/
Author: Сэлинджер Джером Дэвид
Tags: художественная литература на английском языке художественная литература повесть рассказы американская литература
ISBN: 5-94643-032-7
Year: 2004
Text
НФ
«Пушкинская
библиотека»
ИЗДАТЕЛЬСТВО
РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ
АВЕРИНЦЕВ СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ
БАКЛАНОВ ГРИГОРИЙ ЯКОВЛЕВИЧ
ГЕНИЕВА ЕКАТЕРИНА ЮРЬЕВНА
ГРАНИНДАНИИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ
ИВАНОВ ВЯЧЕСЛАВ ВСЕВОЛОДОВИЧ
КОМЕЧ АЛЕКСЕЙ ИЛЬИЧ
ПИОТРОВСКИЙ МИХАИЛ БОРИСОВИЧ
ЧХАРТИШВИЛИ ГРИГОРИЙ ШАЛВОВИЧ
ШВЫДКОЙ МИХАИЛ ЕФИМОВИЧ
Джером Д эвид
СЭЛИНДЖЕР
НАД ПРОПАСТЬЮ
ВО РЖИ
ПОВЕСТИ
РАССКАЗЫ
S &ИЗДАТЕЛЬСТВО
НФ «Пушкинская библиотека»
Москва 2004
УДК 821.111(73)
ББК 84 (7Сое)
С97
Серия «Золотой фонд мировой классики»
основана в 2002 году
Составители серии К.Н. Лтарова, А.Я. Ливергант
Вступительная статья и примечания А.М. Зверева
П еревод с английского
Оформление А.А. Кудрявцева
Издание осуществлено при поддержке
Института «Открытое общество»
(Фонд Сороса) — Россия
Сэлинджер Д.Д.
С97 Над пропастью во ржи. Повести. Рассказы: Пер. с англ. /
Д.Д. Сэлинджер. — М: НФ «Пушкинская библиотека», ООО
«Издательство АСТ», 2004. — 863, [1] с. — (Золотой фонд
мировой классики).
ISBN 5-94643-032-7 (НФ «Пушкинская библиотека»)
ISBN 5-17-013216-6 (ООО «Издательство АСТ»)
В томе представлены самые известные произведения классика
американской литературы XX века Джерома Дэвида Сэлинджера.
УДК 821.111(73)
ББК 84 (7Сое)
© Составление серии «Золотой фонд мировой классики».
НФ «Пушкинская библиотека», 2002
© Вступительная статья и примечания.
А.М. Зверев, наследники, 2004
© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2002
Сэлинджер: тоска по неподдельности
Загадочность Сэлинджера не перестает изумлять даже через три
дцать лет после его фактического ухода из литературы. Так и не вы
яснены причины, побудившие к такому решению: чувство исчерпан
ности своих писательских возможностей? Опасение повторять и ти
ражировать себя? Но может быть, вернее предположить какой-то глу
бокий перелом во взглядах, нечто родственное пережитому Толстым,
который к старости находил ничтожными и постыдными свои худо
жественные сочинения. Или отшельничество, которое предположи
тельно должно увенчаться гениальной, всеобъемлющей книгой. Так
уже бывало в истории литературы. Вспомним второй том «Мертвых
душ», над которым Гоголь бился столько лет и даже как будто достиг
цели, во всяком случае, сообщил младшему Щепкину, что работа окон
чена, —но лишь с тем, чтобы в тот же вечер высмеять «этот вздор».
Существовала или нет хотя бы вчерне законченная рукопись зло
счастного тома, мы достоверно никогда не узнаем, и, похоже, не ме
нее таинственной останется судьба «большой книги» Сэлинджера,
если, конечно, она не миф. Периодически сообщения о его сенсаци
онном романе, вроде бы уже почти готовом для печати, появлялись в
газетах до середины 80-х годов. Но каждый раз выяснялось, что это
очередная выдумка погорячившихся журналистов. В отличие от Го
голя Сэлинджер не возмущался, не опровергал, давая понять, что его
вообще не затрагивает мирская суета. Слухи увядали сами собой. По
том они прекратились вовсе. Сэлинджера оставили в покое, хотя вре
мя от времени возобновляются разговоры о его странной жизни в го
роде Корниш, который стоит на берегу реки Коннектикут.
Проверить эти пересуды невозможно, потому что Сэлинджер ка
тегорически отказывается от интервью и публичных выступлений, не
поддерживая никаких контактов ни с литературной, ни с читатель
ской средой. Упорно держится мнение, что затворником он стал пос
ле того, как обратился к буддизму, и что повообретенная вера заста
вила его отказаться от творчества как слишком мирского занятия. В
Корнише у Сэлинджера дом с садом, обнесенный высокой оградой.
Никто из соседей там не бывает, по, впрочем, соседей и нет, дом стоит
на проселке, ведущем из города к дальним фермам.
Известно, правда, что посреди сада построено что-то наподобие
летнего домика. Говорят, своими очертаниями он напоминает замок
Мюзо, старинное поместье в Швейцарии, которое купили для Рильке
друзья сразу после Первой мировой войны. Там стареющий немец
кий поэт пережил необычайный прилив вдохновения, которому ми
ровая лирика обязана «Дуинезскими элегиями», написанными за не
сколько недель.
Сэлинджер, преклоняющийся перед Рильке — об этом есть не
сколько достоверных свидетельств, — в своем замке провел уже не
сколько десятилетий, по пока из-под его пера не вышло ничего сколь
ко-нибудь заметного. Вообще ничего. По слухам, чуть ли не ежеднев
но он с утра запирается во флигеле, проводя там долгие часы, посвя
щенные —чему? Рукописи, которой, как той гоголевской, сожженной,
назначено стать откровением, явив миру абсолютную нравственную
истину? Или медитации, внутреннему созерцанию и самовоспита
нию? Скорее второе, так как творчество всегда было для Сэлинджера
поиском того, что в мифопоэтических индийских текстах именуется
«сатья», — ценностей, даруемых единством бытия и истины. Но ро
дится или не родится из подобных медитаций текст, который мог бы
стать одним из самых значительных документов духовной истории
нашего времени, —об этом остается только гадать.
Постепенно надежда угасает даже у самых преданных почитате
лей американского прозаика. Да и как иначе? Последнее художествен
ное произведение, которое им опубликовано, фрагмент «Шестнадцатый
день Хэпворта 1924 года», датируется 1965 годом. Тридцать лет —срок
более чем достаточный, чтобы пригасить любой энтузиазм. А Сэлин
джер за все эти годы напомнил о себе всего один раз, высказавшись в
1974-м на страницах «Нью-Йорк тайме», похоже, с единственной целью —
чтобы его больше не тревожили. И высказался он так: писатель —суще
ство с очень хрупкой психикой, его надо воспринимать как человека,
но обычным понятиям, не вполне нормального. О том, что составляет
для него смысл жизни, пи один серьезный писатель говорить не ста
нет, незачем задавать ему глупые вопросы, над чем он работает. Что
же касается публикаций, пусть от него ничего не ждут. Сэлинджер об этом
просто не думает. Ему намного дороже собственный душевный покой.
После этого окрепло подозрение, что Сэлинджер и правда не впол
не нормален. Даже в медицинском отношении, не говоря о критериях
обычного здравомыслия. Поговаривали, что и дом в Корнише на са
мом деле пуст, а хозяин находится в лечебнице, откуда ему не выйти.
Видимо, это не больше чем домыслы, и не исключено, что они спрово
цированы самим Сэлинджером, в конце концов добившимся желае
мой цели: о нем перестали шуметь, его перестали подкарауливать у
ворот усадьбы и приглашать на престижные симпозиумы. Он предос
тавлен самому себе. Бог весть, принесет ли уединение что-то очень
значительное в литературном смысле.
Пока приходится констатировать, что творчество Сэлинджера —
это прославившая его повесть о Холдене Колфилде (ее принято на
зывать романом, но это чистая условность), четыре относительно за
вершенных фрагмента недонисанного цикла о семье Глассов, знаме
нитая книга «Девять рассказов» (1953), которую многие тоже счита
ют целостным повествованием, и два с половиной десятка новелл,
появившихся еще до того, как был создан шедевр, озаглавленный по
строке из Бернса «Над пропастью во ржи» (1951). Это издание пред
ставляет нам Сэлинджера почти исчерпывающе: не вошли лишь заго
товки, предваряющие «Над пропастью во ржи».
Что же касается его жизни, пишущим о Сэлинджере приходится
довольствоваться немногочисленными твердо установленными фак
тами и скудными интервью, одно из которых, данное школьнице из
Клермонта, носит полушутливый характер. Конечно, многое остает
ся непроясненным, вызывает споры. Однако биографическую канву
можно восстановить без труда.
Находят что-то знаменательное в том, что дата рождения Сэлин
джера — 1 января 1919-го, первый день первого мирного года после
первой катастрофической войны нашего столетия. Впрочем, не исклю
чено, что в действительности дата другая, неделей раньше или позже:
документов нет, а склонность Сэлинджера мистифицировать публи
ку, чрезмерно интересующуюся его частной жизнью, хорошо извест
на. Он, например, как-то обмолвился, что у него дед по отцу был рав
вином, хотя это, похоже, чистая выдумка. Биографы не обнаружили
никаких следов иудаистского воспитания. Зато установили, что отец
писателя, коммерсант-оптовик, всю жизнь занимался импортом вет
чины из Европы. Детей (была еще сестра Дорис, восемью годами стар
ше) растили в духе методизма. Этого хотела мать, по происхождению
ирландка с шотландскими примесями, как большинство жителей
Кливленда, родного города Сэлинджера.
Рос он, правда, уже в Нью-Йорке. Из скупых воспоминаний писа
теля о его ранней юности контуром проступают картины спортивных
летних лагерей для подростков, будничной рутины в военной школе
Вэлли-Фордж —все это не оставит никакого следа па страницах бу
дущих книг. Кажется, несколько раз он сопровождал отца, предпри
нимавшего поездки по торговым делам в Вену и в Польшу, затем слу
жил па шведском пароходе, участвуя в развлекательных программах
для купивших круиз по Карибскому морю. Обо всем этом нужно го
ворить со знаком вопроса, так как после Вэлли-Фордж в биографии
Сэлинджера начинается время белых пятен. Серьезного образования
он, во всяком случае, не получил, хотя несколько месяцев посещал
литературные курсы при Колумбийском университете. И в марте
1940-го напечатал свой первый рассказ.
Через полтора года война добралась и до Америки. Сердечная
аритмия сделала Сэлинджера непригодным для пехоты. Но в армии
он находился с начала мобилизации, участвовал в высадке на побере
жье Нормандии, был связистом, служил в контрразведке. Согласно
неподтвержденной версии, па фронте он познакомился с Хемингуэ
ем. Тот приехал к ним в часть с репортерским заданием и стал похва
ляться пистолетом, изъятым у пленного немца. А чтобы все убеди
лись, как точно бьет «люгер», выстрелом снес голову цыпленку, —исто
рия очень правдоподобная, учитывая особенности Хемингуэя, не раз от
меченные мемуаристами. Сэлинджер был глубоко шокирован этой
нелепой воинственностью. Выпады против Хемингуэя, олицетворяюще
го неприемлемый тип поведения, равно как невзыскательную лите
ратуру, появятся и в «Девяти рассказах», и в повестях о Глассах. А
все началось, быть может, с того пустячного фронтового эпизода.
1945 год был временем самой большой творческой активности
Сэлинджера, если судить по публикациям. Он печатал рассказ за рас
сказом, и читателю уже был представлен Ходден Колфилд —так зва
ли солдата, который пропал без вести в Европе. Ему было всего де
вятнадцать лет. Остались брат Винсент —о его гибели мы узнаем из
другого рассказа —и совсем маленькая сестра Фиби. Потом появил
ся и рассказ, где описан школьник Холден, каникулы, первая влюб
ленность, первое похмелье. Этим рассказом Сэлинджер дебютировал
в «Ныо-Йоркере», самом престижном из американских литературных
журналов. Там он будет печататься все недолгие годы своей славы.
Известно, что первый вариант повести, которая и принесет ему
успех, был готов у Сэлинджера к концу 1945-го, даже отправлен в из
дательство, но затем изъят автором и коренным образом яерерабо-
тан. Окончательная версия, получившая бернсовское название —прав
да, строка из баллады шотландского поэта перефразирована, —уви
дела свет 16 июля 1951 года, и эта дата останется в истории американ
ской литературы. К тому времени уже появились почти все ставшие
знаменитыми новеллы. Известность Сэлинджера делалась все более
широкой, да и Холден не явился для тогдашней читающей публики
незнакомцем. Но все равно «Над пропастью во ржи» воспринимается
как прорыв в другое литературное измерение. И не только. Это боль
ше чем литература, скорее манифест, декларация, исповедание веры
целого поколения, во всяком случае, художественный документ, уве
ковечивший и свое время, и некий тип сознания.
Теперь это очевидно, но первые отклики критиков были очень
сдержанными, а подчас и враждебными. Зато читательский триумф
сразу стал несомненным, и для Сэлинджера началась эпоха благопо
лучия. Тогда он и купил участок с домом па окраине Корниша, жил
там со своим ризеншнауцером и писал «Фрэппи». Опубликованная в
январе 1955-го, повесть стала его свадебным подарком Клэр Дуглас.
Они поженились месяц спустя.
Теперь детям уже иод сорок, и оба наотрез отказываются что бы
то ни было сообщать журналистам, интересующимся творческой фор
мой и психическим состоянием их отца. Волна восторгов, споров, не
доумения пошла на спад где-то с середины 60-х, а нелюдимость Сэ
линджера и его упорное молчание — кроме запрета перепечатывать
новеллы, не включенные в «Девять рассказов», от него не было вес
тей, — в итоге привели к тому, что он в массовом восприятии стал
фигурой едва ли не легендарной или но меньшей мере принадлежа
щей далекому прошлому. Многие изумляются, узнавая, что он наш
современник. И не только в метафорическом смысле.
Знаменитая повесть начинается отказом повествователя подни
мать со дна «всю эту дэвидкопперфилдовскую муть». И если подра
зумевать характер рассказа, он впрямь отмечен максимальной сосре
доточенностью на происходящем здесь, сейчас, непосредственно пе
ред читателем, а вся предыстория отсутствует: ни «где я родился», ни
«как провел свое дурацкое детство». Однако при всем том Диккенс
напоминает о себе читателю Сэлинджера вполне внятно, пусть это
имя не названо среди тех, кто, по свидетельству американского про
заика, был чем-то ему важен в годы творческого становления.
Свидетельство —оно так и осталось единственным —было полу
чено У. Максуэллом, приурочившим к выходу в свет «Над пропастью
во ржи» большую статью, основанную на беседах с писателем. Сэлин
джер упомянул с десяток имен, редко оказывающихся рядом, когда
речь идет о пережитых сильных увлечениях. Ките в этом перечне со
седствует с Прустом, Джейн Остин —с Шоном О’Кейси, есть и три
русских классика: Достоевский, Толстой, Чехов. Подобные призна
ния, конечно, не следует воспринимать с простодушной доверчиво
стью. Рильке, например, Сэлинджером тут не назван, но ведь неспро
ста жена Симора Гласса жалуется матери, что муж совсем ее извел
немецкими стихами, которые написал «единственный великий поэт
нашего века». Не назван и Фицджеральд, хотя другой представитель
семейства Глассов отзывается о «Великом Гэтсби» как о своем «Томе
Сойере», —значит, без этой книги он вырос бы другим. Уж не розыг
рыш ли весь приведенный Максуэллом список?
Но даже если и розыгрыш, лакуна, какой воспринимается отсут
ствие в нем Диккенса, все равно выразительна. Потому что на самом
деле тут прямые связи, хотя нет никакого влияния. Есть общность
темы, обозначившейся в нескольких самых ярких романах англий
ского гения, особенно «Больших надеждах», а для Сэлинджера став
шей без преувеличения центральной и неотступной. Это тема, кото
рая трудно поддается формулировкам, делая их неизбежно прибли
зительными, однако всякий раз речь идет о мучительном переходе из
мира юности во взрослый мир. О том, как трудна происходящая при
этом смена ценностей, какие она влечет за собой травмы и потери,
какое отчаянное, хотя и безнадежное сопротивление вызывает сама
неизбежность такого шага.
У Сэлинджера этот мотив возник уже в самых первых рассказах.
Тех, которые он не хочет перепечатывать, находя их художественно
слабыми.
Вряд ли с авторской оценкой так уж безоговорочно согласятся
читатели.
Иногда она до очевидности несправедлива: допустим, если речь
идет о таком рассказе, как «Девчонка без попки в проклятом сорок
первом». Правда, он написан уже после войны, далеко не новичком,
однако Сэлинджер отрекся ведь и от этого своего детища, словно для
него оно остается пробой пера, не больше. А на самом деле перед нами
проза мастера. И в ней все очень сэлинджеровское: героиня, которая
страшится взрослеть, хотя ей самой не полностью ясны собственные
побуждения, и топкая смена регистров повествования, то слегка на
смешливого, то щемящего, и лирический сюжет, вырастающий из
вполне тривиальной истории. Многие были бы счастливы, сумев на
писать —так написать —эти несколько страниц.
Не признавая их настоящей литературой, Сэлинджер, конечно,
исходит из чисто субъективных критериев. И можно лишь пожалеть,
что долгие годы его созданные в молодости новеллы оставались прак
тически недоступными.
Может быть, помимо забот о своем писательском реноме, им ру
ководило опасение, что рассказы поймут как беллетризированные
фрагменты автобиографии. При свойственной Сэлинджеру скрытно
сти такие опасения легко попять. Однажды, работая над хроникой
Глассов, он высказался в том духе, что в литературе нельзя смеши
вать идущее непосредственно от событий жизни автора и отмеченное
печатью его личности: допустимо только второе. Очень распростра
ненные после Флобера призывы раз и навсегда изгнать из литерату
ры субъективизм пропали для Сэлинджера втуне. Хотя в наш век они
получили дополнительное —и очень серьезное —эстетическое обос
нование, которое предоставил Т.С. Элиот с его доктриной надличност
ной поэзии.
Но Сэлинджер неизменно субъективен, иначе говоря, у него все
по-своему увидено, осознано и пережито. С годами эта пристрастность
взгляда, нескрываемая индивидуальность восприятия будут у него
чувствоваться лишь сильнее и сильнее. И одновременно —все мень
ше и меньше будет чувствоваться автобиографический материал, а
невозможность прочитать за событиями, составляющими повество
вание, другие, из которых складывалась жизнь автора, и постоянно
присутствующий элемент игры в доиодлипиость, остающуюся толь
ко игрой, —все это будет приводить в отчаяние интерпретаторов цик
ла о Глассах. Ведь эти повести все время провоцируют биографиче
ские прочтения, но именно провоцируют, а па поверку не дают для
них оснований.
С новеллами дело обстоит проще: как все начинающие авторы,
Сэлинджер больше доверяет действительно происходившему, а не
творческой фантазии, и «личное» у него еще почти не отделилось от
«автобиографии». Впрочем, «автобиография» тоже не самое верное
слово в этом контексте, поскольку рассказы начинающего Сэлинд
жера совсем не напоминают лирический монолог. Не так существен
но, до какой степени они навеяны пережитым самим автором, важ
нее, что сейчас они кажутся зарисовками уже далекой от пас реально
сти, хотя и не очень отчетливыми. В них и правда сделана попытка
донести атмосферу того времени, тогдашнее преобладающее умона
строение, как пи расплывчаты такие понятия. И отчасти Сэлинджер
этого добился.
Теперь кажется, что все нити и тянутся к знаменитой повести, и
расходятся от нее дальше. Иногда даже говорят, что все написанное
Сэлинджером —в сущности, одна большая книга. Это явное преуве
личение. Но сквозные мотивы действительно просматриваются с боль
шой ясностью. Прежде всего мотив бегства от окружающего, старая,
казалось бы, давно исчерпанная романтическая гема. У Сэлинджера
она приобретает особое звучание.
Возникла она уже в самых первых его рассказах. Как не обращать
внимание па ту страсть к кинематографу, которая владеет его героя
ми: и Лоис Тэггетт, спешащей в кино с самого утра, как неисправи
мый курильщик начинает день с сигареты, и тетей Репой, просижива
ющей сеанс за сеансом, чтобы заглушить тупую боль воспоминаний,
и пи о чем всерьез не задумывающейся Элейн, которая инстинктивно
предпочитает полутьму кинозала обустроенному семейному гнезду.
Волшебный мир экрана, волшебный в самом примитивном значении
слова, т.е. ничего общего не имеющий с жестокой прозой обыденно
сти, кажется им исцелением от всех ран, от всех обид и разочарова
ний. В равнодушном и неуютном мире, где персонаж Сэлинджера на
каждом шагу сталкивается то с непониманием, то с холодной расчетли
востью, то с откровенной неприязнью, чарующая, изящно выстроенная
история, какими заполнены киноленты, начинает восприниматься как
другое бытие, где все из мира магии и чуда. Пусть чаще всего показыва
ют или пошловатую сказку, или «мыльную онеру», это не имеет для ге
роев значения. Даже и суррогаты искусства служат защитой от буднич
ности. А если вспомнить, какая реальность вступает в свои права, как
только вспыхнет свет, возвещая о конце фильма, дорого и необходимо
даже непритязательное, поддельное волшебство.
Словечко «липа», ставшее одним из самых ходовых в лексиконе
нескольких поколений, найдет Холден Колфилд, и он же первым за
говорит о том, что «липовое» все вокруг, не исключая киноактеров, —
сплошное лицемерие, нескончаемая фальшь, нагромождения поддель
ных ценностей, выдаваемых за истинные этические понятия. Но при
мерно так же, сделав исключение для кино, осознают окружающее
персонажи, появившиеся у Сэлинджера еще за несколько лет до его
повести, причем чаще всего они, как те же Лоис или Элейн, явно об
делены авторской симпатией. Ведь, если присмотреться, перед нами
варианты одной и той же жизненной позиции, воплощения одного и
того же человеческого типа.
Подразумевая Холдена, этот тип обозначат словами «беглец» или
«отклоняющийся», наиболее частыми в необозримой критической ли
тературе, которая посвящена «Над пропастью во ржи». Они, разумеет
ся, точнее, чем определение «бунтарь», которое настороженный повестью
советский официоз сопровождал уточнениями типа «бесцельный», «ин
дивидуалистический» и «негативистский». На самом деле никакого бунта
нет вообще. И все претензии к героям Сэлинджера, продиктованные тре
бованиями целенаправленности протеста —а они предъявлялись и аме
риканской критикой, —попросту абсурдны.
Герои вовсе не протестуют, не отвергают, не противопоставляют.
Они всего лишь стремятся не участвовать в той человеческой коме
дии —или трагедии, —которая развертывается вокруг. У них собствен
ная логика и своя система приоритетов —на чей-то взгляд, притяга
тельная, а но другому мнению, несостоятельная, но уж неоспоримо
своя. Не такая, как у всех или по меньшей мере у большинства.
Вот это и сближает таких разных персонажей Сэлинджера, как
Лоис Тэггетт с ее нелепым замужеством, и воспринимающий себя
спасителем на краю бездны Холден, и Симор Гласс, шагнувший в эту
бездну вроде бы без всякого внешнего повода, если не почувствовать,
какой сложный подтекст соткан еле заметными штрихами па несколь
ких страницах, занимаемых рассказом «Хорошо ловится рыбка-бапан-
ка». Основной персонаж был найден Сэлинджером очень рано, и по
чти сразу появился его антагонист: он воплощает разумность, безли
кость, практицизм по принципу «живи как все». И совсем не обяза
тельно, чтобы этот персонаж таил в себе угрозу для героя, которую
Холден почувствовал в лифтере отеля и йотом, быть может, напрасно
заподозрил в бывшем учителе Аптолипи. Намного более типичен слу
чай, когда находящиеся рядом безвредны, как супруг Лоис в своих
непременно белых носках. У Сэлинджера мелочи вроде этих злопо
лучных носков или велеречивых сентенций школьного преподавате
ля истории начинают восприниматься как знак невыносимой триви
альности. И деться от этой пошлости некуда, разве что удрать. В кино,
в зоосад, в луиа-иарк, где можно унестись в фантастический мир, уса
див сестру па деревянную лошадку и наблюдая, как она катается иод
хлещущим словно из ведра дождем.
И расстановка героев, и сам конфликт обозначились у Сэлиндже
ра в начальную пору творчества, однако далеко не сразу были найде
ны художественные ходы, действительно неповторимые, как его пи
сательская индивидуальность. Возможно, претензии к собственным
ранним рассказам он испытывал от того, что повествование в них раз
вивается по знакомой, сотни раз использованной схеме. В свое время
Сэлинджер связывал немалые надежды с новеллой «Братья Варио-
ни», даже надеялся заинтересовать ею Голливуд. Для таких расчетов
были основания: коллизия, фабула, характеры —все здесь узнаваемо
для выросших на поверхностной беллетристике, па банальностях в
том роде, что бездуховное американское общество, предоставляя щед
рые возможности карьеристам, не дорожит серьезными художника
ми. И в рассказах, навеянных впечатлениями армейских лет, такого
рода банальности обычно чересчур на виду: иной раз не верится, что
это и вправду Сэлинджер.
Хотя есть исключения: прежде всего рассказ о последней уволь
нительной в город перед отправкой на фронт, за океан, —это уже го
товый эскиз характера, прославившегося иод именем Холдена, а за
тем Бадди Гласса (кстати, Холден тут упомянут, по как пропавший
без вести). Со временем изменится очень многое, и сам главный ге
рой приобретет глубоко своеобразные черты, но останется наметив
шийся принцип художественного построения: действие, замкнутое
рамками одного дня или распадающееся на несколько фабульно едва
скрепленных эпизодов, поэтика мимолетных, лишенных внешней обя
зательности штрихов, которые создают максимальный эффект зри
мости.
Не приходится удивляться, что после войны пропавший на фрон
те Холден «нашелся». Этюды, связанные с разработкой этого харак
тера и стоящей за ним проблематики, продолжали накапливаться. Мы
видим Холдена совсем подростком: вот он обдумывает, как сбежать
из школы, вот с девочкой, за которой вроде бы ухаживает, отправился
смотреть какую-то чепуху в мюзик-холле. А вот и первый набросок
знаменитого ночного разговора с Фиби, того, в котором появляется
строка из Бернса.
Но именно но той причине, что некоторые эпизоды повести, если
ограничиться фабулой, кажутся просто цитатами из уже напечатан
ных к 1951 году рассказов, особенно понятно, какого масштаба и зна
чения творческий сдвиг потребовался для того, чтобы написать «Над
пропастью во ржи».
Хотя в новелле «Опрокинутый лес» модный поэт кокетничал пе
ред провинциалкой своей приверженностью ко всему естественному
в искусстве и неприятием всего сконструированного, придуманного,
самому Сэлинджеру эта эстетическая позиция не близка. Знающим
самую большую новеллу из всех напечатанных перед тем, как появится
«Над пропастью во ржи», пет надобности объяснять, насколько авто
ру чужеродны ее главный персонаж и весь его строй мыслей. Однако
тем, кто открывает Сэлинджера, читая знаменитую повесть, трудно
избавиться от ощущения, что это и правда всего лишь прямодушная
исповедь подростка первых послевоенных лет, которую автор где-то
подслушал, постаравшись записать как можно более тщательно, с со
хранением всех характерных словечек, интонаций, эмоциональных
оттенков. Если тут и распознается элемент зрелого мастерства, то
проявилось оно главным образом в том, чтобы дать герою возмож
ность выговориться до конца, не поправляя его и не перебивая.
Лишь через несколько лет, когда стало сглаживаться первое —не
преувеличивая, ошеломляющее —впечатление от монолога подрост
ка, изгнанного за неуспеваемость из школы и па два-три дня нредо-
ставленного самому себе в неуютном, продуваемом декабрьскими вет
рами Нью-Йорке, увидели, что весь этот монолог представляет собой
литературу, а вовсе не спонтанную речь главного персонажа, кото
рый покоряет своей искренностью. Оптический обман, заставлявший
первых читателей повести воспринимать ее чуть ли не как докумен
тальное повествование или, во всяком случае, как чрезвычайно дос
товерное свидетельство о времени, которое в ней воссоздано, посте
пенно ослабел, хотя не исчез вовсе. Открылись смыслы, далеко не ис
черпываемые такого рода правдивостью.
Но можно понять, отчего чувство, что перед нами безыскусное
описание, и не больше, оставалось столь прочным. Об этом позабо
тился сам автор, отчасти добиваясь такого эффекта, хотя, разумеется,
способами сугубо художественными. Тут было не просто доверие к
герою, которого следовало лишь правильно выбрать, и пусть он гово
рит сам о себе. Выбор главного персонажа и правда оказался на ред
кость удачным: поколение —даже не одно —сразу узнавало в нем свою
репрезентативную фигуру, словно никому не дано было выразить со
кровенную жизнь тогдашних подростков, как эго удалось Холдену.
Но такого персонажа надо было отыскать, и Сэлинджер — это под
тверждают его разрозненные новеллы —долго к нему подбирался, от
вергая вариант за вариантом. А уж его идеи, нередко удивительные
даже для людей, которых не назвать толстокожими, и специфические
его понятия, и переживания, обостряющиеся иной раз но сущим пус
тякам, и не высказанные вслух инвективы, не до конца им самим по
нятые, но неотступные боли — все это, покоряя своей человеческой
убедительностью, тем не менее полностью принадлежит литературе.
Точно бы этого не замечая, о Холдене спорили, как могут полеми
зировать о поступках людей, чем-то обративших на себя внимание,
или тех, с кем знакомы накоротке. Это приводило к комичным ситуа
циям, когда Холдену, мальчику шестнадцати лет, пресерьезпо объяс
няли, например, что ему бы следовало более полно соответствовать
этическому кодексу, обязательному для взыскующих этической ис
тины не по капризу. Или, вспомнив этого мальчика, сокрушались из-
за расплывчатости идеалов и ориентиров подрастающего поколения.
В советских условиях комизм приобретал явственный черный
оттенок. Едва повесть опубликовали в 1961 г., влиятельная литера
турная дама тут же забила идеологическую тревогу. Дама когда-то сто
яла близко к Блоку, потом оправдывалась за это перед властью, уби
вая на стадии рукописи книги Ахматовой, и Сэлинджер для нее был
лишним поводом продемонстрировать свою благонадежность. Что это
еще за абстрактная доброта и надклассовая нежность? —грозно воп
рошала дама, добавляя: уж наверняка герою «могло бы прийти в го
лову кое-что более конкретное, чем пропасть». Подразумевалась, ви
димо, баррикада или па худой конец стачком. А не то получается пря
мо-таки «мюнхенская философия»: «борьбу за победу новых отноше
ний» герой не признает, над «чувством прекрасного» насмехается, так
что Холдену прямая дорога в штурмовики.
Для иллюстрации советского менталитета такие выкладки неза
менимы, как и рассуждения другого идейно подкованного литерату
роведа, впоследствии крупного издательского чиновника. Он устро
ил Холдену просто разбор персонального дела с обвинениями в исте
рии и буржуазных замашках. И обличал даже не писателя, а именно
героя, словно между явлением литературы и жизненным фактом раз
ницы особой нет. Вот Холдена и распекали, как нерадивого ученика
на педсовете. Как провинившегося пионера, которому велено выйти
из строя.
Если бы эти разносы ненароком попались на глаза Сэлинджеру,
он, можно не сомневаться, испытал бы чувство удовлетворения, как
человек, добившийся своего. Потому что заказанные возмущения
можно было и проигнорировать, а вот убедительность иллюзии, буд
то Холден в самом деле отыскивает пруд с утками у Южного входа в
Центральный парк или вскипает негодованием при виде похабщины
на стене в Музее этнографии, — эта убедительность дорогого стоит.
Сэлинджер лучше всех своих критиков знал, что это только иллюзия
и что герой взят им из жизни ничуть не больше, чем из повседневнос
ти взяты Дон Кихот или Гамлет, о которых ведь тоже рассуждали —и
не кто-нибудь, а Тургенев —как о психологически узнаваемых типах,
почти что соседях по поместью. А если характер, созданный писате
лем, приобретает такую узнаваемость, даже становится нарицатель
ным, значит, достигнут какой-то особенный, незаурядный эффект.
Именно к такому эффекту Сэлинджер и стремился, потому что
для него тонкое, до последней мелочи продуманное художественное
решение в отличие от очень многих современных прозаиков само по
себе ничего не значит. Он любит использовать мотив игры, на нем
построена, например, новелла «Человек, который смеялся», по праву
считающаяся украшением книги «Девять рассказов». Однако в от
личие, например, от Борхеса или Набокова Сэлинджера никто не
причислит к игровой литературе. У него другое главенствующее
устремление: тоска по реальному и не обманывающему. По непод
дельности.
Как не вспомнить, о чем беседует Холден с сестрой, тайком про
бравшись к себе в квартиру, пока родители в гостях где-то далеко за
городом. В этой сцене, упоминаемой всеми, кто писал о Сэлинджере,
устами героя выражена мысль, которую так часто повторяют и дру
гие персонажи, особенно молодые: нельзя существовать напоказ. Все
должно быть «ио-настоящему», без «липы». Но как увериться, что в
самом деле нет ни лицедейства, пи притворства? Как доказать хотя
бы одному себе, что не существует зазора между побуждением и по
ступком? И что выбор, даже в сложных ситуациях, определен беспри
месным чувством, которое сильнее, чем логика роли, навязываемой
обществом каждому. Сильнее, чем обязанности, накладываемые на
человека его общественной функцией.
С годами обостряется сознание, что никто не свободен ни от функ
ции, пи от роли, заменившей собой естество. Но для большинства тут
лишь банальное правило игры. Его надо усвоить и существовать, не
замечая печального несовпадения личности с самой собой, когда в дело
вступают нормы, принятые социумом. Игнорируя вынужденное раз
двоение, насколько это возможно.
А герои Сэлинджера воспринимают порядок, считающийся нор
мой, как аномалию. Не могут сжиться с тем, что им тоже приходится
каким-то образом приспосабливаться к таким установлениям, во вся
ком случае, с ними считаться. Не принимают всего, что родственно
взглядам и понятиям «подонков», —слово, обладающее очень широ
кой семантикой в лексиконе Холдена. Подонком был сутенер, повстре
чавшийся ему в пыо-йоркском отеле, но и какой-то «некрасивый тип»,
в кафе тискавший под столиком свою некрасивую девицу под рассуж
дения о самоубийстве, —тоже.
«Подонки» все те, кто усвоил циничные законы отношений во
взрослом мире, предав забвению такие ценности, как неподдельность
и человеческая целостность. Для персонажей, которые близки Сэлин
джеру, это забвение равнозначно гибели, и оттого так отчетливо вы
ражена у любого из них ностальгия но безвозвратно уходящему прош
лому. Вот что составляет действительно основной конфликтный узел
рассказов и повестей, завоевавших Сэлинджеру статус современного
классика, —мечта о вечном неведении, которое всегда предпочтитель
нее познания. Попытка длить детство, когда давно истекли все кален
дарные сроки. Сопротивление взрослости, принимающее формы и
трогательные, и драматичные, и смешные.
Травмы, которыми завершается для этих персонажей соприкос
новение с грязью и пошлостью обыденности, болезненные уроки вро
де тех, какие Холден получил от проститутки, посетившей его гости
ничный номер, а еще раньше от дирекции школы, выставившей за
двери неординарного питомца, —все это Сэлинджер описывает с по
коряющей достоверностью. И она не раз побуждала воспринимать его
книги как обличение предрассудков, лицемерия, делячества — сло
вом, как критически осмысленную картину американской жизни, ка
кой она была почти полвека назад. Для таких интерпретаций есть не
только внешние поводы, но и серьезные аргументы. Тем не менее
слишком многое оказывается упущенным.
Ведь, строго говоря, проза Сэлинджера обладает лишь косвенным
сходством с литературой, озабоченной социальными конфликтами.
Гораздо существеннее дЛя нее метафизические коллизии и пробле
мы, потому что герои Сэлинджера бьются над поисками тех духов
ных приоритетов, которые очень сложно установить и еще труднее
сохранить, вовлекаясь в обыденность, от которой нет избавления.
Простодушие, наивность, этическая незрелость, все то, в чем посто
янно винят этих всегдашних чужаков среди преуспевших среднеста
тистических обывателей, вовсе не обязательно выдают какую-то их
обделенность, нехватку жизненных сил. Однако, вопреки расхожему
мнению, не обязательно и возвышают эти персонажи над безликой
массой. Взгляд Сэлинджера аналитичнее, а его суждения далеки от
прямолинейности.
Он просто старается понять саму эту позицию, олицетворяемую
Холденом и некоторыми из Глассов, почувствовать ее и в сильных
сторонах, и в уязвимых, донести ее сущность, которая неизменно сво
дится к одному и тому же: к нежеланию взрослеть. Об этом у Сэлин
джера нигде не сказано впрямую, однако косвенные свидетельства
чрезвычайно выразительны. Например, тональность, в какой описа
но, как герои воспринимают все относящееся к эротической сфере.
Когда-то уже упомянутая литературная дама без обиняков ули
чила Сэлинджера в пристрастии к порнографии. Наглядное подтверж
дение безнадежности случая, когда медведь наступает на ухо! Пото
му что более целомудренного писателя, чем Сэлинджер, в наше вре
мя просто нельзя представить. Ни одной сцены, хотя бы оттененной
эротическими коннотациями, ни одной откровенной подробности.
Кажется —какая старомодность!
Но дело тут скорее не в писательских особенностях Сэлинджера,
а в психологии его персонажей. Для них секс олицетворяет взрослость,
а значит, отказ от неведения, от неподдельности переживания мира —
двух самых главных ценностей, которым привержены они все. Хол
ден с кулаками набрасывается на одноклассника, хвастающегося под
вигами, которые, как тысячи других, совершил на заднем сиденье ма
шины, —это было бы невозможно понять, не почувствовав специфи
ческих смыслов, которыми обладает в сознании героев Сэлинджера
весь мир эроса. Нацарапанное на школьной лестнице краткое руга
тельство ранит Холдена, быть может, больше, чем ранило бы извес
тие о какой-нибудь планетарной катастрофе. Но ведь для него это и
есть катастрофа: проникновение эроса, т.е. неустранимой пошлости,
в тот круг существования, который принадлежит детям. «Сутенерис-
тые типы и шлюховатые блондинки» в холле гостиницы воспринима
ются как вестники Апокалипсиса. Неудачи с ровесницами, и не подо
зревающими, что Холден всерьез отнесется к их ритуальным протес
там, —отнюдь не следствие его эмоциональной черствости, это толь
ко результат инстинктивной боязни эротического посвящения.
То же самое будет в рассказах и в цикле о Глассах. Метафора бег
ства от взрослости и там строит действие, как прежде вокруг нее раз
вертывались — не по фабуле, а но сути —события в «Опрокинутом
лесе» и «Над пропастью во ржи». Повесть выделяется па этом фойе,
пожалуй, лишь одним: в пей бегство становится почти неметафорич
ным. И Холден совершенно серьезно обдумывает свой бесповорот
ный уход из дома, и крохотная Фиби тащит но Пятой авеню гигант
ских размеров чемодан со всем добром.
За рамки метафоры сюжет все-таки не выйдет. Однако у читате
ля, знающего американскую прозу, тут же возникнут многочислен
ные соотнесения. Самое близкое —с Геком Финном, мечтающим уд
рать из-под опеки сердобольной вдовы на «индейскую территорию».
Поэтика Сэлинджера — точный мелкий штрих, который в кон
тексте повествования как целостности приобретает символическое
значение. И конечно, не ради беллетристических красот упомянуты у
него эскимос, сидящий над прорубыо, и пьющие из ручья олени, и
птицы, которые летят па юг. Все это лишь экспонаты и панно в Музее
этнографии, где, поджидая Фиби, Холден вспоминает, как сам млад
шеклассником разглядывал индианку, ткущую ковер, и витрины с
чучелами.
Но музей, куда школьников водят всегда, класс за классом, начи
нает восприниматься как островок детства посреди Манхэттена, где
сплошь небоскребы, потоки машин, толпы деловитых людей. А этот
островок сопрягается с образом реальности, какой она была до появ
ления цивилизации, в мире Сэлинджера выступающей как синоним
взрослости. Холден хоть бы сейчас от нее «удрал к черту на рога»,
воспламенившись мечтой жить где-нибудь в лесу, кормиться чем вый
дет и сознавать себя свободным. От «липы» свободным, от «подон
ков», от мыслей о самоубийстве, почему-то возникающих вместе с
мыслями о корпорации, где высокооплачиваемую должность юрис
консульта занимает Колфилд-напа.
Те же мысли, или очень с ними схожие, набегают в Музее этно
графии. А причина та, что это не просто островок детства. Экспонаты
прежние, по посетитель стал уже «другой» — он вырос, и это не
отвратимо. Может быть, и удастся осуществить реконструкцию эмо
ционального состояния, когда-то испытанного перед этими стендами
ребенком, но неосуществима мечта продлить, сберечь это состоя
ние навсегда или хотя бы надолго. Жажда иевзрослепия оборачи
вается экзистенциальной драмой. Это доминирующий сэлиндже-
ровский сюжет.
К нему писатель возвращается постоянно, хотя и придавая под
час совершенно неожиданные смысловые оттенки своей центральной
коллизии и находя для ее воплощения пепредвидимые художествен
ные ходы, —как, например, в цикле, посвященном Глассам.
Писать этот цикл Сэлинджер начал примерно в ту же пору, когда
у пего выявился, становясь с годами все более сильным, интерес к
философии и культуре буддизма: с середины 50-х годов. Десять лет
творчества были отданы этому замыслу практически безраздельно.
Потом началось затворничество.
Те куски фрески, которые приобрели закопченный вид, с трудом
складываются в единство. Фрагменты создавались без заботы о по
следовательной хронологии событий. Внешняя бессвязность пове
ствовательных линий, вероятно, отвечала выбранному автором худо
жественному принципу —Сэлинджера интересуют мгновения, когда
видна сокровенная суть личности, и совсем не интересует бессобы-
тийпый прозаизм текущего. К тому же герои уже упоминались в трех
новеллах, напечатанных до «Фрэнни», с которой начал публиковать
ся цикл. О некоторых событиях жизни Глассов едва упомянуто. За
подробностями надо обращаться к книге «Девять рассказов».
Если выстраивать историю семьи, распутывая сложно соединен
ные или неожиданно исчезающие нити, начать будет необходимо как
раз с последнего, что появилось в печати. Ведь «Хэнворт» соединяет
две крайние точки этой летописи. Нижняя дата — 1924 —указана в
заглавии, верхняя — 1965 — стоит под вступлением, которое Бадди
предпослал письму старшего брата, сорока годами ранее написанно
му в летнем лагере.
Впрочем, подобная смысловая и событийная упорядоченность
оказывается чисто произвольной. Попытка обнаружить за хроникой
Глассов какую-то житейскую узнаваемость с самого начала встречает
сопротивление текста, построенного так, что эти толкования выгля
дят произвольными и неубедительными. И в конце концов от них
приходится отказаться вовсе. Так как и при самой необузданной фан
тазии невозможно представить, чтобы семилетпий ребенок —а столько
было Симору, когда он поехал в Хэнворт, —сумел написать такое гро
мадное и сложное письмо. Да еще уведомляя родителей, что жить ему
суждено лет тридцать или лишь чуточку больше, и называя имена
писателей, философов, общественных деятелей, о которых он не мог
иметь понятия. Каким бы пи казался вундеркиндом.
Подчеркнутая условность повествования, его вызывающая недосто
верность, имея в виду конкретные обстоятельства и факты, помешала
циклу о Глассах стать таким же популярным, как рассказ о Холдене. Зато
избавила эти повести от вульгарных комментариев, когда не видят раз
ницы между искусством и отчетом. Требовались слишком большие уси
лия, чтобы проступили очертания семейной хроники.
Правда, при желании этого можно было добиться. И тогда перед чи
тателем проходили судьбы детей Бесси и Леса Гласса, эстрадных акте
ров. По примеру родителей актерами решили сделаться младшие —Зуи,
затем Фрэнпи. Один из сыновей погиб в Японии в результате несчаст
ного случая, другой застрелился вскоре после окончания войны. Уэйкер
пошел по духовной стезе, став католическим священником. И только Бе
атриса, она же Бу-Бу, попробовала существовать как все, оставшись обыч
ной средней американкой, на чьих плечах семья и дом.
С нее-то, на первый взгляд наименее яркой из Глассов, надо начи
нать описание их духовной одиссеи. Бу-Бу была представлена чита
телям еще рассказом «В лодке», одним из ключевых для Сэлиндже
ра. Там намечена ситуация легко узнаваемая, почти бытовая, но вме
сте с тем несколько загадочная, как в большинстве сэлинджеровских
новелл.
Упорство, с каким предпринимает все новые попытки уйти из дома
четырехлетпий мальчик, остается внешне немотивированным и
необъясиенным. Но об его сопротивление тому, что принято и заве
дено, разбиваются старания героини создать уютный домашний очаг.
Причем самое примечательное, что Бу-Бу не сетует на фатум, послав
ший ей «трудного ребенка», не пытается переломить характер сына.
Она его слишком хорошо понимает. Ей самой очень близка такая вот
обостренная реакция вроде бы но пустякам, потому что люди чаще
всего не замечают собственного озлобления, пошлости, грубости. Для
других это в порядке вещей, но от Глассов напрасно добиваются, что
бы они были «больше похожи на других людей», как хотелось теще
Симора. Беда в том, что, взрослея, совсем па них не походить стано
вится нельзя.
Тогда и возникает преследующий Глассов выбор между прини
женным, бесцветным существованием с его мелочными бедами и нич
тожными радостями — и небытием. Катастрофическим этот выбор
станет лишь для Симора. Но как угроза он преследует и остальных,
даже тех, кто просто соприкоснулся с кем-нибудь из этого странного
семейства, оказался втянут в это силовое поле, а выйдя из пего, уже
не может существовать так, словно ничего не переменилось.
«Лапа-растяпа» —еще одна новелла, имеющая в творчестве Сэ
линджера обобщающее значение, рассказ, который побудил некото
рых критиков говорить о писателе как приверженце философии,
объясняющей мир в категориях трагического абсурда. Ведь жизнь
Элоизы и в самом деле поломало нелепое событие, случайность. А
следом потянулись внешне бестревожные годы, когда накапливается
ощущение пустоты, с которым все труднее справиться.
Как и другие новеллы Сэлинджера, «Лаиу-растяпу» не раз про
бовали читать в контексте экзистенциализма. Однако возникает зна
чительная трудность: Сэлинджер не принял толкование ответствен
ности, без которого распалась бы вся этическая концепция, исповеду
емая и Камю, и Сартром. Он не верит, что в условиях, когда выбор
полностью несвободен, сознание ответственности, стоический гума
низм остаются — по крайней мере должны оставаться — неистреби
мыми. Для Сэлинджера типичнее случай, когда сломленный судьбою
человек предает собственную духовную сущность, платя за такое от
ступничество по жестокому счету. И эта драма разыгрывается в са
мых тривиальных обстоятельствах, приглушающих безысходность,
как это происходит в рассказе «Лапа-растяпа». Но есть Рамона, де
вочка в очках с толстыми стеклами, все время выдумывающая себе
кавалеров-ровесников, чтобы свести к минимуму общение со взрос
лыми. А с Рамоной рассказ заполняется коллизиями, к которым у Сэ
линджера стянуты все основные нити.
И «Лаиа-растяпа», и «В лодке» с журнальных страниц перешли
на книжные. Сборник был назван вызывающе безыскусно —«Девять
рассказов», однако вскоре возникли догадки, касающиеся символики
этого числа. Выяснилось, что «девять» —одна из философских мета
фор «Махабхараты», где человеческое тело уподоблено «девятиврат-
ному граду», а также сакральная цифра, без которой нельзя понять
поэтику «дхвани», то есть глубоко зашифрованного важнейшего смыс
ла, каким обязан обладать, по древнеиндийским верованиям, худо
жественный текст*.
До какой степени Сэлинджер мог быть знаком с этой поэтикой,
известной преимущественно одним специалистам, и насколько соот
носил ее правила с собственным творчеством —все это остается пред
метом предположений, не больше. Очень вероятно, что тут были лишь
объективные сближения и переклички. Хотя сам факт, что индийские
религиозные доктрины, а затем дзен-буддизм увлекали Сэлинджера
с конца 40-х, несомненен. Следы этого увлечения наглядны: эпиграф
к книге «Девять рассказов», представляющий собой стихотворение, вер
нее, философскую загадку японского поэта и проповедника XVIII века
Хакуина Осё, пространные экскурсы в область индуистских воззре
* См.: Галинская И. Л. Загадки известных книг. М.: Наука, 1986.
ний на страницах «Зуи», притча, открывающая повесть «Выше стро
пила, плотники», и многое другое.
В цикле о Глассах (три новеллы и четыре повести, считая «Фрэн-
ни» и «Зуи» единым произведением, которое автор и выпускал под
одним переплетом) есть другие свидетельства внимательного чтения
древнеиндийских текстов. Иногда они не очевидны, но важны, как
белый листок, который Бадди собирался приложить к свадебному
подарку брату, —у индусов это символ верности.
Но странно было бы рассматривать этот цикл как беллетристи
ческую иллюстрацию или даже криптограмму, в которой скрыты от
кровения индуизма. Слишком часты на этих страницах отзвуки на
строений и переживаний, описанных и в повести о Холдене, и в таких
рассказах, как «Грустный мотив» или «Голубой период де Домье-
Смита», где лишь с очевидными натяжками выискивается восточный
интеллектуальный колорит. Строго говоря, воздействие дзен-буддиз
ма на Сэлинджера становится очевидным не так часто: в новелле «Тед
ди», повести «Зуи», наименее удавшихся его вещах. Тех, где, но спра
ведливому замечанию Джона Апдайка, «видно, как лектор узурпиру
ет права писателя».
В беседе с преподавателем Никольсоном заглавный герой новел
лы, несмотря на свою юношескую неискушенность, демонстрирует
превосходное знание идей, постулирующих единство человеческой
души и вселенской сущности, а также понимание кармы — филосо
фии воздаяния за все совершенное на земле. А Зуи, стараясь вывести
из душевного стресса свою младшую сестру, доказывает ей, что мо
литвы не помогут: необходимо просветление, достигаемое другими
средствами. Для этого предстоит погрузиться в себя, ощутив чувство
родственной близости как универсальное, примиряющее с миром со
стояние.
Этот мотив —родственная близость, совсем не обязательно пред
полагающая кровное родство, — несомненно, очень близок Сэлинд
жеру. Многое в цикле о Глассах подчинено этой идее, особенно исто
рия Симора. Когда его уже давно нет на свете, Бадди, рассказчику
незамысловатой истории, озаглавленной «Симор: Введение», удает
ся словно бы вернуть своего брата из могилы, и возникает образ про
видца, неуслышанного гения, наставника, умевшего пробудить ту спо
собность родственного восприятия жизни, которая ценнее даже са
мых прочных семейных уз.
Но читатель уже знает, что Симор покончил с собой, — об этом
рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка». И несмотря на умиротво
ренную интонацию, которая преобладает на страницах «Зуи», боль
ше запоминаются картины тяжелого потрясения, пережитого Фрэп-
ни. И «Хэпворт» вряд ли вознаградит состоянием просветленности
читателя старого письма, где дано мрачное предсказание судьбы пи
савшего.
Все это можно было бы объяснить тем, что древнеиндийские док
трины слишком нормативны, чтобы соответствовать нынешним ре
альностям. Можно было бы ловить Сэлинджера на непоследователь
ности: уповая на медитацию, он тем не менее вынужден писать о том,
что она не приносит настоящей гармонии отношений с миром. Не от
того ли и предпочел не писать вообще?
Но, даже предполагая, что индуизм действительно стал религией
Сэлинджера, не следует делать отсюда вывод о его творческой зави
симости от этого учения. Если зависимость и есть, то относительная:
в конце концов, при своем виртуозном мастерстве Сэлинджер всегда
больше доверял интуитивному, а не умозрительному постижению
сущностей. И уж во всяком случае, решительно отводил любые пося
гательства на автономность искусства, которое в наше время столько
раз пытались и пытаются представить просто облегченным изложе
нием витающих в воздухе идей.
Норман Мейлер отозвался о Сэлинджере иронично, даже язви
тельно, назвав его «самым одаренным и выдающимся среди всех, кто
так и не окончил начальную школу». Отзывы писателей о других пи
сателях неизменно пристрастны, и Мейлер тоже тенденциозен. Тем
более что себя он всегда рассматривал как романиста с серьезными
философскими амбициями.
У Сэлинджера таких притязаний нет. Зато есть выношенный и
самостоятельный взгляд на действительность. Все неподдельное, ус
кользающее от пошлости и механического тиражирования для него
обладает безусловной высшей ценностью —единственной настоящей
ценностью в мире. А сегодняшняя жизнь способна лишь обострять
тоску но неподдельности и не способна, совсем не способна, ее уто
лить. Размышляющим о причинах такого долгого молчания Сэлинд
жера очень бы стоило задуматься прежде всего об этом.
А.М. Зверев
НАД ПРОПАСТЬЮ
ВО РЖИ
© Перевод. Р. Райт-Ковалева, наследники, 2002
Если вамнасамомделехочетсяуслышатьэту историю,вы,навер
но, прежде всего захотите узнать, где я родился, как провел свое
дурацкое детство, что делали мои родители до моего рождения, —сло
вом, всю эту дэвидкопиерфилдовскую муть. Но, по правде говоря, мне
неохота в этом копаться. Во-первых, скучно, а во-вторых, у моих пред
ков, наверно, случилось бы по два инфаркта па брата, если б я стал бол
тать про их личные дела. Они этого терпеть не могут, особенно отец. Во-
обще-то они люди славные, я ничего не говорю, но обидчивые до черти
ков. Да я и не собираюсь рассказывать свою автобиографию и всякую
такую чушь, просто расскажу ту сумасшедшую историю, которая случи
лась прошлым Рождеством. А йотом я чуть не отдал концы, и меня от
правили сюда отдыхать и лечиться. Я и ему —Д. Б. —только про это и
рассказывал, а ведь он мне как-никак родной брат. Он живет в Голливу
де. Это не очень далеко отсюда, от этого треклятого санатория, он часто
ко мне ездит, почти каждую педелю. И домой он меня сам отвезет —мо
жет быть, даже в будущем месяце. Купил себе недавно «ягуар». Англий
ская штучка, может делать двести миль в час. Выложил за нее чуть ли не
четыре тысячи. Денег у него теперь куча. Не то что раньше. Раньше, ког
да он жил дома, он был настоящим писателем. Может, слыхали —это он
написал мировую книжку рассказов «Спрятанная рыбка». Самый луч
ший рассказ так и назывался — «Спрятанная рыбка», там про одного
мальчишку, который никому не позволял смотреть на свою золотую рыб
ку, потому что купил ее на собственные деньги. С ума сойти, какой рас
сказ! А теперь мой брат в Голливуде, совсем скурвился. Если я что нена
вижу, так это кино. Терпеть не могу.
Лучше всего начну рассказывать с того дня, как я ушел из Пэнси.
Пэнси —это закрытая средняя школа в Эгерстауне, штат Пенсильва
ния. Наверно, вы про нее слыхали. Рекламу вы, во всяком случае, ви
дели. Ее печатают чуть ли не в тысяче журналов —этакий хлюст, вер
хом на лошади, скачет через препятствия. Как будто в Пэнси только и
делают, что играют в поло. А я там даже лошади ни разу в глаза не
видал. И под этим конным хлюстом подпись: «С 1888 года в нашей
школе выковывают смелых и благородных юношей». Вот уж липа!
Никого они там не выковывают, да и в других школах тоже. И ни од
ного «благородного и смелого» я не встречал, ну, может, есть там один-
два —и обчелся. Да и то они такими были еще до школы.
Словом, началось это в субботу, когда шел футбольный матч с Сэк-
сон-холлом. Считалось, что для Пэнси этот матч важней всего на све
те. Матч был финальный, и, если бы наша школа проиграла, нам всем
полагалось чуть ли не перевешаться с горя. Помню, в тот день, часов
около трех, я стоял черт знает где, на самой горе Томпсона, около ду
рацкой пушки, которая там торчит, кажется, с самой Войны за неза
висимость. Оттуда видно было все поле и как обе команды гоняют
друг дружку из конца в конец. Трибун я как следует разглядеть не
мог, только слышал, как там орут. На нашей стороне орали во всю
глотку —собралась вся школа, кроме меня, —а на их стороне что-то
вякали: у приезжей команды народу всегда маловато.
На футбольных матчах всегда мало девчонок. Только старшекласс
никам разрешают их приводить. Гнусная школа, ничего не скажешь. А я
люблю бывать там, где вертятся девчонки, даже если они просто сидят,
ни черта не делают, только почесываются, носы вытирают или хихика
ют. Дочка нашего директора, старика Термера, часто ходит на матчи, но
не такая это девчонка, чтоб по ней с ума сходить. Хотя в общем она ниче
го. Как-то я с ней сидел рядом в автобусе, ехали из Эгерстауна и разгово
рились. Мне она понравилась. Правда, нос у нее длинный, и ноши обку
саны до крови, и в лифчик что-то подложено, чтоб торчало во все сторо
ны, но ее почему-то было жалко. Понравилось мне то, что она тебе не
вкручивала, какой у нее замечательный панаша. Наверно, сама знала, что
он трепло несусветное.
Не пошел я на поле и забрался на гору, так как только что вернулся
из Нью-Йорка с командой фехтовальщиков. Я капитан этой вонючей
команды. Важная шишка. Поехали мы в Нью-Йорк на состязание со
школой Мак-Берни. Только состязание не состоялось. Я забыл рапиры,
и костюмы, и вообще всю эту петрушку в вагоне метро. Но я не совсем
виноват. Приходилось все время вскакивать, смотреть на схему, где нам
выходить. Словом, вернулись мы в Пэнси не к обеду, а уже в половине
третьего. Ребята меня бойкотировали всю дорогу. Даже смешно.
И еще я не пошел на футбол оттого, что собрался зайти к старику
Спенсеру, моему учителю истории, попрощаться перед отъездом. У
него был грипп, и я сообразил, что до начала рождественских кани
кул я его не увижу. А он мне прислал записку, что хочет меня видеть
до того, как я уеду домой. Он знал, что я не вернусь.
Да, забыл сказать —меня вытурили из школы. После Рождества
мне уже не надо было возвращаться, потому что я провалился по че
тырем предметам, и вообще не занимался, и все такое. Меня сто раз
предупреждали —старайся, учись. А моих родителей среди четверти
вызвали к старому Термеру, но я все равно не занимался. Меня и вы
турили. Они много кого выгоняют из Пэнси. У них очень высокая ака
демическая успеваемость, серьезно, очень высокая.
Словом, дело было в декабре, и холодно, как у ведьмы за пазухой,
особенно на этой треклятой горке. На мне была только куртка —ни
перчаток, ни черта. На прошлой неделе кто-то спер мое верблюжье
пальто прямо из комнаты вместе с теплыми перчатками —они там и
были, в кармане. В этой школе полно жулья. У многих ребят родите
ли богачи, но все равно там полно жулья. Чем дороже школа, тем в
ней больше ворюг. Словом, стоял я у этой дурацкой пушки, чуть зад
не отморозил. Но па матч я почти и не смотрел. А стоял я там потому,
что хотелось почувствовать, что я с этой школой прощаюсь. Вообще я
часто откуда-нибудь уезжаю, но никогда и не думаю ни про какое про
щание. Я это ненавижу. Я не задумываюсь, грустно ли мне уезжать,
неприятно ли. Но когда я расстаюсь с каким-нибудь местом, мне надо
почувствовать, что я с ним действительно расстаюсь. А то стано
вится еще неприятней.
Мне повезло. Вдруг я вспомнил про одну штуку и сразу почувство
вал, что я отсюда уезжаю навсегда. Я вдруг вспомнил, как мы однажды, в
октябре, втроем —я, Роберт Тичпер и Пол Кембл —гоняли мяч перед
учебным корпусом. Они славные ребята, особенно Тичпер. Время шло к
обеду, совсем стемнело, по мы все гоняли мяч и гоняли. Стало уже со
всем темно, мы и мяч-то почти не видели, но ужасно не хотелось бросать.
И все-таки пришлось. Наш учитель биологии, мистер Зембизи, высунул
голову из окна учебного корпуса и велел идти в общежитие, одеваться к
обеду. Как вспомнишь такую штуку, так сразу почувствуешь: тебе ниче
го не стоит уехать отсюда навсегда, —у меня по крайней мере почти все
гда так бывает. И только я понял, что уезжаю навсегда, я повернулся и
побежал вниз с горы, прямо к дому старика Спенсера. Он жил не при
школе. Он жил на улице Энтони Уэйна.
Я бежал всю дорогу, до главного выхода, а потом переждал, пока не
отдышался. У меня дыхание короткое, но правде говоря. Во-первых, я
курю как паровоз, то есть раньше курил. Тут, в санатории, заставили бро
сить. И еще —я за прошлый год вырос на шесть с половиной дюймов.
Наверно, от этого я и заболел туберкулезом и попал сюда на проверку и
на это дурацкое лечение. А в общем, я довольно здоровый.
Словом, как только я отдышался, я побежал через дорогу на ули
цу Уэйна. Дорога вся обледенела до черта, и я чуть не грохнулся. Не
знаю, зачем я бежал, наверно, просто так. Когда я перебежал через
дорогу, мне вдруг показалось, что я исчез. День был какой-то сума
сшедший, жуткий холод, ни проблеска солнца, ничего, и казалось, сто
ит тебе пересечь дорогу, как ты сразу исчезнешь навек.
Ух, и звонил же я в звонок, когда добежал до старика Спенсера!
Промерз я насквозь. Уши болели, пальцем пошевельнуть не мог. «Ну,
скорей, скорей! —говорю чуть ли не вслух. —Открывайте!» Наконец
старушка Спенсер мне открыла. У них прислуги нет и вообще никого
нет, они всегда сами открывают двери. Денег у них в обрез.
— Холден! —сказала миссис Спенсер. — Как я рада тебя видеть!
Входи, милый! Ты, наверно, закоченел до смерти?
Мне кажется, она и вправду была рада меня видеть. Она меня лю
била. По крайней мере мне так казалось.
Я пулей влетел к ним в дом.
—Как вы поживаете, миссис Спенсер? —говорю. —Как здоровье
мистера Спенсера?
—Дай твою куртку, милый! —говорит она. Она и не слышала, что
я спросил про мистера Спенсера. Она была немножко глуховата.
Она повесила мою куртку в шкаф в прихожей, и я пригладил во
лосы ладонью. Вообще я ношу короткий ежик, мне причесываться
почти не приходится.
— Как же вы живете, миссис Спенсер? —спрашиваю, но на этот
раз громче, чтобы она услыхала.
—Прекрасно, Холден. —Она закрыла шкаф в прихожей. —А ты-
то как живешь?
И я по ее голосу сразу понял: видно, старик Спенсер рассказал ей,
что меня выперли.
—Отлично, —говорю. —А как мистер Спенсер? Кончился у него
грипп?
— Кончился? Холден, он ведет себя как... как не знаю кто!.. Он у
себя, милый, иди прямо к нему.
2
У них у каждого была своя комната. Лет им было под семьдесят, а
то и больше. И все-таки они получали удовольствие от жизни, хоть
одной ногой и стояли в могиле. Знаю, свинство так говорить, но я вовсе
не о том. Просто я хочу сказать, что я много думал про старика Спенсера,
а если про него слишком много думать, начинаешь удивляться — за
каким чертом он еще живет. Понимаете, он весь сгорбленный и еле
ходит, а если он в классе уронит мел, так кому-нибудь с первой парты
приходится нагибаться и подавать ему. По-моему, это ужасно. Но если
не слишком разбираться, а просто так подумать, то выходит, что он
вовсе не плохо живет. Например, один раз, в воскресенье, когда он
меня и еще нескольких других ребят угощал горячим шоколадом, он
нам показал потрепанное индейское одеяло —они с миссис Спенсер
купили его у какого-то индейца в Йеллоустонском парке. Видно было,
что старик Спенсер от этой покупки в восторге. Вы понимаете, о чем
я? Живет себе такой человек вроде старого Спенсера, из него уже пе
сок сыплется, а он все еще приходит в восторг от какого-то одеяла.
Дверь к нему была открыта, но я все же постучался, просто из веж
ливости. Я видел его —он сидел в большом кожаном кресле, закутан
ный в то самое одеяло, про которое я говорил. Он обернулся, когда я
постучал.
—Кто там? —заорал он. —Ты, Колфилд? Входи, мальчик, входи!
Он всегда орал дома, не то что в классе. На нервы действовало,
серьезно.
Только я вошел —и уже пожалел, зачем меня принесло. Он читал
«Атлантик мансли», и везде стояли какие-то пузырьки, пилюли, все
пахло каплями от насморка. Тоску нагоняло. Я и вообще-то не слиш
ком люблю больных. И все казалось еще унылее оттого, что на старом
Спенсере был ужасно жалкий, потертый, старый халат —наверно, он
его носил с самого рождения, честное слово. Не люблю я стариков в
пижамах или халатах. Вечно у них грудь наружу, все их старые ребра
видны. И ноги жуткие. Видали стариков на пляжах, какие у них ноги
белые, безволосые?
—Здравствуйте, сэр! —говорю. —Я получил вашу записку. Спа
сибо вам большое. —Он мне написал записку, чтобы я к нему зашел
проститься перед каникулами; он знал, что я больше не вернусь. —
Вы напрасно писали, я бы все равно зашел попрощаться.
—Садись вон туда, мальчик, —сказал старый Спенсер. Он пока
зал на кровать.
Я сел на кровать.
— Как ваш грипп, сэр?
— Знаешь, мой мальчик, если бы я себя чувствовал лучше, при
шлось бы послать за доктором! —Старик сам себя рассмешил. Он стал
хихикать как сумасшедший. Наконец отдышался и спросил: —А по
чему ты не на матче? Кажется, сегодня финал?
— Да. Но я только что вернулся из Нью-Йорка с фехтовальной
командой.
Господи, ну и постель! Настоящий камень!
Он вдруг напустил па себя страшную строгость —я знал, что так
будет.
—Значит, ты уходишь от нас? —спрашивает.
—Да, сэр, похоже на то.
Тут он начал качать головой. В жизни не видел, чтобы человек
столько времени подряд мог качать головой. Не поймешь, оттого ли
он качает головой, что задумался, или просто потому, что он уже со
всем старикашка и ни хрена не понимает.
— А о чем с тобой говорил доктор Термер, мой мальчик? Я слы
хал, что у вас был долгий разговор.
— Да, был. Поговорили. Я просидел у него в кабинете часа два,
если не больше.
—Что же он тебе сказал?
— Ну... всякое. Что жизнь —это честная игра. И что надо играть
по правилам. Он хорошо говорил. То есть ничего особенного он не
сказал. Все насчет того же, что жизнь —это игра и всякое такое. Да вы
сами знаете.
— Но жизнь действительно игра, мой мальчик, и играть надо
но правилам.
—Да, сэр. Знаю. Я все это знаю.
Тоже сравнили! Хорошая игра! Попадешь в ту партию, где класс
ные игроки, — тогда ладно, куда ни шло, тут действительно игра. А
если попасть на другую сторону, где одни мазилы, —какая уж тут
игра? Ни черта похожего. Никакой игры не выйдет.
—А доктор Термер уже написал твоим родителям? —спросил ста
рик Спенсер.
— Нет, он собирается написать им в понедельник.
—А ты сам им ничего не сообщил?
— Нет, сэр, я им ничего не сообщил, увижу их в среду вечером,
когда приеду домой.
—Как же, по-твоему, они отнесутся к этому известию?
—Как сказать... Рассердятся, наверно, —говорю. —Должно быть,
рассердятся. Ведь я уже в четвертой школе учусь.
И я тряхнул головой. Это у меня привычка такая.
— Эх! —говорю. Это тоже привычка — говорить «Эх!» или «Ух
ты!», отчасти потому, что у меня не хватает слов, а отчасти потому,
что я иногда веду себя совсем не по возрасту. Мне тогда было шест
надцать, а теперь мне уже семнадцать, но иногда я так держусь, будто
мне лет тринадцать, не больше. Ужасно нелепо выходит, особенно
потому, что во мне шесть футов и два с половиной дюйма, да и волосы
у меня с проседью. Это правда. У меня на одной стороне, справа, мил
лион седых волос. С самого детства. И все-таки иногда я держусь, буд
то мне лет двенадцать. Так про меня все говорят, особенно отец. От
части это верно, но не совсем. Мне-то наплевать, хотя тоска берет,
когда тебя поучают —веди себя как взрослый. Иногда я веду себя так,
будто я куда старше своих лет, но этого-то люди не замечают. Вообще
ни черта они не замечают.
Старый Спенсер опять начал качать головой. И при этом ковы
рял в носу. Он старался делать вид, будто потирает нос, но на самом
деле он весь палец туда запустил. Наверно, он думал, что это можно,
потому что, кроме меня, никого тут не было. Мне-то все равно, хоть и
противно видеть, как ковыряют в носу.
Потом он заговорил:
—Я имел честь познакомиться с твоей матушкой и с твоим отцом,
когда они приезжали побеседовать с доктором Термером несколько
недель назад. Они изумительные люди.
—Да, конечно. Они хорошие.
«Изумительные». Ненавижу это слово! Ужасная пошлятина. Му
тит, когда слышишь такие слова.
И вдруг у старого Спенсера стало такое лицо, будто он сейчас ска
жет что-то очень хорошее, умное. Он выпрямился в кресле, сел по
удобнее. Оказалось, ложная тревога. Просто он взял журнал с колен
и хотел кинуть его на кровать, где я сидел. И не попал. Кровать была
в двух дюймах от него, а он все равно не попал. Пришлось мне встать,
поднять журнал и положить па кровать. И вдруг мне захотелось бе
жать к чертям из этой комнаты. Я чувствовал, сейчас начнется жут
кая проповедь. Вообще-то я не возражаю, пусть говорит, но чтобы тебя
отчитывали, а кругом воняло лекарствами и старый Спенсер сидел
перед тобой в пижаме и халате —это уж слишком. Не хотелось слу
шать.
Тут и началось.
— Что ты с собой делаешь, мальчик? — сказал старый Спенсер.
Он заговорил очень строго, как он раньше не разговаривал. —Сколь
ко предметов ты сдавал в этой четверти?
—Пять, сэр.
—Пять. А сколько завалил?
—Четыре. —Я поерзал на кровати. На такой жесткой кровати я
еще никогда в жизни не сидел. Английский я хорошо сдал, потому
что я учил «Беовульфа» и «Лорд Рэндал, мой сын» и всю эту штуку
еще в Хуттонской школе. Английским мне приходилось заниматься,
только когда задавали сочинения.
Он меня даже не слушал. Он никогда не слушал, что ему говорили.
—Я провалил тебя по истории, потому что ты совершенно ничего
не учил.
—Понимаю, сэр. Отлично понимаю. Что вам было делать?
— Совершенно ничего не учил! —повторил он. Меня злит, когда
люди повторяют то, с чем ты сразу согласился. А он и в третий раз
повторил: — Совершенно ничего не учил! Сомневаюсь, открывал ли
ты учебник хоть раз за всю четверть. Открывал? Только говори прав
ду, мальчик!
—Нет, я, конечно, просматривал его раза два, —говорю. Не хоте
лось его обижать. Он был помешан на своей истории.
—Ах, просматривал? —сказал он очень ядовито. —Твоя, с позво
ления сказать, экзаменационная работа вон там, на полке. Сверху, на
тетрадях. Дай ее сюда, пожалуйста!
Это было ужасное свинство с его стороны, но я взял свою тетрад
ку и подал ему —больше ничего делать не оставалось. Потом я опять
сел на эту бетонную кровать. Вы себе и представить не можете, как я
жалел, что зашел к нему проститься!
Он держал мою тетрадь, как навозную лепешку или еще что похуже.
— Мы проходили Египет с четвертого ноября но второе декабря, —
сказал он. —Ты сам выбрал эту тему для экзаменационной работы. Не
угодно ли тебе послушать, что ты написал?
—Да нет, сэр, не стоит, —говорю.
А он все равно стал читать. Уж если преподаватель решил что-
нибудь сделать, его не остановишь. Все равно сделает но-своему.
— «Египтяне были древней расой кавказского происхождения,
обитавшей в одной из северных областей Африки. Она, как известно,
является самым большим материком в Восточном полушарии».
И я должен был сидеть и слушать всю эту несусветную чушь.
Свинство, честное слово.
—«В наше время мы интересуемся египтянами по многим причи
нам. Современная наука все еще добивается ответа на вопрос —какие
тайные составы употребляли египтяне, бальзамируя своих покойни
ков, чтобы их лица не сгнивали в течение многих веков. Эта таинствен
ная загадка все еще бросает вызов современной науке двадцатого
века».
Он замолчал и положил мою тетрадку. Я почти что ненавидел его
в эту минуту.
—Твой, так сказать, экскурс в науку на этом кончается, —прого
ворил он тем же ядовитым голосом. Никогда бы не подумал, что в
таком древнем старикашке столько яду. — Но ты еще сделал внизу
небольшую приписку лично мне, —добавил он.
—Да-да, помню, помню! —сказал я. Я заторопился, чтобы он хоть
это не читал вслух. Куда там —разве его остановишь! Из него прямо
искры сыпались!
— «Дорогой мистер Спенсер! — Он читал ужасно громко. — Вот
все, что я знаю про египтян. Меня они почему-то не очень интересу
ют, хотя Вы читаете про них очень хорошо. Ничего, если Вы меня про
валите, — я все равно уже провалился но другим предметам, кроме
английского. Уважающий Вас Холден Колфилд».
Тут он положил мою треклятую тетрадку и посмотрел на меня
так, будто сделал мне сухую в иинг-нонг. Никогда не прощу ему, что
он прочитал эту чушь вслух. Если б он написал такое, я бы ни за что
на свете вслух не прочел, слово даю. А главное, добавил-то я эту про
клятую приписку, чтобы ему не было неловко меня проваливать.
—Ты сердишься, что я тебя провалил, мой мальчик? —спросил он.
— Что вы, сэр, ничуть! — говорю. Хоть бы он перестал называть
меня «мой мальчик», черт подери!
Он бросил мою тетрадку на кровать. Но, конечно, опять не попал.
Пришлось мне вставать и подымать ее. Я ее положил на «Атлантик
мансли». Вот еще, охота была поминутно нагибаться.
—А что бы ты сделал на моем месте? —спросил он. —Только го
вори правду, мой мальчик.
Да, видно, ему было здорово не но себе оттого, что он меня прова
лил. Тут, конечно, я принялся наворачивать. Говорил, что я умствен
но отсталый, вообще кретин, что я сам на его месте поступил бы точно
так же и что многие не понимают, до чего трудно быть преподавате
лем. И все в таком роде. Словом, наворачивал как надо.
Но самое смешное, что думал-то я все время о другом. Сам наво
рачиваю, а сам думаю про другое. Живу я в Нью-Йорке, и думал я про
тот пруд, в Центральном парке, у Южного выхода: замерзает он или
нет, а если замерзает, куда деваются утки? Я не мог себе представить,
куда деваются утки, когда пруд покрывается льдом и промерзает на
сквозь. Может быть, подъезжает грузовик и увозит их куда-нибудь в
зоопарк? А может, они просто улетают?
Все-таки у меня это хорошо выходит. Я хочу сказать, что я могу
наворачивать что попало старику Спенсеру, а сам в это время думаю
про уток. Занятно выходит, по когда разговариваешь с преподавате
лем, думать вообще не надо. И вдруг он меня перебил. Он всегда пе
ребивает.
—Скажи, а что ты по этому поводу думаешь, мой мальчик? Инте
ресно было бы знать. Весьма интересно.
— Это насчет того, что меня вытурили из Пэнси? — спрашиваю.
Хоть бы он запахнул свой дурацкий халат. Смотреть неприятно.
—Если я не ошибаюсь, у тебя были те же затруднения и в Хуттон-
ской школе, и в Элктон-хилле?
Он это сказал не только ядовито, но и как-то противно.
—Никаких затруднений в Элктоп-хилле у меня не было, —гово
рю. —Я не проваливался, ничего такого. Просто ушел —и все.
—Разреши спросить —почему?
—Почему? Да это длинная история, сэр. Все это вообще довольно
сложно.
Ужасно не хотелось рассказывать ему —что да как. Все равно он
бы ничего не понял. Не по его это части. А ушел я из Элктон-хилла
главным образом потому, что там была одна сплошная липа. Все де
лалось напоказ —не продохнешь. Например, их директор, мистер Хаас.
Такого подлого притворщика я в жизни не встречал. В десять раз хуже
старика Термера. По воскресеньям, например, этот чертов Хаас хо
дил и жал ручки всем родителям, которые приезжали. И до того мил,
до того вежлив —просто картинка. Но не со всеми он одинаково здо
ровался —у некоторых ребят родители были попроще, победнее. Вы
бы посмотрели, как он, например, здоровался с родителями моего со
седа по комнате. Понимаете, если у кого мать толстая или смешно
одета, а отец ходит в костюме с ужасно высокими плечами и башмаки
на нем старомодные, черные с белым, тут этот самый Хаас только про
тягивал им два пальца и притворно улыбался, а потом как начнет раз
говаривать с другими родителями — полчаса разливается! Не выно
шу я этого. Злость берет. Так злюсь, что с ума можно спятить. Нена
вижу я этот проклятый Элктон-хилл.
Старый Спенсер меня спросил о чем-то, но я не расслышал. Я все
думал об этом подлом Хаасе.
—Что вы сказали, сэр? —говорю.
—Но ты хоть огорчен, что тебе приходится покидать Пэнси?
—Да, конечно, немножко огорчен. Конечно... но все-таки не очень.
Наверно, до меня еще не дошло. Мне на это нужно время. Пока я боль
ше думаю, как поеду домой в среду. Видно, я все-таки кретин!
—Неужели ты совершенно не думаешь о своем будущем, мой мальчик?
—Нет, как не думать —думаю, конечно. —Я остановился. —Толь
ко не очень часто. Не часто.
—Призадумаешься! —сказал старый Спенсер. —Потом призаду
маешься, когда будет поздно!
Мне стало неприятно. Зачем он так говорил —будто я уже умер?
Ужасно неприятно.
— Непременно подумаю, —говорю, —я подумаю.
—Как бы объяснить тебе, мальчик, вдолбить тебе в голову то, что
нужно? Ведь я помочь тебе хочу, понимаешь?
Видно было, что он действительно хотел мне помочь. По-настоя
щему. Но мы с ним тянули в разные стороны —вот и все.
—Знаю, сэр, —говорю, —и спасибо вам большое. Честное слово, я
очень это ценю, правда!
Тут я встал с кровати. Ей-богу, я ие мог бы просидеть на ней еще
десять минут даже иод страхом смертной казни.
— К сожалению, мне пора! Надо забрать вещи из гимнастического
зала, у меня там масса вещей, а они мне понадобятся. Ей-богу, мне пора!
Он только посмотрел на меня и опять стал качать головой, и лицо
у него стало такое серьезное, грустное. Мне вдруг стало жалко его до
чертиков. Но не мог же я торчать у него весь век, да и тянули мы в
разные стороны. И вечно он бросал что-нибудь на кровать и промахи
вался, и этот его жалкий халат, вся грудь видна, а тут еще пахнет грип
позными лекарствами на весь дом.
—Знаете что, сэр, —говорю, —вы из-за меня не огорчайтесь. Не
стоит, честное слово. Все наладится. Это у меня переходный возраст,
сами знаете. У всех это бывает.
—Не знаю, мой мальчик, ие знаю...
Ненавижу, когда так бормочут.
—Бывает, —говорю, —это со всеми бывает! Правда, сэр, не стоит
вам из-за меня огорчаться. —Я даже руку ему положил на плечо —
Не стоит! —говорю.
— Не выпьешь ли чашку горячего шоколада на дорогу? Миссис
Спенсер с удовольствием...
— Я бы выпил, сэр, честное слово, но надо бежать. Надо скорее
попасть в гимнастический зал. Спасибо вам огромное, сэр. Огромное
спасибо.
И тут мы стали жать друг другу руки. Все это чушь, конечно, но
мне почему-то сделалось ужасно грустно.
—Я вам черкну, сэр. Берегитесь после гриппа, ладно?
—Прощай, мой мальчик.
А когда я уже закрыл дверь и вышел в столовую, он что-то заорал
мне вслед, но я не расслышал. Кажется, он орал «Счастливого пути!».
А может быть, и нет. Надеюсь, что нет. Никогда я ие стал бы орать
вслед «Счастливого пути!». Гнусная привычка, если вдуматься.
з
Я ужасный лгун —такого вы никогда в жизни ие видали. Страш
ное дело. Иду в магазин покупать какой-нибудь журнальчик, а если
меня вдруг спросят куда, я могу сказать, что иду в оперу. Жуткое дело!
И то, что я сказал старику Спенсеру, будто иду в гимнастический зал
забирать вещи, тоже было вранье. Я и не держу ничего в этом трекля
том зале.
Пока я учился в Пэнси, я жил в новом общежитии, в корпусе име
ни Оссенбергера. Там жили только старшие и младшие. Я был из млад
ших, мой сосед —из старших. Корпус был назван в честь Оссенберге
ра, был тут один такой, учился раньше в Пэнси. А когда окончил, за
работал кучу денег па похоронных бюро. Он их понастроил по всему
штату —знаете, такие похоронные бюро, через которые можно хоро
нить своих родственников по дешевке —пять долларов с носа. Вы бы
посмотрели па этого самого Оссенбергера. Ручаюсь, что он просто
запихивает покойников в мешок и бросает в речку. Так вот этот тип
пожертвовал на Пэнси кучу денег, и наш корпус назвали в его честь.
На первый матч в году он приехал в своем роскошном «кадиллаке», а
мы должны были вскочить на трибунах и трубить вовсю, то есть кри
чать ему «Ура!». А на следующее утро в капелле он отгрохал речь ча
сов на десять. Сначала рассказал пятьдесят анекдотов вот с такой бо
родищей, хотел показать, какой он молодчага. Сила. А йотом стал рас
сказывать, как он в случае каких-нибудь затруднений или еще чего
никогда не стесняется — станет на колени и помолится Богу. И нам
тоже советовал всегда молиться Богу —беседовать с ним в любое вре
мя. «Вы, —говорит, —обращайтесь ко Христу просто как к приятелю.
Я сам все время разговариваю с Христом но душам. Даже когда веду
машину». Я чуть не сдох. Воображаю, как этот сукин сын переводит
машину на первую скорость, а сам просит Христа послать ему поболь
ше покойничков. Но тут во время его речи случилось самое замеча
тельное. Он как раз дошел до середины, рассказывал про себя, какой
он замечательный парень, какой ловкач, и вдруг Эдди Марсалла —он
сидел как раз передо мной — пукнул на всю капеллу. Конечно, это
ужасно, очень невежливо, в церкви, при всех, но очень уж смешно
вышло. Молодец Марсалла! Чуть крышу не сорвал. Никто вслух не
рассмеялся, а этот Оссенбергер сделал вид, что ничего не слышал, но
старик Термер, наш директор, сидел рядом с ним на кафедре, и сразу
было видно, что он-то хорошо слыхал. Ух, и разозлился он. Ничего
нам не сказал, но вечером собрал всех на дополнительные занятия и
произнес речь. Он сказал, что ученик, который так нарушил порядок
во время службы, недостоин находиться в стенах школы. Мы пробо
вали заставить нашего Марсаллу дать еще залп во время речи стари
ка Термера, но он был не в настроении. Так вот, я жил в корпусе име
ни этого Оссенбергера, в новом общежитии.
Приятно было от старика Спенсера попасть к себе в комнату, тем
более что все были на футболе, а батареи в виде исключения хорошо
грелись. Даже стало как-то уютно. Я снял куртку, галстук, расстегнул
воротник рубашки, а потом надел красную шапку, которую утром ку
пил в Нью-Йорке. Это была охотничья шапка с очень-очень длинным
козырьком. Я ее увидел в окне спортивного магазина, когда мы вы
шли из метро, где я потерял эти чертовы рапиры. Заплатил всего дол
лар. Я ее надевал задом наперед —глупо, конечно, но мне так нрави
лось. Потом я взял книгу, которую читал, и сел в кресло. В комнате
было два кресла. Одно — мое, другое — моего соседа, Уорда Стрэд-
лейтера. Ручки у кресел были совсем поломаны, потому что вечно на
них кто-нибудь садился, но сами кресла были довольно удобные.
Читал я ту книжку, которую мне дали в библиотеке по ошибке. Я
только дома заметил, что мне дали не ту книгу. Они мне дали «Про
щай, Африка» Айзека Дипесепа. Я думал, дрянь, а оказалось интерес
но. Хорошая книга. Вообще я очень необразованный, но читаю много.
Мой любимый писатель —Д. Б., мой брат, а на втором месте — Ринг
Ларднер. В день рождения брат мне подарил книжку Ринга Ларднера —
это было еще перед поступлением в Пэиси. В книжке были пьесы —
ужасно смешные, а потом рассказ про полисмена-регулировщика, он
влюбляется в одну очень хорошенькую девушку, которая вечно нару
шает правила движения. Но полисмен женат и, конечно, не может
жениться па девушке. А потом девушка гибнет, потому что она вечно
нарушает правила. Потрясающий рассказ. Вообще я больше всего
люблю книжки, в которых есть хоть что-нибудь смешное. Конечно, я
читаю всякие классические книги вроде «Возвращения па родину», и
всякие книги про войну, и детективы, но как-то они меня не очень
увлекают. А увлекают меня такие книжки, что как их дочитаешь до
конца — так сразу подумаешь: хорошо, если бы этот писатель стал
твоим лучшим другом и чтоб с ним можно было поговорить по теле
фону, когда захочется. Но это редко бывает. Я бы с удовольствием
позвонил этому Динесепу, ну и, конечно, Рингу Ларднеру, только
Д . Б. сказал, что он уже умер. А вот, например, такая книжка, как «Бре
мя страстей человеческих» Сомерсета Моэма, — совсем не то. Я ее
прочел прошлым летом. Книжка в общем ничего, по у меня нет ника
кого желания звонить этому Сомерсету Моэму но телефону. Сам не
знаю почему. Просто не тот он человек, с которым хочется погово
рить. Я бы скорей позвонил покойному Томасу Гарди. Мне нравится
его Юстасия Вэй.
Значит, надел я свою новую шайку, уселся в кресло и стал читать
«Прощай, Африка». Один раз я ее уже прочел, но мне хотелось пере
читать некоторые места. Я успел прочитать всего страницы три, как
вдруг кто-то вышел из душевой. Я и не глядя понял, что это Роберт
Экли — он жил в соседней комнате. В нашем крыле на каждые две
комнаты была общая душевая, и этот Экли врывался ко мне раз во
семьдесят на дню. Кроме того, он один из всего общежития не пошел
на футбол. Он вообще никуда не ходил. Странный был тип. Он был
старшеклассник и проучился в Пэиси уже четыре года, но все его на
зывали только по фамилии —Экли. Даже его сосед но комнате, Херб
Гейл, никогда не называл его «Боб» или хотя бы «Эк». Наверно, и
жена будет звать его «Экли» —если только он когда-нибудь женится.
Он был ужасно высокий —шесть футов четыре дюйма, страшно суту
лый, и зубы гнилые. Ни разу, пока мы жили рядом, я не видал, чтобы
он чистил зубы. Они были какие-то грязные, заплесневелые, а когда
он в столовой набивал рот картошкой или горохом, меня чуть не тош
нило. И потом —прыщи. Не только па лбу или там на подбородке, как
у всех мальчишек, —у него все лицо было прыщавое. Да и вообще он
был противный. И какой-то подлый. По правде говоря, я не очеиь-то
его любил.
Я чувствовал, что он стоит на пороге душевой, прямо за моим крес
лом, и смотрит, здесь ли Стрэдлейтер. Он ненавидел Стрэдлейтера и
никогда не заходил к нам в комнату, если тот был дома. Вообще он
почти всех ненавидел.
Он вышел из душевой и подошел ко мне.
— Привет! —говорит. Он всегда говорил таким топом, как будто
ему до смерти скучно или он до смерти устал. Он не хотел, чтобы я
подумал, будто он зашел ко мне в гости. Он делал вид, будто зашел
нечаянно, черт его дери.
— Привет! — говорю, но книгу не бросаю. Если при таком типе,
как Экли, бросить книгу, он тебя замучает. Он все равно тебя замуча
ет, но не сразу, если ты будешь читать.
Он стал бродить по комнате, медленно, как всегда, и трогать все
мои вещи на столе и на тумбочке. Вечно он все вещи перетрогает, пе
ресмотрит. До чего же он мне действовал на нервы!
— Ну, как фехтование? —говорит. Ему непременно хотелось по
мешать мне читать, испортить все удовольствие. Плевать ему было
на фехтование. —Кто победил —мы или не мы? —спрашивает.
—Никто не победил, —говорю, а сам не поднимаю головы.
—Что? —спросил он. Он всегда переспрашивал.
— Никто не победил. — Я покосился на него, посмотрел, что он
там крутит на моей тумбочке. Он рассматривал фотографию девчон
ки, с которой я дружил в Нью-Йорке, ее звали Салли Хейс. Он эту
треклятую карточку, наверно, держал в руках по крайней мере пять
тысяч раз. И ставил он ее всегда не на то место. Нарочно —это сразу
было видно.
— Никто не победил? —сказал он. — Как же так?
—Да я все это дурацкое снаряжение забыл в метро. —Голову я так
и не поднял.
—В метро? Что за черт! Потерял, что ли?
—Мы не на ту линию сели. Все время приходилось вскакивать и
смотреть на схему метро.
Он подошел, заслонил мне свет.
—Слушай, —говорю, —я из-за тебя уже двадцатый раз читаю одну
и ту же фразу.
Всякий, кроме Экли, понял бы намек. Только не он.
—А тебя не заставят платить? —спрашивает.
—Не знаю и знать не хочу. Может, ты сядешь, Экли, детка, а то ты
мне весь свет загородил.
Он ненавидел, когда я называл его «Экли, детка». А сам он вечно
говорил, что я еще маленький, потому что мне было шестнадцать, а
ему уже восемнадцать. Он бесился, когда я называл его «детка».
А он стал и стоит. Такой это был человек —пи за что не отойдет от
света, если его просят. Потом, конечно, отойдет, но если его попро
сить, он нарочно неотойдет.
—Что ты читаешь? —спрашивает.
—Не видишь —книгу читаю.
Он перевернул книгу, посмотрел заголовок.
—Хорошая? —спрашивает.
—Да, особенно э та фраза, которую я все время читаю. —Я тоже
иногда могу быть довольно ядовитым, если я в настроении. Но до пего
не дошло. Опять он стал ходить по комнате, опять стал цапать все
мои вещи и даже вещи Стрэдлейтера. Наконец я бросил книгу на иол.
Все равно при Экли читать немыслимо. Просто невозможно.
Я развалился в кресле и стал смотреть, как Экли хозяйничает в
моей комнате. От поездки в Нью-Йорк я порядком устал, зевота на
пала. Но потом начал валять дурака. Люблю иногда подурачиться
просто от скуки. Я повернул шапку козырьком вперед и надвинул на
самые глаза. Я так ни черта не мог видеть.
—Увы, увы! Кажется, я слепну! —говорю я сиплым голосом. —О
моя дорогая матушка, как темно стало вокруг.
—Да ты спятил, ей-богу! —говорит Экли.
— Матушка, родная, дай руку своему несчастному сыну! Почему
ты не подаешь мне руку помощи?
—Да перестань ты, балда!
Я стал шарить вокруг, как слепой, не вставая. И все время сипел:
— Матушка, матушка! Почему ты не подаешь мне руку?
Конечно, я просто валял дурака. Мне от этого иногда бывает весе
ло. А кроме того, я знал, что Экли злится как черт. С ним я становил
ся настоящим садистом. Злил его изо всех сил, нарочно злил. Но йо
том надоело. Я опять надел шапку козырьком назад и развалился в
кресле.
—Это чье? —спросил Экли. Он взял в руки наколенник моего сосе
да. Этот проклятый Экли все хватал. Он что угодно мог схватить —шнур
ки от ботинок, что угодно. Я ему сказал, что наколенник —Стрэдлейте-
ра. Он его сразу швырнул к Стрэдлейтеру на кровать; взял с тумбочки, а
швырнул нарочно на кровать.
Потом подошел, сел на ручку второго кресла. Никогда не сядет
по-человечески, обязательно на ручку.
— Где ты взял эту дурацкую шапку? —спрашивает.
— В Нью-Йорке.
— Сколько отдал?
—Доллар.
— Обдули тебя. — Он стал чистить свои гнусные ногти концом
спички. Вечно он чистил ногти. Странная привычка. Зубы у него были
заплесневелые, в ушах — грязь, но ногти он вечно чистил. Наверно,
считал, что он чистоплотный. Он их чистил, а сам смотрел на мою
шайку. —В моих краях па охоту в таких ходят, понятно? В них дичь
стреляют.
— Черта с два! — говорю. Потом снимаю шапку, смотрю на нее.
Прищурил один глаз, как будто целюсь. — В ней людей стреляют, —
говорю, —я в ней людей стреляю.
—А твои родные знают, что тебя вытурили?
— Нет.
— Где же твой Стрэдлейтер?
—На матче. У него там свидание. —Я опять зевнул. Зевота одоле
ла. В комнате стояла страшная жара, меня разморило, хотелось спать.
В этой школе мы либо мерзли как собаки, либо пропадали от жары.
— Знаменитый Стрэдлейтер, —сказал Экли. — Слушай, дай мне
на минутку ножницы. Они у тебя близко?
—Нет, я их уже убрал. Они в шкафу, на самом верху.
— Достань их на минутку, а? У меня ноготь задрался, надо сре
зать.
Ему было совершенно наплевать, убрал ли ты вещь или нет, на
самом верху она или еще где. Все-таки я ему достал ножницы. Меня
при этом чуть не убило. Только я открыл шкаф, как ракетка Стрэд-
лейтера —да еще вместе с деревянным прессом! —упала прямо мне
на голову. Так грохнула, ужасно больно. Экли чуть не помер, до того
он хохотал. Голос у него визгливый, тонкий. Я для него снимаю чемо
дан, вытаскиваю ножницы —а он заливается. Таких, как Экли, хле
бом не корми —дай ему посмотреть, как человека стукнуло но голове
камнем или еще чем: он просто обхохочется.
—Оказывается, у тебя есть чувство юмора, Экли, детка, —говорю
ему. — Ты этого не знал? —Тут я ему подал ножницы. — Хочешь, я
буду твоим менеджером, устрою тебя на радио?
Я сел в кресло, а он стал стричь свои паршивые ногти.
— Может, ты их будешь стричь над столом? —говорю. —Стриги
над столом, я не желаю ходить босиком по твоим гнусным ногтям. —
Но он все равно бросал их прямо па пол. Отвратительная привычка.
Честное слово, противно.
—А с кем у Стрэдлейтера свидание? —спросил он. Он всегда вы
спрашивал, с кем Стрэдлейтер водится, хотя он его ненавидит.
— Не знаю. А тебе что?
—Просто так. Не терплю я эту сволочь. Вот уж не терплю!
—А он тебя обожает! Сказал, что ты —настоящий принц! —гово
рю. Я часто говорю кому-нибудь, что он —настоящий принц. Вообще
я часто валяю дурака, мне тогда не так скучно.
—Он всегда задирает нос, —говорит Экли. —Не выношу эту сво
лочь. Можно подумать, что он...
—Слушай, может быть, ты все-таки будешь стричь ноши над сто
лом? —говорю. —Я тебя раз пятьдесят просил...
—Задирает нос все время, —повторил Экли. —По-моему, он про
сто болван. А думает, что умный. Он думает, что он —самый умный...
—Экли! Черт тебя дери! Будешь ты стричь свои паршивые ногти
над столом или нет? Я тебя пятьдесят раз просил, слышишь?
Тут он, конечно, стал стричь ногти над столом. Его только и за
ставишь что-нибудь сделать, когда накричишь на него.
Я посмотрел на него, потом сказал:
— Ты злишься на Стрэдлейтера за то, что он говорил, чтобы ты
хоть иногда чистил зубы. Он тебя ничуть не хотел обидеть! И сказал
он не нарочно, ничего обидного он не говорил. Просто он хотел ска
зать, что ты чувствовал бы себя лучше и выглядел бы лучше, если б
ты хоть изредка чистил зубы.
—Аянечищу,чтоли?Итытудаже!
—Нет, не чистишь! Сколько раз я за тобой следил, не чистишь —
и все!
Я с ним говорил спокойно. Мне даже его было жаль. Я понимаю,
не очень приятно, когда тебе говорят, что ты не чистишь зубы.
—Стрэдлейтер не сволочь. Он не такой уж плохой. Ты его просто
не знаешь, в этом все дело.
—А я говорю —сволочь. И воображала.
—Может, он и воображает, но в некоторых вещах он человек ши
рокий, —говорю. —Это правда. Ты пойми. Представь себе, например,
что у Стрэдлейтера есть галстук или еще какая-нибудь вещь, которая
тебе нравится. Ну, например, на нем галстук, и этот галстук тебе ужас
но понравился —я просто говорю к примеру. Знаешь, что он сделал
бы? Он, наверно, снял бы этот галстук и отдал тебе. Да, отдал. Или
знаешь, что он сделал бы? Он бы оставил этот галстук у тебя па кро
вати или на столе. В общем, он бы тебе подарил этот галстук, понят
но? А другие —никогда.
— Черта лысого! —сказал Экли. — Будь у меня столько денег, я
бы тоже дарил галстуки.
— Нет, не дарил бы! —Я даже головой покачал. — И не подумал
бы, детка! Если б у тебя было столько денег, как у него, ты был бы
самым настоящим...
— Не смей называть меня «детка»! Черт! Я тебе в отцы гожусь,
дуралей!
—Нет, не годишься! —До чего он меня раздражал, сказать не могу.
И ведь не упустит случая ткнуть тебе в глаза, что ему восемнадцать, а
тебе только шестнадцать. —Во-первых, я бы тебя в свой дом на порог
не пустил...
—Словом, не смей меня называть...
Вдруг дверь открылась и влетел сам Стрэдлейтер. Он всегда куда-
то летел. Вечно ему было некогда, все важные дела. Он подбежал ко
мне, похлопал по щекам —тоже довольно неприятная привычка —и
спрашивает:
—Ты идешь куда-нибудь вечером?
—Не знаю. Возможно. А какая там погода —снег, что ли?
Он весь был в снегу.
—Да, снег. Слушай, если тебе никуда не надо идти, дай мне свою
замшевую куртку на вечер.
—А кто выиграл? —спрашиваю.
—Еще не кончилось. Мы уходим. Нет, серьезно, дашь мне свою курт
ку, если она тебе не нужна? Я залил свою серую какой-то дрянью.
—Да, а ты мне ее всю растянешь, у тебя плечи черт знает какие, —
говорю. Мы с ним почти одного роста, но он весил раза в два больше,
и плечи у него были широченные.
—Не растяну! —Он подбежал к шкафу. —Как делишки, Экли? —
говорит. Он довольно приветливый малый, этот Стрэдлейтер. Конеч
но, это притворство, но все-таки он всегда здоровался с Экли.
А тот только буркнул что-то, когда Стрэдлейтер спросил: «Как
делишки?» Экли не желал отвечать, но все-таки что-то буркнул —про
молчать у него духу не хватило. А мне говорит:
—Ну, я пойду! Еще увидимся.
—Ладно! —говорю. Никто не собирался плакать, что он наконец
ушел к себе.
Стрэдлейтер уже снимал пиджак и галстук.
— Надо бы побриться! —сказал он. У него здорово росла борода.
Настоящая борода!
—А где твоя девочка?
—Ждет в том крыле, —говорит. Он взял полотенце, бритвенный
прибор и вышел из комнаты. Так и пошел без рубашки. Он всегда рас
хаживал голый до пояса, считал, что он здорово сложен. И это верно,
тут ничего не скажешь.
4
Делать мне было нечего, и я пошел за ним в умывалку потрепать
языком, пока он будет бриться. Кроме нас, там никого не было, ребята
сидели на матче. Жара была адская, все окна запотели. Вдоль стенки
было штук десять раковин. Стрэдлейтер встал к средней раковине, а
я сел на другую, рядом с ним, и стал открывать и закрывать холодный
кран. Это у меня чисто нервное. Стрэдлейтер брился и насвистывал
«Индийскую песню». Свистел он ужасно пронзительно и всегда фаль
шивил, а выбирал такие песни, которые и хорошему свистуну трудно
высвистеть, —например «Индийскую песню» или «Убийство на Де
сятой авеню». Он любую песню мог исковеркать.
Я уже говорил, что Экли был зверски нечистоплотен. Стрэдлей
тер тоже был нечистоплотный, но как-то по-другому. Снаружи это
было незаметно. Выглядел он всегда отлично. Но вы бы посмотрели,
какой он бритвой брился. Ржавая, как черт, вся в волосах, в засохшей
иене. Он ее никогда не мыл. И хоть выглядел он отлично, особенно
когда наводил на себя красоту, но все равно он был нечистоплотный,
уж я-то его хорошо знал. А наводить красоту он любил, потому что
был безумно в себя влюблен. Он считал, что красивей его нет челове
ка во всем Западном полушарии. Он и на самом деле был довольно
красивый —это верно. Но красота у него была такая, что все родите
ли, когда видели его портрет в школьном альбоме, непременно спра
шивали: «Кто этот мальчик?» Понимаете, красота у пего была какая-
то альбомная. У нас в Пэнси было сколько угодно ребят, которые, по-
моему, были в тысячу раз красивей Стрэдлейтера, но на фото они
выходили совсем не такими красивыми. T oy них носы казались слиш
ком длинными, то уши торчали. Я это хорошо знаю.
Я сидел на умывальнике рядом со Стрэдлейтером и то закрывал,
то открывал кран. На мне все еще была моя красная охотничья шапка
задом наперед. Ужасно она мне нравилась, эта шапка.
—Слушай! —сказал Стрэдлейтер. —Можешь сделать мне огром
ное одолжение?
—Какое? —спросил я. Особого удовольствия я не испытывал.
Вечно он просил сделать ему огромное одолжение. Эти красивые
ребята считают себя пупом земли и вечно просят сделать им ог
ромное одолжение. Они до того в себя влюблены, что считают, буд
то ты тоже в них влюблен и только мечтаешь сделать им одолже
ние. Чудаки, право.
—Ты куда-нибудь идешь вечером? —спрашивает он.
—Может, пойду, а может, и нет. А что?
— Мне надо к понедельнику прочесть чуть ли не сто страниц по
истории, —говорит он. —Не напишешь ли ты за меня английское со
чинение? Мне несдобровать, если я в понедельник ничего не сдам,
потому и прошу. Напишешь?
Ну не насмешка ли? Честное слово, насмешка!
— Меня выгоняют из школы к чертям собачьим, а ты просишь,
чтобы я за тебя писал какое-то сочинение! —говорю.
— Знаю, знаю. Но беда в том, что мне будет плохо, если я его не
подам. Будь другом. А, дружище? Сделаешь?
Я не сразу ответил. Таких типов, как он, полезно подержать в на
пряжении.
—О чем писать? —спрашиваю.
—О чем хочешь. Любое описание. Опиши комнату. Или дом. Или
какое-нибудь место, где ты жил. Что угодно, понимаешь? Лишь бы
вышло живописно, черт его дери. —Тут он зевнул во весь рот. Вот от
такого отношения у меня все кишки переворачивает! Понимаете —
просит тебя сделать одолжение, а сам зевает вовсю! —Ты особенно не
старайся! — говорит он. — Этот чертов Хартселл считает, что ты в
английском собаку съел, а он знает, что мы с тобой вместе живем. Так
ты уж не очень старайся правильно расставлять запятые и все эти зна
ки препинания.
От таких разговоров у меня начинается резь в животе. Человек
умеет хорошо писать сочинения, а ему начинают говорить про запя
тые. Стрэдлейтер только так и понимал это. Он старался доказать,
что не умеет писать исключительно из-за того, что не туда растыкива
ет запятые. Совсем как Экли —он тоже такой. Один раз я сидел ря
дом с Экли на баскетбольных состязаниях. Там в команде был потря
сающий игрок, Хови Койл, он мог забросить мяч с самой середины
точно в корзину, даже щита не заденет. А Экли всю игру бубнил, что у
Койла хороший рост для баскетбола —и все, понимаете? Ненавижу
такую болтовню!
Наконец мне надоело сидеть на умывальнике, я соскочил и стал
отбивать чечетку, просто для смеху. Хотелось поразмяться —а танце
вать чечетку я совсем не умею. Но в умывальнике пол каменный, на
нем очень здорово отбивать чечетку. Я стал подражать одному актеру
из кино. Видел его в музыкальной комедии. Ненавижу кино до черти
ков, но ужасно люблю изображать актеров. Стрэдлейтер все время
смотрел на меня в зеркало, пока брился. А мне только подавай публи
ку. Я вообще люблю выставляться.
— Я сын самого губернатора! — говорю. Вообще я тут стал ста
раться. Ношусь по всей умывалке. — Отец не позволяет мне стать
танцором. Он посылает меня в Оксфорд. Но чечетка у меня в крови,
черт подери!
Стрэдлейтер захохотал. У него все-таки было чувство юмора.
— Сегодня — премьера «Обозрения Зигфелда». —Я уже стал за
дыхаться. Дыхание у меня ни к черту. — Герой не может выступать!
Пьян в стельку. Кого же берут на его место? Меня, вот кого! Меня —
бедного, несчастного губернаторского сынка!
—Где ты отхватил такую шапку? —спросил Стрэдлейтер. Он толь
ко сейчас заметил мою охотничью шапку.
Я уже запыхался и перестал валять дурака. Снял шайку, посмот
рел на нее в сотый раз.
— В Нью-Йорке купил сегодня утром. Заплатил доллар. Нра
вится?
Стрэдлейтер кивнул.
—Шик, —сказал он. Он просто ко мне подлизывался, сразу спро
сил: — Слушай, ты напишешь за меня сочинение или пет? Мне надо
знать.
—Будет время —напишу, а не будет —не напишу.
Я опять сел на умывальник рядом с ним.
—А с кем у тебя свидание? С Фицджеральд?
—Какого черта! Я с этой свиньей давно не вожусь.
—Ну? Так уступи ее мне, друг! Серьезно. Она в моем вкусе.
— Бери, пожалуйста! Только она для тебя старовата.
И вдруг просто так, без всякой причины, мне захотелось соско
чить с умывальника и сделать дураку Стрэдлейтеру двойной нельсон.
Сейчас объясню —это такой прием в борьбе, хватаешь противника за
шею и ломаешь насмерть, если надо. Я и прыгнул. Прыгнул на него,
как пантера!
—Брось, Холден, балда! —сказал Стрэдлейтер. Он не любил, ког
да валяли дурака. Тем более он брился. —Хочешь, чтоб я себе глотку
перерезал?
Но я его не отпускал. Я его здорово сжал двойным нельсоном.
—Попробуй, —говорю, —вырвись из моей железной хватки!
—О черт! —Он положил бритву и вдруг вскинул руки и вырвался
от меня. Он очень сильный. А я очень слабый. —Брось дурить! —ска
зал он. Он стал бриться второй раз. Он всегда бреется по второму разу,
красоту наводит. А бритва у него грязная.
—С кем же у тебя свидание, если не с Фицджеральд? —спраши
ваю. Я опять сел рядом с ним на умывальник. —С маленькой Филлис
Смит, что ли?
— Нет. Должен был встретиться с ней, но все перепуталось.
Меня ждет подруга девушки Бэда Toy. Погоди, чуть не забыл. Она
тебя знает.
—Кто меня знает?
—Моя девушка.
—Ну да! —сказал я. —А как ее зовут? —Мне даже стало инте
ресно.
—Сейчас вспомню... Да, Джин Галлахер.
Господи, я чуть не сдох, когда услышал.
—Джейн Галлахер! — говорю. Я даже вскочил с умывальника,
когда услышал. Честное слово, я чуть не сдох! —Ну конечно, я с ней
знаком! Позапрошлым летом она жила совсем рядом. У нее еще был
такой огромный доберман-пинчер. Мы из-за него и познакомились.
Этот нес бегал гадить в наш сад.
—Ты мне свет застишь, Холден, —говорит Стрэдлейтер. —Отой
ди к бесу, места другого нет, что ли?
Ох, как я волновался, честное слово!
— Где же она? —спрашиваю. — Надо пойти с ней поздороваться.
Где же она? В том крыле, да?
—Угу.
—Как это она меня вспомнила? Где она теперь учится —в Брин-
Море? Она говорила, что, может быть, поступит туда. Или в Шипли,
она говорила, что, может быть, пойдет в Шипли. Я думал, что она учит
ся в Шипли. Как это она меня вспомнила? —Я и на самом деле волно
вался, правда!
—Да почем я знаю, черт возьми! Встань, слышишь?
Я сидел на его поганом полотенце.
—Джейн Галлахер! —сказал я. Я никак не мог опомниться. —Вот
так история!
Стрэдлейтер припомаживал волосы бриолином. Моим бриолином.
—Она танцует, —сказал я. —Занимается балетом. Каждый день
часа но два упражнялась, даже в самую жару. Боялась, что у нее
ноги испортятся —растолстеет и все такое. Я с ней все время играл
в шашки.
—Во что-о-о?
—В шашки.
—Фу-ты дьявол, он играл в шашки!!!
— Да, она никогда не переставляла дамки. Выйдет у нее какая-
нибудь шашка в дамки, она ее с места не сдвинет. Так и оставит в зад
нем ряду. Выстроит все дамки в последнем ряду и ни одного хода не
сделает. Ей просто нравилось, что они стоят в последнем ряду.
Стрэдлейтер промолчал. Вообще такие вещи обычно никого не
интересуют.
—Ее мать была в том же клубе, что и мы, —сказал я. —Я там
носил клюшки для гольфа, подрабатывал. Я несколько раз носил
ее матери клюшки. Она на девяти ямках била чуть ли не сто семь
десят раз.
Стрэдлейтер почти не слушал. Он расчесывал свою роскошную
шевелюру.
—Надо было бы пойти поздороваться с ней, что ли, —сказал я.
—Чего ж ты не идешь?
—Я и пойду через минутку.
Он стал снова делать пробор. Причесывался он всегда битый час.
— Ее мать развелась с отцом. Потом вышла замуж за какого-то
алкоголика, —сказал я. —Худой такой черт, с волосатыми ногами. Я
его хорошо помню. Всегда ходил в одних трусах. Джейн рассказыва
ла, что он какой-то писатель, сценарист, что ли, черт его знает, но при
мне он только пил, как лошадь, и слушал все эти идиотские детекти
вы по радио. И бегал но всему дому голый. При Джейн, при всех.
—Ну? —сказал Стрэдлейтер. Тут он вдруг оживился, когда я ска
зал, что алкоголик бегал голый при Джейн. Ужасно распутная сво
лочь этот Стрэдлейтер.
—Детство у нее было страшное. Я серьезно говорю.
Но это его не интересовало, Стрэдлейтера. Он только всякой по
хабщиной интересовался.
—О черт! Джейн Галлахер! —Я никак не мог опомниться. Ну ни
как! —Надо бы хоть поздороваться с ней, что ли.
— Какого же черта ты не идешь? Стоит тут, болтает.
Я подошел к окну, но ничего не было видно, окна запотели от жары.
—Я не в настроении сейчас, —говорю. И на самом деле я был со
всем не в настроении. А без настроения ничего делать нельзя. — Я
думал, что она поступила в Шипли. Готов был поклясться, что она
учится в Шипли. —Я походил по умывалке. — Понравился ей фут
бол? —спрашиваю.
—Да, как будто. Не знаю.
— Она тебе рассказывала, как мы с ней играли в шашки, вообще
рассказывала что-нибудь?
— Не помню я. Мы только что познакомились, не приставай! —
Стрэдлейтер уже расчесал свои роскошные кудри и складывал гряз
ную бритву.
—Слушай, передай ей от меня привет, ладно?
—Ладно, —сказал Стрэдлейтер, но я знаю, что он ничего не пере
даст. Такие, как Стрэдлейтер, никогда не передают приветов.
Он пошел в нашу комнату, а я еще поторчал в умывалке, вспом
нил старушку Джейн. Потом тоже пошел в комнату.
Стрэдлейтер завязывал галстук перед зеркалом, когда я вошел.
Он полжизни проводил перед зеркалом. Я сел в свое кресло и стал на
него смотреть.
—Эй, —сказал я, —ты ей только не говори, что меня вытурили.
—Не скажу.
У Стрэдлейтера была одна хорошая черта. Ему не приходилось
объяснять каждую мелочь, как, например, Экли. Наверно, потому, что
Стрэдлейтеру было на все плевать. А Экли —дело другое. Тот во все
совал свой длинный нос.
Стрэдлейтер надел мою куртку.
—Не растягивай ее, слышишь? —сказал я. —Я ее всего раза два и
надевал.
— Не растяну. Куда девались мои сигареты?
—Вон на столе... —Он никогда не знал, где что лежит. —Под тво
им шарфом. —Он сунул сигареты в карман куртки —моей куртки.
Я вдруг перевернул свою красную шапку по-другому, козырь
ком вперед. Что-то я начинал нервничать. Нервы у меня вообще
ни к черту.
—Скажи, а куда ты с ней поедешь? —спросил я. —Ты уже решил?
— Сам не знаю. Если будет время, поедем в Нью-Йорк. Она по
глупости взяла отпуск только до половины десятого.
Мне не понравилось, как он это сказал, я ему и говорю:
—Она взяла отпуск только до половины десятого, потому что не
разглядела, какой ты красивый и обаятельный, сукин ты сын. Если б
она разглядела, она взяла бы отпуск до половины десятого утра!
— И правильно! —сказал Стрэдлейтер. Его ничем не подденешь.
Слишком он воображает. — Брось темнить, — говорит, — напишешь
ты за меня сочинение или нет? — Он уже надел пальто и собрался
уходить. —Особенно не старайся, пусть только будет живописно, по
нял? Напишешь?
Я ему не ответил. Настроения не было. Я только сказал:
—Спроси ее, она все еще расставляет дамки в последнем ряду?
—Ладно, —сказал Стрэдлейтер, но я знал, что он не спросит. —
Ну пока! —Он хлопнул дверью и смылся.
А я сидел еще с полчаса. Просто сидел в кресле, ни черта не делал.
Все думал о Джейн и о том, что у нее свидание со Стрэдлейтером. Я
так нервничал, чуть с ума не спятил. Я вам уже говорил, какой он по
хабник, сволочь такая.
И вдруг Экли опять вылез из душевой в нашу комнату. В первый
раз за всю здешнюю жизнь я ему обрадовался. Отвлек меня от разных
мыслей.
Сидел он у меня до самого обеда, говорил про ребят, которых не
навидит, и ковырял громадный прыщ у себя на подбородке. Пальца
ми, без носового платка. Не знаю, был ли у этой скотины носовой пла
ток. Никогда не видел у него платка.
5
По субботам у нас всегда бывал один и тот же обед. Считалось,
что обед роскошный, потому что давали бифштекс.
Могу поставить тысячу долларов, что кормили они нас бифштек
сом потому, что по воскресеньям к ребятам приезжали родители, и
старик Термер, вероятно, представлял себе, как чья-нибудь мамаша
спросит своего дорогого сыночка, что ему вчера давали на обед, и он
скажет —бифштекс. Все это жульничество. Вы бы посмотрели на эти
бифштексы. Жесткие как подметка, нож не берет. К ним всегда пода
вали картофельное пюре с комками, а на сладкое — «рыжую Бетти»,
пудинг с патокой, только его никто не ел, кроме малышей из первых
классов да таких, как Экли, которые на все накидывались.
После обеда мы вышли на улицу, погода была славная. Снег ле
жал на земле дюйма на три и все еще сыпал как оголтелый. Красиво
было до чертиков. Мы начали играть в снежки и тузить друг друга.
Ребячество, конечно, но всем стало очень весело.
Делать мне было нечего, и мы с моим приятелем, с Мэлом Бросса-
ром из команды борцов, решили поехать на автобусе в Эгерстаун
съесть по котлете, а может быть, и посмотреть какой-нибудь дурац
кий фильм. Не хотелось весь вечер торчать дома. Я спросил Мэла —
ничего, если Экли тоже поедет с нами? Я решил позвать Экли, пото
му что он даже по субботам никуда не ходил, сидел дома и давил
прыщи. Мэл сказал, что это, конечно, ничего, хотя он и не в восторге.
Он не очень любил этого Экли. Словом, мы пошли к себе одеваться,
и, пока я надевал калоши и прочее, я крикнул Экли, не хочет ли он
пойти в кино. Он меня слышал через душевую, но ответил не сразу.
Такие, как он, сразу не отвечают. Наконец он появился, раздвинул
занавеску душевой, стал на пороге и спрашивает, кто еще пойдет. Ему
обязательно нужно было знать, кто да кто идет. Честное слово, если б
он потерпел кораблекрушение и какая-нибудь лодка пришла его спа
сать, он, наверно, потребовал бы, чтоб ему сказали, кто гребет на этой
самой лодке, —иначе он и не полез бы в нее. Я сказал, что едет Мэл
Броссар. А он говорит:
—Ах, этот подонок... Ну ладно. Подожди меня минутку.
Можно было подумать, что он тебе делает величайшее одолжение.
Одевался он часов пять. А я пока что подошел к окну, открыл его
настежь и слепил снежок. Снег очень хорошо лепился. Но я никуда
не швырнул снежок, хоть и собрался его бросить. Сначала я хотел бро
сить в машину —она стояла через дорогу. Но потом передумал —ма
шина вся была такая чистая, белая. Потом хотел залепить снежком в
водокачку, но она тоже была чистая и белая. Так я снежок никуда и не
кинул. Закрыл окно и начал его катать, чтоб он стал еще тверже. Я его
еще держал в руках, когда мы с Броссаром и Экли сели в автобус. Кон
дуктор открыл дверцу и велел мне бросить снежок. Я сказал, что не
собираюсь ни в кого кидать, но он мне не поверил. Никогда тебе люди
не верят/
И Броссар, и Экли уже видели этот фильм, так что мы съели по
котлете, поиграли в рулетку-автомат, а потом поехали обратно в шко
лу. Я не жалел, что мы не пошли в кино. Там шла какая-то комедия с
Кэри Грантом — муть, наверно. А потом я уж как-то ходил в кино с
Экли и Броссаром. Они оба гоготали, как гиены, даже в несмешных
местах. Мне и сидеть с ними рядом было противно.
Было всего без четверти десять, когда мы вернулись в общежи
тие. Броссар обожал бридж и пошел искать партнера. Экли, конечно,
влез ко мне в комнату. Только теперь он сел не на ручку стрэдлейте-
ровского кресла, а плюхнулся на мою кровать, прямо лицом в подуш
ку. Лег и завел волынку, а сам все время ковырял прыщи. Я раз сто
ему намекал, но никак не мог от него отделаться. Он все говорил и
говорил, монотонным таким голосом, про какую-то девчонку, с кото
рой он путался прошлым летом. Он мне про это рассказывал раз сто,
и каждый раз по-другому. То он с ней спутался в «бьюике» своего
кузена, то где-то в подъезде. Главное, все это было вранье. Ручаюсь,
что он женщин не знал, эго сразу было видно. Наверно, он и не дотра
гивался ни до кого, честное слово. В общем, мне пришлось откровен
но ему сказать, что мне надо писать сочинение за Стрэдлейтера и чтоб
он выметался, а то я не могу сосредоточиться. В конце концов он ушел,
только не сразу —он ужасно всегда канителится. А я надел пижаму,
халат и свою дикую охотничью шапку и сел писать сочинение.
Беда была в том, что я никак не мог придумать, про какую комна
ту или дом можно написать живописно, как задали Стрэдлейтеру. Во
обще я не особенно люблю описывать всякие дома и комнаты. Я взял
и стал описывать бейсбольную рукавицу моего братишки Алли. Эта
рукавица была очень живописная, честное слово. У моего брата, у
Алли, была бейсбольная рукавица на левую руку. Он был левша. А
живописная она была потому, что он всю ее исписал стихами —и ла
донь, и кругом, везде. Зелеными чернилами. Он написал эти стихи,
чтобы можно было их читать, когда мяч к нему не шел и на иоле нече
го было делать. Он умер. Заболел белокровием и умер 18 июля 1946
года, когда мы жили в Мейне. Он вам понравился бы. Он был моложе
меня на два года, но раз в пятьдесят умнее. Ужасно был умный. Его
учителя всегда писали маме, как приятно, что у них в классе учится
такой мальчик, как Алли. И они не врали, они и па самом деле так
думали. Но он не только был самый умный в нашей семье. Он был и
самый хороший, во многих отношениях. Никогда он не разозлится,
не вспылит. Говорят, рыжие чуть что — начинают злиться, но Алли
никогда не злился, а он был ужасно рыжий. Я вам расскажу, до чего
он был рыжий. Я начал играть в гольф с десяти лег. Помню, как-то
весной, когда мне уже было лет двенадцать, я гонял мяч, и все время у
меня было такое чувство, что стоит мне обернуться —и я увижу Алли.
И я обернулся и вижу: так оно и есть —сидит он на своем велосипеде
за забором, который шел вокруг всего поля, —сидит там, ярдов за сто
пятьдесят от меня, и смотрит, как я бью. Вот до чего он был рыжий! И
ужасно славный, ей-богу. Ему иногда за столом что-нибудь придет в
голову, и он вдруг как начнет хохотать, прямо чуть не падал со стула.
Тогда мне было тринадцать лет, и родители хотели показать меня пси
хиатру, потому что я перебил все окна в гараже. Я их понимаю, чест
ное слово. В ту ночь, как Алли умер, я ночевал в гараже и перебил
дочиста все стекла, просто кулаком, не знаю зачем. Я даже хотел вы
бить стекла в машине — в то лето у нас был пикап, —но уже разбил
себе руку и ничего не мог. Я понимаю, что это было глупо, но я сам не
соображал, что делаю, а кроме того, вы не знаете, какой был Алли. У
меня до сих пор иногда болит рука, особенно в дождь, и кулак я не
могу сжать крепко, как следует, но, в общем, это ерунда. Все равно я
не собираюсь стать ни каким-то там хирургом, ни скрипачом, вообще
никем таким.
Вот об этом я и написал сочинение для Стрэдлейтера. О бейсболь
ной рукавице нашего Алли. Она случайно оказалась у меня в чемода
не, я ее вытащил и переписал все стихи, которые на ней были. Мне
только пришлось переменить фамилию Алли, чтоб никто не догадал
ся, что он мой брат, а не Стрэдлейтера. Мне не особенно хотелось ме
нять фамилию, но я не мог придумать ничего другого. А кроме того,
мне даже нравилось писать про это. Сидел я битый час, потому что
пришлось писать на дрянной машинке Стрэдлейтера, и она все время
заедала. А свою машинку я одолжил одному типу в другом коридоре.
Кончил я около половины одиннадцатого. Но не особенно устал и
начал глядеть в окошко. Снег перестал, издали слышался звук мото
ра, который никак не заводился. И еще слышно было, как храпел Экли.
Даже сквозь душевую был слышен его противный храп. У него был
гайморит, и он не мог во сне дышать как следует. Все у него было: и
гайморит, и прыщи, и гнилые зубы —изо рта пахнет, ногти ломаются.
Даже как-то жаль его, дурака.
6
Бывает, что нипочем не можешь вспомнить, как это было. Я все
думаю — когда же Стрэдлейтер вернулся со свидания с Джейн? По
нимаете, я никак не вспомню, что я делал, когда вдруг услышал его
шаги в коридоре, наглые, громкие. Наверно, я все еще смотрел в окно,
но вспомнить точно не могу, хоть убей. Ужасно я волновался, потому
и не могу вспомнить, как было. А уж если я волнуюсь, так это не при
творство. Мне даже хочется в уборную, когда я волнуюсь. Но я не иду.
Волнуюсь, оттого и не иду. Никак не перестану волноваться —и ни
куда не иду. Если бы вы знали Стрэдлейтера, вы бы тоже волнова
лись. Я раза два ходил вместе с этим подлецом на свидания. Я знаю,
про что говорю. У него совести нет ни капли, ей-богу, нет.
А в коридоре у нас — сплошной линолеум, так что издали было
слышно, как он, мерзавец, подходит к нашей комнате. Я даже не по
мню, где я сидел, когда он вошел, —в своем кресле, или у окна, или в
его кресле. Честное слово, не могу вспомнить.
Он вошел и сразу стал жаловаться, какой холод. Потом спраши
вает:
—Куда, к черту, все пропали? Ни живой души —форменный морг.
Я ему и не подумал отвечать. Если он, болван, не понимает, что в
субботу вечером все ушли, или спят, или уехали к родным, чего ради
мне лезть вон из кожи объяснять ему. Он стал раздеваться. А про
Джейн — ни слова. Ни единого словечка. И я молчу. Только смотрю
на него. Правда, он меня поблагодарил за куртку. Надел ее на плечи
ки и повесил в шкаф.
А когда он развязывал галстук, спросил меня, написал ли я за него
это дурацкое сочинение. Я сказал, что вон оно, на его собственной кро
вати. Он подошел и стал читать, пока расстегивал рубаху. Стоит чи
тает, а сам гладит себя по голой груди с самым идиотским выражени
ем лица. Вечно он гладил себя то по груди, то но животу. Он себя про
сто обожал.
И вдруг говорит:
—Что за чертовщина, Холден? Тут про какую-то дурацкую рука
вицу!
—Ну так что же? —спрашиваю я. Ледяным голосом.
—То есть как это —что же? Я же тебе говорил, надо описать ком
нату или дом, балда!
—Ты сказал, нужно какое-нибудь описание. Не все ли равно, что
описывать —рукавицу или еще что?
—Эх, черт бы тебя подрал! —Он разозлился не на шутку. Просто рас
свирепел. —Все ты делаешь через ж... кувырком. —Тут он посмотрел на
меня. —Ничего удивительного, что тебя отсюда выкинули, —говорит. —
Никогда ты ничего не сделаешь по-человечески. Никогда! Понял?
— Ладно, ладно, отдай листок! — говорю. Подошел, выхватил у
него этот треклятый листок, взял и разорвал.
—Что за черт? —говорит. —Зачем ты разорвал?
Я ему даже не ответил. Бросил клочки в корзину, и все. Потом лег
на кровать, и мы оба долго молчали. Он разделся, остался в трусах, а я
закурил, лежа на кровати. Курить в спальнях не полагается, но позд
но вечером, когда одни спят, а другие ушли, никто не заметит, что пах
нет дымом. И потом мне хотелось позлить Стрэдлейтера. Он из себя
выходил, когда нарушали правила. Сам он никогда в спальне не ку
рил. А я курил.
Так он и не сказал ни единого словечка про Джейн, ничего. Тогда
я сам заговорил:
—Поздно же ты явился, черт побери, если ее отпустили только до
девяти тридцати. Она из-за тебя не опоздала, вернулась вовремя?
Он сидел на краю своей койки и стриг ногти на ногах, когда я с
ним заговорил.
—Самую малость опоздала, —говорит. —А какого черта ей было
отпрашиваться только до половины десятого, да еще в субботу?
О господи, как я его ненавидел в эту минуту!
-- В Нью-Йорк ездили? —спрашиваю.
— Ты спятил? Как мы могли попасть в Нью-Йорк, если она от
просилась только до половины десятого?
—Жаль, жаль! —сказал я.
Он посмотрел на меня.
—Слушай, если тебе хочется курить, шел бы ты в уборную. Ты-то
отсюда выметаешься, а мне торчать в школе, пока не окончу.
Я на него даже внимания не обратил, будто его и нет. Курю как
сумасшедший, и все. Только повернулся на бок и смотрю, как он стри
жет свои подлые ногти. Да, ничего себе школа! Вечно при тебе то пры
щи давят, то ногти на ногах стригут.
—Ты ей передал от меня привет? —спрашиваю.
—Угу.
Черта лысого он передал, подонок!
—А что она сказала? Ты ее спросил, она по-прежнему ставит все
дамки в последний ряд?
— Нет. Не спросил. Что мы с ней — в шашки играли весь вечер,
как, по-твоему?
Я ничего ему не ответил. Господи, как я его ненавидел!
—Раз вы не ездили в Нью-Йорк, где же вы с ней были? —спросил
я немного погодя. Я ужасно старался, чтоб голос у меня не дрожал,
как студень. Нервничал я здорово. Видно, чувствовал, что что-то не
ладно.
Он наконец обрезал ногти. Встал с кровати в одних трусиках и
вдруг начал дурака валять. Подошел ко мне, нагнулся и стал меня
толкать в плечо —играет, гад.
— Брось, — говорю, — куда же вы девались, раз вы не поехали в
Нью-Йорк?
—Никуда. Сидели в машине, и все! —Он опять стал толкать меня
в плечо, дурак такой.
— Брось! —говорю. —В чьей машине?
—Эда Бэнки.
Эд Бэнки был наш тренер по баскетболу. Этот Стрэдлейтер хо
дил у пего в любимчиках, он играл центра в школьной команде, и Эд
Бэнки всегда давал ему свою машину. Вообще ученикам не разреша
лось брать машину у преподавателей, но эти скоты спортсмены все
гда заодно. Во всех школах, где я учился, эти скоты заодно.
А Стрэдлейтер все делал вид, будто боксирует с тенью, все толка
ет меня в плечо и толкает. В руках у него была зубная щетка, и он
сунул ее в рот.
—Что ж вы с ней делали? Путались в машине Эда Бэнки? — Го
лос у меня дрожал просто ужас до чего.
— Ай-ай-ай, какие гадкие слова! Вот я сейчас намажу тебе язык
мылом!
—Было дело?
— Это профессиональная тайна, братец мой!
Дальше я что-то не очень помню. Знаю только, что я вскочил с
постели, как будто мне понадобилось кое-куда, и вдруг ударил его со
всей силы, прямо по зубной щетке, чтобы она разодрала его подлую
глотку. Только не попал. Промахнулся. Стукнул его но голове, и все.
Наверно, ему было больно, но не так, как мне хотелось. Я бы его мог
ударить больнее, но бил я правой рукой. А я ее как следует не могу
сжать. Помните, я вам говорил, как я разбил эту руку.
Но тут я очутился на полу, а он сидел на мне красный как рак.
Понимаете, уперся коленями мне в грудь, а весил он целую тонну.
Руки мне зажал, чтоб я его не ударил. Убил бы я его, подлеца.
—Ты что, спятил, спятил? — повторяет, а морда у него все крас
нее и краснее, у болвана.
—Пусти, дурак! —говорю. Я чуть не ревел, честное слово. —Уйди
от меня, сволочь поганая, слышишь?
А он не отпускает. Держит мои руки, а я его обзываю сукиным
сыном и всякими словами часов десять подряд. Я даже не помню, что
ему говорил. Я ему сказал, что он воображает, будто он может путать
ся с кем ему угодно. Я ему сказал, что ему безразлично, переставляет
девчонка шашки или нет, и вообще ему все безразлично, потому что
он идиот и кретин. Он ненавидел, когда его обзывали кретином. Все
кретины ненавидят, когда их называют кретинами.
—Ну-ка, замолчи, Холден! —говорит, а рожа у самого глупая, крас
ная. —Замолчи, слышишь?
— Ты даже не знаешь, как ее зовут — Джин или Джейн, кретин
несчастный!
— Замолчи, Холден, тебе говорят, черт подери! —Я его таки вы
вел из себя. —Замолчи, или я тебе так врежу!
—Сними с меня свои вонючие коленки, болван, идиот!
—Я тебя отпущу —только замолчи! Замолчишь?
Я ему не ответил.
Он опять сказал:
—Если отпущу, ты замолчишь?
-Да.
Он слез с меня, и я тоже встал. От его паршивых коленок у меня
вся грудь болела.
—Все равно ты кретин, слабоумный идиот, сукин сын! —говорю.
Тут он совсем взбесился. Тычет мне под нос свой толстый палец,
кретин этакий, грозит:
— Холден, в последний раз предупреждаю, если ты не заткнешь
глотку, я тебе как дам...
—А чего мне молчать? —спрашиваю, а сам уже ору на него: — В
том-то и беда с вами, кретинами. Вы и поговорить по-человечески не
можете. Кретина за сто миль видно: он даже поговорить не умеет...
Тут он развернулся по-настоящему, и я опять очутился на иолу.
Не помню, потерял я сознание или нет, но-моему, нет. Человека
очень трудно нокаутировать —это только в кино легко. Но кровь у
меня текла из носу отчаянно. Когда я открыл глаза, дурак Стрэд-
лейтер стоял прямо надо мной. У него в руках был умывальный
прибор.
—Я же тебя предупреждал, —говорит. Видно, он здорово перепу
гался, боялся, должно быть, что я разбил голову, когда грохнулся на
иол. Жаль, что я не разбился. — Сам виноват, черт проклятый! —го
ворит. Ух, и перепугался же он!
А я и не встал. Лежу на полу и ругаю его идиотом, сукиным сы
ном. Так был зол на него, что чуть не ревел.
— Слушай, нойди-ка умойся! —говорит он. —Слышишь?
А я ему говорю, пусть сам пойдет умоет свою подлую рожу —ко
нечно, это было глупо, ребячество так говорить, но уж очень я был
зол, пусть, говорю, сам пойдет, а но дороге в умывалку пусть шпокнет
миссис Шмит. А миссис Шмит была жена нашего швейцара, старуха
лет под семьдесят.
Так я и сидел на полу, пока дурак Стрэдлейтер не ушел. Я слы
шал, как он идет по коридору в умывалку. Тогда я встал. И никак не
мог отыскать эту треклятую шапку. Потом все-таки нашел. Она зака
тилась под кровать. Я ее надел, повернул козырьком назад —мне так
больше нравилось — и посмотрел на свою дурацкую рожу в зеркало.
Никогда в жизни я не видел столько кровищи! Весь рот у меня был в
крови и подбородок, даже вся пижама и халат. Мне и страшно было, и
интересно. Вид у меня от этой крови был какой-то прожженный. Я и
дрался-то всего раза два в жизни и оба раза неудачно. Из меня драчун
плохой. Я вообще пацифист, если уж говорить всю правду.
Мне казалось, что Экли не спит и все слышит. Я прошел через
душевую в его комнату посмотреть, что он там делает. Я к нему редко
заходил. У него всегда чем-то воняло — уж очень он был нечисто
плотный.
7
Через занавески в душевой чуть-чуть пробивался свет из нашей
комнаты, и я видел, что он лежит в постели. Но я отлично знал, что он
не спит.
—Экли? —говорю. —Ты не спишь?
— Нет.
Было темно, и я споткнулся о чей-то башмак и чуть не полетел
через голову. Экли приподнялся на подушке, оперся на локоть. У него
все лицо было намазано чем-то белым от прыщей. В темноте он был
похож на привидение.
—Ты что делаешь? —спрашиваю.
—То есть как это —что я делаю? Хотел уснуть, а вы, черти, подня
ли тарарам. Из-за чего вы дрались?
— Где тут свет? —Я никак не мог найти выключатель. Шарил по
всей стене —ну никак.
—А зачем тебе свет?.. Ты руку держишь у выключателя.
Я нашел выключатель и зажег свет. Экли заслонил лицо рукой,
чтоб свет не резал ему глаза.
—О ч-черт! —сказал он. —Что с тобой? —Он увидел на мне кровь.
—Поцапались немножко со Стрэдлейтером, —говорю. Потом сел
на пол. Никогда у них в комнате не было стульев. Не знаю, что они с
ними делали. —Слушай, хочешь, сыграем разок в канасту? —говорю.
Он страшно увлекался канастой.
—Да у тебя до сих пор кровь идет! Ты бы приложил что-нибудь.
—Само пройдет. Ну как, сыграем в канасту или нет?
—С ума сошел —канаста! Да ты знаешь, который час?
— Еще не поздно. Часов одиннадцать, нолдвенадцатого!
—Это, по-твоему, не поздно? —говорит Экли. —Слушай, мне зав
тра вставать рано, я в церковь иду, черт подери! А вы, дьяволы, под
няли бучу среди ночи. Хоть скажи, из-за чего вы подрались?
—Долго рассказывать. Тебе будет скучно слушать, Экли. Видишь,
как я о тебе забочусь! —Я с ним никогда не говорил о своих личных
делах. Во-первых, он был еще глупее Стрэдлейтера. Стрэдлейтер по
сравнению с ним был настоящий гений. — Знаешь что, — говорю, —
можно мне эту ночь спать на кровати Эла? Он до завтрашнего вечера
не вернется.
—А черт его знает, когда он вернется, —говорит Экли.
Я знал, что Эл не вернется. Он каждую субботу уезжал домой.
—А черт его знает, когда он вернется, —говорит Экли.
Фу, до чего он мне надоел!
—То есть как это? —говорю. —Ты же знаешь, что он в воскресе
нье до вечера никогда не приезжает.
—Знаю, но как я могу сказать —спи, пожалуйста, на его кровати!
Разве полагается так делать?
Убил! Я протянул руку, все еще сидя на полу, и похлопал его, ду
рака, по плечу.
—Ты —принц, Экли, детка, —говорю. —Ты знаешь это или нет?
—Нет, правда, не могу же я просто сказать человеку —спи па чу
жой кровати.
—Ты —настоящий принц. Ты —джентльмен и ученый, дитя мое! —
сказал я. А может быть, он и был ученый. —У тебя, случайно, нет сига
рет? Если нет —я умру!
—Нет у меня ничего. Слушай, из-за чего началась драка?
Но я ему не ответил. Я только встал и подошел к окну. Мне вдруг
стало так тоскливо. Подохнуть хотелось, честное слово.
—Из-за чего же вы подрались? —в который раз спросил Экли. Он
мог душу вымотать из человека.
—Из-за тебя, —говорю.
—Что за черт? Как это из-за меня?
—Да, я защищал твою честь. Стрэдлейтер сказал, что ты гнус
ная личность. Не мог же я ему спустить такую дерзость!
Он как подскочит!
—Нет, ей-богу? Это правда? Он так и сказал?
Но тут я ему объяснил, что шучу, а потом лег на кровать Эла. Ох,
до чего же мне было плохо! Такая тоска, ужасно.
—У вас тут воняет, —говорю. —Отсюда слышно, как твои носки
воняют. Ты их отдаешь в стирку или нет?
—Не нравится —иди знаешь куда! —сказал Экли. Вот ума пала
та! —Может быть, потушишь свет, черт возьми?
П о я не сразу потушил. Я лежал на чужой кровати и думал про
Джейн и про все, что было. Я просто с ума сходил, как только пред
ставлял себе ее со Стрэдлейтером в машине этого толстозадого Эда
Бэнки. Как подумаю —так хочется выброситься в окошко. Вы-то не
знаете Стрэдлейтера, вам ничего, а я его знаю. Все ребята в Пэнси
только трепались, что путаются с девчонками, как Экли, например, а
вот Стрэдлейтер и вправду путался. Я сам был знаком с двумя деви
цами, с которыми он путался. Верно говорю.
—Расскажи мне свою биографию, Экли, детка, наверно, это увле
кательно! —говорю.
— Да потуши ты этот чертов свет! Мне завтра утром в церковь,
понимаешь?
Я встал, потушил свет —раз ему так хочется. Потом опять лег на
кровать Эла.
—Ты что —собираешься спать тут? —спросил Экли. Да, радуш
ный хозяин, ничего не скажешь.
—Не знаю. Может быть. Не волнуйся.
—Да я не волнуюсь, только будет ужасно неприятно, если Эл вдруг
вернется, а у него на кровати спят...
—Успокойся. Не буду я тут спать. Не бойся, не злоупотреблю тво
им гостеприимством.
Минуты через две он уже храпел как оголтелый. А я лежал в тем
ноте и старался не думать про Джейн и Стрэдлейтера в машине этого
проклятого Эда Бэнки. Но я не мог не думать. Плохо то, что я знал,
какой подход у этого проклятого Стрэдлейтера. Мне от этого стано
вилось еще хуже. Один раз мы с ним оба сидели с девушками в маши
не того же Эда. Стрэдлейтер со своей девушкой сидел сзади, а я —
впереди. Ох, и подход у него был, у этого черта! Он начинал с того,
что охмурял свою барышню этаким тихим, нежным, ужасно искрен
ним голосом, как будто он был не только очень красивый малый, но
еще и хороший, искренний человек. Меня чуть не стошнило, когда
я услышал, как он разговаривает. Девушка все повторяла: «Нет, не
надо... Пожалуйста, не надо. Не надо...» Но Стрэдлейтер все уговари
вал ее, голос у него был, как у президента Линкольна, ужасно чест
ный, искренний, и вдруг наступила жуткая тишина. Страшно нелов
ко. Не знаю, спутался он в тот раз с этой девушкой или пет. Но к тому
шло. Безусловно, шло.
Я лежал и старался не думать и вдруг услышал, что этот дурак
Стрэдлейтер вернулся из умывалки в нашу комнату. Слышно было,
как он убирает свои поганые мыльницы и щетки и открывает окно.
Он обожал свежий воздух. Потом он потушил свет. Он и не взглянул,
тут я или нет.
Даже за окном было тоскливо. Ни машин, ничего. Мне стало так
одиноко, так плохо, что я решил разбудить Экли.
—Эй, Экли! —сказал я шепотом, чтобы Стрэдлейтер не услыхал.
Но Экли ничего не слышал.
—Эй, Экли!
Он ничего не слышал. Спал как убитый.
—Эй, Экли!
Тут он наконец услыхал.
—Кой черт тебя укусил? —говорит. —Я только что уснул.
—Слушай, как это поступают в монастырь? —спрашиваю я. Мне
вдруг вздумалось уйти в монастырь. —Надо быть католиком или нет?
—Конечно, надо. Свинья ты, неужели ты меня только для этого и
разбудил?
—Ну ладно, спи! Все равно я в монастырь не уйду. При моем не
везении я обязательно попаду не к тем монахам. Наверно, там будут
одни кретины. Или просто подонки.
Только я это сказал, как Экли вскочил словно ошпаренный.
—Знаешь что, —говорит, —можешь болтать про меня что угодно,
но, если ты начнешь острить насчет моей религии, черт побери...
—Успокойся, —говорю, —никто твою религию не трогает, хрен
с ней.
Я встал с чужой кровати, пошел к двери. Не хотелось больше ос
таваться в этой духоте. Но по дороге я остановился, взял Экли за руку
и нарочно торжественно пожал ее. Он выдернул руку.
—Это еще что такое?
—Ничего. Просто хотел поблагодарить тебя за то, что ты настоя
щий принц, вот и все! — сказал я, и голос у меня был такой искрен
ний, честный. —Ты молодчина, Экли, детка, — сказал я. — Знаешь,
какой ты молодчина?
—Умничай, умничай! Когда-нибудь тебе разобьют башку...
Но я не стал его слушать. Захлопнул дверь и вышел в коридор.
Все спали, а кто уехал домой на воскресенье, и в коридоре было
очень-очень тихо и уныло. У дверей комнаты Леги и Гофмана валя
лась пустая коробка из-под зубной пасты «Колинос», и по дороге на
лестницу я ее все время подкидывал носком, на мне были домашние
туфли на меху. Сначала я подумал, не пойти ли мне вниз, дай, думаю,
посмотрю, как там мой старик, Мэл Броссар, Но вдруг передумал.
Вдруг я решил, что мне делать: надо выкатываться из Пэнси сию же
минуту. Не ждать никакой среды —и все. Ужасно мне не хотелось тут
торчать. Очень уж стало грустно и одиноко. И я решил сделать вот
что —снять номер в каком-нибудь отеле в Нью-Йорке, в недорогом,
конечно, и спокойно пожить там до среды. А в среду вернуться домой:
к среде я отдохну как следует и настроение будет хорошее. Я рассчи
тал, что мои родители получат письмо от старика Термера насчет того,
что меня вытурили, не раньше вторника или среды. Не хотелось воз
вращаться домой, пока они не получат письмо и не переварят его. Не
хотелось смотреть, как они будут читать все это в первый раз. Моя
мама сразу впадает в истерику. Потом, когда она переварит, тогда уже
ничего. А мне надо было отдохнуть. Нервы у меня стали ни к черту.
Честное слово, ни к черту.
Словом, так я и решил. Вернулся к себе в комнату, включил свет,
стал укладываться. У меня уже почти все было уложено. А этот Стрэд-
лейтер и не проснулся. Я закурил, оделся, йотом сложил оба свои че
модана. Минуты за две все сложил. Я очень быстро укладываюсь.
Одно меня немножко расстроило, когда я укладывался. Пришлось
уложить новые коньки, которые мама прислала мйе чуть ли не нака
нуне. Я расстроился, потому что представил себе, как мама пошла в
спортивный магазин, стала задавать продавцу миллион чудацких воп
росов —а тут меня опять вытурили из школы! Как-то грустно стало.
И коньки она купила не те —мне нужны были беговые, а она купила
хоккейные, —но все равно мне стало грустно. И всегда так выходит —
мне дарят подарки, а меня от этого только тоска берет.
Я все уложил, пересчитал деньги. Не иомшо, сколько у меня
оказалось, но, в общем, порядочно. Бабушка как раз прислала мне
на прошлой неделе перевод. Есть у меня бабушка, она денег не ж а
леет. У нее, правда, не все дома —ей лет сто, и она посылает мне
деньги на день рождения раза четыре в год. Но хоть денег у меня
было порядочно, я все-таки решил, что лишний доллар не помеша
ет. Пошел в конец коридора, разбудил Фредерика Удрофа, того
самого, которому я одолжил свою машинку. Я его спросил, сколь
ко он мне даст за нее. Он был из богатых. Он говорит — не знаю.
Говорит —я не собирался ее покупать. Но все-таки купил. Стоила
она что-то около девяноста долларов, а он ее купил за двадцать. Да
еще злился, что я его разбудил.
Когда я совсем собрался, взял чемоданы и все, что надо, я остано
вился около лестницы и на прощание посмотрел на этот наш кори
дор. Кажется, я всплакнул. Сам не знаю почему. Но потом надел свою
охотничью шапку по-своему, задом наперед, и заорал во всю глотку:
—Спокойной ночи, кретины!
Ручаюсь, что я разбудил всех этих ублюдков! Потом побежал вниз
по лестнице. Какой-то болван набросал ореховой скорлупы, и я чуть
не свернул себе шею ко всем чертям.
8
Вызывать такси оказалось поздно, пришлось идти на станцию пеш
ком. Вокзал был недалеко, но холод стоял собачий, и по снегу идти
было трудно, да еще чемоданы стукали по ногам, как нанятые. Но
дышать было приятно. Плохо только, что от холодного воздуха сад
нили нос и верхняя губа —меня по ней двинул Стрэдлейтер. Он мне
разбил губу об зубы, это здорово больно. Зато ушам было тепло. На
этой моей шапке были наушники, и я их опустил. Плевать мне было,
какой у меня вид. Все равно кругом ни души. Все давно храпели.
Мне повезло, когда я пришел на вокзал. Я ждал поезда всего де
сять минут. Пока ждал, я набрал снегу и вытер лицо.
Вообще я люблю ездить поездом, особенно ночью, когда в вагоне
светло, а за окном темень и по вагону разносят кофе, сандвичи и жур
налы. Обычно я беру сандвич с ветчиной и штуки четыре журналов.
Когда едешь ночью в вагоне, можно без особого отвращения читать
даже идиотские рассказы в журналах. Вы знаете какие. Про всяких
показных типов с квадратными челюстями но имени Дэвид и показ
ных красоток, которых зовут Линда или Марсия, они еще всегда за
жигают этим Дэвидам их дурацкие трубки. Ночью в вагоне я могу
читать даже такую дрянь. Но тут не мог. Почему-то неохота было чи
тать. Я просто сидел и ничего не делал. Только снял свою охотничью
шапку и сунул в карман.
И вдруг в Трентоне вошла дама и села рядом со мной. Вагой был
почти пустой, время позднее, но она все равно села рядом со мной, а
не на пустую скамью, потому что я сидел на переднем месте, а у нее
была громадная сумка. И она выставила эту сумку прямо в проход,
так что кондуктор или еще кто мог об нее споткнуться. Должно быть,
она ехала с какого-нибудь приема или бала — на платье были орхи
деи. Лет ей, вероятно, было около сорока —сорока пяти, но она была
очень красивая. Я от женщин балдею. Честное слово. Нет, я вовсе не в
том смысле, вовсе я не такой бабник, хотя я довольно-таки впечатли
тельный. Просто они мне нравятся. И вечно они ставят свои дурац
кие сумки посреди прохода.
Сидим мы так, и вдруг она говорит:
—Простите, но, кажется, это наклейка школы Пэнси?
Она смотрела наверх, на сетку, где лежали мои чемоданы.
—Да, — говорю я. И правда: у меня на одном чемодане действи
тельно осталась школьная наклейка. Дешевка, ничего не скажешь.
—Ах, значит, вы учитесь в Пэнси? —говорит она. У нее был очень
приятный голос. Такой хорошо звучит по телефону. Ей бы возить с
собой телефопчик.
—Да, я там учусь, —говорю.
—Как приятно! Может быть, вы знаете моего сына? Эрнест Мор
роу —он тоже учится в Пэнси.
—Знаю. Он в моем классе.
А сын ее был самый что ни на есть последний гад во всей этой
мерзкой школе. Всегда он после душа шел по коридору и бил всех
мокрым полотенцем. Вот какой гад.
—Ну, как мило! —сказала дама. И так просто, без кривлянья. Она
была очень приветливая. — Непременно скажу Эрнесту, что я вас
встретила. Как ваша фамилия, мой дружок?
— Рудольф Шмит, — говорю. Не хотелось рассказывать ей всю
свою биографию. А Рудольф Шмит был старик швейцар в нашем кор
пусе.
—Нравится вам Пэнси? —спросила она.
—Пэнси? Как вам сказать... Там неплохо. Конечно, это не рай, но
там не хуже, чем в других школах. Преподаватели там есть вполне
добросовестные.
—Мой Эрнест просто обожает школу!
—Да, это я знаю, —говорю я. И начинаю наворачивать ей все, что
полагается: —Он очень легко уживается. Я хочу сказать, что он умеет
ладить с людьми.
—Правда? Вы так считаете? —спросила она. Видно, ей было очень
интересно.
—Эрнест? Ну конечно! —сказал я. А сам смотрю, как она снимает
перчатки. Ну и колец у нее!
—Только что сломала ноготь в такси, —говорит она. Посмотрела
па меня и улыбнулась. У нее была удивительно милая улыбка. Очень
милая. Люди ведь вообще не улыбаются или улыбаются как-то про
тивно. — Мы с отцом Эрнеста часто тревожимся за него, — говорит
она. —Иногда мне кажется, что он не очень сходится с людьми.
—В каком смысле?
—Видите ли, он очень чуткий мальчик. Он никогда не дружил по-
настоящему с другими мальчиками. Может быть, он ко всему отно
сится серьезнее, чем следовало бы в его возрасте.
«Чуткий»! Вот умора! В крышке от унитаза и то больше чуткос
ти, чем в этом самом Эрнесте.
Я посмотрел па нее. С виду она была вовсе не так глупа. С виду
можно подумать, что она отлично понимает, какой гад ее сыпок. Но
тут дело темное —я про матерей вообще. Все матери немножко поме
шанные. И все-таки мать этого подлого Морроу мне поправилась.
Очень славная.
—Не хотите ли сигарету? —спрашиваю.
Она оглядела весь вагон.
— По-моему, это вагон для некурящих, Рудольф! —говорит она.
«Рудольф»! Подохнуть можно, честное слово!
—Ничего! Можно покурить, пока па пас не заорут, —говорю.
Она взяла сигаретку, и я ей дал закурить.
Курила она очень мило. Затягивалась, конечно, но как-то не жад
но, не то что другие дамы в ее возрасте. Очень она была обаятельная.
И как женщина тоже, если говорить правду.
Вдруг она посмотрела на меня очень пристально.
—Кажется, у вас кровь идет носом, дружочек, —говорит она вдруг.
Я кивнул головой, вытащил носовой платок.
—В меня попали снежком, —говорю, —знаете, с ледышкой.
Я бы, наверно, рассказал ей всю правду, только долго было рас
сказывать. Но она мне очень понравилась. Я даже пожалел, зачем я
сказал, что меня зовут Рудольф Шмит.
—Да, ваш Эрни, — говорю, —он у нас в Пэиси общий любимец.
Вы это знали?
—Нет, не знала!
Я кивнул головой.
— Мы не сразу в нем разобрались! Он занятный малый. Правда,
со странностями —вы меня понимаете? Взять, например, как я с ним
познакомился. Когда мы познакомились, мне показалось, что он не
много задается. Я так думал сначала. Но он не такой. Просто он очень
своеобразный человек, его не сразу узнаешь.
Бедная миссис Морроу ничего не говорила, но вы бы на нее по
смотрели! Она так и застыла на месте. С матерями всегда так — им
только рассказывай, какие у них великолепные сыновья.
И тут я разошелся вовсю.
— Он вам говорил про выборы? — спрашиваю. — Про выборы в
нашем классе?
Она покачала головой. Ей-богу, я ее просто загипнотизировал!
—Понимаете, многие хотели выбрать вашего Эрни старостой клас
са. Да, все единогласно называли его кандидатуру. Понимаете, никто
лучше его не справился бы, —говорю. Ох, и наворачивал же я! — Но
выбрали другого —знаете, Гарри Фенсера. И выбрали его только по
тому, что Эрни не позволил нам выдвинуть его кандидатуру. И все
оттого, что он такой скромный, застенчивый, оттого и отказался... Вот
до чего он скромный. Вы бы его отучили, честное слово! —Я посмот
рел на нее. —Разве он вам не рассказывал?
— Нет, не рассказывал.
Я кивнул.
— Это на него похоже. Да, главный его недостаток, что он слиш
ком скромный, слишком застенчивый. Честное слово, вы бы ему ска
зали, чтоб он не так стеснялся.
В эту минуту вошел кондуктор проверять билет у миссис Морроу, и
мне можно было замолчать. А я рад, что я ей все это навертел. Вообще,
конечно, такие типы, как этот Морроу, которые бьют людей мокрым по
лотенцем, да еще норовят ударить побольнее, такие не только в дет
стве сволочи, они всю жизнь сволочи. Но я головой ручаюсь, что после
моей брехни бедная миссис Морроу будет всегда представлять себе сво
его сына этаким скромным, застенчивым малым, который даже не по
зволил нам выдвинуть его кандидатуру. Это вполне возможно. Кто их
знает. Матери в таких делах не очень-то разбираются.
—Не угодно ли вам выпить коктейль? —спрашиваю. Мне самому
захотелось выпить. — Можно пойти в вагон-ресторан. Пойдемте?
— Но, милый мой, разве вам разрешено заказывать коктейли? —
спрашивает она. И ничуть не свысока. Слишком она была славная,
чтоб разговаривать свысока.
— Вообще-то не разрешается, но мне подают, потому что я такой
высокий, — говорю. — А потом у меня седые волосы. — Я повернул
голову и показал, где у меня седые волосы. Она прямо обалдела. —
Правда, почему бы вам не выпить со мной? —спрашиваю. Мне очень
захотелось с ней выпить.
— Нет, пожалуй, не стоит. Спасибо, дружочек, но лучше не надо, —
говорит. —Да и ресторан, пожалуй, уже закрыт. Ведь сейчас очень позд
но, вы это знаете?
Она была права. Я совсем забыл, который час.
Тут она посмотрела на меня и спросила о том, чего я боялся:
— Эрнест мне писал, что он вернется домой в среду, что рожде
ственские каникулы начнутся только в среду. Но ведь вас не вызвали
домой срочно, надеюсь, у вас никто не болен?
Видно было, что она действительно за меня волнуется, не просто
любопытничает, а всерьез беспокоится.
— Нет, дома у нас все здоровы, —говорю. —Дело во мне самом.
Мне надо делать операцию.
—Ах, как жалко! —Я видел, что ей в самом деле меня жалко. А я и
сам пожалел, что сморозил такое, по было уже поздно.
—Да ничего серьезного. Просто у меня крохотная опухоль на
мозгу.
—Не может быть! —Она от ужаса закрыла рот руками.
— Это ерунда! Опухоль совсем поверхностная. И совсем малю
сенькая. Ее за две минуты уберут.
И тут я вытащил из кармана расписание и стал его читать, чтобы
прекратить это вранье. Я как начну врать, так часами не могу остано
виться. Буквально часами.
Больше мы уже почти не разговаривали. Она читала «Вог», а я
смотрел в окошко. Вышла она в Ньюарке. На прощание пожелала мне,
чтоб операция сошла благополучно, и все такое. И называла меня Ру
дольфом. А под конец пригласила приехать летом к Эрни в Глостер, в
Массачусетсе. Говорит, что их дом прямо на берегу и там есть теннис
ный корт, но я ее поблагодарил и сказал, что уезжаю с бабушкой в
Южную Америку. Это я здорово наврал, потому что наша бабушка
даже из дому не выходит, разве что иногда на какой-нибудь утрен
ник. Но я бы все равно не поехал к этому гаду Эрнесту ни за какие
деньги, даже если б деваться было некуда.
9
На Пенсильванском вокзале я первым делом пошел в телефон
ную будку. Хотелось кому-нибудь звякнуть по телефону. Чемоданы
я поставил у будки, чтобы их было видно, но, когда я снял трубку, я
подумал, что звонить мне некому. Мой брат, Д. Б., был в Голливуде,
Фиби, моя сестренка, ложилась спать часов в девять —ей нельзя было
звонить. Она бы не рассердилась, если б я ее разбудил, но вся штука в
том, что к телефону подошла бы не она. К телефону подошел бы кто-
нибудь из родителей. Значит, нельзя. Я хотел позвонить матери Джейн
Галлахер, узнать, когда у Джейн начинаются каникулы, но потом мне
расхотелось. И вообще было поздно туда звонить. Потом я хотел по
звонить этой девочке, с которой я довольно часто встречался, —Сал
ли Хейс, я знал, что у нее уже каникулы, она мне написала это самое
письмо, сплошная липа, ужасно длинное, приглашала прийти к ней в
сочельник помочь убрать елку. Но я боялся, что к телефону подойдет
ее мамаша. Она была знакома с моей матерью, и я представил себе,
как она сломя голову хватает трубку и звонит моей матери, что я в
Нью-Йорке. Да кроме того, неохота было разговаривать со старухой
Хейс по телефону. Она как-то сказала Салли, что я необузданный.
Во-первых, необузданный, а во-вторых, что у меня нет цели в жизни.
Потом я хотел звякнуть одному типу, с которым мы учились в Хут-
тонской школе, Карлу Лыосу, но я его недолюбливал. Кончилось тем,
что я никому звонить не стал. Минут через двадцать я вышел из авто
мата, взял чемоданы и пошел через тоннель к стоянке такси.
Я до того рассеянный, что по привычке дал водителю свой домаш
ний адрес. Совсем вылетело из головы, что я решил переждать в гос
тинице дня два и не появляться дома до начала каникул. Вспомнил я
об этом, когда мы уже проехали почти весь парк. Я ему говорю:
— Пожалуйста, поверните обратно, если можно, я вам дал не тот
адрес. Мне надо назад, в центр.
Но водитель попался хитрый.
— Не могу, Мак, тут движение одностороннее. Теперь надо ехать
до самой Девяностой улицы.
Мне не хотелось спорить.
—Ладно, —говорю. И вдруг вспомнил: —Скажите, вы видали тех
уток на озере у Южного выхода в Центральном парке? На маленьком
таком прудике? Может, вы, случайно, знаете, куда они деваются, эти
утки, когда пруд замерзает? Может, вы, случайно, знаете?
Я, конечно, понимал, что эго действительно была бы чистая слу
чайность.
Он обернулся и посмотрел на меня, как будто я ненормальный.
—Ты что, братец, —говорит, —смеешься надо мной, что ли?
—Нет, —говорю, —просто мне интересно узнать.
Он больше ничего не сказал, и я тоже. Когда мы выехали из парка
у Девяностой улицы, он обернулся:
—Ну, братец, а теперь куда?
— Понимаете, не хочется заезжать в гостиницу на Ист-Сайд, где
могут оказаться знакомые. Я путешествую инкогнито, —сказал я. Не
навижу избитые фразы вроде «путешествую инкогнито». Но с дура
ками иначе разговаривать не приходится. —Не знаете ли вы, случай
но, какой оркестр играет у Тафта или в «Ныо-Йоркере»?
—Понятия не имею, Мак.
—Ладно, везите меня в «Эдмонт», — говорю. — Может быть, вы
не откажетесь но дороге выпить со мной коктейль? Я угощаю. У меня
денег куча.
—Нельзя, Мак. Извините.
Да, веселый спутник, нечего сказать. Выдающаяся личность.
Мы приехали в «Эдмонт», и я взял номер. В такси я надел свою
красную охотничью шапку просто ради шутки, по в вестибюле я ее
снял, чтобы не приняли за психа. Смешно подумать: я тогда не знал,
что в этом подлом отеле нолным-нолно всяких психов. Форменный
сумасшедший дом.
Мне дали ужасно унылый номер, он тоску нагонял. Из окна ниче
го не было видно, кроме заднего фасада гостиницы. Но мне было все
равно. Когда настроение скверное, не все ли равно, что там за окош
ком. Меня провел в номер коридорный —старый-нрестарый, лет под
семьдесят. Он на меня нагонял тоску еще больше, чем этот номер.
Бывают такие лысые, которые зачесывают волосы сбоку, чтобы при
крыть лысину. А я бы лучше ходил лысый, чем так причесываться.
Вообще, что за работа для такого старика —носить чужие чемоданы и
ждать чаевых? Наверно, он ни на что больше не годился, но все-таки
это было ужасно.
Когда он ушел, я стал смотреть в окошко, не снимая пальто. Все
равно делать было нечего. Вы даже не представляете, что творилось в
корпусе напротив. Там даже не потрудились опустить занавески. Я
видел, как один тип, седой, приличный господин, в одних трусах вы
творял такое, что вы не поверите, если я вам расскажу. Сначала он
поставил чемодан на кровать. А йотом вынул оттуда женскую одежду
и надел на себя. Настоящую женскую одежду —шелковые чулки, туф
ли па каблуках, бюстгальтер и такой пояс, на котором болтаются ре
зинки. Потом надел узкое черное платье, вечернее платье, клянусь
богом! А потом стал ходить по комнате маленькими шажками, как
женщины ходят, и курить сигарету и смотреться в зеркало. Он был
совсем один. Если только никого не было в ванной —этого я не видел.
А в окошке, прямо над ним, я видел, как мужчина и женщина брызга
ли друг друга водой изо рта. Может, и не водой, а коктейлем, я не ви
дел, что у них в стаканах. Сначала он наберет полный рот и как фырк
нет прямо на нее! А потом она на него, по очереди, черт их дери! Вы
бы на них посмотрели! Хохочут до истерики, как будто ничего смеш
нее не видали. Я не шучу, в гостинице было полно психов. Я, наверно,
был единственным нормальным среди них, а это не так уж много. Чуть
не послал телеграмму Стрэдлейтеру, чтоб он первым же поездом вы
езжал в Нью-Йорк. Он бы тут был королем, в этом отеле.
Плохо то, что на такую пошлятину смотришь не отрываясь, даже
когда не хочешь. А эта девица, которой брызгали водой в физионо
мию, она даже была хорошенькая. Вот в чем мое несчастье. В душе я,
наверно, страшный распутник. Иногда я представляю себе ужасные
гадости, и я мог бы даже сам их делать, если б представился случай.
Мне даже иногда кажется, что, может быть, это даже приятно, хоть и
гадко. Например, я даже понимаю, что, может быть, занятно, если вы
оба пьяны, взять девчонку и с ней плевать друг дружке в физионо
мию водой или там коктейлем. Но, по правде говоря, мне это ничуть
не нравится. Если разобраться, так это просто пошлятина. По-моему,
если тебе нравится девушка, так нечего с ней валять дурака, а если
она тебе нравится, так правится и ее лицо, а тогда не станешь безоб
разничать и плевать в нее чем попало. Плохо то, что иногда всякие
глупости доставляют удовольствие. А сами девчонки тоже хороши —
только мешают, когда стараешься не позволять себе никаких глупос
тей, чтобы не испортить что-то по-настоящему хорошее. Была у меня
одна знакомая девчонка года два назад, она была еще хуже меня. Ох,
и дрянь же! И все-таки нам иногда бывало занятно, хоть и гадко. Во
обще я в этих сексуальных делах плохо разбираюсь. Никогда не зна
ешь, что к чему. Я сам себе придумываю правила поведения и тут же
их нарушаю. В прошлом году я поставил себе правило, что не буду
возиться с девчонками, от которых меня мутит. И сам же нарушил
это правило —в ту же неделю, даже в тот же вечер, по правде говоря.
Целый вечер целовался с ужасной кривлякой —звали ее Анна Луиза
Шерман. Нет, не понимаю я толком про всякий секс. Честное слово,
не понимаю.
Я стоял у окна и придумывал, как бы позвонить Джейн. Звякнуть
ей но междугородному прямо в колледж, где она училась, вместо того
чтобы звонить ее матери и спрашивать, когда она приедет? Конечно,
не разрешается звонить студенткам поздно ночью, но я уже все при
думал. Если подойдут к телефону, я скажу, что я ее дядя. Я скажу, что
ее тетя только что разбилась насмерть в машине и я немедленно дол
жен переговорить с Джейн. Наверно, ее позвали бы. Не позвонил я
только потому, что настроения не было. А когда настроения нет, все
равно ничего не выйдет.
Потом я сел в кресло и выкурил две сигареты. Чувствовал я себя
препаршиво, сознаюсь. И вдруг я придумал. Я стал рыться в бумаж
нике —искать адрес, который мне дал один малый, он учился в Прин
стоне, я с ним познакомился летом па вечеринке. Наконец я нашел
записку. Она порядком измялась в моем бумажнике, но разобрать было
можно. Это был адрес одной особы, не то чтобы настоящей шлюхи,
но, как говорил этот малый из Принстона, она иногда и не отказыва
ла. Однажды он привел ее на тайцы в Принстон, и его чуть за это не
вытурили. Она танцевала в кабаре с раздеванием или что-то в этом
роде. Словом, я взял трубку и позвонил ей. Звали ее Фей Кэвендиш,
и жила она в отеле «Стэнфорд», на углу Шестьдесят шестой и Брод
вея. Наверно, какая-нибудь трущоба.
Сначала я решил, что ее нет дома. Никто не отвечал. Потом взяли
трубку.
— Алло! —сказал я. Я говорил басом, чтобы она не заподозрила,
сколько мне лет. Но вообще голос у меня довольно низкий.
—Алло! —сказал женский голос не очень-то приветливо.
—Это мисс Фей Кэвендиш?
—Да, кто это? —спросила она. — Кто это звонит мне среди ночи,
черт возьми!
Я немножко испугался.
—Да, я понимаю, что сейчас поздно, — сказал я взрослым голо
сом. — Надеюсь, вы меня простите, но мне просто необходимо было
поговорить с вами! —И все это таким светским тоном, честное слово!
—Да кто же это? —спрашивает она.
— Вы меня не знаете, но я друг Эдди Бердселла. Он сказал, что,
если окажусь в городе, мы с вами непременно должны встретиться и
выпить коктейль вдвоем.
—Кто сказал? Чей вы друг? —Ну и тигрица, ей-богу! Она просто
орала на меня но телефону.
— Эдмунда Бердселла, Эдди Бердселла, — повторил я. Я не по
мню, как его звали — Эдмунд или Эдвард. Я его только раз видел на
какой-то идиотской вечеринке.
—Не знаю я такого, Джек! И если, по-вашему, мне приятно вска
кивать ночью...
—Эдди Бердселл, из Принстона... Помните? —говорил я.
Слышно было, как она повторяет фамилию.
— Бердселл... Бердселл... Из Принстонского колледжа?
—Да-да! —сказал я.
—А вы тоже оттуда?
— Примерно.
— Ага... А как Эдди? — сказала она. — Все-таки безобразие зво
нить в такое время!
—Он ничего. Просил передать вам привет.
— Ну спасибо, передайте и ему привет, —сказала она. — Он чуд
ный мальчик. Что он сейчас делает? —Она уже становилась все лю
безнее и любезнее, черт ее дери.
— Ну, все то же, сами понимаете, — сказал я. Каким чертом я мог
знать, что он там делает? Я почти не был с ним знаком. Я даже не знал,
учится ли он еще в Принстоне или пет. —Слушайте, —говорю я. —Мо
жет быть, мы с вами встретимся сейчас, выпьем коктейль?
—Да вы представляете себе, который час? —сказала она. —И раз
решите спросить, как ваше имя? — Она вдруг заговорила с англий
ским акцептом. —Голос у вас что-то очень молодой.
—Благодарю вас за комплимент! —говорю я самым светским то
ном. — Меня зовут Холден Колфилд. —Надо было выдумать другую
фамилию, но я сразу не сообразил.
— Видите ли, мистер Коффл, я не привыкла назначать свидания
но ночам. Я ведь работаю.
—Завтра воскресенье, —говорю.
—Все равно мне надо хорошенько выспаться. Сами понимаете.
—А я думал, мы с вами выпьем хоть один коктейль! И сейчас со
всем не так поздно.
— Вы очень милы, право, — говорит она. — Откуда вы говорите?
Где вы сейчас?
—Я? Я из автомата.
—Ах так, —сказала она. Потом долго молчала. —Знаете, я очень
рада буду с вами встретиться, мистер Коффл. По голосу вы очень ми
лый человек. У вас удивительно симпатичный голос. Но сейчас все-
таки слишком поздно.
—Я могу приехать к вам.
— Что ж, в другое время я сказала бы — чудно! Но моя соседка
заболела. Она весь вечер лежала, не могла заснуть. Она только что
закрыла глаза, спит. Вы понимаете?
—Да, это плохо.
— Где вы остановились? Может быть, мы завтра встретимся?
—Нет, завтра я не могу. Я только сегодня свободен.
Ну и дурак! Не надо было так говорить.
—Что ж, очень жаль!
—Передам от вас привет Эдди.
— Правда, передадите? Надеюсь, вам будет весело в Нью-Йорке.
Чудный город.
— Это я знаю. Спасибо. Спокойной ночи, — сказал я и повесил
трубку.
Дурак, сам все испортил. Надо было хоть условиться на завтра,
угостить ее коктейлем, что ли.
10
Было еще довольно рано. Не знаю точно, который час, но, в об
щем, не так уж поздно. Больше всего я ненавижу ложиться спать, ког
да ничуть не устал. Я открыл чемодан, вынул чистую рубашку, пошел
в ванную, вымылся и переоделся. Пойду, думаю, посмотрю, что у них
там творится в «Сиреневом зале». При гостинице был ночной клуб,
назывался «Сиреневый зал».
Пока я переодевался, я подумал, не позвонить ли все-таки моей
сестренке Фиби. Ужасно хотелось с ней поговорить. Опа-то все по
нимала. Но нельзя было рисковать звонить домой, все-таки она еще
маленькая, и, наверно, уже спала, и не подошла бы к телефону. Ко
нечно, можно было бы повесить трубку, если б подошли родители, по
все равно ничего бы не вышло. Они узнали бы меня. Мама всегда до
гадывается. У нее интуиция. Но мне ужасно хотелось поболтать с на
шей Фиби.
Вы бы па нее посмотрели. Такой хорошенькой, умной девчонки
вы, наверно, никогда не видели. Умница, честное слово. Понимаете, с
тех пор как она поступила в школу, у нее одни отличные отметки —
никогда плохих не бывало. По правде говоря, я один в семье такой
тупица. Старший мой брат, Д. Б., писатель, а мой братишка Алли, ко
торый умер, тот прямо был колдуй. Я один такой тупой. А посмотре
ли бы вы па Фиби. У нее волосы почти такие же рыжие, как у Алли,
летом они совсем коротенькие. Летом она их закладывает за уши.
Ушки у нее маленькие, красивые. А зимой ей отпускают волосы. Иног
да мама их заплетает, иногда нет, и все равно красиво. Ей всего десять
лет. Она худая вроде меня, но очень складная. Худенькая, как раз для
коньков. Один раз я смотрел в окно, как она переходила через улицу в
парк, и подумал —как раз для коньков, тоненькая, легкая. Вам бы она
понравилась. Понимаете, ей что-нибудь скажешь, и она сразу сообра
жает, про что ты говоришь. Ее даже можно брать с собой куда угодно.
Например, поведешь ее на плохую картину —она сразу понимает, что
картина плохая. А поведешь на хорошую — она сразу понимает, что
картина хорошая. Мы с Д. Б. один раз повели ее на эту французскую
картину — «Жена пекаря», —там играет Раймю. Она просто обалде
ла. Но любимый ее фильм —«Тридцать девять ступеней», с Робертом
Донатом. Она всю эту картину знает чуть не наизусть, мы вместе смот
рели ее раз десять. Например, когда этот самый Донат прячется на
шотландской ферме от полисменов, Фиби громко говорит в один го
лос с этим шотландцем: «Вы едите селедку?» Весь диалог знает наи
зусть. А когда этот профессор, который на самом деле немецкий шпи
он, подымает мизинец, на котором не хватает сустава, и показывает
Роберту Донату, наша Фиби еще раньше, чем он, в темноте подымает
свой мизинец и тычет прямо мне в лицо. Она ничего. Вам бы она по
нравилась. Правда, она немножко слишком привязчива. Чересчур все
переживает, не по-детски. Это правда. А потом она все время пишет
книжки. Только она их никогда не дописывает. Там все про девочку
по имени Гизела Уэзерфилд, только паша Фиби пишет «Кисела». Эта
самая Кисела Уэзерфилд — девушка-сыщик. Она как будто сирота,
по откуда-то появляется ее отец. А отец у нее «высокий привлекатель
ный джентльмен лет двадцати». Обалдеть можно! Да, наша Фиби.
Честное слово, она бы вам понравилась. Она была еще совсем крош
ка, а уже умная. Когда она была совсем маленькая, мы с Алли водили
ее в парк, особенно по воскресеньям. У Алли была парусная лодка, он
любил ее пускать но воскресеньям, и мы всегда брали с собой пашу
Фиби. А она наденет белые перчатки и идет между нами, как настоя
щая леди. Когда мы с Алли про что-нибудь говорили, она всегда слу
шала. Иногда мы про нее забудем, все-таки она была совсем малень
кая, но она непременно о себе напомнит. Все время вмешивалась. Толк
нет меня или Алли и спросит: «А кто? Кто сказал —Бобби или она?»
И мы ей ответим, кто сказал, она скажет: «А-а-а!» —и опять слушает,
как большая. Алли от нее тоже балдел. Я хочу сказать, он ее тоже лю
бил. Теперь ей уже десять, она не такая маленькая, но все равно от нее
все балдеют —кто понимает, конечно.
Во всяком случае, мне очень хотелось поговорить с ней по теле
фону. Но я боялся, что подойдут родители и узнают, что я в Нью-
Йорке и что меня вытурили из школы. Так что я только надел чистую
рубашку, а когда переоделся, спустился в лифте в холл посмотреть,
что там делается.
Но там почти никого не было, кроме каких-то сутенеристых ти
пов и шлюховатых блондинок. Слышно было, как в «Сиреневом зале»
играет оркестр, и я пошел туда. И хотя там было пусто, мне дали дрян
ной стол —где-то на задворках. Надо было сунуть официанту доллар.
В Нью-Йорке за деньги все можно, это я знаю.
Оркестр был гнусный, Бадди Сингера. Ужасно громкий — по не
но-хорошему громкий, а безобразно громкий. И в зале было совсем
мало моих сверстников. По правде говоря, там их вовсе не было —все
больше какие-то расфуфыренные старикашки со своими дамами. И
только за соседним столиком посетители были совсем другие. За со
седним столиком сидели три девицы лет под тридцать. Все три были
довольно уродливые, и по их шляпкам сразу было видно, что они при
езжие. Но одна, блондинка, была не так уж плоха. Что-то в ней было
забавное, но, только я стал на нее поглядывать, подошел официант. Я
заказал виски с содовой, но велел не разбавлять —говорил я нарочно
быстро, а то, когда мнешься и мямлишь, можно подумать, что ты не
совершеннолетний, и тогда тебе спиртного не дадут. И все равно он
стал придираться.
—Простите, сэр, —говорит, —по нет ли у вас какого-нибудь удо
стоверения, что вы совершеннолетний? Может быть, у вас при себе
шоферские права?
Я посмотрел на него ледяным взглядом, как будто он меня смер
тельно оскорбил, и говорю:
—Разве я похож на несовершеннолетнего?
— Простите, сэр, по у нас есть распоряжение...
—Ладно, ладно, —говорю, а сам думаю: «Ну его к черту!» —Дай
те мне кока-колы.
Он стал уходить, но я его позвал:
—Вы не можете подбавить капельку рома? —Я его попросил очень
вежливо, ласково. —Как я могу сидеть в таком месте трезвый? Вы не
можете подбавить хоть капельку рома?
— Простите, сэр, никак нельзя! — И ушел. Но он не виноват. Он
может потерять работу, если подаст спиртное несовершеннолетнему.
А я, к несчастью, несовершеннолетний.
Опять я стал посматривать па этих ведьм за соседним столиком.
Вернее, на блондинку. Те две были страшные, как смертный грех. Но
я не глазел как дурак. Наоборот, я их окинул равнодушным взором. И
что же, но-вашему, они сделали? Стали хихикать, как идиотки! На
верно, решили, что я слишком молод, чтобы строить глазки. Мне ста
ло ужасно досадно —жениться я хочу на них, что ли? Надо было бы
обдать их презрением, по мне страшно хотелось танцевать. Иногда
мне ужасно хочется потанцевать —и тут захотелось. Я наклонился к
ним и говорю:
— Девушки, не хотите ли потанцевать? — Вежливо спросил,
очень светским тоном. А они, дуры, всполошились. И опять захи
хикали. Честное слово, форменные идиотки. —Пойдемте нотанцу-
ем! —говорю. —Давайте ио очереди. Ну как? Потанцуем? —Ужас
но мне хотелось танцевать.
В конце концов блондинка встала, видно, поняла, что я обраща
юсь главным образом к ней. Мы вышли па площадку. А те две чучелы
закатились как в истерике. С такими только с горя и свяжешься.
Но игра стоила свеч. Как эта блондинка танцевала! Лучшей
танцорки я в жизни не встречал. Знаете, иногда она —дура, а танцует
как бог. А бывает, что умная девчонка либо сама норовит тебя вести,
либо так плохо танцует, что только и остается сидеть с ней за столи
ком и напиваться.
— Вы здорово танцуете! — говорю я блондинке. — Вам надо бы
стать профессиональной танцоркой. Честное слово! Я как-то раз
танцевал с профессионалкой, но вы во сто раз лучше. Слыхали про
Марко и Миранду?
—Что? —Она даже не слушала меня. Все время озиралась.
—Я спросил, вы слыхали про Марко и Миранду?
—Не знаю. Нет. Не слыхала.
—Они танцоры. Она танцовщица. Не очень хорошая. То есть она
делает что полагается, и все-таки это не очень здорово. Знаете, как
почувствовать, что твоя дама здорово танцует?
—Чего это? —переспросила она. Она совершенно меня не слуша
ла, внимания не обращала.
—Я говорю, знаете, как почувствовать, что дама здорово танцует?
—Ага...
— Видите, я держу руку у вас па спине. Так вот, если забываешь,
что у тебя под рукой и где у твоей дамы ноги, руки и все вообще, зна
чит, она здорово танцует!
Она и не слыхала, что я говорю. Я решил замолчать. Мы просто
танцевали — и все. Ох, как эта дура танцевала! Бадди Сингер и его
дрянной оркестр играли «Есть лишь одно на свете...» —и даже они не
смогли испортить эту вещь. Чудесная песня. Танцевал я просто, без
фокусов — ненавижу, когда вытворяют всякие фокусы во время
танцев, —но я ее совсем закружил, и она слушалась отлично. Я-то но
глупости думал, что ей тоже приятно танцевать, и вдруг она стала
пороть какую-то чушь.
—Знаете, мы с подругами вчера вечером видели Питера Лорре, —
говорит. — Киноактера. Живого! Он покупал газету. Такой хоро
шенький!
—Вам повезло, —говорю, —да, вам крупно повезло. Вы это пони
маете? — Настоящая идиотка. Но как танцует! Я не удержался и по
целовал ее в макушку, эту дуру, прямо в пробор. А она обиделась!
— Это еще что такое?
—Ничего. Просто так. Вы здорово танцуете, —сказал я. —У меня
есть сестренка, она, чертенок, только в четвертом классе. Вы не хуже
ее танцуете, а уж она танцует —чертям тошно!
— Пожалуйста, не выражайтесь!
Тоже мне леди! Королева, черт побери!
— Откуда вы приехали? — спрашиваю. Не отвечает. Глазеет во
все стороны —видно, ждет, что явится сам Питер Лорре.
—Откуда вы приехали? —повторяю.
—Чего?
—Откуда вы все приехали? Вы не отвечайте, если вам не хочется.
Не утруждайтесь, прошу вас!
— Из Сиэттла, штат Вашингтон, — говорит. Снизошла, сделала
мне одолжение!
—Вы отличная собеседница, —говорю. —Вам это известно?
—Чего это?
Я не стал повторять. Все равно до нее не доходит.
—Хотите станцевать джиттербаг, если будет быстрая музыка? На
стоящий честный джиттербаг, без глупостей — не скакать, а просто
потанцевать. Если сыграют быструю, все сядут, кроме старичков и тол
стячков, нам места хватит. Ладно?
—Да мне все одно, —говорит. —Слушьте, а сколько вам лет?
Мне вдруг стало досадно.
—О черт, зачем все портить? —говорю. —Мне уже двенадцать. Я
только дьявольски большого роста.
— Слушьте, я вас просила не чертыхаться. Ежели будете черты
хаться, я могу уйти к своим подругам, поняли?
Я стал извиняться как сумасшедший, оттого что оркестр заиграл
быстрый танец. Она пошла со мной танцевать джиттербаг —очень при
стойно, легко. Здорово она танцевала, честное слово. Слушалась —чуть
дотронешься. А когда она крутилась, у нее так мило вертелся задик,
просто прелесть. Здорово, ей-богу. Я чуть в нее не влюбился, пока мы
танцевали. Беда мне с этими девчонками. Иногда на нее и смотреть
не хочется, видишь, что она дура дурой, но стоит ей сделать что-ни
будь мило, я уже влюбляюсь. Ох эти девчонки, черт бы их подрал. С
ума могут свести.
Меня не пригласили сесть к их столику — от невоспитанности,
конечно, а я все-таки сел. Блондинку, с которой я танцевал, звали
Бернис Крабе или Кребс. А тех, некрасивых, звали Марти и Лаверн.
Я сказал, что меня зовут Джим Стил, нарочно сказал. Пробовал я за
вести с ними умный разговор, но это оказалось невозможным. Их и
силком нельзя было бы заставить говорить. Одна глупее другой. И
все время озираются, как будто ждут, что сейчас в зал ввалится толпа
кинозвезд. Они, наверно, подумали, что кинозвезды, когда приезжа
ют в Нью-Йорк, все вечера торчат в «Сиреневом зале», а не в «Эль-
Марокко» или в «Сторк-клубе». Еле-еле добился, где они работают в
своем Сиэттле. Оказывается, все три работали в одном страховом об
ществе. Я спросил, нравится ли им их работа, но разве от этих дур
можно было чего-нибудь добиться? Я думал, что эти две уродины,
Марти и Лаверн, — сестры, но они ужасно обиделись, когда я спро
сил. Понятно, что каждая не хотела быть похожей на другую, это за
конно, но все-таки меня смех разбирал.
Я со всеми гремя перетанцевал по очереди. Одна уродина, Лаверн,
не так уж плохо танцевала, но вторая, Марти, —убийственно. С ней
танцевать —все равно что таскать но залу статую Свободы. Надо было
что-то придумать, чтоб не так скучно было таскать ее. И я ей сказал,
что Гарри Купер, киноартист, идет вон там по залу.
—Где, где? —Она страшно заволновалась. — Где он?
— Эх, прозевали! Он только что вышел. Почему вы сразу не по
смотрели, когда я сказал?
Она даже остановилась и стала смотреть через головы, не видно
ли его.
—Да где же он? — говорит. Она чуть не плакала, вот что я наде
лал. Мне ужасно стало ее жалко —зачем я ее надул. Есть люди, кото
рых нельзя обманывать, хоть они того и стоят.
А смешнее всего было, когда мы вернулись к столику. Марти ска
зала, что Гарри Купер был здесь. Те две —Лаверн и Бернис —чуть не
покончили с собой, когда услыхали. Расстроились, спрашивают Мар
ти, видела ли она его. А Марти говорит — да, только мельком. Вот
дурища!
Бар закрывался, и я им заказал по две порции спиртного на брата,
а себе две кока-колы. Весь их стол был заставлен стаканами. Одна уро
дина, Лаверн, все дразнила меня, что я иыо только кока-колу. Блестя
щий юмор. Она и Марти пили прохладительное —в декабре, черт меня
возьми! Ничего они не понимали. А блондинка Бернис дула виски с
содовой. Пила как лошадь. И все три то и дело озирались —искали
киноартистов. Они даже друг с другом не разговаривали. Эта Марти
еще говорила больше других. И все время несла какую-то унылую по
шлятину, например, уборную называла «одно местечко», а старого об
лезлого кларнетиста из оркестра называла «душкой», особенно когда
он встал и пропищал что-то невнятное. А кларнет назвала «дудочкой».
Ужасная пошлячка. А вторая уродина, Лаверн, воображала, что она
страшно остроумная. Все просила меня позвонить моему папе и спро
сить, свободен ли он сегодня вечером. Все спрашивала —не ушел ли
мой папа на свидание. Четыре раза спросила —удивительно остро
умно. А Бернис, блондинка, все молчала. Спросишь ее о чем-нибудь,
она только переспрашивает: «Чего это?» Просто на нервы действует.
И вдруг они все три допили и встали, говорят —пора спать. Гово
рят, им завтра рано вставать, они идут на первый сеанс в Радио-сити,
в мюзик-холл. Я просил их посидеть немножко, но они не захотели.
Пришлось попрощаться. Я им сказал, что отыщу их в Сиэттле, если
туда попаду. Но вряд ли! То есть вряд ли я их стану искать.
За все вместе с сигаретами подали счет почти па тринадцать дол
ларов. По-моему, они могли хотя бы сказать, что сами заплатят за все,
что они выпили до того, как я к ним подсел. Я бы, разумеется, не раз
решил им платить, но предложить они могли бы. Впрочем, это ерун
да. Уж очень они были глупы, да еще эти жалкие накрученные шляп
ки. У меня настроение испортилось, когда я подумал, что они хотят
рано вставать, чтобы попасть на первый сеанс в Радио-сити. Только
представить себе, что такая вот особа в ужасающей шляпке приехала
в Нью-Йорк бог знает откуда — из какого-нибудь Сиэтгла —только
для того, чтобы встать чуть свет и пойти смотреть дурацкую програм
му в Радио-сити, и от этого так скверно становится на душе, просто
вынести невозможно. Я бы им всем троим заказал нос то рюмок, толь
ко бы они мне этого не говорили.
После них я сразу ушел из «Сиреневого зала». Все равно он за
крывался и оркестр давно перестал играть. Во-первых, в таких ме
стах скучно сидеть, если не с кем танцевать, а во-вторых, офици
ант не подает ничего, кроме кока-колы. Нет такого кабака на свете,
где можно долго высидеть, если нельзя заказать спиртного и на
питься. Или если с тобой нет девчонки, от которой ты по-пастоя-
щему балдеешь.
11
Вдруг я опять вспомнил про Джейн Галлахер. Вспомнил —и уже
не мог выкинуть ее из головы. Я уселся в какое-то поганое кресло в
холле и стал думать, как она сидела со Стрэдлей гером в машине этого
подлого Эда Бэнки, и, хотя я был совершенно уверен, что между ними
ничего не было —я-то знаю Джейн насквозь, — все-таки я никак не
мог выбросить ее из головы. А я знал ее насквозь, честное слово! По
нимаете, она не только умела играть в шашки, она любила всякий
спорт, и, когда мы с ней познакомились, мы все лето каждое утро иг
рали в теннис, а после обеда —в гольф. Я с ней очень близко сошелся.
Не в физическом смысле, конечно, —ничего подобного, а просто мы
все время были вместе. И вовсе не надо ухаживать за девчонкой, для
того чтобы с ней подружиться.
А познакомился я с ней, потому что их доберман-пинчер всегда
бегал в наш палисадник и там гадил, а мою мать это страшно раздра
жало. Она позвонила матери Джейн и подняла страшный хай. Моя
мама умеет подымать хай из-за таких вещей. А потом случилось так,
что через несколько дней я увидел Джейн около бассейна нашего клу
ба, она лежала па животе, и я с ней поздоровался. Я знал, что она жи
вет рядом с нами, но я никогда с ней не разговаривал. Но сначала,
когда я с пей поздоровался, она меня просто обдала холодом. Я из кожи
лез, доказывал ей, что мне-то в высшей степени наплевать, где ее со
бака гадит. Пусть хоть в гостиную бегает, мне все равно. В общем, после
этого мы с Джейн очень подружились. Я в тот же день играл с ней в
гольф. Как сейчас иомшо, она потеряла восемь мячей. Да, восемь! Я
просто с ней замучился, пока научил ее хотя бы открывать глаза, ког
да бьешь по мячу. Но я ее здорово натренировал. Я очень хорошо иг
раю в гольф. Если бы я сказал вам, во сколько кругов я кончаю игру,
вы бы не поверили. Меня раз чуть не сняли для короткометражки,
только я в последнюю минуту передумал. Я подумал, что если так
ненавидеть кино, как я его ненавижу, так нечего выставляться напо
каз и давать себя снимать для короткометражки.
Смешная она была девчонка, эта Джейн. Я бы не сказал, что она
была красавица. А мне она нравилась. Такая большеротая. Особенно
когда она из-за чего-нибудь волновалась и начинала говорить, у нее
рот так и ходил ходуном. Я просто балдел. И она никогда его не за
крывала как следует, всегда он был у нее приоткрыт, особенно когда
она играла в гольф или читала книжки. Вечно она читала, и все хоро
шие книжки. Особенно стихи. Кроме моих родных, я ей одной пока
зывал рукавицу Алли, всю исписанную стихами. Она не знала Алли,
потому что только первое лето проводила в Мейпе —до этого она ез
дила на Кейп-Код, но я ей много чего рассказывал про него. Ей было
интересно, она любила про него слушать.
Моей маме она не очень нравилась. Дело в том, что маме казалось,
будто Джейн и ее мать относятся к ней свысока, оттого что они не
всегда с ней здоровались. Мама их часто встречала в поселке, потому
что Джейн ездила со своей матерью па рынок в машине. Моей маме
Джейн даже не казалась хорошенькой. А мне казалась. Мне нрави
лось, как она выглядит, и все.
Особенно я помню один день. Это был единственный раз, когда
мы с Джейн поцеловались, да и то не по-настоящему. Была суббота, и
дождь лил как из ведра, а я сидел у них па веранде —у них была ог
ромная застекленная веранда. Мы играли в шашки. Иногда я ее под-
дразиивал за то, что она не выводила дамки из последнего ряда. Но я
ее не очень дразнил. Ее как-то дразнить не хотелось. Я-то ужасно
люблю дразнить девчонок до слез, когда случай подвернется, но смеш
но вот что: когда мне девчонка всерьез нравится, совершенно не хо
чется ее дразнить. Иногда я думаю, что ей хочется, чтобы ее подраз
нили, я даже наверняка знаю, что хочется, но если ты с ней давно зна
ком и никогда ее не дразнил, то как-то трудно начать ее изводить. Так
вот, я начал рассказывать про тот день, когда мы с Джейн поцелова
лись. Дождь лил как оголтелый, мы сидели у них на веранде, и вдруг
этот пропойца, муж ее матери, вышел па веранду и спросил у Джейн,
есть ли сигареты в доме. Я его мало знал, по он из тех, кто будет с
тобой разговаривать, только если ему что-нибудь от тебя нужно. От
вратительный тип. А Джейн даже не ответила ему, когда он спросил,
есть ли в доме сигареты. Он опять спросил, а она опять не ответила.
Она даже глаз не подняла от доски. Потом он ушел в дом. А когда он
ушел, я спросил Джейн, в чем дело. Она и мне не стала отвечать. Сде
лала вид, что обдумывает ход. И вдруг на доску капнула слеза. Прямо
на красное иоле, черт, я как сейчас вижу. А Джейн только размазала
слезу пальцем но красному полю, и все. Не знаю почему, но я ужасно
расстроился. Встал, подошел к ней и заставил ее потесниться, чтобы
сесть с пей рядом, я чуть ли не на колени к ней уселся. И тут она рас
плакалась но-настоящему — и, прежде чем я мог сообразить, я уже
целовал ее куда попало: в глаза, лоб, в нос, в брови, даже в уши. Толь
ко в губы не поцеловал, она как-то все время отводила губы. Во вся
ком случае, больше, чем в тот раз, мы никогда не целовались. Потом
она встала, пошла в комнату и надела свой свитер, красный с белым,
от которого я просто обалдел, и мы пошли в какое-то дрянное кино.
По дороге я ее спросил, не пристает ли к пей этот мистер Кюдехи —
этот самый пьяница. Хотя она была еще маленькая, но фигура у нее
была чудесная, и вообще я бы за эту сволочь, этого Кюдехи, не пору
чился. Она сказала —пет. Так я и не узнал, из-за чего она ревела.
Вы только не подумайте, что она была какая-нибудь ледышка, от
того что мы никогда не целовались и не обнимались. Вовсе нет. На
пример, мы с пей всегда держались за руки. Я понимаю, это не в счет,
но с ней замечательно было держаться за руки. Когда с другими дев
чонками держишься за руки, у них рука как мертвая, или они все
время вертят рукой, будто боятся, что иначе тебе надоест. А Джейн
была совсем другая. Придем с ней в какое-нибудь кино и сразу
возьмемся за руки и не разнимаем рук, пока картина не кончится. И
даже не думаем ни о чем, не шелохнемся. С Джейн я никогда не бес
покоился, потеет у меня ладонь или пет. Просто с ней было хорошо.
Удивительно хорошо.
И еще я вспомнил одну штуку. Один раз в кино Джейн такое вы
нудила, что я просто обалдел. Шла кинохроника или еще что-то, и
вдруг я почувствовал, что меня кто-то гладит по голове, оказалось —
Джейн. Удивительно странно все-таки. Ведь она была еще малень
кая, а обычно женщины гладят кого-нибудь по голове, когда им уже
лет тридцать, и гладят они своего мужа или ребенка. Я иногда глажу
свою сестренку по голове — редко, конечно. А тут она, сама еще ма
ленькая, и вдруг гладит тебя по голове. И это у нее до того мило вы
шло, что я просто очумел.
Словом, про все про это я и думал —сидел в этом поганом кресле
в холле и думал. Да, Джейн. Как вспомню, что она сидела с этим под
лым Стрэдлейтером в этой чертовой машине, так схожу с ума. Знаю,
она ему ничего такого не позволила, но все равно я с ума сходил. По
правде говоря, мне даже вспоминать об этом не хочется.
В холле уже почти никого не было. Даже все шлюховатые блон
динки куда-то исчезли. Мне страшно хотелось убраться отсюда к чер
тям. Тоска ужасная. И я совсем не устал. Я пошел к себе в номер, на
дел пальто. Выглянул в окно посмотреть, что делают все эти психи,
но света нигде не было. Я опять спустился в лифте, взял такси и велел
везти себя к Эрни. Это такой ночной кабак в Гринвич-Виллидж. Мой
брат, Д. Б., ходил туда очень часто, пока не запродался в Голливуд.
Он и меня несколько раз брал с собой. Сам Эрни —громадный негр,
играет на рояле. Он ужасный сноб и не станет с тобой разговаривать,
если ты не знаменитость и не важная шишка, но играет он здорово.
Он так здорово играет, что иногда даже противно. Я не умею как сле
дует объяснить, но это так. Я очень люблю слушать, как он играет, но
иногда мне хочется перевернуть его проклятый рояль вверх тормаш
ками. Наверно, это оттого, что иногда по его игре слышно, что он за
дается и не станет с тобой разговаривать, если ты не какая-нибудь
шишка.
12
Такси было старое и воняло так, будто кто-то стравил тут свой
ужин. Вечно мне попадаются такие тошнотворные такси, когда я езжу
ночью. А тут еще вокруг было так тихо, так пусто, что становилось
еще тоскливее. На улице ни души, хоть была суббота. Иногда прой
дет какая-нибудь пара, обнявшись, или хулиганистая компания с де
вицами, гогочут, как гиены, хоть, наверно, ничего смешного нет. Нью-
Йорк вообще страшный, когда ночью пусто и кто-то гогочет. На сто
миль слышно. И так становится тоскливо и одиноко. Ужасно хоте
лось вернуться домой, потрепаться с сестренкой. Но потом я разгово
рился с водителем. Звали его Горвиц. Он был гораздо лучше того пер
вого шофера, с которым я ехал. Я и подумал, может быть, хоть он зна
ет про уток.
— Слушайте, Горвиц, — говорю, — вы когда-нибудь проезжали
мимо пруда в Центральном парке? Там, у Южного выхода?
—Что-что?
— Там пруд. Маленькое такое озерцо, где утки плавают. Да вы,
наверно, знаете.
—Ну, знаю, и что?
— Видели, там утки плавают? Весной и летом. Вы, случайно, не
знаете, куда они деваются зимой?
— Кто девается?
— Да утки! Может, вы, случайно, знаете? Может, кто-нибудь
подъезжает на грузовике и увозит их или они сами улетают куда-ни
будь на юг?
Тут Горвиц обернулся и посмотрел на меня. Он, как видно, был
ужасно раздражительный, хотя, в общем, и ничего.
—Почем я знаю, черт возьми! —говорит. —За каким чертом мне
знать всякие глупости?
—Да вы не обижайтесь, —говорю. Видно было, что он ужасно оби
делся.
—А кто обижается? Никто не обижается.
Я решил с ним больше не заговаривать, раз его это так раздража
ет. Но он сам начал. Опять обернулся ко мне и говорит:
—Во всяком случае, рыбы никуда не деваются. Рыбы там и оста
ются. Сидят себе в пруду, и все.
—Так это большая разница, —говорю, —то рыбы, а я спрашиваю
про уток.
—Где тут разница, где? Никакой разницы пет, —говорит Горвиц.
И по голосу слышно, что он сердится. —Господи ты боже мой, да ры
бам зимой еще хуже, чем уткам. Вы думайте головой, господи боже!
Я помолчал, помолчал, йотом говорю:
— Ну ладно. А рыбы что делают, когда весь пруд промерзнет на
сквозь и по нему даже на коньках катаются?
Тут он как обернется да как заорет на меня:
—То есть как это —что рыбы делают? Сидят себе там, и все!
— Не могут же они не чувствовать, что кругом лед. Они же это
чувствуют.
— А кто сказал, что не чувствуют? Никто не говорил, что они не
чувствуют! —крикнул Горвиц. Он так нервничал, я даже боялся, как
бы он не налетел па столб. — Да они живут в самом льду, понятно?
Они от природы такие, черт возьми! Вмерзают в лед на всю зиму, по
нятно?
— Да? А что же они едят? Если они вмерзают, они же не могут
плавать, искать себе еду!
—Да как же вы не понимаете, господи! Их организм сам питается,
понятно? Там во льду водоросли, всякая дрянь. У них поры открыты,
они через поры всасывают пищу. Их природа такая, господи боже мой!
Вам понятно или нет?
—Угу. —Я с ним не стал спорить. Боялся, что он разобьет, к чер
ту, машину. Раздражительный такой, с ним и спорить неинтересно. —
Может быть, заедем куда-нибудь, выпьем? —спрашиваю.
Но он даже не ответил. Наверно, думал про рыб. Я опять спросил,
не выпить ли нам. В общем, он был ничего. Забавный такой старик.
— Некогда мне пить, братец мой! — говорит. — Кстати, сколько
вам лет? Чего вы до сих пор спать не ложитесь?
—Не хочется.
Когда я вышел около «Эрни» и расплатился, старик Горвиц опять
заговорил про рыб.
—Слушайте, —говорит, —если бы вы были рыбой, неужели мать-
природа о вас не позаботилась бы? Что? Уж не воображаете ли вы,
что все рыбы дохнут, когда начинается зима?
— Нет, не дохнут, но...
— Ага! Значит, не дохнут! — крикнул Горвиц и умчался как су
масшедший. В жизни не видел таких раздражительных типов. Что ему
ни скажешь, на все обижается.
Даже в такой поздний час у Эрни было полным-полно. Больше
всего пижонов из школ и колледжей. Все школы рано кончают перед
Рождеством, только мне не везет. В гардеробной номерков не хвата
ло, так было тесно. Но стояла типична —сам Эрни играл на рояле. Как
в церкви, ей-богу, стоило ему сесть за рояль —сплошное благогове
ние, все на него молятся. А по-моему, ни на кого молиться не стоит.
Рядом со мной какие-то пары ждали столиков, и все толкались, ста
новились на цыпочки, лишь бы взглянуть на этого Эрни. У него над
роялем висело огромное зеркало, и сам он был освещен прожектором,
чтоб все видели его лицо, когда он играл. Рук видно не было —только
его физиономия. Здорово заверчено. Не знаю, какую вещь он играл,
когда я вошел, но он изгадил всю музыку. Пускал эти дурацкие по
казные трели на высоких нотах, вообще кривлялся так, что у меня
живот заболел. Но вы бы слышали, что вытворяла толпа, когда он
кончил. Вас бы, наверно, стошнило. С ума посходили. Совершенно
как те идиоты в кино, которые гогочут, как гиены, в самых несмеш-
пых местах. Клянусь богом, если б я играл иа рояле или на сцепе и
нравился этим болванам, я бы считал это личным оскорблением. На
черта мне их аплодисменты? Они всегда не тому хлопают, чему надо.
Если бы я был пианистом, я бы заперся в кладовке и гам играл. А ког
да Эрни кончил и все стали хлопать как одержимые, он повернулся
иа табурете и поклонился этаким деланным, смиренным поклоном.
Притворился, что он, мол, не только замечательный пианист, но еще
и скромный до чертиков. Все это была сплошная липа —он такой сноб,
каких свет не видал. Но мне все-таки было его немножко жаль. По-
моему, он сам уже не разбирается, хорошо он играет или нет. Но он
тут ни при чем. Виноваты эти болваны, которые ему хлопают, —они
кого угодно испортят, им только дай волю. А у меня от всего этого
опять настроение стало ужасное, такое гнусное, что я чуть не взял
пальто и не вернулся к себе в гостиницу, но было слишком рано, и
мне очень не хотелось оставаться одному.
Наконец мне дали этот паршивый стол, у самой стенки, за каким-
то столбом —ничего оттуда видно не было. Столик был крохотный,
угловой, за него можно было сесть, только если за соседним столом
все встанут и пропустят тебя —да разве эти гады встанут? Я заказал
виски с содовой, это мой любимый напиток после дайкири со льдом.
У Эрни всем подавали, хоть шестилетпим, там было почти темно, а
кроме того, никому дела не было, сколько тебе лет. Даже на каких-
нибудь наркоманов и то внимания не обращали.
Вокруг были одни подонки. Честное слово, не вру. У другого
маленького столика, слева, чуть ли не иа мне сидел ужасно некра
сивый тип с ужасно некрасивой девицей. Наверно, мои ровесники —мо
жет быть, чуть постарше. Смешно было на них смотреть. Они ста
рались пить свою порцию как можно медленнее. Я слушал, о чем
они говорят, —все равно делать было нечего. Он рассказывал ей о
каком-то футбольном матче, который он видел в этот день. Под
робно, каждую минуту игры, честное слово. Такого скучного раз
говора я никогда не слыхал. И видно было, что его девицу ничуть
не интересовал этот матч, но она была ужасно некрасивая, даже
хуже его, так что ей ничего не оставалось, как слушать. Некраси
вым девушкам очень плохо приходится. Мне их иногда до того
жалко, что я даже смотреть иа них не могу, особенно когда они си
дят с каким-нибудь шизиком, который рассказывает им про свой
идиотский футбол. А справа от меня разговор был еще хуже. Спра
ва сидел такой йельский франт в сером фланелевом костюме и в
очень стильной жилетке. Все эти хлюпики из аристократических
землячеств похожи друг на дружку. Отец хочет отдать меня в Йель
или в Принстон, но, клянусь, меня в эти аристократические кол
леджи никакими силами не заманишь, лучше умереть, честное сло
во. Так вот, с этим аристократишкой была изумительно красивая
девушка. Просто красавица. Но вы бы послушали, о чем они разго
варивали. Во-первых, оба слегка подвыпили. Он ее тискал под сто
лом, а сам в это время рассказывал про какого-то типа из их обще
жития, который съел целую склянку аспирина и чуть не покончил
с собой. Девушка все время говорила: «Ах, какой ужас... Не надо,
милый... Ну, прошу тебя... Только не здесь». Вы только представь
те себе —тискать девушку и при этом рассказывать ей про какого-
то типа, который собирался покончить с собой! Смех, да и только.
Я уже весь зад себе отсидел, скука была страшная. И делать нече
го, только нить и курить. Правда, я велел официанту спросить самого
Эрни, не выпьет ли он со мной. Я ему велел сказать, что я брат Д. Б.
Но тот, по-моему, даже не передал ничего. Разве эти скоты когда-ни
будь передадут?
И вдруг меня окликнула одна особа:
—Холден Колфилд! —Звали ее Лилиан Симмонс. Мой брат, Д. Б.,
за ней когда-то приударял. Грудь у нее была необъятная.
—Привет, —говорю. Я, конечно, пытался встать, но это было ужас
но трудно в такой тесноте. С ней пришел морской офицер, он стоял,
как будто ему в зад всадили кочергу.
— Как я рада тебя видеть! —говорит Лилиан Симмонс. Врет, ко
нечно. —А как поживает твой старший брат? —Это-то ей и надо было
знать.
—Хорошо. Он в Голливуде.
— В Голливуде! Какая прелесть! Что же он там делает?
—Не знаю. Пишет, —говорю. Мне не хотелось распространяться.
Видно было, что она считает огромной удачей, что он в Голливуде.
Все так считают, особенно те, кто никогда не читал его рассказов. А
меня это бесит.
— Как увлекательно! —говорит Лилиан и знакомит меня со сво
им моряком. Звали его капитан Блоп или что-то в этом роде. Он из
тех, кто думает, что его будут считать бабой, если он не сломает вам
все сорок пальцев, когда жмет руку. Фу, до чего я это ненавижу! —Ты
тут один, малыш? —спрашивает Лилиан. Она загораживала весь про
ход, и видно было, что ей нравится никого не пропускать. Официант
стоял и ждал, когда же она отойдет, а она и не замечала его. Удиви
тельно глупо. Сразу было видно, что официанту она ужасно не нра
вилась: наверно, и моряку она не нравилась, хоть он и привел ее сюда.
И мне она не нравилась. Никому она не нравилась. Даже стало не
множко жаль ее.
—Разве у тебя нет девушки, малыш? —спрашивает.
Я уже встал, а она даже не потрудилась сказать, чтоб я сел. Такие
могут часами продержать тебя на ногах.
—Правда, он хорошенький? —спросила она моряка. —Холден, ты с
каждым днем хорошеешь!
Тут моряк сказал ей, чтобы она проходила. Он сказал, что она за
городила весь проход.
— Пойдем сядем с нами, Холден, — говорит она. — Возьми свой
стакан.
—Да я уже собираюсь уходить, —говорю я. —У меня свидание.
Видно было, что она ко мне подлизывается, чтобы я потом расска
зал про нее Д. Б.
—Ах ты, чертенок! Ну, молодец! Когда увидишь своего старшего
брата, скажи, что я его ненавижу!
И она ушла. Мы с моряком сказали, что очень рады были позна
комиться. Мне всегда смешно. Вечно я говорю «очень приятно с вами
познакомиться», когда мне ничуть не приятно. Но если хочешь жить
с людьми, приходится говорить всякое.
Мне ничего не оставалось делать, как только уйти —я ей сказал,
что у меня свидание. Даже нельзя было остаться послушать, как Эрни
играет что-то более или менее пристойное. Но не сидеть же мне с этой
Лилиан Симмонс и с ее моряком — скука смертная! Я и ушел. Но я
ужасно злился, когда брал пальто. Вечно люди тебе все портят.
13
Я пошел пешком до самого отеля. Сорок один квартал не шутка! И
не потому я пошел пешком, что мне хотелось погулять, а просто потому,
что ужасно не хотелось опять садиться в такси. Иногда надоедает ездить
в такси, даже подыматься на лифте и то надоедает. Вдруг хочется идти
пешком, хоть и далеко или высоко. Когда я был маленький, я часто по
дымался пешком до самой нашей квартиры. На двенадцатый этаж.
Непохоже было, что недавно шел снег. На тротуарах его совсем
не было. Но холод стоял жуткий, и я вытащил свою охотничью шапку
из кармана и надел ее —мне было безразлично, какой у меня вид. Я
даже наушники опустил. Эх, знал бы я, кто стащил мои перчатки в
Пэнси! У меня здорово мерзли руки. Впрочем, даже если б я знал, я
бы все равно ничего не сделал. Я по природе трус. Стараюсь не пока
зывать, но я трус. Например, если бы я узнал в Пэнси, кто украл мои
перчатки, я бы, наверно, пошел к этому жулику и сказал: «Ну-ка, от
дай мои перчатки!» А жулик, который их стащил, наверно, сказал бы
самым невинным голосом: «Какие перчатки?» Тогда я, наверно, от
крыл бы его шкаф и нашел там где-нибудь свои перчатки. Они, навер
но, были бы спрятаны в его поганых галошах. Я бы их вынул и пока
зал этому типу и сказал: «Может быть, это твои перчатки?» А этот
жулик, наверно, притворился бы этаким невинным младенцем и ска
зал: «В жизни не видел этих перчаток. Если они твои, бери их, пожа
луйста, па черта они мне?»
А я, наверно, стоял бы перед ним минут пять. И перчатки держал
бы в руках, а сам чувствовал бы — надо ему дать по морде, разбить
ему морду, и все. А храбрости у меня не хватило бы. Я бы стоял и
делал злое лицо. Может быть, я сказал бы ему что-нибудь ужасно обид
ное —это вместо того, чтобы разбить ему морду. Но, возможно, что,
если б я ему сказал что-нибудь обидное, он бы встал, подошел ко мне
и сказал: «Слушай, Колфилд, ты, кажется, назвал меня жуликом?» И,
вместо того чтобы сказать: «Да, назвал, грязная ты скотина, мерза
вец!», я бы, наверно, сказал: «Я знаю только, что эти чертовы перчат
ки оказались в твоих галошах!» И тут он сразу понял бы, что я его
бить не стану, и, наверно, сказал бы: «Слушай, давай начистоту: ты
меня обзываешь вором, да?» И я ему, наверно, ответил бы: «Никто
никого вором не обзывал. Знаю только, что мои перчатки оказались в
твоих поганых галошах». И так до бесконечности.
В конце концов я, наверно, вышел бы из его комнаты и даже не
дал бы ему но морде. А йотом я, наверно, пошел бы в уборную, выку
рил бы тайком сигарету и делал бы перед зеркалом свирепое лицо. В
общем, я про это думал всю дорогу, пока шел в гостиницу. Неприятно
быть трусом. Возможно, что я не совсем трус. Сам не знаю. Может
быть, я отчасти трус, а отчасти мне наплевать, пропали мои перчатки
или нет. Это мой большой недостаток — мне плевать, когда у меня
что-нибудь пропадает. Мама просто из себя выходила, когда я был
маленький. Другие могут целыми днями искать, если у них что-то
пропало. А у меня никогда не было такой вещи, которую я бы пожа
лел, если б она пропала. Может быть, я поэтому и трусоват. Впрочем,
н е л ь з я быть трусом. Если ты должен кому-то дать в морду и тебе это
го хочется, надо бить. Но я не могу. Мне легче было бы выкинуть че
ловека из окошка или отрубить ему голову топором, чем ударить но
лицу. Ненавижу кулачную расправу. Лучше уж пусть меня бьют —
хотя мне это вовсе не но вкусу, сами понимаете, —по я ужасно боюсь
бить человека но лицу, лица его боюсь. Не могу смотреть ему в лицо,
вот беда. Если б хоть нам обоим завязать глаза, было бы не так про
тивно. Странная трусость, если подумать, по все же это трусость. Я
себя не обманываю.
И чем больше я думал о перчатках и о трусости, тем сильнее у
меня портилось настроение, и я решил но дороге зайти куда-нибудь
выпить. У Эрни я выпил всего три рюмки, да и то третью не допил.
Одно могу сказать —нить я умею. Могу хоть всю ночь нить, и ничего
ие будет заметно, особенно если я в настроении. В Хуттонской школе
мы с одним приятелем, с Раймондом Голдфарбом, купили пииту вис
ки и выпили ее в капелле в субботу вечером, там нас никто не видел.
Он был пьян в стельку, а по мне ничего не было заметно, я только
держался очень независимо и беспечно. Меня стошнило, когда я ло
жился спать, но это я нарочно —мог бы и удержаться.
Словом, но дороге в гостиницу я совсем собрался зайти в какой-
то захудалый бар, но оттуда вывалились двое совершенно пьяных и
стали спрашивать, где метро. Один из них, настоящий испанец с виду,
все время дышал мне в лицо вонючим перегаром, пока я объяснял,
как им пройти. Я даже не зашел в этот гнусный бар, просто вернулся
к себе в гостиницу.
В холле — ни души, только застоялый запах пятидесяти милли
онов сигарных окурков. Вонища. Спать мне ие хотелось, но чувство
вал я себя прескверно. Настроение убийственное. Жить не хотелось.
И тут я влип в ужасную историю.
Не успел я войти в лифт, как лифтер сказал:
—Желаете развлечься, молодой человек? А может, вам уже поздно?
— Вы о чем? — спрашиваю. Я совершенно ие понял, куда он
клонит.
—Желаете девочку на ночь?
— Я? — говорю. Это было ужасно глупо, но неловко, когда тебя
прямо так и спрашивают.
—Сколько вам лет, шеф? —говорит он вдруг.
—А что? —говорю. —Мне двадцать два.
—Ага. Ну так как же? Желаете? Пять долларов па время, пятнад
цать за ночь. — Он взглянул на часы. —До двенадцати дня. Пять па
время, пятнадцать за ночь.
—Ладно, —говорю. Принципиально я против таких вещей, по меня
до того тоска заела, что я даже ие подумал. В том-то и беда: когда тебе
скверно, ты даже думать не можешь.
—Что ладно? На время или на всю ночь?
—На время, —говорю.
—Идет. А в каком вы номере?
Я посмотрел на красный номерок на ключе.
— Двенадцать двадцать два, — говорю. Я уже жалел, что затеял
все эго, но отказываться было поздно.
—Ладно, пришлю ее минут через пятнадцать. —Он открыл дверь
лифта, и я вышел.
—Эй, погодите, а она хорошенькая? —спрашиваю. —Мне стару
хи не надо.
— Какая там старуха! Не беспокойтесь, шеф!
—А кому платить?
—Ей, —говорит. —Пустите-ка, шеф! —И он захлопнул дверь пря
мо перед моим носом.
Я вошел в номер, примочил волосы, но я ношу ежик, его труд
но как следует пригладить. Потом я попробовал, пахнет ли у меня
изо рта от всех этих сигарет и от виски с содовой, которое я выпил
у Эрни. Это просто: надо приставить ладонь ко рту и дыхнуть вверх,
к носу. Пахло не очень, но я все-таки почистил зубы. Потом надел
чистую рубашку. Я не знал, надо ли переодеваться ради прости
тутки, но так хоть дело нашлось, а то я что-то нервничал. Правда, я
уже был немного возбужден и все такое, но все же нервничал. Если
уж хотите знать правду, так я девственник. Честное слово. Сколь
ко раз представлялся случай потерять невинность, но так ничего и
не вышло. Вечно что-нибудь мешает. Например, если ты у девчон
ки дома, так родители приходят не вовремя, вернее, боишься, что
они придут. А если сидишь с девушкой в чьей-нибудь машине на
заднем сиденье, так впереди обязательно сидит другая девчонка,
все время оборачивается и смотрит, что у нас делается. Словом,
всегда что-нибудь мешает. Все-таки раза два это чуть-чуть не слу
чилось. Особенно один раз, это я помню. Но что-то помешало, толь
ко я уже забыл, что именно. Главное, что как только дойдет до это
го, так девчонка, если она не проститутка или вроде того, обяза
тельно скажет: «Не надо, перестань». И вся беда в том, что я ее слу
шаюсь. Другие не слушаются. А я не могу. Я слушаюсь. Никогда не
знаешь —ей и вправду не хочется, или она просто боится, или она
нарочно говорит «перестань», чтобы ты был виноват, если что слу
чится, а не она. Словом, я сразу слушаюсь. Главное, мне их всегда
жалко. Понимаете, девчонки такие дуры, просто беда. Их как нач
нешь целовать и все такое, они сразу теряют голову. Вы поглядите
на девчонку, когда она как следует распалится, —дура дурой! Я и
сам не знаю, —они говорят «не надо», и я их слушаюсь. Потом жа
леешь, когда проводишь ее домой, но все равно я всегда слушаюсь.
А тут, пока я менял рубашку, я подумал, что наконец представил
ся случай. Подумал, раз она проститутка, так, может быть, я у нее хоть
чему-нибудь научусь — а вдруг мне когда-нибудь придется женить
ся? Меня это иногда беспокоит. В Хуттонской школе я как-то прочи
тал одну книжку про одного ужасно утонченного, изящного и распут-
кого типа. Его звали мосье Бланшар, как сейчас помшо. Книжка
гадостная, но этот самый Бланшар ничего. У него был здоровенный
замок па Ривьере, в Европе, и в свободное время он главным образом
лупил палкой каких-то баб. Вообще он был храбрый и все такое, но
женщин он избивал до потери сознания. В одном месте он говорит,
что тело женщины —скрипка и что надо быть прекрасным музыкан
том, чтобы заставить его звучать. В общем, дрянная книжица —это я
сам знаю, —но эта скрипка никак у меня не выходила из головы. Вот
почему мне хотелось немножко подучиться, на случай если я женюсь.
Колфилд и его волшебная скрипка, черт возьми! В общем, пошляти
на, а может быть, и не совсем. Мне бы хотелось быть опытным во вся
ких таких делах. А то, но правде говоря, когда я с девчонкой, я и не
знаю как следует, что с ней делать. Например, та девчонка, про кото
рую я рассказывал, что мы с ней чуть не спутались, так я битый час
возился, пока стащил с нее этот проклятый лифчик. А когда наконец
стащил, она мне готова была плюнуть в глаза.
Ну так вот, я ходил но комнате и ждал, пока эта проститутка при
дет. Я все думал —хоть бы она была хорошенькая. Впрочем, мне было
все равно. Лишь бы это поскорее кончилось. Наконец кто-то посту
чал, и я пошел открывать, но чемодан стоял на самой дороге, и я об
него споткнулся и грохнулся так, что чуть не сломал йогу. Всегда я
выбираю самое подходящее время, чтоб споткнуться обо что-нибудь.
Я открыл двери —и за ними стояла эта проститутка. Она была в
спортивном пальто, без шляпы. Волосы у нее были светлые, но, вид
но, она их подкрашивала. И вовсе не старая.
—Здравствуйте! —говорю самым светским тоном, будь я неладен.
— Это про вас говорил Морис? —спрашивает. Вид у нее был не
очень-то приветливый.
— Это лифтер?
—Лифтер, —говорит.
—Да, про меня. Заходите, пожалуйста! —говорю. Я разговаривал
все непринужденней, ей-богу! Чем дальше, тем непринужденней.
Она вошла, сразу сияла пальто и швырнула его на кровать. На ней
было зеленое платье. Потом она села как-то бочком в кресло у пись
менного стола и стала качать ногой вверх и вниз. Положила ногу на
ногу и качает одной йогой то вверх, то вниз. Нервничает, даже не по
хоже на проститутку. Наверно, оттого, что она была совсем девчонка,
ей-богу. Чуть ли не моложе меня. Я сел в большое кресло рядом с ней
и предложил ей сигарету.
— Не курю, —говорит. Голос у нее был тонкий-претонкий. И го
ворит еле слышно. Даже не сказала спасибо, когда я предложил сига
рету. Видно, ее этому не учили.
—Разрешите представиться, —говорю. —Меня зовут Джим Стил.
—Часы у вас есть? —говорит. Плевать ей было, как меня зовут. —
Слушайте, —говорит, —а сколько вам лет?
— Мне? Двадцать два.
— Будет врать-то!
Странно, что она так сказала. Как настоящая школьница. Можно
было подумать, что проститутка скажет: «Да как же, черта лысого!»
или «Брось заливать!», а не по-детски: «Будет врать-то!»
—А вам сколько? —спрашиваю.
— Сколько надо! — говорит. Даже острит, подумайте! — Часы у
вас есть? — спрашивает, потом вдруг встает и снимает платье через
голову.
Мне стало ужасно не по себе, когда она сняла платье. Так неожи
данно, честное слово. Знаю, если при тебе вдруг снимают платье че
рез голову, так ты должен что-то испытывать, какое-то возбуждение
или вроде того, но я ничего не испытывал. Наоборот —я только сму
тился и ничего не почувствовал.
—Часы у вас есть?
—Нет, нет, —говорю. Ох, как мне было неловко! —Как вас зовут? —
спрашиваю. На ней была только одна рубашонка. Ужасно неловко. Чест
ное слово, неловко.
—Сании, —говорит. — Ну, давай-ка.
—А разве вам не хочется сначала поговорить? —спросил я. Ребяче
ство, конечно, но мне было ужасно неловко. —Разве вы так спешите?
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего.
—О чем тут разговаривать? —спрашивает.
— Не знаю. Просто так. Я думал — может быть, вам хочется по
болтать.
Она опять села в кресло у стола. Но ей это не понравилось. Она
опять стала качать йогой —очень нервная девчонка!
—Может быть, хотите сигарету? —спрашиваю. Забыл, что она не
курит.
—Я не курю. Слушайте, если у вас есть о чем говорить —говори
те. Мне некогда.
Но я совершенно не знал, о чем с ней говорить. Хотел было спро
сить, как она стала проституткой, но побоялся. Все равно она бы мне
не сказала.
— Вы сами не из Нью-Йорка! —говорю. Больше я ничего не мог
придумать.
—Нет, из Голливуда, —говорит. Потом встала и подошла к крова
ти, где лежало ее платье. —Плечики у вас есть? А то как бы платье не
измялось. Оно только что из чистки.
—Конечно, есть! —говорю.
Я ужасно обрадовался, что нашлось какое-то дело. Взял ее пла
тье, повесил его в шкаф на плечики. Странное дело, но мне стало как-
то грустно, когда я его вешал. Я себе представил, как она заходит в
магазин и покупает платье и никто не подозревает, что она прости
тутка. Приказчик, наверно, подумал, что она просто обыкновенная
девочка, и все. Ужасно мне стало грустно, сам не знаю почему.
Потом я опять сел, старался завести разговор. Но разве с такой
собеседницей поговоришь?
— Вы каждый вечер работаете? —спрашиваю и сразу понял, что
вопрос ужасный.
—Ага, —говорит. Она уже ходила по комнате. Взяла меню со сто
ла, прочла его.
—А днем вы что делаете?
Она пожала плечами. А плечи худые-худые.
— Сплю. Хожу в кино. — Она положила меню и посмотрела на
меня. —Слушай, чего ж это мы? У меня времени нет...
— Знаете что? —говорю. —Я себя неважно чувствую. День был
трудный. Честное благородное слово. Я вам заплачу и все такое, но
вы на меня не обидитесь, если ничего не будет? Не обидитесь?
Плохо было то, что мне ни черта не хотелось. По правде говоря, на
меня тоска напала, а не какое-нибудь возбуждение. Она нагоняла на
меня жуткую тоску. А тут еще ее зеленое платье висит в шкафу. Да и
вообще, как можно этим заниматься с человеком, который полдня си
дит в каком-нибудь идиотском кино? Не мог я, и все, честное слово.
Она подошла ко мне и так странно посмотрела, будто не верила.
—А в чем дело? —спрашивает.
—Да ни в чем, —говорю. Тут я и сам стал нервничать. —Но я
совсем недавно перенес операцию.
—Ну? А что тебе резали?
—Это самое —ну, клавикорду!
—Да? А где же это такое?
— Клавикорда? — говорю. — Знаете, она фактически внутри, в
спинномозговом канале. Очень, знаете, глубоко, в самом спинном
мозгу.
—Да? —говорит. —Это скверно! —И вдруг плюхнулась ко мне на
колени. —А ты хорошенький!
Я ужасно нервничал. Врал вовсю.
—И еще не совсем понравился, —говорю.
—Ты похож на одного артиста в кино. Знаешь? Ну, как его? Да ты
знаешь. Как же его зовут?
—Не знаю, —говорю. А она никак не слезает с моих коленей.
—Да пет, знаешь! Он был в картине с Мельвином Дугласом. Ну, тот,
который играл его младшего брата. Тот, что упал с лодки. Вспомнил?
—Нет, не вспомнил. Я вообще почти не хожу в кино.
Тут она вдруг стала баловаться. Грубо так, понимаете.
—Перестаньте, пожалуйста, —говорю. —Я не в настроении. Я же
вам сказал —я только что перенес операцию.
Она с моих коленей не встала, но вдруг покосилась на меня — а
глаза злющие-презлющие.
—Слушай-ка, —говорит, —я уже спала, а этот чертов Морис меня
разбудил. Что я, но-твоему...
—Да я же сказал, что заплачу вам. Честное слово, заплачу. У меня
денег уйма. Но я только что перенес серьезную операцию, я еще не
поправился.
—Так какого же черта ты сказал этому дураку Морису, что тебе
нужно девочку? Раз тебе оперировали эту твою, как ее там... Зачем ты
сказал?
—Я думал, что буду чувствовать себя много лучше. Но я слиш
ком преждевременно понадеялся. Серьезно говорю. Не обижайтесь.
Вы на минутку встаньте, я только возьму бумажник. Встаньте на
минуту!
Злая она была как черт, но все-таки встала с моих коленей, так
что я смог подойти к шкафу и достать бумажник. Я вынул пять дол
ларов и подал ей.
— Большое спасибо, —говорю. —Огромное спасибо.
—Тут пять. А цена —десять.
Видно было, она что-то задумала. Недаром я боялся, я был уве
рен, что так и будет.
—Морис сказал: пять, —говорю. —Он сказал: до утра пятнадцать,
а на время пять.
— Нет, десять.
—Он сказал —пять. Простите, честное слово, но больше я не могу.
Она пожала плечами, как раньше, очень презрительно.
—Будьте так добры, дайте мне платье. Если только вам не трудно,
конечно!
Жуткая девчонка. Говорит таким тонким голоском, и все равно с
ней жутковато. Если бы она была толстая старая проститутка, вся на
мазанная, было бы не так жутко.
Достал я ее платье. Она его надела, потом взяла пальтишко с кро
вати.
— Ну, пока, дурачок! —говорит.
— Пока! — говорю. Я не стал' ее благодарить. И хорошо, что не
стал.
14
Она ушла, а я сел в кресло и выкурил две сигареты подряд. За
окном уже светало. Господи, до чего мне было плохо. Такая тощища,
вы себе представить не можете. И я стал разговаривать вслух с Алли.
Я с ним часто разговариваю, когда меня тоска берет. Я ему говорю —
пускай возьмет свой велосипед и ждет меня около дома Бобби Фел
лона. Бобби Феллон жил рядом с нами в Мейне —еще тогда, давно. И
случилось вот что: мы с Бобби решили ехать к озеру Седебиго на ве
лосипедах. Собирались взять с собой завтрак, и все, что надо, и наши
мелкокалиберные ружья — мы были совсем мальчишки, думали, из
мелкокалиберных можно настрелять дичи. В общем, Алли услыхал,
как мы договорились, и стал проситься с нами, а я его не взял, сказал,
что он еще маленький. А теперь, когда меня берет тоска, я ему говорю:
«Ладно, бери велосипед и жди меня около Бобби Феллона. Только не
копайся!»
И не то чтоб я его никогда не брал с собой. Нет, брал. Но в тот день
не взял. А он ничуть не обиделся — он никогда не обижался, —но я
всегда про это вспоминаю, особенно когда становится очень уж тоск
ливо.
Наконец я все-таки разделся и лег. Лег и подумал: помолиться,
что ли? Но ничего не вышло. Не могу я молиться, даже когда мне хо
чется. Во-первых, я отчасти атеист. Христос мне, в общем, нравится,
но вся остальная муть в Библии —не особенно. Взять, например, апо
столов. Меня они, но правде говоря, раздражают до чертиков. Конеч
но, когда Христос умер, они вели себя ничего, но, пока он жил, ему от
них было пользы, как от дыры в башке. Все время они его подводили.
Мне в Библии меньше всего нравятся эти апостолы. Сказать по прав
де, после Христа я больше всего люблю в Библии этого чудачка, кото
рый жил в пещере и все время царапал себя камнями и так далее. Я
его, дурака несчастного, люблю в десять раз больше, чем всех этих
апостолов. Когда я был в Хуттонской школе, я вечно спорил с одним
типом на нашем этаже, с Артуром Чайлдсом. Этот Чайлдс был квакер
и вечно читал Библию. Он был славный малый, я его любил, но мы с
ним расходились во мнениях насчет Библии, особенно насчет апосто
лов. Он меня уверял, что, если я не люблю апостолов, значит, я и Хри
ста не люблю. Он говорит, раз Христос сам выбрал себе апостолов,
значит, надо их любить. А я говорил —знаю, да, он их выбрал, но вы-
брал-то он их случайно. Я говорил, что Христу некогда было в них
разбираться и я вовсе Христа не виню. Разве он виноват, что ему было
некогда? Помню, я спросил Чайлдса, как он думает: Иуда, который
предал Христа, попал он в ад, когда покончил с собой, или нет? Чайлдс
говорит —конечно, попал. И тут я с ним никак не мог согласиться. Я
говорю: готов поставить тысячу долларов, что никогда Христос не
отправил бы этого несчастного Иуду в ад! Я бы и сейчас прозаклады
вал тысячу долларов, если бы они у меня были. Апостолы, те, навер
но, отправили бы Иуду в ад — и не задумались бы! А вот Христос —
нет, головой ручаюсь. Этот Чайлдс говорил, что я так думаю потому,
что не хожу в церковь. Что правда, то правда. Не хожу. Во-первых,
мои родители —разной веры, и все дети у нас в семье —атеисты. Чест
но говоря, я священников просто терпеть не могу. В школах, где я учил
ся, все священники как только начнут проповедовать, у них голоса
становятся масленые, противные. Ох, ненавижу! Не понимаю, какого
черта они не могут разговаривать нормальными голосами. До того
кривляются, слушать невозможно.
Словом, когда я лег, мне никакие молитвы на ум не шли. Только
начну припоминать молитву —тут же слышу голос этой Саини, как
она меня обзывает дурачком. В конце концов я сел на постель и выку
рил еще сигарету. Наверно, я выкурил не меньше двух пачек после
отъезда из Пэнси.
И вдруг, только я лег и закурил, кто-то постучался. Я надеялся,
что стучат не ко мне, но я отлично понимал, что это именно ко мне. Не
знаю почему, но я сразу понял, кто это. Я очень чуткий.
—Кто там? —спрашиваю. Я здорово перепугался. В этих делах я
трусоват.
Опять постучали. Только еще громче.
Наконец я встал в одной пижаме и открыл двери. Даже не при
шлось включать свет —уже было утро. В дверях стояли эта Сании и
Морис, прыщеватый лифтер.
—Что такое? —спрашиваю. —Что вам надо? —голос у меня ужас
но дрожал.
— Пустяк, — говорит этот Морис. — Всего пять долларов. — Он
говорил за обоих, а девчонка только стояла разинув рот, и все.
—Я ей уже заплатил, —говорю. —Я ей дал пять долларов. Спро
сите у нее. —Ох, как у меня дрожал голос.
— Надо десять, шеф. Я вам говорил. Десять на время, пятнадцать
до утра. Я же вам говорил.
—Неправда, не говорили. Вы сказали —пять на время. Да, вы ска
зали, что за ночь пятнадцать, но я ясно слышал...
— Выкладывайте, шеф!
— За что? —спрашиваю. Господи, у меня так колотилось сердце,
что вот-вот выскочит. Хоть бы я был одет. Невыносимо стоять в од
ной пижаме, когда случается такое.
— Ну, давайте, шеф, давайте! — говорит Морис. Да как толкнет
меня своей грязной лапой —я чуть не грохнулся па пол, сильный он
был, сукин сын. И не успел я оглянуться, они оба уже стояли в комна
те. Вид у них был такой, будто это их комната. Сании уселась на подо
конник. Морис сел в кресло и расстегнул ворог —па нем была лиф
терская форма. Господи, как я нервничал! — Ладно, шеф, выклады
вайте денежки! Мне еще па работу идти.
— Вам уже сказано, я больше ни цента не должен. Я же ей дал
пятерку.
— Бросьте зубы заговаривать. Деньги па стол!
—За что я буду платить еще пять долларов? —говорю. А голос у
меня все дрожит. —Вы хотите меня обжулить.
Морис расстегнул свою куртку до конца. Под ней был фальши
вый воротничок без всякой рубашки. Живот у пего был толстый, во
лосатый, здоровенный.
—Никто никого не собирается обжуливать, —говорит он. —День
ги давайте, шеф!
—Не дам!
Только я это сказал, как он встал и пошел па меня. Вид у пего был
такой, будто он ужасно, ужасно устал или ему все надоело. Господи,
как я испугался. Помню, я скрестил руки на груди. Господи, как я ис
пугался. Хуже всего то, что я был в одной пижаме.
—Давайте деньги, шеф! — Он подошел ко мне вплотную. Он все
время повторял одно и то же: —Деньги давайте, шеф! —Форменный
кретин.
—Не дам.
— Шеф, вы меня доведете, придется с вами грубо обойтись. Не
хочу вас обижать, а придется, как видно. Вы нам должны пять монет.
— Ничего я вам не должен, — говорю. — А если вы меня только
тропеге, я заору на всю гостиницу. Всех перебужу. Полицию, всех! —
Сам говорю, а голос у меня дрожит, как студень.
—Давай ори! Ори во всю глотку! Давай! Хочешь, чтоб твои роди
тели узнали, что ты ночь провел с девкой! А еще из хорошей семьи. —
Он был хитрый, этот сукин кот. Здорово хитрый.
—Оставьте меня в покое! Если бы вы сказали десять, тогда другое
дело. А вы определенно сказали...
—Отдадите вы нам деньги или пет? —Он прижал меня к самой
двери. Прямо навалился па меня своим пакостным волосатым жи
вотом.
—Оставьте меня! Убирайтесь из моей комнаты! —сказал я. А сам
скрестил руки, не двигаюсь. Господи, какое я ничтожество.
И вдруг Сании заговорила, а до того она молчала:
—Слушай, Морис, взять мне его бумажник? Он вон там, на этом
самом...
—Вот-вот, бери!
—Уже взяла! —говорит Санни. И показывает мне пять долларов. —
Видал? Больше не беру, только долг. Я не какая-нибудь воровка. Мы не
воры!
И вдруг я заплакал. И не хочу, а плачу.
—Да, не воры! Украли пять долларов, а сами...
—Молчать! —говорит Морис и толкает меня.
—Брось его, слышишь? —говорит Санни. —Пошли, ну! Долг мы
с него получили. Пойдем. Слышишь, пошли отсюда!
—Иду! —говорит Морис. А сам стоит.
—Слышишь, Морис, я тебе говорю. Оставь его!
— А кто его трогает? — отвечает он невинным голосом. И вдруг
как щелкнет меня по пижаме. Я не скажу, куда он меня щелкнул, но
больно было ужасно. Я ему крикнул, что он грязный, подлый кретин.
—Что ты сказал? —говорит. И руку приставил к уху, как глухой. —
Что ты сказал? Кто я такой?
А я стою и реву. Меня зло берет, взбесил он меня.
—Да, ты подлый, грязный кретин, —говорю. —Грязный кретин и
жулик, а года через два будешь нищим, милостыню будешь просить
на улице. Размажешь сопли по всей рубахе, весь вонючий, грязный...
Тут он мне как даст! Я даже не успел увернуться или отскочить —
вдруг почувствовал жуткий удар в живот.
Я не потерял сознание, потому что помню —я посмотрел на них
с пола и увидел, как они уходят и закрывают за собой двери. Я дол
го не вставал с пола, как тогда, при Стрэдлейтере... Но тут мне ка
залось, что я сейчас умру, честное слово. Казалось, что я тону, так
у меня дыхание перехватило —никак не вздохнуть. А когда я встал
и пошел в ванную, я даже разогнуться не мог, обеими руками дер
жался за живот.
Но я, наверно, ненормальный. Да, клянусь богом, я сумасшедший.
По дороге в ванную я вдруг стал воображать, что у меня пуля в киш
ках. Я вообразил, что этот Морис всадил в меня пулю. А теперь я иду
в ванную за добрым глотком старого виски, чтобы успокоить нервы и
начать действовать. Я представил себе, как я выхожу из ванной уже
одетый, с револьвером в кармане, а сам слегка шатаюсь. И я иду по
лестнице —в лифт я, конечно, не сяду. Иду, держусь за перила, а кровь
капает у меня из уголка рта. Я бы спустился несколькими этажами
ниже, держась за живот, а кровь так и лилась бы на пол, и потом вы
звал бы лифт. И как только этот Морис открыл бы дверцы, он увидел
бы меня с револьвером в руке и завизжал бы, закричал диким, пере
пуганным голосом, чтоб я его не трогал. Но я бы ему показал. Шесть
нуль прямо в его жирный, волосатый живот! Потом я бросил бы свой
револьвер в шахту лифта —конечно, сначала стер бы отпечатки паль
цев. А потом дополз бы до своего номера и позвонил Джейн, чтоб она
пришла и перевязала мне рану. И я представил себе, как она держит
сигарету у моих губ и я затягиваюсь, а сам истекаю кровью.
Проклятое кино! Вот что оно делает с человеком. Сами пони
маете...
Я просидел в ванной чуть ли не час, принял ванну, немного ото
шел. А йотом лег в постель. Я долго не засыпал —я совсем не устал, но
в конце концов уснул. Больше всего мне хотелось покончить с собой.
Выскочить в окно. Я, наверно, и выскочил бы, если б я знал, что кто-
нибудь сразу подоспеет и прикроет меня, как только я упаду. Не хоте
лось, чтобы какие-то любопытные идиоты смотрели, как я лежу весь
в крови.
15
Спал я недолго; кажется, было часов десять, когда я проснулся.
Выкурил сигарету и сразу почувствовал, как я проголодался. Послед
ний раз я съел две котлеты, когда мы с Броссаром и Экли ездили в
кино в Эгерстаун. Это было давно —казалось, что прошло лет пятьде
сят. Телефон стоял рядом, и я хотел было позвонить вниз и заказать
завтрак в номер, но потом побоялся, что завтрак пришлют с этим са
мым лифтером Морисом, а если вы думаете, что я мечтал его видеть,
вы глубоко ошибаетесь. Я полежал в постели, выкурил сигарету. Хо
тел звякнуть Джейн —узнать, дома ли она, но настроения не было.
Тогда я позвонил Салли Хейс. Она училась в пансионе Мэри Э.
Удроф, и я знал, что она уже дома: я от нее получил письмо с неделю
назад. Не то чтобы я был от нее без ума, но мы были знакомы сто лет,
я но глупости думал, что она довольно умная. А думал я так потому,
что она ужасно много знала про театры, про пьесы, вообще про вся
кую литературу. Когда человек начинен такими знаниями, так не скоро
сообразишь, глуп он или нет. Я в этой Салли Хейс годами не мог ра
зобраться. Наверно, я бы раньше сообразил, что она дура, если бы мы
столько не целовались. Плохо то, что, если я целуюсь с девчонкой, я
всегда думаю, что она умная. Никакого отношения одно к другому не
имеет, а я все равно думаю.
Словом, я ей позвонил. Сначала подошла горничная, йотом ее отец.
Наконец позвали ее.
—Это ты, Салли? —спрашиваю.
—Да, кто со мной говорит? —спрашивает она. Ужасная притвор
щица. Я же сказал ее отцу, кто ее спрашивает.
—Это Холден Колфилд. Как живешь?
—Ах, Холден! Спасибо, хорошо! А ты как?
—Чудно. Слушай, как же ты поживаешь? Как школа?
—Ничего, —говорит, —ну, сам знаешь.
—Чудно. Вот что я хотел спросить —ты свободна? Правда, сегод
ня воскресенье, но, наверно, есть утренние спектакли. Благотворитель
ные, что ли? Хочешь пойти?
—Очень хочу, очень! Это будет изумительно!
«Изумительно»! Ненавижу такие слова! Что за пошлятина! Я чуть
было не сказал ей, что мы никуда не пойдем. Потом мы немного по
трепались по телефону. Верней, она трепалась, а я молчал. Она нико
му не даст слова сказать. Сначала она мне рассказала о каком-то пи
жоне из Гарварда —наверно, первокурсник, но этого она, конечно, не
выдала, — будто он в лепешку расшибается. Звонит ей день и ночь.
Да, день и ночь —я чуть не расхохотался. Потом еще про какого-то
типа, кадета из Вест-Пойнта, — и этот готов из-за нее зарезаться.
Страшное дело. Я ее попросил ждать меня иод часами у отеля «Билт-
мор» ровно в два. Потому что утренние спектакли начинаются в по
ловине третьего. А она вечно опаздывала. И попрощался. У меня от
нее скулы сворачивало, но она была удивительно красивая.
Договорился с Салли, потом встал, оделся, сложил чемодан. Вы
ходя из номера, я поглядел в окошко, что там эти психи делают, но у
них портьеры были опущены. Утром они скромнее скромного. Потом
я спустился в лифте и рассчитался с портье. Мориса, к счастью, нигде
не было. Да я и не старался его увидеть, подлеца.
У гостиницы взял такси, но понятия не имел, куда мне ехать. Ехать,
оказывается, некуда. Было воскресенье, а домой я не мог возвратить
ся до среды, в крайнем случае до вторника. А идти в другую гостини
цу, чтоб мне там вышибли мозги, —нет, спасибо. Я велел шоферу вез
ти меня на Центральный вокзал. Это рядом с отелем «Билтмор», где
я должен был встретиться с Салли, и я решил сделать так. Сдам вещи
на хранение в такой шкафчик, от которого дают ключ, потом позавт
ракаю. Очень хотелось есть. В такси я вынул бумажник, пересчитал
деньги. Не помню, сколько гам оказалось, во всяком случае, не такое
уж богатство. За какие-нибудь две недели я истратил чертову уйму.
По натуре я ужасный мот. А что не проматываю, то теряю. Иногда я
даже забываю взять сдачу в каком-нибудь ресторане или ночном ка
баке. Мои родители просто приходят в бешенство. Я их понимаю. Хотя
отец довольно богатый, не знаю, сколько он зарабатывает, —он вечно
вкладывает деньги в какие-то постановки на Бродвее. Впрочем, эти
постановки всегда проваливаются, и мама из себя выходит, когда отец
с ними связывается. Вообще мама очень сдала после смерти Алли. Из-
за этого я особенно боялся сказать ей, что меня опять выгнали.
Я отдал чемоданы на хранение и зашел в вокзальный буфет по
завтракать. Съел я порядочно: апельсиновый сок, яичницу с ветчи
ной, тосты, кофе. Обычно я но утрам только выпиваю сок. Я очень
мало ем, совсем мало. Оттого я такой худой. Мне прописали есть мно
го мучного и всякой такой дряни, чтобы нагнать вес, но я и не поду
мал. Когда я где-нибудь бываю, я обычно беру бутерброд со швейцар
ским сыром и стакан солодового молока. Сущие пустяки, но зато в
молоке много витаминов. Х.-В. Колфилд. Холден Витамин Колфилд.
Я ел яичницу, когда вошли две монахини с чемоданишками и сум
ками —наверно, переезжали в другой монастырь и ждали поезда. Они
сели за стойку рядом со мной. Они не знали, куда девать чемоданы, и
я им помог. Чемоданы у них были плохонькие, дешевые — не кожа
ные, а так, из чего попало. Знаю, это роли не играет, но я терпеть не
могу дешевых чемоданов. Стыдно сказать, но мне бывает неприятно
смотреть на человека, если у него дешевые чемоданы. Вспоминается
один случай. Когда я учился в Элктоп-хилле, я жил в комнате с таким
Диком Слейглом, и у него были дрянные чемоданы. Он их держал у
себя под кроватью, а не на полке, чтобы никто не видел их рядом с
моими чемоданами. Меня это расстраивало до черта, я готов был вы
кинуть свои чемоданы или даже обменяться с ним насовсем. Мои-то
были куплены у Марка Кросса, настоящая кожа, со всеми онёрами, и
стоили они черт знает сколько. Но вот что странно. Вышла такая ис
тория. Как-то я взял и засунул свои чемоданы под кровать, чтобы у
старика Слейгла не было этого дурацкого комплекса неполноценнос
ти. Знаете, что он сделал? Только я засунул свои чемоданы под кро
вать, он их вытащил и опять поставил на полку. Я только потом по
нял, зачем он это сделал: он хотел, чтобы все думали, что это его че
моданы! Да, да, именно так. Странный был тип. Он всегда издевался
над моими чемоданами. Говорил, что они слишком новые, слишком
мещанские. Это было его любимое слово. Где-то он его подхватил. Все,
что у меня было, все он называл «мещанским». Даже моя самопишу
щая ручка была мещанская. Он ее вечно брал у меня — и все равно
считал мещанской. Мы жили вместе всего месяца два. А потом мы оба
стали просить, чтобы нас расселили. И самое смешное, что, когда мы
разошлись, мне его ужасно не хватало, потому что у него было насто
ящее чувство юмора и мы иногда здорово веселились. По-моему, он
тоже без меня скучал. Сначала он только поддразнивал меня —назы
вал мои вещи мещанскими, а я и внимания не обращал, даже смешно
было. Но потом я видел, что он уже не шутит. Все дело в том, что труд
но жить в одной комнате с человеком, если твои чемоданы настолько
лучше, чем его, если у тебя по-настоящему отличные чемоданы, а у
него нет. Вы, наверно, скажете, что если человек умен и у него есть
чувство юмора, гак ему наплевать. Оттого я и поселился с этой тупой
скотиной, со Стрэдлейтером. По крайней мере у него чемоданы были
не хуже моих.
Словом, эти две монахини сели около меня, и мы как-то разговори
лись. У той, что сидела рядом со мной, была соломенная корзинка —мо
нашки и девицы из Армии спасения обычно собирают в такие деньги
иод Рождество. Всегда они стоят на углах, особенно на Пятой авеню,
у больших универмагов. Та, что сидела рядом, вдруг уронила свою
корзинку на иол, а я нагнулся и поднял. Я спросил, собирает ли она
па благотворительные цели. А она говорит —пет. Просто корзинка не
поместилась в чемодан, пришлось нести в руках. Она так приветливо
улыбалась, смотрит и улыбается. Нос у нее был длинный, и очки в
какой-то металлической оправе, не очень-то красивые, по лицо ужас
но доброе.
—Я только хотел сказать, если вы собираете деньги, я бы мог по
жертвовать немножко, —говорю. —Вы возьмите, а когда будете соби
рать, и эти вложите.
—О, как мило с вашей стороны! —говорит она, а другая, ее спут
ница, тоже посмотрела на меня. Та, другая, пила кофе и читала книж
ку, похожую на Библию, только очень тоненькую. Но все равно книжка
была вроде Библии. На завтрак они взяли только кофе с тостами. Я
расстроился. Ненавижу есть яичницу с ветчиной и еще всякое, когда
рядом пьют только кофе с тостами.
Они приняли у меня десять долларов. И все время спрашивали,
могу ли я себе эго позволить. Я им сказал, что денег у меня достаточ
но, но они как-то не верили. Но деньги все же взяли. И так они обе
меня благодарили, что мне стало неловко. Я перевел разговор на об
щие темы и спросил их, куда они едут. Они сказали, что они учитель
ницы, только что приехали из Чикаго и собираются преподавать в
каком-то интернате, не то на Сто шестьдесят восьмой, не то на Сто
восемьдесят шестой улице, —словом, где-то у черта на рогах. Та, что
сидела рядом, в металлических очках, оказывается, преподавала анг
лийский, а ее спутница — историю и американскую конституцию.
Меня так и разбирало любопытство — интересно бы узнать, как эта
преподавательница английского могла быть монахиней и все-таки
читать некоторые книжки по английской литературе. Не то чтобы
непристойные книжки, я не про них, но те, в которых про любовь, про
влюбленных, вообще про все такое. Возьмите, например, Юстасию Вэй
из «Возвращения на родину» Томаса Гарди. Никаких особенных стра
стей в ней не было, и все-таки интересно, что думает монахиня, когда
читает про эту самую Юстасию. Но я, конечно, ничего не спросил. Я
только сказал, что по английской литературе учился лучше всего.
— Да что вы? Как приятно! — обрадовалась преподавательница
английского, та, что в очках. — Что же вы читали в этом году? Мне
очень интересно узнать!
Приветливая такая, добрая.
—Да как сказать, все больше англосаксов —знаете, Беовульф и
Грендел и «Рэндал, мой сын», ну, все, что попадается. Но нам зада
вали и домашнее чтение, за это ставили особые отметки. Я прочел
«Возвращение па родину» Томаса Гарди, «Ромео и Джульетту»,
«Юлия Це...».
—Ах, «Ромео и Джульетта»! Какая прелесть! Вам, наверно, очень
понравилось? —Она говорила совсем не как монахиня.
—Да, очень. Очень понравилось. Кое-что мне не совсем поправи
лось, но, в общем, очень трогательно.
—Что же вам не понравилось? Вы не припомните, что именно?
По правде говоря, мне было как-то неловко обсуждать с ней «Ро
мео и Джульетту». Ведь в этой пьесе есть много мест про любовь и
всякое такое, а она как-никак была монахиня, но она сама спросила, и
пришлось рассказать.
—Знаете, я не в восторге от самих Ромео и Джульетты, —гово
рю, — то есть они мне нравятся, и все же... сам не знаю! Иногда
просто досада берет. Я хочу сказать, что мне было гораздо жальче,
когда убили Меркуцио, чем когда умерли Ромео с Джульеттой. По
нимаете, Ромео мне как-то перестал нравиться, после того как бед
нягу Меркуцио проткнул шпагой этот самый кузен Джульетты —
забыл, как его зва^и...
—Тибальд.
— Правильно, Тибальд. Всегда я забываю, как его зовут. А вино
ват Ромео. Мне он больше всех нравился, этот Меркуцио. Сам не знаю
почему. Конечно, все эти Монтекки и Капулетти тоже ничего —осо
бенно Джульетта, — но Меркуцио... нет, мне трудно объяснить. Он
был такой умный, веселый. Понимаете, меня злость берет, когда та
ких убивают, —таких веселых, умных, да еще по чужой вине. С Ромео
и Джульеттой дело другое —они сами виноваты.
—В какой вы школе учитесь, дружок? —спрашивает она. Навер
но, ей надоело разговаривать про Ромео и Джульетту.
Я говорю —в Пэнси. Оказывается, она про нее слышала. Сказала,
что это отличная школа. Я промолчал. Тут ее спутница, та, что препо
давала историю и конституцию, говорит, что им пора идти. Я взял их
чеки, по они не позволили мне заплатить. Та, что в очках, отняла у
меня чеки.
—Вы и так были слишком щедры, —говорит. — Вы удивительно
милый мальчик. — Она сама была славная. Немножко напоминала
мать Эрнеста Морроу, с которой я ехал в поезде. Особенно когда улы
балась. —Так приятно было с вами поговорить, —добавила она.
Я сказал, что мне тоже было очень приятно с ними поговорить. И
я не притворялся. Но мне было бы еще приятнее с ними разговари
вать, если б я не боялся, что они каждую минуту могут спросить, ка
толик я или пет. Католики всегда стараются выяснить, католик ты
или нет. Со мной это часто бывает, главным образом потому, что у
меня фамилия ирландская, а коренные ирландцы почти все католи
ки. Кстати, мой отец раньше тоже был католиком. А потом, когда же
нился па моей маме, бросил это дело. Но католики вообще всегда ста
раются выяснить, католик ты или пет, даже если не знают, какая у
тебя фамилия. У меня был знакомый католик, Луи Горман, я с ним
учился в Хуттонской школе. Я с ним там с первым и познакомился.
Мы сидели рядом в очереди па прием к врачу —был первый день за
нятий, мы ждали медицинского осмотра и разговорились про теннис.
Он очень увлекался теннисом, и я тоже. Он рассказал, что каждое лето
бывает на состязаниях в Форест-хилле, а я сказал, что тоже там бы
ваю, а потом мы стали обсуждать, кто лучший игрок. Для своих лет он
здорово разбирался в теннисе. Всерьез интересовался. И йотом ни с
того пи с сего посреди разговора спрашивает: «Ты не знаешь, где тут
католическая церковь?» Суть была в том, что по его тону я сразу по
нял: он хочет выяснить, католик я или пег. Узнать хочет. И дело не в
том, что он предпочитал католиков, нет, ему просто хотелось узнать.
Он с удовольствием разговаривал про теннис, но сразу было видно —
ему этот разговор доставил бы еще больше удовольствия, если б он
узнал, что я католик. Меня такие штуки просто бесят. Я не хочу ска
зать, что из-за этого весь наш разговор пошел к чертям, пет, разговор
продолжался, но как-то не так. Вот почему я был рад, что монахини
меня не спросили, католик я или нет. Может быть, это и не помешало
бы нашему разговору, но все-таки было бы иначе. Я ничуть не обви
няю католиков. Может быть, если бы я был католик, я бы тоже стал
спрашивать. В общем, это чем-то похоже на ту историю с чемодана
ми, про которую я рассказывал. Я только хочу сказать, что настояще
му, хорошему разговору такие вещи только мешают. Вот и все.
А когда эти две монахини встали и собрались уходить, я вдруг сде
лал ужасно неловкую и глупую штуку. Я курил сигарету, и когда я
встал, чтобы с ними проститься, я нечаянно пустил дым прямо им в
глаза. Совершенно нечаянно. Я извинялся как сумасшедший, и они
очень мило и вежливо приняли мои извинения, по все равно вышло
страшно неловко.
Когда они ушли, я стал жалеть, что дал им только десять долла
ров па благотворительность. Но иначе нельзя было: я условился пой
ти с Салли Хейс па утренний спектакль, и нельзя было тратить все
деньги. Но все равно я огорчился. Чертовы деньги. Вечно из-за них
расстраиваешься.
16
Было около двенадцати, когда я кончил завтракать, а встретиться
с Салли мы должны были только в два, и я решил подольше погулять.
Эти две монахини не выходили у меня из головы. Я все вспоминал
эту старую соломенную корзинку, с которой они ходили собирать леп
ту, когда у них не было уроков. Я старался представить себе, как моя
мама или еще кто-нибудь из знакомых —тетя или эта вертихвостка,
мать Салли Хейс, —стоят около универмага и собирают деньги для
бедных в старые, потрепанные соломенные корзинки. Даже предста
вить себе трудно. Мою маму еще можно себе представить, по тех дво
их — никак. Хотя моя тетушка очень много занимается благотвори
тельностью —тут и Красный Крест, и всякое другое, —но она всегда
отлично одета, и когда занимается благотворительностью, она тоже
отлично одета, губы накрашены и все такое. Я не мог себе предста
вить, что она могла бы заниматься благотворительными делами, если б
пришлось надеть монашескую рясу и не красить губы. А мамаша Сал
ли! Да, она бы согласилась ходить с кружкой, собирать деньги, только
если б каждый, кто дает деньги, рассыпался бы перед ней мелким бе
сом. А если бы люди просто опускали деньги в кружку и уходили,
ничего не говоря, не обратив па нее внимания, так она через час уже
отвалила бы. Ей бы сразу надоело. Отдала бы кружку и пошла бы зав
тракать в какой-нибудь шикарный ресторан. Оттого мне и поправи
лись те монахини. Сразу можно было сказать, что они-то никогда не
завтракают в шикарных ресторанах. И мне стало грустно, когда я поду
мал, что они никогда не пойдут завтракать в шикарный ресторан. Я по
нимал, что это не так уж важно, но все равно мне стало грустно.
Пошел я на Бродвей просто ради удовольствия, я там сто лет не
был. Кроме того, я искал магазин пластинок, открытый в воскресе
нье. Мне хотелось купить одну пластинку для Фиби — «Крошка
Ширли Бипз». Эту пластинку было очень трудно достать. Там все про
маленькую девочку, которая не хотела выходить из дому, потому что
у нее выпали зубки и она стеснялась. Я слышал эту песню в Пэнси у
одного мальчишки, он жил этажом выше. Хотел купить у него эту
пластинку: знал, что моя Фиби просто с ума сойдет от нее, но он не
продал. Пластинка была потрясающая, хоть и старая, ее напела лет
двадцать назад певица-негритянка Эстелла Флетчер. Она ее пела по-
южному, даже но-уличному, оттого выходило ничуть не слезливо и
не слюняво. Если б пела обыкновенная белая певица, она, наверно,
распустила бы слюни, а эта Эстелла Флетчер свое дело знала. Такой
чудесной пластинки я в жизни не слышал. Я решил, что куплю плас
тинку в каком-нибудь магазине, где торгуют и по воскресеньям, а йо
том понесу в парк. В воскресенье Фиби часто ходит в парк —она там
катается на коньках. Я знал, где она обычно бывает.
Стало теплее, чем вчера, но солнце не показывалось, и гулять было
не очень приятно. Мне только одно понравилось. Впереди меня шло
целое семейство, очевидно из церкви, —отец, мать и мальчишка лет
шести. Видно было, что они довольно бедные. На отце была светло
серая шляпа, такие всегда носят бедняки, когда хотят принарядиться.
Он шел с женой и разговаривал с ней, а на мальчишку они совсем не
обращали внимания. А мальчишка был мировой. Он шел не но троту
ару, а вдоль него у самой обочины, но мостовой. Он старался идти
точно но прямой, мальчишки любят так ходить. Идет и все время на
певает себе иод нос. Я нарочно подошел поближе, чтобы слышать, что
он ноет. Он пел такую песенку: «Если ты ловил кого-то вечером во
ржи...» И голосишко у него был забавный. Пел он для собственного
удовольствия, это сразу было видно. Машины летят мимо, тормозят
так, что тормоза скрежещут, родители никакого внимания не обра
щают, а он идет себе по самому краю и распевает: «Вечером во ржи...»
Мне стало веселее. Даже плохое настроение прошло.
На Бродвее все толкались, шумели. Было воскресенье, всего двенад
цать часов, но все равно стоял шум. Все шли в кино —в «Парамаунт»
или в «Астор», в «Стрэнд», в «Капитолий» —в общем, в какую-нибудь
толкучку. Все расфуфырились —воскресенье! И это было еще против
нее. А противнее всего было то, что им не терпелось попасть в кино.
Тошно было на них смотреть. Я еще понимаю, если ходят в кино, ког
да делать нечего, но мне просто противно думать, что люди бегут, то
ропятся пойти в кино, что им действительно хочется туда попасть.
Особенно когда миллион народу стоит'в длиннющей очереди на це
лый квартал за билетами — какое нужно терпение! Я дождаться не
мог, так хотелось поскорее уйти с этого проклятого Бродвея.
Но мне повезло: в первом же магазине пластинок я нашел «Крош
ку Ширли Бинз». Содрали с меня пять монет, пластинка была ред
кая, но я не жалел. Я так вдруг обрадовался, что не мог дождаться;
поскорее бы дойти до парка и отдать эту пластинку моей Фиби.
Я вышел из магазина —тут подвернулось кафе, и я зашел. Поду
мал —не звякнуть ли Джейн, может, она уже вернулась домой на ка
никулы. Я зашел в автомат и позвонил. К несчастью, подошла ее мать,
пришлось повесить трубку. Не хотелось пускаться в длинные разго
воры. Вообще не люблю разговаривать с матерями девчонок. Все-таки
надо было спросить, дома ли Джейн. Я бы от этого не умер. Но что-то
не хотелось. Для таких разговоров требуется настроение.
Однако надо было доставать эти проклятые билеты в театр, при
шлось купить газету и посмотреть, где что идет. По случаю воскресе
нья шли только три пьесы. Я пошел и купил два билета в партер па «Я
знаю любовь». Спектакль был благотворительный, в пользу чего-то.
Мне не особенно хотелось смотреть эту пьесу, но я знал, что Салли
жить не может без кривлянья —обязательно распустит слюни, когда
я ей скажу, что в пьесе участвуют Лайты. Салли обожает пьесы, кото
рые считаются изысканными и серьезными, с участием Лантов и все
такое. А я не люблю. Вообще, но правде сказать, я не особенно люблю
ходить в театр. Конечно, кино еще хуже, но и в театре ничего хороше
го пет. Во-первых, я ненавижу актеров. Они ведут себя па сцене со
вершенно непохоже на людей. Только воображают, что похоже. Хо
рошие актеры иногда довольно похожи, по не настолько, чтобы было
интересно смотреть. А кроме того, если актер хороший, сразу видно,
что он сам это сознает, а это сразу все портит. Возьмите, например,
сэра Лоуренса Оливье. Я видел его в «Гамлете». Д. Б. водил меня и
Фиби в прошлом году. Сначала он нас повел завтракать, а йотом —в
кино. Он уже видел «Гамлета» и так про это рассказывал за завтра
ком, что мне ужасно захотелось посмотреть. Но мне, в общем, не очень
понравилось. Не понимаю, что особенного в этом Лоуренсе Оливье.
Голос у пего потрясающий, и красив он до чертиков, и па него прият
но смотреть, когда он ходит или дерется на дуэли, по он был совсем не
такой, каким, по словам Д. Б., должен быть Гамлет. Он был больше
похож на какого-нибудь генерала, чем на такого чудака, немножко чок
нутого. Больше всего мне в этом фильме поправилось то место, когда
брат Офелии —тот, что под конец дерется с Гамлетом на дуэли, —уезжа
ет, а отец ему дает всякие советы. Пока отец ему дает эти советы,
Офелия все время балуется; то вытащит у него кинжал из пожен, то
его подразнит, а он старается делать вид, что слушает дурацкие сове
ты. Эго было здорово. Мне очень поправилось. Но таких мест было
мало. А моей сестренке Фиби понравилось, только когда Гамлет гла
дил собаку по голове. Она сказала: «Как смешно, какая хорошая соба
ка», —и собака вправду была хорошая. Все-таки придется мне нрочи-
тать «Гамлета». Плохо то, что я обязательно должен прочесть пьесу
сам, про себя. Когда играет актер, я почти не могу слушать. Все бо
юсь, что сейчас он начнет кривляться и вообще делать все напоказ.
Билеты на спектакль с Лаптами я купил, йотом сел в такси и по
ехал в парк. Надо было бы сесть в метро, денег осталось мало, но очень
хотелось поскорее убраться с этого треклятого Бродвея.
В парке было гнусно. Не очень холодно, но солнце так и не пока
зывалось, и никого вокруг не было —одни собачьи следы, и плевки, и
окурки сигар у скамеек, где сидели старики. Казалось, все скамейки
совершенно сырые — промокнешь насквозь, если сядешь. Мне стало
очень тоскливо, иногда неизвестно почему даже дрожь пробирала. Не
похоже было, что скоро будет Рождество, вообще казалось, что больше
ничего никогда не будет. Но я все-таки дошел до беговой дорожки —
Фиби всегда туда ходит, она любит кататься поближе к оркестру.
Смешно, что я тоже любил там кататься, когда был маленький.
Но когда я подошел к дорожке, ее там не было. Катались какие-то
ребятишки, мальчики играли в мяч, но Фиби нигде не было. Тут я
увидел девчушку ее лет, она сидела на скамейке одна и закрепляла
конек. Я подумал, может быть, она знает Фиби и скажет мне, где ее
искать, и я подошел, сел рядом и спросил:
—Ты, случайно, не знаешь Фиби Колфилд?
— Кого? —спрашивает. На ней были брючки и штук двадцать
свитеров. Видно было, что свитеры ей вяжут дома: такие неуклю
жие, большие.
—Фиби Колфилд. Живет на Семьдесят первой улице. Она в чет
вертом классе.
—А вы знаете Фиби?
—Ну да. Я ее брат. Ты не знаешь, где она?
—Она в классе мисс Кэлло? —спрашивает девочка.
—Не знаю. Кажется, да.
—Значит, они сейчас в музее. Наш класс ходил в прошлую суб
боту.
—В каком музее? —спрашиваю.
Она пожала плечами.
—Не знаю, —говорит. — Просто в музее.
—Я понимаю, но это музей, где картины, или музей, где индейцы?
—Где индейцы.
—Спасибо большое.
Я встал, хотел было идти, но вдруг вспомнил, что сегодня воскре
сенье.
—Да сегодня же воскресенье! —говорю я этой девчушке.
—Ага. Значит, их там нет.
Ей никак не удавалось закрепить конек. Перчаток у нее не было,
лапы красные, замерзшие. Я ей помог привернуть конек. Черт, сто лет
не держал ключа в руках. Но это ничего не значит. Можно и через
пятьдесят лет дать мне в руки ключ от коньков, хоть ночью, в темно
те, и я сразу узнаю, что это ключ от коньков. Девочка меня поблагода
рила, когда я ей привернул конек. Вежливая такая девчушка, привет
ливая. Ужасно приятно, когда поможешь такой малышке закрепить
конек, а она говорит тебе спасибо, так вежливо, мило. Малыши, в об
щем, все славные. Я ее спросил, не хочет ли она выпить горячего шо
колада, но она ответила: «Спасибо, не хочется». Сказала, что ее ждет
подруга. Этих маленьких вечно кто-нибудь дожидается. Умора.
Хоть было воскресенье и Фиби со своим классом не пошла в му
зей и хоть погода была мерзкая, сырая, я все равно пошел через весь
парк в Музей этнографии. Это про него говорила девчушка с ключом.
Я знал эти музейные экскурсии наизусть. Фиби училась в той же на
чальной школе, куда я бегал маленьким, и мы вечно ходили в этот
музей. Наша учительница мисс Эйглтипгер водила нас туда чуть ли
не каждую субботу. Иногда мы смотрели животных, иногда всякие
древние индейские изделия: посуду, соломенные корзинки, много чего.
С удовольствием вспоминаю музей даже теперь. Помню, как после
осмотра этих индейских изделий нам показывали какой-нибудь фильм
в большой аудитории. Про Колумба. Всегда почти нам показывали,
как Колумб открыл Америку и как он мучился, пока не выцыганил у
Фердинанда с Изабеллой деньги на корабль, а потом матросы ему
устроили бунт. Никого особенно этот Колумб не интересовал, но ре
бята всегда приносили с собой леденцы и резинку, и в этой аудитории
так хорошо пахло. Так пахло, как будто на улице дождь (хотя дождя,
может, и не было), а ты сидишь тут, и это единственное сухое и уют
ное место на свете. Любил я этот дурацкий музей, честное слово. По
мню, сначала мы проходили через индейский зал, а оттуда уже в ауди
торию. Зал был длинный-предлинный, а разговаривать там надо было
шепотом. Впереди шла учительница, а за ней весь класс. Шли пара
ми, у меня тоже была пара. Обычно со мной ставили одну девочку,
звали ее Гертруда Левина. Она всегда держалась за руку, а рука у нее
была липкая или потная. Пол в зале был плиточный, и, если у тебя в
руке были стеклянные шарики и ты их ронял, грохот подымался не
сусветный и учительница останавливала весь класс и подходила по
смотреть, в чем дело. Но она никогда не сердилась, наша мисс Эйгл-
тингер. Потом мы проходили мимо длинной-предлинной индейской
лодки — длинней, чем три «кадиллака», если их поставить один за
другим. А в лодке сидело штук двадцать индейцев, один на веслах,
другие просто стояли, вид у них был свирепый, и лица у всех раскра-
шейные. А на корме этой лодки сидел очень страшный человек в мас
ке. Это был их колдун. У меня от пего мурашки бегали по спине, но
все-таки он мне нравился. А еще, когда проходишь но этому залу и
тронешь что-нибудь, весло там или еще что, сразу хранитель говорит:
«Дети, не надо ничего трогать!», по голос у него добрый, не то что у
какого-нибудь полисмена. Дальше мы проходили мимо огромной стек
лянной витрины, а в ней сидели индейцы, терли палочки, чтоб добыть
огонь, а одна женщина ткала ковер. Эта самая женщина, которая тка
ла ковер, нагнулась, и видна была ее грудь. Мы все заглядывались па
нее, даже девочки —они еще были маленькие, и у них самих еще ни
какой груди не было, как у мальчишек. А перед самой дверью в ауди
торию мы проходили мимо эскимоса. Он сидел над озером, над про
рубью, и ловил рыбу. У самой проруби лежали две рыбы, которые он
поймал. Сколько в этом музее было таких витрин! А на верхнем эта
же их было еще больше, там олени пили воду из ручьев и птицы лете
ли зимовать на юг. Те птицы, что поближе, были чучела и висели на
проволочках, а те, что позади, были просто нарисованы па стене, но
казалось, что все они по-настоящему летят на юг, а если наклонить
голову и посмотреть па них снизу вверх, то кажется, что они просто
мчатся па юг. Но самое лучшее в музее было то, что там все остава
лось на местах. Ничто не двигалось. Можно было сто тысяч раз про
ходить, и всегда эскимос ловил рыбу и двух уже поймал, птицы все
гда летели на юг, олени пили воду из ручья, и рога у них были все
такие же красивые, а ноги такие же тоненькие, и эта индианка с голой
грудью всегда ткала тот же самый ковер. Ничто не менялось. Менял
ся только ты сам. И не то чтобы ты сразу становился много старше.
Дело не в этом. Но ты менялся, и все. То на тебе было новое пальто.
То ты шел в паре с кем-нибудь другим, потому что прежний твой то
варищ был болен скарлатиной. А то другая учительница вместо мисс
Эйглтипгер приводила класс в музей. Или ты утром слышал, как отец
с матерью ссорились в ванной. А может быть, ты увидел на улице лужу
и но ней растеклись радужные пятна от бензина. Словом, ты уже чем-
то стал не то г — я не умею как следует объяснить, чем именно. А
может быть, и умею, но что-то не хочется.
На ходу я вытащил из кармана охотничью шапку и надел ее. Я
знал, что не встречу никого из знакомых, а было очень сыро. Я шел и
шел и все думал, как моя сестренка ходит но субботам в тот же музей,
что и я. Я подумал —вот она смотрит па то же, на что я смотрел, а сама
каждый раз становится другой. От этих мыслей у меня не то чтобы
окончательно испортилось настроение, но веселого в них было мало
вато. Лучше бы некоторые вещи не менялись. Хорошо, если б их мож
но было поставить в застекленную витрину и не трогать. Знаю, что
так нельзя, но это-то и плохо. Я все время об этом думал, пока шел по
парку.
Проходя мимо площадки для игр, я остановился и посмотрел, как
двое малышей качаются на доске. Один был толстяк, и я взялся ру
кой за тот конец, где сидел худенький, чтобы их уравновесить, но сра
зу понял, что я им мешаю, и отошел.
А потом случилась глупейшая штука. Я подошел к музею и сразу
почувствовал, что ни за какие деньги туда не пойду. Не тянуло туда —
и все, а ведь я весь парк прошел и так ждал этого! Конечно, будь Фиби
там, я, наверно, зашел бы, но ее там не было. И я взял такси у входа в
музей и поехал в отель «Билтмор». Ехать не хотелось, но я уже назна
чил там встречу с Салли.
17
Я приехал в отель слишком рано, сел на кожаный диван под часа
ми и стал разглядывать девчонок. Во многих пансионах и колледжах
уже начались каникулы, и в холле толпились тысячи девчонок, жда
ли, пока за ними зайдут их кавалеры. Одни девчонки сидели, скрес
тив ноги, другие держались прямо, у одних девчонок ноги были ми
ровые, у других —безобразные, одни девчонки с виду были хорошие,
а по другим сразу было видно, что они дрянь, стоит их только побли
же узнать. Вообще смотреть на них было приятно, вы меня понимае
те. Приятно и вместе с тем как-то грустно, потому что все время дума
лось: а что с ними со всеми будет? Ну, окончат они свои колледжи,
пансионы. Я подумал, что большинство, наверно, выйдут замуж за
каких-нибудь гнусных типов. За таких типов, которые только и зна
ют, что хвастать, сколько миль они могут сделать на своей дурацкой
машине, истратив всего галлон горючего. За этих типов, которые оби
жаются как маленькие, когда их обыгрываешь не только в гольф, но и
в какую-нибудь дурацкую игру вроде пинг-понга. За очень подлых
типов. За типов, которые никогда ни одной книжки не читают. За
ужасно нудных типов. Впрочем, это понятие относительное, кого мож
но считать занудой, а кого —нет. Я ничего в этом не понимаю. Серьез
но, не понимаю. Когда я учился в Элктоп-хилле, я месяца два жил в
комнате с одним мальчишкой, его звали Гаррис Маклин. Он был очень
умный и все такое, но большего зануды свет не видал. Голос у него
был ужасно скрипучий, и он все время говорил не умолкая. Все время
говорил, и самое ужасное то, что он никогда не говорил о чем-нибудь
интересном. Но одно он здорово умел. Этот черт умел свистеть, как
никто. Оправляет свою постель или вешает вещи в шкаф —он всегда
развешивал свои вещи в шкафу, доводил меня до бешенства, —сло
вом, что-нибудь делает, а сам свистит, если только не долбит тебя сво
им скрипучим голосом. Он даже умел насвистывать классическую
музыку, но лучше всего насвистывал джаз. Насвистывает какую-ни
будь ужасно лихую джазовую песню вроде «Блюз на крыше», пока
развешивает свои манатки, и так легко, так славно свистит, что про
сто радуешься. Конечно, я ему никогда не говорил, что он замечательно
свистит. Не станешь же человеку говорить прямо в глаза: «Ты заме
чательно свистишь!» Но хотя я от него чуть не выл —до того он был
нудный, —я прожил с ним в одной комнате целых два месяца, и все
из-за того, что такого замечательного свистуна никогда в жизни не
слыхал. Так что еще вопрос, кто зануда, кто —нет. Может быть, нече
го слишком жалеть, если какая-нибудь хорошая девчонка выйдет за
муж за нудного типа, —в общем, они довольно безобидные, а может
быть, они втайне здорово умеют свистеть или еще что-нибудь. Кто ж
его знает, не мне судить.
Наконец моя Салли появилась на лестнице, и я спустился ей на
встречу. До чего же она была красивая! Честное слово! В черном паль
то и в каком-то черненьком беретике. Обычно она ходит без шапки,
но берег ей шел удивительно. Смешно, что, как только я ее увидел,
мне захотелось па ней жениться. Нет, я все-таки ненормальный. Она
мне даже не очень нравилась, а тут я вдруг почувствовал, что я влюб
лен и готов на ней жениться. Ей-богу, я ненормальный, сам сознаю!
— Холден! — говорит она. — Как я рада! Сто лет не виделись! —
Голос у нее ужасно громкий, даже неловко, когда где-нибудь с ней
встречаешься. Ей-то все сходило с рук, потому что она была такая
красивая, по у меня от смущения все кишки переворачивало.
— Рад тебя видеть, — сказал я и не врал, ей-богу. — Ну, как жи
вешь?
—Изумительно, чудно! Я не опоздала?
Нет, говорю, но на самом деле она опоздала минут на десять. Но
мне было наплевать. Вся эта чепуха, всякие там карикатуры в «Сэ-
тердей ивнипг пост», где изображают, как парень стоит па углу с не
счастной физиономией, оттого что его девушка опоздала, — все это
выдумки. Если девушка приходит на свидание красивая —кто будет
расстраиваться, что она опоздала? Никто!
— Надо ехать, —говорю, —спектакль начинается в два сорок.
Мы спустились по лестнице к стоянке такси.
—Что мы будем смотреть? —спросила она.
—Не знаю. Лантов. Больше я никуда не мог достать билеты.
—Ах, Лапты! Какая прелесть!
Я же вам говорил —она с ума сойдет, когда услышит про Лантов.
Мы немножко целовались но дороге в театр, в такси. Сначала она
не хотела, потому что боялась размазать губную номаду, по я вел себя
как настоящий соблазнитель, и ей ничего другого не оставалось. Два
раза, когда машина тормозила перед светофорами, я чуть не падал.
Проклятые шоферы, никогда не смотрят, что делают. Клянусь, они
ездить не умеют. Но хотите знать, до чего я сумасшедший? Только
мы обнялись покрепче, я ей вдруг говорю, что я ее люблю и все такое.
Конечно, это было вранье, но соль в том, что я сам в ту минуту был
уверен в этом. Нет, я ненормальный! Клянусь богом, я сумасшедший!
—Ах, милый, я тебя тоже люблю! —говорит она и тут же одним
духом добавляет: —Только обещай, что ты отпустишь волосы. Теперь
ежики уже выходят из моды, а у тебя такие чудные волосики!
«Волосики» —лопнуть можно!
Спектакль был не такой дрянной, как те, что я раньше видел. Но,
в общем, дрянь. Про каких-то старых супругов, которые прожили пять
сот тысяч лет вместе. Начинается, когда они еще молодые и родители
девушки не позволяют ей выйти за этого типа, но она все равно выхо
дит. А потом они стареют и стареют. Муж уходит на войну, а у жены
брат —пьяница. В общем, неинтересно. Я хочу сказать, что мне было
все равно — помирал там у них кто-нибудь в семье или не помирал.
Ничего гам не было —одно актерство. Правда, муж и жена были слав
ные старики —остроумные и все такое, но они меня тоже не трогали.
Во-первых, все время, на протяжении всей пьесы, люди пили чай или
еще что-то. Только откроется занавес, лакей уже подает кому-нибудь
чай или жена кому-нибудь наливает. И все время кто-нибудь входит
и выходит —голова кружилась оттого, что какие-то люди непрестан
но вставали и садились. Альфред Лапт и Линн Фонтанн играли ста
рых супругов, они очень хорошо играли, но мне не понравилось. Я
понимал, что они не похожи на остальных актеров. Они вели себя и
не как обыкновенные люди, и не как актеры, мне трудно это объяс
нить. Они так играли, как будто все время понимали, что они —зна
менитые. Понимаете, они хорошо играли, только слишком хоро
шо. Понимаете —один еще не успевает договорить, а другой уже бы
стро подхватывает. Как будто это настоящие люди разговаривают, пе
ребивая друг дружку и так далее. Все портило то, что слишком было
похоже, как люди разговаривают и перебивают друг дружку в жизни.
Они играли свои роли почти так же, как тот Эрни в Гринвич-Вил
лидж играл иа рояле. Когда что-нибудь делаешь слишком хорошо, то,
если не следить за собой, начинаешь выставляться напоказ. А тогда
уже не может быть хорошо. Ну, во всяком случае, в этом спектакле
они одни —я говорю про Лайтов —еще были похожи на людей, у ко
торых башка варит, это надо признать.
После первого акта мы со всеми другими пижонами пошли ку
рить. Ну и картина! Никогда в жизни не видел столько показного ло
манья. Курят вовсю, а сами нарочно громко говорят про пьесу, чтобы
все слыхали, какие они умные. Какой-то липовый киноактер стоял
рядом с нами и тоже курил. Не знаю его фамилию, но в военных филь
мах он всегда играет того типа, который трусит перед самым боем. С
ним стояла сногсшибательная блондинка, и оба они делали безраз
личные лица, притворялись, что не замечали, как на них смотрят.
Скромные, черти! Мне смешно стало. А моя Салли почти не разгова
ривала, только восторгалась Лантами, ей было некогда: она всем стро
ила глазки, ломалась. Вдруг она увидела в другом конце курилки ка
кого-то знакомого пижона в темно-сером костюме, в клетчатом жиле
те. Светский лев. Аристократ. Стоит, накурился до одури, а у самого
вид такой скучающий, презрительный. Салли все повторяет:
—Где-то я с ним познакомилась, я его знаю!
Всегда она всех знала. До того мне надоело, что она все время го
ворит одно и то же, что я ей сказал:
—Знаешь что, ну и ступай, целуйся с ним, он, наверно, обраду
ется.
Она страшно обиделась на меня. Наконец этот пижон ее узнал,
подошел к нам и поздоровался. Вы бы видели, как они здоровались!
Как будто двадцать лет не виделись. Можно было подумать, что их
детьми купали в одной ванночке. Такие друзья, что тошно смотреть.
Самое смешное, что они, наверно, только один раз и встретились
на какой-нибудь идиотской вечеринке. Наконец, когда они перестали
пускать пузыри от радости, Салли нас познакомила. Звали его
Джордж, не помню, как дальше, он учился в Эндовере. Да-да, ари
стократ! Вы бы на него посмотрели, когда Салли спросила его, нра
вится ли ему пьеса. Такие, как он, все делают напоказ, они даже
место себе расчищают, прежде чем ответить на вопрос. Он сделал
шаг назад — и наступил прямо на ногу даме, стоявшей сзади. Навер
но, отдавил ей всю ногу! Он изрек, что пьеса сама по себе не шедевр,
но, конечно, Л анты — «сущие ангелы». Ангелы, черт его дери! Анге
лы! Подохнуть можно.
Потом он и Салли стали вспоминать всяких знакомых. Такого ло
манья я еще в жизни не видел. Наперебой называли какой-нибудь го
род и тут же вспоминали, кто там живет из общих знакомых. Меня
уже тошнило от них, когда кончился антракт. А в следующем антрак
те они опять завели эту волынку. Опять вспоминали какие-то места и
каких-то людей. Хуже всего, что у этого пижона был такой притвор
ный, аристократический голос, такой, знаете, утомленный снобист
ский голосишко. Как у девчонки. И не постеснялся, мерзавец, отби
вать у меня девушку. Я даже думал, что у пего хватит наглости за
лезть с нами в такси, он после спектакля квартала два шел с нами вме
сте, но ему нужно было встретиться с другими пижонами, в
коктейльной. Я себе представил, как они сидят в каком-нибудь баре в
своих пижонских клетчатых жилетках и критикуют спектакли, и кни
ги, и женщин, а голоса у них такие усталые, снобистские. Сдохнуть
можно от этих типов.
Мне и на Салли тошно было смотреть, когда мы сели в такси; за
чем она десять часов слушала этого подонка из Эндовера? Я решил
было отвезти ее домой —честное слово! —но она вдруг сказала:
—У меня гениальная мысль! —Вечно у нее гениальные мысли. —
Знаешь что, — говорит, — когда тебе надо домой обедать? Ты очень
спешишь или нет? Тебя дома ждут к определенному часу?
—Меня? Нет, нет, никто меня не ждет! —говорю. И это была ис
тинная правда. —А что?
—Давай поедем кататься на коньках в Радио-сити.
Вот какие у нее гениальные мысли!
—Кататься в Радио-сити? Как, прямо сейчас?
—Хоть на часок, не больше. Тебе не хочется? Конечно, если тебе
неохота...
—Разве я сказал, что не хочу? —говорю. —Пожалуйста. Если тебе
так хочется.
—Ты правда хочешь? Если не хочешь —не надо. Мне решительно
все равно.
Оно и видно!
—Там дают напрокат такие чудные короткие юбочки, —говорит
Салли. —Дженнет Кальц на прошлой неделе брала.
Вот почему ей не терпелось туда пойти. Хотела покрасоваться в
этой юбчонке, которая еле-еле прикрывает зад.
Словом, мы туда пошли, и нам сначала выдали коньки, а йотом
Салли надела такую синенькую юбочку, в которой только задом и вер
теть. Но это ей дьявольски шло, надо сознаться. И не думайте, что она
этого не понимала. Нарочно шла впереди меня, чтоб я видел, какой у
нее красивый круглый задик. Надо сознаться, он и вправду ничего.
Но самое смешное, что на всем этом проклятом катке мы ката
лись хуже всех. Да-да, хуже всех! Ужас, что творилось! У Салли
лодыжки так подворачивались, что терлись прямо об лед. И не толь
ко вид был дурацкий, наверно, ей и больно было до черта. По крайней
мере у меня все болело. Я чуть не умер. Вы бы нас видели! И против
нее всего, что сотни две зевак стояли и смотрели —делать им больше
было нечего, только смотреть, как люди падают.
— Может, хочешь пойти в бар, возьмем столик, выпьем чего-ни
будь? —сказал и ей наконец.
— Вот это ты гениально придумал! — говорит. Она просто заму
чилась. Бесчеловечно так себя мучить, мне ее даже стало жалко.
Мы сняли эти подлые коньки и пошли в бар, где можно выпить,
посидеть в одних чулках и посмотреть издали на конькобежцев. У сто
лика Салли сняла перчатки, и я дал ей сигарету. Вид у нее был до
вольно несчастный. Подошел официант, я заказал для нее кока-колу,
а для себя — виски с содовой, только этот подлец отказался подать
мне виски, пришлось тоже пить кока-колу. Потом я стал зажигать
спички. Я часто это делаю, когда находит настроение. Даю спичке сго
реть до конца, так что держать нельзя, и бросаю в пепельницу. Нерв
ная привычка.
Вдруг ни с того ни с сего Салли спрашивает:
— Слушай, мне надо точно знать, придешь ты к нам в сочельник
убирать елку или нет? Мне надо знать заранее.
Видно, она злилась, оттого что ноги болели после этих коньков.
—Я же тебе писал, что приду. Ты меня раз двадцать спрашивала.
Конечно, приду.
— Понимаешь, мне надо знать наверняка, —говорит. А сама ози
рается, смотрит, нет ли тут знакомых.
Вдруг я перестал жечь спички, наклонился к ней через весь стол.
Мне надо было о многом с ней поговорить.
—Слушай, Салли! —говорю.
—Что? —спрашивает. А сама смотрит на какую-то девчонку в дру
гом конце зала.
—С тобой случается, что вдруг все осточертевает? —спрашиваю. —
Понимаешь, бывает с тобой так, что тебе кажется — все провалится к
чертям, если ты чего-нибудь не сделаешь, бывает тебе страшно? Скажи,
ты любишь школу, вообще все?
— Нет, конечно, там скука смертная.
—Но ты ее ненавидишь или нет? Я знаю, что это скука смерт
ная, но тыненавидишь все это или нет?
—Как тебе сказать? Не то что ненавижу. Всегда как-то прихо
дится...
—А я ненавижу. Господи, до чего я все это ненавижу. И не только
школу. Все ненавижу. Ненавижу жить в Нью-Йорке. Такси ненави
жу, автобусы, где кондуктор орет на тебя, чтоб выходил через заднюю
площадку, ненавижу знакомиться с ломаками, которые называют
Лантов «ангелами», ненавижу ездить в лифтах, когда просто хочется
выйти на улицу, ненавижу мерить без конца костюмы у Брукса, когда
тебе...
—Не кричи, пожалуйста! —перебила Салли.
Глупо, я и не думал кричать.
— Например, машины, — сказал я ужасно тихим голосом. —
Смотри, как люди сходят с ума по машинам. Для них трагедия, если
на их машине хоть малейшая царапина, и они вечно рассказывают,
на сколько миль хватает галлона бензина, а как только купят но
вую машину, сейчас же начинают ломать голову, как бы им обме
нять ее на самую новейшую марку. А я даже старые машины не
люблю. Понимаешь, мне не интересно. Лучше бы я себе завел ло
шадь, черт побери. В лошадях хоть есть что-то человеческое. С ло
шадью хоть поговорить можно.
—Не понимаю, о чем ты... Ты так перескакиваешь...
— Знаешь, что я тебе скажу? —сказал я. — Если бы не ты, я бы
сейчас не сидел в Нью-Йорке. Если бы не ты, я бы, наверно, сейчас
удрал к черту на рога. Куда-нибудь в леса или еще подальше. Ты —
единственное, из-за чего я торчу здесь.
— Какой ты милый! — говорит. Но сразу было видно, что ей хо
чется переменить разговор.
—Ты бы поучилась в мужской школе. Попробовала бы! —говорю. —
Сплошная липа. И учатся только для того, чтобы стать какими-нибудь
пронырами, заработать на какой-нибудь треклятый «кадиллак», да еще
вечно притворяются, что им очень важно, проиграет их футболь
ная команда или нет. А целые дни только и разговору что про выпивку,
девочек и что такое секс, и у всякого своя компания, какая-нибудь гнус-
пая мелкая шайка. У баскетбольных игроков —своя шайка, у католи
ков — своя, у этих треклятых интеллектуалов — своя, у игроков в
бридж —своя компания. Даже у абонентов этого дурацкого Книжного
клуба —своя шайка. Попробуй с кем-нибудь поговорить по-настоящему.
—Нет, это неверно! —сказала Салли. —Многим мальчикам шко
ла куда больше дает.
— Согласен! Согласен, что многим школа дает больше. А мне —
ничего! Понятно? Я про это и говорю. Именно про это, черт побери!
Мне вообще ничто ничего не дает. Я в плохом состоянии. Я в ужасаю
щем состоянии!
—Да, ты в ужасном состоянии.
И вдруг мне пришла в голову мысль.
— Слушай! —говорю. —Вот какая у меня мысль. Хочешь удрать
отсюда ко всем чертям? Вот что я придумал. У меня есть один знако
мый в Гринвич-Виллидж, я у него могу взять машину недельки на
две. Он учился в нашей школе и до сих пор должен мне десять долла
ров. Мы можем сделать вот что. Завтра утром мы можем поехать в
Массачусетс, в Вермонт, объездить там всякие места. Красиво там до
черта, понимаешь? Удивительно красиво! — Чем больше я говорил,
тем больше я волновался. Я даже наклонился и схватил Салли за руку,
идиот проклятый! —Нет, кроме шуток! —говорю. —У меня есть око
ло ста восьмидесяти долларов па книжке. Завтра утром, как только
откроют банк, я их возьму, а йотом можно поехать и взять машину у
этого парня. Кроме шуток. Будем жить в туристских лагерях и во вся
ких таких местах, пока деньги не кончатся. А когда кончатся, я могу
достать работу, будем жить где-нибудь у ручья, а потом когда-нибудь
мы с тобой поженимся, все как надо. Я сам буду рубить для пас дрова
зимой. Честное слово, нам так будет хорошо, так весело! Ну как? Ты
поедешь? Поедешь со мной? Поедешь, да?
—Да как же можно? —говорит Салли. Голос у нее был злой.
—А почему нельзя? Почему, черт подери?
— Не ори на меня, пожалуйста! — говорит. И главное, врет, ни
чуть я на нее не орал.
—Почему нельзя? Ну, почему?
—Потому что нельзя —и все! Во-первых, мы с тобой, в сущности,
еще дети. Ты подумал, что мы будем делать, когда деньги кончатся, а
работу ты не достанешь? М ыс голоду умрем. И вообще все это такие
фантазии, что и говорить не...
— Неправда. Это не фантазии! Я найду работу! Не беспокойся!
Тебе об этом нечего беспокоиться! В чем же дело? Не хочешь со мной
ехать? Так и скажи!
—Не в том дело. Вовсе не в том, —говорит Салли. Я чувствовал,
что начинаю ее ненавидеть. —У нас уйма времени впереди, тогда все
будет можно. Понимаешь, после того как ты окончишь университет и
мы с тобой поженимся. Мы сможем поехать в тысячу чудных мест. А
теперь ты...
—Нет, не сможем. Никуда мы не сможем поехать, ни в какую ты
сячу мест. Все будет ио-другому, — говорю. У меня совсем испорти
лось настроение.
—Что? Я не слышу. То ты на меня орешь, то бормочешь под нос...
—Я говорю — нет, никуда мы не поедем, ни в какие «чудные
места», когда я кончу университет, и все такое. Ты слушай ушами!
Все будет ио-другому. Нам придется спускаться в лифте с чемода
нами и кучей вещей. Нам придется звонить всем родственникам
по телефону, прощаться, а потом посылать им открытки из всяких
гостиниц. Я буду работать в какой-нибудь конторе, зарабатывать
уйму денег, и ездить на работу в машине или в автобусах но Мэди
сон-авешо, и читать газеты, и играть в бридж все вечера, и ходить в
кино, смотреть дурацкие короткометражки, и рекламу боевиков, и
кинохронику. Кинохронику. Ох, мать честная! Сначала какие-то
скачки, потом дама разбивает бутылку над кораблем, потом шим
панзе в штанах едет на велосипеде. Нет, это все не то! Да ты все
равно ни черта не понимаешь!
— Может быть, не понимаю! А может быть, ты сам ничего не по
нимаешь! —говорит Салли. Мы уже ненавидели друг друга до визгу.
Видно было, что с ней бессмысленно разговаривать по-человечески.
Я был ужасно зол на себя, что затеял этот разговор.
— Ладно, давай сматываться отсюда, — говорю. — И вообще ка
тись-ка ты знаешь куда...
Ох и взвилась же она, когда я это сказал! Знаю, не надо было так
говорить, и я никогда бы не выругался, если б она меня не довела.
Обычно я при девочках никогда в жизни не ругаюсь. Уж и взвилась
она! Я извинялся как ошалелый, но она и слушать не хотела. Даже
расплакалась. По правде говоря, я немножко испугался, что она пой
дет домой и пожалуется своему отцу, что я ее обругал. Отец у нее та
кой длинный, молчаливый, он вообще меня недолюбливал, подлец.
Он сказал Салли, что я очень шумный.
—Нет, серьезно, прости меня! —Я очень ее уговаривал.
—Простить! Тебя простить! Странно! —говорит. Она все еще пла
кала, и вдруг мне стало как-то жалко, что я ее обидел.
—Пойдем, я тебя провожу домой. Серьезно.
—Я и сама доберусь, спасибо! Если ты думаешь, что я тебе позво
лю провожать меня, значит, ты дурак. Ни один мальчик за всю мою
жизнь при мне так не ругался.
Что-то в этом было смешное, если подумать, и я вдруг сделал то,
чего никак не следовало делать. Я захохотал. А смех у меня ужасно
громкий и глупый. Понимаете, если бы я сидел сам позади себя в кино
или еще где-нибудь, я бы, наверно, наклонился и сказал самому себе,
чтобы так не гоготал. И тут Салли совсем взбесилась.
Я не уходил, все извинялся, просил у нее прощения, но она никак
не хотела меня простить. Все твердила —уходи, оставь меня в покое.
В конце концов я и ушел. Забрал свои башмаки и одежду и ушел без
нее. Не надо было ее бросать, но мне уже все осточертело.
А по правде говоря, я и сам не понимал, зачем ей все это нагово
рил. Насчет поездки в Массачусетс, в Вермонт, вообще все. Наверно,
я не взял бы ее с собой, даже если б она сама напрашивалась. Разве с
такими, как она, можно путешествовать? Но самое страшное, что я
искренне предлагал ей ехать со мной. Это самое страшное. Нет, я
все-таки ненормальный, честное слово!
18
Мне захотелось есть, когда я вышел с катка, и я забежал в буфет,
съел бутерброд с сыром и выпил молока, а потом зашел в телефонную
будку. Я подумал —.может быть, все-таки звякнуть Джейн еще раз,
узнать, приехала она домой или пет. Ведь у меня весь вечер был сво
боден, и я подумал —звякну ей, и, если она уже дома, я ее приглашу
куда-нибудь потанцевать. Я ни разу с ней не танцевал за все паше зна
комство. Это было четвертого июля в клубе. Тогда мы еще были мало
знакомы и я не решился отбить ее у кавалера. Она была с отврати
тельным типом, с Элом Пайком, который учился в Чоуте. Я его тоже
мало знал, только он вечно вертелся около бассейна. Он носил такие
белые нейлоновые плавки и вечно прыгал с вышки. Целыми днями
прыгал каким-то дурацким стилем. Больше он ничего не умел, по,
видно, считал себя классным спортсменом. Сплошные мускулы —и
никаких мозгов. Словом, Джейн в тот вечер танцевала с ним. Мне это
было непонятно. Когда мы с ней подружились, я ее спросил, как она
могла встречаться с таким заносчивым гадом, как этот Эл Пайк. Но
Джейн сказала, что он вовсе не задается. Она сказала, что у него, на
оборот, этот самый комплекс неполноценности. Вообще видно было,
что ей его жаль, да она и не притворялась. Она всерьез его жалела.
Странные люди эти девчонки. Каждый раз, когда упоминаешь како
го-нибудь чистокровного гада —очень подлого или очень самовлюб
ленного, каждый раз, как про него заговоришь с девчонкой, она не
пременно скажет, что у пего «комплекс неполноценности». Может
быть, это и верно, но это не мешает ему быть гадом. Да, девчонки.
Никогда не поймешь, что им взбредет в голову. Один раз я познако
мил подругу Роберты Уолш с одним моим приятелем. Его звали Боб
Робинсон, вот у него по-настоящему был комплекс неполноценнос
ти. Сразу было видно, что он стеснялся своих родителей, потому что
они говорили «хочут» и «хочете», и все в таком роде, а кроме того,
они были довольно бедные. Но сам он был вовсе не из худших. Очень
славный малый, но подруге Роберты Уолш он совершенно не попра
вился. Она сказала Роберте, что он задается, а решила она, что он за
дается, потому, что он случайно назвал себя капитаном команды дис
куссионного клуба. Такая мелочь —и она уже решила, что он задает
ся! Вся беда с девчонками в том, что, если им мальчик правится, будь
он хоть сто раз гадом, они непременно скажут, что у него комплекс
неполноценности, а если им мальчик не нравится, будь он хоть самый
славный малый на свете, с самым настоящим комплексом, они все рав
но скажут, что он задается. Даже с умными девчонками так бывает.
В общем, я опять позвонил старушке Джейн, но никто не подо
шел, и пришлось повесить трубку. Я стал просматривать свою запис
ную книжку, искать, с кем бы мне провести вечер. К несчастью, у меня
в книжке были записаны только три телефона: Джейн, мистера Анто-
липи —он был моим учителем в Элктоп-хилле —и потом служебный
телефон отца. Вечно я забываю записывать телефоны. В конце кон
цов пришлось позвонить одному типу, Карлу Лыосу. Он окончил Хут-
тонскую школу, когда я уже оттуда ушел. Он был старше меня года па
три, и я его не особенно любил, по он был ужасно умный —у него был
самый высокий показатель умственного развития во всей школе, —и я
подумал, может быть, он пообедает со мной и мы поговорим о чем-
нибудь умном. Иногда он интересно рассказывал. Я решил ему звяк
нуть. Он уже учился в Колумбийском университете, по жил па Шесть
десят пятой улице, и я знал, что он дома. Когда я до него дозвонился,
он сказал, что в обед занят, но может встретиться со мной в десять
вечера в Викер-баре, па Пятьдесят четвертой. По-моему, он очень уди
вился, когда услышал мой голос. Один раз я его обозвал толстозадым
ломакой.
До десяти часов надо было как-то убить время, и я пошел в кино в
Радио-сити. Хуже нельзя было ничего придумать, но я был рядом и
совершенно не знал, куда деваться.
Я вошел, когда начался дивертисмент. Труппа Рокетт выделыва
ла бог знает что —знаете, как они танцуют, все в ряд, обхватив друг
дружку за талию. Публика хлопала как бешеная, и какой-то тип за
мной все время повторял: «Знаете, как это называется? Математи
ческая точность!» Убил. А после труппы Рокетт выкатился на роли
ках человек во фраке и стал пырять иод маленькие столики и при этом
острить. Катался он здорово, по мне было скучновато, потому что я
все время представлял себе, как он целыми днями тренируется, что
бы потом кататься но сцене на роликах. Глупое занятие. А после него
началась рождественская пантомима, ее каждый год ставят в Радио-
сити па Рождество. Вылезли всякие ангелы из ящиков, потом какие-
то типы таскали на себе распятия по всей сцене, а потом они хором во
все горло пели «Приидите, верующие!». Здорово запущено! Знаю, счи
тается, что все это ужасно религиозно и красиво, по где же тут рели
гия и красота, черт меня дери, когда кучка актеров таскает распятия
по сцепе? А когда они кончили петь и стали расходиться но своим
местам, видно было, что им не терпится уйти к чертям, покурить, пе
редохнуть. В прошлом году я видел это представление с Салли Хейс,
и она все восторгалась — ах, какая красота, ах, какие костюмы! А я
сказал, что бедного Христа, наверно, стошнило бы, если б он посмот
рел на эти маскарадные тряпки. Салли сказала, что я богохульник и
атеист. Наверно, так оно и есть. А вот одна штука Христу, наверно,
понравилась бы —это ударник из оркестра. Я его помню с тех пор, как
мне было лет восемь. Когда родители водили сюда меня с братом, с
Алли, мы всегда пересаживались к самому оркестру, чтобы смотреть
на этого ударника. Лучше его я никого не видал. Правда, за весь но
мер ему всего раза два удавалось стукнуть по этой штуке, и все-таки у
него никогда не было скуки на лице, пока он ждал. Но уж когда он
наконец ударит, у пего это выходит так хорошо, так чисто, даже по
лицу видно, как он старается. Когда мы с отцом ездили в Вашингтон,
Алли послал этому ударнику открытку, но, наверно, тот ее не полу
чил. Мы толком не знали, как написать адрес.
Наконец рождественская пантомима окончилась и запустили этот
треклятый фильм. Он был до того гнусный, что я глаз не мог отвести.
Про одного англичанина, Алека, не помню, как дальше. Он был на
войне и в госпитале потерял память. Выходит из госпиталя с палоч
кой, хромает но всему городу, но Лондону, и не знает, где он. На са
мом деле он герцог, но этого не помнит. Потом встречается с такой
некрасивой, простой, честной девушкой, когда она лезет в автобус. У
нее слетает шляпка, он ее подхватывает, а потом они вдвоем забира
ются на верхотуру и начинают разговор про Чарльза Диккенса. Ока
зывается, это их любимый писатель. Он даже носит с собой «Оливера
Твиста», и она тоже. Меня чуть не стошнило. В общем, они тут же
влюбляются друг в друга, потому что оба помешаны на Чарльзе Дик
кенсе, и он ей помогает наладить работу в издательстве. Забыл ска
зать, эта девушка —издатель. Но у нее работа идет неважно, потому
что брат у нее пьяница и все деньги пропивает. Он очень ожесточил
ся, этот самый брат, потому что на войне он был хирургом, а теперь
уже не может делать операции, нервы у него ни к черту, вот он и пьет
как лошадь день и ночь, хотя, в общем, он довольно умный. Словом,
Алек пишет книжку, а девушка ее издает, и они загребают кучу денег.
Они совсем было собрались пожениться, но тут появляется другая
девушка, некая Марсия. Эта Марсия была невестой Алека до того, как
он потерял память, и она его узнает, когда он надписывает в магазине
свою книжку любителям автографов. Марсия говорит бедняге Але
ку, что он на самом деле герцог, но он ей не верит и не желает идти с
ней в гости к своей матери. А мать у него слепая, как крот. Но та, дру
гая девушка, некрасивая, заставляет его пойти. Она ужасно благород
ная, и все такое. Он идет, но все равно память к нему не возвращается,
даже когда его огромный датский дог прыгает на него как сумасшед
ший, а мать хватает его руками за лицо и приносит ему плюшевого
мишку, которого он обцеловывал в раннем детстве. Но в один пре
красный день ребята играли на лужайке в крикет и огрели этого Але
ка мячом по башке. Тут к нему сразу возвращается память, он бежит
домой и целует свою мать в лоб. Он опять становится настоящим гер
цогом и совершенно забывает ту простую девушку, у которой свое из
дательство. Я бы рассказал вам, как было дальше, по боюсь, что меня
стошнит. Дело не в том, что я боюсь испортить вам впечатление, там и
портить нечего. Словом, все кончается тем, что Алек женится на этой
простой девушке, а ее брат, хирург, который пьет, приводит свои нер
вы в порядок и делает операцию мамаше Алека, чтобы она прозрела,
и тут этот бывший пьяница и Марсия влюбляются друг в друга. А в
последних кадрах показано, как все сидят за длиннющим столом и
хохочут до колик, потому что датский дог вдруг притаскивает кучу
щенков. Все думали, что он кобель, а оказывается, это сука. В общем,
могу одно посоветовать: если не хотите, чтоб вас стошнило прямо па
соседей, не ходите на этот фильм.
Но кого я никак не мог понять, так это даму, которая сидела ря
дом со мной и всю картину проплакала. И чем больше там было липы,
тем она горше плакала. Можно было бы подумать, что она такая жа
лостливая, добрая, но я сидел рядом и видел, какая она добрая. С ней
был маленький сынишка, ему было скучно до одури, и он все скулил,
что хочет в уборную, а она его не вела. Все время говорила — сиди
смирно, веди себя прилично. Волчица и та, наверно, добрее. Вообще,
если взять десять человек из тех, кто смотрит липовую картину и ре
вет в три ручья, так поручиться можно, что из них девять окажутся в
душе самыми прожженными сволочами. Я вам серьезно говорю.
Когда картина кончилась, я пошел к Викер-бару, где должен был
встретиться с Карлом Лыосом, и, пока шел, все думал про войну. Во
енные фильмы всегда наводят на такие мысли. Наверно, я не выдер
жал бы, если бы пришлось идти на войну. Вообще не страшно, если
бы тебя просто отправили куда-нибудь и там убили, но ведь надо тор
чать в армии бог знает сколько времени. В этом все несчастье. Мой
брат, Д. Б., четыре года как проклятый торчал в армии. Он и на войне
был, участвовал во втором фронте, и все такое —но, по-моему, он не
навидел армейскую службу больше, чем войну. Я был еще совсем ма
ленький, но помню, когда он приезжал домой в отпуск, он все время
лежал у себя на кровати. Он даже в гостиную выходил редко. Потом
он попал в Европу, на войну, но не был раней, и ему даже не пришлось
ни в кого стрелять. Целыми днями он только и делал, что возил како
го-то ковбойского генерала в штабной машине. Он как-то сказал нам
с Алли, что, если б ему пришлось стрелять, он не знал бы, в кого пус
тить пулю. Он сказал, что в армии полно сволочей, не хуже, чем у фа
шистов. Помню, как Алли его спросил —может быть, ему полезно было
побывать на войне, потому что он писатель и теперь ему есть о чем
писать. А он заставил Алли принести ему бейсбольную рукавицу со
стихами и потом спросил: кто лучше писал про войну —Руперт Брук
или Эмили Дикинсон? Алли говорит —Эмили Дикинсон. Я про это
ничего сказать не могу —стихов я почти не читаю, но я твердо знаю
одно: я бы наверняка спятил, если б мне пришлось служить в армии с
типами вроде Экли, Стрэдлейтера и того лифтера, Мориса, марширо
вать с ними, жить вместе. Как-то я целую неделю был бойскаутом, и
меня уже мутило, когда я смотрел в затылок переднему мальчишке. А
нас все время заставляли смотреть в затылок переднему. Честное сло
во, если будет война, пусть меня лучше сразу выведут и расстреляют.
Я и сопротивляться бы не стал. Но одно меня возмущает в моем стар
шем брате: ненавидит войну, а сам прошлым летом дал мне прочесть
эту книжку —«Прощай, оружие!». Сказал, что книжка потрясающая.
Вот чего я никак не понимаю. Там этот герой, этот лейтенант Генри.
Считается, что он славный малый. Не понимаю, как это Д. Б. ненави
дит войну, ненавидит армию и все-таки восхищается этим ломакой.
Не могу я понять, почему ему нравится такая липа и в то же время
нравится и Ринг Ларднер, и «Великий Гэтсби». Он на меня обиделся,
Д. Б., когда я ему это сказал, заявил, что я еще слишком мал, чтобы оце
нить «Прощай, оружие!», но, по-моему, это неверно. Я ему говорю —нра
вится же мне Ринг Ларднер и «Великий Гэтсби». Особенно «Великий
Гэтсби». Да, Гэтсби. Вот это человек. Сила!
В общем, я рад, что изобрели атомную бомбу. Если когда-нибудь
начнется война, я усядусь прямо на эту бомбу. Добровольно сяду, чест
ное благородное слово!
19
Может быть, вы не жили в Нью-Йорке и не знаете, что Викер-бар
находится в очень шикарной гостинице — «Сетон-отель». Раньше я
там бывал довольно часто, но потом перестал. Совсем туда не хожу.
Считается, что это ужасно изысканный бар, и все пижоны туда так и
лезут. А три раза за вечер там выступали эти француженки, Тина и
Жанин, играли па рояле и пели. Одна играла на рояле совершенно
мерзко, а другая пела песни либо непристойные, либо французские.
Та, которая пела, Жанин, сначала выйдет к микрофону и прошепеля
вит, прежде чем запоет. Скажет: «А теперь ми вам спойёмь маленки
песенка «Буле ву Франсэ». Этот песенка про ма-а-аленки франсуски
дэвюшка, котори приехаль в ошен болшой город, как Нуу-Йорк, и
влюблял в ма-аленки малшику из Бруклин. Ми увэрен, что вам ошен
понравиль!» Посюсюкает, ношенелявит, а йотом споет дурацкую пес
ню наполовину по-английски, наполовину по-французски, а все пи
жоны начинают с ума сходить от восторга. Посидели бы вы там по
дольше, послушали бы, как эти подонки аплодируют, вы бы весь свет
возненавидели, клянусь честью. А сам хозяин бара тоже скотина. Ужа
сающий сноб. Он с вами ни слова не скажет, если вы не какая-нибудь
важная шишка или знаменитость. А уж если ты знаменитость, тут он
в лепешку расшибется, смотреть тошно. Подойдет, улыбнется этак
широко, простодушно — смотрите, какой я чудный малый! — спро
сит: «Ну, как там у вас, в Коннектикуте?», или: «Ну, как там у вас, во
Флориде?» Гнусный бар, кроме шуток. Я туда почти что совсем пере
стал ходить.
Было еще довольно рано, когда я туда добрался. Я сел у стойки —
народу было много —и выпил виски с содовой, не дождавшись Лыо-
са. Я встал с табуретки, когда заказывал: пусть видят, какой я высо
кий, и не принимают меня за несовершеннолетнего. Потом я стал рас
сматривать всех пижонов. Тот, что сидел рядом со мной, по-всякому
обхаживал свою девицу. Все уверял, что у нее аристократические руки.
Меня смех разбирал. А в другом конце бара собрались психи, Вид у
них, правда, был не слишком психоватый —ни длинных волос, ниче
го такого, но сразу можно было сказать, кто они такие. И наконец явил
ся сам Лыос.
Лыос —это тип. Таких поискать. Когда мы учились в Хуттонской
школе, он считался моим репетитором-старшеклассником. Но он толь
ко и делал, что вел всякие разговоры про секс поздно ночью, когда у
него в комнате собирались ребята. Он здорово знал про всякое такое,
особенно про всяких психов. Вечно он нам рассказывал про каких-то
извращенцев, которые гоняются за овцами или зашивают в подклад
ку шляп женские трусики. Этот Лыос наизусть знал, кто педераст, а
кто лесбиянка, чуть ли не по всей Америке. Назовешь какую-нибудь
фамилию, чью угодно, и Лыос тут же тебе скажет, педераст он или
нет. Просто иногда трудно поверить, что все эти люди —киноактеры
и прочее — либо педерасты, либо лесбиянки. А ведь многие из них
были женаты. Черт его знает, откуда он это выдумал. Сто раз его пе
респросишь: «Да неужели Джо Блоу тоже из этих! Джо Блоу, такая
громадина, такой силач, тот, который всегда играет гангстеров и ков
боев, неужели и он?» И Лыос отвечал: «Безусловно!» Он всегда гово
рил: «Безусловно!» Он говорил, что никакого значения не имеет, же
нат человек или нет. Говорил, что половина женатых людей —извра
щенцы и сами этого не подозревают. Говорил —каждый может вдруг
стать таким, если есть задатки. Пугал нас до полусмерти. Я иногда
ночь не спал, все боялся —вдруг я тоже стану психом? Но самое смеш
ное, что, по-моему, сам Лыос был не совсем нормальный. Вечно он
трепался бог знает о чем, а в коридоре жал из тебя масло, пока ты не
задохнешься. И всегда оставлял двери из уборной в умывалку откры
тыми, ты чистишь зубы или умываешься, а он с тобой оттуда разгова
ривает. По-моему, это тоже какое-то извращение, ей-богу. В школах я
часто встречал настоящих психов, и вечно они выкидывали такие
фокусы. Потому я и подозревал, что Лыос сам такой. Но он ужасно
умный, кроме шуток.
Он никогда не здоровается, не говорит «привет». И сейчас он сра
зу заявил, что пришел на одну минутку. Сказал, что у него свидание.
Потом велел подать себе сухой мартини. Сказал, чтобы бармен по
меньше разбавлял и не клал маслину.
— Слушай, я для тебя присмотрел хорошего психа, — говорю. —
Вон, в конце стойки. Ты пока не смотри. Я его приметил для тебя.
— Как остроумно! — говорит. — Все тот же прежний Колфилд.
Когда же ты вырастешь?
Видно было, что я его раздражаю. А мне стало смешно. Такие типы
меня всегда смешат.
—Ну, как твоя личная жизнь? —спрашиваю. Он ненавидел, когда
его об этом спрашивали.
— Перестань, — говорит он, — ради бога, сядь спокойно и пере
стань трепаться.
— А я сижу спокойно, — говорю. — Как Колумбия? Нравится
тебе там?
— Безусловно. Очень нравится. Если бы не нравилось, я бы туда
не пошел, —говорит. Он тоже иногда раздражал меня.
—А какую специальность ты выбрал? —спрашиваю. —Изучаешь
всякие извращения? — Мне хотелось подшутить над ним.
—Ты, кажется, пытаешься острить? —говорит он.
— Да нет, я просто так, — говорю. — Слушай, Лыос, ты очень
умный малый, образованный. Мне нужен твой совет. Я попал в
ужасное...
Он громко застонал:
— Ох, Колфилд, перестань! Неужто ты не можешь посидеть спо
койно, поговорить...
—Ладно, ладно, —говорю. —Не волнуйся!
Видно было, что ему не хочется вести со мной серьезный разго
вор. Беда с этими умниками. Никогда не могут серьезно поговорить с
человеком, если у них нет настроения. Пришлось завести с ним разго
вор на общие темы.
— Нет, я серьезно спрашиваю, как твоя личная жизнь? По-преж
нему водишься с той же куклой, помнишь, ты с ней водился в Хутто-
не? У нее еще такой огромный...
—О господи, разумеется, нет!
—Как же так? Где она теперь?
—Ни малейшего представления. Если хочешь знать, она, но-мое-
му, стала чем-то вроде ныо-гемиширской блудницы.
—Это свинство! Если она тебе столько позволяла, так ты по край
ней мере не должен говорить про нее гадости!
— О черт! — сказал Лыос. — Неужели начнется типичный кол-
филдовский разговор? Ты бы хоть предупредил меня.
—Ничего не начнется, —сказал я, —и все-таки это свинство. Если
она так хорошо относилась к тебе, что позволяла...
— Неужто надо продолжать эти невыносимые тирады?
Я ничего не сказал. Испугался, что, если я не замолчу, он встанет
и уйдет. Пришлось заказать еще одну порцию виски. Мне вдруг до
чертиков захотелось напиться.
— С кем же ты сейчас водишься? —спрашиваю. — Можешь мне
рассказать? Если хочешь, конечно!
—Ты ее не знаешь.
—А вдруг знаю? Кто она?
— Одна особа из Гринвич-Виллидж. Скульиторша, если уж не
пременно хочешь знать.
—Ну? Серьезно? А сколько ей лет?
—Бог мой, да разве я ее спрашивал!
—Ну, приблизительно сколько?
—Да, наверно, лет за тридцать, —говорит Лыос.
—За тридцать? Да? И тебе это нравится? —спрашиваю. —Тебе
нравятся такие старые? —Я его расспрашивал главным образом по
тому, что он действительно разбирался в этих делах. Немногие так
разбирались, как он. Он потерял невинность в четырнадцать лет, в
Нантакете, честное слово!
—Ты хочешь знать, нравятся ли мне зрелые женщины? Безус
ловно!
—Вот как? Почему? Нет, правда, разве с ними лучше?
—Слушай, я тебе еще раз повторяю: прекрати эти колфилдовские
расспросы хотя бы на сегодняшний вечер. Я отказываюсь отвечать.
Когда же ты наконец станешь взрослым, черт побери?
Я ничего не ответил. Решил помолчать минутку. Потом Лыос за
казал еще мартини и велел совсем не разбавлять.
—Слушай, все-таки скажи, ты с ней давно живешь, с этой скульн-
торшей? —Мне и на самом деле было интересно. —Ты был с ней зна
ком в Хуттонской школе?
—Нет. Она недавно приехала в Штаты, несколько месяцев назад.
—Да? Откуда же она?
— Представь себе —из Шанхая.
—Не ври! Китаянка, что ли?
— Безусловно!
—Врешь! И тебе это нравится? То, что она китаянка?
—Безусловно, нравится.
—Но почему? Честное слово, мне интересно знать —почему?
—Просто меня восточная философия больше удовлетворяет, чем
западная, если тебе непременно над о знать.
— Какая философия? Сексуальная? Что, разве у них в Китае это
лучше? Ты про это?
— Да я не про Китай. Я вообще про Восток. Бог мой! Неужели
надо продолжать этот бессмысленный разговор?
—Слушай, я тебя серьезно спрашиваю, —говорю я. —Я не шучу.
Почему на Востоке все это лучше?
— Слишком сложно объяснять, понимаешь? — говорит Лыос. —
Просто они считают, что любовь — это общение не только физиче
ское, но и духовное. Да зачем я тебе стану...
—Но я тоже так считаю! Я тоже считаю, что это —как ты ска
зал? — и духовное, и физическое. Честное слово, я тоже так счи
таю. Но все зависит от того, с кем у тебя любовь. Если с кем-ни
будь, кого ты вовсе...
— Да не ори ты так, ради бога! Если не можешь говорить тихо,
давай прекратим этот...
—Хорошо, хорошо, только ты выслушай! —говорю. Я немножко
волновался и действительно говорил слишком громко. Бывает, что я
очень громко говорю, когда волнуюсь. —Понимаешь, что я хочу ска
зать: я знаю, что общение должно быть и физическое, и духовное, и
красивое, —словом, всякое такое. Но ты пойми, не может так быть с
каждой —со всеми девчонками, с которыми целуешься, —не может!
А у тебя может?
—Давай прекратим этот разговор, —говорит Лыос. — Не возра
жаешь?
—Ладно, но ты все-таки выслушай! Возьмем тебя и эту китаянку.
Что у вас с ней особенно хорошего?
—Я сказал —прекрати!
Конечно, не надо было так вмешиваться в его личную жизнь. Я
это понимаю. Но у Лыоса была одна ужасно неприятная черта. Когда
мы учились в Хуттоне, он заставлял меня описывать самые тайные
мои переживания, а как только спросишь его самого, он злится. Не
любят эти умники вести умный разговор, они только сами любят раз
глагольствовать. Считают, что если он замолчал, так ты тоже молчи,
если он ушел в свою комнату, так и ты уходи. Когда я учился в Хутто
не, Лыос просто ненавидел, если мы начинали сами разговаривать
после того, как он нам рассказывал всякие вещи. Даже если мы соби
рались в другой комнате, я и мои товарищи, Лыос просто не выносил
этого. Он всегда требовал, чтобы все разошлись по своим комнатам и
сидели там, раз он перестал разглагольствовать. Все дело было в том,
что он боялся —вдруг кто-нибудь скажет что-либо умнее, чем он. Все-
таки он уморительный тип.
— Наверно, придется ехать в Китай, — говорю. — Моя личная
жизнь ни к черту не годится.
—Это естественно. У тебя незрелый ум.
—Верно. Это очень верно, сам знаю, —говорю. —Но понимаешь,
в чем беда? Не могу я испытать настоящее возбуждение — понима
ешь, настоящее, — если девушка мне не нравится. Понимаешь, она
должна мне нравиться. А если не нравится, так я ее и не хочу, понима
ешь? Господи, вся моя личная жизнь из-за этого идет псу иод хвост.
Дерьмо, а не жизнь!
— Ну конечно, черт возьми! Я тебе уже в прошлый раз говорил,
что тебе надо сделать.
—Пойти к психоаналитику, да? —сказал я. В прошлый раз он мне
это советовал. Отец у него психоаналитик.
—Да это твое дело, бог мой! Мне-то какая забота, что ты с собой
сделаешь?
Я ничего не сказал. Я думал.
— Хорошо, предположим, я пойду к твоему отцу и попрошу его
пропсихоаиализировать меня, —сказал я. — А что он со мной будет
делать? Скажи, что он со мной сделает?
—Да ни черта он с тобой не сделает. Просто поговорит, и ты с ним
поговоришь. Что ты, не понимаешь, что ли? Главное, он тебе поможет
разобраться в строе твоих мыслей.
—В чем, в чем?
—В строе твоих мыслей. Ты запутался в сложностях... О черт! Что
я, курс психоанализа должен тебе читать, что ли? Если угодно, запи
шись к отцу на прием, не угодно —не записывайся! Откровенно гово
ря, мне это глубоко безразлично.
Я положил руку ему на плечо. Мне стало очень смешно.
—А ты настоящий друг, сукин ты сын! —говорю. —Ты это знаешь?
Он посмотрел на часы.
—Надо бежать! —говорит он и встает. —Рад был повидать тебя. —
Он позвал бармена и велел подать счет.
—Слушай-ка! —говорю. —А твой отец тебя нсихоанализировал?
—Меня? А почему ты спрашиваешь?
—Просто так. Психоанализировал или нет?
— Как сказать. Не совсем. Просто он помог мне приспособить
ся к жизни, но глубокий анализ не понадобился. А почему ты спра
шиваешь?
— Просто так. Интересно.
—Ну, прощай! Счастливо! —сказал он. Он положил чаевые и со
брался уходить.
— Выпей со мной еще! —говорю. — Прошу тебя. Меня тоска за
ела. Серьезно, останься!
Он сказал, что не может. Сказал, что и так опаздывает, и ушел.
Да, Лыос —это тип. Конечно, он зануда, но запас слов у него ги
гантский. Из всех учеников пашей школы у него оказался самый боль
шой запас слов. Нам устраивали специальные тесты.
20
Я сидел и пил без конца, а сам ждал, когда же наконец выйдут
Тина и Жаиин со своими штучками, но их, оказывается, уже не было.
Какой-то женоподобный тип с завитыми волосами стал играть на ро
яле, а йогом новая красотка, Валенсия, вышла и запела. Ничего хоро
шего в ней не было, но, во всяком случае, она была лучше, чем Тина с
Жанин, —по крайней мере она хоть песни пела хорошие. Рояль был у
самой стойки, где я сидел, и эта самая Валенсия стояла почти что око
ло меня. Я ей немножко подмигнул, но она сделала вид, что даже не
замечает меня. Наверно, я не стал бы ей подмигивать, но я уже был
пьян как сапожник. Она допела и так быстро смылась, что я не успел
пригласить ее выпить со мной. Я позвал метрдотеля и велел ему спро
сить старушку Валенсию, не хочет ли она выпить со мной. Он сказал,
что спросит непременно, но, наверно, даже не передал мою просьбу.
Никто никогда не передает, если просишь.
Просидел я в этом проклятом баре чуть ли не до часу ночи, напился
там как сукин сын. Совершенно окосел. Но одно я твердо помнил —
нельзя шуметь, нельзя скандалить. Не хотелось, чтобы на меня обра
тили внимание, да еще спросили бы, чего доброго, сколько мне лет.
Но до чего я окосел —ужас! А когда я окончательно напился, я опять
стал выдумывать эту дурацкую историю, будто у меня в кишках си
дит нуля. Я сидел один в баре, с пулей в животе. Все время я держал
руку иод курткой, чтобы кровь не канала на иол. Я не хотел подавать
виду, что я ранен. Скрывал, что меня, дурака, ранили. И гут опять
ужасно захотелось звякнуть Джейн но телефону, узнать, вернулась
она наконец домой или нет. Я расплатился и пошел к автоматам. Иду,
а сам прижимаю руку к райе, чтобы кровь не капала. Вот до чего я
напился!
Но когда я очутился в телефонной будке, у меня прошло настрое
ние звонить Джейн. Наверно, я был слишком пьян. Вместо этого я
позвонил Салли.
Я накрутил, наверно, номеров двадцать, пока не набрал правиль
но. Фу, до чего я был пьян!
—Алло! —крикнул я, когда кто-то подошел к этому треклятому
телефону. Даже не крикнул, а заорал, до того я был пьян.
—Кто говорит? —спрашивает ледяной женский голос.
—Это я. Холден Колфилд. Пжалста, нзовите Салли...
— Салли уже спит. Говорит ее бабушка. Почему вы звоните так
поздно, Холден? Вы знаете, который час?
— Знаю! Мне надо поговорить с Салли. Очень важно. Дайте ее
сюда!
— Салли спит, молодой человек. Позвоните завтра. Спокойной
ночи!
— Разбудите ее! Эй, разбудите ее! Слышите?
И вдруг заговорил другой голос:
—Холден, это я. —Оказывается, Салли. —Это еще что за выдумки?
—Салли? Это ты?
—Да-да! Не ори, пожалуйста! Ты пьян?
—Ага! Слушай! Слушай, эй! Я приду в сочельник, ладно? Уберу с
тобой эту чертову елку. Идет? Эй, Салли, идет?
—Да. Ты ужасно пьян. Иди спать. Где ты? С кем ты?
—Салли? Я приду убирать елку, ладно? Слышишь? Ладно? А?
—Да-да. А теперь иди спать. Где ты? Кто с тобой?
—Никого. Я, моя персона и я сам. —Ох, до чего я был пьян! Стою
и держусь за живот. —Меня подстрелили! Байда Рокки меня прикон
чила. Слышишь, Салли? Салли, ты меня слышишь?
—Я ничего не понимаю. Иди спать. Мне тоже надо спать. Позво
ни завтра.
—Слушай, Салли! Хочешь, я приду убирать елку? Хочешь? А?
—Да-да! Спокойной ночи!
И повесила трубку.
—Спокойной ночи. Спокойной ночи, Салли, миленькая! Солныш
ко мое, девочка моя милая! —говорю. Представляете себе, до чего я
был пьян?
Потом и я повесил трубку. И подумал, что она, наверно, только
что вернулась из гостей. Вдруг вообразил, что она где-то веселится с
этими Лаптами и с этим пшютом из Эндовера. Будто все они плавают
в огромном чайнике и разговаривают такими нарочно изысканными
голосами, кокетничают напоказ, выламываются. Я уже проклинал
себя, что звонил ей. Но когда я напьюсь, я как ненормальный.
Простоял я в этой треклятой будке довольно долго. Вцепился в
телефон, чтобы не потерять сознание. Чувствовал я себя, по правде
сказать, довольно мерзко. Наконец я все-таки выбрался из будки, по
шел в мужскую уборную, шатаясь, как идиот, там налил в умываль
ник холодной воды и опустил голову до самых ушей. А йотом и выти
рать не стал. Пускай, думаю, с нее каплет к чертям собачьим. Потом
подошел к радиатору у окна и сел на него. Он был такой теплый, уют
ный. Приятно было сидеть, потому что я дрожал, как щенок. Смеш
ная штука, но стоит мне напиться, как меня трясет лихорадка.
Делать было нечего, я сидел на радиаторе и считал белые плитки
на полу. Я страшно промок. Вода с головы лилась за шиворот, весь
галстук промок, весь воротник, но мне было наплевать. Тут вошел этот
малый, который аккомпанировал Валенсии, этот женоподобный фер
тик с завитыми волосами, и стал приглаживать свои златые кудри.
Мыс ним разговорились, пока он причесывался, хотя он был со мной
не особенно приветлив.
—Слушайте, вы увидите эту самую Валенсию, когда вернетесь в
зал? —спрашиваю.
—Это не лишено вероятности! —отвечает. Острит, болван. Везет
мне на остроумных болванов.
— Слушайте, передайте ей от меня привет. Спросите, передал ей
этот подлый метрдотель привет от меня, ладно?
—Почему ты не идешь домой, Мак? Сколько тебе, в сущности, лет?
—Восемьдесят шесть. Слушайте, передайте ей от меня приветик.
Передадите?
—Почему не идешь домой, Мак?
—Не пойду! Ох, и здорово вы играете на рояле, черт возьми!
Я ему нарочно льстил. По правде говоря, играл он на рояле мерзко.
—Вам бы выступать на радио, —говорю. —Вы же красавец. Зла
тые кудри, и все такое. Вам нужен импресарио, а?
—Иди домой, Мак. Будь умницей, иди домой и ложись спать.
—Нет у меня никакого дома. Кроме шуток —нужен вам импре
сарио?
Он даже не ответил. Вышел, и все. Расчесал свои кудри, прилизал
их и ушел. Вылитый Стрэдлейтер. Все эти смазливые ублюдки оди
наковы. Причешутся, прилижутся и бросают тебя одного.
Когда я наконец встал с радиатора и пошел в гардеробную, я раз
ревелся. Без всякой причины —шел и ревел. Наверно, оттого, что мне
было очень уж одиноко и грустно. А когда я подошел к гардеробу, я
не мог найти свой номер. Но гардеробщица оказалась очень славной.
Отдала пальто без номера. И пластинку «Крошка Ширли Бинз», я ее
так и носил с собой. Хотел дать гардеробщице доллар за то, что она
такая славная, но она не взяла. Все уговаривала, чтобы я шел домой и
лег спать. Я попытался было назначить ей свидание, по она не захоте
ла. Сказала, что годится мне в матери. А я показываю свои седые во
лосы и говорю, что мне уже сорок четыре года — в шутку, конечно.
Она была очень хорошая. Ей даже понравилась моя дурацкая охотни
чья шапка. Велела мне надеть ее, потому что у меня волосы были со
всем мокрые. Славная женщина.
На воздухе с меня слетел весь хмель. Стоял жуткий холод, и у меня
зуб на зуб не попадал. Весь дрожу, никак не могу удержаться. Я по
шел к Мэдисои-авешо и стал ждать автобуса; денег у меня почти что
совсем не оставалось, и нельзя было тратить на такси. Но ужасно не
хотелось лезть в автобус. А кроме того, я и сам не знал, куда мне ехать.
Я взял и пошел в парк. Подумал, не пойти ли мне мимо того прудика,
посмотреть, где эти чертовы утки, там они или пет. Я так и не знал —
там они или их нет. Парк был недалеко, а идти мне все равно было
некуда —я даже не знал, где я буду ночевать, —я и пошел туда. Уста
лости я не чувствовал, вообще ничего не чувствовал, кроме жуткой
тоски.
И вдруг, только я зашел в парк, случилась страшная вещь. Я уро
нил сестренкину пластинку. Разбилась на тысячу кусков. Как была в
большом конверте, так и разбилась. Я чуть не разревелся, до того мне
стало жалко, но я только вынул осколки из конверта и сунул в кар
ман. Толку от них никакого не было, но выбрасывать не хотелось. Я
пошел по парку. Темень там стояла жуткая.
Всю жизнь я прожил в Нью-Йорке и знаю Центральный парк как
свои пять пальцев —с самого детства я там и на роликах катался, и на
велосипеде, —и все-таки я никак не мог найти этот самый прудик. Я
отлично знал, что он у Южного выхода, а найти не мог. Наверно, я
был пьянее, чем казалось. Я шел и шел, становилось все темнее и тем
нее, все страшней и страшней. Ни одного человека не встретил — и
слава богу, наверно, я бы подскочил от страха, если б кто-нибудь по
пался навстречу. Наконец пруд отыскался. Он наполовину замерз, а
наполовину нет. Но никаких уток там не было. Я обошел весь пруд,
раз я даже чуть в него не упал, но ни одной-единственной утки не ви
дел. Я подумал было, что они, может быть, спят на берегу, в кустах,
если они вообще тут есть. Вот тут я чуть и не свалился в воду, но ни
каких уток не нашел.
Наконец я сел на скамейку, где было не так темно. Трясло меня
как проклятого, а волосы на затылке превратились в мелкие сосуль
ки, хотя на мне была охотничья шапка. Я испугался. А вдруг у меня
начнется воспаление легких и я умру? Я представил себе, как милли
он притворщиков явится на мои похороны. И дед приедет из Детрой
та —он всегда выкрикивает названия улиц, когда с ним едешь в авто
бусе, — и тетки сбегутся —у меня одних теток штук пятьдесят, — и
все эти мои двоюродные подонки. Толпища, ничего не скажешь. Они
все прискакали, когда Алли умер, вся их свора. Мне Д. Б. рассказы
вал, что одна дура тетка —у нее вечно изо рта пахнет — все умиля
лась, какой он лежит безмятежный. Меня там не было, я лежал в
больнице. Пришлось лечиться —я очень порезал руку.
А теперь я вдруг стал думать, как я заболею воспалением легких —
волосы у меня совершенно обледенели —и как я умру. Мне было жалко
родителей. Особенно маму, она все еще не пришла в себя после смер
ти Алли. Я себе представил, как она стоит и не знает, куда девать мои
костюмы и мой спортивный инвентарь. Одно меня утешало — сест
ренку на мои дурацкие похороны не пустят, потому что она еще ма
ленькая. Единственное утешение. Но тут я представил себе, как вся
эта гоп-комиаиия зарывает меня на кладбище, кладет на меня камень
с моей фамилией, и все такое. А кругом —одни мертвецы. Да, стоит
только умереть, они тебя сразу же упрячут! Одна надежда, что, когда
я умру, найдется умный человек и вышвырнет мое тело в реку, что ли.
Куда угодно —только не на это треклятое кладбище. Еще будут при
ходить по воскресеньям, класть тебе цветы на живот. Вот тоже чушь
собачья! На кой черт мертвецу цветы? Кому они нужны?
В хорошую погоду мои родители часто ходят на кладбище, кла
дут нашему Алли цветы на могилу. Я с ними раза два ходил, а йотом
перестал. Во-первых, не очень-то весело видеть его на этом гнусном
кладбище. Лежит, а вокруг одни мертвецы и памятники. Когда солн
це светит, это еще ничего, но два раза, —да, два раза подряд! —когда
мы гам были, вдруг начинался дождь. Это было нестерпимо. Дождь
шел прямо на чертово надгробье, прямо на траву, которая растет у
него на животе. Лило как из ведра. И все посетители кладбища вдруг
помчались как сумасшедшие к своим машинам. Вот что меня взорва
ло. Они-то могут сесть в машины, включить радио и поехать в какой-
нибудь хороший ресторан обедать —все могут, кроме Алли. Невыно
симое свинство. Знаю, там, на кладбище, только его тело, а его душа
на небе, и всякая такая чушь, но все равно мне было невыносимо. Так
хотелось, чтобы его там не было. Вот вы его не знали, а если бы знали,
вы бы меня поняли. Когда солнце светит, еще не так плохо, но солн
це-то светит, только когда ему вздумается.
И вдруг, чтобы не думать про воспаление легких, я вытащил свои
деньги и стал их пересчитывать, хотя от уличного фонаря света почти
не было. У меня осталось всего три доллара: я целое состояние про
мотал с отъезда из Пэнси. Тогда я подошел к пруду и стал пускать
монетки по воде, там, где не замерзло. Не знаю, зачем я это делал, на
верно, чтобы отвлечься от всяких мыслей про воспаление легких и
смерть. Но не отвлекся.
Опять я стал думать, что будет с Фиби, когда я заболею воспале
нием легких и умру. Конечно, ребячество об этом думать, но я уже не
мог остановиться. Наверно, она очень расстроится, если я умру. Она
ко мне хорошо относится. По правде говоря, она меня любит по-на
стоящему. Я никак не мог выбросить из головы эти дурацкие мысли и
наконец решил сделать вот что: пойти домой и повидать ее на случай,
если я и вправду заболею и умру. Ключ от квартиры у меня был с
собой, и я решил сделать так: проберусь потихоньку в нашу квартиру
и перекинусь с Фиби хоть словечком. Одно меня беспокоило —наша
парадная дверь скрипит как оголтелая. Дом у нас довольно старый,
хозяйский управляющий ленив как дьявол, во всех квартирах двери
скрипят и пищат. Я боялся: вдруг мои родители услышат, что я при
шел. Но все-таки решил попробовать.
Я тут же выскочил из парка и пошел домой. Всю дорогу шел пеш
ком. Жили мы не очень далеко, а я совсем не устал, и хмель прошел.
Только холод стоял жуткий, и кругом —ни души.
21
Мне давно так не везло: когда я пришел домой, наш постоянный
ночной лифтер, Пит, не дежурил. У лифта стоял какой-то новый, со
всем незнакомый, и я сообразил, что, если сразу не напорюсь на кого-
нибудь из родителей, я смогу повидаться с сестренкой, а потом уд
рать, и никто не узнает, что я приходил. Повезло, ничего не скажешь.
А к тому же этот новый был какой-то придурковатый. Я ему небреж
но бросил, что мне надо к Дикстайнам. А Дикстайны жили на нашем
этаже. Охотничью шапку я уже снял, чтобы вид был не слишком по
дозрительный, и вскочил в лифт, как будто мне очень к спеху.
Он уже закрыл дверцы и хотел было нажать кнопку, но вдруг обер
нулся и говорит:
—А их дома нет. Они в гостях па четырнадцатом этаже.
—Ничего, —говорю, —мне велено подождать. Я их племянник.
Он посмотрел па меня тупо и подозрительно.
—Так подождите лучше внизу, в холле, молодой человек!
—Я бы с удовольствием! Конечно, это было бы лучше, —говорю, —
но у меня нога больная, ее надо держать в определенном положении.
Лучше я посижу в кресле у их дверей.
Он даже не понял, о чем я, только сказал: «Ну-ну!» — и поднял
меня наверх. Неплохо вышло. Забавная штука: достаточно наплести
человеку что-нибудь непонятное, и он сделает так, как ты хочешь.
Я вышел на нашем этаже — хромал я, как собака, — и пошел к
дверям Дикстайпов. А когда хлопнула дверца лифта, я повернул к
нашим дверям. Все шло отлично. Хмель как рукой сияло. Я достал
ключ и отпер входную дверь тихо, как мышь. Потом очень-очень ос
торожно прикрыл двери и вошел в прихожую. Вот какой гангстер во
мне пропадает!
В прихожей было темно, как в аду, а свет, сами понимаете, я вклю
чить не мог. Нужно было двигаться очень осторожно, не натыкаться
на вещи, чтобы не поднять шум. Но я чувствовал, что я дома. В нашей
передней свой, особенный запах, нигде так не пахнет. Сам не знаю
чем —не то едой, не то духами, —не разобрать, по сразу чувствуешь,
что ты дома. Сначала я хотел снять пальто и повесить в шкаф, но там
было полно вешалок, они гремят как сумасшедшие, когда открыва
ешь дверцы, я и остался в пальто. Потом тихо-тихо, па цыпочках, по
шел к Фибиной комнате. Я знал, что наша горничная меня не услы
шит, потому что у нее была только одна барабанная перепонка: ее брат
проткнул ей соломинкой ухо еще в детстве, она мне сама рассказыва
ла. Она совсем ничего не слышала. Но зато у моих родителей, вернее,
у мамы, слух, как у хорошей ищейки. Я даже пробирался мимо их
спальни как можно осторожнее. Я даже старался не дышать. Отец еще
ничего —его хоть креслом стукнуть но голове, он все равно не про
снется, а вот мама —тут только кашляни где-нибудь в Сибири, она
все равно услышит. Нервная она как не знаю кто. Вечно но ночам не
спит, курит без конца.
Я чуть ли не целый час пробирался к Фибиной комнате. Но ее там
не оказалось. Совершенно забыл, из памяти вылетело, что она спит в
кабинете Д. Б., когда он уезжает в Голливуд или еще куда-нибудь. Она
любит спать в его комнате, потому что это самая большая комната в
нашей квартире. И еще потому, что там стоит этот огромный старый
стол сумасшедшей величины, Д. Б. купил его у какой-то алкоголички
в Филадельфии. И кровать там тоже гигантская —миль десять в ши
рину, десять —в длину. Не знаю, где он откопал такую кровать. Сло
вом, Фиби любит спать в комнате Д. Б., когда его нет, да он и не возра
жает. Вы бы посмотрели, как она делает уроки за этим дурацким сто
лом —он тоже величиной с кровать. Фиби почти не видно, когда она
за ним делает уроки. А ей это правится. Она говорит, что свою ком
натку не любит за то, что там тесно. Говорит, что любит «распростра
няться». Просто смех —куда ей там распространяться, дурочке?
Я потихоньку пробрался в комнату Д. Б. и зажег лампу на пись
менном столе. Моя Фиби даже не проснулась. Я долго смотрел на нее
при свете. Она крепко спала, подвернув уголок подушки. И рот при
открыла. Странная штука: если взрослые снят открыв рот, у них вид
противный, а у ребятишек —нисколько. С ребятишками все но-дру-
гому. Даже если у них слюнки текут во сне —и то на них смотреть не
противно.
Я ходил но комнате очень тихо, посмотрел, что и как. Настроение
у меня вдруг стало совсем хорошее. Я даже не думал, что заболею вос
палением легких. Просто мне стало совсем весело. На стуле около кро
вати лежало платье Фиби. Она очень аккуратная для своих лет. По
нимаете, она никогда не разбрасывает вещи куда попало, как другие
ребята. Никакого неряшества. На спинке стула висела светло-корич
невая жакетка от костюма, который мама ей купила в Канаде. Блузка
и все прочее лежало на сиденье, а туфли, со свернутыми носками внут
ри, стояли рядышком под стулом. Я эти туфли еще не видел, они были
новые. Темно-коричневые, мягкие, у меня тоже есть такие. Они очень
шли к костюму, который мама ей купила в Канаде. Мама ее хорошо
одевает, очень хорошо. Вкус у моей мамы потрясающий —не во всем,
конечно. Коньки, например, она покупать не умеет, но зато в осталь
ном у нее вкус безукоризненный. На Фиби всегда такие платьица —
умереть можно! А возьмите других малышей, на них всегда какая-то
жуткая одежда, даже если их родители вполне состоятельные. Вы бы
посмотрели на нашу Фиби в костюме, который мама купила ей в Ка
наде! Приятно смотреть, ей-богу.
Я сел за письменный стол брата и посмотрел, что на нем лежит.
Фиби разложила там свои тетрадки и учебники. Много учебников.
Наверху лежала книжка под названием «Занимательная арифмети
ка». Я ее открыл и увидел на первой странице надпись:
Фиби Уэзерфилд Колфилд
4Б-1
Я чуть не расхохотался. Ее второе имя Джозефина, а вовсе не
Уэзерфилд! Но ей это имя не нравится. И она каждый раз придумы
вает себе новое второе имя.
Под арифметикой лежала география, а под географией —учебник
правописания. Она отлично пишет. Вообще она очень хорошо учит
ся, но пишет она лучше всего. Под правописанием лежала целая куча
блокнотов —у нее их тысяч пять, если не больше. Никогда я не видел,
чтоб у такой малышки было столько блокнотов. Я раскрыл верхний
блокнот и прочел запись на первой странице:
Бернис жди меня в переменку надо сказать ужасно важную вещь.
На этой странице больше ничего не было. Я перевернул странич
ку, и на ней было вот что:
Почему в юговосточной аляске столько консервенныхзаводов?
Потому что там много семги.
Почему там ценная дривисина?
Потому что там подходящий климат.
Что сделало наше правительство чтобы облегчить жизнь аляскин
ским эскимосам?
Выучить на завтра.
Фиби Уэзерфилд Колфилд.
Фиби У. Колфилд.
Г-жа Фиби Уэзерфилд Колфилд.
Передай Ширли!!!!
Ширли ты говоришь твоя планета сатурн, но это всего-навсего марс
принеси коньки когда зайдешь за мной.
Я сидел за письменным столом Д. Б. и читал всю записную книж
ку подряд. Прочел я быстро, но вообще я могу читать эти ребячьи ка
ракули с утра до вечера, все равно чьи. Умора, что они пишут, эти
ребята. Потом я закурил сигарету —последнюю из пачки. Я, наверно,
выкурил пачек тридцать за этот день. Наконец я решил разбудить
Фиби. Не мог же я всю жизнь сидеть у письменного стола, а кроме
того, я боялся, что вдруг явятся родители, а мне хотелось повидаться
с ней наедине. Я и разбудил ее.
Она очень легко просыпается. Не надо ни кричать над ней, ни тря
сти ее. Просто сесть на кровать и сказать: «Фиб, проснись!» Она —
гоп! —и проснется.
—Холден! —Она сразу меня узнала. И обхватила меня руками за
шею. Она очень ласковая. Такая малышка и такая ласковая. Иногда
даже слишком. Я ее чмокнул, а она говорит: — Когда ты приехал? —
Обрадовалась она мне до чертиков. Сразу было видно.
—Тише! Сейчас приехал. Ну, как ты?
— Чудно! Получил мое письмо? Я тебе написала целых пять
страниц.
—Да-да. Не шуми. Получил, спасибо.
Письмо я получил, но ответить не успел. Там все было про школь
ный спектакль, в котором она участвовала. Она писала, чтобы я осво
бодил себе вечер в пятницу и непременно пришел на спектакль.
—А как ваша пьеса? —спрашиваю. —Забыл название!
— «Рождественская пантомима для американцев», — говорит. —
Пьеса дрянь, но я играю Бенедикта Арнольда. У меня самая большая
роль! —И куда только сон девался! Она вся раскраснелась, видно, ей
было очень интересно рассказывать. — Понимаешь, начинается, ког
да я при смерти. Сочельник, приходит дух и спрашивает, не стыдно
ли мне и так далее. Ну, ты знаешь, не стыдно ли, что предал родину, и
все такое. Ты придешь? — Она даже подпрыгнула на кровати. — Я
тебе про все писала. Придешь?
—Конечно, приду! А то как же!
—Папа не может прийти. Ему надо лететь в Калифорнию. —Ми
нуты не прошло, а сна ни в одном глазу! Привстала на коленки, дер
жит меня за руку. — Послушай, — говорит, — мама сказала, что ты
приедешь только в среду. Да-да, вереду!
—Раньше отпустили. Не шуми. Ты всех перебудишь.
—А который час? Мама сказала, что они вернутся очень поздно.
Они поехали в гости в Норуолк, в Коннектикут. Угадай, что я делала
сегодня днем? Знаешь, какой фильм видела? Угадай!
—Не знаю, слушай-ка, а они не сказали, в котором часу...
—«Доктор» —вот! Это особенный фильм, его показывали в Лис-
теровском обществе. Один только день —только один день, понима
ешь? Там про одного доктора из Кентукки, он кладет одеяло девочке
на лицо, она калека, не может ходить. Его сажают в тюрьму, и все та
кое. Чудная картина!
—Да погоди ты! Они не сказали, в котором часу...
—А доктору ее ужасно жалко. Вот он и кладет ей одеяло на голо
ву, чтоб она задохнулась. Его на всю жизнь посадили в тюрьму, но эта
девочка, которую он придушил одеялом, все время является ему во
сне и говорит спасибо за то, что он ее придушил. Оказывается, это
милосердие, а не убийство. Но все равно он знает, что заслужил тюрь
му, потому что человек не должен брать на себя то, что полагается
делать богу. Нас повела мать одной девочки из моего класса, Алисы
Голмборг. Она моя лучшая подруга. Она одна из всего класса умеет...
—Да погоди же ты, слышишь? Я тебя спрашиваю: они не сказали,
в котором часу вернутся домой?
— Нет, не сказали, мама говорила —очень поздно. Папа взял ма
шину, чтобы не спешить на поезд. А у нас в машине радио! Только
мама говорит, что нельзя включать, когда большое движение.
Я как-то успокоился. Перестал волноваться, что меня накроют
дома. И вообще подумал —накроют, ну и черт с ним!
Вы бы посмотрели на нашу Фиби. На ней была синяя пижама, а
по воротнику —красные слоники. Она обожает слонов.
—Значит, картина хорошая, да? —спрашиваю.
—Чудесная, но только у Алисы был насморк, и ее мама все время
приставала к ней, не знобит ли ее. Тут картина идет —а она спраши
вает. Как начнется самое интересное, так она перегибается через меня
и спрашивает: «Тебя не знобит?» Она мне действовала на нервы.
Тут я вспомнил про пластинку.
—Знаешь, я купил тебе пластинку, но но дороге разбил. —Я дос
тал осколки из кармана и показал ей. —Пьян был.
—Отдай мне эти куски, —говорит. —Я их собираю. —Взяла об
ломки и тут же спрятала их в ночной столик. Умора!
—Д. Б. приедет домой на Рождество? —спрашиваю.
—Мама сказала, может, приедет, а может, нет. Зависит от работы.
Может быть, ему придется остаться в Голливуде и написать сценарий
про Аннаполис.
—Господи, почему про Аннаполис?
—Там и про любовь, и про все. Угадай, кто в ней будет снимать
ся? Какая кинозвезда? Вот и не угадаешь!
—Мне не интересно. Подумать только —про Аннаполис! Да что он
знает про Аннаполис, господи боже! Какое отношение это имеет к его
рассказам? —Фу, просто обалдеть можно от этой чуши! Проклятый Гол
ливуд! —А что у тебя с рукой? —спрашиваю. Увидел, что у нее на локте
наклеен пластырь. Пижама у нее без рукавов, потому я и увидел.
—Один мальчишка из нашего класса, Кэртис Вайнтрауб, он меня
толкнул, когда я спускалась но лестнице в парке. Хочешь, покажу? —
И начала сдирать пластырь с руки.
—Не трогай! А почему он тебя столкнул с лестницы?
—Не знаю. Кажется, он меня ненавидит, —говорит Фиби. —Мы с
одной девочкой, с Сельмой Эттербери, намазали ему весь свитер чер
нилами.
—Это нехорошо. Что ты —маленькая, что ли?
—Нет, но он всегда за мной ходит. Как пойду в парк, он —за мной.
Он мне действует на нервы.
— А может быть, ты ему нравишься. Нельзя человеку за это ма
зать свитер чернилами.
— Не хочу я ему правиться, — говорит она. И вдруг смотрит на
меня очень подозрительно: —Холден, послушай! Почему ты приехал
до среды?
—Что?
Да, с ней держи ухо востро. Если вы думаете, что она дурочка, вы
сошли с ума.
—Как это ты приехал до среды? —повторяет она. —Может быть,
тебя опять выгнали?
—Я же тебе объяснил. Нас отпустили раньше. Весь класс...
— Нет, тебя выгнали! Выгнали! — повторила она. И как ударит
меня кулаком по коленке. Она здорово дерется, если на нее найдет. —
Выгнали! Ой, Холден! —Она зажала себе рот руками. Честное слово,
она ужасно расстроилась.
—Кто тебе сказал, что меня выгнали? Никто тебе не...
— Нет, выгнали! Выгнали! — И опять как даст мне кулаком по
коленке. Если вы думаете, что было не больно, вы ошибаетесь. —Папа
тебя убьет! —говорит. И вдруг шлепнулась на кровать животом вниз
и навалила себе подушку на голову. Она часто так делает. Просто с
ума сходит, честное слово.
—Да брось! —говорю. —Никто меня не убьет. Никто меня паль
цем не... ну, перестань, Фиб, сними эту дурацкую подушку. Никто меня
и не подумает убивать.
Но она подушку не сияла. Ее не переупрямишь никакими силами.
Лежит и твердит:
—Папа тебя убьет, убьет. —Сквозь подушку еле было слышно.
— Никто меня не убьет. Не выдумывай. Во-первых, я уеду. Зна
ешь, что я сделаю? Достану себе работу на каком-нибудь ранчо, хоть
на время. Я знаю одного парня, у его дедушки есть ранчо в Колорадо.
Может, мне там дадут работу. Я тебе буду писать оттуда, если только
я уеду. Ну, перестань! Сними эту чертову подушку. Слышишь, Фиб,
брось! Ну, прошу тебя! Брось, слышишь?
Но она держит подушку — и все. Я хотел было стянуть с нее по
душку, но эта девчонка сильная как черт. С ней драться устанешь. Уж
если она себе навалит подушку на голову, она ее не отдаст.
— Ну, Фиби, пожалуйста. Вылезай, слышишь? — прошу я ее. —
Ну, брось... Эй, Уэзерфилд, вылезай, ну!
Нет, не хочет. С ней иногда невозможно договориться. Наконец я
встал, пошел в гостиную, взял сигареты из ящичка на столе и сунул в
карман. Устал я ужасно.
22
Когда я вернулся, она уже сняла подушку с головы —я знал, что
так и будет, — и легла на спину, но на меня и смотреть не хотела. Я
подошел к кровати, сел, а она сразу отвернулась и не смотрит. Бойко
тирует меня, к черту, не хуже этих ребят из фехтовальной команды
Пэнси, когда я забыл все их идиотское снаряжение в метро.
—А как поживает твоя Кисела Уэзерфилд? —спрашиваю. — На
писала про нее еще рассказ? Тот, что ты мне прислала, лежит в чемо
дане. Хороший рассказ, честное слово!
—Папа тебя убьет.
Вдолбит себе что-нибудь в голову, так уж вдолбит!
—Нет, не убьет. В крайнем случае накричит опять, а потом отдаст
в военную школу. Больше он мне ничего не сделает. А во-вторых, меня
тут не будет. Я буду далеко. Я уже буду где-нибудь далеко —наверно,
в Колорадо, па этом самом ранчо.
—Не болтай глупостей. Ты даже верхом ездить не умеешь.
—Как это не умею? Умею! Чего тут уметь? Там тебя за две ми
нуты научат, — говорю. — Не смей трогать пластырь! — Она все
время дергала пластырь на руке. —А кто тебя так остриг? —спра
шиваю. Я только сейчас заметил, как ее по-дурацки остригли. Про
сто обкорнали.
—Не твое дело! —говорит. Она иногда так обрежет. Свысока, по
нимаете. —Наверно, ты опять провалился по всем предметам, —гово
рит она тоже свысока. Мне стало смешно. Разговаривает как какая-
нибудь учительница, а саАма еще только вчера из пеленок.
— Нет, не но всем, —говорю. — По английскому выдержал. — И
тут я взял и ущипнул ее за попку. Лежит на боку калачиком, а зад у
нее торчит из-под одеяла. Впрочем, у нее сзади почти что ничего нет.
Я ее не больно ущипнул, но она хотела ударить меня по руке и про
махнулась.
И вдруг она говорит:
—Ах, зачем, зачем ты опять? —Она хотела сказать —зачем я опять
вылетел из школы. Но она так это сказала, что мне стало ужасно тоск
ливо.
— О господи, Фиби, хоть ты меня не спрашивай! — говорю. —
Все спрашивают, выдержать невозможно. Зачем, зачем... По тыся
че причин! В такой гнусной школе я еще никогда не учился. Все
напоказ. Все притворство. Или подлость. Такого скопления подле
цов я в жизни не встречал. Например, если сидишь треплешься в
компании с ребятами и вдруг кто-то стучит, хочет войти —его пи
за что не впустят, если он какой-нибудь придурковатый, прыща
вый. Перед носом у него захлопнут двери. Там еще было это тре
клятое тайное общество — я тоже из трусости в него вступил. И
был гам один такой зануда, с прыщами, Роберт Экли, ему тоже хо
телось в это общество. А его не приняли. Только из-за того, что он
зануда и прыщавый. Даже вспоминать противно. Поверь моему
слову, такой вонючей школы я еще не встречал.
Моя Фиби молчит и слушает. Я но затылку видел, что она слуша
ет. Она здорово умеет слушать, когда с ней разговариваешь. И самое
смешное, что она все понимает, что ей говорят. По-настоящему пони
мает. Я опять стал рассказывать про Пэнси, хотел все выложить.
— Было там несколько хороших учителей, и все равно они тоже
притворщики, — говорю. — Взять этого старика мистера Спенсера.
Жена его всегда угощала нас горячим шоколадом, вообще они оба
милые. Но ты бы посмотрела, что с ними делалось, когда старый Тер-
мер, наш директор, приходил на урок истории и садился на заднюю
скамью. Вечно он приходил и сидел сзади примерно с полчаса. Вроде
как бы инкогнито, что ли. Посидит, посидит, а потом начинает пере
бивать старика Спенсера своими кретинскими шуточками. А старик
Спенсер из кожи лезет вон —подхихикивает ему, весь расплывается,
будто этот Термер какой-нибудь гений, черт бы его удавил!
— Не ругайся, пожалуйста!
—Тебя бы там стошнило, ей-богу! —говорю. — А возьми День
выпускников, когда все подонки, окончившие Пэнси чуть ли не с
1776 года, собираются в школе и шляются по всей территории со
своими женами и детками. Ты бы посмотрела на одного старикаш
ку лет пятидесяти. Зашел прямо к нам в комнату — постучал, ко
нечно, и спрашивает, нельзя ли ему пройти в уборную. А уборная в
конце коридора, мы так и не поняли, почему он именно у нас спро
сил. И знаешь, что он нам сказал? Говорит —хочу посмотреть, со
хранились ли мои инициалы на дверях уборной. Понимаешь, он лет
сто назад вырезал свои унылые, дурацкие, бездарные инициалы на
дверях уборной и хотел проверить, целы ли они или нет. И нам с това
рищами пришлось проводить его до уборной и стоять там, пока он
искал свои кретинские инициалы на всех дверях. Ищет, а сам все вре
мя распространяется, что годы, которые он провел в Пэнси, — луч
шие годы его жизни, и дает нам какие-то идиотские советы па бу
дущее. Господи, меня от него такая взяла тоска! И не то чтоб он
был особенно противный —ничего подобного. Но вовсе и не нуж
но быть особенно противным, чтоб нагнать на человека тоску, —
хороший человек тоже может вконец испортить настроение. Дос
таточно надавать кучу бездарных советов, пока ищешь свои ини
циалы на дверях уборной, —и все! Не знаю, может быть, у меня не
так испортилось бы настроение, если б этот тип еще не задыхался.
Он никак не мог отдышаться после лестницы. Ищет эти свои ини
циалы, а сам все время отдувается, сопит носом. И жалко, и смеш
но, да к тому же еще долбит нам со Стрэдлейтером, чтобы мы из
влекли из Пэнси все, что можно. Господи, Фиби! Не могу тебе
объяснить. Мне все не нравилось в Пэнси. Не могу объяснить!
Тут Фиби что-то сказала, но я не расслышал. Она так уткнулась
лицом в подушку, что ничего нельзя было расслышать.
— Что? — говорю. — Повернись сюда. Не слышу я ничего, когда
ты говоришь в подушку.
—Тебе вообще ничего не нравится!
Я еще больше расстроился, когда она так сказала.
— Нет, нравится. Многое нравится. Не говори так. Зачем ты так
говоришь?
—Потому что это правда. Ничего тебе не нравится. Все школы не
нравятся, все на свете тебе не нравится. Не нравится —и все!
—Неправда! Тут ты ошибаешься —вот именно, ошибаешься! Ка
кого черта ты про меня выдумываешь? —Я ужасно расстроился от ее
слов.
— Нет, не выдумываю! Назови хоть что-нибудь одно, что ты лю
бишь!
—Что назвать? То, что я люблю? Пожалуйста!
К несчастью, я никак не мог сообразить. Иногда ужасно трудно
сосредоточиться.
—Ты хочешь сказать, что я очень люблю? —переспросил я.
Она не сразу ответила. Отодвинулась от меня бог знает куда, на
другой конец кровати, чуть ли не на сто миль.
—Ну, отвечай же! Что назвать-то, что я люблю или что мне вооб
ще нравится?
—Что ты любишь.
— Хорошо, — говорю. Но я никак не мог сообразить. Вспомнил
только двух монахинь, которые собирают деньги в потрепанные со
ломенные корзинки. Особенно вспомнилась та, в стальных очках.
Вспомнил я еще мальчика, с которым учился в Элктон-хилле. Там со
мной в школе был один такой, Джеймс Касл, он ни за что не хотел
взять обратно свои слова —он сказал одну вещь про ужасного вооб
ражалу, про Ф ила Стейбла. Джеймс Касл назвал его самовлюблен
ным остолопом, и один из этих мерзавцев, дружков Стейбла, пошел и
донес ему. Тогда Стейбл с шестью другими гадами пришел в комнату
к Джеймсу Каслу, замер двери и пытался заставить его взять свои слова
обратно, но Джеймс отказался. Тогда они за него примялись. Я не могу
сказать, что они с ним сделали, —ужасную гадость! —но он все-таки
не соглашался взять свои слова обратно, вот он был какой, этот Джеймс
Касл. Вы бы па него посмотрели: худой, маленький, руки — как ка
рандаши. И в конце концов знаете, что он сделал, вместо того чтобы
отказаться от своих слов? Он выскочил из окна. Я был в душевой и
даже оттуда услыхал, как он грохнулся. Я подумал, что из окна что-то
упало — радиоприемник или тумбочка, но никак не думал, что это
мальчик. Тут я услыхал, что все бегут по коридору и вниз но лестни
це. Я накинул халат и тоже помчался но лестнице, а там на ступень
ках лежит наш Джеймс Касл. Он уже был мертвый, кругом кровь, зубы
у него вылетели, все боялись к нему подойти. А на нем был свитер,
который я ему дал поносить. Тем гадам, которые заперлись с ним в
комнате, ничего не сделали, их только исключили из школы. Даже в
тюрьму не посадили.
Больше я ничего вспомнить не мог. Двух монахинь, с которы
ми я завтракал, и этого Джеймса Касла, с которым я учился в Элк-
тон-хилле. Самое смешное, говоря по правде, —это то, что я почти
не знал этого Джеймса Касла. Он был очень тихий парнишка. Мы
учились в одном классе, но он сидел в другом конце и даже редко
выходил к доске отвечать. В школе всегда есть ребята, которые ред
ко выходят отвечать к доске. Да и разговаривали мы с ним, по-мо
ему, всего один раз, когда он попросил у меня этот свитер. Я чуть
не умер от удивления, когда он меня попросил, до того это было
неожиданно. Помню, я чистил зубы в умывалке, а он подошел, ска
зал, что его кузен повезет его кататься. Я даже не думал, что он
знает, что у меня есть теплый свитер. Я про него вообще знал толь
ко одно —что в классном журнале он стоял как раз передо мной:
Кайбл Р., Кайбл У., Касл, Колфилд —до сих пор помню. А если уж
говорить правду, так я чуть не отказался дать ему свитер. Просто по
тому, что почти не знал его.
—Что? —спросила Фиби, и до этого она что-то говорила, но я не
слышал. — Не можешь ничего назвать —ничего!
— Нет, могу. Могу.
—Ну назови!
—Я люблю Алли, —говорю. —И мне нравится вот так сидеть тут,
с тобой разговаривать и вспоминать всякие штуки.
— Алли умер —ты всегда повторяешь одно и то же! Раз человек
уже умер и попал на небо, значит, нельзя его любить по-настоящему.
—Знаю, что он умер! Что ж, ио-твоему, я не знаю, что ли? И все
равно я могу его любить! Оттого что человек умер, его нельзя пере
стать любить, черт побери, особенно если он был лучше всех живых,
понимаешь?
Тут Фиби ничего не сказала. Когда ей сказать нечего, она всегда
молчит.
—Да и сейчас мне нравится тут, —сказал я. —Понимаешь, сейчас,
тут. Сидеть с тобой, болтать про всякое...
—Ну нет, это совсем не то!
—Как не то? Конечно, то! Почему не то, черт побери? Вечно люди
про все думают, что это не то. Надоело мне это до черта!
— Перестань чертыхаться! Ладно, назови еще что-нибудь. Назо
ви, кем бы тебе хотелось стать. Ну, ученым, или адвокатом, или еще
кем-нибудь.
—Какой из меня ученый? Я к наукам не способен.
—Ну, адвокатом —как папа.
—Адвокатом, наверно, неплохо, но мне все равно не нравится, —гово
рю. — Понимаешь, неплохо, если они спасают жизнь невинным
людям и вообще занимаются такими делами, но в том-то и штука,
что адвокаты ничем таким не занимаются. Если стать адвокатом,
так будешь просто гнать деньги, играть в гольф, в бридж, покупать
машины, нить сухие коктейли и ходить этаким франтом. И вооб
ще, даже если ты все время спасал бы людям жизнь, откуда бы ты
знал, ради чего ты это делаешь —ради того, чтобы на самом деле
спасти жизнь человеку, или ради того, чтобы стать знаменитым
адвокатом, чтобы тебя все хлопали по плечу и поздравляли, когда
ты выиграешь этот треклятый процесс, —словом, как в кино, в дрян
ных фильмах. Как узнать, делаешь ты все это напоказ или по-на
стоящему, липа все это или не липа? Нипочем не узнать!
Я не очень был уверен, понимает ли моя Фиби, что я плету. Все-
таки она еще совсем маленькая. Но она хоть слушала меня внима
тельно. А когда тебя слушают, это уже хорошо.
—Папа тебя убьет, он тебя просто убьет, —говорит она опять.
Но я ее не слушал. Мне пришла в голову одна мысль —совершен
но дикая мысль.
—Знаешь, кем бы я хотел быть? —говорю. —Знаешь, кем? Если б
я мог выбрать то, что хочу, черт подери!
— Перестань чертыхаться! Ну, кем?
— Знаешь такую песенку — «Если ты ловил кого-то вечером во
ржи...».
— Не так! Надо «Если кто-то звал кого-то вечером во ржи». Это
стихи Роберта Бернса!
—Знаю, что это стихи Бернса.
Она была права. Там действительно «Если кто-то звал кого-то
вечером во ржи». Честно говоря, я забыл.
—Мне казалось, что там «ловил кого-то вечером во ржи», —гово
рю. —Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки игра
ют вечером в огромном иоле, во ржи. Тысячи малышей, и кругом —
ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я стою на самом краю
скалы, над пропастью, понимаешь? И мое дело —ловить ребятишек,
чтобы они не сорвались в пропасть. Понимаешь, они играют и не ви
дят, куда бегут, а тут я подбегаю и ловлю их, чтобы они не сорвались.
Вот и вся моя работа. Стеречь ребят над пропастью во ржи. Знаю, это
глупости, но это единственное, чего мне хочется но-настоящему. На
верно, я дурак.
Фиби долго молчала. А потом только повторила:
—Папа тебя убьет.
—Ну и пускай, плевать мне на все! —Я встал с постели, потому
что решил позвонить одному человеку, моему учителю английско
го языка из Элктон-хилла. Его звали мистер Антолини, теперь он
жил в Нью-Йорке. Он ушел из Элктон-хилла и получил место пре
подавателя английского в Нью-Йоркском университете. — Мне
надо позвонить по телефону, —говорю я. — Сейчас вернусь. Ты не
сии, слышишь? — Мне очень не хотелось, чтобы она заснула, пока
я буду звонить по телефону. Я знал, что она не уснет, но все-таки
попросил ее не спать.
Я подошел к двери, но тут она меня окликнула:
—Холден! — И я обернулся.
Она сидела на кровати, хорошенькая, просто прелесть.
—Одна девочка, Филлис Маргулис, научила меня икать! —гово
рит она. —Вот послушай!
Я послушал, но ничего особенного не услыхал.
—Неплохо! —говорю.
И пошел в гостиную звонить по телефону своему бывшему учите
лю мистеру Антолини.
23
Позвонил я очень быстро, потому что боялся —вдруг родители
явятся, пока я звоню. Но они не пришли. Мистер Антолини был
очень приветлив. Сказал, что я могу прийти хоть сейчас. Наверно,
я разбудил их обоих, потому что никто долго не подходил к теле
фону. Первым делом он меня спросил, что случилось, а я ответил —
ничего особенного. Но все-таки я ему рассказал, что меня выста
вили из Пэнси. Все равно кому-нибудь надо было рассказать. Он
сказал:
—Господи, помилуй нас, грешных! —Все-таки у него было насто
ящее чувство юмора. Велел хоть сейчас приходить, если надо.
Он был самым лучшим из всех моих учителей, этот мистер Анто
лини. Довольно молодой, немножко старше моего брата, Д. Б., и с ним
можно было шутить, хотя все его уважали. Он первый поднял с земли
того парнишку, который выбросился из окна, Джеймса Касла, я вам
про него рассказывал. Мистер Антолини пощупал у пего пульс, по
том снял с себя куртку, накрыл Джеймса Касла и понес его на руках в
лазарет. И ему было наплевать, что вся куртка пропиталась кровью.
Я вернулся в комнату Д. Б., а моя Фиби там уже включила радио.
Играли танцевальную музыку. Радио было приглушено, чтобы не раз
будить нашу горничную. Вы бы посмотрели на Фиби. Сидит посреди
кровати на одеяле, поджав ноги, словно какой-нибудь йог, и слушает
музыку. Умора!
—Вставай! —говорю. —Хочешь, потанцуем?
Я сам научил ее танцевать, когда она еще была совсем крошкой.
Она здорово танцует. Вообще я ей только показал немножко, а вы
училась она сама. Нельзя выучить человека танцевать по-настояще
му, это он только сам может.
—Ты в башмаках, —говорит.
— Ничего, я сниму. Вставай!
Она как спрыгнет с кровати. Подождала, пока я сниму башмаки, а
йотом мы с ней стали танцевать. Очень уж здорово она танцует. Вооб
ще я не терплю, когда взрослые танцуют с малышами, вид ужасный.
Например, какой-нибудь папаша в ресторане вдруг начинает танце
вать со своей маленькой дочкой. Он так неловко ее ведет, что у нее
вечно платье сзади подымается, да и танцевать она совсем не умеет, —
словом, вид жалкий. Но я никогда не стал бы танцевать с Фиби в рес
торане. Мы только дома танцуем, и то не всерьез. Хотя она — дело
другое, она очень здорово танцует. Она слушается, когда ее ведешь.
Только надо ее держать покрепче, тогда не мешает, что у тебя ноги во
сто раз длиннее. Она ничуть не отстает. С ней и переходы можно де
лать, и всякие повороты, даже джиттербаг —она никогда не отстанет.
С ней даже танго можно танцевать, вот как!
Мы протанцевали четыре танца. А в перерывах она до того забав
но держится, просто смех берет. Стоит и ждет. Не разговаривает, ни
чего. Заставляет стоять и ждать, пока оркестр опять не вступит. А мне
смешно. Но она даже смеяться не позволяет.
Словом, протанцевали мы четыре танца, и я выключил радио. Моя
Фиби нырнула под одеяло и спросила:
—Хорошо я стала танцевать?
—Еще как! —говорю. Я сел к ней на кровать. Я здорово задыхал
ся. Наверно, курил слишком много. А она хоть бы чуть запыхалась!
— Пощупай мой лоб! —говорит она вдруг.
—Зачем?
— Ну пощупай! Приложи руку! —Я приложил ладонь, но ничего
не почувствовал. —Сильный у меня жар? —говорит.
— Нет. А разве у тебя жар?
—Да, я его сейчас нагоняю. Потрогай еще раз!
Я опять приложил руку и опять ничего не почувствовал, но все-
таки сказал:
—Как будто начинается. —Не хотелось, чтоб у нее развилось что-
то вроде этого самого комплекса неполноценности. Она кивнула.
—Я могу нагнать даже на тернометре!
— На тер-мо-мет-ре. Кто тебе показал?
— Алиса Голмборг меня научила. Надо скрестить ноги и думать
про что-нибудь очень-очень жаркое. Например, про радиатор. И весь
лоб начинает так гореть, что кому-нибудь можно обжечь руку!
Я чуть не расхохотался. Нарочно отдернул от нее руку, как будто
боялся обжечься.
—Спасибо, что предупредила! —говорю.
—Нет, я бы тебя не обожгла! Я бы остановилась заранее —тс-с! —
И она вдруг привскочила на кровати.
Я страшно испугался.
—Что такое?
—Дверь входная! —говорит она громким шепотом. —Они!
Я вскочил, подбежал к столу, выключил лампу. Потом потушил си
гарету, сунул окурок в карман. Помахал рукой, чтоб развеять дым, —и
зачем я только курил тут, черт бы меня драл! Потом схватил башмаки,
забрался в степной шкаф и закрыл дверцы. Сердце у меня колотилось
как проклятое. Я услышал, как вошла мама.
— Фиби! —говорит. — Перестань притворяться! Я видела у тебя
свет, моя милая!
—Здравствуй! —говорит Фиби. —Да, я не могла заснуть. Весело
вам было?
—Очень, —сказала мама, но слышно было, что это неправда. Она
совершенно не любит ездить в гости. —Почему ты не спишь, разреши
узнать? Тебе не холодно?
—Нет, мне тепло. Просто не спится.
—Фиби, ты, по-моему, курила? Говори правду, милая моя!
—Что? —спрашивает Фиби.
—Ты слышишь, что я спросила?
—Да, я па минутку закурила. Один-единственный разок затяну
лась. А потом выбросила в окошко.
—Зачем же ты это сделала?
— Не могла уснуть.
—Ты меня огорчаешь, Фиби, очень огорчаешь! —сказала мама. —
Дать тебе второе одеяло?
— Нет, спасибо! Спокойной ночи! —сказала Фиби. Видно было,
что она старается поскорей от нее избавиться.
—А как было в кино? —спрашивает мама.
—Чудесно. Только Алисина мать мешала. Все время перегиба
лась через меня и спрашивала, знобит Алису или нет. А домой еха
ли в такси.
—Дай-ка я пощупаю твой лоб.
— Нет, я не заразилась. Она совсем здорова. Это ее мама выду
мала.
—Ну, сии с богом. Какой был обед?
—Гадость! —сказала Фиби.
—Ты помнишь, что папа тебе говорил: нельзя называть еду гадо
стью. И почему —«гадость»? Тебе дали чудную баранью котлетку. Я
специально ходила на Лексингтон-авешо.
—Котлета была вкусная, но Чарлина всегда дышит на меня, ког
да подает еду. И на еду дышит, и на все.
— Ну ладно, сии! Поцелуй маму. Ты прочла молитвы?
—Да, я в ванной помолилась. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи! Засыпай скорей! У меня дико болит голова! —
говорит мама. У нее очень часто болит голова. Здорово болит.
—А ты прими аспирин, —говорит Фиби. —Холден приедет в
среду?
—Насколько мне известно, да. Ну, укройся получше. Вот так.
Я услыхал, как мама вышла из комнаты и закрыла двери. По
дождал минутку, йотом вышел из шкафа. И тут же стукнулся о се
стренку — она вскочила с постели и шла меня вызволять, а было
темно, как в аду.
— Я тебя ушиб? — спрашиваю. Приходилось говорить шепотом,
раз все были дома. —Надо бежать! —говорю. Нащупал в темноте кро
вать, сел и стал надевать ботинки. Нервничал я здорово, не скрываю.
—Не уходи! —зашептала Фиби. — Подожди, пока они уснут.
— Нет. Надо идти. Сейчас самое время. Она пошла в ванную, а
папа сейчас включит радио, будет слушать последние известия. Са
мое время.
Я не мог даже шнурки завязать как следует, до того я нервничал.
Конечно, они бы не убили меня, если б застали дома, но было бы страш
но неприятно.
—Да где же ты? —спрашиваю Фиби. Я ее в темноте не мог видеть.
—Вот я. —Она стояла совсем рядом. А я ее не видел.
—Мои чемоданы на вокзале, —говорю. —Скажи, Фиб, есть у тебя
какие-нибудь деньги? У меня ни черта не осталось.
— Есть, на рождественские подарки. Я еще ничего не покупала.
—Ах, только! —Я не хотел брать ее подарочные деньги.
—Я тебе немножко одолжу! —говорит. И я услышал, как она ро
ется в столе у Д. Б. —открывает ящик за ящиком и шарит там. Темно
та стояла в комнате, ни зги не видно. — Если ты уедешь, ты меня не
увидишь на сцене, —говорит, а у самой голос дрожит.
— Как не увижу? Я не уеду, пока не увижу. Думаешь, я пропущу
такой спектакль? —спрашиваю. —Знаешь, что я сделаю? Я побуду у
мистера Антолиии, скажем, до вторника, до вечера. А потом вернусь
домой. Если удастся, я тебе позвоню.
— Возьми! — говорит. Она мне протягивала какие-то деньги,
но не могла найти мою руку. —Где ты? —Нашла мою руку, сунула
деньги.
—Эй, да мне столько не нужно! —говорю. —Дай два доллара —и
все. Честное слово, забирай обратно!
Я ей совал деньги в руку, а она не брала.
—Возьми, возьми все! Потом отдашь! Принесешь на спектакль.
—Да сколько у тебя тут, господи?
— Восемь долларов и восемьдесят пять центов. Нет, шестьдесят
пять. Я уже много истратила.
И тут я вдруг заплакал. Никак не мог удержаться. Стараюсь,
чтоб никто не услышал, а сам плачу и плачу. Фиби перепугалась
до смерти, когда я расплакался, подошла ко мне, успокаивает, но
разве сразу остановишься? Я сидел на краю постели и ревел, а она
обхватила мою шею лапами, я ее тоже обнял и реву, никак не могу
остановиться. Казалось, сейчас задохнусь от слез. Фиби, бедняга,
испугалась ужасно. Окно было открыто, и я чувствовал, как она
дрожит в одной пижаме. Хотел ее уложить в постель, укрыть, но
она не ложилась. Наконец я перестал плакать. Но я долго, очень
долго не мог успокоиться. Потом застегнул доверху пальто, ска
зал, что непременно дам ей знать. Она сказала, что лучше бы я лег
спать тут, у нее в комнате, но я сказал —нет, меня уже ждет мистер
Антолини. Потом я вынул из кармана охотничью шайку и подарил
ей. Она ужасно любит всякие дурацкие шапки. Сначала она не хо
тела брать, но я ее уговорил. Даю слово, она, наверно, так и уснула
в этой шапке. Она любит такие штуки. Я ей еще раз обещал звяк
нуть, если удастся, и ушел.
Уйти из дому было почему-то гораздо легче, чем войти. Во-пер
вых, мне было плевать, поймают меня или нет. Честное слово. Я по
думал: поймают так поймают. Откровенно говоря, мне даже хотелось,
чтоб поймали.
Вниз я спускался пешком, а не в лифте. Я шел по черной лестни
це. Чуть не сломал шею —там этих мусорных бачков миллионов де
сять, —но наконец выбрался. Лифтер меня даже не видел. Наверно,
до сих пор думает, что я сижу у этих Дикстайнов.
24
Мистер и миссис Антолини жили в очень шикарной квартире на
Саттоп-плейс, там у них в гостиной был даже собственный бар —надо
было только спуститься вниз на две ступеньки. Я был у них несколь
ко раз, потому что, когда я ушел из Элктои-хилла, мистер Антолини
приезжал к нам домой узнать, как я живу, и часто у нас обедал. Тогда
он не был женат. А когда он женился, я часто играл в теннис с ним и с
миссис Антолини на Лонг-Айленде, в форест-хиллском теннисном
клубе. Миссис Антолини — член этого клуба, денег у нее до черта.
Она старше мистера Антолини лет на сто, по они, кажется, очень лю
бят друг друга. Во-первых, они оба очень образованные, особенно
мистер Антолини, хотя когда он с кем-нибудь разговаривает, он боль
ше шутит, чем говорит про умное, вроде нашего Д. Б. Миссис Анто
лини — та была серьезнее. У нее бывали припадки астмы. Они оба
читали все рассказы Д. Б. —она тоже, —и, когда Д. Б. собрался ехать
в Голливуд, мистер Антолини позвонил ему и уговаривал не ехать.
Но Д. Б. все равно уехал. Мистер Антолини говорил, что если человек
умеет писать, как Д. Б., то ему в Голливуде делать нечего. И я говорил
то же самое в точности.
Я дошел бы до их дома пешком, потому что не хотелось зря тра
тить Фибипы подарочные деньги, но, когда я вышел из дому, мне ста
ло ие по себе. Головокружение какое-то. Пришлось взять такси. Не
хотелось, но пришлось. Еще еле нашел машину.
Мистер Антолини сам открыл мне двери, когда я позвонил, —лиф
тер, мерзавец, никак меня ие впускал. На нем были халат и туфли, а в
руках бокал. Человек он был утонченный, но пил как лошадь.
—Холден, мой мальчик! —говорит. — Господи, да он вырос чуть
ли не на нолметра. Рад тебя видеть!
—А как вы, мистер Антолини? Как миссис Антолини?
—О, у нас все чудесно! Давай-ка свою куртку. —Он взял мою курт
ку, повесил ее. — А я думал, что ты явишься с новорожденным мла
денцем на руках. Деваться некуда. На ресницах снежинки тают.
Он вообще любил острить. Потом повернулся и заорал в кухню:
—Лилиан! Как там кофе? —Его жену зовут Лилиан.
—Готов! —кричит. —Это Холден? Здравствуй, Холден!
—Здравствуйте, миссис Антолини!
У них дома всегда приходится орать, потому что они постоянно
торчат в разных комнатах. Странно, конечно.
— Садись, Холден, — сказал мистер Антолини. Видно было, что
он немножко на взводе. Комната выглядела так, будто только что ушли
гости. Везде стаканы, блюда с орехами. — Прости за беспорядок, —
говорит мистер Антолини. —Мы принимали друзей миссис Антоли-
ни из Барбизона... Бизоны из Барбизоиа!
Я рассмеялся, а миссис Антолини прокричала мне что-то из кух
ни, но я не расслышал.
—Что она сказала? —спрашиваю.
—Говорит —не смотри на нее, когда она войдет. Она встала с по
стели. Хочешь сигарету? Ты куришь?
—Спасибо. —Я взял сигарету из ящичка. —Иногда курю, но очень
умеренно.
—Верю, верю. —Он дал мне прикурить от огромной зажигалки. —
Так. Значит, ты и Пэнси разошлись, как в море корабли.
Он любит так высокопарно выражаться. Иногда мне смешно, а
иногда ничуть. Перехватывает он часто. Я не могу сказать, что он не
остроумный, нет, он очень остроумный, но иногда мне действуют па
нервы, когда непрестанно говорят фразы вроде «Разошлись, как в
море корабли!». Д. Б. тоже иногда перехватывает.
—В чем же дело? —спрашивает мистер Антолини. —Как у тебя
с английским? Если бы ты провалился по английскому, я тебя тут
же выставил бы за дверь. Ты же у нас по сочинениям был первым
из первых.
— Нет, английский я сдал хорошо. Правда, мы больше занимались
литературой. Но я провалился по устной речи. У пас был такой курс —
устная речь. Я но ней провалился.
— Почему?
— Сам не знаю, — говорю. Мне не хотелось рассказывать. Чув
ствовал я себя плохо, а тут еще страшно разболелась голова. Ужасно
разболелась. Но ему, как видно, очень хотелось все узнать, и я стал
рассказывать. —Понимаете, па этих уроках каждый должен был встать
и произнести речь. Ну, вы знаете, вроде импровизации на тему, и все
такое. А если кто отклонялся от гемы, все сразу кричали: «Отклоня
ешься!» Меня это просто бесило. Я и получил кол.
—Но почему же?
—Да сам не знаю. Действует на нервы, когда все орут: «Отклоня
ешься!» А вот я почему-то люблю, когда отклоняются от темы. Гораз
до интереснее.
— Разве ты не хочешь, чтобы человек придерживался того, о чем
он тебе рассказывает?
— Нет, хочу, конечно. Конечно, я хочу, чтобы мне рассказывали
по порядку. Но я не люблю, когда рассказывают все время только про
одно. Сам не знаю. Наверно, мне скучно, когда все время говорят про
одно и то же. Конечно, ребята, которые все время придерживались
одной темы, получали самые высокие оценки —это справедливо. Но
у нас был один мальчик — Ричард Кинселла. Он никак не мог гово
рить на тему, и вечно ему кричали: «Отклоняешься от темы!» Это было
ужасно, прежде всего потому, что он был страшно нервный —пони
маете, страшно нервный малый, и у него даже губы тряслись, когда
его вызывали, и говорил он так, что ничего не было слышно, особенно
если сидишь сзади. Но когда у него губы немножко переставали дро
жать, он рассказывал интереснее всех. Но он тоже фактически прова
лился. А все потому, что ребята все время орали: «Отклоняешься от
темы!» НаТфимер, он рассказывал про ферму, которую его отец ку
пил в Вермонте. Он говорит, а ему все время кричат: «Отклоняешь
ся!», а наш учитель, мистер Винсон, влепил ему кол за то, что он не
рассказал, какой там животный и растительный мир у них на ферме.
А он, этот самый Ричард Кинселла, он так рассказывал: начнет про
эту ферму, что там было, а потом вдруг расскажет про письмо, кото
рое мать получила от его дяди, и как этот дядя в сорок четыре года
перенес полиомиелит и никого не пускал к себе в госпиталь, потому
что не хотел, чтобы его видели калекой. Конечно, к ферме это не име
ло никакого отношения, —согласен! —но зато интересно. Интересно,
когда человек рассказывает про своего дядю. Особенно когда он нач
нет что-то плести про отцовскую ферму, и вдруг ему захочется рас
сказать про своего дядю. И свинство орать: «Отклоняешься от темы!»,
когда он только-только разговорится, оживет... Не знаю... Трудно мне
это объяснить.
Мне и не хотелось объяснять. Уж очень у меня болела голова. Я
только мечтал, чтобы миссис Антолини поскорее принесла кофе. Меня
до смерти раздражает, когда кричат, что кофе готов, а его все нет.
—Слушай, Холден... Могу я задать тебе короткий, несколько ста
ромодный педагогический вопрос: не думаешь ли ты, что всему свое
время и свое место? Не считаешь ли ты, что, если человек начал рас
сказывать про отцовскую ферму, он должен придерживаться своей
темы, а в другой раз уже рассказать про болезнь дяди? А если болезнь
дяди столь увлекательный предмет, то почему бы оратору не выбрать
именно эту тему, а не ферму?
Неохота было думать, неохота отвечать. Ужасно болела голова, и
чувствовал я себя гнусно. По правде говоря, у меня и живот болел.
—Да, наверно. Наверно, это так. Наверно, надо было взять темой
дядю, а не ферму, раз ему про дядю интересно. Но понимаете, чаще
всего ты сам не знаешь, что тебе интереснее, пока не начнешь расска
зывать про неинтересное. Бывает, что это от тебя не зависит. Но,
по-моему, надо дать человеку выговориться, раз он начал интересно
рассказывать и увлекся. Очень люблю, когда человек с увлечением
рассказывает. Это хорошо. Вы не знали этого учителя, этого Винсона.
Он вас тоже довел бы до бешенства, он и эти ребята в классе. Понима
ете, он все долбил — надо обобщать, надо упрощать. А разве можно
все упростить, все обобщить? И вообще, разве по чужому желанию
можно обобщать и упрощать? Нет, вы этого мистера Винсона не зна
ете. Конечно, сразу было видно, что он образованный и все такое, но
мозгов у него определенно не хватало.
—Вот вам наконец и кофе, джентльмены! —сказала миссис Анто-
лини. Она внесла поднос с кофе, печеньем и всякой едой. —Холден,
не надо на меня смотреть! Я в ужасном виде!
— Здравствуйте, миссис Антолини! —говорю. Я хотел встать, по
мистер Антолини схватил меня за куртку и потянул вниз. У миссис
Антолини вся голова была в этих железных штучках для завивки, и
губы не намазаны, вообще вид неважный. Старая какая-то.
—Я вам все тут поставлю. Сами угощайтесь, —сказала она. Потом
поставила поднос на курительный столик, отодвинула стаканы. — Как
твоя мама, Холден?
—Ничего, спасибо. Я ее уже давно не видел, по в последний раз...
—Милый, все, что Холдену может понадобиться, лежит в белье
вом шкафу. На верхней полке. Я ложусь спать. Устала предельно, —
сказала миссис Антолини. По ней это было видно. — Мальчики, вы
сумеете сами постлать постель?
—Все сделаем. Ложись-ка скорее! —сказал мистер Антолини. Он
поцеловал жену, она попрощалась со мной и ушла в спальню. Они
всегда целовались при других.
Я выпил полчашки кофе и съел печенье, твердое как камень. А
мистер Антолини опять выпил виски. Видно было, что он почти не
разбавляет. Он может стать настоящим алкоголиком, если не удер
жится.
—Я завтракал с твоим отцом педели две назад, —говорит он вдруг. —
Ты об этом знал?
—Нет, не знал.
—Но тебе, разумеется, известно, что он чрезвычайно озабочен тво
ей судьбой?
—Да, конечно. Конечно, известно.
—Очевидно, перед тем как позвонить мне, он получил весьма тре
вожное письмо от твоего бывшего директора о том, что ты не прила
гаешь никаких стараний к занятиям. Пропускаешь лекции, совершен
но не готовишь уроки, вообще абсолютно ни в чем...
—Нет, я ничего не пропускал. Нам запрещалось пропускать заня
тия. Иногда я не ходил, например, на эту устную речь, но вообще я
ничего не пропускал.
Очень не хотелось разговаривать о моих делах. От кофе немного
перестал болеть живот, но голова просто раскалывалась.
Мистер Антолини закурил вторую сигарету. Курил он как паро
воз. Потом сказал:
—Откровенно говоря, черт его знает, что тебе сказать, Холден.
—Понимаю. Со мной трудно разговаривать. Я знаю.
— Мне кажется, что ты несешься к какой-то страшной пропасти.
Но, честно говоря, я и сам не знаю... да ты меня слушаешь?
-Да.
Видно было, что он очень старается сосредоточиться.
— Может быть, ты дойдешь до того, что в тридцать лет станешь
завсегдатаем какого-нибудь бара и будешь ненавидеть каждого, кто с
виду похож на чемпиона университетской футбольной команды. А
может быть, ты станешь со временем достаточно образованным и бу-
де'шь ненавидеть людей, которые говорят: «Мы вроде вместе пере
живали...» А может быть, ты будешь служить в какой-нибудь конто
ре и швырять скрепками в не угодившую тебе стенографистку —сам
не знаю. Ты понимаешь, о чем я говорю?
—Да, конечно, —сказал я. И я его отлично понимал. —Но вы не
правы насчет того, что я всех буду ненавидеть. Всяких футбольных
чемпионов и так далее. Тут вы не правы. Я очень мало кого ненавижу.
Бывает, что я вдруг кого-нибудь возненавижу, как, скажем, этого
Стрэдлейтера, с которым я был в Пэнси, или того, другого парня, Ро
берта Экли. Бывало, конечно, что я их страшно ненавидел, сознаюсь,
но всегда ненадолго, понимаете? Иногда не видишь его долго, он не
заходит в комнату или в столовой его не встречаешь, и без него стано
вится скучно. Понимаете, даже скучаю без него.
Мистер Антолини долго молчал, потом встал, положил кусок
льда в виски и опять сел. Видно было, что он задумался. Лучше бы
он продолжал разговор утром, а не сейчас, но его уже разобрало.
Людей всегда разбирает желание спорить, когда у тебя нет никако
го настроения.
—Хорошо... Теперь выслушай меня внимательно. Может быть, я
сейчас не смогу достаточно четко сформулировать свою мысль, но я
через день-два напишу тебе письмо. Тогда ты все уяснишь себе до кон
ца. Но пока что выслушай меня.
Я видел, что он опять старается сосредоточиться.
—Пропасть, в которую ты летишь, —ужасная пропасть, опасная.
Тот, кто в нее падает, никогда не почувствует дна. Он надает, надает
без конца. Это бывает с людьми, которые в какой-то момент своей жиз
ни стали искать то, чего им не может дать их привычное окружение.
Вернее, они думали, что в привычном окружении они ничего для себя
найти не могут. И они перестали искать. Перестали искать, даже не
делая попытки что-нибудь найти. Ты следишь за моей мыслью?
—Да, сэр.
— Правда?
-Да.
Он встал, налил себе еще виски. Потом опять сел. И долго мол
чал, очень долго.
— Не хочу тебя пугать, —сказал он наконец, — но я совершенно
ясно себе представляю, как ты благородно жертвуешь жизнью за ка
кое-нибудь пустое, нестоящее дело. — Он посмотрел на меня стран
ными глазами. — Скажи, если я тебе напишу одну вещь, обещаешь
прочесть внимательно? И сберечь?
—Да, конечно, —сказал я. Я и на самом деле сберег листок, кото
рый он мне тогда дал. Этот листок и сейчас у меня.
Он подошел к своему письменному столу и, не присаживаясь, что-
то написал на клочке бумаги. Потом вернулся и сел, держа листок в
руке.
— Как ни странно, написал это не литератор, не поэт. Это сказал
психоаналитик по имени Вильгельм Штекель. Вот что он... да ты меня
слушаешь?
—Ну конечно.
—Вот что он говорит: «Признак незрелости человека —то, что он
хочет благородно умереть за правое дело, а признак зрелости — то,
что он хочет смиренно жить ради правого дела».
Он наклонился и подал мне бумажку. Я прочел еще раз, а потом
поблагодарил его и сунул листок в карман. Все-таки с его стороны
было очень мило, что он так ради меня старался. Жалко, что я никак
не мог сосредоточиться. Здорово я устал, по правде говоря.
А он ничуть не устал. Главное, он порядочно выпил.
— Настанет день, —говорит он вдруг, —и тебе придется решать,
куда идти. И сразу надо идти туда, куда ты решил. Немедленно. Ты
не имеешь права терять ни минуты. Тебе это нельзя.
Я кивнул головой, потому что он смотрел прямо мне в глаза, но я
не совсем понимал, о чем он говорит. Немножко я соображал, но все-
таки не был уверен, что я правильно понимаю. Уж очень я устал.
—Не хочется повторять одно и то же, —говорит он, —но я думаю,
что, как только ты для себя определишь свой дальнейший путь, тебе
придется первым делом серьезно отнестись к школьным занятиям. Да,
придется. Ты мыслящий человек, нравится тебе это название или нет.
Ты тянешься к науке. И мне кажется, что, когда ты преодолеешь всех
этих мистеров Виндси и их «устную композицию», ты...
—Винсонов, —сказал я. Он, наверно, думал про мистеров Винсо
нов, а не Виндси. Но все-таки зря я его перебил.
— Хорошо, всех этих мистеров Винсонов. Когда ты преодолеешь
всех мистеров Винсонов, ты начнешь все ближе и ближе подходить —
разумеется, если захочешь, если будешь к этому стремиться, ждать
этого, —подойдешь ближе к тем знаниям, которые станут очень, очень
дороги твоему сердцу. И тогда ты обнаружишь, что ты не первый, в
ком люди и их поведение вызывали растерянность, страх и даже от
вращение. Ты поймешь, что не один ты так чувствуешь, и это тебя
обрадует, поддержит. Многие, очень многие люди пережили ту же рас
терянность в вопросах нравственных, душевных, какую ты пережи
ваешь сейчас. К счастью, некоторые из них записали свои пережива
ния. От них ты многому научишься — если, конечно, захочешь. Так
же, как другие когда-нибудь научатся от тебя, если у тебя будет что
им сказать. Взаимная помощь —это прекрасно. И она не только в зна
ниях. Она в поэзии. Она в истории.
Он остановился, отпил глоток из бокала и опять заговорил. Вот
до чего он увлекся. Хорошо, что я его не прерывал, не останавливал.
— Не хочу внушать тебе, что только люди ученые, образованные
могут внести ценный вклад в жизнь, —продолжал он. — Это не так.
Но я утверждаю, что образованные и ученые люди при условии, что
они вместе с тем люди талантливые, творческие —что, к сожалению,
встречается редко, — эти люди оставляют после себя гораздо более
ценное наследие, чем люди просто талантливые и творческие. Они
стремятся выразить свою мысль как можно яснее, они упорно и на
стойчиво доводят свой замысел до конца. И что самое важное, в деся
ти случаях из десяти люди науки гораздо скромнее, чем люди неуче
ные, хотя и мыслящие. Ты понимаешь, о чем я говорю?
—Да, сэр.
Он молчал довольно долго. Не знаю, бывало с вами так или нет,
но ужасно трудно сидеть и ждать, пока человек, который о чем-то за
думался, опять заговорит. Ей-богу, трудно. Я изо всех сил старался не
зевнуть. И не то чтобы мне было скучно слушать, вовсе нет, но на меня
вдруг напала жуткая сонливость.
— Есть еще одно преимущество, которое тебе даст академиче
ский курс. Если ты достаточно углубишься в занятия, ты получишь
представление о возможностях твоего разума. Что ему показано, а
что —нет. И через какое-то время ты поймешь, какой образ мысли
тебе подходит, а какой — нет. И это поможет тебе не затрачивать
много лишнего времени на то, чтобы прилаживать к себе какой-
нибудь образ мышления, который тебе совершенно не годится, не
идет тебе. Ты узнаешь свою истинную меру и по ней будешь под
бирать одежду своему уму.
И тут вдруг я зевнул во весь рот. Грубая скотина, знаю, но что я
мог сделать? Но мистер Антолини только рассмеялся.
—Ладно! —сказал он, вставая. —Давай стелить тебе постель!
Я пошел за ним к шкафу, он попробовал было достать мне про
стыни и одеяла с верхней полки, но ему мешал бокал в руке. Тогда он
его допил, поставил на иол, а уж потом достал все, что надо. Я ему
помог дотащить все это до дивана. Мы вместе стали стелить постель.
Нельзя сказать, что он проявил особую ловкость. Ничего не умел как
следует заправить. Но мне было все равно. Я готов был спать хоть
стоя, до того я устал.
—А как твои увлечения?
—Ничего. —Собеседником я оказался никудышным, но уж очень
не хотелось разговаривать.
— Как поживает Салли? — Он знал Салли Хейс. Я их как-то по
знакомил.
—Хорошо. Мы с ней виделись сегодня днем. —Черт, мне показа
лось, что с тех пор прошло лет двадцать! —Но у нас теперь с ней мало
общего.
—Удивительно красивая девочка. А как та, другая? Помнишь, ты
рассказывал, ты с ней познакомился в Мейне...
—A-а, Джейн Галлахер. Она ничего. Я ей, наверно, завтра звякну
по телефону.
Наконец мы постелили постель.
—Располагайся! —говорит мистер Антолини. —Не знаю, куда ты
денешь свои длинные ноги!
—Ничего, я привык к коротким кроватям. Большое вам спасибо,
сэр. Вы с миссис Антолини действительно спасли мне сегодня жизнь!
— Где ванная, ты знаешь. Если что понадобится —позови. Я еще
посижу в кухне. Свет не помешает?
—Нет, что вы! Огромное спасибо!
—Брось! Ну, спокойной ночи, дружище!
—Спокойной ночи, сэр! Огромное спасибо!
Он вышел в кухню, а я пошел в ванную, разделся, умылся. Зубы я
не чистил, потому что не взял с собой зубную щетку. И пижамы у меня
не было, а мистер Антолини забыл мне дать. Я вернулся в гостиную,
потушил лампочку над диваном и забрался под одеяло в одних тру
сах. Диван был коротковат, слов нет, но я мог бы спать хоть стоя и
глазом бы не моргнул. Секунды две я лежал, думал о том, что говорил
мистер Антолини. Насчет образа мышления, и все такое. Он очень
умный, честное слово. Но глаза у меня сами закрывались, и я уснул.
Потом случилась одна вещь. По правде говоря, и рассказывать не
охота.
Я вдруг проснулся. Не знаю, который был час, но я проснулся. Я
почувствовал что-то у себя на лбу, чью-то руку. Господи, как я испу
гался! Оказывается, это была рука мистера Антолини. Он сидел на
полу рядом с диваном и не то пощупал мне лоб, не то погладил по
голове. Честное слово, я подскочил на тысячу метров!
—Что вы делаете?
—Ничего! Просто гляжу на тебя... любуюсь...
—Нет, что это вы тут делаете? —говорю я опять. Я совершенно не
знал, что сказать, растерялся, как болван.
—Тише, что ты! Я просто подошел взглянуть...
—Мне все равно пора идти, —говорю. Господи, как я испугался!
Я стал натягивать в темноте брюки, никак не мог попасть, до того я
нервничал. Насмотрелся я в школах всякого, столько мне пришлось
видеть этих проклятых психов, как никому; при мне они совсем рас
психовывались.
—Куда тебе пора идти? —спросил мистер Антолини. Он старался
говорить очень спокойно и холодно, но видно было, что он растерял
ся. Можете мне поверить.
— Я оставил чемоданы на вокзале. Пожалуй, надо съездить, за
брать их. Там все мои веши.
—Вещи никуда до утра не убегут. Ложись, пожалуйста, спи. Я тоже
ухожу спать. Не понимаю, что с тобой творится?
— Ничего не творится, просто у меня в чемоданах все вещи и все
деньги. Я сейчас вернусь. Возьму такси и вернусь. —Черт, я чуть себе
башку не свернул в темноте. —Дело в том, что деньги не мои. Они
мамины, и мне надо...
—Не глупи, Холден. Ложись спать. Я тоже ухожу спать. Никуда
твои деньги до утра не денутся...
—Нет, нет, мне надо идти, честное слово.
Я уже почти оделся, только галстука не нашел. Никак не мог
вспомнить, куда я девал этот проклятый галстук. Я надел куртку —
уйду без галстука. А мистер Антолини сел в кресло поодаль и смотрел
на меня. Было темно, я его плохо видел, но чувствовал, как он наблю
дает за мной. А сам пьет. Так и не выпустил из рук свой верный бокал.
—Ты удивительно странный мальчик, очень, очень странный!
— Знаю, —сказал я. Я даже не стал искать галстук. Так и пошел
без него. —До свидания, сэр! —говорю. — И большое спасибо, чест
ное слово!
Он шел за мной до самых дверей, а когда я стал вызывать лифт, он
остановился на пороге. И опять повторил, что я очень, очень стран
ный мальчик. Да, странный, как бы не так! Он дожидался, пока не
пришел этот треклятый лифт. Никогда в жизни я столько не ждал
лифта, черт бы его побрал. Целую вечность, клянусь богом!
Я даже не знал, о чем говорить, пока я ждал лифт, а он стоял в
дверях, и я сказал:
—Начну читать хорошие книжки, правда, начну! —Надо же было
что-то сказать. Вообще неловко вышло.
— А ты забирай свои чемоданы и лети обратно сюда! Я оставлю
дверь открытой.
— Большое спасибо! —говорю. —До свидания. —Лифт наконец
пришел. Я закрыл двери, стал спускаться. Господи, как меня трясло!
И пот прошиб. Когда со мной случаются всякие такие пакостные шту
ки, меня пот прошибает. А в школе я сталкивался с этими гадостями
раз двадцать. С самого детства. Ненавижу!
25
Когда я вышел на улицу, начинало светать. Стоял сильный холод,
но мне было приятно, потому что я так вспотел.
Куда идти, я совершенно не знал. Брать номер в гостинице на се-
стренкины деньги я не хотел. В конце концов я пошел пешком к Лек
сингтону и сел в метро до Центрального вокзала. Чемоданы были на
вокзале, и я решил выспаться в зале ожидания, там, где натыканы эти
дурацкие скамейки. Так я и сделал. Сначала было ничего, народу не
много, можно было прилечь, положить ноги на скамью. Но я не хочу
об этом рассказывать. Довольно противное ощущение. Лучше не хо
дите туда. Я серьезно говорю! Тоска берет!
Спал я часов до девяти, а там хлынул миллион народу, пришлось
убрать ноги. А я не могу спать, когда ноги висят. Я сел. Голова болела
по-преэкнему. Даже сильнее. А настроение было до того скверное, ни
когда в жизни у меня не было такого скверного настроения.
Не хотелось думать про мистера Аптолини, но я не мог не думать,
что же он скажет своей жене, когда она увидит, что я у них не ночевал.
Но меня не это беспокоило, я отлично знал, что мистер Антолини не
дурак, сообразит, что ей сказать. Скажет, что я уехал домой, и все. Это
меня не очень беспокоило. А мучило другое —то, как я проснулся от
того, что он погладил меня но голове. Понимаете, я вдруг подумал —
должно быть, я зря вообразил, что он хотел ко мне пристать. Должно
быть, он просто хотел меня погладить по голове, может, он любит гла
дить ребят по голове, когда они спят. Разве можно сказать наверня
ка? Никак нельзя! Я даже подумал —надо было мне взять чемоданы
и вернуться к ним в дом, как я обещал. Понимаете, я стал думать, что
даже если бы он был со странностями, так ко мне-то он отнесся заме
чательно. Не рассердился, когда я его разбудил среди ночи, сказал —
приезжай хоть сейчас, если надо. И как он старался, давал мне всякие
советы насчет образа мыслей и прочее, и как он один из всех не побо
ялся подойти к этому мальчику, к Джеймсу Каслу, когда тот лежал
мертвый, помните, я вам рассказывал. Я сидел и думал про все про
это. И чем больше думал, тем настроение становилось хуже. Мучила
меня мысль, что надо было вернуться к ним домой. Наверно, он дей
ствительно погладил меня но голове просто так. И чем больше я об
этом думал, тем больше мучился и расстраивался. И тут еще у меня
вдруг разболелись глаза. Болят, горят как проклятые, оттого что я не
выспался. И потом начался насморк, а носового платка не было. В че
модане лежали платки, но не хотелось доставать чемодан из хране
ния да еще открывать его у всех на виду.
Рядом со мной на скамейке кто-то забыл журнал, и я начал чи
тать. Может быть, перестану думать о мистере Антолини и о всякой
чепухе, хоть на время забуду. Но от этой проклятой статьи мне стало
во сто раз хуже. Там было про всякие гормоны. Описывалось, какой у
вас должен быть вид, какие глаза, лицо, если у вас все гормоны в по
рядке, а у меня вид был как раз наоборот: у меня был точно такой вид,
как у того типа, которого описывали в статье, у него все гормоны были
нарушены. Я стал ужасно беспокоиться, что с моими гормонами. А
потом я стал читать вторую статью —как заранее обнаружить, есть у
тебя рак или нет. Там говорилось, что если во рту есть ранки, которые
долго не заживают, значит, ты, по всей вероятности, болен раком. А у
меня на губе внутри была ранка уже недели двеШЯи подумал —
видно, у меня начинается рак. Да, веселенький журнальчик, ничего
не скажешь! Я его бросил и пошел прогуляться. Я высчитал, что, раз у
меня рак, я через два-три месяца умру. Серьезно, я так думал. Я был
твердо уверен, что умру. И настроение от этого не улучшилось, сами
понимаете.
Как будто начинался дождь, но я все равно пошел гулять. Во-пер
вых, надо было позавтракать. Есть не хотелось, но я подумал, что все-
таки надо подкрепиться. Съесть по крайней мере что-нибудь витами
нозное. Я пошел к восточным кварталам, где дешевые рестораны: не
хотелось тратить много денег.
По дороге я увидел, как двое сгружали с машин огромную елку. И
один все время кричал другому:
—Держи ее, чертову куклу, крепче держи, так ее и так! — Очень
красиво говорить так про рождественскую елку!
Но мне почему-то стало смешно, и я расхохотался. Хуже ничего
быть не могло, меня сразу начало мутить. Я чуть не стравил, по потом
прошло, сам не знаю как. И ведь я ничего несвежего не ел, да и вообще
желудок у меня выносливый.
Словом, пока что все прошло, и я решил —надо поесть. Я зашел в
очень дешевый ресторанчик и заказал пышки и кофе. Только пышек
я есть не стал, не мог проглотить пи куска. Когда ты чем-нибудь очень
расстроен, глотать очень трудно. Но официант был славный. Он унес
пышки и ничего с меня не взял. Я только выпил кофе. И пошел по
направлению к Пятой авеню.
Был понедельник, подходило Рождество, и магазины торговали
вовсю. На Пятой авеню было совсем неплохо. Чувствовалось рожде
ственское настроение. На всех углах стояли бородатые Саита-Клау-
сы, звонили в колокольчики, и женщины из Армии спасения, те, что
никогда не красят губы, тоже звонили в колокольчики. Я все искал
этих двух монахинь, с которыми я накануне завтракал, но их нигде не
было. Впрочем, я так и знал, потому что они мне сами сказали, что
приехали в Нью-Йорк учительствовать, но все-таки я их искал. Во
всяком случае, настроение вдруг стало совсем рождественское. Мил
лионы ребятишек с матерями выходили из автобусов, выходили и
выходили из магазинов. Как было бы хорошо, если бы Фиби была со
мной. Не такая она маленькая, чтобы глазеть на игрушки до обалде
ния, но любит смотреть на толпу и вытворять всякие глупости. Прош
лым Рождеством я ее взял с собой в город за покупками. Чего мы толь
ко не выделывали! По-моему, это было у Блумингдейла. Мы зашли в
обувной отдел и сделали вид, что ей, сестренке, нужна пара этих вы
соченных горных ботинок, знаете, которые зашнуровываются на мил
лион дырочек. Мы чуть с ума не свели этого несчастного продавца.
Моя Фиби перемерила пар двадцать, и каждый раз ему, бедняге, при
ходилось зашнуровывать ей один башмак до самого колена. Свинство,
конечно, но Фиби просто умирала от смеха. В конце концов мы купи
ли пару домашних туфель и попросили прислать на дом. Продавец
оказался очень славный. По-моему, он понимал, что мы балуемся,
потому что Фиби все время покатывалась со смеху.
Я шел по Пятой авеню без галстука, шел и шел все дальше. И вдруг
со мной приключилась жуткая штука. Каждый раз, когда я доходил
до конца квартала и переходил с тротуара на мостовую, мне вдруг на
чинало казаться, что я никак не смогу перейти на ту сторону. Мне
казалось, что я вдруг провалюсь вниз, вниз, вниз и больше меня так и
не увидят. Ох, до чего я перепугался, вы даже вообразить не можете.
Я весь вспотел, вся рубаха и белье, все промокло насквозь. И тут я
стал проделывать одну штуку. Только дойду до угла, сразу начинаю
разговаривать с моим братом, с Алли. Я ему говорю: «Алли, не дай
мне пропасть! Алли, не дай мне пропасть! Алли, не дай мне пропасть!
Алли, прошу тебя!» А как только благополучно перейду на другую
сторону, я ему говорю спасибо. И так на каждом углу —все сначала.
Но я не останавливался. Кажется, я боялся остановиться —по правде
сказать, я плохо помню. Знаю только, что я дошел до самой Шестиде
сятой улицы, мимо зоопарка, бог знает куда. Тут я сел на скамью. Я
задыхался, йот с меня лил градом. Просидел я на этой скамье, навер
но, около часа. Наконец я решил, что мне надо делать. Я решил уехать.
Решил, что не вернусь больше домой и ни в какие школы не поступ
лю. Решил, что повидаюсь с сестренкой, отдам ей деньги, а потом выйду
на шоссе и буду голосовать, пока не уеду далеко на Запад. Я решил —
сначала доеду до Холленд-Таннел, откуда проголосую и поеду даль
ше, потом опять проголосую и опять, так чтобы через несколько дней
оказаться далеко на Западе, где тепло и красиво и где меня никто не
знает. И там я найду себе работу. Я подумал, что легко найду работу
на какой-нибудь заправочной станции у бензоколонки, буду обслу
живать проезжих. В общем, мне было все равно, какую работу делать,
лишь бы меня никто не знал и я никого не знал. Я решил сделать вот
что: притвориться глухонемым. Тогда не надо будет ни с кем заво
дить всякие ненужные глупые разговоры. Если кто-нибудь захочет со
мной поговорить, ему придется писать на бумажке и показывать мне.
Им это так в конце концов осточертеет, что я на всю жизнь избавлюсь
от разговоров. Все будут считать, что я несчастный глухонемой дура
чок, и оставят меня в покое. Я буду заправлять их дурацкие машины,
получать за это жалованье и потом построю себе на скопленные день
ги хижину и буду там жить до конца жизни. Хижина будет стоять на
опушке леса —только не в самой чаще, я люблю, чтобы солнце свети
ло па меня во все лопатки. Готовить еду я буду сам, а позже, когда мне
захочется жениться, я, может быть, встречу какую-нибудь красивую
глухонемую девушку, и мы поженимся. Она будет жить со мной в
хижине, а если захочет что-нибудь сказать — пусть тоже пишет на
бумажке. Если пойдут дети, мы их от всех спрячем. Купим много кни
жек и сами выучим их читать и писать.
Я просто загорелся, честное слово. Конечно, глупо было выдумы
вать, что я притворюсь глухонемым, но мне все равно нравилось пред
ставлять себе, как это будет. И я твердо решил уехать на Запад. Надо
было только попрощаться с Фиби. Я вскочил и понесся как сума
сшедший через улицу — чуть не попал под машину, если говорить
правду, — и прямо в писчебумажный магазин, где купил блокнот и
карандаш. Я решил, что напишу ей записку, где нам с ней встретить
ся, чтобы я мог с ней проститься и отдать ей подарочные деньги, отне
су эту записку в школу, а там попрошу кого-нибудь из канцелярии
передать Фиби. Но пока что я сунул блокнот и карандаш в карман и
почти бегом побежал к ее школе —слишком я волновался, чтобы на
писать записку в магазине. Шел я ужасно быстро: надо было успеть
передать ей записку, пока она не ушла домой на завтрак, а времени
оставалось совсем мало.
Школу я знал хорошо, потому что сам туда бегал, когда был ма
леньким. Войдя во двор, я почувствовал себя как-то странно. Я не ду
мал, что номшо, как все было, но, оказывается, я все помнил. Все оста
лось совершенно таким, как при мне. Тот же огромный гимнастиче
ский зал внизу, где всегда было темновато, те же проволочные сетки
па фонарях, чтоб не разбить мячом. На полу —те же белые круги —
для всяких игр. И те же баскетбольные кольца без сеток —только доска
и кольцо.
Нигде никого не было —наверно, потому, что шли занятия и боль
шая перемена еще не начиналась. Я только увидел одного малыша —
цветного мальчугана, он бежал в уборную. У него из кармана торчал
деревянный номерок, нам тоже выдавали такие в доказательство, что
нам разрешили выйти из класса.
Я все еще потел, но уже не так сильно. Вышел на лестницу, сел на
нижнюю ступеньку и достал блокнот и карандаш. Лестница пахла со
вершенно так же, как при мне. Как будто кто-то там намочил. В на
чальных школах лестницы всегда так пахнут. Словом, я сел и напи
сал записку:
«Милая Фиби!
Не могу ждать до среды, поэтому сегодня же вечером начну про
бираться на Запад. Жди меня в музее, у входа, в четверть первого,
если сможешь, и я отдам тебе твои подарочные деньги. Истратил я
совсем мало.
Целую. Холден».
Музей был совсем рядом со школой, ей все равно надо было идти
мимо после завтрака, и я знал, что она меня встретит.
Я поднялся но лестнице в канцелярию директора, чтобы попро
сить отнести мою записку сестренке в класс. Я сложил листок в де
сять раз, чтобы никто не прочитал. В этих чертовых школах никому
доверять нельзя. Но я знал, что записку от брата ей передадут непре
менно.
Когда я подымался но лестнице, меня опять начало мутить, но по
том обошлось. Я только присел па минутку и почувствовал себя луч
ше. Но тут я увидел одну штуку, которая меня взбесила. Кто-то папи-
сал на стене похабщину. Я просто взбесился от злости. Только пред
ставить себе, как Фиби и другие малыши увидят и начнут спраши
вать, что это такое, а какой-нибудь грязный мальчишка им начнет
объяснять —да еще но-дурацки, — что это значит, и они начнут ду
мать о таких вещах и расстраиваться. Я готов был убить того, кто это
написал. Я представил себе, что какой-нибудь мерзавец, развратник
залез в школу поздно ночью за нуждой, а потом написал на стене эти
слова. И вообразил, как я его ловлю на месте преступления и бью го
ловой о каменную лестницу, пока он не издохнет, обливаясь кровью.
Но я подумал, что не хватит у меня на это смелости. Я себя знаю. И от
этого мне стало еще хуже на душе. По правде говоря, у меня даже не
хватало смелости стереть эту гадость. Я испугался —а вдруг кто-ни
будь из учителей увидит, как я стираю надпись, и подумает, что это я
написал. Но потом я все-таки стер. Стер и пошел в канцелярию ди
ректора.
Директора нигде не было, но за машинкой сидела старушка лет
иод сто. Я сказал, что я браг Фиби Колфилд из четвертого «Б» и очень
прошу передать ей эту записку. Я сказал, что это очень важно, потому
что мама нездорова и не приготовила завтрак для Фиби и что я дол
жен встретить Фиби и накормить ее завтраком в закусочной. Старуш
ка оказалась очень милая. Она взяла у меня записку, позвала какую-
то женщину из соседней комнаты, и та пошла отдавать записку Фиби.
Потом мы с этой столетней старушкой немножко поговорили. Она
была очень приветливая, и я ей рассказал, что в эту школу ходили мы
все —и я, и мои братья. Она спросила, где я теперь учусь, и я сказал —
в Пэнси, и она сказала, что Пэнси —очень хорошая школа. Если б я
даже хотел вправить ей мозги, у меня духу не хватило бы. Хочет ду
мать, что Пэнси хорошая школа, пусть думает. Глупо внушать новые
мысли человеку, когда ему скоро стукнет сто лет. Да они этого и не
любят. Потом я попрощался и ушел. Она завопила мне вдогонку:
«Счастливого пути!» —совершенно как старик Спенсер, когда я уез
жал из Пэнси. Господи, до чего я ненавижу эту привычку — вопить
вдогонку «счастливого пути». У меня от этого настроение портится.
Спустился я но другой лестнице и опять увидел на стенке похаб
щину. Попробовал было стереть, но на этот раз слова были нацарапа
ны ножом или еще чем-то острым. Никак не стереть. Да и бесполезно.
Будь у человека хоть миллион лет в распоряжении, все равно ему не
стереть всю похабщину со всех стен на свете. Невозможное дело.
Я посмотрел на часы в гимнастическом зале, было всего без двад
цати двенадцать, ждать до перемены оставалось долго. Но я все-таки
пошел прямо в музей. Все равно больше идти было некуда. Я поду
мал, не звякнуть ли Джейн Галлахер из автомата, перед тем как по
даться па Запад, но настроения не было. Даян не был уверен, что она
уже приехала домой на каникулы. Я зашел в музей и стал там ждать.
Пока я ждал Фиби у самого входа в музей, подошли двое ребяти
шек и спросили меня, не знаю ли я, где мумии. У того мальчишки,
который спрашивал, штаны были расстегнуты. Я ему велел застег
нуться. И он стал застегиваться прямо передо мной, не стесняясь, даже
не зашел за колонну или за угол. Умора. Я, наверно, расхохотался бы,
но побоялся, что меня опять начнет мутить, и сдержался.
—Где эти мумии, а? —повторил мальчишка. —Вы знаете, где они?
Я решил их поддразнить.
—Мумии? —спрашиваю. —А что это такое?
— Ну, сами знаете. Мумии, мертвяки. Их еще хоронят в пира-
минах.
В пираминах! Вот умора. Это он про пирамиды.
—А почему вы не в школе, ребята? —спрашиваю.
—Нет занятий, —говорит тот, что все время разговаривал. Я ви
дел, что он врет, подлец. Но мне все равно нечего было делать до при
хода Фиби, и я повел их туда, где лежали мумии. Раньше я точно знал,
где они лежат, только я тут лет сто не был.
—А вам интересно посмотреть мумии? —спрашиваю.
—Ага.
—А твой приятель немой, что ли?
—Он мне не приятель, он мой братишка.
— Разве он не умеет говорить? — спрашиваю я. —Ты что, гово
рить не умеешь?
—Умею, —отвечает. —Только не хочу.
Наконец мы нашли вход в галерею, где лежали мумии.
—А вы знаете, как египтяне хоронили своих мертвецов? —спра
шиваю я разговорчивого мальчишку.
— Не-е-е...
—А надо бы знать. Это очень интересно. Они закутывали им го
ловы в такие ткани, которые пропитывались особым секретным со
ставом. И тогда можно было их хоронить хоть на тысячу лет, и все
равно головы у них не сгнивали. Никто не умел это делать, кроме егип
тян. Современная наука и то не знает, как это делается.
Чтобы увидеть мумии, надо было пройти по очень узкому перехо
ду, выложенному плитами, взятыми прямо с могилы фараона. Доволь
но жуткое место, и я видел, что эти два молодца, которых я вел, здоро
во трусили. Они прижимались ко мне, как котята, а неразговорчивый
даже вцепился в мой рукав.
— Пойдем домой, —сказал он вдруг. —Я уже все видел. Пойдем
скорее! —Он повернулся и побежал.
—Он трусишка, всего боится! —сказал другой. —Пока! —И тоже
побежал за первым.
Я остался один среди могильных плит. Мне тут нравилось —
тихо, спокойно. И вдруг я увидел на стене —догадайтесь что? Опять
похабщина! Красным карандашом, прямо под стеклянной витри
ной, на камне.
В этом-то и все несчастье. Нельзя найти спокойное, тихое мес
то — нет его на свете. Иногда подумаешь —а может, есть, но, пока
ты туда доберешься, кто-нибудь прокрадется перед тобой и напи
шет похабщину прямо перед твоим носом. Проверьте сами. Мне
иногда кажется — вот я умру, попаду на кладбище, поставят надо
мной памятник, напишут «Холден Колфилд», и год рождения, и
год смерти, а под всем этим кто-нибудь нацарапает похабщину.
Уверен, что так оно и будет.
Я вышел из зала, где лежали мумии, и пошел в уборную. У меня
началось расстройство, если уж говорить всю правду. Но этого я не
испугался, а испугался другого. Когда я выходил из уборной, у самой
двери я вдруг потерял сознание. Счастье еще, что я удачно упал. Мог
разбить себе голову об пол, но просто грохнулся на бок. Странное это
ощущение. Но после обморока я как-то почувствовал себя лучше. Рука,
правда, болела, но не так кружилась голова.
Было уже десять минут первого, и я пошел к выходу и стал ждать
мою Фиби. Я подумал, может, я вижусь с ней в последний раз. И во
обще никого из родных больше не увижу. То есть, конечно, когда-ни
будь я с ними, наверно, увижусь, но только не скоро. Может быть, я
приеду домой, когда мне будет лет тридцать пять, если кто-нибудь из
них вдруг заболеет и захочет меня повидать перед смертью, это един
ственное, из-за чего я еще смогу бросить свою хижину и вернуться
домой. Я даже представил себе, как я вернусь. Знаю, мама начнет ужас
но волноваться, и плакать, и просить меня остаться дома и не возвра
щаться к себе в хижину, но я все-таки уеду. Я буду держаться непри
ступно, как дьявол. Успокою мать, отойду в другой конец комнаты,
выну портсигар и закурю с ледяным спокойствием. Я их приглашу
навещать меня, если им захочется, но настаивать не буду. Но я обяза
тельно устрою, чтобы Фиби приезжала ко мне гостить на лето, и на
Рождество, и на пасхальные каникулы. Д. Б. тоже пускай приезжает,
пусть живет у меня, когда ему понадобится тихий, спокойный угол
для работы. Но никаких сценариев в моей хижине я писать не позво
лю, только рассказы и книги. У меня будет такое правило —ника
кой липы в моем доме не допускать. А чуть кто попробует разводить
липу, пусть лучше сразу уезжает.
Вдруг я посмотрел на часы в гардеробной и увидел, что уже без
двадцати пяти час. Я перепугался — вдруг старушка из канцелярии
велела той, другой, женщине не передавать Фиби записку. Я испу
гался, а вдруг она велела сжечь мою записку или выкинуть. Здорово
перепугался. Мне очень хотелось повидать сестренку, перед тем как
уехать бог знает куда. А тут еще у меня были ее деньги.
И вдруг я ее увидел. Увидел через стеклянную дверь. А заметил я
ее потому, что на ней была моя дикая охотничья шапка —ее за десять
миль видно, эту шапку.
Я вышел на улицу и стал спускаться по каменной лестнице на
встречу Фиби. Одного я не понимал —зачем она тащит огромный че
модан. Она как раз переходила Пятую авеню и тащила за собой гро
мадный нелепый чемодан. Еле-еле тащила. Когда я подошел ближе, я
понял, что это мой старый чемодан, он у меня был еще в Хуттоиской
школе. Я никак не мог понять, на кой черт он ей понадобился.
—Ау! —сказала она, подойдя поближе. Она совсем запыхалась от
этого дурацкого чемодана.
—Я думал, ты уже не придешь, —говорю я. —А на кой черт ты
притащила чемодан? Мне ничего не надо. Я еду налегке. Даже с хра
нения чемоданы не возьму. Чего ты туда напихала?
Она поставила чемодан.
— Мои вещи, —говорит. —Я еду с тобой. Можно, да? Возьмешь
меня?
—Что? —Я чуть не упал, когда она это сказала. Честное слово, у
меня голова пошла кругом, вот-вот упаду в обморок.
—Я все стащила по черной лестнице, чтобы Чарлина не увидела.
Он не тяжелый. В нем только два платья, туфли, белье, носки и вся
кие мелочи. Ты попробуй подыми. Он совсем легкий, ну подыми...
Можно мне с тобой, Холден? Можно, да? Пожалуйста, можно мне с
тобой?
—Нет, нельзя. Замолчи!
Я чувствовал, что сейчас упаду замертво. Я вовсе не хотел кри
чать: «Замолчи!», но мне казалось, что я сейчас потеряю сознание.
— Почему нельзя? Пожалуйста, возьми меня с собой... Ну, Хол
ден, пожалуйста! Я не буду мешать —я только поеду с тобой, и все!
Если хочешь, я и платьев не возьму, только захвачу...
—Ничего ты не захватишь. И не поедешь. Я еду один. Замолчи!
—Ну, Холден, пожалуйста! Я буду очень, очень, очень —ты даже
не заметишь...
—Никуда ты не поедешь. Замолчи, слышишь! Отдай чемодан.
Я взял у нее чемодан. Ужасно хотелось ее отшлепать. Еще минута —
и я бы ее шлепнул. Серьезно говорю.
Но тут она расплакалась.
—А я-то думал, что ты собираешься играть в спектакле. Я думал,
что ты собираешься играть Бенедикта Арнольда в этой пьесе, —гово
рю я. Голос у меня стал злой, противный. —Что же ты затеяла, а? Не
хочешь играть в спектакле, что ли?
Тут она еще сильнее заплакала, и я даже обрадовался. Вдруг мне
захотелось, чтобы она все глаза себе выплакала. Я был ужасно зол на
нее. По-моему, я был на нее так зол за то, что она готова была отка
заться от роли в спектакле и уехать со мной.
— Идем, — говорю. Я опять стал подниматься по лестнице в му
зей. Я решил, что сдам в гардероб этот дурацкий чемодан, который
она притащила, а в три часа, на обратном пути из школы, она его забе
рет. Я знал, что в школу его взять нельзя. —Ну, идем, —говорю.
Но она не пошла в музей. Не захотела идти со мной. Я пошел один,
сдал чемодан в гардероб и опять спустился на улицу. Она все еще сто
яла на тротуаре, но, когда я подошел, она повернулась ко мне спиной.
Это она умеет. Повернется к тебе спиной, и все.
—Никуда я не поеду. Я передумал. Перестань реветь, слышишь? —
Глупо было так говорить, потому что она уже не ревела. Но я все-таки
сказал «Перестань реветь!» на всякий случай. — Ну, пойдем. Я тебя
отведу в школу. Пойдем скорее. Ты опоздаешь.
Она мне даже не ответила. Я попытался было взять ее за руку, но
она ее выдернула. И все время отворачивалась от меня.
—Ты позавтракала? —спрашиваю. —Ты уже завтракала?
Не желает отвечать. И вдруг сняла мою охотничью шапку и швыр
нула ее мне чуть ли не в лицо. А сама опять отвернулась. Мне стало
смешно, я промолчал. Только поднял шапку и сунул в карман.
—Ладно, пойдем. Я тебя провожу до школы.
—Я в школу больше не пойду.
Что я ей мог сказать на это? Постоял, помолчал, потом говорю:
— Нет, в школу ты обязательно должна пойти. Ты же хочешь иг
рать в этом спектакле, правда? Хочешь быть Бенедиктом Арнольдом?
—Нет.
—Неправда, хочешь. Еще как хочешь! Ну, перестань, пойдем! Во-
первых, я никуда не уезжаю. Я тебе правду говорю. Я вернусь домой.
Только провожу тебя в школу —и сразу пойду домой. Сначала пойду
на вокзал, заберу чемоданы, а потом поеду прямо...
—А я тебе говорю —в школу я больше не пойду. Можешь делать
все, что тебе угодно, а я в школу ходить не буду. И вообще заткнись!
Первый раз в жизни она мне сказала «заткнись». Грубо, просто
страшно. Страшно было слушать. Хуже, чем услышать площадную
брань. И не смотрит в мою сторону, а как только я попытался тронуть
ее за плечо, взять за руку, она вырвалась.
— Послушай, хочешь погулять? — спрашиваю. — Хочешь прой
тись со мной в зоопарк? Если я тебе позволю сегодня больше не хо
дить в школу и возьму тебя в зоопарк, перестанешь дурить? —Не от
вечает, а я повторяю свое: — Если я позволю тебе пропустить вечер
ние занятия и возьму погулять, ты перестанешь выкамаривать? Бу
дешь умницей, пойдешь завтра в школу?
— Захочу —пойду, не захочу —не пойду! —говорит и вдруг бро
силась пату сторону, даже не посмотрела, идут машины или нет. Иног
да она просто с ума сходит.
Однако я за ней не пошел. Я знал, что она-то за мной пойдет как
миленькая, и потихоньку направился к зоопарку по одной стороне ули
цы, а она пошла туда же, только но другой стороне. Делает вид, что не
глядит в мою сторону, а сама косится сердитым глазом, смотрит, куда
я иду. Так мы и шли всю дорогу до зоосада. Я только беспокоился,
когда проезжал двухэтажный автобус, потому что он заслонял ту сто
рону и я не видел, куда ее понесло.
Но когда мы подошли к зоопарку, я ей крикнул:
—Эй, Фиби! Я иду в зоосад! Иди сюда!
Она и не взглянула па меня, но я догадался, что она услышала:
когда я стал спускаться но ступенькам в зоопарк, я повернулся и уви
дел, как она переходит улицу и тоже идет за мной.
Народу в зоопарке было мало, погода скверная, но вокруг бассей
на, где плавали морские львы, собралась кучка зрителей. Я прошел
было мимо, но моя Фиби остановилась и стала смотреть, как морских
львов кормят —им туда швыряли рыбу, —и я тоже вернулся. Я поду
мал, сейчас я к ней подойду, и все такое. Подошел, стал у нее за спи
ной и положил ей руки на плечи, но она присела и выскользнула из-
под моих рук —она тебя так оборвет, если захочет! Смотрит, как кор
мят морских львов, а я стою сзади. Но руки ей на плечи класть не стал,
вообще не трогал ее, боялся — вдруг она от меня удерет. Странные
они, эти ребята. С ними надо быть начеку. Идти рядом со мной она не
захотела —мы уже отошли от бассейна, —но все-таки шла неподале
ку. Держится одной стороны дорожки, а я —другой. Тоже не особен
но приятно, но уж лучше, чем идти за милю друг от друга, как раньше.
Пошли посмотреть медведей на маленькой горке, но там смотреть
было нечего. Только один медведь вылез —белый, полярный. А дру
гой, бурый, забрался в свою дурацкую берлогу и не выходил. Рядом
со мной стоял мальчишка в ковбойской шляпе но самые уши и все
время повторял:
—Пап, заставь его выйти! Паи, заставь его!
Я смотрел на Фиби, но она даже не засмеялась. Знаете, как ребята
обижаются. Они даже смеяться не станут, ни в какую.
От медведей мы пошли к выходу, перешли через уличку в зоопар
ке, потом вышли через маленький тоннель, где всегда воняет. Через
него проходят к каруселям. Моя Фиби все еще не разговаривала, но
уже шла совсем рядом со мной. Я взялся было за хлястик у нее на
пальто, но она не позволила.
— Убери, пожалуйста, руки! — говорит. Все еще дулась на меня.
Но мы все ближе и ближе подходили к каруселям, и уже было слыш
но, как играет эта музыка, —там всегда играли «О Мэри!». Они эту
песню играли уже лет пятьдесят назад, когда я был маленьким. Эго
самое лучшее в каруселях —музыка всегда одна и та же.
—А я думала, карусель зимой закрыта! —говорит вдруг Фиби. В
первый раз со мной заговорила. Наверно, забыла, что обиделась.
—Должно быть, потому, что скоро Рождество, —говорю.
Она ничего не ответила. Вспомнила, наверно, что обиделась на
меня.
— Хочешь прокатиться? — спрашиваю. Я знаю, что ей очень хо
чется. Когда она была совсем кроха и мы с Алли и с Д. Б. водили ее в
парк, она с ума сходила но каруселям. Бывало, никак ее не оттащишь.
—Я уже большая, —говорит. Я думал, она не ответит, но она ответила.
—Глупости! Садись! Я тебя подожду! Ступай! —сказал я. Мы уже
подошли к самым каруселям. На них каталось несколько ребят, со
всем маленьких, а родители сидели на скамейке и ждали. Я подошел к
окошечку, где продавались билеты, и купил своей Фиби билетик.
Купил и отдал ей. Она уже стояла совсем рядом со мной. — Вот, —
говорю, — нет, погоди минутку, забери-ка свои подарочные деньги,
все забирай! —Хотел отдать ей все деньги.
—Нет, ты их держи. Ты их держи у себя, —говорит и вдруг добав
ляет: — Пожалуйста! Прошу тебя!
Как-то неловко, когда тебя так просят, особенно когда это твоя
собственная сестренка. Я даже расстроился. Но деньги пришлось су
нуть в карман.
— А ты будешь кататься? — спросила она и посмотрела на меня
как-то чудно. Видно было, что она уже совсем не сердится.
—Может быть, в следующий раз. Сначала на тебя посмотрю. Би
лет у тебя?
-Да.
—Ну, ступай, а я посижу тут, на скамейке, посмотрю на тебя.
Я сел на скамейку, а она подошла к карусели. Обошла все кругом.
То есть она сначала обошла всю карусель кругом. Потом выбрала са
мую большую лошадь —потрепанную такую, старую, грязно-бурую.
Тут карусель закружилась, и я увидел, как она поехала. С ней ехало
еще несколько ребятишек —штук пять-шесть, а музыка играла «Дым
застилает глаза». Весело так играла, забавно. И все ребята старались
поймать золотое кольцо, и моя Фиби тоже, я даже испугался —вдруг
упадет с этой дурацкой лошади, но нельзя было ничего ни сказать, ни
сделать. С ребятами всегда так: если уж они решили поймать золотое
кольцо, не надо им мешать. Упадут так упадут, но говорить им под
руку никогда не надо.
Когда круг кончился, она слезла с лошади и подошла ко мне.
—Теперь ты прокатись! —говорит.
—Нет, я лучше посмотрю на тебя, —говорю. Я ей дал еще немнож
ко из ее денег. —Пойди возьми еще билет.
Она взяла деньги.
—Я на тебя больше не сержусь, —говорит.
—Вижу. Беги —сейчас завертится!
И вдруг она меня поцеловала. Потом вытянула ладонь.
—Дождь! Сейчас пойдет дождь!
—Вижу.
Знаете, что она тут сделала, — я чуть не сдох! Залезла ко мне в
карман, вытащила красную охотничью шапку и нахлобучила мне на
голову.
—А ты разве не наденешь? —спрашиваю.
—Сначала ты ее поноси! —говорит.
—Ладно. Ну, беги, а то пропустишь круг. И лошадь твою займут.
Но она не отходила от меня.
—Ты мне правду говорил? Ты на самом деле никуда не уедешь?
Ты на самом деле вернешься домой?
—Да, —сказал я. И не соврал: на самом деле вернулся домой. —
Ну, скорее же! —говорю. —Сейчас начнется!
Она побежала, купила билет и в последнюю секунду вернулась к
карусели. И опять обежала все кругом, пока не нашла свою прежнюю
лошадь. Села на нее, помахала мне, и я ей тоже помахал.
И тут начало лить как сто чертей. Форменный ливень, клянусь
богом. Все матери и бабушки, —словом, все, кто там был, встали иод
самую крышу карусели, чтобы не промокнуть насквозь, а я так и ос
тался сидеть на скамейке. Ужасно промок, особенно воротник и брю
ки. Охотничья шапка еще как-то меня защищала, но все-таки я про
мок до нитки. А мне было все равно. Я вдруг стал такой счастливый,
оттого что Фиби кружилась на карусели. Чуть не ревел от счастья,
если уж говорить правду. Сам не понимаю почему. До того она была
милая, до того весело кружилась в своем синем пальтишке. Жалко,
что вы ее не видели, ей-богу!
26
Вот и все, больше я ничего рассказывать не стану. Конечно, я бы
мог рассказать, что было дома, и как я заболел, и в какую школу меня
собираются отдать с осени, когда выпишут отсюда, но не стоит об этом
говорить. Неохота, честное слово. Неинтересно.
Многие люди, особенно этот психоаналитик, который бывает тут
в санатории, меня спрашивают, буду ли я стараться, когда поступлю
осенью в школу. По-моему, это удивительно глупый вопрос. Откуда
человеку заранее знать, что он будет делать? Ничего нельзя знать за
ранее! Мне кажется, что буду, но почем я знаю? И спрашивать глупо,
честное слово!
Д. Б. не такой, как все, но он тоже задает разные вопросы. В суббо
ту он приезжал ко мне с этой англичаночкой, которая будет снимать
ся в его картине. Ломается она здорово, но зато красивая. И вот когда
она ушла в дамскую комнату в другом конце коридора, Д. Б. меня спро
сил, что же я думаю про то, что случилось, про то, о чем я вам расска
зывал. Я совершенно не знал, как ему ответить. По правде говоря, я и
сам не знаю, что думать. Жаль, что я многим про это разболтал. Знаю
только, что мне как-то не хватает тех, о ком я рассказывал. Например,
Стрэдлейтера или даже этого Экли. Иногда кажется, что этого подле
ца Мориса и то не хватает. Странная штука. И вы лучше тоже никому
ничего не рассказывайте. А то расскажете про всех — и вам без них
станет скучно.
ПОВЕСТИ
Выше стропила, плотники
Летдвадцатьтому назад, когдав громаднойнашей семье вспыхну
ла эпидемия свинки, мою младшую сестренку Фрэнни вместе с
колясочкой перенесли однажды вечером в комнату, где я жил со стар
шим братом Симором и где предположительно микробы не водились.
Мне было пятнадцать, Симору —семнадцать.
Часа в два ночи я проснулся от плача нашей новой жилицы. Ми
нуту я лежал, прислушиваясь к крику, но соблюдая полный нейтра
литет, а потом услыхал —вернее, почувствовал, что рядом на кровати
зашевелился Симор. В то время на ночном столике между нашими
кроватями лежал электрический фонарик —на всякий пожарный слу
чай, хотя, насколько мне помнится, никаких таких случаев не бывало.
Симор щелкнул фонариком и встал.
—Мама сказала —бутылочка на плите, —объяснил я ему.
—А я только недавно ее кормил, —сказал Симор, —она сыта.
В темноте он подошел к стеллажу с книгами и медленно стал ша
рить лучом фонарика по полкам.
Я сел.
—Что ты там делаешь? —спросил я.
—Подумал, может, почитать ей что-нибудь, —сказал Симор и снял
с полки книгу.
—Слушай, балда, ей же всего десять месяцев! —сказал я.
—Знаю, —сказал Симор, —но уши-то у них есть. Они все слышат.
В ту ночь при свете фонарика Симор прочел Фрэнни свой люби
мый рассказ —то была даосская легенда. И до сих пор Фрэнни кля
нется, будто помнит, как Симор ей читал:
«Князь Му, повелитель Цзинь, сказал Во Лэ: «Ты обременен го
дами. Может ли кто-нибудь из твоей семьи служить мне и выбирать
© Перевод. Р. Райт-Ковалева, наследники, 2002
лошадей вместо тебя?» Бо Лэ отвечал: «Хорошую лошадь можно уз
нать по ее виду и движениям. Но несравненный скакун —тот, что не
касается праха и не оставляет следа, —это нечто таинственное и не
уловимое, неосязаемое, как утренний туман. Таланты моих сыновей
не достигают высшей ступени: они могут отличить хорошую лошадь,
посмотрев на нее, но узнать несравненного скакуна они не могут. Од
нако у меня есть друг, по имени Цзю Фангао, торговец хворостом и
овощами, —он не хуже меня знает толк в лошадях. Призови его к себе».
Князь так и сделал. Вскоре он послал Цзю Фангао на поиски коня.
Спустя три месяца тот вернулся и доложил, что лошадь найдена. «Она
теперь в Шаю», —добавил он. «А какая это лошадь?» —спросил князь.
«Гнедая кобыла», —был ответ. Но когда послали за лошадью, оказа
лось, что это черный, как ворон, жеребец.
Князь в неудовольствии вызвал к себе Бо Лэ.
—Друг твой, которому я поручил найти коня, совсем осрамился.
Он не в силах отличить жеребца от кобылы! Что он понимает в лоша
дях, если даже масть назвать не сумел?
Бо Лэ вздохнул с глубоким облегчением.
—Неужели он и вправду достиг этого? —воскликнул он. —Тогда он
стоит десяти тысяч таких, как я. Я не осмелюсь сравнить себя с ним. Ибо
Гао проникает в строение духа. Постигая сущность, он забывает несуще
ственные черты; прозревая внутренние достоинства, он теряет представ
ление о внешнем. Он умеет видеть то, что нужно видеть, и не замечать
ненужного. Он смотрит туда, куда следует смотреть, и пренебрегает тем,
на что смотреть не стоит. Мудрость Гао столь велика, что он мог бы су
дить и о более важных вещах, чем достоинства лошадей.
И когда привели коня, оказалось что он поистине не имеет себе
равных».
Я привел этот отрывок не только потому, что я всегда неизменно и
настойчиво рекомендую родителям и старшим братьям десятимесячных
младенцев чтение хорошей прозы как успокоительное средство, но и по
совершенно другой причине. Сейчас вы прочтете рассказ об одной свадь
бе, которая состоялась в 1942 году. По моему мнению, это вполне закон
ченный рассказ — в нем есть свое начало, свой конец и даже предчув
ствие смерти. Так как мне известны дальнейшие факты, считаю себя обя
занным сообщить, что сейчас, в 1955 году, жениха уже нет в живых. Он
покончил с собой в 1948 году, когда отдыхал с женой во Флориде... Но
главным образом мне хочется сказать вот что: с тех пор как жених на
всегда сошел со сцены, я не нахожу ни одного человека, которому я мог
бы вместо него доверить поиски скакуна.
В мае 1942 года мы все семеро —потомство Леса и Бесси (урож
денной Галлахер) Гласс, бывших комических актеров странствующей
труппы, — были, говоря пышным слогом, разбросаны во все концы
Соединенных Штатов. Например, я, второй но старшинству, лежал в
военном госпитале в Форт-Беннинге, штат Джорджия, с плевритом —
памяткой трехмесячного обучения пехотной премудрости. Близнецы
Уолт и Уэйкер разлучились еще год назад. Уэйкера посадили в ла
герь отказчиков в Мэриленде, а Уолт воевал на Тихом океане или на
правлялся туда с частями нолевой артиллерии. (Мы никогда точно
не знали, где находится Уолт. Писать письма он не любил, а после его
смерти мы очень мало, почти ничего о нем не узнали. Он погиб но
нелепейшей случайности в Японии в 1945 году.)
Моя старшая сестра Бу-Бу (хронологически она приходится меж
ду мной и близнецами) служила мичманом в женских морских вспо
могательных частях на военно-морской базе в Бруклине. Всю весну и
лето того года сестра прожила в маленькой иыо-йоркской квартирке,
которая все еще числилась за мной и Симором после призыва в ар
мию. Двое младших ребят, Зуи (мальчик) и Фрэнпи (девочка), жили
с нашими родителями в Лос-Анджелесе, где отец выискивал талант
ливых актеров для киностудии. Зуи было тринадцать, а Фрэнни —
восемь. Каждую неделю они обд выступали по радио в детской пере
даче вопросов и ответов иод типичным для американского радио иро
ническим названием «Умный ребенок». Пожалуй, здесь надо сказать,
что почти все время —вернее, из года в год — все дети нашей семьи
выступали в качестве платных «гостей» в программе «Умный ребе
нок». Мы с Симором выступали первыми — в 1927 году, когда ему
было десять, а мне —восемь, и «вещали» мы из гостиной старого оте
ля «Марри-хилл». Мы все семеро, начиная с Симора и кончая Фрэн
пи, выступали под псевдонимами. Может быть, это покажется в выс
шей степени противоречивым: ведь мы как-никак дети эстрадных ак
теров, людей, ни в коей мере не пренебрегающих рекламой, по моя
мать однажды прочла в журнале статью о том, какой крест вынужде
ны нести маленькие профессионалы, как они изолированы от обык
новенных детей, чье общество, очевидно, весьма для них полезно, —и
она с железной непоколебимостью поставила на своем и ни разу, ни
одпого-единственного разу не отступила. (Здесь совсем не место раз
бираться, нужно ли объявить вне закона всех или большинство де-
тей-«нрофессиопалов», окружить их жалостью или без всяких санти
ментов просто изничтожить как нарушителей общественного спокой
ствия. Замечу только, что наш общий заработок в программе «Умный
ребенок» дал шестерым из нас возможность окончить колледж, да и
седьмой учится на те же средства.)
Наш старший брат Симор —а о нем главным образом здесь и пой
дет речь — служил капралом в войсках, которые тогда, в 1942 году,
еще назывались военно-воздушные силы. Жил он на базе бомбарди
ровщиков «Б-17» в Калифорнии — насколько мне известно, он ис
полнял обязанности ротного писаря. Добавлю мимоходом, хотя это и
важно, что из всех нас он меньше всего любил писать письма. Кажет
ся, за всю жизнь он мне не написал и пяти писем.
В то утро, двадцать второго, а может быть двадцать третьего мая
(наша семья никогда не ставила число на письмах), мне положили в
ноги, на койку военного госпиталя в Форт-Беннинге, письмо от моей
сестры Бу-Бу —в то время мне стягивали диафрагму липким пласты
рем (это мероприятие медики обычно проделывают над больными
плевритом — по-видимому, для того, чтобы они не рассыпались на
кусочки от кашля). Когда прекратили это мучение, я прочел письмо
Бу-Бу. Оно сохранилось, и я привожу его дословно:
«Милый Бадди!
Собираюсь в дорогу и страшно тороплюсь, поэтому пишу тебе
кратко, но внушительно. Адмирал Щипозад решил, что ему для побе
ды над врагами необходимо уехать к черту на рога в неизвестном на
правлении и взять с собой свою секретаршу (если я буду вести себя
хорошо). Я страшно расстроена. Не говоря уже о Симоре, придется
мерзнуть в палатках, выносить глупые приставания наших доблест
ных бойцов и травить на самолете в эти гнусные бумажные мешки.
Но главное вот что: Симор женится —понимаешь, женится! —так
что, прошу тебя, отнесись к этому внимательно. Я приехать не могу.
Уезжаю неизвестно на сколько, от полутора до двух месяцев. Невесту
я видела. По-моему, она пустое место, но хороша собой необычайно.
Конечно, я не знаю, такое ли она ничтожество, как мне показалось.
Она и двух слов не сказала в тот вечер. Сидит, улыбается, курит, так
что, может быть, я к ней несправедлива. Об их романе ничего не знаю,
кажется, они познакомились прошлой зимой, когда часть Симора была
расквартирована в Монмуте. Но мамаша у нее —дальше ехать неку
да: ковыряется во всех искусствах и дважды в неделю ходит к извест
ному психоаналитику, ученику Юнга; в тот вечер, когда мы познако
мились, она два раза спросила меня, подвергалась ли я психоанализу.
Сказала, что ей хотелось бы, чтобы Симор был больше похож на дру
гих людей. Но тут же заявила, что он все-таки ей ужасно нравится и
так далее и тому подобное и что она благоговейно слушала его все
годы, когда он выступал по радио. Вот все, что я о них знаю, но самое
главное —тебе непременно надо быть на свадьбе. Я тебе никогда не
прощу, если не поедешь, честное слово! Маме и папе приехать с побе
режья никак нельзя. Кроме всего, у Фрэнни корь. Кстати, слыхал ли
ты ее но радио на прошлой неделе? Она долго и красиво рассказыва
ла, как она в четыре с половиной года летала по своей квартире, когда
никого не было дома. Новый комментатор куда хуже Гранта, пожа
луй, он даже хуже тогдашнего Салливена, если только можно быть
хуже. Он сказал, что ей, наверное, приснилось, как она летала. Но
паша кроха с ангельским терпением стояла на своем. Она сказала —
нет, она знает точно, что умеет летать, потому что, когда она спуска
лась, пальцы у нее всегда были в пыли от электрических лампочек.
Ужасно хочу ее видеть. И тебя тоже. Во всяком случае, па свадьбу ты
должен попасть непременно. Дезертируй, если надо, только поез
жай, очень тебя прошу. Свадьба в три часа, четвертого июня. Очень
светская и современная, на квартире у ее бабушки, на Шестьдесят тре
тьей улице. Венчает их какой-то судья. Номера дома не помню, но это
через два дома от той квартиры, где Карл и Эми утопали в роскоши и
богатстве. Уолту дам телеграмму, но, кажется, его транспорт уже ушел.
Пожалуйста, поезжай туда, Бадди! Он похож на заморенного котен
ка, лицо восторженное, говорить с ним немыслимо. Может быть, все
обойдется, по я ненавижу сорок второй год и, должно быть, буду из
принципа ненавидеть до самой смерти. Целую тебя крепко, увидим
ся, когда вернусь.
Бу-Бу».
Дня через три после получения письма меня выписали из гос
питаля, выдав, так сказать, на поруки трем метрам липкого плас
тыря, обхватившего мои ребра. Потом началась напряженнейшая
недельная кампания —надо было получить отпуск на свадьбу. На
конец я добился своего путем настойчивого заискивания перед ко
мандиром роты, человеком, по его собственному определению,
книжным, чей любимый писатель, к счастью, оказался и моим лю
бимцем: это был некий Л. Меннинг Вайнс. Нет, кажется, Хайндс.
Но, несмотря на столь прочные духовные узы, связывавшие пас, я
добился всего лишь трехдневного отпуска, то есть в лучшем слу
чае времени хватало только на то, чтобы доехать поездом до Нью-
Йорка, побыть на свадьбе, наспех где-то пообедать и вернуться в
Джорджию в йоту и в мыле.
В «сидячих» вагонах поездов сорок второго года вентиляция, на
сколько помнится, была чисто условная, все было битком набито во
енной охраной, пахло апельсиновым соком, молоком и скверным вис
ки. Всю ночь я прокашлял, сидя над комиксом, который кто-то дал
мне почитать из жалости. Когда поезд подошел к Нью-Йорку в де
сять минут третьего, в день свадьбы, я был весь искашлявшийся, из
мученный, потный и мятый, кожа под липким пластырем зверски зу
дела. Жара в Нью-Йорке стояла неописуемая. Зайти па квартиру было
некогда, и свой багаж, состоявший из весьма неприглядного паруси
нового саквояжика на «молнии», я оставил в стальном шкафчике на
Пенсильванском вокзале. И как нарочно, в ту минуту, как я брел мимо
магазинов готового платья, ища такси, младший лейтенант службы
связи, которому я, очевидно, забыл отдать честь, переходя Седьмую
авеню, вдруг вынул самописку и под любопытными взглядами кучки
прохожих записал мою фамилию, номер части и адрес.
В такси я совсем размяк. Водителю я дал указание довезти меня
хотя бы до дома, где когда-то «утопали в роскоши» Карл и Эми. Но
когда мы доехали до этого квартала, все оказалось очень просто. Надо
было только идти вслед за толпой. Там был даже полотняный балда
хин. Через несколько минут я вошел в огромнейший старый камен
ный дом, где меня встретила очень красивая дама с бледно-лиловыми
волосами, которая спросила, чей я знакомый —жениха или невесты.
Я сказал —жениха.
—О-о, —сказала она, —знаете, тут у нас все перемешалось. —Она
засмеялась слишком громко и указала па складной стул —последний
свободный стул в огромной, переполненной до отказа гостиной.
В моей памяти за тринадцать лет произошло полное затмение —
подробностей, касающихся этой комнаты, я не помню. Кроме того,
что она была битком набита и что было невыносимо жарко, я припо
минаю только две детали: орган играл прямо за моей спиной, а жен
щина, сидевшая справа, обернулась ко мне и восторженным театраль
ным шепотом сказала: «Я Элеи Силсберн!» По расположению на
ших мест я понял, что это не мать невесты, но на всякий случай я за
улыбался, и закивал изо всех сил, и уже собрался было представиться
ей, но она церемонно приложила палец к губам, и мы оба посмотрели
вперед. Было приблизительно три часа. Я закрыл глаза и стал несколь
ко настороженно ждать, пока органист не перестанет играть разные
разности и не загремит свадебным маршем из «Лоэнгрина».
Я не очень ясно представляю себе, как прошел следующий час с
четвертью, кроме того важного факта, что марш из «Лоэнгрина» так и
не загремел. Помню, что какие-то незнакомые люди то и дело обора
чивались отовсюду, чтобы взглянуть исподтишка, кто это так кашля
ет. И помню, что женщина справа еще раз заговорила со мной тем же
несколько приподнятым шепотом.
— Очевидно, какая-то задержка, — сказала она. — Вы когда-ни
будь видели судью Ренкера? У него лицо святого!
Помню, как органная музыка неожиданно и даже в каком-то от
чаянии вдруг перешла с Баха на раннего Роджерса и Харта. Но глав
ным образом я как бы сочувственно стоял над собственной больнич
ной койкой, жалея себя за то, что приходилось подавлять припадки
кашля. Все время, пока я сидел в этой гостиной, изредка мелькала
трусливая мысль, что, несмотря на корсет из липкого пластыря, у меня
хлынет горлом кровь или вот-вот лопнет ребро.
В двадцать минут пятого, или, грубо говоря, через двадцать ми
нут после того, как последняя надежда исчезла, невенчанная невеста,
опустив голову, неверным шагом под двусторонним конвоем родите
лей проследовала вниз по длинной каменной лестнице на улицу. Там,
словно передавая с рук на руки, ее наконец поместили в первую из
лакированных черных машин, ожидавших двойными рядами у тро
туара. Момент был чрезвычайно живописный —настоящая иллюст
рация из журнала, —и, как полагается на таких иллюстрациях, в нее по
пало положенное число свидетелей: свадебные гости (в том числе и я),
хотя и пытаясь соблюдать приличия, уже стали толпами высыпать из
дому и жадно, чтобы не сказать, выпучив глаза, уставились на невес
ту. И если что-то хоть немного смягчило картину, то благодарить за
это надо было погоду. Июньское солнце палило и жгло с беспощадно
стью тысячи фотовспышек, так что лицо невесты, в полуобмороке
спускавшейся с каменной лестницы, плыло в каком-то мареве, а это
было весьма кстати.
Когда свадебный экипаж, так сказать, физически исчез со сцены,
выжидательное напряжение на тротуаре —особенно под самым полот
няным балдахином, где околачивался и я, — превратилось в обычную
толчею, и если бы этот дом был церковью, а день —воскресеньем, можно
было подумать, что просто прихожане, толпясь, расходятся после служ
бы. Внезапно с подчеркнутой настойчивостью стали передавать якобы
от имени невестиного дяди Эла, что машины поступают враспоряже-
ние гостей, даже если прием не состоится и планы изменятся. Судя но
реакции окружавших меня людей, это было принято как «beau geste»*.
Но при этом было сказано, что машины поступят «в распоряжение» толь
ко после того, как внушительный отряд почтенных людей, называемых
«ближайшие родственники невесты», будет вполне обеспечен всем транс
портом, который окажется необходим, чтобы и они могли сойти со сце
ны. И после несколько непонятной, как мне показалось, толкотни (во
время которой меня зажали как в тиски и приковали к месту) вдруг дей
ствительно начался исход «ближайших родственников»: они размеща
лись по шесть-семь человек в машине, хотя иногда садились и но трое и
по четверо. Зависело это, как я понял, от возраста, поведения и ширины
бедер первого, кто садился в машину.
Вдруг но чьему-то указанию, брошенному вскользь, но весьма чет
ко, я очутился у обочины, около самого балдахина, и стал подсажи
вать гостей в машины.
* широкий жест (фр.).
Не мешало бы поразмыслить, почему на эту ответственную
должность выбрали именно меня. Насколько я понял, неизвестный
пожилой деятель, распорядившийся мною таким образом, не имел
ни малейшего понятия о том, что я брат жениха. Поэтому логика
подсказывает, что выбрали меня по другим, гораздо менее лири
ческим причинам. Шел сорок второй год. Мне было двадцать три
года, я только что попал в армию. Убежден, что лишь мой возраст,
военная форма и тускло-защитная аура несомненной услужливос
ти, исходившая от меня, рассеяли все сомнения в моей полной при
годности для роли швейцара.
Но я был не только двадцатитрехлетним юнцом, но и сильно от
стал для своих лет. Помню, что, подсаживая людей в машины, я не
проявлял даже самой элементарной ловкости. Напротив, я проделы
вал это с какой-то притворной школьнической старательностью, со
здавая видимость выполнения важного долга. Честно говоря, я уже
через несколько минут отлично понял, что приходится иметь дело с
поколением гораздо более старшим, хорошо упитанным и низкорос
лым, и моя роль поддерживателя под локоток и закрывателя дверей
свелась к чисто показным проявлениям дутой мощи. Я вел себя как
исключительно светский, полный обаяния юный великан, одержимый
кашлем.
Но страшная духота, мягко говоря, угнетала меня, и никакая на
града за мои старания не маячила впереди. И хотя толпа «ближайших
родственников» едва только начинала редеть, я вдруг втиснулся в одну
из свежезагруженных машин, уже трогавшуюся со стоянки. При этом
я с громким стуком (как видно, в наказание) ударился головой о кры
шу. Среди пассажиров машины оказалась та самая шептунья, Элен
Силсберн, которая тут же стала выражать мне свое неограниченное
сочувствие. Грохот удара, очевидно, разнесся по всей машине. Но в
двадцать три года я принадлежал к тому сорту молодых людей, кото
рые, претерпев на людях любое увечье, кроме разбитого черепа, изда
ют лишь глухой, нечеловеческий смешок.
Машина пошла на запад и словно въехала прямо в раскаленную
печь предзакатного неба. Так она проехала два квартала, до Мэдисон-
авеню, и резко повернула на север. Мне казалось, что только необы
чайная ловкость какого-то безвестного, но опытного водителя спасла
нас от гибели в раскаленном солнечном горне.
Первые четыре или пять кварталов по Мэдисон-авеню на север
мы проехали под обычный обмен фразами, вроде: «Я вас не очень стес
няю?», или: «Никогда в жизни не видала такой жары!» Дама, никогда
в жизни не видавшая такой жары, оказалась, как я подслушал, еще
стоя у обочины, невестиной подружкой. Это была мощная особа, лет
двадцати четырех или пяти, в розовом шелковом платье, с венком ис
кусственных незабудок на голове. В ней явно чувствовалось нечто ат
летическое, словно год или два назад она сдала экзамен в колледже на
инструктора по физическому воспитанию. Даже букет гардений, ле
жавший у нее на коленях, походил на опавший волейбольный мяч.
Она сидела сзади, зажатая между своим мужем и крошечным старич
ком во фраке и цилиндре с незажженной гаванской сигарой светлого
табака в руке. Миссис Силсберн и я, непорочно касаясь друг друга
коленями, занимали откидные места. Дважды без всякого предлога,
просто из чистого восхищения я оглядывался на крошечного старич
ка. В ту первую минуту, когда я только начал загружать машину и
открыл перед ним дверцу, у меня мелькнуло желание подхватить его
на руки и осторожно всадить через открытое окошко. Он был такой
маленький, ростом никак не больше четырех футов и девяти-десяти
дюймов, и, однако, не казался ни карликом, ни лилипутом. В машине
он сидел прямо и весьма сурово глядел вперед. Обернувшись во вто
рой раз, я заметил, что у него на лацкане фрака было пятно, очень
похожее на застарелые следы жирного соуса. Заметил я также, что
его цилиндр не доходил до крыши машины дюйма на четыре, а то и на
все пять... Однако в первые минуты нашей поездки меня больше все
го интересовало состояние собственного моего здоровья. Кроме плев
рита и шишки на голове, меня донимало пессимистическое предчув
ствие начинающейся ангины. Тайком я пытался завести язык как мож
но дальше и обследовать подозрительные места в глотке. Помню, что
я сидел, уставившись прямо в затылок водителя, который представ
лял собой рельефную карту шрамов от залеченных фурункулов, как
вдруг моя соседка по откидной скамеечке спросила меня:
—А как поживает ваша милая мамочка? Ведь вы Дикки Бриган-
ца, да?
Язык у меня в эту минуту был занят обследованием мягкого нёба
и завернут далеко назад. Я его развернул, проглотил слюну и посмот
рел на соседку. Ей было лет под пятьдесят, одета она была модно и
элегантно. На лице толстым блином лежал густой грим.
Я ответил, что —нет, я не он.
Она, слегка прищурившись, посмотрела на меня и сказала, что я
как две капли воды похож на сына Селии Бриганца. Особенно рот. Я
пытался выражением лица показать, что людям, мол, свойственно
ошибаться. И снова уставился в затылок водителю. В машине насту
пило молчание. Для разнообразия я посмотрел в окно.
—Вам нравится служить в армии? —спросила миссис Силсберн
мимоходом, лишь бы что-то сказать.
Но именно в эту минуту на меня напал кашель. Когда приступ
прошел, я обернулся к ней и со всей доступной мне бодростью сказал,
что у меня в армии много товарищей. Ужасно трудно было поворачи
ваться к ней, —очень давил на диафрагму липкий пластырь.
Она закивала.
—Я считаю, что вы все просто чудо! —сказала она несколько дву
смысленно. —Скажите, а вы друг невесты или жениха? —вдруг в упор
спросила она.
—Видите ли, я не то чтобы друг...
—Лучше молчите, если вы друг жениха! —прервал меня голос
невестиной подружки за спиной. — Ох, попадись он мне в руки хоть
на две минуты. Всего на д в е минутки —больше мне не потребуется!
Миссис Силсберн обернулась круто, в полный оборот, чтобы улыб
нуться говорившей. И снова — полный поворот на месте. Мы с ней
крутнулись почти одновременно. Поворот был мгновенный. И улыб
ка, которой она одарила невестину подружку, была чудом эквилиб
ристики. В живости этой улыбки выражалась симпатия ко всему мо
лодому поколению во всем мире и особенно к данной представитель
нице этой молодежи —такой смелой, такой откровенной, —впрочем,
она еще мало с ней знакома.
—Кровожадное существо! —сказал со смешком мужской голос.
Миссис Силсберн и я опять обернулись. Заговорил муж невести
ной подружки. Он сидел прямо за моей спиной, слева от жены. Мы с
ним обменялись беглым недружелюбным взглядом, каким в тот не
доброй памяти 1942 год могли обменяться только офицер с простым
солдатом. На нем, старшем лейтенанте службы связи, была очень за
бавная фуражка летчика военно-воздушных сил — с огромным ко
зырьком и тульей, из которой была вынута проволока, что обычно
придавало владельцу фуражки какой-то, очевидно заранее задуман
ный, беззаветно-храбрый вид. Но в данном случае фуражка своей роли
никак не выполняла. Она главным образом работала на то, чтобы мой
собственный, положенный по форме и несколько великоватый для
меня головной убор выглядел как шутовской колпак, впопыхах выта
щенный кем-то из мусоропровода.
Вид у лейтенанта был болезненный и загнанный. Он ужасно по
тел — откуда только бралось столько влаги на лбу, на верхней губе,
даже на кончике носа, —говорят, в таких случаях и надо принимать
солевые таблетки.
—Женат на самом кровожадном существе во всем штате! —ска
зал он миссис Силсберн с мягким смешком, явно рассчитанным на
публику. Из автоматического почтения к его чину я тоже чуть было
не издал что-то вроде смешка —и этот коротенький, бессмысленный
смешок чужака и младшего чипа ясно показал бы, что и я на стороне
лейтенанта и всех пассажиров такси и вообще я не против, а за.
— Нет, я не шучу! — сказала невестина подружка. — На две ми
нутки, братцы, мне бы на две минутки! Ох, я бы собственными свои
ми ручками...
—Ладно, ладно, не шуми, не волнуйся! —сказал ее муж, очевидно
обладавший неиссякаемым запасом семейного долготерпения. — Не
волнуйся —дольше проживешь.
Миссис Силсберн снова обернулась назад и одарила невестину
подружку почти ангельской улыбкой.
—А кто-нибудь видел его родных на свадьбе? —спросила она мяг
ко и вполне воспитанно, подчеркивая личное местоимение.
В ответе невестиной подружки была взрывчатая сила.
—Нет! Они все не то на западном побережье, не то еще где-то. Да,
хотела бы я на них посмотреть!
Ее муж опять засмеялся.
— А что бы ты сделала, милуша? — спросил он и беззастенчиво
подмигнул мне.
— Не знаю, но что-нибудь я бы обязательно сделала, —сказала
она. Лейтенант засмеялся громче. —Обязательно! —настойчиво повто
рила она. —Я бы им все сказала! И вообще, боже мой! —Она говорила
со все возрастающим апломбом, словно решив, что не только ее муж, но
и все остальные слушатели восхищаются ее прямотой, ее несколько вы
зывающим чувством справедливости, пусть даже в нем есть что-то дет
ское, наивное. —Не знаю, что я им сказала бы. Наверно, несла бы всякую
чепуху. Но господи ты боже! Честное слово, не могу видеть, как людям
спускают форменные преступления! У меня кровь кипит!
Она подавила благородное волнение ровно настолько, чтобы мис
сис Силсберн успела поддержать ее взглядом, выражающим нарочи
то подчеркнутое сочувствие. Мы с миссис Силсберн уже окончатель
но и сверхобщителыю обернулись назад.
— Да, вот именно, преступление! — продолжала невестина под
ружка. —Нельзя с ходу врезаться в жизнь, ранить людей, так, походя,
оскорблять их лучшие чувства.
—К сожалению, я мало что знаю про этого молодого человека, —
мягко сказала миссис Силсберн. —Я и не видела его никогда. Только
слышала, что Мюриель обручена...
— Никто его не видел, —резко бросила невестина подружка. —
Даже я и то с ним незнакома. Два раза мы репетировали свадебную
церемонию, и каждый раз бедному папе Мюриель приходилось заме
нять его только из-за того, что его идиотский самолет не мог выле
теть. А во вторник он должен был вечером прилететь сюда на каком-
то идиотском военном самолете, но в каком-то идиотском месте, не то
в Аризоне, не то в Колорадо, случилось какое-то идиотство, снег по
шел, что ли, и он прилетел только вчера в ч ас ночи! И в такой час он
как сумасшедший вызывает Мюриель по телефону откуда-то с Лонг-
Айленда и просит встретиться с ним в холле какой-то жуткой гости
ницы — ему, видите ли, надо с ней поговорить. — Невестина под
ружка красноречиво передернула плечами. —Но вы же знаете Мюри
ель, с таким ангелом каждый встречный-поперечный может выкама
ривать что ему вздумается. Меня это просто бесит. Таких, как она,
всегда обижают... И представьте, она одевается, мчится в такси и си
дит в каком-то жутком холле, разговаривает до п о л о в и и ы пятого
утра! —Невестина подружка выпустила из рук букет и сжала оба ку
лака на коленях: —Ох, я просто взбесилась!
—А в какой гостинице? —спросил я ее. —Вы не знаете в какой?
Я старался говорить небрежно, как будто трест гостиниц принад
лежит, скажем, моему отцу и я с понятным сыновним интересом хочу
узнать, где же останавливаются в Нью-Йорке приезжие. Но, в сущно
сти, мой вопрос ничего не значил. Я просто думал вслух. Мне пока
зался любопытным самый факт, что брат просил свою невесту при
ехать к нему в какую-то гостиницу, а не в свою пустую квартиру. Прав
да, с моральной стороны такое приглашение было вполне в его харак
тере, но все-таки мне было любопытно.
— Не знаю, в какой гостинице, —раздраженно сказала невестина
подружка. —В какой-то гостинице —и все. — Она вдруг пристально
посмотрела на меня: —А вам-то зачем? Вы его приятель, что ли?
В ее взгляде была явная угроза. Казалось, в ней одной воплоти
лась целая толпа женщин и в другое время при случае она сидела
бы с вязаньем у самой гильотины. А я всю жизнь больше всего бо
ялся толпы.
—Мы с ним выросли вместе, —сказал я еле внятно.
—Смотри, какой счастливчик!
—Ну, иу, не надо! —сказал ее муж.
—Ах, виновата! —сказала невестина подружка, обращаясь к нему,
хотя относилось это ко всем нам. — Но вы не видели, как эта бедная
девочка битых два часа плакала, не осушая глаз. Ничего смешного тут
нет — не думайте, пожалуйста! Слыхали мы про струсивших жени
хов. Но не в последнюю же минуту! Понимаете, так не поступают, не
ставят в неловкое положение целое общество, нельзя порядочных
людей доводить чуть ли не до припадка и сводить девочку с ума. Если
он передумал, почему он ей не написал, почему не порвал с ней, как
джентльмен, скажите, ради бога? Заранее, пока не заварил всю эту
кашу!
— Ну ладно, успокойся, успокойся! —сказал ее муж. Он все еще
посмеивался, но смех звучал довольно натянуто.
— Нет, я серьезно! Почему он не мог ей написать и все объяс
нить как мужчина, предупредить эту трагедию, и все такое? —Она
метнула в меня взглядом. — Кстати, вы, случайно, не знаете, где
он? —спросила она с металлом в голосе. —Если вы друзья детства,
вы бы должны...
—Да я всего два часа как приехал в Нью-Йорк, —сказал я робко.
Теперь не только невестина подружка, но и ее муж, и миссис Силс-
берн уставились на меня. —Я даже до телефона не успел добраться.
Помню, что именно в эту минуту на меня напал приступ кашля.
Кашель был вполне непритворный, но должен сознаться, что я не при
ложил никаких усилий, чтобы его унять или ослабить.
— Вы лечились от кашля, солдат? — спросил лейтенант, когда я
перестал кашлять.
Но тут у меня снова начался кашель и, как ни странно, опять без
всякого притворства. Я все еще сидел в пол- или в четверть оборота к
задним пассажирам, но старался отвернуться так, чтобы кашлять по
всем правилам приличия и гигиены.
Может быть, я нарушу порядок повествования, но мне кажется, что
тут надо сделать небольшое отступление, чтобы ответить на некоторые
заковыристые вопросы. И первый из них: почему я не вышел из маши
ны? Кроме всяких побочных соображений, я точно знал, что машина ве
зет всю компанию на квартиру к родителям невесты. И если бы я даже
мог получить какие-то ценные сведения через убитую горем невенчан
ную невесту или через ее обеспокоенных (и наверняка разгневанных)
родителей, ничто не могло бы загладить неловкость моего появления в
их квартире. Почему же я сиднем сидел в машине? Почему не выскочил,
скажем, тогда, когда машина останавливалась перед светофором? И на
конец, самое непонятное: почему я вообще сел в эту машину?..
Возможно, что найдется с десяток ответов на все эти вопросы, и
все они хотя бы в общих чертах будут вполне удовлетворительны. Но
мне кажется, что можно ответить на все сразу, напомнив, что шел 1942
год, что мне было двадцать три года и я только что был призван в ар
мию, только что обучен стадному чувству необходимости держаться
скопом, и, что важнее всего, мне было очень одиноко. А в таких случа
ях, как я понимаю, человек просто прыгает в машину к другим людям
и уже оттуда не вылезает.
Но, возвращаясь к изложению событий, я вспоминаю, что в то вре
мя, как все трое —невестина подружка, ее супруг и миссис Силсберн —
не отрываясь смотрели, как я кашляю, я сам поглядывал назад, на ма
ленького старичка. Он по-прежнему сидел, уставившись вперед. С чув
ством какой-то благодарности я заметил, что его ножки не доходят до
полу. Мне они показались старыми добрыми друзьями.
—А чем этот человек вообще занимается? —спросила меня неве
стина подружка, когда окончился приступ кашля.
— Вы про Симора? —сказал я. Сначала по ее тону мне померещи
лось, что она подозревает его в чем-то особенно подлом. Но вдруг —чи
сто интуитивно —я сообразил, что, может быть, она втайне собра
ла самые разнообразные биографические данные о Симоре, то есть
все те мелкие, к сожалению весьма драматические, факты, дающие,
по моему мнению, в самой своей основе ложное представление о
нем. Например, что он лет шесть, еще мальчишкой, был знамени
тым по всей стране радиогероем. Или, с другой стороны, что он
поступил в Колумбийский университет, едва только ему исполни
лось пятнадцать лет.
—Вот именно, про Симора, —сказала невестина подружка. —Чем
он занимался до военной службы?
И снова во мне искоркой вспыхнуло интуитивное ощущение, что
она знала про него куда больше, чем по каким-то причинам считала
нужным открыть. По всей вероятности, ей, например, отлично было
известно, что до призыва Симор преподавал английский язык, что он
был преподавателем, да, преподавателем колледжа. И в какой-то мо
мент, взглянув на нее, я испытал неприятное ощущение: а может быть,
ей даже известно, что я брат Симора. Но думать об этом не стоило. И
я только взглянул на нее исподлобья и сказал:
— Он был мозольным оператором. — И тут же, резко отвернув
шись, стал смотреть в окошко. Машина стояла уже несколько минут,
но я только сейчас услышал воинственный грохот барабанов, кото
рый доносился издали, со стороны Лексингтона или Третьей авеню.
—Парад! —сказала миссис Силсберн. Она тоже обернулась.
Мы оказались в районе Восьмидесятых улиц. Посреди Мэди-
сон-авешо стоял полисмен и задерживал все движение и на север,
и на юг. Насколько я мог понять, он его просто останавливал, не
направляя ни на восток, ни на запад. Три или четыре машины и
один автобус ждали, пока их пропустят на юг, но наша машина была
единственной направлявшейся в северную часть города. На ближ
нем углу и на видимой мне из машины боковой улице, ведущей к
Пятой авеню, люди столпились на тротуаре и у обочины, очевидно
выжидая, пока отряд солдат, или сестер милосердия, или бойскау
тов, или еще кого двинется со сборного пункта на Лексингтон-аве-
ню и промарширует мимо них.
—О боже! Этого еще не хватало! —сказала невестина подружка.
Я обернулся, и мы чуть не стукнулись лбами. Она наклонилась
вперед, почти что втиснувшись между мной и миссис Силсберп. Та с
выражением сочувственного огорчения тоже повернулась к ней.
— Мы тут можем проторчать целый месяц! — сказала невестина
подружка, вытягивая шею, чтобы поглядеть в ветровое стекло. — А
мне надо быть там сейчас. Я сказала Мюриель и ее маме, что я при
еду в одной из первых машин, буду у них через пять минут. О боже!
Неужели ничего нельзя сделать?
— И мне надо быть там поскорее! — торопливо сказала миссис
Силсберн.
—Да, но я ей обещала. В квартиру набьются всякие сумасшед
шие дяди и тетки, всякий посторонний народ, и я ей обещала, что ста
ну на страже, выставлю десять штыков, чтобы дать ей хоть немножко
побыть одной, немного... —Она перебила себя: —О боже! Какой ужас!
Миссис Силсберн натянуто засмеялась.
— Боюсь, что я одна из этих сумасшедших теток, —сказала она.
Она явно обиделась.
Невестина подружка покосилась на нее.
—Ах, простите! Я не про вас, —сказала она. Потом откинулась на
спинку заднего сиденья. — Я только хотела сказать, что у них квар
тирка такая тесная, и, если туда начнут переть все, кому не лень, —
сами понимаете!
Миссис Силсберн промолчала, а я не смотрел на нее и не мог су
дить, насколько серьезно ее обидело замечание невестиной подруж
ки. Помню только, что на меня произвел какое-то особое впечатление
тон, с каким невестина подружка извинилась за свою неловкую фра
зу про «сумасшедших дядей и теток». Извинилась она искренне, но
без всякого смущения, больше того, без всякой униженности, и у меня
внезапно мелькнуло чувство, что, несмотря на показную строптивость
и наигранный задор, в ней действительно было что-то прямое, как
штык, что-то почти вызывавшее восхищение. (Скажу сразу и с пол
ной откровенностью, что мое мнение в данном случае малого стоит.
Слишком часто меня неумеренно влечет к людям, которые не рассы
паются в извинениях.) Но вся суть в том, что в эту минуту во мне
впервые зашевелилось некоторое предубеждение против жениха,
правда, самое чуточное, едва заметный зародыш порицания за его
необъяснимое злонамеренное отсутствие.
— Ну-ка, попробуем что-нибудь сделать, — сказал муж невести
ной подружки. Это был голос человека, сохраняющего спокойствие и
под огнем неприятеля. Я почувствовал, как он собирается с силами у
меня за спиной, и вдруг его голова просунулась в довольно ограни
ченное пространство между мной и миссис Силсберн. —Водитель! —
сказал он властным голосом и умолк в ожидании ответа. Водитель не
замедлил откликнуться, после чего голос лейтенанта стал куда покла
дистее и демократичнее: —Как по-вашему, долго нас тут будут задер
живать?
Водитель обернулся.
—А кто его знает, Мак, —сказал он и снова стал смотреть вперед.
Он был весь поглощен тем, что происходило на перекрестке. За ми
нуту до того какой-то мальчуган с наполовину опавшим красным воз
душным шариком выскочил в запретную зону, очищенную от прохо
жих. Его только что поймал отец и потащил по тротуару, ткнув его
раза два в спину кулаком. Толпа в справедливом негодовании встре
тила этот поступок криками.
—Вы видели, как этот человек обращается с ребенком? —спро
сила миссис Силсберн, взывая ко всем. Никто ей не ответил.
—Может быть, спросить полисмена, сколько нас тут продержат? —
сказал водителю лейтенант. Он все еще сидел, наклонясь далеко вперед.
Очевидно, его не удовлетворил лаконический ответ водителя на его пер
вый вопрос. —Видите ли, мы все несколько торопимся. Не могли бы вы
спросить у него, надолго ли нас тут задержат?
Не оборачиваясь, водитель дерзко передернул плечами. Но все же
он выключил зажигание и вышел из машины, грохнув тяжелой двер
цей лимузина. Он был неряшлив, хамоват с виду, в неполной шофер
ской форме: в черном костюме, но без фуражки.
Медленно и весьма независимо, чтобы не сказать — нахально,
он прошел несколько шагов до перекрестка, где дежурный полис
мен управлял движением. Они стали переговариваться бесконеч
но долго. Я услыхал, как невестина подружка застонала позади
меня. И вдруг оба, полисмен с шофером, разразились громовым
хохотом. Можно было подумать, что они ни о чем не беседовали, а
просто накоротке обменивались непристойными шутками. Потом
наш водитель, все еще смеясь про себя, дружески помахал полис
мену рукой и очень медленно пошел к машине. Он сел, грохнув
дверцей, вытащил сигарету из пачки, лежавшей на полочке над рас
пределительным щитком, засунул сигарету за ухо и потом, только
потом обернулся к нам и доложил.
— Он сам не знает, —сказал он. — Надо ждать, пока пройдет па
рад. — Он мельком оглядел всех нас. — Тогда можно и ехать. — Он
отвернулся, вытащил сигарету из-за уха и закурил.
Сзади послышался горестный вздох —это невестина подружка та
ким образом выразила обиду и разочарование. Наступила полная ти
шина. Впервые за последние несколько минут я взглянул на малень
кого старичка с незажженной сигарой. Задержка в пути явно не тро
гала его. Очевидно, он установил для себя твердые нормы поведения
на заднем сиденье машины —все равно какой: стоящей, движущейся,
а может быть, даже — кто его знает? —летящей с моста в реку. Все
было чрезвычайно просто. Надо только сесть очень прямо, сохраняя
расстояние от верхушки цилиндра до потолка примерно в четыре-
пять дюймов, и сурово смотреть вперед, на ветровое стекло. И если
Смерть — а она, но всей вероятности, все время сидела впереди, па
капоте, —так вот, если Смерть каким-то чудом проникнет сквозь стек
ло и придет за тобой, то ты встанешь и пойдешь за ней сурово, по спо
койно. Не исключалось, что можно будет взять с собой сигару, если
это светлая «гавапа».
—Что же мы будем делать? Просто сидеть тут, и все? —спроси
ла невестина подружка. —Я умираю от жары.
Миссис Силсберп и я обернулись как раз вовремя, чтобы поймать
ее взгляд, брошенный мужу впервые за все время, что они сидели в
машине.
—Неужели ты не можешь хоть чуть-чуть подвинуться? —сказала
она ему. —Я просто задыхаюсь, так меня сдавили.
Лейтенант засмеялся и выразительно развел руками.
—Да я уже сижу чуть ли не на крыле, Заинька! —сказал он.
Она перевела взгляд, полный негодования и любопытства, на дру
гого своего соседа: тот, словно ему хотелось хотя бы немного поднять
мое настроение, занимал гораздо больше места, чем ему требовалось.
Между его правым бедром и низом подлокотника было добрых два
дюйма. Невестина подружка, несомненно, видела это, по, несмотря
на весь металл в голосе, она все же никак не могла решиться попрек
нуть этого устрашающего своим видом маленького человечка. Она
опять повернулась к мужу.
—Ты можешь достать сигареты? —раздраженно спросила она. —
Мне до моих никак не добраться, до того меня сдавили.
При слове «сдавили» она повернула голову и метнула беглый, по
чрезвычайно красноречивый взгляд на маленького виновника пре
ступления, захватившего пространство, которое по праву должно было
принадлежать ей. Но тот остался в высшей степени неуязвимым. Под
ружка невесты посмотрела на миссис Силсберп и выразительно под
няла брови. Миссис Силсберп, в свою очередь, выразила па лице пол
ное понимание и сочувствие. Тем временем лейтенант перенес всю
тяжесть тела на левую, ближайшую к окну ягодицу и вытащил из пра
вого кармана парадных форменных брюк пачку сигарет и картопочку
спичек. Его жена взяла сигарету, и он тут же дал ей прикурить. Мис
сис Силсберп и я смотрели, как зажглась спичка, словно зачарован
ные каким-то необычным явлением.
—О, простите! —сказал лейтенант и протянул пачку миссис Силс-
берн.
—Очень вам благодарна, но я не курю! —торопливо проговорила
миссис Силсбери почти с сожалением.
— А вы, солдат? — И лейтенант после едва заметного колебания
протянул пачку и мне. Скажу откровенно, что хотя мне и поправи
лось, как он заставил себя предложить сигарету и как в нем простая
вежливость победила кастовые предрассудки, но все-таки сигарету я
не взял.
—Можно взглянуть па ваши спички? —спросила миссис Силс
бери необыкновенно нежным, почти как у маленькой девочки, го
лоском.
— Эти? —сказал лейтенант. Он с готовностью передал картонку
со спичками миссис Силсбери.
Миссис Силсбери стала рассматривать спички, и я тоже посмот
рел на них с выражением интереса. На откидной крышечке золотыми
буквами по красному фону были напечатаны слова: «Эти спички ук
радены из дома Боба и Эди Бервик».
—Преле-е-стио! —протянула миссис Силсбери, качая головой. —
Нет, правда, прелестно!
Я попытался выражением лица показать, будто не могу прочесть
надпись без очков, и бесстрастно прищурился. Миссис Силсбери явно
не хотелось возвращать спички их хозяину. Когда она их отдала и лей
тенант спрятал их в нагрудный карман, она сказала:
— По-моему, я такого никогда не видела. —И, сделав почти пол
ный оборот на своем откидном сиденье, она с нежностью стала раз
глядывать нагрудный карман лейтенанта.
— В прошлом году мы заказали их целую кучу! — сказал лейте
нант. —Вы не поверите, как это экономит спички.
Но тут жена посмотрела —вернее, надвинулась на него.
—Мы не для того их заказывали! —сказала она и, бросив на мис
сис Силсбери взгляд, говорящий «Ох уж эти мне мужчины!», добави
ла: —Не знаю, мне просто показалось, что это занятно. Пошло, но все-
таки занятно. Сама не знаю...
— Нет, это прелестно. По-моему, я нигде...
—В сущности, это и не оригинально. Теперь все так делают. Кста
ти, эту мысль мне подали родители Мюриель, ее мама с папой. У них
в доме всегда такие спички. — Она глубоко затянулась сигаретой и,
продолжая говорить, выпускала маленькие, как будто односложные
клубочки дыма: — Слушайте, они потрясающие люди! Оттого меня
просто убивает вся эта история. Почему такие вещи не случаются
со всякой швалью, нет, непременно попадаются порядочные люди!
Вот чего я не могу понять! —И она посмотрела на миссис Силсберп,
словно ожидая разъяснения.
Улыбка миссис Силсберп была одновременно загадочной, свет
ской и печальной, насколько я помню, это была улыбка как бы некой
Джоконды Откидного Сиденья.
—Да, я и сама часто думала... —вполголоса произнесла она. И по
том несколько двусмысленно добавила: —Ведь мать Мюриель —млад
шая сестрица моего покойного мужа.
—А-а! —с интересом сказала невестина подружка. — Значит, вы
все сами знаете! — И, протянув неестественно длинную левую руку
через своего мужа, она стряхнула пепел сигареты в пепельницу у двер
цы. —Честное слово, таких но-пастоящему блестящих людей я за
всю свою жизнь почти не встречала. Понимаете, она читала все на
свете! Бог мой, да если бы я могла прочесть хоть десятую часть того,
что эта женщина прочла и забыла, это было бы для меня счастье! По
нимаете,онаииреиодавала,онаивгазетеработала,онасама шьет
себе платья, она все хозяйство ведет сама! Готовит она как бог! Нет,
честно скажу, по-моему, она просто чудо, черт возьми!
—А она одобряла этот брак? —перебила миссис Силсберп. —По
нимаете, я спрашиваю только потому, что я несколько месяцев про
была в Детройте. Моя золовка внезапно скончалась, и я...
— Она слишком хорошо воспитана, чтобы вмешиваться, — сухо
объяснила невестина подружка. —Поймите меня, она слишком, —пу,
как бы это сказать? —деликатна, что ли. —Она немного помолчала. —
В сущности, только сегодня утром я впервые услышала, как она воз
мутилась по этому поводу. Да и то лишь потому, что очень расстрои
лась из-за бедняжки Мюриель.
Она снова протянула руку и стряхнула пепел с сигареты.
— А что она говорила сегодня утром? — с жадностью спросила
миссис Силсберп.
Невестина подружка, казалось, что-то припоминала.
—Да, в общем, ничего особенного, —сказала она, —я хочу сказать —
ничего злого или по-настоящему обидного, словом, ничего такого! Она
только сказала, что, по ее мнению, этот Симор —потенциальный гомо
сексуалист и что он, в сущности, испытывает страх перед браком. Пони
маете, в ее словах не было никакой злобы или еще чего-нибудь. Она про
сто высказалась, вы понимаете, мудро. Понимаете, она сама проходит
курс психоанализа вот уже много-много лет подряд. —Невестина под
ружка взглянула на миссис Силсберп: — Никакого секрета гут нет. Я
знаю, что миссис Феддер сама рассказала бы вам, так что я ничьих секре
тов не выдаю!
— Знаю, знаю, —торопливо сказала миссис Силсберп. — Она ни
за что на свете...
— Понимаете, — продолжала невестина подружка, — не тот она
человек, чтобы говорить такие вещи наобум, она знает, что говорит. И
никогда, никогда она не сказала бы ничего подобного, если бы бед
няжка Мюриель не была в таком состоянии: просто как убитая, пони
маете. —Она мрачно тряхнула головой. —Бог мой, вы бы видели эту
несчастную крошку!
Несомненно, надо бы мне тут прервать рассказ и описать, как я
мысленно отреагировал на основные высказывания невестиной под
ружки. Но, пожалуй, лучше пока что об этом промолчать, и, надеюсь,
читатель на меня не обидится.
—А что она еще говорила? —спросила миссис Силсберп. — Что
говорила Рэа? Она еще что-нибудь сказала?
Я не смотрел на нее —я не сводил глаз с невестиной подружки, но
мне вдруг на миг показалось, что миссис Силсберп готова всей тяже
стью навалиться на нее;
— Да нет. Пожалуй, нет. Почти ничего. — Невестина подружка
раздумчиво покачала головой. — Понимаете, как я уже говорила, она
вообще ничего бы не сказала, особенно при таком количестве людей,
если бы бедняжка Мюриель не была бы так безумно расстроена... —Она
снова стряхнула пепел с сигаретки. —Она только добавила, что этот
Симор, безусловно, шизоидный тип и что если правильно восприни
мать события, то для Мюриель даже лучше, что все так обернулось.
Конечно, м не это вполне понятно, но не уверена, что Мюриель тоже
это понимает. Он до такой степени ее охмурил, что она не понимает,
на каком она свете. Вот почему это меня так...
Но тут ее прервали. Прервал я. Насколько помню, голос у меня
дрожал —так со мной бывает всегда, когда я серьезно расстроен.
—Что же привело миссис Феддер к выводу, что Симор —потен
циальный гомосексуалист и шизоидный тип?
Все взгляды, нет, все прожекторы — взгляд невестиной подруж
ки, взгляд миссис Силсберп, даже взгляд лейтенанта —сразу скрес
тились на мне.
— Что? — спросила невестина подружка резко, пожалуй, даже
враждебно. И снова у меня мелькнуло неопределенное, смутное чув
ство: она знает, что я брат Симора.
— Почему миссис Феддер думает, что Симор — потенциальный
гомосексуалист и шизоидный тип?
Невестина подружка уставилась на меня, потом выразительно
фыркнула. Она обернулась и воззвала к миссис Силсберн 6 подчерк
нутой иронией:
— Как по-вашему, может нормальный человек выкинуть такую
штуку, как он сегодня? — Она подняла брови и подождала ответа. —
Как по-вашему? — переспросила она тихо-тихо. —Только честно. Я
вас спрашиваю. Пусть этот джентльмен слышит.
Ответ миссис Силсбери был сама деликатность, сама честность.
— По-моему, нет, конечно! —сказала она.
Меня охватило внезапное безудержное желание выскочить из ма
шины и броситься бегом, со всех ног куда попало. Но, насколько я
иомшо, я все еще не двинулся с места, когда невестина подружка сно
ва обратилась ко мне.
—Послушайте, —сказала она тем деланно терпеливым тоном, ка
ким учительница говорила бы с ребенком не только умственно отста
лым, но и вечно сопливым. —Не знаю, насколько вы разбираетесь в
людях. Но какой человек в здравом уме накануне того дня, когда он
собирается жениться, всю ночь не дает покоя своей невесте и без кон
ца плетет какую-то чушь, что он, мол, слишком счастлив и потому вен
чаться не может и что ей придется отложить свадьбу, пока он не у с
покой т с я, не то он никак не сможет явиться. А когда невеста ему объяс
няет, как ребенку, что все уже договорено и устроено давным-давно,
что ее отец пошел на невероятные расходы и хлопоты, чтобы устро
ить прием и все что полагается, что ее родственники и друзья съедутся
со всех концов ст р а н ы, он после этих объяснений заявляет ей, что страш
но огорчен, но, пока он так безумно счастлив, свадьба состояться не
может, ему надо успокоиться —словом, какой-то идиотизм! Вы сами
подумайте, если только у вас голова работает. Похоже это на нор
мального человека? Похоже это на человека в своем уме? —В ее
голосе уже появились визгливые потки. — Или так поступает чело
век, которого надо бы засадить за решетку? —Она строго уставилась
па меня, а когда я промолчал и не стал ни защищаться, пи сдаваться,
она тяжело откинулась на спинку сиденья и сказала мужу: —Дай-ка
мне еще сигаретку, пожалуйста. А то я сейчас обожгусь. —Она пере
дала ему обгоревший окурок, и он потушил его. Потом вынул пачку.
—Нет, ты сам раскури, —сказала она, —у меня сил не хватает.
Миссис Силсберн откашлялась.
—По-моему, это просто неожиданное счастье, что все вышло так...
— Нет, я вас спрашиваю, —со свежими силами обратилась к ней
невестина подружка, беря из рук мужа зажженную сигарету. —Разве
так, по-вашему, поступает нормальный человек, нормальный муж
чина? Или это поступки человека совершенно невзрослого, а мо
жет быть, и буйнономешанного, форменного психопата?
— Господи, я даже не знаю, что сказать. По-моему, им просто по
везло, что все так...
Вдруг невестина подружка резко выпрямилась и выпустила дым
из ноздрей.
—Ну ладно, не в этом дело, замолчите па минуту, мне не до того, —
сказала она. Обращалась она к миссис Силсберн, но на самом деле ее
слова относились ко мне, так сказать, через посредника. —Вы когда-ни
будь видели... в кино? —спросила она.
Она назвала театральный псевдоним уже и тогда известной, а те
перь, в 1955 году, очень знаменитой киноактрисы.
—Да, —быстро и оживленно сказала миссис Силсберн и выжида
тельно замолчала.
Невестина подружка кивнула.
—Хорошо, —сказала она, —а вы когда-нибудь, случайно, не заме
чали, что улыбается она чуть-чуть криво? Вроде как бы только одним
углом рта? Это очень заметно, если внимательно...
—Да, да, замечала, —сказала миссис Силсберн.
Невестина подружка затянулась сигаретой и взглянула —совсем
мельком —в мою сторону.
—Так вот, оказывается, это у нее что-то вроде частичного пара
лича, —сказала она, выпуская клубочки дыма при каждом слове. —
А знаете отчего? Этот ваш нормальный Симор, говорят, ударил ее,
и ей наложили девять швов па лицо. —Она опять протянула руку (воз
можно, ввиду отсутствия более удачных режиссерских указаний) и
стряхнула пепел с сигареты.
— Разрешите спросить, где вы это слыхали? — сказал я. Губы у
меня тряслись как два дурака.
— Разрешаю, —сказала она, глядя не на меня, а на миссис Силс-
берп. — Мать Мюриель случайно упомянула об этом часа два назад,
когда Мюриель чуть глаза не выплакала. —Она взглянула на меня. —
Вас это удовлетворяет? —И она вдруг переложила букет гардений из
правой руки в левую. Это было единственное проявление нервознос
ти, какое я за пей заметил. —Кстати, для вашего сведения, —сказала
она, глядя на меня, —знаете, кто вы, но-моему, такой? По-моему, вы
брат этого самого Симора. —Она сделала коротенькую паузу, а ког
да я промолчал, добавила: —Вы даже похожи на него, если судить
по его дурацкой фотографии, и я знаю, что его брат должен был при
ехать на свадьбу. Кто-то, кажется его сестра, сказал об этом Мюри
ель. —Она не спускала с меня глаз. —Вы брат? —резко спросила она.
Голос у меня, наверно, сорвался, когда я отвечал.
— Да, — сказал я. Лицо у меня горело. Но в каком-то смысле я
чувствовал себя куда больше самим собой, чем днем, в том состоянии
обалдения, в каком я сошел с поезда.
—Так я и знала, —сказала невестина подружка. — Не такая уж я
дура, уверяю вас. Как только вы сели в машину, я сразу поняла, кто
вы. —Она обернулась к мужу. —Разве я не сказала, что он его брат, в
ту самую минуту, как он сел в машину? Не сказала?
Лейтенант уселся поудобнее.
—Да, ты сказала, что он, должно быть... да, да, сказала, —прогово
рил он. —Да, ты сказала.
Даже не глядя на миссис Силсберн, можно было понять, как вни
мательно она следит за ходом событий. Я мельком взглянул мимо нее,
назад, на пятого пассажира, маленького старичка, проверяя, остается
ли он все таким же безучастным. Нет, ничего не изменилось. Редко
безучастность человека доставляла мне такое удовольствие.
Но тут невестина подружка снова взялась за меня:
— Кстати, для вашего сведения, я знаю также, что ваш братец
вовсе не мозольный оператор. И нечего острить. Я прекрасно знаю,
что он лет сто подряд играл роль Билли Блэка в программе «Ум
ный ребенок».
Тут миссис Силсберн внезапно вмешалась в разговор.
— Это ведь на радио? —спросила она, и я почувствовал, что она
смотрит и на меня с новым, более глубоким интересом.
Невестина подружка ей не ответила.
—А вы кем были? —спросила она меня. —Наверно, вы —Джорд
жи Блэк? —Смесь любопытства и грубой прямоты в ее голосе показа
лась мне не только забавной —меня она совсем обезоруживала.
—Нет, Джорджи Блэком был мой брат Уолт, —сказал я, отвечая
только на второй ее вопрос.
Она обратилась к миссис Силсберн:
—Кажется, это секрет, что ли, но этот человек и его братец Симор
выступали по радио под вымышленными именами. Семейство Блэк!
— Успокойся, детка, успокойся, —сказал лейтенант с некоторой
тревогой.
Его жена обернулась к нему.
— Нет, не успокоюсь! — сказала она, и опять вопреки рассудку
где-то во мне зашевелилось нечто похожее на восхищение —такой у
нее был металл в голосе, не важно, какой он пробы. — Братец у него,
говорят, умей как дьявол, — сказала она, — поступил в университет
чуть ли не в четырнадцать лет. Но если считать его умным после все
го, что он сделал сегодня с этой девочкой, так я —Махатма Ганди! Тут
меня не собьешь! Это возмутительно —и все!
Мне стало еще больше не но себе. Кто-то пристально изучал ле
вую, наименее защищенную сторону моей физиономии. Это была мис
сис Силсберн. Она подалась назад, когда я сердито взглянул на нее.
—Скажите, пожалуйста, это вы были Бадди Блэк? —спросила она,
и но уважительной нотке в ее голосе мне показалось, что сейчас она
протянет мне авторучку и маленький альбом для автографов в сафь-
яповом переплете. От этой мысли мне стало неловко, особенно пото
му, что был сорок второй год и прошло добрых десять лет после рас
цвета моей весьма прибыльной карьеры.
—Я спрашиваю только потому, что мой муж ни одного-единствен-
ного разу не пропускал вашу передачу...
—А если хотите знать, —перебила ее невестина подружка, —для
меня это была самая ненавистная радиопрограмма. Я таких вундер
киндов просто ненавижу. Если бы мой ребенок хоть раз...
Но конца этой фразы мы так и не услышали. Внезапно и реши
тельно ее прервал самый пронзительный, самый оглушающий, са
мый фальшивый трубный вой в до мажоре, какой можно себе пред
ставить. Ручаюсь, что мы все разом подскочили в самом букваль
ном смысле слова. И тут показался духовой оркестр с барабанами,
состоящий из сотни, а то и больше морских разведчиков, начисто
лишенных слуха. С почти преступной развязностью они терзали
национальный гимн «Звездное знамя». Миссис Силсберп сразу
нашлась —она заткнула уши.
Казалось, уже целую вечность длится этот невыразимый грохот.
Только голос невестиной подружки смог бы его перекрыть, да никто
другой, пожалуй, не осмелился бы. А она осмелилась, и всем показа
лось, что она кричит нам что-то во весь голос бог знает откуда, из-под
трибун стадиона «Янки».
—Я больше не могу! — крикнула она. — Уйдем отсюда, поищем
телефон. Я должна позвонить Мюриель, сказать, что мы задержались,
не то она там с ума сойдет!
Миссис Силсберп и я в это время смотрели, как наступает мест
ный Армагеддон, по тут мы снова повернулись па наших откидных
сиденьях, лицом к нашему вождю, а может быть, и спасителю.
—На Семьдесят девятой есть кафе Шрафта, —заорала она в лицо
миссис Силсберп. — Пойдем выпьем содовой, я оттуда позвоню, там
хоть вентиляция есть.
Миссис Силсберп восторженно закивала и губами изобразила сло
во «да».
— И вы тоже! —крикнула мне невестина подружка.
Помнится, я с необъяснимой, неожиданной для себя готовностью
крикнул ей в ответ непривычное для меня слово:
— Чудесно!
(Мне до сих пор не ясно, почему она включила меня в список по
кидающих корабль. Может быть, ею руководила естественная любовь
прирожденного вождя к порядку. Может, она чувствовала смутную,
но настойчивую необходимость высадить на берег всех без исключе
ния. Мое непонятно быстрое согласие на это приглашение можно
объяснить куда проще. Хочется думать, что это был обыкновенный
религиозный порыв. В некоторых буддийских монастырях секты Дзен
есть нерушимое и, пожалуй, единственное непреложное правило по
ведения: если один монах крикнет другому: «Эй!», тот должен без раз
мышлений отвечать: «Эй!»)
Тут невестина подружка обернулась и впервые за все время заго
ворила с маленьким старичком. Я буду век ему благодарен за то, что
он но-нрежнему смотрел вперед, словно для него вокруг ничто пи па
йоту не изменилось. И по-прежнему он двумя пальцами держал неза
жженную гавайскую сигару. Оттого ли, что он явно не замечал, какой
страшный грохот издает проходящий оркестр, оттого ли, что нам за
ведомо была известна непреложная истина: всякий старик после вось
мидесяти либо глух как пень, либо слышит совсем плохо, —словом,
невестина подружка, почти касаясь губами его уха, прокричала ему,
вернее, в него:
—Мы сейчас выходим из машины! Поищем телефон, может быть,
выпьем чего-нибудь. Хотите с нами?
Старичок откликнулся мгновенно и просто неподражаемо: он
взглянул на невестину подружку, йотом на всех нас и расплылся в
улыбке. Улыбка ничуть не стала менее ослепительной оттого, что в
ней не было ни малейшего смысла, да и оттого, что зубы у старичка
были явно и откровенно вставные. Он снова вопросительно взглянул
на невестину подружку, чудом сохраняя все ту же неугасимую улыб
ку. Вернее, он посмотрел па нее, как мне показалось, с надеждой, слов
но ожидая, что она или кто-то из пас тут же мило передаст ему корзи
ну со всякими яствами.
—По-моему, душенька, он тебя не слышит! —крикнул лейтенант.
Его жена кивнула и снова поднесла губы, как мегафон, к самому уху
старичка. Громовым голосом, достойным всяких похвал, она повторила
приглашение вместе с нами выйти из машины. И снова, по всей видимо
сти, старичок выразил полнейшую готовность па что угодно —хоть про
бежаться к реке и немножко поплавать. Но все же создавалось впечатле
ние, что он ни единого слова не слышал. И вдруг он подтвердил это. Оза
рив пас всех широчайшей улыбкой, он поднял руку с сигарой и одним
пальцем многозначительно похлопал себя сначала но губам, йотом но
уху. Жест был такой, будто дело шло о первоклассной шутке, которой он
решил с нами поделиться.
В эту минуту миссис Силсберн чуть не подпрыгнула рядом со
мной, показывая, что она все поняла. Она схватила невестину под
ружку за розовый шелковый рукав и крикнула:
—Я знаю, кто он такой! Он глух и нем! Это глухонемой дядя отца
Мюриель!
Губы невестиной подружки сложились буквой «о». Она резко по
вернулась к мужу и заорала:
— Есть у тебя карандаш с бумагой?
Я тронул ее рукав и крикнул, что у меня есть. Торопясь, как будто
но неизвестной причине нам была дорога каждая секунда, я достал из
внутреннего кармана куртки маленький блокнот и огрызок черниль
ного карандаша, недавно реквизированный из ящика стола в ротной
канцелярии форта Беннинг.
Преувеличенно четким почерком я написал на листке: «Парад за
держивает нас на неопределенное время. Мы хотим поискать теле
фон и выпить чего-нибудь холодного. Не угодно ли с нами?» И, сло
жив листок, передал его невестиной подружке. Она развернула его,
прочла и передала маленькому старичку. Он тоже прочел, заулыбал
ся, посмотрел на меня и усиленно закивал головой. На миг я решил,
что это вполне красноречивый и полный ответ, но он вдруг помахал
мне рукой, и я понял, что он просит дать ему блокнот и карандаш. Я
подал блокнот, не глядя на невестину подружку, от которой волнами
шло нетерпение. Старичок очень аккуратно пристроил блокнот и ка
рандаш на коленях, на минуту застыл все с той же неослабевающей
улыбкой, подняв карандаш и явно собираясь с мыслями. Карандаш
стал очень неуверенно двигаться. В конце концов появилась аккурат
ная точка. Затем блокнот и карандаш были возвращены мне лично, в
собственные руки, сопровождаемые исключительно сердечным и теп
лым кивком. Еще не совсем просохшие буквы изображали два слова:
«Буду счастлив». Невестина подружка, прочтя это через мое плечо,
издала звук, похожий па фырканье, но я сразу посмотрел в глаза ве
ликому писателю, пытаясь изобразить на своем лице, насколько все
мы, его спутники, понимаем, что такое истинная поэма и как мы бес
конечно ему благодарны.
Поодиночке, друг за другом, мы высадились из машины —с поки
нутого корабля, посреди Мэдисон-авешо, в море раскаленного, раз
мякшего асфальта. Лейтенант на минуту задержался, чтобы сообщить
водителю о бунте команды. Отлично помню, что оркестр все еще про
должал маршировать и грохот не стихал пи па миг.
Невестина подружка и миссис Силсберн возглавляли шествие к
кафе Шрафта. Они маршировали рядом, почти как передовые развед
чики, по восточной стороне Мэдисои-авешо в южном направлении.
Окончив свой доклад водителю, лейтенант догнал их. Вернее, почти
догнал. Он немножко отстал, чтобы незаметно вынуть бумажник и
проверить, сколько у пего с собой денег.
Мы с дядюшкой невестиного отца замыкали шествие. То ли он
интуитивно чувствовал, что я ему друг, то ли просто потому, что я
был владельцем блокнота и карандаша, по он как-то подтянулся, а не
подошел ко мне, и мы зашагали вместе. Донышко его превосходного
шелкового цилиндра едва достигало мне до плеча. Я пошел сравни
тельно медленно, приноравливаясь к его коротким шажкам. Через
квартал-другой мы значительно отстали от всех. Но, кажется, пас эго
не особенно беспокоило. Помню, как мы иногда смотрели друг на друга
с идиотским выражением радости и благодарности за компанию.
Когда мы с моим спутником дошли наконец до вращающейся две
ри кафе Шрафта па Семьдесят девятой улице, лейтенант, его жена и
миссис Силсберп уже стояли там. Они ждали нас, как мне показалось,
тесно сплоченным и довольно воинственно настроенным отрядом.
Когда наша не по росту подобранная пара подошла, они оборвали раз
говор. Не так давно, в машине, когда гремел военный оркестр, какое-
то общее неудобство, я бы сказал, общая беда, создало в пашей ма
ленькой компании видимость дружеской связи, как бывает в группе
туристов Кука, попавших под страшный ливень на развалинах Пом
пеи. Но когда мы с маленьким старичком подошли к дверям кафе, мы
с беспощадной ясностью поняли, что ливень кончился.
Мы обменялись взглядами, словно узнав друг друга, но никак не
обрадовавшись.
—Закрыто па ремонт, —сухо объявила невестина подружка, гля
дя на меня. Неофициально, но вполне отчетливо она снова дала мне
попять, что я тут чужой, лишний, и в эту минуту без всякой особой
причины я вдруг испытал такое одиночество, такую оторванность от
всех, какой еще не чувствовал за весь день. И тут же —об этом стоит
сказать —па меня с новой силой напал кашель. Я вынул носовой пла
ток из кармана. Невестина подружка повернулась к своему мужу и
миссис Силсберп.
— Где-то тут кафе «Лонгшап», —сказала она, —но где, не знаю.
—Я тоже не знаю, —сказала миссис Силсберп. Казалось, она сей
час заплачет. Пот просочился даже сквозь толстый слой грима на лбу
и на верхней губе. Левой рукой она прижимала к себе черную лакиро
ванную сумку. Она держала ее, как любимую куклу, и сама походила
на очень несчастную, неумело накрашенную, напудренную девочку,
убежавшую из дому.
— Сейчас пи за какие деньги не достать такси, — уныло сказал
лейтенант. Он тоже здорово полинял. Его залихватская фуражка ге-
роя-летчика казалась жестокой насмешкой над бедной, потной, отнюдь
не лихой физиономией, и я припоминаю, что у меня возникло побуж
дение сдернуть эту фуражку у пего с головы или хотя бы поправить
ее, придать ей не такой нахальный излом, —побуждение, вполне род
ственное тому, какое испытываешь па детском празднике, где обяза-
телыю попадается ужасно некрасивый малыш в бумажном колпаке,
из-под которого вылезает то одно, а то и оба уха.
— О боже, что за день! — во всеуслышание объявила невестина
подружка. Веночек из искусственных незабудок уже совсем сбился
набок, и она вся взмокла, но мне показалось, что но-настоящему по
страдала только самая, так сказать, незначительная принадлежность
ее особы —букет из гардений. Она все еще рассеянно держала его в
руке. Но он явно не выдержал испытания. — Что же нам делать? —
спросила она с несвойственным ей отчаянием. —Не идти же туда пеш
ком. Они живут чуть ли не около Ривердейла. Может, кто-нибудь по
советует?
Она посмотрела сперва на миссис Силсберп, потом на мужа и, на
конец, как видно с отчаяния, на меня.
— У меня тут неподалеку квартира, —сказал я вдруг, очень вол
нуясь. —Всего в каком-нибудь квартале отсюда, не больше.
Помнится, что я сообщил эти сведения чересчур громким голо
сом. Может быть, я даже кричал, кто его знает.
— Это квартира моя и брата. Пока мы в армии, там живет паша
сестра, но сейчас ее нет дома. Она служит в женском морском отряде
и куда-то уехала. —Я посмотрел на невестину подружку, вернее, мимо
нее. —Можете оттуда позвонить, если хотите, —сказал я, —и там хо
рошая система вентиляции. Можно остыть, передохнуть.
Несколько оправившись от потрясения, все трое, лейтенант, его
жена и миссис Силсберн, устроили что-то вроде переговоров —прав
да, только глазами, но без каких-либо видимых результатов.
Первой решила действовать невестина подружка. Напрасно она
пыталась узнать но глазам мнение остальных. Пришлось обратиться
прямо ко мне.
—Вы сказали, там есть телефон? —спросила она.
—Да. Если сестра не велела его выключить, только вряд ли она
это сделала.
—А почем мы знаем, что там нет вашего братца? —сказала неве
стина подружка.
В моем воспаленном мозгу такая мысль и возникнуть не могла.
—Нет, не думаю, —сказал я. —Конечно, всякое бывает, ведь квар
тира и его тоже, только не думаю, что он там, не может этого быть.
Невестина подружка уставилась па меня: она глядела очень при
стально, но, как ни странно, довольно вежливо, —если ребенок не спус
кает с тебя глаз, это нельзя считать невежливостью. Потом, обернув
шись к мужу и миссис Силсберп, она сказала:
—Пожалуй, пойдем. Оттуда хоть позвонить можно.
Они кивнули в знак согласия. Миссис Силсбери, та даже припом
нила правила из учебника хорошего тона — как отвечать на пригла
шения у дверей кафе. Сквозь расплывающийся иод солнцем грим мне
навстречу пробилась слабенькая, вполне любезная улыбочка. Помнит
ся, что я ей очень обрадовался.
— Ну, пошли, уйдем от этого солнца! —сказала наша руководи
тельница. —А что делать с этим? —И, не дожидаясь ответа, она подо
шла к обочине и без всяких сантиментов вышвырнула увядший букет
гардений в канавку.
—Ладно, веди пас, Макдуф, —сказала она мне. —Пойдем за вами.
Одно только скажу: лучше бы его там не было. Не то я убью этого
ублюдка. — Она поглядела на миссис Силсбери. — Простите, что я
так выразилась, но я не шучу.
Повинуясь приказу, я почти весело пошел вперед. Через минуту в
воздухе, слева около меня, и довольно низко, материализовался шел
ковый цилиндр, и мой личный, неофициальный, но постоянный спут
ник заулыбался мне снизу —в первый миг мне даже показалось, что
сейчас он сунет ручонку мне в руку.
Трое моих гостей и мой единственный друг ждали па площадке,
пока я бегло осматривал квартиру.
Все окна были закрыты. Оба вентилятора были выключены, и, ког
да я вдохнул воздух, показалось, что я глубоко дышу, сидя в кармане
старой меховой шубы. Тишину нарушало только прерывистое мур
лыканье престарелого холодильника, купленного нами по случаю.
Моя сестрица Бу-Бу по своей девичьей, военно-морской рассеяннос
ти забыла его выключить. По беспорядку в квартире сразу было вид
но, что ее занимала молодая морячка. Нарядный синий кителек мич
мана вспомогательной женской службы валялся подкладкой вниз на
кушетке. На низком столике перед кушеткой стояла полупустая ко
робка шоколада —из всех оставшихся конфет, очевидно ради экспе
римента, начинка была понемножку выдавлена. На письменном сто
ле, в рамке, красовалась фотография весьма решительного юноши,
которого я никогда раньше не видел. И все пепельницы в доме рас
цвели пышным цветом, до отказа забитые окурками в губной помаде
и мятыми бумажными салфетками. Я не стал заходить па кухню, в
спальню и в ванную, а только быстро открывал двери, проверяя, не
спрятался ли где-нибудь Симор. Во-первых, я разомлел и ослаб. Во-
вторых, мне было некогда —пришлось поднять шторы, включить вен
тиляционную систему, опорожнить переполненные пепельницы. А
кроме того, вся остальная компания тут же ввалилась за мной следом.
—Да тут жарче, чем на улице! —сказала вместо приветствия не
вестина подружка, заходя в комнату.
—Сейчас, одну минутку, —сказал я. —Никак не включу этот вен
тилятор.
Кнопку включения заело, и я никак не мог с ней справиться.
Пока я, даже не сняв, как помнится, фуражки, возился с вентиля
тором, остальные подозрительно осматривали комнату. Я искоса по
глядывал на них. Лейтенант подошел к письменному столу и уста
вился па три с лишним фута степы над столом, где мы с братом из
сентиментальных побуждений с вызовом прикнопили множество бле
стящих фотографий, восемь на десять. Миссис Силсберп села, как и
следовало ожидать, подумал я, в то единственное кресло, которое об
любовал для спанья мой покойный бульдожка; подлокотники, оби
тые грязным вельветом, были насквозь нрослюнены и прожеваны во
время ночных его кошмаров. Дядюшка невестиного папы, мой вер
ный друг, куда-то скрылся без следа. И невестина подружка тоже ис
чезла.
—Сейчас я приготовлю что-нибудь выпить, —сказал я растерян
но, все еще возясь с кнопкой вентилятора.
—Я бы выпила чего-нибудь холодного, —произнес знакомый го
лос. Я повернулся и увидел, что она растянулась на кушетке, а пото
му и пропала из моего поля зрения. —Сейчас я буду звонить по ваше
му телефону, — предупредила она меня, —но в таком состоянии я и
рта раскрыть не могу. Все пересохло. Даже язык высох.
С жужжанием заработал вентилятор, и я прошел на середину ком
наты между кушеткой и креслом, в котором сидела миссис Силсберн.
—Не знаю, что тут есть выпить, —сказал я, —я еще не смотрел в
холодильнике, но я думаю, что...
— Несите что угодно, —прервала меня с кушетки наша неуто
мимая ораторша, —лишь бы мокрое. И холодное.
Каблуки ее туфель лежали на рукаве сестриного кителя. Руки она
скрестила па груди, под голову примостила диванную подушку.
— Не забудьте лед, если есть, —сказала она и прикрыла глаза.
Я бросил на нее короткий, по убийственный взгляд, потом нагнул
ся и как можно тактичнее вытащил китель Бу-Бу у нее из-под ног.
Я уже хотел выйти по своим хозяйским обязанностям, но только я
шагнул к дверям, со мной заговорил лейтенант, стоявший у пись
менного стола.
—Где достали картинки? —спросил он.
Я подошел к нему. На голове у меня все еще сидела огромная ар
мейская фуражка с нелепым козырьком. Я как-то не догадался ее
снять. Я встал рядом с лейтенантом, хотя и чуть позади него, и по
смотрел па фотографии. Я объяснил, что по большей части это фо
тографии детей, выступавших в программе «Умный ребенок» в те дни,
когда мы с Симором участвовали в этой передаче.
Лейтенант взглянул на меня:
— А что это за передача? Никогда не слыхал. Детская передача,
что ли? Ответы на вопросы?
Я не ошибся: в его топ незаметно и настойчиво вкрался легкий
оттенок армейского превосходства. И он слегка покосился на мою фу
ражку.
Я снял фуражку и сказал:
—Да нет, не совсем. — Во мне вдруг заговорила фамильная гор
дость: —Так было, пока мой брат Симор не принимал участия. И все
стало примерно но-старому, когда он ушел с радио. Но при нем все
было иначе, вся программа. Он вел ее как беседу ребят за круглым
столом.
Лейтенант поглядел на меня с несколько повышенным интересом.
—А вы гоже участвовали? —спросил он.
-Да.
С другого конца комнаты из невидимого пыльного убежища па
кушетке раздался голос его жены:
— Посмотрела бы я, как моего ребенка заставили бы участво
вать в этом идиотизме, —сказала она, —или играть па сцене. Вообще
выступать. Я бы скорее умерла, чем допустила, чтобы мой ребенок
выставлялся перед публикой. У таких вся жизнь бывает исковер
кана. Уж одно то, что они вечно на виду, вечно их рекламируют —да
вы спросите любого психиатра. Разве тут может быть нормальное
детство, я вас спрашиваю?
Ее голова, с веночком набекрень, вдруг вынырнула на свет божий.
Словно отрубленная, она выскочила из-за спинки кушетки и устави
лась па нас с лейтенантом.
— Вот и ваш братец такой, — сказала голова. — Если у человека
детство начисто изуродовано, он никогда не становится но-настоя-
щему взрослым. Он никогда не научится приспосабливаться к нор
мальным людям, к нормальной жизни. Миссис Феддер именно так и
говорила там, в чьей-то дурацкой спальне. Именно так. Ваш братец
никогда не научится приспосабливаться к другим людям. Очевидно,
он только и умеет доводить людей до того, что им приходится накла
дывать швы на физиономии. Он абсолютно не приспособлен ни к бра
ку, пи вообще к сколько-нибудь нормальной жизни. Миссис Феддер
именно так и говорила. —Тут голова сверкнула глазами на лейте
нанта: —Права я, Боб? Говорила она или пет? Скажи правду!
Но тут подал голос не лейтенант, а я. У меня пересохло во рту, в
паху прошиб пот. Я сказал, что мне в высокой степени наплевать, что
миссис Феддер натрепала про Симора. И вообще что про него треп
лют всякие профессиональные дилетантки или любительницы, вооб
ще всякие сукины дочки. Я сказал, что с десяти лет Симора обсужда
ли все, от дипломированных Мыслителей до Интеллектуальных слу
жителей мужских уборных но всем штатам. Я сказал, что все это было
бы законно, если бы Симор задирал нос оттого, что у пего способнос
ти выше среднего. Но он ненавидел выставляться. Он и па эти выс
тупления по средам ходил, как на собственные похороны. Едет с то
бой в автобусе или в метро и молчит как проклятый, клянусь богом. Я
сказал, что вся эта дешевка —разные критики и фельетонисты —толь
ко и знали, что похлопывать его но плечу, но ни один черт так и не
понял, какой он на самом деле. А он поэт, черт их дери. Понимаете,
настоящий поэт. Да если бы он пи строчки не написал, так и то он бы
всех вас одной левой перекрыл, только бы захотел.
Тут я, слава богу, остановился. Сердце у меня колотилось, как не
знаю что, и, будучи неврастеником, я со страхом подумал, что именно
«из таких речей рождаются инфаркты»*. До сих пор я понятия не
имею, как мои гости реагировали па эту вспышку, на поток жестоких
обвинений, которые я па них вылил. Первый звук извне, заставив
ший меня очнуться, был общепонятный шум спускаемой воды. Он
шел с другого конца квартиры. Я внезапно осмотрел комнату, взгля
нул на моих гостей, мимо них, даже сквозь них.
—А где старик? —спросил я. —Где старичок? —Голос у меня стал
ангельски-кротким.
Как ни странно, ответил мне лейтенант, а не его жена.
— По-моему, он в уборной, — сказал он. Он заявил это с особой
прямотой, как бы подчеркивая, что принадлежит к тем людям, кото
рые без всякого стеснения говорят о гигиенических функциях орга
низма.
— А-а, — сказал я. В некоторой растерянности я обвел глазами
комнату. Не помню, да и не хочу вспоминать, старался ли я нарочно
не замечать грозных взглядов невестиной подружки или нет. На од
ном из стульев я обнаружил шелковый цилиндр дяди невестиного
отца. Я чуть было не сказал ему вслух: «Привет!»
— Сейчас принесу выпить чего-нибудь холодного, —сказал я. —
Одну минуту.
—Можно позвонить от вас по телефону? —вдруг спросила невес
тина подружка, когда я проходил мимо кушетки. И она спустила ноги
на пол.
* Перефразированная цитата из «Гамлета». — П рим еч. пер.
—Да, да, конечно, —сказал я. И тут же перевел взгляд на миссис
Силсберн и лейтенанта. — Пожалуй, сделаю всем по «Тому Коллин
зу», конечно, если найду лимоны или апельсины. Подходит?
Ответ лейтенанта удивил меня неожиданно компанейским гоном.
— Давай! Давай! — сказал он, потирая руки, как заправский
пьянчуга.
Миссис Силсберн перестала рассматривать фотографии над сто
лом, чтобы дать мне последние указания:
— Для меня, пожалуйста, только самую чуточку джина в питье,
самую чуточную чуточку, пожалуйста! Одну капельку, если вам не
трудно!
Как видно, за то короткое время, что мы провели в квартире, она
уже немного отошла. По-видимому, тут помогло и то, что она стояла
почти под самым вентилятором, который я включил, и на нее шел про
хладный воздух. Я пообещал сделать питье, как она просила, и оста
вил ее у фотографий мелких «знаменитостей», выступавших по ра
дио в тридцатых, даже в конце двадцатых годов, среди ушедших те
ней нашего с Симором отрочества. Лейтенант же не нуждался в моем
обществе: заложив руки за спину, он с видом одинокого знатока-лю-
бителя уже направлялся к книжным полкам. Невестина подружка
пошла за мной, громко зевнув во весь рот, и даже не сочла нужным ни
подавить, пи прикрыть свой зевок.
А когда мы с ней подходили к спальне — телефон стоял там, —
навстречу нам из дальнего конца коридора показался дядюшка неве
стиного отца. На лице его было то же суровое спокойствие, которое
так обмануло меня в машине, но, приблизившись к нам, он сразу пе
ременил маску: теперь его мимика выражала паивысшую приветли
вость и радость. Я почувствовал, что сам расплываюсь до ушей и ки
ваю ему в ответ, как болванчик. Видно было, что он только что расче
сал свои жиденькие седины, казалось, что он даже вымыл голову, най
дя где-то в глубине квартиры карликовую парикмахерскую. Мы
разминулись, по что-то заставило меня оглянуться, и я увидел, как он
мне машет ручкой, этаким широким жестом: мол, доброго пути, воз
вращайся поскорее! Мне стало весело до чертиков.
—Что это он? Спятил? —сказала невестина подружка. Я выразил
надежду, что она права, и открыл перед ней двери спальни.
Она тяжело плюхнулась па одну из кроватей — кстати, это была
кровать Симора. Телефон стоял на ночном столике посередине. Я ска
зал, что сейчас принесу ей выпить.
— Не беспокойтесь, я сама приду, — сказала она. — И закройте,
пожалуйста, двери, если не возражаете... Я не потому, а просто не могу
говорить по телефону при открытых дверях.
Я сказал, что этого я тоже не люблю, и собрался уйти. Но, проходя
мимо кровати, я увидел на диванчике у окна парусиновый саквояжик.
В первую минуту я подумал, что это мой собственный багаж, неизве
стно как добравшийся своим ходом на квартиру с Пенсильванского
вокзала. Потом я подумал, что его оставила Бу-Бу. Я подошел к сак-
вояжику. «Молния» была расстегнута, и с одного взгляда на то, что
лежало сверху, я понял, кто его законный владелец. Вглядевшись при
стальней, я увидел поверх двух глаженых форменных рубашек то, что
ни в коем случае нельзя было оставить в одной комнате с невестиной
подружкой. Я вынул эту вещь, сунул ее под мышку, по-братски пома
хал рукой невестиной подружке, уже вложившей палец в первую циф
ру на диске в ожидании, когда я наконец уберусь, и закрыл за собой
двери.
Я немного постоял за дверью в благословенном одиночестве, об
думывая, что же мне делать с дневником Симора, который, спешу ска
зать, и был предметом, обнаруженным в саквояжике. Первая конст
руктивная мысль была —надо его спрятать, пока не уйдут гости. По
том мне подумалось, что правильнее отнести дневник в ванную и спря
тать в корзину с грязным бельем. Однако, серьезно обмозговав эту
мысль, я решил отнести дневник в ванную, там почитать его, а уж п о
том спрятать в корзину с бельем.
Весь этот день, видит бог, был не только днем каких-то внезапных
предзнаменований и символических явлений, но он был весь постро
ен на широчайшем использовании письменности как средства обще
ния. Ты прыгал в переполненную машину, а судьба уже окольными
путями позаботилась о том, чтобы у тебя нашелся блокнот и каран
даш на тот случай, если один из спутников окажется глухонемым. Ты
прокрадывался в ванную комнату и сразу смотрел, не появились ли
высоко над раковиной какие-нибудь слегка загадочные или же ясные
письмена.
Много лет подряд все наше многочисленное семейство — семь
человек детей при одной ванной комнате —пользовалось немного
липким, но очень удобным способом общения —писать друг другу
на зеркале аптечки мокрым обмылком. Обычно в нашей переписке
содержались весьма выразительные поучения, а иногда и непри
крытые угрозы: «Бу-Бу, после ванны не смей швырять мочалку на
пол. Целую. Симор». «Уолт, твоя очередь гулять с 3. и Фр. Я гулял
вчера. Угадай —кто». «В среду —годовщина их свадьбы. Не ходи в
кино, не торчи в студии после передачи, не нарвись на штраф. Бад
ди, это относится и к тебе». «Мама жаловалась, что Зуи чуть не
съел все слабительное. Не оставляйте всякие вредности на ракови
не, он может дотянуться и все съесть».
Это примеры из нашего детства, но и много позже, когда мы с Си
мором, во имя независимости, что ли, отпочковались и наняли отдель
ную квартиру, мы с ним только номинально отреклись от старых се
мейных обычаев. Я хочу сказать, что обмылков мы не выбрасывали.
Когда я забрался в ванную с дневником Симора иод мышкой и тща
тельно запер за собой двери, я тут же увидал послание на зеркале. Но
почерк был не Симора, это явно писала моя сестрица Бу-Бу. А почерк у
нее был страшно мелкий, едва разборчивый, все равно —писала она об
мылком или чем-нибудь еще. И тут она ухитрилась уместить на зеркале
целое послание: «Выше стропила, плотники! Входит жених, подобный
Арею, выше самых высоких мужей*. Привет. Некто Сафо, бывший сце
нарист киностудии «Элизиум». Будь счастлив, счастлив, счастлив со
своей красавицей Мюриель. Это приказ. По рангу я всех вас выше».
Надо заметить, что «киносценарист», упомянутый в тексте, был
любимым автором — в разное время и в разной очередности — всех
юных членов нашего семейства главным образом из-за неограничен
ного влияния Симора в вопросах поэзии на всех нас. Я читал и пере
читывал цитату, потом сел на край ванны и открыл дневник Симора.
Дальше идет точная копия тех страниц из дневника Симора, ко
торые я прочел, сидя на краю ванны. Мне кажется, что можно опус
тить день и число. Достаточно сказать, что все записи, по-моему, сде
ланы в форте Монмут в конце 1941 года и в начале 1942 года, за не
сколько месяцев до того, как был назначен день свадьбы.
«Во время вечерней поверки было очень холодно, и все-таки в од
ном только нашем взводе шестерым стало дурно, пока оркестр без кон
ца играл «Звездное знамя». Должно быть, человеку с нормальным кро
вообращением непереносимо стоять в неестественной позе но коман
де «Смирно!», особенно если держишь винтовку на караул. У меня,
наверно, нет ни кровообращения, пи пульса. В неподвижности я как
дома. Темп «Звездного знамени» созвучен мне в высшей степени. Для
меня это ритм романтического вальса.
После поверки получили увольнительные до полуночи. В семь ча
сов встретился с Мюриель в отеле «Билтмор». Две рюмочки, два бу
фетных бутерброда с рыбой. Потом ей захотелось посмотреть какой-
то фильм с участием Грир Гарсон. Смотрел на нее в темноте, когда
самолет сына Грир Гарсон не вернулся на базу. Рот полуоткрыт. По
глощена, встревожена. Полное отождествление себя с этой метро-гол-
двин-майеровской трагедией. Мне было и радостно, и жутко. Как я
люблю ее, как мне нужно ее бесхитростное сердце. Она взглянула на
* Строки из «Эпиталамы» Сафо. —Примеч. пер.
меня, когда дети в фильме принесли матери котенка. М. восхищалась
котенком, хотела, чтобы я тоже восхищался им. Даже в темноте я чув
ствовал ее обычную отчужденность, это всегда так, когда я не могу
беспрекословно восхищаться тем же, чем она. Потом, когда мы что-то
пили в буфете на вокзале, она спросила меня: «Правда, котенок —
прелесть?» Она уже больше не говорит «чудненький». И когда это я
успел так напугать ее, что она изменила своей обычной лексике? А я,
педант несчастный, стал объяснять, как Р. Г. Блайт определяет, что
такое сентиментальность: мы сентиментальны, когда уделяем како
му-то существу больше нежности, чем ему уделил Господь Бог. И я
добавил (поучительно?), что Бог, несомненно, любит котят, но, по всей
вероятности, без калошек па лапках, как в цветных фильмах. Эту ху
дожественную деталь он предоставляет сценаристам. М. подумала, как
будто согласилась со мной, но ей эта «мудрость» была не очень-то по
душе. Она сидела, помешивая ложечкой питье, и чувствовала себя
отчужденной. Она тревожится, когда ее любовь ко мне то приходит,
то уходит, то появляется, то исчезает. Она сомневается в ее реально
сти просто потому, что эта любовь не всегда весела и приятна, как
котенок. Один Бог знает, как мне это грустно. Как человек ухитряет
ся словами обесценить все на свете».
«Обедал сегодня у Феддеров. Очень вкусно. Телятина, пюре, фа
соль, отличный свежий салат с уксусом и оливковым маслом. Слад
кое Мюриель приготовила сама: что-то вроде пломбира со сливками
и сверху малина. У меня слезы выступили па глазах. (Сайгё пишет:
«Не знаю почему, / / Но благодарность / / Всегда слезами светлыми
течет».) Около меня на стол поставили бутылку кетчупа. Видно,
Мюриель рассказала миссис Феддер, что я все поливаю кетчупом. Я
готов отдать многое, лишь бы подслушать, как Мюриель воинствен
но заявляет своей маме, что да, он даже зеленый горошек поливает
кетчупом. Девочка моя дорогая...
После обеда миссис Феддер заставила нас слушать ту самую ра
диопередачу. Ее энтузиазм, ее увлечение этими передачами, особен
но тоска по тем дням, когда выступали мы с Бадди, вызывает во мне
чувство неловкости. Сегодня вечером программу передавали с какой-
то морской базы, чуть ли не из Сан-Диего. Слишком много педантич
ных вопросов и ответов. У Фрэнни голос насморочный. Зуи слегка
рассеян, но блистателен. Конферансье заставил их говорить про жи
лищное строительство, и маленькая дочка Берков сказала, что она
ненавидит одинаковые дома —она говорила про те длинные ряды стан
дартных домиков, какие строят но плану. Зуи сказал, что они «очень
милые». Он сказал, что было бы очень мило прийти домой и оказать
ся не в том домике. И но ошибке пообедать не с теми людьми, и спать
не в той кроватке, и утром со всеми попрощаться, думая, что это твое
семейство. Он сказал, что ему даже хотелось бы, чтобы все люди на
свете выглядели совершенно одинаково. Тогда каждый думал бы, что
вой идет его жена, или его мама, или пана, и люди все время обнима
лись бы и целовались без конца, и это было бы «очень мило».
Весь вечер я был невыносимо счастлив. Когда мы сидели в гости
ной, я восхищался простотой отношений Мюриель с матерью. Это так
прекрасно. Они знают слабости друг друга, в особенности слабости в
светской беседе, и глазами подают друг другу знаки. Миссис Феддер
предостерегает Мюриель взглядом, если она в разговоре проявляет
не тот «литературный» вкус, а Мюриель следит, чтобы мать не слиш
ком ударялась в многословие и пышный слог. Споры не грозят перей
ти в постоянный разлад, потому что они Мать и Дочь. Это такое по
трясающее, такое прекрасное явление. Но бывают минуты, когда я
сижу словно околдованный и вдруг начинаю мечтать, чтобы мистер
Феддер тоже принял участие в разговоре. Подчас мне это просто не
обходимо. А то, когда я вхожу в их дом, мне, но правде сказать, иногда
кажется, что я попал в какой-то светский женский монастырь на две
персоны, где царит вечный беспорядок. Иногда перед уходом у меня
появляется такое чувство, будто М. и ее мама напихали мне полные
карманы всяких флакончиков, тюбиков с губной помадой, румян, вся
ких сеточек для волос, кремов от пота и так далее. Я чувствую себя
бесконечно им обязанным, но не знаю, что делать с этими воображае
мыми дарами».
«Сегодня нам не сразу выдали увольнительные после вечерней
поверки, потому что кто-то выронил винтовку, когда нас инспекти
ровал приезжий британский генерал. Я пропустил поезд 5.52 и на час
опоздал на свидание с Мюриель. Обед в китайском ресторане на
Пятьдесят восьмой улице. Мюриель раздражена, весь обед чуть не пла
чет —видно, по-настоящему напугана и расстроена. Ее мать считает,
что я шизоидный тип. Очевидно, она говорила обо мне со своим пси
хоаналитиком, и он с ней полностью согласен. Миссис Феддер про
сила Мюриель деликатно осведомиться, нет ли в нашей семье психи
чески больных. Думаю, что Мюриель была настолько наивна, что рас
сказала ей, откуда у меня шрамы на руках. Бедная моя, славная крош
ка. Однако из слов Мюриель я понял, что не это беспокоит ее мать, а
совсем другое. Особенно три вещи. Одну я упоминать не стану —это
даже рассказать невозможно. Другая —это то, что во мне, безусловно,
есть какая-то «ненормальность», раз я еще не соблазнил Мюриель. И
наконец, третье: уже несколько дней миссис Феддер преследуют мои
слова, что я хотел бы быть дохлой кошкой. На прошлой неделе она
спросила меня за обедом, что я собираюсь делать после военной служ
бы. Собираюсь ли я преподавать в том же колледже? Вернусь ли я к
преподавательской работе вообще? Не думаю ли я вернуться на ра
дио хотя бы в роли комментатора? Я ответил, что сейчас мне кажется,
будто войне никогда не будет конца и что я знаю только одно: если
наступит мир, я хочу быть дохлой кошкой. Миссис Феддер решила,
что это я сострил. Тонко сострил. По словам Мюриель, она меня счи
тает тонкой штучкой. Она приняла мои серьезнейшие слова за одну
из тех шуток, на которые надо ответить легким музыкальным смехом.
А меня этот смех немного сбил с толку, и я забыл ей объяснить, что я
хотел сказать. Только сегодня вечером я объяснил Мюриель, что в
буддийской легенде секты Дзен рассказывается, как одного учителя
спросили, что самое цепное на свете, и тот ответил —дохлая кошка,
потому что ей цены нет. М. успокоилась, по я видел, что ей не терпит
ся побежать домой и уверить мать в полной безопасности моих слов.
Она подвезла меня на такси к вокзалу. Она была такая милая, настро
ение у нее стало много лучше. Она пыталась научить меня улыбаться
и растягивала мне губы пальцами. Какой у нее чудесный смех! О Гос
поди, до чего я счастлив с ней! Только бы она была так же счастлива
со мной. Я все время стараюсь ее позабавить, кажется, ей нравится
мое лицо, и руки, и затылок, и она с гордостью рассказывает подруж
кам, что обручена с Билли Блэком, с тем самым, который столько лег
выступал в программе «Умный ребенок». По-моему, ее ко мне влечет
и материнское, и чисто женское чувство. Но, в общем, дать ей счастье
я, наверно, не смогу. Господи, Господи, помоги мне! Единственное,
довольно грустное утешение для меня в том, что моя любимая безого
ворочно и навеки влюблена в самый институт брака. В ней живет при
митивный инстинкт вечной игры в свое гнездышко. То, чего она ждет
от брака, и нелепо, и трогательно. Она хотела бы подойти к клерку в
каком-нибудь роскошном отеле, вся загорелая, красивая, и спросить,
взял ли ее Супруг почту. Ей хочется покупать занавески. Ей хочется
покупать себе платья «для дамы в интересном положении». Ей хочет
ся, сознает она это или пет, уйти из родительского дома, несмотря на
привязанность к матери. Ей хочется иметь много детей — красивых
детей, похожих па нее, а не на меня. И еще я чувствую, что ей хочется
каждый год открывать свою коробку с елочными украшениями, а не
материнскую».
«Сегодня получил удивительно смешное письмо от Бадди, он толь
ко что отбыл наряд по камбузу. Пишу о Мюриель и всегда думаю о
нем. Он презирал бы ее за то, из-за чего ей хочется выйти замуж, я про
это уже писал. Но разве за это можно презирать? В каком-то отноше
нии, вероятно, да, но мне все это кажется таким человечным, таким
прекрасным, что даже сейчас я не могу писать без глубокого, глубоко
го волнения. Бадди отнесся бы с неодобрением и к матери Мюриель.
Она ужасно раздражает своей безапелляционностью, а Бадди таких
женщин не выносит. Не знаю, понял ли бы он, какая она на самом
деле. Она человек, навеки лишенный всякого понимания, всякого вку
са к главному потоку поэзии, который пронизывает все в мире. Неиз
вестно, зачем такие живут на свете. А она живет, забегает в гастроно
мический магазин, ходит к своему психоаналитику, каждый вечер про
глатывает роман, затягивается в корсет, заботится о здоровье Мюри
ель, о ее благополучии. Я люблю Мюриель. Я считаю ее бесконечно
мужественной».
«Вся рота сегодня без отпуска. Целый час стоял в очереди к теле
фону в канцелярии, чтобы позвонить Мюриель. Она как будто обра
довалась, что я не приеду сегодня вечером. Меня это забавляет и вос
хищает. Всякая другая девушка, если бы даже она на самом деле хоте
ла провести вечер без своего жениха, непременно выразила бы по те
лефону хотя бы сожаление. А когда я сказал Мюриель, что не могу
приехать, она только протянула: «A-а!» Как я боготворю эту ее про
стоту, ее невероятную честность! Как я надеюсь па нее!»
«3.30 утра. Сижу в дежурке. Не мог заснуть. Накинул шинель па
пижаму и пришел сюда. Дежурит Эл Аснези. Он спит на иолу. Могу
сидеть тут, если буду вместо пего подходить к телефону. Ну и вече
рок! К обеду явился психоаналитик миссис Феддер, допрашивал меня
с перерывами до половины двенадцатого. Иногда очень хитро, очень
неглупо. Раза два я ему даже поддался. По-видимому, он старый по
клонник, мой и Бадди. Кажется, он лично и профессионально заинте
ресовался, почему меня в шестнадцать лет сняли с программы. Он сам
слышал передачу о Линкольне, по у него создалось впечатление, буд
то я сказал в эфир, что геттисбергская речь Линкольна «вредна для
детей». Это неправда. Я ему объяснил, что я сказал, что детям вредно
заучивать эту речь наизусть в школе. У него еще создалось впечатле
ние, будто я сказал, что это нечестная речь. Я ему объяснил, что под
Геттисбергом было убито и ранено 51112 человек и что если уж кому-
то пришлось выступать в годовщину этого события, так он должен
был выйти, погрозить кулаком всем собравшимся и уйти, конечно,
если оратор до конца честный человек. Он не возражал мне, но как
будто решил, что у меня какой-то комплекс стремления к совершен
ству. Он много и вполне умно говорил о ценности простой, пеиритя-
зателыюй жизни, о том, как надо принимать и свои, и чужие слабос
ти. Я с ним согласен, но только теоретически. Я сам буду защищать
всяческую терпимость до конца дней на том основании, что она залог
здоровья, залог какого-то очень реального, завидного счастья. В чис
том виде это и есть путь Дао —несомненно, самый высокий путь. Но
человеку взыскательному для достижения таких высот надо было бы
отречься от поэзии, уйти за поэзию. Потому что он никак не мог бы
научиться или заставить себя отвлеченно любить плохую поэзию,
уж не говорю —равнять ее с хорошей. Ему пришлось бы совсем отка
заться от поэзии. И я сказал, что сделать это очень нелегко. Доктор
Симс сказал, что я слишком резко ставлю вопрос —так, но его сло
вам, может говорить только человек, ищущий совершенства во всем.
А разве я это отрицаю?
Должно быть, миссис Феддер с тревогой рассказала ему, откуда у
Шарлотты девять швов. Наверно, я необдуманно говорил с Мюриель
про эти давно минувшие дела. Она тут же, но горячему следу, все вы
кладывает матери. Без сомнения, я должен был не протестовать, но
не могу. М., бедняжка, и меня слышит только тогда, когда все слышит
ее мама. Но я не собирался пережевывать историю про Шарлоттины
швы с мистером Симсом. Во всяком случае, не за рюмкой виски».
«Сегодня на вокзале я более или менее твердо обещал Мюриель,
что обращусь на днях к психоаналитику. Симс говорил, что у пас па
базе есть отличный врач. Очевидно, они с миссис Феддер не раз уст
раивали конференцию па эту тему. И почему это меня не злит? А вот
не злит, и все. Очень странно. Наоборот, это меня как-то греет, неиз
вестно почему. Даже к традиционным тещам из юмористических жур
налов я чувствую смутную симпатию. Во всяком случае, меня не убу
дет, если я пойду к психоаналитику. К тому же тут, в армии, это бес
платно. М. любит меня, по никогда я не стану ей по-настоящему бли
зок, никогда она не будет со мной своей, до м ашне й, легкомысленной,
пока меня слегка не прочистят.
Но если я когда-нибудь и обращусь к психоаналитику, так дай Бог,
чтобы он заранее пригласил па консультацию дерматолога. Специа
листа по болезням рук. У меня на руках остаются следы от прикосно
вения к некоторым людям. Однажды в парке, когда мы еще возили
Фрэнни в колясочке, я положил руку па ее пушистое темечко и, вид
но, продержал слишком долго. И еще раз, когда я сидел с Зуи в кино
па Семьдесят второй улице и там шел страшный фильм. Зуи было лет
семь, и он спрятался иод стул, чтобы не видеть какую-то жуткую сце
пу. Я положил руку ему па голову. От некоторых голов, от волос оп
ределенного цвета, определенной фактуры у меня навсегда остаются
следы. И не только от волос. Один раз Шарлотта убежала от меня —
это было около студии, — и я схватил ее за платьице, чтобы она не
убегала, не уходила от меня. Платьице было светло-желтое, ситцевое,
мне оно поправилось, потому что было ей сшито на вырост. И до сих
пор у меня па правой ладони осталось светло-желтое пятно. Господи,
если я и вправду какой-то клинический случай, то, наверно, я парано
ик наоборот. Я подозреваю, что люди вступают в сговор, чтобы сде
лать меня счастливым».
Помню, что я закрыл дневник, даже захлопнул его на слове «сча
стливым». Некоторое время я сидел, сунув дневник под мышку, пока
не ощутил некоторое неудобство от долгого сидения на краю ванны.
Я встал такой разгоряченный, словно вылез из ванны, а не просто по
сидел на пей. Я подошел к корзине с грязным бельем, поднял крышку
и почти со злобой буквально швырнул дневник Симора в простыни и
наволочки, лежавшие на самом дне. Потом, за отсутствием более кон
структивных мыслей, я снова сел па край ванны. Минуту-другую я
смотрел на зеркало аптечки, перечитывал послание Бу-Бу, потом встал
и, выходя из ванной, так хлопнул дверыо, будто можно было силой
закрыть это помещение на веки веков.
Следующим этапом была кухня. К счастью, двери оттуда выходи
ли в коридор, так что можно было попасть па кухню, не проходя мимо
гостей. Пробравшись туда и закрыв двери, я сиял куртку, то есть гим
настерку, и бросил ее на полированный столик. Казалось, вся моя энер
гия ушла па снятие куртки, и я постоял в одной рубашке, отдыхая
перед геркулесовым подвигом приготовления коктейлей. Потом рез
ким движением, словно за мной кто-то следил сквозь невидимый гла
зок в стене, я открыл шкаф и холодильник в поисках ингредиентов
для коктейля «Том Коллинз». Все оказалось иод рукой, вместо лимо
нов нашлись апельсины, и вскоре у меня был готов целый кувшин
довольно приторного питья. Я взял из шкафа пять стаканов и стал
искать поднос. А искать поднос —дело сложное, и я так завозился,
что иод конец уже с еле слышными тихими стопами открывал и за
крывал всякие шкафы и шкафчики.
Но в тот момент, как я уже в куртке, неся йодное с кувшином и
стаканами, выходил из кухни, над моей головой вдруг словно вспых
нула воображаемая электрическая лампочка — так на карикатурах
изображают, что персонажу пришла в голову блестящая мысль. Я по
ставил поднос на иол. Я вернулся к шкафчику с напитками и взял
початую бутылку виски. Я взял стакан и налил себе, пожалуй нечаян
но, но крайней мере пальца на четыре этого виски. Бросив па стакан
молниеносный, хотя и укоризненный взгляд, я, как истинный про
жженный герой ковбойского фильма, одним махом опрокинул ста
кан. Скажу прямо, что об этом деле я до сих пор без содрогания вспом
нить не могу. Конечно, мне было всего двадцать три года, и я посту
пил так, как в данных условиях поступил бы любой другой здоровый
балбес двадцати трех лет. Но суть вовсе не в этом. Суть в том, что я,
как говорится, непьющий. От одной унции виски меня либо начинает
выворачивать наизнанку, либо я начинаю искать еретиков среди при
сутствующих. Бывало, что после двух унций я сваливался замертво.
Но этот день был, выражаясь крайне мягко, не совсем обычным, и
я помню, что, когда я взял поднос и стал выходить из кухни, я ника
кой внезапной метаморфозы в себе не заметил. Казалось только, что в
желудке данного субъекта начинается сверхъестественная генерация
тепла, и все.
Когда я внес поднос в комнату, я не заметил никаких особых из
менений и в поведении гостей, кроме ободряющего факта, что дядюш
ка невестиного отца присоединился к ним. Он утопал в глубоком крес
ле, когда-то облюбованном моим покойным бульдогом. Его малень
кие ножки были скрещены, волосы прилизаны, жирное пятно на лац
кане так же заметно, и —чудо из чудес! — его сигара дымилась.
Мы приветствовали друг друга еще более пылко, чем всегда, словнр
паши периодические расставания были слишком долгими, и терпеть
их никакого смысла нет.
Лейтенант все еще стоял у книжной полки. Он перелистывал ка
кую-то книжку и, по-видимому, был совершенно поглощен ею. (Я так
и не узнал, что это была за книга.) Миссис Силсбери уже явно при
шла в себя, вид у нее был свежий, а толстый слой грима нанесен зано
во. Она сидела па кушетке, отодвинувшись в самый угол от дядюшки
невестиного отца. Она перелистывала журнал.
— О, какая прелесть! — сказала она «гостевым» голосом, увидев
поднос, который я только что поставил па столик. Она улыбнулась
мне со светской любезностью.
—Я налил только чуточку джина, —соврал я, размешивая питье в
кувшине.
—Тут стало так прохладно, так чудесно, —сказала миссис Силс-
берн. —Кстати, можно вам задать один вопрос?
И она отложила журнал, встала и, обойдя кушетку, подошла к
письменному столу. Подняв руку, она коснулась копчиком пальца
одной из фотографий.
—Кто этот очаровательный ребенок? —спросила она.
Под мерным непрерывным воздействием кондиционированного
воздуха, в свежеиаложениом гриме она уже больше не походила на
измученного заблудившегося ребенка, каким она казалась под жар
ким солнцем у дверей кафе на Семьдесят девятой улице. Теперь она
разговаривала со мной с тем сдержанным изяществом, которое было
ей свойственно, когда мы сели в машину около дома невестиной ба
бушки, тогда она еще спросила, не я ли Дикки Бригапца.
Я перестал мешать коктейль и подошел к ней. Она уперлась лаки
рованным ноготком в фотографию, вернее, в девочку из группы ре
бят, выступавших по радио в 1929 году. Мы, всемером, сидели у круг
лого стола; перед каждым стоял микрофон.
— В жизни не видела такого очаровательного ребенка, —сказала
миссис Силсберн, —знаете, на кого она немножко похожа? Особенно
глаза и ротик.
Именно в эту минуту виски —не все, а примерно с один палец —
уже начало на меня действовать, и я чуть не ответил: «На Дикки
Бригапцу», — но инстинктивная осторожность взяла верх. Я кив
нул головой и назвал имя той самой киноактрисы, о которой неве
стина подружка еще раньше упоминала в связи с девятью хирур
гическими швами.
Миссис Силсберн удивленно посмотрела па меня:
—Разве она тоже участвовала в программе «Умный ребенок»?
—Ну как же. Два года подряд. Господи боже, конечно, участвова
ла. Только иод настоящей своей фамилией. Шарлотта Мэйхыо.
Теперь и лейтенант стоял позади меня, справа, и тоже смотрел па
фотографию. Услыхав театральный псевдоним Шарлотты, он отошел
от книжной полки —взглянуть на фотографию.
—Но я не знала, что она в детстве выступала по радио! —сказала
миссис Силсберн. — Совершенно не знала! Неужели она и в детстве
была так талантлива?
—Нет, она больше шалила. Но пела не хуже, чем сейчас. И потом,
она удивительно умела подбадривать остальных. Обычно она сидела
рядом с моим братом, с Симором, у стола с микрофонами, и как толь
ко ей нравилась какая-нибудь его реплика, она наступала ему на ногу.
Вроде как пожимают руку, только она пожимала ногу.
Во время этого краткого доклада я опирался на спинку стула, сто
явшего у письменного стола. И вдруг мои руки соскользнули —так
иногда соскальзывает локоть, опирающийся на стол или на стойку в
баре. Я потерял было равновесие, по сразу выпрямился, и ни миссис
Силсберн, ни лейтенант ничего не заметили. Я сложил руки на груди.
—Случалось, что в те вечера, когда Симор был особенно в форме,
он даже шел домой прихрамывая. Честное слово! Ведь Шарлотта не
просто пожимала его ногу, она наступала ему на пальцы изо всей силы.
А ему хоть бы что. Он любил, когда ему наступали па ноги. Он любил
шаловливых девчонок.
—Ах, как интересно! —сказала миссис Силсберн. —Но я понятия
не имела, что она тоже участвовала в радиопередачах.
—Это Симор ее втянул, —сказал я. —Она дочка остеопата, жили
они в нашем доме, на Риверсайд-драйв. —Я снова оперся па спинку
стула и всей тяжестью навалился на нее отчасти для сохранения рав
новесия, отчасти чтобы принять позу старого мечтателя у садовой ог
рады. Звук моего голоса был удивительно приятен мне самому. —Мы
как-то играли в мячик... Вам интересно послушать?
—Да! —сказала миссис Силсберн.
—Как-то после школы мы с Симором бросали мяч об стейку дома, и
вдруг кто-то —потом оказалось, что это была Шарлотта, —стал кидать в
нас с двенадцатого этажа мраморными шариками. Так мы и познакоми
лись. На той же неделе мы привели ее на радио. Мы даже не знали, что
она умеет петь. Нам просто понравился ее прекрасный нью-йоркский
выговор. У нее было произношение обитателей Дикман-стрит.
Миссис Силсберн засмеялась тем музыкальным смехом, который
наповал убивает любого чуткого рассказчика, и трезвого, как стеклыш
ко, и не совсем трезвого. Очевидно, она только и ждала, чтобы я кон
чил, —ей не терпелось задать лейтенанту мучивший ее вопрос.
— Скажите, на кого она похожа? — спросила она настойчиво. —
Особенно рот и глаза. Кого она напоминает?
Лейтенант посмотрел на нее, потом на фотографию.
— Вы хотите сказать — на этой фотографии? В детстве? Или те
перь, в кино? О чем вы говорите?
—Да, пожалуй, и тогда, и теперь. Но особенно на этой фотографии.
Лейтенант рассматривал фотографию довольно сурово, как мне
показалось, словно он никоим образом не одобрял, что миссис Силс
берн —женщина и притом невоеннообязанная —заставила его изу
чать какую-то фотографию.
— На Мюриель, —сказал он отрывисто. —Похожа тут на Мюри
ель. И волосы, и все.
— Вот именно! — сказала миссис Силсберн. Она обернулась ко
мне: —Да, именно на нее! —повторила она. — Вы знакомы с Мюри
ель? Я хочу сказать *—вы ее видели в такой прическе, знаете, волосы
заколоты таким пышным...
—Я только сегодня впервые увидел Мюриель, —сказал я.
—Тогда просто поверьте мне на слово. —И миссис Силсберн вы
разительно постучала по фотографии указательным пальцем. — Эта
девочка могла бы быть двойником Мюриель в те годы. Как две кап
ли воды.
Виски упорно одолевало меня, и я никак не мог воспринять эту
информацию полностью и, уж конечно, не мог предугадать все воз
можные выводы из нее. Я вернулся к столику — чересчур, должно
быть, стараясь идти но прямой, —и снова стал перемешивать коктейль.
Когда я очутился по соседству с дядей невестиного отца, он, стараясь
привлечь мое внимание, приветствовал мой приход, но я был настоль
ко поглощен высказанным предположением о сходстве Мюриель с
Шарлоттой, что не ответил ему. Кроме того, у меня немного кружи
лась голова. Появилось неудержимое желание смешивать коктейль,
сидя на полу, но я удержался.
Минуты две спустя, когда я начал разливать напиток, миссис
Силсберн снова обратилась ко мне с вопросом. Она почти что пропе
ла его, так мелодично прозвучал ее голос:
—Скажите, а это будет очень-очень нехорошо с моей стороны, если
я спрошу про тот случай, о котором упоминала миссис Бервик? Я про
те девять швов, помните, она рассказывала? Ваш брат, наверно, неча
янно толкнул ее или как?
Я поставил кувшин —он мне показался необычайно тяжелым и не
удобным —и посмотрел на нее. Как ни странно, несмотря на легкое голо
вокружение, я чувствовал, что даже дальние предметы ничуть не тума
нятся в глазах. Наоборот, миссис Силсберн, стоявшая в центре комнаты,
назойливо, словно в фокусе, выделялась из всего окружающего.
—Кто такая миссис Бервик? —спросил я.
—Моя жена, —ответил лейтенант несколько отрывисто. Он смот
рел на меня, словно комиссия из одного человека, призванная прове
рить, почему я так медленно наливаю коктейль.
—Да, да, конечно, —сказал я.
—Что это было —несчастный случай? —настаивала миссис Силс
берн. —Он ведь не нарочно? Или нарочно?
—Что за чушь, миссис Силсберн!
—Как вы сказали? —холодно бросила она.
—Простите. Не обращайте внимания. Я немного опьянел. Выпил
на кухне лишнее, минут пять назад.
Я вдруг оборвал себя и резко повернулся. В коридоре под знако
мыми решительными шагами загудел не покрытый ковром пол. Шаги
стремительно двигались, надвигались на нас —и через миг невестина
подружка влетела в комнату.
Она ни на кого не взглянула.
— Дозвонилась наконец, — сказала она удивительно ровным го
лосом, без малейшего нажима, —чуть ли не час дозванивалась. —Лицо
у нее напряглось, покраснело —вот-вот лопнет. —Холодное? —спро
сила она и, не останавливаясь, не ожидая ответа, подошла к столику.
Она схватила тот единственный стакан, который я успел налить, и
жадно, залпом выпила его. —В жизни не бывала в такой жаркой ком
нате, — сказала она, ни к кому не обращаясь и ставя пустой стакан.
Она тут же схватила кувшин и снова налила стакан до половины, гром
ко звякая кубиками льда.
Миссис Силсберн сразу оказалась у столика.
—Что они сказали? —нетерпеливо спросила она. —Вы говорили
с Рэей?
Невестина подружка сначала выпила, поставила стакан и йотом
сказала:
—Я со всеми говорила. —И слова «со всеми» она подчеркнула
сердито, хотя и без обычной для нее театральности. Взглянув сначала
на миссис Силсберн, потом на меня, а потом —на лейтенанта, она до
бавила: —Можете успокоиться —все хорошо и благополучно.
—Что это значит? Что случилось? —строго спросила миссис Силс
берн.
—А то и значит. Жених уже не страдает от счастья.
В голосе невестиной подружки снова появились привычные уда
рения.
—Как это? С кем ты говорила? —спросил лейтенант. —Ты гово
рила с миссис Феддер?
—Я же сказала: я разговаривала со всеми. Со всеми, кроме этой
прелестной невесты. Она сбежала с женихом. —Невестина подружка
посмотрела на меня. — Сколько сахару вы плюхнули в это питье? —
раздраженно спросила она. — Вкус такой, будто...
—Сбежала? —ахнула миссис Силсберн, прижимая руки к груди.
Невестина подружка только взглянула на нее:
—А вам-то что? Не волнуйтесь, дольше проживете!
Миссис Силсберн безвольно опустилась на кушетку. И я, кстати
сказать, тоже. Я не спускал глаз с невестиной подружки, и миссис
Силсберн тоже неотрывно глядела на нее.
—Видно, он тоже сидел у них на квартире, когда они туда приеха
ли. Мюриель вдруг схватила чемоданчик, и они тут же уехали, вот и
все. —Невестина подружка выразительно пожала плечами. Взяв ста
кан, она допила его до дна. —Во всяком случае, всех нас приглашают
на свадьбу. Или, как это там называется, когда жених с невестой уже
скрылись. Насколько я поняла, там уже целая куча народу. И у всех
по телефону голоса такие веселые.
—Ты сказала, что говорила с миссис Феддер. Она-то что тебе ска
зала? —спросил лейтенант.
Невестина подружка довольно загадочно покачала головой:
— Она изумительна! Боже, какая женщина! Говорила совершен
но спокойным голосом. Насколько я поняла но ее словам, этот самый
Симор обещал посоветоваться с психоаналитиком, чтобы как-то
выправиться. —Она снова пожала плечами: —Кто его знает? Может,
все и утрясется. Я слишком обалдела, не могу думать. —Она смотре
ла на мужа: —Пойдем отсюда. Где твоя шапчонка?
Не успел я опомниться, как невестина подружка, лейтенант и мис
сис Силсберн гуськом пошли к выходу, а я, хозяин дома, замыкал
шествие. Я уже сильно пошатывался, но никто не обернулся, а пото
му они и не заметили, в каком я состоянии.
Я услыхал, как миссис Силсберн спросила невестину подружку:
—Вы заедете туда?
—Право, не знаю, —услышал я ответ, —если и заедем, так только
на минуту.
Лейтенант вызвал лифт, и все трое, как каменные, уставились на
шкалу указателя. Казалось, слова стали лишними. Я стоял в дверях
квартиры, в нескольких шагах от лифта, бессмысленно глядя вперед.
Дверцы лифта открылись, я громко сказал «до свидания!», и все трое
разом повернули головы. «До свидания! До свидания!» —проговори
ли они, а невестина подружка крикнула: «Спасибо за угощение!» —и
дверца захлопнулась.
Неверными шагами я возвратился в свою квартиру, пытаясь на
ходу расстегнуть куртку или как-нибудь стянуть ее.
Мое возвращение в комнату восторженно приветствовал един
ственный оставшийся гость —я совсем забыл про него. Когда я во
шел, он поднял мне навстречу до краев налитый стакан. Более того,
он буквально помахал стаканом, кивая при этом головой в мою сторо
ну и ухмыляясь, словно наконец наступил тот долгожданный счаст
ливейший миг, по которому мы с ним так стосковались. Я никак не
мог ответствовать ему такой же улыбкой. Однако помню, что я его
похлопал по плечу. Потом я тяжело опустился на кушетку прямо про
тив него, и мне наконец удалось расстегнуть куртку.
— А у вас есть дом? —спросил я его. — Кто за вами ухаживает?
Голуби в парке, что ли?
В ответ на столь провокационные вопросы мой гость снова с не
обыкновенным пылом поднял в мою честь стакан, держа его так, слов
но это была пивная кружка. Я закрыл глаза и лег на кушетку, задрав
ноги и вытянувшись. Но от этого комната закружилась каруселью. Я
снова сел, рывком опустив ноги па иол, и от резкого движения чуть не
потерял равновесия, пришлось схватиться за столик, чтобы не упасть.
Минуту-другую я сидел согнувшись, закрыв глаза. Потом, не вста
вая, потянулся к кувшину и налил стакан, расплескивая питье с куби
ками льда по столу и но иолу. Я посидел немного с полным стаканом
в руке и, не сделав ни глотка, поставил его прямо в лужицу посреди
столика.
—Рассказать вам, откуда у Шарлотты те девять швов? —спросил
я внезапно. Мне казалось, что голос у меня звучит совершенно нор
мально. — Мы жили на озере. Симор написал Шарлотте, пригласил
ее приехать к нам в гости, и наконец мать ее отпустила. И вот как-то
она села посреди дорожки — погладить котенка нашей Бу-Бу, а Си
мор бросил в нее камнем. Ему было двенадцать лет. Вот и все. А бро
сил он в нее потому, что она с этим котенком на дорожке была черес
чур хорошенькая. И все это поняли, черт меня дери: и я, и сама Шар
лотта, и Бу-Бу, и Уэйкер, и Уолт —вся семья.
Я уставился на оловянную пепельницу, стоявшую на столике.
—Шарлотта ни разу в жизни не напомнила ему об этом. Ни одно
го разу.
Я посмотрел на своего гостя, словно ожидая, что он начнет возра
жать, назовет меня лгуном. Конечно, я лгал4. Шарлотта так и не поня
ла, почему Симор бросил в нее камень. Но мой гость ничего не оспа
ривал. Напротив. Он ободряюще улыбался мне, словно любое слово,
какое я сейчас скажу, для него будет непреложной истиной. Но я все
же встал и вышел из комнаты. Помню, что, уходя, я чуть было не вер
нулся и не поднял с иола два кубика льда, но это предприятие каза
лось настолько сложным, что я проследовал дальше и вышел в кори
дор. Проходя мимо кухни, я снял, вернее стащил, куртку и бросил ее
на пол. В ту минуту мне казалось, что именно в этом месте я всю жизнь
оставлял свою одежду.
В ванной я немного постоял над корзиной с бельем, обдумывая,
взять или не взять дневник Симора, читать его дальше или нет. Не
иомшо, какие аргументы я выдвигал «за» и «против», но в конце кон
цов я открыл корзину и вытащил дневник. Я снова сел с ним па край
ванны и перелистывал страницы, пока не дошел до последней записи
Симора:
«Один из солдат только что опять звонил в справочную аэропор
та. Если и дальше будет проясняться, мы к утру сможем вылететь.
Оппенгейм сказал: нечего сидеть как на иголках. Звонил Мюриель,
все объяснил. Было очень странно. Она подошла к телефону и все го
ворила: «Алло! Алло!» А я потерял голос. Она чуть не повесила труб
ку. Хоть бы успокоиться немного. Оппенгейм решил поспать, пока не
вызовут наш рейс. Надо бы и мне выспаться, но я слишком взвинчен.
Я ей звонил главным образом, чтобы упросить, умолить ее просто
уехать со мной вдвоем и где-нибудь обвенчаться. Слишком я взвин
чен, чтобы быть на людях. Мне кажется, что сейчас —мое второе рож-
депие. Святой, священный день. Слышимость была такая ужасная,
да и я еле-еле мог говорить, когда нас соединили. Как страшно, когда
говоришь: я тебя люблю, а на другом конце тебе в ответ кричат: «Что?
Что?» Весь день читал отрывки из Веданты. «Врачующиеся должны
служить друг другу. Поднимать, поддерживать, учить, укреплять друг
друга, по более всего служить друг другу. Воспитывать детей честно,
любовно и бережно. Дитя —гость в доме, его надо любить и уважать,
но не властвовать над ним, ибо оно принадлежит Богу». Как это изу
мительно, как разумно, как трудно и прекрасно и поэтому правдиво.
Впервые в жизни испытываю радость ответственности. Оппенгейм
уже дрыхнет. Надо бы и мне заснуть. Не могу — кто-нибудь должен
бодрствовать вместе со счастливым человеком».
Я только раз прочел эту запись, закрыл дневник, отнес его в спаль
ню и бросил в саквояж Симора, лежавший па диванчике у окна. И
потом я упал — вернее, сам повалился па ближайшую кровать. Мне
показалось, что я уснул или потерял сознание еще раньше, чем кос
нулся постели.
Когда я часа через полтора проснулся, у меня раскалывалась го
лова и во рту все пересохло. В спальне было почти темно. Помню, что
я довольно долго сидел на краю кровати. Потом, мучимый жаждой, я
встал и медленно побрел в другую комнату, надеясь, что там, в кув
шине на столике, еще осталось что-нибудь мокрое и холодное.
Мой последний гость, очевидно, сам выбрался из квартиры. Толь
ко пустой стакан и сигара в оловянной пепельнице напоминали о его
существовании. Я до сих нор думаю, что окурок этой сигары надо было
тогда же послать Симору —все свадебные подарки обычно бессмыс
ленны. Просто окурок сигары в небольшой, красивой коробочке. Мож
но бы еще приложить чистый листок бумаги вместо объяснения.
Симор: Введение
Те, о ком я пишу, постоянно живут во мне, и этим своим присут
ствием непрестанно доказывают, что все, написанное о них до сих
пор, звучит фальшиво. А звучит оно фальшиво оттого, что я думаю о
них с неугасимой любовью (вот и эта фраза уже кажется мне фальши
вой), но не всегда пишу достаточно умело, и это мое неумение часто
мешает точно и выразительно дать характеристику действующих лиц,
и оттого их образы тускнеют и тонут в моей любви к ним, а любовь
эта настолько сильней моего таланта, что она как бы становится на
защиту моих героев от моих неумелых стараний.
Выходит так, говоря фигурально, будто писатель нечаянно сделал
какую-то описку, а эта случайная описка вдруг сама поняла, что тут что-
то не так. Но может быть, эта ошибка не случайно, а в каком-то высшем
смысле вполне законно появилась в повествовании. И тогда такая слу
чайная ошибка как бы начинает бунтовать против автора, она злится на
пего и кричит: «Не смей меня исправлять —хочу остаться в рукописи
как свидетель того, какой ты никудышный писатель».
Откровенно говоря, все это мне кажется иногда довольно жалким
самооправданием, но теперь, когда мне уже под сорок, я обращаюсь к
единственному своему поверенному, последнему своему настоящему
современнику, —к моему доброму, старому другу —обыкновенному
рядовому читателю. Когда-то —мне еще и двадцати не было —один
из самых интересных и наименее напыщенных редакторов, из тех, с
кем я был лично знаком, сказал мне, что писатель должен очень трез
во и уважительно относиться к мнению рядового читателя, хотя иногда
взгляды этого человека и могут показаться автору странными и даже
дикими —он считал, что со мной так и будет. Но спрашивается —как
© Перевод. Р. Райт-Ковалева, наследники, 2002
писатель может искать что-то ценное в мнении такого читателя, если
он о нем никакого представления не имеет. Чаще бывает наоборот —
писателя хорошо знают, но разве бывало так, что его спрашивают, ка
ким он представляет себе своего читателя? Не стоит слишком разма
зывать эту тему, скажу коротко, что я сам, к счастью, уже много лет
тому назад выяснил для себя все, что мне надо знать о с в о е м читате
ле, то есть, прошу прощения, —ЛИЧНО о вас.
Боюсь, что вы станете всячески открещиваться, но уж тут позволь
те мне вам не поверить. Итак, вы —заядлый орнитолог. Вы похожи на
героя одного рассказа Джона Бьюкена, под названием «Остров Ске
лета», — этот рассказик мне дал прочитать Арнольд Л. Шугарман,
когда моими литературными занятиями почти никто как следует не
руководил. А стали вы изучать птиц главным образом потому, что они
окрыляли вашу фантазию, они восхищали вас гем, что «из всех жи
вых существ эти крохотные создания с температурой тела 50,8 граду
са но Цельсию являлись наиболее полным воплощением чистого
Духа». Наверно, и вам, как герою быокеповского рассказа, приходило
в голову много занятных мыслей: не сомневаюсь, что вы вспоминали,
что, например, королек, чей желудочек меньше боба, перелетает Се
верное море, а куличок-поморник, который выводит птенцов так да
леко на севере, что только трем путешественникам удалось видеть его
гнездовье, летает на отдых в Тасманию! Разумеется, я не решаюсь рас
считывать на то, что именно вы, мой читатель, и окажетесь вдруг од
ним из тех троих, кто видел это гнездовье, но я определенно чувствую,
что я своего читателя, то есть вас, знаю настолько хорошо, что могу
легко угадать, как выразить свое хорошее отношение к вам, чем вас
порадовать.
Итак, дружище, пока мы с вами остались наедине, так сказать,
entre-nous, и не связались со всякими этими лихачами, а их везде
хватает, — тут и космочудики средних лет, которым лишь бы за-
нульнуть нас на Луну, и бродяжки-дервиши, якобы помешанные
на Дхарме, и фабриканты сигареток с «начинкой», словом, всякие
битники, немытики и нытики, «посвященные» служители всяких
культов, все эти знатоки, которые лучше всех понимают, что нам
можно и что нельзя делать в нашей жалкой ничтожной сексуаль
ной жизни, —значит, пока мы в стороне от этих бородатых, спеси
вых малограмотных юнцов, самоучек-гитаристов, дзеноубийц и
всех этих эстетствующих пижонов, которые смеют с высоты свое
го тупоносого величия взирать па чудесную нашу планету (толь
ко, пожалуйста, не затыкайте мне рот!) — на планету, где все же
побывали и Христос, и Килрой, и Шекспир, —так вот, прежде чем
нечаянно попасть в их компанию, позвольте мне, старый мой друг,
сказать вам, вернее, даже возвестить; я прошу вас принять от меня
в дар сей скромный букет первоцветов-скобок: (((( )))).
При этом речь идет не о каких-то цветистых украшениях текста, а
скорее о том, чтобы эти мои кривульки помогли вам попять: насколь
ко я хром и косолап душой и телом, когда пишу эти строки. Однако с
профессиональной точки зрения —а я только так люблю разговари
вать (кстати, не обижайтесь, по я знаю девять языков, из них четыре
мертвых, и постоянно разговариваю на них сам с собой), итак, повто
ряю: с профессиональной точки зрения я чувствую себя сейчас совер
шенно счастливым человеком. Раньше со мной так не бывало. Впро
чем, нет, было, когда, лет четырнадцати, я написал рассказ, в котором
все персонажи, как студенты-дуэлянты Гейдельбергского универси
тета, были изукрашены шрамами: и герой, и злодей, и героиня, и ее
старая нянька, и все лошади, и все собаки. Тогда я был в меру
счастлив, но не в таком восторженном состоянии, как сейчас. Кстати
сказать: я не хуже других знаю, что писатель в таком экстатически-
счастливом настроении способен всю душу вымотать своим близким.
Конечно, чересчур вдохновенные поэты —весьма «тяжелый случай»,
но и прозаик в припадке такого экстаза тоже не слишком подходя
щий человек для приличного общества —«божественный» у него при
падок экстаза или пет, все равно: припадочный он и есть припадоч
ный. И хотя я считаю, что в таком счастливом состоянии прозаик мо
жет написать много прекрасных страниц —говоря откровенно, хочется
верить, самых лучших своих страниц, —но, как всем понятно и впол
не очевидно, он, как я подозреваю, потеряет всякую меру, сдержан
ность, немногословность, словно разучившись писать короткими фра
зами. Он уже не может быть объективным, разве только на спаде этой
волны. Его так захлестывает огромный всепоглощающий ноток радо
сти, что он невольно лишает себя как писателя скромного, но всегда
восхитительного ощущения: будто с написанной им страницы на чи
тателя смотрит человек, безмятежно сидящий на заборе. Но хуже всего
то, что он никак не может пойти навстречу самому насущному требо
ванию читателя: чтобы автор, черт его дери, скорее досказал толком
всю эту историю. (Вот почему я и предложил несколько выше столь
многозначительный набор скобок. Знаю, что многие вполне интелли
гентные люди таких комментариев в скобках не выносят, потому что
они только тормозят изложение. Об этом нам много пишут, и чаще
всего, разумеется, разные диссертанты, с явным и довольно пошлым
желанием —уморить нас своей досужей писаниной. А мы все это чи
таем, и даже с доверием: все равно —хорошо пишут или плохо —мы
любой английский текст прочитываем внимательно, словно эти сло
ва изрекает сам Просперо.) Кстати, хочу предупредить читателя, что
я не только буду отвлекаться от основной темы (я даже не уверен, что
не сделаю две-три сноски), по я твердо решил, что непременно сяду
верхом на своего читателя, чтобы направить его в сторону от уже на
катанной проезжей дороги сюжета, если где-то там, в стороне, что-то
мне покажется увлекательным или занятным. А уж тут, спаси госпо
ди мою американскую шкуру, мне дела нет — быстро или медленно
мы поедем дальше. Однако есть читатели, чье внимание может всерь
ез привлечь только самое сдержанное, классически-строгое и, но воз
можности, весьма искусное повествование, а потому я им честно го
ворю — насколько автор вообще может честно говорить об этом: уж
лучше сразу бросьте читать мою книгу, пока это еще легко и просто.
Вероятно, но ходу действия я не раз буду указывать читателю запас
ной выход, но едва ли стану притворяться, что сделаю это с легким
сердцем.
Начну, пожалуй, с довольно пространного разъяснения двух ци
тат в самом начале этого повествования. «Те, о ком я пишу, постоян
но живут...» —взята у Кафки. Вторая —«...Выходит так, говоря фигу
рально...» —взята у Кьеркегора (и мне трудно удержаться, чтобы не
потирать злорадно руки при мысли, что именно на этой цитате из Кьер
кегора могут попасть впросак кое-какие экзистенциалисты и черес
чур разрекламированные французские «мандарины» с этой ихней —
ну... короче говоря, они несколько удивятся)*.
Я вовсе не считаю, что непременно надо искать уважительный
повод для того, чтобы процитировать своего любимого автора, по, че
стное слово, это всегда приятно.
Мне кажется, что в данном случае эти две цитаты, особенно по
ставленные рядом, поразительно характерны не только для Кафки и
Кьеркегора, но и для всех тех четырех давно усопших людей, четырех
по-своему знаменитых Страдальцев, к тому же не приспособленных
к жизни холостяков (из всех четверых одного только Ван Гога я не
потревожу и не выведу на страницах этой книги), к которым я обра
щаюсь чаще всего —иногда в минуты полного отчаяния, —когда мне
нужны вполне достоверные сведения о том, что такое современное
искусство. Словом, я привел эти две цитаты просто для того, чтобы
отчетливо показать, как я отношусь к тому множеству фактов, кото
рые я надеюсь здесь собрать, — и, скажу откровенно, автору обычно
приходится заранее неустанно растолковывать это свое отношение.
* Быть может, этот легкий укол более чем неуместен, но тот факт, что вели
кий Кьеркегор НИКОГДА не был кьеркегорианцем, а тем более экзистенциали
стом, чрезвычайно радует сердце некоего провинциального интеллигента и еще
больше укрепляет в нем веру во вселенскую поэтическую справедливость, а мо
жет быть, даже во вселенского Санта-Клауса.
Но тут меня отчасти утешает мысль, даже мечта, о том, что эти две
короткие цитаты вполне могли бы послужить отправным пунктом для
работ некой новой породы литературных критиков, этих трудяг (мож
но даже сказать в о и и о в), —тех, что, даже не надеясь на славу, тратят
долгие часы, изучая Искусство и Литературу в наших переполнен
ных неофрейдистских клиниках. Особенно это относится к совсем еще
юным студентам-нрактикаптам и малоопытным клиницистам, кото
рые сами, безусловно, обладают железным здоровьем в душевном от
ношении, а также (в чем я не сомневаюсь) никакого врожденного
болезненного attrait* к красоте не имеют, однако собираются со време
нем стать специалистами в области патологической эстетики. (Призна
юсь, что к этому предмету у меня сложилось вполне твердокаменное
отношение с тех пор, как в возрасте одиннадцати лег я слушал, как
настоящего Поэта и Страдальца, которого я любил больше всех па
свете — тогда он еще ходил в коротких штанишках, — целых шесть
часов и сорок пять минут обследовали уважаемые доктора, сиециали-
сты-фрейдисты. Конечно, на мое свидетельство положиться нельзя,
но мне казалось, что они вот-вот начнут брать у него пункцию из моз
говой ткани и что только из-за позднего времени —было уже два часа
ночи —они воздержались от этой пробы. Может, это звучит слишком
сурово, но я никак не придираюсь. Я и сам понимаю, что иду сейчас
чуть ли не но проволоке, во всяком случае, по жердочке, но сойти сию
минуту не собираюсь; не год и не два копились во мне эти чувства,
пора дать им выход.) Нет спору, о талантливых, выдающихся худож
никах ходят немыслимые толки —я говорю тут исключительно о жи
вописцах и стихотворцах, тех, кого можно назвать настоящими
Dichter**. Из всех этих толчков для меня всего забавней всеобщее
убеждение, что художник никогда, даже в самые темные времена до
психоаналитического века, не питал глубокого уважения к своим кри-
тикам-профессиопалам и со своим нездоровым представлением о на
шем обществе валил их в одну кучу с обыкновенными издателями и
торговцами и вообще со всякими, быть может завидно богатыми, спе
кулянтами от искусства, прихлебателями в стане художников, людь
ми, которые, как он считает, безусловно, предпочли бы более чистое
ремесло, попадись оно им в руки. Но чаще всего, особенно в наше вре
мя, о чрезвычайно плодовитом —хотя и страдающем —поэте или ху
дожнике существует твердое убеждение, что он хотя и существо «выс
шей породы», но должен быть безоговорочно причислен к «класси
ческим» невротикам, что он — человек ненормальный, который по-
настоящему никогда не желает выйти из своего ненормального
* влечения (фр.).
** поэтами (нем.).
состояния; словом, проще говоря, он —Страдалец; с ним даже доволь
но часто случаются припадки, когда он вопит от боли, и хотя он упря
мо по-детски отрицает это, по чувствуется, что в такие минуты он го
тов прозакладывать и душу, и все свое искусство, лишь бы испытать
то, что у людей считается нормой, здоровьем. И все же продолжают
ходить слухи, что если кто-то, даже человек, искренне любящий, сил
ком ворвется в его неприютное убежище и станет упорно допраши
вать —где же у него болит, то он либо замкнется в себе, либо не захо
чет, не сумеет с клинической точностью объяснить, что его мучает; а
по утрам, когда даже великие поэты и художники обычно выглядят
куда бодрее, у этого человека вид такой, будто он нарочно решил куль
тивировать в себе свою болезнь, —вероятно, оттого, что он при свете
дня, да еще, возможно, дня рабочего, вдруг вспомнил, что все люди,
включая здоровяков, постепенно перемрут, да еще и не всегда дос
тойно, тогда как его, этого счастливчика, докопает «высокая бо
лезнь» —лучший спутник его жизни, зови ее хворью или как-то ина
че. В общем, хотя от меня, человека, семья которого, как я уже упоми
нал, потеряла именно такого художника, эти слова могут быть вос
приняты как предательство, но скажу, что никак нельзя безоговорочно
утверждать, что эти слухи безосновательны и не подкреплены доста
точно убедительными фактами. Пока был жив мой выдающийся ро
дич, я следил за ним —не в переносном, а, как мне кажется, в самом
буквальном смысле, —словно ястреб. С логической точки зрения он
бы л нездоров, он действительно но ночам или поздним вечером,
когда ему становилось плохо, стонал от боли, звал на помощь, а когда
незамедлительно подоспевала помощь, он отказывался просто и
понятно объяснить —что именно у него болит. Но даже тут я реши
тельно расхожусь с мнением признанных авторитетов в этой области,
с учеными, с биографами и особенно с правящей в наши дни интел
лектуальной аристократией, выпестованной в какой-нибудь из при
вилегированных психоаналитических школ; и особенно резко я с ними
расхожусь вот в чем: не умеют они как следует слушать, когда кто-
нибудь кричит от боли. Разве они па это способны? Это же глухари
высшего класса. А разве с таким слухом, с такими ушами, можно
попять по крику, по звуку —откуда эта боль, где ее истоки? При та
ком жалком слуховом аппарате, но-моему, можно только уловить и
проследить какие-то слабые, еле слышные обертоны, —даже не кон
трапункт, —отзвуки трудного детства или «неупорядоченного либи
до». Но откуда рвется эта лавина боли, ведь ею впору заполнить це
лую карету «скорой помощи», где ее истоки? Откуда не может не ро
диться эта боль? Разве истинный поэт или художник не ясновидя
щий? Разве он не единственный ясновидящий на нашей Земле?
Конечно же, нельзя считать ясновидцем ни ученого, пи тем более пси
хиатра. (Кстати, был среди психоаналитиков один-единственпый ве
ликий поэт —сам Фрейд, правда, и он был несколько туговат на ухо,
но кто из умных людей станет оспаривать, что в нем жил эпический
поэт!) Простите меня, пожалуйста, я скоро копчу. Какая же часть че
ловеческого организма у ясновидящего нужней и ранимей всего? Ко
нечно, глаза. Прошу снисхождения, мой читатель (если вы еще тут),
посмотрите еще раз обе цитаты —из Кафки и Кьеркегора, с которых я
начал. Теперь вам ясно? Чувствуете, чувствуете, что крик идет из глаз?
И как бы ни было противоречиво заключение судебного эксперта —пусть
он объявит причиной смерти Туберкулез, или Одиночество, или Са
моубийство, неужто вам не понятно, отчего умирает истинный поэт-
ясповидец? И я заявляю (надеюсь, что все следующие страницы этой
повести вопреки всему докажут мою правоту), прав я или не прав, что
настоящего поэта-провидца, божественного безумца, который может
творить и творит красоту, ослепляют насмерть его собственные со
мнения, слепящие образы и краски его собственной священной чело
веческой совести.
Вот я и высказал свое «кредо». Я усаживаюсь поудобнее. Я взды
хаю, говоря откровенно, с облегчением. Сейчас закурю и перейду с
божьей помощью к другой теме.
Но сначала —вкратце, если удастся, —скажу о второй половине
названия: «Введение».
«Введение» похоже па приглашение «Добро пожаловать!» в дом.
Во всяком случае, в те светлые минуты, когда я смогу заставить себя
сесть и по возможности успокоиться, главным героем моего повество
вания станет мой покойный старший брат, Симор Гласс, который (тут
я предпочитаю ограничиться очень кратким псевдопекрологом) в 1948
году покончил с собой па тридцать втором году жизни, отдыхая с же
ной во Флориде. При жизни он значил очень много для очень многих
людей, а для своих многочисленных братьев и сестер — семья же у
пас немалая —был, в сущности, всем на свете. Безусловно, он был для
нас всем —и нашим синим полосатым носорогом, и двояковыпуклым
зажигательным стеклом —словом, всем, что нас окружало. Он был и
нашим гениальным советчиком, нашей портативной совестью, нашим
штурманом, нашим единственным и непревзойденным поэтом, а так
как молчаливостью он никогда не отличался, и более того, целых семь
лег, с самого детства, участвовал в радиопрограмме «Умный ребенок»,
которая транслировалась по всей Америке, и о чем только он в ней не
распространялся. Потому-то он прослыл среди нас «мистиком», и
«оригиналом», и «эксцентриком». И так как я решил сразу взять быка
за рога, я с самого начала собираюсь провозгласить — если только
можно одновременно и орать, и провозглашать, — что именно он —
человек, которого я ближе всего знал, с кем неизменно дружил, —чаще
всего подходил под классическое определение «МУКТА», как я его
понимаю, то есть был подлинным провидцем, богозпатцем. Во вся
ком случае, насколько я понимаю, его нельзя описать в традицион
ном лаконичном стиле, и мне трудно представить себе, что кто-ни
будь — и меньше всего я сам — мог быть рассказать о нем точно и
определенно, в один присест или в несколько приемов, будь то за ме
сяц или за год. Первоначально я хотел па этих страницах написать
короткий рассказ о Симоре и назвать его «Симор. Часть ПЕРВАЯ»,
нарочно выделив слово «ПЕРВАЯ» крупными буквами и тем самым
поддерживая больше во мне самом, Бадди Глассе, чем в читателе, уве
ренность, что за «первым» последуют другие (второй, третий, а мо
жет быть, и четвертый) рассказы о нем же. Эти планы давно не суще
ствуют. Но если они еще живы, а я подозреваю, что при создавшемся
положении это вполне вероятно, то прячутся они где-то в подполье,
быть может, выжидая, чтобы я, когда придет охота писать, трижды
постучался к ним. В данном же случае я отнюдь не являюсь просто
автором небольшого рассказика о моем брате. Скорее всего я похож
па запасник, где полным-полно каких-то пристрастных, еще не рас
путанных сведений о нем. Думаю, что я главным образом был и оста
юсь до сих пор просто рассказчиком, по рассказчиком целеустремлен
ным, кровно заинтересованным. Мне хочется всех перезнакомить,
хочется описывать, дарить сувениры, амулеты, хочется открыть бу
мажник и раздавать фотографии, словом, хочется поступать, как бог
па душу положит. Разве тут осмелишься даже близко подойти к чему-
то законченному, вроде короткой новеллы? Да в таком материале ху
дожники-одиночки, толстячки вроде меня, тонут с головой.
А ведь мне надо рассказать вам массу вещей, и вещей не всегда при
ятных. Например, я уже сказал, вернее разгласил, очень многое про мое
го брата. И вы, безусловно, не могли этого не заметить. Разумеется, вы
также заметили —и от меня это тоже не ускользнуло, —что все сказан
ное мной про Симора (а это относится вообще к людям одной с ним кро
ви), было чистейшим панегириком. Тут мне приходится остановиться.
Хотя ясно, что я «пришел не хоронить, пришел отрыть»*, а вернее всего,
«хвалить», я гем не менее подозреваю, что тут каким-то образом постав
лена на карту честь всех спокойных, бесстрастных рассказчиков. Неуж
то у Симора совсем не было серьезных недостатков, пороков, никаких
подлых поступков, о которых можно упомянуть хотя бы мимоходом? Да
кто же он был, в конце концов? Святой, что ли?
* Перефразированная цитата из Шекспира: монолог Брута из «Юлия Цеза
ря». - Примем, пер.
Слава богу, не моя забота отвечать на этот вопрос. (Уф, какое сча
стье!) Позвольте мне переменить тему и без всяких околичностей до
ложить вам, что в характере Симора было столько разных, противо
речивых сторон, что их труднее перечислить, чем названия всех су
пов фирмы «Белл». И в различных обстоятельствах, при различной
чувствительности и обидчивости младших членов нашего семейства,
это их всех доводило до белого каления. Прежде всего, существует
одна довольно жуткая черта, свойственная всем богоискателям, —они
иногда ищут Творца в самых немыслимых и неподходящих местах:
например, в радиорекламе, в газетах, в испорченном счетчике такси —
словом, буквально где попало, но как будто всегда с полнейшим успе
хом. Кстати, мой брат, будучи уже взрослым, имел неприятнейшую
привычку —совать указательный палец в переполненную пепельни
цу и сдвигать окурки к краям, ухмыляясь при этом во весь рот, слов
но ожидая, что вдруг, на расчищенном местечке, увидит Младенца-
Христа, безмятежно спящего меж окурков, причем ни следа разоча
рования на физиономии Симора я никогда не замечал. (Кстати, есть
у человека верующего одна примета — тут не имеет значения: при
надлежит он к какой-либо определенной Церкви или нет. Кстати, сюда
я почтительно причисляю всех верующих христиан, которые подхо
дят под определение великого Вивекананды: «Узри Христа, и ты хри
стианин. Все остальное —суесловие».) Итак, примета, свойственная
таким людям, заключается в том, что они часто ведут себя как юроди
вые, почти как идиоты. А семья человека поистине выдающегося час
то проходит великое испытание страхом, боясь, что он будет вести
себя не так, как положено такому человеку. Я уже почти покончил с
перечислением всех странностей Симора, но не могу не упомянуть
еще об одной его черте, которая, по-моему, изводила людей больше
всего. Речь идет о его манере говорить, вернее —о всяческих странно
стях в его разговоре. Иногда он был немногословен, как привратник
траннистского монастыря, —и это могло тянуться целыми днями, а иног
да и неделями, —а иногда он говорил не умолкая. Когда его заводили (а
надо для ясности сказать, что его вечно кто-нибудь заводил и тут же,
конечно, подсаживался поближе, чтобы выкачать из пего как можно боль
ше мыслей), так вот, стоило его завести, и он мог говорить часами, иног
да не обращая ни малейшего внимания, сколько человек —один, два или
десять — с ним в комнате. Он был великий оратор, неумолкаемый,
вдохновенный, но я утверждаю, что самый вдохновенный оратор, если
он говорит не умолкая, может, мягко говоря, осточертеть. Кстати, дол
жен добавить, и не из противного «благородного» желания вести с
моим невидимым читателем честную игру, а скорее потому — и это
куда хуже, —что мой безудержный болтун может выдержать любые
нападки. От меня, во всяком случае. Я нахожусь в исключительном
положении: вот обозвал брата болтуном —слово довольно гадкое, —а
сам преспокойно развалился в кресле, и со стороны, как игрок, у ко
торого в рукаве полным-полно козырей, без труда припоминаю тыся
чи смягчающих обстоятельств (хотя, пожалуй, слово «смягчающие»
тут не совсем уместно). Могу коротко суммировать это так: к тому
времени, как Симор вырос —лет в шестнадцать-семнадцать, —он не
только научился следить за своей речью, избегать тех бесчисленных
и далеко не изысканных, типично нью-йоркских словечек и выраже
ний, но уже овладел своим метким и сверхточным поэтическим язы
ком. И его безостановочные разглагольствования, его монологи, чуть
ли не речи трибуна нравились, во всяком случае большинству из пас,
с первого до последнего слова, как, скажем, бетховенские произведе
ния, написанные уже тогда, когда слух перестал ему мешать, —тут
мне приходят па память квартеты (си-бемоль и до-диез), хотя это зву
чит немного претенциозно. Но нас в семье было семеро. И надо при
знаться, что косноязычием никто из нас никогда не отличался. А это
что-нибудь да значит, когда среди шести прирожденных болтунов и
краснобаев живет непобедимый чемпион ораторского искусства.
Правда, Симор никогда этого титула не добивался. Наоборот, он стра
стно хотел, чтобы кто-нибудь его переспорил или переговорил. Ме
лочь, конечно, и сам он этого не замечал —слепые пятна и у него были,
как у всех, —по нас это иногда тревожило. Но факт остается фактом:
титул чемпиона оставался за ним, и хотя, по-моему, он дорого бы дал,
чтобы от него отказаться (эта тема до чрезвычайности важна, но я,
конечно, заняться ею в ближайшие годы не смогу), —словом, он так и
не придумал, как бы отречься от этого звания — вполне вежливо и
пристойно.
Тут мне кажется вполне уместно, без всякого заигрывания с чита
телем, упомянуть, что я уже писал о своем брате. Откровенно говоря,
если меня как следует прощупать, то не так трудно заставить меня
сознаться, что почти не было случая, когда бы я о нем не писал, и если,
скажем, мне пришлось бы завтра под дулом пистолета писать очерк о
динозавре, я наверняка придал бы этому симпатичному великану ка
кие-то малюсенькие черточки, напоминающие Симора, —например,
особенно обаятельную манеру откусывать цветочек цикуты или по
махивать тридцатифутовым хвостиком. Некоторые знакомые —не из
близких друзей —спрашивали меня: не был ли Симор прообразом ге
роя той единственной моей повести, которая была напечатана? Гово
ря точнее, эти читатели и не спрашивали меня, они просто мне об
этом заявляли. Для меня оспаривать их слова всегда мучение, но
должен сказать, что люди, знавшие моего брата, никогда таких глупо
стей не говорили и не спрашивали, за что я им очень благодарен, а
отчасти и несколько удивлен, так как почти все мои герои разговари
вают, и весьма бегло, на типичном манхэттенском жаргоне и схожи в
том, что летят туда, куда безумцы, черт их дери, и ступать боятся*, и
всех их преследует некий ОБРАЗ, который я, грубо говоря, назову
просто Старцем на Горе. Но я могу и должен отметить, что написал и
опубликовал два рассказа, можно сказать, непосредственно касавши
еся именно Симора. Последний из них, напечатанный в 1955 году, был
подробнейшим отчетом о его свадьбе в 1942 году. Детали были серви
рованы в самом исчерпывающем виде, не хватало только декориро
вать желе из замороженных фруктов отпечатком ступни каждого гос
тя —читателю па память. Но лично Симор —так сказать, главное блю
до, — в сущности, подан не был. С другой стороны, в куда более ко
ротком рассказе, напечатанном еще раньше, в конце сороковых годов,
он не только появлялся во плоти, но ходил, разговаривал, купался в
море и в последнем абзаце пустил себе нулю в лоб. Однако некоторые
члены моей семьи, хотя и разбросанные но всему свету, регулярно вы
искивают в моей прозе всяких мелких блох и очень деликатно указа
ли мне (даже с излишней деликатностью, поскольку обычно они гро
мят меня как начетчики), что тот молодой человек, «Симор», кото1
рый ходил и разговаривал, не говоря уж о том, что он и стрелялся, в
этом раннем моем рассказике никакой не Симор, но, как ни странно,
поразительно походит на —алле-гон! —на меня самого. Пожалуй, это
справедливо, во всяком случае, настолько, чтобы я как писатель по
чувствовал и принял этот упрек. И хотя полного оправдания тако
му «faux pas»** найти нельзя, все же я позволю себе заметить, что имен
но этот рассказ был написан всего через два-три месяца после смерти
Симора, и вскоре после того, как я сам, подобно тому «Симору» в рас
сказе и Симору в жизни, вернулся с европейского театра военных дей
ствий. И писал я в то время на очень разболтанной, чтобы не сказать
свихнувшейся, немецкой трофейной машинке.
О, эта радость —крепкое вино! Как оно тебя раскрепощает. Я чув
ствую себя настолько свободным, что уже могу рассказать вам, мой
читатель, именно то, что вы так жаждете услышать. Хочу сказать, если
вы, в чем я уверен, больше всего на свете любите эти крохотные суще
ства, воплощение чистого Духа, чья нормальная температура тела —
50,8° по Цельсию, то, естественно, и среди людей вам больше всех пра
вится именно такой человек —богозпатец или богоборец (тут ника
ких полумер для вас нет), святой или вероотступник, высоконрав-
* Перефразировка известного изречения «Мудрец боится и ступить туда,
куда летит безумец без оглядки». —Примеч. пер.
** промаху (фр.).
ствеиный или абсолютно аморальный, но обязательно такой чело
век, который умеет писать стихи, и стихи настоящие. Среди лю
дей он —куличок-поморник, и я спешу рассказать вам то, что я знаю
о его перелетах, о температуре его тела, о его невероятном, фанта
стическом сердце.
С начала 1948 года я сижу (и мое семейство считает, что сижу бук
вально) на отрывном блокноте, где поселились сто восемьдесят четы
ре стихотворения, написанных моим братом за последние три года его
жизни как в армии, так и вне ее, главным образом именно в армии, в
самой ее гуще. Я собираюсь в скором времени — надеюсь, это дело
нескольких дней или педель —оторвать от себя около ста пятидесяти
из них и отдать первому охочему до стихов издателю, у которого есть
хорошо отглаженный костюм и сравнительно чистая пара перчаток,
пусть унесет их от меня в свою темную типографию, где, но всей ве
роятности, их втиснут в двухцветную обложку и на обороте поместят
несколько до странности неуважительных отзывов, выпрошенных у
каких-нибудь поэтов и писателей «с именем», которые не стесняются
публично высказаться о своих собратьях но перу (обычно приберегая
свои двусмысленные, более лестные, половинчатые похвалы для сво
их приятелей или для скрытой бездари, для иностранцев и всяких
юродствующих чудил, а также для представителей смежных профес
сий), а потом стихи передадут на отзыв в воскресные литературные
приложения, где, ежели найдется место и ежели критическая статья о
новой, полной, исчерпывающей биографии Гровера Кливленда
окажется не слишком длинной, эти стихи будут мимоходом, в двух
словах представлены любителям поэзии кем-нибудь из небольшой
группки штатных, умереииооилачиваемых буквоедов или подсобни
ков со стороны, которым можно поручить отзыв о новой книге стихов
не потому, что они сумеют написать его толково или душевно, а пото
му, что напишут как можно короче и выразительнее других. (Пожа
луй, не стоит так презрительно о них отзываться.) Но уж если при
дется, я попытаюсь все объяснить четко и ясно. И вот, после того как
я просидел на этих стихах больше десяти лет, мне показалось, что было
бы неплохо, во всяком случае вполне нормально, без всякой задней
мысли обосновать две главные, как мне кажется, причины, побудив
шие меня встать и сойти с этого блокнота. И я предпочитаю обе эти
причины сжать в один абзац, упаковать их, так сказать, в один вещме
шок отчасти потому, что не хочу их разрознять, а отчасти потому, что
я вдруг почувствовал: они мне больше в дороге не понадобятся.
Итак, первая причина — нажим со стороны всей семьи. Вообще-
то наша семья — обычное, может быть, вы скажете, даже слишком
обычное явление, а мне и слушать про это неохота, но факт тот, что у
меня есть четверо живых, шибко грамотных и весьма бойких на язык
младших братьев и сестер, нолуеврейских, полуирландских кровей,
да еще, наверно, и с примесью каких-то черт характера, унаследован
ных от Минотавра, — двое братьев, из которых старший, Уэйкер, —
бывший странствующий картезианский проповедник и журналист,
ныне ушедший в монастырь, и второй, Зуи, —актер но призванию и
убеждениям, тоже человек страстно увлеченный, но ни к какой секте
не принадлежащий —из них старшему тридцать шесть, а младшему,
соответственно, двадцать девять, — и две сестры, одна — подающая
надежды молодая актриса, Фрэнни, другая, Бу-Бу, —бойкая, хорошо
устроенная мать семейства — ей тридцать восемь, младшей —двад
цать пять лет. С 1949 года ко мне то и дело приходили письма —то из
духовной семинарии, то из пансиона, то из родильного отделения жен
ской клиники или библиотеки па пароходе «Куин Элизабет», на ко
тором плыли в Европу студенты но обмену, словом, —письма, напи
санные в перерывах между экзаменами, генеральными репетициями,
утренними спектаклями и ночными кормлениями младенцев, и все
письма моих достойных корреспондентов содержали довольно рас
плывчатые, но весьма мрачные ультиматумы, грозя мне всяческими
карами, если я как можно скорее не сделаю наконец что-нибудь со
стихами Симора. Необходимо тут же добавить, что я не только пишу,
по и состою лектором но английской литературе, на половинном ок
ладе, в женском колледже, на севере штата Нью-Йорк, неподалеку от
канадской границы. Живу я один (и кошки, прошу запомнить, у меня
тоже нет) в очень скромном, чтобы не сказать ветхом, домике, в глу
хом лесу, да еще па склоне горы, куда довольно трудно добираться.
Не считая учащихся, преподавателей и пожилых официанток, я во
время рабочей недели, да и всего учебного года, почти ни с кем не
встречаюсь. Короче говоря, я принадлежу к тому разряду литератур
ных затворников, которых простыми письмами можно запросто на
пугать и даже заставить что-то сделать. Но у каждого человека есть
свой предел, и я уже не могу без дрожи в коленках отпирать свой по
чтовый ящик, боясь найти среди каталогов сельскохозяйственного
инвентаря и повесток из банка многословную, пространную, угрожа
ющую открытку от кого-нибудь из моих братцев или сестриц, причем
не мешает добавить, что двое из них пишут шариковыми ручками.
Второй повод, который заставляет меня наконец отделаться от сти
хов Симора, то есть сдать их в печать, честно говоря, относится скорее не
к эмоциональным, а к физическим явлениям. (Распускаю хвост, как пав
лин, потому что эта тема ведет меня прямо в дебри риторики.) Воздей
ствие радиоактивных частиц на человеческий организм — излюблен
ная тема 1959 года —для закоренелых любителей поэзии далеко не
новость. В умеренных дозах первоклассные стихи являются превос
ходным и обычно быстродействующим средством термотерапии. Од
нажды в армии, когда я больше трех месяцев болел, как тогда называ
ли, амбулаторным плевритом, я впервые почувствовал облегчение,
когда положил в нагрудный карман совершенно безобидное с виду
лирическое стихотворение Блейка и день-два носил его как компресс.
Конечно, всякие злоупотребления такими контактами рискованны и
просто недопустимы, причем опасность продолжительного соприкос
новения с такой поэзией, которая явно превосходит даже то, что мы
называем первоклассными стихами, просто чудовищна. Во всяком
случае, я с облегчением, хотя бы на время, вытащу из-под себя блок
нот со стихами моего брата. Чувствую, что у меня обожжен, хотя и не
сильно, довольно большой участок кожи. И причина мне ясна: еще
начиная с отрочества и до конца своей взрослой жизни, Симор не
удержимо увлекался сначала китайской, а потом и японской поэзией,
и к тому же так, как не увлекался никакой другой поэзией на свете*.
Конечно, я никоим образом не могу сразу определить —знаком
или незнаком мой дорогой многострадальный читатель с китайской и
японской поэзией. Но, принимая во внимание, что даже сжатое рас
суждение об этом предмете может пролить некоторый свет на харак
тер моего брата, я полагаю, что нечего мне тут себя окорачивать, об
ходить эту тему. Я считаю, что лучшие стихи классических китайских
и японских поэтов —это вполне понятные афоризмы, и допущенный
к ним слушатель почувствует радость, откровение, вырастет духовно
* Так как я пишу что-то вроде отчета, то приходится в данном месте хотя бы
торопливо пробормотать, что он читал и китайцев, и японцев в оригинале. В дру
гой раз, и, может быть, подробнее и скучнее, я расскажу об одной странной, врож
денной способности, характерной для всех семи детей в нашем семействе, выра
женной у троих из нас столь же отчетливо, как, скажем, небольшая хромота, —
это способность с необыкновенной легкостью усваивать иностранные языки.
Впрочем, это примечание относится главным образом к молодым читателям. И
если это не помешает делу и я случайно узнаю, что пробудил в некоторых юных
читателях интерес к японской и китайской поэзии, я буду очень рад. Во всяком
случае, очень прошу молодых читателей запомнить, что много первоклассных ки
тайских стихотворений уже переведено на английский язык очень верно и вдохно
венно такими выдающимися поэтами, как Уиттср Виннер и Лайонел Джайлс, — их
имена приходят на память прежде всего. Лучшие же короткие японские стихи —
главным образом хокку, но часто и сэнрю — с особым удовольствием читаешь в
переводе Р. Г. Блайта. Иногда переводы Блайта таят в себе некую опасность, что
вполне естественно, так как он и сам — высокая поэма, но и это опасность возвы
шенная, а кто же ищет в поэзии безопасность! (Повторяю: эти небольшие, довольно
педантические замечания предназначены главным образом для молодых — тех,
кто пишет письма писателям и никогда от этих скотов ответа не получает. А кро
ме того, я тут говорю и вместо героя этого рассказа — ведь и он, балда несчаст
ная, тоже был учителем.)
и даже как бы физически. Стихи эти почти всегда особенно приятны
па слух, но скажу сразу: если китайский или японский поэт не знает
точно, что такое паилучшая айва, или наилучший краб, или наилуч
ший укус комара па наилучшей руке, то на Таинственном Востоке все
равно скажут, что у него «кишка тонка». И как бы эта поэтическая
«кишка» ни была интеллектуально семантически изысканна, как бы
искусно и обаятельно он на ней ни тренькал, все равно Таинственный
Восток никогда не будет всерьез считать его великим поэтом. Чувствую,
что мое вдохновенное настроение, которое я точно и неоднократно на
зывал «счастливым», грозит превратить в какой-то дурацкий монолог
все мое сочинение. Все же, кажется, и у меня не хватит нахальства опре
делить: почему китайская и японская поэзия —такое чудо, такая радость?
И все-таки (с кем эго не бывает?) какие-то соображения мне приходят
па ум. Правда, я не воображаю, что именно это нужное, новое, но все-
таки жаль просто взять да и выбросить эту мысль. Когда-то, давным-
давно, —Симору было восемь, мне —шесть, —наши родители устро
или прием человек па шестьдесят в своей нью-йоркской квартирке в
старом отеле «Аламак», где мы занимали три с половиной комнаты.
Отец и мать тогда уходили со сцепы, и прощание было трогательным
и торжественным. Часов в одиннадцать нам с Симором разрешили
встать и выйти к гостям, поглядеть, что делается. Но мы не только
глядели. По просьбе гостей мы очень охотно стали танцевать и петь —
сначала соло, потом дуэтом, как часто делали все наши ребята. Но по
большей части мы просто сидели и слушали. Часа в два ночи Симор
попросил Бесси —нашу маму —позволить ему разнести всем уходя
щим гостям пальто, а их вещи были развешаны, разложены, разброса
ны но всей маленькой квартирке, даже навалены в йогах кровати на
шей спящей сестренки. Мы с Симором хорошо знали с десяток гос
тей, еще с десяток иногда видели издалека или слышали о них, по с
остальными были совсем незнакомы или почти с ними не встречались.
Добавлю, что мы уже легли, когда гости собирались. Но оттого, что
Симор часа три пробыл в их обществе, смотрел на них, улыбался им,
оттого, что он, по-моему, их любил, он принес, ничего не спрашивая,
почти всем гостям именно их собственные пальто, а мужчинам —даже
их шляпы и ни разу не ошибся. (С дамскими шляпами ему пришлось
повозиться.)
Разумеется, я вовсе не хочу сказать, что такое достижение харак
терно для китайских или японских поэтов, и, уж конечно, не стану
утверждать, что именно эта черта делает поэта поэтом. Но все же я
полагаю, что если китайский или японский стихотворец не может уз
нать, чье это пальто, с первого взгляда, то вряд ли его поэзия когда-
нибудь достигнет истинной зрелости. И я считаю, что истинный поэт
уже должен полностью овладеть этим мастерством не позже чем в
восьмилетием возрасте.
(Нет, нет, ни за что не замолчу. Мне кажется, что в моем тепереш
нем состоянии я не только могу указать место моего брата среди по
этов: чувствую, что я за две-три минутки отвинчиваю все детонаторы
от всех бомб в этом треклятом мире, — очень скромный, чисто вре
менный акт вежливости по отношению к обществу, зато вклад лично
мой.) Считается, что китайские и японские поэты всему предпочита
ют простые темы, но я буду решительно чувствовать себя глупей, чем
всегда, если не скажу, что для меня слово «простой» хуже всякого яда,
во всяком случае, у нас это слово было синонимом немыслимой упро
щенности, примитивности, зажатости, скаредности, пошлости, голиз-
ны. Но, даже не упоминая о том, чего я лично не выношу, я, откровен
но говоря, не верю, что на каком-либо языке можно найти слова, что
бы описать, как именно китайский или японский поэт отбирает мате
риал для своих стихов. Кто, например, сможет объяснить смысл такого
стиха, где описано, как честолюбивый и чванный сановник, гуляя по
своему садику и самодовольно переживая свое сегодняшнее, особо
ядовитое выступление в присутствии самого императора, вдруг с с о
жалением растаптывает чей-то брошенный или оброненный рису
нок пером? (Горе мне: оказывается, к нам затесался некий прозаик,
которому захотелось поставить курсив там, где поэту Востока это и
не понадобилось.) Кстати, великий Исса радостно сообщает нам, что
в его саду расцвел «круглощекий» пион. (И все!) А пойдем ли мы по
глядеть на его круглощекий пион —дело десятое. Он за нами не под
глядывает, не то что некоторые прозаики и западные стихоплеты, —
не мне перечислять их имена. Одно имя «Исса» уже служит для меня
доказательством, что истинный поэт тему не выбирает. Нет, тема сама
выбирает его. И круглощекий пион никому не предстанет —ни Бусо-
пу, пи Сики, пи даже Басё. И с некоторой оглядкой на прозу можно то
же самое сказать и о честолюбивом и чванном сановнике. Он не по
смеет с божественно человечным сожалением наступить па чей-то
брошенный рисунок, пока не появится и не станет за ним подгляды
вать великий гражданин, безродный поэт, Лао Дигао. Чудо китайской
и японской поэзии еще в том, что у чистокровных поэтов абсолютно
одинаковый тембр голоса, и вместе с тем они абсолютно непохожи и
разнообразны. Тан Ли, заслуживший в свои девяносто три года все
общую похвалу за мудрость и милосердие, вдруг сознается, что его
мучит геморрой. И еще один, последний пример: Го Хуан, обливаясь
слезами, замечает, что его покойный хозяин очень некрасиво вел себя
за столом. (Всегда существует опасность как-то слишком уничижи
тельно относиться к Западу. В дневниках Кафки есть строчка -- и не
одна, — которую можно было бы написать в поздравлении к китай
скому Новому году: «Эта девица, только потому, что она шла под ручку
со своим кавалером, спокойно оглядывала все вокруг».) Что же каса
ется моего брата Симора —ах да, брат мой Симор. Нет, об этом кельт
ско-семитском ориенталисте мне придется начать совершенно новый
абзац.
Неофициально Симор писал и даже разговаривал китайскими и
японскими стихами почти все те тридцать с лишком лет, что он жил
среди нас. Но скажу точнее: формально он впервые стал сочинять эти
стихи однажды утром, одиннадцати лет от роду, в читальном зале на
первом этаже бродвейской библиотеки, неподалеку от нашего дома.
Была суббота —в школу не ходить, до обеда делать было нечего, —и
мы с наслаждением лениво плавали или шлепали вброд между книж
ными полками, иногда успешно выуживая какого-нибудь нового ав
тора, как вдруг Симор поманил меня к себе, показать, что он выудил.
А выудил он целую кучу переведенных на английский стихов Пэна.
Пэн —чудо одиннадцатого века. Но, как известно, рыбачить вообще,
а особенно в библиотеках, —дело хитрое, потому что никогда не зна
ешь, кто кому попадется на удочку. (Всякие неожиданные случаи при
рыбной ловле были вообще любимой темой Симора. Наш младший,
брат, Уолт, еще совсем мальчишкой отлично ловил рыбу на согнутую
булавку, и, когда ему исполнилось не то девять, не то десять лет, Си
мор подарил ему ко дню рождения стих, чем и обрадовал его, по-мое
му, на всю жизнь, — а в стихе говорилось про богатого мальчишку,
который поймал в Гудзоне на удочку рыбу «зебру» и, вытаскивая ее,
почувствовал страшную боль в своей нижней губе, потом позабыл об
этом, но, когда он пустил еще живую рыбу плавать дома в ванне, он
вдруг увидел, что на ней синяя школьная фуражка с тем же школь
ным гербом, как и у него самого, а внутри этой малюсенькой мокрой
фуражечки нашит ярлычок с его именем.) В это прекрасное утро Си
мор и попался нам на удочку. Когда ему было четырнадцать лет, кто-
нибудь из нашего семейства постоянно шарил у него по карманам
курток и штормовок в поисках какой-нибудь добычи —ведь он мог
что-то набросать и в гимнастическом зале, во время перерыва, или
сидя в очереди у зубного врача. (Прошли целые сутки, с тех пор как я
написал последние строчки, и за это время я позвонил «со службы»
по междугородному телефону своей сестре Бу-Бу в Такахо, в восточ
ную Виргинию, и спросил ее, нет ли у нее какого-нибудь стишка Си
мора, когда он был совсем маленьким, и не хочет ли она включить
этот стих в мой рассказ. Она обещала позвонить. Выбрала она не со
всем то, что мне в данном случае подходило, и я на нее немного зол,
но это пройдет. А выбрала она стишок, написанный, когда, как мне
известно, Симору было восемь лет: «Джои Ките / / Джои Ките / / Джои / /
Надень свой кашошоп!» В двадцать два года у Симора уже набралась
довольно внушительная пачка стихов, которые мне очень, очень нра
вились, и я, никогда не написавший ни одной строчки от руки, чтобы
тут же не представить себе, как она будет выглядеть на книжной стра
нице, стал упорно приставать к нему, чтобы он их где-нибудь опубли
ковал. Нет, он считал, что этого делать нельзя. Пока нельзя. А может
быть, и вообще не надо. Стихи слишком не западные, слишком «лото
совые». Он сказал, что в них есть что-то слегка обидное. Он не вполне
отдает себе отчет, в чем именно стихи звучат обидно, по иногда у него
такое чувство, как будто их писал человек неблагодарный, как будто —
так ему кажется —автор повернулся спиной ко всему окружающему,
а значит, и ко всем своим близким людям. Он сказал, что ест пищу из
наших огромных холодильников, водит паши восьмицилипдровые
американские машины, решительно принимает паши лекарства, ког
да заболеет, и возлагает надежды на американскую армию, защитив
шую его родителей и сестер от гитлеровской Германии, но в его сти
хах ии одна-едипственпая строка не отражает эту реальную жизнь.
Значит, что-то ужасно несправедливо. Он сказал, что часто, дописав
стихотворение, он вспоминает мисс Овермен. Тут надо объяснить, что
мисс Овермен была библиотекарем в той первой иыо-йоркской рай
онной библиотеке, куда мы постоянно ходили в детстве. Симор ска
зал, что он обязан ради мисс Овермен настойчиво и неустанно искать
такую форму стиха, которая соответствовала бы и его собственным
особым стандартам, но вместе с тем была бы как-то даже на первый
взгляд совместима с литературным вкусом мисс Овермен. Когда он
высказался, я объяснил ему спокойно и терпеливо —причем, конеч
но, орал на него во всю глотку, —чем именно мисс Овермен не годит
ся не только на роль судьи, но даже и на роль читателя поэтических
произведений. Тут он напомнил мне, как в первый день, когда он при
шел в библиотеку (один, шести лет от роду), мисс Овермен -- могла
она или пет судить о стихах —открыла книгу с изображением ката
пульты Леонардо да Винчи и, улыбаясь, положила перед ним, и что
он никакой радости не испытает, если, закончив стихотворение, пой
мет, что мисс Овермен будет читать его с трудом, не чувствуя пи того
удовольствия, пи той душевной приязни, какую она чувствует, читая
своего любимого мистера Браунинга или столь же ей дорогого и столь
же попятного мистера Вордсворта. На этом наш спор —мои аргумен
ты и его возражения — был исчерпан. Нельзя спорить с человеком,
который верит —или, вернее, страстно хочет поверить, —что задача
поэта вовсе не в том, чтобы писать, как он сам хочет, а скорее в том,
чтобы писать так, как если бы под страхом смертной казни на него
возложили ответственность за то, что его стихи будут написаны толь
ко таким языком, чтобы его поняли все или хотя бы почти все знако
мые старушки библиотекарши.
Человеку преданному, терпеливому, идеально чистому все важ
нейшие явления в мире —быть может, кроме жизни и смерти, так как
это только слова, —все действительно важные явления всегда кажут
ся прекрасными. В течение почти трех лет до своего конца Симор, по
всей вероятности, всегда чувствовал самое полное удовлетворение,
какое только дано испытать опытному мастеру. Он нашел для себя ту
форму версификации, которая ему подходила больше всего, отвечала
его давнишним требованиям к поэзии вообще, и, кроме того, как мне
кажется, даже сама мисс Овермеи, будь она жива, вероятно, сочла бы
эти стихи «интересными», быть может, даже «приятными по стилю»
и, уж во всяком случае, «увлекательными», конечно, если бы она уде
ляла этим стихам столько же любви, сколько она так щедро отдавала
своим старым, закадычным друзьям — Браунингу и Вордсворту. Ра
зумеется, описать точно то, что он нашел для себя, сам для себя выра
ботал, очень трудно*.
Для начала следует сказать, что Симор, наверно, любил больше
всех других поэтических форм классическое японское хокку —три стро
ки, обычно в семнадцать слогов, и что сам он тоже писал-истекал, как
кровью, такими стихами (почти всегда по-английски, но иногда —наде
юсь, что я говорю об этом с некоторым стеснением, —и по-японски, и
по-немецки, и по-итальянски). Можно было бы написать —и об этом,
наверно, напишут, —что поздние стихотворения Симора в основном
похожи на английский перевод чего-то вроде двойного хокку, если
только такая форма существует, и я не терял бы на это описание
столько лишних слов, если бы мне не становилось как-то муторно при
мысли о том, что в каком-нибудь тысяча девятьсот семидесятом году
какой-нибудь преподаватель английской литературы, человек уста
лый, но неутомимый остряк, —а может быть, упаси боже, это буду я
сам! —отмочит шутку, что, мол, стих Симора отличается от класси
ческого хокку, как двойной мартини отличается от простого. А тот
факт, что это неверно, нашего педанта даже не затронет, лишь бы ауди
тория оживилась и приняла остроту как должное. Словом, пока мож-
* Самым естественным и единственно рациональным поступком было бы
для меня сейчас взять и привести полностью одно, два или все сто восемьдесят
четыре стихотворения Симора — пусть читатель судит сам. Но сделать этого я не
могу. Я даже не уверен, что имею право говорить о его стихах. Мне разрешено
держать стихи у себя, редактировать их, хранить их и впоследствии найти хоро
шего издателя, но по чисто личным причинам вдова поэта, его законная наслед
ница, категорически запретила мне даже цитировать их тут, целиком или час
тично.
ио, постараюсь объяснить толково и неторопливо: поздние произве
дения Симора — шестистрочный стих, не имеющий определенного
размера, хотя ближе всего к ямбу, причем, отчасти из любви к давно
ушедшим японским мастерам, отчасти же по своей врожденной по
этической склонности —работать в полюбившейся ему, привлекатель
ной и строгой форме, он сознательно ограничил свой стих тридцатью
четырьмя слогами, то есть удвоил размер классического хокку. Кро
ме этого, все сто восемьдесят четыре стихотворения, которые пока
лежат у меня дома, похожи только на самого Симора, и ни на кого
больше. Хочу сказать, что даже по звучанию они своеобразны, как он
сам. Стих льется негромогласно, спокойно, как, по его представлению,
и подобает стиху, по в него внезапно врываются короткие звучные
аккорды, и эта эвфония (не могу найти менее противное слово) дей
ствует на меня так, будто какой-то человек, скорее всего не вполне
трезвый, распахнул мою дверь, блестяще сыграл три, четыре или пять
неоспоримо прекрасных тактов на рожке и сразу исчез. (Никогда до
того я не встречал поэта, который умел бы создать впечатление, что
посреди стиха он вдруг заиграл па рожке, да еще так прекрасно, что
лучше мне об этом больше не говорить. Хватит.) В этой шестистроч
ной структуре, в этой очень своеобразной звукописи Симор, по-мое
му, делает со стихом все, что от него ожидаешь. Большинство из его
ста восьмидесяти четырех произведений скорее глубоки, чем легко
мысленны, и читать их можно где угодно и кому угодно, хоть вслух
ночью в грозу сироткам из детского приюта, но я ни одной живой душе
не стану безоговорочно советовать прочитать последние тридцать —
тридцать пять стихотворений, если этому читателю когда-нибудь, хотя
бы раза два в жизни, не грозила смерть, да еще смерть медленная.
Любимые мои стихотворения, а у меня, безусловно, такие есть, —это
два последних стихотворения из этого собрания. Думаю, что я нико
му не наступлю на любимую мозоль, если просто расскажу, о чем эти
стихи. В предпоследнем рассказывается о молодой замужней женщи
не, матери семейства, у которой, как это называется в моей старой
книге о браке, есуь внебрачная связь. Симор ее никак не описывает,
по она появляется в стихе там, где поэт вдруг выводит на своем рожке
особенно эффектную фиоритуру, и мне эта женщина сразу представ
ляется изумительно хорошенькой, не очень умной, очень несчастли
вой и, вероятно, живущей в двух-трех кварталах от музея изящных
искусств «Метрополитен». Она возвращается домой со свидания
очень поздно —глаза у нее, как мне кажется, распухли, губная помада
размазалась — и вдруг видит у себя на постели воздушный шарик.
Кто-то просто его там забыл. Поэт об этом ничего не говорит, но это
обязательно должен быть огромный детский шар, вероятно, зеленый,
как листва в Центральном парке но весне. Второе стихотворение,
последнее в моем собрании, описывает молодого вдовца, живуще
го за городом, который как-то вечером, разумеется в халате и пи
жаме, вышел на лужайку перед домом поглядеть на полную луну.
Скучающая белая кошка —явно член его семьи, и притом когда-то
очень любимый — подкрадывается к нему, ложится на спинку, и он,
глядя па луну, дает ей покусывать свою левую руку. Это последнее
стихотворение может представить для моего постоянного читателя
исключительный интерес но двум совершенно особым причинам, и
мне очень хочется о них поговорить.
Как присуще поэзии вообще, и особенно стихам с ярко выражен
ным «влиянием» китайской и японской поэтики, и у Симора в его сти
хах тоже все предельно обнажено и неизменно лишено всякого укра
шательства. Но приехавшая ко мне па уик-энд с иолгода назад млад
шая сестра, Фрэнни, случайно, роясь в моем столе, нашла именно то
стихотворение про вдовца, которое я только что (преступно) переска
зал своими словами: листок лежал отдельно, и я хотел его перепеча
тать. Не важно почему, но Фрэнни никогда этого стихотворения не
читала и, конечно, тут же прочла его. Потом, когда зашел разговор об
этих стихах, она сказала, что ее удивляет, почему Симор написал, что
молодой вдовец дал кошке покусывать именно левую руку. Ей было
как-то не но себе. Вообще, говорит, это больше похоже на тебя, чем на
Симора, —подчеркивать, что именно речь идет о левой руке. Кроме
клеветнического намека в мой адрес насчет того, что я в своих писа
ниях все больше и больше вдаюсь во всякие детали, она, очевидно,
хотела сказать, что этот эпитет показался ей навязчивым, слишком
подчеркнутым, непоэтичным. Я ее переспорил и, откровенно говоря,
готов, если понадобится, поспорить и с вами. Я совершенно уверен,
что Симор считал жизненно важным упоминание о том, что именно в
левую, в менее нужную руку молодой вдовец дал белой кошке запус
тить острые зубки, тем самым оставляя правую руку свободной, что
бы можно было бить себя в грудь или ударить по лбу, впрочем, зря я
вдался в такой разбор, многим читателям он, наверно, покажется ужас
но скучным. Пожалуй, так оно и есть. Но я-то знаю, как мой брат от
носился к человеческим рукам. Кроме того, тут кроется и другая весь
ма немаловажная сторона этого отношения. Может быть, разговор на
эту тему покажется безвкусицей — вроде того, как вдруг начать чи
тать но телефону совершенно чужому человеку все либретто «Эби и
его ирландской Розы», —но я должен сказать, что Симор был напо
ловину еврей, и хотя не могу говорить на эту тему так же авторитет
но, как великий Кафка, но в сорок лет уже имею право трезво утверж
дать, что всякий думающий индивид, с примесью семитской крови в
жилах, живет или жил в особо близких, почти интимных взаимоотно
шениях со своими руками, и хотя потом он годами, буквально или
иносказательно, прячет их в карман (боюсь, что иногда он убирает их,
как двух назойливых и старых непрезентабельных приятелей или род
ственников, которых предпочитают не брать с собой в гости), и все-
таки он вдруг, в какой-то критический момент, начнет жестикулиро
вать и уж в такую минуту может сделать самый неожиданный жест —
например, чрезвычайно прозаически упомянуть, что именно левую
руку кусала кошка, —а ведь поэтическое творчество, безусловно, яв
ляется таким критическим для человека, его наиболее личным пе
реживанием, за которое мы ответственны. (Прошу прощения за это
словоизвержение, боюсь только, что чем дальше, тем его будет боль
ше.) Вторая причина, почему я думаю, что именно это стихотворение
Симора представляет особый —и, надеюсь, истинный —интерес для
моего постоянного читателя: в нем есть то странное, исключительно
сильное чувство, которое автор и хотел в пего вложить. Ничего похо
жего я в других книгах не встречал, а ведь я, смею сказать, с самого
раннего детства почти до сорока лет прочитывал не менее двухсот ты
сяч слов в день, а бывало, и тысяч до четырехсот. А теперь, когда мне
стукнуло сорок, мне редко хочется что-то выискивать и, когда мне не
приходится проверять сочинения —свои собственные или моих юных
слушательниц, —я читаю совсем мало —разве что сердитые открыт
ки от своих родичей, каталоги цветочных семян, разные отчеты лю
бителей птиц и трогательные записочки с пожеланиями скорейшего
выздоровления от моих старых читателей, которые где-то прочли ду
рацкую выдумку о том, будто я полгода провожу в буддийском мона
стыре, а другие полгода —в психбольнице. Во всяком случае, я понял,
что высокомерие человека, ничего не читающего или читающего очень
мало, куда противнее, чем высокомерие некоторых заядлых читате
лей, —поэтому я и пытаюсь (и вполне серьезно) но-прежнему упорно
настаивать па своем прежнем литературном всезнайстве. Возможно,
что самое смешное —моя глубокая уверенность в том, что я обычно
могу сразу сказать: пишет ли поэт или прозаик о том, что он узнал по
опыту из первых, вторых или десятых рук, или он подсовывает нам
то, что ему самому кажется чистейшей выдумкой. И все же, когда я
впервые, в 1948 году, прочитал — вернее услышал — стихи Симора
«молодой вдовец —белая кошка», мне трудно было себя убедить, что
Симор не похоронил хотя бы одну жену втайне от нашей семьи. Но
этого, конечно, не было. Во всяком случае, если это и произошло с
ним (первым тут покраснею никак не я, а скорее мой читатель), то в
каком-нибудь предыдущем воплощении. И, зная моего брата так близ
ко и досконально, могу сказать, что никаких молодых вдовцов среди
его хороших знакомых не было. Наконец, могу сказать, хоть это и лиш
нее, что сам он — обыкновенный молодой американец — нисколько
не походил па вдовца. (И хотя вполне возможно, что иногда, в минуту
мучительную или радостную, любой женатый человек, в том числе
предположительно и Симор, мог бы мысленно представить себе, как
сложилась бы жизнь, если бы его юной подруги не стало, думается
мне, что первоклассный поэт мог бы сделать на основе такой фанта
зии прелестную элегию, по все эти мои соображения —только вода на
мельницу всяческих психологов и моего предмета не касаются.) А хочу
я сказать и постараюсь, как это ни трудно, сказать покороче, что чем
больше стихи Симора кажутся мне чисто личными, чем больше они
звучат лично, тем меньше в них отражены известные мне подробнос
ти его реальной повседневной жизни в пашем западном мире. Мой
брат Уэйкер (надеюсь, что его настоятель никогда об этом не узнает)
говорил, что в своих самых личных стихах Симор пользуется опытом
своих прежних перевоплощений —всеми до странности запомнивши
мися ему радостными или печальными событиями его жизни в за
штатном Бенаресе, феодальной Японии, столичной Атлантиде. Мол
чу, молчу — пусть читатель успеет в отчаянии развести руками или,
вернее, умыть руки и отречься от пас всех. И все же мне кажется, что
те мои братья и сестры, которые еще живы, громогласно подтвердят,
что Уэйкер прав, хотя кто-то из них и внесет свои небольшие поправ
ки. Например, Симор в день своего самоубийства написал четкое, клас
сическое хокку па промокашке письменного стола в номере гостини
цы. Мне самому не очень нравится мой подстрочный перевод этого
стиха, написанного но-япопски, по в нем коротко рассказано про ма
ленькую девочку в самолете, которая поворачивает головку своей кук
лы, чтобы та взглянула на поэта. За неделю до того, как стихотворе
ние было написано, Симор действительно летел на пассажирском са
молете и моя сестра, Бу-Бу, как-то предательски намекнула, что на
этом самолете и вправду была такая девочка с куклой. Но я-то со
мневаюсь. А если бы так и было —во что я пи па минуту не поверю, —
то могу держать пари, что девочка и не думала обращать внимание
своей подружки именно па Симора.
Не слишком ли я распространяюсь насчет стихов моего брата? Не
разболтался ли я чересчур? Да. Да. Я слишком распространяюсь о сти
хах моего брата. Да, я разболтался. И мне очень неловко. Но, только я
хочу замолчать, всякие доводы против этого начинают размножаться
во мне, как кролики. Кроме того, как я уже категорически заявлял,
что хотя я и счастлив, когда нишу, по могу поклясться, что я никогда
не писал и не пишу весело; моя профессия милостиво разрешает мне
иметь определенную норму певеселых мыслей. Например, мне уже
не раз приходило на ум, что, если я начну писать все, что я знаю о
Симоре как о человеке, у меня, вероятно, не останется места говорить
о его стихах, пульс у меня участится и пропадет всякое желание пи
сать о поэзии вообще, в широком, но точном смысле слова. И в эту
минуту, хватаясь за пульс и попрекая себя за болтливость, я вдруг пуга
юсь, что вот тут, сейчас, я упускаю свой единственный в жизни шанс —
скажу даже, последний шанс —публично, громогласно заявить, верней
прохрипеть, свое окончательное спорное, но решительное мнение о мес
те моего брата в американской поэзии. Нет, эту возможность мне упус
тить нельзя. Так вот: когда я оглядываюсь и прислушиваюсь к тем пяти
шести наиболее самобытным старым американским поэтам —может, их
и больше, — а также читаю многочисленных, талантливых эксцент
рических поэтов и — особенно в последнее время —тех способных,
ищущих новых путей стилистов, у меня возникает почти полная уве
ренность, что у пас было только три или четыре почти абсолютно
незаменимых поэта и что, по-моему, Симор, безусловно, будет при
числен к ним. Не завтра, конечно, — чего вы хотите? И я почти уве
рен, хотя, быть может, и преувеличиваю эту свою догадку, что в пер
вых же довольно скупых отзывах рецензенты исподтишка угробят его
стихи, называя их «интересными» или, что еще убийственней, «весь
ма интересными», а в подтексте, в туманном косноязычии, намекнут,
что эти стихи —мелочь, чуть слышный лепет, который никак не дой
дет до современной западной аудитории, хоть читай их там со своей
переносной трансатлантической кафедры, где па столике — стакан
чик и чашка со льдом из океанской водички. Но, как я заметил, насто
ящий художник все перетерпит (даже, как я с радостью думаю, и по
хвалу). Кстати, мне тут вспомнилось, как однажды, когда мы были со
всем мальчишками, Симор разбудил меня, —а спал я очень крепко, —
возбужденный, в расстегнутой желтой пижаме. Вид у пего был, как
любил говорить наш брат Уолт, словно он хотел крикнуть «Эврика!».
Оказывается, Симор хотел мне сообщить, что он, как ему кажется,
наконец понял, почему Христос сказал, что нельзя никого звать глуп
цом. (Эта проблема мучила его целую педелю, так как ему казалось,
что такой совет больше похож па «Правила светского поведения»
Эмили Пост, чем па слово Того, Кто творит волю Отца Своего.) А
Христос так сказал, сообщил мне Симор, потому, что глупцов вообще
не бывает. Тупицы есть, это так, а глупцов нет. И Симору казалось,
что для такого откровения стоило меня разбудить, но если признать,
что он прав (а я это признаю безоговорочно), то придется согласиться
с тем, что если немного переждать, то даже критики поэзии докажут в
конце концов, что они не так глупы. Откровенно говоря, мне трудно
вато согласиться с этой мыслью, и я рад, что в конце концов дошел до
самой головки этого абсцесса, до этих неотвязных и, боюсь, все болез
ненней нарывавших во мне рассуждений о стихах моего брата. Я сам
это чувствовал с самого начала. Ей-богу, жалко, что читатель заранее
не сказал мне какие-то жуткие слова. (Эх вы, с вашим «молчанием —
золотом». Завидую я вам всем.)
Меня часто —а с 1959 года хронически —тревожит предчувствие,
что с того дня, как стихи Симора повсеместно, и даже официально,
признают первоклассными (и его сборники заполнят университетские
библиотеки, им будут отведены специальные часы в курсе «Совре
менная поэзия»), дипломанты и дипломантки парами и поодиночке с
блокнотами наготове станут стучаться в мои слегка скрипучие двери.
(Сожалею, что пришлось коснуться этого вопроса, но уже поздно де
лать вид, будто мне все безразлично, и тем более скромничать, —что
мне никак не свойственно, — и придется тут открыть, что моя про
славленная, душещипательная проза возвела меня в сан самого лю
бимого, безыскусного автора из всех, кого издавали после Ферриса Л.
Монагана*. Уже немало молодых слушателей факультета английской
литературы знают, где я живу, вернее скрываюсь (следы их шин на
моих клумбах с розами —этому доказательство). Короче говоря, я, пи
минуты не сомневаясь, скажу, что есть три рода студентов, которые и
жаждут, и откровенно решаются смотреть в рот любому литератур
ному чревовещателю. Во-первых, есть юноши и девушки, до страсти
и трепета влюбленные во всякую, мало-мальски отвечающую требо
ваниям литературу, и, если им непонятен англичанин Шелли, они
довольствуются исследованиями отечественной, но вполне достойной
продукции. Как мне кажется, я очень хорошо знаю таких студентов.
Они наивны, они живые люди, энтузиасты, часто ошибаются, и, по-
моему, именно на них делает ставку наша литературная элита и пре
сыщенные эстеты во всем мире. (Мне выпала удача, может быть и
незаслуженная, но на курсе, где я преподаю последние двенадцать лет,
каждые два или три года обязательно попадалось хоть одно такое во
сторженное, самоуверенное, невыносимое, часто обаятельное суще
ство.) Теперь —о второй категории молодых слушателей, тех, кто без
стеснения звонит к тебе домой в поисках литературных сведений.
Такие обычно страдают застарелым «академицитом», подхваченным
у одного из профессоров или доцентов —преподавателей современ
ной литературы, с кем они общались чуть ли не с первого курса. И
нередко, если такой юнец уже сам преподает или готовится препода
вать, эта болезнь зашла настолько далеко, что сомневаешься, можешь
ли ты ее излечить, даже если ты сам настолько подкован, что мог бы
* Феррис Л. Монаган — популярный писатель. — П римем, пер.
попытаться помочь. Например, в прошлом году ко мне заехал моло
дой человек — поговорить о моей статье, написанной несколько лет
назад, где многое касалось Шервуда Андерсона. Гость подоспел к тому
времени, как я стал пилить па зиму дрова пилой с бензиновым мотор
чиком, —и, хотя я уже восемь лет пользуюсь этой штукой, я все еще
смертельно боюсь ее. Уже таяло ио-весеннему, день стоял чудесный,
солнечный, и я, откровенно говоря, чувствовал себя этаким Торо* (что
мне доставляло редкое и несказанное удовольствие, так как я из тех
людей, которые, прожив тринадцать лет в деревне, ио-ирежиему ме
ряют сельские расстояния, сравнивая их с кварталами Ныо-Йорк-
Сити). Короче говоря, день обещал быть приятным, хоть и с литера
турным разговором, и я, помнится, очень надеялся, что мне удаст
ся а-ля Том Сойер, с его ведерком белил, заставить моего гостя попи
лить дрова. С виду он был здоровяк, можно даже сказать — силач.
Однако эта его внешность оказалась обманчивой, и я чуть не попла
тился левой пяткой, потому что под жужжание и взвизги моей пилы,
когда я почти окончил коротко и не без удовольствия излагать свои
мысли о сдержанном и проникновенном стиле Шервуда Андерсона,
мой юный гость после вдумчивой, таившей некую угрозу паузы спро
сил, существует ли эндемический чисто американский ЦАЙТ-ГАЙСТ.
(Бедный малый. Даже если он будет следить вовсю за своим здоровь
ем, ему больше пятидесяти лет успешной академической жизни ни
почем не выдюжить.)
И наконец, поговорим отдельно, с новой строки, о третьей катего
рии посетителей, о том или той, кто, как мне кажется, станет частым
гостем этих мест, когда стихи Симора будут окончательно распакова
ны и расфасованы.
Разумеется, нелепо говорить, что большинство молодых читате
лей куда больше интересуются не творчеством поэта, а теми немно
гими или многими подробностями его личной жизни, которые можно
для краткости назвать «мрачными». Я бы даже согласился написать
об этом небольшое научное эссе, хотя это может показаться абсурд
ным. Во всяком случае, я убежден, что если бы я спросил у тех шести
десяти лишних (вернее, у тех шестидесяти с лишним) девиц, которые
слушали мой курс «Творческий опыт» (все они были старшекурсни
цами, все сдали экзамен но английской литературе), если бы я их по
просил процитировать хоть одну строку из «Озимандии» или хотя
бы вкратце рассказать, о чем это стихотворение, то я сильно сомнева
юсь, что даже человек десять смогли бы сказать что-то дельное, по
могу прозакладывать все мои недавно посаженные тюльпаны, что,
* Генри Д. Торо — знаменитый автор повести «Уолден», проповедник
буколической жизни. —Примеч. пер.
наверно, человек пятьдесят из них смогли бы доложить мне, что Шел
ли был сторонником «свободной любви» и что у него было две жены
и одна из них написала «Франкенштейна», а другая утонилась*. Нет,
пожалуйста, не думайте, что меня это шокирует или бесит. По-моему,
я даже не жалуюсь. И вообще, раз дураков нет, то уж меня никто ду
раком не назовет, и я имею право устроить себе, иедураку, праздник й
заявить, что, независимо от того, кто мы такие, сколько свечей па на
шем именинном пироге пылает ярче доменной печи и какого высоко
го, интеллектуального, морального и духовного уровня мы достигли,
все равно наша жадность до всего совсем или отчасти запретного (и
сюда, конечно, относятся все низменные и возвышенные сплетни), эта
жажда, должно быть, и есть самое сильное из всех наших плотских
вожделений, и ее подавить трудней всего. (Господи, да что это я раз
болтался? Почему я сразу не приведу в подтверждение стихи моего
поэта? Одно из ста восьмидесяти четырех стихотворений Симора
только с первого раза кажется диким, а при втором прочтении —од
ним из самых проникновенных гимнов всему живому, какой я только
читал, —а речь в этом стихе идет о знаменитом старике аскете, кото
рый на смертном ложе, окруженный сонмом учеников и жрецов, по
ющих псалмы, напряженно прислушивается к голосу прачки, кото
рая треплется во дворе про белье его соседа. И Симор дает читателю
понять, что старому мудрецу хочется, чтобы жрецы пели немножко
потише.) Впрочем, тут, как всегда, я слегка запутался, что обычно свя
зано с попыткой выдвинуть какое-то устойчивое, доступное всем обоб
щение, чтобы я мог на него опереться, когда начну высказывать вся
кие свои предположения, часто довольно нелепые, даже дикие. Не
хотелось мне вдаваться тут во всякие подробные рассуждения, но,
видно, без этого не обойтись. Так вот, мне кажется неоспоримым фак
* Кстати, я, быть может, зря смущаю своих студенток. Школьные учителя
давно этим грешат. А может быть, я выбрал неподходящую поэму. Но если, как я
невежливо предполагаю, «Озимандия» и впрямь никакого интереса для моих слу
шательниц не представляет, то, может быть, виновато в этом само стихотворе
ние. Может быть, «безумец Шелли» был не так уж безумен? Во всяком случае,
его безумие не было безумием сердца. Мои барышни, безусловно, знают, что Ро
берт Бернс пил и гулял вовсю, и они им, наверно, восхищаются, но я также уве
рен, что все они знают про изумительную «Мышь, чье гнездо он разорил своим
плугом». (Тут я вдруг подумал: а может быть, «огромные, без туловища, камен
ные ноги», стоящие в пустыне, — это ноги самого Перси? Можно ли себе пред
ставить, что его биография куда сильнее его лучших стихов? И если это так, то
причина тому... Ладно, тут я умолкаю. Но берегитесь, молодые поэты. Если вы
хотите, чтобы мы вспоминали ваши лучшие стихи хотя бы с такой же теплотой,
как мы вспоминаем вашу Красивую Красочную Жизнь, то напишите нам хоть
про одну «полевую мышь» так, чтобы каждая строфа была согрета сердечным
теплом.)
том, что очень многие люди во всех концах света, притом люди раз
ных возрастов, разного умственного уровня, разной культуры, с ка
ким-то особенным любопытством, даже с упоением интересуются теми
художниками и поэтами, которые не только прослыли большими масте
рами, но в чьих биографиях можно сразу отыскать какие-то зловещие,
ярко выраженные черты характера, например, они —крайние эгоцент
рики или напропалую изменяют женам, страдают неизлечимыми бо
лезнями вроде скоротечной чахотки, слепоты, глухоты, а то и питают
слабость к проституткам и вообще явно или тайно привержены к опи
уму или разврату, в широком смысле слова, скажем, к инцесту, гомо
сексуализму и так далее и тому подобное, помилуй их бог, выродков
несчастных. И если тяга к самоубийству и не стоит па первом месте в
списке примет такой творческой личности, то уж поэт или художник-
самоубийца всегда привлекает особо жадное внимание, и нередко из
чисто сентиментальных побуждений, словно он (скажу грубо, хотя
мне это и неприятно), словно он — какой-то уродец щепок, самый
жалкий из всего помета. Должен признаться, что мне все эти мысли
уже стоили и, наверно, будут стоить немало бессонных ночей. (Как я
могу записывать то, что сейчас записал, и все же чувствовать себя сча
стливым?) Но я счастлив. Мне грустно, я до смерти устал, и все же
вдохновение не проколешь, как воздушный шарик. (Такое вдохнове
ние вызывал во мне только один-единственный человек, кого я знал
за всю мою жизнь.) Вы не можете себе представить, каким замеча
тельным материалом я, мысленно потирая руки, хотел заполнить эти
страницы. Но, кажется, их судьба —лежать во всей красе на дне моей
корзины для бумаг. Именно сейчас я собирался оживить эти послед
ние ночные записи несколькими лучезарными остротами и разок-
другой с подобающим выражением лица похлопать себя по ляжке —
по-моему, как раз такие приемчики могут заставить моих коллег-пи-
сателей позеленеть от зависти или от тошноты. Было у меня намере
ние именно тут сообщить читателю, что, ежели когда-нибудь моло
дые люди явятся ко мне расспрашивать о жизни и смерти Симора,
ничего из этого —увы! —никогда не выйдет из-за одной моей стран
ной, чисто личной особенности. Я собирался упомянуть, пока только
вскользь, —в надежде, что об этом когда-нибудь будет написано бес
конечно много, —как Симор и я в детстве почти семь лет отвечали на
вопросы в широковещательной радиопрограмме и что с того дня, как
мы официально ушли с радио, я стал относиться к людям, задавав
шим мне вопросы —даже если они спрашивали: «который час?», —
совершенно так же, как диккенсовская Бетси Тротвуд относилась к
ослам. Затем я собирался обнародовать тот факт, что после двенадца
тилетнего преподавания в колледже у меня сейчас, в 1959 году, слу
чаются припадки, которые мои коллеги но факультету лестно наиме
новали «болезнь Гласса», а в просторечии можно назвать болезнен
ными коликами в пояснице и внизу живота, от которых преподава
тель в свой свободный от лекций день, вдруг согнувшись в три поги
бели, перебегает на другую сторону улицы или залезает под диван,
увидев, что к нему идет кто-то моложе сорока лет. Впрочем, оба этих
остроумных сравнения мне тут не помогут. Есть в них какая-то тень
правды, по этого маловато. Потому что вдруг, посреди строки, мне
открылся один ужасающий и неоспоримый факт: на самом-то деле я
жажду, чтобы со мной разговаривали, расспрашивали, выпытывали
все именно об этом ныне мертвом человеке. Мне вдруг стало ясно,
что, кроме многих других и, дай бог, менее низменных побуждений,
мной движет несколько двойственная самодовольная уверенность, что
именно я — единственный на свете из тех, кто пережил покойного
друга, — знаю его лучше всех. О, пусть они все придут ко мне — и
холодные души, и энтузиасты, и любопытные, и педанты, большие,
малые, и всезнайки! Пусть подъезжают переполненные автобусы,
пусть спускаются парашютисты с «лейками» па груди. В голове уже
вертятся слова приветственных речей, одной рукой уже тянешься к
порошку для мытья посуды, другой — к немытым чайным чашкам.
Стараешься сфокусировать покрасневшие глаза. Уже расстелен доб
рый старый «красный ковер».
Тут придется затронуть чрезвычайно щекотливый вопрос.
Правда, несколько грубоватый, но и щекотливый, чрезвычайно ще
котливый.
И если принять во внимание, что потом распространяться об этом
подробнее или глубже не захочется или не придется, то, как мне ка
жется, читателя надо предупредить заранее и попросить хорошенько
запомнить, что все дети в нашей семье являются или являлись —как
по мужской, так и но женской линии — потомками стариннейшего
рода профессиональных артистов варьете самых разнообразных жан
ров. Можно сказать громко или вполголоса, что все мы, по наслед
ственности, ноем, танцуем и — в чем вы уже, наверно, убедились —
любим и «поострить». Но я считаю, что особенно важно помнить —а
Симор это помнил с детских лет, —что наша семья дала и много цир
качей —и профессионалов, и любителей. Особенно красочный при
мер —наш с Симором прадедушка, весьма знаменитый клоун по име
ни Зозо. Он был польским евреем и работал на ярмарках и очень лю
бил —до самого конца своей карьеры, как вы понимаете, —пырять с
огромной высоты в небольшие бочки с водой. Другой наш прадед,
ирландец по имени Мак-Мэгоп (которого моя матушка, дай ей бог
здоровья, никогда не называла «славным малым»), работал «от себя»:
обычно он расставлял на травке две октавы подобранных но звуку
бутылок из-под виски и, собрав денежки с толпы зрителей, начинал
танцевать, и, как говорили нам, очень музыкально, по этим бутылкам.
(Так что, можете поверить мне на слово, чудаков в нашем семействе
хватало.) Наши собственные родители —Лес и Бесси Гласс —высту
пали в театрах-варьете и мюзик-холлах с очень традиционным, но, на
наш взгляд, просто великолепным танцевально-вокальным и чечеточ
ным номером, особенно прославившимся в Австралии (где мы с Си
мором, совсем еще маленькими, провели с ними почти два триумфаль
ных года). Но и позже, гастролируя тут, в Америке, в старых цирках
«Орфей» и «Пантаж», они стали почти знаменитостями. По мнению
многих, они могли бы еще долго выступать со своим номером. Одна
ко у Бесси были насчет этого свои соображения. Она не только обладала
способностью мысленно читать пророчества, начертанные на стенах, —
а начиная с 1925 года им уже мало приходилось выступать, всего толь
ко дважды в день в хороших мюзик-холлах, а Бесси, как мать пятерых
детей и опытная балерина, была решительно против четырехразовых
выступлений перед сеансами в огромных новых кинотеатрах, кото
рые росли, как грибы, — по, что было куда важнее, с самого детства,
когда ее сестренка-близнец скоропостижно умерла от истощения за
кулисами цирка в Дублине, наша Бесси больше всего на свете ценила
Уверенность В Завтрашнем Дне в любом виде.
Так или иначе, но весной 1925 года, после гастролей, и не ахти
каких удачных, в бруклинском театре «Олби», когда мы, все пятеро,
болели корью в невзрачной квартирке —три с половиной комнатен
ки в старом манхэттенском отеле «Аламак» — и Бесси подозревала,
что она опять беременна (что оказалось ошибкой: наши младшие, Зуи
и Фрэпни, родились позже, он — в 1930-м, она —в 1935 году), наша
Бесси вдруг обратилась к преданному ей поклоннику «с огромными
связями», и отец получил спокойное место, и с тех пор, неизменно,
годами величал себя не иначе, как «главным администратором ком
мерческого радиовещания», чего никто и никогда не оспаривал. Так
официально закончились затянувшиеся гастроли эстрадной пары
«Галлахер и Гласс». И тут я хочу особо подчеркнуть и как можно до
стовернее доказать, что это необычное мюзик-холлыю-цирковое на
следие несомненно и постоянно играло очень значительную роль в
жизни всех семи отпрысков нашего семейства. Как я уже говорил, двое
младших стали просто профессиональными актерами. Но влияние на
следственности сказалось не только на них. Например, моя старшая
сестра Бу-Бу по всем внешним признакам — обыкновенная провин-
циалка, мать троих детей, совладелица гаража на две машины, и одна
ко она в особенно радостные минуты жизни готова плясать до упаду,
и я сам видел, к своему ужасу, как она отбивала — и очень лихо —
чечетку, держа на руках мою племяшку, которой только что исполни
лось пять дней. Мой покойный брат Уолт, погибший в Японии уже
после войны от случайного взрыва (об этом брате я постараюсь гово
рить как можно меньше, чтобы как можно скорее закончить нашу пор
третную галерею), тоже танцевал отлично, и даже более профессио
нально, чем Бу-Бу, хотя и не так непосредственно. Его близнец —наш
брат Уэйкер, наш монах, наш затворник-картезианец —еще мальчиш
кой втайне боготворил У.С. Филдса*, подражая этому вдохновенно
му, крикливому и все же почти святому человеку. Он часами мог жон
глировать коробками от сигар и всякими другими штуками, пока не
достиг удивительного мастерства. (В нашей семье бытует легенда, что
его заточили в картезианский монастырь, то есть лишили места свя
щенника в городе Астория, чтобы избавить от постоянного искуше
ния —причащать своих прихожан, стоя к ним спиной, шагах в трех, и
бросая облатку через левое плечо, так, чтоб она, описав красивую дугу,
попадала им прямо в рот.) Что до меня —о Симоре лучше скажу под
конец, —то и я, само собой разумеется, тоже немножко танцую. Если
попросят, конечно. Кроме того, могу добавить, что у меня нередко
появляется такое ощущение, словно меня, как пи странно, иногда опе
кает мой прадедушка Зозо: я чувствую, как он неведомыми путями
старается не дать мне споткнуться, как бы запутавшись в моих широ
ченных клоунских штанах, когда я задумываюсь, бродя но лесу или
входя в аудиторию, а может быть, он еще заботится и о том, чтобы,
когда я сижу за машинкой, мой наклеенный нос иногда поворачивал
ся па Восток.
Да, в конце концов, и наш Симор всю жизнь до самой смерти не
меньше нас всех чувствовал на себе влияние нашей «родословной». Я
уже упоминал, что, хотя, по-моему, трудно найти более личные сти
хи, чем стихи Симора, и что в них он открывается весь, до конца, все
же ни в одной строчке, даже когда Муза Беспредельной Радости го
нит его галопом, он ire проронит ни единого словца из своей автобио
графии. И хотя не всем это придется по вкусу, но я утверждаю, что
все его стихи па самом деле —цирковой помер высокого класса, тра
диционный выход, где клоун жонглирует словами, чувствами и ба
лансирует золотым рожком на подбородке вместо обычной малки, на
которой вертится хромированный столик с бокалом воды. Могу при
вести еще более убедительные и точные доказательства. Давно уже
* У.С. Ф илдс — знаменитый циркач, впоследствии антрепренер. — П р и -
меч. пер.
хотел рассказать вам такую историю: в 1922 году, когда Симору было
пять, а мне —три, Лес и Бесси несколько недель подряд выступали в
одной программе с неподражаемым фокусником Джо Джексоном -
он работал на сверкающем никелированном велосипеде, чей блеск ос
леплял зрителей даже в самых последних рядах цирка почище всякой
платины. Через много лет, вскоре после начала Второй мировой войны,
когда мы с Симором только что перебрались в собственную ныо-йорк-
скую квартирку, наш отец — будем его называть просто Лес — как-то
зашел к нам по дороге домой. Весь вечер он играл в пипокль, и, оче
видно, ему очень не везло. Во всяком случае, он решительно отказы
вался снять пальто. Он сел. Он хмуро разглядывал нашу мебель. Он
повертел мою руку, явно ища следы от никотина, потом спросил Си
мора, сколько сигарет он выкуривает за день. Ему почудилось, что в
его коктейль попала муха. Наконец, когда наши попытки наладить
разговор, но крайней мере для меня, явно провалились, он вдруг встал
и подошел к недавно прикнопленной на стейку фотографии его с Бес
си. Целую минуту он угрюмо разглядывал карточку, йотом резко по
вернулся — наше семейство давно привыкло к его порывистым дви
жениям —и спросил Симора, помнит ли он, как Джо Джексон долго ка
тал его, Симора, вокруг арены на руле своего велосипеда. Сейчас Симор
сидел в старом бархатном кресле у дальней стены с сигаретой в зубах —
на нем была синяя рубашка, серые штаны, стоптанные мокасины, а на
щеке, повернутой ко мне, —порез от бритвы, —но на вопрос он ответил
сразу, и очень серьезно, в том топе, в каком он обычно отвечал Лесу, —
как будто тот всегда задавал ему именно такие вопросы, па какие он
любил отвечать больше всего в жизни. Он сказал, что ему кажется,
будто он никогда и не слезал с чудного велосипеда Джо Джексона. Не
говоря о том, какие трогательные воспоминания этот ответ вызвал у
моего отца, Симор сказал правду, чистую правду.
После предыдущей записи прошло два с половиной месяца. Про
летело. Приходится, слегка поморщившись, выпустить бюллетень, ко
торый, как мне теперь кажется, будет очень похожим па интервью с
корреспондентом воскресного литературного приложения, где я со
бираюсь сообщить, что работаю в кресле, пью во время Творческого
Процесса до тридцати чашек черного кофе, а в свободное время сам
мастерю себе мебель; словом, все это звучит так, будто некий писа
тель без стеснения треплется о своей манере «творить», своем «хоб
би», своих наиболее пристойных «человеческих слабостях». Право, я
вовсе не собираюсь тут интимничать. (По правде говоря, я даже
себя сдерживаю изо всех сил. Мне и то кажется, что моему рассказу
именно сейчас, как никогда, грозит опасность стать столь же интим
ным, как нижнее белье.) Так вот, я сообщаю читателю, что пропустил
столько времени между этими главами, потому что девять недель про
лежал в постели с острым приступом гепатита. (А что я вам говорил
про нижнее белье? То, что я почти дословно повторил реплику из ко
мического номера варьете: «Первая груша. Девять недель проле
жала в постели с хорошеньким гепатитом. Вторая груша. Вот сча
стливица! А с которым именно? Они ведь оба очень хорошенькие, эти
братья Гепатиты». Да, если я так заговорил о своем здоровье, лучше
давайте вернемся к истории болезни.) Но если я сейчас сообщу, что
уже почти неделя как я встал и румянец снова розой расцвел на моих
щеках, не истолкует ли мой читатель неправильно это признание? И
главным образом в двух отношениях. Во-первых, не подумает ли он,
что я деликатно упрекаю его за то, что он позабыл окружить мое ложе
букетами камелий? (Тут читатель, полагаю, с облегчением отметит,
что Чувство Юмора с каждой секундой изменяет мне все больше и
больше.) Во-вторых, может быть, он подумает, читая эту «историю
болезни», что моя эйфория, о которой я так громко возвещал в начале
этого рассказа, может быть, вовсе не ощущение радости, а просто, как
говорится, «печенка взыграла». Возможность такого толкования меня
крайне тревожит. Знаю одно —я был счастлив, работая над этим «Вве
дением». Даже разлегшись, как я привык, на кровати, иод Гипнозом
Гепатита — одна эта аллитерация может привести в восторг, — я, с
присущим мне умением приспособиться, был беспредельно счастлив.
Да, я счастлив сообщить вам, что и в данную минуту я себя не по
мню от радости. Хотя, не стану отрицать (и сейчас придется, как вид
но, изложить истинную причину —почему я выставляю напоказ мою
бедную печенку), повторяю: я не стану отрицать, что после болезни я
обнаружил одну жуткую потерю. Терпеть не могу драматических от
ступлений, но все же придется начать с нового абзаца.
В первый же вечер на прошлой неделе, когда я почувствовал, что
выздоровел и что мне охота снова взяться за работу, я вдруг обнару
жил, что для этого не то что недостает вдохновения, а просто силенок
не хватит писать о Симоре. Слишком он вырос, пока я отсут
ствовал. Я сам себе не верил. Этот прирученный великан, с которым
я вполне справлялся до болезни, вдруг, за каких-нибудь два с лиш
ним месяца, снова стал самым близким мне существом, тем единствен
ным в моей жизни человеком, которого никогда нельзя было втис
нуть в печатную страничку — во всяком случае на моей машинке, —
настолько он был неизмеримо велик. Проще говоря, я очень перепу
гался, и этот испуг не проходил суток пять. Впрочем, не стоит сгу
щать краски. Оказалось, что тут для меня неожиданно открылась
очень утешительная подоплека. Лучше сразу сказать вам, что, после
того что я сделал нынче вечером, я почувствовал; завтра вернусь к
работе, и она станет смелее, увереннее, но, может быть, еще и проти
воречивее, чем прежде. Часа два назад я просто еще раз перечитал ста
рое письмо ко мне, вернее — целое послание, оставленное однажды
утром после завтрака на моей тарелке. В тысяча девятьсот сороковом
году и, если уж быть совсем точным, —иод половинкой недоеденного
грейпфрута. Через две-три минуты я испытаю невыразимое (н£т, «удо
вольствие» не то слово), невыразимое Нечто, переписывая дословно
этот длинный меморандум. (О Живительная Желтуха! Не было еще
для меня такой болезни —или такого горя, такой неудачи, которая в
конце концов не расцветала бы, как цветок или чудесное послание. Надо
только уметь ждать). Как-то одиипадцатилетпий Симор сказал но ра
дио, что его любимое слово в Библии — «Бодрствуй». Но, прежде чем
для ясности перейти к главной теме, мне надлежит обговорить кое-ка
кие мелочи. Может быть, другой такой случай и не представится.
Кажется, я ни разу не упоминал — и это серьезное упущение, —
что я имел обыкновение, вернее потребность, зачастую —надо или не
надо —проверять на Симоре мои рассказики. То есть читать их ему
вслух. Что я и делал molto agitato*, после чего непременно объявля
лось что-то вроде Передышки для всех без исключения. Я хочу этим
сказать, что Симор никогда ничего не говорил, не высказывался сра
зу, после того как я умолкал. Вместо комментариев он минут пять —
десять смотрел в потолок —обычно он слушал мое чтение, лежа на
полу, — потом вставал, осторожно разминал затекшую ногу и выхо
дил из комнаты. Позже — обычно через несколько часов, но случа
лось, и через несколько дней —он набрасывал две-три фразы па лист
ке бумаги или на картонке, какие вкладывают в воротники рубах, и
оставлял эти записки па моей кровати или около моей салфетки на
обеденном столе или же (очень редко) посылал но почте. Вот образ
цы его критических замечаний. Откровенно говоря, они сейчас нуж
ны мне для разминки. Может быть, и не стоит в этом сознаваться, а
впрочем —зачем скрывать?
Жутко, но очень точно. Голова Медузы, честь по чести.
Не знаю, как объяснить. Женщина показана прекрасно, но в образе
художника явно угадывается твой любимец, тот, что писал портрет
Анны Карениной в Италии. Сделано здорово, лучше не надо. Но разве у
нас самих нет таких же мизантропов-художников?
По-моему, все надо переделать, Бадди. Доктор у тебя очень доб
рый, но не слишком ли поздно ты его полюбил? Во всей первой части
* очень взволнованно (ит .; м у з .).
рассказа он в тени, ждет, бедняга, когда же ты его полюбишь. А ведь он —
твой главный герой. Ты же хотел, чтобы после душевного разговора с
медсестрой он почувствовал раскаяние. Но тогда тут нужно было вло
жить религиозное чувство, а у тебя вышло что-то пуританское. Чув
ствуется, как ты его осуждаешь, когда онругается в бога в душу мащь.
Мне кажется, это ни к чему. Когда он, твой герой, или Лес, или еще кто,
Богом клянется, поминает имя Божье всуе, так ведь это тоже что-то
вроде наивного общения с Творцом, молитва, только в очень примитив
ной форме. И я вообще не верю, что Создатель признает само понятие
«богохульство». Нет, это слово ханжеское, его попы придумали.
Сейчас мне очень стыдно. Я плохо слушал. Прости меня. С первой
же фразы я как-то выключился. «Гэншоу проснулся с дикой головной
болью». Я так настойчиво хочу, чтобы ты раз и навсегда покончил со
всякими этими фальшивыми гэншоу. Нет таких гэншоу —и все. Прочи
тай мне эту вещь еще раз, хорошо?
Прошу тебя, примирись с собственным умом. Никуда тебе от него
не деться. Если ты сам себя начнешь уговаривать отказаться от сво
их домыслов, выйдет так же неестественно и глупо, как если бы ты
стал выкидывать свои прилагательные и наречия, потому что так тебе
велел некий профессор Б. А что он в этом понимает? И что ты сам
понимаешь в работе собственного ума?
Сижу ирву свои записки к тебе. Все время выходят какие-то не те
слова: «Эта вещь отлично построена» —или: «Очень смешно про жен
щину в грузовике!», « Чудныйразговор двух полисменов на страже». Вот
я и не знаю —как быть. Только ты начал читать, как мне стало как-
то не по себе. Похоже на те рассказики, про которые твой смертель
ный враг Боб Б. говорит: «Потрясная повестушка/» Тебе не кажется,
что он сказал бы, что ты «стоишь на верном пути?» И тебя это не
мучает? Ведь даже то, смешное, про женщину в грузовике, совершенно
не похоже на то, что ты сам считаешь смешным. А тут ты просто
написал то, что, по-твоему, все считают смешным. И я чувствую:
меня надули. Сердишься? Скажешь, что я пристрастен, оттого что
мы с тобой —родные? Меня и это беспокоит. Но ведь я, кроме того,
твой читатель. Так кто же ты: настоящий писатель или же автор
«потрясных повестушек»? Не хочу я от тебя никаких повестушек.
Хочу видеть всю твою добычу.
Последний твойрассказ не идет у меня из головы. Не знаю, что тебе
сказать. Понимаю, как близка была опасность —впасть в сантимен
ты. Ты смело обошел ее. Может, даже слишком смело. Не знаю, почему
мне вдруг захотелось, чтобы ты хоть раз оступился. Можно мне рас
сказать тебе одну историю?Жил-был знаменитый музыкальный кри
тик, признанный специалист по Вольфгангу Амадею Моцарту. Его до
чурка училась в частной школе иучаствовала в хоровом кружке, иэтот
большой знаток музыки был ужасно недоволен, когда девочка как-то
пришла домой с подружкой и стала с ней репетировать всякие попу
лярные песенки Ирвинга Берлина, Гарольда Арлена, Джерома Керна,
словом, всяких модных композиторов. Почему же дети не поют про
стые прекрасные песни Шуберта вместо этой «дряни»? И он пошел к
директору школы и устроил страшный скандал.
Конечно, на директора речь такого выдающегося критика произве
ла большое впечатление, и он обещал задать хорошую трепку учитель
нице пения, очень-очень старенькой даме. Почтенный любитель музы
ки ушел от директора в отличнейшем настроении. По дороге домой он
вновь и вновь перебрал все блестящие аргументы, которыми он потряс
директора школы, и настроение у него становилось все лучше и лучше.
Он выпятил грудь. Он зашагал быстрее. Он стал насвистывать весе
лую песенку. А песня была такая: «Кэ-кэ-кэ-Кэти, //Ах, Кэ-кэ-кэ-
Кэти!»
Теперь я прилагаю некий «меморандум» —письмо Симора. Пред
лагаю его с гордостью и опаской. С гордостью, потому что... Впрочем,
умолчу... А с опаской, потому что, потому что вдруг мои коллеги но
факультету —по большей части заматерелые старые шутники —вдруг
подсмотрят, что я пишу, и я предчувствую, что этот вкладыш раньше
или позже кто-нибудь из них опубликует иод заголовком: «Старин
ный, девятнадцатилетней давности рецепт — Совет писателю и бра
ту, выздоравливающему после гепатита, который сбился с пути и даль
ше идти не в силах». Да, тут от их шуточек не избавиться. (А я, кроме
того, чувствую, что для таких дел у меня кишка тонка.)
Прежде всего мне сдается, что этот меморандум был самым про
странным критическим отзывом Симора по поводу моих Литератур
ных Опытов и, добавлю, его самым длинным письменным обращени
ем ко мне, которое я получил от Симора за всю его жизнь. (Мы очень
редко писали друг дружке, даже во время войны.) Написано это пись
мо карандашом на нескольких листах почтовой бумаги, которую наша
мама «увела» из отеля «Бисмарк» в Чикаго за несколько лет до того.
Отзыв этот касался моей самоуверенной попытки —собрать все на
писанное мной до тех пор. Было это в 1940 году, и мы оба еще жили с
родителями в довольно тесной квартирке в одном из восточных квар
талов Семидесятой авеню. Мне шел двадцать второй год, и я чувство
вал себя настолько независимо, насколько может себя чувствовать
молодой, начинающий, еще не печатавшийся, совершенно «зеленый»
автор. Симору же было двадцать три года, и он уже пятый год препо
давал в одном из университетов Нью-Йорка. Вот этот его отзыв, пол
ностью. (Представляю, что разборчивый читатель не раз почувствует
неловкость, но самое худшее, ио-моему, пройдет, когда он перемах
нет через обращение. По-моему, ежели это обращение меня самого
не особенно смущает, то я не вижу причины, почему должны смущать
ся другие.)
«Дорогой мой старый Спящий Тигр!
Не знаю, много ли на свете читателей, которые перелистывают ру
копись в то время, как автор мирно похрапывает в той же комнате.
Мне захотелось самому прочесть всю рукопись. На этот раз твой го
лос мне как-то мешал. По-моему, твоя проза и так настолько театраль
на, что этого твоим героям за глаза хватает. Столько надо тебе ска
зать, а с чего начать —не знаю.
Сегодня после обеда я написал целое письмо декану английского фа
культета, и, как ни странно, в основном это письмо как-то вышло в твоем
стиле. Мне было так приятно, что захотелось тебе об этом рассказать. Пре
красное письмо! Чувствовал я себя так, как в ту субботу прошлой весной,
когда я пошел слушать «Волшебную флейту» с Карлом и Эми, и они при
вели специально для меня очень странную девочку, а на мне был твой зе
леный «вырви-глаз». Я тебя тогда не предупредил, что взял его.
(Он ту т говорит про один из четырех, очень дорогих
галстуков, которые я приобрел в тот сезон. Я строго-на
строго запретил всем своим братьям, и особенно Симо
ру, с которым у нас был общий платяной шкаф, даже
прикасаться к ящику, где я прятал эти галстуки. И я спе
циально хранил их в целлофановых мешочках.)
Но я никакой вины за собой не чувствовал за то, что на мне был
этот галстук, только смертельно боялся, а вдруг ты появишься на сце
не и увидишь в темноте, что я «позаимствовал» твой галстук. Но пись
мо —не галстук. Мне подумалось, что, если бы все было наоборот —и
ты написал бы письмо в моем стиле, тебе было бы неприятно. А я про
сто выбросил это из головы. Есть одна штука на свете, не считая всего
остального, которая меня особенно огорчает. Ведь я знаю, что ты рас
страиваешься, когда Бу-Бу или Уэйкер говорят тебе, что ты разгова
риваешь, совершенно как я. Тебе кажется, что тебя как будто обвиня
ют в плагиате, и это удар по твоему самолюбию. Да разве так уж пло
хо, когда наши слова иногда похожи? Нас отделяет друг от друга та
кая тоненькая пленка. Стоит ли нам помнить, что чье? В то лето, два
года назад, когда я так долго был в отъезде, я обнаружил, что ты, и 3.,
и я уже были братьями но крайней мере в четырех воплощениях, а
может, и больше. Разве это не прекрасно? Разве для каждого из нас
его личная неповторимая индивидуальность не начинается именно с
той точки, где в высшей степени ощущается наша неоспоримая связь,
и мы понимаем, что неизбежно будем занимать друг у друга остроты,
таланты, дурачества. Как видишь, галстуки я сюда не включаю. И хотя
галстуки Бадди —это галстуки Бадди, все-таки забавно брать их без
спросу.
Наверно, тебе неприятно, что я думаю про галстуки и всякую че
пуху, а не про твои рассказы.
Это не так. Просто я шарю где попало —ловлю свои мысли. Мне
показалось, что все эти пустяки помогут мне собраться. Уже светает,
а я сижу с тех пор, как ты лег спать. Какая благодать — быть твоим
первым читателем. Но еще большей благодатью было бы не думать,
что мое мнение ты почему-то ценишь больше, чем свое собственное.
Ей-богу, мне кажется неправильным, что ты так безоговорочно счи
таешься с моим мнением о твоих рассказах. Вернее —отебе самом.
Попытайся когда-нибудь меня опровергнуть, но я убежден, что такое
положение создалось оттого, что я в чем-то очень, очень тебе напор
тил. Нет, я сейчас вовсе не мучаюсь из-за какой-то вины, но все же
вина есть вина. От нее не уйдешь. Ее стереть невозможно. Уверен, что
ее даже трудно понять как следует —слишком глубоко она ушла кор
нями в пашу личную, издавна накопившуюся Карму. И когда я это
чувствую, то меня спасает только мысль, что чувство вины —только
незавершенное познание. Но эта незавершенность вовсе ничему не
препятствует. Трудно только извлечь пользу из чувства вины, преж
де чем эта вина тебя доконает. Лучше уж я поскорее напишу все, что я
думаю про этот твой рассказ. У меня определенное ощущение, что,
если я потороплюсь, чувство вины поможет мне и, безусловно, при
несет настоящую, большую пользу. Честное слово, я так думаю. Я ду
маю, что если я напишу все сразу, то я наконец смогу сказать тебе то,
что я хотел сказать годами.
Наверно, ты сам знаешь, что в этом рассказе много огромных скач
ков. Прыжков. Когда ты лег спать, я сначала хотел перебудить весь
дом и закатить бал в честь нашего замечательного братца-прыгуна.
Но почему же я побоялся всех разбудить? Сам не знаю. Наверно, я
просто человек беспокойный. Беспокоюсь, когда слишком высоко
прыгают у меня на глазах. Кажется, я даже во сне вижу, как и ты по
смел прыгнуть в никуда, прочь от меня. Прости меня. Пишу ужасно
быстро. Я считаю, что такого рассказа, как ты написал, тебе долго при
шлось ждать. Да и мне в каком-то смысле тоже. Знаешь, больше всего
мне мешает спать моя гордость за тебя. Вот откуда идет мое беспо
койство. Ради тебя самого не заставляй меня гордиться тобой. Да, как
будто я нашел правильное определение. Хоть бы ты больше никогда
не мешал мне спать от гордости за тебя. Напиши такой рассказ, чтобы
мне вдруг неизвестно почему расхотелось спать. Н е давай мне спать
часов до пяти, но только потому, что над тобой у ж е взошли все
звезды. Прости за подчеркнутую строчку, но я впервые одобритель
но киваю головой, говоря о твоих рассказах. Не заставляй меня еще как-
то высказываться. Сейчас я подумал: если попросишь писателя —«пусть
взойдут твои звезды», то уж дальше начнутся просто всякие литера
турные советы. А я сейчас убежден, что все «ценные» литературные
советы похожи на то, как Максим Дю Кан и Луи Буйе уговаривали Фло
бера написать «Мадам Бовари». Допустим, что они вдвоем, с их изыс
каннейшим литературным вкусом, заставили его написать этот шедевр.
Но они убили в нем всякую возможность излить свою душу. Умер он
знаменитым писателем, а ведь он никогда не был таким. Его письма чи
тать невыносимо. Настолько они лучше, чем все, что он написал. В них
звучит одно: «Зря, зря, зря». У меня сердце разрывается, когда я их пере
читываю. Бадди, дорогой мой, боюсь говорить тебе сейчас что-нибудь,
кроме банальностей, общих мест. Прошу тебя, верь себе, все ставь на кар
ту. Ты так разозлился на меня, когда мы записывались в армию.
(З а неделю до того мы, заодно с несколькими мил
лионами молодых американцев, записались в армию в
помещении соседней школы. Я увидел, как он усмех
нулся, подсмотрев, как я заполнил свою регистраци
онную карточку. По дороге домой Симор нипочем не
хотел сказать мне, что его так насмешило. Вся наша
семья знала: если он упрется, по каким-то своим со
ображениям, то из него ни за что слова не вытянешь.)
А знаешь, почему я смеялся? Ты написал, что твоя профессия —
писатель. Мне показалось, что такого прелестного эвфемизма я еще
никогда не видел. Когда это литературное творчество было твоей про
фессией? Оно всегда было твоей религией. Всегда. Я сейчас даже
взволновался. А раз творчество —твоя религия, знаешь, что тебя спро
сят на том свете? Впрочем, сначала скажу тебе, о чем тебя спраши
вать не станут. Тебя не спросят, работал ли ты перед самой смертью
над прекрасной задушевной вещью. Тебя не спросят, длинная ли была
вещь или короткая, грустная или смешная, опубликована или нет. Тебя
не спросят, был ли ты еще в полной форме, когда работал, или уже
начал сдавать. Тебя даже не спросят, была ли эта вещь такой значи
тельной для тебя, что ты продолжил бы работу над ней, даже зная, что
умрешь, как только ее кончишь, — по-моему, так спросить могли бы
только бедного Серена К.* А тебе задали бы только два вопроса: н а
стал ли твой звездный час? Старался ли ты писать от
всего сердца? Вложил ли ты всю душу в свою работу?
Если бы ты знал, как легко тебе будет ответить па оба вопроса: да. Но,
перед тем как сесть писать, надо, чтобы ты вспомнил, что ты был чи
тателем задолго до того, как стать писателем. Ты просто закрепи этот
факт в своем сознании, сядь спокойно и спроси себя как читателя,
какую вещь ты, Бадди Гласс, хотел бы прочитать больше всего на све
те, если бы тебе предложили выбрать что-то но душе? И мне просто
не верится, как жутко и вместе с тем как просто будет тогда сделать
шаг, о котором я сейчас тебе напишу. Тебе надо будет сесть и без вся
кого стеснения самому написать такую вещь. Не буду подчеркивать
эти слова. Слишком они значительны, чтобы их подчеркивать. Ах, Бад
ди, решись! Доверься своему сердцу. Ведь мастерством ты уже овла
дел. А сердце тебя не подведет. Спокойной ночи. Очень я взволнован
и слишком все драматизирую, но, кажется, я отдал бы все на свете,
чтобы ты написал что-нибудь —рассказ, стихи, дерево, что угод
но, лишь бы это действительно было от всего сердца. В «Талии» идет
фильм «Сыщик из байка». Давай завтра вечером соберем всю нашу бра
тию и махнем в кино. С любовью С.».
Дальше уже пишу я — Бадди Гласс. (Кстати, Бадди Гласс —мой
литературный псевдоним), настоящая моя фамилия — майор
Джордж Филдинг Анти-Развязкипд). Я и сам очень взволнован и
драматически настроен, и мне хочется в горячем порыве дать обеща
ние моему читателю, при встрече с ним завтрашним вечером, что встре
ча эта буквально будет звездной. Но думаю, что сейчас самое разум
ное — почистить зубы и лечь спать. И если вам было трудно читать
записку моего брата, то не могу не пожаловаться, что перепечатывать
ее для друзей было просто мучением. А сейчас я укрываю колени тем
звездным небом, которое он подарил мне вместе с напутствием: «Ско
рее выздоравливай от гепатита —и от малодушия».
Не слишком ли будет преждевременно, если я расскажу читате
лю, чем я собираюсь его запять завтрашним вечером? Уже больше
десяти лет я мечтаю, чтобы вопрос: «Как Выглядел Ваш Брат?» —был
мне задан человеком, который не требовал бы непременно получить
краткий, сжатый ответ на очень прямой вопрос. Короче говоря, мне
больше всего хотелось бы прочитать, свернувшись в кресле, что-ни
будь, что угодно, как мне рекомендовал мой признанный автори
тет, а именно: полное описание внешности Симора, сделанное нето
ропливо, без дикой спешки, без желания отделаться от него, то есть
* Имеется в виду Серен Кьеркегор. —Примеч. пер.
прочесть главу, написанную, скажу без всякого стеснения, лично мной
самим.
Е го волосы так и разлетались по всей парикмахер
ской. (Уже настал Завтрашний Вечер, и я, само собой разумеется,
сижу тут, в смокинге.) Его волосы так и разлетались по
всей парикмахерской. Свят, свят, свят! И это называется вступ
лением! Неужели вся глава мало-помалу, очень постепенно, напол
нится кукурузными пышками и яблочным пирогом? Возможно. Не
хочется верить, но все может случиться. А если я стану заниматься
отбором деталей, то я все брошу к черту, еще до начала. Не могу я
все сортировать, не могу заниматься канцелярщиной, когда нишу
о нем. Могу только надеяться, что хоть часть этих строк будет
достаточно осмысленной, но хоть раз в жизни не заставляйте
меня реитгеноскоиировать каждую фразу, не то я совсем брошу пи
сать. А разлетающиеся волосы Симора мне сразу вспомнились как
совершенно необходимая деталь. Стриглись мы обычно через одну
радиопередачу, то есть каждые две недели, после школы. Парик
махерская на углу Бродвея и Сто восьмой улицы зеленела, угнез
дившись (хватит красот!) между китайским ресторанчиком и ко
шерной гастрономической лавочкой. Если мы забывали съесть свой
завтрак или, вернее, терял и наши бутерброды неизвестно где, мы
иногда покупали центов на пятнадцать нарезанной салями или пару
маринованных огурцов и съедали их в парикмахерских креслах, пока
нас не начинали стричь. Парикмахеров звали Марио и Виктор. Уже
немало лет прошло, и они оба, наверно, померли, объевшись чесно
ком, как и многие нью-йоркские парикмахеры. (Брось ты эти штучки,
слышишь? Постарайся, пожалуйста, убить их в зародыше.) Наши
кресла стояли рядом, и когда Марио кончал меня стричь, снимал сал
фетку и начинал ее стряхивать, с нее летело больше Симоровых во
лос, чем моих. За всю мою жизнь мало что так меня бесило. Но пожа
ловался я только раз, и это было колоссальной ошибкой. Я что-то бурк
нул, очень ехидно, про его «подлые волосья», которые все время ле
тят на меня. Сказал —и тут же раскаялся. А он ничего не ответил, но
тут же из-за этого огорчился. Мы шли домой, молчали, переходя
улицы, а он расстраивался все больше и больше. Видно, придумы
вал* как сделать, чтобы в парикмахерской его волосы не падали на
брата. А когда мы дошли до Сто десятой улицы, то весь длинный
пролет от Бродвея до нашего дома Симор прошел в такой тоске,
что даже трудно себе представить, чтобы кто-то из нашей семьи
мог так надолго упасть духом, даже если бы на то была Важная
Причина, как у Симора.
На этот вечер хватит. Я очень вымотался.
*Ж*
Добавлю одно. Чего я хочу (разрядка везде моя) добиться в опи
сании его внешности? Более того, что именно я хочу сделать? Хочу
ли я отдать эго описание в журнал? Да, хочу. И напечатать хочу. Но
дело-то не в этом: печататься я хочу всегда. Тут дело больше в том,
ка к я хочу переслать этот материал в журнал. Фактически это глав
ное. Кажется, я знаю. Да, я хорошо знаю, что я это з н а ю. Я хочу пере
слать словесный портрет Симора не в толстом конверте и не заказ
ным. Если портрет будет верный, то мне придется только дать ему ме
лочь па билет, может быть, завернуть на дорогу бутербродик, налить в
термос чего-нибудь горячего —вот и хватит. А соседям но купе придется
малость потесниться, отодвинуться от пего, будто он чуть-чуть навеселе.
Вот блестящая мысль! Пускай но этому описанию покажется, что он чуть-
чуть пьян. Но почему мне кажется, что он чуточку пьян? По-моему, имен
но таким кажется человек, которого ты очень любишь, а он вдруг входит
к тебе на террасу, расплываясь в широкой-широкой улыбке, после трех
труднейших теннисных сетов, выигранных сетов, и спрашивает:
видел ли ты его последнюю подачу? Да. Oui*.
Снова вечер. Помни, что тебя будут читать. Расскажи читателю,
где ты сейчас. Будь с ним мил, —кто его знает... Конечно, конечно.
Да, я сейчас у себя, в зимнем саду, позвонил, чтобы мне принесли порт
вейн, и сейчас его подаст наш добрый старый дворецкий —очень ин
теллигентный, дородный, вылощенный Мыш, который съедает под
чистую все, что есть в доме, кроме экзаменационных работ.
Вернусь к описанию волос Симора, раз уж они залетели па эти
страницы. До того как, примерно лет в девятнадцать, волосы у Симо
ра стали вылезать целыми прядями, они были жесткие, черные и до
вольно круто вились. Можно было бы сказать «кудрявые», но если
бы понадобилось, я так бы и сказал. Они вызывали непреодолимое
желание подергать их, и как их вечно дергали! Все младенцы в нашем
семействе сразу вцеплялись в них даже прежде, чем схватить Симора
за нос, а нос у пего был, даю слово, Выдающийся. Но давайте но по
рядку. Да, он был очень волосат, и взрослым, и юношей, и подрост
ком. Все паши дети, и не только мальчишки, а их у пас было много,
были очарованы его волосатыми запястьями и предплечьями. Мой
одиннадцатилетпий брат Уолт постоянно глазел па руки Симора и
просил его сиять свитер: «Эй, Симор, давай снимай свитер, тут ведь
жарко». И Симор ему улыбался, озарял его улыбкой. Ему нравились
*Да (фр-)'
эти ребячьи выходки. Мне —тоже, но далеко не всегда. А ему —все
гда. Казалось, он даже в самых бестактных, самых бесцеремонных за
мечаниях младших ребят черпал какое-то удовольствие, даже силу.
Сейчас, в 1959 году, когда до меня доходят слухи о довольно огорчи
тельном поведении моей младшей сестрицы и братца, я стараюсь
вспомнить, сколько радости они приносили Симору. Помню, как
Фрэнни, когда ей было года четыре, сидя у него на коленях, сказала,
глядя на него с нескрываемым восхищением: «Симор, у тебя зубки
такие красивые, желтенькие». Он буквально бросился ко мне, что
бы спросить —слышал я или нет.
В последнем абзаце меня вдруг обдала холодом одна мысль: поче
му меня так редко забавляли выходки наших ребят? Наверно, оттого,
что со мной они обычно проделывали злые шутки. Может быть, я и
заслужил такое отношение. Я себя спрашиваю: знает ли мой читатель,
что такое огромная семья? И еще: не надоедят ли ему мои рассужде
ния по этому поводу? Скажу хотя бы вот что: если ты старший брат в
большой семье (особенно когда между тобой и младшим существует
разница в восемнадцать лет, как между Симором и Фрэнни), то либо
ты сам берешь на себя роль наставника, ментора, или тебе ее навязы
вают, и существует опасность стать для детей чем-то вроде настырно
го гувернера. Но даже гувернеры бывают разной породы, разных ма
стей. Например, когда Симор говорил близнецам, или Зуи, или Фрэн-
ии, или даже мадам Бу-Бу (а она всего на два года моложе меня и
тогда уже стала совсем барышней), что надо сиять калоши, когда вхо
дишь в дом, то каждый поймет его слова в том смысле, что иначе на
несешь грязь и Бесси придется возиться с тряпкой. А когда им то же
самое говорил я, они считали, будто я намекал, что тот, кто не сни
мает калоши, —грязнуля, неряха. Поэтому они и дразнили, и высме
ивали нас с Симором по-разному. Признаюсь с тяжелым вздохом: что-
то слишком заискивающе звучат эти Честные, Искренние признания.
А что прикажете делать? Неужели надо бросать работу каждый раз,
как только в моих строчках зазвучит голос этакого Честного Малого?
Неужто мне нельзя надеяться, что читатель поймет: разве я стал бы
принижать себя —в частности, подчеркивать, какой я негодный вос
питатель, —если бы не был твердо уверен, что моя семья ко мне отно
силась более чем прохладно? Может быть, полезно напомнить вам,
сколько мне лет? Я сорокалетний, седоватый писака, с довольно вну
шительным брюшком и довольно твердо уверенный, что мне уже ни
когда больше не придется швырять оземь свою серебряную ложку в
обиде на то, что меня в этом году не включили в состав баскетбольной
команды или не послали па военную подготовку оттого, что я плохо
умею отдавать честь. Да и вообще, всякая откровенная исповедь все
гда попахивает гордостью: пишущий гордится тем, как он здорово
преодолел свою гордость. Главное, надо уметь в такой публичной ис
поведи подслушать именно то, о чем исповедующийся умолчал. В ка
кой-то период жизни (к сожалению, обычно в период успехов) че
ловек может Почувствовать В Себе Силу. Сознаться, что он сжуль
ничал на выпускных экзаменах... А может, настолько разоткровенни
чается, что сообщит, как с двадцати двух до двадцати четырех лет он
был импотентом; но сами по себе эти мужественные признания вовсе
не гарантируют, что мы когда-нибудь узнаем, как он разозлился на
своего ручного хомячка и наступил на него. Простите, что я вдаюсь в
такие мелочи, но тут я беспокоюсь не зря. Пишу я о единственном
знакомом мне человеке, которого я, но своему критерию, считал дей
ствительно выдающимся, он —единственный по-настоящему боль
шой человек из всех, который никогда не внушал мне подозрения,
что где-то, втайне, у него внутри, как в шкафу, набито противное, скуч
ное мелкое тщеславие. Мне становится нехорошо и, но правде гово
ря, как-то жутко при одной только мысли, что я могу невольно за
тмить Симора па этих страницах своим личным обаянием. Простите
меня, пожалуйста, за эти слова, по не все читатели достаточно опыт
ны. (Когда Симору шел двадцать второй год и он уже два года препо
давал, я спросил его, что его особенно угнетает в этой работе —если
вообще что-то его угнетает. Он сказал, что по-настоящему его ничто
не угнетает, но есть одна вещь, которая как-то пугает его: ему стано
вится не по себе, когда он читает карандашные заметки на полях книг
из университетской библиотеки.) Сейчас я объясню. Не все читате
ли, повторяю, достаточно опытны, а мне говорили — критики ведь
говорят нам все, и самое худшее прежде всего, —что во многом я как
писатель обладаю некоторым поверхностным шармом. Я искрение бо
юсь, что есть и такие читатели, которые подумают, что с моей сторо
ны было очень мило дожить до сорока лет; то есть не быть таким «эго
истом», как Т о т Другой, и не покончить с собой, оставив Свою Лю
бящую Семью па мели. (Я обещал исчерпать эту тему, но, пожалуй,
до конца все выкладывать не стану. И не только потому, что я не та
кой железный человек, каким полагается быть, но потому, что, говоря
об этом, мне пришлось бы коснуться (о господи — коснуться!) —
подробностей его самоубийства, а судя по теперешнему моему состо
янию, я не смогу об этом говорить еще много лет.)
Перед тем как лечь спать, скажу вам еще только одно, и мне ка
жется, что это очень существенно. И я буду очень благодарен, если
все честно постараются не считать, что я «поздно спохватился». Хочу
сказать, что я могу привести убедительнейшие доказательства того,
что сейчас, когда я пишу эти страницы, мой возраст — сорок лет —
является и огромным преимуществом, и в то же время огромным не
достатком. Симору шел тридцать второй год, когда он умер. Даже до
вести его жизнеописание до этого далеко не преклонного возраста
потребует у меня, при моем темпе работы, много-много месяцев, если
не лет. Сейчас вы его увидите ребенком и мальчиком (только, ради
бога, не малышом), и там, где я сам появляюсь в этой книге рядом с
ним, я тоже ребенок, тоже мальчик. Но вместе с тем я все время чув
ствую, да и читатель эго ощущает, хотя и не так пристрастно, что сей
час заправляет всем этим рассказом довольно пузатый и далеко не
юный тип. С моей точки зрения, эта мысль ничуть не печальнее, чем
все факты, касающиеся жизни и смерти, но и ничуть не веселее. Ко
нечно, вам придется поверить мне на слово, но должен вам сказать,
что я твердо знаю одно: если бы мы поменялись местами и Симор
сейчас сидел бы за столом вместо меня, он был бы так огорошей,
вернее, так потрясен своим старшинством и ролью рассказчика и
официального рефери, что он бросил бы всю эту затею. Больше я
об этом, конечно, говорить не стану, но я рад, что пришлось к сло
ву. Это правда. Пожалуйста, постарайтесь не просто понять; про
чувствуйте мои слова.
Кажется, я в конце концов не лягу спать. Кто-то «зарезал сон»*.
Молодец!
Резкий, неприятный голос (говорит не мой читатель): «Вы обе
щали рассказать нам, Как Выглядел Ваш Брат. Не нужен нам этот
ваш треклятый психоанализ, вся эта тягомотина». А мне нужна. Ну
жен каждый слог этой «тягомотины». Могу, конечно, не вдаваться так
глубоко в анализ, по, повторяю, мне нужен каждый слог этой «тяго
мотины». И если я молю судьбу, чтобы мне до конца довести это дело,
то помочь мне в этом может только «вся эта тягомотина».
Думаю, что мне удастся описать, как он выглядел, как держался и
вел себя (словом, всю эту петрушку) в любой момент его жизни (кро
ме того времени, когда он был в Европе), и создать верный образ.
Нет, это вовсе не оговорка. Портрет будет точный. (Где же, когда же мне
придется объяснять читателю —если только буду писать дальше, —ка
кой памятью, каким огромным запасом воспоминаний обладали не
которые члены нашей семьи — Симор, Зуи, я сам. Нельзя до беско
нечности откладывать это дело, по не покажется ли такая откровен
ность в печати чем-то уродливым?) Мне очень помогло бы, если бы
какая-нибудь добрая душа прислала мне телеграмму, где было бы
уточнено — о каком именно Симоре ему хотелось бы от меня услы
шать. Если меня попросят просто описать Симора, то есть Симора
* Цитата из Шекспира: «Гламис зарезал сон, зато теперь не будет спать его
убийца Макбет». —Примеч. пер.
вообще, я мог бы, несомненно, дать довольно живой портрет, но пе
редо мной Симор появляется одновременно и в восемь, и в восемнад
цать, и в двадцать восемь лет, кудрявый —и уже сильно лысеющий, в
красных полосатых шортах скаута из летнего лагеря —и в мятой за
щитной гимнастерке с сержантскими нашивками, и сидит он то в позе
«падмасана»*, то на балконе кино на Восемьдесят шестой улице. Чув
ствую, как мне угрожает именно такой стиль описания, а мне он не
нравится. И прежде всего потому, что и Симор был бы, как мне ка
жется, недоволен. Тяжко, что твой Герой одновременно и твой «шер
мэтр»**. Впрочем, он, быть может, и не очень расстроился бы, если б
я, проконсультировавшись со своим внутренним чутьем, постарался
бы изобразить его внешность в стиле, так сказать, литературного ку
бизма. Да и вообще вряд ли он стал бы расстраиваться, пиши я про
него только петитом, — если мне так подскажет мое внутреннее чу
тье. Я-то сам в данном случае не возражал бы против какой-то формы
кубизма, но вся моя интуиция подсказывает мне, что с этим надо бо
роться всеми своими мелкобуржуазными силенками. В общем, луч
ше сначала выспаться. Спокойной ночи. Спокойной ночи, миссис
Калабаш. Спокойной ночи, Растреклятый Литпортрет.
Так как мне самому рассказывать довольно трудно, то сегодня ут
ром на лекции я решил (уставившись, хотя и неловко признаться, на
невероятно стройные «тонтушки» некой мисс Вальдемар), что истин
ная учтивость требует предоставить слово моим родителям, а кому
же в первую очередь, как не самой Праматери? Однако тут это весьма
и весьма рискованно. И если от избытка чувств человек не станет вру
ном, то его наверняка подведет его отвратительная память. Напри
мер, Бесси всегда считала главной особенностью Симора его высо
кий рост. Ей казалось, что у него необычайно длинные руки и ноги,
как у ковбоя, и что он, входя в комнату, всегда пригибает голову. А на
самом деле в нем было что-то около пяти с половиной футов, и при
современных «витаминизированных» стандартах он был совсем не
высок. Ему это даже нравилось. Он за ростом не гонялся. А когда наши
близнецы вымахнули на шесть футов с лишним, я даже подумывал —
не пошлет ли он им открыточку с соболезнованием. Наверно, будь он
сейчас жив, он бы сиял улыбкой, видя, что Зуи, актер по профессии,
роста небольшого. Он, С., всегда был твердо уверен, что центр тяжес
ти у актера должен быть расположен невысоко.
Впрочем, некрасиво писать «сиял улыбкой». Вот теперь он у меня
так и будет непрестанно ухмыляться. Как было бы чудесно, если бы
* лотоса.
** дорогой учитель (ф р .).
на моем месте сейчас сидел серьезный писатель. Когда я стал писать,
я первым делом поклялся, что сразу приторможу своих героев, по
смей они только Усмехнуться или Улыбнуться: («Жаклин усмехну
лась», «Ленивый толстый Брюс Браунинг кисло улыбнулся», «Об
ветренное лицо капитана Миттагэссена озарилось мальчишеской
улыбкой»). Но сейчас мне никак от этого не отвязаться. Лучше уж
сразу покончить с этим делом: по-моему, у Симора была очень-очень
славная улыбка, особенно для человека с довольно неважными, даже
плохими зубами. Однако его манеру улыбаться мне не так уж трудно
описать. Улыбка то появлялась, то исчезала на его лице, без всякой
связи с улыбками всех окружающих, а то и наперекор им. И его улыб
ки даже в нашей нестандартной семье всегда казались неожиданны
ми. Симор мог, например, сидеть с серьезным, чтобы не сказать, похо
ронным лицом, когда маленький именинник тушил свечи на своем
именинном пироге. А с другой стороны, он мог весь просиять от вос
торга, когда кто-то из младших ребят показывал ему, как он или она
раскровяиили себе плечо, заплывая иод лодку. Мне кажется, что свет
ская улыбка ему вообще была несвойственна, и все же, говоря точно
(хотя, быть может, несколько пристрастно), любое выражение его лица
казалось вполне естественным. Конечно, его «улыбка-над-расцарапан-
пым-нлечом» могла взбесить тебя, если царапина досталась именно
твоему плечу, но эта улыбка могла и отвлечь тебя, если это было
нужно. И его мрачная мина почти никогда не портила настроения па
веселых именинах или других сборищах, так же как его ухмылки на
всяких конфирмациях или бар-мицвах*. Думаю, что в моих словах
нет никакой родственной предвзятости. Люди, которые либо совсем
его не знали или знали мало, может быть, только как участника или
бывшего вундеркинда радиопрограммы, иногда тоже терялись от
неподобающего выражения, вернее —отсутствия подобающего выра
жения на его лице, но, ио-моему, только на минуту-другую. И но боль
шей части эти «жертвы» ощущали что-то вроде приятного любопыт
ства —и ничуть, насколько мне помнится, на него не обижались и не
ершились. А причина тут была самая простая: полное отсутствие у
него всякого притворства. А когда он совсем возмужал —и тут я уже
говорю как пристрастный брат, —не было во всем центре Нью-Йорка
взрослого человека с более искренним, беззащитным выражением
лица. Только в те разы, когда он нарочно хотел позабавить кого-ни
будь из наших родных, я вспоминаю, как он притворялся, играл. Од
нако так бывало далеко не каждый день. В общем, надо сказать, что
для него Юмор был не такой расхожей валютой, чего об остальных
* Конфирмации и бар-мицвы — католические и еврейские праздники совер
шеннолетия. —Примеч. пер.
членах нашего семейства никак не скажешь. Нет, я вовсе не хочу ска
зать, что юмор ему совсем не был свойствен, но пользовался он им
обычно очень умеренно, так сказать, небольшими порциями. Стан
дартный Семейный Юмор, особенно в отсутствие нашего отца, все
гда был его обязанностью, и он выполнял эту роль с большим досто
инством.
Для понятности приведу пример: когда я ему читал вслух свои
рассказы, он неизменно прерывал меня посреди чтения, даже посре
ди диалога и спрашивал: понимаю ли я, как я хорошо слышу и пере
даю ритм извучапие повседневной речи? И при этом он с особым
удовольствием делал умное лицо.
Теперь поговорим о его ушах. Фактически я вам продемонст
рирую почти стертый короткометражный фильм, как моя одиннад
цатилетняя сестренка Бу-Бу вдруг в порыве восторга вскакивает
из-за стола, мчится вон и, вернувшись, нацепляет Симору на оба
уха металлические кольца, вытащенные из настольного календа
ря. Она была ужасно довольна результатом опыта. А Симор не сни
мал эти «серьги» весь вечер, должно быть до тех пор, пока они ему
не натерли уши до крови. Но они ему не шли. К сожалению, уши у
пего были не пиратские, а скорее похожи на уши старого каббали-
ста или престарелого Будды. Мочки были уж очень мясистые и
длинные. Помню, как падре Уэйкер, приехав в мой городок в своей
жаркой черной сутане несколько лет назад, спросил меня —я в это
время решал кроссворд из «Таймс», —не кажется ли мне, что у Си
мора уши были характерными для искусства династии Тан?
Я лично отнес бы их к более раннему периоду.
Надо лечь спать. Выпить бы рюмочку на ночь в библиотеке с пол
ковником Эстратгером —йотом в постель. Ох, почему это описание
меня так изматывает? Руки потеют, иод ложечкой сосет. Тут уж ни
как не назовешь меня Цельным Человеком.
Кажется, я склоняюсь к тому, чтобы, кроме глаз и, возможно (под
черкиваю: возможно), носа, обойти все остальные черты лица Си
мора. К черту все эти Исчерпывающие Описания. Я не вынес бы, если
б меня обвинили, что я ничего не дал додумать самому читателю.
В двух отношениях — их определить нетрудно — глаза Симора
походили и на мои глаза, и на глаза Леса и Бу-Бу: а) во-первых, наши
глаза можно было бы, хотя это и не совсем ловко, уподобить по цвету
очень крепкому бульону или назвать их Грустными Карими Библей
скими Глазами и б) у всех пас иод глазами были синие круги, а иногда
и ясно выраженные мешки. Но тут всякое семейное сходство конча
ется. Конечно, по отношению к нашим дамам это не совсем галантно,
но если бы спросили мое мнение, чьи глаза в нашей семье «красивее
всех», я проголосовал бы за Симора и Зуи. А между тем их глаза были
совершенно непохожи, и не только по цвету. Несколько лет тому на
зад я напечатал невероятно Жуткий, Напряженный, очень противо
речивый и никому не понравившийся рассказ об «одаренном» маль
чике — пассажире трансатлантического парохода, и там, в самом на
чале, были описаны его глаза. По счастливому совпадению, у меня в
данный момент есть при себе экземпляр этого рассказа, элегантно при
колотый к отвороту моего халата. Цитирую: «Тедди вопросительно
взглянул на отца светло-карими, удивительно чистыми глазами. Они
вовсе не были огромными и слегка косили, особенно левый. Не то что
бы это казалось изъяном или было слишком заметно. Упомянуть об
этом можно разве что вскользь, да и то лишь потому, что, глядя на
них, вы бы всерьез и надолго задумались: а лучше ли было бы, в са
мом деле, будь они у него, скажем, без косинки, или глубже посаже
ны, или темнее, или расставлены пошире...» (Может быть, остановить
ся на минутку, перевести дыхание, что ли.) Но на самом-то деле (чест
ное слово, никакого «Ха-ха!» тут нет и в помине!) у мальчика были
совершенно не такие глаза. У Симора глаза были темные, очень
большие, очень широко расставленные и, уж конечно, ничуть не ко
соватые. Но но крайней мере двое моих родичей уверяли меня, что я в
рассказе как-то хотел задеть Симора, и, как ни странно, мне это уда
лось. А на самом деле у него на глаза то и дело набегала какая-то тень,
вроде прозрачной паутинки, — то появится, то пропадет, но только
никакой «паутинки» тут не было, и я, как видно, совсем запутался.
Кстати, другой писатель, тоже любитель пошутить, —Шопенгауэр, —
где-то в своей веселенькой книжке тоже пытался описать похожие
глаза, и тоже, к моей великой радости, попал в совершенно такой же
переплет.
Ладно. Нос. Утешаю себя —будет больно только секунду.
Если когда-нибудь между 1919 и 1948 годами вы зашли бы в пе
реполненную комнату, где находились мы с Симором, то по одному,
но вполне надежному, признаку можно было бы сразу определить, что
мы с ним —братья. Стоило только взглянуть на наши носы и подбо
родки. Впрочем, описание подбородков можно отбросить сразу, од
ним махом; просто сказать, что их у нас почти что не было. Носы, од
нако, у нас явно были, да еще какие, и почти что одинаковые: две
большие мясистые выдающиеся трубообразные штуки, совершенно
не похожие па носы всего нашего семейства, если не считать слишком
явного сходства с носом нашего милого прадедушки —клоуна Зозо,
чей нос на одной старой фотографии так торчал, что я в раннем дет
стве его порядком побаивался. (Кстати, вспоминаю, что Симор, кото
рый никогда, как бы это сказать, не острил на анатомические темы,
однажды очень удивил меня своими размышлениями насчет того, как
мы с нашими носами —моим, его и прадедушки Зозо, —справляемся
с такой же проблемой, какая смущает некоторых бородачей —то есть
кладем ли мы нос во сне поверх одеяла или под него?) Может по
казаться, что я слишком легковесно про эго рассказываю. Хочу сразу
уточнить —даже если это покажется обидным, —что наши носы ни
как не походили на романтическое украшение Сирано де Бержерака.
(И вообще, это, но-моему, довольно щекотливая тема в нашем пре
красном новом психоаналитическом мире, где, конечно, каждый зна
ет, что появилось сперва —нос Сирано или его дерзкие остроты, в том
мире, где прочно укрепился некий, так сказать, интернациональный
заговор молчания насчет всех длинноносых парней, которые сами,
безусловно, не страдают болтливостью.) Мне думается, что, кроме
общего сходства наших с Симором носов, во всем, что касается дли
ны, ширины и формы, стоит упомянуть и о том, что у Симора, как пи
больно об этом говорить, нос был довольно заметно начиная с пере
носицы свернут вбок, на правую сторону. Симор всегда подозревал,
что мой нос по сравнению с его носом казался просто благородным.
Этот «загиб» появился после того, как кто-то из пашей семьи, для
практики, мечтательно размахивал бейсбольной битой в холле нашей
старой квартиры на Риверсайд-драйв. Нос Симора после этого так и
не выправили. Ура! С носами покончено. Ложусь спать.
Никак не осмелюсь перечитать все написанное до сих пор; мой
застарелый писательский кошмар —а вдруг, как только пробьет пол
ночь, я сам превращусь в использованную ленту для машинки —сей
час особенно навязчив. Впрочем, меня утешает мысль, что на портре
те, предложенном читателю, изображен отнюдь не «Арабский шейх»
из «Тысячи и одной ночи». Прошу мне поверить — это именно так.
Но в то же время не надо, из-за моего дурацкого неумения и необуз
данности, делать вывод, что С. был, но скучному и пошлому опреде
лению, «Некрасив, но Обаятелен». (Во всяком случае, это очень по
дозрительное клише, и чаще всего им пользуются некие живые или
выдуманные дамочки, чтобы оправдать свои довольно странные ув
лечения этакими неописуемо сладкогласными демонами или, выра
жаясь мягче, дурно воспитанными лебедями.)
И надо еще раз вдолбить читателю, по-моему, я только это и де
лаю, —словом, надо подчеркнуть, что мы оба, хотя и по-разному, были
явно «некрасивыми» мальчиками. Господи, до чего мы были некра
сивы! И хотя могу честно сказать, что с годами мы «значительно по
хорошели», когда наши лица «как-то округлились», все же я должен
еще и еще раз сказать, что и в детстве, и в отрочестве, и в юности при
виде нас многие даже очень тактичные люди явно вздрагивали от
жалости. Конечно, я говорю о взрослых, а не о других детях. Детей,
особенно маленьких, разжалобить не так легко — во всяком случае,
не такими вещами. С другой стороны, многие ребята особым велико
душием не страдают. Бывало, на детских вечеринках чья-нибудь осо
бо добросердечная мамаша предлагала сыграть в «Почту» или во
«Флирт цветов», и могу честно подтвердить, что оба старших глас-
совских мальчика были матерыми получателями целых мешков обид
ных писем «неизвестному адресату» (весьма нелогичное, но вырази
тельное название), если только почтальоном не была девчонка но клич
ке «Шарлотка-идиотка», а она, кстати, и была немножко чокнутая. А
было ли нам обидно? Было нам больно или нет? (Подумай как сле
дует, на то ты и писатель.) Отвечаю обдуманно и не торопясь:
нет, почти никогда. Насколько помнится, я лично не обижался по трем
причинам. Во-первых, не считая каких-то кратких минут сомнения, я
все детские годы безоговорочно верил — отчасти благодаря утверж
дениям Симора, что я —очаровательный малый и необыкновенно та
лантлив, а если я кому-то не нравлюсь, значит, вкус у него дурной и
он сам не стоит внимания. Во-вторых (надеюсь, у вас-то хватит тер
пения выдержать то, что я скажу, хотя я сильно сомневаюсь), уже с
пяти лет я был твердо убежден, что непременно исполнится моя го
лубая мечта стать знаменитым писателем. И в-третьих, за очень ред
кими исключениями, но неуклонно, всем сердцем, я втайне гордился
и радовался, что я похож на Симора. Симор, разумеется, как всегда, от
носился к себе по-другому. То он очень огорчался из-за своей смешной
внешности, то не обращал никакого внимания. А когда он огорчался, то
скорее всего не за себя, а за других. Главным образом я имею в виду нашу
сестрицу Бу-Бу. Симор ее обожал. Вообще особого значения это не име
ло, он всю нашу семью обожал, да и многих других людей тоже. Но, как и
все мои знакомые девочки, Бу-Бу прошла через — к счастью — очень
недолгий период жизни, когда она по меньшей мере раза два в день
«обмирала» из-за того, что кто-нибудь из «взрослых» совершал ка
кой-нибудь «фона» или «гаффу»*. Кульминационной точкой был тот
случай, когда любимая учительница истории вошла в класс после лен
ча с кусочком яблочной шарлотки, прилипшей к щеке, —тут уж Бу-
Бу по-настоящему «увяла» и «обмерла» на своей парте. Но домой она
являлась в таком «обмирающем» виде из-за совершенных пустяков,
и это беспокоило и огорчало Симора больше всего. Особенно он бес
* От faux-pas — промах, от gaffe — оплошность, бестактность (ф р .).
покоился за нее, когда взрослые подходили к нам (ко мне или к нему)
в гостях или еще где-нибудь и говорили, как мы сегодня «мило вы
глядим». Замечания в этом роде бывали разные, но Бу-Бу почему-то
всегда оказывалась где-то поблизости и каждую минуту ждала пово
да что-то услышать и «обмереть».
Может быть, меня мало беспокоит, что моя попытка дать пред
ставление о его лице —его внешнем образе —потерпит крушение.
Охотно соглашусь, что мой подход к созданию портрета Симора, в
общем, далек от совершенства. Быть может, я и перестарался, описы
вая всякие подробности. Например, я вдавался в описание почти каж
дой черты его лица, но пока что ни слова не сказал о том, какая жизнь
в них отражалась. Именно эти мысли меня страшно угнетают. Но, даже
когда я так подавлен и отчаяние захлестывает, одно только не дает
мне пойти ко дну — твердая уверенность, что я выплыву. Впрочем,
«уверенность» —не то слово. Скорее похоже, что я надеюсь получить
приз «лучшего любителя самобичевания» или диплом за повышен
ную выносливость. А я просто все знаю, как редактор своих преж
них неудачных попыток: в течение одиннадцати лет я пытался опи
сать Симора, и только теперь я понял, что любое умолчание тут про
тивопоказано. Более того: начиная с 1948 года я написал —и демон
стративно предал сожжению —больше десятка очерков и рассказиков,
очень недурных и вполне увлекательных, хотя мне не следовало бы
так хвалить самого себя. И все это был не Симор. Только попробуй
чего-то про него недоговорить —и все переродится, обернется
ложью. Может быть, даже художественной ложью, иногда даже пре
лестной ложью, но —ложью.
Надо бы еще посидеть часок-другой. Эй, тюремщик, просле
ди, чтобы этот тип не лег спать!
Ведь, в общем, он вовсе не походил па какую-то химеру. Руки, на
пример, у пего были чудесные. Не хочется сказать «красивые», чтобы
не скатиться к отвратительному штампу «красивые руки». Ладони ши
рокие, мускул между большим и указательным пальцем очень развит,
неожиданно «крепок» (к чему тут кавычки? Да не напрягайся ты, бога
ради!) — и все же пальцы у него были даже длинней и тоньше, чем у
Бесси, так что средние пальцы хотелось измерить сантиметром.
Задумался над последним абзацем. Вернее, над тем, с каким внут
ренним восхищением я это написал. До какого предела, спрашиваю я
себя, брату позволено восхищаться руками старшего брата, чтобы кто-
то из современных умников не приподнял брови? «Был я молод, папа
Уильям»*, и всегда во всех кругах, к которым я принадлежал, много
болтали о моей нормальной гетеросексуальности (не считая некото
* Цитата из «Алисы в Стране чудес». —Примеч. пер.
рых, если можно сказать, перерывов). А сейчас, может быть, чуть-чуть
насмешливей, чем следует, я вспоминаю, как Софья Толстая во вре
мя супружеских, не сомневаюсь, вполне оправданных ссор, обвиняла
отца своих тринадцати детей, пожилого человека, по-ирежиему доку
чавшего ей каждую ночь их совместной жизни, что у него есть «гомо
сексуальные наклонности». Но я считаю Софью Толстую поразитель
но неинтересной женщиной, да и по своей конституции я так устроен,
что каждый мой атом подсказывает мне, что чаще нет дыма без клуб
ничного желе, а вовсе не «без огня». Но я твердо уверен, что в любом,
хорошем, дурном или даже будущем прозаике, заложено — и безус
ловно —что-то «андрогинное». И мне думается, что если такой писа
тель похихикивает над собратьями по перу, на которых он мысленно
видит женскую юбку, то ему самому грозит вечная погибель. Больше
я па эту тему распространяться не стану. Именно такая доверитель
ность легко может вызвать всякие Смачные Кривотолки. Удивитель
но, что мы в наших книгах иногда еще способны расхрабриться.
О голосе Симора, его невероятном голосовом аппарате сейчас рас
пространяться не буду. Во-первых, тут не место подробно об этом го
ворить. Скажу пока что своим собственным Таинственным (и не очень
приятным) Голосом, что его голос для меня был тем наилучшим, хоть
и никак не совершенным музыкальным инструментом, который я мог
слушать часами. Но, повторяю, сейчас я хотел бы отложить полное
описание этого инструмента.
Кожа у Симора была смуглой, но ничуть не темной, не болезнен
ной и всегда удивительно чистой. Даже в мальчишеском возрасте у
него никогда не было ни единого прыщика, хотя мы с ним вечно ели
одну и ту же дрянь с лотков —то, что наша мама называла Антисани
тарной Стряпней Людей, Которые Даже Никогда Не Моют Руки, —
да и пил он столько же содовой воды, сколько и я, и, конечно, купался
не чаще меня. По правде сказать, он ванну принимал даже реже меня.
Но он так следил, чтобы все наши ребята —особенно близнецы —ре
гулярно купались, что часто пропускал свою очередь. Тут, может быть,
не совсем кстати, придется опять затронуть тему «парикмахерская».
Как-то под вечер, когда мы с ним шли стричься, он остановился пря
мо посреди мостовой па Амстердам-авешо и спросил меня очень серь
езно, пока с обеих сторон на нас мчались машины и грузовики, не хочу
ли я пойти стричься без пего. Я перетащил его на обочину (хоть бы
мне платили по пятицентовику за каждую обочину, на которую я его
оттаскивал, —и мальчишкой и взрослым) и сказал, что я, конечно,
не хочу. Ему показалось, что у него грязная шея. Вот он и решил, что
Виктору, нашему парикмахеру, будет противно смотреть на его гряз
ную шею. Откровенно говоря, на этот раз шея у него и вправду была
грязная. И тут, как часто бывало, он, оттягивая пальцем воротник,
попросил меня взглянуть на его шею. Обычно этот район вполне от
вечал всем санитарным требованиям, но уж если нет, так определен
но — нет.
Пойду спать, давно пора.
Староста Женского общежития —очень милая особа —с раннего
утра придет пылесосить мое жилье.
Жуткая тема —«одежда» —тоже должна где-то найти себе место.
Как удивительно удобно было бы писателям, если б они могли позво
лить себе описывать костюмы своих персонажей вещь за вещью, склад
ку за складкой. Что же нас останавливает? Скорее всего желание ос
тавить читателя, которого мы и в глаза не видели, в полном неведе
нии либо из-за того, что мы считаем его не таким знатоком людей и
нравов, как мы сами, либо оттого, что нам не хочется признать, что
он-то прекрасно, а может, и лучше нас, понимает все до мельчайших
подробностей. Например, когда я сижу у своего педикюрщика и слу
чайно вижу в журнале «Соглядатай» фото какого-нибудь преуспева
ющего американца: киноактера, политического деятеля, недавно на
значенного ректора университета — и у этого деятеля на стенке —
Пикассо, у йог —бигль*, а на нем самом —английская домашняя курт
ка с поясом, я очень ласково отнесусь к собачке, вежливо —к Пикас
со, но буду совершенно нетерпим, если речь зайдет об английских
куртках на американских знаменитостях. А уж если мне эта личность
вообще не очень понравится, то куртка свое добавит, и я наверняка
сделаю вывод, что у этой личности кругозор так дьявольски быстро
расширяется, что мне это не но душе.
Но продолжаем. С возрастом и Симор, и я стали, каждый по-сво
ему, довольно нелепо одеваться. Немного странно (впрочем, пожа
луй, не очень), что мы так скверно одевались: но-моему, когда мы были
мальчишками, мы были одеты вполне пристойно и аккуратно. В са
мом начале наших платных выступлений по радио Бесси обычно по
купала нам одежду у Де-Пинна на Пятой авеню. Как она впервые по
пала в это достойное и солидное учреждение, можно только догады
ваться. Мой брат Уолт, который при жизни был очень элегантным
молодым человеком, чувствовал, что Бесси просто подошла к полис
мену и спросила у него совета. Предположение вполне разумное, по
тому что наша Бесси, еще когда мы были детьми, обычно во всех са
мых запутанных делах искала совета у человека, который во всем Нью-
Йорке больше всего напоминал Друидского жреца — я говорю об
* Маленькая английская гончая — очень модная собака. — Прим еч. пер.
ирландце-иолисмепе на углу перекрестка. Можно даже предположить,
что найденный Бесси магазин одежды Де-Пинна тоже подтверждал
представление обо всех ирландцах как об очень везучих людях. Но не
только это. Приведу пример, не совсем уместный, но симпатичный:
мою маму ни в коем случае нельзя было назвать усердным читателем.
Но я сам видел, как она зашла в один из самых шикарных книжных
магазинов на Пятой авеню, чтобы купить именинный подарок ко дню
рождения одному из моих племянников, и вышла оттуда, даже вы
плыла, с великолепно иллюстрированной книгой Кэй Нильсон «К во
стоку от солнца, к западу от луны», и, зная Бесси, можно было с
уверенностью сказать, что в этом магазине она вела себя как вполне
Светская Дама, снисходя к суетившимся вокруг нее продавцам. Но
вернемся к нашей юности, расскажем, как мы тогда выглядели. Чуть
ли не с десяти лет мы уже стали самостоятельно покупать себе платье
независимо от Бесси и даже друг от друга. Симор, как старший, от
почковался первым, но уж, когда мое время пришло, я с ним сквитал
ся. Помню, что в четырнадцать лет я бросил магазин на Пятой авеню,
как остывшую картошку, и перешел на Бродвей, —специально в лав
ку где-то на Пятидесятых улицах, где вся обслуживающая бригада
хотя и была, как мне казалось, более чем враждебно настроена, но зато
по крайней мере чувствовала, что пришел человек, с рождения пони
мающий, что значит истинная элегантность. В тот последний, 1933
год, когда мы с Симором вместе выступали по радио, я каждый вечер
появлялся в светло-сером двубортном пиджаке с высоко подложен
ными плечами, в темно-синей рубашке с голливудским «развернутым»
воротничком и в наиболее чистом из двух одинаковых канареечно-
желтых галстуков, которые я вообще берег для торжественных слу
чаев. Откровенно говоря, с тех самых пор я никогда пи в одном кос
тюме не чувствовал себя так хорошо. (Не думаю, что человек пишу
щий может когда-нибудь окончательно отказаться от своего старого
канареечно-желтого галстука. Уверен, что раньше или позже этот гал
стук непременно вынырнет в его прозе, и тут, пожалуй, ни черта сде
лать нельзя.) Симор, с другой стороны, выбирал для себя чрезвычай
но пристойную одежду. Но главная загвоздка была в том, что ни одна
готовая вещь — костюм и особенно пальто — не сидела на нем как
следует. Наверно, он удирал, может быть, даже полуодетый и, уж ко
нечно, без нанесенных мелом меток, как только к нему подходил кто-
нибудь из перешивочного отделения. Все его пиджаки то топорщи
лись, то обвисали. Рукава либо закрывали средние фаланги пальцев,
либо не доходили до кисти. Хуже всего дело обстояло с брюками, осо
бенно сзади. Иногда становилось даже страшно, как будто зад от раз
мера тридцать шестого был брошен, как горошина в корзину, в сорок
четвертый размер. Впрочем, были еще и другие, гораздо более жут
кие аспекты, которые следует здесь отметить. Симор совершенно те
рял всякое представление о своей одежде, как только она оказыва
лась на нем, —если не считать смутного, но реального ощущения, что
он фактически уже не голый. И дело тут было вовсе ие в инстинктив
ной, а может быть и благоприобретенной, антипатии к тому, что в на
ших кругах называют «одет со вкусом». Раза два я ходил с ним За
Покупками, и мне помнится, что он покупал себе платье со сдержан
ной, но приятной мне гордостью, как юный «брахмачарья», молодой
послушник-индус, выбирающий свою первую набедренную повязку.
Да, странное дело, очень странное. Что-то постоянно случалось с одеж
дой Симора именно в ту минуту, как он начинал одеваться. Он мог
простоять положенные три-четыре минуты перед дверцей шкафа, раз
глядывая свою сторону нашей общей вешалки для галстуков, по ты
знал (если только ты, как дурак, сидел и смотрел на него), что сто
ило ему наконец что-то выбрать, как этот галстук был обречен. Либо
узел, которому полагалось ладно сесть иод воротник, сбивался в ко
мок и чаще всего застревал примерно на четверть дюйма ниже верх
ней пуговки. А уж если узел галстука намеревался сесть на свое мес
то, то полоска галстучного шелка неминуемо высовывалась сзади из-
под воротничка, как ремешок от бинокля у туриста. Но я предпочи
таю больше не касаться этой запутанной и сложной темы. Короче
говоря, из-за одежды Симора вся наша семья часто доходила почти
до полного отчаяния. Мои описания, по правде говоря, далеко отста
ют от действительности. Много было разных вариантов. Скажу толь
ко вкратце и сразу закрою эту тему: можно всерьез расстроиться, если
сидишь летним вечером, в час коктейлей, под пальмами отеля «Билт-
мор» и вдруг видишь, что твой полубог, твой герой взлетает по широ
кой лестнице, сияя от предстоящей радости, но ширинка у него не
совсем застегнута.
Хочу еще на минутку остановиться па этой лестнице, то есть про
сто рассказать, не думая, куда, к черту, она меня заведет. Симор все
гда взлетал на все лестницы бегом. Он их брал с ходу. Мне редко при
ходилось видеть, как он по-другому всходил па ступеньки. И это при
водит меня к рассуждению на тему «сила, смелость и сноровка». Ни
как не могу себе представить, что в наше время кто-нибудь (впрочем,
мне вообще трудно кого-то себе представить) —за исключением не
надежных гуляк-докеров, отставных армейских и флотских генера
лов и всяких мальчишек, занятых развитием своих бицепсов, —кто-
нибудь еще верит в устаревший, но очень распространенный пред
рассудок, будто бы поэты —народ хилый, хлипкий. А я готов утверж
дать (особенно потому, что среди читателей —и почитателей —моей
литературной стряпни много и военных, и спортсменов, любителей
свежего воздуха, «настоящих мужчин»), что не только нервная энерт
гия или железный характер, но и чисто физическая выносливость тре
буются для того, чтобы создать окончательный вариант первокласс
ного стихотворения. Как ни печально, но хороший поэт часто до бе
зобразия небрежно относится к своему телу, но я считаю, что вначале
ему было дано тело вполне выносливое и крепкое. Мой брат был од
ним из самых неутомимых людей, каких я знал. (Вдруг я ощутил бег
времени.) Полночь только близится, а мне уже захотелось соскольз
нуть на пол и продолжать писать в лежачем положении. Мне только
что пришло в голову, что Симор при мне никогда не зевал. Вообще-то
он, наверно, зевал, но я этого не видел. И дело тут не в воспитанности:
у нас дома никому зевать не мешали. Я сам зевал постоянно —а ведь
спал я больше, чем он. Но все же спали мы всегда слишком мало, даже
в детстве. Особенно в те годы, когда мы выступали по радио и вечно
носили в карманах по крайней мере по три библиотечных абонемен
та, истертых, как старые паспорта, не было почти ни одной ночи, —и
это в школьные дни! —когда свет в нашей комнате выключался рань
ше двух или трех часов утра, кроме тех минут после Отбоя, когда наш
Старший Сержант, Бесси, делала обход. Если Симор чем-то увлекал
ся, что-то исследовал, он часто мог, даже в двенадцатилетнем возрас
те, вообще не ложиться спать две-три ночи подряд, и по нему это ни
чуть не было видно. Но бессонные ночи, очевидно, действовали толь
ко на его кровообращение, руки и ноги у него холодели. Примерно в тре
тью бессонную ночь он хоть раз подымал голову и спрашивал меня —не
чувствую ли я ужасного сквозняка. (В нашей семье ни для кого, даже
для Симора, не бывало просто сквозняков —только «ужасные сквоз
няки».) Иногда он вставал с кресла или с полу, смотря по тому, где он
читал, писал или думал, и шел проверять —не оставил ли кто-нибудь
окно в ванной открытым. Кроме меня, только Бесси всегда угадыва
ла, когда Симор не спал. Она судила по тому, сколько пар носков он
надевал на себя. В те годы, когда он вырос из коротких штанишек и
носил длинные брюки, она вечно заворачивала его штанину и смот
рела — надел ли он заранее две пары носков для защиты от ночного
сквозняка.
Сегодня я —сам себе Песочный Человек. Спокойной ночи! Спо
койной вам ночи, бесчувственные вы, до противности необщитель
ные люди!
Многие-многие люди моего возраста и с таким же заработком, пи
шущие о своих покойных братьях в тадой очаровательной, полуднев-
никовой форме, обычно никогда не заботятся о том, чтобы указать
дату и место пребывания. Не хотят впускать читателя в творческий
процесс. Я поклялся, что я так поступать не стану. Сегодня четверг, и
я сижу в своем ужасном кресле. Сейчас ночь, без четверти час, а сижу
я с десяти вечера и пытаюсь, пока облик Симора оживает на этих стра
ницах, придумать, как бы мне так его изобразить и Спортсменом, и
Атлетом, чтобы не слишком раздражать ярых ненавистников всякого
спорта. По правде сказать, я понял, что ничего не могу рассказать, не
попросив предварительно извинения, и это меня раздражает и огор
чает донельзя; дело в том, что я работаю на кафедре английской лите
ратуры, и по крайней мере двое из наших преподавателей уже стали
признанными и широко публикуемыми лирическими поэтами, а тре
тий мой коллега —блистательный литературный критик, кумир все
го восточного побережья и довольно выдающаяся фигура среди спе
циалистов но Мелвиллу. И вся эта тройка (как вы понимаете, я для
них тоже не из последних) со всех ног и, по-моему, слишком па виду у
публики, опрометью бросается к телевизору с бутылкой холодного
пива, как только начинается сезон баскетбольных соревнований. Увы,
этот маленький «академический» камешек никого особенно не уши
бет, потому что я и сам бросаю его из-за толстой стеклянной стены.
Ведь я тоже всю жизнь был отчаянным болельщиком за баскетболь
ные команды, и пет сомнения, что у меня в мозгу есть участок, засы
панный вырезками из спортивных журналов, как птичья клетка —
шелухой от зерен. Вполне возможно (и это будет последнее откро
венное признание автора своим читателям), что одной из причин, по
чему я еще ребенком продержался на радио более шести лет, было то,
что я мог рассказать Дорогим Радиослушателям о победе команды
Уэйнера на этой неделе или произвести на всех огромное впечатле
ние, объясняя, как Кобб в 1921 году (когда мие-то было всего два года)
дал решающий бой. Неужто меня до сих пор это волнует? Неужели я
еще не предал забвению те часы, когда я после обеда убегал от Обы
денщины в надземном поезде с Третьей авеню в надежное, как мате
ринское чрево, убежище за третьим полем стадиона, где шла игра в
поло? Не верится. А может быть, оттого и не верится, что мне уже
сорок и что, но-моему, давно пора всем стареющим братьям писате
лям убраться с коррид и стадионов. Нет. Я знаю —ей-богу, знаю, —
почему я не решаюсь вывести Эстета в роли Атлета. Годами я об этом
не думал, но вот что я могу сказать. С нами но радио выступал один
исключительно умный и очень славный мальчик, звали его Кэртис
Колфилд, —потом он был убит во время одной из высадок в Тихом
океане. Однажды он со мной и Симором забрел в Центральный парк,
и там я вдруг обнаружил, что он бросает мяч так, будто у пего две
левых руки — словом, как большинство девчонок, — и я до сих пор
помшо, с каким выражением смотрел па него глубокомысленный Си
мор и как я ржал, вернее гоготал, ио-жеребячьи, глядя на него. Как
мне объяснить этот психоаналитический экскурс? Неужто я перешел
на и х сторону? Повесить мне табличку с часами приема, что ли?
Скажи прямо: Симор любил спорт и всякие игры —и комнатные, и
на стадионах, и сам играл либо замечательно, либо из рук вон скверно. И
редко — кое-как. Года два назад моя сестра Фрэнни сообщила мне,
что у нее сохранилось одно из самых Ранних Воспоминаний: будто
она лежала «В Колыбели» (как некая Инфанта) и смотрела, как Си
мор играет в пинг-понг в соседней комнате. На самом деле «колыбель»,
о которой она упоминает, была старая потрепанная коляска на роли
ках, в которой Бу-Бу катала сестренку по всей квартире, и коляска
подскакивала па всех порогах, пока не останавливалась там, где цари
ло наибольшее оживление. Но вполне возможно, что в раннем дет
стве Фрэнни видела, как Симор играл в пинг-понг, а его незаметным
и незапомнившимся партнером мог быть и я. Обычно, играя с Симо
ром, я впадал в полное ничтожество. Казалось, что против меня игра
ет сама многорукая Матерь Кали, да еще с ехидной улыбочкой, и без
малейшей заинтересованности в счете очков. Он гасил, он резал мяч,
он так по нему колотил почти через каждую подачу, как будто ожи
дал недолета, и потому было необходимо резать изо всех сил. При
мерно три из пяти мячей Симора попадали в сетку или летели ко всем
чертям мимо стола, так что, в сущности, противнику нечего было от
бивать. Но он был так увлечен, что не обращал никакого внимания па
эти мелочи, всегда удивлялся и смиренно просил прощения, когда его
противник, не выдержав, громко и горько жаловался, что ему, черт
подери, приходится лазать за мячами по всей комнате: под стулья,
диван, рояль да еще в эти гнусные закоулки за книжными полками.
И в теннис он играл так же яростно и так же скверно. А играли мы
с ним очень часто. Особенно когда я учился в нью-йоркском кол
ледже. Он уже преподавал в этом же заведении, и очень часто, в пого
жие дни, особенно весной, я сильно побаивался такой, слишком хоро
шей, погоды, потому что знал, что сейчас какой-нибудь юнец, как вер
ный паж, падет к моим ногам с запиской от Симора, что, мол, день
расчудесный и не сыграть ли нам партию-другую в теннис. Обычно я
отказывался играть с ним на университетских кортах, так как боялся,
что кто-нибудь из моих или же его приятелей —или, не дай бог, кто-
то из его ехидных коллег, — увидит его, так сказать, в действии, по
этому мы обычно уезжали на корты Рипа или на Девяносто шестую
улицу, на старый наш корт. И, совершенно зря, я придумал бессмыс
ленную уловку —хранить ракетку и теннисные туфли не в колледже,
в моем шкафчике, а дома. Тут было только одно преимущество. Обыч
но дома все выражали мне особое сочувствие, пока я переодевался для
тенниса, и нередко кто-нибудь из моих братьев и сестер сострадательно
провожал меня до самых дверей и молча ждал, пока подойдет лифт.
Во всех карточных играх без исключения, —будь то покер, винт,
вист, кассино, свои козыри, кинг, ведьма, —он был просто невыно
сим. На игру вроде «дурака» еще можно было смотреть. Обычно в
«дурака» мы играли с близнецами, когда они были совсем малень
кими, и Симор постоянно им подсказывал, намекал, чтобы они
спросили —есть ли у него нужная им карта, а то и нарочно, покаш
ливая, давал им подглядывать в свои карты. В покер он тоже играл
фантастически. Когда мне было восемнадцать-девятнадцать, я втай
не, изо всех сил, но довольно бесплодно, старался стать «душой обще
ства», настоящим «светским денди», и часто приглашал друзей иг
рать в покер. Симор нередко участвовал в этих сборищах. Но надо
было прилагать немало усилий, чтобы не догадаться, что у пего руки
полны козырей, потому что он сидел и ухмылялся, по словам моей
сестры, как Пасхальный Кролик с полной корзиной крашеных яиц.
Бывало и того хуже: у него была привычка —имея на руках флеш или
даже флешрояль, а может, и совсем чудесные карты, он ни за что не
бросал вызов противнику, если тот ему нравился, хотя у того па ру
ках были одни десятки.
В четырех из пяти уличных игр он был просто шляпой. Когда мы
учились в начальной школе и жили на углу Одиннадцатой и Ри-
версайд-драйв, там, где-нибудь в переулках, после обеда собирались
команды (волейбол, хоккей на роликах), но чаще всего на довольно
большой лужайке, где около памятника Кошугу выгуливали собак,
мы играли в футбол или регби. В регби или хоккее Симор имел при
вычку, очень раздражавшую, как ни странно, товарищей его коман
ды: он бил сильно, часто великолепно, а после такого удара вдруг ос
танавливался, давая вратарю противника время занять выгодную по
зицию. В регби он играл очень редко и только если в какой-нибудь
команде не хватало игрока. А я играл постоянно. Я не против грубос
ти, только здорово ее побаиваюсь, а потому у меня не было другого
выбора, как играть самому. Я даже организовывал эти проклятые игры.
В тех редких случаях, когда Симор тоже играл в регби, трудно было
предсказать —будет ли это на пользу или во вред его команде. Чаще
всего его первым из нас принимали в команду, потому что он был очень
гибкий и словно родился для передачи мяча. Когда он оказывался с
мячом посреди поля и не начинал вдруг сочувствовать нападающему
из команды противника, тогда все шло на пользу его команде. Но, как
я уже сказал, никогда нельзя было предсказать — поможет он выиг
рать своим или помешает. Как-то, в одну из счастливых минут, редко
выпадавших на мою долю, мои товарищи по команде разрешили мне
провести мяч через линию защиты. Симор, игравший за противника,
совершенно сбил меня с толку: когда я понесся прямо на него, его
физиономия засветилась такой радостью, словно судьба подарила ему
неожиданную и необыкновенно счастливую встречу. Я остановился
как вкопанный, и, конечно, кто-то сбил меня с ног, по нашему выра
жению, словно груду кирпичей.
Может быть, я слишком разговорился насчет всех этих дел, но ос
тановиться невозможно. Как я уже сказал, Симор все же играл в не
которые игры блестяще. И это было даже непростительно. Я хочу этим
сказать, что есть какая-то степень ловкости, умения в спорте или в
играх, которая особенно злит тебя в противнике, которого ты в дан
ную минуту безоговорочно считаешь «ублюдком», все равно каким —
Несуразным, Хвастливым или просто Стопроцентным Американским
Ублюдком, а это определение включает целую серию «ублюдков» —
от такого, который с успехом побеждает тебя, несмотря на свой са
мый дешевый или примитивный спортинвентарь, до претендента на
победу, у которого всегда заранее этакая нелепо-счастливая, сияющая
физиономия. Но Симора, когда он выигрывал, можно было обвинить
только в одном, но очень серьезном преступлении —абсолютной не
спортивноеTM. Я имею в виду главным образом три игры: ступболл,
«шарики» или бильярд (о бильярде расскажу дальше. Для нас это была
не просто игра, а что-то вроде эпохи Реформации: мы затевали игру
на бильярде, перед тем или после того как в нашей молодой жизни
наступал какой-нибудь серьезный кризис). Кстати, к сведению непро
свещенных читателей, ступболл —это такая игра, когда мячик броса
ют о ступеньки каменного крыльца или о стенку дома. Мы обычно
играли литым резиновым мячиком и невысоко били им о какое-ни
будь гранитное архитектурное «излишество» — весьма популярную
на Манхэттене помесь не то ионическо-греческих, не то римско-ко
ринфских колонн, украшавших фасад нашего дома. Если мяч отска
кивал на мостовую или даже на противоположный тротуар и его не
успевал на лету подхватить кто-нибудь из команды противника, то
засчитывалось очко бросавшему, как в бейсболе; если же мячик лови
ли, —а это бывало чаще всего, —то бросавший выбывал из игры. Но
главный козырь заключался в том, чтобы мячик летел высоко и сту
кался о стенку противоположного дома, так чтоб никто не мог его пе
рехватить, когда он от этой стенки отскакивал. В наше время многие
умели бросать мяч так, что в противоположную стену он попадал, но
редко кому удавалось бросить его так ловко, быстро и низко, чтобы
противник не мог его поймать. А Симор почти всегда выбивал очко,
когда участвовал в этой игре. Когда другие мальчишки нашего квар
тала выбивали такое очко, это считалось случайностью —счастливой
или нет, смотря по тому, в твоей или в чужой команде это произошло,
но если уж Симор промазывал, то всегда казалось, что это случайно.
Как ни странно, ни один из соседских мальчиков не бросал мяч, как
Симор, а это еще больше относится к нашей теме. Все мы, как и он,
были не какими-то левшами, все становились боком чуть слева от
меченого места на стенке и, развернувшись, сплеча бросали мяч рез
ким движением. А Симор становился лицом к роковому участку сте
ны и бил прямо вниз, броском, похожим на его некрасивый и всегда
жутко неудачный «оверхенд» в теннисе или пинг-понге, —и мяч ле
тел через его голову —он только чуть-чуть нагибался —прямо за «зад
ние ряды» зрителей. Но если ты тоже пробовал ему подражать, иног
да без его указки, а то и под самым ревностным его руководством, ты
либо сразу выбывал из игры, либо этот (проклятущий!) мяч отскаки
вал прямо тебе в морду. Пришло время, когда никто, даже я, с ним в
мяч играть не желал... И тогда он либо начинал довольно пространно
объяснять одной из наших сестриц все тонкости игры, либо с необы
чайным успехом играл в одиночку, сам с собой, и мяч отлетал от про
тивоположной стенки прямо к нему, да так, что он, не сходя с места,
ловил его с необычайной ловкостью. (Да, да, я что-то чересчур увлек
ся, но прошло почти тридцать лет, а мне все еще эти наши дела кажут
ся безумно увлекательными.) И такую же чертовщину он вытворял,
играя в «шарики». По нашим правилам, первый игрок катит или бро
сает свой шарик, свой «биток», вдоль какой-нибудь боковой улочки,
там, где не стоят машины, стараясь бросить его футов на двадцать —
двадцать пять, так, чтобы он откатывался с обочины. Второй игрок
старается ударить по этому шарику, бросая свой с того же места. Уда
ется ему это очень редко —на пути его шарика немало мелких помех:
тут и неровности на мостовой, и возможность ударить по краю троту
ара и попасть в кусок жвачки или в любой типично нью-йоркский
мусор, —я тут не считаю обыкновенного неумения попадать в цель. А
если второй игрок промазывал на первом же ударе, то его шарик обыч
но застревал на самой уязвимой точке для второго, очередного, удара
противника. Раз восемьдесят, если не девяносто из ста, Симор в этой
игре побеждал всех. На длинных ударах он посылал свой шарик но
дуге, как навесной мяч в бейсболе. И тут все его приемы были вне
всяких норм и ни на что не похожи. Если все ребята нашего квартала
били броском снизу, Симор бросал свой шарик «от локтя», даже от
кисти, как пускают плоские голыши, «блины», по поверхности пруда.
И тут брать с него пример было просто гибельно, и твой шарик совер
шенно тебя не слушался.
(Кажется, я подсознательно, грубо подвожу весь разговор к тому,
чтобы рассказать об одном случае. А ведь много лет я о нем и не вспо
минал.)
Однажды к вечеру, в те мутноватые четверть часа, когда на нью-
йоркских улицах только что зажглись фонари и уже включаются ав
томобильные фары —одни горят, другие еще пег, я играл в «шарики»
с одним мальчиком но имени Айра Янкауер прямо напротив входа в
наш дом, на другой стороне узкой улочки. Мне было восемь лет, я
пытался подражать приемам Симора: бить, как он, сбоку, целить, как
он, в шарик противника, —и неизменно проигрывал. Неизменно, но
равнодушно. В этот сумеречный час нью-йоркские мальчишки похо
жи, скажем, на мальчишек из Тиффани, штат Огайо, которые слышат
гудок далекого поезда, загоняя в хлев последнюю корову. В этот
волшебный час, если и проигрываешь свои шарики, они для тебя —про
сто стекляшки, и все. По-моему, Айра тоже ощущал сумерки как надо —
а значит, и для него выиграть только и значило — просто получить
лишние шарики, вот и все. И в той этому затишью и нашему равно
душному настроению меня вдруг окликнул Симор. Так неожиданно
и славно было почувствовать, что в затихшей Вселенной есть еще тре
тий живой человек, и особенно потому, что это был именно Симор.
Я круто обернулся к нему, и Айра, кажется, тоже. Яркие круглые
лампочки только что зажглись под козырьком нашего парадного. Си
мор стоял на обочине, перед входом, раскачиваясь на пятках, засунув
руки в карманы своей кожаной куртки, и смотрел на нас. Фонари под
навесом парадного освещали его сзади, и лицо его виднелось смутно,
тонуло в тени. Ему было десять лет. По его позе, но манере держать
руки в карманах, раскачиваться на пятках, словом, по некоему, «фак
тору икс», я понял, что и он тоже до глубины души чувствует волшеб
ную прелесть этого сумеречного часа. «А ты не можешь целиться не
так долго? —спросил он, не сходя с места. — Если ты нацелишься и
попадешь, значит, тебе просто повезло». Он сказал эти слова как-то
доверительно, не нарушая обаяния этого вечера. Нарушил его я сам.
Сознательно. Нарочно. «Что значит «повезло», если я целился?» —
говорил я негромко (несмотря на курсив), но более раздраженным
тоном, чем мне хотелось. Минуту он помолчал, потоптавшись по обо
чине, посмотрел на меня, я чувствовал — с любовью. «А вот так, —
сказал он. —Ведь ты обрадуешься, если попадешь в шарик Айры?
Да? Обрадуешься, верно? А раз ты обрадуешься, когда попадешь в
чей-то шарик, значит, ты в душе был не совсем уверен, что попадешь.
Значит, тут должно быть какое-то везение, случайность, что ли».
Он сошел с тротуара па мостовую, не вынимая рук из карманов, и
пошел к нам. Мне показалось, что он задумался, и потому переходит тем
ную улочку очень медленно. В сумерках он подплыл к нам, как парусная
шхуна. Но оскорбленное самолюбие овладевает человеком быстрее все
го на свете: он еще не успел к нам подойти, как я бросил Айре: «Все равно
надо кончать, уже совсем темно», —и торопливо бросил игру.
От этого короткого «пентимепто» —или как оно там называет
ся —я сейчас буквально покрылся испариной с ног до головы. Хочу
закурить, но в пачке ни одной сигареты, а вставать с кресла неохо
та. Господи, твоя воля, до чего это благородная профессия! Хоро
шо ли я знаю своего читателя? Что я могу рассказать ему, чтобы
зря не смущать пи его, ни себя? Могу сказать одно: и в его, и в моем
сознании уже уготовано место для каждого из пас. Я свое место в
жизни, до последней минуты, осознавал всего раза четыре. Сейчас
осознаю в пятый раз. Надо хоть на полчаса лечь па иол, отдохнуть.
Извините меня, пожалуйста.
Сейчас пойдет абзац, подозрительно похожий на примечание к
программе спектакля, но после строк, написанных выше, я чувствую,
что мне этого театрального приема не избежать. Прошло три часа. Я
уснул наполу. (Но я уже пришел в себя, дорогая Баронес
са. О боже, что же Вы обо мне подумали? Умоляю Вас, раз
решите позвонить лакею, пусть принесет бутылочку того
самого редкостного вина из моих собственных виноград
ников, и я надеюсь, что Вы хотя бы...) Но я хочу—но возможно
сти коротко объяснить, что, каковы бы ни были причины некоторой
Путаницы в записях, сделанных три часа назад, я никогда в жизни не
обольщал себя мыслью, что мои возможности (мои скромные возмож
ности, дорогая Баронесса) позволяют мне безукоризненно хранить в
памяти почти все прошлое. В ту минуту, когда я вспотел, вернее до
вел себя до седьмого йота, я не очень точно помнил, что именно гово
рил Симор, —да и его, тогдашнего, вспоминал как-то слишком бегло.
Но вдруг меня осенила и совсем сбила с толку еще одна мысль: ведь
Симор для меня —велосипед фирмы «Дэвега». Почти всю мою жизнь
я ждал малейшего повода, не говоря уж о «предлагаемых обстоятель
ствах», чтобы кому-нибудь подарить мой велосипед фирмы «Дэвега».
Спешу тотчас же объяснить, о чем идет речь.
Когда Симору было пятнадцать, а мне —тринадцать лет, мы как-
то вечером вышли в гостиную, кажется, послушать передачу двух ко
миков и попали в самый разгар жуткого и почему-то зловеще приглу
шенного скандала. В гостиной находились только паши родители и
братишка Уэйкер, но мне показалось, что еще какие-то маленькие су
щества подслушивают из надежного укрытия. Лес был весь ужасно
красный, Бесси так поджала губы, что их и видно не было, а наш брат
Уэйкер, которому, по моим соображениям, тогда было ровно девять
лет и четырнадцать часов, стоял у рояля, босиком, в пижаме, залива
ясь слезами. При таких семейных передрягах мне первым делом хо
телось нырнуть в кусты, но так как Симор явно не собирался уходить,
то остался и я. Лес, стараясь сдержать свой гнев, сразу выложил Си
мору обвинительный акт. Этим утром, как мы уже знали, Уолт и Уэй
кер получили ко дню рождения одинаковые, очень красивые и — не
по средствам —дорогие подарки: два одинаковых белых с красным
велосипеда со свободной передачей и двойным тормозом, словом, те
самые велосипеды, которыми ребята постоянно восхищались, стоя пе
ред витриной спортивного магазина «Дэвега» на Восемьдесят шес
той улице, неподалеку от Лексингтон-авешо и Третьей. Минут за де
сять до того, как мы с Симором вышли из нашей комнаты, Лес обна
ружил, что в подвале нашей квартиры, где в целости и сохранности
стоял велосипед Уолта, второго велосипеда, Уэйкера, не оказалось.
Днем в Центральном парке Уэйкер отдал свой велосипед. Незнако
мый мальчишка («какой-то прохвост, которого он видел в первый раз
в жизни») подошел к Уэйкеру, попросил у него велосипед, и Уэйкер
тут же отдал ему машину. Конечно, и Лес, и Бесси понимали «доб
рые, благородные побуждения» своего сына, но все же оба осуждали
его поступок со своей, вполне логичной, точки зрения. Что должен
был, но их мнению, сделать Уэйкер? Лес подчеркнуто повторил это
специально для Симора: надо было позволить этому мальчику «хо
рошенько, вволю, покататься на велосипеде —и все!». Но тут
Уэйкер, захлебываясь слезами, перебил отца. Нет, мальчику вовсе не
хотелось «вволю покататься» —онхотелимегьсвой велоси
пед. У этого мальчика никогда небылособственного велосипеда,
а он всегда м еч тал иметь свой собственный велосипед. Я взглянул на
Симора. Он вдруг заволновался. По его лицу было видно, что он всех их
очень любит, но стать на чью-нибудь сторону в таком сложном вопросе
никак не может. Однако я знал но опыту, что сейчас в этой комнате чу
дом воцарится полнейший мир. («Мудрец вечно полон тревоги и со
мнений, прежде чем что-либо предпринять, но оттого ему всегда
и сопутствует успех». Тексты Чжуан-цзы, книга XXVI.) Не стану
на этот раз подробно описывать, как Симор хотя и несколько пута
но, что ли, —мне трудно найти подходящее слово, —но все же на
столько разобрался в самой сути дела, что через несколько минут
все три противника уже мирились и целовались. Хотя мне трудно до
казать то, что я хочу —это для меня дело слишком личное, —но, но-
моему, я как-то все объяснил.
Однако то, что Симор крикнул, вернее подсказал мне, в тот вечер,
в 1927 году, когда мы играли в «шарики», мне кажется настолько важ
ным и существенным, что придется еще немного на этом остановить
ся. Впрочем, стыдно сказать, но, на мой взгляд, сейчас самое важное и
самое существенное только то, что сорокалетний братец Симора, весь
напыжившись от гордости, радуется оттого, что ему подарили нако
нец велосипед «Дэвега», который он волен отдать кому угодно, —пред
почтительно первому же, кто попросит. У меня такое ощущение, что
я сам думаю, верней размышляю, правильно ли сейчас перейти
от одних псевдометафизических топкостей, хотя и чисто личных и мел
ких, к другим, хотя и общим и крупным. То есть, проще говоря, пи на
миг не отвлекаться па всякие разглагольствования, столь присущие
моему многословному стилю. Словом, пошли дальше: когда Симор
па перекрестке подсказал мне, что не надо целиться в шарик Айры
Янкауера, —не забывайте, что ему тогда было только десять лет, —то
мне сдается, что он инстинктивно давал то же указание, какое дает
мастер-лучпик в Японии, когда он запрещает начинающему, слиш
ком ревностному, ученику нацеливать стрелу прямо в мишень, то есть
когда мастер-лучник разрешает, так сказать, Целиться —не Целясь.
Я бы предпочел, однако, совсем не упоминать в этой малоформатной
диссертации пи стрелков, пи вообще учение Дзен, отчасти, несомнен
но, из-за того, что для изысканного слуха само слово «Дзен» все боль
ше становится каким-то пошлым, культовым присловьем, хотя это
имеет свое, впрочем, в значительной степени поверхностное оправда
ние. (Говорю, поверхностное, потому что Дзен в чистом виде, несом
ненно, переживет своих европейских последователей, так как боль
шинство из них подменяет учение об Отрешенности призывом к пол
ному душевному безразличию, даже к бесчувственности, —и эти люди,
очевидно, ничуть не постеснялись бы опрокинуть Будду, даже не от
растив себе сначала золотой кулак. Нужно ли добавить, —а добавить
это мне, при моем темпе, необходимо, —что учение Дзен в чистом сво
ем виде останется в целости и сохранности, когда снобы вроде меня
уже уйдут со сцены.) Но главным образом я предпочел бы не сравни
вать совет Симора насчет игры в «шарики» с дзеновской стрельбой
из лука просто потому, что сам я отнюдь не дзеиовский стрелок и, более
того, не приверженец буддистского учения Дзен. (Кстати ли тут упо
мянуть, что корни пашей с Симором восточной философии, если их
можно назвать «корнями», уходят в Ветхий и Новый Завет, в Адвай-
та-Ведапту и классический Даосизм? И если уж надо выбирать для
себя сладкозвучное восточное имя, то я склоняюсь к тому, чтобы на
звать себя третьесортным Карма-Йогом с небольшой примесью Джпя-
па-Йоги, для пикантности. Меня глубоко привлекает классическая
литература Дзен. Я даже имею смелость читать лекции о ней и о буд
дийской литературе «Махаяна» раз в неделю в нашем колледже, но
вся моя жизнь не могла бы быть более антидзеновской, чем она есть, и
все, что я познал — выбираю этот глагол с осторожностью — из уче
ния Дзен, является результатом того, что я совершенно естественно
иду своим путем, никак не соответствующим этой доктрине. Об этом
меня буквально умолял Симор, а он в таких делах никогда не оши
бался.) К счастью для меня, да, вероятно, и для всех прочих, я считаю,
что нечего припутывать Дзен к истории с шариками. Тот способ це
литься, который мне тогда чисто интуитивно посоветовал Симор,
можно описать нормальными и невосточными словами: это тот же
способ, каким курильщик искусно бросает окурок через всю комнату
в небольшую корзину. По-моему, искусством этим отлично владеет
большинство курильщиков-мужчин, но лишь в том случае, когда им
совершенно наплевать —попадет ли окурок в корзинку или нет, или
когда в комнате нет свидетелей, включая, так сказать, и самого мета
теля окурка. Постараюсь как можно меньше пережевывать эту деталь,
хотя и нахожу в ней большой вкус, но спешу добавить, —чтобы вер
нуться к игре в «шарики», —что Симор, метнув шарик, весь расплы
вался в улыбке, услышав, как звякнуло стекло о стекло, но видно было,
что он при этом даже не интересовался, кто именно выиграл от этого
удара. И факт остается фактом: почти всегда кто-нибудь другой под
бирал шарик и вручал его Симору, если выиграл он.
Слава Создателю, тема закрыта. Уверяю вас, тут моя воля ни
при чем.
Думаю — нет, знаю, — что следующий эпизод будет последним
моим «реалистическим» описанием. Постараюсь рассказать с юмором.
Хочется перед сном как-то проветриться.
Наверно, выйдет что-то вроде Анекдота, пропади я пропадом! Ну
и пусть! Когда мне было лет девять, у меня создалось очень лестное
мнение о себе как о Самом Быстром Бегуне В Мире. Добавлю, что это
была одна из тех навязчивых, ни на чем не основанных идей, которые
необычайно живучи, и даже теперь, в сорок лет, при моем исключи
тельно сидячем образе жизни, я иногда воображаю, как я, в своем обыч
ном штатском костюме, пролетаю мимо толпы прославленных, но уже
запыхавшихся олимпийских стайеров и очень любезно, без тени снис
хождения, машу им ручкой. Словом, в один прекрасный весенний ве
чер, когда мы еще жили па Риверсайд-драйв, Бесси послала меня в
кондитерскую за мороженым. Я вышел из дому в тот самый волшеб
ный сумеречный час, какой я описал на предыдущих страницах. И
еще одно обстоятельство в данном случае оказалось роковым: на мне
были спортивные тапки — а для мальчика, который себя считал Са
мым Быстрым Бегуном В Мире, такие танки —все равно что красные
туфельки для девочки из сказки Ганса Христиана Андерсена. И как
только я выскочил из дому, я превратился в настоящего Меркурия и
пустился в «отчаянный» спринт вдоль длинной улицы до Бродвея. Я
срезал угол Бродвея «на одном колесе» и помчался, ускоряя темп
сверх всякой возможности. Кондитерская, где продавали мороженое
«Шерри» — Бесси упорно не признавала ничего другого, — находи
лась в трех кварталах к северу, на Сто тринадцатой улице. Я пролетел
мимо писчебумажной лавки, где мы обычно покупали газеты и жур
налы, ничего не видя, не замечая но дороге ни родных, ни знакомых.
И вдруг, через квартал, я услышал, что кто-то, тоже бегом, меня пре
следует. У меня сразу мелькнула мысль, характерная для каждого
жителя Нью-Йорка: за мной гонится полиция, очевидно, за то, что я
виноват в Превышении Скорости па Не-Школыюй улице. Я весь на
прягся, стараясь выжать из себя предельную скорость, но ничего не
вышло. Я почувствовал, как чья-то рука схватила меня за свитер, имен
но за то место, где должен был красоваться номер нашей команды-
победительницы. В ужасе я остановился, как ошалевшая птица, под
битая в полете. Преследователем моим, разумеется, был Симор, и вид
у него тоже был перепуганный до чертиков. «В чем дело?Что стряс
лось?» —крикнул он, задыхаясь и не выпуская мой свитер из рук. Я
вырвался от него и в достаточно непечатных выражениях, бытовав
ших в нашем обиходе, —повторять их дословно я не стану, —объяс
нил ему, что ничего не стряслось, ничего не случилось, что я про
сто бежал и нечего орать. Он вздохнул с огромным облегчением.
«Ну, брат, и напугал же ты меня! —сказал он. —Ух, ну ты бежал! Еле
догнал тебя!» И мы пошли не спеша в кондитерскую. Странно — а
может быть, и совсем не странно —было то, что настроение у того, кто
стал теперь не Первым, а Вторым Быстрейшим Бегуном В Мире, ни
чуть не испортилось. Во-первых, догнал меня именно ОН. А кроме
того, я напряженно следил, как он здорово запыхался. Очень увлека
тельно было смотреть, как он пыхтит.
Вот я и кончил свой рассказ. Вернее, он меня прикончил. В сущ
ности, я всегда мысленно сопротивлялся всяким финалам. Сколько
рассказов, еще в юности, я разорвал просто потому, что в них было то,
чего требовал этот старый трепач, Сомерсет Моэм, издевавшийся над
Чеховым, то есть Начало, Середина и Конец. Тридцать пять? Пятьде
сят? Когда мне было лет двадцать, я перестал ходить в театр но тыся
че причин, но главным образом из-за того, что я до черта обижался,
когда приходилось уходить из театра только потому, что какой-ни
будь драматург вдруг опускал свой идиотский занавес. (А что же по
том случилось с этим доблестным болваном, Фортинбрасом? Кто, в
конце концов, починил его возок?) Однако, невзирая па все, я тут став
лю точку. Правда, мне хотелось еще бегло коснуться кое-каких весо
мых и зримых подробностей, но я слишком определенно чувствую,
что мое время истекло. А кроме того, сейчас без двадцати семь, а у
меня в девять часов лекция. Только и успею па полчаса прилечь, йо
том побриться, а может быть, принять прохладный, освежающий,
предсмертный душ. Да еще мне вдруг захотелось, вернее, не то чтобы
захотелось, упаси бог, а просто возник привычный рефлекс столич
ного жителя —отпустить тут какое-нибудь не слишком ядовитое за
мечание но адресу двадцати четырех барышень, которые только что
вернулись после развеселых отпусков во всяких Кембриджах, Ганно-
верах или Ныо-Хейвенах и теперь ждут меня в триста седьмой ауди
тории. Да вот никак не развяжусь с рассказом о Симоре, —даже с та
ким никуда не годным рассказом, где так и прет в глаза моя неистре
бимая жажда утвердить свое «я», сравняться с Симором, — и забы
вать при этом о самом главном, самом настоящем. Слишком
высокопарно говорить (но как раз я — именно тот человек, который
это скажет), что не зря я — брат брату моему и поэтому знаю — не
всегда, но все-таки знаю, —что из всех моих дел пет ничего важнее
моих занятий в этой ужасной триста седьмой аудитории. И пет там
ни одной девицы, включая и Грозную Мисс Цабель, которая не была
бы мне такой же сестрой, как Бу-Бу или Фрэнни. Быть может, в них
светится бескультурье всех веков, но все же в них что-то светится.
Меня вдруг огорошила странная мысль: нет сейчас на свете пи одно
го места, куда бы мне больше хотелось пойти, чем в триста седьмую
аудиторию. Симор как-то сказал, что всю жизнь мы только то и дела
ем, что переходим с одного маленького участка Святой Земли на дру
гой. Неужели он никогда не ошибался?
А сейчас лягу, посплю. Быстро. Быстро, но неторопливо.
Конец
Фрэнни
Несмотря на ослепительное солнце, в субботу утром снова при
шлось, по погоде, надевать теплое пальто, а не просто куртку,
как все предыдущие дни, когда можно было надеяться, что эта хоро
шая погода продержится до конца недели и до решающего матча в
Йельском университете.
Из двадцати с лишком студентов, ждавших на вокзале своих де
вушек с поездом 10.52, только человек шесть-семь остались на холод
ном открытом перроне. Остальные стояли по двое, по трое, без ша
пок, в прокуренном, жарко натопленном зальце для пассажиров и раз
говаривали таким безапелляционно-догматическим тоном, словно
каждый из них сейчас раз и навсегда разрешал один из тех проклятых
вопросов, в которые до сих пор весь внешний, внеакадемический мир
веками, нарочно или нечаянно, вносил невероятную путаницу.
Лейн Кутель в непромокаемом плаще, под который он, конечно,
подстегнул теплую подкладку, стоял на перроне вместе с другими
мальчиками, вернее, и с ними и не с ними. Уже минут десять, как он
нарочно отошел от них и остановился у киоска с бесплатными бро
шюрками «христианской науки», глубоко засунув в карманы пальто
руки без перчаток. Коричневое шерстяное кашне выбилось из-под
воротника, почти не защищая его от ветра. Лейн рассеянно вынул руку
из кармана, хотел было поправить кашне, но передумал и вместо это
го сунул руку во внутренний карман и вытащил письмо. Он тут же
стал его перечитывать, слегка приоткрыв рот.
Письмо было написано, вернее напечатано, на бледно-голубой бу
маге. Вид у этого листка был такой измятый, не новый, как будто его
уже вынимали из конверта и перечитывали много раз.
© Перевод. Р. Райт-Ковалева, наследники, 2002
«Кажется, четверг.
Милый-милый Лейн!
Не знаю, разберешь ли ты все, потому что шум в общежитии не
описуемый, даже собственных мыслей не слышу. И если будут ошибки,
будь добр, пожалуйста, не замечай их. Кстати, по твоему совету, стала
часто заглядывать в словарь, так что, если пишу дубовым стилем, ты сам
виноват. Вообще же я только что получила твое чудесное письмо, и я
тебя люблю безумно, страстно и так далее и жду не дождусь субботы.
Жаль, конечно, что ты меня не смог устроить в Крофт-Хаус, но, в общем,
мне все равно где жить, лишь бы тепло, чтобы не было психов и чтобы я
могла тебя видеть время от времени, вернее —все время. Я совсем того,
то есть просто схожу но тебе с ума. Влюбилась в твое письмо. Ты чудно
пишешь про Элиота. А мне сейчас что-то все поэты, кроме Сафо, пи к
чему. Читаю ее как сумасшедшая —и пожалуйста, без глупых намеков.
Может быть, я даже буду делать но ней курсовую, если решу добиваться
диплома с отличием и если разрешит кретин, которого мне назначили
руководителем. «Хрупкий Адонис гибнет, Китерия, что нам делать? Бей
те в грудь себя, девы, рвите одежды с горя!» Правда, изумительно?
Она ведь и па самом деле рвет на себе одежду! А ты меня любишь? Ты пи
разу этого не сказал в твоем чудовищном письме, ненавижу, когда ты
притворяешься таким сверхмужествепным и сдержанным (два «и»?).
Вернее, не то что ненавижу, а просто мне органически противопоказаны
«сильные и суровые мужчины». Нет, конечно, это ничего, что ты тоже
сильный, по я же не о том, сам понимаешь. Так шумят, что не слышу
собственных мыслей. Словом, я тебя люблю и, если только найду марку
в этом бедламе, пошлю письмо срочно, чтобы ты получил это заранее.
Люблю тебя, люблю, люблю. А ты знаешь, что'за одиннадцать месяцев
мы с тобой танцевали всего два раза? Не считаю тот вечер, когда ты так
напился в «Вапгарде». Наверно, я буду ужасно стесняться. Кстати, если
ты кому-нибудь про это скажешь, я тебя убыо! Жду субботы, мой цветик.
Очень тебя люблю.
Фрэнни.
Р. S. Папе принесли рентген из клиники, и мы обрадовались: опу
холь есть, но не злокачественная. Вчера говорила с мамой по телефону.
Кстати, она шлет тебе привет, так что можешь успокоиться —я про тот
вечер, в пятницу. По-моему, они даже не слышали, как мы вошли в дом.
Р. Р. S. Пишу тебе ужасно глупо и неинтересно. Почему? Разре
шаю тебе проанализировать это. Нет, давай лучше проведем с тобой
время как можно веселее. Я хочу сказать — если можно, хоть раз в
жизни не надо все, особенно меня, разбирать по косточкам до одуре
ния. Я люблю тебя.
Фрэнни (ее подпись)
На этот раз Лейн успел перечитать письмо только наполовину,
когда его прервал —помешал, влез —коренастый юнец но имени Рэй
Соренсен, которому понадобилось узнать, понимает ли Лейн, что пи
шет этот проклятый Рильке. И Лейн, и Соренсен, оба проходили курс
современной европейской литературы —к нему допускались только
старшекурсники и выпускники, и к понедельнику им задали разбор
четвертой элегии Рильке из цикла «Дуипезские элегии».
Лейн знал Соренсена мало, но испытывал хотя и смутное, но
вполне определенное отвращение к его физиономии и манере дер
жаться и, спрятав письмо, сказал, что он не уверен, но, кажется, все
понял.
—Тебе повезло, —сказал Соренсен, —счастливый ты человек. —
Он сказал это таким безжизненным голосом, словно подошел к Лей
ну исключительно от скуки или от нечего делать, а вовсе не для того,
чтобы ио-человечески поговорить. —Черт, до чего холодно, —сказал
он и вынул пачку сигарет из кармана. На отвороте верблюжьего паль
то у Соренсена Лейн заметил полустертый, но все же достаточно за
метный след губной номады. Казалось, что этому следу уже несколь
ко недель, а может быть, и месяцев, по Лейн слишком мало знал Со
ренсена и сказать постеснялся, а кстати, ему было наплевать. К тому
же подходил поезд. Оба они повернулись к путям. И тут же распахну
лись двери в ожидалку, и все, кто там грелся, выбежали встречать
поезд, причем казалось, что у каждого в руке но крайней мере три си
гареты.
Лейн тоже закурил, когда подходил поезд. Потом, как большин
ство тех людей, которым надо было бы только после долгого испыта
тельного срока выдавать пропуска на встречу поездов, Лейн поста
рался согнать с лица все, что могло бы просто и даже красиво пере
дать его отношение к приехавшей гостье.
Фрэнпи одна из первых вышла из дальнего вагона в северном кон
це платформы. Лейн увидал ее сразу, и, что бы он пи старался сделать
со своим лицом, его рука так вскинулась кверху, что сразу все стало
ясно. И Фрэнни это поняла и горячо замахала ему в ответ. На ней
была шубка из стриженого енота, и Лейн, идя к пей навстречу быст
рым шагом, но с невозмутимым лицом, вдруг подумал, что па всем
перроне только ему одному но -настоящему знакома шубка Фрэп-
ни. Он вспомнил, как однажды, в чьей-то машине, целуясь с Фрэнни
уже с полчаса, он вдруг поцеловал отворот ее шубки, как будто это
было вполне естественное, желанное продолжение ее самой.
—Лейн! —Фрэнни поздоровалась с ним очень радостно: она была
не из тех, кто скрывает радость.
Закинув руки ему на шею, она поцеловала его. Это был перрон
ный поцелуй —сначала непринужденный, но сразу затормозивший
ся, словно они просто стукнулись лбами.
—Ты получил мое письмо? —спросила она и тут же сразу добави
ла: —Да ты совсем замерз, бедняжка! Почему не подождал внутри?
Письмо мое получил?
—Какое письмо? —спросил Лейн, поднимая ее чемодан. Чемодан
был синий, отделанный белой кожей, как десяток других чемоданов,
только что снятых с поезда.
—Не получил? А я опустила вереду! Господи! Еще сама отнесла
на почту!
— А-а-а, ты о том письме... Да, да. Это все твои вещи? А что за
книжка?
Фрэнни взглянула на книжку, она держала ее в левой руке —ма
ленькую книжечку в светло-зеленом переплете.
—Это? Так, ничего... —Открыв сумку, она сунула туда книжечку
и пошла за Лейном по длинному перрону к остановке такси. Она взя
ла его под руку и всю дорогу говорила не умолкая. Сначала про пла
тье — оно лежит в чемодане, и его необходимо погладить. Сказала,
что купила чудесный маленький утюжок, совсем игрушечный, но за
была его привезти. В вагоне она встретила только трех знакомых де
вочек —Марту Фаррар, Типгш Тиббет и Элинор, как ее там, она с ней
познакомилась бог знает когда, еще в пансионе, не то в Экзетере, не
то где-то еще. А по всем остальным в поезде сразу было видно, что
они из Смита, только две —абсолютно вассаровского типа, а одна —
явно из Сары Лоуренс или Беннингтона. У этой беннингтон-лоурен-
совской был такой вид, словно она все время просидела в туалете и
занималась там рисованием или скульптурой, в общем, чем-то худо
жественным, а может быть, у нее под платьем было балетное трико.
Лейн шел слишком быстро и на ходу извинился, что не смог устроить
ее в Крофт-Хаусе — это было безнадежно, но он устроил ее в очень
хороший, уютный отель. Маленький, но чистый, и все такое. Ей по
нравится, сказал он, и Фрэнни сразу представила себе белый доща
тый барак. Три незнакомые девушки в одной комнате. Кто первый
попадет в комнату, тот захватит горбатый диванчик, а двум другим
придется спать вместе на широкой кровати с совершенно неописуе
мым матрасом.
—Чудно! —сказала она восторженным голосом. До чертиков труд
но иногда скрывать раздражение из-за полной неприспособленности
мужской половины рода человеческого, и особенно это касалось Лей
на. Ей вспомнился дождливый вечер в Нью-Йорке, сразу после теат
ра, когда Лейн, стоя у обочины, с подозрительно преувеличенной
вежливостью уступил такси ужасно противному типу в смокинге. Она
не особенно рассердилась; конечно, это ужас —быть мужчиной и ло
вить такси в дождь, но она помнила, каким злым, прямо-таки враж
дебным взглядом Лейн посмотрел на нее, вернувшись па тротуар. И
сейчас, чувствуя себя виноватой за эти мысли и за все другое, она с
притворной нежностью прижалась к руке Лейна. Они сели в такси.
Синий с белым чемодан поставили рядом с водителем.
— Забросим твой чемодан и все лишнее в отель, где ты остано
вишься, просто швырнем в двери и пойдем позавтракаем, — сказал
Лейн. —Умираю, есть хочу! —Он наклонился к водителю и дал ему
адрес.
— Как я рада тебя видеть, —сказала Фрэнпи, когда такси трону
лось. —Я т а к соскучилась! —Но не успела она выговорить эти слова,
как поняла, что это неправда. И снова, почувствовав вину, она взяла
руку Лейна и тесно, тепло переплела его пальцы со своими.
Примерно через час они уже сидели в центре города за сравни
тельно изолированным столиком в ресторане Сиклера — любимом
прибежище студентов, особенно интеллектуальной элиты —того типа
студентов, которые, будь они в Йеле или Принстоне, непременно уво
дили бы своих девушек подальше от Мори или Кронина. У Сиклера,
надо отдать ему должное, никогда не подавали бифштексов «вот та
кой толщины» — указательный и большой пальцы разводятся при
мерно на дюйм. У Сиклера либо оба — и студент, и его девушка —
заказывали салат, либо оба отказывались из-за того, что в подливку
клали чеснок. Фрэнни и Лейн пили мартини.
С четверть часа назад, когда им подали коктейль, Лейн отпил гло
ток, сел поудобнее и оглядел бар с почти осязаемым чувством бла
женства оттого, что он был именно там, где надо, и именно с такой
девушкой, как надо, —безукоризненной с виду и не только необыкно
венно хорошенькой, но, к счастью, и не слишком спортивного типа —
никакой тебе фланелевой юбки, шерстяного свитера. Фрэнни заме
тила это мелькнувшее выражение самодовольства и правильно его ис
толковала, не преувеличивая и не преуменьшая. Но но крепко укоре
нившейся внутренней привычке она сразу почувствовала себя вино
ватой за то, что увидела, подглядела это выражение и тут же вынесла
себе приговор: слушать то, что рассказывал Лейн, с выражением осо
бого, напряженного внимания.
А Лейн говорил как человек, уже минут с пятнадцать овладевший
разговором и уверенный, что он попал именно в тот той, когда все,
что он изрекает, звучит абсолютно правильно.
— Грубо говоря, —продолжал он, —про него можно сказать, что
ему не хватает нужных желез. Понимаешь, о чем я? — Он вырази
тельно наклонился к своей внимательной слушательнице, Фрэнни, и
положил руки на стол, около бокала с коктейлем.
—Не хватает чего? —переспросила Фрэнни. Ей пришлось откаш
ляться, потому что она так долго молчала.
Лейн запнулся.
— Мужественности, —сказал он.
—Нет, ты сначала сказал не так.
— Ну, словом, это была, так сказать, основная мотивировка, и я
старался ее подчеркнуть как можно ненавязчивее, —сказал Лейн, со
вершенно поглощенный собственной речью. — Понимаешь, какая
штука. Честно говоря, я был уверен, что это мое сочинение пойдет ко
дну, как свинцовое грузило, и, когда мне его вернули и внизу, вот эда
кими буквами, футов в шесть вышиной, —«отлично», я чуть не упал,
клянусь честью!
Фрэнни снова откашлялась. Очевидно, она уже полностью отбы
ла наложенное на себя наказание —слушать с неослабевающим инте
ресом.
—Почему? —спросила она.
Лейн слегка удивился, что его перебили.
—Что «почему»?
— Почему ты решил, что оно пойдет ко дну, как свинцовое гру
зило?
—Да я же тебе объяснил. Я тебе только что рассказал, какой дока
этот Браумап но Флоберу. По крайней мере я так думал.
—А-а-а, —сказала Фрэнни. Она улыбнулась. Она отпила немно
го мартини. — Как вкусно, —сказала она, глядя на бокал. —Хорошо,
что некрепкий. Ненавижу, когда джипа слишком много.
Лейн кивнул.
— Кстати, это треклятое сочинение лежит у меня на столе. Если
выкроим минутку, я тебе почитаю.
—Чудно, с удовольствием послушаю.
Лейн снова кивнул.
—Понимаешь, не то чтобы я сделал какое-то потрясающее откры
тие, вовсе нет. —Он сел поудобнее. —Не знаю, но, по-моему, то, что я
подчеркнул, почему он с такой неврастенической одержимостью
ищет le mot juste*, было правильно. Я хочу сказать —в свете того, что
мы теперь знаем. Не только психоанализ и всякая такая штука, но в
каком-то отношении и эго. Ты меня понимаешь. Я вовсе не фрейдист,
ничего похожего, но есть вещи, которые нельзя просто окрестить фрей
дизмом с большой буквы и выкинуть за борт. Я хочу сказать, что в
каком-то отношении я имел полнейшее право написать, что ни один
точное слово (ф р .).
из этих настоящих, ну, первоклассных авторов —Толстой, Достоев
ский, наконец, Шекспир, черт подери! —никогда не ковырялся в сло
вах до потери сознания. Они просто писал и —и все. Ты меня пони
маешь? — И Лейн выжидающе взглянул на Фрэнни. Ему казалось,
что она слушает его с особенным вниманием.
—Будешь есть оливку или нет?
Лейн мельком взглянул на свой бокал мартини, потом на Фрэнни.
—Нет, —холодно сказал он. —Хочешь съесть?
—Если ты не будешь, —сказала Фрэнни. По выражению лица Лей-
па она поняла, что спросила невпопад. И что еще хуже, ей совершен
но не хотелось есть оливку, и она сама удивилась —зачем она ее по
просила. Но делать было нечего: Лейн протянул бокал, и пришлось
выловить оливку и съесть ее с показным удовольствием. Потом она
взяла сигарету из пачки Лейна, он дал ей прикурить и закурил сам.
После эпизода с оливкой за их столиком наступило молчание. Но
Лейн нарушил его —не такой он был человек, чтобы лишать себя воз
можности первым подать реплику после паузы.
—Знаешь, этот самый Брауман считает, что я должен был бы на
печатать свое сочиненьишко, —сказал он отрывисто. —А я и сам не
знаю.
И, как будто безумно устав, вернее, обессилев от требований, ко
торые ему предъявляет жадный мир, жаждущий вкусить от плодов
его интеллекта, Лейн стал поглаживать щеку ладонью, с неумышлен
ной бестактностью протирая сонный глаз.
— Ты понимаешь, таких эссе про Флобера и всю эту компанию
написана чертова уйма. —Он подумал, помрачнел. —И все-таки, по-
моему, ни одной но-настоящему глубокой работы о нем за последнее
время...
—Ты разговариваешь совсем как ассистент профессора. Ну точь-
в-точь...
—Прости, не понял? —сказал Лейн размеренным голосом.
—Ты разговариваешь точь-в-точь как ассистент профессора. Из
вини, но так похоже. Ужасно похоже.
—Да? А как именно разговаривает ассистент профессора, разре
ши узнать?
Фрэнни поняла, что он обиделся, и очень! —но сейчас, разозлив
шись наполовину на него, наполовину на себя, она никак не могла
удержаться:
—Не знаю, какие они тут, у вас, но у нас ассистенты —это те, кто
замещает профессора, когда тот в отъезде, или возится со своими не
рвами, или ушел к зубному врачу, да мало ли что. Обыкновенно их
набирают из старшекурсников или еще откуда-нибудь. Ну, словом,
идут занятия, например, по русской литературе. И приходит такой
чудик, все на нем аккуратно, рубашечка, галстучек в полоску, и начи
нает с полчаса терзать Тургенева. А потом, когда тебе Тургенев из-за
него совсем опротивел, он начинает распространяться про Стендаля
или еще про кого-нибудь, о ком он писал диплом. По нашему универ
ситету их бегает человек десять, портят все, за что берутся, и все они
до того талантливые, что рта открыть не могут —прости за противо
речие. Я хочу сказать, если начнешь им возражать, они только глянут
на тебя с таким снисхождением, что...
— Слушай, в тебя сегодня прямо какой-то бес вселился! Да что
это с тобой, черт возьми?
Фрэнни быстро стряхнула пепел с сигаретки, йотом пододвинула
к себе пепельницу.
—Прости. Я сегодня плохая, —сказала она. —Я всю неделю гото
ва была все изничтожить. Это ужасно. Я просто гадкая.
—По твоему письму этого никак не скажешь...
Фрэнни серьезно кивнула. Она смотрела на маленького солнеч
ного зайчика величиной с покерную фишку, игравшего на скатерти.
—Я писала с большим напряжением, —сказала она.
Лейн что-то хотел сказать, но тут подошел официант, чтобы уб
рать пустые бокалы.
—Хочешь еще выпить? —спросил Лейн у Фрэнни.
Ответа не было. Фрэнни смотрела па солнечное пятнышко с та
ким упорством, будто собиралась лечь на него.
—Фрэнни, —сказал Лейн терпеливым голосом, ради официанта. —
Ты хочешь мартини или что-нибудь еще?
Она подняла глаза.
— Извини, пожалуйста. — Она взглянула на пустые бокалы в ру
ках официанта. —Нет. Да. Не знаю.
Лейн засмеялся, тоже специально для официанта.
— Ну, так как же? —спросил он.
—Да, пожалуйста. —Она немного оживилась.
Официант ушел. Лейн посмотрел ему вслед, йотом взглянул на
Фрэнни. Чуть приоткрыв губы, она медленно стряхивала пепел с си
гареты в чистую пепельницу, которую поставил официант. Лейн по
смотрел на нее с растущим раздражением. Очевидно, его и обижали,
и пугали проявления отчужденности в девушке, к которой он отно
сился всерьез. Во всяком случае, его, безусловно, беспокоило то, что
блажь, напавшая на Фрэнни, может изгадить им весь конец недели.
Он вдруг наклонился к ней, положив руки на стол, — надо же, черт
побери, наладить отношения, —по Фрэнни заговорила первая.
—Я сегодня никуда не гожусь, —сказала она, —совсем скисла.
Она посмотрела на Лейна, как на чужого, вернее, как на рекламу
линолеума в вагоне метро. И опять ее укололо чувство вины, преда
тельства —очевидно, сегодня это было в порядке вещей, и, потянув
шись через стол, она накрыла ладонью руку Лейна. Но, тут же отняв
руку, она взялась за сигарету, лежавшую в пепельнице.
—Сейчас пройдет, —сказала она, —обещаю.
Она улыбнулась Лейну, пожалуй вполне искренне, и в эту мину
ту ответная улыбка могла бы хоть немного смягчить все, что затем
произошло. Но Лейн постарался напустить на себя особое равноду
шие и улыбкой ее не удостоил. Фрэнни затянулась сигареткой.
— Если бы раньше сообразить, —сказала она, —и если бы я, как
дура, не влипла в этот дополнительный курс, я б вообще бросила анг
лийскую литературу. Сама не знаю. — Она стряхнула пепел. — Мне
до визгу надоели эти педанты, эти воображалы, которые все изничто
жают... —Она взглянула на Лейна. —Прости. Больше не буду. Чест
ное слово... Просто, не будь я такой трусихой, я бы вообще в этом году
не вернулась в колледж. Сама не знаю. Понимаешь, все это жуткая
комедия.
—Блестящая мысль. Прямо блеск.
Фрэнни приняла сарказм как должное.
—Прости, —сказала она.
— Может, перестанешь без конца извиняться? Вероятно, тебе не
приходит в голову, что ты делаешь совершенно дурацкие обобщения.
Если бы все преподаватели английской литературы так все изничто
жали, было бы совсем другое...
Но Фрэнни перебила его еле слышным голосом. Она смотрела по
верх его серого фланелевого плеча незрячим далеким взглядом.
—Что? —переспросил Лейн.
—Я сказала —знаю. Ты прав. Я просто не в себе. Не обращай на
меня внимания.
Но Лейн никак не мог допустить, чтобы спор окончился не в его
пользу.
— Фу-ты черт, — сказал он, — в любой профессии есть мазилы.
Это же элементарно. И давай забудем про этих идиотов-ассистентов
хоть на минуту. — Он посмотрел на Фрэнни. — Ты меня слушаешь
или нет?
— Слушаю.
— У вас там, на курсе, два лучших в стране преподавателя, черт
возьми. Мэнлиус. Эспозито. Бог мой, да если бы их сюда, к нам. По
крайней мере они-то хоть поэты, и поэты без дураков.
—Вовсе нет, —сказала Фрэнни. —Это-то самое ужасное. Я хочу
сказать —вовсе они не поэты. Просто люди, которые пишут стишки, а
их печатают, по никакие они не поэты. —Она растерянно замолчала
и погасила сигарету. Стало заметно, что она все больше и больше блед
неет. Вдруг даже номада на губах стала светлее, словно она промок
нула ее бумажной салфеткой. —Давай об этом не будем, — сказала
она почти беззвучно, растирая сигарету в пепельнице. —Я совсем не в
себе. Испорчу тебе весь праздник. А вдруг под моим стулом люк и я
исчезну?
Официант подошел быстрым шагом и поставил второй коктейль
перед каждым. Лейн сплел пальцы, очень длинные, тонкие — и это
было очень заметно, —вокруг ножки бокала.
—Ничего ты не испортишь, —сказал он спокойно. —Мне просто
интересно узнать, что ты понимаешь под всей этой чертовщиной. Разве
нужно непременно быть какой-то богемой или помереть к чертям
собачьим, чтобы считаться настоящим поэтом? Тебе кто нужен —
какой-нибудь шизик с длинными кудрями?
— Нет. Только давай не будем об этом. Прошу тебя. Я так гнусно
себя чувствую, и меня просто...
— Буду счастлив бросить эту тему, буду просто в восторге. Толь
ко ты мне раньше скажи, если не возражаешь, что же это за штука —
настоящий поэт? Буду тебе очень благодарен, ей-богу, очень!
На лбу у Фрэнни выступила легкая испарина, может быть, отто
го, что в комнате было слишком жарко, или она съела что-то не то,
или коктейль оказался слишком крепким. Во всяком случае, Лейн как
будто ничего не заметил.
—Я сама не знаю, что такое настоящий поэт. Пожалуйста, пе
рестань, Лейн. Я серьезно. Мне ужасно не но себе, как-то нехорошо, и
я не могу...
—Ладно, ладно, успокойся, —сказал Лейн. —Я только хотел...
—Одно я только знаю, —сказала Фрэнни. —Если ты поэт, ты созда
ешь красоту. Понимаешь, поэт должен оставить в нас что-то прекрасное,
какой-то след на странице. А те, про кого ты говоришь, ни одпой-един-
ственпой строчки, никакой красоты в тебе не оставляют. Может быть,
те, что чуть получше, как-то проникают, что ли, в твою голову и что-то от
них остается, по, все равно, хоть они и проникают, хоть от них что-то и
остается, это вовсе не значит, что они пишут настоящие стихи, госпо
ди боже мой! Может быть, э го просто какие-то очень увлекательные син
таксические фокусы, испражнения какие-то —прости за выражение. И
этот Мэнлиус, и Эспозито, все они такие.
Лейн повременил и затянулся сигаретой, прежде чем ответить.
—А я-то думал, что тебе нравится Мэнлиус. Кстати, с месяц на
зад, если память мне не изменяет, ты говорила, что он прелесть и
что тебе...
— Да нет же, он очень приятный. Но мне надоели люди просто
приятные. Господи, хоть бы встретить человека, которого можно ува
жать... Прости, я на минутку. — Фрэнни вдруг встала, взяла сумоч
ку. Она страшно побледнела.
Лейн тоже встал, отодвинув стул.
—Что с тобой? —спросил он. —Ты плохо себя чувствуешь? Что
случилось?
—Я сейчас вернусь.
Она вышла из зала, никого не спрашивая, как будто завтракала
тут не раз и отлично все знает.
Лейн, оставшись в одиночестве, курил и понемножку отпивал мар
тини, чтобы осталось до возвращения Фрэнни. Ясно было одно: то
чувство удовлетворения, которое он испытывал полчаса назад, отто
го что завтракал там, где полагается, с такой девушкой, как надо —во
всяком случае, с виду все было как надо, —это чувство теперь испа
рилось начисто. Он взглянул на шубку стриженого меха, косо висев
шую на спинке стула Фрэнни, —на шубку, которая так взволновала
его на вокзале чем-то удивительно знакомым, —и в его взгляде мельк
нуло что-то, определенно похожее на неприязнь. Почему-то его осо
бенно раздражала измятая шелковая подкладка. Он отвел глаза от
шубки и уставился па бокал с коктейлем, хмурясь, словно его неспра
ведливо обидели. Ясно было только одно: вечер начинался довольно
странно —чертовщина какая-то... Но тут он случайно поднял глаза и
увидал вдали своего однокурсника с девушкой. Лейн сразу выпря
мился и старательно переделал выражение лица — с обиженного и
недовольного на обыкновенное выражение, с каким человек ждет свою
девушку, которая, по обычаю всех девиц, ушла на минуту в туалет, и
ему теперь только и осталось, что курить со скучающим видом да еще
выглядеть при этом как можно привлекательнее.
Дамская комната у Сиклера была почти такая же но величине, как и
сам ресторан, и в каком-то отношении почти такая же уютная. Никто ее
не обслуживал, и, когда Фрэнни вошла, там больше никого не было. Она
постояла на кафельном иолу, словно кому-то назначила тут свидание.
Бисерные капельки йота выступили у нее на лбу, рот чуть приоткрылся,
и она побледнела еще больше, чем там, в ресторане.
И вдруг, сорвавшись с места, она забежала в самую дальнюю, са
мую неприметную кабинку —к счастью, не надо было бросать монет
ку в автомат, —захлопнула дверь и с трудом повернула ручку. Не за
мечая, но-видимому, своеобразия окружающей обстановки, она сразу
села, вплотную сдвинув колени, как будто ей хотелось сжаться в ко
мок, стать еще меньше. И, подняв руки кверху, она крепко-накрепко
прижала подушечки ладоней к глазам, словно пытаясь парализовать
зрительный нерв, погрузить все образы в черную пустоту. Хотя ее
пальцы дрожали, а может быть, именно от этой дрожи, они каза
лись особенно тонкими и красивыми. На миг она застыла напря
женно в этой почти утробной позе —и вдруг разрыдалась. Она пла
кала целых пять минут. Плакала громко и неудержимо, судорожно
всхлипывая, —так ребенок заходится в слезах, когда дыхание никак
не может прорваться сквозь зажатое горло. Но вдруг она перестала
плакать —остановилась сразу, без тех болезненных, режущих, как нож,
выдохов и вдохов, какими всегда кончается такой приступ. Казалось,
она остановилась оттого, что у нее в мозгу что-то моментально пере
ключилось, и это переключение сразу успокоило все ее существо. С
каким-то отсутствующим выражением на залитом слезами лице она
подняла с пола свою сумку и, открыв ее, вытащила оттуда книжечку в
светло-зеленом матерчатом переплете. Она положила ее на колени,
вернее, на одно колено, и уставилась на нее не мигая, словно только
тут, именно тут, на ее колене, и должна была лежать маленькая книж
ка в светло-зеленом матерчатом переплете. Потом она схватила книж
ку, подняла ее и прижала к себе решительно и быстро. И, спрятав ее в
сумку, встала и вышла из кабинки. Вымыв лицо холодной водой, она
взяла с полки чистое полотенце, вытерла лицо, подкрасила губы, при
чесалась и вышла из дамской комнаты.
Она была прелестна, когда шла по залу ресторана к своему столи
ку, очень оживленная, как и полагалось, в предвкушении веселого уни
верситетского праздника. Улыбаясь на ходу, она подошла к своему
месту, и Лейн медленно встал, не выпуская салфетку из рук.
—Ты уж прости, пожалуйста, —сказала Фрэнии. — Наверно, ре
шил, что я умерла?
—Как это я мог подумать? Умерла... —сказал Лейн. Он отодви
нул для нее стул. — Просто не понял, что случилось. —Он вернулся
на место. —Кстати, времени у нас в обрез. —Он сел. —Ты в порядке?
Почему глаза красные? —Он присмотрелся поближе: —Нездоровит
ся, что ли?
Фрэнни закурила.
—Нет, сейчас все чудесно. Но меня никогда в жизни так не шата
ло. Ты заказал завтрак?
—Тебя ждал, —сказал Лейн, не сводя с нее глаз. —Все-таки что с
тобой было? Животик?
—Нет. То есть и да и нет. Сама не знаю. —Она взглянула на меню у
себя на тарелке и прочла, не беря листок в руки. —Мне только сандвич с
цыпленком и стакан молока... А себе заказывай что хочешь. Ну, всяких
там улиток и осьминожек. Прости, осьминогов. А я совсем не голодна.
Лейн посмотрел на нее, потом выпустил себе в тарелку очень то
ненькую и весьма выразительную струйку дыма.
— Ну и праздничек у нас, просто прелесть! —сказал он. — Санд
вич с цыпленком, матерь божья!
—Прости, Лейн, но я совсем не голодна, —с досадой сказала Фрэн-
ни. —Ах, боже мой... Ты закажи себе, что хочешь, непременно, и я с
тобой немножко ноем. Но не могу же я ради тебя вдруг развить беше
ный аппетит.
—Ладно, ладно! —И Лейн, вытянув шею, кивнул официанту. Он
тут же заказал сандвич и стакан молока для Фрэнни, а для себя ули
ток, лягушачьи ножки и салат. Когда официант отошел, Лейн взгля
нул на часы: —Нам надо попасть в Тепбридж в час пятнадцать, в край
нем случае —в половине второго. Не позже. Я сказал Уолли, что мы
зайдем что-нибудь выпить, а потом все вместе отправимся на стадион
в его машине. Согласна? Тебе ведь нравится Уолли?
—Понятия не имею, кто он такой.
— Фу черт, да ты его видела раз двадцать. Уолли Кембл, ну? Да
ты его сто раз видела...
к— A-а, вспомнила. Ради бога, не злись ты, если я сразу не могу
кого-то вспомнить. Ведь они же и с виду все одинаковые, и одеваются
одинаково, и разговаривают, и делают все одинаково.
Фрэнни оборвала себя: собственный голос показался ей придир
чивым и ехидным, и на нее накатила такая ненависть к себе, что ее
опять буквально вогнало в йот. Но помимо воли ее голос продолжал:
—Я вовсе не говорю, что он противный и вообще... Но четыре года под
ряд, куда 1ш пойдешь, везде эти уолли кемблы. И я заранее знаю —сейчас
они начнут меня очаровывать, заранее знаю —сейчас начнут рассказывать
самые подлые сплетни про мою соседку по общежитию. Знаю, когда спро
сят, что я делала летом, когда возьмут стул, сядут па него верхом, лицом к
спинке, и начнут хвастать этаким ужасно, ужасно равнодушным голо
сом или называть знаменитостей —тоже гак спокойно, так небрежно. У
них неписаный закон: если принадлежишь к определенному кругу —по
богатству или рождению, — значит, можешь сколько угодно хвастать
знакомством со знаменитостями, лишь бы ты при этом непременно го
ворил про них какие-нибудь гадости —что он сволочь, или эротоман,
или всегда под наркотиками, —словом, что-нибудь мерзкое.
Она опять замолчала. Повертев в руках пепельницу и стараясь не
смотреть в лицо Лейну, она вдруг сказала:
— Прости меня. Уолли Кембл тут ни при чем. Я напала па него,
потому что ты о нем заговорил. И потому что по нему сразу видно,
что он проводит лето где-нибудь в Италии или вроде того.
—Кстати, для твоего сведения, он лето провел во Франции, —ска
зал Лейн. —Нет, нет, я тебя понимаю, —торопливо добавил он, —но
ты дьявольски несправедлив.
—Пусть, —устало сказала Фрэнни, —пусть во Франции. —Она взя
ла сигарету из пачки на столе. —Дело тут не в Уолли. Господи, да взять
любую девочку. Понимаешь, если б он был девчонкой, из моего общежи
тия например, то он все лето писал бы пейзажики с какой-нибудь бродя
чей компанией. Или объезжал на велосипеде Уэльс. Или снял бы квар
тирку в Нью-Йорке и работал на журнал или на рекламное бюро.
Понимаешь, все они такие. И все, что они делают, все это до того —не
знаю, как сказать — не то чтобы неправильно, или даже скверно,
или глупо — вовсе нет. Но все до того мелко, бессмысленно и так
уныло. А хуже всего то, что, если стать богемой или еще чем-нибудь
вроде этого, все равно это будет конформизм, только шиворот-навыво
рот. —Она замолчала. И вдруг тряхнула головой, опять побледнела, на
секунду приложила ладонь ко лбу —не для того, чтобы стереть пот со
лба, а словно для того, чтобы пощупать, нет ли у нее жара, как делают все
мамы маленьким детям. —Странное чувство, —сказала она, —кажется,
что схожу с ума. А может быть, я уже свихнулась.
Лейн смотрел на нее по-настоящему встревоженно —не с любо
пытством, а именно с тревогой.
—Да ты бледная как полотно, —сказал он. —До того побледне
ла... Слышишь?
Фрэнни тряхнула головой:
— Пустяки, я прекрасно себя чувствую. Сейчас пройдет. — Она
взглянула на официанта — тот принес заказ. — Ух, какие красивые
улитки! —Она поднесла сигарету к губам, но сигарета потухла. —Куда
ты девал спички? —спросила она.
Когда официант отошел, Лейн дал ей прикурить.
—Слишком много куришь, —заметил он. Он взял маленькую ви
лочку, положенную у тарелки с улитками, но, прежде чем начать есть,
взглянул на Фрэнни. —Ты меня беспокоишь. Нет, я серьезно. Что с
тобой стряслось за последние недели?
Фрэнни посмотрела на него и, тряхнув головой, пожала плечами.
— Ничего. Абсолютно ничего. Ты ешь. Ешь своих улит. Если ос
тынут, их в рот не возьмешь.
— И ты поешь.
Фрэнни кивнула и посмотрела на свой сандвич. К горлу вол
ной подкатила тошнота, и она, отвернувшись, крепко затянулась
сигаретой.
— Как ваша пьеса? —спросил Лейн, расправляясь с улитками.
—Не знаю. Я не играю. Бросила.
—Бросила? —Лейн посмотрел иа нее. —Я думал, ты в восторге от
своей роли. Что случилось? Отдали кому-нибудь твою роль?
— Нет, не отдали. Осталась за мной. Это-то и противно. Ах, все
противно.
— Так в чем же дело? Уж не бросила ли ты театральный фа
культет?
Фрэнни кивнула и отпила немного молока.
Лейн прожевал кусок, проглотил его, йотом сказал:
— Но почему же, что за чертовщина? Я думал, ты в этот трекля
тый театр влюблена, как не знаю что... Я от тебя больше ни о чем и не
слыхал весь этот...
—Бросила —и все, —сказала Фрэнни. —Вдруг стало ужасно не
ловко. Чувствую, что становлюсь противной, самовлюбленной, какой-
то нуп земли. —Она задумалась. —Сама не знаю. Показалось, что это
ужасно дурной вкус —играть па сцене. Я хочу сказать, какой-то эго
центризм. Ох, до чего я себя ненавидела после спектакля, за кулиса
ми. И все эти эгоцеитрички бегают вокруг тебя, и уж до того они сами
себе кажутся душевными, до того теплыми. Всех целуют, на них са
мих живого места нет от грима, а когда кто-нибудь из друзей зайдет к
тебе за кулисы, уж они стараются быть до того естественными, до того
приветливыми, ужас! Я просто себя возненавидела... А хуже всего, что
мне как-то стыдно было играть во всех этих пьесах. Особенно на лет
них гастролях. — Она взглянула на Лейна. — Нет, роли мне давали
самые лучшие, так что нечего иа меня смотреть такими глазами. Не в
том дело. Просто мне было бы стыдно, если бы кто-нибудь, ну, напри
мер, кто-то, кого я уважаю, например мои братья, вдруг услыхали бы,
как я говорю некоторые фразы из роли. Я даже иногда писала некото
рым людям, просила их не приезжать на спектакли. — Она опять за
думалась. —Кроме Пэгин в «Повесе», я ее летом играла. Понимаешь,
было бы очень неплохо, если б этот сапог — он играл Повесу — не
испортил все на свете. Такую лирику развел —о господи, до чего он
все рассусолил!
Лейн доел своих улиток. Он сидел, нарочно согнав всякое выра
жение с лица.
— Однако рецензии о нем писали потрясающие, — сказал он. —
Ты же сама мне их послала, если помнишь.
Фрэнни вздохнула:
—Ну, послала. Перестань, Лейн.
— Нет, я только хочу сказать, ты тут полчаса разглагольству
ешь, будто ты одна иа свете все понимаешь как черт, все можешь
критиковать. Я только хочу сказать, если самые знаменитые кри
тики считали, что он играл потрясающе, так, может, это верно, мо
жет быть, ты ошибаешься? Ты об этом подумала? Знаешь, ты еще
не совсем доросла...
—Да, он играл потрясающе для человека просто талантливого.
А для этой роли нужен гений. Да, гений —и все, тут ничего не поде
лаешь, — сказала Фрэнни. Она вдруг выгнула спину и, приоткрыв
губы, приложила ладонь к макушке. —Странно, я как пьяная, —ска
зала она. — Не понимаю, что со мной.
— По-твоему, ты гений?
Фрэнни сняла руку с головы.
—Ну, Лейн. Не надо. Прошу тебя. Не надо так со мной.
—Ничего я не...
—Одно я знаю: я схожу с ума, —сказала Фрэнни. —Надоело мне
это вечное «я, я, я». И свое «я», и чужое. Надоело мне, что все чего-то
добиваются, что-то хотят сделать выдающееся, стать кем-то интерес
ным. Противно —да, да, противно! И все равно, что там говорят...
Лейн высоко поднял брови и откинулся на спинку стула, чтобы
лучше дошли его слова.
—А ты не думаешь, что ты просто боишься соперничества? —спро
сил он нарочито спокойно. —Я в таких делах плохо разбираюсь, но
уверен, что хороший психоаналитик —понимаешь, действительно зна
ющий, —наверно, истолковал бы твои слова...
—Никакого соперничества я не боюсь. Наоборот. Неужели ты не
понимаешь? Я боюсь, что я сама начну соперничать, —вот что меня
пугает. Из-за этого я и ушла с театрального факультета. И тут ника
ких оправданий быть не может —пи в том, что я по своему характеру
до ужаса интересуюсь чужими оценками, пи в том, что люблю апло
дисменты, люблю, чтобы мной восхищались. Мне за себя стыдно. Мне
все надоело. Надоело, что у меня не хватает мужества стать просто
никем. Я сама себе надоела, мне все надоели, кто пытается сделать
большой бум.
Она остановилась и вдруг взяла стакан молока и поднесла’к губам.
—Так я и знала, —сказала она, ставя стакан на место. —Этого еще
не было. У меня что-то с зубами. Так и стучат. Позавчера я чуть не
прокусила стакан. Может, я уже сошла с ума и сама не понимаю.
Подошел официант с лягушачьими ножками и салатом для Лей-
па, и Фрэнни подняла на него глаза. А он взглянул на ее тарелку, на
нетронутый сандвич с цыпленком. Он спросил, не хочет ли барышня
заказать что-нибудь другое. Фрэнни поблагодарила его, нет, не надо.
—Я просто очень медленно ем, —сказала она. Официант, человек
пожилой, посмотрел на ее бледное лицо, на мокрый лоб, поклонился
и отошел.
— Хочешь, возьми платок? —отрывисто сказал Лейн. Он протя
гивал ей белый сложенный платок. Голос у него был добрый, жалост
ливый, несмотря на упрямую попытку заставить себя говорить рав
нодушно.
—Зачем? Разве надо?
—Ты вспотела. То есть не вспотела, но лоб у тебя в испарине.
—Да? Какой ужас! Извини, пожалуйста! — Фрэнни подняла су
мочку и стала в ней рыться. —Где-то у меня был «Клинекс».
— Да возьми ты мой платок, бога ради. Какая разница, господи
боже ты мой!
—Нет, такой чудный платок, зачем я его буду портить, —сказала
Фрэнни. Сумочка была битком набита. Чтобы разобраться, она стала
выкладывать на стол всякую всячину рядом с нетронутым сандви
чем. —Ага, вот оно! —Она открыла пудреницу с зеркальцем и быст
рым легким движением промокнула лоб бумажной салфеточкой. —
Бог мой, я похожа на привидение. Как ты терпишь меня?
— Это что за книга? —спросил Лейн.
Фрэнни буквально вздрогнула. Она посмотрела на кучку вещей,
выложенную из сумки на скатерть.
— Какая книга? — сказала она. —Ты про эту? — Она взяла кни
жечку в светло-зеленом переплете и сунула в сумку. —Просто захва
тила почитать в вагоне.
— Ну-ка дай взглянуть. Что за книжка?
Фрэнни как будто ничего не слышала. Она открыла пудреницу и
еще раз взглянула в зеркало.
— Господи! — сказала она. Потом собрала все со стола: пудре
ницу, кошелек, квитанцию из прачечной, зубную щетку, коробоч
ку аспирина и золоченую мешалку для пунша. Все это она спрята
ла в сумочку. —Сама не знаю, зачем я таскаю с собой эту золоче
ную идиотскую штуку, —сказала она. —Мне ее подарил в день рож
дения один мальчишка, ужасный пошляк, я еще была на первом
курсе. Решил, что это красивый и оригинальный подарок, смотрел
на меня во все глаза, пока я разворачивала пакетик. Все хочу вы
бросить ее и никак не могу. Наверно, так и умру с этой дрянью. —
Она подумала. — Он все хихикал мне в лицо и говорил, что мне
всегда будет везти, если я не расстанусь с этой штукой.
Лейн уже взялся за одну из лягушачьих ножек.
—А все-таки что это за книжка? —спросил он. — Или это тайна,
какая-нибудь чертовщина? —спросил он.
—Ты про книжку в сумке? —сказала Фрэнни. Она смотрела, как
он разрезает лягушачью ножку. Потом вынула сигарету из пачки, за
курила. —Как тебе сказать, —проговорила она. —Называется «Путь
странника». —Она опять посмотрела, как Лейн ест лягушку. —Взяла
в библиотеке. Наш преподаватель истории религии, я у него прохожу
курс в этом семестре, нам про нее сказал. —Она крепко затянулась. —
Она у меня уже давно. Все забываю отдать.
—А кто написал?
— Не знаю, — небрежно бросила Фрэппи. — Очевидно, какой-то
русский крестьянин. —Она все еще внимательно смотрела, как Лейн
ест. —Он себя не назвал. Он ни разу за весь рассказ не сказал, как его
зовут. Только говорит, что он крестьянин, что ему тридцать три года
и что он сухорукий. И что жена у пего умерла. Все это было в тысяча
восемьсот каких-то годах.
Лейн уже занялся салатом.
— И что же, книжка хорошая? О чем она?
—Сама не знаю. Она необычная. Понимаешь, это ведь прежде все
го книжка религиозная. Даже можно было бы сказать —книжка фа
натика, только это к пей как-то не подходит. Понимаешь, она начина
ется с того, что этот крестьянин, этот странник, хочет попять, что это
значит, когда в Евангелии сказано, что надо молиться неустанно. Ну,
ты знаешь —не переставая. В Послании к Фессалопикийцам или еще
где-то. И вот он начинает странствовать по всей России, ищет кого-
нибудь, кто ему объяснит —как это «молиться неустанно». И что при
этом говорить. —Фрэппи снова посмотрела, как Лейн расправляется
с лягушачьей ножкой. Она заговорила, не сводя глаз с его тарелки. —
А с собой у пего только торба с хлебом и солью. И тут он встречает
человека —он называет его «старец» —это такие очень-очень просве
щенные в религии люди, —и старец ему рассказывает про такую кни
гу —называется «Филокалия». И как будто эту книгу написали очень-
очень образованные монахи, которые как-то распространяли этот не
вероятный способ молиться!
—Не прыгай! —сказал Лейн лягушачьей ножке.
—Словом, этот странник научается молиться, как требуют эти та
инственные монахи, — понимаешь, он молится и достигает в своей
молитве совершенства, и всякое такое. А йотом он странствует но
России и встречает всяких замечательных людей и учит их, как мо
литься этим невероятным способом. Ну вот, понимаешь, вся книжка
об этом.
— Не хочется говорить, по от меня будет нести чесноком, —ска
зал Лейн.
—А во время своих странствий он встречает одну пару —мужа с
женой, и я их люблю больше всех людей на свете, никогда в жизни я
еще про таких не читала, —сказала Фрэппи. —Он шел по дороге, где-
то мимо деревни, с мешком за плечами и вдруг видит —за ним бегут
двое малюсеньких ребятишек и кричат: «Нищий странничек, нищий
странничек, пойдем к пашей маме, пойдем к нам домой! Она нищих
любит!» И вот он идет домой к этим ребятишкам, и эта чудная жен
щина, их мать, выходит из дома, хлопочет, усаживает его, непременно
хочет сама снять с пего грязные сапоги, поит его чаем. А тут и отец
приходит, и он, видно, тоже любит нищих и странников, и все садятся
обедать. А странник спрашивает, кто эти женщины, которые сидят с
ними за столом, и отец говорит —это наши работницы, но они всегда
едят с нами, потому что они паши сестры во Христе. —Фрэнпи вдруг
смутилась, села прямее. — Понимаешь, мне так поправилось, что
странник спросил, кто эти женщины. —Она посмотрела, как Лейн ма
жет хлеб маслом. —Словом, после обеда странник остается ночевать,
и они с хозяином дома допоздна обсуждают, как надо молиться не
переставая. И странник ему все объясняет. А утром он уходит и опять
идет странствовать. И встречает разиых-разпых людей —понимаешь,
книга про это и написана, —и он им объясняет, как надо по-пастоя-
щему молиться.
Лейн кивнул головой, ткнул вилкой в салат.
— Хоть бы у пас в эти дни время осталось, чтобы ты заглянула в
мое треклятое сочинение, я тебе уже говорил про него, —сказал он. —
Сам не знаю. Может, я с ним ни черта и не сделаю —там напечатать
его и вообще, —но хочется, чтобы ты хоть просмотрела, пока ты тут.
—С удовольствием, —сказала Фрэипи. Она смотрела, как он на
мазывает второй ломтик хлеба. —Может, тебе эта книжка и поправи
лась бы, —вдруг сказала она. —Она такая простая, понимаешь?
— Наверно, интересно. Ты масло есть не будешь?
—Нет, пет, бери все. Я не могу тебе дать ее, потому что все сроки
давным-давно прошли, по ты можешь достать ее тут, в библиотеке.
Уверена, что сможешь.
—Слушай, да ты ни черта не ела, даже не дотронулась! —сказал
Лейн. —Ты это знаешь?
Фрэнпи посмотрела на свою тарелку, как будто ее только что по
ставили перед ней.
—Сейчас, погоди, —сказала она. Она замолчала, держа сигарету
в левой руке, но не затягиваясь и крепко обхватив правой рукой ста
кан с молоком. — Хочешь послушать, какой особой молитве старец
научил этого странника? — спросила она. — Нет, правда, это очень
интересно, очень.
Лейн разрезал последнюю лягушачью ножку. Он кивнул.
—Конечно, —сказал он, —конечно.
—Ну, вот, как я уже говорила, этот странник, совсем простой му
жик, пошел странствовать, чтобы узнать, что значат евангельские ело-
ва про неустанную молитву. И тут он встречает этого старца, это та
кой очень-очень ученый человек, богослов, помнишь, я про него уже
говорила, тот самый, который изучал «Филокалию» много-много лет
подряд. — Фрэнни вдруг замолчала, чтобы собраться с мыслями, со
средоточиться. — И тут этот старец первым делом рассказал ему про
молитву Христову: «Господи Иисусе Христе, помилуй мя!» Понима
ешь, такая молитва. И старец объясняет страннику, что лучше этих
слов для молитвы не найти. Особенно слово «помилуй», потому что
это такое огромное слово и так много значит. Понимаешь, оно значит
не только «помилование».
Фрэнни снова остановилась, подумала. Она уже смотрела не в та
релку Лейна, а куда-то через его плечо.
— Словом, старец говорит страннику, — продолжала она, — что
если станешь повторять молитву снова и снова — сначала хотя бы
одними губами, —то в конце концов само собой выходит, что молитва
сама начинает действовать. Что-то потом случается. Сама не знаю
что, но что-то случается, и слова попадают в такт твоему сердцебие
нию, и ты уже молишься непрестанно. И это как-то мистически влия
ет на все твои мысли, мировоззрение. Понимаешь, вся суть более или
менее именно в этом. Ты молишься —и мысли очищаются, и ты со
вершенно по-новому воспринимаешь и понимаешь все на свете.
Лейн доел свой завтрак. И когда Фрэнни замолчала, он сел по
удобнее, закурил сигарету и посмотрел на ее лицо. Она все еще рассе
янно глядела в никуда, через его плечо, как будто совсем забыв о нем.
—Но главное, самое главное чудо в том, что с самого начала тебе
даже не надо верить в то, что ты делаешь. Понимаешь, даже если
тебе ужасно неловко, все это не имеет ровно никакого значения. Ты
никого не обижаешь, и вообще все в порядке. Другими словами, с са
мого начала никто тебя и не заставляет ни во что верить. И старец
учит, что тебе даже не надо думать о том, что ты твердишь. Сначала
весь смысл в количестве повторений. А позже оно само переходит
в качество. Собственной силой, так сказать. Он, старец, говорит, что
любое имя Господне — понимаешь, любое — таит в себе эту удиви
тельную, самодействующую силу и само начинает действовать, когда
ты его... ну, вот так повторяешь, что ли.
Лейн как-то развалился в кресле, покуривая и щуря глаза, и при
стально всматривался в лицо Фрэнни. Она была очень бледна, но, с
тех пор как они пришли, бывали минуты, когда она становилась еще
бледнее.
— Кстати, все это абсолютно осмысленно, — сказала Фрэнни, —
потому что буддисты из секты Нембутсубез конца повторяют «Наму
Амида Бутсу», что значит «Хвала Будде Амитабхе»* или что-то вро
де того, —и происходит то же самое. Точно такая же...
—Погоди. Погоди-ка, —сказал Лейн. —Во-первых, ты сию секун
ду обожжешь пальцы.
Фрэнни едва взглянула па левую руку и бросила дотлевающий
окурок в пепельницу.
— И то же самое происходит в «Облаке неведения». Со словом
«Бог», понимаешь, надо только повторять слово «Бог». —Она посмот
рела прямо в глаза Лейну —как не смотрела уже довольно давно. —И
главное, разве ты когда-нибудь в жизни слышал такие потрясающие
вещи? Пойми, ведь нельзя сказать: «Это просто совпадение» —и тут
же выбросить из головы — вот что меня потрясает. Тут но крайней
мере потрясающее... —Она вдруг оборвала себя. Лейну явно не сиде
лось па месте, а это его выражение —главным образом высоко подня
тые брови —Фрэнни знала слишком хорошо.
—В чем дело? —спросила она.
—И ты па самом деле веришь во всю эту штуку, или как?
Фрэнни взяла пачку, вынула сигарету.
—Я не говорила, верю я или пет, я сказала —это меня потрясло. —
Лейн дал ей прикурить. — Просто мне кажется, что это невероятное
совпадение, очень странное, —сказала она, затянувшись, —везде тебе
дают одно и то же наставление, понимаешь, все эти по-настоящему
мудрые и абсолютно настоящие религиозные учителя упорно наста
ивают: если непрестанно повторять имя Божье, то с тобой что-то про
изойдет. Даже в Индии —в Индии тебя учат медитации, сосредоточе
нию на слове «ом», что, в сущности, одно и то же, и результат будет
такой же самый. И я только хочу сказать —нельзя просто рассудком
все это отвергнуть, даже не...
—Ты про какой результат? —отрывисто бросил Лейн.
-Что?
—Я спрашиваю, какого именно результата ты ждешь. От всей этой
синхронизации, этого мумбо-юмбо? Инфаркта? Не знаю, сознаешь ли
ты, но и ты, и вообще каждый может себе наделать столько вреда, что...
—Нет, ты увидишь Бога. Что-то происходит в какой-то совершен
но нефизической части сердца —там, где, по учению индусов, поселя
ется Атман, если ты верующий, — и тебе является Бог, вот и все. —
Она смутилась, сбросила пепел с сигареты мимо пепельницы. Паль
* Речь идет об особом направлении буддизма, по которому один из будд,
Амитабха, выступает в роли вселенского спасителя. — П рим еч. пер.
цами она подобрала пепел и высыпала в пепельницу. —И не спраши
вай меня, что есть Бог, кто он такой. Я даже не знаю, есть он или нет.
Когда я была маленькая, я думала... — Она остановилась. Подошел
официант —забрать тарелки, положить новое меню.
—Хочешь сладкого или кофе? —спросил Лейн.
— Нет, я просто допью молоко. А ты себе закажи, что хочешь, —
сказала Фрэини. Официант только что забрал ее тарелку с нетрону
тым сандвичем. Она не посмела взглянуть на него.
Лейн посмотрел на часы:
—Черт! Времени в обрез. Счастье, если на матч не опоздаем. —Он
посмотрел на официанта. — Мне кофе, пожалуйста. — Он проводил
официанта глазами, потом наклонился вперед, положив локти на стол,
вполне довольный, сытый, в ожидании кофе. — Что ж... Во всяком
случае, очень занятно. Вся эта штука... Но, по-моему, ты совершенно
не оставляешь места для самой элементарной психологии. Видишь
ли, я считаю, что у всех этих религиозных переживаний чрезвычайно
определенная психологическая подоплека —ты меня понимаешь... Но
все это очень интересно. Конечно, нельзя так, сразу, все отрицать. —
Он посмотрел на Фрэнни и вдруг улыбнулся ей: — Ладно. Кстати,
если я тебе забыл сказать... Я тебя люблю. Говорил или нет?
—Лейн, прости, я на минуту выйду! —сказала Фрэнни и уже под
нялась с места.
Лейн тоже встал, не сводя с нее глаз.
—Что с тобой? —спросил он. —Тебе опять плохо, да?
—Как-то не по себе. Сейчас вернусь.
Она быстро прошла по залу, направляясь туда же, куда и раньше.
Но в конце зала, у маленького бара, она вдруг остановилась. Бармен,
вытиравший стаканчик для шерри, взглянул на нее. Она схватилась
правой рукой за стойку, нагнула голову, низко склонилась и поднес
ла левую руку ко лбу, касаясь его кончиками пальцев. И, слегка по
качнувшись, упала на пол в глубоком обмороке.
Прошло почти пять минут, прежде чем Фрэнни очнулась. Она ле
жала на диване в кабинете директора, и Лейн сидел около нее. Он на
клонился над ней, его лицо необычно побледнело.
—Как ты себя чувствуешь? —спросил он тоном посетителя в боль
нице. —Тебе лучше?
Фрэнни кивнула. Она на минуту закрыла глаза от резкого света
плафона, йотом снова открыла их.
— Кажется, мне полагается спросить: «Где я?» Ну, где я?
Лейн засмеялся:
— Ты в кабинете директора. Они там все бегают, ищут для тебя
нашатырный спирт, докторов, не знаю, чего еще. Кажется, у них на
шатырь кончился. Нет, серьезно, как ты себя чувствуешь?
—Хорошо. Глупо, но хорошо. А я вправду упала в обморок?
—Да еще как. Прямо с катушек долой, —сказал Лейн. Он взял ее
руку. —А что с тобой, как ты думаешь? Ты была такая —ну, понима
ешь, такая замечательная, когда мы говорили по телефону на прошлой
неделе. Ты что —не успела сегодня позавтракать или как?
Фрэнни пожала плечами. Она обвела кабинет взглядом.
—До чего неловко, —сказала она. —Неужели пришлось меня не
сти сюда?
—Да, мы с барменом несли. Втащили тебя сюда. Напугала ты меня
до чертиков. Ей-богу, не вру.
Фрэнни задумчиво, не мигая, смотрела в потолок, пока он держал ее
руку. Потом повернулась и подняла свободную руку, как будто хотела
отвернуть рукав Лейна и взглянуть на его часы.
—Который час? —спросила она.
—Не важно, —сказал Лейн. —Нам спешить некуда.
—Но ты хотел пойти на вечеринку.
—А черт с ней!
—И на матч мы тоже опоздали? —спросила Фрэнни.
— Слушай, я же сказал, черт с ним со всем. Сейчас ты должна
пойти в свою комнату —в этих, как их там, Голубых Ставеньках —
и отдохнуть как следует, это самое главное, —сказал Лейн. Он под
сел к ней поближе, наклонился и быстро поцеловал. Потом обер
нулся, посмотрел на дверь и снова наклонился к Фрэнни. — Будешь
отдыхать до вечера. Отдыхать — и все. — Он погладил ее руку. — А
потом, попозже, когда ты хорошенько отдохнешь, я, может быть,
проберусь к тебе, наверх. Черт его знает, как будто там есть чер
ный ход. Я разведаю.
Фрэнни промолчала. Она все еще смотрела в потолок.
—Знаешь, как давно мы не виделись? —сказал Лейн. —Когда это
мы встретились, в ту пятницу? Черт знает когда —в начале того меся
ца. —Он покачал головой: —Не годится так. Слишком большой пере
рыв от рюмки до рюмки, грубо говоря. —Он пристальнее вгляделся в
лицо Фрэнни. —Тебе и вправду лучше?
Она кивнула. Потом повернулась к нему лицом.
—Ужасно пить хочется, и все. Как, по-твоему, можно мне достать
стакан воды? Не трудно?
— Конечно, нет, чушь какая! Слушай, а что, если я оставлю тебя
на минутку? Знаешь, что я сейчас сделаю?
Фрэшш отрицательно помотала головой.
—Пришлю кого-нибудь сюда с водой. Потом найду главного, ска
жу, что нашатыря не надо, и, кстати, заплачу по счету. Потом приго
ню сюда такси, чтобы не бегать за ним. Придется немного обождать,
все машины, наверно, везут народ на матч. —Он выпустил руку Фрэн-
ни и встал. —Хорошо? —спросил он.
—Очень хорошо.
—Ладно. Скоро вернусь. Не вставай! —И он вышел из комнаты.
Оставшись в одиночестве, Фрэнни лежала не двигаясь, все еще
глядя в потолок. Губы у нее беззвучно зашевелились, безостановочно
складывая слова.
Зуи
Считается, что факты, которыми располагаешь, говорят сами за
себя, но мне кажется, что в данном случае они даже несколько
более вульгарны, чем это обычно свойственно фактам. В противовес
мы прибегаем к неувядающему и увлекательному приему: традицион
ному авторскому предисловию. Вступление, которое я задумал, столь тор
жественно и многословно, что такое и в страшном сие не приснится, и
вдобавок ко всему, в нем слишком много мучительно личного. И если
мне особенно повезет и у меня что-то получится, то по воздействию это
можно сравнить только с принудительной экскурсией но машинному
отделению, которую я веду в качестве экскурсовода, облаченный в ста
ромодный цельный купальный костюм в полосочку.
Если уж начинать, то с самого неприятного: то, что я собираюсь
вам преподнести, вовсе не рассказ, а нечто вроде узкопленочного лю
бительского фильмика в прозе, и те, кому довелось просмотреть от
снятый материал, со всей серьезностью предупреждали меня, что ле
леять надежды на успешный прокат не стоит. Имею честь и несчастье
открыть вам, что эта группа оппозиционеров состоит из трех испол
нителей главных ролей: двух женских и одной мужской. Начнем с
примадонны, которая, как мне думается, была бы довольна, если бы
ее коротко охарактеризовали как томную, но утонченную особу. Она
полагает, что сюжет нисколько не пострадал бы, если бы я что-ни
будь сделал с той сценой, где она несколько раз сморкается за пятнад
цать или двадцать минут. Проще говоря, вырезал бы ее и выбросил.
Она говорит, что противно смотреть, как человек сморкается. Вторая
леди из нашей труппы — вальяжная и клонящаяся к закату звезда
варьете —недовольна тем, что я, так сказать, запечатлел ее в старом
© Перевод. М. Ковалева, 2002
поношенном халате. Но обе мои красотки (они намекали, что именно
такое обращение им приятно) не слишком воинственно нападают на
мой замысел в целом. Причина, признаться, страшно проста (хотя и
заставляет меня краснеть). Как они убедились па собственном опыте,
достаточно одного резкого слова или упрека, чтобы я разревелся. Но
не они, а главный герой — вот кто с неподражаемым красноречием
убеждал меня не выпускать свой опус в свет. Он чувствует, что вся
интрига строится на мистицизме и религиозной мистификации, —как
он дал мне понять, во всем совершенно явно просматривается некое
трансцендентное начало, что внушает ему тревогу, так как может толь
ко ускорить приближение дня и часа моего профессионального про
вала. И так уже люди, говоря обо мне, покачивают головами, и если я
еще хоть один раз в своем творчестве употреблю слово «Бог» не в его
прямом, здоровом, американском смысле — как некое бранное меж
дометие, —то это послужит явным свидетельством, точнее, подтверж
дением того, что я уже начинаю хвастаться знакомствами в высших
сферах, а это верное свидетельство, что я человек пропащий. Разуме
ется, этого достаточно, чтобы заставить нормального слабонервного
человека, а в особенности писателя, приостановиться. Я и приоста
навливаюсь. Но не надолго. Потому что любое возражение, как бы
оно ни было красноречиво, должно быть еще и уместным. Дело в том,
что я периодически выпускаю эти любительские фильмы в прозе с
пятнадцати лет. Где-то в книге «Великий Гэтсби» (эта книга была
моим «Томом Сойером» в двенадцать лет) молодой рассказчик заме
тил, что каждый человек отчего-то подозревает самого себя в какой-
то первородной добродетели, и далее открывает нам, что у себя —хра
ни его, Боже, —он считает таковой честность. А я своей первородной
добродетелью считаю способность отличить мистический сюжет от
любовного. Я утверждаю, что мой очередной опус —вовсе не рассказ
о какой-то там мистике или религиозной мистификации. Я утверж
даю, что это сложный, или многоплановый, чистый и запутанный рас
сказ о любви.
Скажу в заключение, что сам сюжет родился в результате доволь
но беспорядочного сотрудничества. Почти все факты, с которыми вам
предстоит ознакомиться (неторопливо, спокойно ознакомиться),
были мне сообщены с чудовищными перерывами в серии напряжен
ных для меня бесед наедине с тремя главными действующими лица
ми. Могу честно заметить, что ни одно из этих трех лиц не поражало
блистательным талантом коротко и сжато, не вдаваясь в подробности,
излагать события. Боюсь, что этот недостаток сохранится и в окончатель
ном, так сказать, съемочном варианте. К сожалению, я не в силах его ус
транить, но все же попытаюсь хотя бы объяснить. Мы —все четверо —
близкие родственники, и говорим на некоем эзотерическом семейном
языке; это что-то вроде семантической геометрии, в которой кратчайшее
расстояние между двумя точками —наибольшая дуга окружности.
И последнее напутственное слово: наша фамилия — Гласс. Не
пройдет и минуты, как младший сын Глассов будет па ваших глазах
читать невообразимо длинное письмо (здесь оно будет перепечатано
полностью, могу вас заверить), которое он получил от самого стар
шего из оставшихся в живых братьев — Бадди Гласса. Стиль этого
письма, как мне говорили, отмечен далеко не поверхностным сход
ством со стилем, или манерой письма, автора этих строк, и широкий
читатель, несомненно, придет к опрометчивому заключению, что ав
тор письма и я —одно и то же лицо. Да, он придет к такому заключе
нию —и тут уж, боюсь, ничего не поделаешь. Но мы все оставим этого
Бадди Гласса в третьем лице от начала и до конца. По крайней мере у
меня нет достаточно веских оснований, чтобы менять положение.
В десять тридцать утра, в понедельник, в ноябре 1955 года, Зуи
Гласс, молодой человек двадцати пяти лет, сидел в наполненной до
краев ванне и читал письмо четырехлетпей давности. Письмо каза
лось почти бесконечно длинным, оно было напечатано на нескольких
двойных листах желтоватой бумаги; Зуи стоило некоторого труда под
держивать страницы, опирая их о свои колени, как о два сухих остров
ка. По правую руку от него, на краю встроенной в стенку эмалирован
ной мыльницы, примостилась слегка раскисшая сигарета, по она все
еще горела, потому что он то и дело брал ее и делал одну-две затяжки,
почти не отрывая взгляда от письма. Пепел неизменно падал в воду —
или прямо, или скатывался по странице письма. Но, судя но всему,
Зуи не обращал внимания на весь этот беспорядок. Однако он заме
чал, а может быть, только что заметил, что горячая вода действует на
него нотогонно. Чем дольше он читал —или перечитывал, —тем чаще
и тем тщательнее он стирал йот со лба и с верхней губы.
Предупреждаю заранее, что в Зуи так много сложности, раздво
енности, противоречивости, что здесь придется вставить не меньше
двух абзацев, касающихся его личности. Начнем с того, что это был
молодой человек небольшого роста и чрезвычайно легкого телосло
жения. Сзади — и особенно, когда на виду оказывались все его по
звонки, —он вполне мог бы сойти за одного из тех городских полуго
лодных ребятишек, которых каждое лето отправляют подкормиться
и загореть в благотворительные лагеря. Крупным планом, в фас или в
профиль, он был замечательно, даже потрясающе хорош собой. Стар
шая из его сестер (которая из скромности предпочитает называться
здесь вигвамохозяйкой из племени такахо) попросила меня написать,
что он похож па «синеглазого ирландско-иудейского следопыта из
племени могикан, который испустил дух в твоих объятиях у рулетки
в Монте-Карло». Более распространенное и, без сомнения, не столь
узкосемейное мнение гласит, что его лицо было едва спасено от чрез
мерной красивости —чтобы не сказать, великолепия —тем, что одно
ухо у него оттопыривалось чуть больше другого. Я лично придержи
ваюсь иного мнения, которое сильно отличается от предыдущих. Я
согласен, что лицо Зуи, пожалуй, можно было бы назвать безукориз
ненно прекрасным. Но в этом случае оно, как и любое другое класси
ческое произведение искусства, может стать мишенью бойких и обыч
но надуманных оценок. Мне остается добавить только одно: любая из
сотен ежедневно грозящих нам опасностей —автомобильная авария,
простуда, вранье натощак —могла изуродовать или уничтожить всю
его щедрую красоту в один день или в одно мгновение. Но было нечто
неуязвимое и, как уже ясно сказано, «пленяющее навсегда»* — это
подлинная духовность во всем его облике, особенно в глазах, кото
рые часто глядели завораживающе, как из-под маски Арлекина, а вре
менами и еще более непостижимо.
По профессии Зуи был актером, уже три с лишним года одним из
ведущих актеров па телевидении. За ним так усердно «гонялись» (и,
но непроверенным сведениям, доходившим до семьи через третьих
лиц, ему так же много платили), как только могут гоняться за моло
дым актером телевидения, который еще не стал звездой Голливуда
или Бродвея с готовенькой «всенародной славой». Но если оставить
все сказанное без объяснений, это может привести к выводам, кото
рые как бы напрашиваются сами собой. А на самом деле было так:
Зуи впервые официально и всерьез дебютировал перед публикой в
возрасте семи лег. Он был самым младшим братом в семье, где было
всего семеро детей** —пять мальчиков и две девочки, —и все они, с
* «Прекрасное пленяет навсегда» — строка из поэмы английского поэта
Джона Китса (1795—1821) «Эндимион». —Примеч. пер.
** Боюсь, что такое эстетическое кощунство, как сноска, здесь будет вполне
уместно. В дальнейшем мы непосредственно увидим и услышим только двоих,
самых младших из семерых детей. Однако остальные пятеро, пятеро старших,
будут то и дело прокрадываться в действие и вмешиваться в него, как некий дух
Банко в пяти лицах. Поэтому читателю, быть может, будет небезынтересно за
благовременно узнать, что в 1955 году старшего из детей Глассов, Симора, уже
почти семь лет не было в живых. Он покончил с собой во Флориде, где отдыхал
с женой. Если бы он был жив, в 1955 году ему было бы тридцать восемь. Второй
по старшинству, Бадди, работал, как это обозначается в университетских пла
тежных ведомостях, писателем-консультантом на младших курсах женского кол
леджа в штате Нью-Йорк. Он жил один в маленьком, неутепленном, неэлектри-
фицированном домике в километре от довольно популярной лыжной трассы...
Следующая, Бу-Бу, вышла замуж, и у нее было трое детей. В ноябре 1955 года
она путешествовала по Европе с мужем и всеми своими чадами. В порядке стар
шинства за Бу-Бу шли близнецы, Уолт и Уэйкер. Уолт погиб больше десяти лет
очень удачными интервалами, в детстве выступали в широковещатель
ной радиопрограмме — детской викторине иод названием «Умный
ребенок». Разница в возрасте почти в восемнадцать лет между стар
шим из детей Глассов, Симором, и младшей, Фрэпни, в значительной
мере позволяла семейству закрепить за собой нечто вроде права пре
столонаследия и создать династию, которая продержалась у микро
фона «Умного ребенка» шестнадцать с лишним лет —с 1927 по 1943-й,
целую эпоху, соединяющую эру чарльстона с эрой «Боингов-17». (Все
эти цифры, кажется, более или менее точны.) Несмотря на все годы,
которые разделяли личные триумфы каждого в «Умном ребенке»,
можно утверждать (с немногими несущественными оговорками), что
все семеро умудрились ответить по радио на громадное количество
то убийственно ученых, то убийственно хитроумных вопросов, при
сланных слушателями, —с совершенно неслыханной в коммерческом
радиовещании находчивостью и апломбом. Слушатели встречали де
тей с горячим энтузиазмом и никогда не охладевали. Общая масса де
лилась па два до смешного непримиримых лагеря: одни считали, что
Глассы —просто выводок невыносимо высокомерных маленьких «вы
родков», которых следовало бы утонить или усыпить, как только они
появились на свет, другие же верили, что это подлинные малолетние
мудрецы и всезнайки редкостной, хотя и незавидной, породы. Сей
час, когда пишется эта книга (1957 год), сохранились еще прежние
слушатели «Умного ребенка», которые помнят с поразительной точ
ностью почти все выступления каждого из семи детей. Именно в этой
редеющей, но все же на удивление единодушной компании твердо
укрепилось мнение, что из всех детей Глассов старший, Симор, — в
конце двадцатых и в начале тридцатых годов — «звучал лучше всех»
и его ответы были самыми «исчерпывающими». Самым обаятельным
и любимым после Симора называют обычно младшего из мальчиков,
Зуи. А так как здесь Зуи интересует нас как объект исследования, то
следует добавить, что в качестве бывшей звезды «Умного ребенка»
он выделялся среди своих братьев и сестер, как ходячая энциклопе
дия. Все семеро детей, пока они выступали по радио, считались за
конной добычей тех детских психологов или профессиональных пе
дагогов, которые специализируются на маленьких вундеркиндах. Но в
этом деле, или на этой работе, из всех Глассов Зуи, бесспорно, подвер
гался самым беспардонно хищным допросам, обследованиям, прощу
пываниям. И вот что интересно: соприкосновение Зуи с любой обла-
назад. Он был убит шальным взрывом, когда служил в оккупационной армии в
Японии. Уэйкср, моложе его примерно на 12 минут, стал католическим священ
ником и в ноябре 1955-го находился в Эквадоре —участвовал в какой-то иезуит
ской конференции.
стыо таких, казалось бы, несходных между собой наук, как клиниче
ская, социальная или рекламная психология, неизменно обходилось
ему очень дорого: можно подумать, что места, где его обследовали,
кишмя кишели то ли страшно прилипчивыми травмами, то ли просто
заурядными микробами старой закваски. Так, например, в 1942 году
(к непреходящему возмущению двух старших братьев, служивших
тогда в армии), группа ученых вызывала его на обследование в Бостон
пять раз. (Большую часть этих обследований он прошел в возрасте две
надцати лет, так что, может быть, поездки по железной дороге — а их
было десять — хотя бы поначалу немного развлекали его.) Главная
цель этих пяти обследований, как можно было догадаться, заключа
лась в том, чтобы выделить и по мере возможности изучить все корни
той сверхранней одаренности, которая проявилась в редкостной наход
чивости и богатой фантазии Зуи. По окончании пятого по счету обсле
дования предмет такового был отправлен домой, в Нью-Йорк, с пачеч
кой аспирина в придачу —якобы от насморка, который оказался брон
хиальной пневмонией. Месяца через полтора в половине двенадцатого
ночи раздался междугородный звонок из Бостона, и некто неизвестный,
непрестанно кидая монетки в обычный телефон-автомат, голосом, в ко
тором звучала, видимо без всякого умысла, этакая педантическая игри
вость, осведомил мистера и миссис Гласс, что их сын Зуи, двенадцати
лет, владеет точно таким же запасом слов, как Мэри Бэйкер-Эдди, сто
ило только заставить его этим запасом пользоваться.
Итак, продолжим: длиннющее, напечатанное на машинке письмо
четырехлетней давности, которое Зуи читал, сидя в ванне, утром в
понедельник, в ноябре 1955 года, явно вынимали из конверта, читали
и снова складывали столько раз за эти четыре года, что оно не только
приобрело какой-то неаппетитный вид, но и просто порвалось в
нескольких местах, в основном на сгибах. Автором письма, как уже
сказано, был Бадди, старший из оставшихся в живых братьев. Само
письмо было полно повторов, поучений, снисходительных увещева
ний, буквально до бесконечности растянуто, многословно, настави
тельно, непоследовательно — и к тому же перенасыщено братской
любовью. Короче говоря, это было как раз такое письмо, которое ад
ресат волей-неволей довольно долго таскает с собой в заднем карма
не брюк. А такие письма некоторые профессиональные писатели обо
жают цитировать дословно.
18/3/51
«Дорогой Зуи!
Я только что кончил расшифровывать длинное письмо от Мамы,
которое получил сегодня утром: сплошь про тебя и про улыбку гене
рала Эйзенхауэра, и про мальчишек, падающих в шахты лифтов (из
«Дейли пыос»), и когда же я наконец добьюсь, чтобы мой телефон в
Нью-Йорке сняли и установили здесь в деревне, где он мне, безуслов
но, необходим Уверен, что во всем мире нет больше такой женщины,
которая умела бы писать письма невидимым курсивом. Милая Бесси.
Каждые три месяца, как по часам, я получаю от нее те же пятьсот слов
иа тему о моём несчастном старом личном телефоне и как неразумно
платить Бешеные Деньги ежемесячно за вещь, которой совершенно
никто не пользуется Аэто уже чистое вранье. Когдая бываю в городе,
я сам часами сижу и беседую с нашим старым другом Ямой, Боже
ством Смерти, и для наших переговоров личный телефон просто не
обходим. В общем, скажи ей, пожалуйста, что я все оставляю по-ста
рому. Я страстно люблю этот старый телефон. Он был единственной
нашей с Симором личной собственностью во всем бессином кибутце.
Мне совершенно необходимо также для сохранения внутренней гар
монии каждый год читать записи Симора в этой треклятой телефон
ной книжке. Мне нравится спокойно и не спеша перебирать листки
на букву «Б». Пожалуйста, передай это Бесси. Можно не дословно,
но вежливо. Будь поласковей с Бесси, Зуи, по возможности. Я прошу
тебя не потому, что она паша мать, а потому, что она устала; ты сам
станешь добрее после тридцати или около того, когда всякий человек
немного утихает (может, даже и ты успокоишься), но постарайся быть
добрым уже сейчас. Мало обращаться с ней страстно-жестоко, как
апаш со своей партнершей, —кстати, она все прекрасно понимает, что
бы ты там ни думал. Ты забываешь, что она просто жить не может без
сентиментальности, а уж Лес и подавно.
Не считая моих телефонных проблем, последнее ее письмо цели
ком посвящено Зуи. Я должен написать тебе, что У Тебя Вся Жизнь
Впереди и что Преступно пренебрегать докторской степенью, кото
рую надо получить, прежде чем окунаться с головой в актерскую
жизнь. Она не говорит, какой уклон в твоей работе ей больше но вку
су, но мне кажется, что математика лучше греческого для тебя, вред
ный книжный червячишко! Так или иначе, я понял, что ей хочется,
чтобы ты имел Опору В Жизни на тот случай, если актерская карьера
не сложится. Должно быть, все это очень разумно, вполне возможно,
но мне как-то не хочется категорически это утверждать. Сегодня как
раз такой день, когда я вижу все наше семейство, в том числе и тебя,
через обратный конец телескопа. Представь себе, сегодня утром воз
ле почтового ящика я с трудом вспомнил, кто такая Бесси, когда про
чел обратный адрес на конверте! Но причина у меня уважительная:
старшая группа 24-А по литературной композиции навалила на меня
тридцать восемь рассказов, которые я со слезами поволок домой на
все выходные дни. Из них тридцать семь окажутся про замкнутую роб
кую иемку-лесбиянку из Пенсильвании, рассказывающую о себе как
бы от лица развратной прислуги. На диалекте!
Разумеется, тебе известно, что за все те годы, пока я таскаю свой
скарб литературной блудницы из колледжа в колледж, я так и не по
лучил даже степени бакалавра. Кажется, это тянется уже сто лет, но я
считаю, что не получил степень но двум первопричинам. (Будь добр,
сиди и не дергайся. Я пишу тебе впервые за много лет.) Во-первых, в
колледже я был как раз таким снобом, какие получаются из бывших
ветеранов «Умного ребенка» и будущих студентов-отличников фа
культета английской литературы, и я не старался добиться никаких
степеней, потому что их было навалом у всех известных мне малогра
мотных писак, радиовещателей и педагогических чучел. А во-вторых,
Симор получил степень доктора в том возрасте, когда основная масса
юных американцев только-только школу кончает; а раз мне было
все равно за ним не угнаться, я и не пытался. И уж конечно, в тво
ем возрасте я был непоколебимо уверен, что сделаться учителем
меня никто не заставит, и если мои Музы не смогут меня прокор
мить, я отправлюсь куда-нибудь шлифовать линзы, как Букер Т.
Вашингтон. Собственно говоря, у меня нет особых сожалений но
поводу академической карьеры. В особенно черные дни мне порой
приходит в голову, что, если бы я подзапасся степенями, пока был
в силах, мне не пришлось бы вести такой безнадежно серенький курс,
как старшая группа 24-А.
А может быть, все это нечистая игра. Карты всегда подтасованы
(и но всем правилам, я полагаю), когда играют с профессиональными
эстетами, и все мы, без сомнения, заслуживаем той мрачной, велеречи
вой, академической смерти, которая всех пас рано или поздно приберет.
Но я думаю, что твоя судьба совсем не похожа на мою. Не то что
бы я был всерьез на стороне Бесси. Если тебе или Бесси нужна Уве
ренность в Завтрашнем Дне, твой математический диплом по край
ней мере всегда обеспечит тебе возможность вдалбливать таблицу ло
гарифмов мальчишкам в любой деревенской школе и в большинстве
колледжей. С другой стороны, твой благозвучный греческий язык
почти ни на что не годится ни в одном приличном университете, если
ты не имеешь докторской степени, —в таком уж мире медных шапок
и медных академических шапочек мы живем. (Конечно же, ты всегда
сможешь переехать в Афины, солнечные д р е в н и е Афины.) А вообще,
все твои будущие ученые степени, если подумать, ни к черту тебе не
нужны. Если хочешь знать, дело вот в чем: сдается мне, что если бы
мы с Симором не подсунули Упаиишады, Алмазную сутру, Экхарта и
всех наших старых любимцев в список книг для домашнего чтения,
которые были тебе рекомендованы в раннем детстве, ты был бы в сот
ни раз пригоднее для своего актерского ремесла. Актер и вправду дол
жен путешествовать налегке. Мы с С., когда были мальчишками, как-
то раз отлично позавтракали с Джоном Бэрримором. Умен он был
чертовски, а говорил так, что заслушаешься, по никаким громоздким
багажом и чересчур серьезным образованием он себя не обременял. Я
об этом говорю потому, что на каникулах мне довелось поговорить с
одним довольно спесивым востоковедом, и, когда в беседе возникла
весьма глубокомысленная и метафизическая пауза, я сказал ему, что
мой младший братишка как-то избавился от несчастной любви, пы
таясь перевести Упапишады па древнегреческий... (Он оглушитель
но захохотал —ты знаешь, как гогочут эти востоковеды.)
Вот если бы только Бог намекнул мне, как сложится твоя актер
ская судьба. Ты прирожденный актер, это ясно. Даже наша Бесси это
понимает. Всем также известно, что единственные красавцы в нашей
семье —ты и Фрэнни. Но где ты будешь играть? Ты об этом задумы
вался? В кино? Тогда я смертельно боюсь, что если ты хоть немножко
потолстеешь, то тебя, как любого другого молодого актера, принесут
в жертву ради создания надежного голливудского тина, сплавленно
го из призового боксера и мистика, гангстера и заброшенного ребен
ка, ковбоя и Человеческой Совести и прочее, и прочее. Принесет ли
тебе удовлетворение эта расхожая популярная дешевка? Или ты бу
дешь мечтать о чем-то чуть более космическом, zum Beispiel*, сыграть
Пьера или Андрея в цветном боевике но «Войне и миру», где баталь
ные сцены сняты с потрясающим размахом, а все психологические
тонкости выброшены (на том основании, что они чересчур литера-
турны и нефотогеничны); и на роль Наташи рискнули взять Анну
Маньяни (чтобы фильм был классным и Честным); и композитором
приглашен блистательный Дмитрий Попкин, и все исполнители глав
ных мужских ролей поигрывают желваками, чтобы показать, что их
обуревают разнообразные эмоции, и как кульминация — Всемирная
Премьера в «Уинтер-гардене», где, в сиянии «юпитеров», Молотов,
Милтон Берль и губернатор Дьюи будут встречать знаменитостей и
представлять их публике. (Знаменитостями я называю, само собой
разумеется, старых поклонников Толстого —сенатора Дирксена, За-
За Габор, Гэйлорда Хаузера, Джорджи Джессела, Шарля де Ригца.)
Как тебе это понравится? А если ты будешь играть в театре, останут
ся ли у тебя иллюзии там? Видел ты хоть одну по-настоящему пре
красную постановку —ну, хоть «Вишневого сада»? И не говори, что
видел. Никто не видел. Ты мог видеть «вдохновенные» постановки,
«умелые» постановки, но ни одной по-настоящему прекрасной. Ни
* к примеру (нем.).
одной достойной чеховского таланта, где все актеры до одного играли
бы Чехова —со всеми тончайшими оттенками, со всеми прихотями.
Страшно мне за тебя, Зуи. Прости мне пессимизм, если не простишь
красноречие. Но я-то знаю, какие у тебя высокие требования, чучело
ты этакое. Я-то помню, какое это было адское ощущение — сидеть
рядом с тобой в театре. И я слишком ясно себе представляю, как ты
пытаешься требовать от сценического мастерства того, чего в нем и в
помине нет. Ради всего святого, будь благоразумен.
Кстати, сегодня у меня свободный день. Я веду честный кален
дарь невротика, и сегодня исполнилось ровно три года с тех пор, как
Симор покончил с собой. Я тебе никогда не рассказывал, что было,
когда я отправился во Флориду, чтобы привезти тело домой? В само
лете я ревел, как дурак, битых пять часов подряд. Время от времени
старательно поправляя занавеску, чтобы никто не видел меня с той
стороны салона —в кресле рядом никого, слава Богу, не было. Минут
за пять до приземления я услышал, о чем говорят люди, сидевшие
позади меня. Говорила женщина с изысканно-светскими и мяукаю
щими интонациями: «...и на следующее утро, представьте себе, они
выкачали целую пииту гноя из ее прелестного юного тела». Больше я
пи слова не запомнил, но, когда я выходил из самолета и Убитая Го
рем Вдова встретила меня вся в трауре от самого модного портного, у
меня па лице было Неподобающее Выражение. Я ухмылялся. Вот точ
но так же я чувствую себя сегодня, и без всякой видимой причины. Я
чувствую вопреки собственному здравому смыслу, что где-то совсем
рядом —может, в соседнем доме —умирает настоящий поэт, по где-
то еще ближе выкачивают жизнерадостную пинту гноя из ее прелест
ного юного тела, и не могу же я вечно метаться между горем и вели
чайшим восторгом.
В прошлом месяце декап Говпэк (Ф рэнни приходит в телячий
восторг при одном звуке его имени) обратился ко мне со своей благо
склонной улыбкой и бичом из гиппопотамовой кожи, так что теперь я
каждую пятницу читаю преподавателям факультета, их женам и не
скольким угнетающе глубокомысленным студентам лекции о Дзеп-
буддизме и Махаяпе. Нимало не сомневаюсь, что этот подвиг обеспе
чит мне со временем кафедру Восточной Философии в Преисподней.
Главное, что я теперь бываю в университете не четыре, а пять раз в
педелю, а так как я еще работаю по ночам и в выходные дни, то у меня
почти не остается времени па собственные мысли. Из этих жалоб ты
поймешь, что я очень беспокоюсь о тебе и о Фрэнни, когда выдается
свободная минутка, но далеко не так часто, как мне бы хотелось. Вот
что я хочу тебе, собственно, сказать: письмо Бесси не имеет почти
никакого отношения к тому, что я сижу среди целого флота пепель
ниц и пишу тебе. Она еженедельно поставляет мне свежую экспресс-
информацию о тебе и о Фрэппи, а я пи разу и пальцем не пошевель
нул, так что дело не в этом. Причина в том, что произошло со мной
сегодня в пашем универсальном магазине. (С красной строки начи
нать не собираюсь. От этого я тебя избавлю.) Я стоял возле мясного
прилавка, ожидая, пока нарубят бараньи отбивные. Рядом стояла мо
лоденькая мама с маленькой дочкой. Девчушке было года четыре, и
она от нечего делать прислонилась спиной к стеклянной витрине и
стала снизу вверх разглядывать мою небритую физиономию. Я ей
сказал, что она, пожалуй, самая хорошенькая из всех маленьких дево
чек, которых я видел сегодня. Она приняла это как должное и кивну
ла. Я сказал, что у нее, наверно, от женихов отбою пет. Она опять кив
нула. Я спросил, сколько же у нее женихов. Она подняла два пальца.
«Двое! —сказал я. —Да это целая куча женихов. А как их зовут, ра
дость моя?» И она мне сказала звонким голоском: «Бобби и Доро
ти». Я схватил свою порцию отбивных и бросился бежать. Именно
это и заставило меня написать тебе письмо —это прежде всего, а не на
стойчивые просьбы Бесси написать о научных степенях и актерской карь
ере. Да, именно это, и еще стихотворение, хокку, которое я нашел в номере
гостиницы, где застрелился Симор. Оно было написано карандашом на
промокашке: «Желая взглянуть па меня, //Д евочка в самолете / / Повер
нула голову своей куклы». Вспоминая об этих двух девочках, я вел ма
шину домой от универмага и думал, что паконец-то я смогу написать
тебе, почему мы с С. взялись воспитывать тебя и Фрэпни так рано и так
решительно. Мы никогда не пытались вам это объяснить словами, и мне
кажется, что пора одному из пас это сделать. Но вот теперь я не уверен,
что сумею. Маленькая девчушка из мясного отдела исчезла, и я не могу
ясно увидеть вежливое лицо куклы в самолете. И привычный ужас заде
латься профессиональным писателем, знакомый смрад словес, пресле
дующий его, уже начинает гнать меня от стола. Но все же мне кажется,
что надо хотя бы попытаться —слишком уж это важно.
Разница в возрасте в пашей семье всегда некстати и без необходи
мости усложняла все паши проблемы. Между С. и близнецами или
между Бу-Бу и мной особой разницы не чувствовалось, а вот между
двумя парами —ты и Фрэппи, и я с С. —это было. Мы с Симором
были уже взрослыми — Симор давно кончил колледж —к тому вре
мени, когда ты и Фрэппи научились читать. На этой стадии нам даже
не очень хотелось навязывать вам своих любимых классиков — но
крайней мере не так настойчиво, как близнецам и Бу-Бу. Мы знали,
что того, кто родился для познания, не оставишь невеждой, и в глуби
не души, конечно, мы этого и не хотели, но нас беспокоило, даже пу
гало, то статистическое изобилие детей-педантов и академических
мудрил, которые вырастали во всезнаек, толкущихся в университет
ских коридорах. Но важнее, намного важнее, Симор уже начал это
понимать (а я с ним согласился, насколько мне была доступна эта
мысль), что образование, как его ни назови, будет сладко, а может, и
еще сладостнее, если его начинать не с погони за знаниями, а с пого
ни, как сказал бы последователь дзен-буддизма, за незнанием. Док
тор Судзуки где-то говорит, что пребывать в состоянии чистого со
знания —сатори —это значит пребывать с Богом до того, как он ска
зал: «Да будет свет». Мы с Симором думали, что сделаем доброе дело,
если будем держать подальше от тебя и от Фрэнни, но крайней мере
до тех пор пока это в наших силах, и этот свет, и множество световых
эффектов низшего порядка —искусства, науки, классиков, языки, пока
вы оба хотя бы не представите себе то состояние бытия, когда дух по
стигает источник всех видов света. Мы думали, как это будет удиви
тельно конструктивно, если мы хотя бы (на тот случай, если наша
«ограниченность» помешает) расскажем вам то, что сами знаем о лю
дях — святых, архатах, бодисатвах и дживанмуктах, которые знали
что-нибудь или все об этом состоянии. То есть мы хотели, чтобы вы
знали, кто такие были Иисус и Гаутама, и Лао-цзы и Шанкара, и Хой-
нэн и Шри Рамакришна и т. д., раньше чем вы узнаете слишком мно
го, если вообще узнаете, про Гомера, или про Шекспира, или даже про
Блейка и Уитмена, не говоря уже о Джордже Вашингтоне с его виш
невым деревом, или об определении полуострова, или о том, как сде
лать разбор предложения. Во всяком случае, таков был наш гранди
озный замысел. Попутно я, кажется, пытаюсь дать тебе понять, что я
знаю, с какой горечью и возмущением ты относился к нашим домаш
ним семинарам, которые мы с С. регулярно проводили в те годы, а
особенно к метафизическим сеансам. Надеюсь, что в один прекрас
ный день —и хорошо бы нам обоим надраться как следует —мы смо
жем об этом поговорить. (А пока могу только заметить, что ни Симор,
ни я в те далекие времена даже представить себе не могли, что ты ста
нешь актером. Нам следовало бы догадаться обэтом, но мы не догады
вались. А если бы мы знали, Симор непременно постарался бы пред
принять нечто конструктивное в этом плане, я уверен. Где-то обяза
тельно должен быть какой-нибудь курс Нирваны для начинающих со
специальным уклоном, который на Древнем Востоке предназначался
исключительно для будущих актеров, и Симор, конечно же, откопал
бы его.) Пора бы кончить этот абзац, но я что-то разболтался. Тебя
покоробит то, что я собираюсь писать дальше, но так надо. Ты зна
ешь, что намерения у меня были самые благие: после смерти Симора
проверять время от времени, как идут дела у тебя и Фрэнни. Тебе было
восемнадцать, и о тебе я не особенно беспокоился. Хотя от одной вос
троносой сплетницы в моем классе я слышал, что ты прославился на
все студенческое общежитие тем, что удалялся и сидел в медитации
по десять часов кряду, и э т о заставило меня призадуматься. Но Фрэн
ни вто время былотринадцать. Ая просто не мог сдвинуться с места,
и все тут. Я боялся возвращаться домой. Я не боялся, что вы, вдвоем,
рыдая, забросаете меня через всю комнату томами полного собрания
Священных книг Востока Макса Мюллера. (Не исключено, что это
привело бы меня в мазохистский экстаз.) Но я боялся, что вы начнете
задавать мне вопросы: для меня они были гораздо страшнее обвине
ний. Я отлично номшо, что вернулся в Нью-Йорк через целый год
после похорон. Потом было уже легко приезжать на дни рождения и
на каникулы, зная почти наверняка, что все вопросы сведутся к тому,
когда я кончу свою новую книгу и катался ли я па лыжах и т. д. Вы
даже за последние два года много раз приезжали сюда па уик-энды, и
хотя мы разговаривали, разговаривали, разговаривали, по об этом не
обмолвились ни словом, как по уговору. Сегодня мне впервые захоте
лось об этом поговорить. Чем дальше я пишу это проклятое письмо,
тем мне труднее решительно отстаивать свои убеждения. Но клянусь
тебе, что сегодня днем на меня снизошло небольшое, вполне доступ
ное общему пониманию озарение (в мясном отделе), и я понял, что
есть истина, в тот самый момент, когда девчушка мне сказала, что ее
женихов зовут Бобби и Дороти. Симор однажды сказал мне —пред
ставь себе, в городском автобусе, — что любое правильное изучение
религии обязат ельно приводит к тому, что исчезают все различия,
иллюзорные различия между мальчиками и девочками, животными и
минералами, между днем и ночью, между жаром и холодом. Вот что вне
запно поразило меня возле мясной витрины, и мне показалось, что сей
час самое важное в жизни —примчаться домой со скоростью семидесяти
миль в час и послать тебе письмо. О Господи, какая жалость, что я не
схватил карандаш прямо на месте, в универмаге, а понадеялся, что доро
гой ничего не забуду. Но может быть, это к лучшему. Иногда мне кажет
ся, что ты понял и все простил С. —больше, чем кто-либо из пас. Уэй-
кер как-то сказал мне по этому поводу очень интересную вещь —при
знаюсь, что я только повторяю его слова, как попугай. Он сказал, что
ты —единственный, кто был горько обижен па Симора за самоубий
ство, и только ты, один из всех, ио-пастоящему простил его. Осталь
ные, как он сказал, обиды не выдали, но в глубине души ничего не
простили. Может быть, это и есть правда истинная. Откуда мне знать?
Одно я знаю совершенно точно: я собирался написать тебе что-то ра
достное и увлекательное —всего на одном листочке бумаги, через два
интервала, а когда я добрался до дому, то понял, что растерял почти
все, что все пропало, и оставалось только одно: сесть и писать, писать,
читать тебе лекции па тему о научных степенях и об актерской жиз
ни. Как это нелепо, как смехотворно — представляю себе, как сам
Симор улыбался бы, улыбался —и, наверное, убедил бы меня и всех
нас, что не стоит об этом беспокоиться.
Хватит. И г р а й , Захария Мартин Гласс, где и когда захочешь, если
ты чувствуешь, что должен играть, но только играй в полную силу. И
если ты создашь на сцене хоть что-нибудь прекрасное, дарящее ра
дость, чему нет названия, возвышенное и недоступное для театраль
ных выкрутасов, мы с С. возьмем напрокат смокинги и парадные шля
пы и торжественно явимся к служебному входу театра с букетами
львиного зева. Во всяком случае, на мою любовь и поддержку, как бы
мало они ни стоили, ты можешь смело рассчитывать всегда, невзирая
на расстояния.
Бадди.
Как всегда, мои претензии на всезнайство совершенно нелепы, но
именно ты должен относиться снисходительно к тем моим высказы
ваниям, которые можно назвать умными. Много лет назад, когда я
еще только пробовал сделаться писателем, я как-то прочел С. и Бу-Бу
свой новый рассказ. Когда я кончил, Бу-Бу безапелляционно заявила
(глядя, однако, на Симора), что рассказ «чересчур умный». С. с сияю
щей улыбкой поглядел на меня, покачал головой и сказал, что ум —
это моя хроническая болезнь, моя деревянная нога и что чрезвычайно
бестактно обращать на это внимание присутствующих. Давай же, ста
рина Зуи, будем вежливы и добры друг к другу —мы ведь оба прихра
мываем.
Любящий тебя Б.»
Последняя, самая нижняя страница письма, написанного четыре
года назад, была покрыта пятнами цвета старинной кожи и порвана
на сгибах в двух местах. Закончив читать, Зуи довольно бережно пе
реложил ее назад, чтобы страницы легли по порядку. Он выровнял
края, постукивая листками по своим коленям. Нахмурился. Затем с
небрежностью, как будто он, ей-богу, читал это письмо последний раз
в жизни, он затолкал листки в конверт, словно это была набивочная
стружка. Он положил пухлый конверт на край ванны и затеял с ним
маленькую игру. Пощелкивая одним пальцем по набитому конверту,
он толкал его взад и вперед но самому краю, как будто пытался прове
рить, удастся ли ему все время двигать конверт таким образом, чтобы
тот не свалился в воду. Прошло добрых пять минут, пока он не толк
нул конверт так, что едва успел его подхватить. На чем игра и закон
чилась. Держа спасенный конверт в руке, Зуи уселся поглубже, так
что колени тоже ушли под воду. Минуту или две он рассеянно созер
цал кафельную стену прямо перед собой, йотом взглянул на сигарету,
лежащую в мыльнице, взял ее и раза два попробовал затянуться, но
сигарета давно погасла. Он внезапно снова уселся, так что вода в ван
не заходила ходуном, и опустил сухую левую руку за край ванны. На
коврике возле ванны лежала названием кверху рукопись, отпечатан
ная на машинке. Он взял рукопись и поднял ее наверх в том же поло
жении, как она лежала. Бегло взглянув на нее, он засунул письмо че-
тырехлетпей давности в самую середину, где листы были сшиты осо
бенно плотно. Затем он пристроил рукопись па своих (уже мокрых)
коленях примерно на дюйм выше поверхности воды и принялся лис
тать страницы. Добравшись до девятой страницы, он развернул руко
пись, как журнал, и стал читать или изучать ее. Реплики Рика были
жирно подчеркнуты мягким карандашом.
ТИНА (подавленно). Ах, милый, милый, милый. Не принесла я тебе
удачи, верно?
РИК. Не говори. Никогда больше не говори так, слышишь?
ТИНА. Но это же правда. Я невезучка. Жуткая невезучка. Если бы не
я, Скотт Кинкейд уже тыщу лет назад взял бы тебя в контору в Буэнос-
Айресе. Я все на свете испортила. (Идет к окну.) Да, я вроде тех лис и
лисенят, что портят виноградники. Мне кажется, что я играю в какой-то
ужасно сложной пьесе. Но самое смешное, что я-то не сложная. Я — это
просто я. (Оборачивается.) О Рик, Рик, мне так страшно! Что с нами тво
рится! Кажется, я уже не могу найти нас. Я шарю, ищу, а нас нет и нет. Я
боюсь. Я как перепуганный ребенок. (Выглядывает в окно.) Ненавижу
этот дождь. Иногда мне чудится, что я лежу мертвая под дождем.
РИК (мирно). Моя дорогая, это, кажется, строчка из «Прощай, ору
жие»?
ТИНА (оборачивается, вне себя). Убирайся отсюда. Убирайся! Уби
райся вон, пока я не выбросилась из окна. Слышишь?
РИК (хватая ее в объятия). Ну-ка, послушай меня. Моя маленькая
полоумная красавица..Моя прелесть, мое дитя, вечно ты играешь, ра
зыгрываешь трагедии...
Зуи внезапно прервал чтение, услышав голос матери —настойчи
вый, наигранно-деловитый —по ту сторону двери:
—Зуи? Ты все еще сидишь в ванне?
—Да,явсеещесижувванне.Ачто?
—Можно мне войти па секундочку?
—Господи, мама, да я же в ванне сижу!
—Боже мой, я на минуточку,прошу тебя. Задерни занавеску.
Зуи бросил прощальный взгляд на страницу, йотом закрыл руко
пись и бросил ее на иол возле ванны.
—Господи Иисусе Христе, —сказал он. —Мне чудится, что я лежу
мертвая под дождем!
Ярко-красная, усыпанная канареечно-желтыми диезами, бемоля
ми и скрипичными ключами, занавеска для душа была подвешена на
пластмассовых кольцах на хромированной перекладине и сдвинута к
изножью ванны. Зуи сел, наклонился вперед и резко дернул занавес
ку, так что она совсем скрыла его из виду.
—Хорошо, Господи. Если уж входишь, то входи, —сказал он.
В его голосе не было характерных актерских модуляций, но это
был почти чрезмерно звучный голос; и когда Зуи не старался его при
глушать, он немилосердно «разносился». Много лет назад, когда он
еще выступал в «Умном ребенке», ему постоянно напоминали, что
надо держаться подальше от микрофона.
Дверь отворилась, и в ванную боком проскользнула миссис
Гласс —женщина средней полноты, с волосами, уложенными под
сеткой. Возраст ее при любых обстоятельствах воинственно про
тивился определению, а уж в сетке для волос —и подавно. Ее появ
ление в комнатах обычно воспринималось не только визуально, но
и на слух.
—Не понимаю, как ты можешь так долго сидеть в ванне!
Она сразу же закрыла за собой дверь, как будто вела нескончае
мую войну за жизнь своего потомства с простудами от сквозняков в
ванной.
— Это просто вредно для здоровья, —сказала она. —Ты знаешь,
сколько ты сидишь в этой ванне? Ровно сорок пять...
—Не надо! Не говори, Бесси.
—То есть как это —не говори?
— Не говори, и все. Оставь меня в блаженном неведении о том,
что ты гам за дверью считала минуты, пока...
— Никто никаких м и н у т не считал, молодой человек, — сказала
миссис Гласс. Дел у нее и без того хватало. Она принесла с собой про
долговатый пакетик из белой бумаги, перевязанный золотым шнур
ком. Судя по виду, в нем мог быть предмет размером примерно с боль
шой бриллиант или с насадку для крана. Прищурившись, миссис Гласс
посмотрела на сверток и принялась дергать за шнурок. Узел не под
давался, и она попыталась развязать его зубами.
На ней было ее обычное домашнее одеяние —то самое, которое ее
сын Бадди (который был писателем и, следовательно, как утвержда
ет сам Кафка, не очень приятным человеком) окрестил «униформой
провозвестницы смерти». Это одеяние состояло в основном из допо
топного японского кимоно темно-синего цвета. Днем она почти все
гда расхаживала в нем но дому. Многочисленные складки оккультно-
колдовского вида служили хранилищем для массы мелочей, которые
должны быть под рукой у страстного курильщика и моптера-самоуч-
ки; вдобавок с боков были нашиты два вместительных кармана, в ко
торых обычно лежали две-три пачки сигарет, несколько складных
картонок со спичками, отвертка, молоток-гвоздодер, охотничий нож,
некогда принадлежавший кому-то из ее сыновей, пара эмалирован
ных ручек от кранов и еще целый набор шурупов, гвоздей, дверных
петель и шарикоподшипников, —и все это сопровождало приглушен
ным позвякиванием любое перемещение миссис Гласс по просторной
квартире. Уже лет десять, если не больше, обе ее дочери постоянно и
безуспешно сговаривались выбросить одряхлевшее кимоно матери.
(Ее замужняя дочь, Бу-Бу, намекала, что, прежде чем вынести его в
корзине для мусора, пожалуй, придется оглушить его каким-нибудь
тупым орудием, чтобы избавить от лишних мучений.) Но как бы эк
зотически ни выглядело это восточное облачение, оно ни капельки не
искажало то единственное, ошеломляющее впечатление, которое мис
сис Гласс в домашнем виде производила па зрителей определенного
типа. Глассы жили в старом, по вовсе не старомодном доме в районе
Восточных семидесятых, где, пожалуй, две трети обитательниц солид
ного возраста носили меховые шубки, а когда они выходили из дому
обычным солнечным утром, то спустя полчаса их можно было почти
наверняка встретить в лифте у «Лорда и Тейлора», «Сакса» или «Бо-
нуита Теллера»... На этом типично манхэттенском фоне миссис Гласс
(с непредвзятой точки зрения) бросалась в глаза, как довольно при
ятное исключение. Во-первых, можно было подумать, что она никог
да в жизни не выходит из дому, а уж если и выйдет, то па плечах у
нее будет темная шаль и отправится она в сторону О’Коннел-стрит,
чтобы потребовать выдачи тела одного из своих сыновей (наполови
ну ирландцев, наполовину евреев), которого в какой-то религиозной
неразберихе только что пристрелили Черно-Желтые*.
Зуи вдруг подозрительно окликнул ее:
— Мама! Ради всего святого, что ты там делаешь?
* Черно-Желтые — британские части, посланные в Ирландию для подавле
ния беспорядков в 1919—1921 годах. — П рим еч. пер.
Миссис Гласс развернула пакет и внимательно читала инструк
цию, напечатанную мелкими буквами па коробочке с зубной пастой.
—Не распускай язык, пожалуйста, —рассеянно бросила она.
Затем она подошла к аптечке, которая примостилась на стене над
раковиной. Она открыла зеркальную дверцу и воззрилась на битком
набитые полки —точнее, пробежала по ним прищуренным взглядом
заправского мастера но возделыванию домашних аптечек. Перед ее
взором предстала толпа, так сказать, золотых фармацевтических нар
циссов*, вперемежку с несколькими более примитивными предмета
ми. На полках находился йод, марганцовка, капсулы с витаминами,
зубной эликсир, аспирин, анацин, буферин, аргироль, мастероль, экс-
лакс, магнезиевое молоко, английская соль, аспергиум, две безопас
ные бритвы, одна полуавтоматическая бритва, два тюбика крема для
бритья, помятая и чуть надорванная фотография толстого черно-бе
лого кота, спящего на перилах террасы, три расчески, две щетки для
волос, бутылка репейного масла, бутылка Фитчевской жидкости от
перхоти, маленькая коробочка без надписи с глицериновыми свеча
ми, капли Викса от насморка, шампунь Викса, шесть кусков туалет
ного мыла, корешки от трех билетов па мюзикл 1946 года («Зови меня
Мистер»), тюбик депилятория, коробка с бумажными салфеточками
«Клипекс», две морские раковины, целый набор стертых от употреб
ления листов наждачной бумаги, две банки моющей насты, три пары
ножниц, пилка для ногтей, прозрачный голубой шарик (который на
зывался у игроков в «шарики», по крайней мере в двадцатые годы,
«чистюля»), крем, стягивающий поры лица, пинцеты для выщипыва
ния бровей, золотые дамские часики в разобранном виде и без ремеш
ка, коробочка соды, перстенек ученицы школы-интерната с выщерб
ленным ониксом, бутылка «Стопетт» —и, хотите —верьте, хотите —
пет, еще масса всякой всячины. Миссис Гласс быстро протянула руку
вверх, достала что-то с нижней полки и бросила в корзину для мусо
ра; раздался приглушенный жестяной стук.
—Я кладу сюда для тебя эту новую зубную пасту, на которой все
помешались, —объявила она, не оборачиваясь и кладя насту на пол
ку. —Пора тебе бросить этот дурацкий порошок. От него с твоих чуд
ных зубов вся эмаль слезет. У тебя такие чудные зубы! И не мешает
тебе получше о них...
— А кто это сказал? — Из-за занавески раздался сильный
всплеск. — Кто, черт возьми, сказал, что от пего с моих чудных зу
бов вся эмаль слезет?
* Перефразированная строка из стихотворения английского поэта Уильяма
Вордсворта (1770—1850) «Нарциссы». — Примем, пер.
—Я ск азала —Миссис Гласс окинула свой сад последним оцени
вающим взглядом. —Прошу тебя пользоваться настой.
Она подтолкнула сложенными лопаточкой пальцами непочатую
коробочку с английской солью, чтобы та не нарушила равнение в ря
дах вечных обитателей аптечного сада, и закрыла дверцу. Затем пус
тила холодную воду в раковину.
—Хотела бы я знать, кто это моет руки и не споласкивает за собой
раковину, —сурово сказала она. — В семье, по-моему, только взрос
лые люди.
Она пустила воду еще сильней и одной рукой быстро и начисто
вымыла раковину.
— Конечно, ты еще не говорил со своей младшей сестренкой, —
сказала она, оборачиваясь и глядя на занавес.
—Нет, я еще не говорил со своей младшей сестренкой. Послушай,
а не пора ли тебе топать отсюда?
—А почему ты не поговорил? —строго спросила миссис Гласс. —
По-моему, это нехорошо, Зуи. По-моему, это совсем нехорошо. Я спе
циально просила тебя, пожалуйста, пойди и проверь, не случилось ли...
—Во-первых, Бесси, я встал всего час назад. Во-вторых, вчера ве
чером я беседовал с ней битых два часа, и, но-моему, если говорить
откровенно, ей ни с кем сегодня говорить не хочется. А в-третьих, если
ты не уберешься из ванной, я возьму и подожгу эту чертову занавес
ку. Я не шучу, Бесси.
Где-то посередине этого перечисления по пунктам миссис Гласс
перестала слушать и села.
— Бывает, что я почти готова убить Бадди за то, что он живет без
телефона, —сказала она. —Вэтом нет никакой необходимости. И как
этовзрослыймужчинаможетжитьвоттак—без телефона,безо все
го? Никто не собирается нарушать его покой,еслиемутакугодно, ноя
совершенно уверена, что незачем жить от ш ельником . —Ома передерну
ла плечами и скрестила ноги. —Господи помилуй, да это просто о п а с
но^. А вдруг он сломает ногу или еще что. В такой глуши. Меня это все
время грызет.
—Грызет? А что тебя грызет? То, что он йогу сломает, или то, что
у него нет телефона, когда тебе это нужно?
— Меня, к вашему сведению, молодой человек, грызет и т о и
другое.
— Так вот — не беспокойся. Не трать времени даром. Ты такая
бестолковая, Бесси. Ну отчего ты такая бестолковая? Ты же знаешь
Бадди, Боже ты мой. Да если он даже забредет на двадцать миль в
лесную глухомань и сломает о б е ноги, да еще стрела, черт возьми, бу
дет торчать у пего между лопатками, он все равно доползет до своего
логова — проверить, не проник ли кто-нибудь туда в его отсутствие,
чтобы примерить его галоши! — Из-за занавеса донесся короткий и
приятный смешок, хотя и несколько демонического оттенка. — По
верь мне на слово. Ему так дорог его проклятый покой, что ни в каких
лесах он помирать не станет.
—Никто и не говорил о смерти, —сказала миссис Гласс. Она без
видимой необходимости чуть-чуть поправила сетку на волосах. —Я
ц ел о е у т р о дозванивалась по телефону до его соседей, которые живут
дальше по шоссе. Они даже не отвечают. Просто возмутительно, что к
нему никак не пробиться. Сколько раз я его у м о л я л а перенести этот
дурацкий телефон из комнаты, где они раньше жили с Симором. Это
просто ненормально. Если что-то действительно стрясется и ему бу
дет необходим телефон —это просто невыносимо. Я вечером звонила
два раза и раза четыре сегодня.
— А почему это невыносимо? Во-первых, с чего это совершенно
чужие люди должны быть у нас на побегушках?
— Никто не говорит ни о каких людях ни на каких побегушках,
Зуи. Пожалуйста, не дерзи, слышишь? Если хочешь знать, я ужасно
волнуюсь за нашу девочку. И я считаю, что Бадди должен знать обо
всем. К твоему сведению, я убеждена, что он мне никогда не простит,
что я в таком положении не обратилась к нему.
—Ну, ладно, ладно! Так почему ты дергаешь его соседей, а не по
звонишь в колледж? Ты прекрасно знаешь, что в это время его дома
не застать.
— Будь любезен, не кричи во весь голос, молодой человек. Здесь
глухих нет. Если хочешь знать, я уже звонила в колледж. Только я по
опыту знаю, что от этого никакого проку не будет. Они просто кладут
записочки ему на стол, а я уверена, что он в свой кабинет вообще не
заглядывает.
Миссис Гласс внезапно наклонилась, не вставая с места, протяну
ла руку и взяла что-то с крышки бельевой корзины.
—У тебя там есть мочалка? —спросила она.
—Она называется «губка», а не мочалка, и мне нужно, Бесси, толь
ко одно, черт побери, — чтобы меня оставили одного в ванной. Это
мое единственное простое желание. Если бы я мечтал, чтобы сюда на
хлынули все пышнотелые ирландские розы, которым случилось про
ходить мимо, я бы об этом сказал. Пора, давай двигай отсюда.
—Зуи, —терпеливо сказала миссис Гласс. —Я держу в руках чис
тую мочалку. Нужна она тебе или не нужна? Скажи, пожалуйста, одно
слово: да или нет?
—О Господи! Да. Да. Да. Больше всего на свете. Бросай ее сюда!
—Я не собираюсь ее бросать,я ее дам тебе в руки. В этой семье
вечно все швыряют.
Миссис Гласс поднялась, сделала три шага к занавесу и дожда
лась, когда оттуда протянулась рука, словно отделенная от тела.
—Благодарен до гроба. А теперь, пожалуйста, очисти помещение.
Я и так уже потерял фунтов десять.
—Ничего удивительного. Сидишь в этой ванне буквально до по
синения, а потом... Э т о еще что? —Миссис Гласс с неподдельным ин
тересом наклонилась и взяла с полу рукопись, которую Зуи читал
перед ее приходом. —Сценарий, который тебе прислал Лесаж? —спро
сила она. —На полу?
Ответа она не получила. Так Ева могла бы спросить у Каина, не
ужели это его чудная новая мотыга мокнет иод дождем.
—Прекрасное место для рукописи, ничего не скажешь.
Она отнесла рукопись к окну и бережно водрузила ее на батарею.
Потом осмотрела рукопись, словно проверяя, не подмокла ли она.
Штора на окне была спущена —Зуи читал в ванной при верхнем све
те, —но утренний свет пробился в щель под шторой и осветил первую
страницу рукописи. Миссис Гласс склонила голову набок, чтобы удоб
нее было читать заглавие, и одновременно вытащила из кармана ки
моно пачку длинных сигарет.
—«Сердце —осенний бродяга», —медленно прочла она вслух. —
Необычное название.
Ответ из-за занавески послышался не сразу, но в нем звучало яв
ное удовольствие.
— Какое? Какое там название?
Но миссис Гласс не удалось застать врасплох. Она отступила па
прежнюю позицию и уселась с сигаретой в руке.
—Необычное,я сказала. Я не говорила, что оно красивое или еще
что, поэтому...
— Ах, силы небесные. Надо вставать с утра пораньше, чтобы не
пропустить классную вещь, Бесси, детка. А знаешь, какое у тебя серд
це? Т во е с е р д ц е , Бесси, —осенний гараж. Как тебе нравится заглавие
для боевика? Черт побери, многие люди —многие н е ве ж ды —полага
ют, что в нашем семействе нет прирожденных литераторов, кроме
Симора и Бадди. Но стоит мне подумать,стоит мне на минутку при
сесть и подумать о чувствительной прозе и о гаражах... я готов все
перечеркнуть, переиначить.
—Хватит, хватит, молодой человек, —сказала миссис Гласс.
Безотносительно к тому, какие заглавия телебоевиков ей нрави
лись, и вообще независимо от ее эстетических вкусов в ее глазах блес
нуло —мгновенно, но блеснуло —наслаждение знатока той манерой
дерзить, которая отличала ее младшего сына, единственного красав
ца среди ее сыновей. На долю секунды это выражение согнало налет
бесконечной усталости, который с самого начала разговора оставался
у нее на лице. Однако она почти мгновенно снова приготовилась к
защите.
—А что я сказала про это название? Оно и вправду очень необыч
ное. А ты! Тебе ничто и никогда не кажется необычным или прекрас
ным! Я ни разу в жизни от тебя не слыхала...
— Чего? Чего ты не. слыхала? Что именно мне не казалось пре
красным? — За занавесом послышался плеск, словно там разыгрался
бесшабашный дельфин. —Слушай, мне все равно, что бы ты ни сказа
ла о моей родне, вере и убеждениях, Пышка, только не говори, что у
меня нет чувства прекрасного. Не забывай, что это моя ахиллесова
пята. Для меня все на свет е прекрасно. Покажи мне розовый закат, и
я весь размякну, ей-богу. Что у го д н о . «Питера Пэна». Еще и занавес
не поднимется в «Питере Пэне», а я уже к черту изошел слезами. И у
тебя хватает смелости говорить мне...
—Ах, замолчи ты, —рассеянно сказала миссис Гласс.
Она тяжело вздохнула. Нахмурясь, она сильно затянулась сига
ретой, потом выпустила дым через ноздри и сказала —скорее восклик
нула:
—Если бы я только знала, что мне делать с этим ребенком! —Она
сделала глубокий вдох. — Я просто ума не приложу, что делать! —
Она пронзила занавеску для душа рентгеновским взглядом. —■Ни от
кого из вас нет никакого толку... Никакого. Твой отец даже го в о р и т ь
ни о чем не хочет. Ты-то знаешь! Конечно, он тоже беспокоится —я
вижу по его лицу, —но он попросту не желает смотреть правде в гла
за. — Миссис Гласс поджала губы. —Сколько я его знаю, он никогда
не желал смотреть правде в глаза. Он думает, что все непривычное и
неприятное само собой исчезнет, как только он включит радио и ка
кая-нибудь бездарь завопит во весь голос.
Из-за занавеса донесся громкий взрыв смеха. Он почти не отли
чался от прежнего хохота, хотя к а к а я -т о разница и чувствовалась.
—Да, так оно и есть, —упрямо и уныло заявила миссис Гласс. Она
наклонилась вперед. — А хочешь знать, что я на самом деле думаю.
Хочешь?
—Бесси. Бога ради. Ты же все равно мне скажешь, так зачем же ты...
—Я думаю, честное слово, —и это совершенно серьезно, —я ду
маю, что он до сих пор надеется услышать всех вас по радио, как рань
ше. Я серьезно говорю, пойми... —Миссис Гласс снова глубоко вздох
нула. — Каждый раз, когда ваш отец включает радио, я и вправду ду
маю, что он надеется поймать «Умного ребенка» и послушать, как все
вы, детишки,один за другим,отвечаете на вопросы. —Она крепко сжа
ла губы и замолчала, подчеркивая этой неумышленной паузой значе
ние своих слов. — Я сказала: «все вы», — повторила она и внезапно
села чуть прямее. — То есть и Симор, и Уолт. — Она снова резко и
глубоко затянулась. —Он весь ушел в прошлое. С головой. Он почти
не смотрит телевизор, когда не показывают тебя. И невздумай сме
яться, Зуи. Это не смешно.
—Господи, да кто тут смеется?
—Да это чистая правда! Он абсолютно не подозревает, что с Фрэн-
пи творится что-то неладное. Абсолютно! Как ты думаешь, что он мне
сказал вчера после вечерних новостей? Не кажется ли мне, что Фрэн-
ни съела бымандаринчик?Ребенок лежит пластом и заливается сле
зами от каждого слова, да еще бормочет бог знает что себе под нос, а
твой отец спрашивает: н е х о ч ет ли она мандаринчик? Я его чуть не
убила. Если он еще хоть раз...
Миссис Гласс вдруг умолкла и уставилась на занавеску.
—Что тут смешного? —сурово спросила она.
— Ничего. Ничего, ничего, ничего. Мне мандаринчик поправил
ся. Ладно, от кого еще нет никакого толку? От меня. От Леса. От Бад
ди. Еще от кого? Раскрой мне свое сердце, Бесси. Ничего не утаивай.
В нашем семействе одно нехорошо —больно мы все скрытные.
— Мне не смешно, молодой человек. Это все равно что смеяться
над калекой, —сказала миссис Гласс. Она не спеша заправила выбив
шуюся прядь под сетку для волос. — Ох, если бы я только могла до
звониться до Бадди по этому дурацкому телефону! Хоть на минутку.
Он —единственный человек, который может разобраться во всех этих
нелепостях. —Она подумала и продолжала с досадой: —Если уж по
льет, то как из ведра. — Она стряхнула пепел в левую руку, сложен
ную лодочкой. —Бу-Бу вернется после десятого. Уэйкеру я побоя
лась бы сказать, даже если бы мне удалось до него добраться. Вжиз
ни не видела подобного семейства. Честное слово. Считается, что все
вы такие умники и все такое, а когда придет беда, от вас нет никакого
толку. Ни от кого. Мне уже порядком надоело.
— Какая беда, силы небесные? Какая беда пришла? Чего тебе на
добно, Бесси? Ты хочешь, чтобы мы пошли и прожили за Фрэнни ее
жизнь?
— Сейчас же перестань, слышишь? Никто никого не заставляет
ж ит ь за нее. Мне просто хотелось бы, чтобы кто-нибудь пошел в го
стиную и разобрался, что к чему, вот и все... Я хочу знать, когда нако
нец этот ребенок соберется обратно в колледж, чтобы кончить послед
ний семестр. Я хочу знать, намерена ли она наконец проглотить хоть
что-то питательное. Она же буквально ничего не ела с субботнего ве
чера —ничего! Я пробовала с полчаса назад заставить ее выпить ча
шечку чудного куриного бульона. Она выпила два глотка —и все. А
то, что я заставила ее съесть вчера, она вытошнила. До капельки.
Миссис Гласс примолкла на миг — как оказалось, только чтобы
перевести дух.
—Она сказала, что попозже, может, съест сырник. Но при чем тут
с ы р н и к и ? Насколько я понимаю, она и так весь семестр питалась сыр
никами и кока-колой. Неужели во всех колледжах девушек так кор
мят? Я знаю одно: я-то не собираюсь кормить молоденькую девушку,
да еще такую истощенную, едой, которая даже...
—Вот это боевой дух! Куриный бульон или ничего! Я вижу, ты ей
спуску не даешь. И если уж она решила довести себя до нервного ис
тощения, то пусть не надеется, что мы ее оставим в мире и спокой
ствии.
—Не смейдерзить,молодой человек —ох,что утебя заязык! Если
хочешь знать, я считаю, что именно такая еда могла довести организм
ребенка до этого странного состояния. С раннего детства приходи
лось буквально силой впихивать в нее овощи или вообще что-нибудь
п о ле зн о е . Нельзя до бесконечности, годами пренебрегать своим телом —
что бы ты там ни думал.
—Ты совершенно права. Совершенно права. И как это ты дьяволь
ски проницательно смотришь в корень, уму непостижимо. Я прямо
весь гусиной кожей покрылся... Черт подери, ты меня вдохновляешь.
Ты меня воодушевляешь, Бесси. Знаешь ли ты, что ты сделала? По
пятно ли тебе, что ты сделала? Ты придала всей этой теме свежее,
новое, б и б ле й с к ое толкование. Я написал в колледже четыре — нет,
пять сочинений о Распятии, —и от каждого я чуть с ума не сходил —
чувствовал, что чего-то не хватает. Теперь-то я знаю, в чем дело. Те
перь мне все ясно. Я вижу Христа в совершенно новом свете. Его не
здоровый фанатизм. Его грубое обращение с этими славными, разум
ными, консервативными, платящими десятину фарисеями. Ох, как же
это здорово! Своим простым, прямолинейным, ханжеским способом
ты отыскала потерянный ключ ко всему Новому Завету. Н еправи ль
н о е п и т а н и е . Христос питался сырниками и кока-колой. Как знать,
может, он и толпы кормил...
—Замолчишь ты или нет!—перебила его миссис Гласс спокой
ным, но грозным тоном. — Ох, так бы и заткнула тебе рот слюняв
чиком.
—Что ж, давай. Я просто стараюсь поддерживать светскую бесе
ду, как принято в ванных.
— Какой ты остроумный! До чего же ты остроумный! Представь
себе, молодой человек, что я вижу твою младшую сестру несколько в
ином свете, чем нашего Господа. Может, я покажусь тебе чудачкой,
но это так. Я не вижу ни малейшего сходства между Спасителем и
слабенькой, издерганной студенткой из колледжа, которая читает
слишком много книг о религии, и все такое! Ты, конечно, знаешь свою
сестру не хуже, чем я, —во всяком случае, долж ен был бы знать. Она
у ж а с н о впечатлительная, и всегда была впечатлительная, ты это пре
красно знаешь!
На минуту в ванной стало до странности тихо.
—Мама? Ты все еще там сидишь? У меня ужасное чувство, что ты
там сидишь и дымишь пятью сигаретами сразу. Точно? — Он подо
ждал, но миссис Гласс не удостоила его ответом. —Я не х о ч у , чтобы
ты тут рассиживалась, Бесси. Я хочу вылезти из этой проклятой ван
ны. Бесси? Ты меня слышишь?
—Слышу, слышу, —сказала миссис Гласс.
По ее лицу опять пробежала тень волнения. Она нервно выпря
милась.
—Она затащила с собой на кушетку этого идиотского Блумберга, —
сказала она. —Это просто негигиенично.
Она тяжело вздохнула. Уже несколько минут она держала пепел
от сигареты в левой руке, сложенной лодочкой. Теперь она нагнулась
и, не вставая, стряхнула пепел в корзину для мусора.
—Я просто ума не приложу, что мне делать, —заявила она. —Ума
не приложу, и все тут. Весь дом перевернулся вверх дном. Маляры
почти закончили ее комнату, и им нужно переходить в гостиную сра
зу же после ленча. Не знаю, будить ее или нет. Она почти совсем не
спала. У меня прямо ум за разум заходит. Знаешь, сколько лет про
шло с тех пор, как я последний раз имела возможность пригласить
маляров в эту квартиру? Почти двад...
— Маляры! А! Дело проясняется. О малярах-то я и позабыл. По
слушай, а почему ты не пригласила их сюда? Места предостаточно.
Хорош хозяин, нечего сказать —что они обо мне подумают, черт по
бери, —даже в ванную их не пригласил, когда...
—Помолчи-ка минутку, молодой человек. Я думаю.
Словно повинуясь приказу, Зуи принялся намыливать губку.
Очень недолгое время в ванной слышался только тихий шорох. Мис
сис Гласс, сидя в восьми или десяти футах от занавеса, смотрела на
голубой коврик на кафельном иолу возле ванны... Ее сигарета догоре
ла до последнего сантиметра. Она держала ее между копчиками двух
пальцев правой руки. Стоило посмотреть, как она держит сигарету, и
ваше первое, сильное (и абсолютно обоснованное) впечатление, что с
ее плеч незримо ниспадает шаль уроженки Дублина, отправилось бы
прямиком в некий литературный ад. Пальцы у нее были не только
необыкновенно длинные, точеные — вообще-то таких не ожидаешь
увидеть у женщины средней полноты, —но в них жила чуть заметная,
царственная дрожь; этот элегантный тремор был бы уместен у низ
вергнутой балканской королевы или ушедшей па покой знаменитой
куртизанки. И не только эта черта вступала в противоречие с дублин
ской черной шалью: ножки Бесси Гласс заставили бы вас широко рас
крыть глаза, потому что они были, бесспорно, хороши. Это были нож
ки некогда всем известной красавицы, актрисы кабаре, танцовщицы,
воздушной плясуньи. Сейчас она сидела, уставясь па коврик и скрес
тив ноги, так что поношенная белая туфля из махровой материи, ка
залось, вот-вот сорвется с копчиков пальцев. Стухши были удивитель
но маленькие, щиколотки сохраняли стройность, и, что самое замеча
тельное, икры оставались крепкими и явно никогда не знали расши
рения вен.
Внезапно миссис Гласс вздохнула еще глубже, чем обычно, —ка
залось, вся жизненная сила излилась в этом вздохе. Она встала, по
несла свою сигарету к раковине, подставила иод струю холодной воды,
бросила погасший окурок в корзину и снова села. Но она так и не вы
шла из глубокого транса, в который сама себя погрузила, так что ка
залось, что она вовсе не двш'алась с места.
—Я вылезаю через три секунды, Бесси! Честно предупреждаю...
Давай-ка, брат, не будем злоупотреблять гостеприимством.
Миссис Гласс, все еще не отрывая взгляда от голубого коврика,
ответила на это «честное предупреждение» рассеянным кивком. Сто
ит заметить — даже подчеркнуть, — что, если бы Зуи в эту минуту
видел ее лицо и особенно ее глаза, он захотел бы всерьез —хотя, мо
жет быть, и ненадолго — вспомнить, восстановить, прослушать все
то, что он говорил, все свои интонации —и смягчить их. С другой сто
роны, такого желанххя могло и не быть. В 1955-м это было чрезвычай
но мудреное, топкое дело —правильно истолковать выражение лица
Бесси Гласс, в особенности то, что отражалось в ее громадных синих
глазах... И если прежде, несколько лет назад, ее глаза сами могли воз
вестить (всему миру ххли коврику в ванной), что она потеряла двух
сыновей: один из них покончил с собой (ее любимый, совершенно та
кой, как хотелось, самый сердечный из всех), а другого убили на Вто
рой мировой войне (это был ее единственный беспечный сын), если
раньше глаза Бесси Гласс могли сами поведать об этом так красноре
чиво и с такой страстью к подробностям, что пи ее муж, ни оставшие
ся в живых дети не то что осмыслить, даже вынести такой взгляд не
М 0 17 1И , то в 1955-м она использовала это же сокрушительное кельт
ское вооружение, чтобы сообщить — обычно прямо с порога, — что
новый рассыльный не принес бараиыо ногу или что какая-то мелкая
голливудская звездочка разводится с мужем.
Она закурила новую длинную сигарету, резко затянулась и вста
ла, выдыхая дым.
—Я сию минуту вернусь. — Это заявление невольно прозвучало
как обещание. — И, пожалуйста, становись на коврик, когда будешь
вылезать, —добавила она. —Для этого он тут и лежит.
И она ушла из ванной, плотно прикрыв за собой дверь. Как будто
после пребывания в наскоро сооруженном плавучем доке пароход
«Куин Мэри» выходил, скажем, из Уолденского пруда так же внезап
но и противоестественно, как он ухитрился туда войти. Под прикры
тием занавеса Зуи на несколько секунд закрыл глаза, словно его ут
лое суденышко беспомощно качалось па поднятой волне... Потом он
отодвинул занавес и воззрился па закрытую дверь. Взгляд был тяже
лый, и в нем почти не было облегчения. Можно с полным правом ска
зать, не боясь парадоксальности, что это был взгляд любителя уеди
нения, который уже претерпел вторжение постороннего, и ему не
очень-то нравится, когда нарушитель спокойствия просто так вска
кивает и уходит —раз-два-три, и все.
Не прошло и пяти минут, как Зуи уже стоял босиком перед рако
виной, его мокрые волосы были причесаны, он надел темно-серые
брюки из плотной ткани и накинул на плечи полотенце. Он уже при
ступил к ритуалу, предшествующему бритью. Уже поднял занавеску
на окне до середины, приоткрыл дверь ванной, чтобы выпустить пар
и дать отпотеть зеркалам; закурил сигарету, затянулся и поместил ее
па полку матового стекла под зеркалом на аптечке. В данный момент
Зуи как раз кончил выжимать крем для бритья на копчик кисточки.
Он сунул незавинченный тюбик куда-то подальше в эмалированную
глубину, чтобы не мешал. Провел ладонью туда и обратно но зеркалу
на аптечке, и большая часть запотевшего стекла с повизгиванием очи
стилась. Тогда он стал намыливать лицо. Зуи применял приемы на
мыливания, значительно отличающиеся от общепринятых, по зато
вполне соответствующие его технике бритья. А именно, хотя он, по
крывая лицо пеной, и гляделся в зеркало, но не для того, чтобы сле
дить за движением кисточки, — он смотрел прямо себе в глаза, как
будто его глаза были нейтральной территорией, ничейной землей в
той его личной войне с самовлюбленностью, которую он вел с семи
или восьми лет. Теперь-то, когда ему было уже двадцать пять, эта ма
ленькая военная хитрость уже вошла в привычку —так ветеран-бейс
болист, выйдя па базу, без всякой видимой надобности постукивает
битой по шинам на подошвах. Тем не менее несколько минут назад,
причесываясь, он почти не пользовался зеркалом. А еще раньше он
ухитрялся, вытираясь перед зеркалом, в котором он отражался в пол
ный рост, ни разу па себя не взглянуть.
Только он кончил намыливать лицо, как в зеркале внезапно воз
никла его мать. Она стояла на пороге, в нескольких футах за его спи
ной, не отпуская ручку двери, —воплощение притворной нерешитель
ности —перед тем как снова войти в ванную.
—Ах! Какой милый сюрприз! —обратился Зуи к зеркалу. —Вхо
дите, входите! — Он засмеялся, вернее захохотал, открыл дверцу ап
течки и взял свою бритву.
Помедлив немного, миссис Гласс подошла поближе.
— Зуи, —сказала она. —Я вот о чем думала...
Место, где она сидела раньше, было по левую руку от Зуи, и она
уже почти что села.
—Не садись! Дай мне наглядеться на тебя, —сказал Зуи.
Видимо, настроение у него поднялось, после того как он вылез из
ванны, натянул брюки и причесался.
— Не так уж часто в нашем скромном храме бывают гости, и мы
хотели бы встретить их...
—Уймись ты хоть на минуту, —твердо сказала миссис Гласс и усе
лась. Она скрестила ноги. —Вот о чем я подумала. Как ты считаешь: сто
ит ли пытаться вызвать Уэйкера? Лично мне кажется, что ни к чему, но
ты-то как думаешь? Я хочу сказать, что девочке нужен хороший психи
атр, а не пастор или еще кто-то, но, может быть, я ошибаюсь?
—О нет. Нет, нет. Не ошибаешься. Насколько мне известно, ты
никогда не ошибаешься, Бесси. Все факты у тебя или неверные, или
преувеличенные —но ты никогда не ошибаешься,нет, нет.
С видимым удовольствием Зуи смочил бритву и приступил к
бритью.
—Зуи, я тебя с п р а ш и в а ю —и, пожалуйста, перестань дурачиться.
Нужно разыскивать Уэйкера или не нужно? Я могла бы позвонить
этому епископу Пинчоту, или как его там, и он, может быть, хоть ска
жет мне, куда телеграфировать,если он до сих пор на каком-то ду
рацком корабле.
Миссис Гласс подтянула к себе корзинку для мусора и стряхнула
в нее пепел с сигареты, которую она курила.
— Я спрашивала Фрэнни, не хочет ли она поговорить с ним по
телефону, —сказала она. —Если я его разыщу.
Зуи быстро сполоснул бритву.
—А она что? —спросил он.
Миссис Гласс уселась поудобнее, чуть подавшись вправо.
—Она сказала, что не хочет говорить ни с кем.
—Ага. Но мы-то не так просты, верно? Мы-то не собираемся по
корно принимать такой прямой отказ, да?
—Если хотите знать, молодой человек, то сегодня я вообще не со
бираюсь обращать внимание ни на какие ответы этого ребенка, —от
резала миссис Гласс. Она обращалась к покрытому иеной профилю
Зуи. —Когда перед вами молодая девушка, которая лежит в комнате,
плачет ибормочет что-то себе иод нос двое суток подряд, вы не стане
те дожидаться от нее ответов.
Зуи продолжал бриться, оставив эти слова без комментариев.
—Ответь на мой вопрос, пожалуйста. Как ты считаешь: нужно мне
разыскивать Уэйкера или пет? Честно говоря, я побаиваю сь. Он та
кой впечатлительный —хотя он и священник. Стоит сказать Уэйке-
ру, что будет дождь, и у пего уже глаза на мокром месте.
Зуи переглянулся со своим отражением в зеркале, чтобы поделить
ся удовольствием, которое ему доставили эти слова.
—Для тебя еще не все потеряно, Бесси, —сказал он.
— Ну, знаешь ли, раз я не могу дозвониться Бадди, и даже ты не
желаешь помогать, надо же мне хоть чт о-нибудь делать, —сказала
миссис Гласс. Она немного покурила с чрезвычайно встревоженным
видом. — Если бы там было что-то строго католическое или что-ни
будь в этом роде, я бы сама ей помогла. Я же не в се еще перезабыла.
Но ведь вас, детей, никто не воспитывал в католическом духе, и я ни
как не пойму...
Зуи перебил ее.
— Ошибаешься, —сказал он, поворачивая к ней покрытое пеной
лицо. —Ты ошибаешься. Не в том дело. Я тебе говорил еще вчера ве
чером. То, что творится с Фрэнни, не имеет ни малейшего отношения
к разным вероисповеданиям. — Он сполоснул бритву и продолжал
бриться. —Уж ты поверь мне па слово, пожалуйста.
Миссис Гласс требовательно смотрела на него сбоку, словно жда
ла, что он еще что-то скажет, но он молчал. Наконец она со вздохом
сказала:
—Я бы на минутку успокоилась, если бы мне удалось хотя бы вы
тащить у нее из постели этого жуткого Блумберга. Это даже н е ги г и е
н ичн о. —Она затянулась. —И я не представляю, как быть с малярами.
Они вот-вот закончат ее комнату и начнут грызть удила от нетерпе
ния и рваться в гостиную.
—А знаешь, ведь я единственный во всем семействе не мучаюсь
никакими проблемами, —сказал Зуи. — А почему, знаешь? Потому,
что если мне взгрустнется или я чего-то «никак не пойму», что я де
лаю? Я собираю маленькое заседание в ванной комнате —и мы общи
ми силами разбираемся в этом вопросе, и все в порядке.
Миссис Гласс чуть не позволила отвлечь себя изложением но
вого метода решения проблем, но в этот день она была неприступ
на для шуток. Она некоторое время смотрела на Зуи, и у нее в гла
зах стало проступать новое выражение: решительное, хитрое, чуть
безнадежное.
—Видишь ли, я не так глупа, как тебе кажется, молодой человек, —
сказала она. —Вы все такие ск р ы т н ы е , дети. Но так уж получилось, если
хочешь знать, что мне известно про все ваши секреты гораздо больше,
чем вы думаете.
Чтобы придать вес своим словам, она сжала губы и стряхнула во
ображаемый пепел с подола своего кимоно.
—Если хочешь знать, мне известно, что эта маленькая книжонка,
которую она таскает за собой по всему дому, и есть корень зла.
Зуи обернулся и взглянул на нее. Он улыбался.
—А как ты до этого додумалась?
— Можешь не ломать себе голову, как я до этого додумалась, —
сказала миссис Гласс. — Если хочешь знать, Лейн звонил сюда уже
несколько раз. Он уж асно беспокоится за Фрэиии.
—Это еще что за птица? —спросил Зуи. Он сполоснул бритву.
Это явно был вопрос еще очень молодого человека, которому иног
да вдруг не хочется признаваться, что он знает кого-то по имени.
—Ты прекрасно знаешь, молодой человек, кто это такой, —сказа
ла миссис Гласс, подчеркивая каждое слово. —Лейн К у т е л ь . Уже це
лый год как он ухаживает за Фрэнни. Насколько мне известно, ты
видел его не раз и не два, так что не притворяйся, будто не знаешь, что
он —кавалер Фрэнни.
Зуи от всего сердца расхохотался, как будто ему доставляло жи
вейшее удовольствие разоблачение любого притворства, в том числе
и его собственного. Он продолжал бриться, ужасно довольный.
—Надо говорить не «кавалер» Фрэнни, а «приятель» Фрэнни. По
чему ты так несовременна, Бесси? Ну почему? А?
—Пусть тебя не волнует, отчего я так несовременна. Может быть,
тебе интересно узнать, что он звонил сюда пять или шесть раз и два
раза сегодня утром, —ты еще и вст ат ь не успел. Он очень милый, и
он ужасно беспокоится и огорчается из-за Фрэнни.
— Не то что некоторые, да? Конечно, не хочу разбивать твои ил
люзии, но я провел с ним несколько часов, и он вовсе не милый. Про
сто лицемер-обаяшка. Кстати, тут кто-то брил свои подмышки или
свои треклятые ноги моей бритвой. Или р о н я л ее . Колодка совсем...
— Никто вашу бритву не трогал, молодой человек. А почему это
он —лицемер-обаяшка, можно спросить?
— Почему? Такой уж он получился, и все. Может быть, потому,
что это выгодно. Послушай. Если он вообще беспокоится за Фрэнни,
то, могу поспорить, по самым ничтожным причинам. Может, он бес
покоится, потому что ему не хотелось уходить с того дурацкого фут
больного матча во время игры, —может, он беспокоится, потому что
не сумел скрыть свое недовольство и знает, что у Фрэнни хватит ума
это понять. Я себе точно представляю, как этот щенок сажает ее в так
си, йотом в поезд и потом всю дорогу прикидывает, как бы успеть вер
нуться до конца тайма.
—Ох, с тобой невозможно разговаривать! То есть абсолютно невоз
можно! Не понимаю, зачем я это затеяла, просто не понимаю. Ты —вы
литый Бадди. Ты уверен, что все всё делают но каким-то особым причи
н а м . Ты не веришь, что кто-то может позвонить кому-то без каких-ни
будь гадких, эгоистических поводов.
— Именно так —в девяти случаях из десяти. И этот фрукт Лейн
не исключение, можешь быть уверена. Слушай, я говорил с ним двад
цать пропащих минут как-то вечером, пока Фрэнни одевалась, и я го
ворю, что он дутая пустышка.
Он задумался. Бритва застыла в его руке.
—Что это он там мне травил? Что-то очень лестное. Что же?.. Ах
да. Да. Он говорил, что слушал меня и Фрэнни каждую педелю, когда
был маленький, и знаешь, что он проделывал, этот щенок? Он меня
возвеличивал за счет Фрэнни. И абсолютно без всяких п р и ч и н , толь
ко ради того, чтобы втереться ко мне в доверие и щегольнуть своим
честолюбивым студенческим умишком. —Зуи высунул язык и издал
что-то вроде презрительного фырканья. — Фу, — сказал он и снова
стал бриться. —Фу, противны мне все эти мальчики из колледжей в
белых туфельках, редактирующие студенческие литературные жур
налы. Я предпочитаю честного шулера.
Миссис Гласс взглянула на него сбоку долгим и, как ни странно,
понимающим взглядом.
—Этот юноша даже еще не кончил колледжа. А вот т ы нагоня
ешь на людей страх, молодой человек, —сказала она очень спокой
но. —Ты или принимаешь кого-то, или нет. Если человек тебе по
нравился, ты сам начинаешь разглагольствовать, так что никто сло
вечка вставить не может. А уж если тебе кто не понравился —что
бывает гораздо чаще, —то ты сидишь как сама смерть и ждешь, пока
человек собственноручно не выроет себе яму. Я видела, как это у
тебя получается.
Зуи повернулся всем телом и посмотрел на мать. Он обернулся и
посмотрел на нее на этот раз точно так же, как в разных случаях и в
разные годы оборачивались и смотрели на нее все его братья и сестры
(особенно братья). В этом взгляде было не просто искреннее удивле
ние тем, что истина —пусть не вся, а кусочками — всплывает на по
верхность непроницаемой на вид массы, состоящей из предрассудков,
банальностей и плоских мыслей. В этом взгляде было и восхищение,
и любовь, и —в немалой степени —благодарность. И, как ни странно,
миссис Гласс неизменно принимала эту дань восхищения как долж
ное, с великолепным спокойствием. Она обычно милостиво и кротко
глядела на сына или дочь, наградивших ее таким взглядом. И сейчас
она смотрела на Зуи с благосклонным и смиренным выражением.
— Да, я видела, — сказала она без осуждения. — Вы с Бадди не
умеете разговаривать с людьми, которые вам не нравятся. — Она об
думала сказанное и поправила себя: —Вернее, которых вы не любите.
А Зуи так и стоял, глядя на нее и позабыв о бритье.
—Это несправедливо, —сказала она серьезно, печально. —Ты ста
новишься слишком похож на Бадди, каким он был в твоем возрасте.
Даже твой отец заметил. Если кто-то тебе не понравился в первые две
минуты, ты с ним не желаешь иметь дела, и все.
Миссис Гласс рассеянно перевела взгляд на голубой коврик на ка
фельном полу. Зуи старался вести себя как можно тише, чтобы не спуг
нуть ее настроение.
— Нельзя жить на свете с такими сильными симпатиями и анти
патиями, —обратилась миссис Гласс к голубому коврику, потом сно
ва обернулась к Зуи и посмотрела на него долгим взглядом, почти или
вовсе лишенным какой бы то ни было назидательности. —Что бы ты
об этом пи думал, молодой человек, —добавила она.
Зуи ответил ей прямым взглядом, потом с улыбкой отвернулся к
зеркалу и стал изучать свой подбородок. Миссис Гласс вздохнула, сле
дя за ним. Она нагнулась и погасила сигарету о металлическую стен
ку мусорной корзины. Почти сразу же она закурила новую сигарету и
заговорила веско и многозначительно:
— Во всяком случае, твоя сестра говорит, что у него блестящие
способности. У Лейна.
— Это, брат, просто голос иола, — сказал Зуи. — Этот голос мне
знаком. Ох, как мне знаком этот голос!
Зуи уже сбрил последние следы пены с лица и шеи. Он придирчи
во ощупал одной рукой горло, затем взял кисточку и стал заново на
мыливать стратегически важные участки на лице.
— Ну, ладно, что там этот Лейн хотел сказать но телефону? Что,
но мнению Лейна, послужило причиной всех горестей Фрэини?
Миссис Гласс подалась вперед и с горячностью сказала:
—Понимаешь, Лейн говорит, что во всем виновата —во всем —эта
маленькая книжонка, которую Фрэнни вчера читала не отрываясь и
даже таскала ее всюду с собой!
—Эту книжечку я знаю. Дальше.
—Так вот, он говорит, что это ужасно религиозная книжка —ф а
натическая и все такое —и что она взяла ее в библиотеке у себя в
колледже и что теперь она думает, что, может быть, она...
Миссис Гласс внезапно осеклась. Зуи обернулся с несколько уг
рожающей быстротой.
—В чем дело? —спросила она.
—Где она ее взяла, он говорит?
—В библиотеке колледжа. А что?
Зуи затряс головой и повернулся к раковине. Он положил кис
точку для бритья и открыл аптечку.
— Что тут такого? — спросила миссис Гласс. — Что тут такого?
Что ты на меня так смотришь, молодой человек?
Зуи распечатывал новую пачку лезвий и не отвечал. Потом, раз
винчивая бритву, он сказал:
—Ты такая глупая, Бесси. —Он выбросил лезвие из бритвы.
— Почему это я такая глупая? Кстати, ты только в ч ер а вставил
новое лезвие.
Зуи, не пошевельнув бровью, вставил в бритву повое лезвие и при
нялся бриться по второму заходу.
—Я задала вам вопрос, молодой человек. Почему это я такая глу
пая? Что, она не брала эту книжку в библиотеке колледжа, да?
— Нет, не брала, Бесси, —сказал Зуи, продолжая бриться. — Эта
книжка называется «Странник продолжает путь» и является продол
жением другой книжечки под названием «Путь странника», которую
она тоже повсюду таскает с собой, и об е книги она взяла в бывшей
комнате Симора и Бадди, где они лежали на письменном столе с неза
памятных времен. Господи Иисусе!
— Пусть, но из-за этого нечего всех оскорблять! Неужели так
уж асно считать, что она взяла их в библиотеке колледжа и просто
привезла...
Да! Это ужасно. Это ужасно, потому что обе книги годами тор
чали на столе Симора. Это убийственно.
Неожиданная, на редкость непротивленческая интонация прозву
чала в голосе миссис Гласс.
— Я не хожу в эту комнату без особой необходимости, и ты это
знаешь, —сказала она. —Я не смотрю на старые... на вещи Симора.
Зуи поспешно сказал:
—Ладно, прости меня. — Не глядя на нее, и несмотря на то, что
бритье по второму заходу еще не было кончено, он сдернул полотен
це с плеч и вытер с лица остатки пены. —Давай-ка временно прекра
тим этот разговор, — сказал он и бросил полотенце на батарею; оно
упало на титульный лист пьесы про Рика и Тину. Зуи развинтил брит
ву и стал промывать ее под струей холодной воды.
Извинился он искрение, и миссис Гласс это знала, но она явно не
могла побороть искушение воспользоваться своим столь редким пре
имуществом.
—Ты не добрый, —сказала она, глядя, как он моет бритву. —Ты
совсем не добрый, Зуи. Ты уже достаточно взрослый, чтобы попы
таться найти в себе хоть капельку доброты, когда тебе хочется кого-
то уколоть. Вот Бадди, по крайней мере когда он хочет...
Она одновременно ахнула и сильно вздрогнула, когда бритва Зуи —
с новым лезвием —с размаху грохнула о металлическую стенку мусор
ной корзины.
Вполне возможно, что Зуи не собирался со всего маху бросать свою
бритву в мусорную корзину, он только так резко и сильно опустил
левую руку, что бритва вырвалась и упала. Во всяком случае, было
ясно, что больно ударяться рукой о край раковины он вовсе не соби
рался.
—Бадди, Бадди, Бадди,—сказал он. —Симор, Симор, Симор.
Он обернулся к матери, которую стук бритвы скорее вспугнул и
встревожил, чем напугал всерьез.
—Мне так надоело слышать эти имена, что я готов горло себе пе
ререзать. —Лицо у него было бледное, но почти совершенно спокой
ное. —Весь этот чертов дом провонял привидениями. Ну ладно, пусть
меня преследует дух мертвеца, но я н е ж е л а ю , черт побери, чтобы за
мной гонялся еще дух полумертвеца. Я молю Бога, чтобы Бадди нако
нец решился. Он повторяет все, что до него делал Симор, или старается
повторить. Покончил бы он с собой, к черту, —и дело с концом.
Миссис Гласс мигнула —всего разок, и Зуи тут же отвел глаза. Он
нагнулся и выудил свою бритву из мусорной корзины.
—Мы —уроды, мы оба, Фрэнии и я, —заявил он, выпрямляясь. —
Я двадцатипятилетний урод, а Фрэнни —двадцатилетний уродец, и
виноваты эти два подонка.
Он положил бритву на край раковины, но она со стуком соскольз
нула вниз. Он быстро подхватил ее и больше не выпускал.
—У Фрэнни это позже проявляется, чем у меня, но она тоже уро
дец, и ты об этом не забывай. Клянусь тебе, я мог бы прикончить их
обоих и глазом бы не моргнул! Великие учителя. Великие освободи
тели. Господи! Я даже не могу сесть позавтракать с другим человеком
и просто поддержать приличный разговор. Я начинаю так скучать или
такое нести, что, если бы у этого сукина сына была хоть крупица ума,
он разбил бы стул об мою голову.
Он вдруг открыл аптечку. Некоторое время он смотрел внутрь до
вольно бессмысленно, как будто забыл, зачем открыл дверцу, потом
положил мокрую бритву на ее обычное место.
Миссис Гласс сидела совершенно неподвижно, и маленький оку
рок дотлевал в ее пальцах. Она смотрела, как Зуи завинчивает колпа
чок на тюбике с кремом для бритья. Он не сразу нащупал нарезку.
— Конечно, это никому не интересно, по я до сих пор, до сегод
няшнего дня не могу съесть несчастную тарелку супа, черт побери,
пока не произнесу про себя Четыре Великих Обета, и спорю на что
угодно, что Фрэнни тоже не может. Они натаскивали нас с таким чер
товским...
—Четыре Великих чего? — перебила его миссис Гласс довольно
осторожно.
Зуи оперся руками о края раковины и чуть подался грудью впе
ред, не сводя глаз с эмалевой белизны. При всей своей хрупкости он,
казалось, был способен сейчас обрушить раковину вниз, сквозь иол.
—Четыре Великих Обета, —сказал он и даже зажмурился от зло
сти. —«Пусть живые существа неисчислимы — я клянусь спасать их;
пусть страсти необоримы — я клянусь погасить их; пусть Дхармы не
исчерпаемы —я клянусь овладеть ими; пусть истина Будды непости
ж им а — я клянусь постигнуть ее». Ну как, ребята? Я говорил, что
справлюсь. А ну-ка, тренер, выпускай меня на поле.
Глаза у него все еще были зажмурены.
—Боже мой, я бормотал это про себя но три раза в день перед едой,
каждый Божий день с десяти лет. Я ест ь не мог, пока не скажу эти
слова. Как-то раз я попробовал пропустить их, когда обедал с Леса-
жем. Все равно они меня настигли, так что я чуть не подавился какой-
то треклятой устрицей.
Он открыл глаза, нахмурился, не меняя своей странной позы.
—Слушай, а не пора ли тебе выйти отсюда, Бесси? —сказал он. —
Я серьезно говорю. Дай мне довершить в мире это чертово омовение,
прошу тебя. —Он снова закрыл глаза, и можно было подумать, что он
опять собирается протолкнуть раковину в нижний этаж. И хотя он
наклонил голову, кровь почти вся отхлынула от его лица.
—Хоть бы ты поскорее женился, — вырвалось у миссис Гласс ее
самое заветное желание.
В семье Глассов все — и, конечно, Зуи не меньше других — час
тенько сталкивались с подобной непоследовательностью миссис Гласс.
Обычно такие реплики во всей своей красе и величии рождались как
раз в такие моменты эмоциональных взрывов, как сейчас. Но на этот
раз Зуи был застигнут врасплох. Он издал носом какой-то взрывооб
разный звук —то ли смех, то ли совсем наоборот. Миссис Гласс не на
шутку встревожилась и даже наклонилась вперед, чтобы получше рас
смотреть, что с ним. Оказалось, что звук более или менее мог сойти за
смех, и она, успокоившись, села прямо.
—Да, я х очу , чтобы ты женился, —настойчиво сказала она. —По
чему ты не хочешь жениться?
Зуи выпрямился, вынул из кармана брюк сложенный полотняный
платок, встряхнул его и высморкался раз, другой и третий. Он поло
жил платок в карман и сказал:
— Я слишком люблю ездить в поезде. Стоит только жениться, и
ты уже никогда в жизни не сможешь сидеть у окошка.
—Это не причина!
— Самая серьезная причина. Ступай-ка отсюда, Бесси. Оставь
меня в мире и спокойствии. Почему бы тебе не пойти покататься на
лифте? Кстати, если ты не бросишь эту чертову сигарету, ты сожжешь
себе пальцы.
Миссис Гласс погасила сигарету о стенку мусорной корзины, как
и все прежние. Потом она чуточку посидела, не вытаскивая сигареты
со спичками. Она смотрела, как Зуи взял расческу и заново сделал
пробор.
—Тебе не мешало бы подстричься, молодой человек, —сказала
она. —Ты становишься похож на одного из этих диких венгерцев, или
как их там, когда они выныривают из бассейна.
Зуи широко улыбнулся и несколько секунд продолжал причесываться,
а потом вдруг обернулся. Он взмахнул расческой перед лицом матери.
—И вот что еще. Пока я не забыл. Слушай меня внимательно, Бес
си, —сказал он. — Если тебе придет в голову мысль, как вчера вече
ром, позвонить этому чертову психоаналитику Филли Бирнса по по
воду Фрэнни, ты подумай только об одном — я больше ни о чем не
прошу. Только подумай, до чего психоанализ довел Симора. — Он
помолчал, подчеркивая значительность своих слов. —Слышишь? Не
забудешь?
Миссис Гласс тут же стала без надобности поправлять сетку на
волосах, потом вытащила сигареты со спичками, но просто держала
их некоторое время в руке.
— Если хочешь знать, —сказала она, —я вовсе не говорила, что
собираю сь звонить психоаналитику Филли Бирнса, я сказала, что д у
м а ю , не позвонить ли ему. Во-первых, это не простой психоаналитик.
Он очень верующий католик-исихоашлишк, и я подумала, что так
будет лучше, чем сидеть и смотреть, как этот ребенок...
— Бесси, я тебя предупреждаю, черт побери. Мне плевать, даже
если он верующий буддист-ветеринар. Если ты собираешься вызы
вать разных...
— Поменьше сарказма, молодой человек. Я знала Филли Бирнса
совсем маленьким, крохотным мальчуганом. Мы с твоим отцом м н о го
лет играли вместе с его родителями. И я знаю, представь себе, что
лечение у психоаналитика сделало этого мальчика совершенно ины м ,
прелестным человеком. Я разговаривала с его...
Зуи швырнул расческу на полку и сердито захлопнул дверцу ап
течки.
—Ох, и глупа же ты, Бесси, —сказал он. —Филли Бирнс. Филли
Бирнс —несчастный маленький потеющий импотент, ему за с о р о к , и
он полжизни спит с четками и журналом «Варьете» под подушкой.
Мы говорим о вещах, различных, как день и ночь. Послушай-ка, Бес
си. — Зуи всем телом повернулся к матери и внимательно поглядел
на нее, опираясь ладонью, словно для устойчивости, на эмалирован
ный край раковины. —Ты меня слушаешь?
Миссис Гласс, прежде чем дать утвердительный ответ, закурила
сигарету. Выпустив дым и стряхивая воображаемый пепел с колеи,
она мрачно изрекла:
—Я тебя слушаю.
— Хорошо. Я говорю очень серьезно, пойми. Если ты — слушай
меня внимательно, —если ты не можешь или не хочешь думать о Си
море, тогда валяй, зови какого-нибудь педоучку-психоапалитика.
Зови, пожалуйста. Давай приглашай аналитика, который умеет при
спосабливать людей к таким радостям, как телевизор, и журнал
«Лайф» по средам, и путешествие в Европу, и водородная бомба, и
выбор президента, и первая страница «Тайм с», и обязанности Роди
тельско-Учительского совета Вестпорта или Устричной гавани, и бог
знает к каким еще радостям восхитительно нормального человека,
давай попробуй, и я клянусь тебе, что и года не пройдет, как Фрэнни
будет сидеть в п с и х уш к е или бродить по пустыне с пылающим распя
тием в руках.
Миссис Гласс стряхнула еще несколько воображаемых пушинок
пепла.
—Нуладно,ладно,нерасстраивайся,—сказалаона. —Ради Бога.
Никто еще никого не вызывал.
Зуи рывком открыл дверцу аптечки, заглянул внутрь, потом дос
тал пилку для ногтей и закрыл дверцу. Он взял сигарету, лежавшую
на краю стеклянной полки, и затянулся, но сигарета давно погасла.
Его мать сказала:
— На, —и протянула ему пачку длинных сигарет и спички.
Зуи достал сигарету из пачки и даже успел взять ее в зубы и чирк
нуть спичкой, но тут он так сильно задумался, что ему стало не до
курения; он задул спичку и вынул сигарету изо рта. Он сердито трях
нул головой.
— Не знаю, — сказал он. — Мне кажется, что где-то в закоулках
нашего города до лж е н отыскаться какой-то психоаналитик, который
мог бы помочь Фрэнни, —я об этом думал вчера вечером. —Он слегка
поморщился. — Но я-то ни одного такого не знаю. Чтобы помочь
Фрэнни, он должен быть совершенно не похож на других. Не знаю.
Во-первых, он должен верить, что занимается психоанализом с бла
гословения Божия. Он должен верить, что только Божией милостью
он не попал под какой-нибудь дурацкий грузовик еще до того, как
получил право на практику. Он должен верить, что только милостью
Божией ему дарован п р и р о д н ы й ум, чтобы хоть как-то помогать сво
им пациентам, черт побери. Я не знаю ни одного х о р о ш е го психоана
литика, которому такое пришло бы в голову... Но только такой психо
аналитик мог бы помочь Фрэнни. Если она наткнется на жуткого
фрейдиста, или жуткого эклектика, или просто на жуткого зануду —
на человека, который даже не способен испытывать хотя бы дурац
кую, мистическую благодарность за свою проницательность и интуи
цию, —то после анализа она станет даже хуже, чем Симор. Я прямо до
чертиков перепугался, когда об этом подумал. И не будем больше об
этом говорить, если не возражаешь.
Он долго раскуривал свою сигарету. Потом, выпустив клуб дыма,
он положил сигарету на полку, где раньше лежала погасшая сигарета,
и принял более непринужденную позу. Он начал чистить пилкой ног
ти, хотя они были совершенно чистые.
— И если ты не будешь перебивать меня, —сказал он, помол
чав, —я расскажу тебе про эти две книжечки, которые Фрэнни но
сит с собой. Интересно тебе или нет? Если не интересно, мне тоже
не хочется...
—Да, мне интересно! К о н е ч н о , интересно! Неужели ты думаешь,
что я...
—Ладно, только не перебивай меня каждую минуту, —сказал Зуи,
опираясь спиной о край раковины. Он продолжал обрабатывать ног
ти пилкой. —В обеих книжках рассказывается о русском крестьяни
не, который жил в конце прошлого века, —сказал он тоном, который
мог сойти для его немилосердно прозаического голоса за повествова
тельный. —Это очень простой, очень славный человек, сухорукий. А
это, само собой, уже делает его для Фрэнни родным существом: у нее
же сердце —настоящий странноприимный дом, черт возьми.
Он обернулся, взял сигарету со стеклянной полочки, затянулся и
снова занялся своими ногтями.
—Поначалу, как рассказывает маленький крестьянин, были у него
и жена, и хозяйство. Но у него был ненормальный брат, который спа
лил его дом, потом, но-моему, жена взяла да и умерла. В общем, он
отправляется странствовать. И ему надо решить одну загадку. Всю
жизнь он читал Библию, и вот он хочет знать, как понимать слова в
Послании к Фессалопикийцам: «Непрестанно молитесь». Эта строч
ка его все время преследует.
Зуи опять достал свою сигарету, затянулся и сказал:
— В Послании к Тимофею есть похожая строчка: «Итак желаю,
чтобы на всяком месте произносили молитвы...» Да и сам Христос тоже
говорит: «Итак бодрствуйте па всякое время и молитесь».
С минуту Зуи молча работал пилкой, и лицо его сохраняло уди
вительно угрюмое выражение.
—В общем, так или иначе, он отправляется странствовать в поис
ках учителя, —сказал он. —Ищет кого-нибудь, кто научил бы его, к а к
молиться непрестанно и за ч е м . Он идет, идет, идет —от храма к хра
му, от святыни к святыне, беседует с разными священниками. Но вот
наконец он встречает простого старца, монаха, который, как видно,
знает, что к чему. Старец говорит ему, что единственная молитва, ко
торая в любое время доходит до Бога, которая Богу «угодна», — это
Иисусова молитва: «Господи Иисусе Христе, помилуй мя». Собствен
но говоря, полная молитва такая: «Господи Иисусе Христе, помилуй
мя, грешного», но в обеих книгах странника никто из посвященных —
и слава Богу —не придает особого значения прибавке о грехах. В об
щем, старец объясняет ему, что произойдет, если молитву повторять
непрестанно. Он несколько раз показывает ему, как это делается, и
отпускает его домой. И вот —чтобы не растягивать рассказ —через
некоторое время странничек осваивает эту молитву. Он ею овладева
ет. Вне себя от радости, которую ему приносит новая духовная жизнь,
он пускается странствовать но всей России —по дремучим лесам, по
городам и весям, и так далее, повторяя дорогой свою молитву и обу
чая всех встречных творить ее.
Зуи быстро вскинул глаза и посмотрел на мать.
—Ты слушаешь, а, толстая старая Друидка? —спросил он. —Или
просто глазеешь на мое прекрасное лицо?
Миссис Гласс возмутилась:
— Слушаю, конечно, слушаю!
—Ладно —не хватало мне тут только гостей, которые удирают с
концерта посередине. — Зуи громко расхохотался, потом затянулся
сигаретой. Сигарету он не выпускал из рук, продолжая орудовать
пилкой для ногтей. —В первой из двух книжечек, «Путь странни
ка», —сказал он, —большей частью описаны приключения стран
ничка в пути. Кого он встречает, что он им говорит, что они ему
говорят —между прочим, он встречает чертовски славных людей.
А продолжение, «Странник продолжает путь», — это, собственно
говоря, диссертация в форме диалога о том, зачем и к чему нужна
Иисусова молитва. Странник, учитель, монах и кто-то вроде от
шельника встречаются и обсуждают эти вопросы. Вот в общих чер
тах и все, что там написано.
Зуи бросил па мать очень быстрый взгляд и взял пилку в другую
РУКУ-
—А задача о б е и х книжечек, если тебе это интересно, —сказал он, —
заключается, по-видимому, в том, чтобы доказать всем людям необходи
мость и п о л ьзу от непрестанного повторения Иисусовой молитвы.
Вначале иод руководством опытного учителя —вроде христианского
гуру, —а потом, когда человек немного освоит эту молитву, он дол
жен повторять ее уже самостоятельно. Главная же мысль в том, что
это вовсе не предназначено для разных богомольных ханжей и люби
телей бить поклоны. Можешь грабить чертову кружку для пожертво
ваний, только повторяй молитву, пока ты ее грабишь. Озарение долж
но нисходить не после молитвы, а вместе с ней. — Зуи нахмурился, но
это был профессиональный прием. —Вся идея, собственно, в том, что
рано или поздно молитва сама собой от губ и от головы спускается к
сердечному центру и начинает действовать в человеке автоматически,
в такт сердцебиению. А затем, через некоторое время, после того как
молитва стала твориться в сердце сама собою, человек, как считают,
постигает так называемую суть вещей. Об этом ни в одной из книг
прямо не говорится, но, по восточным учениям, в теле есть семь аст
ральных центров, называемых ч а к р а м и , и ближе всех связанный с
сердцем центр называется Анахата, и он считается адски чувствитель
ным и мощным, и он, в свою очередь, оживляет другой центр, находя
щийся между бровями, —Аджна; это, собственно говоря, железа, эпи
физ, или, точнее, аура вокруг этой железы, —и тут —хоп! —открыва
ется так называемый «третий глаз». Ничего нового, помилуй Бог. Это
вовсе не открытие странника и компании, понимаешь? В Индии уже
бог знает сколько тысяч лет это явление было известно как д ж а п а м .
Джанам — это просто-напросто повторение любого из земных имен
Бога. Или имен его воплощений —его а ва т ар , если тебе нужна тер
минология. А смысл в том, что если ты повторяешь имя достаточно
долго и достаточно регулярно, и б у к в а л ь н о в сердце, то рано или позд
но ты получаешь ответ. Точнее, не ответ, а отклик.
Зуи внезапно обернулся, открыл аптечку, положил на место пил
ку для ногтей и вынул до смешного тупенькую костяную палочку.
—Кто грыз мою костяную палочку? —сказал он. Он быстро про
вел тыльной стороной руки по вспотевшей верхней губе и принялся
отодвигать костяной палочкой кожицу в лунках ногтей.
Миссис Гласс, глядя на него, глубоко затянулась, потом скрести
ла ноги и требовательно спросила:
—Значит, этим Фрэини и занимается? Я хотела сказать, что имен
но это она и делает, да?
—По-моему, да. Ты меня не спрашивай, ты ее спроси.
Некоторое время оба не знали, что сказать. Затем миссис Гласс
решительно и довольно храбро спросила:
—А долго ли надо это делать?
Лицо Зуи вспыхнуло от удовольствия. Он повернулся к ней.
—Долго ли? Ну, не так уж долго. Пока малярам не понадобится
войти к тебе в комнату. Тогда перед ними проследует процессия свя
тых и бодисатв, неся чашки с куриным бульоном. За сценой вступает
хор мальчиков, и камеры панорамируют на приятного старого джентль
мена в набедренной повязке, стоящего на фоне гор, голубых небес и
белых облаков, и на всех нисходит мир и...
—Ну, ладно, перестань, —сказала миссис Гласс.
—О Господи. Я же стараюсь помочь вам разобраться, больше ни
чего. Я не хочу, чтобы вы ушли, полагая, что в религиозной жизни
есть хоть малейшие, знаете ли, неудобства. Я хочу сказать, что мно
гие люди сторонятся ее, полагая, что она связана с некоторым коли
чеством тягот и трудов, надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю. —Было
ясно, что оратор, привычно смакуя свои слова, подымается к высшей
точке своей проповеди. Он торжественно помахал своей костяной
палочкой перед лицом матери. — Когда мы покинем этот скромный
храм, я надеюсь, вы примете от меня маленький томик, который все
гда был мне дорог. Мне кажется, что в нем затронуты некоторые тон
кости, которые мы обсуждали нынче утром. «Господь —мое хобби».
Автор —доктор Винсент Клод Пирсон-младший. Мне думается, в этой
маленькой книжице доктор Пирсон очень ясно поведал нам, как в
возрасте двадцати одного года он начал ежедневно откладывать по
капельке времени —две минутки утром, две вечером, если память мне
не изменяет, —и к концу первого же года,только благодаря этим ма
леньким личным свиданиям с Богом, он увеличил свой годовой до
ход на семьдесят четыре процента. Кажется, у меня тут есть лишний
экземпляр, и если вы будете так добры...
— Нет, ты просто невыносим, —беззлобно сказала миссис Гласс.
Она отыскала глазами старого друга —голубой коврик у ванны. Она
сидела и глядела на него, а Зуи тем временем занимался своими ног
тями, улыбаясь, хотя на его верхней губе выступили мелкие капельки
пота. Наконец миссис Гласс испустила один из своих рекордных вздо
хов и снова обратила внимание на Зуи: отодвигая кожицу с ногтей, он
повернулся вполоборота к окну, к утреннему свету. По мере того как
она всматривалась в его необыкновенно худую обнаженную спину, ее
взгляд становился все менее рассеянным. За какие-нибудь считанные
секунды из ее глаз исчезло все темное и тяжелое, и они засветились
восторгом завзятой поклонницы.
— Ты становишься таким сильным и красивым, — сказала она
вслух и, протянув руку, дотронулась до его поясницы. —Я боялась,
что дурацкие упражнения с гантелями могут тебе...
—Б р о с ь , слышишь? —отпрянув, резко сказал Зуи.
-Что?
Зуи открыл дверцу аптечки и положил костяную палочку на место.
— Брось, и все. Не любуйся ты моей треклятой спиной, —сказал
он и закрыл аптечку. Он снял с сушилки для полотенец пару черных
шелковых носков и пошел к батарее. Уселся на батарею, несмотря на
то что она была горячая — или именно поэтому, — и стал надевать
носки.
Миссис Гласс фыркнула, хотя с некоторым опозданием.
— Не любуйся моей спиной —как это вам понравится! —сказала
она. Она обиделась, даже чуточку оскорбилась. Она смотрела, как Зуи
натягивает носки, и на лице у нее было смешанное выражение оскорб
ленного достоинства и непреодолимого любопытства, с каким смот
рит человек, которому приходилось бог знает сколько лет просматри
вать после стирки все носки в поисках дыр. Потом совершенно не
ожиданно, испустив один из наиболее звучных вздохов, она встала и
решительно и целеустремленно двинулась к раковине, на то место,
где раньше стоял Зуи. Ее первый демонстративно мученический под
виг состоял в том, что она открыла кран с холодной водой.
—Не мешало бы тебе научиться завинчивать тюбики, которы
ми ты только что пользовался, —сказала она нарочито придирчи
вым тоном.
Зуи, сидя на батарее и прикрепляя подвязки к своим носкам, под
нял на нее глаза.
— Не мешало бы тебе научиться уходить, когда спектакль, черт
его подери, уже давно кончился, —сказал он. —Я серьезно, Бесси. Я
бы хотел остаться здесь хоть на одну минуту в полном одиночестве —
извини, если это звучит гр у б о . Во-первых, я тороплюсь. Мне надо в
полтретьего быть у Лесажа, а я еще хотел купить кое-что по дороге.
Давай-ка выйдем отсюда —не возражаешь?
Миссис Гласс отвлеклась от уборки, взглянула иа пего и задала один
из тех вопросов, которыми много лет докучала всем своим детям:
—Но ты же перекусишь перед уходом, правда?
— Я перекушу в городе. Куда, к черту, задевался мой второй
ботинок?
Миссис Гласс смотрела на него в упор, многозначительно.
—Ты собираешься перед уходом поговорить с сестрой или пет?
—Н е знаю я, Бесси, —помявшись, ответил.Зуи. — Не проси ты
меня об этом, пожалуйста. Если бы у меня что-то особенно накипело
сегодня утром, я бы ей сказал. Не проси меня больше, и все.
Один ботинок у Зуи был уже зашнурован, а второго не хватало,
поэтому он внезапно опустился на четвереньки и стал шарить под ба
тареей.
—А, вот ты где, негодяй, —сказал он. Возле батареи стояли ма
ленькие напольные весы. Зуи уселся па них, держа найденный бо
тинок в руке. Миссис Гласс смотрела, как он надевает ботинок.
Однако присутствовать при церемонии шнуровки она не стала. Она
покинула комнату. Но не торопясь. С медлительностью, ей совсем
не свойственной —буквально еле переставляя ноги, —так что Зуи
даже встревожился. Он поднял голову и окинул ее очень внима
тельным взглядом.
—Я просто не понимаю, что стряслось со всеми вами, дети, —ска
зала миссис Гласс, не поворачивая головы. Она задержалась у сушил
ки для полотенец и поправила губку. —В прежние дни, когда вы вы
ступали по радио, когда вы были маленькие, вы все были такие... ум
ные и радостные —просто прелест ь. В любое время дня и ночи.
Она наклонилась и подняла с кафельного пола нечто похожее па
длинный человеческий волос таинственно-белесого оттенка. Она вер
нулась назад, бросила его в мусорную корзину и сказала:
— Не понимаю, к чему знать все на свете и всех поражать своим
остроумием, если это не приносит тебе радости.
Она стояла спиной к Зуи и двинулась к двери не оборачиваясь.
—По крайней мере, —сказала она, —вы все были такие ласковые
и так любили друг друга, одно удовольствие было смотреть на вас. —
Она покачала головой и открыла дверь. — Одно удовольствие, —ре
шительно подтвердила она, плотно закрывая за собой дверь.
Зуи, глядя на закрытую дверь, глубоко вздохнул и медленно вы
дохнул воздух.
—Вот так монолог под занавес, дружище, —сказал он ей вслед, но
только тогда, когда был совершенно уверен, что она не услышит его
голос из коридора.
***
Гостиная в доме Глассов была настолько не подготовлена к маляр
ным работам, насколько это вообще возможно. Фрэнни Гласс спала на
диване, укрытая шерстяным пледом; ковер, закрывавший весь иол, был
не скатан и даже не отогнут от стен; а мебель —по первому впечатлению,
небольшой мебельный склад — находилась в обычном статично-дина
мическом беспорядке. Комната была не так уж велика —для манхэттен
ских квартир, —но тадая коллекция мебели забила бы до отказа даже
пиршественную залу в Вальгалле. Здесь стоял стейнвейновский ро
яль (постоянно открытый), три радиоприемника («Фрешмен» 1927
года, «Штромберг-Карлсон» 1932-го и «РСА» 1947-го), телевизор с
пятидесятисантиметровым экраном, четыре настольных граммофо
на (в том числе «Виктрола» 1920 года, с трубой, которую даже не сня
ли с крышки, так что она была в нерабочем состоянии), целое стадо
курительных и журнальных столиков, складной стол для пинг-понга
(к счастью, поставленный в сложенном виде за рояль), четыре крес
ла, восемь стульев, шестилитровый аквариум с тропическими рыбка
ми (переполненный во всех отношениях и подсвеченный двумя соро-
касвечовыми лампочками), козетка, диван, на котором спала Фрэн
ни, две пустые птичьи клетки, письменный стол вишневого дерева и
целый набор торшеров, настольных ламп и бра, которые торчали в
этом до отказа набитом помещении повсюду, как побеги сумаха. Вдоль
трех стен шли книжные полки высотой но пояс, которые были так
забиты, что буквально ломились под тяжестью книг, —тут были дет
ские книжки, учебники, книги с развалов, книги из библиотеки и еще
более разношерстный набор книг, вынесенный сюда из менее «обоб
ществленных» закоулков квартиры. (Так, «Дракула» стоял рядом с
«Основами языка пали», «Ребята в войсках на Сомме» рядом с «Мол
ниями мелодий», «Убийство со скарабеем» по соседству с «Идиотом»,
а «Нэнси Дрю и потайная лестница» лежала поверх «Страха и трепе
та».) Но даже если отчаянные и необыкновенно мужественные маля
ры всем скопом одолели бы книжные полки, то, взглянув на стены,
частично прикрытые шкафами, любой уважающий себя работник
сферы обслуживания мог бы бросить на стол свой профсоюзный би
лет. От верха книжных полок и почти до самого потолка вся стена с
начинавшей трескаться штукатуркой цвета синего Веджвуда* была
почти без просветов увешана разными предметами, которые можно
весьма приблизительно назвать «украшениями», как то: коллекция
вставленных в рамки фотографий, начинающие желтеть страницы
частной переписки и переписки с президентом, бронзовые и серебря
ные памятные медали и целая россыпь разнообразнейших докумен
* Английский фарфор с синим узором, —Примеч. пер.
тов, смахивающих на похвальные грамоты, и прочих трофееобразных
предметов всех форм и размеров, и все они так или иначе свидетель
ствовали о том, что с 1927 года почти до конца 1943-го широковеща
тельная программа под названием «Умный ребенок» неизменно вы
ходила в эфир с участием хотя бы одного (а чаще двоих) детей Глас
сов. (Бадди Гласс, самый старший из ныне здравствующих дикторов
программы — ему исполнилось тридцать шесть, — нередко называл
стены в квартире своих родителей своеобразным изобразительным
гимном образцово-показательному американскому детству и ранней
зрелости. Он частенько выражал сожаление, что так редко и ненадол
го приезжает из своей сельской глуши, и обычно с нескончаемыми
подробностями распространялся о том, насколько счастливее его бра
тья и сестры, живущие в Нью-Йорке или его пригородах.) План стен
ного декора родился в голове мистера Леса Гласса, отца детей, в прош
лом знаменитого водевильного aKtepa и, несомненно, давнего и горя
чего поклонника оформления стен в театральном ресторане Сарди, и
осуществлен был этот план с полного духовного благословения мис
сис Гласс при полном отсутствии ее формального на то согласия. Са
мое, быть может, вдохновенное изобретение мистера Гласса-декора-
тора было водружено как раз над диваном, где спала юная Фрэпни
Гласс. Семь альбомов для газетных и журнальных вырезок были при
креплены корешками прямо к штукатурке в таком тесном соседстве,
что это попахивало инцестом. Судя по всему, эти семь альбомов из
года в год могли перелистывать или рассматривать как старые друзья
семьи, так и случайные гости, а порой, должно быть, и очередная при
ходящая уборщица.
Раз уж к слову пришлось, надо сказать, что утром миссис Гласс в
ожидании маляров совершила два символических жеста. В комнату
можно было войти и из передней, и из столовой через двойные за
стекленные двери. Сразу же после завтрака миссис Гласс сняла с обе
их дверей шелковые сборчатые занавески. Немного позже, улучив
минуту, когда Фрэпни делала вид, что пробует куриный бульон, мис
сис Гласс с легкостью горной козочки взобралась на подоконники трех
окоп и сияла тяжелые камчатные портьеры.
Комната выходила окнами па одну сторону — на юг. Прямо на
против, через переулок, стояла четырехэтажная частная школа для
девочек — надежное и довольно замкнуто-безликое здание, которое,
как правило, хранило безмолвие до половины четвертого, когда уче
ники из обычных школ на Второй и Третьей авеню прибегали сюда
поиграть в камешки или мячики па каменных ступенях. Квартира
Глассов, па пятом этаже, была этажом выше, и теперь солнце, подняв
шись над крышей школы, проникало в гостиную через лишенные пор
тьер окна. Солнечный свет выставлял комнату в очень невыгодном
свете. Мало того, что вся обстановка была обшарпанная, неказистая,
была вся заляпана воспоминаниями и сантиментами, но сама комна
та в прошлые времена служила площадкой для бесчисленных хоккей
ных и футбольных баталий (как для тренировок, так и для игр), и едва
ли хоть одна ножка у мебели осталась пеободраппой и неоцарапап-
ной. Примерно на уровне глаз встречались шрамы от ошеломляюще
разнообразных летающих объектов: пулек от рогатки, бейсбольных
мячей, стеклянных шариков, ключей от коньков, пятновыводящих ла
стиков и даже, как в одном памятном случае в начале тридцатых го
дов, от запущенной в кого-то фарфоровой куклы без головы. Но осо
бенно безжалостно солнце высвечивало ковер. Некогда он был вип-
по-красного цвета и при искусственном освещении более или менее
сохранял его, но теперь на нем обозначились многочисленные пятна
причудливо-панкреатической формы — лишенные сентиментально
сти автографы целого ряда домашних животных. В этот час солнце
глубоко, далеко и беспощадно добиралось до самого телевизора и било
прямо в его немигающий циклопов глаз.
Самые вдохновенные, самые точные мысли обычно посещали мис
сис Гласс па пороге чулана для белья, и свое младшее дитя она уло
жила на диван, на розовые перкалевые простыни, укрыв его бледно-
голубым шерстяным пледом. Фрэнни спала, отвернувшись к спинке
дивана и к стене, еле касаясь подбородком одной из множества на
бросанных рядом подушек. Губы у нее были сомкнуты, хотя и не сжа
ты. Правая же рука, лежавшая на покрывале, была не просто сжата, а
крепко стиснута, пальцы туго сплетены в кулак, охватывая большой
палец, — как будто теперь, в двадцать лет, она вернулась к немым,
подсознательным защитным жестам глубокого детства. И надо ска
зать, что здесь, на диване, солнце при всей своей бесцеремонности по
отношению к интерьеру вело себя прекрасно. Солнечный свет свер
кал в черных как вороново крыло и чудесно подстриженных волосах
Фрэнни, которые она за эти три дня мыла не меньше трех раз. Солнце
заливало светом и весь вязаный плед, гак что можно было залюбо
ваться игрой горячего, искрящегося света в бледно-голубых перепле
тениях шерсти.
Зуи пришел сюда прямо из ванной, почти не задерживаясь, и до
вольно долго стоял в ногах дивана с зажженной сигарой во рту —сна
чала он заправлял в брюки только что надетую белую рубашку, йотом
застегивал манжеты, а йотом просто стоял и смотрел. Он курил и хму
рился, как будто чересчур «броские» световые эффекты придумал те
атральный режиссер, чей вкус вызывал у него некоторые сомнения.
Несмотря па редкостную утонченность его черт лица, несмотря на его
возраст и сложение —одетый, он мог бы сойти за юного, очень легко
го танцовщика, —нельзя было утверждать, что сигара ему вовсе не к
лицу. Во-первых, его никак нельзя было назвать курносым. А во-вто
рых, для Зуи курение сигар никак не сопровождалось свойственной
молодым людям аффектацией. Он начал их курить с шестнадцати лет,
а с восемнадцати курил регулярно, по дюжине в день, и большей ча
стью дорогие «напателас».
Очень длинный прямоугольный кофейный столик из вермонт
ского мрамора был придвинут вплотную к дивану. Зуи быстро шаг
нул к нему. Он отодвинул пепельницу, серебряный портсигар и ката
лог «Харпере базар», потом уселся прямо на узенькую полоску хо
лодного мрамора лицом к Фрэппи, почти склонившись над ней. Он
посмотрел на стиснутый кулак на голубом пледе, потом вынул сигару
изо рта и совсем тихонько взял Фрэнни за плечо.
—Фрэнни, —сказал он. —Фрэнсис. Пойдем, брат. Нечего валять
ся в такой чудесный день. Пошли-ка отсюда, брат.
Фрэнни вздрогнула, буквально подскочила, как будто диван в эту
минуту подбросило па глубоком ухабе. Она подняла руку и сказала:
—Фу-у. —Она зажмурилась от утреннего света. —Откуда столько
солнца? — Она еще не совсем осознала присутствие Зуи. — Откуда
столько солнца? —повторила она.
—А я, брат, всегда ношу солнце с собой, —сказал он, пристально
глядя на нее.
Фрэнни посмотрела на него, все еще щурясь.
—Зачем ты меня разбудил? —спросила она. Она еще не настоль
ко стряхнула с себя сон, чтобы капризничать, по было видно, что она
чует в воздухе какую-то несправедливость.
— Видишь ли... Дело в том, что нам с братом Апсельмо предлага
ют новый приход. Притом па Лабрадоре. Мы хотели бы испросить
твоего благословения, прежде чем...
— Фу-у! — снова сказала Фрэнни и положила руку себе на ма
кушку. Ее коротко, по последней моде, остриженные волосы на удив
ление мало растрепались во сне. Она их расчесывала на прямой про
бор —что вполне устраивало зрителей. — Ой, мне приснился такой
жуткий сон, —сказала она. Она немного приподнялась и одной рукой
прихватила ворот халата. Халат был сшит па заказ из плотного шел
ка, бежевый, с прелестным рисунком из крохотных чайных розочек.
—Рассказывай, —сказал Зуи, затягиваясь сигарой. —А я его тебе
растолкую.
Она передернула плечами.
—Сон был просто ужасный. Такой п а у ч и й Никогда в жизни мне
не снился такой паучий кошмар.
— Ах, науки? Чрезвычайно любопытно. Весьма симптоматично. У
меня в Цюрихе была одна интересная больная, несколько лет назад —
молодая особа, кстати, очень похожая на вас...
—Помолчи минутку, а то я все позабуду, —сказала Фрэнни. Она
жадно всматривалась куда-то в даль, как все, кто пытается вспомнить
кошмарный сои. Под глазами у нее были круги, и другие, менее за
метные признаки говорили о том, что молодую девушку грызет тре
вога, по ни от кого не могло бы укрыться, что перед ним —самая на
стоящая красавица. У нее была прелестная кожа и тонкие, неповто
римые черты лица. Глаза у нее были примерно такого же потрясающе
синего цвета, как у Зуи, только шире расставлены —как и положено,
разумеется, глазам девушки —и, чтобы понять их выражение, в них
не надо было вглядываться часами, как в глаза Зуи. Года четыре на
зад, на выпускном вечере, ее брата Бадди вдруг посетила мрачная
мысль, пока она улыбалась ему со сцены, что она, вполне возможно, в
один прекрасный день возьмет да и выйдет за чахоточного. Значит, и
это тоже было в ее глазах.
—Господи, все вспомнила! —сказала она. —Просто ужас! Я сиде
ла в каком-то плавательном бассейне, и там собралась целая толпа, и
они заставляли меня нырять за банкой кофе «Медалья д’Оро», кото
рая лежала на дне. Стоило мне только вынырнуть, как они заставляли
меня нырять обратно. Я плакала и всем им повторяла: «Вы ведь т ож е
все в купальных костюмах. Поныряйте и вы хоть немножко!» —но они
только хохотали и перебрасывались такими ехидными словечками, а
я опять ныряла. — Она снова передернула плечами. —Две девчонки
из моей комнаты тоже там были. Стефани Логан и другая —я ее по
чти не знаю,только мнеее всегдаужасно ж алко,потому чтоунее та
кое жуткое имя. Шармон Шерман. Они вдвоем держали громадное вес
ло и все время старалисьст укнут ь меня, как только я вынырну. —Фрэн
ни на минуту закрыла руками глаза. —Фу! —Она потрясла головой.
Немного подумала. —Единственный, кто был в этом сне на своем м е
ст е, это профессор Таннер. Он был единственный человек, который
меня и вправду терпеть не может, я точно знаю.
—Ах, терпеть не может? Очень интересно. —Зуи не выпускал си
гару изо рта. Он вынул ее и медленно покатал между пальцами, точь-
в-точь как толкователь снов, который не все еще услышал и ждет но
вых фактов. Вид у него был очень довольный. —А почему он терпеть
тебя не может? Нужна полная откровенность, вы понимаете, иначе я
связан но рукам...
— Он меня не выносит, потому что я числюсь в его дурацком се
минаре по религии, и я никогда не могла улыбнуться ему в ответ, как
бы он ни расточал свое оксфордское обаяние. Он тут у нас на время,
из Оксфорда, по лендлизу, что ли, и он такой жуткий старый само
довольный притворяшка, а волосы у него торчат дикой белой копной.
По-моему, он перед лекцией бежит в туалет и взбивает их там — нет,
честное слово. А на предмет ему наплевать. Он только сам себе интере
сен. Все, кроме этого, ему безразлично. Ну ладно, это бы еще ничего —то
есть ничегоудивительного, —если бы он недонимал нас идиотскими на
меками на то, что он —Полноценный Человек и как нам, щенкам, повез
ло, что он сюда приехал. — Фрэнни поморщилась. — Единственное,
на что у него хватает истинного вдохновения —если не считать хвас
товства, —это на то, чтобы поправлять тебя, если ты спутаешь санск
рит спали. Онзнает,что я его видеть не могу! Посмотрел быты, ка
кие рожи я корчу у него за спиной.
—А что он делал возле бассейна?
—В том-то и дело! Ничего! То есть ничего! Он просто стоял, улы
бался и наблюдал. Он был самый противный из всех.
Зуи, глядя на нее сквозь клубы сигарного дыма, сказал совершен
но спокойно:
—У тебя жуткий вид, знаешь?
Фрэнни широко раскрыла глаза.
— Ты мог бы все утро просидеть здесь и не говорить об этом, —
сказала она. И прибавила, подчеркивая каждое слово: — Только не
принимайся за меня с утра пораньше, пожалуйста, Зуи. Я серьезно
прошу, понимаешь?
— Никто, брат, за тебя не принимается, —сказал Зуи тем же бес
страстным голосом. — Просто ты сегодня жутко выглядишь, и все.
Почему бы тебе не съесть чего-нибудь? Бесси говорит, что у нее там
есть куриный бульон, так что...
—Если кто-нибудь еще раз мне скажет про этот куриный бульон...
Но Зуи уже отвлекся. Он смотрел на освещенный солнцем плед,
который прикрывал ноги Фрэнни до колен.
—Это кто такой? —сказал он. —Блумберг? —Он вытянул палец
и несильно ткнул в довольно большой и странно подвижный бугорок
под пледом. —Блумберг? Ты, что ли?
Бугорок зашевелился. Фрэнни тоже не сводила с него глаз.
—Не могу от него отделаться, —сказала она. —Он просто б е зу м н о
меня полюбил ни с того ни с сего.
Подталкиваемый пальцем Зуи, Блумберг резко потянулся, йотом
стал медленно пробиваться наружу, к коленям Фрэнни. Не успела его
простодушная морда появиться на свет, на солнышко, как Фрэнни
схватила его под мышки и прижала к себе.
—Доброе у тро , мой милый Блумберг! —сказала она и горячо по
целовала его между глаз. Он неприязненно заморгал. —Доброе утро,
старый, толстый, грязный котище. Доброе утро, доброе утро, доброе
утро!
Она осыпала его поцелуями, но никакой ответной ласки от него
не дождалась. Он сделал отчаянную, но безуспешную попытку вы
рваться и уцепиться за ее плечо. Это был очень крупный, серый в пят
нах «холощеный» кот.
— Смотри, как он ласкается, —удивилась Фрэнни. — Никогда в
жизни он так не ласкался.
Она взглянула на Зуи, ожидая, должно быть, согласия, но Зуи ку
рил сигару с невозмутимым видом.
—Погладь его, Зуи! Посмотри, какой он славный. Ну, п огла дь его.
Зуи протянул руку и погладил выгнутую спину Блумберга раз,
другой, йотом встал с кофейного столика и побрел через всю комнату
к роялю, лавируя среди вещей. Рояль с высоко поднятой крышкой, во
всей своей чернолаковой, стейивейновской мощи возвышался напро
тив дивана, а табурет —почти прямо напротив Фрэнни. Зуи осторож
но опустился на табурет, потом с явным интересом взглянул на ноты,
раскрытые на пюпитре.
—Он такой блохастый, что даже смешно, —сказала Фрэнни. Она
немного поборолась с Блумбергом, стараясь придать ему мирную позу
домашней кошечки. — Вчера я поймала па нем четырнадцать блох.
Это только на одном боку. — Она резко столкнула Блумберга вниз,
йотом взглянула на Зуи. —Кстати, как тебе поправился сценарий? —
спросила она. — Получил ты его наконец или нет?
Зуи не отвечал.
—Господи! —сказал он, не сводя глаз с нот на пюпитре. —Кто это
выкопал?
Пьеса называлась «Не скупись, послушай, детка». Она была при
мерно сорокалетней давности. На обложке красовался рисунок сепи
ей с фотографии мистера и миссис Гласс. Мистер Гласс был в цилин
дре и во фраке, миссис Гласс —тоже. Оба ослепительно улыбались в
объектив, и оба, наклонясь вперед и широко расставив ноги, опира
лись на тросточки.
—А что это? —сказала Фрэнни. —Мне не видно.
—Бесси и Лес. «Не скупись, послушай, детка».
—А! —Фрэнни хихикнула. —Вчера вечером Лес Предавался Вос
поминаниям. В мою честь. Он думает, что у меня расстройство же
лудка. Все ноты из шкафа вытащил.
—Хотел бы я знать, как это мы все очутились в этой чертовой
ночлежке, если все началось с «Не скупись, послушай, детка». Поди
пойми.
—Не могу. Я уже пробовала, —сказала Фрэнни. —Расскажи про
сценарий. Ты его получил? Ты говорил, что этот самый Лесаж или
как его там собирался оставить его у швейцара по дороге...
—Получил, получил, —сказал Зуи. —Мне неохота его обсуждать.
Он сунул сигару в рот и принялся правой рукой наигрывать в верх
них октавах мотив песенки под названием «Кинкажу», успевшей, что
любопытно, стать популярной и позабыться еще до того, как Зуи ро
дился.
—Я не только получил сценарий, —сказал он. —Еще и Дик Хесс
позвонил вчера около часу ночи — как раз после наш ей с тобой ма
ленькой потасовки —и пригласил меня выпить, скотина. В Сан-Ремо.
Он Открывает Гринвич-Виллидж. Боже правый!
— Не колоти по клавишам, — сказала Фрэнни, глядя на него. —
Если ты собираешься там сидеть, то я буду давать тебе указания. Вот
мое первое указание: не колоти по клавишам.
—Во-первых, он знает, что я не иыо. Во-вторых, он знает, что я
родился в Нью-Йорке, и если есть что-нибудь на свете для меня со
вершенно невыносимое, так это «местный колорит». В-третьих, он
знает, что я живу за семьдесят кварталов от его Виллидж, черт побе
ри.И в-четвертых,яемутриразасказал,чтояужевпижамеивдо
машних туфлях.
— Не колоти по клавишам, —приказала Фрэнни, гладя Блум
берга.
—Так нет, дело было неотложное. Ему надо было видеть меня не
медленно. Чрезвычайно важно. Не ломайся, слышишь! Будь челове
ком хоть раз в жизни, прыгай в такси и кати сюда.
—И ты покатил? И крышкой тоже не грохай. Это мое второе...
—Ну да, конечно же, я покатил! Нет у меня этой треклятой силы
воли! —сказал Зуи. Он закрыл крышку сердито, но без стука. —Моя
беда в том, что я боюсь за всех этих провинциалов в Нью-Йорке. И
мне плевать, сколько времени они тут пробыли. Я вечно за них тря
сусь —как бы их не переехали или не избили до полусмерти,пока они
рыщут в поисках мелких армянских ресторанчиков на Второй авешо.
Да мало ли еще какая хреновина случится.
Зуи мрачно пустил клуб дыма поверх страниц «Не скупись...».
—В общем, я таки туда поехал, —сказал он. —Там уже, конечно,
сидит старина Дик. Такой убитый, такойрасстроенный, до того наби
тый важными новостями, которые не могут подождать до завтра. Си
дит за столом в джинсах и жуткой спортивной куртке. Этакий изгнан
ник с берегов Де-Мойна в Нью-Йорке. Я его чуть не прикончил, ей-
богу. Ну и почка! Я сидел там битых два часа, а он мне выкладывал,
какой я умнейший сукин сын и что вся моя семья —сплошь гениаль
ные психотики и психопаты. И ту т —когда он наконец кончил пси-
хоанализировать меня, и Бадди, и Симора, которых он в глаза не ви
дал, и когда он наконец уперся в какой-то умственный тупик, решая,
быть ему до конца вечера чем-то вроде живенькой Колетт, или про
стого парня Томаса Вулфа, —тут он вдруг вытаскивает из-под стола
роскошный портфель с монограммой и сует мне в руки новенький сце
нарий часового фильма.
Зуи махнул рукой, словно отмахиваясь от надоевшей темы. Но он
встал с табурета слишком быстро, так что этот жест вряд ли можно
было счесть прощальным. Сигару он держал во рту, а руки засунул в
карманы брюк.
—Я год ам и слушал, как Бадди рассуждает об актерах, — сказал
он. —Боже мой, послушал бы он, что я могу ему рассказать о Писате
лях, Которых Я Знал.
Он с минуту постоял на месте, затем двинулся вперед без види
мой цели. Остановился у «Виктролы» образца 20-го года, бессмыс
ленно воззрился на нее и гавкнул в трубу два раза подряд, для соб
ственного удовольствия. Фрэнни засмеялась, глядя на него, а он на
хмурился и пошел дальше. У водруженного на радиоприемник
«Фрешмен» 1927 года аквариума с рыбками он вдруг остановился и
вынул сигару изо рта. Он с явным интересом заглянул в аквариум.
— Все мои черные моллинезии вымирают, — сказал он и маши
нально потянулся к баночке с кормом, стоявшей возле аквариума.
—Бесси их утром кормила, —вмешалась Фрэнни. Она продолжа
ла гладить Блумберга, все еще насильно приучая его к трудному и
сложному миру вне теплого вязаного пледа.
— У них голодный вид, — сказал Зуи, но убрал руку от рыбьего
корма. — Вот этот малый совсем отощал. — Он постучал по стеклу
ногтем. —Куриный бульон —вот что тебе нужно, приятель.
—Зуи, —окликнула Фрэнни, чтобы отвлечь его. —Как твои дела
все-таки? У тебя д в а сценария. А о чем тот, что тебе завез на такси
Лесаж?
Зуи еще с минуту неотрывно смотрел на рыбку. Потом, повину
ясь внезапному, но, как видно, непобедимому капризу, растянулся на
ковре лицом вверх.
—В том, что прислал Лесаж, мне предлагают играть некоего Рика
Чалмерса, —сказал он, закидывая ногу на ногу. — Могу поклясться,
что это салонная комедия образца тысяча девятьсот двадцать восьмо
го года, готовенькая как на заказ по каталогу Френча. Разве что рос
кошно осовремененная болтовней о комплексах, подавленных жела
ниях и сублимации, и все это на жаргоне, который автор перенял у
своего психоаналитика.
Фрэини смотрела па Зуи, точнее на то, что ей было видно. С того
места, где она сидела, были видны только подошвы и каблуки его бо
тинок.
—Ну, а то, что написал Дик? —спросила она. —Ты уже читал?
— А у Дика я могу играть Берни, чувствительного дежурного из
метро. В жизни не приходилось читать такой чертовски оригиналь
ной и смелой пьесы для телевидения.
— Правда? Значит, это так здорово?
— Я не говорил — здорово, я сказал — смело. Давай на этом,
брат, и помиримся. Наутро после выпуска в эфир все на телевиде
нии будут бегать и хлопать друг друга но плечам, довольные до
потери сознания. Лесаж. Хесс. Помрой. Заказчики. Вся смелая команда.
А начнется это уже сегодня. Если уже не началось. Хесс войдет в
кабинет Лесажа и скажет: «Мистер Лесаж, сэр, есть у меня новый
сценарий про чувствительного молодого дежурного из метро, от
него так и разит смелостью и первозданной чистотой. А насколько
мне известно, сэр, после Нежных и Душещипательных сценариев
вы больше всего любите сценарии, полные Смелости и Чистоты. А
в этом сценарии, честное слово, от Чистоты и Смелости просто не
продохнешь. Он весь набит слезливыми и слюнявыми типами. В
нужных местах и жестокости хватает. И как раз тогда, когда ду
шевно тонкий дежурный из метро совсем запутался в своих мораль
ных проблемах и его вера в человечество и в Маленьких людей ру
шится, из школы прибегает его девятилетняя племянница и выда
ет ему порцию славной, доморощенной шовинистической филосо
фии, которая перекочевала к нам из прошлого прямиком от
выросшей в глуши жены Эндрю Джексона. Бьет без промаха, сэр!
Он такой приземленный, такой простенький, такой высосанный из
пальца и притом достаточно привычный и заурядный, что наши
жадные, издерганные, невежественные заказчики непременно его
поймут и полюбят».
Зуи вдруг резко приподнялся и уселся на ковре.
—Я только что из ванны, весь в йоту, как свинья, —пояснил он.
Он встал и бросил беглый, словно случайный взгляд в сторону Фрэн-
ни. Он совсем было отвел глаза, но, вдруг спохватившись, стал вни
мательно в нее вглядываться. Опустив голову, она смотрела на Блум
берга, который лежал у нее на коленях, и продолжала его гладить. Но
что-то переменилось.
— Ага, —сказал Зуи и подошел к дивану, явно напрашиваясь на
скандал. —Леди шевелит губками. Настал час Молитвы.
Фрэнни не поднимала глаз.
—На кой черт тебе это понадобилось? —спросил он. —Спасаешь
ся от моего нехристианского отношения к художественному ширпо
требу?
Фрэнни подняла глаза и закивала головой, моргая. Она улыбну
лась брату. Губы у нее и вправду безостановочно двигались.
— И ты мне не улыбайся, пожалуйста, —сказал Зуи спокойным
голосом и отошел от дивана. —Симор вечно мне улыбался. Этот про
клятый дом кишит улыбчатыми людьми. —Он мимоходом, почти не
глядя, ткнул большим пальцем в какую-то книжку, наводя порядок
на книжной полке, и прошел дальше. Подошел к среднему окну, отде
ленному широким подоконником от столика из вишневого дерева, за
которым миссис Гласс просматривала счета и писала письма. Он сто
ял спиной к Фрэнни и смотрел в окно с сигарой в зубах, засунув руки
в карманы.
—А ты знаешь, что мне, возможно, придется ехать на съемки во
Францию нынче летом? — спросил он с раздражением. — Я тебе
говорил?
Фрэнни с интересом посмотрела на его спину.
—Нет, не говорил! —сказала она. —Ты не шутишь? А какая кар
тина?
Зуи, глядя на посыпанную гравием крышу школы напротив, сказал:
—А, это длинная история. Тут возник какой-то хмырь из Ф ран
ции, он слышал набор пластинок, которые я записал с Филиппом. Я с
ним завтракал недели две назад. Пройдоха, конечно, но, в общем, сим
патичный, и явно он у них там как раз сейчас в большом ходу.
Он поставил ногу на подоконник.
— Ничего определенного — с этими ребятами никогда точно не
договоришься, но я, по-моему, почти вбил ему в голову мысль —снять
фильм по роману Ленормана. Я его тебе посылал.
—Да-да! Ой, как здорово, Зуи! А если ты поедешь, то когда, по-
твоему?
—Это н е здорово. Вот в чем загвоздка. Я бы с удовольствием снял
ся. Ей-богу, с удовольствием. Но мне адски не хочется уезжать из Нью-
Йорка. Если уж хочешь знать, я терпеть не могу так называемых «твор
ческих людей», которые разъезжают разными там пароходами. Мне
наплевать, но каким причинам. Я здесь роди лся. Я здесь в школу хо
дил. Меня тут машина сбила —дважды, и оба раза на той же трекля
той у л и ц е . И нечего мне делать на съемках в этой Европе, прости Гос
поди.
Фрэнни задумчиво смотрела на его спину, обтянутую белой тка
нью рубашки. Ее губы продолжали все так же неслышно произносить
что-то.
— Почему же ты едешь? —спросила она. — Раз у тебя такие со
мнения.
—Почему я еду? —сказал Зуи не оборачиваясь. —А потому, что
мне чертовски надоело вставать но утрам в бешенстве, а по вечерам в
бешенстве ложиться спать. Я еду, потому что я сужу каждого несчаст
ного язвенника, который мне встречается. Само но себе это меня не
так уж волнует. По крайней мере, когда я сужу, я сужу честно, нут
ром, и знаю, что расплачусь сполна за каждый вынесенный приговор
рано или поздно, так или иначе. Э то меня не тревожит. Но есть что-
то такое —Господи Иисусе, —что-то я такое делаю со всеми людьми,
с их нравственными устоями, что мне самому это уже видеть невмо
готу. Я тебе точно скажу, что именно я делаю. Из-за меня все они, все
до одного, вдруг чувствуют, что им вовсе не хочется делать свое дело
по-настоящему хорошо, и желаньице-то у них одно — выдать такую
работу, чтобы все, кого они знают, — критики, заказчики, публика,
даже учительница их детишек, — считали бы ее хорошей. Вот что я
творю. Хуже некуда.
Он нахмурился, глядя па школьную крышу, йотом копчиками
пальцев стряхнул несколько капель пота со лба. Услышав, что Фрэи-
ни что-то сказала, он резко повернулся к ней.
—Что? —сказал он. —Не слышу.
—Ничего. Я сказала «О Господи».
—Почему «О Господи»? —сердито спросил Зуи.
— Ни-по-че-му. Пожалуйста, не накидывайся на меня. Я просто
думала, и больше ничего. Если бы ты только видел меня в субботу.
Ты говоришь, что подорвал чьи-то нравственные устои! А я вконец
испортила Лейну целый день. Мало того, что я хлопалась в обмороки
чуть ли не ежечасно, я же ведь и ехала в такую даль ради милого, дру
жеского, нормального, веселого и р а д о с т н о г о футбольного матча, но
стоило ему только рот раскрыть, как я па него набрасывалась, или
просто перечила, или —ну, не знаю —в общем, все портила.
Ф рэнни покачала головой. Она все еще машинально гладила
Блумберга. Казалось, она смотрит в одну точку —на рояль.
—Я не могла хоть разок удержаться, не вылезать со своим мнени
ем, —сказала она. —Это был чистый ужас. Чуть ли не с первой секун
ды, как он встретил меня па вокзале, я начала придираться, приди
раться, придираться ко всем его взглядам, ко всем оценкам —ну абсо
лютно ко всему. То есть к каждому слову. Он написал какое-то безо
бидное, школьное, пробирочное сочинение о Флобере, он так им
гордился, так хотел, чтобы я его прочла, а мне показалось, что его сло
ва звучат как-то покровительственно, знаешь, как студенты делают
вид, что па английской кафедре они уже свои люди, и я ничего лучше
не придумала, чем...
Она замолчала. Потом снова покачала головой, и Зуи, стоя к ней
вполоборота, прищурился, внимательно ее рассматривая. Теперь она
еще больше походила на больного после операции, она была даже блед
нее, чем утром.
—Просто чудо, что он меня не пристрелил, —сказала она. —Я бы
его от всей души поздравила.
— Это ты мне рассказывала вчера вечером. Мне не нужны несве
жие воспоминания с самого утра, брат, — сказал Зуи и снова отвер
нулся к окну. —Во-первых, ты бьешь мимо цели —начинаешь ругать
разные вещи и людей, а надо бы начать с самой себя. Мы оба такие. Я
точно так же говорю о своем телевидении, черт побери, сам знаю. Но
это неверно. Вседело в нас самих. Я тебе уже нераз говорил. Почему
ты этого никак в толк не возьмешь?
—Не такая уж я бестолковая, только ты-то все время...
—Все дело в нас самих,—перебил ее Зуи. —Мы уродцы, вот и все.
Эти два подонка взяли пас, миленьких и маленьких, и сделали из нас
двух уродов, внушили нам уродские принципы, вот и все. Мы —как Та
туированная Женщина, и не будет у нас ни минуты покоя до конца на
шей жизни, пока мы всех до единого тоже не неретатуируем. —Заметно
нахмурившись, он сунул сигару в рот и попробовал затянуться, но сига
ра уже потухла. —А сверх всего, —быстро продолжал он, —у нас еще
и комплексы «Умного ребенка». Мы же так всю жизнь и чувствуем
себя дикторами. Все мы. Мы не отвечаем, мы вещаем. Мы не разгова
риваем, мы разглагольствуем. По крайней мере я такой. В ту минуту,
как я оказываюсь в комнате с человеком, у которого все уши в нали
чии, я превращаюсь в ясновидящего,, черт меня подери, или в живую
шляпную булавку. Король Всех Зануд. Взять хотя бы вчерашний ве
чер. В Сан-Ремо. Я непрестанно молился, чтобы Хесс не рассказывал
мне сюжет своего нового сценария. Я отлично знал, что у него все уже
готово. Я знал, черт побери, что мне оттуда не выбраться без сцена
рия под мышкой. Я только об одном и молился —чтобы он избавил
меня от устного предисловия. Он не дурак. Он зн а е т , что я не могу
держать язык за зубами.
Зуи резко и неожиданно повернулся, не снимая ноги с подокон
ника, и взял — скорее, схватил —с письменного стола матери пачку
спичек. Он опять повернулся к окну, глянул на школьную крышу и
снова сунул сигару в рот —по тут же вынул.
— Черт бы его побрал совсем, —сказал он. — Он все-таки душе
раздирающе туп. Точь-в-точь как все на телевидении. И в Голливуде. И
па Бродвее. Он думает, что все сентиментальное —это нежность, и г р у
б о с т ь —это признак реализма, а все, что кончается потасовкой, —за
конное разрешение конфликта, который даже...
—Иты все это сказал ?
— Сказал, не сомневайся! Я же только что тебе объяснил, что не
умею держать язык за зубами. Как же, я ему все сказал! Он там так и
остался сидеть один, и ему явно хотелось сквозь землю провалиться.
Или чтобы од ин и з н а с провалился в тартарары —надеюсь, черт возьми,
что он имел в виду меня. В общем, это была сцена под занавес в ис
тинном духе Сан-Ремо.
Зуи снял ногу с подоконника. Он обернулся, вид у него был на
пряженный и взволнованный, и, выдвинув стул с прямой спинкой,
сел к столу матери. Он закурил потухшую сигару, потом беспокойно
подался вперед, положив обе руки па столешницу вишневого дерева.
Рядом с чернильницей стояла вещь, которую его мать использовала
как пресс для бумаг: небольшой стеклянный шар на черной пластмас
совой подставке, а в нем —снеговик в цилиндре. Зуи взял в руки иг
рушку, встряхнул ее и сидел, созерцая кружение снежинок.
Фрэнни приложила руку козырьком ко лбу и смотрела на Зуи,
Он сидел в самом ярком потоке лучей, проникавших в комнату. Если
бы ей хотелось смотреть на него подольше, она могла бы переменить
положение, но тогда ей пришлось бы потревожить Блумберга, кото
рый, видимо, спал.
—А у тебя и вправду язва? —вдруг спросила она. —Мама сказала,
что у тебя язва.
—Да, Господи Боже ты мой, у меня язва. У нас сейчас Калиюга,
брат, Железный век. И любой человек старше шестнадцати лет и без
язвы —просто проклятый шпион.
Он снова, посильнее на этот раз, встряхнул шар со снеговиком.
— Но вот что забавно, — сказал он. — Хесс мне нравится. По
крайней мере он мне нравится, когда не пытается навязать мне свое
творческое убожество. Все же он хоть носит жуткие галстуки и не
лепые костюмы с набитыми ватой плечами в этом запуганном,
сверхконсервативном, сверхнослушном сумасшедшем доме. И мне
нравится его самодовольство. Он так самодоволен, что держится
даже скромно, дурак несчастный. Он явно считает, понимаешь ли,
что его неуклюжий, напыщенно-смелый, «незаурядный» талант
делает честь телевидению, а это уже какая-то дурацкая разновид
ность скромности, если вдуматься.
Он смотрел на стеклянный шар, пока снежная круговерть немно
го не утихла.
—И Лесаж мне в каком-то смысле нравится. Все, что ему принад
лежит, лучше, чем у других, —его пальто, его катер с двумя каютами,
отметки его сына в Гарварде, его электробритва, —все. Как-то он по
вел меня к себе обедать, а по дороге остановился и спрашивает, по
мню ли я «покойную кинозвезду Кэрол Ломбард». И предупреждает,
чтобы я приготовился к потрясающей неожиданности, потому что его
жена, мол, вылитая Кэрол Ломбард. Вот за это я буду любить его по
гроб жизни. Жена его оказалась до предела усталой, рыхлой блондин
кой, похожей на персиянку.
Зуи живо обернулся к Фрэнни, —она что-то сказала.
—Что? —спросил он.
—Да! —повторила Фрэнни, бледная, но сияющая —видно, и она
тоже была обречена любить Лесажа по гроб жизни.
Зуи с минуту молча курил свою сигару.
—Но вот что меня убивает в этом Дике Хессе, —сказал он. —Вот
отчего я такой мрачный, или злой, или какой там еще, черт побери;
ведь первый сценарий, который он сделал для Лесажа, был просто хо
роший. Он был почти отличный,честное слово. Это был первый сце
нарий, но которому мы сняли фильм, —ты, кажется, не видела —была
в школе или еще где-то. Я там играл молодого, очень одинокого фер
мера, который живет вдвоем с отцом. Парень чувствует, что фермер
ская жизнь ему ненавистна, они с отцом вечно бьются, чтобы зарабо
тать па хлеб, так что после смерти отца он тут же продает скот и начи
нает строить великие планы —как он поедет в большой город и будет
там зарабатывать.
Зуи опять взял в руки снеговика, но трясти не стал, а только по
вернул подставку.
—Там были неплохие места, —сказал он. —Распродав коров, я то
и дело бегаю на выпас присмотреть за ними. И когда перед самым
отъездом я иду прогуляться на прощание со своей девушкой —я ее
веду прямиком па выпас. Потом, когда я уже перебрался в большой
город и поступил па работу, я все свободное время околачиваюсь воз
ле загонов для скота. А конец такой: на главной улице громадного го
рода, где мчатся сотни машин, одна машина делает левый поворот и
превращается в корову. Я бегу за ней прямо на красный свет —и гиб
ну, затоптанный обезумевшим стадом.
Он встряхнул снеговика.
—Может, там ничего особенного и не было —можно смотреть те
левизор и стричь ногти па ногах, —но по крайней мере после репети
ций не хотелось поскорее с м ы т ьс я домой, чтобы никому на глаза не
попадаться. Там была хоть какая-то свежесть и своеобразие —не про
сто очередной расхожий сюжетец, кочующий по всем сценариям. По
ехал бы он, к чертовой матери, домой, поднакопил бы силенок. Всем
пора разъехаться но домам, черт побери. Мне до смерти надоело иг
рать резонера в жизни окружающих. Боже, ты бы посмотрела на Хес
са и Лесажа, когда они обсуждают новую постановку. Или вообще что-
нибудь н о во е . Они счастливы, как поросята, пока не появлюсь я. Я
себя чувствую одним из тех зловещих подонков, против которых всех
предостерегал любимец Симора, Чжуан-цзы: «Когда увидишь, что так
называемый мудрец ковыляет в твою сторону, берегись». —Он сидел
неподвижно, глядя на пляску снежинок. — Бывают минуты, когда я
бы с радостью лег и помер, —сказал он.
Фрэнни тем временем не сводила глаз с высвеченного солнцем
пятна на ковре у самого рояля, и губы ее заметно шевелились.
—Это так смешно, ты даже представить не можешь, —сказала она
чуть-чуть дрожащим голосом, и Зуи посмотрел на нее. Она казалась
еще бледнее оттого, что губы у нее совсем не были подкрашены. —
Все, что ты говоришь, напоминает мне все то, что я п ы т а л а сь сказать
Лейну в субботу, когда он начал меня донимать. Вперемежку с улит
ками, мартини и прочей сиедыо. Понимаешь, мы с тобой думаем не
совсем одинаково, но об одном и том же, мне кажется, и по одной и
той же причине. По крайней мере похоже на то.
Тут Блумберг встал у нее на коленях и принялся кружиться па
месте, чтобы улечься поудобнее, как это часто делают собаки, а не кош
ки. Фрэнни положила руки ему па спину, как бы не обращая на пего
внимания, но помогая и направляя, и продолжала:
— Я уже до того дошла, честное слово, что сказала вслух самой
себе, как псих ненормальный: «Если я еще хоть раз услышу от тебя
хоть одно въедливое, брюзгливое, неконструктивное слово, Фрэнни
Гласс, то между нами все кончено —все кончено». Некоторое время я
держалась неплохо. Почти целый месяц, когда кто-то изрекал что-
нибудь типично студенческое, надуманное и попахивающее беспар
донным эгоизмом или вообще выпендривался, я хоть держала язык
за зубами. Я ходила в кино, или в читальне просиживала целые дни,
или принималась как сумасшедшая писать статьи о комедии эпохи
Реставрации илиочем-товэтомроде—ноянокрайнеймерерадова
л а с ь , что временно не слышу собственного своего голоса. — Она по
трясла головой. —Но вот однажды утром —хон —и я опять завелась
с иол-оборота. Я всю ночь не спала, не номшо почему, а в восемь у
меня была лекция но французской литературе, так что я в конце кон
цов встала, оделась, сварила себе кофе и пошла гулять по универси
тетскому городку. Мне так хотелось уехать на велосипеде ужасно да
леко и надолго, но я боялась, что будет слышно, как я вывожу велоси
пед со стоянки —вечно что-нибудь п а д а е т , —и я просто пошла в ауди
торию на литфаке, уселась и сижу. Сидела, сидела, потом встала и
начала писать цитаты из Эпиктета по всей доске. Я всю доску исписа
ла —сама не знала, что я столько помню. Слава Богу, я успела все
стереть, пока никто не вошел. Все равно это было ребячество —Эпик
тет меня бы просто возненавидел за это, но... —Фрэнни запнулась. —Не
знаю... Наверно, мне просто хотелось увидеть на доске имя х о р о ш е го
человека. В общем, с этого все и началось. Весь день я ко всем приди
ралась. Придиралась к профессору Ф а л л о н у . Придиралась к Лейну,
когда мы говорили но телефону. Придиралась к профессору Т а п п е р у . Все
шло хуже и хуже. Я даже к соседке по спальне стала придираться. Госпо
ди, бедняга Беверли, я стала замечать, что она иногда глядит на меня
будто в надежде, что я надумаю перебраться в другую комнату, а на мое
место переедет хоть мало-мальски но р м ал ьны й и приятный человек, с
которым можно жить в мире и спокойствии. Это было просто ужасно! А
хуже всего то, что я знала, какая я зануда, зн а л а , что нагоняю на людей
тоску, иногда даже о би ж аю , —но я никак не могла остановиться! Не могла
перестать брюзжать, и все тут.
У Фрэнни был не на шутку расстроенный вид, она примолкла, пы
таясь столкнуть вниз топчущегося Блумберга.
—Но хуже всего было на занятиях, —решительно сказала она. —
Это было хуже всего. Понимаешь, я вбила себе в голову —и никак не
могла выбросить, что колледж —это еще одно фальшивое бессмыс
л е н н о е место в мире, созданное для собирания сокровища на земле, и
все такое. Бог мой, сокровище —это и естьсокровище. Ну какаяразни
ца: деньги это, или к у л ь т у р а , или просто знание? Мне казалось, что все
это —одн о и т о же> стоит только сорвать обертку —да так оно и есть! И
мне иногда кажется, что зн а н и е — во всяком случае, знание ради зна
ния —это хуже всего. Это самое непростительное, я уверена.
Фрэнни нервно, без всякой необходимости, отбросила волосы со
лба левой рукой.
— Мне кажется, все это не так уж меня бы расстроило, если бы
хоть один раз —хоть р а з о к —я от кого-нибудь услышала пусть самый
маленький, вежливый, мимолетный намек на то, что знание д олж но
вести к мудрости,а иначе этопростовозмутительнаятратавремени,
и все! Как бы не так! Во всем университете никогда никто и не з а и к
н е т с я о том, что мудрость — это цель всякого познания. Даже само
слово «мудрость» и то почти не упоминается. А хочешь услышать что-
то смешное? Хочешь услышать что-то взаправду смешное? За четыре
года в колледже —и это чистая п р авд а, —за все четыре года в коллед
же я всего один раз слышала слова «мудрый человек», и это на пер
вом курсе на лекции по политике! А знаешь откуда оно выплыло?
Говорили о каком-то старом придурковатом государственном деяте
ле, который сколотил состояние на бирже, а потом отправился в Ва-
шингтои и стал советником президента Рузвельта! Ты только по
думай, а? Почти за четыре года в колледже! Я не говорю, что такое
случаетсясо всяким,номеняэти мыслитакогорчают,чтовзялабы
и умерла.
Она замолчала и, по всей видимости, вспомнила об интересах
Блумберга. Губы ее так побледнели, что казались едва заметными на
бледном лице. И они были покрыты мелкими трещинками.
Зуи давно уже не сводил с нее глаз.
— Я хотел тебя спросить, Фрэнни, — неожиданно сказал он. Он
снова отвернулся к столу, нахмурился и встряхнул снеговика. —Как
по-твоему, что ты делаешь с Иисусовой молитвой? —спросил он. —
Именно это я пытался выяснить вчера вечером. Пока ты меня не по
слала подальше. Ты говоришь про собирание сокровищ —деньги, иму
щество, культура, знания и прочее, и прочее. А ты, непрерывно повто
ряя Иисусову молитву —нет, ты дай мне договорить, пожалуйста, —
непрерывно повторяя Иисусову молитву, не собираешь ли ты тоже
сокровище в своем роде? И это нечто можно точно так же пуст ить в
о б о р о т , до последнего треклятого кусочка, как и те, другие, более ма
териальные вещи? Или то, что это —молитва, так уж меняет дело? Я
хочу спросить, неужели для тебя все дело заключается в том, по ка
кую сторону человек складывает свое сокровище — здесь или там?
Там, где воры не подкапывают и не крадут, и так далее? Значит, вся
разница только в этом? П о го ди минуточку, пожалуйста, дай мне кон
чить, и все.
Несколько секунд он просидел, глядя на маленькую пургу в стек
лянном шаре. Потом:
—В твоем отношении к этой молитве есть что-то такое, отчего меня
мороз по коже продирает, если хочешь знать правду. Ты думаешь, что
я хочу заставить тебя бросить молитву. Не знаю, хочу я или не хочу —
это вопрос спорный, но я о ч е н ь хотел бы, чтобы ты мне объяснила, из
каких соображений, черт возьми, ты ее твердишь?
Он сделал паузу, но не настолько длинную, чтобы Фрэнни успела
вставить слово.
— Если рассуждать, сообразуясь с элементарной логикой, то, на
сколько я понимаю, нет ни малейшей разницы между человеком, ко
торый жаждет материальных сокровищ —пусть даже интеллектуаль
ных сокровищ, —и человеком, который жаждет сокровищ духовных.
Как ты сама сказала, сокровище есть сокровище, черт бы его побрал,
и мне сдается, что девяносто процентов ненавидевших мир святых, о
которых мы знаем из священной истории, были, по сути дела, такими
же непривлекательными стяжателями, как и все мы.
Фрэнни сказала ледяным тоном, насколько ей позволила легкая
дрожь в голосе:
—Теперь уже можно тебя перебить, Зуи?
Зуи поставил на место снеговика и принялся играть карандашом.
—Да, да. Перебивай, —сказал он.
—Я зн а ю все, о чем ты говоришь. Ты не сказал ничего такого, о
чем бы я сама не думала. Ты говоришь, что я хочу получить что-то от
Иисусовой молитвы, —значит, я такая же стяжательница, по твоим сло
вам, как ите, кто хочет соболье манто,или жаждет славы,или мечтает,
чтобы из него так и пер какой-нибудь дурацкий прест иж . Я все это знаю!
Господи, неужели ты меня считаешь такой идиоткой?
Ей так мешала дрожь в голосе, что она почти не могла говорить.
—Ну-ну, успокойся, успокойся.
— Не м о гу я успокоиться! Ты меня совершенно вывел из себя!
По-твоему, что я делаю здесь, в этой дурацкой комнате: худею как
сумасшедшая, довожу Бесси и Леса чуть ли не до истерики, ставлю
дом вверх дном, и все такое? Неужели ты не понимаешь, что у меня
хватает ума волноваться из-за тех причин, которые заставляют меня
творить эту молитву? Это же меня им учает . И то, что я чересчур при
вередлива в своих желаниях —то есть мне нужно просветление или
душевный покой вместо денег, или престижа, или славы, —вовсе не
значит, что я не такая же эгоистка и не ищу своей выгоды, как все
остальные. Да я еще хуже, вот что! И я не нуждаюсь в том, чтобы ве
ликий Захария Гласс мне об этом напоминал!
Тут голос у нее заметно прервался, и она снова стала очень вни
мательна к Блумбергу. До слез, судя по всему, было недалеко, если
они еще не хлынули.
Зуи сидел за столом и, сильно нажимая на карандаш, заштрихо
вывал букву «о» на обратной стороне промокашки, где была напеча
тана какая-то реклама. Некоторое время он продолжал это занятие, а
потом бросил карандаш рядом с чернильницей. Он взял свою сигару,
которая лежала на краю медной пепельницы, там оставался окурок
сантиметров в пять. Зуи глубоко затянулся, словно это была трубка
от кислородного аппарата в мире, лишенном кислорода. Потом как
бы через силу он снова взглянул на Фрэнни.
— Хочешь, я попробую соединить тебя с Бадди по телефону се
годня вечером? —спросил он. —Мне кажется, тебе нужно поговорить
скем-то—аятутникчертунегожусь.
Он ждал ответа, не спуская с нее глаз.
— Фрэнни! Скажи, хочешь?
Фрэнни не поднимала головы. Казалось, что она ищет у Блумбер
га блох, так тщательно она перебирала пальцами пряди шерсти... На
самом деле она уже плакала, только как бы про себя: слезы текли, но
не было слышно ни звука. Зуи смотрел па нее целую минуту, если не
дольше, а потом сказал, не то чтобы ласково, но ненавязчиво:
—Фрэини. Ты хочешь, чтобы я дозвонился до Бадди?
Она покачала головой, по не подняла глаз. Она продолжала ис
кать блох. Немного погодя она ответила на вопрос Зуи, но довольно
неясно.
—Что? —сказал Зуи.
Фрэнни повторила свои слова.
—Я хочу поговорить с Симором, —сказала она.
Зуи еще некоторое время смотрел на нее, и лицо его совершенно
ничего не выражало, разве что капельки пота выступили на его длин
ной и определенно ирландской верхней губе. Потом, со свойственной
ему резкостью, он отвернулся к столу и опять стал заштриховывать
букву «о». Но почти тут же бросил карандаш. Он неторопливо, но срав
нению с его обычными темпами, встал из-за стола и, прихватив с со
бой окурок сигары, занял прежнюю позицию у окна, поставив ногу на
подоконник. Мужчина повыше, с более длинными ногами —взять хотя
бы любого из его братьев, —мог бы поставить ногу на подоконник с
большей легкостью. Но зато, когда Зуи уже сделал это усилие, можно
было подумать, что он застыл в танцевальной позиции.
Мало-помалу он позволил себе отвлечься, а затем его всерьез за
хватила маленькая сценка, которая во всей своей первозданности, не
испорченная сценаристами, режиссерами и продюсерами, разыгры
валась пятью этажами ниже, па другой стороне улицы. Перед част
ной женской школой рос развесистый клен — одно из четырех или
пяти деревьев на той, более выигрышной, стороне улицы, —и в дан
ный момент за этим кленом пряталась девчушка лет семи-восьми. На
ней была темно-синяя курточка и берет, очень похожий по оттенку на
красное одеяло в комнате Ван Гога в Арле. С наблюдательного пунк
та Зуи этот беретик мог сойти за пятно краски. Футах в пятнадцати
от девочки ее собачка —молоденькая такса в зеленом кожаном ошей
нике с поводком —вынюхивала ее следы; песик носился кругами как
оголтелый, таща за собой поводок. По-видимому, потеряв хозяйку,
он не в силах был вынести эту муку, и когда наконец он уловил ее
запах, он был уже на пределе отчаяния. Радость обоих при встрече не
поддавалась описанию. Таксик негромко взвизгнул, йотом расплас
тался перед ней, трепеща от восторга, а хозяйка, что-то крича, быстро
перешагнула через ограждавшую дерево проволоку и подхватила его
на руки. Она долго хвалила его понятными только участникам игры
словами, потом опустила его на землю, взяла в руки поводок, оба ве
село побежали к западу, в сторону Пятой авеню и парка, и скрылись
из виду. Зуи машинально взялся рукой за раму окна, словно собира
ясь поднять ее и посмотреть вслед уходящим. Но в этой руке у него
оказалась сигара, и он упустил момент. Он затянулся сигарой.
—Черт побери, —сказал он. — Есть же славные вещи на свете —
понимаешь, с л а вн ы е вещи. Какие же мы идиоты, что так легко даем
сбить себя с толку. Вечно, вечно, вечно, что бы с нами ни случилось,
черт побери, мы все сводим обязательно к своему плюгавенькому ма
ленькому «я».
Как раз в эту минуту Фрэнни у него за спиной высморкалась про
стодушно и старательно, и звук оказался значительно громче, чем мож
но было ожидать от столь утонченного и хрупкого на вид органа. Зуи
обернулся и посмотрел на нее не без осуждения.
Фрэнни, комкая несколько листков «Клинекса», взглянула на
него.
—Ну и зв и н и меня, —сказала она. —Уже и высморкаться нельзя?
—Ты кончила?
— Да, кончила! Господи, что за семейка. Если тебе нужно всего
лишь высморкаться,ты просто жизнью рискуешь.
Зуи отвернулся к окну. Он коротко затянулся, скользя взглядом
по бетонным блокам, из которых была сложена школа.
— Бадди как-то, года два назад, высказал мне довольно здравую
мысль, —сказал он. —Надо бы только вспомнить, про что.
Он замолчал. И Фрэнни, все еще не расставаясь со своим «Кли-
нексом», взглянула на него. Когда Зуи делал вид, что ему трудно что-
то вспоминать, эти паузы неизменно вызывали у его сестер и братьев
живой интерес, даже могли сойти за развлечение. Как правило, он
просто притворялся, что вспоминает. Почти всегда это был прием,
вошедший в привычку за те пять поучительных лет, когда он был дик
тором «Умного ребенка», и, стараясь не выдать свою несколько про
тивоестественную способность цитировать мгновенно и по большей
части дословно почти все, что он когда-либо читал или даже слышал,
если это его интересовало, он выработал манеру, подражая другим
детям, участвовавшим в программе, морщить лоб и делать вид, что
хочет выиграть время. И сейчас он тоже наморщил лоб, но начал го
ворить намного раньше, чем обычно в подобных случаях, как будто
почувствовал, что Фрэнни, его давнишняя партнерша, раскусила его
трюк.
—Он сказал, что мужчина должен быть способен на все: и если он
лежит у подножия холма с перерезанной глоткой, медленно истекая
кровью, и мимо пройдет красивая девушка или старуха с прекрасным
кувшином, который покоится в совершенном равновесии у нее на го
лове, он должен найти в себе силы приподняться на локте и следить
за кувшином, покуда тот не скроется, целый и невредимый, за верши
ной холма.
Он обдумал сказанное, затем негромко фыркнул.
—Хотел бы я видеть, как это у него получится, подонок он этакий. —
Он затянулся сигарой. —В нашем семействе каждый получает свою ре
лигию в отдельной упаковке, —прибавил он тоном, начисто лишенным
благоговения. —Уолт был настоящим фанатиком. Уолт и Бу-Бу были
самыми ярыми приверженцами религии в нашей семье.
Он затянулся сигарой, как будто стараясь отпугнуть удовольствие,
которого не хотел испытывать.
— Уолт как-то сказал Уэйкеру, что в нашем семействе, должно
быть, каждый накопил черт знает сколько дурной кармы за свои про
шлые воплощения. Уолт создал свою теорию: что религиозная жизнь,
со всеми сопутствующими мучениями, насылается Богом на тех лю
дей, у которых хватает нахальства обвинять его в том, что он создал
такой гнусный мир.
С дивана раздался негромкий смех, выражавший одобрение при
сутствующих.
— Этого я никогда не слыхала, —сказала Фрэнни. —А какие ре
лигиозные взгляды у Бу-Бу? Я не знала, что они у нее есть.
Зуи немного помолчал, потом сказал:
—Бу-Бу? Бу-Бу уверена, что мир сотворил мистер Эш. Она это
прочла в «Дневнике» Килверта. Детишек в приходской школе Кил-
верта спросили, кто сотворил мир, и один малыш ответил: «Мис
тер Эш».
Фрэнни выразила свой восторг довольно громко. Зуи обернулся,
посмотрел на нее и — «непредсказуемый» молодой человек! —скор
чил очень кислую мину, как будто внезапно отрекся от всяких прояв
лений неуместной веселости. Он сиял ногу с подоконника, опустил
окурок сигары в пепельницу па письменном столе и отошел от окна.
Он медленно двинулся по комнате, засунув руки в карманы, но все
же направляясь в какое-то определенное место.
— Пора мне отсюда убираться. Я приглашен к ленчу. — И тут же
наклонился, неторопливо и по-хозяйски всматриваясь в глубину ак
вариума. Потом настойчиво постучал ногтем но стеклу. —Стоит мне
отвернуться на пять минут, как все морят моих черных моллинезий
голодом. Надо было взять их с собой в колледж. Я же зн а л .
— Ой, Зуи. Ты это повторяешь пять лет подряд. Пошел бы и ку
пил новых.
Зуи продолжал стучать но стеклу.
— Все вы, школьные ничтожества, одним миром мазаны. Жест
кие, как гвозди. Это, брат, не простые черные моллинезии. Это род
ные существа.
Тут он снова растянулся на ковре, уместившись благодаря сво
ей худобе в довольно узком пространстве между настольным ра
диоприемником «Штромберг-Карлсон» и набитым до отказа кле
новым стеллажом для журналов. И снова Фрэнни были видны толь
ко каблуки и подошвы его ботинок. Однако не успел он улечься,
как тут же снова сел, и его голова и плечи внезапно выскочили из-
за прикрытия —эффект был жутковато-комический, вроде трупа,
выпадающего из шкафа.
— Молитва идет полным ходом, а? —сказал он. И снова исчез из
виду. С минуту он молчал. А потом, с таким сверхизысканным акцен
том, что слова едва можно было разобрать: —Нельзя ли с вами пере
кинуться парой слов, мисс Гласс, если не возражаете?
На это с дивана ответили отчетливо зловещим молчанием.
—Тверди свою молитву, если хочешь, или возись с Блумбергом,
или кури вволю, только обеспечь мне пять минут нерушимого молча
ния, сестренка. И, если это возможно, никаких слез. О’кей? Ты слы
шишь?
Фрэнни ответила не сразу. Она поджала ноги, укрытые пледом.
И покрепче прижала к себе спящего Блумберга.
—Я тебя слышу, —сказала она и подобрала ноги еще больше, как
в крепости поднимают подъемный мост, готовясь к осаде. Она помол
чала, потом заговорила снова: —Можешь говорить все, что тебе угод
но, только без оскорблений. Сегодня утром я просто не готова к взбуч
ке. Понятно?
— Никаких взбучек, никаких взбучек, сестренка. И я никого ни
когда не оскорбляю. — Руки у него были благочестиво скрещены на
груди. —О, порой я немного резок,да, если на то есть повод. Но ос
корблять —нет, никогда. Я лично всегда полагал, что самый лучший
способ ловить мух...
—Я серьезно говорю, Зуи, —сказала Фрэнни, обращаясь более
или менее к его ботинкам. —Кстати, я хотела бы, чтобы ты сел. Каж
дый раз, как здесь учиняются адские скандалы, прямо с м е ш н о , что все
это исходит именно из той точки, где ты лежишь. И лежишь там все
гда именно ты. А ну-ка, сядь, пожалуйста.
Зуи закрыл глаза.
—К счастью, я знаю что ты шутишь. В глубине души ты этого не
думаешь. Мы с тобой в глубине души знаем, что это единственный
кусочек священной земли во всем этом проклятом доме с привидени
ями. Как раз в этом месте я держал своих кроликов. А они были с в я
т ы е кролики, оба. По сути дела, это были два единственных кролика-
отшелышка в целом...
—Да перестань ты! —сказала Фрэнни, явно нервничая. —И если
хочешь что-то сказать, н а ч и н а й . Я только прошу, чтобы ты хоть чуть-
чуть помнил о т акт е, я себя сейчас так плохо чувствую —вот и все.
Ты самый бестактный человек из всех, кого я знаю, это точно.
—Бестактный? Ничего подобного. Откровенный —да. Темпера
ментный —да. П ы лк ий . Жизнерадостный, может быть, излишне. Но
никто никогда не...
—Я сказала: бест актный!—перебила его Фрэнни довольно горя
чо, но рассмешить себя она не давала. — Попробуй только заболей
как-нибудь и пойди сам себя навести, тогда ты поймешь, какой ты бес
тактный! Когда кому-нибудь не по себе, то ты —самое невыносимое
существо, какое я знала в своей ж изни. Стоит только чихнуть, зна
ешь, как ты себя ведешь? Каждый раз, как окажешься поблизости, ты
смотришь на человека, как враг. Ты абсолютно не способен с о ч у в с т в о
в а т ь , ты —самый бесчувственный человек на свете. Да, самый!
— Ладно, ладно, ладно, — сказал Зуи, не открывая глаз. — Нет,
брат, совершенства на земле. —Чуть смягчив и сделав повыше свой
голос, он без напряжения, не переходя па фальцет, продемонстриро
вал Фрэнни хорошо знакомую манеру их матери, и, как всегда, очень
похоже. —Мы сгоряча говорим такое, молодая леди, что вовсе не со
бирались говорить и о чем назавтра придется очень п ож але т ь.
Потом он неожиданно нахмурился, открыл глаза и несколько се
кунд глядел в потолок.
—Во-первых, —сказал он, —ты, кажется, думаешь, что я хочу от
нять у тебя твою молитву. Не хочу. Не собираюсь. Что до меня, то ты
можешь валяться на этом диване и повторять хоть до конца своих дней
Введение к Конституции, но вот чего я хочу...
— Прекрасное вступление. Просто п р еле с т ь.
—Что такое?
—Ничего. Ну, говори, говори.
—Я уже начал говорить, что против молитвы ничего не имею. Что
бы там тебе ни казалось. Знаешь, ты ведь далеко не первая, кто решил
творить Иисусову молитву. Я некогда обошел все армейские и флот
ские магазины в Нью-Йорке —искал подходящий для странника рюк
зак. Я собирался набить его хлебными корками и отправиться пеш
ком бродить по всей стране, черт ее побери. Творя молитву. Неся сло
во Божие. И все такое. —Зуи помолчал. —И, ей-богу, я говорю это не
ради того, чтобы дать тебе понять, что некогда и я был Чувствитель
ным Молодым Существом, как Ты.
—Тогда за ч е м ты это говоришь?
—Зачем я это говорю? А затем, что мне надо тебе кое-что сказать,
а я, может быть, вовсе и не имею права об этом говорить. По той при
чине, что и меня когда-то обуревало желание творить эту молитву, а я
не стал. Может, мне просто завидно, что ты за это взялась. Очень мо
жет быть, честно говоря. Во-первых, я вечно переигрываю. И более
чем вероятно, что я, черт побери, не желаю быть Марфой, когда ты
строишь из себя Марию.
Фрэнни не удостоила его ответом. Но она подвинула Блумберга
поближе и как-то неловко, нерешительно прижала его к себе. Потом
она посмотрела на брата и сказала:
—Ты —бесенок. Ты это знаешь?
—Только без комплиментов, дружище, —может, со временем ты
о них пожалеешь. Я все же скажу тебе, что мне не нравится твой под
ход к этому делу. Даже если я не имею права делать замечания.
Тут Зуи примерно десять секунд без выражения смотрел на беле
ный потолок, йотом опять закрыл глаза.
— Во-первых, —сказал он, —не по душе мне эти выступления в
духе Камиллы. И не перебивай меня, ясно? Я знаю, что ты расклеи
лась на вполне законном основании, и все такое. Я не считаю, что ты
притворяешься,—этого я не говорил. Я не думаю, что это подсозна
тельные претензии на со ч у в с т в и е . Вообще ничего такого не думаю.
Но я повторяю, что мне это не по душе. Это жестоко по отношению к
Бесси,жестоко поотношению к Лесу, иеслидотебяэтоещенедошло,
то от тебя начинает попахивать ханжеством. Во всем мире, черт побе
ри, пет такой молитвы и такой религии, которая оправдала бы ханже
ство. Я не называю теб я ханжой —так что можешь сидеть спокойно, —
но я утверждаю, что такие истерики выглядят чертовски непривлека
тельно.
—Ты все сказал? —спросила Фрэнни. Она сидела, сильно накло
нясь вперед. Голос у нее снова стал дрожать.
— Ну ладно, Фрэнни. Послушай. Ты сама согласилась меня вы
слушать. Похоже, что самое плохое я уже сказал. Я просто стараюсь
тебе сказать —нет, не стараюсь, а го в о р ю тебе, —что это нечестно по
отношению к Бесси и Лесу, вот и все. Для них это ужасно —ты сама
понимаешь. Знаешь ли ты, черт побери, что Лес уже до того дошел,
что вчера вечером, перед тем как лечь спать, собирался принести тебе
мандаринчик?Господи! Даже Бессиневыноситрассказовсмандарин
чиками. И я тоже, видит Бог. Если ты собираешься и дальше пребы
вать в этом нервном шоке, то я бы хотел, черт возьми, чтобы ты отпра
вилась обратно в колледж и проделывала это там. Там, где с тобой
никто нянчиться не будет. И где, видит Бог, никому в голову не при
дет таскать тебе мандарины. И где ты не будешь держать свои ботин
ки в бельевом шкафу, черт побери.
Тут Фрэнни совершенно бесшумно нащупала рукой коробку с
«Клииексом», стоявшую на мраморном кофейном столике.
Зуи рассеянно смотрел на давнишнее пятно на потолке, которое
сам же и посадил лет девятнадцать —двадцать назад из водяного пи
столета.
—И второе, о чем я беспокоюсь, —сказал он, —это тоже не очень-
то приятная штука. Я уже кончаю, так что потерпи минутку, если мо
жешь. Мне категорически не нравится это мелкое житьишко одетого
во власяницу тайного великомученика, которое ты влачишь там, в кол
ледже, — этакая ничтожная брюзгливая священная война, которую
ты, как тебе кажется, ведешь против всех и вся. И не перебивай меня
еще хоть секунду, я не хочу сказать ничего такого, чего ты ждешь. На
сколько я понял, ты ополчилась в основном на систему высшего об
разования. Погоди, не б р о с а й с я на меня. Мне противен этот ураган
ный обстрел. Я согласен с тобой на девяносто восемь процентов. Но
остальные два процента —вот что пугает меня до полусмерти. У меня
в колледже был один профессор —всего о д и н , приходится с тобой со
гласиться, но это был большой, большой человек, и к нему все твои
разговоры просто не относятся. Нет, он не был Эпиктетом. Но он не
был ни отпетым эгоистом, ни факультетским любимчиком. Это был
великий и скромный ученый. Более того, я уверен, что ни разу —ни в
аудитории, ни в другом месте —я не слышал от него ни одного слова,
которое не таило бы капельку, а подчас и бездну мудрости. С ним-то
что будет, когда ты поднимешь свой бунт? Мне даже думать об этом
невыносимо —бросим, к черту, эту тему. Те, о которых ты тут рас
пространялась, — это совсем другое дело. Этот самый профессор
Таннер. И те два болвана, о которых ты мне вчера рассказывала, —
Мэнлиус и еще кто-то. Таких у меня было хоть пруд ируди, как и
всех нас, и я согласен стобой, что они не так уж безобидны. Честно
говоря, они смертельно опасны. Великий Боже. До чего бы они ни дотро
нулись, все превращается в бессмысленную ученую чушь. Или —что еще
хуже —в предмет культ а. Я считаю, что главным образом по их вине
ежегодно в июне месяце страну наводняют невежественные недонос
ки с дипломами.
Тут Зуи, не сводя глаз с потолка, скорчил гримасу и затряс го
ловой.
— Но мне не нравится —и Симору, и Бадди тоже, кстати, не по
нравилось бы —то, как ты говоришь об этих людях. Видишь ли, ты
презираешь не то, что они олицетворяют, —ты и х с а м и х презираешь.
Какого черта ты переходишь па личности? Я серьезно говорю, Фрэн-
ни. К примеру, когда ты говорила про этого Таипера, у тебя в глазах
был такой кровожадный блеск, что запахло убийством. Эта история
про то, как он перед лекцией идет в уборную и там взбивает свою ше
велюру. И прочее. Может, так он и делает, —судя по твоим рассказам,
это в его духе. Я не говорю, что это не так. Но что бы он там ни творил
сосвоими волосами —не твое это, брат, дело. Еслибытыпосмеива
лась над его излюбленными ужимками, это бы еще ничего. Или если
бы тебе было чуть-чуть жалко его за то, что ему от неуверенности в
себе приходится наводить на себя этот жалкий лоск, черт его побери.
Но когда ты мне об этом рассказываешь, —пойми, я не шучу —можно
подумать, что эта его чертова прическа —твой заклятый л и ч н ы й враг.
Это несправедливо —тысамазнаешь. Еслиты выходишьнабойсСи
стемой —давай стреляй, как положено милой, интеллигентной девуш
ке,потому что перед тобой враг,ане потому, чтотебе не но нутру его
прическа или его треклятый галстук.
Примерно на минуту воцарилось молчание. Затем оно было на
рушено: Фрэнни высморкалась —от всей души, длительно, как смор
каются больные, у которых уже дня четыре как заложило нос.
—Точь-в-точь как моя чертова язва. А знаешь, почему я ее запо
лучил? Или, во всяком случае, в чем на девять десятых причина моей
язвы? Потому что я неправильно рассуждаю, я позволяю себе вкла
дывать слишком много в мое отношение к телевидению и ко всему
прочему. Я делаю в точности то же, что и ты, хотя мне в моем возрасте
надо бы соображать, что к чему.
Зуи замолчал. Не спуская глаз с пятна на потолке, он глубоко втя
нул воздух через нос. Пальцы у него все еще были сплетены на груди.
—А то, что я скажу напоследок, возможно, тебя взорвет. Но иначе
я не могу. Это самое важное из всего, что я хотел сказать. — Он по
смотрел на потолок, словно ища поддержки, и закрыл глаза. —Не знаю,
помнишь ли ты, но я-то не забыл, дружок, как ты тут устроила ма
ленькое отступничество от Нового Завета, так что кругом на сто миль
было слыхать. В это время все были в этой чертовой армии, так что я
единственный такого наслушался, что уши вяли. А ты помнишь? Хоть
что-нибудь помнишь?
— Мне же было всего десять лет! —сказала Фрэнни в нос и до
вольно воинственно.
—Я знаю, сколько тебе было. Прекрасно знаю, сколько тебе было
лет. Я ведь не для того это вспомнил, чтобы тыкать тебя носом в прош
лые ошибки, видит Бог. Я говорю об этом по серьезной причине. Я об
этом говорю потому, что ты, по-моему, как не понимала Иисуса в дет
стве, так и сейчас не понимаешь. Сдается мне, что он у тебя в голове
перепутался с пятью или десятью другими религиозными деятелями,
и я не представляю себе, как ты можешь творить Иисусову молитву,
не разобравшись, кто есть кто и что к чему. Ты вообще-то помнишь, с
чего началось то маленькое вероотступничество?.. Фрэнни? Помнишь
или пет?
Ответа он не дождался. Вместо ответа Фрэнни довольно сильно
высморкалась.
— А я, представь себе, иомшо. Глава шестая, от Матфея. Это я,
брат, отлично иомшо. Даже иомшо, где я был. Я сидел у себя в комна
те, заматывал липкой лентой свою чертову клюшку, и тут ты влетела
в полном раже, с раскрытой Библией в руках. Тебе вдруг разонравил
ся Иисус, и ты желала знать, можно ли позвонить Симору в военный
лагерь и сообщить ему об этом. А помнишь, за что ты разлюбила Иису
са? Я тебе скажу. Потому, во-первых,что тебе непонравилось, как он
пошел.в синагогу и опрокинул столы и расшвырял идолов. Это было
так грубо, Так Неоправданно. Ты выражала уверенность, что Соло
мон или кто-то там еще ничего подобного себе бы не позволил. А в т о
р ам вещь, которую ты не одобряла — па этом месте у тебя была как
раз раскрыта Библия, —это строчки: «Взгляните на птиц небесных:
они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец ваш небесный
питает их». Здесь-то все в порядке. Все прелестно. Это ты вполне одоб
ряла. Н о в о т , когда Иисус тут же говорит: «Вы не гораздо ли лучше
их?» Ага, вот тут-то маленькая Фрэнни и спрыгивает на ходу. Тут
наша Фрэнни начисто отрекается от Библии и бросается прямехонь
ко к Будде, который не относится свысока ко всем этим милым небес
ным птичкам. Ко всем этим чудным, прелестным цыплятам и гуся
там, которых мы разводили тогда па Озере. И не повторяй, что тебе
было десять лет. Я говорю о том, к чему твой возраст не имеет ни
какого отношения. Никаких существенных перем ен в возрасте от
десяти до двадцати лет не происходит —и от десяти до восьмиде
сяти, кстати, тоже. Ты до си х пор не можешь любить того Иисуса,
который сделал или сказал то-то и то-то — или по крайней мере
ему это приписали, —не так, как тебе хотелось бы. И ты это знаешь.
Ты но природе своей не способна любить или понимать какого бы то
ни было Сына Божия, который опрокидывает столы. И ты по приро
де своей не можешь любить или понимать какого бы то ни было Сына
Божия, который говорит, что человек — лю б о й человек, даже такой,
как профессор Тайнер, —Богу дороже, чем какой-нибудь пушистый,
беспомощный пасхальный цыпленок.
Теперь Фрэнни смотрела в ту сторону, откуда доносился голос
Зуи, сидя совершенно прямо и стиснув в кулаке комочек «Клинек-
са». Блумберга у нее на коленях уже не было.
—А ты, конечно, м о ж е ш ь, —пронзительно сказала она.
— Могу или нет, это к делу не относится. Впрочем, да, так оно и
есть, я могу. В этот вопрос я сейчас углубляться не хочу, но я никогда
не пытался — сознательно или иначе — перекраивать Иисуса иод
Франциска Ассизского, чтобы сделать его более «любезным сердцу», —
а этим занимаются девяносто восемь процентов христиан во всем
мире. Это не делает мне чести. Я не в таком уж восторге от святых
типа Франциска Ассизского. А тебе они по сердцу. По моему мнению,
это и есть одна из причин твоего маленького нервного срыва. И как
раз по этой причине ты устроила его дома. Здесь ты на всем готовень
ком. Обслуживание по первому разряду, с горячей и холодной про
точной чертовщиной и привидениями. Куда уж удобнее! Здесь ты
можешь твердить свою Иисусову молитву и лепить свой идеал из
Иисуса, Святого Франциска, Симора и Хайдиного дедушки. — Зуи
ненадолго прервался. —Ты что, не понимаешь? Неужели тебе н е п о
н я т н о , как смутно, как безответственно ты смотришь на мир? Госпо
ди, да в тебе никогда ничего третьесортного не было, а вот сейчас ты
но горло увязла в мыслишках третьего сорта. И твоя молитва —третье
сортная религия, и твое нервное расстройство, знаешь ты это или
нет, —тоже третьего сорта. Я видел парочку настоящих нервных сры
вов, и те, на кого это накатывало, не успевали подыскать себе местеч
ко, где бы...
—Не смей, Зуи! Н е см ей! —крикнула Фрэнни, захлебываясь сле
зами.
— Сейчас, минутку, одну минутку. А с ч его это у тебя нервный
срыв, кстати сказать? То есть если уж ты изо всех сил старалась вый
ти из строя, то почему бы тебе не употребить всю эту энергию на то,
чтобы остаться здоровой и веселой? Ладно, я непоследователен. Сей
час я веду себя очень непоследовательно. Но, Боже мой, как ты испы
тываешь ту малую толику терпения, которая мне досталась от роду!
Ты смотришь на свой университетский городок,и на мир, и на поли
т и к у , и на урожай одного л е т а , слушаешь болтовню кучки безмозглых
студентов и решаешь, что повсюду —только «я», «я», «я» и единствен
ный разумный выход для девушки —обрить себе голову, лечь на диван,
твердить Иисусову молитву и просить у Бога какого-нибудь маленького
мистического чуда, которое принесет ей радость и счастье.
Фрэнни закричала:
—Да замолчишь ли ты наконец!
— Секунду, секундочку. Ты все твердишь про « я » . Господи, да
только самому Христу под силу разобраться, где «я», а где нет. Это,
брат, Божий мир, а не твой, и не тебе судить, где «я», а где нет —по
следнее слово за Ним. А как насчет твоего возлюбленного Эпиктета?
Или твоей возлюбленной Эмили Д и к и н с о н ? Ты что, хочешь, чтобы
твоя Эмили каждый раз, как ей захочется написать стишок, садилась
бы и твердила молитвы до тех пор, пока это гадкое, эгоистическое
желание не пропадет? Нет, этого ты не хочешь! Но тебе бы хотелось,
чтобы у твоего друга профессора Тайнера взяли бы и отняли его «я».
Это другое дело. Может быть, и другое. Может быть. Но не кричи ты
на весь мир о «я» вообще. Я считаю, если ты хочешь знать мое мне
ние, что половину всей пакости в мире устраивают люди, которые не
пускают в ход свое подлинное «я». Твой профессор Тапнер, к приме
ру. Судя хотя бы по тому, что ты о нем рассказываешь, я готов поспо
рить на что угодно, что он в жизни использует вовсе не то, что ты при
нимаешь за его «я», а совсем другое, более грязненькое, но менее п р и с у
щ е е ему качество. Господи, да ты же достаточно ходила в школу, чтобы
это знать. Только соскреби краску с никуда не годного школьного учите
ля —или хоть с университетского профессора, —и почти наверняка об
наружится первоклассный автомеханик или к ам ен щ ик , черт побери. Вот
тебе пример —Лесаж, мой друг, мой покровитель, моя Роза с Мэди-
соп-авеию. Думаешь, это «я» загнало его на телевидение? Черта с два!
У него теперь вообще никакого «я» пет — если и было когда-то. Он
его расколотил на мелкие хобби. Я знаю по меньшей мере три его хоб
би, и все они связаны с громадной мастерской у него в подвале, кото
рая обошлась ему в десять тысяч долларов и вся набита электриче
скими приборами, тисками, динамо-машинами и бог знает чем еще.
Ни у одного человека, проявляющего свое «я», нет в р ем ен и ни па ка
кие чертовы хобби.
Зуи внезапно умолк. Он по-прежнему лежал с закрытыми глаза
ми, а пальцы у него были крепко переплетены на груди. Но вот он
придал своему лицу нарочито обиженное выражение. Видимо, это
была такая форма самокритики.
—Хобби,—сказал он. —Какэтоядоговорился до хобби?
С минуту он лежал и молчал. В комнате были слышны только ры
дания Фрэпни, не вполне заглушенные шелковой подушкой. Блум
берг теперь сидел под роялем, на солнечном островке, и довольно кар
тинно умывался.
—Опять я играю резонера, —сказал Зуи нарочито будничным го
лосом. — Что бы я ни говорил, у меня получается одно: как будто я
хочу подкопаться иод твою Иисусову молитву. А я ничего такого не
хочу, черт меня побери! Я только против того, почему, как и где ты
ею занимаешься. Мне бы хотелось убедиться —я был бы счастлив
убедиться, —что ты ею не подменяешь дело своей жизни, свой долг,
каков бы он, черт побери, ни был, или просто свои ежедневные обя
занности. Но вот что еще хуже: я никак не могу понять — ей-богу,
никак ие пойму, — как ты можешь молиться Иисусу, которого даже
не понимаешь. А вот что уже совершенно непростительно, если учесть,
что в тебя путем принудительного кормления впихнули примерно
такую же массу религиозной философии, как в меня, — совершенно
непростительно, что ты и не пытаешься понять его. Еще можно было
бы найти какое-то оправдание, если бы ты была либо совсем п р о с т ы м
человеком, как тот странник, либо человеком отчаявшимся, —но ты,
брат, не так проста и далеко не в таком отчаянии, черт побери!
Тут Зуи, все еще не открывая глаз, сжал губы — в первый раз, с
тех пор как он улегся, —и эта гримаса, заметим в скобках, очень напо
минала привычное выражение лица его матери.
—Боже правый, Фрэнни, —сказал он. —Если уж ты хочешь тво
рить Иисусову молитву, то по крайней мере молись Иисусу, а не Свя
тому Франциску, и Симору, и дедушке Хайди, единому в трех лицах.
И когда ты молишься, думай о н е м , и только о нем, представляй его
себе таким, каким он был, а не каким ты хотела бы его видеть. Ты ие
желаешь смотреть правде в глаза. Именно эта проклятая привычка не
смотреть правде в глаза и довела тебя до этого дурацкого расстрой
ства, и выкарабкаться она тебе не поможет.
Зуи вдруг прижал ладони к своему совершенно мокрому лицу, по
держал секунду и снова отнял. Снова скрестил руки на груди. Потом
заговорил почти безукоризненно светским тоном:
— Одно меня ставит в тупик, честно говоря, просто ставит в ту
пик: как может человек —если он не дитя, и не ангел, и не счастливый
простачок вроде нашего странника, —как человек может вообще мо
литься Иисусу, который хоть чуточку непохож на того, кого мы ви
дим и слышим в Новом Завете. Господи! Он ведь просто самый ра
зумный человек в Библии, только и всего! Кого он ие перерос на две
головы? Кого? И Ветхий и Новый Завет полны жрецами, пророками,
учениками, сынами возлюбленными, Соломонами, Исайями, Давида
ми, Павлами —но, Бог ты мой, кто же из них, кроме Иисуса, действи
тельно понимал, где начало и где конец? Н и к т о . Моисей? Ничего по
добного. И не говори, что Моисей. Он был хороший человек, и у него
был налажен прекрасный контакт с Богом, и все такое, но в том-то и
дело. Ему приходилось поддерживать контакт. А Иисус понимал, что
Богот него неотделим.
Тут Зуи хлопнул в ладоши —только разок, и негромко —и, может
быть, неожиданно для самого себя. Не успел отзвучать хлопок, как он
уже снова скрестил руки на груди.
—Господи, какой ум! —сказал он. —Ну кто, например, сумел бы
промолчать в ответ на расспросы Пилата? Только не Соломон. Не го
вори, что Соломон. У Соломона нашлось бы несколько подходящих
слов на этот случай. Не уверен, что и С о к р а т не сказал бы несколько
слов. Критий или кто-нибудь там еще ухитрился бы отвести его в сто
ронку и выудить из него парочку хорошо обдуманных фраз для исто
рии. Но главнее и выше всего: кто из библейских мудрецов, кроме
Иисуса, знал —знал,—что мы носим Царство Божие в себе, внутри,
куда мы по своей проклятой тупости, сентиментальности и отсутствию
воображения забываем заглянуть? Надо быть Сыном Божьим, чтобы
знать такие вещи. Почему ты не задумываешься об этих вещах? Я го
ворю серьезн о, Фрэиии, очень серьезно. Если ты не видишь Иисуса
точно таким, каким он был, твоя молитва совершенно не имеет смыс
ла. Если ты не понимаешь Иисуса, ты не поймешь и его молитвы —у
тебя вообще не молитва получится, а какая-то дешевая ритуальная
тягомотина. Иисус был адептом высшего ранга, черт побери, он был
послан с ужасно важной миссией. Это тебе не Святой Франциск, у
которого хватало времени сочинять разные гимны, или читать пропо
веди п т и ч к а м , или заниматься другими милыми делами, столь лю
безными сердцу Фрэнпи Гласс. Я говорю совершенно серьезно, черт
побери. Как ты ухитряешься этого не видеть? Если бы Господу Богу
понадобилась личность, приятная во всех отношениях, вроде Свято
го Франциска, чтобы сделать дело, описанное в Новом Завете, Он бы
его и выбрал, можешь быть уверена. А Он выбрал самого лучшего,
самого умного, самого любящего, наименее сентиментального, само
го неподдельного Учителя из всех. И если ты этого не понимаешь,
клянусь тебе, ты не понимаешь и смысла Иисусовой молитвы. У Иису
совой молитвы одна цель, одна-единственная цель. Одарить человека
знанием о Христе. Нет, не для того, чтобы устроить маленькое, уют
ное, «святое-для-тебя»* местечко, где некий липкий от патоки, оча
ровательный божественный пришелец примет тебя в свои объятия, и
отпустит тебе все долги твои, и прогонит па вечные времена всю твою
гадкую мировую скорбь и профессоров Тайнеров. И, черт побери, если
у тебя хватает ума понять это, а у тебя ума хватает, и ты все же отка
зываешься это понимать —значит, ты употребляешь молитву во зло,
ты ею пользуешься, чтобы вымолить себе мир, полный куколок и свя
тых, где не будет профессоров Таннеров.
Он внезапно уселся прямо и наклонился вперед с такой стреми
тельностью, словно делал гимнастическое упражнение, —ему нужно
было взглянуть на Фрэнни. Рубашка на нем была, как говорится, хоть
выжимай.
— Если бы Иисус предназначил молитву для того, чтобы...
* См. Книга Пророка Исайи, 65:5. —Примем, пер.
Зуи осекся. Он рассматривал Фрэнни, ничком лежавшую на ди
ване, и, может быть в первый раз, услышал горестные звуки, которые
она старалась заглушить. Он мгновенно побледнел —и от страха за ее
здоровье, и, может быть, оттого, что извечно тошнотворный дух пора
жения вдруг пропитал всю комнату. Его бледность, однако, была до
странности чисто белого тона, без желтых и зеленых оттенков вины
или жалкого раскаяния. Эту бледность можно было сравнить с обес
кровленным лицом мальчишки, который до безумия любит живот
ных —в с е х животных —и который только что увидел, какое выраже
ние появилось на лице у его любимой, обожающей кроликов сестрен
ки, когда она открыла коробку с его подарком ко дню рождения, —а
там была только что пойманная маленькая кобра с неумело завязан
ным красным бантиком па шее.
Он не сводил глаз с Фрэнни целую минуту, потом встал на ноги,
неловко пошатнувшись, чтобы не потерять равновесие, что было со
всем ему не свойственно. Он прошел очень медленно через всю ком
нату к письменному столу матери. Когда он дошел до стола, стало со
вершенно ясно, что он знать не знает, зачем его туда понесло. Каза
лось, он не узнает вещей, лежащих на столе, — ни промокашку с за
штрихованными «о»; ни пепельницу со своим собственным окурком, —
так что он отвернулся и снова стал смотреть на Фрэнни. Ее рыдания
чуть-чуть утихли, или это ему показалось, но она по-прежнему лежа
ла все в той же жалкой, безвольной позе, лицом вниз. Одна рука у нее
подломилась, подогнулась, так что ей наверняка было очень неудоб
но, а то и больно так лежать. Зуи отвел от нее глаза, йотом набрался
смелости и снова посмотрел. Он быстро провел ладонью по потному
лбу, сунул руку в карман, чтобы обсушить ее, и сказал:
— Прости меня, Фрэнни. Прости, пожалуйста.
Но это формальное извинение только вызвало новые, более гром
кие и отчаянные рыдания. Зуи пристально смотрел на нее еще пят
надцать или двадцать секунд. Потом вышел из комнаты в переднюю,
закрыв за собой дверь.
Запах свежей краски чувствовался тотчас же за дверью гостиной.
Переднюю еще не начинали красить, весь паркет был застелен газета
ми, и первый же шаг Зуи —неуверенный, как бы в полусне —оставил
отпечаток резиновой подошвы на фотографии в спортивном отделе:
прямо на лице Стэна Мюзиэла, держащего в руке полуметровую фо
рель. Через пять или шесть шагов он едва не столкнулся с матерью,
которая выходила из своей спальни.
—Я думала, что ты уже ушел! —сказала она.
В руках у нее были два аккуратно сложенных чистых постельных
покрывала.
—Мне показалось, что наружная дверь... —Она умолкла и стала вни
мательно разглядывать Зуи. —Что с тобой? Это ты так вспотел?
Не дожидаясь ответа, она взяла Зуи за руку и повела его —скорее,
переставила, как будто он был легкий как щетка, —поближе к свету,
падавшему через открытую дверь только что выкрашенной спальни.
—Так и е с т ь — вспотел. —Она не могла бы говорить более удив
ленным и придирчивым тоном, даже если из пор Зуи выступила бы
неочищенная нефть. —Что такое ты там делал? Ты же только что вы
купался. Что ты такое делал?
—Я опаздываю, Пышка. А ну-ка посторонись.
Высокий филадельфийский комод, вынесенный в переднюю, вме
сте с миссис Гласс преграждал путь Зуи.
— Кто поставил сюда это чудовище? —спросил он, окидывая ко
мод взглядом.
—Почему ты так вспотел? —требовательно спросила миссис Гласс,
глядя сперва на его рубашку, потом на него самого. —Ты говорил с
Фрэнни? Ты откуда идешь? Из гостиной?
—Да, д а , из гостиной. Кстати, на твоем месте я бы заглянул туда
на минуту. Она плачет. То есть плакала, когда я уходил. —Он похло
пал мать по плечу. —А ну-ка. Давай. Посторонись...
—Плачет? Опять? Почему? Что случилось?
—Не знаю я, Боже милостивый, —я спрятал ее книжки про Вин
ни-Пуха. Слушай, Бесси, дай пройти, пожалуйста. Я спешу.
Миссис Гласс, не сводя с него глаз, отступила в сторону. И сразу
же метнулась в гостиную с такой скоростью, что едва успела бросить
через плечо:
—Переодень рубашку, молодой человек!
Если Зуи и слышал эти слова, то не подал виду. Он прошел через
всю переднюю и вошел в спальню, где когда-то вместе с ним жили
двое братьев-близнецов; теперь, в 1955-м, она безраздельно принад
лежала ему. Но он задержался в своей комнате минуты на две, не боль
ше. Потом вышел, все в той же мокрой от пота рубашке. В его внеш
ности произошло, однако, небольшое, но отчетливое изменение. Он
раздобыл сигару и успел ее раскурить. И но неизвестной причине он
накрыл голову носовым платком —может быть, чтобы отвести от себя
бурю, или град, или ненел огненный.
Он прошел напрямик через переднюю в ту комнату, которую рань
ше занимали его старшие братья.
Впервые за семь лет Зуи, если употребить очень уместное здесь
высокопарное выражение, «переступил порог» комнаты Симора и
Бадди. За исключением одного мелкого случая, который запросто
можно сбросить со счетов: года два назад он методически прочесывал
всю квартиру в поисках «потерянного или украденного» пресса для
теннисной ракетки.
Он очень плотно затворил за собой дверь, всем своим видом вы
ражая недовольство тем, что в дверях не оказалось ключа. Войдя в
комнату, он почти не смотрел вокруг. Он сразу же обернулся и реши
тельно встал лицом к листу некогда белоснежного картона, который
был основательно приколочен гвоздями к внутренней стороне двери.
Лист был громадный, почти во всю дверь. Должно быть, этот лист
своей величиной, белизной и гладкостью некогда взывал о черной
туши и печатном шрифте. И если взывал, то не вотще. Вся видимая
поверхность листа, до последнего сантиметра, была занята разбиты
ми на четыре весьма импозантных столбца цитатами из произведе
ний мировой литературы. Буквы были мелкие, но черные как смоль и
неистово отчетливые, и если кое-где и встречались причудливые рос
черки, то клякс и помарок не было. Работа была выполнена с не мень
шей тщательностью даже в самом низу, возле порога, где оба калли
графа, должно быть, но очереди лежали на животе. Не было сделано
ни малейшей попытки распределить афоризмы или их авторов но ка
ким-либо категориям или группам. Так что, читая цитаты сверху вниз,
столбец за столбцом, вы как бы пробирались между койками на спа
сательной станции в районе, пострадавшем от наводнения: например,
Паскаль без всякой фривольности улегся рядом с Эмили Дикинсон, а
Бодлер и Фома Кемнийский, так сказать, поставили свои зубные щет
ки в один стакан.
Зуи, стоя достаточно близко, прочел верхние строчки в левом
столбце и продолжал читать сверху вниз. Судя по выражению его лица,
или, скорее, по отсутствию такового, можно было подумать, что он в
ожидании поезда от нечего делать читает на доске объявлений рекла
му супинаторов д-ра Шолля.
Итак, да будет у тебя устремленность к делу, но никогда к его
плодам, да не будет плод действия твоим побуждением, и да не будет
у тебя привязанности к неделанию.
Каждое действие совершай, сосредоточившись в своем сердце на
Высшем Владыке. Пребывая в йоге, совершай дела, оставив привязан
ность,равный (подчеркнуто одним из каллиграфов) вуспехе и неудаче.
Равновесием именуется йога.
Работа, совершеннаяради награды,много ниже той, которая вер
шится без страсти, в безмятежности самоотречения. Ищи спасения в
познании Брахмана. Несчастен тот, кто трудится ради своекорыст
ных интересов.
Бхагавадгита.
Оно любило осуществляться.
Марк Аврелий.
О,улитка, —
Взбираясь к вершине Фудзи,
Можешь не торопиться!
Исса.
Чтоже касается богов, то естьлюди, отрицающие само существо
вание божественности; другие считают, что она существует, но не
волнуется, не заботится, не предопределяет ничего. Третьи допуска
ют и существование, и предопределение, но только в отношении вели
ких событий, небесных дел, а не земных. Четвертая школа признает
значение земных дел наравне с небесными, но только вообще, а не в от
ношении к каждому в отдельности. А пятая, к которой принадлежали
Улисс и Сократ, это те, кто восклицает:
«Не сделаю ни шага без ведома Твоего!»
Эпиктет.
Любовная история в ее высшем развитии наступит тогда, когда
мужчина и дама, незнакомые друг другу,разговорятся в поезде, возвра
щающемся на восток.
—Ну-с, —сказаламиссисКрут —аэто была именно она,—каквам
понравился Каньон ?
—Пещерка что надо, —ответил ее спутник.
— Какая оригинальная манера выражаться! — отвечала миссис
Крут. —А теперьразвлекайте меня.
РингЛарднер («Как писатьрассказы»).
Бог вразумляет сердце, но не мыслями, а страданиями и препят
ствиями.
Де Коссад.
—Папа! —вскрикнула Кити и закрыла ему рот руками.
—Ну, не буду! —сказал он. —Я очень, очень...ра... Ах!Как я глуп...
Он обнял Кити, поцеловал ее лицо,руку, опять лицо и перекрестил ее.
И Левина охватило новое чувство любви к этому прежде чуждому
ему человеку, старому князю, когда он смотрел, как Кити долго и неж
но целовала его мясистую руку.
«Анна Каренина».
«Господин, мы должны объяснить людям, что они поступают не
верно, поклоняясь в храмах статуям и картинам».
Рамакригина: «Так вы привыкли, жители Калькутты: вы хотите
поучать и проповедовать. Вы хотите раздавать миллионы, сами пи
таясь милостыней... Неужели, по вашему мнению, Бог не знает, что
именно Ему поклоняются перед статуями и картинами? Даже если
молящийся впадет в ошибку, не кажетсяли тебе,что Богузнает оего.
намерениях?»
«Евангелие Шри Рамакришны».
«Нехотители кнам присоединиться?»—спросилменя как-тозна
комый, повстречав после полуночи в почти опустевшем кафе. «Нет, не
хочу», —ответил я.
Кафка.
Счастье общения слюдьми.
Кафка.
Молитва св. Франциска Сальского:
«Да, Отче!Да, и вовеки веков, да!»
Цюй-жань ежедневно обращался к самому себе: «Учитель!»
Потом сам себе отвечал: «Да, господин».
Затем продолжал: «Протрезвись».
Опять отвечал: «Да, господин».
«И сэтихпор, —продолжал он, —не давай никому ввести тебя в грех».
«Да, господин, да, господин», —отвечал он.
«Мю мэнь гуань».
Ввиду того что картон был исписан довольно мелким почерком,
последнее изречение находилось в первой трети левого столбца, на
верху, и Зуи мог бы читать этот столбец еще минут пять, не сгибая
колен. Но он не захотел. Он неторопливо отвернулся, прошел к пись
менному столу своего брата Симора и сел, выдвинув небольшой стул
с прямой спинкой, как будто проделывал это ежедневно. Он положил
сигару справа па край стола горящим концом наружу, оперся локтя
ми о стол и закрыл лицо ладонями.
Два окна, слева, у него за спиной, с наполовину задернутыми што
рами, выходили во двор — неприглядный бетонно-кирпичный про
ход, но которому в любое время дня серыми тенями проходили прач
ки или рассыльные из лавок. Саму комнату можно было назвать тре
тьей главной спальней в квартире, и по более или менее устоявшимся
в манхэттенских многоквартирных домах стандартам она была и тес
новата, и темновата. Двое старших сыновей Глассов, Симор и Бадди,
заняли эту комнату в 1929-м, когда одному было двенадцать, а второ
му —десять лет, а освободили ее, когда им было двадцать три и двад
цать один. Она была обставлена в основном предметами из «гарниту
ра» кленового дерева: две кушетки, ночной столик, два детских пись
менных столика, под которыми не умещаются ноги, два шкафчика,
два полукресла. На полу лежали три сильно потертых половика с во
сточным орнаментом. Почти все остальное пространство, за малым
исключением, занимали книги. Книги, «которые должны быть под
рукой». Книги, «которые вечно забывали дома». Книги, «которые не
известно куда девать». Но все книги, книги. Три стены в комнате были
заняты высокими стеллажами, забитыми до отказа и еще сверх того.
Избыток книг кучами громоздился на полу. Места оставалось доста
точно, чтобы можно было пройти, но расхаживать было негде. Гость,
склонный к описательной прозе, популярной за коктейлем, мог бы
сказать, что на первый взгляд комната казалась заброшенным жили
щем двух подростков, которые пробивают себе дорогу на поприще
науки или юриспруденции. И в самом деле, по немногим малозамет
ным признакам, не предпринимая пристального изучения наличной
литературы, трудно было догадаться, что обитатели этой вполне дет
ской комнаты уже получили право участвовать в выборах. Правда,
там был телефон — тот самый пресловутый личный телефон, — он
стоял на столе у Бадди. И на обоих столах было множество прожжен
ных сигаретами пятен. Но другие, более красноречивые приметы со
вершеннолетия — коробочки для запонок, картинки со стен, харак
терные мелочи, которые скапливаются на верхних полках шкафов, —
все исчезли из комнаты в 1940-м, когда молодые люди «отделились»
и переехали на собственную квартиру. Зуи сидел за столиком Симо
ра, спрятав лицо в ладонях, и носовой платок, покрывавший его голо
ву, сполз вниз, на лоб; он сидел неподвижно, хотя и не спал, добрых
двадцать минут. Потом он одним почти непрерывным движением уб
рал руки, взял сигару, сунул ее в рот, открыл нижний ящик слева и
вытащил обеими руками стопку картонных листов, с виду смахивав
ших на картонки от мужских рубашек, как оно и оказалось. Он поло
жил стопку на стол и стал перебирать листы, но два или но три разом.
Только на минуту его рука задержалась, и то едва заметно. Он выбрал
картонку, на которой была запись от февраля 1938 года. Запись была
сделана синим карандашом, почерком его брата Симора:
«Мой двадцать первый день рождения. Подарки, подарки, подар
ки. Зуи и малышка, по обыкновению, бегали за покупками вниз по
Бродвею. Они преподнесли мне большую коробочку зудящего порош
ка и три зловонные бомбы. Мне предстоит бросить бомбы при первой
же возможности в лифте отеля «Колумбия» или в другом месте, «где
побольше народу».
Вечером —многоактный водевиль в мою честь. Лес и Бесси пре
лестно танцевали на песочке, который Бу-Бу принесла из вазы в пе
редней. Когда они кончили, Б. и Бу-Бу очень смешно их передразнива
ли. Лес чуть не прослезился. Малышка спела «Абдул Абулбул Амир».
3. продемонстрировал уход Уилла Мэхопи, как его научил Лес, врезал
ся лбом в книжный шкаф и пришел в бешенство. Близнецы повторили
нашу с Бадди старую сценку Бака и Баблза. Просто великолепно. Чудес
но. Когда все было в самом разгаре, снизу позвонил швейцар и спросил,
не танцуют ли у нас. А то мистер Зелигман, с четвертого...»
Тут Зуи перестал читать. Он дважды основательно постучал стой
кой картонок по столу, как это делают с колодой карт, сунул стопку в
нижний ящик и задвинул его.
Он снова поставил локти на стол и, подавшись вперед, спрятал
лицо в ладонях. На этот раз он просидел, не шелохнувшись, почти
полчаса.
А когда он снова задвигался, можно было подумать, что к нему
привязали ниточки и дергают его, как марионетку, с излишним усер
дием. Казалось, он еле успел схватить свою сигару, как новый рывок
бросил его на стул возле второго стола — стола Бадди, на котором
стоял телефон.
Заняв эту новую сидячую позицию, он первым делом вытащил
рубашку из брюк. Расстегнул рубашку сверху донизу, как будто тре
мя прыжками перенесся в тропики. Потом он вынул сигару изо рта и
перехватил ее левой рукой. Правой рукой он стащил носовой платок
с головы и поместил его рядом с телефоном, явно в положении «пол
ной готовности».
Затем он без проволочек поднял трубку и набрал местный номер.
Очень даже местный номер. Кончив набирать, он взял платок со сто
ла и положил его па микрофон трубки довольно высокой рыхлой гор
кой. Он глубоко вздохнул и стал ждать. Он вполне успел бы закурить
потухшую сигару, но не стал этого делать.
Минуты за полторы перед тем Фрэнни, с заметной дрожью в голосе,
в четвертый раз за истекшие полчаса отказалась от предложения матери
принести чашечку «прекрасного горячего куриного бульона». Миссис
Гласс высказала это последнее предложение на ходу, точнее, на полпути
к дверям гостиной, ведущим в сторону кухни, и вид у нее был сурово-
оигимистический. Но, услышав вновь задрожавший голос Фрэнни, она
быстро вернулась обратно к стулу, с которого встала.
Разумеется, этот стул стоял недалеко от Фрэнии. Он представлял
собой отличный наблюдательный пункт. Минут пятнадцать назад, ког
да Фрэнни настолько оправилась, что села и стала искать свою рас
ческу, миссис Гласс принесла стоявший возле письменного стола стул
и приставила его вплотную к кофейному столику. Позиция была вы
игрышной для наблюдения за Фрэппи, кроме того, наблюдатель мог
свободно пользоваться пепельницей, стоявшей па мраморной столеш
нице.
Усевшись на прежнее место, миссис Гласс вздохнула, как вздыха
ла всегда, всякий раз, когда люди отказывались от чашек с куриным
бульоном. Но она, можно сказать, так много лет курсировала на пат
рульном катере но пищеварительным каналам своих детей, что этот
вздох вовсе не означал капитуляции, и она почти сразу же сказала:
— Не понимаю, как ты собираешься восстанавливать свои си л ы ,
если ты не хочешь подкрепиться чем-нибудь питательным. Прости,
по я не понимаю. Ты ведь уже целых...
—Мама, прошу тебя. В двадцатый раз! Пож алуйста, перестань
твердить про куриный бульон! Меня тошнит при одном... —Фрэнни
замолчала и прислушалась. —Это наш телефон?
Миссис Гласс уже вскочила со стула. Губы у нее слегка сжались.
Телефонный звонок, любой звонок в любом месте и в любое время
неизменно заставлял миссис Гласс слегка поджимать губы.
—Я сейчас вернусь, —сказала она и вышла из комнаты. Она по
звякивала отчетливей, чем обычно, как будто в одном из карманов ее
кимоно рассыпалась коробка с гвоздями всех размеров.
Она отсутствовала минут пять. Возвратилась она с тем особым
выражением на лице, о котором ее старшая дочь, Бу-Бу, говорила, что
оно означает всегда одно из двух: или она только что говорила по те
лефону с кем-то из своих сыновей, или ей сию минуту стало известно
из достоверных источников, что у всех людей на земле —поголовно —
желудок целую неделю будет действовать с гигиенической регуляр
ностью, точно по расписанию.
—Это звонит Бадди, —сообщила она, входя в комнату.
Многолетняя тренировка помогла ей скрыть малейшие признаки
удовольствия, которые могли прозвучать в ее голосе.
Внешняя реакция Фрэнни па это сообщение была далеко не вос
торженной. Она явно нервничала.
—Откуда он звонит? —сказала она.
—А я его не спросила. Судя по голосу, у него ужасный насморк. —
Миссис Гласс не садилась. Она стояла над Фрэнни. — Поторопись-
ка, молодая леди. Он хочет поговорить с т о бо й .
—Он так сказал?
—К он еч н о , он так сказал! Поспеши, пожалуйста... И тапочки на
день.
Фрэнни выбралась из розовых простыней и из-под бледно-го
лубого пледа. Она сидела, бледная, на краю дивана, и явно тянула
время, глядя на мать снизу вверх. Ногами она пыталась нашарить
тапочки.
—Что ты ему наговорила? —тревожно спросила она.
—Иди, пожалуйста, к телефону, молодая леди, —уклончиво ска
зала миссис Гласс. —И поторопись ты хоть капельку, ради Бога.
— Наверно, ты ему сказала, что я при смерти или что-нибудь та
кое, —сказала Фрэнни. Ответа она не получила. Она встала с дивана,
далеко не с такой немощью, как встал бы выздоравливающий после
операции больной, но в ее движениях был намек на робость и неуве
ренность, словно она ждала или даже надеялась, что у нее вот-вот за
кружится голова. Она поглубже засунула ноги в тапочки, а потом с
мрачным видом выбралась из-за кофейного столика, то завязывая, то
развязывая пояс своего халата. Примерно год тому назад, в неоправ
данно самоуничижительном письме к брату Бадди она назвала свою
фигуру «безукоризненно американской». Глядя на нее, миссис Гласс,
великий знаток фигур и походок молодых девушек, снова сжала губы,
вместо того чтобы улыбнуться. Но в ту же секунду, как Фрэнни скры
лась за дверью, она перенесла свое внимание на диван. Ее взгляд ясно
говорил, что мало найдется на свете вещей, которые возмущали бы ее
больше, чем вид дивана, прекрасного стеганого дивана, превращен
ного в постель. Она протиснулась за кофейный столик, к изголовью,
и принялась, как массажист, взбивать все подушки, которые попада
лись ей под руку.
Фрэнни прошла мимо телефона в передней, не удостоив его вни
манием. Она явно предпочитала пройти подальше через переднюю в
спальню родителей, где находился телефон, пользовавшийся в семье
большей популярностью. И хотя в ее походке, пока она шла через пе
реднюю, не было ничего бросающегося в глаза —она не плелась и не
особенно торопилась, — но все же она удивительно менялась прямо
на глазах. Казалось, что с каждым шагом она становится младше.
Может быть, длинные коридоры, да еще остаточное действие проли
тых слез, да еще телефонный звонок, да запах свежей краски, да газе
ты иод ногами — для нее, может быть, все это в сумме было равно
новой кукольной колясочке. Так или иначе, когда она подошла к две
рям родительской спальни, ее модный, сшитый на зкказ шелковый
халат —быть может, олицетворение всего, что в дортуарах считается
шикарным и р о к о в ы м , — выглядел как шерстяной купальный хала
тик маленькой девчушки.
В комнате мистера и миссис Гласс от крашеных стен шел резкий,
даже режущий запах. Вся мебель сгрудилась посредине комнаты под
холстом — старым, испещренным пятнами, почти растительным на
вид полотном. Кровати тоже были отодвинуты от стен, но их закры
вали ситцевые покрывала, о которых позаботилась лично миссис
Гласс. Телефон оказался на подушке, на кровати мистера Гласса. Мис
сис Гласс тоже явно предпочитала этот аппарат тому, который стоял
в передней, у всех на ходу. Трубка лежала рядом в ожидании Фрэнни.
Было что-то почти человеческое в том, как покорно она дожидалась,
пока вспомнят о ее существовании. Чтобы добраться до нее, чтобы
выручить ее, Фрэнни пришлось перейти вброд шуршащее море газет
и обогнуть пустое ведро из-под краски. Добравшись до телефонной
трубки, она не стала ее брать, а просто присела рядом с ней на кро
вать, взглянула на нее, отвела взгляд в сторону и отбросила волосы со
лба. Ночной столик, обычно стоявший вплотную к кровати, был ото
двинут не очень далеко, так что Фрэнни могла дотянуться до него, не
вставая. Она сунула руку под кусок особенно замызганного холста и
шарила под ним, пока не наткнулась па то, что искала, —на фарфоро
вую сигаретницу и коробку спичек в медном футляре. Она закурила
сигарету и бросила на телефон еще один, долгий и очень встревожен
ный взгляд. Надо сказать, что за исключением ее покойного брата
Симора, у всех остальных братьев голоса по телефону звучали черес
чур мощно, чтобы не сказать оглушительно. И надо полагать, что в
данный момент Фрэнни никак не могла набраться решимости просто
услышать голос такого тембра, какой был у всех ее братьев, не говоря
уж о том, чтобы выслушать словесное содержание. И все же она нерв
но затянулась сигаретой и довольно решительно взяла трубку.
—Алло, Бадди? —сказала она.
— Привет, радость моя. Как ты там —все в порядке?
— В полном. А ты как? У тебя как будто насморк. — И добавила,
не дожидаясь ответа: — Наверно, Бесси тебе тут целый час на меня
наговаривала.
— Ну — в некотором роде. И да и нет. Сама знаешь. У тебя все
хорошо, радость моя?
—У меня все прекрасно. Все же голос у тебя забавный. Или у тебя
жуткий насморк, или телефон жутко барахлит. Где ты, кстати?
—Где я? Я в своей стихии, Флопси. Я сижу в маленьком домике с
привидениями, по соседству. Не важно где. Давай поговорим.
Фрэнни неспокойно скрестила ноги.
—Я как-то не представляю, о чем ты хочешь со мной поговорить, —
сказала она. —То есть что тебе Бесси наговорила?
На том конце провода возникла весьма характерная для Бадди па
уза. Это была как раз такая пауза —совсем немного перенасыщенная
сознанием своего старшинства, —какие не раз испытывали терпение
не только Фрэнни, но и виртуоза на том конце провода, еще в те вре
мена, когда они были малышами.
— Видишь ли, я не так уж точно помню, что она мне сказала, ра
дость моя. После определенного момента слушать, что Бесси говорит
по телефону, даже как-то невежливо. Можешь быть уверена, что о сыр
никах, на которых ты сидишь, я все слышал. И, само собой, о книжках
странника. А потом я, кажется, просто сидел и держал трубку возле
уха, но не прислушивался. Сама понимаешь.
— А, — сказала Фрэнни. Она перехватила сигарету той рукой, в
которой была телефонная трубка, а свободную руку опять сунула под
холст, выудила из-под него крохотную керамическую пепельницу и
поставила ее рядом с собой на кровать. — Какой у тебя смешной го
лос, —сказала она. — Простудился или еще что-нибудь?
—Я себя прекрасно чувствую, радость моя. Сижу здесь, болтаю с
тобой и чувствую себя прекрасно. Очень радостно слышать твой го
лос. Просто нет слов.
Фрэнни опять откинула волосы со лба одной рукой и промол
чала.
— Флопси? Ты не вспомнишь, что Бесси забыла сказать? Ты во-
обще-то хочешь поговорить?
Фрэнни подтолкнула крохотную пепельницу пальцами, слегка из
менив ее положение на кровати.
—Знаешь, я немного устала от разговоров. Честно говоря, —ска
зала она, — Зуи обрабатывал меня все утро.
—Зуи? А как он там?
—Как он?Прекрасно. Унеговсетип-топ.Толькояубитьегого
това, вот что.
— Убить? За что? За что, радость моя? За что ты хочешь убить
нашего Зуи?
—За что? Просто убила бы, и все тут. Он все разбивает в пух и прах.
В жизни не встречала такого ниспровергателя! И это так бессмысленно!
То он бросается в сокрушительную атаку на Иисусову молитву —а сей
час она меня как раз интересует, —так что и вправду начинаешь считать
себя какой-то истеричной идиоткой только потому, что интересуешься
этой молитвой. А ровно через две минуты он уже набрасывается на тебя,
как ненормальный, доказывая, что Иисус —единственная в мире лич
ность, которую он способен хоть немногоуважать —такой светлый ум,
и так далее. Он такой непоследовательный. Понимаешь, он все кружит,
и кружит, такими жуткими кругами.
— Расскажи-ка. Расскажи-ка про жуткие круги.
Тут Фрэнни имела неосторожность сердито фыркнуть —а она
только что затянулась сигаретой. Она закашлялась.
—Расскажи! Да мне на это целого дня не хватит, вот что!
Она поднесла руку к горлу и подождала, пока не прошел кашель
от дыма, попавшего «не в то горло».
— Он настоящее чудовище! —сказала она. —Чудовище! Ну, мо
жет, не в прямом смысле слова —но... не знаю. Его так все злит. Его
злитрелигия. Егозлит телевидение. Онзлится натебяинаСимора—
все твердит, что вы сделали из нас уродов. Я не знаю. Он так и пере
скакивает с одного...
—А почему уродов? Я знаю, что он так думает. Или думает, что он
так думает. Но он хоть сказал почему? Дал он определение понятия
«урод»? Что он говорил, радость моя?
Именно после этих его слов Фрэнни, явно в отчаянии от наивно
сти вопроса, хлопнула себя рукой по лбу. Возможно, она уже лет пять-
шесть как позабыла про этот жест —тогда она, кажется, на полпути
домой в автобусе-экспрессе вспомнила, что забыла в кино свой шарф.
—Какое определение? —сказала она. —Да у него на любое сло
во но сорок определений! И если тебе кажется, что я слегка тронулась, то
вот тебе и причина. Сначала он говорит, как вчера вечером, что мы —
уроды, потому что нам вдолбили одну-единственную систему прин
ципов. Адесять минут спустя он говорит, что он —урод, потому
что ему никогда не хочется пойти и выпить с кем-нибудь. Только
один раз...
— Никогда не хочется чего?
— Пойти с кем-нибудь вы п и т ь. Видишь ли, ему пришлось вчера
вечером поехать и выпить со своим сценаристом, в Виллидж и так
далее. С этого все и началось. Он говорит, что единственные люди, с
которыми ему хотелось бы пойти выпить, или па том свете, или у чер
та на куличках. Он говорит, что ему даже и завтракать ни с кем не
хочется, если он не уверен, что это окажется Иисус — собственной
персоной, —или Будда, или Хой-нэн, или Шанкара, или кто-нибудь в
этом роде. Сам знаешь.
Фрэнни неожиданно и довольно неловко сунула свою сигарету в
маленькую пепельницу — вторая рука у нее была занята, и придер
жать пепельницу было печем.
—А знаешь, что он мне еще рассказал? —сказала она. —Знаешь, в
чем он мне клялся и божился? Он мне вчера вечером сказал, что как-
то распил по стаканчику лимонада с Иисусом в кухне, и было ему тог
да восемь лет. Ты слушаешь?
— Слушаю, слушаю... радость моя.
— Он сказал —это его собственные слова, —что сидит он как-
то па кухне, за столом, один-одинешенек, попивает лимонад, гры
зет сырные палочки и читает «Домби и сына», как вдруг, откуда ни
возьмись, на соседний стул садится Иисус и спрашивает, нельзя
ли и ему выпить маленький стаканчик лимонада. М аленький ста
канчик, заметь — так он и сказал. Понимаешь, он несет такую че
пуху и при этом уверен, что имеет право давать м н е кучу советов и
указаний! Вот что меня бесит! Можно лопнуть от злости! Да, лоп
нуть! Как будто сидишь в сумасшедшем доме, и к тебе подходит
другой больной, одетый точь-в-точь как доктор, и начинает счи
тать твой пульс или как-то еще придуриваться. Просто ужас. Он
говорит, говорит, говорит. А когда он на минутку умолкает, то ды
мит своими вонючими сигарами по всему дому. Мне так тошно от
сигарного дыма, что просто хоть ложись и ум и ра й .
—Сигары —это балласт, радость моя. Просто балласт. Если бы он
не держался за сигару, он бы оторвался от земли. И не видать бы нам
больше нашего братца Зуи.
В семействе Гласс был не один опытный мастер высшего словес
ного пилотажа, но, может быть, только Зуи был настолько хорошо ори
ентирован в пространстве, чтобы без риска доверить эту фразу теле
фонным проводам. Во всяком случае, так считает рассказчик. И Фрэн-
ни, видимо, тоже это почувствовала. Как бы то ни было, она вдруг
поняла, что с ней разговаривает не кто иной, как Зуи. Она медленно
поднялась с краешка кровати.
—Ну, ладно, Зуи, —сказала она. —Кончай.
—Простите, не понял? —не сразу ответили ей.
—Я говорю: кончай, Зуи.
—З у и ? Что это значит, Фрэнни? Слышишь?
—Слышу. Прекрати, пожалуйста. Я знаю, что это ты.
—Что это ты там говоришь, радость моя? А? Какой еще Зуи?
—Зуи Г л а сс , —сказала Фрэнни. —Ну, перестань, пожалуйста. Это
вовсе не смешно. Между прочим, я только стала приходить...
—Грасс, вы сказали? Зуи Грасс? Норвежец? Такой белокурый ува
лень, спортсмен...
— Ну, х в а т и т , Зуи. Пожалуйста, перестань. Пора и честь знать.
Это вовсе не смешно. Если хочешь знать, я чувствую себя препарши
во. Так что если тебе нужно сказать мне что-нибудь особенное, пожа
луйста, говори поскорее и оставь меня в п ок о е.
Это последнее, выразительно подчеркнутое слово было странным
образом как бы брошено на полдороге, словно его раздумали подчер
кивать.
На другом конце провода воцарилась непонятная тишина. И
Фрэнни реагировала па нее тоже непонятным образом. Она встрево
жилась. Она опять присела па край отцовской кровати.
—Я не собираюсь бросать трубку или еще что-нибудь, —сказала
она. —Но я... не знаю... я у с т а л а , Зуи. Я вымоталась, честное слово.
Она прислушалась. Ответа не было. Она скрестила ноги.
— Ты-то можешь продолжать это целыми днями, а я не могу, —
сказала она. —Я только и делаю, что слушаю. И это не такое уж гро
мадное удовольствие, знаешь ли. По-твоему, все мы железные, что ли?
Она прислушалась. Потом начала было говорить, но замолчала,
услышав, как Зуи откашливается.
—Я не считаю, что все вы железные, дружище.
Эти простые в своем смирении слора, казалось, взволновали Фрэн
ни гораздо больше, чем взволновало бы дальнейшее молчание. Она
быстро протянула руку и достала сигарету из фарфоровой сигарет
ницы, но закуривать не стала.
—Ну а можно подумать, что ты так считаешь, —сказала она.
Она прислушалась. Подождала.
—Я хотела спросить, ты позвонил но какой-то особой п р и ч и н е ?
—Никаких особых причин, брат, никаких особых причин.
Фрэнни ждала. Затем на другом конце снова заговорили.
—Кажется-, я позвонил тебе более или менее ради того, чтобы ска
зать: твори себе свою Иисусову молитву, если хочешь. В общем, это
твое дело. Молитва чертовски хорошая, и не слушай никого, кто ста
нет возражать.
— Я знаю, — сказала Фрэнни. Сильно волнуясь, она потянулась
за спичками.
—Не думаю, чтобы я когда-нибудь всерьез собирался о с т а н о в и т ь
тебя. Во всяком случае, я так не думаю. Не знаю. Не знаю, что за чер
товщина взбрела мне на ум. Но одно я знаю точно. Я не имею никако
го права вещать, как какой-то чертов ясновидец, а я именно так и де
лал. Хватит с нас ясновидящих в пашей семье, черт побери. Вот что
меня тревожит. Вот что меня даже малость пугает.
Фрэнни воспользовалась наступившей паузой и слегка выпрями
ла спину, как будто по неизвестной причине хорошая, более правиль
ная осанка могла в ближайший момент пригодиться.
—Это меня малость пугает, но не ужасает. Давай говорить начис
тоту. Меня это не ужасает. Потому что ты об одном забываешь, дру
жище. Когда ты впервые почувствовала желание, точнее, призвание
творить молитву, ты не бросилась шарить по всему миру в поисках
учителя. Ты явилась домой.И не только явилась домой, но и устроила
этот нервный срыв, черт побери. Так что если ты посмотришь на это
определенным образом, то поймешь, что ты вправе претендовать толь
ко на духовные советы самого низшего порядка, которые мы в силах
тебе дать, и больше ни на что. Но ты по крайней мере знаешь, что в
этом сумасшедшем доме ни у кого нет корыстных мотивов. Какие бы
мы ни были, нам можно доверять, брат.
Фрэини неожиданно сделала попытку закурить, хотя у нее была
свободна только одна рука. Она сумела открыть спичечный коро
бок, но так неловко чиркнула спичкой, что коробок полетел на пол.
Она быстро нагнулась и подняла коробок, не трогая рассыпавшие
ся спички.
— Скажу тебе одно, Фрэнни. Одну вещь, которую я знаю . И не
расстраивайся. Ничего плохого я не скажу. Но если ты стремишься к
религиозной жизни, то да будет тебе известно: ты же в упор не ви
дишь ни одного из тех религиозных обрядов, черт побери, которые
совершаются прямо у тебя под носом. У тебя не хватает соображения
даже на то, чтобы в ы п и т ь , когда тебе подносят чашу освященного ку
риного бульона —а ведь только таким бульоном Бесси угощает всех в
этом сумасшедшем доме. Так что ответь, ответь, брат, честно. Даже
если ты пойдешь и обшаришь весь мир в поисках учителя —какого-
нибудь там гуру или святого, —чтобы он научил тебя творить Иису
сову молитву по всем правилам, чего ты этим добьешься? Как же ты,
черт побери, узнаешь подлинного святого, если ты не способна даже
опознать чашку освященного куриного бульона, когда тебе суют ее
под самый нос? Можешь ты мне ответить?
Фрэнни сидела, почти неестественно выпрямившись.
—Я просто тебя спрашиваю. Я не хочу тебя расстраивать. Я тебя
расстраиваю?
Фрэнни ответила, но ее ответ явно не дошел до собеседника.
—Что? Я тебя не слышу.
—Я сказала —нет. Откуда ты звонишь? Где ты?
—А, какая, к черту, разница! Ну, хотя бы в Пьере, Южная Дакота.
Боже ты мой. Послушай меня, Фрэнни, прости и не сердись. Только
послушай. Еще одна-две мелочи, и я оставлю тебя в покое, честное
слово. А знаешь ли ты, что мы с Бадди приезжали посмотреть тебя на
сцене этим летом? Известно ли тебе, что мы видели одно из представ
лений «Повесы с Запада»? Вечер был адски жаркий, должен тебе ска
зать. А ты знала, что мы приезжали?
Видимо, он ждал ответа. Фрэнни встала, но тут же снова села. Она
отодвинула пепельницу чуть подальше, словно та очень ей мешала.
— Нет, не знала, —сказала она. — Никто ни одним словом... Нет,
не знала.
— Так вот, мы там были, мы там были. И я вот что скажу тебе,
брат. Ты играла хорошо. Когда я говорю «хорошо», это значит х о р о
шо. Весь этот чертов хаос держался на тебе. Даже вся эта валявшаяся
до обалдения на солнце курортная публика это понимала. А теперь
мне говорят, что ты навсегда порвала с театром —да, слухи до меня
доходят, слухи доходят. И я помню, какой концерт ты тут устроила,
когда кончился сезон. Ох, и зол же я на тебя, Фрэнни! Извини, но я на
тебя так зол! Ты сделала великое, потрясающее открытие, черт побе
ри, что среди актерской братии полно торгашей и мясников. Я иомшо,
у тебя был такой вид, словно тебя огорошило то, что не все билетер
ши гениальны. Ч то с тобой, брат? Где твой ум? Раз уж ты получила
уродское воспитание, то хоть пользуйся им, п о л ьз у й с я . Можешь
долбить Иисусову молитву хоть до Судного дня, но если ты не пони
маешь, что единственный смысл религиозной жизни в о т р е ч е н и и , не
знаю, как ты продвинешься хоть на дю й м . Отречение, брат, и только
отречение. Отрешенность от желаний. «Устранение всех вожделений».
А ведь именно умение ж е л а т ь , если хочешь знать, черт побери, всю
правду, —это самое главное в настоящем актере. Зачем ты заставля
ешь меня говорить тебе то, что ты сама знаешь? В том или ином воп
лощении, где-то на протяжении этой цепочки, ты желала, черт возьми,
быть актрисой, да еще и х о р о ш е й актрисой. И теперь тебе не увернуть
ся. Ты не можешь взять да и бросить то, чего так горячо желала. При
чина и следствие, брат, причина и следствие. И тебе остается только
одно — единственный религиозный путь — это и гр а т ь. Играй ради
Господа Бога, если хочешь — будь актрисой Господа Бога, если хо
чешь. Что может быть прекрасней? Если тебе хочется, ты можешь хотя
бы попробовать —попытка не пытка. —Он на минуту примолк. —И
лучше бы тебе, не мешкая, взяться за дело. Этот чертов песок так и
сыплется вниз, стоит только отвернуться. Я знаю, о чем говорю. Если
ты успеешь хотя бы чихнуть в этом проклятом материальном мире,
то считай, что тебе крупно повезло. —Он снова помолчал. —Меня это
всю жизнь тревожило. А теперь как-то перестало тревожить. По край
ней мере я до сих пор люблю череп Йорика. Я хочу оставить после
себя достопочтенный череп, брат. Я ж е л а ю , чтобы после моей смерти
остался такой же достойный уважения череп, черт побери, как череп
Йорика. И ты желаешь того же, Фрэнни Гласс. Да, и ты, и ты тоже... О
Господи, что толку в разговорах? Ты получила точно такое же тре
клятое уродское воспитание, как и я, и если ты до сих пор не знаешь,
какой именно ч е ре п ты хочешь оставить, когда помрешь, и что надо
делать, чтобы добиться этого, то есть если ты до сих пор не поняла
хотя бы того, что актриса должна играт ь, тогда какой смысл в разго
ворах?
Фрэнни сидела, прижав ладонь свободной руки к щеке, как чело
век, у которого невыносимо разболелся зуб.
— И еще одно. Последнее. Клянусь. Дело в том, что ты приехала
домой и принялась возмущаться и издеваться над тупостью зрителей.
«Животный смех», черт побери, раздающийся в пятом ряду. Все вер
но, верно —видит Бог, от этого тошно становится. Я не отрицаю это
го. Но ведь тебе до этого пет дела. Это не твое дело, Фрэнни. Един
ственная цель артиста — достижение совершенства в чем-то и т а к ,
как он это понимает,а не по чьей-то указке. Ты не имеешь права об
ращать внимание на подобные вещи, клянусь тебе. Во всяком случае,
всерьез —понимаешь, что я хочу сказать?
Наступило молчание. Оба выдержали паузу без малейшего нетер
пения или чувства неловкости. Можно было подумать, что у Фрэнни,
которая все еще держала руку у щеки, по-прежнему сильно болит зуб,
но выражение ее лица никак нельзя было назвать страдальческим.
Снова на том конце провода послышался голос.
—Помню, как я примерно в пятый раз шел выступать в «Умном ре
бенке». Я несколько раз дублировал Уолта, когда он там выступал —по
мнишь, когда он был в этом составе? В общем, как-то вечером, нака
нуне передачи, я стал капризничать. Симор напомнил мне, чтобы я
почистил ботинки, когда я уже выходил из дому с Уэйкером. Я взбе
ленился. Зрители в студии были идиоты, ведущий был идиот, заказ
чики были идиоты, и я сказал Симору, что черта с два я буду ради них
наводить блеск на свои ботинки. Я сказал, что оттуда, где они сидят,
моих ботинок все равно не видать. А он сказал, что их все равно надо
почистить. Он сказал, чтобы я их почистил ради Толстой Тети. Я так
и не понял, о чем он говорит, по у него было очень «симоровское»
выражение на лице, так что я пошел и почистил ботинки. Он так и не
сказал мне, кто такая эта Толстая Тетя, но с тех пор я чистил ботинки
ради Толстой Тети каждый раз, перед каждой передачей, все годы,
пока мы с тобой были дикторами, —помнишь? Думаю, что я поленил
ся раза два, не больше. Потому что в моем воображении возник отчет
ливый, ужасно отчетливый образ Толстой Тети. Она у меня сидела
целый день на крыльце, отмахиваясь от мух, и радио у нее орало с
утра до ночи. Мне представлялось, что стоит адская жара, и, может, у
нее рак, и —ну, не знаю, что еще. Во всяком случае, мне было совер
шенно ясно, почему Симор хотел, чтобы я чистил свои ботинки перед
выходом в эфир. В этом был смысл.
Фрэнни стояла возле кровати. Она перестала держаться за щеку
и обеими руками держала трубку.
—Он и мне тоже это говорил, —сказала она в трубку. —Он мне один
раз сказал, чтобы я постаралась быть позабавней ради Толстой Тети. —
Она на минуту освободила одну руку и очень быстро коснулась ею своей
макушки, но тут же снова взялась за трубку. —Я никогда не представля
ла ее на крыльце, но у нее были очень — понимаешь, —очень толстые
ноги, и все в узловатых венах. У меня она сидела в жутком плетеном
кресле. Но рак у нее тоже был, и радио орало целый день! И у моей все
это было, точь-в-точь!
—Да. Да. Да. Ладно. А теперь я хочу тебе что-то сказать, дружи
ще. Ты слушаешь?
Фрэнни кивнула, слушая с крайним нервным напряжением.
— Мне все равно, где играет актер. Может, в летнем театре, мо
жет, на радио, или на телевидении, или в театре на Бродвее, черт по
бери, перед самыми расфуфыренными, самыми откормленными, са
мыми загорелыми зрителями, каких только можно вообразить. Но я
открою тебе страшную тайну. Ты меня слушаешь? Все они, все до од
н о го —это Толстая Тетя, о которой говорил Симор. И твой профессор
Таппер тоже, брат. И вся его чертова куча родственников. На всем
белом свете нет ни одного человека, который не был бы симоровой
Толстой Тетей. Ты этого не знала? Ты не знала этой чертовой тайны?
И разве ты не знаешь —слушай же, слушай, —не знаешь, кто эта
Толстая Тетя на самом деле? Эх, брат. Эх, брат. Это же сам Христос.
Сам Христос, дружище.
Было видно, что от радости Фрэнни только и может, что двумя
руками держаться за трубку.
Прошло не меньше полминуты, и ни одно слово не нарушило мол
чания. Затем:
—Больше я говорить не могу, брат.
Было слышно, как трубку положили на рычаг.
Фрэнни тихонько ахнула, но не отняла трубку от уха. Разумеется,
после отбоя послышался гудок. Очевидно, этот звук казался ей необык
новенно прекрасным, самым лучшим после первозданной тишины. Но
она, очевидно, знала и то, когда пора перестать его слушать, как будто
сама мудрость мира во всем своем убожестве или величии теперь была в
ее распоряжении. И, после того как она положила трубку, казалось, что
она знает и то, что надо делать дальше. Она убрала все курительные при
надлежности, откинула ситцевое покрывало с кровати, на которой сиде
ла, сбросила тапочки и забралась под одеяло. Несколько минут, перед
тем как заснуть глубоким, без сновидений, сном, она просто лежала очень
тихо, глядя на потолок и улыбаясь.
16 -хэпворта 1924 года
Начну с конкретных и по возможности точных сведений:во-первых,
зовут меня Бадди Гласс, и почти всю жизнь — а может, и все свои
сорок шестьлет —я чувствовал, что меня установили на место, встрои
ли вменя сложную сеть проводов и проволочек и время от времени вклю
чают в сеть с одной целью: чтобы я хоть немного осветил прихотливое
плетенье короткой жизни и бытия моего покойного старшего брата, Си
мора Гласса —он скончался, покончил с собой,решил, что пора перестать
жить, еще в 1948-м, в возрасте тридцати одного года.
Я намерен безотлагательно, пожалуй, начиная сэтого самого лис
та бумаги, перепечатать, слово за словом, письмо Симора, которое я
впервые в жизни прочел четыре года назад. Мне его переслала заказ
ным моя мать, Бесси Гласс.
Сегодня пятница. В прошлую среду, вечером, я проговорился Бесси
по телефону, что уже несколько месяцев работаю над большим рас
сказом об одном званом вечере, имевшем серьезные последствия; она,
Симор,мой отец ия побывали на этом вечере в 1926 году. Этот факт
некоторым, я бы сказал, чудесным образом связан с письмом, лежа
щим передо мной. Вы правы, слово «чудесный» — не находка, но мне
кажется, что здесь оно вполне уместно.
Больше мне нечего добавить, повторю только, что я намерен перепе
чатать письмо слово за словом, до последней запятой. И прямо сейчас.
28 мая 1965.
© Перевод. М. Ковалева, 2002
Лагерь Саймон Хэпворт
Озеро Хэпворт
Хэпворт,штат Мэн
16 хэпворта 1924 —
то есть прямо в объятьях богов!!!
Дорогие Бесси, Лес, Беатриса, Уокер и Уэйкер:
Судя но всему, придется мне писать за двоих, так как Бадди занят
другими делами и его не дождешься. Шестьдесят или восемьдесят
процентов своего времени —это точно! —что меня бесконечно поте
шает и огорчает —сей великолепный, неуловимый и забавный маль
чуган занят другими делами и в другом месте. Как вы сами чувствуе
те в глубине своих сердец и до самых печенок, мы тут без вас адски
скучаем. К моему глубокому сожалению, я не хотел бы рассчитывать
на ответные чувства. Это приводит меня в веселое отчаяние, хотя ве
селого тут мало. Нет ничего более отвратительного, чем бесконечно
совершать мелкие тело- или сердцедвижения, а потом набиваться на
взаимность. Я глубоко убежден, что если у А, который прогуливался
но улице, сдуло ветром шляпу, то В сочтет своим приятным долгом
поднять эту шляпу и вручить ее А, не сверля глазами лицо упомяну
того А в поисках благодарности! Бог ты мой, дай мне скучать по моим
дражайшим родственникам, не уповая на то, что и они ужасно без меня
скучают! Для этого требуется более сильный характер, чем тот, что
достался на мою долю. Боже мой, но ведь, с другой стороны, все вы
обладаете способностью прямо-таки врезаться в память, и все тут. Как
нам хочется видеть ваши живые эмоциональные лица —все вместе и
каждое в отдельности! Я родился не очень-то защищенным от про
должительных разлук с теми, кого люблю. Вот вам чистая, горькая,
смешная правда: вся моя напускная независимость гроша ломаного
не стоит, чего не скажешь о загадочной личности — моем младшем
брате и лагерном однокашнике.
Не отрицая того, что я сегодня особенно остро, по правде сказать
почти невыносимо, скучаю без вас, я пользуюсь, однако, роскошной воз
можностью применить па практике свое новоиспеченное и вполне зау
рядное умение письменно выражать свои мысли и строить приличные
фразы, как это с небольшими дополнениями объяснено в той маленькой
книжке —местами бесценной, местами ничего не стоящей, —которую я
читал, не отрываясь, у вас на глазах в тяжкие дни, предшествовавшие
нашему отъезду. Несмотря на то что для вас, милая Бесси и дорогой Лес,
это просто жуткое занудство, для такого дурачка, как я, умение отлично
или хотя бы удовлетворительно построить фразу таит в себе некое ми
молетное, живое очарование. Настал год, когда я с превеликим облегче
нием избавлюсь от всякой напыщенности и высокопарности. Это может
помешать мне в будущем осуществиться —как юному поэту, ученому-
одиночке и простому, естественному человеку. Очень прошу вас обоих
и, при случае, мисс Овермеи, если вы когда-нибудь повстречаете ее или
заглянете на досуге к ней в библиотеку: пожалуйста, прочтите все, что я
напишу, холодно и беспристрастно и немедленно укажите мне на все
вопиющие или просто неряшливые погрешности против общепринято
го синтаксиса, грамматики, пунктуации или отменного вкуса. И если вы
вправду столкнетесь с мисс Овермеи случайно или преднамеренно, про
шу вас, скажите ей, чтобы она отнеслась к этому маленькому делу с убий
ственной беспощадностью, не щадя меня, и дружески заверьте ее, что
мне до смерти надоело чудовищное несоответствие —не говоря о мело
чах —моего литературного стиля и моего живого голоса! Как это докуч
но и досадно —иметь два голоса! Прошу вас также передать этой доброй,
невоспетой женщине мою непреходящую любовь и уважение. Дай бог,
чтобы вы, кого я люблю на законном основании, навсегда выбросили из
головы мнение о ней как о старомодном божьем одуванчике. Никакой
она не божий одуванчик. Эта крохотная женщина, при всей своей обезо
руживающей скромности, обладает великой простотой и драгоценной
силой духа безвестной героини Гражданской или Крымской войны —
быть может, это самые трогательные войны последних веков. Бога ради,
не забывайте —это не так уж трудно! —что эта достойнейшая и одино
кая женщина в текущем столетии не может найти себе уютного прибе
жища! Текущее столетие, как ни грустно, оскорбляет ее своей вульгар
ностью прямо с ходу. В глубине души она мечтала бы прожить оставши
еся годы в милом, дружеском общении с Элизабет и Джейн Беннет, ге
роинями «Гордости и предубеждения», чтобы обе по-разному
очаровательные соседки то и дело обращались за советом к ее здравому
смыслу и житейской мудрости. К несчастью, в глубине души она даже и
не библиотекарша. Как бы то ни было, прошу вас ознакомить ее с теми
отрывками из этого письма, которые, на ваш взгляд, не слишком вуль
гарны или не затрагивают никого лично, и при этом настоятельно по
просите ее не пренебрегать строгим суждением о моем литературном
стиле. Честно говоря, мои литературные потуги не стоят того ущерба,
который будет нанесен ее терпению, ее и без того убывающей энергии и
весьма туманному представлению о реальности. Честно говоря, хотя мой
стиль и может несколько улучшиться, когда я подрасту, и мало-помалу
перестанет смахивать на записки сумасшедшего, мне думается, что на
самом деле тут уже ничего не исправишь. В каждом росчерке пера, к мо
ему глубокому прискорбию, отразится и неуравновешенность моей лич
ности, и обуревающие меня чувства.
Бесси! Лес! Собратья-отпрыски! Великий Боже, как я тоскую без
вас в это прекрасное, свободное утро! Неяркий солнечный свет стру
ится сквозь очень славное немытое окно, а я насильно прикован к по
стели. Позвольте вас заверить, что ваши жизнерадостные, веселые,
прекрасные лица парят передо мною в воздухе, я вижу их с такой чуд
ной ясностью, как будто они подвешены на волшебных ниточках к
потолку.
Оба мы находимся в добром здравии, Бесси, радость моя. Бадди
ест с аппетитом, когда еда удобоваримая. Хотя сама по себе еда при
емлемая, приготовляют ее без крупицы воображения или вдохнове
ния, так что каждая стручковая фасолина или морковка, положенная
на твою тарелку, начисто лишена своей крохотной овощной души.
Разумеется, это положение с едой можно было бы изменить во мгно
вение ока, если бы мистер и миссис Нельсон, наши повара —это дья
вольски неудачный брак, судя по всему, —отважились бы вообразить,
что каждый мальчишка, входящий в столовую, —их любимое и род
ное дитя, независимо от того, из чьего лона он появился на свет в дан
ном конкретном воплощении. Однако, если бы вам представилась
возможность претерпеть краткую пытку общения с этой супружеской
парой, вы сразу поняли бы, что ждать от них этого — все равно что
просить луну с неба. Необъяснимая тупость тяготеет над этой парой,
временами сменяясь припадками беспричинной злобы, и это отшиба
ет у них всякую охоту или желание приготовить полноценную, при
язненную еду, не говоря уж о том, чтобы гнутые вилки и ложки на
столах были вычищены до блеска. Один вид этих вилок приводит
Бадди в дикую ярость. Он старается бороться с этой склонностью, но
ведь тошнотворная вилка —это тошнотворная вилка. Кроме того, есть
некая очень важная, трогательная черта, которую я не могу престу
пить и позволить себе обсуждать приступы ярости этого блестящего
человека, учитывая его возраст и его грандиозную миссию в жизни.
Поразмыслив, я прошу вас не говорить мисс Овермен ничего о моем
литературном стиле. В ее ежедневной и ежечасной жизни будет лучше
всего, если она сможет всласть наговориться о моем жутком стиле, и я
обязан этой доброй женщине вечной благодарностью! Ее самым тщатель
ным образом натаскивали в министерстве образования. К несчастью, этот
мой жуткий стиль, а в придачу еще моя привычка засиживаться допозд
на составляют для нее единственную знакомую и вполне приятную тему
разговора. Я до сих пор не могу понять, в чем же я обманул ее ожидания.
Подозреваю, что сам дал нашим отношениям нежелательное направле
ние, когда был помоложе и позволил ей считать меня очень вдумчивым
ребенком только на том основании, что я —всеядный читатель. Совер
шенно непреднамеренно я не дал ей понять достойно и по-человечески,
что девяносто девять процентов моей жизни, слава богу, не имеют ника
кого отношения к сомнительной погоне за знаниями. Иногда мы с ней
обменивались мелкими шуточками, у ее стола или по дороге к каталогу,
но шутки эти были фальшивые, абсолютно лишенные добротных внут
ренностей. Для нас обоих было очень обременительно постоянно обме
ниваться мнениями без внутренностей и без общечеловеческой глупос
ти, не разделяя друг с другом общего знания —на мой взгляд, необыкно
венно приятного и бодрящего —о том, что у любого человека, сидящего
в библиотеке, есть мочевой пузырь и под кожей у каждого таятся еще
многие другие трогательные органы. В этой теме заложен более глубо
кий смысл, но сегодня я не сумею развить ее должным образом. Боюсь,
что мои чувства сегодня чертовски обострены. К тому же вы, моя драго
ценная пятерка, находитесь в бесконечно многомилыюй дали отсюда, а
позабыть про то, как мне трудно даются бессмысленные разлуки, вам
легче легкого. Вообще-то здесь бывает довольно увлекательно и умили
тельно, но я лично подозреваю, что в этом мире некоторым детям, вроде
вашего замечательного сына Бадди и меня, больше всего пристало пользо
ваться подобной привилегией исключительно в случае глобальных ка
тастроф или крупных катаклизмов в семействе. Но позвольте мне по
спешно перейти к более отвлеченным материям. Бог ты мой, как же я
наслаждаюсь этой болтовней на досуге!
Вам будет приятно узнать, что большинство наших юных товари
щей в этом лагере день ото дня становятся неописуемо дружелюбными
и трогательными до невозможности, особенно когда они не предаются
нездоровому увлечению сбиваться в стайки в погоне за ненадежной по
пулярностью или сомнительным престижем. Немногие из ребят, с кото
рыми мы тут повстречались —мое сердце чуть не лопается от благодар
ности Господу Богу! —перестают делать вид, что они соль земли, стоит
только перекинуться с ними парой слов в сторонке от*их чертовых при
ятелей. К сожалению, здесь, как и повсеместно на этой умилительной
планете, подражание — общий девиз, а престиж — высочайшая цель в
жизни. Не мое дело печься о судьбах планеты, но все-таки я не желез
ный. Лишь немногим из этих великолепных, здоровых, а подчас и заме
чательно красивых мальчиков суждено повзрослеть. Большинство из них,
поверьте моему безотрадному мнению, попросту состарятся. Разве серд
це в силах спокойно вынести такое? Нет, от такой картины сердце гото
во разорваться на куски. Воспитатели —и те только лишь называются
воспитателями. Похоже, что большинство из них запрограммированы
на всю жизнь, от колыбели до гробовой доски, чтобы вести себя как мел
кие ничтожества и недоросли по отношению ко всему сущему во Все
ленной и за ее пределами. Да, это жесткий и суровый приговор. Но ему
еще недостает суровости! Вы считаете, что в глубине души я добрый ма
лый, не так ли? Пусть Бог побьет меня градом и каменьями, если это
правда! Каждый божий день, слушая бессердечные пошлости и глупос
ти, слетающие с уст наших воспитателей, я втайне мечтаю исправить по
ложение самым радикальным образом, разбив пару-тройку преступных
голов добротной лопатой или толстенной дубиной! Льщу себя надеж
дой, что я бы не так жаждал крови, не будь юнцы в этом лагере такими
чертовски поразительными и трогательными от природы. Пожалуй, са
мый душераздирательный мальчишка в пределах слышимости моего
дурацкого голоса —Гриффит Хаммерсмит. До чего же жалостный маль
чишка! Уже одно его имя выжимает пресловутую влагу из моих глаз,
когда я не слежу с должной бдительностью за своими эмоциями; я еже
дневно борюсь со своей склонностью к эмоциям, но пока дело не ладит
ся. Молю Бога, чтобы родители дали детям хоть немного подрасти, преж
де чем называть их Гриффитом или вроде того, —это, безусловно, облег
чило бы тяготы, которые жизнь уготовила маленькому существу. Мое
собственное имя —«Симор» —колоссальная, непреднамеренная ошиб
ка: ведь взрослым и учителям было бы куда проще употреблять походя
какое-нибудь славное, уменьшительное обращение вроде «Чак», или
«Тип», или «Копии», так что я отчасти знаком с этой небольшой про
блемкой. Ему, юному Гриффиту Хаммерсмиту, тоже семь, только я стар
ше на быстролетные и пустяковые три педели. По своему сложению он
самый мелкий мальчуган во всем лагере, даже меньше, к моему удивле
нию и огорчению, чем ваш замечательный сын Бадди, несмотря на гро
мадную разницу в возрасте —целых два года. В этом воплощении в па
шем мире па его долю выпал тяжкий груз. Пожалуйста, оцепите сами те
несколько крестов, которые приходится нести этому прекрасному, чуда
коватому, трогательному и умному человечку.
A) У него жуткий недостаток: заикание. Это куда страшнее, чем
забавное и милое пришепетывание: похоже, что он всем телом нале
тает на препятствие, мешающее ему говорить, а воспитателей и про
чих взрослых это вовсе не умиляет.
B) Мальчугану приходится спать на клеенке но вполне очевид
ным причинам, знакомым нашему дорогому Уэйкеру, но по сути сво
ей совершенно иным. Мочевой пузырь юного Хаммерсмита навсегда
распростился с надеждой вымолить себе милость или сочувствие.
C) Еще до того, как лагерь окончательно заселился, у него име
лось девять (9) разных зубных щеток. Он зарывает или хоронит их в
лесу, как малыш трех-четырех лет, или закапывает их в листья и про
чий хлам иод своим домиком. И это он делает не ради шутки, не из
мести и не ради тайного удовольствия. Конечно, в этом немалая доля
мстительности, но он не в силах даже насладиться своей местью до
упора, он не получает от этого ни малейшего удовольствия —родичи
сломили его или начисто выбили из пего дух. Ситуация крайне ще
котливая и нездоровая, можете мне поверить.
Он, этот юный Гриффит Хаммерсмит, почти все время ходит но пя
там за вашими старшими сыновьями, частенько преследуя нас по всем
укромным уголкам и закоулкам. Он прекрасный, трогательный, умный
собеседник, когда над ним не тяготеет его прошлое и настоящее. Его бу
дущее, и мне смертельно больно говорить об этом, кажется чудовищным.
Я бы не задумываясь привез его к нам домой, с полнейшей уверенно
стью, радостью и без всяких сомнений, если бы он был сиротой. Но у
него есть мать, молодая разведенная женщина с прелестным заносчи
вым личиком, сильно подпорченным тщеславием, самовлюбленностью
и несколькими глупыми житейскими неудачами, хотя ей-то они не ка
жутся глупыми, можете мне поверить. Сердечная склонность и голая чув
ственность, как мы обнаружили, работают в ее пользу, несмотря на то
что она такая никудышная, никчемная мать и женщина. В прошлое вос
кресенье, к вечеру ослепительного, безоблачного дня, она заскочила к
нам и пригласила нас прокатиться с пей и Гриффитом в их роскошном,
старомодном «Пирс-Эрроу», а затем намечалось угощение в ресторане.
Мы с прискорбием отклонили приглашение, —Боже, что за леденящее
приглашение! Слыхивал я несколько холодных, обескураживающих при
глашений в своей жизни, но это побило все рекорды! Я надеюсь, что тебя,
Бесси, позабавило бы это насквозь фальшивое, ложно-дружеское пополз
новение, только мне что-то не верится; ты до этого еще не доросла, ра
дость моя! Не в глубине, а на поверхности своего прозрачного, довольно
потешного сердечка миссис Хаммерсмит была заметно разочарована тем,
что лучшими друзьями Гриффита во всем лагере оказались мы двое: она
сразу приметила своим отлично наметанным глазом более предпочти
тельные знакомства — Ричарда Мэйса и Дональда Вигмюллера, кото
рые живут с Гриффитом в одном домике и пришлись ей больше по вку
су. Причины вполне очевидны, но я не стану обсуждать их в обычном,
светском письме к своим родственникам. Я с возрастом постепенно при
выкаю к таким штукам, а твой сын Бадди, как ты имеешь полное право
знать, тоже никому не даст себя провести, каким бы прелестным и наив
ным малышом он ни казался. Однако же со стороны молодой, привлека
тельной, разочарованной и одинокой матери, пользующейся всеми граж
данскими привилегиями, какие дает чванливое, аристократическое вы
ражение лица, несметное количество денег, неограниченные соци
альные возможности и унизанные драгоценными перстнями пальчики,
было непростительно демонстрировать свои социальные предрассудки
прямо на глазах у своего юного сына, желторотого птенца, и без того отя
гощенного проклятием и виде нервозного и непонятого мочевого пузы
ря, — нет, эта женщина безнадежна. Безнадежна — понятие слишком
расплывчатое, но я не вижу даже па горизонте решения столь коварного
и тонкого вопроса. Я работаю над собой, разумеется, но следует принять
во внимание мой юный возраст и весьма ограниченный жизненный опыт
в этом воплощении.
Вначале, как вы знаете, они разместили пас в разных домиках, сле
дуя идиотскому принципу, исходящему из предположения, что разде
лять братьев и других членов одной семьи —дело весьма полезное и про
грессивное. Но мы, используя случайную забавную шуточку вашего не
сравненного сына Бадди, от которой я пришел в восторг, чертовски удач
но поговорили с миссис Хэнни па третий или четвертый из дурацких
первых дней, растолковав ей, что нет ничего легче, чем позабыть про не
лепый, многообещающий возраст Бадди и обворожительно человеческую
потребность в собеседнике, который готов молниеносно ответить остро
той на остроту, в результате чего Бадди тут же получил разрешение пе
реместить свои личные вещички заодно со своей блестящей, тщедуш
ной, полной юмора личностью сюда в первую же субботу после общей
проверки. Мы оба до сих пор испытываем облегчение и удовлетворение
от такого поворота дел, считая решение попросту справедливым. Наде
юсь, что с чертовой помощью вы познакомитесь поближе с миссис Хэп-
ни, когда (и если) вам подвернется возможность приехать сюда —или
вы сами таковую умело организуете. Представьте себе роскошную брю
нетку, задорную, очень музыкальную и с прелестным юморком! Прихо
дится призывать на помощь все свое самообладание, чтобы удержаться
и не обнять ее, когда она гуляет но травке в одном из своих элегантных
платьиц. То, что она оценила и чуть ли не с первого взгляда полюбила
вашего сына Бадди, для меня просто дар божий —у меня даже непроше
ные слезы наворачиваются па глаза. Одна из многих радостей в моей
жизни —видеть, как молодая, прекрасная девушка или женщина чисто
инстинктивно постигает достоинства этого мальчугана, поболтав с ним
каких-нибудь четверть часа па берегу прелестного, пересыхающего ру
чейка. Ей-богу, жизнь сулит немало благородных радостей тому, кто
умеет держать глаза открытыми! Она —то есть миссис Хэнни —к тому
же еще горячая ваша поклонница, Бесси и Лес, она не раз видела ваши
выступления у нас в Нью-Йорке рядом с их домом на Риверсайд. Она
без всякого дурного умысла, Бесси, соперничает с тобой, получив трога
тельное наследство: безукоризненно стройные ножки с тонкими щико
лотками, аппетитные грудки, крепенькую и премилую попку, чудесные
узенькие ступни с совершенно неотразимыми маленькими пальчиками.
Сами знаете, какое это нежданное счастье —встретить вполне взрослую
женщину с великолепными или хотя бы приличными пальчиками на
йогах, это большая редкость; обычно пальчики прелестного ребенка, как
вам известно, с возрастом претерпевают ужасные изменения. Бог да бла
гословит эту восхитительную девчушку! Иногда кажется совершенно
невероятным, что эта потрясающая, пикантная красотка на целых пят
надцать (15) лет старше меня! Представляю вам самим решить со свой
ственным вам тактом и добротой, Бесси и Лес, посвящать ли в это млад
ших детишек, по если полная откровенность между родителями и деть
ми должна сохраняться в письмах, как и в личной, преисполненной лю
бовью, беседе, —а я всю свою жизнь старался утвердить такие отношения,
и это мне мало-помалу удается,— то признаюсь честно и откровенно:
иногда эта соблазнительная, сногсшибательная девчонка, миссис Хэп-
пи, сама того не ведая, пробуждает всю мою неуемную чувственность.
Принимая во внимание мой нелепый возраст, ситуация довольно коми
ческая, я это понимаю, но только задним умом, к сожалению. Помню два
или три роковых случая, когда я был приглашен зайти к ней в боль
шой дом выпить какао или прохладительных напитков после купа
нья, и с удовольствием лелеял надежду —слишком нереальную, что
бы ее стоило обсуждать, —что она возьмет да и откроет дверь, по про
стоте душевной —просто голышом. Это смятение чувств, пока оно вла
деет тобой, нисколько не смешно, повторяю, шутить начинаешь только
потом, когда все уже в прошлом. Я еще не обсуждал этот неделикатный
вопрос с Бадди, чья чувственность начинает пробуждаться в том же ран
нем возрасте, что и моя, но он уже сам догадался, что эта очарователыш-
ца совсем поработила меня, и несколько раз подтрунивал надо мной. О
боже, какая великая честь и привилегия —жить рядом с этим порази
тельным юным дарованием и непризнанным гением, который не подда
ется на все мои хитроумные уловки и видит меня насквозь! Проблема
миссис Хэипи покроется мраком забвения, когда лето подойдет к концу,
но я был бы несказанно счастлив, дорогой Лес, если бы ты признал, что
мы оба унаследовали твою чувственность, вместе с красноречивой склад
кой, подчеркивающей твою полную, чувственную нижнюю губу, как и
наш выдающийся младший братец, блистательный Уокер Ф. Гласс, в то
время как юные Беатриса и Уэйкер Гласс, образцово-показательные де
тишки, практически лишены этой выразительной черты. Обычно я, со
гласитесь, отметаю начисто все попытки судить о человеке по чертам
лица, потому что это абсолютно ненадежные знаки, которые Старец Вре
мя может стереть или изменить, но никогда не стану отрицать значения
этой каемочки по краю нижней губы — обычно она бывает несколько
темнее, чем общий цвет губ. Не стану распространяться на тему о карме,
памятуя о законном возмущении, которое вызывает у тебя мой глубо
кий и временный интерес к этой теме, но даю тебе слово чести, что упо
мянутая складка —это нечто большее, чем простая кармическая ответ
ственность; человек выходит ей навстречу и побеждает, а если не может
одолеть, то вступает с ней в честный бой, не ведая и не прося пощады. Я,
во всяком случае, не намерен в будущем давать власть над собой чарую
щим похотям плоти, чтобы они дурили мне голову каждый божий день в
те немногие, блаженные годы, которые мне суждено прожить в этом во
площении. Мне предстоит в этом воплощении монументальный труд,
природа которого еще отчасти не раскрыта, и я с радостью предпочел бы
сдохнуть, как последний пес, чем поддаться искушению и позволить от
влекать себя в самые решающие минуты роскошными, соблазнительны
ми формами или обольстительными округлостями прелестной плоти. От
пущенное мне время крайне ограниченно, к моему превеликому сожале
нию и удовольствию. И хотя я, разумеется, намерен работать над про
блемой чувственности, не отступая, мне было бы ужасно приятно, дорогой
Лес, если бы ты, как мой любимый отец и задушевный друг, стал для
меня открытой, полной и лишенной стыдливости книгой обо всем, что
относится к неотвязной чувственности, которая одолевала тебя самого,
когда ты был в пашем возрасте. Я имел возможность прочесть несколько
книг о чувственности, по они или разжигают, или написаны абсолютно
бесчеловечно, и почти никакой пищи для ума в них нет. Я не допытыва
юсь о том, какие сексуальные действия ты совершал в нашем возрасте;
мой вопрос куда хуже: я хочу знать, какие прихоти чувственного вообра
жения несли живое, не передаваемое словами наслаждение твоему уму.
Если отбросить воображение, у чувственности не останется ни одного
органа, который она но праву назвала бы своим. Я настоятельно прошу
тебя отбросить всякий стыд в этом деле. Мы же просто мальчишки, че
ловеческие дети, и не только не будем меньше любить и уважать тебя, а
совсем наоборот, если ты откровенно обнажишь перед нами свои самые
ранние и самые неприличные чувственные фантазии; уверен, что нам
они покажутся и трогательными, и умилительными. Достойный, до пре
дела откровенный образчик всегда приносит громадную, хотя и времен
ную пользу в детстве и юности. Добавлю, что ни мне, ни твоему сыну
Бадди, ни твоему сыну Уокеру от природы не свойственно испытывать
отвращение или впадать в шоковое состояние от каких бы то ни было
милых, земных причуд человеческой природы. Напротив, все проявле
ния грешной, животной натуры человека скорее пробудят сочувствие в
наших сердцах!
О вы, божки и рыбешки! Как это весело и приятно — иметь не
много свободного времени в пашей бурной лагерной жизни, чтобы по
говорить с родными! Вам даже трудно себе представить, как чертов
ски много у меня сегодня благословенного времени, которое пойдет
па пользу уму и сердцу; но скоро вы узнаете, в чем тут дело.
Продолжая мое конфиденциальное и крайне бесцеремонное опи
сание миссис Хэпгш, которую, я уверен, вы со временем полюбите или
пожалеете, скажу, что она старается изо всех сил не допустить, чтобы
ее довольно неудачная семейная жизнь испортила ей радость или от
ветственность, связанную с рождением ребенка. Она сейчас беремен
на, хотя пройдет по меньщей мере шесть или семь месяцев, прежде
чем произойдет событие, смысл которого она так плохо понимает. Ей
все это дается с большим трудом. В конце концов, она же просто бед
ная девчушка с маленьким, раздувшимся пузцом и головкой, набитой
трогательно жалкими лоскутками, путаницей из дурацких книг, на
писанных врачами, одинаково узколобыми и примитивными, и све
дений, полученных от закадычной подруги, с которой она жила в од
ной комнате в колледже; насколько мне известно, та играет в бридж и
зовут ее Виргиния. К несчастью, весь наш лагерь буквально кишит
душераздирающими несчастными браками, но она, миссис Хэнни,
единственная здесь беременная женщина, насколько мне известно.
Ввиду чего вместо отсутствующей Виргинии миссис Хэгши прибегла
к моим услугам в качестве доверенного друга; она выбрала своим со
беседником семилетнего ребенка, заметьте! Я чрезвычайно озабочен,
хотя отчасти и польщен, в чем мне стыдно признаться: ведь она прак
тически не сознает, что заставляет выслушивать свои излияния ре
бенка в моем возрасте; однако она одновременно стесняется и болта
ет как заведенная; и если бы она не выкладывала эти грустные секре
ты мне, можно не сомневаться, она выболтала бы их первому же
встречному, у которого на лице не написано полнейшее равнодушие.
Когда ее слушаешь, всему сказанному верится с большой, колоссаль
ной натяжкой. Она ничего не смыслит в разговорах начистоту —слов
но эта милая крошка с лупы свалилась. Свято верит, что сама она
любящее существо, а мистер Хэипи — существо бессердечное. Тео
рия, подходящая для разглагольствований, по увы —на поверку это
чушь собачья. Бог свидетель, я знаю, что мистер Хэнни —не подаро
чек, но он, безусловно, человек любящий. А вот миссис Хэгши, совсем
наоборот, особа весьма сентиментальная, но не любит никого на све
те. Прямо сгораешь от желания покончить с ее возмутительными за
блуждениями, но ее прелесть пробуждает другие, сокровенные жела
ния! Она настолько пи в чем не смыслит; что у нее не хватает ума
взять, подойти к ребятенку вроде вашего сына Бадди, оторванному
от родной матери и ото всех, кого он любит, и влепить ему честный
поцелуй, от которого но всему лесу раскатится громкое эхо! Она ни
малейшего понятия не имеет о том, как отчаянно нуждаешься в са
мых обыкновенных поцелуях в этом огромном, неприязненном мире!
Ослепительной, обаятельной улыбки абсолютно недостаточно. Вкус
нейшая чашка какао с превкусной зефириной, заботливо прибережен
ные на этот случай, все равно не может сравниться с поцелуем или
сердечным объятием, когда дело касается пятилетнего ребенка. Она
сама не понимает, в каком неприятном положении оказалась, честное
слово. Если мне не удастся принести ей хотя бы малую пользу в каче
стве собеседника до конца лета, эта прелестная особа еще глубже по
грязнет в безнравственности; можно предвидеть почти незаметное по
началу отклонение от пустого кокетства и девчоночьих откровеннос
тей, постепенно ведущее к падению. При полной неспособности лю
бить и глубочайшем невеликодушии она все больше склоняется к
тому, чтобы подарить страстную и чувственную любовь интересному
незнакомцу, —потому что чересчур горда и заморочена самовлюблен
ностью для того, чтобы разделить свои бесчисленные прелести с близ
ким человеком. Это меня очень тревожит. К несчастью, в критиче
ские минуты наших бесед я оказываюсь в исключительно фальши
вом положении: мне хочется дать ей добрый, толковый, беспощадный
совет, но куда больше хочется увидеть, как она откроет дверь голы
шом! Если у вас найдется минутка, дорогие Лес и Бесси, и у вас, млад
шие отпрыски, прошу, помолитесь, чтобы мне удалось выбраться из
этой неприличной и непролазной чащобы. Помолитесь на досуге сво
ими собственными, милыми словами, но не забудьте обратить внима
ние на то, что мне никак не удастся встать на ровный киль, пока меня
раздирают желание дать здравый и мудрый совет и примитивные вож
деления плоти и детородных органов, невзирая на их детские пара
метры. Пожалуйста, верьте, что ваши молитвы не пропадут втуне, я в
этом убежден; просто выразите их в словах, и они будут восприняты
наилучшим образом, как я вам уже объяснял прошлой зимой, за обе
дом. Если Богу будет угодно избрать меня своим орудием в этом деле,
я смогу оказать неоценимую помощь этой трогательной, прекрасной
девчушке. Все личные беды миссис и мистера Хэпни происходят от
того, что им так и не удалось в полном смысле слова стать единой
плотью. Стоит решительно и тактично объяснить им, как нужно пра
вильно и раскованно действовать, и все устроится иаилучшим обра
зом, притом практически во мгновение ока. Я мог бы им с легкостью
все это продемонстрировать, если бы здесь была Дезире Грин —для
своих восьми лет это очень рисковая и лишенная предрассудков де
вочка; впрочем, я прекрасно могу обойтись и без наглядных пособий.
Пожалуйста, помолитесь обо мне безотлагательно но этому крайне
деликатному поводу! Уэйкер, старина, особенно я уповаю па твои
молитвы, искренние и невинные, что придает им особую силу. По
мните, что я не имею права уклоняться от суровой ответственности
только па том основании, что я —семилетний мальчишка. Если я при
бегну к таким жалким, гнусным отговоркам —значит, я просто лжец,
трусливый лицемер и сочинитель дешевых, общепринятых оправда
ний. К сожалению, я не могу обратиться по этому поводу к мистеру
Хэигш, ее мужу. Он вообще не очень-то доступен для обращений но
этому или какому бы то ни было поводу. Если бы настал подходящий
для обращения момент, мне пришлось бы буквально прикрутить его
веревками к первому попавшемуся стулу, чтобы заставить себя вы
слушать. В своем прошлом воплощении он вил канаты, причем нику
да не годные, точно не знаю где —то ли в Турции, то ли в Греции. Его
казнили за то, что он сделал некачественный канат, в результате чего
погибли при восхождении несколько очень важных персон; но при
чиной всего этого была неописуемая самоуверенность и ослиное уп
рямство в сочетании с разгильдяйством. Как я вам уже говорил перед
отъездом, я стараюсь как проклятый покончить с прозрениями, хотя
бы на это приятное, обыкновенное лето. В девяти случаях из десяти
разрешать им свободно проходить перед умственным взором —зна
чит попросту терять время, независимо от того, как отнесется заинте
ресованное лицо к откровенному обсуждению вопроса: сочтет его по
лезным, или перепугается, или выразит неприкрытое возмущение.
Да, письмо будет длиннющее! Не падай духом, Лес! Я даю тебе весе
лое разрешение —прочитать всего четверть написанного. Можешь спо
койно приписать длишпощесть этого письма неожиданно свалившему
ся па мою голову свободному времени, причину чего я вскоре сообщу.
Пока поясняю: я вчера сильно поранил ногу, и поэтому меня на всякий
случай уложили в постель —вот уж подвезло так подвезло! А угадайте,
кто ухитрился получить разрешение ухаживать за мной в качестве си
делки? Ваш драгоценный сын Бадди! Он вот-вот дернется!
Мы тут схлопотали порядочное количество замечаний после ва
шего волнующего звонка из отеля «Ла Салль», который доставил нам
несказанное удовольствие, несмотря на отвратную слышимость. Вдо
бавок я куда-то засунул свои роскошные новые наручные часы, когда
мы пошли купаться, однако все как один намерены нырять за ними зав
тра с утра или даже сегодня иод вечер, так что вы за них не брйтесь —
разве что они безнадежно захлебнулись. Что же касается упомяну
тых замечаний, большинство из них мы получили за неистребимый
хаос в домике, а еще немалую толику за то, что отказывались петь на
лагерных собраниях и удирали с них без разрешения. Такие дела. Гос
поди Иисусе, я надеюсь, что вы даже на таком расстоянии чувствуете,
как мы без вас скучаем, дорогие Бесси и Лес, и вы, малышня, столь
дорогая моему сердцу! Боже правый, если бы самое обыкновенное
письмо не было так отягощено щегольскими литературными оборо
тами! Просто теряешь всякую надежду поговорить своим голосом,
голосом вашего сына и брата, и при этом соблюсти все умилительные
и изумительные правила литературного языка. Судя но всему, это
будет отравлять мне всю оставшуюся жизнь, но я отнесусь к этой про
блеме с особым, всепоглощающим вниманием —в надежде на честно
заработанный успех. Тысяча благодарностей за ваше забавное и чу
десное письмо и открыточки. Мы с облегчением и восторгом узнали,
что в Детройте и в Чикаго все обошлось, Лес. В не меньший восторг
пас повергло и то, что юный мистер Фей оказался с вами в одной пла
тежной ведомости в Городе ветров; для тебя это преотличные ново
сти, Бесси, если ты до сих пор питаешь безобидную, чисто человече
скую симпатию к этому выдающемуся юноше. Я целый год собирал
ся написать ему неожиданное письмо, напоминающее о нашей прият
ной и нревеселой поездке в такси во время грандиозного ливня; он
человек умный и в меру оригинальный, чьи шутки найдут подража
телей и похитителей раньше, чем он сойдет со сцены, запомните мои
слова. Вслед за добротой оригинальность —одно из самых потрясаю
щих качеств в мире, и редчайшее притом! Постарайтесь написать нам
все новости, и чем они будут тривиальнее и пустяковее, тем интерес
нее будет читать. Новости о «Бамбалине» чудесные и более чем за
хватывающие! Прошу вас, записывайтесь! Это чудесная мелодия. Если
сделаете записи до конца лета, срочно вышлите нам одну из первых
пластинок, —в уютной квартирке миссис Хэпни есть граммофон, и я
с удовольствием воспользуюсь нашей странноватой дружбой ради
такого случая. Держите марку! Господи, вы такая талантливая, эле
гантная, великолепная пара! Я восхищался бы вами безгранично, даже
если бы мы и не были родственниками, не сомневайтесь. Бесси, ми
лая, мы уповаем на силы преисподние, что ты снова в прекрасном на
строении и не слишком огорчаешься, что пришлось так скоро пустить
ся в странствия. Если ты еще не успела сделать то, что клялась и бо
жилась сделать ради успокоения моего дурацкого сердца, пожалуй
ста, не откладывай в долгий ящик. По моему мнению, без шуток, это
определенно киста, и надо, чтобы какой-нибудь приличный врач по
быстрее выжег или вырезал ее. Я в поезде по дороге сюда разговари
вал с очень знающим врачом, и он сказал, что ее удаляют совершенно
безболезненно — чик, и готово. О господи, до чего же человеческое
тело трогательная штука — с целой кучей разных бородавок, нарос
тов и противных, жалостных прыщей, которые вскакивают на теле у
взрослых ни с того ни с сего и так же неожиданно пропадают. Еще
одно непреодолимое искушение — спять шляпу перед Богом в этот
суматошный день —не могу и не хочу себе представить, как Он лично
распоряжается человеческими бородавками, пятнами па коже или
каким-то одиноким прыщом или трогательным нарывом! Я никогда
не видел, чтобы Он совершал что-либо, кроме великих, судьбоносных
дел! Но оставим эту скользкую тему —я просто посылаю вам на всех
пятерых примерно 50 000 поцелуев. Бадди охотно присоединился бы
ко мне, если был бы рядом. Но это затрагивает новую скользкую тему,
увы. Бесси и Лес, я обращаюсь к вам совершенно серьезно. Не в обиду
будь сказано, но вы оба полностью, абсолютно и прискорбно ошибае
тесь, считая, что он не способен скучать ни по кому, кроме меня; я
имею в виду Бадди, само собой разумеется. Говоря начистоту, ты меня
просто осчастливишь, если в следующий раз не будешь мне втолко
вывать по телефону всю эту удручающую и несправедливую чепуху,
дорогой Лес. Едва хватает сил унести ноги от телефона после того,
как твой родной, любимый и талантливый отец наговорил столько
обидных, неправедных и жестоких глупостей. Замечательная лич
ность, о которой идет речь, просто не трезвонит па весь мир о своих
чувствах, как большинство людей, в том числе и мы с тобой. Ты дол
жен твердо помнить и знать назубок, что этот маленький неотрази
мый субъект всю свою жизнь будет мечтать лишь о комнате, где полно
прекрасных, отлично заточенных карандашей и бумаги, куда можно вле
теть нулей и как можно скорее захлопнуть за собой дверь. У меня нет ни
власти, ни особого желания менять его привычки; дело это давнишнее и
связанное, должно быть, с многочисленными вопросами чести, уве
ряю вас! От вас, его любимых родителей, не приходится ожидать, что
бы вы сумели облегчить ему это бремя, —видимо, это не в ваших си
лах, по но крайней мере, умоляю, не наваливайте вы гири ваших упреков
на его детскую спинку. Не касаясь этих деликатных вопросов, он в
глубине души —самое независимое, придумчивое из Божьих созданий,
какое мне приходилось встречать: он изо всех сил старается не брать жизнь
из вторых рук, следуя навязчивым советам практически первого встреч
ного. Он будет скорым и мудрым помощником всем детям в пашей семье
еще долгое время после того, как я сгорю без остатка и стану совершенно
бесполезен или вообще сойду со сцены. Другой мальчишка моего возраста
постыдился бы обращаться к своему любимому отцу в таком неуважи
тельном тоне, но Бадди —это единственное, о чем ты и понятия не име
ешь. Давай-ка лучше перейдем поскорей к менее щекотливым материям.
В прошлый уик-энд некий конгрессмен Соединенных Штатов,
армейский однокашник мистера Хэнпи, посетил наш лагерь. Ввиду
того, что он оказался одной из самых неприглядных фигур, какие мне
приходилось видеть за много лет, будет разумно не упоминать его
имени в этом частном письме. На весь лагерь завоняло тухлым духом
лицемерия и вальяжной продажности, да так, что до сих пор не про
дохнешь. Подобострастное и ненатуральное хихиканье мистера Хэн-
ни вообще не поддается описанию. Встретив миссис Хэнпи случайно
на крыльце ее домика, я воспользовался интимностью обстановки и
попросил ее постараться изо всех сил не допускать, чтобы сам конг
рессмен и совершенно тошнотворный подхалимаж мистера Хэнпи рас
строили ее и чудесный эмбриоичик своим неприязненным идиотиз
мом. Она со мной полностью согласилась. Позже в тот же день я ради
нее скрепя сердце подчинился требованию и приказу мистера Хэпни:
мы с Бадди пришли в их домик после обеда, спели и развлекли, как
положено, его гостя, того самого конгрессмена. Я не имею никакого
права принимать приглашения лицемеров от лица моего любимого
младшего брата, и я втайне горячо надеюсь, что Всевышний притянет
меня к ответу и не даст мне спуску за это преступное самоуправство;
я не смел принимать опрометчивое решение, не посоветовавшись с
этим блистательным юношей. Однако мы обсудили это дело уже пос
ле того, как приглашение было принято, и но секрету договорились
пойти туда без танцевальных туфель с набойками, но для нас это был
ложный ход и самообман, а не облегчение. В разгар вечеринки мы
принялись отбивать чечетку в тапочках! По иронии судьбы мы были
в отличной форме, потому что миссис Хэпни аккомпанировала нам
на аккордеоне так, что хуже некуда; это трогает нас до глубины души
и немало забавляет вдобавок. Невзирая на наш нежный возраст, мы
становимся беззащитными потешными жертвами роскошных бездар
ных девиц. Я стараюсь с этим бороться, но задача не из легких.
Пожалуйста, пожалуйста, ПОЖАЛУЙСТА — не теряйте терпе
ния и не смотрите ледяным взором на это письмо за то, что оно все
тянется и тянется! Когда дойдете до полного отчаяния, вспомните,
какая прорва свободного времени свалилась на меня сегодня и на
сколько мне необходима эта отрадная беседа с пятью отсутствующи
ми членами моей семьи, дорогими моему сердцу! Я не создай для про
должительных расставаний; я никогда не говорил, что я для них со
здай. Кроме того, мои новости и рассуждения обещают быть весьма
увлекательными, приятными и утешительными.
Как вам прекрасно известно, в глубине души мы никогда не меня
емся. Однако мы немного подзагорели и становимся похожими на
прочих здоровых ребят, отдыхающих в лагере. Нам понадобится все
наше чертово здоровье, можете не сомневаться! Недавно ту г произо
шел неприятный случай. В дополнение к общедоступной информа
ции о том, что мы —дети прославленных Галлахер и Гласса и притом
сами уже опытные и умелые исполнители, благодаря вашему трога
тельному и обаятельному примеру, но лагерю распространились слу
хи, что оба мы, ваш малолетний сын Бадди и я, с самого нежного воз
раста прославились страстью к поглощению книг, а вдобавок облада
ем кое-какими способностями, доблестями, талантами и умениями
весьма сомнительного свойства, налагающими на нас серьезнейшую
ответственность —каковая прилипла к нам, как смола, в наследство
от наших двух предыдущих воплощений, когда нам пришлось хлеб-
путь горя. Ваш сын Бадди сейчас расхлебывает последствия. Это тре
бует настоящего мужества, смею вас заверить. Если у вас найдется
минутка, представьте себе, какую насущную, свежую, аппетитную
пищу для сплетен и злопыхательства представляет собой нятилетпий
мальчуган, который массу читал и отлично пишет, совершенствуясь
в своем мастерстве не по дням, а но часам, и который вдобавок, не
смотря на смехотворный с виду возраст, является отменным знато
ком человеческих лиц со всеми их трогательными масками, тщесла
вием, порывами чистой отваги и ужасающими предательствами! В
таком бедственном положении этот малыш и находится в настоящий
момент. Теперь представьте себе, какие результаты с неизбежностью
воспоследуют, стоит хоть частице его потаенных знаний просочиться
и стать предметом общего обсуждения как среди ребят, так и среди
воспитателей. Именно это и стряслось с нами. К сожалению, он сам
отлично понимает, что свалившиеся на нас испытания порождены его
собственной неосмотрительностью. О Господи, как славно иметь та
кого забавного и чудесного спутника на ухабистой дороге жизни! Вот
вам подробное и полное описание этого дурацкого происшествия:
мистер Нельсон, прирожденный любитель новостей, страстный на
ушник и сплетник, распоряжается в столовой, как я уже говорил, вме
сте с миссис Нельсон, сварливой, несчастливой женщиной и масте
рицей заваривать склоки. Когда в столовой никого нет, это единствен
ное уютное местечко во всем лагере, где можно обрести благословен
ное уединение. Бадди с самого приезда присмотрел себе эту мирную
гавань. Во вторник, к вечеру жаркого дня, он побился об заклад с ми
стером Нельсоном, что выучит наизусть книгу, которую тот читал, за
двадцать минут, самое большее —за полчаса. Если он с этим справит
ся, то мистер Нельсон, со своей стороны, в награду за это сомнитель
ное достижение разрешит нам, братьям Гласс, пользоваться пустой,
уютной столовой в свободное время для чтения, литературных заня
тий и прочих насущных, личных глупостей — скажем, чтобы выки
нуть из наших голов те полученные из вторых, а то и из третьих рук
мнения, которые роятся над нашим лагерем, как мухи. Бог мой, как
мне не но душе прискорбные сделки любого рода —как со взрослы
ми, которым можно доверять, так и с теми, кто позабыл о чести! Не
поставив меня в известность о своем чудовищном поступке, этот по
разительный, самостоятельный человечек взял да и заключил сделку
с мистером Нельсоном, позабыв про наши бесконечные ночные раз
говоры о том, что нам следует держать рты на замке, когда речь захо
дит о некоторых наших особых дарованиях и странных способностях.
К счастью, этот инцидент не закончился полным провалом или ката
строфой. По счастливой случайности книга оказалась о буковых и
дубовых лесах Северной Америки; ее авторы, Фоли и Чэмберлен, пре
дельно скромные и мирные люди, давно нравились мне, особенно сим
патична и заразительна их любовь к букам и дубам; они прямо души
не чают в буковых рощах! Так что мы с Бадди просто перемолвились
несколькими словами, без излишней резкости или обид; слава богу,
обошлось без слез. Однако Уайти Питтмен, наш старший воспитатель,
родом из Балтимора, штат Мэриленд, любитель позубоскалить заод
но с мистером Нельсоном, пронюхал про подвиг, совершенный Бад
ди, и буквально вцепился в возможность сыграть па нем в свою пользу.
Честное благородное слово —у него поразительный дар зарабатывать
престиж за счет кого-нибудь из ребят; он форменный интеллектуальный
стервятник и словесный паразит. И вот именно он, малый двадцати ше
сти лет от роду —желторотым птенцом его никак не назовешь! —сказал
Бадди при толпе посторонних людей: «А ты, сдается мне, слывешь эта
ким знайкой-всезпайкой». Ну разве порядочный человек станет так об
ращаться к пятилетнему малышу? Благодарите Бога за то, что Он изба
вил все наше семейство от стыда и позора: при мне не оказалось подхо
дящего оружия, когда была произнесена эта тошнотворная, поганая фра
за; однако много дней спустя я воспользовался возможностью и заявил
Роджеру Питтмену (это полное имя, которым его наградили незадачли
вые родители), что я непременно прикончу его или покончу с собой в тот
же день, когда услышу, что он в подобном тоне обращается к Бадди или
к какому бы то пи было мальчишке пяти лет от роду. Надеюсь, что я су
мел бы подавить этот преступный порыв в критическую минуту, но, как
ни горько, приходится помнить, что во мне течет поток непредсказуемо
сти, подобный бурной реке; пренебрегать этим нельзя; я не искоренил
эту опасную неуравновешенность в двух предыдущих воплощениях, а
теперь готов рвать па себе волосы; и это не исправишь всего лишь заду
шевной, горячей молитвой. Справиться с этим я могу, слава богу, только
упорным, настойчивым трудом; я не могу честно и тайно молиться како
му-нибудь милому, божественному слюнтяю, чтобы он явился и убрал
за мной все, что я тут наворотил; при одной мысли об этом меня наизнанку
выворачивает. Однако, чисто по-человечески, язык мой — враг мой и
может легко погубить меня в этом воплощении, если я всерьез не при
мусь с этим бороться. Я старался как проклятый с самого нашего приез
да относиться с большой терпимостью к человеческому недоброжела
тельству, трусости, зависти и неутолимой ненависти ко всему не
обычайному. Не читайте этих опрометчивых слов близнецам и не позво
ляйте им преждевременно коснуться ушей Бу-Бу, но я сознаюсь, сквозь
проклятые слезы, струящиеся по моему ненадежному лицу, что в глу
бине сердца я не очеиь-то высокого мнения о том, что язык челове
ческий представляет собой в настоящее время.
Если предыдущий абзац покажется вам слишком неудобочитаемым
и раздерганным, попытайтесь вспомнить, что я строчу с ужасной, неимо
верной скоростью, и тут уж не до литературных красот. Не успеешь ог
лянуться, как уже пора ужинать; я пишу наперегонки со временем. В
домике для малышни ты обязан спать, как щенок, но десять чертовых
часов кряду, они тут вырубают свет ровно в девять. Я несколько раз пы
тался поговорить с мистером Хэппи по этому поводу, но все впустую.
Господи, до чего же этот человек меня бесит! —если он не приводит вас в
бешенство, вас начинает одолевать истерический хохот —и это одинако
во пустая трата времени. Не мог бы ты написать коротенькое, отчетли
вое, дружеское письмо, дорогой Лес, —если позволишь обратиться лич
но к тебе, —и объяснить ему, что, если человек овладел хотя бы начатка
ми правильного дыхания, требовать, чтобы он спал десять часов, —во
пиющий произвол и грубое насилие. Конечно, у нас есть карманные
фонарики, по этот режим все же причиняет нам крайнее неудобство, об
рекая на скудное освещение и дурное настроение.
Я безгранично презираю себя за то, что обнажаю перед вами толь
ко мрачную и унылую сторону лагерной жизни. Погрузившись в это
гнусное настроение, я позабыл упомянуть о множестве событий, ко
торые протекали гладко и красиво; вопреки моим желчным замеча
ниям в предыдущих абзацах, каждый день здесь до краев переполнен
весельем, радостью жизни, ликованьем и неудержимыми взрывами
смеха. Тут совершенно неожиданно можно набрести па славных зверь
ков вроде бурундучков или неядовитых змей, а вот оленей нет. Я по
зволил себе —не знаю, насколько это позволительно! —послать тебе,
Лес, несколько иголок дикобраза, дохлого, но еще не покинувшего сей
мир; возможно, они послужат отличной заменой мягких и ломких зу
бочисток, с которыми ты вечно мучишься. Вообще красота здесь по
трясающая, куда ни глянь. К моей радости и несказанному удивле
нию, ваш сын Бадди оказался страстным, упоительным лесопоклон-
ником! Для меня это было нежданным открытием; приятно видеть,
что он растет именно таким. Я получаю большое удовольствие от об
щения с природой, но только до определенного предела; я чувствую
себя вне своей родной стихии вдали от холодных, безрадостных, чу
довищно разросшихся городов вроде Нью-Йорка или Лондона. А вот
Бадди, наоборот, готов навсегда распрощаться с городской жизнью —
это бросается в глаза; через несколько лет нам уже не удастся его удер
жать. Видели бы вы, как он пробирается сквозь чащу леса, когда вла
сти предержащие не лезут ежеминутно в наши дела, как он скользит с
неимоверной осторожностью, похожий на великолепного, чудесного,
безумно смелого индейского воина! Каждый вечер, к нашему обоюд
ному удовольствию и огорчению, я выливаю немыслимое количество
йода на его строптивое, уморительное тельце, сплошь израненное ко
лючками ежевики и прочими коварными шипами. Хорошо, что мы
перед отъездом проглотили с дюжину книжек —как отличных, так и
весьма посредственных —о дикорастущих и съедобных растениях, это
принесло нам громадную пользу, потому что мы теперь готовим тай
ком множество вкусных блюд, например, пареную лебеду, молодую
крапиву, портулак с последними нежными побегами папоротника, а
вместо котелка пользуемся похищенной в столовой кружкой. С нами
часто пирует тот самый жалкий маленький сморчок, Гриффит Хам
мерсмит, у которого в благожелательной обстановке разыгрывается
такой аппетит, что просто диву даешься. Пока я не позабыл, но рассе
янности, душечка Бесси, — Бадди просил меня передать тебе, чтобы
ты прислала еще несколько нелинованных блокнотов, а также немно
го яблочного пюре и кукурузной муки, потому что он, ио-моему, прак
тически питается только ею, когда нам удается без помех устроить
приятную, неспешную трапезу. Уверяю вас, кукурузная мука ему чрез
вычайно полезна; его маленькое тело особенно приспособлено к ку
курузе и овсу, если хотите знать. Он сам вам напишет очень скоро,
как только представится подходящая возможность и он будет в под
ходящем настроении. Боже, до чего же это запятой ребенок! Не могу
припомнить, как пи стараюсь, чтобы мне приходилось видеть его рань
ше в таких трудах и заботах! Он написал 6 новых рассказов, местами
неимоверно потешных, про англичанина, недавно вернувшегося из
захватывающих дух дальних странствий. Испытываешь несказанную
радость, когда видишь, как человек пяти лет от роду усаживается па
свой славный, комичный, костлявый задок и строчит забавную исто
рию, полную энергии и незаурядного остроумия! Даю вам слово чес
ти —вы еще услышите об этом человеке в один прекрасный день; не
проходит пи одного вечера, чтобы я мысленно не снял перед вами
шляпу за то, что благодаря вам он появился па свет; ваше любовное,
милое участие в его рождении до сих пор несказанно трогает меня;
эта картина тем более трогательна и дорога мне, когда я вспоминаю
тот ужасный проблеск прозрения, который у меня был па перемене
после рождественских каникул, когда я узнал, что наши с тобой близ
кие отношения, дорогой Лес, —если ты еще читаешь это письмо, —в
нашем последнем воплощении были крайне непрочны и изобиловали
размолвками.
Продолжаю не спеша: что касается моих собственных писаний, то
я завершил примерно двадцать пять (25) порядочных стихотворений,
о которых я весьма высокого мнения, затем 16 довольно неплохих
вещиц, хотя им не хватает душевной щедрости, и еще 10, которые ока
зались непреднамеренными, злополучными подражаниями Уильяму
Блейку, Уильяму Водсворту и еще нескольким ушедшим от нас гени
ям, чья безвременная смерть ранит меня ежечасно, как острый нож. О
моей поэзии можно сказать, что она представляет жалкое, терзающее
душу зрелище. Я непререкаемо уверен в том, что единственное сти
хотворение, которое мне дорого и памятно, из всех, что я успел напи
сать за это лето, —то, которого я вовсе и не писал. Во время того теле
фонного разговора из «Ла Салль», который влетел тебе в копеечку,
если помнишь, я упомянул о том, что мы всем лагерем побывали па
Уэйльских Рыбных прудах. По дороге туда пас угостили вместо лен
ча очень сытными сандвичами в отеле «Коллборп»— очень прилич
ном, популярном отеле: это излюбленный приют юных влюбленных
пар, приезжающих туда на медовый месяц. Прогуливаясь но берегу
озера с Бадди и Хаммерсмитом, я видел, как резвится и хохочет такая
парочка. Смекнув, что к чему, я внезапно почувствовал, что меня ока
тило, с головы до йог, ощущение полной гармонии с этими двумя
юными влюбленными, которых я совсем не знал, и мне захотелось
написать стихотворение о том, как миллионный но счету новобрач
ный в отеле «Коллборп» у меня на глазах обрызгал, играя, миллион
ную новобрачную; я лично видел, как юные новобрачные делают то
же самое и на Лонг-Бич, и па других популярных пляжах. Бесси, ми
лая, тебе пришлось бы по душе это маленькое представление, оно бы
тебя позабавило, и легкая улыбка тронула бы какую-то долю твоего
сердца или мозга; однако бессмертные стихи, которые мне случалось
прочесть, в этом вовсе не нуждались. Так что от этого никакой пользы
пи уму, пи сердцу. Но оставим эту скользкую тему. Сообщаю тебе, и,
возможно, мисс Овермеп (хотя ты должна точно определить, что мож
но говорить, а что пет, —ведь она вечно разбалтывает доверенные ей
секреты, как пи грустно об этом упоминать), что мы продолжаем изу
чать итальянский и совершенствоваться в испанском после отбоя.
Простите за прозрачный, грубый намек, но свежие батарейки были
бы для нас манной небесной.
Лес, я с таким облегчением и наслаждением мараю эти строчки, не
прислушиваясь к мерзким завываниям горна, что себя не иомшо от вос
торга. Если тебе надоело или откровенно наскучило читать, прекрати сию
же минуту —даю тебе чистосердечное разрешение. Я неприкрыто зло
употребляю твоим доброжелательством, отцовством и прославленным
насмешливым терпением. Я знаю, что Бесси любезно сообщит тебе суть
того, что здесь будет написано дальше; закури беззаботную сигарету,
брось мое письмо, как горячую картошку, спускайся в холл отеля, в ко
тором вы живете, и развлекайся вовсю с чистой совестью, помня о моей
неумирающей любви; я бы посоветовал тебе сыграть на бильярде или
перекинуться в карты —это отменный отдых!
Продолжаю блаженно с первого, что пришло в голову: нас пока
что не очень-то жалуют обитатели нашего домика, а именно Дуглас
Фолсом, Барри Шарфман, Дерек Смит-младший, Том Лантерн, Мидж
Иммингтон и Ред Силверман. Том Лантерн —Фонарь! Скажете, под
ходящее имя для человека на всю оставшуюся жизнь? К сожалению,
этот юнец, но всей видимости, вообще не собирается включаться или
зажигаться, так что, боюсь, это прелестное имя пропадет втуне. По
жалуй, я слишком резко выразился. Мои суждения, по большей час
ти, звучат чересчур жестко. Я с этим борюсь, но нынешним летом я
позволил себе быть чересчур резким, и это никуда не годится. В доб
рый путь, Том Фонарь, все равно, светишь ты или не светишь! На вто
ром этаже этого кое-как сляпанного домика есть один мальчик, вот
уж воистину —соль земли; какими похвалами его ни осыпай, все мало,
уверяю вас. Он частенько со всех йог сбегает вниз но шаткой лесенке
и проводит свободное время с вашими недостойными сыновьями, от
кровенно и с юмором судача о своих друзьях, знакомцах и врагах в
Трое, штат Нью-Йорк, —это большая деревня за Олбани, —и он ве
рит, что жизнь и род человеческий прекрасны под обманчивой види
мостью. Его героизм разобьет или по крайней мере больно ранит ваше
сердце, я уверен: ведь требуется львиная отвага, чтобы всего лишь
приветливо поздороваться с нами; я позабыл упомянуть, что мы в дан
ный момент подвергнуты остракизму. Зовут его Джон Колб, ему 8 */2
лет, по праву он должен быть в средней группе, но там для него не
нашлось места, так что нам выпала честь пользоваться его благород
ным присутствием в пашем перенаселенном домике. Я горячо прошу
вас запечатлеть это доблестное, доброжелательное имя в вашей памя
ти отныне и на всю жизнь! К большому сожалению, любая беседа уже
через пять минут до слез надоедает этому безупречному, энергично
му мальчишке, и когда поднимаешь глаза, то, к своему удивлению и
умилению, видишь, что обладатель этого привлекательного, доброго
лица уже давно и бесследно смылся! Я готов отдать сколько угодно
лет своей жизни, чтобы в будущем оказаться полезным этому мало
му. Он великодушно дал мне честное слово никогда в будущем не нить
пи глотка виски или другого спиртного, абсолютно не догадываясь,
почему я его об этом попросил; по меня гложут горькие и жуткие со
мнения, что он не сумеет сдержать свое слово. Его подстерегает пе-
нроявленная склонность напиваться до блаженного бесчувствия; с пей
можно справиться и быстро победить, если он приложит к этому все
силы своего дремлющего ума, по боюсь, что он слишком добродушен
и непоседлив, чтобы приложить все силы к чему бы то ни было. У нас
есть его адрес в Трое, что в штате Нью-Йорк. Если я буду жив, когда
наступят роковые годы, я помчусь, не медля ни секунды, в Трою, штат
Нью-Йорк, и в случае необходимости включусь в его героическую
борьбу, даже если потребуется отведать этой отупляющей жидкости
самому; но вы должны понять, что мы отдали наши сердца без остат
ка этому доблестному мальчугану, в чьем сердце нет места предубеж
дению. Видит Бог —рыцарь без страха и упрека, которому 8 */2 лет от
роду —это нечто глубоко трогательное! Может быть, трудно прими
риться с иронией судьбы, но я даю вам слово, что доблестные люди
гораздо больше нуждаются в защите, чем кажется. Я целую твои бла
городные, невоспетые ноги, Джон Колб, уроженец Трои, брат нежес
токого Гектора!
А в остальном мы прекрасно ладим со всеми, когда представляет
ся возможность, принимаем участие в спортивных и прочих меро
приятиях, по большей части с полнейшим удовольствием. Нам повез
ло, что мы довольно здорово играем хотя бы в бейсбол, самый захва
тывающий и любимый вид спорта в западном полушарии, так что даже
наши заклятые враги не смеют отрицать, что мы, при всей нашей
скромности, играем мастерски. Это не повод для похвальбы или по
хвал, а просто забавное наследие из последнего воплощения; мы лег
ко добиваемся успехов в любых играх с мячом, зато во всех играх без
мяча мы, к несчастью, откровенные никудышники. Не считая игр и
прочих видов деятельности, мы тут с каждым днем совершенно не
преднамеренно приобретаем все больше и больше друзей по гроб жиз
ни. Однако вы, находясь в обременительном положении наших воз
любленных родителей, Бесси, должны постараться прямо взглянуть
в лицо некоторым реальностям, категорически запретив себе пугать
ся, потому что у страха глаза велики. Я прошу вас сейчас, вот в эту
минуту: пожалуйста, отыщите в вашей памяти какое-нибудь самое
неомраченное местечко, прибежище па черный день, и запрячьте туда
тот факт, что до самого нашего смертного часа вокруг всегда окажет
ся несметное множество людей, которые прямо исходят злобой и не
примиримой ненавистью, едва завидев, что наши открытые лица по
казались на горизонте. Заметь, я говорю о наших лицах как таковых,
вне связи с нашими необычайными и часто неприемлемыми лично
стями! Все это было бы смешно, если бы мне не пришлось с горест
ным отчаянием наблюдать это слишком уж часто, сотни и сотни раз
за мою короткую жизнь. Тем не менее надеюсь, что по мере того, как
мы не по дням, а по часам будем совершенствовать и облагораживать
свои характеры, неотступно стараясь избавиться от присущего нам
ехидства, напускного самодовольства и неуправляемых бурных эмо
ций, в сочетании с некоторыми другими, предельно омерзительными
качествами, мы сумеем победить желание прикончить пас на месте,
которое при первом взгляде на нас, даже при первом слухе о нас вены-
хивает в сердцах наших ближних. Я надеюсь, паши усилия принесут
хорошие результаты, но сногсшибательных успехов не жду; честно
говоря, я вообще не жду сногсшибательных успехов в чем бы то ни
было. Только не позволяйте моим словам омрачать слишком непро
глядной тенью ваши сердца! В мире еще такое множество радостей,
утешений и веселых забавностей! Ну, видели ли вы своими глазами
парочку таких невыносимых, необузданных личностей, как ваши от
сутствующие сыновья? Разве в самом горниле ярости и грозящих нам
бед наши юные жизни не напоминают вам незабываемый вальс? Быть
может, тот самый, если вы заставите свое воображение вывернуться
наизнанку, быть может, тот единственный вальс, который Людвиг ван
Бетховен написал в своей жизни —па смертном одре! Я не постыжусь
и не отступлюсь от этой дерзкой мысли. Бог мой, какие грандиозные,
восхитительные вольности можно себе позволить с простеньким, не
допонятым вальсом, стоит только дерзнуть! Всю свою жизнь, даю вам
честное слово, я просыпался по утрам и слышал прекрасный двойной
стук дирижерской палочки где-то вдалеке! Вдобавок к далекой музы
ке нас одолевает жажда приключений и романтика; милостиво пора
бощают страстные увлечения и развлечения; и пи разу, слава Богу, я
не заметил, чтобы нас бросили на произвол тусклого безразличия. Не
подобает наплевательски относиться к таким многообещающим ми
лостям. А что еще даровано нам сверх этой Божией благодати? Воз
можность со временем набирать множество чудесных друзей, кото
рых мы будем страстно любить и хранить от пепоучительпых напа
стей до нашего смертного часа и которые, в свою очередь, тоже будут
любить пас и никогда не предадут, горько не пожалев об этом, —а это
куда приятнее и веселее, чем быть преданным без малейших сожале
ний, вы уж мне поверьте. Я походя сообщаю вам эту огорчительную
чепуху, как вы сами понимаете, чтобы она пришла вам па память, доб
рую память, до или после нашего безвременного ухода; а пока что по
старайтесь не огорчаться. К тому же, если взглянуть с другой, сол
нечной, животворящей стороны, —помните об этом, радуйтесь, весе
литесь: на нас возложена суровая обязанность, а подчас и сомнитель
ная привилегия нести с собой творческий гений, захваченный из
предыдущих воплощений. Трудно предугадать, что мы сделаем с этим
даром, по он неразлучно с нами, хотя развивается чертовски замед
ленно. После отбоя прямо сладу нет, как я обнаружил: когда твои ду
рацкие мозги укладываются па ночь и ведут себя как паиньки, а твой
достойный ум наконец-то успокаивается и больше не мечется как уго
релый, —в эту минуту затишья видишь, как он играет в ослепитель
ном свете, о котором я говорил тебе одной, Бесси, еще в мае, когда мы
всласть поболтали с тобой па кухне. Я вижу, как то же самое происхо
дит и в многообещающей душе того великого спутника и товарища,
который благодаря вам стал моим братом. Когда вышеупомянутый
свет становится невыносимо ярким, я отхожу ко сну в полнейшей уве
ренности, что мы —ваш сын Бадди и я —точно так же добропорядоч
ны, глуповаты и не лишены человеческих слабостей, как любой из
мальчиков или воспитателей в этом лагере; что нас любовно и не без
юмора снабдили полным набором точно таких же милых общеприня
тых душераздирающих разновидностей слепоты. Господи, пбдумай
те только, какие возможности и прорывы вперед и выше открывают
ся перед человеком, который ни капельки не сомневается, что в глу
бине души он абсолютно зауряден и нормален! При легкой, но проч
ной преданности несказанной красоте и совестливом, хотя бы изредка,
сердце, при железной уверенности, что мы такие же нормальные, обыч
ные люди, как все остальные, хотя дело тут не в том, чтобы высовы
вать язык, как другие мальчишки, ловя первые восхитительные хло
пья первого в году снегопада, — скажите, кто помешает нам совер-
шить хотя бы малую толику добра в нынешнем воплощении? Кто по
мешает, я вас спрашиваю, если мы соберемся с силами и постараемся
быть как можно незаметнее? «Молчание! Иди вперед, но не говори
никому!» — сказал мудрый Цзянь Самдап. Это чистая правда, хотя
она слишком непроста и поэтому все ее отвергают.
Хотя меня явно занесло на левую сторону, в приходную графу, я
все же должен сказать, как ни печально, что подавляющий процент
ваших детей, Бесси и Лес, —если ты еще не сбежал к соблазнам гости
ничного холла, —наделен прямо-таки ужасающей способностью чув
ствовать боль, которая, собственно говоря, им вовсе и не предназна
чалась. Случается, что это та самая боль, от которой сумел увернуть
ся совершенно незнакомый человек, может, какой-нибудь бездельник
в Калифорнии или Луизиане, с которым мы не имели удовольствия
встречаться и ни словом не перемолвились. Говоря от лица вашего
отсутствующего сына Бадди и от себя лично, я не вижу возможности
избежать некоторых, пусть преходящих, страданий, —прежде чем мы
реализуем все свои возможности и выполним обязательства, которые
нам назначено выполнить в наших нынешних, интересных и потеш
ных телах. Половина всех страданий на свете, к сожалению, принад
лежит совершенно посторонним людям, которые или уклонились от
них, или не сумели взять быка за рога! Однако когда мы исполним
все, что нам суждено и должно выполнить, дорогие Бесси и Лес, даю
вам слово —на этот раз мы покинем этот мир с чистой совестью и в
хорошем настроении, чего нам как-то не удавалось сделать в прошлом.
И снова от лица вашего возлюбленного сына Бадди, который с мину
ты на минуту должен вернуться, я даю вам также честное слово, что
один из нас будет присутствовать при кончине другого —по целому
ряду причин; это, насколько я знаю, четко предопределено судьбой.
Нет, я не нагоняю на вас страху! Это случится не завтра и вообще не
скоро. Я лично проживу не меньше, чем хорошо сохранившийся теле
графный столб, мне щедро отпущено лет тридцать (30), если не боль
ше, так что нечего кукситься. А вашему сыну Бадди предстоит более
долгий путь —можете радоваться. А пока, если выдалась, на счастье,
лишняя минутка, Бесси, попроси, пожалуйста, Леса прочесть несколь
ко следующих предложений, когда (и если) он возвратится из холла
или другого приятного места, которое он предпочел. Лес, прошу тебя,
наберись терпенья и удели нам немного свободного времени. Поста
райся, но мере сил, не расстраиваться и не впадать в мрачное настро
ение, если мы не напоминаем тебе живо и трогательно других, нор
мальных мальчишек — может статься, друзей твоего детства. В не
редкие минуты уныния поспеши вспомнить, что мы от рождения ис
ключительно нормальные ребята, просто мы перестаем быть чересчур
нормальными, когда происходит нечто более или менее важное или
роковое. Силы небесные! Даю зарок больше не мучить тебя дальней
шими разглагольствованиями в этом роде, но я не могу, честно, за
черкнуть все уже написанные опрометчивые и бестактные высказы
вания. Боюсь, все придется оставить как есть. Кроме того, даже если я
все вымараю, тебе это не пойдет на пользу. Главным образом из-за
моей собственной дешевой уступчивости и трусости ты уже дважды в
прежних воплощениях вежливо отказывался взглянуть в лицо подоб
ным проблемам; не знаю, хватит ли у меня сил смотреть, как ты снова
возрождаешь всю эту боль. Боль, отложенная па потом, —самое чудо
вищное, что дано пережить человеку.
Переменим тему па более приятную: вот вам лакомые, жизнера
достные и весьма ободряющие новости —угощайтесь! У меня лично
просто дух захватывает от таких новостей. Или в ближайшую зиму,
или в следующую вскорости за пей мы все —ты, Бесси, Лес, Бадди и
нижеподписавшийся —пойдем па самый чреватый последствиями и
важный из всех званых вечеров, которые Бадди и я когда-либо посе
тим, будь то в гармоничной компании друг друга или в полном оди
ночестве. В этот вечер, практически уже ночью, мы повстречаем весь
ма дородного человека, который сделает нам довольно бесцеремон
ное предложение, касающееся деловой карьеры; оно будет связано с
нашим непринужденным и обаятельным мастерством певцов и танцо
ров, но это еще далеко не все, о чем пойдет речь. Он, этот толстяк, не
слишком серьезно изменит своим деловым предложением течение
нашего обычного, нормального детства и увлекательной ранней юно
сти, но смею вас уверить, что па поверхности переполох поднимется
несусветный. Однако это всего лишь половина моего прозрения. От
кровенно говоря, от самого чистого сердца, вторая часть гораздо боль
ше пришлась мне по сердцу и утешила меня. Эта вторая половина —
ошеломляющее видение: Бадди, гораздо позже, много лет спустя, окон
чательно лишившись моего двусмысленного и любящего присутствия,
пишет о той самой вечеринке на мощной, черной, как вороново кры
ло, удивительно трогательной и роскошной пишущей машинке. Он
дымит сигаретой и то и дело, сплетая пальцы рук, кладет их на голо
ву, устало и задумчиво. Волосы у него седые; он старше, чем ты сей
час, Лес! В этом видении я заметил, что вены у него на руках слегка
выступают, о чем я ему ни словом не обмолвился, отчасти из уваже
ния к его ребяческому предрассудку: он не любит выступающие вены
на руках у бедных взрослых. Вот так. Вы можете подумать, что это
видение пронзит насквозь сердце случайного свидетеля, повергнув его
в полную прострацию, так что у него не хватит духу даже заикнуться
о своем прозрении своим любимым и свободомыслящим родичам.
Дело обстоит не совсем так; самое большее, что я сделаю, — наберу
полную грудь воздуха: и это простое и верное средство от головокру
жения. Но больше всего меня поразила его комната. Это же все его
детские мечты, ставшие явью! Там есть и прекрасное окно в потолке,
одно из тех, которые, я точно знаю, он всегда так восхищенно рас
сматривал с расстояния, доступного блестящему читателю! И повсю
ду его окружают вдобавок отличные шкафы для его книг, нужных
вещей, блокнотов, отточенных карандашей, дорогой черной пишущей
машинки и прочего драгоценного личного имущества. О Господи, да
он с ума сойдет от радости, когда увидит эту комнату, попомните мои
слова! Это прозрение —одно из самых светлых, утешительных в моей
жизни и, вполне возможно, одно из наименее отягощенных разными
сопоставлениями. Скажу без обиняков — я и не подумал бы возра
жать, если бы это оказалось практически последнее прозрение в моей
жизни. Но тем не менее те две манящие, узенькие дверцы в моем во
ображении пока вовсе не собираются закрываться; быть может, про
летит еще год-другой, и все переменится. Если бы это зависело от меня,
я бы сам с радостью прикрыл эти дверцы; ведь всего три или четыре
раза видения вроде этого стоили ущерба, который они наносят нор
мальности и блаженному душевному миру человека, да и непотрево
женному покою его родителей. Но все же очень прошу вас вообразить
себе, какое это чудо: увидеть, как малыш, ваш сын Бадди, в мгновение
ока превратился из пятилетнего мальчишки, уже без памяти влюб
ленного во все сущие в мире карандаши, в зрелого, мужественного
писателя! До чего же мне хочется когда-нибудь, в далеком будущем,
валяясь на пышном облаке —и, пожалуй, со славным, хрустящим зим
ним яблоком в руке, —прочесть все, до последнего слова, что он пи
шет о той судьбоносной вечернике и о том, что нас ждет в недалеком
будущем. Надеюсь, что этот одаренный ребенок, уже в качестве опыт
ного, закаленного литератора, начнет с размещения фигур, с прекрас
ного расположения в гостиной тел, то есть всех нас, перед тем, как мы
отправляемся на ту самую вечеринку. В целом мире нет ничего пре
краснее, чем большая семья, которая собирается на званый вечер или
просто в ресторан, когда все тела размещаются в гостиной в самых
непринужденных, нетерпеливых позах, потому что приходится дожи
даться замешкавшегося копушу! Мысленно я посылаю горячую
просьбу в отдаленное будущее, трогательному, седовласому автору —
пусть начнет с прекрасного расположения тел в гостиной; по-моему,
это самое замечательное начало! Даю вам слово чести, что видение
этого вечера в целом доставило мне живую, чистейшую радость, от
начала и до конца. Меня поражает совершенство, с которым прекрас
ные, свободные концы нитей находят друг друга в этом мире, —нуж
но только ждать с подобающим терпением, чуткостью и перассужда-
ющим упованием. Лес —если ты уже вернулся из холла, —я знаю, что
ты, как честный человек, начнешь подсмеиваться над верой в Бога или
в Провидение, какое бы еще менее возмутительное или досадное обо
значение ты пи выбрал, по я даю тебе слово чести в этот жаркий, дос
топамятный день моей жизни: человек не может даже походя прику
рить сигарету, если па это нет полного, художественного дозволения
Вселенной! Дозволение —слишком широкое понятие, по кто-то дол
жен хотя бы кивнуть, прежде чем сигарета соприкоснется с язычком
пламени. Да и это слишком расплывчато, сожалею об этом всем те
лом. Я убежден, что Бог милостиво примет человеческий образ, что
бы было чем кивать, ради того своего поклонника, которому приятно
представлять Его в этом облике, по лично я не жажду, чтобы Он обла
дал человеческим лицом, и, вполне вероятно, повернусь и уйду, если
Он явится в человеческом образе ради моего сомнительного блага.
Само собой, я преувеличиваю; у меня не хватит духу даже ради спасе
ния своей жизни уйти от кого бы то пи было, тем более от Него.
Смешно и потешно: вдруг, ни с того ни с сего, сидя здесь, в опус
тевшем домике, я разревелся или залился слезами — как вам пока
жется лучше. Это пройдет сию минуту, не сомневаюсь, только очень
уж печально и удручающе сознавать в такие мгновения, настигающие
тебя врасплох, что ты за маленький зануда, притом на целых семьде
сят пять или восемьдесят процентов своей недолгой жизни. Я безза
стенчиво докучаю вам, всем вместе и каждому в отдельности, родите
ли и дети, —своим предлинным, прескучным письмом, которое бук
вально до предела переполнено моим косноязычием и растрепанны
ми мыслями. В свою защиту скажу, что я не так виноват, как можно
подумать сгоряча. Слишком легко мальчишке в моем несолидном воз
расте среди множества соблазнов и препон, по неопытности, пасть
жертвой вычурного, дурного вкуса, а также непрошеных приступов
выпендрежа; Бог свидетель, я с этим борюсь, но это изнурительная
одинокая брань, без великого учителя, к которому я мог бы обратить
ся с открытой душой и полным доверием. Когда у тебя пет великого
учителя, приходится создавать его в своей душе; а это дело опасное,
если ты рожден с робким сердцем, как я. Однако замечу в свою сла
бую и прозрачную защиту, что я лежу весь день и представляю себе
ваши лица, Бесси и Лес, в сочетании с неотразимыми, свежими рожи
цами детей, так что потребность видеть вас воочию не слишком на
сущна. «Долой оковы! Да здравствует вольность!» —воскликнул бли
стательный Уильям Блейк. Это совершенно справедливо, по для пре
красных семейств и славных людей это нелегкий груз, а может, даже
тяжкое и изнурительное бремя, когда их любящий старший сын и брат
только и делает, что впопад и невпопад поносит всяческие оковы.
Причина, но которой я прикован к постели, довольно смехотвор
ная, и я слишком долго откладывал сообщение, вероятно, потому, что
меня все это затрагивает меньше, чем можно было бы ожидать. Вчера
на нас буквально сыпались несчастья. После завтрака все малыши и
средние ребята со всего лагеря были отправлены на принудительный
сбор земляники, возможно, ввиду последней сомнительной возмож
ности в этом сезоне. В это самое утро я и поранил свою треклятую
ногу. Нас повезли в чертову даль, где местами встречается земляни
ка, на маленькой, иолуразвалившейся, допотопной жуткой тележке,
запряженной парой лошадей, когда тащить эту колымагу под силу
только четверне. У этой тележки из втулки деревянного колеса тор
чал какой-то дурацкий железный гвоздь, который врезался мне в бед
ро или в ляжку сантиметра на три, а то и па все пять, когда мы выво
лакивали эту позабытую богом развалюху из грязи; накануне целый
день лило как из ведра, что и привело дорогу в состояние полной не
пролазноеTM, несовместимое с поездками по землянику. Не без гнус
новатой мелодрамы меня срочно отправили в изолятор, обратно мили
па три, па заднем сиденье столь же позабытого Богом мотоцикла ми
стера Хэппи. По дороге тоже не обошлось без мимолетных забавных
приключений. Во-первых, сразу скажу, что мне, к сожалению, никак
не удается преодолеть презрение лично к мистеру Хэнпи и желание
над ним поиздеваться. Я с этим борюсь, по этот тип пробуждает и
вызывает к жизни все скрытые запасы зловредности, которую, как я
полагал, мне давно удалось вырвать с корнем из своего организма.
Скажу в свою защиту, пусть она и покажется вам неубедительной, что
человек тридцати лет от роду не имеет никакого права заставлять сла
босильную мелюзгу толкать чертову театральную колымагу из невы
лазной грязи, когда для этого нужна хорошая четверня, если не шес
терка, молодых, могучих коней. Моя злоба взвилась, как змея, гото
вая ужалить. Усевшись на мотоцикл, пока мы еще не успели отъехать,
я ему заявил, что Бадди и я, как ему отлично известно, такие же быва
лые, весьма талантливые певцы и танцоры, как паши родители, хотя
пока что ходим в любителях. Я дал ему попять, что ты, Лес, обяза
тельно подашь на пего в суд за самую малую толику вины в том слу
чае, если я потеряю свою дурацкую ногу от заражения или потери
крови, а также от гангрены. Он прикинулся, что не обращает внима
ния и не слышит этой бредовой чепухи (иначе и не назовешь!); тем не
менее все это никак не способствовало его спокойствию за рулем, и
мы дважды были на волосок от смерти, пока не добрались до места. И
все же —конечно, это мое глубоко личное мнение —ситуация была
смехотворная от начала до конца. К счастью, когда ситуация кажется
мне достаточно потешной или смехотворной, я заметил, что кровоте
чение у меня унимается. С другой стороны, несмотря па то что мне
самому приятно связывать остановку кровотечения со смехотворно
стью ситуации, вполне возможно, что паршивое седло мотоцикла при
жало одну из точек, где проходят артерии, а у меня эти точки очень
упругие, и там всегда полный, приятный пульс. Вот уж о том, было ли
приятно мистеру Хэпни, спорить не приходится: ему было далеко не
приятно видеть, как потоки крови малолетнего питомца, с которым
его связывает только должность и жалованье, струились по заднему
седлу, колесу, крылу и шинам его новенького мотоцикла. Ни иод ка
ким видом он не вообразил бы себе, что эго —его собственная кровь;
он даже кровь миссис Хэпни не счел бы своей, куда уж ему ощутить
чисто человеческую, кровную связь с чужим мальчишкой, у которого
такие острые, откровенно уродливые, гротескные черты лица?
В лазарете — что-то вроде комической бойни, хотя чистой, как
стеклышко, надо признать, —мисс Калгерри продезинфицировала и
перевязала мою рану. Это молоденькая медицинская сестра с дипло
мом, возраст ее мне неизвестен, она вовсе не роскошная, даже не хо
рошенькая, по у нее литое, великолепное тело, так что все воспитате
ли и даже кое-кто из старших из кожи вон лезут, чтобы склонить ее к
физической любви, пока не настанет пора возвращаться в колледж.
Боюсь, это очень древний сюжет. У этого мирного существа нет ника
ких возможностей или способностей принимать здравые, самостоя
тельные решения. Под целым ворохом масок она в глубине души сму
щена и губительно растревожена тем, что оказалась единственной
желанной красавицей во всем лагере —ведь миссис Хэпни можно сбро
сить со счетов. Спокойная, пассивная девушка с голосом, который в
лазарете звучит вполне авторитетно; можно подумать, что она сохра
няет самообладание в самых щекотливых положениях, но это всего
лишь жалкое притворство. Если говорить резко и прямо, эта молодая
женщина свободно могла потерять голову еще до того, как родилась
па свет; во всяком случае, в данный момент головы у нее на плечах не
обнаруживается. Ее голос, который звучит обманчиво трезво и ком
петентно как в столовой, так и в лазарете, — это единственное, что
храпит ее от жадных когтей вышеупомянутых воспитателей и стар
ших, молодых, отменно здоровых, крайне вульгарных в компании и с
беспардонной жестокостью преследующих чувствительных девушек,
особенно если те не блещут классической красотой. Положение тре
вожное и мучительное, но у меня связаны руки. С первого взгляда
видно, что она никогда в жизни не обсуждала свои дела откровенно
ни со знакомыми взрослыми, ни с детьми; так что пытаться разгово
рить ее —пустое дело; и все же нам осталось жить в лагере еще целый
месяц, и, будь она моим ребенком, я не поручился бы за ее безопас
ность. Вопрос о девственности, несомненно, деликатный вопрос; те
критерии, которые я старательно выискивал в литературе, могут быть
подвергнуты сомнению и горячему обсуждению, но сейчас речь не об
этом. Все дело в том, что девушка, мисс Калгерри, лет двадцати пяти
от роду, при полном отсутствии надежной собственной головы на
плечах, в сочетании с голосом, который предательски полон несуще
ствующей уверенности и отсутствующего здравого смысла, абсолют
но лишена возможности принять решение, продиктованное личной,
суровой честью и проницательностью, в столь животрепещущем
вопросе, как ее собственная драгоценная девственность; таково мое
твердое мнение. Разумеется, оно ничем не лучше и не категоричнее,
чем твердое мнение любого другого представителя человечества. Если
денно и нощно, с беспощадной бдительностью не держишь круговую
оборону, многообразие твердых мнений в нашем мире того и гляди
сведет тебя с ума; и я не преувеличиваю; в конце концов, сколько мож
но мириться с идиотскими, недостоверными критериями? Их так по-
человечески приятно и трогательно взвешивать, принимать во вни
мание и одобрять, по при внезапной смене действующих лиц или де
кораций они обычно разбиваются вдребезги. За всю мою жизнь ты
много раз спрашивала меня, Бесси, милая, с какой стати я муштрую
сам себя, как цирковую собачонку; в некотором смысле именно но этой
причине я себя и муштрую. Первое и главное —я старший сын в на
шей частной семье. Представь себе, как было бы полезно, приятно и
увлекательно, если бы человек хоть изредка, открывая рот, мог из
речь что-нибудь иное, чем голое, твердое, абсолютно необоснованное
мнение! К несчастью, я опять разнюнился, пока писал это, как и подо
бает юному ослу чистейшей воды. Мне еще повезло, что у меня есть
очень даже основательная причина пустить слезу. Если ты с ходу по
думаешь, что я считаю нечто личным мнением, к примеру, в вопросе о
потере или сохранении девицей невинности, а нечто иное держу за
совершенно неопровержимый, респектабельный факт, это будет весь
ма приятный, необременительный, но поспешный и прискорбно оши
бочный вывод. Прискорбно — слишком широкое понятие, но, в об
щем, ты влепишь заряд в молоко, а не в паршивую мишень. Я в жизни
не встречал пи одного неопровержимого, респектабельного факта, ко
торый не оказался бы но меньшей мере двоюродным, если не родным
братом субъективного мнения. Предположим, если ты в состоянии
выдержать короткое, мимолетное пояснение, что ты не торопясь воз
вращаешься домой с дневного спектакля, дорогая Бесси, и спокойно
спрашиваешь у того, кто открыл тебе дверь, —у меня, твоего чокнуто
го сына, Симора Гласса, —выкупаны ли близнецы. Я искрение отве
чаю: да. Мое твердое личное мнение состоит в том, что я сам лично
погрузил в ванну их крепенькие, ускользающие тельца и лично при
казал хорошенько намылиться, не захлюпать весь иол и вообще не
вертеться. Да у меня на руках еще иена не просохла после этой рабо
ты! Так и подмывает заявить, что это неопровержимый, респектабель
ный факт: близнецы выкупаны, как положено! А вот и нет! Даже то,
что они вообще дома, отнюдь не респектабельный, неопровержимый
факт! Возникают даже весьма серьезные сомнения, в конечном итоге
сказал бы я, что какие бы то пи было чудесные близнецы с острыми
язычками и уморительными ушками когда бы то ни было успели при
соединиться к нашему семейству! Ради сомнительного удовольствия
назвать что-либо в этом прекрасном, возмутительном мире неопро
вержимым и респектабельным фактом мы неизбежно ограничиваем
ся, как смиренные пленники, ненадежной информацией, поставляе
мой нам нашими легковерными глазами, руками, ушами и немудре
ными, удручающими мозгами. Ты это называешь высшим критерием
истины? Я —нет! Это чрезвычайно трогательно, нисколько не сомне
ваюсь, но далеко, очень далеко от истины. Просто безоглядное, сле
пое доверие к жалким подручным средствам. Тебе знакомо слово «по
средник», —так вот, мозг человека и тот всего лишь обаятельный по
средник! Я от роду лишен гнетущего доверия к каким бы то пи было
посредникам в этом мире; боюсь, что это безусловно неприятное по
ложение, но я ни за что не упущу возможность сказать тебе но этому
поводу всю бодрящую правду. Однако здесь мы прикасаемся к боль
ному месту, источнику постоянных бурь в моей дурацкой груди. Хотя
я решительно не доверяю посредникам, личным мнениям, а также
неопровержимым, солидным фактам, я при этом в глубине сердца го
рячо люблю их; я глубоко, безнадежно тронут отвагой каждого вели
колепного представителя человечества, который принимает на веру
всю эту прелестную, ничего не стоящую информацию каждую душе
раздирающую секунду своей жизни! Бог ты мой, какое отважное су
щество —человек! Любой распоследний жалкий трус на земле —ве
ликий храбрец! Вообрази, что значит принимать все эти нестоящие
личные впечатления за блестящую, чистую монету! И при всем при
том это непременно замыкается в порочный круг. По моему печаль
ному убеждению, тот, кто сумел бы разорвать этот порочный круг,
оказал бы нам всем добрую услугу на вечные времена. Однако час
тенько хочется, чтобы но этому поводу не устраивали такой отчаян
ной гонки. Никогда не чувствуешь себя таким разобщенным со свои
ми милыми и любимыми, как приступая к столь деликатным вопро
сам. К сожалению, в моем личном случае существует необходимость
подобной гонки; я имею в виду то, что мое нынешнее воплощение бу
дет коротким. Времени у меня вполне достаточно, но, с другой сторо
ны, его осталось в этом воплощении очень мало, поэтому я ищу реше
ние проблемы одновременно честное и не бессердечное. Но я бросаю
эту тему, как горячую картошку; я лишь слегка поцарапал одну из ее
бесчисленных граней.
Перевязав мою ногу крайне неумело и комично и притом поддер
живая спокойную, ложно-компетентную беседу, которая способна
заставить человека запить горькую, если он не научился хоты немно
го владеть собой, мисс Калгерри отослала меня в наш домик, снабдив
потешным костылем и приказав дожидаться доктора из города Хэп-
ворта, где он обитает и держит свою сомнительную практику. Он, то
есть доктор, прибыл после полдника и препроводил меня обратно в
лазарет, где и наложил одиннадцать (11) швов па мою йогу. В связи с
этим возникла неприятная, абсолютно отвратная проблема. Мне ска
зали, что операцию надо сделать иод наркозом, а я вежливо отказал
ся. Я еще в самом начале, еще там, на гнусном мотоцикле мистера
Хэппи, прервал передачу боли от ноги к своему мозгу —исключитель
но ради собственного удобства. Я не применял этот метод после того
случая с моим подбородком и губами прошлым летом. Подчас теря
ешь всякую надежду, что какой-нибудь прием или трюк, которому ты
научился, пригодится тебе в жизни больше одпого-едипственного раза,
а оказывается, еще как может пригодиться, если наберешься терпе
ния; я тут даже два раза вязал морской узел, а был уверен, что уж это
мне нипочем не понадобится! Когда я вежливо отказался от анесте
зии, доктор решил, что я задаюсь, а мистер Хэппи, со своей стороны,
разделил это мерзопакостное мнение. Тут я, как прирожденный иди
от, в чем у меня нет ни малейшего сомнения, взял да и показал им, как
я начисто оборвал информацию о боли. Было бы еще глупее и оскор
бительнее, если бы я бросил им прямо в их притворно терпеливые
лица, что не желаю, чтобы любой ребенок из пашей семьи расставал
ся со своим сознательным состоянием из-за пустяков; пока я не полу
чу новой информации по этому поводу, бодрствующее человеческое
сознание останется для меня более или менее драгоценным. После не
скольких минут жарких и отвратительных препирательств с мисте
ром Хэипи я добился согласия доктора зашивать рану при моем пол
ном и отрадном сознании. Для тебя это до странности болезненная
тема, милая Бесси, как я знаю но прошлому опыту, но я тебя уверяю,
что для меня, но временам, это громаднейшее удобство: иметь лицо,
которое, не обижайся на шутку, может любить только мать —с дурац
ким носом и практически без подбородка. Будь я в меру красивым
мальчуганом, с достаточно смазливой мордашкой, уверен, они угово
рили бы меня сделать анестезию. Спешу тебя уверить, что в этом ни
кто не виноват: все мы, люди со своими личными мнениями и умами,
живо откликаемся на любые крохи прекрасного, какие нам перепада
ют; я сам —неисправимый поклонник красоты!
После того, как мне заштопали ногу, причем Бадди не разрешили
ни смотреть, ни даже стоять рядом —из-за его возраста, —меня быст
ренько оттащили в домик и уложили па койку. Нам здорово повезло,
что все кровати в лазарете оказались запятыми; несколько ребят с
высокой температурой и я остались в своих домиках, пока места не
освободятся. Я считаю, что нехватка свободных мест —истинная ми
лость судьбы. Сегодня —первый абсолютно отдохновенный, свобод
ный, блаженный день, который выпал на мою долю с той минуты, как
мы слезли с поезда; это касается и Бадди, которого мистер Хэппи от
пустил со всех мероприятий этого дня ради ухода за мной. Мистер
Хэппи не хотел его отпускать, но, но зрелом размышлении, счел, что
лучше уж дать ему разрешение, чем быть вынужденным смотреть ему
в лицо, чувствуя себя более чем неловко в его присутствии. Между
ними пробежала черная кошка, и эти двое теперь в состоянии потеш
ной войны, а началось это во время проверки в прошлый понедель
ник. Во время проверки в понедельник —я считаю, что это непрости
тельное, оскорбительное посягательство на свободу каждого мальчиш
ки в этом лагере, —мистер Хэипи вошел в наш домик, мы встали по
стойке «смирно», а он принялся распекать Бадди за то, что тот не за
правил свою койку так, как заправлял мистер Хэппи, когда служил в
пехоте и каким-то чудом ухитрился не проиграть ради пас ту чертову
войну. Он бросил Бадди в лицо несколько оскорблений, в которых
вовсе не было надобности, в моем присутствии. Глядя на лицо Бадди,
который, поверьте мне, абсолютно способен постоять за себя, я не стал
вмешиваться или отвечать на эти хамские нападки. Я твердо уверен,
что Бадди всегда сумеет постоять за себя, как и на этот раз. С полней
шим хладнокровием, пока мистер Хэнии орал на него, унижая его пе
ред соседями но домику и товарищами по лагерю, Бадди сотворил
потрясающий фокус: закатил свои необыкновенные, выразительные
глаза прямо иод красивые черные брови, так что на виду остались,
как неживые, одни белки —а от этого жуть проберет всякого, кто впер
вые видит его трюк. Сомневаюсь, чтобы мистеру Хэнни хоть раз в
жизни случалось видеть такое! Он спраздновал труса и в панике бро
сился проверять койку Крошки Иммингтона —позорно бежал с ноля
боя, позабыв влепить вашему независимому сыну хоть одно све
женькое замечание! Бог ты мой, для своих пяти лет это такой наход
чивый и забавный человек! Прошу и умоляю, соберите все запасы сво
ей гордости и излейте их, не жалея, на этого мальчугана! Он вот-вот
придет и, должно быть, с радостью прибавит несколько строк своей
рукой. Пока есть время, прошу вас, не настаивайте, чтобы я уговари
вал его быть полюбезнее с мистером Хэнни или гладить мистера Хэп-
ии но шерстке; дело тут вовсе не в любезности; речь идет о том, чтобы
пускать в ход своевременно всю свою изобретательность ради защи
ты самого себя и дела всей своей жизни от случайных врагов, не при
чиняя им при этом никакого серьезного вреда.
Пока я прощаюсь ненадолго —может, на несколько дней или ча
сов! Я не премину дописать письмо из простого милосердия или веж
ливости; могу вас уверить, что все вы, родители и дети, слишком доб
рые и достойные люди, чтобы обременять вас таким трудным сыном,
но тут уж я ничего не могу поделать. Мы так без вас скучаем, что сло
вами не сказать. Вот вам редкая, драгоценная возможность распола
гать богатством человеческого языка, и грех ею не воспользоваться.
Бесси, пожалуйста, займись тем пустячком, о котором мы уже гово
рили. И еще, прошу тебя, позволяй себе полностью расслабиться меж
ду спектаклями, когда ты па гастролях; есть и другие причины, которые
я считаю себя не вправе обсуждать в данный момент, но главное —когда
ты недоотдохиула и вовсе выбилась из сил, тебе особенно мучитель
но хочется уйти со сцены. Заклинаю тебя, не торопись с этим. Закли
наю тебя —куй железо, о котором мы с тобой раньше говорили, толь
ко когда оно будет ио-пастоящему горячо. Иначе, если ты откажешь
ся от блистательной карьеры в бодром возрасте 28 лет, независимо от
того, сколько славных лет уже выпало на твою долю, ты бросишь вы
зов судьбе совершенно несвоевременно. В подходящую пору судьбу
можно отправить в нокдаун, а вот не в сезон, как это ни прискорбно,
ошибки особенно часты и особенно дорого обходятся. Припомни, о
чем мы с тобой говорили, серьезно и доверительно, в тот день, когда
привезли прекрасную новую плиту: в тех случаях, когда у тебя есть
время, ты не занята па сцепе или па какой-нибудь другой изматываю
щей работе, как я уже говорил, пожалуйста, постарайся изо всех сил
дышать исключительно через левую ноздрю, а в другое время сразу
же переходи на дыхание через правую. Напомню тебе: для того, что
бы перейти к дыханию через ту или иную ноздрю, зажми кулак по
плотнее под мышкой с противоположной стороны, примости его там
тепло и уютненько или просто приляг на несколько минут на бок,
противоположный выбранной ноздре. Еще раз уверяю тебя, что нет
никаких запретов проделывать это через силу или с откровенным от
вращением, по все же попробуй, как бы это тебе пи претило, снять
шляпу перед Господом Богом —разумеется, чисто мысленно —за вос
хитительно хитроумное устройство человеческого тела. Неужели так
трудно коротко, дружески поприветствовать этого непостижимого
мастера? Разве можно противостоять великому искушению снять
шляпу перед Тем, Кто волен избирать одновременно и самые неиспо
ведимые пути, и абсолютно исноведимые пути? Господи, ну и Бог нам
достался! Как я уже заметил, пока мы с тобой радовались новенькой
кухонной мебели, от всех этих ухищрений с ноздрями можно отка
заться в ту секунду, когда ты целиком и полностью передоверишь Гос
поду Богу все, что касается дыхания, видения, слышания и прочих
нудных телесных функций; однако все мы —человеческие существа,
не больше, и чудовищно нерадивы в подобных упованиях, особенно в
нестрашные часы и в иеотчаяниых положениях. Чтобы сквитаться за
эту нерадивость, столь же трогательную, сколь и грошовую, чтобы
всецело положиться па Бога, нам приходится возвращаться к нашим
собственным, неудобным и надуманным приемам; кстати, они нам
вовсе не принадлежат, и это другая, забавная и чудесная сторона воп
роса; все неудобные и надуманные приемы тоже принадлежат —Ему!
Это мое дерзкое, но далеко не опрометчивое мнение.
Пожалуйста, простите, если мое письмо в дальнейшем покажется
вам чересчур деловым и сухим; я намерен посвятить остаток письма
работе над экономией слов и фразеологии —это мое слабое место в
письменной речи. Если вам покажется, что я выражаюсь скупо и край
не холодно, помните —я это делаю ради улучшения стиля, и во всем,
что касается вас, родители и дети, я вовсе не холоден и не бесстрас
тен; ничего подобного!
Пока это не вылетело у меня из головы, ведь писать осталось не
долго, я буквально на коленях прошу тебя, Бесси: пой своим собствен
ным, раскованным голосом, когда исполняешь вместе с Лесом «Бам-
балииу»! Умоляю тебя, не вступай па безопасный, проторенный путь,
не щебечи, как будто ты качаешься на чертовых качелях посередине
сцены, крутя над головой прехорошенький зонтик; у других, вроде
Джулии Сандерсон, это получается мило и натурально, и, разумеет
ся, она —актриса приятная во всех отношениях; но ты-то —человек в
глубине души бурный, порывистый, в сердце у тебя бьет ключом та
кая прекрасная, трогательная первозданность и пьянящая страсть!
Лес, если ты опять оказался поблизости, я и тебя кое о чем попрошу.
Пожалуйста, постарайся но мере сил сделать то, о чем я тебя прошу,
когда будешь следующий раз записываться на пластинку. При создав
шихся обстоятельствах все слова или долгие ноты, которые более или
менее рифмуются с «дай», «май» или «ай-я-яй», таят в себе подвох и
прямую опасность! Берегись, прямо но носу рифы! За исключением
тех случаев, когда ты поешь для публики или горячо и сердито спо
ришь со своими домашними у камина, твой акцент, уверяю тебя, уже
практически незаметен для всех —пожалуй, кроме меня, или Бадди,
или Бу-Бу, и прочих людей, несущих проклятие немилосердного аб
солютного слуха. Пожалуйста, не пойми это замечание превратно. Что
до меня, то я без ума от твоего произношения; оно трогает меня до
глубины сердца. Однако же речь идет о том, как твой акцент воспри
нимают мириады людей, чьим ушам недосуг и неохота слушать не
предубежденно; как правило, зритель привык воспринимать француз
ский, ирландский, шотландский, шведский, еврейский, а также акцент
южного Дикси и несколько других как нечто привычно-забавное и, в
сущности, симпатичное, а вот честный, откровенный, славный авст
ралийский акцепт почему-то не вызывает у публики особого восхи
щения; практически он стопроцентно застрахован от порывов зритель
ского восторга и сам по себе никому не покажется забавным. Таково
печальное положение дел, порожденное всеобщей глупостью и сно
бизмом, но во время записи на пластинку придется взглянуть правде
в лицо! Если ты сумеешь заставить себя сделать это, не чувствуя себя
несчастным или подавленным и не считая, что ты оскорбляешь или
предаешь достойных, славных жителей Австралии, друзей твоего дет
ства, прошу —не давай своему акценту пробиться на пластинку, не
взирая на то, что мы, твоя родня, обожаем его! Ты на меня разозлил
ся? Пожалуйста, не злись! Единственный мой своекорыстный инте
рес в этом серьезном деле, это — в глубине души—твое собственное
горячее, тайное желание в конце концов записать потрясающий хит.
Приношу подобающие случаю извинения и с удовольствием проща
юсь с этой скользкой темой; я люблю тебя, старина.
Дальнейшие краткие наставления предназначены близнецам и Бу-
Бу. Между прочим, будьте добры, попросите Бу-Бу прочесть их само
стоятельно, не прибегая к помощи родителей, —ей это вполне но си
лам! Эта замечательная черноглазая девчушка может сделать все, если
захочет!
Бу-Бу, попрактикуйся, научись писать целые слова! Алфавит как
таковой мне глубоко неинтересен! И не подумай отделываться обще
принятыми отговорками! Не надо больше делать неприступный оп
лот из своего нежного возраста, умоляю тебя! Не заявляй нам в лицо,
что Мартину Брэди, или Лотту Девилла, или любого другого ребенка
четырех лет от роду, из тех, кого ты знаешь, никто не заставляет бегло
читать или писать. Я ведь не их придирчивый брат; я твой придирчи
вый брат. Я уже давал тебе слово чести, что ты от природы —такая же
запойная читательница, как Бадди или я; если бы не это, я с легким
сердцем отпустил бы свою придирчивость па все четыре стороны, и
скатертью дорога! А для ненасытного читателя очень полезно как
можно раньше научиться не только читать, но и писать. А какое это
было бы преимущество, прямо сейчас, если бы ты могла доставить
несказанное удовольствие своему поразительному брату и мне лич
но, временно пребывающим в изгнании, написав открыточку-другую!
Если бы ты только знала, как мы восхищаемся и наслаждаемся твоим
почерком и невообразимым подбором слов! Просто напиши печатны
ми буквами два-три слова в твоем привычном стиле, йогом сбегай,
сунь ее в почтовый ящик в холле или дай опустить любой горничной,
какая тебе приглянется. Далее, моя дорогая, драгоценная, незабвен
ная мисс Беатриса Гласс, пожалуйста, упорно работай над своими ма
нерами и правилами этикета как наедине, так и на людях. Но для
меня не так уж важно, как ты ведешь себя на публике, главное —как
ты держишь себя, когда ты совершенно одна, в отдельной комнате;
если твой взгляд случайно поймает в глубине одинокого зеркала чье-
то отражение, пусть это будет отражение девочки не только с блестя
щими черными глазами, но и сногсшибательно воспитанной!
Уолт, твои слова нам передала Бесси. Мы были рады получить от
тебя весточку, несмотря на то что все это сплошная ерунда. Слишком
уж все мы норовим спрятаться за наш нежный детский возраст. То,
что человеку три года, вовсе не дает ему права, черт возьми, не справ
ляться с простыми делами, о которых мы говорили в такси по дороге
на вокзал; я громогласно хохочу над прошлым, с его банальными со
общениями и обыденностями, связанными с трехлетним возрастом!
По сути дела, ты и сам, пожалуй, больше, чем кто бы то ни было из
моих знакомых, способен хохотать здоровым, оглушительным смехом
над всеми этими предрассудками! Если тебе «жарко до чертиков» де
лать так, как я сказал, по крайней мере надевай почаще свои ботинки
с набойками, например, под столом во время трапезы или когда бега
ешь по комнате или холлу в отеле, где бы ни случилось остановиться;
в общем, надевай их на свои неотразимые, волшебные лапы как ми
нимум па 2 часа в день!
Уэйкер, то же требование, беспардонно въедливое и тиранское,
касается жонглирования в такую жару! Если и тебе жарко до черти
ков и ты не в силах жонглировать, хотя бы носи с собой свои люби
мые предметы для жонглирования, конечно, не слишком громоздкие,
чтобы помещались в карманах и были при тебе весь душный день. Я
уверен, что Бадди от всего сердца поддержит меня и будет очень рад,
если вы, несравненные мальчики, возьмете и решите в одночасье от
казаться от будущего, которое для себя наметили. Однако вы до сих
пор не пришли к такому решению; и, пока вы не дозреете до этого,
ужасно важно, чтобы вы не позволяли себе отвлекаться от избранно
го жизненного пути более чем на 2 или 2,5 часа за раз! Вы должны
относиться к своим чечеточным ботинкам или к предметам для жон
глирования как к вздорной, ревнивой возлюбленной, которая не в
силах вынести разлуку с вами в какой бы то ни было форме —даже на
24 часа кряду. Ваш выдающийся брат и я, видит Бог, стараемся оста
ваться в отличной форме, пока мы здесь, несмотря на тысячу помех и
трудностей. Если я бахвалюсь, пусть Господь Боге присущей ему про
стой, первозданной любезностью накажет меня как можно суровее,
но если это и хвастовство, то не беззастенчивое; я просто хочу ска
зать, что вы оба, ребята, способны на то же, на что способны ваши стар
шие братья; ведь мы сами не уступим в ненадежности никому на этой
земле, будьте уверены!
Бу-Бу, я сам себе мерзок —с чего это я вздумал твердить тебе толь
ко об одном, и выразил все это как-то неприязненно и вообще гнусно!
Правда отчасти заключается вот в чем: твои манеры с каждым днем
становятся все утонченнее и чудеснее. И если я слегка перегибаю пал
ку, повторяя одно и то же, то ведь только потому, что ты так обожа
ешь шикарные, богатейские вещи и всегда заставляла меня и Бесси
читать тебе книжки про аристократических, утонченных, негрубых
детишек и взрослых —чаще всего природных англичан, прикрываю
щихся отменными манерами и безукоризненным вкусом во всем, что
касается одежды или обстановки, и вообще на первый взгляд недося
гаемо классных. О господи, какая же ты потешная, смешная девчон
ка! Ты буквально взяла штурмом сердца своих старших братьев! Ты
одна из той драгоценной малой горсточки людей, которых я встречал
нечасто в своей жизни, —похоже, что Бог дал вам безоговорочное раз
решение никогда ничего не обдумывать! Это очаровательная, щедрая
Божья милость, и я вовсе не собираюсь плевать в ее прекрасные гла
за, но тебе вдобавок Бог навязал такого братца, как я; а значит, мне
остается только заверить тебя, что если ты вырастешь и будешь в глу
бине души сознавать, что все твои безукоризненные, показушные ма
неры на людях —всего лишь маска, иод прикрытием которой ты мо
жешь быть в своей комнате, без свидетелей, просто-напросто чума
зым поросенком, то тебе самой это здорово не понравится; мало-по
малу это съест тебя всю, без остатка, как ржавчина.
Хватит, не буду я больше никого терроризировать! Прощайте все,
переменим тему! Мы шлем вам свои обнаженные сердца!
Вот это радость —оказывается, тут нашелся еще один листок бу
маги, а я про него совсем позабыл; к тому же я с облегчением заметил,
что часы Гриффита Хаммерсмита, которые Бадди любезно одолжил
для меня, давно стоят, показывая время вчерашнего, а то и позавче
рашнего жаркого дня. Однако я буду краток. Уверяю вас, что моя соб
ственная рука и пальцы, как и вы, уже готовы взбунтоваться из-за
длины этого послания, начатого на рассвете и прерванного ненадол
го, к моему удовольствию, лишь одной-двумя тарелками с едой. Гос
поди, как я наслаждаюсь длительным, упоительным досугом! В наше
время это такая редкость.
Лес, пока есть возможность, а также заблаговременно, пока про
клятущий горн не «протрубит сигнал на ужин и не воцарится хаос,
позволь мне попросить тебя еще кое о чем от лица обоих твоих стар
ших сыновей. Буду категорически краток. Если в дальнейшем мои
фразы, написанные здесь, покажутся тебе слишком отрывистыми,
неприкрашенными и па тебя пахнет холодом или даже стужей, пой
ми, что я и так отнял у тебя уйму времени; теперь я иду на понятный
и не хочу терзать твои нервы.
Расписание ваших гастролей, старина, не расставалось с моим
бренным телом с тех пор, как ты его мне доверил. Вот в эту самую
минуту я разложил его па одеяле, чтобы получше разобраться. 19 числа
сего месяца ты и обольстительная миссис Гласс, легконогая бесовка,
в честь которой поднимают бокалы тысячи трезвенников (надо от
дать должное этой прелестной ведьмочке), покинете Театр Корг —
долгого ему процветания! —и отправитесь в Нью-Йорк, согласно ан
гажементу, как тут написано, в Олби, что в Бруклине. Как я мечтаю,
будь на то Божья воля, вместе с вашим сыном Бадди оказаться рядом
с вами, и пусть бы двое других, совершенно чужих мальчишек вос
пользовались возможностью на целое лето избавиться от тесных улиц
и удушающей жары в поездах, гостиничных номерах и прочих киша
щих людьми местах. Так вот моя просьба, уже без шуток. Когда вы
вернетесь к удобствам родного Манхэттена, будьте добры, загляните
в библиотеку, в отдел постоянного абонемента, и передайте наш при
вет, а также нашу любовь несравненной мисс Овермеп. Когда у вас
будет время, пожалуйста, попросите ее связаться с мистером Уил-
фридом Дж. Л. Фрезером в дирекции библиотеки от нашего имени,
чтобы поймать его на добром, необдуманном, возможно, даже опро
метчивом слове —он сам предложил прислать нам сюда любые кни
ги, какие потребуются. Мне в высшей степени неприятно просить мисс
Овермеп, человека крайне занятого, принимать на себя еще и эти хло
поты, по у нее есть его адрес на летнее время; он позабыл дать его нам
перед отъездом, вполне возможно, что не без смехотворного умысла!
Если бы я мог избавить мисс Овермен от этого посредничества, я был
бы очень рад; мне вовсе не улыбается подобное злоупотребление ее
свободным временем; но в этом мире дружбу вечно подрывают бес
численные притязания и корыстные интересы —это зловредная ди
лемма, несмотря на пресловутые веселые преимущества. Тем не ме
нее попробуйте напомнить ей, что мистер Фрезер лично и персональ
но предложил нам эту неординарную услугу, да так неожиданно, что
мы едва опомнились, честное слово. Он сказал, что лично вышлет нам
все нужные книги или их перешлют но его указанию, если его не бу
дет в городе, конечно, подразумевая, что почтовые расходы возьмет
на себя некий друг или падежный родственник. Вот вам, без околич
ностей, примерный список, который облегчит вам и мисс Овермен
подбор и пересылку в этом неопределенном направлении книг, кото
рым мы будем очень рады. Мистер Фрезер не сказал, сколько книг он
готов нам прислать, поэтому, если я слишком уж размахнулся, попро
сите мисс Овермен сократить их количество, исправить список, как
ей подскажет ее трогательная деликатность. Вкратце, вот он:
Итальянский разговорник, автор Р. Дж. Эбрахам. Эго славный, до
тошный человек, наш старый приятель со времен занятий испанским.
Любые иехапжеские и ханжеские книги о Боге или хотя бы о ре
лигии, написанные авторами, чьи фамилии начинались бы с любой
буквы алфавита после «Эйч»; для перестраховки включите букву
«Эйч», хотя мне кажется, что я ее почти всю исчерпал.
Любые дивные, очень хорошие, довольно интересные или удру
чающе посредственные стихи, которые не слишком известны и не на
вязли в зубах; национальность поэта значения не имеет. Порядочный
список прочтенных стихотворений остался в моем ящике в Нью-Йор
ке, который по ошибке надписан «спортивное снаряжение» —на слу
чай, если вы не отказались от квартиры и не свалили все вещи на хра
нение в последнюю минуту; вы начисто забыли сообщить нам об этом
в своих письмах, а я позабыл спросить вас в пылу увлекательной бе
седы но телефону с «Ла Салль».
Еще раз —полное собрание сочинений графа Льва Толстого- Мисте
ру Фрезеру это не доставит ни малейшего неудобства; неудобства гро
зят добросердечной сестре мисс Овермеп, такой же чертовски и в с е ц е л о
независимой одинокой девице, которую мисс Овермен страшно трога
тельно называет «моя крошка-сестра», хотя расцвет ее юности миновал
много лет назад. У нее —у младшей мисс Овермен — имеется полное
собрание сочинений графа, которое она, возможно, согласится дать нам
почитать, зная но опыту, с какой страстной и превеликой осторожностью
мы обращаемся с книгами, взятыми у друзей. Пожалуйста, намекните,
не раздражая этих чувствительных дам, что не надо снова посылать «Вос
кресение» шщ «Крейцерову сонату», да, пожалуй, и «Казаков», потому
что погружаться в интенсивное повторное перечитывание этих шедев
ров нам не нужно и нежелательно. Не упоминайте при них —это не со
всем в их вкусе, —что мы особенно хотим возобновить знакомство со
Стивой и Долли Облонскими, которые покорили наши сердца, умилили
и позабавили пас во время нашей последней встречи; оба они, муж и жена,
в «Анне Карениной» —великолепные персонажи. Разумеется, и моло
дой, мыслящий герой книги тоже очень привлекателен, как и его воз
любленная и будущая жена, совершенно прелестное существо; но все же
они слишком юны и-неопытны; нам здесь куда больше пригодится обще
ство обаятельного кутилы, который до сердцевины сердца и до самых
печенок —воистину добрый человек.
Молитва Гайятри, неизвестного автора, но возможности с ориги
нальным, звучным текстом параллельно английскому переводу; она
совершенно прекрасна, возвышенна и живительна. Кстати, пока не
забыл, мне нужно сказать что-то важное Бу-Бу. Бу-Бу, мое чудесное
дитя! Решительно откажись от той временной молитвы, которую я
дал тебе но твоей просьбе, чтобы ты читала ее па ночь! Если она тебе
сразу придется по вкусу —читай взамен вот эту, новую, в которой ты
не встретишь временно для тебя неприемлемого слова «Бог». Нет
никакого оправданного закона, требующего, чтобы ты произносила
слово, которое пока что является для тебя камнем преткновения. По
пробуй-ка вот эту молитву:
«Я —маленькая девочка, и мне пора ложиться спать. Слово «Бог»
сейчас для меня хуже касторки, потому что его непрерывно помина
ют и почитают, может, и с глубокой верой, две мои подружки, юная
Лотта Девилла и Марджори Херцберг, которых я считаю довольно-
таки подлыми девчонками и врушками с пеленок. Я обращаюсь к тебе,
безымянный Знак Качества (и лучше бы ты был лишен и образа, и
нелепых атрибутов), потому что у тебя всегда хватало доброты и тер
пения милостиво располагать моей судьбой и в те времена, когда мы
чудесно и трогательно живем, в человеческих телах, и в промежутках
между воплощениями. Дорогой Знак Качества, пошли мне достойные,
разумные указания на завтрашний день, пока я буду спать глубоким
сном. Мне вовсе не нужно знать, какие это указания, — я подожду,
пока не научусь понимать, —но я буду рада и благодарна, если набе
русь ума-разума впрок. А пока что я просто поверю, что эти указания
окажутся мощными, сильнодействующими, ободряющими и очень
внятными, при условии, что я буду держать свой ум совершенно не
подвижным и опустошенным, как меня учил этот воображала, мой
старший брат». В заключение скажи «Аминь» или просто «Доброй
ночи», что тебе больше понравится или искренне, непрошенно сорвет
ся с твоих губ. Это все, что мне придумалось еще в поезде, но я отло
жил эту молитву про запас, чтобы была под рукой. Смотри, читай эту
молитву, только если она покажется тебе непротивной! И меняй ее
как угодно, но своему усмотрению —истово и свободно! Если что-то
в ней тебе противно или смущает тебя, отбрось ее без капли сожале
ния и погоди, пока я не вернусь домой и не пересмотрю текст! И не
считай меня непогрешимым! Я очень даже погрешим!
Продолжаю как попало список для мистера Фрезера:
«Дон Кихот» Сервантеса, лучше опять оба тома, если это не слиш
ком затруднительно; этот человек —гений, и для него любое сравне
ние кажется легкомысленным и дешевым! Надеюсь, что эти книги
пошлет лично мисс Овермен, а не мистер Фрезер, потому что, боюсь,
он совершенно не способен дать нам в руки гениальное произведе
ние, не сопроводив его собственными комментариями и до отвраще
ния покровительственными оценками. Из уважения к Сервантесу я
предпочел бы получить его труды по почте без никчемушных обсуж
дений и прочей ненужной чепухи.
Раджа-йога и Бхакти-йога, в двух умилительных, удобных, совсем
маленьких томиках, отлично подходящих к карманам любого средне
го, непоседливого мальчишки нашего возраста; написаны индийцем
Вивеканандой. Он — один из самых поразительных, оригинальных,
умудренных опытом гигантов нашего века, с каким мне доводилось
встретиться; моя личная симпатия к нему не ослабеет и не пройдет до
самой смерти, попомните мои слова; я охотно отдал бы десять лет
жизни, а может, и больше только за то, чтобы пожать его руку или
хотя бы бросить на ходу почтительное приветствие среди уличной
сумятицы в Калькутте или где-нибудь еще. Он был отлично знаком с
сияниями, о которых я упоминал, и мне до него далеко! Хочется наде
яться, что он не увидел бы во мне чересчур мирского, чувственного
человека! Эта дьявольская мысль часто преследует меня, когда его
великое имя приходит мне на ум; это очень загадочное и горькое чув
ство; дал бы Бог побольше взаимопонимания нечувственным и чув
ственным жителям нашей Вселенной! Совершенно не перевариваю
такого рода водоразделы; лично я их просто не терплю, и это еще одно,
угрожающее свидетельство моей нестабильности.
Для первого знакомства или ради возобновления знакомства са
мые малоформатные издания, какие найдутся, следующих гениаль
ных или талантливых авторов:
Чарльза Диккенса, или в благодатной полноте, или в любом тро
гательном виде или форме. Боже правый, я приветствую тебя, Чарльз
Диккенс!
Джордж Элиот; однако ее полного собрания не требуется. Пожа
луйста, предоставьте решить этот вопрос мисс Овермен или мистеру
Фрезеру: мисс Элиот не так уж дорога моему сердцу или уму, и я вос
пользуюсь случаем посоветоваться с мисс Овермен и мистером Фрезе
ром, потому что это дает мне насущно необходимый шанс — проявить
галантность и выразить свое уважение к ним, как подобает моему не
лепому возрасту, не расплачиваясь за это слишком дорогой ценой.
Мысль довольно гнусная, на грани низкого расчета, но тут уж ничего
не поделаешь. Я стыжусь этой мысли, по куда больше меня тревожит
мое бесчеловечное, негуманное отношение к некомпетентным сове
там. Я стараюсь изо всех сил выработать одновременно гуманный и
приемлемый образ действий в подобных ситуациях.
Уильяма Мейкписа Теккерея, тоже не полностью. Пожалуйста,
попросите мисс Овермен предоставить это всецело на усмотрение
мистера Фрезера. Это совершенно безопасно, если исходить из тех
двух книг Уильяма Мейкписа Теккерея, которые я уже прочел. Как и
мисс Элиот, он великолепен, но я не могу снять перед ним шляпу с
чувством глубокой благодарности, так что это еще один удобный, под
халимский шанс обратиться к личному вкусу мистера Фрезера. Я сей
час обнажаю мерзкие личные слабости и расчеты прямо па глазах сво
их любимых родителей и маленьких братишек с сестренкой и прекрас
но это понимаю, но руки у меня связаны; кроме того, было бы непро
стительно казаться более сильным мужчиной или юнцом, чем я есть
на самом деле, —а силы мне чертовски недостает, по всем человече
ским меркам!
Джейн Остии, полностью или в любом виде или форме, за выче
том «Гордости и предубеждения», которая уже имеется в наличии.
Не стану тревожить гений этой несравненной девушки сомнительны
ми оценками; я уже обидел мисс Овермен, отказавшись рассуждать о
пей; но у меня даже не нашлось остатков порядочности, чтобы об этом
пожалеть. В крайнем случае я готов повидаться кое с кем из Розипгза,
по я не могу обсуждать эту гениальную женщину, настолько полную
юмора, замечательную и близкую мне; я несколько раз пытался, но-
человечески неловко, но ничего похвального не достиг.
Джона Беньяна. Если я пишу слишком отрывочно и сухо, прости
те, пожалуйста, по я спешу поскорее закончить это письмо. Откро
венно говоря, я не сумел отдать должное этому человеку, когда был
помоложе, потому что он считает некоторые чисто человеческие сла
бости, а именно лень, жадность и многие другие, не заслуживающими
снисхождения и не желает привести хотя бы горстку колючих, мучи
тельных сомнений в их пользу; а мне лично приходилось встречать на
жизненном пути десятки, если не сотни прекрасных, трогательных
людей, которые просто утопали в лепи, и все же именно они готовы
всегда помочь тебе в беде, да и для детишек они прекрасные, добрые и
полезные спутники, как, например, милейший лентяй Херб Коули,
которого то и дело выгоняют с места, какой бы черной работой в теат
ре он ни занимался! Разве лентяй Херб Коули хоть раз оставил друга
в беде, разве его развеселые шутки и прибаутки не подбадривали всех
встречных-поперечных? Может, Джои Беньяи полагает, что Господу
Богу какой-нибудь дурацкий предрассудок помешает принять в весь
ма благоприятный расчет подобные качества в Судный день —а это
случается, но моему твердому мнению, каждый раз, как мы перехо
дим из одного тела в следующее. Перечитывая Джона Беньяна на этот
раз, я намерен с большей признательностью и одобрением отнестись
к его естественному, трогательному гению, но, боюсь признаться, об
щее его настроение мучит меня, как заноза в боку. Слишком уж он
дьявольски суров, па мой вкус. Вот тут-то надо взять и перечитать
истово и наедине трогательную, великолепную Библию, и она легко
поможет сохранить разум в черный день, и несравненный Иисус Хри
стос просто и прямо посоветует вам вот что: «Будьте совершенны, как
совершен Отец ваш Небесный». Все верно; не нахожу в этих словах
ничего неразумного, наоборот; и тем не менее Джон Беньян, христиа
нин и заправский воин Христа, в чем я не сомневаюсь, думает, по всей
видимости, что великодушный Иисус Христос сказал следующее:
«Итак, будьте безупречны, как безупречен Отец ваш Небесный»! Гос
поди Боже, вот уж неточность в чистом виде! Кто говорил о безупреч
ности? Совершенство — это же совсем другое слово, оставшееся во
всем великолепии необъяснепности па долгие века ради блага и про
цветания рода человеческого! Вот это я бы назвал восхитительной,
разумной свободой воли. Господи, я приветствую от всего сердца ма
лую толику свободной воли, или конец чертовой тусовке! К счастью,
по моему опрометчивому мнению, опирающемуся на сомнительную
информацию, полученную от ненадежного мозга, тусовка эта вовсе
не чертова, а конца ей не предвидится; когда этот распроклятый ко
нец мерещится впереди, это значит, что пора заново собраться со все
ми мощными силами и попросту пересмотреть это дело; если придет
ся, то и по горло в крови или в обманчивом, невежественном отчая
нии, пока, после долгих размышлений и потери драгоценного време
ни, не вспомнишь, что даже совершенство нашего всемогущего Гос
пода допускает умилительное и значительное уклонение в сторону
возмутительного несовершенства, как то: вымирание целых пародов
от голода, безвременная, как нам кажется, смерть малых детей, пре
лестных женщин и дам и отважных, стойких мужчин —и несметное
множество других, в высшей степени шокирующих, с точки зрения
среднего человека, накладок. Однако если я позволю себе продолжать
в том же духе, то наотрез откажусь перечитывать нынешним летом
этого бессмертного автора, Джона Беньяна. Перехожу впопыхах к
следующему имени в моем беспорядочном списке.
Уорвик Допинг; не слишком заметный, но убедительно рекомен
дованный приятным случайным знакомым в главном зале библиоте
ки. Несмотря на подчас совершенно чудовищные последствия, я аб
солютно и, пожалуй, непоколебимо против попыток пренебрегать
книгами, рекомендованными от чистого сердца очень милыми и не
знакомыми людьми; это слишком рискованно и бесчеловечно; да и
последствия зачастую по-своему очаровательно ужасны.
Сестры Бронте —в который раз; поистине восхитительные девуш
ки! Пожалуйста, не забывайте, что Бадди уже дочитал до половины
«Биллет», книгу, неприметно завораживающую, когда настало время
отправляться в лагерь; а этот страстный книгочей, как вы сами пре
красно знаете, не терпит никаких помех, кроме абсолютно неустра
нимых! При этом надо помнить, что его чувственность пробуждается
чрезвычайно рано; ведь временами свыше человеческих сил —побе
дить плотскую тягу к этим обреченным девушкам. Меня самого в
прошлом никогда не тянуло к Шарлотте чувственно; однако, если при
помнить, ее обаяние оказывается дьявольски сладким сюрпризом.
Китайский трактат о лекарственных травах Портера Смита; это
древняя книга, давно вышедшая из обращения, возможно, полная до
садных ошибок; тем не менее я хотел бы просмотреть ее украдкой и,
если она окажется того достойной, передать вашему блистательному
сыну Бадди —в качестве маленького сюрприза. Вы себе совершенно
не представляете, какую массу иеиробуждеиных знаний о травах и о
замечательной флоре в целом принес с собой этот малыш из преды
дущих воплощений —они дремлют главным образом в его приплюс
нутых, лопаточками, пальцах; это спящее знание недопустимо остав
лять втуне —разве что оно помешает делу всей его жизни! В этой об
ласти я, хотя и старше на целых два года, остаюсь его серьезным, не
вежественным учеником! Не говоря уже о вкуснейших блюдах,
которыми он угощал Гриффита Хаммерсмита и меня, —он абсолют
но не в силах пройти мимо невинного цветка, чтобы не рассмотреть
его, не обнюхать, смыв слюной остатки земли с корешков; они бук-
валыю взывают к этому мальчишке, ожидая отклика и надеясь на его
изумительный слух! К сожалению, весьма немногочисленные книги,
в основном английские, излагают материал неточно, пристрастно и
полны убогих суеверий с грубейшим преувеличением роли преслову
того Знака Качества! Давайте же, как любящая семья, добро и с на
деждой обратимся к этому замечательному китайцу, который вполне
разделяет с благородным индийцем непредвзятый, мудрый взгляд на
человеческое тело и па человеческое дыхание, учитывая поразитель
ные отличия левой стороны тела от правой. Так что у нас еще остает
ся живительная надежда продвинуться вперед, если только автор,
Портер Смит, всем телом и душой предан этой неисчерпаемой теме,
если он не из тех паршивых претенциозных дилетантов, которые про
сто-напросто норовят отрыть себе уютную порку на этом иоле; но не
позволяйте мне выносить суровый приговор человеку без честного,
праведного суда и следствия!
Пришлите в подходящем для лагерной неразберихи количестве сле
дующих французов, для практики или ради чистого удовольствия —что
зависит от личного магнетизма конкретного француза. Пришлите, по
жалуйста, побольше книг Виктора Гюго, Гюстава Флобера, Оноре де
Бальзака, или попросту Опоре Бальзака, так как последний самовольно
присвоил себе аристократическую приставку «де» из трогательных, сме
хотворных побуждений, не имея па то никакого права. Потешная страсть
к аристократизму никогда не умрет в этом мире! На самом-то деле ниче
го особенно потешного тут нет, смею заметить. Когда-нибудь в славный,
дождливый день, когда вам самим захочется, поройтесь во внутреннос
тях любой победившей революции в истории; и если вы не раскопаете в
самой глубине души любого выдающегося реформатора зависть, рев
ность, жажду личных привилегий или аристократизма, в какие бы но
вые одежды она пи рядилась, следующую но пятам за желанием урвать
побольше пищи и избавиться от нищеты, —я с радостью отвечу перед
Богом за все свои циничные замечания. К моему глубокому прискор
бию, я не предвижу решения этого вопроса в ближайшее время.
В более скромном количестве, по также но-французски, для прак
тики или ради удовольствия, пришлите выборочно произведения Ги
де Мопассана, Анатоля Франса, Мартена Леннерта, Эжена Сю. По
жалуйста, попросите мисс Овермеи уговорить мистера Фрезера не
присылать, по ошибке или с заранее обдуманным намерением, ника
ких биографий Ги де Мопассана, в особенности таких авторов, как
Элиз Сюшар, Роберт Курц и Леопард Уокер —я их уже прочитал с
неописуемыми страданиями и горестями и не хочу, чтобы Бадди чи
тал их со страданиями и муками в столь нежном возрасте. Боюсь, что
нам, сенсуалистам чуть ли не с пеленок, необходимы серьезные, не
двусмысленные и броские предупредительные знаки «внимание —
чувственность!», какие только попадутся на дороге, хотя ни ваш сын
Бадди, ни я сам не имеем ни малейшего намерения быть сраженными
фаллосом столь же неизбежно, как пасть сраженными мечом, мы твер
до решили объявить войну чувственности, даю вам слово чести; одна
ко я наотрез отказываюсь рассматривать Ги де Мопассана как подхо
дящий пример поношения чувственности, хотя это очень соблазни
тельно. Если бы он не поносил свое Мужское достоинство, он под
верг бы поруганию что-нибудь еще. Не верю я вам, месье де Мопассан!
Я не верю ни вам, ни любому другому классику, который добивается
постоянного успеха за счет ежедневного потребления низкопробной
иронии! Мое непростительное порицание касается и вас, Анатоль
Франс, великий насмешник! Мой брат и я, как и мириады простых
читателей, приходим к вам с полнейшим доверием, а вы встречаете
нас ударом наотмашь прямо по лицу! Если вы ничего лучше приду
мать не можете, соберите последние крохи порядочности и покончи
те с собой или любезно спалите свои гениальные перья!
Прошу вас простить мне этот поток бурных излияний, мне очень
стыдно; это совершенно непростительно, и никакие извинения тут не
помогут, но я никогда не скрывал своей ненависти к вселенской иро
нии и ударам наотмашь; уверяю вас, я с этим борюсь, но пока что по
лучается из рук вон паршиво. Перейдем-ка к менее удручающей теме,
то есть продолжим список. Попросите, пожалуйста, мисс Овермен
прислать полного Марселя Пруста, последнего в списке французов.
Бадди еще не подвергался опустошительному штурму, т. е. встрече с
этим сложным, сокрушительным гением нашего времени, по он быстро
созревает и вскоре будет готов, невзирая на свой нежный возраст; я
уже немного подготовил его в недрах главного зала библиотеки, оз
накомив с рядом великолепных цитат, как вот эти, из дразняще-со
блазнительной книги «А Pombre des jeunes filles en fleurs» —«Под се
нью девушек в цвету»; этот виртуоз чтения предпочел запомнить их
наизусть, как, например: «On ne trouve jamais aussi hauts qu’on avait
esperes, une cathedrale, une vague dans la tempete, le bond d’un danseur»*.
He успел я моргнуть, как этот мальчишка мгновенно и безошибочно
перевел все слова, кроме «штормовая волна», которая означает не
только шторм на море, но и чувства, обуревающие человека при со
зерцании красоты! И если он достаточно повзрослел, чтобы испытать
чувства, обуревающие человека при созерцании красоты творений
этого несравненного, гениального декадента, то он, должно быть, впол
не созрел и для того, чтобы одним махом, без запинки, преодолеть и
* «Ни высота собора, ни штормовая волна, ни прыжок танцовщика никогда
не оправдывают ожиданий» (ф р.).
свирепствующие извращения и гомосексуализм; кстати, этого добра
тут хватает, особенно в средней группе. Не вижу никакого смысла
подходить к подобным делам с фальшивым, слепым, детским сюсю
каньем. Смотрите, ни под каким видом не намекайте мистеру Фрезе
ру, что я собираюсь просвещать Бадди с помощью книг Пруста. Бере
гись, гибельные рифы прямо но носу! Принимая во внимание юный
возраст Бадди, мистер Фрезер не преминет использовать эту тему,
чтобы при случае посмешить или поразвлечь своих друзей: его хле
бом не корми, только дай завладеть общим вниманием в любом разго
воре! А в результате, уверяю вас, над нашими головами постепенно
соберутся грозные тучи, и все наши скрытые, потаенные усилия ка
заться безобидными, заурядными мальчуганами в смертельно опас
ной, бессердечной человеческой толпе пойдут прахом! Мистер Ф ре
зер —добрейший, обязательный и широко образованный человек, но
ужасный болтун, можете мне поверить. Тщеславие здесь играет ни
чтожную роль, а главное —насилие над личностью ребенка. Этот мыс
лящий, широко образованный человек без зазрения совести готов ис
пользовать независимого ребенка, чтобы за его счет стать центром
всеобщего внимания; горькая и жестокая причина кроется в том, что
добропорядочные люди, которые не прилагают упорных усилий, что
бы разобраться в собственной судьбе и в бесконечных серьезных тре
бованиях, которые предъявляет к ним жизнь, довольствуются суще
ствованием паразита, начисто высасывая жизненные соки других
людей. Мистер Фрезер в общем чертовски славный человек, и я ему
глубоко симпатизирую, но я ни за что не допущу, чтобы он высасывал
моего младшего брата или любого другого подающего надежды, тай
ного и необычно юного гения, как паразит —рыбу-хозяипа! Из этой
пакости ничего не выйдет, кроме чудовищного вреда! Любой ценой,
насколько эго в человеческих силах, дайте малышу сохранить свое
драгоценное право на божественно человеческое состояние ничтоже
ства!
Опять продолжаю список как попало.
Полное, самое полное издание сэра Артура Копан Дойла, за ис
ключением книг, где ничего не говорится о Шерлоке Холмсе, как, на
пример, «Белый отряд». Да, вот что вас позабавит и даст вашему уму
пищу для шуток: сейчас расскажу, что со мной произошло в связи с
этим совсем недавно. Я плавал себе тихонько в озере во время общего
купанья, без единой мысли в голове, разве что вспоминал с симпати
ей милое пристрастие мисс Констейбл, из главной библиотеки, ко всем
без исключения произведениям великого Гёте. И в эту тихую и мир
ную минуту на меня вдруг снизошла мысль, от которой у меня прямо
глаза на лоб полезли! Совершенно неожиданно и бесспорно до меня
дошло, что я люблю сэра Артура Конан Дойла и вовсе не люблю вели
кого Гёте. Лениво скользя по волнам, я вдруг осознал с кристальной
ясностью, что далеко еще не доказано, что я вообще в глубине сердца
хорошо отношусь к великому Гёте, а вот моя любовь к сэру Артуру
Копан Дойлу, благодаря его произведениям, сомнений не вызывает!
Никогда, ни на какой водной поверхности мне не случалось пережить
такие минуты откровения! Мне думается, я никогда не подвергался
такой опасности пойти ко дну от глубочайшей благодарности за нис
посланный момент истины. Представьте себе хотя бы на захватываю
щее дух мгновенье, что это значит! Это значит, что каждый человек,
будь то мужчина, женщина или ребенок, в возрасте, скажем, после
двадцати одного года или, самое большее, после тридцати, никогда не
должен совершать что-либо крайне важное или значительное в своей
жизни, не сверившись со списком тех лиц, ныне живущих или мерт
вых, которых он любит. Помните, заклинаю вас, что он не имеет ни
какого права включать в этот список людей, от которых он всего лишь
без ума! Если некое лицо или его труды не пробудили в нем любовь и
безотчетную радость или горячее чувство вечной признательности,
это лицо должно быть безжалостно вымарано из списка! Для этого
лица может найтись другой список, и очень приятный, я полагаю, но
тот список, о котором я говорю, касается любви, и только любви. Бог
мой, это может стать самым лучшим, самым грозным средством за
щиты человека от лжи и обмана —он не станет лгать ни самому себе,
ни друзьям или знакомым —ни а обычной беседе, ни в пылу спора! Я
набросал довольно много таких списков в свободное время, в них вхо
дят самые разные люди, какие только есть па земле, и они предназна
чены для личного моего употребления. Чтобы вы поняли, к чему это
может привести, и получили бездну удовольствия, вот вам яркая ил
люстрация: попробуйте-ка угадать имя единственного певца в моем
списке из всех, чей голос был записан на пластинке или услышан вжи
ве. Энрико Карузо? Боюсь, что вы не угадали. За исключением чле
нов моей семьи, чьи голоса, само собой разумеется, всегда чаруют меня,
единственный певец, чей голос я люблю, —скажу решительно, не опа
саясь, что солгу или хитроумно облапошу сам себя, —это мой несрав
ненный друг, мистер Бабблз, из «Бака и Бабблза», когда он просто
тихонечко напевает себе иод нос в гримерной рядом с вашей, в Клив
ленде! Это не должно бросить тень на Энрико Карузо или Эла Джол-
сопа, но факты бессердечно остаются фактами! И я тут ничего не могу
поделать! Стоит только набросать такой устрашающий список, и ты
от него не отвертишься. Я, со своей стороны, даю вам слово чести, что
после возвращения в Нью-Йорк я больше никогда ни на минуту не
покину свою комнату, не имея при себе нескольких весьма убедитель
ных списков, —разве что выйду на минутку в гостиную или в ванную.
Честно признаюсь —не ведаю, к чему это все приведет, но, если в ре
зультате хотя бы лжи в мире не прибавится, это уже кое-что. Самое
худшее, что мне грозит, —что все поймут, какой я дурачок, начисто
лишенный безукоризненного вкуса, но, слава Богу, это, ио-видимо-
му, не вполне соответствует истине.
Спешу продолжить: пришлите, будьте добры, самую нелицепри
ятную книгу о Мировой войне во всей ее позорной, эксплуататорской
сути, только лучше, чтобы она не была написана ни хвастливыми или
ностальгически настроенными ветеранами, пи предприимчивыми
журналистами, у которых нет ни таланта, ни совести. Я был бы осо
бенно благодарен за книгу, не снабженную отличными фотография
ми. Чем старше становишься, тем больше тебя подмывает порвать
отличные фотографии.
Пожалуйста, пришлите мне следующие отборные, подлые книги,
и можете ради удобства упаковать их вместе; заодно они будут лише
ны возможности запакостить книги, написанные мужчинами и жен
щинами, одаренными гением, талантом или увлекательной, скромной
ученостью: «Александр» Альфреда Эрдонна, а также «Истоки и раз
мышления» Тео Эктона Баума. Не причиняя хлопот себе и моим доб
рым друзьям из библиотеки, пожалуйста, постарайтесь как можно
скорее переслать их нам. Именно эти непроходимо глупые творения
Бадди должен усвоить, прежде чем впервые в этом воплощении пой
дет в школу на будущий год. Не спешите пренебрегать глупыми кни
гами! Самый скорый, хотя очень раздражающий, даже мучительный
способ научить в высшей степени компетентного юного человека, та
кого, как Бадди, не закрывать глаза па будничную глупость и накост-
ность мира — дать ему прочесть отличную, глупейшую, отвратную
книжонку. Тогда, быть может, я позволил бы себе сказать ему голо
сом, лишенным глубокой печали или мрачной ярости, подавая ему
эти бесценные книги па серебряном подносе: «Вот тебе, юноша, две
книги, одинаково коварные, восхитительно бесчувственные и неуло
вимо порочные до мозга костей. Обе они написаны знаменитыми ли
повыми учеными, людьми заносчивыми, тайными честолюбцами и
эксплуататорами. Я сам дочитывал эти книги, плача от стыда и гнева.
Короче говоря, я вручаю тебе эти две книги как пару посланных Бо
гом образчиков того, как интеллектуальность и лощеное образован-
ство может превратиться в гнусное проклятие, беспардонно вырвав
шись на волю при полном отсутствии таланта или глубокой человеч
ности». И больше я упомянутому молодому человеку не скажу ни сло
ва, ни звука. Вы, конечно, опять подумаете, что я выражаюсь чересчур
резко. Было бы слишком глупо и смехотворно оправдываться; да, это
суровый приговор. Но, с другой стороны, вы, возможно, не представ
ляете себе, как опасны подобные типы. Давайте поскорее разъясним
это дело, кратко и просто, и начнем с Альфреда Эрдонпа. Э го профес
сор ведущего университета в Англии, и свою книгу об Александре
Великом он написал в привольной, читабельной манере, несмотря на
ее толщину, и часто упоминает свою жену, также профессора ведуще
го университета, и своего чудесного пса, Александра, и своего старень
кого бывшего учителя, профессора Хидера, который тоже много лет
кормился за счет Александра Великого, добывая себе на досуге если
не материальные выгоды, то, уж во всяком случае, славу и престиж.
И, несмотря на это, Альфред Эрдонпа говорит об Александре Вели
ком, как чертов хозяин еще одного чудесного пса! Я-то лично не из
безумных фанатов Александра Великого или другого неизлечимо во
инственного полководца, но как Альфред Эрдонпа смеет в конце сво
ей книги исподволь и подло внушать читателю, что он, Альфред Эр-
донна, но сути дела, выше Александра Великого только на том осно
вании, что он сам, и его супруга, и, возможно, даже его нес удобнень
ко устроились, отхватив себе право эксплуатировать Александра
Великого, да еще и посматривать па него свысока! Он не чувствует ни
малейшей благодарности к Александру Великому за то, что тог жил
на свете только ради того, чтобы Альфреду Эрдонпа досталась при
вилегия непринужденно и покровительственно превращать его в дой
ную корову. Нет, я вовсе не набрасываюсь с упреками на этого липо
вого ученого, потому что он лично на дух не переносит героев и геро
изм и даже посвятил отдельную главу сравнительному анализу Алек
сандра и Наполеона, чтобы показать, па какие бедствия и кровавые
кошмары они обрекли человечество. В этом есть симпатичное мне зер
но истины, признаюсь со всей откровенностью, но для того, чтобы на
писать такую нахальную, неоригинальную главу, нужны две вещи. Я
уверен, что они стоят вашего внимания и недолгого обсуждения; умо
ляю вас, соберите все терпение и слепую любовь ко мне, пока я не
кончу! Кстати, здесь понадобится и нечто третье.
1. Вы имеете полное право осуждать героев и героизм, если сами
обладаете всеми нужными качествами, чтобы совершить героический
поступок. А если таких героических качеств у вас не имеется, вы все
же можете, не теряя чести, начать дискуссию, но с превеликой осто
рожностью и рассудительностью, старательно и крайне тщательно
включая все до одного осветительные приборы в своем организме и
вдобавок, пожалуй, моля Бога с сугубой горячностью, чтобы Он не
допустил вас сбиться па дешевое словоблудие.
2. У вас иод рукой должна быть модель человеческого мозга, для
постоянного употребления. Если у вас под рукой не будет модели че
ловеческого мозга, тогда па это дело отлично сгодится чертов ошку
ренный каштан! Человеку совершенно необходимо видеть собствен
ными глазами в делах подобного рода, связанных с героями и героиз
мом, что человеческий мозг —всего лишь обаятельный, славный, под
ходящий для анатомирования орган, в котором нет ни волоконца, спо
собного составить убедительное мнение как об истории человечества
в целом, так и о том, какую временную роль, героическую или негеро
ическую, настало время играть тебе самому на разрыв сердца и в пол
ную меру совести.
3. Он, Альфред Эрдонна, открыто заявляет, что учителем молодо
го Александра Великого был Аристотель. И пи разу, ни при одном
подходящем случае, Альфред Эрдонна не обрушил па Аристотеля
горьких упреков за то, что тот не сумел научить Александра Велико
го, как увернуться от этого величия! Я нигде, ни в одной книге, не
встретил пи малейшего намека на то, что Аристотель постарался хотя
бы уговорить Александра принять лишь мантию преходящего вели
чия и отшвырнуть, как комок навоза, извините за выражение, все ос
тальные виды величия, сколько бы их там пи было.
Я с удовольствием распрощаюсь с этой гнусной темой. Нервы у меня
сейчас на пределе; да притом я растратил все доступное мне время, кото
рое намеревался посвятить Тео Эктону Бауму и его сомнительному, край
не опасному, бездарному, холодному и бессердечному творению. Одна
ко, повторяю, я не поручусь за свое душевное спокойствие, если допущу,
чтобы Бадди вступил в школу и па путь бесконечно сложного общего
образования, не усвоив прежде эти зловредные, полные самодовольства
и абсолютно пошлые и банальные книги.
Припущусь-ка я резвой рысцой (шутка): пожалуйста, пришлите
все серьезные книги о кружащихся и вертящихся людях. Вы сами
вспомните —а я могу только бесконечно, юмористически сочувство
вать вам, —что по крайней мере трое из ваших детей, совершенно не
зависимо друг от друга и абсолютно ни с кого не обезьянничая, при
обрели изысканную привычку кружиться с устрашающей скоростью,
а после этого удручающе показушного действия оказывалось, что вер
тевшийся волчком ребенок находил решение или потрясающий от
вет па свой, как правило, немудреный вопрос. Этот прием, безуслов
но, оказался бесценным подспорьем для меня в библиотеке, конечно,
если представлялась возможность найти укромное местечко подаль
ше от чужих глаз. Сейчас я, разумеется, знаю, что некоторые люди,
разбросанные по всему миру, давно и успешно прибегали к этому при
ему, в том числе даже трогательные шейкеры, до известной степени.
Кроме того, имеются поразительные сведения о том, что святой Фран
циск Ассизский, чудесный человек, как-то попросил одного монаха
немного покружиться, когда они дошли до перекрестка и не знали, на
какую дорогу свернуть. Есть также сведения о влиянии Византии на
трубадуров, но я вовсе не уверен, что эту практику можно ограничен
но связать с какой-то определенной замечательной географической
областью земли. Ввиду того, что я очень скоро собираюсь отказаться
от этой практики до конца своей жизни, полагаясь больше на другие
свойства своего духа, несомненно, обширная информация об этом
феномене будет необходима, потому что остальные дети, возможно
но личным соображениям, захотят продолжать эти упражнения до
зрелого возраста, хотя я в этом сомневаюсь.
Продолжаю список и заканчиваю его из милосердия: я с благо
дарностью прочту все, что написали по-английски славные братья Чэн
или кто-либо еще, у кого хватило одаренности или душераздирающе
го честолюбия, чтобы сподобиться непригожего счастья писать на
религиозные темы в Китае после двух недосягаемых, несравненных
гениев —Лао-цзы и Чжуапь-цзы, не говоря уже о Гаутаме Будде! Не
надо особенно щадить чувства мисс Овермеи или мистера Фрезера,
говоря па эту тему, так как я уже исподволь приучал их к этому, но
все же следует подходить к ним с деликатностью! Ни мисс Овермен,
ни мистер Фрезер никогда не интересовались Богом или проблемой
первозданного хаоса во Вселенной и поэтому относятся холодно, что
бы не сказать пренебрежительно, к моему всепоглощающему увлече
нию этими вопросами. Но ко мне они относятся, слава богу, далеко не
пренебрежительно, так как известный Эдгар Сэмпл сказал мистеру
Фрезеру, что я обещаю стать прекрасным американским поэтом; во-
обще-то он совершенно прав. Они там все ужасно боятся, что мое все
поглощающее преклонение перед Богом, откровенное и неоформлен
ное, собьет с пути мою хорошенькую музу; это не так уж глупо; всегда
остается небольшой, великолепный и в высшей степени реальный
риск, что мне отроду суждепа судьба отпетого неудачника и что я ра
зочарую всех своих друзей и любимых; вполне трезвая, непригляд
ная возможность, вызывающая пресловутую влагу на мои глаза, сто
ит мне об этом заговорить. Было бы крайне трогательно и умилитель
но, если бы можно было заранее знать, на каждый божий день своего
блистательного нынешнего воплощения, в чем именно состоит твой
вечный долг, знать точно и конкретно! К моему прискорбию и тайной
радости, мои прозрения до смешного бессильны и беспомощны в этом
отношении. И хотя всегда остается исчезающе малая возможность,
что твой возлюбленный, не имеющий образа Бог ошарашит тебя, как
гром с ясного неба, премилой, пользительной командой: «Симор Гласс,
сделай так» или «Симор Гласс, мой юный, глупый сын, сделай этак»,
я категорически не способен встретить представившуюся возможность
с распростертыми объятиями. Это, конечно, грубое преувеличение. Я
горячо приветствую такую возможность, когда размышляю об этом
свободно и с удовольствием, но одновременно я решительно, навеки
отрекаюсь от нее в самой глубине своей нестойкой души! Говоря вуль
гарным языком, от одной возможности получать прелестные личные
команды от Господа Бога, совершенно не имеющего формы или укра
шенного окладистой, роскошной бородой, за версту несет привычкой
заводить любимчиков! Как только Бог поднимет одного человека
выше другого, осыпая фаворита великими и богатыми милостями, —
значит, пробил час уходить с Его волнительной службы, не огляды
ваясь! Это звучит очень резко, но ведь я — чувствительный, откро
венно смертный юнец, и я уже сыт по горло бесконечными примера
ми фаворитизма среди смертных; я этого видеть не могу; пусть Бог
осчастливит нас всех своими очаровательными личными командами
или не окажет этой чести никому на свете! Если у Тебя хватит духу,
Господи, прочесть это письмо, будь уверен — я именно это и хотел
сказать! И не сыпь никакой подозрительной сахарной пудры на мою
судьбу! Не давай мне, как любимчику, прелестных личных заповедей
и не указывай легких дорожек! Не проси меня примкнуть к какой бы
то ни было элитарной организации смертных, дверь которой не от
крыта настежь для всех и каждого! И вспомни как можно более живо,
что я почувствовал себя в силах любить Твоего изумительного, бла
городного Сына только на том условии, чтобы Ты не строил из Него
любимчика и не давал ему carte blanche* от начала и до конца Его
воплощения! Оброни один-единствепный намек на то, что Ты дал Ему
carte blanche, и я с сожалением вычеркну Его из скудного'списка тех
сынов человеческих, которых я почитаю истинно, без обиняков —не
взирая на множество сотворенных им разнообразных чудес, которые,
возможно, и были необходимы при тогдашних обстоятельствах, но,
по моему дерзостному мнению, вызывают сомнения и остаются кам
нем преткновения для порядочных, славных атеистов вроде Леона
Сандхайма и Микки Уотерса: первый работает лифтером в отеле «Аль
манах», а второй —обаятельный бродяга и бездельник. Дурацкие сле
зы так и катятся по моим щекам, Сам видишь; но приличной аль
тернативы нет. Ты милостив и полон юмора, Ваша милость, разре
шая мне увлекаться моими собственными сомнительными изыска
ниями — например, старательно исследовать человеческое сердце и
мозг. Да, Боже мой, Тебя сразу не раскусишь, слава Богу! Я люблю
Тебя еще больше, чем любил! Считай, что Твой нерадивый раб всегда
к Твоим услугам!
* Неограниченные права, полную свободу действий (фр.).
Я откровенно отдыхаю сейчас, дорогие Лес и Бесси и прочие жерт
вы этого словесного штурма. Вечернее солнышко сияет, озаряя пус
тую комнату и пейзаж за окном над счастливой койкой Тома Лаптер-
на самым трогательным образом, если это только не мой мозг сияет,
озаряя все самым трогательным образом. Не важно, есть тому не
опровержимые доказательства или нет, —порой просто грешно не ра
доваться озарению, что бы там пи сияло.
Завершу прерванный список книг для мисс Овермен и мистера
Фрезера немногими краткими строчками:
Пожалуйста, пришлите что-нибудь о колоритных и алчных Ме
дичи, а также что-нибудь о трогательных трансценденталистах, кото
рых у нас предостаточно. Пришлите также, по возможности без экс
гибиционистских пометок карандашом на нолях, и французский текст
эссе Монтеня, и перевод мистера Коттона. Это очаровательный, по
верхностный, упоительный француз! Надо снимать шляпу перед каж
дым талантливым, очаровательным человеком; Бог мой, это же пора
зительная редкость!
Прошу вас прислать что-нибудь занимательное о человеческой
цивилизации задолго до античной Греции, сообразуясь со списком
цивилизаций, который остался в кармане моего старого дождевика, к
сожалению, порванного на плече, из-за чего Уокер, как пи смешно,
отказывается носить его на людях.
Вот нечто неимоверно важное. Пожалуйста, пришлите любые книги
о строении человеческого сердца, которые я еще не читал; вполне сжа
тый список лежит в верхнем ящике моего шкафа, или под стойкой плат
ков, или рядом с пистолетами Бадди. Неординарные, подробные рисун
ки сердца мне придутся кстати, потому что всегда интересно видеть доб
росовестные, примитивные изображения этого несравненного, самого
благородного органа в человеческом теле; однако рисунки в общем-то и
не нужны, ведь они отражают чисто физические особенности, оставляя
за кадром самые прекрасные, неисследованные области! К сожалению,
даже к моему глубокому и вечному горю, эти лучшие области можно
увидеть только в самые диковинные, захватывающие, непредвиденные
секунды, когда твои огни все без исключения зажжены; не будучи ода
рен здоровым талантом рисовальщика —а я его лишен начисто, —чело
век катастрофически бессилен разделить свои видения с задушевными
и заинтересованными друзьями. Да, дело, мягко говоря, неприглядное!
Полное изображение этого великолепного органа, которому нет равных
в человеческом теле, должно быть доступно всем, а не только не внуша
ющим доверия юнцам вроде нижеподписавшегося!
Кстати, о человеческом теле и органах, видимых или невидимых
невооруженным глазом: пожалуйста, пришлите любую книгу, специ
ально посвященную образованию костной мозоли. Э го может оказать
ся очень трудно или даже невыполнимо, так что, прошу вас, не при
чиняйте мисс Овермеп или мистеру Фрезеру лишних хлопот. Тем не
менее, если обнаружится труд на эту захватывающую тему, не сомне
вайтесь, что здесь его прочтут с живейшим интересом, особенно если
речь пойдет о костной мозоли, которая объединяет куски сломанной
человеческой кости но мере исцеления, —ее разумность при этом по
трясает и выше всяких похвал: она словно сама отлично знает, где
начать и где кончить, без малейшего вмешательства мозга пострадав
шего. Это еще одно чудодейственное свойство, которое привычно при
писывают «Матери Природе», что меня просто бесит. При всем моем
уважении, меня уже много лет тошнит, когда я слышу ее невразуми
тельное имя.
В феврале сего знаменательного года на мою долю выпало неска
занное удовольствие побеседовать в течение отрадной четверти часа
с красавицей, родом из Чехословакии, одетой в строгий, дорогой кос
тюм, по при этом с интересными, трогательными, нечищенными но
готками. Это произошло в главном зале библиотеки, примерно через
месяц после того, как достопочтенный Льюис Бенфорд в ответ на мое
письмо быстро и охотно дал разрешение посещать этот зал такому
подозрительному субъекту, как я. Представившись как мать молодо
го дипломата, что звучало вполне правдоподобно и убедительно, она
исподволь завела речь о своем любимом поэте, которого зовут Ота-
кар Брезина и он чех. Она уговаривала меня прочесть его стихи. Мо
жет быть, миссис Фрезер сумеет отыскать для меня его книгу, боюсь,
лишь в английском переводе. Возможно, меня ждет нечто интерес
ное, потому что эта изумительная женщина, хотя явно крайне нервная
и неуравновешенная, несла в себе чудесную, единственную искру! В
ее лице мистер Брезина обрел беззаветного защитника! Да благосло
вит Бог дам, одетых в дорогие элегантные туалеты и с трогательными
траурными ногтями, которые прославляют талантливых иностранных
поэтов и украшают библиотеку своим меланхолическим, прекрасным
присутствием! Бог ты мой, над нашей Вселенной не пристало подшу
чивать!
В заключение, окончательно и бесповоротно: я был бы очень при
знателен, если бы вы попросили мисс Овермен попросить миссис Хан
тер, если это удобнее, то даже по телефону, отыскать январский но
мер за 1842 год «Журнала Дублинского университета», январский
выпуск «Журнала джентльменов» за 1866 год и сентябрьский номер
за 1866 год «Северо-Британского обозрения», так как все эти несо
временные журналы содержат статьи о моем очень дорогом друге, с
которым я был знаком только по переписке в своем последнем воило-
щении, честное слово, — о сэре Уильяме Роуэне Гамильтоне! Мне
очень редко удается увидеть перед собой его дружеское, одинокое,
общительное лицо, хотя, может быть, все к лучшему! Только, умоляю,
не обмолвитесь пи словом об этой дружбе мисс Овермеи! Ее автома
тическое неприятие подобных вещей вполне нормально; ее всегда
поражают, тревожат и огорчают мои редкие попытки, по дурацкой
глупости и легкомыслию, заговорить с ней о перевоплощениях —эта
тема у нее успехом не пользуется. Есть и еще одна причина, чтобы не
обсуждать с ней эти сомнительные подробности. Дело вот в чем: к
сожалению, па эту тему любят почесать языки в случайных светских
разговорах все кому не лень. И хотя сама мисс Овермеи и не склонна
использовать пас — вашего сына Бадди и меня —в качестве сомни
тельных объектов обсуждения и болтовни, с целью поразвлечь своих
друзей или сотрудников, будучи почтенной дамой, которая вполне
понимает чувства других людей и входит в их двусмысленное поло
жение, по она абсолютно неспособна утаить необычную или сколько-
нибудь свежую информацию от мистера Фрезера, как от любого оде
того с иголочки интеллигентного джентльмена с изысканно-седой го
ловой; это ее хроническая слабость — она всегда влюбляется в них,
если они милы и любезны с ней или пересыпают беседу легкими шут
ками, искренне или неискренне. Недостаток вполне простительный,
хотя и забавный, разумеется, но, если им чересчур злоупотреблять,
это слишком дорого обойдется. Пожалуйста, просто попросите ее по
звонить миссис Хантер и узнать, можно ли раскопать эти журналы
без особых хлопот, и не говорите, зачем они мне нужны; пожалуй,
можно, как бы заодно и не переводя дыхания, попросить мисс Овер-
мен прислать нам те образчики легкого чтения, которые ей самой при
шлись но вкусу в последнее время. Конечно, от такого гнусного лице
мерия прямо с души воротит, по у нее отменный вкус в выборе бел
летристики, так что мне приходится, как ни грустно, толкнуть вас на
эту хитрость. Я полностью полагаюсь па твою осмотрительность в этом
и во всех других делах, Бесси, радость моя. Мы будем очень призна
тельны, если ты сунешь походя в подвернувшийся конверт «Мистера
и Миссис», «Муп Маллипз» и, пожалуй, несколько номеров «Варье
те», когда сама их прочтешь. Господи, я становлюсь поистине доку
кой, обузой и вообще главным бременем вашей жизни! Ни одного дня
не проходит, чтобы я не упрекал с$бя за мерзкие, обременительные
свойства своего характера. К тому же —совершенно между прочим —
я должен предупредить вас, чтобы вы предупредили мисс Овермеи,
что мистер Фрезер, возможно, будет ошеломлен или даже ошарашен
количеством требуемых книг, хотя он сам позабыл определить мак
симум книг, которые он сможет послать нам сюда. Попросите, ножа-
луйста, мисс Овермен убедить его, что мы оба читаем со всевозраста
ющей, неимоверной скоростью, не пропуская ни одного дня в нашей
жизни, и что мы мгновенно вернем любые особо ценные книги, когда
это понадобится и как только раздобудем марки. Боюсь, что нас ждут
мириады трудностей. Он —то есть мистер Фрезер — на самом деле
очень великодушный и добрый человек и с поразительным терпени
ем относится к моим жутким недостаткам, но есть в его великодушии
маленькая закавыка: он любит созерцать воочию благодарные лица
облагодетельствованных, когда оказывает им столь великую услугу.
Это слабость, свойственная человеку, за нее нельзя осуждать и бес
смысленно желать, чтобы она в одночасье исчезла с лица земли, но,
пожалуйста, все же не забывайте моего предостережения. По моему
личному ироническому мнению, нам еще чертовски повезет, если
мистер Фрезер пришлет нам хотя бы две или три книги из всего спис
ка! О боже, какая это возмутительная, комическая мысль!
Угадайте, кто вошел в домик, улыбаясь во весь рот, до ушей! Ваш
сын Бадди! Известный также как У.Г. Гласс, великий литератор! Ка
кой это непреоборимый человек! Он явно неплохо потрудился сегод
ня! Дал бы Бог, чтобы все вы были здесь, живые, во плоти, и увидели
своими глазами его сногсшибательное, привлекательное, тронутое
загаром лицо; дорогие Бесси и Лес, вам приходится во многих отно
шениях платить непомерную цену за наш беззаботный летний отдых
и развлечения. Au revoir!* Бадди присоединяется к моему сердечно
му пожеланию доброго здоровья и радостной жизни во время нашего
столь долгого отсутствия.
Мы остаемся,
ваши любящие сыновья и братья,
Симор и У.Г. Гласс,
навеки объединенные по духу, по крови
и в неисследимых глубинах и тайных полостях сердца
Я так спешил побыстрее закончить письмо и так обрадовался, ког
да ваш потрясающий сын влетел в домик после семи с половиной ча
сов отсутствия, что рискую позабыть о горсточке последних просьб —
надеюсь, совсем не обременительных. Как я уже сказал, если нам убий
ственно повезет, то мистер Фрезер ввергнется в бездну отчаяния по
получении нашего списка книг, глубоко раскаиваясь в своей общи
тельности и импульсивности; впрочем, возможно, что я непроститель
но несправедлив к нему; если окажется, что я не прав (хотя я в этом
* До свидания! (фр.)
горько сомневаюсь), тогда попросите, пожалуйста, мисс Овермен на
помнить ему, что это наши самые последние свободные денечки за
целых шесть грядущих месяцев, самое малое! Как только кончится
благословенное лето, мы до конца этого незабываемого года обрече
ны рыться в словарях; мы откажемся в наступающий критический
период даже от поэзии; а это, естественно, означает, что мистеру Фре
зеру не грозит скорее мрачная, чем отрадная перспектива — видеть
наши юные несносные физиономии в какой бы то ни было публичной
библиотеке Нью-Йорка в течение полных, утешительных, долгих
шести месяцев кряду! Кто не вздохнул бы с облегчением, услышав
это —все, как один, за приятным исключением... впрочем, исключе
ний не предвидится! В непосредственной связи с только что упомя
нутыми шестью месяцами: я убедительно прошу вас, как наших лю
бимых родителей, так и братьев и сестренку, — помолитесь за пас;
произнесите несколько коротких, истовых молитв. Лично я от всего
сердца уповаю, что толстая короста ненатуральных, показушных,
высокопарно-напыщенных и гнусно-сварливых слов спадет с моего
детского тела, расточится, как полчища мух, за грядущий судьбонос
ный период! Это заслуживает самых отчаянных усилий, потому что
мое умение строить фразы сейчас висит па волоске.
Пожалуйста, не обижайся па меня, Бесси, я все же выскажу свое
последнее, окончательное мнение об уходе со сцены в столь неподо
бающе цветущем возрасте. Очень, очень прошу тебя —не делай этого
в неподходящее время. Ну подожди хотя бы до октября, наберись тер
пения, и уж тогда ищи, не пропускай ни одной возможности уйти на
заслуженный отдых; в октябре никаких помех не предвидится! Кста
ти, пока не забыл: Бадди требует, чтобы ты непременно прислала ему
несколько больших блокнотов, обязательно нелинованных, для его
потрясающих рассказов. Ни в коем случае не посылай ему блокнотов
в линеечку, вроде того, который я сегодня использую для отрадной
переписки, он их терпетьле может. И еще: хотя я не осмелился откро
венно обсуждать с ним эту тему, я думаю, он очень обрадуется, если
вы пришлете ему среднего зайку: большой куда-то затерялся в поез
де, когда проводник утром убирал постели; только, пожалуйста, не
упоминайте об этом в нашей будущей переписке, просто потихоньку
упакуйте среднего зайку в коробку из-под ботинок или другую тару,
какая попадется иод руку, и снесите на почту. Знаю, что могу в этом
деле, как и во всем прочем, целиком положиться па твою деликатность,
Бесси; Господи, ты в равной мере достойна и преклонения, и горячей
любви! Лучше не посылать ему блокнотов для рассказов с бумагой,
непрочной, как луковая шелуха, потому что он просто выбрасывает
их в бачок для мусора, стоящий за дверью. Конечно, это расточитель
ство, но я был бы признателен, если бы ты не просила меня вмеши
ваться в деликатные дела такого рода. Мне стыдно признаться, но
некоторые виды расточительства меня нисколько не огорчают; напро
тив, некоторые виды расточительства восхищают меня до глубины
души. Стоит также иметь в виду, что именно беззаветная привержен
ность этого мальчика к орудиям своего литературного труда станет
главной причиной его полнейшего счастливого освобождения, с че
стью и славой, из этой волшебной юдоли слез, смеха, спасительной
человеческой любви, приязни и уважительности.
Еще 50 000 поцелуев от пары неотвязных приставал из домика
No 7, которые вас любят,
сердечно,
С.Г.
РАССКАЗЫ
Подростки
Б лиже к одиннадцати, удостоверившись, что вечеринка удалась —
даже сам Джек Делрой ей улыбнулся, —Люсиль Хендерсон за
ставила себя посмотреть в ту сторону, где в большом красном кресле
с восьми часов вечера сидела Эдна Филлипс —курила сигареты, гром
ким голосом через всю комнату здоровалась со знакомыми и сохра
няла самое оживленное выражение на лице и во взгляде, который
никто из мальчиков и не думал ловить. Да, она все там же. Люсиль
Хендерсон вздохнула, насколько позволяло тугое платье, нахмурила
свои почти невидимые брови и оглядела всю шумную компанию, ко
торую она пригласила пить отцовское виски. Потом, прошуршав по
долом. решительно подошла к Уильяму Джеймсону-младшему, ко
торый кусал ногти и не сводил глаз со светловолосой девочки, сидев
шей на полу в окружении трех студентов.
—Эй, —сказала Люсиль Хендерсон, схватив Уильяма Джеймсо-
на-младшего за локоть. —Пошли. Я хочу тебя кое с кем познакомить.
—С кем это?
—С одной очень интересной девушкой.
Джеймсон потащился вслед за ней через всю комнату, на ходу до
грызая ноготь на большом пальце.
—Эдна, детка, —сказала Люсиль Хендерсон, —я бы хотела, что
бы ты поближе познакомилась с Биллом Джеймсоном. Билл —Эдна
Филлипс. Или вы, голубчики, уже знакомы?
— Нет, —ответила Эдна, окинув взглядом большой нос, оттопы
ренные губы и узкие плечи Джеймсона. —Рада с вами познакомить
ся, —сказала она ему.
— Очень приятно, —буркнул Джеймсон, мысленно сопоставляя
внешние данные Эдны и маленькой блондинки.
© Перевод. И. Бернштейн, 2002
—Билл —приятель Джека Делроя, —сообщила Люсиль.
—Да я не так-то чтоб очень с ним знаком, —сказал Джеймсон.
—Ну, я пошла. Пока, дети!
—Все носишься, хозяйка? —крикнула ей вдогонку Эдна, а затем
пригласила: — Присядьте, пожалуйста.
— Д-да, это самое, — протянул Джеймсон, присаживаясь. — Я и
так уже вроде весь вечер сижу.
—Я не знала, что вы приятель Джека Делроя, —сказала Эдна. —
Он —замечательная личность, верно ведь?
—Ага, ничего вроде. Вообще-то я не так чтоб очень с ним знаком.
Я не из их компании.
—Вот как? А я думала, Лу сказала, что вы его приятель.
— Ну да. Только я не так-то с ним знаком. Мне вообще-го пора
домой. Мне к понедельнику сочинение задали. Я даже думал, что со
всем не приеду па этой неделе.
— О, но вечеринка только расцветает, — сказала Эдна. — Бутон
ночи.
—Че-чего?
—Бутон ночи. Я хочу сказать, еще рано.
—Ага, —сказал Джеймсон. —Только я даже думал, что совсем не
приеду па этой неделе.
— Но ведь правда еще рано!
—Ага, я знаю. Но только...
—А кстати, какая у вас тема?
Внезапно с того конца комнаты донесся звонкий заливистый смех
маленькой блондинки, который с готовностью подхватили трое сту
дентов.
— Какая у вас тема? —повторила Эдна.
—Д-да, это самое. В общем, про собор один. Ну, про описание од
ного собора в Европе.
—А вы-то что должны с ним делать?
—Д-да, это самое. Анализировать вроде. У меня записано.
Маленькая блондинка и ее кавалеры снова разразились громким
хохотом.
—Анализировать? Значит, вы его видели?
— Кого? —спросил Джеймсон.
—Собор этот.
—Я-то? Не-а.
—Но как же вы можете анализировать, если никогда его не ви
дели?
— Д-да, это самое, ведь не я же. Ну, один тип описал собор. А я
должен анализировать, вроде по его описанию.
—А-а-а. Понятно. Ужасно трудно, должно быть.
—Чего?
—Я говорю, это, должно быть, ужасно трудно. Уж я-то знаю. Мне
самой немало пришлось биться над такими материями.
—Угу.
—А какая же гадина это написала? —спросила Эдна.
Со стороны маленькой блондинки —новый взрыв веселья.
—Чего?
—Я говорю, кто автор этого вашего описания?
—Этот, как его, Джон Рескин.
—Ух ты! —сказала Эдна. —Ну, парень, и влопался ты!
—Чего?
—Влопался, говорю. По-моему, это очень трудная тема.
—A-а, ну да.
Эдна сказала:
—Кого это вы разглядываете? Я здесь почти всех ребят знаю.
—Кто? Я? Никого. Я, может, пойду поищу чего-нибудь выпить?
— Надо же! Вы буквально выразили то, что я как раз хотела ска
зать.
Они поднялись одновременно. Эдна оказалась повыше, а Джейм
сон пониже.
—По-моему, какая-то выпивка есть на террасе, —сказала Эдна. —
Что-то там, во всяком случае, должно быть. Можно пойти взглянуть.
Заодно глотнуть свежего воздуха.
—Ладно, —сказал Джеймсон.
Они двинулись па террасу. Эдна шла на полусогнутых йогах, будто
бы стряхивая на ходу пепел, который должен был за три часа нако
питься у нее в подоле. Джеймсон тащился следом, озираясь назад и
грызя ноготь на указательном пальце левой руки.
Для того чтобы читать, шить или решать кроссворды, на террасе
Хендерсонов было, пожалуй, темновато. Бесшумно открыв двери,
Эдна сразу же услышала, что с дальнего конца террасы, слева от нее,
из темного угла раздаются приглушенные голоса. Но она прошла пря
мо к белому парапету, тяжело облокотилась, вздохнула полной гру
дью, а затем обернулась и посмотрела, где Джеймсон.
—Там вроде кто-то разговаривает, —сказал Джеймсон, становясь
рядом.
—Тс-с-с! Ну, разве не божественная ночь? Вот вздохните полной
грудью.
—Ага. А где же это самое, виски?
—Сейчас, —сказала Эдна. —Вы только вздохните. Один раз.
—Ага, я уже вздохнул. Может, вон там оно? —Он отступил в тем
ноту, где стоял столик. Эдна повернулась и смотрела, как он берет и
снова ставит бутылки. Ей был виден только его силуэт.
— Ничего не осталось! —крикнул ей Джеймсон.
—Тс-с-с! Тише! Подите сюда на минутку.
Он возвратился к ней.
—Ну, чего? —спросил он.
—Поглядите на небо, —сказала Эдна.
—Ага. Там в углу вроде кто-то разговаривает, вам не слышно?
—Прекрасно слышно, ребенок вы эдакий.
—Как это —ребенок?
—Иногда, —сказала Эдна, —людям нужно, чтобы их предостави
ли самим себе.
—A-а. Ну да. Я понял.
—Да тише! Если бы это вам помешали, приятно бы вам было?
—A-а, ну да.
—Я бы, мне кажется, убила бы того человека. А вы?
—Д-да, это самое, н-не знаю. Наверно.
— А вы чем обычно занимаетесь, когда приезжаете по субботам
домой?
—Я-то? Н-не знаю...
— Наверно, предаетесь излишествам юности?
—Чего? —спросил Джеймсон.
—Ну, носитесь, резвитесь —студенческая жизнь.
—He-а. Ну, то есть, это самое, я не знаю. Не особенно.
— Между прочим, интересно, —сказала Эдна вдруг. — Вы очень
напоминаете мне одного человека, с которым я была близка прошлым
летом. То есть с виду, конечно. И сложением Барри был почти совер
шенно как вы. Жилистый такой.
—Да-а?
—Умгу. Он был художник. О господи!
—Вы чего?
— Ничего. Просто я никогда не забуду, как он тогда непременно
хотел написать мой портрет. Он всегда говорил мне —и совершенно
серьезно, заметьте: «Эдди, ты не красива, если судить но обычным мер
кам, но в твоем лице есть что-то, что мне хочется уловить». И он гово
рил это совершенно серьезно, уверяю вас. Увы. Я позировала ему толь
ко однажды.
—А-а, —сказал Джеймсон. —Знаете что? Я могу сходить принес
ти пару стаканов из комнат.
— Нет, — сказала Эдна. —Давайте просто выкурим по сигарете.
Здесь так великолепно. Влюбленный шепот и все такое. Верно ведь?
— У меня вроде нет при себе сигарет. Они там в комнатах оста
лись.
—Не беспокойтесь, —сказала Эдна. —У меня есть с собой си
гареты.
Она щелкнула замком своей нарядной сумочки, вынула оттуда
черный изукрашенный блестками портсигар, открыла и предложила
Джеймсону одну из трех оставшихся там сигарет. Сигарету Джейм
сон взял и снова заметил, что ему вообще-то уже пора, ведь он уже
говорил ей об этом сочинении к понедельнику. Наконец он нашарил
коробок и чиркнул спичкой.
— О, — произнесла Эдна, раскуривая сигарету. —Тут уже скоро
все начнут расходиться. А вы, между прочим, заметили Дорис Легет?
—Это которая?
— Ну, такая коротышечка, довольно белокурая. Еще за ней уха
живал раньше Пит Айлзнер. Да вы, конечно, видели ее. Она там на
полу, по своему обыкновению, уселась и смеется во всю глотку.
—A-а, эта? Знакомая ваша? —сказал Джеймсон.
— Ну, до некоторой степени, —ответила Эдна. — Особенно мы с
ней никогда не дружили. В основном я ее знаю со слов Пита Айлзне-
ра, он мне о ней рассказывал.
-Кто?
—Да Пит Айлзнер. Неужели вы не знаете Питера? Отличный па
рень. Он раньше немного ухаживал за Дорис Легет. И на мой взгляд,
она поступила с ним не слишком порядочно. Просто по-свински, я
так считаю.
—А что? —спросил Джеймсон.
— Ах, оставим это. Я знаете как: никогда не стану подписывать
свое имя, если у меня нет полной уверенности. Нет уж, хватит с меня.
Только я не думаю, чтобы Питер врал мне. Уж кому-кому, но не мне.
—Она ничего, —сказал Джеймсон. —Дорис Лигет?
— Легет. Д-да, Дорис, вероятно, привлекательна на мужской
взгляд. Но мне лично она нравилась больше —то есть с виду, попят
но, —когда у нее волосы были естественного цвета. Крашеные воло
сы —во всяком случае, на мой вкус, —выглядят искусственно, если,
скажем, взглянуть при свете. Не знаю, конечно. Может быть, я оши
баюсь. Все красятся. Господи! Как подумаю, отец просто убил бы меня,
если бы я явилась домой с подкрашенными, ну хоть бы даже самую
малость подсветлениыми волосами. Он ужасно старомодный. По со
вести, не думаю, чтобы я стала краситься, если уж говорить всерьез.
Но знаете, как бывает. Иной раз сделаешь такую глупость, что... Гос
поди! И не только отец. Я думаю, Барри тоже убил бы меня за это.
—Это кто? —спросил Джеймсон.
—Барри. Молодой человек, о котором я вам рассказывала.
—Он здесь сегодня?
—Барри? Господи, конечно, нет! Могу себе представить Барри на
такой вечеринке!
—Учится в колледже?
—Барри? Умгу. Учился. В Принстоне. Если не ошибаюсь, он окон
чил в тридцать четвертом. Точно не знаю. В сущности, мы не встреча
лись с п ро ш ло го лета. Не разговаривали по крайней мере. Конечно,
вечеринки всякие, никуда не денешься. Но я всегда успевала погля
деть в другую сторону, когда он смотрел на меня. Или просто убегала,
например, в уборную.
—А я думал, о н вам нравится, этот парень, —сказал Джеймсон.
—Умгу. До известного предела.
—Чего?
—Не важно. Я предпочитаю не говорить об этом. Просто он слиш
ком многого от меня требовал, вот и все.
—А-а, —сказал Джеймсон.
— Я не чистоплюйка. Впрочем, не знаю. Может быть, я как раз
чистоплюйка. Во всяком случае, у меня есть какие-то правила. И я на
свой, пусть скромный, лад их придерживаюсь. Как могу, конечно.
— Знаете что? — сказал Джеймсон. — Эти перила, они какие-то
шатучие...
—...Конечно, я понимаю, когда молодой человек встречается с вами
целое лето, тратит деньги, которые вовсе не должен тратить, на биле
ты в театры, на ночные кафе и всякое такое, конечно, я понимаю его
чувства. Он считает, что вы ему обязаны. Но я просто не так устроена.
Для меня все может быть только по-настоящему. А уж потом... На
стоящая любовь...
—Ага. Знаете, мне, это самое, пора. Сочинение к понедельнику...
Ей-богу, давно бы уже надо было смотаться. Я, пожалуй, пойду вы
пью чего-нибудь, и домой.
—Да, —сказала Эдна. — Идите.
—А вы не пойдете?
—Чуть погодя. Идите вперед.
—Ага, ладно. Пока, —сказал Джеймсон.
Эдна облокотилась о перила другой рукой и закурила последнюю
сигарету из своего портсигара. В комнатах кто-то вдруг включил ра
дио или просто повернул на полную громкость. Сипловатый женский
голос опять выводил популярный припевчик из этого нового обозре
ния —его даже мальчишки-рассыльные теперь насвистывают.
Никакие двери так не грохочут, как решетчатые.
—Эдна! —На террасе появилась Люсиль Хендерсон.
—А, это ты, —сказал Эдна. — Привет, Гарри.
—Взаимно.
— Билл в гостиной, —сказала Люсиль Хендерсон. — Будь добр,
Гарри, принеси мне что-нибудь выпить.
—Есть.
—Что произошло? —поинтересовалась Люсиль. —У тебя с Бил
лом не пошло дело на лад? Кто это там, Фрэнсис и Эдди?
— Не знаю. Ему надо было уходить. У пего большое задание на
понедельник.
—Ну, сейчас он сидит там на полу с Догти Легет. Делрой сует ей
за шиворот орехи. Так и есть: это Фрэнсис и Эдди.
—Твой малютка Билл хорош гусь.
—Да? То есть как это? —спросила Люсиль.
Эдна растянула рот и стряхнула пепел с сигареты.
—Ну, как бы сказать? Довольно темпераментный.
—Это Билл Джеймсон темпераментный?
—Ну, во всяком случае, я осталась жива, —сказала Эдна. —Толь
ко, пожалуйста, в другой раз держи его от меня подальше.
—Хм. Вот век живи, —сказала Люсиль Хендерсон. —Куда запро
пастился этот придурок Гарри? Ну, пока, Эд.
Эдна, докурив сигарету, тоже пошла в дом. Она быстро и реши
тельно прошла через гостиную и поднялась но лестнице в ту полови
ну квартиры, которую мать Люсиль Хендерсон считала нужным ог
радить от молодых гостей с горящими сигаретами и мокрыми стака
нами в руках. Она пробыла там минут двадцать. Спустившись, она
снова прошла в гостиную. Уильям Джеймсон-младший, держа в пра
вой руке стакан, а пальцы левой —у рта, сидел на полу, отделенный
несколькими спинами от маленькой блондинки. Эдна опустилась в
большое красное кресло —оно так и стояло незанятое. Она щелкнула
замком своей вечерней сумочки и, открыв черный, в блестках иортси-
гарчик, выбрала одну из десятка лежавших в нем сигарет.
— Эй! —крикнула она, постукивая мундштуком сигареты о под
локотник большого красного кресла. —Эй, Лу! Бобби! Нельзя ли сме
нить пластинку? Под эту невозможно танцевать!
Повидайся с Эдди
Пока Элеи принимала ванну, у нее прибирали в спальне, поэтому,
когда она выходила из ванной комнаты, на туалетном столике уже не
было ни ночного крема, ни испачканных бумажных салфеток. В зеркале
отражались покрывало без единой морщинки и цветастые диванные подуш
ки. Если день был солнечный, как сегодня, в горячих желтых лучах особен
но красиво смотрелись блеклые обои, выбранные в буклете дизайнера.
Она расчесывала свои густые рыжие волосы, когда вошла горнич
ная Элси.
—Мистер Бобби, мэм, —сказала Элси.
—Бобби? —переспросила Элен. —Я думала, он в Чикаго. Подай
мне халат, Элси, и приведи его.
Прикрыв полой ярко-синего халата длинные голые ноги, Элен
вновь занялась волосами. Высокий светловолосый мужчина в стро
гом двубортном пальто влетел в комнату, коснулся указательным
пальцем ее затылка, не раздумывая, бросился к шезлонгу, стоявшему
у противоположной степы, и вытянулся в нем, не снимая пальто. Элеи
наблюдала за ним в зеркале.
— Привет, —сказала она. —Его только что почистили. Я думала,
ты в Чикаго.
—Приехал вечером, —зевнул Бобби. —Господи, как же я устал.
—Удачно съездил? —спросила Элен. —Там какая-то девица поет,
кажется?
—Угу, —подтвердил Бобби.
—Ну и как?
—Зажата. Голоса нет.
Элен отложила расческу, встала и пересела в персикового цвета
кресло у ног Бобби. Из кармана халата она достала пилку и приня
лась за свои длинные розовые ногти.
© Перевод. Л. Володарская, 2002
— Еще что? —продолжала она допытываться.
—Да почти ничего, —ответил Бобби.
Он* кряхтя, приподнялся, вытащил из кармана пальто сигареты,
потом сунул их обратно, встал, сиял пальто и бросил его на кровать,
распугав солнечные лучи. Элеи не отрывалась от своих ногтей. Бобби
снова сел на краешек шезлонга, закурил сигарету и подался вперед.
Солнце освещало их обоих, упиваясь ее молочно-белой кожей и рав
нодушно выставляя напоказ его перхоть и мешки под глазами.
—Не хочешь поработать? —спросил Бобби.
—Поработать? —Она не подняла головы. — Где поработать?
—Эдди Джексон начинает репетиции нового шоу. Я его встретил
вчера. Видела бы ты, как он поседел. Я спросил, не найдется ли у него
местечка для моей сестры. Он сказал, может быть. И я сказал, может
быть, разыщу тебя.
—Хорошо, что ты сказал «может быть», —посмотрев на него, про
говорила Элен. —Что за местечко? Третье слева или еще хуже?
—Не знаю. Все же эго лучше, чем ничего, а?
Элен, продолжая заниматься ногтями, не отвечала.
—Почему ты не хочешь?
—Я не сказала, что не хочу.
—Тогда почему бы тебе не повидаться с Джексоном?
— Не хочу больше кордебалета. К тому же терпеть не могу Эдди
Джексона.
—А-а-а, —протянул Бобби. Он встал и подошел к двери. —Элси, —
позвал он. —Принесите мне кофе!
И опять сел.
—Я хочу, чтобы ты повидалась с Эдди, —сказал он Элеи.
—А я не хочу видаться с Эдди.
—Я хочу, чтобы ты повидалась с ним. Черт, оставь ногти в покое
хотя бы на минуту.
Она продолжала работать пилкой.
—Я хочу, чтобы ты повидалась с ним сегодня, слышишь?
—Я не собираюсь видаться с ним пи сегодня, ни завтра, ни после
завтра, —заявила Элеи, скрестив ноги. —Что это ты вдруг решил при
казывать?
Бобби кулаком выбил пилку у нее из рук. Элен не взглянула на
него и не подняла пилочку с ковра. Она встала, подошла к туалетно
му столику и вновь принялась расчесывать густые рыжие волосы.
Бобби немедленно оказался у нее за спиной и в зеркале нашел ее
взгляд.
—Я хочу, чтобы ты сегодня повидалась с Эдди. Слышишь, Элен?
Элен продолжала расчесывать волосы.
—И что ты мне сделаешь, если я не повидаюсь, грубиян?
Он поймал ее на слове.
—Ты правда хочешь, чтобы я сказал? Ты правда хочешь, чтобы я
сказал, что я сделаю, если ты с ним не повидаешься?
—Да, я хочу, чтобы ты сказал, что ты сделаешь, если я с ним не
повидаюсь, —передразнила его Элен.
—Не смей паясничать, а то я попорчу твою шикарную мордашку.
Лучше помоги мне, —пригрозил Бобби. —Я хочу, чтобы ты повида
лась с ним. Я хочу, чтобы ты повидалась с Эдди, и я хочу, чтобы ты
согласилась на его проклятую работу.
—А я хочу знать, что ты сделаешь, если я не повидаюсь с ним? —
спокойно спросила Элен.
—Я тебе скажу, что я сделаю. — Бобби следил в зеркале за выра
жением ее глаз. — Я позвоню жене твоего грязного дружка и все ей
расскажу.
Элен расхохоталась.
—Давай! —крикнула она. —Давай прямо сейчас, дурак! Она и без
тебя все знает.
— Знает? Неужели!
—Знает, знает! И не называй Фила грязным! Ты ему завидуешь!
—Грязнуля. Грязный обманщик, —заявил Бобби. —Дешевка. Вот
кто твой дружок.
— Приятно тебя слушать.
—Ты когда-нибудь видела его жену? —спросил Бобби.
—Я-видела-его-жену. А что?
—Ты видела ее лицо?
—А что такого замечательного в ее лице?
—Ничего такого замечательного! У нее нет твоего шикарного ли
чика. У нее просто милое лицо. Почему бы тебе, черт подери, не оста
вить ее увальня в покое?
—Не твое дело! —отрезала Элен.
Правой рукой он схватил ее за плечо, и, взвизгнув от боли, она из
своего неудобного положения, сколько было силы, ударила по ней
расческой. У него перехватило дыхание, и он торопливо повернулся
спиной к Элен и к вошедшей с кофе Элси. Горничная поставила под
нос рядом с креслом, в котором Элен недавно приводила в порядок
ногти, и выскользнула из комнаты.
Бобби сел, взял чашку левой рукой и сделал глоток черного кофе.
Элен за туалетным столиком начала укладывать волосы в прическу.
Обычно она носила тяжелый старомодный пучок.
Он выпил свой кофе задЪлго до того, как она воткнула последнюю
шпильку. Стянув халат на груди, она подошла к нему и хотела сесть
рядом, но покачнулась и шлепнулась на иол возле его ног, положила
руку ему на лодыжку, погладила и сказала изменившимся голосом:
— Прости меня, Бобби, но, милый, ты вывел меня из себя. Рука
очень болит?
—Плевать я хотел на руку, —проговорил он, не вынимая руки из
кармана.
—Бобби, я люблю Фила. Честное слово. Я не хочу, чтобы ты ду
мал, будто у меня с ним интрижка. Не думай так, ладно? Я хочу ска
зать, не думай, будто я с ним флиртую, чтобы кому-то нагадить.
Бобби не отвечал.
— Боб, честное слово. Ты не знаешь Фила. Он замечательный.
Бобби повернулся к пей.
—У тебя все чертовски замечательные. Ведь ты знаешь и других за
мечательных парней, правда? Например, одного из Кливленда. Как его,
черт возьми, зовут? Ботвелл. Гарри Ботвелл. А как насчет блондинчика,
который пел у Билла Кассиди? Два самых чертовски замечательных пар
ня из тех, кого ты знаешь. — Он помолчал, глядя в окно. — Ради бога,
Элен.
—Боб, —сказала Элеи, —тебе ведь не надо говорить, сколько мне
лет. Я была чертовски молода. Теперь это настоящее, Боб. Честно. Я
уверена. У меня еще никогда так не было. Боб, ты же в глубине души
не веришь, что я с Филом ради его денег.
Боб наморщил лоб и, вытянув в ниточку губы, повернулся к ней.
—Знаешь, что я слышал в Чикаго? —спросил он.
—Что, Боб?
Копчиками пальцев она нежно гладила его лодыжку.
—Я слышал, как разговаривали два пария. Ты их не знаешь. Они
говорили о тебе. О тебе и о том парне, который, как конь, о Хэнсоне
Карпентере. Ну и перемыли они вам косточки! — Он помолчал. — С
ним тоже, да, Элен?
—Гнусная ложь, Боб, —прошептала Элен. —Боб, я не настолько
знаю Хэнсона Карпентера, чтобы даже здороваться с ним.
— Может быть! Правда, приятно брату выслушивать такое? Да
все в городе ржут надо мной, стоит мне завернуть за угол!
—Бобби. Ты очень ошибаешься, если веришь в эту грязную ложь.
Зачем тебе вообще их слушать? Ты же лучше их. Не надо обращать
внимание на их дерьмовые выдумки.
—Я не сказал, что верю. Я сказал, что слышал, как они разговари
вали. Отвратительно, правда?
—Ну, все совсем не так, —возразила Элен. —Брось мне сигарету, а?
Он бросил ей на колени пачку сигарет, йотом спички. Она заку
рила, вдохнула дым и кончиками пальцев сняла с языка табачную
крошку.
—Ты была такой потрясающей девчонкой, —отрывисто произнес
Бобби.
—Да? А теперь я больше не потрясающая? —по-детски пришепе
тывая, спросила Элен.
Он промолчал.
—Элеи, послушай, что я тебе скажу. Я тут, до Чикаго, пригласил
жену Фила на ленч.
-Да?
— Она потрясающая девчонка. Класс.
— Класс, говоришь? —переспросила Элеи.
—Да. Послушай. Повидайся сегодня с Эдди. От этого никому пло
хо не будет. Повидайся с ним.
Элен курила.
—Я ненавижу Эдди Джексона. Он всегда лапает.
— Послушай, — сказал Бобби, вставая. — Когда тебе хочется, ты
умеешь напустить на себя холод. — Он наклонился над ней. — Мне
пора. Я еще не был в конторе.
Элен тоже встала и не отрывала от него глаз, пока он надевал
пальто.
—Повидайся с Эдди, —напомнил Бобби, натягивая кожаные пер
чатки. —Ты слышишь? —Он застегнул пальто. —Я тебе позвоню.
— Он мне позвонит, — проворчала Элен. — Когда? Четвертого
июля?
— Нет. Раньше. У меня чертовски много дел. Где моя шляпа? Ах
да, я пришел без шляпы.
Она проводила его до двери и подождала, пока он не уехал на лиф
те. Потом закрыла дверь, вернулась в спальню, подошла к телефону и
торопливо, по аккуратно набрала номер.
—Добрый день, —проговорила она в трубку. — Позовите, пожа
луйста, мистера Стоуна. Говорит мисс Мейсон. —Через несколько се
кунд она услышала мужской голос. —Ф ил? Послушай, Фил. У меня
только что был мой брат Бобби. Знаешь, зачем он приходил? Твоя
любезная женушка с вассаровским личиком рассказала ему о тебе и
обо мне. Да! Послушай, Фил. Послушай меня. Мне это не нравится.
И мне все равно, имеешь ты к этому отношение или нет. Мне не нра
вится. И мне все равно. Нет, не могу. Я уже договорилась и вечером
не могу. Позвони завтра. Мне очень неприятно. Я же сказала, Фил,
позвони завтра. Нет. Я сказала, пет. До свидания, Фил.
Она положила трубку, скрестила ноги и задумчиво прикусила
большой палец. Потом повернулась к двери и громко крикнула:
—Элси!
Элси шмыгнула в комнату.
—Убери чашку мистера Бобби.
Когда Элси вышла, Элеи набрала еще один номер.
—Хэнсон? —спросила она. —Это я. Мы. Нас. Ты подлец.
Виноват, исправлюсь!
Нашастраналишиласьедвалинесамогомногообещающегоигро
ка в китайский бильярд, когда моего сына Гарри призвали в ар
мию. Как его отец, я, конечно же, сознаю, что Гарри не вчера родился,
но, стоит мне взглянуть на мальчика, и я готов дать голову па отсече
ние, что это случилось в начале прошлой недели. Короче, армия запо
лучила еще одного Бобби Петита.
Когда-то, в 1917-м, Бобби Петит здорово смахивал на нынешнего Гар
ри. Петит был тощий мальчишка родом из Кросби в Вермонте —это тоже
в Соединенных Штатах. Некоторые парни из его роты даже считали, что
вермонтский кленовый сироп еще не обсох у него на губах.
За обучение новобранцев в той роте, в 1917-м, отвечал сержант
Гроган. Ребята в лагере строили разнообразнейшие догадки насчет
происхождения сержанта —догадки настолько умные, точные и при
личные, что, думаю, не стоит повторять.
Итак, в первый день армейской службы Петита сержант обучал
взвод приемам строевой подготовки с оружием. Петиту был известен
свой собственный, хитроумный способ обращения с винтовкой. Ког
да сержант скомандовал: «Оружие на правое плечо!», Бобби Петит
поднял оружие к левому плечу. Когда сержант приказал: «На грудь!»,
Петит послушно взял оружие «на караул».
Это был верный способ привлечь внимание сержанта, и он подо
шел к Петиту, улыбаясь.
—Эй, тупица, —приветствовал Петита сержант, —что с тобой?
Петит рассмеялся.
—Я иногда путаюсь, —коротко объяснил он.
—Как тебя зовут, детка? —спросил сержант.
© Перевод. Т. Бердикова, 2002
—Бобби. Бобби Петит.
— Ну что ж, Бобби Петит, —сказал сержант, —я буду звать тебя
просто Бобби. Я к мужикам всегда обращаюсь но имени. А они меня
зовут мамашей. Как у себя дома.
—О! —ответил Петит.
Так и пошло. У всякого взрывателя два конца —один для поджи
гания, а другой набит тротилом.
— Слушай, Петит! — гаркнул сержант. — Мы с тобой не в пятом
классе обучаемся! Ты должен знать, что левое плечо у тебя одно и что
оружие «на грудь» не то же самое, что «на караул». Что это с тобой? У
тебя мозгов нет?
— Виноват, исправлюсь! —пообещал Петит.
На следующий день мы натягивали палатки и складывали вещ
мешки. Когда сержант подошел проверить, оказалось, что Петит во
обще не потрудился загнать колышки в землю. Придравшись к эда
кой мелочи, сержант одним махом снес маленький полотняный до
мик Бобби Петита.
— Петит, — прошипел сержант. — Ты... точно... самый... тупой...
самый глупый и неловкий парень из всех, кого я знаю. Ты спятил,
Петит? У тебя что, мозгов нет?
Петит пообещал:
—Виноват, исправлюсь!
Потом все сложили вещмешки. Петит сложил свой, как ветеран —
ну прямо один из «Парней в голубом». Сержант подошел проверить.
Был у него славный обычай — зайти сзади и, лихо размахнувшись,
как дубинкой, вмазать рукой но естественному противовесу, который
имеется ниже спины у сына любой матери.
Он заинтересовался мешком Петита. Подробности я опущу. Ска
жу только, что все разлетелось по сторонам, кроме последних пяти
сегментов позвоночника Бобби. Звук был отвратительный. Сержант
нагнулся, чтобы посмотреть на своего подопечного, вернее, на то, что
от него осталось.
— Да, Петит. Много я встречал идиотов в своей жизни, — поде
лился сержант. —Много. Но тебя, Петит, ни с кем не сравнишь. Пото
му что ты —самый большой идиот!
Петит стоял перед ним па трех конечностях.
—Виноват, исправлюсь! —ухитрился пообещать он.
В первый день на стрельбище шесть человек стреляли одновре
менно но шести мишеням из положения лежа. Сержант прохаживал
ся туда-сюда, проверяя готовность к стрельбе.
—Эй, Петит, каким глазом ты смотришь в прицел?
—Не знаю, —сказал Петит, —кажется, левым.
—Смотри правым! —взревел сержант. —Петит, ты отнимаешь у
меня двадцать лет жизни. Что с тобой? У тебя нет мозгов?
Но это еще что! После того как ребята выстрелили и мишени при
двинули, всех ожидал веселый сюрприз. Петит всадил все пули в ми
шень соседа справа.
Сержанта чуть удар не хватил.
—Петит, —сказал он, —тебе не место в армии, где служат люди. У
тебя шесть ног. У тебя шесть рук. У остальных только по две!
—Виноват, исправлюсь! —сказал Петит.
—Чтобы я этого больше не слышал! Или я тебя убью. Я тебя правда
убью, Петит! Потому что я ненавижу тебя, Петит. Слышишь? Нена
вижу!
—Серьезно? —спросил Петит. —Не шутите?
—Не шучу, братец, —сказал сержант.
—Вот увидите, я исправлюсь, —пообещал Петит. —Обязательно.
Я не шучу. Честно. Мне нравится в армии. Я еще стану полковником,
не меньше. Не шучу.
Разумеется, я не рассказал моей жене, что наш сын Гарри похож
на Боба Петита, каким тот был в 1917-м. Но он здорово похож. Дело в
том, что у мальчика нелады с сержантом в Форт-Ирокезе. Если ве
рить моей жене, Форт-Ирокез пригрел на своей груди одного из са
мых упрямых и злых старших сержантов в стране. Вовсе не обяза
тельно, твердит моя жена, жестоко обращаться с мальчиками. Нет,
Гарри не жалуется. Ему нравится в армии, но он не может угодить
этому зверю, старшему сержанту. У него еще не все получается, но он
обязательно исправится.
А командир этого полка? От него толку —ноль, думает моя жена.
Расхаживает с важным видом и ничего больше. Полковник должен
помогать мальчикам, следить, чтоб злой старший сержант не издевался
над ними, не подавлял силу воли. Полковник, думает моя жена, обя
зан не только ходить туда-сюда.
Так вот, в воскресенье, несколько недель тому назад, у ребят из
Форт-Ирокеза был первый весенний смотр. Мы с женой стояли на
трибуне, и, увидев, как шагает наш Гарри, моя жена вскрикнула так,
что с меня чуть не слетела фуражка.
—Он идет не в ногу, —заметил я.
—Ой, ну не надо... —сказала жена.
—Но он идет не в ногу, —повторил я.
—Ах, какое преступление! Ах, давайте его убьем за это. Посмот
ри! Он уже идет в ногу. Он сбился всего на минуту.
Потом, когда заиграли национальный гимн и мальчики взяли вин
товки «на караул», один уронил винтовку. Оружие всегда громко бря
кает, ударяясь о плац.
—Это Гарри, —сказал я.
—Такое может случиться с каждым, —огрызнулась жена. — По
тише, пожалуйста.
Смотр закончился, солдат распустили, и старший сержант Гроган
подошел поздороваться.
—Добрый день, миссис Петит.
—Добрый день, —ответила моя жена очень холодно.
—Думаете, у нашего мальчика есть будущее, сержант?
Сержант улыбнулся и покачал головой.
—Исключено, —сказал он. —Совершенно исключено, полковник.
Душа несчастливой истории
КаждыйденьпомощникпечатникаДжастин Хоргеншлаг, получав
ший тридцать долларов в неделю, встречал примерно шестьдесят
женщин, которых никогда раньше не видел. Таким образом, за четы
ре года, что он прожил в Нью-Йорке, Хоргеншлаг встретил около
75 120 женщин. Из 75 120 женщин не меньше 25 000 были не моложе
пятнадцати и не старше тридцати лет. Из 25 000 только 5000 имели
вес от ста пяти до ста двадцати пяти фунтов. Из этих 5000 лишь 1000
не были уродливы. Всего 500 были довольно привлекательны, 100 —
очень привлекательны и 25 могли заставить долго и восторженно сви
стеть себе в спину. Но только в одну Хоргеншлаг влюбился с первого
взгляда.
Существует два типа роковой женщины. Роковая женщина, кото
рая роковая женщина в полном смысле этого слова, и роковая жен
щина, которая не совсем роковая женщина, если в полном смысле этого
слова.
Ее звали Ширли Лестер. Ей было двадцать лет (на одиннадцать
меньше, чем Хоргеншлагу), рост пять футов четыре дюйма (ее макуш
ка на уровне его глаз), вес 117 фунтов (легка, как перышко). Она ра
ботала стенографисткой и жила с матерью Эгнес Лестер, обожавшей
Нельсона Эдди и сидевшей у дочери па шее. О Ширли обыкновенно
говорили: «Девочка хороша, как картинка».
Однажды рано утром в автобусе на Третьей авеню Хоргеншлаг
навис над Ширли Лестер, и с ним было копчено. А все потому, что
Ширли как-то особенно приоткрыла ротик. Она читала косметиче
скую рекламу на стенке автобуса, а когда Ширли читала, у нее слабе
ла нижняя челюсть. Вот в это мгновение, когда у Ширли открылся
© Перевод. Л. Володарская, 2002
ротик и разомкнулись губки, она стала самой роковой из роковых жен
щин Манхэттена. Хоргепшлаг нашел эффективное средство против
страшного дракона одиночества, терзавшего ему сердце все время, что
он жил в Нью-Йорке. О, какая это была мука! Мука нависать над
Ширли Лестер и не иметь права наклониться и поцеловать ее в ра
зомкнутые уста. Какая невыразимая мука!
Такое было начало у истории, которую я собирался написать для
«Кольере». Я хотел написать прелестную нежную историю, как па
рень знакомится со своей девушкой. Что может быть лучше, думал я.
Человечеству нужны истории, как парень знакомится со своей девуш
кой. Но чтобы сочинить такую, писатель, к несчастью, должен у в и
д еть, как парень знакомится со своей девушкой. А тут у меня ничего
не вышло. Бессмысленно было и пытаться. Я не мог соединить Хор-
гепшлага и Ширли. И вот по каким причинам.
Для Хоргеншлага было совершенно невозможно наклониться к
ней и откровенно сказать:
— Прошу прощения. Я вас очень люблю. Я просто потерял голо
ву. Это правда. Я буду любить вас всю жизнь. Я помощник печатника
и получаю тридцать долларов в педелю. Господи, как же я вас люблю!
Вы заняты сегодня вечером?
Может быть, Хоргепшлаг и дурак, но не такой уж он дурак. И ро
дился он никак не сегодня, может быть, вчера, но не сегодня. Читате
ли «Кольере» такого наверняка не проглотят. В конце концов, что есть,
то есть, а чего нет, того нет.
Не мог же я взять и впрыснуть Хоргеишлагу дозу учтивости из
старого портсигара Уильяма Пауэлла и цилиндра Фреда Астера.
—Пожалуйста, мисс, не поймите меня неправильно. Я художник,
работаю в журнале. Вот моя визитная карточка. Мне так хочется вас
нарисовать, как еще никого никогда не хотелось. Может быть, это обер
нется к нашей обоюдной пользе. Можно мне позвонить вам сегодня
вечером? Или через несколько дней? (Короткий жизнерадостный сме
шок.) Надеюсь, я не показался вам слишком навязчивым. (Еще один.)
Наверно, так и есть.
О господи. Это он произнес с усталой и все же веселой и немнож
ко дерзкой улыбкой, если только Хоргепшлаг произнес это. Ширли,
конечно же, обожала Нельсона Эдди и принимала активное участие в
работе Кистоунской разъездной библиотеки.
Наверно, вы уже поняли, к чему я веду.
Правда, Хоргеншлаг мог бы спросить у нее так:
—Прошу прощения, вы не Вилма Причард?
На это Ширли ответила бы холодно, подыскивая себе другой
объект для чтения на противоположной стене автобуса:
-Нет.
—Забавно. —Хоргеншлаг мог бы и не остановиться на этом. —А я
был го т о в поклясться, что вы —Вилма Причард. Ладно. Вы, случай
но, не из Сиэттла?
— Нет.
В этом «пет» было бы еще больше льда.
—Сиэттл —мой родной город.
Нейтральная тема.
—Великийгородишко. Сиэттл. Правда, это великийгородиш-
ко. Я здесь всего... то есть в Нью-Йорке четыре года. Я —помощник
печатника. Меня зовут Джастин Хоргеншлаг.
—А мне это совершенно не интересно.
И Хоргеншлаг ничего не мог бы с этим поделать. У него не было
ни внешности, пи славы, ни элегантного костюма, чтобы в подобных
обстоятельствах завоевать интерес Ширли. У пего не было ни одного
шанса. А чтобы, как я уже говорил раньше, написать историю о том,
как парень встречает девушку, надо но крайней мере иметь парня, по
встречавшего свою девушку.
Хоргеншлаг мог бы, почему бы и нет, упасть в обморок и, падая,
ухватиться за что-нибудь, а этим чем-нибудь была бы йога Ширли.
Он мог бы при этом порвать ей чулок, и по нему побежала бы краси
вая длинная дорожка. Люди бы потеснились, и поверженный Хорген
шлаг поднялся бы на ноги, выдавливая из себя:
— Спасибо. Ничего страшного. — А потом он бы воскликнул: —
Ой, мисс, простите меня! Я порвал вам чулки. Позвольте мне отдать
вам деньги. Правда, у меня нет с собой наличных, поэтому мне при
дется записать ваш адрес.
Ширли не дала бы ему адреса. Она бы неловко молчала. А потом
бы сказала, желая Хоргеншлагу провалиться на месте:
—Все в порядке.
Нет, в этом нет никакой логики. Хоргеншлаг, парень из Сиэттла,
даже помыслить не мог ухватиться за ногу Ширли. Только не в авто
бусе на Третьей авеню.
Гораздо логичнее, если бы Хоргеншлаг впал в отчаяние. Есть же
еще мужчины, которые любят безответно. А может быть, Хоргеншлаг
стал бы единственным. Но он мог бы также подхватить сумочку Шир
ли и побежать с ней к выходу. Ширли бы закричала. Мужчины услы
шали бы ее и вспомнили о суде Линча или о чем-нибудь в этом роде.
Дорога Хоргеншлагу была бы преграждена. Пусть так. Автобус оста
новился бы. На сцене появился бы патрульный Уилсон, которому уже
давно не удавалось никого арестовать. Что происходит? Офицер, этот
человек хотел украсть мою сумочку.
Хоргеишлага тащат в суд. Ширли, конечно же, тоже там. Они оба
называют свои адреса, и таким образом Хоргеншлаг узнает о святом
гнездышке Ширли.
Судья Перкинс, который у себя дома не может добиться хороше
го, по-настоящему хорошего кофе, приговаривает Хоргеишлага к году
тюремного заключения. Ширли кусает губки, а Хоргеишлага уводят
прочь.
В тюрьме Хоргеншлаг пишет следующее письмо Ширли Лестер:
«Дорогая мисс Лестер!
Я совсем не собирался красть вашу сумку. Я взял ее потому, что
люблю вас. Понимаете, я хотел таким образом с вами познакомиться.
Пожалуйста, напишите мне, если у вас выдастся свободная минутка.
Мне очень одиноко здесь, и я вас очень люблю. Может быть, вы наве
стите меня, если у вас выдастся минутка?
Ваш друг
Джастин Хоргеншлаг».
Ширли показала письмо всем своим друзьям. И они говорили:
—Как это мило, Ширли.
Ширли соглашалась, что это действительно мило. Почему бы ей
не ответить ему?
—Отвечу! Пусть порадуется. Что мне терять?
И Ширли ответила па письмо Хоргеишлага.
«Дорогой мистер Хоргеншлаг!
Я получила ваше письмо, и мне очень жаль, что все так вышло. К
несчастью, ничего уже не поделаешь, но мне очень неприятно. Хоро
шо, что срок вам дали небольшой и вы скоро выйдете на свободу. Же
лаю вам счастья.
Искрение ваша
Ширли Лестер».
«Дорогая мисс Лестер!
Вы не представляете, как я обрадовался, когда получил ваше пись
мо. Ни о чем не жалейте. Я сам виноват, что так влюбился, и вас со
всем не виню. У нас здесь раз в неделю кино, и вообще совсем непло
хо. Мне тридцать один год, я приехал из Сиэттла. В Нью-Йорке я уже
четыре года. Мне кажется, это замечательный город, только в нем
иногда бывает одиноко. Вы самая красивая девушка, которую я ког
да-либо видел, даже в Сиэттле. Хорошо бы вы навестили меня в ка
кую-нибудь субботу с двух до четырех, а я оплачу ваш проезд.
Ваш друг
Джастин Хоргеншлаг».
Это письмо Ширли тоже показала бы всем своим друзьям. Но на
пего она бы не ответила. Всякому понятно, что Хоргеншлаг дурак. К
тому же она ответила на первое письмо. Если она опять ответит, это
затянется па месяцы. И все такое. Что она могла для него сделать, она
сделала. Ну и фамилия. Хоргеншлаг.
Тем временем в тюрьме Хоргеншлагу было хуже некуда, несмот
ря па кино раз в неделю. Вместе с ним в камере сидели Бекас Морган
и Дольщик Берк, настоящие преступники, которые нашли в Хорген-
шлаге сходство с надувшим их однажды парнем из Чикаго. Они были
убеждены, что Крыса Ферреро и Джастин Хоргеншлаг —один и тот
же человек.
—Я не Крыса Ферреро, —сказал им Хоргеншлаг.
—Да ну? —не поверил Дольщик и сбросил еду Хоргеншлага на иол.
—Стукни его, —сказал Бекас.
—Я же вам говорил, что попал сюда, потому что в автобусе украл
у девушки сумку, —взмолился Хоргеншлаг. —Но я не но правде ук
рал. Я в нее влюбился и иначе никак не мог с пей познакомиться.
—Да ну? —сказал Дольщик.
—Стукни его, —сказал Бекас.
Потом наступил день, когда семнадцать заключенных попытались
убежать. Во время прогулки во дворе Дольщик Берк хватает племян
ницу надзирателя, восьмилетшою Лизбет Сыо, своими ручищами и
поднимает ее наверх, чтобы показать надзирателю.
—Эй, начальник! —кричит Дольщик. —Открывай ворота или про
щайся с девчонкой!
— Отпусти девочку, Дольщик! — приказывает надзиратель сла
бым голосом.
Но Дольщик знает, теперь он получит все, что хочет. Семнадцать
мужчин и маленькая светловолосая девочка выходят за ворота. Шест
надцать мужчин и маленькая девочка выходят целыми и невредимы
ми. Но тут караульный на вышке решает, что у пего появилась заме
чательная возможность попасть Дольщику в голову и тем самым по
мешать остальным бежать. Однако он промахивается, попадает в ма
ленького человечка, который суетливо семенит возле Дольщика, и
случайно убивает его.
Кого, как вы думаете?
Таким образом, моему намерению написать для «Кольере» исто
рию о том, как парень встречает девушку, нежную, запоминающуюся
любовную историю, мешает смерть моего героя.
Хоргеншлаг никогда бы не оказался в числе семнадцати отчаян
ных мужчин, если бы сам не стал вдруг отчаянным, запаниковав из-за
нежелания Ширли ответить па его второе письмо. Однако факт оста
ется фактом. Она не ответила. Она бы пи за что на него не ответила. И
я здесь ни при чем.
Стыд и позор. Как жалко, что Хоргеншлаг не смог послать из тюрь
мы такое письмо Ширли Лестер:
«Дорогая мисс Лестер!
Надеюсь, вы не рассердитесь, получив от меня несколько стро
чек. Я пишу вам, мисс Лестер, потому что не хочу, чтобы вы думали,
будто я обыкновенный вор. Я украл у вас сумку, чтобы вы знали, по
тому что влюбился, как только увидел вас в автобусе. Я ничего не мог
придумать, как мне познакомиться с вами, и поэтому поступил сквер
но... глупо, если точнее. Но ведь стоит мужчине влюбиться, и он сразу
глупеет.
Мне очень понравилось, как вы открыли ротик. Вы стали для меня
всем. Я не был несчастлив, когда приехал в Нью-Йорк, но и счастлив
тоже не был. Лучше всего сказать, что я был таким же, как тысячи
парней в Нью-Йорке, которые просто существуют день за днем.
Я приехал в Нью-Йорк из Сиэттла. Я хотел стать богатым и зна
менитым, а еще элегантно одетым и обходительным. Я —хороший
помощник печатника, и это все, чем я стал. Однажды печатник за
болел, и мне пришлось запять его место. У меня ничего не получи
лось, мисс Лестер. Никто не хотел принимать мои приказания
всерьез. Наборщицы только хихикали, когда я заставлял их рабо
тать. И я их не виню, потому что выгляжу дурак дураком, когда
начинаю отдавать приказания. Наверно, я принадлежу к тем мил
лионам людей, которым не надо этого делать. Мне это уже все рав
но. Хозяин недавно взял на работу двадцатитрехлетнего мальчиш
ку. Ему только двадцать три, а мне тридцать один, и я уже четыре
года проработал на своем месте, но я знаю, что в один прекрасный
день он станет моим начальником, а я буду его помощником. И я
уже не обижаюсь на это.
Мисс Лестер, для меня очень важно, что я люблю вас. Некоторые
думают, будто любовь —это секс и брак, и поцелуи в шесть часов, и
дети, и, наверно, оно так и есть, мисс Лестер. А знаете, что я думаю? Я
думаю, любовь —это прикосновение и в то же время это не прикосно
вение.
Наверно, для женщины важно, когда другие думают о ней как о
жене богатого мужчины, или красивого, или умного, или известного.
Я совсем никому не известен. Меня даже никто не ненавидит. Я про
сто... Я просто... Джастин Хоргеншлаг. Из-за меня люди не веселятся,
не грустят и даже не сердятся. Наверно, меня считают хорошим пар
нем, и это все.
Когда я был маленьким, никто не говорил, что я умный, находчи
вый или красивый. Если меня хотели похвалить, то говорили, что у
меня крепкие ножки.
Думаю, вы мне не ответите, мисс Лестер. А мне бы больше всего
на свете хотелось получить от вас письмо, хотя, если честно, я ничего
не жду от вас. Мне просто хотелось, чтобы вы узнали правду. Если
моя любовь доставит мне только неприятности, мне некого винить,
кроме себя самого.
Наверно, когда-нибудь вы поймете и простите вашего неловкого
обожателя
Джастина Хоргенгилага».
А может быть, другое еще более фантастично:
«Дорогой мистер Хоргеншлаг!
Я получила ваше письмо, и оно мне понравилось. Я чувствую себя
немножко виноватой в том, что случилось. Если бы вы заговорили со
мной вместо того, чтобы вырывать у меня сумку. Правда, тогда ско
рее всего я бы заморозила вас своей холодностью.
Сейчас ленч, все ушли из конторы, и я одна осталась тут написать
вам письмо. Мне кажется, если бы я пошла с девчонками и они бы,
как всегда, болтали за едой, я бы не выдержала и закричала.
Какая мне разница, удачливы вы или нет, красивы ли, знамениты,
богаты, учтивы. Раньше мне это было важно. В школе я была влюбле
на в мальчишек, похожих на Джо Глеймора. Дональд Николсон гулял
иод дождем и знал наизусть все сонеты Шекспира. Боб Лейси, симпа
тичный чудак, попадал в корзину с середины площадки, когда счет
был равный, а игра вот-вот заканчивалась. У застенчивого Гарри
Миллера были потрясающие карие глаза.
Однако эта глупая часть моей жизни позади.
Тех, кто хихикал над вами, когда вы отдавали приказания, я за
несла в свой черный список. Я ненавижу их, как никого никогда не
ненавидела.
Вы видели меня, когда я была накрашенная. Поверьте, без косме
тики я совсем не такая уж красотка. Пожалуйста, напишите мне, ког
да вам разрешают принимать посетителей. Мне бы хотелось еще раз
взглянуть на вас. Мне бы хотелось удостовериться, что вы не хотите
меня провести.
Ах, почему вы не сказали судье, зачем украли у меня сумку? Тог
да мы бы могли быть вместе и говорить обо всем па свете, ведь у пас
много общего.
Пожалуйста, не забудьте мне написать, когда к вам можно при
ехать.
Искренне ваша
Ширли Лестер».
Джастин Хоргеишлаг не познакомился с Ширли Лестер. Она пе
реселилась па Пятую или Шестую улицу, а он —на Тридцать вторую.
В тот вечер Ширли Лестер пошла в кино с Говардом Лоренсом, в ко
торого была влюблена. Говард считал Ширли классной девчонкой, и
не более того. А Джастин Хоргеишлаг провел вечер дома и слушал по
радио «мыльную онеру». Всю ночь он думал о Ширли и весь день, и
еще целый месяц. А потом его познакомили с Дорис Хиллман, кото
рая уже начинала бояться, что останется без мужа. Прежде чем Джа
стин Хоргеишлаг понял это, Дорис Хиллман вытеснила Ширли Лес
тер в закоулки его памяти. Ширли Лестер и даже мысли о ней были
отныне запрещены.
Вот почему я так и не написал для «Кольере» историю о том, как
парень встречает девушку. В истории о том, как парень встречает де
вушку, парень всегда встречает свою девушку.
Затянувшийся дебют Лоис Тэггетг
ЛоисТэггетт окончилашколу мисс Хэском ибыладвадцатьшес
той но успеваемости среди сорока восьми одноклассниц, а осе
нью на семейном совете было решено, что пора предъявить товар, пора,
пора ввести девочку в общество. Папуля и мамуля раскошелились и
выложили тысяч сорок на потрясный отель, и, если не считать двух
трех простуд и парочки увязавшихся за ней не-тех-кого-стоило-бы-
иметь-в-виду парней, кампания прошла успешно. И вид у нее был
вполне товарный: белое, с орхидеей, прилаженной чуть ниже юных
ключиц, платьице и очаровательная, хоть и несколько вымученная
улыбка. Джентльмены со стажем нервно сглатывали и требовали у
официанта ликера.
В ту же зиму Лоис энергично внедрялась в манхэттенский бомонд,
в сопровождении жутко фотогеничного молодого человека, завсегда
тая «Сторк-клуба», в тамошнем баре он заказывал себе исключитель
но виски с содовой. Лоис сумела-таки произвести впечатление. Ну
еще бы, с ее-то фигуркой, и одета шикарно, и, главное, со вкусом, и,
похоже, очень, оч-ч-чень неглупа. В тот сезон как раз пошла мода на
умненьких.
А весной дядя Роджер, вот душка, согласился взять ее регистра
тором в одну из своих контор.
Это был здорово ответственный год, свежевыпущенным дебютан-
точкам предстояло найти себе Занятие. Салли Уокер уже пела в клу
бе у Альберти; Фил Мерсер чего-то там моделировала, платья, кажет
ся; Алли Тамблстон пробовалась на какую-то роль. Ну а Лоис запо
лучила должность регистратора в одной из контор дяди Роджера, в
самой главной, между прочим. «Прослужила» она ровно одиннадцать
© Перевод. М. Макарова, 2002
дней (вернее, восемь плюс три неполных) и совершенно случайно уз
нала, что Элли Поддз, Вера Гэллишоу и Куки Бенсон собираются в
круиз, и не куда-нибудь, а в сам Рио. Эта новость свалилась на нее в
четверг вечером. Веселый город Рио, про него иначе и не говорят. На
следующий день Лоис па работу не пошла. Вместо этого она уселась
на иолу и принялась красным лаком красить ногти на ногах, оконча
тельно убедив себя в том, что в этой дурацкой дядькиной главной кон
торе сплошь жуткие зануды, а не мужчины.
В общем, Лоис тоже отправилась в круиз и в Нью-Йорк вернулась в
начале осени —без кавалеров, зато прибавив три кило в весе и вдрызг
разругавшись с Элли Поддз. Остаток года она проторчала на лекциях в
Колумбийском университете. Три курса по искусству —«Голландская и
фламандская школы живописи», потом еще «Композиционные особен
ности современного романа» и «Разговорный испанский».
Потом наконец пришла весна, и иод урчание кондиционеров
«Сторк-клуба» Лоис влюбилась. Он был высоким, он говорил звуч
ным, завораживающе наглым голосом, его звали Биллом Тэддерто-
ном, и был он рекламным агентом. То есть совершенно не тем, что
стоило тащить к себе домой и предъявлять мистеру и миссис Тэггетт,
однако Лоис полагала, что это как раз то, что очень даже стоило
предъявлять. Влюбилась она по уши, и Билл, успевший узнать что и
почем —с тех пор как смылся из своего Канзас-Сити, —умело дози
ровал выразительные взгляды, с ходу поняв но ее глазам, что к семей
ному очагу его наверняка допустят.
Лоис превратилась в миссис Тэддертон, и Тэггетты восприняли
это довольно спокойно. Теперь не принято выходить из себя по пово
ду того, что ваша дочь предпочла Асторбильту (чудный, чудный маль
чик!) какого-то мороженщика. Рекламный агент, мороженщик. Один
черт. Это же очевидно всякому приличному человеку.
Лоис и Билл сняли квартиру на Саттои-илейс. Трехкомнатпую,
с маленькой кухонькой и просторными шкафами, там замечатель
но разместились платья Лоис и пиджаки Билла с их широченными
плечами.
Когда подружки спрашивали, счастлива ли она, Лоис тут же вы
паливала: «Безумно». Но вообще-то она совсем не была в этом увере
на —в том что «безумно». У Билла, конечно, имелась целая куча за
мечательных галстуков и сногсшибательных —с такусенькими блес
точками —сорочек; а каким уверенным топом он разговаривал по те
лефону, в эти минуты он бывал просто неотразим; и как аккуратненько
все складывал. Ну и... всякое остальное у них с ним... тоже было здо
рово. Правда, правда. Но...
Впрочем, в один прекрасный день Лоис вдруг обнаружила, что она
действительно Безумно Счастлива, поскольку очень скоро после их
свадьбы Билл в нее влюбился. Собираясь однажды утром на работу,
он мельком взглянул па спящую Лоис —и вроде как впервые ее уви
дел. Щека ее сплющилась на подушке, все лицо было отекшим со сна,
губы потрескались. На его памяти она еще ни разу не выглядела так
отвратительно —вот в эту самую минуту Билл в нее и влюбился, жут
ко влюбился. Его холостяцкие подружки не давали ему возможности
хорошенько разглядеть их при утреннем свете. Он смотрел на Лоис —
и не мог насмотреться. Эта ее припухшая рожица преследовала его,
пока он спускался в лифте; а в метро он вдруг вспомнил один из ее
замечательно идиотских вопросов, который она задала ему этой но
чью. Билл не выдержал, он расхохотался на весь вагой.
Когда он вернулся вечером домой, Лоис сидела в моррисовском
кресле*, поджав иод себя ноги в красных шлейках. Сидит, лапонька,
точит пилкой коготки и слушает но радио румбу Сапчо. Билл просто
чуть не умер от счастья. Ему хотелось скакать козлом. Ему хотелось
стиснуть зубы, чтобы потом все же позволить ему прорваться — бе
шеному, безумному вошио радости. Но он не решился. Ну что он пос
ле ей скажет? Ведь не может он подойти и брякнуть: «Лоис, сегодня я
полюбил тебя. По-настоящему полюбил. А раньше я считал тебя обык
новенной дурочкой, хотя и очень славной дурочкой. И женился я не
на тебе, а на твоих деньгах. Но теперь плевать я хотел на деньги. Ты
моя девочка, ты моя любовь. Женушка моя, детка моя ненаглядная».
И «О господи, до чего же мне с тобой хорошо». Ну разве он мог все
это ей выдать? Поэтому он просто подошел, молча ее поцеловал и
вытянул за руки из кресла, а в ответ па ошарашенное «ты чего?» под
хватил ее и заставил отплясывать с ним румбу.
Спустя пятнадцать дней после Биллова открытия Лоис все еще
не могла не насвистывать каждую минуту «Станцуй со мной “би-
гии”»**. Вскочив на Пятой авеню в автобус, она теперь всегда улыба
лась кондуктору и ах-как-огорчалась, если ему, бедняжке, приходи
лось искать ей сдачу. Она подолгу разгуливала в зоопарке. Она не за
бывала больше каждый день звонить мамуле, которая вдруг стала не
просто мамуля, а «мамуля —это наш человек». «Бедный папулька, —
вздыхала она в телефонную трубку, —совсем заработался». Нет, им с
папулей совершенно необходимо отдохнуть. Ну хотя бы поужинать с
ними в пятницу. Договорились. И никаких «но»...
* Моррисовское кресло — кресло со съемными подушками и регулируемой
откидной спинкой (названо по имени автора модели, Уильяма Морриса). —П р и -
меч. пер.
** Бигин — популярный в США в сороковые годы ритмичный танец, родина
которого — западная часть Антильских островов (бассейн Карибского моря). —
Примеч. пер.
На шестнадцатый после Биллова прозрения день случилось не
что. На исходе этого шестнадцатого новой эры, Эры Любви, дня Билл
сидел в кресле, Лоис устроилась у него на коленях, прижавшись за
тылком к его плечу. Из радиоприемника нежно порыкивал джаз Чика
Уэста. Солировал сам маэстро, выводя на приглушенной сурдиной
трубе припев классной, хоть и не модной уже песенки «Дым ест твои
глаза».
—Дорогой, —еле слышно прошептала Лоис.
—Детка моя, —разнежепно отозвался Билл.
Они сели чуть поудобнее. Лоис снова прислонилась головкой к
его плечу, а Билл потянулся взять из пепельницы сигарету. Но вмес
то того, чтобы поднести ко рту, он перехватил ее точно карандаш и
начал рисовать в воздухе круги, почти касаясь горящим копчиком руки
Лоис.
— Да ну тебя, — дурашливо надув губы, сказала Лоис. — Обо
жжешь.
Но Билл, сделав вид, что не слышит ее, продолжал опасную заба
ву и в конце концов, естественно, задел руку. Лоис громко вскрикну
ла и, вскочив с его колен, выбежала из комнаты.
Билл ринулся за ней и стал дубасить кулаком по двери ванной —
Лоис заперлась.
—Лоис, детка. Сам не знаю, что па меня нашло, ей-богу. Ну сол
нышко мое, ну Лоис. Ради бога, открой. Слышишь меня? Ради бога!
Конечно же, она открыла и, конечно же, немедленно очутилась в
его объятиях.
Но через неделю приключилось еще одно нечто. Только теперь
уже не с сигаретой. В воскресенье проснулись они, и Биллу загоре
лось вдруг научить ее правильно замахиваться клюшкой. Ну да, она
очень хотела прилично играть в гольф, ведь сам Билл классный иг
рок, все об этом только ей и твердили. А были они еще в пижамах и
босиком. Раздухарились тогда жутко. То хихикали, то несли всякую
чушь, то целовались, и раза два даже свалились от хохота на пол...
А йотом он вдруг бац клюшкой ей но ступне, хорошо еще, удар
получился не очень точным, ведь со всей силы замахивался.
Вот так. Ничего себе шуточки, да? Лоис снова перебралась к ро
дителям. Мамуля купила для ее спальни новые шторы и поменяла
там мебель, а папуля, как только у Лоис зажила нога и она стала снова
нормально передвигаться, выдал ей чек на тысячу долларов. «Иди
купи себе платьев, —сказал он. —Действуй». Дважды ему повторять
не пришлось, Лоис незамедлительно совершила набег на «Сакс» и
«Бонуит Теллер», где и оставила всю тысячу. Зато платьев у нее те
перь было —завались.
В ту зиму снег в Нью-Йорке шел нечасто, и Центральный парк
выглядел каким-то облезлым. Но холод был страшенный. Однажды
утром Лоис увидела из своего окна, выходившего па Пятую авеню,
как кто-то выгуливал кудлатенького терьера. «Хочу собаку», —поду
мала она и в тот же день поехала в зоомагазин. Она купила чудного
трехмесячного скотчика и кокетливый красный ошейник, потом ос
тановила такси и повезла поскуливающего щенка домой.
—Правда, он прелесть? —спросила она у Фреда, это их швейцар.
Фред потрепал щенка но шее, согласившись, что парень и в самом деле
симпатяга.
— Познакомься, Гас, это Фред, — счастливым голосом сказала
Лоис. — Знакомьтесь, Фред, это Гас. — Она подтолкнула щенулю к
лифту. —Прошу вас, Гасси. Вы у нас симпатяга. Вы поняли? Малень
кий такой симпомпоичик.
Симиомпончик мелко дрожал и от страха тут же напустил в каби
не лужицу.
Через несколько дней Лоис отвезла Гасси обратно. Он упорно не
желал становиться воспитанной собакой, и Лоис подумала, что папу
ля и мамуля все-таки правы: держать собаку в четырех степах дей
ствительно бесчеловечно.
Отвезла и в тот же вечер заявила, что в Репо можно поехать и сей
час, и чего ради тянуть до весны. Решили так решили. Буквально в
первых числах января Лоис улетела на Запад. Их поселили на ранчо
для туристов, специально построенном поближе к Рено. Там Лоис и
познакомилась с Бетти Уокер, она из Чикаго, и с Сильвией Хэггерти
из Рочестера. Бетти, чья проницательность была острее, чем бандит
ский нож, много чего порассказала ей о мужчинах. Сильвия, тихая
такая крепенькая брюнеточка, та болтать не любила, зато могла вы
пить жуть сколько виски с содовой, ни одна из приятельниц Лоис не
решилась бы с пей тягаться. Когда все трое получили наконец свиде
тельства о разводе, Бетти Уокер устроила вечеринку в Репо. В ресто
ранчик, кстати, очень миленький, были приглашены и знакомые пар
ни, соседи по ранчо, и Ред, жутко симпатичный, здорово приударял
за Лоис, причем без всяких там глупостей. А она ему вдруг как рявк
нет: «Отцепись!» Лоис единодушно осудили и обозвали воображалой.
Ведь никто не знал, что она попросту боится высоких и жутко симпа
тичных кавалеров.
Естественно, она не могла не столкнуться в один прекрасный день
с Биллом. Месяца через два после того, как она вернулась из Рено,
Билл подсел к ней за столик в «Сторк-клубе».
—Ну здравствуй, Лоис.
—Ну здравствуй, Билл. Мне кажется, тебе лучше пересесть за дру
гой столик.
—Знаешь, я ходил па прием к психоаналитику. Он говорит, что у
меня все будет тип-тон.
—Я очень рада. Билл, у меня тут свидание. Уходи.
—Могу я иногда пригласить тебя па ленч?
—Билл, они сейчас придут. Пожалуйста, уходи.
Билл встал.
—Так я иозвошо?
-Нет.
Билл ушел, и они действительно тут же появились, Мидди Уивер
и Лиз Уотсон. Лоис заказала виски с содовой, выпила, йогом заказала
еще и снова выпила, и Третий стакан, и четвертый. Только потом, уже
на улице, она почувствовала, как здорово ее развезло. Она шла, и шла,
и шла. Добрела до зоопарка и там наконец уселась —на скамейку пе
ред вольерой с зебрами —так там и сидела, пока не выветрился хмель.
А после отправилась домой.
Домой, то есть туда, где имеются родители, где но радио день-день
ской треплются комментаторы, где вечно мельтешат перед глазами
накрахмаленные горничные, сующие тебе под нос «стаканчик холод
ного томатного сока».
После обеда Лоис позвали к телефону. Когда она вернулась в гос
тиную, мама тут же подняла голову от книги:
—Кто это? Карл Керфмаи?
Карл Керфмаи, этакий коротышка с плотненькими ляжками,
носил исключительно белые носки, потому что от всяких других у
пего чесались ноги. Голова его до отказа была набита жуткой ерун
дой. К примеру. Соберешься в субботу поехать на стадион, Карлу
ша тут как тут: «По какому шоссе поедешь?» Ты ему: «По Двад
цать шестому, наверно», он сразу начнет тебя уговаривать ехать
только по Седьмому, обязательно вытащит блокнотик и каран
дашик, все тебе нарисует, чтобы убедить тебя ехать именно по Седь
мому. Ты, конечно, «стра-ашно благодарна», а он быстренько кив
нет и дальше нудит, что там-то и там-то никакого поворота нет, хоть
знак и висит. Почему-то его всегда немножко жаль, когда он вы
таскивает этот свой блокнотик.
Месяца через три после поездки Лоис в Рено Карл сделал ей пред
ложение. Вернее, поставил перед ней вопрос. Они возвращались из
«Уолдорфа», с благотворительного бала. У их седана заглох мотор, и
Карл сразу засуетился, просто из кожи вон лез, чтобы завести. Лоис
сказала:
—Да брось ты, в самом деле. Давай лучше сначала покурим.
Ну сидели они и курили, и вот тут он и выдал ей этот свой воп
росик.
— Не хотела бы ты выйти за меня, а, Лоис?
Лоис смотрела, как чудно он курит. Не затягиваясь.
—О господи. Я страшно тронута, Карл.
Лоис давно уже предчувствовала, что Карл задаст его, но почему-
то никогда не задумывалась о том, как она будет на него отвечать.
—Будь спок, Лоис, со мной не пропадешь. Я ради тебя в лепешку
расшибусь.
Он резко повернулся, и из-под задравшейся брючины стал виден
белый носок.
—Я страшно, страшно тронута, Карл, —снова сказала Лоис, —но
пока мне о замужестве и думать тошно.
—Конечно, конечно, —поспешно пролепетал он, понимающим та
ким тоном.
—Ты знаешь, —Лоис повернулась к нему, —на Пятнадцатой и на
Третьей есть гаражи. Так и быть, схожу с тобой туда...
На следующей неделе Лоис пригласила на ленч Мидди Уивер —в
«Сторк», естественно. Говорила одна Лоис, а Мидди кивала и время
от времени стряхивала пепел со своей сигареты. Лоис призналась, что
поначалу Карл ей казался редким занудой. То есть не совсем жутким...
ну, в общем, понятно, что она имеет в виду, да? (Мидди кивнула и
стряхнула пепел.) Но никакой он не зануда. Он очень чуткий, и за
стенчивый, и вообще ужасно милый. И ужасно умный. А известно ли
Мидди, что Карл уже работает — в семейной их фирме «Керфман и
сыновья»? Да, да. И между прочим, он классно танцует. А какие у него
чудные волосы! Они же у пего вьются —ну, когда он их не прилизы
вает. Нет, волосы у него чудо, просто чудо. И совсем он не толстый.
Просто солидный. И страшно милый.
—Мне Карл всегда нравился, —сказала Мидди. —Да, Карл —это
наш человек.
Пока Лоис ехала в такси домой, Мидди не выходила у нее из голо
вы. Мидди замечательная. Такая умница, ну надо же. Умных людей
не так уж много, по-настоящему умных, без трепа. Нет, Мидди насто
ящий друг. Лоис очень надеялась, что Боб Уокер все-таки женится на
Мидди. Но если честно, она слишком для него хороша. Для этого са
мовлюбленного козла.
Лоис и Карл поженились весной, и не кончился еще медовый ме
сяц, как новоиспеченный муж перестал носить белые носки. Еще он
перестал носить со смокингом манишки. И перестал доказывать то
одному, то другому, что до Манаскуаиа можно доехать не только по
прибрежной дороге. Ну хочется людям проехаться рядом с морем,
пусть едут, внушала ему Лоис, не приставай. И еще пусть пообещает
ей не одалживать больше денег Баду Мастерсону. И когда он танцу
ет, шаг нужно делать шире, шире. Неужели же он никогда не замечал,
что так вот семенят только растолстевшие коротышки? И если она
еще раз увидит, что он намазал волосы этим мерзким бриолином, она
не знает, что она тогда сделает.
Под конец третьего месяца супружеской жизни Лоис пристрас
тилась ходить в кино. На одиннадцатичасовой сеанс. Забивалась в ка
кую-нибудь ложу и курила, курила. Все-таки это было лучше, чем
торчать в проклятой квартире. Или ходить в гости к матери. Тем бо
лее что от нее Лоис слышала тогда в основном одну-единственную
фразу, всего в пять слов: «Как же ты исхудала, доченька». Вот кино
действительно замечательная штука, здесь куда интереснее, чем с под
ружками. И однако Лоис как-то ухитрялась постоянно на них наты
каться. Такие все дурочки.
Ну вот, значит, к одиннадцати она шла в киношку. После того,
как фильм кончался, отправлялась в туалет — причесаться, подкра
сить губы и ресницы. Потом она долго рассматривала себя в зеркале
и думала: «А теперь что? Куда теперь-то деться?»
Иногда Лоис заносило в другую киношку. Или же она слонялась
но магазинам. Только ей тогда почти ничего не хотелось в этих мага
зинах покупать. И еще встречалась иногда с Куки Бенсон. Ведь если
вдуматься, Куки единственная, у кого действительно есть мозги, един
ственная среди ее подруг, такая умница, правда-правда, без трепа.
Классная девчонка. У нее классное чувство юмора. Они с Куки часа
ми торчали в «Сторк-клубе», рассказывая друг другу похабные анек
доты и перемывая косточки всем знакомым.
Нет, подружка у нее просто замечательная. И с чего она так не
любила ее раньше? Такую-то умницу. Куки —это наш человек.
Карл все чаще жаловался на зуд. Как-то вечером он вдруг расшну
ровал ботинки, стащил с себя черные носки и стал осторожно ощупы
вать ступни. Подняв голову, он увидел ошеломленное лицо Лоис.
—Чешутся, —виновато смеясь, стал оправдываться он. — Ну не
могу я носить крашеные носки.
—Ты чересчур мнительный, —фыркнула Лоис.
—У моего отца то же самое было, —объяснил Карл. —Врачи го
ворят, это какая-то экзема.
Лоис изо всех сил старалась не сорваться на крик:
— Ты так носишься со своими ногами, будто у тебя по меньшей
мере проказа.
Карл рассмеялся.
—Разве? —спросил он, все еще смеясь. —По-моему, совсем уж не
т а к ношусь. —Он взял из пепельницы дымящуюся сигарету.
— О господи! — с ехидным смешком сказала Лоис. — Почему
ты никогда не затягиваешься? Ну что за удовольствие просто пус
кать дым?
Карл опять рассмеялся и посмотрел на кончик сигареты, будто
этот кончик мог научить его курить как полагается.
—Сам не знаю. — Он все смеялся. —Я никогда не затягиваюсь.
Обнаружив, что у нее будет ребенок, Лоис стала бегать в кино по
реже. Зато чаще стала встречаться с матерью, как правило, они от
правлялись на ленч к Шраффту, брали себе но овощному салатику, а
потом подолгу обсуждали фасончики для беременных. Мужчины в
автобусах уступали Лоис место. В равнодушно-вежливом голосе лиф
теров проскальзывали теперь особые уважительные нотки. Лоис ло
вила себя на том, что тайком заглядывает в детские коляски.
Карл всегда очень крепко спал и не слышал, как она всхлипывала,
лежа рядом с ним.
Когда ребенок родился, все вокруг только и ахали: лапочка, какой
же лапочка. Это был пухлый карапуз с малюсенькими ушками и бе
лым пухом на голове, он так замечательно пускал слюни, конечно, для
тех замечательно, кто понимает, какая это прелесть. Лоис его обожа
ла. Карл его обожал. Тетки, бабки, дедки обожали его. В общем, пар
нишка получился что надо. Катились недели, и Лоис вдруг поняла,
что мистера Томаса Тэггетта Керфмана она готова целовать с утра до
ночи. И с утра до ночи похлопывать его по маленькой попке. И с утра
до ночи с ним разговаривать.
— Ну? Кто у пас сейчас будет купаться? Кто у нас сейчас будет
чистеньким-чистеньким?.. Берта, вода нормальная? Мой сынуля бу
дет купаться, да... Слишком горячая, ты слышишь, Берта? Плевать
мне на градусник. Говорю тебе, горячая.
Однажды Карл специально пришел пораньше, чтобы присутство
вать при купании. Лоис вытащила руку из «в самый раз» воды и наце
лила мокрый палец на Карла.
— Кто это к Томми пришел? Кто этот большой дядя? Кто это,
Томми?
—Он меня не узнал, —сказал Карл, надеясь, что это не так.
—Это твой папа, Томми. Это папа Томми.
—Он сто лет меня не видел, —нудил Карл.
—Томми! Видишь, куда мамин пальчик показывает? Этот боль
шой дядя —твой пана. Ну-ка, посмотри на папу.
В ту осень отец подарил Лоис норковую шубку, и если вы живете
неподалеку от перекрестка Пятой авеню и Сорок седьмой улицы, то
наверняка видели, как Лоис в своей повой шубке почти каждый чет
верг катит перед собой просторную, черного цвета колясочку по на
правлению к парку.
И в конце концов она все-таки совершила это. И у нее тут же воз
никло ощущение, что каким-то непостижимым образом об этом сразу
всем стало известно. Мясники старались подобрать ей кусочек получ
ше. Шоферы такси доверительно жаловались на то, что у мальца та
кой кашель, мэм. Берта, их горничная, как следует мочила теперь по
ловую тряпку и больше не гоняла пыль из угла в угол. Бедняжка Куки,
все еще пьяненько хихикавшая в «Сторк-клубе», теперь частенько ей
названивала. Женщины все чаще смотрели ей в лицо, а не на платье.
В театре глазеющие па женщин мужчины явно выделяли ее, Лоис,
притворяясь, что им просто любопытно, как она будет смотреться в
очках.
Ну а свершилось это примерно через полгода после того дня,
когда Керфман-младший запутался в своем пушистом одеялке... на
всегда.
Тот, кого Лоис не любила, уселся как-то вечером в кресло и начал
тупо разглядывать узор на половике. Лоис в этот момент вышла из
спальни, в спальне же она чуть не полчаса стояла у окна, собираясь с
силами. Лоис села в кресло напротив. Никогда еще Карл не казался
ей таким глупым и таким толстым. Но она должна была сказать ему.
И наконец она выдавила это из себя.
— Пойди достань свои белые носки. Давай, давай, — очень спо
койно сказала она. —Надень их, дорогой.
Неофициальный рапорт об одном пехотинце
К намввойсковуюканцеляриюонпришел вгабардиновомкостю
ме. По возрасту он давно перешагнул ту критическую цифру (ка
жется, таковой считают сорок), когда американские мужчины все как
один объявляют своим женам, что теперь они дважды в неделю будут
посещать стадион, на что жены, естественно, отвечают: «Замечатель
но, милый, только не сыпь, пожалуйста, пепел хотя бы здесь, в гости
ной. Ведь для этого существуют пепельницы». Пиджак его был рас
стегнут, и в глаза сразу бросалось брюшко, выдававшее старого лю
бителя нивка. Воротник рубашки был насквозь мокрым. Любитель
пивка тяжело дышал.
Со всеми своими бумажками он подошел ко мне и разложил их
передо мной на столе.
— Не взглянете? —попросил он.
Я объяснил, что новобранцами не занимаюсь, это обязанность дру
гого офицера.
—Ох ты, —огорчился он и начал сгребать свои бумажки, но я его
остановил и стал их просматривать.
—Вообще-то у нас не призывной пункт, вы знаете? —спросил
я его.
—Знаю. Но как я понял, рядовые могут записываться и у вас.
Я кивнул.
—Только учтите: если ваши документы примем мы, то и боевую
подготовку вы будете проходить у нас же. А мы, между прочим, пехо
та. И немного отстали от века скоростей. Ходим по земле собствен
ными ножками. Кстати, на ноги не жалуетесь?
© Перевод. М. Макарова, 2002
—С ногами у меня полный порядок.
—Но у вас одышка, —не отставал я.
—Но с ногами-то все нормально. Одышки тоже скоро не будет. Я
бросил курить.
Я стал листать его анкету. Старшина тоже заинтересовался и при
двинул стул к моему столу.
—Значит, ведущий специалист, да еще па ключевом военном пред
приятии, —не сдержался я и посмотрел на этого самого Лолора. —А
разве вам не кажется, что в вашем возрасте наибольшую пользу Оте
честву можно принести именно на работе, тем более на вашей?
—Я нашел себе замену. Отличный парень, светлая голова и мощ
ные бицепсы. Он справится.
—Погодите, погодите, —я закурил сигарету, —у него ведь ника
кого опыта. Пройдет не один год, прежде чем он начнет справляться.
—Вот тут я с вами согласен, —заметил Лолор.
Старшина зыркнул на меня, недоуменно выгнув седую бровь.
—К тому же у вас имеется жена и двое сыновей, —долдонил ему
я. —Как ваша жена отнеслась к тому, что вы собрались на фронт?
— Рада, конечно. А что вы хотите? Все жены только и мечтают
сплавить мужей на фронт, —сказал он, озорно улыбнувшись. —Да, у
меня их двое, сыновей. Один сейчас в армии, второй моряк, вернее,
был им, пока не потерял под Пёрл-Харбор руку... Наверно, мне не
стоит больше отнимать у вас время. Извините, старшина, вы не под
скажете, где я могу найти того офицера, который записывает ново
бранцев?
Старшина Олстед ответить не соизволил. Я протянул Лолору его
документы. Но он не уходил, ждал ответа.
— Пройдете вдоль ротных корпусов, —сказал я, —повернете на
лево, и первое угловое здание —то, что справа.
—Спасибо. Извините, что оторвал от дела. —Он явно издевал
ся. Потом этот Лолор пошел к двери, па ходу вытирая носовым
платком шею.
Минут через пять после его ухода, не позже, раздался телефон
ный звонок. Звонила его жена. Я и ей объяснил, что не занимаюсь
новобранцами и ничем, решительно ничем не могу помочь. Если ее
муж физически и психически здоров и если он добропорядочный граж
данин, его обязаны принять. Офицер, ответственный за новобранцев,
не может не выполнить приказ. Я утешил ее, сказав, что скорее всего
медики его не пропустят.
Я держался очень официально, хотя со мной никто и никогда так
мило не разговаривал. Да еще таким приятным голосом. Поразитель-
но приятный у нее голос, будто миссис Лолор всю жизнь только и
делала, что уговаривала маленьких мальчиков взять печеньице.
Я хотел сказать ей, чтобы она больше не звонила. И никак не мог.
Не мог я противиться этому голосу.
Правда, в конце концов мне все-таки пришлось проявить твердость
и повесить трубку. Поскольку старшина уже явно собирался прочесть
мне лекцию о том, как офицеру надлежит обращаться с чересчур раз
говорчивыми дамочками.
Я наблюдал за Лолором. Даже бесконечная муштра не выводила
его из равновесия. Получив недельный наряд на кухню, он с адми
ральской сноровкой брал на абордаж раковины и прочие объекты. Он
довольно быстро освоил строевой шаг, научился ровно застилать по
стель и до блеска надраивать в казарме полы.
Из него получался отличный солдат, мне даже хотелось посмот
реть, каков он в деле.
После боевой подготовки его определили в Первый батальон, в
роту «Ф», которой командовал Джордж Эдди, отличный, надо ска
зать, мужик. К Эдди он попал в конце весны, в прошлом году это было.
А в начале лета подразделению Эдди был дан приказ готовиться к
отплытию за границу. И уже в последнюю минуту он вычеркнул Ло-
лора из списка наличного состава.
Лолор тут же явился ко мне. Он был здорово обижен и пренебре
гал — самую малость — субординацией. Раза два мне пришлось на
помнить ему, как положено разговаривать со старшим по званию.
— Ко мне-то вы зачем пришли? —спросил его я. — Ведь не я же
ваш командир.
—Наверно, это вы ему посоветовали. Я помню, как вы не хотели
меня записывать.
—Ничего я ему не советовал. —И это была чистая правда. Я Эдди
никогда и ничего о нем не говорил, ни плохого, ни хорошего.
И тут Лолор такое сказанул, что у меня по спине побежали му
рашки. Чуть наклонившись над моим столом, он отчеканил:
—Я хочу действовать. Понимаете? Дей-ство-вать.
Я старался не смотреть ему в глаза. Сам не знаю почему... Лолор
выпрямился. Спросил, не звонила ли больше его жена. Я сказал, нет,
не звонила.
— Ну, значит, она звонила капитану Эдди, —с горечью произ
нес он.
—Ну это вряд ли, —сказал я.
Лолор с отсутствующим видом кивнул. Потом отдал мне честь,
сделал поворот кругом и пошел к двери. Я смотрел, как он идет.
Ему тогда уже выдали форму. Он сбросил фунтов пятнадцать, пле
чи больше не горбились, а брюхо, вернее, то, что от него осталось,
нисколько не выпирало. Нет, этот парень неплохо смотрелся, со
всем неплохо.
Его перевели во Второй батальон, в роту «Л». В августе ему дали
капрала, а к началу октября он получил первые сержантские нашив
ки. Командиром его был Бад Гиннес, так вот, Бад говорил, что Лолор
лучший в роте солдат.
В разгар зимы (как раз тогда мне приказали возглавить курсы бое
вой подготовки) Второй батальон был отправлен. Несколько дней пос
ле их отплытия я никак не мог собраться позвонить миссис Лолор. И
только когда мы получили сообщение о том, что они прибыли к месту
назначения, я все-таки позвонил ей —по междугородному телефону.
Она не плакала. Только голос ее был очень тихим, я почти не слы
шал, что она говорила. Хотелось ей что-нибудь сказать — такое, от
чего ее чудесный голос сделался бы прежним. Но что? Что ее муж
очень храбрый парень? Она и сама знала, что храбрый. Это было каж
дому ясно. И никакой он давно не парень. А главное, получилось бы
очень натужно и неестественно. Я лихорадочно думал, но па язык лез
ли какие-то истасканные словечки.
И я понял —мне не сделать ее голос прежним, по крайней мере в
данную минуту. И все же я придумал, чем ее утешить. Да, я знал, это
ее утешит...
Я стал рассказывать:
—Ну я послал за Питом. И он сумел провести меня па борт. Папа
ша хотел нам откозырять, по мы обняли и расцеловали его па проща
ние. Он держался молодцом. Правда-правда, мать.
Пит —это мой брат. Он был тогда младшим лейтенантом в мор
ской пехоте.
Братья Вариони
О прежних кумирах
с Гарденией Пенни
Покамистер Пеннивотпуске,егоколонкувгазетеведутнесколь
ко именитых авторов, представляющих разные сферы жизни. Се
годня приглашенный обозреватель — мистер Винсент Вестморлеид,
известный продюсер, рассказчик и юморист. Взгляды мистера Вест-
морленда не обязательно совпадают со взглядами мистера Пенни или
со взглядами, которых придерживается газета.
«Если бы, подобно Аладдину, у меня была власть вызывать доб
рого джинна, я бы немедленно попросил его засадить Гитлера, Мус
солини и Хирохито в просторную клетку и расположил этот звери
нец на крыльце Белого дома. А потом я бы серьезно подумал об уволь
нении своего расторопного слуги, по сначала задал бы ему один воп
рос, а именно:
—Где Сонни Вариони?
Для меня, как, наверно, для тысяч моих современников, незавер
шенная история великих братьев Вариони —одна из самых трагиче
ских в пашем столетии.
Хотя музыка, оставленная нам этими золотыми мальчиками, все
еще жива извучит в наших сердцах, но сами они забыты, поэтому
стоит рассказать о них молодым и напомнить о них старикам.
Когда в роковую ночь их издатель и друг Тедди Барто давал в их
честь самый чудесный и самый показушный прием, достойный сума
сшедших двадцатых, я тоже был там. Праздновали пятилетие совмест
ной работы и славы братьев. Особняк Вариони был заполнен самыми
© Перевод. Л. Володарская, 2002
знаменитыми мужчинами того времени и самыми красивыми женщи
нами, которых или боготворили или ругательски ругали. Самый су-
нерогромный и самый черный парень, какого я когда-либо видел, стоял
у входной двери с серебряной тарелкой размером с крышку люка, в
которую кидали свои визитные карточки известные актеры, актрисы,
писатели, продюсеры, танцоры, все знаменитые мужчины и женщи
ны Чикаго.
Похоже, познав вкус успеха, Сонни Вариони пристрастился и
к азартным играм, причем играть он хотел не со всяким, а с такими
тузами, как, например, недоброй памяти покойный Бастер Хэнки.
Недели за две до приема Сонни проиграл Бастеру в покер около
сорока тысяч долларов и отказался платить, обвинив его в жуль
ничестве.
Около четырех часов того веселого и страшного утра примерно
двести светских снобов столпились, как дети, в дурацком подвале, где
Вариони записывали свои хиты. Там все и случилось. Если спросите,
почему я рассказываю эту трагическую историю, то я отвечу вам, что
имею на это право, ибо совершенно убежден, там не было пи одного
трезвого человека, кроме меня.
Пришел Рокко, недавно нанятый и самый способный телохрани
тель Бастера Хэнки, и ласково поинтересовался у головокружитель
ной блондинки, чье имя вылетело у меня из головы, где он может най
ти Сонни Вариони. Подвыпившая блондинка... бедняжка... ничего не
подозревая, махнула в сторону рояля.
— Там, красавчик. Только не стоит торопиться. Выпей со мной
сначала.
Но Рокко было некогда с пей пить. Он локтями проложил себе доро
гу в толпе и один за другим сделал пять выстрелов в спину, по не тому
человеку. Джо Вариони, которого никто никогда раньше не видел за ро
ялем, потому что это было делом Сонни, мертвым упал на иол. Джо был
поэтом и играл на рояле, только когда напивался пьяным, а напивался
пьяным он лишь один раз в году па грандиозных приемах, которые в его
честь и в честь Сонни устраивал Тедди Барто.
Сонни пробыл в Чикаго еще несколько педель. Он бродил по го
роду без шляпы и без галстука и совсем не спал. Потом он исчез из
Города ветров. С тех пор никто его не видел и не слышал. Поэтому,
мне кажется, я обязательно спросил бы своего джинна, если бы он
объявился:
—Где Сонни Вариони?
А ведь какая-нибудь малышка где-нибудь в глуши наверняка
владеет информацией, и так как я, к сожалению, не имею джинна,
может быть, она или он просветят одного из тысяч искренних по
клонников?»
***
Меня зовут Сара Дали Смит. Насколько я понимаю, я и есть ма
лышка из глуши. И у меня есть кое-какая информация о Соиии Вари-
они. Он в Уэйкроссе, штат Иллинойс. Дела у пего не очень, но он день
и ночь печатает на машинке замечательный, ни на что не похожий и,
наверно, великий роман, который написал и выбросил в корзину Джо
Вариопи. Он писал ручкой на желтой бумаге, на линованной бумаге,
на мятой бумаге, па порванной бумаге. Листки он не нумеровал. От
дельные предложения и даже целые куски текста зачеркивал и пере
писывал па оборотной стороне конвертов, на неиспользованных стра
ницах студенческих работ и па полях в расписании поездов. Чтобы
свести концы с концами, восстановить главу за главой и всю книгу из
этого сумасшедшего колосса, надо проделать гигантскую работу,
требующую молодости, здоровья и отказа от своего «я». У Сонни Варио-
ии пет ни того, ни другого, пи третьего. У пего есть надежда на спасение.
Я не знакома ни с каким мистером Вестморлендом, и с пригла
шенным обозревателем Вестморлендом тоже, однако мне нравится его
любопытство. Наверно, онпомнитвсех своих старых подружек
благодаря стихам и музыке братьев Вариони.
Итак, если джентльмены с барабанами и трубами ждут, я готова
поделиться с Вестморлендом информацией.
А так как начинать надо издалека, то мне придется вернуться в
высокие, необъятные и прогнившие двадцатые годы. У меня нет ни
особых страданий по тому времени, пи даже убежденного безразли
чия ко всеобщему плохому вкусу эпохи.
Случилось так, что я была второкурсницей в Уэйкросс-колледже и
носила желтый плащ с бунтарскими и смешными надписями на спине о
том, что секс —это здорово и все мы болеем за футбольную команду ста
риков. У меня не было крылышек.
Джо Вариони учил нас английской литературе —от «Беовульфа»
до Филдипга, как требовалось но программе. Учил он замечательно.
Наши девчонки любили гулять под дождем и главным предметом из
бирали английскую литературу, поэтому не меньше трех раз в той или
другой школе над ними уже нависала окровавленная рука Грендела.
Когда же Джо повествовал о дурацких деяниях Беовульфа, они как
будто преображались, словно вышли из-под пера Браунингов.
Он был самый высокий, самый тощий и самый занудный парень,
какого я когда-либо знала. И он был великолепен. У него были краси
вейшие в мире карие глаза и всего два костюма. Он был очень несчас
тен, и я не знаю почему.
Если бы он вызывал добровольцев, чтобы они замертво падали у
доски ради пего, я бы заслужила стипендию. Несколько раз он при
глашал меня на свидания, но сколько это требовало от меня сил, пик-
то не знает. Я его не очень интересовала, по ему отчаянно не хватало
аудитории. Иногда он рассказывал о том, что пишет, и даже кое-что
читал. Кусочки из романа, написанные па странной желтой бумаге. И
неожиданно обрывал себя.
—Стой, —говорил он. —Здесь я поправил.
После этого он выуживал из кармана пару конвертов и читал то,
что было написано на оборотной стороне. Не представляю, чтобы кто-
нибудь еще мог уместить так много текста на таком маленьком про
странстве.
А йотом он перестал мне читать. Избегал меня после занятий. Один
раз я увидала его в окно библиотеки и крикнула, чтобы он подождал
меня. Мисс Макгрегор потом неделю не выпускала меня в наказание
из общежития. А мне было все равно. Джо ждал меня.
Я спросила его, как подвигается книга.
—Я ничего не писал, —сказал он.
—Очень плохо. Когда вы собираетесь ее закончить?
—Когда у меня появится возможность.
—Возможность? А что вы делали ночами?
—Я работал вместе с братом. Он пишет песни. Я сочинял для него
стихи.
У меня рот открылся от удивления. Он словно сообщил мне, что
Роберта Браунинга наняли играть па третьей базе за «Кадз».
—Вы шутите, —сказала я.
—Мой брат пишет замечательную музыку.
—Прекрасно. Просто великолепно.
—Я не собираюсь всю жизнь работать для пего, —объяснил мне
Джо. —Только пока он не добьется успеха. А йотом все.
— И вы занимались этим все ночи? Совсем не прикасались к ро
ману?
Джо холодно ответил:
—Я же сказал, что буду ждать, пока он добьется успеха. А когда
он добьется успеха, я это брошу.
—А чем он зарабатывает на жизнь? —спросила я.
—Сейчас он все время проводит за роялем.
— Попятно. Джо-артист не работает.
—Хотите послушать музыку Сонни? —спросил Джо.
Я отказалась, по он все равно притащил меня в студию. Джо сел
за рояль и сыграл мне мелодию, которую потом назвали «Я хочу слу
шать музыку». Конечно же, это было великолепно. Сбивало с ног. Я
забыла обо всем па свете и вся отдалась музыке. Джо дважды сыграл
эту мелодию. Когда он закончил, то провел худой рукой по черным
волосам.
—Я подожду, пока он добьется успеха, —повторил он. —Когда он
добьется успеха, я брошу.
Информирую вас, что Сонни Вариоии был красивым, обаятель
ным, пресыщенным и лживым. И он великолепно умел импровизиро
вать па рояле. Какие у пего были пальцы! Ни у кого не было таких
пальцев в 1926 году. Мне казалось, они так легко расправляются с
клавиатурой, что просто не могут не придумать что-нибудь повое. Он
очень сильно, даже мощно играл правой, но таких, как у пего, басов я
не слышала даже у негров. Когда он бывал в ударе, он мог сунуть одну
руку за спину, чего я тоже никогда больше не видела, и играть одной
рукой так, что вы бы наверняка не заметили разницы. Несомненно,
он понимал, что талантлив. Он был настолько самодоволен от приро
ды, что мог бы показаться почти скромным. Сонни никогда никого не
спрашивал, правится ли его музыка. Он заранее был уверен, что нра
вится.
Однако я всегда признавала, что в Сонни было и кое-что хорошее.
Он понимал, если Берлины, Кармайклы, Керны, Айшемы Джойсы со
чиняют мелодии, сравнимые по качеству с его собственными, то ни
один из текстовиков Джо в подметки не годится. Если Сонни когда и
хвастался публично, то он хвастался своим братом.
Соипи пи разу не позволил мне посмотреть, как они с Джо рабо
тают вместе, и мне ничего об этом не известно, кроме того, что расска
зал мне сам Джо. Он рассказал, что Сонни обычно играет придуман
ную мелодию и играет раз пятнадцать, пока он, Джо, вслушивается в
нее с бумагой и ручкой наготове. Думаю, это было больше похоже на
трезвый расчет, чем на вдохновение.
Я ездила с ними в Чикаго, когда они продали «Я хочу слушать
музыку», «Мэри, Мэри» и «Грязнулю Пегги». Мой дядя был адвока
том Тедди Барто, и это я повезла их к Тедди.
Когда Тедди с чувством объявил, что покупает разом три песни,
братья Вариони не бросились к нему в объятия.
—Я хочу все три, —с еще большим чувством повторил Тедди. —Я
покупаю у вас три песни. А у вас есть агент?
—Нет, —ответил Сонни, все еще сидевший за роялем.
— Тогда он вам не нужен, — сообщил им Тедди. — Я напечатаю
ваши песни, и я буду вашим агентом. Ну же, выше нос. Я —хороший
человек. А чем вы зарабатываете себе на хлеб?
—Я преподаю, —сказал Джо, глядя в окно.
—Я плету корзины, —сказал Сонни, не вставая из-за рояля.
— Вы должны немедленно переехать в Чикаго. Тут вы будете в
гуще событий. Ведь вы самые настоящие гении, —изрек Тедди. —Я
вам выписываю чек в счет будущих гонораров, и вы сейчас же переез
жаете в Чикаго.
—Я не хочу переезжать в Чикаго, — возразил Джо. —Я не буду
успевать па первый урок.
Тедди повернулся ко мне.
— Мисс Дали, повлияйте па этого пария. Он должен переехать в
Чикаго, чтобы быть в гуще событий, происходящих в стране.
—Он прозаик, —ответила я. —Он не будет писать песни.
—В городе он тоже может писать романы, —мгновенно решил все
проблемы Тедди. —Я люблю читать романы. Все любят читать рома
ны. Это расширяет кругозор.
—Я не перееду в Чикаго, —упрямо повторил Джо, глядя в окно.
Тедди хотел было еще что-то сказать, по Соиии приложил палец
к губам, приказывая ему молчать. И я возненавидела его за это.
— Ну, работайте, где хотите и как хотите, лишь бы это было на
пользу вам обоим, —ловко подвел итог переговорам Тедди. —Вы меня
не огорчили. Я уверен в успехе, это я вам говорю. А что касается ос
тального, вы оба взрослые люди.
Когда мы ехали обратно в Уэйкросс, то попросили проводника
принести нам стол и несколько часов подряд играли в покер. А йотом
я все поняла и мне стало плохо. Я бросила карты, ушла на площадку и
закурила сигарету. Соиии тоже пришел и взял у меня сигарету. Как
пи в чем не бывало, он стоял, возвышаясь надо мной. Он был само
уверен и страшен. Он был хозяин. Даже стоя на площадке между ва
гонами, он не мог не быть хозяином площадки.
—Соиии, отпусти его, —попросила я. —Ты и в карты не разреша
ешь ему играть, как он хочет.
Он не стал спрашивать:
—О чем ты говоришь?
Он хорошо знал, о чем я говорю, и ему было наплевать, знаю я,
что он это знает, или пет. Он молчал и ждал, что я еще скажу.
—Соиии, отрусти его. Зачем он тебе? Ты ведь уже прорвался. Най
ди себе кого-нибудь еще. У тебя потрясающая музыка.
—Джо лучше всех пишет слова. Никто даже рядом с ним не стоит.
— Сонни, он прозаик, — сказала я. — Он — хороший прозаик. Я
разговаривала с профессором Вурхизом в колледже... Ты слышал о
нем... Когда он узнал, что Джо больше не пишет, он только покачал
головой. Всего лишь покачал головой, Сонни. И все.
Сонни бросил окурок на пол и наступил па пего.
—Джо такой же зануда, как я, —проговорил он. — Мы оба роди
лись занудами. И нам обоим нужен успех. По крайней мере он пас
раскачает. И даст нам деньги. Даже если он напишет свой роман, прой
дут годы, прежде чем его «я» будет вознаграждено.
—Ты не прав. Ты совершенно не прав. Джо —не зануда. Он про
сто не умеет себя защищать. У пего есть идеалы. А у тебя их пет. Это
ты зануда, Сонни.
—Ты и вправду расстроена, —заметил Сонни. —Но все равно зря
теряешь время. Тебе что-нибудь поправилось из моих мелодий?
—Я тебя ненавижу, —сказала я. — И всю свою жизнь я буду за
ставлять себя ненавидеть твою музыку.
Он взял у меня сумку и достал сигареты.
—Эго, —проговорил он, —невозможно.
Я вернулась в вагон.
После «Грязнули Пегги» братья Вариопи написали «Эмми-Джо»,
но прежде, чем «Эмми-Джо» была продана, на новый стол Тедди Барто
они бросили «Красавца с Богатой улицы». После «Красавца» они на
писали «Можно мне поплакать, Анни?», после «Аппи» появилась
«Погоди немного». Потом «Фрэнсис тоже там была», потом «Скуч
ные уличные блюзы», йотом... О, я могла бы все их перечислить. Я
могла бы все их спеть. Да что толку?
Сразу после «Мэри, Мэри» они переехали в Чикаго, купили боль
шой дом и заселили его бедными родственниками. Себе они оставили
подвал. Там были рояль, стол для игры в пул и бар. Половину времени
они спали. Разбогатели они очень быстро и все могли себе позволить...
Например, дарить блондинкам изумруды или не знаю уж что. Внезапно
в Америке не осталось пи одного продавца, который бы, взбираясь на
лестницу за банкой спаржи, не насвистывал или не напевал одну из пе
сенок братьев Вариопи, как бы плохо у него ни было со слухом.
Сразу после «Можно мне поплакать, Алии?» у меня заболел отец,
и мне пришлось уехать с ним в Калифорнию.
—Завтра мы с папой уезжаем. Будем жить в Калифорнии, —ска
зала я Джо. — Почему бы тебе тоже не поехать со мной в Калифор
нию? Это я делаю тебе предложение по-латышски.
Он пригласил меня на ленч.
—Сара, я буду по тебе скучать.
—С нами в поезде едет Корин Гриффит. Она хорошенькая.
Джо улыбнулся. У пего была такая улыбка.
—Сара, я буду тебя ждать, —сказал он. —Когда ты вернешься, я,
наверно, уже повзрослею.
Я прикоснулась к его худой прекрасной руке.
—Джо, милый Джо. Ты писал в воскресенье? Ты писал, Джо? Ты
хотя бы брал в руки рукопись?
—Я очень вежливо с ней поздоровался.
Он убрал свою руку из-под моей.
—Ты совсем не писал?
—Мы работали. Оставь меня в покое. Оставь меня в покое, Сара.
Давай лучше есть салат и не терзать друг друга.
— Джо, я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты был счастлив. Ты ведь
сжигаешь себя в этом вашем отвратительном подвале. Я хочу, чтобы
ты все бросил и вновь вернулся к роману.
— Сара, пожалуйста. Даешь мне слово, что не будешь ругаться,
если я тебе кое-что скажу?
-Даю.
—Мы делаем новую песню. Я уже подал Сонни заявление об уходе.
Как полагается, за две педели. Теперь для него будет писать Лу Гангип.
—Неужели Соипи знает?
—Ну конечно, я ему сказал.
—Он не захочет Лу Гапгииа. Он хочет тебя.
—Он хочет Гапгииа, —сказал Джо. —Зачем я тебе проговорился?
— Он тебя обхитрит, Джо. Он тебя обхитрит и не отпустит. По
едем со мной в Калифорнию, —попросила я. —Хотя бы сядь со мной
в поезд. Ты выйдешь, где и когда пожелаешь. Ты сможешь...
— Пожалуйста, Сара, замолчи.
Я упросила профессора Вурхиза поехать повидаться с Сонни, пока
Джо провожал пас с папой. Сама я не могла этого сделать. Я бы не
выдержала холодный взгляд его скучающих глаз, заранее разгадав
ший мою несчастную хитрость.
Сонни принял профессора Вурхиза в подвале, и все время, пока
старик был там, играл на рояле.
— Профессор, садитесь, пожалуйста.
—Спасибо. Вы очень хорошо играете, сэр.
—У меня мало времени, профессор. На восемь назначена встреча.
— Очень хорошо. — Профессор сразу приступил к делу. — На
сколько я понял, Джозеф пишет для вас слова, и скоро его место дол
жен запять молодой человек по фамилии Гапгли.
— Гапгии, — поправил его хозяин. — Нет. Кто-то вас разыграл.
Джо пишет лучше всех. А Гангип просто мальчик.
Тогда профессор Вурхиз сурово произнес:
—Ваш брат —поэт, мистер Вариоии.
—Я думал, он прозаик.
—Скажем так. Он —писатель. И очень хороший писатель. Я счи
таю, что он гений.
—Как Редьярд Киплинг и прочие?
—Нет. Как Джозеф Вариоии.
Сонни наигрывал что-то грустное на низах, то легко пробегая по
клавишам, то сильно ударяя но ним. И профессор, сам того не желая,
слушал его.
—Почему вы так уверены? —спросил Сошш. —Почему вы увере
ны, что после того, как он годами будет перебирать слова, кто-нибудь
не скажет ему, что он неудачник?
— Мистер Вариоии, я думаю, Джозеф должен использовать свой
шанс, — ответил профессор Вурхиз. — Вы читали что-нибудь, напи
санное вашим братом?
—Он показывал мне рассказ о том, как дети идут из школы. Вши-
венький рассказик. Там ничего не происходит.
—Мистер Вариоии, —сказал профессор, —вы должны его отпус
тить. Вы имеете на пего страшное влияние. Освободите его.
Сонни вскочил и застегнул все пуговицы на пиджаке своего сто
пятидесятидолларового костюма.
—Мне нора. Прошу прощения, профессор.
Профессор пошел следом за Сонни наверх. Они надели свои паль
то. Лакей открыл дверь, и они вышли на улицу. Сонни подозвал так
си и предложил профессору подвезти его, по профессор вежливо от
казался.
Но он все-таки сделал последнюю попытку.
—Вы твердо решили впустую сжечь жизнь вашего брата? —спро
сил профессор Вурхиз.
Сонни отпустил такси, в которое уже хотел садиться. Он повер
нулся к профессору лицом и ответил ему совершенно правдиво.
— Профессор, я хочу слушать музыку. Я из тех людей, что ходят
по ночным клубам. Но я бы не мог пойти в ночной клуб, если бы там
какая-нибудь девочка пела слова Лу Гангина на мою музыку. Я не
Моцарт. Я не нишу симфоний. Я нишу песни. У Джо слова получают
ся лучше, чем у кого бы то пи было, что бы он ни писал, джаз, любов
ную штучку или плясовую. Я с самого начала это знал.
Сошш закурил сигарету и выпустил дым, не разжимая губ.
— Я выдам вам тайну, — сказал он. — Я ужасно мучаюсь, когда
слушаю музыку. Поэтому я не могу отказаться ни от чьей помощи.
Он кивнул профессору, сошел с тротуара па мостовую и сел в под
катившее такси.
***
Наверно, моя чувствительность притупилась в результате нормаль
но-счастливой жизни, которую я веду. Долгое время после смерти Джо
Вариони я старалась обходить те места, где играли джаз. Потом в педаго
гическом колледже я встретила Дугласа Смита, влюбилась в него, и мы
отправились на тайцы. Когда оркестр заиграл песню братьев Вариони, я
почувствовала себя предательницей, поняв, что могу использовать сло
ва и музыку братьев Вариони в качестве опознавательных знаков моего
нового счастья для будущих ностальгических воспоминаний. Я была
очень молода и очень влюблена в Дугласа. У него же было одно удиви
тельное негепиальное качество, у моего Дугласа... Его руки всегда хоте
ли меня обнять. Я думаю, если какая-нибудь женщина в память о муж
чине когда-нибудь захочет написать оду вечной любви, для убедитель
ности ей обязательно надо будет вспомнить, как этот мужчина брал ее
лицо в свои ладони и всматривался в пего по крайней мере с вежливым
интересом. Джо всегда был слишком несчастным, слишком упрямым,
слишком запятым своей неудовлетворенной гениальностью, чтобы иметь
время или желание всмотреться если не в мое лицо, то в мою любовь.
Вот так случилось, что мое заурядное сердечко своим боем проводило
старую любовь и встретило новую.
В течение семнадцати лет, что прошли после смерти Джо Варио-
пи, я часто вспоминала о его трагедии. И мне становилось очень боль
но. Бывало, мне приходили па память целые предложения из его не
законченного романа, который он мне читал, когда я была студент
кой второго курса в Уэйкроссе. Странно, чаще всего они являлись мне,
когда я купала ребятишек, не знаю уж почему.
Я уже сообщила вам, что Сонни Вариони в Уэйкроссе. Он живет в
одном доме со мной и Дугласом примерно в миле от колледжа. Ему
сейчас очень неважно, и выглядит он гораздо старше своих лет.
Около трех месяцев назад наш милый старый профессор Вурхиз
открыл дверь моей аудитории, где я читала лекцию, и попросил меня
выйти к нему па минутку. Я вышла, приготовившись внутренне к ка
кому-нибудь важному сообщению или замечанию, потому что я опять
недопустимо опаздывала проставить оценки.
—Дорогая Сара, —сказал он. —Приехал Сонни Вариони.
Я ему не поверила.
—Нет. Этого не может быть.
— Он здесь, дорогая. Двадцать минут назад он явился ко мне в
кабинет.
—Что ему надо? —довольно резко спросила я.
—Не знаю, —медленно проговорил профессор. —Правда не знаю.
—Не хочу его видеть. Просто не хочу его видеть, и все. Я замужем. У
меня двое прелестных детишек. Я не хочу иметь с ним ничего общего.
—Сара, пожалуйста, —тихо попросил профессор Вурхиз. —Этот
человек болен. Что-то ему нужно. Нам надо узнать что.
Я боялась, что у меня сорвется голос, поэтому промолчала.
—Сара! —Профессор говорил ласково, по твердо. —Человек, ко
торый сидит в моем кабинете, безобиден.
—Хорошо, —согласилась я.
Я пошла но коридору следом за профессором. Ноги мне не очень
повиновались. Мне казалось, что они разжижаются.
Он сидел в одном из потертых кресел в кабинете профессора. Уви
дев меня, он встал.
— Здравствуй, Сара.
— Здравствуй, Сонни.
Он попросил у меня разрешения сесть. Я торопливо ответила:
—Да, пожалуйста.
Сонни сел. Профессор Вурхиз пошел па свое место за массивным
столом. Я тоже села и постаралась придать себе не очень враждебный
вид. Мне захотелось помочь этому человеку. Кажется, я что-то сказа
ла о том, что семнадцать лет —большой срок. Сонни ничего не отве
тил. Даже не поднял глаз от пола.
—Мистер Вариони, чего вы хотите? —осторожно спросил его про
фессор Вурхиз. —Что мы можем для вас сделать?
Сонни долго молчал.
—У меня чемодан Джо с рукописью, —в конце концов сказал он. —
Я ее читал. Многое написано на спичечных коробках.
Я не понимала, к чему он подбирается, по ясно было, что он нуж
дается в помощи.
—Попятно, —сказала я. —Ему было все равно, на чем писать.
—Мне бы хотелось все разобрать. И напечатать. Мне нужно мес
то, где бы я мог этим запяться.
Он не смотрел па нас.
— Роман не закончен, —вновь заговорила я. —Джо не успел его
закончить.
— Он его закончил. Он его закончил, когда вы с отцом уехали в
Калифорнию. Я не дал ему переписать его.
Профессор Вурхиз взял па себя ответственность. Он подался впе
ред и сказал Сонни:
— Это очень трудная работа.
-Да.
— Зачем вам это надо?
—Потому что в первый раз в жизни я слышу музыку, когда читаю.
Он посмотрел на профессора Вурхиза и на меня робким взгля
дом, словно моля нас не пользоваться случаем и не иронизировать
над ним. Мы и не стали.
По обоюдному согласию
Т утвродеирассказыватьнечего—простониктонаснехотелпри
нимать всерьез. Так с самого начала пошло, и ребята па заводе, и
мамаша Рути —все над нами подтрунивали. И все уши прожужжали
о том, какие мы еще сопляки и как нам рано жениться. Рути, ей сем
надцать было, ну а мне двадцать почти. Может, конечно, и сопляки,
по мы же не просто так, мы вполне соображали, чего делали. Ну, то
есть все у нас было классно. Как говорится, но обоюдному согласию.
Я что говорю-то — мы с моей Рути были просто не разлей вода.
Друг без дружки никуда. Ну а мамаше ее это было во как поперек гор
ла. Короче, миссис Кропнер хотела услать ее в колледж, а она, здрасте
вам, замуж выскочила. Школу Рути кончила в пятнадцать, и они аж
до восемнадцати приставали к ней с этим дурацким колледжем. А ей
самой хотелось быть врачом. Я еще подшучивал над ней: «Позовите
доктора Смертипга!» —так я ей говорил. Что-что, а пошутить я люб
лю. А Рути вот не любит. Серьезная она у меня, понимаете?
С чего тогда заварилась вся эта каша, я толком так и не понял, ведь в
кафе у Джейка в тот вечер было очень здорово, я без дураков. Рути, то
есть я и Рути туда заехали. Его в том году переоборудовали, и оно стало
просто классным. Сняли часть неоновых ламп. Прибавили нормальных.
И для машин теперь больше места. Ну класс. Знаете, почему я все это
вам талдычу? Да потому, что Рути не очепь-то любила ездить к Джейку.
Вот, значит... а в тот вечер, пу в тот самый, народищу там было жуть,
почти час пришлось столика ждать. Чтобы Рути —и чего-то ждать? Это
не по пей. Ну, ладно, дорвались мы наконец до этого самого столика, а
она —не надо, говорит, мне никакого пива... Сидит бука букой, зажжет
спичку —задует, йотом опять. Мотает мне, значит, нервы.
© Перевод. М. Макарова, 2002
—Что-нибудь случилось? —не выдерживаю я. А самого трясет уже.
— Ничего не случилось, —отвечает. И отодвигает коробок в сто
ронку, зато тут же начинает с ошалелым видом озираться, неизвестно
что высматривая.
—Нет, случилось, —говорю. Уж я-то ее знаю. Как свои пять паль
цев знаю.
—Нет, не случилось, —снова мне она. —Пожалуйста, не волнуй
ся. Все замечательно. Я самая счастливая женщина на свете.
—Прекрати, —говорю я ей. (Видали, а? Ну не вредина?!) —Труд
но, что ли, ответить по-человечески?
—Ах, извини, —ехидненьким таким голоском пропела она, —я и
забыла, что тебе все надо «по-человечески». Я больше не буду.
Очень мне все это не нравилось. В принципе плевать я хотел, ко
нечно, но не нравилось.
Я-то знал, что ее гложет. Я знаю ее как свои пять пальцев, и все
эти ее выкрутасы знаю.
—Да брось, —говорю. —Никак не можешь пережить, что мы уеха
ли из дому. Ну что ты, ей-богу? Неужели мужик не имеет права иног
да расслабиться?
— Иногда! —фыркает она. — Вот это я понимаю! Иногда. Разоч
ков эдак семь в педелю. Верно, Билли?
—Никакие не семь, —говорю. Какие же семь, если мы с пей в про
шлый вечер никуда не ездили. Только к Гордону заскочили —по круж
ке пива выпить —и сразу домой.
—Выходит, я вру? —говорит она. —Прекрасно, давай прекратим
этот разговор.
Тогда я спросил ее, спокойненько, значит, так спросил, чего ей от
меня нужно. Чтобы я торчал но вечерам дома? Как какой-нибудь ма
лахольный зануда? Чтобы я, значит, сидел в четырех степах и слу
шал, как вопит не своим голосом паше дитятко? Вот это я ее тогда и
спросил. Спокойненько так поинтересовался, что ей от меня нужно.
—Не кричи, пожалуйста, —это она, значит, в ответ. —Ничего мне
от тебя не нужно.
— Послушай, —говорю я ей. —Я как миленький каждую педелю
выкладываю этой придурковатой Уиджер восемнадцать долларов,
только чтобы она пару часиков посидела вечером с ребенком. Ради
тебя же выкладываю. Чтобы ты не ухайдакалась до смерти. Чтобы
могла иногда поехать развеяться.
И гут она как наскочит на меня, я, говорит, с самого начала про
тив. Эта, говорит, твоя миссис совсем мне не правится. Я, говорит,
терпеть ее не могу. А тем более видеть, как эта самая Уиджер держит
па руках нашего малыша. Я, само собой, ответил, что у миссис у са
мой навалом детей, и она уж как-нибудь умеет держать младенцев. А
Рути мне свое гнет, что как только мы за порог, эта моя Уиджер на
верняка прется в гостиную и почитывает там журнальчики и ни разу
небось и не подойдет к бедному крошке. А я ей: чего она, собственно,
хочет? Чтобы миссис Уиджер улеглась рядом с ним в кроватку? Нет,
говорит, она хочет только одного —прекратить этот разговор.
— Рути, — говорю я, — чего ты добиваешься? Хочешь доказать
мне, что я гнусный эгоист?
—Ничего я не добиваюсь. Никакой ты не эгоист.
—Вот спасибо, вот утешила, —говорю. Я тоже при случае не прочь
поехидничать.
А она продолжает:
—Просто ты мой муж, Билли. —И голову клонит, клонит... и в
слезы. Чертовщина какая-то! Ну что я такого ей сказал? —Ты го
ворил, что любишь меня, когда мы собрались пожениться, —хлюп,
хлюп, —и я думала, что ребенка ты тоже полюбишь и будешь о нем
заботиться. И мы будем все обсуждать вдвоем, а не только носить
ся по пивнушкам.
Ну я, значит, спросил ее, спокойненько так, кто сказал ей, что я не
люблю нашего ребенка.
—Пожалуйста, не ори, —хлюп, хлюп. —Я тоже могу так заорать... —
хлюп, хлюп. — Никто и не говорит, что не любишь, Билли. Но ты лю
бишь его иод настроение или когда тебе скучно. Тебе интересно погла
зеть, когда его купают или как он играет с твоим галстуком...
Я стал говорить, что люблю его все время, а не когда мне скучно.
Конечно, люблю. Как можно не любить такого пацана. Пацан у нас
отличный.
А она мне:
—А раз так, скажи мне, зачем мы тут торчим и не едем домой.
Ну я и объяснил. Не стал финтить, а прямо ей сказал.
— Затем, — говорю, — что мне охота попить нивка. Затем, что я
тоже человек. Попрыгала бы ты день-деньской у конвейера... у фюзе
ляжей этих... тогда бы не спрашивала.
А она мне вроде как в шутку:
—Какой ты у пас попрыгунчик! Не то что я, верно? Я день-день
ской отдыхаю, да? Как каторжная...
А кто спорит, что ей тоже достается? Я так и сказал. Смотрю, она
опять чиркает этими проклятыми спичками, хуже ребенка, честное
слово. Спрашиваю, пу неужели она ничегошеньки не поняла... пу что
я имел в виду? Очень даже поняла, говорит, и еще поняла, что имела
в виду ее мама, когда сказала, что нам рано жениться, и еще много
чего поняла, но только теперь...
Вот этой фразочкой она меня докопала. Признаюсь. Что да, то да.
Я все могу проглотить, только не маму. Только не «моя мама сказа
ла». Ну я, значит, виду не подаю и небрежнепько так спрашиваю, что
она такое песет... и песет только потому, что мужик позволил себе в
кои-то веки расслабиться. А Рути мне и выдала, что, если она еще хоть
раз услышит про мужика, который «иногда» или «в кои-то веки», я
вообще ее больше не увижу. Рути, она вечно как-то странно все вос
принимает. Совсем не так, как нужно. Я хотел ей объяснить, но она
отмахнулась и говорит:
—Ладно. Раз уж мы сюда притащились, пойдем потанцуем.
Пришлось вылезти из-за столика, и только мы вышли, оркестр как
нарочно начал играть «Ты словно лунный свет». Песенка старая, но
вполне. Вообще говоря, даже очень вполне. Мы иногда ловили ее по
приемнику в машине, по пути домой, значит. Рути иногда даже под
певала. Но здесь, в пивнушке у Джейка, она была совсем ни к чему и
жутко действовала на нервы. А эти ребята все играли и играли, ну то
есть просто умотали этой своей лупятипой. Рути очень старалась дер
жаться от меня подальше и не смотреть мне в глаза. В конце концов
эти парни все же заткнулись. И тут она, Рути, значит, ка-а-ак рванет
от меня. К столику, значит. Только не подумайте, что она за него села.
Схватила свою жакетку и дёру. А у самой слезы градом.
Я бегом-бегом расплатился —и за пей. А на улице холодрыга вдруг
жуткая. Ну я-то хоть в синем своем костюме, по Рути, она прямо в
желтом своем платьице выскочила. Тепла от пего ни фига. И мне уже
ничего не нужно было: только бы поскорее добежать до машины, снять
пиджак и (если мне позволят) укутать ее. Говорю же, холод был кош
марный.
Она сидела в машине, съежилась в комочек и ревет —громко так,
совсем по-детски. Я пиджаком, значит, укутал ее и хотел развернуть,
чтобы она, значит, посмотрела па меня, а она —ни в какую. Ну, брат
цы, это уж совсем паршиво — когда Рути ни в какую. Паршивей не
бывает. Прямо жить неохота.
Я просил ее, тыщу раз просил, чтобы она, значит, хоть разок па
меня посмотрела. Без толку. Да еще почти сползла с сиденья па пол.
Иди, говорит, пей свое пивко, а я, говорит, и тут посижу. А я — не
нужно, говорю, мне никакого пивка. Мне нужно только, чтобы она на
меня посмотрела. И еще сказал, чтобы она не верила своей маме, та
только и знала, что причитала: «ах, какие вы еще дети», «ох, куда вам
было жениться». Это все чушь, сказал я, про мамочкииы, значит, при
читания.
Ну так вот, я все просил ее не отворачиваться, и сесть по-челове
чески, и посмотреть мне в глаза —никакого впечатления. Ладно, вклю
чил зажигание, поехали с ней домой. Она всю дорогу ревела, сидя,
можно сказать, на полу, пу ей-богу, ребенок. Правда, когда я задом
уже заезжал в гараж, она чуть попритихла и села повыше. Знаете,
обычно мы с пей как заедем в гараж, обязательно обнимемся или по
целуемся. Понимаете, да? Темнотища кругом, и вообще... и ты в сво
ем собственном гараже, только ты, значит, и Рути... Что и говорить,
так нам классно иногда бывает... Но па этот раз мы очень быстренько
выскочили. Рути с ходу чуть не бегом наверх. Когда я управился и
тоже наверх собрался, слышу, хлопнула входная дверь. Миссис Уид-
жер —смылась, значит. Она всегда так, только мы па порог —шасть
на улицу, пи один чемпион за пей не угонится.
Ну поднимаюсь в пашу комнату, развязываю, значит, галстук, а
Рути мне (у меня аж сердце заболело):
— Небось даже и взглянуть па ребенка не хочешь? Напрасно!
Вдруг что иптереспепькое упустишь! Может, он усы отрастил... или
еще чего... Ты, считай, целый месяц его не видел. Неужели так и не
удостоишь его своим взглядом?
Терпеть не могу, когда она так вредничает. Ну и говорю ей, значит:
—Ну, почему не удостою. Это ты зря. Сейчас пойду и удостою, —
и вышел из комнаты.
Рути, она оставляет включенной лампочку рядом с детской, по
этому там никогда не бывает совсем темно. Я наклонился над кроват
кой. Наш малыш спал и сосал во сне большой палец. Я вытащил па
лец, по он снова пихнул его в рот, хотя и продолжал спать. Представ
ляете, спит, а голова работает. Здорово, да? То есть я что хочу сказать:
не просто спит, а знает, что делает. Я взял его за ножку и немного по
держал ее в ладони. Мне ужасно правятся его ножки. Правда нравят
ся. Потом слышу: Рути вошла, значит, и стала за моей спиной. Ну я
накрыл пария одеялком и вышел. А к себе когда вернулись, я возьми
да брякни —и что на меня нашло?.. Ведь малыш выглядел па все сто.
Свеженький такой. Совсем как Рути. Возьми и брякни:
—Чего-то он не того.
—Что значит «не того»? —встрепенулась Руги. —Ну, говори!
—Да тощий какой-то, —говорю.
—Это мозги у тебя тощие, —она мне, значит.
Ну и я ей, ехидненько так ехидненько:
—Ну спасибо тебе. Ой, спасибо.
И больше до самого утра пи гугу, ни я, ни Рути.
Утром Рути всегда встает, чтобы приготовить мне завтрак и под
кинуть меня на машине к автобусной остановке. А я, значит, галстук
там, рубашку надену и уж тогда иду ее будить, но обычно мне и тор
мошить ее не нужно, она сразу глаза открывает —проснулась уже. Но
в то утро я тряс-тряс ее за плечо. Мне даже немного обидно было —
ишь как заспалась —а я... я, если честно, совсем не спал. Я всегда пло
хо сплю, когда распсихуюсь. Наконец разбудил.
— Вставать-то будешь? — спрашиваю. — А вообще-то можешь и
полежать.
— Сама знаю, что могу, — опять, значит, вредничает. Но встала
все-таки, сготовила мне поесть и к остановке тоже повезла.
Всю дорогу ехали молча. Ни одного словечка всю дорогу. Я толь
ко, как приехали, сказал ей «пока» и быстренько почапал к остановке,
там как раз Боб Мориарти уже стоял. А дальше я такое отмочил... Как
хлопну его по загривку, будто свиделся наконец с родным братцем,
которого лет двадцать разыскивал, а сам ведь терпеть не могу этого
мямлю! Он мой напарник на сборке фюзеляжей, и это из-за него у
меня выработки кот наплакал. Представляете?
Ох, братцы, что я вытворял у конвейера, и вспоминать тошно. Этот
недоделок Мориарти из-за меня простаивал, он —из-за меня! Ну начал,
естественно, нудить, и еще немного —я бы вмазал ему, если бы рядом не
ошивался Сидни Хувер. Он у нас начальничек, Сидни Хувер, значит.
Во время ленча я два раза выскакивал к телефону —наберу пару
цифр нашего номера —и вешаю трубку. И чего вешаю? И зачем тогда
дался мне этот проклятый телефон? А?
Мы договаривались, что в этот день я пойду потом поиграю в бас-
кет, но меня хватило только на иол-игры, поехал на автобусе домой.
Рути у остановки не было, понятное дело —откуда ей было знать, что
я смоюсь в середине игры. Честно, я ни капельки не расстроился, ни
капельки. Мне даже повезло, Рита и Джо Сэнтайн подвезли меня па
своей машине.
Прихожу, значит, домой, и что же вы думаете? Ну! Шевелите моз
гами!.. Ладно уж, не мучьтесь, так и быть, скажу. Ее не было... ну Рути,
значит. Зато в холле на столе имелась записка. Я ее взял и прямиком
в гостиную. Даже шляпу не снял. Смешно, правда? А у самого руки
трясутся. Ме-е-еленько так дрожат.
Ну что делать, читаю:
«Билли!
Нам лучше расстаться. Я вижу, ты не хочешь попять, что мы уже
выросли из некоторых вещей. Что нам пора переключиться па дру
гое. Я не знаю, как тебе лучше объяснить. Да и ни к чему снова зате
вать этот разговор, ты же знаешь, в каком я состоянии, я только разо
злю тебя, а зачем? И пожалуйста, не езди к маме. А захочешь увидеть
ребенка, то не сразу. Ну, пожалуйста.
Рут».
Ну я, конечно, за сигарету — и в кресло. Долго-долго сидел, мы
эго кресло у Сильвермана покупали. У пего лучший в городе мага
зин. Просто классный. Сидел, значит, читал ее письмишко, раз, дру
гой, третий... Я его запомнил наизусть, правда-правда запомнил. А
йотом стал учить его с конца, задом наперед, значит: «Пожалуйста ну
сразу не то ребенка увидеть захочешь а», —примерно так это звучало.
В общем, тронулся. Совсем тронулся. И так в шляпе и сижу. А тут
еще в комнату вдруг впирается миссис Уиджер.
— Рути, — говорит, — просила приготовить вам ужин. Все па
столе.
Ну, братцы, эта мымра меня доконала. Как же я ее ненавидел! Не
бось, подумал я, она и подбила Ру ги уйти от меня.
— Не надо мне никакого ужина, — говорю. — Шли бы вы себе
домой.
— С удовольствием, — отвечает. Дамочка-то благовоспитанная
как-никак.
И через несколько минут эта самая Уиджер хлопнула в парадном
дверью, а я остался один. Да, братцы, совсем один! Все заучивал пись
мо Рути задом наперед, йотом подался на кухню. Соорудил себе ка
кой-никакой сандвич, открыл бутылочку бурбона, и с нею, значит,
опять в гостиную. И со стаканом, конечно. Сижу и вспоминаю, как
Хамфри Богарт в «Касабланке» наклюкался, пока ждал, когда объ
явится Ингрид Бергман. Да, с ним вроде был еще цветной пианист,
Сэм, и я после пары стакашек очень запросто представил, что цвет
ной Сэм тут, в комнате. Ох, братцы, до чего мне было хреново!
—Сэм, —говорю, вроде как он и вправду здесь, —ну-ка сыграни
мне «Ты словно лунный свет».
А Сэм (то есть я за него) отвечает:
— Брось, хозяин, чтобы я стал играть такую чепуху, — говорю я
(то есть эго Сэм сказал). —Это только тебе и Рути она правится.
—Сыграй, слышишь! —завопил я, только уже голосом вроде как
Хамфри Богарта. — Сыграй ему вот это, Сэм: «Пожалуйста ну сразу
не то ребенка увидеть захочешь а». Ты понял меня, Сэм? Ты понял, я
тебя спрашиваю?
Я устал идиотпичать и решил позвонить. Пошел к телефону и на
брал помер Бада Триблза. Это мой лучший друг, между прочим, один
из лучших баскетболистов у пас. Мы с ним три года продержались в
лучших по штату.
Трубку сияла его мама и как заверещит мне в ухо:
— Билли, это ты? Куда ты запропастился! А как поживает твоя
жена, такая она у тебя милочка, а ваш очаровательный малыш? —Да,
елки-налки, эта женщина всегда знает, о чем спросить... В общем, она
сказала, что Бада нет дома. И добавила: —Сам понимаешь, холостяц
кие заботы, —и по-дурацки захихикала. Я повесил трубку. Нет, от нее
определенно можно было тронуться.
Да, елки-палки, я еще четыре часа просиживал кресло, купленное
у Сильвермана, лакал бурбон и беседовал с Сэмом. И все ждал —сей
час войдет. Я даже спустился вниз и рывком открыл дверь. Рути не
было, но я представил, что она здесь.
—Все нормально! —проорал я в темноту. —Заходи, Рути!
Покричав, я снова пошел в дом. И по дороге чуть не разревелся,
ну да ладно. Пошел звонить, теперь уже Рути. Телефон гудел, гудел,
я чуть с ума не сошел, пока не сияли трубку. Миссис Кроппер сияла.
Ох, братцы, до чего не люблю я с ней по телефону разговаривать. Рути
легла спать, говорит. Но ничего она не легла, а подошла к телефону.
Ну мы поговорили немного, я и Рути. Я, значит, ну просил вернуться
домой. Я, говорю, уже дома. А она мне —я тоже уже дома, говорит. И
повесила трубку, ну и я повесил.
А через полчаса слышу — машина подъезжает, ее отца, я сразу к
окну. Смотрю, из машины вылезает Рути, но не отходит, все разгова
ривает со своим старцканом, долго так долго. А потом вдруг как раз
вернется и к двери потопала. А старикан, тот уехал.
Как вошла, сразу ко мне на шею бросилась. И ревет —в три ручья.
А я только и твержу, значит: «Рути... Рути». Заладил одно и твержу,
точно придурок какой-то. А йотом я сел в кресло, ну от Сильвермана
которое, —отличное все-таки кресло —а она ко мне на колени.
А я стал ей рассказывать, иу это, как я испугался, что она, значит,
не вернется. А она, значит, молчит. Уткнулась мордашкой мне в шею.
Она всегда молчит, когда мне в шею уткнется. Тогда я и спрашиваю:
—А нацап-то где? —Она ведь одна приехала, а наверху в кроватке
его точно не было.
Тут она тоже заговорила:
—Он спал. Не хотела будить. Мама завтра его привезет.
—Я так боялся, что ты не вернешься домой, —говорю.
А она говорит, мать чуть ее не убила — за то, что она собралась
назад, ко мне. Ну я ничего не сказал. А Рути продолжала и такое вы
дала, обхохочешься:
— Мама трубку сияла, я смотрю, у нее на голове сеточка для во
лос. Я просто обалдела. Представляешь, снова в этой своей дурацкой
сеточке. Я сразу поняла, что дома ничего хорошего меня не ждет. —И
уточнила: — Ничего хорошего у них дома.
Я спросил, что она имеет в виду, а она —сама, говорит, не знаю,
что я имею в виду. Вот чудачка.
А потом, пу когда уже ночь настала, гроза началась —грохот, молнии
сверкают. Я в три проснулся —а ее пет рядом, Рути, значит. Я тут же
вскочил и чуть не кубарем вниз. Вижу, все лампочки горят —все до од
ной. Я к туалету —нет ее, я па кухню... там и нашел. Сидит за столом в
голубенькой своей пижамке и в пушистых шлейках и читает —пу кто
еще, кроме Рути, такое учудит —читает журнал вроде бы, потому что на
самом деле читать не получается —от страха. Вы не видели мою жену,
когда на ней надета голубая пижамка, или голубое платье, или купаль
ник голубой. Я пока не познакомился с ней, вообще не замечал, какого
цвета па девчонках одежка. А па Рути как посмотришь, сразу ясно —го
лубое для нее самое то.
Ну она мне, значит, объясняет —молока ей захотелось, вот она и
пошла па кухню.
Ох, братцы, какой я все-таки кретин. Вы бы только знали.
Дернул же меня черт рассказать, как я учил ее записку задом на
перед. Ту самую, которую она мне оставила. И для наглядности с по
следнего до первого слова процитировал. Послушай, говорю: «Пожа
луйста пу сразу не то ребенка увидеть захочешь а». Твоя, говорю, за
писка, только задом наперед.
И тут она... Вы поняли, да? Я хочу сказать, догадались? Тут она
как разревется!.. И, значит, сквозь слезы:
—Теперь все, теперь я больше не буду.
Так и сказала. Рути, она всегда что-нибудь да отмочит. Говорю
же, чудачка она у меня. Хорошо, я ее знаю. Как свои пять пальцев.
Вроде бы знаю.
Аяейвответвродебыэто:
—Когда гроза, ты меня сразу буди. Хорошо, Рути? Какие пробле
мы. Услышишь гром, пу и буди сразу.
Она почему-то еще сильней разревелась. Вот чудачка. Но теперь
будит. Я говорю, теперь она меня всегда в грозу будит. И никаких про
блем. Пусть будит. Я говорю, у меня никаких проблем. По мне, пусть
хоть каждую ночь гремит гром.
Мягкосердечный сержант
В ечно Хуанитатаскает меня вкино. Мыпосмотрелиуже миллион
фильмов, и все о войне и о солдатах. Там красивые парии умира
ют очень аккуратно, и раны совсем их не портят, а прежде, чем за
гнуться, они успевают пролепетать последний привет какой-нибудь
куколке, которая ждет их дома и с которой в начале фильма у них
серьезные разногласия из-за того, какое платье она должна надеть на
вечеринку в колледже. А еще бывает, парень все не умирает, пока не
передаст кому надо секретные документы, захваченные у генерала,
или не расскажет весь фильм с самого начала. А тем временем все ос
тальные парии, которые с ним служат, только и делают, что смотрят,
как красавчик отдает концы. И все. Разве еще слышно, как другой
парень с трубой теряет время, подавая сигналы. А йотом вам показы
вают родной город убитого пария, и там у его гроба миллион людей,
конечно же, с мэром во главе, еще родственники и его куколка, быва
ет, и президент тоже, и все говорят речи, все в орденах, и все разоде
ты, как будто и не в трауре вовсе.
А Хуаните все так и надо. Я ей говорю, красиво он умер, а она взви
вается и заявляет, что больше никогда не пойдет со мной в кино, а па
следующей педеле все повторяется опять, только теперь в голланд
ском порту, а не на Гуадалканале.
Вчера Хуанита поехала к себе домой показать матери, какая кра
пивница у малыша... и это куда лучше, чем она сама бы явилась со
своими восемьюдесятью пятью чемоданами. Но о Берке я ей все-таки
сказал перед отъездом. Лучше бы я не говорил. Хуанита у меня не
совсем такая, как все. Стоит ей увидеть па дороге дохлую крысу, и
она бросается с кулаками па того, кто ей подвернется, словно это ой
ее укокошил. Ну, я немного расстроился, что рассказал ей о Берке.
© Перевод. Л. Володарская, 2002
Я-то думал, она перестанет таскать меня па военные фильмы. Жалко,
что я ей сказал. Хуанита ведь не такая, как все.
Ни за что на свете не надо жениться па таких, которые как все. Им
купите пива, немножко сбейте с толку, но жениться на них не надо.
Подождите такую, которая бросится па вас с кулаками при виде дох
лой крысы па дороге.
Если уж рассказывать о Берке, то начинать надо сначала, да и кое-
что объяснить не мешало бы, ведь это не вы прожили со мной бок о
бок двенадцать лет и наслушались всякого.
Вот, я служу в армии.
Нет, неправильно. Я начну по-другому.
Бывает, слышишь, как парии ругают армию и плетут невесть что,
будто им хочется домой, сладко есть и мягко спать... Ну, все такое. Ниче
го плохого на уме у них нет, по все равно негоже так. Сладко есть, согла
сен, неплохо, и мягко спать —тоже ничего, по когда я только стал солда
том, я три дня не ел, а на чем спал... Ладно, не имеет значения.
В армии я встретил гораздо больше хороших парией, чем за всю
гражданку. И много чего повидал. Уже двенадцать лет, как я женат, и
ничего не имел бы против получать по доллару каждый раз, когда что-
нибудь рассказываю Хуаните, моей жене, а она говорит: «У меня аж
мурашки по сгшие, Филли». У Хуаниты всегда мурашки, когда ей рас
сказываешь что-нибудь такое. Нет, не стоит жениться па девчонках, у
которых мурашки не бегают, когда вы им рассказываете о чем-то та
ком, чего нигде нет, а есть только в армии.
В армию я пошел через четыре года после последней войны. Меня там
записали восемнадцатилетним, а мне всего шестнадцать исполнилось.
И в первый же день я встретил Берка. Он был молодой тогда,
лет двадцати пяти —двадцати шести, только он вроде никогда на
молодого похож не был. Очень он был уродливый, а уродливые
парии ни молодыми, ни старыми не бывают. Волосы у него росли
клочьями и торчали, как черпая проволока, плечи были покатые, и
голова — большая и тяжелая — будто пригибала их вниз. А глаза
точь-в-точь как у Барии Гугла, гуглиные, гуглевые, гуглистые гла
за. Но самое-самое —это его голос. Другого такого голоса ни у кого
не сыщешь. Представляешь, он как будто сразу говорил двумя го
лосами. Словно у него глотка не такая, как у всех. Наверно, поэто
му он но большей части молчал.
Этот Берк умел делать дело. Такой уродливый парень с непонят
ным голосом, слишком большой головой и гуглиными-гуглевыми-гуг-
листыми глазами умел делать дело. Много мне доводилось встречать
красавчиков Гарри, которые держались совсем неплохо, когда им при
ходилось туго, только ни один из них Берку в подметки не годился.
Если у красавчика Гарри во л осы растрепались, или девчонка дав
но не пишет, или полчаса на него никто не посмотрел, все, он человек
конченый. А уродливый парень, он всегда такой, как есть, и ему все
равно, смотрят па пего или не смотрят, ведь только так и делают дело.
За всю свою жизнь я еще только одного такого пария, как Берк, встре
тил, который умел делать настоящие дела, и он тоже был уродиной,
тот лопоухий и туберкулезный бродяжка из товарного поезда, кото
рый остановил двух громил, избивавших трипадцатилетнего маль
чишку... Остановил, понося их на чем свет стоит. Он похож па Берка,
по он совсем не Берк. У пего был туберкулез и он уже почти умирал,
поэтому был такой храбрый. А Берк просто храбрый, хотя бог его здо
ровьем не обидел.
Может, вы подумаете, что Берк ничего особо для меня не сделал.
Но тогда вам, верно, никогда не было шестнадцать лет, как мне, и не
сидели вы па солдатской койке в белье не но росту и в совершенной
растерянности, ибо не знали никого из взрослых парией, расхаживав
ших по казарме туда и сюда, сначала небритыми, йотом бритыми, и
они были настоящими взрослыми париями, какими должны быть на
стоящие взрослые парии. И вид у них был что надо, уж поверьте мне
на слово. Неплохо, если б мне заплатили по монете за каждый шрам,
что я на них видел. Они служили иод командованием капитана Дик
ки Пеннингтона во время войны, настоящие солдаты, и потом не раз
бежались, а ведь их использовали во всех грязных заварушках во
Франции.
Ну, сидел я па койке, шестнадцати тогда годов, в белье не по рос
ту, и плакал, потому что ничего не понимал, а большие взрослые пар
ни расхаживали туда и сюда, вверх и вниз, как ни в чем не бывало,
переговаривались между собой и ругались почем зря. А я сидел в сво
ем белье не но росту и плакал от пяти вечера до семи утра. И не то
чтобы никому не было до меня дела. Нет, они старались. Но я уже
сказал, что знал только двух парней в мире, которые все понимали.
Берк тогда был сержантом, а в те времена сержанты разговарива
ли только с сержантами, лейтенанты —с лейтенантами, ну и так да
лее. Я хотел сказать, все гак делали, кроме Берка. Потому что Берк
подошел к койке, па которой я сидел, повесив голову, но совсем тихо...
Ну и постоял возле меня минут двадцать. Он стоял и смотрел па меня
и ничего не говорил. Потом он ушел и опять пришел. Пару раз я взгля
нул па него и подумал, что никогда мне еще не доводилось видеть та
кого урода. Даже форма его не красила, по в тот первый раз он был в
каком-то чудном купальном халате, в каком в старой армии только
Берк мог ходить.
Долго Берк стоял надо мной. Потом что-то вдруг вытащил из кар
мана своего чудного халата и бросил мне па койку. Я услыхал звяка
нье и подумал, он бросил мне деньги, аккуратно завернутые в носо
вой платок. Размером узелок был с детский кулак.
Я посмотрел на пего, потом на Берка.
—Развяжи узлы и посмотри, что гам, —сказал Берк.
Я развязал. Внутри были медали, пришпиленные к лепте. Их было
много и самых лучших. Уж я-то знал, какие самые лучшие.
—Надень их, —сказал Берк своим странным голосом.
—Зачем? —спросил я.
— Ну, надень. Просто так. Ты знаешь, что они означают?
Одна медаль отцепилась, и я держал ее отдельно в руке. Как я мог
ее не знать? Она была из самых лучших, это уж точно.
— Конечно, знаю, — ответил я. — Эту я знаю. У одного моего
знакомого парня была такая. Он —полицейский в Сиэггле. Он мне
помог.
Я еще раз оглядел все медали Берка. Многие из них я уже видел
па разных парнях.
—Они все ваши? —спросил я.
—Да. А тебя как зовут?
—Филли, —ответил я. —Филли Бернс.
—А меня Берк, —сказал он. —Надевай, Филли, медали.
—Прямо па белье?
—Ну, конечно.
Я так и сделал. Я их все отцепил и каждую отдельно прикрепил па
свою солдатскую нижнюю рубашку. Словно выполнял приказ. Па
рень с гуглистыми глазами и нелепым голосом приказал мне. Поэто
му я их все надел... поперек груди, а которые не поместились, пониже.
Я даже не знал, что их надо было надеть па левую сторону, так что я
их прямо посреди груди все пришпилил. Потом я посмотрел на них,
и, номшо, большая детская слеза упала прямо на «Кра де Гэрри»* Бер
ка. Я испуганно посмотрел на него, как бы он не рассердился, а он
ничего, просто стоял и смотрел на меня. Берк все понимал.
Когда все медали Берка уже были приколоты к моей рубахе, я при
поднялся и снова уселся на койке, и все медали Берка зазвенели, как...
как церковные колокола. Никогда еще мне не было так хорошо. Я с
благодарностью поднял глаза на Берка.
—Ты видел Чарли Чаплина? —спросил Берк.
—Нет. Я слышал, он играет в кино, —ответил я.
—Ага, —подтвердил Берк. —Давай одевайся, а медали не снимай.
* Искаж. фр. Croix dc guerre — Крест за боевые заслуги.
—Прямо на них, да?
И Берк сказал:
—Ну, конечно же, надевай все свое сверху.
Я встал с койки, и медали звенели, а я стал искать свои штаны.
Правда, я сказал Берку:
—Мне не дали бумажку, по которой можно выйти за ворота. Во
енный в маленьком домике сказал, что мне ее выпишут через пару
дней.
—Одевайся, парень, —повторил Берк.
Ну, я оделся, и Берк тоже оделся. Потом он пошел в нужную ком
нату и через пару минут вернулся с пропуском на мое имя. Мы отпра
вились в город, и медали Берка всю дорогу звенели у меня на груди, и
я был отчаянно счастлив. Попятно?
И мне хотелось, чтобы Берк тоже был счастливым. А он ничего не
говорил. По нему никогда не скажешь, о чем он думает. Все время я
называл его «мистер» Берк. Мне даже в голову не пришло, что я дол
жен говорить «сержант». Теперь, когда я вспоминаю, мне кажется, я
вообще его никак не называл. Так бывает, если встречаешь по-насто-
ящему сильного парня... Вообще его никак не называешь, вроде что
бы не примазываться к нему.
Берк повел меня в ресторан, и я там молотил все подряд, и Берк за
все заплатил, хотя сам он мало ел.
Я ему сказал:
—Вы ничего не едите.
— Потому что я не голодный, —ответил Берк. — Вот сижу и ду
маю о девчонке.
—О какой девчонке? —спросил я.
—Местная девчонка, —ответил Берк. —С рыжими волосами. Хо
дит она, почти совсем не виляя задом. Просто идет себе, и все.
Я-то тогда был шестпадцатилетним мальчишкой и ничего не
понял.
— Она недавно вышла замуж, —сказал Берк. —Я первый с ней
познакомился, —добавил он, помолчав.
Меня это совсем не интересовало, и я, знай себе, уплетал за обе
щеки.
Когда мы поели... Когда я поел... мы пошли в кино.
—Смотреть Чарли Чаплина, —сказал Берк.
Когда мы вошли в зал, свет еще не погасили, и мы только стали
спускаться вниз, как Берк кому-то сказал:
— Привет.
Девушка с рыжими волосами ответила ему:
—Привет.
Она сидела рядом с парнем в штатском. А потом мы с Берком тоже
где-то сели, и я спросил его, не та ли это девушка, о которой он гово
рил мне в ресторане. Берк кивнул, и сразу же началось кино.
Я так все время смеялся, что все вокруг, верно, слышали, как у
меня звенят медали. Берк же не стал смотреть до конца. Где-то на се
редине чанлиповского фильма он мне прошептал:
—Ты оставайся, парень. Я буду снаружи.
Когда кино кончилось, я вышел из кинотеатра и спросил его:
— Что случилось, мистер Берк? Вам совсем не нравится Чарли
Чаплин?
У меня даже живот болел, так я смеялся над Чарли.
—Да пет, с ним все в порядке, —ответил Берк. —Просто не люб
лю я, когда большие парни гоняются за маленьким смешным чело
вечком. У пего и девушки пет. Никогда.
Мы с Берком вернулись в казарму. Я не знал, какие печальные
мысли занимают Берка, да я и не думал об этом, меня больше зани
мало, должен я ему сразу отдать медали или пет. Потом я ужасно
мучился, что был тогда таким дураком и не нашел никаких прият
ных слов для Берка. Мог бы я ему сказать, что он лучше той ры
жей, с которой он был знаком. Может быть, не это, по что-то же я
должен был ему сказать. Смешно, правда? Такой настоящий па
рень, в самом деле настоящий, всю жизнь может прожить, и только
человек двадцать —тридцать будут знать, какой он настоящий, и,
голову даю па отсечение, никто ему не скажет об этом. И женщины
у него пет. Может быть, какие-нибудь простушки, по не такие, ко
торые не виляют задом, когда ходят, а просто идут себе. Девушки,
которые правились Берку, не замечали его из-за его уродства и
смешного голоса. Разве это правильно?
Когда мы вернулись в казарму, Берк мне сказал:
— Если хочешь, подержи пока медали у себя, парень.
—Хочу, —ответил я. —А можно?
—Почему нет? Пусть они побудут у тебя, если хочешь.
—А вам они не нужны?
— На мне они не так смотрятся, — ответил Берк. — Спокойной
ночи, парень.
И он пошел спать.
Каким же я был тогда мальчишкой! Три педели я не снимал меда
ли с нижней рубахи. Я не снимал их, даже когда умывался по утрам.
И никто из взрослых парней ничего мне не сказал. Ведь у меня были
медали Берка. Они не знали ничего о Берке, по шестьдесят процентов
парией были с ним во Франции. Если Берк сам дал мне свои медали,
чтобы я носил их на нижней рубашке, значит, так и надо. HVikto не
смеялся надо мной и не пытался меня задеть.
А потом я их снял, чтобы отдать Берку. Это было в тот день, когда
его повысили в звании. Он сидел один в канцелярии... Он всегда был
один... И было уже полдевятого вечера. Я подошел к нему и положил
медали па стол в точности в том виде, в каком он мне их дал, когда я в
первый день сидел па своей койке.
—Они мне больше не нужны, —сказал я. —Спасибо.
—Ладно, парень.
И он снова принялся за свой рисунок. Он рисовал волосы девуш
ки, а к медалям даже не притронулся.
Я хотел было уйти, но он остановил меня.
—Скажи, —попросил он. —Скажи мне, если я не прав. Когда ты
сидел па своей койке и плакал...
—Я не плакал, —возразил я. (Ну и мальчишка!)
—Ладно. Когда ты сидел на своей койке и смеялся, запрокинув
голову, ты не думал о том, что тебе хочется лежать на полке в купе
поезда, который остановился в городе, и чтобы двери были полуот
крыты и солнце пригревало тебе лицо?
—Похоже, —подтвердил я. —А откуда вы знаете?
—Парень, я здесь не из Вест-Пойнта, —сказал Берк.
Я не знал, что такое Вест-Пойнт, поэтому продолжал молча смот
реть, как он рисует.
— Похожа, —йотом сказал я.
—Правда? —переспросил он. —Спокойной ночи, парень.
Я направился к двери. Но Берк окликнул меня:
— Завтра, парень, ты отсюда уезжаешь. Я направлю тебя в авиа
цию. Там хорошие ребята.
—Спасибо, —сказал я.
Берк дал мне последний совет, когда я уже переступил порог:
—Расти большой и не режь никому горло.
Корабль отплыл в десять часов на другое утро, и больше я никог
да не видел Берка. Ни разу с ним не встретился за все годы. Я даже не
знал, как ему написать. Понимаете, не очепь-то я много писал в то
время. Да даже если бы я знал как, Берк был не из тех парией, кото
рым пишут письма. Он был слишком сильный. По крайней мере для
меня он был такой.
Я не знал, что Берк тоже перешел в авиацию, и не узнал бы, если
бы не получил письмо от Фрэнки Миклоса. Фрэнки знает Пёрл-Хар-
бор не понаслышке. Он написал мне это письмо. Он хотел рассказать
мне о парне со.смешным голосом... об учителе с девятью смертельны
ми ранами. По фамилии Берк.
Берк был убит. Его черед пришел в Пёрл-Харборе. Только он по
гиб не так, как все остальные парии. Берк сам выбрал свою смерть.
Фрэнки все видел, поэтому он мне написал.
Тяжелые японские самолеты летали совсем низко, над крышами,
и бросали бомбы, а легкие шныряли повсюду в небе, и в казармах было
небезопасно, поэтому парни, которые потеряли своих начальников,
метались в поисках хоть какого-нибудь убежища. Фрэнки написал,
что невозможно было спастись от прицельного огня с самолетов, как
будто стрелков специально натренировали поражать беспорядочно
движущиеся мишени. Вокруг рвались бомбы, написал Фрэнки, и ка
залось, что сходишь с ума.
Фрэнки, Берк и еще один парень успели хорошо укрыться.
Фрэнки написал, что они пробыли в своем укрытии минут десять,
как ввалились еще трое парией.
Один из них сразу стал рассказывать, что он видел. А видел он,
как три солдата-ипдейца, которые прибежали в столовую за своим
эпзэ, закрылись в огромном холодильнике, считая, что там их нули не
достанут.
Фрэнки написал, когда парень это сказал, Берк вдруг вскочил и
принялся хлестать его но лицу, и отхлестал раз тридцать, не меньше,
спрашивая, не сошел ли он с ума, оставив парией в холодильнике. Берк
сказал, что там совсем небезопасно, даже если не будет прямого попа
дания бомбы, потому что из-за вибрации они погибнут там, а из-за
бомбежки вибрация будет дай бог.
Потом Берк решил бежать к холодильнику, чтобы вытащить ре
бят. Фрэнки пытался его остановить, по Берк его тоже стал крепко
бить по лицу.
Ребят он вытащил из холодильника, но сам был райей, так что ког
да он открыл дверь и приказал тем, кто там сидел, убираться, он уже
был не жилец. Фрэнки написал, что у Берка были четыре дыры в спи
не и подбородка как не бывало.
Он умер в одиночестве, и даже написать о его смерти оказалось
некому, совсем некому. Никто в Америке не оплакал его по высшему
разряду, ну и музыки тоже, конечно, не было.
Все, что получил Берк, это слезы Хуаниты, когда я читал ей пись
мо Фрэнки и рассказывал, что сам знал. Хуанита у меня не такая, как
все. Нет, парень, не стоит жениться на такой, как все. Постарайся за
получить такую, которая заплачет но Берку.
Последний день последнего увольнения
Сержанттехнических войскДжон Ф. Глэдуоллер-младший,лич
ный номер 32 325 200, одетый в серые брюки из шерстяной фла
нели, белую рубашку с расстегнутым воротом, клетчатые гольфы, ко
ричневые ботинки и темно-коричневую шляпу с черной лептой, си
дел, положив ноги па письменный стол. Под рукой у него была пачка
сигарет, и его мать с минуты на минуту должна была принести ло
моть шоколадного торта и стакан молока.
Весь иол был завален книгами — закрытыми и раскрытыми, бест
селлерами и макулатурой, классиками и однодневками, книгами, пода
ренными па Рождество, библиотечными книгами и чужими книгами.
В эту самую минуту сержант находился вместе с Анной Карени
ной и Вронским в мастерской художника Михайлова. Незадолго до
того он стоял в воротах монастыря со старцем Зосимой и Алешей Ка
рамазовым. Еще часом раньше прошел перед домом Джея Гэтсби,
урожденного Джеймса Гетца, и теперь спешил как можно скорее вы
браться из студии Михайлова, чтобы попасть на угол Пятой авешо и
Сорок шестой улицы, там они вдвоем с верзилой-полисмепом по име
ни Боб Коллинз встретят машину, за рулем которой будет сидеть де
вушка по имени Эдит Доул... Сколько еще пароду хотел повидать сер
жант, сколько памятных мест...
—А вот и мы! —сказала его мама, внося торт и молоко.
«Слишком поздно, —подумал он, —не успею. А что, если взять их с
собой? Сэр, я привез свои книжки, стрелять я ни в кого пока не буду,
валяйте, ребята, я подожду тут, среди книг».
— Спасибо, мама, —сказал он, закрывая за собой дверь студии. —
Прямо слюнки текут.
О Перевод. М. Ковалева, 2002
Мать поставила поднос на стол.
—Молоко холодное как лед, —заметила она. Его всегда забавля
ла эта ее привычка расхваливать еду. Она присела на скамеечку возле
его кресла, следя за тем, как он берет стакан топкими, такими родны
ми пальцами, не сводя с него глаз, полных любви.
Он откусил кусок торта и запил его молоком. Молоко было и
впрямь ледяное. Неплохо.
—Неплохо, —заметил он.
—Стояло на льду с самого утра, —сказала мать, обрадованная этим
снисходительным одобрением. —Милый, а когда приезжает этот маль
чик, Корфилд?
—Колфилд. И он не мальчик, мама. Ему двадцать девять. Я под
скочу к шестичасовому, может, встречу. У пас есть бензин?
—По-моему, нет. Отец велел тебе передать, что талоны в машине.
Там на шесть галлонов. —Миссис Глэдуоллер вдруг обратила внима
ние па состояние пола. —Ты не забудешь перед уходом собрать книж
ки, Малыш?
— Угу, — без особого энтузиазма ответил Малыш, дожевывая
торт. — Когда у Мэтти кончаются уроки? —спросил он.
— Около трех, по-моему. Ах, Малыш, зайди за ней, пожалуйста.
Она будет вне себя от восторга. И в полной форме непременно.
—В форме нельзя, —сказал Малыш, жуя. —Я санки беру.
—Сапки?
—Угу.
—Силы небесные! Двадцатичетырехлетпий мальчишка.
Малыш поднялся, стоя допил молоко —холодное, ничего не скажешь!
Лавируя между раскиданными по иолу книгами, будто полузащитник,
снятый для кино «рапидом», он подошел к окну и раскрыл его.
—Малыш, ты простудишься насмерть.
—Не-а.
Он сгреб с подоконника горсть снега и слепил снежок. Снег был
что надо, не рассыпчатый.
—Ты так носишься с Мэтти, —задумчиво заметила мать.
—Славная кроха, —сказал Малыш.
—А чем этот мальчик, Корфилд, занимался до армии?
—Колфилд. Он вел три радиопередачи: «Я —Лидия Мур», «Борь
ба за Жизнь» и «Марсия Стил, Д.М.*».
— Я всегда слушаю «Лидию Мур», — обрадовалась миссис Глэ
дуоллер. — Это девушка-ветеринар, да?
Д.М. — доктор медицины.
—К тому же он писатель.
—Да что ты, писатель? Тебе повезло. Он, наверно, ужасно умный.
Снежок начал таять. Малыш выбросил его за окно.
— Он чудесный парень, —сказал он. — У него в армии младший
братишка, которого сто раз выгоняли из школы. Он про него все вре
мя рассказывает, говорит, что у этого Холдена не все дома.
—Малыш, закрой окно. Пожалуйста, —сказала миссис Глэдуоллер.
Малыш закрыл окно и подошел к своему степному шкафу. Он заг
лянул туда. Все его костюмы висели па месте, только он разглядеть
их не мог, потому что они были завернуты в вощеную бумагу. Он вдруг
подумал, придется ли ему еще когда-нибудь носить их.
«Тщеславье, —подумал он, —ты зовешься: Глэдуоллер»*.
О, все эти девушки в миллионах автобусов, на миллионах улиц,
па миллионах шумных вечеринок, никогда не видевшие па нем этот
белый пиджак, который Доу Вебер и миссис Вебер привезли ему с
Бермудских островов! Даже Фрэнсис пи разу не видела его в этом
пиджаке. Если бы только была возможность взять да войти в ее ком
нату в этом белом пиджаке. Когда он был рядом с пей, он казался сам
себе таким некрасивым, даже нос у него будто бы становился еще длин
нее. А в этом белом пиджаке он сразил бы ее наповал.
—Твой белый пиджак я отдавала вычистить и отгладить, —сказала
мать, словно прочитав его мысли, что его немножко раздосадовало.
Поверх рубашки он натянул темио-сишою вязаную безрукавку,
надел замшевую куртку.
—Где санки, ма? —спросил он.
—Наверно, в гараже, —сказала мать.
Малыш прошел мимо скамеечки, на которой она все еще сидела,
не сводя с него влюбленных глаз. Он легонько похлопал ее но плечу:
—До скорого. И смотри, чтоб пи в одном глазу!
—И ты смотри!..
В конце октября уже можно писать па окопных стеклах, покрытых
изморозью, а сейчас, в ноябре, городок Валдоста, штат Ныо-Йорк, был
белоснежен: белизпа-подбеги-к-окну, белизпа-вздохни-нолной-грудыо,
белизна-швырни-книги-в-нрихожей-и-выбегай-на-волю. Но несмотря на
это, уже несколько дней после отзвеневшего в три часа последнего звон
ка горстка энтузиастов —само собой, одни девчонки —оставалась по
слушать, как обожаемая мисс Гельцер читает главы из «Грозового пере
вала».
* Перефразированная цитата из трагедии Шекспира «Гамлет»: «Бренность,
ты зовешься: женщина!». Перевод М. Лозинского. — П рим еч. пер.
Так что Малыш уселся на санки и стал ждать. Было уже почти
полчетвертого. «Выходи, Мэтти,—подумал он. —У меня времени
в обрез».
Тут школьная дверь распахнулась настежь, и из нее, толкаясь и
щебеча, высыпала дюжина совсем крохотных девчонок.
«Не слишком интеллектуальная компания, —подумал Малыш. —
Небось им нет дела ни до какого «Грозового перевала». Просто под
лизываются к учительнице. Но только не Мэтти. Спорю на что угод
но, ее эта книга сводит с ума и она мечтает, чтобы Кэти вышла за Хит-
клифа, а не за Липтона».
Наконец он увидел Мэтти, и она заметила его в тот же миг. Лицо
ее вспыхнуло такой радостью, какой он в жизни не видел, ради этого
стоило пройти хоть пятьдесят войн. Она понеслась к нему со всех ног,
но колени утопая в глубоком, нетронутом снегу.
—Малыш! —завопила она. —Ура-а!
—Привет, Мэт. Привет, кроха, —негромко и непринужденно ска
зал Малыш. —Вот решил покатать тебя с горки.
—Ух ты!
—Ну, как книжка? —спросил Малыш.
—Хорошая! Ты ее читал?
—Ага.
— Я хочу, чтобы Кэти вышла за Хитклифа. А не за этого зануду
Липтона. Ну его в болото! — затараторила Мэтти. — Ух ты! Я и не
знала, что ты придешь! Тебе мама сказала, когда я кончаю?
—Да. Садись, прокачу.
—He-а. Я пешком.
Малыш нагнулся и подобрал веревку от сапок, потом он пошел по
снегу к улице, Мэтти шла рядом. Остальные девчонки глазели па них.
«И это все мне, это лучше, чем все мои книжки, лучше Фрэнсис,
лучше меня самого.Ладно, стреляйте в меня, коварные японские снай
перы, видел я вас в кинохронике, плевать мне на вас!»
Они выбрались на улицу. Малыш намотал веревку па руку, сел на
санки.
—Я впереди, —сказал он, устраиваясь поудобнее. —Садись, Мэт.
—Только не по Сприпг-стрит, —испуганно сказала Мэтти. —Толь
ко не но Спринг-стрит, Малыш.
Спускаясь но Сирипг-стрит, вылетаешь прямо на Локаст, а там
полно машин и грузовиков.
Только большие мальчишки, которые ничего не боятся и знают
все плохие слова, катаются по Сирипг-стрит. Бобби Эрхард в прошлом
году попал иод машину и убился, и мистер Эрхард нес его па руках, а
миссис Эрхард плакала и все такое.
Малыш повернул сани носом к Снринг-стрит и уперся ногами в
мостовую.
—Давай, садись сзади, —снова сказал он Мэтти.
— Только не но Спринг. Нельзя мне кататься но Сирииг-стрит,
Малыш. Я папе обещала. Он рассердится или, еще хуже, обидится.
— Все в порядке, Мэтти, — сказал Малыш. — Когда ты со мной,
все в порядке. Скажешь ему, что была со мной.
—Нет, только не по Спринг. Только не но Спринг, Малыш. Давай
лучше но Рэндолф-авешо, а? Там здорово!
—Все в порядке. Все будет в порядке, раз ты со мной.
Мэгги вдруг села к нему за спину, прижав животом свои учебники.
—Готова? —спросил Малыш.
Она не могла выговорить пи слова.
—Да ты дрожишь! —сказал Малыш, наконец сообразив, в чем дело.
— Нет.
—А вот и дрожишь! Тебе ведь не обязательно ехать, Мэтти.
—Не дрожу я. Честное слово.
— Нет, — сказал Малыш. —Дрожишь. Можешь слезать. Ничего
такого тут пет. Слезай, Мэт.
—Мне хорошо! —сказала Мэтти. —Честное слово, Малыш. Чест
но. Видишь?
—Нет. Слезай, моя хорошая.
Мэтти встала.
Малыш тоже встал и стал обивать снег с полозьев сапок.
—Я скачусь с тобой но Спринг, Малыш. Честно. Я скачусь с то
бой но Спринг, —взволнованно заговорила Мэтти.
—Знаю, —ответил ее брат. —Это я знаю.
«Я счастлив,как никогда в жизни», —подумалон.
— Пошли, — сказал он. — По Рэндолф нисколько не хуже. Даже
лучше.
И он взял ее за руку.
Когда Малыш и Мэтти вернулись домой, дверь им открыл капрал
Винсент Колфилд, в полной форме. Это был бледный молодой чело
век с большими ушами и едва заметным шрамом на шее от перенесен
ной в детстве операции. У него была чудесная улыбка, но он нечасто
пускал ее в ход.
— Здравствуйте, — сказал он с невозмутимым видом, открывая
дверь. —Если вы пришли проверять газовый счетчик, да еще вдвоем,
то вы ошиблись дверью. Мы тут газом не пользуемся. Мы топим ма
ленькими детишками. С незапамятных времен. Всего доброго.
Он начал закрывать дверь. Малыш сунул ногу в проем, а его гость
пнул ее изо всех сил.
— Вот это да. Я думал, ты приедешь шестичасовым.
Винсент распахнул дверь.
—Входите, —сказал он. —Тут есть женщина, которая даст вам но
куску свинцового торта.
—Винсент, старина! —сказал Малыш, пожимая ему руку.
—А это еще кто? —спросил Винсент, глядя па слегка перепуган
ную Мэтти. —А, это Матильда, —ответил он сам себе. — Матильда,
нам пет смысла откладывать свадьбу. Я полюбил тебя с той самой ночи
в Монте-Карло, когда ты поставила последнюю кредитку па «двой
ной ноль». А войне все равно скоро конец...
—Мэтти, —сказал Малыш, улыбаясь, —это Винсент Колфилд.
—Привет, —сказала Мэтти и забыла закрыть рот.
Миссис Глэдуоллер, несколько ошарашенная, стояла у камина.
—У меня есть сестренка твоих лет, —сказал Винсент. —Конеч
но, она не такая красавица, как ты, по не исключено, что она гораз
до умнее.
—А какие у нее отметки? —сурово спросила Мэтти.
— Тридцать по арифметике, двадцать по правописанию, пят
надцать но истории и ноль по географии. Похоже, что она никак не
может подогнать свои отметки по географии к остальным, — ска
зал Винсент.
Малыш с удовольствием слушал их разговор. Он знал, что Вин
сент найдет подход к Мэтти.
—Жуткие отметки, —фыркнула Мэтти.
—Ну ладно, если уж ты такая умная, —сказал Винсент. —Если А
имеет три яблока, а В уезжает в три часа, то сколько времени понадо
бится С, чтобы пройти на веслах пять тысяч миль против течения, па
север вдоль берегов Чили? Не подсказывайте, сержант...
— Пошли наверх, —сказал Малыш, хлопая его по синие. —При
вет, мама! Он говорит, что у тебя свинцовый торт.
—А сам съел два куска.
—Где твои чемоданы? —спросил Малыш гостя.
—Наверху они, мои родные.
Винсент поднимался но лестнице следом за Малышом.
— Мне сказали, что вы писатель, Винсент! —окликнула его мис
сис Глэдуоллер, пока они поднимались наверх.
Винсент перегнулся через перила.
—Нет, пет, я оперный певец, миссис Глэдуоллер. Я привез с собой
все ноты, так что можете радоваться.
—Вы тот самый человек, который сочиняет «Я —Лидия Мур»? —
спросила его Мэтти.
—Я сам и есть Лидия Мур. А усы я приклеил.
***
— Ну как там в Нью-Йорке, Винс? —спросил Малыш, когда они
курили, устроившись в его комнате.
— Почему ты в штатском, сержант?
— Да я развлекался. Катался с Мэтти па санках. Правда-правда.
Так как там в Нью-Йорке?
—Нет больше конки. Они убрали с улиц конную железную доро
гу, не успел я уйти в армию. — Винсент поднял с пола книгу и стал
рассматривать обложку. — Книги, — презрительно протянул он. —
Читал я их все. Стэпдиш, Элджер, Ник Картер. Эта книжная писани
на —не в коня корм. Запомни это, дружочек.
—Идет. Ну а как все-таки в Нью-Йорке?
— Ничего хорошего, сержант. Холден пропал без вести. Письмо
пришло, когда я был дома.
—Не может быть! —сказал Малыш, снимая ноги со стола.
—Может, —сказал Винсент. Он делал вид, что просматривает кни
гу, которую держал в руке. —Я обычно отыскивал его в молодежном
клубе у старого Джо на углу Восемнадцатой и Третьей в Нью-Йорке.
Пивной бар для ребятишек из колледжей и приготовишек. Я шел пря
мо туда его разыскивать, когда он приезжал домой на рождественские
и пасхальные каникулы. Я таскал за собой свою девушку, повсюду
искал его, и всегда находил где-то в глубине —самого шумного, само
го надрызгавшегося щенка во всем заведении. Он всегда пил виски,
хотя остальные ребята пили только пиво. Я говорил ему: «Ты в по
рядке, кретин ты этакий? Домой хочешь? Деньги нужны?» А он отве
чал: «Не-е. Ничего мне не нужно. Ничего не нужно, Винс. Привет,
друг. Привет. А кто эта крошка?» Я тут же уходил, по йотом всегда за
него волновался. Когда он летом каждый раз бросал свои мокрые тру
сы внизу, возле лестницы, комком, вместо того чтобы вешать на ве
ревку для белья, я всегда подбирал их, потому что в его годы сам был
точь-в-точь такой.
Винсент захлопнул книгу. Картинным жестом он извлек из на
грудного кармана миниатюрную пилку и занялся ногтями.
—Твой отец выгоняет гостей из-за стола, если у них грязные ногти?
—Он что преподает? Ты мне говорил, по я позабыл.
—Биологию... Сколько ему было лет, Винсент?
—Двадцать.
—На девять меньше, чем тебе, —зачем-то подсчитал Малыш. —А
твои родители знают, что ты на следующей неделе отплываешь?
—Нет, —сказал Винсент. —А твои?
—Нет. Я, наверно, сообщу им утром, перед отходом поезда. Осо
бенно трудно сказать маме. При пей даже нельзя произносить слово
«ружье», она тут же начинает плакать.
— Ты хорошо провел время, Малыш? — серьезно спросил Вин
сент.
—Да, очень, —ответил Малыш. —Курево у тебя за спиной.
Винсент протянул руку за сигаретой.
—Часто виделся с Фрэнсис? —спросил он.
—Да. Она чудесная, Винс. Мои ее не любят, но для меня она про
сто чудо.
— Может быть, тебе надо было на ней жениться, — сказал Вин
сент. И вдруг его словно прорвало: — Ему даже двадцати не было,
Малыш! Только через месяц... Я так рвусь воевать, что места себе найти
не могу. Смешно, а? Я записной трусишка. Всю жизнь я уклонялся
даже от кулачных потасовок, всегда умел отболтаться. А теперь я хочу
стрелять в людей. Что ты об этом скажешь?
С минуту Малыш не говорил ничего. Потом сказал:
—А ты хорошо жил, то есть до того, как пришло это письмо?
— Нет. Никакой жизни у меня вообще не было после двадцати
пяти. Надо было жениться в двадцать пять. Стар я стал для того, что
бы болтать в барах да целоваться с полузнакомыми девицами в такси.
—А Хелен ты хоть раз видел? —спросил Малыш.
—Нет. Насколько я понял, она и джентльмен, за которого она вы
шла замуж, ожидают маленького незнакомца.
—Мило, —сухо заметил Малыш.
Винсент улыбнулся.
— Я рад тебя видеть, Малыш. Спасибо, что ты меня пригласил.
Солдатам, особенно друзьям, как мы, в наши дни надо держаться вме
сте. Со штатскими у пас больше нет ничего общего. Они не знают того,
что знаем мы, а мы уже отвыкли от того, что они знают. Так что ниче
го у пас с ними не вытанцовывается.
Малыш кивнул и медленно затянулся сигаретой.
— Я и понятия не имел о дружбе, пока в армию не попал. А ты,
Винс?
— Ни малейшего.
Голос миссис Глэдуоллер звонко разнесся но лестнице и по ком
нате:
— Малыш! Отец вернулся! Обедать!
Они встали.
Когда обед кончился, профессор Глэдуоллер начал рассказывать
Винсенту о прошлой войне. Винсент, сын лицедея, слушал его с вы
ражением хорошего актера, вынужденного играть со звездой. Малыш
сидел, откинувшись па спинку, созерцая огонек своей сигареты и вре
мя от времени отхлебывая кофе. Миссис Глэдуоллер не сводила с пего
глаз. Не обращая внимания па мужа, она всматривалась в лицо сына,
вспоминая то лето, когда оно стало худым, сумрачным и напряжен
ным. Оно казалось ей лучшим лицом на свете. Оно не могло сравнить
ся по красоте с отцовским, по в их семье не было лица замечательней.
Мэтти забралась под стол и принялась развязывать шнурки па ботин
ках Винсента. Он делал вид, что ничего не замечает.
— Окопные вши, — веско сказал профессор Глэдуоллер. — Куда
ни взглянешь —везде вши.
— Прошу тебя, Джек, — машинально заметила миссис Глэдуол
лер. — За столом.
—Куда ни взглянешь, —повторил ее муж. —Житья от них не было.
— Досаждали они вам, наверное, — сказал Винсент. Малыша
раздражало, что Винсенту приходится подыгрывать отцу, и он
вдруг заговорил:
—Папа, я не собираюсь читать проповедь, но иногда ты говоришь о
прошлой войне, как и все твои однокашники, будто это была мужествен
ная игра, которая помогла обществу в ваши дни разобраться, кто маль
чишка, а кто настоящий мужчина. Я не хочу придираться, по вы, солда
ты прошлой войны, все в один голос твердите, что война —это сущий ад,
и все же, как бы это сказать, чувствуется, что вы задираете нос из-за того,
что в пей участвовали. Мне кажется, что немецкие солдаты после прош
лой войны тоже, должно быть, вели такие же разговоры, и когда Гитлер
развязал нынешнюю войну, все младшее поколение в Германии рвалось
доказать, что они не хуже, если не лучше, отцов.
Малыш смущенно замолчал. Потом продолжал:
—Но в эту войну я верю. Если бы не верил, то отправился бы пря
мо в лагерь для отказчиков и махал бы там топором до победного кон
ца. Я верю, что надо убивать фашистов и японцев, потому что другого
способа я не знаю. Но я никогда ни в чем не был так уверен, как в том,
что моральный долг всех мужчин, кто сражался или будет сражаться
в этой войне, —йотом не раскрывать рта, никогда ни одним словом не
обмолвиться о пей. —Малыш сжал левую руку в кулак под столом. —
Если мы возвратимся, если немцы возвратятся, если англичане воз
вратятся, и японцы, и французы, и все мужчины в других странах, и
все мы примемся разглагольствовать о героизме и об окопных вшах,
плавающих в лужах крови, тогда будущие поколения снова будут об
речены на новых гитлеров. Мальчишек нужно учить презирать вой
ну, чтобы они смеялись, глядя на картинки в учебниках истории. Если
бы немецкие парни презирали насилие, Гитлеру пришлось бы самому
вязать себе душегрейки.
Малыш замолк, испугавшись, что выставил себя перед отцом и Вин
сентом ужасным дураком. Его отец и Винсент ничего не ответили. Мэт
ти внезапно с видом заговорщицы вынырнула из-под стола и забралась
на свой стул. Винсент пошевелил ногами и укоризненно взглянул па нее.
Шнурки одного ботинка были связаны со шнурками другого.
—Считаешь, что я говорю глупости, Винсент? —смущенно спро
сил Малыш.
—Нет. По-моему, ты слишком многого требуешь от людей.
Профессор Глэдуоллер улыбнулся.
—Я не собирался подавать своих вшей под романтическим со
усом, —сказал он.
Он засмеялся, и за ним расхохотались все, кроме Малыша, —ему
было неприятно, что вещи, так глубоко задевавшие его, можно пре
вратить в шутку.
Винсент посмотрел па пего с сочувствием, с любовью.
— А вот что мне хочется знать всерьез, — сказал Винсент, —так
это с кем я проведу сегодняшний вечер. Кто она?
—Джеки Бенсон, —ответил Малыш.
— О, это прелестная девушка, Винсент, —сказала миссис Глэду
оллер.
— Вы это так сказали, миссис Глэдуоллер, что я уверен — она
страшна как смертный грех, —сказал Винсент.
— Нет, она очаровательна... правда, Малыш?
Малыш кивнул, все еще думая о том, что говорил минуту назад.
Он чувствовал себя полным кретином, у которого еще молоко на гу
бах не обсохло.
—A-а! Теперь я ее вспомнил! —спохватился Винсент. —Кажется,
это одна из твоих прежних пассий?
— Малыш встречался с пей два года, — ласково сказала миссис
Глэдуоллер. — Она чудесная девушка. Вы в нее влюбитесь, Винсент.
— Вот было бы славно! Я па этой педеле еще не влюблялся. А с
кем ты увидишься, Винсент? Впрочем, нетрудно догадаться.
Миссис Глэдуоллер рассмеялась и встала из-за стола. Остальные
тоже поднялись.
—Кто это связал мои шнурки? —спросил Винсент. —Миссис Глэ
дуоллер, в вашем-то возрасте!
Мэтти едва не лопнула со смеху. Винсент смотрел па нее совер
шенно невозмутимо, а Малыш обошел вокруг стола, подхватил сест
ренку и усадил ее себе на плечо. Он снял с ее ног туфли и протянул их
Винсенту, а тот с полной серьезностью поместил их в нагрудные кар
маны. Мэтти просто зашлась от хохота. Малыш спустил ее вниз и по
шел в гостиную.
Он подошел к отцу, стоявшему у окна, и положил руку ему па
плечо.
—Опять снег пошел, —сказал он.
***
Малыш не мог уснуть до поздней ночи, вертелся с боку на бок в
полной темноте, йотом улегся на спину и затих. Он знал, как Винсент
отнесется к Фрэнсис, по почему-то надеялся, что он об этом не станет
говорить. Что толку твердить человеку о том, что он сам знает? Но
Винсент это сказал. Каких-нибудь полчаса назад он все это сказал,
тут, в этой самой комнате.
—Ну пошевели ты мозгами, —сказал он. —Джеки стоит двух та
ких, как Фрэнсис. Та ей в подметки не годится. Она красивее, она доб
рее, она остроумнее, она тебя поймет в десять раз лучше, чем Ф рэн
сис. Фрэнсис тебе ничего не даст. А уж если кто-нибудь и нуждается в
понимании и сочувствии, так это ты, брат.
Брат. Этот «брат» разозлил Малыша больше всего.
«Он не знает, —думал Малыш,лежа в темноте. — Он не знает,
что Фрэнсис делает со мной,что она всегда сомной творила. Я чужим
людям про неерассказывал, в поезде,по дороге домой. Я рассказал о ней
незнакомому солдату, и я это делал всегда, и чем безнадежнее стано
вится моя любовь, тем чаще я вытаскиваю на свет свое бессловесное
сердце, как дурацкий рентгеновский снимок, и всему свету показываю
свои шрамы: «Вот смотри, вот это — когда мне было семнадцать, и я
одолжил «форд» у Джо Маккея иувез ее на озеро Вомо на целый день.
А вот здесь, вот тут, когда она сказала то, что она сказала про боль
ших слонов и маленьких слоников. А здесь, повыше, это когда я дал ей
обыграть Банни Хаггерти в карты, в Рай-Бич, у нее в бубновой взятке
была червонная карта, и она это знала. А здесь, о, здесь —это когда она
закричала: «Малыш!», увидев, как я выбросил туза в игре с Бобби Ти-
мерсом, мне пришлось выбросить туза, чтобы услышать это, но, ког
да я это услышал, мое сердце — вот оно, у вас перед глазами, —мое
сердце перевернулось, и уже никогда оно не станет прежним. А вот
тут рубец, страшныйрубец. Мне был двадцать один год, когда я уви
дел ее в закусочной вдвоем с Уэдделом —они сидели сплетя руки, и она
поглаживала его костяшки своими пальчиками.
Он не знает, что Фрэнсис делает со мной, —думал Малыш, — она
делает меня несчастным, мучает меня, не понимает меня, почти все
гда, но иногда —иногда! — она —самая чудесная девушка на свете, а с
другими так никогда не бывает.Джеки никогда не делает меня несча
стным, но Джеки вообще никак на меня не действует. Джеки отвеча
ет на мои письма в тот же день. У Фрэнсис на это уходит от двух
недель до двух месяцев, иногда она вообще не отвечает, а уж коли от
ветит, то никогда не напишет то, что мне хотелось бы прочитать.
Но ее письмая перечитываю по стораз, а письмаДжеки —толькораз.
Стоит мне только увидеть почерк Фрэнсис на конверте —глупый,
вычурный почерк —и я делаюсь счастливее всех на свете.
Вот уже семьлет,как это сомной творится,Винсент,есть вецг/,
окоторыхты понятия неимеешь.Есть вещи,окоторых ты понятия
не имеешь, брат...»
Малыш повернулся на левый бок и попытался заснуть. Пролежал
так десять минут, йотом повернулся па правый бок. Это тоже не по
могло. Тогда он встал, побрел в темноте по комнате, запнулся о кни
гу, нашарил в конце концов сигарету и спички. Он закурил, затянул
ся почти до боли, а пока вдыхал дым, понял, что он еще что-то хочет
сказать Мэтти. Но что? Он присел па краешек кровати и хорошенько
все обдумал, прежде чем накинуть халат.
—Мэтти, —сказал он беззвучно в темноту, где никого не было, —
ты маленькая девочка. Но люди недолго остаются маленькими девоч
ками или мальчиками —вот хоть я, например. Не успеешь оглянуть
ся, как девочки начинают красить губы, а мальчики —курить и брить
ся. Так что оно, это детство, очень быстро кончается. Сегодня тебе
десять лет, ты бежишь по снегу мне навстречу, и ты счастлива, — о,
как ты счастлива! —скатиться со мной па сайках но Снринг-стрит, а
завтра тебе будет двадцать, и в гостиной тебя будут поджидать кава
леры, чтобы повести куда-нибудь. Ты не заметишь, как начнешь да
вать на чай носильщикам, мечтать о дорогих нарядах, сидеть в кафе с
девчонками и удивляться, почему тебе не встречается достойный тебя
парень. И это нормально. Но главное, что я хочу сказать, Мэтти, если
я вообще могу что-то сказать, вот что: Мэтти, постарайся равняться
на самое лучшее, что есть в тебе. Если ты даешь людям слово, они
должны знать, что это лучшее в мире слово. Если тебе придется жить
в одной комнате с какой-нибудь унылой однокурсницей, постарайся
сделать ее не такой унылой. Когда к тебе подойдет какая-нибудь бо
жья старушка, торгующая жевательной резинкой, дай ей доллар, если
он у тебя найдется, но только если ты сумеешь сделать это не свысо
ка. Вот в чем весь фокус! Я мог бы сказать тебе очень много, но не
ручаюсь, что не наговорил бы всякой чуши. Ты еще малышка, Мэт, но
прекрасно меня понимаешь. Ты будешь умницей, когда вырастешь.
Но если ты не сможешь быть умной и славной девушкой, я не хочу
видеть тебя взрослой... Будь славной девушкой, Мэт.
Малыш перестал разговаривать с пустой комнатой. Вдруг ему за
хотелось поговорить с самой Мэтти. Он надел халат, потушил сигаре
ту в пепельнице и закрыл за собой дверь комнаты.
В коридоре перед комнатой Мэтти горел свет, и когда Малыш от
крыл дверь, в комнате стало довольно светло. Он подошел к ее крова
ти и присел па краешек. Рука у нее лежала поверх одеяла, и он пока
чал ее взад-вперед потихоньку, но достаточно сильно, чтобы девчур
ка проснулась. Она немного испугалась и открыла глаза, но свет в
комнате был мягкий, не слепящий.
—Малыш, —сказала она.
—Привет, Мэт, —неловко пробормотал Малыш. —Что поделываешь?
—Сплю, —резонно ответила Мэтти.
—Я просто хотел с тобой поболтать, — сказал Малыш. — Хотел
сказать тебе, чтобы ты была хорошей девочкой.
—Я буду, Малыш. —Она уже проснулась и слушала внимательно.
—Хорошо, —медленно произнес Малыш. —Ладно. А теперь спи.
Он встал и хотел выйти из комнаты.
— Малыш.
—Тс-с-с!
—Ты уходишь па войну. Я все видела. Я видела, как ты толкнул
Винсента ногой под столом. Когда я связывала ему шнурки. Я все ви
дела.
Он вернулся и снова сел на краешек кровати. Лицо у пего было
серьезное.
—Мэтти, не проговорись маме, —сказал он.
—Малыш, только ты смотри, не лезь под пули! Не лезь, смотри!
—Да нет. Не полезу, Мэтти, —пообещал Малыш. —Слушай, Мэт
ти. Не надо говорить маме. Может быть, я выберу минуту и скажу ей
на вокзале. Только ты ей ничего не говори, Мэтти.
—Ладно. Малыш, только не лезь под нули!
— Не буду, Мэгги. Клянусь, что не буду. Я везучий, —сказал Ма
лыш. Он наклонился и поцеловал ее, прощаясь на ночь. —Давай засы
пай, —сказал он и вышел.
Он вернулся к себе в комнату, зажег свет. Потом подошел к окну
и стоял там, куря сигарету. Снова валил снег, такой густой, что круп
ные хлопья были невидимы, пока не ложились, пухлые и влажные, на
подоконник. Но к утру подморозит, и Валдоста окажется под толстым,
чистым, мохнатым покрывалом.
«Здесь мой дом,—думал Малыш. —Здесь я был мальчишкой. Здесь
растет Мэтти. Здесь моя мама всегда играла на пианино. Здесь отец
посылал резаные мячи на поле для гольфа. Здесь живет Фрэнсис, и я
счастлив, что она такая, как есть. И Мэтти спит здесь спокойно. Враг
неломится в ее дверь, не будит, не пугает. Но это может случиться,
если я не выйду сружьем ему навстречу. И я выйду иуничтожу его.
Мне бы хотелось вернуться. Как бы мне хотелось вернуться!»
Малыш с удивлением оглянулся, услышав за спиной шаги.
—А, это ты, —сказал он.
Кутаясь в халат, к нему подошла мать. Малыш нежно обнял ее.
—Ну что, миссис Глэдуоллер, —весело сказал он, —все хлопочем?..
—Малыш, ты ведь уходишь на войну, правда?
—С чего ты взяла?
—Я знаю.
—Птичка на хвосте принесла? —попробовал пошутить Малыш.
—Я не тревожусь, —спокойно, к удивлению Малыша, сказала его
мать. —Ты исполнишь свой долг и вернешься. Я чувствую.
— Правда, мама?
—Да, правда, Малыш.
—Ну и славно.
Мать поцеловала его и направилась к двери. На пороге она задер
жалась.
— В холодильнике остался цыпленок. Почему бы тебе не разбу
дить Винсента и не спуститься с ним в кухню?
—Пожалуй, я так и сделаю, —сказал Малыш. Он чувствовал себя
счастливым.
Раз в неделю —тебя не убудет
Онукладывал чемодан,невыпускаясигаретыизорта,ищурился,
когда дым попадал в глаза, так что по его выражению нельзя было
сказать, скучно ему, или страшно, или горько, или уже все равно. На
лицо красивой молодой женщины, сидящей, как гостья, в глубоком
темном кресле, упал луч утреннего света —но красота ее от этого не
пострадала. Хотя всего красивее были, пожалуй, ее голые руки: заго
релые, округлые и прекрасные.
— Миленький, — говорила она, — почему все это не мог сделать
Билли, я просто не понимаю. Нет, правда.
—Что? —спросил молодой человек. У него был сипловатый го
лос заядлого курильщика.
—Я не понимаю, почему этого не мог сделать Билли.
—Он старый. Может, включишь радио? В это время дают непло
хие записи. Попробуй на волне тысяча десять.
Молодая женщина потянулась назад той рукой, на которой у нее было
золотое обручальное кольцо, а рядом на мизинце —невероятный изум
руд; отодвинула белую заслонку, что-то нажала, что-то повернула. И ста
ла ждать, откинувшись на спинку кресла, но вдруг, ни с того ни с сего,
зевнула. Молодой человек на минуту поднял на нее глаза.
—Нет, правда. Надо же им было назначить отправление на такое
ужасно неудобное время, —сказала она.
—Я передам, —ответил молодой человек, перебирая стопку носо
вых платков, — что моя жена находит такое время отправления не
удобным.
—Миленький, я правда буду но тебе ужасно скучать.
—И я тоже. У меня где-то должны быть еще белые носовые платки.
© Перевод. И. Бернштейн, 2002
—Нет, правда. Просто возмутительно. Честное слово.
— Ну, ладно. Все. — Молодой человек закрыл чемодан. Он заку
рил новую сигарету, посмотрел на кровать и лег поверх одеяла...
И как раз когда он растянулся на кровати, лампы в приемнике
разогрелись и в комнату хлынули победные трубные звуки —марш
Сузы для необъятного духового оркестра. Его жена отвела за спину
одну роскошную обнаженную руку и выключила радио.
—Я думал, передадут что-нибудь другое.
—Ну, не в такую безумную рань.
Молодой человек пустил к потолку кособокое дымное колечко.
—Тебе не обязательно было вставать, —сказал он ей.
—Но я сама хотела! —За три года она не отучилась разговаривать
восклицаниями. —Не встать! Разве можно?
—Подкрути па пятьсот семьдесят, —сказал он. —Может, там есть
что-нибудь.
Его жена снова включила радио,- и они оба стали ждать, он — с
закрытыми глазами. Через минуту послышался какой-то вполне на
дежный джаз.
—Нет, правда, у тебя разве есть столько время, чтобы лежать?
—Столько времени. Да. Еще рано.
Его жене вдруг пришла в голову серьезная мысль.
—Я надеюсь, ты попадешь в кавалеры и получишь крест. Ты ведь
так любишь ездить верхом! Ты непременно должен быть кавалером.
Нет, правда.
— Кавалеристом, —поправил молодой человек с закрытыми гла
зами. —Вряд ли. Сейчас всех берут в пехоту.
—Вот ужас, миленький! Ну почему ты не хочешь позвонить тому
человеку, знаешь, у него еще на лице такая штука? Полковнику. Мы с
ним на той неделе были вместе у Фила и Кении. Из разведки, по
мнишь? Нет, правда, ты ведь знаешь французский и даже немецкий,
и все такое. Во всяком случае, он бы тебе устроил производство в офи
церы. Ты подумай, как тебе тяжело будет служить, пу, этим, рядовым!
Ты ведь даже разговаривать с людьми не любишь. Честное слово.
— Пожалуйста, — сказал он, — не надо об этом. Я тебе все уже
объяснял. Насчет производства в офицеры.
— Ну, по крайней мере я надеюсь, что тебя отправят в Лондон.
Нет, правда, там хоть есть культурные люди. У тебя записан помер
полевой почты Бабби?
—Да, —солгал он.
У его жены возникла еще одна важная мысль.
—Мне бы какой-нибудь английский отрез. Твид, может быть, или
еще там что-нибудь.
Но тут же она вдруг снова зевнула и сказала то, что ей не нужно
было говорить:
—Ты попрощался с тетей?
Ее муж открыл глаза и довольно резко сел, одним махом опустив
ноги на иол.
— Вирджиния. Послушай. Я вчера не успел все сказать. Я хочу,
чтобы ты раз в неделю водила ее в кино.
—В кино?
—Тебя не убудет, —сказал он. —Один раз в неделю —это не смер
тельно.
—Ну конечно, миленький, но...
—Без «по», —сказал он. — Раз в неделю —тебя не убудет.
—Ну конечно же, глупый! Я только хотела сказать...
— От тебя не так много требуется. Она уже не молода, и вообще,
сама знаешь.
— Но, миленький, ведь ей опять стало хуже. Нет, правда. Она та
кая... чокнутая, даже не смешно. Честное слово, ведь ты же не сидишь
с ней дома целые дни.
—Ты тоже не сидишь, —сказал он. — А она вообще не выходит,
если я ее куда-нибудь не поведу, не вытащу. —Он наклонился к само
му ее лицу и едва не упал с кровати. —Вирджиния, всего раз в неде
лю. Тебя не убудет. Я не шучу.
—Ну конечно же, миленький! Нет, правда, раз ты этого хочешь...
Молодой человек вдруг встал.
— Скажи, пожалуйста, на кухне, что можно подавать завтрак, —
попросил он, направляясь к двери.
— Эй, служивенький, может, поцелуешь меня? —остановила его
жена.
Он пригнулся, поцеловал ее дивный рот и вышел из комнаты.
Он поднялся на один пролет но широкой, покрытой толстым ков
ром лестнице и, на площадке повернув влево, дважды постучался во
вторые двери. К створке была приколота карточка старого нью-йорк
ского отеля «Уолдорф-Астория» с типографской надписью: «Просьба
не беспокоить» и припиской сбоку —выцветшими чернилами: «Ушла
подписываться на Заем Свободы. Скоро буду. Встреть вместо меня
Тома — в шесть в вестибюле. Он вздергивает левое плечо выше пра
вого и курит прелестную короткую трубочку. Целую. Я». Записка
предназначалась матери молодого человека, в первый раз он прочел
ее, когда был еще маленьким, и с тех пор перечитывал раз сто. Пере
читал он ее и теперь, в марте 1944 года.
—Войдите! —раздался деловитый голос. Молодой человек вошел.
У окна за ломберным столиком сидела очень красивая дама лет
пятидесяти с лишним в изящном кремовом пеньюаре и очень гряз
ных белых спортивных тапочках.
— Ну-с, Дикки Кэмсон, —сказала она. — Что это ты поднялся в
такую рань, лентяй ты этакий?
—Так, дела кое-какие, —ответил молодой человек, улыбаясь с об
легчением. Он поцеловал ее в щеку и, держа одну руку на спинке ее
кресла, скользнул взглядом но большому альбому в кожаном пере
плете, который был открыт перед ней.
—Как поживает коллекция?
—Чудесно. Просто чудесно. Этот альбом —ты его даже не видел
еще, бессовестный ты мальчик, —я только что начала. Билли и кухар
ка будут отдавать мне все, что получают, и ты тоже мог бы сохранять
для меня свои.
—Обыкновенные гашеные американские марки по два цента? Здо
рово придумано! —Он обвел взглядом комнату. —А как работает при
емник?
Приемник был настроен на ту же станцию, что и у пего внизу.
—Чудесно. Я сегодня утром делала гимнастику.
— Послушай, тетя Репа, я ведь тебя просил не делать больше эту
дурацкую гимнастику. Честное слово, тебе же не иод силу. Ну какой в
этом смысл?
—Мне правится, —твердо ответила его тетка и перевернула стра
ницу альбома. — Мне нравится музыка, под которую ее надо делать.
Все старые мотивы... И уж конечно, было бы нечестно слушать музы
ку и не делать упражнения.
—Вполне честно, уверяю тебя. Ну пожалуйста, не надо. Чуть по
меньше принципиальности, — сказал молодой человек. Он походил
немного но комнате, йогом понуро уселся на подоконник. Внизу был
парк, и он глядел туда, словно высматривал между деревьями путь,
которым лучше подойти к сообщению о своем отъезде. Оп-то мечтал,
что вот будет хоть одна женщина в 1944 году, у которой перед глаза
ми не сыплются песочные часы чьей-то жизни. А теперь ему прихо
дится и перед ней поставить такие часы —свои. Его подарок женщи
не в грязных спортивных тапочках. Женщине, собирающей гашеные
двухцентовые американские марки. Женщине, которая была сестрой
его матери и писала ей записки на карточках «Уолдорф-Астории»...
Обязательно ли ей говорить? Обязательно ли ставить перед ней эти
его дурацкие, быстро иссякающие блестящие песочные часы?
—Ты становишься в точности похож па свою мать, когда делаешь
вот так лоб. Да. Совершенно как она. Ты ее хоть немного помнишь,
Ричард?
—Да. —Он задумался. —Она никогда не ходила просто. Всегда
бегом, и вдруг, с разбега, в какой-нибудь комнате остановится. И
еще она насвистывала сквозь зубы, когда задергивала занавески у
меня в комнате. Почти всегда один и тот же мотив. Я его помнил,
пока был маленький, а вырос и забыл. Потом уже, в колледже, у
меня был сосед по комнате из Мемфиса, он однажды заводил ста
рые пластинки — Бесси Смит, Тигардена, —и там одна песня чуть
меня не убила: та самая, что любила насвистывать мама. Я сразу
узнал. Называется, оказалось: «Не могу быть паинькой в воскресе
нье, раз я всю педелю сорвиголова». Но под конец семестра один
тип, Альтриеви была его фамилия, наступил па нее пьяный, я с тех
пор так ее больше и не слышал. —Он примолк. —А другого я ниче
го не помню. Одна только чушь какая-то.
—А как она выглядела, помнишь?
—Нет.
—О, она была чудо как хороша. —Тетя подперла подбородок ху
дой изящной рукой. —Твой отец на месте усидеть не мог, когда мама
выходила из комнаты. Кивал как дурачок, если к нему обращались, а
сам не сводил своих маленьких глазок с двери, за которой она скры
лась. Странный он был человек и довольно-таки нелюбезный. Ничем
не интересовался, только бы ему делать деньги да смотреть на твою
мать. Да еще катать ее на этой своей жуткой яхте, которую он вздумал
купить. У пего была такая смешная английская матросская шапочка,
от отца, он говорил, ему досталась. Мама всегда старалась ее спря
тать, когда они собирались кататься.
—И это было все, что тогда нашли, да? —сказал молодой человек. —
Эту шапочку.
Но глаза тетки уже упали на раскрытый альбом.
—Нет, ты только посмотри, что за прелесть! —воскликнула она,
поднимая к свету одну из своих марок. —У пего такое волевое лицо с
перебитой переносицей, у Вашингтона.
Молодой человек встал и отвернулся от окна.
—Вирджиния сказала на кухне, чтобы подавали завтрак. Мне пора
идти вниз, —проговорил он, но вместо того, чтобы уходить, подсел к
ломберному столику рядом с пей. —Тетя Репа, —сказал он, —послу
шай меня минутку.
Она подняла к нему умное, внимательное лицо.
—Тетя... э-э-э... понимаешь, сейчас война. Я... ты ведь видела ки
ножурналы, верно? Ну, и там, по радио слышала...
—Разумеется.
—Ну и вот, я иду па войну. Я должен. Уезжаю сегодня, сейчас.
—Я так и знала, что ты должен будешь ехать, —сказала тетя, про
сто, без паники, без горестных восклицаний: «Последний!» Замеча
тельная женщина, подумал он. Самая умная, нормальная женщина
на свете.
Молодой человек встал, оставляя перед пей свои песочные часы
словно бы невзначай —единственный верный путь.
—Вирджиния будет часто навещать тебя, детка, —сказал он ей. —
И водить тебя в кино. В «Саттоне» па той неделе пойдет старая кар
тина Филдса. Ты ведь любишь его фильмы.
Тетка тоже поднялась, но пошла не к нему, а мимо.
—У меня есть для тебя рекомендательное письмо, —деловито ска
зала она па ходу. —К одному моему близкому другу.
Она подошла к письменному столу, не раздумывая, выдвинула ле
вый верхний ящик и вынула белый конверт. Потом вернулась к сто
лику, где лежал ее альбом с марками, а конверт сунула в руку племян
нику.
— Оно не запечатано, — сказала она. — Можешь прочесть, если
захочешь.
Молодой человек рассмотрел белый конверт. Он был адресован
некоему лейтенанту Томасу Э. Кливу-младшему. Почерк —тетин, во
левой и четкий.
—Том —замечательный юноша, —сказала она. —Служит в Шесть
десят девятой дивизии. Он за тобой присмотрит, я совершенно спо
койна. — И добавила многозначительно: —Я еще два года назад зна
ла, что так будет, и сразу же подумала про Томми. Он отнесется к тебе
исключительно участливо. — Она снова обернулась, па этот раз не
много растерянно, и уже не такой решительной походкой возврати
лась к письменному столу. Выдвинула еще какой-то ящик, вынула
большую застекленную фотографию молодого человека в лейтенант
ской форме образца 1917 года, с высоким стоячим воротником.
Неверными шагами подошла к племяннику и протянула ему фо
тографию.
—Вот его портрет, —пояснила она. —Вот портрет Тома Клива.
—Мне уже пора, тетя, —сказал молодой человек. —До свидания.
У тебя пи в чем не будет нужды. Ни в чем, увидишь. Я напишу тебе.
— До свидания, мой милый, милый мальчик, — сказала тетка и
поцеловала его. — Смотри, непременно разыщи Тома Клива. Он за
тобой присмотрит, пока ты устроишься и все такое.
—Да, да. До свидания.
—До свидания, дитя мое, —рассеянно повторила его тетка.
—До свидания.
Он вышел за дверь и, едва держась на ногах, спустился по лестни
це. На нижней площадке он вынул из кармана конверт и разорвал его
пополам, потом еще пополам, и еще пополам. И, не зная, что делать с
комком бумажек, сунул в карман брюк.
—Миленький. Завтрак совершенно остыл! Яичница твоя, и вооб
ще все.
—Ты вполне можешь водить ее раз в неделю в кино, —сказал он. —
Тебя не убудет.
—А я разве что говорю? Разве я отказываюсь?
—Нет.
И он прошел к столу.
Элейн
Б ылавеликолепнаяиюньскаясуббота,когдапомощникчасовщи
ка Деннис Купи отвлек внимание толпы от блошиного цирка,
упав замертво недалеко от Сорок третьей улицы и Бродвея. У него
остались жена, Эвелин Куни, и дочь, Элейн, шести лет, которая выиг
рала уже два детских конкурса красоты, один —в три года и второй в
пять лет, уступив лишь мисс Зельде «Зайке» Кракауэр со Стейтеп-
Айленда, когда ей было четыре года. Купи оставил жене немного де
нег, впрочем, вполне достаточно, чтобы она забрала свою мать, вдо
вую миссис Гувер, из Гранд-Рэпидс, штат Мичиган, где та подрабаты
вала кассиршей в кафетерии, и они втроем удобно устроились в Бронк
се. Управляющего домом, в который переехала миссис Куни с матерью и
дочерью, звали мистер Фридлепдер. За Несколько лет до этого мистер
Фридлендер служил управляющим в доме, где «взяли» Блуми Блум
берга. Фридлепдер информировал миссис Куни, что по виду Блуми был
не страшнее миссис Куни или кого-нибудь еще. Кроме того, он сказал,
что Блуми звал его не иначе, как Морт, а он Блуми —Блуми.
—Я, иомшо, много читала об этом, —восторженно поддержала раз
говор миссис Куни. —Я хочу сказать, я помню, что много читала об этом.
Фридлендер одобрительно кивнул:
— Да, это было известное дело. — Он обвел взглядом гостиную
миссис Куни. —А где миссис Бойл? —спросил он. —Что-то я не вижу
ее в последнее время.
—Кого?
—Миссис... Вашу матушку.
—А, миссис Гувер. Моя мама —миссис Гувер. Уж я-то знаю. Ког
да-то это была и моя фамилия.
© Перевод. Л. Володарская, 2002
И миссис Куни от души расхохоталась.
Фридлендер тоже посмеялся с ней вместе.
—А я как ее назвал? —спросил он. —Бойл, да? Здесь раньше жила
миссис Бойл. Вот почему. Гувер. Значит, она Гувер, да? Я запомню.
— Ее нет, —сказала миссис Куни.
—Вот как.
—Правда, ужасно? Она часами не бывает дома, и мне все время ка
жется, что ее переехал грузовик или мало ли что бывает в ее возрасте.
—Увы, —сочувственно произнес Фридлендер. —Не хотите сига
рету?
В возрасте семи лет маленькую Элейн отправили в школу No 332
в Бронксе, где она прошла новейшее и научнейшее тестирование и
была записана в класс 1-А-4, в котором оказалось сорок четыре уче
ника «с замедленным развитием». Каждый день миссис Куни или ее
мать, миссис Гувер, отводили девочку в школу и забирали обратно.
Обычно отводила ее миссис Гувер и забирала днем миссис Куни. По
крайней мере четыре раза в неделю миссис Куни ходила в кино, обык
новенно на вечерний сеанс, поэтому на другой день она вставала позд
но. Иногда из-за непредвиденных обстоятельств миссис Куни не ус
певала за дочерью, и девочка привычно ждала не меньше часа у вто
рого выхода, пока за ней не приходила, тяжело передвигая ноги, рас
серженная бабушка. Будь то но дороге в школу или из школы, беседы
Элейн и ее бабушки никогда не поднимались до того высочайшего
уровня взаимоотношений, который называется дружбой между по
колениями.
—Не потеряй опять завтрак.
—Что, бабушка?
—Не потеряй завтрак.
—Опять арахисовое масло?
—Что опять?
—Арахисовое масло.
—Не знаю. Мама готовила завтрак. Подтяни трусики.
Их разговор всегда был таким же варикозным и малоприятным, как
ноги миссис Гувер. А девочка как будто ничего не замечала. У нее был
вид счастливого ребенка. И она все время улыбалась. И смеялась над
тем, что вовсе не было смешно. Казалось, ей безразлично, что мать одева
ет ее в отвратительно тусклые и дешевые платья. Казалось, она вовсе не
была несчастливой. Но когда она училась уже в четвертом классе, ее учи
тельница, высокая и изящная, но с некрасивыми ногами, мисс Элмен-
дорф, посчитала необходимым поговорить о ней с начальницей.
—Мисс Каллахан? Не могли бы вы уделить мне несколько минут?
—Ну, конечно! —сказала мисс Каллахан. —Заходите, дорогая!
Юная мисс Элмендорф закрыла за собой дверь.
—Я бы хотела поговорить с вами об Элейн Куни...
—Куни. Куни. А! Это та самая прелестная девочка, —восторжен
но произнесла мисс Каллахан. —Садитесь, дорогая.
—Благодарю вас... Мисс Каллахан, я думаю, ее надо перевести на
класс младше. Ей трудно учиться. Она не знает грамматики, не умеет
считать. А слушать, как она читает, просто мука.
—Ах! —воскликнула мисс Каллахан. —Дин, дон, дел!
—Она прелестная девочка, —продолжала мисс Элмендорф. —Са
мая красивая из всех, кого я знаю. Ну, просто вылитая Рапунцель.
— Кто? —довольно резко переспросила мисс Каллахан.
— Рапунцель, — повторила мисс Элмендорф. — Рапунцель, Ра
пунцель, спусти вниз свои золотые косы. Помните, как сказочный
принц по косам Рапунцель влез в башню замка?
—Ах да, —только и проговорила мисс Каллахан.
Она взяла в свои тонкие бесполые пальцы карандаш, и мисс Эл
мендорф пожалела, что заговорила о какой-то неизвестной Рапунцель.
— Мне кажется, —сказала мисс Элмендорф, —ей будет по легче,
если мы переведем ее в другой класс.
—Ну и что?! В другой класс она пойдет, она пойдет, она пойдет, —
пропела мисс Каллахан, но-мужски вставая из-за стола.
Мисс Каллахан сказала свое слово, но когда вечером мисс Элмен
дорф обедала в одиночестве в-кафетерии «Бикфорд», она поняла, что
не может просто так перевести малышку, эту Рапунцель, в другой
класс, не поговорив с ней. Ей хотелось сначала разочароваться в де
вочке, а йогом уже перевести ее в младший класс. Поэтому на другой
день она задержала Элейн, чтобы разочароваться в ней.
— Элейн, дорогая, — сказала она, — я хочу завтра послать твой
дневник в класс 4-А-4. Поучись там немножко. Там, я думаю, нам бу
дет полегче. Ты понимаешь меня, правда? Стой спокойно.
—Я учусь в 4-Б-4, —ответила Элейн.
Что этой мисс Элмендорф надо?
—Правильно, дорогая, я знаю. Но мы попробуем немножко поучиться
в 4-А-4. Так нам будет нолегче. Ты получше все запомнишь, и когда нач
нется следующий семестр, 4-Б-4 нам с тобой хлопот не доставит.
—Я учусь в 4-Б-4, —сказала Элейн. —Я учусь в 4-Б-4.
«Глупая девочка, —подумала мисс Элмендорф. —Глупая. Совсем
неумная. И платье па ней, уродливее не бывает. Вот я смотрю в уди
вительные синие глаза, а в них ничего нет, совершенно ничего. И все-
таки она Рапунцель. Она красавица. Самая потрясающая, самая
длинноногая, золотоволосая, пунцовогубая, очарователыюносая,
гладкокожая девочка, какую я только видела в своей жизни».
—Мы попробуем, ладно, Элейн? —с отчаянием проговорила мисс
Элмендорф. —Мы посмотрим, как это будет, ладно? Стой спокойно,
дорогая.
—Да, мисс Элламдорф, —протянула в нос Элейн.
Чтобы окончить восемь классов, Элейн понадобилось девять с
половиной лет. Когда она в первый раз пошла в школу, ей исполни
лось семь лет, когда же она окончила ее, ей было шестнадцать.
На выпускной вечер она единственная пришла с накрашенными
губами, не считая итальянки Терезы Торрини, которой уже исполни
лось восемнадцать и которая была матерью незаконного ребенка от
таксиста Хьюго Мунстера. Двенадцатилетняя Филлис Джексон про
изнесла на выпускном вечере прощальную речь. Милдред Хоргаид,
тоже двенадцатилетняя, сыграла на скрипке «Элегию» и «Когда в до
лину к вам другой придет певец». Тринадцатилетняя Линдсей Фойр-
штейн прочитала наизусть «Ганга Дин» и «Бродил, как тучка, оди
нок». Тельма Аккерман, которой было тринадцать с половиной лет,
исполнила сложный чечеточный номер, совсем как Эдди Кантор или
Рэд Скелтон. Другие имена тоже были напечатаны в настоящей кон
цертной программке: Бабе Вассерман — рояль, Долорес Стровак —
птичьи голоса, Мэри Фрэнсис Лиланд —собственное эссе «Что для
меня Америка». Всем этим девочкам исполнилось не больше тринад
цати, а Долорес Стровак, умевшей имитировать голоса тридцати ше
сти разных птиц, —всего одиннадцать.
За сольными выступлениями последовала инсценировка иод на
званием «Происхождение демократии», в которой приняли участие
все выпускницы.
Элейн Куни досталась в ней роль Статуи Свободы. Это была един
ственная роль без слов. От Элейн требовалось простоять с поднятой
рукой минут пятьдесят, причем в этой руке она должна была держать
тяжелый свинцовый, выкрашенный бронзой факел, придуманный и
сделанный старшим братом Марджори Бриганца, молодым врачом,
которого звали Феликс. Элейн его не уронила ни разу. Она выдержа
ла тяжесть свинца и нечто более весомое — бремя ответственности.
Она не показала виду, как ей тяжело. Она даже ни разу не почесала
свою золотоволосую головку, на которой легко и плотно сидела кар
тонная корона. Она и не пошевелилась ни разу.
Дважды во время представления «Происхождения демократии»
левая ножка Элейн, неправдоподобно маленькая для ее роста, сурово
претерпела от неловкости Эстеллы Липшугц и Марджори Бриганца,
но Элейн не поморщилась ни в первый, пи во второй раз. Она только
немножко побледнела.
После торжеств в школе Элейн отправилась с матерью, бабушкой
и мистером Фридлендером («управляющим») в ближайший киноте
атр посмотреть фильм, о котором ее мать мечтала целую неделю.
Элейн безудержно радовалась празднику, а третьесортный мультик
привел ее в экстаз. Она даже посинела, хохоча над Микки-Маусом, и
в ее огромных глазах появились восторженные слезы. Миссис Гувер
пришлось стукнуть ее но прелестной спинке и прекратить истери
ку, напомнив, что она сидит в кино и плакать совершенно не о чем.
Весь сеанс мистер Фридлендер прижимался к ней коленкой, по Элейн
и не подумала отодвинуться, не усмотрев в этом ничего необычного.
В свои шестнадцать лет она уже достаточно физически развилась,
чтобы ей нравились или не нравились мужские прикосновения в тем
ноте, но она совершенно не умела совмещать секс и Микки-Мауса.
Или Микки, или все остальное.
Окончив школу, Элейн провела лето, посещая вместе с матерью ки
нотеатр или слушая вечерами многосерийные спектакли но искажавше
му звук радио, стоявшему в гостиной. У нее не было подружек ее возра
ста, а с мальчиками она еще не зналась. Они свистели ей вслед, писали
милые или мерзкие записки, окликали: «Привет, красавица», —в кори
дорах, аптеках, на перекрестках, но она еще ни с кем не встречалась и
даже ни с кем из них не была знакома. Если ее приглашали погулять или
сходить в кино, она отказывалась и говорила, что мама не пустит. Одна
ко это была неправда. Дома ей и в голову не приходило об этом загово
рить. Не то чтобы Элейн не хотелось пойти с мальчиком, просто она бо
ялась неизвестных и ненужных осложнений.
Элейн прожила июль и август после окончания школы в кипо-
радиомире, заселенном исключительно звездами газетного репорта
жа, блестящими молодыми редакторами, молодыми нейрохирургами,
бесстрашными молодыми детективами, неподражаемо сражавшими
ся, оперировавшими или выслеживавшими, если только их не уводи
ло в сторону их собственное неискоренимое обаяние. В мире Элейн
все прекрасно причесывались сами или доверяли свои волосы доро
гим парикмахерам. Все ее мужчины говорили глубокими, хорошо по
ставленными голосами, от которых у шестнадцатилетней девчонки
иногда дрожали коленки. Дослушав одну «мыльную онеру», Элейн с
матерью переходили к другой и, посмотрев один фильм, бежали на
следующий. Они представляли собой странную картинку, когда, бы
вало, все вместе спешили но улицам Бронкса. Миссис Купи, иногда
миссис Гувер, похожие на всех литературных нянюшек, и Элейн —
вечная Джульетта, Офелия, Елена. Служапки-тролли и прекрасная
госпожа. Ее ждет свидание с Ромео, с Гамлетом, с Парисом... Ее ждет
свидание с «Уорнер бразерс», с «Ренаблик», с «М.Г.М.», с «Монограм»,
с «Р.К.О.»... Их видели тысячи прохожих, когда они спешили по улицам
Бронкса. И ни один не закричал, не удивился, не остановил их...
В начале сентября, незадолго до начала занятий в старшей школе,
произошло нечто непредвиденное. Один из билетеров соседнего ки
нотеатра, бледный стройный блондин, всегда носивший в кармане
белую расческу и то и дело проводивший ею по волосам, пригласил
Элейн съездить в воскресенье на море, и его приглашение было при
нято. Это произошло, когда мать Элейн, страдавшая насморками, от
правилась перед сеансом в дамскую комнату закапать в нос капли.
Элейн ждала ее при входе, разглядывая кадры из фильма, который
должен был пойти на следующей неделе. Билетер по имени Тедди
Шмидт заговорил с ней:
—Привет. Тебя зовут Элейн, правильно?
—Да! А откуда ты знаешь?
—Да я уж миллион раз слышал, как тебя зовет мать, — ответил
Шмидт. — Послушай. Я хотел спросить, ты что делаешь в воскресе
нье? Не хочешь прокатиться к морю? У Фрэнка Витрелли, он мой
друг, есть «нонтиак». Он, его девушка и я, мы вместе поедем в воскре
сенье на море. Поедешь? Хочешь поехать?
— Не знаю, — ответила недавняя выпускница начальной школы
номер 332, с удовольствием оглядывая его волнистую женственную
прическу.
— Будет весело. Тебе наверняка понравится. Фрэнк Витрелли —
мой друг, он кого угодно рассмешит. Позагораешь, ну и вообще. Со
гласна?
—Я должна спросить у мамы, —ответила Элейн.
—Ладно! —сказал Тедди Шмидт. —В воскресенье в девять часов
мы за тобой заедем. Где ты живешь?
—Сэисом, дом два, квартира пятьдесят два.
—Ладно! Жди внизу!
Справившаяся с насморком миссис Куни прервала их беседу. Бе-
лыми-белыми руками Тедди Шмидт разорвал надвое билеты, и Элейн
проследовала за своей матерью в привычную темноту зала.
Когда на экране замелькали титры, Элейн шепнула:
— Мама.
—Что? —не отрываясь от экрана, спросила миссис Куни.
—Можно мне в воскресенье поехать к морю?
—К какому морю?
—К морю. Меня пригласил билетер. Он едет, и я могу поехать с ним.
—Не знаю. Посмотрим.
На экране появился мужчина, и Элейн, мгновенно переключив
на него внимание, сунула в рот палец. Прошло минут десять, прежде
чем миссис Куни сказала:
—У тебя нет купального костюма.
—Что? —переспросила Элейн, захваченная экранным действом.
—У тебя нет купального костюма.
—Я куплю.
Миссис Куни кивнула в темноте, и на некоторое время море было
забыто, тем не менее происходящее па экране окрасилось новыми для
матери и дочери Купи чувствами, которые пробуждала в них неожи
данно начавшаяся любовная история.
На другой день, в субботу, когда Элейн с матерью возвращались
домой из другого кинотеатра, миссис Купи дала дочери материнский
совет:
—Не позволяй завтра мудрить с собой.
—Что? —переспросила Элейн.
— Не позволяй завтра никому мудрить с собой. В машине друга
или в другом месте. Не веди себя как дурочка.
Элейн шла рядом с матерью и, приоткрыв рот, внимательно ее слу
шала.
—Будь осторожна, —посоветовала ей мать.
—Как? —переспросила Элейн.
—Будь осторожна, —повторила миссис Купи. —Хорошо бы, твоя
бабушка убирала после себя газеты в гостиной, -- проговорила она с
куда большим чувством. —Мне уже надоело ходить за ней. Надоело,
надоело, надоело.
На другое утро без десяти девять Элейн стояла возле дома, держа
в руках дешевую сумку с дешевым ярко-синим купальным костюмом,
тоненькой и ненадежной купальной шапочкой и полотенцем. Поста
вив сумку на свою маленькую ножку, она принялась ждать. День был
на редкость ясный и солнечный, и легкий ветерок, словно специально
появившись, шевелил волосы Элейн. Не меньше трех машин, в кото
рых сидели мужчины, сбросили скорость, проезжая мимо и сигналя
ей. Один мужчина даже остановился и открыл дверцу.
—Нам не по дороге, крошка?
—Нет. За мной приедет молодой человек, —сказала Элейн.
—Он не приедет, —покачал головой мужчина. —Он мне сказал.
Элейн не поверила.
—Когда? —спросила она.
Мужчина не сводил с нее глаз.
—Как тебя зовут, крошка? —спросил он.
—Элейн. Элейн Ку-у-у-ни.
Рядом затормозила машина, в которой сидел Тедди Шмидт. Элейн
узнала Тедди, выглядывавшего в заднее окошко, и улыбнулась. Муж
чина уехал.
Тедди вылез из машины, когда уже было без двадцати одиннад
цать.
—Извини, что опоздал, —крикнул он отнюдь не виноватым голо
сом. —Фрэнк не мог найти ключи!
Блестящая шутка! Он пихнул девушку на заднее сиденье и усел
ся с ней рядом. Двое впереди, обернувшись, застыли с вытаращенны
ми глазами.
— Элейн, это Монни Монахан. Монни, это Элейн. Элейн, это
Фрэнк, —перезнакомил всех Тедди.
Фрэнк Витрелли выразил одобрение долгим свистом.
—Привет, крошка, —сказала Монни, не отрывая глаз от Элейн.
—Привет, —ответила Элейн.
— Поехали, Макгинзберг, — приказал Тедди. Фрэнк Витрелли
включил передачу, и машина тронулась с места. — Как поживаешь,
Элейн? —демонстрируя перед Фрэнком и Монни наигранное равно
душие, спросил Тедди.
—Хорошо, —ответила Элейн, сидевшая очень прямо.
— Неплохо смотрится, а, Монни? —спросил Тедди у Монни, ко
торая все еще не сводила с Элейн глаз.
— Чем занимаешься, крошка? — поинтересовалась Монни. —
Учишься в школе?
—Я закончила.
— Среднюю?
—Нет. Восемь классов. На следующей неделе опять начну учить
ся. В школе имени Джорджа Вашингтона.
—Она совместная, да? —спросила Монни.
—Нет. В ней мальчики и девочки, —ответила Элейн.
Когда горячее солнце стало клониться к закату, Фрэнк Витрелли
неожиданно вскочил и стряхнул песок с волосатых ног.
—Не знаю, —заявил он, —как остальные, а я или ухожу от вас,
или мы вместе идем играть в мини-теннис.
Он нагнулся и без малейшего усилия поставил Монни Монахан
на ноги.
—Будем играть парами, —предложила Монни. —Элейн, ты игра
ешь в мини-теннис?
—Во что? —переспросила Элейн.
— В мини-теннис. Ладно, все равно пошли, —сказала ей Монни,
поглядев на Тедди Шмидта. —Смотреть тоже весело.
—He-а. Мы тут останемся, —с безразличным видом протянул
Тедди.
Фрэнк Витрелли вдруг отпрыгнул назад и нагнулся так, что его
голова оказалась на уровне бедер Монни Монахан. Через секунду,
скривившись от боли, девушка взлетела вверх на его широких плечах
и сразу же заулыбалась как ни в чем не бывало.
—О, какой ты! —пролепетала она.
Фрэнк сделал круг, демонстрируя себя остальным и крепко дер
жась за ляжки Монни, чтобы обратить особое внимание на свои дель
товидные мышцы. Еще раз быстро крутнувшись, словно увертываясь
неведомо от кого, он побежал прочь, и его ноша высоко и неловко за
прыгала у него на плечах.
—Шутник, —сказал Тедди.
—Сильный, —справедливо заметила Элейн.
Тедди покачал головой.
—Накачанный, —коротко сказал он. —Видела его в воде?
-Нет.
— Накачанный. Понимаешь, он накачал себе мускулы. — Тедди
переменил тему. —Послушай. Мне уже плохо от этого песка. Вон под
навесом тень. Пойдем туда.
—Ладно, —сказала Элейн, и они встали.
Только сейчас Элейн заметила, что на пляже почти никого не
осталось, кроме нескольких стойких, подобно Шмидт-Витрелли,
компаний, однако вообще впечатление было такое, словно все от
дыхающие разом свернули огромный зелено-оранжевый зонтик и
потопали по обжигающему песку к автомобильной стоянке. И
Элейн внезапно охватил ужас. Она еще никогда не бывала на пля
же, но в хронике видела толпы на Кони-Айленде Четвертого июля
или в День труда, так что, оказавшись среди множества людей, не
ощутила себя безжалостно вырванной из пределов своего мирка.
Зато теперь... неожиданно обнажившееся беспредельное простран
ство показалось ей таким же страшным, как ночная тьма. Пляж,
который минуту назад был всего-навсего большим скоплением кро
шечных горячих песчинок, приятно скользивших между пальца
ми, вдруг превратился в чудовищного великана, непостижимо ог
ромного и враждебного, готового проглотить Элейн... или бросить
ее с громким хохотом в море. Неожиданный уход людей с пляжа
изменил и ее отношение к юноше. Из симпатичного кудрявого Тед
ди Шмидта он стал Тедди Шмидтом, который не был ни матерью,
ни бабушкой, ни кинозвездой, ни радиоголосом, ни...
— Что случилось? —ласково, но с обидой спросил Тедди, когда
Элейн выдернула свою руку, словно ее ударило током.
Она не ответила. Потом они шли по пляжу, и он что-то говорил
ей, но она ничего не понимала. Только сердце у нее билось вовсю. Ей
хотелось одного, чтобы пляж и океан стали улицами Бронкса с гудя
щими клаксонами, лязгающими троллейбусами и одетыми толкаю
щимися людьми. Ничего не слыша, она ждала, что пляж вот-вот встре
пенется, прыгнет на нее и проглотит.
Песок под дощатым навесом оказался влажным и прохладным, и
от него сильно пахло морем и гниющими отбросами прошлых пикни
ков. Здесь было сумрачно, но, как ни странно, безопаснее, и чем даль
ше Элейн уходила с Тедди вглубь под навес, тем спокойнее билось у
нее сердце и тем лучше она понимала, что он ей говорит.
—Не холодно? —изменившимся голосом спросил Тедди.
—Нет! —крикнула Элейн.
Она чувствовала себя как ребенок, который, укрывшись с голо
вой одеялом, боится выглянуть из-под него, чтобы не увидеть пугаю
щие тени, и больше всего на свете она хотела остаться под навесом,
пока чудом не перенесется в свой родной мир.
—Давай сядем, —очень вовремя предложил Тедди.
Его заурядное сердчишко заколотилось во всю мочь, потому что
вековечная интуиция распутника безошибочно подсказала ему: на сей
раз никаких осложнений не будет... не будет...
В эту самую минуту на теннисном корте Монни Монахан подо
шла к сетке и попросила Фрэнка Витрелли:
—Пойдем обратно. У меня ноги горят.
—Еще один сет.
—Мне не нравится, что этот парень с крошкой.
—Какой парень? —спросил Витрелли и оглядел соседние корты.
—Да нет. Шмидт.
—Тедди? Он хороший парень. Давай. Ты подаешь, —сказал Вит
релли и отбежал от сетки.
Монни подала, ненавидя Витрелли, но не в силах забыть, что он
зарабатывает шестьдесят пять долларов в неделю и потому может ей
очень пригодиться в будущем.
Когда после первого вечера, проведенного под навесом с Тедди
Шмидтом, Элейн приехала домой, ее почти ни о чем не спросили. Мис
сис Куни мыла голову в ванной комнате, а миссис Гувер уже спала.
—Элейн, это ты?
—Да, мама.
Элейн вошла в ванную и стала смотреть, как мать моет голову.
—Хорошо провела время?
-Да.
— Купальник сел? —пожелала узнать ее мать.
—Не знаю, —ответила Элейн.
—Ты что-нибудь ела?
—Бутерброды с горячими сосисками и с соусом.
—Хорошо.
Элейн не уходила. Она почти готова была признаться.
—Никто там не мудрил с тобой?
—Нет, —ответила Элейн.
—Хорошо. Дай мне полотенце, моя куколка.
Элейн подала ей полотенце.
—Посмотри в газете, что идет в «Капитолии»? Может, завтра ут
ром сходим?
— Не могу, —сказала Элейн. — Тедди не работает по утрам. Он
хочет научить меня играть в бридж.
—А, это хорошо! Когда ты научишься, то сможешь играть со мной,
с дядей Мортом и бабушкой. Тогда поймешь, что для меня бридж, ку
колка.
Через месяц и за две недели до своего семнадцатого дня рожде
ния Элейн вышла замуж за Тедди Шмидта. Праздничный обед был
накрыт в доме Шмидтов, и на него пригласили всех многочисленных
родственников Тедди и его друзей. Сторону невесты представляли
миссис Куни, миссис Гувер и мистер Фридлендер. Стоял холодный
дождливый октябрьский день, угрожавший перейти в еще более хо
лодный и дождливый вечер, на Элейн был дешевенький «дорожный»
костюм с поникшими гладиолусами на корсаже, которые выбрала для
нее сестра Тедди — Берта-Луиза, и тем не менее ни один второсорт
ный голливудский фильм не принес Элейн столько счастья, сколько,
судя по ее виду, церемониал ее собственной свадьбы. А если бы она
могла увидеть со стороны, как сама тянется губами к тонкогубому
женственному рту своего мужа, ни один финальный поцелуй никогда
больше не взволновал бы ее сердце.
Тедди нервничал весь день, и во время церемонии, и потом, когда
его молодая жена за праздничным столом разрезала свадебный торт.
Элейн была слишком счастлива, чтобы справиться с этой задачей, и
он, раздраженный ее неловкостью, вырвал у нее из рук нож.
Мать Тедди и миссис Куни поначалу вежливо спорили о некоем
киногерое, в мужественности которого миссис Шмидт позволила себе
усомниться, а так как миссис Шмидт и миссис Куни были одинаково
уверены в своей правоте, то им потребовалось всего несколько минут,
чтобы забыть о сдержанности и начать орать друг на дружку, а когда
мистер Фридлендер послушался миссис Куни, потребовавшей, что
бы он «не вмешивался», она нанесла прицельный удар открытой ла
донью прямо по лицу своей новой родственницы. Мать Тедди с кри
ком бросилась на нее, но наткнулась на Фрэнка Витрелли. Фридлен-
дер схватил миссис Куни. Испуганный молодожен стоял в стороне и
не принимал участия в драке под тем предлогом, что не может оста
вить молодую жену. Элейн, как ребенок, захлебывалась слезами, за
быв о каком бы то ни было счастье, словно в середине фильма порва
лась пленка. Монни Монахан подошла к Тедди.
—Уведи ее отсюда, —сказала она.
Тедди нервно кивнул и огляделся, как будто ища верный путь к
спасению. И остался стоять, не в силах двинуться с места от страха.
—Уведи ее отсюда, дурак! —закричала на него Монни Монахан.
Тедди грубо схватил жену за руку.
—Идем, —сказал он.
—Нет, —воспротивилась Элейн. — Мама!
Она вырвалась и бросилась к матери, которую с трудом удержи
вали мистер Фридлендер и миссис Гувер.
— Мама, —взмолилась Элейн. —Мы с Тедди уходим.
—Я ее убью, —в ярости грозилась миссис Куни.
—Мама. Мама. Мы с Тедди уходим, —не унималась Элейн.
— Иди, крошка, — посоветовал ей мистер Фридлендер. — Твоя
мама нездорова. Будь счастлива и не делай ничего такого, чего я бы
не сделал.
— Мама.
Миссис Купи неожиданно перевела взгляд на свою дочь. И слу
чилось нечто совершенно необыкновенное. На ее лице появилось вы
ражение величайшей нежности, она взяла в ладони прелестное лицо
дочери и притянула его к своему лицу.
—До свидания, куколка, —сказала она и несколько раз страстно
поцеловала ее в губы.
—До свидания, бабушка, —сказала Элейн миссис Гувер.
Миссис Гувер заключила ее в объятия и заплакала над ней. Тедди
ткнул ее в бок локтем, чтобы она положила конец прощанию.
Молодожены направились было к выходу, как вдруг произошло
то, чего никто не ждал.
— Элейн! —взвизгнула миссис Куни.
Элейн повернулась, широко открыв гла^а. Следом за ней —ее муж
с открытым ртом.
—Ты никуда не пойдешь, —сказала миссис Куни.
Все гости разом уставились на нее, даже мать жениха перестала
рыдать.
—Что, мама? —переспросила дочь.
—Ты возвращаешься домой, моя красавица, —плача, распорядилась
миссис Куни. —Ты никуда не пойдешь с этим маменькиным сынком.
—Послушайте, —взорвался Тедди. —Мы прямо сейчас...
—Тихо ты, —скомандовала миссис Куни и повернулась к миссис
Гувер. —Пойдем, ма.
Миссис Гувер, как ей ни было трудно, послушно вскочила на свои
больные ноги и следом за дочерью через всю комнату направилась к
внучке.
У Тедди заметно дрожал подбородок.
—Послушайте, —едва сдерживаясь, сказал он теще, когда она, не
обращая на него внимания, обняла за талию его жену. — Знаете, она
моя жена. Понимаете, она моя жена. Если она со мной не пойдет, я
аннулирую наш брак.
— Хорошо. Пойдем, куколка, — проговорила миссис Куни и по
шла к двери.
—До свидания, Тедди, —через плечо, но очень дружелюбно по
прощалась с ним Элейн.
— Послушайте, — сказал Тедди, стараясь внушить дамам Куни
мысль о неминуемой беде.
— Пусть уходят! —крикнула его мать. — Пусть их ноги здесь не
будет!
На улице миссис Куни довольно бестактно прогнала Фридлендера.
—Иди вперед, Морт, —сказала она.
И обиженный Фридлендер пошел вперед.
Молодая жена, мать и бабушка шагали по тротуару. Молча они
завернули за угол, прошли еще полквартала, и миссис Куни сделала
маленькое объявление, которое пришлось по вкусу всем троим.
—Мы пойдем смотреть кино. Хорошее кино, —сказала она.
Они, не останавливаясь, шагали дальше.
—Генри Фонда играет в «Трок», —предложила миссис Гувер, ко
торая не любила далеко ходить.
—Пусть Элейн выбирает, —огрызнулась миссис Куни.
Элейн посмотрела на гладиолусы на своем платье.
—Ну вот, —сказала она. —Они вянут. А были такие красивые. —
Потом она подняла голову. — Бабушка, кто в «Трок»?
—Генри Фонда.
— Он мне нравится! — подпрыгивая от восторга, воскликнула
Элейн.
Солдат во Франции
Сидя прямо на раскисшей последождя земле, он съел полбанки
яичницы со свининой, лег на спину, остервенело, не жалея голо
вы, сорвал каску и закрыл глаза. Все мысли схлынули — словно из
бочки враз вынули сотни затычек, —и солдат мгновенно уснул. Про
снулся он в десять часов вечера, в десять часов военного, бессмыслен
ного и пустого вечера. Холодное, плаксивое французское небо уже по
дернулось мглой. Поднялся он не сразу, лишь приоткрыл глаза, и тут
же вновь стали стекаться неотвратимые военные мысли и мыслишки,
их не вытряхнуть из памяти —они порождены не благодатной празд
ностью. Вот в голове не осталось уже ни одной разнесчастной свобод
ной клеточки, и верх взяла одна безутешно-ночная мысль: И щ и н о ч
лег.Встань. Возьми одеяло. Здесь спать нельзя.
Солдат оторвал от земли усталое, грязное, пропахшее потом и га
рью тело, сел, затем, уставившись прямо перед собой, поднялся на
ноги. Нагнулся, пошатнулся, как хмельной, подобрал и нахлобучил
каску. Нетвердой походкой подошел к интендантскому грузовику, из
груды грязных одеял вытащил свое. Зажал тощую, совсем не грею
щую скатку иод мышкой, пошел по кустистой кромке ноля. Вон усерд
но окапывается Гуркин; они равнодушно переглянулись. Солдат ос
тановился п о д л е Ивза, тот тоже рыл себе окон.
—Тебе сегодня в ночь заступать?
Ивз взглянул на него, буркнул «угу», с кончика его длинного, как
у всех выходцев из Вермонта, носа упала блестящая капелька.
Солдат попросил:
—Разбуди меня, если начнется заваруха!
Ивз ответил:
—А откуда мне знать, где ты?
© Перевод. И. Багров, 2002
Солдат сказал:
—Как место себе выберу, крикну.
Сегодня окопа рыть не буду, отойдя от Ивза, подумал солдат. Не
буду надрываться, ковырять глину лопаткой. Меня не убьет. Эй, вы,
там, не дайте мне пропасть сегодня. А назавтра, ей-ей, вырою окопи-
ще на славу. А сейчас у меня все тело ноет, дайте я просто лягу где-
нибудь иусну. Одну только ночь,хоть пару часов дайте. Тутонзаме
тил окопчик, явно немецкий. Его покинул какой-нибудь фриц всего
несколько часов тому назад, несколько нескончаемо долгих и дожд
ливо-промозглых часов тому назад.
Натруженные солдатские ноги зашагали быстрее.
Подойдя, солдат заглянул в окон, и душа с телом горестно возо
пили: на дне лежала грязная, но аккуратно свернутая форменная аме
риканская куртка, недвусмысленно указывая, что место «застолбле
но». Придется идти дальше.
Вот еще один немецкий окон. Солдат торопливо заковылял к нему.
Заглянув, увидел на сыром дне небрежно разостланное немецкое оде
яло. Страшное одеяло: совсем недавно на нем лежал, может, исходил
кровью, а может, и умирал неведомый ему немец.
Солдат бросил скатку подле окопа, снял с плеча винтовку, проти
вогаз, вещмешок, каску. Встал на колени, нагнулся над окопом, выта
щил тяжелое окровавленное одеяло безвестно погибшего фрица, ском
кал и забросил в густые кусты. Снова заглянул в окоп, увидел две тем
ные отметины, там, где приходились края одеяла, достал из вещмеш
ка лопатку, спустился в окоп и непослушными руками стал очищать
дно. Закончив работу, вылез, развернул одеяло, сложил вдвое по дли
не и бережно, точно ребенка, опустил на руках в окоп. Затем взял вин
товку, противогаз, каску и аккуратно разложил все на бруствере.
Потом откинул край одеяла и прямо в грязных ботинках вошел в
свою «спальню». Снял куртку, бросил в изголовье, попытался лечь.
Однако окоп оказался короток, пришлось изрядно подогнуть ноги.
Солдат накрылся краем одеяла и откинулся грязной головой на гряз
ную куртку. Взглянул на вечернее небо. Со стенки окопа за шиворот
подло посыпались комочки земли, одни угнездились на шее, другие,
щекоча спину, ниже. Однако солдат даже не шелохнулся.
Вдруг в ногу — чуть выше гетры — злобно и безжалостно впился
рыжий муравей. Солдат хлопнул ладонью по ноге, чтобы расправиться с
обидчиком, но тут же отдернул руку и резко, со свистом втянул воздух —
больно! Живо вспомнилось, где и как сегодня утром он лишился целого
ногтя. Палец обожгло и заломило, солдат поднес руку к лицу и стал в
полутьме рассматривать. Потом бережно и заботливо, словно занемог
шего друга, укрыл всю руку одеялом и начал утешать себя знакомой
всякому воюющему солдату самой солдатской белибердой.
«Вот вытащу руку из-под одеяла, а ноготь уже отрос, и пальцы чис
тые, и сам я весь чистый. На мне чистые трусы и майка, белая рубашка.
Голубой галстук-бабочка. Серый костюм в полоску. Я приду домой и
крепко-накрепко запру дверь. Сварю кофе, поставлю пластинку —и креп
ко-накрепко запру дверь. Буду читать книги, напьюсь кофе, наслушаюсь
музыки и —крепко-накрепко запру дверь.
Открою окно, впущу девушку, милую, кроткую, не чета Фрэнсис или
кому из прежних —и крепко-накрепко запру дверь. Скажу, походи про
сто по комнате, а сам буду любоваться ее американскими лодыжками.
Скажу, почитай мне стихи: из Эмили Дикинсон —про неприкаянность и
из Уильяма Блейка —про Агнца. И крепко-накрепко запру дверь. Я ус
лышу наконец родной говор; она не будет вымогать жвачку и конфеты.
И я крепко-накрепко запру дверь».
Солдат поспешно выпростал из-под одеяла руку, хотя не верил в
чудо. И чуда не случилось. Он расстегнул клапан нагрудного карма
на заскорузлой от пота и грязи гимнастерки, вытащил пачку замыз
ганных газетных вырезок. Положил их себе на грудь, снял верхнюю,
поднес к глазам. То была подборка новостей театра и кино —и, едва
различая слова, стал читать:
«Вчера вечером мне крупно повезло, доложу вам. Заглянул я в
«Уолдорф», хотел посмотреть на очаровательную Джинни Пауэрс —
она приехала на премьеру своего нового фильма «Яркое пламя ра
кет». (Очень советую посмотреть. Картина что надо!) Мы спросили
юную звезду (она впервые попала в большой город с необъятных по
лей Айовы), чего бы ей больше всего хотелось в Нью-Йорке. И что же
ответила наша отнюдь не спящая красавица? «Еще в поезде я мечтала
встретиться в Нью-Йорке с простым славным парнем в солдатской
форме. Так надо же! В первый же день в фойе «Уолдорфа» столкну
лась нос к носу с Бабби Бимисом! Он майор в службе пропаганды, и
их часть стоит не где-нибудь, а в Нью-Йорке! Надо ж, как повезло!»
Вашему корреспонденту оставалось лишь промолчать. Повезло боль
ше Бимису, подумал я и...»
Солдат скомкал вырезку, скатал ее в серый комок, собрал осталь
ные и выбросил за бруствер. И вновь стал смотреть на небо, на фран
цузское небо, с американским его не спутаешь. Он глубоко вздохнул,
а может, горько усмехнулся и воскликнул: «О-ля-ля!»
Вдруг, словно спохватившись, достал из кармана потертый кон
верт. Торопливо вытащил письмо и принялся перечитывать его в трид
цать бог-знает-какой раз.
«Манаскуан,Нью-Джерси,
июля 5-го, 1944.
Дорогой Бэйб!
Мама думает, что ты еще в Англии. А я думаю, что ты во Франции.
Ты во Франции? Папа говорит маме, что он думает, что ты еще в Англии,
а я думаю, что он думает, что ты во Франции. Ты во Франции?
Бенсоны этим летом приехали на побережье рано, и Джеки целы
ми днями торчит у нас. Мама привезла твои книги, она думает, что к
лету ты вернешься. Джеки попросила две: одну, ту, что про русскую
даму, а другую из тех, что у тебя всегда на столе. Я разрешила, ведь
она сказала, что не будет загибать страницы и вообще. Мама говорит,
что Джеки слишком много курит, и она пообещала бросить. Она пе
регрелась на солнце и болела, когда мы приехали. Она тебя очень
любит. Она, наверно, свихнется от этого.
А еще я видела Фрэнсис, когда ехала на велосипеде. Я ее оклик
нула, но она не расслышала. Она большая зазнайка, а Джеки —нет, и
прическа у Джеки красивше.
В этом году на побережье девочек больше, чем мальчиков. Их во
обще не видно. Девочки без конца играют в карты, мажут друг друж
ке спины маслом для загара, лежат на солнце. Купаются больше, чем
раньше. Вирджиния Хоуп и Барбара Гизер из-за чего-то подрались и
теперь на пляже сидят порознь. Лестера Брогана убили на войне, он
был там, где япошки. Миссис Броган больше не ходит на пляж, разве
что по воскресеньям, да и то с мистером Броганом. Они просто сидят
на берегу, а ведь ты знаешь, как хорошо мистер Броган плавает. Я по
мню, как однажды вы с Лестером плавали до буйка и брали меня с
собой. Я теперь плаваю до буйка одна. Диана Шульц вышла замуж за
солдата-моряка, она ездила с ним на неделю в Калифорнию. Сейчас
он в армии, а она вернулась, ходит на пляж одна.
Еще до нашего отъезда умер мистер Олинджер. Братец Тимерс
пришел в лавку, чтобы попросить мистера Олинджера починить ве
лосипед, а тот за прилавком мертвый. Братец Тимерс завопил и бегом
в суд. Там его отец заседает с судьями и вообще. Братец Тимерс во
рвался туда весь зареванный и как заорет: «Папа, папа, мистер Олин
джер помер!»
Прежде чем уехать к морю, я вычистила твою машину. После Ка
нады под передним сиденьем осталось полным-полно карт. Я поло
жила их тебе на стол. А еще я нашла расческу. По-моему, у Фрэнсис
была такая. Я тоже положила ее на стол. Ты во Франции?
Целую.
Матильда.
Р. S.
Ты возьмешь меня в следующий раз в Канаду? Я буду сидеть в
машине тихо, отвлекать и болтать не буду, обещаю раскуривать для
тебя сигареты, но затягиваться не буду.
С искренним приветом,
Матильда.
Я очень соскучилась. Поскорее возвращайся домой.
Целую и обнимаю.
Матильда».
Солдат бережно вложил письмо в засаленный, истрепанный кон
верт и спрятал в нагрудный карман. Потом чуть высунулся из окопа
и крикнул:
—Эй, Ивз! Я здесь!
Ивз заметил его со своего поста на другом краю поля и кивнул.
Солдат опустился в окоп и сказал вслух, обращаясь неизвестно к
кому:
—Поскорее возвращайся домой.
Рухнул на подстилку, неудобно поджав ноги, и тотчас уснул.
Сельди в бочке
Я вгрузовикевместесмоимисолдатами,сижуназаднембортуку
зова в ожидании лейтенанта из Отдела организации досуга и пы
таюсь спрятаться от этого сумасшедшего дождя. (Здесь, в штате Джор
джия, уж если польет, так надолго.) Страшно неохота быть сволочью,
да придется. С минуты на минуту. В кузове тридцать четыре челове
ка, а на танцы можно взять только тридцать. Четверым придется ос
таться. Я уже решил, что вытряхну первых четверых справа. А пока,
чтобы не слышать весь этот дурацкий галдеж, напеваю себе под нос
«Мы улетаем в дали голубые».
Я поручу каким-нибудь двум солдатам (хорошо бы окончив
шим колледж) спихнуть этих четверых на мокрую рыжую землю
прекрасного штата Джорджия. А потом поскорей бы забыть, до чего
я докатился. Я, наверно, окажусь сейчас в первом десятке своло
чей, которым когда-либо приходилось сидеть на этом вот заднем
борту. Я смогу тягаться даже с близнецами Боббси. Четверо долж
ны слезть с вышеозначенного грузовика... Танцуем «Виргинский
рил», приглашайте дам!
А дождь барабанит по брезенту все сильней и сильней. Мне этот
дождь, прямо скажем, ни к чему. И мне, и этим славным ребятам (из
которых четверо должны остаться). Может, он зачем-нибудь нужен
Кэтрин Хэпберн или Саре Палфри Фабиан, или Тому Хини. Или всем
этим ошалелым поклонникам Грир Гарсон, стоящим в очереди у мю
зик-холла Радио-сити. Но мне этот дождь нужен как рыбе зонтик.
Один из сидящих в передней части кузова уже во второй раз мне
что-то кричит. Не слышу, говорю. А бьющий по брезенту дождь до
того мне осточертел, что я и не хочу слышать. Раздается тот же голос,
и на этот раз я слышу:
© Перевод. В. Вишняк, 2002
—Хватит тянуть волынку. Пора начинать. Подать сюда красоток!
— Надо подождать лейтенанта, —сказал я.
Чувствую, что дождь уже прихватил мой локоть, и убираю руку.
Кто же все-таки спер мой плащ? Там в левом кармане все письма. От
Рэда, от Фиби, от Холдена. От Холдена... Ну, плащ, черт с ним, а вот
письма пропали... Сейчас ему всего девятнадцать, моему брату. Этот чу
дак никак не научится относиться к жизни со здоровым цинизмом, он не
умеет смотреть на вещи с юмором, все принимает слишком близко к серд
цу, а сердце у него —довольно хрупкий аппаратик. Холден... Мой бра
тишка, пропавший без вести. И на черта им сдался чужой плащ?
Ну, хватит, Винсент, не надо. Думай о чем-нибудь приятном, ста
рик. Ну, скажем, уверь себя, что этот грузовик не самый мерзкий, не
самый мокрый и мрачный военный грузовик, на каком тебе когда-либо
приходилось ездить, а чудесный грузовик, полный роз, блондинок и
витаминов. Удивительный грузовик! А когда вернешься с танцев —
кавалеры, приглашайте дам! —напишешь бессмертные стихи об этом
грузовике, ведь этот грузовик —сама поэзия! И ты назовешь свою по
эму «Грузовики, на которых я ездил». Или «Война и мир», или «Сель
ди в бочке». В общем, не дрейфь, старина!
Эй, дождь, ты ведь льешь уже девятые сутки. И не стыдно тебе
передо мной и перед этими тридцатью тремя солдатами (из которых
четверо должны остаться)? Перестань, а то мы совсем уже скисли.
Кто-то справа окликнул меня. Возможно, один из тех, кого я ре
шил вытряхнуть.
—Что? —спросил я.
— Сержант, откуда ты родом? Смотри, рукав-то у тебя совсем
промок!
Я опять убрал руку.
—Из Нью-Йорка, —ответил я.
—И я из Нью-Йорка. А где ты там живешь?
—В Манхэттене. Всего два квартала от Музея искусств.
—А я на Валентайн-авешо, знаешь, где это?
—В Бронксе, да?
— Почти в Бронксе, но это еще Манхэттен.
Вот тебе и урок. «Почти в Бронксе». Набросился на человека со
своим Бронксом, а он, представь себе, из Манхэттена. Шевели мозга
ми, Винсент. Не будь мазилой, парень.
—Ты давно в армии? —спросил я его. Он рядовой. Сырехонький-
пресырехонький.
— Четыре месяца. Меня сюда перекинули из Майами. Ты был в
Майами?
Не был, —соврал я, —а что?
—Ферджи, скажи ему, —толкнул он локтем своего соседа справа.
—Чего? —спросил весь промокший, почерневший, дрожащий от
холода Ферджи.
—Скажи сержанту, как в Майами.
Ферджи посмотрел на меня:
—Сержант, ты в самом деле никогда там не был? Эх, бедняга сер
жант!
—А что, хороший город? —спросил я.
—Еще какой! —вздохнул Ферджи. —Там есть все, что твоей душе
угодно. И развлечься можно. То есть по-настоящему. Не то что в этой
дыре. Тут и развлечения-то какие-то убогие.
— Мы жили в гостинице, —сказал парень с Валентайн-авеню. —
До войны такой номер, как наш, стоил наверняка долларов пять в сут
ки. Один только номер.
— Какой там был душ! — воскликнул Ферджи с той сладостной
грустью, с какой, наверно, Абеляр в последние годы своей жизни про
износил имя Элоизы. —Мы были всегда такие чистенькие! В каждой
комнате по четыре человека, а между комнатами душевые. Мыло вы
давали бесплатно. И не какое-нибудь солдатское!
—Ферджи, ты жив? —крикнул парень, который орал насчет кра
соток; лица его мне не видно, а Ферджи весь ушел в воспоминания.
—Да, — продолжает он, —я принимал душ по два, по три раза в
день.
— В Майами я ездил по поручению одной торговой фирмы, —
объявляет кто-то из сидящих в средней части кузова. Лицо этого
парня в темноте едва различимо. —По-моему, самые лучшие горо
да в южных штатах —это Мемфис и Даллас. Зимой в Майами так
много народу, что просто тошно. Не попадешь ни в одно прилич
ное местечко.
—А когда мы там жили, народу было не так уж много, верно, Ферд
жи? —сказал парень с Валентайн-авеню.
Ферджи молчит. Мысли его где-то далеко. Парень, хваливший
Мемфис и Даллас, тоже заметил отсутствующий взгляд Ферджи и
сказал:
—Мне если хоть раз в сутки удается тут принять душ, я уже счаст
лив. У нас на новой территории —знаете, на запад от летного поля —
еще не всюду есть душ.
Ферджи по-прежнему не проявляет никакого интереса к его сло
вам. Сравнил тоже —Майами и новая территория!
Кто-то из сидящих впереди звонким, уверенным голосом объяв
ляет:
—Сегодня ночью полетов опять не будет. Уже восьмые сутки. Кур
сантам придется потерпеть.
Ферджи лениво оборачивается и говорит:
—За все время, что я здесь, я и к самолету-то близко не подходил.
А жена моя думает, что я день и ночь летаю как очумелый. И не иначе
как на «Б-17». Пишет письма, просит меня уйти из авиации. Она про
чла книгу о Кларке Гэйбле и вообразила себе, что я то ли стрелок на
бомбардировщике, то ли еще что-то в таком роде. А у меня не хватает
духу признаться, что я тут занимаюсь какими-то пустяками.
— Какими же это пустяками? —спросил Мемфис-и-Даллас.
—Да всякими, чем придется.
Ферджи забыл на минуту про Майами и посмотрел на Мемфис-
и-Далласа уничтожающим взглядом.
—А-а-а, —протянул Мемфис-и-Даллас и хотел было что-то ска
зать, но Ферджи опередил его:
—Ты бы только посмотрел, сержант, какие в Майами душевые.
Кроме шуток. После такого душа ты бы даже в ванне мыться не
захотел.
И Ферджи отвернулся, потеряв ко мне всякий интерес, что,
впрочем, вполне понятно. Мемфис-и-Даллас наклонился к Ферд
жи и сказал:
— Могу тебя свозить в твой Майами, я ведь теперь при
Транспортном отделе. Наши офицеры примерно раз в месяц ездят
в дальние рейсы, и часто заднее сиденье пустует. Я уже повсюду
побывал, и в Максуэлл-Филде, и где хочешь. — Он ткнул в Ферд
жи пальцем, как будто тот в чем-то провинился. — Слушай, если
захочешь куда-нибудь смотаться, звякни. Звякни в Транспортный
отдел и спроси Портера.
Ферджи немного оживился.
—Да? Спросить Портера? Капрала, что ли?
— Рядового, —кратко ответил Портер.
— Сержант, — окликнул меня Валентайн-авеню, вглядываясь в
вечернюю мглу, —смотри, уже совсем темно.
Где же сейчас мой братишка, мой Холден? «Пропал без вести». Я
в это не верю. Я не могу себе этого представить! Правительство Со
единенных Штатов врет. Врет мне и всей нашей семье.
Я никогда не получал более лживого сообщения.
Как же это, ведь он прошел всю войну в Европе без единой ца
рапины. Мы видели Холдена прошлым летом перед его отправкой
на Тихий океан. Он выглядел неплохо... А теперь на тебе, пропал
без вести...
Пропал, пропал... Вранье! Всё они врут! Он не мог пропасть без
вести! Уж кто-кто, а Холден не пропадет без вести. Он сейчас здесь со
мной, в этом грузовике. Или дома в Нью-Йорке. Или в Пенти, в сред
ней школе. («Из вашего мальчика мы сделаем настоящего мужчину!..
Занятия в каменных корпусах современной постройки».) Да, да, он
сейчас в Пенти, он никогда не бросал школу. Или на Кейп-Коде си
дит на ступеньках и грызет ногти. Или играет со мной в теннис и, ког
да попадает в сетку, орет, чтобы я подавал с края площадки. Пропал
без вести! Да разве можно врать о таких вещах! И как только наше
правительство до этого докатилось? Какой в этом смысл?
— Эй, сержант, хватит тянуть волынку, пора начинать. Подать
сюда красоток! —снова крикнул тот неугомонный из глубины ку
зова.
—Сержант, а что там будут за девочки? —спросил меня кто-то.
— Не знаю, какие сегодня, — сказал я, — но обычно там бывают
довольно миловидные девушки. —То есть, как бы это сказать ему по
лучше, ну, в общем, ничего девушки. Они изо всех сил стараются тебя
обворожить. Спрашивают, откуда ты, и когда скажешь им, то они по
вторяют название города так, словно в конце стоит восклицательный
знак. Кто-нибудь из них обязательно спросит, не знаком ли ты с Дуг
ласом Смитом, капралом авиации США. Дуг живет в Нью-Йорке, и
ты должен его знать. Ты отвечаешь, что ничего о нем не слыхал и что
Нью-Йорк слишком большой город. Ведь ты решил пока не жениться
на Хелен, чтобы ей не пришлось ждать своего солдата целый год, а то
и целых шесть лет, и поэтому ты приехал потанцевать с незнакомой
девушкой, которая знает Дугласа Смита и которая к тому же прочла
все, что написано Ллойдом К. Дугласом. Ты танцуешь под звуки джа
за, а думаешь о чем угодно, только не о том, как и с кем ты танцуешь.
Не забывает ли твоя сестричка Фиби выводить собаку и не слишком
ли она дергает твоего Джои за поводок? Эта девочка его когда-ни
будь задушит!
—Никогда не видал такого сильного дождя, —сказал парень с Ва-
лентайн-авеню. —Ферджи, ты видел что-нибудь подобное?
—Видел что?
—Дождь такой.
—Сейчас вижу...
— Хватит тянуть волынку, пора начинать, подать сюда красо
ток! —Неугомонный парень пододвинулся ближе, и я наконец уви
дел его лицо. Он такой же, как все на этом грузовике. Мы все тут
друг на друга похожи.
—Сержант, а откуда лейтенант, которого мы ждем? —не унимал
ся парень с Валентайн-авеню, той, что «почти в Бронксе».
—Право, не знаю, —ответил я, —его прислали к нам в городок
всего два дня назад. Говорят, на гражданке он жил где-то тут неда
леко.
— Недурно, правда? Служить близко от дома! — воскликнул па
рень с Валентайн-авеню. —Эх, служить бы мне в Митчел-Филде. Пол
часа —и дома!
Митчел-Филд... Лонг-Айленд... Здорово мы тогда повеселились!
Порт-Вашингтон, суббота, ясный летний день... Рэд сказал: «Побы
вать на ярмарке тебе не повредит. Там сейчас есть на что посмотреть!»
Я схватил Фиби, с ней была ее подруга Минерва (это имя меня пора
зило в самое сердце), посадил их обеих в машину и пошел искать Хол
дена. Найти его мне не удалось, так что Фиби, Минерва и я поехали
без него.
На ярмарке мы пошли посмотреть выставку телефонов фирмы
«Белл», и я сказал Фиби: «Смотри, вот телефон, который напрямую
соединен с автором книг об Элси Фэрфилд». Фиби, как это бывает с
Фиби, запрыгала от радости, схватила трубку и дрожащим голоском
говорит: «Здрасте, это Фиби Колфилд с международной ярмарки. Вы
меня не знаете, но я люблю ваши книги, они, по-моему, местами очень
даже замечательные. Мои папа и мама сейчас со своим театром в Грейт-
Нек, они играют в «Смерти в отпуске». Мы здесь целый день купаем
ся в океане, но в Кейп-Коде вода лучше. Пока!» А потом мы вышли из
павильона и встретили Холдена с Хартом и Керки Моррисом. Хол
ден был в моей фланелевой рубашке, без пиджака. Он подошел к Фиби
и сказал: «Не будете ли вы любезны дать мне ваш автограф», а Фиби
обрадовалась, что ее братец нашелся, и ткнула его кулачком в живот.
Потом Холден сказал: «Давайте мотать отсюда, надоела агитация.
Пошли на чем-нибудь покатаемся. Ну ее, эту свалку!»
И они хотят меня уверить, что он пропал без вести. Кто пропал?
Холден? Только не он! Он сейчас на международной ярмарке, и я знаю,
где он там. Я точно знаю, где он. И Фиби знает. А не знает, так я ей
объясню... Пропал... Пропал... Какая чушь!
—А от твоего дома до Сорок второй улицы долго добираться? —
спросил Ферджи у парня с Валентайн-авеню.
Валентайн-авеню задумался, взволнованный этим вопросом, и от
ветил:
— От моего дома до кинотеатра «Парамаунт» на метро сорок че
тыре минуты. Это точно высчитано. Я даже выиграл пари у моей де
вушки, мы поспорили на два доллара, только я у нее не взял.
Потом Мемфис-и-Даллас заявил:
— Надеюсь, девчонки там не совсем желторотые. А то желторо
тые смотрят на меня как на старого хрыча.
—Я там всегда стараюсь не потеть, —сказал Ферджи. —На этих
солдатских танцульках всегда жуткая жарища. Женщины не лю
бят, когда от мужчины несет йотом. Даже моя жена не любит, ког
да от меня несет потом. Когда о н а потеет, это совсем другое! Ж ен
щины... они особые...
Раздается страшный удар грома, и все мы вздрагиваем. Я припод
нимаюсь, и парень с Валентайн-авеню притискивается к Ферджи, что
бы мне было куда встать. Доносится чей-то голос из передней части
кузова:
—Сержант, ты в Атланте был?
Все ждут, что опять грохнет.
—Нет, —ответил я, —не был.
—Неплохой городишко!
Внезапно из темноты возникла фигура лейтенанта Отдела орга
низации досуга. Лейтенант весь мокрехонький. Он заглянул под бре
зент —пора четверым убираться. Капюшон, торчащий у него над фу
ражкой, придает ему сходство с мифическим единорогом. Лицо у него
тонкое и юное, мокрое-мокрое, и в глазах совсем не видно уверенно
сти в том, что он оправдает надежды, возложенные на него Отечеством.
Он посмотрел на мои нашивки, которым сейчас следовало бы скры
ваться под рукавами пропавшего плаща (со всеми письмами).
—Сержант, ты ответственный? —спросил он.
Приглашайте дам...
—Я, сэр.
—Сколько здесь человек?
—Разрешите, сэр, я еще раз посчитаю.
Я повернулся к ребятам и сказал:
— Каждый пусть зажжет спичку, я буду вас пересчитывать. — И
сразу четыре человека, а может, и пять, зажгли спички. Я сделал вид,
что считаю.
—Тридцать четыре, включая меня, —объявил я.
Лейтенант покачал головой.
—Многовато, —сказал он, а я посмотрел на него так, будто узнал
об этом только сейчас.
—Я сам обзвонил все канцелярии штабов, —сказал он с укориз
ной, — и передал приказание, чтобы от каждой эскадрильи послали
на танцы только пять человек.
Я снова сделал вид, что всю серьезность положения понял только
теперь. Сейчас я ему посоветую застрелить четверых. Вызвать сол
дат, умеющих расстреливать тех, которые любят ездить на танцы, и
вся недолга.
—Сержант, ты знаешь мисс Джексон? —спросил меня лейтенант.
—Знаю, —ответил я, а ребята даже дымить перестали: прислуши
ваются.
—Так вот, сержант, мисс Джексон сегодня утром позвонила и ска
зала, чтобы прислали ровно тридцать человек. Поэтому, как это ни
печально, четверым придется слезть. — Он посмотрел мимо меня в
глубь кузова, давая понять, что это наше внутреннее дело. — Как вы
это уладите, меня не касается, —сказал он в мокрую тьму, —но ула
дить придется.
Я искоса взглянул на ребят.
—Кто из вас не записался на танцы? —спросил я.
—Чего ты на меня так смотришь? — возмутился Валентайн-аве-
ню. —Я-то записался!
—Кто не записался? —крикнул я. —Кто пришел сюда просто по
тому, что узнал от тех, кто записался?
Ну, думаю, сейчас я, кажется, нашел правильное решение.
— Поживее, сержант, — сказал лейтенант, засовывая голову в
кузов.
— Кто не записался —слезай! —гаркнул я.
Кто не записался —слезай... Я еще никогда в жизни не был такой
сволочью.
—Сержант, мы тут все записались! —сказал Валентайн-авеню. —
У меня в эскадрилье человек семь записалось.
Хорошо, думаю, сейчас я все улажу. Я им предложу блестящий
выход.
—Кто из вас добровольно откажется от танцев с тем, чтобы пойти
в кино на территории городка?
Молчание. И вдруг стал тихонько пробираться к выходу Портер
(который Мемфис-и-Даллас). Ребята поджали ноги, чтобы дать ему
пройти. Я тоже чуть отодвинулся. И никто ему не крикнул: «Куда
прешь!» Затем поднялся со своего места Ферджи.
—Черт с ними, с танцами, —сказал он, —женатики будут сегодня
вечером своим благоверным письма писать.
Ферджи спрыгнул с грузовика. Теперь нужны еще два «добро
вольца».
—Еще два человека! —заорал я во всю глотку.
Вот я сейчас до них доберусь! Они у меня попляшут! Неужели эта
танцулька —такое уж большое счастье? Неужели они так глупы? Мо
жет, они думают, что там им споют «Мари» и они услышат нежный
голос трубы перед последним куплетом? Что творится с этими идио
тами! Что творится со м но й? Почему мне хочется, чтобы они все по
ехали? Да я и сам вроде не прочь поехать. Вроде! Ну, рассмешил. Да
ты только об этом и мечтаешь, Колфилд...
—А ну, —крикнул я, —два человека, крайние слева, выходи! Живо!
Кто б там ни был, выходи давай.
К выходу направляется тот самый беспокойный парень, что орал
насчет красоток. А я-то и не знал, что один из двух крайних слева —
это он. Он бросается в холодную мглу дождя, темную, как черная тушь.
Потом медленно и нерешительно слезает с грузовика солдат чуть по
меньше ростом, совсем еще мальчишка. Он стоит под дождем в своей
вымокшей, скукожившейся пилотке, стоит и смотрит на лейтенанта,
будто ждет приказаний. Ему лет восемнадцать, не больше, но он не
похож на маменькиного сынка.
—Я был в списке, —сказал солдат, поймав взгляд лейтенанта, —я
записался, когда тот парень только начал составлять список. Как раз
в тот самый момент.
— Нет, солдат, не выйдет это дело, — ответил лейтенант и обра
тился ко мне: —Сержант, все в порядке?
— Вы можете спросить у Острэндера, —сказал солдат лейтенан
ту, а потом заглянул под брезент и крикнул: — Эй, Острэндер, ведь
правда, я был первый в списке?
А дождь, как на грех, все льет и льет, и парень уже совсем промок.
Я высовываю руку из-под брезента и поднимаю воротник его плаща.
—Острэндер, скажи, разве я не был первым в списке?
—В каком списке? —откликнулся Острэндер.
—В списке тех, кто захотел поехать на танцы.
—В чем дело? —возмутился Острэндер. —Я лично в списке был.
Ну и болван же этот Острэндер.
—Ну разве я не был первым в списке? —выкрикнул солдат сры
вающимся голосом.
— Почем я знаю, —ответил Острэндер, —может, был, а может, и
не был.
Стоявший под дождем солдат рывком повернулся к лейтенанту:
— Ну, честное слово, я был первым в списке. Этот парень из на
шей эскадрильи, тот, который сидит в канцелярии штаба, знаете, чер
нявый такой, вот он как раз только-только стал составлять список,
как я уже записался. Я самый первый!
—Ну ладно уж, черт с тобой, садись! —вдруг рявкнул лейтенант.
Парень залез в кузов, ребята быстро освободили ему место, и мы
поехали.
—Сержант, —спросил меня лейтенант, —где здесь можно позво
нить?
—Знаю, сэр. Вот будем проезжать мимо саперов, я вам покажу.
Машина проползла по рыжеватой топкой земле, и вскоре мы
подъехали к расположению саперов.
— Мам, это ты? —крикнул лейтенант в трубку. — Привет. Все в
порядке, мама. Да, мама, приеду... наверно, в воскресенье, если отпус
тят, обещали отпустить. Мам, Сара-Джейн дома?.. А как бы с ней по
говорить? Да, мама, в воскресенье, если смогу...
С минуту помолчав, лейтенант говорит:
—Сара-Джейн, это ты?.. Отлично. Полный порядок. Я все устроил.
Я уже сказал маме, наверно, в воскресенье, если отпустят... Послушай,
Сара-Джейн. Ты никуда не собираешься?.. Плохо. Очень плохо... Послу
шай, а как машина? Починила? Отлично, отлично. Почти бесплатно... —
Голос лейтенанта становится нарочито безразличным. — Послушай,
Сара-Джейн, не могла бы ты сейчас приехать к мисс Джексон? Я везу
наших ребят к ней на танцы. Ну ты ведь знаешь мисс Джексон, правда?
Понимаешь, какая тут неприятность получается, там будет на одного
кавалера'больше. Да... Да... Да... Ну, я понимаю, что дождь. — Его голос
вдруг становится уверенным и жестким: —А я и не прошу тебя, девочка.
Я просто сообщаю. Я хочу, чтобы ты сейчас же приехала к мисс Джек
сон, ясно? А мне плевать... Ну давай, быстро... Пока.
Лейтенант повесил трубку. Промокшие до костей, плетемся мы
сквозь этот тоскливый мрак назад, к грузовику.
Где же ты, мой Холден? Нет, ты не мог пропасть. Брось дурака
валять, покажись! Объявись, где бы ты ни был! Слышишь? Сделай
это для меня! Ну хотя бы потому, что я все так отлично помню. Я про
сто не могу забыть все хорошее, что было в моей жизни. Послушай,
Холден, подойди к кому-нибудь, ну, скажем, к какому-нибудь офице
ру или солдату, и скажи, что ты —это ты и что ты не пропал, не погиб
и всякое такое.
Ну, право же, не морочь людям голову, ведь ты жив, правда? Не
смей брать на пляж мой купальный халат! Не залезай на мою сторону
корта, принимай мячи на своей! Не свисти! Сиди за столом прямо!..
Посторонний
Г орничная там, за дверью, была молоденькой и фигуристой, и ее
определенно наняли сюда на неполный рабочий день.
—Вы к кому, молодой человек? —далеко не любезно поинтере
совалась она.
— К миссис Полк, —ответил «молодой человек». Он уже четыре
раза орал ей в этот поганый домофон, к кому он пришел.
Лучше бы он пришел в другой раз, когда на домофоне не эта иди
отка. И когда отцветут травы и его не будет мучить неодолимое жела
ние выдрать оба глаза, чтобы навеки покончить с этой его сенной ли
хорадкой. Лучше бы он пришел... лучше бы он вообще сюда не прихо
дил. Лучше бы он сразу повел сестренку лопать ее обожаемый эска
лоп — в кафешку у какой-нибудь подземки, а потом они бы с ней
прямиком на утренник, а с утренника —на поезд, и нечего, нечего было
тащиться сюда. Зачем? Излить свою «израненную душу» совершен
но незнакомому человеку? А может, прикинуться этаким кретином,
похихикать, чего-нибудь наплести да и смыться, пока не поздно?
Горничная посторонилась, пропуская его, лепеча какую-то чушь
про ванну, которую хозяйка не то принимает, не то уже приняла... и
молодой человек с красными глазами и с вцепившейся в его руку го
ленастой девчушкой вошел.
Это была дорогая и неуютная нью-йоркская квартирка, у молодоже
нов почему-то всегда такие квартиры. То ли при осмотре именно этой у
новобрачной окончательно отвалились ноги (после беготни по разным
адресам), то ли ей так нравилась шикарная небрежность, с которой ее но
венький муж поглядывал на часы, что до прочей ерунды ей не было и дела.
В гостиной, куда препроводили молодого человека и девчушку,
одно из моррисовских кресел было явно лишним, и почему-то воз-
© Перевод. М. Макарова, 2002
пикало такое ощущение, будто настольные лампы горели здесь всю
ночь. Да-а, но над чудовищным искусственным камином он заметил
несколько очень хороших книжек.
Интересно, чьи, подумал молодой человек, кому это здесь пона
добился, скажем, Рильке или «Прекрасные, но обреченные»? Или
«Ураган на Ямайке». Это книги девушки Винсента? Или ее мужа?
Он чихнул и, подойдя к пыльной стопке патефонных пласти
нок — любопытно, что там, — снял верхнюю. Старина Бэйквелл
Говард —еще до того, как он стал коммерческой приманкой, —пье
са «Толстячок». Чья пластинка-то, девушки Винсента или ее мужа?
Бэйб перевернул ее и слезящимися глазами посмотрел на грязно
ватый белый квадратик, прилепленный к кругляшу с названием.
На квадратике зелеными чернилами было выведено: «Комната 202,
Хелен Бибер. Кто возьмет — убью!»
Молодой человек выхватил из брючного кармана платок и сно
ва чихнул, потом еще раз перевернул пластинку —опять «Толстяч
ком» вверх. В ушах его зазвучал роскошный рык трубы старины
Бэйквелла. А затем и остальные мелодии тех неповторимых лет;
тех обыденных, и еще не «исторических», и почти безмятежных лет,
когда все их (мертвые теперь) парни из двенадцатого полка были
живы и с ходу вклинивались в толпу других отплясывавших уже
парней, тоже мертвых теперь... Тех лет, когда каждый, кто мало-
мальски умел танцевать, торчал в канувших в небытие дансингах и
хрен что знал о каком-то там Шербуре, Сен-Л о, о Гюртгенском лесе
или Люксембурге...
Он слушал и слушал —пока за спиной его не раздалось хныканье
сестренки; он обернулся:
—Мэтти, сейчас же прекрати.
Только он это сказал, в комнату вторгся резковатый, полудетский
еще и очень приятный голос, а затем и его обладательница.
—Эй! Простите, что заставила вас ждать. Я миссис Полк, —по
яснила она. — Не представляю, как вы будете их здесь вешать. В
этой комнате все окна какие-то чудные. Но сил моих больше нет
видеть этот старый замызганный дом наискосок, ну знаете, на ули
це... как ее там? —Ее взгляд упал на девчушку, которая, скрестив
голенастые ноги, сидела как раз в том, в лишнем, моррисовском
кресле. — Чья это малышка? — восторженно воскликнула она. —
Ваша? Какая лапонька!
Молодой человек опять обреченно выхватил платок, четырежды
чихнул, потом наконец заговорил.
— Это моя сестра, Мэтти, —объяснил он девушке Винсента. —Я
ничего не собираюсь у вас вешать, вы меня с кем-то спу...
—Вы разве не по вызову? И не вешаете штор? А что у вас с глазами?
—Это из-за пыльцы. Сенная лихорадка. Я Бэйб Глэдуоллер. Слу
жил в одном полку с Винсентом Колфилдом. —Он чихнул. — Мы с
ним здорово подружились... Не смотрите на меня, пожалуйста, когда
я чихаю. Мэтти и я, мы приехали сюда, чтобы сходить в кафе и в те
атр, ну я и подумал, почему бы не зайти, раз уж вы тут живете. Конеч
но, я должен был позвонить, и вообще, предупредить. —Он снова чих
нул, а когда поднял глаза, девушка Винсента очень пристально на него
смотрела. Выглядела она потрясающе. Такая девушка даже с дымя
щейся сигарой в зубах будет выглядеть красоткой.
— Эй! — снова воскликнула она, видимо, это было любимое ее
словечко. — Тут темно, как в мусорной яме. Лучше пойдемте ко
мне в комнату. — Она развернулась, чтобы вести их, и уже на ходу
бросила: —Он писал мне о вас. Я помню, ваш городок на букву «В»
начинается.
—Валдоста, это штат Нью-Йорк.
Они вошли в более уютную и светлую комнату; наверное, это была
их спальня, девушки Винсента и ее мужа.
—Слушайте. Я же терпеть не могу нашу гостиную. Вот вам крес
ло. Только сбросьте на пол эти дурацкие тряпки. А ты, кисанька, сядь
рядом со мной на кровать. Какое у тебя замечательное платье, ты про
сто прелесть! Ну? Так зачем вы ко мне пришли? Нет, нет, я рада. Не
смущайтесь. И чихайте себе на здоровье, я не буду на вас смотреть,
обещаю.
Еще со времен Адама мужчине никогда не удавалось устоять пе
ред красотой, перед певучим ее совершенством, особенно если на него
обрушивали смертельную дозу. Ну Винсент, мог бы и предупредить.
Да он небось и предупреждал. Наверняка предупреждал.
—Вот я и подумал... —снова начал Бэйб.
— Слушайте! А почему вы не на фронте? Эй! Вы успели застать
новую наградную систему?
—У него сто семь очков, —сообщила Мэтти. —И целых пять звез
дочек, но вместо них велят носить одну серебряную. А чтобы сразу
пять и на одной ленточке —нельзя. А пять было бы намного красив-
ше. Ведь целых пять. Правда, форму он все равно не носит уже. Я ее
спрятала. В коробку.
Бэйб положил ногу на ногу —лодыжкой на колено —высокие муж
чины часто так сидят.
—Да, с этим все. Отстрелялся, —сказал он и покосился на стрел
ку своего носка (носки были одним из самых непривычных атрибу
тов его новой, уже без высоких армейских ботинок, жизни), затем пе
ревел взгляд на девушку Винсента. Неужели это и вправду она?
— На прошлой неделе отстрелялся, —уточнил он.
— Ну да! Вот здорово!
Хотя бы что-нибудь спросила, хоть что-нибудь... Да зачем ей это?
Бэйб ответил ей кивком и решил начать сам:
—Вы зна... Вам сообщили, что Винсент... сообщили, что он погиб?
Тут он снова кивнул и переменил ногу, вернее, лодыжку.
— Его отец позвонил мне, — сказала девушка Винсента, —когда
это случилось. Он называл меня «мисс Э-э-э». Он ведь меня с детства
знает, но имени моего так и не вспомнил. Ему запало только, что я
любила Винсента и что я дочка Хови Бибера. Он думал, мы все еще
помолвлены. Так мне показалось. Мы с Винсентом.
Она положила ладонь на затылок Мэтти и стала очень вниматель
но разглядывать ее руку. Правую, ту, что была к ней ближе. И что она
там такого увидела? Обыкновенная девчоночья рука. Голая, черная
от загара.
—Я подумал, вы, может, хотите узнать, как все было... вкратце, —
сказал Бэйб и раз шесть чихнул. Запихнув в карман платок, он уви
дел, что девушка Винсента смотрит на него —и молчит. Это и смуща
ло его, и раздражало. Может, ей надоело, что он все вокруг да около.
Немного подумав, он сказал: —Я не могу вам врать. Про умиротво
ренное и счастливое лицо —когда... когда он умирал. Простите. Язык
не поворачивается. Просто расскажу, как все было. Без красивеньких
баек.
—Мне байки и не нужны. Я хочу знать правду, —сказала девушка
Винсента. Она убрала с затылка Мэтти руку. И сидела теперь ни на
кого не глядя и ничего не трогая.
—Э-э. Умер он утром. Он и четверо рядовых, ну и я, стояли мы у
костра. В Гюртгенском лесу. И вдруг миномет... она совсем близко ра
зорвалась —подлетела без всякого свиста или шороха —его накрыло
и еще троих. Палатка медиков —полевой госпиталь —метрах в трид
цати от нас была. Там Винсент и умер, наверно, через три минуты —
после того, как его шарахнуло. —Тут Бэйбу пришлось прерваться и
снова извлечь платок. Отчихавшись, он продолжил: —Я думаю, у него
столько ран было, ни одного живого места, что вряд ли он был в пол
ном сознании. И вряд ли чувствовал боль. Я действительно так ду
маю, честное слово. Глаза у него были открыты. По-моему, он узнал
меня и слышал, что я ему говорил, но отвечать не отвечал. Последние
его слова я слышал до взрыва —что-то там про дрова, которые сами
не прибегут к этому хренову костру, и про то, что молодежь должна
уважать бывалых вояк, нас с ним то есть. Сами знаете, за словом он в
карман не лез. — Больше Бэйб ничего не стал говорить, потому что
девушка Винсента плакала, и он не знал, как ему быть.
И тут вдруг подала голос Мэтти:
—Смешной такой был. Он приезжал к нам. Ох и весело было!
Девушка Винсента все плакала, прикрыв лицо ладонью, но она
слышала то, что сказала Мэтти. Бэйб уставился на свой низко обре
занный гражданский полуботинок и ждал, когда все пройдет, то есть
не пройдет, а хоть как-то образуется —пусть хотя бы девушка Вин
сента — она у него действительно потрясающая! — перестанет пла
кать.
Когда она успокоилась —и успокоилась она тоже как-то внезапно, —
он сказал:
— Вы теперь замужем, я не должен был приходить и так вот му
чить вас. Просто я подумал... судя по тому, что Винсент мне расска
зывал, вы здорово его любили... подумал, что вам интересно будет все
узнать... Вы меня простите. Кто я, собственно, такой? Посторонний
тип, ну и катился бы со своей сенной лихорадкой в какую-нибудь за
бегаловку, а потом сразу на утренник. Так нет же! Паршиво, конечно.
Очень паршиво все вышло. Я знал, что ничего хорошего из этого не
получится — и все равно потащился к вам. С тех пор, как я на граж
данке, со мной что-то творится, сам не пойму что.
—А что такое миномет? Что-то вроде пушки? —спросила девуш
ка Винсента.
Ну и вопросик... поди угадай, что эти девчонки тебе выдадут...
—Да-да. Вроде пушки. Только у миномета снаряды подлетают без
свиста. Простите.
Он слишком часто извинялся, но если бы ему дали возможность,
он попросил бы прощения у каждой девушки, у каждой из тех, чьих
парней угробили минные осколки, поскольку подлетают эти мины без
всякого свиста. Он испугался вдруг, что наговорил девушке Винсен
та много лишнего. Выдал ей, так сказать, подробный рапорт, не ут
руждая себя сантиментами. Да еще эта его поганая сенная лихорадка.
И все же самое пакостное другое: то, как твои свихнутые на фронте
мозги заставляют тебя разговаривать с гражданскими —не сами сло
ва, а к ак —вот это самое пакостное.
Солдатской твоей башке очень важно, чтобы все точненько, до
мелочей, и тебя распирает, как мальчишку: дескать, пусть эти тыло
вые крысы знают... пока не вытрясу из них все сладенькие байки, ко
торыми их тут без нас пичкали, не выпущу. Хватит вранья. Пусть эта
девчонка узнает, как оно, пусть не думает, что ее Винсентик успел по
просить последнюю сигарету. Или мужественно улыбался, или изрек
на прощание что-нибудь умное.
Ничего такого не происходило. Ничего, что бывает в фильмах и
книжках; а если и происходило, то с теми бедолагами, которые были
не в состоянии уже понять, что счастья быть живыми им осталось —
самые крохи. Пусть девчонка Винсента не тешит себя всякими глупо
стями насчет Винсента, хоть она, возможно, здорово его любила. Вот
тебе шанс разделаться с чудовищными враками, прямо под твоим но
сом, ну-ка, прямой наводкой. Для того тебе и подфартило, для того
ты и уцелел. За всех наших ребят, за правду! Огонь, парень! Еще
огонь!..
Бэйб опустил ногу на пол, на мгновение сжал ладонями лоб и раз
двенадцать чихнул. Вытащив чистый —четвертый уже —платок, он
промокнул слезящиеся саднящие глаза и сказал:
— Винсент очень вас любил, просто до жути. Я не совсем понял,
почему вы расстались, но точно знаю, что в этом нет ни его, ни вашей
вины. Я сразу это почувствовал. По тому, как он о вас говорил, — в
вашем разрыве никто из вас не виноват. Это действительно так? Я не
имею права задавать такие вопросы, верно. У вас ведь теперь муж. И
все-таки. Была в этом чья-то вина?
—Да. Все из-за него.
—А зачем вы вышли замуж за мистера Полка? —сурово спросила
Мэтти.
—Все из-за него. Слушайте. Я любила Винсента. Любила его дом
и братьев, любила его мать и отца. Я всех их любила. Вы меня послу
шайте, Бэйб. А Винсент... он ничему не верил. Летом —что это дей
ствительно лето, зимой — что зима. Ничему не верил, с тех пор как
умер малыш Кеннет. Брат его.
—Младший брат? Тот самый, по которому он просто с ума сходил?
—Да. А я... я всех их любила. Честное слово, —сказала девушка
Винсента, чуть дотронувшись до плеча Мэтти.
Бэйб кивнул. Он сунул руку во внутренний карман пиджака, умуд
рившись при этом даже ни разу не чихнуть, и что-то оттуда вытащил.
— Э-э... —Язык опять не желал его слушаться, но Бэйб все-таки
превозмог себя. —Это стихотворение он написал. Я не шучу. Он одол
жил мне конвертов, а на одном с оборотной стороны были записаны
эти строчки. Возьмите —если хотите. —Он протянул к ней свою длин
ную руку, невольно задержавшись взглядом на поблескивающих в его
манжетах запонках, —пальцы Бэйба сжимали чуть запачканный сол
датский авиаконверт. Он был сложен вдвое и немного потерся.
Девушка Винсента сначала разглядела конверт, потом, шевеля гу
бами, прочла название. Она посмотрела на Бэйба.
—О господи! Мисс от Бибера! Он же так меня называл —Мисс от
Бибера!
Она опустила глаза и стала читать стихотворение, и снова беззвуч
но шевелила губами. Прочитав до конца, покачала головой, но это не
значило, что она с чем-то не согласна. Прочла его еще раз. А потом
начала складывать, складывать конверт, будто хотела его спрятать.
Затем кулачок ее с зажатым в нем бумажным комочком скользнул в
карман кофты и там остался.
—Мисс от Бибера, —произнесла она таким тоном, будто в комна
ту еще кто-то вошел.
Бэйб, успевший тем временем снова водрузить на колено лодыж
ку, опустил ногу, намереваясь встать.
—Ну вот, —сказал он. —Стих отдал. Теперь вроде все. —Он под
нялся, за ним Мэтти. Поднялась и девушка Винсента.
Бэйб протянул ей ладонь, и девушка Винсента неловко ее по
жала.
—Наверно, мне не стоило приходить, —сказал он. —Но я из луч
ших побуждений... и из худших —тоже. Странно, да? Сам себя не пой
му никак. До свидания.
—Я очень рада, что вы зашли, Бэйб.
От этих слов к глазам его вдруг подступили слезы, он резко от
вернулся и быстрым шагом пошел к двери. Мэтти старалась не отста
вать, а девушка Винсента, наоборот, чуть замедляла шаг.
Когда он снова обернулся к ней —на лестничной площадке, ему
уже удалось с собой справиться.
— Мы сможем тут поймать такси или попутку? — спросил он у
девушки Винсента. —Тут проезжают такси? Я как-то не обратил вни
мания.
—Возможно, вам повезет. В это время их довольно много.
— Не хотите составить нам компанию? Перекусим, а потом в
театр?
—Я не могу. Я должна... Правда не могу. Нажимай на звонок, Мэт
ти. На тот, где написано «Вверх», тот, что «Вниз», сломан.
Бэйб снова сжал ее ладошку.
— До свидания, Хелен. — Он разжал пальцы. Потом подошел к
Мэтти и стал перед дверями лифта.
—И что вы собираетесь теперь делать? —громко спросила, почти
прокричала, девушка Винсента.
—Я же говорил вам, мы собираемся в теа...
—Я не об этом. Теперь —в смысле после возвращения.
—A-а... Не знаю. — Он чихнул. — Обязательно нужно что-то де
лать? Шучу, конечно. Что-нибудь да буду. Постараюсь получить сте
пень магистра, буду преподавать. Как мой отец.
— Эй! Небось вечером пойдете смотреть, как танцует какая-ни
будь девица? С огромным шаром... или еще с чем-нибудь.
— Не знаю таких, чтобы танцевали, да еще с огромным шаром...
Ну-ка, нажми снова на звонок, Мэтти.
—Слушайте, Бэйб. —Девушка Винсента явно волновалась. —Зво
ните мне иногда. Хорошо? Прошу вас. Мой телефон есть в справоч
нике.
—У меня есть знакомые девушки.
— Знаю, что есть, но почему бы нам не сходить в кафе... или на
спектакль? А если я попрошу достать на что-нибудь билеты? Ну это
го... в общем... Боба. Моего мужа. Или приходите поужинать.
Он покачал головой и сам нажал на звонок.
—Ну я вас прошу.
— Не нужно со мной так. Все нормально. Просто я пока еще не
привык к мирной жизни.
Дверцы лифта с шумом раздвинулись. Мэтти завопила:
—До свидания! —и юркнула за братом в кабину. Дверцы с шумом
захлопнулись.
С такси им не повезло. Они побрели в сторону парка. Три кош
марно длинных квартала —между Лексингтоном и Пятой —были по
дневному унылы, их бесконечные фасады в конце августа выглядели
особенно тоскливо. Какой-то толстяк, облаченный в форму швейца
ра, пряча в кулак зажженную сигарету, вел по кромке тротуара терье
ра, сплошь в проволочных завитках.
Бэйб подумал, что пока он торчал там, на Валу, этот жирдяйчик
изо дня в день выгуливал здесь своего пса... Невероятно. А что, соб
ственно, невероятного? И все-гаки поразительно... Он почувствовал,
как в его пальцы скользнула ладошка Мэтти. Она без передыху тара
торила:
—Мама сказала, что нужно пойти на «Харвей». И что тебе понра
вится Фрэнк Фэй. Это про одного дядьку, который разговаривает с
кроликом. Напьется и разговаривает. Или на «Оклахому!». Мама ска
зала, «Оклахома!» тоже тебе понравится! Роберта Кокрэн смотрела,
говорит, здоровская пьеса. А еще она говорит...
— Кто-кто смотрел?
— Роберта Кокрэн. Девочка из моего класса. Она ничего танцует.
А ее папа воображает, что здоровско шутит. Я один раз у них была, он
все смешить нас старался. Дурак какой-то. —Мэтти умолкла, но только
на секунду.
—Бэйб.
—Чего тебе?
—Ты рад, что ты дома?
—Да, детка.
—Ой, отпусти, больно же!
Он чуть расслабил пальцы.
—А почему ты спрашиваешь?
—A-а... так. Давай в автобусе сядем наверх.
—Давай.
Когда они свернули наконец к парку, солнце шпарило вовсю, и
это было замечательно. На автобусной остановке Бэйб закурил сига
рету и сорвал с головы шляпу. По другой стороне улицы шла высокая
блондиночка с шляпной коробкой в руках, очень, очень спешила. Па
цаненок в голубом костюме пытался поднять своего надумавшего от
дохнуть посреди улицы Тедди или Вэгги (оно и понятно, Пятая аве
ню ведь широченная), он очень хотел, чтобы хотя бы на остатке пере
хода его пес вел себя как урожденный Принц, или Рекс, или, скажем,
Джим.
—А я умею есть палочками, —похвасталась Мэтти. —Меня один
взрослый знакомый научил. Папа Веры Вебер. Я покажу тебе.
Бэйб подставил бледное лицо лучам, они так здорово грели.
—Да, детеныш. —Он похлопал Мэтти по плечу. —Обязательно.
На это стоит посмотреть.
—Значит, договорились, —сказала Мэтти и, плотно составив ступ
ни, прыгнула с тротуара на мостовую, а с мостовой тем же манером
снова на тротуар. И ему почему-то жутко приятно было смотреть, как
она прыгает. А правда, почему?..
Девчонка без попки в проклятом сорок первом
Молодойчеловек,сидевшийпозадиБарбарынастадионе,гдешли
соревнования по хай-алай, вдруг наклонился к ней и спросил,
не чувствует ли она себя неважно и не нужно ли проводить ее обрат
но на корабль. Барбара повернулась, посмотрела на него оценивающе
и сказала, что, пожалуй, да, спасибо, что у нее разболелась голова и
это правда будет страшно любезно с его стороны. Они вместе встали,
вышли на улицу и добрались до корабля сначала на такси, а потом на
лоцманском катере. Но прежде чем уйти в свою каюту на палубе В,
Барбара, сильно смущаясь, сказала своему провожатому:
— Послушайте, я только проглочу аспирин или еще что. Мы мо
жем встретиться на палубе, где играют в шаффлборд. Знаете, на кого
вы похожи? На того парня, который все снимался в боевиках с Диком
Пауэллом и Руби Килером и... когда я была маленькая. Потом никог
да его не видела. Так вот, я только проглочу аспирин. Если, конечно, у
вас нет других дел...
Молодой человек прервал ее многословными заверениями, что
никаких других дел у него нет. Тогда Барбара побежала в свою каюту.
Вечернее платье в красно-синюю полоску облегало ее очень юную,
прелестно-угловатую фигурку. Должно было пройти еще несколько
лет, чтобы ее фигурка из прелестно-угловатой превратилась в просто
прелестную фигурку.
Молодой человек —его звали Рэй Кинселла и он состоял в Под
комитете увеселительных мероприятий судна — ждал Барбару на
прогулочной палубе у поручня левого борта. Почти все пассажиры
развлекались на берегу, и стоять тут в тишине при лунном свете было
потрясающе хорошо. Ночь поглотила все звуки, кроме мягкого плес
ка воды гаванского порта о бока корабля. Сквозь лунную дымку был
виден «Кунгсхольм», сонный и роскошный, вставший на рейд всего в
© Перевод. М. Тюнькина, 2002
нескольких футах за их кормой. Вдалеке, почти у берега, белела стай
ка маленьких парусных лодочек.
—Вот и я, —объявила Барбара.
Молодой человек, то есть Рэй, обернулся.
—О, вы переоделись.
—Вам не нравится белое? —выпалила Барбара.
— Очень даже. Просто чудесно, —сказал Рэй. Девушка смотрела
на него чуть близоруко, и он догадался, что дома она, должно быть,
носит очки. Он взглянул на свои наручные часы. — Послушайте. Че
рез минуту уходит катер. Не хотите опять рвануть на берег и немнож
ко поболтаться? В смысле, вам уже лучше?
—Я приняла аспирин. Если у вас нет других дел, —ответила Бар
бара. —Мне не очень хочется оставаться на корабле.
—Тогда скорее, —сказал Рэй и взял ее за руку.
Барбаре пришлось бежать, чтобы не отстать от него.
—Ух ты, —выдохнула она, —какой у вас рост?
— Шесть футов четыре дюйма. Еще побыстрее.
Катер слегка покачивался на тихой воде. Рэй подхватил Барбару
под мышки, осторожно передал лоцману и сам спрыгнул в лодку. Это
несложное упражнение привело в беспорядок единственную длинную
прядь его черных волос и вздернуло спинку белого смокинга. Он оп
равил смокинг, и в его руке мгновенно оказалась карманная расческа.
Юноша только раз провел ею по волосам, старательно приглаживая
их ладонью другой руки. Затем он осмотрелся. Кроме Барбары, его
самого и лоцмана, на катере находилось всего три человека: стюар
десса с палубы А, очевидно, спешившая на свидание с каким-нибудь
морячком, и двое туристов —супруги средних лет, которых Рэй знал
в лицо, но не по имени —они, как ему было известно, каждый день
играли на бегах. Катерок рванулся с места, и Рэй поддержал Барбару,
тут же забыв о попутчиках.
Однако туристка стала с интересом поглядывать на Барбару и Рэя.
Это была шикарно, безупречно седовласая дама в вечернем закрытом
платье, отделанном дорогим шитьем под стать ее массивному брил
лиантовому кольцу грушевидной формы и бриллиантовому брасле
ту. Ни один здравомыслящий человек не решился бы судить о ее про
исхождении, основываясь на внешности. Она могла, много лет назад,
расхаживать, прямая, как струнка, по бродвейским подмосткам, об
махиваясь веером из страусовых перьев и распевая: «Красавица дев
чонка, как музыка, пленяет», или что-нибудь в том же страусиновеер
ном роде. Она могла быть дочерью посла и дочерью пожарника. Она
могла долгие годы служить секретаршей у собственного мужа. Толь
ко второсортные красотки видны как на ладошке, а тут и гадать было
бессмысленно.
Внезапно она обратилась к Барбаре и Рэю:
— Правда, божественная ночь?
—Да, правда, —сказал Рэй.
—Вам ведь хорошо? —спросила дама Барбару.
—Теперь да. А недавно было плохо, —вежливо ответила Барбара.
— А я, —сказала дама, улыбаясь, — просто наслаждаюсь. — Она
сунула руку мужу под локоть. Тут она впервые заметила стюардессу
с палубы А, стоявшую рядом с лоцманом, и воззвала к ней: — А вы
наслаждаетесь?
Стюардесса повернула к ней голову.
— Простите? — протянула она тоном важной персоны, которую
побеспокоили в нерабочее время.
—Я спросила: вы наслаждаетесь? Не правда ли, волшебная ночь?
—А-а, —сказала стюардесса с улыбочкой. —Пожалуй, да.
— Ну, конечно же, да, — настаивала дама. — Никогда не подума
ешь, что скоро декабрь. —Она заметно стиснула руку мужа и излила
свой восторг на него: —Ты ведь блаженствуешь, правда, дорогой?
—А как же иначе, —сказал ее супруг и подмигнул Барбаре и Рэю.
В темно-красном смокинге очень свободного покроя он казался не то
чтобы толстым, а каким-то непомерно огромным.
Дама обвела глазами гавань.
— Божественно, — тихо проговорила она. Потом тронула рукав
мужа. —Дорогой, гляди, какие милые паруснички.
-Где?
—Там. Вон там.
—А, да. Славные.
Женщина внезапно повернулась к Барбаре.
—Я Диана Вудрафф, а это мой муж Филдинг.
Барбара и Рэй в свою очередь представились.
— Ах да, как же! —сказала миссис Вудрафф Рэю. — Вы тот юно
ша, который организует все состязания. Чудно. — Она опять устре
мила взгляд на воду. —Бедные паруснички. Их возят туда-сюда в ав
томобильных прицепах. —Она посмотрела на Барбару и Рэя. —А ка
кие у вас планы? Почему бы вам не пойти с нами? Ну, конечно же. Вы
должны пойти с нами. Соглашайтесь. Пожалуйста.
— Ну, я... это очень любезно с вашей стороны, —ответил Рэй. —
Не знаю, как Барбара...
—Я с удовольствием, —сказала Барбара. —Куда вы идете? Я-то
первый раз в Гаване.
—Куда глаза глядят! —воскликнула миссис Вудрафф. —Ну, раз
ве это не прекрасно? — Наклонившись, она опять обратилась к стю
ардессе: —Милочка, вы не хотите к нам присоединиться? Мы вас очень
просим.
—Благодарю, но мне надо кое с кем встретиться. Извините.
— Какая жалость. Филдинг, дорогой, ты похож на студента —
юный просто до неприличия.
—Я? Эдакая руина?
—Откуда вы, золотце? —спросила миссис Вудрафф Барбару.
—Из Куперсбурга. Это около Питтсбурга, в Пенсильвании.
—Какая прелесть. А вы?
—Из Солт-Лейк-Сити, —сказал Рэй.
—А мы из Сан-Франциско. Разве не чудесно? Вы не считаете, мис
тер Уолтерс, что мы скоро вступим в войну? Мой муж так не считает.
—Кинселла, —поправил Рэй. —Не знаю. Я в любом случае после
круиза ухожу в армию.
Миссис Вудрафф прикрыла рот рукой:
—Ой, простите!
—Да у меня будет не такое уж плохое положение, —объяснил Рэй. —
Служба подготовки офицеров резерва направляет меня в артиллерию.
Мне дадут собственную батарею и все такое. Буду сам командовать, а не
исполнять чьи-то дурацкие приказы.
Когда катер плавно сбавил ход, Рэй придержал Барбару за талию.
—У нее еще совсем нет попки, —сказала миссис Вудрафф, ласко
во глядя на Рэя. — Как должно быть приятно в такую ночь провести
время с кем-то, у кого совершенно нет попки.
Рэй, которому и пришла в голову эта идея, повел всех в «Вива Га
вана», типичное увеселительное заведение для туристов, но высокого
пошиба. В нем не было ничего кубинского, кроме официантов. Вла
делец был ирландцем, метрдотель —шведом, оркестр почти целиком
состоял из бруклинцев, кордебалет — из прежних обитательниц ал
леи Шуберта, предпочтение там отдавалось французской кухне, а са
мым большим спросом пользовалось шотландское виски.
Соревнования по хай-алай закончились. Пассажиры корабля уже
перекочевали в «Вива Гавана» и шумно-загорелой толпой вливались в
просторную залу. Рэй тут же заметил молодую особу, которую он и еще
один подкомитетчик называли между собой Мисс Эластичный купаль
ник-1941. Она покачивалась в полуобнимку со своим партнером рядом с
эстрадой, о чем-то переговариваясь с руководителем оркестра, —навер
но, просила его сыграть «Звездную пыль». Рэй заприметил и новоиспе
ченного губернатора —корабельную знаменитость, — шествующего в
игорную комнату не в своем обычном демократическом черном костюм
чике, а в ослепительно белом смокинге. От внимания Рэя не укрылись и
близняшки Мастерсон, сидевшие за столиком с Чикагским Хватом и
Кливлендским Мазилой, как окрестили их служащие корабля. Послед
ний был явно под градусом.
Когда компания расселась, мистер Вудрафф распорядился зака
зом. Потом они с миссис Вудрафф протолкались на танцевальную пло
щадку.
—Хотите потанцевать? —спросил Барбару Рэй.
—Не сейчас. Я не умею румбу. Мне нужно что-нибудь совсем мед
ленное. Посмотрите на миссис Вудрафф. Как здорово!
—Ничего, —снизошел Рэй.
Барбара возбужденно затараторила:
— Разве она не замечательная? Разве она не красавица? Она та
кая... такая... прямо не знаю какая. Вот!
— Болтает много, это точно, —сказал Рэй, помешивая свой кок
тейль.
— Вы, наверно, встречаете кучу людей в этих ваших круизах, —
сказала Барбара.
—Д а я только второй раз плыву. Я совсем недавно окончил кол
ледж. Йель. Раз уж все равно скоро в армию, решил пока немного по
развлечься. —Он закурил. —А вы чем занимаетесь? —спросил он.
—Я работала. Теперь ничем не занимаюсь. Я не ходила в колледж.
— Что-то я сегодня не видел вашей мамы, — сказал выпускник
Йеля.
—Женщины, которая со мной путешествует? —спросила Барба
ра. —Она не моя мама.
—Не мама?
—Нет. Моя мама умерла. Она моя будущая свекровь.
—А-а!
Барбара потянулась к спичечнице, стоявшей в центре столика. Она
чиркнула спичкой, задула ее, чиркнула другой —задула и опять по
ложила руки на колени.
—Я некоторое время болела, —сказала она, —и мой жених захо
тел, чтобы я где-нибудь отдохнула. Тогда миссис Оденхерн предло
жила взять меня с собой в круиз. Вот мы и поехали.
— Классно! — сказал Рэй, наблюдавший, как Мисс Эластичный
купальник-1941 выламывается на танцплощадке.
—С ней все равно что с ровесницей, почти, —продолжала Бар
бара. — Она очень славная. В молодости она была большой спорт
сменкой.
—У нее и вид славный. Почему вы совсем не пьете?
Барбара поднесла стакан к губам и проглотила четверть капельки.
—Я могу потанцевать под то, что они сейчас играют, —сказала она.
—Отлично.
Они встали и протиснулись на танцплощадку.
Барбара танцевала скованно и без малейшего чувства ритма. От
волнения она так неловко вцепилась в руку Рэя, что ему было трудно
ее вести.
—Я отвратительно танцую.
—Вовсе нет, —сказал Рэй.
—Мой брат пробовал меня учить, когда я была маленькая.
-Да?
—Он почти с вас ростом. В школе он играл в футбол. Только по
вредил коленку, и ему пришлось бросить. А то бы он мог поступить в
любой колледж.
На площадку набилось так много народу, что неуклюже топчуща
яся пара не привлекала к себе особого внимания. Рэй вдруг заметил,
какие светлые, какие пшенично-желтые у Барбары волосы.
—А ваш жених, какой он?
—Карл? Он очень славный. У него приятный голос по телефону.
Он очень... очень беспокоится о сырье.
—О каком сырье?
—Ну... о сырье. Не знаю. Я не понимаю парней, никогда не разбе
решь, о чем они говорят.
Рэй вдруг нагнулся и поцеловал Барбару в лоб. Лоб был душис
тый, и у Рэя закружилась голова.
—Почему вы это сделали? —спросила Барбара, глядя в сторону.
—Не знаю. Вы рассердились?
—Здесь так жарко, —сказала Барбара.
—Сколько вам лет, Барбара?
—Восемнадцать, а вам?
—Ну, практически двадцать два.
Они продолжали танцевать.
—Прошлым летом у моего папы сделалось кровоизлияние в мозг,
и он умер, —сообщила Барбара.
—О! Сочувствую.
—Я живу с тетей. Она работает в Куперсбурге учительницей. Вы
читали «Зеленый свет» Ллойда К. Дугласа?
—У меня не хватает времени на книги. А что? Интересно?
—Я не читала. Тетя хочет, чтобы я прочитала. Я отдавила вам все
ноги.
—Нет. Вовсе нет.
—Тетя у меня очень хорошая, —сказала Барбара.
— Знаете, иногда довольно трудно следить за ходом вашей мыс
ли, —ляпнул Рэй.
Девушка не ответила, и он было испугался, что обидел ее. У него
даже макушка похолодела: он еще ощущал на губах сладкий вкус ее
лба. Но под его подбородком опять раздался голос Барбары:
—Прямо перед моим отъездом мой брат попал в автомобильную
катастрофу.
У Рэя словно гора с плеч свалилась.
Вудраффы уже сидели за столиком. Их сверкающие стаканы с бур
боном были пусты, а стаканы с содовой —почти не тронуты.
—Я махала вам, —мягко упрекнула Барбару миссис Вудрафф. —
А вы не помахали в ответ.
—Почему, я махала, —сказала Барбара.
—Вы видели, как мы отплясывали румбу? —спросила миссис Вуд
рафф. — Правда, мы были великолепны? Филдинг в душе латино
американец. Мы оба латиноамериканцы. Я иду в туалетную комна
ту... Барбара?
—Не сейчас. Я наблюдаю за пьяным.
Не успела миссис Вудрафф подняться, как ее муж, подавшись впе
ред всем туловищем, зашептал молодым людям:
—Я стараюсь кое-что от нее скрыть. По-моему, в наше отсутствие
наш сын собирается уйти в армию. Он хочет быть летчиком. Если бы
миссис Вудрафф узнала, она бы умерла. —Сделав это признание, ми
стер Вудрафф откинулся назад, глубоко вздохнул и, поймав взгляд
официанта, знаком показал, что повторяет заказ. Затем он встал, энер
гично воспользовался носовым платком и отошел от столика.
Барбара следила за ним глазами, пока он не скрылся из виду; по
том повернулась и спросила Рэя:
—Вы любите мидий, устриц и всякое такое сырье?
Рэй слегка вздрогнул.
— Ну да. Пожалуй.
—А я не люблю никакую моллюсочную еду, —смущенно прого
ворила Барбара. — Знаете, что я сегодня слышала? Я слышала, что
корабль больше не сможет ходить в круизы до самого конца войны.
—Это только слухи, —прикинулся безразличным Рэй. —Не рас
страивайтесь. Вы и — как его зовут — Карл сможете отправиться в
этот же круиз после войны, —сказал он, наблюдая за Барбарой.
—Он собирается во флот.
—Я же говорю —после войны.
— Я знаю, — кивнула Барбара, — но... все так чудно, я чувствую
себя так чудно... — Она внезапно умолкла, то ли не сумев, то ли не
пожелав выразиться яснее.
Рэй придвинулся к ней чуть ближе.
—У вас красивые руки, Барбара.
Она спрятала руки под столик.
—Сейчас они ужасные. Я не нашла нужного лака.
— Совсем они не ужасные. — Рэй взял ее руку... и тут же выпус
тил. Он встал, чтобы пододвинуть миссис Вудрафф ее стул.
Миссис Вудрафф улыбнулась, закурила и понимающе посмотре
ла на них обоих.
—Я хочу, чтобы вы поскорее отсюда ушли, —сказала она с улыб
кой. —Это не слишком подходящее для вас место.
—Да? —Барбара широко раскрыла глаза.
—Серьезно. Такие заведения посещают, когда все лучшее позади
и не осталось ничего, кроме денег. Даже мы не очень сюда вписываем
ся —Филдинг и я. Пожалуйста. Прогуляйтесь где-нибудь, —уговарива
ла миссис Вудрафф Рэя. — Мистер Уолтерс, — не унималась она, — а
сегодня нет никакого выезда на лоно природы или пикника на ско
рую руку?
—Кинселла, —довольно резко поправил Рэй. —Боюсь, что нет.
—Я ни разу в жизни не была на пикнике, —сказала Барбара.
—О! Какая жалость! Это такое удовольствие. До чего же мне от
вратителен сорок первый год.
Мистер Вудрафф сел на свое место.
—В чем дело, дорогая? —поинтересовался он.
—Да в том, что мне отвратителен сорок первый год, —сказала его
жена каким-то странным голосом, и по ее улыбающемуся лицу побе
жали слезы. —Да, —продолжала она. —Он мне омерзителен. Он пе
реполнен армиями, готовыми заглатывать все новых и новых маль
чиков, девушками и матерями, готовыми поселиться в почтовых ящи
ках, и самодовольными плешивыми метрдотелями, которых все это
не касается. Проклятый год. Гадкий год.
— Мы еще даже не участвуем в войне, дорогая, — сказал мистер
Вудрафф и добавил: — Мальчики всегда должны воевать. Я воевал.
Твои братья воевали.
—Сейчасдругое время. Оно и гадкое по-другому. В нем нет ниче
го доброго. У тебя, у Поля и у Фредди оставалось дома хоть что-то
хорошее. Боже мой! Если бы у Бобби не было денег, он бы даже не мог
гулять с девушками. На что это похоже? Гаже не придумаешь!
— Так, — неловко заполнил паузу Рэй. Он взглянул на свои на
ручные часы, потом на Барбару. —Хотите посмотреть достопримеча
тельности? —спросил он ее.
—Не знаю, —сказала Барбара, все еще не сводя глаз с миссис Вуд
рафф.
Мистер Вудрафф наклонился к жене.
—Хочешь немножко поиграть в рулетку, солнышко?
—Да, да, конечно, дорогой. —Миссис Вудрафф подняла глаза. —
A-а, вы уходите, детки?
Было чуть больше четырех утра. В час ночи стюард, обслуживавший
палубу левого борта, расставил часть своих шезлонгов так, чтобы в них
могла с комфортом разместиться группка трезвенников, которая через
несколько часов, отзавтракав, явится принимать солнечную ванну.
Есть уйма дел, которыми можно заниматься в шезлонге: погло
щать горячую закуску, принесенную на подносе стюардом, читать
журнал или книгу, показывать фотографии своих внуков, вязать, нерв
ничать из-за денег, нервничать из-за мужчины, нервничать из-за жен
щины, страдать морской болезнью, глазеть на девочек, шлепающих к
бассейну, глазеть на летучих рыб. Но целоваться, сидя в шезлонгах,
пусть даже тесно сдвинутых, не очень-то удобно. То ли подлокотни
ки слишком высоки, то ли увлеченная этим занятием парочка все вре
мя сползает вниз.
Рэй сидел слева от Барбары. Его правая рука, лежавшая на жест
кой деревяшке ее шезлонга, затекла.
Их часы одновременно пропищали четыре раза.
—Как ты теперь себя чувствуешь? —спросил Рэй.
—Я? Хорошо.
— Не-е, не в том смысле. Ты еще немножко пьяная? Может, нам
не надо было заходить в то последнее местечко.
—Я? Я и не была пьяная. — Барбара немного подумала, а потом
спросила: —А ты был?
—Ни черта подобного. Я никогда не пьянею.
Эта явная дезинформация, казалось, мгновенно возобновила визу
Рэя на пересечение незащищенной границы соседнего шезлонга.
После двух часов непрерывных упражнений губы Барбары слег
ка потрескались, но оставались по-прежнему нежными, чуткими и
пытливыми. Рэй при всем старании не мог бы припомнить случая,
когда его до такой степени волновала близость девчонки. Целуя Бар
бару сейчас, он опять был огорчен чистотой и упорной невинностью
ее поцелуя.
Когда поцелуй окончился —с чем Рэй, как всегда, не мог безого
ворочно согласиться, —он чуть-чуть отстранился и заговорил с хри
потцой в г о л о с е , не объяснимой даже поздним часом и количеством
потребленных коктейлей и сигарет.
—Барбара. Я не шучу. Мы это сделаем, а? Мы поженимся, а?
Барбара молчала в тишине, совсем рядом.
—Нет, правда, —упрашивал Рэй, как будто ему возражали. —Мы
будем чертовски счастливы. Даже если нам придется воевать, меня,
может, никуда не забросят, ни за какие там океаны. Я в этом смысле
везучий. Мы бы... мы бы так здорово зажили. —Он всматривался в ее
неподвижное лицо в лунном свете. —Поженимся? —умолял он.
—Не знаю, —сказала Барбара.
—Как это не знаешь? Ну и дела. Мы же созданы друг для друга.
—Я даже никак не запомню твое имя, —рассудительно заметила
Барбара. —Честно. Мы почти друг друга не знаем.
— Послушай. Мы знаем друг друга гораздо лучше, чем многие
люди, знакомые месяцами! —легкомысленно заявил Рэй.
—Не знаю. Что я скажу миссис Оденхерн?
—Его матери? Скажи правду, и все! —посоветовал Рэй.
Барбара не ответила. Она нервно грызла ноготь большого пальца.
Наконец она заговорила:
—Ты думаешь, я дурочка?
—Я? Думаю, что ты дурочка? Конечно, нет!
— Меня считают дурочкой, —медленно проговорила Барбара. —
По-моему, я все-таки дурочка.
—Перестань это повторять. Перестань, слышишь. Ты не дурочка.
Ты... умница. Кто тебя называет дурочкой? Этот твой Карл?
Барбара ответила уклончиво.
—Да, в общем, нет. Больше девчонки. Одноклассницы. Подружки.
—Они ненормальные.
—Чем я умница? —пожелала узнать Барбара. —Ты говоришь, я
умница.
—Ну, ты... просто умница, и все! —сказал Рэй. —Пожалуйста. —
И, исчерпав на этом свое красноречие, он наклонился и поцеловал ее
долгим поцелуем —очень убедительно, как он надеялся.
Наконец Барбара мягко оторвала свои губы от его губ. Ее лицо в
лунном свете было озабоченным, но каким-то размякшим, с приот
крытым ртом, как у человека, не сознающего, что за ним наблюдают.
—Хорошо бы не быть дурочкой, —сказала она ночи.
Рэй был нетерпелив, но осторожен.
—Барбара. Я же говорил тебе. Ты не дурочка. Ну, пожалуйста. Ты
вовсе не дурочка. Ты очень... мозговитая. —Он посмотрел на нее рев
ниво, собственнически. —О чем ты думаешь? —спросил он. —Об этом
своем Карле?
Она покачала головой.
—Барбара. Послушай. Мы будем жутко счастливы. Без дураков. Ты
думаешь, мы недавно знакомы. Я знаю. Но время такое паршивое. С этой
проклятой войной весь мир вверх тормашками. Короче говоря, если двое
любят друг друга, они должны друг за друга держаться. Да, они должны
крепко друг за друга держаться. —Он всмотрелся в ее лицо уже с мень
шим отчаянием, ободренный тем, что попал, как ему показалось, в са
мую точку. —Ты не согласна? —сдержанно спросил он.
—Не знаю, —сказала Барбара и расплакалась.
Она плакала мучительно, с надрывом. Испуганный силой ее горя
и тем, что стал его свидетелем, но не сочувствующий этому горю, Рэй
был плохим утешителем. В конце концов Барбара сама справилась со
своей бедой.
— Все в порядке, — сказала она. — Пожалуй, мне лучше пойти
спать.
Она неуверенно встала.
Рэй вскочил и схватил ее за руку.
—Я тебя увижу утром на теннисном матче, да? —спросил он. —
Ты ведь играешь в парном финале?
—Да, —ответила Барбара. —Спокойной ночи.
—Не говори это так, —с укоризной сказал Рэй.
—Я не знаю, как я это сказала.
— Ну вот. Приехали. Ты сказала это так, будто ничего и не было.
С ума сойти. Я двадцать раз просил тебя выйти за меня замуж.
—Я же говорила, я дурочка, —просто объяснила Барбара.
—Перестань это повторять.
— Спокойной ночи, — сказала Барбара. — Было очень приятно.
Честно. —Она протянула ему руку.
Вудраффы одни возвращались на корабль последним рейсом лоц
манского катера. Миссис Вудрафф была без туфель —она презенто
вала их душке-таксисту, с ветерком прокатившему их до порта. Те
перь они взбирались по узкому крутому шатучему трапу, соединяв
шему мостик катера с бортовой дверцей палубы В. Миссис Вудрафф
поднималась первой. Рискуя сорваться, она то и дело оборачивалась,
чтобы посмотреть, подчиняется ли ее благоверный правилам, кото
рые она установила для них обоих.
—Ты держишься за эту штуковину. За трос, —обличила она сво
его супруга, глядя на него сверху вниз.
— Нет, — с негодованием отверг ее обвинение мистер Вудрафф.
Его галстук был распущен, а воротник смокинга задрался.
— Я же ясно сказала, что никто не должен держаться за трос, —
заявила миссис Вудрафф. Покачиваясь, она сделала еще один шаг.
Мистер Вудрафф посмотрел ей вслед взглядом, в котором боро
лись недоумение и глубокая печаль. Вдруг он повернулся к жене спи
ной и уселся на ступеньку прямо там, где стоял, —почти точно посре
дине трапа. От воды его отделяло по меньшей мере тридцать футов.
—Филдинг! Филдинг, сейчас же поднимайся сюда!
Вместо ответа мистер Филдинг подпер подбородок руками.
Миссис Вудрафф сильно пошатнулась, чудом удержала равно
весие, потом подняла юбку и каким-то непостижимым образом
удачно спланировала на ступеньку прямо над той, на которой си
дел ее муж. Она обхватила его «полунельсоном», чуть не опроки
нувшим их обоих.
—Пупсик мой. Ты на меня сердишься?
—Ты сказала, что я держусь за трос. — Голос мистера Вудраффа
дрогнул.
— Но, крысенок, ты ведь держался!
— Не держался, —упирался мистер Вудрафф.
Миссис Вудрафф чмокнула мужа в темечко, туда, где осталось
меньше всего волос.
— Ну, конечно же, не держался, —сказала она и в восторженном
порыве сдавила руками горло мистера Вудраффа. —Ты любишь меня,
мышонок? —спросила она, почти перекрывая ему дыхание. Его ответ
прозвучал невразумительно. —Слишком крепко? —Миссис Вудрафф
ослабила хватку, посмотрела на мерцающую воду и ответила на свой
собственный вопрос: — Конечно, ты меня любишь. С твоей стороны
было бы свинством не любить меня. Маленький мой, пожалуйста, не
упади, поставь обе ноги на ступеньку. Как это ты умудрился так на
браться, дорогой? Удивительно, что наш брак оказался таким счаст
ливым. Мы омерзительно, тошнотворно богаты. По всем правилам,
мы должны были разбежаться в разные концы света. Ты ведь любишь
меня до боли, да? Радость моя, поставь обе ноги на ступеньку, будь
пай-мальчиком. Правда, здесь чудесно? Мы бросаем вызов закону Ма
геллана. Дорогой, обними меня... нет, не шевелись! Ты не дотянешь
ся. Я представлю, что ты меня обнимаешь. Что ты думаешь об этих
ребятках? Барбаре и Эдди. Они такие... незащищенные. Тебе так не
показалось? Она очаровательна. Он напичкан всяким вздором. Наде
юсь, она поведет себя разумно. Какой безумный год! Просто дьяволь
ское наваждение! Молю Бога, чтобы эта детка не потеряла голову.
Господи, сделай так, чтобы все дети сейчас не теряли голову... Ты по
сылаешь нам такие ужасные годы, Господи. —Миссис Вудрафф ткнула
супруга в спину. —Филдинг, и ты помолись.
—О чем?
—Помолись, чтобы дети не теряли сейчас голову.
—Какие дети?
—Все, дорогой. Бобби. Наш несравненный маленький Бобби. Се
стрички Фремонт с их ушками-лопоушками. Бетти и Дональд Мер
сер. Малыши Крофты. Все. А особенно та девчурка, которая была с
нами сегодня. Барбара. Она не идет у меня из головы. Помолись, мой
мальчик.
—Хорошо.
—О, ты такой милый. — Миссис Вудрафф потрепала мужа по за
тылку. Вдруг она продекламировала: —«Заклинаю вас, дщери Иеру
салимские, сернами или полевыми ланями: не будите и не тревожьте
возлюбленной, доколе ей угодно».
Мистер Вудрафф внимательно выслушал ее.
—Откуда это? —спросил он.
— Из библейской «Песни Песней». Милый, не поворачивайся. Я
так боюсь, что ты упадешь.
— Ты знаешь все, — внушительно произнес мистер Вудрафф. —
Ты знаешь все.
— Ах ты, мой родной! Помолись немного за детей, мальчик мой
ненаглядный. Что за проклятый год!
—Барбара? Это ты, детка?
—Да, я, миссис Оденхерн.
—Зажигай свет, детка. Я не сплю.
—Я могу раздеться в темноте. Правда.
—Конечно, не можешь. Включи лампу, детка.
В свое время миссис Оденхерн была заядлой теннисисткой, один
раз даже играла в показательном матче с Хелен Уилз. У нее до сих
пор сохранились две ракетки, которые каждый год перетягивались в
Нью-Йорке неким «чудо-человечком» шестифутового роста. Даже
теперь, в постели, в 4.45 утра ее голос был настроен на привычное:
«Ваша подача, партнер».
— Я не сомкнула глаз, — сообщила она. — Уже несколько часов
лежу без сна. Мимо прошло столько пьяных. Совершенно не счита
ются с окружающими. Включи свет, детка.
Барбара подчинилась. Миссис Оденхерн, чтобы защитить глаза
от вспышки, положила на веки большой и указательный пальцы, по
том убрала руку и решительно улыбнулась. На голове у нее были би
гуди, и Барбара отвела взгляд.
—В наши дни люди стали другими, —заметила миссис Оденхерн. —
Когда-то это был действительно замечательный корабль. Ты хорошо
провела время, детка?
—Да, спасибо. Очень жалко, что вы не пошли. Как ваша нога,
лучше?
Миссис Оденхерн с наигранной строгостью подняла указатель
ный палец и погрозила Барбаре.
—Послушайте меня, юная леди. Если мы сегодня проиграем матч,
то не по моей вине. Зарубите это себе на носу! Вот так!
Барбара улыбнулась и выдвинула чемодан из-под незанятой дву
спальной кровати —своей кровати. Она положила его поверх одеяла
и стала что-то в нем искать.
Миссис Оденхерн задумалась.
—После того как ты ушла, я видела миссис Хельгер и миссис Эбере
в салоне.
-Да?
—Завтра они напьются нашей кровушки. Тебе стоит об этом знать.
Ты должна играть немного ближе к сетке, когда я подаю, детка.
— Я постараюсь, — сказала Барбара, продолжая рыться в своих
одеждах.
—Скорее ложись, детка. Прыг-скок!
—Я не могу найти свою... а, вот она. —Барбара извлекла из чемо
дана пижаму.
—Братец Кролик, —с умилением проговорила миссис Оденхерн.
—Что-что?
—Когда Карл был маленький, он любил «Братца Кролика». —Го
лос миссис Оденхерн поднялся почти на октаву: —«Мамуся, почитай
мне пва Бватца Кволика», — и так без конца. Если бы мне платили
пенни каждый раз, когда этот карапуз просил меня почитать ему
«Братца Кролика»!
Барбара опять улыбнулась и с пижамой под мышкой направилась
в смежную ванную. На пороге ее остановил возвысившийся голос мис
сис Оденхерн:
—Когда-нибудь и ты будешь читать «Братца Кролика» своему ма
лышу.
На сей раз Барбара не успела улыбнуться, потому что была уже в
ванной. Она закрыла дверь. Когда через минуту она вышла в пижаме,
миссис Оденхерн курила, не затягиваясь, сигарету в мундштуке —та
ком, какие, если верить рекламе, не пропускают никотин. Одновре
менно она пыталась дотянуться до романа из судовой библиотечки,
лежавшего на ночном столике.
— Готова баиньки, детка? А я решила прочитать главку-другую.
Может быть, это меня усыпит. Так много, много мыслей крутится в
моей бедной старой голове.
Барбара улыбнулась и залезла в постель.
—Тебе не помешает свет, детка?
—Ничуточки. Я страшно устала. —Барбара повернулась на бок, спи
ной к свету и к миссис Оденхерн. —Спокойной ночи, —сказала она.
—Спи крепко, детка... Ох, пожалуй, я тоже постараюсь заснуть!
Пишут же такую чепуху. Нет, ей-богу, мне больше не попадаются
книги с душой. Теперь авторы как будто нарочно откапывают вся
кие паскудные сюжеты. Мне кажется, если бы я могла прочитать
еще хоть одну книгу Сары Милфорд Пиз, я была бы счастлива. Но
она умерла, бедняжка. Рак. — Миссис Оденхерн выключила на
стольную лампу.
Барбара лежала несколько минут в темноте. Она знала, что долж
на подождать до следующей недели, следующего месяца или еще чего-
нибудь следующего. Но ее сердце так колотилось, что чуть не вытал
кивало ее из кровати.
—Миссис Оденхерн. —Имя выскочило и повисло в темноте, вы
тянувшись во весь свой длинный рост.
—Да, детка?
—Я не хочу замуж.
-Что?
—Я не хочу замуж.
Миссис Оденхерн села на кровати. Ее рука стала уверенно нащу
пывать выключатель настольной лампы. Барбара зажмурилась в ожи
дании момента, когда комнату зальет свет, и стала молиться без слов
и без мыслей. Она чувствовала, что миссис Оденхерн обращается к ее
затылку.
—Ты очень устала. Ты говоришь не подумав, детка.
Слово «детка» вспорхнуло и повисло в темноте рядышком с име
нем миссис Оденхерн.
—Просто я еще ни за кого не хочу замуж.
—Так! Это, конечно, очень... странно... Барбара. Карл любит тебя,
детка, сильно-сильно.
— Мне очень жаль. Правда.
Наступила короткая тишина. Миссис Оденхерн нарушила ее.
—Ты должна поступать, —вдруг сказала она, —как считаешь пра
вильным, детка. Я уверена, если бы Карл слышал нас, мальчику было
бы очень-очень больно. С другой стороны...
Барбара слушала. Миссис Оденхерн даже запнулась, так напря
женно она слушала.
— С другой стороны, — продолжала миссис Оденхерн, — всегда
лучше исправить ошибку прежде, чем она совершена. Если ты очень-
очень хорошо все обдумала, я уверена, Карл будет последним, кто
упрекнет тебя, детка.
Роман из судовой библиотечки, сбитый сильным локтем миссис
Оденхерн, полетел с ночного столика на пол. Барбара слышала, как
та его подняла.
— Теперь поспи, детка. Посмотрим, в каком мы будем настрое
нии, когда ярко засияет солнышко. Я хочу, чтобы ты относилась ко
мне с тем же доверием, с каким относилась бы к своей матери, если бы
она была жива. Я так хочу помочь тебе понять себя, —сказала миссис
Оденхерн и прибавила: —Конечно, я знаю, что в наши дни не так-то
просто повлиять на решение детей, если они его приняли. И еще я
знаю, что у тебя твердый-твердый характер.
Услышав щелчок выключателя, Барбара открыла глаза. Она вста
ла с постели и прошла в ванную. Почти тут же она вышла в халатике
и шлепанцах и сказала в темноту, обращаясь к миссис Оденхерн:
—Я ненадолго выйду на палубу.
—Что на тебе?
—Халат и шлепки. Сойдет. Все спят.
Миссис Оденхерн опять зажгла настольную лампу. Она внима
тельно посмотрела на Барбару, ни одобрительно, ни осуждающе. Ее
взгляд говорил: «Отлично. Все кончилось. Я едва могу сдержаться,
так я счастлива. Теперь распоряжайся собой по своему усмотрению.
Только не позорь и не стесняй меня». Барбара безошибочно прочита
ла это в ее глазах.
—Пока.
— Не простудись, детка.
Барбара закрыла за собой дверь и стала бродить по тихим осве
щенным коридорам. Она взобралась по трапу на палубу А и, войдя в
концертный зал, пошла по проходу, который уборочная бригада оста
вила между сдвинутыми пустыми креслами. Меньше чем через четы
ре месяца эти кресла отсюда вынесут, а на голом полу будут лежать
на спине без сна триста с лишним новобранцев.
Еще выше, на прогулочной палубе, Барбара почти целый час про
стояла у поручня левого борта. Хотя хлопковая пижамка и халатик из
искусственного шелка не защищали от утренней прохлады, ей не гро
зила опасность простудиться. В этот зыбкий час жизнь вовсе не за
мерла, но для Барбары не существовало ничего, кроме сложного мно
гоголосого звучания первых мгновений после детства.
Опрокинутый лес
Приведенныйнижеотрывокиздневникадатировантридцатьпер
вым декабря 1917 года. Он был написан в Шорвью, на Лонг-Ай
ленде, девочкой по имени Корин фон Нордхоффен.
Корин была дочерью Сары Кайес Монтросс фон Нордхоффен,
унаследовавшей ортопедическую клинику Монтроссов и покончив
шей с собой в 1915 году, а также барона Отто фон Нордхоффена, ко
торый в ту пору был еще жив, по крайней мере дышал, хотя и давным-
давно окаменел от тоски по родине.
Эту главу дневника Корин начала вечером, в канун своего один
надцатилетия.
Завтра мое денърожденье и будут гости. Я пригласила Рэймонда
Форда имиссЭйглтингер иЛорэн Педерсон иДороти Вуд иМарджори
Фелепс иЛоренса Фелепса имистера Миллера. Мисс Эйглтингер ска
зала что мне надо позвать Лоренса Фелепса раз придет Марджори.
Мистера Миллера я пригласила изза того что он сейчас служит у папы.
Папа говорит мистер Миллер съездит утром в Нью-Йорк и возьмет
два ковбойских фильма и покажет после ужина в библеатеке.Для Рэй
монда я приготовила настоящую ковбойскую шляпу точно такую как
у ковбоя который ему нравится.Для всех остальныхя тоже пригото
вила шляпы только бумажные. Мисс Эйглтингер сказала что подарит
мне книжку «Гордость и придубеждения» Джейн Орстен. Еще она со
бирается мне подарить какую то штучку которойу менянет.Я обо
жаю мисс Эйглтингер больше всехучительниц послемиссКэлэхэн. Папа
обещал выделить мне побольшеместа на псарне для щенков Сэнди и я
уже видела кукольный домик от Вэнамейкеров. Дороти Вуд дарит мне
альбом для автографов и отдала его уже целых три недели назад. Она
© Перевод. Т. Бердикова, 2002
написала на первой странице про то что она звено в золотой цепочке
нашей дружбы. Я чуть нерасплакалась. Я обожаю Дороти. Я не знаю
что мне подарят Лорэн и Марджори. Лучше бы этот вредный Лоренс
Фелепс не приходил ко мне. Я не хочу чтоб Рэймонд Форд дарил мне
подарок на деньрожденье главное он придет. Он ужасно бедный совсем
не богатый и это видно по его одежде.Жалко первую надпись на альбо
ме зделала Дороти а не Рэймонд. Мистер Миллер собирается подарить
мне аллигатора. Унего во Флориде брат а у этого брата аллигаторы и
тубиркулес как у мисс Кэлэхэн. Я люблю Рэймонда Форда. Я его люблю
больше папы. Тот кто откроет этот дневник и прочитает эту стра
ницу упадет замертво не позднее чем через сутки. Завтра вечером!!!
Господи сделай так чтоб Лоренс Фелепс не вредничал у меня на день-
рожденьи ичтоб папа имистер Миллер неразговаривали по немецки за
столом и вообще!Ведь я точно знаю что все кроме Рэймонда иДороти
придут домой и обязательно расскажут про это родителям. Я люблю
тебя Рэймонд потомучто ты самый замечательныймальчик на свете
и выйду за тебя замуж.Любой кто прочтет это безмоегоразрешения
упадет замертво через сутки или заболеет.
На дне рождения у Корин, ближе к девяти, мистер Миллер, но
вый секретарь барона, вылез, когда его никто не просил, и предложил
на всю комнату:
—Давай съездим за этим мальчиком. Чего киснуть из-за него весь
вечер. Где он живет-то, именинница?
Корин, сидевшая во главе стола, замотала головой и растерянно
заморгала глазами. Руки она опустила под стол и крепко зажала меж
ду коленками.
—Он живет прямо на Уиноне, —подала голос Марджори, —у него
мать работает официантом во «Дворце омаров». И живут они над ре
стораном. — Она огляделась вокруг, довольная собой.
—Официанткой, —поправил Марджори ее брат Лоренс.
Малышка Дороти Вуд, которая сидела справа от Корин, метнула
перепуганный взгляд на барона. Но пожилой господин озабоченно рас
сматривал только что вновь побывавший в мороженом обшлаг рука
ва своего смокинга. Впрочем, Дороти волновалась напрасно. Барон
почти никогда не пользовался слуховым аппаратом во время еды, дни
рождения не были для него исключением, и Лоренс Фелис попусту
умничал весь вечер.
—Ладно, официанткой, —согласилась Марджори Фелпс. —А жи
вет он все равно где я говорю, потому что двоюродный брат Хермайо-
ни Джексон как-то шел за ним до самого дома.
— Уииона-авешо. — Мистер Миллер решительно встал. Он бро
сил на стол салфетку и снял бледно-зеленую, не особенно нарядную
бумажную шляпу. Голова у него была лысая, а лицо добродушное, но
туповатое. —Поехали, именинница, —повторил он.
Виновница торжества снова замотала головой и заморгала —те
перь уже отчаянно.
Мисс Эйглтингер, отвечавшая за то, чтобы день рождения про
шел без сучка без задоринки, вмешалась:
—Корин, милая, съезди с мистером Мюллером, почему ты не хо
чешь, детка?
—Миллером, —поправил ее Миллер.
—Миллером. Прошу прощения... Поезжай с мистером Миллером,
милая, зачем отказываться? Вы съездите быстренько. А мы все тебя
дождемся. —Мисс Эйглтингер опасливо покосилась на барона, кото
рый сидел от нее слева, и добавила: —Не правда ли, барон?
—Он больше не барон. Он американский гражданин. Корин сама
сказала, —уверенно заявила Дороти Вуд и тут же покраснела.
—Что, что? Будьте добры повторить, —заинтересовался барон и
нацелил слуховой аппарат на мисс Эйглтингер.
Еще больше подогревая любопытство всех присутствующих де
тей —за исключением Корин, —мисс Эйглтингер, взявшись за труб
ку, тоненько прокричала в нее:
— Я говорю, мы все подождем, пока они вернутся, правда? Они
съездят в город за одним мальчиком, Фордом. — Мисс Эйглтингер
хотела отпустить трубку, но вместо этого схватилась за нее крепче. —
Очень необычный мальчик. Поступил к нам в октябре, —надсажива
лась она. — Необщительный.
Барон, хоть и не понял ни слова, довольно кивал.
Обессилевшая мисс Эйглтингер прикрыла рукой перенапрягше
еся горло и охотно уступила инициативу мистеру Миллеру, стоявше
му наготове за ее спиной.
Миллер, взяв трубку, гаркнул в нее:
—W ir werden sofort zuriick...*
—Будьте добры, говорите по-английски, —перебил его барон.
Немного смутившись, Миллер все же продолжил:
— Мы скоро вернемся. Возьмем парнишку, который не пришел к
нам в гости, и сразу назад.
Барон понял Миллера и кивнул, затем отыскал глазами свою лю
бимицу Дороти Вуд, —он каждый раз пугал ее до смерти.
—Ты ничего не ела, —попрекнул он Дороти. —Ешь.
Дороти от волнения только покраснела.
—Ничего не ест, —посетовал барон.
—Надевай пальто, именинница, —велел Миллер, подойдя к Корин.
Мы скоро вернемся (нем.).
—Не надо, —взмолилась она, —прошу вас.
— Корин, детка, — вмешалась мисс Эйглтингер, — ведь не ис
ключено, что Рэймонд Форд просто забыл о твоем празднике. З а
быть может и воспитанный человек. Ничего страшного, если ты на
помнишь ему...
— Я напомнила утром. На перемене. — Корин выдавила из себя
самую длинную за весь вечер фразу.
—Конечно, детка, но ведь с ним, возможно, что-нибудь случи
лось. Мальчик мог заболеть. Ему пришлось лечь в постель. А ты —
ты отвезешь ему кусочек чудесного именинного торта, верно, мис
тер Миллер?
—Именно так. —Миллер взялся рукой за спинку стула мисс Эйгл
тингер. — Паренек, видно, что надо, —предположил он, с причмоки
ванием копаясь в зубе языком. — Он чего, школьный Фрэнк Мерри-
вел, или еще кто?
— Кто? —сдержанно переспросила мисс Эйглтингер, не спуская
глаз с лежащей на спинке стула руки.
—Ну как —лучший атлет в классе. Все девчонки от него без ума.
Король беговой дорожки, самый...
— Он — атлет? — не выдержал Лоренс Фелис. —Да он не умеет
футбольного мяча отбить. Знаете, что один раз было? Роберт Селридж
увидел, как Форд идет по спортивной площадке, окликнул его и бро
сил мяч, причем не сильно, и знаете, что сделал Форд?
Мистер Миллер, ковырявший теперь ногтем мизинца между ко
ренными зубами, помотал головой.
—Отскочил в сторону. Честно! И даже не сбегал после за мячом.
Представляете, Роберт Селридж чуть не вмазал ему за это! —Теперь
пухлая мордочка Лоренса Фелпса повернулась к хозяйке. —А откуда
он взялся, этот Форд, а, Корин? Он же не здешний.
—М-мм, —едва слышно ответила Корин.
—Что? —переспросил ее Лоренс.
—Она говорит, не твоего ума дело, —ввернула преданная До
роти Вуд.
—Корин, —с укором произнес мистер Миллер, вынув палец изо
рта, —разве так можно?
—Ты расскажи им про его спину, — посоветовала братцу Мард
жори Фелпс. Сияя, она оглядела стол и пояснила: — Лоренс видел
спину Форда, когда был медицинский осмотр. Она у него вся разу
крашенная. Жуткие следы. Вот.
—A-а, про это. Ага, —подтвердил брат. —Мамаша наподдает ему.
Хозяйка встала.
—Ты врун, —гневно произнесла она и задрожала. —Он ударился.
Упал и ударился.
—Дети, дети! —вмешалась мисс Эйглтингер, с беспокойством ог
лядываясь на барона, который, однако, с головой ушел в изучение узо
ра на вышитой скатерти.
— Ну хорошо, хорошо, упал и ударился, — согласился Лоренс
Фелпс.
Корин села, все еще дрожа.
—Лоренс, попрошу тебя никогда больше не повторять того, что я
услышала, —сказала мисс Эйглтингер. —Во-первых, это мало похо
же на правду. Подобные случаи, все без исключения, разбирает школь
ный комитет. Если мать этого мальчика...
—А я, между прочим, знаю, почему Корин нравится Форд, —пе
ребивая ее, многозначительно заметил Лоренс, —только не скажу. —
Он мельком взглянул на вспыхнувшее личико хозяйки. Затем, как
опытный коллекционер, ловко пришпиливающий к бумаге крылыш
ки мотылька, Лоренс пригвоздил ее к позорному столбу. — Просто
Луизе Селридж стало завидно, что Корин лучшая по ораторскому
искусству, и она прямо при всех, в раздевалке, обозвала ее немецкой
шпионкой. И Корин заревела. И еще Луиза сказала, что даже ее отец
говорит, пусть Корин с папашей едут к своим немцам и кайзеру в Гер
манию. А Рэймонд Форд в этот день дежурил в раздевалке, и он бро
сил Луизино пальто в проход, —Лоренс остановился, но только что
бы перевести дух, — а на прошлой неделе Корин притащила после
уроков свою собаку, чтоб показать Форду. И еще она написала на доске
его имя во время перемены и хотела стереть, а все видели. — Разде
лавшись с крылышками мотылька, Лоренс рассеянно оглянулся и
спросил у стоявшего позади него лакея: —Нельзя другую ложку? Моя
упала.
—Лоренс! Разве можно повторять такие вещи!
—Клянусь! —сказал Лоренс, как будто его правдивость постави
ли иод сомнение. — Можете узнать у моей сестры. У кого хотите мо
жете узнать. Форд протягивал Луизе Селридж пальто, когда она это
сказала. И он ей его не отдал. Бросил прямо в проход. Честно...
—Который час, Миллер? —вдруг спросил барон.
Все в комнате притихли. Миллер приподнял рукав.
—Двадцать минут десятого, барон, — он повернулся к Корин, —
ну, что решаем, детка? Едем за парнишкой или нет?
—Да, —ответила Корин и чинно покинула столовую.
Дорога была темной и скользкой, а мистер Миллер не надел на
колеса автомобиля цепей противоскольжения —он их не признавал.
—Твоего привезут завтра, —пообещал он Корин откуда-то из не
проглядной тьмы. Он то и дело возвращался к аллигаторам брата, —
пока парнишка с ноготок, но вырастет. Ого-го какой вырастет! —Мил
лер присвистнул, и на Корин пахнуло табаком.
— Пожалуйста, езжайте помедленнее.
—В чем дело? Кто-то перепугался?
— Вот эта улица, — волнуясь, объяснила Корин, — здесь, будьте
добры...
—Где? —спросил Миллер.
—Вы проехали!
—Ничего, это мы исправим.
Машину занесло, она вильнула и встала передними колесами на
тротуар.
Корин, дрожа, вылезла и пробежала по гололедице с четверть квар
тала в ту сторону, где должен был сиять желтыми огнями «Дворец
омаров».
Что-то было не так. Во «Дворце омаров» совсем не горел свет. Вит
рина и электрическая вывеска были чернее ночи.
— Закрыто вроде? — произнес Миллер, дотрагиваясь до Корин.
При минусовой температуре его дыхание было заметней, чем он сам.
— Дом не бывает закрыт. Ресторан бывает, а дом не бывает. На
верхних этажах живут. Рэймонд Форд живет наверху.
В ту же секунду, отчасти подтверждая правоту Корин, из темного
дверного проема, едва не задев ее, вывалилась женщина с двумя че
моданами. Свет в подъезде так и не загорелся.
С чувством плюнув себе под ноги, женщина швырнула чемоданы
на ледяную дорожку и повернулась лицом к входу. Мистер Миллер
молча отодвинул Корин, когда у дома замаячил второй силуэт —ма
ленького мальчика. Корин обрадованно окликнула мальчика, но он,
вероятно, ее не услышал. Подойдя к женщине с чемоданами, он встал
рядом с ней и стал смотреть туда же, куда смотрела она. Мальчик до
стал что-то из кармана, расправил, надел на голову и натянул на уши.
Корин узнала его авиаторский шлем.
— Слушай, — строго сказала женщина, с которой был Рэймонд
Форд, —я имею право забрать мои боты.
Корин сперва вздрогнула от неожиданности, но потом сообрази
ла, что женщина обращается не к Рэймонду Форду, а к кому-то, кто
появился в двери: к горящей сигаре.
— Я же сказал, — ответила сигара, — ресторан на замке. И оста
нется на замке, пока босс не схоронит брата. У тебя полдня было.
Могла сто раз боты взять.
—Да ну? —сказала женщина, которая была с Рэймондом Фордом.
—Ага, — ответила сигара, покраснев сильнее, —боты в кухне не
держат. По-моему, ясно.
—Слушай, —не унималась женщина, которая была с Рэймондом
Фордом, —я по дороге на вокзал заеду в участок, к фараонам, понял?
Человек имеет право забрать свою собственность.
—Пойдем, прошу тебя, —сказал Рэймонд Форд, беря женщину за
руку. —Не отдаст он тебе боты, сама знаешь.
— Хочешь, иди. А меня не торопи, —огрызнулась женщина, —я
без бот отсюда ни шагу.
Со стороны двери донесся звук, напоминавший смешок.
— Ноги замерзли — открой чемодан. У тебя есть чем согреться.
Согрейся изнутри.
— Мама, пошли. Прошу тебя, —взмолился Рэймонд Форд, —ты
же видишь, он тебе ничего не отдаст.
—Мне нужны мои боты.
Дверь хлопнула. Боязливо подняв глаза, Корин увидела, что си
гара исчезла.
Мать Рэймонда Форда вдруг сделала несколько отчаянных прыж
ков но скользкой дорожке, потом, опасно резко затормозив, все же
удержала равновесие и принялась стучать кулаком по темной витри
не ресторана, той самой, где обычно на колотом льду таращили глаза
омары. Работая кулаком, она выкрикивала слова, которые приводи
ли Корин в смущение, если она замечала их на стенах и заборах. Ко
рин почувствовала, что мистер Миллер крепче сжал ее предплечье,
но приросла к земле, потому что напротив нее стоял Рэймонд Форд.
Он заговорил с Корин громко, заглушая голос бранившейся пря
мо за ее спиной матери.
—Прости, что я не пришел к тебе на день рождения.
—Ничего.
—А как твоя собака?
— Нормально.
— Хорошо, — сказал Рэймонд Форд и, снова подойдя к матери,
потянул ее за рукав. Женщина без труда стряхнула его руку и унять
ся не пожелала.
Мистер Миллер, грея ладонями замерзшие уши, шагнул вперед.
— С радостью подкину вас, друзья, до вокзала, если вам туда, —
прокричал он.
Мать Рэймонда Форда перестала грозить кулаком и скандалить.
Встав спиной к витрине, она вгляделась в потемках в Миллера, затем
в Корин и снова в Миллера. Рэймонд Форд указал на Корин большим
пальцем:
—Она моя знакомая.
—Вы на машине? —спросила миссис Форд у Миллера.
—Как бы я иначе повез вас на вокзал?
—А где машина?
Миллер махнул рукой:
—Вон там.
Миссис Форд рассеянно кивнула. Напоследок она повернулась к
витрине еще раз и употребила непристойный англосаксонский гла
гол в повелительном наклонении. Миллеру она сказала:
—Поехали отсюда, пока я не спятила.
Она устроилась на переднем сиденье, рядом с Миллером, а дети
сели сзади с чемоданами. Машина, трогаясь с места, забуксовала, за
тем встала ровно и покатила.
—Меня нанимал не этот тип, —ни с того ни с сего заявила миссис
Форд. —Тот, что меня нанимал, —джентльмен, —сообщила она, об
ращаясь к профилю Миллера. —Слушайте, а могла я вас в ресторане
видеть?
—Едва ли, —сказал Миллер сухо.
—Живем в этом вшивом городе?
-Нет.
— Работаем?
—Мам, ну чего ты привязалась к человеку? Тебе зачем это знать?
Разозлившись, миссис Форд обернулась.
—Тебя забыла спросить. И не лезь, пока не спросят, —приказала
она. —Надо будет —спрошу...
— Я — секретарь барона фон Нордхоффена, — желая восстано
вить в автомобиле мир, поторопился объяснить Миллер.
—Да-а? Немца-перца-колбасы? —недоверчиво переспросила мис
сис Форд. —А чего тогда ездим на фордаке, а не в лимузине?
— Видите ли, эта машина принадлежит лично мне, — холодно
объяснил Миллер.
—Тогда другое дело. А то я удивилась. — Миссис Форд с минуту
поразмыслила, а затем обратилась к профилю Миллера грубо и враж
дебно: —Нечего нос драть, мальчик, —сказала она. —Не люблю, ког
да нос дерут, тем более я сейчас не в настроении.
Миллер, немного струхнув, откашлялся.
—Уверяю вас, —сказал он, —никто и не думает задирать нос.
Миссис Форд быстро опустила стекло и, вынув что-то изо рта, вы
бросила в темноту. Закрывая окно, она заметила:
—Я сама, между прочим, из приличной семьи. У меня все было.
Деньги. Положение. Шик. —Она взглянула на Миллера. —Сигарет
ки, случайно, не найдется, а?
— Нет, к сожалению.
Она пожала плечами.
—Понимаете, я хоть сейчас могу вернуться и сказать отцу: «Пап, ус
тала я по свету шататься. Хочу дома пожить, отдохнуть немного». Он с
ума сойдет от радости. Будет самым счастливым папашей на свете.
Мать Рэймонда Форда помолчала. Когда она заговорила снова,
голос ее был не оживленным, а тоскливым.
—Беда моя отчего —замуж неудачно вышла. Вышла за парня, ко
торый мне ну совсем был не ровня, вот беда-то. Как ни погляди.
Миллер не сумел сдержать любопытство.
—Муж умер? —осторожно поинтересовался он.
— Я была хорошенькая глупая девчонка, — расчувствовавшись,
вспоминала мать Рэймонда Форда.
Миллер повторил вопрос.
—Почем мне знать, жив он или помер, —огрызнулась она. По
том вдруг выпрямилась на сиденье и стала протирать заиндевев
шее окно подушечкой большого пальца. — Приехали, —с сожале
нием заметила она и, обернувшись, обратилась к сыну: —Так, слу
шай. Я не шучу. Только попробуй уронить чемодан, чтоб он как
прошлый раз открылся.
—Ремни порвались, —оправдывался Рэймонд Форд.
—Ты меня понял. Получишь по шее, — пообещала ему мать, на
щупывая ручку на дверце. Миллеру она напоследок бросила: —Спа
сибо, что подбросил, карьерист, —и вышла из машины.
Не оглядываясь больше ни на машину, ни на сына, ни на чемода
ны, она направилась к освещенному залу ожидания.
Рэймонд Форд тоже открыл дверцу и вышел. Затем по очереди
вытащил оба чемодана.
Корин опустила оконное стекло со своей стороны.
—Сказать мисс Эйглтингер, что тебя завтра не будет в школе?
—Скажи, если хочешь.
— Куда вы едете?
—Не знаю, —пожал плечами Рэймонд Форд. —До свидания.
С двумя чемоданами он поплелся следом за матерью, которая ус
пела скрыться из виду. Чемоданы были огромные и явно увесистые.
Корин заметила, как он, споткнувшись, упал на снежный наст. Потом
он тоже исчез.
Отец Корин ушел из жизни мужественно и с подобающей ино
странцу скромностью, когда ей было шестнадцать. В семнадцать, после
того как дом и земля в Шорвью были проданы, шофер Нордхоффе-
нов, Эрик, отвез Корин в Уэлсли, выполнив таким образом последний
долг перед семьей.
В семнадцать Корин была почти шести футов ростом без каблука.
Ходила она, как рефери, отмеряющий ярды на футбольном иоле. Что
бы понять, какая она красавица, надо было хорошенько присмотреть
ся. Ее длинные ноги заслуживают отдельного разговора. Впрочем, не
только ноги, а и все остальное. Возможно, светлые волосы Корин были
чуть редковаты —в дальнейшем от парикмахера требовалось особое
мастерство, если мадам желала следовать моде, — но в общем-то ее
это не портило. Когда у человека такие волосы, сквозь них непремен
но проглядывают уши, а уши у Корин как раз были просто прелесть:
маленькие, с мочками не толще лезвия бритвы, и посажены точно на
место. Нос у нее был длинный, но очень изящный и с очень высокой
переносицей —даже в самые морозные дни он выглядел нормально.
Карие глаза, пусть не такие уж и огромные, были зато ужасно добрые.
Если она не поджимала губы —что бывало нечасто, поскольку ее лицо
почти всегда сковывала тревога, идущая изнутри, — но если она их
все же не поджимала, то было сразу заметно, что губы совсем не тон
кие и что серединка нижней —даже пухленькая. Корин была очень
интересная девушка.
Но когда ей было семнадцать, большинство ее знакомых молодых
людей вовсе не находили ее интересной. Объяснялось это в первую
очередь тем, что она часто говорила не подумав и оттого казалась рез
кой, тем более что не терпела даже малейшего искажения фактов. Ска
жем, какой-нибудь юноша сообщал ей точное число выпитых накану
не коктейлей, а Корин как ни в чем не бывало отпускала что-нибудь
совершенно немыслимое вроде: «Если мы поторопимся, то успеем на
двенадцать тридцать одну, а не на двенадцать сорок. Ну что, помча
лись?»
И это еще не все. Молодые люди ощущали, а бывало, и выясняли,
что Корин не нравится, если ее ни с того ни с сего обнимают. Она тог
да или отпрыгивала в сторону, или просила прощения. От такого дела
взбесится любой уважающий себя абитуриент Йеля. В общем, Корин
еще долго отпрыгивала и просила прощения. Не исключено, что ни
один из ее кавалеров и не мог ей толком помочь. Обнимать вообще
надо уметь, а застенчивую девушку —тем более.
В колледже Корин стала немного общительней. Не сильно, но все
же. Девочки сумели разглядеть за ее стеснительностью чувство юмо
ра, и с их помощью она научилась им пользоваться. Но это еще не все.
Постепенно все общежитие узнало, что Корин умеет держать язык за
зубами, и уже на первом курсе она стала хранительницей общежит-
ских тайн. Не счесть холодных массачусетских ночей, когда ей при
ходилось вылезать из теплой постели, чтобы вынести обвинительный
или оправдательный приговор ухажеру подруги. В каком-то смысле
эта обязанность пошла ей на пользу. Давать полночные советы —за
нятие поучительное, особенно если рискуешь проверять их на себе.
Но, если заниматься этим делом слишком долго, до самого последне
го курса, знания, поверьте, окажутся чисто академическими и беспо
лезными.
Получив диплом Уэлсли, Корин отправилась в Европу. Ехать сра
зу в Филадельфию и жить там с троюродной сестрой со стороны ма
тери ей не хотелось. Кроме того, она давно и настойчиво стремилась
увидеть имение покойного отца в Германии. У нее было ощущение,
что там острее вспомнится все, что давно и несправедливо забыто.
Хотя отцовские владения и не пробудили в Корин бурных дочер
них чувств, в Европе она прожила три года. Следуя моде, она училась
и развлекалась в Париже, Вене, Риме, Берлине, Сан-Антонио, Канне
и Лозанне. К обычным для находящихся в Европе американцев-не-
вротиков удовольствиям она добавила кое-какие из доступных лишь
девушкам-миллионершам. За тридцать с небольшим месяцев Корин
купила себе девять машин. Не то чтобы они все ей не подходили. Не
сколько она просто подарила. Пожалуй, лишь бедный чистенький ев
ропеец способен заставить американца ощутить себя богатым до не
приличия.
За три года в Европе Корин познакомилась со многими мужчина
ми и молодыми людьми, но единственным ее настоящим другом стал
юноша из Детройта. Звали его Пат: правда, я не знаю, было это сокра
щением от имени Патрик, или от фамилии Патерсон. Во всяком слу
чае, именно он сумел вдолбить Корин, что надо закрывать глаза, ког
да целуешься. Он же, скорее всего, стал первым, кому Корин позво
лила пройтись по улицам своего детства и увидеть маленького маль
чика в шерстяном авиаторском шлеме.
Молодой человек из Детройта не был простофилей. Узнав, как ча
сто Корин совершает уединенные прогулки в прошлое, он попробо
вал вмешаться. Руководствуясь самыми благими намерениями, он пы
тался изменить направление ее мыслей. Бедняга, увы, не успел. Он
выпал на полном ходу из девятой машины Корин и разбился насмерть.
После его гибели Корин вернулась в Америку. Она поехала в Ф и
ладельфию, в дом троюродной сестры, где студенткой всегда прово
дила каникулы. Прожила она там месяц. Однокурсница из Уэлсли рас
сказала ей по телефону об одной громадной, жутко дорогой, одним
словом, чудненькой квартирке в районе Восточных Шестидесятых в
Нью-Йорке. Однокурсница сказала, что квартира — именно то, что
нужно Корин.
Корин сняла нью-йоркскую квартиру и просидела в ней безвы
лазно почти полгода. Она много читала. Молодой человек из Детрой
та был помешан на книгах, и благодаря ему Корин пристрастилась к
чтению. С несколькими соученицами по Уэлсли она ходила пообе
дать или в театр. По просьбе отцовского адвоката подписывала время
от времени бумаги. Но за семь с лишним месяцев, проведенных в Нью-
Йорке, никаких существенных перемен в ее жизни не произошло.
Несколько раз ей назначал свидание брат ее последней соседки
по комнате в колледже. Молодой человек слыл едва ли не первым баб
ником в городе, но Корин, но молодости, как-то раз объяснила ему,
что у него просто страшнейший Эдипов комплекс. Раздосадованный
юный джентльмен выплеснул ей в лицо виски с содовой и угодил силь
но замороженным кубиком льда в правый глаз. Вздувшийся фонарь
положил начало профессиональной карьере Корин, потому что, ког
да он бесследно исчез, ей захотелось это отметить неким полезным
начинанием. Другими словами, она позвонила Роберту Уэйнеру, по
обедала с ним и попросила узнать, не найдется ли для нее места в жур
нале, где он трудится.
Думаю, здесь стоит между делом упомянуть, что Роберт Уэйнер —
это я. Достаточно серьезных оснований вести рассказ от первого лица у
меня нет.
Корин не виделась с Уэйнером почти четыре года. Правда, в годы
учебы она виделась с ним куда чаще, чем с другими мальчиками. Она
находила его смешным. Узнав об этом, Уэйнер, разумеется, стал еще
смешнее. На выпускном балу в Уэлсли он повел себя до того смешно,
что Корин в слезах упрашивала его уйти к себе в колледж. Влюблен
ный в Корин Уэйнер сразу покинул Уэлсли. Он писал ей, пока она
была в Европе, отправляя те письма, которые выуживал невредимы
ми из мусорной корзины.
Шефу Уэйнера Корин сразу понравилась, и он поручил ей подби
рать материал для литературного обработчика статей. Этим Ксрин и
занималась около года. Затем обработчик опубликовал сенсационный
роман и уехал в Голливуд, а ей поручили его работу, состоявшую в
подборе прилагательных: высокий, сухопарый левша Энтони Крип
вместе со своей хромой девяностотрехлетней бывшей супругой, в
прошлом маникюршей и т.д. После этого фамилия Корин постоянно
двигалась к началу списка сотрудников редакции, и через четыре года
в одном ряду с ней стояло всего четыре фамилии. Грубо говоря, это
означало, что читать ее рукописи в журнале имели право человек со
рок, не больше.
Карьера ее складывалась на редкость благополучно. Начиная ра
ботать, она совершенно не представляла себе, что рискует потерять,
не состоявшись как профессионал. В итоге отсутствие рвения в кон
торе, битком набитой энергичными, честолюбивыми людьми, сошло
за уверенность в себе. В дальнейшем Корин было нетрудно поддер
живать репутацию. Из нее вышла первоклассная журналистка. При
чем она стала не только хорошим репортером и редактором, но и от
личным, можно сказать, блестящим, театральным обозревателем.
Что же касается личной жизни Корин в первые пять лет ее рабо
ты в журнале, то, мне кажется, чтобы рассказать о ней, хватит одного
листка бумаги для заметок.
Ее жесткошерстный терьер Мэлколм плохо воспитан и едва ли
перевоспитается.
Она легко и без шума жертвует деньги на благотворительность
как организациям, так и отдельным лицам.
Она любит двустворчатых моллюсков и заказывает обычно двой
ную порцию.
Она не обманывает.
В такси она почти наверняка обернется, чтобы посмотреть, как пе
рейдет через дорогу ребенок.
Она не станет обсуждать идиосинкразию.
Она постоянно возобновляет подписку на «Вестник психоанали
за» —издание, которое практически не открывает. У психоаналитика
она ни разу не была.
Ноги у нее делаются красивее с каждым годом.
Роберт Уэйнер купил к тридцатилетию Корин два подарка. От од
ного —обручального кольца —Корин уклонилась, и Уэйнер (все-таки
смешной человек) попробовал просунуть его в кассу автобуса на Мэ-
дисон-авешо. Второй подарок — книгу стихов под названием «Роб
кое утро» — Уэйнер положил к ней на стол в редакции с запиской, в
которой говорилось: «Тот, кто написал эти стихи, —Кольридж, Блейк,
Рильке и даже больше».
Корин поехала домой на такси, книгу прихватила с собой и бро
сила на кровать.
Она снова взяла ее в руки уже лежа в постели, поздно ночью.
Скользнув взглядом но обложке, она открыла томик со смутным
ощущением, что ей предстоит прочитать стихи, которые написали
не Т. С. Элиот и не Мариан Мур, а какой-то не то Фейн, не то Флад,
не то Уилсон.
Корин пробежала глазами два первых стихотворения —оба пока
зались ей заумными и требующими осмысления, —потом рассеянно
начала третье. Однако, внезапно посочувствовав автору, которому по
падаются читательницы вроде нее, она из вежливости вернулась к
первому стихотворению. Однажды у нее уже было нечто подобное с
Мариан Мур.
Первое стихотворение дало название сборнику. На этот раз Ко
рин прочитала стихотворение от начала до конца вслух. Она все рав
но его не воспринимала. После того как она прочитала его третий раз,
оно кое-как зазвучало. Когда она прочитала стихотворение четвер
тый раз, оно зазвучало хорошо. В этом стихотворении были такие
строчки:
Не пустошь — опрокинутый, могучий лес,
ушедший кронами под землю глубоко.
Словно почувствовав, что надо немедленно мчаться в убежище,
Корин отложила книгу. Многоквартирный дом, казалось, вот-вот на
кренится и, рухнув, погребет под собой всю Пятую авеню до самого
Центрального парка. Корин выждала. Захлестнувшая ее волна прав
ды и красоты медленно отступила. Она взглянула на обложку книги.
Потом уставилась на нее. Потом внезапно вскочила с постели и на
брала номер Роберта Уэйнера.
—Бобби? —сказала она. —Это Корин.
—Ничего, ничего. Я не спал. Еще и четырех нет.
—Бобби, кто такой Рэй Форд?
-Кто?
—Рэй Форд. Ты подарил мне его стихи.
—Слушай, можно я сначала посплю, а потом...
— Бобби, прошу тебя. По-моему, я его знаю. Возможно, знаю. Я
была знакома с человеком, которого звали Рэй Форд —Рэймонд Форд.
Правда.
—Отлично. Буду ждать тебя в редакции. Спокойной...
—Бобби, проснись. Прошу тебя. Это страшно важно. Ты что-ни
будь о нем знаешь?
— Только то, что написано в рекламе на суперобложке. Больше
ничего...
Корин повесила трубку. Разволновавшись, она не подумала, что
можно заглянуть на суперобложку сзади. Кинувшись снова к крова
ти, она прочитала несколько слов, посвященных Рэймонду Форду.
Тот Рэй Форд, о котором шла речь, за поэтические произведения
был дважды награжден премией Райса, трижды ежегодной премией
Штрауса, а в настоящее время наряду с творческой работой занимал
ся преподавательской деятельностью в Колумбийском университете
в Нью-Йорке. Родился он в Бойсе, в Айдахо, обстоятельство, увы, огор
чительное — хотя могло быть решающим — Корин не знала, откуда
родом е е Рэй Форд.
В заметке между тем говорилось, что ему тридцать. Возраст со
впадал точно, как в аптеке.
Корин стала смотреть, нет ли посвящения. Оно было. Книга была
посвящена памяти некой миссис Риццио.
Сведения были весьма приблизительны, но воображение у нее уже
заработало. Все получалось очень просто. Миссис Риццио, мать Ф ор
да, взяла фамилию второго мужа. Корин и в голову не пришло, что
автор (как и любой человек) едва ли станет говорить о родной матери
в третьем лице. Логика ни к чему, когда хочется обмирать от востор
га. Она снова забралась в кровать с книгой.
Корин сидела в постели, не отрываясь от «Робкого утра», — она
не выкурила ни одной сигареты, —пока горничная не пришла, чтобы
разбудить ее к завтраку. Одеваясь, она буквально чувствовала, как
стихи Рэймонда Форда бродят по ее комнате. На всякий случай, чтоб
они не приняли естественного для них горизонтального положения,
она поглядывала в зеркало туалетного столика. Уходя на работу, она
поплотнее прикрыла дверь.
Попозже, из редакции, Корин дважды звонила в Колумбийский
университет, но с автором «Робкого утра» ей связаться не удалось.
Один раз он был на занятиях, другой —«только что вышел».
В полдень она бросила работать, поехала домой и спала до четы
рех. Потом снова набрала номер Колумбийского университета. На этот
раз она поговорила с Рэем Фордом.
Сперва Корин хорошенько извинилась.
—Простите, что беспокою, надеюсь, я вам не помешала, —тороп
ливо произносила она, —это говорит Корин фон Нордхоффен и я ког
да-то была знакома с...
—Кто? —перебил голос на другом конце провода.
Корин повторила свое имя.
—О! Как поживаешь, Корин?
Она сказала, что хорошо, а затем надолго замолчала. Поразитель
но было даже не то, что это в самом деле оказался е е Рэй Форд, а то,
что ее Рэй Форд ее вспомнил. Одно дело, если бы он, порывшись в
памяти, извлек оттуда какую-нибудь давнюю вечеринку, но ведь от
детства их отделяли девятнадцать прожитых лет!
Корин ужасно разволновалась.
— Никак не думала, что ты меня вспомнишь, — произнесла она.
Мысли и слова беспорядочно заметались. —Сегодня ночью я прочи
тала книгу твоих стихов. Мне захотелось сказать тебе, что они пока
зались мне... такими красивыми... и я решила позвонить. Конечно, я
не то говорю, но, в общем, понятно.
— Мне очень приятно, — ответил Форд сдержанно. — Спасибо,
Корин.
—Я живу в Нью-Йорке, —сказала Корин.
— А я как раз хотел спросить. Значит, в Бейонне ты больше не
живешь?
— В Шорвью, на Лонг-Айленде, ты имеешь в виду, — уточнила
Корин.
—В Шорвью —ну разумеется! Так ты там больше не живешь?
— Нет. Отец умер, и я продала дом, —объяснила Корин, и ей по
казалось, что ее голос зазвучал фальшиво. —А как... как твоя мама?
—Давно умерла, Корин.
—Я не задерживаю тебя? Не отрываю от работы? —внезапно за
беспокоилась Корин.
—Нет, нет.
Корин встала, будто собиралась уступить кому-то место.
—В общем, я просто хотела сказать, как они мне понравились... я
имею в виду стихи.
—Это очень мило с твоей стороны, Корин. В самом деле.
Корин снова села. И засмеялась.
—Нет, правда замечательно, что ты и есть тот самый Рэй Форд. В
смысле, который пишет стихи. Ведь фамилия распространенная. А
где... где ты жил, после того как уехал из Шорвью? —Корин не хоте
лось курить, но она потянулась к пачке сигарет.
—Ей-богу, не помню, Корин. Столько воды утекло.
— Разумеется, — согласилась она и встала. — Я отнимаю у тебя
время. Я просто хотела сказать, как мне...
— Может быть, пообедаем вместе на следующей неделе, Корин? —
спросил Форд.
Корин нашарила зажигалку.
—С удовольствием, —ответила она.
Форд сказал:
—Тут у нас совсем рядом с университетом есть китайский ресто
ранчик. Ты любишь китайскую кухню?
—Обожаю. —Зажигалка, выскользнув, стукнулась о телефонный
столик.
Встретиться они договорились в будущий вторник, в час дня. Пос
ле этого Корин сумела добежать до патефона и, включив его, повер
нула регулятор громкости направо до отказа.
Она в упоении слушала хлынувшую в комнату молдавскую му
зыку, представляя себе грядущую встречу.
Девятое января 1937 года было холодным и промозглым. Китай
ский ресторан находился кварталах в четырех от университета, а вов
се не за углом, как подумала Корин. Водитель, который ее вез, не мог
найти его. Заведение, втиснутое между магазином деликатесов и ско
бяной лавкой, не имело выхода на Бродвей. Таксист недовольно буб
нил, что не знает этого района и что его обманули. В конце концов
Корин велела ему подъехать к обочине. Она пошла дальше пешком и
сама отыскала ресторан.
Войдя внутрь, Корин выбрала кабинку напротив двери. Она успела
заметить, что только у нее нет с собой ни учебника, ни тетради. Ей пока
залось, что ее норка выглядит здесь нелепо и вызывающе. После стылого
январского воздуха горело лицо. На столике, который занимали до нее
двое здоровенных парней, остались лужицы чая.
Пришла она на десять минут раньше, но сразу же стала посматри
вать на дверь. Они с Фордом не условились по телефону о том, как
узнают друг друга, так что ей оставалось положиться на тонкое на
блюдение Роберта Уэйнера, заметившего, что поэты почти никогда
не похожи на поэтов, поскольку опасаются ущемить права мозоль
ных операторов —вылитых Байронов; да еще на смутное воспомина
ние о маленьком светловолосом мальчике с мелкими чертами лица.
Корин нервно открывала и снова защелкивала замочек на серебря
ном браслете наручных часов. Потом она его сломала. Когда она ста
ла чинить браслет, мужской голос у нее над головой произнес:
—Корин?
-Да.
Сунув покалеченные часы в сумочку, она поспешно протянула
руку мужчине в сером пальто.
Внезапно оказалось, что Форд уже сидит и улыбается ей. Теперь
Корин была вынуждена смотреть прямо на него. На столе не нашлось
даже стакана, к которому можно было бы потянуться.
Если бы Форд был циклопом, возможно, Корин задрожала бы от
радости. Но тут вышло совсем наоборот. Форд был мужчиной. К сча
стью, он носил очки, которые мешали ему быть ослепительным муж
чиной. Я не возьмусь оценить непосредственное воздействие его на
ружности на неиспользованные внутренние ресурсы Корин. Она, ра
зумеется, дико разволновалась, но, правда, тут же взяла себя в руки и
светски заметила:
—Я жалею, что не надела блузку попроще.
Форд хотел что-то ответить, но не успел. Выскочивший из-за его
спины официант-китаец протянул ему размноженное на ротапринте
засаленное меню. Официант знал Форда. Он тут же доложил, что вче
ра кто-то забыл на столе книгу. Форд подробно объяснил официанту,
что книга принадлежит не ему, а человеку, который придет попозже.
Задержав официанта, пожелавшего передать эту информацию хозяи
ну, Форд заказал еду для Корин и для себя. Потом он посмотрел на
Корин и улыбнулся, мило и даже тепло.
—Да, ничего себе вечер, —заметил он, будто вспомнил субботнее
сборище у Смитов, о котором они не успели вдоволь посудачить. —А
как тот человек? Секретарь твоего отца, если не ошибаюсь?
—Мистер Миллер? Украл у папы уйму денег и удрал в Мексику.
Скорей всего его дело уже закрыто.
Форд кивнул.
—А как твоя собака? —спросил он.
—Умерла, когда я училась в колледже.
— Хорошая была собака. А сейчас ты чем-нибудь занимаешься,
Корин? Работаешь? Ты ведь была богатая девчушка, верно?
Они разговорились —то есть Корин разговорилась. Она расска
зала Форду о работе, о Европе, о колледже, об отце. Почему-то она
вдруг рассказала ему все, что знала о своей красивой, взбалмошной
матери, которая в 1912 году в длинном вечернем платье бросилась за
борт с прогулочной палубы «Величавого». Она рассказала ему о пар
не из Детройта, вылетевшем па полном ходу из машины в Канне. Она
рассказала о том, как ей оперировали носовые пазухи. Она рассказа
ла ему —ну просто обо всем. Вообще-то Корин не была болтливой, но
в тот раз ее прямо-таки понесло. Оказалось, были целые годы и от
дельные дни, стоившие того, чтоб о них вспомнить. Кстати, Форд, как
выяснилось, умел замечательно слушать.
—Ты не ешь, —вдруг опомнилась Корин, —совсем ни к чему не
притронулся.
—Не беспокойся. Продолжай.
Охотно повинуясь, Корин снова заговорила:
—У меня есть приятель, Бобби Уэйнер —в журнале он мой босс, —
знаешь, что он сказал мне вчера? Он сказал, что в американской по
эзии есть две строчки, от которых он онуневает. Бобби обожает такие
словечки.
—И что же это за строчки?
—Одна Уитмена: «Я —человек, я мучился, я был там», и еще твоя...
только мне не хочется повторять сейчас, пока мы едим, как это назы
вается —чау-мейн? В общем, про человека на острове внутри другого
острова.
Форд кивнул. Он, между прочим, часто кивал. Это, конечно же,
была защитная реакция, но вполне симпатичная.
—А как... как ты стал поэтом? —начала Корин и запнулась, пото
му что от волнения неточно сформулировала вопрос. —То есть я не о
том. Я хотела спросить, как ты сумел получить образование? Ведь тебе
пришлось бросить школу... когда мы последний раз виделись.
Форд снял очки и, подслеповато поглядев на них, протер носо
вым платком.
—Да, пришлось, —согласился он.
—Ты учился в университете? И тебе приходилось все время ра
ботать? —простодушно допытывалась Корин.
—Нет, нет. Я сперва накопил денег. Школу я кончал во Флориде
и работал там у букмекера.
—У букмекера, правда? Это как, на бегах?
— На собачьих бегах. Их устраивали по ночам, а днем я мог хо
дить на уроки.
—А разве закон не запрещает несовершеннолетним работать у бук
мекеров?
Форд улыбнулся.
—Я не был несовершеннолетним, Корин. Я пошел снова учиться
в девятнадцать лет. Мне сейчас тридцать, а университет я окончил
всего три года назад.
—Тебе нравится преподавать?
Форд ответил не сразу.
—Я не могу писать стихи целыми днями. А когда не пишу, с удо
вольствием рассуждаю о поэзии.
—А чем ты еще любишь заниматься? Я хочу сказать... Ну да, чем
ты любишь заниматься?
На этот раз Форд думал еще дольше.
— Пожалуй, ничем. Занимался кое-чем. Но бросил. Вернее, мне
надоело. Заставил себя перестать. Это трудно объяснить.
Корин понятливо кивнула, однако ее мозг уже переключился на
любовную волну. Следующий вопрос был на редкость для нее необы
чен, но такой, видно, выдался день.
—Ты любил кого-нибудь? — спросила она, потому что ей вдруг
стало страшно интересно узнать о его женщинах: сколько их было и
какие.
Ясное дело, она спросила Форда не грубо, не в лоб, как может по
казаться, когда читаешь. В вопросе, конечно же, присутствовало ее
угловатое обаяние, так как Форд от души расхохотался.
Немного поерзав на сиденье —кабинка была тесная и неудобная, —
он ответил:
—Нет, не любил.
Сказав так, он нахмурился, словно художник в нем опасался об
винений в намеренном упрощении или работе с негодным материа
лом. Он взглянул на Корин, надеясь, что она успела забыть, о чем спро
сила. Она не забыла. Красивое лицо Форда снова посуровело. Затем
он, видимо, догадался, что именно ее интересует, вернее, что должно
интересовать. Так или иначе, его сознание стало отбирать и сопостав
лять факты. Наконец, возможно, чтобы не обижать Корин, Форд за
говорил. Голос у него был не особенно приятный. Сипловатый и ка
кой-то неровный.
—Корин, до восемнадцати лет я совсем не встречался с девчонка
ми — ну разве что ты пригласила меня на день рождения, когда я был
маленький. И еще когда ты привела свою собаку, чтоб показать мне, —
помнишь?
Корин кивнула. Она страшно разволновалась.
Но Форд опять поморщился. Очевидно, ему самому не понрави
лось то, как он начал. Было мгновение, когда он, похоже, решил не
продолжать... И все же неприкрытый интерес на лице Корин заста
вил его рассказать необычную историю своей жизни.
— Мне исполнилось почти двадцать три года, —сказал Форд ре
шительно, —а кроме школьных учебников я читал только книжки из
серий про Мальчиков-разбойпиков и про Тома Свифта. —Последнее
он подчеркнул, хотя держался сейчас совершенно хладнокровно, будто
речь шла о вполне нормальных вещах. —Никаких стихов, кроме ко
ротеньких баллад, которые мы заучивали наизусть и декламировали
в начальной школе, я не знал, —объяснил он Корин. —Почему-то и в
старших классах Мильтон с Шекспиром все уроки пролеживали на
учительском столе. — Он улыбнулся. — Во всяком случае, до моей
парты не добирались.
Официант подошел, чтобы убрать пиалы и тарелки с недоеден
ным чау-мейн и поджаренным рисом. Корин попросила оставить
ей чай.
—Я уже давно был взрослым, когда узнал, что существует насто
ящая поэзия, —продолжал Форд после того, как официант ушел. —Я
чуть не умер, пока ждал. Это... это вполне настоящая смерть, между
прочим. Попадаешь на своеобразное кладбище. —Он улыбнулся Ко- *
рин — без всякого смущения — и пояснил: — На могильном камне
могут, допустим, написать, что ты вылетел в Каине из машины твоей
девушки. Или спрыгнул за борт трансатлантического лайнера. Но я
убежден, что подлинная причина смерти достоверно известна в более
осведомленных сферах. —Форд вдруг замолчал. —Тебе не холодно,
Корин? —спросил он заботливо.
— Нет.
—Не скучно слушать? Это долгая история.
—Нет, —ответила она.
Форд кивнул. Он подышал на руки, потом положил их на стол.
—Жила во Флориде одна женщина, —начал он свой рассказ, —
она приходила на бега каждый вечер. Женщине этой было далеко за
шестьдесят. Волосы ярко-рыжие от хны, лицо сильно накрашено. Вид
измученный и все такое, но сразу видно, что когда-то была хороша. —
Он снова подышал на руки. —Звали ее миссис Риццио. Она была вдо
ва. Всегда носила серебристую лису, даже в жару.
Однажды вечером, на бегах, я спас ее деньги, много денег — не
сколько тысяч долларов. Она была пьяна почти до бесчувствия. Мис
сис Риццио в благодарность захотела что-нибудь для меня сделать.
Сперва надумала отправить к дантисту. (В то время мой рот зиял пу
стотами. Я посещал врачей, но редко. А когда мне было четырнадцать,
один коновал в Расине взял да и выдрал мне почти все зубы.) Я веж
ливо отказался, объяснив, что днем хожу в школу и что мне некогда.
Миссис Риццио безумно огорчилась. По-моему, ей хотелось, чтобы я
стал киноартистом.
Я решил, что на том все и закончится, но не тут-то было. Она при
думала кое-что поинтереснее, — сказал Форд. — Тебе правда не хо
лодно, Корин?
Корин покачала головой.
Он кивнул и как-то уж очень глубоко вздохнул. Потом, на выдо
хе, объяснил:
—Всякий раз, встречаясь со мной на бегах, она стала совать мне
в руку небольшие белые полоски бумаги. Писала она всегда зеле
ными чернилами, очень мелким, но разборчивым почерком. Про
сто печатала.
На первой полоске, которую она мне дала, сверху было написано:
«Уильям Батлер Йейтс», под фамилией —название: «Остров на озе
ре Иннисфри», а ниже —выписанное целиком стихотворение.
Нет, я не подумал, что это шутка. Я решил, что у нее не все дома.
Но стихотворение прочитал, —говорил Форд, поглядывая на Ко
рин, — прочитал при свете прожекторов. А йотом, черт его знает
почему, выучил.
Я бормотал его себе под нос, дожидаясь начала бегов. И внезапно
красота захватила меня. Я до того разволновался, что после первого
забега ушел.
Я спешил в аптеку, потому что знал, что там есть словари. Мне не тер
пелось узнать, что такое «лозняк», «топь», «коноплянка». Я не мог ждать.
Форд третий раз дыхнул в продолговатые ладони.
— Миссис Риццио приносила мне по стихотворению каждый ве
чер, —говорил он, —я запомнил или выучил все. Она давала мне толь
ко хорошие стихи. Для меня навсегда останется загадкой, почему она,
с ее поэтическим вкусом, хотела, чтобы я играл в кино. Не исключено,
что она просто ценила деньги. Но, так или иначе, от нее я узнал все
лучшее, что есть у Кольриджа, Йейтса, Китса, Вордсворта, Байрона,
Шелли. Немного из Уитмена. Кое-что Элиота.
Я ни разу не поблагодарил миссис Риццио. Ни разу не сказал, как
много значат для меня стихи. Я опасался, что чары рассеются —все
это казалось мне волшебством.
Я понимал, что обязан что-то предпринять, пока не закрылись бега.
Я не хотел с окончанием сезона лишиться стихов. Мне не приходило
в голову, что я могу сам порыться в публичной библиотеке. В моем
распоряжении была и школьная библиотека, но я не улавливал связи
между школой и поэзией.
Я ждал до последнего дня, а потом спросил, где миссис Риццио
берет стихи.
Она была очень добра. Пригласила меня к себе домой, чтобы я
мог посмотреть ее книги. В тот же вечер я поехал с ней. Сердце у меня
до того колотилось, что я боялся вылететь из машины.
На следующий день после того, как я увидел книги, мне предстояло
дать ответ боссу, поеду ли я вместе с ним в Майами после экзаменов. Я
должен был через неделю получить свидетельство об окончании школы.
В Майами я решил не ехать. Миссис Риццио предложила мне пользо
ваться ее библиотекой, когда захочу. Жила она в Таллахасси, и я прики
нул, что на попутках туда не больше часа. Я бросил работу.
Школа осталась позади, я стал ежедневно проводить у миссис Риц
цио часов по восемнадцать-девятнадцать, не меньше. Так продолжа
лось два месяца, пока от перенапряжения у меня не сдали глаза. Оч
ков я тогда не носил, а зрение было никудышное. Левый глаз почти
перестал видеть.
Но в библиотеку к миссис Риццио я все равно приходил. Боялся,
что она перестанет меня пускать, если узнает, что я совсем не разби
раю слов. В общем, я ей просто не сказал о глазах. Недели три я сидел
в библиотеке с раннего утра до позднего вечера над раскрытой кни
гой, опасаясь, что кто-нибудь войдет и увидит меня.
Так я начал писать стихи сам.
Я писал слов по восемь—десять на листке бумаги очень крупны
ми буквами, чтобы было легко читать. Занимался я этим около меся
ца и заполнил два небольших дешевых блокнота. Потом я вдруг все
бросил. Без определенной причины. Думаю, больше из-за того, что
меня угнетало собственное невежество. Ну и, конечно, ослепнуть я
тоже побаивался. У любого поступка причин обычно бывает несколь
ко. Короче говоря, бросил.
Дело было в октябре. Я поступил в университет. Судя но интона
ции, рассказ Форда то ли близился к концу, то ли уже завершился.
Он улыбнулся Корин.
—Ты все еще похожа на школьницу, Корин. Посмотри на свои руки.
Корин, как примерная ученица, сидела, сложив перед собой руки
на столе.
— Видишь ли... — вдруг сказал он и замолчал. Корин не пришла
на выручку. Форд был вынужден договорить сам. — Видишь ли, —
повторил он, не сводя глаз с ее сложенных рук, —семь с половиной
лет в моей жизни не было ничего, кроме поэзии. А до этого, —он за
мялся, —годы и годы неустроенности. Еще —недоедание. Ну и «Маль
чики-разбойники». — Форд опять замолчал, и Корин подумала, что
он решил прямо сказать о том, что ему приспособиться к жизни было
труднее, чем другим. Но он снова стал излагать факты. Говоря о себе,
он избегал поэзии.
—Я никогда не брал в рот спиртного, —сказал он очень спокойно,
словно признался в чем-то совсем заурядном. — Не потому, что моя
мать была алкоголичкой. Я и не курил. Когда я был совсем малень
кий, кто-то сказал мне, что от алкоголя и табака притупляются вкусо
вые ощущения. По-моему, я до сих пор остаюсь в плену детских пред
рассудков. —Тут Форд выпрямился. Движение было едва заметное.
Но от Корин оно не укрылось. Форд впервые показал, что следит за
собой. Он тем не менее продолжал дальше, причем без натуги. —До
сих пор, покупая билет на поезд, я удивляюсь, что должен платить
полную цену. Я чувствую, что меня провели, надули, когда у меня в
руке обычный взрослый билет. Мне было пятнадцать, а мать все еще
говорила кондукторам, что мне нет двенадцати.
Мельком взглянув на часы, Форд заметил:
—Мне, к сожалению, пора, Корин. Был очень рад повидать тебя.
Корин откашлялась.
—Ты можешь... можешь прийти ко мне домой в пятницу вече
ром? —торопливо спросила она и добавила: —У меня будут самые
близкие друзья.
Если раньше Форд и не успел понять, что Корин любит его, то
сейчас наверняка понял и окинул ее быстрым взглядом, который весь
ма трудно описать, но зато легко проанализировать задним числом.
Этот взгляд не содержал открытого предостережения, но все же сове
товал задуматься: «Не стоит ли поосторожней? Со мной, и вообще?»
Совет мужчины, любившего что-то, сейчас не существенное, или по
дозревающего самого себя в добровольной или вынужденной утрате
неких свойств, имеющих необычайное, почти мистическое значение.
Корин пренебрегла взглядом и полезла в сумку.
—Я напишу адрес, —сказала она, —пожалуйста, приходи. Конеч
но, если можешь.
—Обязательно приду, —согласился он.
Неделя, потянувшаяся в ожидании повой встречи с Фордом,
показалась Корин необычной и утомительной, —она с волнением,
но охотно занималась переоценкой собственной внешности, в ре
зультате чего сочла свой красивый, с высокой переносицей нос
слишком крупным, а ладную, пропорциональную фигуру —кости
стой и безобразной. Она все время читала стихи Форда. Обеден
ный перерыв она неизменно проводила в цокольном этаже у «Брен-
тано», разыскивая литературные журналы, которые могли помес
тить на своих страницах стихи или статьи о стихах ее возлюблен
ного. После работы она доходила до того, что читала со словарем
получившее теперь известность, а когда-то не к месту опублико
ванное во французском дамском журнале «Madame Chic»*, эссе
Ж ида о Форде — «Chanson... enfin»**.
В десять часов того самого вечера, когда Форд должен был прий
ти, у Корин зазвонил телефон. Попросив кого-то приглушить пате
фон, она выслушала его извинения: Форд сказал, что не сумел вы
браться. Он объяснил Корин, что работает.
—Понимаю, —ответила она и затем, не удержавшись, спросила: —А
ты еще долго будешь работать?
—Не знаю, Корин. Я только разошелся.
—А-а, —протянула она.
Форд спросил:
—А вечеринка у тебя еще не скоро кончится?
—Это не вечеринка, —возразила Корин.
—Ну не важно. Друзья пока не расходятся?
Корин заставила друзей сидеть до четырех утра, но Форд не по
явился.
Он, правда, снова позвонил, назавтра, в полдень. Вначале домой,
а потом на работу, по номеру, который дала ему горничная.
— Корин, мне ужасно жаль, что вчера так вышло. Я проработал
всю ночь.
—Все в порядке.
—Ты можешь со мной сегодня пообедать, Корин?
-Да.
Тут я могу использовать два испытанных голливудских приема.
Календарь, с которого невидимый электрический фен сдувает лист-
* «Мадам Шик» (ф р.).
** «Песня... наконец» (ф р .).
ки. И великолепное бутафорское дерево, которое, расцветая в две се
кунды, превращает лютую зиму в пьянящую раннюю весну.
В продолжение четырех следующих месяцев Корин и Форд виде
лись раза три в неделю, не реже. Всегда в жилых кварталах города. Все
гда среди афиш третьеразрядных кинотеатров и почти всегда над пиала
ми с китайской едой. Корин это не смущало. Не смущало ее и то, что их
вечерние свидания почти всегда —за редким исключением —заканчи
вались около одиннадцати, —в этот час Форд, у которого был режим,
испытывал потребность вернуться к работе.
Иногда они шли в кино, но чаще сидели до закрытия в китайском
ресторане.
Говорила теперь чаще Корин. Форд рассуждал подробно лишь о
поэзии или поэтах. Два вечера, правда, выдались необычные —он пе
ресказал ей от начала до конца свои эссе. Одно о Рильке, другое об
Элиоте. Но в основном он слушал Корин, которой надо было выгово
риться за целую жизнь.
Каждый вечер он провожал ее до дому —в метро, потом на авто
бусе, но в квартиру поднялся всего один раз. Взглянул на ее Родена
(принадлежавшего некогда Кларе Рильке), взглянул на ее книги. Она
поставила ему две пластинки. Потом он уехал.
Корин привыкла понемногу употреблять спиртное — большин
ство ее друзей или выпивали или сильно пили, — но в те дни, когда
она встречалась с Фордом, не брала в рот даже коктейля. На всякий
случай. Она боялась, что спугнет его своим дыханием, когда, не сдер
жав порыва, он заключит ее в объятия на фоне городской окраины,
укрывшись в тени какой-нибудь галантерейной лавки или магазина
оптики.
Поцеловал ее Форд, как назло, когда она пришла с редакционной
вечеринки.
Поцеловал он ее в китайском ресторане. Приблизительно месяца
через два с половиной после их первой встречи Корин поджидала там
Форда, читая гранки своей статьи. Он подошел к ней, поцеловал, по
том снял пальто и сел. Это был рядовой, нисколько не восторженный
поцелуй рядового, ничуть не восторженного мужа, заглянувшего
после работы в гостиную. Корин между тем была слишком счаст
лива, чтобы гадать, отчего Форд так скоро преодолел восторжен
ный период. Позже, подумав мимоходом о случившемся, она при
шла к утешительному для себя выводу, что их поцелуи проходят
обратную эволюцию.
В тот же вечер, когда Форд ее поцеловал, Корин спросила, не вы
берет ли он время, чтобы познакомиться кое с кем из ее друзей.
— У меня чудесные друзья, —объясняла она с воодушевлением, —
они все знают твои стихи. Некоторые только ими и живут.
— Корин, я довольно необщительный...
Корин что-то вспомнила и, улыбаясь, наклонилась к нему.
— Именно это слово употребила мисс Эйглтипгер, когда говори
ла о тебе, вернее, кричала в приспособление, через которое слушал
мой папа. Помнишь мисс Эйглтипгер?
Форд^кивнул без тени умиления.
—А как я должен себя с ними вести?
— С моими друзьями? — изумилась Корин, но тут же заметила,
что Форд не шутит. Она решила пошутить сама: —Ну-у ножоиглиру-
ешь немного индийскими булавами, расскажешь, кто твои любимые
кинозвезды.
Шутки ее до Форда, как правило, не доходили. Она потянулась
через стол и взяла его за руку.
—Милый, тебе не надо ничего делать. Этим людям просто хочет
ся увидеть тебя.
Неожиданная мысль просто потрясла ее, буквально огорошила.
— Быть может, ты не понимаешь, что значат для многих твои
стихи?
—Ну почему же, думаю, понимаю. —Ответ был неубедительный.
Корин такой ответ совсем не устраивал.
Она заговорила горячо:
—Милый, стоит открыть у «Бреп гано» любой литературный жур
нал, как тут же натыкаешься на твое имя. А человек, которому ты меня
представил? Казначей, если не ошибаюсь? Он же говорил, что о «Роб
ком утре» пишут целых три книги. Одну даже в Англии. — Корин
провела рукой но костяшкам его пальцев. —Тысячи людей не могут
дождаться среды, — продолжала она нежно. (Подразумевалось, что
вот-вот выйдет в свет вторая книга Форда.)
Он кивнул. Но все же что-то его беспокоило.
—А танцев у тебя, случайно, не будет, а? Я танцевать не умею.
Через неделю, или около того, большая компания лучших друзей
явилась к Корин знакомиться с Фордом. Первым пришел Роберт Уэй
нер. За ним —Луиза и Элиот Зеермейер из Такахо, очень тонкие люди.
Следом пришла Элис Хэнберн, которая преподавала тогда или еще
раньше в Уэлсли. Симор и Фрэнсис Херц, самые большие интеллек
туалы среди знакомых Корин, поднимались на лифте вместе с Джип-
ни и Уэсли Фаулерами, партнерами Корин но бадминтону. По мень
шей мере пятеро из собравшихся читали обе книги Форда. (Новинка
—«Человек на карусели» —только что появилась.) И по меньшей мере
трое из этих пяти искренне и неустанно восхищались гением Форда.
Форд опоздал почти на час и почти до самого десерта стеснялся.
Потом вдруг вошел в роль почетного гостя и поразительно тонко про
вел ее.
Целый час он сам рассуждал и выслушивал соображения Роберта
Уэйнера и Элиота Зеермейера о стихах Хопкинса.
Си Херцу он не только дал весьма дельный совет насчет его книги
(тогда еще готовившейся) о Вордсворте, но подсказал название и со
держание трех глав.
Суфражистские выпады Элис Хэпберн он отразил и глазом не
моргнув.
Он крайне деликатно и совершенно впустую объяснил Уэсли Фау
леру, почему Уолт Уитмен не «непристойный» поэт.
Ни в том, что говорил Форд, ни в том, как он вел себя весь вечер, не
было даже намека на позерство. Он просто был великим человеком, ко
торый, невзирая на то что его величие сковано рамками званого обеда,
тактично и последовательно, оставаясь самим собой, без высокомерия и
заискивания, общался с присутствующими. Вечер удался. Пускай не все
это понимали, но чувствовали все. На следующий день в редакционный
кабинет Корин позвонил по внутреннему Роберт Уэйнер.
Как всегда случается с теми, кто излишне печется о чужой добро
детели, Уэйнеру даже по телефону было трудно скрыть свою озабо
ченность.
— Прекрасный вечер, —начал он.
—Бобби, ты просто прелесть! —воскликнула Корин, заходясь от
восторга. — Вы все — просто прелесть! Слушай. Поговори с телефо
нисткой. Узнай, может, я могу тебя поцеловать.
—Делать нечего. —Уэйнер откашлялся. —Рад служить моему пра
вительству.
— Я не шучу! — У Корин даже закружилась голова от избытка
нежности к Бобби; он правда был просто прелесть. —При чем тут пра
вительство? —поинтересовалась она беспечно.
—Он не любит тебя, Корин.
—Что? —спросила Корин. Она отлично расслышала Уэйнера.
—Он не любит тебя, —отважно повторил Уэйнер. —Форду даже
в голову не приходит, что тебя можно любить.
—Заткнись, —сказала Корин.
—Хорошо.
Последовала долгая пауза. Потом Уэйнер все же подал голос сно
ва. Казалось, он говорил издалека.
—Корин, я помню, как очень давно поцеловал тебя в такси. Когда
ты первый раз вернулась из Европы. Это был не совсем честный по
целуй, замешенный на виски с содовой — может, помнишь —я еще
смял твою шляпку. —Уэйнер снова откашлялся, но на этот раз дого
ворил до конца все, что считал необходимым сказать: —Понимаешь,
ты тогда так подняла руки, чтобы поправить шляпку... и в зеркальце
над фотографией водителя у тебя было такое лицо... Короче, я не знаю.
Ты до того здорово посмотрела и вообще. Короче, поправлять шляп
ку, как ты, не умеет никто на свете.
Корин холодно оборвала его, спросив:
—Нуикчемутыэто?
Но все же Уэйнер растрогал ее, и довольно глубоко.
— Да ни к чему, скорей всего. — И йотом: — Нет, к чему. Очень
даже к чему. Я пытаюсь тебе втолковать, что Форду не дано понять,
что лучше тебя никто на свете не умеет поправлять шляпку. Я хочу
сказать, человек, подобно Форду достигающий вершин поэзии, не
может оставаться нормальным мужчиной, способным разглядеть уме
ющую поправить...
—Ты повторяешься, —сердито перебила его Корин.
—Возможно.
—А почему ты решил... —Она запнулась, а йотом добавила вызы
вающе: —Мне казалось, что иоэты-то как раз и должны лучше разби
раться в таких вещах, чем все прочие.
—Разбираются, если им нравится сочинять стихи. Но не разбира
ются, если живут поэзией, —сказал Уэйнер. —Понимаешь, Корин, в
обеих книгах Форда нет ни строчки стихов. Там одна поэзия. Ты пред
ставляешь себе, что это значит?
—Объясни.
— Хорошо. Это значит, что он пишет иод воздействием застыв
шей красоты. Так могут писать только те...
—Повторяешься, —обрезала Корин.
—Я бы не стал звонить, если бы мне нечего было сказать. Если бы я...
—Слушай, —сказала Корин, —ты считаешь, что он немного пси
хованный. Я не согласна с тобой, Бобби. Это неправда. Он... он сдер
жанный. Он добрый, он ласковый, он...
— Не будь дурочкой, Корин. Психованней не бывает. Другим он
быть не может. Не будь дурочкой. Он но уши увяз в своем психозе.
—А какие у тебя основания полагать, что я ему не нравлюсь? —с
достоинством спросила Корин. —Я очень ему нравлюсь.
—Конечно, нравишься. Но он тебя не любит.
—Ты уже говорил. Прошу тебя, заткнись.
Но Уэйнер решительно приказал:
—Корин, не выходи за него замуж.
—А теперь послушай меня. — Она ужасно разозлилась. —Раз он
меня не любит — как ты весьма любезно заметил, — то мои шансы
выйти за него не особенно велики, так?
Уэйнеру не хотелось казаться самоуверенным, но его уже понесло.
—Он женится на тебе, —сказал он.
—Вот как. Почему?
— Просто женится и все. Ты ему нравишься, а он холодный и не
подумает, или не захочет подумать, что не должен жениться на тебе.
Во всяком случае...
—Он не холодный, —зло возразила Корин.
—Нет, он холодный. И мне плевать, что тебе он кажется нежным.
Или добрым. Он холодный. Холодный, как лед.
—Глупости.
— Корин. Прошу тебя. Будь осторожна. Лучше не выясняй, глу
пости это или нет.
Корин и Форд обвенчались 20 апреля 1937 года (месяца через четы
ре после того, как они встретились, будучи уже взрослыми людьми) в
университетской часовне. Подругой невесты у Корин была Джинни
Фаулер, а со стороны Форда присутствовал доктор Фанк с факультета
английской филологии. На свадьбу собралось человек шестьдесят дру
зей Корин. Взглянуть, как женится Форд, кроме Фанка, зашли двое: его
издатель, Рэйберн Клэпп, и еще очень высокий, очень бледный мужчи
на, специалист по литературе елизаветинского периода из Колумбийского
университета, который раза три, не меньше, заметил, что от цветов у него
случается раздражение «носовых проходов».
Доктор Фанк отложил лекции Форда на десять дней и настоял,
чтобы молодые устроили себе небольшое свадебное путешествие.
Корин и Форд прокатились в Канаду на машине Корин. Вернув
шись в первое воскресенье мая в Нью-Йорк, они поселились в квар
тире Корин.
Об их медовом месяце я ничего не знаю.
Мне хотелось бы подчеркнуть, что я упоминаю об этом просто так,
а не потому, что хочу оправдаться. Если бы я нуждался в свидетель
ствах, то, вероятно, раздобыл бы их.
На следующий день после возвращения в Нью-Йорк с утренней
почтой Корин получила письмо, которое сочла весьма трогательным.
Вот его содержание:
«32 Макриди-роуд,
Харкинсу Вермонту
30 апреля 1937.
Дорогая миссис Форд,
На прошлой неделе, из воскресного выпуска «Нью-Йорк тайме»,
я узнала, что вы и мистер Форд поженились, и беру на себя смелость
написать вам на адрес Колумбийского университета, в надежде, что
вам перешлют письмо.
Прочитав новую книгу мистера Форда «Человек на карусели», я
поняла, что должна найти возможность попросить у него совета. Одна
ко, не рискуя отрывать его от работы, я обращаюсь к вам. Мне двадцать
лет, я учусь в Кридмор-колледже, который находится здесь, в Харкинсе.
Мои родители умерли, и с раннего детства я живу с тетей, как мне кажет
ся, в самом старом, огромном и безобразном доме во всей Америке.
Чтобы не отнимать у вас слишком много времени, скажу сразу, что
написала несколько стихотворений, которые мне очень хочется показать
мистеру Форду и которые я прилагаю к письму. Умоляю вас показать
ему стихи, так как безумно нуждаюсь в его совете. Я понимаю, что не
имею права надеяться, что мистер Форд изложит свое мнение письмен
но, но мне будет достаточно, если он просто прочитает или хотя бы про
смотрит стихи. Дело в том, что в следующую пятницу у меня начинают
ся каникулы, и в субботу, восьмого мая, мы с тетей заедем в Нью-Йорк,
по дороге в Ньюпорт, на свадьбу моей двоюродной сестры. Я бы могла
позвонить вам по телефону, чтобы поговорить о стихах.
Буду безгранично признательна вам обоим за участие и позволь
те, пользуясь случаем, поздравить вас и пожелать большого семейно
го счастья.
Искренне ваша,
Мэри Гейтс Крофт».
Письмо пришло в большом пергаментном конверте. Туда же была
вложена и толстая пачка восьмушек желтой бумаги для черновиков. В
отличие от напечатанного на машинке письма, стихи были написаны твер
дым простым карандашом и беззастенчиво наползали друг на друга.
Новобрачная нехотя взглянула на них —уж очень неопрятными каза
лись листки рядом со стаканом ее утреннего апельсинового сока. И все
же она подвинула стихи, письмо и конверт —все это хозяйство —сидев
шему напротив нее за накрытым к завтраку столом новобрачному.
Сказать сейчас, что Корин подсунула Форду стихи лишь потому,
что ее тронул искренний тон молодой просительницы и она захотела,
чтобы ее ученый молодой супруг проявил отзывчивость, означает но-
чти не погрешить против истины. Но ведь истина не какой-то закон
ченный, однородный предмет. У Корин была еще одна причина. Форд
ел кукурузные хлопья без сливок и без сахара. Совершенно сухие и
несладкие. Ей требовался законный повод, чтобы как можно непри
нужденнее посоветовать ему попробовать хлопья со сливками и с са
харом.
—Милый, —сказала она.
Молодой муж был так любезен, что оторвался от сухих хлопьев и
плана лекции.
— Прочтешь сегодня вот это, если успеешь?
Корин показалось, что она обращается сама к себе в тишине ут
ренней комнаты. Она принялась объяснять подробно:
— Здесь письмо и еще несколько стихотворений —от студентки
из Вермонта. Письмо очень милое. Видно, что девочка хорошо потру
дилась. В общем, если ты разберешь почерк и прочтешь стихи, а по
том скажешь мне, какое у тебя впечатление... — Корин взглянула на
красивое, посвежевшее после отпуска лицо мужа, и мысль ускользну
ла. Потянувшись, она через стол погладила его по руке и, с усилием
собравшись, договорила: — Она приезжает в Нью-Йорк и хотела бы
узнать от меня но телефону твое мнение. Ужасно сложно.
Форд кивнул.
— Пожалуйста, — сказал он и засунул письмо и стихи в карман
пиджака.
Его ответ был каким-то уж очень простым и окончательным. Ко
рин хотелось привлечь внимание мужа — и физически, и вообще.
Ей хотелось, чтобы косые солнечные лучи, падая на стол, накры
тый к завтраку, попадали сразу па них обоих, а не на каждого в от
дельности.
— Знаешь что, милый. Дай-ка мне адрес на минутку. Надо напи
сать ей несколько строчек, пусть придет в воскресенье к чаю.
—Хорошо. Договорились. —Форд протянул конверт, улыбнулся
и доел хлопья.
Но к воскресному иолдшо Форд стихов еще не читал. Корин по
скреблась к нему в дверь.
—Рэй, миленький. Студентка, которую я пригласила, будет у нас
часа через два, —сказала она мягко. —Ты не мог бы проглядеть сти
хи? Чтоб сказать ей несколько слов?
—Конечно! Я тут как раз кое-что просматриваю. А где они?
— У тебя, дорогой. Скорей всего остались в кармане синего кос
тюма.
—Я сейчас оденусь и заодно найду, —охотно согласился Форд.
Однако он не встал из-за стола, а работал до трех, пока не раздал
ся звонок в дверь.
Корин снова кинулась в кабинет.
—Дорогой, ты успел прочитать стихи?
—Она что, уже здесь? —спросил Форд с недоверием.
—Я ее займу. Ты читай. Выйдешь, когда закончишь. —Корин по
спешила прикрыть дверь кабинета. Рита, горничная, уже впустила по
сетительницу.
—Здравствуйте, мисс Крофт, —радушнейше приветствовала гос
тью Корин.
Она обращалась к миниатюрной светловолосой девушке со сре
занным подбородком, которой можно было дать даже не двадцать, а
восемнадцать. Девушка была без шляпки, в добротном сером флане
левом костюме, совсем новеньком.
—Я так признательна вам за приглашение, миссис Форд.
— Садитесь, прошу вас. Муж, к сожалению, немного задержива
ется.
Женщины сели, мисс Крофт продолжала:
—Мне кажется, я узнаю его. Его портрет есть в «Поэтическом обо
зрении». Правда, там чудесный портрет? Никогда не видела никого
красивей. —Ее тон не был легкомысленным, в нем скорее чувствова
лась свойственная молодости открытость. Она восторженно смотре
ла на хозяйку.
Корин рассмеялась.
—Я тоже, —согласилась она. —А как вам Нью-Йорк, мисс Крофт?
Корин просидела с гостьей полтора часа, Форд не показывался.
Беседа не была трудной. Мисс Крофт, похоже, намеренно избега
ла банальностей, которыми, как правило, обмениваются приезжие с
постоянными жителями Нью-Йорка. У нее имелся набор собствен
ных свежих мыслей. Сперва она призналась Корин, что хотела бы пе
ребраться в Нью-Йорк, а не бывать здесь проездом. Корин приятно
удивилась —что от нее и требовалось —и стала поглядывать на сре
занный маленький подбородок гостьи с сочувствием, а на ее краси
вые лодыжки и икры —с одобрением.
—Я пытаюсь, —неожиданно серьезно призналась мисс Крофт, —
убедить тетушку позволить мне учиться в Нью-Йорке. Правда, на
дежды у меня мало. Особенно после того, что случилось вчера вече
ром. Совершенно пьяный мужчина вошел в обеденный зал гостини
цы. —Она усмехнулась. —Мне даже запрещено красить губы.
Корин порывисто наклонилась к ней.
—Скажите, вы в самом деле хотите учиться тут?
—Больше всего на свете.
—А Кридмор? Не бросать же его?
—Я могла бы перевестись в Барнард. А но вечерам учиться в Ко
лумбийском университете, —отвечала мисс Крофт с готовностью.
—Может быть, мне поговорить с вашей тетей? Как старшей под
руге? Я с радостью, если хотите, —предложила Корин от души.
—Ой, ей-богу, здорово! —сказала мисс Крофт. Но тут же покача
ла головой. —Нет, спасибо. Повоюю пока сама, у меня еще несколько
дней до отъезда. Вы не знаете тети Корнелии. —Она смущенно опус
тила глаза и посмотрела па свои руки. —Я же никогда не уезжала из
дома одна. Живу так, будто... —Она замолчала и улыбнулась; Корин
показалось, что совершенно обворожительно. — Разве это важно? Я
счастлива, что приехала сюда, вот и все.
— Где вы остановились, милая? — осторожно поинтересовалась
Корин.
—В «Уолдорфе». Скорей всего мы пробудем до следующего вос
кресенья. — Мисс Крофт хихикнула. — Тетя Корнелия не доверяет
слугам, опасается за столовое серебро. Причем больше других —н о
во й кухарке —ясное дело: служит у нас всего девять лет и не успела
как следует себя зарекомендовать.
Корин рассмеялась —от души рассмеялась. Ей вдруг показалось
очень несправедливым, чтобы эта умненькая молодая особа вернулась
в Вермонт с неосуществившимися или почти неосуществившимися
желаниями.
—Мэри —могу я называть вас Мэри? —начала Корин.
—Бании. Никто не зовет меня Мэри.
—Баипи, вы бы могли пожить немного у нас, когда ваша тетя уедет.
Если она разрешит. Правда. У пас есть отличная комната, куда мы
даже и не...
Расчувствовавшись, Бапни Крофт пожала Корин руку. Затем она
засунула руки в карманы жакета. Ногти у нее были обкусаны до мяса.
—Я что-нибудь придумаю, —сказала она твердо и улыбнулась.
Было заметно, что Бании не склонна мириться с безнадежными
обстоятельствами. Через какое-то время Корин уже казалось, что Бан-
ни водит ее по своему вермонтскому дому, с любовью и отвращением
подмечая все, что там стояло, росло или валялось. Вот появилась и
тетя Корнелия: смешная старая дева, лишенная чувства юмора, веду
щая в одиночку войну на множество фронтов, по главным образом
против прогресса, пыли и развлечений. Корин слушала с интересом,
то посмеиваясь, то с сочувствием покачивая головой.
Но задвигавшиеся но дому слуги задели ее за живое всерьез. Ког
да Банни с неописуемой нежностью заговорила о старике дворецком
Гарри, которого обожала и которому была предана как родному, Ко
рин с внезапной горечью вспомнила Эрика, отцовского шофера, дав
но покойного.
—А Эрнестина! —с чувством восклицала Банни. — Бог мой! Если
бы вы видели Эрпестину! Горничную тети Корнелии. Жуткая клепто
манка, сколько ее помню, —с удовольствием припечатала она. —Но ког
да я попала в дом тети, одна Эрнестина —кроме Гарри —понимала, что
маленькая девочка —не низенький взрослый. —Банни усмехнулась. Глаза
ее погрустнели; глаза были красивые, серо-зеленые и большие.
— Многие годы я брала на себя вину за всякие мелкие пропажи,
которые случались в доме. Да и до сих пор беру. Бог ты мой, тетя Кор
нелия тут же уволит Эрпестину, если узнает о ее... недостатке. —
Она улыбнулась.
—А как поступала тетя —я имею в виду, когда вы были маленькая, —
когда вы признавались в грехах Эрнестины? —изумленно и с любопыт
ством спросила Корин. Она поразилась и даже немного позавидовала
находчивости, благодаря которой ее гостья, как видно, безболезненно
пережила детство.
—Как поступала? —Банни передернула плечами —жест показался
Корин чересчур ребячливым для ее возраста. Банни улыбнулась. —Да
так, ничего особенного. Запрещала пользоваться библиотекой. А Эрнес
тина все равно добывала для меня ключ. Ну или не позволяла ездить
верхом. Что-нибудь в этом роде.
Корин вдруг взглянула на часы.
— Рэй должен был уже прийти, — сказала она виновато, — мне
ужасно неловко, что он задерживается.
—Неловко! —Вид у Банни сделался перепуганный. —Бог ты мой,
миссис Форд. Я и надеяться не могла, что он... что он вообще выберет
время, чтобы встретиться со мной... —Банни в волнении потерла хруп
кое запястье, однако спросила: —А ему удалось просмотреть мои сти
хи? Я хочу сказать, у него нашлось время?
— Ну-у, насколько я знаю... — принялась выкручиваться Ко
рин, но тут же почувствовала облегчение, услыхав, как открыва
ются двойные двери гостиной. —Рэй! Наконец-то. Присоединяйся
к нам, дорогой.
Корин представила гостыо. Банни Крофт заметно разволновалась.
—Садись, милый, —обратилась молодая жена к молодому мужу. —
У тебя усталый вид. Выпей чаю.
Форд уселся на стул между двумя женщинами, потом чуть ото
двинулся назад и тут же спросил:
— Вы пытались напечатать что-нибудь из своих стихов, мисс
Крофт?
Корин невольно съежилась. Ее муж задал вопрос ледяным тоном.
— По правде говоря, нет, мистер Форд. Мне не кажется, что сти
хи... нет, не пыталась, —ответила Банни Крофт.
—А могу я узнать, почему вы прислали их мне?
— Ну, бог ты мой, мистер Форд... не знаю. Я просто подумала...
захотела узнать, получается у меня хоть что-то или нет... я не знаю. —
В глазах Банни Корин увидела мольбу о помощи.
—Милый, выпей чаю, —повторила Корин испуганно. Ее муж во
шел в комнату живой и невредимый. Его красивая голова была при
нем. Гений тоже. Но куда делась его доброта?
— Не хочу, Корин, спасибо, —отказался Форд. Без доброты ему
определенно чего-то не хватало.
Корин налила Банни Крофт еще чашку чая и отважно взглянула
на мужа.
—Интересные стихи, дорогой? —спросила она.
—Что значит —интересные?
Корин осторожно налила себе в чай сливок.
—То есть, я хотела сказать —хорошие?
—У вас хорошие стихи, мисс Крофт? —спросил Форд.
—Ну... я... я... я надеюсь, мистер Форд...
—Вы не надеетесь, —сдержанно возразил Форд, —неправда.
—Рэй, —огорченно сказала Корин. —В чем дело, дорогой?
Но Форд смотрел на Банни Крофт.
—Неправда, —повторил он.
— Бо-ог ты мой, мистер Форд, если мои стихи... ну-у, совсем не
хорошие... то я даже не знаю. Я хочу сказать... бог ты мой! — Банни
Крофт покраснела и убрала руки в карманы жакета.
Форд вдруг встал. Глядя в пол, он сказал Корин:
—Мне надо идти. Вернусь через час.
—Идти? —спросила Корин.
—Я обещал заглянуть к доктору Фанку, если мы вернемся се
годня.
Это было вранье, причем неприкрытое. Корин не имела возмож
ности ответить. Взглянув на мужа, она молча кивнула. Обратившись
к Банни Крофт, Форд сказал:
—До свидания, —что в данных обстоятельствах было более чем
логично.
Молодой муж наклонился и поцеловал молодую жену, которая
немедленно обрела дар речи.
—Милый, если бы ты сделал мисс Крофт несколько толковых за
мечаний, которые бы...
—Ой, нет! —взмолилась Банни Крофт. —Прошу вас. Это совсем...
я хочу сказать, не обязательно... правда!
Форд, который но дороге из Канады подхватил насморк, достал
носовой платок и высморкался. Убирая платок, он медленно про
изнес:
—Мисс Крофт, я прочитал ваши стихи, все до единого. Я не могу
сказать вам, что вы —поэт. Потому что это не так. Дело вовсе не в том,
что ваш язык плох, метафоры избиты или надуманны, а редкие по
пытки писать просто —беспомощны до того, что у меня от них раска
лывается голова. Это бы еще куда ни шло.
Он внезапно сел, как будто только и мечтал посидеть.
—Придумывать, вот что вы умеете, —объяснил он гостье, причем
в его тоне не было укора.
Он посмотрел на ковер, собрался с мыслями и откинул кончика
ми пальцев свесившиеся на виски пряди.
—Поэту не надо придумывать стихи, они открываются ему сами, —
говорил Форд, не обращаясь ни к кому. — Место, где протекает Альф,
священная река, —продолжал он не спеша, —было открыто, а не приду
мано.
Он смотрел в окно, словно, сидя па стуле, видел то, что находи
лось очень далеко отсюда.
—Не выношу, когда придумывают, —заключил он.
Приговор был окончательным.
Минуту Форд сидел неподвижно. Потом встал так же неожидан
но, как до того сел. Вынув из кармана пиджака пачку листков со сти
хами мисс Крофт, он без слов положил ее на чайный столик, ни перед
кем, просто так. Сняв очки для чтения, он, как все близорукие люди,
прищурился. Надев другие очки, для улицы, он еще раз наклонился и
поцеловал на прощание молодую жену.
— Рэй, милый. Мисс Крофт такая юная. Ведь может быть...
— Корин, я опаздываю. — Форд выпрямился. —До свидания, —
повторил он многозначительно. Потом деловито вышел.
Что хорошо, а что плохо, Корин всю жизнь чувствовала слиш
ком тонко, а следовательно, то, как ее супруг удалился из дому в
четыре тридцать пополудни, то, как он повел себя по отношению к
гостье, и то, как неловко и явно лгал, было для нее совершенно не
переносимо: хоть по отдельности, хоть все вместе. Однако около
шести вечера случился обычный для супружеской жизни эпизод,
из тех, что лишают жен —иногда на месяцы —дара речи. Нечаянно
открыв дверцу стенного шкафа, Корин уронила прямо себе на го
лову пиджак Форда, которого никогда прежде не замечала. Пид
жак не только подействовал на ее обоняние, но и сверкнул протер
тыми до дыр локтями. Каждая дыра сама по себе могла заставить
Корин навеки онеметь от сострадания к ближнему. Поэтому, когда
в семь Форд явился, она уже целый час знала, что ни за что в жиз
ни не станет требовать от него объяснений.
Сам Форд за весь вечер ни разу не вспомнил о том, что было днем.
За ужином он был молчалив, но поскольку молчалив и задумчив он
бывал нередко, то ничего необычного или загадочного в его поведе
нии не было.
После ужина заехали Фаулеры — без предупреждения и сильно
навеселе —навестить молодоженов. Засиделись они за полночь. Уэл-
си Фаулер без передыху долбил одним пальцем по клавишам пиани
но, а Джинни Фаулер, отложив скандал на потом, не переставая ды
мила сигаретой. К тому времени, когда Фаулеры наконец от них вы
катились, Корин то ли забыла о дневном происшествии, то ли убеди
ла себя, что воскресенье было как воскресенье — так, ничего
особенного.
В понедельник, когда около полудня Банни Крофт позвонила Ко
рин в журнал, та сперва удивилась, а затем даже рассердилась. Рас
сердилась на себя, так как сама предложила Банни Крофт встретить
ся: «Может быть, вы позвоните мне завтра на работу и мы пообедаем
вместе?», и рассердилась на Банни Крофт, которая не только приня
ла ее вчерашнее приглашение за чистую монету, но и до сих пор не
убралась из Нью-Йорка. Пристают тут всякие, портят отношения с
мужем, мешают сбегать в перерыве на Пятую авеню к «Саксу».
—Знаете, где «Колони»? —спросила Корин у Банни по телефону,
понимая, что вопрос с подвохом.
—Нет, не знаю. Но я найду.
Корин объяснила. Только ей вдруг не понравился ее собственный
голос, и она предложила:
—А может быть, и тетя Корнелия присоединится к нам? Мне было
бы приятно с ней познакомиться.
—Ей тоже наверняка, но она в Паукипси. Поехала навестить при
ятельницу, с которой училась в Вассаре. Очень больную, ее даже кор
мят через трубки...
— О, понятно...
—Миссис Форд, вы уверены, что я не затрудню вас? Мне бы очень
не хотелось...
—Нет, нет! Нисколько. Значит, в час?
В такси, по дороге в «Колони», Корин решила держаться за обе
дом любезно, но твердо дать понять Банни, что десертом ее радушие
исчерпывается.
Обед между тем вышел совсем не таким, каким она его вообра
зила. Обед удался. Обед очень даже удался — пришлось признать
Корин. За обедом было весело, даже очень весело. После первого
мартини Банни Крофт принялась описывать, как бы со стороны,
но очень точно, своих ухажеров из Харкинса, в Вермонте: студен-
та-медика и студента факультета драматического искусства. Оба
молодых человека, по ее словам, были совсем юными, очень серь
езными и забавными, и Корин несколько раз смеялась. Легкомыс
ленная болтовня Банни, ее бесконечные рассказы о колледже, а
также принесенный официантом третий мартини заставили Корин
вспомнить студенческие годы. Конечно же, и ей захотелось сделать
Банни что-нибудь приятное.
—Давайте я вас с кем-нибудь познакомлю, пока вы не уехали, —
предложила она ни с того ни с сего, —у нас в журнале полно молодых
людей. Встречаются приятные и умные... я, кажется, пьяная.
Банни, казалось, заинтересовало предложение Корин. Но она по
качала головой.
—Не стоит, я думаю, —произнесла она задумчиво. —Мне хочется
походить здесь на лекции. И потом... я пишу понемногу, если тетя Кор
нелия не заставляет меня любоваться вместе с ней огнями или еще
что-нибудь вроде этого. Но вам спасибо. —Опустив глаза, Банни по
смотрела сперва на стакан с мартини, потом куда-то поверх стола. —
Наверное, было бы разумней совсем бросить писать, —заметила она
грустно. —Особенно... ну, бог ты мой! После того, что сказал мистер
Форд.
Корин выпрямилась.
—Вот это вы напрасно, —запротестовала она. — У Рэя ужасный
насморк, он простудился, когда мы возвращались из Канады на ма
шине. Он сам не свой. Его продуло насквозь. Он отвратительно себя
чувствует.
—Ой, я, наверное, все равно не брошу. Не сумею. —Банни улыб
нулась и скромно отвела взгляд.
Корин, немедленно расчувствовавшись, предложила:
— Пойдемте сегодня с нами в театр. Я должна посмотреть спек
такль, для журнала. Для мужа у меня есть билет, а еще один я навер
няка раздобуду. В пьесе есть отличные сцены.
Она заметила, что Банни явно заинтересовалась, хотя и повела
себя так, как того требовали обстоятельства.
—Я боюсь, мистер Форд будет... — Смутившись, она запнулась. —
Со вчерашнего дня меня не покидает ощущение, что я, —бог ты мой!.,
даже не знаю —старуха, которая явилась с мешком отравленных яблок.
Корин рассмеялась.
—Прекратите немедленно. Вы идете с нами. Мы заезжаем за вами
в «Уолдорф», договорились?
—Вы уверены, что это удобно? —с беспокойством спросила Бан
ни. —Все же мне не стоит идти.
— Нет, стоит. — Голос Корин зазвучал глуше от переполнившей
ее любви. —Поверьте, —сказала она, —вы глубоко ошибаетесь. Муж
исключительно добрый человек.
—Я ужасно хочу пойти, —призналась Банни простодушно.
—Вот и прекрасно. Мы подъедем за вами в «Уолдорф». Давайте
есть, а то я совсем опьянела. Должна заметить, что вы умеете пить,
как старый вояка.
— А можно мне встретиться с вами в театре? В шесть я должна
быть у кого-то в гостях вместе с тетей.
—Конечно, как вам удобнее.
Вот записка, которую прислала мне Корин:
«Бобби,
я не собиралась ничего от тебя скрывать, когда пришла в Большой
Бизнес. Мне просто не хотелось говорить об этом. Но я тебе написа
ла. Написала отчет частного детектива, использовав прием из соб
ственного сочинения по английскому, написанного на первом курсе в
Уэлсли, когда я решила стать жепщиной-детективом. За сочинение я
получила три с плюсом и еще сердитую приписку преподавателя, где
говорилось, что, наряду с большой оригинальностью, я проявила из
рядную манерность и что «ведь вы тоже не видели багряной танагры,
не так ли, мисс фон Нордхоффеи...». Я с радостью приму от тебя ту
же оценку и то же замечание, если ты позволишь мне пребывать в
приятном заблуждении, что я не могла знать, я имею в виду лично,
ни одну из упомянутых в отчете дам. Так или иначе, он перед то
бой. Действуй!
С любовью
К»
***
В понедельник вечером, 10 мая 1937 года, мистер и миссис Форд,
которые к тому времени были женаты три недели, встретились с мисс
Крофт около театра «Элвин» и все вместе вошли внутрь, чтобы по
смотреть спектакль «Привет, Бродвей, привет!». После театра они
втроем отправились в бар гостиницы «Уэйлин», где сразу же после
выступления группы певцов, известной как «Ковбои», мистер Форд
наклонился к сидевшей напротив него за столиком мисс Крофт и очень
сердечно пригласил ее прийти к нему на лекцию в университет на
следующее утро. Миссис Форд порывисто схватила руку мужа и по
жала ее. Они втроем сидели в баре гостиницы «Уэйлин» почти до часа
ночи, дружески беседовали и смотрели развлекательную программу.
Мистер и миссис Форд подбросили мисс Крофт к «Уолдорф-Асто-
рии» примерно в час десять. Взволнованно, чуть не плача, мисс
Крофт поблагодарила и миссис и мистера Фордов за «лучший ве
чер в моей жизни».
Миссис Форд держала мужа за руку, пока они добирались в такси
до дому. Когда они поднимались в лифте к себе в квартиру, мистер
Форд сказал, что у него раскалывается голова. Как только они вошли,
миссис Форд настояла, чтоб мистер Форд выпил две таблетки аспи
рина, одну потому, что он хороший мальчик, а вторую, чтобы по
скорее прийти в себя и поцеловать жену.
Утром во вторник, одиннадцатого мая, в одиннадцать утра, мисс
Крофт пришла на лекцию мистера Форда, которую слушала, сидя в
самом последнем ряду аудитории. Затем вместе с мистером Фордом
она пошла в ресторан, типично китайский, находящийся в трех квар
талах к югу от университета. За ужином мистер Форд равнодушно
довел этот факт до сведения миссис Форд. Миссис Форд поинтересо
валась, за каким столиком они сидели с мисс Крофт. Мистер Форд
сказал, что он не помнит, но, кажется, у входа. Миссис Форд спроси
ла, о чем они разговаривали с мисс Крофт за ленчем. Мистер Форд
мирно ответил, что, к несчастью, не захватил с собой в ресторан дик
тографа.
После ужина миссис Форд сказала мужу, что собирается погулять
с собакой. Она предложила мистеру Форду составить ей компанию,
но он отказался, сославшись на дела.
Когда через два часа миссис Форд вернулась домой, пройдя но
Парк-авешо почти до испанского квартала, ни в кабинете, ни в спаль
не мистера Форда свет не горел.
Миссис Форд сидела одна в гостиной часов до двух ночи и при
мерно тогда же услышала, как мистер Форд вскрикнул в спальне. Тут
она бросилась в спальню мистера Форда, где и убедилась, что он спит
в своей постели. Он продолжал вскрикивать, хотя миссис Форд и тряс
ла его так сильно, как только могла. Его пижама и простыня были на
сквозь мокрыми от пота.
Едва очнувшись, мистер Форд взял с ночного столика очки. Но и
в очках он несколько секунд не узнавал жену, хотя миссис Форд от
чаянно старалась объяснить, кто она. Наконец, безучастно взглянув,
он произнес ее имя, правда, с большим трудом, как человек, обесси
левший физически и морально.
Миссис Форд пробормотала в ответ, что принесет мистеру Ф ор
ду чашку горячего молока. Затем она неуверенно двинулась в кухню,
где палила в кастрюльку молоко, но от расстройства не сразу нашла
«чудо-зажигалку». Она подогрела молоко и понесла чашку мужу. Ми
стер Форд опять спал, плотно прижав руки к бокам. Миссис Форд
поставила чашку с молоком на ночной столик и, забравшись в кро
вать, устроилась рядом с мистером Фордом. Она не сомкнула глаз до
утра. Мистер Форд больше не вскрикивал во сне, но между четырьмя
и пятью утра он плакал. Миссис Форд приникла к мистеру Форду
всем телом, однако его горю было невозможно помочь, так как он не
очнулся.
В среду утром, двенадцатого мая, за завтраком, миссис Форд не
взначай (как ей казалось) спросила у мистера Форда, что ему сни
лось. Мистер Форд оторвался от сухих хлопьев и, не задумываясь,
ответил, что прошлой ночью впервые за долгое время видел неприят
ный сои. Миссис Форд опять спросила, что именно ему снилось. Ми
стер Форд сдержанно пояснил, что кошмар есть кошмар и что он хо
тел бы обойтись без фрейдистского анализа. Миссис Форд сказала не
менее сдержанно (как ей казалось), что не стала бы подвергать мисте
ра Форда фрейдистскому анализу, если бы и умела. Она добавила,
что, как его жена, хочет, чтобы он был счастлив, и ничего больше. Она
расплакалась. Мистер Форд закрыл лицо руками, потом встал и вы
шел из комнаты. Миссис Форд, бросившись следом, догнала его на
лестничной площадке, где он стоял с портфелем, но без шляпы. Он
ждал лифта. Двери лифта открылись, и мистер Форд, зайдя туда без
шляпы, сказал миссис Форд, что вернется к ужину.
Миссис Форд оделась и поехала на работу. Ее поведение в редак
ции в ту среду можно охарактеризовать как «неуравновешенное». Из
вестно, что она съездила по физиономии Роберту Уэйнеру, когда тот
в шутку назвал ее на совещании «Мэри Сапшайн». После упомянуто
го происшествия миссис Форд принесла мистеру Уэйнеру свои изви
нения, однако на его предложение выпить с ним в баре «Макси» отве
тила отказом.
В семь вечера мистер Форд позвонил домой и сказал миссис Форд,
что не придет ужинать, так как должен присутствовать на факультет
ском собрании.
Мистер Форд не появлялся дома до одиннадцати пятнадцати, по
скольку именно в это время миссис Форд, прогуливавшаяся со своим
жесткошерстным терьером, столкнулась с ним на улице. Мистер Форд
возмутился, когда нес прыгнул на него, желая поздороваться. Мис
сис Форд заметила, что мистеру Форду должно льстить, что Мэлколм
(терьер) сумел его полюбить так сильно и так скоро. Мистер Форд
ответил, что переживет, если Мэлколм не будет прыгать на него, пач
кая грязными лапами. В лифте они поднимались вместе. Мистер Форд,
сославшись на то, что у него много работы, ушел в кабинет. Миссис
Форд ушла к себе в комнату и закрыла дверь.
В четверг, тринадцатого мая, за завтраком, миссис Форд сказала
мужу, что напрасно пообещала юной Крофт пойти с ней вечером в
театр. Посетовав на усталость, миссис Форд заметила, что ей не обя
зательно смотреть спектакль второй раз, но нельзя, чтобы мисс Крофт
не увидела игры Бэнкхед. Мистер Форд кивнул. Затем миссис Форд
спросила его, не виделся ли он случайно с Банни Крофт опять. Мис
тер Форд, в свою очередь, поинтересовался, где это он мог, в самом
деле, видеться с Банни Крофт. Миссис Форд сказала, что не знает, но
подумала, что мисс Крофт могла снова посетить его лекцию. Мистер
Форд закончил завтракать и, поцеловав миссис Форд на прощание,
ушел.
В четверг вечером миссис Форд стояла у театра «Мороско»до без
десяти девять, затем оставила в кассе билет па имя мисс Крофт и одна
вошла в театр.
После первого акта она уехала домой, куда добралась приблизи
тельно в девять сорок. Едва войдя, она узнала от Риты, горничной,
что мистер Форд до сих пор не вернулся с вечерних занятий и что его
ужин совсем к а к лед. Она велела Рите убрать со стола.
Миссис Форд находилась в горячей ванне, пока ей не сдела
лось дурно. Тогда она оделась, взяла Мэлколма на поводок и пове
ла на улицу.
Миссис Форд и Мэлколм, миновав пять кварталов к северу и еще
один к западу, зашли в модный ресторан. Миссис Форд оставила Мэл
колма в гардеробе и, просидев час в баре, выпила три коктейля из вис
ки с пивом и лимонной коркой. Когда около одиннадцати сорока пяти
она с собакой вернулась к себе в квартиру, мистера Форда гам по-
прежнему не было.
Миссис Форд немедленно покинула квартиру снова —на этот раз
без Мэлколма.
Она спустилась в лифте, и швейцар поймал для нее такси. Шофе
ра она попросила остановиться на углу Сорок второй улицы и Брод
вея. Там она вылезла из машины и немного прошла пешком к западу.
Зайдя в ночной кинотеатр «Де Люкс», она просидела там целый се
анс, посмотрев два игровых фильма, четыре короткометражки и один
выпуск новостей.
Из «Де Люкса» она поехала на такси прямо домой, но и к трем
сорока ночи мистер Форд не появился.
Миссис Форд тут же спустилась в лифте вниз, опять с Малкол
мом. Около четырех ночи, дважды обойдя весь квартал, миссис Форд
заметила под навесом их многоквартирного дома такси, из которого
вылезал мистер Форд. На нем была новая шляпа. Миссис Форд, по
здоровавшись с мистером Фордом, спросила, откуда у него шляпа.
Вопроса мистер Форд, видимо, не расслышал.
Когда мистер и миссис Форд поднимались вместе в лифте, у мис
сис Форд внезапно подкосились ноги. Мистер Форд попытался по
ставить миссис Форд прямо, но проявил редкую неловкость, и помощь
миссис Форд оказал в конце концов лифтер.
Мистеру Форду было определенно нелегко попасть ключом в за
мочную скважину собственной двери. Он вдруг повернулся и спро
сил у миссис Форд, не кажется ли ей, что он пьян. Миссис Форд не
особенно твердо ответила, что ей и в самом деле кажется, что мистер
Форд выпивал. Мистер Форд попросил ее говорить четче. Миссис
Форд повторила еще раз, что не исключает, что мистер Форд выпи
вал. Мистер Форд, справившись с входной дверью, доложил громким
голосом, что съел оливку из е е мартини. Миссис Форд, задрожав, спро
сила, чей мартини он имеет в виду. «Ее мартини», —повторил мистер
Форд.
Когда они оба вошли в квартиру, миссис Форд, продолжая дро
жать, спросила, знает ли муж, как долго пришлось ей дожидаться мисс
Крофт у театра «Мороско». Мистер Форд ответил нечетко. Он по
брел, заметно пошатываясь, к себе в спальню.
Около пяти утра миссис Форд слышала, как мистер Форд выле
зает из постели и, явно неважно себя чувствуя, идет в ванную.
Миссис Форд приняла снотворное, и около семи утра ей удалось
заснуть.
Проснувшись примерно в одиннадцать десять, она сразу позво
нила горничной, которая сообщила ей, что мистер Форд уже больше
часа как покинул квартиру.
Миссис Форд немедленно оделась и, не позавтракав, поехала на
такси в редакцию.
Примерно в час десять дня мистер Форд позвонил миссис Форд
на работу, чтобы сказать, что он на Пенсильванском вокзале и уезжа
ет из Нью-Йорка вместе с мисс Крофт. Он попросил прощения и по
весил трубку.
Миссис Форд тоже осторожно положила трубку и затем упала в
обморок, ударившись о шкаф с папками и расшатав один из передних
зубов.
Поскольку в кабинете, кроме нее, никого не оказалось и никто
не услышал, что она упала, несколько минут она пролежала без со
знания.
Очнулась она без посторонней помощи. Потом выпила четверть
стакана бренди и поехала домой.
Дома выяснилось, что из спальни мистера Форда, а также из шка
фов исчезли его немногочисленные личные вещи. Она кинулась в ка
бинет мистера Форда, а прибежавшая следом за ней горничная Рита
объяснила вкратце, что мистер Форд сам придвинул стол к стене. Мед
ленно оглядев кабинет, превращенный заново в комнату для отдыха,
миссис Форд опять упала в обморок.
Двадцать третьего мая — в следующее воскресенье — Рита, гор
ничная, настойчиво постучала в дверь спальни Корин. Корин разре
шила ей войти.
Было около двух часов дня. Корин лежала одетая на кровати. Окна у
нее были зашторены. В глубине души она знала, что fie впускать солнеч
ный свет в комнату глупо, но за девять дней она возненавидела свет.
— Не слышу, — сказала она, не поворачивая головы, потому что
Ритин голос был ей противен.
—Я говорю, Чик, швейцар, звонит снизу, — сказала Рита. — Он
говорит, в парадной джентльмен вас спрашивает.
—Я никого не принимаю, Рита. Выясните, кто там.
—Хорошо, мэ-эм. — Рита вышла и снова вошла. — Вы знаете та
кую —мисс Крафт или вроде этого? —спросила она.
Корин подкинуло иод покрывалом, которое она на себя натянула.
— Передайте, пусть поднимется.
—Сейчас?
—Да, Рита, сейчас. —Корин неуверенно встала на ноги. —И про
водите его, пожалуйста, в гостиную.
—Только я там хотела убраться. Я же еще не убиралась.
— Проводите его в гостиную, Рита, пожалуйста.
Рита, надувшись, вышла из комнаты.
Как обычно бывает с теми, чье тело долго находилось в горизон
тальном положении, встав, Корин повела себя необычно. Первым де
лом она достала из-под ночного столика обе книги Форда и немного
походила с ними по комнате.
Неожиданно она опять убрала книги под ночной столик. Затем
причесалась и подкрасила губы. Платье на ней было ужасно мятое, но
переодеваться она не захотела.
Когда Корин боязливо вошла в гостиную, ей навстречу поднялся
кудрявый блондин. На вид ему было лет тридцать с небольшим, он
был немного склонен к полноте, но тем не менее выглядел невероят
ным здоровяком. На посетителе был светло-зеленый пиджак спортив
ного покроя и желтая трикотажная рубашка с расстегнутым ворот
ничком. Из нагрудного кармана у него свешивалось несколько дюй
мов белоснежного носового платка.
—Миссис Форд?
—Да...
—Вот моя карточка. —Он сунул что-то в руку Корин.
Корин поднесла карточку к свету:
Я - ХОВИ КРОФТ.
Кто ты, приятель,
Черт возьми?
Она хотела вернуть карточку, но мистер Хови Крофт провалился
в подушки дивана, помахивая рукой.
—Возьмите себе, —великодушно позволил он.
Держа карточку между большим и указательным пальцами, Ко
рин села в красное дамастовое кресло напротив посетителя.
Чуть суховато она спросила:
—Вы —близкий родственник мисс Крофт?
— Шутите?
Корин процедила:
—Мистер Крофт, не в моих правилах...
—Послушайте. Я —Хови Крофт. Муж Банни.
От избытка впечатлений Корин тут же потеряла сознание.
Очнувшись, она увидела перед собой одинаково встревоженные
и немного растерянные лица Риты и Хови Крофта. Она на секунду
закрыла глаза, потом открыла. Хови Крофт и Рита уложили ее на ди
ван с ногами. Теперь она —не без вызова —опустила ноги на пол.
— Не беспокойтесь, Рита, —сказала она, —я выпью немного вот
этого. —Корин выпила полстопки бренди. — Идите, Рита. Не беспо
койтесь. Просто осточертело падать в обморок...
Когда Рита вышла из комнаты, Хови Крофт неловко опустился в
красное кресло, которое освободила Корин. Он положил ногу на ногу:
ноги были огромные —каждая ляжка величиной с бревно.
—Извиняюсь, что напугал вас, миссис Филд.
—Форд.
—Я хотел сказать, Форд: у меня есть несколько знакомых Ф ил
дов. —Хови Крофт вытянул ноги. —Э-э... значит, вы не знали, что мы
с Банни женаты?
—Нет. Нет. Не знала.
Хови Крофт рассмеялся.
—Ясно. Мы женаты одиннадцать лет, —пояснил он. —Сигарету? —
Он откинул пальцем верх с непочатой пачки сигарет, а затем светски, не
вставая с места, протянул ее Корин.
—То есть как это, женаты одиннадцать лет? —холодно поинтере
совалась Корин.
Сотую долю секунды Хови Крофт напоминал школьника, кото
рый непроизвольно делает глотательное движение, зная, что его на
прасно обвинили в том, что он жевал в классе резинку.
— Ну десять лет и восемь месяцев, если уж вам надо настолько
точно, —сказал он. —Сигарету?
Вглядевшись в лицо Корин, Хови отчего-то перестал предлагать
ей сигарету. Он наморщил лоб, закурил сам, сунул пачку в нагруд
ный карман и заново тщательно сложил носовой платок.
Корин обратилась к нему с вопросом.
—Простите? —вежливо переспросил Хови Крофт.
Корин повторила вопрос, едва слышно.
—Кто это —девушка двадцати лет? —осведомился Хови Крофт.
—Ваша жена.
—Банни? —Хови Крофт фыркнул. —Ну вы того. Она меня стар
ше, а мне —тридцать один.
Корин лихорадочно прикидывала, как скоро швейцары и прохо
жие прикрывают тела людей, выпрыгивающих из окон жилого дома.
Выпрыгивать, не будучи уверенной, что кто-нибудь сразу ее прикро
ет, не хотелось... Она заставила себя слушать Хови Крофта.
— Выглядит она много моложе, —рассуждал он, —потому, что у
нее кость тонкая. Люди с тонкой костью не стареют, как мы с вами.
Ясно, о чем я?
Вместо того чтобы ответить ему, Корин сама задала вопрос.
Хови Крофт не расслышал.
— Не понял, —сказал он, приставляя ладонь к уху. — Повторите
еще раз.
Она спросила снова —громче.
Прежде чем ответить, Хови Крофт освободился от прилипшей к
языку табачной крошки. Потом сказал с расстановкой:
—Сами подумайте. Как ей может быть двадцать? У нас ребенок —
одиннадцать лет.
— Мистер Крофт...
—Зовите меня Хови, —предложил он, —если вы, конечно, не на
стаиваете на этих... на церемониях.
Замирая от страха, Корин спросила, сказал ли он ей всю правду.
— Ну, подумайте сами. Я вернулся домой в четверг. Из важной
поездки, для фирмы. Обошел дом. Банни нигде нет. А она должна уже
неделю как приехать. Тогда я позвонил мамаше. Мамаша говорит, Бан
ни еще не приезжала. И давай реветь-заходиться в трубку. Говорит
мне, что ребенок сломал... сломал ногу, когда лез на крышу. И во-от
причитает: и сил у нее нет за ребенком глядеть, и где его мать, в кон-
це-то концов... и я не выдерживаю, вешаю трубку. Не выношу я, когда
орут по телефону мне в ухо.
В общем, битый час я стараюсь разобраться, что и как. Слава
богу, у меня еще голова на месте. И вот сообразил заглянуть в по
чтовый ящик, а там письмо от Банки. Она пишет, что уезжает куда-
то вместе с этим парнем, Фордом. Во сумасбродка! — Он покачал
головой.
Корин достала сигарету из шкатулки, которая стояла на столике,
и закурила. Затем она откашлялась, словно желая убедиться, что у
нее не пропал голос.
—Четверг. Сегодня воскресенье. Вы не быстро добрались сюда.
Хови Крофт прервал свое занятие — он пускал колечки дыма в
потолок, —потом ответил:
—Слушайте, я ведь живу не на Парк-авешо или еще где поблизо
сти. Я зарабатываю на жизнь. Я еду туда, куда меня посылает фирма.
Корин немного подумала.
—Вы хотите сказать, что приехали по делу?
—Ясно, по делу! —с негодованием сказал Хови.
—Вы отпустили жену в Нью-Йорк? Вы знали, что она едет сюда? —
спросила Корин, окончательно теряясь.
—Конечно, знал. Что же вы думаете, я дам ей тайком в Нью-Йорк
удрать?
Крофт снова расхорохорился.
— Банки сказала мне, что хочет встретиться с этим парнем, Ф ор
дом, с этим мужиком... вашим мужем. Вот я и думаю: пусть раз и на
всегда выкинет все из головы. Она меня изводит, он меня изводит... —
Он не закончил мысль. — Ваш муж делает хорошие деньги на своих
книжках?
—Он издал всего две книги стихов, мистер Крофт.
—Я в этих делах не разбираюсь, но... деньги-то он делает будь здо
ров тем, что пишет, как я понимаю?
-Нет.
—Нет? —недоверчиво.
— Поэзия не приносит дохода, мистер Крофт.
Хови Крофт подозрительно огляделся вокруг.
—А кто платит за квартиру? —спросил он.
—Я плачу, —отрывисто. —Мистер Крофт, быть может...
— Не понимаю. — В его небольших глазках Корин заметила рас
терянность. —Он же важная шишка. А?
—Возможно, лучший поэт в Америке.
Хови покачал головой.
—Знать бы —я бы ее не отпустил, —сказал он с горечью. Он смот
рел на Корин недовольно, как будто именно она была виновата в том,
что с ним случилось. —Я-то думал, ваш муж введет ее в курс дела.
—Какого дела?
—Ну дела, дела! —нетерпеливо объяснил Хови Крофт. —Она ведь
все пишет и пишет свои книги... Знаете, сколько написала с тех пор,
как мы поженились? Двенадцать. Я все читал. Последнюю Банни пи
сала для Гарри Купера. Для фильма, чтоб в нем участвовал Гарри Ку
пер. Разослала по кинотеатрам, а они ей даже не вернули. В общем,
жуть, до чего ей не везло.
—Что? —переспросила Корин настороженно.
—Не везло, говорю, жуть как.
Корин почувствовала, как сигарета жжет ей пальцы. Она разжала
руку над пепельницей.
—Мистер Крофт. Откуда ваша жена узнала о моем муже?
— От мисс Дюран, —последовал краткий ответ. Хови Крофт по
грузился в раздумья.
—А кто это, —спросила Корин, —мисс Дюран?
—Подружка ее, собутылышца. В школе преподает. Дюран с Бан
ни болтают обо всякой чепухе.
—А вы не хотите выпить? —вдруг предложила Корин.
Хови встрепенулся.
—Если не шутите, —сказал он. —Кстати, как вас звать по имени?
Корин встала и позвонила Рите. Когда она опять села, вопрос уже
растворился в воздухе.
Однако, взяв стакан, Хови Крофт задал новый:
— Кстати, чем она занималась тут, в Нью-Йорке?
Корин немного выпила. Потом рассказала все, что знала, вернее,
все, что смогла заставить себя рассказать. Сперва ей показалось, что
Хови слушает ее смущенно и с огорчением, но потом она заметила,
что он разглядывает ее ноги. Поджав ноги, Корин постаралась по
быстрее закруглиться, но Хови перебил ее:
—Постойте, а кто это —тетя Корнелия?
Корин посмотрела на него. Руки у нее задрожали, и она подумала,
что было бы лучше на них сесть.
Сделав усилие, она спросила то, о чем ей следовало сейчас спросить.
Хови Крофт задумался, но тут же покачал головой.
—У Банни есть тетя Агнес, —подал он трезвую идею. —Деньжата
и у той водятся. Держит кинотеатр на Кросс-Пойнт.
Корин поднесла руку ко лбу, словно надеялась вручную остано
вить кошмарное шествие, начавшееся у нее в голове. Но было поздно.
Построившись в идеальную шеренгу, его участники выходили из глу
бины ее сознания. Они всплывали друг за другом —она не могла их
остановить. Первой появилась милая, чуть взбалмошная, с тонкими
усиками тетя Корнелия. Следом — Гарри, умилительный старичок
дворецкий, любитель воздушных змеев. За ним —добрая душа, клеп
томанка Эрнестина. Потом смешной студент-медик и смешной сту
дент факультета драматического искусства. Затем появилась при
ятельница тети Корнелии из Паукинси, которую кормили через труб
ки. Ну и наконец отель «Уолдорф-Астория» с чьей-то помощью сдви
нулся с места и с шумом отправился за остальными.
—Кажется, я снова упаду в обморок, —предупредила Корин Хови
Крофта. — Будьте добры, дайте мне вон тот стакан бренди.
Хови Крофт, опять немного струхнув, вскочил, и Корин допила
то, что оставалось в стакане.
Увидев, что ей лучше, Хови снова удобно устроился на диване.
Он залпом допил коктейль. Затем, перекатывая кубик льда за щекой,
осведомился:
—Как, кстати, вас зовут?
Корин, не ответив, закурила еще одну сигарету. Гость наблюдал
за ней без обиды.
—Мистер Крофт, а ваша жена уходила от вас прежде?
—То есть? —спросил он, грызя лед.
—То есть, —продолжала Корин сдержанно, —уезжала она путе
шествовать с мужчинами?
— По-ослушайте. Вы думаете, я —идиот?
— Конечно, нет, —поторопилась вежливо заверить его Корин.
—Я отпускал ее иногда проехаться. Чтоб немного развеялась. Но
если вы заключили, что я позволял ей охотиться за...
—Нет, этого я не имела в виду, —сама того не желая, немедленно
соврала Корин.
Хови Крофт стал добывать второй кубик льда из своего стакана.
—Мистер Крофт, что вы предполагаете с этим делать?
—С чем —с этим? —светски.
Корин глубоко вздохнула.
—С тем, что ваша жена и мой муж сбежали вместе.
Хови Крофт ответил только после того, как размельчил и рассо
сал второй кубик. Освободившись, он посмотрел на Корин, весь —
сплошное доверие.
—Я вам так скажу... как вас, кстати, зовут?
—Корин, —сказала Корин устало.
— Корин. Ладно. Я вам так скажу, Корин. Строго между нами —
мы с Банни не больно ладили. Последние года два не ладили. Ясно?..
Сам не знаю. Может, у нее денег стало многовато. Я сейчас имею сто
десять в педелю, йотом командировочные и рождественские преми
альные будь здоров. Может, у нее голова пошла кругом. Ясно?
Корин с пониманием кивнула.
—И еще: год, что она ходила в колледж, не пошел ей на пользу, ну
совсем не пошел, —пояснил Хови Крофт, —зря тетя Агнес ей разре
шила. У нее там мозги съехали набекрень вроде как.
Дальше случилось что-то странное. Хови Крофт вдруг вытащил
бейсбольные наплечники, которые носил под спортивным пиджаком.
Без них он казался совершенно другим человеком и заслуживал све
жего взгляда.
—И еще вот что, —произнес другой человек смущенно, —бывает,
она меня здорово изводит.
—Что? —с уважением переспросила Корин.
—Изводит, —повторил он, —ясно?
Корин, покачав головой, сказала:
—Нет.
—Скажите «Хови».
—Хови, —повторила Корин.
— Вот так-то лучше. Да. Она будь здоров как изводит. — Он не
ловко поерзал на диване. —Когда мы только поженились, еще ничего
было. Но... даже не знаю. Она скоро странная стала. Недобрая. Ко мне.
К ребенку и то недобрая. Не знаю даже. —Он вдруг покраснел. —Один
раз она... —Он не договорил и покачал головой.
— Однажды она что? —заинтересованно спросила Корин.
—Не знаю. Да и какая теперь разница? Я уже об этом забыл. Из
менилась она здорово. Я хочу сказать, здорово она изменилась. Елки!
Я-то помню, как она приходила на все матчи, когда я играл. Футбол.
Баскетбол. Бейсбол. Хоть бы раз пропустила. — Он поджал губы: он
все сказал. —Не знаю. Она просто здорово изменилась.
Хови выговорился. Ему снова стало легко смотреть на Корин. На
дежный внутренний сигнал прозвучал вовремя. Вместо разнюнивше
гося игрока на поле опять вышел хамоватый бодрячок.
— Бурбон у вас классный, Корин, — сказал он, помахав пустым
стаканом.
Но Корин встала. Она сказала что-то вроде того, что у нее на
значена на сегодня встреча. Она поблагодарила его за то, что он
заглянул.
Хови Крофт был заметно огорчен тем, что его визит скомкан. Но,
послушно поднявшись, он позволил Корин проводить себя до прихо
жей. Пока они шли, он опять заговорил с ней.
— Я пробуду здесь еще два дня. Ничего, если позвоню? Может,
сходим куда вместе?
—Извините, боюсь, не получится.
Он пожал плечами не то чтобы обескураженно. Надев перед зер
калом в прихожей светло-серую шляпу, он бережно замял ее.
— Может, тогда посоветуете, что мне посмотреть? В театре. Вот
этот: «Привет, Бродвей, привет!» —стоящий?
Наконец довольный тем, как сидит на голове шляпа, Хови Крофт
шагнул к двери. Повернувшись, он улыбнулся Корин.
—Вы особенно не убивайтесь, —посоветовал он. —Не стоит. Вам
же, в конце концов, лучше. Если ваш —такой же придурок, как моя.
Тут Корин, перестав сдерживаться, схватилась за дверную ручку.
Очень громким голосом она сообщила Хови Крофту, что хотела бы
вернуть себе мужа.
Хови Крофт спасся в лифт, как только он открылся, а Корин ушла
в квартиру и закрыла за собой дверь. Ноги перестали держать ее, и,
всхлипывая, она опустилась на пол. Добравшись в конце концов до
спальни, она приняла сразу несколько таблеток снотворного.
Проснувшись с ощущением, что время остановилось, как бывает,
если наглотаться сильных снотворных, Корин почувствовала, что сжи
мает что-то влажной рукой. Разжав пальцы, она разгладила смявший
ся клочок бумаги, потом зажгла ночник. Перед ней была визитная кар
точка Хови Крофта. Несколько минут она лежала тихо, глядя на свое
призрачное отражение в зеркале туалетного столика напротив. Затем
вдруг произнесла вслух: «Кто ты, приятель, черт возьми?» Вопрос не
ожиданно показался ей невероятно смешным, и она с четверть часа
прохохотала.
Корин не переставала искать Форда. Искали его и издатели. Ис
кал Колумбийский университет.
Не раз все они думали, что напали на след, но очередной между
городный звонок или несколько недвусмысленных строчек в письме
управляющего какого-нибудь отеля убивали надежду.
Однажды Корин чуть не наняла частного детектива. Он даже явил
ся к ней домой за инструкциями. Но она выпроводила детектива, не
воспользовавшись его услугами. Она испугалась, что получит кучу
грязи и не получит мужа... Корин искала Форда упорно, но лишь за
конными способами.
Теперь известно, что, покинув вместе Нью-Йорк, Форд и Банни
Крофт блуждали по свету как двое цыган-полукровок. Выяснилось,
что из Западной Виргинии они снова подались на север, а из Чикаго
опять на Запад, и лишь через два с половиной месяца осели в неболь
шом городишке на Среднем Западе. Естественная завеса из дыма и
гари надежно скрыла их связь.
Узнал, где они живут, Роберт Уэйнер. Ему понадобилось года пол
тора, чтобы узнать. Потом он позвонил Корин домой и, как бы между
прочим, сказал:
— Корин?.. Слушай-ка. Только ты не волнуйся...
Корин сразу все поняла.
Уэйнер не сомневался, что она захочет поехать повидаться с Фор
дом. Он, собственно, сам хотел поехать с ней. Но он дал маху. Выудив у
него все по телефону, Корин собрала вещи и через час села в поезд одна.
Поезд пришел в город, который назвал ей Уэйнер, в шесть утра.
Был ноябрь, и пока она шла по серой пустынной платформе к стоянке
такси, мокрый снег лепил ей в лицо и попадал за шиворот. Ко всему
дело было в понедельник.
Корин поселилась в гостинице, приняла горячую ванну, оделась
и семнадцать часов просидела у себя в номере. Она просмотрела пять
журналов. В полдень ей наверх принесли сандвич с цыпленком, но
есть она не стала. Она пересчитала кирпичи административного зда
ния через дорогу: но вертикали, по горизонтали и по диагонали. Ког
да за окном стемнело, она покрыла ногти лаком в три слоя.
Дожидаясь, пока подсохнет третий слой, она внезапно встала
со стула, подошла к телефону и положила на него руку. На столике
возле телефона тикали электрические часы. Корин почти с наслаж
дением отметила про себя, что уже одиннадцать. Она почувствова
ла, что спасена. Звонить было поздно. Поздно рассказывать мужу
все, что она узнала о Банни от Хови Крофта. Поздно спрашивать,
нужны ли ему деньги. Поздно слышать его голос. Самое время еще
раз принять ванну.
Так она и поступила. Но потом, прямо в купальной простыне, по
дошла к телефону и назвала телефонистке номер, который знала на
изусть.
Дальше состоялся вот такой, совершенно невероятный, разговор:
—Алло, —голос Банни.
— Здравствуйте. Извините, уже поздно. Это Корин Форд.
— Кто?
— Корин Фор...
—Корин! Бог ты мой! Просто не верится! —Не голос —сплошной
мед. —Вы в городе?
—Да. Я в городе, —подтвердила Корин. Своего голоса она не уз
навала: он был похож на мужской, как будто у нее сели связки.
— Ну, бог ты мой, Корин! У меня нет слов! Просто чудесно. Мы
уже целую вечность собираемся вас отыскать! Чудесно! —Затем чуть
робея, стесняясь: —Корин, мне просто жуть до чего неловко из-за все
го, что получилось и вообще...
—Да, —сказала Корин.
Это было извинение. Совершенно замечательное, по-своему. Бан
ни просила прощения не как тридцатитрехлетняя женщина, на кото
рой целиком лежит вина за чужую разбитую вдребезги семейную
жизнь. Она попросила прощения, как молоденькая продавщица, по
неопытности отправившая клиенту синие занавески вместо красных.
—Да, —повторила Корин.
—Бог ты мой, откуда вы звоните, Корин?
—Я в отеле «Кинг Кол».
— Послушайте... — Планы, обволакивающие, как теплый, раста
явший шоколад, уже зреют. —Ведь сейчас не поздно. Вы должны не
медленно приехать к нам. Вы же еще не легли, правда?
-Нет.
— Вот и хорошо. Рэй в соседней комнате, работает. Значит, дого
ворились. Прыгайте в такси —вы знаете наш адрес, Корин?
-Да.
—Чудненько... До смерти хочется поскорее вас увидеть. Давайте,
живенько.
На мгновение Корин онемела.
—Корин? Вы меня слышите?
-Да.
— Ну так давайте быстрей. Ждем. По-ка!
Корин повесила трубку.
Потом она снова пошла в ванную и залезла в воду на несколько
минут, чтоб согреться. Но и горячей воды всех отелей мира не хвати
ло бы, чтоб ее согреть. Она вылезла из ванны, вытерлась и оделась.
Уже в шляпе и пальто Корин на всякий случай оглядела комнату —
не осталось ли где тлеющей сигареты. Выйдя из номера, она вызвала лифт.
Ей казалось, что сердце стучит у нее почти в ухе, как бывает, если опре
деленным способом уткнуться лицом в подушку.
Пока она сидела семнадцать часов в номере, стемнело, вместо дож
дя со снегом пошел настоящий снег, и дорожка перед отелем на иол-
дюйма покрылась слякотью. Неоновая вывеска над улицей, совсем не
похожей на нью-йоркскую, отбрасывала безобразный синеватый от
свет на черную, мокрую мостовую. Швейцару, который вызвал для
Корин такси, пришлось воспользоваться носовым платком.
Дорога заняла минут пятнадцать, а когда машина остановилась,
Корин, очнувшись, спросила: «Здесь?» — а затем расплатилась и
вышла.
Перед ней была пустынная, черная, скользкая улица, застроенная
стандартными арендованными домами.
Поднявшись по каменным ступенькам, она вошла в подъезд, по
рылась в сумке, нашла зажигалку и, чиркнув ею, осветила табличку с
кнопками звонков и фамилиями. Увидев написанную зелеными ,jep-
нилами фамилию «Форд», Корин нажала на нужную кнопку, небреж
но, как торговец или добрый знакомый.
Раздался жужжащий звук, и внутренняя дверь открылась. До Ко
рин тут же долетело ее имя, произнесенное с веселым вопроситель
ным знаком в конце. Навстречу ей с лестницы сбежала Банни Крофт.
Банни взяла Корин под руку и стала что-то говорить ей и продол
жала что-то говорить, пока они вместе поднимались наверх. Корин
ничего не слышала. Она теперь сидела в комнате, без пальто, и Банни
Крофт спрашивала, что она будет пить —простое виски или бурбон.
Но Корин смотрела вниз, на свои ноги. Она заметила, что на ней чул
ки не в цвет. Это показалось ей странным и вызывающим до такой
степени, что она с трудом подавила желание приподнять вытянутые
ноги и, сдвинув коленки, сказать громко, чтобы все слышали: «Взгля
ните. У меня чулки не в цвет». Но вымолвила она только:
-Что?
— Я говорю, у вас вид замерзший, Корин. Бр-рр! Я принесу вам
выпить, хотите вы или нет. И не спорьте. Идите к Рэю, а я пока все
приготовлю. Он работает, но это не важно. Прямо вон в ту дверь. —
Банни быстро исчезла в кухне.
Корин встала и, подойдя к двери, на которую показала Банни, от
крыла ее.
Форд сидел за маленьким столиком для бриджа спиной к ней. Он
был в рубашке с короткими рукавами. Маленькая лампочка без аба
жура горела у него над головой. Корин не то что не дотронулась до
мужа, она даже не сразу подошла к нему, но она назвала его имя. Форд
рассеянно оглянулся, а затем, повернувшись на деревянном ресторан
ном стуле, на котором он сидел, посмотрел на посетительницу. Вид у
пего сделался растерянный. Корин подошла и тоже села поближе к
столу, так чтоб можно было дотянуться до Форда. Она уже поняла,
что у него все неблагополучно. В комнате до того разило неблагопо
лучием, что ей стало трудно дышать.
—Ну как ты, Рэй? —спросила она, не плача.
—Нормально. А ты как, Корин?
Корин коснулась его предплечья. Потом убрала руку и положила
на колени.
—Я вижу, ты работаешь, —сказала она.
-- А, да. Ну как ты, Корин?
—Нормально, —ответила Корин. —Где твои очки?
— Очки? — удивился Форд. — Мне нельзя ими пользоваться. Я
делаю упражнения для глаз. Очками нельзя пользоваться. —Он сно
ва повернулся на стуле и посмотрел на дверь, в которую вошла Ко
рин. —Посоветовал ее двоюродный брат, —пояснил он.
—Двоюродный брат? Он доктор?
—Не знаю, кто он. Живет на другом конце города. Он ей дал для
меня несколько глазных упражнений.
Форд прикрыл глаза правой рукой, потом опустил ее и посмотрел
на Корин. Пожалуй, он впервые посмотрел на нее с явным интересом.
—Ты остановилась в городе, Корин?
—Да, в отеле «Кинг Кол». А она не сказала тебе, что я звонила?
Форд покачал головой. Он порылся в бумагах, валявшихся на сто
лике для бриджа.
—Значит, в городе, да?
Корин вдруг заметила, что он пьян. Когда она это заметила, у нее
заходили ходуном коленки.
—Я переночую одну ночь.
Последнюю фразу Форд выслушал, стараясь сосредоточиться.
—Всего одну ночь?
-Да.
Болезненно прищурив глаза, он посмотрел на разбросанные в бес
порядке по столику для бриджа бумаги.
—Я здесь много работаю, Корин, —сказал он доверительно.
—Я вижу, вижу, что работаешь, —ответила Корин, сдерживая
слезы.
Форд снова обернулся, чтобы взглянуть на дверь, и на этот раз
чуть не упал.
Потом он наклонился к Корин, озираясь, словно человек, отва
жившийся пересказать соседу но столу на чинном сборище скандаль
ную сплетню или сомнительную шутку.
—Ей не нравится моя работа, —произнес он загадочно. —Ты пред
ставляешь?
Корин молча замотала головой. Слезы почти ослепили ее.
—Ей не нравилось то, что я пишу, когда она приехала в Нью-Йорк.
Я кажусь ей недостаточно содержательным.
Корин плакала, больше не стараясь сдерживаться.
—Она пишет роман.
Покончив с секретами, Форд выпрямился и стал снова ворошить
бумаги на столике для бриджа. Внезапно его руки замерли. Он заго
ворил таинственным шепотом:
— Ей попалась моя фотография в разделе книжных рецензий в
«Таймс», и она приехала в Нью-Йорк. Она считает, что я похож на
какого-то киноартиста. Когда без очков.
И тут Корин без лишнего шума все же потеряла голову. Она спро
сила Форда, почему он не написал. Она попрекнула его тем, что он
нездоров и несчастлив. Она умоляла его вернуться домой. Она беспо
рядочно касалась руками его лица.
Но Форд, перебив ее на полуслове и болезненно моргая, заго
ворил вдруг как совершенно трезвый и необыкновенно разумный
человек.
—Корин, пойми, мне нельзя уехать.
-Что?
—У меня опять сдвиг, —коротко объяснил он.
Корин смотрела на него, оглушенная отчаянием и потерянная.
—Сдвиг, сдвиг, —повторил Форд нетерпеливо. —Ты видела ори
гинал. Вспомни. Вспомни, как кое-кто колотил в темноте по ресто
ранной витрине. Ты знаешь, о ком я.
Сознание Корин вернулось по извилистой дорожке в прошлое и,
добравшись до места, частично затуманилось. Когда она снова взгля
нула на мужа, он, прищурившись, разглядывал обложку киножурна
ла, который был у него в руке. Она отвернулась.
—Остановилась в городе, Корин? —осведомился он вежливо, кла
дя журнал на место.
Корин не пришлось отвечать, потому что хозяйкин голос из-за две
ри проверещал:
—Э-эй, вы там, открывайте. У меня руки заняты.
Форд неловко кинулся к двери. В обмякшей руке Корин оказался
стакан.
Хозяева, тоже взяв себе но стакану, сели: Форд к своему захлам
ленному столику для игры в бридж, Банни Крофт прямо на пол, воз
ле столика.
На Банни были джинсы, мужская рубашка с открытым воротом,
вокруг шеи по-ковбойски повязан красный носовой платок.
Она поудобнее вытянула ноги, словно приготовилась к долгой бе
седе.
— Потрясающе, что вы приехали нас проведать, Корин. Гран
диозно. Прошлой весной мы хотели выбраться в Нью-Йорк, но не
получилось. — Она указала носком мокасина на мужа Корин. —
Если бы этот выиендряла хоть что-нибудь написал для заработка,
мы бы смогли многое себе позволить. —Она не закончила. — Мне
нравится ваш костюмчик. У вас его не было, когда мы встречались
в Нью-Йорке, верно?
—Был.
Корин пригубила коктейль, стакан был грязный.
— Значит, вы его не надевали. Я но крайней мере не видела. —
Банни ловко скрестила ноги. — А как вам наша нора? Я называю ее
крысиным гнездом. Одну комнату я могла бы сдать. Рэй бы тогда спал
в домашней аптечке —да, милый?
—Что? —спросил Форд, оторвавшись от стакана.
— Если мы сдадим эту комнату, тебе придется спать в домашней
аптечке.
Форд кивнул.
Поглядев на Корин, Банни спросила:
—А где вы, кстати, остановились в городе, Корин?
—В отеле «Кинг Кол».
—Ой, ведь вы мне уже говорили. Там внизу такой маленький бар,
я его обожаю. На стенках развешаньтмечи и прочая чепуха. Вы захо
дили туда?
—Нет.
— Бармен как две капли воды похож на одного киноартиста. Не
давно играет. Ужасно похож. Как же его фамилия...
Форд поерзал на стуле и посмотрел на Банни Крофт.
—Давайте еще выпьем, —предложил он. Стакан у него был пустой.
Банни взглянула на Форда.
—Что прикажете? Нестись вприпрыжку? —спросила она. —Сам
знаешь, где бутылку искать.
Форд поднялся, опираясь на сииику стула, и вышел из комнаты.
Его не было минут пять — но Корин показалось, что пять дней.
Банни без него не закрывала рта, но Корин прислушалась, только когда
она заговорила о романе. Банни сказала, что ей бы хотелось, чтоб до
отъезда Корин успела его проглядеть.
Форд вернулся со стаканом, наполненным пальца на четыре не
разбавленным виски. Тогда Корин встала и сказала, что ей пора.
—Прямо сейчас? —заскулила Банни. —Слушайте. А если завтра
нам вместе пообедать или еще чего-нибудь?
—Я рано уезжаю, —ответила Корин и, не дожидаясь, пока ее про
водят, двинулась к выходу. Она слышала, как хозяйка вспрыгнула на
мягких подошвах своих мокасин, слышала, как та пробормотала: «Ну,
бог ты мой...»
Все втроем —и Форд тоже —они выстроились в затылок у вход
ной двери: Корин, за ней Банни и замыкающий —Форд.
Перед тем как выйти, Корин вдруг обернулась. Плечом она почти
уперлась Банни в лицо.
—Рэй. Ты вернешься со мной домой?
Форд не расслышал ее.
— Прошу прощения? —переспросил он вежливо до отвращения.
—Ты вернешься со мной домой?
Форд покачал головой.
Сражение закончилось, Банни мгновенно выскочила из-за плеча
Корин, и, словно только что не было ни мольбы, ни отказа, схватила
ее руку.
—Корин, это грандиозно, что мы увиделись. Было бы здорово, если
бы мы переписывались и вообще. Ну сами понимаете. У вас в Нью-
Йорке та же квартира?
-Да.
—Чудесно.
Корин отняла руку у Банни и протянула мужу. Он легонько ее
пожал и не стал удерживать.
—Бог ты мой, я надеюсь, вы быстро найдете такси, Корин. Такая
погода. Но вы найдете, обязательно... Зажги для Корин свет на пло
щадке, дурень.
Не оглядываясь, Корин спустилась по лестнице так быстро, как
только могла, и, едва оказавшись на улице, бросилась бежать, нелепо
выворачивая коленки.
Знакомая девчонка
В нынеужедалеком 1936годуя окончил первыйкурсколледжа,
завалив все пять экзаменов. Получи я только три двойки, декан
бы посоветовал мне с осени продолжать учебу в другом заведении.
Но у нас, у круглых двоечников, преимущество: не нужно часами то
миться у кабинета начальства, наша судьба решалась без разговоров.
Раз, два —и до свидания, оно к лучшему. Не пропускать же вечером
встречи с девушкой в Нью-Йорке.
Похоже, в этом колледже заведено отчет об успеваемости студен
та доставлять родителям не но почте, а прямой наводкой из скоро
стрельного орудия, потому что дома, в Нью-Йорке, даже открывший
мне швейцар, очевидно, был уже в курсе дела и глядел сурово. Вооб
ще, тот вечер даже вспоминать не хочется. Отец, не повышая голоса,
известил меня о том, что мое высшее образование можно считать за
конченным. Я чуть было не спросил, а не попытать ли счастья в ка
кой-нибудь летней школе. Но вовремя удержался. Причина тому одна.
В комнате была мать, она не умолкая твердила одно и то же: мои беды
все потому, что я слишком редко обращался к своему научному руко
водителю, на то он и руководитель, чтобы руководить. После таких
заявлений остается лишь пойти с приятелем в бар да напиться. Слово
за слово, и вот в нашей «беседе» наступил момент, когда по сценарию
мне полагалось выдать очередное призрачное обещание «взяться за
ум». Однако я эту банальную сцену опустил.
В тот же вечер отец заявил, что незамедлительно определит меня
на работу в своей фирме, но я-то знал, что по крайней мере ближай
шая неделя не сулит мне страшных бед. Отцу придется поломать го
лову, прикидывая и так и эдак, как пристроить меня в своем деле: его
партнеры, увидев меня лишь однажды, едва заиками не сделались.
© Перевод. И. Багров, 2002
Прошло дней пять, и как-то за обедом отец нежданно-негаданно
спросил, а не хочется ли мне съездить в Европу и выучить там пароч
ку языков, что было бы очень кстати для фирмы. Сначала, к примеру,
в Вену, йотом —в Париж, предложил мой незатейливый папочка.
Я, помнится, ответил, что не возражаю. В то время мне нужно было
отделаться от одной девчонки с Семьдесят четвертой улицы. А Вена в
моем тогдашнем воображении рисовалась городом каналов и гондол.
Картинка что надо!
Прошел месяц, и в июле 1936 года я отплыл в Европу. Стоит, по
жалуй, упомянуть, что моя фотография на паспорте имела разитель
ное сходство с оригиналом. В свои восемнадцать лет я был почти метр
девяносто ростом, почти шестьдесят килограммов весом (в одежде!)
и почти не расставался с сигаретой. А горестей да забот столько, что
случись гетевскому Вертеру очутиться рядом на палубе моего лайне
ра, он показался бы жалким пижоном.
Пароходом я добрался до Неаполя, а оттуда сел на поезд до Вены.
Правда, в дороге чуть не вышел вместе с попутчиками в Венеции, уяс
нив, что каналы и гондолы именно там, но, оставшись в купе один,
вытянул наконец-то ноги и решил, что комфорт мне дороже гондол.
Конечно же, еще в Нью-Йорке перед отплытием меня снабдили цен
нейшими указаниями, как вести себя в Вене: каждодневно не меньше
трех часов заниматься немецким языком; не водиться с людьми, кото
рые знакомятся (особенно с молодыми) корысти ради; не сорить деньга
ми, точно подгулявший моряк; одеваться теплее, чтобы —не дай бог, не
схватить воспаление легких; и так далее в том же духе. Все наставления
я неукоснительно исполнял с первых же дней венской моей жизни.
Три часа в день я изучал немецкий язык. (Уроки мне давала одна
весьма незаурядная молодая особа, с которой я познакомился в холле
«Гранд-отеля».)
Где-то у черта на куличках я нашел себе жилье, несколько дешев
ле, чем номер в «Гранд-отеле». (Правда, ночью троллейбусы в мой
район не ходили, благо ходили такси.)
Я одевался тепло (купил три чистошерстяные тирольские шляпы).
Водился только с хорошими людьми (одному парню в «Бристоль-
отеле» даже одолжил триста шиллингов). Короче, домой не о чем на
писать, разве только что «все в порядке».
Так прошло пять месяцев. Я ходил на танцы. Катался на коньках,
на лыжах. Препирался с молодыми англичанами — зарядки ради.
Смотрел операции в двух больницах, сам участвовал в сеансе психо
анализа молодой мадьярки, курившей сигары. Интерес к занятиям с
юной немкой не ослабевал. Говорят, что недостойным везет, и я «по
спешал не торопясь»... Упоминаю обо всем этом лишь для того, чтобы
в моем путеводителе по венской жизни не оставалось белых пятен.
У всякого мужчины, очевидно, случается хотя бы раз такое: он
приезжает в город, знакомится с девушкой. И все: сам город лишь тень
этой девушки. Не важно, долго ли, коротко ли знакомство, важно то,
что все, связанное с городом, связано на самом деле с этой девушкой.
И ничего тут не поделаешь.
Этажом ниже, прямо под моей квартирой, точнее, под квартирой
хозяев, у которых я снимал комнату, жила с родителями еврейская
девочка Леа шестнадцати лет. Красота ее завораживала с первого
взгляда, хотя полностью оценить ее можно далеко не сразу. Иссиня-
черные волосы обрамляли невероятно изящные ушки — таких я в
жизни не видывал. Огромные невинные глаза, казалось, вот-вот про
льются от избытка ясности и чистоты. Руки чуть тронуты загаром,
покойные пальцы. Она садилась и клала руки на колени —какое еще
разумное применение можно придумать этим рукам?! Пожалуй, впер
вые столкнулся я с творением красоты, которое не вызывало у меня
ни малейших оговорок или сомнений.
Почти четыре месяца виделись мы с ней вечерами трижды в неде
лю, когда по часу, когда дольше. Встречались мы только в стенах на
шего дома. Вскорости после знакомства я узнал, что отец определил
Леа в жены какому-то молодому поляку. Это отчасти объясняет, по
чему я так нелепо, упорно ограничивал наше времяпрепровождение
четырьмя стенами. Может, боялся, как бы чего не вышло. Может, не
хотелось низводить наши отношения до дешевого флирта. Сейчас уже
сказать точно не берусь. Когда-то мог, наверно, объяснить, но все дав
ным-давно затерялось в памяти —зачем носить в кармане ключ, ко
торым не отпереть ни один замок.
Мы очень занятно познакомились. У себя в комнате я держал па
тефон, и хозяйка подарила мне две американские пластинки, бывают
такие диковинные подарки из разряда «на тебе, Боже, что нам не гоже»,
от которых в избытке благодарности покрываешься холодным потом.
На одной пластинке Дороти Лямур пела «Луна и мгла», с другой Кон
ни Босуэлл вопрошала «Где ты?». Обе девушки, попеременно соли
руя у меня в комнате, изрядно надсадили голоса. Мне приходилось
прибегать к их помощи всякий раз, когда за дверью слышались хо
зяйкины шаги.
Однажды вечером я сидел за столом, сочиняя длинное письмо не
кой девице из Пенсильвании. Из письма явствовало, что ей следует
бросить школу и немедленно ехать в Европу, чтобы выйти за меня
замуж —в ту пору подобные предложения с моей стороны сыпались
частенько. Патефон молчал. И вдруг из открытого окна до меня до
неслись слегка исковерканные слова из песни мисс Босуэлл:
Где ти?
Куда ти ушель?
Разве щастя зо мной не нашель?
Где ти?
Меня это ошеломило. Я выскочил из-за стола, подбежал к окну,
выглянул на улицу.
Единственный в доме балкон приходился как раз на квартиру
этажом ниже. И там в зыбких лучах осеннего заката стояла дев
чонка. Просто стояла, крепко держалась за перила —стоит отпус
тить, и весь наш хрупкий мир враз разлетится вдребезги! Я загля
делся на ее профиль, позолоченный последними солнечными лу
чами, и прямо захмелел. Сердце гулко отсчитывало секунды —на
конец я поздоровался. Она испуганно (как и полагается)
вздрогнула, вскинула голову, но, показалось мне, не слишком-то и
удивилась моему появлению. Впрочем, не так уж и важно. На ло-
маном-переломаном немецком я спросил, нельзя ли мне спустить
ся к ней на балкон. Просьба моя ее, очевидно, смутила. Она отве
тила по-английски, что вряд ли ее «родителю» это понравится. Я и
раньше-то не слишком лестно думал о девичьих отцах, но после ее
слов мнение мое испортилось вконец. Впрочем, я даже понимаю
ще, хотя и не без натуги, кивнул. Однако все вышло чудно. Леа ска
зала, будет лучше, если она сама поднимется ко мне. От радости я
лишь обалдело тряхнул головой, закрыл окно и спешно принялся
наводить в комнате порядок: раскиданные по полу вещи ногой за
толкал под шкаф, под кровать, под стол.
По правде говоря, наш первый вечер мне почти не запомнился,
ибо все последующие вечера были точным его повторением, и мне,
признаться, один от другого не отличить, во всяком случае, теперь.
Постучит Леа в дверь, и мне в этом стуке чудится песнь, восхити
тельно трепетная, на высокой-высокой ноте, совсем иных, давних вре
мен. Песнь о чистоте и красоте самой Леа незаметно вырастала в гимн
девичьей чистоте и красоте.
Едва живой от счастья и благоговения, я открывал перед Леа дверь.
Мы церемонно здоровались за руку на пороге, потом Леа нерешитель
но, но грациозно проходила к окну, садилась и ждала, когда я заведу
разговор.
По-английски она говорила так же, как я по-немецки: ни одного
живого слова. И все же я неизменно беседовал с ней на ее родном язы
ке, она —на моем. Хотя, говори мы каждый на своем, понять друг дру
га было бы куда легче.
—Хм... Как вы здравствуете? —вопрошал я. На ты я к Леа не об
ратился ни разу.
— Я здравствую очень. Большой спасибо, — отвечала она и вся
кий раз краснела. Я уж как мог отводил взгляд —она все равно крас
нела.
—Не правда ли, отличная погода? —неизменно допытывался я и
в солнечный день, и в непогодь.
— О да, —неизменно отвечала она и в солнечный день, и в непо
годь.
—Хм... Были вы сегодня в кино? —вставлял я свой излюбленный
вопрос, хотя и знал, что пять дней в неделю Леа работала на отцов
ской парфюмерной фабрике.
— Нет, сегодня у меня был работа с родитель.
—Это прекрасно! Там хорошо?
— Нет. Парфюмерия большой и много человеков туда-сюда.
—Это плохо! Хм... Вы будете иметь чашку кофе?
—Я уже поелась!
—Но еще одна чашка не будет плохо.
—Большой спасибо.
На этом этапе беседы я обычно смахивал с письменного столика —
хранилища всякой всячины —листы гшсчей бумаги, туфельные колод
ки, некоторые принадлежности белья и еще много самых непредсказуе
мых предметов обихода. Потом включал электрическую кофеварку и
глубокомысленно изрекал: «Кофе —это хорошо».
Обычно мы выпивали но две чашки, сахар и сливки мы передава
ли друг другу с каменно-суровыми лицами, наверно, так же на похо
ронной процессии раздают белые перчатки тем, кому нести гроб. Не
редко Леа приносила домашнее печенье или бисквиты, наскоро (и,
видимо, тайком) завернутые в вощеную бумагу. Она с порога неуве
ренно совала мне в левую руку свое подношение. Надо ли говорить,
что мне кусок в горло не лез. Во-первых, рядом с Леа я забывал о го
лоде, а во-вторых, мне казалось едва ли не кощунством уничтожать
стряпню с ее кухни. Во всяком случае, надобности в этом не было
никакой.
Обычно за кофе мы молчали. А потом беседы наши, точнее, поту
ги завязать разговор, возобновлялись.
—Хм. А... вот, окно... вы есть холодная там?
— Нет! Мне очень согрето, большой спасибо.
—Это хорошо! Хм... Здоровые ли родители? —об этом я осведом
лялся при каждой встрече.
—О да, очень! —Родители у Леа отличались богатырским здоро
вьем, даже в ту пору, когда мать у нее две недели болела плевритом.
Иной раз Леа сама выбирала тему для разговора. Правда, неиз
менно одну и ту же, при этом премило коверкая английский язык, так
что большой беды в этом однообразии я не видел.
— Как ваше занятие сегодня утром?
—По немецкому? О, замечательно. Зер гут.
—Что вы занимали?
—То есть что проходили? Хм... Это, как его... ну, это —спряжение
сильных глаголов. Очень интересно!
Не одну страницу мог бы я заполнить нашей с Леа тарабарщиной.
Только думается мне —ни к чему. Ведь, по сути, мы так ничего друг
другу и не сказали. За четыре месяца мы виделись, наверно, раз трид
цать, не меньше, но не обмолвились ни одним человеческим словом.
И без того скудные воспоминания все больше утопают во мгле време
ни. Сейчас я уже знаю наверное: случись мне оказаться в аду, мне от
ведут отдельную каморку, куда не проникнет ни жар, ни холод, зато
шквалами будут налетать из прошлого наши разговоры с Леа, уси
ленные сотнями динамиков с самого большого в Нью-Йорке бейсболь
ного стадиона «Янки».
Однажды вечером я вдруг ни с того ни с сего перечислил ей пре
зидентов США, как мне казалось, всех по порядку: Линкольна, Гран
та, Тафта и остальных.
В следующий раз я часа полтора пытался растолковать ей прави
ла американского футбола. По-иемецки, разумеется!
Другим вечером вдруг вызвался (разумеется, по собственному по
чину) нарисовать ей карту Нью-Йорка. Богом клянусь, в жизни карт
ни для кого не рисовал, да и картограф из меня никудышный. Но для
Леа... Ничто и никто —хоть отряд морской пехоты —меня б не оста
новил. Четко помню, что Лексингтон-авешо я расположил на месте
Мэдисон-авеню —и глазом не моргнул.
А однажды я прочел ей свою новую пьесу под названием «Парень
не промах», об одном малом, который никогда не терял присутствия
духа, был красив лицом и (что само собой разумеется) могуч телом —
в общем, очень смахивал на меня. Его специально вызывают из Окс
форда, чтобы помочь сыщикам из Скотланд-Ярда спасти свою репу
тацию. Некая леди Фэрнсуорт — коварная алкоголичка — каждый
вторник получает почтой по пальцу с руки ее злодейски похищенно
го мужа.
Я прочел Леа всю пьесу в один присест, самые пикантные эпизо
ды я старательно опускал, пьеса от этого, естественно, изрядно по
страдала. Закончив читать, я хрипло растолковал Леа, что «работа еще
не есть завершенный». Это она, похоже, поняла лучше всего. Более
того, она как могла уверила меня, что окончательному варианту толь
ко что прочитанной мною вещи не избежать совершенства... А как
чудно она слушала, сидя на подоконнике!
Про то, что у Леа жених, я узнал совершенно случайно. Конечно,
из нашей беседы я никоим образом и не смог бы почерпнуть таких
сведений.
Примерно месяц спустя после нашего знакомства, однажды вос
кресным вечером я увидел Леа в очереди у «Шведского кино» — в
Вене это очень известный кинотеатр. Впервые видел ее не на балконе
и не в собственной комнате. Не может быть! Даже голова пошла кру
гом: Леа —здесь, в кино, стоит в весьма прозаической очереди. Я, не
задумываясь, бросил свое место и ринулся к ней, отдавив с дюжину
ни в чем не повинных чужих ног. Я сразу приметил, что Леа не одна, и
отнюдь не с подружкой, и не с папашей —в отцы ее спутник ей явно
не годился.
Леа, увидев меня, заметно смешалась, но тем не менее отважно
представила своего кавалера, тот щелкнул каблуками и стиснул мне
руку. Я лишь снисходительно улыбнулся —пусть хоть напрочь руку
оторвет, все равно он мне не соперник. Ясно, как божий день, этот
молодчик в шляпе набекрень здесь чужак. Минут пять мы втроем бол
тали без умолку, но о чем —не разобрать. После этого я извинился и
вернулся в конец очереди. Уже во время фильма я три раза прошел
меж рядами, приосанившись и приняв грозный вид.
Ни Леа, ни ее спутника я, однако, не приметил. Хуже фильма я в
жизни не видел.
Назавтра вечером за чашкой кофе у меня в комнате Леа, покраснев,
объяснила, что молодой человек, с которым она была вчера в кино, —ее
жених.
—Мой родитель меня женит, когда я стукну семнадцать, —не от
рывая взгляда от дверной ручки, сказала она.
Я лишь молча кивнул. Бывают такие запрещенные удары, особен
но в любви и в боксе —не то что вскрикнуть, вздохнуть потом не мо
жешь. Наконец я откашлялся и спросил:
—Хм... простите, я забыл, как есть его имя?
Леа повторила, но на слух я его не уловил —что-то чудовищно
многозвучное, в самый раз для любителя носить шляпу набекрень. Я
подлил кофе ей и себе, потом вдруг встал, заглянул в немецко-анг
лийский словарь, снова присел к столу и спросил Леа:
— Вам нравится жениться?
Не поднимая глаз, Леа медленно произнесла:
—Я не знаю.
Я кивнул, мне показалось, что устами ее говорит сама логика. Мы
сидели молча, потупившись. Наконец я поднял глаза, и увиделось мне,
что комнатка моя мала для красоты Леа. И только в словах можно ей
найти соразмерность.
—Знаете, вы есть очень красивая.
Она вся зарделась, и я спешно перевел разговор: что мог я предло
жить ей вслед за комплиментом?
В тот вечер, в первый и последний раз, наша, с позволения ска
зать, близость выразилась не только в рукопожатии. В половине де
сятого Леа соскочила с подоконника и сказала, что «уже очень запоз
дало», и поспешила к двери. Я, конечно, бросился проводить ее до
лестницы, и в узкой двери мы столкнулись лицом к лицу. Мы так и
обмерли.
Пришло время отправляться в Париж, учить еще один европей
ский язык. Леа в ту пору гостила в Варшаве у родных жениха. Так и
не довелось мне с ней попрощаться, я лишь оставил записку, пред
последний черновик храню и по сей день.
Залечив все раны и увечья, которые я нанес немецкому языку, про
читаем следующее:
«Вена,
6 декабря 1936 года.
Дорогая Леа,
мне нужно ехать в Париж, поэтому прощаюсь с вами. Было очень при
ятно познакомиться. Надеюсь, вы не скучаете в Варшаве среди близ
ких вашего жениха. Думаю, с предстоящим замужеством у вас все в
порядке. Пришлю вам книгу, о которой рассказывал, — «Унесенные
ветром».
С наилучшими пожеланиями,
ваш друг
Джон».
Но из Парижа я так и не написал Леа. Я ей больше вообще не пи
сал. И «Унесенные ветром» так и не послал. В те дни было по горло
других забот.
В конце 1937 года —я уже вернулся в Америку и снова учился в
колледже —из Нью-Йорка мне прислали круглый плоский пакет. К
нему была приложена записка.
«Вена,
14 октября 1937 г.
Дорогой Джон,
часто вспоминаю вас и гадаю, что с вами сталось. Я вышла замуж, жи
вем с мужем в Вене, он шлет вам большой привет. Если помните, вы
познакомились с ним в «Шведском» кинотеатре.
Родители мои живут все там же, я часто их навещаю — наш дом
неподалеку. Миссис Шлоссер —вы у нее снимали комнату —умерла
летом от рака. Она просила меня переслать вам граммофонные плас
тинки, которые вы забыли при отъезде, но долго я не знала вашего
адреса. Недавно я познакомилась с девушкой-англичанкой, Урсулой
Хаммер, и она дала мне ваш адрес.
Мы с мужем будем чрезвычайно рады, если вы станете писать нам
(и почаще!).
С самыми лучшими пожеланиями,
ваш друг
Леа».
Ни фамилии по мужу, ни нового адреса она не указала. Не один
месяц носил я это письмо повсюду и перечитывал: то в баре, то в пере
рыве баскетбольного матча, то на занятиях, то дома. В конце концов,
от долгого пребывания в моем бумажнике цветной кожи бумага тоже
стала пестрой, и я куда-то переложил письмо.
Примерно в тот час, когда в Вену вошли гитлеровские войска, я
находился по заданию геологоразведочной партии в Нью-Джерси, где,
не очень-то утруждая себя, пытался отыскать залежи известняка. Пос
ле того как Гитлер захватил Австрию, я часто вспоминал Леа. И не
просто вспоминал. Если мне случалось увидеть свежие газетные фо
тографии: венские евреи, стоя на коленях, чистят тротуары, я тут же
бросался к столу в комнате общежития, доставал автоматический пи
столет, неслышно выпрыгивал из окна на улицу —там уже ждал мо
ноплан с бесшумным двигателем, готовый по велению моего отваж
ного и безрассудно-прихотливого сердца отправиться в дальний по
лет. Я не из тех, кто сидит сложа руки!..
В 1940 году в конце лета на вечеринке в Нью-Йорке я познако
мился с девушкой, которая не только знала Леа, но и училась с ней в
одной школе с первого класса до выпускного. Я было подвинул ей
стул, но она принялась рассказывать о каком-то парне из Филадель
фии —вылитом Гарри Купере. Потом сказала, что у меня безвольный
подбородок, потом —что терпеть не может норковый мех. Потом —
про Леа. Дескать, она либо уехала из Вены, либо осталась.
Во время войны я служил в разведотряде при пехотной дивизии.
В Германии в мои обязанности входил опрос гражданских лиц и во
еннопленных, среди последних попадались и австрийцы. Один фельд
фебель, сказавшийся уроженцем Вены (хотя я подозревал в нем ба
варца: мне так и мерещились короткие кожаные штаны с бретелька
ми под его серой формой), заронил кое-какую надежду. Но выясни
лось, что знал он не Леа, а ее однофамилицу. Еще один венец,
унтер-офицер, стоя передо мной навытяжку, рассказывал об ужасных
измывательствах над евреями в Вене. Вряд ли мне приходилось дото
ле видеть столь благородное, исполненное состраданием к безвинным
жертвам лицо. Но все же, любопытства ради, я велел ему закатать
рукав. И на самом предплечье увидел татуировку с номером группы
крови —такую носили все матерые эсэсовцы. Вскоре я вообще пере
стал задавать интересующие лично меня вопросы.
Кончилась война, и спустя несколько месяцев мне довелось вез
ти в Вену кое-какие документы. Жарким октябрьским утром мы
еще с одним военным сели в джип и на следующее утро —оно вы
далось еще жарче — были уже в Вене. Нам пришлось ехать через
русскую зону, там нас продержали пять часов. Двое караульных
никак не могли налюбоваться нашими наручными часами. За пол
день попали мы в американскую зону, там-то и находилась улица,
где некогда жили и я, и Леа.
Я расспрашивал продавца в табачном киоске на углу, аптекаря,
женщину-соседку (когда я с ней заговорил, она от неожиданности даже
подпрыгнула), мужчину, который уверял, что в 1936 году мы ехали с
ним в одном троллейбусе. Двое сказали мне, что Леа нет в живых. Ап
текарь посоветовал обратиться к доктору Вайнштейну —тот только
что возвратился из Бухенвальда, —даже дал мне его адрес.
Я сел в джип, и мы поехали к штабу. Мой спутник, шофер, сигна
лил чуть ли не каждой девушке, а мне нескончаемо долго жаловался
на армейских дантистов.
Мы отвезли документы, я сел за руль джипа и уже один поехал к
доктору Вайнштейну.
На свою старую улицу я попал под вечер. У дома, где некогда жил,
поставил машину. Сейчас здесь были расквартированы офицеры. На
первом этаже за столом сидел рыжий старший сержант и чистил ног
ти. Он поднял на меня глаза, но, поскольку я не был старше чином,
взгляд его сделался пустым и равнодушным — в армии так смотрят
часто. При других обстоятельствах и я бы тем же ответил.
—Что, никак нельзя заглянуть наверх, хоть на минутку? Я здесь
жил до войны.
—Здесь, приятель, только для офицеров.
—Да знаю. Я ж только на минутку.
— Никак нельзя, извини. — И он снова принялся чистить ногти
перочинным ножом.
—Мне 6 на минутку только, —повторил я.
Он спокойно отложил нож.
—Послушай, парень. Я пропускаю только тех, кто здесь живет, ясно?
Могу и пояснее сказать, если не понял. Да будь ты хоть сам Эйзенхауэр.
У меня приказ... —На столе вдруг зазвонил телефон, и сержант осекся.
Поднял трубку, но глаз с меня не сводил. —Да, господин полковник. Я у
телефона, да, сэр... слушаюсь, сэр... Я велел капралу Сантини поставить
их на лед. Сию же минуту. Холодное вкуснее. Оркестр, по-моему, лучше
посадить на балкон. Там всего-то трое... Да, сэр. Я передал майору Фоль
цу, он говорит, дамы могут оставить пальто у него в кабинете... Да, сэр.
Совершенно верно, сэр. Вам бы лучше поспешить. Стоит ли пропускать
такую ночку, ха, ха, ха! Слушаюсь, сэр. До свидания, сэр! —Сержант по
ложил трубку, лицо у него повеселело.
—Ну так как? —прервал я его мечты. — Можно на минутку, а?
—Да что ты там забыл-то? —уставился он на меня.
—Ничего не забыл, —я глубоко вздохнул, —поднимусь только на
третий этаж, взгляну на балкон. В той квартире раньше жила знако
мая девчонка.
—Ишь ты! А где она сейчас?
—Погибла.
—Ишь ты! Это как же?
—Ее с семьей сожгли в крематории, насколько я знаю.
—Ишь ты! Еврейка, что ли?
—Да. Ну так можно?
Нетрудно было заметить, что интерес сержанта увядает. Он взял
карандаш, провел им по столу слева направо.
—Ох, прямо не знаю, что с тобой делать. Заметят тебя, мне креп
ко всыпят.
—Да я только на минутку.
—Ну, валяй. Да поживее.
Я взбежал по лестнице, заглянул в свою комнату. Там стояли три
по-армейски заправленные койки. В 1936 году все было по-иному.
Сейчас же повсюду на вешалках офицерские мундиры. Я подошел к
окну, открыл его, выглянул —внизу на балконе когда-то стояла Леа.
Я спустился на первый этаж, поблагодарил сержанта. Уже на пороге
он окликнул меня: что делать с шампанским? Класть бутылки набок
или держать стоймя, черт бы их побрал? Я ответил, что ничего в этом
не понимаю, и вышел из дома.
Грустный мотив
Сказание о Лиде-Луизе,
которая пела блюзы,
как не пел никто на свете —
ни до нее, ни после.
Зимой сорокчетвертого годав армейском транспортном грузовике
я проехал из Люксембурга в прифронтовой германский город Хольц-
хафен —путь, который обошелся в четыре проколотые шины, три слу
чая обморожения ног и минимум одно воспаление легких.
В грузовик набилось человек сорок —все больше пехотное пополне
ние. Многие возвращались из госпиталей в Англии, где залечивали по
лученные на войне раны. По виду вполне поправившиеся, они теперь
догоняли одну пехотную дивизию, про командующего которой мне рас
сказывали, будто он садится в штабную машину не иначе как повесив
через одно плечо наган, а через другое фотоаппарат; этот ярый вояка был
знаменит тем, что умел писать неподражаемые по ядовитости послания
противнику, если тот превосходил его силами или брал в окружение.
Много часов я трясся в этом грузовике, никому не взглянув в глаза.
Пока было светло, солдаты дружными усилиями пытались раз
влечься и успокоить воинственный зуд в крови. Играли в шарады пря
мо в кузове, разбившись на две партии — кто где сидел. Обсуждали
известных государственных мужей. Распевали песни —бодрые воин
ственные песни, сочиненные патриотами с Бродвея, которым досад
ный поворот колеса фортуны помешал, увы, занять свое место в ря
дах фронтовиков. Словом, грузовик прямо распирало от песен и весе
лья —пока вдруг не наступила ночь и не спустили брезент для затем
нения. И тут все то ли уснули, то ли замерзли насмерть, кроме меня и
© Перевод. И. Бернштейн, 2002
того человека, который рассказал мне эту историю. У него были сига
реты, у меня —уши.
Вот все, что я знаю об этом человеке.
Звали его Радфорд. Фамилию он не сказал. У него был еле замет
ный акцент южанина и хронический окопный кашель. Нашивки и
красный крест капитана медицинской службы он носил по тогдаш
ней моде на шапке.
И это все, что мне о нем известно, —не считая, понятно, того, о
чем говорится в самом рассказе. Так что, пожалуйста, не пишите мне
писем с требованием дальнейших сведений —я не знаю даже, жив ли
он. Моя просьба в особенности относится к читателям, которые ус
мотрят в этом рассказе хулу на нашу страну.
Это —ни на кого и ни на что не хула. А просто небольшой рассказ
о домашнем яблочном пироге, о пиве со льда, о команде «Бруклин
ские Ловкачи», о телевизионных программах «Люкс» —словом, о том,
во имя чего мы сражались. Да это и так ясно, сами увидите.
Радфорд был родом из Эйджерсбурга, штат Теннесси. Он говорил,
что это примерно в часе езды от Мемфиса. Видимо, очень славный горо
док. Там, например, есть одна улица, называется Мисс-Пэккер-стрит. Не
просто Пэккер-стрит, а именно Мисс-Пэккер-стрит. Так звали одну эйд-
жерсбургскую учительницу, которая во время Гражданской войны в упор
расстреляла из окна отряд северян, проходивший под стенами школьно
го здания. Не размахивала флагом, как какая-нибудь Барбара Фритчи.
Нет, мисс Пэккер просто прицелилась и открыла огонь и успела уло
жить пятерых парней в синих мундирах, прежде чем до нее добрались с
топором. И было ей тогда девятнадцать лет.
Отец Радфорда был на самом деле бостонец, он служил торговым
агентом в бостонской компании, производившей пишущие машинки.
Перед самым началом Первой мировой войны, заехав но делам в Эй-
джерсбург, он познакомился там с одной красивой девушкой из при
личной обеспеченной семьи и через две недели был уже женат. Ни в
Бостон, ни на прежнюю работу он больше не вернулся, вычеркнув то
и другое из своей жизни без малейшего сожаления. Вообще это был
человек своеобразный. Спустя час после того, как умерла, подарив
жизнь Радфорду, его жена, он сел в трамвай, поехал на окраину Эйд
жерсбурга и купил там расстроенное, но почтенное издательское дело.
И через полгода уже опубликовал им же самим написанную книгу:
«Гражданское процессуальное право для американцев». Вслед за этой
книгой за небольшой промежуток времени была издана целая серия
совершенно неудобоваримых, но широко известных у нас и по сей день
премудрых учебных пособий под общим названием «Справочная се
рия для учащихся средних учебных заведений Америки». Я, напри
мер, знаю точно, что его «Естествознание для американцев» году этак
в тридцать втором появилось в школах Филадельфии. Книжка изо
биловала умопомрачительными графиками перемещения обыкновен
ных маленьких точек А и В.
Детство Радфорд провел в отчем доме необыкновенное. Его отец,
видимо, не выносил, когда книги просто читали. Радфорда натаски
вали и школили даже в те годы, когда мальчишкам полагается знать
только свои мраморные шарики. Он простаивал на стремянке у книж
ного шкафа, пока не находил в словаре определение слова «хромосо
ма». За столом ему передавали блюдо с бобами, только если он снача
ла перечислит планеты в порядке величины. Еженедельные десять
центов на карманные расходы он мог получить, лишь назвав дату рож
дения, смерти, победы или поражения какого-нибудь исторического
лица. Словом, к одиннадцати годам Радфорд знал по всем академи
ческим предметам примерно столько же, сколько средний выпускник
средней школы. А если брать не только академические предметы, то и
больше. Средний выпускник средней школы не знает, как можно про
спать ночь в подвале на полу без подушки и одеяла.
Однако к детским годам Радфорда существовало два важных
примечания. Они не содержались в книгах его отца, но всегда были
под рукой и могли в случае нужды пролить немного живого света.
То были взрослый человек по имени Черный Чарльз и маленькая
девочка Пегги Мур.
Пегги училась с Радфордом в одном классе. Правда, он больше года
не обращал на нее внимания, разве только заметил, что ее всегда первую
отпускали с дополнительных занятий по правописанию. Понимать цену
Пегги он начал лишь тогда, когда разглядел у нее на шее, в ямке между
ключицами, комочек жевательной резинки. Он тогда подумал, что это
она здорово догадалась, хоть и девчонка. Она сидела через проход от него,
и он залез под парту, будто бы что-то уронил, а сам шепнул ей:
—Эй! Ты всегда так прилепляешь резинку?
Юная леди с жевательной резинкой между ключицами оберну
лась, приоткрыв рот, и кивнула. Она была польщена. То был первый
случай, когда Радфорд обратился к ней не по учебному делу.
Радфорд пошарил под партой, ища несуществующий ластик.
—Слушай. Хочешь, я тебя познакомлю после школы с одним моим
другом?
Пегги прикрыла рот ладонью и притворилась, что кашляет.
—С кем? —спросила она.
—С Черным Чарльзом.
—А он кто?
— Один человек. Играет на рояле. На Уиллард-стрит. Мой при
ятель.
— Мне не разрешают ходить на Уиллард-стрит.
— Подумаешь!
—А ты когда пойдешь?
—Сразу после школы. Сегодня она нас не будет оставлять. Ей са
мой-то скучища... Двинули?
—Двинули.
В тот день дети отправились на Уиллард-стрит, и Пегги познако
милась с Черным Чарльзом, а Черный Чарльз с Пегги.
Кафе Черного Чарльза было обыкновенной дешевой забегалов
кой и вечным бельмом на глазу городских властей, которые и всю-то
улицу, на которой оно стояло, из года в год неизменно обрекали на
снос — на бумаге, понятное дело. Про такие заведения родители —
глядя сквозь боковое стекло семейного автомобиля — обыкновенно
говорят детям: «Безобразие. Антисанитария». Словом, это было от
личное местечко. Да и не случалось, кажется, чтобы у молодых посе
тителей Черного Чарльза хоть однажды разболелись животы от ап
петитных, шипящих в сале сосисок, которые он подавал. Но вообще-
то к Черному Чарльзу ходили не затем, чтобы есть. Конечно, придешь,
так уж и поешь, но идешь-то не для этого.
К Черному Чарльзу ходили потому, что он играл на рояле как бог —
играл словно какой-нибудь знаменитый пианист из Мемфиса, а может,
и того лучше. Он играл и свинг, и просто, и, когда ни придешь, он всегда
сидел за роялем, а потом пора было уже уходить домой, а он все сидит за
роялем. Но дело даже не только в этом. Настоящий хороший музыкант
не может уставать от музыки, это само собой, тут и удивляться нечему.
Но его отличала еще одна черта, свойственная мало кому из белых музы
кантов. Он был добрый, и, когда к нему подходили и просили сыграть
что-нибудь или просто так подходили поговорить, он всегда слушал. И
смотрел на тебя, а не мимо.
До того, как Радфорд привел Пегги, он был, видимо, самым юным
из посетителей Черного Чарльза. Он уже больше двух лет ходил туда
один, раза по два, по три в неделю. И всегда засветло, по той простой
причине, что поздно вечером ему не разрешалось уходить из дому.
Правда, на его долю не доставалось той толкотни, того гомона и чада,
которыми славилось заведение Черного Чарльза в ночное время; зато
и днем он получал кое-что не хуже, а то и получше. Он мог слушать,
как Черный Чарльз играет подряд все знаменитые песни. Нужно было
только разбудить его. Но в этом-то и была загвоздка. Черный Чарльз
после обеда спал, и спал мертвецким сном.
Оказалось, что с Пегги бегать на Уиллард-стрит к Черному Чарль
зу еще лучше, чем одному. С ней было хорошо не только сидеть на
полу, с ней и слушать было хорошо. Радфорду нравилось, как она под
тягивает к подбородку длинные крепкие ноги, все в синяках и ссади
нах, и сплетает пальцы на лодыжках. Нравилось, как она, когда слу
шает, прижимает рот к коленкам, так что от зубов остаются метины.
И как она потом шла домой: не болтала, только иной раз поддаст но
гой камешек или консервную банку или в задумчивости раздавит пят
кой надвое окурок сигары. В общем, она была девчонка что надо, хотя
Радфорд, конечно, ей этого не говорил. У нее была опасная привычка
чуть что лезть с нежностями, даже, кажется, совершенно безо всякого
повода.
Но надо отдать ей справедливость —она даже научилась будить
Черного Чарльза.
Однажды, когда они, как обычно, в четвертом часу вошли в кафе,
она сказала:
— Радфорд, знаешь что? Можно, сегодня я его разбужу?
—Валяй. Если только у тебя получится.
Черный Чарльз, сняв ботинки, спал на старой жесткой кушетке,
отгороженный несколькими неубранными столиками от своего лю
бимого рояля.
Пегги подошла к вопросу с научной обстоятельностью.
—Что же ты? Давай буди.
—Погоди, не мешай. Я сейчас.
Радфорд смотрел на нее снисходительно.
—Н-да. Его так просто не растолкаешь. Видела, как я? Нужно выб
рать верное место. Где почки. Ты же видела.
—Вот сюда? —Пегги ткнула пальцем в чувствительный островок
на спине у Чарльза, отчеркнутый сверху сиреневыми подтяжками.
—Давай-давай.
Пегги размахнулась и ударила.
Черный Чарльз чуть пошевелился, но продолжал спать, не пере
менив даже позы.
—Не попала ты. И потом, надо гораздо сильнее.
Пегги задумала сделать из своей правой руки более сокрушитель
ное оружие. Сжала кулак, просунув большой палец между средним и
указательным, и, вытянув руку, залюбовалась своей работой.
—Так ты только палец сломаешь. Слышишь? Убери палец...
—Не мешай. —И Пегги, словно цепом, ударила спящего по спине.
Удар подействовал. Чарльз испустил истошный вопль и на доб
рых два фута подлетел в душный воздух непроветренного кафе. И еще
не успел приземлиться, как Пегги обратилась к нему с просьбой:
— Пожалуйста, Чарльз, будь добр, сыграй мне «Леди, леди».
Чарльз поскреб в затылке, опустил свои огромные ступни в нос
ках прямо на усыпанный окурками пол и скосил глаза:
—Ах, это ты, Маргарет?
—Да. Мы только что вошли. Нас всем классом задержали, —объяс
нила она. —Пожалуйста, будь добр, сыграй мне «Леди, леди».
—С понедельника начинаются летние каникулы, —радостно вста
вил Радфорд. —Мы сможем приходить каждый день.
— Вот как? Это здорово, —сказал Чарльз. И не просто сказал, а
ему в самом деле было приятно. Он поднялся на ноги —большой, доб
рый великан, —стараясь стряхнуть с себя тяжелое въедливое похме
лье. И пошел куда-то наугад в том направлении, где стоял рояль.
—И мы сможем приходить раньше, —пообещала Пегги.
—Вот и отлично, —отозвался Чарльз.
—Ты не туда идешь, Чарльз, — сказал Радфорд. — Так прямо в
дамскую комнату.
—Он еще спит, Радфорд. Стукни его покрепче.
То было, я думаю, хорошее лето — целые дни, наполненные зву
ками Чарльзова рояля. Но точно я не знаю, Радфорд ведь рассказал
мне просто одну историю, а не всю свою автобиографию. Дальше он
мне рассказал об одном ноябрьском дне. Это было еще в кулиджев-
ские времена, но в каком именно году, не знаю. Кулиджевские годы
все на одно лицо.
День был ясный. Полчаса назад ученики эйджерсбургской началь
ной школы, отчаянно толкаясь, высыпали из дверей на улицу и ра
зошлись. И теперь Радфорд и Пегги сидели верхом на стропилах но
вого дома, который как раз строился тогда на Мисс-Пэккер-стрит.
Никого из рабочих поблизости не было. И никто не помешал им за
браться на самую высокую, самую тонкую балку.
Удобно устроившись на высоте целого этажа над землей, они раз
говаривали о важных вещах —как пахнет бензин, и какие уши у Ро
берта Хермансона, и какие зубы у Эдис Колдуэлл, и какими камнями
удобнее всего швыряться, и о Милтоне Силлзе, и о том, как пускать
сигаретный дым через нос, и о людях с дурным запахом изо рта, и о
том, какой длины должен быть нож, чтобы зарезать человека.
Они делились друг с другом планами на будущее. Пегги мечтала,
когда вырастет, стать санитаркой. И еще киноактрисой. И пианист
кой. И потом еще бандиткой —ну вот которые награбят бриллиантов
и всяких там сокровищ и обязательно дают немного бедным, если кто
уж совсем бедный. Радфорд сказал, что хочет быть только пианистом.
Разве что, может, в свободное время он еще будет автомобильным гон
щиком, у него уже есть пара отличных защитных очков.
Затем последовало состязание, кто дальше плюнет. Но в самый
напряженный момент борьбы проигрывающая сторона выронила из
кармана джемпера драгоценную пудреницу без зеркала. Спускаясь за
ней, Пегги сорвалась и, пролетев метра полтора, с ужасным стуком
шлепнулась на свежеструганый деревянный пол.
— Цела? —осведомился ее спутник, и не думая покидать своего
места под крышей.
—Ой-ой, Радфорд, голову больно! Умираю!
—Ну да, не ври.
—Нет, умираю. Вот пощупай.
—Стану я спускаться, чтобы щупать твою макушку.
—Ну пожалуйста, —умоляла его дама.
И Радфорд, бормоча себе под нос что-то язвительное о людях, ко
торые не смотрят под ноги, спустился вниз.
Он откинул со лба пострадавшей черные ирландские локоны и
деловито спросил:
—Где болит?
—Везде...
—Ну, знаешь, ничего у тебя нет. Не видно даже нарушений кож
ного покрова.
—Чего не видно?
—Ну, этих... нарушений. Крови там, царапин. Даже шишки нет. —
Он поглядел на нее с подозрением и отодвинулся. — Ты, по-моему,
вовсе и не головой ударилась.
— Нет, головой. Ты еще посмотри... Вот здесь. Как раз где твоя
рука...
—Ничего тут нет. Я полез назад.
— Подожди, —сказала Пегги. — Сначала поцелуй вот здесь. Вот
прямо здесь.
—И не подумаю. Очень мне надо целовать твою макушку.
— Ну пожалуйста. Ну хоть здесь. — Пегги ткнула пальцем себе в
щеку.
Радфорду надоело, и он с великим и человеколюбивым снис
хождением выполнил эту просьбу.
И тут ему было с коварством объявлено:
—Теперь мы помолвлены!
—Еще чего!.. Я ухожу. Забегу к старику Чарльзу.
— К нему нельзя. Он ведь сказал, чтоб сегодня не приходить. Он
сказал, что у него сегодня гость.
—Ничего, он не рассердится. А уж с тобой-то я здесь все равно не
останусь. Плеваться ты не умеешь. Даже сидеть смирно и то не мо
жешь. А пожалеешь тебя, так ты лезешь со всякими нежностями.
—Я ведь не часто лезу с нежностями.
—Я пошел. Пока!
—Погоди! Я с тобой.
Они выбрались с безлюдной, сладко пахнувшей стройки и по
брели по осенним улицам к Черному Чарльзу. На Лиственничной
улице минут пятнадцать стояли смотрели, как два гневных пожар
ника снимали с высокого дерева котенка-подростка. Какая-то тетя
в японском кимоно противным рассерженным голосом давала ука
зания. Дети послушали ее, поглядели на пожарников и, не сгова
риваясь, стали болеть за кошку. И она не подкачала. Она вдруг
спрыгнула с верхней ветки, шлепнулась прямо на голову одному
из пожарников и рикошетом отлетела на соседнюю лиственницу.
Радфорд и Пегги задумчиво пошли дальше. Что-то для них навсег
да переменилось. Этот день отныне и навечно сохранил для них в
себе дерево, все в золоте и багрянце, каску пожарника и котенка,
который так умел прыгать —будь здоров!
— Позвоним у двери, —сказал Радфорд. —Сегодня нельзя войти
просто так.
—Ладно.
Радфорд позвонил, и дверь отворил сам Черный Чарльз —он не
только не спал, он был даже побрит. Пегги тут же доложила:
—Ты сказал, чтоб мы сегодня не приходили, но Радфорду захоте
лось.
—Входите-входите, —сердечно пригласил их Черный Чарльз. Он
вовсе не сердился.
Радфорд с Пегги, смущаясь, последовали за ним, ища глазами го
стя.
— У меня племянница в гостях, дочка сестры, — сказал Черный
Чарльз. —Приехала с матерью из Флориды.
—Она играет на рояле? —спросил Радфорд.
—Она поет, малыш, она поет,
—А почему шторы спущены? —спросила Пегги. —Почему ты не
поднял шторы, Чарльз?
—Я там стряпаю на кухне. А вы бы, ребятки, вот взяли и помогли
шторы поднять, —сказал Черный Чарльз и снова скрылся на кухне.
Ребята разошлись в разные концы зала и стали двигаться навстре
чу друг другу, впуская в окна дневной свет. Они больше не смуща
лись. Мысль о госте уже не тревожила их. Если сегодня у Черного
Чарльза и находится кто-то посторонний, то это всего лишь племян
ница —можно сказать, никто.
Но тут Радфорд дошел до рояля и от неожиданности замер. За роя
лем кто-то сидел и смотрел на него. Он нечаянно выпустил шнур, и што
ра сразу подлетела кверху, пошуршала там и только потом замерла.
—И изрек Господь: «Да будет свет», —проговорила взрослая девуш
ка, сидевшая на Чарльзовом месте за роялем. Она была такая же черная,
как Чарльз. —Вот так-то, братец, —заключила она примирительно.
На ней было желтое платье и желтая лента в волосах. Впущенный
Радфордом солнечный свет упал на ее левую руку —она отбивала что-
то медленное и очень прочувствованное на деревянной крышке роя
ля. В другой руке между длинными, изящными пальцами она держа
ла тлеющий окурок. Она была некрасивая девушка.
—Я шторы поднимаю, —произнес наконец Радфорд.
—Вижу, —сказала девушка. —У тебя это хорошо получается.
Она улыбнулась.
Подошла Пегги.
—Здравствуйте, —сказала она и заложила руки за спину.
— Здравствуйте и вы, — ответила девушка; ногой она, Радфорд
заметил, тоже что-то отстукивала.
— Мы сюда часто приходим, —сказала Пегги. — Мы с Чарльзом
самые лучшие друзья.
—О, вот это здорово, —проговорила девушка и подмигнула Рад-
форду.
Из кухни вышел Черный Чарльз, на ходу вытирая о полотенце
свои большие красивые руки.
—Лида-Луиза, —обратился он к девушке, —это мои друзья, мис
тер Радфорд и мисс Маргарет. —Потом повернулся к детям: —А это
дочка сестры моей мисс Лида-Луиза Джонс.
— Мы знакомы, —сказала его племянница. — Мы встречались у
лорда Плюшезада. На прошлой неделе мы вот с ним, —она кивнула в
сторону Радфорда, —играли в маджонг на веранде.
—Может, споешь что-нибудь ребяткам? —предложил Чарльз.
Лида-Луиза не отозвалась. Она смотрела на Пегги.
—У вас с ним любовь? —спросила она.
—Нет, —быстро ответил Радфорд.
—Да, —сказала Пегги.
—А почему тебе так нравится этот мальчик? —Лида-Луиза спра
шивала Пегги.
— Не знаю, — ответила Пегги. — Мне нравится, как он стоит в
классе у доски.
Такой ответ показался Радфорду возмутительным, но траурные
глаза Лиды-Луизы ухватили его и вместе с ним устремились вдаль.
Она спросила у Черного Чарльза:
—Дядя, ты слыхал, что говорит эта малютка Маргарет?
—Нет. А что она сказала? —Черный Чарльз поднял крышку рояля и
искал что-то на струнах —может, сигареты, а может, пробку от соусницы.
—Она говорит, что она любит вот этого мальчика, потому что ей
нравится, как он стоит в классе у доски.
—Правда? —Черный Чарльз высвободил голову из-под крышки
рояля. —Спой ребятишкам что-нибудь, Лида-Луиза.
—Ладно. Какую песню они любят?.. Кто, интересно, стянул мои
сигареты? Они все время лежали возле меня.
—Ты слишком много куришь. Ни в чем меры не знаешь. Пой луч
ше, — сказал ей дядя. Он уже сидел за роялем. — Спой им «Никто
меня не любит».
—Эта песня не для детей.
—Эти дети любят такие песни.
— Тогда ладно, — сказала Лида-Луиза. Она поднялась и стала у
рояля сбоку. Она была высокого роста. Радфорд и Пегги уже сидели
на полу, им пришлось сильно задрать головы.
—Какой ключ тебе?
Лида-Луиза пожала плечами.
—Да любой, все равно, —сказала она и подмигнула детям. —Зе
леный будет лучше всего, подойдет к моим туфлям.
Черный Чарльз взял аккорд, и голос его племянницы влился в
него, проскользнув между нот. Она пела «Никто меня не любит».
Когда она кончила, у Радфорда по спине бегали мурашки. Кулак Пег
ги оказался в кармане его куртки. Он не почувствовал, как она его
туда засунула, и не стал говорить, чтоб она его вынула.
Теперь, годы спустя, Радфорд, сбиваясь, все старался мне втолко
вать, что голос Лиды-Луизы описать невозможно, пока я не сказал
ему, что у меня есть почти все ее пластинки и я сам это знаю. Но, меж
ду прочим, сделать попытку, пожалуй, все-таки стоит.
Голос у Лиды-Луизы был сильный и мягкий. На каждой ноте она
по-своему чуть детонировала. Она нежно и ласково раздирала вам душу.
Говоря, что голос Лиды-Луизы невозможно описать, Радфорд, вероят
но, имел в виду, что его ни с чем нельзя сопоставить. И в этом он прав.
Покончив с «Никто меня не любит», Лида-Луиза нагнулась и по
добрала сигареты, валявшиеся под стулом, на котором сидел ее дядя.
—Ах вот вы где были, —сказала она и закурила.
Дети глядели на нее как завороженные.
Черный Чарльз встал.
—А у меня есть холодная грудинка, —провозгласил он. — Кому
принести кусочек?
На рождественской неделе Лида-Луиза начала петь по вечерам в
кафе своего дяди. В понедельник вечером Радфорд и Пегги оба от
просились из дому —в школу, на лекцию по гигиене. Так что они при
сутствовали при ее первом выступлении. Черный Чарльз усадил их
за крайний столик у самого рояля и поставил перед ними по бутылке
ягодной воды, но они оба от волнения не могли нить. Пегги нервно
постукивала зубами по краю горлышка своей бутылки, а Радфорд до
своей бутылки даже не дотронулся. Публика —а там собралась моло
дежь, съехавшиеся на каникулы студенты — нашла, что «детишки
просто прелесть». Все обращали на них внимание, друг другу на них
показывали. Часов в девять, когда народу набилось полно, Черный
Чарльз вдруг встал из-за рояля и поднял руку. Жест этот, однако, не
возымел действия на веселую, празднично гомонящую публику, и тут
Пегги, никогда не отличавшаяся особой изысканностью манер, обер
нулась и пронзительно крикнула: «Тише вы там!», после чего за сто
ликами наконец угомонились. Чарльз особенно не распространялся.
—У меня гостит дочка сестры, Лида-Луиза, —объявил он, —и она
сейчас для вас споет.
После этого он сел, а Лида-Луиза вышла в своем желтом платье и
встала возле рояля. Публика вежливо похлопала, явно не ожидая ни
чего особенного. Лида-Луиза наклонилась к столику Радфорда и Пег
ги, щелкнула пальцами у Радфорда над ухом и спросила: «Никто меня
не любит»? И они оба ответили: «Да!»
Лида-Луиза спела эту песню, и все словно вверх дном переверну
лось. Пегги так плакала, что, когда Радфорд спросил ее, что с ней, и она
сквозь всхлипывания ответила: «Не знаю», он вдруг ни с того ни с сего
сказал ей, тоже сам не свой от волнения: «Я тебя очень люблю, Пегги!» —
и тогда она так разрыдалась, что пришлось ему отвести ее домой.
Наверно, с полгода выступала Лида-Луиза по вечерам в кафе у
Черного Чарльза. Но в конце концов, конечно же, ее услышал Люис
Хэролд Медоуз и увез к себе в Мемфис. Она поехала, хотя что-то не
заметно было, чтобы ее особенно волновали открывшиеся ей «блес
тящие возможности». Но поехать поехала. По мнению Радфорда, она
просто думала отыскать кого-то или хотела, чтобы кто-то отыскал ее.
Мне это представляется вполне правдоподобным.
Но пока Эйджерсбург не потерял ее, местная молодежь ее пре
возносила и боготворила. Почти все понимали ей цену, а те, кто не
понимал, притворялись, будто понимают. По субботам в городок при
возили знакомых поглядеть на нее. Те, кто пописывал для институт
ских газет, воспевали ее в красноречивой прозе. А если в общежитиях
кто-нибудь упоминал в разговоре Вайолет Хенри, или Элис Мэй Стар-
бек, или Присциллу Джордан, которые тоже пели блюзы и служили
предметом поклонения молодежи в Гарлеме, Новом Орлеане или
Чикаго, на этих бедняг смотрели презрительно, свысока. Раз в вашем
городе нет Лиды-Луизы, то и говорить с вами не о чем. Да и сами-то
вы не многого стоите.
В ответ на всю эту любовь и поклонение Лида-Луиза держалась
очень, очень хорошо с эйджерсбургскими ребятами. Что бы и сколько
бы раз подряд ни просили они ее петь, она чуть улыбалась и говорила:
«Славный мотив» —и пела.
В один знаменательный субботний вечер какой-то тип в смокинге —
говорили, что он студент из Йеля, —вышел, красуясь, прямо к роялю и
спросил у Лиды-Луизы:
—Вы, случайно, не знаете «Почтовый до Джексонвилл»?
Лида-Луиза быстро взглянула на него, потом поглядела внима
тельнее и спросила в ответ:
—А вы где слыхали эту песню, молодой человек?
—Мне ее играл один парень в Нью-Йорке.
— Цветной? —спросила Лида-Луиза.
Студент нетерпеливо кивнул.
—Не Эндикотт Уилсон, не знаете?
—Не знаю я. Небольшого роста. С усиками.
Лида-Луиза кивнула.
—Он в Нью-Йорке сейчас? —спросила она.
— Почем я знаю, где он сейчас. Наверно, там... Так что ж, споете,
если вы ее знаете?
Лида-Луиза кивнула и сама уселась за рояль. Она сыграла им и
спела «Почтовый до Джексонвиля».
По словам тех, кто ее тогда слышал, это была очень хорошая песня,
по крайней мере с оригинальной мелодией. О незадачливом парне, у ко
торого на воротничке сорочки следы губной помады. Она пропела ее тогда
до конца и больше, насколько знал Радфорд и насколько знаю я, не пела
никогда. И записана эта песня, если я не ошибаюсь, тоже не была.
Тут мы немного углубимся в историю джаза. Лида-Луиза пела в
знаменитом Джазовом центре Люиса Хэролда Медоуза на Бийл-стрит
в Мемфисе неполных четыре месяца. (Начала в конце мая 1927 года и
пела до сентября того же года.) Но это как считать: не во времени дело,
а в человеке. Лида-Луиза и двух недель не пропела на Бийл-стрит,
как уже публика стала выстраиваться на улице в очереди за час до
начала ее выступления. Компании, выпускающие граммофонные пла
стинки, стали осаждать ее почти с самого начала. За первый месяц
выступлений на Бийл-стрит она еще и напела девять пластинок, в том
числе «Город улыбок», «Смуглую девчонку», «Парнишку под дож
дем», «Никто меня не любит» и «Словно в доме родном».
Все, кто имел хоть какое-то отношение к джазу —то есть к насто
ящему джазу, — приезжали ее послушать, пока она там выступала.
Рассел Хойтон, Джон Рэймонд Джуел, Иззи Фелд, Луи Армстронг,
Мач Мак-Нийл, Фредди Дженкс, Джек Тигарден, Берни и Морти
Голд, Вилли Фукс, Гудмен, Бейдербекк, Джонсон, Эрл Слейгл —од
ним словом, все.
Однажды в субботу вечером к Медоузу подкатил большой седан из
Чикаго. Среди тех, кто вылез из машины, были Джо и Сонни Вариони.
Остальные все, кто был с ними, назавтра утром уехали, а они остались.
Они просидели двое суток в гостинице «Пибоди», сочиняя песню. И пе
ред тем как вернуться в Чикаго, подарили Лиде-Луизе «Малютку Пегги».
Это была песня о сентиментальной девочке, которая влюблена в мальчи
ка, стоящего в классе у доски. (Теперь «Малютку Пегги» в исполнении
Лиды-Луизы не купишь ни за какие деньги. Там на обороте была запись с
изъяном, и компания выпустила всего несколько пластинок.)
Никто не знал наверняка, почему Лида-Луиза ушла от Медоуза и
уехала из Мемфиса. Радфорд и кое-кто еще не без основания полага
ли, что ее отъезд стоял в некоторой, а быть может, и в прямой связи с
одним происшествием на углу Бийл-стрит.
В тот день, когда Лида-Луиза ушла от Медоуза, ее видели часов в
двенадцать на улице разговаривающей с хорошо одетым цветным
джентльменом небольшого роста. Кто бы он ни был, но Лида-Луиза
вдруг со всего размаха ударила его сумочкой по лицу. Потом вбежала
в ресторан Медоуза, прошмыгнула между официантами и оркестран
тами и захлопнула за собой дверь своей уборной. Спустя час она уже
собралась и была готова к отъезду.
Она возвратилась в Эйджерсбург. Она не привезла с собой новых
шелковых туалетов, не переехала с матерью на новую большую квар
тиру. Просто возвратилась назад.
В день своего приезда она написала Радфорду и Пегги записку.
Вероятно, по наущению Черного Чарльза —который, как и все в Эй-
джерсбурге, побаивался Радфордова отца —она послала ее на адрес
Пегги. Там было написано:
«Дорогие малыши.
Я вернулась, и у меня для вас есть несколько отличных новых пе
сен, так что заходите поскорее, повидаемся.
Искренне ваша
мисс Лида-Луиза Джонс».
Как раз в сентябре, когда Лида-Луиза возвратилась в Эйджерс
бург, Радфорда отправляли в закрытую школу. Перед его отъездом
Черный Чарльз, Лида-Луиза, мать Лиды-Луизы и Пегги устроили ему
прощальный пикник.
В субботу утром, часов в одиннадцать, Радфорд зашел за Пегги.
Тут их подобрал Черный Чарльз в своем старом, с вмятинами авто
мобиле и вывез за город к Таккетову ручью.
Черный Чарльз сказочным ножом разрезал веревки, которыми были
обвязаны соблазнительные коробки. Пегги специализировалась по хо
лодной грудинке. Радфорд больше любил жареных цыплят. А Лида-Лу
иза принадлежала к тем, кто укусит раз-другой куриную ногу —и тут же
закуривает сигарету.
Дети ели, пока на еду не наползли муравьи, тогда Черный Чарльз,
оставив последний кусок грудинки для Пегги и последнее цыплячье
крылышко для Радфорда, снова аккуратно перевязал все коробки.
Миссис Джонс растянулась на траве и уснула. Черный Чарльз с
Лидой-Луизой сели играть в казино. У Пегги с собой были открытки
с портретами Ричарда Бартелмесса, Ричарда Дикса и Реджиналда Ден
ни. Она расставила их на солнце, прислонив к стволу дерева, и любо
валась своими сокровищами. А Радфорд лежал в траве на спине и смот
рел, как большие ватные облака скользили по небу. Любопытно, что,
когда облака наплывали и затмевали солнце, он закрывал глаза, но
тут же снова открывал, как только оно, освобожденное, начинало рдеть
сквозь опущенные веки. Кто его знает, а вдруг, пока он лежит с зак
рытыми глазами, наступит конец мира?
И конец мира наступил. Его мира, во всяком случае.
Он услышал короткий жуткий женский вопль. Рывком обернув
шись, он увидел, что Лида-Луиза катается по траве, держась за свой
худой, втянутый живот. Черный Чарльз неловко пытался повернуть
ее к себе, как-нибудь изменить неестественное положение, которое
приняло ее схваченное мукой тело. Лицо у него было серое.
Радфорд и Пегги очутились подле них в одно и то же время.
—Что она ела? Что она могла съесть? —истерично допрашивала
миссис Джонс брата.
—Ничего! Она почти ничего не ела, —отвечал подавленно Чарльз.
Он все пытался что-то сделать с неестественно изогнутым телом
Лиды-Луизы.
Тут у Радфорда мелькнуло какое-то воспоминание. Что-то такое
из отцовской «Первой помощи для американцев». Он, волнуясь, шлеп
нулся на колени и двумя пальцами нажал Лиде-Луизе на живот. Она
откликнулась нечеловеческим воплем.
—Это аппендикс. У нее лопнул аппендикс. Или вот-вот лопнет, —
сказал он Черному Чарльзу. —Ее надо скорее в больницу.
Уразумев по крайней мере часть из сказанного, Черный Чарльз
кивнул.
—Бери ее за ноги, —приказал он сестре.
Миссис Джонс, однако, на пути к машине выпустила из рук свой
конец ноши. Радфорд и Пегги оба ухватили по ноге, и с их помощью
Черный Чарльз втащил стонущую девушку на переднее сиденье. Рад
форд и Пегги забрались туда же. Пегги поддерживала голову Лиды-
Луизы. Миссис Джонс осталась одна сидеть на заднем сиденье. И от
туда неслись стоны куда более громкие, чем те, что издавала ее дочь.
— Везем ее к «Самаритянину». На Бентон-стрит, — сказал Рад
форд Черному Чарльзу.
Руки у Черного Чарльза так дрожали, что он не мог включить мо
тор. Радфорд просунул руку между спицами рулевого колеса и вклю
чил зажигание. Машина тронулась.
— «Самаритянин» —это ведь частная больница, —заметил Чер
ный Чарльз, заскрежетав рукояткой скоростей.
—Ну и что? Только скорее. Скорее, Чарльз.
Радфорд подсказал ему, когда перевести на вторую, когда на тре
тью. Только на одно у Чарльза самого хватило соображения: гнать
все время на повышенной скорости.
Пегги гладила Лиде-Луизе лоб. Радфорд следил зд дорогой. Мис
сис Джонс на заднем сиденье не переставая причитала. Лида-Луиза
лежала у детей на коленях с закрытыми глазами и стонала, стонала...
Наконец машина доехала до больницы «Самаритянин», в полутора
милях от речки.
— Подъезжай с главного входа, —успел подсказать Радфорд.
Черный Чарльз оглянулся на него.
—С главного входа, малыш? —переспросил он.
—Да с главного же, с главного, —повторил Радфорд, в нетерпе
нии шлепнув его но колену.
Черный Чарльз послушно описал полукруг по гравию у главного
подъезда и затормозил перед высокими белыми дверьми. Радфорд,
не открывая дверцы, выкарабкался через верх из машины и взлетел
по ступеням в больницу.
В вестибюле за столом регистратуры сидела медсестра в наушниках.
—Там привезли Л иду-Луизу, она умирает, — зачастил он, встав
перед ней. — Ей нужно немедленно удалить аппендикс.
—Ш-ш-ш, —махнула ему сестра, слушая наушники.
—Будьте добры. Я же вам говорю, она умирает.
—Ш-ш-ш.
Радфорд стянул с нее наушники.
—Простите, —сказал он, —нужно, чтобы кто-нибудь пошел с нами,
помог вынести ее из машины. Она умирает.
—Это которая певица? —спросила сестра.
—Нуда! Лида-Луиза, —многозначительно повторил мальчик, по
чти счастливый от гордости.
—Очень сожалею, но правила в нашей больнице не допускают при
ема пациентов-негров. Мне очень жаль...
Минуту Радфорд стоял с разинутым ртом.
—Будьте добры вернуть мои наушники, —невозмутимо промол
вила сестра. Ее не так-то просто было вывести из себя.
Радфорд выпустил ее наушники, повернулся и выбежал вон из
больницы.
Он снова влез в машину и распорядился:
— Едем в Джефферсоновскую, угол Лиственничной и Фентон-
стрит.
Черный Чарльз не сказал ничего. Он снова включил мотор —он
уже выключил его —и рывком пустил машину с места.
—А в чем дело? «Самаритянин» ведь хорошая больница, —недо
умевала Пегги, не переставая гладить лоб Лиды-Луизы.
—Нет, плохая, —отрезал Радфорд, глядя прямо перед собой, что
бы не встретиться нечаянно глазами с Черным Чарльзом.
Машина повернула на Фентон-стрит и остановилась перед зда
нием больницы, названной именем Джефферсона. Радфорд опять вы
скочил на дорожку, сопровождаемый на этот раз Пегги.
Внутри был такой же стол регистратуры, но за ним сидела не мед
сестра, а мужчина —санитар в белом парусиновом костюме. Он читал
газету.
—Будьте добры, скорее. Там у нас в машине женщина, она умира
ет. Наверно, аппендикс у нее лопнул. Только поскорее, пожалуйста.
Санитар вскочил, газета упала на пол. Он поспешил за Радфордом.
Радфорд открыл дверцу автомобиля и отступил в сторону. Сани
тар увидел бледное, искаженное мукой лицо Лиды-Луизы на коленях
у Черного Чарльза.
—О! М-м, я ведь сам не доктор. Подождите минутку.
—Да помогите же нам ее внести! —заорал на него Радфорд.
— Минутку, — повторил санитар. — Я сейчас позову дежурного
хирурга.
И зашагал прочь, с показной непринужденностью засунув руку в
карман куртки.
Радфорд и Пегги уже приноровились было поднимать больную,
но теперь отпустили ее. И бросились вслед за служителем, Радфорд
первый, Пегги за ним. Они настигли его в тот момент, когда он как
раз подошел к щитку звонков. Рядом стояли две медсестры и женщи
на с мальчиком, у которого было забинтовано горло.
—Слушайте, вы. Я знаю. Вы не хотите ее брать. Да!
— Подождите мину-то-чку, сказано вам. Я звоню дежурному хи
рургу... Ну-ка, отпусти мою куртку. Тут ведь больница, мой милый.
—Можете не звонить, —сквозь зубы проговорил Радфорд. —Мо
жете никого не звать. Мы повезем ее в другую больницу, в хорошую
больницу. В Мемфис.
И, полуослепший от ярости, он повернулся к дверям.
— Пошли, Пегги.
Но Пегги покинула поле боя лишь минуту спустя. Дрожа с ног до
головы, она сказала всем, кто был в приемной:
—Гады вы! Гады вы все!
И побежала за Радфордом.
Машина снова тронулась в путь. Но до Мемфиса они так и не до
ехали. Они не проехали и полпути.
Произошло это так.
Голова Лиды-Луизы лежала у Радфорда на коленях. Пока машина
ехала, глаза ее оставались закрытыми. Но вдруг, впервые за всю поездку,
Черный Чарльз затормозил перед красным светом. В остановившемся
автомобиле Лида-Луиза открыла глаза и посмотрела на Радфорда.
—Эндикотт? —спросила она.
Мальчик посмотрел на нее и ответил как можно громче:
—Да, дорогая, я здесь!
Лида-Луиза улыбнулась, закрыла глаза и умерла.
У рассказа не бывает конца. Разве что какое-нибудь подходящее
место, где рассказчик может умолкнуть.
Радфорд и Пегги были на похоронах Лиды-Луизы. Назавтра ут
ром Радфорд уехал в свою закрытую школу. И больше в течение пят
надцати лет он Пегги не видел. Отец его вскоре переехал в Сан-Фран
циско, женился и поселился там. Радфорду так и не пришлось боль
ше побывать в Эйджерсбурге.
Он встретился с Пегги весной 1942 года. Он как раз отработал год
ординатуры в Нью-Йорке. И ждал теперь, чтобы его призвали в армию.
Как-то вечером он сидел в Пальмовом зале отеля «Билтмор» и
поджидал свою знакомую, с которой условился там встретиться. Сза
ди какой-то женский голос во всеуслышание пересказывал роман Тэй
лора Колдуэлла. Голос принадлежал южанке, но выговор у нее был
вовсе не тягучий, не в нос и даже распевный только в меру. Радфорд
решил, что она, всего верней, из Теннесси. Обернулся. Это была Пег
ги. Не понадобилось даже второго взгляда.
Минуту он сидел, соображая, что он ей скажет; в том случае, конеч
но, если вообще встанет и подойдет к ее столику —покрыв дистанцию в
пятнадцать лет. Пока он размышлял, Пегги его заметила. Никогда ниче
го заранее не обдумывавшая, она вскочила и подошла к его столику.
— Радфорд?
—Да...
Он встал.
Без тени смущения Пегги сердечно чмокнула его в щеку.
Они посидели немного за столиком Радфорда, поговорили о том, как
это удивительно, что они друг друга узнали, и как они оба отлично вы
глядят. Потом Радфорд пошел с ней к ее столику. Там сидел ее муж.
Звали мужа Ричард и как-то еще по фамилии, он был военный
летчик. Росту в нем было метра два с половиной, и в руке он держал
театральные билеты, или пилотские очки, а может быть, копье. Будь
у Радфорда револьвер, он пристрелил бы его на месте.
Они все трое уселись за низенький столик, и Пегги восторженно
спросила:
—Радфорд, ты помнишь тот дом на Мисс-Пэккер-стрит?
— Разумеется, помню.
—А знаешь, кто в нем теперь живет? Айва Хаббел с мужем!
— Кто-кто? —переспросил Радфорд.
—Айва Хаббел! Ну помнишь, из нашего класса. Такая без подбо
родка, еще ябедничала на всех...
— Кажется, помню, — сказал Радфорд. — Хотя ведь пятнадцать
лет... —добавил он значительно.
Пегги повернулась к мужу и долго вводила его в курс дела с этим до
мом на Мисс-Пэккер-стрит. Он слушал с застывшей улыбкой на устах.
— Радфорд, —вдруг сказала Пегги. —А Лида-Луиза?
—Что —Лида-Луиза, Пегги?
—Не знаю, так. Я все время думаю о ней. —Она не повернулась к
мужу с объяснениями. — И ты тоже? —спросила она Радфорда.
Он кивнул:
— Во всяком случае, часто.
—Я в колледже все время заводила ее пластинки. А потом один пья
ный дурак наступил на мою «Малютку Пегги». Я проплакала всю ночь.
Потом у меня был один знакомый, он играл в джазе у Джека Тигардена,
так у него была эта пластинка, но он ни за что не соглашался мне ее ни
подарить, ни продать. Я ее так с тех пор и не слышала даже.
—У меня она есть.
— Дорогая, — деликатно вмешался муж Пегги, — я не хочу вас
прерывать, но ведь ты знаешь, какой у Эдди характер. Я же сказал
ему, что мы будем.
Пегги кивнула.
—И она у тебя здесь, с собой? —спросила она. —В Нью-Йорке?
—Да. На квартире у моей тетки. Хочешь послушать?
— Когда? —спросила Пегги.
—Да когда угодно...
—Детка. Прости, пожалуйста. Пойми. Сейчас уже полчетвертого.
И если...
—Радфорд, —сказала Пегги. — Мы должны убегать. Слушай, ты
не мог бы позвонить мне завтра? Мы остановились в этом отеле. По
звонишь? Ну пожалуйста, —умоляющим голосом произнесла Пегги,
пока муж закутывал ее в манто.
Радфорд расстался с Пегги, пообещав, что назавтра позвонит.
Однако он не позвонил. И так никогда с ней больше не виделся.
Он почти и не заводил эту пластинку в сорок втором году. Она уже
вся была поцарапана и заиграна. Даже не узнаешь, что это Лида-Луиза.
ДЕВЯТЬ РАССКАЗОВ
Мы знаем звук хлопка двух ладоней.
А как звучит одной ладони хлопок?
Коан дзен-буддистов*
Хорошо ловится рыбка-бананка
В гостиницежилидевяносто семьньюйоркцев,агентов порекла
ме, и они так загрузили междугородный телефон, что молодой
женщине из 507-го номера пришлось ждать полдня, почти до половины
третьего, пока ее соединили. Но она не теряла времени зря. Она прочла
статейку в женском журнальчике —карманный формат —под заглави
ем «Секс —либо радость, либо —ад!». Она вымыла гребенки и щетку.
Она вывела пятнышко с юбки от бежевого костюма. Она переставила
пуговку на готовой блузке. Она выщипнула два волосика, выросшие на
родинке. И когда телефонистка наконец позвонила, она, сидя на диван
чике у окна, уже кончила покрывать лаком ногти на левой руке.
Но она была не из тех, кто бросает дело из-за какого-то телефон
ного звонка. По ее виду можно было подумать, что телефон так и зво
нил без перерыва с того дня, как она стала взрослой.
Телефон звонил, а она наносила маленькой кисточкой лак на но
готь мизинца, тщательно обводя лунку. Потом завинтила крышку на
бутылочке с лаком и, встав, помахала в воздухе левой, еще не просох
шей рукой. Другой, уже просохшей, она взяла переполненную пепель
ницу с диванчика и перешла с ней к ночному столику —телефон сто
ял там. Сев на край широкой, уже оправленной кровати, она после
пятого или шестого сигнала подняла телефонную трубку.
—Алло, —сказала она, держа поодаль растопыренные пальчи
ки левой руки и стараясь не касаться ими белого шелкового хала
тика, —на ней больше ничего, кроме туфель, не было —кольца ле
жали в ванной.
—Даю Нью-Йорк, миссис Гласс, —сказала телефонистка.
—Xopoulo, спасибо, —сказала молодая женщина и поставила пе
пельницу на ночной столик.
* Знаменитый коан Хакуина Осё (1685—1768) «Одна рука». — Примем, пер.
© Перевод. Р. Райт-Ковалева, наследники, 2002
Послышался женский голос:
— Мюриель? Это ты?
Молодая особа отвела трубку от уха:
—Да, мама. Здравствуй, как вы все поживаете?
—Безумно за тебя волнуюсь. Почему не звонила? Как ты, Мю
риель?
—Я тебе пробовала звонить и вчера, и позавчера вечером. Но те
лефон тут...
— Ну, как ты, Мюриель?
Мюриель еще немного отодвинула трубку от уха:
—Чудесно. Только жара ужасающая. Такой жары во Флориде не
было уже...
—Почему ты мне не звонила? Я волновалась, как...
—Мамочка, милая, не кричи на меня, я великолепно тебя слышу.
Я пыталась дозвониться два раза. И сразу после...
—Я уже го ворила папе вчера, что ты, наверно, будешь вечером зво
нить. Нет, он все равно... Скажи, как ты, Мюриель? Только правду!
—Да все чудесно. Перестань спрашивать одно и то же...
— Когда вы приехали?
—Не помню. В среду утром, что ли.
—Кто вел машину?
— Он сам, — ответила дочь. — Только не ахай. Он правил осто
рожно. Я просто удивилась.
—Он с а м правил? Но, Мюриель, ты мне дала честное слово...
— Мама, я же тебе сказала, —перебила дочь, —он правил о че н ь
осторожно. Кстати, не больше пятидесяти в час, ни разу...
—А он не фокусничал —ну, помнишь, как тогда, с деревьями?
— Мамочка, я же тебе говорю —он правил очень осторожно. Пе
рестань, пожалуйста. Я его просила держаться посреди дороги, и он
послушался, он меня понял. Он даже старался не смотреть на дере
вья, видно было, как он старается. Кстати, папа уже отдал ту машину
в ремонт?
—Нет еще. Запросили четыреста долларов за одну только...
—Но, мамочка, Симор о б е щ а л папе, что он сам заплатит. Не пони
маю, чего ты...
—Посмотрим, посмотрим. А как он себя вел в машине и вообще?
—Хорошо! —сказала дочь.
—Он тебя не называл этой ужасной кличкой?..
—Нет. Он меня зовет по-новому.
—Как?
—Да не все ли равно, мама!
—Мюриель, мне необходимо знать. Папа говорил...
— Ну ладно, ладно! Он меня называет «Мисс Святая бродяжка
1948 года», —сказала дочка и засмеялась.
—Ничего тут нет смешного, Мюриель. Абсолютно не смешно. Это
ужасно. Нет, это просто очень гр у с т н о . Когда подумаешь, как мы...
— Мама, — прервала ее дочь, — погоди, послушай. Помнишь ту
книжку, он ее прислал мне из Германии? Помнишь, какие-то немец
кие стихи? Кудая ее девала?Ломаю голову и не могу...
—Она у тебя.
—Тыуверена?
— Конечно. То есть она у меня. У Фредди в комнате. Ты ее тут
оставила, а места в шкафу... В чем дело? Она ему нужна?
—Нет. Но он про нее спрашивал по дороге сюда. Все допытывался —
читала я ее или нет.
—Но книга немецкая!
—Да, мамочка. А ему все равно, —сказала дочь и закинула ногу на
ногу. —Он говорит, что стихи написал единственный великий поэт
нашего века. Он сказал; надо было мне хотя бы достать перевод. Или
выучить немецкий —вот, пожалуйста!
—Ужас. Ужас! Нет, это так груст но... Папа вчера говорил...
—Одну секунду, мамочка! —сказала дочь. Она пошла к окну —взять
сигареты с диванчика, закурила и снова села на кровать. —Мама? —ска
зала она, выпуская дым.
— Мюриель, выслушай меня внимательно.
— Слушаю.
—Папа говорил с доктором Сиветски...
—Ну? —сказала дочь.
—Он в се ему рассказал. По крайней мере так он мне говорит, но
ты знаешь папу. И про деревья. И про историю с окошком. И про то,
что он сказал бабушке, когда она обсуждала, как ее надо будет хоро
нить, и что он сделал с этими чудными цветными открыточками, по
мнишь, Бермудские острова, словом, про все.
—Ну? —сказала дочь.
—Ну и вот. Во-первых, он сказал —сущее преступление, что во
енные врачи выпустили его из госпиталя, честное слово! Он о п р е д е
л е н н о сказал папе, что не исключено, н и к а к не исключено, что Симор
с о в е р ш е н н о может потерять способность владеть собой. Честное бла
городное слово.
—А здесь в гостинице есть психиатр, —сказала дочь.
—К т о? Как фамилия?
—Не помню. Ризер, что ли. Говорят, очень хороший врач.
—Ни разу не слыхала!
—Это еще не значит, что он плохой.
— Не дерзи мне, Мюриель, пожалуйста! Мы ужасно за тебя вол
нуемся. Папа даже хотел дать тебе вчера телеграмму, чтобы ты верну
лась домой, и потом...
—Нет, мамочка, домой я пока не вернусь, успокойся!
— Мюриель, честное слово, доктор Сиветски сказал, что Симор
может окончательно потерять...
— Мама, мы только что приехали. За столько лет я в первый раз
по-настоящему отдыхаю, не стану же я хватать вещички и лететь до
мой. Да я и не могла бы сейчас ехать. Я так обожглась на солнце, что
еле хожу.
—Ты обожглась? И сильно? Отчего же ты не мазалась «Бронзо
вым кремом» —я тебе положила в чемодан? Он в самом...
—Мазалась, мазалась. И все равно сожглась.
—Вот ужас! Где ты обожглась?
—Вся, мамочка, вся, с ног до головы.
—Вот ужас!
—Ничего, выживу.
—Скажи, а ты говорила с этим психиатром?
—Да, немножко.
—Что он сказал? И где в это время был Симор?
— В Морской гостиной, играл на рояле. С самого приезда он оба
вечера играл на рояле.
—Что же сказал врач?
—Ничего особенного. Он сам заговорил со мной. Я сидела рядом
с ним —мы играли в «бинго», и он меня спросил —это ваш муж игра
ет на рояле в той комнате? Я сказала да, и он спросил —не болел ли
Симор недавно? И я сказала...
—А почему он вдруг спросил?
—Не зн а ю , мама. Наверно, потому, что Симор такой бледный, ху
дой. В общем, после «бинго» он и его жена пригласили меня чего-ни
будь выпить. Я согласилась. Жена у него чудовище. Помнишь то жут
кое вечернее платье, мы его видели в витрине у Бонуита? Ты еще ска
зала, что для такого платья нужна тоненькая-претоненькая...
—То, зеленое?
—Вот она и была в нем! А бедра у нее! Она все ко мне приставала —
не родня ли Симор той Сюзанне Гласс, у которой мастерская на Мэди-
сон-авеню —шляпы!
—А он-то что говорил? Этот доктор?
— Да так, ничего особенного. И вообще мы сидели в баре, шум
ужасный.
—Да, но все-таки ты ему сказала, что он хотел сделать с бабуси-
ным креслом?
—Нет, мамочка, никаких подробностей я ему не рассказывала. Но
может быть, удастся с ним еще поговорить. Он целыми д н ям и сидит в
баре.
—*А он не говорил, что может так случиться — ну, в общем, что у
Симора появятся какие-нибудь странности? Что это для тебя о пасно?
—Да нет, —сказала дочь. —Видишь ли, мама, для этого ему нуж
но собрать всякие данные. Про детство и всякое такое. Я же сказала —
мы почти не разговаривали: в баре стоял ужасный шум.
—Ну что ж... А как твое синее пальтишко?
—Ничего. Прокладку из-под плеч пришлось вынуть.
—А как там вообще одеваются?
— Ужасающе. Ни на что не похоже. Всюду блестки — бог знает
что такое.
—Номер у вас хороший?
— Ничего. Вполне терпимо. Тот номер, где мы жили до войны,
нам не достался, —сказала дочь. — Публика в этом году жуткая. Ты
бы посмотрела, с кем мы сидим рядом в столовой. Прямо тут же, за
соседним столиком. Вид такой, будто они приехали на грузовике.
—Сейчас везде так. Юбочку носишь?
—Она слишком длинная. Я же тебе говорила.
—Мюриель, ответь мне в последний раз —как ты? Все в порядке?
—Д а , мамочка! —сказала дочка. —В сотый раз —да!
—И тебе не хочется домой?
—Н е т , мамочка!
—Папа вчера сказал, что он готов дать тебе денег, чтобы ты уеха
ла куда-нибудь одна и все хорошенько обдумала. Ты могла бы совер
шить чудесное путешествие на пароходе. Мы оба думаем, что тебе...
—Нет, спасибо, —сказала дочь и села прямо. —Мама, этот разго
вор влетит в...
—Только подумать, как ты ждала этого мальчишку всю войну, то
есть только подумать, как все эти глупые молодые жены...
—Мамочка, давай прекратим разговор. Симор вот-вот придет.
—А где он?
—На пляже.
—На пляже? Один? Он себя прилично ведет на пляже?
— Слушай, мама, ты говоришь про него, словно он буйнопоме-
шанный.
— Ничего подобного, Мюриель, что ты!
—Во всяком случае, голос у тебя такой. А он лежит на песке, и
все. Даже халат не снимает.
—Не снимает халат? Почему?
—Н е зн а ю . Наверно, потому, что он такой бледный.
—Боже мой! Но ведь ему необходимо солнце! Ты не можешь его
заставить?
—Ты же знаешь Симора, —сказала дочь и снова скрестила нож
ки. —Он говорит —не хочу, чтобы всякие дураки глазели на мою та
туировку.
—Но у него же нет никакой татуировки! Или он в армии себе что-
нибудь наколол?
—Нет, мамочка, нет, миленькая, —сказала дочь и встала. —Зна
ешь что, давай я тебе позвоню завтра.
—Мюриель! Выслушай меня! Только внимательно!
—Слушаю, мамочка! —Она переступила с ноги на ногу.
—Вту же секунду,кактолько он скажет или сделаетчто-нибудь
странное, —ну, ты меня понимаешь, немедленно звони! Слышишь?
—Мама, но я не боюсь Симора!
—Мюриель, дай мне слово!
— Хорошо. Даю. До свидания, мамочка! Поцелуй папу. — И она
повесила трубку.
—Сими Гласс, Семиглаз, —сказала Сибилла Карпентер, жившая
в гостинице со своей мамой. —Где Семиглаз?
— Кисанька, перестань, ты маму замучила. Стой смирно, слы
шишь?
Миссис Карпентер растирала маслом от загара плечики Сибил
лы, спинку и худенькие, похожие на крылышки лопатки. Сибилла,
кое-как удерживаясь на огромном, туго надутом мячике, сидела ли
цом к океану. На ней был желтенький, как канарейка, купальник —
трусики и лифчик, хотя в ближайшие девять-десять лет она еще пре
красно могла обойтись и без лифчика.
—Обыкновенный шелковый платочек, но это заметно только вбли
зи, —объясняла женщина, сидевшая в кресле рядом с миссис Карпен
тер. —Интересно, как это она умудрилась так его завязать. Прелесть
что такое.
—Да, наверно, мило, —сказала миссис Карпентер. —Сибиллочка,
кисанька, сиди смирно.
—А где мой Семиглаз? —спросила Сибилла.
Миссис Карпентер вздохнула.
— Ну вот, —сказала она. Она завинтила крышку на бутылочке с
маслом. —Беги теперь, киска, играй. Мамочка пойдет в отель и выпь
ет мартини с миссис Хаббель. А оливку принесет тебе.
Выбравшись на волю, Сибилла стремглав добежала до пляжа, по
том свернула к Рыбачьему павильону. По дороге она остановилась,
брыкнула ножкой мокрый, развалившийся дворец из песка и скоро
очутилась далеко от курортного пляжа.
Она прошла с четверть мили и вдруг понеслась бегом, прямо к
дюнам на берегу. Она добежала до места, где на спине лежал молодой
человек.
—Пойдешь купаться, Сими Гласс? —спросила она.
Юноша вздрогнул, схватился рукой за отвороты купального ха
лата. Потом перевернулся на живот, и скрученное колбасой полотен
це упало с его глаз. Он прищурился на Сибиллу.
—А, привет, Сибиллочка!
— Пойдешь купаться?
—Только тебя и ждал, —сказал тот. —Какие новости?
—Чего? —спросила Сибилла.
—Новости какие? Что в программе?
—Мой папа завтра прилетит на ариплане! —сказала Сибилла, под
кидывая ножкой песок.
—Только не мне в глаза, крошка! —сказал юноша, придерживая
Сибиллину ножку. —Да, пора бы твоему папе приехать. Я его с часу
на час жду. Да, с часу на час.
—А где та тетя? —спросила Сибилла.
—Та тетя? —Юноша стряхнул песок с негустых волос. —Труд
но сказать, Сибиллочка. Она может быть в тысяче мест. Скажем, у
парикмахера. Красится в рыжий цвет. Или у себя в комнате —шьет
кукол для бедных деток. —Он все еще лежал ничком и теперь, сжав
кулаки, поставил один кулак на другой и оперся на него подбород
ком. —Ты лучше спроси меня что-нибудь попроще, Сибиллочка, —ска
зал он. —До чего у тебя костюмчик красивый, прелесть. Больше
всего на свете люблю синие купальнички.
Сибилла посмотрела на него, потом —на свой выпяченный жи
вотик.
—Аонжелтый,—сказала она, —он вовсе желтый.
— Правда? Ну-ка подойди!
Сибилла сделала шажок вперед.
—Ты совершенно права. Дурак я, дурак!
—Пойдешь купаться? —спросила Сибилла.
—Надо обдумать. Имей в виду, Сибиллочка, что я серьезно обду
мываю это предложение.
Сибилла ткнула ногой надувной матрасик, который ее собесед
ник подложил под голову вместо подушки.
—Надуть надо, —сказала она.
—Ты права. Вот именно —надуть, и даже сильнее, чем я намеревал
ся до сих пор. —Он вынул кулаки и уперся подбородком в песок. —Си-
биллочка, —сказал он, —ты очень красивая. Приятно на тебя смотреть.
Расскажи мне про себя. —Он протянул руки и обхватил Сибиллины щи
колотки. —Я Козерог, —сказал он. —А ты кто?
—Шэрон Липшюц говорила —ты ее посадил к себе на рояльную
табуретку, —сказала Сибилла.
—Неужели Шэрон Липшюц так и сказала?
Сибилла энергично закивала.
Он выпустил ее ножки, скрестил руки и прижался щекой к право
му локтю.
—Ничего не поделаешь, —сказал он, —сама знаешь, как это быва
ет, Сибиллочка. Сижу, играю. Тебя нигде нет. А Шэрон Липшюц под
ходит и забирается на табуретку рядом со мной. Что же мне —столк
нуть ее, что ли?
— Столкнуть.
— Ну, нет. Нет! Я на это не способен. Но знаешь, что я сделал,
угадай!
-Что?
—Я притворился, что это ты.
Сибилла сразу нагнулась и начала копать песок.
—Пойдем купаться! —сказала она.
—Так и быть, —сказал ее собеседник. —Кажется, на это я спо
собен.
—В другой раз ты ее столкни! —сказала Сибилла.
—Кого это?
— Шэрон Липшюц.
— Ах, Шэрон Липшюц! Как это ты все время про нее вспомина
ешь? Мешая память и мечту... —Он вдруг вскочил на ноги, взглянул
на океан. —Слушай, Сибиллочка, знаешь, что мы сейчас сделаем. По
пробуем поймать рыбку-бананку.
— Кого?
— Рыбку-бананку, — сказал он и развязал пояс халата. Он снял
халат. Плечи у него были белые, узкие, плавки —ярко-синие. Он сло
жил халат сначала пополам, в длину, потом свернул втрое. Развернув
полотенце, которым перед тем закрывал себе глаза, он разостлал его
на песке и положил на него свернутый халат. Нагнувшись, он поднял
надувной матрасик и засунул его под мышку. Свободной левой рукой
он взял Сибиллу за руку.
Они пошли к океану.
— Ты-то уж наверняка не раз видела рыбок-бананок? — спро
сил он.
Сибилла покачала головкой.
—Не может быть! Да где же ты живешь?
—Не знаю! —сказала Сибилла.
—Как это не знаешь? Не может быть! Шэрон Липшюц и то знает,
где она живет, а ей всего три с половиной!
Сибилла остановилась и выдернула руку. Потом подняла ничем
не приметную ракушку и стала рассматривать с подчеркнутым инте
ресом. Потом бросила ее.
— Шошновый лес, Коннетикат, — сказала она и пошла дальше,
выпятив животик.
— Шошновый лес, Коннетикат, — повторил ее спутник. —А это,
случайно, не около Соснового леса, в Коннектикуте?
Сибилла посмотрела на него.
—Я там ж и в у\ — сказала она нетерпеливо. —Я живу, шошновый
лес, Коннетикат. —Она пробежала несколько шажков, подхватила ле
вую ступню левой же рукой и запрыгала на одной ножке.
—До чего ты все хорошо объяснила, просто прелесть, —сказал ее
спутник.
Сибилла выпустила ступню.
—Ты читал «Негритенок Самбо»? —спросила она.
— Как странно, что ты меня об этом спросила, —сказал ее спут
ник. —Понимаешь, только вчера вечером я его дочитал. —Он нагнул
ся, взял ручонку Сибиллы. —Тебе понравилось? —спросил он.
—А тигры бегали вокруг дерева?
— Да-а, я даже подумал: когда же они остановятся? В жизни не
видел столько тигров.
— Их всего шесть, —сказала Сибилла.
—В с е го ? —переспросил он. —По-твоему, это мало?
—Ты любишь воск? —спросила Сибилла.
—Что? —переспросил он.
— Ну, воск.
—Очень люблю. А ты?
Сибилла кивнула.
—Ты любишь оливки? —спросила она.
—Оливки? Ну, еще бы! Оливки с воском. Я без них ни шагу!
—Ты любишь Шэрон Липшюц? —спросила девочка.
—Да. Да, конечно, —сказал ее спутник. —И особенно я ее люблю
за то, что она никогда не обижает собачек у нас в холле, в гостинице.
Например, карликового бульдожку той дамы, из Канады. Ты, может
быть, не поверишь, но есть т а к и е девочки, которые любят тыкать в
этого бульдожку палками. А вот Шэрон —никогда. Никого она не оби
жает, не дразнит. За это я ее и люблю.
Сибилла промолчала.
—А я люблю жевать свечки, —сказала она наконец.
— Это все любят, —сказал ее спутник, пробуя воду ногой. —Ух,
холодная! — Он опустил надувной матрасик на воду. — Нет, погоди,
Сибиллочка. Давай пройдем подальше.
Они пошли вброд, пока вода не дошла Сибилле до пояса. Тогда
молодой человек поднял ее на руки и положил на матрасик.
— А ты никогда не носишь купальной шапочки, не закрываешь
головку? —спросил он.
—Не отпускай меня! —приказала девочка. —Держи крепче!
— Простите, мисс Карпентер. Я свое дело знаю, —сказал ее спут
ник. — А ты лучше смотри в воду, карауль рыбку-бананку. Сегодня
отлично ловится рыбка-бананка.
—А я их не вижу, —сказала девочка.
— Вполне понятно. Это т е н ь странные рыбки. О че нь странные. —
Он толкал матрасик вперед. Вода еще не дошла ему до груди. —И
жизнь у них грустная, —сказал он. —Знаешь, что они делают, Си
биллочка?
Девочка покачала головкой.
— Понимаешь, они заплывают в пещеру, а там — куча бананов.
Посмотреть на них, когда они туда заплывают, —рыбы как рыбы. Но
там они ведут себя просто по-свински. Одна такая рыбка-бананка за
плыла в банановую пещеру и съела там семьдесят восемь бананов. —
Он подтолкнул плотик с пассажиркой еще ближе к горизонту. — И
конечно, они от этого так раздуваются, что им никак не выплыть из
пещеры. В двери не пролезают.
—Дальше не надо, —сказала Сибилла. —А после что?
— Когда после? О чем ты?
—О рыбках-бананках.
—Ах, ты хочешь сказать —после того как они так наедаются бана
нов, что не могут выбраться из банановой пещеры?
—Да, —сказала девочка.
—Грустно мне об этом говорить, Сибиллочка. Умирают они.
—Почему? —спросила Сибилла.
—Заболевают банановой лихорадкой. Страшная болезнь.
—Смотри, в ол н а идет, —сказала Сибилла с тревогой.
—Давай ее не замечать, —сказал он, —давай презирать ее. Мы с
тобой гордецы. —Он взял в руки Сибиллины щиколотки и нажал вниз.
Плотик подняло на гребень волны. Вода залила светлые волосики
Сибиллы, но в ее визге слышался только восторг.
Когда плотик выпрямился, она отвела со лба прилипшую мокрую
прядку и заявила:
—А я ее видела!
— Кого, радость моя?
— Рыбку-бананку.
— Не может быть! — сказал ее спутник. — А у нее были во рту
бананы?
—Да, —сказала Сибилла. — Шесть.
Молодой человек вдруг схватил мокрую ножку Сибиллы — она
свесила ее с плотика —и поцеловал.
—Фу! —сказала она.
—Сама ты «фу»! Поехали назад! Хватит с тебя?
-Нет!
—Жаль, жаль! —сказал он и подтолкнул плотик к берегу, где Си
билла спрыгнула на песок. Он взял матрасик под мышку и понес на
берег.
—Прощай! —крикнула Сибилла и без малейшего сожаления по
бежала к гостинице.
Молодой человек надел халат, плотнее запахнул отвороты и су
нул полотенце в карман. Он поднял мокрый, скользкий, неудобный
матрасик и взял его под мышку. Потом пошел один по горячему, мяг
кому песку к гостинице.
В подвальном этаже —дирекция отеля просила купальщиков по
дыматься наверх только оттуда — какая-то женщина с намазанным
цинковой мазью носом вошла в лифт вместе с молодым человеком.
—Я вижу, вы смотрите на мои ноги, —сказал он, когда лифт по
дымался.
— Простите, не расслышала, —сказала женщина.
—Я сказал: вижу, вы смотрите на мои ноги.
—Простите, но я смотрела на пол! —сказала женщина и отверну
лась к дверцам лифта.
—Хотите смотреть мне на ноги, так и говорите, —сказал молодой
человек. —Зачем это вечное притворство, черт возьми?
— Выпустите меня, пожалуйста! — торопливо сказала женщина
лифтерше.
Дверцы лифта открылись, и женщина вышла не оглядываясь.
—Ноги у меня совершенно нормальные, не вижу никакой причи
ны, чтобы так на них глазеть, — сказал молодой человек. — Пятый,
пожалуйста. —И он вынул ключ от номера из кармана халата.
Выйдя на пятом этаже, он прошел по коридору и открыл своим
ключом двери 507-го номера. Там пахло новыми кожаными чемода
нами и лаком для ногтей.
Он посмотрел на молодую женщину —та спала на одной из кро
ватей. Он подошел к своему чемодану, открыл его и достал из-под
груды рубашек и трусов трофейный пистолет. Он достал обойму, по
смотрел на нее, потом вложил обратно. Он взвел курок. Потом подо
шел к пустой кровати, сел, посмотрел на молодую женщину, поднял
пистолет и пустил себе пулю в правый висок.
Лапа-растяпа
Почтидотрех часов МэриДжейн искаладом Элоизы. И когдата
вышла ей навстречу к въезду, Мэри Джейн объяснила, что все
шлоотлично,что она помнила дорогу совершенно точно,покане свер
нула с Меррик-Паркуэй.
—Не Меррик, а Меррит,деточка! —сказал Элоиза и тут же на
помнила Мэри Джейн, что она уже дважды приезжала к ней сюда, но
Мэри Джейн что-то невнятно простонала насчет салфеток и броси
лась к своей машине. Элоиза подняла воротник верблюжьего пальто,
повернулась спиной к ветру и осталась ждать. Мэри Джейн тут же
возвратилась, вытирая лицо бумажной салфеточкой, но это но помо
гало — вид у нее все равно был какой-то растрепанный, даже гряз
ный. Элоиза весело сообщила, что завтрак сгорел к чертям —и слад
кое мясо, и все вообще, —но оказалось, что Мэри Джейн уже переку
сила по дороге. Они пошли к дому, и Элоиза поинтересовалась, поче
му у Мэри Джейн сегодня выходной. Мэри Джейн сказала, что у нее
вовсе н е ве с ь день выходной, просто у мистера Вейнбурга грыжа и он
сидит дома, в Ларчмонте, а ее дело —возить ему вечером почту и пи
сать иод диктовку письма.
—А что такое грыжа, не знаешь? —спросила она Элоизу. Элоиза
бросила сигарету себе под ноги, на грязный снег, и сказала, что в точ
ности не знает, но Мэри Джейн может не беспокоиться — это не за
разное. —Ага, —сказала Мэри Джейн, и они вошли в дом.
Через двадцать минут они уже допивали в гостиной первую пор
цию виски с содовой и разговаривали так, как только умеют разгова
ривать бывшие подруги по колледжу и соседки по общежитию. Прав
да, между ними была еще более прочная связь: обе ушли из колледжа,
не окончив его. Элоизе пришлось уйти со второго курса, в 1942 году,
© Перевод. Р. Райт-Ковалева, наследники, 2002
через неделю после того, как ее застали на третьем этаже общежития
в закрытом лифте с солдатом. А Мэри Джейн в том же году, с того же
курса, чуть ли не в том же месяце вышла замуж за курсанта джексон-
вильской летной школы в штате Флорида —это был худейький маль
чик из Дилла, штат Миссисипи, влюбленный в авиацию. Два месяца
из своего трехмесячного брака с Мэри Джейн он просидел в тюрьме
за то, что пырнул ножом сержанта из военного патруля.
—Нет, нет, —говорила Элоиза, —совершенно р ы ж а я .
Она лежала на диване, скрестив худые, но очень стройные ножки.
— А я слыхала, что блондинка, — повторила Мэри Джейн. Она
сидела в синем кресле. —Эта, как ее там, жизнью клялась, что блон
динка.
—Ну, прямо! —Элоиза широко зевнула. —Она же красилась чуть
ли не при мне. Что ты? Сигареты кончились?
—Ничего, у меня есть целая пачка. Только где она? —сказала Мэри
Джейн, шаря в сумке.
—Эта идиотка нянька, —сказала Элоиза, не двигаясь, —час назад
я у нее под носом выложила две нераспечатанные картонки. Вот уви
дишь, сейчас явится и спросит, куда их девать. Черт, совсем сбилась.
Про что это я?
—Про эту Тирингер, —подсказала Мэри Джейн, закуривая сигарету.
— Ага, верно. Так вот, я точно помню. Она выкрасилась вече
ром, накануне свадьбы, она же вышла за этого Фрэнка Хенке. По
мнишь его?
—Ну как же не помнить, помню, конечно. Такой задрипанный сол
датишка. Ужасно некрасивый, верно?
—Некрасивый? Мать родная! Да он был похож на немытого Белу
Лугоши!
Мэри Джейн расхохоталась, запрокинув голову.
—Здорово сказано! —проговорила она и снова наклонилась к сво
ему стакану.
—Дай-ка твой стакан, — сказала Элоиза и спустила на пол ноги в
одних чулках. —Ох, эта идиотка нянька! И чего я только не делала, чест
ное слово, чуть не заставила Лью с ней целоваться, лишь бы она поехала
с нами сюда, за город. А теперь жалею. Ой, откуда у тебя эта штучка?
— Э т а ? — Мэри Джейн тронула камею у ворота. — Господи, да
она у меня со школы. Еще мамина.
—Чертова жизнь, —сказала Элоиза, держа пустые стаканы, —а мне
хоть бы кто что оставил —ни черта, носить нечего. Если когда-нибудь
моя свекровь окочурится, —дождешься, как же! —она мне, наверно, за
вещает свои старые щипцы для льда, да еще с монограммой!
—А ты с ней теперь ладишь? —спросила Мэри Джейн.
—Тебе все шуточки! —сказала Элоиза, уходя на кухню.
—Я больше не хочу, слышишь? —крикнула ей вслед Мэри Джейн.
—Черта с два! Кто кому названивал по телефону? Кто опоздал
на два часа? Теперь сиди, пока мне не надоест. А карьера твоя пусть
катится к чертовой маме!
Мэри Джейн опять захохотала, мотая головой, но Элоиза уже вы
шла на кухню.
Когда Мэри Джейн стало скучно сидеть одной в комнате, она вста
ла и подошла к окну. Откинув занавеску, она взялась было рукой за
раму, но вымазала пальцы угольной пылью, вытерла их о другую ла
донь и отодвинулась от окна. Подмерзало, слякоть на дворе посте
пенно переходила в гололед. Мэри Джейн опустила занавеску и по
шла к своему синему креслу, мимо двух набитых до отказа книжных
шкафов, даже не взглянув на заглавия книжек. Усевшись в кресло,
она открыла сумочку и стала рассматривать в зеркальце свои зубы.
Потом сжала губы, крепко провела языком по верхней десне и снова
посмотрела в зеркальце.
— Гололедица началась, —сказала она, оборачиваясь. — Ого, как
ты быстро. Не разбавляла, что ли?
Элоиза остановилась, в руках у нее были полные стаканы. Она
вытянула указательные пальцы, как дула автоматов, и сказала:
—Ни с места! Ваш дом оцеплен.
Мэри Джейн опять засмеялась и убрала зеркальце.
Элоиза подошла к ней со стаканом. Неловким движением она по
ставила стакан гостьи на подставку, но свой из рук не выпустила. Рас
тянувшись на диване, она сказала:
— Догадайся, что эта нянька делает? Расселась всем своим тол
стым черным задом и читает «Облачение». Я нечаянно уронила под
носик со льдом из холодильника, а она на меня как взглянет —поме
шала ей, видите ли!
—Это последний! Слышишь? —сказала Мэри Джейн и взяла ста
кан. —Да, угадай, кого я видела на прошлой неделе? В главном зале, в
универмаге?
— А? — сказала Элоиза и подсунула себе под голову диванную
подушку. —Акима Тамирова?
—Кого-о-о? —удивилась Мэри Джейн. —Это еще кто?
— Ну, Аким Тамиров. В кино играет. Он еще так потешно гово
рит: «Шутыш, всо шутыш, э?» Обожаю его... Ох, черт, в этом прокля
том доме ни одной удобной подушки нет. Так кого ты видела?
—Джексон. Она шла...
—Это какая Джексон?
—Ну, не знаю. Та, что была с нами в семинаре по психологии. Она
еще вечно...
—Обе они были с нами в семинаре.
—Ну, знаешь, с таким огромным...
—A-а, Марсия Луиз. Мне она тоже как-то попалась. Наверно, за
говорила тебя до обморока?
—Спрашиваешь! Но вот что она мне рассказала: доктор Уайтинг
умерла. Говорит, Барбара Хилл ей писала, что у доктора Уайтинг
прошлым летом нашли рак, вот она и умерла. А весу в ней было всего
шестьдесят два фунта. Перед смертью, понимаешь. Ужас, правда?
—А мне-то что?
—Фу, какая ты стала злюка, Элоиза!
—М-да. Ну, а еще что она рассказывала?
— Говорит, только что вернулась из Европы. Муж у нее служил
где-то в Германии, что ли, она там была с ним. Дом, говорит, у них
был в сорок семь комнат, кроме них еще одна семья и десять слуг.
Своя верховая лошадь, а ихний конюх раньше служил у Гитлера, чуть
ли не личный его шталмейстер. Да, и еще она мне стала рассказывать,
как ее чуть не изнасиловал солдат-негр. Понимаешь, стоим в универ
маге, в главном зале, а она во весь голос —ты же ее знаешь, эту Джек
сон. Говорит, он служил у мужа шофером, повез ее утром на рынок
или еще куда. Говорит, до того перепугалась, что даже не могла...
—Погоди минутку! —Элоиза подняла голову, повысила голос: —
Рамона, ты?
—Я, —ответил детский голосок.
— Закрой, пожалуйста, двери хорошенько! —крикнула Элоиза.
—Рамона пришла? Умираю, хочу ее видеть! Ведь я ее не видела с
тех самых пор...
—Рамона! —крикнула Элоиза, зажмурив глаза. —Ступай на кух
ню, пусть Грэйс снимет с тебя ботики!
—Ладно, —сказала Рамона. —Пойдем, Джимми!
—Умираю, хочу ее видеть! —сказала Мэри Джейн. —Боже! Смот
ри, что я натворила! Прости меня, Эл!
—Брось! Да брось же! —сказала Элоиза. —Мне этот гнусный ко
вер и так опротивел. Погоди, я тебе налью еще.
—Нет, нет, смотри, у меня больше половины осталось! —И Мэри
Джейн подняла стакан.
—Не хочешь? —сказала Элоиза. —Дай-ка мне сигарету!
Мэри Джейн протянула ей свою пачку и повторила:
—Умираю, хочу ее видеть. На кого она похожа?
Элоиза зажгла спичку.
—На Акима Тамирова.
— Нет, я серьезно.
— На Лью. Вылитый Лью. А когда его мамаша является, они все
как тройняшки. —Не вставая, Элоиза потянулась к пепельницам, сло
женным стойкой на дальнем углу курительного столика. Ей удалось
снять верхнюю и поставить себе на живот. —Мне бы собаку завести,
спаниеля, что ли, —сказала она, —пусть хоть кто-нибудь в семье бу
дет похож на меня.
— А как у нее с глазками? — спросила Мэри Джейн. — Хуже не
стало?
—Господи, да почем я знаю?
—Но без очков она видит или нет? Ну, например, ночью, если надо
встать в уборную?
—Да разве она скажет? Скрытная, чертенок, как не знаю что.
Мэри Джейн обернулась.
‘ —Ну, здравствуй, Рамона! —сказала она. —Ах, какое ч у д н о е пла
тьице! —Она поставила стакан. —Да ты меня, наверно, и не помнишь,
Рамона?
— Как это не помнит? Кто эта тетя, Рамона?
— Мэри Джейн, —сказала Рамона и почесалась.
— Молодец! —сказала Мэри Джейн. — Ну поцелуй же меня, Ра
мона!
— Перестань сейчас же! —сказала Рамоне Элоиза.
Рамона перестала чесаться.
—Ну поцелуй же меня, Рамона! —повторила Мэри Джейн.
— Не люблю целоваться.
Элоиза презрительно фыркнула и спросила:
—А где твой Джимми?
—Тут. .
— Кто такой Джимми? —спросила Мэри Джейн у Элоизы.
— Господи боже, да это же ее кавалер. Ходит за ней. Всегда они
заодно. Все как у людей.
— Нет, п р а в д а ? — восторженно спросила Мэри Джейн. Она на
клонилась к Рамоне. —У тебя есть кавалер, Рамона?
В близоруких глазах Рамоны за толстыми стеклами очков не от
разилось ни тени восторга, звучавшего в голосе Мэри Джейн.
— Мэри Джейн тебя спрашивает, Рамона, —сказала Элоиза.
Рамона засунула палец в широкий курносый носик.
—Не смей! —сказала Элоиза. —Мэри Джейн спрашивает, есть у
тебя кавалер или нет.
— Есть, —сказала Рамона, ковыряя в носу.
—Рамона! —сказала Элоиза. —Перестань сейчас же! Слышишь?
Кому говорят?
Рамона опустила руку.
— Нет, правда, это чудесно! —сказала Мэри Джейн. —А как его
звать? Скажи мне, как его зовут, Рамона? Или это секрет?
—Джимми, —сказала Рамона.
—Ах, Джимми! Как я люблю это имя! Джимми, а дальше как, Рамона?
—Джимми Джиммирино, —сказала Рамона.
—Не вертись! —сказала Элоиза.
—О-о, какое интересное имя! А где сам Джимми? Скажи, Рамона,
где он?
—Тут, —сказала Рамона.
Мэри Джейн оглянулась вокруг, потом посмотрела на Рамону с
самой нежной улыбкой.
—Где тут, солнышко?
—Тут,—сказала Рамона. —Я егодержу за руку.
—Ничего не понимаю, —сказала Мэри Джейн Элоизе. Та допила
виски.
—А я тут при чем? —сказала она.
Мэри Джейн обернулась к Рамоне.
— Ах, поняла! Ты просто придумала себе маленького мальчика
Джимми. Какая прелесть! —Мэри Джейн приветливо наклонилась к
Рамоне. —Здравствуй, Джимми! —сказала она.
—Да разве он станет с тобой разговаривать! —сказала Элоиза. —
Рамона, ну-ка, расскажи Мэри Джейн про Джимми.
—Что про Джимми?
—Не вертись, стой прямо, слышишь... Расскажи Мэри Джейн, ка
кой он, твой Джимми.
—У него глаза зеленые, а волосы черные.
—Еще что?
—Папы-мамы нет.
—Еще что?
—Веснушек нет.
—А что есть?
—Сабля.
—А еще что?
—Не знаю, —сказала Рамона и снова стала почесываться.
—Даонпростокрасавец!—сказала МэриДжейн иещеближена
клонилась вперед. — Скажи, Рамона, а Джимми тоже снял ботики,
когда вы пришли?
—Он в сапогах, —сказала Рамона.
—Нет, это прелесть! —сказала Мэри Джейн, обращаясь к Элоизе.
—Тебе хорошо говорить. А мне целыми днями терпеть. Джимми с
ней ест, Джимми с ней купается, Джимми спит на ее кровати. Она и
ложится-то с самого краю, чтобы его нечаянно не толкнуть.
Мэри Джейн сосредоточенно закусила губу, выражая полное вос
хищение, потом спросила:
—Откуда она взяла это имя?
—Джимми Джиммирино? Кто ее знает!
—Наверно, так зовут какого-нибудь соседского мальчишку?
Элоиза зевнула и покачала головой:
—Нет тут никаких соседских мальчишек. Тут вообще ребят нету.
Меня и то зовут «соседка-наседка», конечно, не в глаза, а...
—Мама, можно поиграть во дворе? —спросила Рамона.
Элоиза покосилась на нее:
—Ты же только что пришла.
—Джимми хочет туда.
—Это еще зачем?
—Саблю забыл.
— О черт, опять Джимми, опять эти дурацкие выдумки. Ладно.
Ступай. Ботики не забудь.
—Можно возьмить это? —Рамона взяла обгорелую спичку из пе
пельницы.
—Взять, а не «возьмить». Бери. На улицу не выходи, слышишь?
—До свидания, Рамона! —ласково пропела Мэри Джейн.
—Пока. Пошли, Джимми!
Элоиза вдруг вскочила, покачнулась:
—Дай-ка твой стакан!
— Не надо, Эл, ей-богу! Меня ведь ждут в Ларчмонте. Мистер
Вейнбург такой добрый, я никак не могу...
—Позвони, скажи, что тебя зарезали. Ну, давай стакан, слышишь?
—Не надо, Эл, честное слово. Тут еще подмораживает. А у меня и
антифриза почти не осталось. Понимаешь, если я...
—Ну и пусть все замерзает к чертям. Иди звони. Сообщи, что ты
умерла, —сказала Элоиза. —Ну, давай стакан.
—Что с тобой делать... Где у вас телефон?
—А во-он куда он забрался, —сказала Элоиза, выходя с пустыми
стаканами в столовую. —Во-он где. —Она вдруг остановилась на по
роге столовой, споткнулась и притопнула ногой. Мэри Джейн только
хихикнула.
—А я тебе говорю —не знала ты Уолта, —говорила Элоиза в чет
верть пятого, лежа на ковре и держа стакан с коктейлем на плоской,
почти мальчишеской груди. — Никто на свете не умел так смешить
меня. До слез, по-настоящему. — Она взглянула на Мэри Джейн. —
Помнишь тот вечер, в последний семестр, как мы хохотали, когда эта
психованная Луиза Германсон влетела к нам в одном черном бюст
гальтере, она еще купила его в Чикаго, помнишь?
Мэри Джейн громко прыснула. Она лежала ничком на диване, опе
рев подбородок на валик, чтобы лучше видеть Элоизу. Стакан с кок
тейлем стоял на полу, рядом.
— Вот он умел меня рассмешить, —сказала Элоиза. —Смешил в
разговоре. Смешил по телефону. Даже в письмах смешил до упаду. И
самое главное, он и не старался нарочно, просто с ним всегда было так
весело, так смешно. — Она повернула голову к Мэри Джейн. —Будь
другом, брось мне сигаретку.
—Никак не дотянусь, —сказала Мэри Джейн.
—Ну, шут с тобой. —Элоиза опять уставилась в потолок. —А как-
то раз я упала, —сказала она. —Ждала его, как всегда, на автобусной
остановке, около самого общежития, и он почему-то опоздал, пришел,
а автобус уже тронулся. Мы побежали, я грохнулась и растянула связ
ку. Он говорит: «Бедный мой лапа-растяпа!» Это он про мою ногу.
Так и сказал: «Бедный мой лапа-растяпа!..» Господи, до чего ж он был
милый!
— А разве у твоего Лью нет чувства юмора? — спросила Мэри
Джейн.
—Что?
—Разве у Лью нет чувства юмора?
—А черт его знает! Наверно, есть, не знаю. Смеется, когда смот
рит карикатуры, и всякое такое. —Элоиза приподняла голову с ковра
и, сняв стакан с груди, отпила глоток.
— Нет, все-таки это еще не все, —сказала Мэри Джейн. — Этого
мало. Понимаешь, мало.
—Чего мало?
—Ну... сама знаешь... Если тебе с человеком весело, и все такое...
— А кто тебе сказал, что этого мало? —сказала Элоиза. —Жить
надо весело, не в монашки же мы записались, ей-богу!
Мэри Джейн захохотала.
—Нет, ты меня уморишь! —сказала она.
— Господи боже, до чего он был милый, —сказала Элоиза. —То
смешной, то ласковый. И не то чтобы прилипчивый, как все эти дура
ки-мальчишки, нет, он и ласковый был по-своему. Знаешь, что он од
нажды сделал?
— Ну? —сказала Мэри Джейн.
— Мы ехали поездом из Трентона в Нью-Йорк —его только что
призвали. В вагоне холодина, мы оба укрылись моим пальто. Помню,
на мне еще был джемпер —я его взяла у Джойс Морроу, —помнишь,
такой чудный синий джемперок?
Мэри Джейн кивнула, но Элоиза даже не поглядела на нее.
—Ну вот, а его рука как-то очутилась у меня на животе. Понима
ешь, просто так. И вдруг он мне говорит: у тебя животик до того кра
сивый, что лучше бы сейчас какой-нибудь офицер приказал мне вы
сунуть другую руку в окошко. Говорит: хочу, чтоб все было по спра
ведливости. И тут он убрал руку и говорит проводнику: «Не сутуль
тесь! Не выношу, —говорит, —людей, которые не умеют носить форму
с достоинством». А проводник ему говорит: «Спите, пожалуйста».
Элоиза помолчала, потом сказала:
—Важно не то, что он говорил, важно, как он это говорил.
—А ты своему Лью про него рассказывала? Вообще рассказы
вала?
— Ему? —сказала Элоиза. —Да, я как-то упомянула, что был та
кой. И знаешь, что он прежде всего спросил? В каком он был звании.
—А в каком?
— И ты туда же? —сказала Элоиза.
—Да нет же, я просто так...
Элоиза вдруг рассмеялась грудным смехом.
— Знаешь, что Уолт мне как-то сказал? Сказал, что он, конечно,
продвигается в армии, но не в ту сторону, что все. Говорит: когда его
повысят в звании, так, вместо того чтоб дать ему нашивки, у него сре
жут рукава. Говорит, пока дойду до генерала, меня догола разденут.
Только и останется что медная пуговка на пупе.
Элоиза посмотрела на Мэри Джейн —та даже не улыбнулась.
— По-твоему, не смешно?
—Смешно, конечно. Только почему ты не рассказываешь про него
своему Лью?
—Почему? Да потому что Лью —тупица, каких свет не видел, вот
почему, —сказала Элоиза. —Мало того. Я тебе вот что скажу, деловая
барышня. Если ты еще раз выйдешь замуж, никогда ничего мужу не
рассказывай. Поняла?
—А почему? —спросила Мэри Джейн.
—Потому. Ты меня слушай, —сказала Элоиза. —Им хочется ду
мать, что тебя от каждого знакомого мальчишки всю жизнь с души
воротило. Я не шучу, понятно? Да, конечно, можешь им рассказывать
что угодно. Но правду —никогда, ни за что! Понимаешь, правду —ни
за что! Скажешь, что была знакома с красивым мальчиком, обязатель
но добавь, что красота у него была какая-то слащавая. Скажешь, что
знала остроумного парня, непременно тут же объясни, что он был треп
ло или задавака. А не скажешь, так он тебе будет колоть глаза этим
мальчиком при всяком удобном случае... Да, конечно, он тебя выслу
шает очень разумно, как полагается. И физиономия у него будет ум
ная до черта. А ты не поддавайся. Ты меня слушай. Стоит только по
верить, что они умные, у тебя не жизнь будет, а сущий ад.
Мэри Джейн явно расстроилась, подняла голову с диванного ва
лика и для разнообразия оперлась на локоть, уткнув подбородок в ла
донь. Видно, она обдумывала совет Элоизы.
—Но не будешь же ты отрицать, что Лью —умный? —сказала она
вслух.
—Как это не буду?
— А разве он не умный? — невинным голоском спросила Мэри
Джейн.
—Слушай! —сказала Элоиза. —Что толку болтать впустую? Да
вай бросим. Я тебе только настроение испорчу. Не слушай меня.
—Чего ж ты за него вышла замуж? —спросила Мэри Джейн.
— Матерь божия! Да почем я знаю. Говорил, что любит романы
Джейн Остин. Говорил —эти книги сыграли большую роль в его жиз
ни. Да, да, так и сказал. А когда мы поженились, я все узнала: оказы
вается, он ни одного ее романа и не открывал. Знаешь, кто его люби
мый писатель?
Мэри Джейн покачала головой.
—Л. Меннинг Вайнс. Слыхала про такого?
— Не-ет.
— Я тоже. И никто его не знает. Он написал целую книжку про
каких-то людей, как они умерли с голоду на Аляске —их было четве
ро. Лью и названия книжки не помнит, но говорит, она изумительно
написана! Видала? Не хватает честности прямо сказать, что ему про
сто нравится читать, как эти четверо подыхают с голоду в этом самом
иглу или как оно там называется. Нет, ему надо выставляться, гово
рить —из-зумительно написано!
—Тебе бы все критиковать, —сказала Мэри Джейн. —.Понима
ешь, слишком ты все критикуешь. А может, на самом деле книга
хорошая.
—Ни черта в ней хорошего, поверь мне! —сказала Элоиза. Потом
подумала и добавила: —У тебя хоть работа есть. Понимаешь, хоть ра
бота...
— Нет, ты послушай, —сказала Мэри Джейн. — Может, ты все-
таки расскажешь ему когда-нибудь, что Уолт погиб? Понимаешь, не
станет же он ревновать, когда узнает, что Уолт — ну, сама знаешь.
Словом, что он погиб.
—Ах ты, моя миленькая! Дурочка ты моя невинная, а еще карьеру
делаешь, бедняжечка! — сказала Элоиза. —Да тогда будет в тысячу
раз хуже! Он из меня кровь выпьет. Ты пойми. Сейчас он только и
знает, что я дружила с каким-то Уолтом —с каким-то остряком-сол-
датиком. Я ему ни за что не скажу, что Уолт погиб. Ни за что на свете.
А если скажу —что вряд ли, —так скажу, что он убит в бою.
Мэри Джейн приподняла голову, потерлась подбородком об руку.
—Эл... —сказала она.
-Ну?
— Почему ты мне не расскажешь, как он погиб? Клянусь, я тебя
никому не выдам. Честное благородное. Ну, пожалуйста!
-Нет.
—Ну, пожалуйста. Честное благородное. Никому.
Элоиза допила виски и поставила стакан прямо на грудь.
—Ты расскажешь Акиму Тамирову, —проговорила она.
—Да что ты! То есть я хочу сказать —ни за что, никому...
—Понимаешь, его полк стоял где-то на отдыхе, —сказала Элоиза. —
Передышка между боями, что ли, так в письме было, мне его друг напи
сал. Уолт с одним парнем упаковывали японскую плитку. Их полков
ник хотел ее отослать домой. А может, распаковывали, вынимали из
ящика, чтобы перепаковать, —точно не знаю. Словом, в ней было полно
бензина и всякого хламу —она и взорвалась прямо у них в руках. Тому,
второму, только глаз выбило. —Элоиза вдруг заплакала и крепко обхва
тила пальцами пустой стакан, чтобы он не опрокинулся ей на грудь.
Соскользнув с дивана, Мэри Джейн на четвереньках подползла к
Элоизе и стала гладить ее но голове:
—Не плачь, Эл, не надо, не плачь!
—Разве я плачу? —сказала Элоиза.
—Да, да, понимаю. Не надо. Теперь уж не стоит, не надо.
Стукнула парадная дверь.
—Рамона явилась, —протянула Элоиза в нос. —Сделай милость,
пойди на кухню и скажи этой самой, как ее, чтобы она накормила ее
пораньше. Ладно?
—Ладно, ладно, только ты не плачь! Обещаешь?
— Обещаю. Ну, иди же! А мне неохота сейчас идти в эту чертову
кухню.
Мэри Джейн встала, пошатнулась, выпрямилась и вышла из ком
наты. Вернулась она минуты через две, впереди бежала Рамона. Бе
жала она, стуча пятками, стараясь как можно громче шлепать расстег
нутыми ботиками.
—Ни за что не дает снять ботики! —сказала Мэри Джейн.
Элоиза, так и не поднявшись с полу, лежала на спине и сморка
лась в платок. Не отнимая платка, она сказала Рамоне:
—Ступай скажи Грэйс, пусть снимет с тебя боты. Ты же знаешь,
что нельзя в ботиках...
—Она в уборной, —сказала Рамона.
Элоиза скомкала платок и с трудом села.
—Дай ногу! —сказала она. —Нет, ты сядь, слышишь?.. Да не там,
тут, тут... Ох, матерь божия!
Мэри Джейн ползала под столом на коленях, ища сигареты.
—Слушай, знаешь, что случилось с Джимми? —сказала она.
—Понятия не имею. Другую ногу! Слышишь, другую ногу! Ну!..
— Попал под машину! —сказала Мэри Джейн. — Какой ужас,
правда?
—А я видела Буяна с косточкой, —сказала Рамона.
—Что там с твоим Джимми? —спросила ее Элоиза.
—Его переехала машина, он умер. Я хотела отнять косточку у Бу
яна, а он не отдавал...
—Дай-ка лоб, —сказала Элоиза. Она дотронулась до лобика Ра
моны: —Да у тебя жар. Ступай, скажи Грэйс, чтобы покормила тебя
наверху. И сразу —в кровать. Я потом приду. Иди же, иди, пожалуй
ста. И забери свои ботики.
Медленно, как на ходулях, Рамона прошагала к дверям.
— Брось-ка мне сигаретку! — попросила Элоиза. — И давай еще
выпьем!
Мэри Джейн подала Элоизе сигаретку.
— Нет, ты только подумай! Как она про этого Джимми! Вот это
фантазия!
—Угу. Пойди-ка налей нам. А лучше неси бутылку сюда. Не хочу
я туда идти... Там так противно пахнет апельсиновым соком.
В пять минут восьмого зазвонил телефон. Элоиза встала с кушет
ки у окна и начала в темноте нащупывать свои туфли. Найти их не
удалось. В одних чулках она медленно, томной походкой направилась
к телефону. Звонок не разбудил Мэри Джейн —уткнувшись лицом в
подушку, она спала на диване.
—Алло, —сказала Элоиза в трубку, верхний свет она не включи
ла. —Слушай, я за тобой не приеду. У меня Мэри Джейн. Она загоро
дила своей машиной выезд, а ключа найти не может. Невозможно
выехать. Мы двадцать минут искали ключ —в этом самом, как его, в
снегу, в грязи. Может, Дик и Милдред тебя подвезут? — Она послу
шала, потом сказала: —Ах так. Жаль, жаль, дружок. А вы бы, мальчи
ки, построились в шеренгу и марш-марш домой! Только командуй:
«Левой, правой! Левой, правой!» Тебя — командиром! — Она опять
послушала. —Вовсе я не острю, —сказала она, —ей-богу, и не думаю.
Это у меня чисто нервное. —И она повесила трубку.
Обратно в гостиную она шла уже не так уверенно. Подойдя к ку
шетке у окна, она вылила остатки виски из бутылки в стакан; вышло
примерно с полнальца, а то и больше. Она выпила залпом, передерну
лась и села.
Когда Грэйс включила свет в столовой, Элоиза вздрогнула. Не
вставая, она крикнула Грэйс:
—До восьми не подавайте, Грэйс. Мистер Венглер немножко опоз
дает.
Грэйс остановилась на пороге столовой, лампа освещала ее сзади.
—Ушла ваша гостья? —спросила она.
— Нет, отдыхает.
— Та-ак, — сказала Грэйс. — Миссис Венглер, нельзя бы моему
мужу переночевать тут? Места у меня в комнатке хватит, а ему в Нью-
Йорк до утра не надо, да и погода —хуже нет.
—Вашему мужу? А где он?
—Да тут, —сказала Грэйс, —он у меня на кухне сидит.
—Нет, Грэйс, ему тут ночевать нельзя.
—Как вы сказали, мэм?
— Ему тут ночевать нельзя. У меня не гостиница.
Грэйс на минуту застыла, потом сказала:
—Слушаю, мэм, —и вышла на кухню.
Элоиза прошла через столовую и поднялась но лестнице, куда па
дал смутный отсвет из столовой. На площадке валялся Рамонин бо
тик. Элоиза подняла его и с силой швырнула через перила вниз. Бо
тик с глухим стуком шлепнулся на иол.
В Рамонииой детской она включила свет, крепко держась за вы
ключатель, словно боялась упасть. Так она постояла минуту, уставив
шись на Рамону. Потом выпустила выключатель и торопливо подо
шла к кроватке.
—Рамона! Проснись! Проснись сейчас же!
Рамона спала на самом краешке кроватки, почти свесив задик че
рез край. На столике, разрисованном утятами, лежали стеклами вверх
очки с аккуратно сложенными дужками.
— Рамона!
Девочка проснулась с испуганным вздохом. Она широко раскры
ла глаза и тут же сощурилась:
—Мам?
—Ты же сказала, что Джимми Джиммирино умер, что он попал
под машину?
—Чего?
—Слышишь, что я говорю? Почему ты опять спишь с краю?
— Потому.
—Почему «потому», Рамона, я тебя серьезно спрашиваю, не то...
—Потому что не хочу толкать Микки.
— Кого-о?
— Микки, — сказала Рамона и почесала нос, — Микки Мике-
ранно.
Голос у Элоизы сорвался до визга:
—Сию минуту ложись посередке! Ну!
Рамона испуганно уставилась на мать.
—Ах так! —И Элоиза схватила Рамону за ножки и, приподняв их,
не то перетащила, не то перебросила ее на середину кровати. Рамона
не сопротивлялась, не плакала, она дала себя передвинуть, но сама не
пошевельнулась. —А теперь спи! —сказала Элоиза, тяжело дыша. —
Закрой глаза... Что я тебе сказала, закрой сию минуту!
Рамона закрыла глаза.
Элоиза подошла к выключателю, потушила свет. В дверях она
остановилась и долго-долго не уходила. И вдруг метнулась в тем
ноте к ночному столику, ударилась коленкой о ножку кровати, но
сгоряча даже не почувствовала боли. Схватив обеими руками Ра-
монины очки, она прижала их к щеке. Слезы ручьем покатились на
стекла.
— Бедный мой лапа-растяна! — повторяла она снова и снова. —
Бедный мой лапа-растяпа!
Потом положила очки на столик, стеклами вниз. Наклоняясь, она
чуть не потеряла равновесия, но тут же стала подтыкать одеяло на
кроватке Рамоны. Рамона не спала. Она плакала, и, видимо, плакала
уже давно. Мокрыми губами Элоиза поцеловала ее в губы, убрала ей
волосы со лба и вышла из комнаты.
Спускаясь с лестницы, она уже сильно пошатывалась и, сойдя
вниз, стала будить Мэри Джейн.
—Что? Кто это? Что такое? —Мэри Джейн рывком села на ди
ване.
— Слушай, Мэри Джейн, милая, —всхлипывая, сказала Элоиза. —
Помнишь, как на первом курсе я надела платье, помнишь, такое корич
невое с желтеньким, я его купила в «Бойзе», а Мириам Белл сказала —
таких платьев в Ныо-Йорке никто не носит, помнишь, я всю ночь про
плакала? —Элоиза схватила Мэри Джейн за плечо. —Я же была хоро
шая, —умоляюще сказала она, —правда хорошая?
Перед самой войной с эскимосами
Пять раз подряд в субботу по утрам Джинни Мэннокс играла в
теннис на Ист-Сайдском корте с Селиной Графф, своей соуче
ницей но школе мисс Бейсхор. Джинни не скрывала, что считает Се
лину самой жуткой тусклячкой во всей школе —а у мисс Бейсхор тус-
клячек явно было с избытком, —но, с другой стороны, из всех знако
мых Джинни одна только Селина приносила на корт непочатые жес
тянки с теннисными мячами. Отец Селины их изготовлял — что-то
вроде того. (Однажды за обедом Джинни изобразила семейству Мэн-
покс сцену обеда у Граффов; в созданной ее воображением картине
фигурировал и вышколенный лакей —он обходил обедающих с ле
вой стороны, поднося каждому вместо стакана с томатным соком же
стянку с мячиками.) Но вечная история с такси —после тенниса Джин
ни довозила Селину до дому, а потом всякий раз должна была выкла
дывать деньги за проезд одна — начинала действовать ей на нервы:
ведь в конце концов мысль о том, чтобы возвращаться с корта на так
си, а не автобусом, подала Селина. И на пятый раз, когда машина дви
нулась вверх по Йорк-авешо, Джинни вдруг прорвало.
— Слушай, Селина...
—Что? —спросила Селина, усиленно шаря под ногами. —Никак
не найду чехла от ракетки! —проныла она.
Несмотря на теплую майскую погоду, обе девочки были в пальто —
поверх шорт.
—Он у тебя в кармане, —сказала Джинни. —Эй, послушай-ка...
—О господи! Ты спасла мне жизнь!
— Слушай, —повторила Джинни, не желавшая от Селины ника
кой благодарности за что бы там ни было.
—Ну что?
© Перевод. С. Митина, 2002
Джинни решила идти напролом. Они подъезжали к улице, где
жила Селина.
—Мне это не светит —опять выкладывать все деньги за такси од
ной, —объявила Джинни. —Я, знаешь ли, не миллионерша.
Селина приняла сперва удивленный вид, потом обиженный.
— Но ведь я всегда плачу половину, скажешь, нет? — спросила
она самым невинным тоном.
— Нет, —отрезала Джинни. —Ты заплатила половину в первую
субботу, где-то в начале прошлого месяца. А с тех пор —ни разу. Я не
хочу зажиматься, но, по правде говоря, мне выдают всего четыре пять
десят в неделю. И из них я должна...
— Но ведь я всегда приношу теннисные мячи, скажешь, нет? —
огрызнулась Селина.
Джинни иногда готова была убить Селину.
—Твой отец их изготовляет —или что-то вроде того, —обо
рвала она ее. — Они же тебе ни гроша не стоят. А мне приходится
платить буквально за каждую...
—Ладно, ладно, —громко сказала Селина, давая понять, что раз
говор окончен и последнее слово осталось за ней. Потом со скучаю
щим видом принялась шарить в карманах пальто.
—У меня всего тридцать пять центов, —холодно сообщила она. —
Этого достаточно?
—Нет. Прости, но за тобой доллар шестьдесят пять. Я каждый раз
замечала, сколько...
—Мне придется пойти наверх и взять деньги у мамы. Может, это
подождет до понедельника? Я бы захватила их в спортивный зал, если
ты уж без них жить не можешь.
Тон Селины убивал всякое желание пойти ей навстречу.
—Нет, —сказала Джинни. —Вечером я иду в кино. Так что день
ги нужны мне сейчас.
Девочки смотрели каждая в свое окно и враждебно молчали, пока
такси не остановилось у многоквартирного дома, где жила Селина. Тог
да Селина, сидевшая со стороны тротуара, вылезла из машины. Небрежно
прикрыв дверцу, она с величаво-рассеянным видом заезжей голливудской
знаменитости быстро вошла в дом. Джинни, с пылающим лицом, стала
расплачиваться. Потом собрала свое теннисное снаряжение —ракетку,
полотенце, картузик —и направилась вслед за Селиной. В пятнадцать
лет Джинни была метр семьдесят два ростом, и сейчас, когда она вошла в
парадное, застенчивая и неловкая, в большущих кедах, в ней чувствова
лась резкая грубоватая прямолинейность. Поэтому Селина предпочита
ла глядеть на шкалу указателя над дверью лифта.
—Всего за тобой доллар девяносто, —сказала Джинни, подходя к
лифту.
Селина обернулась.
—Может, тебе просто интересно будет узнать, что моя мама очень
больна, —сказала она.
—А что с ней?
— Вообще-то у нее воспаление легких, и если ты думаешь, что
для меня такое удовольствие — беспокоить ее из-за каких-то там
денег... —В эту незаконченную фразу Селина постаралась вложить
весь свой апломб.
По правде говоря, Джинни была несколько озадачена этим сообще
нием, хоть и не ясно было, в какой мере оно соответствует истине —впро
чем, не настолько, чтобы расчувствоваться.
— Ну, я тут ни при чем, —ответила Джинни и вслед за Селиной
вошла в лифт.
Наверху Селина позвонила, и прислуга-негритянка, с которой она,
видимо, не разговаривала, впустила девочек, вернее, просто распах
нула перед ними дверь и оставила ее открытой. Бросив теннисное сна
ряжение на стул в передней, Джинни двинулась за Селиной. В гости
ной Селина обернулась.
— Ничего, если обождешь здесь? Может, мне придется будить
маму, и все такое.
—Ладно, —сказала Джинни и плюхнулась на диван.
—В жизни бы не подумала, что ты такая мелочная, —сказала Се
лина. У нее достало злости употребить слово «мелочная», но в :е-таки
не хватило смелости сделать на нем упор.
—Ну, а теперь знаешь, —отрезала Джинни и раскрыла «Вог», за
слонив им лицо. Она держала журнал перед собой до тех пор, пока
Селина не вышла из гостиной, потом положила его обратно на при
емник и принялась разглядывать комнату, мысленно переставляя ме
бель, выбрасывая настольные лампы и искусственные цветы. Обста
новка была, на ее взгляд, отвратная: дорогая, но совершенно безвкус
ная.
Внезапно из другой комнаты донесся громкий мужской голос:
—Эрик, ты?
Джинни решила, что это Селинин брат, которого она никогда не
видела. Скрестив длинные ноги, она обдернула на коленках верблю
жье пальто и стала ждать.
В гостиную ворвался долговязый очкастый человек —в пижаме и
босиком; рот у него был приоткрыт.
— Ой... Я думал, это Эрик, черт подери. — Не останавливаясь в
дверях, он прошагал через комнату, сильно горбясь и бережно при
жимая что-то к своей впалой груди, потом сел на свободный конец
дивана. —Только что палец порезал, будь он проклят, —возбужденно
заговорил он, глядя на Джинни так, словно ожидал ее здесь встре
тить. —Когда-нибудь случалось порезаться? Чтоб до самой кости, а?
В его громком голосе явственно слышались просительные нотки,
словно своим ответом Джинни могла избавить его от тягостной обо
собленности, на которую обречен человек, испытавший такое, чего еще
не бывало ни с кем.
Джинни смотрела на него во все глаза.
—Ну, не так чтобы до кости, но случалось, —ответила она.
Такого чудного с виду парня — или мужчины (это сказать было
трудно) —она в жизни не видела. Волосы растрепаны, верно, только
что встал с постели. На лице —двухдневная щетина, редкая и беле
сая. Вообще с виду —лопух.
—А как же вы порезались? —спросила Джинни.
Опустив голову и раскрыв вялый рот, он внимательно разгляды
вал пораненный палец.
—Чего? —переспросил он.
—Как вы порезались?
—А черт его знает, —сказал он, и самый тон его означал, что отве
тить на этот вопрос сколько-нибудь вразумительно нет никакой воз
можности. —Искал что-то в этой дурацкой мусорной корзинке, а там
лезвий полно.
—Вы брат Селины? —спросила Джинни.
— Угу. Черт, я истекаю кровью. Не уходи. Как бы не потребова
лось какое-нибудь там дурацкое переливание крови.
—А вы его чем-нибудь залепили?
Селинин брат слегка отвел руку от груди и приоткрыл ранку, что
бы показать ее Джинни.
—Да нет, просто приложил кусочек вот этой дурацкой туалетной
бумаги, — сказал он. — Останавливает кровь. Как при бритье, когда
порежешься. — Он снова взглянул на Джинни. —А ты кто? —спро
сил он. —Подруга нашей поганки?
—Мы с ней из одного класса.
—Да?.. А звать как?
—Вирджиния Мэннокс.
— Ты — Джинни? — спросил он и подозрительно глянул на нее
сквозь очки. —Джинни Мэннокс?
—Да, —сказала Джинни и выпрямила ноги.
Селинин брат снова уставился на свой палец —для него это явно
был самый важный, единственно достойный внимания объект во всей
комнате.
—Я знаю твою сестру, —проговорил он бесстрастно. — Вообра
жала паршивая.
Спина у Джинни выгнулась:
— Кто-кто?
—Ты слышала кто.
—Вовсе она не воображала!
— Ну да, не воображала. Еще какая, черт дери.
—Нет, не воображала!
— Ну да, черт дери! Принцесса паршивая. Принцесса Вообра
жала.
Джинни все смотрела на него —он приподнял туалетную бумагу,
накрученную в несколько слоев на палец, и заглянул под нее.
—Да вы моей сестры вовсе не знаете!
—Ну да, не знаю, прямо...
— А как ее звать? Как ее имя? — настойчиво допытывалась
Джинни.
—Джоан. Джоан-Воображала.
Джинни помолчала.
—А какая она из себя? —спросила она вдруг.
Ответа не последовало.
—Ну, какая она из себя? —повторила Джинни.
—Да будь она хоть вполовину такая хорошенькая, как она вооб
ражает, можно было б считать, что ей чертовски повезло, —сказал
Селинин брат.
Ответ довольно занятный, решила про себя Джинни.
—А она о вас никогда не упоминала.
—Я убит. Убит на месте.
—Кстати, она помолвлена, —сказала Джинни, наблюдая за ним. —В
будущем месяце выходит замуж.
— За кого? —Он вскинул глаза.
Джинни не преминула этим воспользоваться.
—А вы его все равно не знаете.
Он снова принялся накручивать бумажку на палец.
— Мне его жаль, —объявил он.
Джинни фыркнула.
—Кровища хлещет как сумасшедшая. Ты как считаешь —может,
смазать чем-нибудь? А вот чем? Меркурохром* годится?
—Лучше йодом, —сказала Джинни. Потом, решив, что слова ее
прозвучали недостаточно профессионально и веско, добавила: —Мер
курохром тут вовсе не поможет.
—А почему? Чем он плох?
* Меркурохром — патентованное антисептическое средство, распространен
ное в США. —Примем,пер.
—Просто он в таких случаях не годится, вот и все. Йодом нужно.
Он взглянул на Джинни.
—Ну да еще, он щиплет здорово, скажешь, нет? Щиплет как черт,
что —неправда?
—Ну, щиплет, —согласилась Джинни. —Но вы от этого не умре
те, и вообще.
Видимо, нисколько не обидевшись на Джинни за ее тон, он снова
уставился на свой палец.
—Не люблю, когда щиплет, —признался он.
—Никто не любит.
—Угу. —Он кивнул.
Некоторое время Джинни молча наблюдала за его действиями.
—Хватит ковырять, —сказала она вдруг.
Селинин брат, словно его током ударило, отдернул здоровую руку.
Он чуть выпрямился, вернее, стал чуть меньше горбиться, и принял
ся разглядывать что-то на другом конце комнаты. Мятое лицо его при
няло сонное выражение. Вставив ноготь между передними зубами, он
извлек оттуда застрявший кусочек нищи и повернулся к Джинни.
—Ела уже? —спросил он.
—Что?
— Завтракала, говорю?
Джинни покачала головой.
—Дома поем. Мама всегда готовит завтрак к моему приходу.
— У меня в комнате половинка сандвича с курицей. Хочешь? Я
его не надкусывал и ничего такого.
—Нет, спасибо. Правда не хочу.
—Ты же только что с тенниса, черт дери. Неужели не проголода
лась?
— Не в том дело, —ответила Джинни и снова скрестила ноги. —
Просто мама всегда готовит завтрак к моему приходу. Если я не стану
есть, она разозлится, вот я про что.
Брат Селины, видимо, удовлетворился этим объяснением. Во вся
ком случае, он кивнул и стал смотреть в сторону. Но вдруг снова обер
нулся:
—Стаканчик молока, а?
—Нет, не надо... А вообще-то спасибо вам.
Он рассеянно наклонился и почесал голую лодыжку.
—Как звать того парня, за кого она выходит? —спросил он.
—Это вы про Джоан? —сказала Джинни. —Дик Хефнер.
Селинин брат молча чесал лодыжку.
—Он военный моряк, капитан-лейтенант.
—Фу-ты ну-ты!
Джинни фыркнула. Он расчесывал лодыжку, покуда она не по
краснела, потом принялся расковыривать какую-то царапину, и Джин
ни отвела взгляд.
—А откуда вы знаете Джоан? —спросила она. —Я вас ни разу не
видела ни у нас дома, ни вообще.
—Сроду не был в вашем дурацком доме.
Джинни выжидательно помолчала, но продолжения не последо
вало.
—А где же вы тогда с ней познакомились?
— ...вечеринка.
—На вечеринке? А когда?
—Да не знаю. Рождество, в сорок втором.
Из нагрудного кармана пижамы он вытащил двумя пальцами си
гарету, такую измятую, будто он на ней спал.
—Брось-ка мне спички, а? —попросил он.
Джинни взяла коробок со столика у дивана и протянула Селини-
ному брату. Он закурил сигарету, так и не распрямив ее, потом сунул
обгоревшую спичку в коробок. Запрокинув голову, он медленно вы
пустил изо рта целое облако дыма и стал втягивать его носом. Так он
и курил, делая «французские затяжки» одну за другой. Видимо, то
была не салонная бравада, а просто демонстрация личного достиже
ния молодого человека, который, к примеру, время от времени, мо
жет быть, даже пробовал бриться левой рукой.
—А почему Джоан воображала? —поинтересовалась Джинни.
—Почему? Да потому, что воображала. Откуда мне, к чертям,
знать —почему?
—Да, но я хочу сказать —почему вы так говорите?
Он устало повернулся к ней.
— Послушай. Я написал ей восемь писем, черт дери. В о сем ь. И
она ни на одно не ответила.
Джинни помолчала.
—Ну, может, она была занята.
—Хм. Занята. Трудится не покладая рук, черт подери.
— Вам непременно надо все время чертыхаться?
—Вот именно, черт подери.
Джинни снова фыркнула.
—А вообще-то вы давно ее знаете? —спросила она.
—Довольно давно.
— Я хочу сказать — вы ей звонили хоть раз или еще там что? Я
говорю —звонили вы ей?
— Не-а...
—Вот это да! Так если вы ей никогда не звонили, и вообще...
—Не мог, к чертям собачьим.
—Почему? —удивилась Джинни.
—Не был тогда в Нью-Йорке.
—Да? А где же вы были?
—Я? В Огайо.
—А, вы были в колледже?
—Не, ушел.
—А, так вы были в армии?
—Не...
Рукой, в которой была зажата сигарета, Селинин брат похлопал
себя по левой стороне груди.
—Моторчик, —бросил он.
—Вы хотели сказать —сердце? А что у вас с сердцем?
—А черт его знает. В детстве был ревматизм. Жуткая боль...
—Так вам, наверно, курить не надо? То есть, наверно, совсем ку
рить нельзя, и вообще? Врач говорил моей...
—Ха, они наговорят!
Джинни ненадолго умолкла. Очень ненадолго. Потом спросила:
—А что вы делали в Огайо?
—Я? Работал на этом проклятом авиационном заводе.
—Да? —сказала Джинни. —Ну и как вам, понравилось?
—«Ну и как вам, понравилось?» —передразнил он с гримасой. —
Я был в восторге. Просто обожаю самолеты. Такие миляги!
Джинни была слишком заинтересована, чтобы почувствовать себя
обиженной.
—И долго вы там работали? На авиационном заводе?
—Да не знаю, черт дери. Три года и месяц.
Он поднялся, подошел к окну и стал смотреть вниз, на улицу, по
чесывая спину большим пальцем.
—Ты только глянь на них, —сказал он. —Идиоты проклятые.
— Кто?
—Да не знаю. Все!
— Если будете руку опускать, опять кровь пойдет, — сказала
Джинни.
Он послушался, поставил левую ногу на широкий подоконник и
положил порезанную руку на колено.
— Все тащатся на этот проклятый призывной пункт, — объявил
он, продолжая глядеть вниз, на улицу. —В следующий раз будем вое
вать с эскимосами. Тебе это известно?
—С кем? —удивилась Джинни.
—С эскимосами... Разуй уши, черт подери.
—Но почему с эскимосами?
—Да не знаю. Откуда, к чертям, мне знать? Теперь все старичье
погонят. Ребят лет под шестьдесят. Кому нет шестидесяти, брать не
будут. Дадут им укороченный рабочий день, и все дела. Сила!
—Ну, вас все равно не возьмут, —сказала Джинни без всякой зад-
ней мысли, но, не успев докончить фразу, поняла, что говорит не то.
— Знаю, — быстро ответил он и снял ногу с подоконника. При
подняв раму, он вышвырнул сигарету на улицу. А покончив с этим,
повернулся к Джинни: — Эй, будь другом. Тут придет один малый,
скажи —я буду готов через минуту, ладно? Только побреюсь, и все.
Идет?
Джинни кивнула.
— Мне поторопить Селину или как? Она знает, что ты здесь?
—Да, знает, —ответила Джинни. —Я не тороплюсь, спасибо.
Брат Селины кивнул. В последний раз внимательно оглядел по
рез, словно прикидывая, сможет ли в таком состоянии дойти до своей
комнаты.
— Почему вы его не залепите? Есть у вас пластырь или еще что-
нибудь?
— He-а. Ладно, не переживай.
И он побрел из гостиной. Но очень скоро вернулся, неся полови
ну сандвича.
—На, ешь, —сказал он. —Вкусно.
—Но я правда совсем не...
—А ну ешь, черт возьми. Не отравил же я его, и все такое.
Джинни взяла сандвич.
—Спасибо большое, —сказала она.
— С курицей, —пояснил он, стоя над Джинни и внимательно на
нее глядя. —Купил вчера вечером в этой дурацкой кулинарии.
—На вид очень аппетитно.
—Ну вот и ешь.
Джинни откусила кусочек.
—Вкусно, а?
Джинни глотнула с трудом.
—Очень, —сказала она.
Селинин брат кивнул. Он рассеянно озирался, почесывая впалую
грудь.
—Ладно, пожалуй, я пойду оденусь... Господи! Звонят. Так ты не
робей!
И он вышел.
***
Оставшись одна, Джинни, не вставая с дивана, огляделась по сто
ронам: куда бы выбросить или спрятать сандвич? В коридоре послы
шались шаги, и она сунула сандвич в карман пальто.
В гостиную вошел молодой человек лет тридцати с небольшим,
не очень высокий, но и не низкий. По его правильным чертам, корот
кой стрижке, покрою костюма и расцветке фулярового галстука нельзя
было сказать сколько-нибудь определенно, кто он такой. Может, он
сотрудник — или пытается попасть в сотрудники — какого-нибудь
журнала. Может, участвовал в спектакле, который только что прова
лился в Филадельфии. А может, служит в юридической фирме.
—Привет! —дружелюбно обратился он к Джинни.
—Привет.
—Фрэнклина не видели?
—Он бреется. Просил передать, чтобы вы его подождали. Он вот-
вот выйдет.
—Б р еется... Боже милостивый! —Молодой человек взглянул на
свои часы. Потом опустился в обитое красным шелком кресло, заки
нул ногу на ногу и поднес ладони к лицу. Прикрыв веки, он приня ?ся
тереть их кончиками пальцев, словно совсем обессилел или долго на
прягал глаза. — Это было самое ужасное утро в моей жизни, —объ
явил он, отводя руки от лица. Говорил он горловым, сдавленным го
лосом, словно был слишком утомлен, чтобы произносить слова на
обычном диафрагмальном дыхании.
—Что случилось? —спросила Джинни, разглядывая его.
—О-о, это слишком длинная история. Я никогда не докучаю лю
дям —разве только тем, кого знаю по меньшей мере тысячу лет. —Он
рассеянно и недовольно посмотрел в сторону окон. — Да, больше я
уже не буду воображать, будто хоть сколько-нибудь разбираюсь в че
ловеческой натуре. Можете передавать мои слова кому угодно.
—Да что случилось? —снова спросила Джинни.
— О боже. Этот тип, он жил в моей квартире месяцы, месяцы и
месяцы. Я о нем даже говорить не хочу... Этот писатель! —с удов
летворением произнес он, вероятно, вспомнив хемингуэевский роман,
где это слово звучало как брань.
—А что он такого сделал?
—Откровенно говоря, я предпочел бы не вдаваться в подробнос
ти, — заявил молодой человек. Он вынул сигарету из собственной
пачки, оставив без внимания стоявший на столике прозрачный ящи
чек с сигаретами, и закурил от своей зажигалки. В больших его руках
не было ни ловкости, ни чуткости, ни силы. Но каждым их движени
ем он как бы подчеркивал, что есть в них некое особое, только им при
сущее изящество, и очень это непросто — делать так, чтобы оно не
бросилось в глаза. —Я твердо решил даже не думать о нем. Но я про
сто в ярости, —сказал он. —Появляется, понимаете ли, этот гнусный
типчик из Алтуны, штат Пенсильвания, или еще откуда-то из захолу
стья. Вид такой, будто вот-вот умрет с голоду. Я проявляю такую сер
дечность и порядочность —ну прямо добрый самаритянин —пускаю
его к себе в квартиру, совершенно микроскопическую квартир
ку, где мне и самому повернуться негде. Знакомлю его со всеми мои
ми друзьями. Позволяю ему заваливать всю квартиру этими ужасны
ми рукописями, окурками, редиской и еще бог знает чем. Знакомлю
его с директорами всех нью-йоркских театров. Таскаю его вонючие
рубашки в прачечную и обратно. И в довершение всего... —Молодой
человек внезапно умолк. — И в награду за всю мою порядочность и
сердечность, —снова заговорил он, —этот тип уходит из дому часов в
пять утра, даже записки не оставляет и уносит с собой решительно
все, на что только смог наложить свои вонючие грязные лапы. — Он
сделал паузу, чтобы затянуться, и выпустил дым изо рта тонкой сви
стящей струйкой. — Я не хочу даже говорить об этом. Право же, не
хочу. —Он взглянул на Джинни. —У вас прелестное пальто, —сказал
он, поднявшись с кресла. Подойдя к Джинни, он взялся за отворот ее
пальто и потер его между пальцами. — Прелесть какая. Первый раз
после войны вижу качественную верблюжью шерсть. Разрешите
узнать, где вы его приобрели?
— Мама привезла мне его из Нассо.
Молодой человек глубокомысленно кивнул и стал пятиться к сво
ему креслу.
—Это, знаете ли, одно из немногих мест, где можно достать каче
ственную верблюжью шерсть. —Он сел. —И долго она там пробыла?
—Что? —спросила Джинни.
—Ваша мама долго там пробыла? Я потому спрашиваю, что м о я
мама провела там декабрь. И часть января. Обычно я езжу с ней, но
этот год был такой суматошный —я просто не мог вырваться.
—Она была там в феврале, —сказала Джинни.
—Изумительно. А где она останавливалась? Вы не знаете?
—У моей тетки.
Он кивнул.
— Разрешите узнать, как вас зовут? Полагаю, вы подруга сестры
Фрэнклина?
—Мы из одного класса, —сказала Джинни, оставляя первый воп
рос без ответа.
—Вы не та знаменитая Мэксин, о которой рассказывает Селина?
—Нет, —ответила Джинни.
Молодой человек вдруг принялся чистить ладонью манжеты брюк.
—Я с ног до головы облеплен собачьей шерстью, —пояснил он. —
Мама уехала на уик-энд в Вашингтон и водворила своего пса ко
мне. Песик, знаете ли, премилый. Но что за гадкие манеры! У вас
есть собака?
-Нет.
—Вообще-то я считаю —это жестоко, держать их в городе. —Он
кончил чистить брюки, уселся поглубже в кресло и снова взглянул на
свои ручные часы. — Случая не было, чтобы этот человек куда-ни
будь поспел вовремя. Мы идем смотреть «Красавицу и чудовище» Кок
то —а на этот фильм, знаете ли, непременно надо поспеть вовремя.
Потому что иначе весь шарм пропадет. Вы его смотрели?
—Нет.
—О, посмотрите непременно. Я его восемь раз видел. Совершен
но гениально. Вот уже сколько месяцев пытаюсь затащить на него
Фрэнклина. —Он безнадежно покачал головой. —Ну и вкус у него...
Во время войны мы вместе работали в одном ужасном месте, и этот
человек упорно таскал меня на самые немыслимые фильмы в мире.
Мы смотрели гангстерские фильмы, вестерны, мюзиклы...
— А вы тоже работали на авиационном заводе? — спросила
Джинни.
— О боже, да. Годы, годы и годы. Только не будем говорить об
этом, прошу вас.
—А что, у вас тоже плохое сердце?
— Бог мой, нет. Тьфу-тьфу, постучу по дереву. — И он дважды
стукнул по ручке кресла. —У меня здоровье крепкое, как у...
Тут в дверях появилась Селина, Джинни вскочила и пошла ей на
встречу. Селина успела переодеться, она: была уже не в шортах, а в
платье —деталь, которая в другое время обозлила бы Джинни.
—Извини, что заставила тебя ждать, —сказала она лживым голо
сом, —но мне пришлось дожидаться, пока проснется мама... Привет,
Эрик!
—Привет, привет!
—Мне все равно денег не нужно, —сказала Джинни, понизив го
лос так, чтобы ее слышала только Селина.
-Что?
—Я передумала. Я хочу сказать —ты все время приносишь тен
нисные мячи, и вообще. Я про это совсем забыла.
—Но ты же говорила —раз они мне ни гроша не стоят...
— Проводи меня до лифта, — быстро сказала Джинни и вышла
первая, не попрощавшись с Эриком.
—Но, по-моему, ты говорила, что вечером идешь в кино, что тебе
нужны деньги, и вообще, —сказала в коридоре Селина.
—Нет, я слишком устала, —ответила Джинни и нагнулась, чтобы
собрать свои теннисные пожитки. — Слушай, я после обеда тебе по
звоню. У тебя на вечер никаких особых планов нет? Может, я зайду.
Селина смотрела на нее во все глаза.
—Ладно, —сказала она.
Джинни открыла входную дверь и пошла к лифту.
—Познакомилась с твоим братом, —сообщила она, нажав кнопку.
—Да? Вот тип, правда?
— А кстати, что он делает? — словно невзначай осведомилась
Джинни. — Работает или еще что?
—Только что уволился. Папа хочет, чтобы он вернулся в колледж,
а он не желает.
—Почему?
—Да не знаю. Говорит —ему уже поздно, и вообще.
—Сколько же ему лет?
—Да не знаю. Двадцать четыре, что ли.
Дверцы лифта разошлись в стороны.
—Так я попозже позвоню тебе! —сказала Джинни.
Выйдя из Селининого дома, она пошла в западном направлении,
к автобусной остановке на Лексингтон-авеню. Между Третьей и Лек-
сингтон-авешо она сунула руку в карман пальто, чтобы достать коше
лек, и наткнулась на половинку сандвича. Джинни вынула сандвич и
опустила было руку, чтобы бросить его здесь же, на улице, но потом
засунула обратно в карман.
За несколько лет перед тем она три дня не могла набраться духу и
выкинуть подаренного ей на пасху цыпленка, которого обнаружила,
уже дохлого, на опилках в своей мусорной корзинке.
Человек, который смеялся
В 1928году—девятилетотроду—ябылчленомнекойорганиза
ции, носившей название Клуба команчей, и привержен к ней со
всем esprit de corps**. Ежедневно после уроков, ровно в три часа, у вы
хода школы No165, на Сто девятой улице, близ Амстердамской аве
ню, нас, двадцать пять человек команчей, поджидал наш Вождь. Тес
нясь и толкаясь, мы забирались в маленький пикап Вождя, и он вез
нас, согласно деловой договоренности с нашими родителями, в Цент
ральный парк. Все послеобеденное время мы играли в футбол или в
бейсбол, в зависимости —правда, относительной —от погоды. В очень
дождливые дни наш Вождь обычно водил нас в естественноистори
ческий музей или в Центральную картинную галерею.
По субботам и большим праздникам Вождь с утра собирал нас по
квартирам и в своем доживавшем век пикапе вывозил из Манхэттена на
сравнительно вольные просторы Ван-Кортлендовского парка или в Па
лисады. Если нас тянуло к честному спорту, мы ехали в Ван-Корт-
лендовский парк: там были настоящие площадки и футбольные ноля и
не грозила опасность встретить в качестве противника детскую коляску
или разъяренную старую даму с палкой. Если же сердца команчей тос
ковали по вольной жизни, мы отправлялись за город в Палисады и там
боролись с лишениями. (Помню, однажды, в субботу, я даже заблудился
в дебрях между дорожным знаком и просторами вашингтонского моста.
Но я не растерялся. Я примостился в тени огромного рекламного щита
и, глотая слезы, развернул свой завтрак —для подкрепления сил, смутно
надеясь, что Вождь меня отыщет. Вождь всегда находил нас.)
В часы, свободные от команчей, наш Вождь становился просто
Джоном Гедсудским со Стейтен-Айленда. Это был предельно за
© Перевод. Р. Райт-Ковалева, наследники, 2002
* корпоративным духом (ф р .).
стенчивый, тихий юноша лет двадцати двух — двадцати трех, обык
новенный студент-юрист Нью-Йоркского университета, но для меня
его образ незабываем. Не стану перечислять все его достоинства и доб
родетели. Скажу мимоходом, что он был членом бойскаутской «Ор
линой стаи», чуть не стал лучшим нападающим, почти что чемпио
ном американской сборной команды 1926 года, и что его как-то раз
весьма настойчиво приглашали попробовать свои силы в ныо-йорк-
ской бейсбольной команде мастеров. Он был самым беспристрастным
и невозмутимым судьей в наших бешеных соревнованиях, мастером
но части разжигания и гашения костров, опытным и снисходитель
ным подателем первой помощи. Мы все, от малышей до старших сор
ванцов, любили и уважали его беспредельно.
Я и сейчас вижу перед собой нашего Вождя таким, каким он был в
1928 году. Будь наши желания в силах наращивать дюймы, он вмиг стал
бы у нас великаном. Но жизнь есть жизнь, и росту в нем было всего ка
ких-нибудь пять футов и три-четыре дюйма. Иссиня-черные волосы по
чти закрывали лоб, нос у него был крупный, заметный, и туловище по
чти такой же длины, как ноги. Плечи в кожаной куртке казались силь
ными, хотя и неширокими, сутуловатыми. Но для меня в то время в на
шем Вожде нерасторжимо сливались все самые фотогеничные черты
лучших киноактеров —и Бака Джонса, и Кена Мейнарда, и Тома Микса.
К вечеру, когда настолько темнело, что проигрывающие оправ
дывались этим, если мазали или упускали легкие мячи, мы, команчи,
упорно и эгоистично эксплуатировали талант Вождя как рассказчи
ка. Разгоряченные, взвинченные, мы дрались и визгливо ссорились
из-за мест в пикапе, поближе к Вождю. В пикапе стояли два парал
лельных ряда соломенных сидений. Слева были еще три места —са
мые лучшие: с них можно было видеть даже профиль Вождя, сидев
шего за рулем. Когда мы все рассаживались, Вождь тоже забирался в
пикап. Он садился на свое шоферское место, лицом к нам и спиной к
рулю, и слабым, но приятным тенорком начинал очередной выпуск
«Человека, который смеялся». Стоило ему начать —и мы уже слушали с
неослабевающим интересом. Это был самый подходящий рассказ для на
стоящих комаичей. Возможно, что он даже был построен но классиче
ским канонам. Повествование ширилось, захватывало тебя, поглощало
все окружающее и вместе с тем оставалось в памяти сжатым, компакт
ным и как бы портативным. Его можно было унести домой и вспоми
нать, сидя, скажем, в ванне, пока медленно выливалась вода.
Единственный сын богатых миссионеров, Человек, который сме
ялся, был в раннем детстве похищен китайскими бандитами. Когда
богатые миссионеры отказались (из религиозных соображений) за
платить выкуп за сына, бандиты, оскорбленные в своих лучших чув
ствах, сунули головку малыша в тиски и несколько раз повернули со
ответствующий винт вправо. Объект такого, единственного в своем
роде, эксперимента вырос и возмужал, но голова у него осталась лы
сой, как колено, грушевидной формы, а иод носом вместо рта зияло
огромное овальное отверстие. Да и вместо носа у него были только
следы заросших ноздрей. И потому, когда Человек дышал, жуткое
уродливое отверстие под носом расширялось и опадало, в моем пред
ставлении, словно огромная амеба. (Вождь скорее наглядно изобра
жал, чем описывал, как дышал Человек.) При виде страшного лица
Человека, который смеялся, непривычные люди с ходу падали в об
морок. Знакомые избегали его. Как ни странно, бандиты не гнали его
от себя —лишь бы он прикрывал лицо тонкой бледно-алой маской,
сделанной из лепестков мака. Эта маска не только скрывала от банди
тов лицо их приемного сына —благодаря ей они всякий раз знали, где
он находится: по вполне понятной причине от него несло опиумом.
Каждое утро, страдая от одиночества, Человек прокрадывался
(конечно, грациозно и легко, как кошка) в густой лес, окружавший
бандитское логово. Там он дружил со всяким зверьем: с собаками,
белыми мышами, орлами, львами, боа-констрикторами, волками.
Мало того, там он снимал маску и со всеми зверями разговаривал
мягким, мелодичным голосом на их собственном языке. Им он не
казался уродом.
Вождю понадобилось месяца два, чтобы дойти до этого места в
рассказе. Но отсюда он стал куда щедрее разворачивать события пе
ред восхищенными команчами.
Человек, который смеялся, был мастером подслушивать и вскоре
овладел всеми самыми сокровенными тайнами бандитской профес
сии. Но об этих приемах он был не слишком высокого мнения и неза
медлительно изобрел собственную, куда более эффективную систе
му: сначала изредка, потом чаще он стал разгуливать по Китаю, грабя
и оглушая людей, —убивал он только в случае крайней необходимос
ти. Своими изворотливыми и хитрыми преступлениями, в которых,
как ни удивительно, проявлялось его исключительное благородство,
он завоевал прочную любовь простого народа. Как ни странно, его
приемные родители (те самые бандиты, которые толкнули его на сте
зю преступлений) узнали о его подвигах чуть ли не последними. А
когда узнали, их охватила черная зависть.
Ночью они гуськом продефилировали мимо постели Человека, ду
мая, что, одурманенный ими, он спит глубоким сном, и по очереди
вонзали в тело, покрытое одеялами, свои ножи-мачете. Но жертвой
оказалась мамаша главаря банды, чрезвычайно сварливая и неприят-
пая особа. Этот случай только распалил бандитов, жаждавших крови
Человека, который смеялся, и в конце концов ему пришлось запереть
всю банду в глубокий, но вполне комфортабельно обставленный мав
золей. Изредка они удирали оттуда и мешали ему жить, но все же уби
вать их он не желал. (Эта его нелепая жалостливость бесила меня до
чертиков.)
Вскоре Человек, который смеялся, стал регулярно пересекать ки
тайскую границу, попадая прямо в Париж, французский город, где он
при всей своей скромности любил с гениальной изобретательностью
изводить некоего Марселя Дюфаржа, всемирно известного сыщика,
чахоточного, но весьма остроумного господина. Дюфарж и его дочка
(очаровательная, хоть и двуличная девица) стали злейшими врагами
Человека. Много раз они пытались провести и поймать его. Человек
вначале поддавался им из чисто спортивного интереса, но потом ис
чезал без следа, так что никто не мог догадаться, каким образом он
удрал. Только изредка он оставлял прощальную записочку в системе
парижской канализации, и она незамедлительно доставлялась Дюфар-
жу в собственные руки. Семья Дюфаржей проводила невероятное
количество времени, шлепая но трубам парижской канализации.
Вскоре Человек, который смеялся, стал единоличным владельцем
самого грандиозного состояния в мире. Большую часть он анонимно
пожертвовал монахам одного местного монастыря —смиренным ас
кетам, посвятившим жизнь дрессировке немецких овчарок. Остатки
своего богатства Человек вкладывал в бриллианты, он небрежно опус
кал их в изумрудных сейфах на дно Черного моря. Личные его по
требности были до смешного ограничены. Он питался исключитель
но рисом с орлиной кровью и жил в скромном домике, с подземным
тиром и гимнастическим залом, на бурном берегу Тибета. С ним жили
четверо беззаветно преданных сообщников: легконогий гигант волк,
по прозванию Чернокрылый, симпатичный карлик, по имени Омба,
великан монгол, но имени Гонг (язык ему выжгли белые люди), и не
сказанно прекрасная девушка-евразийка, которая из неразделенной
любви к Человеку и постоянного страха за его личную безопасность
иногда не брезговала даже нарушением законности. Человек отдавал
распоряжения своей команде из-за черной шелковой ширмы. Даже
Омбе, симпатичному карлику, не дано было видеть его лицо.
Я мог бы буквально часами —не бойтесь, не буду! —водить вас,
читатель, насильно, если понадобится, взад и вперед, через китайско-
парижскую границу. До сих пор я считаю Человека, который смеял
ся, кем-то вроде своего героического предка, ну, скажем, Роберта Э.
Ли. Но эти нынешние мечты и сравнить нельзя с теми, что владели
мною в 1928 году, когда я считал себя не только прямым потомком
Человека, но и его единственным живым и законным наследником. В
том, 1928 году я был вовсе не сыном своих родителей, но дьявольски
хитрым самозванцем, выжидавшим малейшего просчета с их сторо
ны, чтобы тут же, лучше без насилия, хотя и оно не исключалось, от
крыть им свое истинное лицо. Но, не желая разбить сердце своей мни
мой матери, я предполагал наградить ее в моем преступном мире ка
ким-то, пока неопределенным, но, несомненно, королевским звани
ем. Однако самым главным для меня в 1928 году была постоянная
бдительность. Играть им всем на руку. Чистить зубы, причесываться.
Изо всех сил скрывать свой природный, дьявольски жуткий смех.
В действительности я был далеко не единственным живым потом
ком и законным наследником Человека, который смеялся. В клубе
было двадцать пять команчей, двадцать пять живых потомков и за
конных наследников Человека, и мы все зловещими незнакомцами
кружили по городу, чуя возможного врага в каждом лифтере, сдав
ленным, но отчетливым шепотом отдавали приказания на ухо своему
спаниелю и, вытянув указательный палец, брали на мушку учителей
арифметики. И напряженно, неустанно выжидали, когда же наконец
представится случай вселить ужас и восхищение в чью-то простую
душу.
Однажды, в февральский день, открывший сезон бейсбола для ко
манчей, я узрел новое украшение в машине нашего Вождя. Над зеркаль
цем ветрового стекла появилась маленькая фотография девушки в сту
денческой шапочке и мантии. Мне показалось, что эта фотография на
рушает общий, чисто мужской стиль нашего пикапа, и я прямо спросил
Вождя, кто это такая. Сначала он помялся, но наконец открыл мне, что
это девушка. Я спросил, как ее зовут. Помедлив, он нехотя ответил: «Мэри
Хадсон». Я спросил: в кино она, что ли? Он сказал —нет, она училась в
университете, в Уэлсли-колледже. После некоторого размышления он
добавил, что Уэлсли-колледж —очень знаменитый колледж. Я спросил
его —зачем ему эта карточка тут, в нашей машине? Он слегка пожал
плечами, словно хотел, как мне показалось, создать впечатление, что
фотографию ему вроде как бы навязали.
Но в ближайшие две-три недели эта фотография, силой или слу
чаем навязанная нашему Вождю, так и оставалась в машине. Ее не
выметали ни с конфетными бумажками, где был изображен Бэйб Рут,
ни с палочками от леденцов. И мы, команчи, как-то к ней привыкли.
Постепенно мы ее стали замечать не больше чем спидометр.
Но однажды по дороге в парк Вождь остановил машину на Пятой
авеню в районе Шестидесятых улиц, более чем в полумиле от нашей
бейсбольной площадки. Двадцать непрошеных советчиков тут же по
требовали объяснений, но Вождь промолчал. Вместо ответа он при
нял обычную позу рассказчика и не ко времени стал нас угощать про
должением истории Человека, который смеялся. Но не успел он на
чать, как в дверцу машины постучались. В тот день все рефлексы на
шего Вождя были молниеносными. Он буквально перевернулся во
круг собственной оси, дернул ручку дверцы, и девушка в меховой
шубке забралась в наш пикап.
Сразу, без раздумья, я вспоминаю только трех девушек в своей
жизни, которые с первого же взгляда поразили меня безусловной, бе
зоговорочной красотой. Одну я видел на пляже в Джонс-Бич в 1936
году — худенькая девчонка в черном купальнике, которая никак не
могла раскрыть оранжевый зонтик. Вторая мне встретилась в 1939
году на пароходе, в Карибском море, —она еще бросила зажигалку в
дельфина. А третьей была девушка нашего Вождя —Мэри Хадсон.
—Я очень опоздала? —спросила она, улыбаясь Вождю.
С тем же успехом она могла бы спросить: «Я очень некрасивая?»
—Нет! —сказал наш Вождь. Растерянным взглядом он обвел ко-
манчей, сидевших поблизости от него, и подал знак —уступить место.
Мэри Хадсон села между мной и мальчиком по имени Эдгар —фами
лии не помню, —у его дяди лучший друг был бутлегером. Мы потес
нились ради нее как только могли. Машина двинулась, вильнув, буд
то ее вел новичок. Все команчи, как один человек, молчали.
На обратном пути к нашей обычной стоянке Мэри Хадсон накло
нилась к Вождю и стала восторженно отчитываться перед ним — на
какие поезда она опоздала и на какой поезд попала; жила она в Дуглас-
тоне, на Лонг-Айленде.
Наш Вождь очень нервничал. Он не только никак не поддержи
вал разговор, он почти не слушал, что она говорила. Помню, что го
ловка с рычага переключения передач отлетела у него под рукой.
Когда мы вышли из пикапа, Мэри Хадсон тоже увязалась за нами.
Не сомневаюсь, что, когда мы подошли к бейсбольной площадке, на
лицах всех команчей читалась одна мысль: «Есть же такие девчонки,
не знают, когда им пора убираться домой!» И в довершение всего имен
но в ту минуту, как мы с другим команчи бросали монетку, чтобы ра
зыграть поле между командами, Мэри Хадсон робко выразила жела
ние принять участие в игре. Ответ был более чем ясен. До этой мину
ты команчи с недоумением смотрели на эту особу женского пола, те
перь в их взглядах вспыхнуло возмущение. Она же улыбнулась нам в
ответ. Мы несколько растерялись. Тут вступился наш Вождь, проявив
скрытую ранее способность теряться в некоторых обстоятельствах.
Отведя Мэри Хадсон в сторону, чтобы не слышали команчи, он бе
зуспешно пытался поговорить с ней серьезно и внушительно.
Но Мэри Хадсон прервала его, и ее голос отчетливо услышали все
команчи.
—Но раз мне хочется! —сказала она. —Мне в самом деле хочется
поиграть!
Вождь кивнул и снова стал ее убеждать. Он показал на поле,
мокрое, все в ямах.,Он взял биту и продемонстрировал, какая она
тяжелая.
—Все равно! —громко сказала Мэри Хадсон. —Зря я, что ли, при
ехала в Нью-Йорк, будто бы к зубному врачу, и все такое. Нет, я хочу
играть!
Вождь снова покачал головой, но сдался. Он медленно подошел
туда, где ждали Смельчаки и Воители —так назывались наши коман
ды, —и посмотрел на меня. Я был капитаном Воителей. Он напомнил
мне, что мой центральный принимающий сидит дома больной, и пред
ложил в качестве замены Мэри Хадсон. Я сказал, что мне замена во
обще не нужна. А Вождь сказал, а почему, черт подери? Я остолбенел.
Впервые в жизни Вождь при нас выругался. Хуже того, я видел, что
Мэри Хадсон мне улыбается. Чтобы прийти в себя, я поднял камешек
и метнул его в дерево.
Мы подавали первые. Сначала центральному принимающему де
лать было нечего. Из первого ряда я изредка оглядывался назад. И
каждый раз Мэри Хадсон весело махала мне рукой. Рука была в бейс
больной рукавице —со стальным упорством Мэри настояла на своем
и надела рукавицу. Ужасающее зрелище!
У нас в команде Мэри Хадсон била по мячу девятой. Когда я ей об
этом сообщил, она сделала гримасу и сказала:
— Хорошо, только поторопитесь! — И, как ни странно, мы дей
ствительно заторопились. Пришла ее очередь. Для такого случая она
сняла меховую шубку и бейсбольную рукавицу и встала на свое мес
то в темно-коричневом платье. Когда я подал ей биту, она спросила,
почему она такая тяжеленная. Вождь забеспокоился и перешел с су
дейского места к ней поближе. Он велел Мэри Хадсон упереть конец
биты в правое плечо.
— А я уперла, — сказала она. Он велел ей не сжимать биту изо
всей силы. —А я и не сжимаю! —сказала она. Он велел ей смотреть
прямо на мяч. —Я и смотрю! —сказала она. —Ну-ка, посторонись!
Мощным ударом она отбила первый же посланный ей мяч —он
полетел через голову левого крайнего. Даже для обычного удара это
было бы отлично, но Мэри Хадсон сразу вышла на третью позицию —
вот так, запросто.
Во мне удивление сначала сменилось испугом, а потом —востор
гом, и, только оправившись от всех этих чувств, я посмотрел на наше
го Вождя. Казалось, что он не стоит за подающим, а парит над ним в
воздухе. Он был бесконечно счастлив. Мэри Хадсон махала мне ру
кой с дальней позиции. Я помахал ей в ответ. Тут меня ничто не мог
ло остановить. Дело было не в умении работать битой, она и махать
человеку с дальней позиции умела никак не хуже. До самого конца
игры она каждый раз била здорово. Почему-то ей не нравилась пер
вая позиция, она там никак не могла устоять. Трижды она переходи
ла на вторую.
Принимала она из рук вон плохо, но мы уже так разыгрались, что
некогда было обращать внимание. Конечно, она могла бы играть луч
ше, если бы отбивала чем угодно, только не бейсбольной рукавицей.
А она никак не желала с ней расстаться. Нет, говорит, она такая ми
ленькая.
Весь месяц она играла в бейсбол с команчами раза два в неделю (как
видно, в эти дни она приезжала к зубному врачу). Иногда она встречала
пикап вовремя, иногда опаздывала. То она трещала в машине без умол
ку, то молчала и курила свои сигареты с фильтром. А когда я сидел с ней
рядом, я чувствовал, что от нее пахнет чудесными духами.
Однажды, холодным апрельским днем, наш Вождь, подобрав нас,
как всегда, на углу Сто девятой и Амстердамской, повернул машину
на восток у Сто десятой улицы и поехал обычным путем вниз по Пя
той авеню. Но волосы у него были приглажены мокрой щеткой, вмес
то кожаной куртки на нем красовалось пальто, и я, само собой разу
меется, предположил, что назначена встреча с Мэри Хадсон. А когда
мы проскочили наш обычный въезд в парк, я уже не сомневался. Вождь
остановил машину, как и полагалось, на углу одной из Шестидеся
тых улиц. И чтобы убить время без вреда для команчей, он сел к нам
лицом и выдал новую серию приключений «Человека, который сме
ялся». Помню эту серию до мельчайших подробностей и должен вкрат
це пересказать ее.
Стечением обстоятельств лучший друг Человека, его ручной волк-
гигант, Чернокрылый, попал в ловушку, хитро и коварно подстроен
ную Дюфаржами. Зная благородство Человека и его неизменную вер
ность друзьям, Дюфаржи предложили ему освободить Чернокрыло
го в обмен на него самого. Безоговорочно поверив им, Человек согла
сился на эти условия (иногда в мелочах гениальный механизм его
мозга но каким-то таинственным причинам не срабатывал). Было ус
ловлено, что Дюфаржи встретятся с Человеком в полночь на полянке
в дремучем лесу, окружавшем Париж, и там при свете луны они вы
пустят Чернокрылого. Однако Дюфаржи и не думали отпускать Чер
нокрылого, которого они боялись и ненавидели. В назначенную ночь
они привязали вместо Чернокрылого другого, подставного волка,
выкрасив ему левую заднюю лапу в белоснежный цвет —для полного
сходства с Чернокрылым.
Но Дюфаржи позабыли о двух вещах: о чувствительном сердце
Человека и о его знании волчьего языка. Лишь только он дал дочери
Дюфаржа привязать себя колючей проволокой к дереву, как по зову
души его прекрасный мелодичный голос зазвучал прощальным на
путствием тому, кого он принял за своего старого друга. Подставной
волк, стоявший в нескольких шагах на освещенной луной поляне, был
поражен лингвистическими познаниями незнакомца и вежливо вы
слушал последние напутствия как личного, так и профессионального
характера. Но потом ему это надоело, и он стал переступать с лапы на
лапу. Внезапно он довольно резким тоном перебил Человека, сооб
щив, что, во-первых, зовут его не Темнокрылый, и не Чернокрылый,
и не Сероногий, и вообще не дурацкой кличкой: зовут его Арман, а
во-вторых, он никогда в жизни не был в Китае и не испытывает ни
малейшего желания попасть туда.
В справедливом гневе Человек сдернул языком маску и при лун
ном свете явился Дюфаржам во всей наготе своего лица. Мадемуа
зель Дюфарж тут же хлопнулась в обморок. Ее отцу повезло больше.
Его, к счастью, одолел обычный припадок чахоточного кашля, и он
избежал смертельного испуга. Когда припадок прошел и он увидел
озаренное луной бесчувственное тело дочери, он тут же все понял.
Закрыв глаза ладонью, он выпустил всю обойму из пистолета прямо
на звук тяжелого, свистящего дыхания Человека.
На этом рассказ кончался до следующего выпуска. Вождь вынул
из карманчика свои долларовые часы, взглянул на них, повернулся к
рулю и завел мотор. Я проверил и свои часы. Было почти половина
пятого. Когда машина тронулась, я спросил Вождя —разве мы не бу
дем ждать Мэри Хадсон? Он мне не ответил, и, прежде чем я успел
повторить вопрос, он обернулся и сказал, обращаясь ко всем:
—А ну, давайте-ка помолчим! Тихо! — Как ни кинь, но, по суще
ству, этот приказ был бессмыслицей. В машине и раньше, и сейчас
стояла абсолютная тишина. Все думали о передряге, в которую попал
Человек. Нет, мы о нем уже давно перестали тревожиться —слишком
мы в него верили, —но, когда он подвергался опасности, нам было не
до разговоров.
Мы уже сыграли три или четыре тайма, когда я вдруг издали уви
дел Мэри Хадсон. Она сидела на скамейке, шагах в ста налево от меня,
стиснутая двумя няньками с колясочками. На ней была меховая шуб
ка, она курила сигарету и как будто смотрела в нашу сторону. Я за
волновался —такое открытие! —и крикнул об этом нашему Вождю,
стоящему за подававшим. Он поспешил камне, стараясь не бежать.
«Где?» —спросил он. Я показал где. Он посмотрел в ту сторону, по
том сказал: «Вернусь через минутку». И ушел с ноля. Уходил он медлен
но, расстегнув пальто и засунув руки в карманы брюк. Я сел у первой
позиции и стал смотреть ему вслед. Когда он подходил к Мэри Хадсон,
пальто у него было уже застегнуто доверху и руки вытянуты по швам.
Он постоял над ней минут пять, кажется, он что-то ей сказал. По
том Мэри Хадсон встала, и оба пошли к площадке. На ходу они мол
чали и ни разу не взглянули друг на друга. Когда они подошли и Вождь
снова встал на свое место, я заорал:
—А она будет играть?
Он сказал —молчи в тряпочку. Я помолчал в тряпочку, но глаз с
Мэри Хадсон не спускал. Она медленно прошла вдоль площадки, за
сунув руки в карманы меховой шубки, и наконец села на сдвинутую с
места скамейку, за третьей позицией. Она закурила сигарету и заки
нула йогу на йогу.
Когда били Воители, я подошел к ее скамейке и спросил, не хочет
ли она поиграть на левом краю. Она покачала головой.
Я спросил:
—У вас насморк? — Но она опять помотала головой.
Я сказал, что у меня на левом краю играть совершенно некому. Я
ей объяснил, что у меня один и тот же мальчик играет и в центре, и
слева. На это сообщение никакого ответа не последовало. Я подбро
сил кверху свою рукавицу, пытаясь отбить ее головой, но она упала в
грязь. Я вытер рукавицу о штаны и спросил Мэри Хадсон: не придет
ли она к нам домой, в гости, к обеду? Я ей объяснил, что наш Вождь
часто бывает у нас в гостях.
—Оставь меня в покое, —сказала она. —Пожалуйста, оставь меня
в покое.
Я посмотрел на нее во все глаза, потом пошел к скамье, где сидели
мои Воители, и, вынув мандаринку из кармана, стал подбрасывать ее
в воздух. Не дойдя до штрафной линии, я повернул и стал пятиться
задом, глядя на Мэри Хадсон и продолжая подкидывать мандаринку.
Я понятия не имел, что же происходит между ней и нашим Вождем,
да и теперь только чутьем смутно догадываюсь, и все же во мне росла
уверенность, что Мэри Хадсон навсегда выбыла из племени коман-
чей. Эта уверенность независимо от внешних обстоятельств так по
дорвала даже нормальную способность пятиться задом, что я налетел
прямо на детскую коляску.
После следующего тайма играть стало уже темновато. Мы закон
чили игру и стали подбирать снаряжение. Я еще успел разглядеть
Мэри Хадсон —она стояла у края площадки и плакала. Вождь при
держал было ее за рукав шубки, но она вырвалась. Она побежала от
площадки по цементной дорожке и бежала, пока не скрылась из виду.
Вождь за ней не побежал. Он только провожал ее глазами, пока она не
скрылась. Потом повернулся, вышел на иоле и поднял обе наши биты —
мы всегда оставляли биты, и он их относил в машину. Я подошел к
нему и спросил: может, они с Мэри Хадсон поссорились? Он сказал:
—Не суй нос куда не след.
Как всегда, мы, команчи, с криком и визгом бежали к машине, тол
кая и теребя друг друга; все отлично знали, что сейчас опять подхо
дит время для рассказа о Человеке, который смеялся. Перебегая Пя
тую авеню, кто-то уронил свой запасной свитер, и, споткнувшись об
него, я растянулся во весь рост. Добежав до машины, я увидел, что
лучшие места уже успели занять, и мне пришлось сидеть в среднем
ряду. Расстроившись, я двинул соседа справа локтем под ребро, по
том выглянул —и увидал, как наш Вождь переходит улицу. Было еще
не совсем темно, но уже смеркалось, как всегда в четверть шестого.
Наш Вождь переходил улицу с поднятым воротником, с битами иод
мышкой, уставившись на мостовую. Его черная шевелюра, так хоро
шо приглаженная мокрой щеткой, теперь высохла и развевалась по
ветру. Помню, я пожалел, что у него нет перчаток.
Как всегда при его появлении, в машине наступила тишина. То
есть тишина относительная, как в театре, когда свет начинает гаснуть.
Кто торопливым шепотом заканчивал разговор, кто сразу обрывал его.
И все-таки первое, что сказал наш Вождь, было:
—Тихо, ребята, а то рассказывать не буду.
В ту же секунду воцарилась полнейшая тишина, так что Вождю толь
ко и оставалось сесть на место и приготовиться к рассказу. Усевшись, он
вынул носовой платок и тщательно высморкал сначала одну ноздрю,
потом другую. Мы смотрели на это зрелище терпеливо и даже с некото
рым интересом. Высморкавшись, он аккуратно сложил платок вчетверо
и засунул в карман. И тут последовал новый выпуск рассказа о Челове
ке, который смеялся. Продолжался он не более пяти минут.
Четыре пули Дюфаржа вонзились в Человека, две из них —пря
мо в сердце. Когда Дюфарж, все еще закрывавший ладонью глаза,
чтобы не видеть лицо Человека, услыхал, как оттуда, куда он це
лил, доносятся предсмертные стоны, он возликовал. Сердце злодея ра
достно колотилось, он бросился к дочери, лежавшей в обмороке, и при
вел ее в чувство. Вне себя от радости они оба с храбростью трусов только
теперь осмелились взглянуть на Человека, который смеялся. Его голова
поникла в предсмертной муке, подбородок касался окровавленной гру
ди. Медленно, жадно отец и дочь приближались к своей добыче. Но их
ожидал немалый сюрприз. Человек вовсе не умер, он тайными приема
ми сокращал мускулы живота. И когда Дюфаржи приблизились, он вдруг
поднял голову, захохотал гробовым голосом и аккуратно, даже педан
тично, выплюнул одну за другой все четыре пули. Этот подвиг так пора
зил Дюфаржей, что сердца у них буквально лопнули, и оба, отец и дочь,
замертво упали к ногам Человека, который смеялся. (Если выпуск все
равно предполагалось сделать коротким, можно было бы остановиться
на этом: команчи легко нашли бы объяснение внезапной смерти Дюфар
жей. Но рассказ продолжался.)
День за днем Человек стоял, привязанный к дереву колючей
проволокой, а трупы Дюфаржей разлагались у его ног. Никогда еще
смерть не подбиралась к нему так близко —его раны кровоточили,
а запасов орлиной крови под рукой не было. И вот однажды охрип
шим, но задушевным голосом он воззвал к лесным зверям, прося
их помочь ему. Он поручил им позвать к нему симпатичного кар
лика Омбу. И они позвали. Но длинна дорога через парижско-ки
тайскую границу и обратно, и, когда Омба прибыл с аптечкой и
свежим запасом орлиной крови, Человек уже потерял сознание.
Прежде всего Омба совершил акт милосердия: он поднял маску
своего господина, которая валялась на кишащем червями теле ма
демуазель Дюфарж. Он почтительно прикрыл жуткие черты лица
и лишь тогда стал перевязывать раны.
Когда Человек, который смеялся, наконец приоткрыл заплывшие
глаза, Омба торопливо поднес к маске сосуд с орлиной кровью. Но Чело
век не притронулся к нему. Слабым голосом он произнес имя своего
любимца —Чернокрылого. Омба склонил голову —она тоже была не
слишком красивой —и открыл своему господину, что Дюфаржи убили
верного волка, Чернокрылого. Горестный, душераздирающий стон вы
рвался из груди Человека. Слабой рукой он потянулся к сосуду с орли
ной кровью и раздавил его. Остатки крови тонкой струйкой побежали
по его пальцам; он приказал Омбе отвернуться, и Омба, рыдая, повино
вался ему. И перед тем как обратить лицо к залитой кровью земле, Чело
век, который смеялся, в предсмертной судороге сдернул маску.
На этом повествование, разумеется, и кончалось. (Продолже
ния никогда не было.) Наш Вождь тронул машину. Через проход
от меня Вилли Уолш, самый младший из команчей, горько запла
кал. Никто не сказал ему — замолчи. Как сейчас помню, и у меня
дрожали коленки.
Через несколько минут, выйдя из машины, я вдруг увидел, как у
подножия фонарного столба бьется по ветру обрывок тонкой алой
оберточной бумаги. Он был очень похож на ту маску из лепестков мака.
Когда я пришел домой, зубы у меня безудержно стучали, и мне тут же
велели лечь в постель.
В лодке
Шел пятый час,изолотой осеннийденьуже клонился к вечеру.
Сандра, кухарка, поглядела из окна в сторону озера и отошла,
поджав губы, —с полудня она проделывала это, должно быть, раз двад
цать. На этот раз, отходя от окна, она в рассеянности развязала и вновь
завязала на себе фартук, пытаясь затянуть его потуже, насколько позво
ляла ее необъятная талия. Приведя в порядок свое форменное одеяние,
она вернулась к кухонному столу и уселась напротив миссис Снелл. Мис
сис Снелл уже покончила с уборкой и глажкой и, как обычно перед ухо
дом, пила чай. Миссис Снелл была в шляпе. Это оригинальное сооруже
ние из черного фетра она не снимала не только все минувшее лето, но
три лета подряд —в любую жару, при любых обстоятельствах, склоня
ясь над бесчисленными гладильными досками и орудуя бесчисленными
пылесосами. Ярлык фирмы «Карнеги» еще держался на подкладке —
поблекший, но, смело можно сказать, непобежденный.
— Больно надо мне из-за этого расстраиваться, —наверно, уже в
пятый или шестой раз объявила Сандра не столько миссис Снелл,
сколько самой себе. —Так уж я решила. Не стану я расстраиваться!
— И правильно, —сказала миссис Снелл. —Я бы тоже не стала.
Нипочем не стала бы. Передайте-ка мне мою сумку, голубушка.
Кожаная сумка, до невозможности потертая, но с ярлыком внут
ри не менее внушительным, чем на подкладке шляпы, лежала на бу
фете. Сандра дотянулась до нее не вставая. Подала сумку через стол
владелице, та открыла ее, достала пачку «ментоловых» сигарет и кар
тонку спичек «Сторк-клуб». Закурила, потом поднесла к губам чаш
ку, но сейчас же снова поставила ее на блюдце.
—Да что это мой чай никак не остынет, я из-за него автобус про
пущу. — Она поглядела на Сандру, которая мрачно уставилась на
© Перевод. Н. Галь, наследники, 2002
сверкающую шеренгу кастрюль у стены. —Бросьте вы расстраивать
ся! —приказала миссис Снелл. —Что толку расстраиваться? Или он
ей скажет или не скажет. И все тут. А что толку расстраиваться?
—Я и не расстраиваюсь, —ответила Сандра. —Даже и не думаю.
Просто от этого ребенка с ума сойти можно, так и шныряет по всему
дому. Да все тишком, его и не услышишь. Вот только на днях я лущи
ла бобы — и чуть не наступила ему на руку. Он сидел вон тут, под
столом.
—Ну и что? Не стала бы я расстраиваться.
—То есть словечка сказать нельзя, все на него оглядывайся, —по
жаловалась Сандра. —С ума сойти.
—Не могу я пить кипяток, —сказала миссис Снелл. —Да, прямо
ужас что такое. Когда словечка нельзя сказать, и вообще.
—С ума сойти! Верно вам говорю. Прямо с ума он меня сводит. —
Сандра смахнула с колен воображаемые крошки и сердито фыркну
ла: —В четыре-то года!
—И ведь хорошенький мальчонка, —сказала миссис Снелл. —Гла
зищи карие, и вообще.
Сандра снова фыркнула:
—Нос-то у него будет отцовский. —Она взяла свою чашку и стала
пить, ничуть не обжигаясь. — Уж и не знаю, чего это они вздумали
торчать тут весь октябрь, — проворчала она и отставила чашку. —
Никто из них больше и к воде-то не подходит, верно вам говорю. Сама
не купается, сам не купается, и мальчонка не купается. Никто теперь
не купается. И даже на своей дурацкой лодке они больше не плавают.
Только деньги задаром потратили.
—И как вы пьете такой кипяток? Я со своей чашкой никак не уп
равлюсь.
Сандра злобно уставилась в стену.
— Я бы хоть сейчас вернулась в город. Право слово. Терпеть не
могу эту дыру. — Она неприязненно взглянула на миссис Снелл. —
Вам-то ничего, вы круглый год тут живете. У вас тут и знакомство, и
вообще. Вам все одно, что здесь, что в городе.
— Хоть живьем сварюсь, а чай выпью, — сказала миссис Снелл,
поглядев на часы над электрической плитой.
—А что бы вы сделали на моем месте? —в упор спросила Сандра. —
Я говорю, вы бы что сделали? Скажите по правде.
Вот теперь миссис Снелл была в своей стихии. Она тотчас отста
вила чашку.
—Ну, —начала она, —первым долгом я не стала бы расстраивать
ся. Уж я бы сразу стала искать другое...
—А я и не расстраиваюсь, —перебила Сандра.
—Знаю, знаю, но уж я подыскала бы себе...
Распахнулась дверь, и в кухню вошла Бу-Бу Танненбаум, хозяй
ка дома. Была она лет двадцати пяти, маленькая, худощавая, как маль
чишка; сухие, бесцветные, не по моде подстриженные волосы заложе
ны назад, за чересчур большие уши. Весь наряд —черный свитер, брю
ки чуть ниже колен, носки да босоножки. Прозвище, конечно, неле
пое, и хорошенькой ее тоже не назовешь, но такие вот живые,
переменчивые рожицы не забываются, —в своем роде она была про
сто чудо! Она сразу направилась к холодильнику, открыла его. За
глянула внутрь, расставив ноги, упершись руками в коленки, и, до
вольно немузыкально насвистывая сквозь зубы, легонько покачива
лась в такт свисту. Сандра и миссис Снелл молчали. Миссис Снелл
неторопливо вынула сигарету изо рта.
— Сандра...
—Да, мэм? —Сандра настороженно смотрела поверх шляпы мис
сис Снелл.
—У нас разве нет больше пикулей? Я хотела ему отнести.
— Он все съел, — без запинки доложила Сандра. — Вчера перед
сном съел. Там только две штучки и оставались.
—A-а. Ладно, буду на станции —куплю еще. Я думала, может быть,
удастся выманить его из лодки. —Бу-Бу захлопнула дверцу холодиль
ника, отошла к окну и посмотрела в сторону озера. —Нужно еще что-
нибудь купить? —спросила она, глядя в окно.
—Только хлеба.
—Я положила вам чек на столик в прихожей, миссис Снелл. Бла
годарю вас.
— Очень приятно, —сказала миссис Снелл. — Говорят, Лайонел
сбежал из дому. —Она хихикнула.
—Похоже, что так, —сказала Бу-Бу и сунула руки в карманы.
—Далеко-то он не бегает. —И миссис Снелл опять хихикнула.
Не отходя от окна, Бу-Бу слегка повернулась, так, чтоб не стоять
совсем уж спиной к женщинам за столом.
—Да, —сказала она. Заправила за ухо прядь волос и продолжала: —
Он удирает из дому с двух лет. Но пока не очень далеко. Самое даль
нее —в городе по крайней мере —он забрел раз на Мэлл в Централь
ном парке. За два квартала от нашего дома. А самое ближнее —просто
спрятался в парадном. Там и застрял —хотел попрощаться с отцом.
Женщины у стола засмеялись.
—Мэлл —это такое место в Нью-Йорке, там все катаются на конь
ках, —любезно пояснила Сандра, наклоняясь к миссис Снелл. —Де
тишки, и вообще.
—А-а, —сказала миссис Снелл.
—Ему только-только исполнилось три. Как раз в прошлом году, —
сказала Бу-Бу, доставая из кармана брюк сигареты и спички. Пока она
закуривала, обе женщины не сводили с нее глаз. —Вот был переполох!
Пришлось поднять на ноги всю полицию.
— И нашли его? —спросила миссис Снелл.
— Ясно, нашли, — презрительно сказала Сандра. — А вы как
думали?
—Нашли его уже ночью, в двенадцатом часу, а дело было... когда
же это... да, в середине февраля. В парке ни детей, никого не осталось.
Разве что, может быть, бандиты, бродяги да какие-нибудь чокнутые.
Он сидел на эстраде, где днем играет оркестр, и катал камешек взад-
вперед по щели в полу. Замерз до полусмерти, и уж вид у него был...
—Боже милостивый! —сказала миссис Снелл. —И с чего это он?
То есть, я говорю, чего это он из дому бегает?
Бу-Бу пустила кривое колечко дыма, и оно расплылось но окон
ному стеклу.
—В тот день в парке кто-то из детей ни с того ни с сего обозвал его
вонючкой. По крайней мере мы думаем, что дело в этом. Право, не
знаю, миссис Снелл. Сама не понимаю.
—И давно это с ним? —спросила миссис Снелл. —То есть, я гово
рю, давно это с ним?
—Да вот, когда ему было два с половиной, он спрятался под рако
виной в подвале, —обстоятельно ответила Бу-Бу. —Мы живем в боль
шом доме, а в подвале прачечная. Какая-то Наоми, его подружка, ска
зала ему, что у нее в термосе сидит червяк. По крайней мере мы боль
ше ничего от него не добились. —Бу-Бу вздохнула и отошла от окна,
на кончике ее сигареты нарос пепел. Она шагнула к двери. —Попро
бую еще раз, —сказала она на прощание.
Сандра и миссис Снелл засмеялись.
—Поторапливайтесь, Милдред, —все еще смеясь, сказала Сандра
миссис Снелл. —А то автобус прозеваете.
Бу-Бу затворила за собой забранную проволочной сеткой дверь.
Она стояла на лужайке, которая отлого спускалась к озеру; низ
кое предвечернее солнце светило ей в спину. Ярдах в двухстах впере
ди на корме отцовского бота сидел ее сын Лайонел. Паруса были сня
ты, бот покачивался на привязи под прямым углом к мосткам, у само
го их конца. Футах в пятидесяти за ним плавала забытая или брошен
ная водная лыжа, но нигде не видно было катающихся; лишь вдалеке
уходил к Парусной бухте пассажирский катер. Почему-то Бу-Бу ни
как не удавалось толком разглядеть Лайонела. Солнце хоть и не очень
грело, но светило так ярко, что издали все — и мальчик, и лодка —
казалось смутным, расплывчатым, как очертания палки в воде. Спус
тя минуту-другую Бу-Бу перестала всматриваться. Смяла сигарету,
отшвырнула ее и зашагала к мосткам.
Стоял октябрь, и доски уже не дышали жаром в лицо. Бу-Бу шла
по мосткам, насвистывая сквозь зубы «Малютку из Кентукки». До
шла до конца мостков, присела на корточки с самого края и посмотре
ла на сына. До него можно было бы дотянуться веслом. Он не поднял
глаз.
—Эй, на борту! —позвала Бу-Бу. —Эй, друг! Пират! Старый пес!
Авотия!
Лайонел все не поднимал глаз, но ему вдруг понадобилось пока
зать, какой он искусный моряк. Он перекинул незакрепленный рум
пель до отказа вправо и сейчас же снова прижал его к боку. Но не от
рывал глаз от палубы.
— Это я, — сказала Бу-Бу. — Вице-адмирал Танненбаум. Урож
денная Гласс. Прибыл проверить стермафоры.
—Ты не адмирал, —послышалось в ответ. —Ты женщина.
Когда Лайонел говорил, ему почти всегда посреди фразы не хва
тало дыхания, и самое важное слово подчас звучало не громче, а тише
других. Бу-Бу, казалось, не просто вслушивалась, но и сторожко ло
вила взглядом каждый звук.
—Кто тебе это сказал? —спросила она. —Кто сказал тебе, что я не
адмирал?
Лайонел что-то ответил, но совсем уж неслышно.
—Кто? —переспросила Бу-Бу.
— Папа.
Бу-Бу все еще сидела на корточках, расставленные коленки тор
чали углами; левой рукой она коснулась дощатого настила: не так-то
просто было сохранять равновесие.
—Твой папа славный малый, —сказала она. —Только он, должно
быть, самая сухопутная крыса на свете. Совершенно верно, на суше я
женщина, это чистая правда. Но истинное мое призвание было, есть и
будет...
—Ты не адмирал, —сказал Лайонел.
—Как вы сказали?
—Ты не адмирал. Ты все равно женщина.
Разговор прервался. Лайонел снова стал менять курс своего суд
на, он схватился за румпель обеими руками. На нем были шорты цве
та хаки и чистая белая рубашка с короткими рукавами и открытым
воротом; впереди на рубашке рисунок: страус Джером играет на скрип
ке. Мальчик сильно загорел, и его волосы, совсем такие же, как у ма
тери, на макушке заметно выцвели.
—Очень многие думают, что я не адмирал, —сказала Бу-Бу, при
глядываясь к сыну. —Потому что я не ору об этом на всех перекрест
ках. — Стараясь не потерять равновесия, она вытащила из кармана
сигареты и спички. — Мне и неохота толковать с людьми про то, в
каком я чине. Да еще с маленькими мальчиками, которые даже не смот
рят на меня, когда я с ними разговариваю. За это, пожалуй, еще с фло
та выгонят с позором.
Так и не закурив, она неожиданно встала, выпрямилась во весь
рост, сомкнула кольцом большой и указательный пальцы правой руки
и, поднеся их к губам, точно игрушечную трубу, продудела что-то вро
де сигнала. Лайонел вскинул голову. Вероятно, он знал, что сигнал не
настоящий, и все-таки весь встрепенулся, даже рот приоткрыл. Три
раза кряду без перерыва Бу-Бу протрубила сигнал — нечто среднее
между утренней и вечерней зорей. Потом торжественно отдала честь
дальнему берегу. И когда наконец опять с сожалением присела на кор
точки на краю мостков, по лицу ее видно было, что ее до глубины души
взволновал благородный обычай, недоступный простым смертным и
маленьким мальчикам. Она задумчиво созерцала воображаемую даль
озера, потом словно бы вспомнила, что она здесь не одна. И важно
поглядела вниз, на Лайонела, который все еще сидел, раскрыв рот.
—Это тайный сигнал, слышать его разрешается одним только ад
миралам. —Она закурила и, выпустив длинную тонкую струю дыма,
задула спичку. — Если бы кто-нибудь узнал, что я дала этот сигнал
при тебе... —Она покачала головой. И снова зорким глазом морского
волка окинула горизонт.
— Потруби еще.
—Не положено.
—Почему?
Бу-Бу пожала плечами.
—Тут вертится слишком много всяких мичманов, это раз. —Она
переменила позу и уселась, скрестив ноги, как индеец. Подтянула нос
ки. И продолжала деловито: — Ну, вот что. Скажи, почему ты убега
ешь из дому, и я протрублю тебе все тайные сигналы, какие мне изве
стны. Ладно?
Лайонел тотчас опустил глаза.
—Нет, —сказал он.
—Почему?
—Потому.
—Почему «потому»?
— Потому что не хочу, — сказал Лайонел и решительно перевел
руль.
Бу-Бу заслонилась правой рукой от солнца, ее слепило.
—Ты мне говорил, что больше не будешь удирать из дому, —ска
зала она. —Мы ведь об этом говорили, и ты сказал, что не будешь. Ты
мне обещал.
Лайонел что-то сказал в ответ, но слишком тихо.
—Что? —переспросила Бу-Бу.
—Я не обещал.
—Нет, обещал. Ты дал слово.
Лайонел опять принялся работать рулем.
—Если ты адмирал, —сказал он, —где же твой флот?
—Мой флот? Вот хорошо, что ты об этом спросил, —сказала Бу-
Бу и хотела спуститься в лодку.
— Назад! —приказал Лайонел, но голос его звучал не очень уве
ренно и глаз он не поднял. —Сюда никому нельзя.
—Нельзя? —Бу-Бу, которая уже ступила на нос лодки, послушно
отдернула йогу. — Совсем никому нельзя? — Она снова уселась на
мостках но-индейски. —А почему?
Лайонел что-то ответил, но опять слишком тихо.
—Что? —переспросила Бу-Бу.
— Потому что не разрешается.
Долгую минуту Бу-Бу молча смотрела на мальчика.
—Мне очень грустно это слышать, —сказала она наконец. —Мне
так хотелось к тебе в лодку. Я но тебе соскучилась. Очень сильно со
скучилась. Целый день я сидела в доме совсем одна, не с кем было
поговорить.
Лайонел не повернул руль. Он разглядывал какую-то щербинку
на рукоятке.
— Поговорила бы с Сандрой, —сказал он.
—Сандра занята, —сказала Бу-Бу. —И не хочу я разговаривать с
Сандрой, хочу с тобой. Хочу сесть к тебе в лодку и разговаривать с
тобой.
—Говори с мостков.
—Что?
—Говори с мост-ков!
—Не могу. Очень далеко. Мне надо подойти поближе.
Лайонел рванул румпель.
—На борт никому нельзя, —сказал он.
-Что?
—На борт никому нель-зя!
— Ладно, тогда, может, скажешь, почему ты сбежал из дому? —
спросила Бу-Бу. —Ты ведь мне обещал больше не бегать.
На корме лежала маска аквалангиста. Вместо ответа Лайонел под
цепил ее пальцами правой ноги и ловким, быстрым движением швыр
нул за борт. Маска тотчас ушла под воду.
— Мило, —сказала Бу-Бу. —Дельно. Это маска дяди Уэбба. Он
будет в восторге. —Она затянулась сигаретой. —Раньше в ней нырял
дядя Симор.
—Ну и пусть.
—Ясно. Я так и поняла, —сказала Бу-Бу.
Сигарета торчала у нее в пальцах как-то вкривь. Внезапно почув
ствовав ожог, Бу-Бу уронила ее в воду. Потом вытащила что-то из
кармана. Это был белый пакетик величиной с колоду карт, перевя
занный зеленой ленточкой.
—Цепочка для ключей, —сказала Бу-Бу, чувствуя на себе взгляд
Лайонела. — Точь-в-точь такая же, как у папы. Только на ней куда
больше ключей, чем у папы. Целых десять штук.
Лайонел подался вперед, выпустив руль. Подставил ладони
чашкой.
—Кинь! —попросил он. —Пожалуйста!
— Одну минуту, милый. Мне надо немножко подумать. Следова
ло бы кинуть эту цепочку в воду.
Сын смотрел на нее, раскрыв рот. Потом закрыл рот.
— Это моя цепочка, —сказал он не слишком уверенно.
Бу-Бу, глядя на него, пожала плечами:
—Ну и пусть.
Не спуская глаз с матери, Лайонел медленно отодвинулся на преж
нее место и стал нащупывать за спиной румпель. По глазам его видно
было: он все понял. Мать так и знала, что он поймет.
—Держи! —Она бросила пакетик ему на колени. И не промахну
лась.
Лайонел поглядел на пакетик, взял в руку, еще поглядел —и вне
запно швырнул его в воду. И сейчас же поднял глаза на Бу-Бу — в
глазах был не вызов, но слезы. Еще мгновение —и губы его искриви
лись опрокинутой восьмеркой, и он отчаянно заревел.
Бу-Бу встала —осторожно, будто в театре отсидела ногу —и спу
стилась в лодку. Через минуту она уже сидела на корме, держа руле
вого на коленях, и укачивала его, и целовала в затылок, и сообщала
кое-какие полезные сведения:
—Моряки не плачут, дружок. Моряки никогда не плачут. Только
если их корабль пошел ко дну. Или если они потерпели крушение, и
их носит на плоту, и им нечего пить, и...
—Сандра... сказала миссис Снелл... что наш папа... большой... гряз
ный... жидюга...
Ее передернуло. Она спустила мальчика с колен, поставила перед
собой и откинула волосы у него со лба.
—Сандра так и сказала, да?
Лайонел изо всех сил закивал головой. Он придвинулся ближе,
все не переставая плакать, и встал у нее между колен.
— Ну, это еще не так страшно, — сказала Бу-Бу, стиснула сына
коленями и крепко обняла. —Это еще не самая большая беда. —Она
легонько куснула его ухо. —А ты знаешь, что такое жидюга, малыш?
Лайонел ответил не сразу —то ли не мог говорить, то ли не хотел.
Он молчал, вздрагивая и всхлипывая, пока слезы не утихли немного.
И только тогда, уткнувшись в теплую шею Бу-Бу, выговорил глухо,
но внятно:
—Жидюга... это... кто... никому ничего не дает...
Бу-Бу легонько оттолкнула сына, чтобы поглядеть на него. И вдруг
сунула руку сзади ему за пояс —он даже испугался, —но не шлепнула
его, не ущипнула, а только старательно заправила ему рубашку.
— Вот что, —сказала она. — Сейчас мы поедем в город, и купим
пикулей и хлеба, и перекусим прямо в машине, а потом поедем на стан
цию встречать папу, и привезем его домой, и пускай он покатает нас
на лодке. И ты поможешь ему отнести паруса. Ладно?
—Ладно, —сказал Лайонел.
К дому они не шли, а бежали наперегонки. Лайонел прибежал
первым.
Тебе, Эсме —с любовью и убожеством
Я толькочтополучилавиапочтойприглашениенасвадьбу,кото
рая состоится в Англии и намечена на 18 апреля. Честно скажу —я
дорого бы дал, чтобы попасть именно на эту свадьбу, и сгоряча я даже
решил, что могу себе позволить путешествие за границу, и плевать на
расходы. Но потом мы всесторонне обсудили это дело с моей женой —
она у меня девочка потрясающе рассудительная —и решили, что не сто
ит: оказывается, у меня начисто вылетело из головы, что теща мечтает
погостить у нас недельки две во второй половине апреля. Мне не так уж
часто приходится видеть матушку Гренчер, а моложе она не становится.
Ей уже пятьдесят восемь стукнуло. (Как она сама охотно признается.)
Однако, где бы мне ни пришлось находиться, я, кажется, не из тех,
кто не желает и пальцем пошевельнуть, чтобы спасти брачный союз от
полного краха. По этой причине я и решил на скорую руку набросать
некоторые свои впечатления о невесте, какой я ее знал почти шесть лет
тому назад. Если эти заметки заставят жениха, с которым я не знаком,
всерьез задуматься хотя бы на одну-две минуты —даже если это и не
доставит ему удовольствия —тем лучше. Никто не собирается его раз
влекать. Скорее, я бы сказал —просвещать и наставлять.
В апреле 1944 года я оказался в числе примерно шестидесяти аме
риканских солдат, проходивших подготовку к высадке в Нормандии
по специальной программе под эгидой британской разведки в Дево
не, в Англии. Сейчас, вспоминая это время, я вижу, что мы были и
вправду уникальной командой — на шестьдесят душ не нашлось ни
одного компанейского парня. Все мы в свободное время по большей
части строчили письма, и если приходилось обращаться друг к другу
не по службе, то только затем, чтобы спросить, не найдется ли немно
го чернил, если ему самому пока без надобности. А когда мы не писа-
© Перевод. М. Ковалева, 2002
ли письма или не сидели на занятиях, все разбредались поодиночке,
кто куда. Я обычно в погожие дни бродил по живописным окрестнос
тям. Когда шел дождь, забирался в какой-нибудь сухой уголок и чи
тал книжки, часто у самого стола для пинг-понга, рукой подать, а луч
ше бы —топором.
Спецподготовка продолжалась три недели, и закончилась она в суб
боту. День выдался дождливый. Судя по слухам, в семь вечера нас долж
ны были перебазировать в Лондон, а там распределить по пехотным и
воздушно-десантным подразделениям, предназначенным для высадки
на континент. К трем часам-дня я упаковал в вещмешок все свои пожит
ки, включая и брезентовую сумку от противогаза, битком набитую кни
гами, которые я привез из-за океана. (Сам противогаз я несколько не
дель тому назад выбросил тайком за борт «Мавритании» — мне было
совершенно ясно, что если противник и в зд ум а е т применить газ, я все
равно нипочем не успею натянуть эту чертову штуку.) Помню, как я сто
ял у окна нашего сборного домика из гофрированного железа, глядя на
косой, унылый дождь, и что-то не замечал, чтобы мой указательный па
лец уж очень чесался от нетерпения нажать на гашетку. У меня за спи
ной раздавался нелюдимый шорох множества авторучек по множеству
листов специальной бумаги для военно-полевой почты. Внезапно и по
чти без всякой определенной цели я оторвался от окна, надел дождевик,
шерстяной шарф, галоши и пилотку (как мне до сих пор напоминают, я
носил ее по-своему, слегка надвинув на оба уха). Затем, сверив часы с
настенными в уборной, я стал спускаться в город по мощенному булыж
ником, залитому водой, долгому склону холма. Молнии то и дело били в
землю вокруг меня, но я не обращал на них внимания. Может, на них и
есть твой личный номер, а может, и нет.
В центре —похоже, это было и самое мокрое место во всем городе —
я остановился у церкви и стал читать объявления на доске, скорее всего
потому, что цифры, белые на черном фоне, бросились мне в глаза, но от
части и потому, что за три года в армии я пристрастился к чтению выве
шенных на досках объявлений. Как следовало из объявления, на три три
дцать была назначена спевка детского хора. Я взглянул на свои часы,
потом снова на доску. К ней был прикноплен листок бумаги с именами
детей, которые должны были явиться на спевку. Я прочел все имена, стоя
под дождем, а потом вошел в церковь.
На скамьях сидели человек десять взрослых, и некоторые держа
ли на коленях маленькие резиновые сапожки, подошвами кверху. Я
прошел вперед и сел в первом ряду. На кафедре, на стульях, состав
ленных в три тесных ряда, сидели дети —человек двадцать, большей
частью девочки, примерно лет с семи до тринадцати. Регентша, уст
рашающе монументальная особа в твидовом костюме, как раз угова
ривала их петь, открывая рты пошире. Она задала им вопрос: слышал
ли кто-нибудь из них хоть раз в жизни, чтобы птичка-невеличка пела
свою чудную песенку, и при этом д е р зн у л а не открывать свой милый
клювик как можно шире, шире, шире? Похоже, никто не слыхал. На
нее смотрели немигающие, непроницаемые глаза. Она продолжала —
ей хочется, чтобы ее детки, в се к а к о д и н , прониклись смыслом тех слов,
которые они поют, а не просто п о вт о р ял и их, как попка-дурак. Потом
она дала ноту на камертоне-дудке, и детишки, как тяжелоатлеты сверх
легкого веса, подняли свои сборники гимнов.
Они пели без музыкального сопровождения — в данном случае,
точнее, без помех. Их голоса звучали мелодично и несентиментально,
и было в них что-то такое, что человек более религиозный, чем я, мог
бы без малейшего усилия воспарить если не телом, то духом. Две дев
чушки —самые маленькие —немного отставали от темна, но так, что
только матушка композитора могла бы их упрекнуть. Этого гимна я
никогда не слышал, но хотелось надеяться, что в нем еще с дюжину
стихов, а может, и побольше. Я слушал, разглядывая детей, но осо
бенно лицо одной девочки, сидевшей ближе всех ко мне, с краю, в пер
вом ряду. Ей было лет тринадцать, у нее были светлые пепельные во
лосы, подстриженные наравне с мочками ушей, прекрасной формы
лоб и спокойный, даже равнодушный взгляд —девочка с такими все
знающими глазами, подумалось мне, вполне могла и пересчитать всех
присутствующих, и вынести им приговор. Ее голос отчетливо выде
лялся из общего детского хора, и вовсе не потому, что она сидела бли
же ко мне. Он звучал лучше всех в верхнем регистре, так упоительно,
так верно, что автоматически вел за собой весь хор. Однако самой юной
леди, судя по всему, наскучил собственный певческий талант, а мо
жет, просто надоело здесь и сейчас; я видел, как она два раза зевала, ког
да можно было перевести дух между стихами. Конечно, она зевнула, как
подобает леди, не размыкая губ, но скрыть зевок ей не удалось —ее вы
дали дрогнувшие крылья носа.
Как только гимн отзвучал, руководительница принялась долго и
нудно распространяться на тему о том, что некоторые люди никак не
могут держать свои ноги в покое, а рты на замке —даже во время про
поведи. Я понял, что спевка закончилась, и пока скрипучий голос ре
гентши не разрушил вконец волшебство и очарование детского пе
ния, я встал и вышел из церкви.
Ливень разгулялся вовсю. Я пошел вдоль по улице и заглянул в
окно комнаты отдыха Красного Креста, но там у стойки толпилась
очередь за чашкой кофе —по двое и по трое в ряд, а из соседней ком
наты —я слышал даже через стекло —доносилось щелканье шариков
для пинг-понга. Я перешел на другую сторону улицы и зашел в чай
ную для гражданских, совершенно пустую, хотя там была официант
ка, которая всем своим видом показывала, что предпочла бы посети
теля в сухом плаще. Я повесил свой плащ на стоящую в углу вешалку
как можно аккуратнее, сел за столик и заказал чай и тосты с корицей.
За весь этот день я в первый раз заговорил с другим человеком. По
том я обшарил все свои карманы, даже карманы плаща, нашел пароч
ку завалявшихся писем, которые и перечитал: одно от жены — она
жаловалась, что в ресторане Шраффта на Восемьдесят восьмой об
служивание не сравнишь с прежним, второе —от тещи, которая про
сила, если мне нетрудно, достать ей немного тонкой шерсти, как только
мне удастся отлучиться из «лагеря».
Я не успел еще допить первую чашку чаю, когда в комнату вошла
та самая юная леди, которую я слышал и видел в церкви на спевке
хора. Волосы у нее промокли так, что с них капала вода и уши прогля
дывали сквозь мокрые пряди. С ней был очень маленький мальчик,
очевидно, ее брат, и она сняла с него мокрую кепку двумя пальцами,
как будто это какой-то лабораторный зверек. Следом за детьми во
шла солидная дама в фетровой шляпе с обвисшими полями —вероят
но, их гувернантка. Девочка из хора, снимая по дороге пальто, про
шла к столику, на котором остановился ее выбор — на мой взгляд,
очень удачный, так как столик был прямо напротив, примерно в трех
метрах от меня. Девочка и гувернантка сели за стол. Малыш — ему
было лет пять —усаживаться пока не собирался. Он сдернул с себя
курточку и избавился от нее; потом с непроницаемым выражением
отъявленного безобразника принялся доводить до белого каления
свою гувернантку — несколько раз кряду то выдвигал, то задвигал
обратно свой стул, не сводя глаз с ее лица. Гувернантка несколько раз
вполголоса приказала ему садиться —иначе говоря, прекратить паяс
ничать, но только после того, как он услышал голос старшей сестры,
он соблаговолил усесться на стул. Но тут же схватил салфетку и во
друзил ее себе на голову. Сестра взяла ее, расправила и положила ему
на колени.
К тому времени, когда им принесли чай, девочка из хора успе
ла заметить, что я внимательно разглядываю ее компанию. Она от
ветила пристальным, уже знакомым мне оценивающим взглядом и
вдруг одарила меня легкой, сдержанной улыбкой. Улыбка была не
ожиданно ослепительная, как это свойственно некоторым легким
и сдержанным улыбкам. Я ответил улыбкой несколько менее осле
пительной, так как приходилось прикрывать верхней губой уголь
но-черную солдатскую временную пломбу между двумя передни
ми зубами. Не успел я опомниться, как юная леди уже стояла у
моего столика, сохраняя завидное самообладание. На ней было
платье из шотландки — тартан Кэмблов, если не ошибаюсь. По-
моему, это самое чудесное платье для девочки-подростка в такой
дождливый, ужасно дождливый день.
—Я думала, что американцы терпеть не могут чай, —сказала она.
Это была не острота, не выходка напоказ, а утверждение правдо
любца —или, может быть, любителя статистики. В ответ я сказал, что
некоторые американцы вообще не пьют ничего, к р о м е чая. И спросил,
не согласится ли она присесть за мой столик.
—Благодарю вас, —сказала она. —Разве что на малейшее мгно
вение.
Я встал и отодвинул для нее стул напротив моего, и она села на
краешек, выпрямив спину и сохраняя прекрасную осанку. Я поспе
шил —почти бросился —обратно на свое место, торопясь продол
жить нашу беседу. Однако когда я уселся, мне ничего не приходи
ло в голову. Я снова улыбнулся, по-прежнему стараясь не показы
вать свою черную пломбу. И заметил, что погода нынче просто
жуткая.
— Да, вы прары, — сказала моя гостья чистым, не оставляющим
сомнений голосом ненавистницы бессмысленных разговоров. Она
положила пальцы обеих рук на край столика, как будто на спирити
ческом сеансе, а потом, почти мгновенно, сложила руки ладонями
вместе —ногти у нее были обкусаны «до мяса». На запястье у нее были
часы, с виду военного образца, похожие на штурманский хронометр.
Циферблат был чересчур велик для такого тоненького запястья.
— Вы были на спевке, —заметила, точнее, констатировала она. —
Я вас видела.
Я сказал, что так точно, был и слышал, как ее голос выделялся из
общего хора. Я сказал, что у нее, по-моему, прекрасный голос. Она
кивнула:
—Я знаю. Я намерена стать профессиональной певицей.
— Правда? В опере?
—Боже упаси, что вы! Буду петь джаз на радио и заработаю кучу
денег. После, когда мне сравняется тридцать, я все брошу и буду жить
на ранчо в Огайо. — Она коснулась ладонью своей совершенно мок
рой головы. —А вы знаете Огайо? —спросила она.
Я сказал, что мне случалось проезжать мимо на поезде, но по-на
стоящему я Огайо не знаю. Я предложил ей тостик с корицей.
—Спасибо, не надо, —сказала она. —Я ем, как птичка, честно говоря.
Я откусил кусок тоста и заметил, что в Огайо есть множество ди
ких и непроходимых мест.
— Знаю. Мне рассказывал один знакомый американец. Вы один
надцатый американец, с которым я познакомилась.
Гувернантка уже давно и настойчиво подавала ей знаки, чтобы она
возвратилась к своему столику —то есть перестала бы надоедать чу
жому человеку. Однако моя гостья невозмутимо развернула свой стул
на несколько сантиметров, так что оказалась спиной к своему столи
ку и пресекла всякую возможность принимать оттуда какие бы то ни
было сигналы.
— Вы занимаетесь в той секретной школе разведчиков на холме,
верно? —спросила она как ни в чем не бывало.
Я был не хуже других натаскан в смысле секретности и ответил,
что приехал в Девоншир на поправку здоровья.
—А х вот как, —сказала она. —Между прочим, я не вчера роди
лась, к вашему сведению.
Я ответил, что могу поспорить на что угодно, что она права. По
том отпил глоток чаю. Мне стало как-то неловко сидеть развалясь, и
я постарался усесться попрямее.
—Вы производите впечатление вполне разумного человека —для
американца, —задумчиво сказала она.
Я ей сказал, что это высказывание попахивает махровым снобиз
мом, если уж говорить начистоту, и выразил надежду, что это не в ее
духе.
Она покраснела — автоматически одарив меня достоинством и
тактом, которого мне не хватало.
—Да, но... Почти все американцы, которых я встречала, вели себя
просто как животные. Они то и дело пускают в ход кулаки, и всех под
ряд оскорбляют, и... знаете, что один из них учудил?
Я отрицательно покачал головой.
—Один из них швырнул пустую бутылку из-под виски в окно моей
тете, if сч ас т ью , окно было отворено. Скажите, вам это кажется вполне
разумным поступком?
Мне было нечего возразить, поступок был дурацкий. Я сказал, что
солдаты разбросаны по всему миру, так далеко от родного дома, и что
мало кому из них в жизни ио-настоящему улыбнулась удача. И доба
вил, что мне казалось, будто большинство людей могли бы и сами это
сообразить.
— Возможно, — сказала моя гостья, и я понял, что она осталась
при своем мнении.
Она снова подняла руку и нащупала несколько мокрых, слипших
ся прядей, пытаясь прикрыть ими уши.
—Волосы у меня намокли, просто ужас, —сказала она. —Должно
быть, у меня ужасный вид. — Она взглянула мне в глаза. — У меня
очень волнистые волосы, когда они высохнут.
—Я уже заметил, что они вьются.
— Не локонами, на самом деле, а просто очень волнистые, —ска
зала она. —Скажите, а вы женаты?
Я сказал, что женат. Она кивнула.
—А вы без памяти влюблены в свою жену? Или это чересчур бес
тактный вопрос?
Я сказал, что если замечу бестактность, непременно сообщу.
Она положила руки на стол, я взглянул на ее запястья и вспом
нил, что мне хотелось сделать что-нибудь с этими великанскими
наручными часами —может быть, посоветовать ей носить их вмес
то пояса.
—Как правило, я не проявляю ужасно сильного стадного инстинк
та, —сказала она и взглянула на меня, проверяя, как я воспринял это
ученое слово. Я и бровью не повел.
—Я просто подошла к вам потому, что вы мне показались чрезвы
чайно одиноким. У вас чрезвычайно выразительное лицо.
Я сказал, что она угадала, я и в п р а в д у чувствовал себя очень оди
ноким, и я очень обрадовался, когда она ко мне подошла.
—Я стараюсь научиться быть более сострадательной. Тетя гово
рит, что я —ужасно холодный человек. —Она опять потрогала рукой
мокрую макушку. — Я живу у своей тети. Она исключительно доб
рый человек. После маминой смерти она делает все, что в ее силах,
чтобы мы с Чарльзом чувствовали себя комфортно.
—Очень рад это слышать.
—Моя мама была исключительно интеллигентным человеком. С
большим эстетическим чутьем во многих отношениях. —Она посмот
рела мне в глаза с особым, словно заново вспыхнувшим интересом. —
А вам я тоже кажусь ужасно холодной?
Я сказал, что ничего подобного —совсем наоборот, честно говоря.
Представился ей и спросил, как ее зовут. Она ответила не сразу.
—Меня зовут Эсмё. Не думаю, что стоит вам сейчас сообщать мое
полное имя. Видите ли, я ношу титул, а вас это может смутить. Пони
маете, американцы слишком преклоняются перед титулами.
Я сказал, что ко мне это не относится, но, пожалуй, это неплохая мысль —
временно оставить титулы в покое. В эту самую минуту я почувствовал,
что прямо мне в затылок кто-то горячо дышит. Я обернулся и едва не
столкнулся нос к носу с маленьким братом Эсме. Не обращая на меня ни
малейшего внимания, он сообщил сестре пронзительным дискантом:
—Мисс Мегли говорит, чтобы ты шла допивать свой чай!
Выпалив свое сообщение, он уселся на стул справа от меня, меж
ду мной и сестрой. Я рассматривал его с живым интересом. Малыш
выглядел как картинка —в коротких штанишках из коричневой шет
ландской шерсти, темно-синем свитере, белой рубашке и при полоса
том галстуке. На меня уставились громадные зеленые глаза.
—А почему актеры в кино целуются наперекосяк? —спросил он.
—Наперекосяк? —повторил я. Этот вопрос мучил меня самого с
раннего детства. Я ответил, что актерам, наверно, мешают носы —
слишком велики, чтобы целоваться прямо, нос к носу.
—Его зовут Чарльз, —сказала Эсме. —Он исключительно развит
для своего возраста. Блестящий ум.
—А глаза у него совсем зеленые. Верно, Чарльз?
Чарльз бросил на меня недоверчивый взгляд, которого вполне
заслуживал такой каверзный вопрос, и начал сползать со своего сту
ла вперед и вниз, так что весь оказался иод столом, только затылком
опираясь на сиденье, как борец, который делает мостик, чтобы его не
уложили на лопатки.
—Они оранжевые, —сдавленным голосом заявил он прямо в по
толок. Потом ухватился за угол скатерти и накрыл ею свое красивое
непроницаемое личико.
— Порой это блестящий ум, а порой и нет, — сказала Эсме. —
Чарльз, сейчас же садись обратно!
Чарльз замер в той же позе. Кажется, он даже дышать перестал.
—Он очень скучает по отцу. Отец был у-б-и-т в Северной Африке.
Я выразил соболезнование. Эсме кивнула.
— Отец его обожал. —Она задумчиво прикусила ноготь боль
шого пальца. —Он —Чарльз —очень похож на нашу маму. А я как
две капли воды похожа на отца. —Она продолжала обкусывать но
готь. —Моя мать была очень страстной женщиной. Она была экст
раверт. Отец был интроверт. И тем не менее они очень хорошо под
ходили друг к другу — впрочем, лишь на поверхностный взгляд.
Откровенно говоря, отцу нужна была более интеллектуальная спут
ница, чем мама. Он был исключительно одаренный гений.
Я с интересом ждал продолжения рассказа, но больше ничего не
услышал. Посмотрел вниз, на Чарльза, который теперь умостился
щекой на сиденье стула. Заметив, что я на него смотрю, он закрыл
глаза с видом сонного ангела, потом высунул язык —как оказалось,
поразительной длины —и испустил вопль, который у м е н я на родине
означал полнейшее презрение к судье-недотепе на бейсбольном поле.
Этот вопль буквально потряс чайную.
—Прекрати сейчас же, —приказала Эсме, оставаясь совершенно
спокойной. —Он видел, как это делал американец в очереди за жаре
ной рыбой с картошкой, и с тех пор повторяет каждый раз, как ему
станет скучно. Прекрати сию минуту, а то я тебя отправлю прямо к
мисс Мегли.
Чарльз распахнул свои громадные глазищи, показывая, что слы
шал угрозу, но не проявил никакого беспокойства. Глаза он снова за
крыл, по-прежнему лежа щекой на сиденье стула.
Я заметил, что лучше бы, пожалуй, отложить эту штуку —я имел
в виду тот самый вопль —до тех пор, пока он не начнет пользоваться
своим титулом по праву. Разумеется, если у него тоже есть право на
титул.
Эсме посмотрела на меня долгим изучающим взглядом.
—У вас довольно ограниченное чувство юмора, не так ли? —раз
думчиво сказала она. — Отец говорил, что у меня нет никакого чув
ства юмора. Он сказал, что я не приспособлена к жизни, потому что
мне не хватает чувства юмора.
Глядя на нее, я закурил сигарету и сказал, что чувство юмора, на
мой взгляд, вряд ли поможет в настоящей беде.
—А отец считал, что поможет.
Это было не возражение, а исповедание веры, и я поспешно дал
задний ход. Я кивнул и сказал, что ее отец, как видно, смотрел на этот
вопрос более широко, а я имел в виду частный случай (сам не знаю,
что бы это значило).
—Чарльз неимоверно тоскует по нём, —сказала Эсме минуту спу
стя. — Он был неимоверно привлекательный человек. И он был ис
ключительно хорош собой. Не то чтобы внешняя красота имела ре
шающее значение, но он был красив. У него был ужасно пронизываю
щий взгляд —для человека, который был феноменально добр.
Я кивнул. И заметил, что у ее отца, мне кажется, была совершен
но особенная манера выражать свои мысли.
—О да, совершенно особенная, —сказала Эсме. —Он работал над
архивами —как любитель, разумеется.
В эту минуту я почувствовал, как кто-то нетерпеливо толкнул,
почти ударил меня сбоку в руку повыше локтя —оказалось, это был
выпад со стороны Чарльза.
Я обернулся к нему. Он уже сидел на стуле почти нормально, хотя
подогнул под себя одну ногу.
—Что говорит одна стенка другой стенке? —выпалил он пронзи
тельным голоском. —Это загадка!
Я закатил глаза к потолку, словно решил поразмыслить над за
гадкой, и повторил ее вслух. Потом сделал вид, что окончательно ого
рошен, посмотрел на Чарльза и заявил, что сдаюсь.
—Встретимся в уголку! —Эта ударная фраза прозвучала на пол
ной мощности. Самое сногсшибательное действие разгадка оказала
на самого Чарльза. Она сразила его наповал —настолько непереноси
мо смешной она ему показалась.
Эсме даже пришлось встать и постукать его по спине, как будто
он сильно закашлялся.
—Ну-ка, перестань, —сказала она. Потом вернулась на свое мес
то. — Он эту загадку загадывает всем без исключения и всякий раз
впадает в истерику. Ему случается так закатиться со смеху, что он едва
не захлебывается слюной. Ну все, перестань же, наконец.
— Пожалуй, это одна из самых лучших загадок, которые я слы
шал, —сказал я, поглядывая на Чарльза, который мало-помалу при
ходил в себя. В ответ на этот комплимент он снова сполз со стула и
опять закрыл лицо краем скатерти до самых глаз, словно маской. Ос
тавив на виду одни глаза, еще сверкавшие от удовольствия, он смот
рел на меня как человек, который вправе гордиться тем, что знает па
рочку первоклассных загадок.
—Разрешите узнать, если можно, чем вы занимались до того, как
вступили в ряды армии? —спросила меня Эсме.
Я ответил, что ничем особенным не занимался, потому что только
годом раньше закончил колледж, но вообще мне нравилось представ
лять себя автором коротких рассказов, настоящим профессионалом.
Она вежливо кивнула.
—Печатались? —спросила она.
Вопрос был знакомый, но каждый раз я чувствовал себя неловко,
и никогда не мог просто сказать —один, два или три раза. Я принялся
было объяснять, что все издатели в Америке —настоящая банда...
— Мой отец великолепно писал, —перебила меня Эсме. —Я со
храняю почти все его письма для будущих поколений.
Я сказал, что это, по-моему, прекрасная мысль. Мне на глаза сно
ва попались ее громадные, похожие на хронометр наручные часы. Я
спросил, не остались ли ей эти часы от ее отца. Она с глубокой серьез
ностью перевела взгляд на свое запястье.
—Да, это его часы, — сказала она. — Он отдал их мне как раз
перед тем, как нас с Чарльзом эвакуировали. — Она вдруг застес
нялась, убрала руки со стола и добавила: — Разумеется, просто в
качестве совенира.
Потом она решила переменить тему.
— Я была бы чрезвычайно польщена, если бы вы когда-нибудь
написали рассказ исключительно для меня. Я увлекаюсь чтением книг.
Я заверил ее, что непременно напишу, если сумею. Признался, что
я не очень-то плодовитый писатель.
—А вам и не нужно писать ужасно длинно и многословно! Надо
только избегать всяких детских глупостей. — Она призадумалась. —
Я предпочитаю рассказы про убожество.
—Про что? —переспросил я и наклонился поближе к ней.
—Убожество. Меня чрезвычайно интересует все жалостное и убогое.
Я собирался расспросить ее поподробнее, но тут Чарльз опять изо
всех сил ткнул меня в плечо. Я слегка поморщился и обернулся к нему.
Он стоял совсем рядом со мной.
— Что одна стенка сказала другой стенке? —задал он знакомый
вопрос.
—Ты у него уже спрашивал, —сказала Эсме. — Перестань, слы
шишь?
Чарльз сделал вид, что не слышит, наступил обеими ногами мне
на ногу и повторил заветный вопрос. Я заметил, что галстук у него
сбился на сторону. Я поправил узел, а затем, глядя ему прямо в глаза,
предложил свой вариант:
—Сойдемся в углу?
Не успел я договорить, как пожалел об этом. Чарльз широко рас
крыл рот. Мне показалось, что это я ударил его под дых. Он слез с
моей ноги и в пылу праведного гнева прошагал к своему столику, ни
разу не оглянувшись.
—Он в ярости, —сказала Эсме. —У него взрывной характер. Мама
была склонна потакать ему. Мой отец был единственным человеком,
который его не баловал.
Я все еще глядел вслед Чарльзу. Он уселся и стал пить чай, держа
чашку обеими руками. Мне хотелось, чтобы он обернулся, но он не
собирался смотреть на меня. Эсме встала.
—II faut que je part aussi*, —сказала она, вздохнув. —Вы по-фран
цузски понимаете?
Я встал, отодвинув стул; меня одолевали смешанные чувства —
сожаление и смущение. Мы с Эсме на прощанье обменялись рукопо
жатием; как я и подозревал, ее ладошка была влажная —признак нерв
ной натуры. Я сказал ей по-английски, что был очень рад с ней позна
комиться. Она кивнула.
—Этого следовало ожидать, —сказала она. —Я очень общитель
на для своего возраста. —Она снова дотронулась до своих волос, про
веряя, высохли ли они. — Мне ужасно стыдно за свою прическу, —
сказала она. —Должно быть, я выгляжу как настоящее чудовище.
— Ничего подобного! Честное слово, я уже вижу, какие они вол
нистые.
Она снова быстро коснулась своих волос.
—Вы собираетесь заходить сюда в ближайшем будущем? —спро
сила она. — Мы здесь бываем каждую субботу после спевки.
Я сказал, что мне бы этого хотелось больше всего на свете, но, к сожа
лению, я точно знаю, что у меня больше не будет такой возможности.
* Мне тоже пора идти (ф р.).
—Иными словами, вы не вправе обсуждать передислокацию под
разделения, —сказала Эсме. Она не сделала ни шагу прочь от стола.
Наоборот, она скрестила ножки и посмотрела вниз, чтобы подравнять
носки своих туфель. Этот маленький маневр ей отменно удался —на
ней были белые носки, а ножки и щиколотки у нее были точеные. Она
внезапно взглянула мне в глаза.
— Хотите, я вам напишу? — спросила она, слегка порозовев от
смущения. —Я умею довольно ясно выражать свои мысли для чело
века моего...
—Буду счастлив. —Я вытащил карандаш и бумагу и записал свое
имя, чин, личный номер и номер армейской полевой почты.
—Я вам первая напишу, —сказала она, принимая листок, —чтобы
вы не почувствовали себя ни в малейшей степени скомпрометирован
н ы м . —Она положила бумажку в карман платья. —До свиданья, —ска
зала она и ушла обратно к своему столику.
Я попросил принести еще чайник чаю и сидел, глядя на детей, пока
они, вместе с замученной мисс Мегли, не поднялись из-за стола, со
бираясь уходить. Чарльз шел первым, прежалостно припадая на одну
ногу, как будто она у него сантиметров на десять короче другой. За
ним шла мисс Мегли, а Эсме вышла последней, помахав мне рукой. Я
помахал в ответ, привстав со стула. И сам удивился силе охватившего
меня в этот момент чувства.
Не прошло и минуты, как Эсме снова вошла в чайную, таща за
рукав курточки упиравшегося Чарльза.
—Чарльз хочет поцеловать вас на прощание, —сказала она.
Я быстро поставил чашку на стол и сказал, что это очень приятно,
только вотуверена ли она,что...
—Да, —сказала она с некоторой суровостью. Отпустила рукав
его курточки и довольно сильно подтолкнула его к моему столику.
Он подошел, бледный как мел, и влепил мне мокрый, звонкий по
целуй пониже правого уха. Претерпев эту пытку, он бросился пря
миком на выход из чайной — к менее сентиментальному образу
жизни, —но я успел ухватиться за хлястик его куртки и, не выпус
кая его из рук, спросил:
—Что говорит одна стенка другой стенке?
Он просиял.
—Встретимся в уголку! —пронзительно выкрикнул он и опроме
тью вылетел из чайной, очевидно, в полном экстазе.
Эсме стояла, снова скрестив ноги.
—Вы уверены, что не забудете написать мне рассказ? —спросила
она. —Не то чтобы исключительно мне одной. Можно его...
Я ей сказал, что такого просто быть не может —чтобы я взял да и
забыл. Сказал, что мне еще пи разу не приходилось писать рассказ
д л я кого-то лично, но, пожалуй, самое время попробовать. Она кив
нула.
— И пусть он будет чрезвычайно жалостный и трогательный, —
продолжала она. —Вы хоть немного знакомы с убожеством?
Я ответил, что не слишком близко, но что понемногу свожу с ним
более близкое знакомство —собственно, оно постоянно встречается
мне в той или иной форме, так что я приложу все усилия, чтобы оп
равдать ее ожидания.
— Жаль, не правда ли, что мы не встретились при менее тягост
ных обстоятельствах?
Я сказал, что очень жаль, сказал, что это чистая правда.
—До свиданья, —сказала Эсме. —Надеюсь, что вы возвратитесь с
войны, не претерпев непоправимого ущерба.
Я сказал спасибо, прибавил еще несколько слов и смотрел ей вслед,
когда она выходила на улицу. Она шла медленно, задумавшись, про
веряя на ходу, высохли ли кончики волос или пет.
А вот и жалостная часть истории, про убожество, и сцена меняет
ся. Действующие лица тоже изменились. Я все еще присутствую, но с
этой самой минуты, но соображениям, которые я не могу обнародо
вать, я настолько изменил свое обличье, что узнать меня не сумеет
даже самый искушенный читатель.
Действие происходит примерно в иол-одиннадцатого вечера в
Гофурте, в Баварии, через несколько недель после капитуляции Гер
мании. Штабной сержант X находился в своей комнате на втором эта
же частного дома, где он и несколько других американцев были рас
квартированы еще до перемирия. Он сидел на деревянном расклад
ном стуле возле маленького, заваленного чем попало письменного
столика, перед ним лежал привезенный из-за моря роман в бумажной
обложке, только читать ему было неимоверно трудно. Роман тут ни
при чем —все дело было в нем самом. Несмотря на то что обитатели
первого этажа обычно первыми набрасывались на книжки, которые
ежемесячно присылали спецслужбы, X обычно доставался роман, ко
торый он бы и сам выбрал. Но этому молодому человеку не удалось
пройти войну, не претерпев при этом никакого ущерба, поэтому он
битый час по три раза кряду перечитывал номера главок, а теперь
пытался читать предложения, одно за другим. Внезапно он захлоп
нул книжку, даже не отметив место, где остановился. Он на минуту
прикрыл рукой глаза от режущего, слишком яркого света голой лам
почки, которая освещала стол.
Он вынул из пачки сигарету и закурил. Пальцы у него приметно и
безостановочно дрожали, слабо постукивая друг о друга. Он слегка
откинулся на спинку стула и курил, совершенно не чувствуя вкуса.
Уже несколько недель он смолил одну сигарету за другой почти бес
прерывно. Десны у него кровоточили, стоило лишь слегка тронуть их
копчиком языка, и он то и дело повторял эксперимент; в эту собствен
ную маленькую игру он иногда играл часами. Он немного посидел,
куря и повторяя свой эксперимент. Вдруг, как всегда, без предупреж
дения, па него накатило знакомое ощущение — ему показалось, что
его разум смещается с места и перекатывается, кувыркаясь, как пло
хо закрепленные узлы в багажной сетке иод потолком автобуса. Он
быстро сделал то, что привык делать уже несколько недель кряду,
чтобы все вернулось на свое место, —изо всех сил нажал ладонями па
виски. С минуту он не разжимал руки. Его волосы не мешало бы под
стричь, а заодно и вымыть. Он мыл голову раза три или четыре за две
недели, что пролежал в госпитале во Франкфурте-на-Майне, но в во
лосы набилось полно грязи за долгий, пыльный путь обратно в Го-
фурт. Капрал Z, который приезжал за ним в госпиталь, до сих пор го
нял на джине, словно в боевой обстановке, уложив ветровое стекло на
капот —мол, плевать мне на ваше перемирие. В Германию прибыли
тысячи новых солдат. Разъезжая без ветрового стекла, как на поле боя,
капрал Z хотел им показать, что он не из таковских, что его нипочем
не спутаешь с этими новоиспеченными сукиными щенками на евро
пейском театре военных действий.
Отпустив наконец свою голову, X уперся взглядом в письменный
стол, на котором громоздилась настоящая свалка из двух дюжин, не
меньше, нераспечатанных писем и пяти или шести бандеролей, адре
сованных ему лично. Он протянул руку над развалом и достал книгу,
прислоненную к стенке. Это была книга Геббельса, под названием
«Небывалое время». Ее хозяйкой была тридцативосьмилетняя неза
мужняя дочь семейства, которое обитало здесь всего несколько не
дель назад. Она была какой-то мелкой сошкой в нацистской партии,
но по армейским уложениям этого оказалось достаточно, чтобы она
подпадала под категорию автоматического ареста. X сам ее и аресто
вал. Теперь, в третий раз за этот день, когда он вернулся из госпиталя,
он открыл ее книгу и прочел короткую надпись на титульном листе.
Фраза была написана чернилами, по-немецки, мелким, беззащитно
искренним почерком: «Боже правый, жизнь — сущий ад». Ничто не
предваряло, ничто не завершало ее. В одиночестве на целой странице,
в болезненном безмолвии комнаты, эти слова обретали вес неопро
вержимого, даже классического обвинения. X несколько минут не сво
дил глаз со страницы, пытаясь, но без надежды на успех, не поддаться
впечатлению. Потом, с невиданной за последние несколько недель
живостью, он схватил огрызок карандаша и стал писать под этой фра
зой по-английски: «Отцы и учители, мыслю: «Что есть ад?» Рассуж
даю так: «Страдание о том, что нельзя уже более любить». Он при
нялся было выводить под цитатой имя Достоевского, но заметил —с
ужасом, который пронизал его с ног до головы, —что все написанное
им практически невозможно разобрать. Он захлопнул книгу.
Потом схватил со стола первое, что попалось под руку. Это было
письмо от его старшего брата, из Олбани. Оно валялось на столе
еще до того, как он попал в госпиталь. Он открыл конверт, слабо
надеясь прочесть письмо от начала и до конца, но прочел только
полстраницы. Он остановился на словах «Теперь, когда эта тре
клятая война кончилась, у тебя, должно быть, куча свободного вре
мени, так не пришлешь ли ребятишкам парочку штыков или там
свастик...». Письмо он порвал, а потом взглянул на обрывки, рас
сыпавшиеся в мусорной корзинке. И увидел, что не заметил вло
женную в письмо фотографию. Были видны только неведомо чьи
ноги, стоящие на газоне, неведомо где.
Он положил руки на стол и уронил на них голову. Боль залила его
целиком, с головы до ног, словно все отдельные зоны боли слились
воедино. Он был похож на горящую огнями новогоднюю елку, на ко
торой все лампочки в гирлянде соединены последовательно, так что
если хоть одна перегорит, всей иллюминации конец.
Кто-то грохнул дверью, распахнув ее без стука. X поднял голову,
обернулся и увидел, что на пороге стоит капрал Z. Капрал Z был его
партнером но джипу и постоянным напарником с самого дня высад
ки, они вместе прошли все пять кампаний этой войны. Жил он на пер
вом этаже и обычно являлся навестить Икса, когда ему не терпелось
выложить какие-то свои новости или обиды. Это был массивный, фо
тогеничный малый двадцати четырех лет от роду. Во время войны его
сфотографировали для большого журнала в Гюртгенском лесу; он
позировал с нескрываемым удовольствием, держа в каждой руке по
индейке —был как раз День благодарения.
—Ты чего, письма строчишь? —спросил он у Икса. —Ну и тощи
ща у тебя тут, ей-богу.
X развернулся на стуле и предложил ему войти — только осто
рожно, чтобы не наступить на пса.
— На кого, на кого?
—На Алвина. Он у тебя прямо на дороге лежит, Клэй. Да включи
же ты этот чертов свет.
Клэй нашарил выключатель и включил верхний свет, потом про
шел через тесную комнатушку, пригодную разве что для прислуги, и
пристроился на краешке кровати, лицом к хозяину. Он только что
причесал свою кирпично-рыжую шевелюру, щедро смочив волосы
водой, так что с них капало —а иначе с ними было не совладать. Рас
ческа, прикрепленная на манер авторучки, торчала, как всегда, из пра
вого кармана его оливково-зеленой армейской рубашки. На левом
кармане у него красовался Боевой значок пехотинца (который он по
уставу не заслужил), орденская лента «За службу в Европе», с пятью
бронзовыми звездочками за участие в сражениях (вместо одной се
ребряной, которая равнялась пяти бронзовым), и орденская ленточ
ка, полученная до Пёрл-Харбор.
Он тяжело вздохнул и сказал: «Боже правый». Это было просто
армейское присловье и ровно ничего не значило. Он вытащил из кар
мана рубашки пачку сигарет, вытряхнул одну, а пачку сунул обратно
в карман и застегнул клапан. Он курил, бесцельно шаря по комнате
пустым взглядом. Наконец на глаза ему попался радиоприемник.
—Эй, —оживился он. —Они обещали запустить потрясные хиты —
как раз через пару минут. Боб Хоуп и вся тусовка.
X, распечатывая новую пачку сигарет, сказал, что только что вы
ключил радио.
Пропустив его слова мимо ушей, Клэй смотрел, как X пытается
закурить.
—Бог ты мой, —сказал он, завороженный этим зрелищем, —по
смотрел бы ты со стороны на свои чертовы грабли. Ну, брат, и трясуч
ка же у тебя! Сам-то чуешь?
X прикурил наконец сигарету, кивнул головой и сказал, что глаз у
Клэя цепкий, ничего не упустит.
—Нет, слушай, кроме шуток —я едва к черту с катушек не сле
тел, когда увидел тебя в госпитале. Ты же был ну точь-в-точь как
треклятый т р уп , в натуре! Сколько ты весу потерял? Сколько фун
тов? Знаешь?
— Не знаю. Расскажи, какие ты письма получал, пока меня не
было? Что слышно от Лоретты?
Лоретта —это девушка Клэя. Они собирались пожениться при пер
вой возможности. Она довольно регулярно писала ему —из рая, дос
тойного трех восклицательных знаков кряду и полного не соответ
ствующих истине сообщений. Всю войну Клэй читал напарнику вслух
все письма Лоретты, какими бы интимными они ни были —точнее,
было ясно, что чем больше интимностей, тем ему слаще. У него во
шло в привычку, прочитав очередное письмо, просить Икса сочинить
или набросать ответ, или хотя бы вставить парочку немецких или
французских словечек для блезиру.
—Да вот вчера получил от нее письмишко. Оно у меня внизу —
покажу тебе потом, —сказал Клэй с полным равнодушием. Он попря
мее уселся на краешке кровати, задержал дыхание и протяжно, смач
но рыгнул. Потом опять расслабился, не слишком довольный своим
достижением. — Ее треклятый братец увольняется с флота — из-за
бедра, —сообщил он. —Бедро у этого ублюдка больное, видите ли. —
Он снова выпрямился и попытался рыгнуть еще раз, но с довольно
жалким результатом. Тут он чуть-чуть оживился. —Да —пока не за
был: завтра нам вставать в пять, надо смотаться в Гамбург или еще
куда. Забрать эйзенхауэровские куртки для всего отделения.
X, глядя на него с неприязнью, заявил, что ему эйзенхауэровская
куртка ни к чему.
Клэй удивился, даже слегка оскорбился.
—Да ведь прикид что надо. Красота! Что это на тебя накатило?
—Ничего. Зачем вставать в пять часов? Война уже кончилась, пой
ми ты, ради Бога.
—Не знаю —велено обернуться до обеда. Там какие-то новые до
кументы, которые надо заполнить до обеда... Я спрашивал Буллинга,
почему бы нам не заполнить их сегодня вечером — эти чертовы бу
мажки в а л я ю т с я у него на столе. Так он не желает конверты распеча
тывать, сукин сын.
Оба немного посидели молча, ненавидя Буллинга.
Клэй внезапно уставился на Икса с новым, более живым интере
сом, чем прежде.
—Эй, —сказал он. —А ты знаешь, что твоя треклятая щека скачет
прямо по всей комнате?
X сказал, что знает, и прикрыл рукой щеку, которая дергалась в
тике.
Клэй продолжал глазеть на него с минуту, а потом сообщил до
вольно весело, как прекрасную новость:
—Я написал Лоретте, что у тебя приключился нервный срыв.
-Да?
—Ага. Она чертовски увлекается этой штукой. Специализиру
ется по психологии. —Клэй развалился на кровати, как был, в бо
тинках. — А знаешь, что она говорит? Она говорит, что нервный
срыв ни с того ни с сего не бывает, даже на войне и вообще. Гово
рит, похоже, что ты и до того был вроде как не в себе, всю твою
чертову жизнь.
X заслонился ладонью, как козырьком — видимо, лампочка над
кроватью резала ему глаза, —и сказал, что его всегда радовала интуи
ция Лоретты.
Клэй воззрился на него.
—Послушай, ты, подонок, —сказал он. —У Лоретты в голове куда
больше психологии, чем в твоей дурацкой башке.
—А ты не мог бы, в виде любезности, убрать свои вонючие ноги с
моей кровати? —спросил X.
Клэй не пошевельнулся еще несколько секунд: мол, «ты-мне-не-
указывай-куда-мне-класть-мои-собственные-ноги», йотом рывком
поставил ноги на пол и уселся на кровати.
—Мне так и так пора вниз. В комнате Уокера тоже есть радио. —
Но с кровати он пока не вставал. —Слушь, я там внизу как раз только
что рассказывал этому сукину сыну, Бернштейну. Помнишь, как мы с
тобой заехали в Валонь и угодили там под ураганный обстрел на два
треклятых часа и как я пристрелил ту треклятую кошку, когда она
вспрыгнула на капот джипа, пока мы валялись в той яме? Помнишь?
—Помню —только не заводи ты опять про эту кошку, Клэй, черт
бы тебя побрал. Я не желаю этого слышать.
— Да нет, я только хотел сказать, что написал про это Лоретте.
Она со всем классом психологов устроила обсуждение. Прямо в клас
се, представляешь? С треклятым преподавателем, и все такое.
—Отлично. Только я не хочу этого слышать, Клэй.
—Ладно тебе! Знаешь, почему я взял да и расстрелял ее в упор —
как говорит Лоретта? Она говорит, что у меня временно крыша съе
хала. Без шуток. От обстрела и всего прочего.
X запустил пальцы в свои грязные волосы, разок провел по ним
рукой, потом снова загородил глаза ладонью от света.
— Ты не свихнулся. Ты просто выполнял свой долг. Ты распра
вился с этой кощенкой, как подобает мужчине, так поступил бы каж
дый на твоем месте при подобных обстоятельствах.
Клэй бросил на него подозрительный взгляд.
—Ты что это там мелешь, черт побери?
—Кошка-то была шпионка. Ты был вы нуж ден уложить ее на мес
те. Это была коварная германская карлица, переодетая в дешевую
меховую шубейку. Так что в этом не было абсолютно никакого звер
ства, ни жестокости, ни подлости, не было даже...
— Да пошел ты к чертовой матери! — прошипел Клэй, и губы у
него сжались в одну черту. —Ты хоть раз в жизни можешь говорить
начистоту?
X внезапно почувствовал, что его мутит, быстро повернулся на
стуле и успел схватить корзину для бумаг —как раз вовремя.
Когда он разогнулся и снова посмотрел на своего гостя, гот уже
стоял на полпути от кровати к двери, в большой растерянности. X со
брался было извиняться, потом раздумал и потянулся за своими си
гаретами.
—Пошли вниз, послушаем Хоупа по радио, а? —сказал Клэй, со
блюдая дистанцию, но пытаясь говорить дружеским тоном. —Взбод
ришься малость. Я правду говорю.
—Ты ступай, ступай, Клэй. Я пороюсь в своей коллекции марок.
—Да-а? У тебя есть коллекция марок? А я и не знал, что ты...
— Шутка.
Клэй сделал несколько нерешительных шагов к двери.
— Может, я попозже поеду в Эштадт, —сказал он. — Там у них
танцы. Может, даже часов до двух. Составишь компанию?
— Нет, спасибо... Я тут попрактикуюсь.
—О’кей. Доброй ночи. И Бога ради, не бери ты в голову. —Дверь
громко хлопнула, но тут же снова открылась. — Эй! Ничего, если я
суну письмо к Лоретте тебе под дверь? Я там вставил разные немец
кие словечки. Будь добр, поправь, если что.
—Ладно. А теперь оставь меня в покое. Убирайся к черту.
—Уже пошел, —сказал Клэй. —А знаешь, что мне написала мама?
Она написала, что очень рада, что мы с тобой прошли вместе всю вой
ну. В сдном джипе, и вообще. Она говорит, что мои письма стали куда
интереснее с тех пор как мы с тобой вместе.
X взглянул на него снизу вверх, через всю комнату, и выдавил из
себя с громадным трудом:
—Спасибо. Скажи ей спасибо от меня.
—Обязательно. Будь спок!
Дверь с грохотом захлопнулась —на этот раз окончательно.
X долго сидел, не сводя глаз с двери, потом повернул стул к пись
менному столу и взял с пола свою портативную пишущую машинку.
Он расчистил для нее место на столе, заваленном чем попало, отодви
нув в сторону бесформенную груду нераспечатанных писем и банде
ролей. Ему показалось, что если он напишет письмо старому другу в
Нью-Йорк, это сработает как целительное средство —поможет сразу,
пусть и не надолго. Но он даже не смог вставить лист бумаги в карет
ку —пальцы у него ходуном ходили, хуже прежнего. Он еще раз по
пробовал, но в конце концов смял лист в комок.
Он понимал, что надо бы вынести мусорную корзинку из комна
ты, но не стал этого делать, а положил руки на клавиатуру машинки и
прилег на них головой, закрыв глаза. Несколько минут он ощущал
только толчки своего сердца, потом открыл глаза и увидел, как бы не
в фокусе, маленький нераспечатанный пакетик, бандероль в зеленой
бумаге. Должно быть, бандероль свалилась сверху, из общего навала,
когда он освобождал место для машинки.
Он заметил, что пакет несколько раз переадресовывали. Рассмот
рел на ближней стороне бандероли не меньше трех последних адре
сов своей полевой почты. Он распечатал пакетик без малейшего ин
тереса, даже не взглянув на обратный адрес. Распечатал, подпалив
веревочку спичкой. Ему было куда интереснее следить, как бечевка
догорит до конца, чем открывать пакет, но в конце концов он его все-
таки развернул.
В коробочке лежал листок, исписанный чернилами, а под ним —
что-то завернутое в папиросную бумагу. Он вынул листок и стал чи
тать.
17,---Роуд,
— , Девон
7 июня 1944
Дорогой сержант X,
Надеюсь, что вы извините меня за то, что я задержала нашу пере
писку на 38 дней, но —я была чрезвычайно занята, потому что моя
тетушка заболела стрептококковой ангиной и была близка к смерти,
а на меня свалилось бремя разных забот, если это может послужить
оправданием. Тем не менее я часто вспоминала вас и чрезвычайно при
ятное время, которое мы провели вместе 30 апреля 1944 года, с 3.45
до 4.45 пополудни —на случай если вы запамятовали.
Мы все с ужасным волнением и несказанным ликованием узнали
про День высадки и горячо надеемся, что теперь будет положен ско
рый конец войне и этому, мягко говоря, нелепому образу жизни. Мы
с Чарльзом очень беспокоимся за вас; мы надеемся, что вы не попали
в ряды армии, которая начала высадку на полуострове Котантен. Или
попали? Пожалуйста, ответьте как можно скорее. Передайте от меня
самый теплый привет вашей жене.
Искренне ваша,
Эсме.
P.S. Я позволила себе послать вам мои часы, которые вы можете
считать своими на всем протяжении военных действий. Во время на
шего короткого знакомства я не успела заметить, были ли у вас на
ручные часы, но эти часы чрезвычайно водонепроницаемые и проти
воударные, а также обладают прочими достоинствами: например, по
ним можно определять при желании, с какой скоростью вы идете. Я
глубоко уверена, что вы сумеете найти им лучшее применение в эти
трудные времена, чем удалось бы мне самой, и надеюсь, что вы при
мете их, как талисман на счастье.
Чарльз, которого я учу читать и писать и нахожу исключительно
способным учеником, хочет добавить несколько слов. Пожалуйста,
напишите, как только у вас будет время и желание.
ПРИВЕТ ПРИВЕТ ПРИВЕТ ПРИВЕТ ПРИВЕТ
ПРИВЕТ ПРИВЕТ ПРИВЕТ ПРИВЕТ ПРИВЕТ
ЛЮБЛУ ЦУЛУЮ ЧАЛЬЗ
Только долгое время спустя X заставил себя отложить письмо и
долго медлил, перед тем как вынуть из коробочки часы отца Эсме.
Когда он в конце концов взял их в руки, он заметил, что стекло дало
трещину при пересылке. Ему захотелось узнать, не поврежден ли ме
ханизм, но не хватило духу завести часы и проверить. Он просто си
дел очень долго, держа их в руке. Потом, откуда ни возьмись, на него
снизошла неодолимая, целительная сонливость.
Знаешь, Эсме, —если человеку невмоготу как хочется спать, то у
него н е п р е м е н н о остался шанс снова стать человеком, который не по-
стра... не претерпел никакого не-по-пра-вимого ущерба.
И эти губы, и глаза зеленые...
Когда зазвонил телефон, седовласый мужчина не без уважитель
ности спросил молодую женщину, снять ли трубку —может быть,
ей это будет неприятно? Она повернулась к нему и слушала словно изда
лека, крепко зажмурив один глаз от света; другой глаз оставался в тени —
широко раскрытый, но отнюдь не наивный и уж до того темно-голубой,
что казался фиолетовым. Седовласый просил поторопиться с ответом, и
женщина приподнялась —неспешно, только-только что не равнодушно —
и оперлась на правый локоть. Левой рукой отвела волосы со лба.
—О господи, —сказала она. —Не знаю. А по-твоему как быть?
Седовласый ответил, что, по его мнению, снять ли трубку, нет ли,
один черт, пальцы левой его руки протиснулись над локтем, на кото
рый опиралась женщина, между ее теплой рукой и боком, поползли
выше. Правой рукой он потянулся к телефону. Чтобы снять трубку
наверняка, а не искать на ощупь, надо было приподняться, и затыл
ком он задел край абажура. В эту минуту его седые, почти совсем бе
лые волосы были освещены особенно выгодно, хотя, может быть, и
чересчур ярко. Они слегка растрепались, но видно было, что их не
давно подстригли —вернее, подровняли. На висках и на шее они, как
полагается, были короткие, вообще же гораздо длиннее, чем принято,
пожалуй даже, на «аристократический» манер.
—Да? —звучным голосом сказал он в трубку.
Молодая женщина, но-прежнему опершись на локоть, следила за
ним. В ее широко раскрытых глазах не отражалось ни тревоги, ни раз
думья, только и видно было, какие они большие и темно-голубые.
В трубке раздался мужской голос —безжизненный и в то же вре
мя странно напористый, почти до неприличия взбудораженный:
—Ли? Я тебя разбудил?
© Перевод. Н. Галь, наследники, 2002
Седовласый бросил быстрый взгляд влево, на молодую женщину.
—Кто это? —спросил он. —Ты, Артур?
—Да, я. Я тебя разбудил?
—Нет-нет. Я лежу и читаю. Что-нибудь случилось?
—Правда я тебя не разбудил? Честное слово?
—Да нет же, —сказал седовласый. — Вообще говоря, я уже при
вык спать каких-нибудь четыре часа...
— Я вот почему звоню, Ли: ты, случайно, не видал, когда уехала
Джоанна? Ты, случайно, не видал, она не с Эленбогенами уехала?
Седовласый опять поглядел влево, но на этот раз не на женщину,
которая теперь следила за ним, точно молодой голубоглазый ирлан
дец-полицейский, а выше, поверх ее головы.
—Нет, Артур, не видал, —сказал он, глядя в дальний неосвещен
ный угол комнаты, туда, где стена сходилась с потолком. — А разве
она не с тобой уехала?
—Нет, черт возьми. Нет. Значит, ты не видал, как она уехала?
—Да нет, по правде говоря, не заметил. Понимаешь, Артур, по прав
де говоря, я вообще сегодня за весь вечер ни черта не видел. Не успел я
переступить порог, как в меня намертво вцепился этот болван —то ли
француз, то ли австриец, черт его разберет. Все эти паршивые иностран
цы только и ждут, как бы вытянуть из юриста даровой совет. А что? Что
случилось? Джоанна потерялась?
—О черт. Кто ее знает. Я не знаю. Ты же знаешь, какова она, когда
налакается и ей не сидится на месте. Ничего я не знаю. Может быть,
она просто...
—А Эленбогенам ты звонил? —спросил седовласый.
—Звонил. Они еще не вернулись. Ничего я не знаю. Черт, я даже
не уверен, что она уехала с ними. Знаю только одно. Только одно, черт
подери. Не стану я больше ломать себе голову. Хватит с меня. На этот
раз я твердо решил. С меня хватит. Пять лет. Черт подери.
— Послушай, Артур, не надо так волноваться, —сказал седовла
сый. —Во-первых, насколько я знаю Эленбогенов, они наверняка взя
ли такси, прихватили Джоанну и махнули на часок-другой в Грин
вич-Виллидж. Скорее всего они все трое сейчас ввалятся...
— У меня такое чувство, что она развлекается там на кухне с ка
ким-нибудь сукиным сыном. Такое у меня чувство. Она, когда нала
кается, всегда бежит в кухню и вешается на шею какому-нибудь су
кину сыну. Хватит с меня. Клянусь богом, на этот раз я твердо решил.
Пять лет, черт меня...
—Ты откуда говоришь? —спросил седовласый. —Из дому?
—Вот-вот. Из дому. Мой дом, мой милый дом. О черт.
—Слушай, не надо так волноваться... Ты что... ты пьян, что ли?
—Не знаю. Почем я знаю, будь оно все проклято.
— Ну погоди, ты вот что. Ты успокойся. Ты только успокойся, —
сказал седовласый. — Господи, ты же знаешь Эленбогенов. Скорей
всего они просто опоздали на последний поезд. Скорей всего они с
Джоанной в любую минуту ввалятся к тебе с пьяными шуточками и...
—Они поехали домой.
— Откуда ты знаешь?
—От девицы, на которую они оставили детей. Мы с ней вели весь
ма приятную светскую беседу. Мы с ней закадычные друзья, черт по
дери. Нас водой не разольешь.
— Ну ладно. Ладно. Что из этого? Может, ты все-таки возьмешь
себя в руки и успокоишься? —сказал седовласый. —Наверно, они все
прискачут с минуты на минуту. Можешь мне поверить. Ты же знаешь
Леону. Уж не знаю, что это за чертовщина, но, когда они попадают в
Нью-Йорк, всех их сразу одолевает это самое коннектикутское весе
лье, будь оно неладно. Ты же сам знаешь.
—Да, да. Знаю. Знаю. А, ничего я не знаю.
—Ну конечно, знаешь. Попробуй представить себе, как было дело.
Эти двое, наверно, просто силком затащили Джоанну...
—Слушай. Ее сроду никому никуда не приходилось тащить сил
ком. И не втирай мне очки, что ее кто-то там затащил.
—Никто тебе очки не втирает, —спокойно сказал седовласый.
— Знаю, знаю! Извини. О черт, я с ума схожу. Нет, я правда тебя
не разбудил? Честное слово?
— Если б разбудил, я бы так и сказал, —ответил седовласый. Он
рассеянно выпустил руку женщины. — Вот что, Артур. Может, по
слушаешься моего совета? — Свободной рукой он взялся за провод
под самой трубкой. —Я тебе серьезно говорю. Хочешь выслушать дель
ный совет?
—Д-да. Не знаю. А, черт, я тебе спать не даю. И почему я просто
не перережу себе...
— Послушай меня, —сказал седовласый. — Первым делом, это я
тебе серьезно говорю, ложись в постель и отдохни. Опрокинь стакан
чик чего-нибудь покрепче на сон грядущий, укройся...
— Стаканчик? Ты что, шутишь? Да я, черт подери, за последние
два часа, наверно, больше литра вылакал. Стаканчик! Я уже до того
допился, что сил нет...
—Ну ладно, ладно. Тогда ложись в постель, —сказал седовла
сый. — И отдохни, слышишь? Подумай, ну что толку вот так си
деть и мучиться?
— Да, да, понимаю. Я бы и не волновался, ей-богу, но ведь ей
нельзя доверять! Вот клянусь тебе. Клянусь, ей ни на волос нельзя
доверять. Только отвернешься, и... A-а, что говорить... Проклятие,
я с ума схожу.
— Ладно. Не думай об этом. Не думай. Можешь ты сделать мне
такое одолжение? —сказал седовласый. —Попробуй-ка выкинуть все
это из головы. Похоже, ты... честное слово, по-моему, ты делаешь из
мухи...
—А знаешь, чем я занимаюсь? Знаешь, чем я занимаюсь?! Мне
очень совестно, но сказать тебе, чем я, черт подери, занимаюсь каж
дый вечер, когда прихожу домой? Сказать?
—Артур, послушай, все это не...
— Нет, погоди. Вот я тебе сейчас скажу, будь оно все проклято.
Мне просто приходится держать себя за шиворот, чтоб не заглянуть в
каждый стенной шкаф, сколько их есть в квартире —клянусь! Каж
дый вечер, когда я прихожу домой, я так и жду, что по углам прячется
целая орава сукиных сынов. Какие-нибудь лифтеры! Рассыльные! По
лицейские!..
—Ну ладно. Ладно, Артур. Попробуй немного успокоиться, —ска
зал седовласый. Он бросил быстрый взгляд направо: там на краю пе
пельницы лежала сигарета, которую закурили раньше, до телефонно
го звонка. Впрочем, она уже погасла, и он не соблазнился ею. —Прежде
всего, —продолжал он в трубку, —я тебе сто раз говорил, Артур: вот
тут-то ты и совершаешь самую большую ошибку. Ты понимаешь, что
делаешь? Сказать тебе? Ты как нарочно — я серьезно говорю, —ты
просто как нарочно себя растравляешь. В сущности, ты сам внуша
ешь Джоанне... — Он оборвал себя на полуслове. —Твое счастье, что
она молодец девочка. Серьезно тебе говорю. А по-твоему, у нее так
мало вкуса, да и ума, если уж на то пошло...
—Ума! Да ты шутишь? Какой там у нее, к черту, ум! Она просто
животное!
Седовласый раздул ноздри, словно ему вдруг не хватило воздуха.
—Все мы животные, —сказал он. —По самой сути своей все мы —
животные.
—Черта с два. Никакое я не животное. Я, может быть, болван, бес
толочь, гнусное порождение двадцатого века, но я не животное. Ты
мне этого не говори. Я не животное.
— Послушай, Артур. Так мы ни до чего не...
— Ума захотел. Господи, знал бы ты, до чего это смешно. Она-то
воображает, будто она ужасная интеллектуалка. Вот где смех, вот где
комедия. Читает в газете театральные новости и смотрит телевизор,
покуда глаза на лоб не полезут, значит, интеллектуалка. Знаешь, кто
у меня жена? Нет, ты хочешь знать, кто такая моя жена? Величайшая
артистка, писательница, психоаналитики вообщевеличайшийгений
во всем Нью-Йорке, только еще не проявившийся, не открытый и не
признанный. А ты и не знал? О черт, до того смешно, прямо охота
перерезать себе глотку. Мадам Бовари, вольнослушательница курсов
при Колумбийском университете. Мадам...
—Кто? —досадливо переспросил седовласый.
— Мадам Бовари, слушательница лекций на тему «Что нам дает
телевидение». Господи, знал бы ты...
— Ну ладно, ладно. Не стоит толочь воду в ступе, —сказал се
довласый. Повернулся и, поднеся два пальца к губам, сделал жен
щине знак, что хочет закурить. —Прежде всего, —сказал он в труб
ку, —черт тебя разберет, умный ты человек, а такта ни на грош. —
Он приподнялся, чтобы женщина могла за его спиной дотянуться
до сигарет. — Серьезно тебе говорю. Это сказывается и на твоей
личной жизни, и на твоей...
—Ума захотел! Фу, помереть можно! Боже милостивый! А ты хоть
раз слыхал, как она про кого-нибудь рассказывает, про какого-нибудь
мужчину? Вот выпадет у тебя минутка свободная, сделай одолжение,
попроси, чтоб она тебе описала кого-нибудь из своих знакомых. Про
каждого мужчину, который попадается ей на глаза, она говорит одно
и то же: «Ужас, но симпатичный». Пусть он будет распоследний, жир
ный, безмозглый, старый...
—Хватит, Артур, —резко перебил седовласый. —Все это ни к чему.
Совершенно ни к чему. — Он взял у женщины зажженную сигарету.
Она тоже закурила. —Да, кстати, —сказал он, выпуская дым из нозд
рей, —а как твои сегодняшние успехи?
-Что?
—Как твои сегодняшние успехи? Выиграл дело?
—Фу, черт! Не знаю. Скверно. Я уже собирался начать заключи
тельную речь, и вдруг этот Лисберг, адвокат истца, вытащил откуда-
то дуру горничную с целой кучей простыней в качестве вещественно
го доказательства, а простыни все в пятнах от клопов. Брр!
— И чем же кончилось? Ты проиграл? — спросил седовласый и
опять глубоко затянулся.
—А ты знаешь, кто сегодня судил? Эта старая баба Витторио. Черт
его разберет, почему у него против меня зуб. Я и слова сказать не ус
пел, а он уже на меня накинулся. С таким не сговоришься, никаких
доводов не слушает.
Седовласый повернул голову и посмотрел, что делает женщина.
Она взяла со столика пепельницу и поставила между ними.
—Так ты проиграл, что ли? —спросил он в трубку.
-Что?
—Я спрашиваю, дело ты проиграл?
—Ну да. Я еще на вечере хотел тебе рассказать. Только не успел в
этой суматохе. Как по-твоему, шеф полезет на стену? Мне-то плевать,
но все-таки как по-твоему? Очень он взбесится?
Левой рукой седовласый стряхнул пепел на край пепельницы.
—Не думаю, что шеф непременно полезет на стену, Артур, —ска
зал он спокойно. — Но, уж надо полагать, и не обрадуется. Знаешь,
сколько времени мы заправляем этими тремя паршивыми гостиница
ми? Еще папаша нашего Шенли основал...
—Знаю, знаю. Сынок мне рассказывал уже раз пятьдесят, не мень
ше. Отродясь не слыхивал ничего увлекательнее. Так вот, я проиграл
это треклятое дело. Во-первых, я не виноват. Чертов псих Витторио с
самого начала травил меня, как зайца. Потом безмозглая дура гор
ничная вытащила эти простыни с клопами...
— Никто тебя и не винит, Артур, —сказал седовласый. —Ты хо
тел знать мое мнение —очень ли обозлится шеф. Вот я и сказал тебе
откровенно...
—Да знаю я, знаю... Ничего я не знаю. Кой черт! В крайнем случае
могу опять податься в военные. Я тебе говорил?
Седовласый опять повернулся к женщине — может быть, хотел
показать, как терпеливо, даже стоически он все.это выслушивает. Но
она не увидела его лица. Она нечаянно опрокинула коленом пепель
ницу и теперь поспешно собирала пепел и окурки в кучку; она подня
ла глаза секундой позже, чем следовало.
— Нет, Артур, ты мне об этом не говорил, —сказал седовласый в
трубку.
— Ну да. Могу вернуться в армию. Еще сам не знаю. Понятно, я
вовсе этого не жажду и не пойду на это, если сумею выкрутиться по-
другому. Но, может быть, все-таки придется. Не знаю. По крайней мере
можно будет забыть обо всем на свете. Если мне опять дадут тропи
ческий шлем, и большущий письменный стол, и хорошую сетку от мос
китов, может быть, это будет не так уж...
— Вот что, друг, хотел бы я вправить тебе мозги, — сказал седо
власый. —Очень бы я этого хотел. Ты до черта... Ты ведь вроде неглу
пый малый, а несешь какой-то младенческий вздор. Я тебе это от души
говорю. Из пустяка раздуваешь невесть что...
—Мне надо от нее уйти. Понятно? Еще прошлым летом надо было
все кончить, тогда был такой разговор — ты это знаешь? А знаешь,
почему я с ней не порвал? Сказать тебе?
—Артур. Ради всего святого. Этот наш разговор совершенно ни к
чему.
— Нет, погоди. Ты слушай. Сказать тебе, почему я с ней не по
рвал? Так вот, слушай. Потому что мне жалко ее стало. Чистую прав
ду тебе говорю. Мне стало ее жалко.
—Ну, не знаю. То есть, я хочу сказать, тут не мне судить, —сказал
седовласый. —Только, мне кажется, ты забываешь одно: ведь Джоан
на взрослая женщина. Я, конечно, не знаю, но мне кажется...
—Взрослая женщина! Да ты спятил! Она взрослый ребенок, вот она
кто! Послушай, вот я бреюсь —нет, ты только послушай, —бреюсь, и
вдруг здрасте, она зовет меня через всю квартиру. Я недобрит, морда вся
в мыле, иду смотреть, что у нее там стряслось. И знаешь, зачем она меня
звала? Хотела спросить, как по-моему, умная она или нет. Вот честное
слово! Говорю тебе, она жалкое существо. Сколько раз я смотрел на нее
спящую, и я знаю, что говорю. Можешь мне поверить.
— Ну, тебе виднее... я хочу сказать, тут не мне судить, — сказал
седовласый. —Черт подери, вся беда в том, что ты ничего не делаешь,
чтобы исправить...
— Мы не пара, вот и все. Коротко и ясно. Мы совершенно друг
другу не подходим. Знаешь, что ей нужно? Ей нужен какой-нибудь
здоровенный сукин сын, который вообще не станет с ней разговари
вать, — вот такой нет-нет да и даст ей жару, доведет до полнейшего
бесчувствия —и пойдет преспокойно дочитывать газету. Вот что ей
нужно. Слаб я для нее, по всем статьям слаб. Я знал это, еще когда мы
только поженились, клянусь богом, знал. Вот ты хитрый черт, ты так
и не женился, но понимаешь, перед тем как люди женятся, у них иногда
бывает вроде озарения: вот, мол, какая будет моя семейная жизнь. А я
от этого отмахнулся. Отмахнулся от всяких озарений и предчувствий,
черт дери. Я слабый человек. Вот тебе и все.
— Ты не слабый. Только надо шевелить мозгами, —сказал седо
власый и взял у молодой женщины зажженную сигарету.
— Конечно, я слабый! Конечно, слабый! А, дьявольщина, я сам
знаю, слабый я или нет! Не будь я слабый человек, неужели, по-твое
му, я бы д .пустил, чтобы все так... A-а, что об этом говорить! Конечно,
я слаб... Господи боже, я тебе всю ночь спать не даю. И какого дьявола
ты не повесишь трубку? Я серьезно говорю. Повесь трубку, и все.
— Я вовсе не собираюсь вешать трубку, Артур. Я хотел бы тебе
помочь, если это в человеческих силах, —сказал седовласый. —Право
же, ты сам себе худший...
—Она меня не уважает. Господи боже, да она меня и не любит. А в
сущности, в самом последнем счете и я тоже больше ее не люблю. Не
знаю. И люблю, и не люблю. Всяко бывает. То так, то эдак. О черт!
Каждый раз, как я твердо решаю положить этому конец, вдруг поче
му-то оказывается, что мы приглашены куда-то на обед, и я должен где-
то ее встретить, и она является в белых перчатках или еще в чем-нибудь
таком... Не знаю. Или я начинаю вспоминать, как мы с ней в первый раз
поехали в Ныо-Хейвен на матч принстонцев с йельцами. И только вы
ехали, спустила шина, а холод был собачий, и она светила мне фонари
ком, пока я накачивал эту треклятую шину... ты понимаешь, что я хочу
сказать. Не знаю. Или вспомнится... черт, даже неловко... вспомнятся ду
рацкие стихи, которые я ей написал, когда у нас только-только все нача
лось. «Чуть розовеющая и лилейная, и эти губы, и глаза зеленые...» Черт,
даже неловко... Эти строчки всегда напоминали мне о ней. Глаза у нее не
зеленые... у нее глаза как эти проклятые морские раковины, чтоб им... но
все равно, мне вспоминается... не знаю. Что толку говорить? Я с ума схо
жу. И почему ты не повесишь трубку? Серьезно...
Седовласый откашлялся.
—Я совсем не собираюсь вешать трубку, Артур. Тут только одно...
— Как-то она купила мне костюм. На свои деньги. Я тебе не рас
сказывал?
—Нет, я...
— Вот так взяла и пошла к Триплеру, что ли, и купила мне кос
тюм. Сама, без меня. О черт, я что хочу сказать, есть в ней что-то хо
рошее. И вот забавно, костюм пришелся почти впору. Надо было толь
ко чуть сузить в бедрах... брюки... да подкоротить. Черт, я хочу ска
зать, есть в ней что-то хорошее...
Седовласый послушал еще минуту. Потом резко обернулся к жен
щине. Он лишь мельком взглянул на нее, но она сразу поняла, что
происходит на другом конце провода.
—Ну-ну, Артур. Послушай, этим ведь не поможешь, —сказал он
в трубку. — Этим не поможешь. Серьезно. Ну, послушай. От души
тебе говорю. Будь умницей, разденься и ложись в постель, ладно? И
отдохни. Джоанна скорей всего через несколько минут явится. Ты же
не хочешь, чтобы она застала тебя в таком виде, верно? И вместе с ней
скорей всего ввалятся эти черти Эленбогены. Ты же не хочешь, чтобы
вся эта шатия застала тебя в таком виде, верно? —Он помолчал, вслу
шиваясь. —Артур! Ты меня слышишь?
—О господи, я тебе всю ночь спать не даю. Что бы я ни делал, я...
—Ты мне вовсе не мешаешь, —сказал седовласый. —И нечего об
этом думать. Я же тебе сказал, я теперь сплю часа четыре в сутки. Но
я бы очень хотел тебе помочь, дружище, если только это в человече
ских силах. —Он помолчал. —Артур! Ты слушаешь?
—Ага. Слушаю. Вот что. Все равно я тебе спать не даю. Можно я
зайду к тебе и выпью стаканчик? Ты не против?
Седовласый выпрямился и свободной рукой взялся за голову.
— Прямо сейчас? —спросил он.
—Ну да. То есть если ты не против. Я только на минутку. Просто
мне хочется пойти куда-то и сесть, и... не знаю. Можно?
— Да, отчего же. Но только, Артур, я думаю, не стоит, — сказал
седовласый и опустил руку. —То есть я буду очень рад, если ты при
дешь, но, уверяю тебя, сейчас ты должен взять себя в руки, и успоко
иться, и дождаться Джоанну. Уверяю тебя. Когда она прискачет до
мой, ты должен быть на месте и ждать ее. Разве я не прав?
—Д-да. Не знаю. Честное слово, не знаю.
— Зато я знаю, можешь мне поверить, — сказал седовласый. —
Слушай, почему бы тебе сейчас не лечь в постель и не отдохнуть, а
потом, если хочешь, позвони мне опять. То есть если тебе захочет
ся поговорить. И не волнуйся ты! Это самое главное. Слышишь?
Ну как, согласен?
—Ладно.
Седовласый еще минуту прислушивался, потом опустил трубку
на рычаг.
—Что он сказал? —тотчас спросила женщина.
Седовласый взял с пепельницы сигарету —выбрал среди окурков
выкуренную наполовину. Затянулся, йотом сказал:
—Он хотел прийти сюда и выпить.
—О боже! А ты что?
—Ты же слышала, —сказал седовласый, глядя на женщину. —Ты
сама слышала. Разве ты не слышала, что я ему говорил? — Он смял
сигарету.
—Ты был изумителен. Просто великолепен, —сказала женщина,
не сводя с него глаз. —Боже мой, я чувствую себя ужасной дрянью.
—Да-а, — сказал седовласый. — Положение не из легких. Уж не
знаю, насколько я был великолепен.
—Нет-нет. Ты был изумителен, —сказала женщина. —А на меня
такая слабость нашла. Просто ужасная слабость. Посмотри на меня.
Седовласый посмотрел.
—Да, действительно, положение невозможное, —сказал он. —То
есть все это настолько неправдоподобно...
— Прости, милый, одну минуту, — поспешно сказала женщина и
перегнулась к нему. —Мне показалось, ты горишь! —Быстрыми, лег
кими движениями она что-то смахнула с его руки. —Нет, ничего. Про
сто пепел. Но ты был великолепен. Боже мой, я чувствую себя насто
ящей дрянью.
—Да, положение тяжелое. Он, видно, в совершенном...
Зазвонил телефон.
—А, черт! —выругался седовласый, но тотчас снял трубку. —Да?
—Ли? Я тебя разбудил?
— Нет-нет.
—Слушай, я подумал, что тебе будет интересно. Сию минуту вва
лилась Джоанна.
—Что? —переспросил седовласый и левой рукой заслонил глаза,
хотя лампа светила не в лицо ему, а в затылок.
—Ага. Вот только что ввалилась. Прошло, наверно, секунд десять,
как мы с тобой кончили разговаривать. Вот я и решил тебе позвонить,
пока она в уборной. Слушай, Ли, огромное тебе спасибо. Я серьезно —
ты знаешь, о чем я говорю. Я тебя не разбудил, нет?
— Нет-нет. Я как раз... нет-нет, —сказал седовласый, все еще за
слоняя глаза рукой, и откашлялся.
—Ну вот. Получилось, видно, так: Леона здорово напилась и закати
ла истерику, и Боб упросил Джоанну поехать с ними еще куда-нибудь
выпить, пока все не утрясется. Я-то не знаю. Тебе лучше знать. Все очень
сложно. Ну и вот, она уже дома. Какая-то мышиная возня. Честное сло
во, это все подлый Нью-Йорк. Я вот что думаю: если все наладится, мо
жет, мы снимем домик где-нибудь в Коннектикуте. Не обязательно за
бираться уж очень далеко, но куда-нибудь, где можно жить по-людски,
черт возьми. Понимаешь, у нее страсть —цветы, кусты и всякое такое.
Если бы ей свой садик и все такое, она, верно, с ума сойдет от радости.
Понимаешь? Ведь в Нью-Йорке все наши знакомые —кроме тебя, ко
нечно, —просто психи, понимаешь? От этого и нормальный человек рано
или поздно поневоле спятит. Ты меня понимаешь?
Седовласый все не отвечал. Глаза его за щитком ладони были за
крыты.
—Словом, я хочу сегодня с ней об этом поговорить. Или, может быть,
завтра утром. Она все еще немножко не в себе. Понимаешь, в сущности,
она ужасно славная девочка, и если нам все-таки еще можно хоть как-то
все наладить, глупо будет не попробовать. Да, кстати, я заодно попыта
юсь уладить эту гнусную историю с клопами. Я уж кое-что надумал. Ли,
как по-твоему, если мне прямо пойти к шефу и поговорить, могу я...
—Извини, Артур, если ты не против, я бы...
—Ты только не думай, я не потому тебе звоню, что беспокоюсь из-
за моей дурацкой службы или что-нибудь в этом роде. Ничего подоб
ного. В сущности, меня это мало трогает, черт подери. Просто я поду
мал, если бы удалось не слишком лезть вон из кожи и все-таки успо
коить шефа, так дурак я буду...
— Послушай, Артур, — прервал седовласый, отнимая руку от
лица, —у меня вдруг зверски разболелась голова. Черт ее знает, с
чего это. Ты извинишь, если мы сейчас кончим? Потолкуем утром,
ладно? — Он слушал еще минуту, потом положил трубку.
Женщина тотчас начала что-то говорить, но он не ответил. Взял с
пепельницы не докуренную ею сигарету и поднес было к губам, но
уронил. Женщина хотела помочь ему отыскать сигарету — еще про
жжет что-нибудь, —но он сказал, чтобы она, ради всего святого, сиде
ла смирно, —и она убрала руку.
Голубой период де Домье-Смита
Еслибывэтомбылхотьмалейшийсмысл—чегоивпоминенету, —
я был бы склонен посвятить мой неприхотливый рассказ, особен
но если он получится хоть немного озорным, памяти моего покойно
го отчима, большого озорника, Роберта Агаджаняна. Бобби-младший,
как его звали все, даже я, умер в 1947 году от закупорки сосудов, ве
роятно, с сожалением, но без единой жалобы. Это был человек без
рассудный, необыкновенно обаятельный и щедрый. (Я так долго и
упорно скупился на эти пышные эпитеты, что теперь считаю делом
чести воздать ему должное.)
Мои родители развелись зимой 1928 года, когда мне было во
семь лет, а весной мать вышла замуж за Бобби Агаджаняна. Через
год, во время финансового кризиса на Уолл-стрит, Бобби потерял
все свое и мамино состояние, но, по-видимому, сохранил умение
колдовать. Так или иначе, не прошло и суток, как Бобби сам пре
вратил себя из безработного маклера и обнищавшего бонвивана в
деловитого, хотя и не очень опытного агента-оценщика, обслужи
вающего объединение владельцев частных картинных галерей аме
риканской живописи, а также музеи изящных искусств. Несколь
ко недель спустя, в начале 1930 года наша не совсем обычная трои
ца переехала из Нью-Йорка в Париж, где Бобби мог легче зани
маться своей профессией. Мне было десять лет — возраст
равнодушия, если не сказать —полного безразличия, и эта серьез
ная перемена никакой особой травмы мне не нанесла. Пришибло
меня возвращение в Нью-Йорк девять лет спустя, через три меся
ца после смерти матери, и пришибло со страшной силой.
Хорошо помню один случай —дня через два после нашего с Боб
би приезда в Нью-Йорк. Я стоял в переполненном автобусе на Лек-
© Перевод. Р. Райт-Ковалева, наследники, 2002
сингтон-авеню, держась за эмалированный поручень около сиденья
водителя, спиной к спине со стоявшим сзади человеком. Несколько
раз водитель повторял тем, кто толпился около него: «Пройдите на
зад!» Кто послушался, кто — нет. Наконец, воспользовавшись крас
ным светом, умученный водитель круто обернулся и посмотрел на
меня —я стоял с ним рядом. Было мне тогда девятнадцать лет, шля
пы я не носил, и гладкий, черный, не особенно чистый чуб на евро
пейский манер спускался на прыщавый лоб. Водитель обратился ко
мне негромким, даже, я бы сказал, осторожным, голосом.
—Ну-ка, братец, —сказал он, —убери-ка зад! —Это «братец» и взбе
сило меня окончательно. Не потрудившись хотя бы наклониться к нему,
то есть продолжать разговор таким же частным порядком, в таком же
bon gout*, как он, я сообщил ему по-французски, что он грубый, тупой,
наглый тип и что он даже не представляет себе, как я его ненавижу. И
только тогда, облегчив душу, я пробрался в конец автобуса.
Но бывало и куда хуже. Как-то через неделю-другую, выходя днем
из отеля «Ритц», где мы с Бобби постоянно жили, я вдруг вообразил,
что из всех нью-йоркских автобусов вытащили сиденья, расставили
их на тротуарах и вся улица стала играть в «море волнуется». Я и сам
согласился бы поиграть в эту игру, если бы только получил гарантию
от манхэттенской церкви, что все остальные участвующие будут по
чтительно стоять и ждать, пока я не займу свое место. Когда стало
ясно, что никто мне места уступать не собирается, я принял более ре
шительные меры. Я стал молиться, чтобы все люди исчезли из города,
чтобы мне было подарено полное одиночество, да, о-д-и-н-о-ч-е-с-т-
в-о. С Нью-Йорке это единственная мольба, которую не кладут под
сукно и в небесных канцеляриях не задерживают: не успел я огля
нуться, как все, что меня касалось, уже дышало беспросветным оди
ночеством. С утра до половины дня я присутствовал — не душой, а
телом —на занятиях ненавистной мне художественной школы на углу
Сорок восьмой улицы и Лексингтон-авеню. (За неделю до нашего с
Бобби отъезда из Парижа я получил три первые премии на нацио
нальной выставке молодых художников, в галерее Фрейберг. И когда
мы возвращались в Америку, я не раз смотрелся в большое зеркало
нашей каюты, удивляясь своему необъяснимому сходству с Эль-Гре
ко.) Три раза в неделю я проводил послеобеденные часы в зубовра
чебном кресле — за несколько месяцев мне вырвали восемь зубов,
причем три передних. Дважды в неделю я бродил по картинным гале
реям, большей частью на Пятьдесят седьмой улице, и еле удерживал
ся, чтоб не освистать американских художников. Вечерами я обычно
читал. Я купил полное гарвардское издание «Классиков литературы»,
хорошем тоне (фр.).
главным образом наперекор Бобби, —он сказал, что их некуда поста
вить, —и назло всем прочел эти пятьдесят томов от корки до корки.
По вечерам я упрямо устанавливал мольберт между кроватями в но
мере, где жили мы с Бобби, и писал маслом. В один только месяц, если
верить моему дневнику за 1939 год, я закончил восемнадцать картин.
Примечательнее всего то, что семнадцать из них были автопортрета
ми. Только изредка, должно быть, в дни, когда моя муза капризнича
ла, я откладывал краски и рисовал карикатуры. Одна из них сохрани
лась до сих пор. На ней изображена огромная человеческая пасть, над
которой возится зубной врач. Вместо языка изо рта высовывается сто
долларовая ассигнация, и зубной врач грустно говорит пациенту по-
французски: «Думаю, что коренной зуб можно сохранить, а вот язык
придется вырвать». Я обожал эту карикатуру.
Для совместного житья мы с Бобби подходили друг к другу при
мерно так же, как, скажем, исключительно воспитанный, уступчивый
студент-старшекурсник Гарвардского университета и исключитель
но противный кембриджский мальчишка-газетчик. И когда с течени
ем времени выяснилось, что мы оба до сих пор любим одну и ту же
умершую женщину, нам от этого легче не стало. Наоборот, после это
го открытия между нами установились невыносимо фальшивые, при
торно-вежливые отношения. «После вас, Альфонс!» — словно гово
рили мы, бодро ухмыляясь друг другу при встрече на пороге ванной.
Как-то в начале мая 1939 года —мы прожили в отеле «Ритц» около
десяти месяцев —в одной квебекской газете (я выписывал шестнадцать
газет и журналов на французском языке) я прочел объявление на чет
верть колонки, помещенное дирекцией заочных курсов живописи в Мон
реале. Объявление призывало, и даже подчеркивало, что призывает оно
весьма fortement* всех квалифицированных преподавателей немедлен
но подать заявления на должность преподавателя на самых новых, са
мых прогрессивных художественных заочных курсах Канады. Кандида
ты должны отлично владеть как английским, так и французским языка
ми, и только лица с безукоризненной репутацией и примерным поведе
нием могут принимать участие в конкурсе. Летний семестр на курсах
«Les Amis des Vieux Maitres»** официально открывается десятого июня.
Образцы работы как в области чистого искусства, так и рекламы надо
было выслать на имя мосье Йошото, директора курсов, бывшего члена
Императорской академии изящных искусств в Токио.
Меня тут же наполнила непреодолимая уверенность, что лучше
го кандидата, чем я, не найти. Я вытащил портативную машинку Боб
* настойчиво (фр.).
** «Любители великих мастеров» (фр.).
би из-под его кровати и написал по-французски длиннейшее, неуме
ренно взволнованное письмо мосье Иошото; утренние занятия в сво
ей школе я из-за этого, конечно, пропустил. От вступления —целых
три страницы! —просто шел дым столбом. Я писал, что мне двадцать
девять лет и что я внучатый племянник Оноре Домье. Я писал, что
только сейчас, после смерти жены, я покинул небольшое родовое по
местье на юге Франции и временно —это я подчеркнул особо —гощу
в Америке у престарелого родственника. Рисую я с раннего детства,
но по совету Пабло Пикассо, старейшего и любимейшего друга на
шей семьи, я никогда еще не выставлялся. Однако многие мои полот
на —масло и акварель —в настоящее время украшают лучшие дома
Парижа, притом отнюдь не дома каких-нибудь нуворишей, и уже
gagne* внимание самых выдающихся критиков нашего времени. Пос
ле безвременной и трагической кончины моей супруги, следствия
икёгаПоп cancereuse**, я был глубоко уверен, что никогда больше не
коснусь кистью холста. Но недавно я почти разорился, и это застави
ло меня пересмотреть мое серьезнейшее resolution***. Я написал, что
сочту за честь представить «Любителям великих мастеров» образцы
своих работ, как только мне их вышлет мой парижский агент, которо
му я, разумеется, напишу tres presse****. И подпись: «С глубочайшим
уважением Жан де Домье-Смит».
Этот псевдоним я придумывал чуть ли не дольше, чем писалось
все письмо.
Письмо было написано на простой тонкой бумаге. Но запечатал я
его в конверт, где стояло «Отель “Ритц”». Я наклеил марки для заказ
ного письма, стащив их из ящика Бобби, и отнес конверт вниз, в спе
циальный почтовый ящик. По пути я остановился у клерка, раздавав
шего почту (он явно меня ненавидел), и предупредил его о возмож
ном поступлении писем на имя де Домье-Смита. Около половины
третьего я проскользнул в свой класс: урок анатомии уже начался без
четверти два. Впервые мои соученики показались мне довольно слав
ными ребятами.
Четыре дня подряд я тратил все свое свободное —да и не совсем
свободное —время на рисование образцов, как мне казалось, типич
ных для американской рекламы. Работая но преимуществу акваре
лью, но иногда для вящего эффекта переходя на рисунок пером, я изоб
ражал сверхэлегантные пары в вечерних костюмах —они прибывали
в лимузинах на театральные премьеры, сухопарые, стройные, никому
* привлекли (фр.).
** раковой опухоли (фр.)-
*** реш ение (фр.).
**** срочно (фр.).
в жизни не причинявшие страданий из-за небрежного отношения к
гигиене подмышек, впрочем, у этих существ, наверно, и подмышек не
было. Я рисовал загорелых юных великанов в белых смокингах —они
сидели у белых столиков около лазоревых бассейнов и с преувели
ченным энтузиазмом подымали за здоровье друг друга бокалы с кок
тейлями, куда входил дешевый, но явно сверхмодный сорт виски. Я
рисовал краснощеких, очень «рекламогеничных» детей, пышущих
здоровьем, —сияя от восторга, они протягивали пустые тарелки из-
под каши и приветливо просили добавку. Я рисовал веселых высоко
грудых девушек —они скользили на аквапланах, не зная забот, пото
му что были прочно защищены от таких всенародных бедствий, как
кровоточащие десны, нечистый цвет лица, излишние волоски и неза
страхованная жизнь. Я рисовал домашних хозяек, и если они не упот
ребляли лучшую мыльную стружку, то им грозила страшная жизнь:
нечесаные, сутулые, они будут маяться в своих запущенных, хотя и
огромных кухнях, их тонкие руки огрубеют, и дети перестанут их слу
шаться, а мужья разлюбят навсегда. Наконец образцы были готовы, и
я тут же отправил их мосье Йошото вместе с десятком произведений
чистого искусства, которые я привез с собой из Франции. К ним я
приложил небольшое письмецо, где сжато, но задушевно рассказыва
лось о том, как я без чьей бы то ни было помощи, следуя высоким
романтическим традициям, преодолевал всяческие препятствия и в
одиночестве достиг сияющих холодной белизной вершин мастерства.
Несколько дней я провел в напряженном ожидании, но к концу
недели пришло письмо от мосье Йошото, где сообщалось, что я зачис
лен преподавателем курсов «Любители великих мастеров». Письмо
было написано по-английски, хотя я писал по-французски. (Впослед
ствии я узнал, что мосье Йошото знал французский и не знал англий
ского, и почему-то поручил ответить мадам Йошото, немного знав
шей английский.) Мосье Йошото писал, что летний триместр будет,
пожалуй, самым загруженным и начнется двадцать четвертого июня.
Он напоминал, что мне оставалось пять недель для устройства лич
ных дел. Он высказывал безграничное сочувствие по поводу моих ма
териальных и моральных потерь. Он надеялся, что я смогу явиться на
курсы «Любители великих мастеров» в воскресенье двадцать третье
го июня, чтобы ознакомиться со своими обязанностями, а также «зг -
вязать дружбу» с другими преподавателями. (Как я потом узнал, их
оказалось всего двое —мосье и мадам Йошото). Он глубоко сожалел,
что не в обычаях курсов оплачивать дорожные расходы преподавате
лей. Мой оклад выражался в сумме двадцати восьми долларов в неде
лю, и мосье Йошото писал, что вполне отдает себе отчет, насколько
эта сумма невелика, но так как при этом полагается квартира и хоро-
шее питание, то он надеется, что я не буду разочарован, тем более что
он чувствует во мне истинное призвание. Он с нетерпением ждет от
меня телеграммы, подтверждающей согласие, и с чувством живейше
го удовольствия предвкушает мой приезд. «Ваш новый друг, дирек
тор курсов И. Йошото, бывший член Императорской академии изящ
ных искусств в Токио».
Телеграмма, подтверждающая мое согласие, была подана через
пять минут. Может быть, от волнения, а вернее из чувства вины перед
Бобби (телеграмма была послана по телефону за его счет), я сдержал
свой литературный пыл и, как ни странно, ограничился всего лишь
десятью словами.
Вечером мы с Бобби, как всегда, встретились за обедом в Оваль
ном зале, и я очень расстроился, увидев, что он привел с собой гостью.
До сих пор я ничего не говорил ему о своих внешкольных занятиях, и
мне до смерти хотелось выложить ему все новости, огорошить его, но
только наедине. А тут эта гостья, очень привлекательная молодая осо
ба, —она недавно развелась с мужем, и Бобби виделся с ней довольно
часто, да и я не раз с ней сталкивался. Это была очень милая женщи
на, но любую ее попытку подружиться со мной, ласково уговорить
меня снять свой панцирь или хотя бы поднять забрало я предвзято
толковал как невысказанное приглашение лечь с ней в постель, как
только подвернется удобный случай, то есть как только ей удастся
отделаться от Бобби, который, безусловно, был для нее слишком стар.
Весь обед я был настроен враждебно и ограничивался краткими реп
ликами. Только за кофе я сжато изложил свои летние планы. Выслу
шав меня, Бобби задал несколько деловых вопросов. Я отвечал хлад
нокровно, отрывисто и кратко, как неоспоримый властитель своей
судьбы.
—Ах, как интересно! —сказала гостья Бобби, явно выжидая с при
сущей ей ветреностью, чтобы я передал ей под столом свой монреаль
ский адрес.
— Но я думал, ты поедешь со мной на Род-Айленд, — сказал
Бобби.
—Ах, милый, не надо портить ему удовольствие! —сказала мис
сис Икс.
—А я и не собираюсь, —сказал Бобби, —но я бы не прочь узнать
все более подробно.
Но по его тону я сразу понял, что он мысленно уже обменивает
два билета в отдельном купе на одно нижнее место.
—По-моему, это самое теплое, самое лестное приглашение, какое
только может быть, —с горячностью сказала мне миссис Икс. Ее гла
за сверкали порочным вожделением.
***
В то воскресенье, когда я вышел на перрон Виндзорского вокзала в
Монреале, на мне был двубортный габардиновый песочного цвета кос
тюм (мне он казался верхом элегантности), темно-синяя фланелевая
рубаха, плотный желтый бумажный галстук, коричневые с белым туф
ли, шляпа-панама (взятая у Бобби и слишком тесная), а также каштано
вые, с рыжинкой усики трех недель от роду. Меня встречал мистер Ио-
шото —маленький человечек, футов пяти ростом, в довольно несвежем
полотняном костюме, черных башмаках и черной фетровой шляпе с за
гнутыми кверху полями. Без улыбки и, насколько мне помнится, без еди
ного слова он пожал мне руку. Выражение лица у него было, как сказано
во французском переводе книги Сакса Ромера про Фу Маньчжу,
inscrutable*. А я по неизвестной причине улыбался до ушей. Ни прига
сить эту улыбку, ни тем более стереть ее я никак не мог.
От вокзала до курсов пришлось ехать несколько миль в автобусе.
Сомневаюсь, чтобы за всю дорогу мосье Йошото сказал хоть пять слов.
То ли из-за этого молчания, то ли наперекор ему я говорил без умол
ку, высоко задрав левую ногу на правое колено и непрестанно выти
рая потную ладонь об носок. Мне казалось, что необходимо не только
повторить все прежние выдумки про родство с Домье, про покойную
супругу и небольшое поместье на юге Франции, но и разукрасить это
вранье. Потом, чтобы избавиться от мучительных воспоминаний (а
они и на самом деле начинали меня мучить), я перешел на тему о ста
ринной дружбе моих родителей с дорогим их сердцу Пабло Пикассо,
le pauvie Picasso**, как я его называл.
Кстати, выбрал я Пикассо потому, что считал, что из французских
художников его лучше всех знают в США, а Канаду я тоже присоеди
нил к США. Исключительно ради просвещения мосье Йошото я при
помнил с подчеркнутым состраданием к падшему гиганту, сколько
раз я говорил нашему другу: «Maitre Picasso, ой allez vous?»*** И как
в ответ на этот проникновенный вопрос старый мастер медленным,
тяжким шагом проходил по мастерской и неизменно останавливался
перед небольшой репродукцией своих «Акробатов», вспоминая о своей
давно загубленной славе. И когда мы выходили из автобуса, я объяс
нил мосье Йошото, что беда Пикассо в том, что он никогда и никого
не слушает, даже своих ближайших друзей.
В 1939 году «Любители великих мастеров» помещались на вто
ром этаже небольшого, удивительно унылого с виду, трехэтажного
домика, как видно, отдававшегося внаем, в самом неприглядном, вер
* непроницаемое ( фр.).
** беднягой Пикассо (фр.).
*** Куда вы идете, мэтр Пикассо? (фр.)
денском, районе Монреаля. Школа находилась прямо над ортопеди
ческой мастерской. «Любители великих мастеров» занимали одну
большую комнату с крохотной незапиравшейся уборной. Но напере
кор всему, когда я вошел в это помещение, мне оно сразу показалось
удивительно приятным. И тому была причина: все стены этой «пре
подавательской» были увешаны картинами —главным образом аква
релями работы мосье Йошото. Мне и сейчас иногда видится во сне
белый гусь, летящий по невыразимо бледному, голубому небу, при
чем — и в этом главное достижение смелого и опытного мастера —
голубизна неба, вернее дух этой голубизны, отражен в оперении пти
цы. Картина висела над столом мадам Йошото. Это произведение и
еще две-три картины, схожие но мастерству, придавали комнате свой
особый характер.
Когда я вошел в преподавательскую, мадам Йошото в красивом,
черном с вишневым, шелковом кимоно подметала пол коротенькой
щеткой. Это была седовласая дама, чуть ли не на голову выше своего
супруга, похожая скорее на малайку, чем на японку. Она поставила
щетку и подошла к нам. Мосье Йошото представил меня. Пожалуй,
она была еще более inscrutable, чем мосье Йошото. Затем мосье Йо
шото предложил показать мне мою комнату, объяснив по-француз
ски, что это комната их сына, который уехал в Британскую Колум
бию работать на ферме. (После его продолжительного молчания в ав
тобусе я обрадовался, что он заговорил, и слушал его с преувеличен
ным воодушевлением.) Он начал было извиняться, что в комнате сына
нет стульев —только циновки на полу, но я сразу уверил его, что для
меня это чуть ли не дар небес. (Кажется, я даже сказал, что ненавижу
стулья. Я до того нервничал, что, скажи мне, будто в комнате его сына
день и ночь стоит вода по колено, я завопил бы от восторга. Возмож
но, я даже сказал бы, что у меня редкая болезнь ног, требующая еже
дневного и по крайней мере восьмичасового погружения их в воду.)
Мы поднялись наверх по шаткой деревянной лесенке. Мимоходом я
подчеркнул в разговоре, что изучаю буддизм. Впоследствии я узнал,
что и он, и мадам Йошото пресвитериане.
До поздней ночи я не спал —малайско-японский обед мадам Йо
шото en masse* то и дело подкатывался кверху как лифт, распирая
желудок, а тут еще кто-то из супругов Йошото застонал во сне за пе
регородкой. Стон был высокий, тонкий, жалобный; казалось, что сто
нет не взрослый человек, а несчастный недоношенный ребенок или
мелкая искалеченная зверушка. (Ни одна ночь не проходила без кон
церта, но я так и не узнал, кто из них издавал эти звуки и по какой
* целиком (ф р.).
причине.) Когда мне стало совсем невыносимо слушать стоны в ле
жачем положении, я встал, сунул ноги в ночные туфли и в темноте
уселся на пол, на одну из циновок. Просидел я так часа два и выкурил
несколько сигарет —тушить их приходилось о подошву туфли, а окур
ки класть в карман пижамы. (Сами Йошото не курили, и в доме не
было ни одной пепельницы.^ Уснул я только часов в пять утра.
В шесть тридцать мосье Иошото постучал в мою дверь и сообщил,
что завтрак будет подан без четверти семь. Он спросил через двери,
хорошо ли я спал, и я ответил: «Oui»*. Я оделся, выбрав синий костюм
как самый подходящий для преподавателя в день открытия курсов и к
нему красный, ручной работы галстук —мне его подарила мама, —и, не
умываясь, побежал по коридору на кухню. Мадам стояла у плиты,
готовя на завтрак рыбу. Мосье Иошото, в брюках и фуфайке, сидел у
кухонного стола и читал японскую газету. Он молчаливо кивнул мне.
Никогда еще они не выглядели более inscrutable. Вскоре мне подали
какую-то рыбину со слабыми, но довольно явными следами засохше
го кетчупа на краю тарелки. Мадам Йошото спросила меня по-анг
лийски —выговор у нее был неожиданно приятный, —может быть, я
предпочитаю яйца, но я сказал: «Non, non, merci, madame»**. Я доба
вил, что никогда не ем яиц. Мосье Йошото прислонил свою газету к
моему стакану, и мы все трое молча стали есть, вернее, они оба ели, а
я, также молча, с усилием глотал пищу.
После завтрака мосье Йошото тут же, на кухне, натянул рубашку
без воротника, мадам Йошото сняла передник, и мы все трое гуськом,
с некоторой неловкостью, проследовали вниз, в преподавательскую.
Там, на широком столе мосье Йошото, были грудой навалены штук
десять огромных пухлых нераспечатанных конвертов из плотной бу
маги. Мне они показались какими-то вымытыми, причесанными —
совершенно как школьники-новички. Мосье Йошото указал мне мес
то за столом, стоявшим в дальнем углу комнаты, и попросил сесть.
Мадам Йошото подсела к нему, и они стали вскрывать конверты. В
том, как раскладывалось и рассматривалось содержимое, по-видимо
му, была какая-то система, они все время советовались по-японски,
тогда как я, сидя в другом конце комнаты в своем синем костюме и
красном галстуке, старался всем видом показать, как терпеливо и в то
же время заинтересованно я жду указаний, а главное — какой я тут
незаменимый человек. Из внутреннего кармана я вынул несколько
мягких карандашей, привезенных из Нью-Йорка, и, стараясь не шу
меть, разложил их на столе. А когда мосье Йошото, должно быть слу
чайно, взглянул в мою сторону, я одарил его сверхобаятельной улыб
*Да (фр.).
** Нет, нет, спасибо, мадам (фр.).
кой. Внезапно, не сказав мне ни слова и даже не взглянув в мою сто
рону, они оба разошлись к своим столам и взялись за работу. Было
уже половина восьмого.
Около девяти мосье Йошото снял очки и, шаркая ногами, прошле
пал к моему столу — в руках он держал стопку рисунков. Полтора
часа я просидел без всякого дела, с усилием сдерживая бурчание в
животе. Когда он приблизился, я торопливо встал ему навстречу, слег
ка сутулясь, чтобы не смущать его своим высоким ростом. Он вручил
мне принесенные рисунки и вежливо спросил, не буду ли я так добр
перевести его замечания с французского на английский. Я сказал:
«Oui, monsieur». С легким поклоном он прошаркал назад, к своему
столу. Я отодвинул карандаши, вынул авторучку и с тоской в душе
принялся за работу.
Как и многие другие, по-настоящему хорошие художники, мосье
Йошото как преподаватель стоял ничуть не выше любого посредствен
ного живописца с кое-какими педагогическими способностями. Его
практические поправки, то есть его рисунки, нанесенные на кальку
поверх рисунков учащихся, вместе с письменными замечаниями на
обороте рисунков вполне могли показать мало-мальски способному
ученику, как похоже изобразить свинью или даже как живописно изоб
разить свинью в живописном хлеву. Но никогда в жизни он не сумел
бы научить кого-нибудь отлично написать свинью и так же отлично
хлев, а ведь передачи, к тому же заочной, именно этого небольшого
секрета мастерства и добивались от него так жадно наиболее способ
ные ученики. И не в том, разумеется, было дело, что он сознательно
или бессознательно скрывал свой талант или не расточал его из ску
пости, он просто не умел его передать. Сначала эта жестокая правда
как-то не затронула и не поразила меня. Но представьте себе мое по
ложение, когда доказательства его беспомощности все накапливались
и накапливались. Ко второму завтраку я дошел до такого состояния,
что должен был соблюдать величайшую осторожность, чтобы не раз
мазать строчку перевода потными ладонями. В довершение всего у
мосье Йошото оказался на редкость неразборчивый почерк. И когда
настала пора идти завтракать, я решительно отверг приглашение четы
Йошото. Я сказал, что мне надо на почту. Сбежав по лестнице, я на
угад углубился в путаницу незнакомых, запущенных улочек. Увидав
закусочную, я забежал туда, проглотил четыре «с пылу, с жару» кони-
айлендские колбаски и выпил три чашки мутного кофе.
Возвращаясь к «Les Amis des Vieux Maitres», я ощутил сначала
привычную смутную тревогу —правда, с ней я, по прошлому опыту,
более или менее умел справляться, но тут она перешла в настоящий
страх: неужели мои личные качества тому виной, что мосье Йошото
не нашел для меня лучшего дела, чем эти переводы? Неужто старый
Фу Маньчжу раскусил меня, понял, что я не только хотел сбить его с
толку всякими выдумками, но что я, девятнадцатилетний мальчиш
ка, и усы отрастил для того. Думать об этом было невыносимо. Вера
моя в справедливость медленно подтачивалась. В самом деле, меня,
меня, получившего три первые премии, меня, личного друга Пикассо
(я уже сам начал в это верить), меня использовать как переводчика!
Мое преступление никак не заслуживало такого наказания. И вооб
ще эти усики, пусть жидкие, но мои собственные, разве они наклее
ны? Для успокоения я все время по дороге на курсы теребил их паль
цами. Но чем больше я думал о своем положении, тем быстрее я шел и
под конец уже бежал бегом, будто боясь, что меня со всех сторон вот-
вот забросают камнями.
Хотя я потратил на завтрак всего минут сорок, чета Йошото уже
сидела за столами и работала. Они не подняли глаз, не подали виду,
что заметили, как я вошел. Потный, запыхавшийся, я сел за свой стол.
Минут пятнадцать —двадцать я сидел, вытянувшись в струнку и при
думывая новехонькие анекдотцы про старика Пикассо на тот случай,
если мосье Йошото вдруг поднимется и станет разоблачать меня. И
тут он действительно поднялся и пошел ко мне. Я встал, готовый, если
понадобится, встретить его в упор свеженькой сплетней про Пикассо,
но, когда он подошел к столу, все, что я придумал, к моему ужасу,
вылетело у меня из головы. Но я воспользовался моментом, чтобы
выразить свой восторг по поводу изображения гуся в полете, висяще
го над столом мадам Йошото. Я рассыпался в самых щедрых похва
лах. Я сказал, что у меня в Париже есть знакомый богач —паралитик,
как я объяснил, — который не пожалеет никаких денег за картину
мосье Йошото. Я сказал, что, если мосье Йошото согласен, я могу не
медленно связаться с Парижем. К счастью, мосье Йошото объяснил,
что картина принадлежит его кузену, гостящему сейчас у родных в
Японии. И тут же, прежде чем я успел выразить сожаление, он, на
звав меня «мосье Домье-Смит», спросил, не буду ли я так добр испра
вить несколько заданий. Он пошел к своему столу и вернулся с тремя
огромными пухлыми конвертами. Я стоял, обалделый, машинально
кивая головой и ощупывая карман пиджака, куда я засунул все ка
рандаши. Мосье Йошото объяснил мне метод преподавания на кур
сах (вернее было бы сказать, отсутствие всякого метода). Он вернул
ся к своему столу, а я все еще никак не мог прийти в себя.
Все три ученика писали нам по-английски. Первый конверт при
слала двадцатитрехлетняя домохозяйка из Торонто — она выбрала
себе псевдоним Бэмби Кремер, —так ей и надлежало адресовать пись
ма. Все вновь поступающие на курсы «Любители великих мастеров»
должны были заполнить анкету и приложить свою фотографию. Мисс
Кремер приложила большую глянцевую фотокарточку, восемь на де
вять дюймов, где она была изображена с браслетом на щиколотке, в
купальном костюме без бретелек и в белой морской бескозырке. В ан
кете она сообщила, что ее любимые художники Рембрандт и Уолт Дис
ней. Она писала, что надеется когда-нибудь достичь их славы. Образ
цы рисунков были несколько пренебрежительно подколоты снизу к
ее портрету. Все они вызывали удивление. Но один был незабывае
мым. Это незабываемое произведение было выполнено яркими аква
рельными красками, с подписью, гласившей: «И прости им прегреше
ния их». Оно изображало трех мальчуганов, ловивших рыбу в каком-
то странном водоеме, причем чья-то курточка висела на доске с объяв
лением: «Ловля рыбы воспрещается». У самого высокого мальчишки
на переднем плане одна нога была поражена рахитом, другая —сло
новой болезнью — очевидно, мисс Кремер таким образом старалась
показать, что он стоит, слегка расставив ноги.
Вторым моим учеником оказался пятидесятишестилетний «свет
ский фотограф», по имени Р. Говард Риджфилд, из города Виндзор,
штат Онтарио. Он писал, что его жена годами не дает ему покоя, тре
буя, чтобы он тоже «втерся в это выгодное дельце» —стал художни
ком. Его любимые художники —Рембрандт, Сарджент и «Тицян», но
он благоразумно добавлял, что сам он в их духе работать не собирает
ся. Он писал, что интересуется скорее сатирической стороной живо
писи, чем художественной. В поддержку своего кредо он приложил
изрядное количество оригинальных произведений —масло и каран
даш. Одна из его картин — по-моему, главный его шедевр —навеки
врезалась мне в память: так привязываются слова популярных песе
нок. Это была сатира на всем знакомую, будничную трагедию невин
ной девицы, с длинными белокурыми локонами и вымеобразной гру
дью, которую преступно соблазнял в церкви, так сказать, прямо под
сенью алтаря, ее духовник. Художник графически подчеркнул живо
писный беспорядок в одежде своих персонажей. Но гораздо больше,
чем обличительный сатирический сюжет, меня потрясли стиль рабо
ты и характер выполнения. Если бы я не знал, что Риджфилд и Бэмби
Кремер живут на расстоянии сотни миль друг от друга, я поклялся
бы, что именно Бэмби Кремер помогала Риджфилду с чисто техни
ческой стороны.
Не считая исключительных случаев, у меня в девятнадцать лет
чувство юмора было самым уязвимым местом и при первых же не
приятностях отмирало иногда частично, а иногда и полностью. Ридж
филд и мисс Кремер вызвали во мне множество чувств, но не рассме
шили ни на йоту. И когда я просматривал их работы, меня не раз так
и подмывало вскочить и обратиться с официальным протестом к мо
сье Йошото. Но я не совсем представлял себе, в какой форме выра
зился бы этот протест. Должно быть, я боялся, что, подойдя к его сто
лу, я закричу срывающимся голосом: «У меня мать умерла, прихо
дится жить у ее милейшего мужа, и в Нью-Йорке никто не говорит
по-французски, а в комнате вашего сына даже стульев нет! Как же вы
хотите, чтобы я учил этих двух идиотов рисовать?»
Но я так и не встал с места —настолько я приучил себя сдерживать
приступы отчаяния и не метаться зря. И я открыл третий конверт.
Третьей моей ученицей оказалась монахиня женского монастыря
Святого Иосифа по имени сестра Ирма, преподававшая «кулинарию
и рисование» в начальной монастырской школе неподалеку от Торон
то. Не знаю, как бы лучше начать описание того, что было в ее конвер
те. Во-первых, надо сказать, что вместо своей фотографии сестра Ирма
без всяких объяснений прислала вид своего монастыря. Помнится
также, что она не заполнила графу «возраст». Но с другой стороны,
ни одна анкета в мире не заслуживает, чтобы ее заполняли так, как
заполнила ее сестра Ирма. Она родилась и выросла в Детройте, штат
Мичиган, ее отец «в миру» служил «в отделе контроля автомашин».
Кроме начального образования, она еще год проучилась в средней
школе. Рисованию нигде не обучалась. Она писала, что преподает
рисование лишь потому, что сестра такая-то скончалась и отец Цим
мерман (я особенно запомнил эту фамилию, потому что так звали зуб
ного врача, вырвавшего мне восемь зубов), — отец Циммерман вы
брал ее в заместительницы покойной. Она писала, что у нее в классе
кулинарии 34 крошки, а в классе рисования 18 крошек. Любит она
больше всего «Господа и Слово Божье» и еще любит «собирать лис
тья, но только когда они уже сами опадают на землю». Любимым ее
художником был Дуглас Бантинг (сознаюсь, что я много лет искал
такого художника, но и следа не нашел). Она писала еще, что ее крошки
«любят рисовать бегущих человечков, а я этого совсем не умею». Она
писала, что будет очень стараться, чтобы научиться лучше рисовать,
и надеется, что «мы будем к ней снисходительны».
В конверт были вложены всего шесть образцов ее работы. (Все
они были без подписи —само по себе это мелочь, но в тот момент мне
необычайно понравилось.) И Бэмби Кремер, и Риджфилд ставили под
картинами свою подпись или —что меня раздражало еще больше —
свои инициалы. С тех пор прошло тринадцать лет, а я не только ясно
помню все шесть рисунков сестры Ирмы, но четыре из них я вспоми
наю настолько отчетливо, что это иногда нарушает мой душевный
покой. Лучшая ее картина была написана акварелью на оберточной
бумаге. (На коричневой оберточной бумаге, особенно на очень плот
ной, писать так удобно, так приятно. Многие серьезные мастера писа
ли на ней, особенно когда у них не было какого-нибудь грандиозного
замысла.)
Несмотря на небольшой размер, примерно десять на двенадцать
дюймов, на картине очень подробно и тщательно было изображено
перенесение тела Христа в пещеру сада Иосифа Аримафейского. На
переднем плане, справа, два человека, очевидно слуги Иосифа, доволь
но неловко несли тело. Иосиф (Аримафейский) шел за ними. В этой
ситуации он, пожалуй, держался слишком прямо. За ним на почти
тельном расстоянии среди разношерстной, возможно явившейся без
приглашения, толпы плакальщиц, зевак, детей шли жены галилейские,
а около них безбожно резвилось не меньше трех дворняжек.
Но больше всех привлекла мое внимание женская фигура на пе
реднем плане, слева, стоявшая лицом к зрителю. Вскинув правую руку,
она отчаянно махала кому-то —может быть, ребенку или мужу, а мо
жет, и нам, зрителям, —бросай все и беги сюда. Сияние окружало го
ловы двух женщин, идущих впереди толпы. Под рукой у меня не было
Евангелия, поэтому я мог только догадываться, кто они. Но Марию
Магдалину я узнал тотчас же. Во всяком случае, я был убежден, что
это она. Она шла впереди, поодаль от толпы, уронив руки вдоль тела.
Горе свое она, как говорится, напоказ не выставляла —но ней совсем
не было видно, насколько близок ей был Усопший в последние дни.
Как все лица, и ее лицо было написано дешевой краской телесного
цвета. Но было до боли ясно, что сестра Ирма сама поняла, насколько
не подходит эта готовая краска, и неумело,чю от всей души попыталась
как-то смягчить тон. Других серьезных недостатков в картине не было.
Вернее сказать, всякая критика уже была бы придиркой. По моим поня
тиям, это было произведение истинного художника, с печатью высокого
и в высшей степени самобытного таланта, хотя одному богу известно,
сколько упорного труда было вложено в эту картину.
Первым моим побуждением было —броситься с рисунками сест
ры Ирмы к мосье Йошото. Но я и тут не встал с места. Не хотелось
рисковать —вдруг сестру Ирму отнимут у меня? Поэтому я аккуратно
закрыл конверт и отложил в сторону, с удовольствием думая, как вече
ром, в свободное время, я поработаю над ее рисунками. Затем с терпимо
стью, которой я в себе и не подозревал, я великодушно и доброжелатель
но стал править обнаженную натуру —мужчин и женщин (sans* призна
ков пола), жеманно и непристойно изображенных Р. Говардом Ридж
филдом. В обеденный перерыв я расстегнул три пуговки на рубашке
и засунул конверт сестры Ирмы туда, куда было не добраться ни во
рам, ни —тем более! —самим супругам Йошото.
без (фр.).
Все вечерние трапезы в школе происходили по негласному, но не
рушимому ритуалу. Ровно в половине шестого мадам Йошото вста
вала и уходила наверх готовить обед, а мы с мосье Йошото обычно
гуськом приходили туда же ровно в шесть. Никаких отклонений с
пути, хотя бы они и были вызваны требованиями гигиены или не
отложной необходимости, не полагалось. Но в тот вечер, согретый кон
вертом сестры Ирмы, лежавшим у меня на груди, я впервые чувство
вал себя спокойным. Больше того, за этим обедом я был настоящей
душой общества. Я рассказал про Пикассо такой анекдот, пальчики
оближешь! — пожалуй, было бы нелишне приберечь его на черный
день. Мосье Йошото только слегка опустил свою японскую газету, зато
мадам как будто заинтересовалась; во всяком случае, полного отсут
ствия интереса заметно не было. А когда я окончил, она впервые об
ратилась ко мне, если не считать утреннего вопроса: не хочу ли я съесть
яйцо? Она спросила: может быть, мне все-таки поставить стул в ком
нату? Я торопливо ответил: «Non, non, merci, madame»*. Я объяснил,
что всегда придвигаю циновки к стене и таким образом приучаюсь
держаться прямо, а мне это очень полезно. Я даже встал, чтобы про
демонстрировать, до чего я (утулюсь.
После обеда, когда чета Йошото обсуждала по-японски какой-то,
может быть и весьма увлекательный, вопрос, я попросил разрешения
уйти из-за стола. Мосье Йошото взглянул на меня так, будто не со
всем понимал, каким образом я очутился у них на кухне, но кивнул в
знак согласия, и я быстро прошел по коридору к себе в комнату.
Включив полный свет и заперев двери, я вынул из кармана свои
карандаши, потом сиял пиджак, расстегнул рубаху и, не выпуская кон
верт сестры Ирмы из рук, сел на пол, на циновку. Почти до пяти утра,
разложив все, что надо, на полу, я старался оказать сестре Ирме в ее
художественных исканиях ту помощь, в какой она, но моему убежде
нию, нуждалась.
Первым делом я набросал штук десять —двенадцать эскизов ка
рандашом. Не хотелось идти в преподавательскую за бумагой, и я ри
совал на своей собственной почтовой бумаге с обеих сторон. Покон
чив с этим, я написал длинное, бесконечно длинное письмо.
Всю жизнь я коплю всякий хлам, не хуже какой-нибудь сороки-
неврастенички, и у меня до сих пор сохранился предпоследний чер
новик письма, написанного сестре Ирме в ту июньскую ночь 1939 года.
Я мог бы дословно переписать все письмо, но это лишнее. Множество
страниц —а их и вправду было множество —я посвятил разбору тех
незначительных ошибок, которые она допустила в своей главной кар
тине, особенно в выборе красок. Я перечислил все принадлежности,
* Нет, нет, спасибо, мадам (ф р .).
необходимые ей как художнику, с указанием их приблизительной сто
имости. Я спросил, кто такой Дуглас Бантинг. Я спросил, где я мог бы
посмотреть его работы. Я спросил ее (понимая, что это политика даль
него прицела), видела ли она репродукции с картин Антонелло да Мес
сина. Я просил ее — напишите мне, пожалуйста, сколько вам лет, и
пространно уверил ее, что сохраню в тайне эти сведения, ежели она
их мне сообщит. Я объяснил, что справляюсь об этом но той причине,
что мне так будет легче подобрать наиболее эффективный метод пре
подавания. И тут же, единым духом, я спросил, разрешают ли прини
мать посетителей в монастыре. Последние строки, вернее последние
кубические метры моего письма, лучше всего воспроизвести дослов
но, не изменяя ни синтаксис, ни пунктуацию.
«...Если вы владеете французским языком, прошу вас поставить
меня в известность, так как лично я умею более точно выражать свои
мысли на этом языке, прожив большую часть своей молодости в Па
риже, Франция.
Очевидно, вы весьма заинтересованы в том, чтобы научиться ри
совать бегущих человечков и впоследствии передать технику этого
рисунка своим ученицам в монастырской школе. Прилагаю для этой
цели несколько набросков, может быть, они вам пригодятся. Вы уви
дите, что сделаны они наспех, очень далеки от совершенства и подра
жать им не следует, но надеюсь, что вы увидите в них те основные
приемы, которые вас интересуют. Боюсь, что директор наших курсов
не придерживается никакой системы в преподавании. К несчастью,
это именно так. Вашими успехами я восхищаюсь, вы уже далеко по
шли, но я совершенно не представляю себе, чего он хочет от меня и
как мне быть с другими учащимися, людьми умственно отсталыми и,
по моему мнению, безнадежно тупыми.
К сожалению, я агностик. Однако я поклонник святого Фран
циска Ассизского, хотя —что само собой понятно —чисто теорети
чески. Кстати, известно ли вам досконально, что именно он (Ф р ан
циск Ассизский) сказал, когда ему собирались выжечь глаз кале
ным железом? Сказал он следующее: «Брат огонь, Бог дал тебе кра
соту и силу на пользу людям, молю же тебя — будь милостив ко
мне». В ваших картинах есть что-то очень хорошее, напоминаю
щее его слова, так мне но крайней мере кажется. Между прочим,
разрешите узнать, не является ли молодая особа в голубой одежде,
на первом плане, Марией Магдалиной? Я говорю о картине, кото
рую мы только что обсудили. Если нет, значит, я глубоко заблуж
даюсь. Впрочем, мне это свойственно.
Надеюсь, что вы будете считать меня в полном вашем распоряже
нии, пока вы обучаетесь на курсах «Любители великих мастеров». Го
воря откровенно, я считаю вас необыкновенно талантливой и ничуть
не удивлюсь, если в самом ближайшем будущем вы станете великим
художником. По этой причине я и спрашиваю вас, является ли моло
дая особа в голубой одежде, на первом плане, Марией Магдалиной,
потому что если это так, то боюсь, что в ней больше выражен ваш врож
денный талант, чем ваши религиозные убеждения. Однако, по моему
мнению, бояться тут нечего.
С искренней надеждой, что мое письмо застанет вас в добром здра
вии, остаюсь
уважающий вас (тут следовала подпись)
Жан деДомье-Смит,
штатный преподаватель курсов
«Любители великихмастеров».
Постскриптум. Чуть не забыл предупредить вас, что слушате
ли обязаны представлять в школу свои работы каждые две недели, по
понедельникам. В качестве первого задания попрошу вас сделать не
сколько набросков с натуры. Пишите свободно, без напряжения. Ра
зумеется, я не осведомлен, сколько свободного времени уделяют вам
в вашем монастыре для личных занятий искусством, и прошу поста
вить меня об этом в известность. Также прошу вас приобрести те не
обходимые пособия, которые я имел смелость перечислить выше, так
как я хотел бы, чтобы вы начали писать маслом как можно скорее.
Простите меня, если я скажу прямо, но мне кажется, что вы натура
страстная, порывистая, и вам надо писать не акварелью, а скорее пе
реходить на масло. Говорю это в совершенно отвлеченном смысле,
вовсе не желая вас обидеть, наоборот, я считаю это похвалой. Прошу
вас также переслать мне все ваши прежние работы, какие только со
хранились, я жажду увидеть их поскорее. Не стану говорить, как не
выносимо для меня будут тянуться дни, пока не придет ваше письмо.
Если это не слишком большая смелость с моей стороны, то я бы
очень хотел узнать от вас, удовлетворяет ли вас монастырская жизнь,
разумеется —в чисто духовном смысле. Скажу откровенно, что я изу
чал множество религий с чисто научной точки зрения, главным обра
зом по 36-му, 44-му и 45-му тому «Классических произведений» в гар
вардском издании, с которым вы, быть может, знакомы. Особенно я
восхищаюсь Мартином Лютером, но, конечно, он был протестант. По
жалуйста, не обижайтесь на меня. Я не защищаю пи одного вероиспо
ведания —это не в моем характере. В заключение этого письма еще
раз прошу: не забудьте сообщить мне часы приема, так как конец не
дели у меня всегда свободен и я могу случайно оказаться в ваших кра
ях в субботу. Пожалуйста, не забудьте также сообщить мне, владеете
ли вы французским языком, потому что вопреки всем моим старани
ям я с трудом нахожу слова на английском языке, так как получил
беспорядочное и, честно говоря, неразумное воспитание».
В половине четвертого утра я вышел на улицу, чтобы опустить в по
чтовый ящик письмо сестре Ирме вместе с рисунками. Буквально оша
лев от радости, я разделся, еле двигая руками, и повалился на кровать.
Уже сквозь сон за перегородкой я услышал стон из супружеской
спальни Йошото. Я представил себе, как утром они оба подходят ко
мне и просят, нет, умоляют, выслушать то, что их мучает, до самых
последних, самых страшных подробностей. Я отчетливо представил
себе, как это будет. Я сяду между ними за кухонный стол и выслушаю
по очереди каждого из них. Опустив голову на руки, я буду их слу
шать, слушать, слушать, пока наконец у меня не лопнет терпение. И
тогда я запущу руку прямо в горло мадам Йошото, выну ее сердце и,
как птичку, согрею его в руках. А когда они успокоятся, я покажу им
рисунки сестры Ирмы, и они разделят мою радость.
Обычно явные истины познаются слишком поздно, но я понял,
что основная разница между счастьем и радостью — это то, что сча
стье — твердое тело, а радость — жидкое. Радость, переполнявшая
меня, стала утекать уже с утра, когда мосье Йошото положил на мой
стол два конверта от новых учеников. В ту минуту я мирно и беззлоб
но работал над рисунком Бэмби Кремер, зная, что мое письмо к сест
ре Ирме уже ушло. Но я никак не ожидал, что придется столкнуться с
таким уродливым явлением и с двумя людьми, еще более бездарными,
чем Бэмби или Р. Говард Риджфилд. Чувствуя, как все мои добрые на
мерения испаряются, я закурил —это была первая сигарета, выкуренная
в преподавательской комнате со дня моего вступления в штат. Сигарета
помогла, и я снова взялся за рисунки Бэмби. Но не успел я затянуться
раза три-четыре, как почувствовал, что мосье Йошото смотрит мне в спи
ну. И, словно в подтверждение, я услышал, как он отодвигает стул. Я
встал ему навстречу, когда он подходил. Донельзя противным шепотом
он объяснил мне, что лично он не возражает против курения, но что, увы,
школьные правила запрещают курить в преподавательской. Он широ
ким жестом остановил поток моих извинений и вернулся в свой угол, к
мадам Йошото. В совершенном ужасе я подумал, как бы мне выдержать
эти тринадцать дней до понедельника, когда должно было прийти пись
мо от сестры Ирмы, и не спятить окончательно.
Это было во вторник утром. В этот день и в следующие два дня я
развил лихорадочную деятельность. Я, так сказать, распотрошил до
основания все рисунки Бэмби Кремер и Р. Говарда Риджфилда и со
брал их заново, заменив некоторые части новыми. Я приготовил для
них буквально десятки оскорбительных для нормального человека,
но вполне конструктивных упражнений по рисунку. Я написал им под
робнейшие письма. Р. Говарда Риджфилда я упрашивал на время от
казаться от карикатур. Со всей возможной деликатностью я просил
Бэмби, если можно, хотя бы временно воздержаться от посылки ри
сунков с заголовками вроде «И прости им прегрешения их». А в чет
верг утром, взвинченный до предела, я занялся одним из новых уче
ников, американцем из города Бангор, в штате Мэн, который писал в
анкете с многословием честного простака, что его любимый худож
ник он сам. Он именовал себя реалистом-абстракционистом.
Внеслужебные часы я провел так: во вторник вечером поехал на ав
тобусе в центр Монреаля и высидел в третьеразрядном кино целую муль
типликационную программу — шел фестиваль мультфильмов, — при
чем меня главным образом заставили любоваться бесконечным хорово
дом кошек, которых целые полчища мышей бомбардировали пробками
от шампанского. В среду вечером я собрал все циновки в своей комнате,
навалил их друг на друга и стал по памяти копировать картину сестры
Ирмы «Погребение Христа».
Чувствую большое искушение назвать четверговый вечер стран
ным, может быть, даже зловещим, но, по правде сказать, для описа
ния этого вечера у меня просто не хватает слов. Я ушел из дому после
обеда и пошел куда глаза глядят, не то в кино, не то просто прогулять
ся, —не помню, а мой дневник за 1939 год на этот раз меня подвел: в
тот день страница так и осталась пустой.
Но я знаю, почему она пустая. Возвращаясь домой после как-то
проведенного вечера, —ясно помню, что стемнело, —я остановился
на тротуаре перед курсами и взглянул на освещенную витрину орто
педической мастерской. И тут я испугался до слез. Меня пронзила
мысль, что как бы спокойно, умно и благородно я ни научился жить,
все равно до самой смерти я навек обречен бродить чуже
странцем по саду, где растут одни эмалированные горшки и подклад
ные судна и где царит безглазый слепой деревянный идол —манекен,
облаченный в дешевый грыжевый бандаж. Непереносимая мысль —
хорошо, что она мелькнула лишь на секунду. Помню, что я взлетел по
лестнице в свою комнату, сбросил с себя все и нырнул в постель, даже
не открыв дневника.
Но заснуть я не мог, меня била лихорадка. Я слушал стоны из со
седней комнаты и заставлял себя думать о лучшей моей ученице. Я
старался представить себе, как я приеду к ней в монастырь. Я видел —
вот она выходит мне навстречу, к высокой решетчатой ограде, робкая,
прелестная девушка лет восемнадцати, еще не принявшая постриг, —она
еще была вольна уйти в мир со своим избранником, так похожим на
Пьера Абеляра. Я видел, как мы медленно и молчаливо проходим в
глубину зеленого монастырского сада и там бездумно и безгрешно я
обвиваю рукой ее талию. Трудно было удержать этот неземной образ,
и, дав ему улетучиться, я погрузился в сон.
В пятницу я проработал как каторжный все утро и полдня, пы
таясь при помощи карандаша и кальки переделать в сколько-ни
будь похожие деревья тот лес фаллических символов, который доб
росовестно изобразил на прекрасной веленевой бумаге гражданин
города Бангор в штате Мэн. К половине пятого я так отупел ум
ственно, душевно и физически, что едва привстал, когда мосье Ио-
шото на минуту подошел к моему столу. Он подал мне конверт —
так же равнодушно, как официант подает меню. Это было письмо
настоятельницы монастыря, где находилась сестра Ирма, доводив
шее до сведения мосье Йошото, что отец Циммерман по не завися
щим от него обстоятельствам был вынужден изменить свое реше
ние и не может позволить сестре Ирме заниматься на курсах «Лю
бители великих мастеров». В письме выражалось глубокое сожа
ление в случае, если это вызовет какие-либо затруднения или
неприятности для администрации курсов, а также искренняя на
дежда, что первый взнос на право учения, в размере четырнадцати
долларов, будет возмещен монастырю.
Я всегда был твердо уверен, что мышь, обжегшись искрой, летя
щей от фейерверка, хромает восвояси с готовым, безукоризненно про
думанным планом, как убить кота. Прочитав и перечитав письмо ма
тери-настоятельницы, я долго не отрываясь смотрел на него и вдруг,
оторвавшись от созерцания, одним духом написал письма остальным
моим ученикам — всем четырем, советуя им навсегда отказаться от
мысли стать художниками. Я написал каждому в отдельности, что это
пустая трата драгоценного времени, как своего, так и преподаватель
ского. Я написал все письма по-французски. Окончив их, я тут же
вышел и опустил их в ящик. И хотя чувство удовлетворения длилось
недолго, но в эти минуты мне было очень-очень приятно.
Когда пришло время торжественно проследовать на кухню, я по
просил извинить меня. Я сказал, что чувствую себя неважно. (Тогда,
в 1939 году, я лгал куда убедительнее, чем говорил правду, и ясно ви
дел, с каким подозрением взглянул на меня мосье Йошото, когда я
сказал, что неважно себя чувствую.) Я поднялся к себе в комнату и
сел на пол. Просидел я так больше часу, уставившись на светлеющую
щелку в шторе, не куря, не снимая пиджака, не развязывая галстука.
Потом вдруг вскочил, достал свою почтовую бумагу и написал второе
письмо сестре Ирме, не у письменного стола, а прямо тут же на полу.
Письмо я так и не отправил. Привожу точную копию оригинала:
«Монреаль.Канада. 28 июня 1939 г.
Дорогая сестра Ирма!
Неужели я нечаянно написал вам в последнем моем письме что-
либо обидное или неуважительное и тем привлек внимание отца Цим
мермана и вам доставил неприятность? В таком случае осмеливаюсь
просить вас дать мне хотя бы возможность извиниться за слова, ска
занные с горячим желанием стать не только вашим учителем, но и
вашим другом. Может быть, моя просьба слишком нескромна? Ду
маю, что это не так.
Скажу вам всю правду: не постигнув хотя бы элементарных основ
мастерства, вы навек останетесь, может быть, и очень, очень интерес
ным художником, но никогда не будете великим мастером. При этой
мысли мне становится страшно. Отдаете ли вы себе отчет, насколько
это серьезно?
Возможно, отец Циммерман заставил вас отказаться от занятий,
решив, что они помешают вам выполнять долг благочестия. Если это
так, то я обязан сказать, что он судит слишком поспешно и опромет
чиво. Искусство никак не могло бы вам помешать вести монашескую
жизнь. Я сам хоть и грешник, но живу как монах. Самое худшее, что
бывает с художником, —это никогда не знать полного счастья. Но я
убежден, что никакой трагедии в этом нет. Много лет назад, когда мне
было семнадцать, я пережил самый счастливый день в жизни. Я дол
жен был встретиться за завтраком со своей матерью —в этот день она
впервые вышла на улицу после долгой болезни, —и я чувствовал себя
абсолютно счастливым, как вдруг, проходя по авеню Виктора Гюго —
это улица в Париже, —я столкнулся с человеком без всяких призна
ков носа. Покорно прошу, нет, умоляю вас —продумайте этот случай.
В нем скрыт глубочайший смысл.
Возможно также, что отец Циммерман велел вам прервать обуче
ние, потому что не имеет возможности оплатить преподавание. Буду
рад, если это так, не только потому, что это снимает с меня вину, но и
в практическом отношении. Если причина действительно такова, то
достаточно одного вашего слова, и я готов безвозмездно предложить
вам свои услуги на неограниченное время. Нельзя ли обсудить этот
вопрос? Разрешите еще раз спросить вас — в какие дни и часы до
пускается посещение монастыря? Не позволите ли вы посетить вас в
следующую субботу, шестого июля, между тремя и пятью часами дня,
в зависимости от расписания поездов из Монреаля в Торонто? С ог
ромным нетерпением буду ждать ответа.
С глубоким уважением и восхищением
искренне ваш (подпись)
Жан деДомье-Смит,
штатный преподаватель курсов
«Любители великихмастеров».
Постскриптум. В предыдущем письме я мимоходом спросил, не
является ли молодая особа в голубой одежде, на переднем плане, Мари
ей Магдалиной, великой грешницей? Если вы еще не написали мне, по
жалуйста, воздержитесь от ответа на этот вопрос. Возможно, что я ошиб
ся, но в нынешнем периоде моей жизни мне не хотелось бы испытать
еще одно разочарование. Предпочитаю оставаться в неизвестности».
Даже в эту минуту, через столько лет, я испытываю неловкость,
вспоминая, что, уезжая на курсы «Любители великих мастеров», я за
хватил с собой смокинг. Но я его привез, и, окончив письмо сестре
Ирме, я его надел. Все вело к тому, чтобы как следует напиться, а так
как я еще никогда в жизни не напивался (из страха, что от пьянства
задрожит та рука, что писала те картины, что завоевали те три пер
вых приза, и так далее), то сейчас, в столь трагической ситуации, я
считал нужным надеть парадный костюм.
Пока супруги Иошото сидели на кухне, я прокрался вниз к теле
фону и позвонил в отель «Виндзор» —перед отъездом из Нью-Йорка
мне его рекомендовала приятельница Бобби, миссис Икс. Я заказал к
восьми вечера столик на одну персону.
Около половины восьмого, одетый и причесанный, я высунул го
лову из комнаты —не подкарауливает ли меня чета Йошото? Сам не
знаю почему, мне не хотелось, чтобы они увидали меня в смокинге.
Но там никого не было, и я быстро вышел на улицу и стал искать так
си. Письмо к сестре Ирме уже лежало у меня во внутреннем кармане.
Я собирался перечитать его за обедом, желательно при свечах.
Я шел квартал за кварталом, не встречая не только свободной ма
шины, но и вообще ни одного такси. Я шел словно сквозь строй. Вер
денская окраина Монреаля далеко не светский район, и я был убеж
ден, что каждый прохожий оборачивался мне вслед и провожал меня
глубоко неодобрительным взглядом. Дойдя наконец до того бара, где
я в понедельник сожрал четыре кони-айлендские «с пылу, с жару»
колбаски, я решил плюнуть на заказ в отеле «Виндзор». Я зашел в
бар, уселся в дальнем углу и, прикрывая левой рукой черный галстук,
заказал суп, рулет и черный кофе. Я надеялся, что остальные посети
тели примут меня за официанта, спешащего на работу.
За второй чашкой кофе я вынул неотосланное письмо к сестре
Ирме и перечитал его. В основном оно показалось мне неубедитель
ным, и я решил поскорее вернуться домой и немного подправить его.
Думал я и о своем плане —посетить сестру Ирму, даже решил было,
что не худо бы взять билет сегодня же вечером. С этими мыслями, от
которых, по правде сказать, мне ничуть не стало легче, я покинул бар
и быстрым шагом пошел домой.
А через пятнадцать минут со мной случилась совершенно неверо
ятная вещь. Знаю, что по всем признакам мой рассказ неприятно по
хож на чистейшую выдумку, но это чистая правда. И хотя речь идет о
странном переживании, которое для меня так и осталось совершенно
необъяснимым, однако хотелось бы, если удастся, изложить этот слу
чай без всякого, даже самого малейшего оттенка мистицизма. Иначе,
как мне кажется, это все равно что думать или утверждать, будто меж
ду духовным откровением святого Франциска Ассизского и религи
озными восторгами ханжи-истерички, припадающей лишь по воскре
сеньям к язвам прокаженного, разница чисто количественная.
Было девять часов, и уже стемнело, когда я, подходя к дому, заме
тил свет в окне ортопедической мастерской. Я испугался, увидев в вит
рине живого человека —плотную особу лет за тридцать, в зелено-жел-
то-налевом шифоновом платье, которая меняла бандаж на деревян
ном манекене. Когда я подошел к витрине, она, как видно, только что
сняла старый бандаж —он торчал у нее под мышкой. Повернувшись
ко мне в профиль, она одной рукой зашнуровывала новый бандаж на
манекене. Я стоял, не спуская с нее глаз, как вдруг она почувствовала,
что на нее смотрят, и увидала меня. Я торопливо улыбнулся, давая
понять, что не враг стоит тут за стеклом в смокинге и смотрит на нее
из темноты, но ничего хорошего не вышло. Девушка испугалась сверх
всякой меры. Она залилась краской, уронила снятый бандаж, спотк
нулась о груду эмалированных кружек и упала во весь рост. Я протя
нул к ней руки, больно стукнувшись пальцами о стекло. Она тяжело
рухнула на спину —как падают конькобежцы, но тут же вскочила, не
глядя на меня. Вся раскрасневшаяся, она ладонью откинула волосы с
лица и снова стала зашнуровывать бандаж на манекене. И вот тут-то
оно и случилось. Внезапно (я стараюсь рассказать это без всякого
преувеличения) вспыхнуло гигантское солнце и полетело прямо мне
в переносицу со скоростью девяноста трех миллионов миль в секун
ду. Ослепленный, страшно перепуганный, я уперся в стекло витри
ны, чтобы не упасть. Вспышка длилась несколько секунд. Когда ос
лепление прошло, девушки уже не было, и в витрине на благо челове
честву расстилался только изысканный, сверкающий эмалью цветник
санитарных принадлежностей.
Я попятился от витрины и два раза обошел квартал, пока не пере
стали подкашиваться колени. Потом, не осмелившись заглянуть в вит
рину, я поднялся к себе в комнату и бросился на кровать. Через ка
кое-то время (не знаю, минуты прошли или часы) я записал в днев
ник следующие строки: «Отпускаю сестру Ирму на свободу —пусть
идет своим путем. Всемы монахини».
Прежде чем лечь спать, я написал письма всем четырем недавно
исключенным мною слушателям. Я написал, что администрацией до
пущена ошибка. Письма шли как по маслу, сами собой. Может быть,
это зависело от того, что, прежде чем взяться за них, я принес снизу
стул.
Хотя развязка получается очень неинтересная, придется упомя
нуть, что не прошло и недели, как курсы «Любители великих масте
ров» закрылись, так как у них не было соответствующего разрешения
(вернее, никакого разрешения вообще). Я сложил вещи и уехал к Боб
би, моему отчиму, на Род-Айленд, где провел около двух месяцев —
все время до начала занятий в Нью-Йоркской художественной шко
ле —за изучением самой интересной разновидности всех летних зве
рушек —американской девчонки в шортах.
Хорошо ли, плохо ли, но я больше никогда не пытался встретить
ся с сестрой Ирмой.
Однако я изредка получаю весточки от Бэмби Кремер. Вот послед
няя новость —она занялась рисованием поздравительных открыток.
Наверно, тут будет чем полюбоваться, если только ее таланты не за
глохли.
Тедди
Т ы,брат,схлопочешьуменя волшебныйдень. Ануслезай сию
минуту с саквояжа, — отозвался мистер Макардль. —Я ведь
не шучу.
Он лежал на дальней от иллюминатора койке, возле прохода. Не
то охнув, не то вздохнув, он с остервенением лягнул простыню, как
будто прикосновение даже самой легкой материи к обожженной солн
цем коже было ему невмоготу. Он лежал на спине, в одних пижамных
штанах, с зажженной сигаретой в правой руке. Головой он упирался в
стык между матрасом и спинкой, словно находя в этой нарочито не
удобной позе особое наслаждение. Подушка и пепельница валялись
на полу, в проходе, между его постелью и постелью миссис Макардль.
Не поднимаясь, он протянул воспаленную правую руку и не глядя
стряхнул пепел в направлении ночного столика.
— И это октябрь, —сказал он в сердцах. —Что тут у них тогда в
августе творится!
Он опять повернул голову к Тедди, и взгляд его не предвещал ни
чего хорошего.
— Ну, вот что, —сказал он. —Долго я буду надрываться? Сейчас
же слезай, слышишь!
Тедди взгромоздился на новехонький саквояж из воловьей кожи,
чтобы было удобнее смотреть из раскрытого иллюминатора родитель
ской каюты. На нем были немыслимо грязные белые полукеды на босу
ногу, полосатые, слишком длинные шорты, которые к тому же отви
сали сзади, застиранная тенниска с дыркой размером с десятиценто
вую монетку на правом плече и неожиданно элегантный ремень из
черной крокодиловой кожи. Оброс он так — особенно сзади, — как
© Перевод. С. Таек, 2002
может обрасти только мальчишка, у которого не по возрасту большая
голова держится на тоненькой шее.
—Тедди, ты меня слышишь?
Не так уж сильно высунулся Тедди из иллюминатора, не то что
мальчишки его возраста, готовые, того и гляди, вывалиться откуда-ни
будь, —нет, он стоял обеими ногами на саквояже, правда, не очень ус
тойчиво, и голова его была вся снаружи. Однако, как ни странно, он пре
красно слышал отцовский голос. Мистер Макардль был на главных ро
лях по меньшей мере в трех радиопрограммах Нью-Йорка, и среди дня
можно было услышать его голос, голос третьеразрядного премьера —
глубокий и полнозвучный, словно любующийся собой со стороны, гото
вый в любой момент перекрыть все прочие голоса, будь то мужские или
даже детский. Когда голос его отдыхал от профессиональной нагрузки,
он с удовольствием падал до бархатных низов и вибрировал, негромкий,
но хорошо поставленный, с чисто театральной звучностью. Однако сей
час было самое время включить полную громкость.
—Тедди! Ты слышишь меня, черт возьми?
Не меняя своей сторожевой стойки на саквояже, Тедди полуобер
нулся и вопросительно взглянул на отца светло-карими, удивитель
но чистыми глазами. Они вовсе не были огромными и слегка косили,
особенно левый. Не то чтобы это казалось изъяном или было слиш
ком заметно. Упомянуть об этом можно разве что вскользь, да и то
лишь потому, что, глядя на них, вы бы всерьез и надолго задумались:
а лучше ли было бы, в самом деле, будь они у него, скажем, без косин
ки, или глубже посажены, или темнее, или расставлены пошире. Как
бы там ни было, в его лице сквозила неподдельная красота, но не столь
очевидная, чтобы это бросалось в глаза.
—Немедленно, слышишь, немедленно слезь с саквояжа, —сказал
мистер Макардль. —Долго мне еще повторять?
— И не думай слезать, радость моя, — подала голос миссис Ма
кардль, у которой по утрам слегка закладывало нос. Веки ее приот
крылись. — Пальцем не пошевели.
Она лежала на правом боку, спиной к мужу, и голова ее, покоив
шаяся на подушке, была обращена в сторону иллюминатора и стояв
шего перед ним Тедди. Верхнюю простыню она обернула вокруг тела,
по всей вероятности, обнаженного, укутавшись вся, с руками, до са
мого подбородка.
—Попрыгай, попрыгай, —добавила она, закрывая глаза. —Разда
ви папочкин саквояж.
—Оч-чень оригинально, —сказал мистер Макардль ровным и спо
койным тоном, глядя жене в затылок. —Между прочим, он мне стоил
двадцать два фунта. Я ведь прошу его как человека сойти, а ты ему —
попрыгай, попрыгай. Это что? Шутка?
—Если он лопнет под десятилетним мальчиком, а он еще весит на
тринадцать фунтов меньше положенного, можешь выкинуть этот ме
шок из моей каюты, —сказала миссис Макардль, не открывая глаз.
—Моя бы воля, —сказал мистер Макардль, —я бы проломил тебе
голову.
—За чем же дело стало?
Мистер Макардль резко поднялся на одном локте и раздавил оку
рок о стеклянную поверхность ночного столика.
—Не сегодня-завтра... —начал было он мрачно.
— Не сегодня-завтра у тебя случится роковой, да, роковой ин
фаркт, —томно сказала миссис Макардль. Она еще сильнее, с рука
ми, закуталась в простыню. — Хоронить тебя будут скромно, но со
вкусом, и все будут спрашивать, кто эта очаровательная женщина в
красном платье, вон та, в первом ряду, которая кокетничает с органи
стом, и вся она такая...
— Ах, как остроумно. Только не смешно, — сказал мистер Ма
кардль, опять без сил откидываясь на спину.
Пока шел этот короткий обмен любезностями, Тедди отвернулся
и снова высунулся в иллюминатор.
—Сегодня ночью, в три тридцать две, мы встретили «Куин Мэри»,
она шла встречным курсом. Если это кого интересует, — сказал он
неторопливо. —В чем я сильно сомневаюсь.
В его завораживающем голосе звучали хрипловатые нотки, как
это бывает у мальчиков его возраста. Каждая фраза казалась перво
зданным островком в крошечном море виски.
—Так было написано на грифельной доске у вахтенного, того са
мого, которого презирает наша Пуппи.
— Ты, брат, схлопочешь у меня «Куин Мэри»... Сию же минуту
слезь с саквояжа, —сказал отец. Он повернулся к Тедди. —А ну, сле
зай! Сходил бы лучше постригся, что ли.
Он опять посмотрел жене в затылок.
—Черт знает что, переросток какой-то.
— У меня денег нету, — возразил Тедди. Он покрепче взялся за
край иллюминатора и положил подбородок на пальцы. — Мама, по
мнишь человека, который ест за соседним столом. Не тот, худющий, а
другой, за тем же столиком. Там, где наш официант ставит поднос.
—Мм-ммм, —отозвалась миссис Макардль. —Тедди. Солнышко.
Дай маме поспать хоть пять минут. Будь паинькой.
— Погоди. Это интересно, — сказал Тедди, не поднимая подбо
родка и не сводя глаз с океана. —Он был в гимнастическом зале, ког
да Свен меня взвешивал. Он подошел ко мне и заговорил. Оказывает
ся, он слышал мою последнюю запись. Не апрельскую. Майскую. Перед
самым отъездом в Европу он был на одном вечере в Бостоне, и кто-то из
гостей знал кого-то —он не сказал кого —из лейдеккеровской группы,
которая меня тестировала, —так вот, они достали мою последнюю за
пись и прокрутили ее на этом^ечере. А тот человек сразу заинтересовал
ся. Он друг профессора Бабкока. Видно, он и сам преподает. Он сказал,
что провел все лето в Дублине, в Тринити-колледже.
—Вот как? —сказала миссис Макардль. —Они крутили ее на ве
чере?
Она полусонно смотрела на ноги Тедди.
— Как будто так, —ответил Тедди. —Я стою на весах, а он Свену
рассказывает про меня. Было довольно неловко.
—А что тут неловкого?
Тедди помедлил.
—Я сказал довольно неловко. Я уточнил свое ощущение.
—Я, брат, тебя сейчас т а к уточню, если ты, к чертовой матери, не
слезешь с саквояжа, —сказал мистер Макардль. Он только что заку
рил новую сигарету. —Считаю до трех. Раз... черт подери... Два...
—Который час? —спросила вдруг миссис Макардль, глядя на ноги
Тедди. —Разве вам с Пупни не идти на плавание в десять тридцать?
—Успеем, —сказал Тедди. — Шлеп.
Неожиданно он весь высунулся в иллюминатор, а потом обернул
ся в каюту и доложил:
— Кто-то сейчас выбросил из окошка целое ведро апельсиновых
шкурок.
—Из окошка... Из о к о ш к а, —ядовито протянул мистер Макардль,
стряхивая пепел. —Из иллюминатора, братец, из иллюминатора.
Он взглянул на жену.
—Позвони в Бостон. Скорей свяжись с лейдеккеровской группой.
—Подумать только, какие мы остроумные, —сказала миссис Ма
кардль. —Чего ты стараешься?
Тедди опять высунулся.
—Красиво плывут, —сказал он не оборачиваясь. —Интересно...
—Тедди! Последний раз тебе говорю, а там...
—Интересно не то, что они плывут, —продолжал Тедди. —Инте
ресно, что я вообще знаю об их существовании. Если б я их не видел,
то не знал бы, что они тут, а если б не знал, то даже не мог бы сказать,
что они существуют. Вот вам удачный, я бы даже сказал, блестящий
пример того, как...
—Тедди, —прервала его рассуждения миссис Макардль, даже не
шевельнувшись под простыней. —Иди поищи Пуппи. Где она? Нельзя,
чтобы после вчерашнего перегрева она опять жарилась на солнце.
— Она надежно защищена. Я заставил ее надеть комбинезон, —
сказал Тедди. —А они уже начали тонуть... Скоро они будут плавать
только в моем сознании. Интересно —ведь если разобраться, именно
в моем сознании они и начали плавать. Если бы, скажем, я здесь не
стоял или если бы кто-нибудь сейчас зашел сюда и взял бы да и снес
мне голову, пока я...
—Где же Пупсик? —спросила миссис Макардль. —Тедди, посмот
ри на маму.
Тедди повернулся и посмотрел на мать.
—Что? —спросил он.
—Где Пупсик? Не хватало, чтобы она опять вертелась между шез
лонгами и всем мешала. Вдруг этот ужасный человек...
—Не волнуйся. Я дал ей фотокамеру.
Мистер Макардль так и подскочил.
—Ты дал ей камеру! —воскликнул он. —Совсем спятил? Мою
«лейку», черт подери! Не позволю я шестилетней девчонке разгули
вать по всему...
—Я показал ей, как держать камеру, чтобы не уронить, —сказал
Тедди. —И пленку я, конечно, вынул.
—Тедди! Чтобы камера была здесь. Слышишь? Сию же минуту
слезь с саквояжа, и чтобы через пять минут камера лежала в каюте.
Не то на свете станет одним вундеркиндом меньше. Ты меня понял?
Тедди медленно повернулся и сошел с саквояжа. Потом он нагнул
ся и начал завязывать шнурок на левом полукеде —отец, опершись на
локоть, следил за ним, точно наводчик за движущейся мишенью.
—Передай Пуппи, что я ее жду, —сказала миссис Макардль. —И
поцелуй маму.
Завязав наконец шнурок, Тедди мимоходом чмокнул мать в щеку.
Она стала вытаскивать из-под простыни левую руку, как будто хоте
ла обнять Тедди, но, пока она тянулась, он уже отошел. Он обошел ее
постель и остановился в проходе между койками. Нагнулся и выпря
мился с отцовской подушкой под левой рукой и со стеклянной пе
пельницей с ночного столика в правой руке. Переложив пепельницу
в левую руку, он подошел к столику и ребром правой ладони смел с
него в пепельницу окурки и пепел. Перед тем как поставить пепель
ницу на место, он протер локтем ночной столик, очистив стеклянную
поверхность от тонкого пепельного налета. Руку он вытер о свои по
лосатые шорты. Потом он установил пепельницу на чистое стекло,
причем с такой тщательностью, словно был уверен в том, что она долж
на либо стоять в самом центре, либо вовсе не стоять. Тут отец, не
отрывно следивший за ним, вдруг отвел взгляд.
—Тебе что, не нужна подушка? —спросил Тедди.
—Мне нужна камера, мой милый.
—Тебе, наверно, неудобно так лежать. Конечно, неудобно, —ска
зал Тедди. —Я оставлю ее тут.
Он положил подушку в ногах, подальше от отца. И пошел к вы
ходу.
—Тедди, —сказала мать не поворачиваясь. —Скажи Пупни, пусть
зайдет ко мне перед уроком плавания.
— Оставь ты ребенка в покое, — сказал мистер Макардль. — Ни
одной минутки не дашь ей толком порезвиться. Сказать тебе, как ты с
ней обращаешься? Сказать? Ты обращаешься с ней как с отпетой бан
диткой.
—Отпетой. Какая прелесть! Ты становишься таким британцем,
дорогой.
Тедди задержался у выхода, чтобы покрутить в раздумье дверную
ручку.
—Когда я выйду за дверь, —сказал он, —я останусь жить лишь в
сознании всех моих знакомых. Как те апельсинные корочки.
—Что, солнышко? —переспросила миссис Макардль из дальнего
конца каюты, продолжая покоиться на правом боку.
— Пошевеливайся, приятель. Неси сюда «лейку».
—Поцелуй мамочку. Крепко-крепко.
—Только не сейчас, —отозвался Тедди рассеянно. —Я устал.
И он закрыл за собой дверь.
Под дверью лежал очередной выпуск корабельной газеты, выхо
дившей ежедневно. Вся она состояла из листка глянцевитой бумаги с
текстом на одной стороне. Тедди подобрал газету и начал читать, мед
ленно идя по длинному переходу в сторону кормы. Навстречу ему шла
рослая блондинка в белой накрахмаленной форме, неся вазу с крас
ными розами на длинных стеблях. Поравнявшись с Тедди, она потре
пала его левой рукой по макушке.
—Кое-кому пора стричься! —сказала она.
Тедди равнодушно поднял на нее глаза, но она уже прошла, и он
не обернулся. Он продолжал читать. Дойдя до конца перехода, где
открывалась площадка, а над ней стенная роспись —святой Георгий с
драконом, он сложил газету вчетверо и сунул ее в левый задний кар
ман. Он стал подниматься по широким ступенькам трапа, устланным
ковровой дорожкой, на главную палубу, которая находилась проле
том выше. Шагал он сразу через две ступеньки, но неторопливо, дер
жась при этом за поручень и подаваясь вперед всем телом,- так, словно
сам процесс подъема по трапу доставлял ему, как и многим детям,
определенное удовольствие. Оказавшись на главной палубе, он на
правился прямиком к конторке помощника капитана но материаль
ной части, где в данный момент восседала хорошенькая девушка в мор
ской форме. Она прошивала скрепками отпечатанные на ротаторе листки
бумаги.
—Прошу прощения, вы не скажете, во сколько сегодня начинает
ся игра? —спросил Тедди.
—Что-что?
—Вы не скажете, во сколько сегодня начинается игра?
Накрашенные губы девушки раздвинулись в улыбке.
—Какая игра, малыш?
—Ну как же. В слова. В нее играли вчера и позавчера. Там нужно
вставлять пропущенные слова но контексту.
Девушка, начав скреплять три листка, остановилась.
— Вот как? — сказала она. — Я думаю, ближе к вечеру. Думаю,
около четырех. А тебе, дружок, не рановато играть в такие игры?
—Не рановато... Благодарю вас, —сказал Тедди и повернулся, что
бы идти.
— Постой-ка, малыш. Тебя как зовут?
—Теодор Макардль, —ответил Тедди. —А вас как?
—Меня? —улыбнулась девушка. —Меня зовут мичман Мэттьюсон.
Тедди посмотрел, как она прошивает листки.
—Я вижу, что вы мичман. Не знаю, возможно, я ошибаюсь, но мне
всегда казалось, что, когда человека спрашивают, как его зовут, то по
лагается называть имя полностью. Например, Джейн Мэттьюсон, или
Феллис Мэттьюсон, или еще как-нибудь.
—Да что ты!
—Повторяю, мне так казал ось, —продолжал Тедди. —Возмож
но, я и ошибался. Возможно, что на тех, кто носит форму, это не распро
страняется. В общем, благодарю вас за информацию. До свидания.
Он повернулся и начал подниматься на прогулочную палубу, и
вновь он шагал через две ступеньки, но теперь уже быстрее.
После настойчивых поисков он обнаружил Пуппи на самом верху,
где была спортивная площадка, на освещенном солнцем пятачке —эта
кой прогалинке —между пустовавшими теннисными кортами. Она си
дела на корточках, сзади на нее падали лучи солнца, легкий ветерок тре
пал ее светлые шелковистые волосы. Она сидела, деловито складывая
две наклонные пирамидки из двенадцати, не то четырнадцати кружков
от шаффлборда —одну пирамиду из черных кружков, другую из крас
ных. Справа от нее стоял совсем еще кроха в легком полотняном кос
тюмчике —этакий сторонний наблюдатель.
—Смотри! —скомандовала Пупни брату, когда он подошел.
Она наклонилась над своим сооружением и загородила его обеи
ми руками, как бы приглашая всех полюбоваться на это произведе
ние искусства, как бы отделяя его от всего, что существовало на ко
рабле.
— Майрон! —сказала она малышу сердито. —Ты все затемняешь
моему брату. Не стой как пень!
Она закрыла глаза и с мучительной гримасой ждала, пока Май
рон не отодвинулся. Тедди постоял над пирамидами и одобрительно
кивнул головой.
—Неплохо, —похвалил он. —И так симметрично.
— Этот тип, — сказала Пуппи, ткнув пальцем в Майрона, — не
слышал, что такое триктрак. У них и триктрака-то нет!
Тедди окинул Майрона оценивающим взглядом.
—Слушай, —обратился он к Пуппи, —где камера? Ее надо сейчас
же вернуть папе.
—Он и живет-то не в Нью-Йорке, —сообщила Пуппи брату. —И
отец у него умер. Убили в Корее.
Она взглянула на Майрона.
— Верно? —спросила она его и, не дожидаясь ответа: — Если те
перь у него и мать умрет, он будет круглым сиротой. А он и этого не
знал.
Пуппи посмотрела на Майрона.
—Не знал ведь?
Майрон скрестил руки и ничего не ответил.
—Я такого дурака еще не видела, —сказала Пуппи. —Ты самый
большой дурак на всем этом океане. Ты понял?
— Он не дурак, — сказал Тедди. — Ты не дурак, Майрон. Тут он
обратился к сестре: —Слышишь, что я тебе говорю? Куда ты дела ка
меру? Она мне срочно нужна. Где она?
—Там, —ответила Пуппи, не показывая, где именно. Она придви
нула к себе обе пирамидки. —Теперь мне надо двух великанов, —ска
зала она. — Они бы играли в триктрак этими деревяшками, а потом
им бы надоело, и они забрались бы на эту дымовую трубу, и швыряли
деревяшки во всех подряд, и всех бы убили.
Она взглянула на Майрона.
—И твоих родителей, наверно, убили бы, —сказала она со знани
ем дела. — А если б великаны не помогли, тогда знаешь что? Тогда
насыпь яду на мармеладины и дай им съесть.
«Лейка» обнаружилась футах в десяти, за белой загородкой, ок
ружавшей спортплощадку. Она лежала на боку, в водосточной канав
ке. Тедди подошел к ней, поднял ее за лямки и повесил на шею. Но
тут же снял. И понес к сестре.
— Слушай, Пупс, будь другом. Отнеси ее вниз, пожалуйста, —
попросил он. — Уже десять часов, а мне надо записать кое-что в
дневник.
—Мне некогда.
—И мама тебя зовет, —сказал Тедди.
—Врешь ты все.
—Ничего не вру. Звала, —сказал Тедди. —Так что ты уж захвати
ее с собой... Давай, Пупс.
— Зачем она хочет меня видеть? —спросила Пуппи. — Я вот ее
видеть не хочу.
Вдруг она шлепнула но руке Майрона, который потянулся было
к верхнему кружочку из красной пирамиды.
— Руки! —сказала она.
— Все, шутки в сторону, —сказал Тедди, вешая ей на шею «лей
ку». — Сейчас же отнеси ее папе. Встретимся возле бассейна. Я буду
ждать тебя там в десять тридцать. Или лучше возле кабинки, где ты
переодеваешься. Смотри не опоздай. И не забудь, это в самом низу, на
палубе Е, так что выйди заранее.
Он повернулся и пошел. А вдогонку ему неслось:
—Ненавижу тебя! Всех ненавижу на этом океане!
Пониже спортивной площадки, на широкой платформе —она слу
жила продолжением палубы, отведенной под солярий и открытой со
всех сторон, —было расставлено семьдесят с лишним шезлонгов; они
стояли в семь-восемь рядов с таким расчетом, чтобы стюард мог сво
бодно лавировать между рядами, не спотыкаясь о вещи загорающих
на солнце пассажиров, об их мешочки с вязаньем, романы в бумаж
ных обложках, флаконы с жидкостью для загара, фотоаппараты. К
приходу Тедди почти все места уже были заняты. Тедди начал с по
следнего ряда и методично, не пропуская ни одного шезлонга, неза
висимо от того, сидели в нем или нет, переходил от ряда к ряду, читая
фамилии на подлокотниках. Один или два раза к нему обратились —
другими словами, отпустили шуточки, которые иногда отпускают
взрослые при виде десятилетнего мальчика, настойчиво ищущего свое
место. Сразу было видно, как он сосредоточен и юн, и все же в его
поведении, пожалуй, отсутствовала или почти отсутствовала та за
бавная важность, которая обычно настраивает взрослых на серьезный
либо снисходительный лад. Возможно, дело было еще и в одежде.
Дырку на его плече никто бы не назвал «забавной» дырочкой. И в том,
как сзади отвисали на нем шорты, слишком длинные для него, тоже
не было ничего «забавного».
Четыре шезлонга Макардлей, с уже приготовленными подушка
ми для удобства владельцев, обнаружились в середине второго ряда.
Намеренно или нет, Тедди уселся таким образом, чтобы места справа
и слева от него пустовали. Он вытянул голые, еще не загорелые ноги,
положил их на перекладину, сдвинул пятки и почти сразу же выта
щил из правого заднего кармана небольшой десятицентовый блокнот.
Мгновенно сосредоточившись, словно вокруг не существовало ни
солнца, ни пассажиров, ни корабля, ничего, кроме блокнота, он начал
переворачивать страницы.
Кроме нескольких карандашных пометок, все записи в блокноте были
сделаны шариковой ручкой. Почерк был размашистый, какому сейчас
обучают в американских школах, а не тот, каллиграфический, который
прививали по старой, палмеровской, методе. Он был разборчивый, без
всяких красивостей. Что в нем удивляло, так это беглость. По тому, как
строились слова и фразы, —хотя бы по одному внешнему признаку, —
трудно было предположить, что все это написано ребенком.
Тедди довольно долго изучал свою, по всей видимости, последнюю
запись. Занимала она чуть больше трех страниц:
Запись от 27 октября 1952 г.
Владелец — Теодор Макардль
Каюта 412, палуба А.
За находку и возвращение дневника будет выдано соответствую
щее, и вполне приличное, вознаграж дение.
Не забыть найти папины армейские бирки и носить их как можно
чаще.Для тебя это пустяк,а ему приятно.
Наберись терпения и ответь на письмо профессора Манделя. По
проси профессора,чтобы он больше не присылал книжки стихов. Уменя
итакуже запас на целый год. И вообще онимне надоели. Идет человек
по пляжу,и вдруг, к несчастью, ему на голову падает кокосовый орех. И
голова его, к несчастью,раскалывается пополам. А тут его жена идет,
напевая, по бережку, и видит две половинки, иузнает их, и поднимает.
Жена, конечно, расстраивается и начинает душу раздирающе пла
кать...Дальше я эти стихи читать немогу.Лучше взяла бы вруки обе
половинки и прикрикнула бы на них, сердито так: «Хватит безобраз-
начать!» Конечно,профессору советовать такое не стоит. Вопрос сам
по себе спорный,и к томужемиссисМандель —поэт.
Узнай адрес Свена в Элизабет, штат Нью-Джерси.Интересно бу
дет познакомиться с его женой, а также с его собакой Линди. Однако
сам я заводить собаку не стал бы.
Написать доктору Уокаваре. Выразить соболезнования по поводу
его нефрита. Спросить его новый адрес у мамы.
Завтра утром натощак заняться медитацией на спортплощадке.
Только не теряй сознания. А главное, не теряй сознания за обедом, если
этот официант опятьуррнит разливательную ложку. В тотраз папа
ужасно сердился.
Вернуть в библиотеку книги и посмотреть слова и выражения:
нефрит
мириада
дареный конь
лукавый
триумвират.
Будь учтивее с библиотекарем. Если он начнет сюсюкать, переве
ди разговор на общие темы.
Тедди вдруг вытащил из бокового кармана шорт маленькую ша
риковую ручку в виде гильзы, снял колпачок и начал писать. Блокнот
он положил на правое колено, а не на подлокотник.
Запись от 28 октября 1952 г.
Адрес и вознаграждение те же, что указаны
от 26 и27 октября.
Сегодня, после утренней медитации, написал следующим лицам:
д-ру Уокаваре
проф. Манделю
проф.Питу
Бёрджесу Хейку-младшему
Роберте Хейк
СэнфордуХейку
бабушке Хейк
м-руГрэму
проф. Уолтону.
Можно было бы спросить маму, где папины бирки, но она скорее
всего скажет,что онимне ни кчему.А я знаю, что он взял ихссобой,
сам видел, как он их укладывал.
Жизнь, по-моему,это дареный конь.
Мне кажется, со стороны профессора Уолтона довольно бестакт
но критиковать моихродителей. Ему надо, чтоб все люди были таки
ми, как он хочет.
Это произойдет либо сегодня,либо 14 февраля 1958 года, когда мне
исполнится шестнадцать. Но об этом даже говорить нелепо.
Написав последнюю фразу, Тедди не сразу поднял глаза от стра
ницы и держал шариковую ручку так, словно хотел написать что-
то еще.
Он явно не замечал, что какой-то человек с интересом за ним на
блюдает. А между тем сверху, в восемнадцати —двадцати футах от
него и футах в пятнадцати от первого ряда шезлонгов, у перил спортив
ной площадки стоял молодой человек в слепящих лучах солнца и при
стально смотрел на него. Он стоял так уже минут десять. Видно было,
что молодой человек наконец на что-то решился, потому что он вдруг
снял ногу с перекладины. Постоял, посмотрел на Тедди и ушел. Од
нако через минуту он появился среди шезлонгов, загораживая собой
солнце. На вид ему было лет тридцать или чуть меньше. Он сразу же
направился к Тедди, шагая как ни в чем не бывало (хотя, кроме него,
здесь никто не разгуливал и не стоял) через мешочки с вязаньем и все
такое и отвлекая пассажиров, когда его тень падала на страницы книг.
Тедди же как будто не видел, что кто-то стоит перед ним и отбра
сывает тень на дневник. Но некоторых пассажиров, сидевших сзади,
отвлечь оказалось куда легче. Они смотрели на молодого человека так,
как могут смотреть на возникшую перед ними фигуру, пожалуй, толь
ко люди в шезлонгах. Но молодой человек был, очевидно, наделен за
видным самообладанием, и поколебать его, казалось, не так-то про
сто, во всяком случае при условии, что он будет идти, засунув руку в
карман.
— Мое почтение! —сказал он Тедди.
Тедди поднял голову.
— Здравствуйте.
Он стал закрывать блокнот, и тот сам собой захлопнулся.
—Позвольте присесть. —Молодой человек произнес это с нескры
ваемым дружелюбием. —Здесь не занято?
— Вообще-то эти четыре шезлонга принадлежат нашей семье, —
сказал Тедди. —Только мои родители еще не встали.
—Не встали? В такое утро?! —удивился молодой человек.
Он уже опустился в шезлонг справа от Тедди. Шезлонги стояли
так тесно, что подлокотники соприкасались.
—Но ведь это святотатство! —сказал он. —Сущее святотатство!
У него были поразительно мощные ляжки, и, когда он вытянул
ноги, можно было подумать, что это два отдельных туловища. Одет
он был —от стриженой макушки до стоптанных башмаков —с почти
классической разностильностью, как одеваются в Новой Англии, от
правляясь в круиз: на нем были темно-серые брюки, желтоватые шер
стяные носки, рубашка с открытым воротом и твидовый пиджак «в
елочку», который приобрел свою благородную потертость не иначе
как на престижных семинарах в Йеле, Гарварде или Принстоне.
—Боже правый, какой райский денек, —сказал он с чувством, жму
рясь на солнце. —Я просто пасую перед игрой погоды.
Он скрестил свои толстые ноги.
—Вы не поверите, но я, бывало, принимал самый обыкновенный
дождливый день за личное оскорбление. А такая погода —это для меня
просто манна небесная.
Хотя его манера выражаться выдавала в нем человека образован
ного, в общепринятом смысле этого слова, было в ней и нечто такое,
что должно было, как он, видно, считал в душе, придать его словам
особую значительность, ученость и даже оригинальность и увлека
тельность —в глазах как Тедди, к которому он сейчас обращался, так
и тех, кто сидел за ними, если они слушали их разговор. Он искоса
глянул на Тедди и улыбнулся.
—А в каких вы взаимоотношениях с погодой? —спросил он.
Нельзя сказать, чтобы его улыбка не относилась к собеседнику,
однако, при всей ее открытости, при всем дружелюбии, он как бы пред
назначал ее самому себе.
—А вас никогда не смущали загадочные атмосферные явления? —
продолжал он с улыбкой.
— Не знаю, я не принимаю погоду так близко к сердцу, если вы
это имели в виду, —сказал Тедди.
Молодой человек расхохотался, запрокинув голову.
—Прелестно, —восхитился он. —Кстати, меня зовут Боб Николь-
сон. Не помню, представился ли я вам тогда в гимнастическом зале.
Ваше имя я, конечно, знаю.
Тедди слегка отклонился, чтобы засунуть блокнот в задний кар
ман шорт.
—Я смотрел оттуда, как вы пишете, —сказал Никольсон, показы
вая наверх. —Клянусь богом, в этой увлеченности было что-то от юно
го спартанца.
Тедди посмотрел на него.
—Я кое-что записывал в дневник.
Никольсон улыбнулся и понимающе кивнул.
— Как вам Европа? — спросил он непринужденно. — Понрави
лось?
—Да, очень, благодарю вас.
—Где побывало ваше семейство?
Неожиданно Тедди подался вперед и почесал ногу.
—Знаете, перечислять все города —это долгая история. Мы ведь
были на машине, так что поездили прилично.
Он снова сел прямо.
—А дольше всего мы с мамой пробыли в Эдинбурге и Оксфорде.
Я, кажется, говорил вам тогда в зале, что мне нужно было дать там
интервью. В первую очередь в Эдинбургском университете.
— Нет, насколько мне помнится, вы ничего не говорили, —заме
тил Никольсон. —А я как раз думал, занимались ли вы там чем-ни
будь в этом роде. Ну, и как все прошло? Помурыжили вас?
— Простите? —сказал Тедди.
— Как все прошло? Интересно было?
—И да, и нет, —ответил Тедди. —Пожалуй, мы там немного заси
делись. Папа хотел вернуться в Америку предыдущим рейсом. Но
должны были подъехать люди из Стокгольма и из Инсбрука познако
миться со мной, и нам пришлось задержаться.
—Да, жизнь людская такова.
Впервые за все время Тедди пристально взглянул на него.
—Вы поэт? —спросил он.
— Поэт? — переспросил Никольсон. —Да нет. Увы, нет. Почему
вы так решили?
— Не знаю. Поэты всегда принимают погоду слишком близко к
сердцу. Они любят навязывать эмоции тому, что лишено всякой эмо
циональности.
Никольсон, улыбаясь, полез в карман пиджака за сигаретами и
спичками.
— Мне всегда казалось, что в этом-то как раз и состоит их ремес
ло, — возразил он. — Разве в первую очередь не с эмоциями имеет
дело поэт?
Тедди явно не слышал его или не слушал. Он рассеянно смотрел
то ли на дымовые трубы, похожие друг на друга, как два близнеца, то
ли мимо них, на спортивную площадку.
Никольсон прикурил сигарету, но не сразу — с севера потянуло
ветерком. Он поглубже уселся в шезлонге и сказал:
—Видать, здорово вы озадачили...
— Песня цикады не скажет, сколько ей жить осталось, — вдруг
произнес Тедди. —Нет никого на дороге в этот осенний вечер.
—Это что такое? —улыбнулся Никольсон. —Ну-ка еще раз.
—Это два японских стихотворения. В них нет особых эмоций, —
сказал Тедди.
Тут он сел прямо, склонил голову набок и похлопал ладошкой по
правому уху.
— У меня в ухе вода, — пояснил он, — после вчерашнего урока
плавания.
Он еще слегка похлопал себя по уху, а затем откинулся на спинку
и положил локти на ручки шезлонга. Шезлонг был, конечно, нормаль
ных размеров, рассчитанный на взрослого человека, и Тедди в нем
просто тонул, но вместе с тем он чувствовал себя в нем совершенно
свободно, даже уютно.
—Видать, вы здорово озадачили этих снобов из Бостона, —сказал
Никольсон, глядя на него. — После той маленькой стычки. С этими
вашими лейдеккеровскими обследователями, насколько я мог понять.
Помнится, я говорил вам, что у меня с Элом Бабкоком вышел долгий
разговор в конце июня. Кстати сказать, в тот самый вечер, когда я про
слушал вашу магнитофонную запись.
—Да. Вы мне говорили.
— Я так понял, они были здорово озадачены, — не отставал Ни
кольсон. —Из слов Эла я понял, что в вашей тесной мужской компа
нии состоялся тогда поздно вечером небольшой похоронный разго
ворчик —в тот самый вечер, если я не ошибаюсь, когда вы записыва
лись.
Он затянулся.
—Насколько я понимаю, вы сделали кое-какие предсказания, ко
торые весьма взволновали всю честную компанию. Я не ошибся?
—Не понимаю, —сказал Тедди, —отчего считается, что надо не
пременно испытывать какие-то эмоции. Мои родители убеждены, что
ты не человек, если не находишь вещи очень грустными, или очень
неприятными, или очень... несправедливыми, что ли. Отец волнует
ся, даже когда читает газету. Он считает, что я бесчувственный.
Никольсон стряхнул в сторону пепел.
—Я так понимаю, сами вы не подвержены эмоциям? —спросил он.
Тедди задумался, прежде чем ответить.
—Если и подвержен, то, во всяком случае, не иомшо, чтобы я да
вал им выход, —сказал он. — Не вижу, какая от них польза.
— Но ведь вы любите Бога? —спросил Никольсон, понижая го
лос. — Разве не в этом заключается ваша сила, так сказать? Судя по
вашей записи и по тому, что я слышал от Эла Бабкока...
— Разумеется, я люблю Его. Но я люблю Его без всякой сенти
ментальности. Он ведь никогда не говорил, что надо любить сенти
ментально, — сказал Тедди. — Будь я Богом, ни за что бы не хотел,
чтобы меня любили сентиментальной любовью. Очень уж это нена
дежно.
—А родителей своих вы любите?
—Да, конечно. Очень, —ответил Тедди. —Но, я чувствую, вы хо
тите, чтобы для меня это слово значило то же, что оно значит для вас.
—Допустим. Тогда скажите, что в ы понимаете под этим словом?
Тедди задумался.
— Вы знаете, что такое «привязанность»? —обратился он к Ни-
кольсону.
— Имею некоторое представление, —сухо сказал тот.
— Я испытываю к ним сильную привязанность. Я хочу сказать,
они ведь мои родители, значит, нас что-то объединяет, —говорил Тед
ди. — Мне бы хотелось, чтобы они весело прожили эту свою жизнь,
потому что, я знаю, им самим этого хочется... А вот они любят меня и
Пуппи, мою сестренку, совсем иначе. Я хочу сказать, они, мне кажет
ся, как-то не могут любить нас такими, какие мы есть. Они не могут
любить нас без того, чтобы хоть чуточку нас не переделывать. Они
любят не нас самих, а те представления, которые лежат в основе люб
ви к детям, и чем дальше, тем больше. А это все-таки не та любовь.
Он опять повернулся к Никольсону, подавшись вперед.
—Простите, вы не скажете, который час? —спросил он. —У меня
в десять тридцать урок плавания.
— Успеете, —сказал Никольсон, не глядя на часы. Потом отдер
нул обшлаг. —Только десять минут одиннадцатого.
— Благодарю вас, —сказал Тедди и сел поудобнее. —Мы можем
поболтать еще минут десять.
Никольсон спустил на пол одну ногу, наклонился и раздавил но
гой окурок.
—Насколько я могу судить, —сказал он, опускаясь в шезлонг, —
вы твердо придерживаетесь, в согласии с Ведами, теории перевопло
щения.
—Да это не теория, это скорее...
—Хорошо, хорошо, —поспешил согласиться Никольсон. Он улыб
нулся и слегка приподнял руки, ладонями вниз, словно шутливо бла
гословляя Тедди. —Сейчас мы об этом спорить не будем. Дайте мне
договорить. —Он снова скрестил свои толстые ноги. — Насколько я
понимаю, посредством медитаций вы получили некую информацию,
которая убедила вас в том, что в своем последнем воплощении вы были
индусом и жили в святости, но потом как будто сбились с Пути...
—Я не жил в святости, —поправил его Тедди. —Я был обычным
человеком, просто неплохо развивался в духовном отношении.
— Ну ладно, пусть так, — сказал Никольсон. — Но сейчас вы
якобы чувствуете, что в этом своем последнем воплощении вы как
бы сбились с Пути перед окончательным Просветлением. Это пра
вильно, или я...
—Правильно, —сказал Тедди. —Я встретил девушку и как-то ото
шел от медитаций.
Он снял руки с подлокотников и засунул их иод себя, словно же
лая согреть.
—Но мне все равно пришлось бы переселиться в другую телесную
оболочку и вернуться на землю, даже если бы я не встретился с этой
девушкой, —я хочу сказать, что я не достиг такого духовного совер
шенства, чтобы после смерти остаться с Брахманом и уже никогда не
возвращаться на землю. Другое дело, что, не повстречай я эту девуш
ку, мне бы ненадо было воплощаться вамериканского мальчика.
Вы знаете, в Америке так трудно предаваться медитациям и жить ду
ховной жизнью. Стоит только попробовать, как люди начинают счи
тать тебя ненормальным. Например, папа видит во мне какого-то уро
да. Ну а мама... ей кажется, что зря я думаю все время о Боге. Она
считает, что это вредно для здоровья.
Никольсон пристально смотрел на него.
—В своей последней записи вы, насколько я помню, сказали, что
вам было шесть лет, когда вы впервые пережили мистическое откро
вение. Верно?
—Мне было шесть лет, когда я вдруг понял, что все вокруг —это
Бог, и тут у меня волосы стали дыбом, и все такое, —сказал Тедди. —
Помню, это было воскресенье. Моя сестренка, тогда еще совсем ма
ленькая, пила молоко, ивдругя понял, что она —Бог, имолоко —
Бог, и все, что она делала, это переливала одного Бога в другого, вы
меня понимаете?
Никольсон молчал.
—А преодолевать конечномерность пространства я мог, еще ког
да мне было четыре года, —добавил Тедди. —Не все время, сами по
нимаете, но довольно часто.
Никольсон кивнул.
—Могли, значит? —повторил он. —Довольно часто?
—Да, —подтвердил Тедди. —Об этом есть на пленке... Или я рас
сказывал об этом в своей апрельской записи? Точно не помню.
Никольсон снова достал сигареты, не сводя глаз с Тедди.
—Как же можно преодолеть конечномерность вещей? —спросил он
со смешком. —То есть я что хочу сказать: к примеру, кусок дерева —это
кусок дерева. У него есть длина, ширина...
—Нету. Тут вы ошибаетесь, —перебил его Тедди. —Людям толь
ко каж ется, что вещи имеют границы. А их нет. Именно это я пытал
ся объяснить профессору Питу.
Он поерзал в шезлонге, достал из кармана нечто отдаленно на
поминавшее носовой платок —жалкий серый комочек —и высмор
кался.
— П о ч ем у людям кажется, что все имеет границы? Да просто
потому, что большинство людей не умеет смотреть на вещи иначе, —
объяснил он. —А сами вещи тут ни при чем.
Он спрятал носовой платок и посмотрел на Никольсона.
—Подымите на минутку руку, —попросил он его.
—Руку? Зачем?
—Ну подымите. На секундочку.
Никольсон слегка приподнял руку над подлокотником.
—Эту? —спросил он.
Тедди кивнул.
—Что это, по-вашему? —спросил он.
—То есть как —что? Это моя рука. Это рука.
—Откуда вы знаете? —спросил Тедди. — Вы знаете, что она н а
зывается рука, но как вы можете знать, что это и есть рука? Вы мо
жете доказать, что это рука?
Никольсон вытащил из пачки сигарету и закурил.
— По-моему, это пахнет самой что ни на есть отвратительной со
фистикой, да-да, — сказал он, пуская дым. — Помилуйте, это рука,
потому что это рука. Она должна иметь название, чтобы ее не спутали
с чем-то другим. Нельзя же взять да и...
— Вы пытаетесь рассуждать логически, — невозмутимо изрек
Тедди.
—К ак я пытаюсь рассуждать? —переспросил Никольсон, пожа
луй, чересчур вежливо.
— Логически. Вы даете мне правильный осмысленный ответ, —
сказал Тедди. — Я хотел помочь вам разобраться. Вы спросили, как
мне удается преодолевать конечномерность пространства. Уж конеч
но, не с помощью логики. От логики надо избавиться прежде всего.
Никольсон пальцем снял с языка табачную крошку.
—Вы Адама знаете? —спросил Тедди.
— Кого-кого?
—Адама. Из Библии.
Никольсон усмехнулся.
—Лично не знаю, —ответил он сухо.
Тедди помедлил.
—Да вы не сердитесь, —произнес он наконец. — Вы задали мне
вопрос, и я...
—Бог мой, да не сержусь я на вас.
—Вот и хорошо, —сказал Тедди.
Сидя лицом к Никольсону, он поглубже устроился в шезлонге.
— Вы помните яблоко из Библии, которое Адам съел в раю? —
спросил он. —А знаете, что было в том яблоке? Логика. Логика и вся
кое Познание. Больше там ничего не было. И вот что я вам скажу:
главное —это чтобы человека стошнило тем яблоком, если, конечно,
хочешь увидеть вещи, как они есть. Я хочу сказать, если оно выйдет
из вас, вы сразу разберетесь с кусками дерева и всем прочим. Вам боль
ше не будут мерещиться в каждой вещи ее границы. И вы, если захо
тите, поймете наконец, что такое ваша рука. Вы меня слушаете? Я го
ворю понятно?
—Да, —ответил Никольсон односложно.
— Вся беда в том, — сказал Тедди, — что большинство людей не
хочет видеть все как оно есть. Они даже не хотят перестать без конца
рождаться и умирать. Им лишь бы переходить все время из одного
тела в другое, вместо того чтобы прекратить это и остаться рядом с
Богом —там, где действительно хорошо.
Он задумался.
—Надо же, как все набрасываются на яблоки, —сказал он.
И покачал головой.
В это время стюард, одетый во все белое, обходил отдыхающих;
он остановился перед Тедди и Никольсоном и спросил, не желают ли
они бульона на завтрак. Никольсон даже не ответил. Тедди сказал:
«Нет, благодарю вас», —и стюард прошел дальше.
—Если не хотите, можете, конечно, не отвечать, —сказал Николь
сон отрывисто и даже резковато. Он стряхнул пепел. — Правда или
нет, что вы сообщили всей этой лейдеккеровской ученой братии —
Уолтону, Питу, Ларсену, Сэмюэлсу и так далее, — где, когда и как
они умрут? Правда это? Если хотите, можете не отвечать, но в Босто
не только и говорят о том, что...
— Нет, это неправда, —решительно возразил Тедди. —Я сказал,
где и когда именно им следует быть как можно осмотрительнее. И
еще я сказал, что бы им стоило сделать... Но ничего такого я не
говорил. Не говорил я им, что во всем этом есть неизбежность.
Он опять достал носовой платок и высморкался. Никольсон ждал,
глядя на него.
—А профессору Питу я вообще ничего такого не говорил. Он ведь
был единственный, кто не дурачился и не засыпал меня вопросами. Я
только одно сказал профессору Питу, чтобы с января он больше не
преподавал, больше ничего.
Откинувшись в шезлонге, Тедди помолчал.
—Остальные же профессора чуть не силой вытянули из меня все
это. Мы уже покончили с интервью и с записью, и было совсем позд
но, а они все сидели, и дымили, и заигрывали со мной.
—Так вы не говорили Уолтону или там Ларсену, где, когда и как
их настигнет смерть? —настаивал Никольсон.
— Нет! Не говорил, —твердо ответил Тедди. —Я бы им вообще
ничего не сказал, если бы они сами об этом все время не заговарива
ли. Первым начал профессор Уолтон. Он сказал, что ему хотелось бы
знать, когда он умрет, потому что тогда он решит, за какую работу
ему браться, а за какую нет, и как получше использовать оставшееся
время, и все в таком духе. И тут они все стали спрашивать... Ну, я им и
сказал кое-что.
Никольсон промолчал.
—Но про то, кто когда умрет, я не говорил, —продолжал Тедди. —
Это совершенно ложные слухи... Я м ог бы сказать им, но я знал, что
в глубине души им этого знать не хотелось. Хотя они преподают ре
лигию и философию, все равно, я знал, смерти они побаиваются.
Тедди помолчал, полулежа в шезлонге.
—Так глупо, —сказал он. —Ты ведь просто бросаешь свое тело ко
всем шутам... И все. Тыщу раз все это проделывали. А если кто забыл,
так это еще не значит, что ничего такого не было. Так глупо.
—Допустим. Допустим, —сказал Никольсон. —Но факт остается
фактом, как бы разумно не...
—Так глупо, —повторил Тедди. —Мне, например, через пять ми
нут идти на плавание. Я спущусь к бассейну, а там, допустим, нет воды.
Допустим, ее сегодня меняют. А дальше так: я подойду к краю, ну про
сто глянуть, есть ли вода, а моя сестренка подкрадется сзади и под
толкнет меня. Голова пополам —мгновенная смерть.
Тедди взглянул на Никольсона.
—А почему бы и нет? —сказал он. —Моей сестренке всего шесть
лет, и она прожила человеком не очень много жизней, и еще она меня
недолюбливает. Так что все возможно. Но разве это такая уж траге
дия? Я хочу сказать, чего так бояться? Произойдет только то, что мне
предназначено, вот и все, разве нет?
Никольсон хмыкнул.
—Для вас это, может быть, и не трагедия, —сказал он, —но ваши
мама с папой были бы наверняка весьма опечалены. Об этом вы не
подумали?
—Подумал, конечно, —ответил Тедди. —Но это оттого, что у них
на все уже заготовлены названия и чувства.
До сих пор он держал руки под коленками. А тут он оперся на под
локотники и посмотрел на Никольсона.
—Вы ведь знаете Свена? Из гимнастического зала? —спросил Тед
ди. Он подождал, пока Никольсон не кивнул. —Так вот, если бы Све
ну приснилось сегодня, что его собака умерла, он бы очень-очень му
чился во сне, потому что он ужасно любит свою собаку. А проснулся
бы —и увидел, что все в порядке. И понял бы, что все это ему присни
лось.
Никольсон кивнул.
—Что из этого следует?
—Из этого следует, что, если бы его собака и вправду умерла, было
бы совершенно то же самое. Только он не понял бы этого. Он бы не
проснулся, пока сам не умер, вот что я хочу сказать.
Никольсон, в состоянии какой-то отрешенности, медленно и вдум
чиво потирал правой рукой затылок. Его левая рука — с очередной
незажженной сигаретой между пальцами — неподвижно лежала на
подлокотнике и казалась странно белой и неживой под ярким сол
нечным светом.
Внезапно Тедди поднялся.
—Извините, но мне в самом деле пора, —сказал он.
Присев на подставку для ног, лицом к Никольсону, он заправил
тенниску в шорты.
—У меня осталось, наверное, минуты полторы до бассейна, —ска
зал он. —А это в самом низу, на палубе Е.
— Могу я вас спросить, почему вы посоветовали профессору Питу
оставить преподавание после Нового года? —не отставал Никольсон. —
Я хорошо знаю Боба. Потому и спрашиваю.
Тедди затянул ремень из крокодиловой кожи.
— Потому что в нем сильно развито духовное начало, а эти лек
ции, которые он читает, только мешают настоящему духовному рос
ту. Они выводят его из равновесия. Ему пора выбросить все из голо
вы, а не забивать ее всякой всячиной. Стоит ему только захотеть, и он
бы мог почти целиком вытравить из себя яблоко еще в э то й жизни.
Он очень преуспел в медитации.
Тедди встал.
— Правда, мне пора. Не хочется опаздывать.
Никольсон пристально посмотрел на него, как бы удерживая
взглядом.
—Что бы вы изменили в нашей системе образования? —спросил
он несколько туманно. —Не задумывались над этим?
—Мне правда пора, —сказал Тедди.
—Ну, последний вопрос, —настаивал Никольсон. —Педагоги
ка —это, так сказать, мое кровное дело. Я ведь преподаю. Потому и
спрашиваю.
—М-м-м... даже не знаю, что бы я сделал, —сказал Тедди. —Знаю
только, что я не стал бы начинать с того, с чего обычно начинают в
школах.
Он скрестил руки и призадумался.
—Пожалуй, я прежде всего собрал бы всех детей и обучил их ме
дитации. Я постарался бы научить их разбираться в том, кто они та
кие, а не просто знать, как их зовут и так далее... Но сначала я бы,
наверно, помог им избавиться от всего, что внушили им родители и
все вокруг. Даже если родители успели внушить им только, что СЛОН
БОЛЬШОЙ, я бы заставил их и это забыть. Ведь слон большой толь
ко рядом с кем-то —например, с собакой или с женщиной.
Тедди остановился и подумал.
—Я бы даже не стал им говорить, что у слона есть хобот. Про
сто покажу им слона, если тот окажется под рукой, и пусть они по
дойдут к слону, зная о нем не больше того, что слон знает о них. То
же самое с травой и всем остальным. Я б даже не стал им говорить,
что трава зеленая. Цвет — это всего лишь название. Сказать им,
что трава зеленая, —значит подготовить их к тому, что она непре
менно такая, какой вы ее видите, и никакая другая. Но ведь их
трава может оказаться ничуть не хуже вашей, может быть, куда луч
ше... Не знаю. Я бы сделал так, чтобы их стошнило этим яблоком,
каждым кусочком, который они откусили по настоянию родителей
и всех вокруг.
— А вы не боитесь воспитать целое поколение маленьких не
знаек?
—Почему? Они будут не большими незнайками, чем, скажем, слон.
Или птица. Или дерево, — возразил Тедди. — Быть кем-то, а не ка
заться кем-то —еще не значит, что ты незнайка.
—Нет?
—Нет! —сказал Тедди. —И потом, если им захочется все это вы
учить — про цвета и названия и все такое прочее, —пусть себе учат,
если так хочется, только позже, когда подрастут. А н ач ал б ы яс ними
с того, как же все-таки правильно смотреть на вещи, а не так, как смот
рят все эти, которые объелись тем яблоком, понимаете?
Он подошел вплотную к Никольсону и протянул ему руку.
—А сейчас мне пора. Честное слово. Рад был...
—Сейчас, сейчас. Присядьте, —сказал Никольсон. —Вы не дума
ете заняться наукой, когда подрастете? Медициной или еще чем-ни
будь? С вашим умом, мне кажется, вы могли бы...
Тедди ответил, хотя садиться не стал.
—Думал когда-то, года два назад, —сказал он. — И с докторами
разными разговаривал. — Он тряхнул головой. — Нет, что-то не хо
чется. Эти доктора все такие поверхностные. У них на уме одни клет
ки и все в таком духе.
—Вот как? Вы не придаете значения клеточной структуре?
— Придаю, конечно. Только доктора говорят о клетках так, слов
но они сами по себе невесть что. Словно они существуют отдельно от
человека.
Тедди откинул рукой волосы со лба.
—Свое тело я вырастил сам, —сказал он. — Никто за меня этого
не сделал. А раз так, значит, я должен был знать, ка к его растить. По
крайней мере бессознательно. Может быть, за последние какие-ни
будь сотни тысяч лет я разучился осознавать, как это делается, но
ведь само-то знание существует, потому что как бы иначе я им восполь
зовался... Надо очень долго заниматься медитацией и полностью очис
титься, чтобы все вернуть, —я говорю о сознательном понимании, —но
при желании это осуществимо. Надо только раскрыться пошире.
Он вдруг нагнулся и схватил правую руку Никольсоиа с подло
котника. Сердечно встряхнул ее и сказал:
—Прощайте. Мне пора.
И он так быстро пошел по проходу, что на этот раз Никольсону не
удалось его задержать.
Несколько минут после его ухода Никольсон сидел неподвижно,
опершись на подлокотники и все еще держа незажженную сигарету в
левой руке. Наконец он поднял правую руку к шее, словно проверяя,
действительно ли у него расстегнут ворот рубашки. Затем он прику
рил сигарету и снова застыл.
Он докурил сигарету до конца, резким движением опустил ногу
на пол, затоптал сигарету, поднялся и торопливо пошел по проходу.
По трапу в носовой части он поспешно спустился на прогулоч
ную палубу. Не задерживаясь, он устремился дальше вниз, все так же
быстро, на главную палубу. Затем на палубу А. Затем на палубу В. На
палубу С. На палубу D.
Здесь трап кончался, и какое-то мгновение Никольсон стоял в
растерянности, не зная, как ему быть дальше. Но тут он увидел того,
кто мог указать ему дорогу. Посреди перехода, неподалеку от кам
буза, сидела на стуле стюардесса; она курила и читала журнал. Ни
кольсон подошел к ней, коротко спросил о чем-то, поблагодарил,
затем прошел еще несколько метров в сторону носовой части и толк
нул тяжелую, окованную железом дверь, на которой было написа
но: К БАССЕЙНУ. За дверью оказался узкий трап, без всякой до
рожки.
Он уже почти спустился с трапа, как вдруг услышал долгий прон
зительный крик, —так могла кричать только маленькая девочка. Он
все звучал и звучал, будто метался меж кафельных стен.
ПРИМЕЧАНИЯ
Н ачало литературной деятельности Сэлинджера, строго говоря,
нужно датировать 1935 годом, когда воспитанник военной шко
лы Вэлли-Фордж принял участие в подготовке ежегодного альманаха
этого учебного заведения «Кросд сейбрз» («Скрещенные шпаги»), по
местив в нем за собственной подписью три поэтические строфы, затем
положенные на музыку и ставшие школьным гимном. Пребывание бу
дущего писателя в колледже ознаменовалось осенью 1938 года пер
вой серьезной пробой пера: рассказ «Подростки» после нескольких
переработок был через два года опубликован журналом «Стори». Этот
журнал открыл путь в литературу нескольким одаренным дебютан
там сэлинджеровского поколения, в частности, здесь начинали Нор
ман Мейлер и Трумэн Капоте, а еще ранее —Теннесси Уильямс, Кар
сон Мак-Каллерс и Уильям Сароян.
Уже перед войной рассказы Сэлинджера появлялись в таких по
пулярных изданиях, как «Кольере» и «Эсквайр». Однако журнал
«Ныо-Йоркер» с его абсолютным престижем Сэлинджеру удалось
завоевать лишь в 1947 году. Зато именно в «Ныо-Йоркере» с 1948-го
по 1953-й были напечатаны все самые известные произведения Сэ
линджера в жанре новеллы, за исключением «Голубого периода де
Домье-Смита». Они составили книгу «Девять рассказов» (1953), со
бравшую под переплет прозу, которую писатель считал возможным
сохранить для своих будущих читателей.
Построение этой книги заставляет воспринять ее как целостное
повествование в новеллах, содержащее перекличку мотивов и худо
жественных ходов, так что каждая из новелл, образующих это нефор
мальное единство, при бесспорной самостоятельности все-таки содер
жательно обеднена вне контекста книги. Составители томов избран
ных произведений Сэлинджера обычно присоединяют к «Девяти рас
сказам» новеллу «Грустный мотив», не связанную с циклом ни темой,
ни особенностями художественного решения (Сэлинджер после
журнальной публикации ее не перепечатывал). Остальная новеллис
тика писателя чаще всего в его переиздания не входит.
Однако большинство ранних рассказов Сэлинджера заслуживает
внимания читателей не меньше, чем произведения, относимые к его ка
нону. Этот канон составляют «Над пропастью во ржи», цикл о семей
стве Глассов, включающий четыре завершенных фрагмента, хотя, види
мо, и не доведенный до конца (по-настоящему известны из него лишь
два фрагмента: «Выше стропила, плотники», «Фрэнни» и «Зуи»), и «Де
вять рассказов». Все указанные произведения представлены в настоя
щем издании, в которое вошли и новеллы, относящиеся к раннему перио
ду творчества Сэлинджера, когда его слава была еще впереди.
Недавно переведенные на русский язык, эти новеллы создавались в
1940—1948 годах, свидетельствуя о достаточно быстро свершавшемся
творческом становлении прозаика. Некоторые важные мотивы книг,
прославивших Сэлинджера, обнаруживаются, хотя лишь слабо намечен
ными, уже в его первых рассказах, где можно найти и прототипы его зна
менитых героев —от Холдена Колфилда до Симора Гласса. Представ
ляя собой иногда миниатюру в несколько страниц, иногда эскиз повести
с довольно сложным лирическим сюжетом, эти произведения начинаю
щего автора вводят в мир, который будет создан мастером, пережившим
свой блестящий расцвет на рубеже 40—50-х годов.
НАД ПРОПАСТЬЮ ВО РЖИ
(«The Catcher in the Rye»)
Первое издание —16 июля 1951 г. (изд-во «Литл, Браун и К°», Бостон).
С. 31. Иеллоустонский парк —национальный парк-заповедник, за
нимающий огромную территорию в штате Вайоминг.
С. 33. «Б еовульф » — эпическая поэма (ок. 3000 строк), предполо
жительно датского происхождения, один из важнейших памятников
древнеанглийской литературы; «Лорд Рэндал, мой сын» —старинная
английская баллада.
С. 39. «Прощай,Африка» (1937) —автобиографическая книгадат
ской писательницы Карен Бликсен (1885—1962), много лет прожив
шей в Африке и писавшей по-английски под псевдонимом Айзек Ди-
несен (другие заглавия: «Из Африки», «Африканская ферма»).
Р и н г Л а р д н е р (1885—1933) —писатель-юморист, популярный в 20-е гг.
«Возвращение на родину» (1878) —роман Томаса Гарди (1840—
1928), описывающий патриархальный уголок в Уэссексе, где челове
ку кажется, что он свободен от «обезумевшей толпы».
«Бремя страстей человеческих» (1915) —крупнейшее произведе
ние Сомерсета Моэма (1874—1965), классический английский «ро
ман воспитания».
Ю стасия Вэй — героиня «Возвращения на родину».
С. 47. «Обозрение Зигфелда» —бродвейский мюзик-холл, напоми
нающий «Фоли Бержер» в Париже. С 1907 г. более двух десятилетий
руководителем и творцом программ был Флореиц Зигфелд (1869—1932).
С. 48. Б ри н-М ор —женский колледж в Филадельфии, один из са
мых привилегированных в США (существует с 1885 г.).
Ш и п ли —женская школа в штате Пенсильвания.
С. 52. К э р и Г р а н т — голливудский актер, пользовавшийся изве
стностью в первые послевоенные годы.
С. 74. «Жена пекаря» —фильм (1938) французского режиссера
Марселя Паньоля, известного и своей писательской деятельностью,
образец стилистики «заснятого театра», когда основное внимание
уделено диалогу и преобладают крупные актерские планы.
«Тридцать девять ступеней» (1940) —экранизация приключен
ческого романа Дж. Бьюкена (1915), популярного среди американ
ских подростков.
С. 79. Р а д и о -с и т и —часть Рокфеллеровского центра в Нью-Йор
ке, включающего мюзик-холл, кинозал, концертный зал, каток с ис
кусственным льдом и т. и.; построен в 1939 г.
С. 100. В е ст -П о й н т — старейшее и наиболее престижное военное
учебное заведение США.
С. 103. Беовульф и Грендел —герои эпической поэмы «Беовульф»
(см. нримеч. к с. 33), в которой Беовульф спасает датского короля Хрод-
гара от морского чудовища Грепдела. Возвратившись домой, он наследует
трои своего кузена короля Хеардреда и спустя 50 лет погибает в схватке с
драконом; «[Лорд] Рэндал, мой сын». —См. нримеч. к с. 33.
С. 106. «Если ты ловил кого-то вечером во ржи...» —В переводе
С.Я. Маршака стихотворение Роберта Бернса, давшее заглавие пове
сти, читается так:
Если кто-то звал кого-то
Сквозь густую рожь
И кого-то обнял кто-то,
Что с него возьмешь?
И какая нам забота,
Если у межи
Целовался с кем-то кто-то
Вечером во ржи!..
С. 107. Л ант ы —Альфред Лант и его жена Лини Фонтанн —дра
матические актеры, выступали вместе с 1924 г.
Лоуренс Оливье —знаменитый английский актер, снимавшийся
во многих фильмах.
С. 109. ...выцыганил у Ф ердинанда с Изабеллой деньги... —Подра
зумеваются испанские монархи Фердинанд V и Изабелла I Кастиль
ская, снарядившие в 1492 г. экспедицию Колумба.
С. 124. Руперт Брук (1887—1915) —английский поэт, погиб во
время Первой мировой войны, которой посвящена его самая знаме
нитая книга «Сонеты о войне» (1914).
Э м или Д и к и н со н (1830—1886) —выдающаяся американская поэтес
са; почти не печаталась и провела свою жизнь безвыезно в Амхерсте.
«Великий Гэтсби» —роман, написанный в 1925 г. Ф. Скоттом
Фицджеральдом (1896—1940), одним из наиболее близких Сэлинд
жеру классиков американской литературы.
С. 139. Бенедикт Арнольд (1741—1801) —генерал; во время Вой
ны за независимость, перешел на сторону англичан, став олицетворе
нием предательства.
С. 140. А н н а п о л и с — административный центр штата Мэриленд;
там находится Военно-морская академия США, основанная в 1845 г.
С. 146. ...«Если кто-то звал кого-то вечером во ржи». —См. при-
меч. к с. 106.
С. 164. Холленд-Таннел —туннель под рекой Гудзон, по нему про
ходит автострада, ведущая из Нью-Йорка на юг.
ПОВЕСТИ
Повести публиковались в 1955—1965 гг. на страницах «Нью-Йорке
ра». Книга «Фрэнни и Зуи» опубликована издательством «Литл, Браун
и К0» в 1961 г.; книга «Выше стропила, плотники», куда вошла и повесть
«Симор: Введение», —в 1963 г.
ВЫШЕ СТРОПИЛА, ПЛОТНИКИ
(«Raise High the Roof Beam, Carpenters»)
C. 177. «Князь My, повелитель Цзинь...» —В даосской легенде о
правителе Му говорится, что высшее знание должно быть достигнуто
вне постижения внешней сущности предметов и вещей.
С. 182. Родж ерс, Бенджамин (1614—1698) —органист, сочинял
литургическую музыку; Х а р т , Чарльз (1797—1859) — органист, ав
тор гимнов и ораторий.
С. 205. М а к д у ф —персонаж «Макбета» У. Шекспира; неточно цити
руется акт V, сц. 7.
С. 211. Выше стропила, плотники!.. —В переводе В. Вересаева
«Эпиталама» Сафо читается:
Эй, потолок поднимайте, —
О Гименей! —
Выше, плотники, выше!
О Гименей!
Входит жених, подобный Арею,
Выше самых высоких мужей!
С а ф о —древнегреческая поэтесса (VII—VI вв. до н.э.)
С. 212. С а й гё (наст, имя Сато Нарикиё, 1118—1190) —японский
поэт, всю жизнь скитавшийся по стране как бродячий монах.
С. 215. Геттисбергская речь —произнесена президентом Линколь
ном после одного из самых кровопролитных сражений (1—3 июля 1863 г.),
означавших перелом в Гражданской войне и сделавших неотвратимым раз
гром Юга. Считается выдающимся памятником ораторского искусства.
С. 225. В е дант а —подразумеваются Упанишады (см. примеч. к с. 326).
СИМОР: ВВЕДЕНИЕ
(«Seymour: An Introduction»)
С. 227. Д х а р м а —в индуизме царящий над миром вечный мораль
ный закон (см. также примеч. к с. 353).
С. 228. П р о с п е р о — герой шекспировской «Бури», обладавший
волшебной властью над людьми и духами.
С. 234. В и в е к а н а н д а Свами (1863—1902) —индийский мыслитель,
религиозный реформатор и общественный деятель.
С. 239. Х о к к у — жанр медитативной японской лирики: трехсти
шие, состоящее из семнадцати слогов; с э н р ю —сатирико-юмористи
ческий жанр японской поэзии, близкий к эпиграмме.
С. 241. И с са (Кобаяси Исса, 1763—1827) —один из крупнейших япон
ских поэтов, почти всю жизнь провел в бедности и скитаниях.
Б у с о н (Ёса Бусон, 1716—1783) — японский художник и выдаю
щийся сочинитель хокку.
C u m (Масаока Сики, 1867—1902) —японский поэт, эссеист, кри
тик, реформатор поэтических форм хокку и танка.
Б а с ё (Мацуо Басё, 1644—1694) —великий японский поэт, в исто
рию вошел как создатель хокку.
С. 249. Э м и ли П о с т (1873—1960) —составитель справочников по
этикету.
С. 263. К а р м а —в индуизме реализация всех действий, совершен
ных живыми существами в прошлых рождениях, определяющая ка
чество нового воплощения в данной жизни.
С. 273. Д и на ст ия Тан —китайская императорскаядинастия (618—907).
С. 284. К а л и —в брахманизме и индуизме женская ипостась бога
Шивы, его супруга.
С. 290. Ч ж уан-цзы (IV—III вв. до н.э.) —китайский философ, один
из главных авторитетов для приверженцев дзен-буддизма.
С. 291. Адвайта-Веданта —однаиз основных разновидностей Веданты.
ФРЭННИ
(«Franny»)
С.295. Христианская наука —учение Мэри Бэйкер Эдди(1821—
1910), основанное на вере в духовное исцеление верующих, без учас
тия медицины.
С. 297. «Дуинезские элегии» —о «Дуинезских элегиях» Рильке, со
зданных в годы Первой мировой войны и опубликованных в 1923 г.,
Сэлинджер не раз упоминает как о высшем, на его взгляд, свершении
мировой поэзии нашего века.
С.298. А по всем остальным в поезде сразу было видно...—Коллед
жи Смит (оси. в 1871) и Вассар (осн. в 1861) принадлежат к числу
самых престижных учебных заведений для женщин; программа жен
ских колледжей Беннингтон (штат Вермонт) и Сара Лоуренс (штат
Нью-Йорк) включает обучение изобразительному искусству.
С. 311—312. «Путь странника» (точное название «Откровенные
рассказы странника духовному своему отцу») —духовная книга не
известного русского автора, пользовавшаяся большой популярностью
в конце XIX в. (переведена на английский в 1883 г.).
С. 312. « Ф и ло к а ли я » («Добротолюбие») —антология отцов право
славия, издана в 1792 г. в Венеции, церковно-славянский перевод —Паи-
сия Величковского —появился в 1793 г., русский перевод —в 1877 г.
С. 315. « О м » («аум») —обозначение абсолютного духа в индуизме.
А т м а н —вечное духовное начало в человеке.
ЗУИ
(«Zooey»)
С. 325. Я м а —в древнеиндийской мифологии повелитель царства
мертвых.
С. 326. У п ан и ш а д ы —ведийские тексты в форме наставлений учи
теля ученику, имеющих целью пробудить у него чувство духовного
единства с Брахманом.
Алмазная сутра —изложение мыслей Будды об отказе от своеко
рыстия и о мудрости, обретаемой через медитацию.
Э ю с ар т , Иоганн (1260—1327) —немецкий мистик; некоторые е'ю
идеи перекликаются с догмами индуизма.
С. 327. Джон Бэрримор (1882—1942) — один из самых популяр
ных американских актеров своего времени.
Милтон Берль (р. 1908) —актер, выступал в мюзиклах; За-За Га
бор — киноактриса венгерского происхождения; Гэйлорд Хаузер —
диетолог, по его инициативе была создана система контроля за ис
пользованием химических добавок при консервировании; Джорджи
Джессел (сэр Джордж Джессел, 1824—1883) — юрист, много лет за
нимал видные судейские должности в Англии.
С. 330. ...с погони... за незнанием. — В концепции дзен-буддизма
«незнание» синонимично высшему знанию, так как предполагает ин
туитивное проникновение в суть вещей.
Доктор Судзуки (1870—1960) —крупнейший исследователь и ис
торик буддизма.
Архаты —достигшие нирваны подавлением земных страстей; бо-
дисатвы —достигшие просветления, но отказывающиеся от нирваны
для того, чтобы спасти других; дживанмукты — достигшие при жиз
ни духовного освобождения.
Гаутама (Сиддхартха Гаутама, 623—544 гг. до н.э.) —основатель
буддизма; по преданию, отрекся от принадлежности к царскому роду,
предавшись аскетизму и духовному странствию.
Лао-цзы — основоположник даосизма, основные положения ко
торого восходят к его трактату, написанному в V I—V вв. до н.э. Дао —
единство бытия и небытия, недоступное пониманию.
Шанкара (VIII—IX вв.) —реформатор индуизма, создатель монис
тической концепции, изложенной в его комментариях к Брахмасутре.
Хой-нэн (VII в.) —один из основоположников дзен-буддизма.
Рамакришна (1836—1886) — индийский религиозный деятель,
высказывал идеи, близкие экуменизму, проповедовал земную актив
ность как истинное служение Богу.
...раньше чем вы узнаете... про Блейка и Уитмена... —Уильям Блейк
и Уолт Уитмен упомянуты в этом контексте как визионеры, объек
тивно близкие некоторым доктринам индуизма, который, впрочем,
оказывал на Уитмена и непосредственное воздействие.
...о Джордже Вашингтоне с его вишневым деревом... — По преда
нию, мальчиком будущий первый президент США Вашингтон сру
бил вишневое дерево и пытался это скрыть, но раскаялся и был воз
награжден за свою честность.
С. 331. Макс Мюллер (1823—1900) —английский филолог и исто
рик религиозных учений, издал серию популярных книг, посвящен
ных толкованию священных текстов индуизма.
С. 345. Уолденский пруд —место уединения американского фило
софа и писателя Генри Дэвида Торо (1817—1862), увлекавшегося ин
дийскими учениями.
С. 351. «Странник продолжает путь» — продолжение книги
«Путь странника» (см. примем, к с. 311—312), появившееся в 1911 г.
С. 353. Д х а р м ы —в буддизме название реально сущих элементов
бытия, по отношению к которым живое существо есть только времен
ная комбинация, распадающаяся после смерти, когда элементы обра
зуют новое сочетание (см. также примем, к с. 227).
С. 357. ...«Непрестанно молитесь». —1-е Послание к Фессалони-
кийцам (5:17).
...«Итак желаю, чтобы на всяком месте произносили молитвы...» —
1-е Послание к Тимофею (2:8).
...«Итак бодрствуйте на всякое время и молитесь». —Евангелие
от Луки (21:36).
С. 362. Вальгалла —в скандинавских мифах чертог, где на пир со
бираются воины, павшие в боях.
«Молнии мелодий» (1945) —сборник стихотворений Эмили Ди
кинсон (см. примем, к с. 124).
С.371....от выросшей в глуши жены Эндрю Джексона. —Женапре
зидента Эндрю Джексона (1767—1845), первого выходца из демокра
тических низов, занявшего Белый дом, была дочерью переселенца-
пионера и отличалась простотой нравов: курила трубку, вырезанную
из початка, употребляла крепкие выражения и т.п.
С. 375. К али ю га — в индуизме период непосредственно перед
концом света, начался ок. 3100 г. до н.э., должен завершиться при
мерно через 400 000 лет.
С. 378. Э п и к т е т (ок. 50 —ок. 140) —римский философ-стоик.
С.379.Там,где воры не подкапывают и не крадут,и так далее?—
Евангелие от Матфея (6:19—21).
С. 383. ...прочла в «Дневнике» Килверта. —Дневники английского
священника Р.Ф. Килверта, представляющие собой откровенное опи
сание испытанных им духовных борений, публиковались посмертно
в 1938—1940 гг.
С.386....нежелаю бытьМарфой,когда ты строишь из себя Ма
р и ю . — См. Евангелие от Луки (10:38—42).
К а м и л л а —персонаж трагедии Пьера Корнеля (1606—1684) «Го
раций», произносит монолог, обличающий погрязших в грехе.
С. 389. ...опрокинул столы и расшвырял идолов. —См. Евангелие
от Матфея (21:12—13).
...«Вы не гораздо ли лучше их?» —Евангелие от Матфея (6:26).
С. 393. К ри т и й (ок. 460—403 до н.э.) —философ, ученик Сократа.
С. 396. Фома Кемпийский (ок. 1380—1471) —монах-августинец,
предполагаемый автор книги «Подражание Христу».
Б х а га в а д г и т а —священная книга, основной свод доктрин индуизма.
С. 391. М арк Аврелий (121—180) —римский император, философ-
стоик, автор «Размышлений», откуда и приведена цитата (неточно;
ср. кн. X, 21).
Д е К о с с а д , Жан-Пьер (1675—1751) —французский иезуит, мистик.
С. 398. «Евангелие Ш ри Рамакришны» —обиходное название за
писей бесед Рамакришны с учениками, сделанных в 1882 г.
Ф ранциск Сальский (1567—1622) —епископ женевский, развивал
идеи ухода из мирской жизни с ее искушениями, лишающими воз
можности духовного совершенствования.
«М ю м эн ь гра н ь » (XII в.) —китайский сборник буддийских текстов.
16 ХЭПВОРТА 1924 ГОДА
(«Hapworth 16, 1924»)
С. 455. Д ж о н Б е н ъ я н (1628—1688) —английский писатель-пури
танин, автор аллегорического романа «Путь паломника» (1678—1684).
С. 461. Э л Д ж о л с о н (наст, имя Аса Иоильсон, 1868? —1950) —аме
риканский эстрадный певец и артист, выходец из России.
С. 465. Братья Чэн - Чэн Хао (1032-1085) иЧэн И (1033-1107),
философы, стоявшие у истоков неоконфуцианства.
Гаутама Будда —имя,данное Сиддхартхе Гаутаме(см. примеч. кс.330).
С. 468. О т акар Б резина (1868—1929) —чешский поэт-символист.
РАССКАЗЫ
ПОДРОСТКИ
(«The Young Folks»)
«Стори», март —апрель 1940 г. Литературный дебют Сэлинджера.
С. 477. Из упоминания Д ж она Рескина (1819—1900), английского
писателя и теоретика искусства, ясно, что речь идет об одном из вене
цианских соборов, подробно им описываемых в книге «Камни Вене
ции» (1851—1853), вошедшей в золотой фонд английской эстетики.
ПОВИДАЙСЯ С ЭДДИ
(«Go See Eddie»)
«Юниверсити ов Канзас-Сити ревю», декабрь 1940 г.
С. 486. Четвертое июля —День независимости, национальный
праздник США.
...с вассаровским личиком... —Вассар (штат Нью-Йорк) —приви
легированный колледж для женщин (см. примеч. к с. 298). Далекая
от литературной правильности речь героини подчеркивает ее принад
лежность к совсем иному социальному кругу, чем круг жены Фила.
ВИНОВАТ, ИСПРАВЛЮСЬ!
(«The Hang of It»)
«Кольере», 12 июля 1941 г.
ДУША НЕСЧАСТЛИВОЙ ИСТОРИИ
(«The Heart of a Broken Story»)
«Эсквайр», сентябрь 1941 г.
С. 493. Уильям Пауэлл, Фред Астер —знаменитые эстрадные
актеры 30-х гг., много снимались в кино; Астер пользовался боль
шой популярностью и как танцовщик варьете, автор и исполнитель
собственных песен, хореограф.
ЗАТЯНУВШИЙСЯ ДЕБЮТ ЛОИС ТЭГГЕТТ
(«The Long Debut of Lois Taggett»)
«Стори», сентябрь—октябрь 1942 г.
НЕОФИЦИАЛЬНЫЙ РАПОРТ ОБ ОДНОМ ПЕХОТИНЦЕ
(«Personal Notes on an Infantryman»)
«Кольере», 12 декабря 1942 г.
С. 511. Пёрл-Харбор —военная база на Гавайских островах; воз
душное нападение японцев на Пёрл-Харбор 7 декабря 1941 г. поло
жило конец неучастию США в боевых действиях, заставив страну
вступить во Вторую мировую войну.
БРАТЬЯ ВАРИОНИ
(«The Varioni Brothers»)
«Сэтердей ивнинг пост», 17 июля 1943 г.
С.516. «Беовульф». —См. примеч. кс.33. Грендел, Беовульф —см.
иримеч. к с. 103. Б р а у н и н г и Элизабет Баррет (1806—1861) и Роберт
(1812—1889) —английские поэты, представители поколения последних
романтиков; многие произведения Р. Браунинга представляют собой
вольную обработку мотивов, позаимствованных из широко известных
поэтических текстов, хотя к «Беовульфу» он не обращался.
ПО ОБОЮДНОМУ СОГЛАСИЮ
(«Both Parties Concerned»)
«Сэтердей ивнинг пост», 20 февраля 1944 г.
С. 531. «Касабланка» —фильм (1943) Майкла Кертица (1888—
1962), в котором описываются сопротивление фашизму на оккупиро
ванных территориях и мелодраматическая любовная история. Участие
в картине таких звезд, как Ингрид Бергман и Хамфри Богарт, сделало
«Касабланку» одной из самых популярных лент военного времени.
МЯГКОСЕРДЕЧНЫЙ СЕРЖАНТ
(«Soft-Boiled Sergeant»)
«Сэтердей ивнинг пост», 15 апреля 1944 г.
С. 540. Вест-Пойнт —см. примеч. к с. 100.
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ПОСЛЕДНЕГО УВОЛЬНЕНИЯ
(«Last Day of the Last Furlough»)
«Сэтердей ивнинг пост», 15 июля 1944 г.
С. 542.Дж ей Гэтсби —герой романа «Великий Гэтсби» (см. ири-
меч. к с. 124).
С. 544. «Грозовой перевал» (1847) —роман Эмили Бронте (1818—
1848), выдающийся памятник английской прозы, включающий в себя
элементы мистического повествования и отмеченный тонким мастер
ством, с каким воссоздана история любви героев, Кэтрин и Хиткли-
фа, не сумевших соединить свои судьбы при жизни, однако обретаю
щих друг друга в вечности.
РАЗ В НЕДЕЛЮ - ТЕБЯ НЕ УБУДЕТ
(«Once a Week Won’t Kill You»)
«Стори», ноябрь —декабрь 1944 г.
С. 560. Б е с с и С м ит (1894—1937) —знаменитая исполнительница
блюзов; прототип героини рассказа «Грустный мотив».
С. 561. Ф илд с, Уильям Клод (1879—1946) — американский эст
радный актер-комик, с 20-х гг. снимался в ролях эксцентрического
характера (наиболее известные картины с его участием —«Салли из
опилок», «Банковский сыщик», «Мой цыпленочек»). Сыграл Мико-
бера в экранизации романа Диккенса «Дэвид Копперфилд» (1935).
ЭЛЕЙН
(«Elaine»)
«Стори», март —апрель 1945 г.
СОЛДАТ ВО ФРАНЦИИ
(«А Boy in France»)
«Сэтердей ивнинг пост», 31 марта 1945 г.
СЕЛЬДИ В БОЧКЕ
(«This Sandwich Has No Mayonnaise»)
«Эсквайр», октябрь 1945 г.
С. 583. А б еляр , Пьер (1079—1142) —французский писатель и фи
лософ-монах; его написанные по-латыни письма к Э л о и зе считаются
выдающимся памятником формирующейся европейской литературы.
ПОСТОРОННИЙ
(«The Stranger»)
«Кольере», 1 декабря 1945 г.
С.592. «Прекрасные,но обреченные» (1922) —второйроманФ. Скот
та Фицджеральда, продолжающий тему «потерянного поколения»,
одну из основных в творчестве писателя.
ДЕВЧОНКА БЕЗ ПОПКИ В ПРОКЛЯТОМ СОРОК ПЕРВОМ
(«А Young Girl in 1941 with No W aist at All»)
«Мадемуазель», май 1947 г.
С. 600. Ш аф ф лборд — игра, в которой разноцветные кружки пере
двигаются по специально размеченной доске.
ОПРОКИНУТЫЙ ЛЕС
(«The Inverted Forest»)
«Космополитен», декабрь 1947 г.
С. 616. Мисс Эйглтингер... подарит мне книжку... —Имеется ввиду
роман Джейн Остин (1775—1817) «Гордость и предубеждение», один
из шедевров английской психологической прозы.
С. 624. У элсли — престижный колледж в штате Массачусетс, су
ществует с 1870 г.
С. 628. М ариан М ур (1887—1972) —американская поэтесса, в мо
лодости была близка к авангардистам.
С. 636. Уильям Батлер Йейтс (1865—1939) —выдающийся ир
ландский поэт и драматург, лауреат Нобелевской премии 1923 г.
С. 639. Ж и д , Андре (1869—1951) —французский критик, эссеист,
прозаик, лауреат Нобелевской премии 1947 г.
С. 640. К лара Рильке (урожд. Вестхоф) —жена поэта, скульптор,
училась у Родена в 1899—1900 гг.; Рильке был секретарем француз
ского скульптора зимой 1902/03 г. и написал о Родене очерк, остаю
щийся важным памятником эстетической мысли своей эпохи.
С. 642. Х о п к и н с , Джерард Мэнли (1844—1889) —английский поэт,
один из тех, в чьем творчестве намечены предпосылки художествен
ного мироощущения XX в.
...почему Уолт Уитмен не «непристойный» поэт. —Подразумева
ются мотивы однополой любви, достаточно откровенно выраженные
в «Листьях травы» Уитмена.
С. 657. Б энкхеду Таллула Брокмен (1903—1968) —американская ак
триса, особую известность приобрела исполнением ролей в мюзиклах.
С. 663. Г ар р и К у п е р (1901—1961) —американский актер, снискал
огромную популярность участием в приключенческих лентах и мело
драмах 30-х гг.
ЗНАКОМАЯ ДЕВЧОНКА
(«А Girl I Knew»)
«Гуд хаускииинг», февраль 1948 г. Вошел в сборник «Лучшие аме
риканские рассказы 1949 г.».
С. 681. «Унесенные ветром» (1936) —роман Маргарет Митчелл
(1900-1949).
ГРУСТНЫЙ МОТИВ
(«Blue Melody»)
«Космополитен», сентябрь 1948 г.
С. 690. Кулидж евские годы... —Кулидж, Калвин (1872—1933) —
30-й президент США (1923—1929).
ДЕВЯТЬ РАССКАЗОВ
ХОРОШО ЛОВИТСЯ РЫБКА-БАНАНКА
(«А Perfect Day for Bananafish»)
С. 704. Рыбка-бананка —съедобная рыба, обитающая в южных
морях; в американском сленге «банан» имеет значение, синонимич
ное понятиям «чокнутый», «не все дома» и т. п.
С. 711. М ешая память и мечту... —Цитата из поэмы Т.С. Элиота
«Бесплодная земля» (1922), программного текста англо-американской
литературы о духовной опустошенности и крахе цивилизации как
итоге Первой мировой войны.
С. 712. «Негритенок Самбо» —популярная детская книга Элен
Бэннерман (1863—1946).
ЛАПА-РАСТЯПА
(«Uncle Wiggily in Connecticut»)
С. 716. Лапа-растяпа —условный эквивалент английского за
главия «Дядя Вигли из Коннектикута». Дядя Вигли — имя хромого
кролика из детских книжек Х.Р. Гэриса (1873—1962), классика аме
риканской литературы для подростков (у него же очень популярны
имена Тедди и Бадди, значимые для Сэлинджера).
С. 717. Б е ла Л у гош и (1882—1956) —киноактер венгерского проис
хождения, звезда американского немого кино, самый знаменитый ис
полнитель роли Дракулы, которую играл и в бродвейских постановках.
С. 718. « О б ла ч е н и е » —роман американского писателя Л. Дугласа
(1877-1951).
А к и м Т а м и р о в (1900—1972) —голливудский актер, исполнявший
роли мужественных героев, прославился ролью Пабло в экраниза
ции романа Э. Хемингуэя «По ком звонит колокол».
ПЕРЕД САМОЙ ВОЙНОЙ С ЭСКИМОСАМИ
(«Just Before the War with the Eskimos»)
C. 739. ...вспомнив хемингуэевский роман... —Из хемингуэевских
персонажей-писателей в данном контексте прежде всего вспоминает
ся Ричард Гордон из романа «Иметь и не иметь» (1937).
С. 740. Н а с с о — курорт, знаменитый своими пляжами, столица
Багамских островов.
С. 741. «Красавица и чудовище» (1946) —фильм Жана Кокто
(1889—1963), поставленный по роману Жанны-Мари Лепренс де Бо-
мон (1711—1780), представлявшему собой типичный образец буль
варной беллетристики. У Кокто — аллегорическое повествование-
метафора, основанное на смешении достоверности и фантазии.
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СМЕЯЛСЯ
(«The Laughing Man»)
С. 743. П алисады —парк в пригороде Нью-Йорка с огромным пру
дом и обилием аттракционов.
С. 744.Бак Джонс, Кен Мейнард, Том Микс —лучшие исполните
ли ролей ковбоев в вестернах 20—30-х гг.
С. 746. Роберт Э. Л и (1807—1870) —командующий армией южан
в Гражданской войне.
С. 747. Б э й б Р у т —звезда бейсбола 10—20-х гг.; его портреты пе
чатались на обертках и на обложках школьных тетрадей.
В ЛОДКЕ
(«Down at the Dinghy»)
С. 755. «Карнеги» —дорогой салон готовой женской одежды в
Нью-Йорке.
ТЕБЕ, ЭСМЕ - С ЛЮБОВЬЮ И УБОЖЕСТВОМ
(«For E sm e —with Love and Squalor»)
C. 778. «Отцы и учители...» —цитата из «Братьев Карамазовых»
(часть вторая, кн. 6, гл. III, из поучений отца Зосимы).
...в Гюртгенском лесу... —В ноябре 1944 г. Гюртгенский лес, близ
поселка Гюртген (Западная Германия), был местом тяжелых боев.
С. 779. Б о б Х о у п —популярный актер мюзик-холла.
И ЭТИ ГУБЫ, И ГЛАЗА ЗЕЛЕНЫЕ...
(«Pretty Mouth and Green My Eyes»)
C. 792. Н ью -Х ей в е н —город, в котором находится Йельский универ
ситет.
ГОЛУБОЙ ПЕРИОД ДЕ ДОМЬЕ-СМИТА
(«De Daumier-Smith’s Blue Period»)
С. 795. Понятие голубой период не только соотносит становление
героя рассказа с художнической юностью Пикассо, но означает и
«скверный, печальный период» (буквальный перевод заглавия «Гру
стный мотив» —«Голубой мотив»).
С. 798. О н о р е ВикторьенД о м ь е (1808—1879) —французский живо
писец и график.
С. 801. Ф у М а ньчж у —неуловимый китаец, главное действующее лицо
в серии криминальных романов С. Ромера, выходившей в 30—40-е гг.
«А кробат ы » («Бродячие акробаты») —знаменитое полотно Пи
кассо голубого периода (1905).
С. 808. ...перенесение тела Христа в пещеру... —См. Евангелие от
Матфея, 27,57—60 (Иосиф Аримафейский переносит снятое с креста
тело). Там же —о Марии, матери Иакова и Иосии, а также о Саломии,
матери сыновей Зеведеевых.
С. 810. Антонелло да Мессина (1430—1479) —итальянский худож
ник, крупный мастер раннего Возрождения.
Франциск Ассизский (1181 или 1182—1226) —итальянский рели
гиозный деятель; посвятил себя истинному христианству, означаю
щему и аскетизм земного существования. О том, как он омывал язвы
прокаженных, рассказано в посвященном ему сборнике легенд и пре
даний «Цветочки св. Франциска».
ТЕДДИ
(«Teddy»)
С. 825. Шаффлборд —см. примеч. кс. 600.
С. 833. Песня цикады не скажет... Нет никого на дороге... —хокку
средневекового японского поэта Мацуо Басё (см. примеч. к с. 241).
С. 835. ...сбились с Пути перед окончательным Просветлением. —
Излагая основные постулаты индуизма, Никольсон взыскует того
тождества с Буддой, которое дарует состояние «сатори», т.е. вне
запного озарения и духовного пробуждения, как его понимает дзен-
буддизм.
AM.Зверев
Содержание
AM. З в е р е в . Сэлинджер: тоска но неподдельности ........................... 5
НАД ПРОПАСТЬЮ ВО РЖИ.ПереводР.Райт-Ковалевой.......25
ПОВЕСТИ
Выше стропила, плотники. Перевод Р. Райт-Ковалевой .............. 177
Симор: Введение. П еревод Р. Райт -К овалевой ...............................226
Фрэнии. П е р е в о д Р. Р а й т -К о в а л е в о й ............................................... 295
Зуи. П е р е в о д М. К о в а л е в о й ................................................................. 319
16 хэпворта 1924 года. П е р е в о д М. К о в а л е в о й .................................412
РАССКАЗЫ
Подростки. П е р е в о д И . Б е р н ш т е й н .....................................................475
Повидайся с Эдди. Перевод Л. Володарской .................................. 482
Виноват, исправлюсь! П е р е в о д Т. Б е р д и к о в о й .................................488
Душа несчастливой истории. Перевод Л. Володарской ................492
Затянувшийся дебют Лоис Тэггетт. Перевод М. М акаровой.......500
Неофициальный рапорт об одном пехотинце.
П е р е в о д М . М а к а р о в о й ................................................................ 510
Братья Вариони. П е р е в о д Л . В о л о д а р с к о й ........................................ 514
По обоюдному согласию. Перевод М. М акаровой .........................525
Мягкосердечный сержант. П еревод Л. В о л о д а р ск о й ........................534
Последний день последнего увольнения. Перевод М. Ковалевой ... 542
Раз в неделю —тебя неубудет. Перевод И. Бернштейн ..............556
Элейн. П е р е в о д Л . В о л о д а р ск о й .......................................................... 563
Солдат во Франции. П е р е в о д И . Б а гр о в а ...................................... . 576
Сельди в бочке. П е р е в о д В . В и ш н я к а ................................................. 581
Посторонний. П е р е в о д М . М а к а р о в о й ................................................591
Девчонка без попки в проклятом сорок первом.
П е р е в о д М . Т ю н ь к и н о й ................................................................ 600
Опрокинутый лес. Перевод Т. Бердиковой ...................................... 616
Знакомая девчонка. Перевод И. Б а гр о ва ............................................ 674
Грустный мотив. Перевод Я. Бернштейн .......................................... 685
ДЕВЯТЬ РАССКАЗОВ
Хорошо ловится рыбка-бананка. Перевод Р. Райт-Ковалевой . .. 704
Лапа-растяпа. Перевод Р. Райт-Ковалевой ...................................... 716
Перед самой войной с эскимосами. Перевод С. Митиной.............730
Человек, который смеялся. Перевод Р. Райт-Ковалевой .............. 743
В лодке. Перевод Я. Г а л ь ....................................................................... 755
Тебе, Эсме —с любовью и убожеством. Перевод М. Ковалевой .. 764
И эти губы, и глаза зеленые... Перевод Я. Галь ...............................785
Голубой период де Домье-Смита. Перевод Р. Райт-Ковалевой .. 795
Тедди. Перевод С. Таска ....................................................................... 819
ПРИМ ЕЧАНИЯ .................................................................................... 843
ЗОЛОТОЙ ФОНД
МИРОВОЙ КЛАССИКИ
В ближайшее время выйдут:
Редьярд Киплинг
СТИХОТВОРЕНИЯ.
КНИГА ДЖУНГЛЕЙ.
ВТОРАЯ КНИГА ДЖУНГЛЕЙ.
РАССКАЗЫ. СВЕТ ПОГАС. КИМ
Стефан Цвейг
МАРИЯ СТЮАРТ.
ЗВЕЗДНЫЕ ЧАСЫ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА.
НОВЕЛЛЫ И ЛЕГЕНДЫ
Агата Кристи
УБИЙСТВО РОДЖЕРА ЭКРОЙДА.
УБИЙСТВО В ВОСТОЧНОМ ЭКСПРЕССЕ.
ДЕСЯТЬ НЕГРИТЯТ.
ОТЕЛЬ «БЕРТРАМ». ПЬЕСЫ
Курт Воннегут
КОЛЫБЕЛЬ ДЛЯ КОШКИ.
БОЙНЯ НОМЕР ПЯТЬ.
РЕЦИДИВИСТ. ГАЛАПАГОСЫ
9 785170 132164
Литературно-художественное издание
Сэлинджер Джером Дэвид
Над пропастью во ржи
Повести
Рассказы
Ответственная за выпуск Е.В. Панова
Художественные редакторы О.Н. Адаскина, И.А. Сынкова
Компьютерная верстка: В.А. Смехов
Технический редактор О.В. Панкрашина
Младший редактор А.С. Рычкова
Подписано в печать с готовых диапозитивов 21.07.2004.
Формат 60 х 901/ .Уел. печ. л. 54. Доп. тираж 5 000 экз.
Заказ No264.
Общероссийский классификатор продукции
ОК-005-93, том 2; 953000 — книги, брошюры
Санитарно-эпидемиологическое заключение
No 77.99.02.953.Д.000577.02.04 от 03.02.2004 г.
ООО «Издательство АСТ»
667000, Республика Тыва, г. Кызыл, ул. Кочетова, д. 28
Наши электронные адреса: WWW.AST.RU E-mail: astpub@aha.i
НФ «Пушкинская библиотека»
129110, Москва, Напрудный пер., д. 15
Электронные адреса: WWW.PUSHKIN.OSI.RU
E-mail: pushkin@osi.ru
ОАО «Санкт-Петербургская типография No6».
191144, Санкт-Петербург, ул. Моисеенко, 10.
Телефон отдела маркетинга 271-35-42.