притом хозяйничал в своем глубоком, широко разветвленном знании как в хорошо укрепленной цитадели. Так просто туда не проникнешь, потребуются немалые усилия... В его «Валленштейне» (1934) обнаруживается многое, не исчерпанное Шиллером. Пусть только читатель не думает, будто я не питаю безграничной любви к шиллеровской трило¬ 1 В должности редактора отдела культуры газеты «Берлинер тагеблатт». Подробнее см. в Указателе имен. 208
гии. Я благоговейно склоняюсь перед всепроникающим духом Шиллера. Однако Мюльбергер благоразумно избегал тех мест действия, где загадочно-решительный герой Шиллера, этот Гамлет ХУП столетия, строит неопределенные планы, страдает и гибнет. Мюльбергер начинает свою пьесу за три года до катастрофы, в Праге, в парке дворца Вальдштейнов. У него нет ни единства времени, ни единства места. Нет и «лагеря» под Пильзеном, и, еще прежде чем в Пильзене происходит офицерское собрание (оно только предполагается), еще в по-зимнему оцепенелых приграничных баварских лесах, начинается отпадение войск. Но вместо единства места и времени в прозе Мюльбергер а, которая не только этим напоминает «Флориана Гейера» [Florian Geyer) Гауптмана, при всем многообразии мест действия и персонажей (конечно, без Макса и Тэклы), царит на удивление прочное единство настроения и богемского — точнее, чешского — фона. Старый слуга бросает несколько слов по-чешски; офицер Валленштейна зовется не «Терцки», а по- чешски правильно: «Трчка». Внешние детали? Тем не менее, во всем развитии действия чувствуется грозный гул назревающего восстания чешского народа против Вены. Старый слуга: «Пусть Фридлянд живет, тогда будет жить и Богемия». За этот взрыв искреннего чувства слуга платит смертью от яда. Великолепная фигура: богемский изгнанник... Драма народа, обрисованная спокойно, печально, без шовинистических подстрекательств, которые, впрочем, едва ли мыслимы у немецкого автора, — эта тихая, волнующая драма по праву занимает место рядом с громкой драмой полководца и его соратников. Полускрытая народная драма — вот чем замечательна эта трагедия, с успехом поставленная на сцене. Творчество Мюльбергера вообще явственно показывает, как мало успех или неуспех говорит о ценности произведений искусства. Многие сотни книг, о которых сегодня так громко рассуждают, даже отдаленно не могут сравниться по мастерству, достоинству и силе с произведениями Мюльбергера. Прежде всего стоит заново открыть его потрясающие своим историзмом путевые заметки «Событие 3000 лет» [Das Ereignis der 3000 Jahre), с большим знанием дела (что это — историческое исследование? или новелла? — то и другое сразу!) повествующие о последних годах жизни Леонардо да Винчи, причем с таким блеском и живостью, какие встречаются крайне редко. «Ö художник, продолжай начатое Господом и старайся преумножать не дела рук человеческих, но вечные творения Божии». Это слова Леонардо, 14 Заказ № 1876 209
цитируемые Мюльбергером. И, пожалуй, они показывают, в чем здесь обнаруживается общность мировоззрения с пражским кругом. А далее следует, например, потрясающая история «Голый человек у церкви в Сен-Жиле» (Der nackte Mann vor der Kirche in Saint-Gilles), или экскурс в царство древнейшего культа матери на острове Мальта, или прозаический набросок «Печальная ночь в Козенце» (на реке Бузенто) (Kummervolle Nacht in Cosenza), где близко соседствуют лиризм и исторические кошмары, сцены невыразимой горести человеческого бытия, — и снова цитата (на сей раз Поль Валери), где звучит все тот же «трансцендентный реализм», который я выше пытался обрисовать в связи с Платоном, Гёте и Гофмансталем как наше общее наследие: «...потому что такое отделение мысли, пусть даже самой абстрактной, от жизни представляется мне своего рода фальсификацией». Но тут я умолкаю. Многолетний опыт научил меня, сколь бессмысленно давать рекомендации, хотя бы и самые искренние и содержательно обоснованные. Ведь большей частью их оставляют без внимания. Вот почему я упомяну лишь названия нескольких произведений Мюльбергера: «Мальчики и река» (Die Knaben und der Fluß; повесть); «Читающие монахи» (Die lesenden Mönche; повесть); «Виселица в винограднике» (Der Galgen im Weinberg; рассказы); «Греческий октябрь» (Griechischer Oktober, путешествие по Элладе); «Лавандовая улица» (Lavendelstraße; провансальские стихи). Читайте их или не читайте, эти сочинения одинокого писателя, несущего в груди раскаленные уголья жизни, боли и ликования, — они все равно останутся и подарят радость и знание грядущим поколениям, когда нас давно уже не будет среди живых. В настоящее время проф. Гольдштюккер, пражский германист, тщательно собирает все, что сохранилось от обоих пражских кругов и их контактов. Нижеследующие заметки задуманы как лепта в его копилку. Вот Вальтер Зайдль, уроженец Троппау (Опава), сын погибшего в годы Первой мировой войны депутата австрийского рейхстага Фердинанда Зайдля. Вальтер Зайдль, мой милый коллега по редакции «Пратер тагблатт», по отделу музыкальной критики, очень красивый, очень интеллигентный, очень светловолосый. В 1929 г. он дебютировал романом о музыканте «Анастаз и чудовище Рихард Вагнер» (Anasthase und das Untier Richard Wagner; буква h в имени главного героя — школьная грамматическая 210
ошибка) и тотчас вызвал некоторое удивление, даже сенсацию. Все это неотступно сопутствовало ему и когда он выпустил свой второй роман «Ромео в чистилище» [Romeo im Fegefeuer ; 1933), a затем «Гору любящих» [Berg der Liebenden) и две драмы — «Мир на пороге ночи» [Welt vor der Nacht) и «Завихрения в эпифизе» [Wirbel in der Zirbeldrüse). Эта последняя была обозначена в подзаголовке на титульном листе как «гротескная комедия» и на с. 5 снабжена гротескной же ремаркой: «Это детище бездн опережает время. Поэтому постановка, особенно на первоклассных сценах, а также печатание нежелательны. Попытки интерпретировать отвлеченное нежелательны. Прием меценатов — во второй рабочий день каждого месяца, с 14 до 14.30. При неукоснительном соблюдении очередности. Меценаты-нарушители в расчет приняты не будут. — Авт.». Последнее сокращение следует читать не как «автор», а как «авторы», поскольку на титульном листе фигурировал соавтор — некто О. В., которого никто никогда не видел. Звучит все это невероятно дерзко — и те, кто лично знал неизменно учтивого, очаровательного Зайдля, говорили себе, что скромность частного лица соединялась тут с заносчивостью, которая (как нередко у пишущих) находила выражение лишь наедине с бумагой, а не в человеческом общении. И ошибались! Зайдль в самом деле был дерзок и заносчив, хотя проявлялось это лишь по отношению к избранным персонам и, по причине хорошего вкуса, редко. Передо мной (к примеру) он изощрялся в почтительных посвящениях, украшая целыми их страницами подарочные экземпляры своих книг... В редакции был еще один такой дерзкий скромник, малыш Пауль Нойбауэр, словацко-венгерского происхождения; он месяцами преследовал меня толстенным романом, который в напечатанном виде занял бы несколько томов. Но до публикации дело не дошло, а рукопись я никогда не читал. О чем до сих пор сожалею. Ведь Нойбауэр имел несчастье быть евреем, и во времена Гитлера—Ген- лейна его незамедлительно убили... С достойным уважения мужеством Зайдль упорно сидел у нас, тогда как иные «коллеги», подобно ему принадлежавшие к разрешенной расе, в решительный час очень быстро от нас отпали и переметнулись к врагу. Зайдль остался. Потом он жил в Италии и умер, отравившись устрицами. Я потерял его след. Вопреки авторским предпочтениям: опус об «эпифизе» относится к сфере декаданса, причем всего лишь скучного. Изрядно 211
нечестивый третьеклассник являет собой всего лишь копию классического образа перегруженности знаниями — ребенок из «Пробуждения весны» [Frühlings ErwachenJ1, который, претендуя на аттестат с отличием, слишком жадно заглотал Крафт-Эбинга и Фрейда и теперь его рвет перверсиями. Гротеск? Нет, даже не забавно, только смехотворно. Этот сверхведекиндовский карлик размалеван так ярко, что здорово напоминает «Нойруппинские картинки»2 для незрелых подростков. Гораздо деликатнее в юношеском творчестве Зайдля рассматриваются пограничные проблемы немецко-французской души; его Анастаз, сын француза и немки, всю жизнь (этакий Жан- Крисгоф наоборот) вынужден обороняться от немецкой музыки и немецкой эротики. Портретам Вагнера он показывает язык. А в итоге все же становится экскурсоводом на вилле Ванфрид. Второй акт «Тристана» сразил его (и поделом). В своей последней, безусловно самой значительной и, можно сказать, достигающей уровня современной классики книге «Гора любящих», снабженной подзаголовком «Переживания молодого немца», Зайдль совершенно неожиданно и явно после тяжелой борьбы стал превосходным рассказчиком, отыскал путь к Флоберу, чьей «Госпоже Бовари» воздает хвалу в одной из прекраснейших глав своего образцового романа. Далее всплывает скрипичная соната Яначека, и сложные немецко-чешские взаимоотношения высвечиваются абсолютно по-новому: тут и представленные автобиографически годы в военном техническом училище, и унылый пейзаж богемского угольного бассейна, и переворот 1918 г., и жизнь в Гренобле, и кулинарные изыски, и изобилие вина, и странный брак втроем, который, как и следовало ожидать, кончается неудачей, а под конец и юная национальная энергия пробудившейся к самостоятельности Праги, и издревле славная Мала-Сграна, и обувная столица Бати в Злине, и чешская народная песня о цветочке на солдатской шапке — все это указывает на «приближение» лучшего будущего, на братство человечества, меж тем как настоящее задыхается в безобразной трактирной драке. 1 Имеется в виду драма Франка Ведекинда, написанная в 1891 г. и ознаменовавшая новое направление художественных поисков. 2 «Neuruppiner Bilderbogen» — популярное периодическое издание, выходившее в г. Ной- руппин (Пруссия) с 1810 по 1945 г., предшественник массовых иллюстрированных журналов. В нем помещались и назидательно-развлекательные истории в картинках для детей, наподобие позднейших комиксов. 212
Я знаю: если 6 Зайдль с его твердым характером прожил дольше, он бы достиг больших высот. Он уже был на пути к мастерству — не считая юношеских фанфаронад, впрочем оставленных далеко позади. Я сожалею о Зайдле, в нем прежде времени угас большой художник. Другой коллега по редакции, правда из несколько более отдаленного времени, когда я писал о театре и музыке в «Пратер абендблатт» [Prager Abendblatt), — это Ханс Регина фон Накк- Майрозер. Человек, на которого я мог целиком положиться, с которым делил радости и печали — и делю до сих пор, здесь, к счастью, вполне уместно настоящее время, ведь Накк по сей день бодро и активно живет в Вене. Сперва он хотел стать художником. И это заметно в иных его рассказах, прежде всего в своеобразном и очень тонком «Пейзаже с прудом» [Landschaft mit Weiher; как ни странно, он еще не опубликован, возможно, потому, что проза в нем перемешана со стихами, а возможно, потому, что автор особенно любит его и не хочет с ним расставаться). Прозаическая часть выдержана в форме весьма объективной экспертизы; дело в том, что на картине — а «Пейзаж с прудом» представляет собой картину — кое-что не в порядке, там имеется тень, какую ни один из изображенных предметов отбрасывать не может. Некому профессору предлагают подготовить экспертное заключение насчет этой жутковатой аномалии, что он и делает со всею утонченностью, со всеми необходимыми в таких случаях экскурсами в историю искусств и технику живописи. Но результат научного исследования неудовлетворителен, и вот тут вступает поэзия, история самой картины раскрывает свои сказочные краски. Ведь Накк и начинал сказочным эпосом («Рюбе- цаль» — Rübezahl) и стихами («Время и путь» — Zeit und Weg), а затем переключился на авантюрно-приключенческие романы. Его пьесы и фильмы украшали подмостки и экран; сатирическую комедию, высмеивающую театральную систему «звезд» («Опунция»), мы написали в соавторстве и много раз с удовольствием смотрели в разных местах эту пародию на происходящее в театрах, так сказать «театр театра». В написании еще одной пьесы Накка («Тревога на радио» — Alarm im Radio) принял участие мой брат. Я охотно вспоминаю тихую, уединенную квартиру Накка на Смиховской набережной в Праге, его любезную, добрую маменьку, наши вылазки в Подбабу и Росток. Когда я приезжаю в Вену, мы в бесконечных разговорах оживляем дав¬ 213
ние дни бескорыстной дружбы. А открывая «Пратер нахрихтен» [Prager Nachrichten), единственный в своем роде и незаменимый мюнхенский ежемесячник, публикующий на удивление много воспоминаний о старой Праге и о Богемии, я всегда первым делом ищу один из остроумных рассказов Накка (см. выше анекдот про Диценшмидта, заимствованный из такого рассказа) и радуюсь, что его дружеская рука ведет меня обратно в подлинную пражскую атмосферу. «Дети города» [Kinder einer Stadt) — тоже пражский роман, сочинение очень одаренного Ханса Натонека, который впоследствии необычайно поэтично описал судьбы эмигрантов в своем насыщенном символикой «Шлемиле» [Schlemihl), оригинальной биографии Шамиссо. В сборнике «Еврейская Прага» (1917) он представлен чрезвычайно искренним и поистине познавательным прозаическим наброском «Гетто» [Ghetto), где рассказывается, как сын «вольнодумного» выкреста-отца, случайно посетив в старой Праге «еврейский город», внезапно оказывается захлестнут атавистическими течениями из самых глубин своей души,— наряду со «Сном» Кафки «Гетто», пожалуй, наиболее значительная публикация в этой странной антологии, обвеянной предчувствиями скорой разлуки. Сам Натонек скончался в южноамериканской эмиграции. Некоторое время он был мне очень близок. А вот с Рихардом Кацем его разделяла ожесточенная вражда, но причину их ссоры я давно запамятовал1. Книги обоих противников я неизменно читал и читаю с живейшим эмоциональным участием. У Каца, кроме притягательной красочности путевых заметок и пражских воспоминаний (например, о братьях Орлик, художнике-графике и портном), кроме множества замечательных бытовых зарисовок, которым я отдаю предпочтение перед писаниями падкого до сенсаций Эгона Эрвина Киша, можно найти весьма вдумчивые культурно-политические суждения, убедительно свидетельствующие о широте кругозора. Эгон Эрвин Киш, наш Эгонек, был чрезвычайно симпатичен мне как человек. С самой ранней юности мы с ним были на «ты». Когда он раненый вернулся с сербской войны, я один из первых в испуге поспешил к нему в Каролинентальскую больницу. От него я, так сказать с пылу с жару, услышал историю о том, как 1 Р. Кац воспринял как карикатуру на себя образ главного героя романа X. Натонека «Дети города». 214
во время полковой поверки командир приказал ему стать перед строем. Оказывается, прямо из действующей армии Киш послал в какую-то редакцию отзыв на моего только что вышедшего «Тихо Браге», а затем в полк пришла телеграмма: «Брод получен». Командир перед всем полком метал громы и молнии: «Киш, вы что, хлебом1 торгуете?!» Он с трудом отбился от подозрений в хлебных спекуляциях. Да, Киш был мастер рассказывать анекдоты, лучшего я не знаю. Однако писатель Киш с его внутренней неуверенностью, безудержным честолюбием, удручающим тщеславием действовал мне на нервы. Редко кто из литераторов вызывал у меня столь противоречивые чувства, как Эгон,— от отвращения до симпатии. Конечно, он писал свои репортажи на основе детального анализа материала, обладал талантом видеть много такого, чего не видят другие, а вдобавок стремился выразить горячее сочувствие к бедным и обездоленным — все это (и многие другие похвальные качества) для меня не подлежит сомнению, как и для тысяч его поклонников. Но его тщеславие портило если и не все, то очень многое из того, что с полным правом могло бы претендовать на свое место в пражской литературе. Тем не менее такие книги, как «Запиши это, Киш!» [Schreib das auf, Kisch!; дневники Первой мировой войны), или «Потаенный Китай» [China geheim), или «Пражские приключения», по своим достоинствам заслуживают места в ряду непреходящих ценностей. А история о «висельнице Тони» («Вознесение висельницы Тони» — Die Himmelfahrt der Galgentom) отмечена подлинным поэтическим величием — пандан пьесе Ференца Молнара «Лилиом» [Liliom), которая по своей поэтической сущности стоит в его творчестве столь же обособленно. Как жаль, что во многих своих книгах Киш описывает пережитое или якобы пережитое в уголовном мире, среди проституток и т. д. непременно с расчетом на эффект: ах, как же удивятся моей испорченности пражские богачи, подписчики немецко-шо- винистического буржуазного журнала «Богемия» (для которого Киш работал много лет)! Вот это поглядывание на произведенный эффект и есть нехудожественный элемент в творчестве Киша. Жанр репортажа, разумеется, имеет право на существование, его энтелехия может стать высоким искусством, как дока¬ 1 Недоразумение вызвано созвучием фамилии Брод (Brod) и слова Brot (нем.: хлеб). 215
зывают, например, Флоберовы письма из Египта или «Par les champs et par les grèves»1. Но как только на поверхность пробивается подспудно-рекламный тон: уж я доставлю вам удовольствие! — всякое искусство улетучивается, сквозь нити роскошной, блестящей ткани проглядывает людское крохоборство. Достаточно сравнить скучно-грубый, хотя и изобилующий подробностями последний рассказ из вышеупомянутой книги — «Les aventures de Bassompierre a Prague»2 — с тематически сходным, лаконичным очерком Мюльбергера «Дом Бассомпьера в Карпантра» (Das Hans Bassompierre in Carp entras, в кн.: «Событие 3000 лет»), чтобы отчетливо увидеть всю разницу между настоящим писателем и тенденциозным литератором, пусть даже сколь угодно «неистовым». Странно, каким замечательным, свежим юмором кипел живой человек Киш... и как затхло порой (не всегда) пахнет этот юмор, когда запечатлен на бумаге. Убогого каламбура вроде «Der Großherzog ist nicht großherzig» Киш в разговоре никогда бы себе не позволил. Лишь расточающий неуемные похвалы Эмиль Утиц (см.: Utitz 1956) приводит этот каламбур как символ кишевского юмора, да еще и не скупится на плоские интерпретации: «Великому герцогу (Großherzog) не мешало бы быть и очень великодушным (großherzig). Но обычно так не бывает». Каков стиль! И хвалит Утиц следующим образом: «Рассказ ведется очень живо и притом весьма весело забавляет». Будто можно «забавлять скучно»! Я бы пожелал милому Эгоне- ку биографа получше, чем Эмиль Утиц, этот виртуозный приспособленец, который ухитрился от брентановского теизма своего пражского периода через разные конъюнктурные позиции в германских университетах найти дорожку к метаморфозе в коммунистический атеизм. Конечно, каждый вправе изменить свои взгляды, пересмотреть их, прийти к новым убеждениям. Но когда такое изменение происходит строго параллельно с изменением соотношения политических сил, поневоле закрадывается подозрение в честности ловкого прохиндея. Если интересно узнать, каким образом Киша оценивают с позиций его партии, 1 «По полям и долинам» — путевые очерки Флобера, составленные в 1847 г. после трехмесячной поездки по Бретани. Заметки о своем полуторагодичном путешествии по Египту (1849-1851) Флобер обработал по возвращении во Францию. Обе работы были опубликованы посмертно, в 1910 г. 2 «Приключения Бассомпьера в Праге» (фр.). 216
то указанная в Библиографии чешская работа (Hamsik— Kusäk 1962) кажется мне более надежным источником информации. Здесь мне бы хотелось назвать (хотя бы лишь по именам) и таких авторов, как Луи Фюрнберг и Франц Карл Вайскопф, которые, однако, почти не соприкасались ни с узким, ни с широким пражским кругом и с творчеством которых я, увы, знаком крайне поверхностно. Поскольку же эта книга посвящена только писателям, связанным с обоими пражскими кругами, такой пробел, вероятно, можно извинить, и другие историки его восполнят... Что до Луи Фюрнберга, то, работая над этой книгой и часто инспектируя свою библиотеку, я с изумлением наткнулся на его ранний сборник «Праздник жизни» (Das Fest des Lebens). Он снабжен посвящением, свидетельствующим «благодарное почтение», и к нему приложено письмо, которое начинается так: «Все эти годы я имел счастье пользоваться Вашим вниманием, и Вы принадлежите к числу тех, кто с большой благожелательностью следил за моими первыми публичными опытами». И дальше в таком же тоне. Помнится, я действительно напечатал в «Пратер тагблатт» несколько стихотворений Фюрнберга. Но вышедшая в 1939 г. книга под громким названием «Праздник жизни» не могла произвести на меня отрадного впечатления, ведь именно тогда мы только и говорили об угрозе нацистского вторжения в Богемию и жизнь была для нас отнюдь не праздником. К той жизни, что арканами боли затягивалась тогда вокруг нас, куда больше подходила лаконичная строка Гейне: «О дивный мир, как ты ужасен». Письмо с пресными комплиментами по моему адресу помечено датой: 10 февраля 1939 г. Иными словами, написано меньше чем за месяц до моего бегства из Праги... Сейчас, глядя на эту книгу в значительно лучшем настроении, я вижу немалый талант Фюрнберга изящно играть символами, под напевы Жан-Поля уноситься на Лаго-Маджо- ре, на Изола-Беллу (в ту пору она, по правде говоря, тоже была под фашистами), подальше от всякого социализма, которому посвящено всего лишь несколько дежурных фраз, — чтобы наслаждаться юным семейным счастьем. Позднее я видел Фюрнберга в Палестине, но контакта между нами не возникло. Превосходные репортажи о Праге, притом написанные с куда большим вкусом и столь же насыщенные фактами, как и знаменитые парадные опусы Киша,— это «Пражские встречи» Густава Яноуха (Janouch 1959), чьи «Разговоры с Кафкой» (Janouch 1951) наряду с моей книгой «Франц Кафка. Биография» могут считать¬ 217
ся единственными подробными и ценными записками современника. Во «Встречах» есть потрясающая история, с убедительной силой и живостью в ней предстают отец Яноуха и поэт-коммунисг Станислав Нейман, а также Кафка в его служебной конторе (дом Поржич, № 7). Другие рассказы повествуют о чешском народном писателе Кудее, о композиторе «Освобожденного театра» Ярославе Ежеке (а попутно о великолепно выписанном типаже пражского Гробиануса1 — увы, я не был знаком с трактирщиком г-ном Эре- чеком). Неожиданные и гениальные мысли Ежека о музыке Яно- ух записывает так же, как записывал свои разговоры с Кафкой. Мне кажется, эти поистине эккермановские труды, к которым у Яноуха особенный талант, по сей день не оценены по достоинству. Наиболее увлекательная новелла рассказывает о некоем мошеннике и неплательщике, который при нацистах служил соглядатаем, однако же автору, объявившему в тюрьме голодовку, помог глюкозой и тем спас жизнь. Двойственная, лабильная фигура, загадочная до самого конца. А то, что в заключительном рассказе книги появляется собственной персоной еще и Ярослав Гашек, создатель Швейка, вкупе со своими чудаками-собутыльниками и в поступках и речах обретает поразительную реальность, делает «Встречи» как документ важным немецким дополнением к автобиографии Франтишека Лангера (см.: Langer 1963), которая имеется пока только в чешском оригинале. Опять-таки в Праге, описанной с изумительной достоверностью, происходит действие последнего романа, оставленного нам Лео Перуцем, — «Ночью под каменным мостом» (Nachts unter der steinernen Brücke). Я слышал, как сам Перуц читал фрагменты из этой захватывающей книги, спокойно, без малейшей театральности,— на одном из регулярных «культурных вечеров» в узком кругу, какие моя свояченица Надя Тауссиг вот уже 25 лет кряду устраивает в своем тель-авивском доме. Временами, особенно пока на этих вечерах выступал с чтениями Феликс Вельч, мне казалось, будто в Тель-Авиве оживают последние отблески литературной Праги. Солнце Праги на закате опускается в Средиземное море. В Тель-Авиве Перуц подчеркнуто жил в эмиграции. Ждал возвращения Габсбургов. И завязать с ним разговор было труд¬ 1 Пародийный персонаж немецкой литературы эпохи гуманизма и барокко — своего рода немецкий Гаргантюа. 218
но. Основы его мировоззрения настолько отличались от выработанных нами, что складывалось впечатление, будто сперва надо раскорчевать девственные джунгли, иначе с этим одиноким анахоретом не встретишься. Но он был неизменно любезен, весьма учтив, слушал, отвечал — это ведь тоже способ укрыться за тысячей стен. Книги Лео Перуца «Третья пуля» (Die dritte Kugel; о конкистадорах Кортеса), «Тюрлюпен» (Тиг- lupin; из эпохи Ришелье), «Маркиз де Болибар» (Der Marques de Bolibar; о войне испанских партизан против Наполеона) — примеры функционально скомпонованных повествований, написанных с величайшим искусством. Родился Перуц в Праге, но жил почти всегда в Вене и связи с нами практически не имел. Лишь в Тель-Авиве я познакомился с этим чудаковатым человеком, обладавшим огромной творческой фантазией и большим интересом к математике... Личные наши связи с Меиром Марцеллом Фербером из Ме- риш-Острау (Острава) были прочнее. Не так давно я с увлечением прочел отрывки из его очень живо написанных испанских путевых дневников, опубликованные в нескольких журналах. Вся славная история испанских евреев восстает из памятников искусства и мемориальных мест, которые описывает Фербер. Там навсегда завершилась большая глава еврейской истории. Как и в Праге. Но ландшафт, где некогда возникли вершины философских, религиозных и поэтических творений, а равно и испано-арабская среда, безусловно во многом сказавшаяся на этих еврейских произведениях, частью созданных на арабском языке, — все это Фербер рисует необычайно пластично, с множеством конкретных подробностей. Вдумчивым путешественникам по Испании его эссе могут раскрыть много важных моментов, которых они иначе не заметят и пройдут мимо. Ведь и раньше книги Фербера — например, «Д-р Эмиль Маргулис. Жизнь в борьбе за правду и справедливость (Dr. Emil Margulies, ein Lebenskampf für Wahrheit und Recht) или историческая работа «Парламент Израиля» (Das Parlament Israels, 1958) — дарили нам незабываемые впечатления. Коль скоро у нас зашла речь об исторических трудах, можно было бы еще многое сказать о научной литературе, которая в Праге благоденствовала и имела к нам непосредственное отношение или, во всяком случае, оказывала на нас сильнейшее влияние. Помимо научных классиков мирового масштаба (вроде 219
Канта), которых мы высоко ценили, следует в первую очередь назвать здесь три имени: Поппер-Линкойс, Альфред Вебер и Эренфельс. Крупный венский социолог Йозеф Поппер-Линкойс (кстати, уроженец провинциального чешского городка Колин под Прагой) разработал социальную программу под названием «Включение всеобщей прокормной обязанности с целью обеспечения прожиточного минимума (in natura) в нынешнюю экономику свободной конкуренции» и, по собственным его словам, «по-прежнему и все больше» считал эту программу «единственным практическим решением социального вопроса». Во многом другом, слишком, на мой взгляд, рационалистическом, я его не приемлю. Как пример того, что представляется изъяном в почтенной фигуре Поппера, процитирую следующий эпизод из «Бесед», связанный с теориями мальтузианского толка, какие развивал обычно столь человеколюбивый Поппер. «Адольф Гельбер начинает рассказывать о своем внучонке и, внезапно прервав рассказ, говорит: „Но... вы ведь не выносите маленьких детей!“ — на что Поппер: „Дело не в том, что я не выношу маленьких детей, а в том, что они мне совершенно безразличны“» (Popper-Lynkeus 1925). Касательно мальтузианской теории Поппера сравните его тезис во «Всеобщей прокормной обязанности» (Popper-Lynkeus 1912. S. 749): «Если же ввиду грозящей нехватки обязательных продуктов питания возникнет необходимость воспрепятствовать росту населения, государство своею властью будет убивать новорожденных из самых многодетных семей», — и дебаты по этому вопросу в «Беседах» (Popper-Lynkeus 1925. S. 75- 77). Здесь отчетливо проявляются границы рационального, недостаточно благоговейного образа мыслей на манер Вольтера. Каково бы ни было решение поставленной Поппер-Линкойсом проблемы — хладнокровное детоубийство решением никак быть не может. Из наших университетских профессоров меня по-прежнему, как в первый день, завораживают провозвестники грядущего — философы Альфред Вебер и Кристиан фон Эренфельс, гениальный создатель «геиггальт-теории». О них обоих и об их влиянии на нас я подробно рассказал в своей автобиографии. Добавлю только, что сын последнего, Умар Рольф Эренфельс, ныне работающий в Гейдельберге, по ряду важных направлений продолжает дело своего прославленного отца. Из его книг упомяну «Материнское право в Индии» [Mother-right in India; Bombay, 220
1941), а из эссеистики — последнюю работу «Север-юг как два полюса напряженности» [Nord-Süd als Spannungspaar; «Antaios», Bd. VII, Jul. 1965). Прага как город музыкальный par excellence дала и музыковедов высокого ранга или же способствовала их окончательному становлению — вспомним, к примеру, уже упомянутого Рихарда Батку. Назову далее музыкальных критиков Эриха Штайнхард- та, Гвидо Адлера и ныне работающего в Америке Пауля Нетля, чьи эссе о Моцарте и его эпохе, о пражской гильдии еврейских музыкантов и т. д. принадлежат к лучшим достижениям в этой области. Особое место занимает талантливый молодой ученый Отмар Райх, который начал фундаментальные исследования по теории музыки, но ввиду неблагоприятных обстоятельств (отрыва от родной пражской почвы из-за нацистской оккупации, последующих перипетий во французском подполье и, наконец, гибели в автомобильной аварии в Америке) закончил их лишь частично. Имеется довольно большая работа «Проблема качества в психологии и ее разрешение. Музыкально-психологическое и психологическое исследование» (Das Qualitätsproblem der Psychologie und seine Lösung. Eine musikpsychologisch-psychologische Abhandlung; 137 S., Prag, 1933); далее, три эссе, опять-таки свидетельствующие о серьезности и чрезвычайно строгом методе автора: 1) очень ценная выдержка из доклада Райха в Париже на XI Международном философском конгрессе (Congrès Descartes; 1-6 августа 1937 г.), где он глубоко анализирует тему «Психофизиологическая проблема психологии восприятия в свете биологического подхода» (Das psycho-physiologische Problem der Wahrnehmungspsychologie im Lichte biologischer Betrachtungsweise); 2) статья из журнала «Acta musicologica» (X, Ш, S. 118-129) «Что такое, собственно, материал музыки?» (Was ist eigentlich das Material der Musik? — к вопросу о материале музыковедческих наук), содержащая весьма любопытные и, на мой взгляд, меткие новые различения; 3) сравнительно «легкая» статья («Schweizerische Musikzeitung», 1. Apr. 1938) «Петрану против Бартока» (Petranu contra Bartok), откуда я хочу процитировать несколько заключительных строк, чтобы дать представление о высоком, чистом характере исследователя и о его прозрачно-ясной стилистике: «Научный спор между Петрану и Бартоком объективно коренится в том, что румынской и венгерской народной музыке в их нынешнем фактическом состоянии присуща определенная база 221
общих элементов. Попытки установить, что именно в этом ныне общем для обеих наций народнопесенном материале является изначально румынским или, соответственно, венгерским, а равно и весь связанный с этим комплекс вопросов о национальных характеристиках не только научно оправданны, но и бесспорно интересны. Однако необходимо настоятельно подчеркнуть, что данные сугубо специальные научные проблемы пока отнюдь не выяснены и даже не приблизились хотя бы к частичному, научно удовлетворительному решению, более того, по сути, нет ясности даже касательно методов, с помощью которых должно к ним подступить. В настоящее время имеются только предварительные работы, никоим образом не позволяющие ни громогласно заявлять о якобы неоспоримых результатах, ни тем паче делать опрометчивые, но весьма далекоидущие выводы. Необходимо срочно продолжить исследования, непредвзято, спокойно, объективно и трезво. Однако такую работу можно вести исключительно с позиций научных поисков, в которых отсутствует всякая субъективность, а в особенности национальные и политические интересы, строго в рамках соответствующих наук и посредством чисто научных методов». Главная работа Райха направлена против теорий К. Штумпфа и Ф. Брентано и целиком основывается на эренфельсовском ге- штальткачесгве, причем автор упоминает имена учеников Эрен- фельса (Вертхаймера, Кёлера, полемизируя с обоими), но не имя основоположника данной теории. Возникают при этом, как бы мимоходом, и легкие, явно неосознанные соприкосновения с разработанным Феликсом Вельчем и мною «сводным взглядом» («Взгляд и понятие»): дает о себе знать общая почва «гештальт- качества». Итог этой главной работы Райха отчасти сформулирован в следующих фразах «выдержки»: «Неоформленному физическому событию раздражения, а весьма вероятно, и столь же неоформленному психофизическому событию соответствует в сознании непосредственно оформленное переживание восприятия [гештальткачество]. Далее, оформленное переживание восприятия [геиггальткачество], по всей вероятности, каким-то образом закрепляется в памяти». Внимательное изучение главной работы Райха, где он, в частности, с остроумной мотивировкой отвергает ранее часто предлагавшуюся параллельность сферы красок и звуков, требует изрядного напряжения. Однако оно окупается. 222
В этой книге я не стремлюсь к законченности. И потому лишь коротко упомяну Карла Крауса, который был уроженцем богемского городка Иичин (валленпггейновского Гичина), но иных связей с Богемией не имел, кроме разве что сугубо полемических. С ранней юности он обосновался в Вене. В Прагу Краус приезжал только с лекциями и имел здесь много пылких поклонников (в том числе и среди чехов). С моравскими авторами мы поддерживали тесные контакты. О Людвиге Виндере я уже говорил. Эрнст Вайс, особенно близко подружившийся с Баумом и Кафкой, потряс нас своей драмой из русской жизни «Таня» (Tanja), памятная премьера которой состоялась в пражском Национальном театре. Отзыв Мюльбер- гера о его первом романе «Галера» (Die Galeere) приводит на память то, что я (много позже) обозначил как «трансцендентный и гуманный реализм». В своей книге «Литература судетских немцев» (Mühlberger 1929) Мюльбергер пишет о «Галере»: «Уже здесь заметно преодоление всякой натуралистической техники, стремление видеть реальное в сиянье бесконечного, воля в благоговении замирать перед ярчайшей реальностью, существо которой неизъяснимо. В романе о Бальзаке [роман Вайса „Люди в ночи“ (Männer in der Nacht)] этот магический реализм раскрывается затем целиком и полностью». Моравцами были Герман Унгар и Макс Цвейг. О Германе Ун- гаре меня одно время часто расспрашивали — искали материал для диссертаций. Приходилось на все вопросы отвечать, что Унгар а я не помню. Он бывал в «Пратер тагблатт», но производил на меня тогда столь невыразительное впечатление, что я все позабыл. И драма о Троцком «Красный генерал» (Der rote General), которую я когда-то видел в Берлине, тоже почти бесследно изгладилась из памяти. Недавно мне в руки попала его книга «Мальчики и убийцы» (Knaben und Mörder). И хотя ее очень хвалят, она лишь подтвердила: ничтожно, топорно, банально, заурядное описание комплексов неполноценности и проч. Хотя мой экземпляр украшен посвящением мне как «покровителю, наставнику и единомышленнику с благодарным почтением» (Унгар был сионист). В не раз цитированном здесь эссе Ханса Тра- мера «Прага — город трех народов» я случайно наткнулся на замечание (Tramer 1964. Р. 334), что однажды я вступился перед Зигмундом Кацнельсоном — он тогда руководил редакцией «Зельбствера» — за стихи, которые Унгар прислал мне с фронта. 223
Кацнельсон их забраковал. Так что, по всей видимости, между мною и Унгаром некогда существовали довольно близкие отношения. Но они стерлись из моей памяти. Макс Цвейг, кузен Стефана Цвейга, родился в 1892 г. в Просни- це (стало быть, там же, где Волькер). Докторскую степень он получил в Праге, затем жил в Берлине, а с 1938 г. — в Палестине. Я познакомился с ним в Праге, но по-настоящему дружеские отношения завязались у нас только на «земле отцов». Театр «Хаби- ма» с огромным успехом дал более ста спектаклей его «Маранов» (Маггапеп) и поставил еще две его пьесы — «Саул» (Saul) и «Идущие на смерть» (Morituri). «Саул» в 1957 г. был отмечен 2-й премией Фестивального общества Брегенца. Брегенц и венский «Бург- театр» ставили «Франциска» (Franziskus), идеально выпуклого в изображении конфликтов и при этом очень человечного и трогательного. К сожалению, по форме постановка напоминала ораторию и была довольно искусственной. Тем не менее она производила большое впечатление. Однако мне кажется, надлежащая, естественная постановка этой пьесы, преисполненной естественности, еще впереди. Очень острую, потрясающую своими раздумьями о проблемах брака и религиозной глубиной драму «Пленение и побег Толстого» (Tolstois Gefangenschaft und Flucht) передавали по австрийскому радио. Десять драм вышли двухтомным изданием. Творчество Макса Цвейга по-прежнему развивается, сохраняя клейсговскую строгость, логическую скупость стиля и зачастую самую злободневную тематику. Теперешняя его вершина — новая, еще не поставленная пьеса «Решение Лоренцо Морено» (Die Entscheidung Lorenzo Morenos): большого писателя, подобно Герхарту Гауптману, заманивает и использует фашизм; в последнюю минуту он осознает свои оковы и разрывает их, становясь мучеником (т. е. все же не как Гауптман). На сцене эта пьеса будет событием освобождающим и искупительным! И еще множество близких людей, длинная вереница. Вот поэты-лирики Оскар Зенский (Оскар Кон) и Оттокар Виницкий, чьи стихи я нахожу в журнале «Витико» за 1928 г. Обоих я знал, обоих сумел оценить. Исторические романы Эрнста Зоммера тоже открывали широкие перспективы и, как многое другое, были поглощены грязным коричневым потоком. Исторические романы писал и Дезидер Задор, тогдашний генеральный секретарь сионистского земельного комитета в Мериш-Острау, кото¬ 224
рого я хорошо знал. Теперь он живет в Израиле и недавно выпустил роман о крестоносцах, произведение зрелого мастера, оправдавшего все надежды, какие он подавал как юное дарование. Еврейские поэты Виктор Фишль-Даган и Франтишек Готлиб (оба пишут по-чешски) заслуживают всяческого внимания благодаря глубине мысли и совершенству формы. Они по-прежнему работают, Даган — как дипломат Государства Израиль; я знал обоих еще по Праге. Сюда же относится и Алиса Шварц, уроженка Пресбурга (Братислава); ее яркая, изобилующая реалиями повествовательная манера («Корабль без якоря» — Schiff ohne Anker и др.) в полной мере расцвела лишь в израильский период. В стороне от своей первоначальной цели — Израиля — предстает серьезный лирик Рудольф Фукс, которому я был близок прежде всего в его первых двух поэтических сборниках — «Караван» [Die Karawane) и «Метеор» [Der Meteor). Одно из стихотворений там посвящено мне, в другом, «Песнь Востоку» [Nach Osten gesungen), есть такая строчка: «...я в Ханаане не чужак отныне!» Но позднее (в 1928-м) он напечатал весьма сомнительное «драматическое массовое действо в 26 сценах»: «Бунт в Мансфельдском краю» [Aufruhr im Mansfelder Land). Речь там идет о Максе Хёльце и заводах Лёйны. События 1921 г. в горнодобывающем бассейне. До подлинно драматического накала, как, например, в гаупт- мановском шедевре «Ткачи», пьеса не дотягивает. Наши личные отношения остались прежними, несмотря на перемены в политической ориентации Фукса. В «Пратер тагблатг» мы работали бок о бок. В то горячее время, когда нужно было решаться, у нас порой случались бурные споры. Самое значительное в его творчестве — поразительно точные переводы из Безруча. Еще в 1941 г. он прислал мне свои «Стихи из Рейгета» [Gedichte aus Reigate; «благодаря любезности друга напечатаны на правах рукописи в 150 непродажных экземплярах»). Там есть волнующее «Письмо Петру Безручу» [Brief ап Petr Bezruč), где автор в жутковато-призрачном свете запечатлел перипетии и переживания своего бегства. Есть и такие стихотворения, как «Фландрия в беде» [Flandern in Not) и «Отчего ты покончил с собой, Маяковский?» [Warum nahmst du dir das Leben, Majakowskijf). Заключительное стихотворение томика я (быть может, ошибочно) воспринимаю как персональный привет. Это «Шванда-волынщик» — либретто одноименной оперы (слова Кареша, музыка Вейнбергера) я переработал и перевел. Так мы с Фуксом в конце концов встре- 15 Заказ № 1876 225
тились вновь. Нелепый несчастный случай в лондонском тумане оборвал жизнь этого поэта. Завсегдатаем и сотрудником «Пратер тагблатт» был и Отто Рёльд (Розенфельд). Его повесть «Маленский в разъездах» {Malenski auf der Tour) осграненно-прозрачной прозой, в которой заметно влияние Кафки, рисует страдания коммивояжера. Из этой внешне суховатой, но внутренне кровоточащей книги я впервые узнал, что такое «страх дверей»: робость коммивояжера, который по роду своей деятельности должен входить в совершенно незнакомые магазины (причем не как покупатель) и, хотя делает это годами, по-прежнему испытывает на пороге панический страх. Как в кратком послесловии говорит сам Рёльд, он хотел описать «неведомое приключение отрешенных (от природы и подлинной сущности) будней». Но если у человека «нет силы, в участии ему отказано». Второй «Одрадек», на удивление реалистичный. В «Пратер тагблатт» можно было повстречать и легонько усмехающегося, чудаковатого, весьма зоркого и наблюдательного Макса Хеллера. Быть может, в давних подшивках найдутся его иронические глоссы, а быть может, они так и остались не записанными. То же можно сказать и о заметках Франца Леде- рера. В кабинете Рудольфа Томаса часто бывал и бледный молодой человек, композитор Ханс Краса, о чьих оркестровых песнях я рассказал в «Звездном небе Праги». Его детская опера «Брундибар» (либретто чешского писателя Гофмейстера, уцелевшего в концлагере), не раз исполнявшаяся в Терезиенпггадте, дарила радость узникам, как и комедия моего брата «Колумбово яйцо» {Das Ei des Columbus). Партитура оперы Красы сохранилась. Уцелели и кинокадры, запечатлевшие спектакль... Не могу не упомянуть также Эмиля Фактора (редакция «Богемии») и его стихи «Что я ищу» {Was ich suche), в юности озарявшие мой путь, и друга Фактора, Йозефа Адольфа Бонди, чья лирика незаслуженно забыта. Оба они уехали из Праги, стали известными редакторами в Берлине. Назову еще Камиля Хофмана — «Ваза» {Die Vase), «Адажио тихих вечеров» (Adagio stiller Abende), чудесные переводы из Бодлера, например стихотворение «Сплин» {Spleen), отверзающее глубочайшие бездны; Камиль Хофман — один из немногих, кому я обязан покровительством, ведь именно он рекомендовал мою одноактную пьесу «Вершина чувства» дрезденскому Государственному театру, где и состоялась ее премьера. Это был мой первый выход на сцену. 226
Трагикомедия «Сатана процветает» (Satanas obenauf; Prag: Fr. КоЫ, 1929) и небольшая повесть «Преображение доктора Шоурека» (Die Verklärung des Dr. Schourek; Prag: Verlag der «Wahrheit», 1930) — вот все, что осталось после молодого писателя Ханса Клауса. Вещи экспериментальные: в повести чувствуется влияние Майринка, действие происходит в запустелом аристократическом дворце (Мала-Страна), где обретается жутковатый врач-садист, к которому до смерти запуганная жена обращается только на «вы». Феноменом совершенства, явившимся сразу, без очевидной подготовительной ступени, стоит особняком другой молодой писатель (и музыкант) — Герман Граб, автор одной-единственной книги под названием «Городской парк» (Der Stadtpark). Всего 110 страниц. Но каких! Еще мне припоминается беженская новелла Граба, действие которой происходит в Лиссабоне,— «Отдых средь бегства» (Ruhe auf der Flucht). Когда-то я прочитал ее в «Нойе рундшау». Два произведения — немного, но достаточно для бессмертия. Они дышат безыскусственной свежестью, при всем поэтическом накале остроумны, продуманны, самостоятельны по композиции — во всех отношениях non plus ultra1. Сохранилось и одно эссе Граба, о котором я расскажу в свое время. Этого автора сравнивали и с Кафкой, и с Прустом. На самом же деле он просто был совершенно своеобразен, хотя, разумеется, учился у иных мастеров всему, чему возможно научиться. Но главное (я уже устал повторять эту прописную истину) идет из таинственных, сокровенных источников, непостижимое, вечно отрешенное, священное. Граб умеет извлечь из толики нашего земного мира новую значимость, причем так, что делает зримым загадочную суть людей и вещей, живущих как люди (неосознанная прямая связь с Волькером?). От веку находясь в путах банальной литературы, человек a priori считает, что такой новый подход к средоточию мира уже вовсе невозможен. И когда он обнаруживается в произведении писателя, причем внесен туда как будто бы легко, быстро, естественно, без малейшей вымученности или манерности, как и подобает подлинному искусству, которое творит от полноты и щедрости (ex plenitudine), — тогда тебя вдруг охватывает ра¬ 1 Верх совершенства (лат). 227
достное чувство, что есть еще тысячи других новых подходов и отыскать их очень просто, даже особо напрягаться не надо, достаточно только следить за единственно важным, и тогда это новое само по себе оказывается неисчерпаемым. Такой способ рассмотрения и изображения проявляется у Германа Граба с необычайной тонкостью и благородством. Другие, ослепленные эгоизмом, при всем своем неистовстве и нюхе на сенсации, не найдут столь просветляющих и высвобождающих подходов. В «Городском парке» речь идет об осени 1915 г. и следующей зиме. На фоне мировой войны. Нужда и смерть тянут свои костлявые руки из предместий в богатые кварталы. Сын учительницы музыки погибает на фронте. Она перестает давать уроки. «Разве можно теперь думать об игре на фортепиано?» Консьерж Кноблох говорит с кухаркой о том, как трудно достать сахар. В предместьях люди голодают и мерзнут. Некоторые живут в сырых подвалах, семья с четырьмя детьми ютится в одной комнатушке. «Иногда мы как бы внезапно осознаем, что та реальность, какую мы выстроили из сырья своих чувственных впечатлений, всего лишь случайна, а воздвигая из старых блоков новую реальность, мы приходим...» В самом деле, куда мы приходим? В многократно отраженные миры, где мельчайшие причины вызывают огромные волны страсти и размышлений, притом непри- нужденнейшим образом, который, однако же, со скрупулезной точностью воспроизводит привычный ритм жизни, обремененный множеством тайн... В центре повествования — подросток Ре- нато Мартин. Ему лет тринадцать-четырнадцать. Ведь в гимназии он уже учит греческий. А в старой Австрии греческий начинался с третьего класса. Городской парк, куда он ходит на прогулки со своей английской гувернанткой мисс Флоренс (ей жизнь на континенте представляется варварской и крайне нецивилизованной), — пражский городской парк был расположен в миллионерском районе (где, кстати, проживало и семейство Верфель). Ренато влюбляется в малышку Жерар, чья гувернантка, тоже англичанка, дружит с мисс Флоренс. Когда-то гувернантка барышни Жерар служила в доме герцога фон Тека. Отсюда протягивается туманная связь к английскому королевскому дому, которая занимает воображение Ренато. Антитезу образуют солидные принципы родителей, г-на Мартина и его супруги. А вот о мадам Жерар поговаривают как о «женщине с дурной репутацией». Это восхищает Ренато. «И когда однажды кто-то 228
сказал, что совершенно непонятно, на какие, собственно, средства живет г-жа Жерар, Ренато сообразил: только при запутанном финансовом положении можно иметь такое красивое красное пальто, как у Марианны, такую прозрачную на висках кожу, такие светлые глаза». И он приходит к вью оду, что и английский король, и все великие люди, например Рихард Штраус, живут в подобных же запутанных финансовых обстоятельствах... Все бы хорошо, но у Ренато появляется соперник — одноклассник Феликс. Короткая сценка знакомства Марианны Жерар и Феликса (их знакомит сам Ренато) «надолго, на многие годы запечатлелась у Ренато в памяти. Словно моментальные фотографии, которые наш дух, вероятно, создает наугад, без разбора, но, расположенные по порядку, они составляют альбом, который мы временами листаем и считаем своей жизнью». После этой встречи все меняется. Уходят в прошлое детские вечеринки у Жераров или в доме Мартинов, где Ренато боится совершить какой-нибудь промах, и патриотические школьные праздники, где представляют живые картины и под патетические лозунги забивают гвозди в «железного солдата»... Феликс — парень шустрый, он уже читает «Войну и мир» Толстого, тогда как малыш Ренато, хоть и ровесник ему, еще читает Гауфа и тщетно пытается развлечь Марианну, пересказывая содержание «Вольного стрелка». Есть там и прелестный эпизод на катке. Марианна появляется в новом платье. Она «была уже не ребенок, а юная девушка. И потому опять-таки полная тайны, которая гнездилась на краю катка и из которой словно бы возникал новый год. Но не один только новый год. Потому что оттуда выползала война, огромная, черная, дырявая. Она молча смотрела, как у крепости Перемышль разом погибли сорок тысяч русских, круглые лица в коричневых фуражках уткнулись в грязь». Мальчик плачет. Гувернантка бранит его. «Ах, мисс Флоренс, ведь наступает новый год!» — рыдает он. А смотритель катка замечает: «Ох уж эти избалованные дети. Сами не знают, из-за чего ревут». Рыцарским поступком ради соперника, к которому он даже ненависти не питает, заканчивается эта почти бессобытийная книга, на самом деле являющая собой нечто большее, чем земное событие, — трансцендентную реальность. Семейство Граб принадлежало к числу богатейших патрицианских семейств Праги. Одна из кузин молодого Граба была замужем (или остается до сих пор) за сыном Рихарда Штрауса. 229
Как она пережила годы нацизма, можно прочитать в «Поворотном пункте» ( Wendepunkt) Клауса Манна. Герман Граб очень часто заходил ко мне в «Пратер тагблатт», стройный, среднего роста, светловолосый, с очень приятными, чуточку женственными чертами лица, слегка смущенный, очень вежливый и необычайно холеный. Он показывал мне фрагменты будущей книги, я ободрял его. Как-то раз и я побывал у него в гостях, за городом, на вилле его отца. Родители Граба куда-то уехали, и я смог привести с собой подружку, Аннерль, девушку совершенно простенькую, необразованную, но ослепительно красивую, что долгое время составляло лейтмотив моего несчастья. Этот визит, с согласия Граба, был задуман как облегчение, чтобы отвлечь меня от забот, и вполне удался. Аннерль держалась очень благовоспитанно, нашему разговору не мешала, очаровательно делала вид, будто следит за его ходом, временами вставляла мелкие остроумные замечания. Ведь она отличалась остроумием и смышленостью — этакое неукрощенное дитя природы, не ведающее снобизма. Лакей в белых перчатках подал чай, сандвичи, печенье. Я заранее обсудил со своим юным другом подробности визита и категорически запретил ликер, потому что от ликера Аннерль теряла над собою всякий контроль. В общем, все сошло хорошо. Граб превосходно сыграл фугу из баховского «Хорошо темперированного клавира». Аннерль сказала, что с удовольствием послушала бы джазовую новинку — «Дождинки, что стучат в мое окно». Граб весьма учтиво отклонил эту идею, сославшись на две-три уважительные причины. Потом он пригласил нас в сад, вернее великолепный парк. И тут случилось кое-что, чему я по сей день не могу найти объяснения, да и никто другой не сумел мне этого объяснить. «Вы ничего не замечаете?» — спросил наш хозяин. Я огляделся. Парк тремя террасами спускался к пруду. «Да, конечно. Точно такой парк я описал в моем „Стефане Ротте“. Именно так, и никак иначе, я его себе представлял». Роман этот вышел годом раньше и очень нравился Герману Грабу, который вообще охотно называл себя моим учеником. Но это ничего не значит, как и тот факт, что в своеобразной манере Граба временами проскальзывают прустовские нотки и аллеи его городского парка распахиваются, преображаясь в Елисейские Поля. В искусстве — повторю в который раз — важны уроки независимого, а не зависимостей. (См. сказанное выше о Моцарте и Диттерсдорфе, подробнее — в моей книге «По сю и по ту сго- 230
рону», т. П, с. 105 слл.) Так или иначе, на вилле Грабов я был впервые. И каким же образом я сумел... Кстати, разбили этот парк много лет назад. Стало быть, никакой взаимосвязи нет. Или все же есть, чисто спиритуальная, оккультная, для которой не действительны координаты времени и места? Мы долго толковали и так, и этак, а в итоге закончили стишком: «Поистине забавный случай». Но становится совершенно не забавно, если прочитать другое оставшееся после Граба произведение. Рассказ «Отдых средь бегства» (опубликованный в «Нойе рундшау» осенью 1949 г., вместе с очень достойной врезкой Т. В. Адорно). Здесь даже у граций, хоть они, как положено грациям, и остаются очаровательными, заметны в облике явные черты тяжкого недуга. Мы в Лиссабоне, но этот красивый, по-южному ярко очерченный город — всего лишь станция на пути эмигрантов, спасающихся бегством из Франции. Все стремятся в Америку — хоть в Северную, хоть в Южную. Среди них некий изобретатель. Он словно бы воочию видит, что президенту Рузвельту достаточно нажать на кнопку и тогда «для господина Мюллера откроется целая анфилада лабораторий с сотрудниками и немыслимым оборудованием. К тому же президент уже издалека узнает изобретателя и воскликнет: „Ведь это инженер Мюллер, мы давно его ждем“». Увы, недостает только одного: визы. Консул США всемогущ, он властвует над жизнью и смертью людей, затравленных гитлеровской сворой. Окружение такое же, как и в (более поздней) весьма популярной опере Менотти «Консул», но несравненно ироничнее, несравненно остроумнее, с горьковато-сладким мопассановским привкусом. Великодушная светская дама идет на точно такую жертву, какую у Мопассана приносит маленькая проститутка. А вот дальше все совершенно иначе, спасение опаздывает на одну ночь. Доброму старику с символической фамилией Эрлих («честный») суждено умереть. Жертва, принесенная ради него, — он о ней не подозревал — оказалась напрасной. Зато среди спасенных — никчемный опереточный композитор. «Его высокая фигура и орлиный нос резко и для всех привычно рисовались на фоне пасмурного неба над Атлантикой». И люди сжимают кулаки от бессильного гнева и чувствуют, как по щекам текут горячие слезы. Безусловно, Граб был избран судьбой, чтобы стать вождем следующего литературного поколения Праги. Не то чтобы вождем провозглашенным и торжественно поставленным во главе, 231
ведь и точки конвергенции, к которым тяготели предшествующие поколения или полупоколения и которым можно было бы, к примеру, присвоить имена Салюса, Леппина, Рильке, Майрин- ка, Кафки, Брода, Верфеля, Урцидиля, не нуждались в нарочитом выделении и наименовании, чтобы оказывать воздействие. Вот так же наверняка бы действовал и Герман Граб. Однако верх взяла контрсудьба, впустившая в Прагу свастику. Герман Граб попал в Нью-Йорк. Что случилось с его семьей, я не знаю. Возможно, в Америке он прожил совсем недолго. Мне он не писал. В Нью-Йорке (как мне говорили) он давал уроки музыки, захворал и умер в нищете. Уроки музыки, которые в «Городском парке» образуют фон происходящего и которым он посвящает целый ряд значительных, по-разному оттененных описаний. Могу представить себе беспомощную, благовоспитанную улыбку Германа Граба, одинокого, без поддержки, никем не замеченного в огромном жестоком мегаполисе. Мне хочется еще сказать несколько слов об упомянутом выше эссе, насколько мне известно, единственном, оставшемся после Граба, этого большого писателя, как я называю его со всей ответственностью. Оно было опубликовано в 1934 г. в посвященном мне юбилейном сборнике «Писатель, мыслитель, помощник», под названием «Красота безобразных картин» [Die Schönheit häßlicher Bilder) и преисполнено столь чуткой проницательности, которую я тогда совершенно не понял и оттого, увы, толком не заметил, к превеликому моему сожалению. Поясню: название перекликается с заголовком сборника моих эссе, вышедшего в 1913 г., — «О красоте безобразных картин» (Über die Schönheit der häßlichen Bilder). Граб пишет: «Импрессионизм можно трактовать как последний дозорный рубеж, откуда на мир еще смотрят непосредственным, так сказать наивным образом. Тогда экспрессионизм следует понимать как мгновение распада этого внешнего мира. В сюрреализме же мы обнаружим ту позицию, которая играючи реконструирует распавшийся внешний мир (правда, со всею смертельной серьезностью, присущей подобной игре). Если мы примем, что процесс развития именно таков, нам придется сказать: книга, о которой мы говорим, со всею радикальностью заняла в нем свое место (т. е. была злободневна тем радикальным образом, какой гарантирует лишь сверхзлободневность искусства). А еще придется сказать, что Макс Брод с удивительной живостью, перескочив этап экспрессионистского распада, пере¬ 232
шел прямиком на ту самую стадию развития, что утверждается в постимпрессионистском мире как продвинутая и, очевидно, исторически более весомая». Чтобы избежать слишком уж дешевого символического эффекта, который бы возник, заверши я рассказ о воздействиях пражской писательской группы «Грабом»1 (это прозвучало бы диссонансом, вроде нечаянной рифмы, по недосмотру закравшейся в хорошую прозу), — так вот, во избежание такого диссонанса я скажу еще несколько слов о смелой поэтической книге, выпущенной в 1938 г. в Праге Георгом Манхаймером (Prag— Karlín: Verlag Neumann und Со). Манхаймер был ответственным редактором пражского журнала «Ди вархайт» [Die Wahrheit), который до последней минуты боролся против фашизма. Книга его и называется «За пять минут до двенадцати» [Fünf Minuten vor Zwölf). Красивый титульный лист выполнен Фридрихом Файг- лем, которого я высоко ценил еще со времен «восьмерки» и который ныне живет в Лондоне, братом нашего Эрнста Файгля, писавшего в «Пратер тагблатт» весьма волнующие судебные репортажи. Нередко Эрнст принимал сторону ответчика и всегда — сторону человечности, гнетущих условий, где виноватыми неизменно становятся бедняки. Репортажи эти приобрели широкую известность, снискали особенную славу газете и ее главным редакторам — д-ру Блау и Рудольфу Томасу, — которые ограждали этого отнюдь не неистового репортера от всех нападок. Но Эрнст Файгль мог бы куда больше прославиться своей лирикой (его стихи очень любил и рекомендовал Кафка, однако они вместе с автором канули в забвение). Фридрих Файгль, в последнее время прогремевший посмертным портретом Кафки, написанным в смелой манере, поместил на титульном листе книги стихов Манхаймер а изображение человека, который с ужасом на лице предостерегающим жестом указывает на цифру «XII» в заголовке. На заднем плане — черная молния. Композиция в целом поражает своей точностью. Ничего иного здесь помыслить невозможно. Все обусловлено внутренней необходимостью высокого искусства. У того, кто сам прочувствовал, что означает композиция Фридриха Файгля, снова оживают в памяти страшные дни ожидания — дни накануне распада пражского круга. Манхаймер 1 Фамилия «Граб» (Grab) по-немецки означает «могила». 233
говорит: «Кто чует за спиною смерть, / тот песен петь не может». Стихи Манхаймера стремятся внушить мужество. Но это удается не вполне. И мы знаем, что Манхаймер погиб в борьбе за свою правду — правду свободного мира... Нет, ничего не выходит. Как ни крути, а книга моя не может завершиться ничем, кроме могилы. Но мы хотим жить, а не умирать. И пусть эта книга закончится рекомендацией переиздать две вещи (хотя бы в дешевом карманном издании): замечательную повесть Огто Рёльда «Мален- ский в разъездах» — одновременно как интересный, возникший на той же почве, хоть и построенный из другого материала комментарий к «Одрадеку» Кафки — и повести Германа Граба «Городской парк» и «Отдых средь бегства».
Послесловие и указатели
Андреас Брахер Макс Брод между культурой немецкой Праги и сионистским национал-гуманизмом (Послесловие) Макс Брод, родившийся в 1884 году в Праге, умерший в 1968 году в Тель-Авиве,—ныне основательно забытый писатель. Вспоминают о нем и читают его почти исключительно как друга Франца Кафки — друга, которому тот доверил свое литературное наследие и который, вопреки «просьбе» Кафки предать это наследие огню, обнародовал его и тем самым обеспечил Кафке место в мировой литературе. При этом как самостоятельный автор Брод исчез не только из общественного сознания, которое и без того проявляет не слишком большой интерес к литературным вопросам, но также и из сознания сугубо литературной общественности. Он сошел на нет вместе с Центральной Европой, симптоматический образ которой он собой представлял. Ее политическое устройство (прежде всего, Габсбургская монархия) было разрушено Первой мировой войной, ее культурная жизнь погибла во Вторую мировую, а тлеющие останки были окончательно погребены во время Холодной войны и под игом коммунистическиX режимов. Брод выстрадал этот процесс заката, участвуя в нем всей своей судьбой: будучи евреем, он принадлежал к той людской общности, которая подверглась в 1941-1945 годах физическому истреблению (сам он избежал этой участи, сумев в последнюю минуту уехать в Палестину); будучи немецким (немецкоязычным) писателем, живущим в славянском окружении, он принадлежал к той немецкой культурной стихии, которая вплоть до 1945 года действовала на пространстве между Германией и Россией, но после ужасов Второй мировой войны была почти полностью истреблена при помощи ряда насильственных мер; обе эти грани его бытия давали Броду полноценное гражданство в многонациональной империи Габсбургов, но в эпоху нарастающего национализма обрекали его на преследования и бездомность. Впрочем, Брод и сам как сионист отдал дань этому движению нарастающего национализ¬ 237
ма, но и в истории сионизма он остался маргинальной фигурой, не вполне принятой и нечасто вспоминаемой. Надо еще отметить, что в межвоенную эпоху (1919-1939) Брод принадлежал к числу самых значительных и влиятельных персонажей немецкой духовной жизни в целом: бесспорный король немецкой культурной Праги, писатель почти пугающей продуктивности: романист, написавший с 1908 по I960 год тридцать романов, новеллист, лирик, драматург, либреттист, эссеист, философ, театральный и литературный критик; кроме того: культур-функционер, сионист, культуртрегер, переводчик и т. д. В музыке Брод — одаренный исполнитель, критик, а также композитор — чувствовал себя почт столь же уверенно, как в литературе. В межвоенный период Брод был своего рода связующим звеном между чехословацким правительством во главе с президентом Масариком и еврейским национальным меньшинством — так же, как в культурной жизни вообще он посредничал между чехами, немцами и евреями. Еще до Первой мировой войны он занял прочное место в немецкой культурной жизни, не ограниченной пределами империи Габсбургов; в Германии также издавались его книги и ставились его пьесы. Рано, в возрасте двадцати четырех лет снискав успех романом «Замок Норнепигге» (1908), он сделался востребованной и превозносимой фигурой в литературных кругах, причастных к нарождавшемуся тогда экспрессионизму. К 1915 году, когда вышел в свет его роман «Путь Тихо Браге к Богу», тираж которого вскоре достиг шестизначных чисел, Брод стал одним из самых успешных немецких писателей. Он активно использовал свое положение, способствуя известности в Германии других писателей и композиторов богемского региона. Так обстояло дело с чешским композитором Леошем Яначеком: Брод перевел на немецкий язык либретто к его операм и сыграл решающую роль в переносе этих опер на немецкую сцену; «Швейк» чешского писателя Ярослава Гашека воспринимался как продукт второсортной народной литературы, пока Брод не возвестил о нем миру; Брод впервые опубликовал стихи своего младшего друга, выдающегося поэта Франца Верфеля; так же было, наконец, и с Францем Кафкой: Брод был его ближайшим другом вплоть до его смерти в 1924 году и уже тогда, хотя Кафка практически ничего не опубликовал, видел в нем величайшего писателя своего времени. Позднее, будучи в 1920-30-е годы штатным редактором газеты «Пратер тагблатт» — ведущего немецкоязычного периодического издания Праги, — он превратил свою рубрику в ней в подмостки 238
для новых талантов и начинающих литераторов. Эта посредническая и поощрительная роль Брода создала ему в «историях литературы» репутацию «хорошего человека» и «беззаветного друга». Но, возможно, подобное посредничество Брода было лишь следствием его удивительной способности пробиваться сквозь политические и литературные борения того времени, утверждая свой собственный голос и завоевывая собственную читательскую аудиторию. Сионистское «обращение» Брода в 1910 году и возвещенный им идеал предполагали переселение в Палестину с целью принять там участие в построении обновленной «еврейской нации». В то же время, будучи взращен в Праге, Брод был столь тесно связан с Центральной Европой, что никогда не дошел бы до воплощения своего идеала, если бы его не принудили к тому обстоятельства. По крайней мере с момента подписания Мюнхенского соглашения в сентябре 1938 года, когда западные державы отдали Гитлеру Чехословакию, Брод понимал, что отведенное ему жизненное пространство в Праге стремительно сужается и на горле его затягивается петля. Вместе с группой друзей он принял решение переехать в Палестину, выхлопотал визу и, наконец, 14 марта 1939 года, в день ввода гитлеровских войск, покинул обкорнанную Чехию. Многие его друзья и знакомые, оставшиеся дома, были позднее уничтожены в лагерях смерти «Третьего рейха». Эта тема проходит практически через всё творчество Брода после 1942 года; он хранит верность воспоминанию, столь же настойчивому, сколь лишенному какой бы то ни было (открытой либо затаенной) обиды или мстительности. Тяжелее всего он перенес происшедшее с Отто Бродом — его братом, ближайшим другом и соавтором; до самого конца он не хотел верить, что тот погиб. Лишь по окончании войны он получил известие, что Отто был убит в Освенциме. Небольшой роман Макса Брода «Лето, которого не забыть» (1952), творчески переработанные юношеские воспоминания рубежа веков, — памятник его погибшему брату. Повествование в романе местами переходит от третьего лица к первому, при этом историческое время замещается комментарием к описываемым событиям с послевоенных позиций. Это пошлине реквием Макса Брода по своему брату Отто, подобно тому как другой его роман того же времени, «Почти отличник», — реквием по одному его однокласснику из пражской гимназии, также уничтоженному в Освенциме. В 1939 году Брод мог переселиться и в США, где ему, благодаря содействию Томаса Манна, были обеспечены средства к существова¬ 239
нию. По сравнению с этим вариантом переселение в Палестину, с ее атмосферой будоражащей новизны и полной политической неопределенностью, несло в себе значительный риск. Было неясно, какое участие сможет принять в сионистском строительстве пользующийся международной известностью, однако лишенный практических навыков литератор. В конце концов, Брод нашел себе место завлита в театре «Хабима» — самом значительном театральном заведении Израиля, — место, благодаря которому он и в этой новой среде оказался в центре культурных влияний. В создании и историческом развитии Государства Израиль — от Войны за независимость 1948 года до Шестидневной войны 1967 года — Брод принял живейшее участие, однако теперь он, в отличие от пражского периода своей жизни, старался держаться в стороне от общественных конфликтов. Его писательское воображение бежало повседневной политики и журнализма, ограничиваясь созданием романов, нередко обращенных в прошлое, философских эссе и мемуаров. Весь его жизненный строй претерпел изменение, обрел иную окраску, активный воинственный нрав смягчился созерцательностью, просвечивая теперь явными чертами старческой мудрости. II. По сю и по ту сторону Всё творчество Брода пронизано определенной философской проблематикой, в свете которой переживаются и все жизненные вопросы. Эту проблематику можно грубо обозначить как конфликт, или дихотомию, между небесным и земным миром, между духом и материей, Богом и природой, между этическим императивом и безоглядным, слепым бытийственным инстинктом. Всё это под разными углами зрения рассмотрено в философских трудах Брода, но во многом определило и содержание его романов. Брод начал свою литературно-философскую карьеру как пылкий последователь Шопенгауэра. В модусе названной выше проблематики это привело его к позиции «индифферентизма» (его собственное обозначение), согласно которой дух проявляется в материальном мире как совершенно бессильное чуждое начало (у Шопенгауэра «слепая воля» всемогуща, «представление» нёмощно). Человеческая жизнь проходит под знаком неуправляемой извне борьбы за существование, и прав всегда оказывается сильнейший. Любая попытка представить себе, что всё может быть устроено иначе, — всего лишь иллюзия. Произведение, выросшее из 240
этой позиции, — роман «Замок Норнепигге», книга, которой Брод завоевал признание в кругах немецкого литературного авангарда. Кое-что от этой позиции надолго осталось в романном творчестве Брода: своего рода макиавеллизм и некоторый цинизм в любовных затеях (чему не в последнюю очередь Брод был обязан успехом у читающей публики). Если говорить о литературных воздействиях, то этот эротический макиавеллизм восходит к ранним романам Генриха Манна, оказавших значительное влияние на Брода в начале его творческого пути. Однако Брод недолго придерживался своего «индифферентизма», обратившись к поиску более моралистической позиции, которая могла бы задать направление его стремлению к активной жизни. Под влиянием Мартина Бубера и Хуго Бергмана в 1910- 1911 годах он пришел к сионизму, который оказался для него непосредственно связан с такой новой позицией. Если прежде свобода человеческой воли была для Брода простой иллюзией, то теперь ее признание составило основу его новой философии. Эта свобода образует связующий член между духовным и материальным миром, она — основание и порука для того, чтобы материальный мир мог пронизаться импульсами духовного, то есть чтобы морали и добру был открыт путь в мир инстинктов и грубой силы. Носителем этого деяния из свободы Брод видит теперь еврейство. Его сионизм во многом зиждется на представлении о еврействе как собственной силе такого деяния из свободы — той силе, которая хочет взращивать добро в недрах материального политического мира. Брод придал этим мыслям широкий охват в первом из главных своих теоретических трактатов — двухтомном труде «Язычество, христианство, еврейство» (1921). Под язычеством Брод понимает здесь позицию простого погрязания в делах материального мира; язычество — это мир современной политики и капиталистического хозяйства, также и мир той науки, которая занята лишь расширением возможностей человека властвовать над природой. Христианство, по Броду, — позиция противоположная: бегство из мира, который греховен и обречен. Так (утверждает Брод) противостоят друг другу «языческое утверждение посюсторонности» и «христианское отрицание посюсторонности». Связующую две крайности позицию « осуществления посюсторонности» (связь морального и природного мира) он приписывает в своей книге еврейству. Современный мир видится Броду пребывающим под властью дурной «языческо- христианской амальгамы»: соединения жестокого мира силы, 16 Заказ № 1876 241
предоставленного самому себе, и христианства, допускающего эту безнаказанность своим стремлением отгородиться от греховного мира. «Для язычества земное — это всё; для христианства — полное ничто. Из обоих воззрений следует: предоставить земное самому себе»1. Этому дурному языческо-христианскому синтезу Брод хочет противопоставить еврейство как синтез хороший. Мысля подобным образом, Брод, казалось бы, создает всеобщее основание для активного вмешательства в мир политики, чему он и сам следовал начиная с Первой мировой войны; но в то же время его всечеловеческий идеал оказывается жестко привязан к одному народу (евреям), который к тому же понимается как совершенно исключительное и обособленное расово-этническое сообщество. Соответственно, если идеал «осуществления посюсторонности» оборачивается затем для Брода делом еврейско-сионистского строительства в Палестине, то он пытается понять последнее как релевантную для всего человечества утопию, и высшей целью собственной жизни видит участие в этой работе. То, что сам он до 1939 года оставался в Праге, Брод расценивал как проявление слабости; он ощущал себя слишком обывателем, слишком «нечистым», чтобы подключиться к этому утопическому предприятию. Последовавшее всё же затем (под внешним давлением) переселение в Палестину и вырвавшиеся наружу ужасы войны и еврейской Катастрофы вновь придали миру чувств и мыслей Брода новую акцентировку. Словно он только теперь воспринял в полной мере кошмары («языческого») мира борьбы за существование и власть, которые дотоле больше походили на голую теоретическую конструкцию. Если многим Катастрофа дала возможность решительнее осмыслить особое положение евреев в мире — их «избранность», то в мышлении Брода она, напротив, выдвинула на первый план общечеловеческие моменты. Прежде связь между духовным и земным выступала в философии Брода как «осуществление», то есть как некое нисходящее движение, стремящееся втиснуть духовное в материальное; теперь же важнее оказалось движение снизу вверх. Мысль Брода сосредоточивается на вопросе: как выбитое из колеи, погруженное в подобие ада человечество может вообще удержать или заново отыскать связь с областью вечного, доброго, «неразру¬ 1 Brod М. Heidentum, Christentum, Judentum. Berlin 1921. Bd. II. S. 280. 242
шимого», как оно вообще может сделать понятным и доступным для себя бытие этой вечной, божественной сферы. Эти вопросы рассматриваются во второй важнейшей теоретической работе Брода — «По сю и по ту сторону», которую он писал в 1942-1947 годах. Смерть его жены Эльзы (1942), так и не сумевшей приспособиться к жизни в Палестине, и гибель Отто в Освенциме — вот те переживания, из которых выросла эта книга. Брод считал ее самой важной своей работой и к концу жизни еще раз переработал и заново издал ее в двух томах: «Неразрушимое» и «О бессмертии души». Удивительный штрих к его биографии: его «главный труд» остался практически незамеченным, при том что вообще он был успешным, востребованным, пишущим для современников автором. Если прежде в философии Брода главными идеалами были «политика добра» и «строительство» материального мира как инструменты «осуществления» духовного в материальном, то теперь на передний план выходят феномены искусства и любви. Они теперь оказываются формами, в которых чисто-земное в определенном смысле возвышается до области божественного. Так, применительно к искусству Брод пытался разработать учение о «прекрасных местах» как о тех моментах, когда материально-земное произведение искусства фактически достигает божественной сферы. Тогда же учение Платона об энтузиазме стало для Брода путеводной звездой в понимании бытия человека в мире. Подобное философское умонастроение Брода в последнюю четверть его жизни проливает умиротворяющий свет на его позднее творчество. Если ранее его тяга к искусству и любви (в близкой к эротомании форме поиска всё новых побед) находилась в противоречии с его умозрительным идеалом, то позднейший строй мысли означал некое примирение с собственным образом жизни. Вдобавок к этому, активное начало его натуры, прежде вовлекавшее его в бесчисленные эротические авантюры и политико-литературные стычки, уступило место созерцательности, не отрицающей жизнь, но удерживающей ее на должном расстоянии. В одном из поздних романов Брод показал, как такая экзистенциальная позиция определяет жизнь некоей общины, наподобие рыцарства Грааля, ведущей в «светском монастыре» совершенно духовную жизнь: «Если один раз всерьез попытаться, то окажется так просто — действительно и со всею искренностью придавать значение тому, что является в жизни настоящим, то есть печься о духовном ядре, и в отношении всего прочего, всего неважного оставаться на таком отдале¬ 243
нии, какое возможно без причинения вреда духовному ядру. — Не бежать жизни, не уклоняться от нее, когда предстоит борьба, но всё же соблюдать некоторую дистанцию в отношении ничтожных мелочей — „переодетого ничто“, которое под всевозможными предлогами постоянно навязывается нам как „жизнь“»1. III. Платон, Гёте, Кафка С фотографий «активного периода» жизни Брода на нас сквозь круглые стекла очков в тонкой стальной оправе смотрит строгий, энергичный интеллигент. Это узкое лицо вполне подошло бы к определенному типу коммунистических партийных функционеров, проявлявших в вопросах «партийной линии» почти что ясновидческую (но вполне бездушную) логику. По этому лицу и не догадаешься, что на самом деле Брод был прежде всего человеком с большим талантом к почитанию всего великого и с незаурядной готовностью воспринимать и поддерживать всё позитивное. К числу особо почитаемых им современных писателей принадлежали Герхарт Гауптман, Хуго фон Гофмансталь и Томас Манн. Предметом же особого, всегдашнего преклонения Брода были три индивидуальности, озарявшие как неподвижные звезды всю его жизнь и всё его творчество, давшие ему духовное водительство и духовные ориентиры. Это — Платон, Гёте и Кафка. Их он почитал превыше всего. Когда после знакомства Брода с Кафкой в 1902 году они приняли общую для двоих программу чтения, одним из первых совместно прочитанных произведений был диалог Платона «Протагор». Брод рано заявил о себе как о приверженце платонизма в противовес господствовавшему в немецкой Праге аристотелиз- му. А за год до смерти, в дневниковой записи 1967 года, он обнаруживает немалую претензию, следующим образом обозначая цель своего философствования: «Мое учение — новый платонизм! Не — неоплатонизм!»2 Платон был философской звездой, стоявшей над стремлением Брода к области «вечного», «божественного». Он был ею как некий пароль, как символ определенного философского умонастроения и в равной степени как автор конкретных философских трудов. Ре- 1 Brod М. Mira. Roman um Hofmannsthal. München: Kindler, 1958. S. 33. 2 Brod AL Streitbares Leben 1884-1968. München; Berlin; Wien: Herbig, 1969. S. 357. 244
шаклцим это влияние стало в особенности в поздней фазе философской эволюции Брода, когда понятие «осуществления» (то есть движения сверху вниз) несколько отступило перед понятием «восхождения» (снизу—вверх). Именно Платон своим учением об энтузиазме дал Броду модель для этого «восхождения» путем душевного рывка. В то же время, как показывает цитированная выше дневниковая запись, Брод всегда выступал против того, что понимал как родовую черту неоплатонизма: бегство из мира к надмир- ному, иллюзорному созерцанию. Гёте также принадлежал к числу кормчих звезд, сиявших над Бродом и Кафкой. С течением лет Гёте всё более становился для Брода водителем души, источником мудрости, питающим его на жизненном пути и задающим ему направление. Гёте был ему водителем в сложных сплетениях и заблуждениях чувств, будь то в бесчисленных любовных и эротических аферах (бывших его глубокой потребностью, неотъемлемой составляющей его душевного хозяйства) или в тех треволнениях, которые были неизбежны в его положении человека общественного, наблюдателя и комментатора современных событий. Его письма и сочинения полны цитат из Гёте, самопроизвольно срывающихся с пера. Отдельные изречения Гёте возникают в его произведениях как неисчерпаемые оракулы мудрости, наподобие магических формул, распространяющих свое влияние дальше. Так, в романе «Пратер тагблатт» (1957) лейтмотивом всего повествования становится странная формула — слова Гёте из заключительной сцены второй части «Фауста»: «scharf angeschlossner Kettenschmerz». В тель-авивский период жизни, при значительной географической удаленности от гётевского ареала, приверженность Брода Гёте стала сильнее и проявилась еще более явно, чем прежде. Катастрофа еврейства никак не сказалась на этой (через посредство Гёте) связи его с немецким духом. Гётевский «Западно-восточный диван» был существенным подспорьем, облегчившим Броду душевное привыкание к миру Востока, куда он оказался перенесен в 1939 году. Если Платон указует путь к миру вечного, сверхчувственного, а Гёте руководит жизнью чувств в их хаотическом блуждании на пространстве мира сего, то Кафка становится для Брода водителем его совести на путях глубинного поиска своей индивидуальной судьбы. Отношения Брода с Кафкой с 1902 года и до ранней смерти Кафки в 1924 году развивались как необычайной интенсивности дружба, являясь в то же время ядром более широкого дружеского 245
кружка, описанного в книге «Пражский круг». После смерти Кафки Брод сделался распорядителем его литературного наследия (роль, принесшая ему мировую славу), Кафка же — учителем Брода, наставляющим его из царства мертвых, его «мастером». Их дружба строилась на соединении противоположностей: телесно увечный, но брызжущий активностью, обращенный к миру Брод — и телесно совершенный Кафка, чье отношение к миру, однако, осложнено глубоким внутренним сомнением. Признавая духовное превосходство Кафки, Брод в свою очередь превосходил его способностью найти свое место в жизни и добиться признания. Роль хранителя наследия и посмертного издателя Кафки принесла Броду не только славу, но и радикальное неприятие и вражду. Черты, которые он приписывал Кафке, зачастую оказывались прямо противоположными тем, что хотела видеть в сочинениях Кафки литературная общественность. Для нее Кафка выступал как некий пророк невозможности и потому как «нигилист», как тот, кто показал «негативные», враждебные личностному началу, неразрешимо сложные стороны мира, — Брод же, напротив, подчеркивал присущие Кафке позитивность, простоту, открытость всему доброму. В «Пражском круге» читаем: «Кафкианское — это чуждое Кафке. Кафка любил естественное, неиспорченное, великое, доброе, созидающее». Или: «Благоразумие, правдивость, добрая умеренность — вот чему можно было у него научиться». В одной из глав романа «В волшебном царстве любви» (1928) Брод вывел Кафку как «святого нашего времени» (так называется эта глава). «Франц Кафка как путеводный образ» — название другой его работы (1951). Облик Кафки, как его рисует Брод, навеян непосредственно личностью Кафки, в отличие от того образа Кафки, который создает воображение читателя под влиянием его литературного творчества. «Негативные» стороны произведений Кафки Брод стремился трактовать преимущественно конкретно, то есть не как универсально-экзистенциальные высказывания, а как отражение специфических ситуаций: как пророческое предвидение приближающейся Катастрофы и толкование положения евреев в современном мире. В личном общении Кафка, несомненно, оказывал на Брода укрепляющее, поддерживающее, живящее воздействие. Главнейшим качеством Кафки была для Брода его «чистота»: способность удерживать в актуальном состоянии вечное, «неразрушимое» и указывать к нему путь. Эта способность и эта роль Кафки 246
и после его смерти остались действенны для Брода, что выражено в посвященном умершему другу стихотворении «К мертвому Мастеру (Ф. К.)»: Du bist bei mir, verklärter Geist, Du durch die Welten reisend, In allem Blute kreisend, Auch mir die Wege weisend, Mich wissend, wie du alles weißt... Трех названных «водителей» Брода (Платон, Гёте, Кафка) можно приблизительно соотнести с тремя народами, тремя культурными мирами, в поле действия которых разворачивалась его судьба. Так, Платон — важнейший философ для восточнохристианской (наследующей греческой) традиции, тем самым устанавливается особая связь со славянским миром, который Брод знал в Праге по чешскому населению. (Пусть чехи и не принадлежат к православной церкви, но и им присущи определенные черты общеславянского народного характера.) Гёте — ярчайший представитель немецкого духа — той культурной формации, внутри которой, прежде всего, жило и развивалось литературное творчество Брода. Наконец, Кафка соотносится с миром еврейства, с которым Брода связывало глубочайшее чувство внутренней причастности. IV. Сионизм Брод происходил из основательно ассимилированной пражской семьи. Небольшое немецкоязычное сообщество Праги на рубеже XIX и XX веков составляло двадцать пять тысяч человек при общем четырехсоттысячном населении и наполовину состояло из евреев. Отец Брода был банковским служащим, всё немецкое он принимал с энтузиазмом и верой. Двум своим сыновьям он дал чуждые еврейской традиции, исконно немецкие имена: Макс и Отто. Макс рано взбунтовался против «немецкой веры» своего отца, которую он оценил как слабость и иллюзию, — взбунтовался вначале во имя австрийской идентичности, вознесенной в пику великогерманской идее, а потом обратился к сионизму и, соответственно, к еврейской семейной традиции, от которой уже очень далеко отошел его отец. Брод, по крайней мере в теории, был убежденный, последовательный сионист. Он пекся о сохранении этнической чистоты 247
еврейского народа, а потому, в конечном итоге, проповедовал сепарацию и сегрегацию его от остального человечества. Еврейская колонизация Палестины виделась ему величайшей задачей, выпавшей на долю его поколения, «посюсторонним чудом», то есть таким предприятием, в котором политические и хозяйственные свершения непосредственно связаны с вечными ценностями человечества и выражают их. Приехав в 1939 году в Палестину, он пристрастно воспринимал происходящее в стране и всецело сочувствовал борьбе против англичан и арабов. Брод расценивал всякую войну как величайший грех человечества, непростительный срыв обратно в язычество. Во время Первой мировой войны он завел архив, призванный документировать оправдание войны религиозными мыслителями всех толков и хранить свидетельства этого позора. К войнам, которые вел Израиль, он не прилагал эту мерку. Войны Израиля всегда находили у него оправдание как борьба за самосохранение, которую маленький народ, прижатый к стене, ведет под угрозой уничтожения; он готов был даже усмотреть в них манифестацию божественного. Так, по поводу Шестидневной войны Израиля с арабскими соседями (1967) он заявил: «Война, длившаяся 60 часов, — уникальное явление в мировой истории. Что совершили наши солдаты! А Мо- ше Даян, а начальник генштаба Рабин, а все остальные! Можно поверить, что в это вмешался сам Бог. „Неразрушимое“»1. Сионизм Брода, его еврейский национализм не был, однако, окрашен агрессивно. Он пытался выразить дружеское отношение к другим народам в понятиях «любви на расстоянии» и «национал-гуманизма». Национал-гуманизм — это такой национализм, который остается связан с общечеловеческими гуманистическими ценностями (в отличие от того национализма, который привел Европу к фашизму). Формулой «любовь на расстоянии» Брод выразил свой идеал межнациональных отношений. Это, с одной стороны, препятствие к иллюзорному (по Броду) полному преодолению естественных барьеров между народами, с другой — любящее, симпатизирующее переглядывание через барьер с удерживаемого расстояния. Такой вот «любовью на расстоянии» было собственное отношение Брода к немцам. В конечном итоге, по Броду, отдельные народы внутри человечества оказы¬ 1 Цит. по: Wessling В. W. Мах Brod. Ein Porträt zum 100. Geburtstag. Gerlingen: Bleicher, 1984. S. 74. 248
ваются замкнуты в изолированные блоки, которые однако должны дружески соединяться в некую «семью народов» (family of nations, или что-то тому подобное). Из этих бродовских формул вполне можно вывести психологическую подоплеку его собственного сионизма. Несомненно, он возник из душевной травмы и из страха перед антисемитизмом среды, что для Брода усугублялось еще телесным увечьем, которым он страдал с раннего детства (кифоз). Сионизм, возврат к еврейской идентичности, предоставлял ему в этой ситуации надежную социальную тыловую площадку, с которой можно было совершать исследовательские вылазки в большой мир (подобно тому как его брак служил ему надежной тыловой позицией для эротических экспедиций). Отвержение частью немецкой публики или угроза такового заставляет Брода заключить, что необходимо самому несколько отстраниться. Ярлык «еврей», который нееврейское окружение навешивало на него как стигмат, Брод, принимая вызов, обращает в почетный титул. После сионистского обращения Брода его литературное творчество на некоторое время приобрело более воинственную еврейскую окраску. Он пробовал выступать как сугубо еврейско-сионистский автор; так, его двухтомный труд «Язычество, христианство, еврейство», где обосновывалось этическое превосходство еврейства, должен был восприниматься не-евреями как тотальная провокация. В 1925 году Брод издал панорамный исторический роман «Реубени, князь иудейский» — своего рода национальный эпос, призванный вдохновить сионистское движение. В своих статьях и оперных либретто Брод также затрагивал специфически еврейские темы. И всё же он никогда не стал таким писателем, которого можно было бы полностью отождествить с сионистской проблематикой, как, например, Мартина Бубера или Гершома Шолема. Брод не был только еврейским или специфически еврейским автором. В литературу он вошел не как «еврей», но как немецкий писатель, быстро занявший прочное место на сцене немецкого литературного авангарда. Его издавал Курт Вольф — издатель немецкого экспрессионизма. Почти во всех романах Брода присутствуют еврейские мотивы, но не в такой степени, чтобы их не мог воспринять нееврейский читатель. В этом смысле Брод, в конечном счете, всю жизнь оставался немецким писателем. Написанные им в 1950-е и 60-е годы книги выходили в 249
западногерманских издательствах, и основная его читательская аудитория была в Германии. Да и сам он, даже в последние годы своей жизни, почти ежегодно приезжал на лето в немецкоязычные страны ради общения с публикой, критиками и коллегами. В жизни Брода зияет провал между доктриной и образом действий, между заявленным сионистским национализмом и реальной активностью по преодолению межнациональных границ. Как сионист он прокламировал, что человек в действительности принадлежит только к той общности, внутри которой родился и с которой связан по крови. Но в книге «Пражский круг», одной из последних работ Брода, изображена общность, к которой он принадлежал и сам чувствовал свою принадлежность, но которая была выстроена поверх любых «кровных» барьеров: это семья немецкоязычных литераторов Богемии и Праги с середины XIX по середину XX века, внутри которой евреи и не-евреи составляли нерасторжимое единство. Отвергая в своем сионизме способность духа преодолеть границы «крови», он своей литературной деятельностью сам приводил в действие духовные силы, снимающие эти границы. Брод впоследствии осознавал себя как приверженца австрийской идеи. Первого чехословацкого президента Масарика, которого он хорошо знал и во многих отношениях очень высоко ценил, он обвинял в том, что тот в свое время целенаправленно работал над подрывом сложного организма Габсбургской многонациональной империи. Сам же Брод и после гибели монархии в 1918 году продолжал являть собою пример деятельности в духе габсбургской универсальности и повсеместно провоцировал культурный обмен между чехами, немцами и евреями. Но он не дошел до осмысления того факта, что в своем сионизме он смыкался с национализмом того самого толка, который, в конечном итоге, в XX веке привел к разрушению габсбургского многонационального организма и всей народной жизни Центральной и Восточной Европы.
Хроника жизни Макса Брода Даты опубликования произведений М. Брода см. ниже в разделе «Книги Макса Брода». 1884, 27 мая 1888 1890-1893 1893-1902 1902 1902, 23 октября 1904 Родился в Праге в обеспеченной еврейской семье. Заболевает кифозом; для исправления искривленной фигуры вынужден все детские и юношеские годы носить стальной корсет. Рождение брата Отто. Учеба в начальной школе пиаристов. Начало дружбы с Феликсом Вельчем. Учеба в Немецкой гимназии св. Стефана. Поступление в Немецкий университет в Праге (юридический факультет). Во время лекции Брода о Шопенгауэре в университетском «Читально-ораторском зале немецких студентов» знакомство с Францем Кафкой. Начало дружбы с Оскаром Баумом и композитором Адольфом Шрайбером. Родители С матерью 251
1906 Первая книга: «Смерть мертвецам!» (сборник новелл) в штутгартском издательстве Акселя Юнкера. Период «индифферентизма». 1907 Окончание университета. Защита диссертации. Сборник стихов «Путь влюбленного». 1907-1924 Служебная карьера: страховое общество; почто¬ вое управление: сначала простой чиновник, затем начальник отдела. 1908 Смерть ближайшего друга юности Макса Бойм- ля. Сближение с Кафкой. Первый роман «Замок Норнепигге». Знакомство с Францем Вер- фелем. 1909-1910 Поворот к сионизму под влиянием Хуго Бергма¬ на и Мартина Бубера. 1911, 16 декабря В Берлине Брод завершает свой авторский ве¬ чер чтением нескольких стихотворений Верфе- ля, что полагает начало быстрому литературному успеху Верфеля. В студенческие годы 252
Женитьба на Эльзе Тауссиг, дочери крупного пражского коммерсанта. Брод затевает выпуск ежегодного художественного альманаха «Аркадия» (дело ограничивается одним номером). Роман «Путь Тихо Браге к Богу», принесший Броду мировую известность. Деятельность в рамках Еврейского фонда помощи евреям-беженцам из Галиции. Работа учителем и лектором в школах для беженцев. Встреча с Леошем Яначеком. Затем переводы либретто к его операм, переписка и дружба. Депеша Томаша Гаррига Масарика Броду. Ссылаясь на личную беседу с Бродом в начале войны, Масарик гарантирует евреям в Чехословацкой республике равноправие и полные национальные права. Брод становится одним из учредителей Еврейского национального совета и занимает там пост вице-президента, принимает участие в основании еврейской школы в Праге. Брод видит один из отпечатанных на газетной бумаге выпусков «Швейка» Ярослава Гашека. Тотчас восторженная рецензия. Смерть Франца Кафки. Критик художественных произведений в пресс- департаменте Чехословацкой республики. Брод готовит к печати и публикует роман Кафки «Процесс», в последующие годы и другие его произведения. Обложка альманаха «Аркадия» Прага, 1917
1928 Поездка в Палестину с Феликсом Вельчем и Францем Бляем. 1928 Берлинская премьера поставленной Эрвином Пискатором немецкой инсценировки «Приключений бравого солдата Швейка» (инсценировка Брода и Ханса Раймана) открывает победоносное шествие книги по всему свету. 1929 Немецкий режиссер Курт Бернхардт снимает полнометражный фильм по роману Брода «Женщина, по которой тоскуют»; в главной роли — Марлен Дитрих. 1929-1939 Театральный и музыкальный критик в «Прагер тагблатт». 1930 Государственная премия Чехословакии за роман «Реубени, князь Иудейский». 1935 Поездка в Россию с группой чешских журналис- Прага, 1926. В первом ряду слева М. Брод, в центре его жена Эльза Дружеский шарж Прага, 1920-е годы Адольфа Гофмейстера. 1933 254
1935 Издание совместно с Хайнцем Полицером со¬ брания сочинений Кафки в 6 томах. 1939 В ночь с 14 на 15 марта с группой последних беженцев (включая Ф. Вельча) покидает Прагу. Эмиграция в Палестину; поселяется в Тель-Авиве. 1939-1968 Завлит в театре «Хабима». 1942 Смерть жены Эльзы в Тель-Авиве. 1948-1968 Музыкальный критик в немецкоязычной еже¬ дневной газете «Едиот хадашот» (Тель-Авив). 1948 Первая поездка в Европу; в последующие годы регулярные поездки в немецкоязычные страны, выступления по радио и телевидению. 1949 Бяликовская литературная премия города Тель- Авива за роман «Галилей в темнице». 1954 Первое посещение Германии. 1964 Поездка в Прагу, речь при открытии выставки, посвященной Кафке. 1964 Почетный член Берлинской академии художеств. Памятная медаль Гамбургской свободной академии художеств. 1965 Австрийский Знак Почета 1-го класса за вклад в науку и искусство. Памятная медаль Генриха Гейне от Общества Генриха Гейне, Дюссельдорф. 1968, 20 декабря Скончался в Тель-Авиве после непродолжитель¬ ной болезни. Похоронен на Старом кладбище на ул. Трумпельдора, близ могилы X. Н. Бялика. Тель-Авив, 1960. Брод в рабочем кабинете вместе со своим секретарем Ильзой Эстер Хоффе 2 55
Библиография Произведения авторов, о которых шла речь в этой книге, здесь не приводятся, за исключением работ историко-литературного характера. Равным образом опущены и общеизвестные «Истории литературы», классические труды наподобие Надлера. — М. Б. Balleydier, Alphonse. Histoire des révolutions de L’Empire d’Autriche années 1848 et 1849. Bruxelles: H. Goemaere u. Meline, Cans et Сотр., 1853 (также: Paris; Lyon: Guyot frères, 1853; 2e éd.: Paris: Vve Comon, 1854). Beradt, Martin — Bloch-Zavrel, Lotte (Hg.). Briefe an Auguste Hauschner. Berlin: Rowohlt, 1929. Bergmann, Hugo. Das philosophische Werk Bernard Bolzanos. Mit Benutzung ungedruckter Quellen kritisch untersucht. Anhang: Bolzanos Beiträge zur philosophischen Grundlegung der Mathematik. Halle: Niemeyer, 1909 (reprogr. Nachdruck: Hildesheim: Olms, 1970). Bergmann, Hugo. Der Begriff der Verursachung und das Problem der individuellen Kausalität// Logos. Bd. 5 (1914). H. 1. Bergmann, Hugo. Der Kampf um das Kausalgesetz in der jüngsten Physik. Braunschweig: Vieweg, 1929. Bibliothek deutscher Schriftsteller aus Böhmen (с 34-го тома: ...aus Böhmen, Mähren und Schlesien) / Hrsg. im Aufträge der Gesellschaft zur Förderung deutscher Wissenschaft, Kunst und Literatur in Böhmen (позднее: ...der Deutschen Akademie der Wissenschaften in Prag. Begründet von August Sauer). Bd. 1-50 (m. 26 не вышел). Prag; Wien; Leipzig: Tempsky, Freytag (позднее: Graz: Stiasny), 1894^-1960. Born, Jürgen [u. a.]. Kafka-Symposion. Berlin: Wagenbach, 1965 (2., veränd. Aufl.: 1966; München: dtv, 1969). Brod, Max. Über Franz Kafka. Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch Verlag, 1966. Brod, Max. Über Franz Kafka. Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch Verlag, 1966. Castle, Eduard. Der große Unbekannte: Das Leben von Charles Sealsfield (Karl Postl). Wien; München: Manutius Presse, 1952 (2-я часть: Castle, Eduard. Der große Unbekannte: Das Leben von Charles Sealsfield. Briefe und Aktenstücke / Mit einem Vorwort von Joseph A. von Bradish. Wien: 256
Wener, 1955; выходила ранее: Das Geheimnis des großen Unbekannten: Charles Sealsfield = Karl Postl; die Quellenschriften mit Einleitungen, Bildern, Handschriftenproben. Wien: Wiener Bibliophilen-Gesellschaft, 1943; обе части переизданы как 25-й и 26-й (1-й и 2-й дополнительный) толла собрания сочинений Силсфилда: Sealsfield, Charles. Sämtliche Werke: kritisch durchgesehene und erläuterte Ausgabe / Unter Mitwirkung mehrerer Fachgelehrter hg. von Karl J. R. Arndt. Bd. 25-26 (Supplementreihe Materialien und Dokumente; 1-2). Hildesheim: Olms, 1993-1995). Demetz, Peter. René Rilkes Prager Jahre. Düsseldorf: Diederichs, 1953. Eisner, Pavel. Vom Jahre 1848 bis zu unseren Tagen (отд. оттиск из: Československá vlastivěda / Pod protektorátem Masarykovy akademie práce. Díl VII.: Písemnictví. Praha: Sfinx, 1933). v v • v Fuchs, Rudolf. České a nemecké básnictví v Československu. Praha: Borový, 1937. Gebser, Hans. Rilke und Spanien. Zürich; New York: Oprecht, 1940. Haas, Willy. Die Literarische Welt: Erinnerungen. München: List, 1960 (1957; 1959; Frankfurt am Main: Fischer-Taschenbuch-Verlag, 1983). Haas, Willy. Der junge Max Brod // Tribune. Jg. 3 (1964). H. 10. Hamsik, Dušan — Kusák, Alexej. O zuřivém reportéru E. E. Kischovi. Praha: československý spisovatel, 1962. Italiaander, Rolf (Hg.). Herder-Blätter. Faksimile-Ausgabe zum 70. Geburtstag von Willy Haas; im Auftrag der Freien Akademie der Künste in Hamburg. 1962. Horb, Max. Bilder-Album. Prag 1908. (Privatdruck). Janouch, Gustav. Gespräche mit Kafka: Erinnerungen und Aufzeichnungen. Frankfurt am Main: S. Fischer, 1951 (1961; erw. Neuausgabe: 1968; 1981). Janouch, Gustav. Prager Begegnungen / Zeichnungen von Karel Dostál. Leipzig: Paul List Verlag, 1959. Jellinek H. Histoire de la Littérature Tschèque. Des Origines à 1850. 1930. Kafka, Franz. Briefe. 1902-1924 / Hg. von Max Brod. Frankfurt am Main: S. Fischer, Í966. Kafka, Franz. Tagebücher. 1910-1923/ Hg. von Max Brod. Frankfurt am Main: S. Fischer, 1964. Kaznelson, Siegmund (Hg.). Das jüdische Prag: eine Sammelschrift / Hrsg. von der Redaktion der «Selbstwehr». Prag 1917 (Neuausgabe: Kron- berg/Ts.: Jüdischer Verlag, 1978). 17 Заказ № 1876 2 57
Kerr, Alfred. Walther Rathenau: Erinnerungen eines Freundes. Amsterdam: Querido, 1935. Kestenberg-Gladstein, Ruth. A voice from the Prague enlightenment // Leo Baeck Institute Year-book. 9 (1964). P. 295-304. Kolman, Arnošt. Bernard Bolzano. Berlin: Akademie-Verlag, 1963 {пер. с рус.; оригинал: Кольман, Эрнест Яромирович. Бернард Больцано. М.: АН СССР, 1955). Krolop, Kurt. Ein Manifest der Prager Schule // Philologia Pragensia. Nr. 4. 1964 {то же: Krolop, Kurt. Studien zur Prager deutschen Literatur. Wien: Edition Praesens, 2005. S. 65-74). Langer, František. Byli a bylo. Praha: československý spisovatel, 1963 (2. vyd., doslov Jih Holý: Praha: československý spisovatel, 1971; 3., rozs. vyd.: Praha: Státní pegagogické nakladatelsví, 1992; 4-е изд.: Uspořádal, k vydání připravil a ediční doslov napsal Jiři Holý. Praha: Akropolis, 2003. (Spisy Františka Langera; sv. 14)). Lessing, Theodor. Rudolf Hans Bartsch: ein letztes deutsches Naturdenkmal. Leipzig: Staackmann, 1927. Lessing, Theodor. Der jüdische Selbsthaß. Berlin: Jüdischer Verlag, 1930 (Berlin: Matthes und Seitz, 1984 (Mit einem Essay von Boris Groys); 2004). Mühlberger, Josef. Die Dichtung der Sudetendeutschen in den letzten fünfzig Jahren. Kassel-Wilhelmshöhe: Stauda, 1929. (Ostmitteldeutsche Bücherei). Mühlberger, Josef. Marie von Ebner-Eschenbach: Eine Studie. Eger: Literarische Adalbert-Stifter-Gesellschaft; Kassel-Wilhelmshöhe: Stauda, 1930. (Jahresgabe der Literarischen Adalbert-Stifter-Gesellschaft in Eger, 1930; Sudetendeutsche Sammlung der Literarischen Adalbert-Stifter-Gesellschaft, Bd. 14). Mühlberger, Josef (Übers.). Linde und Mohn: 100 Gedichte aus 100 Jahren tschechischer Lyrik. Nürnberg: Glocke und Lutz, 1964. Mühlberger, Josef. Adalbert Stifter. Mühlacker: Stieglitz, 1966. (Genius der Deutschen). Musil, Robert. Rede zur Rilke-Feier in Berlin am 16. Januar 1927. Berlin: Rowohlt, 1927. Popper-Lynkeus, Josef. Die allgemeine Nährpflicht als Lösung der sozialen Frage, eingehend bearbeitet und statistisch durchgerechnet. Mit einem Nachweis der theoretischen und praktischen Wertlosigkeit der Wirtschaftslehre. Dresden: Reissner, 1912 (2. Aufl.: Wien: Rikola, 1923). Popper-Lynkeus, Josef. Das Recht zu leben und die Pflicht zu sterben: Socialphilosophische Betrachtungen; Anknüpfend an die Bedeutung Vol¬ 258
taire’s für die neuere Zeit. 4. Aufl. Wien; Leipzig 1924 (New York; London: Johnson, 1972 (Mit einer Einleitung von Egon Schwarz); 1. Aufl.: Leipzig: Koschny, 1878 (к 100-летию со дня смерти Вольтера)', 2. Aufl.: Leipzig: Koschny, 1879; 3. Aufl.: Dresden; Leipzig: Reißner, 1903). Popper-Lynkeus, Josef. Gespräche / Mitgeteilt von Margit Ornstein und Heinrich Löwy. Mit einem Vorwort von Julius Ofner. Wien, Leipzig: Löwit-Verlag, 1925. Raabe, Paul. Die Zeitschriften und Sammlungen des literarischen Expressionismus: Repertorium der Zeitschriften, Jahrbücher, Anthologien, Sammelwerke, Schriftenreihen und Almanache 1910-1921. Stuttgart: Metzler, 1964. Raabe, Paul (Hg.). Expressionismus. Der Kampf um eine literarische Bewegung. München: Deutscher Taschenbuch Verlag, 1965 (Zürich: Arche, 1987). Raabe, Paul (Hg.). Expressionismus. Aufzeichungen und Erinnerungen der Zeitgenossen. Olten, Freiburg i. Br.: Walter, 1965. Rubaschoff, Salman. Erstlinge der Entjudung // Drei Reden von Eduard Gans // Der Jüdische Wille. Berlin. 1. Jahrgang. 1918. Heft 1-3. Schreiber, Adolf. Zehn Lieder für Gesang und Klavier. Berlin: Welt-Verlag, 1921. Sedlmayr, Hans. Verlust der Mitte: die bildende Kunst des 19. und 20. Jahrhunderts als Symbol der Zeit. Salzburg: Müller, 1948 (множество переизданий). Springer, Anton Heinrich. Geschichte der Revolutionszeitalters 1789-1848, in öffentlichen Vorlesungen an der Prager Universität übersichtlich dargestellt. Prag: Ehrlich, 1849. Straub, Julian. Hieronymus Lorm (Heinrich Landesmann): Biographie, Grundloser Optimismus, Prosa. München: Ner-Tamid-Verlag, 1960. Tichý, Josef. Rok 1848 v Obrazech. Prag: Orbis; A. Haase, 1948. Torberg, Friedrich. Mit der Zeit — gegen die Zeit / Eingeleitet von Herbert Eisenreich. Graz: Stiasny, 1965. Tramer, Hans. Prague — City of three peoples // Leo Baeck Institute Yearbook. 9 (1964). P. 305-339 (нем. оригинал: Die Dreivölkerstadt Prag. Tel- Aviv, 1961). Truchlár, Antonín — Pelikán, Jan — Grim, Josef. Výbor z literatury české. Díl třetí, Doba nová. Vydání třetí, přepracované. Praha: Buršík a Kohout, 1898. 259
Urzidil, Johannes. Goethe in Böhmen. Zürich: Artemis, 1962 (первоначальный вариант: Wien: Epstein, 1932; 2., erw. Aufl.: Zürich: Artemis, 1965; 3. Aufl.: Zürich; München: Artemis, 1981). Utitz, Emil. Egon Erwin Kisch: der klassische Journalist. Berlin: Aufbau-Verlag, 1956. Wagenbach, Klaus (Hg.). Franz Kafka: 1883-1924: Manuskripte, Erstdrucke, Dokumente, Photographien; Ausstellung der Akademie der Künste, 16. Januar — 20. Februar 1966. Berlin 1966. Wehl, Fedor. Alfred Meißner: Erinnerungen. Leipzig: Ottmann, 1892. Weltsch, Felix. Gnade und Freiheit. Untersuchungen zum Problem des schöpferischen Willens in Religion und Ethik. München: Wolff, 1920 (в издании на иврите (Иерусалим, 1968) предисловие М. Брода и послесловие X. Бергмана). Weltsch, Felix (Hg.). Dichter, Denker, Helfer. Max Brod zum 50. Geburtstag. Mährisch-Ostrau: Keller; Kittls Nachfolger, 1934 (Авторы: Felix Weltsch, Heinz Politzer, Thomas Mann, Felix Weltsch, Emil Utitz, Hermann Grab, Schalom Ben-Chorin, Hugo Bergmann, Hans Lichtwitz, Albrecht Hellmann, Moses Wiesenfeld, Nelly Engel, Franz Werfel, Stefan Zweig, Willy Haas, Paul Leppin, Oskar Baum, Friedrich Torberg, Jaroslav Křicka, Zdeněk Landes, Walter Jacob, Walter Seidl, Tobias Jakobovits, Friedrich Thieberger, Otto Fanta). Weltsch, Felix. Das Wagnis der Mitte. Ein Beitrag zur Ethik und Politik der Zeit / Mit einem Nachwort von Max Brod. Stuttgart; Berlin; Köln; Mainz, 1965 (unveränd. Nachdruck von: Mährisch-Ostrau: Kittl, 1936). Wertheimer, Marga. Arbeitsstunden mit Rainer Maria Rilke. Zürich; New York: Oprecht, 1940. Wiegier, Paul. Geschichte der deutschen Literatur. Berlin: Ullstein, 1930. Winter, Eduard. Bernard Bolzano und sein Kreis. Leipzig: Jakob Hegner, 1933. Winter, Eduard. Die historische Bedeutung der Frühbegriffe B. Bolzanos. Mit einem Anhang (Bolzanos Begriffe 1921). Sitzungsberichte der Deutschen Akademie der Wissenschaften zu Berlin. Klasse für Philosophie, Geschichte, Staats-, Rechts- und Wirtschaftswissenschaften. Nr. 1. Berlin: Akademie-Verlag, 1964. Wolkan, Rudolf. Geschichte der deutschen Literatur in Böhmen und in den Sudetenländern. Augsburg: Stauda, 1925.
Дополнительная литература о Максе Броде и Пражском круге Ниже выборочно перечислены вышедшие после 1966 года книги и статьи, посвященные Максу Броду и «пражскому кругу» в целом; многочисленные работы, рассматривающие жизнь и творчество отдельных пражских писателей (например, обширная «кафкиана»), сюда не включены. Adler, Hans Günter. Die Dichtung der Prager Schule // Im Brennpunkt: ein Österreich / Hg. von Manfred Wagner. Wien: Europa-Verlag, 1976. Bärsch, Claus-Ekkehard. Max Brod im Kampf um das Judentum. Zum Leben und Werk eines deutsch-jüdischen Dichters aus Prag. Wien: Passagen Verlag, 1992. Bärsch, Claus-Ekkehard. Max Brods Bewußtsein vom Judentum: Ethik in der Spannung von Diesseits und Jenseits// Messianismus zwischen Mythos und Macht. Jüdisches Denken in der europäischen Geistesgeschichte. Symposion Mythologie, Messianismus und Macht, Kassel, 03-05.03.1993 / Hg. von Eveline Goodman-Thau. Berlin: Akademie-Verlag, 1994. S. 211- 230. Binder, Hartmut (Hg.). Franz Kafka und die Prager deutsche Literatur: Deutungen und Wirkungen; die Vorträge der 3. Literarischen Fachtagung der Kulturstiftung der Deutschen Vertriebenen vom 3.-4. Juni 1988 in Königswinter. Bonn: Kulturstiftung der Deutschen Vertriebenen, 1988. Binder, Hartmut (Hg.). Kafka Handbuch in 2 Bde. Stuttgart: Kroner, 1979. Binder, Hartmut (Hg.). Prager Profile. Vergessene Autoren im Schatten Kafkas. Berlin: Mann, 1991. Born, Jürgen — Krywalski, Diether. Deutschsprachige Literatur aus Prag und den bömischen Ländern 1900-1939. Chronologische Übersicht und Bibliographie. 3. Aufl. München: Saur, 2000. Bracher, Andreas. Mitteleuropa, das Römische Reich und Christus. Betrachtungen anhand des Romans «Der Meister» von Max Brod // Der Europäer. Jg. 5. Nr. 5. 2001. S. 12-15. Demetz, Peter. Nachwort // Brod, Max. Der Prager Kreis. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1979. S. 241-246. 261
Doležal, Pavel. Tomáš G. Masaryk, Max Brod und das Prager Tagblatt (1918- 1938). Deutsch-tschechische Annäherung als publizistische Aufgabe. Frankfurt am Main: Lang, 2004. Dom, Anton Magnus. Leiden als Gottesproblem: Eine Untersuchung zum Werk von Max Brod. Freiburg i. Br.: Herder, 1981. Dumas, Christophe. Prague 1900: les relations entre Allemands et Tchèques sous le regard de Max Brod et d’Egon Erwin Kisch // Frontières, transferts, échanges transfrontaliers et interculturels. Bern: Peter Lang, 2005. S. 245- 258. Ehlers, Klaas-Hinrich (Hg.). Brücken nach Prag: deutschsprachige Literatur im kulturellen Kontext der Donaumonarchie und der Tschechoslowakei: Festschrift für Kurt Krolop zum 70. Geburtstag. 2., korrigierte Aufl. Frankfurt am Main: Lang, 2001. Fritz, Susanne. Die Entstehung des «Prager Textes»: Prager deutschsprachige Literatur von 1895 bis 1934. Dresden: Thelem, 2005. Gassmann, Arno Andreas. Lieber Vater, lieber Gott? Der Vater-Sohn-Kon- flikt bei den Autoren des engeren Prager Kreises (Max Brod, Franz Kafka, Oskar Baum, Ludwig Winder). Oldenburg: Igel-Verlag Wissenschaft, 2002. Gold, Hugo (Hg.). Max Brod. Ein Gedenkbuch. 1884-1968. Tel-Aviv: Ola- menu, 1969. (Авторы: Hugo Gold, Bruno Kisch, Robert Weltsch, Friedrich Torberg, Schalom Ben-Chorin, Heinz Flügel, Ernst Joseph Görlich, Hans Kühner-Wolfskehl, Peter Meurer, Hans Tramer, Gershom Scholem, Ernst Simon, Hugo Bergmann, Walter A. Berendsohn, Johannes Urzidil, Berndt W. Wessling, Ilse Ester Hoffe, Shin Shalom, Karl Lemke, Paul Raabe, Joachim Hemmerle, Guido Kisch, Frieda Hebel, Gitta Pazi, Sigrid Brunk, Meir Faerber, Jörg Mager, František Kafka, Hans Lamm, Rosemarie Al- staedter, Hans Steinitz, N. O. Scarpi, Willy Haas, C. Lehrmann, Otto Basler, Hermann Kesten, Harry Zohn, Umar Rolf Ehrenfels, Alice Schwarz, Margot Fethke, Hermann Lewy, Marianne Steiner, Iwan Lilienfeld, Gertrud Isolani, Stefan Schwarz, Felix Weltsch, Yehuda Cohen, Moshe Tavor, Hermann Levin Goldschmidt, Josef Mühlberger, Zeev Barth). Goldstücker, Eduard (Hg.). Franz Kafka aus Prager Sicht. Beiträge der Kafka-Konferenz vom 27.-28. Mai 1963 in Liblice. Prag: Academia, 1966; Berlin: Voltaire Verlag, 1966. Goldstücker, Eduard. Předmluva // Brod, Max. Pražský kruh / Z něm. přel. Ivana Vízdalová. Praha: Akropolis, 1993. Goldstücker, Eduard (Hg.). Weltfreunde. Konferenz über die Prager deutsche Literatur [18.-20. November 1965]. Prag: Academia, 1967; Darmstadt: Luchterhand, 1967 (в т.ч. статья Пауля Раабе о Броде). 262
Hartwich, Wolf-Daniel. Die Verzweiflung war ihre Inspiration. Der Prager Kreis und die deutsch-jüdische Literatur // Handbuch zur deutschjüdischen Literatur des 20. Jahrhunderts. Paderborn: Ferdinand Schoen- ingh, 2002. S. 271-298. Heydenbluth, Mathias. Nachwort // Brod, Max. Notwehr. Frühe Erzählungen. Berlin: Rütten und Loening, 1990. Kafka und die Prager deutschsprachige Literatur. Eine Ausstellung der Forschungsstelle für Prager Deutsche Literatur, Kritische Kafka-Edition, Ber- gische Universität — GHS Wuppertal (9. Juni — 1. Juli 1994). In Verbindung mit der Österreichischen Franz-Kafka-Gesellschaft, Klosterneuburg und der Österreichischen Nationalbibliothek, Wien. Wuppertal 1994. Kayser, Werner — Gronemeyer, Horst. Max Brod. [Bibliographie.] Mit unveröffentlichten Briefen Max Brods an Hugo und Olga Salus und an Richard Dehmel / Unter Mitarbeit von Lando Formanek; eingeleitet von Willy Haas und Jörg Mager. Hamburg: Hans Christian Verlag, 1972. Kneidl, Pravoslav. Pražská léta německých a rakouských spisovatelů. Praha: Pražská edice, 1997. Knobloch, Erhard Josef. Deutsche Literatur in Böhmen, Mähren, Schlesien von den Anfängen bis heute. Kleines Handlexikon. 2. erg. u. erw. Aufl. München: Europa-Buchhandlung, 1976. Kosatik, Pavel. Menší knížka o německých spisovatelích z čech a Moravy. Praha: Nakladatelství Franze Kafky, 2001. Krolop, Kurt (Hg.). Kafka und Prag: Colloquium im Goethe-Institut Prag, 24.-27. November 1992. Berlin: de Gruyter, 1994. Krolop, Kurt. Studien zur Prager deutschen Literatur. Wien: Edition Praesens, 2005. Lerperger, Renate — Hoffe, Ilse Ester — Born, Jürgen. Max Brod: Talent nach vielen Seiten: Ausstellungskatalog. Wien: Österreichische Franz- Kafka-Gesellschaft, [1987]. Mitterbauer, Helga. Kulturvermittlung um 1900: Hermann Bahr, Franz Blei und Max Brod // Übergänge und Verflechtungen. Bern: Peter Lang, 2004. S. 75-98. Molina Monasterios, Fernando. La investigación de Max Brod. La Paz: Eureka, 2003. Nekula, Marek. Brod o Pražském kruhu // Lidové noviny. Příloha Národní 9, prosinec 1993. Nekula, Marek. Theodor Lessing und Max Brod. Eine mißlungene Begegnung// Brücken. Germanistisches Jahrbuch Tschechien — Slowakei 1997. NF 5. S. 115-122. 263
Prager deutschsprachige Literatur zur Zeit Kafkas / Hg. von der Österreichischen Franz-Kafka-Gesellschaft, Wien-Klosterneuburg. Wien: Brau- müller, 1989. Pazi, Margarita. Fünf Autoren des Prager Kreises. Frankfurt am Main; Bern; Las Vegas: Peter Lang, 1978. Pazi, Margarita. Max Brod. Werk und Persönlichkeit. Bonn: H. Bouvier, 1970. Pazi, Margarita (Hg.). Max Brod, 1884-1984: Untersuchungen zu Max Brods literarischen und philosophischen Schriften. Symposium Jerusalem 25.-29.11.1984. New York: P. Lang, 1987. Pazi, Margarita. Max Brod’s presentation of Heinrich Heine // The Jewish reception of Heinrich Heine. Tübingen: Niemeyer, 1992. P. 173-184. Pazi, Margarita. Staub und Sterne: Aufsätze zur deutsch-jüdischen Literatur / Hg. von Sigrid Bauschinger. Göttingen: Wallstein, 2001. Pazi, Margarita — Zimmer mann, Hans Dieter (Hg.). Berlin und der Prager Kreis: Colloquium November 1988, Berlin. Würzburg: Königshausen und Neumann, 1991. Procházka, Jaroslav. Brods Übersetzung des Librettos der Jenufa und die Korrekturen Franz Kafkas // Leoš Janáček. Materialien — Aufsätze zu Leben und Werk. Zürich: Leošjanáček-Gesellschaft, 1982. Raabe, Paul. Die Autoren und Bücher des literarischen Expressionismus: ein bibliogr. Handbuch. Stuttgart: Metzler, 1985 (2-е дополненное изд. : 1992). Raabe, Paul. Zu Gast bei Max Brod. Eindrücke in Israel 1965. Der vorliegende Text wurde in leicht veränderter Form am 23. Mai 2003 in der Niedersächsischen Landesbibliothek als Vortrag gehalten. Hameln: Niemeyer, 2004. Ripellino, Angelo Maria. Praga magica. Torino: Einaudi, 1973 (ряд переизданий, последнее: 2005). Rodlauer-Wenko, Hannelore. Die Paralleltagebücher Kafka-Brod und das Modell Flaubert // Arcadia: Zeitschrift für Vergleichende Literaturwissenschaft. 1985. Nr. 20:1. S. 47-60. Scarpi N. O. Liebes altes Prag. Rückblicke eines gar nicht zornigen alten Mannes. Zürich; Stuttgart, 1968. Schoeps, Julius H. (Hg.). Im Streit um Kafka und das Judentum. Max Brod — Hans-Joachim Schoeps Briefwechsel. Königstein: Jüdischer Verlag bei Athenäum, 1985. Serke, Jürgen. Böhmische Dörfer. Wanderungen durch eine verlassene literarische Landschaft. Wien; Hamburg: Paul Zsolnay, 1987 (исправленный пер. на чеш.: Praha: Triáda, 2001). 264
Susskind, Charles. Janáček and Brod / Foreword by Sir Charles Mackerras. New Haven; London: Yale Univ. Press, 1985. Voigts, Manfred. «Tod den Toten!» Indifferentismus und Utopie in den frühen Novellen Max Brods // Anarchismus und Utopie in der Literatur um 1900. Deutschland, Flandern und die Niederlande / Hg. von Jaap Grave, Peter Sprengel, Hans Vandevoorde. Koenigshausen + Neumann 2005. S. 108-119. Weltsch, Robert. Max Brod and his age. New York: Leo Baeck Institute, 1970. (The Leo Baeck memorial lecture 13). Wessling, Bernd W. Max Brod. Ein Porträt. Stuttgart; Berlin; Köln; Mainz: Kohlhammer, 1969. Wessling, Bernd W. Max Brod. Ein Porträt zum 100. Geburtstag. Gerlingen: Bleicher, 1984. Wichner, Ernest — Wiesner, Herbert (Hg.). Prager deutsche Literatur vom Expressionismus bis zu Exil und Verfolgung: Ausstellungsbuch; [Literaturhaus Berlin, 28. Juli — 17. September 1995; Freie Akademie der Künste in Hamburg, 27. September — 29. Oktober 1995; Franz-Kafka- Zentrum, Prag, 9. November — 17. Dezember 1995]. Berlin: Literaturhaus, 1995.
Книги пражских, богемских и моравских писателей К «пражской школе», или «широкому пражскому кругу», можно отнести ок. 130-140 немецкоязычных писателей. В этот раздел библиографии вошли, прежде всего, произведения, упоминаемые Бродом; таким образом, это своего рода библиографический комментарий, в некоторых случаях вносящий существенные коррективы в авторский текст (подобные места особо не оговариваются). Кроме того, выборочно приведены сведения, дополняющие Брода и корректирующие его оценки; однако задача полноты здесь заведомо не ставилась. Учтены также новейшие переиздания (некоторые из писателей, забытых ко времени написания книги, сегодня вновь активно издаются) и русские переводы. Популярные и постоянно издаваемые авторы (Чапек, Кафка, Майринк, Рильке) представлены здесь лишь наиболее авторитетными изданиями. Наряду с немецкоязычными авторами сюда включены некоторые из названных Бродом чешских писателей. Friedrich Adler [Сост. и перев.] Jaroslav Vrchlický. Gedichte. Leipzig: Reclam, 1895 (21925). Zwei Eisen im Feuer: Lustspiel in 3 Akten frei nach Calderon. Stuttgart: Cotta, 1900. Don Gil: Komödie in drei Akten, nach den Motiven des Tirso de Molina. Stuttgart: Cotta, 1902. Vom goldenen Kragen / Mit Bildern von Richard Teschner. Prag: C. Beilmann, 1907. См. также: Thieberger. Paul Adler Elohim (Der Berg des U-Tao-Tse; Das unechte Buch der Johanniden; Der Tor Platon). Hellerau bei Dresden: Hellerauer Verlag, 1914 (21921; Nendeln/Liechtenstein: Kraus Reprint, 1973 (Bibliothek des Expressionismus)). Nämlich. Hellerau bei Dresden: Hellerauer Verlag, 1915 (Nendeln/Liechtenstein: Kraus Reprint, 1973 (Bibliothek des Expressionismus)). Oskar Baum Uferdasein. Abenteuer und Tägliches aus dem Blindenleben von heute / Mit einem Geleitwort von Max Brod. Berlin: Axel Juncker, 1908. Das Leben im Dunkeln. Stuttgart; Berlin-Charlottenburg; Leipzig: Axel Juncker, 1909. Die Memoiren der Frau Marianne Rollberg (bekannt durch den Prozeß mit dem Polizeikommis¬ 266
sar Fröderer). Berlin-Charlottenburg: Axel Juncker, 1912 (21918) (см. рец. M. Брода: Die neue Rundschau 23. 1912. S. 1782-1783; Das literarische Echo 15. 1912/13. Sp. 716-717). Die böse Unschuld. Ein jüdischer Kleinstadtroman. Frankfurt am Main: Rütten und Loening, 1913. Die Tür ins Unmögliche. Roman. München; Leipzig: Kurt Wolff, 1920 (Wien: Zsolnay, 1988 (Bücher der böhmischen Dörfer)). Das Wunder. Drama in 3 Aufzügen. Berlin: Drei-Masken Verlag, 1920. Drei Frauen und ich. Erzählungen und Bekenntnisse. Stuttgart: Engelhorn, 1928. Nacht ist umher. Erzählung / Mit einem Nachwort von Stefan Zweig. Leipzig: Reclam, 1929. Zwei Deutsche. Roman. Anvers: La Bibliothèque, 1934. Das Volk des harten Schlafs. Roman. Wien; Jerusalem: Löwit, 1937 (также: Berlin: Jüdischer Buchverlag Loewe, 1937; см. рец. M. Брода: Judisk Tidskrift 10. 1937. S. 297-298). Erzählungen aus dem Blindenleben. Prag: Vitalis, 1999. (Bibliotheca Bohemica Bd. 34). Otto Brod Die Berauschten. Roman. Amsterdam: Al- lert de Lange, 1934 (также: Leipzig; Wien: Tal, 1934). См. также: M. Brod 1938: Nack. v Karel Capek R. U. R. Rossumovi Univerzální Roboti. Kolektivní drama o vstupní komedii a třech dějstvích 1920 (нем. nepee.: W. U. R.: Werstands Universal Robots / Übertragung von Otto Pick. Berlin: Drei-Masken Verlag, 1921; Prag; Leipzig: Orbis, 1922). Ze života hmyzu: Komedie о 3 aktech s předehrou a epilogem. Praha: Ot. Storch-Marien, 1921 (совм. с Йозефом Чапеком). Bílá nemoc: Drama о třech aktech ve 14 obrazech. Praha: František Borový, 1937. Matka: Hra o třech dějstvích. Praha: František Borový, 1938. Spisy. Praha: Československý spisovatel, 1981-1995 (1. Boží muka, trapné povídky; 2. Ze společné tvorby; 3. Továrna na absolutno; 4- 5. Cestopisy; 6. Povídky z jedné a z druhé kapsy; 7. Dramata (Loupežník; R. U. R.; Věc Makropulos; Bílá nemoc; Matka); 8. Hordubal; 9. Válka s mloky; 10. Menší prózy; 11. První parta; 12. Zahradníkův rok; 13. Marsyas čili na okraj literatury; 14-16. Od člověka к člověku; 17- 267
19. O uméní a kultuře; 20. Hovory s T. G. Masarykem; 21. Kritika slov; 22-23. Korespondence; 24. Básnické počátky — překlady). «ВУР». Верстандовы универсальные работари. Утопическая социальная драма / Пер. И. Мандельштама и Е. Геркена. Л.: Гос. изд-во, 1924; R. U. R. Коллективная драма / Пер. И. Каллиникова. Прага: Пламя, 1924; Мать: Пьеса в 3 действиях / Пер. А. Гуровича. М.: Госиздат, 1939; Соч. В 5 т. М.: Гослитиздат, 1958-1959; Пьесы. М.: Искусство, 1959 (Б-ка драматурга); Об искусстве. Театр и кино. Изобразительное и прикладное искусство, архитектура. Литература / Сост. и вступ. ст. О. Малевича. Л.: Искусство, 1969; Рассказы из одного кармана. Рассказы из другого кармана. Прага: Лидове накладателстви, 1977; 21981; Беседы с Т. Г. Масариком / Вступ. слово: Павел Достал; Пер. В. Мартемьяновой. М.: МИК, 2000; Письма из будущего: неизвестный Чапек. СПб.: Глобус, 2005; Собр. соч. в 7 т. М.: Худ. лит., 1974-1977 (1. Рассказы; 2. Романы (Фабрика абсолюта. Кракатит. Война с саламандрами); 3. Романы (Гордубал. Метеор. Обыкновенная жизнь. Первая спасательная. Жизнь и творчество композитора Фолтына); 4. Пьесы (Любви игра роковая. Разбойник. RUR / Пер. Н. Аросевой. Из жизни насекомых / Пер. Ю. Молочковского. Средство Макропулоса. Адам-творец. Белая болезнь / Пер. Т. Аксель. Мать / Пер. А. Гуровича); 5. Путевые очерки; 6. Рассказы, очерки, сказки; 7. Статьи, очерки, юморески). См. также: Pick. Dietzenschmidt Die Sanct Jacobsfahrt: eyn Legendenspiel in drey Aufzügen. Berlin: Oesterheld, 1920. Eine Selbstbiographie aus dem Nachlaß des Dichters mit einer Einführung und Proben aus seinen Dichtungen / Mit Grabrede von Josef Mühlberger. Die Zusammenstellung und Auswahl d. Texte besorgte Johannes Tschech. Königstein: Institut für Kultur und Geschichte Ostmitteleuropas, Sudetendeutsche Abteilung, 1959. Karl Egon Ebert Wlasta: Böhmisch-nationales Heldengedicht in drei Büchern. Prag: Calve, 1829. Poetische Werke: Gesammtausgabe. 7 Bde. Prag: Bohemia, 1877. Marie Freifrau von Ebner-Eschenbach Božena: Erzählung. Stuttgart: Cotta, 1876. Das Gemeindekind: Erzählung. Berlin: Gebr. Paetel, 1887. Das Schädliche. Die Todtenwache. Berlin: Paetel, 1894. Sämtliche Werke. 12 Bde. Freiburg i. Breslau: Freiburger Echo-Verlag, 1999 (1. Erzählungen. Neue Erzählungen; 2. Božena. Aphorismen. Die Prinzessin von Banalien. Am Ende; 3. Dorf- und Schloßgeschichten. Zwei 268
Komtessen. Neue Dorf- und Schloßgeschichten; 4. Das Gemeindekind. Ein kleiner Roman. Ohne Liebe; 5. Lotti, die Uhrmacherin. Miterlebtes. Margarete; 6. Drei Novellen. Rittmeister Brand. Prinzessin Leiladin. Hirzepinzchen. Parabeln und Märchen; 7. Unsühnbar. Glaubenslos? 8. Das Schädliche. Die Totenwacht. Alte Schule. Gedichte. Meine Erinnerungen an Grillparzer. Aus einem zeitlosen Tagebuch; 9. Stille Welt. Aus Spätherbsttagen; 10. Genrebilder. Die arme Kleine; 11. Die unbesiegbare Macht. Bertram Vogelweid; 12. Agave. Altweibersommer. Meine Kinderjahre). Рассказы. M.: T-во типо-лит. В. Чичерин, 1901; Посетительница: Рассказ. СПб., 1903; Крамбамбули. История собаки. М.: Кушнерев, 1903; 21907; З1913; [Новеллы] / Австрийская новелла XIX века. М.: ГИХЛ, 1959. Umar Rolf Baron von Ehrenfels Mutter-Recht in Vorderindien. Wien, 1937 (диссертация). Mother-right in India. Hyderabad, Deccan: Gov. Central Press, 1941. (Osma- nia university series). Emil Faktor Was ich suche. Gedichte. Leipzig: Georg Heinrich Meyer, 1899. Meir Marceli Färber Dr. Emil Margulies: ein Lebenskampf für Wahrheit und Recht. Tel- Aviv: Atasa, 1949. Das Parlament Israels. Tel Aviv: Atasa, 1958. a Rudolf Fuchs Der Meteor. Gedichte. Heidelberg: Meister, 1913. [Перев.\ Petr Bezruc. Die schlesischen Lieder / Vorrede von Franz Werfel. Leipzig: Kurt Wolff, 1917 (21926). Karawane. Gedichte. Leipzig: Kurt Wolff, 1918. [Перев.] Petr Bezruc. Lieder eines schlesischen Bergmanns (Zweiter Band der Schlesischen Lieder). München: Kurt Wolff, 1926. Aufruhr im Mansfelder Land: Massendrama in 26 Szenen. Berlin: Neuer Deutscher Verlag, 1928 (см. рец. M. Брода: Die literarische Welt 5. 1929. Nr. 6. S. 5). 269
[Перев. и предисл.} Petr Bezruc. Schlesische Lieder. Leipzig; Mährisch-Ostrau: Julius Kittls Nachfolger, 1937. Gedichte aus Reigate. S. 1. [London: Barnard 8c Westwood], 1941. [Сост. и предисл.] O Petru Bezručovi a výbor ze Slezských písní. Londýn: Čechoslovák, 1942. Ein wissender Soldat: Gedichte und Schriften aus dem Nachlaß. London: Verlag der «Einheit», 1943. [Перев.\ Petr Bezruc. Schlesische Lieder. Berlin: Aufbau, 1963. Die Prager Aposteluhr: Gedichte, Prosa, Briefe / Ausgewählt, kommentiert und mit einem Nachwort versehen von Ilse Seehase. Halle; Leipzig: Mitteldeutscher Verlag, 1985. См. также'. Библиография. Louis Fiimberg Das Fest des Lebens. Zürich: Oprecht, 1939 (Mit Holzschnitten von Frans Masereel: Berlin: Rütten und Loening, 1963). Gesammelte Werke in sechs Bänden / Hg. von der Akademie der Künste der DDR. Berlin; Weimar: Aufbau, 1964-1977 (1-2. Gedichte; 3. Prosa I; 4. Prosa II. Stücke; 5. Reden, Aufsätze — Literatur und Kunst; 6. Reden, Aufsätze — Politik und Kulturpolitik). Брат Безымянный. Жизнеописание в стихах. М.: Изд-во иностр. лигг-ры, 1958; Избранное. М.: Худ. лит., 1974 (в одном томе со Стефаном Хермли- ном, в серии «Библиотека литературы ГДР»). Hermann Grab Der Stadtpark. Wien; Leipzig: Zeitbild, 1935 (München: Weismann, 1947; Salzburg: Das Silberboot, j 1948; Frankfurt am Main: Neue Kritik, 1996). fCy Hochzeit in Brooklyn: Sieben Erzählungen / Mit einem Nachwort von Ernst Schönwiese. Wien: Bergland, 1957 (содерж.’. Unordnung im Gespensterreich. Die Kinderfrau. Die Mondnacht. Die Advokatenkanzlei. Ruhe auf der Flucht. Der Hausball. Hochzeit in Brooklyn; переизд.: Frankfurt am Main: Neue Kritik, 1995). Der Stadtpark und andere Erzählungen / Mit einem Nachwort von Peter Staengle. Frankfurt am Main: Fischer- Taschenbuch-Verlag, 1985 (21987). Viktor Hadwiger Ich bin. Leipzig; Berlin: Meyer, 1903. Abraham Abt: das Buch der Felsen; das Buch der Herberge; das Buch des Gartens; das Buch der Sonnenuntergänge und der Sterne; ein Roman. Berlin-Wilmersdorf: Meyer, 1912. 270
Il Pantegan [1919]. Berlin: Rütten und Loening, 1992. (Die schwarzen Bücher). Il Pantegan. Abraham Abt. Prosa / Hg. von Hartmut Geerken. München: Edition Text+Kritik, 1984. (Frühe Texte der Moderne). Moritz Hartmann Kelch und Schwert: Dichtungen. Leipzig: Weber, 1845 (2., verm. Aufl.: Leipzig: Lorck, 1845; 3.Aufl.\ Darmstadt: Leske, 1851). Gesammelte Werke. 10 Bde. / Hg. von Ludwig Bamberger, Wilhelm Vollmer. Stuttgart: Cotta, 1873-1874. Шильонский узник. СПб., 1868. Auguste Hauschner Die Familie Lowositz: Roman. [Teil 1.] Berlin: Fleischel, 1908 (21910). Rudolf und Camilla. Berlin: Fleischel, 1910. (Die Familie Lowositz. Teil 2) Der Tod des Löwen. Berlin: Fleischel, [1916] (Numerierte Ausgabe mit Radierungen von Hugo Steiner-Prag: Leipzig; Prag: K. Andréschen Buchhandlung, 1922). Die Siedlung. Roman. Berlin: Fleischel, 1918. Die Heilung. Roman. Stuttgart; Berlin: Deutsche Verlags-Anstalt, 1922. Семейство Ловозиц / Пер. Б. Либензона // Еврейский мир. 1909. № 2-12. Franz Hedrich Im Hochgebirge: Zwei Nachtstücke / Mit einem Vorwort von Alfred Meißner. Berlin, 1862. Alfred Meißner — Franz Hedrich. Geschichte ihres literarischen Verhältnisses auf Grundlage der Briefe, die Alfred Meißner seit dem Jahre 1854 bis zu seinem Tode 1885 an Franz Hedrich geschrieben. Berlin: Janke, 1890. Alfred Meissner — Franz Hedrich. Replik. Leipzig: Danz, 1890. Camill Hoffmann Adagio stiller Abende: Gedichte mit Originalholzschnitten von Adolf Zdrasila. Berlin; Leipzig: Schuster und Loeffler, 1902. \Перев.\ Charles Baudelaire. Gedichte in Vers und Prosa. Leipzig: Seemann, 1902 (nepee. совм. со Стефаном Цвейгом; см. также: Baudelaire, Charles. Gedichte in Prosa / Übertragen von Camill Hoffmann. Leipzig: Insel, 1914 (Insel-Bücherei; Nr. 135; перевод «Le spieen de Paris»)). 271
Die Vase: neue Gedichte. Berlin-Charlottenburg: Axel Juncker, 1910. Zuflucht. Späte Gedichte und Erzählungen / Mit einem Nachwort hg. von Dieter SudhofF. Siegen: Universitäts-Gesamthochschule, 1990. (Vergessene Autoren der Moderne; Bd. 48). Politisches Tagebuch. 1932-1939 / Hg. und kommentiert von Dieter SudhofF. KlagenFurt: Alekto, 1995. Franz Janowitz AuF der Erde. Gedichte. München: Kurt WolfF, 1919. «AuF der Erde» und andere Dichtungen. Werke, BrieFe, Dokumente. Mit einem Anhang / Hg. von Dieter SudhofF. Innsbruck: Haymon, 1992. Hans Janowitz Asphaltballaden [1924] / Mit sechzehn Lithographien von Marcel Slodki; mit einer Nachbemerkung hg. von Dieter SudhofF. Siegen: Universität-Gesamthochschule, 1994. (Vergessene Autoren der Moderne; Bd. 60). Das Cabinet des Dr. Caligari / Drehbuch von Carl Mayer und Hans Janowitz zu Robert Wienes Film von 1919/20; mit einem einführenden Essay von Siegbert S. Prawer und Materialien zum Film von Uli Jung und Walter Schatzberg. München: Text+Kritik, 1995. Jazz. Roman [1927] / Mit einer CD mit Jazz-Aufnahmen der 20er Jahre; hg. und mit einem Nachwort von Rolf Rieß. Bonn: Weidle, 1999. Джаз. Роман / Пер. Д. М. Страшунского. Л., 1927. (Книжные новинки). Franz Kafka Das Urteil. Eine Geschichte von Franz Kafka // Arkadia. Ein Jahrbuch für Dichtkunst / Hg. von Max Brod. Leipzig: Kurt WolfF, 1913. S. 53-65. Betrachtung. Leipzig: Ernst Rowohlt, 1913. Ein Landarzt. Kleine Erzählungen. München; Leipzig: Kurt WolfF, 1920 (в т.ч. «Die Sorge des Hausvaters» и «Ein Traum»). Der Prozess. Roman / Nachwort von Max Brod. Berlin: Die Schmiede, 1925. Das Schloss. Roman / Nachwort von Max Brod. München: Kurt WolfF, 1926. Amerika. Roman / Nachwort von Max Brod. München: Kurt WolfF, 1927. Beim Bau der Chinesischen Mauer. Ungedruckte Erzählungen und Prosa aus dem Nachlaß / Hg. von Max Brod und Joachim Schoeps. Berlin: Kiepenheuer, 1948. 272
Gesammelte Schriften / Hg. von Max Brod in Gemeinschaft mit Heinz Politzer. Berlin: Schocken, 1935 (1. Erzählungen und kleine Prosa. 2. Amerika. 3. Der Prozess. 4. Das Schloss); Prag: Heinrich Mercy Sohn, 1936-1937 (5. Beschreibung eines Kampfes. Novellen, Skizzen, Aphorismen aus dem Nachlass. 6. Tagebücher und Briefe) (3. Aufl.: New York: Schocken Books, 1946-1950). Gesammelte Werke. Lizenzausgabe von Schocken Books New York / Hg. von Max Brod. Berlin; Frankfurt am Main: S. Fischer; 1950-1974 (1. Der Prozess; 2. Das Schloss; 3. Tagebücher 1910-1923; 4. Briefe an Milena / Hg. von Willy Haas; 5. Erzählungen; 6. Amerika; 7. Hochzeitsvorbereitungen auf dem Lande und andere Prosa aus dem Nachlaß; 8. Beschreibung eines Kampfes. Novellen, Skizzen, Aphorismen aus dem Nachlass; 9. Briefe 1902-1924; 10. Briefe an Felice und andere Korrespondenz aus der Verlobungszeit / Hg. von Erich Heller und Jürgen Born; 11. Briefe an Ottla und die Familie / Hg. von Hartmut Binder und Klaus Wagenbach; переизд. отд. томов; на основе этого изд.: Gesammelte Werke. 7 Bde. Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch Verlag, 1976; Gesammelte Werke. 6 Bde. Stuttgart: Europäische Bildungsgemeinschaft, 1980; S. Fischer, 1986). Gesammelte Werke: Taschenbuchausgabe in 8 Bänden. Ungekürzte Ausgabe. Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch Verlag, 1989-1998 (переизд. отд. томов). Schriften, Tagebücher, Briefe. Kritische Ausgabe / Hg. von Jürgen Born, Gerhard Neumann, Malcolm Pasley und Jost Schillemeit u a. Frankfurt am Main: S. Fischer, 1982-1993 (Das Schloß; Der Verschollene; Der Proceß; Drucke zu Lebzeiten; Nachgelassene Schriften und Fragmente I—II; Tagebücher; Briefe 1-3-; Amtliche Schriften; на его основе: Schriften und Tagebücher: kritische Ausgabe. 7 [15] Bde. Fischer Taschenbuch Verlag, 2002; Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 2002). Gesammelte Werke in Einzelbänden in der Fassung der Handschrift / Hg. von Jost Schillemeit und a. Frankfurt am Main: S. Fischer, 1982- (Tagebücher 1-3 (1909-1923); [4.] Reisetagebücher in der Fassung der Handschrift / Hg. von Hans-Gerd Koch. 1994). Gesammelte Werke: in zwölf Bänden [in der Fassung der Handschrift] / Nach der kritischen Ausgabe hg. von Hans-Gerd Koch. Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch Verlag, 1994-2004 (Ein Landarzt und andere Drucke zu Lebzeiten; Der Verschollene; Der Proceß; Das Schloß; Beschreibung eines Kampfes und andere Schriften aus dem Nachlaß; Beim Bau der chinesischen Mauer und andere Schriften aus dem Nachlaß; Zur Frage der Gesetze und andere Schriften aus dem Nachlaß; Das Ehepaar und andere Schriften aus dem Nachlaß; Tagebücher 1-3; Reisetagebücher). Historisch-kritische Ausgabe sämtlicher Handschriften, Drucke und Typoskripte: eine Edition des Instituts für Textkritik / Hg. von Roland Reuß, Peter Staengle und a. Basel; Frankfurt am Main: Stroemfeld, 1995-2004- (Einleitungsband; Drei Briefe an Milena Jesenská; Der Pro- 18 Заказ .N1» 1876 273
cess; Oxforder Oktavhefte 1 8c 2; Oxforder Quarthefte 1 & 2; Die Verwandlung; Beschreibung eines Kampfes; Ein Landarzt: kleine Erzählungen). Die kaiserliche Botschaft / Eingel. und ausgew. von Josef Mühlberger. Graz: Stiasny, 1960. Briefe an Milena. Erweiterte und neugeordnete Ausgabe / Hg. von Jürgen Born und Michael Müller. Frankfurt am Main: S. Fischer, 1983 (Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuchverlag, 1991). Max Brod, Franz Kafka, eine Freundschaft: Reiseaufzeichnungen / Hg. von Malcolm Pasley. Frankfurt am Main: S. Fischer, 1987. Max Brod, Franz Kafka, eine Freundschaft: Briefwechsel / Hg. von Malcolm Pasley. Frankfurt am Main: S. Fischer, 1989. Briefe an die Eltern aus den Jahren 1922-1924 / Hg. von Josef Čermák und Martin Svatoš. Frankfurt am Main: S. Fischer, 1990 (Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch Verlag, 1993). Роман. Новеллы. Притчи / Сост. и предисл. Б. Сучкова. М.: Прогресс, 1965; Процесс. Замок. Новеллы и притчи. Из дневников. М.: Радуга, 1989 (Мастера современной прозы); Замок. М.: Наука, 1990 (Лит. памятники); Соч. В 3 т. М.: Худ. лит; Харьков: Фолио, 1994; Дневники и письма. М.: ДИ-ДИК; Танаис, 1995; Собр. соч. в 4 т. СПб.: Северо-Запад, 1995; Собрание сочинений. СПб.: Симпозиум, 1999 (1. Процесс. 2. Новеллы и притчи (Америка. Созерцание. Приговор. Превращение. В исправительной колонии. Сельский врач. Голодарь. Новеллы из наследия). 3. Замок. Афоризмы. Письма Милене. Завещание. 4. Письма. Дневники 1910-1923 / Предисл. и прим. Е. Кацевой); Соч. М.: Книжная палата, 2000; Неизвестный Кафка: Рабочие тетради. Письма / Сост., пер. Г. Ноткина. СПб.: Академический проект, 2003; Процесс. Новеллы и притчи. Афоризмы. Письмо к отцу. Завещание / Вступ. ст. и примеч. В. Зусмана. М.: ACT; НФ «Пушкинская б-ка», 2004; Письма к Фелиции и другая корреспонденция, 1912-1917 / Сост., вступ. ст., пер. и прим. М. Рудницкого. М.: Ad Marginem, 2004. Egon Erwin Kisch Aus Prager Gassen und Nächten. Prag: A. Hasse, 1912. Der Mädchenhirt. Roman. Berlin: Erich Reiss, 1914 (см. рец. M. Брода: Die Aktion 4. 1914. Sp. 644- 645). Die Abenteuer in Prag. Wien: Ed. Strache, 1920. Soldat im Prager Korps. Prag: Verlag der Andréschen Buchhandlung, 1922 (позднее под заглавием: Schreib das auf, Kisch! 1929). Egon Erwin Kisch berichtet: China geheim. Berlin: Erich Reiss, 1933. Gesammelte Werke in Einzelausgaben / Hg. von B. Uhse und G. Kisch. Berlin: Aufbau-Verlag, 1960-2002- (1. Der Mädchenhirt. Schreib das auf, Kisch! Komödien; 2.1. Aus Prager Gassen und Nächten. Prager Kinder [1913]. Die Abenteuer in Prag; 2.2. Prager 274
Pitaval [1931]. Späte Reportagen; 3. Zaren, Popen, Bolschewiken [1927]. Asien gründlich verändert [1932]. China geheim; 4. Paradies Amerika [1930]. Landung in Australien [1937]; 5. Der rasende Reporter [1925]. Hetzjagd durch die Zeit [1926]. Wagnisse in aller Welt [1927]. Kriminalistisches Reisebuch [1927]; 6. Geschichten aus sieben Ghettos [1934]. Eintritt verboten [1934]. Nachlese; 7. Marktplatz der Sensationen [1942]. Entdeckungen in Mexiko [1945]; 8-9. Mein Leben für die Zeitung: Journalistische Texte [1906-1947]; 10. Läuse auf dem Markt: vermischte Prosa; [12.] Der freche Franz). Неистовый репортер. Заметки обыкновенного человека / Пер. А. Оленина. М.; Л.: Земля и фабрика, 1926; Преступление полковника Ре для / Пер. Я. Н. Блоха. Л.: Гос. изд., 1926; Американский рай/Пер. Д. Кармен. М., 1931 (Библиотека «Огонек»); Эрвин Эгон Киш имеет честь представить вам американский рай/ Авториз. пер. А. Ариан. М.; Л.: ГИХЛ, 1931; Изменившаяся Азия. М.; Л.: ГИХЛ, 1934; Разоблаченный Китай/Пер. В. Гурвич. М.: ГИХЛ, 1934; Годы и люди. Избранные рассказы и очерки / Вступ. ст. М. Живова. М.: Гослитиздат, 1936; Боринаж / Пер. М. Живова. М., 1937 (Библиотека «Огонек»); Высадка в Австралии/Пер. В. Станевич. М.: Журнально-газетное объединение, 1937; Рассказы о семи гетто / Пер. А. Бобовича. Л.: Гослитиздат, 1937; Репортажи / Вступ. ст. Ю. Орлова. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1964; Приключения на пяти континентах: Художественная публицистика / Пре- дисл. М. Зоркой. М.: Прогресс, 1985. Hans Klaus Satanas obenauf: Tragikomödie in 4 Akten. Prag: Fr. Khol, 1929. Die Verklärung des Dr. Schourek: Eine Lebensgeschichte. Prag: Verlag der «Wahrheit», 1930. Salomon Kohn Gabriel: Roman. 1853 (2., umgearb. Aufl., 2 Bde.: Jena: Costenoble, 1875; 3 Aufl.: Zürich: Cäsar Schmidt, 1897). Paul Kornfeld Die Verführung. Tragödie in 5 Akten. Berlin: Fischer, 1916 (21918; 31921 ; Nendeln/Liechten- stein: Kraus Reprint, 1973 (Bibliothek des Expressionismus)). Himmel und Hölle. Eine Tragödie in 5 Auszügen und einem Epilog. Berlin: Fischer, 1919 (Nendeln/Liechtenstein: Kraus, 1973 (Bibliothek des Expressionismus)). Blanche oder Das Atelier im Garten. Hamburg: Rowohlt, 1957 (1980; 1989; Düsseldorf: Dt. Bücherbund, I960; Frankfurt am Main: Schöffling, 1998; München: Goldmann, 2000). Revolution mit Flötenmusik und andere kritische Prosa 1916-1932 / Hg. und kommentiert von Manon Maren-Grisebach. Mit einem Beitrag von Hans-J. Weitz. Heidelberg: Lambert Schneider, 1977. 275
Der ewige Traum [1922]. Smither kauft Europa [1929]. Komödien / Hg. und mit einem Nachwort versehen von Rolf Geissler. Bergisch Gladbach: Norchia, 1990. Jud Süß [1930] // Drei jüdische Dramen / Mit Dokumenten zur Rezeption hrsg. von Hans-J. Weitz unter Mitwirkung von Michael Assmann. Göttingen: Wallstein, 1995. Legende [1917]. Frankfurt am Main: Schöffling, 1999 (Berlin: Goldmann, 2001) Eliška Krásnohorská Hubička: prostonárodní opera ve dvou jednáních / Dle povídky Karolíny Světlé; hudbu složil Bedřich Smetana. Praha: Fr. A. Urbánek, 1876 (8 прижизненных изд.; 17. vydání: Praha: Fr. A. Urbánek a synové, 1941; ряд позднейших изд., напр.'. Praha: SNKLHU, 1960). Výbor z díla / Výbor pořídil Zdeněk Pešat. Praha: SNKLHU, 1956 (1. Básně a libreta; 2. Studie, kritiky a paměti). H Alfred Kubin Die andere Seite. Ein phantastischer Roman. Mit 52 Abbildungen und einem Plan. München: Müller, 1909 (1918; 1923; 1928; Wien: Gurlitt, 1952; затем множество переизд.). Aus meinem Leben: gesammelte Prosa mit 73 Zeichnungen / Hrsg. von Ulrich Riemerschmidt. Wiesbaden: Fourier und Fertig, 1970 (München: Spangenberg, 1974; München: dtv, 1977). Aus meiner Werkstatt: gesammelte Prosa / Hg. von Ulrich Riemerschmidt. München: Nymphenburger Verlagshandlung, 1973 (München: dtv, 1976). Другая сторона. Фантастический роман. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2000. František Langer Periferie: Drama o patnácti obrazech. Praha: Evžen K. Rosendorf, 1925 (21929; 5. vydání: Praha: František Borový, 1948; нем. перев.: Berlin: Oesterheld 8c Co., 1926; 21928 (Übersetzung von Otto Pick)). Spisy. Praha 2000- (в разных издательствах; вышли тома: 1. Povídky I (Zlatá Venuše. Snílci a vrahové. Mrtví chodí mezi námi); 2. Legionářské 276
v v -v prózy (Železný vlk. Z času legií); 3. Zázrak v rodině; 4. Povídky II (Předměstské povídky. Filatelistické povídky. Malířské povídky); 5. Prózy pro mládež (Pes druhé roty. Bratrstvo bílého klíce. Pražské legendy. Děti a dýka); 6-9. Hry I-IV (Svatý Václav. Ráno. Vítězové. Jízdní hlídka. Bronzová rapsodie — Periferie. Andělé mezi námi. Dvaasedmdesátka. Jiskra v popelu, aneb, Pocta Shakespearovi — Velbloud uchem jehly. Grandhotel Nevada. Obrácení Ferdyše Pištory. Manželství s r. o. — Noc. Miliony. Pevnost (Die Festung). Pružnost. Hora olivetská aneb Výprava Čechův Jeruzalémě. Mona Lisa. Agadir. Větrný mlynář a jeho dcera. Pan Pickwick); 10. Pro loutkové divaldo; 11. Tvorba z exilu: povídky a eseje^ BBC Londýn, články a promluvy; 12. Zasuté objevy (Kratší a delší. Verše. Povídky. Publicistika); 13. Prostor díla: úvahy a vyznání o kultuře; 14. Byli a bylo; 15. Bez opony: scény a hry z časopisů a z pozůstalosti). 16. Rezidua; 17. Korespondence). Дети и кинжал / Пер. А. Гуровича. М.: Гослитиздат, 1945 (2-е изд.: М.; Л.: Изд-во и ф-ка детской книги Детгиза, 1950); Братство Белого Ключа / Пер. Л. Голембы. М.: Детгиз, 1959; Розовый Меркурий. О чем рассказали марки / Пер. А. Кольмана, Е. Концевой. М.: Связь, 1969; Заключенная № 72 / Пер. И. Инова и О. Малевича // Чешская и словацкая драматургия первой половины XX века (1918-1945). Т. 2. М.: Искусство, 1985, С. 401- 472. См. также: J. М. Langer: Библиография. Jiří Mordechai Langer Die Erotik der Kabbala. Prag: Josef Flesch, 1923 (München: Diederichs, 1989; Neu-Isenburg: Melzer, 2006; под загл. Lebensmystik der Kabbala: München-Planegg: O. W. Barth, 1956). Devět bran: Chasidů tajemství. Praha: Evropský literární klub, 1937 (2. vydání: Praha, československý spisovatel, 1965; 3. vydání: Praha: Odeon, 1990; 4-e изд.: Praha: Sefer, 1996 (Předmluva František Langer; doslov Tomáš Pěkný)); нем. перев.’. Neun Tore: das Geheimnis der Chassidim. Aus dem Tschechischen übersetzt von Friedrich Thieberger. Einleitung von Ger- schom Scholem. München-Planegg: Otto Wilhelm Barth, 1959 (Neu-Isenburg: Melzer, 2004; под заглавием: Der Rabbi, über den der Himmel lachte: die schönsten Geschichten der Chassidim: Bern; München; Wien: Scherz-Verlag, 1983; Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch-Verlag, 1986). Zpěvy zavržených: Malá antologie hebrejského básnictví (Století X- XIX) / Vybral a z hebrejštiny přeložil Jiří Langer. Praha: Akademický spolek Kapper, 1939 (переизд.: Praha, 1993 (Předml.: Viktor Fischl); 4. vyd.: Praha: Vyšehrad, 2000). Studie, recenze, články, dopisy, Praha: Sefer, 1995. 277
Paul Leppin Glocken, die im Dunkeln rufen. Gedichte / Buchschmuck von Hugo Steiner. Köln: Schafstein, 1903. Severins Gang in die Finsternis. Ein Prager Gespensterroman. München: Delphin-Verlag, 1914 (Prag: Vitalis, 1998 (Mit einem Nachwort von Hugo Rokyta; Bibliotheca Bohemica Bd. 19)). Venus auf Abwegen. Zur Kulturgeschichte der Erotik. Hamburg; Berlin: Hoffmann und Campe, 1920. Die bunte Lampe. Alte und neue Gedichte. Prag: Die Bücherstube, 1928. Rede der Kindesmörderin vor dem Weltgericht. Prag: Die Bücherstube, 1928. Blau gast. Roman aus dem alten Prag / Ed. und Nachwort: Dirk O. Hoffmann. München: Langen-Müller, 1984. Severins Gang in die Finsternis. Literarische Tendenzen / Ed. Dirk O. Hoffmann. Ravensburg: Peter Selinka, 1988. Der Gefangene: Gedichte eines alten Mannes / Mit einem Nachwort hg. von Dieter Sudhoff. Siegen: Universität-Gesamthochschule, 1988. (Vergessene Autoren der Moderne. Bd. 36). Alt-Prager Spaziergänge / Hg. von Dirk O. Hoffmann. Ravensburg: Peter Selinka, 1990. Daniel Jesus: Roman [1905/1911] / Hg. und mit einem Nachwort versehen von Angela Reinthal und Dierk Hoffmann. Heidelberg: Elfenbein, 2001. Prager Rhapsodie. Kleine Prosa und Poesie [1938] / Jubiläumsausgabe anläßlich des 125. Geburtstags von Paul Leppin. Illustr. mit Bildern nach Hugo Steiner-Prag. Prag: Vitalis, 2003. (Bibliotheca Bohemica. Bd. 51). 13 Kapitel Liebe aus der Hölle. Unveröffentlichte und vergessene Texte. Ein Querschnitt durch Leppins Werk: Vom Erotomanen zum Troubadour des alten Prag / Ausgewählt und mit Kommentaren versehen von Markus R. Bauer, Dierk O. Hoffmann und Rolf A. Schmidt. Zürich: ssi-Media, 2005. Hieronymus Lorm Der grundlose Optimismus: Ein Buch der Betrachtung. Wien: Verlag der Literarischen Gesellschaft, 1894 (2-е изд.: Dresden; Leipzig: Minden, 1897). Стихотворения. СПб.: Типо-лит. H. Евстифеева, 1898. Georg Mannheimer Fünf Minuten vor Zwölf: Lieder eines mann, 1938. Zeitgenossen. Prag-Karlín: Neu- 278
Fritz Mauthner Der letzte Deutsche von Blatna: Kulturhistor. Roman. Berlin: Greiner & Caro, ca. 1880 (ряд прижизненных переизданий, в m. ч.: Berlin: Ullstein, 1913; (München: Aufstieg-Verlag, 1975 Mit einem Nachwort von Viktor Aschenbrenner)). Die böhmische Handschrift. Paris, Leipzig: A. Langen, 1897 (Konstanz am Bodensee: Reuß und Itta, 1916; 1919). Beiträge zu einer Kritik der Sprache. 3 Bde. Stuttgart: Cotta, 1901-1902 (21906-1913; 3., um Zusätze verm. Aufl.: Bd. 1-2. Leipzig: Meiner, 1923; Bd. 3. Stuttgart: Cotta, 1923; reprograf. Nachdr. der 3. Aufl.: Hildesheim: Olms, 1967-1969; Frankfurt am Main: Ullstein, 1982; Wien: Böhlau, 1999 (= Mauthner, Fritz. Das philosophische Werk. Bd. 2)). Wörterbuch der Philosophie. Neue Beiträge zu einer Kritik der Sprache. 2 Bde. München; Leipzig: Georg Müller, 1910 (21914; 2., verm. Aufl.: Leipzig: Meiner, 1923-1924; новые изд.: Zürich: Diogenes, 1980; Wien: Böhlau, 1997 (= Mauthner, Fritz. Das philosophische Werk. Bd. 1)). Prager Jugendjahre: Erinnerungen I. München: Müller, 1918 (Frankfurt am Main: Fischer, 1969). Ausgewählte Schriften. 6 Bde. Stuttgart; Berlin: Dt. Verl.-Anst., 1919 (особо см.: Bd. 4. Böhmische Novellen (содерж.: Der letzte Deutsche von Blatna. Die böhmische Handschrift)). Der Atheismus und seine Geschichte im Abendlande. 4 Bde. Stuttgart; Berlin: Deutsche Verlags-Anstalt, 1920-1924 (Nachdruck: Hildesheim: Olms, 1963; 21985; Frankfurt am Main: Eichborn, 1989). Жиды. Роман. СПб.: Тип. А. М. Котолина и Ко, 1882; История бедного Феди. Приключения маленького словака. М.: Об-во распространения полезных книг, 1882 (М.: Типо-лит. В. Чичерин, 1901); Счастье в игре. СПб.: Издатель, 1898; Атеизм в эпоху Великой французской революции / Пер. И. Колубовского. Л.; М.: Петроград, 1924; Гипатия. Роман / Перев. А. Уи- тенговена. М.: Гос. изд., 1924. Alfred Meißner ÄZiska: Gesänge. Leipzig: Herbig, 1846 (61855; 10. Aufl.: Leipzig: Grunow, 1867). Revolutionäre Studien aus Paris. 2 Bde. Frankfurt am Main 1849. Heinrich Heine: Erinnerungen. Hamburg: Hoffmann und Campe, 1856 (Hamburg: Hamburger Antiquariat, 1972; Leipzig: Zentralantiquariat der DDR, 1973); см. также: Die Ma- trazengruft: Erinnerungen an H. Heine. Meissners Besuche bei Heine im Wortlaut. Stuttgart: Lutz, 1921 (41924; также: Baden-Baden: Kepp- 279
1er, 1947); Ich traf auch Heine in Paris: Unter Künstlern und Revolutionären in den Metropolen Europas / Hg. von Rolf Weber. Berlin: Der Morgen, 1973 (21982). Die Sansara. Roman. In 4 Bänden. Leipzig: Herbig, 1858 (21959; 31861). Schwarzgelb: Roman aus Österreichs letzten zwölf Jahren. 4 Bde. Berlin: Janke, 1862-1864 (Volksausgabe: 1866). Gesammelte Schriften. 18 Bde. Leipzig: Grunov, 1871-1876 (в m. ч. переиздания) (1-4. Schwarzgelb. 5-6. Babel. Roman aus Österreichs neuester Geschichte. 7-8. Neuer Adel. 9-12. Die Sansara. 13. Zwischen Fürst und Volk. 14-16. Novellen 1-3. 17. Dramen. 18. Dichtungen). Schattentanz. 2 Bde. Zürich: Schmidt, 1881. Dichtungen. Berlin: Wohlfeile Ausgabe, 1884 (1. Ziska. 2-3. Gedichte. 4. Werinher. König Sadal. Herbstblühen). Geschichte meines Lebens. 2 Bde. Wien: Prochaska, 1884 (21885). Черно-желтое знамя. Роман / Пер. М. Вовчка. СПб.: Тип. А. А. Краев- ского, 1869; Вавилонское столпотворение. Роман // Дело. 1871. I-V; Вверх и вниз. Роман. В 2-х т. М.: Тип. Н. Л. Пушкарева, 1881; Мельница на Везере. М.: Тип. Н. Л. Пушкарева, 1882 См. также: Sealsfield. Gustav Meyrink Der Golem. Roman. Illustrationen von Hugo Steiner-Prag. München: Kurt Wolff, 1915. Голем / Пер. Д. Я. Выгодского. Пб.; М.: Гос. изд-во, 1922 (Иерусалим: Став, 1981; СПб.: Кристалл; Терция, 1999; СПб.: Азбука, 2000; 2002; СПб.: Азбука- классика, 2004 (2005)); Пер. Мих. Кадиша. Берлин: С. Ефрон, 1921; Пер. А. Солянова. М.: Известия, 1991 (Б-ка журнала «Иностранная литература»); СПб.: Амфора, 1999; Летучие мыши: Мистические истории / Пер. Дм. Крючкова. Пг.; М.: Петроград, 1923 (М.: РИА «День», 1991); Избранные рассказы / Пер. Е. Бертельса. Пг.: Эпоха, 1923; [Собр. соч. в 3 т. / Пер. В. Крюкова]. М.: Ладомир, 2000 (1. Волшебный рог бюргера. Зеленый лик; 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец; 3. Ангел Западного окна). Josef Mühlberger Die Knaben und der Fluß. Erzählung. Leipzig: Insel, 1934 (1948; 1954; 2003). Wallenstein. Ein Schauspiel in 5 Akten. Leipzig: Insel, 1934. Der Galgen im Weinberg. Eine Erzählung aus unseren Tagen. Esslingen: Bechtle, 1951 (21960). Griechischer Oktober. Aufzeichnungen von Reisen nach Griechenland. München; Esslingen: Bechtle, 1960. 280
Lavendelstrasse. Provenzal. Gedichte. München; Esslingen: Bechtle, 1962. Das Ereignis der 3000 Jahre. Aufzeichnungen von Reisen nach Malta, Sizilien, Kalabrien, Apulien, Korsika, durch die Provence und an die Loire. Nürnberg: Glock und Lutz, 1963 (также: Zürich: Christiana-Verlag, 1963). Die lesenden Mönche. Die Legende vom heiligen Martin, welcher den Mantel teilte. München: Starczewski, 1965. Das Paradies des Herzens: Erinnerungen an eine Kindheit in Böhmen. München: Aufstieg-Verlag, 1982. Gedichte aus dem Nachlaß. Eislingen: Kunstverein Eislingen, 1990. Erzählungen aus dem Nachlaß. Eislingen: Kunstverein Eislingen, 1995. Ausgewählte Werke. 2 Bde. / Hg. von Frank-Lothar Kroll. Bonn: Kulturstiftung der Deutschen Vertriebenen, 2003 (к 100-летию со дня рождения). См. также: Dietzenschmidt: Kafka: Rilke: Wolker: Библиография. Hans Regina von Nack Rübezahl: eine Dichtung. Dresden-Weinböhla: Aurora, 1921 (Prag: Staatliche Verlagsanstalt, 1935). Die Opunzie (совм. с M. Бродом, см.: M. Brod 1927). Mord um Mitternacht: Kriminalroman / Mit einem Vorwort von Max Brod. Berlin-Schöneberg: Delta-Verlag, 1930. Acht Ruder im Takt. Lustspiel in 4 Akten. Wien: Theaterverlag Eirich, 1936 (.машинопись; при участии M. Брода, без указания имени соавтора). Alarm im Radio. 3 Akte. Praha: Literar. Agentur «Universum» B. Perlík, 1937 (.машинопись; при участии О. Брода, без указания имени соавтора). Zeit und Weg. Gedichte. Wien: Bergland-Verlag, 1954. Landschaft mit Weiher. Lyrische Fabeln. Wien: Bergland-Verlag, 1967. Die alte Buche und andere Erzählungen. Wien: Ernst Schwarcz, 1973. Hans Natonek Kinder einer Stadt: Roman. Berlin; Wien; Leipzig: Zsolnay, 1932 (Wien: Zsolnay, 1987. (Bücher der böhmischen Dörfer)). Der Schlemihl. Ein Roman vom Leben des Adel- bert von Chamisso. Amsterdam: Allert de Lange, 1936 (2-е изд.: Basel: Universum-Buchgemeinschaft, 1937; 3-е изд.: Stuttgart: Behrendt, 1949; под заглавием: Der Mann ohne Schatten, der Lebensroman des Dichters Adalbert von Chamisso. Mit zeitgenössischen Abbildungen. Gütersloh: Bertelsmann Lesering, 1958/1959). Die Straße des Verrats: Publizistik, Briefe und ein Roman / Hg. und mit einem Nachwort von Wolfgang U. Schütte. Berlin: Der Morgen, 1982. Blaubarts letzte Liebe: Roman / Mit einem Nachwort von Jürgen Serke. Wien: Zsolnay, 1988. (Bücher der böhmischen Dörfer). 281
Božena Němcová Babička: Obrazy venkovského života. Praha: Jaroslav Pospíšil, 1855. Spisy Boženy Němcové. Praha, 1950-1961 (1-2. Národní báchorky a pověsti; 3. Národopisné a cestopisné obrázky z čech; 4. Povídky; 5. Babička: obrazy venkovského života; 6. Pohorská vesnice: povídka ze života lidu venkovského; 8-9. Slovenské pohádky a pověsti; 10. Národopisné a cestopisné obrazy ze Slovenska; 11. Básně a jiné práce; 12-15. Listy). Бабушка: Картины сельской жизни / Пер. Э. Г. Петровской. Прага: Ф. О. Моурек, 1871; Пер. М. А. Ляминой. СПб.: А. С. Суворин, 1900; Пер. А. В. Флоровского. Прага: Мелантрих, 1947; Пер. Ф. Боголюбовой. М.: Гослитиздат, 1956 (М.: Художественная литература; Прага: Одеон, 1982); Чешские народные сказки, собранные Карлом Эрбеном и Боженой Немцовой / Пер. М. А. Ляминой. СПб.; В. И. Губинский, 1897; Чешские народные сказки / Пер. А. Гржимали-Егоровой. М.: Книжный магазин В. В. Думнова, 1912; Повести и рассказы. М.; Л.: Гослитиздат, 1950; «Дикая Бара» и другие рассказы. М.: Гослитиздат, !953 (1954; Новосибирск: Книжное издательство, 1955); Сказки. Повести. Рассказы. Л.: Гослитиздат, 1961; В замке и около замка. Рассказы, повести, письма к родным и друзьям. Л.: Худ. лит., 1970; Карла и другие рассказы / Пер. А. Серобабина. Л.: Дет. лит., 1984; Золотая книга сказок / Пер. А. Серобабина. Л.: Дет. лит., 1978; Пер. В. Петровой. М.: Дом, 1993; Золотая и серебряная книги сказок / Пер. В. Петровой. М.: Худ. лит., 1996. Jan Neruda Povídky malostranské. Prag: Gregr, 1878. Iw Spisy Jana Nerudy. Sv. 1-41. Praha: Cesko- JflBfc'. slovenský spisovatel, 1950-1973 (1-2. Básně I—II; 3. Arabesky; 4. Po vídkyv malostranské; 5-6. Studie, В krátké a kratší I—II; 7. Žerty, hravé i dravé; 8. Obrazy z Ciziny; 9. Menší cesty; 10. Divadelní hry; 11- 13. Literatura I—III; 14-19. České divadlo I—VI; 20. Výtvarné umění a hudba; 21-25. Česká společnost I-V; 26-28. Drobné klepy I—III; 29-32. Podobizny I—IV; 33-35. Drobné klepy IV-VI; 36. Aforismy a dodatky; 37-39. Dopisy I—III). Избранные рассказы / Пер. и вст. ст. Е. Недзельского; Издание культур- но-просветит. общ-ва им. Александра Духновича в Ужгороде. Ужгород, 1930 (2-е изд.: Прешов: Издательство культурного союза украинских трудящихся, 1953); Стихи и повести. Прага: Орбис, 1946; Избранное. М.: ГИХЛ, 1950; Избранное в 2-х т. / Сост. А. Соловьевой. М.: ГИХЛ, 1959 (1. Стихотворения. Пражские повести. Арабески. 2. Разные люди. Босяки. Малостранские повести. Очерки и статьи); Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести. Очерки и статьи. М.: Худ. лит., 1975 (БВЛ). & 282
Paul Nettl Alte jüdische Spielleute und Musiker. Prag: Josef Flesch, 1923. Musik-Barock in Böhmen und Mähren. Brünn: Rohrer, 1927. Mozart in Böhmen / Herausgegeben als zweite, vollständig neubearbeitete und erweiterte Ausgabe von Rudolph Freiherrn von Prochäzkas «Mozart in Prag». Prag-Karlin: Neumann und Comp., 1938. W. A. Mozart / Mit Beiträgen von Alfred Orel, Roland Tenschert und Hans Engel. Frankfurt am Main: Fischer, 1955 (1956, 1957, 1958). Paul Neubauer Maria: Roman einer modernen Frau / Mit einem Vorwort von Max Brod. Berlin-Friedenau: Weltbücher-Verlag, 1928. ^ Leo Perutz Die dritte Kugel. München: Langen, 1915 (Wien: Zsolnay, 1978; 1994 (Hg. und mit einem Nachwort Évon Hans-Harald Müller)). Der Marques de Bolibar. Roman. München: Langen, 1920 (Wien; Darmstadt: Zsolnay, 1989 (Hg. und mit einem Nachwort von Hans-Harald Müller; Bücher der böhmischen Dörfer)). Turlupin. Roman. München: Langen, 1924 (Wien: Zsolnay, 1984; 1986; 1995 (Mit einem Text von Al- fred Polgar hrsg. und mit einem Nachwort von Hans-Harald Müller)). Nachts unter der steinernen Brücke. Ein Roman aus dem alten Prag. Frankfurt: Frankfurter Verlagsanstalt, 1953 (Wien: Zsolnay, 1975; 1988 (Hg. und mit einem Nachwort von Hans-Harald Müller; Bücher der böhmischen Dörfer); 2000). St.-Petri-Schnee: Roman [1933] / Mit einem Nachwort von Hans- Harald Müller. Wien; Hamburg: Zsolnay, 1960 (1987; Reinbek bei Hamburg: Rowohlt, 1989). Wohin rollst du, Äpfelchen?: Roman [1928] / Mit einem Nachwort von Hans-Harald Müller. Wien; Hamburg: Zsolnay, 1987. (Bücher der böhmischen Dörfer). Der schwedische Reiter: Roman [1936] / Hg. und mit einem Nachwort von Hans-Harald Müller. Wien; Darmstadt: Zsolnay, 1980; 1990. (Bücher der böhmischen Dörfer). Der Meister des Jüngsten Tages: Roman [1923] / Hg. und mit einem Nachwort von Hans-Harald Müller. Wien: Zsolnay, 1977; 1989. (Bücher der böhmischen Dörfer). Zwischen neun und neun. Roman [1918] / Hg. und mit einem Nachwort von Hans-Harald Müller. Wien: Zsolnay, 1978; 1993. Der Judas des Leonardo. Roman [1-е изд. 1959] / Hg. und mit einem Nachwort von Hans-Harald Müller. Wien: Zsolnay, 1994. Herr, erbarme Dich meiner! Novellen [1930] / Hg. und mit einem Nachwort von Hans-Harald Müller. Wien: Zsolnay, 1985; 1995. 283
Mainacht in Wien. Romanfragmente. Kleine Prosa. Feuilletons. Aus dem Nachlaß / Hrsg. von Hans-Harald Müller. Wien: Zsolnay, 1996. Парикмахер Тюрлюпэн / Пер. И. Мандельштама. М.: Сеятель, 1925; Мастер Страшного Суда. Роман / Пер. И. Мандельштама. А.; М.: Петроград, 1930 (СПб.: Азбука, 2004); Ночи под Каменным Мостом. Снег Святого Петра. Романы / Пер. К. Белокурова. Киев: Лабиринт, 1996; Шведский всадник и другие магические романы (Прыжок в неизвестное, Мастер Страшного суда, Маркиз де Болибар, Шведский Всадник) / Пер. К. Белокурова, И. Мандельштама. Екатеринбург: Изд-во Урал, ун-та, 1998; Соч. СПб.: Кристалл, 2000; Иуда «Тайной вечери» и другие соч. Екатеринбург: Изд-во Урал, ун-та, 2000. Otto Pick [Перев.] František Langer. Die Einfürung der Eveline Mayer. Eine Pantomime. Heidelberg: Saturn-Verlag Hermann Meister, 1913. Freundliches Erleben. Gedichte. Berlin: Axel Juncker, 1912. [Перев.] Otokar Brezina. Hymnen. Leipzig: Kurt Wolff, 1913. (Der jüngste Tag 12) (21917). [Перев.] Otokar Brezina. Die goldene Venus: Renaissance-Novellen. Berlin: Borngräber, 1918. [Перев.] Karel Capek. Gottesmarter: Novellen. Berlin: Samuel Fischer, 1919* [Перев.] Karel Čapek. Kreuzwege. Leipzig: Kurt Wolff, 1919. (Der jüngste Tag 64). [Перев.] František Langer. Baumeister am Tempel. München: Kurt Wolff, 1920. [Перев.] Fráňa Šrámek. Der silberne Wind: Roman. Wien: Strache, 1920. [Перев.] Fráňa Šrámek. Wanderer in den Frühling. Prag: Khol, 1927. [Перев.] Karel Čapek. Hordubal. Berlin: Bruno Cassirer, 1933 (Zürich; Wien; Prag: Büchergilde Gutenberg, 1935). [Перев., совж. с Винчи Шварцем] Karel Čapek. Daschenka oder Das Leben eines jungen Hundes. Berlin: Bruno Cassirer, 1934 (Zürich: Atrium-Ver- lag, 1948; Köln: Kiepenheuer und Witsch, 1992). [Перев., совж. с Винчи Шварцем] Karel Čapek. Wie ein Theaterstück entsteht. Mit Zeichnungen von Josef Čapek. Berlin: Bruno Cassirer, 1933 (Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch Verlag, 1987). См. также: čapek: Fr. Langer. Josef Popper-Linkeus Phantasien eines Realisten. Dresden; Leipzig: Reißner, 1899 (21900; 31909; 41918; neue, verb. Aufl.: 1920; 1922; 1924; Düsseldorf: Erb, 1980, Leipzig; Weimar: Kiepenheuer, 1986). Voltaire: Eine Charakteranalyse, in Verbindung mit Studien zur Ästhetik, Moral und Politik. Dresden: Reißner, 1905 (3., unveränd. Aufl.: Wien: Loewit, 1925). См. также-. Библиография. 284
Gabriela Preissová Její pastorkyňa: Drama z venkovského života moravského o 3 jednáních. Praha: F. Simáček, 1891 (11-e vyd.: Praha: Orbis, 1957). Její pastorkyňa: Venkovský román. Praha: Vladimír Orel, 1930 (Praha: Mladá Fronta, 1956). Othmar Reich Das Qualitätsproblem der Psychologie und seine Lösung: Eine musikpsychologisch-psychologische Abhandlung. Prag: Selbstverlag; Darmstadt: J. Simon, 1933 (диссертация). Rainer Maria Rilke Leben und Lieder. Bilder und Tagebuchblätter. Straßburg; Leipzig, 1894. Wegwarten. Prag: Selbstverlag des Verfasser, 1896. Larenopfer. Prag: Dominicus, 1896. Traumgekrönt: neue Gedichte. Leipzig: Friesenhahn, 1897. Advent. Leipzig: Friesenhahn, 1898. Mir zur Feuer. Gedichte / 111. von Heinrich Vogeler. Berlin: Meyer, 1899. Zwei Prager Geschichten [König Bohusch; Die Geschwister]. Stuttgart: Bonz, 1899 (отдельным изданием выходило также: Frankfurt am Main: Insel, 1961 (Mit Illustrationen von Emil Orlik. Hg. von Josef Mühlberger); 5. Aufl.: 1992). Erste Gedichte. Leipzig: Insel, 1913 (21919). Die frühen Gedichte. Leipzig: Insel, 1919. Aus der Frühzeit Rainer Maria Rilkes: Vers, Prosa, Drama. Leipzig 1921. (Leipziger Bibliophilen-Abend). Duineser Elegien. Leipzig: Insel, 1923. Sämtliche Werke in 12 Bänden. Frankfurt am Main, 1955-1966. Книга часов. Ч. 1 / Пер. Ю. Анисимова. М.: Лирика, 1913; Жизнь Марии / Пер. В. Маккавейского. Киев: Кушнерев, 1914; Собрание стихов / Пер. А. Биска. Одесса: Омфалос, 1919 (2-е изд.: Париж, 1959); Лирика / Пер. Т. Сильман. М.; Л.: Худ. лит., 1965; Лирика. М.: Худ. лит., 1976; Новые стихотворения. М.: Наука, 1977 (Лит. памятники); Ворпсведе. Огюст Роден. Письма. Стихи. М.: Искусство, 1971; 21994; Стихи. Истории о Господе Боге. Томск: Водолей, 1994; Собрание стихотворений / Сост. А. Березиной. СПб.: Биант, 1995; Стихотворения / В пер. В. Куприянова. М.: Радуга, 1998; 1999; 22003; [Соч. в 3 т.] / Сост. Е. Витковского, М. Рудницкого. Харьков: Фолио; М.: ACT, 1999; Флорентийский дневник: Из ранней прозы / Сост., пер., коммент. и послесл. В. Бакусева. М.: Текст, 2001; Сонеты к Орфею /Пер. А. Пурина. СПб.: Азбука-классика, 2002; Сонеты к Орфею / Пер. 3. Мир- киной. М.: Летний сад, 2002; Сады: Поздние стихотворения / Пер. с нем., 285
фр. В. Микушевича. М.: Время, 2003; Прикосновение: Сонеты к Орфею. Из поздних стихотворений. М.: Текст, 2003. Otto Roeld Malenski auf der Tour. Roman, Berlin: Reiss, 1930 (новое изд.: Oberndorf: Pohl’n’Mayer, 1987). Hugo Salus Ehefrühling. Leipzig: E. Diederichs, 1900 (21902, 31905, 41912). Neue Garben. München: Langen, 1904. Римская комедия. Комедия в 3-х актах. М.: Театральная библиотека М. А. Соколовой, 1910. Wolf Salus Musik der Stunden. Zyklen. Randolfzell am Bodensee: Dreßler, 1931. Alice Schwarz Schiff ohne Anker. Roman. Berlin: Verlag der Nation, 1960 (под именем: Lisa Schwarz; 2-е изд.: Frankfurt am Main: Ner-Tamid, 1962). Charles Sealsfield Die Vereinigten Staaten von Nordamerika nach ihren politischen, religiösen und gesellschaftlichen Verhältnissen betrachtet. 2 Bde. Stuttgart: Cotta, 1827 (под псевдонимом C. Sidons; англ. вариант: The United States of North America as they are. London: Simpkin and Marshall, 1828). Austria as it is: or, Sketches of continental courts. 2 vols. London: Hurst; Chance, 1828. The Indian Chief or, Tokeah and the White Rose. 3 vols. Bänden. London, 1829 (нем. изд.: Der Legitime und die Republikaner: eine Geschichte aus dem letzten amerikanisch-englischen Kriege. Zürich: Orell und Füßli, 1833). Der Virey und die Aristokraten oder Mexiko im Jahre 1812. 3 Teile / Vom Verfasser des Legitimen, der Transatlantischen Reiseskizzen, etc. Zürich: Orell; Füssli, 1835. Lebensbilder aus beiden Hemisphären. 6 Bde / Vom Verfasser des Legitimen, der Transatlantischen Reiseskizzen, etc. Zürich: Schulthess, 1835-1837 (в последующих изданиях: Lebensbilder aus der westlichen Hemisphäre; в m. ч.: 6. Nathan, der Squatter-Regulator, oder der erste Amerikaner in Texas). Neue Land- und Seebilder / Vom Verfasser des Legitimen, des Virey, der Lebensbilder aus beiden Hemisphären. 4 Thl. Zürich: Schultheß, 1839-1840. Das Cajütenbuch oder Nationale Charakteristiken. 2 Bde. Zürich: Schulthess, 1841 (см. также изд.: Leipzig: Reclam, [1895] (Hg. und 286
eingel. von Friedrich M. Fels); München: Langen-Müller, 2003 (Jahrbuch der Charles-Sealsfield-Gesellschaft; 15.2003)). Die Prairie am Jacinto. München [u. a.]: Oldenbourg, 1884. Süden und Norden. 3 Bde. Stuttgart: Metzler, 1842-1843. Gesammelte Werke. 18 Bde. Stuttgart: Metzler, 1842-1847 {ряд томов выходил 2-м и 3-м изданием). Die Grabesschuld: nachgelassene Erzählung / Hg. von Alfred Meissner. Leipzig: Günther, 1873. Sämtliche Werke / Unter Mitwirkung mehrerer Fachgelehrter hg. von Karl J. R. Arndt. 24 Bde. Hildesheim: Olms, 1972-1991 (1. Die Vereinigten Staaten von Nordamerika; 2. The United States of North America as they are; 3. Austria as it is: or sketches of continental courts; 4-5. The Indian chief or, Tokeah and the white rose. 6-7. Der Legitime und die Republikaner. 8-9. Der Virey und die Aristokraten oder Mexico im Jahre 1812; 10. Morton oder die große Tour; 11-15. Lebensbilder aus der westlichen Hemisphäre. 16-17. Das Cajütenbuch oder Nationale Charakteristiken; 18-20. Süden und Norden; 21-23. Die deutsch-amerikanischen Wahlverwandtschaften; 24. Journalistik und vermischte Schriften). Токеа и Белая Роза. СПб.: Лениздат, 1998 (в одном томе с Ф. Купером, в серии «Библиотека для детей»). ШВГ\ Walter Seidl Anasthase und das Untier Richard Wagner. Bk Zürich; Leipzig: Amalthea, 1930. Welt vor der Nacht: Ein Mysterium der Zukunft. ^ Baden-Baden: Merlin, 1930. Wirbel in der Zirbeldrüse: Groteske Komödie in drei Akten. Baden-Baden: Merlin, 1930. Romeo im Fegefeuer: Roman. Berlin: Erich Reiss, Der Berg der Liebenden: Erlebnisse eines jungen Deutschen. Leipzig; Mährisch-Ostrau: Julius Kittls Nachfolger, 1936 (Wuppertal: Arco, 2002 (Mit einem Nachwort hg. von Dieter Sudhoff; Bibliothek der böhmischen Länder; Bd. 2)). Ernst Sommer Der Aufruhr und andere ausgewählte Prosa: mit einer Einführung und einer Bibliographie von Vera Macháčková-Riegerová. Wiesbaden: Steiner, 1976. (Verschollene und Vergessene). Erpresser aus Verirrung: Roman [1949]. Berlin: Verlag Volk und Welt, 1977. Botschaft aus Granada [1937]. Wien: Zsolnay, 1987 (Bücher der böhmischen Dörfer). Revolte der Heiligen: Roman [1944]. Berlin: Guhl, K, 2005 {см. также перев. на идиш: Москва: Дер Эмес, 1945). Antinous oder Die Reise eines Kaisers. Roman [1955]. Berlin: Guhl, K, 2005. 287
Max Steiner Die Rückständigkeit des modernen Freidenkertums. Eine kritische Untersuchung. Berlin: Hofmann, 1905. Die Lehre Darwins in ihren letzten Folgen. Beiträge zu einem systematischen Ausbau des Naturalismus. Berlin: Hofmann, 1908. Die Welt der Aufklärung: nachgelassene Schriften / Hg. und eingel. von Kurt Hiller. Berlin: Hofmann, 1912. Adalbert Stifter Witiko: eine Erzählung. Leipzig: Amelang, 1868. Gesammelte Werke in 14 Bänden. Basel: Birkhauser, 1967-1972. Werke und Briefe: historisch-kritische Gesamtausgabe. Stuttgart: Kohlhammer, 1978- (1. Studien; 2. Bunte Steine; 3. Erzählungen; 4. Der Nachsommer; 5. Witiko; 6. Die Mappe meines Urgrossvaters; 8. Schriften; 9. Schulakten). Ночь под Рождество среди снега и льда. М., 1901 (Библиотека для детей и юношества / Под ред. И. Горбуно- ва-Посадова) (М.: Типо-лит. т-ва И. Н. Кушнерев и К°, 1915); Старая печать/ Пер. Н. Аверьяновой. М.: Гослитиздат, 1960; Лесная тропа: Повести и рассказы. М.: Художественная литература, 1971; Бабье лето / Пер. С. Апта. М.: Прогресс-Традиция; Астра семь, 1999; Полевые цветы. Кондор. Горный лес / Пер. Н. Федоровой. М.: evidentis, 2002. Bertha von Suttner Die Waffen nieder! Eine Lebensgeschichte. 2 Bde. Dresden: E. Pierson, 1889. Gesammelte Schriften. 12 Bde. Dresden: Pierson, 1906-1907. В игорном доме: Роман // Новости иностранной литературы. 1893. № 12. С. 1-218; Долой оружие! / Пер. Л. Линдегрен. СПб.: Ф. Павленков, 1893 (21903; 31906; СПб., 1899 (Б-ка юного читателя); 21904; 31905, 41906; М.: М. В. Клюкин, 1900; 21903; 31905; Пер. Л. Русановой. М.: Посредник, 1908; Против войны/Пер. Ф. Булгакова. СПб.: Тип. бр. Пантелеевых, 1891; 21892; 31894); Дети Марты. М.: М. В. Клюкин, 1903 (В цепях / Пер. Э. Пименовой. СПб.: О. Н. Попова, 1904). Friedrich Thieberger [Перев.] Moritz Rosenfeld. Gedichte / Mit einer Einführung von Friedrich Adler. Prag: R. Brandeis, 1909. King Solomon. Oxford: East and West Library, 1947. Die Glaubensstufen des Judentums. Stuttgart: Spemann, 1952. The great Rabbi Loew of Prague: his life and work and the legend of the Golem; with extracts of his writings and a collection of the old legends. London: East and West Library, 1954. 288
This man Moses. New York: Bloch, 1966. См. также: J. M. Langer. Friedrich Torberg Der ewige Refrain. Lieder einer Alltagsliebe / Vorwort von Max Brod. Wien: Saturn-Verlag, 1929. Der Schüler Gerber hat absolviert. Wien: Zsolnay, 1930 (Mährisch-Ostrau: Kittl, 1938; Wien: Zsolnay, 1954 (Neue, bearb. Ausgabe, под заглавием «Der Schüler Gerber», как и все последующие изд.)\ 1958; 1963 (Jubiläumsausgabe); 1971; 1999; München: Knaur, 1965; Wien: Buchgemeinschaft Donauland, 1968; 1976; München: dtv, 1973; 322004). Die Mannschaft: Roman eines Sport-Lebens. Leipzig; Märisch-Ostrau: Kittl, 1935 (Wien: Molden, 1968; 1977; 2004; München: Moewig, 1980). Abschied. Roman einer ersten Liebe. Zürich: Humanitas, 1937. Mein ist die Rache. Novelle. Los Angeles: Pazifische Presse, 1943 (Wien: Bermann-Fischer, 1947; перев. на иврит с предисл. М. Брода: Tel-Aviv: Am Oved, 1944; позднее в сборнике рассказов «Golems Wiederkehr und andere Erzählungen»). Hier bin ich, mein Vater. Stockholm: Bermann-Fischer, 1948 (München: Langen-Müller, 1962; 1970; 1978; Frankfurt am Main: Fischer, 1966; Reinbek bei Hamburg: Rowohlt, 1979; 1980; 1983). Die zweite Begegnung. Berlin; Frankfurt am Main: Fischer, 1950 (Wien: ISB-Verlag Neue Welt, 1950; München: Langen-Müller, 1963; 1977; Reinbek bei Hamburg: Rowohlt, 1982; Frankfurt am Main: Ullstein, 1987). PPP. München: Langen-Müller, 1964 (1976). Die Tante Jolesch oder der Untergang des Abendlandes in Anekdoten. München: Langen-Müller, 1975 (171996; Hameln: Niemeyer, 1997; München: dtv, 1981; 212004). Die Erben der Tante Jolesch. München: Langen-Müller, 1978 (München: dtv, 1981; 122002; обе книги вместе: Die Tante Jolesch und ihre Erben München; Wien: Langen-Müller, 1986; Wien: Tosa, 1995). Gesammelte Werke in Einzelausgaben. München: Langen-Müller, -1989 (1. Hier bin ich, mein Vater; 2. Die zweite Begegnung; 3. PPP; 6. Golems Wiederkehr und andere Erzählungen; 7. Süsskind von Trimberg; 8. Die Tante Jolesch oder der Untergang des Abendlandes in Anekdoten; 9. Die Erben der Tante Jolesch; 10. Und glauben, es wäre die Liebe; 12. In diesem Sinne...; 13. Kaffeehaus war überall; 14. Pegasus im Joch: Briefwechsel mit Verlegern und Redakteuren; 15. Auch das war Wien: Roman; 16. Auch Nichtraucher müssen sterben: Essays-Feuilletons-No- tizen-Glossen; 18. Eine tolle, tolle Zeit: Briefe und Dokumente aus den Jahren der Flucht 1938-1941 (Zürich, Frankreich, Portugal, Amerika)). См. также: Библиография. 19 Заказ № 1876 289
Hermann Ungar Knaben und Mörder: Erzählungen. Leipzig; Wien; Zürich: Tal, 1920 (21922; Reinbek bei Hamburg: Rowohlt, 1993; Leipzig: Faber Sc Faber, 2001). Der Kalif und andere Kurzposa. Eine Auswahl / Hg. von Dieter Sudhoff. Siegen: Universität- Gesamthochschule, 1986. (Vergessene Autoren der Moderne; Bd. 19). Das Gesamtwerk / Mit einem Nachwort hg. von Jürgen Serke. Wien: Zsolnay, 1989. (Bücher der böhmischen Dörfer). Der rote General [1929] // Drei jüdische Dramen: mit Dokumenten zur Rezeption / Hg. von Hans-J. Weitz unter Mitwirkung von Michael Assmann. Göttingen: Wallstein, 1995. Sämtliche Werke in drei Bänden / Hg. von Dieter Sudhoff. Oldenburg: Igel, 2001-2002 (1. Romane; 2. Erzählungen; 3. Gedichte, Dramen, Feuilletons, Briefe). Johannes Urzidil Sturz der Verdammten: Gedichte. Leipzig: Kurt Wolff, 1919. Die Stimme. Gedichte. Berlin: Kartell lyrischer Autoren und des Bundes Deutscher Lyriker — Lyrische Fachgruppe des Schutzverbandes Deutscher Schriftsteller, 1930. Wenceslaus Hollar. Der Kupferstecher des Barock / Unter Mitarbeit von Franz Sprinzel. Wien: Rolf Passer, 1936. Der Trauermantel: eine Erzählung aus Stifters Jugend. New York: Krause, 1945 (München: Langen-Müller, 1955). Die verlorene Geliebte. München: Langen-Müller, 1956 (1958; 1979; 1996; Berlin; Darmstadt: DBG, 1958; Freiburg: Herder, 1965; Frankfurt am Main; Berlin; Wien: Ullstein, 1982). Das Glück der Gegenwart: Goethes Amerikabild. Zürich: Artemis, 1958. Das große Halleluja. Roman. München: Langen-Müller, 1959 (Zürich: Fretz und Wasmuth, 1959; роман о США). Prager Triptychon. München: Langen-Müller, 1960 (Zürich: Fretz und Wasmuth, 1960; 1962; München: Heyne, 1980; Salzburg: Residenz, 1997 (Hg. und mit einem Nachwort von Peter Demetz)). Das Elefantenblatt: Erzählungen. München: Langen-Müller, 1962 (включает в себя, в частности, рассказы «Zu den neun Teufeln» и «Der Trauermantel»; переизд.: München: List, 1964). Amerika und die Antike. Zürich: Artemis, 1964. Da geht Kafka. Zürich: Artemis, 1965 (erw. Ausg.: München: dtv, 1966). Prag: Glanz und Mystik einer Stadt. Bildband. Krefeld: Scherpe, 1966. 290
The living contribution of Jewish Prague to modern German literature. New York: Leo Baeck Institute, 1968. Väterliches aus Prag und Handwerkliches aus New York. Zürich: Artemis, 1969 (21972; 31985). Morgen fahr’ ich heim: Böhmische Erzählungen / Mit einem Nachwort von Heinz Politzer. München: Langen-Müller, 1971. Bekenntnisse eines Pedanten: Erzählungen und Essays aus dem autobiographischen Nachlaß. München: Artemis, 1972. Da geht Kafka. München: Langen-Müller, 2004. См. также: Библиография. Ребро моей бабушки / Пер. Л. Черной // Австрийская новелла XX века. М.: Худ. лит., 1981. С. 320-354. Emst Weiß Die Galeere. Roman. Berlin: S. Fischer, 1913 (21919; Berlin: Ullstein, 1927). Tanja: Drama in 3 Akten // Der neue Daimon. 1919. Nr. 5/7. Wien: Genossenschaftsverlag, 1919. S. 65-111 (премьера: Прага, 11.10.1919; отд. изд.: Berlin: Fischer, 1920; Frankfurt am Main: Suhrkamp, 2001). Männer in der Nacht: Roman. Berlin: Propyläen, 1925 (2-е изд.: Berlin: Ullstein, 1926). Der Gefängnisarzt oder Die Vaterlosen: Roman. Mährisch-Ostrau: Julius Kittls Nachfolger, 1934. Gesammelte Werke. 16 Bde. / Hg. von Peter Engel und Volker Michels. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1982ff. (1. Die Galeere; 2. Franziska [1916/1919]; 3. Mensch gegen Mensch [1914]; 4. Tiere in Ketten [1918/1922/1930]; 5. Nahar [1922]; 6. Die Feuerprobe [1923/1929]; 7. Der Fall Vukobrankovics: Bericht [1924]; 8. Männer in der Nacht; 9. Der Aristokrat; 10. Georg Letham, Arzt und Mörder [1931]; 11. Der Gefangnisarzt oder Die Vaterlosen [1934]; 12. Der arme Verschwender [1936]; 13. Der Verführer [1938]; 14. Der Augenzeuge; 15. Die Erzählungen; 16. Die Kunst des Erzählens: Essays, Aufsätze, Schriften zur Literatur). Die Ruhe in der Kunst: ausgewählte Essays, Literaturkritiken und Selbstzeugnisse; 1918-1940 / Hg. von Dieter Kliche. Berlin: Aufbau, 1987. Helle Sonne — schwarzer Tag: Prosa — Lyrik. Wiener Neustadt: Weil- burg, 1990. Jarmila: eine Liebesgeschichte aus Böhmen / Hg. und mit einem Nachwort versehen von Dominique Fliegler. Prag: Vitalis, 1998. (Bibliotheca Bohemica; Bd. 22) (др. изд.: Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1999 (Mit einem Nachwort von Peter Engel)). Бедный расточитель / Перев. E. Закс. M.: ГИХЛ, 1963; Шов на сердце / Пер. Л. Черной //Австрийская новелла XX века. М.: Худ. лит., 1981. С. 142- 155. 291
Felix Weltsch Sinn und Leid / Hg. von Manfred Voigts. Berlin, 2000. (Studien zur Geistesgeschichte; Bd. 26) См. также'. Библиография: M. Brod 1913, 1925. 1934. Franz Werfel Weltfreund. Berlin, Juncker, 1911 (21912; 31918; 41920; Nendeln/Liechtenstein: Kraus- Reprint, 1973). Wir sind. Leipzig: Kurt Wolff, 1913 (21914; 31917; 41922; Nendeln/Liechtenstein: Kraus- Reprint, 1973). Juarez und Maximilian. Dramatische Historie in 3 Phasen und 13 Bildern. Berlin: Paul Zsol- nay, 1924 (21927; 31929; 41931). [Перев. совм. с Эмилем 3 ay деком] Otokar Brezina. Winde von Mittag nach Mitternacht. München: Kurt Wolff, 1920. [Перев. совм. с Э. Заудеком] Otokar Brezina. Musik der Quellen. München: Kurt Wolff, 1923. Jacobowsky und der Oberst. Komödie einer Tragödie. Stockholm: Ber- mann-Fischer, 1944 (New York: Crofts, 1945; Berlin: Aufbau, 1973 (172004)). Gedichte aus den Jahren 1908 bis 1945. Los Angeles: Pazifische Presse, 1946 (в измен, составе: Berlin; Frankfurt am Main: S. Fischer, 1953; 1992; Fischer Taschenbuch Verlag, 1993). Gesammelte Werke in Einzelbänden / Hg. von Knut Beck. Frankfurt am Main, 1990-1993 (Der Abituriententag: die Geschichte einer Jugendschuld; Barbara oder die Frömmigkeit; Cella oder die Überwinder: Versuch eines Romans; Die schwarze Messe: Erzählungen; Die tanzenden Derwische: Erzählungen; Die Entfremdung: Erzählungen; Weißenstein, der Weltverbesserer: Erzählungen; Gedichte: aus den Jahren 1908-1945; Die Geschwister von Neapel: Roman [1931]; Höret die Stimme: Roman; «Leben heißt, sich mitteilen»: Betrachtungen, Reden, Aphorismen; Das Lied von Bernadette: Roman; Stern der Ungeborenen: ein Reiseroman; Verdi: Roman der Oper [1924]; Der veruntreute Himmel: die Geschichte einer Magd: Roman; Die vierzig Tage des Musa Dagh: Roman [1933]). Человек из зеркала / Пер. В. Зоргенфрея. Пб.; М.: Гос. изд., 1922; Не убийца, а убитый виновен. Роман / Пер. В. Сметанина. Пг.: Мысль, 1924; Смерть мещанина. Новелла /Пер. М. Венус. Л.: Мысль, 1927 (Смерть обывателя / Пер. В. Нейнггадта. М.; Л.: Гос. изд., 1927); Однокашники, или История одного греха молодости. Роман / Пер. Т. Давыдовой. А.: Прибой, 1929; Верди: Роман оперы /Пер. И. Гринберг, А. Горфинкеля. Л.: Сеятель, 292
1925; Пер. Н. Вольпин. М.: Гослитиздат, 1962; М.: Музыка, 1991; М.: Армада, 1998; Дом скорби. Повести /Пер. С. Голомб, А. Полоцкой, Д. Страшун- ского. Л.: Мысль, 1929; Без руля и без ветрил. Роман. Рига, 193[?]; Сорок дней Муса-дага / Пер. Н. Гнединой, Вс. Розанова. Ереван: Советакан грох, 1982; 21984; 31988; М.: КРОН-пресс, 1993; Песнь Бернадетте / Пер. Е. Маркович, Е. Михелевич. М.: Энигма, 1997; Черная месса / Пер. А. Кантора. М.: Эксмо, 2005. См. также: Fuchs. Oskar Wiener Alt-Prager Guckkasten: Wanderungen durch das romantische Prag. Prag; Furth im Wald: Vitalis, 2003. (Bibliotheca Bohemica; Bd. 45) Ludwig Winder Die rasende Rotationsmaschine. Roman. Berlin; Leipzig: Schuster und Loeffler, 1917. Die jüdische Orgel: Roman. Wien: Rikola, 1922 (Olten: Walter, 1983 (Mit einem Nachwort von Růžena Grebeníc ková); Salzburg; Wien: Residenz, 1999 (Nachwort von Herbert Wiesner)). Doktor Guillotin: Schauspiel in drei Akten. Wien; Leipzig; München: Rikola, 1924. Die nachgeholten Freuden. Roman. Berlin: Ullstein, 1927 (Wien; Hamburg: Zsolnay, 1987 (Bücher der böhmischen Dörfer)). Die Reitpeitsche. Ein Roman. Berlin: Ullstein, 1928. Dr. Muff. Roman. Berlin: Bruno Cassirer, 1931 (также: Leipzig; Mährisch-Ostrau: Julius Kittls Nachfolger, 1931; [1935]; Wien: Zsolnay, 1990 (Bücher der böhmischen Dörfer); см. рец. M. Брода: Die literarische Welt 8. 1932. Nr. 2. S. 6). Der Thronfolger. Ein Franz-Ferdinand-Roman. Zürich: Humanitas, 1938 (Berlin: Rütten und Loening, 1984; 1989). Die Pflicht. Zürich: Steinberg-Verlag, 1949 (berechtigte Lizenzausgabe: Berlin: Volk und Welt, 1949; Wuppertal: Arco, 2003 (Mit einem Nachwort hg. von Christoph Haacker; Bibliothek der böhmischen Länder); англ. переел London; Toronto: George G. Harrap, 1944 (One man’s answer / Transi, by Basil Creighton; псевдоним G. A. List)). Der Kammerdiener / Mit einem Nachwort von Jürgen Serke. Wien; Darmstadt: Szolnay, 1988. (Bücher der böhmischen Dörfer). Hugo — Tragödie eines Knaben. Gesammelte Erzählungen [1924] / Mit einem Anhang hg. von Dieter Sudhoff. Paderborn: Igel, 1995. Die Novemberwolke. Roman / Mit einem Anhang hg. von Dieter Sudhoff. Paderborn: Igel, 1996. Geschichte meines Vaters / Mit einem Nachwort hg. von Dieter Sudhoff. Oldenburg: Igel, 2000. 293
Jiří Wolker Spisy 1-4. Praha: SNKLHU, 1953-1954 (1. Básně; 2. Próza a divadelní hry; 3. Mladistvé práce veršem; 4. Mladistvé Práce prózou). Gast ins Haus. Gedichte / Übertragung aus dem Tschechischen von Josef Mühlberger. Nachwort von Max Brod. München: Star- czewski, 1966. Избранное. M.; A., 1949; Час рожденья. Избранные стихотворения и проза. М.: ГИХЛ, 1961. Heinrich Zador Hittin. Ein Kreuzfahrer-Roman. München: Lucas Cranach Verlag, 1963 (2-е изд.: München, Claudius-Verlag, 1966, под заглавием: Der Weg nach Hittin. Aufbruch und Verfall der Kreuzzugsidee). Max Zweig Die Marranen: Schauspiel in 3 Akten. Prag: Selbstverlag, 1938. Dramen. Bd. 1-2. Wien: Deutsch, 1961-1963. Der Generalsekretär und andere Dramen / Über Max Zweig von Max Brod. Tel-Aviv: E. Benyoetz, 1979. Werke in Einzelbänden / Hg. von Eva Reichmann. Bd. 1-6. Paderborn: Igel, 1997-2002.
Книги Макса Брода Неполная библиография произведений Макса Брода, выпущенная в 1972 г. Вернером Кайзером и Хорстом Гронемайером, включает более 850 позиций, в том числе около сотни книжных изданий. В приводимом ниже перечне указываются только первые издания, а также осуществленные Бродом переводы, составлявшие важную и неизменную часть его литературно-просветительской деятельности; приведена выборочная информация и о переводах сочинений Брода на другие языки. Отсылки к страницам настоящего издания, где упоминаются вошедшие в перечень произведения, придают ему функцию Указателя произведений Макса Брода. 1906 Tod den Toten! Stuttgart: Axel Juncker. /7 7 новелл] 9, 149, 154, 252, 254 1907 Der Weg des Verliebten: Gedichte. Berlin; Stuttgart, Leipzig: Axel Juncker. 9, 252 Experimente. 4 Geschichten. Berlin; Stuttgart, Leipzig: Axel Juncker. 9 1908 Schloß Nornepygge. Der Roman des Indifferenten. Berlin; Stuttgart; Leipzig: Axel Juncker. 9, 149, 155, 201, 202, 236, 239, 252 1909 Ein tschechisches Dienstmädchen. Kleiner Roman. Berlin; Stuttgart; Leipzig: Axel Juncker. 9, 13, 76, 78, 155, 159, 178 Die Erziehung zur Hetäre. Ausflüge ins Dunkelrote. Berlin-Charlottenburg; Stuttgart; Leipzig: Axel Juncker. 151 [Перев., совм. с Ф. Бляем]Jules Laforgue. Pierrot, der Spaßvogel. Berlin: Axel Juncker. 1910 Tagebuch in Versen. Berlin-Charlottenburg: Axel Juncker. 1911 Jüdinnen. Roman. Berlin-Charlottenburg: Axel Juncker. 12, 65 1912 Arnold Beer. Das Schicksal eines Juden. Berlin-Charlottenburg: Axel Juncker. 12, 117 Abschied von der Jugend. Ein romantisches Lustspiel in 3 ALten. Ber- lin-Charlottenburg: Axel Juncker. 12 Der Bräutigam. Erzählung. Berlin: Axel Juncker. 1913 Weiberwirtschaft. Drei Erzählungen. Berlin: Axel Juncker, [расширенное изд.: Leipzig: Kurt Wolf!', 1917/ 159 Die Höhe des Gefühls. Szenen, Verse, Tröstungen. Leipzig: Ernst Rowohlt. 103, 226 Über die Schönheit häßlicher Bilder. Ein Vademecum für Romantiker unserer Zeit. Leipzig: Kurt Wolff. [сб. статей; расширенное изд.: Wien; Hamburg: Paul Zsolnay, 1967/ 232 [Совм. с Ф. Вельчем] Anschauung und Begriff: Grundzüge eines Systems der Begriffsbildung. Leipzig: Kurt Wolff. 154, 222 295
[Сост.] Arkadia. Ein Jahrbuch für Dichtkunst. Leipzig: Kurt Wolff. /Nendeln; Liechtenstein: Kraus Reprint, 1978/ 172, 202, 253 1914 Die Retterin: Schauspiel in 4 Akten. Leipzig: Kurt WolfF. [Перев.] Gains Valerius Catullus. Gedichte. München; Leipzig: Georg Müller. 12 [Перев.] Amost Dvořák. Der Volkskönig. Drama in 5 Akten [Král Václav IV, 1910]. Leipzig: Kurt Wolff. 117 1915 Tycho Brahes Weg zu Gott. Ein Roman. München: Kurt Wolff. [1-я часть трилогии «Kampf um Wahrheit»7 [dam. 1916; идиш 1921; пол. 1922; англ. 1928; франц. 1932, итал. 1933; иврит 1935] 13, 19, 65, 159, 215, 236, 253 1916 Die erste Stunde nach dem Tode. Eine Gespenstergeschichte. Leipzig: Kurt Wolff. (Der jüngste Tag, 32). [Перев. либретто] Der Burgkobold. Komische Oper. Wien: Universal- Edition. [текст: Ladislaus Stroupeznický; музыка: Vítězslav Novák] 1917 Das gelobte Land. Ein Buch der Schmerzen und Hoffnungen. Leipzig: Kurt Wolff. [сб. стихов] [Перев.] August Rodin. Die Kathedralen Frankreichs. Leipzig: Kurt Wolff. [Перев. либретто]Jenufa (Ihre Ziehtochter). Oper aus dem mährischen Bauernleben in 3 Akten. Wien; Leipzig: Universal-Edition. [текст: Gabriela Preissová; музыка: Leos Janáček] 17, 28 1918 Das große Wagnis. Roman. Leipzig; Wien: Kurt Wolff. 14, 65 Eine Königin Esther. Drama in einem Vorspiel und drei Akten. Leipzig: Kurt Wolff 14 1920 Die Fälscher. Schauspiel in vier Akten. München: Kurt Wolff. Im Kampf um das Judentum. Wien; Berlin: R. Löwit. 14 Sozialismus im Zionismus. Wien; Berlin: R. Löwit. 14 [Перев.] Salomo. Das Lied der Lieder. München: Hyperionverlag. 1921 Heidentum, Christentum, Judentum. Ein Bekenntnisbuch. 2 Bde. München: Kurt Wolff. [англ. 1970] 14, 60, 239, 240, 247 Das Buch der Liebe. Gedichte. München: Kurt Wolff. 201 Die Erlöserin. Ein Hetärengespräch. Berlin: Ernst Rowohlt. Adolf Schreiber. Ein Musikerschicksal. Berlin: Welt-Verlag. 1922 Franzi oder Eine Liebe zweiten Ranges. Ein Roman. München: Kurt Wolff. [Перев. либретто] Katja Kabanowa. Oper in 3 Akten. Wien: Universal- Edition. [текст: Vincenc Červinka по «Грозе» А. Н. Островского; музыка: Leos Janáček] 17, 25 [Перев. либретто] Die Laterne. Ein Musikmärchen, [текст: На- nus Jelínek nach dem gleichnamigen Schauspiel Al. Jiráseks\ музыка: Vitezslav Novák] 296
1923 Leben mit einer Göttin. Roman. München: Kurt Wolff. Klarissas halbes Herz. Lustspiel in drei Akten. München: Kurt Wolfb Sternenhimmel: Musik- und Theatererlebnisse. Prag: Orbis; München: Kurt Wolff. [сборник театральных рецензий; новое расширенное изд. под заглавием: Prager Sternenhimmel. Musik- und Theatererlebnisse der zwanziger Jahre. Wien; Hamburg: Paul Zsolnay, 19667 [чет. 1969] 105, 226 [Перев. совм. с Эльзой Брод] Emile Zola. Die Jagdbeute. München: Kurt Wolff. 1924 Prozeß Bunterbart. Schauspiel dieser Zeit in 3 Akten. München: Kurt Wolff. [Перев. текста] Leos Janáček. Kaspar Rucký. Frauenchor. Text von František Seraf Procházka. Prag: Hud. Matice. 203 [Перев. текста] Leos Janáček. Männerchöre. Prag: Hud. Matice. 203 1925 Reubeni, Fürst der Juden. Roman. Ein Renaissanceroman. München: Kurt Wolff. [2-я часть трилогии «Kampf um Wahrheit»7 [pyc. 1928; англ. 1928; чеш. 1929; ucn. 1943; франц. 1947; иврит 1953] 16, 19, 142, 149, 178, 247, 254 Leoš Janáček. Leben und Werk. Wien: Wiener Philharmonischer Verlag. [заново просмотренное и дополненное изд.: Wien; Zürich; London: Universal Edition, 1956/ [чеш. 1924, пер. P. Фукса] [Совм. с Ф. Вельчем] Zionismus als Weltanschauung. Mährisch-Ostrau: Verlagsbuchhandlung Dr. R. Färber, [eem. 1925] [Перев. либретто] Das schlaue Füchslein. Oper in 3 Akten. Wien: Universal-Edition. [текст: Leos Janáček nach Rudolf Tesnohlideks Novelle; музыка: Leos Janáček] 17 1927 Die Frau, nach der man sich sehnt. Roman. Berlin; Wien; Leipzig: Paul Zsolnay. [идиш 1928; англ. 1929; нидерл. 1929] 189, 254 [Совм. с X. Р. фон Накком] Die Opuntie. Komödie des Prominenten in 3 Akten. Wien: Österreichischer Bühnen-Verlag. [чеш. 1934] 103, 216 1928 Zauberreich der Liebe. Roman. Berlin; Wien; Leipzig: Paul Zsolnay. [англ. 1930; франц. 1936, с предисл. Дени de Ружмона] 169, 244 [Совм. с Х.Райманом] Die Abenteuer des braven Soldaten Schwejk: Komödie nach Jaroslav Hašek. Wien: Bühnen-Verlag. 16, 203, 205, 255 [Перев. и свободная обработка либретто] Schwanda, der Dudelsackpfeifer. Volksoper in 2 Akten, [текст: Milos Kares; музыка: Jaromír Weinberger] 203, 225 1929 Lord Byron kommt aus der Mode. Schauspiel in drei Akten. Berlin; Wien; Leipzig: Paul Zsolnay. 103 [Перев. либретто] Die Sache Makropulos. [текст: Leos Janáček nach Karel Čapek; музыка: Leos Janáček] 297
1930 [Перев. либретто] Aus einem Totenhaus. Wien; Leipzig: Universal-Edi- tion [текст: Leos Janáček по «Запискам из Мертвого дома» Ф.М. Достоевского; музыка: Leos Janáček] 17 1931 Stefan Rott oder das Jahr der Entscheidung. Roman. Berlin; Wien; Leipzig: Paul Zsolnay, 1931. [чеш. 1934, пер. Павла Эйснера; франц. 1935] 7, 16, 198, 230 1932 [Либретто] Nana. Wien: Universal-Edition. [по роману Э. Золя; музыка: Manfred Gurlitt] [Перев.] Vilém Werner. Glorius, der Wunderkomödiant [Komediant Hermelin, 1932]. Wien: о. V. 177 1933 Die Frau, die nicht enttäuscht. Roman. Amsterdam: Allert de Lange. 77 1934 Heinrich Heine. Amsterdam: Allert de Lange; одновременно также: Leipzig; Wien: E. P. Tal. [ucn. 1945; англ. 1956] 16 Rassentheorie und Judentum. Mit einem Anhang über den Nationalhumanismus von Felix Weltsch. Prag: Barissia. 1936 Novellen aus Böhmen. Amsterdam: Allert de Lange; одновременно также: Leipzig; Wien: E. P. Tal. [7 новелл] [Текст оратории на иврите] Агада шель Песах. Berlin: Jibneh-Verlag. [музыка: Пауль Дессау] 178 [Совм. с X. Р. фон Накком] Acht Ruder im Takt, [безуказания авторства Брода] 1937 Annerl. Roman. Amsterdam: Allert de Lange. 182 Franz Kafka. Eine Biographie. Erinnerungen und Dokumente. Prag: Heinrich Mercy Sohn, [расширенное изд. 1954; франц. 1945/1962; англ. 1947/1960; швед. 1949/1967; исп. 1951/1959; иврит 1954; япон. 1955; итал. 1956/1978; чеш. 1966; нидерл. 1967; португ. 1967; дат. 1968; пол. 1982; кит. 1997] 11, 55, 56, 120, 122, 124, 126, 130, 132, 134, 136, 137, 170, 189, 217 [Перев. либретто] Wallenstein: Musikalische Tragödie in 6 Bildern. [текст: Milos Kares (по Шиллеру); музыка: Jaromír Weinberger] 1938 [Совм. с О. Бродом] Abenteuer in Japan. Roman. Amsterdam: Allert de Lange, [иврит 1943] 1939 Das Diesseitswunder oder Die jüdische Idee und ihre Verwirklichung. Tel-Aviv: Joachim Goldstein. 1940 [Текст оратории на иврите, совм. с Шин Шаломом] Дан ха-шомер. [Стражник Дан; музыка: Марк Лаври] 1942 [Совм. с Норбертолл Гараем] Der Hügel ruft. Ein kleiner Roman. Tel- Aviv: Joachim Goldstein. 1944 [Совм. с Шин Шаломоли пьеса на иврите] Шауа мелех Исраэль. [Саул, царь Израиля] 298
1947 Diesseits und Jenseits. Winterthur: Mondial-Verlag. 2 Bände. Bd. I. Von der Krisis der Seelen und vom Weltbild der neuen Naturwissenschaft. Bd. II. Von der Unsterblichkeit der Seele, der Gerechtigkeit Gottes und einer neuen Politik. 19, 156, 230, 241 1948 Galilei in Gefangenschaft. Winterthur: Mondial-Verlag. [3-я часть трилогии «Kampf um Wahrheit»y [иврит 1947] 19, 255 Franz Kafkas Glauben und Lehre. Kafka und Tolstoi. Eine Studie. Mit einem Anhang «Religiöser Humor bei Franz Kafka» von Felix Weltsch. Winterthur: Mondial-Verlag; одновременно также: München: Kurt Desch. /япон. 1954] 1949 Unambo. Roman aus dem jüdisch-arabischen Krieg. Zürich: Steinberg. [англ. 1952; ucn. 1952] 1951 Franz Kafka als wegweisende Gestalt. St. Gallen: Tschudy. 244 Die Musik Israels. Tel Aviv: Sefer. [доп. изд.: Kassel: Bärenreiter, 1976; англ. 1951; португ. 1959] 1952 Der Meister. Roman. Gütersloh: C. Bertelsmann, [англ. 1951; иврит 1956; итал. 1970] 19 Der Sommer, den man zurückwünscht. Roman aus jungen Jahren. Zürich, Manesse, [иврит 1947] 181, 237 Beinahe ein Vorzugsschüler oder Pièce touchée. Roman eines unauffälligen Menschen. Zürich: Manesse, [иврит: 1954] 20, 237 1953 Das Schloß. Schauspiel in 2 Akten nach Franz Kafkas gleichnamigem Roman, [машинопись; первое книжное изд.: Frankfurt am Main: S. Fischer, 19647 [иврит 1955; итал. 1960] 128 1954 Ein Abenteuer Napoleons und andere Novellen. Zürich: Werner Classen. 1955 Armer Cicero. Roman. Berlin-Grunewald: F. A. Herbig. 19 1957 Rebellische Herzen. Roman. Berlin-Grunewald: F. A. Herbig. [под авторским названием Prager Tagblatt. Roman einer Redaktion. Frankfurt am Main; Hamburg: Fischer Taschenbuch Verlag, 1968/ 243 Amerika: Komödie in 2 Akten (16 Bildern) nach dem gleichnamigen Roman von Franz Kafka. Frankfurt am Main: S. Fischer, [итал. 1960] 1958 Mira. Ein Roman um Hofmannsthal. München: Kindler, 1958. 171, 242 1959 Jugend im Nebel. Witten; Berlin: Eckart. Verzweiflung und Erlösung im Werk Franz Kafkas. Frankfurt am Main: S. Fischer. 113 1960 Streitbares Leben. Autobiographie. München: Kindler. [расширенное изд.: München; Berlin: Herbig, 1969; франц. 1964; чеш. 1966; иврит 1967; итал. 1967] 6, 7, 9, 10, 12, 13, 18-21, 43, 67, 76, 103, 126, 142, 168, 220, 242 299
Die verbotene Frau (Gedichte, Erzählungen, Essays, Romanauszug, Brief an Kafka) / Eingeleitet und ausgewählt von Jörg Mager. Graz; Wien: Stiasny. 1961 Die Rosenkoralle. Ein Prager Roman. Witten; Berlin: Eckart. 150 Gustav Mahler. Beispiel einer deutsch-jüdischen Symbiose. Frankfurt am Main: Ner-Tamid-Verlag. 1962 Die verkaufte Braut. Der abenteuerliche Lebensroman des Textdichters Karel Sabina. München; Eßlingen: Bechtle. 17, 104 Durchbruch ins Wunder. Erzählungen. Rothenburg ob der Tauber: J. P. Peter, Gebr. Holstein. 1965 Johannes Reuchlin und sein Kampf. Eine historische Monographie. Stuttgart; Berlin; Köln; Mainz: W. Kohlhammer. 19, 86, 179 1966 Der Prager Kreis. Stuttgart; Berlin; Köln; Mainz: W. Kohlhammer. [итал. 1983; чеш. 1993] Über Franz Kafka (Franz Kafka — Eine Biographie; Franz Kafkas Glauben und Lehre; Verzweiflung und Erlösung im Werk Franz Kafkas). Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch Verlag, [pyc. 2000; кит. 2002] 11, 55, 56, 113, 122, 124, 126, 132 Gesang einer Giftschlange. Wirrnis und Auflichtung. Gedichte. München: Starczewski. 1968 Das Unzerstörbare. Stuttgart; Berlin; Köln; Mainz: W. Kohlhammer. 241 1969 Von der Unsterblichkeit der Seele. Stuttgart; Berlin; Köln; Mainz: W. Kohlhammer. 241
Указатель имен В настоящий указатель вошли только имена, встречающиеся в тексте книги, примечаниях, сопроводительных статьях и хронике жизни М. Брода. Информация о персонажах, хорошо известных из общей истории культуры, ограничивается датами жизни. О писателях, которым в изложении Брода уделено достаточно внимания, во избежание повторов приводятся лишь самые краткие справки. Чуть более развернутая информация дана там, где возникла необходимость уточнить или дополнить сведения, приводимые Бродом. Особо учтены следующие моменты: связь с Прагой и Богемией; еврейское происхождение и участие в сионистском движении; биографическая связь с коммунизмом или национал-социализмом (в качестве приверженца, противника, жертвы); русские эпизоды биографии; эмиграция. Полужирным шрифтом выделены имена писателей, вошедших в вышеприведенный перечень «Книги пражских, богемских и моравских писателей». Августин /Augustinus (354-430) 59, 157 Авенариус, Фердинанд / Avenarius, Ferdinand Emst Albert (1856-1923) — немецкий писатель, племянник Рихарда Вагнера, основатель и редактор мюнхенского художественного журнала «Kunstwart» (1887) и Дюреровского союза 57 Адлер, Гвидо / Adler, Guido (1855-1941) — основоположник австрийского музыковедения, основатель Международного общества музыковедения, его почетный президент; родом из Иглау, из еврейской семьи; ученик Ф. Брентано, в 1885-1898 профессор Пражского университета, издавал в Праге «Vierteljahrsschrift für Musikwissenschaft», затем преподавал в Вене, где оставался до самой смерти 221 Адлер, Пауль /Adler, Paul (1878-1946) — прозаик и поэт-экспрессионисг; вырос в богатой пражской еврейской семье, изучал право и философию в Пражском университете, недолго служил юристом в Вене; затем вел жизнь свободного художника, путешествовал, с 1912 по 1933 (с недолгим перерывом) жил в Хеллерау под Дрезденом, где его ближайший друг Я. Хегнер основал издательство; выпустил в этом издательстве три своих книги прозы; переводил французских поэтов (Клодель, Кокто, Валери), занимался японской литературой; с 1917 член Социал-демократической партии Германии, принимал участие в революции 1918; в 1933 вернулся в Прагу, сотрудничал в «Prager Presse»; годы немецкой оккупации, парализованный, прожил в Збраславе 103, 104 Адлер, Фридрих / Adler, Friedrich (1857-1938) — поэт, драматург, переводчик, основатель пражской литературной группы «Конкордия»; родом из Богемии, доктор права, работал в Праге адвокатом, затем перешел к журналистской деятельности 57, 87-89, 173 Адорно, Теодор /Adorno (Wiesengrund-Adorno), Theodor (1903-1969) — немецкий философ и социолог, по происхождению еврей; выпускник Венского университета, основатель т. н. Франкфуртской школы; музыковед, ученик А. Берга; в 1934-1949 в эмиграции в Великобритании и США 231 Айслер, Норберт / Eisler, Norbert — пражский немецкий поэт 171 301
Альтенберг, Петер /Altenberg, Peter; eigtl. Richard Engländer (1859-1919) — австрийский писатель еврейского происхождения из круга «Молодой Вены», мастер малой формы 70 Андре, Кристиан Карл /André, Christian Carl (1763-1831) — немецкий естествоиспытатель, организатор научного разведения овец и селекции растений в Моравии; в 1820 был вынужден покинуть Австрию из-за своих либеральных взглядов 36 Аполлинер, Гийом / Apollinaire, Guillaume; vrai nom Guglielmus Apollinaris Albertus Kostrowitzky (1880-1918) — французский поэт и драматург 205 Аристотель / 'АрютотеЯг^ (384-322 до P. X.) 143, 156 Байрон, Джордж Гордон, лорд / Byron, George Gordon Noël Lord (1788- 1824) 154 Бальзак, Оноре де / Balzac, Honoré de (1799-1850) 223 Бамберг, Феликс / Bamberg, Felix (1820-1893) — немецкий публицист еврейского происхождения, историк, дипломат, с 1851 посол Пруссии в Париже 49 Бар, Герман / Bahr, Hermann (1863-1934) — австрийский писатель, эссеист и литературный критик, режиссер 173 Баркан, Маня / Barkan, Manja — певица 70 Барток, Бела / Bartók Béla Viktor János (1881-1945) — венгерский композитор, пианист, один из основателей этномузыковедения; с 1941 в эмиграции в США 221 Барч, Рудольф Ханс / Bartsch, Rudolf Hans (1873-1952) — австрийский писатель, жил в Граце 112 Батка, Рихард / Batka, Richard (1868-1922) — австрийский музыковед и музыкальный критик, переводчик либретто, автор ряда либретто для опер Л. Блеха; до 1908 жил и работал в Праге, затем в Вене 57, 58, 221 Батя, Томаш / Baťa, Tomáš (1876-1932) — чешский промышленник, обувной магнат, чья фабрика в Злине выпускала до 50 млн. пар обуви в год, расходившихся по всему свету (национализирована в 1945) 212 Баум, Лео / Baum, Leo (1909-1946) — сын О. Баума, редактор газеты «Prager Abendzeitung»; сионист, после немецкой оккупации Чехословакии эмигрировал в Палестину, работал в английском мандатном правительстве; погиб в результате знаменитого террористического акта, организованного будущим израильским премьер-министром Менахемом Бегином 146, 150 Баум9 Оскар / Baum, Oskar (1883-1941) 21, 53, 54, 106, 112, 140, 141, 143-154, 159, 163, 172, 223, 251 Бауэр, Фелица / Bauer, Felice (1887-1960) — невеста Кафки 10, 113, 120, 137 Бах, Йоханн Себастьян/Bach, Johann Sebastian (1685-1750) 93,107,230 Безруч, Петр / Bezruc, Petr; vl. jm. Vladimír Vašek (1867-1958) — чешский поэт из Северной Моравии 203, 204, 225 Бек, Лео / Baeck, Leo (1873-1956) — еврейский религиозный учитель, раввин, лидер т. н. «прогрессивного иудаизма»; родом из Польши, жил и действовал в Германии; с 1933 в качестве президента т. н. Имперского представительства евреев в Германии пытался отстаивать права еврейской общины, в 1943 депортирован в Терезин; после 1945 жил в Лондоне 78 302
Бен-Гурион, Давид / Ben-Gurion, David; eigtl. David Grün (1886-1973) — израильский политик, эмигрант из Польши; один из лидеров сионистского движения, с 1906 в Палестине, в 1949-1953 и 1955-1963 премьер-министр Израиля 119 Бенеш, Эдвард / Beneš, Edvard (1884-1948) — чешский политик; один из основателей Чехословакии, ее министр иностранных дел, второй (с 1935) президент; в 1945 инициатор депортации судетских немцев 175 Бен-Хорин, Шалом / Ben-Chorin, Shalom (1913-1999) — еврейский религиозный мыслитель реформистского толка, видный представитель еврейско-христианского диалога; родом из Мюнхена, с 1935 жил в Иерусалиме 78 Беньямин, Вальтер / Benjamin, Walter Bendix Schönflies (1892-1940) — немецкий философ и литературный критик еврейского происхождения; в 1933 бежал от нацистов на Балеарские острова, в Париж, затем, после начала войны, в Испанию, покончил жизнь самоубийством 80 Берадт, Мартин / Beradt, Martin (1881-1949) — немецкий юрист, писатель; в 1939 эмигрировал в Англию, затем в США 59, 63, 172 Берг, Альбан / Berg, Alban (1885-1935) — австрийский композитор, ученик А. Шёнберга 177 Бергман, Хуго / Bergmann, Hugo (1883-1975) — австрийский (пражский) философ, деятель сионистского движения; впоследствии профессор в Иерусалиме, ректор Иерусалимского университета; переводчик на иврит классических произведений европейской философской литературы 54, 55, 66, 76, 133, 134, 159, 172, 181, 190, 241, 252 Бергсон, Анри / Bergson, Henri (1859-1941) — французский философ 139 Берлиоз, Гектор / Berlioz, Hector (1803-1869) 140, 180, 182 Бёрне, Людвиг / Börne, Ludwig (1786-1837) — немецкий писатель и публицист-демократ еврейского происхождения 81 Берни, кардинал де / François Joachim de Pierre, cardinal de Bernis (1715— 1794) — французский католический деятель, дипломат, поэт 184 Бернини, Джованни Лоренцо/ Bernini, Gian Lorenzo (1598-1680)—итальянский скульптор и архитектор, один из создателей стиля барокко 51 Бернхардт, Курт/Bernhard, Kurt (1899-1981) — немецкий кинорежиссер, с 1933 в эмиграции в США 254 Би, Оскар / Bie, Oskar (1864-1938) — немецкий музыковед и музыкальный критик еврейского происхождения, профессор истории искусств в Берлине, редактор берлинского журнала «Neue Rundschau», музыкальный обозреватель газеты «Berliner Börsen-Courier» 171 Бисмарк, Отто фон / Bismarck, Fürst Otto Eduard Leopold von (1815-1898) 59, 64 Блас, Эрнст / Blaß, Ernst (1890-1939) — немецкий поэт-экспрессионист еврейского происхождения, берлинец; «немецкий Верлен» (К. Хиллер) 172 Блау, Зигмунд / Blau, Siegmund — уроженец Вены, главный редактор «Prager Tagblatt» 233 Блех, Лео / Blech, Leo (1871-1958) — немецкий дирижер и композитор еврейского происхождения, в 1899-1906 работал в Праге, с 1926 дирижер Берлинской оперы; в 1937 эмигрировал из Германии в Латвию, затем в Шве¬ 303
цию, где работал в Стокгольмской королевской опере; в 1949 вернулся в Германию 57 Блох, Грета / Bloch, Grete (1892-1944) — подруга невесты Кафки Фелицы Бауэр 134, 137 Блох-Завржел, Лотта / Bloch-Zavřel, Lotte — немецкая писательница, переводчица 59, 63 Бляй, Франц / Blei, Franz (1871-1942) — австрийский писатель, сатирик, литературный критик, мемуарист; редактор журнала «Insel» и др. авторитетных изданий, издатель Кафки, Музиля, Р. Вальзера и др., переводчик Бодлера, Клоделя, Жида; с 1900 жил в Мюнхене, в 1933 эмигрировал (Испания, Италия, Франция); умер в США в нищете 15, 76, 94,172, 254 Бодлер, Шарль / Baudelaire, Charles (1821-1867) 200, 226 Боймль, Макс / Bäuml, Мах (ок. 1884-1908) — друг юности Брода 43, 44, 148, 149, 154, 252 Больцано, Бернард / Bolzano, Bernard (Bernardus Placidus Johann Nepomuk) (1781-1848) — австрийский (богемский) математик, философ, богослов 33, 34 Бонди, Йозеф Адольф / Bondy, Josef Adolf — пражский немецкий поэт 226 Бонди, Фриц / Bondy, Fritz (1888-1980) — завлит Немецкого театра в Праге; позднее жил в Цюрихе, публиковался под именем N. О. Scarpi 176 Браге, Тихо / Brahe, Tycho (Tyge) (1546-1601) — датский астроном, с 1599 при дворе императора Рудольфа II в Праге 13, 85 Брамс, Йоханнес / Brahms, Johannes (1833-1897) 140 Брандес, Георг / Brandes, Georg Morris Cohen (1842-1927) — датский литературовед еврейского происхождения 188 Брем, Альфред / Brehm, Alfred Edmund (1829-1884) — немецкий натуралист, автор «Жизни животных» 176 Брем, Бруно / Brehm, Bruno; Pseud. Bruno Clemens (1892-1974) — австрийский писатель; родом из Словении, до 1918 кадровый офицер, потом жил в Вене, стал популярным романистом; после аншлюса сотрудничал с нацистами, оправдывал антиеврейские законы 84 Брёмзе, Август / Brömse, August (1873-1925) — богемский художник 75 Брентано, Клеменс / Brentano, Clemens Wenzeslaus Maria (1778-1842) 30, 65 Брентано, Франц / Brentano, Franz Clemens Honoratus Hermann (1838- 1917) — австрийский философ 12, 133, 216, 222 Брехт, Бертольт / Brecht, Bertolt; eigtl. Eugen Berthold Friedrich Brecht (1898-1956) — немецкий драматург, поэт, режиссер, теоретик искусства; с 1933 в эмиграции в разных странах Европы, затем в США, в 1947 вернулся в Восточный Берлин 17 Бржезина, Отокар / Březina, Otokar; vl. jm. Václav Jebavý (1868-1929) — чешский поэт-символист 173, 204 Брод, Адольф / Brod, Adolf — отец M. Брода 6, 154, 173, 247, 251 Брод, Исак / Brod, Isak — музыкант, прямой предок М. Брода 86 Брод, Йозеф / Brod, Josef — пражский портной, прадед М. Брода 86 Брод, Лео / Brod, Leo (1905-1988) — чешский писатель, дядя П. Демеца; в 1939-1946 в эмиграции в Великобритании, после 1968 эмигрировал в ФРГ 66 304
Брод, Марианна / Brod, Marianne — дочь О. Брода, погибла в концлагере Берген-Бельзен 190 Брод, Отто / Brod, Otto (1888—1944) — брат М. Брода, писатель, погиб в Освенциме 10, 19, 55, 77, 126, 176, 180-183, 186-190, 213, 226, 239, 243, 247, 251 Брод, Софи / Brod, Sophie; verh. Friedmann — сестра М. Брода 10, 113, 137 Брод, Фанни / Brod, Fanny; geb. Rosenfeld — мать M. Брода 7, 251 Брод, Элиас бен Тодрос / Brod, Elias ben Todros (ум. 1713) — пражский раввин, предок М. Брода 85 Брод, Эльза / Brod, Elsa; geb. Taussig (1883-1942) — жена (с 1913) М. Брода 12, 18, 19, 137, 142, 159, 179, 205, 243, 253-255 Броди, Генрих / Brody, Heinrich (1868-1942) — знаток и публикатор средневековой еврейской поэзии; родился в Унгваре (Ужгороде), в 1912-1930 главный раввин Праги; участник сионистского движения, в 1933 эмигрировал в Палестину 86 Бубер, Мартин / Buber, Martin (1878-1965) — еврейский философ, религиозный мыслитель; родом из Галиции, в 1923-1933 преподавал во Франкфуртском университете, в 1938-1951 в Иерусалимском университете 12, 62, 67, 76, 78, 89, 121, 158, 179, 208, 241, 249, 252 Бялик, Хаим Нахман (1873-1934) — еврейский (иврит) поэт, основоположник современной литературы на иврите; в 1921 уехал из России, жил в Тель-Авиве 255 Вагенбах, Клаус / Wagenbach, Klaus (род. 1930) — немецкий литературовед, биограф Кафки; в 1964 основал в Берлине издательство Verlag Klaus Wagenbach 120, 123-127 Вагнер, Рихард / Wagner, Richard (1813-1883) 12, 69, 210, 212 Вайс, Эмиль/Weiß, Emil — друг и дальний родственник Брода 149,150,154 Вайс9 Эрнст / Weiß, Ernst (1882-1940) — прозаик, драматург, переводчик на немецкий язык Доде, Бальзака, Пруста; еврей, уроженец Брюнна, получил медицинское образование в Вене и Праге, работал хирургом в Берне, Берлине, Вене, во время войны врач на Восточном фронте; в 1918-1921 жил в Праге, затем в Берлине и Мюнхене, где работал журналистом; в 1933 уехал в Париж, перед вступлением немецких войск покончил с собой 55, 134, 136, 166, 173, 223 Вайскопф, Франц Карл /Weiskopf, Franz Carl (1900-1955) — немецкий поэт, прозаик, журналист; переводчик, автор-составитель переводных антологий «Чешские песни» (10 поэтов, 1925) и «Сердце — щит. Лирика чехов и словаков» (1937; 2-е изд. 1951, под заглавием «Хлеб и звезды»), составитель англоязычной антологии «Сто башен» (Нью-Йорк, 1945); еврей, уроженец Праги; с 1921 член Коммунистической партии Чехословакии, партийный журналист; с 1928 в Берлине, член Союза пролетарско-революционных писателей; в 1933 вернулся в Прагу, главный редактор пражской «Arbeiter-Illustrierte-Zeitung»; в 1938 эмигрировал в Париж, в 1939 уехал в США; с 1947 дипломатический представитель Чехословакии в Вашингтоне, Стокгольме и Пекине; в 1953 из-за антисемитской кампании в Чехословакии вынужденно переселился в Восточный Берлин, соредактор (вместе с В. Бределем) журнала «Neue Deutsche Literatur» 217 Валери, Поль / Valéry, Paul (1871-1945) — французский поэт-символист 210 Вальзер, Роберт / Walser, Robert (1878-1956) — швейцарский писатель 6, 94 Ван Гог, Винсент / Van Gogh, Vincent Willem (1853-1890) 207 20 Заказ № 1876 305
Ванек, Зденко / Vaněk, Zdenko — одноклассник Кафки 133, 134 Варнхаген, Рахель / Varnhagen, Rahel; geb. Levin (1771-1833) — немецкая писательница еврейского происхождения, ее литературный салон был местом сбора художественной элиты Берлина 30 Вассерман, Якоб/ Wassermann, Jakob (1873-1934) — немецкий писатель еврейского происхождения, сторонник еврейской ассимиляции 76 Вахтангов, Евгений Багратионович (1883-1922) 18 Вебер, Альфред / Weber, Alfred (1868-1958) — немецкий экономист и социолог, брат социолога Макса Вебера 8, 126, 220 Вебер, Карл Мария / Weber, Carl Maria von (1786-1826) 69 Веберн, Антон фон / Webern Anton von (1883-1945) — австрийский композитор, дирижер, педагог; представитель новой венской школы 115 Вегенер, Пауль / Wegener, Paul (1874-1948) — немецкий актер и режиссер, создатель немого фильма «Голем» (1920) 63 Ведекинд, Франк / Wedekind, Frank (1864-1918) — немецкий драматург 95,212 Вейль (Вайль), Александр / Weill, Alexandre Abraham (1811-1899) — немецкий и французский писатель и журналист, по происхождению эльзасский еврей; автор воспоминаний о Гейне 46, 48 Вейнбергер, Яромир / Weinberger, Jaromír (1896-1967) — чешский композитор и педагог, еврей; с 1939 жил в США, преподавал в колледже г. Итака и в Праге 6, 203, 225 Вель, Федор / Wehl, Fedor (Feodor) (1821-1890) — немецкий писатель и театральный деятель 50, 51 Вельч, Роберт / Weltsch, Robert (1891-1982) — сионистский деятель, редактор, публицист; родился в Праге, двоюродный брат Ф. Вельча; в 1920-1938 издавал в Берлине «Die Jüdische Rundschau», затем эмигрировал в Палестину, многие годы жил в Лондоне; один из основателей в 1955 Института Лео Бека и по 1978 главный редактор его ежегодника 55, 76, 161, 173 Вельч, Теодор / Weltsch, Theodor (1861-1922) — отец Р. Вельча и дядя Ф. Вельча; адвокат и член правления Центрального объединения попечительства о евреях 173 Вельч, Феликс/ Weltsch, Felix (1884-1964) — философ, активист сионистского движения, с 1919 по 1938 редактор сионистского еженедельника «Selbstwehr» и ежегодника «Jüdischer Almanach» (1924-1938); с 1910 по 1939 библиотекарь Пражского немецкого университета; в 1939 эмигрировал в Палестину, с 1940 библиотекарь Национальной библиотеки в Иерусалиме 15, 21, 31, 53, 54, 66, 85, 114, 121, 139-142, 148, 154, 156-163, 169, 170, 179, 180, 190, 218, 222, 251, 254, 255 Верди, Джузеппе / Verdi, Giuseppe (1813-1901) 168, 190 Верлен, ПолыМари / Verlaine, Paul-Marie (1844-1896) 205 Вернер, Вилем/Werner, Vilém (1892-1966) — чешский писатель, драматург 177 Вертхаймер, Макс / Wertheimer, Мах (1880-1943) — немецкий психолог, один из основоположников гепггальтпсихологии; выходец из пражского еврейства, работал в университетах Берлина и Франкфурта, в 1933 эмигрировал в США 173, 222 Вертхаймер, Марга / Wertheimer, Marga 102 306
Верфель, Альбина / Werfel, Albine; geb. Kussi (1870-1964?) — мать Ф. Bep- феля 168 Верфель, Франц / Werfel, Franz Viktor (1890-1945) — австрийский романист, поэт, драматург, один из зачинателей экспрессионизма; по происхождению пражский еврей, с 1911 жил в городах Германии и Вене; в 1938 уехал во Францию, с 1940 жил в Калифорнии 5, 8, 10, 13, 21, 22, 53, 55, 83, 94, 142, 167-170, 172, 173, 179, 192, 201-203, 232, 238, 252 Виглер, Пауль / Wiegler, Paul (1878-1949) — литературовед, эссеист, переводчик; редактор литературного отдела газеты «Bohemia» 49 Визенталь, Грета / Wiesenthal, Grete (1885-1970) — австрийская танцовщица и хореограф 61, 171 Вилломицер, Йозеф / Willomitzer, Josef (1849-1900) — пражский писатель, главный редактор газеты «Bohemia» 57 Вилломицер, Франц / Willomitzer, Franz — автор немецкой грамматики для австрийских средних школ 57 Вильбрандт, Адольф / Wilbrandt, Adolf von (1837-1911) — немецкий писатель, в 1881-1887 руководитель венского «Бургтеатра» 112 Вильферт, Карл / Wilfert, Karl (1847-1916) — австрийский скульптор, родом из Эгера (Богемия) 57, 93 Виндер, Ева / Winder, Eva (1921-1945) — дочь Л. Виндера; не захотела эмигрировать с родителями в Великобританию, поскольку ее возлюбленный был схвачен гестапо; позднее при попытке перейти с ним польскую границу была задержана, погибла в концлагере Берген-Бельзен 165 Виндер, Людвиг / Winder, Ludwig (1889-1946) — писатель из «узкого пражского круга», в 1914-1938 редактор отдела фельетонов в газете «Bohemia»; в 1939 эмигрировал в Англию 21, 53, 140, 163-166, 223 Винер, Оскар / Wiener, Oskar (1873-1944) — пражский немецкий писатель, поэт, член объединения «Молодая Прага»; составитель антологий «Привет родине. Альманах немецкой литературы и искусства в Богемии» (1914) и «Немецкие писатели Праги» (1919; 38 авторов, иллюстрации Фридриха Фай- гля); еврей, погиб в Терезине 55, 57, 93, 173 Виницкий, Огтокар / Winicky, Ottokar (1872-1943) — немецкий судетский поэт, драматург 224 Винтер, Эдуард / Winter, Eduard (1896-1982) — немецкий историк родом из Богемии, до 1945 профессор Пражского университета, позднее жил в Восточной Германии; изучал, в частности, немецко-славянские научные связи, политику папства в России 33 Волькан, Рудольф / Wolkan, Rudolf (1860-1927) — австрийский историк литературы 30, 47, 49 Волькер, Иржи / Wolker, Jiň (1900-1924) — чешский поэт, коммунист; умер от туберкулеза 93, 205-208, 224, 227 Вольтер / Voltaire; vrai nom François-Marie de Arouet (1694-1778) 183-189, 220 Вольф, Кристиан / WolfF, Christian (1679-1754) — немецкий философ-рационалист, популяризатор и систематизатор идей Лейбница 77 Вольф, Курт / Wolff, Kurt (1887-1963) — немецкий издатель, основатель собственного издательства в Лейпциге, с 1920 в Мюнхене 192, 249 307
Вольф, Хуго / Wolf, Hugo (1860-1903) — австрийский композитор 57 Вольфскель, Карл /Wolfs kehl, Karl (1869-1948) — немецкий филолог-германист, поэт из круга С. Георге (Мюнхен), переводчик; участник сионистского движения, в 1934 уехал в Италию, в 1938 в Новую Зеландию 76 Вомачка, Болеслав / Vomáčka, Boleslav (1887-1965) — чешский композитор, музыкальный критик, педагог, ученик В. Новака 205 Вохрыцек, Юлия/ Wohryzek, Julie (1890—?) — вторая невеста Кафки 123,124 Врхлицкий, Ярослав / Vrchlický, Jaroslav; vl. jm. Emil Frida (1853-1912) — чешский поэт и драматург, по отцу еврей; переводчик на чешский язык Данте, Тассо, Ариосто, Леопарди, Шиллера, Гёте, Байрона, Мицкевича, Петёфи 87, 204 Вундт, Вильгельм / Wundt, Wilhelm (1832-1920) — немецкий философ, физиолог, один из основателей экспериментальной психологии 114 Выдра, Вацлав / Vydra, Václav (1876-1953) — чешский актер и режиссер, основатель знаменитой актерской династии 175 Галас, Франтишек / Halas, František (1901-1949) — чешский поэт 205 Галеви, Иехуда (ок. 1075-1141) — еврейский поэт и философ, представитель «Золотого века» еврейской литератры в мусульманской Испании 86 Галилей, Галилео / Galilei, Galileo (1564-1642) 19 Гамсун, Кнут / Hamsun, Knut (1859-1952) — норвежский писатель 44,191,207 Гангхофер, Людвиг / Ganghofer, Ludwig (1855-1920) — немецкий писатель, драматург, родом из Баварии; в 1880-е жил в Вене, работал редактором в газете; его бьгтописательские романы (а позднее их экранизация) принесли ему широкую популярность 102 Ганка, Вацлав / Hanka, Václav (1791-1861) — чешский филолог; автор поддельных древнечешских рукописей — Краледворской и Зеленогорской 29, 58 Ганс, Давид / Gans, David ben Solomon ben Seligman (1541-1613) — еврейский историк, астроном, математик, с 1564 жил в Праге 85 Ганс, Эдуард / Gans, Eduard (1798 или 1797-1839) — юрист, правовед, историк, профессор Берлинского университета; ученик Гегеля; еврей, сторонник культурной эмансипации евреев, сам принял крещение 59 Гауптман (Хауптман), Герхарт / Hauptmann, Gerhart (1862-1946) — немецкий драматург 79, 209, 224, 244 Гауф (Хауф), Вильгельм / Hauff, Wilhelm (1802-1827) 229 Гашек, Ярослав / Hašek, Jaroslav (1883-1923) — чешский писатель, коммунист 6, 16, 17, 218, 238, 253 Геббель (Хеббель), Фридрих / Hebbel, Christian Friedrich (1813-1863) — немецкий драматург 177, 178 Гёббельс, Пауль Йозеф / Goebbels, Paul Joseph (1897-1945) — один из руководителей НСДАП, министр пропаганды Германии (1933-1945) 208 Гедрих (Хедрих), Франц / Hedrich, Franz (между 1823 и 1825-1895) — австрийский писатель 49-51 Гейдрих (Хайдрих), Рейнхард / Heydrich, Reinhard Tristan Eugen (1904- 1942) — один из лидеров немецкого национал-социализма, с 1936 глава Имперской службы безопасности, с 1941 гауляйтер Богемии и Моравии, убит чехословацкими подпольщиками 50 308
Гейер (Гайер), Флориан / Geyer, Florian (ок. 1490-1525) — немецкий рыцарь, дипломат, убежденный сторонник Лютера, один из организаторов и руководителей крестьянских войск в Крестьянскую войну 93 Гейне (Хайне), Генрих / Heine, Christian Johann Heinrich (1797-1856) 17, 19, 22, 31, 45-49, 59, 125, 129, 217 Гейне (Хайне), Матильда / Heine, Mathilde (Eugénie Crescentia), née Mirât — жена Г. Гейне 45, 46, 48, 49, 80, 81 Гельбер, Адольф / Gelber, Adolf (1856-1923) — австрийский (галицийский) публицист, писатель, исследователь творчества Шекспира 220 Гёльдерлин (Хёльдерлин), Фридрих / Hölderlin, Friedrich (1770-1843) 158 Гельнер, Юлиус / Gellner, Julius — немецкий оперный режиссер в Праге, затем в эмиграции 176 Генлейн (Хенляйн), Конрад / Henlein, Konrad (1898-1945) — национал-социалист, основатель Судетского национального фронта 211 Георге, Стефан / George, Stefan; eigtl. Heinrich Abeies (1868-1933) — немецкий поэт-символист 103 Гердер (Хердер), Йоханн Готфрид / Herder, Johann Gottfried (1744-1803) 171 Геррит, Дора / Gerrit, Dora cal Штюдль, Ольга Герцль (Херцль), Теодор / Herzl, Theodor (1860-1904) — австрийский журналист и политик, основоположник сионизма 16, 67 Гёте, Йоханн Вольфганг фон / Goethe, Johann Wolfgang von (1749-1832) 7, 18, 24, 29, 32, 37, 52, 57, 58, 71, 76, 83, 90, 111, 124, 139, 154, 169, 177, 194, 196, 199, 202, 204, 210, 244, 245, 247 Гилар, Карел Хуго / Hilar, Karel Hugo (1885-1935) — чешский режиссер и теоретик театра, в 1921-1935 руководил драматической труппой пражского Национального театра 175 Гильотен, Жозеф-Игнас / Guillotin, Joseph-Ignace (1738-1814) — французский врач и политик, в 1789-1791 член Учредительного собрания; внес предложение использовать для «безболезненного отсечения головы» машину, названную затем его именем 165 Гинцкай, Франц Карл/Ginzkey, Franz Karl (1871-1963) — австрийский писатель и поэт; один из сооснователей Зальцбургского фестиваля 112 Гитлер (Хиглер), Адольф/ Hitler, Adolf (1869-1945) 79,93,136,176,180,211,239 Глюккель из Гамельна / Glückei von Hameln (Glikl bas Judah Leib) (1645- 1724) — дочь еврейского торговца бриллиантами в Гамбурге; вместе с мужем занималась торговлей золотом и бриллиантами, поставляя свой товар на крупнейшие рынки Европы; мать двенадцати детей; претерпев все мыслимые превратности судьбы, пережив эпидемию чумы, потеряв огромное состояние, в конце жизни написала (на идиш) автобиографию, первую в Германии 62 Голль, Иван / Goll, Iwan (Yvan) (1891-1950) — уроженец Меца (Лотарингия), сын еврейского фабриканта: «волей судьбы еврей, в силу случая француз, по паспорту немец»; поскольку немецкий и французский языки были в равной степени для него родные, оставил след и в немецкой, и во французской литературе — как участник движения немецкого литературного экспрессионизма и французского сюрреализма, автор пьес, романов, лирических стихов на обоих языках; в 1914-1919 жил в Швейцарии, затем в Париже; в 1939 эмигрировал в США, в 1947 вернулся в Париж; в юности сочувствовал коммунистическим идеям, позд¬ 309
нее скептически относился к любого рода идеологии, подчинив свое творчество поиску ответа на глубинные вопросы бытия 200 Гольдшмидт, Герман Левин / Goldschmidt, Hermann Levin (1914-1998) — еврейско-немецкий философ, уроженец Берлина, в 1938 эмигрировал в Швейцарию, учился и жил в Цюрихе; активный участник еврейско-христианского диалога 83 Гольдштюккер, Эдуард / Goldstücker, Eduard (1913-2000) — пражский литературовед и политик; вырос в еврейской семье, в юные годы придерживался радикальных коммунистических взглядов; с 1939 в эмиграции в Великобритании, затем на дипломатической службе; в 1951 репрессирован, осужден на пожизненное заключение, реабилитирован в 1955; профессор немецкой лите ратуры Пражского университета, организовал первую в Восточной Европе конференцию, посвященную Кафке (1963); один из ведущих деятелей «Пражской весны», в 1968-1991 в эмиграции в Великобритании; после возвращения на родину выступал с критикой посткоммунистического режима 210 Гомер / ‘'OprpoÇ (ок. 800 до P. X.) 139, 167 Гомперц, Теодор / Gomperz, Theodor (1832-1912) — австрийский философ и филолог, профессор Венского университета, историк античной философии; по происхождению моравский еврей, сторонник еврейской ассимиляции и убежденный противник сионизма 157 Гораций Флакк / Quintus Horatius Flaccus (65-8 до P. X.) 59, 154 Гортензия де Богарне / Hortense de Beauhamais (1783-1837) — падчерица Наполеона I, жена его брата Луи Бонапарта, мать Наполеона III 39 Готлиб, Франтишек / Gottlieb, František (1903-1974) — чешский поэт, еврей, в юности активный сионист, в 1939 эмигрировал в Палестину, однако затем вступил в чехословацкую армию, после войны вернулся в Прагу, служил в министерстве иностранных дел 225 Гофмансталь (Хофмансгаль), Хуго фон / Hofmannstahl, Hugo von (1874- 1929) — австрийский поэт-символист, драматург 42, 56, 115, 171, 198-200, 202, 210, 244 Гофмейстер, Адольф / Hoffmeister, Adolf (1902-1973) — чешский художник, карикатурист, писатель 226, 254 Гра69 Герман / Grab, Hermann (1903-1949) — немецкоязычный писатель, пражский еврей, учился в Вене, Берлине, Гейдельберге; доктор философии и права, музыкальный теоретик и педагог; в 1939 через Париж и Португалию эмигрировал в Нью-Йорк, где получил преподавательскую должность в консерватории 55, 227-234 Грайпель, Франциска / Greipel, Franziska (Fanny) (ум. 1839) — юношеская любовь А. Штифгера, не ставшая его женой из-за запрета родителей 193 Грильпарцер, Франц / Grillparzer, Franz (1791-1872) — австрийский драматург, поэт 83 Грубин, Франтишек / Hrubín, František (1910-1971) — чешский поэт, драматург, переводчик 205 Грюн, Натан / Grün, Nathan — пражский еврейский историк, филолог, первый библиотекарь пражской еврейской общины 86 Гумбольдт (Хумбольдт), Вильгельм фон / Humboldt, Wilhelm von (1767— 1835) 197 310
Гуссерль (Хуссерль), Эдмунд / Husserl, Edmund Gustav Albrecht (1859- 1938) — австрийско-немецкий философ, по происхождению еврей, родом из Моравии; ученик Ф. Брентано, основоположник феноменологии 17, 174 Даллаго, Карл / Dallago, Karl (1869-1949) — австрийский поэт и философ; переводчик Лао-цзы 189 Данте Алигьери / Dante Alighieri (1265-1321) 124 Дарвин, Чарлз / Darwin, Charles Robert (1809-1882) 53 Даян, Моше (1915-1981) — израильский генерал и политик 248 Дворжак, Антонин / Dvořák, Antonin (1841-1904) — -*-â0nêèé êîîïîçèoîô 89 Дворжак, Арношг / Dvořák, Arnošt (Ai no) (1881-1933) — чешский писатель 177 Демель, Рихард / Dehmel, Richard (1863-1920) — немецкий поэт 202 Демец, Петер / Demetz, Peter (род. 1922) — литературовед, сын X. Демеца; родился в Праге, после коммунистического путча 1948 эмигрировал, с 1951 живет в США, профессор германистики и компаративистики Йельского университета 56, 102, 103 Демец, Ханс / Demetz, Hans — режиссер, драматург, театральный деятель; родился в Праге; до 1932 возглавлял немецкий театр в Брно (где ставил в т. ч. пьесы Брода), в 1932-1933 директор Венской комедии, затем завлит и режиссер Пражского немецкого театра 103, 176, 208 Демл, Якуб / Demi, Jakub (1878-1961) — католический священник, автор лирических стихов, баллад, философско-поэтической прозы, писал по-чешски и по-немецки; в годы коммунистической диктатуры не публиковался 205 Дессау, Пауль / Dessau, Paul (1894-1979) — немецкий дирижер и композитор, теоретик музыкальной педагогики; вырос в гамбургской еврейской семьи; 1933-1948 провел в эмиграции в Париже и Нью-Йорке; стал коммунистом, вернулся в Восточную Германию, был близок к Брехту 179 Джефферсон, Томас / Jefferson, Thomas (1743-1826) — американский политический мыслитель, автор Декларации независимости, третий президент США 38 Джойс, Джеймс /Joyce, James (1882-1941) — ирландский писатель 104 Димант, Дора (Двора) / Dymant (Diamant, Diament), Dora (1898-1952) — подруга последних лет жизни Кафки; позднее стала активной участницей коммунистического движения, в 1936 вместе с мужем и дочерью переехала в СССР, откуда после ареста мужа во время «чисток» 1937 года смогла в 1939 перебраться в Великобританию 120, 134, 135 Дитрих, Марлен / Dietrich, Marlene (1901-1992) — немецкая киноактриса и певица, с 1933 в эмиграции в США 254 Диттерс фон Диттерсдорф, Карл / Ditters von Dittersdorf, Karl (1739-1799) — австрийский скрипач и композитор, автор многочисленных опер, ораторий, камерных произведений 195, 196, 230 Диценшмидт / Dietzenschmidt; eigtl. Anton Franz Schmidt (1893-1955) — австрийский писатель, автор светских и католических пьес-легенд; родился в Теплице (Богемия), с 1913 жил в Берлине, работал критиком в «Berliner Tageblatt» вплоть до закрытия газеты в 1939; отказавшись участвовать в официозной прессе, остаток жизни, в том числе и после свержения нацистов, провел с семьей (пятеро детей) в страшной нужде; переселился во Фрайбург, затем (при 311
поддержке католического фонда) жил в Бонндорфе (Шварцвальд), желание переехать в Прагу не осуществилось из-за депортации судетских немцев; остаток жизни провел в Эслингене у своих сестер 84, 177, 208, 214 Дойблер, Теодор / Däubler, Theodor (1876-1934) — австрийский писатель- экспрессионист, поэт, филолог, специалист по культурам Средиземноморья и их мифологии 103 Дойч, Эрнст/ Deutsch, Ernst (1890-1969) — немецкий актер; пражский еврей, с 1917 жил и работал в Берлине, в 1933 переселился в Вену и Прагу, в 1938 эмигрировал в США, в 1947 вернулся в Вену, с 1951 жил в Западном Берлине 167, 169 Достоевский, Фёдор Михайлович (1821-1881) 17, 125 Дубнов, Семён Маркович (Шимон Меерович) (1860-1941) — еврейский историк, один из основоположников еврейской историографии; до 1922 жил в России; сторонник «автономизма» — культурного развития еврейства как секулярной европейской нации, противопоставлял эти идеи как ассимиляционизму, так и сионизму; расстрелян нацистами в Риге 179 Дурих, Ярослав / Durych, Jaroslav (1886-1962) — чешский поэт, прозаик, драматург, публицист, католический мыслитель; по профессии военный врач 205 Дюма, Александр, отец / Dumas père, Alexandre (1802-1870) 50,51 Дюма, Александр, сын / Dumas fils, Alexandre (1824-1895) 50, 51 Еврипид / Evpi7iiôr|Ç (ок. 480-406 до P. X) 18 Ежек, Ярослав /Ježek, Jaroslav (1906-1942) — чешский композитор, пианист, дирижер, слепой с детства; основатель популярного сатирического «Освобожденного театра»; в 1938 эмигрировал в США 218 Ейтелес (Яйтелес) / Jeiteles 48, 49 Есенска, Милена / Jesenská, Milena (1896-1944) — чешская журналистка, писательница, переводчица, подруга Кафки; в 1931 вступила в Коммунистическую партию Чехословакии, в 1936 исключена из нее; в 1939 активно способствовала бегству евреев в Польшу; была заключена в концлагерь Равенсбрюк, где погибла 66, 123 Жан-Поль / Jean Paul; eigtl. Johann Paul Friedrich Richter (1763-1825) — немецкий писатель 217 v v Жижка, Ян / Jan Zizka z Trocnova (1360-1424) — вождь гуситов, национальный герой чешского народа 21, 72 Жозеф Наполеон / Joseph Bonaparte (1768-1844) — брат Наполеона I, король Неаполя (1806-1808) и Испании (1808-1813) 38, 39 Завржел, Антон / Zavřel, Anton — пражский театральный деятель, позднее директор берлинского театра 63, 65 Задор, Дезидер / Zador, Desider (Heinrich Béla) (род. 1905) — моравский немецкоязычный писатель еврейского происхождения, сионист, переехал в Израиль 224 Зайдль, Вальтер / Seidl, Walther (1905-1937) — немецкоязычный романист, драматург; родился в Тропау (Богемия), учился в военном училище, после падения монархии перешел в реальную гимназию; поступил в торговую акаде¬ 312
мию в Пльзене, затем в Гренобльский университет, где изучал историю литературы, музыковедение, французскую филологию; работал музыкальным критиком в «Prager Tagblatt»; погиб во время путешествия по Италии, заразившись тифом 55, 84, 208, 210-213 Зайдль, Фердинанд / Seidl, Ferdinand; Pseud. Kurt Rudolf (1875-1915) — публицист и политик, депутат австрийского рейхстага, погиб на фронте в Первую мировую войну; отец В. Зайдля 210 Зальтен, Феликс / Salten, Felix; eigtl. Siegmund Salzmann (1869-1945) — австрийский писатель еврейского происхождения, романист, драматург, журналист; родом из Будапешта, участник объединения «Молодых» в Вене, автор знаменитой сказки «Бемби»; в 1938 эмигрировал в США, перед смертью вернулся в Европу 89 Зауберт, Рената / Säubert, Renate — литературовед и библиограф из Восточной Германии 168 Заурау, Франц Йозеф гр. / Saurau, Franz Josef Graf (1760-1832) — австрийский политик, масон 34 Зауэр, Август / Sauer, August (1855-1926) — австрийский литературовед, профессор в Граце и в Праге 83 Зауэр, Гедда / Sauer, Hedda (1875-1953) — австрийская поэтесса и критик; жена А. Зауэра 83 Зедльмайр, Ханс / Sedlmayr, Hans (1896-1984) — австрийский искусствовед 160 Зенский, Оскар / Senski, Oskar; eigtl. Oskar Kohn — пражский поэт 224 Зимон, Эрнст / Simon, Akiba Ernst (1899-1988) — еврейский философ, в 1928 переселился из Германии в Палестину, профессор философии и истории педагогики Иерусалимского университета; представитель «консервативного иудаизма» 78 Зойферт, Генрих / Seuffert, Heinrich — немецкий журналист, знакомый Гейне 46, 48 Золя, Эмиль / Zola, Émile (1840-1902) — французский писатель 64 Зоммер, Эрнст / Sommer, Ernst (1888-1955) — австрийский писатель, романист, автор исторических исследований; еврей, родом из Иглау, жил в Карлсбаде, в 1938 эмигрировал в Великобританию 224 Зудерман, Герман / Sudermann, Hermann (1857-1928) — немецкий писатель, представитель натурализма 112 Зусман, Маргарета / Susmann, Margarete (1872-1966) — немецкая писательница 76 Зутнер, Берта фон / Suttner, Bertha von; geb. Kinská; Pseud. В. Oulot (1843-1914) — австрийская писательница, пацифистка; родилась в Праге 26, 27 Ибсен, Генрик / Ibsen, Henrik (1828-1906) — норвежский драматург 27, 44 Ильгеншгайн, Генрих / Ilgenstein, Heinrich (1875-1946) — немецкий драматург и романист 112 Иммерман, Карл Леберехг / Immermann, Karl Leberecht (1796-1840) — немецкий театральный деятель, драматург и эпический поэт 40 Иоганнес (Йоханнес) из Зааца /Johannes von Saaz (Johannes von Tepl) (1350- 1414) — богемский немецкий поэт, автор «Богемского пахаря» (1401) — одного 313
из самых значительных прозаических произведений позднего Средневековья; умер в Праге 30 Иосиф II / Joseph II. von Habsburg (1741-1790) — император Священной Римской империи 33, 34, 62, 77 Италиаандер, Рольф / Italiaander, Rolf (1913-1991) — немецкий писатель, автор книг для детей, переводчик, этнограф; в годы Третьего рейха убежденный национал-социалист 170 Ииловский, Рудольф / Jílovský, Rudolf; vl. jm. Klein (1890-1954) — чешский певец, художник, журналист, после 1948 в эмиграции в Нью-Йорке 173 Казанова, Джакомо / Casanova, Giacomo Girolamo (1725-1798) 34 Калас, Жан / Calas, Jean (1698-1762) — тулузский купец, протестант, был колесован по обвинению в убийстве сына, якобы совершенном с целью воспрепятствовать обращению того в католицизм; стараниями Вольтера был посмертно оправдан 183-186, 188, 189 Калентер, Осип / Kalenter, Ossip; eigtl. Johannes Burckhardt (1900-1976) — немецкий писатель, журналист, переводчик; родом из Дрездена, жил в Праге, с 1939 в Цюрихе 208 Калер, Эрих / Kahler, Erich von (1885-1970) — немецкий историк и философ еврейского происхождения; родом из Праги, с 1908 жил в Германии, в 1938 эмигрировал в США 76 Кальдерон де ла Барка, Педро / Calderon de la Barka, Pedro (1600-1681) 87,154 Кант, Иммануил / Kant, Immanuel (1724-1804) 12, 220 Кареш, Милош / Kareš, Miloš (1891-1944) — чешский журналист, драматург, либреттист, один из создателей чешского радиотеатра 225 Карл-Август / Carl August (1757-1828) — с 1775 герцог, с 1815 великий герцог Саксен-Веймарский и Эйзенахский 169 Карс, Иржи (Георг) / Kars, Jiří (Georg); vl. jm. Karpeles (1880-1945) — чешско-еврейский художник; учился в Мюнхенской академии художеств, долгое время жил в Париже; от немецкой оккупации спасался в Лионе, затем в Женеве, где погиб в результате несчастного случая 74, 75 Касл, Эдуард / Castle, Edward (1875-1959) — австрийский историк литературы и театра, профессор Венского университета 32-36,41,50 Кассирер, Пауль / Cassirer, Paul (1871-1926) — берлинский издатель, меценат, торговец антиквариатом; в его салоне устраивались выставки и литературные вечера; еврей 75 Касснер, Рудольф / Kassner, Rudolf (1873-1959) — австрийский писатель, культуролог, философ 208 Кастиль, Альфред / Kastil, Alfred (1874-1950) — философ, последователь и издатель Ф. Брентано; родом из Граца, с 1892 в Праге, учился в Пражском университете; с 1909 профессор в Инсбруке 93 Катон Старший / Marcus Porcius Cato Censorius (234-149 до P. X.) 183 Катулл / Gaius Valerius Catullus (87 - ок. 54 до P. X.) 12 Кауфман, Герти / Kaufmann, Gerty; geb. Hermann (1912—?) — племянница Франца Кафки, дочь его сестры Элли 134, 137-139 Кафка, Герман / Kafka, Hermann (1852-1931) — пражский коммерсант, отец Франца Кафки 138 314
Кафка, Отгла / Kafka, Ottla (Ottilie); verh. David (1892-1943) — младшая из сестер Франца Кафки, погибла в Освенциме 54, 120, 139, 150, 153 Кафка, Франтишек / Kafka, František (1909-1991) — чешский писатель еврейского происхождения, переводчик 66 Кафка, Франц / Kafka, Franz (1883-1924) 5, 8-12, 18, 19, 21, 22, 26, 30, 34,35,44,45,47, 53-56, 63, 65, 66, 75, 84, 86, 87, 94, 103,105-142,147,148, 150-156, 159, 161, 169-173, 177, 179, 180, 186, 187, 189, 190, 192, 214, 217, 218, 223, 226, 227, 232-234, 237, 238, 244-247, 251-253, 255 Кафка, Элли / Kafka, Elli; verh. Hermann (1889-1941) — старшая из сестер Франца Кафки, погибла в концлагере 138, 139 Кац, Рихард / Katz, Richard (1888-1968) — пражский немецкий писатель еврейского происхождения, популярный автор путевых заметок, острый консервативный мыслитель; с 1919 жил в Берлине, с 1933 по 1941 в Швейцарии, затем до 1956 в Бразилии, откуда вновь вернулся в Швейцарию 214 Кацнельсон, Зигмунд / Kaznelson, Siegmund; Pseud. Albrecht Hellmann (1893-1959) — журналист, редактор еженедельника «Selbstwehr» и других еврейских периодических изданий, руководитель берлинского издательства «Jüdischer Verlag»; родом из Польши, учился в Пражском университете и жил в Праге до окончания Первой мировой войны, потом в Берлине; в 1937 эмигрировал в Палестину 55, 89, 161, 172, 223, 224 Квапил, Ярослав / Kvapil, Jaroslav (1868-1950) — чешский поэт, драматург, либреттист, переводчик, режиссер, театральный деятель, в 1900-1918 руководил драматической труппой пражского Национального театра 175 Кей, Эллен / Key, Ellen (1849-1926) — шведская писательница, педагог-теоретик 179 Кёлер, Вольфганг / Köhler, Wolfgang (1887-1967) — немецкий психолог, один из основоположников берлинской школы гештальтпсихологии 222 Келлер, Готфрид / Keller, Gottfried (1819-1890) 42 Келлерман, Бернхард / Kellermann, Bernhard (1879-1951) — немецкий писатель 112 Кельнер, Виктор / Kellner, Viktor (1887-1920) — один из руководителей союза «Бар-Кохба», эмигрировал в Палестину 55 Кеплер, Иоанн / Kepler, Friedrich Johannes (Ioannes Keplerus) (1571-1630) — немецкий астроном, ученик Т. Браге, в 1600-1612 в Праге при императорском дворе 13 Керр, Альфред / Kerr, Alfred; eigtl. van Kempner (1867-1948) — немецкий театральный критик, писатель, журналист еврейского происхождения, ближайший друг В. Ратенау; с 1919 по 1933 возглавлял раздел культуры в газете «Berliner Tageblatt»; в 1933 эмигрировал в Прагу, затем в Париж и Лондон 63, 79-81, 208 Киш, Александр / Kisch, Alexander (1848-1917) — еврейский ученый и религиозный деятель, раввин в разных городах Швейцарии и Австро-Венгрии, с 1886 в Праге 86 Киш, Гвидо / Kisch, Guido (1889-1986) — юрист, историк права; сын А. Киша, троюродный брат Э. Э. Киша; учился в Праге, до 1933 работал в университетах Германии, после многолетней эмиграции в США в 1962 вернулся в Европу, жил в Базеле 86 315
Киш, Пауль / Kisch, Paul (1883-1944) — соученик Кафки, брат Э. Э. Киша 54 Киш, Эгон Эрвин / Kisch, Egon Erwin (1885-1948) — немецкоязычный писатель и политический журналист, коммунист; по происхождению пражский еврей; с 1913 жил в Берлине, член редколлегии «Berliner Tageblatt»; в 1933 депортирован в Чехословакию, участвовал в гражданской войне в Испании, в 1939 эмигрировал в США, затем в Мексику; в 1946 вернулся в Прагу 8, 38, 133, 193, 214-217 Клаар, Альфред / Klaar, Alfred (1848-1927) — австрийский писатель, родом из пражской еврейской семьи; историк литературы, журналист (театральный и художественный критик в «Богемии»); с 1901 жил в Берлине 57 Клаус, Ханс / Klaus, Hans (1901-1985) — пражский немецкий писатель, драматург, один из лидеров литературной группы «Протест»; по образованию химик, работал на фармацевтическом предприятии, писал рецензии и статьи для журнала «Die Wahrheit»; после оккупации Праги через Польшу эмигрировал в Великобританию, где нашел себе применение как химик; от литературной деятельности отошел 227 Клейсг (Кляйсг), Генрих фон / Kleist, Heinrich von (1777-1811) 30,224 Клодель, Поль / Claudel, Paul (1868-1955) — французский писатель-символист, в 1911-1912 французский посол в Праге 94 Клоппггок, Фридрих / Klopstock, Friedrich (1724-1803) — немецкий поэт, автор религиозного эпоса «Мессиада» 77 Коваржовиц, Карел / Kovařovic, Karel; Pseud. Charles Forgeron (1862- 1920) — чешский дирижер и композитор, в 1900-1920 руководитель оперной труппы пражского Национального театра 175 Кокто, Жан / Cocteau, Jean (1889-1963) — французский писатель, художник, театральный деятель, кинорежиссер и эссеист 205 Кольбенхайер, Эрвин Гвидо / Kolbenheyer, Erwin Guido (1878-1962) — австрийский писатель, драматург, поэт; родился в Будапеште, детство провел в Эгере (Моравия), учился в Вене психологии и биологии; с 1919 жил в Германии, после 1933 поддерживал национал-социализм 84 Кольман, Арнонгг (Эрнест Яромирович) (1892-1979) — математик, историк естествознания, профессор; родился в Праге, в годы Первой мировой войны вступил в РКП(6), участвовал в Гражданской войне, затем на партийной работе, в том числе на диверсионной в Германии; в 1930-50-е виднейший идеолог «марксистско-ленинского естествознания», организатор травли ряда крупных ученых; в 1959-1962 директор Института философии АН Чехословакии, затем вновь вернулся в Москву; в 1976, выехав в Швецию, попросил политического убежища 258 Кон, Соаомон / Kohn, Salomon (1825-1904) — австрийский прозаик, еврей, жил в Праге 173 Кон, Ханс / Kohn, Hans (1891-1971) — историк и юрист, активный сионистский публицист; пражанин, в Первую мировую войну попал в русский плен и до 1920 был в Сибири, затем жил в Париже, Лондоне, Палестине, с 1934 в США 55, 76 Корнель, Пьер / Corneille, Pierre (1606-1684) 184 Корнфельд, Пауль / Kornfeld, Paul (1889-1942) — немецкий писатель, автор экспрессионистских драм; родился в Праге, в еврейской семье; жил в 316
Берлине, в 1933 вернулся в Прагу; был депортирован в концлагерь Лодзь, где скончался от тифа 173, 202, 203 Кортес, Эрнандо / Cortez, Hernando (1486-1547) — испанский конкистадор, завоеватель Мексики, основатель вице-королевства Новая Испания 219 Котга, Йоханн Фридрих / Cotta, Johann Friedrich (1764-1832) — немецкий издатель 36, 38 Крамер, Леопольд / Kramer, Leopold (1869-1942) — актер, режиссер, театральный деятель, пражский еврей; в 1918-1927 режиссер Немецкого театра в Праге 176, 177 Краса, Ханс / Krása, Hans (1899-1944) — чешский композитор, автор опер «Обручение во сне» (1933, либретто Р. Фукса и Р. Томаса (стихи М. Брода) на немецком языке по «Дядюшкиному сну» Достоевского) и «Брундибар» (1941/1943); в 1942 был интернирован из Праги в Терезин, погиб в Освенциме; опера «Брундибар», после издания в 1992 партитуры, более 100 раз поставлена на разных сценах мира 66, 226 Красногорска, Элишка / Krásnohorská, Eliška; vl. jm. Alžběta Pechová (1847-1926) — чешская писательница, либретгистка Сметаны («Поцелуй», «Тайна», «Чертова стена»), переводчица Пушкина (стихи, поэмы, «Борис Годунов»), Мицкевича, Байрона 27 Краус, Карл / Kraus, Karl (1874-1936) — австрийский писатель и публицист консервативно-моралистического толка, издатель журнала «Die Fackel»; богемский еврей, принявший католицизм, он выступал против еврейского духа в немецкой культуре 172, 223 Краус, Лео / Kraus, Leo — сотрудник журнала «Selbstwehr», руководитель Объединения чехословацких иммигрантов в Израиле 163 Крафт-Эбинг, Рихард / KrafFt-Ebing, Richard von (1840-1902) — австрийский психиатр, основатель сексопатологии 212 Крейтон, Бэзил / Creighton, Basil (1885-1989) — английский переводчик немецкой художественной прозы 166 Кролоп, Курт / Krolop, Kurt (род. 1930) — немецкий (ГДР) литературовед, родом из Северной Богемии; возглавлял в АН Чехословакии рабочую группу по изучению пражской немецкой литературы, защитил в 1967 диссертацию о Л. Виндере; был отстранен от должности после 1968, в 1990-е вернулся в Прагу, ныне профессор германистики философского факультета Пражского университета 110 Ку, Пауль / Kuh, Paul — пражский немецкий поэт 172 Кубин, Альфред / Kubin, Alfred (1877-1959) — австрийский художник, график, писатель 75, 97, 208 Кубин, Огтокар / Kubín, Otakar (Othon Coubine) (1883-1969) — чешский художник 73, 75 Кубишта, Богумил / Kubista, Bohumil (1884-1918) — чешский художник 73, 75 Кудей, Зденек Матей / Kuděj, Zdeněk Matěj / (1881-1955) — чешский народный писатель 218 Купер, Джеймс Фенимор/ Cooper, James Fenimore (1789-1851) 38,39 Лангер, Иржи (Георг; Юрий) Мордехай / Langer, Jiři (Georg) Mordechai (1894-1943) — поэт, исследователь каббалы и хасидизма, переводчик 317
древнееврейской поэзии; писал на немецком, чешском, древнееврейском языках; выходец из ассимилированной пражской семьи; в 1913 отправился в один из центров хасидизма Белз и провел там пять лет при «дворе» цадика Иссахара Дова Рокеаха; в 1939 бежал из Чехословакии в Палестину, умер в Тель-Авиве; на иврите издал сборники стихов «Стихи и песни дружбы» (1929) и «Капля бальзама» (1943), подписав их своим хасидским именем Мордехай Зев 85, 118, 120, 178, 179, 190 Лангер, Франтишек / Langer, František (1888-1965) — брат И. Лангера; прозаик и драматург, автор книг для детей, мемуарист; военный врач, в Первую мировую войну шеф-лекарь Чехословацкого легиона в России, совершил с ним сибирский поход; входил в круг «пятничников», был дружен с братьями Чапек, с Гашеком; в 1935-1938 завлит в пражском Национальном театре; во Вторую мировую войну главный врач чехословацкой армии во Франции, затем в Лондоне; в 1945 вернулся в Чехословакию 85, 98, 118, 175, 177, 178, 218 Ландау, Иехезкель / Landau, Jecheskiel (Ezechiel) (1713-1793) — главный раввин Праги, галахический авторитет 86 Ландауэр, Густав / Landauer, Gustav (1870-1919) — немецкий эссеист, политический деятель, социалист индивидуалистического, антимарксистского толка; еврей, друг М. Бубера; член Мюнхенского советского правительства, убит на улице Мюнхена 60-62, 64, 76 Ласкер-Шюлер, Эльза / Lasker-Schüler, Else (1869-1945) — немецкая поэтесса еврейского происхождения; жила в Берлине, в 1933 эмигрировала в Швейцарию, в 1939 переселилась в Иерусалим 173 Лаубе, Генрих / Laube, Heinrich (1806-1884) — австрийский писатель, драматург, критик, член «Молодой Германии»; в 1849-1867 директор венского «Бургтеатра», затем Лейпцигского театра и основанного им Городского театра Вены 45 Лаурин, Арне / Laurin, Arne; eigtl. Ernst (Arnošt) Lustig (1889-1945) — пражский немецко- и чешскоязычный журналист, член клуба «пятничников»; в 1921-1938 главный редактор «Prager Presse»; в 1938 эмигрировал в США 136 Лафорг, Жюль / Laforgue, Jules (1860-1887) — французский писатель, предтеча сюрреализма 94, 155, 172 Лёв; раби Иеуда Лива бен Бецалель (ок. 1525-1609) — пражский раввин 13, 85, 190 Лёви, Ицхак / Löwi, Izchak (1887-1942) — еврейский актер из Варшавы, друг Кафки; погиб в Треблинце 120, 127 Ледерер, Франц / Lederer, Franz — пражский немецкий писатель, журналист 226 Леман, Зигфрид / Lehmann, Siegfried (1892-1958) — берлинский врач, в годы Первой мировой войны организовал народный дом для детей евреев-беженцев из Восточной Европы, позднее еврейские приюты в Литве; в 1926 переселился в Палестину, где занимался педагогикой 120 Леонардо да Винчи / Leonardo da Vinci (1452-1519) 209 Леопольд II / Leopold II. von Habsburg (1747-1792) — в 1790-1792 император Священной Римской империи 196 Лепнин, Пауль / Leppin, Paul (1878-1945) — пражский писатель и поэт 30, 55, 57, 63, 84, 87, 93-100, 102, 103, 110, 173, 232 318
Лессинг, Готхольд Эфраим / Lessing, Gotthold Ephraim (1729-1781) 7, 77 Лессинг, Теодор / Lessing, Theodor (1872-1933) — немецкий философ и математик еврейского происхождения, убит нацистами 53, 60, 112 Либен, Саломон / Lieben, Salomon Hugo (1884-1942) — пражский врач, еврейский общественный деятель; в 1939, после введения запрета на лечение евреев в больницах, основал собственный еврейский госпиталь, объединил вокруг себя также нелегальную еврейскую религиозную жизнь; в 1942 был депортирован с семьей в концлагерь 150 Либерман, Макс / Liebermann, Мах (1847-1935) — немецкий художник-импрессионист еврейского происхождения; с 1920 президент Берлинской академии художеств 61 Лилиенкрон, Детлев / Detlev Freiherr von Liliencron; eigtl. Friedrich Adolf Axel Freiherr von Liliencron (1844-1903) — немецкий поэт, прозаик, драматург 90 Линдтберг, Леопольд / Lindtberg, Leopold (1902-1984) — австрийский актер и театральный и кинорежиссер; начинал свою деятельность в Германии, с 1933 жил и работал в Швейцарии 128 Лион, Фердинанд / Lion, Ferdinand (1883-1965) — редактор журнала «Maß und Wert», литературовед 136 Лорм, Иероним / Lorm, Hieronymus; eigtl. Heinrich Landesmann (1821— 1902) — австрийский поэт, писатель, философ; сын богатого еврейского купца из Моравии, вырос в Вене, получил хорошее домашнее образование; в юные годы оглох и ослеп; перед революцией 1848 года активный политический писатель; впоследствии автор романов и философских трудов, за которые удостоен звания почетного доктора Лейпцигского университета; в 1873-1892 жил в Дрездене, с 1892 в Брюнне 31, 48 Лотман, Юрий Михайлович (1922-1993) 20 Лоуренс, Дэвид Герберт / Lawrence, David Herbert (1885-1930) — английский романист, поэт, эссеист 181 Людовик XVI / Louis XVI Bourbon (1754-1793) 165 Лютер, Мартин / Luter, Martin (1483-1546) 49, 80 Майер-Грефе, Юлиус / Meier-Graefe, Julius (1867-1935) — немецкий искусствовед и писатель 74 Маймонид; Абу Имран Муса ибн Маймун ибн Убад Алла; рабейну Моше бен Маймон (сокр. Рамбам) (1138-1204) — еврейский философ и галахический учитель, глава еврейской общины в Египте 78 Майринк, Густав / Meyrink, Gustav; eigtl. Gustav Meyer (1868-1932) — австрийский писатель; родился в Вене в семье актрисы, детство провел в Мюнхене, Гамбурге, с 1884 в Праге; окончил Торговую академию, до 1902 работал в банке; после вызова на дуэль австрийского офицера был заключен в тюрьму на две недели, по навету в мошенничестве по службе был вынужден провести в тюрьме три месяца; был оправдан, но ушел со службы; в 1904 переселился в Вену, в 1906 в Мюнхен, в 1911 в Штарнберг, посвятил себя писательскому труду; переводил с английского, в т. ч. романы Диккенса и Киплинга 21, 55, 57, 63, 83, 103, 178, 179, 193, 227, 232 Малер, Густав / Mahler, Gustav (1860-1911) — австрийский композитор и дирижер; еврей, родом из Иглау 67, 149, 177, 181 319
Малер-Верфель, Альма / Mahler-Werfel, Alma Maria; geb. Schindler (1879- 1964) — жена Г. Малера, позднее Ф. Верфеля, вместе с которым в 1938 эмигрировала из Австрии в США; мемуаристка 5, 170 Мане, Эдуард / Manet, Édouard (1832-1883) 75 Манн, Генрих / Mann, Heinrich (1871-1950) — немецкий писатель 44, 241 Манн, Клаус / Mann, Klaus (1906-1949) — немецкий писатель и публицист; старший сын Т. Манна 230 Манн, Томас / Mann, Thomas (1875-1955) — немецкий писатель, брат Г. Манна 180, 182, 239, 244 Манхаймер, Георг / Mannheimer, Georg (1887-1942) — пражский немецкий поэт, автор книг для детей, переводчик (две книги Петра Безруча, 1931 и 1932); родился в еврейской семье в Вене, детство провел в Богемии; работал в газете «Bohemia», из которой ушел в 1933 в знак протеста против пронацисгских настроений редакции; затем возглавлял редакцию журнала «Die Wahrheit»; в 1940 депортирован в концлагерь Заксенхаузен 233, 234 Маргулис, Эмиль / Margulies, Emil (1877-1943) — юрист, активный деятель «политического» сионизма; родом из Польши, в молодости переселился в Богемию; один из основателей Еврейской партии в Чехословакии и ее председатель, еврейский представитель в Конгрессе национальных меньшинств; в 1939 эмигрировал в Палестину 161, 219 Мареш, Михал/Mareš, Michal (1893-1971) — чешский писатель 126 Маркс, Карл / Мага, Karl (1818-1883) 62, 93 Маркузе, Герберт / Marcuse, Herbert (1898-1979) — немецко-американский философ и социолог еврейского происхождения, представитель Франкфуртской школы; покинул Германию в 1933; в 1960-е один из идеологов «новой левой» 112 Марри, Джон / Murray, John (1778-1843) — шотландский издатель, близкий друг и издатель Байрона 38 Масарик, Томаш Гарриг / Masaryk, Tomáš Garrigue (1850-1937) — чешско- австрийский философ, в 1918-1935 президент Чехословакии 17, 68, 69, 163, 174, 176, 238, 250, 253 Маутнер, Фриц / Mauthner, Fritz (1849-1923) — австрийский писатель, философ, культуролог; родился в Богемии, изучал право в Пражском университете, затем жил в Берлине и Меерсбурге (Германии); происходил из ассимилированной еврейской семьи и остался чужд еврейской проблематике 58-61, 64, 65, 87 Маха, Карел Гинек / Mácha, Karel Hynek (1810-1836) — чешский поэт-романтик, «чешский Байрон» 17 Махар, Йозеф Сватоплук / Machar, Josef Svatopluk (1864-1942) — чешский поэт и прозаик 173 Маяковский, Владимир Владимирович (1893-1930) 225 Мейснер (Майснер), Август Готлиб / Meißner, August Gottlieb (1753-1807) — философ, популярный писатель; с 1785 по 1805 профессор эстетики Пражского университета, учитель Больцано 48, 71 Мейснер (Майснер), Альфред / Meißner, Alfred (1822-1885) — австрийский писатель, внук предыдущего 30, 31, 35, 37, 41, 43-51 320
Меланхтон, Филипп / Melanchthon, Philipp; eigtl. Philipp Schwartzerdt (1497- 1560) 80 Мелль, Макс / Mell, Max (1882-1971) — австрийский писатель, автор мистерий на темы Нового Завета; близкий друг Гофмансталя 172 Мендельсон, Мозес / Mendelssohn, Moses (Mosche) (1729-1786) — еврейский философ, зачинатель движения еврейского просвещения в Германии (хаскалы) 77, 78 Мендельсон-Бартольди, Феликс / Mendelssohn-Bartholdy, Felix (1809-1847) 182 Менотти, Джан Карло / Menotti, Gian Carlo (род. 1911) — итало-американ- ский композитор-неоверист и либреттист; автор оперы «Консул» (1950) 231 Мёрике, Эдуард / Mörike, Eduard (1804-1875) 83 Метгерних, Клеменс Венцель Лотар кн. / Metternich, Klemens Wenzel Lothar Fürst von (1773-1859) 33, 34, 36, 37 Микеланджело Буонаротги / Michelangelo Buonarotti (1475-1564) 196 Милло, Йозеф; собсгв. Пазовский (1916-1997) — израильский режиссер, актер, театральный деятель; родом из Праги, ребенком в 1921 был увезен в Израиль, театральное образование получил в Праге и Вене; основатель и первый руководитель тель-авивского Камерного театра (1942-1959) и Хайфского муниципального театра (с 1961) 128 Михель, Роберт / Michel, Robert (1876-1957) — австрийский прозаик, драматург, публицист; родом из Богемии, большую часть жизни прожил в Вене 172 Моисси, Александр / Moissi, Alexander (1880-1935) — австрийский актер 44 Молнар, Ференц / Molnár Ferenc; eredeti neve Neumann (1878-1952) — венгерский прозаик, драматург; еврей, из-за антисемитизма вынужден был уехать из Венгрии, жил во Франции и Швейцарии, в 1940 эмигрировал в США; в его знаменитой пьесе «Лилиом» (1909), по которой в 1934 Фрицем Лангом был снят фильм, рассказана гротескная история любви и посмертного бытия работника парка аттракционов 215 Мопассан, Ги де / Maupassant, Guy de (1850-1893) 231 Моцарт, Вольфганг Амадей / Mozart, Wolfgang Amadeus (1756-1791) 57, 195-197, 221, 230 Мрва, Рудольф / Mrva, Rudolf (1873-1893) — член подпольной революционной чешско-националистической организации «Омладина» («Молодость») в Праге, убитый ее членами по подозрению в сотрудничестве с полицией 101 Музиль, Роберт / Musil, Robert (1880-1942) — австрийский писатель 94,103,172 Муральт, Леонхард / Murait, Leonhard von — швейцарский масон (Цюрих) 36 Мушг, Вальтер / Muschg, Walter (1898-1965) — швейцарский историк литературы 113 Мюль6ергер9 Иозеф / Mühlberger, Josef (1903-1985) — австрийский прозаик, драматург, поэт, историк литературы и искусства; родился в Трутнове, в смешанной немецко-чешской семье; учился филологии в Праге и истории искусства в Уппсале, затем вернулся в родительский дом; в 1930-е издатель журнала «Witiko», автор работ по литературе судетских немцев; в годы немецкой оккупации несколько раз подвергался арестам; добровольно ушел на фронт, в 1945 в Люксембурге попал в американский плен, после освобождения вернулся в Тра- тенау; при депортации судетских немцев добровольно покинул Чехословакию, переселившись в Вюртемберг; работал редактором в ряде газет; продолжал за- 21 Заказ № 1876 321
ниматъся изучением культуры Богемии и истории чешско-немецкого культурного симбиоза, автор исследований «Вклад немцев Богемии и Моравии в мировую литературу» (1968), «Два народа в Богемии» (1973), «История чешской литературы» (1970) и «История немецкой литературы в Богемии» (1981), составитель антологий «Стобашенная Прага в зеркале немецкой литературы и документов» (1969), «Повести Судетской земли» (1974), «Судьба судетских немцев» (1976) и др.; переводчик с чешского на немецкий «Малосгранских повестей» Неруды, «Бабушки» Немцовой, сборника стихотворений И. Волькера, антологии чешской поэзии 26, 28, 84, 88, 91, 177, 204, 205, 208-210, 216, 223 Мюрат, Ашиль / Murat, Achille Charles Louis Napoléon, Prince (1801-1847) — сын маршала Мюрата и Каролины Бонапарт, сестры Наполеона 39 Накк9 Ханс Регина / Nack, Hans Regina; eigtl. Nack-Meyroser von Mey- berg, Johann (1894-1976) — пражский немецкий писатель, поэт, драматург, журналист; сын видного пражского адвоката, изучал право в университете, затем работал в редакции «Prager Abendblatt», театральный критик и книжный рецензент; вместе с женой-еврейкой пережил годы немецкой оккупации, но в 1945 попал в лагерь, устроенный на пражском стадионе (жена — в концлагерь); после освобождения Чехословакии работал на радио; в 1948, после коммунистического путча, эмигрировал с женой в Вену; зарабатывал на жизнь переводами американских романов 103, 177, 208, 213, 214 Наор, Ури / Naor, Uri; eigtl. Hans Lichtwitz (1906-1988) — журналист еврейского происхождения, редактор пражского еженедельника «Selbstwehr», в 1939 эмигрировал в Великобританию; впоследствии служил как израильский дипломат 161-163 Наполеон I Бонапарт / Napoléon Bonaparte (1769-1821) 25, 38, 39, 165, 219 Наполеон III; Луи-Наполеон / Bonaparte, Charles Louis Napoléon (1808- 1873) — сын Гортензии Богарне, с 1832 претендент на французский престол, президент Франции в 1849-1852, с 1852 по 1870 император 39 Натонек, Ханс / Natonek, Hans (1892-1963) — писатель, публицист; сын пражского раввина, с 1933 в эмиграции, умер в США (штат Аризона) 214 Незвал, Витезслав / Nezval, Vítězslav (1900-1958) — чешский поэт, коммунист 205 Нейман, Станислав Костка/ Neumann, Stanislav Kostka (1875-1947) — чешский поэт; публицист, литературный критик, коммунист 218 Немцова, Божена / Němcová, Božena; geb. Barbara Betty Novotná (1820-1862) — чешская писательница, собирательница народных сказок 27, 31, 126, 203 Неруда, Ян / Neruda, Jan Nepomuk (1834-1891) — чешский писатель, поэт, литературный критик, журналист 31, 203, 204 Нетль, Пауль / Nettl, Paul (1889-1972) — австрийский музыковед, специалист по Моцарту и музыке эпохи барокко; по происхождению богемский еврей, с 1909 по 1939 жил и преподавал в Праге; редактор «Старопражского альманаха» (два номера, 1925-1926), составитель книги «Сто башен. Книга о старой Праге» (1929); эмигрировал в США, продолжал заниматься историей судетских немцев («Прага в студенческой песне», 1964 и др. публикации) 221 322
Николай Кузанский / Nicolaus Cusanus; Nikolaus ChrypfFs (1401-1464) — теолог, философ, кардинал 160, 199 Нильсен, Карл Август / Nielsen, Carl August (1865-1931) — датский композитор 6, 140 Ницше, Фридрих / Nietzsche, Friedrich (1844-1900) 9, 56 Новак, Вилли / Nowak, Willy (1886-1977) — пражский художник 72, 73, 75 Новак, Витезслав / Novák, Vitězslav (1870-1949) — чешский композитор, ученик А. Дворжака 203, 204 Нойбауэр, Пауль / Neubauer, Paul (1891-1945) — поэт, романист, переводчик, словацкий еврей, писавший на венгерском и немецком языках; сотрудник «Prager Tagblatt»; убит нацистами 211 Оппенгейм, Давид / Oppenheim, David ben Abraham (1664-1736) — кабба- лист, математик, с 1702 главный раввин Праги 86 Оппенгеймер (Оппенхаймер), Макс / Oppenheimer, Мах (1885-1954) — австрийский художник-экспрессионист, график 173 Орлик, Эмиль / Orlik, Emil (1870-1932) — пражский художник еврейского происхождения; портретист, график, фотограф, член венского Сецессиона, с 1905 жил в Берлине 214 Ортен, Иржи / Orten, Jiří; vl.jm. Jiří Ohrenstein (1919-1941) — чешский поэт, еврей, погиб в оккупированной Праге, случайно попав под колеса немецкой машины 205 Оруэлл, Джордж / Orwell, George; Eric Arthur Blair (1903-1950) — английский писатель, эссеист, журналист; «демократический социалист» и противник тоталитаризма 14 Островский, Александр Николаевич (1823-1886) 17, 25 Оффенбах, Жак / Offenbach, Jacques; eigtl. Jacob Eberscht (1819-1880) 182 Павел, апостол 157 Паке, Альфонс / Paquet, Alfons (1881-1944) — немецкий писатель, эссеист 173 Паци, Маргарита / Pazi, Margarita (1920-1997) — израильская германистка, историк литературы судетских немцев, профессор в Тель-Авиве; родилась в Чехословакии, в 1940 эмигрировала 12, 21 Пеллег, Франк / Pelleg, Frank; eigtl. Poliak (1910-1968) — израильский пианист, музыкальный педагог, композитор; уроженец Праги, с 1936 в Палестине 196 Пернершторфер, Энгельберт / Pernerstorfer, Engelbert (1850-1918) — австрийский политик, журналист, один из лидеров австрийской социал-демократии 173 Перуц, Аео / Perutz, Leo (1884-1957) — австрийский писатель; родился и до 1901 жил в Праге, затем в Вене, с 1938 в Тель-Авиве 218, 219 Петрану, Кориолан / Petranu, Coriolan (1893-1945) — румынский искусствовед 221 Пик, Отто / Pick, Otto (1887-1940) — поэт, критик, переводчик на немецкий язык чешских писателей (О. Бржезина, К. и И. Чапеки, Ф. Лангер, Ф. Шра- мек, антология «Чешские новеллисты» (1920)) и на чешский — немецких (С. Цвейг), составитель антологий «Немецкие новеллисты Чехословакии» (1922; 26 авторов) и «Немецкая лирика Чехословакии» (1931); пражский еврей, 323
до 1920 банковский служащий, затем редактор и литературный критик в «Prager Presse»; в 1939 эмигрировал в Великобританию 98, 172, 173 Пискатор, Эрвин / Piscator, Emin (1893-1966) — немецкий режиссер, коммунист, представитель политического театра; в 1927 в Берлине основал собственный театр; в 1931-1936 жил в СССР, в 1936-1939 в Париже, в 1939-1951 в США, где возглавлял школу подготовки актеров, затем в Западной Германии и Западном Берлине 16, 254 Платон /mœccov (427-347 до P. X.) 82,139, 156,174,199,202,210,243-245, 247 По, Эдгар Аллан / Рое, Edgar Allan (1809-1849) 118 Полицер, Хайнц / Politzer, Heinz (1910-1978) — австрийский германист, эссеист, поэт; в конце 30-х эмигрировал в Иерусалим, с 1947 жил в США, профессор Калифорнийского университета; совместно с Бродом подготовил первое собрание сочинений Кафки 255 Поллак, Оскар / Poliak, Oskar (1883-1915) — соученик и друг Кафки, искусствовед, погиб на фронте 54 Поппер-Линкойс9 Иозеф / Popper-Lynkeus, Josef; eigtl. Popper (1838- 1921) — австрийский писатель, социолог, философ, инженер, изобретатель; по происхождению богемский еврей, учился в Пражском университете, затем жил в Вене 154, 155, 188, 220 Постль, Карл / Postl, Carl см. Силсфилд, Чарлз Прейсова9 Габриэла / Preissová, Gabriela; geb. Sekerová (1862-1946) — чешская писательница, драматург, либреттистка; владелица литературного салона в Праге 28 Прохазка, Антон / Procházka, Anton (Arnošt, Antonin) (1882-1945) — пражский художник 74, 75 Прудон, Пьер Жозеф / Proudhon, Pierre Joseph (1809-1865) — французский социалист, позднее анархист 45 Пруст, Марсель / Proust, Marcel (1871-1922) — французский писатель 227, 230 Раабе, Пауль / Raabe, Paul (род. 1927) — немецкий библиограф и литературовед 200, 201 Рабин, Ицхак (1922-1995) — израильский политический и военный деятель; родился и вырос в Иерусалиме, с 1940 в еврейских вооруженных силах, герой Войны за независимость, в 1964-1967 (в т. ч. во время Шестидневной войны) глава израильского генерального штаба, в 1968-1973 посол в США, затем один из лидеров Партии труда, член кнессета, министр обороны в 1984-1988, премьер-министр в 1974-1977 и 1992-1995; вскоре после подписанного им мирного соглашения с ООП убит еврейским террористом 248 Радл, Эмануэль / Rádi, Emanuel (1873-1942) — чешский философ, богослов, историк науки; профессор методологиии естественных наук Пражского университета 174 Райман, Ханс / Reimann, Hans (1889-1969) — немецкий писатель 16, 203, 205, 254 Раймунд, Фердинанд / Raimund, Ferdinand; eigtl. Ferdinand Jakob Reimann (1790-1836) — австрийский драматург 57 Райнер, Грета / Reiner, Grete (1892-?) — жившая в Праге переводчица на немецкий язык «Швейка» Гашека, в годы нацизма в эмиграции 205 324
Райх, Отмар / Reich, Othmar — пражский музыковед 221, 222 Расин, Жан / Racine, Jean (1639-1699) 18 Ратенау, Вальтер / Rathenau, Walter (1867-1922) — еврейский немецкий промышленник и финансист, писатель, сторонник еврейской ассимиляции; государственный деятель, в 1922 министр иностранных дел, убит антисемитскими радикалами 79-81 Рейнхардт (Райнхардт), Макс / Reinhardt, Мах; eigtl. Goldmann (1873— 1943) — австрийский режиссер и актер еврейского происхождения, реформатор театра; главные его достижения связаны с Немецким театром в Берлине и ежегодным Зальцбургским театральным фестивалем; после прихода к власти нацистов эмигрировал в США 177 Рейхлин (Ройхлин), Иоханнес / Reuchlin, Johannes (1455-1522) — немецкий гуманист, филолог-гебраисг 19, 42 Рёльд, Отто / Roeld, Otto; eigtl. Rosenfeld — сотрудник «Prager Tagblatt», писатель 226, 234 Реубени, Давид / Reubeni, David (ок. 1490-1538?) — загадочная личность, выдававшая себя за еврейского принца и провозглашенная мессией рядом каб- балистов 16 Рильке, Райнер Мария / Rilke, Rainer Maria (1875-1926) — австрийский поэт, уроженец Праги 8, 22, 55-57, 71, 83, 93, 97, 100-103, 105, 179, 200, 205, 232 Ример, Фридрих Вильгельм / Riemer, Friedrich Wilhelm (1774-1845) — немецкий филолог, поэт, секретарь Гёте 24, 199 Рихновский, Эрнст / Rychnovsky, Ernst (1879-1934) — пражский немецкоязычный музыковед и публицист 111 Ришелье, герцог де (Арман Жан дю Плесси) / Armand Jean du Plessis, Duc de Richelieu (1585-1642) — первый министр французского короля, кардинал 219 Ришелье, герцог де (Луи Франсуа Арман дю Плесси) / Louis François Armand de Vignerot du Plessis, Duc de Richelieu (1696-1788) — маршал Франции, друг Вольтера, правнучатый племянник кардинала Ришелье 184 Роден, Опосг / Rodin, Auguste (1840-1917) — французский скульптор 102 Розенфельд, Моррис / Rosenfeld, Morris (1862-1923) — еврейский (идиш) поэт, журналист, певец рабочего класса, родом из-под Варшавы, с 1886 жил в Нью-Йорке; переведен при жизни на многие языки 190 Роум, Теодор Херцль / Rome, Theodor Herzl (1914-1965) — американский художник, зять Залмана Шокена, основавшего в 1930 в Германии крупнейшее еврейское издательство и перенесшего его в 1938 в Палестину, а в 1946 в США; с 1959 Роум руководил издательством; Шокену Брод передал права на издание сочинений Кафки 113 Руайе, Альфонс / Royer, Alphonse (1803-1875) — французский писатель 46 Рубашов, Шнеур Залман/ Rubaschoff, Schneur Salman; Salman Shazar (1889- 1974) — историк, журналист, политический деятель; родился в Белоруссии, с юности активный участник сионистского движения, в 1924 переселился в Палестину; в 1963-1973 (третий) президент Израиля 59, 121 Рудольф II / Rudolf II. von Habsburg (1552-1612) — с 1552 король Баварии, с 1576 император Священной Римской империи 13,153 325
Рузвельт, Франклин Делано / Roosevelt, Franklin Delano (1882-1945) — в 1933-1945 президент США 231 Руссо, Жан-Жак / Rousseau, Jean-Jacques (1712-1778) 190 Сабина, Карел / Sabina, Karel (1813-1877) — чешский поэт и журналист, лидер радикальных демократов, в 1848 приговорен к смертной казни, в 1857 помилован, став тайным агентом полиции; либреттист Сметаны 17, 101 Салюс, Вольф/Salus, Wolf (1909-1953) — немецкий поэт, сын X. Салюса; один из основателей троцкистского движения в Германии, прошел через нацистские концлагеря; после войны продолжал политическую деятельность в Чехословакии и Западной Германии; убит в мюнхенской больнице агентом советских спецслужб 92, 93 Салюс, Ольга / Salus, Olga — жена X. Салюса 89, 91, 92 Салюс, Хуго / Salus, Hugo (1866-1929) — пражский немецкий поэт и писатель-новеллист; еврей, сторонник политического либерализма и еврейской ассимиляции 55, 57, 87-93, 173, 232 Сейферт, Ярослав / Seifert, Jaroslav (1901-1986) — чешский поэт; в молодости участник коммунистического, затем социал-демократического движения, публиковался в рабочей печати; после 1968 печатался в самиздате 205 Сервантес Сааведра, Мигель де / Cervantes Saavedra, Miguel de (1547- 1616) 154 Силсфилд, Чарлз / Sealsfield, Charles; eigtl. Carl Magnus Postl (1793— 1864) 31-43, 50 Скапинелли, Карл фон / Scapinelli (Conte Scapinelli), Carl (1876-1959) — австрийский писатель, журналист 112 Скриб, Эжен / Scribe, Augustin Eugène (1791-1861) — французский драматург, либреттист 51 Сметана, Бедржих / Smetana, Bedřich (1824-1884) 21, 27, 28, 50, 72, 101, 107, 140, 181 Смолова, Сибила / Smolová, Sybill — чешская актриса 63 Сова, Антонин / Sova, Antonin (1864-1928) — чешский поэт-символист 204 Софокл / ЕосрокАт£ (ок. 496-406 до P. X.) 18 Спиноза, Барух / Spinoza, Baruch (1632-1677) 76, 157, 160 Сталин, Иосиф Виссарионович; собств. Джугашвили (1879-1953) 93 Сталь, Жермена де / Staël-Holstein, Germaine de (1766-1817) 38 Стамиц, Йоханн (Ян) / Stamitz, Johann Wenzel Anton (1717-1757) — богемский композитор, скрипач, дирижер, руководитель придворной капеллы в Мангейме, глава Мангеймской композиторской школы 195, 196 Станиславский, Константин Сергеевич; собств. Алексеев (1863-1938) 18 Стефания-Луиза де Бурбон-Конти / Stéphanie Louise de Bourbon-Conti (1762-1825) — внебрачная дочь принца Луи-Франсуа де Бурбона и герцогини Мазарини, чьи претензии на титул привели к череде преследований со стороны ее предполагаемой родни; ее воспоминания легли в основу трагедии Гёте «Внебрачная дочь» 37 Стивенсон, Роберт Луис / Stevenson, Robert Louis (1850-1894) 182 Сук, Йозеф / Suk, Josef (1874-1935) — чешский скрипач, композитор, педагог 21, 72, 117 326
Тааффе, Эдуард /TaafFe, Eduard Graf (1833-1895) — австрийский государственный деятель, в 1869-1870 и 1879-1893 премьер-министр и министр внутренних дел Австрии 90 Тамм, Трауготт / Tamm, Traugott (1860-1938) — немецкий писатель 112 Тарфон (между 70 и 135 по P. X.) — еврейский мудрец из числа таннаим 119 Тауб, Вальтер / Taub, Walter (Valtr) (1907-1982) — чешский актер и режиссер 175 Тауссиг, Надя / Taussig, Nadja — свояченица Брода 218 Тевелес, Генрих / Teweles, Heinrich (1856-1927) — пражский журналист, писатель, драматург, литературовед, еврей по происхождению; составитель антологии «Пражская поэтическая книга» (1894); в 1900-1910 главный редактор «Prager Tagblatt», в 1910-1918 директор Немецкого театра в Праге 57, 176 Тешнер, Рихард / Teschner, Richard (1879-1948) — австрийский художник, график и скульптор, пражанин 57, 93 Тибергер, Фридрих / Thieberger, Friedrich (1888-1958) — писатель, переводчик; сын богемского раввина, жил в Праге; автор работ по еврейской религиозной философии, редактор журнала «B’nai B’rith Blätter», сотрудник ежегодника «Jüdischer Almanach»; в 1939 уехал в Иерусалим 120, 179, 190, 191 Тирсо де Молина /Tirso de Molina; nombre real Gabriel Téllez (между 1571 и 1584-1648) 88 Тициан /Tiziano Vecellio (1477-1576) 51 Толстой, Лев Николаевич, гр. (1828-1910) 11, 26, 27,102,224,229 Томас, Рудольф /Thomas, Rudolf; eigtl.Taussig — главный редактор газеты «Prager Tagblatt» 226, 233 Топоров, Владимир Николаевич (1928-2005) 20 Торберг, Фридрих /Torberg, Friedrich; eigtl. Friedrich Ephraim Kantor (1908-1979) — австрийский писатель, литературный критик, переводчик; родился в Вене в пражской еврейской семье, с 1921 по 1938 жил в Праге, работая спортивным и театральным корреспондентом газеты «Prager Tagblatt», участник сионистского движения; эмигрировал, с 1940 по 1951 жил в США, затем вернулся в Вену; занимал антикоммунистические позиции 6, 55, 191, 192 Трамер, Ханс / Tramer, Hans — немецкий публицист, сионист 8, 84, 223 Троцкий, Лев Давыдович; собств. Бронштейн (1879-1940) 223 Тухольский, Курт / Tucholsky, Kurt (1890-1935) — немецкий писатель, публицист левого толка; выходец из богатой берлинской еврейской семьи, принял протестантское крещение; рядом еврейских авторов обвиняется в «еврейском антисемитизме»; в 1924 уехал в Париж, работал иностранным корреспондентом немецких газет; в 1929 поселился в Швеции; покончил жизнь самоубийством 81 Уайльд, Оскар / Wilde, Oscar Fingal O’Flahertie Wills (1854-1900) 164 Уайнберг, Курт / Weinberg, Kurt (1912-?) — американский литературовед 118 Унгар, Герман / Ungar, Hermann (1893-1929) — немецкий писатель, еврей родом из Моравии, участвовал в сионистском движении, прошел Первую мировую войну; автор нескольких рассказов, пьес, двух романов 223, 224 Урцидиль, Иоханнес / Urzidil, Johannes (1896-1970) — австрийский поэт, прозаик, публицист; пражанин, еврей по матери, после Первой мировой 327
войны работал переводчиком и (с 1921 по 1932) пресс-атташе в немецком посольстве в Праге, сотрудничал в газетах «Prager Tagblatt» и «Bohemia»; возглавлял Союз защиты немецких писателей в Чехословакии (по 1933), масонскую ложу «Гармония» (по 1938, ее последний великий мастер); был женат на поэтессе Гертруд Тибергер, сестре Ф. Тибергера; в 1939 после оккупации Чехословакии эмигрировал в Англию, в 1941 уехал в Нью-Йорк, работал редактором в издательстве, на радио; последние годы жизни провел в Италии 55, 192-194, 232 Утиц, Эмиль / Utitz, Emil (1883-1956) — гимназический соученик Кафки, происходил из пражской еврейской семьи; философ, профессор в Праге и Халле; 1942- 1945 провел в заключении в Терезине 54, 216 Файгль, Фридрих / Feigl, Friedrich (Bednch) (1884-1965) — пражский художник, книжный график, с 1938 эмигрант в Великобритании 74, 75, 173, 233 Файгль, Эрнст / Feigl, Ernst — судебный репортер, писатель, поэт; брат Ф. Файгля 233 Фактор, Эмиль / Faktor, Emil (1876-1942) — пражский поэт, драматург, публицист, литератор, сотрудник газеты «Bohemia», с 1912 театральный критик в «Berliner Börsen-Courier», в 1915-1931 главный редактор той же газеты 57, 226 Фельс, Фридрих М. / Fels, Friedrich М. 40 Феокрит / 0eÔKpiToÇ (III в. до P. X.) 56 Фербер, Меир Марцелл / Faerber, Meir Marcel (1908-1993) — израильский немецкий писатель и публицист, уроженец Моравии; в 1934 переехал в Тель-Авив, сотрудничал в немецкоязычных газетах Израиля и других стран; основатель Союза немецкоязычных писателей Израиля, составитель антологий немецкоязычных писателей Израиля (1979, 1989), автор книги «Австрийские евреи: Исторический обзор» (1996) 219 Фёрстер, Йозеф Богуслав / Förster, Josef Bohuslav (1859-1951) — чешский композитор, педагог, музыкальный критик; учился в Праге, преподавал в консерваториях Гамбурга и Вены, с 1918 профессор Пражской консерватории, затем президент Академии наук Чехословакии 203 Фесль, Михаэль Йозеф / Fesl, Michael Josef (1788-1863) — представитель богемского либерализма, католический священник; за приверженность учению Больцано был заключен в 1820-1824 в тюрьму, затем многие годы провел в монастырях под полицейским и церковным надзором 33, 34 Филла, Милан / Filla, Milan (Emil) (1882-1953) — чешский художник; в годы немецкой оккупации прошел через Дахау и Бухенвальд 74, 75 ( Фиртель, Бертольд / Viertel, Berthold (1885-1953) — австрийский театральный и кинорежиссер, драматург, поэт, по происхождению еврей; в 1917 редактор «Prager Tagblatt»; работал в театрах Вены, Дрездена, Берлина, Дюссельдорфа, в 1928-1931 в Голливуде; в 1933 эмигрировал, жил в Великобритании (работал на Би-Би-Си), США, Швейцарии, в 1947 вернулся в Вену, был директором «Бургте- атра» 172 Фишер, Вильгельм / Fischer, Wilhelm (1846-1932) — штирийский прозаик, поэт 112 328
Фишль, Виктор / Fischl, Viktor; hebr. jm. Avigdor Dagan (род. 1912) — чешский поэт, романист, переводчик, по происхождению еврей; член редколлегии еженедельника «Židovské zprávy»; в 1939 эмигрировал в Лондон, работал при чехословацком заграничном правительстве; после войны вернулся в Чехословакию, в 1949 эмигрировал в Израиль, работал в израильских дипломатических службах 225 Флобер, Гюстав / Flaubert, Gustave (1821-1880) 47, 76, 90, 111, 139, 141, 149, 164, 198, 212, 216 Фогелер, Генрих / Vogeler, Heinrich (1872-1942) — немецкий художник, график, дизайнер; основатель колонии художников Ворпсведе под Бременом; позднее вступил в Коммунистическую партию Германии, в 1931 эмигрировал в СССР; умер в ссылке под Карагандой 89 Фолькнер, Роберт/Folkner, Robert (1871-1950) — актер, режиссер, театральный деятель, еврей родом из Риги, выступал на разных немецких сценах; в 1927-1932 главный режиссер Немецкого театра в Праге, где поставил в т. ч. «Опунцию» Брода-Накка (1927) и «Лорд Байрон нынче не в моде» Брода (1930) 176 Фома Аквинский / Thomas Aquinas (1225-1274) 154 Франк, Филипп / Frank, Philipp (1884-1966) — австрийский физик и философ, представитель школы венского логического позитивизма; родился в Вене, в еврейской семье, в 1912 был приглашен профессором физики в Прагу, на место Эйнштейна (позднее его биограф); с 1938 преподавал в Гарварде 13 Франц I / Franz I. von Habsburg (1768-1835) — под именем Франца II император Священной Римской империи немецкой нации, с 1806 австрийский император Франц I 33 Франц Фердинанд / Franz Ferdinand, Erzherzog von Österreich-Este (1863- 1914), наследник австро-венгерского престола; его убийство сербским террористом послужило поводом к развязыванию мировой войны 164 Фрейд (Фройд), Зигмунд / Freud, Siegmund (1856-1939) — австрийский врач (родом из Моравии), психолог, основатель психоанализа; в 1938 уехал из оккупированной нацистами Вены в Лондон 212 Фрейлиграт (Фрайлиграт), Фердинанд / Freiligrath, Ferdinand (1810-1876) — немецкий поэт-демократ 31 Фридрих II Прусский, или Фридрих Великий / Friedrich der Große Hohen- zollern (1712-1786) — с 1740 король Пруссии 184 Фройнд, Шмуэль / Freund, Schmuel ben Issachar Bär (1794-1881) — богемский талмудист, раввин Праги 86 Фукс, Герберт фон / Fuchs-Robettin, Herbert von (1886-1949) — пражский фабрикант, пылкий приверженец сионизма, муж Ханны Верфель, сестры Ф. Верфеля; эмигрировал в 1938 в Швейцарию, Лондон, США, после войны вернулся в Австрию 173 Фукс9 Рудольф / Fuchs, Rudolf (1890-1942) — немецкоязычный поэт, драматург, редактор, переводчик чешской поэзии (Петр Безруч, антология «Венок из колосьев: Столетие чешской поэзии» (1926)); богемский еврей, родным его языком был чешский; окончил реальную школу и Торговую академию в Праге; работал переводчиком в Пражской торгово-промышленной палате, писал рецензии по вопросам искусства в «Prager Tagblatt»; придерживался левых взглядов; в 1939 эмигрировал в Англию 172, 173, 203, 225 22 Заказ № 1876 329
Фюрнберг, Луи / Fürnberg, Louis (1909-1957) — немецкоязычный поэт, прозаик, партийный журналист; родился в Иглау в обеспеченной еврейской семье, учился в Торговой академии в Праге; с 1928 член Коммунистической партии ЧСР; в 1939-1946 в эмиграции в Палестине, затем вернулся в Прагу, в 1949-1952 восточногерманский посол в Чехословакии, в 1954 переселился в Веймар, где до конца жизни возглавлял мемориально-исследовательский комплекс; переводчик и пропагандист чешской поэзии, составитель переводной антологии «Из дубрав и нив Богемии: Стихи чешских поэтов» (1954) 217 Хаас, Вилли / Haas, Willy (1891-1973) — пражский публицист и литературный критик; в молодости еврейский активист, инициатор создания Общества И. Г. Гердера и редактор журнала «Herder-Blätter»; основатель и редактор влиятельного берлинского журнала «Die literarische Welt» (1925-1933); эмигрировал в Индию, служил в британской армии, работал на британской киностудии; после войны жил в ФРГ, член редколлегии гамбургского журнала «Die Welt» 55, 132, 167, 170-173, 179, 180 Хадвигер, Виктор / Hadwiger, Viktor (1878-1911) — пражский поэт 57, 84, 93, 94, 110 Хайек, Маркус / Hajek, Markus (1861-1941) — руководитель университетской клиники в Вене, где в 1924 лечился Кафка; зять А. Шницлера 170 Хайльборн, Эрнст / Heilborn, Ernst (1867-1941) — немецкий писатель, историк литературы, редактор ряда берлинских литературных периодических изданий; еврей, умер в нацистском заключении 71, 114 Хайман, Мориц / Heimann, Moritz (1868-1925) — немецкий писатель, драматург, эссеист, «совесть немецкой литературы» (Г. Гауптман); получил ортодоксальное еврейское воспитание, в зрелые годы противник еврейского национализма и сионизма 76 Хальбе, Макс / Halbe, Мах (1865-1944) — немецкий писатель, драматург 102 Харден, Максимилиан / Harden, Maximilian; eigtl. Witkowski (1861-1927) — немецкий публицист, критик; еврей по происхождению; редактор берлинского политического журнала «Die Zukunft» (1892-1922) 61, 80, 123 Хартман, Мориц / Hartmann, Moritz (1821-1872) — австрийский писатель, революционер; родом из еврейской богемской буржуазной семьи, резко дистанцировался от еврейства; учился в Праге, член литературно-политического объединения «Молодая Богемия», в 1848 депутат революционного Национального собрания во Франкфурте; после поражения революции эмигрировал, работал иностранным корреспондентом венских газет, преподавал немецкую литературу в Париже и Женеве; после амнисии 1868 вернулся в Вену, вошел в редколлегию газеты «Neue Freie Presse»; мемуарист 31, 48, 71 Хаттингберг, Магда фон / Hattingberg, Magda von (1883-1959) — австрийская пианистка, корреспондентка Рильке 100 Хаушнер, Августа / Hauschner, Auguste; geb. Sobotka (1850-1924) — немецкая писательница, племянница Ф. Маутнера; уроженка Праги, в 1870-е переехала в Берлин; благодаря доставшемуся ей по наследству состоянию активная меценатка, содержала литературный салон 55, 60-67, 69-71, 76, 102, 173 330
Хегнер, Йоханн Якоб / Hegner, Johann Jakob (1882-1962) — австрийско-немецкий издатель, в 1938-1946 в эмиграции в Великобритании, затем жил в Швейцарии 99, 103, 104 Хеллер, Макс / Heller, Мах (1895-1971) — пражский литератор, переводчик, политик 226 Хеллер, Эрих / Heller, Erich (1911-1990) — филолог-германист, родом из Богемии; после 1939 жил и работал в Великобритании 113 Хёллерер, Вальтер / Hollerer, Walter (род. 1922) — немецкий писатель, поэт, историк литературы 121 Хёльц, Макс / Hölz, Мах (1889-1933) — немецкий коммунист, во время восстания в Мансфельдском промышленном округе (Саксония) в 1921 сформировал вооруженные отряды рабочих, вследствие чего приговорен к пожизненному заключению, в 1928 амнистирован; с 1929 жил в СССР, занял независимую позицию по отношению к линии Сталина; по официальной версии, погиб в результате несчастного случая, однако многое говорит о причастности ОПТУ к его гибели 225 Хемингуэй, Эрнест / Hemingway, Ernest Miller (1899-1961) — американский прозаик 40 Хемман / Hemmann — реформатский священник в Золотурне, друг Ч. Силс- филда 35-37 Хербарт (Гербарт), Иоганн Фридрих / Herbart, Johann Friedrich (1776— 1841) — немецкий философ, педагог-теоретик 114 Херманн, Карл/ Hermann, Karl—муж сестры Кафки Элли 138,139 Херманн, Лео / Hermann, Leo (1888-1951) — литературный критик, активист сионистского движения; родился в Богемии, учился в Пражском университете, где с 1906 примкнул к союзу «Бар-Кохба», в 1910-1913 редактор журнала «Selbstwehr»; с 1913 в Берлине на сионистской работе, редактор «Die Jüdische Rundschau»; с 1926 в Иерусалиме 76, 161 Херцог, Рудольф / Herzog, Rudolf (1869-1943) — немецкий писатель, популярный романист, позднее примкнувший к национал-социализму 112 Хиллер, Курт/ Hiller, Kurt (1885-1972) — немецкий публицист и литературный критик, социалистический теоретик, «революционный пацифист»; по происхождению берлинский еврей, в 1934, преследуемый нацистами, бежал в Прагу, в 1938-1955 жил в Лондоне, затем в Гамбурге 9, 53, 172, 201, 202 Холлар (Голлар), Вацлав / Hollar, Václav (Wenceslaus; Wenzel) (1607-1677) — богемский художник и гравер, с 1637 жил и работал в Англии 194 Хорб, Макс / Horb, Мах (1882-1907) — пражский художник 74, 75, 173 Хофман, Камиль / Hoffmann, Camill (1878-1944) — пражский немецкий поэт еврейского происхождения, переводчик Бодлера, Бальзака, составитель антологии «Немецкая лирика Австрии со времен Грильпарцера» (1912); редактировал венскую «Die Zeit» и дрезденскую «Dresdner Neueste Nachrichten», близкий друг Масарика (переводчик на немецкий язык посмертного издания его «Разговоров с Чапеком»), в 1920-1938 возглавлял пресс-департамент посольства Чехословакии в Берлине; после оккупации Чехословакии депортирован нацистами, умер в Освенциме 55, 226 Хоффе, Ильза Эстер / Hoffe, Ilse Esther; geb. Reich (1906—?) — немецкоязычная поэтесса; родом из Моравии, изучала филологию во Франции и Англии; в 331
апреле 1939 бежала из Праги во Францию, затем в Палестину; с 1942 секретарь Брода; распорядитель его литературного наследия 255 Цвейг (Цвайг), Арнольд / Zweig, Arnold (1887-1968) — немецкий писатель, был близок к сионистскому движению; в 1933 уехал в Прагу, затем в Хайфу; в 1948 переселился в Восточный Берлин, где был принят в коммунистический литературный официоз, стал президентом Академии искусства ГДР, получил ряд почетных постов и премий 76 Цвейг (Цвайг) 9 Макс / Zweig, Мах (1892-1992) — австрийский драматург родом из Моравии, кузен Стефана Цвейга; с 1920 жил в Берлине, с 1938 в Иерусалиме 55, 223, 224 Цвейг (Цвайг), Стефан / Zweig, Stefan (1881-1942) — австрийский писатель 19, 224 Целан, Пауль/Celan, Paul (1920-1970) — немецкий поэт, переводчик; родился в Черновцах в еврейской семье; в 1942-1943 находился в концлагере, бежал; с 1948 жил в Париже 22 Цельтер, Карл Фридрих / Zelter, Karl Friedrich (1758-1832) — немецкий композитор, ближайший друг Гёте 76 Цемлинский, Александр фон / Zemlinsky, Alexander von (1872-1942) — австрийский композитор и дирижер, учитель Шёнберга и брат его первой жены; в 1911-1927 возглавлял Немецкую оперу в Праге; в 1938 эмигрировал в Америку 176 Цицерон, Марк Туллий / Marcus Tullius Cicero (106-43 до P. X.) 19 Цобельтиц, Федор фон / Zobeltitz, Fedor Karl Maria Hermann August von (1857-1934) — немецкий писатель и журналист 112 Цунц, Леопольд / Zunz, Leopold (1794-1886) — немецкий ученый, один из лидеров еврейского Просвещения (хаскалы); основоположник иудаики (т. н. «науки о еврействе») 59 и V Чапек, Иозеф / Čapek, Josef (1887-1945) — чешский художник и писатель, брат К. Чапека; погиб в концлагере Берген-Бельзен 174,176 Чапек, Карел / Čapek, Karel (1890-1938) — чешский прозаик и драматург 17, 18, 98, 174-177 Чарек, Ян / Čárek, Jan (1898-1966) — чешский поэт, эссеист, литературный критик, автор книг для детей 205 v Челаковский, Франтишек Ладислав / Čelakovský, František Ladislav (1799— 1852) — чешский поэт, фольклорист, прозаик, переводчик с немецкого и английского 31, 204 Чех, Людвиг / Czech, Ludwig (1870-1942) — австрийский и чешский политик еврейского происхождения, лидер социал-демократов, министр в правительствах Чехословацкой республики; активный борец с фашизмом, погиб в Терези- не 193 Шабтай Цви (1626-1676) — еврейский каббалист, провозглашенный своими последователями мессией и признанный множеством еврейских общин; был заключен турецким султаном в крепость и под угрозой смертной казни обра¬ 332
тился в ислам; однако саббатианское движение, распавшееся на ряд сект, долго продолжало существовать 62 Шамиссо, Адельберт / Chamisso, Adelbert de (1781-1838) 214 Шатобриан, Франсуа Рене / Cháteaubriand, François René de (1768-1848) 31,38 Шаукаль, Рихард / Schaukal, Richard von (1874-1942) — австрийский поэт, прозаик и эссеист; родился в Брюнне, изучал право в Вене, занимал высокие посты на государственной службе, в 1918 возведен в дворянское достоинство; после 1918 вел жизнь свободного художника 27, 84, 208 Шаффнер, Якоб / Schaffner, Jakob (1875-1944) — швейцарский писатель 64 Шваб, Густав / Schwab, Gustav (1792-1850) — немецкий писатель, теолог, представитель швабской школы, автор «Сказаний классической древности» 94 Шварц-Гар до с, Алиса / Schwarz-Gardos, Alice (род. 1915) — пишущая по-немецки израильская писательница, журналистка, автор книг для юношества; до 1939 жила и училась в Братиславе, затем эмигрировала в Палестину; сотрудничала в немецкоязычной прессе Израиля, главный редактор немецкоязычной газеты «Хадашот Исраэль»; автор мемуаров «Из Вены в Тель-Авив. Жизненный путь одной журналистки» (1991) 225 Шекспир, Уильям/Shakespeare, William (1564-1616) 18,153,184,198 Шёнберг, Арнольд / Schönberg, Arnold Franz Walter (1874-1951) — австрийский композитор, педагог, музыкальный теоретик, дирижер, художник; в 1933 эмигрировал в США 90, 91, 115, 176 Шерр, Йоханнес / Scherr, Johannes (1817-1881) — немецкий историк литературы и культуролог 40 Шиллер, Фридрих /Schiller, Johann Friedrich (1759-1805) 7, 18, 32, 177, 197, 208, 209 Шимон бар-Йохай (Рашби) (II в. по P. X.) — еврейский мудрец из круга таннаим (авторы Мишны); ему приписывалось авторство книги «Зогар» 118 Шифрес / Schiffres — президент пражского еврейского молодежного Общества Гердера 171 Шламм, Вилли / Schlamm, Willi (William Siegmund) (1904-1978) — австрийский публицист, еврей, в юности член Коммунистической партии Австрии, издатель ее центрального органа «Die rote Fahne»; в 1933 переселился в Прагу, где сблизился с бывшей подругой Кафки Миленой Есенской; в 1937 выпустил в свет книгу «Диктатура лжи», содержавшую разоблачение московских политических процессов и коммунистической идеологии в целом; в 1938-1959 в эмиграции в США, затем вновь в Европе; приобрел широкую известность как журналист консервативных взглядов 80 Шницлер, Артур / Schnitzler, Arthur (1862-1931) — австрийский прозаик и драматург 44, 112, 113 Шолем, Гершом / Scholem, Gershom Gerhard (1897-1982) — немецко-еврей- ский историк, исследователь еврейского мистицизма; в 1923 эмигрировал в Палестину 179, 190, 249 Шопенгауэр, Артур /Schopenhauer, Arthur (1788-1860) 9, 115, 139, 154, 155, 157-160, 193, 200, 240, 251 Шрайбер, Адольф / Schreiber, Adolf (ум. 1920) — австрийский композитор и дирижер, пражский еврей 69, 70, 251 333
v Шрамек, Франя / Šrámek, Fráňa (1877-1952) — чешский поэт-импрессионисг, прозаик, драматург 98, 205 Штайнберг, Вильгельм (Уильям Стейнберг) / Steinberg, Hans Wilhelm (William) (1899-1978) — немецкий дирижер, в 1927-1929 возглавлял Немецкую оперу в Праге, в 1936 эмигрировал в Палестину, в 1938 в США, работал в Метрополитен-опера и был главным дирижером Питгсбургского и Бостонского оркестров 176 Штайнер, Макс / Steiner, Мах (1884-1910) — австрийский философ, по происхождению пражский еврей 53 Штайнхардт, Эрих / Steinhardt, Erich (1886-1941) — пражский (немецкоязычный) музыковед и музыкальный критик 221 Штепанек, Ян Непомук / Stepánek, Jan Nepomuk (1783-1844) — чешский писатель-романтик 175 Штернберг, Каспар Мария / Sternberg, Kaspar Maria Graf von (1761-1838) — богемский естествоиспытатель, геолог 29 Штернхайм, Карл / Sternheim, Karl (1878-1942) — немецкий писатель-экспрессионист, комедиограф; сын лейпцигского еврейского банкира, никак не был связан с еврейским национальным движением; умер в Брюсселе 94 Штифтер, Адальберт / Stifter, Adalbert (1805-1868) 28-31, 41, 42, 71, 83, 84, 175, 193, 194 Штраус, Людвиг/Strauß, Aryeh Ludwig (1892-1953) — немецкий поэт, эссеист, литературный критик и теоретик литературы; зять М. Бубера; активный сионист с 1910-х, в 1935 переехал в Палестину, писал стихи также на иврите 76 Штраус, Рихард / Strauß, Richard (1864-1949) — немецкий композитор и дирижер 177, 229 Штробль, Карл Ханс / Strobl, Karl Hans (1877-1946) — австрийский литератор, автор множества романов, новелл, биографий; родился в Иглау, в 1894-1900 изучал право в Праге; в 1900-1913 на государственной службе в Иглау и Брюнне, затем жил писательским трудом; защищал права судетских немцев, за иго в 1934 выслан из Чехословакии; в годы немецкой оккупации на высоком посту в ведомстве Гёббельса 84 Штрук, Герман / Struck, Hermann (1876-1944) — берлинский художник, портретист, гравёр; активный участник сионистского движения, в 1923 переселился в Хайфу 173 Штумпф, Карл / Stumpf, Karl Friedrich (1848-1936) — немецкий философ, психолог и музыковед, ученик Брентано, сооснователь берлинской школы геш- тальтпсихологии; в 1879-1884 преподавал в Пражском университете 222 Штюдль, Ольга / Stüdl, Olga — хозяйка пансиона «Штюдль», где Кафка отдыхал весной и осенью 1919; ей принадлежат воспоминания о Кафке, подписанные псевдонимом «Дора Геррит» (см.: Binder H. Kafka in neuer Sicht. Heidelberg 1975) 124 Шуберт, Франц / Schubert, Franz (1797-1828) 181 Шульцова, Катержина / Sulcová, Katerina — чешский литературовед, музыковед 203 Эберт, Карл Эгон / Ebert, Karl Egon Ritter von (1801-1882) — австрийский поэт 31 334
Эбнер-Эшенбах, Мария фон/Ebner-Eschenbach, Marie Freifrau von; geb. Freiin von Dubsky (1830-1916) 25-29, 31 Эверс, Ханс Хайнц / Ewers, Hanns Heinz (1871-1943) — немецкий писатель 112 Эгер, Пауль / Eger, Paul (1881-1947) — театральный деятель, драматург, режиссер, в 1932-1938 главный режиссер Немецкого театра в Праге 176 Эйнштейн (Айнштайн), Альберт / Einstein, Albert (1879-1955) — немецкий физик еврейского происхождения; в 1910-1912 профессор физики в Пражском университете, с 1932 в США 13 Эйснер, Павел / Eisner, Pavel (1889-1958) — чешский писатель еврейского происхождения, историк литературы; литературный критик, редактор «Prager Presse»; активный участник межнационального литературного диалога, переводчик с чешского и словацкого на немецкий, составитель немецкоязычных антологий «Чешская антология. Врхлицкий, Сова, Бржезина» (1917; в рамках издаваемой Гофмансталем «Австрийской библиотеки»), «Словацкая антология» (1920), «Народные песни славян» (1926), «Чехи. Антология из пяти столетий» (1928), «Немецкая проза Чехословакии от Адальберта Штифтера до Франца Верфеля» (1930), «Прага в немецкой поэзии» (1932), переводчик с европейских языков на чешский (Сервантес, Вийон, де Костер, Роллан, Лонгфелло, немецкие оперные либретто, «Богемский пахарь» Иоганна из Зааца, Кафка, Т. Манн, Э. Зоммер, Р. Фукс, Верфель, Фюрн- берг и др., роман «Стефан Ропгг» М. Брода) 55,84,131 Эккерман, Йоханн Петер / Eckermann, Johann Peter (1792-1854) — немецкий поэт и литературный критик, секретарь Гёте и распорядитель его литературного наследия, автор «Разговоров с Гёте» 196, 218 Экшгейн (Экиггайн), Фердинанд фон / Eckstein, Ferdinand Baron von (1790- 1861) — выходец из богатой еврейской семьи, родом из Альтоны, принял вначале протестантское, затем католическое крещение и получил баронский титул; жил в Париже, служил в департаменте полиции, издавал клерикальный журнал, увлекался буддизмом; Гейне с иронией пишет о нем в своей книге «Признания» 45 Эмерсон, Ралф Уолдо/ Emerson, Ralph Waldo (1803-1882) 143 Эппельсхаймер, Ханс Вильгельм / Eppelsheimer, Hanns Wilhelm (1890- 1972) — немецкий историк литературы, библиограф 94 Эпштайн, Оскар / Epstein, Oskar (1888-1940) — сионистский писатель, член союза «Бар-Кохба» и редколлегии еженедельника «Selbstwehr» 55, 76 Эрбен, Карел Яромир / Erben, Karel Jaromír (1811-1870) — чешский поэт- романтик 31, 204 Эренфельс, Кристиан фон / Ehrenfels, Christian Freiherr von (1859-1932) — философ, основатель гештальтпсихологии, профессор немецкого Карлова университета в Праге 8, 17, 139, 174, 220, 222 Эренфельс» Умар Рольф / Ehrenfels, Umar Rolf Freiherr von (1901— 1980) — этнограф, сын K. фон Эренфельса; в 1926 обратился в ислам, в 1938 эмигрировал в Индию, основатель школы антропологических исследований в Мадрасе, затем работал в Гейдельберге 220 Эреншгайн, Альберт/ Ehrenstein, Albert (1886-1950) — австрийский поэт, писатель, переводчик китайской поэзии; родом из венгерской еврейской семьи; жил в Вене, Берлине, перед приходом к власти нацистов переехал в Швейцарию, а в 1941 в Нью-Йорк 172 335
Эречек / Eretschek — пражский ресторатор 218 Эрнст, Отто / Ernst, Otto (1862-1926) — немецкий писатель 112 Якобовиц, Тобиас / Jakobovits, Tobias (1887-1944) — последний библиотекарь пражской еврейской общины, погиб в Освенциме 85 Яначек, Леош/Janáček, Leoš (1854-1928) — чешский композитор, фольклорист, дирижер, педагог, музыкально-общественный деятель 6, 17, 25, 28, 67, 70, 139, 175-177, 203, 212, 238, 253 Яновиц, Франц/Janowitz, Franz (1892-1917) — немецкоязычный пражский поэт, еврей, родом из Богемии; погиб на фронгге 6,172 Яновиц, Ханс / Janowitz, Hans (1890-1954) — немецкоязычный литератор, поэт, киносценарист, брат Ф. Яновица; одноклассник Ф. Верфеля по гимназии Св. Стефана; в 1939 эмигрировал в Нью-Йорк 172 Яноух, Густав / Janouch, Gustav (1903-1968) — пражский музыкант и литератор, мемуарист; писал по-немецки и по-чешски 120, 217, 218
Список иллюстраций Фронтиспис Макс Брод. 1968. Рисунок. С. 251 Родители Брода. 251 Брод с матерью. 252 Дом, в котором Брод жил до женитьбы: Шаленгассе, 1. 252 Брод в студенческие годы. 252 Обложка первой книги Брода: «Tod den Toten» (Axel Juncker, 1906). 252 Брод в компании пражских литераторов. Ок. 1905. Слева направо, стоят: Пауль Леппин, Эрнст Ашер; сидят: д-р Бак, Макс Брод, Эмиль Фактор. 253 Обложка альманаха «Аркадия» (1913). 253 Брод. Прага, ок. 1917. 254 Прага, 1926. Групповой фотопортрет. В первом ряду слева Брод, в центре его жена Эльза. 254 Брод. Прага, 1920-е годы. 254 Брод. Дружеский шарж Адольфа Гофмейстера. 1933. В руках у Брода — его роман «Реубени». 255 Тель-Авив, 1960. Брод в рабочем кабинете со своим секретарем Ильзой Эстер Хоффе. 266 Фридрих Адлер. 266 Оскар Баум. 1918. 267 Огго Брод с Францем Кафкой в Риве на Гардазее. 267 Карел Чапек. 268 Диценшмидт. 269 Баронесса Мария фон Эбнер-Эшенбах. 269 Барон Умар Рольф фон Эренфельс (4-й слева в первом ряду) с лидерами ахмадийского движения. Лагор, 1933. 269 Рудольф Фукс. 1922. 270 Луис Фюрнберг. Иерусалим, 1944. 270 Герман Граб. 271 Виктор Хадвигер. Портрет с обложки посмертного сборника его стихотворений «Wenn unter uns ein Wandrer ist» (Berlin-Wilmersdorf: A. R. Meyer Verlag, 1912). 271 Мориц Хартман. 271 Августа Хаушнер. 337
272 Камиль Хофман. 1918. Фотография Хуго Эрфурта, Дрезден. 272 Франц Яновиц. 272 Ханс Яновиц. 273 Франц Кафка — студент. 274 Эгон Эрвин Киш на фоне карты Праги. Рисунок Иоханнеса Вюстена. 275 Пауль Корнфельд. 276 Элишка Красногорска. 276 Альфред Кубин. 1950-е. 276 Франтишек Лангер. 277 Иржи Мордехай Лангер. 278 Пауль Леппин. 1938. 278 Иеронимус Лорм. 279 Фриц Маутнер. 279 Альфред Мейснер. 280 Густав Майринк. 280 Йозеф Мюльбергер. 281 Ханс Натонек. 282 Божена Немцова. Портрет работы Йозефа Войтеха Геллиха. 1845. 282 Ян Неруда. 283 Лео Перуц. 284 Йозеф Поппер-Линкойс. 285 Габриела Прейсова. 285 Райнер Мария Рильке. 1900. 286 Хуго Салюс. Ок. 1902. 286 Чарлз Силсфилд (Карл Постль). 287 Вальтер Зайдль. 287 Эрнст Зоммер. 288 Адальберт Штифтер. 288 Берта фон Зутнер. 289 Фридрих Торберг. 290 Герман Унгар. 290 Йоханнес Урцидиль. 291 Эрнсг Вайс. 1930-е. 292 Феликс Вельч. Ок. 1963. 292 Франц Верфель. 293 Людвиг Виндер. Ок. 1920. 294 Иржи Волькер.
Содержание Лариса Найдич. Макс Брод и его книга «Пражский круг» (Предисловие) .... 5 МАКС БРОД. ПРАЖСКИЙ КРУГ 23 Глава первая Зал предков. Попытка исторической систематизации 25 Глава вторая Старшее поколение предшественников «узкого пражского кружка» ... 53 Глава третья Два последних полупоколения, предшествующие «узкому пражскому кружку» 87 Глава четвертая Узкий кружок 105 Глава пятая Широкий круг и его воздействия 167 Послесловие и указатели 235 Андреас Брахер. Макс Брод между культурой немецкой Праги и сионистским национал-гуманизмом (Послесловие) 237 Хроника жизни Макса Брода 251 Библиография 256 Дополнительная литература о Максе Броде и Пражском круге 261 Книги пражских, богемских и моравских писателей 266 Книги Макса Брода 295 Указатель имен 301 Список иллюстраций 337
Макс Брод ПРАЖСКИЙ КРУГ Редактор М. В. Рейзин Художник М. Ю. Заборовская Вёрстка Д. Д. Северный Макс Брод. Пражский круг / Пер. с нем. Н. Н. Фёдоровой.— СПб.: Изд-во им. Н. И. Новикова, 2007,— 344 с., ил. Впервые выходящая на русском языке эпохальная книга выдающегося австрийского писателя Макса Брода (1884-1968) включает в себя как личные воспоминания автора о культурной жизни Праги 1890-х — 1930-х годов, так и обстоятельный литературоведческий анализ пражской немецкоязычной литературы. Автор рассказывает о жизни и творчестве прославленных (Рильке, Кафка, Верфель) и менее известных писателей, о литературных поколениях и группировках, о плодотворных культурных контактах чешского, немецкого и еврейского населения межвоенной Чехословакии. Сдано в набор 04.05.2006. Подписано к печати 30.07.2007. Формат 70х 96 ‘/,6. Бумага офсетная. Печать офсетная. Гарнитура Баскервиль. Тираж 1500 экз. Заказ No 1876 Издательство имени Н. И. Новикова. 190121, Санкт-Петербург, ул. Союза Печатников, д. 13, к. 6 e-mail: novikoff_verlag@mail.ru Отпечатано с готовых диапозитивов в ОАО «Издательско-полиграфическое предприятие „Искусство России“» 198099, Санкт-Петербург, ул. Промышленная, д. 38, к. 2
Австрийская библиотека Издательства имени Н. И. Новикова, издаваемая Михаилом Рейзиным МОНОГРАФИИ: Карл Э. Шорске Вена на рубеже веков: Политика и культура Мории, Чаки Идеология оперетты и венский модерн: Культурно-исторический очерк Курт Блаукопф Пионеры эмпиризма в музыкальной науке: Австрия и Богемия — колыбель социологии искусства готовится к печати: Жак Ае Ридер Венский модерн и кризис идентичности ПЕРВОИСТОЧНИКИ: Густав Малер Письма 1875-1911 Макс Брод Пражский круг Людвиг Витгенштейн Дневник философа 1930-1932, 1936-1937 готовится к печати: Фридрих Экиггаин «В те баснословные года...»
Австрийская библиотека Издательства имени Н. И. Новикова Густав Малер Письма 1875-1911. — 896 с. Загадочный мир из 670 писем австрийского композитора — личных и деловых, — дотоле известных лишь частично, рассеянных, а теперь сфокусированных в протяжённую душевную панораму, словно бесконечно длящуюся музыкальную тему. Том в 900 страниц под общей редакцией и с послесловием известного музыковеда Инны Барсовой, составленный и откомментированный ею вместе с исследователем нового поколения Даниилом Петровым (он же переводчик ряда текстов) вышел в серии «Австрийская библиотека». Намерения Издательства имени Н. И. Новикова — ввести в круг чтения российских интеллектуалов очень известные на Западе работы, давно ставшие частью европейской и мировой науки. Но это лишь видимая часть его программы. Другая, более глубинная, в том, чтобы осветить загадочную австрийскую территорию в её духовном, историческом, литературно-музыкальном аспектах, войти через тексты в ту волнующую венскую жизнь рубежа XIX-XX веков. И фигура Густава Малера, как сегодня говорят, культовая, как раз тому способствует. Создатели книги создают новый источник сведений о Малере, картину его мира. Их комментарии и послесловия, а также указатель адресатов с краткими биографиями и даже фото — сами по себе увлекательнейшее путешествие. Соединение науки с новыми технологиями — как гиперссылка, действующая моментально, сразу распахивающая героя вширь и вглубь, отрывающая читателя в самостоятельный поиск и размышление. Новый, утверждающий себя тип книги, обращенный вроде бы к посвящённым, но столь потребный настоящим читателям вообще, без различия склонностей и пристрастий. Издательство им. Н. И. Новикова ищет их, окликает, опознаёт, идёт через трудности, предлагая уровень серьёзности, и доказывает, что директория таких читателей хоть и мала (как принято считать в книготорговых сферах), но всё же существует и должна расширяться. И на их улице должен быть праздник. Александр Колесников, «Литературная газета»
Австрийская библиотека Издательства имени Н. И. Новикова выходит в свет Жак Ле Ридер Венский модерн и кризис идентичности. — 720 с. Жак Ле Ридер — пожалуй, самый пристальный и авторитетный на нынешний день не только во Франции, но и в Европе исследователь немецкоязычной культуры рубежа XIX-XX веков. Вена этого периода — главный предмет его интересов как историка. Книги Ле Ридера переведены на большинство европейских языков, и, вероятно, главная среди них — «Modernité viennoise et cňses de Videntité». Книга дает уникальный свод свидетельств эпохи. Это глубоко проработанная панорама самого яркого и сложного периода многонациональной, до предела насыщенной культурной жизни Австро-Венгерской империи — времени ее наивысшего пика и, вместе с тем, начала бурного распада, который, среди прочего, открыл дорогу германскому нацизму, уничтожению и переселениям целых народов, массовой эмиграции, рождению новых государств, коренному перекрою Европы и всей карты мира. Неудивительно, что этот многосторонний и блестящий труд, впервые вышедший в 1990 году, был переиздан в 1995-м и 2000-м, переведен на немецкий, английский, португальский, румынский языки и получил в 1999 году престижную премию Академии моральных и политических наук Франции. Проблематика книги Ле Ридера в высшей степени актуальна в российской ситуации полутора последних десятилетий, она наверняка привлечет внимание широкого круга гуманитариев, наиболее вдумчивых и ответственных политиков, интеллектуальных журналистов. Наконец, добавлю, что она на самом достойном уровне подготовлена одним из лучших знатоков немецко-австрий- ской культуры XX века, членом союза «Мастера художественного перевода» Татьяной Баскаковой. Все это, я уверен, сделает монографию Жака Ле Ридера в русском переводе не только заметной книгой года, но и трудом, притягательным и полезным читателям на гораздо более долгое время. Борис Дубин
Издательство имени Н. И. Новикова готовится к изданию Андреас Брахер Мировая империя США и её американские критики Метод, выбранный нами для описания американской системы, состоит в характеристике мировоззрения и трудов пяти американских литераторов, связавших своё творчество с проблемами американской политики и новейшей истории США. Первая часть книги представляет собою опыт создания стереоскопического образа американской системы на основе пяти фотографических снимков, произведённых с пяти различных углов зрения. Эти пять реалистических фотографий сняты фотоаппаратами носителей весьма различных взглядов и интересов, сходных лишь в том, что они достаточно далеко отстоят от системы, чтобы добиться широкой панорамы кадра. Этот взгляд со стороны позволяет говорить о них как об «американских диссидентах». Имена этих пяти «диссидентов» — Кэррол Квигли, Энтони Саттон, Линдон Ларуш, Ноам Хомский, Гор Видал. Серия из пяти статей об американских диссидентах, составляющая первую часть книги, дополняется тремя статьями второй части, в которых рассматриваются определённые события и проблемы истории двадцатого века; одна из них посвящена развязыванию Первой мировой войны, другая — закату Российской империи и событиям русской революции 1917 года, третья — основанию и истории Европейского союза. Мы не стремились открыть что-то новое — скорее речь шла о том, чтобы в новом свете представить уже известное, яснее и определённее высветив ранее неприметные взаимосвязи. Вторая часть книги слабо связана с первой, однако внутренняя взаимосвязь сказанного здесь и там не укроется от взгляда читателя. Эти три статьи показывают американскую (и предшествовавшую ей британскую) систему в действии на мировой арене и за её кулисами; все они также показывают решающее значение Первой мировой войны для последующего внедрения этой системы мирового господства. Война была огромным тиглем, в котором расплавилось всё содержимое европейско- атлантической цивилизации, чтобы потом предстать в совершенно новых формах. Эти новые формы, непрерывно затем эволюционируя и совершенствуясь, задали в широком диапазоне облик всего столетия. Из авторского предисловия