Text
                    Франц
КАФКА
Дневншш
A910-1912)
ACT
ZSkSrn, ФОЛИО
МОСКВА
2001 Скан
Ewgeni23


Скан Ewgeni23 УДК 830D36) ББК 84DА> К 30 Серия основана в 2000 году Серийное оформление А А. Кудрявцева Перевод с немецкого Е.А. Кацевоп Кафка Ф. КЗО Дневники, 1910— 1912/Пер. с нем. Е.А. Кацевой.— М.: ООО «Издательство ACT»; Харьков: «Фолио», 2001. — 320 с. — (Классическая и современная проза, вып. 55). ISBN 5-17-006638-4 (ООО «Издательство ACT») ISBN 966-03-1217-2 («Фолио») «Дневники» Франца Кафки периода 1910 — 1912 гг. интересны прежде всего тем, что не оставляю! ни малейшего ощущения «лневниковости» Напротив, читатель невольно начинает подозревать, что перед ним — попросгу коллекция блестящих сюрреалистических эссе, в которых мир внешний и мир внутренний, мир видения и мир видения переплетаклея столь геспо и своеобразно, что различить их практически невозможно Так что же — гениальная литературная мисшфикацпя0 Или просто — гениальность творчества с голь высокого, что даже «заметки на его полях» становятся памятником литературы XX сголегия? На этот вопрос каждый ответит сам. ©ПА Кацева, перевод на русский язык, 1998 © Художественное оформление ООО «Издательство ACT», 2001
1910 Зрители цепенеют, когда мимо проезжает поезд. «Если он задаёт мне вопросы». Это «ё», отделенное от фразы, улетает, как мяч на лугу. Его серьезность меня убивает. Голова зажата в воротничке, волосы недвижно уложены на черепе, мускулы внизу щек затвердели на своем месте Лес все еще здесь? Лес все еще был почти что здесь. Но едва мой взгляд устремился дальше шагов на десять, я упустил его из виду, снова втянутый в скучный разговор. В темном лесу, на размякшей почве я мог ориентироваться лишь благодаря белизне его воротничка. Во сне я просил танцовщицу Эдуардову, чтобы она еще раз станцевала чардаш. На ее лице между нижним краем лба и серединой подбородка — широкая полоса тени или света. Как раз в этот момент пришел кто-то с отвратительными ужимками бессознательного интригана, чтобы сказать ей, что поезд сейчас отправляется. По выра- 3
жению, с каким она слушала это сообщение, я с ужасом понял, что она не будет больше танцевать. «Я злая, скверная баба, не правда ли?» — сказала она. «О нет, — сказал я, — вовсе нет», — и повернулся наугад к выходу. Перед этим я расспрашивал ее о цветах, торчавших за ее поясом. «Они от всех государей Европы», — сказала она. Я раздумывал, какой смысл заключен в том, что эти свежие цветы, торчащие за поясом, были подарены танцовщице Эдуардо- вой всеми государями Европы. Танцовщица Эдуардова, любительница музыки, всюду, в том числе и в трамвае, ездит в сопровождении двух скрипачей, которых она часто просит играть. Ведь запрета не существует, так почему бы в трамвае не играть, раз игра хороша, нравится пассажирам и ничего не стоит, то есть если после окончания не производят сбора денег. Правда, поначалу это немножко ошарашивает и некоторое время каждый считает, что это неуместно. Но на полном ходу, при хорошем сквозняке и на тихой улице звучит приятно. Танцовщица Эдуардова на открытом воздухе не так красива, как на сцене. Эта бледность, эти скулы, так натягивающие кожу, что на лице едва отражается какое-нибудь движение, выступающий, словно из углубления, большой нос, с которым не пошутишь — не попробуешь кончик на твердость или не ухватишь спинку носа и не повернешь туда-
сюда, говоря: «А теперь ты пойдешь со мной». Широкая фигура с высокой талией в слишком складчатых юбках — кому это может понравиться? — она похожа на одну из моих теток, пожилую даму, многие пожилые тетки многих людей выглядят похоже. На открытом воздухе эти изъяны не компенсируются у Эдуардовой, собственно говоря, ничем, кроме весьма недурных ног, в ней действительно нет ничего, что давало бы повод к восторгам, удивлению или хотя бы просто вниманию. И потому я очень часто видел, как даже обычно очень обходительные, очень корректные господа при всем старании не могли скрыть своего равнодушия по отношению к Эдуардовой, такой известной танцовщице, каковой она все-таки являлась. Моя ушная раковина на ощупь свежа, шершава, прохладна, сочна — как лист. Я совершенно определенно пишу это из-за отчаяния по поводу моего тела, по поводу будущего этого тела. Но если отчаяние выступает так определенно, если оно так неотрывно от своего объекта, так удерживается, словно солдат, прикрывающий отступление и разрываемый за это в клочья, тогда это не отчаяние. Подлинное отчаяние сразу достигает своей цели и всегда обгоняет ее, (при этой запятой выявляется, что только первая фраза верна)
Ты в отчаянии? Да? В отчаянии? Убегаешь? Хочешь спрятаться? Я прохожу мимо борделя, как мимо дома возлюбленной. Писатели мелют вонючий вздор. Белошвейки в потоках дождя. Из окна купе Наконец-то после пяти месяцев жизни, в течение которых я не смог написать ничего такого, чем был бы доволен, и которые никто и ничто не в силах мне возместить, хотя все обязаны бы это сделать, я надумал снова поговорить с самим собой. На это я еще способен, если действительно задаюсь такой целью, здесь еще можно что-то выбить из той копны соломы, в которую я превратился за эти пять месяцев и судьба которой,
кажется, в том, чтобы летом ее подожгли и она сгорела быстрее, чем зритель успеет моргнуть глазом. Пускай бы это случилось со мной! И пусть хоть десять раз случится — я ведь не сожалею о времени, даже злополучном. Мое состояние — не состояние «несчастности», но это и не счастье, не равнодушие, не слабость, не усталость, не интерес к чему-то — тогда что же оно такое? То обстоятельство, что я не знаю этого, связано, вероятно, с моей неспособностью писать. А ее я, кажется, ощущаю, не зная причины. Все вещи, возникающие у меня в голове, растут не из корней своих, а откуда-то с середины. Попробуй-ка удержать их, попробуй-ка держать траву и самому держаться за нее, если она начинает расти лишь с середины стебля. Пожалуй, кое-кто это умеет, например японские акробаты, взбирающиеся по лестнице, которая стоит не на земле, а на поднятых вверх ступнях полулежащего человека, и не прислонена к стене, а вздымается вверх прямо в воздух. Я этого не умею, не говоря уж о том, что под моей лестницей нет даже тех ступней. Конечно, это еще не все, и такая задача еще не заставит меня заговорить. Но каждый день на меня должна быть направлена по меньшей мере одна строка, как направляют теперь подзорные трубы на кометы, И еще —- я должен оказаться перед настоящей фразой, захваченный этой фразой, как то случилось со мною, например, в последнее Рождество, когда дело дошло до того, что я едва мог владеть собой, и когда, казалось, я действительно был на
последней ступеньке своей лестницы, которая, правда, спокойно стояла на земле у стены. Но что за земля, что за стена! И все же та лестница не упала — так прижимали ее к стене мои ноги, так держали ее мои ноги на земле. Сегодня, например, я совершил три дерзости — по отношению к кондуктору, по отношению к одному из моих начальников: так, их только две, но они мучают меня, словно боль в желудке. Они были бы дерзостью со стороны любого человека, тем более с моей. Итак, я вышел из себя, сражался в воздухе, в тумане, и вот что самое скверное: никто не заметил, что я и по отношению к моим спутникам совершил дерзость, сделал, должен был сделать именно как дерзость настоящую гримасу, за которую необходимо нести ответственность; но самое скверное, что один из моих знакомых воспринял мою дерзость не как черту характера, а как самый характер, обратил мое внимание на эту дерзость и восхитился ею. Почему я вышел из себя? Теперь я, правда, говорю себе: смотри, мир позволяет тебе бить его, кондуктор и начальник остались спокойными, когда ты выходил, начальник даже поклонился. Однако это ничего не значит. Ты не можешь ничего достичь, выходя из себя. Но что еще ты потеряешь, оставаясь в очерченном тобой круге? На это я отвечу следующее: я лучше позволю избивать себя в этом круге, чем самому избивать кого-то вне его. Но где, черт возьми, этот круг? Некоторое время я видел его 8
на полу словно мелом нарисованным, теперь же он лишь витает вокруг меня, да и не витает даже. Ночь кометы, 17/18 мая. Был вместе с Бляйем, его женой и ребенком, временами слышал себя снаружи, как поскуливание котенка, вскользь, но тем не менее. Сколько дней опять прошли безмолвно; сегодня 29 мая. Разве нет у меня хотя бы решимости брать каждый день в руки эту ручку, этот кусочек дерева? Да, я думаю, у меня ее нет. Я гребу, езжу верхом, плаваю, загораю. Поэтому икры хороши, бедра неплохи, живот куда ни шло, а вот грудь очень убога, и если голова в затылке у меня Воскресенье, 19 июня. Спал, проснулся, спал, проснулся, жалкая жизнь. Если подумаю, то должен сказать, что мое воспитание во многом мне очень повредило. Я ведь воспитывался не где-то на обочине, не в каких- нибудь руинах в горах, против этого я не мог бы сказать ни слова упрека. Опасаюсь, что весь ряд моих прошлых учителей не сможет этого понять, но охотнее всего и с удовольствием я был бы маленьким обитателем руин, обожженным солнцем, которое со всех сторон светило бы между развалинами на безучастный плющ, пусть в начале я был бы слаб под грузом моих добрых качеств, которые буйно, как мощные сорняки, разрослись бы во мне 9
Если подумаю, то долж^н сказать, что мое воспитание во многом мне с>чень повредило. Этот упрек касается многих лю^ей, а именно — моих родителей, кое-кого из родственников, отдельных посетителей нашего дома, различных писателей, совершенно определенной кухарки, которая целый год водила меня в школу, кучи учителей (которых я должен в воспоминаниях тесно сгрудить, иначе то один, то другой отвалится, но, поскольку я их так сгрудил, целое опять-таки местами крошится), некоего школьного инспектора, медленно движущихся пешеходов, короче говоря, этот упрек всажен, как кинжал, во все общество, и никто — повторяю: к сожалению, — никто не уверен, что острие кинжала не вылезет вдруг спереди, или сзади, или сбоку. И никаких возражений на этот упрек я не желаю слушать, ибо слишком много я их уже слышал, и так как в большинстве возражений я был опять-таки опровергнут, то и эти возражения я включаю в свой упрек и ныне заявляю, что мое воспитание и это опровержение во многом мне очень повредили. Я часто думаю об этом и каждый раз прихожу к выводу, что мое воспитание мне во многом очень повредило. Этот упрек относится ко множеству людей, правда, они стоят здесь рядом и, как на старых групповых портретах, не знают, что им делать: опустить глаза им не приходит в голову, а улыбнуться они от напряженного ожидания не решаются. Здесь мои родители, кое-кто из род- 10
ственников, из учителей, кухарка, которую я запомнил, некоторые девушки из школы танцев, некоторые посетители нашего дома прежних времен, некоторые писатели, преподаватель плавания, билетер, школьный инспектор, затем люди, которых я лишь однажды встречал на улице, и какие- то еще, которых я сейчас не могу припомнить, и такие, которых никогда больше не вспомню, и, наконец, такие, на уроки которых я, чем-то отвлекшись тогда, вообще не обратил внимания, — короче, их так много, что надо следить, как бы не упомянуть дважды одного и того же. И к ним всем я обращаю свой упрек, знакомлю их тем самым друг с другом и никаких возражений не приемлю. Ибо воистину я уже слышал их предостаточно, и, так как большинство этих возражений я не сумел оспорить, мне ничего другого не остается, как включить их в счет и сказать, что, как и мое воспитание, эти возражения тоже во многом очень повредили мне. Может быть, подумают, будто я воспитывался где-то в глуши? Нет, я воспитывался в городе, в самом центре города. Не в руинах, к примеру, не в горах и не на берегу озера. Мои родители и их присные до сих пор были хмуры и серы из-за моего упрека, но вот они легко отстранили его и улыбаются, потому что я снял с них мои руки и приложил их ко лбу и думаю: мне бы быть маленьким обитателем руин, вслушивающимся в гомон галок, осененным их тенью, освежающимся под холодной луной, — пусть вначале я и был 11
бы чуть слаб под грузом добрых качеств, которые должны были бы буйно, как сорная трава, разрастись во мне, обожженном солнцем, сквозь развалины пробивающимся со всех сторон и светящим на мое свитое из плюща ложе. Я часто думаю об этом и предоставляю мыслям идти своим путем, не вмешиваясь, но как бы я их ни поворачивал, прихожу к выводу, что мое воспитание во многом мне страшно повредило. В этом признании заключен упрек по отношению к целому ряду людей. Здесь родители с родственниками, совершенно определенная кухарка, учителя, некоторые писатели, дружественные семьи, некий учитель плавания, уроженцы курортных мест, некоторые дамы в городском парке, по виду которых этого не скажешь, некий парикмахер, некая нищенка, некий штурман, домашний врач и еще многие другие, и их было бы еще больше, если бы я захотел и смог назвать их по имени, — короче, их так много, что надо следить, как бы не назвать в этой толпе кого-нибудь дважды. Может показаться, что уже из-за самого этого множества упрек теряет в твердости, да он и должен ее, собственно, терять, ибо упрек — не военачальник, он шагает лишь напрямик и не умеет дробиться. Даже в этом случае, раз он направлен против ушедших людей. Эти люди желали бы со всей забытой энергией остаться в памяти, но почву под ногами они вряд ли сохранят, сами ноги их — уже дым улетучившийся. И можно ли людей вот в таком 12
состоянии сколько-нибудь успешно упрекать теперь за ошибки, совершенные ими когда-то, в прежние времена, при воспитании какого-то юноши, который сейчас для них столь же непостижим, как и они для нас. Их ведь даже не заставишь вспомнить те времена, они ни о чем не могут вспомнить, а если насесть на них, они молча оттеснят тебя в сторону, никто не в силах их принудить, но о принуждении, очевидно, и говорить нечего, ибо, скорее всего, они и не слышат слов. Они стоят, как усталые собаки, ибо всю свою силу они потратили на то, чтобы остаться в памяти. Но если бы действительно удалось заставить их слушать и говорить, тогда в ушах звенело бы от их контрупреков, ибо люди ведь берут с собой в потусторонний мир убежденность в безупречности мертвых и защищают ее оттуда с удесятеренной силой. И если это мнение, возможно, было бы неправильным и мертвые имели бы особенно большое уважение к живым, тогда они тем более заступились бы за свое живое прошлое, которое им ближе всего, и снова у нас звенело бы в ушах. А если и это мнение было бы неправильным и мертвые были бы как раз очень объективны, то и тогда они ни за что не могли бы согласиться, чтобы их тревожили недоказуемыми упреками. Подобные упреки человека человеку недоказуемы. Нельзя доказать ни наличия прошлых ошибок в воспитании, ни их авторства. Вот и предъяви тут упрек, который в такой ситуации не обратился бы во вздох. 13
Таков и упрек, который я имею предъявить. У него здоровое нутро, теория его поддерживает. То, что действительно во мне испорчено, я пока забуду или прощу и не стану поднимать шума. Зато я могу в любой момент доказать, что мое воспитание было направлено на то, чтобы сделать из меня другого человека, а не того, каким я стал. Так что вред, который мне могли бы причинить мои воспитатели своими намерениями, этот вред я ставлю им в упрек, я требую из их рук человека^ каким я сейчас являюсь, и, поскольку дать мне его они не могут, я подниму из упрека и смеха такой барабанный шум, что он достигнет потустороннего мира. Однако все это лишь служит для другой цели. Упрек по поводу того, что они все же испортили часть меня, добрую часть меня они испортили — во сне она порой мне является, как иным является мертвая невеста, — этот упрек, который всегда готов вот-вот превратиться во вздох, именно он пусть невредимым перейдет по ту сторону как честный упрек, каков он и есть. На самом деле, так и получается, что большой упрек, с которым ничего не может случиться, берет маленький за руку, — большой идет, маленький припрыгивает, но, как только маленький попадет на ту сторону, он сразу же дает о себе знать, как мы всегда этого и ожидали, он трубит в трубу, будто по барабану барабанит. Часто я думаю об этом и предоставляю мыслям идти своим путем, не вмешиваясь, но всегда 14
прихожу к выводу, что мое воспитание испортило меня больше, чем я могу это понять. По внешнему виду я человек как человек, ибо мое телесное воспитание придерживается обычного так же, как обычным было мое тело, и если я маловат и толстоват, то все же нравлюсь многим, в том числе и девушкам. Тут сказать нечего. Еще недавно одна из них сказала нечто очень разумное. «Ах, увидеть бы мне вас голым, то-то вы должны быть красивы и вызывать желание поцеловать», — сказала она. Но если бы у меня не хватало тут верхней губы, там ушной раковины, здесь ребра, там пальца, если бы были на голове безволосые пятна, а на лице оспины, это бы еще не было достаточным подобием моего внутреннего несовершенства. Это несовершенство не врожденное, и потому оно тем более болезненно. Ибо, как и всякий человек, я от рождения тоже имею свой центр тяжести, который даже дурацкое воспитание не в силах сместить. Но к этому хорошему центру тяжести у меня в известной мере нет больше соответствующего тела. А центр тяжести, которому нечего делать, становится свинцом и торчит в теле, как ружейная пуля. Но несовершенство это тоже не заслужено, оно возникло без моей вины. Потому я и не нахожу в себе ни капли раскаяния, сколько бы ни искал. Ибо раскаяние пошло бы мне на пользу, оно само в себе выплакивается; оно отодвигает боль в сторону и всякое дело завершает само, как поединок; мы остаемся на своих ногах благодаря тому, что оно нас облегчает. 15
Мое несовершенство, как я сказал, не врожденное, не заслуженное, и тем не менее я переношу его лучше, чем с большим напряжением фантазии и отборными вспомогательными средствами другие переносят куда меньшие несчастья, например отвратительную жену, бедность, жалкие профессии, и при этом мое лицо отнюдь не черно от отчаяния, оно белое и красное. Я не был бы таким, если бы мое воспитание проникло в меня так глубоко, как оно того хотело. Возможно, моя юность была для этого слишком коротка, в таком случае я еще и сейчас, в мои сороковые годы, всем сердцем славлю эту краткость. Только это и дало мне возможность сохранить силы, чтобы осознать потери своей юности, далее, чтобы перенести эти потери, далее, чтобы направить во все стороны упреки и, наконец, оставить часть сил для самого себя. Но все эти силы опять-таки остаточная часть тех сил, какими я владел в детстве и которые отдали меня больше, чем других, во власть губителям юности, ибо доброму гоночному автомобилю достается больше пыли и ветра, и навстречу его колесам препятствия летят с такой стремительностью, что можно почти поверить, будто это любовь. Отчетливее всего моя нынешняя сущность раскрывается в той силе, с какой упреки рвутся из меня. Бывали времена, когда во мне не было ничего, кроме подстегиваемых гневом упреков, так что при вполне благополучном физическом состоянии я вынужден был на улице держаться за 16
чужих людей, ибо упреки во мне кидались из стороны в сторону, как вода в тазу, который слишком быстро несут. Эти времена прошли. Упреки лежат во мне разбросанно, как чужие инструменты, взять и поднять которые у меня едва хватает мужества. При этом погибельность моего старого воспитания начинает все больше и больше заново влиять на меня, страсть к воспоминаниям — возможно, это общее свойство холостяков моего возраста — снова раскрывает мое сердце для тех людей, которых мои упреки должны побивать, и происшествие, подобное вчерашнему, прежде случавшееся столь же часто, как еда, теперь бывает так редко, -что я это записываю. Но, сверх того, я сам, тот, кто сейчас откладывает перо, чтобы открыть окно, возможно, я и есть наилучшее вспомогательное средство моих нападающих. Я недооцениваю себя, а это уже означает переоценку других, но я переоцениваю их и, помимо того и несмотря на это, я причиняю себе вред еще и напрямик. Когда меня захлестывает страсть к упрекам, я смотрю из окна. Никто не станет отрицать, что там сидят в своих лодках рыболовы, как школьники, которых вывели из школы к реке; ладно, их неподвижность зачастую непонятна, как неподвижность мух на оконном стекле. И по мосту идут, разумеется, трамваи, как всегда, с огрубленным шумом ветра и звонят, как испорченные часы, нет сомнения, что полицейский, черный снизу доверху, с желто светящейся 17
медалью на груди, ни о чем другом не напоминает, кроме как об аде, и теперь, думая примерно то же, что и я, наблюдает за рыболовом, который внезапно — то ли он плачет, то ли у него видение, или дергается поплавок — наклоняется к борту лодки. Все это правильно, но для своего времени, теперь же правильны только упреки. Они направлены против множества людей, это может прямо-таки испугать, и не только я, но и всякий другой лучше уж станет глядеть из открытого окна на реку. Здесь родители и родственники, и то, что они вредили мне из любви ко мне, лишь увеличивает их вину, ведь как сильно они могли бы из любви ко мне помочь, затем дружественные семьи со злым взглядом, от сознания вины они тяжелеют и не хотят подняться в воспоминания, затем куча нянь, учитель и писатель и среди них одна совершенно определенная кухарка, затем в наказание переходящие друг в друга домашний врач, парикмахер, штурман, нищенка, продавец бумаги, парковый сторож, учитель плавания, затем чужие дамы из городского сада, по виду которых этого никак нельзя было бы сказать, уроженцы дачных мест как насмешка над неповинной природой и многие другие; их было бы еще больше, если бы я захотел и смог назвать их по имени, — короче, их так много, что надо следить, как бы не назвать кого-нибудь дважды. Я думаю часто и предоставляю мыслям идти своим ходом, не вмешиваясь, но всегда прихожу 18
к одному и тому же выводу, что воспитание испортило меня больше, чем все люди, которых я знаю, и больше, чем я сам постигаю. Но говорить об этом я могу лишь время от времени, ибо если меня спрашивают: «В самом деле? Возможно ли это? Трудно поверить!» — я сразу же из нервного страха пытаюсь это преуменьшить. Внешне я выгляжу, как другие; у меня есть ноги, туловище и голова, брюки, пиджак, шляпа; меня заставляли как следует заниматься гимнастикой, и если я, несмотря на это, маловат ростом и слаб, то значит, это было неизбежно. В остальном же я многим нравлюсь, даже молодым девушкам, а те, кому я не нравлюсь, находят меня все же сносным. Рассказывают, и мы склонны этому верить, что мужчины в опасности нисколько не считаются даже с красивыми чужими женщинами; если эти женщины мешают им бежать из горящего театра, они отшвыривают их к стене, бодают головой, толкают руками, коленями, локтями. И тогда наши болтливые женщины молчат, их бесконечные речи обрываются точкой на глаголе, брови утрачивают покой, бедра и ляжки теряют дыхательный ритм движения, в полуоткрытый от страха рот втекает больше воздуха, чем обычно, и щеки кажутся немного вздутыми. Санд: французы все — комедианты; но лишь самые слабые из них играют комедию. 19
Клакеры во французских театрах: повелители сидят в партере. Гагакают для ближних, роняют газеты для галерочников. Колотушка извещает о начале 6 ноября. Вечер некой мадам Шеню, посвященный Мюссе. Привычка евреек чмокать, понимание французского посредством всяких подходцев и сложностей анекдота, пока перед самым заключительным словом, покоящимся на руинах этого анекдота, французский на наших глазах не потухает, — может быть, мы слишком сильно все время напрягались, люди же, понимающие французский, уходят, не дожидаясь конца, потому что они уже достаточно услышали, другие услышали еще далеко не достаточно, акустика зала, более благосклонная к кашлянью в ложах, чем к слову выступающего; ужин у Рашели, она читает Расина: Федра с Мюссе, книга лежит между ними на столе, на котором, кстати, лежит всякая всячина. Консул Клодель, блеск его глаз заливает широкое лицо и с лица отсвечивает, он все время хочет попрощаться, по отдельности ему это удается, но в целом нет, ибо когда он прощается с одним, рядом уже стоит другой, а к нему опять присоединяется тот, с кем прощались. Над подмостками для доклада — галерея для оркестра. Мешают всякие шумы. Кельнеры из вестибюля, гости в комнатах, рояль, отдаленный струнный оркестр, громкие стуки, наконец ссора, локализация которой 20
доставляет большие трудности и потому привлекает внимание. В одной ложе дама с бриллиантами в серьгах, их блеск почти беспрерывно меняется. У кассы молодые, одетые в черное, люди из какого-то французского кружка. Один из них приветствует с таким низким поклоном, что глаза его скользят по полу. При этом он широко улыбается. Но так он делает только перед девушками, мужчинам он сразу затем открыто смотрит в лицо со строго сомкнутым ртом, тем самым одновременно обозначая предыдущее приветствие как смешноватую, но обязательную церемонию. 7 ноября. Доклад Виглера о Геббеле. Сидит на сцене с декорациями современной комнаты, словно из какой-нибудь двери выскочит его возлюбленная, чтобы начать, наконец, пьесу. Нет, он делает доклад. Голодание Геббеля. Сложное отношение к Элизе Ленсинг. В школе у него учительницей старая дева, она курит, сморкается, бьет, а послушных одаривает изюмом. Он всюду ездит (Гейдельберг, Мюнхен, Париж) без определенной цели. Сперва он служка у церковного смотрителя, спит под лестницей в одной кровати с кучером. Юлиус Шнорр фон Карольсфельд по рисунку Ф. Оливье, он рисует на склоне; как красив и серьезен он здесь (высокая шляпа, как сплющенный клоунский колпак, с тугими, надвинутыми на лоб узкими полями, волнистые, длинные волосы, глаза направлены лишь на картину, спокой- 21
ные руки, доска на коленях, одна нога чуть глубже скользнула на откос). Но нет, это Оливье, нарисованный Шнорром. 10 часов, 15 ноября. Я не позволю себя утомить. Я впрыгну в свою новеллу, даже если это искромсает мне лицо. 16 ноября, 12 часов. Читаю Гёте «Ифигению в Тавриде». За исключением отдельных явно неудачных мест, там вызывает настоящее восхищение высушенный немецкий язык в устах чистого мальчика. Каждое слово стиха в момент чтения поднимается читающим ввысь, где оно и стоит в скудном, может быть, но пронизывающем свете. 27 ноября. Бернхард Келлерман читал вслух. «Кое- что неопубликованное из моих сочинений» — так он начал. По-видимому, милый человек; почти седые, торчком стоящие волосы, старательно, чисто выбрит, острый нос, желваки перекатываются, как волны, на скулах. Писатель он посредственный, хотя есть хорошо написанные куски (какой- то мужчина выходит в коридор, кашляет и оглядывается, нет ли здесь кого-нибудь); честный человек, он хочет прочитать то, что пообещал, но публика не дает, испугавшись первого рассказа о психиатрической лечебнице: из-за скуки, навеваемой манерой чтения, слушатели, несмотря на известную занимательность рассказа, все время поодиночке выходят с такой ретивостью, будто по соседству читают что-то другое. Когда он, прочи- 22
тав треть рассказа, остановился, чтобы выпить минеральной воды, ушло уже много народа. Он испугался. «Скоро конец», — просто соврал он. Когда он закончил, все встали, раздались аплодисменты, прозвучавшие так, словно все поднялись, а один остался сидеть и аплодировал для собственного удовольствия. Келлерман хотел читать дальше — еще один рассказ или даже несколько. Увидев, что все уходят, он только рот раскрыл. Наконец, по чьему-то совету, он сказал: «Я хотел бы еще прочитать небольшую сказку, это займет всего пятнадцать минут. Сделаем пятиминутный перерыв». Кое-кто остался, и он прочитал сказку, вполне дававшую слушателям право бежать через зал чуть ли не по головам соседей к выходу. Рудле 1 к, долг Каре 10 г, 15 декабря. Своим выводам из моего нынешнего, уже почти год длящегося состояния я просто не верю — для этого мое состояние слишком серьезно. Я даже не знаю, могу ли сказать, что это состояние не новое. Во всяком случае, я думаю: состояние это ново, подобные у меня бывали, но такое — еще никогда. Я словно из камня, я словно надгробный памятник себе, нет даже щелки для сомнения или веры, для любви или отвращения, для отваги или страха перед чем-то определенным или вообще, — живет лишь шаткая надежда, бесплодная, как надписи на надгробиях. 23
Почти ни одно слово, что я пишу, не сочетается с другим, я слышу, как согласные с металлическим лязгом трутся друг о друга, а гласные подпевают им, как негры на подмостках. Сомнения кольцом окружают каждое слово, я вижу их раньше, чем само слово, да что я говорю! — я вообще не вижу слова, я выдумываю его. Но это еще было бы не самым большим несчастьем, если бы я мог выдумывать слова, которые развеяли бы трупный запах, чтобы он не ударял снизу в нос мне и читателю. Когда я сажусь за письменный стол, то чувствую себя не лучше человека, падающего и ломающего себе обе ноги в потоке транспорта на Place de I'Opera. Все экипажи тихо, несмотря на производимый ими шум, устремляются со всех сторон во все стороны, но порядок, лучший, чем его мог бы навести полицейский, устанавливает боль этого человека, которая закрывает ему глаза и опустошает площадь и улицы, не поворачивая машин обратно. Полнота жизни причиняет ему боль, ибо он ведь тормозит движение, но и пустота не менее мучительна, ибо она отдает его во власть боли. 16 декабря. Я больше не брошу дневника. Я должен сохранить себя здесь, ибо только здесь это и удается мне. Мне так хочется объяснить чувство счастья, которое время от времени, вот как раз сейчас, возникает во мне. Это нечто игристое, целиком напол- 24
няющее меня легкой приятной дрожью и внушающее мне способности, в отсутствии которых я с полной уверенностью могу убедиться в любой момент, хоть и сейчас. Геббель хвалит «Дорожную тень» Юстинуса Кернера. «И такое произведение едва существует, никто его не знает». «Дорога одиночества» В. Фреда. Как пишутся такие книги? Человек, достигший чего-либо путного в малом, так натужно' растягивает свой талант на большой роман, что становится тошно, даже если ты восхищаешься энергией, с какой человек насилует собственный талант. Зачем это третирование второстепенных персонажей, о которых я читаю в романах, пьесах и т. д. Какое чувство близости я испытываю к ним! В «Би- шофсбергских девах» (так это называется?) говорится о двух швеях, готовящих белье для невесты. Какова жизнь этих двух девушек? Где они живут? Что они натворили такого,, что их не пускают в пьесу? Им лишь дозволено, буквально утопая в потоках ливня, снаружи прижать в последний раз лицо к окошку каюты Ноева ковчега, для того чтобы зрители в партере увидели на мгновение нечто смутное. 17 декабря. На настойчивый вопрос — неужели ничто не покоится? Зенон ответил: «Да, летящая стрела покоится». 25
Если бы французы по характеру своему были немцами, как бы тогда восхищались ими немцы! То, что я так много отложил и повычеркивал — а это я сделал почти со всем, что вообще написал в этом году, — тоже очень мешает мне при писании. Ведь это целая гора, в пять раз больше того, что я вообще когда-либо написал, и уже одной массой своей она прямо из-под пера притягивает к себе все, что я пишу. 18 декабря. Не будь несомненным то обстоятельство, что причина оттягивания момента распечатывания письма (предположительно даже столь незначительного содержания, как только что полученное) заключается лишь в слабости и трусости, заставляющих медлить с распечатанием письма так же, как медлишь открыть дверь комнаты, где кто-то, может быть, уже нетерпеливо тебя дожидается, — тогда это можно было бы еще лучше объяснить основательностью. Если предположить, что я человек основательный, тогда я должен пытаться растягивать все, что касается письма, то есть медленно его открывать, медленно и многажды прочитывать, долго размышлять, подготавливать несколько вариантов ответа, прежде чем переписать его набело, и наконец еще помедлить с отправкой. Все это в моей власти, вот только избежать внезапности получения письма нельзя. Но и это я замедляю искусственным образом, долго не открываю письмо, оно лежит предо 26
мною на столе, все время предлагая себя, я все время получаю его, однако не беру в руки. Эстет Вечер, половина двенадцатого. То, что я, пока не освобожусь от канцелярии, попросту потерян, это мне яснее ясного, речь только о том, чтобы как можно дольше держать голову кверху, дабы не утонуть. Насколько это будет трудно, сколько сил это из меня вытянет, видно уже по тому, что сегодня я не выдержал своего нового расписания — с 8 до 11 вечера сидеть за письменным столом, и что сейчас я даже не считаю это таким уж большим несчастьем, и что я торопливо записал лишь эти несколько строк прежде, чем лечь в постель. 19 декабря. Начал ходить на службу. После обеда был у Макса. Почитал немного дневники Гёте. Время уже излило покой на эту жизнь, дневники озаряют ее светом. Ясность всех событий делает их таинственными, так же как парковая ограда при созерцании больших лужаек успокаивает глаз и вместе с тем вселяет в нас преувеличенное почтение. Только что пришла к нам впервые моя замужняя сестра. 20 декабря. Чем оправдаю я вчерашнее замечание о Гёте (которое почти столь же неверно, как и отмеченное записью чувство, ибо подлинное было развеяно приходом сестры)? Ничем. Чем оправдаю я то, что сегодня еще ничего не написал? 27
Ничем. Тем более что мое состояние не наихудшее. У меня в ушах все время звучит призыв: «Приди ж, незримый суд!» Для того, чтобы мне наконец дали покой эти фальшивые места, ни за что не желающие убираться из истории, я два из них перепишу: «Его вдохи были громкими, как вздохи по поводу сна, в котором несчастье легче перенести, чем в нашем мире, так что простые вдохи уже сами по себе вздохи». Теперь я окидываю это взглядом с такой же легкостью, с какой окидывают взглядом головоломку, говоря: «Какое это имеет значение, если я не могу загнать шарики в их лунки, ведь все принадлежит мне, стакан, доска, шарики и что еще тут есть; все это искусство я попросту могу сунуть в карман». 21 декабря. Достопримечательности из «Подвигов Великого Александра» Михаила Кузмина: «Ребенок, верхняя половина которого была мертвою, нижняя же — со всеми признаками жизни... младенческий труп с шевелящимися красными ножками». «Нечистых царей, Гогу и Магогу, питавшихся червяками и мухами, загнал в рассевшиеся скалы и до скончания мира запечатал Соломоновою печатью». «Каменные потоки, что вместо воды стремят с грохотом камни, песчаные ручьи, три дня текущие к югу, три дня —• на север». «Мужеподобные женщины, с выжженными правыми 28
грудями, короткими волосами, в мужской обуви». «Крокодилы, мочою сжигающие дерево». Был у Баума, слушал прекрасные вещи. Я слаб, как прежде и всегда. Такое ощущение, будто меня связали, и одновременно другое ощущение, будто, если бы развязали меня, было бы еще хуже. 22 декабря. Сегодня я не решаюсь даже делать себе упреки. Прозвучи они в этот пустой день, они имели бы отвратительное эхо. 24 декабря. Я сейчас внимательнее осмотрел свой письменный стол и понял, что за ним ничего хорошего не сделать. На нем столько всего лежит и создает беспорядок без какой-либо размеренности и хоть какой-то совместимости неупорядоченных вещей, а она-то обычно и делает всякий беспорядок выносимым. Какой бы ни был беспорядок на зеленом сукне, он может быть и в партере старых театров. Но когда из стоячих мест 25 декабря. Из открытого ящика под приставкой к столу вылезают брошюры, старые газеты, каталоги, видовые открытки, письма, частью разорванные, частью открытые, вылезают в форме наружной лестницы — этот непристойный вид портит все. Отдельные относительно большие вещи партера выступают с наивозможной активностью, словно в театре разрешено, чтобы в зрительном зале торговец приводил в порядок свои бухгалтерские книги, плотник плотничал, офицер размахивал саблей, духовник обращался к сердцам, уче- 29
ный — к разуму, политик — к гражданскому чувству, чтобы влюбленные не сдерживали себя и т. д. Это только на моем письменном столе стоит наготове зеркало для бритья, щетиной вниз лежит одежная щетка, тут же портмоне открыто на тот случай, если придется платить, из связки ключей торчит ключ, готовый приступить к делу, а галстук частично еще обвивает снятый воротничок. Расположенный выше, по бокам зажатый запертыми маленькими выдвижными ящиками, открытый ящик приставки представляет собой не что иное, как чулан, как если бы низкий балкон зрительного зала, по сути, самое видное место театра, был резервирован для вульгарнейших людей, для старых прожигателей жизни, у которых внутренняя грязь постепенно выступает наружу, для грубых парней, болтающих ногами через перила балкона. Семьи с таким количеством детей, что на них бросаешь лишь беглый взгляд, не в силах их сосчитать, разводят здесь всю грязь бедных детских комнатушек (уже в самый партер протекает), в темном заднике сидят неизлечимые больные, их, к счастью, видно только тогда, когда туда падает свет, и т. д. В этом ящике лежат старые бумаги, которые я давно бы выбросил, имей я корзину для бумаг, карандаши с обломанными остриями, пустая спичечная коробка, пресс-папье из Карлсбада, линейка, ухабистость ребра которой была бы слишком опасна для сельской дороги, множество запонок, тупые лезвия (для них нет места на всем свете), зажимы для галстука и еще 30
одно тяжелое металлическое пресс-папье. В ящике повыше — Убого, убого, и то это еще слабо сказано. Сейчас полночь, но так как я очень хорошо выспался, то это лишь постольку может служить извинением, поскольку днем я бы вообще ничего не написал. Зажженная лампа, тишина квартиры, тень за окном, последние мгновения бодрствования — они дают мне право писать, будь то даже самое убогое. И я поспешно использую это право. Вот я какой. 26 декабря. Два с половиной дня — правда, не полностью — я был один, и вот я уже если и не преобразован, то на пути к тому. Одиночество имеет надо мною никогда не пасующую силу. Мое нутро расслабляется (пока только поверхностно) и готово раскрыться. Во мне начинает устанавливаться маленький порядок, а в этом-то я больше всего и нуждаюсь, ибо при небольших способностях нет ничего хуже, чем беспорядок, 27 декабря. У меня нет больше сил написать хоть одну фразу. Да если бы речь шла о словах, если б можно было, прибавив одно слово, отвернуться в спокойном сознании, что это слово целиком наполнено тобою. Часть послеобеденного времени проспал; когда бодрствовал, я лежал на диване, вспоминал некоторые любовные переживания юношеской поры, с досадой задержался на одной упущенной возмож- 31
ности (я лежал тогда слегка простуженный в постели, и гувернантка читала мне «Крейцерову сонату», наслаждаясь при этом моей возбужденностью), представил себе свой вегетарианский ужин, был доволен своим пищеварением и испытывал опасения, хватит ли света моих глаз на всю мою жизнь. 28 декабря. Когда я несколько часов веду себя по-человечески,-как сегодня с Максом и позже у Баума, то перед сном уже исполнен высокомерия.
1911 4 января. «Вера и родина» Шёнгерра. У посетителей галереи подо мной пальцы мокрые от вытирания глаз. 7 января. Сестра Макса так влюблена в своего жениха, что пытается с каждым посетителем поговорить по отдельности, ибо с каждым отдельно можно лучше выговориться о своей любви и повториться. Словно волшебные силы — ибо ни внешние, ни внутренние обстоятельства, в настоящее время куда более благоприятные, нежели год тому назад, не мешали мне — удерживали меня в течение целого свободного дня (сегодня воскресенье) от того, чтобы писать. Мне утешительно открылись некоторые новые знания о несчастном создании, каким я являюсь. 12 января. В эти дни я многого не записал о себе, отчасти из лени (я теперь много и крепко сплю днем, во время сна я приобретаю больший вес), отчасти также из страха выдать свои познания о себе. Этот страх оправдан, ведь самопозна- 2 Зак 1332 33
ние лишь тогда заслуживает быть зафиксированным в записи, когда оно может осуществиться с максимальной полнотой, с пониманием всех, вплоть до второстепенных, последствий, а также с полнейшей правдивостью. Если же оно осуществляется не так, — а я, во всяком случае, так не умею, — тогда записанное по собственному усмотрению, приобретя могущество именно благодаря фиксации, выдает вскользь почувствованное за истинное чувство и ты лишь запоздало осознаешь всю бесполезность записанного. Несколько дней тому назад — Леони Фриппон, кабаретистка из «Город Вена». Прическа — перехваченная лентой куча локонов. Скверный корсаж, очень поношенное платье, но очень красива в своих трагических движениях, напряженные веки, выразительные движения длинных ног, умелое вытягивание рук вдоль тела, роль несгибаемой шеи в двусмысленных позах. Песня: коллекция пуговиц в Лувре. Шиллер, нарисованный Шадовым в 1804 г. в Берлине, где его пышно чествовали. Крепче, чем за этот нос, лицо не ухватить. Нос несколько оттянут книзу вследствие привычки во время работы теребить его. Дружелюбный, с немного впалыми щеками человек, бритое лицо делает его похожим на старика. 14 января. Роман «Супруги» Берадта. Плохой язык. Все время внезапно зачем-то появляется 34
автор, например: все были веселы, но присутствовал один, который не был весел. Или: и вот пришел некий господин Штерн (которого мы уже знаем до мозга его романных костей). Подобное есть и у Гамсуна, но там это столь же естественно, как сучки на дереве, здесь же это капают на действие, как модное лекарство на сахар. Внимание беспричинно приковывается к каким-то странным оборотам. Например: он трудился над ее волосами, трудился и снова трудился. Отдельные лица, хотя и не освещены новым светом, видны хорошо, настолько хорошо, что местами даже недостатки не мешают. Второстепенные персонажи большей частью безнадежны. 17 января. Макс читал мне первый акт «Прощания с юностью. Как я могу такой, каков я сегодня, осилить это; целый год мне пришлось искать, прежде чем я нашел в себе подлинное чувство, и вот теперь, в кафе, поздним вечером, мучимый наплывами плохого, несмотря ни на что, пищеварения, должен сколь-нибудь соответственно восседать в своем кресле, внимая такому большому произведению. 19 января. Так как я, кажется, вконец измотан — в последний год я был бодр не больше пяти минут, мне предстоит каждый день желать исчезнуть с лица земли или, хотя и это не дало бы мне ни малейшей надежды, начать все сначала малым ребенком. Внешне мне будет легче, чем тогда. Ибо в те времена я лишь смутно стремился к изобра- 35
жению, которое было бы каждым словом связано с моей жизнью, которое я мог бы прижимать к груди и которое сорвало бы меня с места. С какими муками (правда, ни в какое сравнение не идущими с нынешними) я начинал! Каким холодом целыми днями преследовало меня написанное! Но так велика была опасность, и так ничтожны были даваемые ею передышки, что я совсем не чувствовал этого холода, что, конечно, в целом не очень- то уменьшало мое несчастье. Однажды я задумал роман, в котором два брата враждовали друг с другом, один из них уехал в Америку, между тем как другой остался в тюрьме в Европе. Я только время от времени записывал строчку-другую, потому что сразу же уставал. Вот так однажды в воскресенье, когда мы были в гостях у дедушки с бабушкой и наелись особенно мягкого хлеба с маслом, которым там всегда угощали, я начал писать что-то про ту тюрьму. Вполне возможно, что я занялся этим главным образом из тщеславия и шуршанием бумаги по скатерти, постукиванием карандаша, рассеянным рассматриванием круга под лампой хотел возбудить в ком- нибудь желание взять у меня написанное, прочесть его и восхититься мною. В нескольких строчках был описан преимущественно коридор тюрьмы, главным образом тишина и холод; было сказано и сочувственное слово об оставшемся брате, ибо это был хороший брат. Возможно, меня охватило ощущение невыразительности описания, но с того дня я никогда больше не обращал особого внимания 36
на такие ощущения, когда сидел за круглым столом в знакомой комнате среди родственников, к которым привык (моя робость была столь велика, что среди привычного я уже бывал наполовину счастлив), ни на минуту не забывая, что я молод и нынешний покой не про меня — мне предначертано великое. Дядя, любивший поиздеваться, наконец взял у меня листок, который я слабо попытался удержать, бросил на него беглый взгляд и вернул обратно, даже не посмеявшись; он сказал остальным, которые следили за ним глазами: «Обычная чепуха», мне же не сказал ни слова. Я, правда, остался на месте, по-прежнему склонившись над своим, стало быть, никчемным листком, но из общества я был изгнан одним пинком, дядин приговор отозвался в моей душе уже почти во всем действительном значении, в самом чувстве семьи мне раскрылся весь холод нашего мира, я должен согреть его пламенем, на поиски которого я еще только собирался отправиться. 19 февраля. Когда я сегодня хотел подняться с постели, я свалился как подкошенный. Причина этого очень проста: я крайне переутомился. Не из-за службы, а из-за другой моей работы. Служба неповинно участвует в этом лишь постольку, поскольку я, не будь надобности ходить туда, мог бы спокойно жить для своей работы и не тратить там ежедневно эти шесть часов, которые особенно мучительны для меня в пятницу и субботу, потому что я полон моими писаниями, — так 37
мучительны, что Вы себе представить не можете. В конечном счете — я знаю — это пустая болтовня, виноват только я, служба предъявляет ко мне лишь самые простые и справедливые требования. Но для меня это страшная двойная жизнь, исход из которой, вероятно, один — безумие. Я пишу это при ясном свете утра и наверняка не стал бы писать, не будь это настолько правдой и не будь столь сильна моя сыновья любовь к Вам. Впрочем, завтра, наверное, уже опять все будет в порядке, и я приду на службу, где первыми услышу слова о том, что Вы хотите избавить от меня Ваш отдел. Особенность моего вдохновения, охваченный которым я сейчас, в два часа ночи, — счастливейший и несчастнейший, — иду спать (может быть, оно, если я только смогу вынести мысль об этом, сохранится, ибо оно сильнее, чем когда-либо прежде), заключается в том, что я умею все, а не только нечто определенное. Когда я, не выбирая, пишу какую-нибудь фразу, например: «Он выглянул в окно», то она уже совершенна. 20 февраля. Мелла Марс в кабаре «Люцерна». Остроумная трагедийная актриса, которая выступает в некоторой степени не на той сцене так, как трагедийные актрисы порой держатся за сценой. У нее усталое, плоское, пустое старое лицо, что у всех известных актеров является как бы разбегом. Говорит она очень резко, таковы и ее движения, начиная с согнутого большого пальца, который 38
словно состоит из сухожилий вместо костей. Особая игровая способность ее носа подчеркивается переменным светом и углублениями играющих вокруг него мышц. Несмотря на постоянную молниеносность ее движений и слов, внимание она заостряет мягко. Небольшие города тоже имеют небольшие окрестности для гуляющих. Молодые, аккуратные, хорошо одетые юноши рядом со мной в галерее напоминают мне юность и потому производят отталкивающее впечатление. Письма молодого Клейста, двадцатидвухлетнего. Отказался от военной карьеры. Дома спрашивают: ради какой же доходной профессии? — только о такой и могла быть речь. У тебя есть выбор — юриспруденция или камеральные науки. Но есть ли у тебя связи при дворе? «Вначале я несколько смущенно ответил отрицательно, но потом с тем большей гордостью заявил, что, если бы у меня и были связи, я, по моим нынешним понятиям, стыдился бы рассчитывать на них. Усмехнулись; я почувствовал, что ответил опрометчиво. Следует остерегаться произносить вслух такие истины». 21 февраля. Я живу здесь так, словно уверен, что буду жить второй раз; ну, например, как после неудачной поездки в Париж я утешал себя тем, что постараюсь вскоре снова побывать там. Передо мной — резко разделенные участки света и тени на тротуаре. 39
Какое-то мгновение я чувствовал себя бронированным. Как мне чужды, например, мышцы руки. Марк Генри — Дельвар. Порожденное пустым залом трагическое чувство у зрителя благотворно влияет на серьезные песни, веселым же мешает. — Генри конферирует, тем временем Дельвар за прозрачным, чего она не знает, занавесом приводит в порядок свои волосы. — При плохо посещаемых представлениях Вецлер, организатор, носит свою ассирийскую бороду, обычно совершенно черную, с проседью. — Хорошо поддаться такому темпераменту, это действует двадцать четыре часа, нет, не так долго. — Много одежды, бретонские костюмы, самая нижняя из нижних юбок — самая длинная, так что все это богатство можно издали посчитать. — Сперва Дельвар аккомпанирует, потому что хотят сэкономить на аккомпаниаторе, в зеленом платье с глубоким вырезом и мерзнет. — Парижские уличные выкрики. Разносчики газет резвятся. — Кто-то со мною заговаривает, но, прежде чем я перевожу дух, со мной уже прощаются. — Дельвар смешна, у нее улыбка старых дев, старая дева немецкого кабаре с красной шалью, которую она достает из-за занавеса — она делает революцию, стихи Даутендейя она читает тем же жестким несгибаемым голосом. Она была мила только вначале, когда сидела за роялем. — При песне «a Bagtinolles» я почувствовал в горле Париж. Bagtinolles должен быть похож на пенсионе- 40
pa, равно как его апаши. Бруан сочинил для каждого квартала свою пег ню. 26 марта. Теософские доклады д-ра Рудольфа Штайнера из Берлина. Риторический прием: обстоятельно излагает возражения противников, слушатель поражен, сколь сильны эти противники, слушатель встревожен, он полностью погружается в эти возражения, словно вокруг ничего более не существует, слушатель считает уже, что опровергнуть их вообще невозможно, и он более чем удовлетворен даже самым беглым изложением возможной защиты. Кстати, такой риторический эффект соответствует предписанию погрузить слушателей в благоговейное настроение. Долго рассматривается вытянутая вперед ладонь. Заключительная точка не ставится. Обычно каждая фраза, произносимая оратором, начинается с прописных букв, по мере продолжения она изо всех сил наклоняется к слушателю и в конце своем с заключительной точкой возвращается к оратору. Когда же заключительной точки нет, ничем не сдерживаемая фраза дышит слушателю прямо в лицо. Доклад Лооса и Крауса. Как только в какой-нибудь западноевропейской повести делается попытка охватить хоть некоторые группы евреев, мы сейчас уже почти по привычке сразу начинаем под или над изображенным искать и находить также решения еврейского вопроса. Но в «Еврейках» не дано такого реше- 41
ния, оно даже не предполагается, ибо как раз те персонажи, которые занимаются подобными вопросами, стоят в романе далеко от центра, там, где события разворачиваются быстрее, и, хотя мы еще можем за ними наблюдать, нам уже не представляется случая спокойно получить сведения об их стремлениях. Недолго рассуждая, мы находим в этом недостаток романа и чувствуем себя тем более вправе дать такую оценку, что теперь, когда существует сионизм, возможности решения еврейской проблемы разработаны так ясно, что в конце концов писателю нужно сделать лишь несколько шагов, чтобы найти подходящие для своего повествования решения. Но данный недостаток вытекает еще из другого недостатка. В «Еврейках» нет нееврейских персонажей, уважаемых антагонистов, которые в других произведениях выманивают еврейское на свет Божий, так что оно возникает перед ними, вызывая изумление, сомнение, зависть, страх и наконец, наконец-то обретает уверенность в себе, во всяком случае оно в противопоставлении с ними может подняться во весь свой рост. Именно этого мы желаем, другого растворения еврейских масс мы не признаем. На это чувство мы ссылаемся не только в данном случае, по меньшей мере в одном направлении оно всеобще. Так, на пешеходной дороге в Италии нас необыкновенно радует мелькание ящериц перед нашими ногами, мы все время хотим наклониться к ним, но когда мы видим их у торговца, сотнями кишащими в больших 42
банках, в каких обычно маринуют огурцы, то мы не знаем, куда деваться. Оба недостатка объединяются в третий. «Еврейки» могут обходиться без того находящегося на переднем плане юноши, который обычно в повествовании привлекает к себе лучших и ведет их в прекрасном радиальном направлении к границам еврейского круга. Именно с тем, что роман может обходиться без этого юноши, мы не хотим согласиться, здесь мы ошибку больше чувствуем, нежели видим. 28 марта. Художник Поллак-Карлин, его жена, два широких больших передних зуба заостряют большое, в общем-то плоское лицо, госпожа надворная советница Биттнер, мать композитора, крепкий костяк которой от старости так выпирает, что она похожа на мужчину, по крайней мере когда сидит. Отсутствующие ученики требуют столько внимания от д-ра Штайнера. Во время его выступления вокруг него так и теснятся покойники. Жажда знаний? Разве их, собственно, это интересует? Видимо, да. Спит два часа. С тех пор как однажды во время его выступления выключили электрический свет, он всегда носит с собой свечу. Он был очень близок к Христу. Он поставил в Мюнхене свою пьесу (ты можешь изучать ее целый год и все равно не поймешь), сам нарисовал костюмы, написал музыку. Он был наставником некоего химика. Симону Леви, торговцу мылом в Па- 43
риже, Quai Moncey, он дал превосходные деловые советы. Тот перевел его произведения на французский язык. Поэтому надворная советница занесла в свою записную книжку: «Как достичь познания высших миров? У С. Леви в Париже». В Венской ложе есть теософ, шестидесяти пяти лет, необычайно толстый, прежде забубённый пьяница, который постоянно верит и постоянно впадает в сомнения. Говорят, было очень забавно, когда однажды на конгрессе в Будапеште во время ужина на Блоксберге в лунную ночь неожиданно пришел д-р Штайнер и он со страху спрятался со своей кружкой за пивной бочкой (хотя д-р Штайнер не рассердился бы). Возможно, он и не самый великий современный исследователь духа, но лишь на нем возлежит долг объединить теософию с наукой. Поэтому он и знает все. Однажды в его родном селе появился ботаник, большой знаток оккультных наук. Он и просветил его. То, что я посещу д-ра Штайнера, дама истолковала мне как проявление памяти предков. Врач этой дамы, когда у нее обнаружились симптомы инфлюэнцы, спросил у д-ра Штайнера о лекарстве, прописал это лекарство даме и сразу же вылечил ее. Одна француженка попрощалась с ним, сказав: «Аи revoir». Он потряс за ее спиной рукой. Через два месяца она умерла. Еще один подобный случай в Мюнхене. Мюнхенский врач лечит красками, которые назначал д-р Штайнер. Он посылал также больных в пинакотеку с пред- 44
писанием стоять, сосредоточившись, перед определенной картиной, в течение получаса или больше. Гибель Атлантиды, гибель Лемурии, и теперь еще — гибель от эгоизма. Мы живем в решающее время. Опыт д-ра Штайнера удастся, если только духи зла не одержат верх. Он питается двумя литрами миндального молока и фруктами, растущими на возвышенностях. Со своими отсутствующими учениками он обращается посредством мысленных образов, которые он им направляет. Создав эти образы, он больше не занимается ими, но они быстро стираются, и он должен их снова создавать. Госпожа Фанта: «У меня плохая память». Д-р Шт.: «Не ешьте яиц». Мое посещение д-ра Штайнера. Одна женщина уже ожидает (на третьем этаже гостиницы «Виктория» на Юнгманштрассе), но настоятельно просит меня пройти раньше ее. Мы ждем. Приходит секретарша и обнадеживает нас. Я вижу его в конце коридора. Нешироко раскинув руки, он приближается к нам. Женщина говорит, что я пришел первым. И вот я иду позади него, он ведет меня в свою комнату. На его черном сюртуке, который во время вечерних выступлений кажется навощенным (так он блестит своей чистой чернотой), теперь, при дневном свете (сейчас три часа пополудни), видна пыль, особенно на спине и плечах, и даже пятна. 45
В его комнате я пытаюсь выказать робость, испытывать которую не могу, тем, что нахожу самое неподходящее место для своей шляпы, кладу ее на маленькую деревянную подставку для шнуровки ботинок. Стол посредине, я сижу лицом к окну, он — с левой стороны стола. На столе бумаги с несколькими рисунками, напоминающими рисунки на докладах об оккультной физиологии. Номер «Анналов натурфилософии» лежит поверх небольшой стопки книг, кажется, кругом валяются еще книги. Но осматриваться нельзя, так как он все время старается заворожить посетителя своим взглядом. Когда же он не делает этого, нужно быть начеку, пока взгляд его снова не обратится на вас. Он начинает несколькими непринужденными фразами: «Вы ведь доктор Кафка? Давно ли Вы занимаетесь теософией?» Но я произношу свою заготовленную речь: «Я ощущаю, что большая часть моего существа тяготеет к теософии, но вместе с тем я испытываю перед нею сильнейший страх. Я боюсь, что она породит новое смятение, которое было бы для меня очень опасным, ибо мое нынешнее несчастье как раз и проистекает из смятения. Смятение это вызвано вот чем: мое счастье, мои способности и всякая возможность приносить какую-то пользу с давних пор связаны с литературой. И здесь я переживал состояния (не часто), очень близкие, по моему мнению, к описанным Вами, господин доктор, состояниям ясновидения, я всецело жил при этом всякой фантазией и всякую фантазию 46
воплощал и чувствовал себя не только на пределе своих сил, но и на пределе человеческих сил вообще. Но покоя, который, по-видимому, приносит ясновидящему вдохновение, в этих состояниях почти не было. Я заключаю это по тому, что лучшие из моих работ написаны не в подобных состояниях. Но литературе я не могу отдаться полностью, как это было бы необходимо, — не могу по разным причинам. Помимо моих семейных обстоятельств я не мог бы существовать литературным трудом уже хотя бы потому, что долго работаю над своими вещами; кроме того, мое здоровье и моя натура не позволяют мне жить, полагаясь на — в лучшем случае — неопределенные заработки. Поэтому я стал чиновником в обществе социального страхования. Но эти две профессии никак не могут ужиться друг с другом и допустить, чтобы я был счастлив сразу с обеими. Малейшее счастье, доставляемое одной из них, оборачивается большим несчастьем в другой. Есди я вечером написал что-то хорошее, я на следующий день на службе весь горю и ничего не могу делать. Эти метания из стороны в сторону становятся все более мучительными. На службе я внешне выполняю свои обязанности, но внутренние обязанности я не выполняю, а каждая невыполненная внутренняя обязанность превращается в несчастье, и оно потом уже не покидает меня. И вот к этим двум стремлениям, которых мне никогда не примирить, мне теперь прибавить еще третье — теософию? Не будет ли она мешать двум другим, 47
и не будут ли ей самой мешать эти другие? Смогу ли я, человек, столь несчастный уже и сейчас, довести всю троицу до конца? Я пришел, господин доктор, спросить Вас об этом, ибо чувствую, что, если Вы считаете меня способным, я действительно смогу принять все на себя». Он слушал в высшей степени внимательно, по- видимому, совершенно не наблюдая за мною, полностью поглощенный моими словами. Время от времени кивал головой, что он, вероятно, считал вспомогательным средством для большей сосредоточенности. Вначале ему мешал небольшой насморк, у него текло из носа, он беспрерывно возился с носовым платком, усиленно работая пальцем в глубине каждой ноздри. 27 мая. Сегодня у тебя день рождения, но я даже не посылаю тебе обычной книги, ибо это было бы видимостью; в сущности, я ведь даже не в состоянии подарить тебе книгу. Только потому, что мне так необходимо сегодня хоть мгновение, будь то с помощью этой открытки, быть вблизи тебя, я пишу и начал с жалобы я лишь затем, чтобы сразу быть узнанным. 15 августа. Прошедшее время, когда я не написал ни слова, для меня потому было так важно, что в школе плавания в Праге, в Королевском дворце и Черношицах я перестал стыдиться своего тела. Как поздно я наверстываю теперь, в двадцать восемь лет, свое воспитание, при забеге это назвали бы запоздалым стартом. И вред такого несчастья 48
заключается, возможно, не в том, что не одерживаешь победы; последнее — лишь видимое, ясное здоровое зерно того в дальнейшем расплывающегося, становящегося безграничным несчастья, которое человека, намеревающегося обежать круг, загоняет внутрь этого круга. Впрочем, в это отчасти и счастливое время я заметил в себе также и многое другое и попытаюсь в ближайшие дни записать это. 20 августа. Мной владеет несчастная вера, что у меня нет времени даже для малейшей хорошей работы, ибо у меня действительно нет времени для сочинительства, для того, чтобы расшириться во все стороны света, как мне необходимо. А потом я снова начинаю верить, что мое путешествие удастся, что я стану восприимчивее, если расслаблюсь посредством писания, и потому делаю новую попытку. Читал о Диккенсе. Это так трудно, да и может ли сторонний человек понять, что какую-нибудь историю переживаешь с самого ее начала, от отдаленнейшего пункта до встречи с наезжающим локомотивом из стали, угля и пара? Но и в этот момент ты не покидаешь ее, а хочешь и находишь время, чтобы она гнала тебя дальше, то есть она гонит тебя, и ты по собственному порыву мчишься впереди нее туда, куда она толкает тебя и куда ты сам влечешь ее. Я не могу понять и даже не могу поверить в это. Я лишь временами живу в маленьком слове, 49
в его ударении я, например, на мгновение теряю свою ни на что не пригодную голову («удар» сверху). Первая и последняя буква — начало и конец моего чувства пойманной рыбы. 24 августа. Вместе со знакомыми сижу на открытом воздухе за столом кафе, за соседним столом женщина, она только что пришла, тяжело дышит под большими грудями и с разгоряченным, загорело блестящим лицом усаживается. Она откидывает голову назад, открывая сильный волосяной налет, она закатывает глаза кверху почти так, как, вероятно, иногда смотрит на мужа, который рядом с нею читает иллюстрированный журнал. Если бы можно было втолковать ему, что рядом с женой в кафе можно читать в крайнем случае газету. Но никоим образом не журнал. В какой-то момент она вспоминает о своей полноте и слегка отодвигается от стола. 26 августа. Завтра я должен ехать в Италию. Сейчас, вечером, отец не может заснуть от возбуждения, так как он полностью занят заботами о магазине и разбуженной ими болезнью. Мокрое полотенце на сердце, тошнота, удушье, вздыхает, расхаживая туда-сюда. Мать в своем страхе находит новое утешение. Он ведь всегда был так энергичен, он все преодолевал, и теперь... Я говорю, что беды с магазином могут продлиться всего каких-нибудь четверть года, а потом все должно уладиться. Он, вздыхая и качая головой, все ходит взад-вперед. Ясно, что мы, на его взгляд, не мо- 50
жем снять или хотя бы облегчить его заботы, но даже и на наш взгляд, даже в лучших наших желаниях заложено что-то от столь печального убеждения, что он сам должен заботиться о своей семье. Позже я думал: он лежит у матери, пусть он прижмется к ней, близкая родная плоть должна успокоить. Своим частым зеванием и своим, кстати, неаппетитным, ковырянием в носу отец вызывает небольшое, едва осознаваемое успокоение по поводу его состояния, чего он, когда здоров, вообще-то не делает. Оттла мне это подтвердила. Бедная мать хочет завтра пойти просить Домовладельца. Это стало уже традицией четырех друзей — Роберта, Самуэля, Макса и Франца — каждое лето или осенью использовать свой небольшой отпуск для совместного путешествия. В остальное время года их дружба большей частью состояла в том, что раз в неделю они вечером все четверо охотно собирались вместе, чаще всего у Самуэля, у которого, как самого состоятельного, была большая комната, рассказывали друг другу разные истории и умеренно пили пиво. Когда они около полуночи расходились, их рассказы никогда не были исчерпаны, поскольку Роберт был секретарем некоего объединения, Самуэль — служащим в коммерческом бюро, Макс — государственным чиновником, Франц — чиновником банковского предприятия, так что почти все, с чем каждый из них Столкнулся в течение недели в своей профессии, 51
с которой остальные трое были незнакомы и о которой следовало не только быстро поведать, но и дать обстоятельные объяснения, без чего она была попросту непонятна, было для них новым. Различность этих профессий заставляла каждого то и дело растолковывать остальным суть своей профессии, ибо, поскольку они были всего лишь слабыми людьми, толкования эти воспринимались ими поверхностно, но именно потому, да еще и потому, что они были добрыми друзьями, они то и дело их требовали. К любовным историям, напротив, обращались редко, ибо если Самуэль и имел вкус к ним, то он не решился бы требовать, чтобы разговор определялся его интересами, хотя старая дева, приносившая им пиво, представлялась ему порой хорошим поводом. Но в эти вечера они так много смеялись, что Макс однажды по дороге домой сказал: этот вечный смех, в сущности, огорчителен, так как за ним забываешь о серьезных вещах, с которыми каждому ведь приходится так часто сталкиваться. Когда смеешься, думаешь, что для серьезного есть еще много времени. Но это неверно, ибо серьезное предъявляет, конечно, более высокие требования человеку, и ясно ведь, что в обществе друзей человек скорее способен отвечать более высоким требованиям, нежели в одиночку. Смеяться надо на службе, потому что большего там не сделаешь. Это мнение было направлено против Роберта, он много работал в своем старом, благодаря ему молодевшем, художественном объединении и умел 52
примечать комические вещи, которыми развлекал своих друзей. Как только он начинал, друзья покидали свои места, окружали его или садились на стол и смеялись, в особенности Макс и Франц, так самозабвенно, что Самуэль переносил все стаканы на стоявший в стороне столик. Когда уставали от рассказов, Макс с обновленными силами садился за рояль и играл, Роберт и Самуэль усаживались возле него на скамеечке, Франц же, ничего не смысливший в музыке, один за столом рассматривал коллекцию видовых открыток Самуэля или читал газету. Когда вечера становились теплее и можно было держать окно открытым, все четверо вставали у окна и, положив руки на спину друг друга, смотрели на улицу, слабое движение на которой не нарушало их беседы. Время от времени кто-нибудь подходил к столу глотнуть пива, кто-то показывал на локоны двух девушек, сидевших внизу перед своим винным погребком, или на неожиданно появившуюся луну, пока Франц не говорил, что стало прохладно и надо закрыть окно. Летом они иной раз встречались в общественном саду, садились за стол подальше, где темнее, время от времени поднимали стаканы и, сдвинув головы, за разговором едва замечали доносившиеся издали звуки духового оркестра. Потом ровным шагом, рука в руке они шли через парк домой. Двое по краям вертели тросточки или ударяли ими по кустам, Роберт предлагал петь, но пел потом один за всех четверых, второй посредине чувствовал себя в особенной безопасности. 53
В один из таких вечеров Франц, притянув двоих своих соседей поближе к себе, сказал, как хорошо быть вместе, он не понимает, почему они собираются только раз в неделю, ведь легко можно устроить так, чтобы встречаться если не чаще, то по крайней мере дважды в неделю. Все согласились, даже четвертый, который с краю плохо слышал тихий голос Франца. Такое удовольствие наверняка стоит тех небольших усилий, которые время от времени от кого-нибудь потребуются. Францу казалось, будто штрафом за то, что он говорит за всех, явился его глухой голос. Но он не отступал. И если кто-нибудь однажды действительно не сможет прийти, то это будет во вред лишь ему и в следующий раз он сможет утешиться, но разве остальные должны из-за этого отказаться друг от друга, разве трое недостаточны друг для друга, а если придется — то и двое? «Конечно, конечно», — сказали все. Шедший с краю Самуэль отделился и пошел чуть впереди троих, потому что так было удобнее. Но это ему не понравилось, и он снова примкнул к остальным. Роберт предложил: — Мы будем собираться раз в неделю и учить итальянский. Мы же решили учить итальянский, ведь в прошлом году в той маленькой части Италии, где мы были, мы видели, что нашего итальянского хватает лишь на то, чтобы справиться о дороге, — помните, когда мы заблудились между оградами виноградников в Шампани. И прохоже- 54
му надо было сильно напрячься, чтобы нас понять. Значит, нам нужно учиться, если мы в этом году снова хотим поехать в Италию. Тут уже ничего не поделаешь. А разве может что-то быть лучше, чем учиться вместе? f, — Нет, — сказал Макс, — вместе мы ничему не научимся. Я это знаю так же точно, как и то, что ты, Самуэль, за совместную учебу. — Еще бы! — сказал Самуэль. — Мы наверняка хорошо будем вместе учиться, я всегда сожалею, что мы в школе не учились вместе. А знаете ли вы, собственно, что мы знакомы всего лишь два года? — Он наклонился вперед, чтобы увидеть всех троих. Они замедлили шаг и ослабили руки. — Но вместе мы ничего не учили, — сказал Франц. — И мне это очень нравится. Я ничего не хочу учить. А если нам надо учить итальянский, то пусть лучше каждый учит его отдельно. — Я не понимаю, — сказал Самуэль. — Сперва ты хочешь, чтобы мы каждую неделю собирались, а потом снова не хочешь. — Да иди ты, — сказал Макс, — я и Франц хотим только, чтобы нашим встречам не мешало учение и чтобы нашему учению не мешали встречи, и ничего больше. — Ну да, — сказал Франц. — Да и времени уже нет, — сказал Макс, — сейчас июнь, а в сентябре мы собираемся ехать. — Потому-то я и хочу, чтобы мы вместе учились, — сказал Роберт и широко раскрыл глаза на 55
тех двоих, что были против него. Когда ему возражали, особенно гибкой становилась его шея. Думаешь, что описываешь его правильно, но это всего лишь приближенно и корректируется дневником. Вероятно, это заключено в природе дружбы и сопровождает ее, как тень: один что-либо приветствует, другой о том же сожалеет, третий просто не замечает. 26 сентября. Художник Кубин рекомендует как слабительное средство регулин, растолченную водоросль, которая в кишечнике разбухает, доводит его до вибрации, то есть действует механически, в отличие от нездорового химического воздействия других слабительных на стенки кишечника. Он встречался у Лангена с Гамсуном. Он (Гам- сун) беспричинно ухмыляется. Во время разговора, не прерывая его, положил ногу на колено, взял со стола большие ножницы для бумаг и обрезал кругом на своих штанах бахрому. Одет плохо, но с какой-нибудь дорогой деталью, например галстуком. Рассказы об одном мюнхенском пансионате для людей искусства, где живут художники и ветеринары (чья школа неподалеку) и где так безобразничают, что окна дома напротив, откуда все хорошо видно, сдаются в аренду. Чтобы удовлетворить этих зрителей, иной раз какой-нибудь пансионер вскакивает на подоконник и в обезьяньей позе выхлебывает свою суповую миску. 56
Производитель поддельных предметов старины, который добивается ветхости выстрелами из дробовика, сказал об одном столе: надо еще три раза попить на нем кофе и тогда можно отправить его в Инсбрукский музей. Сам Кубин: очень, но несколько однообразно, подвижное лицо, с одинаковым напряжением , мышц он описывает самые разнородные вещи. Выглядит на разный возраст, рост, полнота — в зависимости оттого, сидит ли он, встает, костюм на нем или пальто. 27 сентября. Вчера встретил на Венцельплац двух девушек, чересчур долго задержал взгляд на одной из них, в то время как именно у другой, одетой в уютно мягкое коричневое складчатое широкое, спереди слегка раскрытое пальто, были, как оказалось слишком поздно, нежная шея и нежный нос, волосы, прекрасные на уже позабытый лад. — Старик в болтающихся штанах на Бельведере. Он свистит; когда я смотрю на него, он перестает; отвожу взгляд — он снова начинает; потом начинает свистеть и тогда, когда я на него смотрю. — Большая красивая пуговица, красиво пришитая на обшлаге рукава девичьего платья. Платье сидит тоже красиво, оно колышется над американскими сапогами. Как редко мне удается : что-нибудь красивое, а вот этой незаметной пуговице и ее необразованной портнихе удалось. — Рассказчица по дороге к Бельведеру, чьи живые ?лаза, вне зависимости от произносимых в дан- 57
ный момент слов, с удовлетворением обозревают рассказываемую историю до самого конца. — Сильные полуповороты шеи крепкой девушки. 29 сентября. Дневники Гёте. Человек, не ведущий дневника, неверно воспринимает дневник другого человека. Когда он, например, читает в дневниках Гёте: «11.1.1797. Целый день был занят дома различными распоряжениями», то ему кажется, что сам он никогда за весь день не делал так мало. Путевые наблюдения Гёте совсем иные, чем нынешние, потому что они велись из почтовой кареты и развивались проще, местность изменялась медленно, и потому за ней легче было следить человеку, даже незнакомому с этой местностью. Это было спокойное, воистину пейзажное мышление. Так как окрестность представлялась пассажиру кареты нетронутой, в ее натуральном виде, и проселочные дороги разделяли ее гораздо естественнее, чем железнодорожные линии, с которыми они соотносятся примерно так же, как реки с каналами, то это не требовало от созерцателя никаких усилий и он мог без особого напряжения систематизировать свои впечатления. Поэтому моментальных наблюдений мало, большей частью в помещениях, где иные люди сразу же полностью распахиваются, например австрийские офицеры в Гейдельберге; а пассаж о мужчинах в Визенхайме, напротив, ближе к описанию местности: «На них были синие сюртуки и белые жи- 58
леты, украшенные ткаными цветами» (цитирую по памяти). Много написано о Рейнском водопаде в Шафхаузене, и вдруг посредине большими буквами: «Возникшие идеи». Кабаре «Люцерна». Люция Кёниг выставляет фотографии со старыми прическами. Изношенное лицо. Иной раз ей кое-что удается достичь с помощью приподнятого снизу носа, поднятых рук и поворота всех пальцев. Тряпичное лицо. — Мимические шутки Лонгена (художник Питтерман). Действие, производимое явно без радости ,и все же задуманное не безрадостным, иначе его нельзя было бы производить ежевечерне, в особенности потому, что даже в момент изобретения оно было столь безрадостным, что не возникла сколь-ни- будь удовлетворительная схема, которая сберегла бы достаточно частое включение всего человека. Красивый прыжок клоуна через кресло в пустоту боковой кулисы. Все в целом напоминает представление в частном обществе, где из дружеских чувств особенно сильно аплодируют трудному, незначительному номеру, чтобы, компенсируя неудачный номер шумными аплодисментами, получить нечто гладкое, закругленное. — Певец Ва- шата. Так плох, что теряешься от одного его вида. Но, поскольку он человек крепкий, он с какой-то Звериной, наверняка только мною одним осознаваемой, силой кое-как удерживает внимание публики. — Грюнбаум действует своей якобы только Мнимой безнадежностью своего существования. — 59
Одис, танцовщица. Тугие бедра. Настоящая бесплотность. По мне, красные коленки подходят лишь к танцу «Весеннее настроение». 30 сентября. Позавчера девушка в соседней комнатке (Хелли Хаас). Я лежал на кушетке и слышал на грани полусна ее голос. Она казалась мне особенно плотно одетой, не только в свою одежду, но и во всю каморку, из одежд выступало только ее сформировавшееся, голое, круглое, сильное темное плечо, которое я видел в ванне. Одно мгновение мне казалось, что от нее идет пар, и пар от нее заполняет всю каморку. Потом она стояла в корсаже пепельно-серого цвета, низ которого так отстоял от ее тела, что можно было сесть на него и пуститься вскачь. Еще о Кубине. Привычка непременно в одобрительном тоне повторить последние слова собеседника, даже если из последующих собственных слов выясняется, что он вовсе с ним не согласен. Досадно. — Слушая его многочисленные рассказы, можно забыть, чего он стоит. Но вдруг тебе напоминают об этом, и ты пугаешься. Речь шла о том, что кафе, в которое мы хотели пойти, опасно; он сказал, что в таком случае он туда не пойдет; я спросил, боязлив ли он, на что он ответил, держа меня к тому же под руку: «Конечно, я молод и еще многое собираюсь сделать». — Весь вечер он часто и, на мой взгляд, совершенно серьезно говорил о моих и его запорах. Но около полуночи, когда я свесил руку с краю стола, он увидел часть 60
моей руки и воскликнул: «Да вы в самом деле больны». С этого момента он обращался со мной еще более обходительно и позднее помешал другим уговорить меня пойти в б.<ордель>. Когда мы уже попрощались, он крикнул мне вослед: «Ригулин!» Тухольский и Щафрански. Берлинское произношение с придыханием, которое требует пауз в голосе, образуемых словечком «вишь». Первый из них — вполне цельный человек, двадцати одного года. От сдержанного и сильного размахивания тростью, заставляющего плечо по-юношески подниматься, до рассудительного довольства и пренебрежения к собственным писательским трудам. Хочет стать адвокатом, видит лишь небольшие препятствия к этому и одновременно — возможности их устранения; звонкий голос, мужское звучание которого после первого получаса говорения переходит как будто в девичье; сомневается, что способен позировать, но надеется, что ему в этом поможет больший жизненный опыт; наконец, боится, что знакомство с миром ввергнет его в мировую скорбь, что он замечал в пожилых берлинцах-евреях подобного ему склада, хотя пока он в себе этого совсем не ощущает. Скоро женится. Рисуя или наблюдая, Щафрански, ученик Берн- харда, делает гримасы, как-то связанные с рисуемым. Напоминает мне, что я, со своей стороны, обладаю сильной способностью к превращениям, которую никто не замечает. Как часто мне прихо^ ,дится подражать Максу. Вчера вечером по дороге 61
домой я, как зритель, мог бы принять себя за Ту- хольского. Чужое существо должно во мне проступать так четко и незримо, как спрятанное в картинке-загадке, в которой никогда ничего не найти, если не знать, что оно там спрятано. При этих превращениях мне особенно хочется верить в замутнение собственных глаз. 1 октября. Вчера в Старо-Новой синагоге. Колнид- ре. Приглушенное биржевое бормотание. В вестибюле кружка с надписью: «Добрые подаяния усмиряют негодование». Храмоподобная внутренность. Три набожных, видимо, восточноевропейских еврея. В носках. С натянутым на голову молитвенным покрывалом склонились над молитвенником, стараясь стать как можно меньше. Двое плачут, только ли праздником тронутые? У одного, вероятно, больные глаза, он быстро прикладывает к ним сложенный носовой платок, чтобы сразу же снова приблизить лицо к тексту. Поется не собственно или главным образом само слово — из-за слов вытягиваются арабески из тончайшего плетения последующих слов. Маленький мальчик, не имеющий ни малейшего представления о целом и возможности ориентироваться, оглохший от шума, протискивается среди скученных людей, его толкают. Мнимый приказчик, молясь, быстро качается, что можно понять как попытку посильнее, хотя и невнятно, подчеркнуть каждое слово, голос он при этом щадит, да в этом шуме четкое сильное подчеркивание и не удалось бы. Семья 62
владельца борделя. В Пинкасовской синагоге иудаизм захватил меня несравненно сильнее. Позапозавчера в б.<орделе> Зуха. Одна девушка, еврейка, с узким, вернее сказать, сбегающим к узкому подбородку лицом, которое большая волнистая прическа как бы растрясает вширь. Три маленькие двери ведут изнутри дома в салон. Гости, как в караульном помещении, на сцене, к напиткам на столе едва притрагиваются. Плосколицая девица в неуклюжем платье, которое колышется лишь в самом низу, по шву. Некоторые одеты, как марионетки для детского театра, какие продаются на рождественском базаре, то есть с рюшами и блестками, которые едва пришиты и приклеены, так что одним рывком их можно отодрать, и они распадутся в пальцах. Хозяйка, с матово-белокурыми, туго натянутыми на, несомненно, отвратительные подкладки волосами, с остро свисающим носом, чья направленность находится в каком-то геометрическом соотношении с висячими грудями и строго подтянутым животом, жалуется на головную боль, вызванную тем, что сегодня, в воскресенье, такой большой тарарам, и он ничего не дает. 0 Кубине. История о Гамсуне подозрительна. Такие истории можно тысячами рассказывать из его произведений как пережитые. 1 октября. О Гёте. «Возникшие идеи» — это всего-навсего идеи, которые вызвал Рейнский во- 63
допад. Это видно из одного письма к Шиллеру. Мимолетное наблюдение — «кастаньетный ритм детских деревянных башмаков» — произвело такое впечатление, так всеми воспринято, что нельзя себе представить, чтобы кто-нибудь, даже не зная об этом наблюдении, воспринял его как собственную оригинальную идею. 2 октября. Бессонная ночь. Уже третья подряд. Я хорошо засыпаю, но спустя час просыпаюсь, словно сунул голову в несуществующую дыру. Сон полностью отлетает, у меня ощущение, будто я совсем не спал или сном был объят лишь поверхностный слой моего существа, я должен начать работу по засыпанию сначала и чувствую, что сон отвергает мои попытки. И с этого момента всю ночь часов до пяти я как будто и сплю, и вместе с тем яркие сны не дают мне заснуть. Я как бы формально сплю «около» себя, в то время, как сам я должен биться со снами. Часам к пяти последние остатки сна уничтожены, я только грежу, и это изнуряет еще больше, чем бодрствование. Короче говоря, всю ночь я провожу в том состоянии, в каком здоровый человек пребывает лишь минуту перед тем, как заснуть. Когда я просыпаюсь, меня обступают все сновидения, но я остерегаюсь продумать их. На заре я вздыхаю в подушку, ибо всякая надежда на прошедшую ночь исчезла. Я вспоминаю о тех ночах, в конце которых выбирался из сна столь глубокого, словно был заперт в скорлупе ореха. 64
Страшным видением сегодня ночью был слепой ребенок, как будто дочь моей ляйтмерицкой тети, у которой вообще нет дочерей, а только сыновья, один из них однажды сломал себе ногу. Во сне существуют какие-то связи между этим ребенком и дочерью д-ра Маршнера, превращающейся, как я недавно заметил, из красивого ребенка в толстую, чопорно одетую маленькую девочку. jQ6g, глаза слепого или плохо видящего ребенка прикрыты очками, левый глаз под довольно сильно выпуклым стеклом молочно-серого цвета, выпученный, другой глаз сидит глубоко и прикрыт вогнутым стеклом. Для того чтобы стекло сидело оптически правильно, необходимо было вместо обычной заложенной за ухо дужки применить рычажок, головку которого никак нельзя было прикрепить иначе, кроме как к скуле, так что от стекла к скуле спускается проволочка, уходящая в продырявленное мясо и кончающаяся на кости, из которой выступает другая проволочка, заложенная за ухо. Вероятно, я страдаю бессонницей только потому, что пишу. Ведь как бы мало и плохо я ни писал, эти маленькие потрясения делают меня очень чувствительным, я ощущаю — особенно по вечерам и еще больше по утрам — дыхание, приближение захватывающего состояния, в котором нет предела моим возможностям, и потом не нахожу покоя из-за сплошного гула: он тягостно шумит во мне, но унять его у меня нет времени. В конечном счете этот гул не что иное, как подавленная, сдерживаемая гармония; выпущенная на Пак 1332 65
волю, она бы целиком наполнила меня, расширила и снова наполнила. Теперь же это состояние, порождая лишь слабые надежды, причиняет мне вред, ибо у меня не хватает сил вынести теперешнюю мысль, днем мне помогает видимый мир, ночь же без помех разрезает меня на части. При этом я всегда думаю о Париже, где во времена осады и позже, до Коммуны, население северных и восточных предместий, прежде чужое парижанам, в течение месяцев, как бы толчками, подобно часовой стрелке, буквально с каждым часом все ближе придвигалось переулками к центру Парижа. Мое утешение —- с ним я и отправляюсь спать — в том, что я так долго не писал, что писание еще не могло занять свое место в моей нынешней жизни и потому оно должно — правда, при наличии определенного мужества — хотя бы некоторое время удаваться. Я сегодня был настолько слаб, что даже рассказал шефу историю про ребенка. Теперь я вспоминаю, что очки, виденные во сне, принадлежат моей матери, сидящей вечером возле меня и во время игры в карты не очень приветливо поглядывающей на меня сквозь пенсне. Правое стекло ее пенсне — не помню, чтобы я раньше замечал это, — ближе к глазу, чем левое. 3 октября. Такая же ночь, только уснул с еще большим трудом. При засыпании вертикально 66
идущая через переносицу боль в голове, как при сильно сжатой лобной морщине. Чтобы быть потяжелее, а это, мне кажется, способствует засыпанию, я скрестил руки и положил кисти на плечи, так что я лежал, как навьюченный солдат. Снова сила моих снов, проникающих своими лучами даже в бодрствование перед засыпанием, не дает мне спать. Осознание моих поэтических способностей вечером и утром не поддается обозрению. Я чувствую себя раскрепощенным до основания и могу извлечь из себя, что только пожелаю. Это выманивание сил, которым потом не дают работать, напоминает мое отношение к Б. Тут тоже разлития, которым не дают истечь, они должны при отдаче сами себя уничтожить, но здесь — и в этом различие — речь идет о более таинственных силах и о моей жизни. На Иозефплац мимо меня проехал дорожный автомобиль с тесно сидящей семьей. За автомобилем вместе с запахом бензина мне ударила в лицо воздушная волна из Парижа. Диктуя на службе довольно длинное уведомление о несчастных случаях участковым управлениям, я, дойдя до конца, который должен был прозвучать повнушительнее, вдруг запнулся и не мог продолжать, а только уставился на машинистку Кайзер — она же, по своему обыкновению, особенно оживилась, задвигалась в кресле, стала покашливать, рыться на столе и тем самым привлекла внимание всей комнаты к моей беде. Иско- 67
мый оборот приобрел теперь еще и то значение, что он должен был успокоить ее, и чем необходимей он становился, тем труднее давался. Наконец я нашел слово «заклеймить» и соответствующую ему фразу, но держал все это во рту с чувством отвращения и стыда, словно это был кусок сырого мяса, вырезанного из меня мяса (такого напряжения мне это стоило). Наконец я выговорил фразу, но осталось ощущение великого ужаса, что все во мне готово к писательской работе и работа такая была бы для меня божественным исходом и истинным воскрешением, а между тем я вынужден ради какого-то жалкого документа здесь, в канцелярии, вырывать у способного на такое счастье организма кусок его мяса. 4 октября. Я неспокоен и язвителен. Вчера перед сном у меня в верхней части головы мерцал прохладный огонек. Над левым глазом уже прочно обосновалась давящая тяжесть. Когда я думаю об этом, мне кажется, что на службе я больше не смог бы выдержать даже в том случае, если бы мне сказали, что через месяц я стану свободен. И тем не менее я, как правило, выполняю на службе свои обязанности, вполне спокоен, если могу быть уверен, что шеф доволен мною, и не считаю свое положение столь ужасным. Впрочем, вчера вечером я намеренно сделался бесчувственным, ходил гулять, читал Диккенса, потом я немного оправился, у меня не было сил предаться грусти, которую я считаю оправданной и тогда, когда она 68
кажется чуть отодвинутой вдаль, что дает мне надежду на лучший сон. Он и был глубже, но недостаточно глубок, и часто прерывался. Я говорил себе в утешение, что зато снова подавил великое волнение, возникшее во мне, что я не хочу терять власти над собой, как это раньше всегда бывало после таких периодов, что и послеродовые боли этого волнения не заставят меня лишиться четкого сознания, как то всегда бывало прежде. Может быть, я таким образом сумею найти в себе еще какую-то скрытую силу сопротивления. Под вечер в темноте в моей комнате на диване. Почему-то требуется длительное время, чтобы распознать цвет, а потом в сознании что-то щелкает, и ты быстро уверяешься в этом цвете. Если на стеклянную дверь снаружи одновременно падает свет из передней и из кухни, то стекла почти до низу заливает зеленоватый, или, чтобы не обесценить четкого впечатления, лучше сказать, — зеленый свет. Если в передней свет выключить и останется только свет из кухни, то ближнее к кухне стекло становится темно-голубым, другое беловато-голубым, настолько беловатым, что рисунок на матовом стекле (стилизованные маки, вьюнки, различные четырехугольники и листья) размывается. — Отбрасываемые снизу на стены и на потолок электрическим освещением улиц и мостов блики и тени беспорядочны, частью испорчены, они перекрывают друг друга и их трудно проверить. В том-то и дело, что при установке 69
электрических дуговых ламп внизу и при оборудовании комнаты не учитывается представление хозяйки о том, как в этот час с дивана будет выглядеть моя комната без собственного комнатного освещения. — Отбрасываемый проезжающей внизу электричкой отсвет на потолке беловатой туманностью съезжает, механически запинаясь, преломляясь по краю потолка, вдоль стены. — Глобус стоит в свежем полном отражении уличного освещения на комоде, ровно залитом сверху зеленым светом, он сверкает своей выпуклостью и выглядит так, будто свет для него слишком ярок, но сияние соскальзывает с его поверхности, оставляя коричневатое кожевидное яблоко. — Свет из передней наносит обширное блестящее пятно на стену над моей кроватью, с изголовья оно ограничено колеблющимся контуром, а в настоящий момент придавливает кровать, расширяет темные кроватные стойки, поднимает потолок над кроватью 5 октября. Впервые после нескольких дней снова беспокойство, вызываемое даже самим этим писанием. Ярость по поводу моей сестры, которая входит в комнату и усаживается с книгой за столом. Подождать следующего малого повода, чтобы выпустить ярость наружу. Наконец, она берет визитную карточку из ларца и ковыряет ею в зубах. С утихающей яростью, от которой в голове остается лишь острый пар, и наступающим облегчением и уверенностью начинаю писать. 70
Вчера вечером в кафе Савой. Еврейское общество. — Госпожа Клюг, «мужская имитаторша». В кафтане, коротких черных штанах, белых чулках, в выступающей из черного жилета тонкошерстной белой рубашке, застегнутой спереди на шее пуговицей из крученых ниток и обхваченной широким, свободным, длинным воротником. На голове обтягивающая женские волосы, но используемая и в других случаях, носимая и ее мужем, темная, без полей, шапочка, над ней большая мягкая черная шляпа с высоко загнутыми полями. — Собственно говоря, я не знаю, что это за люди, которых представляет она и ее муж. Если бы я пожелал рассказать о них кому-то, перед кем не хочу обнаружить своего незнания, я увидел бы, что считаю их общинными служащими, служками в храме, известными лентяями, с которыми община примирилась, пригретыми по каким-либо религиозным причинам прихлебателями, людьми, которые вследствие их особенного положения как раз и находятся вблизи центра общинной жизни, вследствие своего бесполезного созерцательного бродяжничества знают множество песен, прекрасно осведомлены об отношениях между всеми членами общины, но вследствие же отсутствия всякой связи с трудовой деятельностью не умеют эти сведения использовать, людьми, которые являются евреями в особенно чистом виде, потому что живут только в религии, но без ее забот, бед и разумения ее. Они, кажется, из каждого делают 71
дурака, смеются сразу после убийства благородного еврея, продаются любому отщепенцу, танцуют, в восторге хватаясь за пейсы, когда разоблаченный убийца отравляет себя и взывает к Богу, и все только потому, что они легки, как перышки, под малейшим давлением оказываются на полу, они чувствительны, сразу же плачут с сухими лицами (выплакиваются в гримасах), но, как только давление прекращается, оказывается, что они лишены малейшего собственного веса, а потому сразу взмывают вверх. Поэтому они должны, вероятно, доставить много хлопот такой серьезной пьесе, как «Вероотступник» Латайнера, ибо они постоянно во весь рост, а часто и на цыпочках, обеими ногами торчат в воздухе впереди на сцене и не снимают напряжения пьесы, а разрезают его. Но серьезность пьесы выражается в таких решительных, взвешенных даже при возможных импровизациях, исполненных единого чувства словах, что, даже если действие происходит только на заднем плане сцены, оно всегда сохраняет свое значение. Скорее всего, тут или там этих двоих в кафтанах подавят, что соответствует их натуре, но, несмотря на их распростертые руки и щелкающие пальцы, позади все равно виден убийца, который с ядом в желудке, хватаясь за свой чересчур широкий воротник, шатаясь, идет к двери. — Мелодии длинные, тело охотно отдается им. С их протяженностью хорошо согласуются покачивающиеся бедра, поднимающиеся и опускающиеся в ритме спокойного дыхания руки, прижатые к вискам ладони и 72
старательное избегание прикосновений. Чем-то напоминает чешский танец слапак. — При некоторых песнях, при обращении «идише киндерлах» \ иногда при взгляде на эту женщину на подиуме, которая притягивает к себе, потому что она еврейка, нас, слушателей, потому что мы евреи, без потребности в христианах или любопытства к ним, дрожь пробегает по моим щекам. Представитель правительства, который, за исключением, возможно, одного кельнера и двоих стоящих слева от сцены служанок, является единственным христианином в зале, жалкий человек, у него тик лица, особенно поражена левая сторона, но и правая сильно задета, лицо стягивается и распрямляется с почти щадящей скоростью — я имею в виду легкостью — секундной стрелки, но и с ее регулярностью. Когда он проводит рукой по левому глазу, тик почти гасится. Из-за этого стягивания на лице, вообще-то очень худом, образовались новые маленькие свежие мускулы. —- Талмудская мелодия точных вопросов, заклинаний или толкований: в одну трубу втекает воздух и уносит трубу с собой, зато к спрашиваемому из малых дальних истоков катится больший, гордый в целом, смиренный в изгибах винт. 6 октября. Два старика на переднем плане сцены за длинным столом. Один из них оперся обеими руками об стол и повернул направо к сцене 'Еврейские деточки (идищ). 73
только лицо, чья обманчивая отечная краснота, обрамленная неровной четырехугольной спутанной бородой, грустно скрывает его возраст, в то время как другой, напротив сцены, откинув назад свое высохшее от старости лицо, опирается на стол лишь левой рукой, правую держит согнутой на весу, чтобы лучше насладиться мелодией, в такт которой подрагивают носки его башмаков и короткая трубка в правой руке. «Пой же, тателе*, со мной», — призывает женщина то одного, то другого, слегка склоняясь к ним и поощрительно маня руками. Мелодии словно созданы, чтобы подхватить каждого вскочившего человека и, не раздирая, объять его восторгом, раз уж не верится, что они этот восторг ему дарят. Эти двое в кафтанах так и тянутся петь, словно только этого и не хватает всему организму, а всплескивания рук, сопровождающие пение, со всей очевидностью свидетельствуют о наилучшем самочувствии человека в артисте. — Дети хозяина в углу какими-то детскими узами связаны с госпожой Клюг на сцене, они поют, и рты их между выпученными губами полны мелодии. Пьеса. Зайдеман, старый еврей, направив все свои преступные инстинкты на эту цель, двадцать лет назад крестился и тогда же отравил свою жену, не подчинившуюся требованию тоже креститься. С тех пор он всячески старался забыть жаргон, который невольно прорывается в его речи, * Папенька (идиш). 74
в особенности поначалу, дабы слушатели этот жаргон все же заметили; он постоянно выражает отвращение ко всему еврейскому. Дочь свою он решил выдать за офицера Драгомирова, а она любит своего кузена, молодого Эдельмана, и в большой сцене она, неестественно выпрямившись, с каменной, лишь в талии преломленной фигурой, заявляет отцу, что твердо придерживается иудаизма, и весь акт до самого конца она презрительно смеется над причиненным ей насилием. (Христиане в пьесе: бравый польский слуга Зайдемана, который позднее способствует его разоблачению, бравый в первую очередь потому, что вокруг Зайдемана должны быть сконцентрированы все противоречия; офицер, которому пьеса уделяет мало внимания, исключая описание его долгов, потому что как благородный христианин он никого не интересует, равно как и возникающий позднее председатель суда, и, наконец, служитель при суде, чья злобность не выходит за рамки его служебных претензий и веселости обоих кафтаноносителей, хотя Макс называет его погромщиком.) По каким-то причинам Драгомиров может жениться, лишь когда будут погашены его векселя, а они в руках старого Эдельмана, но последний, хотя вот- вот уедет в Палестину и хотя Зайдеман хочет оплатить векселя наличными, не поддается уговорам. Дочь держится перед влюбленным офицером гордо и хвалится своим иудаизмом, хотя она крещеная, офицер не знает, что делать, и со сплетенными руками беспомощно смотрит на отца. Дочь 75
сбегает к Эдельману, она хочет выйти замуж за возлюбленного, пусть пока тайно, так как еврей по мирскому закону не имеет права жениться на христианке, а она без разрешения отца не может перейти в иудаизм. Приходит отец и видит, что без хитрости все будет потеряно, и формально дает свое благословение на этот брак. Все его прощают, даже начинают так его любить, словно они были неправы, даже старый Эдельман — он в особенности, хотя и знает, что Зайдеман отравил его сестру. (Этот пробел, вероятно, возник в результате сокращения, но, может быть, и оттого, что пьеса распространяется главным образом устно, от актера к актеру.) Благодаря примирению Зайдеман хочет прежде всего получить векселя Дра- гомирова. «Знаешь, — говорит он, — я не хочу, чтобы этот Драгомиров плохо говорил о евреях». И старый Эдельман отдает их даром, после чего Зайдеман подзывает его к портьере позади, якобы для того, чтобы что-то показать, и всаживает ему через шлафрок нож в спину. (Между примирением и убийством Зайдеман некоторое время на сцене отсутствовал, чтобы придумать этот план и купить нож.) Тем самым он хочет отправить молодого Эдельмана на виселицу, ибо подозрение должно пасть именно на него, и дочь будет свободна для Драгомирова. Зайдеман убегает, старый Эдельман лежит за портьерой. Появляется дочь в фате, под руку с молодым Эдельманом, одетым в молитвенный покров. Отец, как они видят, к сожалению, еще не пришел. Зайдеман приходит, излучая счас- 76
тье при виде жениха и невесты. Тут появляется человек, возможно Драгомиров 8 октября. Сам, возможно, просто кто-нибудь из актеров, и незнакомый нам детектив, который заявляет, что должен произвести обыск, ибо «в этом доме нельзя быть уверенным в своей безопасности». Зайдеман: «Дети, не беспокойтесь, это, конечно, ошибка, само собой разумеется. Все сейчас разъяснится». Находят труп Эдельмана, молодого Эдельмана отрывают от его возлюбленной и арестовывают. В продолжение целого акта Зайдеман с большим терпением и очень хорошо подчеркиваемыми репликами (да-да, очень хорошо. Но это неверно. Да, это уже лучше. Конечно, конечно) наставляет тех двух в кафтанах, как они в суде должны свидетельствовать о якобы многолетней вражде между старым и молодым Эдельманами. Их трудно раскачать, возникает масса недоразумений, так, при одной импровизированной репетиции они выступают перед судом и заявляют, что Зайдеман поручил им представить дело таким вот образом, — пока они, наконец, настолько вжились в эту вражду, что даже — и Зайдеман не может их удержать — в состоянии показать, как произошло убийство и как мужчина с помощью рогатины заколол женщину. Это уже больше, чем потребуется. Тем не менее Зайдеман более-менее доволен обоими и надеется с их помощью достичь хорошего исхода процесса. Тут для верующего слушателя, без всякого специального обращения к нему, 77
поскольку это само собой разумеется, место отступающего писателя занимает сам Бог и карает злодея ослеплением. В последнем акте в качестве председателя суда появляется вечный Драгомиров- актер (в этом тоже сказывается пренебрежение к христианскому, один еврейский актер может запросто исполнять три христианские роли, и если он исполняет их плохо, тоже не беда) и рядом с ним в качестве защитника, с чрезмерно пышными волосами и усами, сразу узнаваемая дочь Зайде- мана. И хотя узнают ее сразу, в интересах Драгоми- рова ее считают актерской заменой, пока к середине акта не постигают, что она замаскировалась, дабы спасти своего возлюбленного. Те двое в кафтанах должны давать свои показания каждый по отдельности, но это у них плохо получается, потому что они репетировали вдвоем. Не понимают они и литературный немецкий язык председателя, — правда, когда дело стопорится, ему помогает защитник, да и в остальном приходится ему подсказывать. Потом появляется Зайдеман, который и раньше пытался, дергая их за рукава, дирижировать теми в кафтанах, и своей беглой уверенной речью, своей понятливостью, своим правильным обращением к председателю суда производит, по сравнению с предыдущими свидетелями, хорошее впечатление, страшно противоречащее тому, что мы о нем знаем. Его показания довольно бессодержательны, он, к сожалению, мало что знает о деле. Но вот в лице последнего свидетеля, слуги, выступает не совсем осознающий это настоящий обви- 78
нителъ Зайдемана. Он видел, как Зайдеман покупал нож, он знает, что в решающий момент Зайдеман был у Эдельмана, наконец, он знает, что Зайдеман ненавидит евреев, в особенности Эдельмана, и хотел заполучить его векселя. Те двое в кафтанах вскакивают и счастливы, что могут все это подтвердить. Зайдеман защищается как несколько сбитый с толку человек чести. Тут речь заходит о его дочери. Где она? Разумеется, она дома и считает его невиновным. Нет, не считает, утверждает защитник и хочет это доказать, отворачивается к стене, снимает парик и предстает перед потрясенным Зайдеманом его дочерью. Карающей выглядит белизна верхней губы, когда она отрывает усы. Зайдеман принимает яд, чтобы избежать земной справедливости, признается в своих злодеяниях, но не столько перед людьми, сколько перед еврейским Богом, которого он теперь признает. Тем временем пианист заиграл мелодию, двое в кафтанах захвачены ею и пускаются в пляс. На заднем плане стоят соединившиеся жених и невеста, они, в особенности серьезный жених, подпевают мелодии по старому храмовому обычаю. Первое выступление тех двоих в кафтанах. Они приходят с кружками для сбора денег на нужды храма в комнату Зайдемана, осматриваются, чувствуют себя неуютно, смотрят друг на друга. Ощупывают дверной косяк, не находят мезузы. Нет ее и на другой двери. Они не могут поверить этому, и то возле одной, то возле другой двери подпры- 79
гивают и хлопают, как при ловле мух, поднимаясь на цыпочки и опускаясь, хлопают все снова и снова по самому верху косяка — сплошное шлепанье. К сожалению, все напрасно. За все время они не произнесли ни слова. Сходство между госпожой Клюг и прошлогодней госпожой Вайнберг. У Клюг, возможно, чуть слабее и однообразнее темперамент, зато она красивее и приличнее. Неизменная шутка Вайнберг — толкать партнеров своим большим задом. Кроме того, рядом с нею была неважная певица, и мы ее совсем не знали. «Мужская имитаторша», может быть, неправильное обозначение. Из-за того, что она торчит в своем кафтане, совершенно забываешь о ее теле. О нем напоминают лишь пожатие плеч и дергание спины, как то бывает при блошиных укусах. Рукава, хоть они и короткие, приходится то и дело подтягивать, зритель ожидает, что это принесет большое облегчение женщине, которой предстоит столько спеть и по-талмудистски объяснить, и он уже и сам следит, чтобы это произошло. Хочется видеть большой еврейский театр, ибо, возможно, постановка страдает из-за малочисленности персонала и плохого усвоения ролей Хочется узнать и еврейскую литературу, которой, очевидно, предписана постоянная национальная боевая позиция, определяющая каждое произведение. То есть позиция, которой не обладает в 80
такой всеобщей форме ни одна литература, даже литература самых угнетенных народов. Возможно, у других народов в периоды борьбы поднимается национальная, боевая литература, и благодаря восторженным слушателям национальный в этом смысле отблеск падает и на другие, более отдаленные произведения, как, например, «Проданную невесту». Здесь же, кажется, сохраняются только произведения первого рода, причем надолго. Вид простой сцены, ожидающей актеров так же молча, как и мы. Поскольку своими тремя стенами, креслом и столом она должна обеспечить все события, мы от нее ничего не ждем, мы напряженно ждем только актеров и потому без сопротивления отдаемся пению за пустыми стенами, предваряющему спектакль. 9 октября. Если я доживу до сорока лет, то, наверное, женюсь на старой деве с выступающими вперед, не прикрытыми верхней губой зубами. Верхние передние зубы фройляйн Кауфман, которая была в Париже и Лондоне, находят друг на друга, как ноги, которые мимолетно скрещивают в коленях. Но до сорока я вряд ли доживу, об этом свидетельствует, например, ощущение, будто в левой половине черепа у меня набухает что-то, на ощупь напоминающее внутреннюю проказу, и когда я отвлекаюсь от неприятностей и хочу только наблюдать это ощущение, оно напоминает поперечный разрез черепа в школьных учебниках или почти не причиняющее боли вскрытие живого 81
тела, где нож, чуть холодя, осторожно, часто останавливаясь, возвращаясь, иной раз застывая на месте, продолжает отделять тончайшие слои ткани совсем близко от функционирующих участков мозга. Сегодня ночью сновидение, которое я утром сам еще не считал хорошим, за исключением небольшой, состоящей из двух возражений, комической сцены, вызвавшей небывалое удовольствие от всего сна, но ее я забыл. Я шел — был ли Макс в самом начале при этом, я не знаю — по длинному ряду одно- и двухэтажных домов, как идут в транзитных поездах из вагона в вагон. Я шел очень быстро, может быть, потому еще, что иные дома были ветхи, и это особенно заставляло торопиться. Дверей между домами я не заметил, то была огромная анфилада комнат, и тем не менее можно было увидеть не только различие между отдельными квартирами, но и между домами. Возможно, это были сплошь комнаты с кроватями, мимо которых я проходил. В памяти у меня осталась одна типичная кровать, стоявшая слева от меня у темной или, может быть, грязной, мансардного типа косой стены, с невысокой стопкой постельного белья, со свисающим с него одеялом, вернее, грубой полотняной простыней, смятой ногами того, кто здесь спал. Мне было стыдно проходить через комнаты в то время, когда еще много людей лежали на кроватях, поэтому я ступал на цыпочках широкими шагами, чем надеялся каким-то образом показать, что 82
прохожу вынужденно, стараюсь по возможности не мешать и передвигаюсь тихо, так что мое прохождение вовсе ничего не значит. Поэтому же я нигде в комнате не поворачивал головы и видел только то, что справа лежит к улице или слева — у задней стены. Ряд жилищ часто прерывался борделями, через которые я проходил особенно быстро, хотя вроде ради них-то и выбрал этот путь, — так что, кроме их наличия, ничего не заметил. Но последняя из всех жилищ комната была опять-таки борделем, и здесь я остался. Стена напротив двери, в которую я вошел, то есть последняя стена всего ряда домов, была то ли из стекла, то ли вообще выломана, и, иди я дальше, я бы выпал. Вероятнее всего, она была выломана, ибо девицы лежали по краям пола. Четко видел я двоих на земле, у одной голова свешивалась через край на свежий воздух. Слева была крепкая стена, справа, напротив, не совсем целая, виден был двор внизу, хотя и не весь, обветшалая серая лестница вела вниз к нескольким отделениям. Судя по свету в комнате, плафон был такой же, как в других комнатах. Я имел дело главным образом с той девицей, чья голова свисала, Макс — с той, что лежала слева от нее. Я ощупал ноги и стал размеренно сжимать бедра. При этом я испытывал такое удовольствие, что удивлялся, почему за такое развлечение, как раз самое прекрасное, платить еще не надо. Я был уверен, что я (только я один) обманываю мир. Потом девица, не перемещая ног, выпрямила верхнюю часть тела и повернулась ко мне спи- 83
ной, которая к моему ужасу была покрыта большими сургучно-красными кругами с блекнущими краями и рассеянными между ними красными брызгами. Теперь я заметил, что все ее тело полно ими, что мой большой палец на ее бедре лежит на таких пятнах и на мои пальцы налипли эти красные частички будто раздробленного сургуча. Я отступил назад, к группе мужчин, как будто чего-то ждавших у стены, возле лестницы, на которой происходило небольшое движение. Они ожидали, как стоят воскресным утром деревенские мужчины на ярмарке. Это и было воскресенье. Здесь-то и разыгралась комическая сцена, когда какой-то мужчина, которого я и Макс должны почему-то бояться, ушел, затем поднялся по лестнице, подошел ко мне, и, в то время как я и Макс со страхом ожидали от него чего-то ужасного, он задал мне смехотворный дурацкий простодушный вопрос. Потом я стоял и озабоченно смотрел, как Макс без боязни сидел в этой закусочной где-то слева на полу и ел густой картофельный суп, из которого картофелины выглядывали, как большие шары, в особенности одна. Он вдавливал ее ложкой, а может быть, двумя ложками, в суп или просто перекатывал. 10 октября. Написал для Течен-Боденбахской газеты софистическую статью за и против страхового общества. Вчера вечером на Грабене. Навстречу мне идут три актрисы, возвращающиеся с репетиции. Так 84
трудно быстро разобраться в красоте трех женщин, если хочешь к тому же увидеть еще двух актеров, которые идут за ними слишком размашистым, да еще и быстрым актерским шагом. Двое — левый из них, с моложавым жирным лицом, распахнутым широким пальто на плотной фигуре, достаточно характерен для обоих — обгоняют дам, левый — на тротуаре, правый — внизу по проезжей части. Левый снимает свою шляпу, взявшись за нее всеми пятью пальцами, высоко поднимает ее и выкрикивает (правый только сейчас спохватывается): «До свидания! Спокойной ночи!» Но если мужчины после обгона и приветствия разошлись в разные стороны, то приветствуемые дамы, видимо, ведомые той, что ближе к проезжей части и кажется более слабой и рослой, но и более молодой и красивой, едва прервав коротким приветствием свой мирный разговор, уверенно продолжают путь. На мгновение все в целом показалось мне доказательством того, что здешние театральные отношения упорядочены и хорошо управляемы. Позавчера у евреев в кафе Савой. «Пасхальная ночь» Файмана. Временами мы лишь потому не вникали в действие (только что меня осенило понимание этого), что были слишком взволнованы, а не потому, что являлись только зрителями. 12 октября. Вчера у Макса делал записи в парижский дневник. На полутемной Риттергассе — в осеннем костюме толстая теплая Рейбергер, которую мы видели только в летней блузе и тонком 85
голубом летнем жакетике, в чем девушка с не совсем безупречной наружностью в конце концов выглядит хуже, чем раздетая. Тут-то и видны были по-настоящему ее крепкий нос на бескровном лице, чьи щеки надо долго щипать, прежде чем проглянет румянец, густой светлый, пушок, скучившаяся на верхней губе железнодорожная пыль, забившаяся между носом и щекой, и немочная белизна в разрезе блузки. Сегодня же мы почтительно догнали ее, и, когда у дома с проходным двором на Фердинандштрассе я простился с нею, потому что был небрит и вообще выглядел убого, я потом испытывал легкие толчки расположения к ней. А когда я задумался, почему, то мог лишь сказать себе: потому что она была так тепло одета. 13 октября. Безыскусный переход гладкой кожи лысины к нежным складкам лба у моего шефа. Явная, очень легко поддающаяся подражанию слабость природы, на банкнотах такого не должно быть. Описание Рейбергер я не считаю удачным, но оно, должно быть, было лучше, чем я думал, или же мое позавчерашнее впечатление от нее было столь неполным, что описание соответствовало ему или даже превосходило его. Ибо когда я вчера вечером шел домой, то вдруг вспомнил это описание, незаметно подменил первоначальное впечатление и счел, что видел Рейбергер лишь вчера, причем без Макса, так что приготовился расска- 86
зать ему о ней, именно такой, какой я здесь описал ее себе. Вчера вечером на Шютценинзель коллег своих не нашел там и сразу ушел. Я привлек к себе некоторое внимание в своем пиджачке, со смятой мягкой шляпой в руке, ведь на улице было холодно, но здесь жарко от дыхания любителей пива, курильщиков и трубачей военного оркестра. Оркестр располагался не очень высоко, да иначе и не могло быть, ибо зал довольно низкий, и оркестр заполнял один конец зала до самых боковых стен. Музыканты, как подогнанные, были плотно втиснуты сюда. Это впечатление сжатости немного развеялось потом в зале, поскольку вблизи оркестра было довольно много свободных мест, а в центре зал был полон. Болтливость д-ра Кафки. Два часа ходил с ним вокруг вокзала Франца-Иосифа, время от времени просил отпустить меня, от нетерпения переплетал руки и почти не слушал. Мне казалось, если человек, делающий в своей профессии что- то хорошее, так вживается в свои профессиональные истории, он становится невменяемым; он проникается сознанием своей дельности, от каждой истории тянутся нити, причем многие, он все их прослеживает, потому что пережил их, вынужден из уважения ко мне торопиться и многое опустить, кое-что я порушаю своими вопросами, наводящими его еще на что-то, показываю ему тем самым, как глубоко он влияет на мое мышление, 87
в большинстве историй он играет благородную роль, на которую лишь намекает, благодаря чему опущенное кажется ему еще более значительным; и теперь он так уверен в моем восхищении, что может и поплакаться, ведь в самом своем несчастье, в своих бедах, своих сомнениях он достоин восхищения, его противники тоже люди дельные и заслуживают, чтобы о них рассказали; некая адвокатская контора, имеющая четырех нотариусов и двух шефов, занимается тяжбой, в которой он один противостоит всей конторе, неделями ведет переговоры с шестью юристами. Ему противостоит их лучший оратор, опытный юрист, верховная судебная палата на их стороне, ее решения якобы плохи, противоречат одно другому; в моих прощальных словах мелькает легкая тень защиты суда, и вот он начинает доказывать, что этот суд нельзя защищать, и снова надо вышагивать вверх-вниз по улице, я незамедлительно выражаю удивление по поводу недоброкачественности суда, на что он заявляет, что иначе и быть не может, что суд перегружен, как же так и почему, ну ладно, мне надо идти, а вот кассационный суд лучше, а Высший административный суд еще намного лучше, и как же так и почему, наконец, меня не удержать больше, тогда он пытается заговорить о моих делах, ради которых я и пришел к нему (основание фабрики) и которые мы давно уже обговорили, он надеется таким путем задержать меня и снова увлечь своими историями. Я что-то говорю, но при этом недвусмысленно 88
протягиваю руку для прощания и таким образом освобождаюсь. Рассказывает он, впрочем, очень хорошо, в его рассказах смешивается правильная разветвленность письменных фраз и живость речи, как то часто бывает у таких жирных, черных, пока здоровых, среднего роста, возбужденных беспрерывным курением евреев. Судебные выражения дают речи стержень, перечисляются параграфы, количество которых кажется бесконечным. Каждая история разворачивается с самого начала, приводятся диалоги, их буквально сотрясают персональные реплики, несущественное, о чем никто и не подумал бы, сперва упоминается, потом оно бегло проскальзывает, затем его отодвигают в сторону («один человек, как же его зовут, ах, это несущественно»), слушателя втягивают, расспрашивают, а история тем временем уплотняется, иной раз слушателя расспрашивают даже до изложения самой истории, которая его и интересовать-то не может, расспрашивают, разумеется, без пользы, просто чтобы установить какую-то временную связь, вклиненные замечания слушателя вставляются — не сразу, это было бы досадно, однако скоро, но все же лишь в ходе рассказа — в нужное место, — это деловитая лесть, она как бы включает слушателя в самую историю, потому что дает ему совершенно особое право быть слушателем. 14 октября. Вчера вечером в «Савой» — «Сула- мифь» А. Гольдфадена. В сущности, это опера, но всякую пьесу, которую поют, называют оперет- 89
той — мне кажется, уже одна эта мелочь говорит об упорном, чересчур поспешном, прямо-таки навязчивом, толкающем европейское искусство отчасти в случайном направлении, художественном стремлении. Содержание: герой спасает девушку, которая заблудилась в пустыне («молю тебя, великий всемогущий Боже») и мучимая жаждой бросилась в цистерну. Призывая в свидетели колодец и красноглазую дикую кошку, они клянутся друг другу в верности («моя дорогая, моя любимейшая, мой бриллиант, найденный в пустыне»). Пока Чинги- танг, дикий слуга Абсолона (Пипес), увозит девушку, Суламифь (госпожа Чиссик), в Вифлеем к ее отцу, Абсолон совершает путешествие в Иерусалим, влюбляется там в богатую девушку Авигайль (Клюг), забывает Суламифь и женится. Суламифь ждет дома в Вифлееме своего возлюбленного. «Многие люди отправляются в Ерушолаим и возвращаются бешулим*». «Он, такой благородный, хочет стать вероломным!» Взрывами отчаяния она добивается доверия к себе, решает прикинуться безумной, чтобы избежать замужества и получить возможность ждать. «Воля моя из железа, сердце свое я превращу в крепость». Разыгрывая годами безумную, она грустно и громко, со всеобщего вынужденного согласия, наслаждается воспоминаниями о возлюбленном, твердя лишь о пустыне, колодце и кошке. Своим безумием она сразу от- 'Бешулим (идиш от древнеевр. «бешалом») — с миром. 90
пугивает трех женихов, с которыми ее отец Ма- ноах смог мирно разойтись лишь благодаря устройству лотереи: Йоэла Гедони (Урих) — «я самый сильный еврейский герой», Авиданова, помещика (Р. Пипес), и больше всех страдающего толстопузого проповедника Натана (Лёви): «Отдайте мне ее, я умираю по ней». У Абсолона несчастье: дикая кошка до смерти загрызла одного его ребенка, другой ребенок падает в колодец. Он вспоминает о своей вине, признается во всем Авигайль — «умерь свои стенания». «Перестань разрывать мое сердце словами». «К несчастью, все правда, что я говорю». Некоторые мысли по поводу обоих возникают и пропадают. Должен ли Абсолон оставить Авигайль и вернуться к Суламифи? Суламифь ведь тоже заслуживает рахмонес*. Авигайль, наконец, отпускает его. В Вифлееме Маноах сетует: «О горе мне». Абсолон своим голосом вылечивает Суламифь. «Остальное, отец, я тебе потом расскажу». Авигайль исчезает внизу в виноградниках Иерусалима. Абсолона же оправдывает его героизм. После спектакля мы поджидали актера Лёви, которым я хотел полюбоваться в роли поверженного. Он еще должен был, как обычно, «анонсировать»: «Дорогие гости, от имени всех нас я благодарю вас за посещение и сердечно приглашаю на завтрашнее представление, на котором будет показано всемирно известное выдающееся про- * Милосердие (идиш). 91
изведение знаменитого... До свидания!» (уходит, помахивая шляпой). Вместо этого мы увидели застрявший занавес, который попробовали чуть раздвинуть. Так продолжается довольно долго. Наконец, его широко раздвигают, посредине он прихвачен булавкой, позади мы видим Лёви, который шагнул к рампе и, обратившись лицом к нам, к публике, руками обороняется от кого-то, нападающего на него снизу, пока ищущий опоры Лёви не срывает занавес вместе с его проволочным верхним креплением и предстает перед нами на коленях, обхваченный согнувшимся Пипесом (он играл дикаря), и, словно занавес еще закрыт, Пипес головой сталкивает его вниз в сторону от подиума. «Закрыть занавес!» —- кричит кто-то на почти полностью открытой сцене, на которой с жалким видом стоит госпожа Чиссик с бледным лицом Суламифи; взобравшись на столы и кресла, кельнеры кое-как приводят занавес в порядок, хозяин пытается успокоить правительственного чиновника, который думает только о том, как бы поскорее убраться отсюда, а эти попытки успокоить только задерживают его, из-за занавеса слышен голос госпожи Чиссик: «И мы еще хотим проповедовать со сцены публике мораль...»; союз еврейских канцелярских служащих «Будущее», который взял на себя режиссуру завтрашнего вечера и провел перед сегодняшним спектаклем общее собрание, решает в связи с этим происшествием в течение получаса созвать чрезвычайное заседание, чешский член союза предсказывает ак- 92
терам полный крах вследствие их скандального поведения. И вдруг мы видим Лёви, вроде бы исчезнувшего, которого обер-кельнер Рубичек руками, а может, и коленками толкает к двери. Его попросту хотят выкинуть. Этот обер-кельнер, который прежде, да и потом, перед каждым гостем, в том числе и перед нами, стоял, как собака, со своим собачьим рылом, нависающим над большой, закрытой покорными боковыми складками, пастью, вот теперь 16 октября. Вчера напряженное воскресенье. Весь персонал заявил отцу об уходе. Благодаря добрым речам, сердечности, воздействию его болезни, его величию и прежней силе, его опыту, его уму он в общих и частных беседах добился возвращения почти всех работников. Играющий важную роль конторщик Франц попросил до понедельника времени для размышления, потому что он уже дал слово нашему управляющему, который уходит и хочет перетянуть весь персонал в свое новообразуемое дело. В воскресенье бухгалтер написал, что он все-таки не может остаться. Рубичек не освобождает его от данного слова. Я еду к нему в Жижков. Его молодая жена, с круглощеким продолговатым лицом и маленьким толстым носом, какие никогда не портят чешские лица. Очень длинный, очень свободный цветастый, в пятнах, халат. Он кажется особенно длинным и свободным, потому что она суетится, чтобы меня приветствовать, правильно положить как 93
последнее украшение альбом на стол и исчезнуть, позвав мужа. У мужа такие же, возможно, перенятые от него очень зависимой женой, суетливые движения, наклоненная вперед верхняя часть туловища сильно раскачивается, в то время как нижняя часть тела явно отстает. Знаешь человека десять лет, часто видел, мало обращал на него внимания, и вдруг тесно соприкасаешься с ним. Чем меньше успеха я имею своими чешскими уговорами (он ведь уже подписал контракт с Рубиче- ком, но в субботу вечером мой отец так ошеломил его, что он не сказал о контракте), тем более кошачьим становится его лицо. Под конец я с некоторой приятностью немного играю, с вытянутым лицом и сощуренными глазами молча осматриваюсь, словно не могу полностью раскрыть то, на что намекаю. Но не очень расстраиваюсь, когда вижу, что это мало действует, и вместо того чтобы услышать от него новые тона, мне приходится заново начать его уговаривать. Начался разговор с того, что на другой стороне улицы живет другой туллак*, закончился он у дверей его удивлением по поводу моей легкой одежды при таком холоде. Примечательно для моих первых надежд и заключительной неудачи. Но я обязал его прийти после обеда к отцу. Аргументация моя местами чересчур абстрактна и формальна. Ошибкой было не позвать в комнату жену. "Tulak — тунеядец, плут (чешек.). 94
После обеда отправился в Радотин, чтобы удержать конторщика. Благодаря этому встретился с Лёви, о котором постоянно думаю. В вагоне: кончик носа старой женщины с почти еще молодой тугой кожей. Значит, на кончике носа и кончается молодость, и там начинается смерть? Пассажиры икают, подрагивая шеей, растягивают рот в знак того, что железнодорожную поездку, состав пассажиров, их размещение, температуру в вагоне, даже номер «Пана», который лежит у меня на коленях и на который иные из них время от времени посматривают (как-никак, это нечто такое, чего они в купе не могли ожидать), они находят безупречными, естественными, не вызывающими опасений, думая при этом, что все могло быть гораздо хуже. Расхаживаю взад-вперед по двору господина Хамана, собака кладет лапу на носок моего ботинка, который я качаю. Дети, куры, тут и там взрослые. Порой с любопытством выглядывает свешивающаяся с балкона или прячущаяся за дверью няня. Не знаю, кем я кажусь в ее глазах, равнодушным, пристыженным, молодым или старым, нахальным или привязчивым, держащим руки на животе или за спиной, мерзнущим или разгоряченным, любителем животных или коммерсантом, другом Хамана или просителем, кем кажусь участникам собрания, непрерывной цепочкой тянущимся из трактира в писсуар и обратно, высокомерным или смешным, евреем или христианином и т. д. Расхаживать, вытирать нос, листать «Пана», 95
боязливо отводить взгляд от балкона, чтобы не увидеть его вдруг пустым, смотреть на живность, отвечать на чье-то приветствие, видеть сквозь окно трактира обращенные на оратора плотно и косо сгрудившиеся лица мужчин — все это помогает. Время от времени с собрания выходит господин Хаман, которого я прошу воздействовать на конторщика, поскольку он и привел его к нам. Черно-коричневая борода, закрывающая щеки и подбородок, черные глаза, между глазами и бородой темно окрашенные щеки. Он друг моего отца, я знал его еще ребенком, и представление о том, что он поджаривал кофе, делало его в моих глазах еще более темным и зрелым, чем он был. 17 октября. Ничего не довожу до конца, потому что у меня нет времени и все во мне теснится. Если бы весь день был свободен и это утреннее беспокойство могло до полудня во мне расти, а к вечеру улечься, тогда я мог бы спать. А так этому беспокойству отводится не более часа в вечерние сумерки, оно немного усиливается, а потом подавляется и без пользы, губительно разрывает мне ночь. Долго ли я выдержу? И есть ли смысл выдерживать, разве у меня появится время? Как только я вспоминаю анекдот — Наполеон рассказывает за столом в Эрфурте: «Когда я был еще простым лейтенантом в пятом полку... (Королевские высочества смущенно взглядывают друг на друга, Наполеон замечает это и поправляет себя.) ...Когда я еще имел честь быть простым 96
лейтенантом...», — у меня вздуваются жилы на шее от вполне понятной мне, помимо воли охватывающей меня самого гордости. Еще о Радотине: я бродил один, замерзнув, по лугу, разглядел затем в открытом окне перешедшую вслед за мной на эту сторону дома няню — 20 октября. Восемнадцатого был у Макса; говорили о Париже. Писал плохо, не достигая свободы настоящего описания. Я был туп после большого подъема прошлого дня, завершившегося литературным вечером Лёви. Днем я еще не пребывал в каком-нибудь необычном состоянии, вместе с Максом встречал его приехавшую из Габ- лонца мать, потом вместе с ними был в кафе, затем у Макса, игравшего для меня цыганский танец из «Пертской красавицы». Танец, в котором целыми страницами бедра качаются в монотонном ритме, а лицо застывает с сердечным выражением. Пока под конец кратко и запоздало не прорывается внутреннее буйство, оно охватывает тело, сотрясает его, сминает мелодию, она взмывает вверх, падает вниз (слух улавливает горькие, глухие тона), затем незаметно смолкает. С самого начала и неотступно до конца — сильно ощущаемая близость цыганского духа, может быть, потому, что этот буйный в танце народ спокойным показывается только друзьям. Впечатление большой правды первого танца. Потом листал «Изречения Наполеона». Как легко становишься на мгновение частичкой собственного необычайного представления о Наполеоне! 4 Зак. 1332 97
Уже закипая, пошел домой, никакому своему представлению я не мог соответствовать, растерзанный, отяжелевший, растрепанный, раздутый, в центре перекатывающейся вокруг меня мебели; переполненный своими страданиями и заботами, занимающий много места и очень нервный, я вступил в зал заседаний. По тому, как я, например, сидел, а сидел очень подчеркнуто, то, будь я зритель, сразу понял бы свое состояние. Лёви читал юморески Шолом Алейхема, потом рассказ Переца, стихотворение Бялика (только в этом стихотворении, где во имя еврейского будущего использован Кишиневский погром, поэт ради большей доступности опустился с древнееврейского до жаргона, он сам перевел на жаргон свое написанное первоначально на древнееврейском стихотворение), «Продавщицу света» Розенфельда. То и дело вытаращивает глаза, на мгновение они застывают, обрамленные высоко поднятыми бровями, — это естественно для актера. Совершенная правдивость всей декламации; слабым движением, которое инспирировано плечом, поднимает правую руку, поправляет пенсне, кажущееся взятым напрокат — так плохо оно сидит на носу; нога под столом вытянута так, что задействованы только слабые связующие кости между бедром и голенью; изгиб спины, выглядящей слабой и жалкой, — наблюдателя не обманешь в его суждении о прямизне и ровности спины, как это может случиться при взгляде на лицо — благодаря глазам, впадинам и выступам на щеках или еще какой-нибудь 98
мелочи вроде щетины. После декламации, уже по дороге домой, я чувствовал собранными все свои способности, и потому пожаловался своим сестрам, а дома даже матери. Девятнадцатого у д-ра Кафки по поводу фабрики. Легкая теоретическая враждебность, которая должна возникнуть между контрагентами при заключении договора. Глазами ощупываю лицо Карла, обращенное к доктору. Эта враждебность с тем большей неизбежностью должна возникнуть между двумя людьми, которые не привыкли продумывать свои взаимоотношения и потому спотыкаются о всякую мелочь. — Привычка д-ра Кафки ходить по комнате по диагонали с прямым, по-светски подавшимся вперед корпусом, при этом что-нибудь рассказывать и часто в конце диагонали стряхивать пепел со своей сигареты в одну из трех расставленных в комнате пепельниц. Сегодня утром в фирме Лёви и Винтерберг. Шеф спиной сбоку оттирается в свое кресло, чтобы получить простор и опору для своей восточно- еврейской жестикуляции. Согласованная и взаимодействующая игра рук и мимики. Иногда он соединяет одно с другим, то рассматривая свои руки, то держа их для удобства слушателя у лица. В его певучей речи звучат храмовые мелодии, в особенности при перечислениях он ведет мелодию от пальца к пальцу по разным регистрам. Потом на Грабене встретил отца с господином Прайсле- ром, он даже поднимает руку, чтобы рукав немно- 99
го откинулся (сам же он не хочет его подтянуть), и делает посреди Грабена мощные винтовые движения, раскрывая руки и растопыривая пальцы. По-видимому, я болен, со вчерашнего дня все мое тело зудит. После обеда у меня было такое горячее, разноцветное лицо, что при стрижке волос я боялся, как бы подмастерье, все время видевший меня и мое отражение в зеркале, не решил, что я серьезно болен. Связь между желудком и ртом тоже частично нарушена, какая-то крышка величиной с гульден то поднимается, то опускается или лежит внизу, излучая на поверхность груди легкое давление. Еще о Радотине: пригласил ее спуститься вниз. Первый ответ был серьезным, хотя до этого она, держа на руках вверенную ей девочку, так хихикала и кокетничала со мной, как еще не отваживалась делать с начала нашего знакомства. Потом мы много смеялись, притом что я внизу, а она наверху в открытом окне оба мерзли. Она прижала груди к скрещенным рукам и все вместе, видимо, с согнутыми коленями, — к подоконнику. Ей семнадцать, и она считает, что мне лет пятна- дцать-шестнадцать, и в течение всего разговора разубедить ее не удалось. У нее маленький кривоватый нос, отбрасывающий на щеку непривычную тень, которая вовсе не помогла бы мне узнать ее снова. Она не из Радотина, а из Хухле (ближайшая к Праге станция), о чем не давала 100
забыть. Потом прогулка с конторщиком, который и без моего приезда остался бы в нашем предприятии, в темноте по проселочной дороге возвращался из Радотина к вокзалу. С одной стороны пустынные, использованные цементной фабрикой для добывания известкового песка пригорки. Старые мельницы. Рассказ о тополе, вырванном смерчем из земли вместе с его сперва торчавшими прямо, а потом раскинувшимися вширь корнями. Лицо конторщика: тестообразное красноватое мясо на крепких костях; выглядит усталым, но для своего возраста крепким. Даже в интонации не чувствуется удивления по поводу того, что мы вместе здесь гуляем. По большому, купленному одной фабрикой на всякий случай, но пока пустующему полю, лежащему посреди селения, сильно, но лишь местами освещенному электрическим светом и окруженному фабричными строениями. Ясная луна, пронизанный светом, а потому облачный дым из дымовой трубы. Паровозные свистки. Шуршание крыс возле длинной, пересекающей поле дороги, вопреки запрету фабрики протоптанной населением. Примеры улучшения, которым я обязан этому, в целом малозначительному, писанию: В понедельник, 16-го, я был вместе с Лёви в Национальном театре на «Дубровницкой трилогии». Пьеса и постановка безнадежны. Из первого акта в памяти остались: прекрасный бой каминных часов; пение марсельезы марширующих 101
за окном французов, замирающая песня снова и снова подхватывается и усиливается вновь прибывающими; тень одетой в черное девушки проскальзывает через полосу света, которую отбрасывает на паркет заходящее солнце. Из второго акта осталась лишь нежная шея девушки, которая из покрытых красно-коричневым плеч выглядывает между рукавами с буфами и переходит в маленькую голову. Из третьего акта — помятый кайзеровский сюртук, темная полосатая жилетка с золотой, навешанной поперек цепочкой какого- нибудь старого горбатого потомка прежних господарей. Скажем прямо, немного. Кроме того, Лёви признался мне, что подхватил триппер; он склонил ко мне голову, его волосы соприкоснулись с моими, и я испугался возможных вшей. Места были дорогие, я как плохой благодетель выкинул здесь много денег, в то время как он нуждался; в конечном счете он скучал еще больше, чем я. Короче говоря, я снова доказал, как несчастливо кончается все, что бы я ни предпринимал. Но если обычно я нераздельно соединяюсь со своими несчастьями, подтягиваю к себе сверху или снизу все прежние и позднейшие несчастные случаи, то на этот раз я был почти полностью независим, перенес все довольно легко, как нечто одноразовое, и впервые в театре даже ощущал свою голову как голову зрителя, поднятую из сгущенной темноты кресел и тел к особому свету, независимо от повода, явленного этой плохой пьесой и постановкой. 102
Второй пример: вчера вечером на Мариенгассе я одновременно протянул своим обеим свояченицам обе руки с такой ловкостью, словно это были две правые руки, а я — сдвоенной личностью. 21 октября. Обратный пример: когда мой шеф обсуждает со мной дела канцелярии (сегодня — картотеку), я не могу долго смотреть ему в глаза без того, чтобы невольно во взгляде не промелькнула легкая горечь, которая заставляет меня или его отвести взгляд. Он свой взгляд отводит мимолетней, но чаще, потому что он не осознает причины, просто поддается побуждению отвести взгляд, но сразу же возвращает его на место, поскольку все в целом считает следствием минутной усталости своих глаз. Я сопротивляюсь этому сильнее и потому ускоряю зигзаги своего взгляда, охотнее всего смотрю вдоль его носа и на тени щек, держу лицо в направлении к нему зачастую лишь с помощью зубов и языка в сомкнутом рту — а если уж надо, то опускаю глаза, но не ниже его галстука, зато, когда он отводит глаза, я сразу самым полным взглядом следую за ним точно и бесцеремонно. Еврейские актеры: у госпожи Чиссик выступы на щеках около рта. Возникли они частично из-за впалых щек вследствие мук голода, родов, разъездов и актерской игры, частично из-за необычных мышц, неизбежно развившихся мимикой ее большого, поначалу наверняка тяжелого рта. Когда она 103
играет Суламифь, волосы у нее чаще всего распущены, они закрывают щеки, так что лицо ее иногда выглядит по-девичьи молодым, у нее большое, костлявое, средней толщины тело, плотно зашнурованное. Ее походка легко обретает что-то праздничное, потому что она имеет привычку поднимать свои длинные руки, простирать их и медленно двигать ими. В особенности когда она поет еврейскую национальную песнь, слегка покачивая большими бедрами и параллельно бедрам водя туда-сюда согнутыми руками с раскрытыми ладонями, словно играя медленно летящим шаром. 22 октября. Вчера у евреев. «Кол-Нидре» Шар- канского, довольно плохая пьеса с хорошей остроумной сценой писания письма, молитвой любящей пары, прямо стоящей друг подле друга со сложенными руками, с прислонившимся к пологу алтаря обращенным великим инквизитором, он поднимается по ступенькам вверх и стоит там, склонив голову, прижав губы к пологу, держа молитвенник перед своими стучащими зубами. Впервые в этот четвертый вечер — моя явная неспособность получить чистое впечатление. Виной тому и большое общество за столом моей сестры. Тем не менее, таким слабым я не вправе быть. Я был так жалок со своей любовью к госпоже Чиссик, которая и сидела-то рядом со мной благодаря Максу. Но я снова поднимусь, уже сейчас мне лучше. Госпожа Чиссик (мне так приятно писать это имя) охотно склоняет голову за столом, даже ког- 104
да ест жаркое из гуся, — кажется, ты забрался взглядом под ее веки, если сперва осторожно смотреть вдоль щек и потом, сжавшись в комок, проскользнуть туда, причем веки и поднимать не надо, они подняты и излучают голубоватый свет, прельщающий отважиться на попытку. Из множества игровых жестов взгляд привлекает манера выбрасывать кулак, вращать руку, поправляющую складки незримого шлейфа вокруг тела, прикладывать растопыренные пальцы к груди, потому что безыскусного выкрика недостаточно. Ее игра не многообразна: испуганный взгляд на партнера, поиски выхода на маленькой сцене, мягкий голос, который прямым, коротким повышением лишь с помощью внутреннего отзвука, без всякого усиления становится героическим, радость, которая проникает в нее через открытое лицо, расширяющееся от высокого лба к корням волос, самодостаточность сольного исполнения, без привлечения новых средств, при неповиновении — резкое выпрямление в полный рост, что заставляет зрителя беспокоиться за все ее туловище; ну и ничего более. Но здесь есть правда целого, и как следствие —- убежденность в том, что у нее не отнять ни малейшего из ее воздействий, что она независима от спектакля и от нас. Чувство сострадания, испытываемое нами к этим актерам, которые так хороши, но ничего не зарабатывают, и которые вообще получают недостаточно благодарности и славы, — это, в сущ- 105
ности, лишь сострадание к грустной участи многих благородных стремлений, в первую очередь — наших собственных. Потому оно и столь непостижимо сильно, что внешне как будто относится к чужим людям, в действительности же — касается нас самих. Тем не менее оно так тесно связано с актерами, что я даже и сейчас не могу отделить его от них. И поскольку я это осознаю, оно словно назло еще больше связывается с ними. Заметная гладкость щек госпожи Чиссик возле безмускульного рта. Ее несколько бесформенная маленькая девочка. Три часа гулял с Лёви и моей сестрой. 23 октября. Своим существованием артисты, к моему ужасу, все время убеждают меня: большая часть того, что я до сих пор о них написал, неверно. Неверно, потому что я пишу о них с неизменной любовью (а вот теперь, когда записываю, это тоже уже неверно), но с переменной силой, и эта переменная сила не громко и точно бьет по настоящим артистам, а тупо теряется в любви, которая никогда не довольствуется силой и потому, поскольку она их удерживает, считает, что оберегает артистов. Спор между Чиссиком и Лёви. Ч.: Эдель- штадт — самый крупный еврейский сочинитель. Он возвышен. Розенфельд, конечно, тоже крупный сочинитель, но не первый. Лёви: Ч. — социалист, 106
и, поскольку Эдельштадт пишет социалистические стихи (он редактор еврейской социалистической газеты в Лондоне), Ч. считает его самым крупным. Но кто такой Эдельштадт, его знает его партия, больше же никто, а Розенфельда знает весь мир. Ч.: Дело не в признании. Все, написанное Эдельштадтом, возвышенно. Л.: Я тоже его хорошо знаю. «Самоубийца», например, очень хорош. Ч.: К чему спорить? Мы все равно не сойдемся. Я буду твердить свое до завтра, да и ты тоже. Л.: А я до послезавтра. Гольдфаден, женат, расточителен даже при большой нужде. Сотня пьес. Украденные литургические мелодии сделаны народными. Весь народ поет их. Портной за своей работой (подражает), служанка и т. д. При такой маленькой артистической, говорит Чиссик, ссоры неминуемы. Приходят возбужденные со сцены, каждый считает себя большим артистом, нечаянно наступают кому-нибудь на ногу, что неизбежно, и вот,уже готова не только ссора, но и большая борьба. В Варшаве — вот это да! — там было семьдесят пять маленьких отдельных гардеробных, каждая со светом. В шесть часов я встретил актеров в их кафе, они сидели за двумя столами, разбитые на две враждующие группы. На столе группы Чиссик лежала книга Переца. Лёви как раз закрыл ее и встал, чтобы уйти со мной. 107
До двадцати лет Лёви был бохером*, он учился и тратил деньги своего состоятельного отца. Там была группа молодых людей, сверстников, они по субботам собирались в закрытом трактире, курили в кафтанах и вообще грешили против праздничных заповедей. «Великий орел», знаменитый еврейский актер из Нью-Йорка, миллионер, для которого Гордин написал «Дикого человека» и которого Лёви просил в Карлсбаде не приходить на спектакль, потому что у него не хватит мужества играть перед ним на их плохо оборудованной сцене. — Одни лишь декорации, на этой жалкой сцене нельзя двигаться. Как мы будем играть «Дикого человека»! Там нужен диван. В Хрустальном дворце в Лейпциге было великолепно. Можно было открывать окна, в которые светило солнце, по пьесе нужен был трон, хорошо, вот вам трон, я через толпу шел к нему и действительно был королем. Там гораздо легче играть. А здесь все сбивает тебя с толку. 24 октября. Мать работает целый день, она бывает весела и грустна, как придется, никого нисколечко не обременяя своими заботами, у нее звонкий голос, слишком громкий для обычного разговора, но когда ты грустен и вдруг слышишь его, он действует благотворно. С некоторых пор я * Юноша, студент, изучающий Талмуд (древнеевр.). 108
жалуюсь, что хотя и вечно болен, у меня никогда не было какой-нибудь особой болезни, которая вынудила бы меня лечь в постель. Это желание наверняка связано большей частью с тем, что я знаю, как умеет мать утешить, когда, например, она входит из освещенной квартиры в полумрак комнаты больного, или вечером, когда день начинает монотонно переходить в ночь, она, возвращаясь из магазина, своими заботами и указаниями заставляет день начаться заново и подбивает больного помочь ей. Я снова пожелал бы себе этого, потому что был бы тогда слаб, и я знаю, что именно делала бы мать, чтобы, с присущей старости большей способностью радоваться, доставлять радости детям. Вчера я подумал, что потому не всегда любил мать так, как она того заслуживала и как я мог бы, что мне мешал немецкий язык. Еврейская мать не «мать», это обозначение делает ее немного смешной (не самое ее, поскольку мы находимся в Германии), мы даем еврейской женщине немецкое название «мать», но забываем противоречие, которое с тем большей тяжестью давит на чувство. Слово «мать» для еврея звучит особенно по-немецки, оно бессознательно содержит в себе наряду с христианским блеском и христианский холод, названная матерью еврейская женщина становится из-за этого не только смешной, но и чужой. Мама — это название было бы лучше, если только не представлять себе за ним «мать». Я думаю, лишь воспоминания о гетто 109
сохраняют еврейскую семью, ибо слово «отец» тоже имеет в виду далеко не еврейского отца. Сегодня предстал перед советником Ледерером, который неожиданно, непрошено, по-детски, смехотворно лживо и назойливо справлялся о моей болезни. Мы уже давно, а может быть, и вообще никогда, не разговаривали так интимно, и тут я почувствовал, как мое лицо, никогда прежде не рассматривавшееся им так подробно, распадалось перед ним на фальшивые, плохо воспринимаемые, но в любом случае поражающие его части. Я сам себя не узнавал. А я ведь знаю свое лицо хорошо. 26 октября. Четверг. Вчера Лёви весь вечер читал Гордина «Бог, человек и дьявол», а потом из собственных парижских дневников. Позавчера я был на постановке «Дикого человека» Гордина. Гордин потому лучше Латайнера, Шарканского, Файмана и т. д., что у него больше деталей, больше порядка и больше последовательности в этом порядке, зато здесь не хватает непосредственного, раз и навсегда сымпровизированного еврейства других пьес, шум этого еврейства звучит глуше и потому опять-таки менее детализированно. Правда, публике делаются уступки, и порой кажется, что надо вытянуть шею, чтобы над головами нью-йоркской еврейской театральной публики видеть самое пьесу (фигуру дикого человека, всю историю Зельды), но гораздо хуже то, что явные уступки делаются и какому-то смутно подозреваемому искусству, что, например, в «Диком 110
человеке» действие трепыхается в течение целого акта из-за разного рода раздумий, что дикий человек произносит по-человечески путаные, но литературно длинные речи, во время которых хочется закрыть глаза, такова же и стареющая девушка в пьесе «Бог, человек и дьявол». Действие в «Диком человеке» местами очень смелое. Молодая вдова выходит замуж за старого человека, имеющего четверых детей, и сразу приводит с собой в брак своего возлюбленного Владимира Воробейчи- ка. Эти двое разрушают всю семью, Шмул Ляйблих (Пипес) должен отдать все деньги и заболевает, старший сын Симон (Клюг), студент, покидает дом, Александр становится игроком и пьяницей, Лиза (Чиссик) становится проституткой, а Лемех (Лёви), идиот, впадает в идиотизм из-за ненависти к Зель- де, потому что она занимает место матери, и из-за любви к ней же, потому что она первая близкая ему молодая женщина. Так далеко зашедшее действие разрешается убийством Зельды Лемехом. Все остальные действующие лица остаются для зрителя незавершенным беспомощным воспоминанием. Изобретение этой женщины и ее возлюбленного, изобретение, ничьего мнения не спрашивающее, вселило в меня неясную разнородную веру в себя. Скромное впечатление от театральной программки. Узнаешь не только имена, а и еще кое-что, но лишь столько, сколько должно стать известно публике — и самой доброжелательной, и самой прохладной — об отданной на ее суд семье. Шмул 111
Ляйблих — «богатый торговец», но не сказано, что он стар и болезнен, нелепый бабник, плохой отец и неблагочестивый вдовец, который женится в день поминовения жены. И все-таки эти обозначения были бы вернее, чем указанные в театральной программке, ибо в конце пьесы он уже не богат, потому что Зельда ограбила его, да и не торговец, потому что забросил свое дело. Симон в программе значится «студентом», то есть чем-то неопределенным, чем, как нам известно, являются многие сыновья наших отдаленнейших знакомых. Александр, этот бесхарактерный молодой человек, — просто Александр; о Лизе, домовитой девушке, известно только, что она Лиза. Лемех, к сожалению, «идиот», ибо это нечто такое, чего не утаишь. Владимир Воробейчик всего лишь «возлюбленный Зельды», а не разрушитель семьи, не пьяница, игрок, кутила, бездельник, паразит. Определение «возлюбленный Зельды» говорит, правда, о многом, но, учитывая его поведение, это самое малое, что можно о нем сказать. Ко всему прочему, место действия — Россия, едва собранные персонажи рассеяны на огромном пространстве или собраны в маленькой неназванной точке этого пространства, — короче говоря, пьеса невозможна, зритель ничего не увидит. И тем не менее пьеса начинается, явно немалые силы автора заработали, обнаруживаются вещи, которых не ожидаешь от персонажей, указанных в театральной программке, но которые им как нельзя более подходят, если только поверить в правдивость того, 112
как хлестают кнутом, вырывают из рук, бьют, хлопают по плечу, падают в обморок, хромают, танцуют я русских сапогах с отворотами, танцуют с поднятыми юбками, валяются на диване, потому что тут уж никакое возражение не поможет. Однако вовсе не требуется воспоминания о пике зрительского возбуждения, чтобы понять, что скромное впечатление от театральной программки — впечатление фальшивое, которое может возникнуть лишь после спектакля, теперь же оно неправильное, невозможное, оно может возникнуть только у человека, устало стоящего в стороне, поскольку тому, кто судит честно, после спектакля между театральной программкой и спектаклем ничего дозволенного уже не увидеть. Подведя черту, писал в отчаянии, потому что сегодня особенно шумно играют в карты, я должен сидеть за общим столом, Оттла смеется с полным ртом, она встает, садится, тянется через весь стол, обращается ко мне, и я в довершение несчастья пишу так плохо и думаю о хороших, написанных одним духом парижских воспоминаниях Лёви, светящихся его собственным огнем, в то время как я, во всяком случае сейчас, наверняка главным образом потому, что у меня так мало времени, почти полностью нахожусь под влиянием Макса, и это иной раз чересчур отравляет даже радость от его сочинений. Перепишу автобиографическую заметку Шоу, поскольку она меня утешает, хотя она, собствен- 113
но говоря, содержит в себе нечто противоположное утешению: подростком он был учеником в конторе одного агента по продаже земельных участков в Дублине. Вскоре покинул это место, уехал в Лондон и стал писателем. За первые девять лет — с 1876 до 1885 года — он заработал всего сто сорок крон. «Но хотя я и был крепким молодым человеком и семья моя жила в трудных условиях, я не бросился в борьбу с жизнью; я бросил в нее мать и жил на ее средства. Я не был поддержкой отцу, напротив, я держался за его штаны». В конце концов это немного утешило меня. Годы, которые Шоу свободным человеком провел в Лондоне, у меня уже позади, возможное счастье все больше становится невозможным, я веду ужасную, какую-то ненастоящую жизнь и достаточно жалок и труслив, чтобы следовать за Шоу хотя бы настолько, чтобы прочитать родителям это место. Как сверкает перед моими глазами эта возможная жизнь — в стальных красках, в стройных стальных прутьях и прозрачной темноте между ними! 27 октября. Рассказы и дневники Лёви; как его напугал Нотр-Дам, как его захватил тигр в Jardin de Plantes в качестве воплощенного отчаяния и надежды, который утоляет отчаяние и надежду жратвой; как его набожный отец расспрашивает во время спектакля, может ли он теперь по субботам гулять4 есть ли у него время читать современные книги, может ли он есть в дни поста, раз уж по субботам он должен работать и у него вообще 114
нет времени, иначе выходит, что он постится больше, чем это предписывает какая бы то ни была религия. Когда он, жуя черный хлеб, гуляет по улицам, издали это выглядит так, будто он ест шоколад. Работа в шапочной мастерской, его друг, социалист, который считает буржуем каждого, кто работает не так, как он, например Лёви с его изящными руками, который скучает по воскресеньям, презирает чтение как некое расточительство, сам читать не умеет и с иронией просит Лёви прочитать ему полученное письмо. Очистительная вода, которую в России имеет каждая еврейская община и которую я себе представляю в виде кабины с резервуаром, имеющим точно определенные контуры, оснащенной предписанным и контролируемым раввином оборудованием, — она предназначена смыть с души лишь земную грязь, внешний вид ее не имеет значения, это символ, поэтому она может быть грязной и вонючей, такой и является, но своей цели достигает. Женщина приходит, чтобы очиститься от месячных, переписчик Торы — очиститься от грешных мыслей перед тем, как сесть за последнюю фразу одного из разделов Торы. Обычай — сразу после пробуждения трижды окунуть пальцы в воду, ибо злые духи ночью усаживаются на вторую и третью фалангу пальцев. Рационалистическое объяснение: пальцы не должны сразу дотрагиваться до лица, так как во сне и сновидениях они невольно могли коснуться раз- 115
ных частей тела — подмышек, попы, половых органов. Гардеробная за сценой так узка, что если кто- нибудь случайно стоит за дверным пологом сцены у зеркала, а другой хочет пройти мимо, то он должен поднять этот полог и невольно показаться на мгновение публике. Суеверие: если пить из щербатого стакана, злые духи забираются в человека. Какими израненными мне представляются актеры после спектакля, как я боюсь прикоснуться к ним словом. Я предпочел бы после короткого рукопожатия быстро уйти, словно я зол и недоволен, ибо высказать свое истинное впечатление невозможно. Все кажутся мне фальшивыми, за исключением Макса, который спокойно говорит что-то бессодержательное. Но фальшив тот, кто спрашивает о какой-то бесстыдной детали, фальшив тот, кто отвечает шуткой на какое-либо замечание актера, фальшив иронизирующий, фальшив тот, кто пускается в рассуждения о своих разнообразных впечатлениях, весь этот сброд, который, будучи поделом засунут в глубину зрительного зала, теперь, поздней ночью, вылезает оттуда и снова проникается сознанием собственной ценности (очень далекой от подлинной). 28 октября. Подобное чувство я, правда, уже испытывал, но в тот вечер и игра, и пьеса мне показались далекими от совершенства. Именно 116
поэтому я чувствовал себя обязанным быть особенно почтительным к актерам — при всех тех небольших, хотя и многочисленных пробелах во впечатлении, кто уж знает, чья тут вина. Госпожа Чиссик один раз наступила на подол своего платья и на миг пошатнулась в своем национальном наряде принцессы, как массивная колонна, а один раз она оговорилась и, чтобы успокоиться, рывком повернулась к задней стене, хотя это вовсе не соответствовало словам; это смутило меня, но не предотвратило мгновенной дрожи, пробегающей по скуле всякий раз, когда я слышу ее голос. Поскольку другие знакомые получили еще более смешанное впечатление, чем я, то мне казалось, что они обязаны проявить еще большую почтительность, чем я, вдобавок я считал, что их почтительность была бы более действенна, чем моя, и потому я имел двойное основание проклинать их поведение. «Аксиома о драме» Макса на страницах «Шау- бюне». Носит характер фантастической истины, к которой как раз и подходит выражение «Аксиома». Чем фантастичнее она раздувается, тем сдержаннее надо ее воспринимать. Высказаны следующие принципы: Сущность драмы заключена в каком-то человеческом недостатке, это тезис. Драма (на сцене) более исчерпывающа, чем роман, потому что мы видим все, о чем обычно только читаем. 117
Но так лишь кажется, ведь в романе автор может показать нам только важное, в драме же, напротив, мы видим все — актера, декорации -— и потому не только важное, следовательно, меньше. Поэтому с точки зрения романа лучшей драмой была бы драма, ни к чему не побуждающая, например философская, которую читали бы вслух актеры в комнате с любой декорацией. И все же наилучшей является драма, дающая в зависимости от времени и места наибольшие импульсы, освобожденная от всех требований жизни, ограничивающаяся только речами, мыслями в монологах, главными моментами события, во всем остальном управляемая лишь импульсами, поднятая на несомый кем-нибудь из актеров, художников, режиссеров щит, следующая лишь высшему вдохновению. Ошибки этого умозаключения: оно меняет, не указывая на это, исходную посылку, рассматривает вещи то из писательского кабинета, то из зрительного зала. Допустим, что публика не все видит глазами автора, что постановка ошеломляет его самого, 29 октября (воскресенье) но ведь он носил в себе всю пьесу со всеми деталями, двигался от детали к детали, и только потому, что собрал все детали в речах, он придал им драматическую весомость и силу. Тем самым драма в своем наивысшем развитии оказывается невыносимо очеловеченной, и снизить ее, сделать выносимой — 118
это задача актера, который расслабляет, разжижает предписанную ему роль, доносит ее дыхание. Таким образом, драма парит в воздухе, но не как сорванная бурей крыша, а как целое здание, чей фундамент с силой, еще и сегодня очень близкой безумию, вырван из земли и поднят ввысь. Иной раз кажется, что пьеса покоится вверху на софитах, актеры отодрали от нее полосы, концы которых они ради игры держат в руках или обернули вокруг тела, и лишь там и сям трудно отторгаемая полоса, на страх публике, уносит актера вверх. Сегодня мне снился похожий на борзую собаку осел, который был очень сдержан в своих движениях. Я внимательно наблюдал за ним, потому что сознавал, сколь редкостно такое явление, но запомнил лишь то, что мне не понравились: его узкие человечьи ноги из-за их длины и равномерности. Я предложил ему свежие кипарисовые ветки, которые только что получил от одной старой дамы из Цюриха (дело происходило в Цюрихе), но он не хотел, только слегка обнюхал их; но когда я потом оставил их на столе, он полностью сожрал их, так что на столе осталась едва различимая, похожая на каштан, косточка. Потом речь шла о том, что этот осел еще никогда не ходил на четырех ногах, а всегда держался по-человечьи прямо, показывая свою отливающую серебром грудь и животик. Но это было, в сущности, неверно. 119
Кроме того, мне снился англичанин, с которым я познакомился на собрании типа собраний Армии спасения в Цюрихе. Сидения там были, как в школе — е открытой полкой под письменной доской; сунув туда руку, чтобы навести порядок, я удивился, как легко заключаешь в путешествии дружбы. По-видимому, имелся в виду англичанин, вскоре подошедший ко мне. На нем были светлые, просторные одежды, в очень хорошем состоянии, лишь сзади на плече вместе одежной ткани или, по крайней мере, поверх *\ее была нашита серая, складчатая, слегка свисающая, разорванная на полосы, словно пауком крапленая, материя, напоминающая кожаные вставки на штанах для верховой езды или нарукавники у портных, приказчиц, конторщиков. Его лицо тоже было покрыто серой материей с очень искусно сделанными вырезами для рта, глаз, вероятно, и для носа. Материя было новой, с начесом, типа фланели, очень податливой и мягкой — превосходное английское изделие. Мне все так понравилось, что я жаждал познакомиться с этим человеком. Он хотел пригласить меня к себе домой, но, так как я послезавтра уже должен был уезжать, ничего не получилось. Прежде чем покинуть собрание, он надел на себя еще несколько, видимо, очень практичных предметов одежды, сделавших его, когда он застегнулся, совершенно незаметным. Раз уж он не мог пригласить меня к себе, то предложил выйти с ним на улицу. Я последовал за ним, мы 120
остановились напротив трактира, где проходило собрание, с краю тротуара, я внизу, он выше, и, поговорив еще немного, согласились, что из приглашения действительно ничего не может получиться. Потом мне приснилось, что Макс, Отто и я привыкли свои чемоданы паковать лишь на вокзале. Так, например, рубашки мы несли через главный зал к своим стоящим в отдалении чемоданам. И хотя это, кажется, было общим обычаем, у нас он не оправдал себя, главным образом потому, что мы начинали паковать перед самым прибытием поезда. К тому же мы, естественно, были взволнованы и едва ли могли надеяться поспеть к поезду, не говоря уж о том, чтобы получить хорошие места. Хотя завсегдатаи и служащие кафе любят актеров, удручающие впечатления не позволяют им сохранять уважение, и они презирают актеров как нищенствующих, странствующих, объевреенных людей, совсем как в стародавние времена. Так, обер-кельнер хотел вышвырнуть Лёви из зала, швейцар, бывший прислужник в борделе и сутенер, накричал на маленькую Чиссик, когда она, взволнованная «Диким человеком», хотела что-то передать актерам, а когда я позавчера провожал Лёви обратно в кафе, после того как он в кафе «Сити» прочитал мне первый акт пьесы Гордина «Элиезер бен Шевиа», этот субъект (он косоглаз, между острым кривым носом и ртом у него впа- 121
дина, из которой топорщатся маленькие усики) крикнул ему: «Иди уже, идиот. (Намек на роль в «Диком человеке».) Там ждут. Сегодня гости, которых ты и не заслуживаешь. Даже доброволец от артиллерии здесь, гляди-ка». И он показывает на одно из занавешенных окон, за которым якобы сидит тот доброволец. Лёви проводит рукой по лбу: «От Элиезера бен Шевиа — к такому вот». Меня привлекает сегодня вид лестниц. Уже с утра и много раз потом я радовался видимому из моего окна треугольному вырезу каменных перил лестницы, ведущей справа вниз от моста Чехбрю- ке к набережной. Очень отлогая, словно лишь мимолетное обозначение. А теперь я вижу через реку на склоне стремянку, ведущую к воде. Она там с давних пор, но лишь осенью и зимой, когда лежащая перед ней школа плавания свертывается, она открывается взору, лежащая в темной траве под коричневыми деревьями, в игре перспективы. Лёви: четыре друга детства стали в старости учеными-талмудистами. Но каждому выпала своя судьба. Один сошел с ума, другой умер, рабби Элиезер в сорок лет стал вольнодумцем, и только старший из них, Акиба, который только в сорок лет начал учиться, постиг полное познание. Учеником Элиезера был рабби Меир, набожный человек, чья набожность была столь велика, что ему не повредили уроки вольнодумца. Он ел, как он говорил, ядра орехов, скорлупу выбрасывал. Однажды в субботу Элиезер предпринял прогулку 122
верхом на лошади, рабби Меир следовал за ним пешком, с Талмудом в руках, правда, только две тысячи шагов, ибо больше в субботу не дозволяется. И во время прогулки состоялся символический диалог. «Вернись обратно к своему народу», — сказал рабби Меир. Рабби Элиезер отказался, прибегнув к какой-то игре слов. 30 октября. Стоит мне почувствовать свой желудок здоровым, как у меня сразу возникают желания отдаться представлениям о страшно рискованных блюдах. Удовлетворяю я это желание главным образом перед колбасными лавками. Если я вижу колбасу, на этикетке обозначенную как твердая домашняя, я мысленно вгрызаюсь в нее всеми зубами и быстро, безостановочно и решительно глотаю, как машина. Отчаяние, порождаемое этим, пусть даже мысленным, действием, только усиливает мою торопливость. Длинные реберные хрящи я, не откусывая, заталкиваю в рот и потом вытягиваю их снизу, прорывая желудок и кишки. Грязные бакалейные лавки я выедаю подчистую. Набиваю себя селедкой, огурцами и всякими скверными старыми острыми блюдами. Леденцы в меня сыпятся из всех жестянок, как град. Я наслаждаюсь при этом не только своим* здоровым состоянием, но и страданием, которое не причиняет боли и скоро пройдет. Моя старая привычка: чистым впечатлениям, болезненны они или приятны, если только они достигли своей высшей чистоты, не дать благо- 123
творно разлиться во мне, а замутнить их новыми, непредвиденными, бледными впечатлениями и отогнать от себя. Тут нет злого намерения повредить самому себе, я просто слишком слаб, чтобы вынести чистоту тех впечатлений, но, вместо того чтобы признаться в этой слабости, дать ей обнаружиться — что было бы единственно правильным — и призвать для подкрепления другие силы, я пытаюсь втихомолку помочь себе, вызывая, будто непроизвольно, новые впечатления. Так было, например, в субботу вечером, после того как я услышал прочитанную вслух хорошую новеллу фройляйн Т., принадлежащую больше Максу, во всяком случае принадлежащую ему в большей степени и с большим основанием, чем какая-либо его собственная, после того как прослушал отличный отрывок из «Конкуренции» Ба- ума, где захватившая автора драматическая сила полностью передается и читателю, как это бывает при виде изделия увлеченного мастерового, — после слушания этих двух вещей я был так подавлен и моя душа, довольно пустая в течение многих дней, совершенно неожиданно наполнилась такой тяжелой грустью, что на обратном пути я заявил Максу, что из «Роберта и Самуэля» ничего не получится. Для такого заявления тогда не требовалось ни малейшего мужества — ни по отношению к самому себе, ни по отношению к Максу. Дальнейший разговор немного смутил меня, так как «Роберт и Самуэль» в то время отнюдь не был моей главной заботой, и потому я не нашел пра- 124
вильных ответов на возражения Макса. Но когда я потом остался один и ничто не отвлекало меня от моей грусти — ни разговор, ни утешение, почти всегда доставляемое мне присутствием Макса, безнадежность так переполнила меня, что затуманила мой разум (как раз в это время, когда я сделал перерыв для ужина, пришел Лёви и мешал мне и развлекал меня с семи до десяти часов). Но вместо того, чтобы дома выжидать, что случится дальше, я беспорядочно читал два номера «Акци- она», немного из «Неудачников», наконец, свои парижские заметки и лег в кровать, чуть более довольный собой, но ожесточенный. Нечто подобное было со мной несколько дней тому назад, когда я вернулся после прогулки, полный стремления подражать Лёви, направив извне силу его воодушевления на мою собственную цель. Тогда я тоже читал, много и сумбурно говорил дома и обессилел. 31 октября. Я сегодня почитывал каталог Фишера, «Инзель-альманах» и «Рундшау» и сейчас понимаю, что все усвоил твердо, а если и бегло, то без какого-либо вреда. И если бы не пришлось снова встречаться с Лёви, я бы вечером многого мог ожидать от себя. По смешанным причинам я испытывал смущение, заставляющее опустить глаза, перед свахой, которая была у нас сегодня днем ради одной из моих сестер. Многолетие, изношенность и грязь 125
придавали ее платью светло-серое мерцание. Вставая, она оставляла руки на коленях. Она косила, и из-за этого, видимо, было труднее обходить ее взглядом, когда доводилось смотреть на отца, который задавал мне кое-какие вопросы о предлагаемом молодом человеке. Смущение мое уменьшалось лишь благодаря тому, что предо мной стоял обед и я и без того был достаточно занят составлением смеси из содержимого стоявших передо мной трех тарелок. На лице, которое я сперва мог видеть лишь частями, у нее были столь глубокие морщины, что я подумал, с каким недоумением должны смотреть звери на такие людские лица. Маленький, угловатый — в особенности его несколько приподнятый кончик — нос торчал на лице с вызывающей телесностью. Когда в воскресенье пополудни, немного обогнав трех женщин, я вошел в дом Макса, то подумал: еще имеется один-два дома, где мне есть что делать, еще могут женщины, идущие за мной, видеть, как я воскресным вечером заворачиваю в ворота для работы, для беседы — целеустремленно, спеша, лишь в виде исключения оценивая это с такой точки зрения. Долго так не может длиться. Новеллы Вильгельма Шефера я читаю, в особенности если вслух, с таким же сосредоточенным удовольствием, как если бы я поводил бечевкой по языку. Вчера вечером я сперва не очень-то мог выносить Валли, но потом, когда я одолжил 126
ей «Неудачников», она некоторое время читала, и история явно произвела на нее сильное впечатление, я даже любил ее из-за этого впечатления и погладил ее. Чтобы не забыть, на тот случай, если отец снова назовет меня плохим сыном, я запишу, что он без особого повода, разве только чтобы просто подавить меня или якобы спасти, в присутствии нескольких родственников назвал Макса «meschug- gener Ritoch»* и что вчера, когда Лёви был в моей комнате, он с ироническими телодвижениями и гримасами заговорил о чужих людях, которых тут пускают в квартиру, какой уж интерес могут представить чужие люди, к чему завязывать такие бесполезные связи и т. д. — Нет, не следовало этого записывать, записывание вызвало прямо-таки ненависть к отцу, для которой он ведь сегодня не дал повода и которая, по крайней мере в случае с Лёви, несоизмерима с тем, что я записал как высказывание отца, и которая еще возрастает от того, что ничего действительно злого во вчерашнем поведении отца я не могу вспомнить. 1 ноября. Сегодня с жадностью и радостью начал читать «Историю еврейства» Греца. Поскольку моя жажда намного превосходила читаемое, оно сперва показалось мне более чуждым, чем я ожидал, и временами мне приходилось останавливать- * Сумасшедший буян (идиш). 127
ся, чтобы успокоиться и дать моему еврейству собраться. Но к концу меня захватили несовершенство первых поселений в заново завоеванном Кана- ане и точная передача несовершенства избранников народа (Йозуа, судья, Элис). Вчера вечером проводы госпожи Клюг. Мы, я и Лёви, бежали вдоль поезда и видели, как госпожа Клюг из закрытого окна последнего вагона всматривалась в темноту. Войдя в купе, она быстро вытянула руку в нашу сторону, встала, открыла окно, какое-то мгновение стояла во всю его ширь в своем широком пальто, пока напротив нее не поднялся темный господин Клюг, широко и с горечью раскрыл рот и резко, словно навсегда, закрыл его. За эти пятнадцать минут я мало говорил с господином Клюгом и, может быть, лишь два мгновения смотрел на него, в остальное же время в течение всего вялого прерывающегося разговора не мог отвести взгляда от госпожи Клюг. Она полностью была увлечена моим присутствием, но больше в своем воображении, чем на самом деле. Когда она обращалась к Лёви с постоянно повторяющимся вступлением: «Послушай, Лёви», она говорила со мной, когда она прижималась к мужу, который иной раз давал место у окна только ее правому плечу и поправлял ее платье и раздувавшееся пальто, она старалась подать мне тем самым пустой знак. Первое впечатление, которое создалось у меня во время спектаклей, что я ей не особенно при- 128
ятен, было, пожалуй, правильным, она редко приглашала меня подпевать, а если она — так, без особого интереса — меня о чем-нибудь спрашивала, я отвечал, к сожалению, фальшиво («Вы это понимаете?» — «Да», ей же хотелось услышать «нет», чтобы сказать: «Я тоже нет»), свои фотографические открытки она не предлагала мне, я предпочитал госпожу Чиссик, которой я, назло госпоже Клюг, хотел дарить цветы. Но эта антипатия вытеснилась уважением к моему докторскому званию, которое не уменьшилось, а, скорее, увеличилось благодаря моему юношескому виду. Это уважение было столь велико, оно так звучало в ее хотя и частом, но не особенно подчеркиваемом обращении «знаете, господин доктор», что я почти бессознательно сожалел, что слишком мало его заслужил, и задавался вопросом, не претендую ли я на то, чтобы каждый обращался ко мне точно так же. Но если уж я был столь уважаем как человек, то тем более — как зритель. Я сиял, когда она пела, я смеялся, и все время, пока она была на сцене, смотрел на нее, я подпевал мелодии, потом слова, я благодарил ее после некоторых спектаклей; за это она, конечно, стала ко мне хорошо относиться. Но, если она из симпатии обращалась ко мне, я смущался, так что она наверняка вернулась сердцем к своей первоначальной антипатии, при ней и осталась. Тем более приходилось ей напрягаться, чтобы вознаградить меня как слушателя, и делала это охотно, поскольку она тщеславная актриса и добродушная женщина. S3** \т 129
Молча стоя там наверху, у окна купе, она смотрела на меня прищуренными глазами, плававшими в идущих от рта складках, рот был тронут смущением и лукавством. Она должна была думать, что любима мною, что и было правдой, и этими взглядами давала мне единственное удовлетворение, которое она, опытная, но молодая женщина, хорошая жена и мать, могла дать доктору — в ее представлении. Взгляды были такими настойчивыми и подкреплялись выражениями типа «Здесь были такие милые гости, в особенности некоторые», что я отбивался, — это-то и были те мгновения, когда я смотрел на ее мужа. Сравнивая их обоих, я бесконечно удивлялся тому, что они уезжают от нас вместе и беспокоятся только о нас, совершенно не глядят друг на друга. Лёви спросил, хорошие ли у них места. «Да, если никто не подсядет», — ответила госпожа Клюг и мельком заглянула в купе, чей теплый воздух муж со своим курением наверняка испортит. Мы говорили об их детях, ради которых они и уезжают; у них четверо детей, из них три мальчика, старшему девять лет, они не видели их уже восемнадцать месяцев. Когда в вагон торопливо вошел какой-то господин, казалось, что поезд уходит, мы быстро попрощались, пожали друг другу руки, я поднял шляпу и держал ее потом у груди, мы отступили назад, как это делают при отходе поезда, желая показать, что все кончилось и с этим примирились. Но поезд еще не тронулся, мы опять подошли поближе, я был очень этому рад, она спроси- 130
ла о моих сестрах. Неожиданно поезд медленно тронулся. Госпожа Клюг приготовила платочек, чтобы нам помахать. «Пишите, — крикнула она мне и добавила, — знаю ли я ее адрес». Но она была уже далеко и ответ бы не услышала, я показал на Лёви, у которого смогу узнать ее адрес. «Хорошо», — быстро кивнула она и замахала платочком, я поднял шляпу, сперва неловко, потом, чем дальше она удалялась, тем свободней. Позднее я вспомнил, что у меня было впечатление, будто поезд, собственно, не уходит, а минует лишь короткий вокзальный участок, чтобы показать нам спектакль, и потом исчезнет. В тот же вечер в полусне госпожа Клюг мне представилась неестественно маленькой, почти без ног, она с искаженным лицом ломала руки, словно у нее случилось большое несчастье. Сегодня после полудня боль из-за моего одиночества охватила меня так пронзительно и круто, что я отметил: таким путем растрачивается сила, которую я обретаю благодаря писанию и которая предназначалась мною во всяком случае не для этого. Говорят, что, как только господин Клюг прибывает в новый город, драгоценности его и его жены исчезают в ломбарде. Поближе к отъезду он их постепенно выкупает. Любимая фраза жены философа Мендельсона: «Как мне противен tout l'univers!»* 'Весь мир (франц.). 131
Одно из важнейших впечатлений при прощании с госпожой Клюг: мне все время казалось, что как простая обывательница она насильно держится ниже уровня ее подлинного человеческого предназначения, и стоит лишь прыгнуть, распахнуть дверь, включить свет — и она станет актрисой и подчинит меня. Она и в самом деле стояла наверху, а я внизу, как в театре. — Она вышла замуж в шестнадцать, сейчас ей двадцать шесть лет. 2 ноября. Сегодня утром впервые после долгого перерыва снова радость при представлении о поворачиваемом в моем сердце ноже. В газетах, в разговорах, в канцелярии часто завораживает яркость языка, затем порожденная нынешней слабостью надежда на внезапное и потому особенно сильное озарение, или огромная самоуверенность, или просто халатность, или сильное нынешнее впечатление, которое во что бы то ни стало хочешь обратить на будущее, или мнение, будто нынешний подъем оправдает любую сумбурность в будущем, или радость от фраз, которые одним-двумя толчками поднимаются посредине и заставляют постепенно раскрыть рот во всю ширь, а затем закрыть даже слишком быстро и судорожно, или намек на возможность решительного, основанного на ясности, суждения, или стремление придать уже законченной речи дальнейшее плавное течение, или потребность спешно бросить, если нужно, на произвол судьбы тему, 132
или отчаяние, ищущее исхода для своего тяжкого дыхания, или стремление к свету без тени — все это может заставить прельститься фразами, подобными следующим: «Книга, которую я сейчас закончил, лучшая из всех, что я до сих пор читал» или: «Так хороша, как никакая другая из прочитанных мною». Словно для того, чтобы доказать, будто все, что я о них пишу и думаю, неверно, актеры (кроме супругов Клюг) снова остались здесь, как мне рассказал Лёви, которого я вчера вечером встретил; кто знает, не уедут ли они опять по той же причине сегодня, ведь Лёви в магазине не появился, хотя и обещал. 3 ноября. Чтобы доказать, что и то и другое записанное неверно, — а доказать это, кажется, почти невозможно, — Лёви сам пришел вчера вечером и прервал меня, когда я писал. Привычка Карла — повторять сказанное в одинаковом тоне. Он рассказывает кому-нибудь историю об одной из своих сделок, правда, не со столькими деталями, чтобы они сами по себе разрушили историю, но все же достаточно медленно и основательно, в виде сообщения, которое ничем иным и быть не хочет и потому с его окончанием оно и завершается. На какое-то время он отвлекается другим делом, неожиданно находит переход к своей истории и продолжает ее в том же виде, почти без дополнений, но и почти без 133
пропусков, с бесхитростностью человека, которого водит по комнате коварно прицепленный к его спине поводок. Мои родители очень любят его, потому они особенно чувствительны к его привычкам, когда они их замечают, и получается так, что они, прежде всего моя мать, бессознательно дают ему возможность повторяться. Если однажды вечером не выдается подходящий момент для повторения какой-либо истории, на сцену выступает мать и задает соответствующий вопрос, причем с интересом, который не гаснет после поставленного вопроса, как того следовало ожидать. И так из вечера в вечер мать буквально подстегивает своими вопросами уже повторенные, не могущие больше жить за счет собственных сил, истории. Но привычка Карла столь властна, что она часто способна даже оправдать себя. Никто не в состоянии с такой регулярной частотой рассказывать каждому члену семьи в отдельности историю, касающуюся, по сути, всех. В таких случаях стоит только семейному кругу расшириться лишь на одну персону, и история заново рассказывается по мере того, как эти персоны появляются. И, поскольку я один распознал привычку Карла, я большей частью и есть тот, кто слышит историю первым и кому повторения доставляют слабую радость тем, что подтверждают это наблюдение. Зависть к мнимому успеху Баума, которого я так люблю. Чувство, словно внутри тела быстро 134
разматывается клубок с бесконечным множеством нитей, которые он с краев моего тела тянет к себе Лёви. Мой отец о нем: «Кто ложится спать с собаками, встает с блохами». Я не смог сдержаться и сказал что-то бессвязное. В ответ отец совершенно спокойно (правда, после большой паузы): «Ты знаешь, что мне нельзя волноваться и меня надо щадить. А тут ты еще с подобными вещами. У меня достаточно волнений, совершенно достаточно. Так что оставь меня в покое с такими речами». Я говорю: «Я стараюсь сдерживаться», и ощущаю, как всегда в таких крайних случаях, в отце наличие такой мудрости, из которой могу черпнуть лишь один глоток воздуха. Смерть дедушки Лёви, человека щедрого, знавшего несколько языков, совершившего несколько путешествий в глубь России, где однажды в субботу отказался обедать у раввина в Екатери- нославле, потому что длинные волосы и пестрый галстук сына раввина заставили его усомниться в набожности этого дома. Кровать была поставлена в центр комнаты, подсвечники одолжили у друзей и родственников, так что комната была полна света и дыма свечей. Человек сорок стояли целый день вокруг кровати, чтобы в смерти набожного человека почерпнуть бодрость духа. До самой кончины он был в сознании, и в нужный момент, положив руку на грудь, начал возносить молитвы, предназначенные для 135
этого часа. Во время его страданий и после его смерти бабушка, сидевшая в соседней комнате с собравшимися женщинами, беспрерывно плакала, но в момент умирания она была совершенно спокойна, потому что заповедь повелевает посильно облегчать умирающему смерть. «Он ушел с собственными молитвами». Ему многие завидовали из-за такой смерти после столь набожной жизни. Праздник Пасхи. Общество богатых евреев арендует пекарню, члены общества берут на себя все хлопоты по изготовлению так называемой восемнадцатиминутной мацы для глав семей: доставить воду, кошеровать, месить, разрезать, дырявить. 5 ноября. Вчера спал, после «Бар-Кохбы». С семи часов был с Лёви, читали вслух письмо его отца. Вечером у Баума. Я хочу писать, ощущение непрерывного подергивания на лбу. Я сижу в своей комнате — главном штабе квартирного шума. Я слышу, как хлопают все двери, их грохот избавляет меня только от звука шагов пробегающих через них людей, а еще я слышу, как затворяют дверцу кухонной плиты. Отец распахивает настежь двери моей комнаты и проходит через нее в волочащемся за ним халате, в соседней комнате выскребают золу из печи, Валли спрашивает из передней, словно кричит через парижскую улицу, вычищена ли уже отцова шляпа, шиканье, которое должно выразить внимание ко мне, лишь подхлестывает отвечаю- 136
щий голос. Входная дверь открывается вначале с простудным сипом, переходящим в быстро обрываемое женское пение, и закрывается с глухим мужественным стуком, который звучит особенно бесцеремонно. Отец ушел, теперь начинается более деликатный, более рассредоточенный, более безнадежный шум, предводительствуемый голосами двух канареек. Я уже и раньше подумывал — а теперь канарейки снова навели меня на эту мысль, — не приоткрыть ли чуть-чуть дверь, не проползти ли, подобно змее, в соседнюю комнату, чтобы вот так, распластавшись на полу, умолять моих сестер и их горничную о покое. Горечь, которую я чувствовал вчера вечером, когда Макс читал у Баума мой небольшой рассказ об автомобиле. Я замкнулся в себе и сидел, не смея поднять голову, прямо-таки вдавив подбородок в грудь. Беспорядочные фразы с провалами, в которые можно засунуть обе руки; одна фраза звучит высоко, другая низко, как придется; одна фраза трется о другую, как язык о дырявый или вставной зуб; иная же фраза так грубо вламывается, что весь рассказ застывает в досадном недоумении; то и дело, как волна, накатывается вялое подражание Максу (сюжет то приглушен, то выпячен), иной раз все выглядит как неуверенные шаги на уроке танцев в первые пятнадцать минут. Я объясняю это недостатком времени и покоя, который мешает мне полностью выявить возможности моего таланта. Поэтому на свет появляются 137
всегда только начала — они тут же обрываются; оборванное начало, например, и весь рассказ об автомобиле. Если бы я мог когда-нибудь написать крупную вещь, хорошо выстроенную от начала до конца, тогда история эта никогда не могла бы окончательно отделиться от меня, и я был бы вправе спокойно и с открытыми глазами, как кровный родственник здорового сочинения, слушать чтение его; теперь же все кусочки рассказа бегают, как бездомные, по свету и гонят меня в противоположную сторону. И хорошо еще, если я нашел верное объяснение. Постановка «Бар-Кохбы» Гольдфадена. Неправильная оценка пьесы во всем зале и на сцене. Я принес госпоже Чиссик букет цветов со вложенной визитной карточкой, надписав: «С благодарностью», и ждал момента, чтобы вручить его. Но спектакль поздно начался, главная сцена с госпожой Чиссик обещана лишь в четвертом акте, от нетерпения и боязни, что цветы завянут, я через кельнера распорядился уже во время третьего акта (было одиннадцать часов) распаковать их, они лежали на краю стола, кухонный персонал и грязные завсегдатаи передавали их друг другу, нюхали, я мог только озабоченно и свирепо смотреть, и ничего более, во время ее главной сцены в тюрьме я любил Чиссик и внутренне понукал ее поскорее закончить, наконец акт завершился, чего я в своей рассеянности не заметил, обер-кельнер передал цветы, госпожа Чиссик взяла их между 138
смыкающимися половинами занавеса, поклонилась в небольшом зазоре и больше не вышла на сцену. Никто не заметил моей любви, а я хотел ее показать пред всеми, сделав тем самым ценной для госпожи Чиссик, а так букет был едва замечен. Шел третий час, все устали, некоторые зрители уходили раньше, у меня было желание бросить им вслед свой стакан. — Со мной был контролер Покорны из нашего учреждения, христианин. Обычно я ему симпатизировал, но сейчас он мне мешал. Меня беспокоили цветы, а не его дела. К тому же я знал, что он плохо понимает пьесу, но у меня не было ни времени, ни охоты и способности навязывать ему помощь, в которой, как он считал, не нуждался. В конце концов мне стало стыдно перед ним за то, что я сам был так невнимателен. Кроме того, он мешал мне в общении с Максом, мешал даже мыслью о том, что я прежде ему симпатизировал, буду симпатизировать и впредь, а мое сегодняшнее поведение его может обидеть. — Однако досадовал не только я. Макс чувствовал себя ответственным за свою хвалебную статью в газете. Для сопровождающих Бергмана евреев время было слишком позднее. Члены общества Бар-Кохба пришли из-за названия пьесы и должны быть разочарованы. Поскольку я Бар-Кохба знаю только по этой пьесе, я бы никакое общество так не называл. В конце зала в национальных платьицах сидели две продавщицы со своими любовниками, и во время сцен умирания их громкими криками призывали к порядку. Наконец, люди с улицы 139
разбили большие стекла, разозленные тем, что им мало что было видно на сцене. На сцене не хватало Клюгов. — Смехотворные статисты. «Неотесанные евреи», — как говорил Лёви. Коммивояжеры, которые, кстати, и гонорара не получали. Они должны были главным образом подавлять свой смех или наслаждаться им, даже если они ничего дурного не имели в виду. Один круглощекий, с белокурой бородой, при чьем виде трудно было удержаться от смеха, особенно смешно смеялся вследствие неестественно наклеенной, трясущейся окладистой бороды, которая при этом, правда, непредусмотренном, смехе неправильно очерчивала его щеки. Другой смеялся, лишь когда хотел, зато много. Когда Лёви с песней на устах умирал и, поворачиваясь, на руках этих двух старейших должен был с замирающим пением медленно скользить к земле, они за его спиной сдвинули головы, чтобы наконец незримо (как они думали) от публики вволю насмеяться. Вчера, вспомнив об этом за обедом, я не мог не засмеяться. Госпожа Чиссик должна в тюрьме снять с навещающего ее пьяного римского наместника (молодой Пипес) шлем и надеть его на себя. Когда она его снимает, оттуда выпадает смятое полотенце, которое Пипес, видимо, засунул, потому что шлем слишком давил. Хотя он знает, что на сцене шлем с него будут снимать, он с упреком смотрит на госпожу Чиссик, забыв о своем опьянении. 140
Что хорошо: как госпожа Чиссик выворачивается из рук римских солдат (которых она, правда, сперва должна рвануть на себя, ибо они явно боятся ее трогать), в то время как движения этих трех мужчин благодаря ее заботе и искусству чуть- чуть, совсем чуть-чуть, следуют ритму пения; в песне она возвещает появление мессии, и не отвлекая, только силой своей власти движениями смычка изображает игру на арфе; в тюрьме, часто слыша приближение шагов, она прерывает свое траурное пение, спешит к ступенчатому колесу и крутит его, сопровождая песней рабочих, затем снова возвращается к своему пению, и опять бежит к мельнице; как она поет во сне, когда ее навещает Папус, рот ее раскрыт, будто сощуренный глаз, как вообще уголки ее рта, раскрываясь, напоминают уголки глаз. — В белой вуали она, как и в черной, была прекрасна. Впервые увиденные жесты и движения: прижатые руки к центру не очень хорошего корсажа, беглое вздрагивание плеч и бедер при издевке, в особенности, когда она поворачивается спиной к тому, над кем издевается. Она вела весь спектакль, как хозяйка дома. Всем подсказывала, сама же ни разу не сбилась; статистов она учила, просила, наконец, толкала при надобности; когда ее не было на сцене, ее звонкий голос из-за сцены вливался в слабое пение хора; она поддерживала ширму (в последнем акте изображавшую цитадель), которую статисты уже десять раз опрокинули бы. 141
Я надеялся букетом цветов немного удовлетворить свою любовь к ней, но совершенно напрасно. Это достижимо только литературой или соитием. Я пишу это не потому, что не знал этого, а потому, что, наверное, полезно часто записывать предупреждения. 7 ноября. Вторник. Вчера актеры вместе с госпожой Чиссик уехали окончательно. Вечером я проводил Лёви до кафе, но зайти не захотел, ждал его снаружи, не хотел видеть госпожу Чиссик. Но, вышагивая взад-вперед, я увидел, как она открыла дверь и вышла с Лёви, я пошел им, приветствуя, навстречу и столкнулся с ней посреди тротуара. Госпожа Чиссик поблагодарила меня высокими, но естественными словами за букет, она только сейчас узнала, что послал его я. Этот лжец Лёви, стало быть, ничего ей не сказал. Я беспокоился о ней, потому что она была только в легкой темной блузке с короткими рукавами, и просил ее — еще немного, и я подтолкнул бы ее, — зайти в кафе, чтобы она не простудилась. Нет, сказала она, она не простудится, у нее есть шаль, и она приподняла ее, чтобы показать и стянуть туже на груди. Я не мог сказать, что я, собственно, не беспокоюсь за нее, а только рад поводу выразить свою любовь, и потому повторил, что беспокоюсь. Тем временем вышли ее муж, ее малышка и господин Пипес, и выяснилось, что вовсе не решено, что они должны ехать в Брюнн, как меня убеждал Лёви, Пипес скорее хотел бы ехать в Нюрнберг. 142
Это было бы лучше всего, там легко получить зал, там большая еврейская община, и оттуда удобна поездка в Лейпциг и Берлин. Кстати, они весь день совещались, и Лёви, который спал до четырех, попусту заставил их ждать и пропустить брюнн- ский полувосьмичасовый поезд. С этими аргументами мы вошли в кафе и сели за столик, я — напротив госпожи Чиссик. Мне так хотелось отличиться, само по себе это было бы нетрудно, следовало только знать расписание некоторых поездов, различать вокзалы, определиться с выбором между Нюрнбергом и Брюнном и прежде всего заставить замолчать Пипеса, который вел себя, как его Бар-Кохба, и крику которого Лёви очень разумно, хотя и непреднамеренно, противопоставил очень горячий, неостановимый, для меня, по крайней мере тогда, непонятный, среднемощного звучания монолог. Вместо того, чтобы отличиться, я сидел, сникнув в своем кресле, переводил взгляд с Пипеса на Лёви и только иногда встречался на этом пути с глазами госпожи Чиссик, а если она взглядом мце отвечала (например, улыбалась по поводу возбужденности Пипеса), я отводил глаза в сторону. Это было не так уж бессмысленно. Между нами не могло быть улыбок по поводу возбужденности Пипеса. Для этого я перед ней был слишком серьезен, и эта серьезность совсем меня утомила. Если бы я хотел над чем-либо посмеяться, я мог бы поверх ее плеча смотреть на толстую женщину, которая играла в «Бар-Кохбе» намест- 143
ницу. Но и серьезно смотреть на нее я, собственно, не мог. Ибо это означало бы, что я ее люблю. Даже молодой Пипес при всей своей неискушенности понял бы это. И это действительно было бы неслыханно. Я, молодой человек, кого все считают восемнадцатилетним, перед всеми вечерними посетителями кафе Савой, в присутствии стоящих вокруг кельнеров, в кругу актеров, заявляю тридцатилетней женщине, которую едва ли кто- нибудь считает хотя бы хорошенькой, которая имеет двоих детей, десяти и восьми лет, и муж которой — образец порядочности и бережливости — сидит возле нее, заявляю этой женщине о любви, полностью овладевшей мною, и — тут-то и обнаруживается самое примечательное, чего, впрочем, никто и не заметил бы, — сразу же отказываюсь от этой женщины, как отказался бы и в том случае, если бы она была молодой и незамужней. Возносить ли благодарность или проклинать за то, что, невзирая на все мое несчастье, я еще могу испытывать чувство любви, любви неземной, правда, по отношению к предметам земным. Госпожа Чиссик была вчера хороша. Собственно, нормальная красота маленьких кистей, легких пальцев, округлых рук, таких совершенных самих по себе, что даже непривычный вид этой наготы не вызывает мыслей об остальном теле. Разделенные на две волны, освещенные светом лица волосы. Немножко нечистая кожа вокруг правого уголка рта. Словно для детской жалобы 144
открывается ее рот, переходящий сверху и снизу в нежно очерченные изгибы, — кажется, будто прекрасное словообразование, которое распространяет свет гласных в словах и кончиком языка оберегает чистый контур слов, может удаться лишь однажды, — но оно удивляет своей непрестанностью. Низкий белый лоб. Я ненавижу, когда пудрятся, но если этот белый цвет, этот низко над кожей витающий налет мутноватого молочно-белого цвета нанесен пудрой, то пускай все пудрятся. Она охотно держит два пальца на правом уголке рта, возможно, она и все пальцы засунула в рот, может быть, даже и зубочистку ткнула туда; я не рассматривал эти пальцы, но почти можно было подумать, будто она ввела в дуплистый зуб зубочистку и на четверть часа оставила ее там. 8 ноября. Все послеобеденное время у доктора по поведу фабрики. Только потому, что она шла под руку со своим возлюбленным, девушка спокойно смотрела вокруг. Конторщица у Карла напомнила мне исполнительницу роли Манетт Саломон в Одеоне в Париже полтора года назад. По крайней мере, сидя. Мягкая, скорее широкая, чем высокая, сжатая шерстяной тканью грудь. До рта широкое, но потом как-то поспешно сужающееся лицо. Из гладкой прически выбиваются небрежные естественные локоны. В крепком теле — усердие и спокойствие. Как я сейчас понимаю, воспомина- 145
ние усиливало и то, что она уверенно работала (клавиши на ее пишущей машинке — система Оливер — мелькали, как спицы в старые времена), ходила взад-вперед, но за полчаса произнесла едва ли пару слов, словно Манетт Саломон она держала в себе взаперти. Пока ожидал у доктора, я смотрел на машинистку и думал о том, как трудно определить ее лицо, даже рассматривая его. В особенности сбивает с толку соотношение между растянутой, выступающей почти с одинаковой шириной вокруг головы прической и часто кажущимся слишком длинным прямым носом. При более резком повороте девушки, читавшей в этот момент бумаги, меня почти потрясло наблюдение, что благодаря своим размышлениям я стал ей более чужим, чем если бы мизинцем погладил ее юбку. Когда доктор при чтении договора дошел до места, где речь идет о моей возможной будущей жене и возможных детях, я заметил напротив себя стол с окружающими его двумя большими и одним поменьше креслами. При мысли о том, что я никогда не смогу занять эти или любые другие три кресла собой, своей женой и своим ребенком, меня охватило такое жгучее, уже изначально отчаянное желание этого счастья, что порожденная этим раздраженная активность заставила меня задать доктору только один, занимавший меня во время долгого чтения вопрос, который сразу же 146
обнаружил мое полнейшее непонимание как раз только что прочитанной большей части доклада. Еще о прощании: в Пипесе я заметил — главным образом потому, что чувствовал, как он меня подавляет, — лишь щербатые, в черных точечках зубы. Наконец мне приходит в голову полуидея: «Зачем так далеко ехать поездом до Нюрнберга? — спросил я. — Почему бы не дать одно-два представления на промежуточных станциях?» — «А вы знаете такие?» — спросила госпожа Чиссик, далеко не так строго, как у меня здесь получается, заставив меня тем самым посмотреть на нее. Весь ее видимый над столом корпус, объем плеч, спины и груди были мягкими, несмотря на кажущееся в европейском платье на сцене костлявое, чуть ли не грубое телосложение. Я наобум назвал Пиль- зен. Завсегдатаи за соседним столом благоразумно назвали Теплиц. Господин Чиссик согласился бы на любую промежуточную станцию, он питал доверие только к небольшим мероприятиям, госпожа Чиссик тоже, не сговариваясь друг с другом, она только справлялась о стоимости проезда. Они часто говорили: достаточно было бы заработать на парнуссе*. Ее девочка терлась щекой об ее рукав; она явно не чувствовала этого, но окружающим передавалась детская уверенность, что с ребенком у его родителей, даже если они странствующие актеры, ничего плохого не может слу- * Пропитание (идиш). 147
читься и что настоящие заботы не могут иметь место так близко от земли, а только на уровне лиц взрослых. Я был очень за Теплиц, потому что мог послать рекомендательное письмо доктору По- лачеку и таким образом сделать что-то для госпожи Чиссик. Пипес, который сам составил жребий для трех возможных городов и активно руководил розыгрышем, возражал, но трижды был вытянут Теплиц. Я сел за соседний стол и взволнованно написал рекомендательное письмо. Под предлогом того, что мне нужно пойти домой, чтобы узнать точный адрес доктора П., который, кстати, не был нужен и который не знали и дома, я откланялся. Лёви вызвался проводить меня, и пока он собирался, я смущенно играл рукой женщины и подбородком ее девочки. 9 ноября. Позавчера сон: сплошной театр, я то на галерке, то на сцене, в игре участвует девушка, которая мне нравилась несколько месяцев назад, она напрягает свое гибкое тело, хватаясь в испуге за подлокотник кресла; я с галерки показываю на девушку, играющую травести, моему провожатому она не нравится. В одном акте декорация такая большая, что ничего другого не было видно, ни сцены, ни зрительного зала, ни темноты, ни света рампы; все зрители в большом количестве были, скорее, на сцене, представляющей кольцо Альтштедтер-Ринг, видимо, с перспективы начала Никласштрассе. Хотя из-за этого нельзя было, собственно говоря, увидеть площадь перед часа- 148
ми на ратуше и малое кольцо, благодаря коротким вращениям и медленным колебаниям пола сцены вид на малое кольцо открывался, например, от дворца Кински. Смысла в этом не было, разве только чтобы показать всю декорацию, раз уж она представлена была здесь во всем своем совершенстве, и было бы до слез жалко не увидеть какую-нибудь часть этой декорации, которая, я хорошо сознавал, была самой красивой декорацией всей земли и всех времен. Освещение определялось темными осенними облаками. Свет уходящего солнца рассеянно поблескивал на том или другом нарисованном окне юго-восточного угла площади. Все это, выполненное в натуральную величину и без малейших ошибок, производило потрясающее впечатление, оконные створки бесшумно — благодаря высоте — раскрывались и захлопывались ветром. Площадь была очень поката, асфальт почти черен, церковь Тайнкирхе на своем месте, но перед ней стоял небольшой кайзеровский замок, на переднем дворе которого в большом порядке собраны все стоявшие на площади монументы: колонна Девы Марии, старый фонтан перед ратушей, которого я сам никогда не видел, фонтан перед Никласкирхе и дощатый забор, возведенный теперь вокруг котлована для памятника Гусу. На сцене представляют — в зрительном зале часто забывают, что это только представление — на сцене и между этими кулисами, — кайзеровский праздник и революцию. Революция мощная, 149
с огромными, направляемыми вверх и вниз на площадь массами народа, какой в Праге, вероятно, никогда и не происходило; видимо, ее перенесли в Прагу только из-за декорации, в то время как ей место, собственно, в Париже. От праздника сперва ничего не видно, придворные, наверное, отправились куда-то праздновать, но тут разразилась революция, народ ворвался в замок, я сам по выступам фонтана бегу из переднего двора на волю, придворным же возвращение в замок заказано. Но вот с Айзенгассе стремительно выезжают дворцовые кареты, перед самыми воротами замка им приходится резко затормозить и волочь остановленные колеса по асфальту. Такие кареты можно видеть на народных празднествах и шествиях, с живыми картинами на них, плоские, увитые гирляндами, с крыш карет свисали пестрые полотнища, закрывавшие колеса. Тем больший ужас вселяла их спешка. Их тащили с Айзенгассе к замку через арку кони, встававшие, словно в беспамятстве, на дыбы перед воротами. Множество людей устремлялись мимо меня к площади, в большинстве — зрители, которых я знал с улицы и которые, вероятно, только что прибыли. Среди них была и знакомая девушка, но не знаю, кто; рядом с ней шел молодой элегантный господин в желто- коричневом, в мелкую клетку, пальто, с засунутой глубоко в карман правой рукой. Они шли по направлению к Никласштрассе. С этого момента я больше ничего не видел. 150
Шиллер однажды сказал: главное (или что-то в этом роде) — «претворить аффект в характер». 11 ноября. Суббота. Вчера всю вторую половину дня у Макса. Определили последовательность статей для «Красоты безобразных картин». Без чувства удовлетворения. Но именно в таких случаях Макс любит меня больше всего, или так мне только кажется, потому что я четко осознаю тогда ничтожность своей заслуги. Нет, он действительно любит меня больше. Он хочет включить в книгу и мою «Брешиу». Все хорошее во мне противится этому. Я должен был сегодня поехать с ним в Брюнн. Все плохое и слабое во мне удержало меня. Ведь не могу же я поверить, что завтра я напишу действительно что-то хорошее. Девушки, тесно обхваченные, в особенности сзади, передниками. Одна из них сегодня утром у Лёви-и-Винтерберг, закрытые только на заднице полотнища у нее не сложены, как обычно, рядышком, а заходят одно на другое, так что она кажется спеленутой, как грудной ребенок. Такое же чувственное впечатление у меня невольно всегда вызывают грудные дети, которые сжаты пеленками и одеялами и перевязаны лентами, словно приготовлены для удовлетворения похоти. В одном американском интервью Эдисон, рассказывая о своем путешествии по Богемии, высказал мнение, что относительно высокое развитие Богемии (в пригородах широкие улицы, пали- 151
садники перед домами, в стране строятся фабрики) покоится на том, что многие чехи переселяются в Америку, а те, кто возвращается на родину, приносят с собой новые веяния. Как только я каким-либо образом осознаю, что оставляю в покое зло, устранить которое призван (например, внешне благополучную, с моей же точки зрения безотрадную, жизнь моей замужней сестры), я перестаю на какой-то момент ощущать мускулы рук. Я попытаюсь постепенно составить список того, что во мне бесспорно, затем — вероятно, потом — возможно и т. д. Бесспорна во мне жажда книг. Нет, не владеть ими или читать их я жажду, а видеть их, убеждаться перед витриной книготорговца, что они существуют. Если где-нибудь лежат несколько экземпляров одной книги, меня радует каждый из них. Жажда эта подобна неверно направленному чувству голода, она словно исходит из желудка. Книги, которыми я сам владею, радуют меня меньше, книги же моих сестер, напротив, меня радуют. Желание владеть ими несравненно слабее, оно почти отсутствует. 12 ноября. Воскресенье. Вчера доклад Ришпе- на «Легенда Наполеона» в Рудольфинуме. Довольно пусто. Словно для проверки манер докладчика на пути от входной дверцы к столу докладчика стоит большой рояль. Докладчик входит, хочет, глядя на публику, пройти кратчайшим путем к столу, поэтому приближается к инструменту, удив- 152
ляется, отступает назад и мягко обходит его, не глядя больше на публику. Возбужденный окончанием своей речи и аплодисментами, он, разумеется, давно забыл про фортепьяно, хочет, прижав руки к груди, как можно позже повернуться к публике спиной, элегантно делает несколько шагов в сторону, наталкивается, естественно, на рояль и вынужден, встав на цыпочки, чуть прогнуть спину, прежде чем снова попасть на свободное пространство. Так во всяком случае сделал Ришпен. Большой крепкий, с талией, пятидесятилетний человек. Вихрастая прическа из жестких волос (Додэ, например), не нарушаясь, довольно плотно прижата к черепу. Как у всех пожилых южан, у него толстый нос на широком морщинистом лице, из ноздрей, как у лошади, может валить ветер, об этом лице знаешь, что оно уже не изменится, это и есть его конечное состояние, в каком оно еще долго пребудет, — оно напоминает мне лицо одной старой итальянки, правда, с очень естественной бородой. Поначалу сбивала с толку светло-серая краска вновь покрашенного концертного подиума за его спиной. Седые волосы буквально сливались, без всякого контура, с этой краской. Когда он отклонял голову назад, краска приходила в движение, голова его почти таяла в ней. Лишь к середине доклада, когда внимание полностью сконцентрировалось, эта помеха исчезла, в особенности когда он, декламируя, поднялся во весь рост в своем 153
черном костюме и, взмахами рук сопровождая стихи, разогнал серую краску. — В начале он так отвешивал во все стороны поклоны, что впору было смутиться. Рассказывая об одном наполеоновском солдате, которого он еще знал и у которого было пятьдесят семь ран, он заметил, что многообразие красок на теле этого человека мог бы передать лишь такой выдающийся колорист, как присутствующий здесь его друг Муха. Я почувствовал, что человек на подиуме меня все больше захватывает. Я забыл о своих болях и заботах. Я вжался в доклад, как в левый угол своего кресла, со сложенными между коленей руками. Я чувствовал воздействие Ришпена на себя, как это должен был чувствовать царь Давид, когда брал в постель молодых девушек. У меня даже было легкое видение Наполеона, который в моей стройной фантазии явился из входной дверцы, хотя мог бы выступить и из дерева подиума или из органа. Он подавил весь переполненный в этот момент зал. Как ни близок я, собственно, был к нему, я и на самом деле не сомневался и никогда не засомневался бы в его воздействии. Я, возможно, и заметил бы любую несуразность в его облике, как и у Ришпена, но это бы мне не мешало. Как холоден, напротив, был я ребенком! Мне часто хотелось встретить кайзера, чтобы показать ему, что я неподвластен его воздействию. И это было не мужество, а лишь холодность. Стихи он декламировал, как речи в палате. Он ударял рукой по столу, как беспомощный наблюда- 154
тель битв, размахивающими вытянутыми руками он пробивал гвардии дорогу через зал. «Император!» — вскрикивал он с поднятой, превращенной в знамя рукой, и повторение звучало, как эхо скандирующего внизу на равнине войска. При описании одной битвы где-то стукнуло ножкой по полу, все оглянулись, это была его нога, мало полагавшаяся на себя. Но ему это не помешало. — «Гренадеры», которых он прочитал в переводе Жерара де Нерваля и которых он особенно почитал, вызвали наименьшие аплодисменты. Когда он был молод, раз в году открывали гроб Наполеона и шествующим мимо инвалидам показывали набальзамированное лицо, вызывавшее больше испуга, нежели восхищения, потому что оно было вздутое и зеленоватое; потом вскрыва- ние гроба отменили. Но Ришпен видел это лицо, сидя на руках своего дедушки, служившего в Африке, — собственно, для него-то комендант и велел открыть гроб. Одно стихотворение, которое он будет читать (у него безошибочная память, как то, собственно, и должно быть при сильном темпераменте), он объявил задолго до исполнения, проанализировал его, будущие строки уже взрывались маленьким землетрясением в его словах, он даже сказал в самом начале, что прочитает его со всем своим огнем. Так оно и случилось. При последнем стихотворении ему потребовалось усилие, чтобы незаметно войти в строки (стихи Виктора Гюго), медленно встать, после стихов 155
уже не садиться, вобрать и сохранить в своей прозе сильное декламаторское волнение. Закончил он клятвой, что и через тысячу лет каждая пылинка его праха, обладай она сознанием, готова будет следовать зову Наполеона. Французский язык, при его учащенном дыхании с быстро чередующимися отдушинами, выдерживает самые наивные импровизации, не рвется даже тогда, когда он говорит о поэтах, приукрашивающих повседневность, о своей фантазии (глаза закрыты) как фантазии поэта, о своих галлюцинациях (глаза невольно раскрыты вдаль) как галлюцинациях поэта и т. д. При этом он порой прикрывает глаза и медленно их открывает, отводя один палец за другим. — Он сам служил, служил и его дядя — в Африке, дедушка — при Наполеоне, он даже пропел две строчки военной песни. 13 ноября. И этому человеку, как я сегодня узнал, шестьдесят два года. 14 ноября. Вторник. Вчера был у Макса, который вернулся после доклада в Брюнне. Пополудни, засыпая. Словно твердая черепная крышка, покрывающая безболезненный череп, вдавилась вовнутрь и часть мозга оставила снаружи — в свободной игре света и мускулов. Проснуться в желтом свете холодного осеннего утра. Пробиться через почти закрытое окно и парить перед окнами, пока не упадешь, раскинув руки, с выпуклым животом, отогнутыми назад но- 156
' гами, как фигуры на носу кораблей в старые времена. Перед сном. Как плохо быть холостяком, старому человеку напрашиваться, с трудом сохраняя достоинство, в гости, когда хочется провести вечер вместе с людьми, носить для одного себя еду домой, никого с ленивой уверенностью не дожидаться, лишь с усилием или досадой делать кому-нибудь подарки, прощаться у ворот, никогда не подниматься по лестнице со своей женой, болеть, утешаясь лишь видом из своего окна, если, конечно, можешь приподниматься, жить в комнате, двери которой ведут в чужие жизни, ощущать отчужденность родственников, с которыми можно пребывать в дружбе лишь посредством брака — сначала брака своих родителей, затем собственного брака, дивиться на чужих детей и не сметь беспрестанно повторять: у меня их нет, ибо семья из одного человека не растет, испытывать неизменное чувство своего возраста, своим внешним видом и поведением равняться на одного или двух холостяков из воспоминаний своей юности. Все это верно, но при этом легко совершить ошибку: если так широко расстилаешь перед собой будущие страдания, то взгляд невольно отрывается от них и уже больше не возвращается, а ведь сейчас и позднее ты действительно окажешься перед ними, окажешься перед ними реально, весь целиком, с головой, а значит, и лбом, чтобы бить по нему рукой. 157
Теперь попытаться сделать набросок вступления к «Рихарду и Самуэлю». 15 ноября. Вчера вечером, уже предвкушая сон, откинул одеяло, лег и вдруг снова явственно ощутил все свои способности, словно держал их в руках; они распирали мне грудь, воспламеняли голову, какое-то время я повторял себе, чтобы утешиться по поводу того, что не встаю и не сажусь работать: «Это вредно для здоровья, это вредно для здоровья», и хотел чуть ли не силком натянуть сон на голову. Я все время представлял себе фуражку с козырьком, которую я, чтобы защититься, изо всех сил натягиваю на лоб. Как много я вчера потерял, как тяжело стучала кровь в стесненной голове — обладать такими способностями и держаться только силами, которые необходимы просто для существования и попусту растрачиваются. Бесспорно: все, что я заранее, даже ясно ощущая, придумываю слово за словом или придумываю лишь приблизительно, но в четких словах, за письменным столом, при попытке перенести их на бумагу становится сухим, искаженным, застывшим, мешающим всему остальному, робким, а главное — нецельным, хотя ничего из первоначального замысла не забыто. Разумеется, причина этого в значительной степени кроется в том, что вдали от бумаги я хорошо придумываю только в состоянии подъема, которого я больше боюсь, чем жажду, как бы я его ни жаждал, но полнота чувств при этом так велика, что я не могу справиться со 158
всем, черпаю из потока вслепую, случайно, горстями, и все добытое таким способом оказывается при спокойном записывании ничтожным по сравнению с той полнотой, в которой оно жило, неспособным эту полноту выразить и потому дурным и вредным, ибо напрасно привлекло к себе внимание. 16 ноября. Сегодня днем перед тем, как заснуть — но я совсем не заснул, я почувствовал на себе верхнюю часть туловища восковой женщины. Ее лицо склонилось над моим, левая рука давила мне грудь. Три ночи не спал, при малейшей попытке что- нибудь сделать оказывался сразу на исходе своих сил. Из старой записной книжки: «Вечером, после того как я с шести часов утра делал уроки, я заметил, что моя левая рука уже некоторое время из сострадания поддерживает пальцы правой руки». 18 ноября. Вчера на фабрике. Возвращался на трамвае, сидел в углу с вытянутыми ногами, видел снаружи людей, зажженные фонари над магазинами, стены проезжаемых виадуков, бесконечные спины и лица, из торговой улицы пригорода выходила проселочная дорога — ничего человеческого, кроме идущих домой людей, резкие прожигающие темноту электрические огни вокзальной территории, низкие, сильно суженные трубы тазового завода, плакат о гастроли какой-то певи- 159
цы де Тревиль, который общупывает стены до самой улицы вблизи кладбища, откуда он снова выныривает вместе со мной из холода полей в квартирное тепло города. Чужие города принимаешь как факт, их обитатели живут, не проникая в наш образ жизни, как и мы не можем проникнуть к ним, надо сравнивать, не надо отбиваться, но хорошо известно, что это не имеет моральной или хотя бы психологической значимости, в конце концов можно и отказаться от сравнивания — слишком уж велики различия жизненных условий, что и освобождают нас от этого. Предместья нашего родного города, правда, тоже нам чужие, но здесь сравнения имеют смысл, получасовая прогулка всегда может это подтвердить, здесь люди живут отчасти внутри нашего города, отчасти на бедной, темной, разрытой, как большой овраг, окраине, хотя все они, в таком большом кругу, имеют общие интересы, чего не имеет никакая другая человеческая общность вне города. Потому я и вступаю в предместье со смешанным чувством страха, одиночества, сострадания, любопытства, высокомерия, экскурсионной радости, стойкости, и возвращаюсь оттуда с удовольствием, серьезностью и спокойствием, в особенности из Жижкова. 19 ноября. Воскресенье. Сон: В театре. Постановка «Далекой страны» Шниц- лера в обработке Утица. Я сижу совсем близко к сцене, мне кажется, что в первом ряду, пока не 160
оказывается, что во втором. Спинка сиденья повернута к сцене, так что удобно смотреть в зрительный зал, сцену же можно видеть, лишь повернувшись. Автор где-то поблизости, я не могу скрыть от него своего плохого мнения о пьесе, которую я, видимо, уже знаю, но зато добавляю, что третий акт должен быть остроумным. Этим «должен быть» я хочу сказать, что, если говорить об удачных местах, я пьесы не знаю и полагаюсь на слышанное мнение; это замечание я повторяю дважды не только для себя, но окружающие не обращают на него внимания. Вокруг меня большая толпа, все словно одеты по-зимнему и потому занимают слишком много места. Люди около меня, позади меня, люди, которых я не вижу, заговаривают со мной, указывают мне на вновь приходящих, называют имена, особенно обращают мое внимание на какую-то протискивающуюся через ряды кресел супружескую пару, потому что у женщины темно-желтое, мужское, длинноносое лицо, и, кроме того, насколько можно увидеть в толпе, над которой возвышается ее голова, она одета в мужской костюм; рядом со мной удивительно непринужденно стоит актер Лёви, очень непохожий на реального, и произносит взволнованные речи, в которых повторяется слово «principium», я все жду выражения «tertium comparationis»*, но его нет. В ложе второго яруса, собственно, в углу галереи, 'Третье в сравнении (лат.), то есть общее как основа для сравнения разного. 133? 161
справа от сцены, которая там примыкает к ложам, стоит позади своей сидящей матери какой-то третий сын семьи Киш и говорит что-то, обращаясь к залу; на нем красивый сюртук с развевающимися полами. Слова Лёви имеют какое-то отношение к этим его словам. Посреди речи Киш показывает на верх занавеса и говорит, что там сидит немецкий Киш, подразумевая моего школьного товарища, изучавшего германистику. Когда занавес поднимается, в зале становится темно, и Киш так или иначе должен исчезнуть, он вместе с матерью проносится, чтобы привлечь большее внимание, вверх по галерее, широко раскинув руки и ноги, в развевающейся одежде. Сцена расположена несколько ниже зрительного зала, на нее приходится смотреть вниз, упираясь подбородком в спинки сидений. Декорации сводятся к двум низким толстым колоннам посредине сцены. Изображается пир, в котором участвуют девушки и молодые люди. Мне мало что видно, потому что, хотя с началом представления многие из первого ряда ушли, по-видимому, за сцену, оставшиеся девушки двигаются на своих местах и их большие, плоские, большей частью голубые шляпы закрывают мне сцену. Но одного невысокого мальчика лет дёсяти-пятнадцати я вижу на сцене очень отчетливо. У него сухие, разделенные пробором, ровно подрезанные волосы. Он не умеет даже правильно расстелить салфетку на коленях и вынужден поэтому внимательно смот- 162
реть вниз; ему приходится изображать в пьесе прожигателя жизни. Это наблюдение мешает мне испытывать особое доверие к спектаклю. Общество на сцене поджидает новых гостей, спускающихся из первых рядов зрительного зала на сцену. Но пьеса плохо разучена. Вот появляется актриса Хакельберг, другой актер, светски-небрежно откинувшись в кресле, называет ее «Хакель», замечает свою ошибку и поправляется. Входит девушка, которую я знаю (мне кажется, ее зовут Франкель), она перелезает как раз на моем месте через ряд; когда она перелезает, видна ее спина, совершенно обнаженная, кожа не очень чистая, на правом бедре расчесанное до крови место величиной с кнопку дверного звонка. Но, оказавшись на сцене и повернув к залу чистое лицо, она играет очень хорошо. Теперь должен издалека галопом прискакать на коне певец, рояль передает стук копыт, слышится приближающееся бурное пение, наконец я вижу и певца, который, чтобы передать естественное нарастание звука при стремительном приближении, бежит вдоль верхней галереи на сцену. Он еще не достиг сцены, еще и песня не окончена, и все же он выразил всю крайнюю спешку и громкость пения, даже рояль не может уже передать более отчетливо звук цокающих по камням копыт. Поэтому оба затихают, и певец вступает на сцену, он поет спокойно, только старается так согнуться, чтобы его не было ясно видно, — лишь голова тор- чит над перилами галереи. 163
На этом кончается первый акт, но занавес не опускается, в зале по-прежнему темно. На полу сцены сидят два критика и пишут, прислонившись спиной к декорации. Заведующий литературной частью или режиссер с белокурой эспаньолкой впрыгивает на сцену, на лету он повелительно вытягивает одну руку, в другой руке он держит гроздь винограда, прежде лежавшую в вазе с фруктами на пиршественном столе, и ест этот виноград. Снова повернувшись к зрительному залу, я вижу, что он освещен простыми керосиновыми лампами, которые укреплены, как на уличных фонарях, и теперь, конечно, совсем слабо горят. Вдруг — может быть, из-за плохого керосина или фитиля — из одного фонаря выбивается пламя, и сноп искр падает на зрителей, которые неразличимы для глаза и сливаются в черную, как земля, массу. И вот из этой массы поднимается человек, прямо по ней идет к фонарю, вероятно, чтобы привести все в порядок, но сначала смотрит вверх, на фонарь, на мгновение останавливается возле него и, так как ничего не происходит, спокойно возвращается на свое место и исчезает. (Я путаю себя с ним и погружаю лицо в черноту.) Я и Макс, должно быть, в корне различны. Как ни восхищаюсь я его сочинениями, когда они лежат передо мною как нечто целое, недоступное моему или чьему-либо другому вмешательству, и даже вот сегодня эти небольшие рецензии на книги, — тем не менее каждая фраза, которую он 164
пишет для «Рихарда и Самуэля», заставляет меня идти на уступки, которые я болезненно ощущаю всем своим существом. По крайней мере сегодня. Сегодня вечером я снова был полон боязливо сдерживаемых способностей. 20 ноября. Сон о картине, кажется, Энгра. Девушки в лесу отражаются в тысяче зеркал или, собственно говоря, Девы и т. д. Сгруппированы и воздушны, как на театральных занавесях, справа на картине одна группа теснее сдвинута, слева они сидели и лежали на огромной ветви или на летящей ленте, или собственными силами парили к небу медленно тянущейся вереницей. И вот они отсвечивают не только перед зрителем, а и от него, становятся смутнее и многократнее, но то, что глаз терял в деталях, он выигрывал в полноте. На переднем плане стояла свободная от отражений нагая девушка, опершись на одну ногу, с выступающим бедром. Рисовальное искусство Энгра достойно восхищения, но я с удовольствием отметил, что и для осязания здесь осталось еще много подлинной наготы. От закрытого девушкой места исходило сияние желтоватого бледного света. Бесспорно мое отвращение к антитезам. Хотя они производят впечатление неожиданности, они не ошеломляют, потому что всегда лежат на поверхности; если они и были неосознанными, то лишь малого недоставало для осознания их. Они, правда, создают ощущение основательности, пол- 165
ноты, непрерывности мысли, но это подобно фигуре в вертящемся колесе; мы гоняем по кругу свою незначительную мысль. Они кажутся разными, но лишены нюансов; они набухают, словно от воды, под рукой, первоначально они сулят проникновение в бесконечность, а сводятся к одним и тем же неизменным средним величинам. Они замыкаются на самих себе, их нельзя развить, они указывают отправную точку, но это всего лишь пустоты, стремительный бег на месте, они тянут за собой, как я показал, новые антитезы. Пусть же они и притянут их все к себе, раз и навсегда. Для драмы: как учитель английского Вайс, с прямыми плечами, руками глубоко в карманах, в складчатом желтоватом пальто, однажды вечером на Венцельплац спешит широкими шагами пересечь проезжую часть перед самым, правда, еще стоящим, но уже звонящим трамваем. Спешит от нас. Э.: Анна! А. (поднимая глаза): Да. Э.: Иди сюда. А. (подходя большими спокойными шагами): Чего тебе? Э.: Я хочу тебе сказать, что с некоторых пор я тобой недоволен. А.: А в чем дело? Э.: Вот так. А.: Ну, тогда ты должен уволить меня, Эмиль. 166
Э.: Так быстро? И ты не спрашиваешь о причине? А.: Я ее знаю. Э.: Вот как? А.: Тебе не нравится еда. Э. (быстро встает, громко): Ты знаешь, что Курт сегодня уезжает, или ты этого не знаешь? А. (с внутренней твердостью): Конечно, да, к сожалению, он уезжает, но из-за этого меня незачем было звать. 21 ноября. Моя бывшая няня, смугло-желтая лицом, с резко очерченным носом и столь милой мне некогда бородавкой на щеке, сегодня пришла к нам второй раз подряд, чтобы повидать меня. Первый раз меня не было дома, нынче же я хотел, чтобы меня оставили в покое и дали поспать, я просил сказать, что меня нет дома. Почему она так плохо воспитала меня, я ведь был послушным, она сама сейчас говорит об этом в передней кухарке и гувернантке, у меня был спокойный и покладистый нрав. Почему она не употребила этого мне на благо и не уготовила мне лучшего будущего? Она замужем или вдова, имеет детей, у нее живой язык, не дающий мне заснуть, она уверена, что я высокий, здоровый господин в прекрасном возрасте — двадцати восьми лет, охотно вспоминаю свою юность и вообще знаю, что с собой делать. А я лежу здесь на диване, одним пинком вышвырнутый из мира, подстерегаю сон, который не хочет прийти, а если придет, то лишь коснется 167
меня, мои суставы болят от усталости, мое худое тело изматывает дрожь волнений, смысл которых оно не смеет ясно осознать, в висках стучит. А тут у моей двери стоят три женщины, одна хвалит меня, каким я был, две — какой я есть. Кухарка говорит, что я сразу — она имеет в виду прямиком, без обходных путей — попаду в рай. Так оно и будет. Лёви: некий рабби в Талмуде придерживался принципа, в данном случае очень богоугодного, ничего, даже стакана воды, ни от кого не принимать. Но однажды случилось так, что с ним хотел познакомиться величайший рабби своего времени и пригласил его к обеду. Отклонить приглашение такого человека — это невозможно. Печально собрался первый раввин в дорогу. Но поскольку он был так тверд в своем принципе, между двумя раввинами возвысилась гора. Анна (сидит за столом, читает газету). Карл (ходит по комнате, дойдя до окна, останавливается, смотрит на улицу, потом открывает внутреннее окно). Анна: Закрой, пожалуйста, окно, ведь холодно. Карл (закрывает окно): У нас с тобой разные заботы. 22 ноября. Анна: У тебя, Эмиль, появилась новая привычка, совершенно отвратительная. Ты придираешься к любому пустяку, чтобы с его помощью найти во мне плохую черту. 168
Карл (растирая пальцы): ПЪтому что ты ни с чем не считаешься, потому что ты вообще непостижима. Бесспорно, что главным препятствием к успеху является мое физическое состояние. С таким телом ничего не добьешься. Я должен буду свыкнуться с его постоянной несостоятельностью. Последние ночи, полные кошмарных сновидений, но длящегося лишь минуты сна, меня сегодня утром настолько выбили из колеи, что, кроме лба своего, я ничего не ощущал, мое нынешнее состояние настолько далеко от хоть сколько-нибудь выносимого, что из одной лишь готовности к смерти я охотно свернулся бы в клубок с деловыми бумагами в руках на цементном полу коридора. Мое тело слишком длинно и слабо, в нем нет ни капли жира для создания благословенного тепла, для сохранения внутреннего огня, нет жира, которым мог бы иной раз подкрепиться измотанный потребностями дня дух, не причиняя вреда целому. Как может это слабое сердце, так часто болевшее в последнее время, гнать кровь через всю длину этих ног. Только до колен — и то ему хватило бы работы, а в холодные голени кровь толкается уже только со старческой силой. Но вот она уже опять необходима наверху, ее ждешь, в то время как она растрачивается попусту внизу. Из- за длины тела все растянуто. Что уж оно может сделать, это тело, если, будь оно даже и более плотно сбито, в нем слишком мало сил для того, \ чего я хочу достичь. 169
Из письма Лёви к своему отцу: «Если я приеду к вам в Варшаву, я в своей европейской одежде буду среди вас, как «паук перед глазами, как скорбящий среди свадебных гостей». Лёви рассказывает об одном женатом друге, который живет в Постине, небольшом городке недалеко от Варшавы, и чувствует себя одиноким, и потому несчастным, из-за своих передовых интересов. «Постин, это большой город?» — «Вот такой большой», — показывает он мне свою ладонь. Она в замшевой светло-коричневой перчатке и представляет пустынную местность. 23 ноября. 21-го, в день сотой годовщины смерти Клейста, семья Клейста возложила на его могилу венок с надписью: «Лучшему из нашего рода». От каких только обстоятельств я не завишу из- за своего образа жизни! Сегодня ночью я спал чуть получше, чем в последнюю неделю, сегодня днем — даже хорошо, я даже заспан, как это бывает после удовлетворительного сна, поэтому я и боюсь, что смогу писать менее хорошо, чувствую, как некоторые способности устремляются вглубь, я готов ко всем неожиданностям, то есть уже вижу их. 24 ноября. «Шхите» (человек, обучающий искусству забивать скот). Пьеса Гордина. В ней цитаты из Талмуда, например: «Если вечером или ночью большой ученый совершает грех, не надо утром упрекать его, ибо при своей учености он наверняка уже сам раскаялся. 170
Если крадешь одного быка, надо вернуть двух, если забиваешь украденного быка, надо вернуть четырех, если же забиваешь украденного теленка, надо вернуть только трех, потому что предполагается, что теленка пришлось унести, то есть проделать тяжелую работу. Это предположение определяет наказание и в том случае, если теленка увели без труда». Честность плохих мыслей. Вчера вечером я чувствовал себя особенно скверно. Желудок опять был испорчен, писал с трудом, чтение Лёви в кафе (сперва там было тихо, но потом оно заполнилось и не давало нам покоя) я слушал с напряжением, мое печальное ближайшее будущее мне казалось не заслуживающим того, чтобы вступать в него, я одиноко шел по Фердинандштрассе. В конце Берг- штайнгассе мне снова пришли в голову мысли о позднейшем будущем. Как мне их вынести, с этим вытащенным из чулана телом? В Талмуде тоже сказано: мужчина без женщины не человек. Справиться с такими мыслями в этот вечер я мог, лишь сказав себе: «Вот теперь вы пришли, плохие мысли, теперь, когда я слаб и у меня испорчен желудок. Именно теперь вы хотите, чтобы я продумал вас. Вы посчитались только с тем, что вам приятно. Стыдитесь. Придите в другой раз, когда я буду покрепче. Не злоупотребляйте так моим состоянием». И действительно, даже не дожидаясь других аргументов, они отступили, медленно рассеялись и больше не тревожили меня на 171
протяжении дальнейшей, не слишком счастливой прогулки. Но они, очевидно, забыли, что если будут считаться со всеми моими плохими состояниями, их черед будет редко наступать. Запах бензина от ехавшего из театра автомобиля вызвал во мне мысль о том, что идущих мне навстречу театральных зрителей, которые последними движениями приводят в порядок свои пальто и висячие бинокли, явно ожидает прекрасный домашний очаг (и будь он освещен лишь одной свечой, большего перед отходом ко сну ведь и не надо), но я представил себе и то, как их выслали из театра домой, словно подчиненных, после того, как в последний раз перед ними опустился занавес и раскрылись двери, через которые они перед началом или во время первого акта высокомерно вошли. 25 ноября. Весь вечер в кафе Сити уговаривал Мишку подписать заявление, что он был у нас только продавцом, стало быть, не подлежал обязательному страхованию, и отец не обязан был вносить большую дополнительную плату за его страхование. Он обещает мне, я говорю бегло по- чешски, элегантно оправдываясь за свои ошибки, он обещает в понедельник прислать в магазин свое заявление, я чувствую, что он если не любит меня, то уважает, но в понедельник он не присылает, его и нет в Праге, он уехал. Вечером, усталый, у Баума, без Макса. Чтение вслух «Безобразных», еще не собранной истории, первая глава — скорее кладовая одной истории. 172
26 ноября. С Максом «Рихард и Самуэль», до обеда и после обеда до пяти. Потом пошли к А. М. Пахингеру, коллекционеру из Линца, рекомендованному Кубином, — ему пятьдесят лет, он крупный, неповоротливый; если он долго молчит, наклоняешь голову, поскольку он совсем молчит, говоря же, он не совсем говорит; его жизнь состоит из коллекционирования и совокуплений. Коллекционирование: он начал с собирания марок, затем перешел к графике, потом собирал все, потом понял бесполезность такого никогда не завершающегося собирания и ограничился амулетами, потом паломническими медалями, картинками из Нижней Австрии и Южной Баварии. Это медали и картинки, заново изготовляемые для каждого паломничества, по материалу и художественному исполнению в большинстве ценности не составляют, но часто содержат милые изображения. Кроме того, он начал усердно печататься, причем первым писал об этих предметах, для которых он и установил критерии систематизации. Разумеется, прежние собиратели этих вещей, упустившие возможность печататься, возмутились, но потом должны были смириться. Теперь он признанный эксперт по этим медалям, со всех мест поступают к нему просьбы оценить, аттестовать медали, его голос весом. Впрочем, он собирает и другую всякую всячину, его гордость — пояс целомудрия, который, как и все его амулеты, выставлялся на Дрезденской гигиенической выставке. (Он как раз сейчас там побывал и распорядился 173
все упаковать для транспортировки.) Затем — прекрасный рыцарский меч. Искусство он понимает плохо, относится к нему только с точки зрения коллекционирования. Из кафе в отеле «Граф» он повел нас в свою перегретую комнату, сел на кровать, мы — на два кресла вокруг него, образуя таким образом спокойное собрание. Его первый вопрос: «Вы коллекционеры?» — «Нет, только бедные любители». — «Это неважно». — Он вытащил свой бумажник и буквально забросал нас экслибрисами, собственными и чужими, вперемежку с проспектом своей следующей книги «Колдовство и суеверие в каменном царстве». Он уже много написал, в особенности о «Материнстве в искусстве», беременное тело он считает самым красивым, ему и совокупляться с ним наиболее приятно. Писал он и об амулетах. Он состоял на службе в Венских придворных музеях, руководил раскопками в Бра- иле в устье Дуная, изобрел названный его именем способ склеивания выкопанных ваз, он тринадцатикратный член ученых обществ и музеев, его коллекция завещана Германскому музею в Нюрнберге, он часто сидит до часу или двух ночи за своим письменным столом, и утром с восьми — уже опять. Мы должны что-нибудь записать в книгу для гостей одной его приятельницы, он взял ее с собой, чтобы заполнить во время поездки. Самосочиненному отведено первое место. Макс записывает сложный стих, который господин П. 174
пытается перевести поговоркой «после дождя сияет солнце». Сначала он прочитал мне это деревянным голосом. Я пишу: Малая душа в танце воспаряет и т. д. Он снова читает вслух, я помогаю, наконец, он говорит: «Персидский ритм? Как это называется? Газель? Нет?» Мы не можем ни согласиться, ни догадаться, что он имеет в виду. В конце концов он цитирует ритурнель Рюккер- та. Ах, значит, он имел в виду ритурнель. Но это тоже не то. Ладно, но здесь есть определенное благозвучие. Он друг Хальбе. Он хочет поговорить о нем. Нам же хотелось бы о Бляйе. Да что о нем говорить, мюнхенское литературное общество презирает его из-за литературных пакостей, из-за его жены, она зубной врач,,имеет хорошо посещаемое ателье и содержит его, он в разводе, его дочь, шестнадцати лет, блондинка с голубыми глазами, самая разнузданная девица во всем Мюнхене. В «Панталонах» Штернхайма — Пахингер был в театре с Хальбе — Бляй играл стареющего бонвивана. Встретив его на следующий день, Пахингер сказал: «Господин доктор, вы вчера играли доктора Бляйя». — «Как так? Как так? — сказал он смущенно, — я ведь играл того-то и того-то». Супружеская жизнь Кубина плоха. Его жена морфинистка. П. убежден, что Кубин тоже. Видели, как он, очень оживленный, вдруг засыпал с заострившимся носом и отвислыми щеками, его будили, он вскакивал и включался в разговор, 175
. после паузы снова затихал, и так повторялось со все более укорачивающимися паузами. Часто он не находил нужного слова. О женщинах: Рассказы о его потенции вызывают представление о том, как он медленно за- талкиваст в женщин свой большой член. В прежние времена его излюбленным трюком было так утомлять женщин, что они больше ничего не могли. Тогда они оказывались без души, животными. Да, такую покорность я могу себе представить. По его словам, он любит рубенсовских женщин, но подразумевает женщин с большими вздутыми сверху и плоскими внизу, мешковато висячими грудями. Свое пристрастие он объясняет тем, что его первая любовь была именно такой женщиной, подругой его матери и матерью его школьного товарища, 29 ноября, которая его совратила в пятнадцать лет. Он лучше успевал по литературе, его товарищ — по математике, и они вместе занимались в квартире его товарища, тут оно и случилось. Он показывает фотографии своих любовниц. Его нынешняя любовница — немолодая женщина, она сидит на стуле с растопыренными ногами, поднятыми руками, с мятым жирным лицом и демонстрирует свои мяса. На одной фотографии, изображающей ее в постели, распластанные и вздутые груди буквально растекаются и вместе с поднимающимся от пупка животом являют равновеликие горы. Другая любовница молода, фотография пред- 176
ставляет вынутые из расстегнутой блузки длинные груди и глядящее в сторону, заостренное у красивого рта лицо. Тогда в Браиле к нему стекалось много толстых, выносливых, изголодавшихся при своих мужьях купеческих жен, живших там в летнюю пору. Очень богатый карнавал в Мюнхене. Согласно статистике, на карнавал в Мюнхен прибыло более шести тысяч женщин без сопровождения, явно для того, чтобы посовокупляться. Там были замужние, девушки, вдовы из всей Баварии, да из соседних стран тоже. Уходя, он раскидал постель, чтобы температура ее сравнялась с комнатной, кроме того, он отдал распоряжение продолжать топить. Из Талмуда: Когда ученый подыскивает себе жену, ему надо брать с собой амхореца*, ибо, погруженный в свою ученость, он не заметит необходимого. Телефонные и телеграфные провода вокруг Варшавы с помощью взяток дополнены и образуют полный круг, создавая из города, в духе Талмуда, ограниченную местность, в известном смысле двор, так что и самые набожные в субботу имеют возможность двигаться внутри круга, нося с собой мелочи (например, носовые платки). Общества хасидов, в которых они могут занимательно беседовать о вопросах Талмуда. Если беседа стопорится, или кто-либо не участвует, 'Невежда, неуч (древнеевр.). 177
компенсируют себя пением. Мелодии изобретают, когда же какая-нибудь удается, созывают членов семьи, разучивают и репетирует ее. Однажды рабби-чудодей, часто галлюцинировавший, во время такой беседы внезапно опустил голову на лежащие на столе руки и в такой позе пребывал, при общем молчании, три часа. Проснувшись, он заплакал и исполнил совершенно новый военный марш. Это была мелодия, с которой ангелы смерти как раз в это время провожали на небо душу другого умершего в далеком русском городе раб- би-чудодея. Согласно Каббале, набожные получают в пятницу новую, истинно небесную, более нежную душу, которая остается с ними до субботнего вечера. В пятницу вечером каждого набожного из храма домой сопровождают два ангела; хозяин дома приветствует их, стоя в столовой; они остаются лишь на короткое время. «Любовь к актрисе» — «Театр». Для меня всегда представляло особый интерес воспитание девушек, их становление, привыкание к законам мира. Когда они уже не убегают столь безысходно от того, кто лишь бегло знаком и охотно поговорил бы с ними, они ненадолго останавливаются, будь то даже не в том месте комнаты, где хотелось бы, их не надо больше удерживать взглядами, угрозами или властью любви; если они отворачиваются, они делают это медленно, не 178
желая причинить боль, тогда и спина их становится шире. Сказанное им не пропадает зря, они выслушивают вопрос до конца, не поторапливая, и точно отвечают, хотя и шутя, на заданный вопрос. Более того, они и сами, подняв лицо, спрашивают и вполне терпимы к недолгому разговору. Взявшись за работу, они не обращают внимания на зрителя, он им едва ли мешает, стало быть, он дольше может наблюдать за ними. Они уходят, только чтобы переодеться. Это единственное время, когда чувствуешь себя неуверенно. В остальном же не нужно больше бегать по улицам, подкарауливать у ворот и постоянно дожидаться счастливого случая, хотя по опыту знаешь, что не обладаешь способностью его подстегнуть. Несмотря на эту большую перемену, произошедшую с ними, нередко случается, что, неожиданно встретив вас, они с траурной миной плоско кладут свою руку в вашу и медленным жестом приглашают, как коллегу, зайти в квартиру. Они тяжело расхаживают по соседней комнате; но стоит вам проникнуть туда, из сладострастия или упрямства, они забиваются в нишу окна и читают газету, не удостаивая вас ни единым взглядом. 30 ноября. Целых три дня ничего не писал. 3 декабря. Немного почитал книгу Шефера «Жизненный путь Карла Штауфера. Хроника стра- , сти» и захвачен огромным впечатлением, проникающим до самых глубин моего лишь моментами , ощущаемого существа, хотя предписанное моим 179
испорченным желудком голодание и обычные треволнения свободного воскресенья меня так при этом отвлекают, что я должен писать так же, как при внешнем, вызванном внешними обстоятельствами, волнении, когда помочь себе можно только размахиванием рук. Окружающему миру так легко, мнимо или на самом деле, разгадать несчастье холостяка, что он в любом случае проклянет свое решение — в предвкушении радости тайны — стать холостяком. Он, правда, разгуливает в застегнутом на все пуговицы пиджаке, руки засунуты в высокие пиджачные карманы, локти остро согнуты, шляпа глубоко надвинута на лицо, фальшивая, как бы уже врожденная улыбка призвана защитить рот, как пенсне — глаза, брюки уже, чем пристало худым ногам. Но каждый знает, как обстоит с ним дело, может перечислить все его страдания. Холодом веет от его нутра, в которое он заглядывает другой, еще более печальной, половиной своего двуликого лица. Он буквально непрестанно, но с ожидаемой закономерностью переселяется с места на место. Чем больше он отдаляется от живых, для которых — и это наизлейшая насмешка — он и должен работать как сознательный раб, не смеющий выразить свое сознание, тем меньшее пространство полагают для него достаточным. Когда другие, даже всю жизнь прикованные к постели, умирают, хотя из- за собственной слабости они давно уже погибли бы, они держатся за своих любящих сильных, здо- 180
ровых родственников по крови или браку, а этот холостяк уже в середине жизни якобы по доброй воле начинает ограничивать себя постоянно уменьшающимся пространством, и когда он умирает, гроб как раз по нему. Недавно я читал вслух моим сестрам автобиографию Мёрике, хорошо начал, еще лучше продолжил и наконец, сложив кончики пальцев, своим ровным голосом одолел внутреннее препятствие, создал все более расширяющуюся перспективу для своего голоса, и в конце концов вся комната вокруг ничего иного не могла уже воспринимать, кроме моего голоса. Пока не позвонили возвращающиеся из магазина родители. Перед засыпанием чувствовал на своем теле тяжесть кулаков легких рук. 8 декабря. Пятница. Долго не писал, но на этот раз наполовину из-за удовлетворенности, так как я сам закончил первую главу «Рихарда и Самуэ- ля» и считаю особенно удачным начало описания сна в купе. Более того, мне кажется, во мне происходит нечто очень близкое тому шиллеровско- му претворению аффекта в характер. Несмотря на все внутреннее сопротивление, я должен это записать. Прогулка с Лёви к замку наместника, который я называю Сионской крепостью. Входные ворота очень хорошо сочетались с цветом неба. 181
Другая прогулка к острову Хетцинзель. Рассказ о госпоже Чиссик, как ее, сперва незначительную дуэтистку в платье и шляпе, в Берлине приняли из жалости в общество. Чтение письма из Варшавы, в котором молодой варшавский еврей жалуется на упадок еврейского театра и пишет, что он лучше пойдет в «Новости» — польский театр оперетты, чем в еврейский театр, ибо эти жалкие декорации, непристойности, «заплесневевшие» куплеты и т. д. невыносимы. Вспомнить хотя бы о главном эффекте одной еврейской оперетты, состоящем в том, что примадонна с целым выводком маленьких детей позади себя шагает через публику на сцену. Все держат в руках свитки Торы и поют: toire ist die beste schoire — лучше Торы нет товара. Прекрасная прогулка в одиночестве после удавшихся мест в «Роберте и Самуэле» — через Град- чин и Бельведер. В Нерудагассе вывеска: Анна Кжижова, портниха, обучалась во Франции, у герцогини-вдовы Аренберг, урожд. принцессы Арен- берг. — Стоял посреди первого замкового двора и наблюдал подъем по тревоге охраны замка. Максу не понравились последние написанные мною части, во всяком случае потому, что он считает их неподходящими для целого, но возможно, что они и сами по себе кажутся ему плохими. Это очень вероятно, ибо он предостерегал меня от таких длинных описаний, говоря, что подобные описания производят впечатление желеобразных. 182
Чтобы уметь разговаривать с молодыми девушками, мне необходима близость пожилых персон. Исходящее от них легкое беспокойство оживляет мою речь, требования ко мне кажутся сразу же понизившимися: если то, что я необдуманно высказываю, не годится для девушки, может быть уместно для пожилой персоны, от которой, если понадобится, я могу получить массу помощи. Фройляйн Хаас. Она напоминает мне госпожу Бляй, вот только нос ее по длине, легкому двойному изгибу и относительной узости выглядит, как искаженный нос госпожи Бляй. В остальном же и на ее лице налет вряд ли внешне обоснованной черноты — ее может нанести на кожу лишь сильный характер. Широкая пухлая спина; тяжелое тело, которое кажется худым в хорошо скроенном жакете и для которого только этот узкий жакет выглядит свободным. После некоторой смущенности в разговоре непринужденный подъем головы дает знать, что выход найден. Я не был повержен в этом разговоре, да и внутренне не сдался, но если бы видел себя только со стороны, иначе объяснить свое поведение я не смог бы. Свободно разговаривать с новыми знакомыми я прежде не мог потому, что подсознательно мне мешало наличие сексуальных желаний, теперь же мне мешает их осознанное отсутствие. Встреча с четой Чиссик на Грабене. На ней было национальное платье из «Дикого человека». Если разложить ее облик, каким он предстал пе- 183
редо мной на Грабене, на детали, он покажется неправдоподобным. (Я видел ее лишь мельком, ибо испугался при взгляде на нее, не поздоровался, она меня не видела, и я не сразу решился оглянуться.) Она была меньше ростом, чем обычно, левое бедро выставлено вперед не на мгновение, а постоянно, правая нога подкошена, движение шеи и головы к мужу было очень резким, вытянутой в сторону согнутой правой рукой она пыталась взять мужа под руку. Он был в своей летней шляпчонке с опущенными спереди полями. Когда я обернулся, их уже не было. Я догадался, что они пошли в кафе Централь, немного подождал на другой стороне Грабена и спустя довольно долгое время имел счастье увидеть, как они подошли к окну. Когда они уселись за стол, виден был только край ее обтянутой синим бархатом картонной шляпы. Потом во сне я находился в очень узком, не слишком высоком, перекрытом стеклянным сводом, пассаже, похожем на непроходимые коммуникации на примитивных итальянских картинах, издали тоже похожих на пассаж, который мы видели в Париже как ответвление от rue des petits Champs. Только тот в Париже был шире и наполнен магазинчиками, этот же пролегал между пустыми стенами, по виду едва ли хватало места для двух идущих рядом персон, но когда действительно заходишь туда, как мы с госпожой Чиссик, оказывается на удивление много места, хотя мы не удивились. В то время как мы с госпожой Чис- 184
сик шли к одному выходу, в сторону возможного наблюдателя за всем происходящим, и госпожа Чиссик извинялась за какой-то проступок (кажется, запой) и одновременно просила меня не верить ее клеветникам, господин Чиссик на другом конце пассажа хлестал плетью косматого сенбер- , нара, стоявшего напротив него на задних лапах. Было не совсем ясно, играет ли Чиссик с собакой 'и из-за нее пренебрегает женой или он сам подвергся серьезному нападению собаки или, наконец, хотел удержать собаку подальше от нас. С Лёви на набережной. У меня был легкий, подавивший все мое существо обморок, я воспользовался им, а спустя короткое время вспоминал о я нем, как о чем-то давным-давно забытом. * \, Даже если не принимать во внимание все другие препоны (физическое состояние, родители, характер), я извлекаю очень хорошее самооправдание тому, что вопреки всему не сосредоточиваюсь на литературе, из следующего двучлена: пока Я не создам большую, полностью удовлетворяю- Ьщую меня вещь, до тех пор я не могу ни на что Отважиться. Это неопровержимо. |J У меня огромная потребность (я испытывал ее | и в пополудни) полностью излить на бумаге мое жуткое состояние и, так же как оно исходит из глубин, излить в глубь бумаги или напирать так, чтобы я мог написанное втянуть в себя, не художественная потребность. Когда Лёви 185
говорил сегодня о своей неудовлетворенности и своем равнодушии ко всему, что делает труппа, я объяснял его состояние тоской по дому, но это объяснение я в известной мере не дал ему, хотя и высказал, а сохранил для себя и временно насладился им для собственной печали. 9 декабря. Штауфер-Берн: «Сладость продукции вводит в заблуждение относительно ее абсолютной ценности». Если книга писем или воспоминаний, все равно чьих (на сей раз Карла Штауфера-Берна), оставляет тебя спокойным, не захватывает — ведь для этого требуется искусство, и оно уже само осчастливливает, — а ты только поддаешься (если не оказывать сопротивления, это случается скоро), позволяешь собравшимся чужим людям увести тебя и породниться с тобой, тогда нет ничего особенного в том, что, закрыв книгу, вернувшись к самому себе, к своей заново осознанной, заново встряхнутой, издали кратко рассмотренной собственной сущности, ты чувствуешь себя после этой вылазки и этого отдыха лучше, с более легкой головой. 10 декабря. Воскресенье. Я должен навестить свою сестру и ее маленького сына. Когда позавчера моя мать в час ночи вернулась от моей сестры с известием о рождении мальчика, отец в ночной рубашке пошел по квартире, открыл все комнаты, разбудил меня, служанку и сестер и возвестил 186
об этом так, словно дитя не только родилось, но уже прожило достойную жизнь и похоронено. Лишь потом мы можем удивиться, что чужие ¦жизненные перипетии, несмотря на их живость, описаны в книге застывшими, хотя по собственному опыту мы знаем, что нет на свете ничего .более далекого от какого-либо переживания, например грусти, вызванной смертью друга, чем описание этого переживания. Но то, что годится для нас самих, непригодно для других. Если мы, например, не можем своими письмами выразить собственные чувства — разумеется, здесь есть множество расплывающихся оттенков, если даже в самом лучшем своем состоянии мы все время прибегаем к таким выражениям, как «неописуемо», «невыразимо», или после «так грустно» или «так прекрасно» должна сразу же следовать раздробляющая фраза с «что», то, словно в награду, нам дана способность воспринимать чужие рассказы со спокойным тщанием, чего, во всяком случае в такой мере, нам не хватает при писании собственных писем. Неведение, в каком мы пребываем относительно тех чувств, которые в зависимости от обстоятельств усилили лежащее перед нами пись- №0 или же скомкали его, — именно это неведение Превращается в понимание, ибо мы вынуждены Держаться этого письма, верить только тому, что $ам написано, считать, таким образом, что все в дем выражено точно, и в этом точном выражении йо праву видеть открытую дорогу в глубины че- 187
ловечнейшего. Так, например, письма Карла Штау- фера содержат только рассказ о короткой жизни художника. 13 декабря. Из-за усталости не писал и лежал на диване попеременно в теплой и холодной комнатах, с больными ногами и отвратительными снами. На мне лежала собака, с лапой у самого моего лица, от этого я проснулся, но какое-то время не открывал глаз, боясь увидеть ее. «Бобровая шуба». Неровная, без взлетов гаснущая пьеса. Фальшивые сцены с управляющим. Нежная игра актрисы Леман из лессинговского театра. Наклоняясь, она закладывает юбку между коленями. Задумчивый взгляд человека из народа; поднимает обе ладони, которые он слева от лица складывает, словно для того, чтобы добровольно ослабить силу лгущего или клянущегося голоса. Беспомощная, грубая игра остальных. Вольности комика, отступающего от текста (обнажает саблю, путает шляпы). Мое холодное неприятие. Пошел домой, но, еще сидя в театре, с удивлением думал о том, что столько людей в течение целого вечера соглашаются пережить столько волнений (на сцене кричат, воруют, обворовываются, докучают, злословят, унижают) и что в этой пьесе, если смотреть ее, зажмурив глаза, слышишь так много неразборчивых человеческих голосов и выкриков. Красивые девушки. Одна из них с гладким лицом, чистой кожей, округлыми щеками, высокой прической, и среди этой гладкости — растерянные, 188
слегка припухлые глаза. Отдельные хорошие места в пьесе, в которой Вольфен одновременно оказывается воровкой и честной подругой умного, прогрессивно и демократически настроенного человека. Какой-нибудь Верхан в качестве зрителя должен, собственно говоря, утвердиться в правильности своих взглядов. Грустный параллелизм че- . тырех актов. В первом акте происходит кража, во втором суд, то же самое в третьем и четвертом актах. «Портной — советник общины» у евреев. Без Чиссиков, но с двумя новыми — супругами Либ- , гольд — ужасными актерами. Плохая пьеса Рихтера. Начало под Мольера, спесивый, обвешанный часами советник общины. — Либгольдша не умеет читать, муж должен ее учить. Стало почти традицией, что комик женится на серьезной, а серьезный — на веселой и что вообще привлекать можно только замужних баб или родственниц. — Как однажды в полночь пианист, вероятно, холостяк, незаметно улизывает со своими нотами. Концерт Брамса в певческом союзе. Суть моей немузыкальности в том, что я не могу наслаждаться музыкой в ее цельности, на меня воздействуют только отдельные места, и воздействие это лишь редко бывает чисто музыкальным. Услышанная музыка, разумеется, воздвигает стену вокруг < меня, и единственное длительное музыкальное 189
воздействие состоит в том, что, запертый таким образом, я уж никак не свободный. Литература не вызывает в публике такой почтительности, как музыка. Поющие девушки. Многим только мелодия держала рот открытым. У одной, с тяжеловесным телом, шея и голова при пении качались. Три священнослужителя в ложе. Средний, в красной шапочке, слушает спокойно и с достоинством, сидит неподвижно, но не чопорно; тот, что справа, погружен в себя, у него острое, застывшее, морщинистое лицо; третий, толстый, неловко положил свое лицо на полураскрытый кулак. — Играли «Трагическую увертюру». (Я слышал только медленные, торжественные, раз тут, раз там воспроизводимые шаги. Поучительно наблюдать переход музыки от одной группы исполнителей к другой и проверять ухом. Растрепавшаяся прическа дирижера.) «Запоминание» Гёте и «Нэни» Шиллера, «Песня парки», «Триумфальная песнь». — Поющие женщины, стоявшие вверху на низкой балюстраде, как в раннеитальянскои архитектуре. Бесспорно то, что я, хотя некоторое время и был погружен в часто раздавливающую меня литературу, вот уже три дня, исключая мою общую потребность в счастье, не испытываю первоначальной потребности в литературе. Так же как прошлую неделю я считал Лёви своим самым необходимым другом, а теперь три дня легко обхожусь без него. 190
Когда я после некоторого перерыва начинаю писать, я словно вытягиваю каждое слово из пустоты. Заполучу одно слово — только одно оно и есть у меня, и опять все надо начинать сначала. 14 декабря. Днем отец упрекал меня в том, что ¦ я не забочусь о фабрике. Я объясняю, что принимал участие потому, что ожидал прибыли, но сотрудничать, пока я на службе, не могу. Отец продолжал браниться, я стоял у окна и молчал. Но вечером я поймал себя на порожденной дневным разговором мысли, что могу быть очень доволен своим нынешним положением и должен только остерегаться, как бы не освободить все время для литературы. Едва подверг эту мысль ближайшему рассмотрению, она перестала казаться мне удивительной, а, наоборот, была уже привычной. Я неспособен использовать все время для литературы. Правда, к этой убежденности меня привело только моментальное состояние, но она была сильнее его. Я и о Максе подумал, как о чужом, несмотря на то, что сегодня у него в Берлине волнующий литературно-театральный вечер; сейчас мне пришло в голову, что подумал я о нем лишь потому, что, прогуливаясь вечером, приближался к квартире фройляйн Тауссиг. Прогулка с Лёви внизу у реки. Одна из опор поднимающейся от моста Элизабетбрюке арки, изнутри освещенной электрической лампой, выглядела своей темной массой между струящимся 191
сбоку светом как фабричная труба, а тянущийся над ней к небу темный клин тени походил на поднимающийся дым. Резко очерченное зеленое световое поле сбоку моста. Во время зачитывания отрывков из книги «Бетховен и влюбленная пара» В. Шефера мне приходили в голову различные, совершенно четкие мысли, никак не связанные с зачитываемыми историями (об ужине, об ожидающем Лёви), нисколько не мешавшие сегодняшней, как раз очень ясной, читке. 16 декабря. Воскресенье, двенадцать часов дня. Утро потратил попусту на сон и чтение газет. Страх перед писанием рецензии для пражской «Таг- блатт». Этот страх всегда выражается в том, что я при случае, не за письменным столом, придумываю вступительные фразы к тому, что должен написать, и они сразу же оказываются непригодными, сухими, ломаются задолго до конца и своими торчащими изломами предвещают грустный итог. Старинные развлечения на рождественском базаре. Два какаду на поперечной жердочке тянут записки с пророчествами. Ошибки: девушке предсказана возлюбленная. — Один мужчина предлагает в стихах искусственные цветы: tojestruzeudelana z kuze (эти розы сделаны из кожи). Поющий молодой Пипес. Единственная игра жестов состоит в том, что правая рука в сочленении крутится туда-сюда, полуоткрытая ладонь 192
открывается пошире и снова полузакрывается. Лицо, в особенности верхняя губа, покрыто потом, как осколками стекла. За жилет закрытого сюртука небрежно засунут пластрон без пуговиц. — Теплая тень в мягкой красноте полости рта поющей госпожи Клюг. Еврейские улицы в Париже, rue Posier, ответвление от rue de Rivoli Если беспорядочное образование, заключающее в себе лишь скудную, необходимую для простого ненадежного существования суть, вдруг востребовать для ограниченной во времени, а потому и особенно энергичной работы, для саморазвития, для речей, на это последует горький ответ, в котором смешивается совершенно невыносимое высокомерие в связи с достигнутым, быстрое обозрение неожиданно улетучившегося знания, именно потому особенно подвижного, что оно больше чудилось, чем наличествовало, и наконец ненависть к окружающим и восхищение ими. Вчера перед засыпанием мне привиделось графическое изображение горообразно обособленной в воздухе группы людей, в совершенно новой для меня графической технике, которая, однажды изобретенная, кажется легкой для исполнения. Вокруг стола собралось общество, пол был немного шире человеческого круга, но из всех людей я, сильно напрягши глаза, пока видел только одного молодого человека в старомодной одежде. Левой 7 3ак 1332 193
рукой он оперся о стол, кисть свободно висела над его лицом, он игриво смотрел на кого-то, озабоченно или вопросительно склонившегося к нему. Тело его, особенно правая нога, было небрежно, по-юношески вытянуто, он скорее лежал, чем сидел. Две четкие пары линий, очерчивающих ноги, легко скрещивались и соединялись с контурами тела. Между этими линиями слабо пучились блеклые одежды. Изумленный этим прекрасным рисунком, вызвавшим у меня в голове напряжение, которое, по моему убеждению, и было тем, причем длительным, напряжением, какое, захоти я, могло бы водить карандашом в руке, я вырвался из сумеречного состояния, чтобы получше продумать рисунок. Тут, правда, скоро обнаружилось, что представилось мне не что иное, как группа из серо-белого фарфора. В переходные периоды — а таким для меня была последняя неделя и нынешний момент тоже — меня часто охватывает грустное, но спокойное удивление собственной бесчувственностью. Я отделен ото всех вещей пустым пространством, через границы которого я даже и не стремлюсь пробиться. Теперь, вечером, когда мысли начинают казаться мне более свободными и я был бы, возможно, на что-то способен, я должен идти в Национальный театр на «Гипподамию», премьеру Врхлицки. 194
Я убедился, что воскресенье я никогда не могу использовать полнее, чем будний день, так как своим особым распорядком оно опрокидывает все мои привычки и мне необходимо лишнее время, чтобы кое-как приладиться к этому особому дню. В тот момент, когда я освобожусь от службы, я немедленно осуществлю свое желание написать . автобиографию. Такая решительная перемена должна перед началом работы на время стать целью, чтобы суметь управлять потоком событий. Другой же, более плодотворной перемены, которая сама ; по себе столь страшно невероятна, я не вижу. Тогда , работа над автобиографией была бы большой ра- : достыо, потому что она давалась бы так же легко, '; как записывание снов, но вместе с тем дала бы совсем другой, заметный результат, который всегда влиял бы на меня и был бы доступен разуму и чувству каждого. 18 декабря. Позавчера «Гипподамия». Жалкая пьеса. Блуждание по греческой мифологии без всякого смысла и основания. Заметка Квапила на театральной программке, который между строк говорит о том, о чем кричит вся постановка: что хорошая режиссура (которая здесь не что иное, как подражание Райнхардту) может превратить плохое сочинение в замечательное театральное зрелище. Все это должно показаться грустным хоть что-нибудь повидавшему чеху. Наместник, в перерыве глотающий через открытую дверь своей ложи воздух из прохода. Появление тени мертвой 195
Аксиохи, которая быстро исчезает, потому что в этом мире ее, лишь недавно умершую, снова слишком сильно охватывают прежние человеческие страдания. Вчера Макс вернулся из Берлина. В «Берлинер тагблатт» его назвали «самоотверженным» человеком, потому что он читал «гораздо более значительного Верфеля». Макс вычеркнул эту фразу, прежде чем отнести статью для перепечатки в «Пра- гер тагблатт». Я ненавижу В. не потому, что завидую ему, хотя я и завидую. Он здоров, молод и богат, я же по всем статьям другой. Кроме того, он рано и легко, с музыкальным чутьем, написал много хорошего, позади и впереди у него счастливая жизнь, я же работаю с гирями, отбросить которые не могу, а от музыки я совершенно отрезан. Я непунктуален, потому что не чувствую боли ожидания. Я ожидаю, как вол. Когда передо мною хотя бы неясно вырисовывается цель моего нынешнего существования, я поддаюсь слабости и становлюсь столь тщеславным, что ради этой цели охотно все переношу. Если бы я был влюблен, что только не было бы мне тогда под силу! Как долго дожидался я много лет назад под аркой на Ринге, пока не проходила мимо М., если даже она шла со своим возлюбленным. Я пропускал условленное время встреч — отчасти по небрежности, отчасти из-за того, что мне неведома боль ожидания, но отчасти и ради того, чтобы усложнить новые неуверенные поиски тех, с кем я условил- 196
ся, то есть чтобы обновить ощущение долгого неуверенного ожидания. Уже из того, что ребенком я испытывал нервный страх перед ожиданием, можно заключить, что я был предназначен для чего-то лучшего и что я вместе с тем предчувствовал свое будущее. У моих хороших состояний нет времени и прав для естественного развития; у плохих же, напротив, их больше, чем требуется. Сейчас я страдаю от такого состояния с девятого числа, почти десять дней, как можно высчитать по дневнику. Вчера я снова лег в постель с пылающей головой и хотел уже порадоваться, что плохое время окончилось, и уже начать бояться, что буду плохо спать. Но это прошло, я спал довольно хорошо, а бодрствую плохо. 19 декабря. Вчера «Скрипка Давида» Латайне- ра. Изгнанный брат, искусный скрипач, возвращается, как в мечтах моих первых гимназических > лет, разбогатевшим домой, но сначала, в нищенской одежде, с обмотанными тряпьем, как у уборщика снега, ногами, испытывает своих никогда не покидавших родины родственников: честную бедную дочь, богатого брата," который не позво- * ляет своему сыну взять в жены бедную кузину, а сам, несмотря на возраст, хочет жениться на молодой. Лишь потом изгнанник открывает себя, распахнув сюртук, под которым на ленте наискось . висят ордена, полученные им в награду от всех ¦¦¦ 197
государей Европы. Игрой на скрипке и пением он превращает всех родственников и их ближних в хороших людей и приводит их отношения в порядок. Госпожа Чиссик снова играет. Вчера фигура ее была красивее лица, которое казалось уже, чем обычно, и потому лоб, при первом же слове собравшийся в морщины, слишком бросался в глаза. Красиво округлый, средней полноты большой корпус вчера не принадлежал ее лицу, она смутно напоминала мне двойное существо, как морские девы, сирены, кентавры. Когда потом она стояла передо мной со сморщенным, нечистым, тронутым гримом лицом, с пятном на темно-синей блузке с короткими рукавами, я чувствовал себя так, как если бы должен был в кругу немилосердных зрителей говорить со статуей. Госпожа Клюг стояла возле нее и наблюдала за мной. Фройляйн Вельч наблюдала за мной слева. Я наговорил столько глупостей, сколько только мог. Так, я не упустил случая спросить, почему она поехала в Дрезден, хотя знал, что она рассорилась с остальными и поэтому уехала и что эта тема была ей неприятна. В конечном счете мне это было еще неприятнее, но ничего другого в голову не приходило. Госпожа Чиссик подошла, когда я разговаривал с госпожой Клюг: повернувшись к госпоже Чиссик, я сказал госпоже Клюг: «Пардон!», словно намеревался отныне провести свою жизнь с госпожой Чиссик. Разговаривая же потом с госпо- 198
жой Чиссик, я заметил, что моя любовь, собственно, ее не объяла, а — то ближе, то дальше — облетала ее. Покоя это не могло ей дать. Госпожа Либгольд играла молодого человека в одежде, тесно облегавшей ее беременное тело. Поскольку она не последовала за своим отцом (Лёви), он прижал ее верхнюю часть туловища к креслу и хлопнул ее по заднице, штаны на которой натянулись до предела. Позже Лёви сказал, что дотронулся до нее с таким же отвращением, как до мыши. Но если спереди глядеть, она хороша, только в профиль нос спускается слишком длинно, слишком остро и безобразно. Я пришел туда только в десять часов, совершив сперва прогулку, и насладился легкой нервозностью, вызванной тем, что, имея место в театре, я во время представления, то есть когда солисты пытаются привлечь меня своим пением, совершаю прогулку. Я пропустил и госпожу Клюг, чье всегда полное жизни пение означает не что иное, как проверку мира на его прочность, а это ведь так необходимо мне. Сегодня за завтраком случайно заговорил с ' матерью о женитьбе и детях, я сказал лишь несколько слов, но при этом впервые отчетливо понял, какое неверное и наивное представление ! имеет обо мне мать. Она считает меня здоровым молодым человеком, который немножко страдает [ от того, что вообразил себя больным. Фантазии [' 199
эти со временем исчезнут сами собой, но самый решительный способ уничтожить их — жениться и наплодить детей. Тогда и интерес к литературе сократится до той степени, какая, быть может, и подобает образованному человеку. В нормальном, ничем не урезаемом объеме сам собою разовьется и интерес к моей профессии, или к фабрике, или к чему-нибудь еще, что мне подвернется. Поэтому нет никаких оснований для непрестанного отчаяния в связи с моим будущим; повод для временного, но тоже неглубокого отчаяния может возникнуть тогда, когда мне покажется, будто я снова испортил себе желудок, или когда я, из-за того что много пишу, не смогу спать. Возможностей избавления существуют тысячи. Самая вероятная из них — я внезапно влюблюсь в девушку и не захочу отступиться от нее. Вот тогда я увижу, что мне хотели добра и что мне не будут мешать. Но если я останусь холостяком, как дядя в Мадриде, тоже не будет большой беды, потому что при моем уме я уж сумею устроиться. 23 декабря. Суббота. Если, видя мой образ жизни, уводящий в неправильную, чуждую всем родным и знакомым сторону, отец выскажет опасение, что из меня получится второй дядя Рудольф, то есть посмешище для новой, подрастающей семьи, посмешище, несколько видоизмененное в соответствии с требованиями времени, — с этого момента я почувствую, как в моей матери, с течением лет все более слабо протестовавшей против 200
такого мнения, собирается и крепнет все, что говорит за меня и против дяди Рудольфа и, подобно клину, вбивается между представлениями о нас двоих. Позавчера на фабрике. Вечером у Макса, где художник Новак как раз раскладывал литографированные портреты Макса. Я растерялся перед ними, не мог сказать ни «да», ни «нет». Макс высказал несколько соображений, которые уже возникли у него, моя мысль завертелась вокруг них, бесплодно. В конце концов я присмотрелся к отдельным листам, во всяком случае, ошеломленность неопытного зрителя улеглась, я нашел, что на одном листе подбородок круглый, лицо сдавлено, на верхней части туловища словно кольчуга, но она, скорее, выглядит так, будто под обычным костюмом — исполинская фрачная сорочка. В ответ на это художник привел какие-то возражения, взять в толк которые мне не удалось ни с первой, ни со второй попытки, но он ослабил их уже тем, что высказывал их именно нам, которые говорили чистейшую чепуху, в то время как он был внутренне прав. Он утверждал, что диктуемая чувством и даже разумом задача художника — включить портретируемого в систему собственного художественного видения. Чтобы достичь этого, художник сперва сделал эскиз портрета в красках — он тоже лежал перед нами, и в его темных красках действительно обнаруживалось слишком острое, строгое сходство (эту 201
слишком большую остроту я могу лишь теперь осознать), Макс признал его лучшим портретом, так как он был не только похож, но глаза и рот на нем были еще и отмечены благородными штрихами, усиленными в должной мере темными красками. Этого действительно нельзя было отрицать. По этому эскизу художник работал потом дома над своими литографиями; делая литографию за литографией, он стремился все больше и больше отойти от натуры, не только не причиняя вреда при этом своему собственному художественному видению, но штрих за штрихом приближаясь к нему. Так, например, ушная раковина утратила свои естественные изгибы и своеобразие очертания и превратилась в углубленную полуокружность вокруг маленького темного отверстия. Костистый, начинающийся уже от ушей подбородок Макса потерял свое человеческое очертание, и, каким бы необходимым это ни казалось, зрителю отход от правды старой дал слишком мало новой правды. Волосы переданы уверенными, ясными штрихами и остались человеческими волосами, хотя художник и отрицал это. Требуя от нас понимания смысла этих превращений, художник затем лишь мимоходом, но с гордостью указал, что на этих листах все имеет значение и что даже случайное благодаря его воздействию на все второстепенное стало необходимым. Так, узкое бледное кофейное пятно около головы стекает вниз почти через весь портрет, оно нанесено намеренно, с расчетом, и убрать его, не 202
нарушив все пропорции, нельзя. На другом листе слева в углу — большое, намеченное разбросанным пунктиром, еле заметное голубое пятно; это пятно нанесено с определенным намерением, ради слабо излучаемого им на все изображение света, в котором художник и продолжал работу. Теперь его ближайшая цель — заняться преобразованием рта, с которым кое-что, но недостаточно, уже проделано, и затем носа; на жалобу Макса, что тем самым литография еще больше отдалится от прекрасного цветного эскиза, он заметил: вовсе не исключено, что она к нему снова приблизится. Во всяком случае, нельзя не отметить уверенности, с какой художник в любой момент разговора доверялся непредвиденностям своего вдохновения, и одно лишь это доверие с полным правом делало его художественный труд трудом почти научным. Две литографии — «Продавщица яблок» и «Прогулка» — купил. Одно из преимуществ ведения дневника состоит в том, что с успокоительной ясностью осознаешь перемены, которым ты непрестанно подвержен и в которые ты, в общем и целом, конечно, веришь, догадываешься о них и признаешь их, но всякий раз именно тогда невольно отрицаешь, когда дело доходит до того, чтобы из этого признания почерпнуть надежду или покой. В дневнике находишь доказательства того, что даже в состояниях, которые сегодня кажутся невыносимыми, ты жил, смотрел вокруг и записывал свои 4 203
наблюдения, что, таким образом, вот эта правая рука двигалась, как сегодня, когда ты благодаря возможности обозреть тогдашнее состояние, правда, поумнел, но с тем большим основанием ты должен признать бесстрашие своего тогдашнего стремления, сохранившегося, несмотря на полное неведение. Из-за стихов Верфеля у меня вчера все утро голова была словно наполнена паром. В какой-то момент я боялся, что восторг без остановки увлечет меня в безрассудство. Мучительный разговор с Вельчем. Целый час мои глаза испуганно бегали по его лицу и шее. В какой-то момент, когда лицо мое исказилось от возбуждения, слабости и бездумности, я не был уверен, что покину комнату, не испортив надолго наши отношения. На улице, окунувшись в дождливую, предназначенную для молчания погоду, я вздохнул с облегчением и целый час, довольный, ждал перед «Ориентом» Макса. Такое ожидание, когда неторопливо поглядываешь на часы и спокойно прохаживаешься взад-вперед, мне почти так же приятно, как лежание на диване с вытянутыми ногами и с руками в карманах брюк. (В полусне потом кажется, что руки уже не в карманах брюк, а лежат сжатыми в кулак на бедрах.) 24 декабря. Воскресенье. Вчера у Баума было весело. Я был там с Вельчем. Макс в Бреслау. Я чувствовал себя раскованным, каждое движе- 204
ние мог доводить до конца, отвечал и слушал, как положено, больше всех шумел, и, если говорил глупость, она не выпячивалась, а сразу растворялась. Таким же был и обратный путь с Вельчем под дождем; несмотря на лужи, ветер и холод, он так быстро закончился, будто мы не шли, а ехали. И обоим было жаль прощаться. Ребенком я испытывал страх, а если не страх, то неприятное чувство, когда отец говорил о последнем дне месяца, об «ultima», а как делец он часто говорил об этом. Так как я не был любопытен — а если бы я и задал однажды вопрос, то вследствие медленной работы мысли не смог бы достаточно быстро понять ответ, и если иной раз и проявлялось слабое любопытство, оно удовлетворялось уже самим вопросом и ответом, не требуя еще и смысла, — выражение «последний день» осталось для меня мучительной тайной; более внимательно вслушиваясь, я различал слово «ultima», но на меня оно не производило столь сильного впечатления. Плохо было и то, что никогда нельзя было окончательно справиться с этим так долго со страхом ожидаемым «последним днем», ибо, как только он проходил — без особых примет, даже без особого внимания (то, что он всегда приходил примерно после тридцати дней, я заметил лишь много позднее) — и благополучно наступало первое число, снова начинали говорить о «последнем дне», правда, без особого ужаса, что я без размышлений присоединял к остальным непонятно- стям. 205
Придя вчера днем к Вельчу, я услышал голос его пестры, которая приветствовала меня, но ее самое не видел, пока ее легкая фигура не поднялась с качалки, стоявшей передо мной. Сегодня утром обрезание моего племянника. Маленький кривоногий человек, уже сделавший две тысячи восемьсот обрезаний, сделал свое дело очень искусно. Операция усложнена тем, что младенец лежит не на столе, а на коленях своего дедушки, а оперирующий вместо того, чтобы сосредоточиться, должен бормотать молитвы. Сначала младенца делают неподвижным, обвязав его таким образом, чтобы только членик был свободным, потом накладывается продырявленная металлическая пластина с точно определенной площадью сечения, потом почти обыкновенным ножом, типа рыбного, производится обрезание. Теперь видны кровь и сырая плоть, мохел* коротко манипулирует своими дрожащими пальцами с длинными ногтями и откуда-то полученной кожей закрывает, как пальцевой перчаткой, рану. Все сделано быстро, младенец почти не плакал. Теперь возносится небольшая молитва, во время которой мо- хел пьет вино и своими еще не совсем очищенными от крови пальцами мочит губы ребенка вином. Присутствующие молятся: «Как он теперь приобщился к Завету, так да приобщится к знанию Торы, счастливому брачному союзу и исполнению добрых дел». *Тот, кто делает обрезание (древнеевр.). 206
Слушая сегодня, как молится перед десертом помощник мохела, и глядя, как присутствующие, за исключением обоих дедушек, совершенно не понимая молитв, коротают время в мечтах и скуке, я видел перед собой западноевропейское еврейство на четком, хотя и незримом переломе, который тех, кого это в первую очередь коснется, нисколько не тревожит, они как истинные люди перелома несут то, что на них возложено. Достигшие своего последнего конца религиозные формы уже в нынешнем своем осуществлении настолько бесспорно имеют исторический характер, что короткого утра оказалось достаточно, чтобы сообщением об устаревшем прежнем обычае обрезания и полупением молитв удовлетворить исторический интерес присутствующих. Лёви, которого я почти каждый вечер заставляю с полчаса ждать меня, сказал мне вчера: поджидая вас, я вот уже несколько дней смотрю вверх на ваше окно. Если я, как обычно, пришел раньше, то вижу свет и считаю, что вы работаете. Потом свет гаснет, он горит в соседней комнате, значит, вы ужинаете; потом в вашей комнате снова появляется свет, значит, вы чистите зубы; потом гаснет, значит, вы уже на лестнице, но потом снова зажигается — 25 декабря. Все, что я узнал от Лёви о современной еврейской литературе в Варшаве, и то, что я знаю о современной чешской литературе (частично на основе собственных наблюдений), по- 207
зволяет сделать вывод, что многие заслуги литературы — пробуждение умов, сохранение целостности часто бездеятельного во внешней жизни и постоянно распадающегося национального сознания, гордость и поддержка, которую черпает нация в литературе для себя и перед лицом враждебного окружения, ведение как бы дневника нации, являющееся совсем не тем же, чем является историография, в результате чего происходит более быстрое и тем не менее всегда всесторонне критически оцениваемое развитие, всепроникающее одухотворение широкой общественной жизни, привлечение недовольных элементов, сразу же оказывающихся полезными там, где ущерб может быть причинен просто халатностью, сосредоточение внимания нации на изучении собственных проблем и восприятие чужого лишь в отраженном виде, порождение уважения к людям, занимающимся литературной деятельностью, временное, но приносящее свои плоды пробуждение высоких стремлений в подрастающем поколении, включение литературных явлений в политическую злобу дня, облагораживание и создание возможности обсуждения противоречий между отцами и детьми, исполненный боли, взывающий к прощению, очищающий показ национальных недостатков, возникновение оживленной и потому осознающей свое значение книжной торговли и жадности к книгам, — все это может достичь даже такая литература, которая вследствие недостатка в выдаю- 208
щихся талантах имеет лишь видимость широко развитой, будучи в действительности развитой не слишком широко. Активность подобной литературы даже большая, нежели литературы, богатой талантами, ибо, поскольку здесь нет писателя, дарование которого заставило бы замолчать по крайней мере большинство скептиков, литературная борьба оказывается действительно в полной мере оправданной. Поэтому в литературе, не проламываемой большим талантом, нет и щелей, в которые могли бы протиснуться равнодушные. Тем настоятельнее такая литература претендует на внимание. Самостоятельность отдельного писателя гарантируется лучше — разумеется, лишь в пределах национальных границ. Отсутствие непререкаемых национальных авторитетов удерживает совершенно неспособных от литературного творчества. Но и слабых способностей недостаточно, чтобы подпасть под влияние господствующих в данный момент писателей, лишенных характерных особен- !' ностей, или чтобы освоить результаты чужих литератур, или чтобы подражать освоенной чужой ; литературе, что можно увидеть по тому, как, например, внутри столь богатой большими талантами ли- i тературы, как немецкая, самые плохие писатели к существуют благодаря подражанию отечественным образцам. Особенно эффективно проявляется в вышеупомянутом направлении творческая и благодетельная сила литературы, отдельные представи- ; тели которой не делают ей чести, когда начинают 209
составлять историко-литературный реестр умерших писателей. Их бесспорное тогдашнее и нынешнее влияние становится чем-то настолько реальным, что это можно перепутать с их творчеством. Говорят о последнем, а подразумевают первое, более того — даже читают последнее, а видят только первое. Но так как то влияние не забывается, а творчество самостоятельного воздействия на воспоминание не оказывает, то нет ни забвения, ни воскрешения. История литературы преподносит неизменный, внушающий доверие блок, которому мода может лишь очень мало повредить. Память малой нации не меньшая, чем память великой нации, поэтому она лучше усваивает имеющийся материал. Правда, трудится меньшее число историков литературы, но литература — дело не столько истории литературы, сколько дело народа, и потому она сохраняется, хотя и не в своем чистом виде, но надежно. Ибо требования, предъявляемые национальным сознанием малого народа, обязуют каждого всегда быть готовым знать, нести, защищать приходящуюся на него долю литературы — защищать в любом случае, даже если он ее не знает и не несет. Старые сочинения получают много толкований, которые обходятся со слабым материалом весьма энергично, правда, энергичность эта несколько сдерживается опасением, как бы слишком легко не проникли до сути, а также благоговением ко всем ним. Все делается честнейшим образом, но только с какой-то робостью, которая никогда 210
не проходит, исключает всякую усталость и движением чьей-то ловкой руки распространяется на много миль вокруг. В конечном же счете робость не только мешает увидеть перспективу, но мешает и проникнуть в глубь вещей, чем перечеркиваются все эти замечания. Поскольку нет совместно действующих людей, постольку нет и совместных литературных действий. (Одно какое-нибудь явление задвигается глубоко, чтобы можно было наблюдать его с высоты, или возносится на высоту, чтобы можно было наверху рядом с ним самому утвердиться. Искусственно.) Если же отдельное явление иной раз и осмысливают спокойно, то все равно не достигают его границ, где оно связано с другими однородными явлениями, границы достигают чаще всего в отношении политики, более того, стремятся увидеть эти границы даже раньше, чем они возникают, часто стремятся повсюду находить эти узкие границы. Узость пространства, затем оглядка на простоту и равномерность, наконец, соображение о том, будто вследствие внутренней самостоятельности литературы внешняя ее связь с политикой безопасна, — в результате всего этого литература распространяется в стране благодаря своим креп- ¦ ким связям с политическими лозунгами. Вообще охотно занимаются литературной разработкой малых тем, которые имеют право быть лишь настолько большими, чтобы суметь вызвать малый восторг, и обладают полемическими перспективами и подпорками. Облеченные в литературную 211
форму ругательства катятся туда-сюда, а в кругу более сильных темпераментов — летают. То, что в больших литературах происходит внизу и образует подвал здания — подвал, без которого можно и обойтись, — здесь происходит при полном освещении; то, что там вызывает минутное оживление, здесь влечет за собой никак не меньше, чем решение о жизни и смерти всех. Схема к характеристике малых литератур: В любом случае и здесь и там хорошее воздействие. Перечислим по отдельности еще более хорошие воздействия: 1. Живость: а) споры; б) школы; в) журналы. 2. Облегченность: а) беспринципность; б) малые темы; в) легкое создание символов; г) отпадение неспособных. 3. Популярность: а) связь с политикой; б) история литературы; в) вера в литературу, она сама создает свое законодательство. Трудно перестроиться, после того как всем своим существом ощутил эту полезную, радостную жизнь. Как мало силы в нарисованной выше картине. Между действительным чувством и его описанием, словно доска, проложена бессвязная предпосылка. 212
Обрезание в России. Во всей квартире на всех имеющихся дверях развешиваются таблички величиной с ладонь, исписанные каббалистическими знаками, чтобы в период перед родами и обрезанием охранять мать от злых духов, которые в это время особенно опасны для нее и ребенка, возможно, потому, что тело ее еще разверзнуто и всему злому предоставляет удобный вход, и потому, что ребенок, пока не приобщен к Завету, не может этому злому оказать сопротивления. Потому же нанимается сиделка, чтобы мать ни на минуту не оставалась одна. Для защиты от злых духов семь дней после родов, кроме пятницы, от десяти до пятнадцати детей, каждый раз других, под вечер под руководством белфера (помощника учителя) приходят к кровати матери, возносят «Шема Из- раель»* и одаряются сладостями. Эти невинные, пяти-, десятилетние дети особенно действенно сдерживают злых духов, напирающих большей частью вечерами. В пятницу устраивается специальное торжество, и вообще всю неделю званые обеды следуют один за другим. Накануне обрезания злые духи особенно лютуют, поэтому последняя ночь — это ночь несения вахты, ее до утра проводят без сна возле матери. Обрезание большей частью производится в присутствии до сотни и более родственников и друзей. Самый уважаемый из присутствующих подносит ребенка. Обрезающий, 'Слушай, Израиль (древиеевр.) — начальные слова главной еврейской молитвы. 213
исполняющий свою службу бесплатно, часто пьянчуга, поскольку он при своей занятости не может участвовать в праздничных трапезах и потому только опрокидывает в себя водку. Поэтому у всех обрезающих красные носы и пахнет изо рта. Крайне неаппетитно выглядит, когда они, совершив обрезание, этим ртом — согласно предписанию — высасывают окровавленный член. Потом член посыпается опилками и дня через три заживает. Кажется, для евреев, в особенности в России, строгая семейная жизнь не столь уж характерна и присуща, ибо семейная жизнь, в конце концов, свойственна и христианам; семейной жизни евреев, вероятно, мешает то обстоятельство, что женщина выключена из процесса изучения Талмуда, когда муж хочет беседовать с гостями об ученых вещах Талмуда, то есть о главном в своей жизни, жены удаляются в соседнюю комнату, обязаны удалиться, — тем более странно, что при любой возможности они воссоединяются, будь то для молитв, или для учебы, или для обсуждения божественных вопросов, или для базирующихся на религии торжественных трапез, на которых алкоголь употребляется очень умеренно. Они буквально летят друг к другу. Гёте мощью своих произведений задержал, вероятно, развитие немецкого языка. Если проза за это время иной раз и отдалялась от Гёте, то сейчас она, в конце концов, снова вернулась к нему с 214
тем большей страстностью, и даже старые обороты, которые, правда, встречаются у Гёте, но с ним не связаны, она теперь усвоила, чтобы насладиться усовершенствованным видом своей безграничной зависимости. По-древнееврейски меня зовут Аншел, как дедушку моей матери с материнской стороны, которого мать помнит как очень набожного и ученого человека с длинной белой бородой, — ей было шесть лет, когда он умер. Она вспоминает, что должна была держаться за пальцы ног покойника и при этом просить прощения за все возможно совершенные по отношению к дедушке проступки. Она вспоминает и о множестве дедушкиных книг, заполнявших все стены. Он каждый день купался в реке, даже зимой, прорубая дыру во льду. Мать моей матери рано умерла от тифа. После этой смерти бабушка моей матери стала мрачной, отказывалась от еды, ни с кем не разговаривала, однажды, через год после смерти дочери, она пошла гулять и не вернулась домой, тело ее выловили из Эльбы. Еще более ученым мужем, чем дедушка, был прадедушка матери, его одинаково уважали и христиане, и евреи, однажды при пожаре благодаря его набожности случилось чудо — огонь перепрыгнул через его дом, пощадив, в то время как все дома вокруг сгорели. У него было четверо сыновей, один перешел в христианство и стал врачом. Все они, за исключением дедушки матери, умерли рано. Дедушка же имел сына, мать 215
помнит его как «сумасшедшего дядю Натана», и дочь — мать моей матери. Разбежаться к окну и сквозь разбитые рамы и стекла, ослабев от напряжения всех сил, переступить через оконный парапет. 26 декабря. Снова плохо спал, уже третью ночь подряд. Поэтому все три праздничных дня, когда я надеялся написать вещи, которые помогли бы мне продержаться целый год, провел в состоянии беспомощности. Рождественским вечером гулял с Лёви в направлении замка Штерн. Вчера «Блю- меле, или Жемчужина Варшавы». В награду за стойкую любовь и верность автор наделяет Блю- меле в названии почетным титулом «Жемчужина Варшавы». Открытая нежная шея госпожи Чис- сик подчеркивает овал ее лица. Блеск слез в глазах госпожи Клюг при пении равномерно волнистой мелодии, в такт которой зрители покачивают головами, казался мне по своему значению далеко превосходящим самое песню, самый театр, все заботы публики, всю силу моего воображения. Взгляд через заднюю портьеру в гардеробную упал как раз на госпожу Клюг, стоящую там в белой нижней юбке и рубашке с короткими рукавами. Моя неуверенность в чувствах публики и отсюда — натужное преувеличивание ее восторга. Моя вчерашняя находчивая любезность в разговоре с фройляйн Тауссиг и ее сопровождающими. Ощущаемой вчера, да уже и в субботу, свободой моей 216
доброй сути объясняется и то, что, хотя издали мне это и не нужно было, я из определенной уступчивости по отношению к миру и высокомерной скромности прибег к нескольким смущенным с виду словам и движениям. Пребывание наедине со своей матерью я тоже воспринимал легко и с удовольствием; смотрел на всех с твердостью. Перечень вещей, которые сегодня легко представить как архаичные: нищенствующие калеки на дорогах к променадам и загородным местам для прогулок, не освещенное ночью воздушное пространство, крейцер за переход моста. Перечень тех мест в «Поэзии и правде», которые неизъяснимым своеобразием производят особенно сильное впечатление живости, даже не очень связанное с собственно изображенным, например представление о мальчике Гёте, любопытном, богато одетом, всеми любимом, оживленно вторгающемся ко всем знакомым, чтобы видеть и слышать все, что только можно видеть и слышать. Перелистывая сейчас книгу, я не могу найти таких мест, все мне кажутся четкими и столь живыми, что ничто случайное не может превзойти их. < Следует подождать, пока я в благодушном настроении снова возьмусь за книгу и тогда уж буду останавливаться на нужных местах. ; Неприятно слушать, как отец, непрестанно ты- v4a в бок, рассказывает о счастливом положении -современников и прежде всего его детей, о стра- 217
даниях, которые он претерпел в молодости. Никто не отрицает, что из-за нехватки зимней одежды у него годами не заживали раны на ногах, что он часто голодал, что уже в десять лет он даже зимой вынужден был очень рано утром волочить тележку по деревням, — но это никоим образом не позволяет, чего он не может понять, сравнивая эти правильные факты с дальнейшими правильными фактами, делать хоть малейшее заключение, что раз я всего этого не претерпел, то был более счастлив, чем он, что из-за этих ран на ногах он вправе чваниться, изначально полагать и утверждать, что я не отдаю должного его тогдашним страданиям и что, наконец, именно потому, что не испытывал таких же страданий, я должен быть ему безгранично благодарен. С каким интересом я бы слушал, если бы он просто рассказывал о своей юности и своих родителях, но слушать обо всем этом в тоне хвастовства и бранчливости мучительно. Он все время всплескивает руками: «Кто уж знает про это сегодня! Что знают дети! Разве кто- нибудь так страдал! Разве ребенок сегодня это понимает!» Сегодня был похожий разговор с тетей Юлией, пришедшей к нам в гости. У нее такое же большое лицо, как у всех родственников с отцовской стороны. Глаза чуть-чуть неправильно расположены или окрашены. В десятилетнем возрасте ее отдали служить поварихой. Однажды в сильный холод ей пришлось в мокрой юбке за чем- то побежать, и кожа на ногах потрескалась, юб- 218
чонка заледенела и высохла только вечером в постели. 27 декабря. Несчастный человек, у которого не будет детей, страшно удручен своим несчастьем. Никакой надежды на обновление, на помощь более счастливых звезд. Обремененный этим несчастьем, он должен проделать свой путь, а когда круг его замкнется, примириться с этим и не предаваться надеждам на то, что перенесенное им несчастье при других физических или временных обстоятельствах сможет на более длинном пути затеряться или даже обернуться чем-то хорошим. Чувство фальши, которое я испытываю, когда , пишу, можно выразить следующим сравнением: человек сидит перед двумя слуховыми окошками и ожидает некоего видения, которое может появиться только в правом окошке. Но именно оно и закрыто еле заметным запором, а видения одно за другим возникают в левом окошке, они упорно стараются привлечь к себе взгляд, добиваются своего и в конце концов, все увеличиваясь в объеме, полностью заслоняют предназначенное отверстие, ^несмотря на все противодействие. Теперь, если ^упомянутый человек не хочет покинуть своего места — а он ни в коем случае не хочет, он вынужден заниматься этими видениями, которые ^следствие своей летучести — на одно лишь появление они тратят всю свою силу — не могут удовлетворить его, но, когда из-за слабости они за- ¦ 219
держиваются, их можно разогнать во все стороны, чтобы дать возможность появиться другим, ибо надолго задержать взгляд на одном из них невыносимо и к тому же теплится надежда, что после того, как иссякнут все фальшивые видения, наконец покажутся подлинные. Как мало силы в этом образе. Между настоящим чувством и его описанием проложена, как доска, предпосылка, лишенная всяких связей. 28 декабря. Муки, которые доставляет мне фабрика. Зачем я допустил, чтобы меня обязали работать там вторую половину дня. Правда, силой меня никто не принуждает, но принуждают отец — упреками, Карл — молчанием и мое чувство вины. Я ничего не знаю о фабрике, и сегодня утром при комиссионном осмотре, без толку и как побитый, топтался вокруг да около. Я не вижу для себя никакой возможности вникнуть во все детали фабричного производства. А если бесконечными расспросами и приставаниями ко всем работникам это и удалось бы, то чего бы мы достигли? Я не знал бы, что толкового поделать с этими знаниями, я гожусь только на какие-то кажущиеся действия, которым ясный ум моего шефа придает соль и видимость настоящей хорошей работы. Но усилия, потраченные ради ничтожного для фабрики результата, с другой стороны, лишают меня возможности использовать для себя эти несколько послеобеденных часов, что с неизбежностью должно привести к полному уничтожению моей жиз- 220
недеятельности, и без того все более сокращающейся. Выйдя после обеда, я на протяжении нескольких шагов видел идущих мне навстречу или пересекающих мою дорогу одних только надменных членов комиссии, которые сегодня утром внушали мне столько страха. 29 декабря. Вот те живые места у Гёте: «Поэтому я увлек своего друга в леса»; «В эти часы я не слышал никаких других разговоров, кроме как о медицине или естествознании, и моя фантазия перебралась совсем в другую область». Прибавление сил благодаря обширным боеспособным воспоминаниям. К нашему судну приделывается самостоятельный кильватер, и возросшая эффективность укрепляет осознание наших сил, да и сами они укрепляются. Даже маленькое сочинение трудно закончить не потому, что наше чувство для окончания требует огня, которого не может породить действительное содержание, — трудно, скорее, потому, что даже маленькое сочинение требует от автора самоудовлетворенности и погруженности в самого себя, выйти из которой в атмосферу привычного дня без твердой решимости и внешнего побуждения трудно, так что, прежде чем закруглить сочинение и тихо отойти от него, автор, гонимый тревогой, срывается с места и потом вынужден извне, 221
руками, которые должны не только работать, но и за что-то держаться, завершить конец. 30 декабря. В моей склонности к подражанию нет ничего актерского, ей недостает прежде всего цельности. Грубое, бросающееся в глаза характерное во всем его объеме я совсем не могу воспроизвести, подобные попытки мне никогда не удавались, они противны моей натуре. К воспроизведению же грубых деталей у меня, напротив, есть явная склонность; я охотно воспроизвожу манипуляции определенных людей с тростью, их жесты, движение пальцев, и это я могу делать без труда. Но как раз эта легкость, эта жажда подражания отдаляет меня от актера, ибо оборотная сторона этой легкости в том, что никто не замечает моего подражания. Лишь собственное признание, удовлетворенность или чаще отвращение подтверждают удачу. Но далеко за пределы этого внешнего подражания выходит подражание внутреннее, которое часто бывает так метко и сильно, что я оказываюсь не в состоянии наблюдать и констатировать подражание, — я обнаруживаю его лишь в воспоминаниях. Подражание это столь совершенно и столь полно подменяет меня самого, что на сцене — при условии, если его вообще можно сделать зримым, — оно было бы невыносимо. От зрителя нельзя требовать большего, чем понимания внешней игры. Если актер, которому предписано избить другого, в возбуждении, под чрезмерным 222
наплывом чувств начнет по-настоящему избивать и другой закричит от боли, тогда в зрителе должен запротестовать человек и он должен вмешаться. Но то, что в такой форме случается редко, в менее заметных формах случается бесчисленное количество раз. Сущность плохого актера не в том, что он слабо подражает, а, скорее, в том, что в результате недостатка образования, опыта и способностей он подражает плохим образцам. Но самая существенная его ошибка в том, что он выходит за границы игры и подражает слишком сильно. Его побуждает к этому весьма туманное представление о требованиях сцены, и даже если зритель думает, что тот или иной актер плох, потому что он топчется на месте, теребит пальцами края кармана, неуместно упирает руки в бока, прислушивается к суфлеру, во что бы то ни стало при любых обстоятельствах сохраняет смертельную серьезность, то и этот свалившийся, как снег, на сцену актер лишь потому плох, что он слишком сильно подражает, даже если он только воображает, 31 декабря, будто делает это. Именно потому, что его возможности столь ограничены, он боится сделать меньше, чем все в целом. Даже если его способность не столь неделимо мала, он не Ьочет обнаружить, что при известных обстоятельствах и при подключении воли в его распоряжении может оказаться и меньше искусства, чем он овладеет в целом. Свободное, развертывающееся без $>глядки на наблюдателей в партере, направляе- 223
мое только подлинными потребностями представление, Утром я чувствовал себя таким бодрым, готовым писать, теперь же мне совершенно не дает писать мысль, что после обеда я должен буду читать Максу. Это также показывает, насколько я неспособен к дружбе, если считать, что дружба в этом смысле вообще возможна. Поскольку во всякую дружбу неизбежно вторгается повседневность, то множество ее проявлений, пусть даже основа ее остается нерушимой, все время заглушается. Правда, нерушимая основа порождает новые проявления дружбы, но, так как всякое такое порождение требует времени и не всякое удается, никогда нельзя, даже если и не обращать внимания на смену личных настроений, начать снова там, где в последний раз что-то порвалось. Поэтому каждая новая встреча близких друзей должна вызывать у них беспокойство, которое не обязательно должно быть так велико, чтобы оно чувствовалось, но которое может настолько мешать разговору и поведению, что начинаешь недоумевать, тем более что причина кажется непонятной или невероятной. Как же я могу при всем этом читать Максу или писать, думая, что прочту ему написанное. Кроме того, мне еще мешает, что сегодня утром я листал дневник с мыслью о том, что можно прочесть Максу. При этом я не обнаружил ни особой ценности записей, ни необходимости тут же 224
выбросить все. Мое мнение лежит между обоими суждениями, ближе к первому, но все же оно не таково, чтобы, исходя из ценности написанного, я, несмотря на свою слабость, должен был считать себя исчерпанным. И все-таки самый вид того, сколько я написал, почти безнадежно отвлек меня на несколько часов от источника моего писания, потому что внимание потерялось в том же потоке, ушло в известной мере вниз по течению. Если порой я полагаю, что в гимназический период и даже до него я мог особенно отчетливо думать, а сегодня не могу правильно оценить это лишь вследствие последующего ослабления своей памяти, то в другой раз считаю, что плохая па- ~ мять хочет мне просто польстить и что я был ле- \ нив на размышления, по крайней мере, в отно- ', шении само по себе незначительных, но чреватых серьезными последствиями вещей. Так, во всяком случае, мне помнится, что я часто дискутировал если и не очень обстоятельно — по-видимому, я уже тогда быстро уставал — с Бергманом о Боге и v его возможностях в свойственной мне или подражающей ему талмудистской манере. Я охотно разбивал тогда найденную в одном христианском журнале — кажется, это был «Христианский мир» — тему: часы, мир, часовщик и Бог противопоставлялись друг другу, и существование часовщика ¦должно было доказать существование Бога. Мне ^казалось, я могу перед Бергманом очень хорошо ^Зак ИЗ?. 225
опровергнуть это, хотя обосновать опровержение вряд ли мог бы, и, чтобы пустить его в ход, мне надо было сперва сложить его, как головоломку. Такое опровержение однажды подтвердилось, когда мы ходили вокруг ратуши. Я потому точно это помню, что мы как-то напомнили об этом друг другу. Но если я думал, что этим отличусь — а двигали мною лишь желание отличиться и удовольствие от того, что действую и воздействую, — то допускал это только вследствие недостаточно отчетливых размышлений о том, что всегда ношу плохую одежду, которую родители заказывают у разных клиентов, наиболее часто — у одного портного в Нусле. Я, разумеется, замечал — это было очень легко, что одет скверно, видел, когда другие были хорошо одеты, но ум мой многие годы не мог постичь, что причина моего жалкого облика кроется в моей одежде. Поскольку уже тогда я — больше в предчувствии, нежели в действительности, — был на пути к тому, чтобы ценить себя невысоко, то был убежден, что только на мне одежда принимает этот сперва негнущийся, как доска, потом помято-отвислый вид. Я вовсе не хотел иметь новую одежду, ибо если уж я должен выглядеть безобразно, то хотел, по крайней мере, чувствовать себя удобно и, кроме того, избавить мир, привыкший к моим старым одеждам, от демонстрации безобразия новых. Когда мать хотела заказать мне новую одежду того же рода, ибо гла- 226
зами взрослого человека она как-никак видела отличия между этой новой и старой одеждой, — я всегда долго отказывался, но отказы эти имели обратное действие на меня, поскольку слова моих родителей утверждали меня в мысли, будто мне нет дела до моего внешнего вида.
1912 2 января. Вследствие этого я и осанкой подстраивался под свою одежду, ходил с согнутой спиной, перекошенными плечами, не зная, куда девать руки, я боялся зеркал, потому что, на мой взгляд, они показывали меня в неизбежном уродстве, которое, помимо того, во всем правдоподобии даже и не может быть отражено, ибо выгляди я так на самом деле, я должен был бы привлечь большее внимание, я терпел на воскресных прогулках легкие толчки матери в спину и чересчур абстрактные призывы и пророчества, которые никак не мог увязать со своими тогдашними насущными заботами. Мне вообще не хватало главным образом способности хоть сколько-нибудь позаботиться заранее о действительном будущем. Мысли мои были заняты нынешними вещами и их нынешним состоянием, не из основательности или слишком большого интереса, а — в той мере, в какой это не обусловливалось слабостью мышления, — из грусти и страха; из грусти потому, что, поскольку действительность была для меня так грустна, я не считал возможным уйти от нее, пока она не растворится в счастье, из страха потому, 228
что, боясь малейшего нынешнего шага, я считал себя недостойным, при своем презренном детском поведении, с ответственностью обсуждать большое мужское будущее, которое чаще всего казалось мне настолько невозможным, что любой маленький успех представлялся поддельным и последующий — недостижимым. Я признавал скорее чудо, чем подлинный успех, но был слишком холоден, чтобы чудесам предоставлять их сферу действия, а подлинному успеху — его. Поэтому я долгое время перед засыпанием предавался фантазии, как я однажды богатым человеком въеду в запряженной четверкой лошадей карете в еврейский город, одним решительным словом освобожу несправедливо избиваемую красавицу и увезу ее в своей карете, но эта шутейная вера, питавшаяся, по-видимому, уже нездоровой сексуальностью, не затрагивала убежденности, что я не сдам экзаменов в конце года, а если все же удастся их сдать, то не закончу следующий класс, а если обманным путем и этого удастся избежать, то уж при экзамене на аттестат зрелости я окончательно провалюсь, и что я совершенно определенно, неважно в какой момент, внезапно огорошу усыпленных моими внешне регулярными успехами родителей, равно как и прочий мир, раскрытием неслыханной неспособности. Но, поскольку путеводителем в будущее я всегда считаю только свою неспособность — лишь изредка свою слабую литературную работу, — переосмысление будущего мне 229
никогда не приносило пользы; это было только усугублением моей нынешней грусти. Когда я хотел, я, правда, мог ходить прямо, но это меня утомляло, и я не понимал, чем кривая спина может помешать будущему. Если будет у меня будущее, тогда, думал я, все уладится само собой. Такой принцип не потому был выбран, что содержал в себе доверие к будущему, в существование которого все равно не верилось, он, скорее, был призван облегчить мне жизнь. Так ходить, так одеваться, так умываться, так читать и в первую очередь — так запираться дома, чтобы требовались наименьшие усилия и наименьшее мужество. Если же я выходил за эти пределы, то достигал лишь смехотворных выходов из положения. В конце концов больше нельзя было обходиться без черного выходного костюма, тем более что пришлось решать, посещать ли мне уроки танцев. Вызвали того портного из Нусле и стали обсуждать покрой. Я был нерешителен, как всегда в тех случаях, когда должен был опасаться, что четким пожеланием я буду вовлечен не только в неприятное ближайшее будущее, но и в еще худшее дальнейшее. Сперва я вообще не хотел черного костюма, однако, когда в присутствии чужого человека меня пристыдили напоминанием о том, что у меня нет выходной одежды, я согласился хотя бы обсудить вопрос о фраке; но, поскольку фрак я почитал страшным переворотом, о котором можно, в конце концов, поговорить, но никогда нельзя ре- 230
шиться на него, мы сошлись на смокинге, который своим сходством с обычным пиджаком по крайней мере терпим для меня. Но, услышав, что у жилета смокинга большой вырез и мне придется носить крахмальную рубашку, я почти через силу проявил решительность. Такого смокинга я не хотел, а если уж так необходимо, то смокинг должен быть только высоко застегнутый, пусть и на шелковой подкладке и с шелковой подбивкой. Подобного смокинга портной никогда не видел, он заметил, что, как бы я ни представлял себе такой пиджак, танцевальным платьем он быть не может. Хорошо, тогда пускай это будет не танцевальное платье, я и танцевать-то не хочу, это вовсе еще не решено, но я хочу, чтобы мне сшили описанный пиджак. Портной был тем более сбит с толку, что до сих пор я новые одежды принимал со стыдливой небрежностью, без замечаний и пожеланий в отношении снятия мерок и примерок. Поэтому мне ничего другого не оставалось, да и мать настаивала, кроме как пойти вместе с ним, как ни неприятно мне было, на Альтштедтер-Ринг и посмотреть витрину одного торговца старой одеждой, где я видел давно висящий бесхитростный смокинг такого рода и считал его вполне подходящим для себя. К несчастью, его уже убрали с витрины, и, как мы ни вглядывались, не видели его и внутри магазина, войти же туда, только чтобы посмотреть на смокинг, я не решался, так что { мы вернулись в прежнем несогласии. Бесполез- 231
ностью этого похода будущий смокинг был предан анафеме, во всяком случае, я воспользовался раздраженными обсуждениями и возражениями как предлогом, чтобы отправить портного домой, сделав какие-то мелкие заказы как компенсацию на несостоявшуюся сделку, и остался с упреками матери и усталостью, навсегда — у меня все происходило «навсегда» — распрощавшись с девушками, элегантными манерами и танцевальными развлечениями. Радость, которую я в то же время испытывал, нагнала на меня тоску, кроме того, я боялся, что в глазах портного выглядел смешным, как никто другой из его клиентов. 3 января. Многое прочел в «Нойе рундшау». Начало романа «Голый человек», зыбковатая ясность в целом, детали безошибочны. «Бегство Габ- риэла Шиллинга» Гауптмана. Образование людей. Поучительно в дурном и хорошем. Новогодье. Я собирался после обеда почитать Максу кое-что из дневников, заранее радовался, но не сделал этого. Мы были настроены по-разному, я ощущал в нем расчетливую мелочность и торопливость, он был почти не другом мне, но я все-таки настолько владел собой, что видел себя его глазами, видел, как я все время бессмысленно листаю тетради, и это листание, мелькание одних и тех же страниц было отвратительно. При такой обоюдной напряженности работать вместе, конечно, было невозможно, и страница «Рихарда и Са- 232
муэля», которую мы при обоюдном сопротивлении написали, является лишь свидетельством Максовой энергии, сама же по себе она плоха. Новогодний вечер у Чады. Не так скверно, потому что Вельч, Киш и еще один гость внесли свежую струю, так что я в конце концов, правда, лишь в пределах этого общества, снова вернулся к Максу. В толпе на улице я потом, уже не глядя на него, пожал ему руку и, как мне вспоминается, гордо пошел, прижимая к себе свои три тетради, прямо домой. Пучки огней перед новостройкой, взмывающие из тигеля вверх в форме ботвы. Во мне можно распознать признаки сконцентрированности на писании. Когда по моему организму стало ясно, что писание — это самое продуктивное направление моего существа, все устремилось на него, а все способности, направленные на радости пола, еды, питья, философских размышлений, в первую очередь, музыки, оказались не у дел. По всем этим направлениям я отощал. Это было необходимо, ибо силы мои даже в своей совокупности были так малы, что только в собранном состоянии могли лишь вполовину служить цели писания. Эту цель я нашел, разумеется, не самостоятельно и сознательно, она нашлась сама собой, и теперь ей мешает, зато уж до основания, одна только канцелярия. Но я не должен плакаться по по- : воду того, что не могу выносить никакой воз- 233
любленной, что в любви понимаю почти столько же, сколько в музыке, и должен довольствоваться самыми поверхностными наносными воздействиями, что на Новый год ужинал козельцом со шпинатом, запивая фруктовым соком, и что в воскресенье не мог присутствовать при чтении Максом его философского труда; возмещение всему — явно налицо. Так что из этого сообщества я должен выбросить только канцелярскую работу, чтобы начать жить своей настоящей жизнью, поскольку развитие мое завершилось и, по- видимому, больше жертвовать мне нечем, — жить жизнью, с течением которой стану естественным образом стариться, идя, наконец, в ногу со своей работой. Оборот, который принимает разговор, когда сперва обстоятельно обсуждают заботы внутреннего мира и вслед за тем, не обрывая обсуждения полностью, но и не исходя, разумеется, из него, речь заводят о том, когда и где встретятся друг с другом в следующий раз и какие обстоятельства следует иметь при этом в виду. Если разговор к тому же заканчивается рукопожатием, то расходятся по домам с сиюминутной верой в ясное и твердое устройство нашей жизни и почтением к нему. В автобиографии неизбежно вместо соответствующего правде слова «однажды» пишешь «часто». Ибо всегда понимаешь, что воспоминание черпает из темноты то, что словом «однажды» 234
уничтожается, и, хотя слово «часто» его не полностью сберегает, оно, по крайней мере, в глазах пишущего, сохраняется и уносит его к событиям, которых, возможно, и не было в его жизни, но они для него замена тех, о каких он в своих воспоминаниях и думать забыл. 4 января. Я охотно читаю вслух своим сестрам из одного лишь тщеславия (потому и сел сегодня, например, слишком поздно писать). Не то, чтобы я считал, что при чтении достигну чего-то значительного, скорее меня одолевает стремление так притиснуться к хорошим работам, которые я им читаю, чтобы слиться с ними воедино не благодаря собственной заслуге, а посредством возбужденного, не замутненного мелочами внимания моих слушающих сестер и, скрывая тщеславие как первопричину, участвовать во влиянии, которое оказало само произведение. Потому я читаю моим сестрам в самом деле удивительно, придаю ударениям величайшую, по моему ощущению, точность, за что я потом бываю вознагражден не только мною, но и моими сестрами. Когда же я читаю Броду, или Бауму, или другим, мое чтение уже из-за притязаний на похвалу должно прийтись страшно не по душе каждому, :даже если он не знает, как хорошо я обычно читаю, ибо тогда вижу, что слушатель отделяет меня от читаемого, мне не надо полностью соединяться с читаемым, становясь, по моему ощущению, 235
которое не нуждается в поддержке слушателя, смешным, читаемое я как бы облетаю голосом, пытаясь, потому что этого хотят, то тут, то там вторгнуться, но не всерьез, потому что этого вовсе не ждут от меня; но того, чего действительно хотят — чтобы читать без тщеславия, спокойно и отстраненно, а страстным становиться лишь тогда, когда этого требует моя страсть, — этого я сделать не могу; и хотя я как будто смирился и удовлетворился тем, чтобы перед всеми, кроме моих сестер, читать плохо, мое тщеславие, которому в данном случае не должно быть места, все же проявляется, когда я обижаюсь, слыша, что кто-то критикует прочитанное, краснею и хочу быстро продолжить чтение, и, вообще, если я уж начинаю читать, то стремлюсь читать бесконечно долго, подсознательно желая, чтобы в ходе долгого чтения по крайней мере во мне, возникло тщеславное фальшивое чувство единства с читаемым, при этом я забываю, что никогда не буду обладать достаточной сиюминутной силой для воздействия своим чувством на ясное восприятие слушателя и что это только мои сестры дома начинают заниматься желанным смешением. 5 января. Вот уже два дня я, как только захочу, констатирую в себе холодность и равнодушие. Вчера вечером на прогулке любой незначительный уличный шум, любой направленный на меня взгляд, любая фотография в витрине были для меня важнее, чем я сам. 236
Однообразие. История Когда кажется, будто твердо решил вечером остаться дома, надел домашнюю куртку, уселся после ужина за освещенный стол и занялся такой работой или игрой, по окончании которой обычно идут спать, когда на улице такая скверная погода, что лучше всего сидеть дома, когда ты так долго спокойно просидел за столом, что уже нельзя уйти, не вызвав отцовского гнева, всеобщего удивления, когда и на лестнице уже темно и ворота заперты и когда, несмотря на все это, ты во внезапном порыве встаешь, надеваешь вместо куртки пиджак, появляешься сразу же одетым для улицы, говоришь, что должен уйти, и, коротко попрощавшись, действительно уходишь и, в зависимости от быстроты, с какой захлопываешь входную дверь, обрываешь всеобщее обсуждение твоего ухода, оставляешь всех в большей или меньшей степени раздосадованными, когда оказываешься уже на улице и тело вознаграждает тебя за неожиданно дарованную ему свободу особой подвижностью, когда чувствуешь, что одним этим решением уйти ты пробудил в себе весь запас решимости, когда яснее, чем обычно, осознаешь, что в тебе больше возможности, нежели потребности легко вызвать и перенести быстрейшую перемену, что, предоставленный самому себе, ты в полной мере наслаждаешься покоем и разумом, — тогда ты на данный вечер выбыл из своей семьи с такой абсолютно- 237
стью, какой ты не мог бы достичь самым дальним путешествием, и пережил такое необычное в Европе чувство одиночества, что его можно назвать только русским. Оно еще больше усилится, если в этот поздний вечерний час навестить друга, чтобы справиться, как его дела. Пригласил Вельча на бенефис госпожи Клюг. Лёви, с сильной головной болью, свидетельствующей, вероятно, о тяжелой болезни головы, внизу на улице поджидает меня, прислонясь к стене дома, правая рука с отчаянием прижата ко лбу. Я показал на него Вельчу, с дивана пригнувшемуся к окну. Кажется, я впервые в жизни с такой легкостью наблюдал из окна, как внизу на улице происходит нечто, близко касающееся меня. Само по себе такое наблюдение мне знакомо по Шерлоку Холмсу. 6 января. Вчера «Вице-король» Файмана. Моя восприимчивость к еврейскому в этих пьесах пропадает, потому что они слишком однообразны и превращаются в стенания, гордые отдельными сильными взрывами. При первых пьесах я мог думать, что их еврейство, начала которого во мне дремали и которые разовьются, просветит меня и продвинет в моем неуклюжем еврействе, а вместо этого, чем больше я слушаю, тем больше мои начала отдаляются от меня. Люди, разумеется, остаются, и их я чту. У госпожи Клюг был бенефис, поэтому она пела несколько новых песен и разыграла несколько 238
новых шуток. Но полностью под ее воздействием я находился только во время вступительной песни, потом же меня притягивала каждая частица ее облика, распростертые руки с сжимающимися пальцами при пении, туго закрученные локоны у висков, ровно и невинно прячущаяся в жилетку тонкая рубашка, нижняя губа, которая выпячивается, смакуя шутку («видите, я знаю все языки, но на идиш»), полные ножки в толстых белых чулках. Но так как вчера она пела новые песни, она испортила главное впечатление, заключавшееся в том, что здесь на обозрение предстал человек, который нашел несколько шуток и песен, наилучшим образом демонстрирующих его темперамент и все его силы. Удается эта демонстрация — значит, удалось все; и если нам приятно поддаваться воздействию этого человека, то нас, конечно, — в этом со мной, наверное, согласятся все слушатели — не смутит постоянное повторение одних и тех же песен, мы, скорее, одобрим это как вспомогательное средство программы, подобное, скажем, затемнению зала, и увидим в этом то бесстрашие и уверенность женщины в себе, которое мы как раз и ищем. И потому, когда нам преподносят новые песни, которые ничего нового открыть в госпоже Клюг не могут, поскольку прежние полностью сделали свое дело, и когда эти песни безосновательно предъявляют претензию на уважение к себе как к песням и тем самым отвлекают от госпожи Клюг, одновременно показывая, 239
что и она сама в этих песнях не очень уверенно себя чувствует и часто то ошибается, то делает утрированные мины и движения, это вызывает досаду, и мы утешаем себя лишь воспоминанием о неподдельной правдивости ее прежних замечательных представлений, — воспоминанием настолько стойким, что нынешнее зрелище уже не мешает. 7 января. К сожалению, госпоже Чиссик всегда достаются роли, показывающие лишь эссенцию ее существа, она всегда играет женщин и девушек, на которых одним ударом обрушиваются несчастья, презрение, бесчестие, оскорбления, но не дается времени в естественной последовательности развить свою сущность. По прорывающейся естественной мощи, с которой она играет те роли, кульминация в которых достигается только игрой, видно, чего она способна добиться, — в написанной же пьесе они только обозначены, в расчете на богатство возможностей, которого они требуют. Одно из ее главных движений — трепет немного напряженных, внезапно вздрагивающих бедер. Одно бедро ее маленькой дочки, кажется, совсем недвижно. — Когда актеры обнимают друг друга, они придерживают друг у друга парики. Поднимаясь на днях с Лёви в его комнату, где он хотел мне прочесть письмо, написанное им варшавскому писателю Номбергу, мы встретили на лестничной площадке супругов Чиссик. Они несли к себе в комнату свои костюмы для «Кол- 240
Нидры», упакованные, как маца, в шелковую бумагу. Мы остановились. Перила служили мне опорой для рук и ударений во фразах. Движения ее большого рта так близко от меня были неожиданной, но естественной формы. По моей вине, разговор грозил окончиться на безнадежной ноте, ибо, стремясь торопливо выразить свою любовь и преданность, я сумел только констатировать, что дела труппы идут скверно, репертуар исчерпан и потому они не смогут больше оставаться здесь, что отсутствие интереса у пражских евреев непостижимо. Но она попросила меня в понедельник прийти на «Пасхальную ночь», хотя я уже видел ее. Тогда я услышу и ту песню (бор Исроэл*, которую, как она помнит по одному моему старому высказыванию, я особенно люблю. Снулый вид, который вчера днем на Грабене был у меня и Макса, в меньшей степени у Вельча, объясняется тем, что мы мало гуляем. «Иешива» — это высшие талмудистские школы, содержавшиеся многими общинами в Польше и России. Расходы не очень велики, ибо школы эти большей частью размещены в какой-нибудь ^старой непригодной постройке, в которой, кроме спальных и учебных комнат для учащихся, нахо- дится^квартира для рош-иешивы**, исправляющего и другие службы в общине, и его помощника. Создатель Израиля (древнеевр.). ** Глава иешивы (древнеевр.). 241
Учащиеся денег за обучение не платят и питаются поочередно у членов общины. Хотя эти школы базируются на ортодоксии, они являются источником вероотступнического прогресса, потому что сюда издалека стекаются молодые люди, бедные, энергичные, стремящиеся уйти из дома, надзор здесь не слишком строг, молодые люди полностью предоставлены друг другу, и большая часть учебы состоит в совместных занятиях и взаимных объяснениях трудных мест; и, поскольку набожность в разных местах рождения студентов одинакова и особенно не располагает к откровениям, в то время как подавляемый прогресс, в зависимости от различных местных условий, многообраз- нейшим образом развивается или отстает, так что всегда есть о чем рассказать, и поскольку, далее, в руки отдельных студентов всегда попадает лишь одно или другое из запрещенных прогрессивных сочинений, а в иешиву их приносят со всех концов, и здесь они могут особенно активно воздействовать, потому что каждый владелец приносит в общую копилку не только текст, но и собственный пыл, — по всем названным причинам и их ближайшим последствиям из этих школ в последнее время и вышли все прогрессивные поэты, политики, журналисты и ученые. Поэтому репутация этих школ среди ортодоксов очень ухудшилась, с другой же стороны, к ним еще больше потянулись прогрессивно настроенные молодые люди. 242
Знаменитая иешива — школа в Остро, маленьком, в восьми часах езды по железной дороге от Варшавы, местечке. Все Остро — это, собственно говоря, обрамление небольшого отрезка проселочной дороги. Лёви утверждает, что оно не длиннее его трости. Когда однажды некий граф сделал в Остро остановку со своей запряженной четверкой дорожной каретой, передние две лошади и задняя часть кареты стояли за пределами местечка. В возрасте примерно четырнадцати лет, когда жизнь дома стала невыносима, Лёви решил отправиться в Остро. Как-то под вечер, когда он выходил из своей комнаты, отец похлопал его по плечу и мимоходом сказал, чтобы он позже зашел к нему, так как хочет с ним поговорить. Поскольку ничего иного, кроме упреков, ожидать явно не : приходилось, Лёви прямо из комнатки, без багажа, правда, в лучшем кафтане, ибо была суббота, и со всеми своими деньгами, которые он всегда носил с собой, пошел на вокзал и десятичасовым поездом поехал в Остро, куда прибыл в семь ча- .', сов утра. Он направился прямо в иешиву, особого 1 внимания к себе не привлек, потому, что любой Сможет поступить в иешиву — никаких условий \ приема не существует. Необычным было лишь то, Ито он хотел поступить именно в это время — стоя- |ло лето — и что на нем был хороший кафтан. Но ^и с этим быстро освоились, потому что такие со- I Всем уж молодые люди, которые благодаря иудаизму неведомой нам силой связаны друг с другом, 243
легко знакомятся. Он отличался на уроках, так как принес с собой из дома много знаний. Ему нравились беседы с чужими юношами, тем более что все, узнав про его деньги, засыпали предложениями что-нибудь продать ему. Один, хотевший продать ему «дни», особенно удивил его. «Днями» называли бесплатное питание. Продаваемым товаром это было потому, что члены общины, предоставляющие бесплатное питание невзирая на личность, хотели творить богоугодное дело, и им было все равно, кто сидел за их столом. Особенно ловкие студенты могли заполучить два обеда в день. Управиться с ними удавалось с тем большей легкостью, что были они не очень обильны, и после одного с удовольствием поглощался другой, к тому же, случалось, что, попав на обед в один день дважды, студент в следующие дни вполне мог остаться ни с чем. Тем не менее каждый, естественно, радовался возможности с выгодой продать лишний обед. Если же кто-нибудь прибывал, как Лёви, летом, то есть тогда, когда все бесплатные обеды давно распределены, их вообще можно было только купить, так как все оказавшиеся вначале лишними обеды захватили спекулянты. Ночи в иешиве были невыносимы. Хотя все окна ввиду теплых ночей были открыты, вонь и жара из комнат не выветривались, ибо студенты, не имея кроватей, ложились спать там, где сидели, в своих пропотевших одеждах. Полно было блох. Поутру каждый едва смачивал руки и лицо 244
водой и сразу садился за учебу. Чаще всего учились вместе, обычно по двое за одной книгой. Часто собирались в круг и дебатировали. Рош- иешива переходил от одной группы к другой и объяснял трудные места. Хотя Лёви позднее — он оставался в Остро десять дней, спал и питался на постоялом дворе — нашел двух друзей и единомышленников (найти друга нелегко, ибо сперва надо осторожно проверить взгляды и надежность другого), он с большой охотой вернулся домой, так как привык к упорядоченной жизни и не мог справиться с тоской по дому. В большой комнате шум от игры в карты и — позже — громкой и не очень связной беседы, обычно руководимой отцом, если он, как сегодня, здоров. Слова лишь маленькие бугорки в бесформенном шуме. В девичьей, с распахнутой дверью, спал маленький Феликс. На другой стороне, в моей комнате, спал я. Считаясь с моим возрастом, дверь в эту комнату закрывали. Кроме того, открытая дверь давала понять, что Феликса хотят еще приманить к семье, в то время как я давно уже отделен. Вчера у Баума. Должен был прийти Штробль, но он был в театре. Баум читал вслух статью «О народной песне», плохо. Затем главу из «Игр судьбы», очень хорошо. Я был безучастен, в плохом настроении, не получил никакого представления - о вещи в целом. На обратном пути, в дождь, Макс 245
рассказывал мне о плане «Ирмы Полак». Сознаться в своем состоянии я не мог, так как Макс никогда по-настоящему не считается с ним. Потому я поневоле был неискренним, и это вконец мне все отравило. Я был настолько угнетен, что охотнее обращался к Максу тогда, когда его лицо было в темноте, несмотря на то, что при этом мое собственное лицо на свету легче могло выдать меня. Но потом таинственный конец романа захватил меня вопреки всем помехам. На пути домой после прощания я был полон раскаяния по поводу своего лицемерия и боли из-за его неизбежности. Решил завести тетрадь о своем отношении к Максу. Что не записано, то мерцает перед глазами, и оптические случайности определяют общее суждение. Когда я лежал на диване и в обеих комнатах на моей стороне громко разговаривали, слева только женщины, справа больше мужчины, у меня было впечатление, что это грубые, негроподобные, не- унимаемые существа, не знающие, что они говорят, и говорят они лишь для того, чтобы сотрясать воздух, а говоря, поднимают лицо и смотрят вслед произносимым ими словам. Так кончается для меня дождливое, тихое воскресенье, я сижу в спальне, окруженный покоем, но вместо того, чтобы взяться за писание, в которое я позавчера, например, хотел излиться со всем, что я есть, я теперь сижу и долго рассматри- 246
ваю свои пальцы. Я думаю, всю неделю я целиком и полностью находился под влиянием Гёте, исчерпал силу этого влияния и потому стал бесплодным. Из стихотворения Розенфельда, изображающего шторм на море: «Души реют, дрожат тела...» Декламируя, Лёви судорожно сводит кожу лба и раздувает ноздри, как сводят судорожно руки. Желая приблизить к нам самые волнующие места, он сам приближается к нам, или, лучше сказать, увеличивается, делая более четким свой облик. Он слегка выступает вперед, распахивает глаза, рассеянно теребит левой рукой застегнутый сюртук, правую держит открыто и широко перед нами. А если уж мы сами не взволнованы, то должны, по крайней мере, увидеть его волнение и дать ему возможность объяснить описанное несчастье. Я должен позировать обнаженным художнику Ашеру для святого Себастьяна. Если я сегодня вечером вернусь в круг своих родных, то, поскольку ничего не написал такого, что меня порадовало бы, я не покажусь им более чужим, презренным, бесполезным, чем самому себе. Все это, естественно, по моему ощущению (которого не обмануть никаким самым точным наблюдением), — ведь на самом деле все они почитают и любят меня. 247
24 января. Среда. Не писал так долго по следующим причинам: я поссорился со своим шефом и лишь хорошим письмом уладил дело; несколько раз был на фабрике; читал «L'historie de la Littera- ture Judeo-Allemande» Пине, пятьсот страниц, причем жадно, подобные книги я еще никогда не читал с такой основательностью, быстротой и радостью; теперь я читаю «Организм еврейства» Фрамера; наконец-то много занимался еврейскими актерами, писал для них письма, добился в сионистском объединении, чтобы опросили сионистские объединения Богемии, хотят ли гастролей труппы, написал и дал размножить циркулярное письмо; еще раз смотрел «Суламифь» и посмотрел «Херцеле Мейихес» Рихтера, был на вечере народных песен в объединении Бар-Кохба и позавчера на «Графе фон Гляйхен» Шмидтбоина. Вечер народных песен, доклад делал д-р Натан Бирнбаум. Привычка восточных евреев — когда речь стопорится, прибегать к выражениям «уважаемые дамы и господа» или только «уважаемые». В начале речи Бирнбаум повторяет их до нелепости часто. Но судя по Лёви, я думаю, что часто встречающиеся и в обычном разговоре восточных евреев обороты типа «вей из мир!»* или «а, тоже мне», «да что тут говорить» служат не для прикрытия затруднительного положения, а должны в качестве постоянно нового источника разбавлять присущий восточноевреискому темпераменту тяжеловесный поток речи. Однако у Бирнбаума это не так. 'Горе мне (идиш). 248
26 января. Спина господина Вельча и тишина во всем зале при слушании плохих стихов. — Бирн- баум: длинноватые волосы прически резко обрываются у шеи, которая из-за внезапного обнажения или сама собой очень пряма. Большой кривой, не слишком тонкий, но по бокам широкий нос хорошо гармонирует с широкой бородой. — Певец Голланин. Миролюбивая, сладковатая, небесная, снисходительная улыбка, долго не сходящая со склоненного в сторону и вниз лица, чуть обостренная свороченным носом, а может быть, это просто мышцы рта так натренированы. Пинес: Historia de la Litterature Judeo-Allemande, Париж, 1911 ...посредством жаргона связаны с братьями в Голландии. Первая книга 1507, Венеция, Книга Бово, перевод английского романа. Тсена-Урена де Якоб бен Исак де Янов (ум. в Праге 1628). Легенды, Женская книга, очень хорошо Народные песни (Еврейские народные песни В России, Гинзбург и Марек, 1901): выступают матери праведников Солдатская песня: Отрезают нам бороды и пейсы И запрещают нам праздновать субботу и праздники или Уже в пятилетнем возрасте я вступил в хедер, а теперь должен скакать на коне! 249
Где мы ни есть, мы есть, Но евреи мы есть Хаскала, созданное Мендельсоном в начале 19-го века течение, сторонник горячего маскили- ма, враждебность народного жаргона по отношению к древнееврейскому и к европейским наукам. До погрома 1881 года оно не было националистическим, потом очень сионистское. Основной принцип сформулирован Гордоном: «Дома будь евреем, в миру — человеком». Для распространения своих идей хаскала должно было пользоваться жаргоном, и как бы оно его ни ненавидело, оно создает его литературу Одна из самых популярных книг — «Колум- бус» Хайкеля Гурвица де Оумана. Перевод немецкой книги. Дальнейшие усилия хаскалы «la lutte contre le chassidisme, Г exaltation de l'instruction et des travanux manuels». Левинсон, Аксенфельд, Эттингер Бадхен, грустные народные и свадебные певцы (Элиакум Цунзер), талмудистский ход мыслей Le roman populaire: Айзик Мейер Дик 1808 — 1894, поучительно, хаскально, Шомер, еще хуже Названия, например, «Подрядчик» (Pentrepre- neur) — в высшей степени интересный роман. Настоящий кусок жизни; или «Железная женщина, или Проданное дитя. Изумительный роман» далее в Америке отдельными выпусками романы «Среди людоедов», 26 томов 250
Ш, Й. Абрамович (Менделе Мохер Сфорим), лирично, приглушенно весело, расплывчатая композиция «Фишка-кривой» (привычка восточных евреев кусать губы) Й. Й. Линецки, Польский мальчишечка Конец хаскалы 1881. Новый национализм и демократизм. Расцвет жаргонной литературы Ш. Фруг. лирик, деревенская жизнь во что бы то ни стало Delicieux est le sommeil du seigneur dans sa chambre Sur des oreillers doux, blancs comme la neige Mais plus delicieux encore est le repos dans le champ sur du foin frais A l'heure du soir, apres le travail Талмуд: Тот, кто прерывает учебу, чтобы сказать, как красиво это дерево, заслуживает смерти Стенания у западной стены храма Стихотворение: La fille du Schamesch Любимый рабби на смертном одре. Захоронение савана раббинова размера и другие мистические средства больше не помогают. Старейшины общины ночью идут из дома в дом и собирают заявления членов общины об отказе от такого-то количества дней и недель своей жизни в пользу рабби. Дебора la fille du Schamesch предлагает всю свою жизнь. Она умирает, рабби выздоравливает. Ночью, когда он один в синагоге занимается, он .слышит голоса всей подавленной жизни Деборы. 251
Песни на ее свадьбе, родовые крики, колыбельные песни, голос сына, учащего Тору, музыку на свадьбе дочери. Как только раздаются причитания над ее трупом, умирает и рабби. Перец 1851, плохая лирика Гейне и социальные стихи Розенфельд, бедная жаргонная публика обеспечила свое существование благодаря сбору М. Спектор: лучше, чем Дик, социальные и национальные интересы Рассмотрение высоких тем Разрушение миквы разрушает общину, Якоб Динезон: его мерзавцы вознаграждаются лучше. Сладковато, Ш. Рабинович (Шолом-Алейхем) 1859. Традиция больших юбилейных торжеств в жаргонной литературе Касриловка, Менахем Мендел, который выехал, забрав с собой все свое имущество; хотя до сих пор он только изучал Талмуд, он в большом городе начинает спекулировать на бирже, каждый день принимает другие решения и всякий раз, очень довольный собой, рассказывает об этом своей жене; но в конце концов он вынужден просить денег на дорогу Пурим, городское гетто полно масок Перец. Батлен, часто встречающийся в гетто тип, не любит работать и благодаря лени стано- 252
вится умным, живет в кругу набожных и ученых. Они отмечены многими знаками несчастья, поскольку эти молодые люди, наслаждаясь бездействием, от него же и погибают, они живут мечтами, живут под выпущенным на волю гнетом неудовлетворенных желаний. mithat nechiko — смерть через поцелуй; право только для самых набожных. Баалшем, прежде чем стать раввином в Миче- бозе, жил в Карпатах огородником, потом был кучером у своего шурина. Озареныия осенили его во время одиноких прогулок. Зохар, «Библия каб- балистов» Еврейский театр. 1708, Франкфуртские пурим- игры Красивые новые ахашверош-игры Абрахам Гольдфаден, 1876/77, русско-турецкая война, русские и галицийские военные поставщики собрались в Бухаресте, Гольдфаден в поисках заработка тоже сюда заблудился, в кофейнях услышал, как публика поет жаргонные песни, и набрался смелости основать театр. Женщин он еще не мог вывести на сцену. В 1883 году в России запретили спектакли на жаргоне. В 1884 году они начали в Лондоне и Нью-Йорке (Латайнер, Горо- виц) Й. Гордин в 1897 в юбилейном адресе Еврейскому театру в Нью-Йорке: театр на жаргоне имеет сотни тысяч зрителей, но нельзя надеяться на появление писателя с могучим талантом, пока 253
большинство его авторов будут составлять люди, подобные мне, которые стали драматургами лишь благодаря случаю, которые пишут пьесы только под давлением жизненных обстоятельств и которые, как я, остаются в одиночестве и видят вокруг себя только невежество, зависть, враждебность и ненависть. Беккерман (Ш.), «Гитл-лавочница», очень интересный роман, читатели будут довольны. Виль- на, 1898 Миссионерская книга: доказательство старых пророков, что Мессия уже пришел. 1819. Лондон 31 января. Ничего не писал. Вельч принес мне книги о Гёте, повергшие меня в рассеянное, бесплодное волнение. План статьи «Ужасная сущность Гёте», страх перед двухчасовой вечерней прогулкой, которую я теперь вменил себе в правило. 4 февраля. Три дня тому назад Ведекинд: «Дух земли». Ведекинд и его жена Тилли тоже играют. Ясный, четкий голос женщины. Узкое, похожее на серп луны лицо. Когда она стоит спокойно, ноги как бы разветвляются в стороны. Пьеса ясна и потом, когда оглядываешься назад, так что можно спокойно и с чувством уверенности в себе идти домой. Остается противоречивое впечатление от чего-то твердо обоснованного и тем не менее по- прежнему чуждого. Когда я шел в театр, мне было хорошо. Я отведывал свое нутро, как мед. Пил его глоток за глот- 254
ком. В театре это ощущение сразу же пропало. Впрочем, это было в прошлый раз — «Орфей в аду» с Палленбергом. Постановка была такой плохой, аплодисменты и хохот в стоячих местах партера такими громкими, что я только и мог спастись, сбежав после второго акта и тем самым заставив все умолкнуть. Позавчера написал хорошее письмо в Трауте- нау по поводу одной гастроли Лёви. Чтение письма меня каждый раз успокаивает и придает сил, настолько крепка в нем невысказанная опора на все хорошее во мне. Рвение, с каким я читаю о Гёте (беседы с ним, студенческие годы, часы, проведенные с Гёте; пребывание Гёте во Франкфурте), захватывает меня целиком и удерживает от писания. Шмерлер, коммерсант, тридцати двух лет, не принадлежащий ни к какому вероисповеданию, философски образованный, интересуется художественной литературой главным образом лишь в той мере, в какой это связано с его сочинительством. Круглая голова, черные глаза, небольшие энер- . гичные усики, крепкие щеки, округлая фигура. С девяти до часу ночи учится. Родом из Станис- лау, знаток древнееврейского и жаргона. Женат на женщине, производящей впечатление ограниченности благодаря лишь совершенно круглой форме лица. 255
Вот уже дня два я испытываю охлаждение к Лёви. Он спрашивает меня об этом. Я отрицаю. Спокойный уединенный разговор с фройляйн Тауссиг в антракте «Духа земли» на галерке. Чтобы достичь хорошего разговора, надо прямо-таки подсунуть глубже, легче, тише руку под обсуждаемый предмет, потом с удивлением приподнять его. Иначе пальцы подламываются, и думаешь только о боли. Рассказ: вечерние прогулки. Изобретение быстрой ходьбы. Вступление в прекрасную темную комнату. Фройляйн Тауссиг рассказывает об одной сцене в ее новой истории, в которой девушка с плохой репутацией поступает однажды в школу шитья. Впечатление, производимое на других девушек. Я думаю, они пожалеют тех, кто явственно чувствует в себе способность и желание заработать плохую репутацию, и вместе с тем они могут непосредственно представить себе, на какое несчастье это обрекает. Неделю назад — доклад д-ра Тайльхабера в торжественном зале еврейской ратуши о закате немецких евреев. Он безудержен, ведь евреи, во-первых, собираются в городах, еврейские деревенские общины исчезают. Их уродует стремление к наживе. Браки заключаются только с учетом обеспеченности невесты. Двухдетная система. Во-вторых: смешанные браки. В-третьих: крещение. 256
Забавная картина, когда все более хорошеющий профессор Эренфельз, чья лысая голова на свету обретает поверху легкий контур, складывает, сжимая, руки и, улыбаясь навстречу доверию собравшихся, своим полным, модулирующим, как у музыкального инструмента, голосом выступает за смешение рас. 5 февраля. Понедельник. От усталости не могу читать даже «Поэзию и правду». Я тверд снаружи, холоден внутри. Когда я сегодня пришел к д-ру Фляйшману, казалось, будто столкнулись два мяча, которые мы перебрасывали друг другу. Я спросил, не устал ли он. Нет, он не устал. Почему я спросил? «Я устал», — ответил я и сел. Собственно говоря, выйти из такого состояния можно просто усилием воли. Я отрываюсь от кресла, обегаю большими шагами стол, двигаю головой и шеей, зажигаю огонь в глазах, напрягаю мышцы вокруг них. Иду навстречу любому : чувству, буду бурно приветствовать Лёви, если он сейчас придет, миролюбиво стерплю присутствие своей сестры в комнате в то время, когда я пишу, :медленными глотками втяну в себя все, что ска- !,жет Макс, несмотря на боль и напряжение. Очень ^возможно, что кое-что из этого мне довольно пол- |но удастся, но при каждом явном промахе — а ¦они неизбежны — все в целом, легкое и трудное, • застопорится и я снова вернусь по кругу к исход- Ьзак. 1332 257
ной точке. Поэтому наилучший совет — по возможности спокойно все принять, пребывать тяжелой массой, и, даже если почувствуешь, что тебя словно ветром куда-то уносит, ни шагу лишнего не делать, смотреть на другого взглядом животного, не чествовать никакого раскаяния, отдаться на волю бессознательному, которое считаешь непричастным, хотя на нем-то и сгораешь, расположить по собственному желанию свои угловатые неизменные конечности, короче придавить своей ладонью то, что в виде призрака осталось от жизни, то есть еще больше укрепить последний, могило- подобный, покой и только им и довольствоваться. Характерный для этого состояния жест: поглаживать мизинцем бровь. Вчера небольшой обморок в кафе Сити при Лёви. Нагнулся над газетным листом, чтобы скрыть его. Прекрасный силуэт Гёте во весь рост. Но при виде этого совершенного человеческого тела возникает и чувство отвращения, ибо достичь такой ступени совершенства представляется невозможным, и выглядит эта ступень лишь сконструированной и случайной. Прямая осанка, опущенные руки, тонкая шея, линия колена. Нетерпение и грусть, вызванные моей вялостью, находят пищу особенно в том, что у меня перед глазами постоянно маячит будущее, уготованное мне ими. Какие вечера, прогулки, присту- 258
пы отчаяния, когда я лежу в кровати или на диване 7 февраля, ждут еще меня впереди — страшнее, чем уже пережитые! Вчера на фабрике. Девушки в невообразимо грязной и кое-как натянутой одежде, с растрепанными, как после сна, волосами, с тупым выражением лица — из-за непрерывного шума трансмиссий и нескольких автоматически, но каждый раз неожиданно останавливающихся станков, с ними не здороваются, они будто не люди, перед ними не извиняются, если толкнут, когда зовут их для мелкой работы; они ее исполняют и тут же возвращаются к станку, кивком головы им указывают, что им делать; они стоят здесь в нижних юбках, подвластные наиничтожнейшей силе, у них нет даже возможности понять, что это за сила, чтобы взглядом или поклоном выразить свою признательность и снискать ее расположение. Но как только пробьет шесть часов, они криком оповещают об этом друг друга, сдергивают косынки с шеи и головы, счищают с себя пыль щеткой, переходящей из рук в руки и нетерпеливо выхваты- ¦ ваемой друг у друга, через головы снимают юбки, смывают, насколько возможно, грязь с рук — в уконце концов, они ведь женщины, они умеют, несмотря на бледность и плохие зубы, улыбаться, они распрямляют затекшее тело, их нельзя уже толкать, рассматривать или не замечать, даешь им дорогу, прижимаясь к грязным ящикам, держишь шляпу в руке, когда они говорят «добрый вечер», 259
и не знаешь, как быть, когда одна из них подает тебе пальто. 8 февраля. Гёте: «Мое желание творить было безграничным». Я стал нервнее, слабее и утратил большую часть спокойствия, которым несколько лет назад так гордился. Получив сегодня от Баума открытку, в которой он пишет, что все же не сможет вести восточноеврейский вечер, я подумал, что придется взять это на себя мне, и почувствовал, что весь дергаюсь, по всему телу, как маленькие огоньки, бьются артерии; когда я сидел, у меня под столом дрожали колени, а руки пришлось прижать одну к другой. Конечно, я прочитаю хороший доклад, это бесспорно, да и усиленное до предела волнение в этот вечер само настолько спрессует меня, что места для волнения не останется, и речь прямо-таки выстрелится из меня, как из ствола оружия. Но не исключено, что после этого я рухну, или во всяком случае долго не смогу оправиться. Так мало физических сил! Даже эти несколько слов написаны под влиянием слабости. Вчера вечером у Баума вместе с Лёви. Моя оживленность. Недавно Лёви перевел у Баума плохую древнееврейскую историю «Око». 13 февраля. Я начинаю писать конферанс к докладам Лёви. Он должен быть готов уже к субботе, 18-го. У меня мало времени для подготовки, 260
а я ведь затягиваю здесь речитатив, как в опере. Только потому, что вот уже несколько дней меня угнетает непрерывное возбуждение, я перед настоящим началом немного отвлекся, чтобы записать несколько слов только для себя, а уж потом, расшевелившись, предстать перед публикой. Холод и жар сменяют во мне друг друга вместе с меняющимся словом во фразе, я витаю в мелодичном взлете и падении, я читаю фразы Гёте, словно всем телом наседаю на ударения. 25 февраля. С сегодняшнего дня крепко держаться за дневник! Писать регулярно! Не падать духом! Если и не придет избавление, я хочу в каждый момент быть достойным его. Этот вечер я с полнейшим равнодушием провел за семейным столом, правая рука — на спинке кресла сестры, играющей около меня в карты, левая вяло лежала на коленях. Время от времени я пытался осознать свое несчастье, удавалось это мне плохо. Я так долго ничего не писал потому, что организовывал вечер Лёви в торжественном зале еврейской ратуши 18.2.1912, на котором прочитал небольшой вступительный доклад о жаргоне. Две недели я провел в беспокойстве, ибо никак не мог сочинить этот доклад. Вечером накануне выступления мне вдруг удалось это. Подготовления к вечеру: конференции с объединением Бар-Кохбы, составление программы, входные билеты, зал, нумерация мест, ключ к роя- 261
лю (Тойнбихалле), приподнятый подиум, пианист, театральные костюмы, продажа билетов, заметки для газет, цензура полиции и религиозной общины. Кафе, где я побывал, и люди, с которыми разговаривал или которым писал. Общее: с Максом, посетившим меня Шмерлером, с Баумом, который сперва согласился конферировать, затем отказался, потом в течение отведенного для этого вечера снова поддался моим уговорам, затем на следующий день прислал по пневматической почте открытку с новым отказом, в кафе Арко — с д-ром Хуго Германном и Лео Германном, несколько раз с Робертом Вельчем в его квартире, по поводу продажи билетов — с д-ром Блохом (безуспешно), д-ром Ханцалем, д-ром Фляйшманом, визит к фройляйн Тауссиг, доклад в «Африке Иегу- да» (рабби Эрентрой о Иеремии и его времени, на последовавшей потом дружеской вечеринке небольшая неудачная речь о Лёви), у учителя Вайса (потом в кафе, потом прогулка, с двенадцати до часу он стоял, как живой зверь, перед моей дверью и не давал мне войти). По поводу зала — у д-ра Карла Бендинера, в вестибюле ратуши — со старым д-ром Бендинером, дважды в квартире Либерса на Хойвагсплац, несколько раз у Огго Пика в банке, по поводу ключа к роялю для тойнбеевского доклада с Рубичеком и учителем Счасны, затем в квартире последнего получить ключ и снова вернуть, по поводу подиума — с привратником ратуши, по 262
поводу оплаты — в канцелярии ратуши (дважды), по поводу продажи — у госпожи Фройнд на выставке «Накрытый стол». Написал: фройляйн Тауссиг, некоему Отто Кляйну (бесполезно), для «Тагблатт» (бесполезно), Лёви («я не смогу сделать доклада, спасите меня!») Волнения: из-за доклада, одну ночь ворочался в постели, жарко и бессонно, ненависть к д-ру Блоху, страх перед Вельчем (он ничего не сможет продать), «Африке Иегуда», в газетах заметки появляются не так, как ждешь, рассеянность на работе, трибуна не доставлена, мало продано, меня нервирует цвет билетов, доклад пришлось прервать, потому что пианист забыл ноты дома в Кошире, частое равнодушие к Лёви, почти отвращение. Полезное: радость за Лёви и доверие к нему, гордое, неземное самосознание во время моего доклада (холод по отношению к публике, только недостаток тренировки мешает свободе вдохновенных жестов), сильный голос, безупречная па- ' мять, одобрение, но прежде всего властность, с какой я громко, решительно, безошибочно, неудержимо, с ясным взором, словно походя, подавил бесцеремонность трех служащих ратуши и дал вместо требуемых ими двенадцати крон только шесть, да и те будто важный господин. Тут проявляют себя силы, которым я охотно бы доверился, захоти они остаться. (Моих родителей там не было.) 263
Кроме того: Академия Гердеровского объединения на Софиенинзель. В начале доклада Би засовывает руку в карман брюк. Явно обманчивое впечатление удовлетворенного лица человека, работающего в свое удовольствие. Гофмансталь читает с фальшивой нотой в голосе. Фигура вся собранная, начиная с прижатых к голове ушей. Визенталь. Прекрасные танцевальные движения, например, когда тело опускается на землю с естественной тяжестью. Впечатление от Тойнбихалле. Сионистское собрание. Блюменфельд. Секретарь Всемирной сионистской организации С некоторого времени в моих размышлениях о самом себе проявляется новая укрепляющая сила, которую я именно сейчас и могу распознать, ибо последнюю неделю я прямо-таки растворяюсь в печали и бесполезности. Переменчивые чувства посреди молодых людей в кафе Арко. 26 февраля. Улучшившееся самосознание. Сердцебиение ближе к желательному. Жужжание газового света надо мной. Я открыл входную дверь, чтобы посмотреть, привлекательна ли погода для прогулки. Небо, правда, голубое, но сквозь голубизну просвечивают низко стелющиеся, судя по ближним лесис- 264
тым холмам, облака с отогнутыми, как клапаны, краями. Тем не менее улица полна людей, вышедших на прогулку. Твердые материнские руки правят детскими колясками. То тут, то там в толпе застывает повозка и выжидает, пока люди расступятся перед вздыбливающимися и опускающимися на ноги лошадьми. Возница смотрит перед собой, спокойно держа дрожащие поводья, ничего не упуская из виду, перепроверяя ситуацию, и в нужный момент подает последний сигнал. Как ни мало пространство, дети могут бегать. Девушки в легких платьях, в шляпках, раскрашенных, как почтовые марки, прогуливаются под руку с молодыми людьми, и подавляемая в горле мелодия заставляет подтанцовывать ноги. Семьи держатся кучками, а если кто-то в толпе отрывается, протянутые назад руки легко смыкаются над головами, машущие кисти, выкрики ласкательных имен вновь возвращают потерявшихся. Одни лишь невозмутимые мужчины стремятся еще больше изолироваться, засунув руки в карманы. Экая мелочная глупость. Сперва я стоял в воротах, затем прислонился, чтобы спокойнее наблюдать. Меня задевали платья, а один раз я ухватил ленту, украшавшую сзади девичью юбку, и пропускал ее через пальцы по мере удаления фигуры; в другой же раз я погладил девушку по плечу, просто чтобы польстить, но идущий за ней пешеход ударил меня по руке. Я схватил его и потянул за запертую при- вратницкую, выразил свою угрозу тем, что под- 265
нял руки, скосил глаза, приблизился и отступил на шаг, и он был счастлив, когда я толчком дал ему свободу. После этого я, естественно, частенько подзывал к себе кого-нибудь, достаточно было поманить пальцем или бросить быстрый, ни на что не отвлекающийся взгляд. Словно в какой-то легкой сонливости я сделал эту бесполезную, незаконченную запись. Сегодня напишу Лёви. Письма к нему я буду переписывать сюда, потому что надеюсь ими достичь чего-нибудь: Дорогой друг.., 27 февраля. У меня нет времени дважды писать письма. Вчера вечером в 10 часов я уныло плелся вниз по Цельтнергассе. Неподалеку от шляпного магазина Гесса, шагах в трех от меня, останавливается молодой человек, чем вынуждает остановиться и меня, снимает шляпу и бросается ко мне. В испуге я отшатываюсь, думаю сначала, что он хочет узнать дорогу к вокзалу, но почему таким образом? Потом, поскольку он доверительно приближается и снизу заглядывает мне в лицо, потому что я выше его ростом, я решаю: может быть, он хочет просить денег или еще чего похуже. Мое смятенное молчание и его смятенная речь сливаются воедино. «Вы юрист, не правда ли? Доктор? Пожалуйста, не могли бы вы дать мне совет? 266
У меня судебное дело, мне нужен адвокат». Из осторожности, общей подозрительности и страха, что я могу осрамиться, я говорю, что не юрист, но готов дать ему совет. В чем состоит его дело? Он начинает рассказывать, я слушаю с интересом; чтобы укрепить его доверие, предлагаю ему продолжить разговор по дороге, он предлагает проводить меня, нет, лучше я пойду с ним, мне все равно, куда идти. Он хороший чтец-декламатор, раньше был далеко не таким хорошим, как сейчас, но теперь уже может так подражать Кайнцу, что никто их не различит. Могут сказать, что он только подражает, но он добавляет и много своего. Он, правда, маленького роста, но мимика, память, манера держаться — все, все у него есть. На военной службе, в лагере в Миловице, он декламировал, один товарищ пел, они прекрасно развлекались. Это было хорошее время. Охотнее всего он декламирует Демеля, например, страстные нескромные стихи о невесте, воображающей брачную ночь; когда он их декламирует, это производит сильное впечатление, особенно на девушек. Оно и понятно. Он очень красиво переплел Демеля, в красную кожу. (Он показывает жестами, как это выглядит.) Но дело не в переплете. Кроме того, он очень охотно декламирует Ридеамуса. Нет, эти разные вещи совсем не противоречат друг другу, он их связывает, говорит от себя, что приходит на ум, морочит публике голову. Затем в его программе «Проме- 267
тей». Здесь уж он никого не боится, даже Моисеи, Моисеи пьет, он — нет. Наконец, он очень охотно читает из Света Мартена, это новый северный писатель. Очень хороший. Пишет эпиграммы, короткие изречения. Особенно великолепны о Наполеоне, но также и все прочие о других великих людях. Нет, декламировать он оттуда еще ничего не может, он еще не выучил их, даже не все прочитал, его тетя ему недавно читала их, вот тогда они ему и понравились. Он собирался выступить с этой программой и предложил обществу «Фрауэнфортшритт» выступить на вечере. Собственно говоря, он хотел сначала прочитать «Усадебную историю» Сельмы Лагерлёф и одолжил этот рассказ для ознакомления председательнице «Фрауэнфортшритта» госпоже Дюреж-Воднанской. Она сказала, что рассказ-то сам по себе хорош, но слишком велик, чтобы читать его со сцены. Он согласился, рассказ действительно слишком велик, тем более что на задуманном вечере должен был еще играть его брат-пианист. Его брату двадцать один год, он очень милый молодой человек, настоящий виртуоз, два года (четыре года тому назад) проучился в высшей музыкальной школе в Берлине. Но вернулся совершенно испорченным. Собственно, не испорченным, но хозяйка, у которой он был на пансионе, влюбилась в него. Он потом рассказывал, что так часто уставал, что не мог играть — настолько его заездила эта карга. 268
Поскольку «Усадебную историю» отклонили, сошлись на другой программе: Демель, Ридеамус, «Прометей» и Свет Мартен. Но, для того чтобы заранее показать госпоже Дюреж, что он за человек, он принес ей рукопись своего сочинения «Радость жизни», написанного летом нынешнего года. Он писал его на даче, днем стенографировал, вечером переписывал набело, отшлифовывал, отделывал, но, собственно, труда оно потребовало немного, так как удалось ему сразу. Если я хочу, он мне одолжит его, оно написано, правда, популярно, намеренно популярно, но там есть хорошие мысли, и оно, как говорится, «со смаком». (Тонко усмехнулся, вздернув подбородок.) Если я хочу, могу его сейчас полистать, под электрическим фонарем. (Это призыв к молодежи не грустить, ибо существует ведь природа, свобода, Гёте, Шиллер, Шекспир, цветы, мотыльки и т. д.) Дюреж сказала, что у нее сейчас нет времени читать, но пусть он оставит ей свое сочинение, она вернет через несколько дней. У него уже возникло подозрение, и он не хотел оставлять, всячески уклонялся, сказал, например: «Видите ли, госпожа Дюреж, зачем оно вам, в нем одни банальности, это, правда, хорошо написано, но...» Ничто не помогло, пришлось оставить. Это было в пятницу. 28 февраля. В воскресенье утром, когда он умывался, он вдруг вспомнил, что еще не читал «Таг- блатт». Он раскрывает его, случайно, как раз на 269
первой странице литературного приложения. Ему бросается в глаза заголовок первой статьи «Ребенок как творец», он читает первые строки и начинает плакать от радости. Это его сочинение, слово в слово его сочинение. Его впервые напечатали! Он бежит к матери и рассказывает ей. Какая радость! Старая женщина, страдающая сахарной болезнью и разведенная с отцом, который, впрочем, не виноват, она так гордится. Один сын — музыкант-виртуоз, другой становится писателем! После того как первое возбуждение улеглось, он задумался. Как его сочинение попало в газету? Без его согласия? Без указания имени автора? И он не получит гонорара? Это злоупотребление доверием, обман. Эта госпожа Дюреж — сущий дьявол. У женщин нет души, как сказал Магомет (несколько раз повторяет). Нетрудно себе представить, каким образом совершился плагиат. Попалось прекрасное сочинение, такое на улице не валяется. И вот госпожа Д. пошла в редакцию «Тагблатт», села рядом с редактором, и оба, не помня себя от счастья, взялись за переделку. Не переделывать было нельзя: во-первых, чтобы с первого взгляда не обнаружился плагиат, и, во- вторых, сочинение в тридцать две страницы слишком велико для газеты. Я спросил, не покажет ли он мне совпадающие места, они меня особенно интересуют, и я лишь потом смогу дать совет, как ему поступить; он начал читать свое сочинение сначала, потом 270
раскрыл его на другом месте, полистал, ничего не нашел и, наконец, сказал, что списано все. Например, в газете написано: душа ребенка — это чистый лист бумаги, а «чистый лист бумаги» есть и в его сочинении. Или: слово «поименовать» тоже списано у него, разве иначе найдешь такое слово, как «поименовать». Но отдельные места он сравнивать не может. Хотя и списано все, все замаскировано, подано в другой последовательности, сокращено и разбавлено небольшими дополнениями. Я читаю вслух несколько бросающихся в глаза мест из газеты. Есть это в его сочинении? Нет. А это? Нет. Это? Нет. Да, но это и есть как раз присочиненные места. Внутри же все, все списано. Боюсь, что доказать это будет трудно. Он докажет с помощью умелого адвоката, для того ведь и существуют адвокаты. (Он смотрит на это доказательство, как на совершенно новую, полностью отделенную от самого дела задачу, и горд тем, что считает себя способным выполнить ее.) То, что это его сочинение, видно, кстати, и из того, что оно опубликовано через два дня. Обычно ведь проходит, по крайней мере, месяца полтора до публикации принятой вещи. Здесь же им, понятно, пришлось поспешить, чтобы он не вмешался. Потому и хватило двух дней. Кроме того, сочинение в газете называется «Ребенок как творец». Это явный намек на него и, кроме того, шпилька. Под «ребенком» подразумевается именно он, ведь раньше его считали «ре- 271
бенком», «глупым» (он действительно был таким, но только во время военной службы, а служил он полтора года), этим заголовком хотят теперь сказать, что он, ребенок, создал нечто хорошее — данное сочинение, но что, хотя он и проявил себя как творец, он все же остался глупым, как ребенок, дав себя так обмануть. Под тем ребенком, о котором идет речь в первом абзаце, подразумевается кузина из деревни, живущая сейчас у его матери. Но особенно убедительно плагиат подтверждается одним обстоятельством, до которого он додумался, правда, после длительного размышления: «Ребенок как творец» дан на первой странице литературно.го приложения, на третьей же странице дан небольшой рассказ некой Фельд- штайн. Фамилия эта, очевидно, псевдоним. Незачем читать весь рассказ, достаточно пробежать глазами первые строки, чтобы сразу понять: это бесстыдное подражание Сельме Лагерлёф. Рассказ в целом обнаруживает это с еще большей отчетливостью. Что сие означает? Это означает, что Фельдштайн, или как бы ее там ни звали, является креатурой Дюреж, что та дала ей прочитать «Усадебную историю», которую он принес, воспользовалась этим сочинением для написания своего рассказа, и таким образом, обе бабы использовали его — одна rf*a первой, другая на третьей странице литературного приложения. Разумеется, каждый может и по собственному побужде- 272
нию прочитать Лагерлёф и начать ей подражать, но здесь именно его влияние уж слишком очевидно. (Он часто ударяет рукой по одной и той же странице.) В понедельник в полдень, сразу после закрытия банка, он, разумеется, пошел к госпоже Дю- реж. Она приоткрывает дверь только на узенькую щелочку, она явно испугана: «Но, господин Райх- ман, почему вы пришли в такое время? Мой муж спит, я не могу сейчас впустить вас». — «Госпожа Дюреж, вы непременно должны меня впустить. Речь идет о важном деле». Она видит — я не шучу, и впускает меня. Мужа, конечно, дома не было. В соседней комнате я вижу на столе мою рукопись и сразу же делаю свои выводы. «Госпожа Дюреж, что вы сделали с моей рукописью? Вы без моего разрешения отдали ее в «Тагблатт». Какой гонорар вы получили?» Она дрожит, твердит, что ничего не знает, не имеет представления, каким образом рукопись могла попасть в газету. «J'accuse*, госпожа Дюреж», — говорю я, наполовину шутя, но все же так, что она понимает мое истинное настроение, и это «J'accuse, госпожа Дюреж» я повторяю все время, пока нахожусь там, чтобы она как следует это запомнила, и повторяю еще много раз при прощании у дверей. Я, конечно, хорошо понимаю ее страх. Если я расскажу обо всем и предъявлю иск, это погубит ее репутацию, она должна будет покинуть «Фрауэнфортшритт» и т. д. *Я обвиняю (франц.). 273
Прямо от нее я иду в редакцию «Тагблатт» и прошу вызвать редактора Лёва. Он выходит, понятно, бледный как полотно, едва в силах двигаться. Тем не менее я не хочу сразу начинать о своем деле, хочу сперва испытать его. Я спрашиваю его: «Господин Лёв, вы сионист?» (Я ведь знаю, что он сионист.) «Нет», — говорит он. Мне известно достаточно, значит, он должен передо мной притворяться. Теперь я спрашиваю о сочинении. Опять уклончивая речь. Он-де ничего не знает, не имеет никакого отношения к литературному приложению, позовет, если я хочу, соответствующего редактора. «Господин Виттман, идите сюда», — зовет он, довольный, что может уйти. Приходит Виттман, тоже очень бледный. Я спрашиваю: «Вы редактор литературного приложения?» Он: «Да». Я говорю лишь: «J'accuse» —- и ухожу. Из банка я сразу же звоню по телефону в «Богемию», говорю, что хочу опубликовать у них эту историю. Но дозвониться не удалось. И знаете почему? Редакция «Тагблатт» находится вблизи главного почтамта, поэтому те, из «Тагблатт», легко могут по своему усмотрению управлять связью, прерывать или соединять. И я действительно все время слышал в трубке неясный шепот, очевидно, редакторов «Тагблатт». Конечно же, они очень заинтересованы в том, чтобы этот телефонный разговор не состоялся. Тут я услышал (разумеется, очень неясно), как одни уговаривали телефонистку не соединять меня, в то время как 274
другие уже говорили с «Богемией» и отговаривали их заниматься моей историей. «Фройляйн, — кричу я в телефон, — если вы немедленно не соедините меня, я пожалуюсь почтовой дирекции». Коллеги в банке обступили меня и смеются, слыша, как энергично я разговариваю с телефонисткой. «Позовите редактора Киша. У меня есть для «Богемии» исключительно важное сообщение. Если там его не опубликуют, я немедленно передам его в другую газету. Время не терпит». Но так как Киша нет на месте, я кладу трубку, ничего не выдавая. Вечером я иду в «Богемию» и прошу вызвать редактора Киша. Я рассказываю ему свою историю, но он не хочет ее публиковать. «Богемия», — говорит он, — не может этого сделать, это вызвало бы скандал, а мы не можем себе позволить такое, потому что мы люди зависимые. Передайте дело адвокату, это самое лучшее». Уйдя из «Богемии», я встретил вас и вот прошу совета. — Я вам советую кончить дело миром. — Я тоже думал, что так было бы лучше. Она ведь женщина. У женщин нет души, как справедливо сказал Магомет. И простить было бы более человечно, по-гётевски. — Конечно. И тогда вам не нужно будет отменять выступление с декламацией, от которого в противном случае придется отказаться. — Что же я должен теперь делать? 275
— Пойдите туда завтра и скажите, что считаете, что на сей раз они бессознательно поддались влиянию. — Прекрасно. Я так и сделаю. — Но от мести вам не следует отказываться. Опубликуйте свое сочинение где-нибудь в другом месте и пошлите его потом госпоже Дюреж с хорошим посвящением. — Это будет лучшим наказанием. Я опубликую его в «Дойчес абендблатт». Там у меня его возьмут, в этом я не сомневаюсь. Я просто откажусь от гонорара. Потом мы говорим о его артистическом таланте. Я замечаю, что ему все-таки надо бы поучиться. «Да, вы правы. Но где? Не знаете ли вы, где этому учат?» Я говорю: «Это трудно. Я плохо разбираюсь в этом». Он: «Неважно. Спрошу Киша. Он журналист и имеет большие связи. Уж он-то даст мне хороший совет. Я просто позвоню ему, избавлю его и себя от необходимости куда-то идти и все узнаю». — А с госпожой Дюреж вы поступите так, как я вам советовал? — Да, только я забыл, что вы мне советовали? Я повторяю свой совет. — Хорошо, я так и поступлю. Он идет в кафе «Корсо», я — домой, обогащенный опытом: как освежающе действует разговор с законченным дураком. Я почти не смеялся, я был только очень оживлен. 276
Меланхолическое, употребляемое только на фирменных табличках, слово «бывш.» 2 марта. Кто подтвердит мне истинность или правдоподобность того, что лишь из-за моего литературного призвания я ни к чему другому не испытываю интереса и потому бессердечен? 3 марта. 28 февраля у Моисеи. Противоестественный вид. Он сидит как будто бы спокойно, держит руки, наверное, морщинистые, между колен, глаза устремлены в свободно лежащую перед ним книгу, над нами разносится его голос с прерывающимся, словно у бегуна, дыханием. Хорошая акустика зала. Ни одно слово не теряется, не возвращается, как слабое эхо, — все постепенно увеличивается, словно голос, давно уже занятый где-то в другом месте, непосредственно продолжает здесь звучать, все усиливая первоначальные задатки и захватывая нас. Здесь начинаешь понимать возможности собственного голоса. Так же как зал работает на голос Моисеи, так и его голос работает на нас. Беззастенчивые актерские приемы и эффекты, при которых опускаешь глаза и к которым сам никогда не прибег бы: начало отдельных стихов словно поется, например «Спи, Мириам, дитя мое», вибрирующий голос, быстрое извержение майской песни, кажется, будто кончик языка мелькает между словами; пауза между словами «ноябрьский ветер», для того чтобы толкнуть вниз «ветер» и дать ему 277
со свистом взмыть вверх. Если смотреть на потолок зала, стихи поднимут тебя вверх. Стихотворения Гёте недосягаемы для декламатора, поэтому не стоит указывать на ошибки этого исполнения, ибо каждая из них отразила лишь стремление к цели. Сильным было впечатление, когда он, читая на «бис» «Песнь дождя» Шекспира, стоял прямо, не глядя в текст, мял и комкал в руках платок и сверкал глазами. Круглые щеки и все-таки угловатое лицо. Мягкие волосы, которые он все время приглаживает мягкими движениями рук. Восторженные рецензии, которые мы читали о нем, влияют на нас лишь до тех пор, пока мы сами не услышим его, но потом они сбивают нас и мешают непосредственному восприятию. Эта манера декламировать сидя, с книгой перед глазами, немного напоминает чревовещание. Артист, как будто безучастный, сидит, как и мы, время от времени мы едва видим на его опущенном лице движения губ, и стихи будто сами собой произносятся над его головой. Несмотря на то что прозвучало столько мелодий и казалось, будто он управляет голосом, словно легкой лодкой на воде, мелодии стихов, собственно говоря, не было слышно. Иные слова голос как бы растворял, он касался их так нежно, что они куда-то уносились, отрываясь от человеческого голоса, пока вдруг какой-нибудь резкий согласный звук не возвращал слово на землю и голос не умолкал. 278
Потом прогулка с Оттлой, фройляйн Тауссиг, супругами Баум и Пиком — Елизабетбрюке, набережная, Кляйнзайте, кафе Радецки, Каменный мост, Карлсгассе. Я еще предвкушал хорошее настроение, так что меня мало в чем можно было упрекнуть. 5 марта. Эти возмутительные врачи! Деловые и решительные, а в лечении такие несведущие, что когда та самая деловая решительность их покидает, они стоят у постели больного, как школьники. Если бы я был в силах создать Общество лечения природными средствами! Своим ковырянием в ухе моей сестры д-р Краль доводит воспаление барабанной перепонки до воспаления среднего уха; растапливая печь, служанка падает, а доктор с привычной в отношении служанок быстротой ставит диагноз — испорченный желудок и вследствие этого прилив крови, на следующий день она сваливается с высокой температурой, доктор вертится справа налево, констатирует ангину и быстро убегает, чтобы его сразу же не уличили в ошибке. Он смеет даже говорить о «подлой реакции этой девки», — конечно, он привык к людям, чье физическое состояние достойно его лечебного искусства, которым оно до него и доведено, а сильная натура этой деревенской девушки оскорбляет его даже больше, чем он сам думает. Вчера у Баума. Читали «Демона». В целом безрадостное впечатление. Когда я поднимался к 279
Бауму, у меня определенно было хорошее настроение, наверху оно сразу же снизилось; неловкость перед ребенком. Воскресенье: в «Континентале» у картежников. Перед этим «Журналисты» с Крамером, полтора акта. Явно натужная веселость Больца, в которой, правда, иной раз пробивается и настоящая, легкая. Встретил фройляйн Тауссиг перед театром, в антракте после второго акта. Побежал в гардероб, примчался обратно с развевающимся пальто и проводил ее домой. 8 марта. Позавчера выслушал упреки по поводу фабрики. Потом целый час раздумывал на диване о прыжке из окна. Вчера доклад Гардена о «Театре». По-видимому, целиком импровизированный; я был в довольно хорошем настроении и потому счел его не столь пустым, как остальные. Хорошее начало: «В этот момент, когда мы здесь собрались для обсуждения «Театра», во всех зрительных залах Европы и всех остальных частей света раздвигается занавес и открывает перед зрителями сцену». Перед ним электрическая лампа, подвижно укрепленная на уровне груди, она освещает пластрон сорочки, как на витрине бельевого магазина; двигая лампу во время доклада, он меняет освещение. Приподнимается на цыпочки и пританцовывает, чтобы казаться выше ростом и усилить впечатление импро- 280
визации. Непристойно обтягивающие брюки. Ко- роткий фрак сидит на нем туго, как на кукле. Лицо серьезно, почти напряжено, напоминает то старую даму, то Наполеона. Лоб бледный, как в парике. Вероятно, он затянут в корсет. Прочитал некоторые старые бумаги. Чтобы выдержать это, надо собрать всю свою силу. Несчастье, какое переживаешь, когда приходится то и дело прерывать работу, которая может удаться, только если делаешь ее с одного захода, а до сих пор со мной всегда только так и бывало, — это несчастье при чтении снова переживаешь если и не с прежней силой, то с большим напором. Сегодня, когда купался, мне казалось, что я ощущаю в себе прежнюю силу, словно ее не тронуло все это долгое время. 10 марта. Воскресенье. Он изнасиловал девушку в небольшом местечке в Изерских горах, где прожил целое лето, чтобы вылечить больные легкие. Не помня себя, как то случается с легочными больными, он после короткой попытки склонить ее уговорами кинул девушку, дочь своей хозяйки, которая охотно согласилась прогуляться с ним вечером после работы, на траву на берегу речки и овладел ею, потерявшей от страха сознание. Потом ему пришлось пригоршнями зачерпывать воду в реке и плескать ей в лицо, чтобы вернуть к жизни. «Юльхен, ну Юльхен», — без конца повторял 281
н, склонившись над нею. Он был готов взять на ^бя любую ответственность за свой проступок и элько изо всех сил старался объяснить самому збе, насколько серьезно его положение. Он пы- тся постичь, как это могло с ним случиться. Сама 0 себе девушка, которая лежала перед ним и уже ачала ровно дышать, но лишь от страха и смуще- ия не открывала глаз, его не беспокоила; носком отинка он, большой, сильный человек, мог бы тбросить ее в сторону. Она была слаба и невзрач- а — могло ли то, что с ней случилось, завтра меть хоть какое-нибудь значение? Разве не при- ет всякий к такому выводу, сравнив их обоих? ека спокойно тянулась между лучами и полями лежащим в отдалении горам. Солнечный свет адал лишь на склон противоположного берега. 1 чистого вечернего неба уплывали последние об- ака. Ничего не получается, ничего. Таким путем я ызываю перед собой только призраки. Я был за- вачен, хоть и слабо, лишь тогда, когда писал: «По- ом ему пришлось...», главным образом при слове плескать». В описании пейзажа мне какое-то [гновение виделось что-то правильное. Так покинут собой, всеми. Шум в соседней ;омнате. 11 марта. Вчера совсем невыносимо. Почему ie все собираются за ужином? Ведь это было бы ак прекрасно. 182
Декламатор Райхман на следующий день после нашего разговора попал в сумасшедший дом. Сегодня сжег много старых отвратительных бумаг. В. барон фон Бидерман. Разговоры с Гёте, о том, как к нему пришли дочери Лейпцигского гравера на меди Штока, 1767 как в 1772 его нашел Кестнер лежащим в траве в Гарбенхайме и как он разговаривал «с некоторыми присутствующими, философом-эпикуром (фон Гоуэ, большой гений), философом-стоиком (фон Кильмансегг) и кем-то средним между обоими (д-р Кёниг), и как хорошо он себя при этом чувствовал» с Зайдлем, 1783: «Однажды он позвонил посреди ночи, и, когда я вышел к нему в каморку, он подкатил свою железную кровать на колесиках с нижнего конца каморки наверх к окну и наблюдал за небом. «Ты ничего не видел в небе? — спросил он меня, и на мой отрицательный ответ сказал: — Тогда сбегай к постовому и спроси, не видел ли он чего-нибудь». Я побежал; но и постовой ничего не видел, о чем я доложил своему господину, который лежал в той же позе и неотступно наблюдал за небом. «Послушай, — сказал он мне, — мы переживаем значительный момент: сейчас или происходит землетрясение или оно вот- вот произойдет». Он заставил меня сесть на кро- 283
вать и продемонстрировал, из каких признаков он вывел свое заключение». (Мессинское землетрясение) геологическая прогулка с фон Требра A783, сент.) по кустарникам и скалам, Гёте впереди в 1788 году он, среди прочего, сказал Каролине Гердер, что в течение четырнадцати дней до отъезда из Рима он плакал, как ребенок как за ним наблюдала Гердер, чтобы обо всем написать своему мужу в Италию. Гёте перед Гердер очень участлив по отношению к ее мужу Посещение семейства Калиостро 1794, 14 сентября, с половины 12-го, когда Шиллер оделся, до 11 часов вечера провел без перерыва с Шиллером в комнате за литературными обсуждениями, и так частенько Давид Вайт, 19 октября 1794, всегда еврейские наблюдения, поэтому так легки в восприятии, словно все случилось вчера. «В этот вечер в Веймаре к моему удивлению вполне хорошо играли «Слугу двух господ». Гёте тоже был в театре, причем, как всегда, на местах для аристократии. Посреди пьесы он поднялся с этого места — что делает, говорят, очень редко — и, как рассказали мои соседки, сел позади меня, 284
пока не смог заговорить со мной, а как только акт закончился, он остановился передо мной, сделал какой-то чрезвычайно любезный комплимент и в очень доверительном тоне заговорил о пьесе — короткий диалог. Потом в какой-то момент он замолчал; я забыл, что он директор театра, и сказал: «Они играют вполне хорошо». Он все еще смотрит вперед себя, и я глупо повторяю — чувство свое я еще не могу проанализировать: «Они играют вполне хорошо». В этот момент он снова делает мне комплимент, в самом деле столь же любезный, что и первый, и был таков! Оскорбил я его или нет?.. Вы не поверите, как я все еще тревожусь, хотя Гумбольдт, который его хорошо знает, уверяет меня, что он часто так быстро уходит, и Гумбольдт обещал еще раз переговорить с ним обо мне» в другой раз, они говорили о Маимоне. «Я всегда то и дело встреваю и часто прихожу ему на помощь; ибо он обыкновенно не может вспомнить нужные слова и постоянно гримасничает» 1795, с Шиллером. Мы сидим с пяти часов вечера до 12 ночи, и до часу, и болтаем, 1796, первая половина сентября. Чтение разговора Германа с матерью под грушевым деревом. Он плакал. «Вот так плавишься от собственных углей», — сказал он, вытирая слезы «Широкий дощатый парапет ложи старого господина». Гёте любил иногда иметь в ложе запас 285
холодных закусок и вина, скорее, для других — соотечественников и важных чужеземцев, которых нередко там принимал. Постановка «Аларкоса» Шлегеля, 1802. «В середине партера Гёте, серьезно и торжественно восседающий в своем высоком кресле» становишься беспокойным, пока наконец не раздается взрыв хохота, сотрясающего весь дом. «Но только на один момент. Гёте мгновенно вскакивает, громовым голосом, с угрожающим жестом, кричит: «Тишина, тишина», и это действует, как магическая формула. Шум моментально стихает, и злополучный Аларкос без помех, но и без малейших признаков одобрения доводится до конца». Сталь: для французов шутки иностранцев часто объясняются лишь недостаточным знанием французского Гёте назвал одну идею Шиллера neuve et coura- gense*, это было замечательно, однако выяснилось, что следовало сказать hardie ** «Зачем ты мой народ влечешь со дна в смертельный жар». Сталь перевела airbrulant. Гёте сказал, он имел в виду угольный жар. Она сочла это в высшей степени maussade*** и безвкусным. Немецким поэтам недостает тонкого чувства приличия. Мужественный (франц.). Смелый (франц.). *** Унылый, тоскливый (франц.). 286
1804. Любовь к Генриху Фоссу. — Гёте читал «Луизу» воскресным гостям. «Гёте дошел до сцены венчания, которую он читал с глубоким чувством. Но голос его был тих, он плакал и передал книгу своему соседу. Одно место он выкрикнул с такой проникновенностью, что все мы были потрясены». «Мы сидели за обедом и как раз покончили с едой, как Гёте приказал принести пирог, «потому что Фосс выглядит еще голодным». «Но никогда он не бывает более приятным и любезным, чем когда вечером в своей комнате разденется или сидит на софе». «Когда я к нему пришел, мне показалось у него очень уютно. Он затопил, разделся до шерстяного набрюшника, являя совершенно замечательный вид». Книги — Штиллинг, Гётевский ежегодник Переписка между Рашелыо и Д. Байтом. 12 марта. Прижав щеку к стеклу, вытянув левую руку вдоль спинки сидения, в углу мчащегося трамвая сидел молодой человек в расстегнутом топорщащемся пальто и сосредоточенным взглядом смотрел поверх длинной пустой скамейки. Он сегодня обручился и ни о чем другом не думал. В положении ученика он чувствовал себя надежно и с этим чувством иногда бегло посматривал на потолок вагона. Когда пришел кондуктор, чтобы выдать проездной билет, он легко нашел сре- 287
ди бренчащей мелочи нужную монету, с ловкостью вложил ее в ладонь кондуктору и двумя растопыренными, как ножницы, пальцами взял билет. Между ним и трамваем не существовало никакой взаимосвязи, и, если бы он, не пользуясь платформой и лестницей, появился на улице и пешком пошел своей дорогой с тем же взглядом, никакого чуда в том не было бы. Лишь топорщащееся пальто имело место, все остальное придумано. 16 марта. Суббота. Снова ободрился. Снова я ловлю себя, как мяч, который падает и который ловишь во время его падения. Завтра, сегодня начну более крупную работу, которая просто должна быть мне по плечу. Я не отступлюсь от нее, пока хватит сил. Лучше бессонница, чем такое существование. Кабаре Люцерна. Несколько молодых людей поют, каждый по одной песне. Если ты свеж и слушаешь, при подобных выступлениях скорее соотносишь с нашей жизнью текст, чем отдаешься воздействию исполнения опытных певцов. Сила стихотворных строк певцом никоим образом не увеличивается, они сохраняют свою самостоятельность и тиранизируют нас посредством певца, у которого нет даже лаковых сапог и рука которого ни за что не хочет оторваться от колена, а если уж она вынуждена это сделать, то непременно де- 288
монстрирует свое неудовольствие, стремящееся побыстрее перекинуться на скамью, чтобы поменьше обнаружить множество небольших неловких движений, пущенных для этого в ход. Любовная сцена весной, по типу фотографических художественных открыток. Верность, трогающее и посрамляющее публику изображение. — Фатиницца, венская певица. Сладкий, многозначительный смех. Напоминает Ханси. Лицо с мелкими, заостренными чертами, разглаживающимися в смехе. Недейственное превосходство над публикой, присущее ей, когда она стоит у рампы и смеется навстречу равнодушной публике. — Глупый танец шпаг с блуждающими огоньками, летающими бабочками, бумажными факелами, ветками, черепами. — Четыре Roking Girls. Одна из них очень красива. Ее имени нет на театральных афишах. Она крайняя справа, если смотреть из зрительного зала. Как деловито она вскидывала руки, как немо чувствительны движения тонких длинных ног и нежных играющих лодыжек, как она не выдерживала темпа, но без испуга продолжала свое дело, не позволяя себе выбиться из колеи, какая нежная у нее улыбка, в противоположность напряженным улыбкам других девушек, как пышны ее волосы и лицо в сравнении с худобой тела, как она требовала от музыкантов «медленнее» -- для своих товарок тоже. Ее танцмейстер, молодой, броско одетый тощий человек, стоял позади му- ЮЗак 133? 289
зыкантов и, глядя в зрительный зал, ритмично махал рукой, не замечаемый ни музыкантами, ни танцовщицами. — Ведущий, огненная нервозность сильного человека. В движениях порой проскальзывает шутка, воздействие которой благотворно. Объявив номер, он большими шагами спешит к роялю. Читал «Из жизни художника-баталиста». С удовольствием читал вслух Флобера. Человек в сапогах с отворотами под дождем. Желания. О танцовщицах необходимо говорить с восклицательными знаками. Потому что мы подражаем их движениям, потому что мы сохраняем ритм и размышления не мешают наслаждению, потому что активность всегда копится в конце фразы и лучше воздействует. 17 марта. В эти дни читал «Утреннюю зарю» Штёссля. Концерт Макса в воскресенье. Слушал почти в бессознательном состоянии. Отныне я уже не могу скучать, слушая музыку. Я больше не пытаюсь проникнуть сквозь непроницаемый круг, сразу же образуемый вокруг меня музыкой, как безуспешно делал это прежде, остерегаюсь и перепрыгнуть его, что, пожалуй, был бы в силах сделать, а спокойно остаюсь с моими мыслями, 290
которые в суженном пространстве развиваются и отступают, не допуская в эту неповоротливую толкучку разрушительное самонаблюдение. — Прекрасный «магический круг» (Макса), который будто раскрывает местами грудь певицы. Гёте, «Утешение в боли». «Все даруют бесчисленные боги своим любимцам, все сполна, все радости бесчисленные, все боли бесчисленные, все сполна». Моя бесчувственность по отношению к матери, по отношению к фройляйн Тауссиг и — позже — по отношению ко всем в «Континентале» и затем на улице... В понедельник «Мамзель Нитуш». Доброе воздействие французского слова в жалком немецком спектакле. — Пансионерки в светлых платьях бегают за решеткой по саду с распростертыми руками. — Казарменный двор драгунского полка ночью. Офицеры справляют в зале задней казарменной постройки, куда ведут несколько ступенек, прощальное торжество. Приходит мамзель Нитуш, любовь и легкомыслие соблазняют ее принять участие в празднике. Чего только не случается с девушками! Утром — в монастыре, вечером —- выступление вместо увольняющейся опереточной певицы и ночью — в драгунской казарме. Сегодня все пополуденное время провел в мучительной усталости на диване. 291
18 марта. Я был мудрым, если угодно, потому что в любое мгновение готов был умереть, но не потому, что выполнил все возложенное на меня, а потому, что ничего из всего этого не сделал и не мог даже надеяться когда-нибудь сделать хоть часть. 22 марта (последние дни я записывал неправильные даты.) Чтение Баума в читальне. Грета Фишер, 19 лет, на следующей неделе выходит замуж. Темное правильное худощавое лицо. Выпуклые крылья носа. Издавна носит егерские шляпы и костюмы. Отсюда и темно-зеленый отблеск на лице. Бегущие вдоль щек пряди волос, кажется, смешиваются с новыми, растущими вдоль щек, волосами, и вообще тень легкого волосяного покрова лежит на всем склонившемся в темноту лице. Слегка опершиеся на ручки кресла острые локти. Потом на Венцельплац размашистый, грациозно завершенный поклон, поворот и распрямление бедновато и аскетически одетого худого тела. Я смотрел на нее куда реже, чем мне хотелось. 24 марта. Воскресенье, вчера. «Звездная невеста» Кристиана фон Эренфельза. — Потерялся в увиденном; среди запутанных непродуманных взаимосвязей три супружеские пары мне хорошо знакомы. — Больной офицер в пьесе. Больное тело в тугой, обязующей к здоровью и решительности, униформе. Утром в светлом настроении полчаса у Макса. 292
В соседней комнате мама беседует с супругами Лебенхарт. (У господина Лебенхарта по шесть бородавок на каждом пальце.) Сразу становится ясно, что из подобных бесед ничего не проистекает. Без всякого чувства ответственности и сопереживания обмениваются сообщениями, которые тут же забываются обеими сторонами. Но именно потому, что подобные беседы немыслимы без безучастности, они обнаруживают пустые пространства, которые, если хочешь в них оставаться, можно хорошо заполнить размышлениями или, еще лучше, мечтами. 25 марта. Веник, подметающий в соседней комнате ковер, слышится, как двигающийся вспять буксир. 26 марта. Только не переоценить написанного мною, иначе я не напишу того, что мне предстоит написать. 27 марта. В понедельник я ухватил на улице за шею мальчишку, который вместе с другими забрасывал беззащитную служанку большим мячом, как раз в тот момент, когда мяч стукнул девушку по заду; в ярости я стал душить его, затем оттолкнул и выругал. Потом я пошел дальше, даже не взглянув на девушку. Когда ты полон гнева и вправе думать, что при случае так же исполнишься еще более прекрасных чувств, совсем забываешь о своем земном существовании. 293
28 марта. Из доклада госпожи Фанта «Берлинские впечатления»: Однажды Грильпарцер не захотел пойти в гости, потому что знал, что там будет и Геббель, с которым он был дружен. «Он опять примется расспрашивать о моем мнении о Боге, я не буду знать, что ответить, и он начнет грубить». — Мое замешательство. 29 марта. Радость, доставляемая, ванной. — Постепенное познание. В пополуденные часы я занимался волосами. 1 апреля. Впервые за неделю почти полная неудача в работе. Почему? На прошлой неделе я тоже прошел через разные состояния и не дал им повлиять на работу; но я боюсь писать об этом. 3 апреля. Вот так и прошел день: до обеда — служба, после обеда — фабрика, теперь вечером — крики в квартире справа и слева, позже — надо привезти сестру с «Гамлета». И ни на одну минуту не находил себе места. 8 апреля. Страстная суббота. Полное познание самого себя. Уметь охватить объем своих способностей, как небольшой мяч. Принять самое большое поражение как нечто знакомое и сохранить еще при этом гибкость. Тоска по глубокому сну, который больше освобождает. Метафизическая потребность — это только потребность смерти. 294
Как напыщенно я сегодня говорил с Хаасом, потому что он похвалил путевые заметки Макса и мои, — чтобы показаться, по крайней мере, достойным этой похвалы, которой заметки и не заслуживают, или чтобы обманом продолжить выманенное или лживое воздействие путевых заметок, или чтобы облегчить Хаасу его любезную ложь. 6 мая, 11 часов. Впервые за последнее время — полнейшая неудача при писании. Чувство опытного человека. Недавний сон: Я ехал с отцом через Берлин в трамвае. Большой город был представлен бесчисленными, равномерно поставленными, окрашенными в два цвета, сглаженными на концах, шлагбаумами. В остальном все было почти пусто, но эти шлагбаумы прямо-таки толпились. Мы приехали к каким-то воротам, вышли, не почувствовав этого, прошли через ворота. За воротами вздымалась отвесная стена, отец, почти танцуя, поднялся по ней, ноги летали, так легко ему это далось. Конечно, было что-то жестокое в том, что он совсем не помогал мне, ведь наверх я добирался с величайшим трудом, на четвереньках, то и дело соскальзывая назад, словно подо мной стена стала еще более отвесной. Неприятно было и то, что стена была покрыта человечьим калом, куски которого прилипали к моей груди.* Я смотрел на нее со склоненным лицом и проводил по ней рукой. Когда я, наконец, добрался наверх, отец, уже 295
вернувшийся изнутри здания, сразу бросился мне на шею, целовал меня и прижимал к своей груди. На нем была хорошо знакомая мне по воспоминаниям старомодная короткая на теплой подкладке тужурка. «Этот д-р фон Лейден! Это же замечательный человек», — все время повторял он. Он навестил его не как врача, а как заслуживающего внимания человека. Я немного боялся, что и мне придется к нему пойти, но этого от меня не потребовалось. Слева от меня в окруженной сплошь стеклянными стенами комнате я увидел человека, сидевшего ко мне спиной. Оказалось, что это секретарь профессора, что на самом деле отец говорил только с ним, а не с самим профессором, но каким-то образом, как бы сквозь секретаря, доподлинно распознал достоинства профессора, так что в любом случае был точно так же вправе судить о профессоре, как если бы он разговаривал с ним лично. Лессинг-театр: «Крысы». Письмо Пику, потому что я не писал ему. Открытка Максу — из радости по поводу «Арнольда Беера». 9 мая. Вчера вечером с Пиком в кафе. Как я, несмотря на все тревоги, держусь за свой роман — совсем как скульптурная фигура, которая смотрит вдаль, держась на глыбе. Безотрадный вечер в семье. Зятю нужны деньги для фабрики, отец взволнован из-за сестры, из- 296
за конторы и из-за своего сердца, моя несчастная вторая сестра, из-за всех нас несчастная мать — и я со своим сочинительством. 22 мая. Вчера изумительный вечер с Максом. Если я люблю себя, то его я люблю еще сильнее. «Люцерна». «Мадам ля Морт» Рахильде. «Сон в весеннее утро». Веселая толстуха в ложе. Дикарка с грубым носом, пепельным лицом, плечами, выпирающими из вовсе не декольтированного платья, туда-сюда дергающейся спиной, в простой, синей с белыми горошинами, блузке, в фехтовальных перчатках, которые все время на виду, ибо правую руку она большей частью держит — целиком или только кончиками пальцев — на левом бедре сидящей рядом веселой матери. Закрученные над ушами косы, не слишком чистый голубой бант на затылке, волосы спереди узкой, но густой прядью уложены вокруг лба. Ее теплое, складчатое, легкое, небрежно свисающее пальто, когда она ведет переговоры у кассы. - 23 мая. Вчера: сзади нас мужчина от скуки упал с кресла. — Сравнение Рахильды: те, кто радуется солнцу и требует, чтобы и другие радовались, похожи на пьяных, которые возвращаются со свадьбы и требуют от встречных, чтобы они пили за здоровье неизвестной невесты. Письмо Вельчу, предложил ему перейти на «ты». Вчера написал хорошее письмо дяде Альфреду по поводу фабрики. Позавчера письмо к Лёви. 297
Сегодня вечером от скуки три раза подряд мыл руки в ванной. Страх перед тем, что останусь один на Троицу в воскресенье и понедельник, с невероятным обоснованием, что родители уедут во Франценсбад. Ребенок с двумя маленькими косичками, непокрытой головой, в свободном красном с белыми горошинками платьице, голыми ногами, с корзинкой в одной руке, ящичком в другой, нерешительно пересекает проезжую часть около театра. Игра спиной в начале в «Мадам ля Морт» по принципу: спина дилетанта при равных условиях так же красива, как спина хорошего актера. Уж эта добросовестность людей! В последние дни — отличный доклад Давида Тритча о колонизации в Палестине. 25 мая. Слабый темп, мало крови. 27 мая. Вчера понедельник Троицы, холодная погода, неудачная загородная прогулка с Максом и Вельчем, вечером в кафе, Верфель дал мне «Визит из Элизиума». Люди на части Никласштрассе и на всем мосту растроганно оборачиваются на собаку, которая с громким лаем сопровождает автомобиль добровольного общества спасения. Пока собака вдруг не останавливается, поворачивает обратно и ве- 298
дет себя, как обыкновенный чужой пес, который ничего особенного не имел в виду, провожая машину. 1 июня. Ничего не писал. 2 июня. Почти ничего не писал. Вчера доклад Зоукупа в Доме представительств об Америке. (Чехи в Небраске, все чиновники в Америке избираются, каждый должен состоять в одной из партий — республиканской, демократической, социалистической, предвыборное собрание Рузвельта, который угрожает своим стаканом фермеру, выступившему с каким-то возражением, уличный оратор, носящий с собой в качестве подиума небольшой ящик.) Потом Праздник весны, встретил Пауля Киша, рассказавшего о своей диссертации «Геббель и чехи». Он ужасно выглядит. Наросты сзади на шее. Впечатление от рассказа о его возлюбленной. 6 июня. Четверг. Праздник тела Христова. Одна из двух бегущих лошадей, будто выламываясь из бега, трясет всей гривой, затем поднимает ее и, видимо, поздоровев, продолжает бег, который она, собственно, и не прерывала. Читаю в письмах Флобера: «Мой роман — утес, на котором я вишу, и я ничего не знаю о том, что происходит в мире». Похоже на то, что я записал о себе 9 мая. 299
Невесомый, бескостный, бестелесный, два часа бродил по улицам и обдумывал, что я пережил после обеда, когда писал. 7 июня. Зол. Ничего не писал. Завтра не будет времени. Понедельник, 6 июля. Немножко начал. Слегка сонный. И одинокий среди этих совершенно чужих людей. 9 июля. Так долго ничего не писал. Завтра на- чать. Иначе я снова увязну во все расширяющемся неудержимом недовольстве; собственно говоря, оно уже охватило меня. Начались нервозности. Но ежели я что-нибудь умею, то умею без всяких суеверных мер предосторожности. Черт придуман. Если мы одержимы чертом, то не может существовать один черт, иначе мы, по крайней мере на земле, жили бы спокойно, как с Богом, единодушно, без противоречий, без размышлений, зная, что он постоянно следует за нами по пятам. Его облик не пугал бы нас, ибо, принадлежа черту, мы при некоторой чувствительности к его виду были бы достаточно благоразумны и охотно принесли бы в жертву руку, чтобы прикрыть его лицо. Если бы мы находились во власти одного-единственного черта, который спокойно и без помех мог бы узнать все о нашей сущности, мог бы в любую минуту распорядиться нами по своему усмотрению, тогда у него хватило бы сил, 300
чтобы в течение человеческой жизни держать нас так высоко над Божьим духом в нас да еще давать возможность взлета, что мы и отблеска его не увидели бы и, таким образом, нас никто оттуда не тревожил бы. Только множество чертей может составить наше земное несчастье. Почему они не уничтожат друг друга и не оставят только одного или почему они не подчинятся одному великому черту? И то и другое соответствовало бы чертову принципу — по возможности сильнее обмануть нас. Пока нет единства, что пользы от чрезмерной заботливости, которой окружают нас все черти? Совершенно естественно, что чертям должно быть больше дела до выпадения одного человеческого волоса, чем Богу, ибо черт действительно теряет этот волос, Бог же — нет. Но пока в нас сидит много чертей, мы все равно не обретем хорошего самочувствия. 7 августа. Долгие муки. Наконец написал Максу, что не могу разделаться с оставшимися кусочками, не хочу насиловать себя и потому книгу не издам. 8 августа. С мимолетным удовлетворением закончил «Разоблаченного проходимца». Из последних сил нормального состояния духа. Двенадцать часов, как смогу я уснуть? 9 августа. С вдохновением читал вслух «Бедного музыканта». В этой новелле проявилось муже- 301
ство Грильпарцера. Он умел на все отважиться и ни на что не отваживался, ибо все в нем было истинным, и если на первый взгляд что-то казалось противоречивым, то в решающий момент оно доказывало свою истинность. Как он спокойно распоряжается сам собой. Медленно шагает, ничего не упуская. И мгновенная готовность к действию, когда требуется, не раньше, ибо он точно все предвидит. 10 августа. Ничего не писал. Был на фабрике и два часа дышал газом в машинном отделении. Энергия мастера и кочегара, потраченная на мотор, который по непостижимой причине не хочет завестись. Жалкая фабрика. 11 августа. Ничего, совсем ничего. Сколько времени отнимает у меня издание маленькой книжки и сколько вредной, смехотворной самоуверенности возникает при чтении старых вещей в расчете на опубликование. Только это и удерживает меня от писания. И все же я в действительности ничего не достиг, расстройство — лучшее доказательство этого. Во всяком случае, я теперь, после выхода книжки, должен буду еще подальше держаться от журналов и критики, если не хочу удовольствоваться тем, чтобы лишь кончиками пальцев касаться правды. Как тяжел на подъем я стал! Раньше, стоило мне сказать только одно слово, противостоящее заданному в настоящий момент направлению, и я мгновенно сам отле- 302
тал в противоположную сторону, теперь же я просто смотрю на себя и остаюсь таким, как есть. 14 августа. Письмо Ровольту. Глубокоуважаемый господин Ровольт! Посылаю рассказы, которые Вы желали посмотреть; они, пожалуй, составят небольшую книжку. Когда я отбирал их для этой цели, мне иной раз приходилось выбирать между присущим мне чувством ответственности и жаждой увидеть и мою книжку среди Ваших прекрасных книг. Конечно, не всегда выбор был совершенно безоговорочным. Но теперь, разумеется, я был бы счастлив, если бы мои вещи понравились Вам хотя бы настолько, чтобы Вы их опубликовали. В конце концов, недостатки в этих вещах даже опытному и понимающему читателю открываются не с первого взгляда. Ведь индивидуальность писателя в том главным образом и состоит, что свои недостатки каждый прикрывает на свой особый манер. Преданный Вам. 15 ашуста. Бесполезный день. Я сонный, смущенный. Праздник Богородицы на Альтштедтер-Ринг. Человек с голосом, как из ямы. Много думал — что за смущение перед написанием имени? — о Ф. Б. Вчера — «Польское хозяйство». Сейчас Оттла читала наизусть стихи Гёте. Выбирает она с настоящим чувством, «Утешение в слезах», «Лотте», «Вертеру», «К луне». 303
Снова читал старые дневники, вместо того чтобы держаться подальше от этих вещей. Я живу крайне неразумно. Но во всем виновато издание тридцати одной страницы. Конечно, еще более виновата моя слабость, которая позволяет подобным вещам влиять на меня. Вместо того чтобы встряхнуться, я сижу здесь и думаю, как бы пообиднее выразить все это. Но мое страшное спокойствие мешает изобретательности. Мне любопытно, как я выберусь из этого состояния. Подтолкнуть себя я не дам, правильной дороги не знаю, как же это получится? Окончательно ли я застрял, как большая глыба на узкой дороге? Тогда я мог бы по крайней мере поворачивать голову. Это я и делаю. 16 августа. Ничего ни в канцелярии, ни дома. Записал несколько страниц в веймарский дневник. Вечером стенания моей бедной матери по поводу того, что я ничего не ем. 20 августа. Через университетскую строительную площадку перед моим окном, частично буйно заросшую травой, два мальчика, оба в синих рубашках, один в более светлой, второй, поменьше, в более темной, несут в руках по связке сухого сена. Они тащатся с ним вверх по откосу. Вся картина в целом приятна для глаз. Рано утром — пустая телега и тощая большая лошадь впереди нее. Стараясь изо всех сил взо- 304
браться по откосу, оба кажутся непривычно вытянутыми в длину. Наблюдателю они видятся косо поставленными. Лошадь, приподняв передние ноги, вытягивает шею вверх в сторону. Над нею кнут кучера. Если бы Ровольт вернул это и я смог бы снова все запереть и сделать так, будто ничего и не было, чтобы стать лишь столь же несчастным, как прежде. Фройляйн Фелица Бауэр. Когда я 13 августа пришел к Броду, она сидела за столом и показалась мне похожей на служанку. Меня не заинтересовало, кто она, я просто примирился с ее присутствием. Костлявое пустое лицо, открыто показывающее свою пустоту. Непокрытая шея. Накинутая кофта. Выглядела одетой совсем по- домашнему, хотя, как позже выяснилось, это было не так. (Я немного отчуждаюсь от нее, так близко подступаясь к ней. В каком же я сейчас состоянии, если отчуждаю себя от всего хорошего в целом, да к тому же еще и не верю этому. Если сегодня у Макса меня не очень отвлекут литературные новости, я еще попытаюсь написать историю Бленкельта. Она должна быть подлинной, но должна меня задеть.) Почти сломанный нос. Светлые, жестковатые, непривлекательные волосы, крепкий подбородок. Усаживаясь, я впервые внимательнее посмотрел на него, а усевшись, уже составил себе неколебимое мнение. Как — 305
21 августа. Непрерывно читал Ленца и набирался у него — вот как обстоит со мной дело! — ума. Картина недовольства, которую являет собой улица: каждый отталкивается от того места, где стоит, — чтобы уйти. 30 августа. Все время ничего не делал. Приезд дяди из Испании. В прошлую субботу Верфель декламировал в «Арко» «Песни жизни» и «Жертву». Чудовищно! Но я смотрел ему прямо в глаза и выдерживал его взгляд весь вечер. Мне трудно встряхнуться, и вместе с тем я беспокоен. Когда я сегодня после обеда лежал в кровати и кто-то быстро повернул ключ в замке, мне показалось, будто все мое тело в замках, как на карнавальном костюме, и с короткими интервалами то тут, то там открывался или запирался какой-нибудь из замков. Анкета журнала «Miroir» о нынешней любви и об изменениях, произошедших в любви со времен наших дедушек и бабушек. Одна актриса ответила: «Никогда еще так хорошо не любили, как в наши дни». Как разбит и возвышен я был после слушания Верфеля! Как я после этого прямо-таки дико и без погрешностей завалился в семейное общество у Лёви. 306
Этот месяц, который благодаря, отсутствию шефа я мог бы так хорошо использовать, я без особых на то оправданий (отправка книги Роволь- ту, нарывы, посещение дяди) проспал и попусту растратил. Еще сегодня я три часа провалялся после обеда в постели, находя для этого фантастические оправдания. 4 сентября. Дядя из Испании. Покрой его пиджака. Воздействие его близости. Детализация его существа. — Стремительно проносится из прихожей в клозет. Не отвечает при этом ни на одно обращение. — Если судить не по постепенным изменениям, а по бросающимся в глаза моментам, с каждым днем становится мягче. 5 сентября. Я его спрашиваю: как связать то, что ты, как недавно сказали, недоволен и что, как это постоянно видно, ты во всем ориентируешься (и как при этом «ориентировании» постоянно проявляется своеобразная грубость, думал я). Помнится, он ответил: «По отдельности я доволен, в целом недостаточно. Я часто ужинаю во французском пансионате, очень приятном и дорогом. Например, комната для супругов с пансионом стоит пятьдесят франков в день. Я сижу там, скажем, между секретарем французского посольства и испанским генералом артиллерии. Напротив меня сидит высокопоставленный чиновник морского министерства и какой-нибудь граф. Я всех уже хорошо знаю, сажусь на свое место, со всеми здо- 307
роваюсь, не произношу, потому что не в настроении, больше ни слова до самого прощания. Потом я оказываюсь один на улице и не могу понять, для чего мне этот вечер. Иду домой и сожалею, что не женился. Разумеется, все это потом стирается, независимо от того, додумываю я это до конца или мысль улетучивается. Но при случае она снова возникает». 8 сентября. Воскресное утро. Вчера письмо д-ру Шиллеру. Пополудни. В соседней комнате мать в полный голос вместе с кучей бабья играет с детьми и гонит меня из квартиры. Не плакать! Не плакать! и т. д. Это его игрушка! Это его игрушка! и т. д. Вы уже большие! и т. д. Он не хочет!.. Ну же! Ну же!.. Дольфи, как тебе понравилось в Вене? Хорошо там было?.. Посмотрите-ка на его руки. 11 сентября. Позапозавчера вечером с Утицем. Сон: Я находился на выступающем далеко в море мысе из тесаного камня. Со мною еще один или несколько человек, но собственное осознание самого себя так сильно, что я знаю о них едва ли больше того, что сам им говорю. Помню лишь поднятые колени человека, сидящего возле меня. Поначалу я толком и не знал, где находился, лишь случайно однажды поднявшись, я увидел слева перед собой и справа позади себя широкое, четко очерченное море с рядами множества крепко сто- 308
ящих на якоре военных кораблей. Справа виднелся Нью-Йорк, мы были в Нью-Йоркской гавани. Небо было серое, но равномерно светлое. Открытый всем ветрам, я вертелся на своем месте туда- сюда, чтобы все увидеть. В сторону Нью-Йорка взгляд мой устремлялся вглубь, в сторону моря — вверх. Я заметил, что вода около нас вздымалась высокими волнами, и на ней осуществлялось необычайно оживленное чужеземное движение. Я помню только, что вместо нашего плота в воде всей своей длиной перекатывалась огромная круглая связка из длинных бревен, площадь сечения которой то и дело возникала в волнах то выше, то ниже. Я сел, подтянул к себе ноги, подрагивая от наслаждения, буквально зарылся от удовольствия в пол и сказал: это еще интереснее, чем движение на Парижском бульваре. 12 сентября. Вечером у нас д-р Лёв. Опять палестинский ездок. За год до истечения письмоводительской практики сдает адвокатские экзамены и едет (через 14 дней) с двенадцатью сотнями крон в Палестину. Будет искать места в Палестинском ведомстве. У всех этих палестинских ездоков (Бергман, д-р Кельнер) потупленные взгляды, они чувствуют себя ослепленными перед слушателями, водят вытянутыми пальцами по столу, теряют голос, слабо улыбаются и сохраняют эту улыбку на лице с помощью иронии. — Д-р Кельнер рассказывает,, что его ученики — шовинисты, на устах у 309
них все время маккавеицы и они хотят походить на них. Замечу, я лишь потому так охотно и хорошо написал д-ру Шиллеру, что фройляйн Бауэр находилась, правда, 14 дней назад, в Бреслау, и дух ее еще не выветрился там в воздухе, я раньше много думал о том, не послать ли ей через д-ра Шиллера цветы. 15 сентября. Помолвка моей сестры Валли. Из глубин слабости мы поднимаемся с новыми силами Темные личности, что ждут пока дети не обессилеют Любовь между братом и сестрой — повторение любви между матерью и отцом. Предчувствие единственного биографа. Дупло, которое прожигает гениальная книга в нашем окружении, очень удобно для того, чтобы поместить там свою маленькую свечу. Вот почему гениальное воодушевляет, всех воодушевляет, а не только побуждает к подражанию. 18 сентября. Истории, рассказанные вчера Хуба- леком в канцелярии. Каменщик, который выпросил у него на шоссе лягушку и, держа ее за лапки, 310
в три откуса проглотил сначала головку, затем туловище и наконец лапки. Лучший способ убивать кошек, слишком цепляющихся за жизнь: сдавить между закрытыми дверями шею и потянуть за хвост. Его отвращение к насекомым. Во время военной службы однажды ночью у него зачесалось под носом, во сне он ткнул туда рукой и что- то раздавил. Это «что-то» оказалось клопом, и вонь его преследовала несколько дней. Четверо съели вкусно приготовленное жаркое из кошек, но лишь трое знали, что они ели. После еды эти трое начинают мяукать, но четвертый не хочет верить — только тогда, когда ему показали окровавленную шкурку, он поверил, не смог быстро выбежать, чтобы его вырвало, и две недели тяжело болел. Тот каменщик ел только хлеб и случайно добытые фрукты или живность и пил только водку. Спал он в кирпичном сарае кирпичного завода. Однажды Хубалек в сумерках встретил его в поле. «Остановись, — сказал каменщик, — иначе...» Хубалек шутки ради остановился. «Дай мне сигарету», — сказал тот. Хуб. дал. «Дай еще одну!» — «Так, еще одну тебе нужно?» — спросил Хуб., держа на всякий случай наготове дубинку в левой руке, и так ударил его правой в лицо, что у того выпала сигарета. Трусливый и слабый, как всякий пьяница, каменщик сразу же убежал. Вчера у Бергмана с д-ром Левом. Песня о реб Довидле — реб Довидл из Василькова едет сего- 311
дня в Тале; в городке между Васильковым и Тале он равнодушен, в Василькове плачет, в Тале весело поет. 19 сентября. Контролер Покорны рассказывает о поездке, которую он совершил тринадцатилетним мальчиком, с 70-ю крейцерами в кармане, в сопровождении школьного товарища. Однажды вечером они пришли в харчевню, где полным ходом шла ужасающая пьянка в честь бургомистра, отбывшего воинскую повинность. На полу стояло более пятидесяти пустых бутылок из-под пива. Кругом сплошной дым от трубок. Вонь пивной бочки. Два мальчика у стены. Пьяный бургомистр, который в память о военной службе хочет всюду навести порядок, подходит к ним и грозится отправить их домой по этапу как беглецов, каковыми он, несмотря на все объяснения, их считает. Мальчики дрожат, показывают гимназические удостоверения, на все лады склоняют слово менза*, полупьяный учитель наблюдает, не оказывая помощи. Не вынеся твердого решения их участи, их заставляют пить вместе со всеми, а они рады, что получат даром столько хорошего пива, которого они со своими малыми средствами никогда не смогли бы себе позволить. Они вволю напиваются и глубокой ночью, после ухода последних гостей, ложатся спать в этой же, непроветренной, комнате на тонкий слой соломы и спят, как гос- * Студенческая столовая. 312
пода. Но в четыре часа приходит служанка огромных размеров, заявляет, что у нее нет времени, и если бы они добровольно не выбежали, она вымела бы их своей метлой прямо в утренний туман. Более-менее убрав комнату, служанка поставила им на стол два больших, доверху наполненных горшка с кофе. Помешивая ложками, они увидели, как наверх то и дело всплывает что-то большое, темное, круглое. Они думали, что со временем все разъяснится, и с аппетитом пили, пока, опорожнив горшки наполовину, не испугались и спросили у служанки, что это такое. Оказалось, что черные кругляши — это старая свернувшаяся гусиная кровь, оставшаяся со вчерашнего застолья в горшках, куда с утреннего похмелья налили кофе. Мальчики тут же выскочили из-за стола и выблевали все до последней капли. Потом их вызвали к пастору, который после короткого экзамена по религии убедился, что они славные ребята, велел поварихе накормить их супом и, осенив своим духовным благословением, отпустил. Как воспитанникам руководимой духовником гимназии им давали суп и благословение почти во всех приходах, через,которые они держали путь. 20 сентября. Вчера написал письма Лёви и фройляйн Тауссиг, сегодня — фройляйн Бауэр и Максу. 23 сентября. Рассказ «Приговор» я написал одним духом в ночь с 22 на 23, с десяти часов вечера 313
до шести часов утра. Еле сумел вылезти из-за стола — так онемели от сидения ноги. Страшное напряжение и радость от того, как разворачивался предо мной рассказ, как меня, словно водным потоком, несло вперед. Много раз в эту ночь я нес на спине свою собственную тяжесть. Все можно сказать, для всех, для самых странных фантазий существует великий огонь, в котором они сгорают и воскресают. За окном заголубело. Проехала повозка. Двое мужчин прошли по мосту. В два часа я в последний раз посмотрел на часы. Когда служанка в первый раз прошла через переднюю, я написал последнюю фразу. Погасил лампу. Дневной свет. Слабая боль в сердце. Посреди ночи усталость исчезла. Дрожа, вошел в комнату сестер. Прочитал им вслух. До этого потянулся при служанке, сказал: «Я до сих пор писал». Вид нетронутой постели, словно ее только что внесли сюда. Укрепился в убеждении, что то, как я пишу роман, находится на постыдно низком уровне сочинительства. Только так можно писать, только в таком состоянии, при такой полнейшей обнаженности тела и души. До обеда в постели. Не сомкнул глаз. Множество испытанных во время писания чувств, например радость по поводу того, что я смогу дать что-то хорошее в «Аркадию» Макса, — разумеется, мысли о Фрейде, об одном месте из «Арнольда Беера», о другом из Вассермана, из «Великанши» Верфеля и, разумеется, о моем «Городском мире». 314
Я, только я один, и есть наблюдатель из партера. Густав Бленкельт был простым человеком с устоявшимися привычками. Он не любил лишних трат и имел твердое мнение о людях, делающих такие траты. Хотя он был холостяком, он чувствовал себя в полном праве сказать свое веское слово в супружеских делах своих знакомых, и тот, кто поставил бы это право под сомнение, едва ли мог рассчитывать на его расположение. Свое мнение он имел обыкновение выражать округло и не скрывал его и перед слушателями, которые вовсе в нем не нуждались. Как и повсюду, были люди, которые им восхищались, признарали его, люди, которые его терпели и, наконец, такие, которые знать его не хотели. Ведь любой человек, даже самый ничтожный, если только присмотреться, оказывается центром тут или там образующегося круга, почему же должно быть иначе с Густавом Бленкельтом, по сути своей человеком очень общительным? На тридцать пятом году, последнем году его жизни, он особенно часто встречался с молодой четой по имени Стронг. С уверенностью можно сказать, что для господина Стронга, открывшего на деньги своей жены мебельный магазин, знакомство с Бленкельтом было во многих отношениях выгодно, поскольку основную часть его знакомых составляли вполне созревшие для брака 315
молодые люди, которым рано или поздно придется подумать об обзаведении мебелью, и они уже по привычке посчитаются с советами Бленкельта и в этом направлении. «Я крепко держу в руках поводья», — говорил обычно Бленкельт. 24 сентября. Моя сестра сказала: «Квартира (в рассказе) очень похожа на нашу». Я сказал: «Почему? В таком случае отец должен был бы жить в клозете». 25 сентября. Насильно заставил себя не писать. Валялся в постели. Кровь приливала к голове и без пользы текла дальше. Как это вредно! — Вчера у Баума читал вслух — перед Баумами, моими сестрами, Мартой, госпожой д-р Блох с двумя сыновьями. Незадолго до конца моя рука, помимо воли, начала жестикулировать перед самым лицом. В глазах у меня стояли слезы. Бесспорность рассказа подтвердилась. Сегодня вечером оторвал себя от писания. Кинематограф в здании театра. Ложа. Фройляйн Оплатка, которую однажды преследовал священник. Она прибежала домой, вся потная от страха. Данциг. Жизнь Кернера. Лошади. Белая лошадь. Запах пороха. «Дикая охота Лютцова».
СОДЕРЖАНИЕ 10 3 11 33 12 228
Скан Ewgeni23 Издательская группа ACT Издательская группа ACT, включающая в себя около 50 издательств и редакционно-издательских объединений, предлагает вашему вниманию более 10 000 названий книг самых разных видов и жанров. Мы выпускаем классические произведения и книги современных авторов В наших каталогах — интеллектуальная проза, детективы, фантастика, любовные романы, книги для детей и подростков, учебники, справочники, энциклопедии, альбомы по искусству, научно-познавательные и прикладные издания, а также широкий выбор канцтоваров. В числе наших авторов мировые знаменитости Сидни Шелдон, Стивен Кинг, Даниэла Стил, Джудит Макнот, Бертрис Смолл, Джоанна Линдсей, Сандра Браун, создатели российских бестселлеров Борис Акунин, братья Вайнеры, Андрей Воронин, Полина Дашкова, Сергей Лукьяненко, Фридрих Незнанский, братья Стругацкие, Виктор Суворов, Виктория Токарева, Эдуард Тополь, Владимир Шитов, Марина Юденич, а также любимые детские писатели Самуил Маршак, Сергей Михалков, Григорий Остер, Владимир Сутеев, Корней Чуковский. Книги издательской группы ACT вы сможете заказать и получить по почте в любом уголке России. Пишите: 107140, Москва, а/я 140 ВЫСЫЛАЕТСЯ БЕСПЛАТНЫЙ КАТАЛОГ Вы также сможете приобрести книги группы ACT по низким издательским ценам в наших фирменных магазинах: В Москве: ¦I Звездный бульвар, д. 21, 1 этаж, тел. 232-19-05 ул. Татарская, д. 14, тел. 959-20-95 ул. Каретный ряд, д. 5/10, тел. 299-66-01, 299-65-84 ул. Арбат, д 12, тел 291-61-01 ул. Луганская, д. 7, тел. 322-28-22 ул. 2-я Владимирская, д. 52/2, тел. 306-18-97, 306-18-98 Большой Факельный пер., д. 3, тел. 911-21-07 Волгоградский проспект, д 132, тел. 172-18-97 Самаркандский бульвар, д. 17, тел. 372-40-01 мелкооптовые магазины 3-й Автозаводский пр-д, д. 4, тел. 275-37-42 проспект Андропова, д 13/32, тел 117-62-00 ул. Плеханова, д. 22, тел. 368-10-10 Кутузовский проспект, д. 31, тел. 240-44-54, 249-86-60 В Санкт-Петербурге: н проспект Просвещения, д. 76, тел (812M91-16-81 (магазин «Книжный дом») Издательская группа ACT 129085, Москва, Звездный бульвар, д. 21, 7 этаж Справки по телефону @95) 215-01-01, факс 215-51-10 E-mail: astpub@aha.ru http://www.ast.ru
Издательство ACT предлагает вниманию читателей собрание сочинений Ирвина Шоу "МОЛОДЫЕ ЛЬВЫ" "РАСТРЕВОЖЕННЫЙ ЭФИР" "ЛЮСИ КРАУН" "ДВЕ НЕДЕЛИ В ДРУГОМ ГОРОДЕ" "БОГАЧ, БЕДНЯК" "ВЕЧЕР В ВИЗАНТИИ" "НОЧНОЙ ПОРТЬЕ" "ВЕРШИНА ХОЛМА" "ХЛЕБ ПО ВОДАМ" "ДОПУСТИМЫЕ ПОТЕРИ" "ГОЛОСА ЛЕТНЕГО ДНЯ" РАССКАЗЫ Романы "Богач, бедняк"и "Молодыельвы" впервые издаются без сокращений По вопросам оптовой покупки книг издательства ACT обращаться по адресу: Звездный бульвар, дом 21, 7-й этаж: Тел. 215-43-38, 215-01-01, 215-55-13
Ли герагурно-художесiвенное издание Кафка Франц Дневники 1910—1912 Художественный редактор О Н. Адаскнна Компьютерный дизайн Ю 10 Миронова Компьютерная верстка В И Амелии Технический редактор И В Триско Младший редактор А А Горелова Koppeicrop В.Ф Донец Подписано в печать с готовых диапозитивов 26.02.2001. Формат 70x90Чп. Бумага типографская. Печать офсетная. Усл. печ. л. 11,6. Тираж 5100 экз. Заказ 1332. Налоговая льгота — общероссийский классификатор продукции ОК-005-93, том 2, 953000 — книги, брошюры Гигиеническое заключение № 77 99 14 953 П 12850 7 00 от 14 07 2000 г. ООО «Издательство ACT» Лицензия ИД № 02694 от 30 08 2000 г 674460, Читинская область. Ai пискни район, п Агинское, ул Базара Ринчино, д 84 Наши электронные адреса WWWAST.RU E-mail astpub@aha ru «Фолио» 61002, Харьков, ул Артема, 8 При участии ООО «Харвсст». Лицензия ЛВ № 32 от 10,01.01, 220040, Минск, ул. М. Богдановича, 155 — 1204. Налоговая льгота — Общегосударственный классификатор Республики Беларусь ОКРБ 007-98, ч. 1; 22.11,20.300. Республиканское унитарное предприятие «Издательство «Белорусский Дом печати». 220013, Минск, пр. Ф. Скорины, 79. СКЭ-Н Ewgeni23
Созданием файла в формате DjVu занимался ewgeni23 (апрель 2013)