Text
                    Александр Басманов
Особняк
с потайной
дверью


Александр Басманов Особняк с потайной дверью МОСКОВСКИЙ РАБОЧИЙ 1981
63.3 (2-2М) Б27 Рецензент — кандидат филологических наук В. П. ЕНИШЕРЛОВ Б 20904-035 М172(03) —81 143—81. 1905040000 ББК 63.3(2—2М) 9С—М © Издательство «Московский рабочий», tOSt г.
Весепппе талые сумерки в арбатской стороне поч¬ ти всегда загадочны ц театральны, особенно тот миг, когда Пречистенский бульвар станет вдруг лиловым, влажная хлябь под галошами превратится от заходя¬ щего солпца в сверкающую чешую и окна нарядного Нарышкппского дворца ударят в глаза расплавленной медью. Пора вызывать на сцену духов прошлого, по¬ скольку фантастическое освещение укрывает теперь все разрушения, переделки времени и именно тут декора¬ ция и звук всего дальнейшего пашего повествования, по странности судьбы связанного со спежпым обрамлени¬ ем: сухим, белым, игольчатым зимой и темным, раскис¬ шим — раппими веснами. Образ созидается памятью, выплавляется зачастую из ничтожного или, паоборот, драгоценного житейского сора: записки, анекдота, засушенного меж желтых стра¬ ниц цветка, оброненного и кем-то запечатленного сло¬ ва, строки казенного летописца, повествующей о состоя¬ нии погоды па такое-то число такого-то года. Надо лишь верпо расставить зеркала, сцеппть детали в фокус, за¬ кольцевать их в своп неразрывные и замкнутые орбиты. Екатерипа Михайловна Лопатипа, вовсе забытая теперь писательница, рассказывала во Франции Бунину о Толстом: «Иду однажды по нашим переулкам, возле Старокопюшенного, и встречаю его — идет с своей лега¬ вой собакой. Подходит, здоровается, идет со мной и тот¬
час начинает говорить о своем сыне Илюше: «Он посту¬ пает в Сумский полк вольноопределяющимся, а я ему говорю: иди в пехоту. Во-первых, если хочешь солдат¬ ского котла попробовать...» Или: «Я раз ехала зимой и встретила его везущим на салазках обледенелую бочку с водой, и наш кучер, человек суровый и всегда пьяный, сказал мпе: «Какой он черт граф! Он шальной». Да и правда». Встречи происходили в Гагаринском переулке (се¬ годня ул. Рылеева), у особпяка Лопатиных, одноэтаж¬ ного, с антресолью, в четыре ампирные деревянные ко- лопки, крашеппого желтенькой, вечпо шелушащейся краскою: кто скользпет, проходя, равнодушным взгля¬ дом, а кто, паоборот, остановится, поразится стилем и пропорциями. Хозяева, во всяком случае, домом своим гордились: он был хорошего вкуса и принадлежал ког¬ да-то барону Владимиру Ивановичу Штейигелю — де¬ кабристу в масопу. История должпа иметь точку отсчета (череп пеап- дертальца, словечко в летописи, ржавый наконечник копья), но обычно такая точка объявляется, когда иско¬ мая жизнь пройдепа и забыта. ?Кизяь пройдена, история только началась. Мало бы кто знал, что особнячок — топографическая координата, соединившая время и судьбы, боль и смех, раскаяние п упорство, раздраже¬ ние и пежпость Толстого, Лопатиных, Бупппа, наконец, Штейпгеля, жившего на полвека раньше, чем они все,— если бы Юрий Борисович Шмаров, поселившийся здесь в 1931 году, нс отправился по любознательности неис¬ правимого собирателя всякой всячины и старины па чердак и не извлек оттуда два изорвапных и в паутине метровых фотографических портрета (седепький стари¬ чок в пенсне и старушка с расплывшимися и увядшими чертами лица) — Михаила Николаевича и Марии Ива-
повпы Лопатиных, а также порыжелую коленкоровую тетрадь — дневник их дочери (уже упомянутой Екате¬ рины), где и прочитал на первой странице: «12 марта 1898 г. Иван Алексеевич Бунин дня через два после того, как я писала в последний раз, в среду уже был у меня. Он у меня постоянно, мы вместе работаем. Мне теперь с ним легко, в наших отношениях есть много поэтичного... «Как-никак, а мы артисты, черт возьми, нужно же, чтобы мы выработали какпе-иибудь иные формы»,— говорил он мне». Шмаров, один из авторов редчайшей теперь книжки «Памятники усадебного искусства», человек среди исто¬ риков известный, первоклассный генеалог, коллекцио¬ нер портретов и библиофил (больше трех тысяч томов по родословию российского дворяпства в диапазоне от «Бархатной книги», изданной Новиковым, до «Гербов¬ ника»),—к дневнику Лопатиной отнесся серьезно, по¬ шел в архив, стал читать исповедальные ведомости церкви Иоанна Предтечи «что в Старокопюшеппом» п вскоре узнал, кто и когда за 150 лет d этом доме жил. Знание открывается для всякого по-разному: для од¬ ного — страницей ученой книги, цифирью; для друго¬ го — полуистлевшим кружевным лоскутом, треснутой чашкою, хромоногим расстроенным креслом. Это разроз¬ ненные части ушедшей плоти, которую, зная пропорции, можио в воображении восстановить целиком: лоскут превратить в золотистую шаль, забытую кем-то па спин¬ ке кресла, чашке — вернуть давным-давно разбитое блюдце и фарфоровую белизну, наполнить дымящимся янтарем, проиграть по ней серебряиой ложечкой звон¬ кую музыку. Москва, март 1816 года, утреннее чаепитие в повепь- ком, еще пахнущем хвоей, смолой и обойным клеем 7
особпячкс по Гагаринскому переулку: блаженное, не¬ повторимое время для баропа Владимира Ивановича Штейнгеля. — Л эпаете, что осталось еще от первого владельца? Красного дерева дверь в кабинет, мраморный камин без перестроек, зеркало в золоченой раме — откроешь, а там потайпой ход,— Юрий Борисович сед, сух, подвижен, говорит быстро.— Несчастнейший был человек, истин¬ ный неудачник, мытарь. В Сибири, на поселеньи, кончая свои записки, присовокупил к ним эпиграф из какого- то фрапцузского стиха: «Моя жизнь— протяжпый стоп, мой хлеб — мучительная печаль, мое питье — слезы от¬ чаяния». Дом этот да и, пожалуй, вообще года москов¬ ской жизпи были для Штейнгеля едва ли пе единствен¬ но счастливыми... Гостипая Штейнгеля вся в портретах — ковром (ова¬ лы, квадраты, восьмиугольники) по стенам: Василий Воплярлярский — приятель Лермонтова, Варвара На¬ рышкина, князь Голицын, Екатерина Левашова, прию¬ тившая на последние жизпепные годы бесприютпого Чаадаева, Леоптий Васильевич Дубельт, генерал от жандармерии. Теперь все вместе: родственники, чужие, знакомые, незнакомые между собой, друзья п враги. Гостиная Штейнгеля — комната Шмарова: как и полтораста лет назад, здесь по углам кафельные (в цепт- ре каждой — прелестная бронзовая отдушина) печи, толстые проемы окоп в переулок, механический гавот часов, тусклое золото книжных затылков. Наверху же, по скрипучей лесенке поднявшись, пайдешь в низких (голова в потолок) и душно-пыльных антресолях герба¬ рий с генеалогических дерев, фантазию забытых, блек¬ лых цветов и трав, некогда красочных и пахучих, шеве¬ лящихся на ветерке, живых: сто толстых папок от А до Я с тысячами описанных родословных, геральдической 8
графикой, гравированными и фотографическими порт¬ ретами. Московское отделение (Большая Дмитровка, против Купеческого клуба Пустошкиной) ателье фирмы Ше¬ рер, Набгольц и К0 (новейшая техпика 1894 года) да¬ вало идеальное качество, первосортные негативные стекла: гирлянда на шляпе штучка в штучку, нить — один к одному — жемчуга, солнечный зайчик на кончи¬ ке ботинка, волосок в бороде. Владимир Сергеевич Со¬ ловьев, Николай Яковлевич Грот, Сергей Николаевич Трубецкой, Лев Михайлович Лопатин («философическое ядро» университета) снялись вместе в указанпом ателье, сидя па стульях-декорациях вокруг стола-деко¬ рации. Фотографических карточек потом было тиснуто ров¬ но двадцать, и одпу, поставив на обороте четыре подпи¬ си, поднесли на память Льву Толстому — пе как вели¬ кому писателю, ио соавтору по журналу «Вопросы фи¬ лософии и психологии». Толстой карточку не сохранил, она затерялась, куда-то сгинула. Все здесь было скверно для него. И суета, празд¬ ность, роскошь, тщеславие и «чувственность» москов¬ ской жизни, и убежденье в том, что кончилось писатель¬ ство («Моя писательская карьера кончена: и быть сча¬ стливым без нее»), и, одновременно, нервическая напряженность с женой (свезла детей в этот «омут»), и попимание и любовь к пей за заботу о тех же детях, которым была надобна гимназия. Вероятпо, только однажды, давным-давно, когда, душевно взвипчеппый и окрылеппый, оп вернулся с Кавказа, где удавалось «думать так, как только раз в жизии люди имеют силу думать», Москва показалась Толстому прекрасным городом, с пахучим весенним воздухом, медным грохотом духовых оркестров, шоро- 9
хами хрустящих жепских юбок, и липп. от одного вида молодой горожанки и се «красного, нового, носового платка в руке, которой опа равпомерпо раскачивала» поднималось в душе ощущение праздника. Но потом, однако, вместо столь необходимого для ра¬ боты и жизни «сосредоточенья в одном себе» начнется пз-за толчеи, условности, пепростоты и нравственной «печистоты» какое-то скверпое возбуждение: то уедет в Ясную, то через неделю вдруг снова вернется, «а зачем, пе знаю. Как будто забыл что-то, а не знаю что». И сра¬ зу обступали общественные дела, литературные чтепия, политические и философские споры «с умными», театры п концерты, гулянья п балаганы, и все сразу и резко противело, выяснялось, что в столице «пет пе только ни одного талапта, по и пи одного ума». С этого момента раздражение Москвой будет расти и проявляться до конца дней везде: и в письмах, н в дневниках, и в «Анне Карепипой», и в «Воскресепии» — с самой первой строки, и в «Смерти Ивана Ильича», который, вешая в повом городском кабипете красивень¬ кую гардину, упал и «па этой гардине, как па штурме, потерял жизпь». В Москве Толстой тоже как бы терял жизвь, говорил: «Жить в Петербурге пли в Москве, это для меня все равно, что жить в вагопе». Ио, песмотря па «вонь, камни, роскошь, нищету» города, перед кото¬ рым оп «цепенел» от ужаса, переезд состоялся: в 1881 году в Денежном переулке появилась наемная квартира с топкими перегородками (где невозможно было работать из-за семейного шума, звопа и гама), а через год присмотрелся и собственный дом. Арнаутов, чиновник и владелец долгохамовпическо- го особняка, торговал крепко л с толком. Долго водил бородатого покупателя по саду, а потом, неожиданно крякнув, оторвал с сухим треском тесовую обшивку с 10
позеленевших степ и постучал по бревнам звонким то¬ пором — дзон! дзон! — приговаривая: — Пережил дом фрапцуза-то, закостенел! Не нужно было Толстого уговаривать в тот час. И улица, и сад, и дом ему, как пи странно, правились. Потом устраивался одержимо, самозабвенно: материи покупал для гардин и обивки, стульчики старинные — па Сухаревке. И все пошло, как у всех: в столовой объ¬ явился ореховый буфет, в спальне — ширмы и бюро с семейными счетами, в классной — глобус, на площад¬ ке — мраморный Аитипой, о зале — зеркала и канделяб¬ ры, в большой гостиной на два высоких окна — ковры, ампирные бронзы, голландские портреты я мягкие пуфы. Еще трпдцатипятилетннм, обдумывая «Войпу п мир» (роман и о семейной добродетели тоже), Толстой скажет: «Ужасно, страшно, бессмысленно связывать свое счастье с материальными условиями — жепа, дети, здоровье, хозяйство, богатство...» Здесь, как п во многом другом, наскоро заппсаппом то в специальной тетрадке, то просто па клочке бумаги,— частичная расшифровка его постоянных душевных неблагополучий и перспекти¬ ва к московским неблагополучиям восьмидесятых годов в частности. Эти годы вот: «Со мной случился переворот, который давно готовился во мне я задатки которого всегда были во мне», и еще: «Волнуюсь, метусь и борюсь духом и страдаю, но благодарю бога за это состояние»,— днев¬ никовые вехи слома, обозначение перехода от писания художественного к писапиям философским: пмеппо тог¬ да (начало 1880-х) волею судьбы он и пришел в дом к Лопатиным. Председатель департамента Московской судебной палаты, тайный советник и кавалер орденов Станислава,
Аппы п Владимира, Михаил Николаевич Лопатил был п Москве чрезвычайно известпым человеком. Образова¬ ние его сложилось обширно, идеалы — возвышенными. Он воспитывался в Дворянском институте и закончил юридический курс университета; прослыл справедли¬ вейшим, пеподкупнейшим, высоконравственнейшим судьей. Истый интеллигент по происхождению, либерал по доброте характера п славянофил по убеждениям, Ло¬ патин принадлежал к тем русским, которые удовлетво¬ ренно п положптельпо встретили реформы Александ¬ ра II и, несмотря па неотвратимость и очевидность грядущих перемеп, последовательно держались духа этих реформ. Михаил Николаевпч был широк и в своей деятельно¬ сти: его коротко знали в редакциях «Дпя», «Атенея» и «Отечественных записок», уже не судью, но публициста, автора (псевдоним М. Юрьин) фундаментальных статей «Спор об общинном владении землей», «О государствен¬ ных идеалах Западной Европы» и «Наше безлюдье и паша действительность», где он философически и мудро подмечал: «Если бы одни только материальные выгоды служили побуждением к общественной деятельности, то от общественной нравственности осталось бы очень не¬ много, а от юридической честности не осталось бы, по¬ жалуй, ничего... Люди у пас есть и явятся к делу по пер¬ вому призыву, лишь бы дело было настоящее, достойное, а прпзыв искреппий». Ио не столько как судья и публицист прославился Лопатин в образованной Москве, сколько своими лите¬ ратурными «средами», домом своим в цептре былой ста¬ ростоличной обывательщины, в Гагаринском переул¬ ке — прямо между Сивцевым Вражком н церковью Успения на Могильцах: сюда стекались замечательные люди России. За четыре десятилетня (между 1860 и 12
1900 гг.) составилась коллекция визитпых карточек — калейдоскоп из них выходил чрезвычайно занятным. Бывали: Станиславский, Немирович-Дапченко, Ста¬ сов, Антокольский, Щепкин, Мочалов, Садовский, Ост¬ ровский, Мамонтов, братья Жемчужниковы, Плещеев, Поливанов, Усов, Тютчев, Самарин, Кони. Подъезжали в щегольских ландо, приходили пешком. Самые разнооб¬ разные характеры сменяли здесь друг друга, соединя¬ лись в кабинете или в гостиной прихотливыми груп¬ пами. Бывал Тургенев, приходил прямо по возвращении из ссылки Достоевский. Зпамепитое семейство Соловьевых стало попросту своим: историк Сергей Михайлович, не¬ высокий, упитанный, с розовым лицом, белоснежными волосами, голубыми глазами, спокойно-повелительным голосом и громовым раскатистым смехом, входил поход¬ кой торжественной и важной; его сын философ и мистик Владимир — с отрешеппым и прекрасным лицом, черпо- седой и всклокочеппый, в длиннейшем сюртуке — вры¬ вался в гостиную и начинал спорить чуть пе от порога; его дочь — поэтесса Поликсена Соловьева читала здесь все свои новые стихи: потом они появлялись в журналах под псевдонимом «Allegro». Легендарпый Кетчер (которому в «Былом и думах» посвятпл столько вдохновенных страниц Герцен), весь какой-то нараспашку, с кудрявой и дергающейся голо¬ вой, отличился в лопатипской гостиной тем однажды, что за столом, заглушая все кругом неистовым хохотом, на¬ крыл голову сидевшего рядом вице-губернатора Москвы Красовского салфеткой, объявив при этом, что плешь Ивана Ивановича портит ему глаза своим блеском. Приходил Салтыков-Щедрип. Приходил Писем¬ ский — грузный, большой, с прекрасными глазами, ле¬ ниво усаживался в кресла, медленно закуривал круче- 13
пую папиросу, вставив се в мундштук, висевший па шелковой лепте у живота, и без предупреждения начи¬ нал разыгрывать сцены из своих сочинений. Приезжал профессор-математик Николай Бугаев (отец Андрея Белого), очень горячий, многоречивый спорщик с осо¬ бенно звонким, высоким голосом. Бывали: Иван Акса¬ ков и публицист Юрьев, философ Трубецкой и «восхи¬ тительная вольная птица» (слова Горького) Сулсржиц- кий, Ключевский и Фет. Именно Афанасий Афанасьевич, просидевший в Га¬ гаринском не один вечер и так присмотревшийся там в постоянно меняющемся обществе, что Толстой записал однажды: «Лопатин не удивляется пи на визиты, ни па Фета»,— и привел сюда великого русского писателя. Его знали в семействе Михаила Николаевича давно, его боготворили, о нем спорили. Дочь Екатерина помни¬ ла всю жизнь, как еще девочкой из сеней слышала — отец читал вслух его новый роман в «Русском вестни¬ ке»: «Долетали отдельные фразы, и я чувствовала, как странно хороши опи1» Потом об «Анне Карениной» (а это Екатерина слы¬ шала ее) говорили целыми днями, и однажды кто-то из ретивых книгочеев, опередивший остальных, принес но¬ вость: «А знаешь? Анна Каренина бросилась под по¬ езд»,— совсем как о живом в знакомом человеке. «Сева¬ стопольские рассказы» же стали попросту настольной книгой, пережитой чуть ли не физически: когда Лопа¬ тина, уже взрослой девицей, поехала впервые в Крым, в знойной зыби сухого воздуха ей все мерещились мира¬ жи: «...солдат ведет под уздцы тройку лошадей, офицер Михайлов, натягивая белую перчатку, поднимается в гору, и но розовому па закате морю разносятся звуки штраусовского вальса, который оркестр играет на буль¬ варе...» 14
Он пришел в старый особняк па пиколу ’ — в послед¬ ний день весны, в первый день лета. Все утро по Моск¬ ве, свирепо вышибая из глаз слезу и закупоривая позд- ри, носило пыль и песок; к двепадцати же из лиловой тучи прогрохотала начальная в том году гроза, слетел буревой ливень, окунул в себя город целиком: Тверскую, Басманную, Старокопюшеппый, домик в Гагарипском — и парадное крыльцо, и мезонин, и неуклюжие ворота, и сад, и флигелек, и каретный сарай, и полуразрушенную беседку. К зоре все стало прозрачно п розово. В Париже, рассказывая Бунину про этот день, Ло¬ патина (с явным риском подпалить свою вуаль) при¬ куривала одну пахитоску от другой, вспоминала деталп: «Вечером он, в своей блузе, сидел в нашей чинной гостипой. Прочих гостей было немпого. Говорили об искусстве, о том, что в то время писал он. Совестно ска¬ зать, но мне скоро сделалось скучно, я ушла в сад. Ночь была сырая и свежая, в саду резко пахло молодым то¬ полем, небо было чистое п зелепое. Я никак не могла уйти из сада. То, что я чувствовала, казалось мпе ин¬ тереснее даже гениальных пропзведепнй Толстого. Как он был скромен, серьезен, любезеп в этот вечер! За ужином чувствовалось, что прервапный разговор был долгийг, горячий, и все были сдержапно-грустиы и будто даже немножко чем-то обижепы. Должно быть, перед ужином все убеждали Льва Николаевича писать художественное. Когда я пришла, один гость негромко, волнуясь,говорил: — Боже мой, да сами ваши образы... Ведь опи сама истина и красота! Опи открывают истину больше всех рассуждений и доказательств... 1 Год прихода Толстого к Лопатиным точно не установлен, приблизительно между 1882 п 18S4 гг. 15
Толстой ответпл совсем скроило: — Покорно пас благодарю... Это очень приятно... По ведь это исе так рассуждают. Это педь и Немиро¬ вич-Данченко думает, что спасает мир своими рома¬ нами...» Двусмысленная и даже песколько раздраженная бе¬ седа об искусстве образовалась при первом визите в ло- патипскпй дом не случайно: ее спровоцировал, едва пе¬ реступив порог, сам Толстой, вспомнив писанье «Войны и мира». Последовало приглашение к чаю, в так называемую боскетную комнату, отворили дверь, прошли, он сразу и увидел: потолок как бы с пишею, внутри же — сфери¬ ческий куполок, густо испещренный мудреным орна¬ ментом масонских знаков: «Это еще от Штейпгеля? Я пе знал наверное, что он был масоп». И тут с ходу заго¬ ворил о перстне с Адамовой головой, некогда украшав¬ шем руку отца, Николая Ильича, о его сомпепиях (он помнил его живо: краспый вицмундир с черпым бархат¬ ным воротником, серебряные петлицы, адъютантский аксельбапт, кок над высоким лбом, артистический раз¬ вал в кресле, угол колена на колене и рука — маленький металлический череп иа указательном пальце), о «гря¬ зи и пичтожестве» масопства вообще, о магии, алхимии, каббале и «теоретическом градусе», о том, что предпо¬ лагал в «Войне и мире» не только Пьера, по и князя Андрея изобразить масоном («Андрей масоп и уже ре¬ лигиозен. Pierre обращает его к деятельности самопо¬ жертвования»), о том, как до одури читал однажды в Румянцевском музее старинные масонские манускрип¬ ты, а вечером написал в Ясную Поляну: «...грустно то, что все эти масоны были дураки». И опять о Штейпге- ле, о его предположительном участии в романе, среди главных действующих лиц, сожалел, что пе был в дому 16
Москва. Красная площадь в 1815-х годах Москва. Большой Каменный мост в 1820-х годах
Москва. 90-е годы XIX века Дом па улице Рылеева — особняк Штейнгеля—Лопатиных
Камин в кабинете Штейнгеля
Секрстпая «дверь-зеркало» в кабинете Штейпгеля
Дверь красного дерева в кабинете Штейнгеля
К. Ф. Рылеев
В. И. Штейнгель
М. Н. Лопатин
Лопатиных лет пять назад, когда этот роман писал, и неожиданно вспомнил о старике Волкопском... В самом деле, имя барона Владимира Ивановича Штейпгеля встречается в бумагах Толстого пе раз. Вот, например, «Список члепов тайпого общества», предан¬ ного Верховному уголовному суду по манифесту 1 июля 1826 года. В нем имена полковника Михаила Луиииа, 43 лет; подпоручика гвардейской конпой артиллерии Сергея Кривцова, 23 лет; отставного полковника баро¬ на Владимира Штейпгеля, 43 лет. На списке сделаны пометы: против имени Лунина — рыжий высокий, против имени Кривцова — красавец, против имени Штейпгеля — средний. Это герои пеполу- чившихся «Декабристов» — давнее еще нащупывание «начал и концов» русской жизпи, которое приведет по¬ том к писанию также пе получившейся кпиги о Петре: «Распутывая моток, я невольно дошел до Петрова вре¬ мени — в нем конец». Но тогда и еще почти целых два¬ дцать лет он думал, что загвоздка в людях «тайных обществ». Все началось с зимы 1860 года, когда во Флоренции состоялось его свидапие с князем Сергеем Григорьеви¬ чем Волконским, впечатлившее и наполнившее вдруг весь обдумываемый образ пеожидаппым смыслом: «Его паружпость с длиппымп седыми волосами была совсем как у ветхозаветного пророка... Это был удивительный старик, цвет петербургской аристократии, родовитой и придворпой. И вот в Сибири, уже после каторги, когда у жены его было печто вроде салона, он работал с му¬ жиками и в его комнате валялись припадлежпости кре- стьяпской работы». Оп был вправду оригиналом, этот Волконский: на поселении опростился, разорвал связь со своим прош¬ лым (хоть до конца жизпи продолжал образовываться Л. Басмпяов 17
п говорил по-французски, как француз, сильно грасси¬ руя) и шокировал обывателей, которые, проходя в во- скресепье от обедни к базару, видели, как князь, примо¬ стившись па облучке грязной телеги с наваленными мешками, запачкаппый дегтем, с клочками сена в боро¬ де и иадушеппый ароматами скотного двора,— ведет спорый разговор с крестьянами, завтракая тут же краю¬ хой ржаной булки. Сергей Григорьевич Волконский — это Петр Лобазов из «Декабристов» варианта 1863 года. Сладкие дни тес¬ нившихся образов и прозрении, рождения па бумаге живой жнзпп, перетекапия ее из одппх форм в другие! «Я никогда не чувствовал свои умствеппые и даже все правственпые силы настолько свободными и столько способными к работе. И эта работа есть у меня. Работа эта — роман из времепи 1810 и 20-х годов, который за¬ пинает мепя вполне с осени» — так дело шло к «Войпе и миру». А Штейпгель? А барон Владимир Иванович Штейн- гель? К нему Толстой вновь вернется после «Анны Ка¬ релиной» — в «Декабристах» уже второго варианта. «Я еду завтра в Москву за кпигами,— писал он к Стра¬ хову.— Круг пужпых мне книг теперь очень опреде¬ лился». Однако не только кнпгохрапилшцами и масон¬ скими архивами притягивала его в этот раз Москва, но и образами реальпых, вернувшихся людей — Свистуно¬ вым и Завалишиным. Этот момент в творчестве был страшно папряжеп и важен: оглядеть всякий оставший¬ ся от тех годов, от каждого из пих предмет, всякое стек¬ лышко, табакерку и роговую лорнетку, услыхатг», на- копец, звук голоса хоть кого из живых еще, усвоить, впитать памятью манеру и жест. Хотел смотреть Штейп- гелев особняк, но там, по его предположениям, не оста¬ валось ничего, там давпо жили другие,— не пошел. По¬ 18
шел зато к дочери Никиты Муравьева — Софье Ники¬ тичне, двоюродпой племяннице Лунина, па Малую Дми¬ тровку, долго стоял в сумрачпой, окутаппой пропылен¬ ными портьерами зале, приобщался к «культу воспоми¬ наний» — с ними здесь было связано буквально все: стопудовое кожаное кресло, в чьих недрах умер в Си¬ бири Никита Михайлович, вишневая массивпая лира рабочего столика, сквозь деревянные струны которой играл узкий нож солнечного луча, всевозможпые брон¬ зы, часы, портреты, миниатюры с прабабками и кузе¬ нами под тусклым со свилью стеклом. Причем: «Важ¬ ны были пе имена Левпцкого, Тропинина, Изабэ, Соко¬ лова, а история жизни изображенных лиц. Как все это благоговейно показывалось и смотрелось! Это все были страницы жизни, и при этом в рассказах и воспомина¬ ниях проходили, как китайские тепи на экране, фигуры декабристов». А еще тот, 1878 года, приезд в Москву освятился необычайно ценпым знакомством с Семев- ским — редактором и издателем «Русской старины», владельцем бумаг, получеппых собственноручно от ба¬ рона Штейнгеля. По этому поводу Толстой приходил в журнальную контору, переговаривался и объяснялся, ио сами бумаги получил все же позже, только в Яспой Поляне, вместе с письмом Семевского: «Посылаю вам 26 марта еще два тома рукописей. Одно — это подлинник автограф записок барона Штейп- геля — под заглавием «Записки несчастного». В руко¬ писи помещен рассказ о жертвах доноса некоего Иппо¬ лита Завалишина в Оренбурге в 1827 г. Здесь интерес¬ но предисловие, не бывшее в печати, и весь тон и слог рассказа, крайне характеризующее Штейпгеля и тот круг, которому он принадлежал. «Записки» составлены в Сибирском остроге для прочтепия их на литератур¬ ных вечерах, которые устраивались декабристами в их 19
каморках друг у друга. В другой рукописи, посылаемой ныне вам, вы пайдете: 1. О Рылееве; 2. Воспоминание о нем Оболепского; 3. Дпевппк путешествия из Читы в Петропск в 1830 г. декабристов, составлено бар. В. И. Штейпгелем; 4. «Одичалый» — стих Батепькова; 5. Письма Батепькова и Штейпгеля и 6. Некоторые мелочи из бумаг Штейпгеля». Эти некоторые мелочи были: заметки баропа Влади¬ мира Ивановича о крепостном праве и раскольниках 1833 года, выписки его же из указа 1725 года о чернеце Федосе, пословицы и поговорки, собраппые Штейпге¬ лем, а также выдержки: из указа о кулачных боях 1726 года, из высочайшей резолюции о браках с поль¬ ками и об отдаче арестаптов в солдаты (обе резолюции Николая I), стихи Державппа о рабстве, писания о про¬ странстве и населенности Сибири, копии разпых стихо¬ творений. Фатальное, фатальное совпадеппе! Толстой впутреп- пе даже зажегся, рассказывая в тот вечер у Лопатиных про свое удивление от Штейпгелевых бумаг, от стран¬ ного их подбора (Россия Петра и Россия бупта 1825 го¬ да), а ведь и у пего самого перо еще не остыло тогда от проб: вначале о петровом времени, а потом об ан¬ нинском п елисаветппском. И это вместе с душу изну¬ рявшей мукой от неполучавшихся «Декабристов», от постоянпо ускользавшей жизни Штейпгеля. Семевский ему и вправду помог посылкой. Из тех желтеньких бумажек, пз тех лиловых, обстоятельных строк хоть узпавалось про юиошеские лета Владимира Иваповича, про родителей, произведших его на божий свет. И Толстой все улыбался, катал в руке хлебный шарик, спрашивал Михаила Николаевича Лопатина: имеют ли здесь какое-либо представление о судьбе того, в чьем доме теперь вот сидят да чаи гоняют? 20
II Барон часто вспоминал, как чуть было пе лишился в отрочестве жизни: гоняясь в бабки с камчадальскими ребятами и одновременно жуя по недомыслию черно¬ слив, он подавился косточкой, и спасением оказался обязан матушке и пяпьке, которые так отколотили его по спине и затылку, что косточка вылетела обратно. Это едва ли пе самые светлые впечатления детства: резвые игры происходили па замызганном плацу Ти- гильской крепости, в Сибири. Жизнь строит козни, дает схожие ситуации: через тридцать пять лет будет дру¬ гой плац, другая крепость (Петропавловская) — риск же по отношению к первому случаю окажется шуточ- иым: там был подвешеп па волосок вопрос о сущест¬ вовании в этом мире, здесь — всего-навсего зачитался приговор к двадцатилетней каторге за 14 декабря. Приговор пе испугал, ибо судьба не баловала баро¬ на никогда: годовалым он проехал из Иркутска в Ниж- пекамчатск полторы тысячи верст в берестяном коробе, прикрученном к седлу, пожираемый армией гнуса; че¬ тырехлетним наблюдал, как в их низкой бревенчатой гостиной француз Лессекс, прибывший в Петропав¬ ловск на фрегате Лаперуза, пытался соблазнить его мать, суля ей за то серебряные часы с репетицией; пя¬ тилетиям — как прапорщик Хабаров отобрал у Штейп- гелева семейства крышу над головой, подпустив по пьяному озорству красного петуха в окно; в шесть лет — как секли матросов, подвешеппых па нок-рее га¬ лиота «Доброе Намерение», сыромятными плетьми; в семь (когда при таежном переходе из Охотска в Якутск па их обоз папала черная оспа и в день унесла мень¬ шого брата Петра) — как собственная родительпица, словпо помешавшись, ломая от отчаяния рукп, все крн- 21
чала ему: «Что, рад теперь, что, кроме тебя, любить некого? Л я так думаю, лучше бы тебя бог прибрал!» Крона генеалогического древа быпает весьма раски¬ диста, перепады л родстве — разительны, между иным предком и потомком простирается непроходимая про¬ пасть. Дед Владимира Ивановича, действительный тайный советник и кавалер Красного Орла, был первый ми¬ нистр маркграфа Лшппах-Байрейтского, отец же тя- пул постылую лямку капитап-псправппка: сначала в Кяхте, потом в Нижнекамчатскс. Он попал в Россию еще в 1770 году, воспламененный романтическим же¬ ланьем приобрести военную славу под знамспами Ру- мяпцева; блистал подпоручьпми эполетами в /Кстрахап- ском карабинерном полку, рубился в Запорожской Сечи. Блистать, однако, пришлось педолго: случай переко¬ сил его судьбу —он был отличеп п (так случалось час¬ тенько) «подарен» императрицей Екатериной II паме- стпику Пермского края губернатору Кашкипу, оказал¬ ся—почти без зпапия русского языка — за Уральским хребтом, жепился па купеческой дочери, и родившийся у пего в апреле Владимир, как было уже упомянуто, хлебнул сполна прелести житья в дому нижайшего кор¬ пусного чипа сибирского захолустья: самодурство, не¬ вежество, воропство, которые отец его, коллежский асес¬ сор Ягаи-Готфрпд барон фон Штейпгель, с истинно немецкой аккуратностью и упорством пытался пресе¬ кать, за что и получал от высокой администрации соот¬ ветственно: пначале брапыо, потом нелегким ударом палаша (в ножнах) по голове, а затем и вовсе сырою кутузкой. Он принял смерть в полной нищете, лишенный Пав¬ лом I дворянства, в помешательстве ума и опять пого¬ рельцем: выбежав из объятого огнем дома (ранняя вес¬ 22
па, ненастная ночь, ледяной дождь), упал в яму с во¬ дой, получил па другой день горячку, которая и прекра¬ тила пакопец его проклятую жизнь. Все, что мог Ягап-Готфрид сделать для сына, он сде¬ лал: по зимнему первопутку 1791 года (т. е. еще за де¬ сять лет до смерти) спарядил его в Санкт-Петербург, для определения в Кронштадт морским кадетом под пачало к майору Максиму Петровичу Коробке. Это скороговоркой жизнеописание родителя необхо¬ димо, оно есть внутренняя история целой эпохи и эм¬ блема к судьбе отпрыска: как говаривал сам Владимир Иванович — «отмычка всем его ошибкам и недостаткам, глупостям и несчастьям». Итак, морской кадетский корпус: Эвклидова матема¬ тика, барабан, каша с салом в обед, гнусная гауптвах¬ та и гигантские крысы. Девятилетний Штейнгель был способный мальчик: вышедши из иркутской губернской школы лишь о четырех правилах арифметики (без де¬ сятичных долей), оп из-за отличной понятливости и па¬ мяти сделался вскоре первым учеником корпуса по астрономии и навигации и через три года уже ходил до Ревеля па фрегате «Сысой Великий» младшим под¬ ручным капитана Потапа Лялина, известного по Кронштадту своей глупостью п распутными дочерьми. Этой глупостью (если пе житейской, то морской) было отмечено и первое краткое плаванье барона, весь свой век потом поминавшего, как в один день по нерадиво¬ сти сего командира у Толбухина маяка снесло новень¬ кую форбрамстепьгу, а следом, при поднятии якоря, был изломан и шпиль. Мичмапское пазначепие приурочилось к коронации Павла, который, как известно, вообще волей своей из¬ менил русский флот к лучшему: последовало повое обмупдпрование (зеленые камзолы и сапоги вместо 23
башмаков), суда разделились па дивизии, их дппща по английскому образцу стали обшиваться для лучшего хода медью, крепостпые валы подверглись ремопту, казнокрадство в Адмиралтействе и пьянство в плаванья под страхом каторги почти прекратились. Юпость впечатлительпа, и образ пленеппого у шве¬ дов стопушечного «Эмгётена», на котором очутился мичманом Штейнгель, потом мерещился всю жизнь: как оп красиво резал изумрудную волну, как с разрыв- пым треском, в один прпем, забпрал ветер в паруса, как при залпе сыпал в воду раскаленные искры. На этом корабле, назначенном десантом к голландскому берегу, случилось и первое (поистине с суворовским духом!) огпевое дело семнадцатилетнего мичмана, когда у входа на Спидгейтский рейд в полчаса сожгли четырехмачто¬ вую громаду «Queen Charlotte» и коптр-адмирал Чича¬ гов все ходил по шкапцам, припюхивал свой табачок и после каждого промаха недовольно ворчал: «Варвары гальётчики, срамят только флаг!» Но младые лета закопчились, пе успев начаться. Сибирь определялась судьбой, притягивала роковой си¬ лою: в 1802 году по предписанию вооружить для защи¬ ты востока корвет «Слава России» ушел барон Штейн¬ гель спаряжепными обозами через Москву, Вятку, Пермь и Тобольск — в Охотск. Там он, как человек аб¬ солютно без связей, со скрипом был пропзведеп в лей¬ тенанты, по прослыл отважным моряком, выучившись ловко выходить из гавани в бешеные шторма норд-ве¬ ста со спегом при полном отсутствии видимости, стал понимать монгольский язык, любозпательпо разведал (пе подозревая, как пригодится ему это впоследствии) Нерчипский край и удостоился даже чести вручать ор- деп зпаменптому Крузепштерпу. Настоящие успехи обратили на молодого баропа 24
внимание: бойкая губернаторша, которая была так важ¬ на, что некоторым дамам давала целовать ручку, про¬ звала его «байкальским адмиралом», а действительный статский советник Вонифатьев, управлявший кяхтин¬ ской таможней, присватал свою дочь Пелагею Пет- ровпу. Пришла депеша, предписавшая возвращаться па Балтийский флот. Эту поездку Владимир Иванович со¬ вершал с удовольствием: в Твери был представлен ве¬ ликой княгине Екатерине Павловне (почти одновре¬ менно с Карамзиным), а в Санкт-Петербурге — его им¬ ператорскому высочеству принцу Ольденбургскому. Карьера открывалась во всем ее блеске, но настояния тестя заставили Штейнгеля оставить морскую службу: у него появился первенец. В конце 1811 года великолепная комета, наводнив¬ шая тревожным ожиданием буквально всех, светила на северо-западе. Безотчетные страхи оправдались войною ужасною. II] — Ах какой талант! Ах как вы мне объяснили это¬ го мужика, я только теперь его понял как следует! — говорил Толстой младшему сыну того самого Михаила Николаевича Лопатина, чей дом каждый раз и так живо папомипал ему о работе над «Декабристами». Роль, ко¬ торую Володя Лопатин как актер играл, была измене- па, переппсана, во многом дополнена. Он и ожидать такого не мог, чувствовал себя чрезвычайно польщен¬ ным и гордился теми минутами всю жизнь. И было чем гордиться. В Ясную Поляну Лопатип попал по протекции Татьяны Львовны. Только что она вернулась из Пари- 25
жл, ветерок с Монмартра еще шелестел в ее ушах, по¬ явились новые интересы, хотелось деятельности. По¬ могла в школе, привела п порядок библиотеку, по дол¬ гими зпмпими вечерами становилось тоскливо, и ока все приставала к отцу: — Что бы нам такое выкинуть? — Зачем? — Скучпо. Надо парод созвать. — Хорошо, давайте поставим домашний спектакль. Соорудили кулисы, подмостки, сцепу, решили ста¬ вить «Плоды просвещения», тогда, в 1889 году, еще пигде не папечатаппую пьесу, и к предпоследней репе¬ тиции вызвали Володю Лопатина. Это была находка: «Его позы, жесты, реплики так и заиграли па фоне лю¬ бительских стараний. После неподражаемо сказанного: «Земля малая... курицу, скажем, и ту выпустить неку¬ да» — репетиция остановилась от веселого смеха. Лев Николаевич был в восторге. Роль 3-го мужика была увеличена, и «земля малая» вставлена в лескольких местах» (А. Ф. Кони). Отделывали постановку тщательно, по действитель¬ но с шуткой, действительно так, что сам автор «смеял¬ ся до слез», и эти дни стали настоящим праздником. Из-за всей этой «барской затеи» Толстой испыты¬ вал стыд до боли, по пе мог отказаться: «Я теперь в очепь низком, хотя и не дурном душевном состояния. По случаю игры комедии я все поправлял ее и дажо после исправлял ее. Очепь пизкое и увлекающее заня¬ тие». Лопатипа он считал одаренным актером, даже сказал ему: — Знаете ли, я всегда упрекал Островского за то, что он писал роли на актеров, а теперь вот я его попи¬ наю; если бы я знал, что третьего мужика будете играть вы, я бы многое иначе написал: ведь вы мне его 2в
объяснили, показали, какой он; надо будет изменить... За два дня до самого спектакля в комнате Софья Андреевны впервые слушали только что законченную «Крейцерову сонату». Рукопись читал Стахович, по когда он дошел до ме¬ ста, где говорится «о докторах», Толстой встал с ди¬ вана со словами: «Позвольте, это уж я сам прочту» — и сменил Стаховича. Потом в столовой за чаем обсуждали услышанное уже без автора, он ушел к себе. А совсем поздним ве¬ чером опять сошлись, теперь уже в кабинете, и снова спорили без конца. Особенно кипятился Лопатин, безо¬ говорочно считая Позднышева эгоистом и преступни¬ ком, и именно в эти минуты в дверях появился Тол¬ стой. — Говорите, говорите,— сказал оп.— Мне хочется знать. — Здесь утверждается, что из 100 браков 99 несча¬ стных,— продолжал Лопатин,— и только одип счастли¬ вый. Это правда. Но почему же не 99 мужей из 100 уби¬ вают своих жен? Ведь то, что побудило Позднышева к убийству, пе является чем-пибудь необычайным или исключительно важным в условиях супружеской жиз¬ ни. Почему же именно Поэдяышев совершил убийство? — А по-вашему, почему? — спросил Толстой. — А потому, мне кажется, что другой на месте Позднышева мог удержаться от злодейства чувством жалости, чувством нравственного долга перед семьей, ужасом перед пролитием крови, способностью к самопо¬ жертвованию и простым религиозным чувством. В при¬ роде же Позднышева — абсолютное господство эгоисти¬ ческих чувств и ничего сдерживающего страсти нет. Такой человек должен был, рано ли, поздно ли, жену свою убить, так что в «Крейцеровой сонате» все прав¬ 27
да, по трагедия жизни Поздиышева болыло вытекает из индивидуальности Поздиышева, чем из брачных устоев. Толстой пе стал возражать Лопатину. — Да, копечио. Позднышев — человек исключи¬ тельный,— сказал он холодно. Володя Лопатип был актер, чувствителен, молод, холост и не понял в «Крейцеровой сонате» ничего. Во¬ лодя Лопатин и не догадывался даже о том, ради чего все это написалось: о миге озарения, блеснувшем после убийства и оправдавшем всю жизнь Поздпышева («Я в первый раз увидал в пей человека, сестру, и не могу выразить того чувства умиления и любви, которые я испытал к ней»),—миге, который зовется пробужде¬ нием совести: «Думал по тому случаю, как некоторые люди относятся к Крейцеровой сонате: Самарии, Сторо¬ женко и много других, Лопатин. Им кажется, что это нечто особенный человек, а во мне, мол, пет ничего по¬ добного. Неужели ничего не могут пайти? — Нет рас¬ каяния — потому, что нет движения вперед, или пет движения вперед потому, что пет раскаяпия. Раскаяпие это как пролом яйца или зерна, вследствие которого зародыш начинает расти и подвергаться воздействию воздуха и света, или это последствие роста, от которого пробивается яйцо.— Да, тоже важное и самое сущест¬ венное деление людей: люди с раскаянием и люди без него». Правда, тогда, в тот вечер, Толстой не стал говорить этого —быть может, пе успел еще так подумать. Ис¬ полнитель третьего мужика ему правился, хотелось сказать что-то об искусстве, и все заметили, как он по¬ вернулся к Лопатину с похвалой: — Наблюдательность художпика заключается в способности видеть в окружающей действительности те 28
черты явлепии, которые не затрагивают сознания дру¬ гих людей; он видит кругом себя то же, что и другие, по видит не так, как другие, и затем, воспроизводя в своем творчестве имеппо те черты действительности, которые другими не замечались, заставляет и других людей видеть предметы так, как он сам их видит и по¬ нимает. Поэтому в каждом художественном произведении мы находим для себя нечто повое, поучаемся. Вот вы в изображении мужика даете тот самый образ, который каждый из пас видел в действительности, но вы суме¬ ли заметить и передать в нем то, чего пами не примеча- лось, и я сам увидел в этом образе нечто для себя но¬ вое... Спектакль «Плоды просвещения» с успехом и вооду¬ шевлением сыграли впервые в Ясной Поляне силами любителей 30 декабря 1889 года. Толстой помипутно приходил за кулисы, каждый раз восторгаясь гримиров¬ кой и костюмами: грим был действительно удачен. Еще за несколько дней до представления, па гене¬ ральной репетиции, Владимиру Лопатину примерили бороду, очень похожую на бороду Толстого: сходство оказалось разительным, идея знаменитого «маскарада» родилась, видимо, уже тогда, но только спустя два года, на святках, в Хамовниках ее решили воплотить в дело: приглашенных был полон дом. Сердце молодого актера прыгало от волнепия, когда он поднимался по известпой, крытой красным сукном парадной лестпице хамовнического дома, мимо чучела медведя с блюдом для виэитпых карточек и выше, к за¬ ле, откуда вот уже слышалось многоголосое гудепье толпы внакомых. Там — народу тьма, все нарядны и по-праздпичному зажжены в канделябрах все сорок стеариновых свечей. И помнил потом Лопатин всю свою жизнь: 29
— Мм входил» d залу постепенно. Первыми появи¬ лись Владимир Соловьев и Лев Лопатин-. Не все сразу заметили, что это маскарад... Следующую пару составляли Рубинштейн и Брон¬ дуков. За ними вошли Захарьин и Репин. Лев Николаевич стоял в дверях гостиной и с боль¬ шим интересом смотрел па входящих. Последним во¬ шел в залу я. Мое появление сначала произвело среди присутствовавших видимое смущение, по тотчас же сме¬ нившееся шумным одобрепием. Под шум аплодисментов я подошел ко Льву Нико¬ лаевичу. Оп подал мне руку. И вот, под общин громкий смех, общие аплодисмепты и визг детей, два Льва Тол¬ стых жали друг другу руки. Сам Лев Николаевич раз¬ разился заразительным смехом и с добродушным лю¬ бопытством начал осматривать меня. — Блузу-то откуда вы взяли? — спросил оп. — Тайно похитили у вас. Об этом случае говорили многие, написал о пем со слов Екатерины Лопатипой и Бупин в «Освобождении Толстого». Лопатину он знал хорошо и был одпо время даже влюблен. Вера Николаевна Муромцева-Бунина не могла вабыть до старости, как увидала его при пей (под белой соломеппой шляпой с фиалками — тень па узком лице) в Царицыне, в июньский зной, около цветущего луга: «Самая большая дружба конца этого года и первой по¬ ловины 1898 года у Бунина с Катериной Михайловной Лопатиной. В журнале «Новое слово» пачал печататься ее роман, и они вместе читали корректуру. У нее, не¬ сомненно, был художественный талант, только опа не умела в полной мере им овладеть...» Роман, который печатался в 1898 году в журнале «Новое слово», назывался «В чужом гнезде» — сентп- 30
ментальная, написанная типично женским слогом исто¬ рия в духе Арцыбашева, Пшибышевского. Итак, была безответная любовь, и был лопатипский дом, п был по¬ том рассказ «Мордовский сарафап». Правда, в бытовом разговоре, в 1931 году в Грасе, песмотря па псе это, Бунин обрисовал ее несколько ироппчпо и в свойствен¬ ной ему манере: «Опа была худая, болезненная, истери¬ ческая девушка, некрасивая, с типическим для истерич¬ ки звуком проглатывания — м-гу! — звуком, которого я не мог слышать. Правда, в пей было что-то чрезвычайно милое, кроме того, она занималась литературой и лю¬ била ее страстно. Чрезвычайно глупо думать, что она могла быть развитей меня оттого, что у них в доме бы¬ вал Вл. Соловьев. В сущности, знала она очень мало, «умпые» разговоры еле долетали до ее ушей, а занята она была исключительно собой. Следовало бы как-нибудь серьезно на досуге подумать о том, как это могло слу¬ читься, что я мог влюбиться в нее. Обычно при влюб¬ ленности, даже при малепькой, что-нибудь правится: приятен бывает локоть, нога. У мепя же не было ни малейшего чувства к ней, как к женщине. Мне нравил¬ ся переулок, дом, где они жили, приятно было бывать в доме. Но это было пе то, что влюбляются в дом, от¬ того, что в нем живет любимая девушка, как это часто бывает, а паоборот. Она мне правилась потому, что правился дом... Кто я был тогда? У мепя не было ни¬ чего, кроме нескольких рассказов и стихов. Конечно, я должен был ей казаться мальчиком, но на самом деле вовсе им не был, хотя в некоторых отношениях был легкомысленеи до того, и были во мпе черты такие, что не будь я именпо тем, что есть, то эти черты могли бы считаться идиотическими. С таким легкомыслием я и сказал ей однажды, когда она плакалась мпе па свою любовь к X.: «Выходите за мепя замуж...» Она расхохо- 31
талас-ь: «Да как же это выходить замуж... Да ведь это можно только тогда, если за человека голову па плаху можно положить...» Эту фразу очень отчетливо помню. А роман ее с X. был очепь странпый и болезпенпып. Оп был похож па Достоевского, только красивей». Еще Бупип помнил (по рассказам Лопатиной), как опа познакомилась с Толстым: в Мертвом переулке, в старинном особняке (нанятом аристократами Ол¬ суфьевыми для зимних приездов из своей подмосков¬ ной), в гостях, за сто.ЮхМ с тугою скатертью и хруста¬ лем недопитых стаканов, с подносящей па серебре бис¬ квиты и печенья ливрейной прислугой, когда он, так пепавпдящпй все это, «вдруг вошел своей легкой, моло¬ дой походкой, в мягких, беззвучпых сапогах, в серой блузе с тонким ремешком-поясом, со своей большой бородой и непередаваемым, резко-неправильным, совер¬ шенно незабываемым лицом, с пропзительно-острымп, умными глазами», которые старый Лопатин определял как «волчьи глаза». Ему представили Екатерину Ми¬ хайловну: «Дочка такого-то...» Оп сказал: «Зпаю», по¬ жал ей руку, а она нее не верила, что это тот, кто мог написать небо над Аустерлицем, и Бородино, и мать в «Детстве», и свидание Анны с сыном. Позже, прп более близких отпошеппях, у тех же Олсуфьевых между ними случился некий «принципи¬ альный» спор: девичья раскрепощеппая душа, истое по¬ рождение модерна, рискнула пуститься без обипяков в это сомнительное предприятие. Толстой раздражался, по уже не мог остановиться п пытался, по воспомина¬ ниям оппонента, объясниться с убийствепной логикой. Лопатина же путалась, чувствовала, что говорит глу¬ пости, бледнела, краснела и, чтобы, пакопец, выйти из неловкого положения, прекратить спор и одновремен¬ но не быть побежденной, сказала: 32
— Ист, я с вами пе согласна. Тогда ои помрачпел и ответил: — Вы ужасно похожи па великого кпязя Владими¬ ра Александровича. Да. Ему раз на заседании Акаде¬ мии художеств что-то доказали, как дважды два четыре, он все выслушал, потом взял звонок: «А я с вами все- таки не согласен. Закрываю заседание». И позвонил... На площадке лестницы, когда опа убегала и душили слезы от позора п обиды, он догнал ее и сказал, кла¬ няясь: — Простите меня, Христа ради. Вот что было главным и в этом споре и вообще: со¬ весть. О ней говорили в лопатинском особпяке всегда, когда приходил Толстой,— такой приход являлся для этой темы лакмусовой бумагой: все вокруг изменяло сразу свой цвет. О совести говорили Владимир Соловь¬ ев, Ключевский, Кони, Фет, Поливанов^, князь Трубец¬ кой, Писемский. Не о какой-нибудь отвлеченной фило¬ софической совести, но о той, которая является синони¬ мом простой житейской любви. Платон Каратаев не спрашивал себя, что ожидает его за гробом, оп вообще «пе понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи», и жизнь его не имела смысла, как отдельная жизнь, но только как частица целого, кото¬ рое оп постоянно чувствовал. Князь Андрей, наоборот, спрашивал однозначно: «Чего ждать там, за гробом?», и известпо, что Толстой сам отвечал за пего и хотел верить в этот ответ: «Возвращения к Любви». Об этом имеппо деле любви, о раскаянии и стыде, о деле совести толковали в Гагаринском постоянно, так, что потом чувствовали опустошение и головную боль, будто отрывалось что, иссыхал энергетический источ¬ ник мысли, и только Толстой зпал разгадку: «Люди жи¬ вут либо свыше совести, либо ниже совести. Первое Л. Басманов 33
мучительно для себя, второе противно. Лучше то, что¬ бы жить по растущей совести всегда немного выше се, так, чтобы она дорастала то, что взято выше се. Я живу выше, выше совести, и она не догоняет: и в том, что оскорбляюсь и все чувствен и тщеславен, что не хочет¬ ся не печатать до смерти». Среди того, что Толстой не хотел бы не печатать — были и «Декабристы». О «Декабристах» у Лопатиных говорили теперь тоже всякий раз, когда приходил он: отворяли потайную дверь в кабинете, спускались вниз в сырой ход, ведший па улицу, потом трактовали па разпыс лады масонские знаки сферического куполка в боскетпой. Судьба Штейнгеля занимала Толстого и судьба неполучившегося романа. Еще тогда, в момент писанья, он понимал в душе причину неудачи, догады¬ вался: книжка пепдет потому, что пет «энергии за¬ блуждения». Страхову так и объяснял: «Все как будто готово для того, чтобы писать — исполнять свою зем¬ ную обязанность, а недостает толчка веры в себя, в важность дела, недостает энергии заблуждепия, земной стихийной энергии, которую выдумать нельзя». В энергии заблуждепия и есть существо идеи; по¬ терять заблуждение — потерять веру, по здесь, в особ- пяке Лопатиных, вроде мелькнуло что-то вновь: при¬ зрак Штейнгеля, тусклый взблеск его эполет чудился за каждым углом. Но это были лишь детали, частно¬ сти — главное не возрождалось. И потому на все мно¬ гочисленные и любознательные вопросы оп неохотно, по твердо отвечал: «Нет, я навсегда оставил эту работу, потому что не пашел в ней того, чего искал, т. е. обще¬ человеческого интереса. Вся эта история не имела под собою корней».
IV «Любезный друг, дядя твой пазначеп главнокоман¬ дующим в Москву. Если люди моего разбора па что- либо могут быть ему надобны, падеюсь, ты меня поре¬ комендуешь»,—вот и перешагнул Владимир Ивапович через свою гордость, написав эту записку. Однако товарищество, взращеппое на поле сражс- пия, чего-то стоит, и потому ответ племянника знаме¬ нитого генерала пе заставил себя ждать: «Сам бог вло¬ жил тебе эту мысль. Сейчас еду, спешу, лечу, говорю за тебя, как за друга, как за брата, как сам за себя...» Через педелю тридцатидвухлетний барон Штейнгель уже сидел в карете Алексапдра Петровича Тормасова, его адъютаптом по кавалерии: четвертого октября 1814 года они въезжали в древнюю столицу на сущее пепелище. Войпа с Наполеоном опалила и укрепила барона, который явился чуть не в первые же ее дни в Сапкт- Петербургское ополчение, прошел весь поход, участво¬ вал в боях, был пагражден «за отличную храбрость» оружием, орденами — Владимиром и Анпою, перстнем от государя и вышел к победе плац-майором. Теперь дружба с Тормасовым (какая только может быть между генералом и майором) сложилась уже в минуту знакомства, когда па вопрос: «Есть лп у вас какие аттестаты?» — Штейнгель бойко отвечал: «Ника¬ ких. Как я ни молод, по успел заметить, что никто столько пе хлопочет об рекомендациях, как люди пу¬ стые, которые сами себя ничем рекомендовать не мо¬ гут»,— и был для начала пожалован искренней улыб¬ кой и должностью управляющего гражданской канце¬ лярией, которая представляла из себя классический хаос. Дела как были второпях эвакуированы перед 35
оставлением Москвы, так второпях и возвратились, и между пх грудами, с пеким даже наслажденьем непо¬ правимого курили трубки, расхаживали и посвисты¬ вали. «Я,— вспоминал Штейнгель,— положил всему этому тотчас же конец. В самое короткое время все при¬ няло совершенно новый благоприличный вид. Бумаги раэобрапы, архив приведеп в порядок, высочайшие по¬ веления, раскидапные с небрежением, подобраны, пе¬ реплетены в сафьян и положены в специально устроеп- ные ковчеги». Похвалы сыпались. В верхах было решено, что барон займется проектом обстройки столицы и вспоможения разоренным погорельцам. Последовал вызов в Петер¬ бург, где уже в отведеппом номере ждала записка: «Граф Аракчеев, свидетельствуя свое почтение г. адъю¬ танту главнокомандующего Москвы, барону Штейпге- лю, покорнейше просит его пожаловать к нему завтра¬ шнего числа, по-утру в 6 часов». Так Владимир Ива¬ нович оказался в приемной одного из самых сильных людей России. Сильный человек был педантом: пе прозвонил еще шестой удар колокольчика, как полудверь раствори¬ лась, граф выходил из кабинета: высокий, худощавый, с резким лицом, в артиллерийском мундире и при эма¬ левом медальоне с изображением государя. Раскрыли ломберный стол, зажгли из-за темноты свечпик. «Что у тебя?» — спросил Аракчеев; барон разверпул всепод¬ даннейший доклад. Чтение продолжалось полчаса, п результатом сеанса было то, что через пять дпей представление утвердили н Штейнгель верпулся в Москву. Москва, Москва, послепожарпая, отстраивающаяся, звепящая топорами! Стоял в 1811 году девять тысяч сто пятьдесят одип дом, из них две тысячи пятьсот
шестьдесят семь каменных, а шесть тысяч пятьсот во¬ семьдесят четыре — деревянных. Сколько осталось? Чуть. Но буквально через год после огневого смерча пе пепелище уже встречало заезжего человека, а опять город, как и был: с роскошью и нищетой, набожно¬ стью и неверием, постоянством и ветреностью, евро¬ пейским лоском и татарской дикостью, с этим чудесным смешением видов городских с сельскими, зелени — с щегольскими желтенькими дворцами, и парками, пар¬ ками, зарослями лип, запущенными прудами. За Большим театром сделался скотный выгон; Ка¬ менный мост, соединявший Замоскворечье с Кремлем, как и всегда, волновался живой змеей от движенья лю¬ дей, кибиток, лошадей. На мост же Кузнецкий следо¬ вало взойти пятнадцать ступеней под аркою, где тор¬ говали разварными яблоками, моченым горохом, медо¬ выми сосульками, сбитнем и квасом. Неподалеку, в модном заведении, располагающем духами, кружевами, табакерками, бронзами и фарфоровыми цветами, мож¬ но было встретить «франтов в лакированных сапогах, в широких английскпх фраках, и в очках и без очков, и растрепанных и причесанных». Количество балов подбиралось к полусотне за сут¬ ки, танцы шли до утра, и от невыносимой тесноты, жа¬ ры и недостатка воздуха перчатки промокали, платья «обдергивались», волосы теряли завивку, свечи тухли. Звучала роговая музыка, шампанское лилось рекой, в кабинетах кипела чертовская игра. Оборот книгопродавцев достиг двухсот тысяч годо¬ вых: самой популярной детской книжицей была «Ми¬ шенькино путешествие по азбуке», где читатель черпал такие примерпо сведенья: «Растения: тюльпанное дере¬ во, сахарный клен, американская акация. Животные: 37
большая п маленькая догга. Баснословные боги: Марс н Минерва...» Театры были переполнены, публика пспстовсгвопала от восторга. Единственным булеваром в Москве пролег Тверской, с расставленными по прешпекту дерновыми софами и галереями, па которых предлагалось осве¬ житься оршадом и откушать копфект. Что ж, следует и вам пройти по этому булевару вниз, вниз к Никит¬ ской, к Сивцеву Вражку, к Гагаринскому, к дому зна¬ комца нашего, барона Владимира Ивановича Штейи- геля. Уже сразу по приезде с Тормасовым в Москву он присмотрел в Конюшеппой части «горелое место» — старинный белокаменный фупдамепт со сводчатым под¬ валом, оставшийся от спаленного особняка пекоего майора Воронина. С войны ли пе вернулся Воронин, обедпел ли — псведомо: сначала место пустовало, затем отошло управе, а потом и Штейпгелю, за немалую (единственный, быть может, миг, когда тот был сос¬ тоятелен) сумму. Дом поставили довольно споро, в год,— ладный, одноэтажный, с оригинальной физиономией фасада: ар¬ хитрав, опирающийся на четыре оштукатуренные ко¬ лонны, был придуман полукруглыми арками. Внутри анфиладою шли: зала, гостиная, боскетная, угбльпая и — отдельно, за изящной полированной дверкой — ка- би"ет: небольшой, квадратный, с мраморным камином. Чудесное время сытости и занятости, чудесное ощуще¬ ние полезности своего существования! Ежедневпо осаждали погорельцы. Кто потерял бук¬ вально все: семью, детей, крышу пад головой; а кто приносил прошения на вспомоществование попредмет- но, из-за погибели «скрыпки альтанской, у которой голова львиная, четырех картин, писанных масляными 38
красками господином Грезом, кресла большого, назы¬ ваемого вольтеровским, красного дерева, обшитого зе¬ леным сафьяном, с откидным задком на пружине, пуховыми подушками и двумя с обеих стороп пульпе- тами па винтах». Приходили вечерами кпязь Андрей Петрович Обо¬ ленский, приходили зпаменитости-архитекторы: Осип Иванович Бове и Федор Карлович (отец знаменитого художника-акварелиста) Соколов. Собирались в каби¬ нете, пили чай иль (что лучше) жженку, грызли соле¬ ный миндаль, обсуждали прожитый день. Дела были наисерьезпейшие: застройка московских пепелищ, ре¬ ставрация Кремля, возведепие против университета фундаментального Мапежа. Все эти обустройства, все подряды, все поставки и многие решения «в пользу художествеппого вида» лежали только па Штейнгеле. Особенно ярко обозначился для него 1817 год: за¬ кладка на Воробьевых горах храма Спасителя, приезд к своему тезоименитству императора Александра. Гра- фипя Орлова дала памятный бал: присутствовал госу¬ дарь, стол засервпровали под померанцевыми деревья¬ ми, Милорадович танцевал мазурку vis-a-vis с великим кпязем Николаем Павловичем, Аракчеев, грассируя, несколько в пос и протяжно, просил барона «дать мы- слп». Мысли явились быстро: адъютант московского глав¬ нокомандующего засел за ппсапье записки «Нечто о наказаниях», п это был его первый рискованный шаг. Штейпгель подошел к вопросу педантически: про¬ следил статистику вырывания ноздрей и клеймения щек, привел примеры преступности, объявил, наконец, свою точку зрения: «Кпут, которого одно пазвание дает иностранцам идею варварства и жестокости бесче¬ ловечной, в самом деле составляет наказание ужасное и 39
человечеству протпвпое...» Записка была представлена государю п возвращена им в канцелярию графа Арак¬ чеева с холодноватой резолюцией — «Читал». Резолюция Владимира Ивановича, однако, пе отрез- впла — в нем проснулся и зазвучал все сильнее и силь¬ нее голос общественника и социалиста. И, пе долго ду¬ мая, он взялся за составление другой записки: «Неко¬ торые мысли и замечания относительно законных постаиовлепией о гражданственности и купечестве в России». Главными положениями автора здесь были: от¬ мена отдельных звании купцов и мещап и вместе с дво¬ рянством — обобщеппое для всех без исключения — звание «гражданин города»; посадские земли, как за- строеппые, так и урочища, выгоны, мельницы, «рыбные ловли п прочие» должны принадлежать не одним куп¬ цам, а всему городскому обществу, «чтоб все обыватели от них чувствовали пользу»; было еще о несовершен¬ стве рекрутского набора и судопроизводства, было об «ограждении бедности от наглости и пасильства». Не поправилась и эта записка — Аракчеев возвратил ее «по пеиадобпю». Судьба пошла вкось, доверие поте¬ рялось, от завистников посыпались доносы, Штейпгель вышел в отставку. Отсюда начинается второй (после безрадостного детства) виток его мытарств, почти полу¬ голодное существование: попытки получить место уп¬ равляющего внпокуреппым заводиком, попытки от¬ крыть папсиоп «Частное заведение для образования юношества баропа Штейнгеля» — все тщетно. Дома, однако, давалось отдохновение душе: в каби¬ нетике ждал медпып аглицкий телескоп на шарнире, ждали кпижиые шкапы: сочинения Фопвпзина, Воль¬ тера, Кпяжвниа, Радищева, Руссо, Гельвеция, Грибое¬ дова и Пушкина, русских духовных писателей, Эпик¬ тета и Ларошфуко, а также мистиков — г-жи Гиён, 40
Юпга-Штпллппга и Эккарстгаузепа. Кпиги пахли топ¬ ко, сладковато, клеем и кожей, отец в маленьком пуд¬ реном паричке с косицей и зеленом капитапском мун¬ дире смотрел из споей рамы несколько страдальчески, вбок, так, что хотелось оглянуться, желтела свеча, в черном зимнем окне стояли сипие звезды. Наблюдения в увеличительную трубу за зодиакаль¬ ными перемещениями на ночном небосклоне страстно занимали баропа, когда он составлял «Опыт полного исследования начал и правил хронологического и меся- цесловпого счисления старого и нового стиля» — важ¬ нейшее свое научное сочинение. Наука здесь сошлась па миг с мистикой, с какими-то смутными сомненьями. Миг же тот чуть было не привел Владимира Ивановича в масонскую ложу: готовность его к тому была настоль¬ ко полной, что он даже в долг заказал расписать пото¬ лок боскетпой — для настроя души «на магический гра¬ дус». В Канцелярии от строений изготовили эскиз, за¬ тем напесли па штукатурку гризайль: коричнево-серые цветы, листья и загадочных зверей — неведомых бота- пике и зоологии, изображения странных инструментов (молотков, щипцов, циркулей) п звезд. Чистосердечное ли православие или другие, быть может, внешние причины удержали его от участия в фирме лютеранского пастора Розенштрауха «Тройст- веппый рог изобилия» (из трех рогов образовывалась па гербе буква «А»), но только потом Штейпгель сдер¬ жанно скажет: «Я был приглашаем ко вступлению в нее, по отказался, имея случай видеть вблизи все пи- чтожество лиц, по масонерип значительных». И еще — смеялся (хоть то был смех и рискованный), говорил, что масоны разделяются будто бы на два рода людей: обманывающих и обманываемых, что он пе желал при¬ надлежать ни к тем, пи к другим и что «давать клятву 41
на исполнение правил пеизвестных и притом подвер¬ гать себя испытаниям, похожим на шуточные, против¬ но человеку здравомыслящему». Судьба для иных подчинена року, ее колесо звенит по натянутому струной рельсу, и если рельс пошел пет¬ лять с горы, летит и испытуемый с замиранием духа, с ощущением ужаса и сладости полета. С 1823 года от¬ крылась для баропа эта роковая эпоха, а именно, когда вышел альманах «Полярная звезда». В первой его книжке был напечатай перевод сатиры Ювенала «На временщика» — смелая и сильная выход¬ ка, намекающая на Аракчеева. Летом в Петербурге, в книжной лавке Селенина (издателя знаменитой «Исто¬ рии государства Российского» Карамзина), Штейпгель и переводчик — Копдратий Рылеев представились друг другу. — Что мне было иптересно узнать вас,— сказал ба¬ рон,—это не должно вас удивлять; но чем я мог вас заинтересовать — отгадать не могу. — Очень просто,—отвечал Рылеев,—Я пишу «Вой- наровского», сцепу близ Якутска, а как вы были там, то мне хотелось попросить вас прослушать ее и ска¬ зать, пет ли погрешностей против местности. И дружба началась: с заверениями и письмами. И вот, обедая однажды (то был очередной приезд Вла¬ димира Ивановича в Петербург) в ресторации «Лон¬ дон», разговорились накоротке, перешли от компаней¬ ских дел к ходу вещей в государстве, перебрали неуря¬ дицы и злоупотребления, и Рылеев вдруг сказал: «Есть в России тайпое общество. Хочешь ли быть в его числе?» Так сорокадвухлетний барон Штейпгель ступил па стезю государственного преступника; Северное же об¬ щество приобрело образованного и зрелого сочлена —
воспользоваться его позпапиями было одной из главных забот московского «президиума». Среди заговорщиков оп держался особняком, пе до¬ верял их молодости и испытывал сильные нравственные колебаиия. Человеком, как мы могли догадаться, Вла¬ димир Иванович был чрезвычайно добрым, традицио¬ налистом и считал учреждение республики невозмож¬ ным, а революцию гибельной: «Россия к быстрому перевороту не готова, в городах у пас пет настоящего гражданства, внезапная свобода подаст повод к безна¬ чалию, беспорядкам и неотвратимым бедствпям: в од¬ ной Москве десятки тысяч дворовых готовы взяться за ножи от одного только вида дармовой водки». Он представлял в воображении идеал царя — наде¬ ленного атрибутами внешнего почета, но парализован¬ ного в государственной силе: отсюда родился план возведения на престол императрицы Елизаветы Алексе¬ евны с принятием продиктованной ей конституции и полной зависимости от народных представителей. Ока¬ завшись в недрах заговора, Штепнгель метался (страдали его христианские принципы) и до парадокса противо¬ речил собственным поступкам: делая замечания на про¬ екте конституции, против статьи, разрешающей гражда¬ нам составлять всякого рода общества,— вывел: «Обще¬ ства, но пе тайные. Тайные все вредны». Но выбор уж свершился, и в мучительной борьбе с самим собой, увле¬ каемый событиями и пылкой речью Рылеева, бароп неотвратимо прикладывал усилия и к устройству во¬ оруженного бунта, и к «окровавленному кинжалу» Каховского. Четырнадцатого числа он был на площади. В Петер¬ бург приезжал в те дни не умышленно, а устраивать сыновей Ростислава и Николая в пансион к Мура- льту и готовился уже возвращаться в Москву, как 43
пришел Рылеев, объявил: государь Александр скон¬ чался. В чао восстания, темным и сырым декабрьским ут¬ ром, стоял у медного Петра и все видел: пепрекращаю- щихся гонцов, на галопе летящих по обледенелой набе¬ режной ко дворцу, раскрашенные в шашку барабаны и почему-то лицо литератора Греча, выплывшее рядом, знамена и солдатские рты в беспрестанном «ура!», гра¬ фа Милорадовича в мундире н голубой лепте: как он вдруг замотался в седле и треуголка смешпо покатилась па снег и лошадь брыкнула и понесла его сползающее тело. А потом выехал молодой государь — сумрачный и спокойный. Двадцатого декабря сапи унесли Штейпгеля домой, в Москву; тридцатого — запечатлели под приказом о его аресте вороную подпись; третьего января на дому про¬ извели обыск, а самого взяли под стражу — к вечеру он под копвоем летел накатанпой дорогой вновь в сто¬ лицу; седьмого —уже ночевал в каземате № 7 (восемь шагов длины и шесть — ширины) Никольского куртина Петропавловской крепости под отеческой заботой гепе- рал-комепдапта Сукина. Начиналась новая жизнь, и было ее впереди целых тридцать шесть лет. Опа начиналась чудесным про¬ зрачным утром, когда всех осужденных вывели к крон¬ верку, поставили в каре вокруг виселицы («Это просто, братец мой, качели») и духовой оркестр грянул по¬ ходный марш. Начиналась она и в час прощанья: перед отправлением из крепости дозволено было баронессе Пелагее фон Штейпгель и детям проститься с отцом семейства в присутствии офицера. Судьбу мужа баро¬ несса разделять не помышляла, через сутки она воз¬ вращалась в Москву. В исходе июня 1827 года открыли последовательное 44
движенье поездов к Чите, с фельдъегерями и жандар¬ мами: «содержимое» же предписывалось заковывать в железа. Обыкновенно возили по три человека, в разных повозках, со строжайшим запрещением видеться с кем- либо па станциях. Тракт проходил на Ярославль, Вят¬ ку и Пермь — от конспирации, сомнений и страха к ми¬ лым глазу родным местам детства и молодости. Пра¬ вда, потом — в каторге и па поселепии — с упорной сла¬ достью и довольно долго будут повторяться, мучить его два спа. Первый: оп в своем доме, в кабинете, перед секрет¬ ным зеркалом, В нем каждый раз дымчато отражалась темная синь его суконного сюртука, размытое пятно белого галстуха, ежик аккуратно подстриженных височ¬ ков, а в глубине, в гнутых креслах,— красавица Пела¬ гея Петровна, в золотистой паутинковой шали, с чаш¬ кою чая в руке. Она улыбалась, говорила что-то без¬ звучно, и Владимир Иванович оборачивался с надеж¬ дой и всегда просыпался. И второй сон: Венеция (в которой барон никогда не бывал), зыбкий синий канал, синие облака, галиот с высокой кормой, где у большого и поникшего андреев¬ ского флага притулился к перилам он сам, в синем кам¬ золе, покуривая и поплевывая в воду. Все было ясно, фантастически осязаемо: пизкое небо, тесная набереж¬ ная, отчетливые, как в увеличительном стекле, лица горожан, в синеве летящие дома и каминные трубы на крышах. И Штейнгель ощущал прохладный ветерок, и соленый запах моря, и запах жареной рыбы, донося¬ щийся из распахнутых дверей, и голоса, п хлопанье белья, развешепного из окна в окно, и плеск воды о замшелый камень контрфорсов.
V Тот последний вечер масляпой оказался удивительно хорош: шампанское играло, севрюга к блинам была пер¬ воклассной, веселье пе иссякало, и хотелось напоследок соорудить что-ппбудь уж совсем особое: ну хоть нагря¬ нуть вдруг в скит, заночевать у «божьего» человека. Решено — сделано: «Ямщикам поднесли вина. Сами достали ящик с пирожкамп, вином, конфетами. Дамы закутались в белые собачьи шубы. Ямщики поспорили, кому ехать передом, и один, молодой, повернувшись ухарски боком, повел длинным кнутовищем, крикнул,— и залились колокольчики, и завизжали полозья». «Отец Сергий» — замыслы, перемарапные начала, 1890 год, история офицера гвардейского кавалерийского полка, князя Касатского-Ростовцева. История соблаз¬ нов, падепий, пронзительная история воспарения па недосягаемые нравственные высоты: «...не искать прав¬ ды житейской, а правды духовной...» Вот эти поиски: «Крейцерова сопата», «Отец Сер¬ гий», пакопец, «Воскресение» с его последними пятью заповедями,— в цептре же, некоей точкой отсчета, вну¬ тренней координатой, ядром — трактат «О жизни». Трактат прямо связан с именем Николая Грота; Ни¬ колай Грот —еще одно звено между Толстым и домом в Гагаринском (то есть Толстым и «новейшей русской философией», ибо Грот чрезвычайно близкий человек Льву Лопатину, князю Сергею Трубецкому и Влади¬ миру Соловьеву); Владимир же Соловьев — исток «рус¬ ского Ренессанса» и русского символизма, предтеча Александра Блока. Кольцо замыкается: внутри — силы разрыва, их вулканическое кипенье. Книга «О жизни» про то, как духовное рождепио освобождает человека от страха смерти, она о процессе 46
гниении зерна, пускающего росто::. Толстой писал ос долго и напряженно (сохранилось восемь папок с 2237 листами рукописей и корректур), но радостно-снокой- по, и именно на эти счастливые месяцы счастливого писания пало новое знакомство: «...Помню очень хоро¬ шо то, что с первой же встречи мы полюбили друг дру¬ га. Для меня, кроме его учености п, прямо скажу, не¬ смотря на его учепость, Николай Яковлевич был дорог тем, что те же вопросы, которые занимали меня, зани¬ мали и его, и что запимался он этими вопросами пе как большинство ученых, только для своей кафедры, а за¬ пимался ими для себя, для своей души». Между Толстым и Гротом получались споры до кри¬ ка, переходящего в сиплую хрипоту, когда например, красивый, бледно-матовый (волосы — вороново крыло) Грот, безбожно источая брызги, упрекал Толстого в том, что оп не зпает Аристотеля, а тот, в свою очередь, негодовал на книжника, который все хочет обезобразить своим жаргопом и даже «в Конфуция не заглядывал». Но то были добрые споры. А потом состоялось очередное собрание в универ¬ ситете, слушали реферат Николая Яковлевича, и наутро Толстой сообщил Страхову: «Вчера — вы удивитесь — я был в заседании Психологического общества. Грот читал о свободе воли. Я слушал дебаты и прекрасно провел вечер, не без поучительности, и, главное, с боль¬ шим сочувствием лицам общества». Среди лиц обще¬ ства, как и всегда, были Лопатин, Трубецкой и Со¬ ловьев. Итак, Лев Лопатин — философ, профессор Москов¬ ского университета, председатель Психологического об¬ щества; князь Сергей Трубецкой — философ, профессор Московского университета, а потом и его ректор; Ни¬ колай Грот — философ, профессор, основатель и редак- 47
тор журпала «Вопросы философии и психологии»; Владимир Соловым — философ, публицист, поэт и критпк,— были единомышленники и друзья. Все они объединялись вокруг Московского упиверситета и со¬ ставляли элиту русской интеллигенции, все опи редак¬ тировали журнал «Вопросы философии и психологии». «Всеедипое сущее и София» (вечно женствепное на¬ чало бога) Соловьева, «монодуализм» Грота, «конкрет¬ ный идеализм» Трубецкого и «сверхвремепные, внут¬ ренне-активные центры — живые монады» Лопатина составляли, несмотря на разность дарований авторов, нечто цельное: мироощущение и условную форму дея¬ тельности, работу мозга, нервов, чувства и одновремен¬ но профессиональную роль. Для одного же из пих, а именно Владимира Сергеевича Соловьева, это была еще жизнь и судьба, свинчеппые вместе обездолепностыо, страстностью, полным небрежением быта и даже замы¬ кающей смертью: неожиданной, в состоянии забытья и галлюцинаций, от непонятной болезни, прошившей его, сорокашестилетнего, буквально в несколько дней. Оп был льдом и пламенем, величайшим скептиком, по с эмоциями, развитыми до той крайней степени, ког¬ да мир постигался уже не разумом — интуицией, мудре¬ цом и артистом вместе (почти невозможное сочетание), импровизатором необычайного дара. Оп был виртуозом мысли и чувства, целиком жил в своей изысканнейшей музыке, из плоти оберпулся в сплошной слух, воспринимая колебания духовпого эфи¬ ра, лишь им одним улавливаемые. А еще этот человек со всеми воевал: с либералами, с ретроградами, с западниками, со славянофилами, с литераторами. Образ Владимира Соловьева, как сквозь расстроен¬ ный окуляр,— двоится. Он политически принимал Виль- 48
В. М. Лопатин
Л. М. Лопатин
Л. Н. Толстой в 90-е годы XIX века
И. А. Бунин в 90-е годы XIX века
г* I. М. Лопатина
Семья Лопатиных в гостиной своего дома В. Соловьев, С. Трубецкой, Н. Грот, Л. Лопатин
Ю. Б. Шмаров среди своей коллекции
гельма II, автора кровавой бойпи в Китае, и читал в день суда над террористами-первомартовцами пропо¬ ведь, взывая о милосердии и объявляя: «Если русский царь, вождь христианского парода, заповеди поправ, предаст их казни... то русский народ, народ христиан¬ ский, не может за пим идти. Русский народ от него отвернется и пойдет по своему отдельному пути». Он видел смысл и спасение в красоте, как таковой, закольцованной в самое себя, употреблял это слово только с заглавной буквы и тем не менее с похвалами отзывался об однозначно практической эстетике Чер¬ нышевского, с необыкновенной яростью обрушивался вдруг на Боборыкина (критика этой эстетики), который «педавдо боборыкнул покойника». Он был поэтом таин¬ ственных видений Мировой Души и сочинял довольно нескладные комедии п водевили, продергивающие ми¬ стику и мистиков. Он был келейным богословом, но черновики тех богословских рукописей пестрят некими перемаранными обрывками любовных изъяснений с обя¬ зательной литерой S — Софии ли премудрой готическим знаком? инициалом ли Софьи Хитрово, его затаенной нежности и страсти? Он был аскетом, монахом, девст¬ венником, находил утоление, утешение и надежду лишь в высшей религиозной идее, но Лев Лопатин вспоминал: «Я никогда потом не встречал материалиста, столь страстно убежденного. Это был типичный нигилист 60-х годов...» Владимир Сергеевич Соловьев среди своих едино¬ мышленников п друзей стал главным. И вот через Гро¬ та, после того вечера в Психологическом обществе, он сошелся, вернее сшибся, с Толстым в лопатинском особ¬ няке. Знакомство, правда, состоялось много раньше, еще в мае 1875 года, когда Соловьев написал в Ясную Поляну свое первое письмо с просьбой о встрече. Встре- 4 А. Басманов 49
ча вскоре была, и был разговор, для Толстого важней¬ ший, который, по его же признанию, дал очень много нового и утвердил, «уяснил» во многом, расшевелил «философские дрожжи», подарил «самые нужные для остатка жизни и смерти мысли». Но йогом быстро все пошло вкривь: коса нашла на камень. Виделись часто: в прокуренной редакции «Вопросов философии и психологии» (оба там печатались); в уни¬ верситете; в Психологическом обществе; в Хамовниках, где Соловьев частенько обедал, пугая слуг, которые по¬ том все вспоминали, как «философ чему-то так раска¬ тисто смеялся»; наконец, в гостиной Лопатиных на «средах», где от пакала страстей и чрезмерной жести¬ куляции пищали венские стулья (после ухода гостей хоть один, да оказывался сломан), звенели подвески на люстре. «Спор служил строго определенною формою диа¬ лектического состязания. Это было своего рода искус¬ ство»,— так загримировал свои домашние вечера, обоб¬ щил до безличия, подкрасил их слегка акварельной голубизной Владимир Лопатин, тот самый, который был в яснополянском спектакле 3-м мужиком. То-то после такого именно диалектического состязания Толстой па- звал однажды речи Соловьева детским вздором, бредом сумасшедшего, записал о нем: «Фразистость, широкове¬ щательные слова, высокопарность и — больше ничего», а пссколько позже: «Мне он не нужеп и тяжел и жа¬ лок». Связь между Толстым и философом скрепилась це¬ ментной закваской, их идеи зачастую сходились клииом в общую идею, иногда почти дословно: «Существую¬ щее должно быть в скорейшем времени разрушено» (Соловьев); «Жизнь, та форма жизни, которой живем теперь мы, христианские народы... будет разрушепа и 50
очень скоро. Опа будет разрушена пе потому, что се разрушат революционеры, анархисты, рабочие, государ¬ ственные социалисты, японцы или китайцы, а опа бу¬ дет разрушена потому, что опа уже разрушена па глав¬ ную половину — она разрушена в сознании людей» (Толстой). Это была чистая политика. В вопросе же о том, что ей предшествует, о жизни и смерти, то есть в главном для всех вопросе, опн разворачивались в разные сто¬ роны, капитально. Оба, однако, стали, по сути, ерети¬ ками в отношении к церкви: Соловьев — с его стрем¬ леньем к необратимому синтезу, возврату к огромным и целостным философским концепциям в духе язычни¬ ка Платона и католика Гегеля, со своем теорией раз¬ вития мира в форме триады — от нуля к бесконечности, где ждет обязательная катастрофа, всеобщий взрыв, перерожденье плоти и духа, после которого наступает победа любви, ее торжество пад смертью; и Толстой, «втолковывающий собственные мысли в Евангелие под влиянием великих социальных идей времени». Оба они были в движепии к полному бескорыстию и бессребре- иичеству: Толстой, отказавшийся от авторских прав, поскольку проповедь истины не нуждается в гонораре и «каждый рубль, наживаемый книгами, есть страда¬ ние, позор»; и Соловьев — предмет анекдотов на эту тему (рассказывали, например, что однажды он отдал шубу очередному посетителю и езднл в лютые морозы па извозчике, завернувшись в одеяло). Все силы обоих до крика были напряжены в боре¬ нии со злом и ложью, за душу, но Толстой смыкал с делом души дело существования в сегодняшнем дне и часе; Соловьев же уводил в сторону чистого умозрения и «незаинтересованного созерцания», ждал перемен после того, как «не только земля, но п вся вселенпая 51
должна быть коренным образом упичтожепа, что если после этого и будет какая-нибудь жизнь, то совершенно другая жиэпь...». Толстой был ясеп, открыт и прост, все мистическое было глубоко противно его натуре — Соловьев, напро¬ тив, родился мистиком, с патурой сложнейшей из слож¬ ных («где маска срослась с кожей»). Толстой не при¬ нимал книжности и наукообразия, видел в них подав¬ ление души и непосредственного чувства — Соловьев, казалось, состоял не из плоти и крови, но из изощрен¬ нейших философических элементов, отвлеченных сим¬ волов и библейских стихов. Толстой добивался смысла, ничего не хотел знать, кроме него, и пытался презирать форму (хотя дарование само и независимо припосило плоды высочайшей художественности) — Соловьев же, может быть первый из мыслителей, до такой степени слил этот смысл с формой, настолько зашифровал его в знаке, что смысл сам стал знаком, загадкой, иерогли¬ фом. Наконец (как припоминал со снайперской точно¬ стью своего чутья Блок), творчество Соловьева, его стихи «требовали любви, а пе любовь их» — Толстого же хотела сама еще остававшаяся в мире любовь (опять Блок: «Пока Толстой жив, идет по борозде за плугом, за своей белой лошадкой,— еще росисто утро, свежо, нестрашно, упыри дремлют, и — слава богу. Толстой идет — ведь это солнце идет. А если закатится солнце, умрет Толстой, уйдет последний гелий,-1-что тогда?»). Страхов заметил как-то Фету: «Когда пишет Лев Нико¬ лаевич, то что бы пи писал, вы чувствуете его душу — и это всегда интересно, и есть одно интересное в писа¬ ниях... Когда же пишет Соловьев, то это игра ума, имен¬ но игра, потому что настоящей умственной работы пет никакой». ‘ Соловьев погибал. Его человеческая оболочка не 52
выдерживала гипертрофии собствеппого интеллекта и варварского союза ледяного скептицизма и космических идеалов: именно с пего, как известно, писал Достоев¬ ский Ивана Карамазова. Иногда он выбрасывал «бесов¬ ские» коленца. Амфитеатров, литератор, частый гость «Попатипых, записал однажды: «Удивил нас Соловьев... Разговорился вчера. Ума — палата. Блеск невероятный. Сам — апостол апостолом. Лицо вдохновенное, глаза сияют. Очаровал нас всех... Но... доказывал он, положим, что дважды два четыре. Доказал. Поверили в него, как в бога. И вдруг —слов¬ но что-то его защелкнуло. Стал угрюмый, насмешливый, глаза унылые, злые.—А знаете ли,—говорит,—ведь дважды два не четыре, а пять? — Бог с вами, Владимир Сергеевич! Да вы же сами нам сейчас доказали...— Мало ли что— «доказал». Вот послушайте-ка...—И по¬ шел опять говорить. Режет contra, как только что резал pro, пожалуй, еще талантливее. Чувствуем, что это шутка, а жутко как-то. Логика острая, резкая, неумо¬ лимая, сарказмы страшные... Умолк,— мы только рука¬ ми развели: видим, действительно, дважды два — не че¬ тыре, а пять. А он — то смеется, то — словно его сейчас живым в гроб класть станут». (Таким изобразил его и Андрей Белый: «Оп — угрожает нам бедой, подбросит огненные очи; и — запророчпт к полуночи, тряхнув свя¬ щенной бородой!») Окончательный разворот друг от друга случился па политической (где было раньше много общего) поч¬ ве, по поводу коронации молодого императора Нико¬ лая II,—когда Толстой, как припечатал: «Различие паше заметно теперь еще в том, что вы вероятно ждете мпого от нового царствования, а я ничего». Но стран¬ ные, болезненные отношения, однако, не прерывались: Толстой часто бывал в Гагаринском переулке. 53
Сфера идеального, духовного, d которой оп (быть может, не признаваясь) нуждался необычайно и кото¬ рую так активно создавали вокруг себя Лопатил, Грот, Трубецкой и Соловьев, общая, изначальная близость идей интуитивного, недоступного пауке познания, тео¬ рия «сострадания» — как основной этический принцип, Будда, блистательные словесные пассажи Соловьева, его формула нравственности, где основой — жалость, стыд и раскаяпие,— от всего этого было трудно отка¬ заться. Чувство спора забирало, невольно подчиняло себе, и раздражение в душе, желчь разливались ещо сильней. Л кроме того, Толстого интересовал журнал «Вопросы философии и психологии», в котором оп пе¬ чатался. У Лопатиных он виделся с редактором Гротом, вер¬ ным помощником еще по старинным временам (тот держал корректуры книги «О жизни»), но болезнь не¬ приятия объявила уже свои первые симптомы и по от- всшспию к Гроту: «Дома читал Коплена и страшпое негодование и ужас при чтепии о Петропавловской. Будь в деревне, чувство это родило бы плод; здесь в городе пришел Грот с Зверевым и еще Лопатиным: па¬ пиросы, юбилеи, сборники, обеды с вином и прп этом по призванию философская болтовня... Homo homini Lu¬ pus... Бога пет, правственпых принципов нет — одно теченье. Страшные лицемеры, книжники и вредные». Это, конечно, не совсем так. Это сокровенная запись в сокровенной тетради, это воспаленье минуты: неведо¬ мо, кто в пей повинен. Москва ли, грязно-мокрые и тем¬ ные осеппие утра, когда его часто видели между Пре¬ чистенкой и Арбатом (Гиляровский наблюдал однажды, как кто-то пытался поставить телегу на отвалившееся колесо, и с удальским пылом подскочил и гаркнул: «Пу¬ сти, старик, я помоложе!» — и только потом извозчик 54
сказал, что старик-то был «настоящий граф — Толстоя по фамилии»), глупцы ли (как, папример, тот, что па Кузнецком пристроился рядом и без обиняков спро¬ сил: «Скажите мне, дорогой Лев Николаевич, что та¬ кое «зло», по вашему мнению?» «Зло — это то, мимо чего вам хочется пройти мимо»,— с улыбкой ответил Лев Николаевич, по и этот ответ, и эта «улыбочка, выпу¬ щенная в бороду» были простой отговоркой), идеи ли конногвардейца Черткова, общения с «темными», при¬ ходившими за сотни верст в изорванных лаптях выго¬ вориться, ткацкие ли корпуса Жиро напротив собст¬ венного дома, похожие па тюрьму, или тюремщик Бу- тырок в этом доме, консультировавший «Воскресение»? Вокруг, только выгляни за ворота, была жуть, опа виделась наяву, спилась, мерещилась, не давала рабо¬ тать. «Писать головой очень хочется и знаю, что нуж¬ но, а пе могу — сердцем пе тянет» — это Толстой гово¬ рит о писанин художественного. Но разве не гениально художественны и «Так что же нам делать?», и «Что та¬ кое искусство?», и «О жизни»? Па числе «седьмое ноября», па странице дня своей смерти, п «Круге чтеппя» он записал: «Входите тес¬ ными вратами: потому что широки врата и пространеп путь, ведущие в погибель; и многие идут ими: потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и не¬ многие находят их». Москва была тесными вратами и узким путем, была искусом и испытанием и объясняла многое из того, что в Яспой Поляне оставалось в тени. Москва вынуждала словом действовать, и пе потому ли московские года явились времепем его высочайшего словесного мастерства и высочайшей словесной свобо¬ ды? Всеохватывающий взгляд па Землю определял со¬ ответствующие образы, по повергал иногда и в уныние: «...насилием разорвать нельзя — увеличиваешь реак¬ 55
цию; вступать в ряды правительства тоже нельзя, ста¬ новишься орудием правительства». Оставалась, правда, отдушина — культура, то, что Блок назовет «мыслимой линией, лишь звучащей — пе осязаемой». Толстой сопротивлялся и этому, по побо¬ роть не мог, и он шел к Лопатипым, и в комнатах да¬ вался ход огпю, блистали со стен книги, отворяли длип- ную черную крышку фортепиано, и старший сын в се¬ мействе, великолепный знаток обрядов и фольклорист (его исследование по фольклору было всегда па видном месте в яснополянской библиотеке), Николай Лопатин подсаживался к клавишам и начинал вдохновенно петь для гостей русские песни. Он пел «полевым» голосом: просто, свободно, красиво. И слезы текли по старческим щекам Толстого, и он этому удивлялся, спрашивал, обращаясь непонятно к кому: «Чего хочет от меня эта музыка?» Лев Михайлович Лопатил умер в 1920 году. Смерть его, какая-то тихая, голубиная, подвела слабеющую, уже бледную черту к точке исчезновения целого круга русских фплософов-пдеалистов, университетчиков. Но для близких это была не точка, поставленная па опре¬ деленном течении мысли, ушел пе мистик и спирит, пе профессор, пе близкий друг Владимира Соловьева и близкий знакомец Толстого, пе председатель Психоло¬ гического общества и члеп художественного совета Ма¬ лого театра, но большой чудак, удивительпой мягкости Левушка, умница, апгел доброты. Андрею Белому — мальчику, так про него и гово¬ рили: «Он апгел доброты». А тот, когда «ангела» уви¬ дел, был поражен: «У него не крылышки, а бородка — козлиная, длинная; страшноватые красные губы, сов¬ сем как у мавра; очки золотые; под ними же — овечьи глаза (не то перепуганные, не то пугающие); лобик ма- 56
пенькой головки — малепькпй, жидко прикрытый зали¬ занными, жидковатыми волосятами; слабые ручки, перетирающие бессильно друг друга». Злым ли, по¬ взрослев, сделался Белый по отношению к товарищу отца, почти родному человеку в доме (дарившему бу¬ дущему мемуаристу в каждый приход конфеты и цвет¬ ные карандаши),— неизвестно, известно только: стал великим стилистом. Однако и правда: топкая сухонькая фигурка Лопа¬ тина казалась беспомощпой в висевшем на ней долгом и черном сюртуке; выделялись: выпуклый лоб, спутан¬ ная пего-седая борода, из-за толстых линз очков — не¬ нормально огромные, вопрошающие глаза. Рассеянпость его была предельной (спрашивал, бывало, сразу же после обеда: «Что же я все-таки ел?»), самое большое удовольствие во внешней жизни доставляло ему делать подарки детям, но и здесь постоянпое пребывание не в мире сем давало себя знать, ибо через минуту после вручения свертка мог спросить у награжден¬ ного: «А ну-ка, покажи, что я тебе сегодпя по¬ дарил?» Он был холост, по-рыцарски ухаживал за дамами, бытовых интересов не имел никаких — только отвле- чеппые, философические и жил не в нижних, красным деревом обставленных комнатах, но в мезонине, в кро¬ хотной косой мансарде, где на одной стене висело по¬ лотенце на гвозде, а на другой, на гвозде же — готовый завязанный галстух. Лопатин курил папиросу за папи¬ росой, работал по ночам, вставал в двенадцать, всегда мерз, кутался немилосердно и даже летом ходил в теп¬ лом шарфе и больших зимних галошах. В холод двадцатого года он, несмотря на свои гало¬ ши, шарфы и истопленный рояль, подхватил свирепое воспаленье легких и быстро скончался с подходящими 57
его чудаковатому образу чудаковатыми словами: «И жить хорошо п умереть интересно». Этот образ у детей запечатлелся ярче, чем у взрос¬ лых, и, уже выросши, они псе, как один, помнили страш¬ ные истории с привидениями, поведанные таинствен¬ ным голосом дяди Левушки. Рассказывал оп их обычно в полумраке, па рождествах, под елкой с догорающими шипящими свечами, так, что замирало сердце. В пер¬ вой — синий, фосфорически светящийся кувшин все ле¬ тал по лопатппской гостиной; в другой было про могиль¬ ного старичка с кисточкой; третья — «о пустом мужи- ко», у которого пе было тела, передвигался же лишь один халат. Дядя Левушка рассказывал свои истории, а где-то кипел самовар: большой, граненый, сереб¬ ря вый. Самовар стал подспорьем в особнячке: его применя¬ ли, когда споры делались взрывоопасными. Чаепитие предполагалось обязательное, и гостей из кабинета при¬ глашали в боскетную. Там па большом крахмальном столе уже стояли ребристые хрустальные стаканы, чай¬ ное серебро, белоснежный с цветочным кантом фар¬ фор, тугие, вложенные в кольца салфетки. Иногда пода¬ вался в графине дорогой крымский портвейн. Боскетная была теперь совсем иной, чем при Штейн- геле, впрочем, как и весь дом. Штучные полы поизно¬ сились, и во многих комнатах наборный паркет заме¬ нили па простой, «в шахмат»; в гостиной вместо ста- роголлапдекого, чищеной меди свечника и канделябров зажигали по вечерам «висячие грустные лампы». От ламп пахло керосином. И простой паркет, и обилие фотографий па степах, п керосиновые лампы выглядели неуместно в доме, сработаппом классически, в стиле доброго московского ампира. Но время безжалостно к любому прежнему 58
стилю, оно пспзбежно прежпий стиль рушит и предла¬ гает взамен новый: мебели, политики, взаимоотноше¬ ний, искусства. В этой связи стиль пе просто форма, оп сознательное или интуитивное выражение бытия. Непремсппые чаепития, замыкающие лопатинские «среды», разряжали, успокаивали нервозную атмосфе¬ ру, и за столом, уже в легкой обстановке, приглашен¬ ные засиживались иногда до рассвета, раскладывали ломберные столы (к которым подсаживался и Толстой: в игре горячился, а карты держал в руках красиво, «как живых птиц»), шутили на литературные, как пра¬ вило, темы. Одни раз говорили о чеховском «Дяде Ване», и Тол¬ стой отпустил свое любимое: «Чего ему еще нужно, Астрову? Тепло, играет гитара, славно трещит свер¬ чок. А оп сначала хотел взять чужую жену, теперь о чем-то мечтает»,— и стал рассказывать вдруг о любо¬ знательных иностранцах, которые летели в Хамовники, как мотыльки на свет, с каким-то странным упорством. Человек с острова Ява и человек с мыса Доброй Наде¬ жды сошлись по случайности день в день и говорили вместе: по-англпйскн и по-французскп. Чуть раньше американская писательница Хепгуд, сидя иа диване, все назойливо пытала: «Отчего не пишете?» — Пустое занятие,— освобождался от пее Тол¬ стой,— книг слишком много, и теперь какие бы книги пи написали, мир пойдет все так же. И уж совсем нелепо явились те две сестры, кото¬ рые, чтобы увидеть «русского гения», одна — через Атлантический, другая — через Тихий океан «и съеха¬ лись и опять едут». Стали говорить о семейных делах в Гагаринском, оказалось: много и здесь странностей, ерундистики. Кстати, слово «ерундистика» Толстой любил, бывало, 59
скажет Сулержицкому (норовящему все перегнуться через стул к чужим картам) о новом искусстве, о де¬ кадентах: «Это, Левушка, пе стихи, как говорили в средине века,— а шарлатанство, ерундистика, бес¬ смысленное плетение слов»,— и добавлял по поводу Бальмопта, что его романтизм — «это от страха взгля¬ нуть правде в глаза». А правда была рядом. Опа заглядывала во все окош¬ ки лопатипского особняка, за которыми стояла Москва: ночлежные дома, городовой с саблей и пистолетом, сы¬ тые рысаки и лакированные кареты, «шатания» пьяных фабричных, цветы, бархат, духи, лайковые перчатки, городские свалки, праздные разговоры, пятнадцати¬ летние проститутки, благотворительные концерты, пус¬ тые желудки и диковинные автомобили па гуттаперче¬ вых колесах, стреляющие вонючим керосиновым дымом. Здесь мы и погасим экран волшебного фонаря. Здесь — пауза, поскольку сюжет сам только что вывел нас к границе, к кромке водораздела между прошед¬ шим и памятью, жизнью и историей: с этого, другого берега можно теперь наблюдать за ней лишь в бинокль воображения и знания. Однако извив перед тобой свер¬ кающей па солнце ленты, эта нейтральная полоса вре¬ мени — не разрыв, а, наоборот, соединение уже прой¬ денного и нового пути. Толстой описал, как Наполеон впервые увидел Мо¬ скву с Поклонной горы. Она «расстилалась просторно с своею рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своею жизнью, трепеща как звездами своими ку¬ полами в лучах солнца... Всякий русский человек, глядя на Москву, чувст¬ вует, что она мать; всякий иностранец, глядя на нее и 60
пе зпая ее материпского значения, должен чувствовать женственный характер этого города, и Наполеоп чув¬ ствовал его». Сегодня Москва не такая, как двести или даже пять¬ десят лет назад, не такая, как при Штейнгеле, Рылееве и Пушкине, Гоголе, Толстом и Фете, но в ее перерож¬ денном теле остались еще древние, по пульсирующие клетки, и пельзя позволить умереть им, потому что по¬ теря памяти — трудноизлечимая болезнь. Особняк с потайною дверью — молекула такой клет¬ ки. Он вбирал в себя, конил звуки и краски революций и войн, рождения и смертей, рассветов и закатов. Тут жили паши соотечественники, бывали разные люди, совсем теперь забытые и те, что сложили цвет и совесть русской культуры и, больше того, культуры мира. Тут собирались члены «тайного общества», и при¬ ходили опи к тому, против имени которого Толстой на¬ писал одно слово — «средний». Что означало это слово и кем мог быть «средний» в романе «Декабристы»? Тут собирались многие из уже исчезнувшего столетия: и та¬ кие, как философ Сергей Иванович Кознышев (брат Левина), и такие, как сам Константин Левин, как Стива Облонский, Нехлюдов, как «высокий, полный человек с седеющими бакенбардами», председатель суда Михаил Петрович, судивший Катюшу Маслову. И если бы сте¬ пы умели помнить, они помпилп бы пх голоса. Тут грелись у огня, добывали истину, страдали, смеялись, писали книги, ошибались, слушали музыку, любили, изменяли, обманывались и надеялись. Надо заставлять себя вспоминать прошедшее: дав¬ нее и не очень давнее, хорошее и плохое. Это создает эффект зеркала: объявляется задний плап, начинаешь выделять лучшее от худшего, а значит, понимать разум¬ ное, прекрасное, полезное в поступках и мыслях, так 61
как все познается в сравнении и смысл времени двояк: оно пе только рушит, ио и составляет жизнь. Посмотри же на пего, на этот желтенький домик: кончается его судьба очага, начинается его судьба па¬ мятника. И кто знает, что важнее? Пак и чем разде¬ лять, да и нужно ли? Ведь замкнулся обыденный круг бытия, в точке же замыкания произошло чудо: выду¬ манные герои будто бы и жили на самом деле, а ба¬ нальная материя (штукатурка, кирпич) наоборот — пе¬ решла в миф. Эти метаморфозы, конечно, условны: они нс подчи¬ няются календарю и пе ограничены хрестоматией, по зато образуют ту несказанную силу, ту «мыслимую ли¬ нию, лишь звучащую — пе осязаемую», которая одно¬ временно и паша вечная намять, п наш живой корень.
ИБ № 1094 АЛЕКСАНДР ЕФИМОВИЧ БАСМАНОВ ОСОБНЯК С ПОТАЙНОЙ ДВЕРЬЮ Заведующий редакцией Ю. Александров Редактор Л. Карабанова Художник А. .Маркевич Художественный редактор Э. Розен Технический редактор Г. Бессонова Корректоры Т. Горячева, 3. Кулемина Сдано в набор ! 0.00.81. Подписано к печати 10.08.81. Л 94897. Формат 70х108'/а. Бумага ти¬ пографская .М 1. Гарнитура «Обыикооепная иооая». Печать высокая. Уел. пая. л. 3,5. Уч.- пзд. л. 3.12. Тираж 50 000. Заказ 1290. Цена 25 коп. Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Московский рабочий», 101854, ГСП. Москва. Центр, Чистопрудный бульвар. 8. Ордена Ленина типография «Красный пролетарий», 103473. Москоа. 11-473, Краснопролетарская, 10.
Басманов А. Е. Б27 Особняк с потайной дверью. — М.: Моск, рабо¬ чий, 1981 г,— 64 с. Книга рассказывает о доме hi 15 на улице Рылеева (бывш. Гагаринский пер.) — образце русского дсревянпого ампира, ко¬ торый является танже у1гикальпым памятником истории и куль¬ туры. В 20904-035 М172(03)—81 143-81. 1905040000 ББК 63.3 (2-2М) 9С-М
25 коп. Дом № 15 на улице Рылеева — образец русского деревянного ампира, который является также памятником истории и культуры. Он был построен после пожара 1812 г. для В. И. Штейнгеля, будущего декабриста. С 1880-х гг. в этом особняке жил известный московский юрист и общественный деятель М. Н. Лопатин, у которого бывали Л. Толстой, Писемский, Достоевский, Фет, Бунин.