/
Text
Александр Басманов
Особняк
с потайной
дверью
Александр Басманов
Особняк
с потайной
дверью
МОСКОВСКИЙ РАБОЧИЙ
1981
63.3 (2-2М)
Б27
Рецензент — кандидат филологических наук
В. П. ЕНИШЕРЛОВ
Б
20904-035
М172(03) —81
143—81. 1905040000
ББК 63.3(2—2М)
9С—М
©
Издательство «Московский рабочий»,
tOSt г.
Весепппе талые сумерки в арбатской стороне поч¬
ти всегда загадочны ц театральны, особенно тот миг,
когда Пречистенский бульвар станет вдруг лиловым,
влажная хлябь под галошами превратится от заходя¬
щего солпца в сверкающую чешую и окна нарядного
Нарышкппского дворца ударят в глаза расплавленной
медью. Пора вызывать на сцену духов прошлого, по¬
скольку фантастическое освещение укрывает теперь все
разрушения, переделки времени и именно тут декора¬
ция и звук всего дальнейшего пашего повествования, по
странности судьбы связанного со спежпым обрамлени¬
ем: сухим, белым, игольчатым зимой и темным, раскис¬
шим — раппими веснами.
Образ созидается памятью, выплавляется зачастую
из ничтожного или, паоборот, драгоценного житейского
сора: записки, анекдота, засушенного меж желтых стра¬
ниц цветка, оброненного и кем-то запечатленного сло¬
ва, строки казенного летописца, повествующей о состоя¬
нии погоды па такое-то число такого-то года. Надо лишь
верпо расставить зеркала, сцеппть детали в фокус, за¬
кольцевать их в своп неразрывные и замкнутые орбиты.
Екатерипа Михайловна Лопатипа, вовсе забытая
теперь писательница, рассказывала во Франции Бунину
о Толстом: «Иду однажды по нашим переулкам, возле
Старокопюшенного, и встречаю его — идет с своей лега¬
вой собакой. Подходит, здоровается, идет со мной и тот¬
час начинает говорить о своем сыне Илюше: «Он посту¬
пает в Сумский полк вольноопределяющимся, а я ему
говорю: иди в пехоту. Во-первых, если хочешь солдат¬
ского котла попробовать...»
Или: «Я раз ехала зимой и встретила его везущим
на салазках обледенелую бочку с водой, и наш кучер,
человек суровый и всегда пьяный, сказал мпе: «Какой
он черт граф! Он шальной». Да и правда».
Встречи происходили в Гагаринском переулке (се¬
годня ул. Рылеева), у особпяка Лопатиных, одноэтаж¬
ного, с антресолью, в четыре ампирные деревянные ко-
лопки, крашеппого желтенькой, вечпо шелушащейся
краскою: кто скользпет, проходя, равнодушным взгля¬
дом, а кто, паоборот, остановится, поразится стилем и
пропорциями. Хозяева, во всяком случае, домом своим
гордились: он был хорошего вкуса и принадлежал ког¬
да-то барону Владимиру Ивановичу Штейигелю — де¬
кабристу в масопу.
История должпа иметь точку отсчета (череп пеап-
дертальца, словечко в летописи, ржавый наконечник
копья), но обычно такая точка объявляется, когда иско¬
мая жизнь пройдепа и забыта. ?Кизяь пройдена, история
только началась. Мало бы кто знал, что особнячок —
топографическая координата, соединившая время и
судьбы, боль и смех, раскаяние п упорство, раздраже¬
ние и пежпость Толстого, Лопатиных, Бупппа, наконец,
Штейпгеля, жившего на полвека раньше, чем они все,—
если бы Юрий Борисович Шмаров, поселившийся здесь
в 1931 году, нс отправился по любознательности неис¬
правимого собирателя всякой всячины и старины па
чердак и не извлек оттуда два изорвапных и в паутине
метровых фотографических портрета (седепький стари¬
чок в пенсне и старушка с расплывшимися и увядшими
чертами лица) — Михаила Николаевича и Марии Ива-
повпы Лопатиных, а также порыжелую коленкоровую
тетрадь — дневник их дочери (уже упомянутой Екате¬
рины), где и прочитал на первой странице: «12 марта
1898 г. Иван Алексеевич Бунин дня через два после
того, как я писала в последний раз, в среду уже был у
меня. Он у меня постоянно, мы вместе работаем. Мне
теперь с ним легко, в наших отношениях есть много
поэтичного... «Как-никак, а мы артисты, черт возьми,
нужно же, чтобы мы выработали какпе-иибудь иные
формы»,— говорил он мне».
Шмаров, один из авторов редчайшей теперь книжки
«Памятники усадебного искусства», человек среди исто¬
риков известный, первоклассный генеалог, коллекцио¬
нер портретов и библиофил (больше трех тысяч томов
по родословию российского дворяпства в диапазоне от
«Бархатной книги», изданной Новиковым, до «Гербов¬
ника»),—к дневнику Лопатиной отнесся серьезно, по¬
шел в архив, стал читать исповедальные ведомости
церкви Иоанна Предтечи «что в Старокопюшеппом» п
вскоре узнал, кто и когда за 150 лет d этом доме
жил.
Знание открывается для всякого по-разному: для од¬
ного — страницей ученой книги, цифирью; для друго¬
го — полуистлевшим кружевным лоскутом, треснутой
чашкою, хромоногим расстроенным креслом. Это разроз¬
ненные части ушедшей плоти, которую, зная пропорции,
можио в воображении восстановить целиком: лоскут
превратить в золотистую шаль, забытую кем-то па спин¬
ке кресла, чашке — вернуть давным-давно разбитое
блюдце и фарфоровую белизну, наполнить дымящимся
янтарем, проиграть по ней серебряиой ложечкой звон¬
кую музыку.
Москва, март 1816 года, утреннее чаепитие в повепь-
ком, еще пахнущем хвоей, смолой и обойным клеем
7
особпячкс по Гагаринскому переулку: блаженное, не¬
повторимое время для баропа Владимира Ивановича
Штейнгеля.
— Л эпаете, что осталось еще от первого владельца?
Красного дерева дверь в кабинет, мраморный камин без
перестроек, зеркало в золоченой раме — откроешь, а там
потайпой ход,— Юрий Борисович сед, сух, подвижен,
говорит быстро.— Несчастнейший был человек, истин¬
ный неудачник, мытарь. В Сибири, на поселеньи, кончая
свои записки, присовокупил к ним эпиграф из какого-
то фрапцузского стиха: «Моя жизнь— протяжпый стоп,
мой хлеб — мучительная печаль, мое питье — слезы от¬
чаяния». Дом этот да и, пожалуй, вообще года москов¬
ской жизпи были для Штейнгеля едва ли пе единствен¬
но счастливыми...
Гостипая Штейнгеля вся в портретах — ковром (ова¬
лы, квадраты, восьмиугольники) по стенам: Василий
Воплярлярский — приятель Лермонтова, Варвара На¬
рышкина, князь Голицын, Екатерина Левашова, прию¬
тившая на последние жизпепные годы бесприютпого
Чаадаева, Леоптий Васильевич Дубельт, генерал от
жандармерии. Теперь все вместе: родственники, чужие,
знакомые, незнакомые между собой, друзья п враги.
Гостиная Штейнгеля — комната Шмарова: как и
полтораста лет назад, здесь по углам кафельные (в цепт-
ре каждой — прелестная бронзовая отдушина) печи,
толстые проемы окоп в переулок, механический гавот
часов, тусклое золото книжных затылков. Наверху же,
по скрипучей лесенке поднявшись, пайдешь в низких
(голова в потолок) и душно-пыльных антресолях герба¬
рий с генеалогических дерев, фантазию забытых, блек¬
лых цветов и трав, некогда красочных и пахучих, шеве¬
лящихся на ветерке, живых: сто толстых папок от А до
Я с тысячами описанных родословных, геральдической
8
графикой, гравированными и фотографическими порт¬
ретами.
Московское отделение (Большая Дмитровка, против
Купеческого клуба Пустошкиной) ателье фирмы Ше¬
рер, Набгольц и К0 (новейшая техпика 1894 года) да¬
вало идеальное качество, первосортные негативные
стекла: гирлянда на шляпе штучка в штучку, нить —
один к одному — жемчуга, солнечный зайчик на кончи¬
ке ботинка, волосок в бороде. Владимир Сергеевич Со¬
ловьев, Николай Яковлевич Грот, Сергей Николаевич
Трубецкой, Лев Михайлович Лопатин («философическое
ядро» университета) снялись вместе в указанпом
ателье, сидя па стульях-декорациях вокруг стола-деко¬
рации.
Фотографических карточек потом было тиснуто ров¬
но двадцать, и одпу, поставив на обороте четыре подпи¬
си, поднесли на память Льву Толстому — пе как вели¬
кому писателю, ио соавтору по журналу «Вопросы фи¬
лософии и психологии». Толстой карточку не сохранил,
она затерялась, куда-то сгинула.
Все здесь было скверно для него. И суета, празд¬
ность, роскошь, тщеславие и «чувственность» москов¬
ской жизни, и убежденье в том, что кончилось писатель¬
ство («Моя писательская карьера кончена: и быть сча¬
стливым без нее»), и, одновременно, нервическая
напряженность с женой (свезла детей в этот «омут»), и
попимание и любовь к пей за заботу о тех же детях,
которым была надобна гимназия.
Вероятпо, только однажды, давным-давно, когда,
душевно взвипчеппый и окрылеппый, оп вернулся с
Кавказа, где удавалось «думать так, как только раз в
жизии люди имеют силу думать», Москва показалась
Толстому прекрасным городом, с пахучим весенним
воздухом, медным грохотом духовых оркестров, шоро-
9
хами хрустящих жепских юбок, и липп. от одного вида
молодой горожанки и се «красного, нового, носового
платка в руке, которой опа равпомерпо раскачивала»
поднималось в душе ощущение праздника.
Но потом, однако, вместо столь необходимого для ра¬
боты и жизни «сосредоточенья в одном себе» начнется
пз-за толчеи, условности, пепростоты и нравственной
«печистоты» какое-то скверпое возбуждение: то уедет в
Ясную, то через неделю вдруг снова вернется, «а зачем,
пе знаю. Как будто забыл что-то, а не знаю что». И сра¬
зу обступали общественные дела, литературные чтепия,
политические и философские споры «с умными», театры
п концерты, гулянья п балаганы, и все сразу и резко
противело, выяснялось, что в столице «пет пе только ни
одного талапта, по и пи одного ума».
С этого момента раздражение Москвой будет расти
и проявляться до конца дней везде: и в письмах, н в
дневниках, и в «Анне Карепипой», и в «Воскресепии» —
с самой первой строки, и в «Смерти Ивана Ильича»,
который, вешая в повом городском кабипете красивень¬
кую гардину, упал и «па этой гардине, как па штурме,
потерял жизпь». В Москве Толстой тоже как бы терял
жизвь, говорил: «Жить в Петербурге пли в Москве, это
для меня все равно, что жить в вагопе». Ио, песмотря
па «вонь, камни, роскошь, нищету» города, перед кото¬
рым оп «цепенел» от ужаса, переезд состоялся: в
1881 году в Денежном переулке появилась наемная
квартира с топкими перегородками (где невозможно
было работать из-за семейного шума, звопа и гама), а
через год присмотрелся и собственный дом.
Арнаутов, чиновник и владелец долгохамовпическо-
го особняка, торговал крепко л с толком. Долго водил
бородатого покупателя по саду, а потом, неожиданно
крякнув, оторвал с сухим треском тесовую обшивку с
10
позеленевших степ и постучал по бревнам звонким то¬
пором — дзон! дзон! — приговаривая:
— Пережил дом фрапцуза-то, закостенел!
Не нужно было Толстого уговаривать в тот час.
И улица, и сад, и дом ему, как пи странно, правились.
Потом устраивался одержимо, самозабвенно: материи
покупал для гардин и обивки, стульчики старинные —
па Сухаревке. И все пошло, как у всех: в столовой объ¬
явился ореховый буфет, в спальне — ширмы и бюро с
семейными счетами, в классной — глобус, на площад¬
ке — мраморный Аитипой, о зале — зеркала и канделяб¬
ры, в большой гостиной на два высоких окна — ковры,
ампирные бронзы, голландские портреты я мягкие
пуфы.
Еще трпдцатипятилетннм, обдумывая «Войпу п
мир» (роман и о семейной добродетели тоже), Толстой
скажет: «Ужасно, страшно, бессмысленно связывать
свое счастье с материальными условиями — жепа, дети,
здоровье, хозяйство, богатство...» Здесь, как п во многом
другом, наскоро заппсаппом то в специальной тетрадке,
то просто па клочке бумаги,— частичная расшифровка
его постоянных душевных неблагополучий и перспекти¬
ва к московским неблагополучиям восьмидесятых годов
в частности.
Эти годы вот: «Со мной случился переворот, который
давно готовился во мне я задатки которого всегда были
во мне», и еще: «Волнуюсь, метусь и борюсь духом и
страдаю, но благодарю бога за это состояние»,— днев¬
никовые вехи слома, обозначение перехода от писания
художественного к писапиям философским: пмеппо тог¬
да (начало 1880-х) волею судьбы он и пришел в дом к
Лопатиным.
Председатель департамента Московской судебной
палаты, тайный советник и кавалер орденов Станислава,
Аппы п Владимира, Михаил Николаевич Лопатил был
п Москве чрезвычайно известпым человеком. Образова¬
ние его сложилось обширно, идеалы — возвышенными.
Он воспитывался в Дворянском институте и закончил
юридический курс университета; прослыл справедли¬
вейшим, пеподкупнейшим, высоконравственнейшим
судьей. Истый интеллигент по происхождению, либерал
по доброте характера п славянофил по убеждениям, Ло¬
патин принадлежал к тем русским, которые удовлетво¬
ренно п положптельпо встретили реформы Александ¬
ра II и, несмотря па неотвратимость и очевидность
грядущих перемеп, последовательно держались духа
этих реформ.
Михаил Николаевпч был широк и в своей деятельно¬
сти: его коротко знали в редакциях «Дпя», «Атенея» и
«Отечественных записок», уже не судью, но публициста,
автора (псевдоним М. Юрьин) фундаментальных статей
«Спор об общинном владении землей», «О государствен¬
ных идеалах Западной Европы» и «Наше безлюдье и
паша действительность», где он философически и мудро
подмечал: «Если бы одни только материальные выгоды
служили побуждением к общественной деятельности, то
от общественной нравственности осталось бы очень не¬
много, а от юридической честности не осталось бы, по¬
жалуй, ничего... Люди у пас есть и явятся к делу по пер¬
вому призыву, лишь бы дело было настоящее, достойное,
а прпзыв искреппий».
Ио не столько как судья и публицист прославился
Лопатин в образованной Москве, сколько своими лите¬
ратурными «средами», домом своим в цептре былой ста¬
ростоличной обывательщины, в Гагаринском переул¬
ке — прямо между Сивцевым Вражком н церковью
Успения на Могильцах: сюда стекались замечательные
люди России. За четыре десятилетня (между 1860 и
12
1900 гг.) составилась коллекция визитпых карточек —
калейдоскоп из них выходил чрезвычайно занятным.
Бывали: Станиславский, Немирович-Дапченко, Ста¬
сов, Антокольский, Щепкин, Мочалов, Садовский, Ост¬
ровский, Мамонтов, братья Жемчужниковы, Плещеев,
Поливанов, Усов, Тютчев, Самарин, Кони. Подъезжали
в щегольских ландо, приходили пешком. Самые разнооб¬
разные характеры сменяли здесь друг друга, соединя¬
лись в кабинете или в гостиной прихотливыми груп¬
пами.
Бывал Тургенев, приходил прямо по возвращении из
ссылки Достоевский. Зпамепитое семейство Соловьевых
стало попросту своим: историк Сергей Михайлович, не¬
высокий, упитанный, с розовым лицом, белоснежными
волосами, голубыми глазами, спокойно-повелительным
голосом и громовым раскатистым смехом, входил поход¬
кой торжественной и важной; его сын философ и мистик
Владимир — с отрешеппым и прекрасным лицом, черпо-
седой и всклокочеппый, в длиннейшем сюртуке — вры¬
вался в гостиную и начинал спорить чуть пе от порога;
его дочь — поэтесса Поликсена Соловьева читала здесь
все свои новые стихи: потом они появлялись в журналах
под псевдонимом «Allegro».
Легендарпый Кетчер (которому в «Былом и думах»
посвятпл столько вдохновенных страниц Герцен), весь
какой-то нараспашку, с кудрявой и дергающейся голо¬
вой, отличился в лопатипской гостиной тем однажды, что
за столом, заглушая все кругом неистовым хохотом, на¬
крыл голову сидевшего рядом вице-губернатора Москвы
Красовского салфеткой, объявив при этом, что плешь
Ивана Ивановича портит ему глаза своим блеском.
Приходил Салтыков-Щедрип. Приходил Писем¬
ский — грузный, большой, с прекрасными глазами, ле¬
ниво усаживался в кресла, медленно закуривал круче-
13
пую папиросу, вставив се в мундштук, висевший па
шелковой лепте у живота, и без предупреждения начи¬
нал разыгрывать сцены из своих сочинений. Приезжал
профессор-математик Николай Бугаев (отец Андрея
Белого), очень горячий, многоречивый спорщик с осо¬
бенно звонким, высоким голосом. Бывали: Иван Акса¬
ков и публицист Юрьев, философ Трубецкой и «восхи¬
тительная вольная птица» (слова Горького) Сулсржиц-
кий, Ключевский и Фет.
Именно Афанасий Афанасьевич, просидевший в Га¬
гаринском не один вечер и так присмотревшийся там в
постоянно меняющемся обществе, что Толстой записал
однажды: «Лопатин не удивляется пи на визиты, ни па
Фета»,— и привел сюда великого русского писателя.
Его знали в семействе Михаила Николаевича давно,
его боготворили, о нем спорили. Дочь Екатерина помни¬
ла всю жизнь, как еще девочкой из сеней слышала —
отец читал вслух его новый роман в «Русском вестни¬
ке»: «Долетали отдельные фразы, и я чувствовала, как
странно хороши опи1»
Потом об «Анне Карениной» (а это Екатерина слы¬
шала ее) говорили целыми днями, и однажды кто-то из
ретивых книгочеев, опередивший остальных, принес но¬
вость: «А знаешь? Анна Каренина бросилась под по¬
езд»,— совсем как о живом в знакомом человеке. «Сева¬
стопольские рассказы» же стали попросту настольной
книгой, пережитой чуть ли не физически: когда Лопа¬
тина, уже взрослой девицей, поехала впервые в Крым,
в знойной зыби сухого воздуха ей все мерещились мира¬
жи: «...солдат ведет под уздцы тройку лошадей, офицер
Михайлов, натягивая белую перчатку, поднимается в
гору, и но розовому па закате морю разносятся звуки
штраусовского вальса, который оркестр играет на буль¬
варе...»
14
Он пришел в старый особняк па пиколу ’ — в послед¬
ний день весны, в первый день лета. Все утро по Моск¬
ве, свирепо вышибая из глаз слезу и закупоривая позд-
ри, носило пыль и песок; к двепадцати же из лиловой
тучи прогрохотала начальная в том году гроза, слетел
буревой ливень, окунул в себя город целиком: Тверскую,
Басманную, Старокопюшеппый, домик в Гагарипском —
и парадное крыльцо, и мезонин, и неуклюжие ворота, и
сад, и флигелек, и каретный сарай, и полуразрушенную
беседку. К зоре все стало прозрачно п розово.
В Париже, рассказывая Бунину про этот день, Ло¬
патина (с явным риском подпалить свою вуаль) при¬
куривала одну пахитоску от другой, вспоминала деталп:
«Вечером он, в своей блузе, сидел в нашей чинной
гостипой. Прочих гостей было немпого. Говорили об
искусстве, о том, что в то время писал он. Совестно ска¬
зать, но мне скоро сделалось скучно, я ушла в сад. Ночь
была сырая и свежая, в саду резко пахло молодым то¬
полем, небо было чистое п зелепое. Я никак не могла
уйти из сада. То, что я чувствовала, казалось мпе ин¬
тереснее даже гениальных пропзведепнй Толстого.
Как он был скромен, серьезен, любезеп в этот вечер!
За ужином чувствовалось, что прервапный разговор
был долгийг, горячий, и все были сдержапно-грустиы и
будто даже немножко чем-то обижепы. Должно быть,
перед ужином все убеждали Льва Николаевича писать
художественное. Когда я пришла, один гость негромко,
волнуясь,говорил:
— Боже мой, да сами ваши образы... Ведь опи сама
истина и красота! Опи открывают истину больше всех
рассуждений и доказательств...
1 Год прихода Толстого к Лопатиным точно не установлен,
приблизительно между 1882 п 18S4 гг.
15
Толстой ответпл совсем скроило:
— Покорно пас благодарю... Это очень приятно...
По ведь это исе так рассуждают. Это педь и Немиро¬
вич-Данченко думает, что спасает мир своими рома¬
нами...»
Двусмысленная и даже песколько раздраженная бе¬
седа об искусстве образовалась при первом визите в ло-
патипскпй дом не случайно: ее спровоцировал, едва пе¬
реступив порог, сам Толстой, вспомнив писанье «Войны
и мира».
Последовало приглашение к чаю, в так называемую
боскетную комнату, отворили дверь, прошли, он сразу и
увидел: потолок как бы с пишею, внутри же — сфери¬
ческий куполок, густо испещренный мудреным орна¬
ментом масонских знаков: «Это еще от Штейпгеля? Я пе
знал наверное, что он был масоп». И тут с ходу заго¬
ворил о перстне с Адамовой головой, некогда украшав¬
шем руку отца, Николая Ильича, о его сомпепиях (он
помнил его живо: краспый вицмундир с черпым бархат¬
ным воротником, серебряные петлицы, адъютантский
аксельбапт, кок над высоким лбом, артистический раз¬
вал в кресле, угол колена на колене и рука — маленький
металлический череп иа указательном пальце), о «гря¬
зи и пичтожестве» масопства вообще, о магии, алхимии,
каббале и «теоретическом градусе», о том, что предпо¬
лагал в «Войне и мире» не только Пьера, по и князя
Андрея изобразить масоном («Андрей масоп и уже ре¬
лигиозен. Pierre обращает его к деятельности самопо¬
жертвования»), о том, как до одури читал однажды в
Румянцевском музее старинные масонские манускрип¬
ты, а вечером написал в Ясную Поляну: «...грустно то,
что все эти масоны были дураки». И опять о Штейпге-
ле, о его предположительном участии в романе, среди
главных действующих лиц, сожалел, что пе был в дому
16
Москва. Красная площадь в 1815-х годах
Москва. Большой Каменный мост в 1820-х годах
Москва. 90-е годы XIX века
Дом па улице Рылеева — особняк Штейнгеля—Лопатиных
Камин в кабинете Штейнгеля
Секрстпая «дверь-зеркало» в кабинете Штейпгеля
Дверь красного дерева в кабинете Штейнгеля
К. Ф. Рылеев
В. И. Штейнгель
М. Н. Лопатин
Лопатиных лет пять назад, когда этот роман писал, и
неожиданно вспомнил о старике Волкопском...
В самом деле, имя барона Владимира Ивановича
Штейпгеля встречается в бумагах Толстого пе раз. Вот,
например, «Список члепов тайпого общества», предан¬
ного Верховному уголовному суду по манифесту 1 июля
1826 года. В нем имена полковника Михаила Луиииа,
43 лет; подпоручика гвардейской конпой артиллерии
Сергея Кривцова, 23 лет; отставного полковника баро¬
на Владимира Штейпгеля, 43 лет.
На списке сделаны пометы: против имени Лунина —
рыжий высокий, против имени Кривцова — красавец,
против имени Штейпгеля — средний. Это герои пеполу-
чившихся «Декабристов» — давнее еще нащупывание
«начал и концов» русской жизпи, которое приведет по¬
том к писанию также пе получившейся кпиги о Петре:
«Распутывая моток, я невольно дошел до Петрова вре¬
мени — в нем конец». Но тогда и еще почти целых два¬
дцать лет он думал, что загвоздка в людях «тайных
обществ».
Все началось с зимы 1860 года, когда во Флоренции
состоялось его свидапие с князем Сергеем Григорьеви¬
чем Волконским, впечатлившее и наполнившее вдруг
весь обдумываемый образ пеожидаппым смыслом: «Его
паружпость с длиппымп седыми волосами была совсем
как у ветхозаветного пророка... Это был удивительный
старик, цвет петербургской аристократии, родовитой и
придворпой. И вот в Сибири, уже после каторги, когда
у жены его было печто вроде салона, он работал с му¬
жиками и в его комнате валялись припадлежпости кре-
стьяпской работы».
Оп был вправду оригиналом, этот Волконский: на
поселении опростился, разорвал связь со своим прош¬
лым (хоть до конца жизпи продолжал образовываться
Л. Басмпяов
17
п говорил по-французски, как француз, сильно грасси¬
руя) и шокировал обывателей, которые, проходя в во-
скресепье от обедни к базару, видели, как князь, примо¬
стившись па облучке грязной телеги с наваленными
мешками, запачкаппый дегтем, с клочками сена в боро¬
де и иадушеппый ароматами скотного двора,— ведет
спорый разговор с крестьянами, завтракая тут же краю¬
хой ржаной булки.
Сергей Григорьевич Волконский — это Петр Лобазов
из «Декабристов» варианта 1863 года. Сладкие дни тес¬
нившихся образов и прозрении, рождения па бумаге
живой жнзпп, перетекапия ее из одппх форм в другие!
«Я никогда не чувствовал свои умствеппые и даже все
правственпые силы настолько свободными и столько
способными к работе. И эта работа есть у меня. Работа
эта — роман из времепи 1810 и 20-х годов, который за¬
пинает мепя вполне с осени» — так дело шло к «Войпе
и миру».
А Штейпгель? А барон Владимир Иванович Штейн-
гель? К нему Толстой вновь вернется после «Анны Ка¬
релиной» — в «Декабристах» уже второго варианта.
«Я еду завтра в Москву за кпигами,— писал он к Стра¬
хову.— Круг пужпых мне книг теперь очень опреде¬
лился». Однако не только кнпгохрапилшцами и масон¬
скими архивами притягивала его в этот раз Москва, но
и образами реальпых, вернувшихся людей — Свистуно¬
вым и Завалишиным. Этот момент в творчестве был
страшно папряжеп и важен: оглядеть всякий оставший¬
ся от тех годов, от каждого из пих предмет, всякое стек¬
лышко, табакерку и роговую лорнетку, услыхатг», на-
копец, звук голоса хоть кого из живых еще, усвоить,
впитать памятью манеру и жест. Хотел смотреть Штейп-
гелев особняк, но там, по его предположениям, не оста¬
валось ничего, там давпо жили другие,— не пошел. По¬
18
шел зато к дочери Никиты Муравьева — Софье Ники¬
тичне, двоюродпой племяннице Лунина, па Малую Дми¬
тровку, долго стоял в сумрачпой, окутаппой пропылен¬
ными портьерами зале, приобщался к «культу воспоми¬
наний» — с ними здесь было связано буквально все:
стопудовое кожаное кресло, в чьих недрах умер в Си¬
бири Никита Михайлович, вишневая массивпая лира
рабочего столика, сквозь деревянные струны которой
играл узкий нож солнечного луча, всевозможпые брон¬
зы, часы, портреты, миниатюры с прабабками и кузе¬
нами под тусклым со свилью стеклом. Причем: «Важ¬
ны были пе имена Левпцкого, Тропинина, Изабэ, Соко¬
лова, а история жизни изображенных лиц. Как все это
благоговейно показывалось и смотрелось! Это все были
страницы жизни, и при этом в рассказах и воспомина¬
ниях проходили, как китайские тепи на экране, фигуры
декабристов». А еще тот, 1878 года, приезд в Москву
освятился необычайно ценпым знакомством с Семев-
ским — редактором и издателем «Русской старины»,
владельцем бумаг, получеппых собственноручно от ба¬
рона Штейнгеля. По этому поводу Толстой приходил в
журнальную контору, переговаривался и объяснялся,
ио сами бумаги получил все же позже, только в Яспой
Поляне, вместе с письмом Семевского:
«Посылаю вам 26 марта еще два тома рукописей.
Одно — это подлинник автограф записок барона Штейп-
геля — под заглавием «Записки несчастного». В руко¬
писи помещен рассказ о жертвах доноса некоего Иппо¬
лита Завалишина в Оренбурге в 1827 г. Здесь интерес¬
но предисловие, не бывшее в печати, и весь тон и слог
рассказа, крайне характеризующее Штейпгеля и тот
круг, которому он принадлежал. «Записки» составлены
в Сибирском остроге для прочтепия их на литератур¬
ных вечерах, которые устраивались декабристами в их
19
каморках друг у друга. В другой рукописи, посылаемой
ныне вам, вы пайдете: 1. О Рылееве; 2. Воспоминание о
нем Оболепского; 3. Дпевппк путешествия из Читы в
Петропск в 1830 г. декабристов, составлено бар.
В. И. Штейпгелем; 4. «Одичалый» — стих Батепькова;
5. Письма Батепькова и Штейпгеля и 6. Некоторые
мелочи из бумаг Штейпгеля».
Эти некоторые мелочи были: заметки баропа Влади¬
мира Ивановича о крепостном праве и раскольниках
1833 года, выписки его же из указа 1725 года о чернеце
Федосе, пословицы и поговорки, собраппые Штейпге¬
лем, а также выдержки: из указа о кулачных боях
1726 года, из высочайшей резолюции о браках с поль¬
ками и об отдаче арестаптов в солдаты (обе резолюции
Николая I), стихи Державппа о рабстве, писания о про¬
странстве и населенности Сибири, копии разпых стихо¬
творений.
Фатальное, фатальное совпадеппе! Толстой впутреп-
пе даже зажегся, рассказывая в тот вечер у Лопатиных
про свое удивление от Штейпгелевых бумаг, от стран¬
ного их подбора (Россия Петра и Россия бупта 1825 го¬
да), а ведь и у пего самого перо еще не остыло тогда
от проб: вначале о петровом времени, а потом об ан¬
нинском п елисаветппском. И это вместе с душу изну¬
рявшей мукой от неполучавшихся «Декабристов», от
постоянпо ускользавшей жизни Штейпгеля.
Семевский ему и вправду помог посылкой. Из тех
желтеньких бумажек, пз тех лиловых, обстоятельных
строк хоть узпавалось про юиошеские лета Владимира
Иваповича, про родителей, произведших его на божий
свет. И Толстой все улыбался, катал в руке хлебный
шарик, спрашивал Михаила Николаевича Лопатина:
имеют ли здесь какое-либо представление о судьбе того,
в чьем доме теперь вот сидят да чаи гоняют?
20
II
Барон часто вспоминал, как чуть было пе лишился
в отрочестве жизни: гоняясь в бабки с камчадальскими
ребятами и одновременно жуя по недомыслию черно¬
слив, он подавился косточкой, и спасением оказался
обязан матушке и пяпьке, которые так отколотили его
по спине и затылку, что косточка вылетела обратно.
Это едва ли пе самые светлые впечатления детства:
резвые игры происходили па замызганном плацу Ти-
гильской крепости, в Сибири. Жизнь строит козни, дает
схожие ситуации: через тридцать пять лет будет дру¬
гой плац, другая крепость (Петропавловская) — риск
же по отношению к первому случаю окажется шуточ-
иым: там был подвешеп па волосок вопрос о сущест¬
вовании в этом мире, здесь — всего-навсего зачитался
приговор к двадцатилетней каторге за 14 декабря.
Приговор пе испугал, ибо судьба не баловала баро¬
на никогда: годовалым он проехал из Иркутска в Ниж-
пекамчатск полторы тысячи верст в берестяном коробе,
прикрученном к седлу, пожираемый армией гнуса; че¬
тырехлетним наблюдал, как в их низкой бревенчатой
гостиной француз Лессекс, прибывший в Петропав¬
ловск на фрегате Лаперуза, пытался соблазнить его
мать, суля ей за то серебряные часы с репетицией; пя¬
тилетиям — как прапорщик Хабаров отобрал у Штейп-
гелева семейства крышу над головой, подпустив по
пьяному озорству красного петуха в окно; в шесть
лет — как секли матросов, подвешеппых па нок-рее га¬
лиота «Доброе Намерение», сыромятными плетьми; в
семь (когда при таежном переходе из Охотска в Якутск
па их обоз папала черная оспа и в день унесла мень¬
шого брата Петра) — как собственная родительпица,
словпо помешавшись, ломая от отчаяния рукп, все крн-
21
чала ему: «Что, рад теперь, что, кроме тебя, любить
некого? Л я так думаю, лучше бы тебя бог прибрал!»
Крона генеалогического древа быпает весьма раски¬
диста, перепады л родстве — разительны, между иным
предком и потомком простирается непроходимая про¬
пасть.
Дед Владимира Ивановича, действительный тайный
советник и кавалер Красного Орла, был первый ми¬
нистр маркграфа Лшппах-Байрейтского, отец же тя-
пул постылую лямку капитап-псправппка: сначала в
Кяхте, потом в Нижнекамчатскс. Он попал в Россию
еще в 1770 году, воспламененный романтическим же¬
ланьем приобрести военную славу под знамспами Ру-
мяпцева; блистал подпоручьпми эполетами в /Кстрахап-
ском карабинерном полку, рубился в Запорожской Сечи.
Блистать, однако, пришлось педолго: случай переко¬
сил его судьбу —он был отличеп п (так случалось час¬
тенько) «подарен» императрицей Екатериной II паме-
стпику Пермского края губернатору Кашкипу, оказал¬
ся—почти без зпапия русского языка — за Уральским
хребтом, жепился па купеческой дочери, и родившийся
у пего в апреле Владимир, как было уже упомянуто,
хлебнул сполна прелести житья в дому нижайшего кор¬
пусного чипа сибирского захолустья: самодурство, не¬
вежество, воропство, которые отец его, коллежский асес¬
сор Ягаи-Готфрпд барон фон Штейпгель, с истинно
немецкой аккуратностью и упорством пытался пресе¬
кать, за что и получал от высокой администрации соот¬
ветственно: пначале брапыо, потом нелегким ударом
палаша (в ножнах) по голове, а затем и вовсе сырою
кутузкой.
Он принял смерть в полной нищете, лишенный Пав¬
лом I дворянства, в помешательстве ума и опять пого¬
рельцем: выбежав из объятого огнем дома (ранняя вес¬
22
па, ненастная ночь, ледяной дождь), упал в яму с во¬
дой, получил па другой день горячку, которая и прекра¬
тила пакопец его проклятую жизнь.
Все, что мог Ягап-Готфрид сделать для сына, он сде¬
лал: по зимнему первопутку 1791 года (т. е. еще за де¬
сять лет до смерти) спарядил его в Санкт-Петербург,
для определения в Кронштадт морским кадетом под
пачало к майору Максиму Петровичу Коробке.
Это скороговоркой жизнеописание родителя необхо¬
димо, оно есть внутренняя история целой эпохи и эм¬
блема к судьбе отпрыска: как говаривал сам Владимир
Иванович — «отмычка всем его ошибкам и недостаткам,
глупостям и несчастьям».
Итак, морской кадетский корпус: Эвклидова матема¬
тика, барабан, каша с салом в обед, гнусная гауптвах¬
та и гигантские крысы. Девятилетний Штейнгель был
способный мальчик: вышедши из иркутской губернской
школы лишь о четырех правилах арифметики (без де¬
сятичных долей), оп из-за отличной понятливости и па¬
мяти сделался вскоре первым учеником корпуса по
астрономии и навигации и через три года уже ходил
до Ревеля па фрегате «Сысой Великий» младшим под¬
ручным капитана Потапа Лялина, известного по
Кронштадту своей глупостью п распутными дочерьми.
Этой глупостью (если пе житейской, то морской) было
отмечено и первое краткое плаванье барона, весь свой
век потом поминавшего, как в один день по нерадиво¬
сти сего командира у Толбухина маяка снесло новень¬
кую форбрамстепьгу, а следом, при поднятии якоря,
был изломан и шпиль.
Мичмапское пазначепие приурочилось к коронации
Павла, который, как известно, вообще волей своей из¬
менил русский флот к лучшему: последовало повое
обмупдпрование (зеленые камзолы и сапоги вместо
23
башмаков), суда разделились па дивизии, их дппща по
английскому образцу стали обшиваться для лучшего
хода медью, крепостпые валы подверглись ремопту,
казнокрадство в Адмиралтействе и пьянство в плаванья
под страхом каторги почти прекратились.
Юпость впечатлительпа, и образ пленеппого у шве¬
дов стопушечного «Эмгётена», на котором очутился
мичманом Штейнгель, потом мерещился всю жизнь:
как оп красиво резал изумрудную волну, как с разрыв-
пым треском, в один прпем, забпрал ветер в паруса, как
при залпе сыпал в воду раскаленные искры. На этом
корабле, назначенном десантом к голландскому берегу,
случилось и первое (поистине с суворовским духом!)
огпевое дело семнадцатилетнего мичмана, когда у входа
на Спидгейтский рейд в полчаса сожгли четырехмачто¬
вую громаду «Queen Charlotte» и коптр-адмирал Чича¬
гов все ходил по шкапцам, припюхивал свой табачок и
после каждого промаха недовольно ворчал: «Варвары
гальётчики, срамят только флаг!»
Но младые лета закопчились, пе успев начаться.
Сибирь определялась судьбой, притягивала роковой си¬
лою: в 1802 году по предписанию вооружить для защи¬
ты востока корвет «Слава России» ушел барон Штейн¬
гель спаряжепными обозами через Москву, Вятку,
Пермь и Тобольск — в Охотск. Там он, как человек аб¬
солютно без связей, со скрипом был пропзведеп в лей¬
тенанты, по прослыл отважным моряком, выучившись
ловко выходить из гавани в бешеные шторма норд-ве¬
ста со спегом при полном отсутствии видимости, стал
понимать монгольский язык, любозпательпо разведал
(пе подозревая, как пригодится ему это впоследствии)
Нерчипский край и удостоился даже чести вручать ор-
деп зпаменптому Крузепштерпу.
Настоящие успехи обратили на молодого баропа
24
внимание: бойкая губернаторша, которая была так важ¬
на, что некоторым дамам давала целовать ручку, про¬
звала его «байкальским адмиралом», а действительный
статский советник Вонифатьев, управлявший кяхтин¬
ской таможней, присватал свою дочь Пелагею Пет-
ровпу.
Пришла депеша, предписавшая возвращаться па
Балтийский флот. Эту поездку Владимир Иванович со¬
вершал с удовольствием: в Твери был представлен ве¬
ликой княгине Екатерине Павловне (почти одновре¬
менно с Карамзиным), а в Санкт-Петербурге — его им¬
ператорскому высочеству принцу Ольденбургскому.
Карьера открывалась во всем ее блеске, но настояния
тестя заставили Штейнгеля оставить морскую службу:
у него появился первенец.
В конце 1811 года великолепная комета, наводнив¬
шая тревожным ожиданием буквально всех, светила на
северо-западе. Безотчетные страхи оправдались войною
ужасною.
II]
— Ах какой талант! Ах как вы мне объяснили это¬
го мужика, я только теперь его понял как следует! —
говорил Толстой младшему сыну того самого Михаила
Николаевича Лопатина, чей дом каждый раз и так живо
папомипал ему о работе над «Декабристами». Роль, ко¬
торую Володя Лопатин как актер играл, была измене-
па, переппсана, во многом дополнена. Он и ожидать
такого не мог, чувствовал себя чрезвычайно польщен¬
ным и гордился теми минутами всю жизнь. И было чем
гордиться.
В Ясную Поляну Лопатип попал по протекции
Татьяны Львовны. Только что она вернулась из Пари-
25
жл, ветерок с Монмартра еще шелестел в ее ушах, по¬
явились новые интересы, хотелось деятельности. По¬
могла в школе, привела п порядок библиотеку, по дол¬
гими зпмпими вечерами становилось тоскливо, и ока
все приставала к отцу:
— Что бы нам такое выкинуть?
— Зачем?
— Скучпо. Надо парод созвать.
— Хорошо, давайте поставим домашний спектакль.
Соорудили кулисы, подмостки, сцепу, решили ста¬
вить «Плоды просвещения», тогда, в 1889 году, еще
пигде не папечатаппую пьесу, и к предпоследней репе¬
тиции вызвали Володю Лопатина. Это была находка:
«Его позы, жесты, реплики так и заиграли па фоне лю¬
бительских стараний. После неподражаемо сказанного:
«Земля малая... курицу, скажем, и ту выпустить неку¬
да» — репетиция остановилась от веселого смеха. Лев
Николаевич был в восторге. Роль 3-го мужика была
увеличена, и «земля малая» вставлена в лескольких
местах» (А. Ф. Кони).
Отделывали постановку тщательно, по действитель¬
но с шуткой, действительно так, что сам автор «смеял¬
ся до слез», и эти дни стали настоящим праздником.
Из-за всей этой «барской затеи» Толстой испыты¬
вал стыд до боли, по пе мог отказаться: «Я теперь в
очепь низком, хотя и не дурном душевном состояния.
По случаю игры комедии я все поправлял ее и дажо
после исправлял ее. Очепь пизкое и увлекающее заня¬
тие». Лопатипа он считал одаренным актером, даже
сказал ему:
— Знаете ли, я всегда упрекал Островского за то,
что он писал роли на актеров, а теперь вот я его попи¬
наю; если бы я знал, что третьего мужика будете
играть вы, я бы многое иначе написал: ведь вы мне его
2в
объяснили, показали, какой он; надо будет изменить...
За два дня до самого спектакля в комнате Софья
Андреевны впервые слушали только что законченную
«Крейцерову сонату».
Рукопись читал Стахович, по когда он дошел до ме¬
ста, где говорится «о докторах», Толстой встал с ди¬
вана со словами: «Позвольте, это уж я сам прочту» — и
сменил Стаховича.
Потом в столовой за чаем обсуждали услышанное
уже без автора, он ушел к себе. А совсем поздним ве¬
чером опять сошлись, теперь уже в кабинете, и снова
спорили без конца. Особенно кипятился Лопатин, безо¬
говорочно считая Позднышева эгоистом и преступни¬
ком, и именно в эти минуты в дверях появился Тол¬
стой.
— Говорите, говорите,— сказал оп.— Мне хочется
знать.
— Здесь утверждается, что из 100 браков 99 несча¬
стных,— продолжал Лопатин,— и только одип счастли¬
вый. Это правда. Но почему же не 99 мужей из 100 уби¬
вают своих жен? Ведь то, что побудило Позднышева к
убийству, пе является чем-пибудь необычайным или
исключительно важным в условиях супружеской жиз¬
ни. Почему же именно Поэдяышев совершил убийство?
— А по-вашему, почему? — спросил Толстой.
— А потому, мне кажется, что другой на месте
Позднышева мог удержаться от злодейства чувством
жалости, чувством нравственного долга перед семьей,
ужасом перед пролитием крови, способностью к самопо¬
жертвованию и простым религиозным чувством. В при¬
роде же Позднышева — абсолютное господство эгоисти¬
ческих чувств и ничего сдерживающего страсти нет.
Такой человек должен был, рано ли, поздно ли, жену
свою убить, так что в «Крейцеровой сонате» все прав¬
27
да, по трагедия жизни Поздиышева болыло вытекает
из индивидуальности Поздиышева, чем из брачных
устоев.
Толстой пе стал возражать Лопатину.
— Да, копечио. Позднышев — человек исключи¬
тельный,— сказал он холодно.
Володя Лопатип был актер, чувствителен, молод,
холост и не понял в «Крейцеровой сонате» ничего. Во¬
лодя Лопатин и не догадывался даже о том, ради чего
все это написалось: о миге озарения, блеснувшем после
убийства и оправдавшем всю жизнь Поздпышева («Я в
первый раз увидал в пей человека, сестру, и не могу
выразить того чувства умиления и любви, которые я
испытал к ней»),—миге, который зовется пробужде¬
нием совести: «Думал по тому случаю, как некоторые
люди относятся к Крейцеровой сонате: Самарии, Сторо¬
женко и много других, Лопатин. Им кажется, что это
нечто особенный человек, а во мне, мол, пет ничего по¬
добного. Неужели ничего не могут пайти? — Нет рас¬
каяния — потому, что нет движения вперед, или пет
движения вперед потому, что пет раскаяпия. Раскаяпие
это как пролом яйца или зерна, вследствие которого
зародыш начинает расти и подвергаться воздействию
воздуха и света, или это последствие роста, от которого
пробивается яйцо.— Да, тоже важное и самое сущест¬
венное деление людей: люди с раскаянием и люди без
него».
Правда, тогда, в тот вечер, Толстой не стал говорить
этого —быть может, пе успел еще так подумать. Ис¬
полнитель третьего мужика ему правился, хотелось
сказать что-то об искусстве, и все заметили, как он по¬
вернулся к Лопатину с похвалой:
— Наблюдательность художпика заключается в
способности видеть в окружающей действительности те
28
черты явлепии, которые не затрагивают сознания дру¬
гих людей; он видит кругом себя то же, что и другие,
по видит не так, как другие, и затем, воспроизводя в
своем творчестве имеппо те черты действительности,
которые другими не замечались, заставляет и других
людей видеть предметы так, как он сам их видит и по¬
нимает.
Поэтому в каждом художественном произведении
мы находим для себя нечто повое, поучаемся. Вот вы
в изображении мужика даете тот самый образ, который
каждый из пас видел в действительности, но вы суме¬
ли заметить и передать в нем то, чего пами не примеча-
лось, и я сам увидел в этом образе нечто для себя но¬
вое...
Спектакль «Плоды просвещения» с успехом и вооду¬
шевлением сыграли впервые в Ясной Поляне силами
любителей 30 декабря 1889 года. Толстой помипутно
приходил за кулисы, каждый раз восторгаясь гримиров¬
кой и костюмами: грим был действительно удачен.
Еще за несколько дней до представления, па гене¬
ральной репетиции, Владимиру Лопатину примерили
бороду, очень похожую на бороду Толстого: сходство
оказалось разительным, идея знаменитого «маскарада»
родилась, видимо, уже тогда, но только спустя два года,
на святках, в Хамовниках ее решили воплотить в дело:
приглашенных был полон дом.
Сердце молодого актера прыгало от волнепия, когда
он поднимался по известпой, крытой красным сукном
парадной лестпице хамовнического дома, мимо чучела
медведя с блюдом для виэитпых карточек и выше, к за¬
ле, откуда вот уже слышалось многоголосое гудепье
толпы внакомых. Там — народу тьма, все нарядны и
по-праздпичному зажжены в канделябрах все сорок
стеариновых свечей. И помнил потом Лопатин всю свою
жизнь:
29
— Мм входил» d залу постепенно. Первыми появи¬
лись Владимир Соловьев и Лев Лопатин-. Не все сразу
заметили, что это маскарад...
Следующую пару составляли Рубинштейн и Брон¬
дуков. За ними вошли Захарьин и Репин.
Лев Николаевич стоял в дверях гостиной и с боль¬
шим интересом смотрел па входящих. Последним во¬
шел в залу я. Мое появление сначала произвело среди
присутствовавших видимое смущение, по тотчас же сме¬
нившееся шумным одобрепием.
Под шум аплодисментов я подошел ко Льву Нико¬
лаевичу. Оп подал мне руку. И вот, под общин громкий
смех, общие аплодисмепты и визг детей, два Льва Тол¬
стых жали друг другу руки. Сам Лев Николаевич раз¬
разился заразительным смехом и с добродушным лю¬
бопытством начал осматривать меня.
— Блузу-то откуда вы взяли? — спросил оп.
— Тайно похитили у вас.
Об этом случае говорили многие, написал о пем со
слов Екатерины Лопатипой и Бупин в «Освобождении
Толстого».
Лопатину он знал хорошо и был одпо время даже
влюблен. Вера Николаевна Муромцева-Бунина не могла
вабыть до старости, как увидала его при пей (под белой
соломеппой шляпой с фиалками — тень па узком лице)
в Царицыне, в июньский зной, около цветущего луга:
«Самая большая дружба конца этого года и первой по¬
ловины 1898 года у Бунина с Катериной Михайловной
Лопатиной. В журнале «Новое слово» пачал печататься
ее роман, и они вместе читали корректуру. У нее, не¬
сомненно, был художественный талант, только опа не
умела в полной мере им овладеть...»
Роман, который печатался в 1898 году в журнале
«Новое слово», назывался «В чужом гнезде» — сентп-
30
ментальная, написанная типично женским слогом исто¬
рия в духе Арцыбашева, Пшибышевского. Итак, была
безответная любовь, и был лопатипский дом, п был по¬
том рассказ «Мордовский сарафап». Правда, в бытовом
разговоре, в 1931 году в Грасе, песмотря па псе это,
Бунин обрисовал ее несколько ироппчпо и в свойствен¬
ной ему манере: «Опа была худая, болезненная, истери¬
ческая девушка, некрасивая, с типическим для истерич¬
ки звуком проглатывания — м-гу! — звуком, которого я
не мог слышать. Правда, в пей было что-то чрезвычайно
милое, кроме того, она занималась литературой и лю¬
била ее страстно. Чрезвычайно глупо думать, что она
могла быть развитей меня оттого, что у них в доме бы¬
вал Вл. Соловьев. В сущности, знала она очень мало,
«умпые» разговоры еле долетали до ее ушей, а занята
она была исключительно собой. Следовало бы как-нибудь
серьезно на досуге подумать о том, как это могло слу¬
читься, что я мог влюбиться в нее. Обычно при влюб¬
ленности, даже при малепькой, что-нибудь правится:
приятен бывает локоть, нога. У мепя же не было ни
малейшего чувства к ней, как к женщине. Мне нравил¬
ся переулок, дом, где они жили, приятно было бывать
в доме. Но это было пе то, что влюбляются в дом, от¬
того, что в нем живет любимая девушка, как это часто
бывает, а паоборот. Она мне правилась потому, что
правился дом... Кто я был тогда? У мепя не было ни¬
чего, кроме нескольких рассказов и стихов. Конечно, я
должен был ей казаться мальчиком, но на самом деле
вовсе им не был, хотя в некоторых отношениях был
легкомысленеи до того, и были во мпе черты такие,
что не будь я именпо тем, что есть, то эти черты могли
бы считаться идиотическими. С таким легкомыслием я
и сказал ей однажды, когда она плакалась мпе па свою
любовь к X.: «Выходите за мепя замуж...» Она расхохо-
31
талас-ь: «Да как же это выходить замуж... Да ведь это
можно только тогда, если за человека голову па плаху
можно положить...» Эту фразу очень отчетливо помню.
А роман ее с X. был очепь странпый и болезпенпып. Оп
был похож па Достоевского, только красивей».
Еще Бупип помнил (по рассказам Лопатиной),
как опа познакомилась с Толстым: в Мертвом переулке,
в старинном особняке (нанятом аристократами Ол¬
суфьевыми для зимних приездов из своей подмосков¬
ной), в гостях, за сто.ЮхМ с тугою скатертью и хруста¬
лем недопитых стаканов, с подносящей па серебре бис¬
квиты и печенья ливрейной прислугой, когда он, так
пепавпдящпй все это, «вдруг вошел своей легкой, моло¬
дой походкой, в мягких, беззвучпых сапогах, в серой
блузе с тонким ремешком-поясом, со своей большой
бородой и непередаваемым, резко-неправильным, совер¬
шенно незабываемым лицом, с пропзительно-острымп,
умными глазами», которые старый Лопатин определял
как «волчьи глаза». Ему представили Екатерину Ми¬
хайловну: «Дочка такого-то...» Оп сказал: «Зпаю», по¬
жал ей руку, а она нее не верила, что это тот, кто мог
написать небо над Аустерлицем, и Бородино, и мать в
«Детстве», и свидание Анны с сыном.
Позже, прп более близких отпошеппях, у тех же
Олсуфьевых между ними случился некий «принципи¬
альный» спор: девичья раскрепощеппая душа, истое по¬
рождение модерна, рискнула пуститься без обипяков в
это сомнительное предприятие. Толстой раздражался,
по уже не мог остановиться п пытался, по воспомина¬
ниям оппонента, объясниться с убийствепной логикой.
Лопатина же путалась, чувствовала, что говорит глу¬
пости, бледнела, краснела и, чтобы, пакопец, выйти из
неловкого положения, прекратить спор и одновремен¬
но не быть побежденной, сказала:
32
— Ист, я с вами пе согласна.
Тогда ои помрачпел и ответил:
— Вы ужасно похожи па великого кпязя Владими¬
ра Александровича. Да. Ему раз на заседании Акаде¬
мии художеств что-то доказали, как дважды два четыре,
он все выслушал, потом взял звонок: «А я с вами все-
таки не согласен. Закрываю заседание». И позвонил...
На площадке лестницы, когда опа убегала и душили
слезы от позора п обиды, он догнал ее и сказал, кла¬
няясь:
— Простите меня, Христа ради.
Вот что было главным и в этом споре и вообще: со¬
весть. О ней говорили в лопатинском особпяке всегда,
когда приходил Толстой,— такой приход являлся для
этой темы лакмусовой бумагой: все вокруг изменяло
сразу свой цвет. О совести говорили Владимир Соловь¬
ев, Ключевский, Кони, Фет, Поливанов^, князь Трубец¬
кой, Писемский. Не о какой-нибудь отвлеченной фило¬
софической совести, но о той, которая является синони¬
мом простой житейской любви. Платон Каратаев не
спрашивал себя, что ожидает его за гробом, оп вообще
«пе понимал и не мог понять значения слов, отдельно
взятых из речи», и жизнь его не имела смысла, как
отдельная жизнь, но только как частица целого, кото¬
рое оп постоянно чувствовал. Князь Андрей, наоборот,
спрашивал однозначно: «Чего ждать там, за гробом?»,
и известпо, что Толстой сам отвечал за пего и хотел
верить в этот ответ: «Возвращения к Любви».
Об этом имеппо деле любви, о раскаянии и стыде, о
деле совести толковали в Гагаринском постоянно, так,
что потом чувствовали опустошение и головную боль,
будто отрывалось что, иссыхал энергетический источ¬
ник мысли, и только Толстой зпал разгадку: «Люди жи¬
вут либо свыше совести, либо ниже совести. Первое
Л. Басманов
33
мучительно для себя, второе противно. Лучше то, что¬
бы жить по растущей совести всегда немного выше се,
так, чтобы она дорастала то, что взято выше се. Я живу
выше, выше совести, и она не догоняет: и в том, что
оскорбляюсь и все чувствен и тщеславен, что не хочет¬
ся не печатать до смерти».
Среди того, что Толстой не хотел бы не печатать —
были и «Декабристы». О «Декабристах» у Лопатиных
говорили теперь тоже всякий раз, когда приходил он:
отворяли потайную дверь в кабинете, спускались вниз
в сырой ход, ведший па улицу, потом трактовали па
разпыс лады масонские знаки сферического куполка в
боскетпой. Судьба Штейнгеля занимала Толстого и
судьба неполучившегося романа. Еще тогда, в момент
писанья, он понимал в душе причину неудачи, догады¬
вался: книжка пепдет потому, что пет «энергии за¬
блуждения». Страхову так и объяснял: «Все как будто
готово для того, чтобы писать — исполнять свою зем¬
ную обязанность, а недостает толчка веры в себя, в
важность дела, недостает энергии заблуждепия, земной
стихийной энергии, которую выдумать нельзя».
В энергии заблуждепия и есть существо идеи; по¬
терять заблуждение — потерять веру, по здесь, в особ-
пяке Лопатиных, вроде мелькнуло что-то вновь: при¬
зрак Штейнгеля, тусклый взблеск его эполет чудился
за каждым углом. Но это были лишь детали, частно¬
сти — главное не возрождалось. И потому на все мно¬
гочисленные и любознательные вопросы оп неохотно,
по твердо отвечал: «Нет, я навсегда оставил эту работу,
потому что не пашел в ней того, чего искал, т. е. обще¬
человеческого интереса. Вся эта история не имела под
собою корней».
IV
«Любезный друг, дядя твой пазначеп главнокоман¬
дующим в Москву. Если люди моего разбора па что-
либо могут быть ему надобны, падеюсь, ты меня поре¬
комендуешь»,—вот и перешагнул Владимир Ивапович
через свою гордость, написав эту записку.
Однако товарищество, взращеппое на поле сражс-
пия, чего-то стоит, и потому ответ племянника знаме¬
нитого генерала пе заставил себя ждать: «Сам бог вло¬
жил тебе эту мысль. Сейчас еду, спешу, лечу, говорю
за тебя, как за друга, как за брата, как сам за себя...»
Через педелю тридцатидвухлетний барон Штейнгель
уже сидел в карете Алексапдра Петровича Тормасова,
его адъютаптом по кавалерии: четвертого октября
1814 года они въезжали в древнюю столицу на сущее
пепелище.
Войпа с Наполеоном опалила и укрепила барона,
который явился чуть не в первые же ее дни в Сапкт-
Петербургское ополчение, прошел весь поход, участво¬
вал в боях, был пагражден «за отличную храбрость»
оружием, орденами — Владимиром и Анпою, перстнем
от государя и вышел к победе плац-майором.
Теперь дружба с Тормасовым (какая только может
быть между генералом и майором) сложилась уже в
минуту знакомства, когда па вопрос: «Есть лп у вас
какие аттестаты?» — Штейнгель бойко отвечал: «Ника¬
ких. Как я ни молод, по успел заметить, что никто
столько пе хлопочет об рекомендациях, как люди пу¬
стые, которые сами себя ничем рекомендовать не мо¬
гут»,— и был для начала пожалован искренней улыб¬
кой и должностью управляющего гражданской канце¬
лярией, которая представляла из себя классический
хаос. Дела как были второпях эвакуированы перед
35
оставлением Москвы, так второпях и возвратились, и
между пх грудами, с пеким даже наслажденьем непо¬
правимого курили трубки, расхаживали и посвисты¬
вали. «Я,— вспоминал Штейнгель,— положил всему
этому тотчас же конец. В самое короткое время все при¬
няло совершенно новый благоприличный вид. Бумаги
раэобрапы, архив приведеп в порядок, высочайшие по¬
веления, раскидапные с небрежением, подобраны, пе¬
реплетены в сафьян и положены в специально устроеп-
ные ковчеги».
Похвалы сыпались. В верхах было решено, что барон
займется проектом обстройки столицы и вспоможения
разоренным погорельцам. Последовал вызов в Петер¬
бург, где уже в отведеппом номере ждала записка:
«Граф Аракчеев, свидетельствуя свое почтение г. адъю¬
танту главнокомандующего Москвы, барону Штейпге-
лю, покорнейше просит его пожаловать к нему завтра¬
шнего числа, по-утру в 6 часов». Так Владимир Ива¬
нович оказался в приемной одного из самых сильных
людей России.
Сильный человек был педантом: пе прозвонил еще
шестой удар колокольчика, как полудверь раствори¬
лась, граф выходил из кабинета: высокий, худощавый,
с резким лицом, в артиллерийском мундире и при эма¬
левом медальоне с изображением государя. Раскрыли
ломберный стол, зажгли из-за темноты свечпик. «Что
у тебя?» — спросил Аракчеев; барон разверпул всепод¬
даннейший доклад. Чтение продолжалось полчаса, п
результатом сеанса было то, что через пять дпей
представление утвердили н Штейнгель верпулся в
Москву.
Москва, Москва, послепожарпая, отстраивающаяся,
звепящая топорами! Стоял в 1811 году девять тысяч
сто пятьдесят одип дом, из них две тысячи пятьсот
шестьдесят семь каменных, а шесть тысяч пятьсот во¬
семьдесят четыре — деревянных. Сколько осталось?
Чуть.
Но буквально через год после огневого смерча пе
пепелище уже встречало заезжего человека, а опять
город, как и был: с роскошью и нищетой, набожно¬
стью и неверием, постоянством и ветреностью, евро¬
пейским лоском и татарской дикостью, с этим чудесным
смешением видов городских с сельскими, зелени — с
щегольскими желтенькими дворцами, и парками, пар¬
ками, зарослями лип, запущенными прудами.
За Большим театром сделался скотный выгон; Ка¬
менный мост, соединявший Замоскворечье с Кремлем,
как и всегда, волновался живой змеей от движенья лю¬
дей, кибиток, лошадей. На мост же Кузнецкий следо¬
вало взойти пятнадцать ступеней под аркою, где тор¬
говали разварными яблоками, моченым горохом, медо¬
выми сосульками, сбитнем и квасом. Неподалеку, в
модном заведении, располагающем духами, кружевами,
табакерками, бронзами и фарфоровыми цветами, мож¬
но было встретить «франтов в лакированных сапогах, в
широких английскпх фраках, и в очках и без очков, и
растрепанных и причесанных».
Количество балов подбиралось к полусотне за сут¬
ки, танцы шли до утра, и от невыносимой тесноты, жа¬
ры и недостатка воздуха перчатки промокали, платья
«обдергивались», волосы теряли завивку, свечи тухли.
Звучала роговая музыка, шампанское лилось рекой, в
кабинетах кипела чертовская игра.
Оборот книгопродавцев достиг двухсот тысяч годо¬
вых: самой популярной детской книжицей была «Ми¬
шенькино путешествие по азбуке», где читатель черпал
такие примерпо сведенья: «Растения: тюльпанное дере¬
во, сахарный клен, американская акация. Животные:
37
большая п маленькая догга. Баснословные боги: Марс
н Минерва...»
Театры были переполнены, публика пспстовсгвопала
от восторга. Единственным булеваром в Москве пролег
Тверской, с расставленными по прешпекту дерновыми
софами и галереями, па которых предлагалось осве¬
житься оршадом и откушать копфект. Что ж, следует
и вам пройти по этому булевару вниз, вниз к Никит¬
ской, к Сивцеву Вражку, к Гагаринскому, к дому зна¬
комца нашего, барона Владимира Ивановича Штейи-
геля.
Уже сразу по приезде с Тормасовым в Москву он
присмотрел в Конюшеппой части «горелое место» —
старинный белокаменный фупдамепт со сводчатым под¬
валом, оставшийся от спаленного особняка пекоего
майора Воронина. С войны ли пе вернулся Воронин,
обедпел ли — псведомо: сначала место пустовало, затем
отошло управе, а потом и Штейпгелю, за немалую
(единственный, быть может, миг, когда тот был сос¬
тоятелен) сумму.
Дом поставили довольно споро, в год,— ладный,
одноэтажный, с оригинальной физиономией фасада: ар¬
хитрав, опирающийся на четыре оштукатуренные ко¬
лонны, был придуман полукруглыми арками. Внутри
анфиладою шли: зала, гостиная, боскетная, угбльпая
и — отдельно, за изящной полированной дверкой — ка-
би"ет: небольшой, квадратный, с мраморным камином.
Чудесное время сытости и занятости, чудесное ощуще¬
ние полезности своего существования!
Ежедневпо осаждали погорельцы. Кто потерял бук¬
вально все: семью, детей, крышу пад головой; а кто
приносил прошения на вспомоществование попредмет-
но, из-за погибели «скрыпки альтанской, у которой
голова львиная, четырех картин, писанных масляными
38
красками господином Грезом, кресла большого, назы¬
ваемого вольтеровским, красного дерева, обшитого зе¬
леным сафьяном, с откидным задком на пружине,
пуховыми подушками и двумя с обеих стороп пульпе-
тами па винтах».
Приходили вечерами кпязь Андрей Петрович Обо¬
ленский, приходили зпаменитости-архитекторы: Осип
Иванович Бове и Федор Карлович (отец знаменитого
художника-акварелиста) Соколов. Собирались в каби¬
нете, пили чай иль (что лучше) жженку, грызли соле¬
ный миндаль, обсуждали прожитый день. Дела были
наисерьезпейшие: застройка московских пепелищ, ре¬
ставрация Кремля, возведепие против университета
фундаментального Мапежа. Все эти обустройства, все
подряды, все поставки и многие решения «в пользу
художествеппого вида» лежали только па Штейнгеле.
Особенно ярко обозначился для него 1817 год: за¬
кладка на Воробьевых горах храма Спасителя, приезд
к своему тезоименитству императора Александра. Гра-
фипя Орлова дала памятный бал: присутствовал госу¬
дарь, стол засервпровали под померанцевыми деревья¬
ми, Милорадович танцевал мазурку vis-a-vis с великим
кпязем Николаем Павловичем, Аракчеев, грассируя,
несколько в пос и протяжно, просил барона «дать мы-
слп».
Мысли явились быстро: адъютант московского глав¬
нокомандующего засел за ппсапье записки «Нечто о
наказаниях», п это был его первый рискованный шаг.
Штейпгель подошел к вопросу педантически: про¬
следил статистику вырывания ноздрей и клеймения
щек, привел примеры преступности, объявил, наконец,
свою точку зрения: «Кпут, которого одно пазвание
дает иностранцам идею варварства и жестокости бесче¬
ловечной, в самом деле составляет наказание ужасное и
39
человечеству протпвпое...» Записка была представлена
государю п возвращена им в канцелярию графа Арак¬
чеева с холодноватой резолюцией — «Читал».
Резолюция Владимира Ивановича, однако, пе отрез-
впла — в нем проснулся и зазвучал все сильнее и силь¬
нее голос общественника и социалиста. И, пе долго ду¬
мая, он взялся за составление другой записки: «Неко¬
торые мысли и замечания относительно законных
постаиовлепией о гражданственности и купечестве в
России». Главными положениями автора здесь были: от¬
мена отдельных звании купцов и мещап и вместе с дво¬
рянством — обобщеппое для всех без исключения —
звание «гражданин города»; посадские земли, как за-
строеппые, так и урочища, выгоны, мельницы, «рыбные
ловли п прочие» должны принадлежать не одним куп¬
цам, а всему городскому обществу, «чтоб все обыватели
от них чувствовали пользу»; было еще о несовершен¬
стве рекрутского набора и судопроизводства, было об
«ограждении бедности от наглости и пасильства».
Не поправилась и эта записка — Аракчеев возвратил
ее «по пеиадобпю». Судьба пошла вкось, доверие поте¬
рялось, от завистников посыпались доносы, Штейпгель
вышел в отставку. Отсюда начинается второй (после
безрадостного детства) виток его мытарств, почти полу¬
голодное существование: попытки получить место уп¬
равляющего внпокуреппым заводиком, попытки от¬
крыть папсиоп «Частное заведение для образования
юношества баропа Штейнгеля» — все тщетно.
Дома, однако, давалось отдохновение душе: в каби¬
нетике ждал медпып аглицкий телескоп на шарнире,
ждали кпижиые шкапы: сочинения Фопвпзина, Воль¬
тера, Кпяжвниа, Радищева, Руссо, Гельвеция, Грибое¬
дова и Пушкина, русских духовных писателей, Эпик¬
тета и Ларошфуко, а также мистиков — г-жи Гиён,
40
Юпга-Штпллппга и Эккарстгаузепа. Кпиги пахли топ¬
ко, сладковато, клеем и кожей, отец в маленьком пуд¬
реном паричке с косицей и зеленом капитапском мун¬
дире смотрел из споей рамы несколько страдальчески,
вбок, так, что хотелось оглянуться, желтела свеча, в
черном зимнем окне стояли сипие звезды.
Наблюдения в увеличительную трубу за зодиакаль¬
ными перемещениями на ночном небосклоне страстно
занимали баропа, когда он составлял «Опыт полного
исследования начал и правил хронологического и меся-
цесловпого счисления старого и нового стиля» — важ¬
нейшее свое научное сочинение. Наука здесь сошлась
па миг с мистикой, с какими-то смутными сомненьями.
Миг же тот чуть было не привел Владимира Ивановича
в масонскую ложу: готовность его к тому была настоль¬
ко полной, что он даже в долг заказал расписать пото¬
лок боскетпой — для настроя души «на магический гра¬
дус». В Канцелярии от строений изготовили эскиз, за¬
тем напесли па штукатурку гризайль: коричнево-серые
цветы, листья и загадочных зверей — неведомых бота-
пике и зоологии, изображения странных инструментов
(молотков, щипцов, циркулей) п звезд.
Чистосердечное ли православие или другие, быть
может, внешние причины удержали его от участия в
фирме лютеранского пастора Розенштрауха «Тройст-
веппый рог изобилия» (из трех рогов образовывалась
па гербе буква «А»), но только потом Штейпгель сдер¬
жанно скажет: «Я был приглашаем ко вступлению в
нее, по отказался, имея случай видеть вблизи все пи-
чтожество лиц, по масонерип значительных». И еще —
смеялся (хоть то был смех и рискованный), говорил,
что масоны разделяются будто бы на два рода людей:
обманывающих и обманываемых, что он пе желал при¬
надлежать ни к тем, пи к другим и что «давать клятву
41
на исполнение правил пеизвестных и притом подвер¬
гать себя испытаниям, похожим на шуточные, против¬
но человеку здравомыслящему».
Судьба для иных подчинена року, ее колесо звенит
по натянутому струной рельсу, и если рельс пошел пет¬
лять с горы, летит и испытуемый с замиранием духа,
с ощущением ужаса и сладости полета. С 1823 года от¬
крылась для баропа эта роковая эпоха, а именно, когда
вышел альманах «Полярная звезда».
В первой его книжке был напечатай перевод сатиры
Ювенала «На временщика» — смелая и сильная выход¬
ка, намекающая на Аракчеева. Летом в Петербурге, в
книжной лавке Селенина (издателя знаменитой «Исто¬
рии государства Российского» Карамзина), Штейпгель
и переводчик — Копдратий Рылеев представились друг
другу.
— Что мне было иптересно узнать вас,— сказал ба¬
рон,—это не должно вас удивлять; но чем я мог вас
заинтересовать — отгадать не могу.
— Очень просто,—отвечал Рылеев,—Я пишу «Вой-
наровского», сцепу близ Якутска, а как вы были там,
то мне хотелось попросить вас прослушать ее и ска¬
зать, пет ли погрешностей против местности.
И дружба началась: с заверениями и письмами.
И вот, обедая однажды (то был очередной приезд Вла¬
димира Ивановича в Петербург) в ресторации «Лон¬
дон», разговорились накоротке, перешли от компаней¬
ских дел к ходу вещей в государстве, перебрали неуря¬
дицы и злоупотребления, и Рылеев вдруг сказал: «Есть
в России тайпое общество. Хочешь ли быть в его
числе?»
Так сорокадвухлетний барон Штейпгель ступил па
стезю государственного преступника; Северное же об¬
щество приобрело образованного и зрелого сочлена —
воспользоваться его позпапиями было одной из главных
забот московского «президиума».
Среди заговорщиков оп держался особняком, пе до¬
верял их молодости и испытывал сильные нравственные
колебаиия. Человеком, как мы могли догадаться, Вла¬
димир Иванович был чрезвычайно добрым, традицио¬
налистом и считал учреждение республики невозмож¬
ным, а революцию гибельной: «Россия к быстрому
перевороту не готова, в городах у пас пет настоящего
гражданства, внезапная свобода подаст повод к безна¬
чалию, беспорядкам и неотвратимым бедствпям: в од¬
ной Москве десятки тысяч дворовых готовы взяться за
ножи от одного только вида дармовой водки».
Он представлял в воображении идеал царя — наде¬
ленного атрибутами внешнего почета, но парализован¬
ного в государственной силе: отсюда родился план
возведения на престол императрицы Елизаветы Алексе¬
евны с принятием продиктованной ей конституции и
полной зависимости от народных представителей. Ока¬
завшись в недрах заговора, Штепнгель метался (страдали
его христианские принципы) и до парадокса противо¬
речил собственным поступкам: делая замечания на про¬
екте конституции, против статьи, разрешающей гражда¬
нам составлять всякого рода общества,— вывел: «Обще¬
ства, но пе тайные. Тайные все вредны». Но выбор уж
свершился, и в мучительной борьбе с самим собой, увле¬
каемый событиями и пылкой речью Рылеева, бароп
неотвратимо прикладывал усилия и к устройству во¬
оруженного бунта, и к «окровавленному кинжалу»
Каховского.
Четырнадцатого числа он был на площади. В Петер¬
бург приезжал в те дни не умышленно, а устраивать
сыновей Ростислава и Николая в пансион к Мура-
льту и готовился уже возвращаться в Москву, как
43
пришел Рылеев, объявил: государь Александр скон¬
чался.
В чао восстания, темным и сырым декабрьским ут¬
ром, стоял у медного Петра и все видел: пепрекращаю-
щихся гонцов, на галопе летящих по обледенелой набе¬
режной ко дворцу, раскрашенные в шашку барабаны и
почему-то лицо литератора Греча, выплывшее рядом,
знамена и солдатские рты в беспрестанном «ура!», гра¬
фа Милорадовича в мундире н голубой лепте: как он
вдруг замотался в седле и треуголка смешпо покатилась
па снег и лошадь брыкнула и понесла его сползающее
тело. А потом выехал молодой государь — сумрачный и
спокойный.
Двадцатого декабря сапи унесли Штейпгеля домой,
в Москву; тридцатого — запечатлели под приказом о его
аресте вороную подпись; третьего января на дому про¬
извели обыск, а самого взяли под стражу — к вечеру
он под копвоем летел накатанпой дорогой вновь в сто¬
лицу; седьмого —уже ночевал в каземате № 7 (восемь
шагов длины и шесть — ширины) Никольского куртина
Петропавловской крепости под отеческой заботой гепе-
рал-комепдапта Сукина.
Начиналась новая жизнь, и было ее впереди целых
тридцать шесть лет. Опа начиналась чудесным про¬
зрачным утром, когда всех осужденных вывели к крон¬
верку, поставили в каре вокруг виселицы («Это просто,
братец мой, качели») и духовой оркестр грянул по¬
ходный марш. Начиналась она и в час прощанья: перед
отправлением из крепости дозволено было баронессе
Пелагее фон Штейпгель и детям проститься с отцом
семейства в присутствии офицера. Судьбу мужа баро¬
несса разделять не помышляла, через сутки она воз¬
вращалась в Москву.
В исходе июня 1827 года открыли последовательное
44
движенье поездов к Чите, с фельдъегерями и жандар¬
мами: «содержимое» же предписывалось заковывать в
железа. Обыкновенно возили по три человека, в разных
повозках, со строжайшим запрещением видеться с кем-
либо па станциях. Тракт проходил на Ярославль, Вят¬
ку и Пермь — от конспирации, сомнений и страха к ми¬
лым глазу родным местам детства и молодости. Пра¬
вда, потом — в каторге и па поселепии — с упорной сла¬
достью и довольно долго будут повторяться, мучить его
два спа.
Первый: оп в своем доме, в кабинете, перед секрет¬
ным зеркалом, В нем каждый раз дымчато отражалась
темная синь его суконного сюртука, размытое пятно
белого галстуха, ежик аккуратно подстриженных височ¬
ков, а в глубине, в гнутых креслах,— красавица Пела¬
гея Петровна, в золотистой паутинковой шали, с чаш¬
кою чая в руке. Она улыбалась, говорила что-то без¬
звучно, и Владимир Иванович оборачивался с надеж¬
дой и всегда просыпался.
И второй сон: Венеция (в которой барон никогда не
бывал), зыбкий синий канал, синие облака, галиот с
высокой кормой, где у большого и поникшего андреев¬
ского флага притулился к перилам он сам, в синем кам¬
золе, покуривая и поплевывая в воду. Все было ясно,
фантастически осязаемо: пизкое небо, тесная набереж¬
ная, отчетливые, как в увеличительном стекле, лица
горожан, в синеве летящие дома и каминные трубы на
крышах. И Штейнгель ощущал прохладный ветерок, и
соленый запах моря, и запах жареной рыбы, донося¬
щийся из распахнутых дверей, и голоса, п хлопанье
белья, развешепного из окна в окно, и плеск воды о
замшелый камень контрфорсов.
V
Тот последний вечер масляпой оказался удивительно
хорош: шампанское играло, севрюга к блинам была пер¬
воклассной, веселье пе иссякало, и хотелось напоследок
соорудить что-ппбудь уж совсем особое: ну хоть нагря¬
нуть вдруг в скит, заночевать у «божьего» человека.
Решено — сделано: «Ямщикам поднесли вина. Сами
достали ящик с пирожкамп, вином, конфетами. Дамы
закутались в белые собачьи шубы. Ямщики поспорили,
кому ехать передом, и один, молодой, повернувшись
ухарски боком, повел длинным кнутовищем, крикнул,—
и залились колокольчики, и завизжали полозья».
«Отец Сергий» — замыслы, перемарапные начала,
1890 год, история офицера гвардейского кавалерийского
полка, князя Касатского-Ростовцева. История соблаз¬
нов, падепий, пронзительная история воспарения па
недосягаемые нравственные высоты: «...не искать прав¬
ды житейской, а правды духовной...»
Вот эти поиски: «Крейцерова сопата», «Отец Сер¬
гий», пакопец, «Воскресение» с его последними пятью
заповедями,— в цептре же, некоей точкой отсчета, вну¬
тренней координатой, ядром — трактат «О жизни».
Трактат прямо связан с именем Николая Грота; Ни¬
колай Грот —еще одно звено между Толстым и домом
в Гагаринском (то есть Толстым и «новейшей русской
философией», ибо Грот чрезвычайно близкий человек
Льву Лопатину, князю Сергею Трубецкому и Влади¬
миру Соловьеву); Владимир же Соловьев — исток «рус¬
ского Ренессанса» и русского символизма, предтеча
Александра Блока. Кольцо замыкается: внутри — силы
разрыва, их вулканическое кипенье.
Книга «О жизни» про то, как духовное рождепио
освобождает человека от страха смерти, она о процессе
46
гниении зерна, пускающего росто::. Толстой писал ос
долго и напряженно (сохранилось восемь папок с 2237
листами рукописей и корректур), но радостно-снокой-
по, и именно на эти счастливые месяцы счастливого
писания пало новое знакомство: «...Помню очень хоро¬
шо то, что с первой же встречи мы полюбили друг дру¬
га. Для меня, кроме его учености п, прямо скажу, не¬
смотря на его учепость, Николай Яковлевич был дорог
тем, что те же вопросы, которые занимали меня, зани¬
мали и его, и что запимался он этими вопросами пе как
большинство ученых, только для своей кафедры, а за¬
пимался ими для себя, для своей души».
Между Толстым и Гротом получались споры до кри¬
ка, переходящего в сиплую хрипоту, когда например,
красивый, бледно-матовый (волосы — вороново крыло)
Грот, безбожно источая брызги, упрекал Толстого в
том, что оп не зпает Аристотеля, а тот, в свою очередь,
негодовал на книжника, который все хочет обезобразить
своим жаргопом и даже «в Конфуция не заглядывал».
Но то были добрые споры.
А потом состоялось очередное собрание в универ¬
ситете, слушали реферат Николая Яковлевича, и наутро
Толстой сообщил Страхову: «Вчера — вы удивитесь —
я был в заседании Психологического общества. Грот
читал о свободе воли. Я слушал дебаты и прекрасно
провел вечер, не без поучительности, и, главное, с боль¬
шим сочувствием лицам общества». Среди лиц обще¬
ства, как и всегда, были Лопатин, Трубецкой и Со¬
ловьев.
Итак, Лев Лопатин — философ, профессор Москов¬
ского университета, председатель Психологического об¬
щества; князь Сергей Трубецкой — философ, профессор
Московского университета, а потом и его ректор; Ни¬
колай Грот — философ, профессор, основатель и редак-
47
тор журпала «Вопросы философии и психологии»;
Владимир Соловым — философ, публицист, поэт и
критпк,— были единомышленники и друзья. Все они
объединялись вокруг Московского упиверситета и со¬
ставляли элиту русской интеллигенции, все опи редак¬
тировали журнал «Вопросы философии и психологии».
«Всеедипое сущее и София» (вечно женствепное на¬
чало бога) Соловьева, «монодуализм» Грота, «конкрет¬
ный идеализм» Трубецкого и «сверхвремепные, внут¬
ренне-активные центры — живые монады» Лопатина
составляли, несмотря на разность дарований авторов,
нечто цельное: мироощущение и условную форму дея¬
тельности, работу мозга, нервов, чувства и одновремен¬
но профессиональную роль. Для одного же из пих, а
именно Владимира Сергеевича Соловьева, это была еще
жизнь и судьба, свинчеппые вместе обездолепностыо,
страстностью, полным небрежением быта и даже замы¬
кающей смертью: неожиданной, в состоянии забытья
и галлюцинаций, от непонятной болезни, прошившей его,
сорокашестилетнего, буквально в несколько дней.
Оп был льдом и пламенем, величайшим скептиком,
по с эмоциями, развитыми до той крайней степени, ког¬
да мир постигался уже не разумом — интуицией, мудре¬
цом и артистом вместе (почти невозможное сочетание),
импровизатором необычайного дара.
Оп был виртуозом мысли и чувства, целиком жил в
своей изысканнейшей музыке, из плоти оберпулся в
сплошной слух, воспринимая колебания духовпого эфи¬
ра, лишь им одним улавливаемые.
А еще этот человек со всеми воевал: с либералами,
с ретроградами, с западниками, со славянофилами, с
литераторами.
Образ Владимира Соловьева, как сквозь расстроен¬
ный окуляр,— двоится. Он политически принимал Виль-
48
В. М. Лопатин
Л. М. Лопатин
Л. Н. Толстой в 90-е годы XIX века
И. А. Бунин в 90-е годы XIX века
г*
I. М. Лопатина
Семья Лопатиных в гостиной своего дома
В. Соловьев, С. Трубецкой, Н. Грот, Л. Лопатин
Ю. Б. Шмаров среди своей коллекции
гельма II, автора кровавой бойпи в Китае, и читал в
день суда над террористами-первомартовцами пропо¬
ведь, взывая о милосердии и объявляя: «Если русский
царь, вождь христианского парода, заповеди поправ,
предаст их казни... то русский народ, народ христиан¬
ский, не может за пим идти. Русский народ от него
отвернется и пойдет по своему отдельному пути».
Он видел смысл и спасение в красоте, как таковой,
закольцованной в самое себя, употреблял это слово
только с заглавной буквы и тем не менее с похвалами
отзывался об однозначно практической эстетике Чер¬
нышевского, с необыкновенной яростью обрушивался
вдруг на Боборыкина (критика этой эстетики), который
«педавдо боборыкнул покойника». Он был поэтом таин¬
ственных видений Мировой Души и сочинял довольно
нескладные комедии п водевили, продергивающие ми¬
стику и мистиков. Он был келейным богословом, но
черновики тех богословских рукописей пестрят некими
перемаранными обрывками любовных изъяснений с обя¬
зательной литерой S — Софии ли премудрой готическим
знаком? инициалом ли Софьи Хитрово, его затаенной
нежности и страсти? Он был аскетом, монахом, девст¬
венником, находил утоление, утешение и надежду лишь
в высшей религиозной идее, но Лев Лопатин вспоминал:
«Я никогда потом не встречал материалиста, столь
страстно убежденного. Это был типичный нигилист
60-х годов...»
Владимир Сергеевич Соловьев среди своих едино¬
мышленников п друзей стал главным. И вот через Гро¬
та, после того вечера в Психологическом обществе, он
сошелся, вернее сшибся, с Толстым в лопатинском особ¬
няке. Знакомство, правда, состоялось много раньше,
еще в мае 1875 года, когда Соловьев написал в Ясную
Поляну свое первое письмо с просьбой о встрече. Встре-
4 А. Басманов
49
ча вскоре была, и был разговор, для Толстого важней¬
ший, который, по его же признанию, дал очень много
нового и утвердил, «уяснил» во многом, расшевелил
«философские дрожжи», подарил «самые нужные для
остатка жизни и смерти мысли». Но йогом быстро все
пошло вкривь: коса нашла на камень.
Виделись часто: в прокуренной редакции «Вопросов
философии и психологии» (оба там печатались); в уни¬
верситете; в Психологическом обществе; в Хамовниках,
где Соловьев частенько обедал, пугая слуг, которые по¬
том все вспоминали, как «философ чему-то так раска¬
тисто смеялся»; наконец, в гостиной Лопатиных на
«средах», где от пакала страстей и чрезмерной жести¬
куляции пищали венские стулья (после ухода гостей
хоть один, да оказывался сломан), звенели подвески на
люстре.
«Спор служил строго определенною формою диа¬
лектического состязания. Это было своего рода искус¬
ство»,— так загримировал свои домашние вечера, обоб¬
щил до безличия, подкрасил их слегка акварельной
голубизной Владимир Лопатин, тот самый, который был
в яснополянском спектакле 3-м мужиком. То-то после
такого именно диалектического состязания Толстой па-
звал однажды речи Соловьева детским вздором, бредом
сумасшедшего, записал о нем: «Фразистость, широкове¬
щательные слова, высокопарность и — больше ничего»,
а пссколько позже: «Мне он не нужеп и тяжел и жа¬
лок».
Связь между Толстым и философом скрепилась це¬
ментной закваской, их идеи зачастую сходились клииом
в общую идею, иногда почти дословно: «Существую¬
щее должно быть в скорейшем времени разрушено»
(Соловьев); «Жизнь, та форма жизни, которой живем
теперь мы, христианские народы... будет разрушепа и
50
очень скоро. Опа будет разрушена пе потому, что се
разрушат революционеры, анархисты, рабочие, государ¬
ственные социалисты, японцы или китайцы, а опа бу¬
дет разрушена потому, что опа уже разрушена па глав¬
ную половину — она разрушена в сознании людей»
(Толстой).
Это была чистая политика. В вопросе же о том, что
ей предшествует, о жизни и смерти, то есть в главном
для всех вопросе, опн разворачивались в разные сто¬
роны, капитально. Оба, однако, стали, по сути, ерети¬
ками в отношении к церкви: Соловьев — с его стрем¬
леньем к необратимому синтезу, возврату к огромным
и целостным философским концепциям в духе язычни¬
ка Платона и католика Гегеля, со своем теорией раз¬
вития мира в форме триады — от нуля к бесконечности,
где ждет обязательная катастрофа, всеобщий взрыв,
перерожденье плоти и духа, после которого наступает
победа любви, ее торжество пад смертью; и Толстой,
«втолковывающий собственные мысли в Евангелие под
влиянием великих социальных идей времени». Оба они
были в движепии к полному бескорыстию и бессребре-
иичеству: Толстой, отказавшийся от авторских прав,
поскольку проповедь истины не нуждается в гонораре
и «каждый рубль, наживаемый книгами, есть страда¬
ние, позор»; и Соловьев — предмет анекдотов на эту
тему (рассказывали, например, что однажды он отдал
шубу очередному посетителю и езднл в лютые морозы
па извозчике, завернувшись в одеяло).
Все силы обоих до крика были напряжены в боре¬
нии со злом и ложью, за душу, но Толстой смыкал с
делом души дело существования в сегодняшнем дне и
часе; Соловьев же уводил в сторону чистого умозрения
и «незаинтересованного созерцания», ждал перемен
после того, как «не только земля, но п вся вселенпая
51
должна быть коренным образом упичтожепа, что если
после этого и будет какая-нибудь жизнь, то совершенно
другая жиэпь...».
Толстой был ясеп, открыт и прост, все мистическое
было глубоко противно его натуре — Соловьев, напро¬
тив, родился мистиком, с патурой сложнейшей из слож¬
ных («где маска срослась с кожей»). Толстой не при¬
нимал книжности и наукообразия, видел в них подав¬
ление души и непосредственного чувства — Соловьев,
казалось, состоял не из плоти и крови, но из изощрен¬
нейших философических элементов, отвлеченных сим¬
волов и библейских стихов. Толстой добивался смысла,
ничего не хотел знать, кроме него, и пытался презирать
форму (хотя дарование само и независимо припосило
плоды высочайшей художественности) — Соловьев же,
может быть первый из мыслителей, до такой степени
слил этот смысл с формой, настолько зашифровал его в
знаке, что смысл сам стал знаком, загадкой, иерогли¬
фом. Наконец (как припоминал со снайперской точно¬
стью своего чутья Блок), творчество Соловьева, его
стихи «требовали любви, а пе любовь их» — Толстого
же хотела сама еще остававшаяся в мире любовь (опять
Блок: «Пока Толстой жив, идет по борозде за плугом,
за своей белой лошадкой,— еще росисто утро, свежо,
нестрашно, упыри дремлют, и — слава богу. Толстой
идет — ведь это солнце идет. А если закатится солнце,
умрет Толстой, уйдет последний гелий,-1-что тогда?»).
Страхов заметил как-то Фету: «Когда пишет Лев Нико¬
лаевич, то что бы пи писал, вы чувствуете его душу —
и это всегда интересно, и есть одно интересное в писа¬
ниях... Когда же пишет Соловьев, то это игра ума, имен¬
но игра, потому что настоящей умственной работы пет
никакой». ‘
Соловьев погибал. Его человеческая оболочка не
52
выдерживала гипертрофии собствеппого интеллекта и
варварского союза ледяного скептицизма и космических
идеалов: именно с пего, как известно, писал Достоев¬
ский Ивана Карамазова. Иногда он выбрасывал «бесов¬
ские» коленца. Амфитеатров, литератор, частый гость
«Попатипых, записал однажды:
«Удивил нас Соловьев... Разговорился вчера. Ума —
палата. Блеск невероятный. Сам — апостол апостолом.
Лицо вдохновенное, глаза сияют. Очаровал нас всех...
Но... доказывал он, положим, что дважды два четыре.
Доказал. Поверили в него, как в бога. И вдруг —слов¬
но что-то его защелкнуло. Стал угрюмый, насмешливый,
глаза унылые, злые.—А знаете ли,—говорит,—ведь
дважды два не четыре, а пять? — Бог с вами, Владимир
Сергеевич! Да вы же сами нам сейчас доказали...—
Мало ли что— «доказал». Вот послушайте-ка...—И по¬
шел опять говорить. Режет contra, как только что резал
pro, пожалуй, еще талантливее. Чувствуем, что это
шутка, а жутко как-то. Логика острая, резкая, неумо¬
лимая, сарказмы страшные... Умолк,— мы только рука¬
ми развели: видим, действительно, дважды два — не че¬
тыре, а пять. А он — то смеется, то — словно его сейчас
живым в гроб класть станут». (Таким изобразил его и
Андрей Белый: «Оп — угрожает нам бедой, подбросит
огненные очи; и — запророчпт к полуночи, тряхнув свя¬
щенной бородой!»)
Окончательный разворот друг от друга случился
па политической (где было раньше много общего) поч¬
ве, по поводу коронации молодого императора Нико¬
лая II,—когда Толстой, как припечатал: «Различие
паше заметно теперь еще в том, что вы вероятно ждете
мпого от нового царствования, а я ничего». Но стран¬
ные, болезненные отношения, однако, не прерывались:
Толстой часто бывал в Гагаринском переулке.
53
Сфера идеального, духовного, d которой оп (быть
может, не признаваясь) нуждался необычайно и кото¬
рую так активно создавали вокруг себя Лопатил, Грот,
Трубецкой и Соловьев, общая, изначальная близость
идей интуитивного, недоступного пауке познания, тео¬
рия «сострадания» — как основной этический принцип,
Будда, блистательные словесные пассажи Соловьева,
его формула нравственности, где основой — жалость,
стыд и раскаяпие,— от всего этого было трудно отка¬
заться. Чувство спора забирало, невольно подчиняло
себе, и раздражение в душе, желчь разливались ещо
сильней. Л кроме того, Толстого интересовал журнал
«Вопросы философии и психологии», в котором оп пе¬
чатался.
У Лопатиных он виделся с редактором Гротом, вер¬
ным помощником еще по старинным временам (тот
держал корректуры книги «О жизни»), но болезнь не¬
приятия объявила уже свои первые симптомы и по от-
всшспию к Гроту: «Дома читал Коплена и страшпое
негодование и ужас при чтепии о Петропавловской.
Будь в деревне, чувство это родило бы плод; здесь в
городе пришел Грот с Зверевым и еще Лопатиным: па¬
пиросы, юбилеи, сборники, обеды с вином и прп этом по
призванию философская болтовня... Homo homini Lu¬
pus... Бога пет, правственпых принципов нет — одно
теченье. Страшные лицемеры, книжники и вредные».
Это, конечно, не совсем так. Это сокровенная запись
в сокровенной тетради, это воспаленье минуты: неведо¬
мо, кто в пей повинен. Москва ли, грязно-мокрые и тем¬
ные осеппие утра, когда его часто видели между Пре¬
чистенкой и Арбатом (Гиляровский наблюдал однажды,
как кто-то пытался поставить телегу на отвалившееся
колесо, и с удальским пылом подскочил и гаркнул: «Пу¬
сти, старик, я помоложе!» — и только потом извозчик
54
сказал, что старик-то был «настоящий граф — Толстоя
по фамилии»), глупцы ли (как, папример, тот, что па
Кузнецком пристроился рядом и без обиняков спро¬
сил: «Скажите мне, дорогой Лев Николаевич, что та¬
кое «зло», по вашему мнению?» «Зло — это то, мимо
чего вам хочется пройти мимо»,— с улыбкой ответил Лев
Николаевич, по и этот ответ, и эта «улыбочка, выпу¬
щенная в бороду» были простой отговоркой), идеи ли
конногвардейца Черткова, общения с «темными», при¬
ходившими за сотни верст в изорванных лаптях выго¬
вориться, ткацкие ли корпуса Жиро напротив собст¬
венного дома, похожие па тюрьму, или тюремщик Бу-
тырок в этом доме, консультировавший «Воскресение»?
Вокруг, только выгляни за ворота, была жуть, опа
виделась наяву, спилась, мерещилась, не давала рабо¬
тать. «Писать головой очень хочется и знаю, что нуж¬
но, а пе могу — сердцем пе тянет» — это Толстой гово¬
рит о писанин художественного. Но разве не гениально
художественны и «Так что же нам делать?», и «Что та¬
кое искусство?», и «О жизни»?
Па числе «седьмое ноября», па странице дня своей
смерти, п «Круге чтеппя» он записал: «Входите тес¬
ными вратами: потому что широки врата и пространеп
путь, ведущие в погибель; и многие идут ими: потому
что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и не¬
многие находят их». Москва была тесными вратами и
узким путем, была искусом и испытанием и объясняла
многое из того, что в Яспой Поляне оставалось в тени.
Москва вынуждала словом действовать, и пе потому ли
московские года явились времепем его высочайшего
словесного мастерства и высочайшей словесной свобо¬
ды? Всеохватывающий взгляд па Землю определял со¬
ответствующие образы, по повергал иногда и в уныние:
«...насилием разорвать нельзя — увеличиваешь реак¬
55
цию; вступать в ряды правительства тоже нельзя, ста¬
новишься орудием правительства».
Оставалась, правда, отдушина — культура, то, что
Блок назовет «мыслимой линией, лишь звучащей — пе
осязаемой». Толстой сопротивлялся и этому, по побо¬
роть не мог, и он шел к Лопатипым, и в комнатах да¬
вался ход огпю, блистали со стен книги, отворяли длип-
ную черную крышку фортепиано, и старший сын в се¬
мействе, великолепный знаток обрядов и фольклорист
(его исследование по фольклору было всегда па видном
месте в яснополянской библиотеке), Николай Лопатин
подсаживался к клавишам и начинал вдохновенно петь
для гостей русские песни. Он пел «полевым» голосом:
просто, свободно, красиво. И слезы текли по старческим
щекам Толстого, и он этому удивлялся, спрашивал,
обращаясь непонятно к кому: «Чего хочет от меня эта
музыка?»
Лев Михайлович Лопатил умер в 1920 году. Смерть
его, какая-то тихая, голубиная, подвела слабеющую,
уже бледную черту к точке исчезновения целого круга
русских фплософов-пдеалистов, университетчиков. Но
для близких это была не точка, поставленная па опре¬
деленном течении мысли, ушел пе мистик и спирит, пе
профессор, пе близкий друг Владимира Соловьева и
близкий знакомец Толстого, пе председатель Психоло¬
гического общества и члеп художественного совета Ма¬
лого театра, но большой чудак, удивительпой мягкости
Левушка, умница, апгел доброты.
Андрею Белому — мальчику, так про него и гово¬
рили: «Он апгел доброты». А тот, когда «ангела» уви¬
дел, был поражен: «У него не крылышки, а бородка —
козлиная, длинная; страшноватые красные губы, сов¬
сем как у мавра; очки золотые; под ними же — овечьи
глаза (не то перепуганные, не то пугающие); лобик ма-
56
пенькой головки — малепькпй, жидко прикрытый зали¬
занными, жидковатыми волосятами; слабые ручки,
перетирающие бессильно друг друга». Злым ли, по¬
взрослев, сделался Белый по отношению к товарищу
отца, почти родному человеку в доме (дарившему бу¬
дущему мемуаристу в каждый приход конфеты и цвет¬
ные карандаши),— неизвестно, известно только: стал
великим стилистом.
Однако и правда: топкая сухонькая фигурка Лопа¬
тина казалась беспомощпой в висевшем на ней долгом
и черном сюртуке; выделялись: выпуклый лоб, спутан¬
ная пего-седая борода, из-за толстых линз очков — не¬
нормально огромные, вопрошающие глаза. Рассеянпость
его была предельной (спрашивал, бывало, сразу же
после обеда: «Что же я все-таки ел?»), самое большое
удовольствие во внешней жизни доставляло ему делать
подарки детям, но и здесь постоянпое пребывание
не в мире сем давало себя знать, ибо через минуту
после вручения свертка мог спросить у награжден¬
ного: «А ну-ка, покажи, что я тебе сегодпя по¬
дарил?»
Он был холост, по-рыцарски ухаживал за дамами,
бытовых интересов не имел никаких — только отвле-
чеппые, философические и жил не в нижних, красным
деревом обставленных комнатах, но в мезонине, в кро¬
хотной косой мансарде, где на одной стене висело по¬
лотенце на гвозде, а на другой, на гвозде же — готовый
завязанный галстух. Лопатин курил папиросу за папи¬
росой, работал по ночам, вставал в двенадцать, всегда
мерз, кутался немилосердно и даже летом ходил в теп¬
лом шарфе и больших зимних галошах.
В холод двадцатого года он, несмотря на свои гало¬
ши, шарфы и истопленный рояль, подхватил свирепое
воспаленье легких и быстро скончался с подходящими
57
его чудаковатому образу чудаковатыми словами:
«И жить хорошо п умереть интересно».
Этот образ у детей запечатлелся ярче, чем у взрос¬
лых, и, уже выросши, они псе, как один, помнили страш¬
ные истории с привидениями, поведанные таинствен¬
ным голосом дяди Левушки. Рассказывал оп их обычно
в полумраке, па рождествах, под елкой с догорающими
шипящими свечами, так, что замирало сердце. В пер¬
вой — синий, фосфорически светящийся кувшин все ле¬
тал по лопатппской гостиной; в другой было про могиль¬
ного старичка с кисточкой; третья — «о пустом мужи-
ко», у которого пе было тела, передвигался же лишь
один халат. Дядя Левушка рассказывал свои истории,
а где-то кипел самовар: большой, граненый, сереб¬
ря вый.
Самовар стал подспорьем в особнячке: его применя¬
ли, когда споры делались взрывоопасными. Чаепитие
предполагалось обязательное, и гостей из кабинета при¬
глашали в боскетную. Там па большом крахмальном
столе уже стояли ребристые хрустальные стаканы, чай¬
ное серебро, белоснежный с цветочным кантом фар¬
фор, тугие, вложенные в кольца салфетки. Иногда пода¬
вался в графине дорогой крымский портвейн.
Боскетная была теперь совсем иной, чем при Штейн-
геле, впрочем, как и весь дом. Штучные полы поизно¬
сились, и во многих комнатах наборный паркет заме¬
нили па простой, «в шахмат»; в гостиной вместо ста-
роголлапдекого, чищеной меди свечника и канделябров
зажигали по вечерам «висячие грустные лампы». От
ламп пахло керосином.
И простой паркет, и обилие фотографий па степах,
п керосиновые лампы выглядели неуместно в доме,
сработаппом классически, в стиле доброго московского
ампира. Но время безжалостно к любому прежнему
58
стилю, оно пспзбежно прежпий стиль рушит и предла¬
гает взамен новый: мебели, политики, взаимоотноше¬
ний, искусства. В этой связи стиль пе просто форма, оп
сознательное или интуитивное выражение бытия.
Непремсппые чаепития, замыкающие лопатинские
«среды», разряжали, успокаивали нервозную атмосфе¬
ру, и за столом, уже в легкой обстановке, приглашен¬
ные засиживались иногда до рассвета, раскладывали
ломберные столы (к которым подсаживался и Толстой:
в игре горячился, а карты держал в руках красиво,
«как живых птиц»), шутили на литературные, как пра¬
вило, темы.
Одни раз говорили о чеховском «Дяде Ване», и Тол¬
стой отпустил свое любимое: «Чего ему еще нужно,
Астрову? Тепло, играет гитара, славно трещит свер¬
чок. А оп сначала хотел взять чужую жену, теперь о
чем-то мечтает»,— и стал рассказывать вдруг о любо¬
знательных иностранцах, которые летели в Хамовники,
как мотыльки на свет, с каким-то странным упорством.
Человек с острова Ява и человек с мыса Доброй Наде¬
жды сошлись по случайности день в день и говорили
вместе: по-англпйскн и по-французскп. Чуть раньше
американская писательница Хепгуд, сидя иа диване,
все назойливо пытала: «Отчего не пишете?»
— Пустое занятие,— освобождался от пее Тол¬
стой,— книг слишком много, и теперь какие бы книги
пи написали, мир пойдет все так же.
И уж совсем нелепо явились те две сестры, кото¬
рые, чтобы увидеть «русского гения», одна — через
Атлантический, другая — через Тихий океан «и съеха¬
лись и опять едут».
Стали говорить о семейных делах в Гагаринском,
оказалось: много и здесь странностей, ерундистики.
Кстати, слово «ерундистика» Толстой любил, бывало,
59
скажет Сулержицкому (норовящему все перегнуться
через стул к чужим картам) о новом искусстве, о де¬
кадентах: «Это, Левушка, пе стихи, как говорили в
средине века,— а шарлатанство, ерундистика, бес¬
смысленное плетение слов»,— и добавлял по поводу
Бальмопта, что его романтизм — «это от страха взгля¬
нуть правде в глаза».
А правда была рядом. Опа заглядывала во все окош¬
ки лопатипского особняка, за которыми стояла Москва:
ночлежные дома, городовой с саблей и пистолетом, сы¬
тые рысаки и лакированные кареты, «шатания» пьяных
фабричных, цветы, бархат, духи, лайковые перчатки,
городские свалки, праздные разговоры, пятнадцати¬
летние проститутки, благотворительные концерты, пус¬
тые желудки и диковинные автомобили па гуттаперче¬
вых колесах, стреляющие вонючим керосиновым дымом.
Здесь мы и погасим экран волшебного фонаря.
Здесь — пауза, поскольку сюжет сам только что вывел
нас к границе, к кромке водораздела между прошед¬
шим и памятью, жизнью и историей: с этого, другого
берега можно теперь наблюдать за ней лишь в бинокль
воображения и знания. Однако извив перед тобой свер¬
кающей па солнце ленты, эта нейтральная полоса вре¬
мени — не разрыв, а, наоборот, соединение уже прой¬
денного и нового пути.
Толстой описал, как Наполеон впервые увидел Мо¬
скву с Поклонной горы. Она «расстилалась просторно
с своею рекой, своими садами и церквами и, казалось,
жила своею жизнью, трепеща как звездами своими ку¬
полами в лучах солнца...
Всякий русский человек, глядя на Москву, чувст¬
вует, что она мать; всякий иностранец, глядя на нее и
60
пе зпая ее материпского значения, должен чувствовать
женственный характер этого города, и Наполеоп чув¬
ствовал его».
Сегодня Москва не такая, как двести или даже пять¬
десят лет назад, не такая, как при Штейнгеле, Рылееве
и Пушкине, Гоголе, Толстом и Фете, но в ее перерож¬
денном теле остались еще древние, по пульсирующие
клетки, и пельзя позволить умереть им, потому что по¬
теря памяти — трудноизлечимая болезнь.
Особняк с потайною дверью — молекула такой клет¬
ки. Он вбирал в себя, конил звуки и краски революций
и войн, рождения и смертей, рассветов и закатов. Тут
жили паши соотечественники, бывали разные люди,
совсем теперь забытые и те, что сложили цвет и совесть
русской культуры и, больше того, культуры мира.
Тут собирались члены «тайного общества», и при¬
ходили опи к тому, против имени которого Толстой на¬
писал одно слово — «средний». Что означало это слово
и кем мог быть «средний» в романе «Декабристы»? Тут
собирались многие из уже исчезнувшего столетия: и та¬
кие, как философ Сергей Иванович Кознышев (брат
Левина), и такие, как сам Константин Левин, как Стива
Облонский, Нехлюдов, как «высокий, полный человек с
седеющими бакенбардами», председатель суда Михаил
Петрович, судивший Катюшу Маслову. И если бы сте¬
пы умели помнить, они помпилп бы пх голоса.
Тут грелись у огня, добывали истину, страдали,
смеялись, писали книги, ошибались, слушали музыку,
любили, изменяли, обманывались и надеялись.
Надо заставлять себя вспоминать прошедшее: дав¬
нее и не очень давнее, хорошее и плохое. Это создает
эффект зеркала: объявляется задний плап, начинаешь
выделять лучшее от худшего, а значит, понимать разум¬
ное, прекрасное, полезное в поступках и мыслях, так
61
как все познается в сравнении и смысл времени двояк:
оно пе только рушит, ио и составляет жизнь.
Посмотри же на пего, на этот желтенький домик:
кончается его судьба очага, начинается его судьба па¬
мятника. И кто знает, что важнее? Пак и чем разде¬
лять, да и нужно ли? Ведь замкнулся обыденный круг
бытия, в точке же замыкания произошло чудо: выду¬
манные герои будто бы и жили на самом деле, а ба¬
нальная материя (штукатурка, кирпич) наоборот — пе¬
решла в миф.
Эти метаморфозы, конечно, условны: они нс подчи¬
няются календарю и пе ограничены хрестоматией, по
зато образуют ту несказанную силу, ту «мыслимую ли¬
нию, лишь звучащую — пе осязаемую», которая одно¬
временно и паша вечная намять, п наш живой корень.
ИБ № 1094
АЛЕКСАНДР ЕФИМОВИЧ БАСМАНОВ
ОСОБНЯК С ПОТАЙНОЙ ДВЕРЬЮ
Заведующий редакцией Ю. Александров
Редактор Л. Карабанова
Художник А. .Маркевич
Художественный редактор Э. Розен
Технический редактор Г. Бессонова
Корректоры Т. Горячева, 3. Кулемина
Сдано в набор ! 0.00.81. Подписано к печати
10.08.81. Л 94897. Формат 70х108'/а. Бумага ти¬
пографская .М 1. Гарнитура «Обыикооепная
иооая». Печать высокая. Уел. пая. л. 3,5. Уч.-
пзд. л. 3.12. Тираж 50 000. Заказ 1290. Цена
25 коп.
Ордена Трудового Красного Знамени
издательство «Московский рабочий»,
101854, ГСП. Москва. Центр,
Чистопрудный бульвар. 8.
Ордена Ленина типография
«Красный пролетарий»,
103473. Москоа. 11-473, Краснопролетарская, 10.
Басманов А. Е.
Б27 Особняк с потайной дверью. — М.: Моск, рабо¬
чий, 1981 г,— 64 с.
Книга рассказывает о доме hi 15 на улице Рылеева (бывш.
Гагаринский пер.) — образце русского дсревянпого ампира, ко¬
торый является танже у1гикальпым памятником истории и куль¬
туры.
В
20904-035
М172(03)—81
143-81. 1905040000
ББК 63.3 (2-2М)
9С-М
25 коп.
Дом № 15 на улице Рылеева —
образец
русского деревянного ампира,
который является также
памятником истории и культуры.
Он был построен
после пожара 1812 г.
для В. И. Штейнгеля,
будущего декабриста.
С 1880-х гг. в этом особняке
жил известный московский юрист
и общественный деятель
М. Н. Лопатин, у которого бывали
Л. Толстой, Писемский,
Достоевский, Фет, Бунин.