/
Text
ГОСУДАРСТВЕННОЕ
ИЗДАТЕЛЬСТВО
ХУДОЖЕСТВЕННОЙ
ЛИТЕРАТУРЫ
ИСТУРГЕНЕВ
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
В ДВЕНАДЦАТИ ТОМАХ
ИСТУРГЕНЕВ
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИИ
том пятый
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
1844—1858 годов
Подготовка текста и примечания
А. Н. ДУ Б ОВИКОВ А
ПОВЕСТИ и РАССКАЗЫ
18 44—1853 годов
АНДРЕЙ КОЛОСОВ
В небольшой, порядочно убранной комнате, перед
камином, сидело несколько молодых людей. Зимний
вечер только что начинался; самовар кипел на столе,
разговор разыгрывался и переходил от одного пред-
мета к другому. Начали толковать о людях необыкно-
венных и о том, чем они отличаются от обыкновенных
людей. Каждый излагал свое мнение как умел; голоса
возвысились и зашумели. Один небольшой, бледный
человечек, который долго слушал, попивая чай и поку-
ривая сигарку, разглагольствования своих товарищей,
внезапно встал и обратился ко всем нам (я тоже был
в числе споривших) с следующими словами:
— Господа! все ваши глубокомысленные речи
в своем роде хороши, но бесполезны. Каждый, как во-
дится, узнаёт мнение своего противника и каждый
остается при своем убеждении. Но мы не в первый раз
сходимся, не в первый раз мы спорим и потому, ве-
роятно, уже успели и высказаться и узнать мнения дру-
гих. Так из чего же вы хлопочете?
Сказав эти слова, небольшой человечек небрежно
стряхнул в камин пепел с сигарки, прищурил глаза и
спокойно улыбнулся. Мы все замолчали.
— Так что ж нам, по-твоему, делать? — сказал
один из нас, — играть в карты, что ли? лечь спать?
разойтись по домам?
— Приятно играть в карты и полезно спать, —воз-
разил небольшой человечек, — а разойтись по домам
теперь еще рано. Но вы меня не поняли. Послушайте:
я предлагаю каждому из вас, уж если на то пошло,
описать нам какую-нибудь необыкновенную личность,
рассказать нам свою встречу с каким-нибудь замеча-
тельным человеком. Поверьте мне, самый плохой рас-
сказ гораздо дельнее самого отличного рассуждения.
Мы задумались.
— Странное дело, — заметил один из нас, большой
шутник, — кроме самого себя, я не знаю ни одного не-
обыкновенного человека, а моя жизнь вам всем, ка-
жется, известна. Впрочем, если прикажете...
— Нет, — воскликнул другой, — не нужно! Да
что, — прибавил он, обращаясь к небольшому человеч-
ку, — начни ты. Ты нас всех сбил с толку, тебе и книги
в руки. Только смотри, если твой рассказ нам не по-
нравится, мы тебя освищем.
— Пожалуй, — отвечал тот.
Он стал у камина; мы уселись вокруг него и при-
тихли. Небольшой человечек посмотрел на всех нас,
взглянул в потолок и начал следующим образом:
— Десять лет тому назад, милостивые государи
мои, я был студентом в Москве. Отец мой, добродетель-
ный степной помещик, отдал меня на руки отставному
немецкому профессору, который за сто рублей в месяц
взялся меня поить, кормить и наблюдать за моею нрав-
ственностью. Этот немец был одарен весьма важной и
степенной осанкой; я его сначала порядком побаи-
вался. Но в один прекрасный вечер, возвратившись
домой, я с невыразимым умилением увидел своего на-
ставника, восседающего с тремя или четырьмя това-
рищами за круглым столом, на котором находилось
довольное количество пустых бутылок и недопитых
стаканов. Увидев меня, мой почтенный наставник встал
и, размахивая руками и заикаясь, представил меня
честной компании, которая вся тотчас же предложила
мне стакан пунша. Это приятное зрелище освежительно
подействовало на мою душу; будущность моя пред-
стала мне в самых привлекательных образах. И дей-
ствительно: с того достопамятного дня я пользовался
неограниченной свободой и только что не колотил сво-
его наставника. У него была жена, от которой вечно
несло дымом и огуречным рассолом; она была еще до-
вольно молода, но уже не имела ни одного переднего
зуба. Известно, что все немки весьма скоро лишаются
этого необходимого украшения человеческого тела.
Я о ней упоминаю единственно потому, что она в меня
влюбилась страстно и чуть-чуть не закормила меня
насмерть.
— К делу, к делу, — закричали мы. — Уж не свои
ли похождения ты хочешь нам рассказывать?
— Нет, господа! — возразил спокойно небольшой
человечек, — я обыкновенный смертный. Итак, я жил
у моего немца, как говорится, припеваючи. В универ-
ситет я ходил не слишком прилежно, а дома реши-
тельно ничего не делал. В весьма короткое время со-
шелся я со всеми моими товарищами и со всеми был
на «ты». В числе моих новых друзей находился один
довольно порядочный и добрый малый, сын отставного
городничего. Его звали Бобовым. Этот Бобов пова-
дился ко мне ходить и, как кажется, полюбил меня.
И я его... знаете ли, не то чтоб любил, не то чтоб не
любил, так как-то... Надобно вам сказать, что у меня
в целой Москве не было ни одного родственника,
исключая старого дяди, который у меня же иногда про-
сил денег. Я никуда не ходил и в особенности боялся
женщин; я также избегал знакомства с родителями
моих университетских товарищей, с тех пор как один
из этих родителей отодрал своего сына при мне за ви-
хор — за то, что у него пуговица на мундире отпоро-
лась, а у меня в тот день на всем сюртуке не нахо-
дилось более шести пуговиц. В. сравнении со многими
из моих товарищей я слыл человеком богатым; отец
мой изредка присылал мне небольшие пачки синих
полинялых ассигнаций, а потому я не только насла-
ждался независимостью, но у меня постоянно были
льстецы и прислужники... что я говорю — у меня! даже
у моей куцей собаки Армишки, которая, несмотря на
свою легавую породу, до того боялась выстрела, что
один вид ружья повергал ее в тоску неописанную.
Впрочем, я, как всякий молодой человек, не был лишен
того глухого, внутреннего брожения, которое обыкно-
венно, разрешившись дюжиной более или менее шер-
шавых стихотворений, оканчивается весьма мирно и
благополучно. Я чего-то хотел, к чему-то стремился и
мечтал о чем-то; признаюсь, я и тогда не знал хоро-
шенько, о чем именно я мечтал. Теперь я понимаю,
чего мне недоставало: я чувствовал свое одиночество,
жаждал сообщения с так называемыми живыми
людьми; слово: жизнь (выговаривай: жизнь) звучало
в моей душе, и я с неопределенной тоской прислуши-
вался к этому звуку... Валерьян Никитич, пожалуйте
мне пахитос.
Закурив пахитос, небольшой человечек продолжал:
— В одно прекрасное утро Бобов, запыхавшись,
прибежал ко мне: «Знаешь, брат, великую новость?
Колосов приехал». — «Колосов? что за птица господин
Колосов?» — «Ты его не знаешь? Андрюшу Колосова?
Пойдем, братец, к нему поскорее. Он вчера вечером
вернулся с кондиции». — «Да кто он такой?» — «Не-
обыкновенный, братец, человек, помилуй!» — «Необык-
новенный человек, — промолвил я, — ступай же ты
один. Я останусь дома. Знаем мы ваших необыкновен-'
ных людей! Какой-нибудь полупьяный виршеплет
с вечно восторженной улыбкой!..» — «Э, нет! Колосов
не такой». Я было- хотел заметить Бобову, что госпо-
дину Колосову следовало самому явиться ко мне, но,
не знаю почему, послушался Бобова <и пошел. Бобов
привел меня в один из самых грязных, кривых и (узких
•переулков Москвы... Дом, в котором жил Колосов, был
выстроен на старинный образец, хитро и неудобно. Мы
вошли на двор; • толстая баба развешивала белье на
веревочки, протянутые от дома к забору... дети пере-
крикивались на деревянной лестнице...
— К делу! к делу! — возопили мы.
— Я вижу, господа, вы не любите приятного и при-
держиваетесь единственно полезного. Пожалуй! Через
темный и узкий проход добрались мы до комнаты Ко-
лосова; вошли. Вы, вероятно, имеете приблизительное
понятие о том, что такое комната бедного студента.
Прямо перед дверью на комоде сидел Колосов и курил
трубку. Он дружески протянул Бобову руку и вежливо
мне поклонился. Я взглянул на Колосова и тотчас же
почувствовал неотразимое влечение к нему. Господа!
Бобов не ошибался: Колосов был действительно не-
обыкновенный человек. Позвольте мне описать вам его
несколько подробнее. Он был роста довольно высокого,
строен, ловок и весьма недурен собою. Его лицо...
Я нахожу, господа, что весьма трудно описать чье-ни-
будь лицо. Легко перебрать поодиночке все отдельные
черты; но каким образом передать другому то, что со-
ставляет отличительную принадлежность, сущность
именно этого лица?
— То, что Байрон называет: «the music of the fa-
ce» 1 — заметил один перетянутый и бледный господин.
— Так-с... А потому я ограничусь одним замеча-
нием: то особенное «нечто», о котором я сейчас упо-
мянул, состояло у Колосова в беззаботно веселом и
смелом выражении лица да еще в улыбке, чрезвычайно
пленительной. Родителей своих он не помнил, воспитан
был на медные гроши в доме какого-то отдаленного
родственника, который за взятки был выключен из
службы. До пятнадцатилетнего возраста жил он в де-
ревне; потом попал в Москву к старой, глухой попадье,
пробыл у ней года два, вступил в университет и начал
жить уроками. Он преподавал историю, географию и
российскую грамматику, хотя об этих науках имел по-
нятие слабое; но, во-первых, у нас на Руси завелись
«руководства», чрезвычайно благодетельные для на-
ставников; а, во-вторых, требования почтенных купцов,
поручавших Колосову образование своих детищ, были
слишком ограничены, Колосов не был ни остряком, ни
юмористом; но вы, господа, не можете себе предста-
вить, как охотно все мы покорялись этому человеку.
Мы как-то невольно любовались им; его слова, его
взгляды, его движения дышали такой юношеской пре-
лестью, что все его товарищи были влюблены в него
по уши. Профессоры считали его малым неглупым, но
«без больших способностей» и ленивым. Присутствие
Колосова придавало особенную стройность нашим ве-
черним сходкам: веселость наша при нем никогда не
1 «Музыка лица» (англ.).
переходила в безобразное буянство; становилось ли
всем нам грустно — эта полудетская грусть при нем
разрешалась тихим, иногда довольно дельным раз-
говором и никогда не превращалась в хандру. Вы
улыбаетесь, господа, — я понимаю вашу улыбку; точно,
многие из нас впоследствии оказались порядочными
пошлецами! но молодость... молодость...
Oh talk not to me of a name great in story!
The days of our youth are the days .of our glory...1 —
промолвил тот же бледный господин...
— Фу ты, черт, какая у вас память! и всё из Бай-
рона! — заметил рассказчик. — Словом, господа, Коло-
сов был душою нашего общества. Я к нему привязался
так сильно, как после того не привязывался ни к одной
женщине. И между тем мне и теперь не совестно
вспомнить эту странную любовь — именно любовь, по-
тому что я, помнится, испытал тогда все терзания этой
страсти, например ревность. Колосов одинаково любил
всех нас, но в особенности жаловал одного молчали-
вого-, белокурою и смирною малою по имени Гаври-
лова. С этим Гавриловым он почти никогда не расста-
вался, часто с ним перешептывался и вместе с ним
исчезал из Москвы, бог весть куда, дня на два, на
три... Колосов не любил расспросов, и я терялся в до-
гадках. Не простое любопытство меня волновало; мне
хотелось пойти в товарищи, в оруженосцы к Колосову;
я ревновал к Гаврилову; я завидовал ему; я никак не
мог объяснить себе причину странных отлучек Коло-
сова. Между тем в нем не было ни той таинственности,
которою щеголяют юноши, одаренные самолюбием,
бледностью, черными волосами и «выразительным»
взглядом, ни того поддельного равнодушия, под кото-
рым будто бы скрываются громадные силы; нет: он
весь был, как говорится, нараспашку; но когда им
овладевала страсть, во всем существе его внезапно
проявлялась порывистая, стремительная деятельность;
1 О, не говорите мне о славном имени!
Дни нашей молодости — дни нашей славы... (Прим, автора.)
только он не тратил своей силы попустому и никогда,
ни в каком случае не становился на ходули. Кстати,
господа... скажите правду: не случалось ли вам сидеть
и курить трубку с таким уныло-величественным ви-
дом, как будто вы только что решились на великий
подвиг, а вы просто размышляете о том, какого цвета
сшить себе панталоны?.. Но дело в том, что я первый
заметил в веселом и ласковом Колосове эти невольные,
страстные порывы... Недаром говорят, что любовь про-
ницательна. Я решился — во что бы то ни стало — вте-
реться в его доверенность. Мне не для чего было воло-
читься за Колосовым; я так детски благоговел перед
ним, что он не мог сомневаться в моей преданности...
но, к неописанной моей досаде, я должен был, наконец,
убедиться, что Колосов избегал более тесного сближе-
ния со мною, что он как будто тяготился моей непро-
шенной привязанностью. Раз как-то он с явным неудо-
вольствием попросил у меня денег взаймы — и на дру-
гой день с насмешливой благодарностью возвратил мне
их снова. В течение целой зимы мои отношения к Ко-
лосову не изменились ни на волос; я часто сравнивал
себя с Гавриловым — и не мог понять, чем он лучше
меня... Но вдруг все переменилось. В половине апреля
Гаврилов захворал и умер на руках Колосова, который
не отлучался ни на миг из его комнаты и целую не-
делю после его смерти не выходил никуда. Все мы со-
жалели о бедном Гаврилове; этот бледный, молчали-
вый человек как будто предчувствовал свою кончину.
Я тоже искренно сожалел о нем, но сердце во мне за-
мирало, ждало чего-то... В один незабвенный вечер... я
лежал один на диване и бессмысленно глядел в пото-
лок... кто-то быстро растворил дверь моей комнаты и
остановился на пороге; я приподнял голову: передо
мной стоял Колосов. Он медленно вошел и сел подле
меня. «Я пришел к тебе, — начал он довольно глухим
голосом, — потому что ты более всех других меня лю-
бишь... Я потерял своего лучшего друга, — голос его
слегка задрожал, — и чувствую себя одиноким... Вы
все не знали Гаврилова... вы не знали...» Он встал,
походил по комнате и быстро подошел ко мне... «Хо-
чешь ли ты заменить мне его?» — сказал он и подал
мне руку. Я вскочил и бросился к нему на грудь. Моя
искренняя радость его тронула... Я не знал, что ска-
зать, я задыхался... Колосов глядел на меня и ти-
хонько посмеивался. Подали чай. За чаем он разго-
ворился о Гаврилове; я узнал, что этот робкий и крот-
кий мальчик спас Колосову жизнь — и я должен был
самому себе сознаться, что на месте Гаврилова я бы не
мог не проболтаться — не похвастаться своим сча-
стием. Пробило восемь часов. Колосов встал, подошел
к окну, побарабанил по стеклам, быстро .повернулся
ко мне, хотел что-то сказать... и молча сел на стул.
Я взял его за руку. «Колосов! право, право, я заслу-
живаю твою доверенность!» Он взглянул мне прямо
в глаза. «Ну, если так, — промолвил он, наконец, —
бери шапку, пойдем». — «Куда?» — «Гаврилов меня не
спрашивал». Я тотчас же замолчал. «Ты умеешь
играть в карты?» — «Умею».
Мы вышли, взяли извозчика к ...ой заставе. У за-
ставы мы слезли. Колосов пошел вперед очень скоро;
я за ним. Мы шли по большой дороге. Пройдя с вер-
сту, Колосов свернул в сторону. Между тем настала
ночь. Направо — в тумане мелькали огни, высились
бесчисленные церкви громадного города; налево, подле
леса, паслись на лугу две белые лошади; перед нами
тянулись поля, покрытые сероватыми парами. Я шел
молча за Колосовым. Он вдруг остановился, протянул
руку вперед и промолвил: «Вот куда мы идем». Я уви-
дел темный небольшой домик; два окошка слабо све-
тились в тумане. «В этом доме, — продолжал Коло-
сов, — живет некто Сидоренко, отставной поручик,
с своей сестрой, старой девой — и дочерью. Я тебя вы-
дам за своего родственника —ты сядешь с ним играть
в карты».- Я молча кивнул головой. Я хотел доказать
Колосову, что я умел молчать не хуже Гаврилова...
Но, признаюсь, любопытство сильно меня мучило.
Подходя к крыльцу домика, я увидел в освещенном
окне стройный образ девушки... Она, казалось, нас
ждала и тотчас исчезла. Мы вошли в темную и тесную
переднюю. Кривая, горбатая старушка вышла к нам
навстречу и с недоумением посмотрела на меня. «Иван
Семеныч дома?» — спросил Колосов. «Дома-с». «До-
ма!»— раздался густой мужской голос из-за двери.
Мы перешли в залу, если можно назвать залой длин-
ную, довольно грязную комнату; старое небольшое
фортепьяно смиренно прижалось к уголку подле печки;
несколько стульев торчало вдоль стен, некогда желтых.
Посреди комнаты стоял мужчина лет пятидесяти, вы-
сокого роста, сутуловатый, в замасленном шлафроке.
Я взглянул на него попристальнее: угрюмое лицо, во-
лосы щетиной, низкий лоб, серые глаза, огромные усы,
толстые губы... «Хорош гусь!» — подумал я. «Дав-
ненько не видали мы вас, Андрей Николаич, — промол-
вил он, протягивая к нему свою безобразную красную
руку, — давненько! А где Севастьян Севастьянович?» —
«Гаврилов умер», — печально проговорил Колосов.
«Умер! вот те на! А это кто?» — «Мой родственник —
честь имею представить: Николай Алекс...» — «Хорошо,
хорошо, — перебил его Иван Семеныч, — рад, очень
рад. А в карты играет?» — «Играет, как же!» — «Ну, и
прекрасно; мы вот сейчас и засядем. Эй! Матрена Се-
меновна, где ты? карточный стол — поскорей!.. Да
чаю!» С этими словами господин Сидоренко пошел в
другую комнату. Колосов посмотрел на меня. «Послу-
шай,— оказал он, — мне бог знает как совестно!..»
Я зажал ему рот. «Что ж вы, батюшка, как вас зовут, —
пожалуйте сюда», — воскликнул Иван Семеныч. Я во-
шел в гостиную. Гостиная была еще меньше столовой.
На стенах вжели какие-то уродливые портреты; пред
диваном, из которого в нескольких местах высовыва-
лась мочалка, стоял зеленый стол; на диване восседал
Иван Семеныч и тасовал уже карты; подле него, на са-
мом кончике кресел, сидела сухощавая женщина в бе-
лом чепце и черном платье, желтая, сморщенная, с под-
слеповатыми глазками и тонкими кошачьими губами.
«Вот, — сказал Иван Семеныч, — рекомендую; преж-
ний-то умер; Андрей Николаевич привел другого; по-
смотрим, как он играет!» Старуха неловко поклонилась
и раскашлялась. Я оглянулся; (Колосова уже не было
в комнате. «Полно тебе кашлять, Матрена Семеновна,
овцы кашляют», — проворчал Сидоренко. Я сел; игра
началась. Господин Сидоренко ужасно горячился и бе-
сился при малейшей моей ошибке; осыпал сестру упре-
ками; но она, невидимому, успела привыкнуть к любез-
ностям своего братца и только помаргивала глазами.
Однакож, когда он объявил Матрене Семеновне, что
она «антихрист», бедная старуха вспыхнула. «Вы, Иван
Семеныч, — проговорила сна с сердцем,—супругу
свою Анфису Карловну уморили, а меня не уморите!» —
«Будто?» — «Нет! не уморите». — «Будто?» — «Нет! не
уморите!» Таким образом они довольно долго пере-
бранивались. Мое положение было, как изволите ви-
деть, не только незавидно, но даже просто глупо; я не
понимал, зачем Колосову вздумалось привести меня...
Я никогда не был хорошим игроком, но тут я сам чув-
ствовал, что играю из рук вон плохо. «Нет! — повторял
беспрестанно отставной поручик, — далеко вам до Се-
вастьяныча! Нет! вы рассеянно играете!» Я, разу-
меется, внутренно посылал его ко всем чертям. Эта
пытка продолжалась часа два; меня обыграли в пух.
Перед концом последнего роббера услышал я за своим
стулом легкий шум — оглянулся и увидел Колосова;
подле него стояла девушка лет семнадцати и с едва
заметной улыбкой посматривала на меня. «Набей-ка
мне трубку, Варя», — проворчал Иван Семеныч. Де-
вушка тотчас порхнула в другую комнату. Она была
не очень хороша собой, довольно бледна, довольно
худа; но я и прежде и после не видывал ни таких глаз,
ни таких волос. Мы кое-как доиграли роббер; я распла-
тился. Сидоренко закурил трубку и возопил: «Ну,
теперь пора ужинать». Колосов представил меня Варе,
то есть Варваре Ивановне, дочери Ивана Семеныча.
Варя сконфузилась; и я сконфузился. Но Колосов, по
своему обыкновению, в несколько мгновений привел
все и всех в порядок: усадил Варю за фортепьяно, по-
просил ее сыграть плясовую и пустился отхватывать ка-
зачка взапуски! с Иваном Семенычем. Поручик вскри-
кивал, топал и выкидывал ногами такие непостижимые
штуки, что сама Матрена Семеновна расхохоталась,
раскашлялась и ушла к ce6te наверх. Горбатая стару-
шонка накрыла стол; мы сели ужинать. За ужином Ко-
лосов рассказывал разные вздоры; поручик смеялся
оглушительно; я исподлобья поглядывал на Варю. Она
глаз не сводила с Колосова... и я по- одному выражению
ее лица -мог догадаться, что она и любит его — и лю-
бима им. Губы ее были -слегка раскрыты, голова не-
множко нагнулась вперед, по всему лицу играла легкая
краска; она изредка глубоко вздыхала, вдруг опускала
глаза и тихонько смеялась... Я радовался за Коло-
сова... А между тем мне было, черт возьми, завидно...
После ужина мы с Колосовым тотчас взялись за
шапки, что, однакож, не помешало поручику, позевы-
вая, сказать нам: «Вы, господа, засиделись; пора вам
и честь знать». Варя проводила Колосова до передней.
«Когда же вы придете, Андрей Николаевич?» — шеп-
нула она ему. «На днях, непременно». — «Приведите ж
и его», — прибавила она с весьма коварной улыбкой.
«Как же, как же...» «Покорнейший слуга!» — поду-
мал я...
На возвратном пути узнал я следующее. Месяцев
шесть тому назад Колосов довольно странным образом
познакомился с господином Сидер емко. В один дождли-
вый вечер Колосов возвращался домой с охоты — и
подходил уже к ...ой заставе, как вдруг в недальнем
расстоянии от дороги он услышал стоны, прерываемые
проклятиями. С ним было ружье; не думая долго, от-
правился он прямо на крик и нашел на земле человека
с вывихнутой ногой. Этот человек был господин Сидо-
ренко. С большим трудом проводил он его до дому, по-
ручил его попечениям испуганной сестры и дочери, сбе-
гал за доктором... Между тем настало утро; Колосов
едва мог стоять на ногах от усталости. С позволения
Матрены Семеновны он бросился на диван в гостиной
•и проспал часов до восьми. Проснувшись, он тотчас хо-
тел было уйти домой; но его удержали и напоили чаем.
Ночью ему удалось увидать раза два мельком бледное
личико Варвары Ивановны; он не обратил на нее осо-
бенного внимания, но утром она ему решительно понра-
вилась. Матрена Семеновна болтливо восхваляла и бла-
годарила Колосова; Варя сидела молча, разливая чай,
изредка поглядывала на него и с робкой, стыдливой
услужливостью подавала • ему то чашку, то сливки,
то сахарницу. В это время поручик проснулся, гром-
ким голосом потребовал трубку и, помолчав немного,
закричал: «Сестра! а, сестра!» Матрена Семеновна
отправилась к нему в спальню. «Что, этот... как его зо-
вут, черт знает! ушел, что ли?» — «Нет, я еще здесь, —
отвечал Колосов, подойдя к дверям. — Вам лучше те-
перь?» — «Лучше, — отвечал -поручик, — войдите-ка
сюда, батюшка». Колосов вошел. Сидоренко посмотрел
на него и неохотно проговорил: «Ну, спасибо; захо-
дите ж когда-нибудь ко мне — как вас зовут, черт вас
знает?» — «Колосов», — возразил Андрей. «Ну, хо-
рошо, хорошо, заходите; а теперь вам нечего здесь
киснуть; чай, вас дома ждут». Колосов вышел, про-
стился с Матреной Семеновной, поклонился Варваре
Ивановне и вернулся домой. С этого дня он начал хо-
дить к Ивану Семенычу сперва изредка, потом все
чаще и чаще. Наступило лето; он возьмет, бывало,
ружье, наденет ягдташ и отправится будто на охоту;
зайдет к отставному поручику — да и засидится у него
до вечера. Отец Варвары Ивановны прослужил лет
двадцать пять в армии, нажил небольшие деньжишки
и купил себе несколько десятин земли в двух верстах
от Москвы. Он едва умел читать и писать; но, несмо-
тря на свою наружную неповоротливость и грубость,
был смышлен и хитер, и даже плутоват подчас, как
многие малороссы. Он был эгоист страшный, упрям,
как вол, и вообще весьма не любезен, особенно с не-
знакомыми; мне даже случалось подмечать в нем что-
то похожее на презрение ко всему роду человеческому.
Он ни в чем себе не отказывал, как избалованное
дитя, никого знать не хотел и жил «в свое удоволь-
ствие». Мы как-то раз разговорились с ним о свадьбах
вообще. «Свадьба... свадьба, — проговорил ан. — Ну,
на какой дьявол выдам я свою девку замуж? Ну, для
чего? Чтоб ее муженек тузил ее, как я тузил свою по-
койницу? А я-то с кем останусь?» Вот каков был от-
ставной поручик Иван Семеныч. Колосов ходил к не-
му, — разумеется, не на его счет, а на счет его дочки.
В один прекрасный вечер Андрей сидел с ней в саду и
болтал о чем-то. Иван Семеныч подошел к ним,
угрюмо посмотрел на Варю и отозвал Андрея в сто-
рону. «Послушай, братец, — сказал он ему, — тебе, si
вижу, весело болтать с моей единородной, а мне, ста-
рику, скучно; приведи-ка кого-нибудь с собой, а то мне
не с кем в карты перекинуть; слышишь? Одного тебя
я пускать не стану». На следующий день Колосов
явился с Гавриловым, и бедный Севастьян Севастья-
ныч в. течение целой осени и зимы играл по вечерам
в карты с отставным поручиком; этот достойный муж
обходился с ним, как говорится, без чинов, то есть
ужасно грубо. Теперь вы, господа, вероятно, поняли,
зачем Колосов, после смерти Гаврилова, привел меня
с собой к Ивану Семенычу. Сообщив мне все эти под-
робности, Колосов прибавил: «Я люблю Варю, она пре-
милая девушка; ты ей понравился».
Я, кажется, забыл довести до сведения вашего, ми-
лостивые государи мои, что до того времени я боялся
женщин и избегал их, хотя, бывало, наедине по целым
часам мечтал о свиданьях, о любви, о взаимной любви
и т. д. Варвара Ивановна была первая девушка, с ко-
торой необходимость заставила меня поговорить,
именно необходимость. Варя была девушка очень обык-
новенная, — а между тем таких девушек весьма не-
много на святой Руси. Вы меня спросите: отчего? От-
того, что я никогда не замечал в ней ничего натяну-
того, неестественного, жеманного; оттого, что она была
простое, откровенное, несколько грустное создание;
оттого, что ее нельзя было назвать «барышней». Мне
нравилась ее тихая улыбка; я любил ее простодушно-
звонкий голосок, ее легкий и веселый смех, ее внима-
тельные, хотя совсем не «глубокие» взоры. Этот ребе-
нок не обещал ничего; но вы невольно любовались им,
как любуетесь внезапным мягким криком иволги ве-
чером, в высокой и темной березовой роще. Я дол-
жен сознаться, что в иное время я довольно равно-
душно прешел бы мимо такого созданья: Mine теперь
не до вечерних одиноких прогулок, не до иволг; но
тогда...
Господа, я думаю, вы, как все порядочные люди,
были влюблены хоть раз в течение своей жизни и на
собственном опыте узнали, каким образом зарождается
и развивается любовь в человеческом сердце; а потому
я не стану слишком распространяться о том, что про-
исходило во мне тогда. Мы с Колосовым довольно ча-
сто ходили к Ивану Семенычу; и хотя проклятые
карты меня не раз приводили в совершенное отчаяние,
но в одной близости любимой женщины (я полюбил
Варю) есть какая-то странная, сладкая, мучительная
отрада. Я не старался подавлять это возникающее
чувство; притом, когда я, наконец, решился назвать
это чувство по имени, оно уже было слишком сильно...
Я молча лелеял и ревниво и робко таил свою любовь.
Мне самому нравилось это томительное брожение мол-
чаливой страсти. Страдания мои не лишали меня ни
сна, ни пищи; но я по целым дням ощущал в груди то
особенное физическое чувство, которое служит призна-
ком присутствия любви. Я не в состоянии изобразить
вам ту борьбу разнороднейших ощущений, которая
происходила во мне, когда, например, Колосов возвра-
щался с Варей из саду и все лицо ее дышало востор-
женной преданностью, усталостью от избытка блажен-
ства... Она до того жила его жизнью, до того была
проникнута им, что незаметно перенимала его при-
вычки, так же взглядывала, так же смеялась, как он...
Я воображаю, какие мгновенья провела она с Андреем,
каким блаженством обязана ему... А он... Колосов не
утратил своей свободы; в ее отсутствии он, я думаю, и
не вспоминал о ней; он был все тем же беспечным,
веселым и счастливым человеком, каким мы его всегда
знавали.
Итак, мы, как я вам уже сказал, ходили с Колосо-
вым к Ивану Семеновичу довольно часто. Иногда (ко-
гда он не был в духе) отставной поручик не засаживал
меня за карты; в таком случае он молча забивался
в угол, хмурил брови и поглядывал на всех волком.
В первый раз я обрадовался его снисхожденью; но по-
том, бывало, сам начну упрашивать его сесть за
«вистик»: роль третьего лица так невыносима! я так
неприятно стеснял и Колосова и Варю, хотя они
сами уверяли друг друга, что при мне нечего церемо-
ниться!..
Между тем время шло да шло... Они были счаст-
ливы... Я не охотник описывать счастье других. Но вот
я стал замечать, что детская восторженнрсть Вари по-
степенно заменялась более женским, более тревожным
чувством. Я начал догадываться, что новая погудка
загудела на старый лад, то есть что «Колосов... поне-
многу... холодеет. Это открытие меня, признаюсь, обра-
довало; признаюсь, я не почувствовал ни малейшего
негодованья против Андрея.
Промежутки между нашими посещениями станови-
лись все больше и больше... Варя начинала встречать
нас с заплаканными глазками. Послышались упреки...
Бывало, я спрошу Колосова с притворным равноду-
шием: «Что ж? пойдем мы сегодня к Ивану Семе-
нычу?..» Он холодно посмотрит на меня и спокойно
проговорит: «Нет, не пойдем». Мне иногда казалось,
что он лукаво улыбается, говоря со мной о Варе... Во-
обще я не заменил ему Гаврилова... Гаврилов был
в тысячу раз добрей и глупей меня.
Теперь позвольте мне небольшое отступление. Го-
воря вам о своих университетских товарищах, я не упо-
мянул о некоем господине Щитове. Этому Щитову ми-
нул тридцать пятый год; он уже лет десять числился
в студентах. Я и теперь живо вижу перед собой его
довольно длинное, бледное лицо, маленькие, карие
глазки, длинный, орлиный, к концу скривленный нос,
тонкие, насмешливые губы, торжественный хохол, под-
бородок, самодовольно утопавший в широком полиня-
лом галстуке цвета воронова крыла, манишку с брон-
зовыми пуговицами, синий фрак нараспашку, пестрый
жилет; мне слышится его неприятно дребезжащий
смех... Он таскался всюду, отличался на всех возмож-
ных «танцклассах»... Помнится, я не мог без особен-
ного содроганья слушать его цинические рассказы...
Колосов его как-то сравнил однажды с неподметенной
комнатой русского трактира... страшное сравнение!
И между тем в этом человеке было пропасть ума,
здравого смысла, наблюдательности, остроты... Он
иногда поражал нас каким-нибудь до того дельным,
до того верным и резким словом, что мы все невольно
притихали и с изумленьем глядели на него. Да ведь
русскому человеку в сущности все равно: глупость ли
он сказал, или умную вещь. В особенности боялись
Щитова те самолюбивые, мечтательные и бездарные
мальчики, которые по целым дням мучительно вы-
сиживают дюжину паскуднейших Сташков, нараспев
читают их своим «друзьям» и пренебрегают всяким
положительным знаньем. Одного из них он просто
выжил из Москвы, беспрестанно повторяя ему его же
два стишка:
Человек —
Сей неободранный скелет...
«Скелет» рифмовал с «человеком». Между тем сам
Щитов тоже ведь ничего не делал и ничему не учился...
Но это все в порядке вещей. Вот этот-то Щитов, бог
весть с чего, начал трунить над мо-ей романтической
привязанностью к Колосову. В первый раз я с благо-
родным негодованием .прогнал его к черту; во второй
раз я с холодным презреньем объявил ему, что он не
в состоянии судить о нашей дружбе — однакож я его
не прогнал; и когда он, прощаясь со мной, заметил,
что я без позволения Колосова не смею даже хвалить
его, мне стало досадно; последние слова Щитова за-
пали мне в душу. Более двух недель я не видал Вари...
Гордость, любовь, смутное ожидание, множество раз-
ных чувств расшевелилось во мне... Я махнул рукой
и с страшным замиранием сердца отправился один
к Ивану Семенычу.
Не знаю, как я добрался до знакомого домика; по-
мню, что несколько раз садился отдыхать на дороге —
не от усталости, от волнения. Я вошел в переднюю и
не успел еще произнести одно слово, как дверь из залы
растворилась и Варя выбежала ко мне навстречу. «На-
конец, — сказала она трепещущим голосом, — где ж
Андрей Николаевич?» — «Колосов не пришел...» —
пробормотал я с усилием. «Не пришел?» — повторила
она. «Да... он велел вам сказать, что... его задер-
жали...» Я решительно не знал сам, что говорил, и не
смел поднять глаза. Варя неподвижно и безмолвно
стояла передо мною. Я взглянул на нее: она повернула
голову в сторону; две крупные слезы медленно пока-
тились по ее щекам. В выражении ее лица было
столько внезапной, горькой скорби; борьба стыдливо-
сти, горя, доверенности ко мне так добродушно, так
трогательно высказалась в невольнОхМ движении ее
бедной головки, что сердце во мне перевернулось. Я по-
дался немного вперед... она быстро вздрогнула и убе-
жала. В зале меня встретил Иван Семеныч. «Что это,
батюшка, вы одни-с?» — спросил он меня, странно
прищурив левый глаз. «Один-с», — отвечал я с заме-
шательством. Сидоренко вдруг расхохотался и ушел
в другую комнату. Я никогда еще не находился в та-
ком глупейшем положении, — черт знает что за га-
дость! Но делать было нечего. Я стал ходить взад и
вперед по зале. «Чему, — думал я, — засмеялся этот
толстый кабан?» Матрена Семеновна с чулком в руках
вышла в залу и уселась у окошка. Я начал с ней раз-
говаривать. Между тем подали чай. Варя сошла
сверху, бледная и печальная. Отставной поручик
острил насчет Колосова. «Я, — говорил он, — знаю,
что он за гусь; теперь, я думаю, чай, его сюда калачом
не заманишь!» Варя поспешно встала и ушла. Иван
Семеныч посмотрел ей вслед и плутовски присвистнул.
Я с недоумением взглянул на него. «Неужели ж, —
думал я, — он все знает?» И поручик, как будто уга-
дывая мои мысли, утвердительно покачал головой.
Тотчас после чая я встал и раскланялся. «Вас-то, ба-
тюшка, мы еще увидим», — заметил мне поручик. Я ни
слова не отвечал... я просто начинал бояться этого че-
ловека. На крыльце чья-то холодная, дрожащая рука
схватила мою руку; я оглянулся: Варя.. «Мне нужно
поговорить с вами, — шепнула она. — Приходите
завтра пораньше, прямо в сад. После обеда папаша
спит; нам никто не помешает». Я молча пожал ей
руку — и мы расстались.
На другой день, в три часа пополудни, я уже был
в саду Ивана Семеныча. Утром я не видал Колосова,
хоть он и заходил ко мне. День был осенний, серый,
но тихий и теплый. Желтые, тонкие былинки грустно
качались над побледневшей травой; по темнобурым,
обнаженным сучьям орешника попрыгивали проворные
синицы; запоздалые жаворонки торопливо бегали по
дорожкам; кой-где по зеленям осторожно пробирался
заяц; стадо лениво бродило по жнивью. Я нашел
Варю в саду, под яблоней, на скамейке; на ней было
темное, немного измятое платье; в ее усталом взгляде,
в. небрежной прическе волос высказывалась неподдель-
ная горесть.
Я сел подле нее. Мы оба молчали. Она долго вер-
тела в руках какую-то ветку, наклонила голову, прого-
ворила: «Андрей Николаевич...» Я тотчас заметил по
движениям ее губ, что она собиралась заплакать, и на-
чал утешать ее, с жаром уверять ее в привязанности
Андрея... Она слушала меня, печально покачивала го-
ловой, произносила невнятные слова и тотчас же умол-
кала, но не плакала. Первые мгновения, которых я
более всего боялся, прошли довольно благополучно.
Она понемногу разговорилась об Андрее. «Я знаю, что
он меня теперь уж не любит, — повторяла она, — бог
с ним! Я не могу придумать, как мне жить без него...
Я по ночам не сплю, все плачу... Что ж мне делать?..
Что ж мне делать?..» Глаза ее наполнились слезами.
«Он мне казался таким добрым... и вот...» Варя утерла
слезы, кашлянула и выпрямилась. «Давно ли, ка-
жется, — продолжала она, — он мне читал из Пуш-
кина, сидел со мной на этой скамье...» Наивная болт-
ливость Вари меня трогала; я молча слушал ее при-
знанья: душа моя медлительно проникалась горьким,
мучительным блаженством; я не отводил глаз от этого
бледного лица, от этих длинных, мокрых ресниц, от
полураскрытых, слегка засохших губ... И между тем
я чувствовал... Угодно вам выслушать небольшой пси-
хологический разбор моих тогдашних чувств? во-пер-
вых, меня мучила мысль, что не я любим, не я застав-
ляю страдать Варю; во-вторых, меня радовала ее до-
веренность; я знал: она будет благодарна за то, что
я доставил ей возможность высказать свое горе;
в-третьих, я внутренно давал себе слово сблизить опять
Колосова с Варей и меня утешало сознанье моего ве-
ликодушия... в-четвертых, я надеялся своим самоотвер-
жением тронуть сердце Вари — а там... Вы видите, я
не щажу себя; слава богу, пора! Но вот на колокольне
...го монастыря пробило пять часов; вечер быстро
приближался. Варя торопливо встала, всунула мне
в руку записочку и пошла домой. Я догнал ее, обещал
ей привести Андрея и тихонько, будто счастливый лю-
бовник, выскочил из калитки в поле. На записке не-
ровным почерком были написаны слова: «Милостивому
государю, Андрею Николаевичу».
На другой же день, рано поутру, я отправился
к Колосову. Признаюсь, хоть я и уверял себя, что мои
намерения не только благородны, но даже вообще
исполнены великодушного самоотвержения, я все-таки
чувствовал какую-то неловкость, даже робость. При-
шел я к Колосову. У него сидел некто Пузырицын, не-
доучившийся студент, один из сочинителей романов,
известных под именем «московских», или «серых».
Пузырицын был весьма добрый и робкий человек и все
собирался поступить в гусары, несмотря на свои три-
дцать три года. Он принадлежал к числу тех людей,
которым непременно надобно раз в сутки сказать
фразу вроде: «Прекрасное все гибнет в пышном цвете,
таков удел прекрасного на свете», для того чтобы все
остальное время дня с удвоенной приятностью покури-
вать трубочку в кружку «добрых товарищей». Зато его
и прозвали идеалистом. Итак, этот Пузырицын сидел
у Колосова и читал ему какой-то «отрывок». Я стал
слушать: дело шло о юноше, который любил деву,
убивает ее и т. д. Наконец, Пузырицын кончил и уда-
лился. Его нелепое сочинение, восторженно крикливый
голос, вообще его присутствие возбудило в Колосове
насмешливую раздражительность. Я чувствовал, что
пришел не в пору, но делать было нечего; без всяких
предисловий вручил я Андрею записку Вари.
Колосов с изумлением посмотрел на меня, распеча-
тал записку, пробежал ее глазами, помолчал и спо-
койно улыбнулся. «Вот как! — проговорил он, нако-
нец.— Так ты был у Ивана Семеныча?» — «Был,
вчера, один», — отвечал я отрывисто и решительно.
«А!..» — насмешливо заметил Колосов, и закурил
трубку. «Андрей, сказал я ему, — тебе не жаль ее?..
Если б ты видел ее слезы...» И я пустился красноре-
чиво описывать свое вчерашнее посещение. Я действи-
тельно был тронут. Колосов молчал и курил трубку.
«Ты сидел с ней под яблоней в саду? — проговорил он,
наконец. — Помнится, в мае и я сидел с ней на этой
скамейке... Яблонь была в цвету, изредка падали на
нас свежие белые цветочки, я держал обе руки Вари...
мы были счастливы тогда... Теперь яблонь отцвела, да
и яблоки на ней кислые». Я запылал благородным
негодованьем, начал упрекать Андрея в холодности;
в жестокости; толковал ему, что он не имеет права
так внезапно покинуть девушку, в которой он возбудил
множество новых впечатлений; просил его по крайней
мере пойти проститься с Варей. Колосов выслушал
меня до конца. «Положим, — сказал он мне, когда,
взволнованный и усталый, я бросился в кресло, — по-
ложим, что тебе, как другу моему, позволено осуждать
меня... Но выслушай же мое оправдание, хотя...» Тут
он помолчал немного и странно улыбнулся. «Варя пре-
красная девушка, — продолжал он, — и ни в чем пе-
редо мной не виновата... Напротив, я ей многим обя-
зан, очень многим. Я перестал ходить к ней по весьма
простой причине — я разлюбил ее...» — «Да отчего же?
отчего же?» — перебил я его. «А бог знает отчего.
Пока я любил ее, я весь принадлежал ей; я не думал
о будущем и всем, всей жизнью своей делился с нею...
теперь эта страсть во мне погасла... Что ж? Ты мне
прикажешь притворяться, прикидываться влюбленным,
что ли? Да из чего? из жалости к ней? Если она поря-
дочная девушка, так она сама не захочет такой мило-
стыни, а если она рада тешиться моим... участием, так
черт ли в ней?..» Беспечно-резкие выражения Колосова
меня оскорбляли, может быть, более потому, что дело
шло о женщине, которую я втайне любил... Я вспых-
нул. «Полно! — сказал я ему, — полно! Я знаю, почему
ты перестал ходить к Варе». — «Почему?» — «Танюша
тебе запретила». Сказав эти слова, я вообразил, что
сильно уязвил Андрея. Эта Танюша была весьма «лег-
кая» барышня, черноволосая, смуглая, лет двадцати
пяти, развязная и умная как бес, Щитов в женском
платье. Колосов ссорился и мирился с ней раз пять
в месяц. Она страстно его любила, хоть иногда, во
время размолвки, божилась и клялась, что жаждет
его крови... да и Андрей не мог бы обойтись без нее.
Колосов посмотрел на меня и спокойно проговорил:
«Может быть». — «Не может быть, — закричал я, —
а наверное!» Упреки мои, наконец, надоели Колосову...
Он встал и надел фуражку. «Куда?» — «Гулять;
у меня от вас с Пузырицыным голова разболелась». —-
«Ты на меня сердишься?» — «Нет», — отвечал он,
улыбнувшись своей милой улыбкой, и протянул мне
руку. «По крайней мере что ты велишь сказать
Варе?» — «Что?.. — Он немного призадумался. — Она
тебе сказывала, — промолвил он, — что мы вместе
с ней читали Пушкина... Напомни ей один пушкин-
ский стих». — «Какой, какой?» —спросил я с нетер-
пеньем. «А вот какой:
Что было, то не будет вновь».
С этими словами он вышел из комнаты. Я пошел вслед
за ним; на лестнице он остановился. «И очень она
огорчена?» — спросил он меня, надвинув шапку на
глаза. «Очень, очень...» — «Бедная! Утешь ее, Нико-
лай; ведь ты ее любишь». — «Да, я привязался к ней,
разумеется...» — «Ты ее любишь», — повторил Колосов
и взглянул мне прямо в глаза. Я молча отвернулся; мы
разошлись.
Придя домой, я был как в лихорадке.
«Я исполнил свой долг, — думал я, — победил соб-
ственное самолюбие; я советовал Андрею сойтись вновь
с Варей!!. Теперь я прав: честь предложена, от убыт-
ков бог избавил». Между тем равнодушие Андрея
оскорбляло меня. Он не ревновал ко мне, он велел мне
утешать ее... Да разве Варя уж такая обыкновенная
девушка?., разве она не стоит даже сожаленья?.. Най-
дутся люди, которые сумеют оценить то, чем вы пре-
небрегаете, Андрей Николаич!.. Но что пользы?.. Ведь
она меня не любит... Да, она меня не любит теперь,
пока она еще не совсем потеряла надежду на возвра-
щение Колосова... Но потом... кто знает? моя предан-
ность ее тронет, я откажусь от всяких притязаний... я
отдам ей всего себя, безвозвратно... Варя! неужели ж
ты меня не полюбишь... никогда?., никогда?..»
Вот какие речи произносил ваш покорнейший слуга
в столичном граде Москве, лета тысяща восемьсот
тридцать третьего, в доме своего почтенного настав-
ника. Я плакал... я замирал... Погода была скверная...
мелкий дождь с упорным, тонким скрипом струился
по стеклам; влажные, темносерые тучи недвижно ви-
сели над городом. Я наскоро пообедал, не отвечал на
заботливые расспросы доброй немки, которая сама рас-
хныкалась при виде моих красных, опухших глаз (нем-
ки — известное дело — всегда рады поплакать); обо-
шелся весьма немилостиво с наставником... и тотчас
после обеда отправился к Ивану Семенычу... Согнув-
шись в три погибели на тряских «калиберных» дрож-
ках, я сам себя спрашивал: что? рассказать ли Варе
все как есть, или продолжать лукавить и понемногу
отучать ее от Андрея?.. Я доехал до Ивана Семеныча
и не знал, на что решиться... Я застал все семейство
в зале. Увидев меня, Варя страшно побледнела, но не
тронулась с места; Сидоренко заговорил со мной как-
то особенно насмешливо... Я отвечал ему как мог,
изредка поглядывая на Варю... и почти бессознательно
придал своему лицу уныло-задумчивое выражение.
•Поручик опять составил «вистик». Варя села подле
окошка и не шевелилась. «Чай, тебе теперь скучно?»—
раз двадцать спросил ее Иван Семеныч. Наконец, мне
удалось улучить удобное мгновенье. «Вы опять
одни», — шепнула мне Варя. «Один, — отвечал я мрач-
но, — и, вероятно, надолго». Она быстро понурила
голову. «Отдали вы ему мое письмо?» — проговорила
она едва слышным голосом. «Отдал». — «Ну?..» Она
задыхалась. Я взглянул на нее... Злая радость вне-
запно вспыхнула во мне. «Он велел вам сказать, —
произнес я с расстановкою, — что было, то не будет
вновь...» Варя схватилась левой рукой за сердце, про-
тянула правую вперед, покачнулась вся и проворно
вышла из комнаты. Я хотел догнать ее... Иван Семе-
ныч остановил меня. Я остался еще часа два у него, но
Варя не появлялась. На возвратном пути мне стало со-
вестно... совестно перед Варей, перед Андреем, перед
самим собою; хотя, говорят, лучше разом отсечь стра-
дающий член, чем долго томить больного, но кто ж
мне дал право так безжалостно поразить сердце бед-
ной девушки?.. Я долго не мог заснуть... но заснул же,
наконец. Вообще я должен повторить, что «любовь»
ни разу не лишила меня сна.
Я начал ездить к Ивану Семенычу довольно часто;
мы виделись попрежнему с Колосовым, но ни я, ни он
не упоминали о Варе. Мои отношения к ней были до-
вольно странного рода. Она привязалась ко мне тою
привязанностью, которая исключает всякую возмож-
ность любви; она не могла не заметить моего горячего
участия и охотно со мной говорила... о чем бы вы ду-
мали? — о Колосове, об одном Колосове! Этот человек
до того завладел ею, что она как будто не принадле-
жала самой себе. Я тщетно старался возбудить ее
гордость... она или молчала, или говорила, и как! бол-
тала о Колосове. Я тогда и не подозревал, что горе
такого рода, болтливое горе, в сущности гораздо
истиннее всех молчаливых страданий. Признаюсь, я
пережил много горьких мгновений в то время. Я чув-
ствовал, что не в состоянии заменить Колосова; я чув-
ствовал, что прошедшее Вари так полно, так пре-
красно... а настоящее так бедно... Я дошел до того, что
невольно вздрагивал при словах: «помните ли»...», ко-
торыми почти каждая речь ее начиналась. Она не-
много похудела в первые дни нашего знакомства... но
потом опять поправилась и даже повеселела; ее тогда
можно было сравнить с раненой, не совсем еще выздо-
ровевшей птичкой. Между тем мое положение стано-
вилось невыносимым; самые низкие страсти понемногу
завладели душой моей; мне случалось клеветать на
Колосова в присутствии Вари. Я решился прекратить
такие неестественные отношения. Но как? Расстаться
с Варей — я не мог... Объявить ей свою любовь — я не
смел; я чувствовал, что не могу пока надеяться на
взаимность. Жениться на ней... Эта мысль меня испу-
гала; мне было всего восьмнадцать лет; мне стало
страшно так рано «закабалить» всю свою будущность;
я вспомнил отца; мне послышались насмешки товари-
щей, Колосова... Но, говорят, всякая мысль подобна
тесту: стоит помять ее хорошенько — все из нее сде-
лаешь. Я начал по целым дням думать о женитьбе...
Я воображал себе, какой благодарностью преиспол-
нится сердце Вари, когда я, товарищ и поверенный
Колосова, предложу ей свою руку, зная, что она без-
надежно любит другого. Люди опытные, помнится, го-
варивали мне, что брак по любви — совершенная неле-
пость; я начал фантазировать: воображал себе наше
тихое житье вдвоем, где-нибудь в теплом уголке южной
России; мысленно следил за постепенным переходом
сердца Вари от благодарности к дружбе, от дружбы
к любви... Я давал себе слово тотчас же оставить
Москву, университет, забыть вое и всех. Я начал избе-
гать свиданий с Колосовым. Наконец, в одно зимнее,
ясное утро (накануне Варя как-то особенно меня оча-
ровала), я оделся получше, медленно и торжественно
вышел из комнаты, нанял отличного извозчика и поехал
к Ивану Семенычу. Варя сидела в зале одна и читала
Карамзина. Увидев меня, она тихонько положила книгу
на колени и с тревожным любопытством посмотрела
мне в лицо: я никогда к ним по утрам не ездил... Я под-
сел к ней; мучительно билось мое сердце. «Что вы
это читаете?» —спросил я, наконец. «Карамзина». —
«Что ж? Вас занимает русская...» Она вдруг перебила
меня. «Послушайте, вы не от Андрея ли?» Это имя,
этот трепетный, вопрошающий голос, полурадостное,
полуробкое выражение ее лица, все эти несомненные
признаки живучей любви стрелами впились в мою
душу. Я решился или расстаться с Варей, или полу-
чить от нее же самой право навсегда согнать с ее губ
ненавистное имя Андрея. Я не помню, что я сказал ей
тогда; сперва я, должно быть, выражался довольно
неясно, потому что она долго меня не понимала; на-
конец, я не вытерпел и почти закричал: «Я вас люблю,
я хочу на вас жениться». — «Вы меня любите?» —
с изумлением проговорила Варя. Мне показалось, что
она хочет встать, уйти, отказать мне. «Ради бога, —
прошептал я задыхаясь, — не отвечайте мне, не гово-
рите мне ни да; ни нет: подумайте; завтра я вернусь за
решительным ответом... Я давно вас люблю. Я не тре-
бую от вас любви, я хочу быть вашим защитником, ва-
шим другом, не отвечайте мне теперь, не отвечайте...
До завтра». С этими словами я бросился вон из ком-
наты. В передней встретил меня Иван Семеныч и не
только не удивился моему посещению, но даже с при-
ятной улыбкой предложил мне яблоко. Такая неожи-
данная любезность до того поразила меня, что я про-
сто остолбенел. «Возьмите ж яблочко, хорошее яб-
лочко, право!» — твердил Иван Семеныч. Я маши-
нально взял, наконец, яблоко и доехал с ним до дома.
Вы легко себе можете представить, как я провел
весь этот день и следующее утро. Эту ночь я спал
довольно плохо. «Боже мой! Боже мой!—думал я,—
если она мне откажет!.. Я погибну... я погибну!.. — по-
вторял я уныло. — Да, она непременно мне откажет;..
И к чему я так торопился!!.» Желая чем-нибудь раз-
влечь себя, я начал писать письмо к отцу — отчаянное,
решительное. Говоря о себе, я употреблял слова: «ваш
сын». Бобов ко мне зашел... Я стал плакать на его
груди, чему бедный Бобов, вероятно, удивился не-
мало... Я потом узнал, что он приходил ко мне занять
денег (хозяин грозился выгнать его из дому); он при-
нужден был — говоря студентским языком — уда-
литься вспять и обратно... Наконец, настал великий
миг. Выходя из комнаты, я остановился в дверях.
«С какими чувствами, — подумал я, — перешагну я
сегодня этот порог!..» Волнение мое при виде домика
Ивана Семеныча было до того сильно, что я слез, до-
стал пригоршню снега и жадно приник к нему лицом.
«О господи! — думал я, — если я застану Варю одну,—
я пропал!» Ноги мои подкашивались; я едва взобрался
на крыльцо. Желанья мои сбылись. Я нашел Варю
в гостиной с Матреной Семеновной. Я неловко раскла-
нялся и присел к старухе. Лицо Вари было несколько
бледнее обыкновенного... мне показалось, что она ста-
ралась избегать моих взоров... Но что сталось со мной,
когда Матрена Семеновна вдруг поднялась и пошла
в другую комнату!.. Я начал глядеть в окно — я весь
внутренне трепетал, как осиновый лист. Варя мол-
чала... Наконец, я преодолел свою робость, подошел
к ней, нагнул голову... «Что ж вы мне скажете?» —
произнес я замирающим голосом. Варя отвернулась —
слезы сверкнули у ней на ресницах. «Я вижу, — про-
должал я, — мне нечего надеяться...» Варя стыдливо
взглянула кругом и молча подала мне руку. «Варя!»—
невольно проговорил я... и остановился, как будто испу-
гавшись собственных надежд. «Поговорите с папень-
кой», — промолвила она, наконец. «Вы мне позво-
ляете поговорить с Иваном Семенычем?..» — «Да-с».
Я осыпал ее руки поцелуями. «Полноте-с, полноте-с»,—
шептала Варя — и вдруг залилась слезами. Я подсел
к ней, уговаривал ее, утирал ее слезы... К счастью,
Ивана Семеныча не было дома, а Матрена Семеновна
ушла в свою светелку. Я клялся Варе в любви, в вер-
ности... «Да, — сказала она, удерживая последние ры-
дания и беспрестанно утирая слезы, — я знаю, вы хо*
роший человек; вы честный человек; вы не то, что Ко-
лосов»...— «Опять это имя!..» — подумал я. Но с ка-
ким наслажденьем целовал я эти теплые, сырые
ручки! с какой тихой радостью глядел я в это милое
лицо!.. Я говорил ей о будущем, ходил по комнате,
садился перед ней на полу, закрывал глаза рукой и
вздрагивал... Тяжелая походка Ивана Семеныча пре-
рвала наш разговор. Варя торопливо встала и ушла
к себе — не пожав, однакож, мне руки, не взглянув на
меня. Господин Сидоренко был еще любезнее вчераш-
него: смеялся, потирал себе живот, острил насчет Ма-
трены Семеновны и т. д. Я* было хотел тотчас попросить
его «благословения», но- подумал и отложил до завтра.
Его тяжелые шутки мне надоели; притом я чувствовал
усталость... Я простился с ним и уехал.
Я принадлежу к числу людей, которые любят раз-
мышлять о собственных ощущениях, хотя сам терпеть
не могу таких людей. И потому, после первого взрыва
сердечной радости, я тотчас начал предаваться различ-
ным соображениям. Отъехав с полверсты от дома от-
ставного поручика, я в избытке восторга кинул шляпу
на воздух и закричал: «Ура!» Но пока я тащился по
длинным и кривым улицам Москвы, мысли мои поне-
многу приняли другой оборот. Разные довольно гряз-
ные сомнения завозились в моей душе. Я вспомнил
свой разговор с Иваном Семенычем о свадьбах во-
обще... и невольно проговорил вполголоса: «Вишь, как
прикидывался, старый плут!..» Правда, я беспрестанно
твердил: «Но зато Варя моя! моя!..» Но, во-первых,
это «но» — ох, это но!., а во-вторых, слова: «Варя
моя!» возбуждали во Mine не глубокую, сокрушаю-
щую радость, а какой-то дюжинный, самолюбивый
восторг... Если б Варя отказала мне наотрез, я бы за-
пылал неистовою страстью; но, получив ее согласие,
я походил на человека, который сказал гостю: «Будьте
как дома», — и гость действительно начинает распоря-
жаться в его комнате, как у себя. «Если она лю-
била Колосова, — думал я, — как же это она так скоро
согласилась? Видно, она рада за кого-нибудь выйти
замуж... Ну, что ж? тем лучше для меня...» Вот с ка-
кими смутными и странными чувствами я перешагнул
порог своего дома. Вы, может быть, господа, находите
мой рассказ неправдоподобным? Не знаю, похож ли он
на истину, но знаю, что все, что я вам сказал, совер-
шенная и сущая правда. Впрочем, я весь этот день
предавался лихорадочной веселости, говорил самому
себе, что я просто не заслуживаю такого счастья; но
на другое утро...
Удивительное дело — сон! Он не только возобнов-
ляет тело, он некоторым образом возобновляет душу,
приводит ее к первобытной простоте и естественности.
В течение дня вам удалось настроить себя, проник-
нуться ложью, ложными мыслями... Сон своей холод-
ной волной смывает все эти мизерные дрязги, и,
проснувшись, вы, по крайней мере на несколько мгно-
вений, способны понимать и любйть истину. Я пробу-
дился и, размышляя о вчерашнем дне, чувствовал ка-
кую-то неловкость... мне как будто стало стыдно всех
своих проделок. Я с невольным беспокойством думал
о сегодняшнем посещении, об объяснении с Иваном Се-
менычем... Это беспокойство было мучительно и тоск-
ливо; оно походило на беспокойство зайца, который
слышит лай гончих и должен выйти, наконец, из роди-
мого леса в поле... а в поле ждут его зубастые бор-
зые... «К чему я торопился!» — повторил я так же, как
и вчера, но уже совсем в другом смысле. Помню —
эта страшная разница между вчерашним и сегодняш-
ним днем меня самого поразила; в первый раз пришло
мне в голову тогда, что в жизни человеческой скры-
ваются тайны — странные тайны... С детским недоуме-
нием глядел я в этот новый, не фантастический, дей-
ствительный мир. Под словом «действительность» мно-
гие понимают слово «пошлость». Может быть, оно
иногда и так; но я должен сознаться, что первое появ-
ление действительности передо мною потрясло меня
глубоко, испугало, поразило меня...
Какие громкие речи- по поводу невытанцовавшейся
любви, говоря словами Гоголя!.. Возвращаюсь к сво-
ему рассказу. В течение того же утра я опять уверил
себя,'что я блаженнейший из смертных. Я поехал за
город, к Ивану Семенычу. Он меня принял весьма ра-
достно; хотел было пойти к соседу, но я сам его оста-
новил. Я боялся остаться наедине с Варей. Этот вечер
прошел весело, но не отрадно. Варя была ни то ни се,
ни любезна, ни грустна... ни хороша собой, ни дурна.
Я взирал на нее, как говорят философы, объективным
оком, то есть как сытый человек смотрит на кушанья.
Я нашел, что у ней руки немного красны. Впрочем,
кровь иногда во мне разгоралась, и я, глядя на нее,
предавался другим мечтам и замыслам. Давно ли я
сделал так называемое предложение, и вот уже я чув-
ствовал, что мы с ней живем супружеской жизнью...
что наши души уже составляют одно прекрасное це-
лое, принадлежат друг другу и, следовательно, ста-
раются каждая сыскать для себя особую дорожку...
«Что ж? вы говорили с папенькой?» — сказала
мне Варя, когда мы с ней остались наедине. Этот во-
прос мне ужасно не понравился... я подумал про себя:
«Больно изволите торопиться, Варвара Ивановна».
«Нет еще-с, — отвечал я довольно сухо, — ко пого-
ворю». Вообще я обходился с ней несколько небрежно.
Несмотря на свое обещание, я Ивану Семенычу ничего
не сказал положительного. Уезжая, я значительно по-
жал его руку и объявил ему, что мне нужно с ним по-
говорить... вот и все... «Прощайте!» — сказал я Варе.
«До свидания», — сказала она.
Я вас не стану долго томить, господа; боюсь исто-
щить ваше терпение... Этого свидания не было. Я не
вернулся более к Ивану Семенычу. Правда, первые
дни моей добровольной разлуки с Варей не прошли
без слез, упреков и волнений; я сам был испуган бы-
стрым увяданием моей любви; я двадцать раз соби-
рался ехать к ней, живо представлял себе ее изумле-
ние, горе, оскорбление, но — не вернулся к Ивану
Семенычу. Я заочно просил у ней прощения, заочно ста-
новился перед ней на колени, уверял ее в своем глубо-
ком раскаянии — и как-то раз, встретив на улице де-
вушку, слегка похожую на нее, пустился бежать без
оглядки и отдохнул только в кондитерской, за пятым
слоеным пирожком. Слово «завтра» придумано для
людей нерешительных и для детей; я, как ребенок,
успокоивал себя этим волшебным словом. «Завтра я
пойду к ней непременно», — говорил я самому себе —
и отлично ел и спал сегодня. Я начал гораздо более
думать о Колосове, чем о Варе... везде и беспрестанно
видел я перед собой его открытое, смелое, беспечное
лицо. Я стал снова ходить к нему. Он меня принял по-
прежнему. Но как глубоко я чувствовал его превосход-
ство надо мною! Как смешны показались мне все мои
затеи: моя грустная задумчивость во время связи Коло-
сова с Варей, моя великодушная решимость сблизить
их снова, мои ожидания, мои восторги, мое раскаяние!..
Я разыграл плохую, крикливую и растянутую коме-
дию, а он так просто, так хорошо прожил это время...
Вы мне скажете: «Что ж тут удивительного? ваш Ко-
лосов полюбил девушку, потом разлюбил и бросил ее...
Да это случалось со всеми...» Согласен; но кто из нас
умел во-время расстаться с своим прошедшим? Кто,
скажите, кто не боится упреков, не говорю упреков
женщины... упреков первого глупца? Кто из нас не под-
давался желанию то щегольнуть великодушием, то се-
бялюбиво поиграть с другим, преданным сердцем?
Наконец, кто из нас в силах противиться мелкому са-
молюбию — мелким хорошим чувствам: сожалению и
раскаянию?.. О, господа! человек, который расстается
с женщиною, некогда любимой, в тот горький и вели-
кий миг, когда он невольно сознает, что его сердце не
все, не вполне проникнуто ею, этот человек, поверьте
мне, лучше и глубже понимает святость любви, чем те
малодушные люди, которые от скуки, от слабости про-
должают играть на полупорванных струнах своих вя-
лых и чувствительных сердец! В начале рассказа я вам
сказывал, что мы все прозвали Андрея Колосова чело-
веком необыкновенным. И если ясный, простой взгляд
на жизнь, если отсутствие всякой фразы в молодом че-
ловеке может назваться вещью необыкновенной, Ко-
лосов заслужил данное ему имя. В известные лета
быть естественным — значит быть необыкновенным...
Однако пора кончить. Благодарю вас за внимание...
Да! я забыл вам сказать, что месяца три после моего
последнего посещения встретился я со старым плутом,
Иваном Семенычем. Я, разумеется, постарался неза-
метно и скоро проскользнуть мимо него, но все-таки
не мог не услышать следующих, с досадой произне-
сенных слов: «Ведь вот бывают же такие шерамыж-
ники!»
— А что сталось с Варей? — спросил кто-то.
— Не знаю, — отвечал рассказчик.
Мы все встали и разошлись.
БРЕТЁР
I
...ий кирасирский полк квартировал в 1829 году
в селе Кириллове, К...ской губернии. Это село с
своими избушками и скирдами, зелеными конопля-
никами и тощими ракитами издали казалось островом
среди необозримого моря распаханных черноземных
полей. Посреди села находился небольшой пруд, вечно
покрытый гусиным пухом, с грязными, изрытыми бе-
регами; во ста шагах от пруда, на другой стороне до-
роги, высился господский деревянный дом, давно пу-
стой и печально подавшийся набок; за домом тянулся
заброшенный сад; в саду росли старые, бесплодные
яблони, высокие березы, усеянные вороньими гнездами;
па конце главной аллеи, в маленьком домишке (быв-
шей господской бане) жил дряхлый дворецкий и, по-
крёхтывая да покашливая, каждое утро, по старой
привычке, тащился через сад в барские покои, хотя
в них нечего было стеречь, кроме дюжины белых кре-
сел, обитых полинялым штофом, двух пузатых комо-
дов на кривых ножках, с медными ручками, четырех
дырявых картин и одного черного арапа из алебастра
с отбитым носом. Владелец этого дома, молодой и бес-
печный человек, жил то в Петербурге, то за грани-
цей — и совершенно позабыл о своем поместье. Оно
г осталось ему лет восемь тому назад от престарелого
дяди, известного некогда всему околотку своими от-
личными наливками. Пустые темнозеленые бутыли до
сих пор еще валялись в кладовой вместе с разным хла-
мом, скупо исписанными тетрадями в пестрых перепле-
тах, старинными стеклянными люстрами, дворянским
мундиром времен Екатерины, заржавевшей шпагой
с стальной рукояткой и т. д. В одном из флигелей по-
мещался сам полковник, человек женатый, высокого
роста, скупой на слова, угрюмый и сонливый. В дру-
гом флигеле жил полковой адъютант, чувствительный
и раздушенный человек, охотник до цветов и до ба-
бочек. Общество- гг. офицеров ...го полка не отличалось
от всякого другого общества. В числе их были хоро-
шие и дурные, умные и пустые люди... Между ними
некто Авдей Иванович Лучков, штабс-ротмистр, слыл
бретёром. Лучков был роста небольшого, неказист;
лицо имел малое, желтоватое, сухое, волосы жи-
денькие, черные, черты лица обыкновенные и темные
глазки. Он рано остался сиротой, вырос в нужде и за-
гоне. По целым неделям вел он себя тихо... и вдруг —
словно бес какой им овладеет — ко всем пристает, всем
надоедает, всем нагло смотрит в глаза; ну так и на-
прашивается на ссору. Впрочем, Авдей Иванович не
чуждался своих сослуживцев, но в дружбе состоял
с одним только раздушенным адъютантом; в карты
не играл и не пил вина.
В мае 1829 года, незадолго до начатия учений, при-
был в полк молодой корнет Федор Федорович Кистер,
русский дворянин немецкого происхождения, очень бе-
локурый и очень скромный, образованный и начитан-
ный. Он до двадцатилетнего возраста жил в родитель-
ском доме под крылышками матушки, бабушки и двух
тетушек; поступил же в военную службу единственно
по желанию бабушки, которая даже под старость не
могла без волнения видеть белый султан... Он служил
без особенной охоты, но с усердием, точно и добросо-
вестно исполнял долг свой; одевался не щеголевато,
но чисто и по форме. В первый же день своего приезда
Федор Федорович явился к начальникам; потом начал
устраивать свою квартиру. Он привез с собою деше-
венькие обои, коврики, полочки и т. д., оклеил все
стены, двери, наделал разных перегородок, велел вы-
чистить двор, перестроил конюшню, кухню, отвел даже
место для ванны... Целую неделю хлопотал он; зато
любо было потом войти в его комнату. Перед окнами
стоял опрятный стол, покрытый разными вещицами;
в углу находилась полочка для книг с бюстами Шил-
лера и Гете; на стеках висели ландкарты, четыре гре-
ведоновские головки и охотничье ружье; возле стола
стройно возвышался ряд трубок с исправными мунд-
штуками; в сенях на полу лежал коврик; все двери
запирались на замок; окна завешивались гардинами.
Все в комнате Федора Федоровича дышало порядком
и чистотой. То ли дело у других товарищей! К иному
едва проберешься через грязный двор; в сенях, за об-
лупившимися парусинными ширмами, храпит денщик;
на полу — гнилая солома; на плите — сапоги и до-
нышко банки, залитое ваксой; в самой комнате — по-
коробленный ломберный стол, исписанный мелом; на
столе — стаканы, до половины наполненные холодным
темнобурым чаем; у стены — широкий проломленный,
замасленный диван; на окнах — трубочный пепел... На
неуклюжем и пухлом кресле восседает сам хозяин в
шлафроке травяного цвета с малиновыми плисовыми
отворотами и вышитой ермолке азиатского происхож-
дения, а возле хозяина храпит безобразно толстый в
негодный пес в вонючем медном ошейнике... Все двери
всегда настежь...
Федор Федорович понравился своим новым това-
рищам. Оки его полюбили за добродушие, скромность,
сердечную теплоту и природную наклонность ко «всему
прекрасному»—словом, за все то, что в другом офи-
цере нашли бы, может быть, неуместным. Кистера про-
звали красной девушкой и обращались с ним нежно
и кротко. Один Авдей Иванович поглядывал на него
косо. Однажды, после ученья, Лучков подошел к нему,
слегка сжимая губы и расширяя ноздри.
— Здравствуйте, господин Кнастер.
Кистер взглянул на него с недоумением.
— Мое почтение, господин Кнастер, — -повторил
Лучков.
— Меня зовут Кистер, милостивый государь.
— Вот как-с, господин Кнастер.
Федор Федорович обернулся к нему спиной и по-
шел домой. Лучков с усмешкой посмотрел ему вслед.
На другой день он, тотчас после ученья, опять по-
дошел к Кистеру.
— Ну, как вы поживаете, господин Киндер -
бальзам?
Кистер вспыхнул и посмотрел ему прямо в лицо.
Маленькие, желчные глазки Авдея Ивановича засве-
тились злобной радостью.
— Яс вами говорю, господин Киндер бальзам!
— Милостивый государь, — отвечал ему Федор Фе-
дорович, — я нахожу вашу шутку глупою и неприлич-
ною — слышите ли? глупою и неприличною.
— Когда мы деремся? — спокойно возразил Лучков.
— Когда вы хотите... хоть завтра.
На другое утро они дрались. Лучков легко ранил
Кистера и, к крайнему удивлению секундантов, подо-
шел к раненому, взял его за руку и попросил у него
извиненья. Кистер просидел дома две недели; Авдей
Иванович несколько раз заходил навестить больного,
а по выздоровлении Федора Федоровича подружился
с ним. Понравилась ли ему решительность молодого
офицера, пробудилось ли в его душе чувство, похожее
на раскаянье, — решить мудрено... но со времени
поединка с Кистером Авдей Иванович почти не расста-
вался с ним и называл его сперва Федором, потом и
Федей. В его присутствии он делался иным человеком,
и — странное дело! — не в свою выгоду. Ему не шло
быть кротким и мягким. Сочувствия он все-таки воз-
буждать ни в ком не мог: уж такова была его судьба!
Он принадлежал к числу людей, которым как будто
дано право власти над другими; но природа отказала
ему в дарованиях — необходимом оправдании подоб-
ного права. Не получив образования, не отличаясь
умом, он не должен бы был разоблачаться; может
быть, ожесточение в нем происходило именно от созна-
ния недостатков своего воспитания, от желанья скрыть
себя всего под одну неизменную личину. Авдей Ива-
нович сперва заставлял себя презирать людей; потом
заметил, что их пугнуть нетрудно, и действительно стал
их презирать. Лучкову было весело прекращать одним
появлением своим всякий не совсем пошлый разговор.
«Я ничего не знаю и ничему не учился, да и способно-
стей у меня нет,—думал он про себя,—так и вы ни-
чего не знайте и не выказывайте своих способностей
при мне...» Кистер, быть может, потому заставил Луч-
кова выйти, наконец, из своей роли, что до знаком-
ства с ним бретёр не встретил ни одного человека дей-
стви1гелуно «идеального», то есть бескорыстно и добро-
душно занятого мечтами, а потому снисходительного и
не самолюбивого.
Бывало, Авдей Иванович придет поутру к Кистеру,
закурит трубку и тихонько присядет на кресла. Лучков
при Кистере не стыдился своего невежества; он на-
деялся — и недаром — на его немецкую скромность.
— Ну, что? — начинал он. — Что вчера поделывал?
Читал небось, а?
— Да, читал...
— А что ж такое читал? Расскажи-ка, братец, рас-
скажи-ка. — Авдей Иванович до конца придерживался
насмешливого тона.
— Читал, брат, «Идиллию» Клейста. Ах, как хо-
рошо! Позволь, я переведу тебе несколько строк.<^-
И Кистер с жаром переводил, а Лучков, наморщив
лоб и стиснув губы, слушал внимательно...
— Да, да, — твердил он поспешно, с неприятной
улыбкой, — хорошо... очень хорошо... Я, помнится, это
читал... хорошо...
— Окажи мне, пожалуйста, — прибавлял он про-
тяжно и как будто нехотя, — какого ты мнения о Лю-
довике Четырнадцатом?
И Кистер пускался толковать о Людовике XIV.
А Лучков слушал, многого не понимал вовсе, иное
понимал криво... и, наконец, решался сделать замеча-
ние... Его бросало в пот; «Ну, если я совру?» — думал
он. И действительно, врал он часто, но Кистер никогда
резко не возражал ему: добрый юноша душевно радо-
вался тому, что вот, дескать, в человеке пробуждается
охота к просвещению. Увы! Авдей Иванович расспра-
шивал Кистера не из охоты к просвещению, а так, бог
знает отчего. Может быть, он желал сам удостове-
риться на деле, какая у него, Лучкова, голова: тупая,
что ли, или только необделанная? «А я ведь в сущно-
сти глуп», — говорил он самому себе не раз с горькой
усмешкой и вдруг выпрямлялся весь, нахально и
дерзко глядел кругом и злобно улыбался, если заме-
чал, что какой-нибудь товарищ опускал свой взгляд
перед его взглядом. «То-то, брат, ученый, воспитан-
ный... — шептал он сквозь зубы, — не хочешь ли-
того?»
Господа офицеры недолго толковали о внезапной
дружбе Кистера с Лучковым: они привыкли к стран-
ностям бретёра. «Связался же черт с младенцем!» —
говорили они... Кистер повсюду с жаром выхвалял
своего нового приятеля: с ним не спорили, потому что
боялись Лучкова; сам же Лучков никогда при дру-
гих не упоминал имени Кистера, но перестал знаться
с раздушенным адъютантом.
П
Помещики южной России большие охотники давать
балы, приглашать к себе на дом гг. офицеров и вы-
давать своих дочерей замуж. В десяти верстах от
села Кириллова жил именно такой помещик, некто
господин Перекатов, владелец четырехсот душ и до-
вольно просторного дома. У него была дочь лет восьм-
надцати, Машенька, и жена, Ненила Макарьевна. Гос-
подин Перекатов служил некогда в кавалерии, но по
любви к деревенской жизни, по лени вышел в отставку
и начал жить себе потихоньку, как живут помещики
средней руки. Ненила Макарьевна происходила не со-
вершенно законным образом от знатного московского
барина.
Покровитель ее воспитывал свою Ненилушку
весьма, как говорится, тщательно, в собственном доме,
но сбыл ее с рук довольно поспешно, по первому вос-
требованию, как ненадежный товар. Ненила Ма-
карьевна была нехороша собой; знатный барин давал
за ней всего тысяч десять приданого; она ухватилась
за господина Перекатова. Господину Перекатову по-
казалось весьма лестным жениться на барышне вос-
питанной, умной... ну, да, наконец, все же состоявшей
в родстве с знатным сановником. Сановник этот
и после брака оказывал супругам свое покровитель-
ство, то есть принимал от них в подарок соленых пе-
репелок и говорил Перекатову: «ты, братец», а иногда
просто: «ты». Ненила Макарьевна совершенно завла-
дела мужем, хозяйничала и распоряжалась всем име-
ньем — весьма, впрочем, умно; во всяком случае го-
раздо лучше самого господина Перекатова. Она не
слишком притесняла своего сожителя, но держала его
в руках, сама заказывала ему платье и наряжала его
по-английски, как оно и прилично помещику; по ее
приказанию господин Перекатов завел у себя на под-
бородке эспаньолку для прикрытия большой боро-
давки, похожей на переспелую малину; Ненила Ма-
карьевна, с своей стороны, объявила гостям, что муж
ее играет на флейте и что все флейтисты под нижней
губой отпускают себе волосы: ловчее держать инстру-
мент. Господин Перекатов с утра ходил в высоком
чистом галстуке, причесанный и вымытый. Впрочем,
он был своей судьбой весьма доволен: обедал всегда
очень вкусно, делал, что хотел, и спал, сколько мог.
Ненила Макарьевна завела, как говорили соседи,
у себя в доме «иностранный порядок»: держала вдало
людей, одевала их опрятно. Честолюбие ее мучило; она
хотела попасть хоть в уездные предводительши, но
дворяне ...го уезда хоть и наедались у ией всласть,
однакож все-таки выбирали не ее мужа, а то отстав-
ного премьер-майора Буркольца, то отставного секунд-
майора Бурундюкова. Господин Перекатов казался им
чересчур столичной штучкой.
Дочь господина Перекатова, Машенька, с лица по-
ходила на отца. Ненила Макарьевна много хлопотала
над ее воспитанием. Она хорошо говорила по-француз-
ски, играла порядочно на фортепьянах. Она была сред-
него роста, довольно полна и бела; ее несколько пух-
лое лицо оживлялось доброй, веселой улыбкой; русые,
не слишком густые волосы, карие глазки, приятный
голосок — все в ней тихо нравилось, и только. Зато
отсутствие жеманства, предрассудков, начитанность,
необыкновенная в степной девице, свобода выражений,
спокойная простота речей и взглядов невольно в ней по-
ражали. Она развилась на воле; Ненила Макарьевна
не стесняла ее.
Однажды поутру, часов в двенадцать, все семей-
ство Перекатовых собралось в гостиную. Муж, в зе-
леном круглом фраке, высоком клетчатом галстуке
и гороховых панталонах с штиблетами, стоял перед
окном и с большим вниманием ловил мух. Дочь сидела
за пяльцами; ее небольшая, полненькая ручка в чер-
ной митенке грациозно и медленно подымалась и опу-
скалась над канвой. Ненила Макарьевна сидела на
диване и молча посматривала на пол.
— Вы послали в ...ий полк приглашение, Сергей
Сергеич? — спросила она мужа.
— На сегодняшний вечер? Как же, ма шер, послал.
(Ему запрещено было называть ее матушкой.) Как же!
— Совсем нет кавалеров, — продолжала Ненила
Макарьевна. — Не с кем танцевать барышням.
Муж вздохнул, как будто отсутствие кавалеров его
сокрушало.
— Маменька, — заговорила вдруг Маша, — мсьё
Лучков приглашен?
— Какой Лучков?
— Он тоже офицер. Он, говорят, очень интересен.
— Как так?
— Да; он собой не хорош и не молод, но его все
боятся. Он ужасный дуэлист. (Маменька слегка на-
хмурила брови).) Я бы о-чень желала его видеть...
Сергей Сергеевич перебил свою дочку.
— Что тут видеть, душа моя? Ты думаешь, он так
и смотрит лордом Байроном? (В то время только что
начинали у нас толковать о лорде Байроне.) Пу-
стяки! Ведь и я, душа моя, в кои-то веки слыл за-
биякой.
Маша посмотрела с изумлением на родителя, за-
смеялась, потом вскочила и поцеловала его в щеку.
Супруга слегка улыбнулась... а Сергей Сергеич не
солгал.
— Не знаю, приедет ли этот господин, — промол-
вила Ненила Макарьевна. — Может быть, и он пожа-
лует.
Дочка вздохнула.
— Смотри, не влюбись в него, — заметил Сергей
Сергеич. — Я знаю, вы все такие теперь... того... во-
сторженные...
— Нет, — простодушно возразила Маша.
Ненила Макарьевна холодно посмотрела на своего
мужа. Сергей Сергеич с некоторым замешательством
поиграл часовой цепочкой, взял со стола свою англий-
скую, с широкими полями, шляпу и отправился на хо-
зяйство. Его собака робко и смиренно побежала вслед
за ним. -'Как животное умное, она чувствовала, что и
сам хозяин ее не слишком властный человек в доме,
и вела себя скромно и осторожно.
Ненила Макарьевна подошла к дочери, • тихонько
подняла ей голову и ласково посмотрела ей в глаза.
«Ты мне скажешь, когда ты влюбишься?»—спро-
сила она.
?Лаша с улыбкой поцеловала руку матери и. не-
сколько раз утвердительно покачала головой.
— Смотри же, — заметила Ненила Макарьевна,
погладила ее по щеке и вышла вслед за мужем. Маша
прислонилась к спинке кресел, опустила голову на
грудь, скрестила пальцы и долго глядела в окно, при-
щурив глазки... Легкая краска заиграла на свежих
ее щеках; со вздохом выпрямилась она, принялась
было шить, уронила иголку, оперла лицо на руку и,
легонько покусывая кончики ногтей, задумалась... по-
том взглянула на свое плечо, на свою протянутую
руку, встала, подошла к зеркалу, усмехнулась, надела
шляпу и пошла в сад.
В тот же вечер, часов в восемь, начали съезжаться
гости. Г-жа Перекатова весьма любезно принимала
и «занимала» дам, Машенька — девиц; Сергей Сер-
геич толковал с помещиками о хозяйстве и то и дело
взглядывал на жену. Начали появляться молодые
франты, нарочно приехавшие попозже офицеры; на-
конец, вошел сам г-н полковник, в сопровождении
своего адъютанта, Кистера и Лучкова. Он представил
их хозяйке. Лучков молча поклонился; Кистер пробор-
мотал обычное: «Весьма рад...» Г-н Перекатов подо-
шел к полковнику, крепко пожал ему руку и с чув-
ством посмотрел ему в глаза. Полковник немедленно
насупился. Начались танцы. Кистер пригласил Ма-
шеньку. В то время процветал еще экосез.
— Скажите мне, пожалуйста, — сказала ему Маша,
когда, проскакав раз двадцать до конца залы, они
стали, наконец, в первые пары, — отчего ваш приятель
не танцует?
— Какой приятель?
Маша концом веера указала на Лучкова.
— Он никогда не танцует, — возразил Кистер.
— Зачем же он приехал?
Кистер немного смешался.
— Он желал иметь удовольствие...
Машенька его перебила.
— Вы, кажется, недавно переведены в наш полк?
— В ваш полк, — заметил с улыбкой Кистер, —
нет., недавно.
— Вы здесь не скучаете?
— Помилуйте... Я здесь нашел такое приятное об-
щество... а природа!.. — Кистер пустился в описание
природы. Маша слушала его, не поднимая головы.
Авдей Иванович стоял в углу и равнодушно посмат-
ривал на танцующих.
— Сколько лет господину Лучкову? — спросила
она вдруг.
— Лет... лет тридцать пять, я думаю, — возразил
Кистер.
— Он, говорят, человек опасный... сердитый, —
поспешно прибавила Маша.
— Он немного вспыльчив... но, впрочем, он очень
хороший человек.
— Говорят, все его боятся?
Кистер засмеялся.
— А вы?
— Мы с ним приятели.
— В самом деле?
— Вам, вам, вам, —-кричали им со всех сторон.
Они встрепенулись и пустились опять скакать боком
чрез всю залу.
— Ну, поздравляю тебя, — сказал Лучкову Кистер,
подходя к нему после танца, — хозяйская дочь то
и дело расспрашивала меня о тебе.
— Неужели?—презрительно возразил Лучков.
— Честный человек! А ведь она очень собой хо-
роша; посмотри-ка.
— А какая из них она?
Кистер указал ему Машу.
— А! не дурна! — И Лучков зевнул.
— Холодный человек! — воскликнул Кистер и по-
бежал приглашать другую девицу.
Авдею Ивановичу очень понравилось известие,
сообщенное Кистером, хоть он и зевнул, и даже громко
зевнул. Возбуждать любопытство — сильно льстило его
самолюбию; любовь он презирал — на словах... а внут-
ренно чувствовал сам, что трудно и хлопотно заставить
полюбить себя. Трудно и хлопотно заставить полюбить
себя; но весьма легко и просто прикидываться равно-
душным, молчаливым гордецом. Авдей Иванович был
дурен собою и немолод; но зато пользовался страшной
славой — и, следовательно, имел право рисоваться. Он
привык к горьким и безмолвным наслаждениям угрю-
мого одиночества; не в первый раз обращал он на себя
внимание женщин; иные даже старались сблизиться
с ним, но он их отталкивал с ожесточенным упрям-
ством; он знал, что не к лицу ему нежность (в часы
свиданий, откровений он становился сперва неловким
и пошлым, а потом, с досады, грубым до плоскости,
до оскорбления); он помнил, что две-три женщины, с
которыми он некогда знался, охладели к нему тотчас
после первых мгновений ближайшего знакомства и сами
с поспешностью удалились от него... а потому он и ре-
шился, наконец, оставаться загадкой и презирать то,
в чем судьба отказала ему... Другого презрения люди
вообще, кажется, не знают. Всякое откровенное, непро-
извольное, то есть доброе, проявление страсти не шло
к Лучкову; он должен был постоянно сдерживать себя,
даже когда злился. Одному Кистеру не становилось
гадко, когда Лучков заливался хохотом; глаза доброго
немца сверкали благородной радостью сочувствия,
когда он читал Авдею любимые страницы из Шиллера,
а бретёр сидел перед ним, понурив голову, как волк...
Кистер танцевал до упаду. Лучков не покидал
своего уголка, хмурил брови, изредка украдкой взгля-
дывал на Машу — и, встретив ее взоры, тотчас прида-
вал глазам своим равнодушное выражение. Маша раза
три танцевала с Кистером. Восторженный юноша воз-
будил ее доверенность. Она довольно весело болтала
с ним, но на сердце ей было неловко. Лучков зани-
мал ее.
Загремела мазурка. Офицеры пустились подпрыги-
вать, топать каблуками и подбрасывать плечами эпо-
леты; статские тоже топали каблуками. Лучков все не
двигался с своего места и медленно следил глазами за
мелькающими парами. Кто-то тронул его рукав... ом
оглянулся; его сосед указывал ему на Машу. Она
стояла перед ним, не поднимая глаз, и протягивала
ему руку. Лучков сперва посмотрел на нее с недоуме-
нием, потом равнодушно снял палаш, бросил шляпу
на пол, неловко пробрался между кресел, взял Машу
за руку — и пошел вдоль круга, без припрыжек и то-
паний, как бы нехотя исполняя неприятный долг...
У Маши сильно билось сердце.
— Отчего вы не танцуете? — спросила она его, на-
конец.
— Я не охотник, — отвечал Лучков. — Где ваше
место?
— Вон там-с.
Лучков довел Машу до ее стула, спокойно покло-
нился ей, спокойно вернулся в свой угол... но весело
в нем шевельнулась желчь.
Кистер пригласил Машу.
— Какой ваш приятель странный!
— А он вас очень занимает... — сказал Федор Фе-
дорович, плутовски прищурив свои голубые и добрые
глаза.
— Да... он, должно быть, очень несчастлив.
— Он несчастлив? С чего вы это взяли? — И Фе-
дор Федорович засмеялся.
— Вы не знаете... Вы не знаете... — Маша важно
покачала головой.
— Да как же мне не знать?..
Маша опять покачала головой и взглянула на Луч-
кова. Авдей -Иванович заметил этот взгляд, пожал не-
заметно плечами и вышел в другую комнату.
Ш
Прошло несколько месяцев с того вечера. Лучков
ни разу не был у Перекатовых. Зато Кистер посещал
их довольно часто. Ненила Макарьевна его полюбила,
но не она привлекала Федора Федоровича. Маша ему
нравилась. Как человек неопытный и невыболтав-
шийся, он находил большое удовольствие в обмене
чувств и мыслей и добродушно верил в возможность
возвышенной и спокойной дружбы между молодым
человеком и молодой девушкой.
Однажды тройка сытых и резвых лошадок при-
мчала его к дому г-на Перекатова. День был летний,
душный и знойный. Нигде ни облака. Синева неба по
краям сгущалась до того, что глаз принимал ее за гро-
зовую тучу. Дом, построенный г-м Перекатовым на
летнее жительство с обыкновенной степной предусмот-
рительностию, был обращен окнами прямо на солнце.
Ненила Макарьевна с утра велела затворить все
ставни. Кистер вошел в гостиную, прохладную и полу-
мрачную. Свет ложился длинными чертами по полу,
короткими и частыми полосками по стенам. Семейство
Перекатовых ласково встретило Федора Федоровича.
После обеда Ненила Макарьевна отправилась на от-
дых к себе в спальню; г. Перекатов уместился в го-
стиной на диване; Маша села подле окна за пяльцы;
Кистер против нее. Маша, не раскрывая пялец, слегка
приложилась к ним грудью и подперла голову руками.
Кистер начал ей что-то рассказывать;' она слушала его
без внимания, как будто ждала чего-то, изредка взгля-
дывала на отца и вдруг протянула руку.
— Послушайте, Федор Федорович... да только го-
ворите потише... папенька заснул.
Действительно, г-н Перекатов, по обыкновению, за-
снул, сидя на диване, закинув голову и раскрыв не-
много рот.
— Что вам угодно? — с любопытством спросил (Ки-
стер.
— Вы будете надо мной смеяться.
— Помилуйте!..
Маша опустила голову, так что только верхняя
часть ее лица осталась не закрытой руками, и вполго-
лоса, не без замешательства, спросила Кистера: от-
чего он никогда не привезет с собой г-на Лучкова?
Маша не в первый раз упоминала о нем после бала...
Кистер молчал. Маша боязливо выглянула из-за пере-
плетенных пальцев.
— Могу ли я откровенно сказать вам мое мне-
ние? — спросил ее Кистер.
— Отчего же нет? разумеется.
— Мне кажется, Лучков произвел на вас большое
впечатление!
— Нет! — отвечала Маша и нагнулась, как бы же-
лая рассмотреть поближе узор; узкая золотая полоска
света легла ей на волосы, — нет... но..-.
— Что: но? — проговорил Кистер с улыбкой.
— Вот видите ли, — сказала Маша и приподняла
вдруг голову, так что полоска пришлась ей прямо на
глаза, — вот видите ли... он...
— Он вас занимает...
— Ну... да... — сказала Маша с расстановкой, по-
краснела, отвернула немного голову в 'сторону и в та-
ком положении продолжала говорить, — в нем есть
что-то такое... Ведь вот вы смеетесь надо мной, — при-
бавила она вдруг, быстро взглянув на Федора Федо-
ровича.
Федор Федорович улыбался самой кроткой улыбкой.
— Я вам все говорю, что только мне вздумается, —
продолжала Маша, — я знаю, что вы мой... (она хо-
тела было сказать «друг») хороший приятель.
Кистер наклонился. Маша помолчала и робко про-
тянула ему руку; Федор Федорович почтительно по-
жал кончики ее пальцев.
— Он, должно быть, большой чудак, — заметила
Маша и опять облокотилась на пяльцы.
— Чудак?
— Конечно; он меня и занимает как чудак!—хитро
прибавила Маша.
— Лучков — благородный, замечательный чело-
век, — с важностью возразил Кистер. — Его не знают
у нас в полку, не ценят, видят в нем только наруж-
ную сторону. Конечно, он ожесточен, странен, нетерпе-
лив, но сердце у него доброе.
Маша жадно слушала Федора Федоровича.
— Я его привезу к вам. Я скажу ему, что вас
бояться нечего, что смешно ему дичиться... Я ему
скажу... О! да я уже знаю, что сказать... То есть вы,
однакож, не думайте, чтоб я... — Кистер смешался;
Маша тоже смешалась... — Да и, наконец, ведь он
только вам так... нравится...
— Ну, конечно, как многие мне нравятся.
Кистер плутовски посмотрел на нее.
— Хорошо, хорошо, — промолвил он с довольным
видом, — я вам его привезу...
— Да нет...
— Хорошо, я ж вам говорю, все будет хорошо...
Уж я устрою.
— Какой вы... — с улыбкой заметила Маша и по-
грозилась на него. Г-н Перекатов зевнул и открыл
глаза.
— А я, кажется, заснул, — пробормотал он с удив-
леньем. Этот вопрос и это удивление повторялись каж-
дый день. Маша с Кистером заговорили о Шиллере.
Однакож Федору Федоровичу было не совсем
ловко; в нем как будто шевельнулась зависть... и он
благородно негодовал на себя. Ненила Макарьевна со-
шла в гостиную. Подали чай. Г-н Перекатов заставил
свою собаку прыгнуть несколько раз через палку и
объявил потом, что он сам ее всему выучил, причем
собака учтиво вертела хвостом, облизывалась и мор-
гала. Когда же, наконец, зной уменьшился и повеял
вечерний ветерок, все семейство Перекатовых отправи-
лось гулять в березовую рощу. Федор Федорович бес-
престанно взглядывал на Машу, как бы желая дать
ей знать, что он исполнит ее поручение; Маше было
•и на себя до-садно, и весело, и жутко. Кистер вдруг, ни
с того ни с сего, заговорил довольно высокопарно
о любви вообще, о дружбе... но, заметив наблюдатель-
ный и ясный взгляд Ненилы Макарьевны, так же вне-
запно переменил разговор.
Ярко и пышно зарделась заря. Перед березовой ро-
щей расстилался ровный и широкий луг. Маше взду-
малось играть в горелки. Явились горничные, лакеи;
г-н Перекатов стал с своей супругой, Кистер с /Лашей.
Горничные бегали с подобострастными и легкими кри-
ками; камердинер г-на Перекатова осмелился разлу-
чить Ненилу Макарьевну с ее супругом; одна горнич-
ная почтительно поддалась барину; Федор Федорович
не расставался с /Лашей. Всякий раз, становясь на
свое место, он ей говорил два-три слова; Маша, вся
раскрасневшаяся от бега, с улыбкой слушала его,
проводила! рукой по волосам. После ужина Кистер
уехал.
Ночь была тихая, звездная. Кистер снял фуражку.
Он волновался; ему слегка щемило горло. «Да, — ска-
зал он, наконец, .почти вслух, — она его любит;
я сближу их; я оправдаю ее доверенность». Хотя еще
ничто не доказывало явного расположения Маши
к Лучкову, хотя, по собственным ее словам, он только
возбуждал ее любопытство, но Кистер успел уже сочи-
нить себе целую повесть, предписать себе свою обязан-
ность. Он решился пожертвовать своим чувством —
тем более, что «пока, кроме искренней привязанности,
я ничего ведь не ощущаю», — думал он. Кистер дей-
ствительно был в состоянии принести себя в жертву
дружеству, признанному долгу. Он много читал и по-
тому воображал себя опытным и даже проницатель-
ным; он не сомневался в истине своих предположений;
он не подозревал, что жизнь бесконечно разнооб-
разна и не повторяется никогда. Понемногу Федор
Федорович пришел в восторг. Он с умилением начал
думать о своем призвании. Быть посредникохм между
любящей робкой девушкой и человеком, может быть,
только потому ожесточенным, что ему ни разу в жизни
не пришлось любить и быть любимым; сблизить их,
растолковать им их же собственные чувства и потом
удалиться, не дав никому заметить величия своей
жертвы, — какое прекрасное дело! Несмотря на про-
хладу ночи, лицо доброго мечтателя пылало...
На другой день он рано поутру отправился к Луч-
кову.
Авдей Иванович, по обыкновению, лежал па диване
и курил трубку. Кистер поздоровался с ним.
— Я был вчера у Перекатовых, — сказал он с не-
которою торжественностью.
— А! — равнодушно возразил «Лучков и зевнул.
— Да. Они прекрасные люди.
— В самом деле?
— Мы говорили о тебе.
— /Иного чести; с кем это?
— С стариками... и с дочерью.
— А! с этой... толстенькой?
— Она прекрасная девушка, Лучков.
— Ну да, все cihiii прекрасны.
— Нет, Лучков, ты ее не знаешь. Я еще не встре-
чал такой умной, доброй и чувствительной девицы.
Лучков запел в нос: «В гамбургской газете не ты
ли читал, как в запрошлом лете Миких побеждал...»
— Да я ж тебе говорю...
— Ты в нее влюблен, Федя, — насмешливо заме-
тил Лучков.
— Совсем нет. И не думал.
— Федя, ты в нее влюблен!
— Что за вздор! Будто уж нельзя...
— Ты в нее влюблен, друг ты мой сердечный, та-
ракан запечный, — протяжно запел Авдей Иванович.
— Эх, Авдей, как тебе не стыдно! — с досадой про-
говорил Кистер.
Со всяким другим Лучков тут-то и запел бы пуще
прежнего: Кистера он не дразнил.
— Ну, ну, шпрехен зи дейч, Иван Андреич, — про-
ворчал он вполголоса, — не сердись.
— Послушай, Авдей, — с жаром заговорил Кистер
и сел подле него. — Ты знаешь, я тебя люблю. (У Пуч-
кова покривилось лицо.) Но одно мне в тебе, при-
знаюсь, не нравится... именно то, что ты ни с кем
знаться не хочешь, все дома сидишь, всякого сближе-
ния с хорошими людьми избегаешь. Ведь, наконец,
есть же хорошие люди! Ну, положим, ты был обманут
в жизни, ожесточился, что ли; не бросайся на шею
каждому, но почему же тебе всех отвергать? Ведь этак
ты и меня, пожалуй, когда-нибудь прогонишь.
Лучков хладнокровно продолжал курить.
— Оттого-то тебя никто и не знает... кроме меня;
иной, пожалуй, бог весть что о тебе думает...
Авдей! — прибавил Кистер после небольшого молча-
ния, — ты в добродетель не веришь, Авдей?
— Как не верить... верю... — проворчал Лучков.
Кистер с чувством пожал ему руку.
— Мне хочется, — продолжал он тронутым голо-
сом, — примирить тебя с жизнию. Ты у меня повесе-
леешь, расцветешь... именно расцветешь. Как я-то буду
рад тогда! Только ты мне позволь распоряжаться
иногда тобою, твоим временем. У нас сегодня — что?
понедельник... завтра вторник... в среду, да, в среду мы
с тобой поедем к Перекатовым. Они тебе так рады бу-
дут... и мы там весело .время проведем... А теперь дай
мне трубочку выкурить.
Авдей Иванович недвижно лежал на диване и гля-
дел в потолок. Кистер закурил трубку, подошел к окну
и стал барабанить пальцами по стеклам.
— Так говорили обо мне? — спросил вдруг Авдей.
— Говорили,—значительно возразил Кистер.
— Что ж такое говорили?
— Ну, уж говорили. Весьма желают с тобой позна-
комиться.
— Кто же именно?
— Вишь, какой любопытный!
Авдей кликнул слугу и приказал седлать себе ло-
шадь.
— Куда ты?
— В манеж.
— Ну, прощай. Так едем, что ли, к Перекатовым?
— Едем, пожалуй, — лениво проговорил Лучков и
потянулся.
— Молодец! — воскликнул Кистер и вышел на
улицу, задумался и глубоко вздохнул.
IV
Маша подходила к дверям гостиной, когда доло-
жили о приезде гг. Кистера и Лучкова. Она тотчас
вернулась в свою комнату, подошла было к зеркалу...
Ее сердце сильно билось. Девушка пришла позвать
ее в гостиную. Маша выпила немного воды, останови-
лась раза два на лертнице и, наконец, сошла вниз.
Г-на Перекатова дома не было. Ненила Макарьевна
сидела на диване; Лучков сидел па кресле, в мундире,
с шляпой на коленях; Кистер возле него. Оба они при-
поднялись при входе Маши — Кистер с обычной дру-
желюбной улыбкой, Лучков с торжественным и натя-
нутым видом. Она с смущением поклонилась им и
подошла к матери. Первые десять минут прошли благо-
получно. Маша отдохнула и начала понемногу наблю-
дать за Лучковым. Он отвечал на расспросы хозяйки
коротко, но неспокойно; он робел, как все самолюби-
вые люди. Ненила Макарьевна предложила гостям по-
гулять по саду, а сама вышла только на балкон. Она
не почитала необходимостью не спускать глаз с дочки
и ковылять за нею всюду с толстым ридикюлем в ру-
ках по примеру многих степных матерей. Прогулка
продолжалась довольно долго. Маша говорила больше
с Кистером, но не смела взглянуть ни на него, ни на
Лучкова. Авдей Иванович с ней не заговаривал; в го-
лосе Кистера заметно было волнение. Он что-то много
смеялся и болтал... Они подошли к речке. В сажени
от берега росла водяная лилия и словно покоилась на
гладкой поверхности воды, устланной широкими
и круглыми листьями.
— Какой красивый цветок! — заметила Маша.
Не успела она выговорить этих слов, как уже Луч-
ков вынул палаш, ухватился одной рукой за тонкие
ветки ракиты и, нагнувшись всем телом над водой,
сшиб головку цветка. «Здесь глубоко, берегитесь!» —
с испугом вскрикнула Маша. Лучков концом палаша
пригнал цветок к берегу, к самым ее ногам. Она на-
клонилась, подняла цветок и с нежным, радостным
удивлением поглядела на Авдея. «Браво!» — закри-
чал Кистер. «А я не умею плавать...» — отрывисто
проговорил Лучков. Это замечание не понравилось
Маше. «Зачем он это сказал?» — подумала она.
Лучков с Кистером остались у г-на Перекатова до
вечера. Что-то новое, небывалое происходило в душе
Маши; задумчивое недоумение изображалось не раз
на лице ее. Она как-то двигалась медленнее, не вспы-
хивала от взглядов матери, — напротив, сама как
будто их искала, как будто сама вопрошала ее. В про-
должение всего вечера /Тучков оказывал ей какое-то
неловкое внимание; но даже эта неловкость нравилась
ее невинному тщеславию. Когда ж они оба уехали
с обещанием побывать опять на днях, она тихонько
пошла в свою комнату и долго, как бы с изумлением,
глядела кругом. Ненила Макарьевна пришла к ней,
поцеловала и обняла ее, по обыкновению. Маша рас-
крыла губы, хотела было заговорить с матерью — и не
сказала ни слова. Она и хотела признаться, да не
знала в чем. В ней тихо бродила душа. На ночном
столике, в чистом стакане, лежал на воде цветок, со-
рванный Лучковым. Уж в постели, Маша приподнялась
осторожно, оперлась на локоть, и ее девственные губы
тихо прикоснулись белых и свежих лепестков...
— Ну, что? — спросил на другой день Кистер
своего товарища, — нравятся тебе Перекатовы? Прав
я был? а? скажи!
Лучков не отвечал.
— Нет, скажи, скажи.
— А право, не знаю.
— Ну полно!
— Эта... как бишь ее зовут... Машенька — ничего,
недурна.
— Ну, вот видишь...—сказал Кистер — и за-
молчал.
Дней через пять Лучков сам предложил Кистеру
съездить к Перекатовым. Один он бы к ним не поехал;
в отсутствие Федора Федоровича ему бы пришлось ве-
сти разговор, а этого он не умел и избегал по возмож-
ности.
Во второй приезд обоих друзей Маша была гораздо
развязнее. Она теперь втайне радовалась тому, что не
обеспокоила маменьки непрошенным признанием.
Авдей перед обедом вызвался сесть на молодую, не-
объезженную лошадь и, несмотря на ее бешеные
скачки, укротил ее совершенно. Вечером он было рас-
ходился, * -пустился шутить и хохотать — и хотя скоро
опомнился, однакож успел произвести мгновенное не-
приятное впечатление на Машу. Она сама еще не
знала, какое именно чувство в ней возбуждал Лучков,
но все, что в нем ей не нравилось, приписывала ока
влиянию несчастий, одиночества.
V
Приятели начали часто посещать Перекатовых. По-
ложение Кистера становилось более и более тягост-
ным. Он не раскаивался... кет, но желал по крайней
мере сократить время своего искуса. Привязанность
его к Маше увеличивалась с каждым днем; она сама
к нему благоволила; ко быть все только посредником,
наперсником, даже другом — такое тяжелое, небла-
годарное ремесло! Холодно-восторженные люди много
толкуют о святости страданий, о блаженстве страда-
ний... ко теплому, простому сердцу Кистера они не до-
ставляли никакого блаженства. Наконец, однажды,
когда Лучков, уже совсем одетый, зашел за ним и ко-
ляска подъехала к крыльцу, — Федор Федорович, к
изумлению приятеля, объявил ему напрямик, что ос-
тается дома. Лучков просил, досадовал, сердился...
Кистер отговорился головной болью. Лучков отпра-
вился один.
Бретёр во многом изменился в последнее время. То-
варищей он оставлял в покое, к новичкам не приставал
и хотя не расцвел душою, как предсказал ему Кистер,
однако действительно поуспокоился. Его и прежде
нельзя было назвать разочарованным человеком — он
почти ничего не видал и не испытал, — и потому не
диво, что Маша занимала его мысли. Впрочем, сердце
его не смягчилось; только желчь в неАм угомонилась.
Чувства Маши к нему были странного рода. Она почти
никогда не глядела ему прямо в лицо; не умела раз-
говаривать с ним... Когда ж им случалось оставаться
вдвоем, Маше становилось страх неловко. Она прини-
мала его за человека необыкновенного и робела пе-
ред ним, волновалась, воображала, что не понимает
его, не заслуживает его доверенности; безотрадно, тя-
жело — но беспрестанно думала о нем. Напротив, при-
сутствие Кистера облегчало ее и располагало к весело-
сти, хотя не радовало ее и не волновало; с ним она
могла болтать по часам, опираясь на руку его, как на
руку брата, дружелюбно глядела ему в глаза, смея-
лась от его смеха — и редко вспоминала о нем. В Луч-
кове было что-то загадочное для молодой девушки: она
чувствовала, что душа его темна, «как лес», и силилась
проникнуть в этот таинственный мрак... Так точно дети
долго смотрят в глубокий колодезь, пока разглядят,
наконец, на самом дне неподвижную, черную воду.
При входе Лучкова, одного, в гостиную Маша
сперва испугалась... но потом обрадовалась. Ей уже не
раз казалось, что между Лучковым и ею существует
какое-то недоразумение, что он до сих пор не имел слу-
чая высказаться. Лучков сообщил причину отсутствия
Кистера; старики изъявили свое сожаление; но Маша
с недоверчивостию глядела на Авдея и томилась ожи-
данием. После обеда они остались одни; Маша не
знала, что сказать, села за фортепьяно; пальцы ее то-
ропливо и трепетно забегали по клавишам; она беспре-
станно останавливалась и ждала первого слова... Луч-
ков не понимал и не любил музыки. Маша заговорила
с ним о Россини (Россини только что входил тогда в мо-
ду), о Моцарте... Авдей Иванович отвечал: «да-с, нет-с,
как же-с, прекрасно», — и только. Маша заиграла бле-
стящие вариации на россиниевскую тему. Лучков слу-
шал, слушал... и когда, наконец, она обратилась к нему,
лицо его выражало такую нелицемерную скуку, что
Маша тотчас же вскочила и захлопнула фортепьяно.
Она подошла к окну и долго глядела в сад; Лучков не
трогался с места и все молчал. Нетерпение начинало
сменять робость в душе Маши. «Что ж?—думала
она, — не хочешь... или не можешь?» Очередь робеть
была за Лучковым. Он ощущал опять обычную томи-
тельную неуверенность: он уже злился!.. «Черт же меня
дернул связаться с девчонкой», — бормотал он про
себя... А между том как легко было в это мгновение
тронуть сердце Маши! Что бы ни сказал такой иеобык-
•новенный, хотя и странный человек, каким она вообра-
жала Лучкова, — она бы все поняла, все извинила,
всему бы поверила... Но это тяжелое, глупое молчание!
Слезы досады навертывались у ней на глаза. «Если он
не хочет объясниться, если я точно не стою его доверен-
ности, зачем же ездит он к нам? Или, может быть, я не
умею заставить его высказаться?..» И ока быстро обер-
нулась и так вопросительно, так настойчиво взглянула
на него, что он не мог не понять ее взгляда, не мог до-
лее молчать...
— Марья Сергеевна, — произнес он запинаясь,—
я... у меня... я вам должен что-то сказать...
— Говорите, — быстро возразила Маша.
Лучков нерешительно посмотрел кругом.
— Я теперь не могу...
— Отчего же?
— Я бы желал поговорить с вами... наедине... .
— Мы и теперь одни.
— Да... но... здесь в доме...
Маша смутилась... «Если я откажу ему, — поду-
мала она, — все кончено...» Любопытство погубило
Еву...
— Я согласна, — сказала она, наконец.
— Когда же? Где?
Маша дышала быстро и неровно.
— Завтра... вечером. Вы знаете рощицу над Долгим
Лугом?..
— За мельницей?
Маша кивнула головой.
— В котором часу?
— Ждите...
Больше она не могла ничего выговорить; голос ее
перервался... она побледнела и проворно вышла из ком-
наты.
Через четверть часа г-н Перекатов, с свойственной
ему любезностью, провожал Лучкова до передней,
с чувством жал ему руку и просил «не забывать»; по-
том, отпустив гостя, с важностью заметил человеку,
что не худо бы ему остричься, — и, не дождавшись
ответа, с озабоченным видом вернулся к себе в ком-
нату, с тем же озабоченным видом присел на диван и
тотчас же невинно заснул.
— Ты что-то бледна сегодня, — говорила Ненила
Макарьевна своей дочери вечером того же дня. — Здо-
рова ли ты?
— Я здорова, маменька.
Ненила Макарьевна поправила у ней на шее ко-
сынку.
— Ты очень бледна; посмотри на меня, — продол-
жала она с той материнской заботливостью, в которой
все-таки слышится родительская власть, — ну, вот и
глаза твои невеселы. Ты нездорова, Маша.
— У меня голова немного болит, — сказала Маша,
чтоб как-нибудь отделаться.
— Ну вот, я знала, — Ненила Макарьевна поло-
жила ладонь ко лбу Маши, — однако жару в тебе нет.
Маша нагнулась и подняла с полу какую-то нитку.
. Руки Ненилы Макарьевны тихо легли вокруг тон-
кого стана Маши.
— Ты что-то как будто бы мне сказать хочешь,—
ласково проговорила она, не распуская рук.
Маша внутренно вздрогнула.
— Я? нет, маменька.
Мгновенное смущение Маши не ускользнуло от ро-
дительского внимания.
— Право, хочешь... Подумай-ка.
Но Маша успела оправиться и, вместо ответа, со
смехом поцеловала руку матери.
— И будто нечего тебе сказать мне?
— Ну право же, нечего.
— Я тебе верю, — возразила Ненила Макарьевна
после непродолжительного молчания. — Я знаю, у тебя
нет ничего от меня скрытного... Не правда ли?
— Конечно, маменька.
Маша, однакож, не могла не покраснеть немного.
— И хорошо делаешь. Грешно было бы тебе скры-
ваться от меня... Ты ведь знаешь, как я тебя люблю,
Маша.
— О да, маменька!
И Маша прижалась к ней.
— Ну, полно, довольно. (Ненила Макарьевна про-
шлась по комнате.) Ну, скажи же мне, — продолжала
она голосом человека, который чувствует, что вопрос
его не имеет никакого особенного значения, — о чем
ты сегодня разговаривала с Авдеем Иванычем?
— С Авдеем Иванычем? — спокойно повторила
Маша. — Да так, обо всем...
— Что, он тебе нравится?
— Как же, нравится.
— А помнишь, как ты желала с ним познакомиться,
как волновалась?
Маша отвернулась и засмеялась.
— Какой он странный!—добродушно заметила
Ненила Макарьевна.
Маша хотела было заступиться за Лучкова, да при-
кусила язычок.
— Да, конечно, — проговорила она довольно не-
брежно, — он чудак, но все же он хороший человек!
— О да!.. Что Федор Федорыч не приехал?
— Видно, нездоров. Ах да! кстати: Федор Федорыч
хотел мне подарить собачку... Ты мне позволишь?
— Что? принять его подарок?
- Да.
— Разумеется.
— Ну, благодарствуй, — сказала Маша, — вот бла-
годарствуй!
Ненила Макарьевна дошла до двери и вдруг вер-
нулась назад.
— А помнишь ты свое обещание, Маша?
— Какое?
— Ты мне хотела сказать, когда влюбишься.
— Помню.
— Ну, что ж?.. Еще не время? (Маша звонко рас-
смеялась.) Посмотри-ка мне в глаза.
Маша ясно и смело взглянула на свою мать.
«Не может быть! — подумала Ненила Макарьевна
и успокоилась. — Где ей меня обмануть!.. И с чего я
взяла?.. Она еще совершенный ребенок...»
Она ушла...
«А ведь это грех», — подумала Маша.
VI
Кистер лег уже спать, когда Лучков вошел к нему
в комнату. Лицо бретёра никогда не выражало одного
чувства; так и теперь: притворное равнодушие, грубая
радость, сознание своего превосходства... множество
различных чувств разыгрывалось в его чертах.
— Ну, что? ну, что? — торопливо спросил его Ки-
стер.
— Ну, что! Был. Тебе кланяются.
— Что? они все здоровы?
— Что им делается!
— Спрашивали, отчего я не приехал?
— Спрашивали, кажется.
Лучков поглядел в потолок и запел фальшиво. Ки-
стер опустил глаза и задумался.
— А ведь вот,—хриплым и резким голосом про-
молвил Лучков, — вот ты умный человек, ты ученый
человек, а ведь тоже иногда, с позволения ска-
зать, дичь порешь.
— А что?
— А вот что. Например, насчет женщин. Ведь уж
как ты их превозносишь! Стихи о них читаешь! Все они
у тебя ангелы... Хороши ангелы!
— Я женщин люблю и уважаю, но...
— Ну, конечно, конечно, — перебил его Авдей. —
Я ведь с тобой не спорю. Где мне! Я> разумеется, че-
ловек простой.
— Я хотел сказать, что... Однако почему ты именно
сегодня... именно теперь... заговорил о женщинах?
— Так!—Авдей значительно улыбнулся. — Так!
Кистер пронзительно поглядел на своего приятеля.
Он подумал (чистая душа!), что Маша дурно с ним
обошлась; пожалуй, помучила его, как одни женщины
умеют мучить...
— Ты огорчен, мой бедный Авдей; признайся...
Лучков расхохотался.
— Ну, огорчаться мне, кажется, нечем, — промол-
вил он с расстановкой, самодовольно разглаживая
усы. — Нет, вот “видишь ли что, Федя, — продолжал он
тоном наставника, — я хотел тебе только заметить, что
ты насчет женщин ошибаешься, друг мой. Поверь мне,
Федя, они все на одну стать. Стоит похлопотать не-
много, повертеться около них — и дело в шляпе. Вот
хоть бы Маша Перекатова...
— Ну!
Лучков постучал ногой об пол и покачал головой.
— Кажется, что во мне такого особенного и при-
влекательного, а? Кажется, ничего. Ведь ничего? А вот
завтра мне назначено свиданье.
Кистер приподнялся, оперся на локоть и с изумле-
нием посмотрел на Лучкова.
— Вечером, в роще... — спокойно продолжал Авдей
Иванович. — Но ты не думай чего-нибудь такого.
Я только так. Знаешь — скучно. Девочка хорошень-
кая... ну, думаю, что за беда? Жекиться-то я не же-
нюсь... а так, тряхну стариной. Вабиться не люблю —
а девчонку потешить можно. Вместе послушаем со-
ловьев. Это — по-настоящему, твое дело; да вишь
у этого бабья глаз нету. Что я, кажись, перед тобой?
Лучков говорил долго. Но Кистер его не слушал.
У него голова пошла кругом. Он бледнел и проводил
рукою по лицу. Лучков покачивался в креслах, жму-
рился, потягивался — и, приписывая ревности волне-
ние Кистера, чуть не задыхался от удовольствия. Но
Кистера мучила не ревность: он был оскорблен не са-
мим признанием, но грубой небрежностью Авдея, его
равнодушным и презрительным отзывом о Маше. Он
продолжал пристально глядеть на бретёра — и, каза-
лось, в первый раз хорошенько рассмотрел его черты.
Так вот из чего хлопотал он! Вот для чего жертвовал
собственной наклонностью! Вот оно, благодатное'дей-
ствие любви!
— Авдей... разве ты ее не любишь? — пробормотал
он, наконец.
— О невинность! о Аркадия! — с злобным хохотом
возразил Авдей.
Добрый Кистер и тут не поддался: «Может быть, —
думал он, — Авдей злится и «ломается» по привычке...
он не нашел еще новых слов для выражения новых
ощущений. Да и в нем самом — в Кистере — не скры-
вается ли другое чувство под негодованием? Не оттого
ли так неприятно поразило его признание Лучкова,
что дело касалось Маши? Почему знать, может быть,
Лучков действительно в нее влюблен... Но нет! нет!
тысячу раз нет! Этот человек влюблен?.. Гадок этот
человек с своим желчным и желтым лицом, с своими
судорожными и кошачьими движениями, с приподня-
тым от радости горлом... гадок! Нет, не такими сло-
вами высказал бы Кистер преданному другу тайну
любви своей... В избытке счастия, с немым восторгом,
с светлыми, обильными слезами на глазах прижался
бы он к его груди...»
— Что, брат? — говорил Авдей, — не ожидал, при-
знайся? и теперь самому досадно? а? завидно? при-
знайся, Федя! а? а? Ведь из-под носу подтибрил у тебя
девчонку!
Кистер хотел было высказаться, но отвернулся ли-
цом к стене. «Объясняться... перед ним? Ни за что! —
шептал он про себя. — Он меня не понимает... пусть! Он
предполагает во мне одни дурные чувства — пусть!..»
Авдей встал.
— Я вижу, ты спать хочешь, — проговорил он
с притворным участием, — я тебе не хочу мешать. Спи
спокойно, друг мой... спи!
И Лучков вышел, весьма довольный собою.
Кистер не мог заснуть до зари. Он с лихорадочным
упрямством перевертывал и передумывал одну и ту
же мысль — занятие, слишком известное несчастным
любовникам; оно действует на душу, как мехи на тле-
ющий уголь.
«Если даже, — думал он,—Лучков к ней равноду-
шен, если она сама бросилась ему на шею, все-таки не
должен он был даже со мной, с своим другом, так не-
почтительно, так обидно говорить о ней! Чем она ви-
новата? Как не пожалеть бедной, неопытной девушки?
Но неужели она ему назначила свидание? Назна-
чила — точно назначила. Авдей не лжет; он никогда не
лжет. Но, может быть, это в ней так, одна фантазия...
Но она его не*знает... Он в состоянии, пожалуй,
оскорбить ее. После сегодняшнего дня я ни за что не
отвечаю... А не сами ли вы, господин Кистер, его рас-
хваливали и превозносили? Не сами ли вы возбудили
ее любопытство?.. Но кто ж это знал? Кто это мог
предвидеть?..
Что предвидеть? Давно ли он перестал быть моим
другом?.. Да полно, был ли он когда моим другом?
Какое разочарование! Какой урок!»
Все прошедшее вихрем крутилось перед глазами
Кистера. «Да, я его любил, — прошептал он, нако-
нец. — Отчего же я разлюбил его? Так скоро?.. Да раз-
любил ли я его? Нет, отчего полюбил я его? Я один?»
Любящее сердце Кистера оттого именно и привя-
залось к Авдею, что все другие его чуждались. Но доб-
рый молодой человек не знал сам, как велика его доб-
рота.
«Мой долг, — продолжал он, — предупредить
Марью Сергеевну. Но как? Какое право имею я вме-
шиваться в чужие дела, в чужую любовь? Почему я
знаю, какого рода эта любовь? Может быть, и в самом
Лучкове...» — Нет! нет! — говорил он вслух, с досадой,
почти со слезами, поправляя подушки, — этот человек
камень...
Я сам виноват... я потерял друга... Хорош друг! Хо-
роша и она!.. Какой я гадкий эгоист! Нет, нет!! от глу-
бины души желаю им счастья... Счастья! да он смеется
над ней!.. И зачем он себе усы красит? Уж, право, ка-
жется... Ах, как я смешон!—твердил он засыпая.
VH
На другой день, утром, Кистер поехал к Перекато-
вым. При свидании и Кистер заметил большую пере-
мену в Маше, и Маша нашла в нем перемену; но про-
молчали оба. Все утро им было, против обыкновения,
неловко. Дома Кистер приготовил было множество
двусмысленных речей и намеков, дружеских советов...
но все эти приготовления оказались совершенно беспо-
лезными. Маша смутно чувствовала, что Кистер за ней
наблюдает; ей казалось, что он с намерением значи-
тельно произносит иные слова; но она также чувство-
вала в себе волнение и не верила своим наблюде-
ниям. «Как бы он не вздумал остаться до вечера!» —
беспрестанно думала она и старалась дать ему понять,
что он лишний. С своей стороны, Кистер принимал ее
неловкость, ее тревогу за очевидные признаки любви,
и чем более он за нее боялся, тем менее решался гово-
рить о Лучкове; а Маша упорно молчала о нем.
Тяжело было бедному Федору Федоровичу. Он начи-
нал, наконец, понимать собственные чувства. Никогда
Маша ему не казалась милей. Она, видимо, не спала во
всю ночь. Легкий румянец пятнами выступал на ее
бледном лице; стан слегка сгибался, невольная томная
улыбка не сходила с губ; изредка пробегала дрожь по
ее побледневшим плечам; взгляды тихо разгорались и
быстро погасали... Ненила Макарьевна подсела к ним
и, может быть, с намерением упомянула об Авдее Ива-
новиче. Но Маша в присутствии матери вооружилась
jusqu’aux dents !, как говорят французы, и не выдала
себя нисколько. Так прошло все утро.
— Вы обедаете у нас? — спросила Ненила Макарь-
евна Кистера.
Маша отвернулась.
— Нет, — поспешно произнес Кистер и взглянул на
Машу. — Вы меня извините... обязанности службы...
Ненила Макарьевна изъявила свое сожаление, как
водится; вслед за ней изъявил что-то г. Перекатов.
«Я никому не хочу мешать, — хотел сказать Кистер
Маше, проходя мимо, но вместо того наклонился, шеп-
нул:— Будьте счастливы... прощайте... берегитесь...» —
и скрылся.
Маша вздохнула от глубины души, а потом испу-
галась его отъезда. Что ж ее мучило? любовь или
любопытство? Бог знает; ко, повторяем, одного любо-
пытства достаточно было, чтобы погубить Еву.
VIII
Долгим Лугом называлась широкая и ровная по-
ляна на правой стороне речки Снежинки, в версте от
имения гг. Перекатовых. Левый берег, весь покрытый
1 До зубов (франц.).
молодым густым дубняком, круто возвышался над реч-
кой, почти заросшей лозняками, исключая небольших
«заводей», пристанища диких уток. В полуверсте от
речки, по правую же сторону Долгого Луга, начина-
лись покатые, волнистые холмы, редко усеянные ста-
рыми березами, кустами орешника и калины.
Солнце садилось. Мельница шумела и стучала
вдали, то громче, то тише, смотря по ветру. Господский
табун лениво бродил по лугу; пастух шел, напевая, за
стадом жадных и пугливых овец; сторожевые собаки со
скуки гнались за воронами. По роще ходил, скрестя
руки, Лучков. Его привязанная лошадь уже не раз
отозвалась нетерпеливо на звонкое ржание жеребят и
кобыл. Авдей злился и робел, по обыкновению. Еще
не уверенный в любви Маши, он уже сердился на нее,
досадовал на себя... но волнение в нем заглушало до-
саду. Он остановился, наконец, перед широким кустом
орешника и начал хлыстиком сбивать крайние листья...
Ему послышался легкий шум... он поднял голову...
В десяти шагах от него стояла Маша, вся раскраснев-
шаяся от быстрой ходьбы, в шляпке, но без перчаток,
в белом платье, с наскоро завязанным платочком на
шее. Она проворно опустила глаза и тихо покачну-
лась...
Авдей неловко и с натянутой улыбкой подошел
к ней.
— Как я счастлив... — начал было он едва внятно.
— Я очень рада... вас встретить... — задыхаясь,
перебила его Маша. — Я обыкновенно гуляю здесь по
вечерам... и вы...
Но Лучков не умел даже пощадить ее стыдливости,
поддержать ее невинную ложь.
— Кажется, Марья Сергеевна, — промолвил он
с достоинством, — вам самим угодно было...
— Да... да... — торопливо возразила Маша. — Вы
желали меня видеть, вы хотели... — Голос ее замер.
Лучков молчал. Маша робко подняла глаза.
— Извините меня, — начал он, не глядя на нее, —
я человек простой и не привык объясняться... с дама-
ми... Я... я желал вам сказать... но, кажется, вы не
расположены меня слушать...
— Говорите...
— Вы приказываете... Ну, так скажу вам откро-
венно, что уже давно, с тех пор как я имел честь
с вами познакомиться...
Авдей остановился. Маша ждала конца речи.
— Впрочем, я не знаю, для чего это все вам го-
ворю... Своей судьбы не переменишь...
— Почему знать...
— Я знаю! — мрачно возразил Авдей. — Я привык
встречать ее удары!
Маше показалось, что теперь по крайней мере не
следовало Лучкову жаловаться на судьбу.
— Есть добрые люди на свете, — с улыбкой заме-
тила она, — даже слишком добрые...
— Я понимаю вас, Марья Сергеевна, и, поверьте,
умею ценить ваше расположение... Я... я... Вы не рас-
сердитесь?
— Нет... Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать... что вы мне нравитесь... Марья
Сергеевна, чрезвычайно нравитесь...
— Я очень вам благодарна, — с смущением пере-
била его Маша; сердце ее сжалось от ожидания и
страха. — Ах, посмотрите, господин Лучков, — продол-
жала она, — посмотрите, какой вид!
Она указала ему на луг, весь испещренный длин-
ными, вечерними тенями, весь алеющий на солнце.
Внутренно обрадованный внезапной переменой раз-
говора, Лучков начал «любоваться» видом. Он стал
подле Маши...
— Вы любите природу? — спросила она вдруг, бы-
стро повернув головку и взглянув на него тем друже-
любным, любопытным и мягким взглядом, который,
как звенящий голосок, дается только молодым де-
вушкам.
— Да... природа... конечно... — пробормотал Ав-
дей.— Конечно... вечером приятно гулять, хотя, при-
знаться, я солдат, и нежности не по моей части.
Лучков часто повторял, что он «солдат». Настало
небольшое молчание. Маша продолжала глядеть на
луг.
«Не уйти ли? — подумал Авдей. — Вот .вздор! Сме-
лей!..»— Марья Сергеевна... — заговорил он довольно
твердым голосом.
Маша обернулась к нему.
— Извините меня, — начал он как бы шутя, — но
позвольте, с моей стороны, узнать, что вы думаете обо
мне, чувствуете ли какое-нибудь... этакое... расположе-
ние к моей особе?
«Боже мой, как он неловок!» — сказала про себя
Маша. — Знаете ли вы, господин Лучков, — отвечала
она ему с улыбкой, — что не всегда легко дать реши-
тельный ответ на решительный вопрос?
— Однако...
— Да на что вам?
— Да я, помилуйте, желаю знать...
— Но... Правда ли, что вы большой дуэлист? Ска-
жите, правда ли, — промолвила Маша с робким любо-
пытством, — говорят, вы уже не одного человека
убили?
— Случалось, — равнодушно возразил Авдей и по-
гладил усы.
Маша пристально посмотрела на него.
— Вот этой рукой... — прошептала она.
Между тем кровь разгорелась в Лучкове. Уже бо-
лее четверти часа -молодая хорошенькая девушка вер-
телась перед ним...
— Марья Сергеевна, — заговорил он опять резким
и странным голосом, — вы теперь знаете мои чувства,
знаете, зачем я желал вас видеть... Вы были столько
добры... Скажите же и вы мне, наконец, чего я могу
надеяться...
Маша вертела в руках полевую гвоздику... Она
взглянула сбоку на Лучкова, покраснела, улыбнулась,
сказала: «Какие вы пустяки говорите», — и подала ему
цветок.
Авдей схватил ее за руку.
— Итак, вы меня любите! — воскликнул он.
Маша вся похолодела от испуга. Она не думала
признаваться Авдею в любви; она сама еще наверное
не знала, любит ли она его, и вот уж он ее предупре-
ждает, насильно заставляет высказаться — стало быть,
он ее не понимает... Эта мысль быстрее молнии сверк-
нула в голове Маши. Она никак не ожидала такой ско-
рой развязки... Маша, как любопытный ребенок, целый
день себя спрашивала: «Неужели Лучков меня лю-
бит?»', мечтала о приятной вечерней прогулке, почти-
тельных и нежных речах, мысленно кокетничала, при-
учала к себе дикаря, позволяла при прощанье поцело-
вать свою руку... и вместо того...
Вместо того она вдруг почувствовала у себя на
щеке жесткие усы Авдея...
— Будемте счастливы, — шептал он, — ведь только
есть одно счастье на земле!..
Маша вздрогнула, с ужасом отбежала в сторону и,
вся бледная, остановилась, опираясь рукой о березу.
Авдей смешался страшно.
— Извините меня, — бормотал он, подвигаясь
к ней, — я, право, не думал...
Маша молча, во все глаза, глядела на него... Не-
приятная улыбка кривила его губы... красные пятна
выступили на его лице...
— Чего же вы боитесь? — продолжал он, — велика
важность? Ведь между нами уже все... того...
Маша молчала.
— Ну, полноте!., что за глупости? это.только так...
Лучков протянул к ней руку...
Маша вспомнила Кистера, его «берегитесь», за-
мерла от страха и довольно визгливым голосом закри-
чала:
— Танюша!
Из-за орехового куста вынырнуло круглое лицо гор-
ничной... Авдей потерялся совершенно. Успокоенная
присутствием своей прислужницы, Маша не тронулась
с места. Но бретёр весь затрепетал от прилива злости;
глаза его съежились; он стиснул кулаки и судорожно
захохотал.
— Браво! браво! Умно — нечего сказать! — закри-
чал он.
Маша остолбенела.
— Вы, я вижу, приняли все меры предосторожно-
сти, Марья Сергеевна?. Осторожность никогда не ме-
шает. Каково? В наше время барышни дальновиднее
стариков. Вот тебе и любовь!
— Я не знаю, господин Лучков, кто вам дал право
говорить о любви... о какой любви?
— Как кто? Да вы сами! — перебил ее Лучков, —
вот еще! — Он чувствовал, что портит все дело, но не
мог удержаться.
— Я поступила необдуманно, — проговорила Ма-
ша. — Я снизошла на вашу просьбу в надежде на
вашу delicatesse... да вы не понимаете по-француз-
ски — на вашу вежливость...
Авдей побледнел. Маша поразила его в самое
сердце.
— Я не понимаю по-французски... может быть; но
я понимаю... я понимаю, что вам угодно было смеяться
надо мной...
— Совсем нет, Авдей Иваныч... я даже очень со-
жалею...
— Уж, пожалуйста, не толкуйте о вашем сожале-
нии, — с запальчивостию перебил ее Авдей, — уж от
этого-то вы меня избавьте!
— Господин Лучков...
— Да не извольте смотреть герцогиней... Напрас-
ный труд! меня вы не запугаете.
Маша отступила шаг назад, быстро повернулась и
пошла прочь.
— Прикажете вам прислать вашего друга, вашего
пастушка, чувствительного Сердечкина, Кистера? — за-
кричал ей вслед Авдей. Он терял голову. — Уж не этот
ли приятель?..
Маша не отвечала ему и поспешно, радостно уда-
лялась. Ей было легко, несмотря на испуг и волненье.
Она как будто пробудилась от тяжелого сна, из тем-
ной комнаты вышла на воздух и солнце... Авдей, как
•исступленный, посмотрел кругом, с молчаливым бешен-
ством сломал молодое деревцо, вскочил на лошадь п
так яростно вонзал в нее шпоры, так безжалостно дер-
гал и крутил поводья, что несчастное животное, про-
скакав восемь верст в четверть часа, едва не издохло
в ту же ночь...
Кистер напрасно до полуночи прождал Лучкова и
на другой день утром сам отправился к нему. Денщик
доложил Федору Федоровичу, что барин-де почивает
и не велел никого принимать. «И меня не велел?» —
«И ваше благородие не велел». Кистер с мучительным
беспокойством прошелся раза два по улице, вернулся
домой. Человек ему подал записку.
— От кого?
— От Перекатовых-с. Артемка-фалетор привез.
У Кистера задрожали руки.
— Приказали кланяться. Приказали ответа про-
сить-с. Артемке прикажете дать водки-с?
Кистер медленно развернул записочку и прочел сле-
дующее:
«Любезный, добрый Федер Федорович!
Мне очень, очень нужно вас видеть. Приезжайте,
если можете, сегодня. Не откажите мне в моей просьбе,
прошу вас именем нашей старинной дружбы. Если б
вы знали... да вы все узнаете. До свидания — не прав-
да ли?
Marie,
Р. S. Непременно приезжайте сегодня».
— Так прикажете-с Артемке-фалетору поднести
водки?
Кистер долго, с изумлением посмотрел в лицо сво-
ему человеку и вышел, не сказав ни слова.
— Барин приказал тебе водки поднести и мне при-
казал с тобой выпить, — говорил Кистеров человек
Артемке-фалетору.
IX
Маша с таким ясным и благодарным лицом пошла
навстречу Кистеру, когда он вошел в гостиную, так
дружелюбно и крепко стиснула ему руку, что у него
сердце забилось от радости и камень свалился с груди.
Впрочем, Маша не сказала ему ни слова и тотчас вы-
шла из комнаты. Сергей Сергеевич сидел на диване и
раскладывал пасьянс. Начался разговор. Не успел
еще Сергей Сергеевич с обычным искусством навести
стороною речь на свою собаку, как уже Маша возвра-
тилась с шелковым клетчатым поясом на платье, лю-
бимым поясом Кистера. Явилась Ненила Макарьевна
и дружелюбно приветствовала Федора Федоровича. За
обедом все смеялись и шутили; сам Сергей Сергеевич
одушевился и рассказал одну из самых веселых проказ
своей молодости, — причем он, как страус, прятал го-
лову от жены.
— Пойдемте гулять, Федор Федорович, — сказала
Кистеру Маша после обеда с тою ласковою властью
в голосе, которая как будто знает, что вам весело ей
покориться. — Мне. нужно переговорить с вами о важ-
ном, важном деле, — прибавила она с грациозною тор-
жественностью, надевая шведские перчатки. — Пой-
дешь ты с нами, шашап?
— Нет, — возразила Ненила Макарьевна.
— Да мы не в сад идем.
— А куда же?
— В Долгий Луг, в рощу.
— Возьми с собой Танюшу.
— Танюша, Танюша! — звонко крикнула Маша,
легче птицы выпорхнув из комнаты.
Через четверть часа Маша шла с Кистером к Дол-
гому Лугу. Проходя мимо стада, она покормила хле-
бом свою любимую корову, погладила ее по голове и
Кистера заставила приласкать ее. Маша была весела
и болтала много. Кистер охотно вторил ей, хотя с не-
терпением ждал объяснений... Танюша шла сзади в по-
чтительном отдалении и лишь изредка лукаво взгляды-
вала на барышню.
— Вы на меня не сердитесь, Федор Федорович? —
спросила Маша.
— На вас, Марья Сергеевна? Помилуйте, за что?
— А третьего дня... помните?
— Вы были не в духе... вот и все.
— Зачем мы идем розно? давайте мне вашу руку.
Вот так... И вы были не в духе.
-Ия.
Но сегодня я в духе, не правда ли?
— Да, кажется, сегодня...
— И знаете, отчего? Оттого, что... — Маша важно
покачала головой. — Ну, уж я знаю отчего... Оттого,
что я с вами, — прибавила она, не глядя «на Кистера.
Кистер тихонько пожал ее руку.
— А что ж вы меня не спрашиваете?.. — вполго-
лоса проговорила Маша.
— О чем?
— Ну, не притворяйтесь... о моем письме.
— Я ждал...
— Вот оттого мне и весело с вами, — с живостию
перебила его Маша, — оттого, что вы добрый, нежный
человек, оттого, что вы не в состоянии... parce que vous
avez de lai delicatesse \ Вам это можно оказать: вы по-
нимаете по-французски.
Кистер понимал по-французски, но решительно не
понимал Маши.
— Сорвите мне этот цветок, вот этот... какой хоро-
шенький! — Маша полюбовалась им и вдруг, быстро
высвободив свою руку, с заботливой улыбкой начала
осторожно вдевать гибкий стебелек в петлю Кистерова
сюртука. Ее тонкие пальцы почти касались его губ. Он
посмотрел на эти пальцы, потом на нее. Она кивнула
головой, как бы говоря: можно... Кистер нагнулся и
поцеловал кончики ее перчаток.
Между тем они приблизились к знакомой роще. Маша
вдруг стала задумчивее и, наконец, замолчала совер-
шенно. Они пришли на то самое место-, где ожидал ее
Лучков. Измятая трава еще не успела приподняться;
сломанное деревцо уже успело завянуть, листочки уже
начинали свертываться, в трубочки- и сохнуть. Маша
посмотрела кругом и вдруг обратилась к Кистеру:
— Знаете ли вы, зачем я вас привела сюда?
— Нет, не знаю.
— Не знаете?.. Отчего вы мне ничего не сказали
сегодня о вашем приятеле, господине Лучкове? Вы
всегда его так хвалите...
Кистер опустил глаза и замолчал.
1 Потому, что у вас есть вежливость (франц.).
— Знаете ли,—не без усилья произнесла Маша,—
что я ему назначила вчера... здесь... свиданье?
— Я это знал, — глухо возразил Кистер.
— Знали?.. А! теперь я понимаю, почему третьего
дня... Господин Лучков, видно; поспешил похвастаться
своей победой.
Кистер хотел было ответить...
— Не говорите, не возражайте мне ничего...'
Я знаю — он ваш друг; вы в состоянии его защищать.
Вы знали, Кистер, знали... Как же вы не помешали мне
сделать такую глупость? Как вы не выдрали меня за
уши, как ребенка? Вы знали... и вам было все равно?
— Но какое право имел я...
— Какое право!., право друга. Но и он ваш друг...
Мне совестно, Кистер... Он ваш друг... Этот человек
обошелся со мной вчера так...
Маша отвернулась. Глаза Кистера вспыхнули; он
побледнел.
— Ну, полноте, не сердитесь... Слышите, Федор
Федорыч, не сердитесь. Все к лучшему. Я очень рада
вчерашнему объяснению... именно объяснению, — при-
бавила Маша. — Для чего, вы думаете, я заговорила
с вами об этом? Для того, чтоб пожаловаться на гос-
подина Лучкова? Полноте! Я забыла о нем. Но я вино-
вата перед вами, мой добрый друг... Я хочу объяс-
ниться, попросить вашего прощенья... вашего совета.
Вы приучили меня к откровенности; мне легко с вами...
Вы не> какой-нибудь господин Лучков!
— Лучков неловок и груб, — с трудом выговорил
Кистер, — но...
— Что: но? Как вам не стыдно говорить: но? Он
груб, и неловок, и зол, и самолюбив... Слышите: и,
а не но.
— Вы говорите под влиянием гнева, Марья Сер-
геевна, — грустно промолвил Кистер.
— Гнева? Какого гнева? Посмотрите на меня: разве
так гневаются? Послушайте,—продолжала! Маша,—
думайте обо мне, что вам угодно... но если вы вообра-
жаете, что я сегодня кокетничаю с вами из мести, то...
то... — слезы навернулись у ней на глазах, — я рассер-
жусь не шутя.
— Будьте со мной откровенны, Марья Сергеевна...
— О глупый человек! О недогадливый! Да взгля-
ните на меня, разве я не откровенна с вами, разве вы
не видите меня насквозь?
— Ну, хорошо... да; я верю вам,—с улыбкой про-
должал Кистер, видя, с какой заботливой настойчиво-
стью она ловила его взгляд, — ну, скажите же мне,
что вас побудило назначить свидание Лучкову?
— Что? сама не знаю. Он хотел говорить со мной
наедине. Мне казалось, что он все еще не имел, время,
случая высказаться. Теперь он высказался! Послу-
шайте: он, может быть, необыкновенный человек, но
он — глуп, право... Он двух слов сказать не умеет. Он
просто невежлив. Впрочем, я даже не очень его виню...
он мог подумать, что я ветреная, сумасшедшая дев-
чонка. Я с ним почти никогда не говорила... Он точно
возбуждал мое любопытство, но я воображала, что
человек, который заслуживает быть вашим другом...
— Не говорите, пожалуйста, о нем как о мссм
друге, — перебил ее Кистер.
— Нет! нет, я не хочу вас рассорить.
— О боже мой, я для вас готов пожертвовать не
только другом, но и... Между мной и господином Луч-
ковым все кончено! — поспешно прибавил Кистер.
Маша пристально взглянула ему в лицо.
— Ну, ббг с ним!—сказала она. — Не станемте
говорить о нем. Мне вперед урок. Я сама виновата.
В течение нескольких месяцев я почти каждый день
видела человека доброго, умного, веселого, ласкового,
который... — Маша смешалась и замешкалась, — кото-
рый, кажется, меня тоже... немного... жаловал... и я,
глупая, — быстро продолжала она, — предпочла ему...
нет, нет, не предпочла, а...
Она потупила голову и с смущением замолчала.
Кистеру становилось страшно. «Быть не мо-
жет!»— твердил он про себя.
— Марья Сергеевна! — заговорил он, наконец.
Маша подняла голову и остановила на нем глаза,
отягченные непролитыми слезами.
— Вы не угадываете, о ком я говорю? — спро-
сила она.
Едва дыша, Кистер протянул руку. Маша тотчас
с жаром схватилась за нее.
— Вы мой друг попрежнему, не правда ли?.. —
Что ж вы не отвечаете?
— Я ваш друг, вы это знаете, — пробормотал ок.
— И вы не осуждаете меня? Вы простили мне?.. Вы
понимаете меня? Вы не смеетесь над девушкой, кото-
рая накануне назначила свидание одному, а сегодня
говорит уже с другим, как я говорю с вами... Не правда
ли, вы не смеетесь надо мною?.. — Лицо Маши рдело;
сна обеими руками держалась за руку Кистера...
— Смеяться над вами, — отвечал Кистер, — я...
я... да я вас люблю... я вас люблю!.. — воскликнул он.
Маша закрыла себе лицо.
— Неужели ж вы давно не знаете, Марья Сер-
геевна, что я люблю вас?
X
Три недели после этого свиданья Кистер сидел один
в своей комнате и писал следующее письмо к своей
матери:
Любезная матушка!
Спешу поделиться с вами большой радостью: я же-
нюсь. Это известие вас, вероятно, только потому уди-
вит, что в прежних моих письмах я даже не намекал
на такую важную перемену в моей жизни, — а вы
знаете, что я привык делиться с вами всеми моими чув-
ствами, моими радостями и печалями. Причины моего
молчания объяснить вам легко. Во-первых, я только
недавно сам узнал, что я любим; а во-вторых, с моей
стороны, я тоже недавно почувствовал всю силу соб-
ственной привязанности. В одном из первых моих пи-
сем отсюда я вам говорил о Перекатовых, наших сосе-
дях; я женюсь на их единственной дочери, Марии.
Я твердо уверен, что мы оба будем счастливы; она
возбудила во мне не мгновенную страсть, но глубокое,
искреннее чувство, в котором дружба слилась с лю-
бовью. Ее веселый, кроткий нрав вполне соответствует
моим наклонностям. Она образованна, умна, прекрасно
играет на фортепьяно... Если б вы могли ее видеть!!
Посылаю вам ее портрет, мною нарисованный. Нечего,
кажется, и говорить, что она во сто раз лучше своего
портрета. Маша вас уже любит, как дочь, и не до-
ждется дня свидания с вами. Я намерен выйти в от-
ставку, поселиться в деревне и заняться хозяйством.
У старика Перекатова четыреста душ в отличном со-
стоянии. Вы видите, что и с этой, материальной, сто-
роны нельзя не похвалить моего решения. Я беру от-
пуск и еду в Москву и к вам. Ждите меня недели че-
рез две, не более. Милая, добрая маменька — как я
счастлив!.. Обнимите меня...» и т. д.
Кистер сложил и запечатал письмо, встал, подошел
к окну, выкурил трубку, подумал немного и вернулся
к столу. Он достал небольшой листок почтовой бумаги,
тщательно обмакнул перо в чернила, но долго не на-
чинал писать, хмурил брови, поднимал глаза к по-
толку, кусал конец пера... Наконец, он решился — и в
течение четверти часа сочинил следующее послание:
«Милостивый государь
Авдей Иванович!
Со дня вашего последнего посещения (то есть в те-
чение трех недель) вы мне не кланяетесь, не говорите
со мной и как бы избегаете моей встречи. Всякий че-
ловек, бесспорно, в своих поступках волен; вам угодно
было прекратить наше знакомство — и я, поверьте, не
обращаюсь к вам с жалобой на вас же самик; я
не намерен и не привык навязываться кому бы то ни
было; мне довольно сознания моей правоты. Я пишу
к вам теперь — по чувству долга. Я сделал предложе-
ние Марье Сергеевне Перекатовой и получил ее согла-
сие, а также и согласие ее родителей. Сообщаю это
известие — прямо и непосредственно вам, для избежа-
ния всяких недоразумений и подозрений. Откровенно
признаюсь вам, М. Г., что я не могу слишком забо-
титься о мнении человека, который сам не обращает
малейшего внимания на мнения и чувства других лю-
дей, и пишу к вам единственно потому, что в этом слу-
чае я не хочу даже подать вида, как будто поступал
или поступаю украдкой. Смею сказать:' вы меня
знаете — и не припишете моего теперешнего поступка
какому-нибудь другому, дурному чувству. В последний
раз говоря с вами, не могу не пожелать вам, в память
нашей прежней дружбы, всевозможных земных благ.
С истинным уважением остаюсь, М. Г.,
ваш покорный слуга
Федор Кистер».
Федор Федорович отправил эту записку по адресу,
оделся и велел заложить себе коляску. Веселый и без-
заботный, ходил он, напевая, .по своей комнатке, под-
прыгнул даже раза два, свернул тетрадь романсов в
трубочку и перевязал ее голубой ленточкой... Дверь от-
ворилась — ив сюртуке, без эполет, с фуражкой на го-
лове, вошел Лучков. Изумленный Кистер остановился
среди комнаты, не доделав розетки.
—• Вы женитесь на Перекатовой? — спросил спо-
койным голосом Авдей.
Кистер вспыхнул.
— Милостивый государь, — начал он, — входя
в комнату, порядочные люди снимают шапку и здо-
роваются.
— Извините-с, — отрывисто возразил бретёр и снял
фуражку. — Здравствуйте.
— Здравствуйте, господин Лучков. Вы меня спра-
шиваете, женюсь ли я на девице Перекатовой? Разве
вы не прочли моего письма?
— Я ваше письмо прочел. Вы женитесь. Поздрав-
ляю.
— Принимаю ваше поздравление и благодарю вас.
Но я должен ехать.
— Я желал бы объясниться с вами, Федор Федо-
рыч.
— Извольте, с удовольствием, — отвечал добряк. t—
Я, признаться, ждал этого объяснения. Ваше поведе-
ние со мной так странно, и я, с своей стороны, кажется,
не заслуживал... по крайней мере не мог ожидать... Но
не угодно ли вам сесть? Не хотите ли трубки?
Лучков сел. В его движениях замечалась усталость.
Он повел усами и поднял брови.
— Скажите, Федор Федорыч, — начал он, нако-
нец, — зачем вы так долго со мной притворялись?
— Как это?
— Зачем вы прикидывались таким... безукоризнен-
ным созданием, когда вы такой же человек, как и все
мы, грешные?
— Я вас не понимаю... Уж не оскорбил ли я вас
чем-нибудь?..
— Вы меня не понимаете... положим. Я постараюсь
говорить яснее. Скажите мне, например, откровенно:
давно вы чувствовали расположение к девице Перека-
товой или воспылали страстью внезапной?
— Я бы не желал говорить с вами, Авдей Иваныч,
о моих отношениях к Марье Сергеевне, — холодно от-
вечал Кистер.
— Так-с. Как угодно. Только вы уж сделайте одол-
жение, позвольте мне думать, что вы меня дурачили.
Авдей говорил очень медленно и с расстановкой.
— Вы не можете этого думать, Авдей Иваныч; вы
меня знаете.
— Я вас знаю?., кто вас знает? Чужая душа —
темный лес, а товар лицом показывается. Я знаю, что
вы читаете немецкие стихи с большим чувством и даже
со слезами на глазах; я знаю, что на стенах своей
квартиры вы развесили разные географические карты;
я знаю, что вы содержите свою персону в опрятности;
это я знаю... а больше я ничего не знаю...
Кистер начал сердиться.
— Позвольте узнать, — спросил он, наконец, —
Какая цель вашего посещения? Вы три недели со мной
не кланялись, а теперь пришли ко мне, кажется, с на-
мерением трунить надо мной. Я не мальчик, милости-
вый государь, и не позволю никому...
— Помилуйте, — перебил его Лучков, — помилуйте,
Федор Федорович, кто осмелится трунить над вами?
Я, напротив, пришел к вам с покорнейшей просьбой,
а именно: сделайте милость, растолкуйте мне ваше
поведение со мною. Позвольте спросить: не вы ли на-
сильно меня познакомили с семейством Перекатовых?
Не вы ли уверяли вашего покорного слугу, что он рас-
цветет душой? Не вы ли, наконец, свели меня с добро-
детельной Марьей Сергеевной? Почему же мне не
предполагать, что вам я обязан тем последним, прият-
ным объяснением, о котором вас уже, вероятно, надле-
жащим образом известили? Жениху ведь невеста все
рассказывает, особенно свои невинные проделки. По-
чему же мне не думать, что по вашей милости мне на-
клеили такой великолепный нос? Вы ведь такое при-
нимали участие в моем «расцветанье»!
Кистер прошелся по комнате.
— Послушайте, Лучков, — сказал он, наконец, —
если вы действительно, не шутя, убеждены в том, что
вы говорите, — чему я, признаюсь, не верю, — то по-
звольте вам сказать: стыдно и грешно вам так оскор-
бительно толковать мои поступки и мои намерения.
Я не хочу оправдываться... Я обращаюсь к вашей соб-
ственной совести, к вашей памяти.
— Да; я помню, что вы беспрестанно перешепты-
вались с Марьей Сергеевной. Сверх того, позвольте
мне опять-таки спросить у вас: не были ли вы у Пере-
катовых после известного разговора со мной? После
этого вечера, когда я, как дурак, разболтался с вами,
с моим лучшим другом, о назначенном свиданье?
— Как! вы подозреваете меня в...
— Я ни в чем не подозреваю другого, — с убий-
ственной холодностью прервал его Авдей, — в чем я
самого себя не подозреваю; но я также имею слабость
думать, что другие люди не лучше меня.
— Вы ошибаетесь, — с запальчивостью возразил
Кистер, —другие люди лучше вас.
— С чем честь имею их поздравить, — спокойно
заметил Лучков, — но...
— Но, — прервал его в свою очередь раздосадован-
ный Кистер, — вспомните, в каких выражениях вы мне
говорили об... этом свиданье, о... Впрочем, эти объяс-
нения ни к чему не поведут, я вижу... Думайте обо
мне, что вам угодно, и поступайте, как знаете.
— Вот этак-то лучше, — заметил Авдей. — Насилу-
то заговорили откровенно.
— Как знаете! — повторил Кистер.
— Я понимаю ваше положенье, Федор Федорыч, —
с притворным участием продолжал Авдей. — Оно
неприятно, действительно неприятно. Человек играл,
играл роль, и никто не замечал в нем актера; вдруг...
— Если б я мог думать, — перебил его, стиснув
зубы, Кистер, — что в вас говорит теперь оскорблен-
ная любовь, я бы почувствовал к вам сожаленье; я бы
извинил вас... Но в ваших упреках, в ваших клеветах
слышится один крик уязвленного самолюбия... и я не
чувствую к вам никакой жалости... Вы сами заслужили
вашу участь.
— Фу ты, боже мой, как говорит человек! — заме-
тил вполголоса Авдей. — Самолюбие, — продолжал
он, —может быть; да, да, самолюбие во мне, как вы
говорите, уязвлено глубоко, нестерпимо. Но кто же не
самолюбив? Не вы ли? Да; я самолюбив и, например,
никому не позволю сожалеть обо мне...
— Не позволите?—гордо возразил Кистер. — Что
за выражение, милостивый государь! Не забудьте:
связь между нами разорвана вами самими. Прошу вас
обращаться со мною, как с посторонним человеком.
— Разорвана! Связь разорвана! — повторил Ав-
дей. — Поймите меня: я с вами не кланялся и не был
у вас из сожаления к вам; ведь вы позволите мне со-
жалеть о вас, коли вы обо мне сожалеете!.. Я не хо-
тел поставить вас в ложное положение, возбудить в
вас угрызение совести... Вы толкуете о нашей связи...
как будто бы вы могли остаться моим приятелем по-
прежнему после вашей свадьбы! Полноте! Вы и пре-
жде-то со мной знались только для того, чтоб те-
шиться вашим мнимым превосходством...
Недобросовестность Авдея утомляла, возмущала
Кистера.
— Прекратимте такой неприятный разговор! —
воскликнул он, наконец. — Я, признаюсь, не понимаю,
зачем вам угодно было ко ,мне пожаловать.
— Вы не понимаете, зачем я к вам пришел? —
с любопытством спросил Авдей.
— Решительно не понимаю.
— Не...ет?
— Да говорят вам...
— Удивительно!.. Это удивительно! Кто бы этого
ожидал от человека с вашим умом!
— Ну, так извольте ж объясниться, наконец...
— Я пришел, господин Кистер, — проговорил Ав-
дей, медленно поднимаясь с места», — я пришел вас
вызвать на дуэль, понимаете ли вы? Я хочу драться
с вами. А! Вы думали так-таки от меня отделаться!
Да разве вы не знали, с каким человеком имеете
дело? Позволил ли бы я...
— Очень хорошо-с, — холодно и отрывисто пере-
бил его Кистер. — Я принимаю ваш вызов. Извольте
прислать ко мне вашего секунданта.
— Да, да, — продолжал Авдей, которому, как
кошке, жаль было так скоро расстаться с своей жерт-
вой, — я, признаться, с большим удовольствием на-
веду завтра дуло моего пистолета на ваше идеальное
и белокурое лицо.
— Вы, кажется, ругаетесь после вызова, — с пре-
зреньем возразил Кистер. — Извольте идти. Мне за
вас совестно.
— Известное дело: деликатесе!.. А, Марья Сергев-
на! я не понимаю по-французски!—проворчал Авдей,
надевая фуражку. — До приятного свидания, Федор
Федорыч!
Он поклонился и вышел.
Кистер несколько раз прошелся по комнате. Лицо
его горело, грудь высоко поднималась. Он не робел
и не сердился; но ему гадко было подумать, какого
человека он считал некогда своим другом. Мысль
о поединке с Лучковым его почти радовала. Разом от-
делаться от своего прошедшего, перескочить через
этот камень и поплыть потом по безмятежной реке...
«Прекрасно, — думал он, — я завоюю свое счастье. —
Образ Маши, казалось, улыбался ему и сулил побе-
ду.— Я не погибну! нет, я не погибну!»—твердил он
с спокойной улыбкой. На столе лежало письмо к его
матери... Сердце в нем сжалось на мгновение. Он ре-
шился на всякий случай подождать отсылкой. В Ки-
стере происходило то возвышение жизненной силы, ко-
торое человек замечает в себе перед опасностью. Он
спокойно обдумывал всевозможные последствия по-
единка, мысленно подвергал себя и Машу испытаниям
несчастия и разлуки — и глядел на будущее с надеж-
дой. Он давал себе слово не убить Лучкова... Неотра-
зимо влекло его к Маше. Он сыскал секунданта, на-
скоро устроил свои дела и тотчас после обеда уехал
к Перекатовым. Весь вечер Кистер был весел, может
быть слишком весел.
Маша много играла на фортепьянах, ничего не пред-
чувствовала и мило с ним кокетничала. Сперва ее бес-
печность огорчала его, потом он эту самую беспечность
Маши принял за счастливое предсказание — и обрадо-
вался и успокоился. Она с каждым днем более и более
к нему привязывалась; потребность счастия в ней была
сильнее потребности страсти. Притом Авдей отучил ее
от всех преувеличенных желаний, и она с радостию и
навсегда отказалась от них. Ненила Макарьевна лю-
била Кистера, как сына. Сергей Сергеевич, по при-
вычке, подражал своей жене.
— До свидания, — сказала Кистеру Маша, прово-
див его до передней и с тихой улыбкой глядя, как он
нежно и долго целовал ее руки.
— До свидания,—с уверенностью возразил Федор
Федорович, — до свидания.
Но отъехав с полверсты от дома Перекатовых, он
приподнялся в коляске pi с смутным беспокойством
стал искать глазами освещенные окна... В доме все
было уже темно, как в могиле.
XI
На другой день, в одиннадцатом часу утра, секун-
дант Кистера, старый, заслуженный майор, заехал за
ним. Добрый старик ворчал и кусал свои седые усы,
сулил всякую пакость Авдею Ивановичу... Подали ко-
ляску. Кистер вручил майору два письма: одно к ма-
тери, другое к Маше.
— Это зачем?
— Да нельзя знать...
— Вот вздор! мы его подстрелим, как куропатку.
— Все же лучше...
Майор с досадой сунул оба письма в боковой кар-
ман своего сюртука.
— Едем.
Они отправились. В небольшом лесу, в двух верстах
от села 'Кириллова, их дожидался Лучков с своим се-
кундантом, прежним своим приятелем, раздушенным
полковым адъютантом. Погода была прекрасная;
птицы мирно чирикали; невдалеке от леса мужик па-
хал землю. Пока секунданты отмеривали расстояние,
устанавливали барьер, осматривали и заряжали писто-
леты, противники даже не взглянули друг на друга.
Кистер с беззаботным видом прохаживался взад и впе-
ред, помахивая сорванною веткою; Авдей стоял непо-
движно, скрестя руки и нахмуря брови. Наступило
решительное мгновение. «Начинайте, господа!» Кистер
быстро подошел к барьеру, но не успел ступить еще
пяти шагов, как Авдей выстрелил. Кистер дрогнул,
ступил еще раз, зашатался, опустил голову... Его
колени подогнулись... он, как мешок, упал и а траву.
Майор бросился к нему... «Неужели?» — шептал уми-
рающий...
Авдей подошел к убитому. На его сумрачном и по-
худевшем лице выразилось свирепое, ожесточенное со-
жаление..'. Он поглядел на адъютанта и нй майора, на-
клонил голову, как виноватый, молча сел на лошадь
и поехал шагом прямо на квартиру полковника.
Маша... жива до сих пор.
ТРИ ПОРТРЕТА
«Соседство» составляет одну из важнейших не-
приятностей деревенской жизни. Я знал одного воло-
годского помещика, который, при всяком удобном слу-
чае, повторял следующие слова: «Слава богу, у меня
нет соседей», — и, признаюсь, не мог не завидовать
этому счастливому смертному. Моя деревенька нахо-
дится в одной из многолюднейших губерний России.
Я окружен великим множеством соседушек, начиная
с благонамеренных и почтенных помещиков, облечен-
ных в просторные фраки и просторнейшие жилеты, и
кончая записными гуляками, носящими венгерки с
длинными рукавами и так называемым «фимским» уз-
лом на спине. В числе всех этих дворян случайным
образом открыл я, однакож, одного весьма любезного
малого: он прежде служил в военной службе, потом
вышел в отставку и поселился на веки веков в деревне.
По его- рассказам, он служил два года в П—м полку;
но я решительно не понимаю, как мог этот человек
нести какую-нибудь обязанность не только в течение
двух лет, но даже в продолжение двух дней. Он был
рожден «для жизни мирной, для деревенской тишины»,
то есть для ленивого, беспечного прозябания, которое,
замечу в скобках, не лишено великих и неистощимых
прелестей. Он пользовался весьма порядочным состоя-
нием: не заботясь слишком о хозяйстве, проживал
около десяти тысяч рублей в год, достал себе прекрас-
кого повара (мой приятель любил хорошо покушать);
также выписывал себе из Москвы новейшие француз-
ские книги и журналы. По-русски же читал он одни
лишь донесения своего приказчика и то с большим
трудом. Он с утра (если не уезжал на охоту) до обеда
и за обедом не покидал халата; перебирал какие-ни-
будь хозяйственные рисунки, не то отправлялся на ко-
нюшню или в молотильный сарай и пересмеивался с
бабами, которые при нем взмахивали цепами, как
говорится, с прохвала. После обеда мой друг одевался
перед зеркалом весьма тщательно и ехал к какому-ни-
будь соседу, ’одаренному двумя или тремя хорошень-
кими дочками; беспечно и миролюбиво волочился за
одной из них, играл с ними в жмурки, возвращался
домой довольно поздно и тотчас же засыпал богатыр-
ским сном. Он скучать не мог, потому что никогда не
предавался полному бездействию; а на выбор занятий
не был прихотлив и, как ребенок, тешился малейшей
безделицей. С другой стороны — особенной привязан-
ности к жизни он не чувствовал и, бывало, когда при-
ходилось перескакивать волка или лисицу, — пускал
свою лошадь во всю прыть по таким рытвинам, что я
до сих пор понять не могу, как он себе сто раз не сло-
мал шеи. Он принадлежал к числу тех людей, которые
возбуждают в вас мысль, что они сами себе не знают
цены, что под их наружным равнодушием скрываются
сильные и великие страсти; но он бы рассмеялся вам
в нос, если б мог догадаться, что вы питаете о нем по-
добное мнение; да и, признаться сказать, я сам думаю,
что если и водилось за моим приятелем в молодости
какое-нибудь хотя не ясное, но сильное стремление к
тому, что весьма мило названо «чем-то высшим», то
это стремление давным-давно в нем угомонилось и за-
чичкало. Он был довольно толст и наслаждался пре-
восходным здоровьем. В наш век нельзя не любить
людей, мало помышляющих о самих себе, потому что
они чрезвычайно редки... а мой приятель едва ли • не
забыл о своей особе. Впрочем, я, кажется, уже слиш-
ком много говорю о нем, — и моя болтовня тем более
неуместна, что не он служит предметом моего рас-
сказа. Его звали Петром Федоровичем Лучиновым.
В один осенний день съехалось нас человек пять
записных охотников у Петра Федоровича. Целое утро
мы провели в поле, затравили двух волков и множе-
ство зайцев и вернулись до-мой в том восхитительно
приятном расположении духа, которое овладевает
всяким порядочным человеком после удачной охоты.
Смеркалось. Ветер разыгрывался в темных полях и
шумно колебал обнаженные вершины берез и лип,
окружавших дом Лучинова. Мы приехали, слезли с
коней... на крыльце я остановился и оглянулся: по се-
рому небу тяжко ползли длинные тучи; темнобурый
кустарник крутился на ветре и жалобно* шумел; жел-
тая трава бессильно и печально пригибалась к земле;
стаи дроздов перелетывали по рябинам, осыпанным
яркопунцовыми гроздьями; в тонких и ломких сучьях
берез с свистом попрыгивали • синицы; на деревне
сипло лаяли собаки. Мне стадо грустно... зато я с ис-
тинной отрадой вошел в столовую. Ставни были за-
перты; на круглом столе, покрытом скатертью ослепи-
тельной белизны, среди хрустальных графинов, на-
полненных красным вином, горело восемь свечей в
серебряных подсвечниках; в камине весело пылал
огонь — и старый, весьма благообразный дворецкий,
с огромной лысиной, одетый по-английски, стоял в
почтительной неподвижности перед другим столом, на
котором уже красовалась большая суповая чаша, об-
витая легким и пахучим паром. В сенцах мы прошли
.мимо другого почтенного человека, занятого мороже-
нием шампанского — «по строгим правилам искус-
ства». Обед был, как водится в подобных случаях,
чрезвычайно приятный; мы хохотали), рассказывали
происшествия, случившиеся на охоте, и с восторгом
упоминали о двух знаменитых «угонках». Покушавши
довольно плотно, расположились мы в широких крес-
лах около камина; на столе появилась объемистая се-
ребряная чаша, и через несколько мгновений беглое
пламя запылавшего рома возвестило нам о приятном
намерении хозяина «сотворить жженку». Петр Фе-
дорович был человек не без вкуса; он, например, знал,
что ничего не действует так убийственно на фантазию,
как ровный, холодный и педантический свет ламп —
потому велел оставить в комнате всего две свечи.
Странные полутени трепетали по стенам, произведен-
ные прихотливою игрою огня в камине и пламенем
жженки... тихая, чрезвычайно приятная отрада заме-
нила в наших сердцах несколько буйную веселость,
господствовавшую за обедом.
Разговоры имеют свои судьбы — как книги (по ла-
тинской пословице), как все на свете. Наш разговор в
этот вечер был как-то особенно разнообразен и жив.
От частностей восходил он к довольно важным общим
вопросам, легко и непринужденно возвращался к еже-
дневностям жизни... Поболтавши довольно много, мы
вдруг все замолчали. В это время, говорят, пролетает
тихий ангел.
Не знаю, отчего мои товарищи затихли, но я замол-
чал оттого, что мои глаза остановились внезапно на
трех запыленных портретах в черных деревянных рам-
ках. Краски истерлись и кое-где покоробились, но лица
можно было еще разобрать. На середнем портрете изо-
бражена была женщина молодых лет, в белом платье
с кружевными каемками, в высокой прическе восьми-
десятых годов. Направо от нее, на совершенно черном
фоне виднелось круглое и толстое лицо доброго рус-
ского помещика лет двадцати пяти, с низким и широ-
ким лбом, тупым носом и простодушной улыбкой.
Французская напудренная прическа весьма не согласо-
валась с выражением его славянского лица. Живопи-
сец изобразил его в кафтане алого цвета с большими
стразовыми пуговицами; в руке держал он какой-то
небывалый цветок. На третьем портрете, писанном дру-
гою, более искусною рукою, был представлен человек
лет тридцати, в зеленом мундире екатерининского вре-
мени, с красными отворотами, в белом камзоле, в
тонком батистовом галстуке. Одной рукой опирался он
на трость с золотым набалдашником, другую заложил
за камзол. Его смуглое, худощавое лицо дышало дерз-
кою надменностью. Тонкие длинные брови почти сра-
стались над черными как смоль глазами; на бледных,
едва заметных губах играла недобрая улыбка.
— Что вы это загляделись на эти лица? — спросил
меня Петр Федорович.
— Так! — отвечал я, посмотрев на него.
— Хотите ли выслушать целый рассказ об этих
трех особах?
— Сделайте одолжение, — отвечали мы в один
голос.
Петр Федорович встал, взял свечку, поднес ее к
портретам и голосом человека, показывающего диких
зверей, «Господа! — провозгласил он, — эта дама —
приемыш моего родного прадедушки, Ольга Ивановна
NN., прозванная Лучиновой, умершая лет сорок тому
назад, в девицах. Этот господин, — показывая на
портрет мужчины в мундире, — гвардии сержант, Ва-
силий Иванович Лучинов же, скончавшийся волею бо-
жиею в тысяща семьсот девяностом году; а этот госпо-
дин, с которым я не имею чести состоять в родстве,
некто Павел Афанасьевич Рогачев, нигде, сколько мне
известно, не служивший. Извольте обратить внимание
на дыру, находящуюся у него на груди, на самом месте
сердца. Эта дыра, как вы видите, правильная, трехгран^-
ная, вероятно, не могла произойти случайно... Теперь, —
продолжал он обыкновенным своим голосом, — из-
вольте усесться, вооружитесь терпением и слушайте».
— Господа! — начал он, — я происхожу от до-
вольно старинного рода. Я моим происхождением не
горжусь, потому что мои предки были все страшные
мотыги. Впрочем, этот упрек не относится к моему пра-
деду, Ивану Андреевичу Лучинову, напротив: он слыл
за человека чрезвычайно бережливого и даже скупо-
го — по крайней мере в последние годы своей жизни.
Он провел свою молодость в Петербурге и был сви-
детелем царствования Елизаветы. В Петербурге он же-
нился и прижил с своей женой, а моей прабабушкой,
четырех человек детей — трех сыновей, Василия, Ивана
и Павла (моего родного деда), и одну дочь, Наталью.
Сверх того, Иван Андреевич принял к себе в семей-
ство дочь одного отдаленного родственника, круглую
безымянную сироту — Ольгу Ивановну, о которой я
уже вам говорил. Подданные моего дедушки, вероятно,
знали о его существовании, потому что высылали к
нему (когда не случалось особого несчастия) весьма
незначительный оброк — но никогда в лицо его не ви-
дали. Сельцо Лучиновка, лишенное лицезрения своего
господина, процветало, —как вдруг, в одно прекрасное
утро, тяжелая колымага въехала в деревню «и остано-
вилась перед избой старосты. Мужики, встревоженные
таким небывалым происшествием, сбежались и уви-
дали своего барина, барыню и всех их чад, исключая
старшего, Василия, оставшегося в Петербурге. С того
достопамятного дня и до самой своей кончины Иван
Андреевич не выезжал из Лучиновки. Он выстроил
себе дом, тот самый, в котором я теперь имею удоволь-
ствие беседовать с вами; построил также церковь и
начал жить помещиком. Иван Андреевич был человек
огромного роста, худой, молчаливый и весьма медли-
тельный во всех своих движениях; никогда не носил
халата, и никто, исключая его камердинера, не видал
его ненапудренным. Иван Андреевич обыкновенно хо-
дил, заложа руки за спину, медленно поворачивая го-
лову при каждом шаге. Всякий день прогуливался он
по длинной липовой аллее, которую сам собственно-
ручно насадил, — и перед смертью имел удовольствие
пользоваться тенью этих лип. Иван Андреевич был
чрезвычайно скуп на слова; доказательством его мол-
чаливости служит то замечательное обстоятельство,
что он в течение двадцати лет не сказал ни одного
слова своей супруге, Анне Павловне. Вообще его отно-
шения к Анне Павловне были весьма странного рода.
Она заведовала всем домашним хозяйством, за обедом
сидела всегда возле своего мужа — он нещадно нака-
зал бы человека, который осмелился бы сказать ей
одно непочтительное слово, — а между тем сам с ней
никогда не говорил, не прикасался к ее руке. Анка
Павловна была робкая, бледная, убитая женщина;
каждый день молилась в церкви на коленях и никогда
не улыбалась. Толковали, что они прежде, то есть до
приезда в деревню, жили в большом ладу; поговари-
вали также, что Анна Павловна нарушила свои супру-
жеские обязанности, что муж узнал о ее проступке...
Как бы то ни было, но Иван Андреевич, даже умирая,
не примирился с ней. Во время последней его болезни
она не отлучалась от него; но он, казалось, ее не заме-
чал. В одну ночь Анна Павловна сидела в спальне
Ивана Андреевича; его мучила бессонница; лампада
горела перед образом; слуга моего дедушки, Юдич,
о котором я вам впоследствии скажу два слова, вышел.
Анна Павловна встала, перешла через комнату и, ры-
дая, бросилась на колени перед постелью мужа, хотела
что-то сказать — протянула руки... Иван Андреевич по-
смотрел на нее — и слабым голосом, но твердо закри-
чал: «Человек!» Слуга вошел, Анна Павловна по-
спешно встала и, шатаясь, возвратилась на свое место.
Дети Ивана Андреевича чрезвычайно его боялись.
Они выросли в деревне и были свидетелями странного
обхождения Ивана Андреевича с своей женою. Они
все страстно любили Анну Павловну, но не смели вы-
сказать свою любовь. Она сама как будто их чужда-
лась... Вы помните, господа, моего деда: он до самой
смерти всегда ходил на цыпочках и говорил шепотом...
что значит привычка! Мой дед и брат его, Иван Ива-
нович, были люди простые, добрые, смирные и груст-
ные; моя grand’tante 1 Наталья вышла, как вам из-
вестно, замуж за грубого и глупого человека и
до смерти питала к нему безмолвную, подобострастную,
овечью любовь. Но не таков был брат их Василий.
Я вам, кажется, сказывал, что Иван Андреевич оста-
вил его в Петербурге. Ему было тогда лет двенадцать.
Отец поручил его попечениям одного отдаленного род-
ственника, человека уже не молодого, холостого,
страшного вольтерьянца.
Василий вырос, поступил на службу. Он был не ве-
лик ростом, но хорошо сложен и чрезвычайно ловок;
прекрасно говорил по-французски и славился своим
уменьем драться на шпагах. Его считали одним из бли-
стательных молодых людей начала царствования Ека-
терины. Отец мой мне часто говаривал, что он знавал
не одну старушку, которая без сердечного умиления
вспомнить не могла о Василье Ивановиче Лучинове.
Вообразите себе человека, одаренного необыкновенной
силой воли, страстного и расчетливого, терпеливого и
смелого, скрытного до чрезвычайности и — по словам
всех его современников — очаровательно, обаятельно
1 Двоюродная бабушка (франц.).
любезного. В нем не было ни совести, ни доброты, ни
честности, хотя никто же не мог назвать его положи-
тельно злым человеком. Он был самолюбив — ко умел
таить свое самолюбие и страстно любил независи-
мость. 1Когда, бывало, Василий Иванович, улыбаясь,
ласково прищурит черные глаза, когда захочет пленить
кого-нибудь, говорят, невозможно ему было проти-
виться — и даже люди, уверенные в сухости и холодно-
сти его души, не раз поддавались чарующему могуще-
ству его влияния. Он усердно служил самому себе и дру-
гих заставлял трудиться для своих же выгод, и всегда
во всем успевал, потому что никогда не терял головы,
не гнушался лести, как средства, и умел льстить.
Лет десять спустя после поселения Ивана Андрее-
вича в деревне приехал он на четыре месяца в Лучи-
новку блестящим гвардейским офицером — ив течение
этого времени успел вскружить голову даже угрюмому
старику, отцу своему. Странно! Иван Андреевич с на-
слаждением слушал рассказы своего сына о некоторых
его победах. Братья его немели перед ним и удивля-
лись ему, как существу высшему. Да и сама Анна Пав-
ловна едва ли не полюбила его более всех других де-
тей, так искренно ей преданных...
Василий Иванович приехал в деревню, во-первых,
для того, чтобы повидаться с родными, но, во-вторых,
и для того, чтобы достать как можно более денег от
отца. Он жил пышно и открыто в Петербурге и наде-
лал множество долгов. Нелегко ему было сладить со
скупостью родителя, и хоть Иван Андреевич дал ему
в один его приезд, вероятно, гораздо более денег, чем
всем другим своим сыновьям в продолжение двадцати
лет, прожитых ими в родительском доме, но Василий
держался известного русского правила: «Брать так
брать!» У Ивана Андреевича был слуга, по прозванию
Юдич, такой же высокий, худой и молчаливый человек,
как сам его барин. Говорят, этот Юдич был отчасти
причиной странного обращения Ивана Андреевича с
Анной Павловной: говорят, он открыл преступную
связь моей прабабушки с одним из лучших приятелей
моего прадеда. Вероятно, Юдич глубоко раскаялся в
своей неуместной ревности-, потому что трудно вообра-
зить себе более доброго человека. Память его до сих
пор священна всем моим дворовым людям. Юдич
пользовался неограниченною доверенностью моего пра-
деда. В то время помещики имели деньги, но не. отда-
вали их на сбережение в заемные учреждения, а'сами
хранили их в сундуках, в подполицах и т. д. Иван Ан-
дреевич держал все свои деньги в большом кованом
сундуке, находившемся у него под изголовьем. Ключ
от этого сундука был отдан Юдичу. Каждый вечер, ло-
жась спать, Иван Андреевич при себе приказывал от-
пирать этот сундук, постукивал палкой поочередно по
всем туго набитым мешкам, а по субботам сам с Юди-
чем развязывал мешки и тщательно пересчитывал
деньги. Василий проведал о всех этих проделках и воз-
горел желанием потревожить заветный сундучок. В те-
чение пяти-шести дней он умягчил Юдича, то есть до-
вел бедного старика до того, что тот в молодом барине,
как говорится, души не чаял. Подготовив его надлежа-
щим образом, Василий прикинулся озабоченным «и
мрачным, долго не хотел отвечать на расспросы Юдича
и, наконец, сказал ему, что он проигрался и что нало-
жит на себя руки, если не достанет где-нибудь денег.
Юдич зарыдал, бросился перед ним на колени, просил
вспомнить бога, не губить себя. Василий, не говоря ни
слова, заперся в своей комнате. Через несколько вре-
мени услышал он, что кто-то осторожно к нему сту-
чится; он отпер дверь и увидел на пороге Юдича, блед-
ного, трепещущего, с ключом в руке. Василий тотчас
все пенял. Сперва он долго отказывался. Юдич со
слезами твердил: «Извольте, барин! возьмите...» Васи-
лий, наконец, согласился. Дело было в понедельник.
Василыо пришла в голову мысль заменить вынутые
деньги битыми черепками. Он рассчитывал на то, что
Иван Андреевич, постукивая по мешкам палкой, не
обратит особенного внимания на едва заметное разли-
чие звука, а до субботы он надеялся достать и вложить
обратно деньги в сундук. Придумано — сделано. Отец
действительно ничего не заметил. Но к субботе Васи-
лий денег не достал: он надеялся на взятые деньги
обыграть одного богатого соседа — и, напротив, сам
все проиграл. Между тем настала суббота; дошла оче-
редь и до мешков, набитых черепками. Представьте себе,
господа, удивление и негодование Ивана Андреевича!
— Это что значит? — загремел он.
Юдич молчал.
— Ты украл эти деньги?
— Никак нет-с.
— Так кто-нибудь ключ у тебя брал?
— Я никому не отдавал ключа.
— Никому? А когда никому — так ты вор. Созна-
вайся! .
— Я не вор, Иван Андреевич.
— Откуда ж взялись эти черепки, черт возьми!
Так-то ты меня обманываешь? В последний раз говорю
тебе — сознавайся!
Юдич потупил голову и сложил руки за спиной.
— Эй, люди! — закричал Иван Андреевич исступ-
ленным голосом. — Палок!
— Как?, меня... наказывать? — прошептал Юдич.
— Вот тебе на! да чем ты лучше других? Ты вор!
Ну, Юдич! не ожидал я от тебя такого мошенничества!
— Я поседел на вашей службе, Иван Андреевич, —
проговорил с усилием Юдич.
— А мне что за дело до твоих седых волос? Черт
бы тебя побрал с твоей службой!
Люди вошли.
— Возьмите-ка его, да хорошенько!
У Ивана Андреевича побледнели и затряслись губы.
Он ходил по комнате, как дикий зверь в тесной клетке.
Люди не смели исполнить его приказания.
— Что же вы стоите, хамовы дети? Иль мне са-
мому за него приняться, что ли?
Юдич пошел было к двери...
— Стойте! — закричал Иван Андреевич. — Юдич, в
последний раз говорю тебе, прошу тебя, Юдич, со-
знайся.
— Не могу! — простонал Юдич.
— Так берите же его, старого подлипалу!.. На-
смерть его! В мою голову! — загремел бешеный старик.
Истязание началось...
Дверь вдруг растворилась, и вошел Василий. Он
был едва ли еще не бледнее отца, руки его дрожали,
верхняя губа приподнялась и обнажила ряд белых и
ровных зубов.
— Я виноват, — сказал он глухим, но твердым го-
лосом. — Я взял эти деньги.
Люди остановились.
— Ты! как? ты, Васька! без согласия Юдина?
— Нет! — сказал Юдич, — с моего согласия. Я сам
отдал ключ Василыо Ивановичу. Батюшка, Василий
Иванович! зачем вы изволили беспокоиться?
— Так вот кто вор! — закричал Иван Андреевич.—
Спасибо, Василий, спасибо! А тебя, Юдич, я все-таки
не помилую. Зачем ты мне тотчас же во всем не со-
знался? Эй, вы! что вы стали? или уже и вы моей вла-
сти не признаете? А с тобой я справлюсь, голубчик! —
прибавил он, обращаясь к Василью.
Люди опять было взялись за Юдича.
— Не трогайте его! — прошептал Василий сквозь
зубы. Слуги его не послушались. — Назад! — закричал
он и бросился на них... Они отшатнулись.
— А! бунтовать! — простонал Иван Андреевич и,
подняв палку, пошел на сына.
Василий отскочил, схватился за рукоять шпаги и
обнажил ее до половины. Все затрепетали. Анна Пав-
ловна, привлеченная шумом, испуганная, бледная, по-
казалась в дверях.
Страшно изменилось лицо Ивана Андреевича. Он за-
шатался, уронил палку и тяжко опустился на кресло,
закрыв лицо обеими руками. Никто не шевелился, все
стояли как вкопанные, не исключая и Василья. Судо-
рожно стискивал он стальную рукоять шпаги, глаза
его сверкали унылым, злобным блеском...
— Подите все... все вон, — проговорил тихим голо-
сом Иван Андреевич, не отнимая рук от лица.
Вся толпа вышла. Василий остановился на пороге,
потом вдруг тряхнул головой, обнял Юдича, поцеловал
руку матери... и через два часа его уже не было в де-
ревне. Он уехал в Петербург.
Вечером того же дня Юдич сидел на крылечке дво-
ровой избы. Люди окружали его, сожалели о нем и
горько упрекали барина.
— Полноте, дети, — сказал он им, наконец, — пол-
ноте... что вы его браните? он и сам, чай, батюшка
наш, своей удали не рад...
Вследствие этого происшествия Василий уже более
не видался с своим родителем. Иван Андреевич умер без
него, и умер, вероятно, с такой тоской на сердце, ка-
кую не дай бог испытывать кому-либо из нас. Василий
Иванович между тем выезжал, веселилсй по-своему и
сорил деньгами. 1Как он добывал эти деньги, не могу
наверное сказать. Достал он себе слугу француза, лов-
кого и смышленого малого, некоего Бурсье. Этот чело-
век страстно к нему привязался и помогал ему во всех
его многочисленных проделках. Я не намерен рассказы-
вать вам в подробности все проказы моего grand’oncle
он отличался такой неограниченной смелостью, такой
змеиной изворотливостью, таким непостижимым хладно-
кровием, таким ловким и тонким умом, что, признаюсь,
я понимаю неограниченную власть этого безнравствен-
ного человека! над самыми благородными душами...
Вскоре после смерти отца Василий Иванович, не-
смотря на свою изворотливость, был вызван на дуэль
одним оскорбленным мужем. Он дрался, тяжело ранил
своего соперника и принужден был выехать из сто-
лицы; ему приказали безвыездно жить в своем по-
местье. Василию Ивановичу было тридцать лет. Вы
легко можете себе представить, господа, с какими чув-
ствами этот человек, привыкший к столичной, блестя-
щей жизни, ехал на родину. Говорят, он на дороге
часто выходил из кибитки, бросался лицом в снег и
плакал. Никто в Лучиновке не узнавал прежнего весе-
лого, любезного Василия Ивановича. Он ни с кем не
говорил, с утра до вечера ездил на охоту, с видимым
нетерпением сносил робкие лаоки своей матери и без-
жалостно насмехался над братьями, над их женами
(они уже оба успели жениться)...
Я вам до сих пор, кажется, ничего не сказал об
Ольге Ивановне. Грудным ребенком привезли ее в Лу-
чиновку; она чуть-чуть не умерла на дороге. Ольга
Ивановна была воспитана, как говорится, в страхе бо-
1 Двоюродного дедушки (франц.).
жием и родительском... надобно сознаться, что Иван
Андреевич и Анна Павловна — оба обращались с ней,
как с дочерью. Но в ней таилась слабая искра того огня,
который так ярко пылал в душе Василья Ивановича.
Между тем как настоящие дети Ивана Андреевича не
дерзали помышлять о причинах странного, безмолвного
раздора между их родителями, — Ольгу с ранних лет
тревожило и мучило положение Анны Павловны. По-
добно Василью, она любила независимость; всякое при-
теснение ее возмущало. Она всеми силами души привя-
залась к своей благодетельнице; старика Лучинова она
ненавидела и не раз, сидя за столом, устремляла на
него такие мрачные взгляды, что даже человеку, пода-
вавшему кушанье, становилось жутко. Иван Андреевич
не замечал всех этих взглядов, потому что вообще не
обращал никакого внимания на свое семейство.
Сперва Анна Павловна старалась истребить в ней
эту ненависть, но некоторые смелые вопросы Ольги за:
ставили ее замолчать совершенно. Дети Ивана Андрее-
вича обожали Ольгу, и старуха ее любила тоже, хотя
довольно холодной любовью.
Продолжительное горе подавило в этой бедной жен-
щине всякую веселость, всякое сильное чувство; ничего
так ясно не доказывает очаровательной любезности
Василья, как то, что он даже мать свою заставил го-
рячо полюбить себя. Излияния детской нежности не бы-
ли} в духе того времени, а потому не удивительно, что
Ольга не смела обнаруживать свою приверженность,
хотя всегда с особенной почтительностью целовала руку
Анны Павловны вечером, при прощании. Читать и пи-
сать она едва умела. Двадцать лет спустя русские де-
вицы начали почитывать романы вроде Похождений
маркиза Глаголя, Факфана и Лолоты, Алексея, или Хи-
жины в лесу; начали учиться на клавикордах и петь
песни вроде следующей, некогда весьма известной:’
Мужчины на свете
Как мухи к нам льнут — и т. д.,„
но в семидесятых годах (Ольга Ивановна родилась
в 1757 году) наши деревенские красавицы не имели
понятия обо всех этих усовершенствованиях. Трудно
нам теперь себе представить русскую барышню того
века; правда, мы можем, по нашим бабушкам, судить
о степени образованности дворянок времен Екатерины;
но как прикажете отличить то, что постепенно к ним
привилось в течение их долгой жизни, от того, чем
они были во дни молодости?
Ольга Ивановна несколько говорила по-француз-
ски — но с сильным русским произношением: в ее
время об эмигрантах не было еще помина. Словом, при
всех ее хороших качествах, ока все-таки была порядоч-
ным дичком — и, пожалуй, в простоте сердца своего из
собственных рук не раз наказывала какую-нибудь зло-
получную горничную...
За несколько времени до приезда Василия Ивано-
вича Ольгу Ивановну сговорили за соседа — Павла
Афанасьевича Рогачева, добрейшего и честнейшего че-
ловека. Природа позабыла наделить его желчью. Соб-
ственные люди не слушались его, уходили иногда все,
от первого до последнего, и оставляли бедного Рога-
чева без обеда... но ничто не могло возмутить тишину
его души. Он с детских лет отличался толстотою и не-
поворотливсстию, нигде не служил, любил ходить в
церковь и петь на клиросе. Посмотрите, господа, на
это доброе, круглое лицо; вглядитесь в эту тихую, свет-
лую улыбку... не правда ли, вам самим становится от-
радно? Отец его в кои-то веки езжал в Лучиновку и по
праздникам привозил с собой Павлушу, которого ма-
ленькие Лучиновы всячески терзали. Павлуша вырос,
начал сам ездить к Ивану Андреевичу, влюбился в
Ольгу Ивановну и предложил ей руку и сердце — не
лично ей, а ее благодетелям. Благодетели согласились.
У Ольги Ивановны даже не подумали спросить: нра-
вится ли ей Рогачев? В то время, по словам моей ба-
бушки, «таких роскошей не водилось». Впрочем, Ольга
скоро привыкла к своему жениху: нельзя было не при-
вязаться к этому кроткому, снисходительному созда-
нию. Воспитания Рогачев не получил никакого; по-
французски умел только сказать: «бонжур» — и втайне
почитал даже это слово неприличным. Да еще какой-то
шутник выучил его следующей, будто бы французской
песне: «Сонечка, Сонечка! Ке вуле ву де муа — я вас
обожаю — ме же не пё па...» Эту песенку он всегда
напевал вполголоса, когда чувствовал себя в духе.
Отец его был тоже человек доброты неописанной;
вечно ходил в длинном нанковом сюртуке и, что бы
ему ни говорили — на все с улыбкой поддакивал. Со
времени помолвки Павла Афанасьевича оба Рогаче-
вы — отец и сын — хлопотали страшно; переделывали
свой дом, пристроивали разные «галдареи», друже-
любно разговаривали с работниками, потчевали их вод-
кою. К зиме не успели окончить все постройки — от-
ложили свадьбу до лета; летом умер Иван Андре-
евич—отложили свадьбу до будущей весны; зимой
приехал Василий Иванович. Ему представили Рога-
чева!; он принял его холодно- и небрежно- и в послед-
ствии времени до того запугал его своим надменным
обхождением, что бедный Рогачев трепетал как лист
при одном его появлении, молчал и принужденно
улыбался. Василий раз чуть-чуть не уходил его совер-
шенно, предложив ему пари, что он, Рогачев, не в со-
стоянии перестать улыбаться. Бедный Павел Афанасье-
вич едва не заплакал от замешательства, но — действи-
тельно!— улыбка, глупейшая, напряженная улыбка не
хотела сойти с его вспотевшего лица! А Василий мед-
ленно поигрывал концами свого шейного платка и по-
глядывал на него уж чересчур презрительно. Отец
Павла Афанасьевича узнал также о прибытии Василия
и спустя несколько дней — для «большей важности» —
отправился в Лучиновку с намерением «поздравить
любезного гостя с прибытием в родные палестины».
Афанасий Лукич славился во всем околотке своим
красноречием, то есть* уменьем, не запинаясь, произ-
нести довольно длинную и хитро сплетенную речь, с
легкой примесью книжных словечек. Увы! на этот раз
он не поддержал своей славы: смутился гораздо более
сына своего,. Павла Афанасьевича; пробормотал что-то
весьма невнятное и хотя отроду не пивал водки, но тут
«для контенансу» \ выпив рюмочку (он застал Василия
за завтраком), хотел было по крайней мере крякнуть
с некоторою самостоятельностью — и не произвел ни
1 Для храбрости (франц.: contenance).
малейшего звука. Уезжая домой, Павел Афанасьевич
шепнул своему родителю: «Что-с, батюшка?» Афана-
сий Лукич с досадой отвечал ему, также шепотом:
«И ле говори!»
Рогачевы начали реже ездить в Лучиновку. Впро-
чем, Василий застращал не их одних: в братьях своих,
в их женах, даже в самой Анне Павловне возбуждал он
тоскливую, невольную неловкость... они стали всячески
избегать его; Василий не мог этого не заметить, ко, неви-
димому, -не имел намеренья переменить свое обращение
с ними, как вдруг в начале весны он явился опять тем
любезным, милым человеком, каким его прежде знали...
Первым проявлением этой внезапной перемены был
неожиданный приезд Василия к Рогачевым. Афанасий
Лукич в особенности порядком струсил при виде ко-
ляски Лучинова, но испуг его исчез весьма скоро. Ни-
когда Василий не был любезнее и веселее. Он взял
молодого Рогачева под руку, пошел с ним осматривать
постройки, толковал с плотниками, давал им советы,
делал сам нарубки топором, велел себе показать завод-
ских лошадей Афанасья Лукича, сам гонял их на
корде — и вообще своей радушной любезностью довел
добрых степняков до того, что они оба неоднократно
его обняли. Дома Василий тоже в несколько дней по-
прежнему вскружил всем головы: затеял разные смеш-
ные игры, достал музыкантов, назвал соседей и сосе-
док, рассказывал старушкам самым потешным образом
городские сплетни, слегка волочился за молодыми, при-
думывал небывалые увеселения, фейерверки и т. д.,
словом, оживил все и всех. Печальный, мрачный дом
Лучиновых превратился вдруг в какое-то шумное, бле-
стящее, очарованное жилище, о котором заговорил весь
околоток. Эта внезапная перемена удивила многих,
всех обрадовала; начали носиться разные слухи; знаю-
щие люди говорили, что Василья Ивановича до тех
пор сокрушала какая-то скрытая забота, что ему пред-
ставилась возможность возвратиться в столицу... но до
истинной причины перерождения Василья Ивановича
не добрался никто.
Ольга Ивановна, господа, была очень недурна собой.
Впрочем, ее красота состояла более в необыкновенной
нежности) и свежести тела, в спокойной прелести
движений, чем в строгой правильности очертаний.
Природа одарила ее некоторой самобытностью; ее вос-
питанье — ока выросла сиротой — развило в ней осто
рожность и твердость. Ольга не принадлежала к числу
тихих и вялых барышень; но= одно- лишь чувство в
ней созрело вполне: ненависть к благодетелю. Впро-
чем, и другие, более женские страсти могли вспыхнуть
в душе Ольги Ивановны с необычайной, болезненной
силой... но в ней не было ни того гордого холода, ни
той сжатой крепости души, ни той самолюбивой сосре-
доточенности!, без которых всякая страсть исчезает
весьма быстро. Первые порывы таких полудеятельных,
полустрадательных душ бывают иногда необыкновенно
стремительны; но они изменяют самим себе весьма
скоро, особенно, когда дело дойдет до безжалостного
применения принятых правил; они боятся последова-
тельности... И между тем, господа, признаюсь вам от-
кровенно: на меня женщины такого рода производят
сильнейшее впечатление... (При этих словах рассказ-
чик опорожнил стакан воды. «Пустяки, пустяки! — по-
думал я, глядя на его круглый подбородок, — на тебя,
любезный друг, ничто в свете не производит «сильней-
шего впечатления...»)
Петр Федорович продолжал:
— Господа, я верю в кровь, в породу. В Ольге Ива-
новне было более крови, чем, например, в нареченной
ее сестрице — Наталье. В чем же проявлялась эта
«кровь», спросите вы меня? Да во всем: в очерках
рук, губ, в звуке голоса, во- взгляде, в походке, в при-
ческе, — в складках платья наконец. Во всех этих без-
делках таилось что-то особенное, хотя я должен при-
знаться, что та... как бы выразиться?., та distinction \
которая доставалась на долю Ольге Ивановне, не при-
влекла бы внимания Василья, если б он встретился с
нею в Петербурге. В деревне же, в глуши, она не
только возбудила его вниманье, но и даже вообще
была единственной причиной той перемены, о которой
я говорил выше.
1 Тонкость обращения (франц.).
Судите сами: Василий Иванович любил насла-
ждаться жизнью; он не мог не скучать в деревне;
братья его были добрые ребята, но весьма ограничен-
ные люди: он ничего не имел с ними общего; сестра его
Наталья в течение трех лет прижила с своим супругом
четырех человек детей: между ней и Васильем была
целая бездна... Анна Павловна ходила в церковь, моли-
лась, постилась и готовилась к смерти. Оставалась
одна Ольга, свежая, робкая, миленькая девочка... Ва-
силий ее сперва не заметил... да и кто обращает вни-
манье на воспитанницу, на сироту, на приемыша?.. Од-
нажды, в самом начале весны, шел он по саду и
тросточкой сбивал головки цикорий, этих глупеньких
желтых цветков, которые в таком множестве первые
появляются на едва зеленеющих лугах. Он гулял по
саду, перед домом, поднял голову — и увидал Ольгу
Ивановну. Она сидела боком у окна и задумчиво гла-
дила полосатого котенка, который, мурлыча и жму-
рясь, угнездился на ее коленях и с большим удоволь-
ствием подставлял свой носик весеннему, уже довольно
яркому солнцу. На Ольге Ивановне было белое утрен-
нее платье с короткими рукавами; ее голые, бледноро-
зовые, не вполне развитые плечи и руки дышали све-
жестью и здоровьем;. небольшой чепчик осторожно
сжимал ее густые, мягкие, шелковистые локоны; лицо
слегка пылало: она недавно проснулась. Ее тонкая и
гибкая шея так мило подавалась вперед; так плени-
тельно небрежно, так стыдливо отдыхал ее незатяну-
тый стан, что Василий Иванович (большой знаток!)
невольно остановился и загляделся. Ему вдруг пришло
в голову, что не следует оставлять Ольгу Ивановну в
ее первобытном невежестве; что из нее может со вре-
менем выйти премилая и прелюбезная женщина. Он
подкрался к окну, поднялся на цыпочки и на белой и
гладкой руке Ольги Ивановны, немного пониже локтя,
напечатлел безмолвный поцелуй. Ольга вскрикнула и
вскочила, котенок поднял хвост и прыгнул в сад, Васи-
лий Иванович с улыбкой удержал ее за руку.... Ольга
покраснела вся до ушей; он начал шутить над ее испу-
гом... звал ее гулять с собой; но вдруг Ольга Ивановна
заметила небрежность своего наряда — и «быстрее
быстрой лани» улизнула в другую комнату.
В тот же самый день Василий отправился к Рога-
чевым. Он вдруг повеселел и просветлел духом. Васи-
лий не полюбил Ольгу, нет! — словом «любовь» шутить
не надобно... Он нашел себе занятие, поставил себе за-
дачу и радовался радостью деятельного человека. Он и
не вспомнил о том, что она — воспитанница его матери,
невеста другого; он ни на один миг не обманывал себя;
он очень хорошо знал, что' ей не быть его- женой... Мо-
жет быть, его извиняла страсть — правда, не возвы-
шенная, не благородная, но все-таки довольно сильная
и мучительная страсть. Разумеется, он влюбился не как
ребенок; он не предавался неопределенным восторгам;
он очень знал, чего он хотел и к чему он стремился.
Василий Иванович вполне владел способностью в
самое короткое время приучить к себе другого, даже
предубежденного или робкого, человека. Ольга скоро
перестала его дичиться. Василий Иванович ввел ее в
новый мир. Он выписал для нее клавикорды, давал ей
музыкальные уроки (он сам порядочно играл на
флейте), читал ей книги, долго разговаривал с ней...
Голова закружилась у бедной степнячки. Василий со-
вершенно покорил ее. Он умел говорить с ней о том,
что до того времени ей было чуждым, и говорить язы-
ком, ей понятным. Ольга понемногу решалась выска-
зывать ему свои чувства; он помогал ей, подсказывал
ей слова, которых она не находила, не запугивал ее; то
удерживал, то поощрял ее порывы... Василий зани-
мался ее воспитанием не из бескорыстного желания
разбудить и развить ее способности: он просто хотел ее
несколько к себе приблизить и знал притом, что не-
опытную, робкую, но самолюбивую девушку легче за-
влечь умом, чем сердцем. Если б Ольга была даже су-
ществом необыкновенным, Василий никак бы не мог
этого заметить, потому что он обращался с ней, как
с ребенком; но вы уже знаете, господа, что в Ольге
особенно замечательного ничего не было. Василий ста-
рался по возможности действовать на ее воображение,
и часто вечером она уходила от него с таким вихрем
новых образов, слов и мыслей в голове, что не в состоя-
нии была заснуть до зари и, тоскливо вздыхая, бес-
престанно прикладывала, горящие щеки к холодным
подушкам или вставала, подходила к окну и пугливо
и жадно глядела в темную даль. Василий наполнял
каждое мгновенье ее жизни, ни о ком другом она ду-
мать не могла. Рогачева она скоро даже перестала
замечать. Василий, как человек ловкий и хитрый, в его
присутствии не говорил с Ольгой; но либо смешил его
самого до слез, либо затевал какую-нибудь шумную
игру, прогулку верхом, катанье ночью по реке с факе-
лами и музыкой — словом, не давал опомниться Павлу
Афанасьевичу. Однако, несмотря на всю ловкость Ва-
силья Ивановича, Рогачев смутно почувствовал, что он,
жених и будущий муж Ольги, как будто стал для нее
чужим человеком... но, по бесконечной своей доброте,
боялся огорчить ее упреком, хотя действительно любил
ее и дорожил ее привязанностью. Наедине с ней он не
знал, что заговорить, и только старался всячески при-
служиваться. Прошло два месяца. В Ольге исчезла, на-
конец, всякая самостоятельность, всякая воля; слабый
и молчаливый Рогачев не мог служить ей опорой; она
даже не хотела противиться обаянью и с замирающим
сердцем безусловно отдалась Василью...
Ольга Ивановна, вероятно, узнала тогда радости
любви; но ненадолго. Хотя Василий — за неимением
другого занятия — не только не бросил ее, но даже
привязался к ней и заботливо ее лелеял, но сама Ольга
до того потерялась, что даже в любви не находила бла-
женства, и все-таки не могла оторваться от Василья.
Она стала всего бояться, не смела думать; не разгова-
ривала ни о чем; перестала читать; тоска ее грызла.
Иногда удавалось Василью увлечь ее за собою и за-
ставить позабыть всех и все; ко на другой же день он
находил ее бледной, безмолвной, с похолодевшими ру-
ками, с бессмысленной улыбкой на губах... Настало
довольно трудное время для Василия; ко никакие труд-
ности запугать его не могли. Он весь сосредоточился,
как опытный игрок. Он нисколько не мог полагаться
на Ольгу Ивановку; она беспрестанно себе изменяла,
бледнела, краснела! и плакала... ее новая роль не при-
шлась ей по силам. Василий работал за двух; в его буй-
ном и шумном веселье только опытный наблюдатель
мог бы заметить лихорадочную напряженность;, он иг-
рал братьями, сестрами, Рогачевыми, соседами, сосед-
ками— как пешками; вечно был настороже, не терял
ни одного взгляда, ни одного движенья, хотя казался
беззаботнейшим человеком; каждое утро вступал в сра-
жение и каждый вечер торжествовал победу. Он ни-
сколько не тяготился такой страшной деятельностью;
спал четыре часа в сутки, ел очень мало и был здоров,
свеж и весел. Между тем день свадьбы приближался;
Василий успел убедить самого Павла Афанасьевича в
необходимости отсрочки; потом услал его в Москву за
покупками, а сам переписывался с петербургскими
приятелями. Он хлопотал не столько из сожаленья к
Ольге Ивановне, сколько из охоты и любви к хлопотам
и тревогам... Притом Ольга Ивановна начала ему на-
доедать, и он уже не раз, после неистового взрыва
страсти, поглядывал на нее, как, бывало, на Рогачева.
Лучинов всегда оставался загадкой для всех; в самой
холодности его неумолимой души вы чувствовали при-
сутствие странного, почти южного пламени; и в самом
бешеном разгаре страсти от этого человека веяло хо-
лодом. При других он попрежнему поддерживал Ольгу
Ивановну; но наедине он играл с ней, как кошка с
мышью, или пугал ее софизмами!, или тяжело и ядо-
вито скучал, или, наконец, опять бросался к ее ногам,
увлекал ее, как вихрь щепку... и не притворялся тогда
влюбленным... но действительно сам замирал...
Однажды довольно поздно вечером Василий сидел
один у себя в комнате и внимательно перечитывал по-
следние, полученные им из Петербурга письма, — как
вдруг дверь тихонько заскрипела и вошла Палашка,
горничная Ольги Ивановны.
— Что тебе надобно? — спросил ее Василий до-
вольно сурово.
— Барышня изволит вас просить к себе.
— Теперь не могу. Ступай... Ну, что ж ты
стоишь? — продолжал он, увидя, что Палашка не вы-
ходила.
— Барышня приказала сказать, что очень, дескать,
нужно-с.
— Да что там такое?
— Сами изволите увидеть-с...
Василий встал, с досадой бросил письма в ящик и
отправился к Ольге Ивановне. Она сидела одна, в
углу — бледная и неподвижная.
— Что вам угодно? — спросил он ее не совсем при-
ветно. ~
Ольга посмотрела на него и, содрогаясь, закрыла
глаза.
— Что с вами?, что с тобой, Ольга?
Он взял ее за руку... Рука Ольги Ивановны была
холодна как лед... Она хотела заговорить... и голос ее
замер. Бедкой женщине не оставалось никакого сомне-
ния насчет своего положения.
Василий несколько смутился. Комната Ольги Ива-
новны находилась в двух шагах от спальни Анны Пав-
ловны. Василий осторожно подсел к Ольге, целовал и
грел ее руки, шепотом ее уговаривал. Она слушала его
и молча слегка вздрагивала. В дверях стояла Палашка
и тихонько утирала слезы. В соседней комнате тяжко и
мерно стучал маятник и слышалось дыхание спящего.
Оцепенение Ольги Ивановны разрешилось, наконец,
слезами и глухими рыданиями. Слезы — что гроза:
после них человек всегда тише. Когда Ольга Ивановна
успокоилась несколько и лишь изредка судорожно
всхлипывала, как ребенок, Василий стал перед ней на
колени и ласками, нежными обещаниями успокоил ее
совершенно, дал ей напиться, уложил ее и ушел. Всю
ночь он не раздевался, написал два-три письма, сжег
две-три бумаги, достал золотой медальон с портретом
женщины чернобровой и черноглазой, с лицом сладо-
страстным и смелым, долго рассматривал ее черты и
в раздумье ходил по комнате. На другое утро, за чаем,
он с необыкновенным неудовольствием,увидел покрас-
невшие, распухшие глаза и бледное, встревоженное
лицо бедкой Ольги. После завтрака предложил ан ей
прогуляться с ним по саду. Ольга пошла за Васильем,
как послушная овечка. Когда же, часа через два, она
вернулась из сада — на ней лита не было; она сказала
Анне Павловне, что ей нездоровится, и слегла в по-
стель. Во время прогулки Василий, с достодолжным
раскаянием, объявил ей, что он тайно обвенчан, — он
был такой же холостяк, как я. Ольга Ивановна не
упала в обморок — падают в обморок только на сце-
не, — но вдруг окаменела, хотя сама не только не на-
деялась выйти за Василья Ивановича, но даже как-то
боялась об этом думать. Василий начал ей доказывать
необходимость разлуки с ним и бракосочетания с Ро-
гачевым. Ольга Ивановна глядела на него с немым
ужасом. Василий говорил холодно, дельно, основа-
тельно-; винил себя, каялся — но кончил все свои рас-
суждения следующими словами: «Прошедшего не вер-
нешь; надобно действовать». Ольга потерялась совер-
шенно; ей было страшно, стыдно; унылое, тяжкое от-
чаяние овладело ею; она желала смерти — и с тоской
ожидала решения Василья.
— Надобно во всем сознаться матушке, — сказал
он ей, наконец.
Ольга помертвела; ноги у ней подкосились.
— Не бойся, не бойся, — твердил Василий, — по-
ложись на меня, я тебя не оставлю... я все улажу... на-
дейся на меня.
Бедная женщина посмотрела на него с любовью...
да, с любовью и глубокой, хотя уже безнадежной пре-
данностью.
— Я все, все устрою, — сказал ей на прощанье Ва-
силий... и в последний раз поцеловал ее похолодев-
шие руки.
На другое же утро Ольга Ивановна только что
встала с постели — дверь ее растворилась... и Анна
Павловна появилась на пороге. Ее поддерживал Ва-
силий. Молча добралась она до кресел и села молча.
Василий стал возле нее. Он казался спокойным; брови
его сдвинулись и губы слегка раскрылись. Анна Пав-
ловна, бледная, негодующая, разгневанная, собиралась
говорить, но голос изменял ей. Ольга Ивановна с ужа-
сом окинула взором свою благодетельницу, своего лю-
бовника: страшно замерло в ней сердце... она с криком
упала посреди комнаты на колени и закрыла себе лицо
руками... «Так правда... правда? — прошептала Анна
Павловна и наклонилась к ней... — Отвечайте же!» —
продолжала она, с жестокостью схватив Ольгу за руку.
— Матушка! — раздался медный голос Василия.—
Вы обещали мне не оскорблять ее.
— Я хочу... признавайся же... признавайся...
правда ли? правда?
— Матушка... вспомните... — проговорил медленно
Василий.
Это одно слово сильно'потрясло Анну Павловну.
Она прислонилась к спинке кресел и зарыдала.
Ольга Ивановна тихонько подняла голову и хотела
было броситься к ногам старухи, но Василий удержал
се, поднял и посадил на другое кресло. Анна- Павловна
продолжала плакать и шептать несвязные слова...
— Послушайте, матушка, — заговорил Василий, —
не убивайте себя! беде помочь еще можно... Если Ро-
гачев...
Ольга Ивановна вздрогнула и выпрямилась.
— Если Рогачев, — продолжал Василий, значи-
тельно взглянув на Ольгу Ивановну, — вообразил, что
может безнаказанно опозорить честное семейство...
Ольге Ивановне стало страшно.
— В моем доме, — простонала Анна Павловна.
— Успокойтесь, матушка. Он воспользовался ее не-
опытностью, ее молодостью, он... Вы что-то хотите ска-
зать? — прибавил он, увидя, что Ольга порывается к
нему...
Ольга Ивановна упала в кресло.
— Я сейчас еду к Рогачеву. Я заставлю его же-
ниться сегодня же. Будьте уверены, я не позволю ему
насмехаться над нами...
— Но... Василий Иванович... вы... — прошептала
Ольга.
Он долго и холодно посмотрел на нее. Она замол-
чала снова.
— Матушка, дайте мне слово не беспокоить ее до
моего приезда. Посмотрите — она едва жива. Да и вам
надобно отдохнуть. Надейтесь на меня; я отвечаю за
все; во всяком случае подождите моего возвращения.
Повторяю вам — не убивайте ни ее, ни себя — и поло-
житесь на меня.
Он приблизился к дверям и остановился.
— Матушка, — сказал он, — пойдемте со мной,
оставьте ее одну, прошу вас.
Анна Павловна встала, подошла к иконе, положила
земной поклон и тихо последовала за сыном. Ольга
Ивановна молча и неподвижно проводила ее глазами.
Василий проворно вернулся, схватил ее за руку, шеп-
нул ей на ухо: «Надейтесь на меня и не выдайте
нас, — и тотчас удалился... — Бурсье, — закричал он,
спускаясь быстро вниз по лестнице, — Бурсье!..»
Через четверть часа он уже сидел в коляске с своим
слугой.
В этот день старика Рогачева не было дома. Он
поехал в уездный город закупать мухояру на кафтаны
своим челядинцам. Павел Афанасьевич сидел у себя
в кабинете и рассматривал коллекцию полинявших ба-
бочек. Приподняв брови и вытянув губы, он осторожно
переворачивал булавкой хрупкие крылышки «ночного
сфинкса», как вдруг почувствовал у себя на плече не-
большую, но тяжелую руку. Он оглянулся — перед ним
стоял Василий.
— Здравствуйте, Василий Иванович, — проговорил
он не без некоторого изумления.
Василий посмотрел на него и сел перед ним на
стул.
Павел Афанасьевич улыбнулся было... да взглянул
на Василья, опустился, раскрыл рот и сложил. руки.
— А скажите-ка, Павел Афанасьевич, — заговорил
вдруг Василий, — скоро ли вы намерены сыграть сва-
дебку?
— Я?., скоро... конечно... я, с моей стороны... впро-
чем, как вы и ваша сестрица.;, я, с моей стороны, готов
хоть завтра.
— Прекрасно, прекрасно. Вы человек весьма нетер-
пеливый, Павел Афанасьевич.
— Как это-с?
— Слушайте, — прибавил Василий Иванович, вста-
вая, — я все знаю; вы меня понимаете, и я вам прика-
зываю без отлагательства, завтра же жениться на
Ольге.
— Позвольте, позвольте, однакож, — возразил Ро-
гачев, не поднимаясь с места, — вы мне приказываете?
Я сам искал руки Ольги Ивановны, и мне нечего при-
казывать... признаюсь, Василий Иванович, я вас что-то
не понимаю.
— Не понимаешь?
— Нет, право, не понимаю-с.
— Даешь ты мне словно жениться на ней завтра же?
— Да помилуйте, Василий Иванович... не сами ли
вы неоднократно откладывали нашу свадьбу? Без вас
она бы уже давно состоялась. И теперь я и не думаю
отказываться. Что же значат ваши угрозы, ваши на-
стоятельные требования?
Павел. Афанасьевич отер пот с лица.
— Даешь ли ты мне слово? говори: да или нет? —
повторил с расстановкой Василий.
— Извольте... даю-с, но...
— Хорошо. Помни же... А она во всем призналась.
— Кто призналась?
— Ольга Ивановна.
— Да в чем призналась?
— Да что вы передо мной-то притворяетесь, Павел
Афанасьевич? Я ведь вам не чужой.
— В чем я притворяюсь? я вас не понимаю, не по-
нимаю, решительно не понимаю. В чем могла Ольга
Ивановна признаться?
— В чем? Вы мне надоели! Известно в чем.
— Убей меня бог...
— Нет, я тебя убью — если ты на ней не же-
нишься... понимаешь?
— Как!.. — Павел Афанасьевич вскочил и остано-
вился перед Василием. — Ольга Ивановна... вы гово-
рите...
— Ловок, братец, ты, ловок, признаюсь, — Василий
с улыбкой потрепал его по плечу, — даром что на вид
смирен...
— Боже мой, боже!.. Вы меня с ума сводите... Что
вы хотите сказать, объяснитесь, ради бога!
Василий нагнулся к нему и шепнул ему что-то на
ухо.
Рогачев вскрикнул:
— Как?., я?
Василий топнул ногой.
— Ольга Ивановна? Ольга?..
— Да... ваша невеста...
— Моя невеста... Василий Иванович... она... она...
да я ж ее и знать не хочу! — закричал Павел Афанасье-
вич. —Бог с 1ней совсем! за кого вы меня принимаете?
Обмануть меня — меня обмануть... Ольга Ивановна, не
грешно вам, не совестно вам... (Слезы брызнули у него
из глаз.) Спасибо вам, Василий Иванович, спасибо...
А я ее и знать теперь не хочу! не хочу! не хочу! и не
говорите... Ах, мои батюшки — вот до чего я дожил!
Хорошо же, хорошо!
— Полно вам ребячиться, — заметил хладнокровно
Василий Иванович. — Помните, вы мне дали слово;
завтра свадьба.
— Нет, этому не бывать! Полноте, Василий Ивано-
вич, опять-таки скажу вам — за кого вы меня прини-
маете? много чести: покорно благодарим-с. Извините-с.
— Как угодно! — возразил Василий. — Доставайте
шпагу.
— Как шпагу... зачем шпагу?
— Зачем? А вот зачем.
Василий вынул свою французскую тонкую, гибкую
шпагу и слегка согнул ее об пол.
— Вы хотите... со мной... драться?..
— Именно.
— Но, Василий Иванович, помилуйте, войдите в
мое положение. Как же я могу, посудите сами, после
того, что вы мне сказали... я честный человек, Василий
Иванович, я дворянин.
— Вы дворянин, вы честный человек — так из-
вольте же со мной драться.
— Василий Иванович!
— Вы, кажется, робеете, господин Рогачев?
— Я вовсе не робею, Василий Иванович. Вы ду-
мали запугать меня, Василий Иванович. Вот, дескать,
я его пугну, он и струсит, он на все тотчас и согла-
сится... Нет, Василий Иванович, я такой же дворянин,
как и вы, хотя воспитания столичного не получил дей-
ствительно, и запугать вам меня не удастся, извините.
— Очень хорошо, — возразил Василий, — где же
ваша шпага?
— Брошка! — закричал Павел Афанасьевич.
Вошел человек.
— Достань мне шпагу — там, ты знаешь, на чер-
даке... поскорей...
Брошка вышел. Павел Афанасьевич вдруг чрезвы-
чайно побледнел, торопливо снял шлафрок, надел каф-
тан рыжего цвета с стразовыми большими пугови-
цами... намотал на шею галстук... Василий глядел на
него и перебирал пальцами правой руки.
— Так что ж? драться нам, Павел Афанасьевич?
— Драться так драться, — возразил Рогачев и то-
ропливо застегнул камзол.
— Эй, Павел Афанасьевич, послушайся моего со-
вета: женись... что тебе... А я, поверь мне...
— Нет, Василий Иванович, — перебил его Рога-
чев. — Вы меня, я знаю, либо убьете, либо изувечите; но
чести своей я терять не намерен, умирать так умирать.
Брошка вошел и трепетно подал Рогачеву старень-
кую шпажонку в кожаных, истресканных ножнах. В то
время все дворяне носили шпаги при пудре; но степ-
ные помещики пудрились раза два в год. Брошка ото-
шел к дверям и заплакал. Павел Афанасьевич вытол-
кал его вон из комнаты.
— Однако, Василий Иванович, — заметил он с не-
которым смущением, — я не могу сейчас с вами
драться: позвольте отложить нашу дуэль до завтра;
батюшки нет дома; да и дела мои, на всякий случай,
не худо привести в порядок.
— Вы, я вижу, опять начинаете робеть, милостивый
государь.
— Нет, нет, Василий Иванович; но посудите сами...
— Послушайте, — закричал Лучинов, — вы меня
выводите из терпенья... Или дайте мне слово тотчас же-
ниться, или деритесь... или я вас прибью палкой, как
труса, понимаете?
— Пойдемте в сад, — отвечал сквозь зубы Рогачев.
Но вдруг дверь растворилась, и старая няня Ефи-
мовна, вся растрепанная, ворвалась в комнату, упала
перед Рогачевым на колени, схватила его за ноги...
— Батюшка ты мой! — завопила она, — дитятко ты
мое... что ты такое затеял? не погуби нас, горемычных,
батюшка! Ведь он тебя убьет, голубчик ты мой! Да при-
кажи нам только, прикажи, мы его, озорника этакого,
шапками закидаем... Павел Афанасьевич,, дитятко ты
мое, побойся бога!
В дверях показалось множество бледных и встрево-
женных лиц... показалась даже рыжая борода ста-
росты...
— Пусти меня, Ефимовна, пусти! — пробормотал
Рогачев.
— Не пущу, родимый, не пущу. Что ты это, ба-
тюшка, что ты? Да что скажет Афанасий-то Лукич-то?
Да он нас всех с бела света сгонит... А вы что стоите?
Возьмите-ка незваного гостя под ручки да и выпро-
водите его вон из дому, чтобы духа его не было...
— Рогачев! — грозно вскрикнул Василий 'Ива-
нович.
— Ты с ума сошла, Ефимовна, ты меня позоришь,
помилуй... — проговорил Павел Афанасьевич. — Сту-
пай, ступай себе с богом, и вы пошли вон, слышите?..
Василий Иванович быстро подошел к растворен-
ному окошку, достал небольшой серебряный свисток —
слегка свистнул... Бурсье отозвался невдалеке. Лучи-
ков тотчас обратился к Павлу Афанасьевичу:
— Чем же эта комедия кончится?
— Василий Иванович, я приеду к вам завтра — что
мне делать с этой сумасшедшей бабой...
— Э! да я вижу, с вами нечего долго толковать, —
сказал Василий и поднял было трость...
Павел Афанасьевич рванулся, оттолкнул Ефимовну,
схватил шпагу и бросился через другие двери в сад.
Василий ринулся вслед за ним. Они вбежали оба в
деревянную беседку, хитро раскрашенную на китай-
ский манер, заперлись и обнажили шпаги. Рогачев
когда-то брал уроки в фехтовании, но теперь едва су-
мел выпасть как следует. Лезвия скрестились. Василий
видимо играл шпагой Рогачева. Павел Афанасьевич
задыхался, бледнел и с смятеньем глядел в лицо
Лучинову. Между тем в саду раздавались крики;
толпа народа бежала к беседке. Вдруг Рогачеву послы-
шался раздирающий старческий вопль... он узнал голос
отца. Афанасий Лукич, без шапки, с растрепанными
волосами, бежал впереди всех, отчаянно махая ру-
ками...
Сильным и неожиданным поворотом клинка вышиб
Василий шпагу из руки Павла Афанасьевича.
— Женись, брат, — сказал он ему, — полно тебе
дурачиться.
— Не женюсь, — прошептал Рогачев, закрыл глаза
и весь затрясся.
Афанасий Лукич начал ломиться в дверь беседки.
— Не хочешь? — закричал Василий.
Рогачев покачал отрицательно головой.
— Ну, так черт же с тобой!
Бедный Павел Афанасьевич упал мертвый: шпага
Лучинова воткнулась ему в сердце... Дверь затрещала,
старик Рогачев ворвался в беседку, но Василий уже
успел выскочить в окно...
Два часа спустя вошел он в комнату Ольги Ива-
новны... Она с ужасом бросилась к нему навстречу...
Он молча поклонился ей, вынул шпагу и проколол, на
месте сердца, портрет Павла Афанасьевича. Ольга
вскрикнула и в беспамятстве упала на пол... Василий
отправился к Анне Павловне. Он застал ее в образной.
«Матушка, — проговорил он, — мы отомщены». — Бед-
ная старуха вздрогнула и продолжала молиться.
Через неделю Василий уехал в Петербург — и через
два года вернулся в деревню, разбитый параличом, без
языка. Он уже не застал в живых ни Анны Павловны,
ни Ольги — и умер скоро сам на руках у Юдича, кото-
рый кормил его, как ребенка, и один умел понимать
его несвязный лепет.
ж и д
...Расскажите-ка вы нам что-нибудь, полковник, —
сказали мы, наконец, Николаю Ильичу.
Полковник улыбнулся, пропустил струю табачного
дыма сквозь усы, провел рукою по седым волосам, по-
смотрел на нас и задумался. Мы все чрезвычайно лю-
били и уважали Николая Ильича за его доброту, здра-
вый смысл и снисходительность к нашей братье моло-
дежи. Он был высокого роста, плечист и дороден; его
смуглое лицо, «одно из славных русских лиц» \ прямо-
душный, умный взгляд, кроткая улыбка, мужественный
и звучный голос — все в нем нравилось и привлекало.
— Ну, слушайте ж, — начал он. — Дело было в
тринадцатом году, под Данцигом. Я служил тогда
в Е — м кирасирском полку и, помнится, только что
был произведен в корнеты. Веселое занятие — сраже-
нья, и походы — хорошая вещь, но в осадном корпусе
очень скучно было. Сидишь себе, бывало, целый божий
день в каком-нибудь ложементе, под палаткой, на
грязи или соломе, да играешь в карты с утра до вечера.
Разве от скуки пойдешь посмотреть, как летают бомбы
или каленые ядра. Сначала французы нас тешили вы-
лазками, да скоро притихли. Ездить на фуражировку
тоже надоело; словом, тоска напала на нас такая, что
1 Лермонтов в «Казначейше». (Прим, автора.)
хоть вой. ?Лне всего тогда пошел девятнадцатый год;
малый был я здоровый, кровь с молоком, думал поте-
шиться и насчет француза и насчет того... <ну, пони-
маете... а вышло-то вот что. От нечего делать пустился
я играть. Как-то раз, после страшного проигрыша, мне
повезло, и к утру (мы играли ночью) я был в сильном
выигрыше. Измученный, сонный, вышел я на свежий
воздух и присел на гласис. Утро было прекрасное, ти-
хое; длинные линии наших укреплений терялись в ту-
мане; я загляделся, а потом и задремал сидя. Осто-
рожный кашель разбудил меня; я открыл глаза и уви-
дел перед собою жида лет сорока, в долгополом сером
кафтане, башмаках и черной ермолке. Этот жид, по
прозвищу Гиршель, то и дело таскался в наш лагерь,
напрашивался в факторы, доставал нам вина, съест-
ных припасов и прочих безделок; росту был он неболь-
шого, худенький, рябой, рыжий, беспрестанно моргал
крошечными, тоже рыжими глазками, нос имел кривой
и длинный и все покашливал.
Он начал вертеться передо мной и униженно кла-
няться.
— Ну, что тебе надобно? — спросил я его, наконец.
— А так-с, пришел узнать-с, что не могу ли их бла-
городию чем-нибудь-с...
— Не нужен ты мне; ступай.
— Как прикажете-с, как утодко-с... Я думал, что,
может быть-с, чем-нибудь-с...
— Ты мне надоел; ступай, говорят тебе.
— Извольте, извольте-с. А позвольте их благородие
поздравить с выигрышем...
— А ты почему знаешь?
— Уж как мне не знать-с... Большой выигрыш...
большой... У! какой большой...
Гиршель растопырил пальцы и покачал головой.
— Да что толку, — сказал я с досадой, — на какой
дьявол здесь и деньги?
— О! не говорите, ваше благородие; ай, ай, не го-
ворите такое. Деньги — хорошая вещь; всегда нужны,
все можно за деньги достать, ваше благородие, все!
все! Прикажите только фактору, он вам все достанет,
ваше благородие, все! все!
— Полно врать, жид.
— Ай! ай! — повторил Гиршель, встряхивая пейси-
ками. — Их' благородие мне не верит... ай... ай... ай... —
Жид закрыл глаза и медленно покачал головою на-
право и налево... — А я знаю, что господину офицеру
угодно... знаю... уж я знаю!
Жид принял весьма плутовской вид...
— В самом деле?
Жид взглянул боязливо, потом нагнулся ко мне.
— Такая красавица, ваше благородие, такая!.. —
Гиршель опять закрыл глаза и вытянул губы. — Ваше
благородие, прикажите... увидите сами... что теперь я
буду говорить, вы .будете слушать... вы не будете ве-
рить... а лучше прикажите показать... вот как, вот что!
Я молчал и глядел на жида.
— Ну, так хорошо; ну, вот хорошо; ну, вот я вам
покажу...—Тут Гиршель засмеялся и слегка потрепал
меня по плечу, но тотчас же отскочил, как обожженный.
— А что ж, ваше благородие, задаточек?
— Да ты обманешь меня или покажешь мне какое-
нибудь чучело.
— Ай, вай, что вы такое говорите? — проговорил
жид с необыкновенным жаром и размахивая рука-
ми.— Как можно? Да вы... ваше благородие, прика-
жите тогда дать мне пятьсот... четыреста пятьдесят па-
лок,— прибавил он поспешно...—Да вы прикажите...
В это время один из моих товарищей приподнял
край палатки и назвал меня по имени. Я поспешно
встал и бросил жиду червонец.
— Вецером, вецером, — пробормотал он мне вслед.
Признаюсь вам, господа, я дожидался вечера с не-
которым нетерпением. В этот самый день французы
сделали вылазку; наш полк ходил в атаку. Наступил
вечер; мы все уселись вокруг огней... солдаты заварили
кашу. Пошли толки. Я лежал на бурке, пил чай и
слушал рассказы товарищей. Мне предложили играть
в карты, — я отказался. Я был в волнении. Понемногу
офицеры разошлись по палаткам; огни стали гаснуть;
солдаты также разбрелись или заснули тут же; все
затихло. Я не вставал. Денщик мой сидел на корточках
перед огнем и, как говорится, «удил рыбу». Я прогнал
его. Скоро весь лагерь утих. Прошла рунда. Сменили
часовых. Я все лежал и ждал чего-то. Звезды высту-
пили. Настала ночь. Долго глядел я на замиравшее
пламя... последний огонек потух наконец. «Обманул
меня проклятый жид», — подумал я с досадой и хотел
было приподняться...
— Ваше благородие... — пролепетал над самым
моим ухом трепетный голос.
Я оглянулся: Гиршель. Он был очень бледен, за-
икался и пришепётывал.
— Пожалуйте-с в вашу палатку-с.
Я встал и пошел за ним. Жид весь съежился и
осторожно выступал по короткой сырой траве. Я за-
метил в стороне неподвижную, закутанную фигуру.
Жид махнул ей рукой — она подошла к нему. Он с ней
пошептался, обратился ко мне, несколько раз кивнул
головой, и мы все трое вошли в палатку. Смешно ска-
зать: я задыхался.
— Вот, ваше благородие, — прошептал с усилием
жид, — вот. Она немножко боится теперь, она боится;
но я ей сказал, что господин офицер хороший человек,
прекрасный... А ты не бойся, не бойся, — продолжал
он, — не бойся...
Закутанная фигура не шевелилась. Я сам был в
страшном смущении и не знал, что сказать. Гиршель то-
же семенил на месте, как-то странно разводил руками...
— Однако, — сказал я ему, — выдь-ка ты вон...
Гиршель как будто нехотя повиновался.
Я подошел к закутанной фигуре и тихо снял с ее
головы темный капюшон. В Данциге горело: при крас-
новатом, порывистом и слабом отблеске далекого по-
жара увидел я бледное лицо молодой жидовки. Ее кра-
сота меня поразила. Я стоял перед ней и смотрел на
нее молча. Она не поднимала глаз. Легкий шорох за-
ставил меня оглянуться. Гиршель осторожно высовы-
вал голову из-под края палатки. Я с досадой махнул
ему рукой... он скрылся.
— Как тебя зовут? — промолвил я, наконец.
— Сара, — отвечала она, и в одно мгновенье сверк-
нули во мраке белки ее больших и длинных глаз и ма-
ленькие, ровные, блестящие зубки.
Я схватил две кожаные подушки, бросил их на
землю и попросил ее сесть. Она скинула свой плащ и
села. На ней был короткий, спереди раскрытый каза-
кин с серебряными круглыми, резными пуговицами и
широкими рукавами. Густая черная коса два раза об-
вивала ее небольшую головку; я сел подле нее и взял
ее смуглую, тонкую руку. Она немного противилась,
но как будто боялась глядеть на меня и неровно дьь
шала. Я любовался ее восточным профилем — и робко
пожимал ее дрожащие, холодные пальцы.
— Ты умеешь по-русски?
— Умею... немного.
— И любишь русских?
— Да, люблю.
— Стало быть, ты меня тоже любишь?
— И вас люблю.
Я хотел было обнять ее, но она проворно отодви-
нулась...
— Нет, нет, пожалуйста, господин, пожалуйста.
— Ну, так посмотри на меня по крайней мере.
Она остановила на мне свои черные, пронзительные
глаза и тотчас же с улыбкой отвернулась и покрас-
нела.
Я с жаром поцеловал ее руку. Она посмотрела на
меня исподлобья и тихонько засмеялась.
— Чему ты?
Она закрыла лицо рукавом и засмеялась пуще
прежнего.
Гиршель появился у входа палатки и погрозил ей.
Она замолчала.
— Пошел вон! — прошептал я ему сквозь зубы.—
Ты мне надоел.
Гиршель не выходил.
Я достал из чемодана горсть червонцев, сунул их
ему в руку и вытолкал его вон.
— Господин, дай и мне... — проговорила она.
Я ей кинул несколько червонцев на колени; она под-
хватила их проворно, как кошка.
— Ну, теперь я тебя поцелую.
— Нет, пожалуйста, пожалуйста, — пролепетала
она испуганным и умоляющим голосом.
— Чего ж ты боишься?
— Боюсь.
— Да полно...
— Нет, пожалуйста.
Она робко посмотрела на меня, нагнула голову не-
множко набок и сложила руки. Я оставил ее в покое.
— Если хочешь... вот, — сказала она после некото-
рого молчанья и поднесла свою руку к моим губам.
Я не совсем охотно поцеловал ее. Сара опять рас-
смеялась.
Кровь меня душила. Я досадовал на себя и не знал,
что делать. Однако, подумал я наконец, что я за
дурак?
Я опять оборотился к ней.
— Сара, послушай, я влюблен в тебя.
— Я знаю.
— Знаешь? И не сердишься? И сама меня любишь?
Сара покачала головой.
— Нет, отвечай мне как следует.
— А покажите-ка себя, — сказала она.
Я нагнулся к ней. Сара положила руки ко мне на
плечи, начала разглядывать мое лицо, хмурилась,
улыбалась... Я не выдержал и проворно поцеловал ее
в щеку. Она вскочила и в один прыжок очутилась у
входа палатки.
— Ну, какая же ты дикарка!
Она молчала и не трогалась с места.
— Подойди же ко мне...
— Нет, господин, прощайте. До другого разу.
Гиршель опять выставил свою курчавую головку,
сказал ей два слова; она нагнулась и ускользнула, как
змея.
Я выбежал из палатки вслед за нею, но не увидел
пи ее, ни Гиршеля.
Целую ночь я не мог заснуть.
На другое утро мы сидели в палатке нашего рот-
мистра; я играл, но без охоты. Вошел мой денщик.
— Спрашивают вас, ваше благородие.
— Кто' меня спрашивает?
— Жид спрашивает.
«Неужели Гиршель!» — подумал я. Я дождался
конца талии, встал и вышел. Действительно, я увидел
Гирш ел я.
— Что, — спросил ок меня с приятной улыбкой, —
ваше благородие, довольны вы?
— Ах ты!.. (Тут полковник оглянулся.) Кажется, нет
дам... впрочем, все равно. Ах ты, мой любезный, —
отвечал я ему, — да ты смеешься надо мной, что ли?
— А что-с?
— Как что-с? Еще ты опрашиваешь!
— Ай, ай, господин офицер, какой же вы, — прого-
ворил Гиршель с укоризной, но не переставая улыбать-
ся. — Девица молодая, скромная... Вы ее испугали,
право испугали.
— Хороша скромность! а деньги-то ока зачем
взяла?
— А как же-с? Деньги дают-с, так как же не
брать-с?
— Послушай, Гиршель, пусть она придет опять, я
тебя не обижу... только ты, пожалуйста, своей глупой
рожи не показывай у меня в палатке и оставь нас в
покое; слышишь?
У Гиршеля засверкали глазки.
— А что? нравится вам?
— Ну, да.
— Красавица! такой нет красавицы нигде. А денег
мне теперь пожалуете?
— Возьми, только слушай: уговор лучше денег.
Приведи ее, да убирайся к черту. Я ее сам провожу
домой.
— А нельзя, нельзя, никак нельзя-с, — торопливо
возразил жид. — Ай, ай, никак нельзя-с.'Я, пожалуй,
буду ходить около палатки, ваше благородие; я, я,
ваше благородие, отойду, пожалуй, немножко... я, ваше
благородие, готов вам служить, я, пожалуй, отойду...
что ж? я отойду.
— Ну, смотри же... Да приведи ее, слышишь?
— А ведь красавица? господин офицер, а? ваше
благородие? красавица? а?
Гиршель нагибался и заглядывал мне в глаза.
— Хороша.
— Ну, так дайте же мне еще червончик...
Я бросил ему червонец; мы разошлись.
День минул, наконец. Настала ночь. Я долго сидел
один в своей палатке. На дворе было неясно. В городе
пробило два часа. Я начинал уже ругать жида... вдруг
вошла Сара, одна. Я вскочил, обнял ее... прикоснулся
губами до ее лица... Оно было холодно как лед. Я едва
мог различить ее черты... Я усадил ее, стал перед ней
на колени, брал ее руки, касался ее стана... Она мол-
чала, не шевелилась и вдруг громко, судорожно зары-
дала. Я напрасно старался успокоить, уговорить ее...
Она плакала -навзрыд... Я ласкал ее, утирал ее слезы;
она попрежнему не противилась, не отвечала на мои
расспросы и плакала, плакала в три ручья. Сердце во
мне перевернулось; я встал и вышел из палатки.
Гиршель точно из земли передо мною вынырнул.
— Гиршель, — сказал я ему, — вот тебе обещанные
деньги. Уведи Сару.
Жид тотчас бросился к ней. Она перестала плакать
и ухватилась за него.
— Прощай, Сара, — сказал я ей. — Бог с тобой,
прощай. Когда-нибудь увидимся, в другое время.
Гиршель молчал и кланялся. Сара нагнулась, взяла
мою руку, прижала ее к губам; я отвернулся...
Дней пять или шесть, господа, я все думал о моей
жидовке. Гиршель не являлся, и никто не видал его в
лагере. По ночам спал я довольно плохо: мне все ме-
рещились черные, влажные глаза, длинные ресницы;
мои губы не могли забыть прикосновенья щеки, глад-
кой и свежей, как кожица сливы. Послали меня со
взводом на фуражировку в отдаленную деревеньку.
Пока мои солдаты шарили по домам, я остался на
улице и не слезал с коня. Вдруг кто-то схватил меня
за ногу...
— Боже мой, Сара!
Она была бледна и взволнована.
— Господин офицер, господин... помогите, спасите:
солдаты нас обижают... Господин офицер...
Она узнала меня и вспыхнула.
— А разве ты здесь живешь?
— Здесь.
— Где?
Сара указала мне на маленький, старенький домик.
Я дал лошади шпоры и поскакал. На дворе домика
безобразная, растрепанная жидовка старалась вырвать
из рук моего длинного вахмистра Силявки три курицы
и упку. Он поднимал свою добычу выше головы и
смеялся; курицы кудахтали, утка крякала... Другие
два кирасира вьючили лошадей своих сеном, соломой,
мучными кулями. В самом доме слышались малорос-
сийские восклицания и ругательства... Я крикнул на
своих и приказал им оставить жидов в покое, ничего
не брать у них. Солдаты повиновались; вахмистр сел
на свою пнедую кобылу Прозерпину, или, как он на-
зывал ее, «Прожерпылу», и выехал за мной на улицу.
— Ну что, — сказал я Саре, — довольна ты мной?
Она с улыбкой посмотрела на меня.
— Где ты пропадала все это время?
Она опустила глаза.
— Як вам завтра приду.
— Вечером?
— Нет, господин, утром.
— Смотри же, не обмани меня.
— Нет... нет, не обману.
Я жадно глядел на нее. Днем она показалась мне
еще прекраснее. Я помню, меня в особенности пора-
зили янтарный, матовый цвет ее лица и синеватый от-
лив ее черных волос... Я нагнулся с лошади и крепко
стиснул ее маленькую руку.
— Прощай, Сара... смотри, приходи же.
— Приду.
Она пошла домой; я приказал вахмистру догнать
меня с командой — и поскакал.
На другой день я встал очень рано, оделся и вышел
из палатки. Утро было чудесное; солнце только что
подымалось, и на каждой былинке сверкал влажный
багрянец. Я взошел на высокий бруствер и сел на
краю амбразуры. Подо мной толстая чугунная пушка
выставила в поле свое черное жерло. Я рассеянно смо-
трел во все стороны... и вдруг увидал шагах во ста
скорченную фигуру в сером кафтане. Я узнал Гир-
шеля. Он долго стоял неподвижно на одном месте, по-
том вдруг отбежал немного в сторону, торопливо и
боязливо оглянулся... крикнул, присел, осторожно вы-
тянул шею и опять начал оглядываться и прислуши-
ваться. Я очень ясно видел все его движенья. Он за-
пустил руку за пазуху, достал клочок бумажки, ка-
рандаш и начал писать или чертить что-то. Гиршель
беспрестанно останавливался, вздрагивал, как заяц,
внимательно рассматривал окрестность и как будто
срисовывал наш лагерь. Он не раз прятал свою бу-
мажку, щурил глаза, нюхал воздух и скова прини-
мался за работу. Наконец, жид присел на траву, снял
башмак, запихал туда бумажку; но не успел он еще
выпрямиться, как вдруг, шагах в десяти от него, из-за
ската гласиса показалась усастая голова вахмистра
Силявки и понемногу приподнялось от земли все длин-
ное и неуклюжее его тело. Жид стоял к нему спиной.
Силявка проворно подошел к нему и положил ему на
плечо свою тяжелую лапу. Гиршеля скорчило. Он за-
трясся, как лист, и испустил болезненный, заячий крик.
Силявка грозно заговорил с ним и схватил его за во-
рот. Я не мог слышать их разговора, но, по отчаянным
телодвижениям жида, по его умоляющему виду начал
догадываться, в чем дело. Жид раза два бросался
к ногам вахмистра, запустил руку в карман, вытащил
разорванный клетчатый платок, развязал узел, достал
червонец... Силявка с важностью принял подарок, но
не переставал тащить жида за ворот. Гиршель рва-
нулся и бросился в сторону; вахмистр пустился за ним
в погоню. Жид бежал чрезвычайно проворно; его ноги,
обутые в синие чулки, мелькали действительно весьма
быстро; но Силявка после двух или трех «угонок» пой-
мал присевшего жида, поднял и понес его на руках —
прямо в лагерь. Я встал и пошел к нему навстречу.
— А! ваше благородие! — закричал Силявка, — ла-
зутчика несу вам, лазутчика!.. — Пот градом катился с
дюжего малоросса. — Да< перестань же вертеться, чер-
тов жид! да ну же... экой ты! »не то придавлю, смотри!
Несчастный Гиршель слабо упирался локтями в
грудь Силявки, слабо болтал ногами... Глаза его су-
дорожно закатывались...
— Что такое? — спросил я Силявку.
— А вот что, ваше благородие: извольте-ка снять
с его правой ноги башмак, мне неловко. — Он все еще
держал жида на руках.
Я снял башмак, достал тщательно сложенную бу-
мажку, развернул ее и увидел подробный рисунок
нашего лагеря. На полях стояло множество заметок,
писанных мелким почерком на жидовском языке.
Между тем Силявка поставил Гиршеля на ноги.
Жид раскрыл глаза, увидел меня и бросился передо
мной на колени.
Я молча показал ему бумажку.
— Это что?
— Это — так, господин офицер. Это я так. Так...—
Голос его перервался.
— Ты лазутчик?
Он не понимал меня, бормотал несвязные слова,
трепетно прикасался моих колен...
— Ты шпион?
— Ай! — крикнул он слабо и потряс головой.—
Как можно? Я — никогда; я совсем нет. Не можно; не
есть возможно. Я готов. Я — сейчас. Я дам денег...
Я заплачу, — прошептал он и закрыл глаза.
Ермолка сдвинулась у него на затылок; рыжие,
мокрые от холодного поту волосы повисли клочьями,
губы посинели и судорожно кривились, брови болез-
ненно сжались, щеки ввалились...
Солдаты нас обступили. Я сперва хотел было пуг-
нуть порядком Гиршеля да приказать Силявке мол-
чать, но теперь дело стало гласно и не могло миновать
«сведения начальства».
— Веди его к генералу, — сказал я вахмистру.
— Господин офицер, ваше благородие! — закричал
отчаянным голосом жид, — я не виноват; не виноват...
Прикажите выпустить меня, прикажите...
— А вот его превосходительство разберет, — про-
говорил Силявка. — Пойдем.
— Ваше благородие! — закричал мне жид вслед,—
прикажите! помилуйте!
Крик его терзал меня. Я удвоил шаги.
Генерал наш был человек немецкого происхожде-
ния, честный и добрый, но строгий исполнитель правил
службы. Я вошел в небольшой, наскоро выстроенный
его домик и в немногих словах объяснил ему причину
моего посещения. Я знал всю строгость военных по-
становлений mi потому не произнес даже слова «лазут-
чик», а постарался представить все дело ничтожным
и не стоящим внимания. Но', к несчастию Гиршеля, ге-
нерал исполнение долга ставил выше сострадания.
— Вы, молодой человек, — сказал он мне, — суть
неопытный. Вы в воинском деле еще неопытны суть.
Дело, о котором (генерал весьма любил слово: кото-
рый) вы мне рапортовали, есть важное, весьма важ-
ное... А где же этот человек, который взят был? тот
еврей? где же тот?
Я вышел из палатки и приказал ввести жида.
Ввели жида. Несчастный едва стоял на ногах.
— Да, — промолвил генерал, обратясь ко мне, —
а где же план, который найден на сем человеке?
Я вручил ему бумажку. Генерал развернул ее, ото-
двинулся назад, прищурил глаза, нахмурил брови.
— Это уд-див-вит-тельно... — проговорил он с рас-
становкой. — Кто его арестовал?
— Я, ваше превосходительство! — резко брякнул
Силявка.
— А! хорошо! хорошо!.. Ну, любезный мой, что ты
скажешь в своем оправданье?
— Ва... ва... ваше превосходительство, — пролепе-
тал Гиршель, — я... помилуйте... ваше превосходитель-
ство... не виноват... спросите, ваше превосходительство,
господина офицера... Я фактор, ваше превосходитель-
ство, честный фактор.
— Его следует допросить, — проговорил генерал
вполголоса, важно качнув головой. — Ну, как же ты
это, братец?
— Не виноват, ваше превосходительство, не ви-
новат.
— Однакоже это есть невероятно. Ты, как по-рус-
ски говорится, поделом взят, то есть на самих делах!
— Позвольте сказать, ваше превосходительство: я
не виноват.
— Ты рисовал план? ты есть шпион неприятель-
ский?
— Не я! — крикнул внезапно Гиршель,— не я,
ваше превосходительство!
Генерал посмотрел на Силявку.
— Да врет же он, ваше превосходительство. Гос-
подин офицер сам из его башмака грамоту достал.
Генерал посмотрел на меня. Я принужден был кив-
нуть головой.
— Ты, любезный мой, есть неприятельский лазут-
чик... любезный мой...
— Не я... не я... — шептал растерявшийся жид.
— Ты уже доставлял сему подобные сведения
и прежде неприятелю? Признавайся...
— 'Как можно!
— Ты, любезный мой, меня не будешь обманывать.
Ты лазутчик?
Жид закрыл глаза, тряхнул головой и поднял полы
своего кафтана.
— Повесить его, — проговорил выразительно гене-
рал после некоторого молчания, — сообразно законов.
Где господин Феодор Шликельман?
Побежали за Шликельманом, генеральским адъю-
тантом. Гиршель позеленел, раскрыл рот, выпучил
глаза. Явился адъютант. Генерал отдал ему надлежа-
щие приказания. Писарь показал на миг свое тощее,
рябое лицо. Два-три офицера с любопытством загля-
нули в комнату.
— Сжальтесь, ваше превосходительство, — сказал
я генералу по-немецки, как умел, — отпустите его...
— Вы, молодой человек, — отвечал он мне по-рус-
ски, — я вам сказывал, неопытны, и посему прошу вас
молчать и меня более не утруждать.
Гиршель с криком повалился в ноги генералу.
— Ваше превосходительство, помилуйте, не буду
вперед, не буду, ваше превосходительство, жена у меня
есть... ваше превосходительство, дочь есть... поми-
луйте...
— Что сделать!
— Виноват, ваше превосходительство, точно естем
виноват... в первый раз, ваше превосходительство, в
первый раз, поверьте!
— Других бумаг не доставлял?
— В первый раз, ваше превосходительство... жена...
дети... помилуйте...
— Но ты есть шпион.
— Жена... ваше превосходительство... дети...
Генерала покоробило, но делать было нечего.
— Сообразно законов, повесить еврея, — прогово-
рил он протяжно и с видом человека, принужденного
скрепя сердце принести свои лучшие чувства в жертву
неумолимому долгу, — повесить! Феодор Карлыч,
прошу вас о сем происшествии написать рапорт, ко-
торый...
В Гиршеле вдруг произошла страшная перемена.
Вместо обыкновенного, жидовской натуре свойствен-
ного, тревожного испуга на лице его изобразилась
страшная, предсмертная тоска. Он заметался, как пой-
манный зверек, разинул рот, глухо захрипел, даже
запрыгал на месте, судорожно размахивая локтями.
Он был в одном башмаке; другой позабыли надеть
ему на ногу... кафтан его распахнулся... ермолка сва-
лилась...
Все мы вздрогнули; генерал замолчал.
— Ваше превосходительство, — начал я опять, —
простите этого несчастного.
— Нельзя. Закон повелевает, — возразил генерал
отрывисто и не без волненья, — другим в пример.
— Ради бога...
— Господин корнет, извольте отправиться на свой
пост, — оказал генерал и повелительно указал мне ру-
кою на дверь.
Я поклонился и вышел. Но так как у меня соб-
ственно поста не было нигде, то я и остановился в не-
далеком расстоянии от генеральского домика.
Минуты через две явился Гиршель в сопровожде-
нии Силявки и трех солдат. Бедный жид был в оцепе-
нении и едва переступал ногами. Силявка прошел
мимо меня в лагерь и скоро вернулся с веревкой в ру-
ках. На грубом, но не злом его лице изображалось
странное, ожесточенное сострадание. При виде ве-
ревки жид замахал руками, присел и зДрыдал. Сол-
даты молча стояли около него и угрюмо смотрели
н землю. Я приблизился к Гиршелю, заговорил с ним;
он рыдал, как ребенок, и даже не посмотрел на меня.
Я махнул рукой, ушел к себе, бросился на ковер —
•и закрыл глаза...
Вдруг кто-то торопливо и шумно вбежал в мою па-
латку. Я поднял голову — и увидел Сару; на ней лица
не было. Она бросилась ко мне и схватила меня за
руки.
— Пойдем, пойдем, пойдем, — твердила она зады-
хающимся голосом.
— 'Куда? зачем? останемся здесь.
— К отцу, к отцу, скорее... спаси его... спаси!
— К какому отцу?..
— IK моему отцу; его хотят вешать...
— Как! разве Гиршель...
— Мой отец... я тебе все растолкую потом, — при-
бавила она, отчаянно ломая руки, — только пойдем...
пойдем...
Мы выбежали вон из палатки. В поле, на дороге
к одинокой березе, виднелась группа солдат... Сара
молча указала на нее пальцем...
— Стой, — сказал я вдруг, — куда же мы бежим?
Солдаты меня не послушаются.
Сара продолжала тащить меня за собой... При-
знаюсь, у меня голова закружилась.
— Да послушай, Сара, — сказал я ей — что толку
туда бежать? Лучше я пойду опять к генералу; пой-
дем вместе; авось,х мы упросим его.
Сара вдруг остановилась и как безумная посмот-
рела на меня.
— Пойми меня, Сара, ради бога. Я твоего от-
ца помиловать не могу, а генерал -может. Пойдем к
нему.
— Да его пока повесят, — простонала она...
Я оглянулся. Писарь стоял невдалеке.
— Иванов, — кликнул я ему, — сбегай, пожалуй-
ста, туда к ним: прикажи им подождать, скажи, что
я пошел просить генерала.
— Слушаю-с...
Иванов побеж'ал.
Нас к генералу не пустили. Напрасно я просил,
убеждал, наконец даже бранился... напрасно бедная
Сара рвала волосы и бросалась на часовых: нас не
пустили.
Сара дико посмотрела кругом, схватила обеими ру-
ками себя за голову и побежала стремглав в поле, к
отцу. Я за ней. На нас глядели с недоумением...
Мы подбежали к солдатам. Они стали в кружок и,
представьте, господа! смеялись, смеялись над бедным
Гиршелем! Я вспыхнул и крикнул на них. Жид увидел
кас и кинулся на шею дочери. Сара судорожно схва-
тилась за него.
Бедняк вообразил, что его простили... Он начинал
уже благодарить меня... я отвернулся.
— Ваше благородие, — закричал - он и стиснул
руки. — Я не прощен?
Я молчал.
— Нет?
— Нет.
— Ваше благородие, — забормотал он, — посмот-
рите, ваше благородие, посмотрите... ведь вот она, эта
девица — знаете, она дочь моя.
— Знаю, — отвечал я и опять отвернулся.
— Ваше благородие, — закричал он, — я не отхо-
дил от палатки! Я ни за что... — Он остановился и за-
крыл на мгновенье глаза... — Я хотел ваших денежек,
ваше благородие, нужно сознаться, денежек... но я ни
за что...
Я молчал. Гиршель был мне гадок, да и она, его
сообщница...
— Но теперь, если вы меня спасете, — проговорил
жид шепотом, — я прикажу — я... понимаете?., все...
я уж на все пойду...
Он дрожал, как лист, -и торопливо оглядывался.
Сара молча и страстно обнимала его.
К нам подошел адъютант.
— Господин корнет,—сказал он мне, — его пре-
восходительство приказал арестовать вас. А вы... — Он
молча указал солдатам на жида... — сейчас его...
Силявка подошел к жиду.
— Федор Карлыч, — сказал я адъютанту (с ним
пришло человек пять солдат), — прикажите по край-
ней мере унести эту бедную девушку...
— Разумеется. Согласен-с.
Несчастная едва дышала. Гиршель бормотал ей на
ухо по-жидовски...
Солдаты с трудом высвободили Сару из отцовских
объятий и бережно отнесли ее шагов на двадцать. Но
вдруг она вырвалась у них из рук и бросилась к Гир-
шелю... Силявка остановил ее. Сара оттолкнула его,
лицо ее покрылось легкой краской, глаза засверкали,
она протянула руки.
— Так будьте же вы прокляты, — закричала она
по-немецки, — прокляты, трижды прокляты, вы и весь
ненавистный род ваш, проклятием Дафана и Авирона,
проклятием бедности, бесплодия и насильственной, по-
зорной смерти! Пускай же земля раскроется под ва-
шими ногами, безбожники, безжалостные, кровожад-
ные псы...
Голова ее закинулась назад... она упала на землю...
Ее подняли и унесли.
Солдаты взяли Гиршеля под руки. Я тогда понял,
почему смеялись они над жидом, когда я с Сарой при-
бежал из лагеря. Он был действительно смешон, не-
смотря на весь ужас его положения. Мучительная то-
ска разлуки с жизнью, дочерью, семейством выража-
лась у несчастного жида такими странными, уродли-
выми телодвижениями, криками, прыжками, что мы все
улыбались невольно, хотя и жутко, страшно жутко
было нам. Бедняк замирал от страху...
— Ой, ой, ой! — кричал он, — ой... стойте! я рас-
скажу, много расскажу. Господин унтер-вахмистр, вы
меня знаете. Я фактор, честный фактор. Не хватайте
меня; постойте еще минутку, минуточку, маленькую
минуточку постойте! Пустите меня: я бедный еврей.
Сара... где Сара? О, я знаю! она у господина квартир-
поручика (бог знает, почему он меня пожаловал в та-
кой небывалый чин). Господин квартир-поручик! Я не
отхожу от палатки. (Солдаты взялись было за Гир-
шеля... он оглушительно взвизгнул и выскользнул
у них из рук.) Ваше превосходительство, помилуйте
несчастного отца семейства! Я дам десять червонцев,
пятнадцать дам, ваше превосходительство!.. (Его пота-
щили к березе.) Пощадите! змилуйтесь! господин
квартир-поручик! сиятельство ваше! господин обер-ге-
нерал и главный шеф!
На жида надели петлю... Я закрыл глаза и бро-
сился бежать.
Я просидел две недели под арестом. Мне говорили,
что вдова несчастного Гиршеля приходила за платьем
покойного. Генерал велел ей выдать сто рублей. Сару
я более не видал. Я был ранен; меня отправили в гос-
питаль, и когда я выздоровел, Данциг уже сдался, —
и я догнал свой полк на берегах Рейна.
ПЕТУШКОВ
I
В 182... году в городе О... проживал поручик Иван
Афанасьевич Петушков. Он происходил от бедных
родителей, пяти лет остался круглым сиротой и попал
на руки к опекуну. Имущества у него, по милости
опекуна, не оказалось никакого; он перебивался попо-.
лам с грехом. Роста был он среднего, несколько суту-
ловат; лицо имел худое и покрытое веснушками, впро-
чем довольно приятное; волосы темнорусые, глаза се-
рые, взгляд робкий; частые морщины покрывали его
низкий лоб. Вся жизнь Петушкова прошла чрезвы-
чайно однообразно; под сорок лет он был еще молод и
неопытен, как ребенок. Знакомых он дичился, а с теми,
на участь которых мог иметь влияние, обходился
весьма кротко...
За людьми, осужденными судьбою на жизнь одно-
образную и невеселую, часто водятся разные привычки
и потребности. Петушков по утрам, за чаем, любил ку-
шать свежую белую булку. Без этого лакомства он
жить не мог: Вот, в одно утро, слуга его, Онисим, по-
дал ему на тарелке с синими цветочками вместо булки
три темнорыжих сухаря. Петушков тотчас же, с неко-
торым негодованьем, спросил слугу своего, что бы это
такое значило?
— Булки все поразобравшись, — ответил ему Они-
сим, природный петербуржец, странной игрою слу-
чая занесенный в самую глушь южной России.
— Быть не может! — воскликнул Иван Афанасье-
вич.
— Поразобравшись, — повторил Онисим, — сегодня
у предводителя завтрак, так оно все туда, знаете, пошло.
Онисим провел рукой по воздуху и выставил пра-
вую ногу вперед.
Иван Афанасьевич прошелся по комнате, оделся и
сам отправился в булочную. Это единственное в го-
роде О... заведение было учреждено лет десять тому
назад заезжим немцем, в скором времени процвело и
теперь еще процветало под начальством его вдовы,
толстой бабы.
Петушков постучался у окошка. Толстая баба вы-
ставила в форточку свое болезненно пухлое и заспан-
ное лицо.
— Булку пожалуйте, — с приятностью сказал Пе-
тушков.
— Вышли булки, — пропищала толстая баба.
— У вас нет булок?
— Нетути.
— Как же это? помилуйте. Я у вас каждый день
беру булки и плачу аккуратно.
Баба молча посмотрела на него.
— Возьмите крендель, — сказала она, наконец, зе-
вая, — или паплюху.
— Не хочу, — сказал Петушков и даже обиделся.
— Как угодно, — пробормотала баба и захлопнула
форточку.
Ивана! Афанасьевича разобрала сильная досада.
В недоуменье отошел он на другую сторону улицы и.
предался весь, как дитя, своему неудовольствию.
— Господин!.. — раздался довольно приятный жен-
ский голос, — господин!
Иван Афанасьич поднял глаза. Из форточки булоч-
ной выглядывала девушка лет семнадцати и держала
в руке булку. Лицо она имела полное, круглое, щеки
румяные, глаза карие, небольшие, нос несколько вздер-
нутый, русые волосы и великолепные плечи. Ее черты
выражали доброту, лень и беспечность.
— Вот вам, сударь, булка, — сказала она, посмеи-
ваясь, — я было взяла ее себе, да уж извольте, усту-
плю вам.
— Покорнейше-благодарю. Позвольте-с...
Петушков начал шарить у себя в кармане.
— Не надо, не надо-с. Кушайте себе на здоровье.
Она затворила форточку.
Петушков пришел домой в совершенно приятном
расположении духа.
— Вот, ты не достал булки, — сказал он своему
Онисиму, — а я вот достал, видишь?..
Онисим горько усмехнулся.
В тот же день, вечером, Иван Афанасьевич, разде-
ваясь, спросил слугу своего:
— Скажи мне, братец, пожалуйста, что там у бу-
лочницы за девка, а?
Онисим посмотрел в сторону довольно мрачно и
возразил: — А на что вам?
— Так, — сказал Петушков, собственноручно сни-
мая сапоги.
— А ведь хороша! — снисходительно заметил Они-
сим.
— Да... недурна... — промолвил Иван Афанасьич,
глядя тоже в сторону. — А как ее зовут, знаешь?
— Василисой.
— И ты ее знаешь?
Онисим помолчал несколько.
— Знаем-с.
Петушков разинул было рот, но повернулся на дру-
гой бок и заснул. Онисим вышел в переднюю, понюхал
табаку и покрутил головой.
На другой день, рано поутру, Петушков велел по-
дать себе одеться. Онисим принес ежедневный сюртук
Ивана Афанасьича, сюртук старый, травяного цвета,
с огромными полинявшими эполетами. Петушков
долго, молча, поглядел на Онисима, потом приказал
ему достать новый сюртук. Онисим не без удивленья
повиновался. Петушков оделся, тщательно натянул на
руки замшевые перчатки.
— Ты, братец, — проговорил он с некоторым заме-
шательством, — не ходи сегодня в булочную. Я сам
зайду... мне по дороге.
— Слушаю-с,—ответил Онисим так отрывисто,
как будто кто-то толкнул его сзади.
Петушков отправился, дошел до булочной, посту-
чался в окошко. Толстая баба отворила форточку.
— Пожалуйте булку, — медленно проговорил Иван
Афанасьич.
Толстая баба выставила руку, обнаженную до са-
мого плеча, более похожую на ляжку, чем на руку, и
сунула ему горячий хлеб прямо под нос.
Иван Афанасьич постоял некоторое время под
окошком, прошел по улице раза два, заглянул на двор
и, наконец, устыдясь своего ребячества, вернулся до-
мой с булкой в руке. Целый день ему было неловко, и
даже вечером он, против обыкновения, не пустился в
разговор с Онисимом.
На другое утро уже Онисим отправился за булкой.
II
Прошло несколько недель. Иван Афанасьич совер-
шенно позабыл о Василисе и попрежнему дружелюбно
беседовал с своим слугою. В одно прекрасное утро за-
шел к нему господин Бублицын, развязный и очень
любезный молодой человек. Правда, он иногда сам не
знал, что такое говорил, и весь был, как говорится, на-
бекрень, но все-таки слыл за весьма приятного собесед-
ника. Он курил много, с лихорадочной жадностью, под-
нимая брови, втягивая грудь, курил с озабоченным
видом, или, лучше сказать, с таким видом, что вот
дайте ему только в последний раз затянуться, он вам
тотчас и скажет неожиданную новость; даже иногда
мычал и махал рукой, торопливо досасывая чубук, как
будто внезапно вспомнил что-то необыкновенно забав-
ное или важное, раскрывал рот, кольцеобразно выпу-
скал дым и произносил слова самые обыкновенные, а
иногда даже вовсе безмолвствовал. Поболтавши не-
много с Иваном Афанасьичем о соседях, лошадях,
помещичьих дочках и прочих поучительных предметах,
г-н Бублицын вдруг заморгал глазами, взбил себе хо-
хол и с лукавой улыбкой подошел к необыкновенно
тусклому зеркалу, единственному украшению комнаты
Ивана Афанасьича.
— А ведь надо правду сказать, — промолвил он,
поглаживая свои бурые бакенбарды, — у нас здесь
есть мещаночки такие, что куда твоя Венера мендин-
цейнская... Например, видали вы Василису булочни-
цу?..— Г-н Бублицын затянулся.
Петушков вздрогнул.
’— Впрочем, — продолжал Бублицын, исчезая в об-
лаке дыма, — что я у вас спрашиваю! ведь вы такой
человек, Иван Афанасьич! бог знает, чем вы занимае-
тесь, Иван Афанасьич!
— Тем же, чем и вы, —не без досады и нараспев
проговорил Петушков.
— Ну, нет, Иван Афанасьич, нет... Что вы это?
— Однако?
— Ну, да уж что, Иван Афанасьич!
— Однако? однако?
Бублицын поставил трубку в угол и начал рассма-
тривать свои не совсем красивые сапоги. Петушков по-
чувствовал смущение.
— Так-то, Иван Афанасьич, так-то, — продолжал
Бублицын, как бы щадя его. — А про Василису булоч-
ницу вам доложу: очень, о-чень хороша... о-чень.
Господин Бублицын расширил ноздри и медленно
погрузил руки в карманы.
Странное дело! Иван Афанасьич почувствовал не-
что вроде ревности. Он начал двигаться на стуле, не-
кстати расхохотался, покраснел вдруг, зевнул и, зевая,
скривил немного нижнюю челюсть. Бублицын выкурил
еще три трубки и удалился. Иван Афанасьич подошел
к окну, вздохнул и велел подать себе напиться.
Онисим поставил стакан квасу на стол, угрюмо взгля-
нул на бар!И1на, прислонился к двери и потупил голову.
— Что ты так задумался? — спросил его барин
ласково и не без страха.
— Что задумался? — возразил Онисим, — что заду-
мался... Все об вас.
— Обо мне!
— Разумеется, о вас.
— А что ж ты такое думаешь?
— А я вот что думаю. (Тут Онисим понюхал та-
баку.) Стыдно вам, сударь, стыдно.
— Что такое стыдно?
— Что такое стыдно... Да вы посмотрите на госпо-
дина Бублицына, Иван Афанасьич... Чем не молодец?
помилуйте.
— Я тебя, братец, не понимаю.
— Не понимаете... Нет, вы меня понимаете.
Онисим помолчал.
— Господин Бублицын — господин настоящий, как
следует быть господин. А вы-то что, Иван Афа-
насьич, вы-то что? помилуйте.
— Ну, и я господин.
— Господин, господин... — возразил Онисим, при-
ходя в азарт.—Какой вы господин? Вы, сударь, про-
сто мокрая курица, Иван Афанасьич, помилуйте. Си-
дите себе сиднем целый божий день... много этак вы-
сидите. В карты вы не играете, с господами не води-
тесь, а что уж насчет того...
Онисим махнул рукой.
— Ну, однакож... ты уж, кажется, слишком... —
•проговорил Иван Афанасьич, с замешательством хва-
таясь за чубук.
— Какое слишком, Иван Афанасьич, какое слиш-
ком! Вы сами посудите. Ведь вот опять насчет Васи-
лисы... Ну, почему бы вам...
— Да ты что думаешь, Онисим? — тоскливо пере-
z бил его Петушков.
— Я знаю, что я думаю. Что ж? и с богом! Да где
вам? Иван Афанасьич, помилуйте, судите сами...
Ведь вы...
Иван Афанасьич встал.
— Ну, ну, пожалуйста, там уж ты молчи, — сказал
он проворно и как бы ища глазами Онисима. — Я ведь
тоже, знаешь... я... что уж ты в самом деле? Дай-ка
мне лучше одеться.
Онисим медленно стащил с Ивана Афанасьича за-
масленный татарский шлафрок, с отеческой грустью
поглядел на барина, покачал головой, напялил на него
сюртук и принялся бить его по спине веником.
Петушков вышел и, после непродолжительного
странствования по- кривым улицам города, очутился пе-
ред булочной. Странная улыбочка играла на его губах.
Не успел он взглянуть раза два на слишком извест-
ное «заведение», как вдруг калитка отворилась и вы-
бежала Василиса, с желтым платочком на голове и
в душегрейке, накинутой, по русскому обычаю, на
плечи. Иван Афанасьич тотчас же нагнал ее.
— Куда изволите идти, голубушка?
Василиса быстро взглянула на него, засмеялась,
отвернулась и закрыла себе губы рукой.
— Чай, за покупочкой? — спросил Иван Афанасьич,
семеня ножками.
— Какие любопытные, — возразила Василиса.
— Отчего же любопытный? — сказал Петушков, то-
ропливо размахивая руками. — Я совсем напротив...
Так, знаете ли, — прибавил он поспешно, как будто эти
три слова совершенно объяснили его мысль.
— А булочку мою скушали?
— Непременно-с, — возразил Петушков, — с осо-
бенным удовольствием.
Василиса продолжала идти да посмеиваться.
— Приятная сегодня погода, — продолжал Иван
Афанасьич, — изволите часто гулять?
— Гуляем-с.
— Ах, как бы мне было желательно...
— Чего-с?
Девушки у нас выговаривают слово «чего-с» очень
странно, как-то особенно резко и быстро... Куропатки
так кричат по зарям.
— Погулять-с, знаете ли, с вами... за городом,
что ли...
— Как можно!
— Отчего же не можно?
— Ах, какой вы, право!
— Но, позвольте...
Тут поровнялся с ними купчик-попрыгунчик с коз-
линой бородкой и пальцами, растопыренными в виде
рогульки, чтобы рукава не сползали, в долгополом си-
неватом кафтане и теплом картузе, похожем на рас-
пухший арбуз. Петушков, ради приличия, отстал не-
много от Василисы, но тотчас же нагнал ее снова.
— Так как же? насчет прогулки-с?
Василиса лукаво посмотрела на него и опять за-
смеялась.
— Вы здешний?
— Здешний-с.
Василиса провела рукой по волосам и пошла по-
тише. Иван Афанасьич улыбнулся и, внутренно зами-
рая от робости, нагнулся немного набок и трепетной
рукой обвил стан красавицы.
Василиса вскрикнула.
— Полноте, бесстыдники, на улиць^.
— Ну, ну, ну, чего, — забормотал Иван Афанасьич.
— Полноте, говорят вам, на улицы... Не обиждайте.
— А... а... ах, какие же вы, — проговорил Петуш-
ков с укоризной, а сам покраснел до ушей.
Василиса остановилась.
— Ступайте себе, господин, ступайте...
Петушков повиновался. Он пришел домой, целый час
сидел неподвижно на стуле и даже трубки не курил.
Наконец, он достал листок сероватой бумаги, очинил
перо и после долгих соображений написал следующее
письмо:
«Милостивая государыня
Василиса Тимофеевна!
Будучи от природы человек необидчивый, как же бы
мог я вам причинить неприятность. Если же я и дей-
ствительно перед вами виноват, то именно скажу вам:
намеки г-на Бублицына меня к тому способствовали,
чего я никак не ожидал. А впрочем, покорнейше прошу
вас на меня не гневаться. Я человек чювствительный и
всякую ласку весьма ч/овствую и благодарен. Не гне-
вайтесь на меня, Василиса Тимофеевна, прошу вас по-
корнейше. Впрочем, с моим почтением пребываю
Ваш покорнейший слуга
Иван Петушков».
Онисим отнес это письмо по адресу.
in
Прошло две недели... Онисим каждое утро, по
обыкновению, ходил в булочную. Вот однажды Васи-
лиса выбежала к нему навстречу.
— Здравствуйте, Онисим Сергеич.
Онисим принял мрачный вид и сердито проговорил:
— Здорово.
— Что ж это вы никогда к нам не зайдете, Онисим
Сергеич?
Онисим угрюмо взглянул на нее.
— Что я зайду? чаем небось не напоишь.
— Напою, Онисим Сергеич, напою. Только вы при-
ходите. И с ромом.
Онисим медленно улыбнулся.
— Что ж, пожалуй, коли так.
— Когда же, батюшка, когда?
— Когда... Эх, ты...
— Сегодня, вечерком, угодно? заверните.
— Пожалуй, заверну, — возразил Онисим и по-
плелся домой ленивым и развалистым шагом.
В тот же день, вечером, в маленькой комнатке,
подле постели, покрытой полосатым пуховиком, за не-
уклюжим столиком сидел Онисим напротив Василисы.
Тускложелтый, огромный самовар шипел и сипел на'
столе; горшок ерани торчал перед окошком; в другом
углу, подле двери, боком стоял безобразный сундук
с крошечным висячим замком; на сундуке лежала
рыхлая груда разного старого тряпья; на стенах чер-
нели замасленные картинки. Онисим и Василиса ку-
шали чай молча, глядя в лицо друг другу, долго вер-
тели в руках кусочки сахару, как б’ы нехотя прику-
сывали, жмурились, щурились и с свистом втягивали
сквозь зубы желтоватую горячую водицу. Наконец, они
опорожнили весь самовар, опрокинули кверху дном
круглые чашечки с надписями — на одной: «за удов-
летворение», а на другой: «невинно пронзила», кряк-
нули, отерли пот и начали помаленьку разговари-
вать.
— Что, Онисим Сергеич, ваш барин... — спросила
Василиса и не договорила.
— Что барин... — возразил Онисим и подперся ру-
кой. — Известно, что. А вам на что?
— Так-с,—отвечала Василиса.
— А ведь он (тут Онисим осклабился), ведь он
вам, кажись, письмо писал?
— Писали-с.
Онисим покачал головой с необыкновенно самодо-
вольным видом.
— Вишь, вишь, — проговорил он хрипло и не без
улыбки, — ну, а что такое он писал вам?
— А разное написал. Что, дескать, я, сударыня Ва-
силиса Тимофеевка, так; что вы не думайте; что вы,
сударыня, не обиждайтесь; и много такого написал...
А что,— прибавила ока, помолчав немного, — ок у вас
каков?
— Живет, — равнодушно отвечал Онисим.
— Серчает?
— Куда ему! Нет, не серчает. А что, ок вам ндра-
вится?
Василиса потупилась и засмеялась в рукав.
— Ну, — проворчал Онисим.
— Да на что вам, Онисим Сергеич?
— Да ну же, говорят.
— Что ж, — проговорила, наконец, Василиса, —
они... барин. Разумеется... я... да и они уж... вы сами
знаете...
— Как не знать? — важно заметил Онисим.
— Вам ведь, наконец, известно, Окиоим Сергеич...
Василиса видимо приходила в волнение.
— Вы скажите ему-то, вашему-то барину, что я,
дескать, на него не сержусь, а что вот, мол...
Она заикнулась.
— Понимаем-с, — возразил Онисим и медленно
поднялся со стула. — Понимаем-с. Спасибо за уго-
щенье.
— Вперед милости просим.
— Ну, хорошо, хорошо.
Окиоим приблизился к двери. Толстая баба вошла
в комнату.
— Здравствуйте, Онисим Сергеич, — сказала она
нараспев.
— Здравствуйте, Прасковья Ивановна, — отвечал
он также нараспев.
Оба постояли немного друг перед другом.
— Ну, прощайте, Прасковья Ивановна, — прогово-
рил Онисим нараспев.
—• Ну, прощайте, Онисим Сергеич, — отвечала она
также нараспев.
Онисим пришел домой. Барин его лежал на постели
и глядел в потолок.
— Где ты был?
— Где был?.. (За Онисимом водилась привычка с
укоризной повторять последние слова всякого вопро-
са.) По вашему же делу ходил.
— По какому делу?
— А вы не знаете?.. К Василисе ходил.
Петушков замигал глазами и завертелся на по-
стели.
— То-то вот и есть, — заметил Онисим и хладно-
кровно понюхал табаку, — то-то вот и есть. Вы всегда
так. Василиса вам кланяется.
— Неужто?
— Неужто? То-то же вот и есть. Неужто!.. Велела
сказать, что, дескать, отчего его не видать? отчего,
дескать, не ходит?
— Ну, а ты что?
— Что я? Я ей сказал: глупа же ты, — я ей ска-
зал, — станут к тебе такие люди ходить! Нет, ты приди
сама, — я ей сказал.
— Ну, а она что?
— Она что?.. Она... ничего.
— То есть, однако, как же ничего?
— Известно, ничего.
•Петушков помолчал немного.
— Ну, и придет?
Онисим покачал головой.
— Придет!.. Больно, сударь, прытки. Придет!.. Нет,
это уж вы того.
— Да ведь ты сам говорил, что того...
— Мало ли чего!
Петушков замолчал опять.
— Так как же, однакож, братец?
— Как же?.. Вам лучше знать: вы барин.
— Ну нет, что уж тут...
Онисим самодовольно покачался взад и вперед.
— Вы Прасковью Ивановну знаете? — спросил он,
наконец.
— Нет. Какую Прасковью Ивановну?
— А булочницу?
— А, да, булочницу. Видал; толстая такая.
— Важная женщина. Она той-то, вашей-то, родная
тетка.
— Тетка?
— А вы не знали?
— Нет, не знал.
— Эх...
Онисим из уважения к барину не досказал своей
мысли.
— Вот бы вам с кем познакомиться.
— Что ж, я, пожалуй, не прочь.
Онисим одобрительно поглядел на Ивана Афа-
насьича.
— Но для чего собственно мне с ней знакомить-
ся? — спросил Петушков.
— Эвона! — спокойно возразил Онисим.
Иван Афанасьич встал, походил по комнате, оста-
новился перед окном и, не оборачивая головы, с неко-
торым замешательством произнес:
— Онисим!
— Чего-с?
— А не будет ли мне несколько, знаешь, неловко
этак с бабой, а?
— Что ж, как знаете...
— Впрочем, я это только так. Товарищи могут заме-
тить; все оно как-то... Впрочем, я подумаю. Дай-ка
мне трубку... Так что ж она, — прибавил он после
•небольшого молчания, — Василиса-то, говорит, что,
дескать...
Но Онисим не желал продолжать разговор и при-
нял обычный угрюмый вид.
6 И. G. Тургенев, т. 5 145
IV
Знакомство Ивана Афанасьича с Прасковьей Ива-
новной началось следующим образом. Дней через пять
после разговора с Онисимом Петушков отправился ве-
чером в булочную. «Ну,—думал он, отпирая скри-
пучую калитку, — не знаю, что-то будет...»
Он взошел на крыльцо, отворил дверь. Пребольшая
хохлатая курица с оглушительным криком бросилась
ему прямо под ноги и долго потом в волнении бегала
по двору. Из соседней комнаты выглянуло изумленное
лицо толстой бабы. Иван Афанасьич улыбнулся и за-
кивал головой. Баба ему поклонилась. Крепко стиснув
шляпу, Петушков подошел к ней. Прасковья Ивановна,
повидимому, ожидала почетного посещенья: платье ее
было застегнуто на все крючки. Петушков сел на стул;
Прасковья Ивановна села против него.
— Як вам, Прасковья Ивановна, более насчет... —
проговорил, наконец, Иван Афанасьич — и замолк. Су-
дороги подергивали его губы.
— Милости просим, батюшка, — отвечала Пра-
сковья Ивановна нараспев и с поклоном. — Всякому
гостю рады.
Петушков немного приободрился.
— Я давно, знаете, желал иметь удовольствие с
вами познакомиться, Прасковья Ивановна.
— Много благодарны, Иван Афанасьич.
Настало молчанье. Прасковья Ивановна утирала
себе лицо пестрым платком; Иван Афанасьич с боль-
шим вниманием глядел куда-то вбок. Обоим было до-
вольно неловко. Впрочем, в купеческом и мещанском
быту, где даже старинные приятели не сходятся без
особенных угловатых ужимок, некоторая напряжен-
ность в обращении гостей и хозяина не только не ка-
жется никому странной, но, напротив, почитается со-
вершенно приличной и необходимой, в особенности при
первом свиданье. Прасковье Ивановне понравился Пе-
тушков. Он держал себя чинно и добропорядочно, и
притом все же был человек не бесчиновный!
— Я, матушка Прасковья Ивановна, очень люблю
ваши булки, — сказал он ей.
— Тэк-с, тэк-с.
— Очень хороши, знаете, очень даже.
— Кушайте, батюшка, на здоровье, кушайте. С на-
шим удовольствием.
— Я и в Москве не едал таких.
— Тэк-с, тэк-с.
Опять настало молчанье.
— А скажите, Прасковья Ивановна, — начал Иван
Афанасьич, — это у вас ведь, кажется, племянница
живет?
— Родная племянница, батюшка.
— Что ж она, как... у вас?..
— Сирота, так и держим-с.
— И что ж она, работница?
— Ра-аботница, батюшка, ра-аботница. Такая ра-
ботница, что и... и... и!.. Как же-с, как же-с.
Иван Афанасьич почел за приличное не распростра-
няться более насчет племянницы.
— Это у вас в клетке какая птица, Прасковья Ива-
новна?
— А бог ее знает. Птица.
— Гм! Ну, а впрочем, прощайте, Прасковья Ива-
новна.
— Просим прощения вашему благородию. В дру-
гой раз милости просим. Чайку откушать.
— С особенным удовольствием, Прасковья Ива-
новна.
Петушков вышел. На крыльце ему попалась Васи-
лиса. Она засмеялась.
— Куда вы это ходить изволили, голубчик мой? —
сказал Петушков не без удальства.
— Ну, полноте, полноте, балагур, шутник вы
этакой.
— Хе, хе. А письмецо мое изволили получить?
Василиса спрятала нижнюю часть лица в рукав и
ничего не отвечала.
— И на меня уже не гневаетесь?
— Василиса! — задребезжал голос тетки, — а, Ва-
силиса!
Василиса вбежала в дом. Петушков отправился во-
свояси. Но с того дня он часто стал ходить к булочнице,
и недаром. Иват Афанасьич, говоря слогом возвы-
шенным, достиг своей цели. Обыкновенно достиже-
ние цели охлаждает людей, но Петушков, напротив,
с каждым днем более и более разгорался. Любовь —
дело случайное, существует сама по себе, как искус-
ство, и не нуждается в оправданьях, как природа, ска-
зал какой-то умный человек, который сам никогда не
любил, но отлично рассуждал о любви. Петушков
страстно привязался к Василисе. Он был счастлив
вполне. Его душа согрелась. Понемногу перетащил он
весь свой скарб, по крайней мере все чубуки свои, к
Прасковье Ивановне и по целым дням сидел у ней
в задней комнате. Прасковья Ивановна брала с него
за обед деньги и пила его чай, следовательно не жало-
валась на его присутствие. Василиса привыкла к нему,
работала, пела, пряла при нем, иногда молвила с ним
слова два; Петушков поглядывал на нее, покуривал
трубочку, покачивался на стуле, посмеивался и в сво-
бодные часы играл с нею и с Прасковьей Ивановной в
дурачки. Иван Афанасьич был счастлив... Но на земле
нет ничего совершенного, и как ни малы требованья
человека, судьба никогда вполне не удовлетворит его,
даже испортит дело, если можно... Ложка дегтю по-
падет-таки в бочку меду! Иван Афанасьич испытал это
на себе. Во-первых, со времени своего переселения к
Василисе Петушков еще более раззнакомился с своими
товарищами. Он видал их только в необходимых слу-
чаях и тут, для избежания намеков и насмешек (что,
впрочем, не всегда ему удавалось), принимал отчаянно
суровый и сосредоточенно запуганный вид зайца, кото-
рый барабанит посреди фейерверка. Во-вторых, Они-
сим не давал ему покою, потерял всякое к нему
уважение, ожесточенно преследовал, стыдил его.
В-третьих, наконец... Увы! Читайте далее, благосклон-
ный читатель.
V
Однажды Петушков (которому, по вышеозначенным
причинам, вне дома Прасковьи Ивановны приходилось
плохо) сидел в задней, Василисиной, комнате и хлопо-
тал над каким-то доморощенным снадобьем, не то ва-
реньем, не то настойкой. Хозяйки не было дома. Васи-
лиса сидела в булочной и попевала песенку.
Постучались в форточку. Василиса встала, подошла
к окошку, слегка вскрикнула, засмеялась и начала с
кем-то перешептываться. Вернувшись на место, она
вздохнула и принялась петь громче прежнего.
— С кем ты это разговаривала? — спросил ее Пе-
тушков.
Василиса продолжала «ломать калину».
— Василиса! слышишь? а, Василиса?
— Что вам?
— С кем ты разговаривала?
— А вам на что?
— Да так.
Петушков вышел из задней комнаты в пестром ар-
халуке, с засученными рукавами и с ливером в руках.
— Ас хорошим приятелем, — отвечала Василиса.
— С каким хорошим приятелем?
— Ас Петром Петровичем.
— С Петром Петровичем?.. С каким Петром Петро-
вичем?
— А он тоже ваш брат. Прозвище такое мудреное.
— Бублицын?
— Ну да, да, Петр Петрович.
— И ты его знаешь?
— Еще бы! — возразила Василиса, качнув головой.
Петушков молча прошелся раз десять по комнате.
— Послушай, Василиса, — сказал он, наконец, —
то есть ты как его знаешь?
— Как знаю?.. Знаю... Он барин такой хороший.
— Как, однакож, хороший? как хороший? как хо-
роший?
Василиса посмотрела на Ивана Афанасьевича.
— Хороший, — проговорила она медленно и с не-
доумением. — Известно какой.
Петушков закусил губы и начал опять ходить по
комнате.
— О чем же ты с ним разговаривала? а?
Василиса улыбнулась и потупилась.
— Говори же, говори, говори, говорят тебе, говори!
— Какой вы сегодня сердитый, — заметила Васи-
лиса.
Петушков молчал.
— Ну, нет, Василиса, — начал-он, наконец, — нет,
я сердиться не буду... Ну, скажи же мне, о чем же вы
говорили?
Василиса засмеялась.
— Такой, цраво, шутник этот Петр Петрович!
— А что?
— Уж такой!
Петушков опять помолчал.
— Василиса, ты ведь любишь меня? — спросил
он ее.
— Ну, и вы туда же!
У бедного Петушкова защемило на сердце. Вошла
Прасковья Ивановна. Сели обедать. После обеда Пра-
сковья Ивановна отправилась на полати. Сам Иван Афа-
насьич прилег на печи, повертелся и заснул. Осторож-
ный скрип разбудил его. Иван Афанасьич приподнялся,
оперся на локоть, смотрит: дверь отворена. Он вско-
чил — Василисы нет. Он на двор — и на дворе ее нету;
на улицу — глядь туда, сюда: Василисы не видать. Без
шапки пробежал он до самого рынка: нет, не видать Ва-
силисы. Медленно вернулся он в булочную, взлез напечь,
повернулся лицом к стене. Тяжело ему стало. Бубли-
цын... Бублицын... это имя так и звучало у него в ушах.
— Что с тобой, батюшка? — спросила его сонливым
голосом Прасковья Ивановна. — Чего охаешь?
— Ничего, матушка, так. Ничего. Давит что-то.
— Грибы, — пролепетала Прасковья Ивановна,—
все грибы. О господи, помилуй нас, грешных!
Час прошел, другой — Василисы все нет. Петушков
двадцать раз порывался встать и двадцать раз с то-
ской забивался под тулуп... Наконец, однакож, он слез
с печи и хотел было домой пойти и на двор уже вы-
шел, да вернулся. Прасковья Ивановна встала. Работ-
ник Лука, черный, как жук, хотя и булочник, заложил
хлебы в печь. Петушков опять вышел на крыльцо и
задумался. Проживающий на дворе козел подобрался
к нему и слегка, дружелюбно толкнул его рогами. Пе-
тушков посмотрел на него и, бог знает почему, оказал:
«Кысь, кысь». Вдруг низенькая калитка тихо распахну-
лась и появилась Василиса. Иван Афанасьич отпра-
вился к ней прямо навстречу, взял ее за руку и до-
вольно хладнокровно, но решительно, сказал ей:
— Ступай за мной.
— Да позвольте, Иван Афанасьич... я...
— Ступай за мной, — повторил он.
Она повиновалась.
Петушков привел ее к себе на квартиру. Онисим, по
обыкновению, спал врастяжку. Иван Афанасьич разбу-
дил его, велел зажечь свечку. Василиса подошла к
окошку и молча села. Пока Онисим возился с огнем в
передней, Петушков неподвижно стоял у другого окна
и глядел на улицу. Вошел Онисим, с свечкой в руках,
качал было ворчать... Иван Афанасьич быстро обер-
нулся.
— Ступай вон, — сказал он ему.
Онисим остановился посреди комнаты...
— Ступай вон сейчас, — повторил Петушков грозно.
Онисим посмотрел на барина и вышел.
Иван Афанасьич закричал ему вслед:
— Вон, совсем вон. Из до-му.Придешь через два часа.
Онисим убрался.
Петушков дождался, пока стукнула калитка, и тот-
час же подошел к Василисе.
— Где ты была?
Василиса смешалась.
— Где ты была? говорят тебе, — повторил он.
Василиса посмотрела кругом...
— Тебе я говорю... Где ты была?
И Петушков поднял было руку...
— Не бейте меня, Иван Афанасьич, не бейте... —
с испугом пролепетала Василиса.
Петушков отвернулся.
— Бить тебя... Нет! я тебя бить не стану. Бить
тебя? Извини, извини, голубушка. Бог с тобой. (Когда
я думал, что ты меня любишь, когда я... когда...
Иван Афанасьич умолк. Он задыхался.
— Слушай, Василиса, — сказал он, наконец, — я,
ты знаешь, человек добрый; ведь ты знаешь, Василиса,
знаешь?
— Знаю, — проговорила она запинаясь.
— Я никому зла не делаю, никому, никому на
свете. И никого не обманываю. Зачем же ты меня об-
манываешь?
— Да я вас не обманываю, Иван Афанасьич.
— Не обманываешь? Ну, хорошо. Ну, хорошо. Ну,
говори же, где ты была?
— Я ходила к Матрене.
— Врешь!
— Ей-богу, к Матрене. Вы спросите у ней, коли
мне не верите.
— А Буб... ну, как его... черта этого видела?
— Видела.
— Видела? Видела? а! видела?
Петушков побледнел.
— Так ты с ним, поутру-то, у окошка сговарива-
лась... а? а?
— Они меня просили прийти.
— А ты и пошла... Спасибо, матушка, спасибо, род-
ная! — Петушков поклонился Василисе в пояс.
— Да, Иван Афанасьич, вы, может, думаете...
— Уж ты бы лучше не говорила! Да и я, дурак,
хорош. Чего раскричался? Да ты, пожалуй, с кем там
хочешь знайся. Мне до тебя дела нет. Вот еще! Я тебя
и знать-то не хочу.
Василиса встала.
— Воля ваша, Иван Афанасьич.
— Куда ты идешь?
— Да ведь вы сами...
— Я тебя не прогоняю, — перебил ее Петушков.
— Нет уж, Иван Афанасьич... Что ж уж мне у вас
оставаться?..
Петушков дал ей дойти до двери.
— Так ты уходишь, Василиса?
— Вы меня все обижаете...
— Я тебя обижаю! Бога ты не боишься, Василиса!
Когда же я тебя обижал? Ну, нет, нет, скажи, когда?
— Да как же? Вот и теперь чуть меня не побили.
— Василиса, грешно тебе. Право, грешно!
— И еще попрекали, что я, дескать, с тобой знаться
не хочу. Я, дескать, барин.
Иван Афанасьич начал молча ломать себе руки. Ва-
силиса дошла до середины комнаты.
— Что ж? Бог с вами, Иван Афанасьич. Я сама по
себе, а вы сами по себе...
— Полно, Василиса, полно, — перебил ее Петуш-
ков. — Ты лучше рассуди, посмотри на меня. Ведь я на
себя не похож. Ведь я сам не знаю, что говорю... Хотя
бы ты меня пожалела.
— Вы меня все обижаете, Иван Афанасьич...
— Эх, Василиса! кто прошлое помянет, тому глаз
вон. Не правда ли? Ведь ты на меня не сердишься, не
правда ли?
— Вы меня все обижаете, — повторяла Василиса.
— Не буду, душа, не буду. Прости меня, старого
человека. Я вперед уже не буду никогда. Ну, простила
меня, что ли?
— Бог с вами, Иван Афанасьич.
— Ну, засмейся, засмейся...
Василиса отвернулась.
— Засмеялась, душа, засмеялась! — закричал Пе-
тушков и запрыгал на месте, как ребенок...
VI
На другой день Петушков, по обыкновению, отпра-
вился в булочную. Все пошло попрежнему. Но в сердце
у него засела заноза. Он уже не так часто посмеивался
и иногда задумывался. Настало воскресенье. У Пра-
сковьи Ивановны болела поясница; она не слезала с
полатей; через силу сходила к обедне. После обедни
Петушков позвал Василису в заднюю комнатку. Она
все утро жаловалась на скуку. Судя по выражению
лица Ивана Афанасьича, в его голове вертелась мысль
необыкновенная и для него самого неожиданная.
— Сядь-ка ты вот здесь, Василиса, — сказал он
ей, — а я тут сяду. Мне нужно с тобой поговорить ма-
ленько.
Василиса села.
— Скажи мне, Василиса, ты писать умеешь?
— Писать?
— Да, писать?
— Нет, не умею.
— А читать?
— И читать не умею.
— А кто ж тебе письмо-то мое прочитал?
— Дьячок.
Петушков помолчал.
— А хотела бы ты знать грамоте?
— Да на что нам грамоте знать, Иван Афанасьич?
— Как на что? Книги можно читать.
— Ав книгах-то что стоит?
— Все хорошее... Послушай, хочешь, я тебе принесу
книжку?
— Да ведь я читать не умею, Иван Афанасьич.
— Я буду тебе читать.
— Да ведь, чай, скучно?
— Как можно! скучно! Напротив, оно против скуки
хорошо.
— Разве сказки читать будете?
— А вот увидишь завтра.
Петушков к вечеру возвратился домой и начал
рыться у себя в ящиках. Нашел он несколько разроз-
ненных томов «Библиотеки для чтения», штук пять се-
ffwx московских романов, арифметику Назарова, дет-
скую географию с глобусом на заглавном листе, вто-
рую часть истории Кайданова, два сонника, месяцеслов
за 1819 год, два нумера «Галатеи», «Наталью Долго-
рукую» Козлова и первую часть «Рославлева». Долго
думал он, что бы выбрать? и, наконец, решился взять
поэму Козлова и «Рославлева»;
На другой день Петушков поспешно оделся, сунул
обе книжонки под лацкан сюртука, пришел в булочную
и, как только улучил свободное время, усадил Васи-
лису и начал читать ей роман Загоскина. Василиса си-
дела неподвижно; сперва улыбалась, потом как будто
призадумалась... потом нагнулась немного вперед; гла-
за ее съежились, рот слепка раскрылся, руки упали на
колени: она задремала. Петушков читал скоро, невнят-
но и глухим голосом, — поднял глаза...
— Василиса, ты спишь?
Она встрепенулась, потерла себе лицо и потянулась.
Петушкову досадно стало на нее и на себя...
— Скучно, — лениво проговорила Василиса.
— Послушай, хочешь, я тебе стихи почитаю?
— Как?
— Стихи... хорошие стихи.
— Нет, уж будет, право.
Петушков проворно достал поэму Козлова, вскочил,
прошелся по комнате, стремительно подбежал к Васи-
лисе и принялся читать. Василиса закинула голову на-
зад, растопырила руки, вгляделась в лицо Петуш-
кова — и вдруг залилась звонким и резким хохотом...
так и покатилась.
Иван Афанасьич с досадой швырнул книгу на пол.
Василиса продолжала хохотать.
— Ну, чему ты смеешься, глупая?
Василиса заливалась пуще прежнего.
— Смейся, смейся, — ворчал Петушков сквозь
зубы.
Василиса взялась за бока, заохала.
— Да чему ты, сумасшедшая?
Но Василиса только руками махала. Иван Афа-
насьич схватил фуражку и выбежал из дому. Быстро,
неровными шагами шел он по городу, шел, шел и очу-
тился у заставы. Вдоль улицы вдруг застучали колеса,
затопали лошади... Кто-то кликнул его по имени. Он
поднял голову и увидал просторную старинную ли-
нейку. В линейке, лицом к нему, сидел г. Бублицын
между двумя девицами, дочерями господина Тютюрёва.
Обе девицы были одеты совершенно одинаково, как бы
в ознаменование их неразрывной дружбы; обе улыба-
лись задумчиво, но приятно, и томно наклоняли головки
набок. На другой стороне линейки виднелась широкая
соломенная шляпа почтенного господина Тютюрёва и
отчасти представлялся взорам его полный и круглый
затылок; рядом с его соломенной шляпой возвышался
чепец его супруги. Самое положение обоих родителей
служило явным доказательством их искреннего благо-
воления и доверенности к молодому Бублицыну. И мо-
лодой Буб1лицын, видимо, чувствовал и ценил их лест-
ную доверенность. Конечно, он сидел непринужденно,
непринужденно разговаривал и смеялся; но в самой
развязности его обращения замечалась нежная, трога-
тельная почтительность. А девицы Тютюрёвы? Трудно
выразить словами все, что внимательный взор наблю-
дателя открывал в чертах обеих сестриц. Благонравие,
и кротость, и скромная веселость, грустное понимание
жизни и непоколебимая вера в самих себя, в высокое
и прекрасное призвание человека на земле, приличное
внимание к юному собеседнику, по дарованиям ум-
ственным, может быть, не вполне им равному, но по
сердечным свойствам совершенно достойному снисхо-
жденья... вот какие качества и чувства! изображались
в это время на лицах девиц Тютюрёвых. Бублицын
кликнул Ивана Афанасьича по имени так, без всякой
причины, от избытка внутреннего довольства; покло-
нился ему чрезвычайно дружелюбно и приветливо;
сами девицы Тютюрёвы поглядели на него ласково и
кротко, как на человека, с которым они бы не прочь
даже познакомиться... Маленькой рысцой пробежали
добрые, сытые, смирные лошадки мимо Ивана Афа-
насьича; плавно покатилась линейка по широкой до-
роге, разнося добродушный девический смех; в послед-
ний раз мелькнула шляпа г-на Тютюрёва; пристяжные
закинули головы набок, щепотко запрыгали по корот-
кой зеленой травке... кучер засвистал одобрительно и
бережно; линейка исчезла за ракитами.
Долго простоял на месте бедный Петушков.
— Сирота я, сирота казанская, — прошептал он,
наконец...
Оборванный мальчишка остановился перед ним,
робко посмотрел на него, протянул руку...
— Христа ради, барин хороший.
Петушков достал грош.
— На тебе на твое сиротство, — проговорил он че-
рез силу и пошел опять в булочную. На пороге Васи-
лисиной комнатки остановился Иван Афанасьич.
«Вот, — подумал он, — вот с кем я знаюсь! Вот оно,
мое семейство! вот око!.. И тут Бублицын и там Бубли-
цын».
Василиса сидела к нему спиной и, беззаботно по-
певая, разматывала нитки; платье на ней было ситце-
вое, полинялое; волосы она заплела кое-как... В ком-
нате, невыносимо жаркой, пахло периной, старыми
тряпками; кой-где по стенам проворно мчались рыжие,
щеголеватые прусаки; на дряхлом комоде, с дыроч-
ками вместо замков, лежал, подле разбитой банки,
стоптанный женский башмак... На полу еще валялась
поэма Козлова... Петушков покачал головой, скрестил
руки и вышел. Он был обижен.
Дома он приказал подать себе одеться. Онисим по-
плелся за сюртуком. Петушкову весьма хотелось вы-
звать Онисима на разговор, но Онисим молчал угрюмо.
Наконец, Иван Афанасьич не вытерпел:
— Что ж ты меня не спрашиваешь, куда я иду?
— А на что мне знать, куда вы идете?
— Как на что? Ну, придет кто-нибудь за нуж-
ным делом, спросит: где, мол, дескать, Иван Афа-
насьич? А ты ему и окажешь: Иван Афанасьич туда-то
пошел.
— За нужным делом... Да кто к вам за нужным
делом-то ходит?
— Вот, ты опять начинаешь грубить? Ведь вот
опять?
Онисим отвернулся и принялся чистить сюртук.
— Право, Онисим, ты человек пренеприятный.
Онисим исподлобья поглядел на барина.
— И всегда ты так. Вот уж именно всегда.
Онисим улыбнулся.
— Да на что мне у вас спрашивать, Иван Афа-
насьич, куда вы идете? Как будто я не знаю? К булоч-
нице!
— А вот и вздор! вот и соврал! Совсем не к ней.
Я к булочнице больше ходить не намерен.
Онисим прищурился и тряхнул веником. Петушков
ожидал одобренья; но слуга его безмолвствовал.
— Не годится, — продолжал строгим голосом Пе-
тушков, — неприлично... Ну, говори же ты, что ты ду-
маешь?
— Что мне думать? Ваша! воля. Что мне ду*
мать?
Петушков надел сюртук.
«Не верит мне, бестия», — подумал он про себя.
Он вышел из дому, но ни к кому не зашел. Походил
по улицам. Обратил внимание на заходящее солнце.
Наконец, часу в девятом воротился домой. Он улы-
бался; он беспрестанно пожимал плечами, как бы
дивясь своей глупости. «Ведь вот, — думал он, — что
значит твердая воля...»
На другой день Петушков встал довольно поздно.
Ночь он провел не совсем хорошо, до самого вечера
не выходил никуда и скучал страшно. Перечел Петуш-
ков все свои книжонки, вслух похвалил одну повесть
в «Библиотеке для чтения». Ложась спать, велел Они-
симу подать себе трубку. Онисим вручил ему предрян-
ной чубучок. Петушков начал курить; чубучок захри-
пел, как запаленная лошадь.
— Что за гадость! — воскликнул Иван Афа-
насьич, — где же моя черешневая трубка?
— Ав булочной, — спокойно возразил Онисим. Пе-
тушков судорожно моргнул глазами.
— Что ж, прикажете сходить?
— Нет, не нужно; ты не ходи... не нужно; не ходи,
слышишь?
— Слушаю-с.
Ночь прошла кое-как. Утром Онисим, по обыкнове-
нию, подал Петушкову на тарелке с синими цветоч-
ками белую, свежую булку. Иван Афанасьич по-
смотрел в окно и спросил Онисима:
— Ты ходил в булочную?
— Кому ж ходить, коли не мне?
— А!
Петушков углубился в размышление.
— Скажи, пожалуйста, .ты там видел кого-ни-
будь?
— Известно, видел.
— Кого же ты там видел, например?
— Да известно кого: Василису.
Иван Афанасьич умолк. Онисим убрал со стола и
уже вышел было из комнаты...
— Онисим, — слабо воскликнул Петушков.
— Чего -изволите?
— А... обо мне она не спрашивала?
— Известно, не спрашивала.
Петушков стиснул зубы. «Вот, — подумал он, — вот
она, любовь-то... — Он опустил голову. — А ведь сме-
шон же я был, — подумал он опять, —вздумал ей сти-
хотворенья читать! Эка! Да ведь она дура! Да ведь
ей, дуре, только бы на печи лежать да блины есть! Да
ведь она деревяшка, совершенная деревяшка, необра-
зованная мещанка!»
— Не пришла... — шептал он два часа спустя, сидя
на том же месте, —не пришла! 'Каково? ведь она
могла видеть, что я ушел от нее рассерженный, ведь она
могла же знать, что я обиделся! Вот тебе и любовь!
И не спросила даже, здоров ли я? Здоров ли, дескать,
Иван Афанасьич? Вторые сутки меня не видит — и ни-
чего!.. Даже, может быть, опять изволила видеться с
этим Буб... Счастливчик! Тьфу, черт возьми, какой я
Дурак!
Петушков встал, молча прошелся по комнате, оста-
новился, слепка наморщил брови и почесал у себя в за-
тылке.
— Однако, — сказал он вслух, — пойду-ка я к ней.
Надобно же посмотреть, что она там-таки делает? При-
стыдить ее надобно. Решительно пойду. Онька! оде-
ваться!
«Ну, — думал он, одеваясь, — посмотрим, что-то бу-
дет? Она, пожалуй, чего доброго, на меня сердится.
И в самом деле, человек ходил-ходил, ходил-ходил да
вдруг, .ни с того ни с сего, взял да перестал ходить!
А вот посмотрим».
Иван Афанасьич вышел из дому и добрался до бу-
лочной. Он остановился у калитки: надобно ж опра-
виться и обтянуться... Петушков взялся обеими руками
за фалды да чуть не оторвал их прочь совсем... Судо-
рожно, покрутил он затянутой шеей, расстегнул верхний
крючок воротника, вздохнул...
— Что ж вы стоите, — закричала ему Прасковья
Ивановна из окошка. — Войдите.
Петушков вздрогнул и вошел. Прасковья Ивановна
встретила его на пороге.
— Что это вы, батюшка, к кам вчера не пожало-
вали? Аль нездоровьице какое помешало?
— Да, у меня что-то вчера голова болела...
— А вы бы к височкам по огурчику приложили,
мой батюшка. Как рукой бы сняло. А теперь не болит
головка?
— Нет, не болит.
— Ну, и слава тебе, господи!
Иван Афанасьич отправился в заднюю комнату. Ва-
силиса увидала его.
— А! здравствуйте, Иван Афанасьич.
— Здравствуйте, Василиса Тимофеевна.
— Куда вы ливер девали, Иван Афанасьич?
— Ливер? какой ливер?
— Ливер... наш ливер. Вы его, должно быть, к себе
занесли. Вы ведь такой... прости, господи!..
Петушков принял важный и холодный вид.
— Я прикажу своему человеку посмотреть. Так
как я вчера здесь не был, — значительно прогово-
рил он...
— Ах, да ведь точно, вас вчера здесь не было. —
Василиса присела на корточки и начала рыться в сун-
дуке...— Тетка! А, тетка!
— Че-а-во?
— Ты, что ль, взяла мою косынку?
— Какую косынку?
— А желтую.
— Желтую?
— Да, желтую, с разводами.
— Нет, не брала.
Петушков нагнулся к Василисе.
— Послушай, Василиса, меня; послушай-ка, что я
тебе скажу. Теперь дело идет не о ливерах да о ко-
сынках; этим вздором можно и в другое время за-
няться.
Василиса не тронулась с места и только подняла го-
лову.
— Ты скажи мне, по чистой совести, любишь ли ты
меня, или нет? Вот что я желаю знать, наконец!
— Ах, какой же вы, Иван Афанасьич... Ну, да, ра-
зумеется.
— А коли любишь, как же это ты ко мне вчера не
зашла? Некогда было? Ну, прислала бы узнать, что,
дескать, не болен ли я, что меня нету? А тебе и го-
рюшка мало. Я хоть там, пожалуй, умирай себе, ты и
не пожалеешь.
— Эх, Иван Афанасьич, не все ж про одно думать;
работать надобно.
— Оно, конечно, — возразил Петушков, — а все-
таки... И над старшими смеяться не следует... Нехо-
рошо. Прито-м не мешает в известных случаях... А где
же моя трубка?
— Вот ваша трубка.
Петушков начал курить.
VII
Несколько дней протекло снова, повидимому, до-
вольно мирно. Но гроза приближалась. Петушков му-
чился, ревновал, не спускал глаз с Василисы, тревожно
наблюдал за ней, надоедал ей страшно. Вот, однажды
вечером, Василиса оделась тщательнее обыкновенного
и, улучив удобное мгновенье, отправилась куда-то в
гости. Наступила ночь: она не возвращалась. Петуш-
ков на заре пришел к себе на квартиру и в восьмом
часу утра побежал в булочную... Василиса не прихо-
дила. С невыразимым замираньем сердца ожидал он ее
до самого обеда... за стол сели без нее...
— 'Куда это она запропастилась? — равнодушно
проговорила Прасковья Ивановна.
— Вы ее балуете, вы ее просто совершенно изба-
луете! — с отчаяньем повторял Петушков.
— И! батюшка! за девкой не усмотришь!—отве-
чала Прасковья Ивановна. — Бог с ней! Лишь бы свое
дело делала... Отчего же человеку и не погулять...
Мороз подирал по коже Ивана Афанасьича. Нако-
нец, к вечеру, явилась Василиса. Он только этого и
ожидал. Торжественно поднялся Петушков с своего
места, сложил руки, грозно нахмурил брови... Но Васи-
лиса смело взглянула ему в глаза, нагло засмеялась и,
не давши ему выговорить слова, проворно вошла в
свою комнату и заперлась. Иван Афанасьич раскрыл
рот, с изумлением посмотрел на Прасковью Ивановну...
Прасковья Ивановна опустила глаза. Иван Афанасьич
постоял немного, ощупью сыокал фуражку, надел ее
криво на голову и вышел, не закрывши рта.
Он пришел домой, взял кожаную подушку и вместе
с нею бросился на диван, лицом к стене. Онисим вы-
глянул из передней, вошел в комнату, прислонился к
двери, понюхал табаку, скрестил ноги.
— Аль нездоровы, Иван Афанасьич? — спросил он
Петушкова.
Петушков не отвечал.
— За дохтуром сходить прикажете? — продолжал,
погодя немного, Онисим.
— Я здоров... Ступай, — глухо проговорил Иван
Афанасьич.
— Здоровы?., нет, :вы нездоровы, Иван Афанасьич...
Какое это здоровье?
Петушков помолчал.
— Вы посмотрите лучше на себя. Ведь вы так исху-
дали, что просто на себя не стали похожи. А все из-за
чего? Как подумаешь, так, ей-богу, ум за разум захо-
дит. А еще благородные!
Онисим помолчал... Петушков не шевелился.
— Разве так благородные поступают? — Ну, поша-
лили бы... почему ж бы и не так... пошалили бы, да и
за щеку. А то что? Вот уж точно можно сказать: по-
любится сатана пуще ясного сокола.
Ивана Афанасьича только покоробило.
— Ну, право же так, Иван Афанасьич. Другой бы
•мне сказал про -вас: вот что, вот что, вот какие дела...
Я бы ему оказал: дурак ты, поди прочь, за кого ты
меня принимаешь? Чтобы я этому поверил? Я и теперь
сам вижу, да не верю. Ведь уж хуже этого быть ничего
не может. Зелья, что ли, она какого дала вам? Ведь
что в ней? Коли так рассудить, совершенные пустяки,
просто плюнуть стоит. И говорить-то она порядочно не
умеет... Ну, просто девка как девка! Еще хуже!
— Ступай, — простонал Иван Афанасьич в по-
душку.
— Нет, я не пойду, Иван Афанасьич. Кому ж го-
ворить, коли не мне? Что в самом деле? Вот вы теперь
сокрушаетесь... а из чего? Ну, из чего? помилуйте, ска-
жите.
— Да ступай же, Онисим, — опять простонал Пе-
тушков.
Онисим, для приличия, помолчал немного.
— И ведь то сказать, — начал он опять, — она бла-
годарности никакой не чувствует. Другая бы не знала,
как вам угодить; а она!., она и не думает о вас. Ведь
это просто срам. Ведь что о вас говорят, и пересказать
нельзя. Меня даже стыдят. Ну, кабы я это прежде мог
знать, уж я ж бы ее...
— Да ступай же, наконец, черт! — закричал Пе-
тушков, не трогаясь, впрочем, с места и не поднимая
головы.
— Иван Афанасьич, помилуйте, — продолжал не-
умолимый Онисим. — Я для вашего же добра.
Плюньте, Иван Афанасьич, просто плюньте, послу-
шайтесь меня. А не то, я бабку приведу: отговорит как
раз. Сами потом смеяться будете; скажете мне: Они-
сим, а ведь удивительно, как это бывает иногда! Ну,
сами посудите: ведь таких, как ока, у нас, как собак...
только свистни...
Как бешеный вскочил Петушков с дивана... но, к
изумлению Онисима, уже поднявшего обе руки в уро-
вень своих ланит, сел опять, 'Словно кто ноги ему под-
косил... По бледному его лицу катились слезы, косичка
волос торчала на темени, глаза глядели мутно... искри-
вленные губы дрожали... голова упала на грудь.
Онисим посмотрел на Петушкова и тяжко бросился
на колени.
— Батюшка, Иван Афанасьич, — воскликнул он, —
ваше благородие! Извольте наказать меня, дурака.
Я вас обеспокоил, Иван Афанасьич... Да как я смел!
Извольте наказать меня, ваше благородие... Стоит вам
плакать от моих глупых речей... батюшка, Иван Афа-
насьич...
Но Петушков даже не поглядел на своего слугу, от-
вернулся и забился опять в угол дивана.
Онисим поднялся, подошел к барину, постоял над
ним, раза два хватил себя за волосы.
— Не хотите ли, батюшка, раздеться... в постель
бы легли... малины бы покушали... не извольте печа-
литься... Это только с полугоря, это все ничего... все
пойдет на лад, — говорил он ему через каждые две ми-
нуты...
Но Петушков не поднимался с дивана и» только
И1зредка1 пожимал плеча-ми, подводил колени к жи-
воту...
Онисим всю ночь не отходил от него. К утру Пе-
тушков заснул, но спал недолго. Часов в семь встал он
с дивана, бледный, взъерошенный, усталый, потребо-
вал чаю.
Онисим подобострастно и проворно поставил само-
вар.
— Иван Афанасьич, — заговорил он, наконец, роб-
ким голосом, — вы на меня не изволите гневаться?
— За что ж я буду гневаться на тебя, Онисим? —
отвечал бедный Петушков. — Ты вчера был совер-
шенно прав, и я совершенно с тобой во всем согласен.
— Я только из усердия, Иван Афанасьич...
— Я знаю, что из усердия.
Петушков замолчал и опустил голову.
Онисим видел, что дело неладно.
— Иван Афанасьич, — заговорил он вдруг.
— Что?
— Хотите, я Василису позову сюда?
Петушков покраснел.
— Нет, Онисим, не хочу. («Да! как бы не так! при-
дет она!» — подумал он про себя.) Надобно показать
твердость. Это все вздор. Вчера я того... Это срам. Ты
прав. Надобно все это прекратить, как говорится, ра-
зом. Не правда ли?
— Сущую правду изволите говорить, Иван Афа-
насьич.
Петушков опять погрузился в думу. Он сам себе ди-
вился, словно не узнавал себ1я. Он сидел неподвижно и
глядел на пол. Мысли в нем волновались, словно дым
или туман, а в груди было пусто и тяжело в одно
время.
«Да что ж это такое, наконец?» — думал он иногда
и опять затихал. — Пустяки, баловство, — говорил он
вслух и поводил рукой по лицу, отряхался, и рука его
снова падала на колени, глаза опять останавливались
на полу.
Онисим внимательно и печально глядел на своего
господина.
Петушков поднял голову.
— А скажи-ка мне, Онисим, — заговорил он, —
правда ли, точно бывают такие приворотные зелья?
— Бывают-с, как же-с, — возразил Онисим и выста-
вил ногу вперед. — Вот хоть бы изволите знать унтера
Круповатого?.. У него брат от приворота пропал.
И приворотили-то его к бабе старой, к поварихе, вот
что извольте рассудить! Дали съесть простой кусок
ржаного хлеба, с наговором разумеется. Вот и вре-
зался круповатовский брат по уши в повариху, так и
бегал всюду за поварихой, души в ней не чаял, нагля-
деться не мог. Бывало, что она ему ни скомандуй, он
тотчас и повинуется. Даже при других, при чужих лю-
дях она им щеголяла. Ну и вогнала его, наконец, в ча-
хотку. Так и умер круповатовский брат. А ведь пова-
риха была, да еще и старая-престарая. (Онисим поню-
хал табаку.) Чтоб им пусто было, всем этим девкам
и бабам!
— Она меня вовсе не любит, это, наконец, ясно,
это, наконец, никакому сомнению не подвержено, —
бормотал вполголоса Петушков, делая притом такие
движения головой и руками, как будто объяснял со-
вершенно постороннему человеку совершенно посторон-
нее дело.
' — Да, — продолжал Онисим, — бывают такие бабы.
— Бывают? — уныло повторил Петушков, не то
спрашивая, не то недоумевая.
Онисим внимательно посмотрел на своего госпо-
дина.
— Иван Афанасьич, — начал он, — вы бы переку-
сили чего?
— Перекусил бы? — повторил Петушков.
— А то, может, трубки не угодно ли?
— Трубки? — повторил Петушков.
— Вот оно куда пошло, — проворчал Онисим, — за-
цепило, значит.
тш
Стук сапогов раздался в передней — а там послы-
шался обычный сдержанный кашель, уведомляющий о
прибытии подчиненного лица. Онисим вышел и тотчас
же вернулся в сопровождении крошечного гарнизон-
ного солдата с старушечьим лицом, в изношенной до
желтизны и заплатанной шинели, без брюк и без гал-
стука. Петушков встрепенулся — а солдат вытянулся,
пожелал ему «здравья» и вручил ему большой конверт,
запечатанный казенной печатью. В этом конверте нахо-
дилась записка от майора, командовавшего гарнизо-
ном: он требовал к себе Петушкова немедленно и без-
отлагательно.
Петушков повертел записку в руках и не мог удер-
жаться, чтобы не спросить посланца: «Не известно ли
ему, зачем майор его к себе требует?» — хотя очень хо-
рошо понимал всю бесполезность своего вопроса.
— Не могим знать! — усиленно, но чуть слышно,
словно спросонья, крикнул солдат.
— А других господ офицеров к себе он не тре-
бует? — продолжал Петушков.
— Не могим знать!—вторично, тем же голосом,
крикнул солдат.
— Ну, хорошо, ступай, — промолвил Петушков.
Солдат сделал налево кругом, причем топнул ногой
и хлопнул себя ладонью пониже спины (в двадцатых
годах это было в моде) — и удалился.
Петушков молча переглянулся с Онисимом, кото-
рый вдруг принял озабоченный вид, — и отправился
к майору.
Майор этот был человек лет шестидесяти, тучный и
неуклюжий, с отекшим и красным лицом, с короткой
шеей, с постоянной дрожью в пальцах, происходившей
от излишнего употребления водки. Он принадлежал к
числу так называемых «бурбонов», то есть выслужив-
шихся солдат, на тридцатом году выучился грамоте и
говорил с трудом, частью вследствие одышки, частью
от неспособности уразуметь собственную мысль. Темпе-
рамент его являл все известные в науке видоизмене-
ния: утром, до водки, он был меланхоликом, в середине
дня — холериком, а к вечеру — флегматиком, то есть
он тогда только сопел и мычал, пока его не клали в по-
стель. Иван Афанасьич явился к нему во время холе-
рического периода. Он застал его сидящим на диване,
в шлафроке нараспашку и с трубкою в зубах. Толстый
корноухий кот поместился с ним рядом.
— Ага! пожаловал! — проворчал майор, искоса
вскинув на Петушкова свои оловянные глазки и не тро-
гаясь с места. — Ну-ка, садитесь; ну-ка, я вас хоро-
шенько. Я уж давно до вашего брата добирался... да.
Петушков опустился на стул.
— Потому, — заговорил майор с неожиданным по-
рывом всего тела,—ведь вы офицер; так уж и вести
себя надо, как приказано. Коли бы вы были солдат —
я бы просто выпорол вас, да и шабаш; а то вы офи-
цер. На что это похоже? Страмиться — разве это хо-
рошо?
— Позвольте узнать, к чему ведут сии намеки, —
начал было Петушков...
— А у меня не рассуждать! Я это смерть не люблю.
Сказано: не люблю; ну, и всё тут! Вон у вас и крючки
не по1 форме; что за страм! Сидит день-деньской в бу-
лочной; а еще благородный! Юбка там завелась — вот
он и сидит. Ну, пусть бы ее, юбку, к черту! а то, гово-
рят, сам хлебы в печь сажает. Мундир марает... да.
— Позвольте доложить, — промолвил Петушков, у
которого на сердце захолонуло, — что это все, сколько
я могу сообразить, относится к частной, так сказать,
жизни...
— Не рассуждать у меня, говорят! Частная жизнь —
еще толкует! Коли бы по службе что вышло, я бы
вас прямо на губвахту! Алё маршир! Потому —
присяга. На меня самого, может, целую березовую
рощу извели: так уж я службу-то знаю; все эти'по-
рядки мне очинно известны. А то надо понять: это я
собственно насчет мундира. Мараешь мундир — да.
Это я, как отец... да. Потому, мне это все поручено.
Я отвечать должон. А вы еще тут рассуждаете! — крик-
нул со внезапной неистовостью майор, и лицо его по-
багровело, и пена показалась на губах, а кот поднял
хвост и соскочил на пол.—Да знаете ли вы... Да
знаете ли, что я могу... все могу? все, все! Да по-
нимаете ли вы, с кем вы говорите? Начальство при-
казывает— а вы рассуждать! Начальство... началь-
ство!..
Тут майор даже закашлялся и захрипел, а бедный
Петушков только выпрямливался и бледнел, сидя на
краешке стула.
— Чтоб у меня... — продолжал майор, повелительно
взмахивая дрожащей рукою, — чтобы все... по струнке
у меня! Поведенц первый сорт! Беспорядков не по-
терплю! Знаться можешь с кем угодно — я на это на-
плевать! Но коли ты благородный — ну, так уж и
того... действуй! Хлеба в печку у меня не сажать! Бабу
мокроподолую теткой не называть! Мундир не марать!
Молчать! Не рассуждать!
Голос майора прервался. Он перевел дух и, обернув-
шись к двери передней, закричал: «Фролка, подлец!
Селедки!»
Петушков проворно поднялся и выскочил вон, чуть
не сбивши с ног бежавшего ему навстречу казачка с
резаной селедкой и крупным графином водки на же-
лезном подносе.
«Молчать! не рассуждать!» — раздавались вслед
Петушкову отрывистые восклицанья раздраженного
начальника.
IX
Странное чувство овладело Иваном Афанасьичем,
когда он вдруг очутился на улице.
— Да что это я словно во сне хожу? — думал он
про 'себя, —с ума я сошел, что ли? Ведь это, наконец,
невероятно. Ну, черт возьми, разлюбила меня, ну и я
ее разлюбил, ку и... Что ж тут необыкновенного?
Петушков нахмурил брови.
— Надобно это кончить, наконец, — сказал он
почти вслух, — пойду и объяснюсь решительно, в по-
следний раз, чтоб уж и помину потом не было.
Петушков скорыми шагами отправился в булочную.
Племянник работника Луки, маленький мальчишка,
друг и наперсник проживавшего на дворе козла, про-
ворно вскочил в калитку, лишь только завидел издали
Ивана Афанасьича.
Прасковья Ивановна вышла навстречу Петушкову.
— Племянницы вашей нету дома? — спросил Пе-
тушков.
— Никак нет-с.
Петушков внутренно обрадовался отсутствию Васи-
лисы.
— Я пришел с вами объясниться, Прасковья Ива-
новна.
— О чем это, батюшка?
— А вот о чем. Вы понимаете, что после всего...
произошедшего... после подобного, так сказать, по-
ступка (Петушков немного смешался)... словом ска-
зать... Но, однако, вы на меня, пожалуйста, не сер-
дитесь.
>— Так-с.
— Напротив, войдите в мое положение, Прасковья
Ивановна.
— Так-с.
— Вы женщина рассудительная, вы сами поймете,
что... что мне уже больше нельзя к вам ходить.
— Так-с, — протяжно повторила Прасковья Ива-
новна.
— Поверьте, я очень сожалею; признаюсь, мне
даже больно, истинно больно...
— Вам лучше знать-с, — спокойно возразила Пра-
сковья Ивановна. — В вашей воле-с. А вот, позвольте,
я счетец вам подам-с.
Петушков никак не ожидал такого скорого согла-
сия. Он вообще и не желал «согласия»; он хотел было
только напугать Прасковью Ивановну и в особенности
Василису. Ему становилось жутко.
— Я знаю, — заговорил он, — Василисе это ни-
сколько не будет неприятно; напротив, я думаю, она
будет рада.
Прасковья Ивановна достала счеты и начала сту-
чать костяшками.
— С другой стороны, — продолжал все более и бо-
лее взволнованный Петушков, — если б, например, Ва-
силиса объяснила мне свое поведение... может быть...
я... хотя, конечно... я не знаю, может быть, я бы уви-
дал, что тут собственно нет никакой вины.
— За вами, батюшка, тридцать семь рублей сорок
копеек ассигнацией), — заговорила Прасковья Иванов-
на. — Вот, не угодно ли поверить?
Иван Афанасьич не отвечал ни слова.
— Восемнадцать обедов, по семи гривен за каж-
дый: двенадцать рублей шесть гривен.
— Итак, мы расстаемся с вами, Прасковья Ива-
новна? .
— Что ж, батюшка, делать? Такие ли бывают слу-
чаи? Двенадцать самоваров, по гривенничку...
— Но окажите хоть вы мне, Прасковья Ивановна,
куда это ходила Василиса, и зачем это она...
— А я, батюшка, ее не расспрашивала... Рубль два-
дцать копеек серебряною монетой.
Иван Афанасьич задумался.
— Квасу и кислых щей, — продолжала Прасковья
Ивановна, отделяя костяшки на счетах не указатель-
ным, а третьим пальцем, — на полтину серебром.
К чаю сахару и булок на полтину серебром. Четыре
картуза табаку куплено по вашему приказанию: во-
семь гривен серебром. Портному Куприяну Аполло-
нову...
Иван Афанасьич вдруг поднял голову, протянул
руку и смешал кости.
— Что ж это вы, батюшка, делаете! — заговорила
Прасковья Ивановна. — Али мне не верите?
— Прасковья Ивановна, — возразил Петушков, то-
ропливо улыбаясь, — я раздумал. Я так, знаете, пошу-
тил. Останемся-ка лучше приятелями, по-старому! Что
за пустяки! Как можно нам с вами расстаться, скажите
пожалуйста?
Прасковья Ивановна опустила голову и не отвечала
ему.
— Ну, повздорили — и кончено, — продолжал Иван
Афанасьич, похаживая по комнате, потирая руки и как
бы снова вступая в прежние права. — Аминь! а вот я
лучше трубочку выкурю.
Прасковья Ивановна все не трогалась с места...
— Я вижу, вы на меня сердитесь, — сказал Петуш-
ков. — Я, может быть, вас обидел. Ну, что ж? простите
великодушно.
— Какое, батюшка, обидел! Какая тут обида?..
Только уж вы, батюшка, пожалуйста, — прибавила
Прасковья Ивановна, кланяясь, — не извольте больше
к нам ходить.
— Как?!
— Не след нам, батюшка, с вами знаться, ваше
благородие. Уж, пожалуйста, сделайте милость...
Прасковья Ивановна продолжала кланяться.
— Отчего же? — пробормотал изумленный Петуш-
ков.
— Да уж так, батюшка. Окажите божескую ми-
лость.
— Да нет, Прасковья Ивановна, надобно объяс-
ниться...
— Василиса, батюшка, вас просит. Говорит: «Бла-
годарна, очинно благодарна и чувствую»; только уж
вперед, ваше благородие, увольте.
Прасковья Ивановна чуть не в ноги поклонилась
Петушкову.
— Василиса, вы говорите, меня просит не хо-
дить?
— Именно так, батюшка, ваше благородие. Как вы
сегодня изволили пожаловать, да как заговорили, что,
дескать, не желаете больше посещать, то есть, нас,
я так, батюшка, и обрадовалась, думаю: вот и слава
богу, вот как ано ладно пришлось. А то у меня у са-
мой язык бы не повернулся... Окажите милость, ба-
тюшка.
Петушков покраснел и побледнел почти в одно
мгновенье. Прасковья Ивановна все продолжала кла-
няться...
— Очень хорошо, — резко воскликнул Иван Афа-
насьич. — Прощайте.
Он круто повернулся и надел фуражку.
— А счетец-то, батюшка...
— Пришлите ко мне... Мой человек вам заплатит.
Петушков вышел твердой поступыр из булочной и
даже не оглянулся.
X
Прошли две недели. Сначала Петушков храбрился
чрезвычайно, выходил, посещал своих товарищей,
исключая, разумеется, Бублицына, но, несмотря на пре-
увеличенные похвалы Онисима, чуть не сошел, наконец,
с ума от тоски, ревности и скуки. Одни разговоры с
Онисимом о Василисе доставляли ему некоторую от-
раду. Начинал разговор, «задирал» всегда Петушков;
Онисим неохотно отвечал ему.
— А ведь странное дело, — говорил, например,
Иван Афанасьич, лежа на диване, меж тем как Они-
сим, по обыкновению, стоял, прислонившись к двери,
скрестив руки за спину, — как подумаешь: ну что я
нашел в этой девушке? Кажется, ничего необыкновен-
ного в ней нет. Правда, она добра. Этого нельзя
у ней отнять.
— Какое добра!—с неудовольствием отвечал
Онисим.
— Ну, нет, Онисим, — продолжал Петушков, —
надо правду говорить. Теперь оно дело прошлое; мне
теперь все равно, но что справедливо, то справед-
ливо. Ты ее не знаешь. Она предобрейшая. Ни од-
ного нищего не пропустит так: хоть корку хлеба, а
даст. Ну, и нрава она веселого — это тоже надобно
сказать.
— Вот еще что выдумали! Где нашли веселый
нрав!
— Я тебе говорю... ты ее не знаешь. И бессребрен-
ница тоже она... это тоже. Не интересанка, нечего ска-
зать. Ну, хоть бы я ей — ничего ведь не давал, ты сам
знаешь.
— Оттого-то она вас и бросила.
— Нет, не оттого! — со вздохом отвечал Петушков.
— Да вы в нее до сих пор влюбивши, — ядовито
возражал Онисим. — Вы бы рады опять за прежнее.
— Вот уж это ты пустяки сказал. Нет, брат, ты
меня тоже, видно, не знаешь. Меня же прогнали, да я
же пойду кланяться. Нет, извини. Нет, я тебе говорю,
поверь мне, это все теперь дело прошлое.
— Дай бог! дай бог!
— Но почему ж мне теперь и не отдать ей справед-
ливости, наконец? Ну, что ж, я окажу, что она собой
нехороша, — ну кто ж мне поверит?
— Вот нашли красавицу!
— Ну, найди мне, — ну, назови кого-нибудь луч-
ше ее...
— Ну, так пойдите к ней опять!..
— Эка! Да я разве для того это говорю, что ли?
Ты меня пойми...
— Ох! понимаю я вас, — с тяжелым вздохом отве-
чал Онисим.
Прошла еще неделя. Петушков перестал даже раз-
говаривать с своим Онисимом, перестал выходить.
С утра до вечера лежал он на диване, закинув руки за
голову. Стал он худеть и бледнеть, ел неохотно и то-
ропливо, трубки вовсе не курил. Онисим только голо-
вой покачивал, глядя на него.
— А ведь вам нехорошо, Иван Афанасьич, — гово-
рил он ему не раз.
— Нет, ничего, — возражал Петушков.
Наконец, в один прекрасный день (Онисима не
было дома), Петушков встал, пошарил у себя в ко-
моде, надел шинель, хотя солнце пекло порядком,
украдкой вышел на улицу и через четверть часа опять
вернулся... Он что-то нес под шинелью...
Онисима не было дома. Целое утро он все сидел
у себя в каморке, рассуждал сам с собой, ворчал и ру-
гался сквозь зубы и, наконец, отправился к Василисе.
Он застал ее в булочной. Прасковья Ивановна
спала на печи, мерно и томно похрапывая.
— Ах, здравствуйте, Онисим Сергеич, — с улыбкой
проговорила Василиса, — что давно не видать?
— Здорово.
— Что вы такие невеселые? Чайку не хотите ли?
— Не обо мне теперь речь, — с досадой возразил
Онисим.
— А что?
— Что! Не понимаешь меня, что ли? Что! Что ты
наделала с моим барином, вот что мне скажи.
— Что такое я наделала?
— Что такое ты наделала... Поди-ка посмотри на
него. Ведь он того и гляди что занеможет аль и совсем
умрет.
— Чем же я виновата, Онисим Сергеич?
— Чем! Бог тебя знает. Вишь, он в тебе души не
чает. А ты с ним, как с своим братом, прости господи,
обошлась. Не ходи, дескать: надоел. Ведь он хоть и
неважный, а все же господин. Ведь он благородный...
Понимаешь ты это?
— Да он такой скучный, Онисим Сергеич...
— Скучный! А тебе все веселых нужно.
— Да и не то что скучный: такой сердитый, ревни-
вый такой.
— Ах ты, астраханская царевна Миликитриса!
Вишь, он обеспокоил тебя!
— Да вы сами, Онисим Сергеич, помнится, на него
.сердились, зачем, дескать, знается, зачем все ходит?
— А что ж, хвалить его надо было за это, что ли?
— Ну, так за что же вы теперь на меня осерчали?
Вот и ходить перестал.
Онисим даже ногою топнул.
— Да что ж мне с ним делать, коли он такой сума-
сшедший, — прибавил он, понизив голос.
— Так чем же я виновата? Чем же я помочь-то могу?
— А вот чем: пойдем-ка со мной к нему.
— Сохрани господи!
— Отчего ж ты не пойдешь?
— Да зачем же я пойду к нему? помилуйте.
— Зачем? А затем, что вот он говорит, что ты
добрая; посмотрю я, какая ты добрая.
— Да какое же добро я могу ему сделать?
— Ну, уж про это я знаю. Стало быть, плохо, коли
я к тебе пришел. Видно, уж другого средства не при-
думал.
Онисим помолчал немного.
— Ну, пойдем, Василиса, пожалуйста, пойдем.
— Да, Онисим Сергеич, я не желаю с ним опять
знаться...
— Да и не нужно — кто тебе говорит? Так, слова
два скажи: дескать, что изволите печалиться... пол-
ноте... Вот и все.
— Право, Онисим Сергеич...
— Да что ж, мне кланяться тебе, что .ли? Ну, из-
воль — вот тебе и поклон... на тебе поклон.
— Да право же...
— Ведь экая! И честь-то ее не берет!..
Василиса, наконец, согласилась, накинула платок
на голову и ушла вместе с Онисимом.
— Постой-ка немного здесь, в передней, — оказал
он ей, когда они пришли на квартиру Петушкова. —
А я пойду барину доложу...
Он вошел к Ивану Афанасьичу.
Петушков стоял посреди комнаты, заложив обе
руки в карманы, преувеличенно растопырив ноги и
слегка покачиваясь взад и вперед. Лицо его пылало,
глаза сияли.
— Здравствуй, Онисим, — дружелюбно залепетал
он, очень плохо и вяло выговаривая согласные
буквы, — здравствуй, братец. А я, брат, без тебя... хе-
хе-хе... — Петушков засмеялся и клюнул носом впе-
ред. — Вот уж подлинно, хе-хе-хе... Впрочем, — приба-
вил он, стараясь принять важный вид, — я ничего. —
Он поднял было ногу, но чуть не упал и для конте-
кансу проговорил басом: — Человек, дай трубку!
Онисим с изумлением посмотрел на своего барина,
взглянул кругом... На окне стояла пустая темнозеле-
ная бутылка с надписью: «РохМ Ямайский самый луч-
ший».
— Хватил, брат, да и только, — продолжал Петуш-
ков. — Взял да хватил. Хватил, да и все тут. А ты где
был? расскажи... не стыдись... расскажи. Ты хорошо
рассказываешь.
— Иваи Афанасьич, помилуйте! — завопил Онисим.
— Изволь. И это изволь. Милую, милую и про-
щаю,— возразил Петушков, неопределенно помахивая
рукой. — Всем прощаю, и тебе прощаю, и Василисе
прощаю, и всем, всем прощаю. А я, брат, хватил...
Хва-атил, брат... — Кто это? — внезапно вскрикнул он,
указывая на дверь передней, — кто там?
— Никого там нет, — торопливо ответил Онисим. —
Кому там быть... куда вы?
— Нет, нет, — повторял Петушков, порываясь из
рук Онисима, — пусти, я видел, ты не говори, я там
видел, пусти... Василиса! — закричал он вдруг.
Петушков побледнел.
— Ну... ну, что ж ты не входишь? — заговорил он,
наконец. — Войди, Василиса, войди. Я очень тебе рад,
Василиса.
Василиса взглянула на Онисима — и вошла в ком-
нату. Петушков приблизился к ней... Он дышал глу-
боко и редко. Онисим наблюдал за ним.- Василиса
боязливо косилась на обоих.
— Садись, Василиса, — заговорил опять Иван Афа-
насьич, — спасибо тебе, что пришла. Извини, что я...
как бы это сказать?., этак в неприличном виде. Я не
мог предвидеть, никак не мог, согласись сама. Ну, са-
дись же, вот хоть здесь, на диване... Так, кажется, я
выражаюсь?
Василиса села.
— Ну, здравствуй, — продолжал Петушков. — Ну,
как поживаешь? что делала хорошего?
— Я слава богу, Иван Афанасьич. Как вы?
— Я? Как видишь! Убит. И кем убит? Тобой убит,
Василиса. Но я на тебя не сержусь. Только я убит.
Вот, спроси хоть у этого. (Он указал на Онисима.) Ты
не гляди, что я пьян. Я точно пьян; только я убит. От-
того и пьян, что убит.
— Помилуй бог, Иван Афанасьич!
— Убит, Василиса, уж я тебе говорю. Ты мне верь.
Я тебя никогда не обманывал. Ну, что твоя тетка, здо-
рова?
— Здорова, Иван Афанасьич. Много благодарны.
Петушков начинал сильно покачиваться.
— Да вы-то нездоровы сегодня, Иван Афанасьич.
Вы бы 'легли.
— Нет, я здоров, Василиса. Нет, ты не говори, что
я нездоров, а ты лучше скажи, что в разврат я вдался,
нравственность потерял. Вот это будет справедливо.
Против этого я спорить не буду.
Ивана Афанасьича качнуло назад. Онисим подско-
чил и поддержал своего барина.
— А кто виноват? Хочешь, я скажу тебе, кто вино-
ват? Я виноват, я первый. Мне бы что следовало сде-
лать? Мне бы следовало тебе сказать: Василиса, я тебя
люблю. Ну, хорошо. Ну, хочешь за меня замуж? Хо-
чешь? Правда, ты мещанка, положим; ну, да это ни-
чего. Это бывает. Вот и у меня там был' знакомый:
тоже этак женился. Чухонку взял. Взял, да и женился.
А со мной тебе было бы хорошо. Я человек добрый,
ей-богу! Ты не гляди на то, что я пьян, а взгляни
лучше на мое сердце. Вот, спроси хоть у этого... чело-
века. Стало быть, виноват-то выхожу я. А теперь я,
разумеется, убит.
Иван Афанасьич более и более нуждался в подпоре
Онисим а.
— А все-таки тебе грех, большой грех. Я тебя
любил, я тебя уважал, я... да уж что! Я и теперь готов
хоть сейчас 'Под венец. Хочешь? Ты только скажи, а
уж там мы сейчас. А только ты меня обидела кровно...
кровно. Хоть бы сама отказала, а то через тетку, через
толстую эту бабищу. Ведь только у меня и было ра-
дости, что ты. Ведь я бездомный человек, ведь я си-
рота! Кому теперь приласкать меня? кто мне доброе
слово молвит? Ведь я кругом сирота. Гол, как сокол.
Спроси хоть у эт... — Иван Афанасьич заплакал. — Ва-
силиса, послушай-ка, что я тебе скажу, — продолжал
он, — позволь мне этак попрежнему ходить к тебе. Не
бойся... я буду, того, смирнехонько. Ты ходи, к кому
там знаешь, я — ничего: этак без возражений, знаешь.
Ну, соглашаешься? Хочешь, я на коленки стану?
(И Иван Афанасьич согнул было колени, но Онисим
подхватил его подмышки.) Пусти меня! Не твое дело!
Тут идет речь о счастье целой, понимаешь, жизни,
а ты мешаешь...
Василиса не знала, что оказать...
— Не хочешь... Ну, как хочешь! Бог с тобой. В та-
ком случае прощай! Прощай, Василиса. Желаю тебе
всякого' счастия и благополучия... а я... а я...
И Петушков зарыдал в три ручья. Онисим из
всех сил поддерживал его сзади... сперва перекосил
лицо, потом сам заплакал... И Василиса тоже за-
плакала...
XI
Лет через десять можно было встретить на улицах
городка О... человека худенького, с красненьким носи-
ком, одетого в старый зеленый сюртучок с плисовым за-
саленным воротником. Он занимал небольшой чулан-
чик в известной нам булочной. Прасковьи Ивановны
уже не было на свете. Хозяйством заведовала ее пле-
мянница Василиса вместе с мужем своим, рыжеватым
и подслеповатым мещанином Демофонтом. За челове-
ком в зеленом сюртучке водилась одна слабость:
любил выпить, впрочем вел себя смирно. Читатели,
вероятно, узнали в нем Ивана Афанасьича.
ДНЕВНИК ЛИШНЕГО ЧЕЛОВЕКА
Сельцо Овечьи Воды,, 20 марта 18.. года.
Доктор сейчас уехал от меня. Наконец, добился я
толку! Как он ни хитрил, а не мог не высказаться, на-
конец. Да, я скоро, очень скоро умру. Реки вскроются,
и я с последним снегом, вероятно, уплыву... куда? бог
весть! Тоже в море. Ну, что ж! коли умирать, так уми-
рать весной. Но не смешно ли начинать свой дневник,
может быть, за две недели до смерти? Что за беда?
И чем четырнадцать дней менее четырнадцати лет, че-
тырнадцати столетий? Перед вечностью, говорят, все
пустяки — да; но в таком случае и сама вечность —
пустяки. Я, кажется, вдаюсь в умозрение: это плохой
знак — уж не трушу ли я? Лучше стану рассказывать
что-нибудь. На дворе сыро, ветрено, — выходить мне
запрещено. Что же рассказывать? О своих болезнях
порядочный человек не говорит; повесть, что ли, сочи-
нить — не мое дело; рассуждения о предметах возвы-
шенных — мне не под силу; описания окружающего
меня быта — даже меня занять не могут; а ничего не де-
лать — скучно; читать — лень. Э! расскажу-ка я самому
себе всю свою жизнь. Превосходная мысль! Перед
смертью оно и прилично и никому не обидно. Начинаю.
Родился я лет тридцать тому назад от довольно бо-
гатых помещиков. Отец мой был страстный игрок; мать
моя была дама с характером... очень добродетельная
дама. Только я не знавал женщины, которой бы до-
бродетель доставила меньше удовольствия. Она па-
дала под бременем своих достоинств и мучила всех,
начиная с самой себя. В течение пятидесяти лет своей
жизни она ни разу не отдохнула, не сложила рук; она
вечно копошилась и возилась, как муравей, — и без
всякой пользы, чего нельзя оказать о муравье. Неуго-
монный червь ее точил днем и ночью. Один только раз
видел я ее совершенно спокойной, а именно: в первый
день после ее смерти, в гробу. Глядя на нее, мне,
право, показалось, что ее лицо выражало тихое изу-
мление; с полураскрытых губ, с опавших щек и кротко-
неподвижных глаз словно веяло словами: «Как хорошо
не шевелиться!» Да, хорошо, хорошо отделаться, нако-
нец, от томящего сознания жизни, от неотвязного' и
беспокойного чувства существования! Но дело не в том.
Рос я дурно и невесело. Отец и мать оба меня
любили; но от этого мне не было легче. Отец не имел
в собственном доме никакой власти и никакого значе-
ния как человек, явно преданный постыдному и разо-
рительному пороку; он сознавал свое падение и, не
имея силы отстать от любимой страсти, старался по
крайней мере своим постоянно ласковым и скромным
видом, своим уклончивым смирением заслужить сни-
схождение своей примерной жены. Маменька моя дей-
ствительно переносила свое несчастие с тем велико-
лепным и пышным долготерпением добродетели, в ко-
тором так. много самолюбивой гордости. Она никогда
ни в чем отца моего не упрекала, молча отдавала ему
свои последние деньги и платила его долги; он превоз-
носил ее в глаза и заочно, но дома сидеть не любил
и ласкал меня украдкой, как бы сам боясь заразить
меня своим присутствием. Но искаженные черты его
дышали тогда такой добротой, лихорадочная усмешка
на его губах сменялась такой трогательной улыбкой,
окруженные тонкими морщинами карие глаза свети-
лись такою любовью, что я невольно прижимался моей
щекой к его щеке, сырой и теплой от слез. Я утирал
моим платком эти слезы, и они снова текли, без уси-
лия, словно вода из переполненного стакана. Я при-
нимался плакать сам, и он утешал меня, гладил меня
рукой по спине, целовал меня по всему'лицу своими
дрожащими губами. Даже вот и теперь, с лишком два-
дцать лет после его смерти, когда я вспоминаю о бед-
ном моем отце, немые рыдания подступают мне под
горло и сердце бьется, бьется так горячо и горько, то-
мится таким тоскливым сожалением, как будто ему
еще долго осталось биться и есть о чем сожалеть!
Мать моя, напротив, обращалась со мной всегда
одинаково, ласково, но холодно. В детских книгах ча-
сто встречаются такие матери, нравоучительные и спра-
ведливые. Она меня любила; но я ее не любил. Да! я
чуждался моей добродетельной матери и страстно лю-
бил порочного отца.
Но для сегодняшнего дня довольно. Начало есть,
а уж о конце, какой бы он ни был, мне нечего забо-
титься. Это дело моей болезни.
21 марта.
Сегодня удивительная погода. Тепло, ясно; солнце
весело играет на талом снеге; все блестит, дымится,
каплет; воробьи, как сумасшедшие, кричат около отпо-
тевших темных заборов; влажный воздух сладко и
страшно раздражает мне грудь. Весна, весна идет!
Я сижу под окном и гляжу через речку в поле. О при-
рода! природа! Я так тебя люблю, а из твоих недр вы-
шел неспособным даже к жизни. Вон прыгает самец-
воробей с растопыренными крыльями; он кричит — и
каждый звук его голоса, каждое взъерошенное пе-
рышко на его маленьком теле дышит здоровьем и
силой...
Что ж из этого следует? Ничего. Он здоров и имеет
право кричать и ерошиться; а я болен и должен уме-
реть — вот и все. Больше об этом говорить не стоит.
А слезливые обращения к природе уморительно
смешны. Возвратимся к рассказу.
Рос я, как уже сказано, очень дурно и невесело.
Братьев и сестер у меня не было. Воспитывался я
дома. Да и чем бы стала заниматься моя матушка,
если б меня отдали в пансион или в казенное заведе-
ние? На то и дети, чтоб родители не скучали.- Жили
мы большей частью в деревне, иногда приезжали в
Москву. Были у меня гувернеры и учители, как во-
дится; особенно памятным остался мне один худосоч-
ный и слезливый немец, Рикман, необыкновенно пе-
чальное и судьбою пришибенное существо, бесплодно
сгоравшее томительной тоской по далекой родине. Бы-
вало, возле печки, в страшной духоте тесной передней,
насквозь пропитанной кислым запахом старого кваса,
сидит небритый мой дядька .Василий, по прозвищу
Гусыня, в вековечном своем казакине из синей дерю-
ги, — сидит и играет в свои козыри с кучером Пота-
пом, только что обновившим белый, как кипень, овчин-
ный тулуп и несокрушимые смазные сапоги, — а Рик-
ман за перегородкой поет:
Herz, mein Herz, warum so traurig?
Was bekiimmert dich so sehr?
S’ist ja schon im fremden Lande —
Herz, mein Herz, —was willst du mehr? 1
После смерти отца мы окончательно перебрались
на житье в Москву. Мне было тогда двенадцать лет.
Отец мой умер ночью, от удара. Не забуду я этой
ночи. Я спал крепко, как обыкновенно спят все дети;
но, помню, мне даже сквозь сон чудилось тяжелое и
мерное храпенье. Вдруг я чувствую: кто-то меня берет
за плечо и толкает. Открываю глаза: передо мной
дядька. «Что такое?» — «Ступайте, ступайте, Алексей
Михайлыч кончается...» Я, как сумасшедший, из по-
стели вон — в спальню. Гляжу: отец лежит с закину-
той назад головой, весь красный, и мучительно хрипит.
В дверях толпятся люди с перепуганными лицами; в
передней кто-то сиплым голосом спрашивает: «Послали
за доктором?» На дворе лошадь выводят из конюшни,
ворота скрипят, сальная свечка горит в комнате на
полу; маменька тут же убивается, не теряя, впрочем,
ни приличия, ни сознания собственного достоинства.
Я бросился на грудь отцу, обнял его, залепетал: «Па-
паша, папаша...» Он лежал неподвижно и как-то
1 Сердце, сердце мое, почему ты так печально? Что тебя так
огорчает? Ведь в чужой стране прекрасно — сердце, сердце мое,
чего же ты еще хочешь? (нем.)
странно щурился. Я взглянул ему в лицо — невыноси-
мый ужас захватил мне дыхание; я запищал от
страха, как грубо схваченная птичка, — меня стащили
и отвели. Еще накануне он, словно предчувствуя свою
близкую смерть, так горячо и так уныло ласкал меня.
Привезли какого-то заспанного и шершавого доктора,
с крепким запахом зорной водки. Отец мой умер у него
под ланцетом, и на другой же день я, совершенно по-
глупевший от горя, стоял со свечкою в руках перед
столом, на котором лежал покойник, и бессмысленно
слушал густой напев дьячка, изредка прерываемый
слабым голосом священника; слезы то и дело струи-
лись у меня по щекам, по губам, по воротничку, по
манишке; я исходил слезами, я глядел неотступно, я
внимательно глядел на неподвижное лицо отца, словно
ждал от него чего-то; а матушка моя между тем мед-
ленно клала земные поклоны, медленно подымалась и,
крестясь, сильно прижимала пальцы ко лбу, к плечам
и животу. Ни одной мысли у меня не было в голове;
я весь отяжелел, но чувствовал, что со мною совер-
шается что-то страшное... Смерть мне тогда заглянула
в лицо и заметила меня...
Мы переехали в Москву на житье после смерти
отца по весьма простой причине: -все наше имение
было продано с молотка за долги — так-таки реши-
тельно все, исключая одной деревушки, той самой, в
которой я теперь вот доживаю свое великолепное су-
ществование. Я, признаюсь, даром что был тогда мо-
лод, а погрустил о продаже нашего гнезда; то есть по-
настоящему я грустил только об одном нашем саде.
С этим садом связаны почти единственные мои светлые
воспоминания; там я в один тихий весенний вечер по-
хоронил лучшего своего друга, старую собаку с куцым
хвостом «и кривыми лапками—Триксу; там, бывало,
спрятавшись в высокую траву, я ел краденые яблоки,
красные, сладкие новогородчины; там, ‘ наконец, я в
первый раз увидал между кустами спелой малины гор-
ничную Клавдию, которая, несмотря на свой курносый
нос и привычку смеяться в платок, возбудила во мне
такую нежную страсть, что я в присутствии ее едва
дышал, замирал и безмолвствовал, а однажды, в свет-
лое воскресение, когда дошла до нее очередь прило-
житься к моей барской ручке, чуть не бросился цело-
вать ее стоптанные козловые башмаки. Боже мой! Не-
ужели ж этому всему двадцать лет? Кажется, давно ли
еду я на моей рыженькой, косматой лошадке вдоль
старого плетня нашего сада и, приподнявшись на стре-
менах, срываю двухцветные листья тополей? Пока че-
ловек живет, он не чувствует своей собственной жизни:
она, как звук, становится ему внятною спустя не-
сколько времени.
О мой сад, о заросшие дорожки возле мелкого
пруда! о песчаное местечко под дряхлой плотиной, где
я ловил пескарей и гольцов! и вы, высокие березы, с
длинными висячими ветками, из-за которых с просе-
лочной дороги, бывало, неслась унылая песенка му-
жика, неровно прерываемая толчками телеги, — я по-
сылаю вам мое последнее прости!.. Расставаясь с
жизнью, я к вам одним простираю мои руки. Я бы хо-
тел еще раз надышаться горькой свежестью полыни,
сладким запахом сжатой гречихи на полях моей ро-
дины; я бы хотел еще раз услышать издали скромное
тяканье надтреснутого колокола в приходской нашей
церкви; еще раз полежать в прохладной тени под ду-
бовым кустом на скате знакомого оврага; еще раз про-
водить глазами подвижный след ветра, темной струей
бегущего по золотистой траве нашего луга...
Эх, к чему все это? Но я сегодня не могу продол-
жать. До завтра.
22 марта.
Сегодня опять холодно и пасмурно. Такая погода
гораздо приличнее. Она под лад моей работе. Вчераш-
ний день совершенно некстати возбудил во мне множе-
ство ненужных чувств и воспоминаний. Это более не
повторится. Чувствительные излияния — словно солод-
ковый корень: сперва пососешь — как будто недурно,
а потом очень скверно станет во рту. Стану просто и
спокойно рассказывать мою жизнь.
Итак, мы переехали в Москву...
Но мне приходит в голову: точно ли стоит расска-
зывать мою жизнь?
Нет, решительно не стоит... Жизнь моя ничем не от-
личалась от жизни множества других людей. Родитель-
ский дом, университет, служение в низменных чинах,
отставка, маленький кружок знакомых, чистенькая бед-
ность, скромные удовольствия, смиренные занятия,
умеренные желания — скажите на милость, кому не из-
вестно все это? И потому я не стану рассказывать
свою жизнь, тем более что пишу для собственного удо-
вольствия; а коли мое прошедшее даже мне самому
не представляет ничего ни слишком веселого, ни даже
слишком печального, стало быть в нем точно нет ни-
чего достойного внимания. Лучше постараюсь изло-
жить самому себе свой характер.
Что я за человек?.. Мне могут заметить, что и этого
никто не спрашивает, — согласен. Но ведь я умираю,
ей-богу умираю, а перед смертью, право, кажется, про-
стительно желание узнать, что, дескать, я был за
птица?
Обдумав хорошенько этот важный вопрос и не имея,
впрочем, никакой нужды слишком горько выражаться
на свой собственный счет, как это делают люди, сильно
уверенные в своих достоинствах, я должен сознаться
в одном: я был совершенно лишним человеком на сем
свете илю, пожалуй, совершенно лишней птицей. И это
я намерен доказать завтра, потому что я сегодня каш-
ляю, как старая овца, и моя нянюшка, Терентьевна, не
дает мне покоя: «Лягте, дескать, батюшка вы мой, да
напейтесь чайку...» Я знаю, зачем она ко мне пристает:
ей самой хочется чаю. Что ж! пожалуй! Отчего не по-
зволить бедной старухе извлечь напоследях всю воз-
можную пользу из своего барина?.. Пока еще время
не ушло.
23 марта.
Опять зима. Снег валит хлопьями.
Лишний, лишний... Отличное это придумал я слово.
Чем глубже я вникаю в самого себя, чем внимательнее
рассматриваю всю свою прошедшую жизнь, тем более
убеждаюсь в строгой истине этого выраженья. Лиш-
ний — именно. К другим людям это слово не приме-
няется... Люди бывают злые, добрые, умные, глупые,
приятные и неприятные; ко лишние... нет. То есть пой-
мите меня: и без этих людей могла бы вселенная обой-
тись... конечно; но бесполезность — не главное их ка-
чество, не отличительный их признак, и вам, когда вы
говорите о них, слово «лишний» не первое приходит на
язык. А я... про меня ничего другого и сказать нельзя:
лишний — да и только. Сверхштатный человек — вот
и все. На мое появление природа, очевидно, не рассчи-
тывала и вследствие этого обошлась со мной, -как с не-
жданным и незваным госте-м. Недаром про меня сказал
один шутник, большой охотник до преферанса, что моя
матушка мною обремизилась. Я говорю теперь о самом
себе спокойно, без всякой желчи... Дело прошлое! Во
все продолжение жизни я постоянно находил свое ме-
сто занятым, может быть оттого, что искал это место
не там, где бы следовало. Я был мнителен, застенчив,
раздражителен, как все больные; притом, вероятно по
причине излишнего самолюбия или вообще вследствие
неудачного устройства моей особы, между моими чув-
ствами и мыслями — и выражением этих чувств и мыс-
лей — находилось какое-то бессмысленное, непонятное
и непреоборимое препятствие; и когда я решался на-
сильно победить это препятствие, сломить эту пре-
граду — мои движения, выражение моего лица, все мое
существо принимало вид мучительного напряжения: я
не только казался — я действительно становился не-
естественным и натянутым. Я сам это чувствовал и спе-
шил опять уйти в себя. Тогда-то поднималась внутри
меня страшная тревога. Я разбирал самого себя до по-
следней ниточки, сравнивал себя с другими, припоми-
нал малейшие взгляды, улыбки, слова людей, перед
которыми хотел было развернуться, толковал все в
дурную сторону, язвительно смеялся над своим притя-
занием «быть, как все», — и вдруг, среди смеха, пе-
чально опускался весь, впадал в нелепое уныние, а там
о-пять принимался за прежнее, — словом, вертелся, как
белка в колесе. Целые дни проходили в этой мучитель-
ной, бесплодной работе. Ну, теперь, скажите на ми-
лость, скажите сами, кому и на что такой человек ну-
жен? Отчего это со мной происходило, какая причина
этой кропотливой возни с самим собою — кто знает?
кто скажет?
Помнится, однажды ехал я из Москвы в дилижансе.
Дорога была хороша, а ямщик к четверке рядом при-
прет еще пристяжную. Эта несчастная, пятая, вовсе
бесполезная лошадь, кое-как привязанная к передку
толстой, короткой веревкой, которая немилосердно ре-
жет ей ляжку, трет хвост, заставляет ее бежать самым
неестественным образом и придает всему ее телу вид
запятой, всегда возбуждает мое глубокое сожаление.
Я заметил ямщику, что, кажется, можно было на сей
раз обойтись без пятой лошади... Он помолчал, трях-
нул затылком, стегнул ее взатяжку раз десяток кнутом
через худую спину под раздутый живот—и не без
усмешки промолвил: «Ведь вишь, в самом деле, при-
плелась! На кой черт?»
И я вот так же приплёлся... Да, благо, станция не-
далеко.
* Лишний... Я обещался доказать справедливость
моего мнения и исполню свое обещание. Не считаю
нужным упоминать о тысяче мелочей, ежедневных про-
исшествий и случаев, которые, впрочем, в глазах вся-
кого мыслящего человека могли бы послужить неопро-
вержимыми доказательствами в мою пользу, то есть в
пользу моего воззрения; лучше начну прямо с одного
довольно важного случая, после которого, вероятно,
уже не останется никакого сомнения насчет точности
слова: лишний. Повторяю: я не намерен вдаваться в
подробности, но не могу пройти молчанием одно до-
вольно любопытное и замечательное обстоятельство, а
именно: странное обращение со мной моих приятелей
(у меня тоже были приятели) всякий раз, когда я им
попадался навстречу или даже к ним заходил. Им ста-
новилось словно неловко; они, идя мне навстречу, как-то
не совсем естественно улыбались, глядели мне не ;в гла-
за, не на ноги, как иные это делают, а больше в щеки,
торопливо пожимали мне руку, торопливо произносили:
«А! здравствуй, Чужатурин!» (меня судьба одолжила
таким прозванием) или: «А, вот и Чужатурин», тот-
час отходили в сторону и даже некоторое время
оставались потом неподвижными, словно силились
что-то припомнить. Я все это замечал, потому что не
лишен проницательности и дара наблюдения; я .во-
обще неглуп; мне даже иногда в голову приходят
мысли, довольно забавные, не совсем обыкновенные;
но так как я человек лишний и с замочком внутри, то
мне и жутко высказать свою мысль, тем более что я
наперед знаю, что я ее прескверно выскажу. Мне даже
иногда странным кажется, как это люди говорят, и так
просто, свободно... Экая прыть, подумаешь. То есть,
признаться сказать, и у меня, несмотря на мой замо-
чек, частенько чесался язык; но действительно произ-
носил слова я только в молодости, а в более зрелые
лета почти всякий раз мне удавалось переломить себя.
Скажу, бывало, вполголоса: «А -вот мы лучше не-
множко помолчим», и успокоюсь. На молчание-то мы
все горазды; особенно наши женщины этим взяли:
иная возвышенная русская девица так могущественно
молчит, что даже в подготовленном человеке подобное
зрелище способно произвести легкую дрожь и холод-
ный пот. Но дело не в том, и не мне критиковать дру-
гих. Приступаю к обещанному рассказу.
Несколько лет тому назад, благодаря стечению
весьма ничтожных, но для меня очень важных обстоя-
тельств, пришлось мне провести месяцев шесть в уезд-
ном городе О... Город этот весь выстроен на косогоре,
и очень неудобно выстроен. Жителей в нем считается
около восьмисот, бедности необыкновенной, домишки
совершенно ни на что не похожи, на главной улице, под
предлогом мостовой, изредка белеют грозные плиты
неотесанного известняка, вследствие чего ее объезжают
даже телеги; по самой середине изумительно неопрят-
ной площади возвышается крошечное желтоватое
строение с темными дирами, а в дирах сидят люди в
больших картузах и притворяются, будто торгуют; тут
же торчит необыкновенно высокий пестрый шест, а
возле шеста, для порядка, по приказу начальства, дер-
жится воз желтого сена и ходит одна казенная курица.
Словом, в городе О... житье хоть куда. В первые дни
моего пребывания в этом городе я чуть с ума не сошел
от скуки. Я должен оказать о себе, что я хотя, конечно,
и лишний человек, но не по собственной охоте; я сам
болен, а все больное терпеть не могу... Я и от счастья
бы не прочь, я даже старался подойти к нему справа
и слева... И потому не удивительно, что и я могу ску-
чать, как всякий другой смертный. Я находился в го-
роде О... по -служебным делам...
Терентьевна решительно поклялась уморить меня.
Вот образчик нашего разговора:
Терентьевна. О-ох, батюшка! что вы это все
пишете? вам нездорово писать-то.
Я. Да скучно, Терентьевна!
Она. А вы напейтесь чайку да лягте. Бог даст,
вспотеете, соснете маненько.
Я. Да я не хочу спать.
Она. Ах, батюшка! что вы это? Господь с вами!
Лягте-ка, лягте: оно лучше.
Я. Я и без того умру, Терентьевна!
Она. Сохрани господь и помилуй... Что ж, прика-
жете чайку?
Я. Я недели не проживу, Терентьевта!
Она. И-и, батюшка! что- вы это?.. Так я пойду
самоварчик поставлю.
О дряхлое, желтое, беззубое существо! Неужели и
для тебя я не человек!
24 марта. Трескучий мороз.
В самый день моего прибытия в город О... выше-
упомянутые служебные дела заставили меня сходить
к некоему Ожогину, Кирилле Матвеичу, одному из
главных чиновников уезда; но познакомился я с ним,
или, как говорится, сблизился, спустя две недели. Дом
его находился на главной улице и отличался от всех
других величиной, крашеной крышей и двумя львами
на воротах, из той 'породы львов, необыкновенно
похожих 1на 'неудавшихся собак, родина которым Мо-
сква. По одним уже этим львам можно было заклю-
чить, что Ожогин человек с достатком. И действи-
тельно: у него было душ четыреста крестьян; он при-
нимал у себя все лучшее общество города О... и слыл
хлебосолом. К нему ездил и городничий на широких
рыжих дрожках парой, необыкновенно крупный, словно
из залежалого материала скроенный человек; ездили
.прочие чиновники:' стряпчий, желтенькое и злобнень-
кое существо; остряк землемер — немецкого происхо-
ждения, с татарским лицом; офицер путей сообще-
ния — нежная душа, певец, но сплетник; бывший уезд-
ный предводитель — господин с крашеными волосами,
взбитой манишкой, панталонами в обтяжку и тем бла-
городнейшим выражением лица, которое так свой-
ственно людям, побывавшим под судом; ездили также
два помещика, друзья неразлучные, оба уже немоло-
дые и даже потертые, из которых младший постоянно
уничтожал старшего и зажимал ему рот одним и тем
же упреком: «Да полноте, Сергей Сергеич; куда вам?
Ведь вы слово: пробка — пишете с буки. Да, господа,—
продолжал он со всем жаром убеждения, обращаясь
к присутствующим, — Сергей Сергеич пишет не пробка,
а бробка». И все присутствующие смеялись, хотя, ве-
роятно, ни один из них не отличался особенным искус-
ством в правописании; а несчастный Сергей Сергеич
умолкал и с замирающей улыбкой преклонял голову.
Но я забываю, что мое время рассчитано, и вдаюсь
в слишком подробные описания. Итак, без дальних
околичностей: Ожогин был женат, у него была дочь,
Елизавета Кирилловна, и я в эту дочь влюбился.
Сам Ожогин был человек дюжинный, не дурной и
не хороший; жена его сбивалась на застарелого цып-
ленка; но дочь их вышла не в своих родителей. Она
была очень недурна собой, живого и кроткого нрава.
Ее серые, светлые глаза глядели добродушно и прямо
из-под ребячески приподнятых бровей; она почти по-
стоянно улыбалась и смеялась тоже довольно часто.
Свежий голос ее звучал очень приятно; двигалась она
вольно, быстро — и весело краснела. Одевалась она не
слишком изящно; к ней шли одни простые платья.
Я вообще не скоро знакомился, и если мне с кем-ни-
будь былое первого раза легко — что, впрочем, почти
никогда не случалось, — это, признаюсь, сильно' гово-
рило в пользу нового знакомства. С женщинами же я
вовсе не умел обращаться и в присутствии их либо
хмурился и принимал свирепый вид, либо глупейшим
образом скалил зубы и от замешательства вертел язы-
ком во рту. С Елизаветой Кирилловной, напротив, я
с первого же раза почувствовал себя дома. Вот каким
образом это случилось. Прихожу я однажды перед
обедом к Ожогину, спрашиваю: «Дома?» Говорят:
«Дома,.одеваются; пожалуйте в залу». Я в залу; смо-
трю, у окна стоит, ко мне спиной, девица в белом
платье и держит в руках клетку. Меня, по обыкнове-
нию, слегка покоробило; однако я ничего, только каш-
лянул для приличия. Девица быстро обернулась, так
быстро, что локоны ее ударили ей в лицо, увидела
меня, поклонилась и с улыбкой показала мне ящичек,
до половины наполненный зернами. «Вы позволите?»
Я, разумеется, как водится в таких случаях, сперва
наклонил голову и в то же время быстро согнул и
выпрямил колени (словно кто ударил меня сзади в
поджилки), что, как 'известно, служит признаком от-
личного' воспитания и приятной развязности в обхожде-
нии, а потом улыбнулся, поднял руку и раза два осто-
рожно и мягко провел ею по воздуху. Девица тотчас
отвернулась от меня, вынула из клетки дощечку, на-
чала сильно скрести по ней ножом и вдруг, не переме-
няя положения, произнесла следующие слова: «Это
папенькин снегирь... Вы любите снегирей?» — «Я пред-
почитаю чижей», — отвечал я не без некоторого усилия.
«А я тоже люблю чижей; но посмотрите на него, какой
ок хорошенький. Посмотрите, он не боится. (Меня
удивляло то, что я не боялся.) Подойдите. Его зовут
Попка». Я подошел, нагнулся. «Не правда ли, какой он
милый?» Она обернулась ко мне лицом; но мы так
близко стояли друг к другу, что ей пришлось немного
откинуть голову, чтобы взглянуть на меня своими свет-
лыми глазками. Я посмотрел на нее: все ее молодое,
розовое лицо так дружелюбно улыбалось, что и я
улыбнулся и чуть не засмеялся от удовольствия. Дверь
растворилась: вошел господин Ожогин. Я тотчас подо-
шел к нему, заговорил с ним очень непринужденно^
сам не знаю как остался обедать, высидел весь вечер;
а на другой день лакей Ожогина, длинноватый и под-
слеповатый человек, уже улыбался мне, как другу
дома, стаскивая с меня шинель.
Найти приют, свить себе хотя временное гнездо,
знать отраду ежедневных отношений и привычек—.
этого счастия я, лишний, без семейных воспоминаний
человек, до тех пор не испытал. Если б во мне хоть
что-нибудь напоминало цветок и если б это сравнение
не было так избито, я бы решился сказать, что я с того
дня расцвел душою. Все во мне и вокруг меня так
мгновенно переменилось! Вся жизнь моя озарилась
любовью, именно вся, до самых мелочей, словно тем-
ная, заброшенная комната, в которую внесли свечку.
Я ложился спать и вставал, одевался, завтракал,
трубку курил — иначе, чем прежде; я даже на ходу
подпрыгивал — право, словно крылья вдруг выросли
у меня за плечами. Я, помнится, ни минуты не нахо-
дился в неизвестности насчет чувства, внушенного мне
Елизаветой Кирилловной: я с первого дня влюбился
в нее страстно и с первого же дня знал, что влюбился.
В течение трех недель я каждый день ее видел. Эти
три недели были счастливейшим временем в моей
жизни; но воспоминание о них мне тягостно. Я не могу
думать о них одних: мне невольно представляется то,
что последовало за ними, и ядовитая горесть медли-
тельно охватит только что разнежившееся сердце.
Когда человеку очень хорошо, мозг его, как из-
вестно, весьма мало действует. Спокойное и радостное
чувство, чувство удовлетворения, проникает все его су-
щество; он поглощен им; сознание личности в нем
исчезает — он блаженствует, как говорят дурно воспи-
танные поэты. Но когда, наконец, минует это «очаро-
вание», человеку иногда становится досадно и жаль,
что он посреди счастия так мало наблюдал за самим
собою, что он размышлением, воспоминанием не удвои-
вал, не продолжал своих наслаждений... как будто
«блаженствующему» человеку есть когда, да и стоит
размышлять о своих чувствах! Счастливый человек —
что муха на солнце. Оттого-то и мне, когда я вспоми-
наю об этих трех неделях, почти невозможно удержать
в уме точное, определенное впечатление, тем более что
в течение всего этого времени ничего особенно замеча-
тельного не произошло между нами... Эти двадцать
дней являются мне чем-то теплым, молодым и па-
хучим, какой-то светлой полосою в моей тусклой
и серенькой жизни. Память моя становится вдруг
неумолимо верна и ясна только с того мгновения, когда
на меня, говоря словами тех же дурно воспитанных со-
чинителей, обрушились удары судьбы.
Да, эти три недели... Впрочем, они не то чтобы не
оставили во мне никаких образов. Иногда, когда мне
случается долго думать о том времени, иные воспоми-
нания внезапно выплывают из мрака прошедшего —
вот как звезды неожиданно выступают на вечернем
небе навстречу' внимательно устремленным глазам.
Особенно памятной осталась мне одна прогулка
в роще за городом. Нас было четверо: старуха Ожо-
гина, Лиза, я и некто Бизьмёнков, мелкий чиновник
города О..., белокуренький, добренький и смирненький
человек. Мне еще о нем придется поговорить. Сам
г. Ожогин остался дома: у него от слишком продолжи-
тельного сна голова разболелась. День был чудесный,
теплый и тихий. Должно заметить, что увеселительные
сады и общественные гулянья не в духе русского чело-
века. В губернских городах, в так называемых публич-
ных садах, вы ни в какое время года не встретите
живой души; разве какая-нибудь старуха, кряхтя, при-
сядет на пропеченную солнцем зеленую скамейку, в со-
седстве больного деревца, да и то коли поблизости нет
засаленной лавочки у подворотни. Но если в соседстве
города находится жиденькая березовая рощица, купцы,
а иногда чиновники, по воскресным и праздничным
дням, охотно туда ездят с самоварами, пирогами, арбу-
зами, становят всю эту благодать на пыльную траву
возле самой дороги, садятся кругом и кушают и чайни-
чают в поте лица до самого вечера. Именно такого
рода рощица существовала тогда в двух верстах от
города О... Мы приехали туда после обеда, напились
как следует чаю и потом все четверо отправились похо-
дить по роще. Бизьмёнков взял под руку старуху Ожо-
гину, я — Лизу. День уже склонялся к вечеру. Я нахо-
дился тогда в самом разгаре первой любви (не более
двух недель прошло со времени нашего знакомства),
в том состоянии страстного и внимательного обожания,
когда вся ваша душа невинно и невольно следит за
каждым движением любимого существа, когда вы не
можете насытиться его присутствием, наслушаться его
голоса, когда вы улыбаетесь и смотрите выздоровев-
шим ребенком, и несколько опытный человек на сто
шагов с первого взгляда должен узнать, что с вами
происходит. Мне до того дня еще ни разу не случалось
держать Лизу под руку. Мы шли с ней рядом, тихо
выступая по зеленой траве. Легкий ветерок словно
порхал вокруг нас, между белыми стволами берез, из-
редка бросая мне в лицо ленту ее шляпки. Я неот-
ступно следил за ее взором, пока она, наконец, весело
не обращалась ко мне, и мы оба улыбались друг другу.
Птицы одобрительно чирикали над нами, голубое небо
ласково сквозило сквозь мелкую листву. Голова моя
кружилась от избытка удовольствия. Спешу заметить:
Лиза нисколько не была в меня влюблена. Я ей нра-
вился; она вообще никого не дичилась, но не мне было
суждено возмутить ее детское спокойствие. Она шла
под руку со мной, как бы с братом. Ей было тогда
семнадцать лет... И, между тем в тот самый вечер, при
мне, началось в ней то внутреннее, тихое брожение,
которое предшествует превращению ребенка в жен-
щину... Я был свидетелем этой перемены всего суще-
ства’, этого невинного' недоумения, этой тревожной за-
думчивости; я первый подметил эту внезапную мяг-
кость взора, эту звенящую неверность голоса — и,
о глупец! о лишний человек! в течение целой недели
я не устыдился предполагать, что я, я был причиной
этой перемены.
Вот каким образом это случилось.
Мы гуляли довольно долго, до самого вечера, и
мало разговаривали. Я молчал, как все неопытные
любовники, а ей, вероятно, нечего было мне сказать; но
она словно о чем-то размышляла и как-то особенно
покачивала головой, задумчиво кусая сорванный лист.
Иногда она принималась идти вперед, так реши-
тельно... а потом вдруг останавливалась, ждала меня
и оглядывалась кругом с приподнятыми бровями и рас-
сеянной усмешкой. Накануне мы с ней вместе прочли
«Кавказского пленника». С какой жадностью она меня
слушала, опершись лицом на обе руки и прислонясь
грудью к столу! Я было заговорил о вчерашнем чте-
нии; она4 покраснела, спросила меня, дал ли я перед
отъездом снегирю конопляного семени, громко запела
какую-то песенку и вдруг замолчала. Роща с одной
стороны кончалась довольно высоким и крутым обры-
вом; внизу текла извилистая речка, а за ней на необо-
зримое пространство тянулись, то слегка вздымаясь
как волны, то широко расстилаясь скатертью, беско-
нечные луга, кой-где перерезанные оврагами. Мы
,с Лизой первые вышли на край рощи; Бизьмёнков
остался позади с старухой. Мы вышли, остановились, и
оба невольно прищурили глаза: прямо против нас,
среди раскаленного тумана, садилось багровое, огром-
ное солнце. Полнеба разгоралось и рдело; красные
лучи били вскользь по лугам, бросая алый отблеск
даже на тенистую сторону оврагов, ложились огни-
стым свинцом по речке, там, где она не пряталась под
нависшие кусты, и словно упирались в грудь обрыву
и роще. Мы стояли, облитые горячим сиянием. Я не
в состоянии передать всю страстную торжественность
этой картины. Говорят, одному слепому красный цвет
представлялся трубным звуком; не знаю, насколько это
сравнение справедливо, но действительно было что-то
призывное в этом пылающем золоте вечернего воз-
духа, в багряном блеске неба и земли. Я вскрикнул от
восторга и тотчас обратился к Лизе. Она глядела
прямо на солнце. Помнится, пожар зари отражался
маленькими огненными пятнышками в ее глазах. Она
была поражена, глубоко тронута. Она ничего не от-
вечала на мое восклицание, долго не шевелилась, по-
тупила голову... Я протянул к ней руку; она отверну-
лась от меня и вдруг залилась слезами. Я глядел на
нее с тайным, почти радостным недоумением... Голос
Бизьмёнкова раздался в двух шагах от нас. Лиза бы-
стро отерла слезы и с нерешительной улыбкой посмо-
трела на меня. Старуха вышла из рощи, опираясь на
руку своего белокурого вожатая; оба в свою очередь
полюбовались видом. Старуха спросила что-то у Лизы,
и я, помню, невольно вздрогнул, когда ей в ответ про-
звучал, как надтреснувшее стекло, разбитый голосок ее
дочери. Между тем солнце закатилось, заря начала
гаснуть. Мы пошли назад. Я опять взял Лизу под руку.
В роще было еще светло, и я мог ясно различить ее
черты. Она была смущена и не поднимала глаз. Румя-
нец, разлитый по всему ее лицу, не исчезал: словно она
все еще стояла в лучах заходящего солнца... Рука ее
чуть касалась моей. Я долго не мог начать речи: так
сильно билось во мне сердце. Сквозь деревья вдали
замелькала карета; кучер шагом ехал к нам навстречу
по рыхлому песку дороги.
— Лизавета Кирилловна, — промолвил я, нако-
нец, — отчего вы плакали?
— Не знаю, — возразила она после небольшого
молчания, посмотрела на меня своими кроткими, еще
влажными от слез глазами — взгляд их показался мне
измененным — и опять умолкла.
— Вы, я вижу, любите природу... — продолжал
я. — Я совсем не то хотел сказать, да и эту последнюю
фразу язык мой едва пролепетал до конца. Она пока-
чала головой. Я более не мог произнести слова... я
ждал чего-то... не признанья — где! я ждал доверчивого
взгляда, вопроса... Но Лиза глядела на землю и мол-
чала. Я повторил еще раз вполголоса: «Отчего?» и не
получил ответа. Ей, я это видел, становилось неловко,
почти стыдно.
Спустя четверть часа мы уже сидели в карете и
подъезжали к городу. Дружной рысью бежали лошади;
мы быстро мчались сквозь темнеющий, влажный воз-
дух. Я вдруг разговорился, беспрестанно обращался
то к Бизьмёнкову, то к Ожогиной, не глядел на Лизу,
но мог заметить что из угла кареты взор ее не раз оста-
навливался на мне. Дома она встрепенулась, однако
не захотела читать со мной и скоро отправилась спать.
Перелом, тот перелом, о котором я говорил, в ней со-
вершился. Она перестала быть девочкой, она тоже
начала ждать... как я... чего-то. Она недолго ждала.
Но я в ту же ночь вернулся к себе на квартиру
в совершенном очаровании. Смутное не то предчув-
ствие, не то подозрение, которое возникло было во мне,
исчезло: внезапную принужденность в обхождении
Лизы со мною я приписывал девической стыдливости,
робости... Разве я не читал тысячу раз во многих сочи-
нениях, что первое'появление любви всегда волнует и
пугает девицу? Я чувствовал себя весьма счастливым
и уже строил в уме различные планы...
Если б кто-нибудь сказал мне тогда на ухо:
«Врешь, любезный! тебе совсехм не то предстоит, бра-
тец: тебе предстоит умереть одиноко, в дрянном до-
мишке, под несносное ворчанье старой бабы, которая
ждет не дождется твоей смерти, чтобы продать за бес-
ценок твои сапоги...»
Да, поневоле скажешь с одним русским философом:
«Как знать, чего нё знаешь?» До завтра.
25 марта. Белый зимний день.
Я перечел то, что вчера написал, и чуть-чуть не изо-
рвал всей тетради. Мне кажется, я слишком про-
странно и слишком сладко рассказываю. Впрочем, так
как остальные мои воспоминания о том времени не
представляют ничего отрадного, кроме той отрады осо-
бенного рода, которую Лермонтов имел в виду, когда
говорил, что весело и болы-ю тревожить язвы старых
ран, то почему же и не побаловать себя? Но надобно
и честь знать. И потому продолжаю без всякой сла-
дости.
В течение целой недели, после прогулки за городом,
положение мое в сущности нисколько не улучшилось,
хотя перемена в Лизе становилась заметнее с каждым
днем. Я, как уже сказано, толковал эту перемену
в самую для меня выгодную сторону... Несчастие лю-
дей одиноких и робких — от самолюбия робких — со-
стоит именно в том, что они. имея глаза и даже раста-
ращив их, ничего не видят или видят все в ложном
свете словно сквозь окрашенные очки. Их же собствен-
ные мысли и наблюдения мешают им на каждом шагу.
В начале нашего знакомства Лиза обращалась со мной
доверчиво и вольно, как ребенок; может быть, даже в ее
расположении ко мне было нечто более простой, дет-
ской привязанности... Но когда совершился в ней тот
странный, почти внезапный перелом, она, после не-
большого недоумения, почувствовала себя стесненной
в моем присутствии; она невольно отворачивалась от
меня и в то же время грустила и задумывалась... Она
ждала... чего? сама не знала... а я... я, как уже ска-
зано, радовался этой перемене... Я, ей-богу, чуть-чуть
не замирал, как говорится, от восторга. Впрочем, я го-
тов согласиться, что и другой на моем месте мог бы
обмануться... У кого нет самолюбия? Нечего и гово-
рить, что это все мне стало ясным только в последствии
времени, когда мне пришлось опустить свои ошибен-
ные, и без того несильные, крылья.
Недоразумение, возникшее между мной и Лизой,
продолжалось целую неделю, — и в этом нет ничего
удивительного: мне случалось быть свидетелем недора-
зумений, продолжавшихся годы за годами. Да и кто
сказал, что одна истина действительна? Ложь так же
живуча, как и истина, если не более. Точно, помнится,
во мне даже в течение этой недели изредка шевелился
червь... но наш брат, одинокий человек, опять-таки
скажу, так же неспособен понять то, что в нем проис-
ходит, как и то, что' совершается перед его глазами.
Да и притом: разве любовь — естественное чувство?
Разве человеку свойственно любить? Любовь — бо-
лезнь; а для болезни закон не писан. Положим, у меня
сердце иногда неприятно сжималось; да ведь все во
мне было перевернуто кверху дном. Как тут прикажете
узнать, что ладно и что неладно, какая причина, какое
значение каждого отдельного ощущения?
Но как бы то ни было, все эти недоразумения, пред-
чувствия и надежды разрешились следующим образом.
Однажды — дело было утром, часу в двенадца-
том— не успел я войти в переднюю г. Ожогина, как
незнакомый, звонкий голос раздался в зале, дверь
распахнулась и, в сопровождении хозяина, показался
на пороге стройный и высокий мужчина лет двадцати
пяти, быстро накинул на себя военную шинель, лежав-
шую на прилавке, ласково простился с Кириллом Д^ат-
веичем, проходя мимо меня, небрежно коснулся своей
фуражки — и исчез, звеня шпорами.
— Кто это?—спросил я Ожогина.
— Князь Н*, — отвечал мне тот с озабоченным ли-
цом, — из Петербурга прислан: рекрутов принимать.
Да где ж это люди? — продолжал он с досадой, —
шинели ему никто не подал. •
Мы вошли в залу.
— Давно он приехал? — спросил я.
— Говорят, вчера вечером. Я ему предложил ком-
нату у себя, да он отказался. Впрочем, он, кажется,
очень милый малый.
— Долго он у вас пробыл?
— С час. Он просил меня представить его Олим-
пиаде Никитичне.
— И вы представили его?
— Как же.
— Ас Лизаветой Кирилловной он...
— Он и с ней познакомился — как же.
Я помолчал.
— Надолго он сюда приехал, вы не знаете?
— Да я думаю, ему здесь недели две придется про-
быть с лишком.
И Кирилла Матвеич побежал одеваться.
Я прошелся несколько раз по зале. Не помню,
чтобы приезд князя Н* произвел во мне тогда же ка-
кое-нибудь особенное впечатление, кроме того неприяз-
ненного чувства, которое обыкновенно овладевает нами
при появлении нового лица в нашем домашнем кружку.
Может быть, к этому чувству примешивалось еще не-
что вроде зависти робкого и темного москвича к бле-
стящему петербургскому офицеру. «Князь,—думал
я, — столичная штучка: на нас свысока смотреть бу-
дет...» Не более минуты видел я его, но успел заметить,
что он был хорош собой, ловок и развязен. Походив
некоторое время по зале, я наконец остановился перед
зеркалом, достал из кармана гребешок, придал моим
волосам живописную небрежность и, как это иногда
случается, внезапно углубился в. созерцание моего соб-
ственного лица. Помнится, мое внимание было забот-
ливо сосредоточено на моем носе; мягковатые и не-
определенные очертания этого члена не доставляли
мне особенного удовольствия — как вдруг, в темной
глубине наклоненного стекла, отражавшего почти всю
комнату, отворилась дверь и показалась стройная фи-
гура Лизы. Не знаю, почему я не шевельнулся и удер-
жал на лице прежнее выражение. Лиза протянула го-
лову, внимательно посмотрела на меня и, подняв
брови, закусив губы и притаив дыхание, как человек,
который рад, что его не заметили, осторожно подалась
назад и тихонько потянула за собою дверь. Дверь
слабо скрипнула. Лиза вздрогнула и замерла на ме-
сте... Я все не шевелился... Она потянула за ручку
опять и скрылась. Не было возможности сомневаться:
выражение Лизина лица при виде моей особы, это вы-
ражение, в котором не замечалось ничего, кроме же-
лания благополучно убраться назад, избегнуть непри-
ятного свидания, быстрый отблеск удовольствия, кото-
рый я успел уловить в ее глазах, когда ей показалось,
что ей точно удалось ускользнуть незамеченной, — все
это говорило слишком ясно: эта девушка меня не лю-
бит. Я долго, долго не мог отвести взора от неподвиж-
ной, немой двери, снова белым пятном появившейся
в глубине зеркала; хотел было улыбнуться своей соб-
ственной вытянутой фигуре — опустил голову, вернулся
домой и бросился на диван. Мне было необыкновенно
тяжело, так тяжело, что я не мог плакать... да и о чем
было плакать?.. «Неужели? — твердил я беспрестанно,
лежа, как убитый, на спине и сложив руки на гру-
ди, — неужели?..» Как вам нравится это «неужели»?
26 марта. Оттепель.
Когда я на другой день, после долгих колебаний и
внутренно замирая, вошел в знакомую гостиную Ожо-
гиных, я уже был не тем человеком, каким они меня
знали в течение трех недель. Все мои прежние за-
машки, от которых я было начал отвыкать под влия-
нием нового для меня чувства, внезапно появились
опять и завладели мною, как хозяева, вернувшиеся
в свой дом. Люди, подобные мне, вообще руковод-
ствуются не столько положительными фактами,
сколько собственными впечатлениями: я, не далее как
вчера мечтавший о «восторгах взаимной любви», се-
годня уже нимало не сомневался в своем «несчастии»
и совершенно отчаивался, хотя я сам не был в состоя-
нии сыскать какой-нибудь разумный предлог своему
отчаянию. Не мог же я ревновать к князю Н*, и ка-
кие бы за ним ни водились достоинства, одного его
появления не было достаточно, чтобы разом искоренить
то расположение Лизы ко мне... Да полно, существо-
вало ли это расположение? Я припо-минал прошедшее.
«А* прогулка в лесу? — спрашивал я самого себя. —
А выражение ее лица в зеркале? Но, — продолжал
я, — прогулка в лесу, кажется... Фу ты, боже мой! что я
за ничтожное существо1!» — восклицал я вслух, нако-
нец. Вот какого рода недосказанные, недодуманные
мысли, тысячу раз возвращаясь, однообразным вихрем
кружились в голове моей. Повторяю, я вернулся
к Ожогиным тем же мнительным, подозрительным,
натянутым человеком, каким был с детства...
Я застал все семейство в гостиной; Бизьмёнков тут
же сидел, в уголку. Все казались в духе: особенно
Ожогин так и сиял и с первого же слова сообщил мне,
что князь Н* пробыл у них вчера целый вечер. Лиза
спокойно приветствовала меня. «Ну, — сказал я сам
себе, — теперь я понимаю, отчего вы в духе». При-
знаюсь, вторичное посещение князя меня озадачило.
Я этого не ожидал. Вообще наш брат ожидает всего
на свете, кроме того, что в естественном порядке вещей
должно случиться. Я надулся и принял вид оскорблен-
ного, но великодушного человека; хотел наказать Лизу
своею немилостью, из чего, впрочем, должно заключить,
что я все-таки еще не совершенно отчаивался. Гово-
рят, в иных случаях, когда вас действительно любят,
даже полезно помучить обожаемое существо; но
в моем положении это было невыразимо глупо: Лиза
самЫхМ невинным образом не обратила на меня вни-
мания. Одна старуха Ожогина заметила мою торже-
ственную молчаливость и заботливо осведомилась
о моем здоровье. Я, разумеется, с горькою улыбкой
отвечал ей, что я, слава богу, совершенно здоров.
Ожогин продолжал распространяться насчет своего
гостя; но, заметив, что я неохотно отвечал ему, он об-
ращался более к Бизьмёнкову, который слушал его
с большим вниманием, как вдруг вошел человек и до-
ложил о князе Н*. Хозяин вскочил и побежал ему на-
встречу; Лиза, на которую я тотчас устремил орлиный
взор, покраснела от удовольствия и зашевелилась на
стуле. Князь вошел, раздушенный, веселый, ласковый...
Так как я не сочиняю повести для благосклонного
читателя, а просто пишу для собственного удоволь-
ствия, то мне, стало быть, не для чего прибегать
к обычным уловкам господ литераторов. Скажу сей-
час же, без дальнего отлагательства, что Лиза с пер-
вого же дня страстно влюбилась в князя, и князь ее по-
любил — отчасти от нечего делать, отчасти от при-
вычки кружить женщинам голову, но также оттого,
что Лиза точно была очень милое существо. В том, что
они полюбили друг друга, не было ничего удивитель-
ного. Он, вероятно, никак не ожидал найти подобную
жемчужину в такой скверной раковине (я говорю о бо-
гомерзком городе О...), а она до тех пор и во сне не
видала ничего хотя несколько похожего на этого бле-
стящего, умного, пленительного аристократа.
После первых приветствий Ожогин представил меня
князю, который обошелся со мной очень вежливо. Он
вообще был очень вежлив со всеми и, несмотря на
несоразмерное расстояние, находящееся между ним и
нашим темным уездным кружком, умел не только ни-
кого не стеснять, но даже показать вид, как будто он
был нам равный и только случайным образом жил
в С.-Петербурге.
Этот первый вечер... О, этот первый вечер! В сча-
стливые дни нашего детства учители рассказывали нам
и поставляли в пример черту мужественного терпения
того молодого лакедемонца, который, украв лисицу
и спрятав ее под свою хламиду, ни разу не пикнув,
позволил ей съесть все свои потроха и таким образом
предпочел самую смерть позору... Я не могу найти
лучшего сравнения для выражения моих несказанных
страданий в течение того вечера, когда я в первый раз
увидел князя подле Лизы. Моя постоянно напряжен-
ная улыбка, мучительная наблюдательность, мое глу-
пое молчание, тоскливое и напрасное желание уйти,
все это, вероятно, было весьма замечательно в своем
роде. Не одна лисица рылась в моих внутренностях:
ревность, зависть, чувство своего ничтожества, бес-
сильная злость меня терзали. Я не мог не сознаться,
что князь был действительно весьма любезный мо-
лодой человек... Я пожирал его глазами; я, право,
кажется, забывал мигать, глядя на него. Он разговари-
вал не с одной Лизой, но, конечно, говорил только для
нее одной. Я, должно быть, сильно надоедал ему...
Он, вероятно, скоро догадался, что имел дело с устра-
ненным любовником, но из сожаления ко мне, а также
из глубокого сознания моей совершенной безопасно-
сти обращался со мной необыкновенно мягко. Можете
себе представить, как это меня оскорбляло! В течение
вечера я, помнится, попытался загладить свою вину;
я (не смейтесь надо мной, кто бы вы ни были, кому по-
падутся эти строки на глаза, тем более что это было
моей последней мечтой)... я, ей-б'опу, посреди мсик раз-
нообразных терзаний вдруг вообразил, что Лиза хочет
наказать меня за мою надменную холодность в начале
моего посещения, что она сердится на меня и только
с досады кокетничает с князем... Я улучил время и,
с смиренной, но ласковой улыбкой подойдя к ней, про-
бормотал: «Довольно, простите меня... впрочем; я это
не оттого, чтобы я боялся», — и вдруг, не дожидаясь ее
ответа, придал лицу своему необыкновенно живое и
развязное выражение, криво усмехнулся, протянул
руку над головой в направлении -потолка (я, помнится,
желал поправить шейный платок) и дахке собирался
повернуться на одной ножке, как бы желая сказать:
«Все кончено, я в духе, будемте все в духе», однако
не повернулся, боясь упасть по причине какой-то не-
естественной окоченелости в коленях... Лиза реши-
тельно не поняла меня, с удивлением посмотрела мне
в лицо, торопливо улыбнулась, как бы желая поскорее
отделаться, и снова подошла к князю. Как я ни был
слеп и глух, но не мог внутренно не сознаться, что ока
вовсе не сердилась и не досадовала на меня в эту ми-
нуту: она просто и не думала обо мне. Удар был реши-
тельный: последние мои надежды с треском рухнули,
как ледяная глыба, прохваченная весенним солнцем,
внезапно рассыпается на мелкие куски. Я был разбит
наголову с первого же натиска и, как пруссаки под
Иеной, в один день, разом все потерял. Нет, она не сер-
дилась на меня!..
Увы, напротив! Ее самое — я это видел — подмы-
вало, как волной. Словно молодое деревцо, уже до
•половины отставшее от берега1., она с жадностью накло-
нялась над потоком, готовая отдать ему навсегда
и первый расцвет своей весны и всю жизнь свою. Кому
довелось быть свидетелем подобного увлечения, тот
пережил горькие минуты, если он сам любил и не был
любимым. Я вечно буду помнить это пожирающее вни-
мание, эту нежную веселость, это невинное самозабве-
ние, этот взгляд, еще детский и уже женский, эту сча-
стливую, словно расцветающую улыбку, не покидав-
шую полураскрытых губ и зардевшихся щек... Все,
что Лиза смутно предчувствовала во время нашей про-
гулки в роще, сбылось теперь — и она, отдаваясь вся
любви, в то же время вся утихала и светлела, как мо-
лодое вино, которое перестает бродить, потому что его
время настало...-
Я имел терпение высидеть этот первый вечер и по-
следующие вечера... все до конца! Я ни на что не мог
надеяться. Лиза и князь с каждым днем более и более
привязывались друг к другу... Но я решительно поте-
рял чувство собственного достоинства и не мог ото-
рваться от зрелища своего несчастия. Помнится,
однажды я попытался было не пойти, с утра дал себе
честное слово остаться дома... и в восемь часов вечера
(я обыкновенно выходил в семь), как сумасшедший,
вскочил, надел шапку и, задыхаясь, прибежал в го-
стиную Кирилла Матвеича. Положение мое было не-
обыкновенно нелепо: я упорно молчал, иногда по це-
лым дням не произносил звука. Я, как уже сказано,
никогда не отличался красноречием; но теперь все, что
было во мне ума, словно улетучивалось в присутствии
князя, и я оставался гол как сокол. Притом я наедине
до того заставлял работать мой несчастный мозг, мед-
ленно-передумывая все замеченное или подмеченное
мною в течение вчерашнего дня, что, когда я возвра-
щался к Ожогиным, у меня едва доставало силы опять
наблюдать. Меня щадили, как больного: я это видел.
Я каждое утро принимал новое, окончательное реше-
ние, большею частью мучительно высиженное в тече-
ние бессонной ночи: я то собирался объясниться с Ли-
вой, дать ей дружеский совет... но когда мне случа-
лось быть с ней наедине, язык мой вдруг переставал
действовать, словно застывал, и мы оба с тоской ожи-
дали прибытия третьего лица; то хотел бежать, разу-
меется навсегда, оставив моему предмету письмо, испол-
ненное упреков, и уже однажды начал было это письмо,
но чувство справедливости во мне еще не совсем ис-
чезло: я понял, что не вправе никого ни в чем упре-
кать, и бросил в огонь свою цидулу; то я вдруг велико-
душно приносил всего себя в жертву, благословлял
Лизу на счастливую любовь и из угла кротко и друже-
любно улыбался князю — но жестокосердые любов-
ники не только не благодарили меня за мою жертву,
даже не замечали ее и, повидимому, не нуждались ни
в моих благословениях, ни в моих улыбках... Тогда
я, с досады, внезапно переходил в совершенно проти-
воположное настроение духа. Я давал себе слово, за-
кутавшись плащом наподобие испанца, из-за угла за-
резать счастливого соперника и с зверской радостью
воображал себе отчаяние Лизы... Но, во-первых, в го-
роде О... подобных углов было очень немного, а во-вто-
рых — бревенчатый забор, фонарь, будочник в отда-
лении... нет! у такого угла как-то приличнее торговать
бубликами, чем проливать кровь человеческую. Я дол-
жен признаться, что между прочими средствами к из-
бавлению, как я весьма неопределенно выражался, бе-
седуя с самим собою, я вздумал было обратиться к са-
мому Ожогину... направить внимание этого дворянина
на опасное положение его дочери, на печальные по-
следствия ее легкомыслия... Я даже однажды загово-
рил с ним об этом щекотливом предмете, но так хитро
и туманно повел речь, что он слушал, слушал меня —
и вдруг, словно спросонья, сильно и быстро потер ла-
донью по всему лицу, не щадя носа, фыркнул и ото-
шел от меня в сторону. Нечего и говорить, что я, при-
няв это решение, уверял себя, что действую из самых
бескорыстных видов, желаю общего блага, исполняю
долг друга дома... Но смею думать, что если б даже Ки-
рилла Матвеич не пресек моих излияний, у меня все-
таки недостало бы храбрости докончить свой монолог.
Я иногда принимался с важностью древнего мудреца
взвешивать достоинства князя; иногда утешал себя
надеждою, что это только так, что Лиза опомнится, что
ее любовь — ненастоящая любовь... о нет! Словом, я
не знаю мысли, над которой не повозился бы я тогда.
Одно только средство, признаюсь откровенно, никогда
мне не приходило в голову, а именно: я ни разу не по-
думал лишить себя жизни. Отчего это мне не пришло
в голову, не знаю... Может быть, 'я уже тогда предчув-
ствовал, что мне и без того жить недолго.
Понятно, что при таких невыгодных данных пове-
дение мое, обхождение с людьми более чем когда-ни-
будь отличалось неестественностию и напряжением.
Даже старуха Ожогина — это тупорожденное суще-
ство— начинала дичиться меня и, бывало, не знала,
с какой стороны ко мне подойти. Бизьмёнков, всегда
вежливый и готовый к услугам, избегал меня. Мне уже
тогда казалось, что я в нем имел собрата, что и он
любил Лизу.. Но он никогда не отвечал на мои намеки
и вообще неохотно со мной разговаривал. Ккязь об-
ращался с ним весьма дружелюбно; князь, можно ска-
зать, уважал его. Ни Бизьмёнков, ни я — мы не ме-
шали князю и Лизе; но он не чуждался их, как я, не
глядел ни волком, ни жертвой — и охотно присоеди-
нялся к ним, когда они этого желали. Правда, он
в этих случаях не отличался особенно шутливостью; но
в его веселости и прежде было что-то тихое.
Таким образом прошло около двух недель. Князь
не только был собой хорош и умен: он играл на фор-
тепьяно, пел, довольно порядочно рисовал, умел рас-
сказывать. Его анекдоты, почерпнутые из высших кру-
гов столичной жизни, всегда производили сильное впе-
чатление на слушателей, тем более сильное, что он как
будто не придавал им особенного значения...
Следствием этой, если хотите, простой уловки князя
было то, что он в течение своего непродолжительного
пребывания в городе О... решительно очаровал все та-
мошнее общество. Очаровать нашего брата-степняка
всегда очень легко человеку из высшего круга. Частые
посещения князя у Ожогиных (он проводил у них все
вечера), конечно, возбуждали зависть других господ
дворян и чиновников; но- князь, как человек светский и
умный, не обошел ни одного из ник, побывал у всех,
всем барыням и барышням сказал хотя по одному
ласковому слову, позволял кормить себя вычурно тя-
желыми кушаньями и поить дрянными винами! с вели-
колепными названиями — словом, вел себя отлично,
осторожно и ловко. Князь Н* вообще был человек весе-
лого нрава, общежительный, любезный по наклонно-
сти, да тут еще, кстати, по расчету: как же ему было
не успеть совершенно и во всем?
Со времени его приезда все в доме находили, что
время летело с быстротой необыкновенной; все шло
прекрасно; старик Ожогин хотя и притворялся, что
ничего не замечает, но, вероятно, тайком потирал себе
руки при мысли иметь такого зятя; сам князь вел все
дело очень тихо и пристойно, как вдруг одно неожи-
данное происшествие...
До завтра. Сегодня я устал. Эти воспоминания раз-
дражают меня даже на краю гроба. Терентьевна сего-
дня нашла, что мой носик уже завострился; а это, го-
ворят, плохой знак.
27 марта. Оттепель продолжается.
Дела находились в вышеизложенном положении;
князь и Лиза любили друг друга, старики Ожогины
ждали, что-то будет; Бизьмёнков тут же присутство-
вал— о нем нечего было сказать другого; я бился, как
рыба о лед, и наблюдал что было мочи, — помнится,
я в то время поставил себе задачей по крайней мере
не дать Лизе погибнуть в сетях обольстителя и вслед-
стие этого начал обращать особенное внимание на гор-
ничных и на роковое «заднее» крыльцо* хотя я, с дру-
гой стороны, иногда по целым ночам мечтал* о том,
с каким трогательным великодушием я со временем
протяну руку обманутой жертве и скажу ей: «Ковар-
ный изменил тебе; но я твой верный друг... забудем
прошедшее и будем счастливы!» — как вдруг по всему
городу распространилась радостная весть: уездный
предводитель намерен был дать большой бал, в честь
почетного посетителя, в собственном своем имении Гор-
ностаевке, Губнякове тож. Все чины и власти го-
рода О... получили приглашение, начиная с городни-
чего и кончая аптекарем, необыкновенно чирым нем-
цем с жестокими притязаниями на уменье говорить
чисто по-русски, вследствие чего он беспрестанно и во-
все некстати употреблял сильные выражения, как, на-
пример: «Я, черт меня завзем побери, сиводнэ маладец
завзем...» Поднялись, как водится, страшные приготов-
ления. Один косметик-лавочник продал шестнадцать
темносиних банок помады с надписью «а la jesmirrb» \
с ером на конце. Барышни сооружали себе тугие
платья с мучительным перехватом и мысом на же-
лудке; матушки воздвигали на своих собственных го-
ловах какие-то грозные украшения, под предлогом чеп-
цов; захлопотавшиеся отцы лежали, как говорится, без
задних ног... Желанный день настал, наконец. Я был в
числе приглашенных. От города до Горностаевки счи-
талось девять верст. Кирилла Матвеич предложил мне
место в своей карете; но я отказался... Так наказан-
ные дети, желая хорошенько отомстить своим родите-
лям, за столом отказываются от любимых кушаний.
Притом я чувствовал, что мое присутствие стеснило бы
Лизу. Бизьмёнков заменил меня. Князь поехал в своей
коляске, я — на дрянных дрожках, нанятых мною за
большие деньги для этого торжественного случая. Я не
стану описывать этот бал. Все в нем было как водится:
музыканты с необыкновенно фальшивыми трубами на
хорах, ошеломленные помещики с застарелыми се-
мействами, лиловое мороженое, слизистый оршад,
люди в стоптанных сапогах и вязаных бумажных пер-
чатках, провинциальные львы с судорожно искажен-
ными лицами и т. д., и т. д. И весь этот маленький мир
вертелся вокруг своего солнца — вокруг князя. Поте-
рянный. в толпе, не замеченный даже сорокавосьмилет-
ними девицами с красными прыщами на лбу и голу-
быми цветами на темени, я беспрестанно глядел то на
князя, то на Лизу. Она была очень мило одета и очень
хороша собой в тот. вечер. Они только два раза танце*
вали друг с другом (правда, он с ней танцевал ма-
зурку!), но по крайней мере мне казалось, что между
ними существовало какое-то тайное, непрерывное сооб-
щение. Он, и не глядя на нее, не говоря с ней, все как
будто обращался к ней, и к ней одной; он был хорош
1 «Жасминная» (франц.).
и блестящ и мил с другими — для ней одной. Она, ви-
димо, сознавала себя царицей бала — и любимой: ее
лицо в одно и то же время сияло детской радостью,
невинной гордостью и внезапно озарялось другим, бо-
лее глубоким чувством. От ней веяло счастием. Я все
это замечал... Не в первый раз мне приходилось на-
блюдать за ними... Сперва это меня сильно огорчило,
потом как будто тронуло, а наконец взбесило. Я вне-
запно почувствовал себя необыкновенно злым и, пом-
нится, необыкновенно обрадовался этому новому ощу-
щению и даже возымел некоторое к себе уважение.
«Покажем им, что мы еще не погибли», — сказал я са-
мому себе. Когда загремели первые призывные звуки
мазурки, я спокойно оглянулся, холодно и развязно по-
дошел к одной длиннолицей барышне с красным
и глянцевитым носом, неловко раскрытым, словно рас-
стегнутым ртом и жилистой шеей, напоминавшей ручку
контрабаса, — подошел к ней и, сухо щелкнув каблу-
ками, пригласил ее. На ней было розовое, словно не-
давно и еще не совсем выздоровевшее платье; над го-
ловой у ней дрожала какая-то полинявшая, унылая
муха на претолстой медной пружине, и вообще эта
девица была, если можно так выразиться, вся насквозь
наспиртована какой-то кислой скукой и застарелой не-
удачей. С самого начала вечера она не тронулась с ме-
ста: никто не думал пригласить ее. Один шестнадцати-
летний белокурый юноша хотел было, за неимением
другой дамы, обратиться к этой девице и уже сделал
шаг в направлении к ней, да подумал, поглядел и про-
ворно спрятался в толпу. Можете себе представить,
с каким радостным изумлением она согласилась на
мое предложение! Я торжественно повел ее через всю
залу, отыскал два стула и сел с ней в кругу мазурки,
в Десятых парах, почти напротив князя, которому, ра-
зумеется, предоставили первое место. Князь, как уже
сказано, танцевал с Лизой. Ни меня, ни моей дамы не
беспокоили приглашениями; стало быть, времени для
разговора у нас было достаточно. Правду сказать, моя
дама не отличалась способностью произносить слова в
связной речи: она употребляла свой рот более для ис-
полнения какой-то странной и дотоле мною невиданной
улыбки вниз; причем глаза она 'поднимала вверх,
словно невидимая сила растягивала ей лицо; но я и не
нуждался в ее красноречии. Благо, я чувствовал себя
злым и моя дама не внушала мне робости. Я пустился
критиковать все и всех на свете, особенно «напирая на
столичных молодчиков и петербургских мирлифлеров,
и до того, наконец, расходился, что моя дама поне-
многу перестала улыбаться hi вместо того, чтоб подни-
мать глаза кверху, начала вдруг — от изумления,
должно быть, — коситься, и притом так странно, словно
она в первый раз заметила, что у ней есть нос на лице;
а мой сосед, один из тех львов, о которых говорено
было выше, не раз окинул меня взором, даже оборо-
тился ко мне с выражением актера на сцене, просы-
пающегося в незнакомой стороне, как бы желая
сказать: «И ты туда же?» Впрочем, распевая, как гово-
рится, соловьем, я все продолжал наблюдать за кня-
зем и Лизой. Их беспрестанно приглашали; но я менее
страдал, когда они оба танцевали, и даже тогда, ко-
гда они сидели рядом и, разговаривая друг с другом,
улыбались той кроткой улыбкой, которая не хочет
сойти с лица счастливых любовников, — даже тогда
я не столько томился; но когда Лиза порхала по зале
с каким-нибудь ухарским фертом, а князь, с ее голу-
бым газовым шарфом . на коленях, словно любуясь
своей победой, задумчиво следил за ней глазами,—
тогда, о, тогда я испытывал невыносимые мучения и с
досады отпускал такие злостные замечания, что зрачки
моей дамы с обеих сторон совершенно упирались в нос!
Между тем мазурка склонялась к концу... Начали де-
лать фигуру, называемую la co-nfidente \ В этой фигуре
дама садится на середине круга, выбирает другую
даму в доверенные и шепчет ей на ухо имя господина,
с которым она желает танцевать; кавалер подводит
ей поодиночке танцоров, а доверенная дама им отка-
зывает, пока, наконец, появится заранее назначенный
счастливчик. Лиза села в середину круга и выбрала
хозяйскую дочь, девицу из числа тех, о которых гово-
рят, что они «бог с ними». Князь пустился отыскивать
1 Доверенная {франц.).
избранника. Напрасно представив около десяти мо-
лодых людей (хозяйская дочь отказала им всем с при-
ятнейшей улыбкой), он, наконец, обратился ко мне.
Нечто необыкновенное произошло во мне в это мгнове-
ние: я словно мигнул всем телом и хотел было отка-
заться, однако встал и пошел. Князь подвел меня
к Лизе... Она даже не посмотрела на меня; хозяйская
дочь отрицательно покачала головой, князь обернулся
ко мне и, вероятно, возбужденный гусиным выраже-
нием моего лица, глубоко мне поклонился. Этот на-
смешливый поклон, этот отказ, переданный мне тор-
жествующим соперником, его небрежная улыбка, рав-
нодушное невнимание Лизы — все это меня взорвало...
Я пододвинулся к князю и с бешенством прошептал:
«Вы, кажется, изволите смеяться надо мной?»
Князь поглядел на меня с презрительным удивле-
нием, снова взял меня за руку и, показывая вид, что
провожает меня до моего, места, холодно ответил
мне: «Я?»
— Да, вы! — продолжал я шепотом, повинуясь,
однако, ему, то есть идя за ним к своему месту, — вы;
но я не намерен позволять какому-нибудь пустому пе-
тербургскому выскочке...
Князь усмехнулся спокойно, почти снисходительно,
стиснул мне руку, прошептал: «Я вас понимаю; но
здесь не место: мы поговорим», отвернулся от меня, по-
дошел к Бизьмёнкову и подвел его к Лизе. Бледненький
чиновничек сказался избранником. Лиза встала ему на-
встречу.
Садясь возле своей дамы с унылой мухой на го-
лове, я чувствовал себя почти героем. Сердце во мне
билось сильно, грудь благородно поднималась под на-
крахмаленной манишкой, я дышал глубоко и скоро —
и вдруг так великолепно посмотрел на соседнего льва,
что тот невольно дрыгнул обращенной ко мне нож-
кой. Отделав этого человека, я обвел глазами весь круг
танцующих... Мне показалось, что два-три господина
не без недоумения глядели на меня; но вообще наш
разговор с князем не был замечен... Соперник мой уже
сидел на своем стуле, совершенно спокойный и с преж-
ней улыбкой. на лице. Бизьмёнков довел Лизу до ее
места. Она дружелюбно ему поклонилась и тотчас об-
ратилась к князю, как мне показалось, с некоторой
тревогой; но он засмеялся ей в ответ, грациозно мах-
нул рукой и, должно быть, сказал ей что-то очень при-
ятное, потому что она вся зарделась от удовольствия,
опустила глаза и потом с ласковым упреком устремила
их опять на него.
Геройское расположение, внезапно развившееся во
мне, не исчезло до конца мазурки; но я более уже не
острил и не «критиканствовал», а только изредка
мрачно и строго взглядывал на свою даму, которая,
видимо', начинала бояться меня и уже совершенно
заикалась и беспрерывно моргала, когда я ее отвел под
природное укрепление ее матери, очень толстой жен-
щины с рыжим током на голове... Вручив запуганную
девицу по принадлежности, я отошел к окну, скрестил
руки и начал ждать, что-то будет. Я ждал довольно
долго. Князь все время был окружен хозяином, именно
окружен, как Англия окружена морем, не говоря уже
о прочих членах семейства уездного предводителя
и остальных гостях; да и притом он не мог, не возбу-
див всеобщего изумления, подойти к такому незначи-
тельному человеку, как я, заговорить с ним. Эта моя
незначительность, помнится, даже радовала меня
тогда. «Шалишь!—думал я, глядя, как он вежливо об-
ращался то к одному, то к другому почетному лицу,
добивавшемуся чести быть им замеченным хотя на
«миг», как говорят поэты, — шалишь, голубчик... по-
дойдешь. ко мне ужо — ведь я тебя оскорбил». Нако-
нец, князь, как-то ловко отделавшись от толпы своих
обожателей, прошел мимо меня, взглянул — не то на
окно, не то на мои волосы, отвернулся было и вдруг
остановился, словно что-то вспомнил.
— Ах да!—сказал он, обращаясь ко мне с улыб-
кой, — кстати, у меня есть до вас дельце.
Два помещика, из самых неотвязчивых, упорно сле-
дившие за князем, вероятно, подумали, что «дельце»
служебное, и почтительно отступили назад. Князь взял
меня под руку и отвел в сторону. Сердце у меня сту-
чало в груди.
— Вы, кажется, — начал он, растянув слово вы и
глядя мне в подбородок с презрительным выражением,
которое, странным образом, как нельзя лучше шло
к его свежему и красивому лицу, — вы мне сказали
дерзость?
— Я сказал, что думал, — возразил я, возвысив
голос.
— Тсс... тише, — заметил он, — порядочные люди
не кричат. Вам, может быть, угодно драться со мной?
— Это ваше дело, — отвечал я выпрямившись.
— Я буду принужден вызвать вас, — заговорил он
небрежно, — если ву не откажетесь от ваших выра-
жений...
— Я ни от чего не намерен отказываться, — воз-
разил я с гордостью.
— В самом деле? — заметил он не без насмешли-
вой улыбки. — В таком случае, — продолжал он, по-
молчав, — я буду иметь честь прислать к вам завтра
своего секунданта.
— Очень хорошо-с, — проговорил я голосом как
можно более равнодушным.
Князь слегка поклонился.
— Я не могу запретить вам находить меня пу-
стым человеком, — прибавил он, надменно прищурив
глаза, — но князья Н * не могут быть выскочками. До
свидания, господин... господин Штукатурин.
Он быстро обернулся ко мне спиной и снова подо-
шел к хозяину, уже начинавшему волноваться.
Господин Штукатурин!.. Меня зовут Чулкатури-
ным... Я ничего не нашелся сказать ему в ответ на это
последнее оскорбление и только с бешенством посмот-
рел ему вслед. «До завтра»., — прошептал я, стиснув
зубы, и тотчас отыскал одного мне знакомого офицера,
уланского ротмистра Колобердяева, отчаянного гуляку
и славного малого, рассказал ему в немногих словах
мою ссору с князем и попросил его быть моим секун-
дантом. Он, разумеется, немедленно согласился, и я
отправился домой.
Я не мог заснуть всю ночь — от волнения, не от
трусости. Я не трус. Я даже весьма мало думал
о предстоящей мне возможности лишиться жизни,
этого, как уверяют немцы, высшего блага на земле.
Я думал об одной Лизе, о моих погибших надеждах,
о том, что мне следовало сделать. «Должен ли я по-
стараться убить князя? — спрашивал я самого себя и,
разумеется, хотел убить его, не ив мести, а из жела-
ния добра Лизе. — Но она не перенесет этого1 удара,—
продолжал я. — Нет, уж пусть лучше он меня убьет!»
Признаюсь, мне тоже приятно было думать, что я, тем-
ный уездный человек, принудил такую важную особу
драться со мной.
Утро застало меня в этих размышленьях; а вслед
за утром появился Колобердяев.
— Ну, — спросил он меня, со стуком входя в мою
спальню, — где же княжеский секундант?
— Да помилуйте, — отвечал я- с досадой, — теперь
всего семь часов утра; князь еще, чай, спит теперь.
— В таком случае, — возразил неугомонный рот-
мистр, — прикажите мне дать чаю. У меня со вчераш-
него вечера голова болит... Я и не раздевался. Впро-
чем, — прибавил он, зевнув, — я вообще редко' разде-
ваюсь.
Ему дали чаю. Он выпил шесть стаканов с ромом,
выкурил четыре трубки, рассказал мне, что он нака-
нуне за бесценок купил лошадь, от которой кучера от-
казались, и что намерен ее выездить, подвязав ей пе-
реднюю ногу, — и заснул, не раздеваясь, на диване,
с трубкой во рту. Я встал и привел в порядок свои бу-
маги. Одну пригласительную записку Лизы, единствен-
ную записку, полученную мною от нее, я положил
было себе на грудь, но подумал и бросил ее в ящик.
Колобердяев слабо похрапывал, свесив голову с ко-
жаной подушки... Я, помнится, долго рассматривал его
взъерошенное, удалое, беззаботное и доброе лицо.
В десять часов мой слуга доложил о приезде Бизьмён-
ков а. Князь его выбрал в секунданты!
Мы вдвоем разбудили разоспавшегося ротмистра.
Он приподнялся, поглядел на нас осоловелыми гла-
зами, хриплым голосом попросил водки, оправился и,
раскланявшись с Бизьмёнковым, вышел с ним в дру-
гую комнату для совещания. Совещание господ секун-
дантов продолжалось недолго. Четверть часа ч спустя
они оба вошли ко мне в спальню; Колобердяев объ-
явил мне, что «мы б1удем драться сегодня же, в три
часа, на пистолетах». Я молча наклонил голову в знак
согласия. Бизьмёнков тотчас же простился с нами
и уехал. Он был несколько бледен и внутренне взвол-
нован, как человек, не привыкший к подобного рода
проделкам, но, впрочем, очень вежлив и холоден. Мне
было как будто совестно перед ним, и я не смел взгля-
нуть ему в глаза. Колобердяев начал опять рассказы-
вать о своей лошади. Этот разговор был мне очень
по нутру. Я боялся, как бы он не упомянул о Лизе. Но
мой добрый ротмистр не был сплетником, да и сверх
того, презирал всех женщин, называя их, бог знает
почему, салатом. В два часа мы закусили, а в три уже
находились на месте действия — в той самой березо-
вой роще, где я некогда гулял с Лизой, в двух шагах
от того обрыва.
Мы приехали первые. Но князь с Бизьмёнковым не-
долго заставили ждать себя. Князь был, без преувели-
чения, свеж, как розан: карие глаза его чрезвычайно
приветно глядели из-под козырька его фуражки. Он
курил соломенную сигарку и, увидев Колобердяева,
ласково пожал ему руку. Даже мне он очень мило по-
клонился. Я, напротив, сам чувствовал себя бледным,
и руки мои, к страшной моей досаде, слегка дрожали...
горло сохло... Я никогда еще до тех пор не дрался на
дуэли. «О боже! — думал я — лишь бы этот насмеш-
ливый господин не принял моего волнения за робость!»
Я внутренно посылал свои нервы ко всем чертям; но,
взглянув, наконец, прямо в лицо князю и уловив на
губах его почти незаметную усмешку, вдруг опять ра-
зозлился и тотчас успокоился. Между тем секунданты
наши устроили барьер, отмерили шаги, зарядили пи-
столеты. Колобердяев больше действовал; Бизьмёнков
больше наблюдал за ним. День был великолепный —
не хуже дня незабвенной прогулки. Густая синева неба
попрежнему сквозила сквозь раззолоченную зелень ли-
стьев. Их лепет, казалось, дразнил меня. Князь продол-
жал курить свою сигарку, прислонясь плечом к стволу
молодой липы,..
— Извольте стать, господа: готово, — произнес,
наконец, Колобердяев, вручая нам пистолеты.
Князь отошел несколько шагов, остановился и, по-
вернув голову назад, через плечо спросил меня: «А вы
все не отказываетесь от своих слов?» Я хотел отве-
чать ему; но голос изменил мне, и я удовольствовался
презрительным движением руки. Князь усмехнулся
опять и стал на свое место. Мы начали сходиться.
Я поднял пистолет, прицелился было в грудь моего
врага — в это мгновение он точно был моим врагом, —
по вдруг поднял дуло, словно кто толкнул меня под
локоть, и выстрелил. Князь пошатнулся, поднес ле-
вую руку к левому виску — струйка крови потекла по
его щеке из-под белой замшевой перчатки. Бизьмёнков
бросился к нему.
— Ничего, — сказал он, снимая простреленную фу-
ражку, — коли в голову и не упал, значит царапина.
Он спокойно достал из кармана батистовый платок
и приложил его к смоченным кровью кудрям. Я глядел
на него, словно остолбенелый, и не двигался с места.
— Извольте идти к барьеру! —строго заметил мне
Колобердяев.
Я повиновался.
— Поединок продолжается? — прибавил он, обра-
тясь к Бизьмёнкову.
Бизьмёнков ничего не отвечал ему; но князь, не от-
нимая платка от раны и не давая себе даже удоволь-
ствия помучить меня у барьера, с улыбкой возразил:
«Поединок кончен» — и выстрелил на воздух. Я чуть
было не заплакал от досады и бешенства. Этот чело-
век своим великодушием окончательно втоптал меня
в грязь, зарезал меня. Я хотел было противиться, хо-
тел было потребовать, чтобы он выстрелил в меня; но
он подошел ко мне и протянул мне руку.
— Ведь все позабыто меж нами, не правда ли? —
промолвил он ласковым голосом.
Я взглянул на его побледневшее лицо, на этот
окровавленный платок и, совершенно потерявшись,
пристыженный и уничтоженный, стиснул ему руку...
— Господа! — прибавил он, обращаясь к секундан-
там, — я надеюсь, что все останется в тайне?
— Разумеется! — воскликнул Колобердяев, — но,
князь, позвольте...
И он сам повязал ему голову.
Князь, уходя, еще раз поклонился мне; но Бизьмён-
ков даже не взглянул на меня. Убитый, — нравственно
убитый,—-возвратился я с Колобердяевым до-мой.
— Да что с вами? — спрашивал меня ротмистр. —
Успокойтесь: рана неопасная. Он завтра же может тан-
цевать, коли хочет. Или вам жаль, что вы его не
убили? В таком случае напрасно: он славный малый.
— Зачем он пощадил меня? —пробормотал я, на-
конец.
— Вот тебе на! — спокойно возразил ротмистр... —
Ох, уж эти мне сочинители!
Я не знаю, почему ему вздумалось назвать меня со-
чинителем.
Я решительно отказываюсь от описания моих тер-
заний в течение вечера, последовавшего за этим не-
счастным поединком. Мое самолюбие страдало не-
изъяснимо. Не совесть меня мучила: сознание моей
глупости меня уничтожало. «Я, я сам нанес себе по-
следний, окончательный удар! — твердил я, ходя боль-
шими шагами по комнате. — Князь, раненный мною
и простивший меня... да, Лиза теперь его. Теперь уже
ничего ее не может спасти, удержать на краю пропа-
сти». Я очень хорошо знал, что наш поединок не мог
остаться в тайне, несмотря на слова князя; во всяком
случае для Лизы он не мог остаться тайной. «Князь не
так глуп, — шептал я с бешенством, — чтобы не вос-
пользоваться...» А между тем я ошибался: о поединке
и о настоящей его причине узнал весь город, — на дру-
гой же день, конечно; но проболтался не князь, на-
против; когда он, с повязанной головой и с наперед со-
чиненным предлогом, явился перед Лизой, она уже все
знала... Бизьмёнков ли выдал меня, другими ли путями
дошло до ней это известие, не могу сказать. Да и, на-
конец, разве в небольшом городе возможно что-нибудь
скрыть? Можете себе представить, как Лиза его при-
няла, как все семейство Ожогиных его приняло! Что же
до меня касается, то я внезапно стал предметом об-
щего негодования, омерзения, извергом, сумасбродным
ревнивцем и людоедом. Мои немногие знакомые от
меня отказались, как от прокаженного. Городские
власти немедленно обратились к князю с предложе-
нием примерно и строго наказать меня; одни настоя-
тельные и неотступные просьбы самого князя отвра-
тили бедствие, грозившее моей голове. Этому человеку
суждено было всячески меня уничтожить. Он своим ве-
ликодушием прихлопнул меня как гробовою крышей.
Нечего и говорить, что дом Ожогиных тотчас же за-
крылся для меня. Кирилла Матвеич возвратил мне
даже простой карандаш, позабытый у него мною. По-
настоящему, ему-то именно и не следовало на меня
сердиться. Моя, как выражались в городе, «сумасброд-
ная» ревность определила, уяснила, так сказать, от-
ношения князя к Лизе. На него и сами старики Ожо-
гины и прочие обыватели стали глядеть почти как на
жениха. В сущности это ему не совсем должно было
быть приятно; но- Лиза ему очень нравилась; притом
он еще тогда не достиг своих целей... Со всею лов-
костью умного и светского человека приспособился он
к новому своему положению, тотчас вошел, как гово-
рится, в дух своей новой роли...
Но я!.. Я на свой счет, на счет своей будущности,
махнул тогда рукой. Когда страдания доходят до того,
что заставляют всю нашу внутренность трещать и крях-
теть, как перегруженную телегу, им бы следовало пе-
рестать быть смешными... но нет! смех не только со-
провождает слезы до конца, до истощения, до невоз-
можности проливать их более — где! он еще звенит
и раздается там, где язык немеет и замирает сама жа-
лоба... И потому, во-первых, так как я не намерен даже
самому себе казаться смешным, а во-вторых, так как я
устал ужасно, то и откладываю продолжение и, если бог
даст, окончание своего рассказа до следующего дня...
29 марта. Легкий мороз; вчера была оттепель.
Вчера я не был в силах продолжать мой дневник:
я, как Поприщин, большею частью лежал на постели
и беседовал с Терентьевной. Вот еще женщина! Шесть-
десят лет тому назад она потеряла своего первого же-
ниха от чумы, всех детей своих пережила, сама непро-
стительно стара, пьет чай сколько душе угодно, сыта,
одета тепло; а о чем, вы думаете, она вчера целый
день мне говорила? Другой, уже вовсе ощипанной
старухе я велел дать на жилет (она носит нагрудники
в виде жилета) воротник ветхой ливреи, до половины
съеденный молью... так вот отчего не ей? «А кажется,
я няня ваша..., О-ох, батюшка вы мой, грешно вам...
А уж я-то вас, кажись, на что холила!..» и т. д. Безжа-
лостная старуха совершенно заездила меня своими
упреками... Но возвратимся к рассказу.
Итак, я страдал, как собака, которой заднюю часть
тела переехали колесом. Я только тогда, только после
изгнания моего из дома Ожогиных, окончательно узнал,
сколько удовольствия может человек почерпнуть из
созерцания своего собственного несчастия. О люди!
точно, жалкий род!.. Ну, однако, в сторону философи-
ческие замечания... Я проводил дни в совершенном
одиночестве и только самыми окольными и даже низ-
менными путями мог узнавать, что происходило в се-
мействе Ожогиных, что делал князь: мой слуга позна-
комился с двоюродной теткой жены его кучера. Это
знакомство- доставило мне некоторое облегчение, и
мой слуга скоро, по -моим намекам и подарочкам,
мог догадаться, о чем следовало ему разговаривать
с своим барином, когда он стаскивал с него сапоги по
вечерам. Иногда мне случалось встретить на улице
кого-нибудь из семейства Ожогиных, Бизьмёнкова,
князя... С князем и Бизьмёнковым я раскланивался, но
не вступал в разговор. Лизу я видел всего три раза:
раз — с ее маменькой, в модном магазине, раз — в от-
крытой коляске, с отцом, матерью и князем, раз —
в церкви. Разумеется, я не дерзал подойти к ней и гля-
дел на нее только издали. В магазине она была очень
озабочена, но весела... Она заказывала себе что-то
и хлопотливо примеряла ленты. Матушка глядела на
нее, скрестив на желудке руки, приподняв нос и улы-
баясь той, глупой и преданной улыбкой, которая позво-
лительна одним любящим матерям. В коляске с князем
Лиза была... Я никогда не забуду этой встречи! Ста-
рики Ожогины сидели на задних местах коляски, князь
с Лизой впереди. Она была бледнее обыкновенного;
на щеках ее чуть виднелись две розовые полоски. Она
была до половины обращена к князю; опираясь на
свою выпрямленную правую руку (в левой она дер-
жала зонтик) и томно склонив головку, она глядела
прямо ему в лицо своими выразительными глазами.
В это мгновение сна отдавалась ему вся, безвозвратно
доверялась ему. Я не успел хорошенько заметить его
лица — коляска слишком быстро промчалась мимо, —
но мне показалось, что и он был глубоко тронут.
В третий раз я ее видел в церкви. Не более десяти
дней прошло с того дня, когда я встретил ее в коляске
с князем, не более трех недель со дня моей дуэли.
Дело, по которому князь прибыл в О..., уже было окон-
чено; но он все еще медлил своим отъездом: он ото-
звался в Петербург больным. В городе каждый день
ожидали формального предложения с его стороны Ки-
рилле Матвеичу. Я сам ждал только этого последнего
удара, чтобы удалиться навсегда. Мне город О... опро-
тивел. Я не мог сидеть дома и с утра до вечера та-
скался по окрестностям. В один серый, ненастный день,
возвращаясь с прогулки, прерванной дождем, зашел я
в церковь. Вечернее служение только что начиналось,
народу было очень немного; я оглянулся и вдруг возле
одного окна увидел знакомый профиль. Я его сперва
не узнал: это бледное лицо, этот погасший взор, эти
впалые щеки — неужели это та же Лиза, которую
я видел две недели тому назад? Завернутая в плащ,
без шляпы на голове, освещенная сбоку холодным лу-
чом, падавшим из широкого белого окна, она непод-
вижно глядела на иконостас и, казалось, силилась
молиться, силилась выйти из какого-то унылого оцепе-
нения. Краснощекий, толстый казачок, с желтыми пат-
ронами на груди, стоял за нею, сложа руки на спину,
и с сонливым недоумением посматривал на свою ба-
рышню. Я вздрогнул весь, хотел было подойти к ней,
но остановился. Мучительное предчувствие стеснило
мне грудь. До самого конца вечерни Лиза не шевель-
нулась. Народ весь вышел, дьячок стал подметать цер-
ковь, она все не трогалась с места. Казачок подошел
к пей, сказал ей что-то, коснулся ее платья; она огля-
нулась, провела рукой по лицу и ушла. Я издали про-
водил ее до дому и вернулся к себе.
«Она погибла!» — воскликнул я, входя в свою ком-
нату.
Как честный человек, я до сих пор не знаю, какого
рода были мои ощущения тогда; я, помнится, скре-
стив руки, бросился на диван и уставил глаза на пол;
но, я не знаю, я посреди своей тоски как будто был
чем-то доволен... Я бы ни за*что в этом не сознался,
если б я не писал для самого себя... Меня точно тер-
зали мучительные, страшные предчувствия... и кто
знает, я, может быть, был бы весьма озадачен, если б
они не сбылись. «Таково сердце человеческое!»— вос-
кликнул бы теперь выразительным голосом какой-ни-
будь русский учитель средних лет, подняв кверху жир-
ный указательный палец, украшенный перстнем из
корналинки; но что нам за дело до мнения русского
учителя с выразительным голосом и корналинкой на
пальце?
Как бы то ни было, мои предчувствия оказались
справедливыми. Внезапно по городу разнеслась весть,
что князь уехал будто вследствие полученного приказа
из Петербурга; что он уехал, не сделавши никакого
предложения ни Кирилле Матвеичу, ни супруге его,
и что Лизе остается до конца дней своих оплакивать
его вероломство. Отъезд князя был совершенно неожи-
данный, потому что еще накануне кучер его, по увере-
ниям моего слуги, нисколько не подозревал намерения
своего барина. Новость эта меня бросила в жар; я тот-
час оделся и побежал было к Ожогиным, но, обду-
мавши дело, почел приличным подождать до следую-
щего дня. Впрочем, я ничего не потерял, оставшись
дома. В тот же вечер забежал ко мне некто Пандопи-
популо, проезжий грек, случайным образом застряв-
ший в городе О..., сплетник первой величины, больше
всех других закипевший негодованием против меня за
мою дуэль с князем. Он не дал даже времени слуге
моему доложить о себе, так и ворвался в мою комнату,
крепко стиснул мою руку, тысячу раз извинялся передо
мной, назвал меня образцом великодушия и смелости,
расписал князя самыми черными красками, не пощадил
•стариков Ожогиных, которых, по его мнению, судьба
наказала поделом; мимоходом задел и Лизу -и убежал,
поцеловавши меня в плечо. Между прочим, я узнал
от него, что князь, en vrai grand seigneur \ нака-
нуне отъезда, на деликатный намек Кириллы Мат-
веича холодно отвечал, что не намерен никого обманы-
вать и не думает жениться, встал, раскланялся и был
таков...
На другой день я отправился к Ожогиным. Подсле-
поватый лакей, при моем появлении, вскочил с при-
лавка с быстротою молнии, я велел доложить о себе;
лакей побежал и тотчас вернулся: пожалуйте, дескать,
приказали просить. Я вошел в кабинет Кириллы Мат-
веича... До завтра.
30 марта. Мороз.
Итак, я вошел в кабинет Кириллы Матвеича. Я бы
дорого заплатил тому, кто бы мог показать мне теперь
мое собственное лицо в ту минуту, когда этот почтен-
ный чиновник, торопливо запахнув свой бухарский ха-
лат, подошел ко мне с протянутыми руками. От меня,
должно быть, так и веяло скромным торжеством, сни-
сходительным участием и беспредельным великоду-
шием... Я чувствовал себя чем-то вроде Сципиона
Африканского. Ожогин был видимо смущен и опеча-
лен, избегал моего взора, семенил на месте. Я также
заметил, что он говорил как-то неестественно громко
и вообще выражался весьма неопределенно; неопреде-
ленно, ио с жаром попросил у меня извинения, неопре-
деленно упомянул об уехавшем госте, присовокупил
несколько общих и неопределенных замечаний об об-
манчивости и непостоянстве земных благ и вдруг, по-
чувствовав у себя на глазах слезу, поспешил понюхать
табаку, вероятно для того, чтобы обмануть меня насчет
причины, заставившей его прослезиться... Он употреб-
лял русский зеленый табак, а известно, что это расте-
ние даже старцев заставляет проливать слезы, сквозь
которые человеческий глаз глядит тупо и бессмысленно
•в течение нескольких мгновений. Я, разумеется, обо-
1 Настоящий вельможа (франц.).
шелся весьма бережно с стариком, спросил о здоровье
его супруги и дочери и тотчас искусно направил раз-
говор на любопытный вопрос о плодопеременном хо-
зяйстве. Я был одет по-обыкновенному; но исполняв-
шее меня чувство мягкого приличия и кроткой снисхо-
дительности доставляло мне ощущение праздничное и
свежее, словно на мне был белый жилет и белый гал-
стук. Одно меня волновало: мысль о свидании с Ли-
зой... Ожогин, наконец, сам предложил повести меня
к своей жене. Эта добрая, но глупая женщина, уви-
дав меня, сперва сконфузилась страшно; но мозг ее
не был способен сохранить долго одно и то же впечат-
ление, и потому она скоро успокоилась. Наконец,
я увидал Лизу... Она вошла в комнату...
Я ожидал, что найду в ней пристыженную, раскаи-
вающуюся грешницу, и уже наперед придал лицу
своему самое ласковое, ободряющее выражение...
К чему лгать? я действительно любил ее и жаждал
счастия простить ее, протянуть ей руку; но, к несказан-
ному моему удивлению, она, в ответ на мой значитель-
ный поклон, холодно рассмеялась, небрежно заметила:
«А? это вы?» — и тотчас отвернулась от меня. Правда,
смех ее мне показался принужденным и во всяком
случае плохо шел к ее страшно похудевшему лицу... но
все-таки я не ожидал такого приема... Я с изумлением
смотрел на нее... какая перемена произошла в ней!
Между прежним ребенком и этой женщиной не было
ничего общего. Она как будто выросла, выпрямилась;
все черты ее лица, особенно губы, словно определи-
лись... взгляд стал глубже, тверже и темнее. Я выси-
дел у Ожогиных до обеда; она вставала, выходила из
комнаты и возвращалась, спокойно отвечала на во-
просы и с намерением не обращала на меня внимания.
Она, я это видел, она хотела дать мне почувствовать,
что я не стою даже ее гнева, хотя чуть-чуть не убил ее
любовника. Я, наконец, потерял терпение: ядовитый
намек сорвался с губ моих... Она вздрогнула, быстро
взглянула на меня, встала и, подойдя к окну, промол-
вила слегка дрожащим голосом: «Вы все можете го-
ворить, что вам угодно, но знайте, что я этого человека
люблю, и всегда любить буду, и нисколько не считаю
его виноватым предо мною, напротив...» Голос ее за-
звенел, она остановилась... хотела было переломить
себя, но не могла, залилась слезами и вышла вон
из комнаты... Старики Ожогины смутились... я пожал
им обоим руки, вздохнул, вознес взоры горе и уда-
лился.
Я слишком слаб, времени у меня остается слишком
мало, я не в состоянии с прежнею подробностью опи-
сывать тот новый ряд мучительных соображений, твер-
дых намерений и прочих плодов так называемой внут-
ренней борьбы, которые возникли во мне после возоб-
новления моего знакомства с Ожогиными. Я ке сомне-
вался в том, что Лиза все еще любит и долго будет
любить князя... но, как человек присмиренный обстоя-
тельствами и сам присмирявшийся, я даже и не мечтал
о ее любви: я желал только ее дружбы, желал до-
биться ее доверенности, ее уважения, которое, по
уверению опытных людей, почитается надежнейшей
опорой счастия в браке... К сожалению, я упускал из
виду одно довольно важное обстоятельство, а именно
то, что Лиза со дня дуэли меня возненавидела. Я узнал
это слишком поздно. Я начал попрежнему посещать
дом Ожогиных. Кирилла Матвеич более чем когда-ни-
будь ласкал и холил меня. Я даже имею причины ду-
мать, что он в то время с удовольствием отдал бы свою
дочь за меня, хотя и незавидный был я жених: обще-
ственное мнение преследовало его и Лизу, а меня, на-
против, превозносило до небес. Обращение Лизы со
мной не изменялось: она большею частию молчала,
повиновалась, когда ее просили кушать, не показы-
вала никаких внешних знаков горя, но, со всем тем,
таяла как свечка. Кирилле Матвеичу надобно отдать
эту справедливость: он щадил ее всячески; старуха
Ожогина только хохлилась, глядя на свое бедное ди-
тятко. Одного человека Лиза не чуждалась, хотя и с
ним не много говорила, а именно Бизьмёнкова. Ста-
рики Ожогины круто, даже грубо обращались с ним:
они не могли простить ему его секундантства; но он
продолжал ходить к ним, будто не замечая их немило-
сти. Со мной он был очень холоден и — странное
дело! — я словно его боялся. Это продолжалось около
двух недель. Наконец, я, после одной бессонной ночи,
решился объясниться с Лизой, разоблачить перед ней
мое сердце, сказать ей, что, несмотря на прошедшее,
несмотря на всевозможные толки и сплетни, я почту
себя слишком счастливым, если она удостоит меня
своей руки, возвратит мне свое доверие. Я, право, не
шутя воображал, что оказываю, как выражаются хре-
стоматии, несказанный пример великодушия и что она
от одного изумления согласится. Во. всяком случае, я
хотел объясниться с ней и выйти, наконец, из неизвест-
ности.
За домом Ожогиных находился довольно большой
сад, оканчивавшийся липовой рощицей, заброшенной
и заросшей. Посредине этой рощи возвышалась ста-
ринная беседка в китайском вкусе; бревенчатый забор
отделял сад от глухого проулка. Лиза иногда по целым
часам гуляла одна в этом саду. Кирилла Матвеич это
знал и запретил ее беспокоить, следить за ней: пусть,
дескать, горе в ней умается. Когда ее не находили
в доме, стоило только позвонить перед обедом в коло-
кольчик на крыльце, и она тотчас появлялась, с тем
же упорным молчанием на губах и во взгляде, с ка-
ким-нибудь измятым листком в руке. Вот однажды,
заметив, что ее не было в доме, я показал вид, что со-
бираюсь уйти, простился с Кириллом Матвеичем, на-
дел шляпу и вышел из передней на двор, а со двора
на улицу, но тотчас же с необыкновенной быстротою
шмыгнул назад в ворота и мимо кухни пробрался
в сад. К счастию, никто меня не заметил. Не думая
долго, я скорыми шагами вошел в рощу. Передо мной,
на тропинке, стояла Лиза. Сердце во мне забилось
сильно. Я остановился, вздохнул глубоко и уже хотел
было подойти к ней, как вдруг она, не оборачиваясь,
подняла руку и стала прислушиваться... Из-за де-
ревьев, в направлении проулка, ясно раздались два
удара, словно кто стучал в забор. Лива хлопнула в ла-
доши, послышался слабый скрип калитки, и из чащи
вышел Бизьмёнков. Я проворно спрятался за дерево.
Лиза молча обратилась к нему... Он молча взял ее под
руку, и оба тихо пошли по дорожке. Я с изумлением
глядел за ними. Они остановились, посмотрели кругом,
исчезли было за кустами, появились снова и вошли, на-
конец, в беседку. Эта беседка была круглое, крошеч-
ное строеньице, с одной дверью и одним маленьким
окном; посредине виднелся старый стол на одной
ножке, поросший мелким зеленым мохом; два дощатых
полинялых диванчика стояли по бокам, в некотором от-
далении от сырых и потемневших стен. Здесь в не-
обыкновенно жаркие дни, и то раз в год, и то в преж-
ние времена, пивали чай. Дверь не затворялась вовсе,
рама давно вывалилась из окна и, зацепившись одним
углом, висела печально, как перешибенное птичье
крыло. Я подкрался к беседке и осторожно взглянул
сквозь скважину окна. Лиза сидела на одном из ди-
ванчиков, потупив голову; ее правая рука лежала
у ней на коленях, левую держал Бизьмёнков в обеих
своих руках. Он с участием глядел на нее.
— Как вы себя сегодня чувствуете? — спросил он
ее вполголоса.
— Все так же, — возразила она, — ни хуже, ни
лучше. Пустота, страшная пустота! — прибавила она,
уныло подняв глаза.
Бизьмёнков ничего не отвечал ей.
— Как вы думаете, — продолжала она, — напишет
мне он еще раз?
— Не думаю, Лизавета Кирилловна!
Она молчала.
— Ив самом деле, о чем ему писать? Он сказал
мне все в первом своем письме. Я не могла быть его
женой; но я была счастлива... недолго... я была счаст-
лива.
Бизьмёнков потупился.
— Ах, — продолжала она с живостью, — если б вы
знали, как этот Чулкатурин мне противен... Мне
все кажется, что я вижу на руках этого человека...
его кровь. (Меня покоробило за моей скважиной.)
Впрочем, — прибавила она задумчиво, —кто знает,
может быть, без этого поединка... Ах, когда я увидела
его раненого, я тотчас же почувствовала, что я вся
была его.
— Чулкатурин вас любит, — заметил Бизьмёнков.
— Так что мне в том? разве мне нужна чья-нибудь
любовь?.. — Она остановилась и медленно приба-
вила: — кроме вашей. Да, мой друг, ваша любовь мне
необходима: без вас я бы погибла. Вы помогли мне пе-
ренести страшные минуты...
Она умолкла... Бизьмёнков начал с отеческой неж-
ностью гладить ее по руке.
— Что делать, что делать, Лизавета Кирил-
ловна! — повторил он несколько раз сряду.
— Да и теперь, — промолвила она глухо, — я бы,
кажется, умерла без вас. Вы одни меня поддержи-
ваете; притом вы мне его напоминаете... Ведь вы все
знали. Помните, как он был хорош в тот день... Но из-
вините меня: вам, должно быть, тяжело...
— Говорите, говорите! Что вы! Бог с вами!—пре-
рвал ее Бизьмёнков.
Она стиснула ему руку.
— Вы очень добры, Бизьмёнков, — продолжала
она, — вы добры, как ангел. Что делать! я чувствую,
что я до гроба его любить буду. Я простила ему, я бла-
годарна ему. Дай бог ему счастья! дай бог ему жену
по сердцу! — И глаза ее наполнились слезами. —Лишь
бы он не позабыл меня, лишь бы он хоть изредка вспо-
минал о своей Лизе... Выйдемте, — прибавила она
после небольшого молчания.
Бизьмёнков поднес ее руку к своим губам.
— Я знаю, — заговорила она с жаром, — все меня
теперь обвиняют, все бросают в меня каменьями.
Пусть! Я бы все-таки не променяла своего несчастия
на их счастие... нет! нет!.. Он недолго меня любил, но
он любил ме1ня! Он никогда меня не обманывал:
он не говорил мне, что я буду его женой; я сама
никогда не думала об этом. Один бедный -папаша на-
деялся. И теперь я еще не совсем несчастна: мне
остается воспоминание, и, как бы ни были страшны
последствия... Мне душно здесь... здесь я в последний
раз с ним виделась... Пойдемте на воздух.
Они встали. Я едва успел отскочить в сторону
и спрятаться за толстую липу. Они вышли из беседки
•и, сколько я мог судить по шуму шагов, ушли в рощу.
Не знаю, сколько я времени простоял, не двигаясь
с места, погруженный в какое-то бессмысленное недо-
умение, как вдруг снова послышались шаги. Я встрепе-.
нулся и осторожно выглянул из моей засады. Бизьмён-
ков и Лиза возвращались по той же дорожке. Оба
были очень взволнованы, особенно Бизьмёнков. Он, ка-
залось, плакал. Лиза остановилась, поглядела на него
и явственно произнесла следующие слова: «Я согласна,
Бизьмёнков. Я бы не согласилась, если бы вы только
хотели спасти меня, вывести меня из страшного поло-
жения; но вы меня любите, вы все знаете — и любите
меня: я никогда не найду более надежного, верного
друга. Я буду вашей женой».
Бизьмёнков поцеловал ей руку; она печально ему
улыбнулась и пошла домой. Бизьмёнков бросился
в чащу, а я отправился восвояси. Так как Бизьмёнков,
вероятно, сказал Лизе именно то, что я намерен был
ей сказать, и так как она отвечала ему именно то, что
я бы желал услышать от нее, то мне нечего было
более беспокоиться. Через две недели она вышла за
него замуж. Старики Ожогины рады были всякому
жениху.
Ну, скажите теперь, не лишний ли я человек? Не
разыграл ли я во всей этой истории роль лишнего че-
ловека? Роль князя... о ней нечего и говорить; роль
Бизьмёнкова также понятна... Но я? я-то к чему тут
примешался?., что за глупое пятое колесо в телеге!..
Ах, горько, горько мне!.. Да вот, как бурлаки говорят:
«Еще разик, еще раз», — еще денек, другой, и мне уже
ни горько не будет, ни сладко.
31 марта.
Плохо. Я пишу эти строки в постели. Со вчераш-
него вечера погода вдруг переменилась. Сегодня
жарко, почти летний день. Все тает, валится, течет.
В воздухе пахнет разрытой землей: тяжелый, сильный,
душный запах. Пар поднимается отвсюду. Солнце так
и бьет, так и разит. Плохо мне. Я чувствую, что разла-
гаюсь.
Я хотел написать свой дневник и вместо того что я
сделал? рассказал один случай из моей жизни. Я раз-
болтался, уснувшие воспоминания пробудились и
увлекли меня. Я писал не торопясь, подробно, словно
мне еще предстояли годы; а теперь вот и некогда про-
должать. Смерть, смерть идет. Мне уже слышится ее
грозное crescendo...1 Пора... Пора!..
Да и что за беда! Не все ли равно, что бы я ни
рассказал? В виду смерти исчезают последние земные
суетности. Я чувствую, что утихаю; я становлюсь
проще, яснее. Поздно я схватился за ум!.. Странное
дело! я утихаю — точно, и вместе с тем... жутко мне.
Да, мне жутко. До половины наклоненный над без-
молвной, зияющей бездной, я содрогаюсь, отворачи-
ваюсь, с жадным вниманием осматриваю все кругом.
Всякий предмет мне вдвойне дорог. Я не нагляжусь на
мою бедную, невеселую комнату, прощаюсь с каждым
пятнышком на моих стенах! Насыщайтесь в последний
раз, глаза мои! Жизнь удаляется; она ровно и тихо
бежит от меня прочь, как берег от взоров мореходца.
Старое, желтое лицо моей няни, повязанное темным
платком, шипящий самовар на столе, горшок ерани пе-
ред окном и ты, мой бедный пес Трезор, перо, кото-
рым я пишу эти строки, собственная рука моя, я вижу
вас теперь... вот вы, вот... Неужели же... может быть,
сегодня... я никогда более не увижу вас? Тяжело жи-
вому существу расставаться с жизнью! Что ты ла-
стишься ко мне, бедная собака? что прислоняешься
грудью к постели, судорожно поджимая свой куцый
хвост и не сводя с меня своих добрых, грустных глаз?
Или тебе жаль меня? или ты уже чуешь, что хозяина
твоего- скоро не станет? Ах, если б я мог так же пройти
мыслью по всем моим воспоминаниям, как прохожу
глазами по всем предметам моей комнаты! Я знаю,
что эта воспоминания невеселы и незначительны, да
других у меня нет. Пустота, страшная пустота! как
говорила Лиза.
О боже мой, боже мой! Я вот умираю... Сердце,
способное и готовое любить, скоро перестанет биться...
И неужели же оно затихнет навсегда, не изведав ни
1 Музыкальный термин, обозначающий постепенное усиление
звучания (итал.).
разу счастия, не расширясь ни разу под сладостным
бременем радости? Увы! это невозможно, невозможно,
я знаю... Если б по крайней мере теперь, перед
смертью — ведь смерть все-таки святое дело, ведь она
возвышает всякое существо, — если б какой-нибудь
милый, грустный, дружеский голос пропел надо мною
прощальную песнь, песнь о собственном моем горе,
я бы, может быть, помирился с ним. Но умеоеть глухо,
глупо...
Я, кажется, начинаю бредить.
Прощай, жизнь, прощай, мой сад, и вы, мои липы!
Когда придет лето, смотрите не забудьте сверху до-
низу покрыться цветами... и пусть хорошо будет людям
лежать в вашей пахучей тени, на свежей траве, под
лепечущий говор ваших листьев, слегка возмущен-
ных ветром. Прощайте, прощайте! Прощай все и на-
всегда!
Прощай, Лиза! Я написал эти два слова — и чуть-
чуть не засмеялся. Это восклицание мне кажется
книжным. Я как будто сочиняю чувствительную по-
весть или оканчиваю отчаянное письмо...
Завтра первое апреля. Неужели я умру завтра? Это
было бы как-то даже неприлично. А впрочем, оно ко
мне идет...
Уж как же доктор лотошил сегодня!..
1 апреля.
Кончено... Жизнь кончена. Я точно умру сегодня.
На дворе жарко... почти душно... или уже грудь моя
отказывается дышать? Моя маленькая комедия разыг-
рана. Занавес падает.
Уничтожаясь, я перестаю быть лишним...
Ах, как это солнце ярко! Эти могучие лучи дышат
вечностью...
Прощай, Терентьевна!.. Сегодня поутру она, сидя
у окна, всплакнула... может быть, обо мне... а может
быть, и о том, что ей самой скоро придется умереть.
Я взял с нее слово не «пришибить» Трезора.
Мне тяжело писать... бросаю перо... Пора! смерть
уже не приближается с возрастающим громом, как ка-
рета ночью по мостовой: она здесь, она порхает вокруг
меня, как то легкое дуновение, от которого поднялись
дыбом волосы у пророка...
Я умираю... Живите, живые!
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять!
Примечание издателя. Под этой последней стро-
кой находится профиль головы с большим хохлом
и усами, с глазом ей face и лучеобразными ресницами;
а под головой кто-то написал следующие слова:
СЪю рукопись. Читалъ
И СодЬржаше О иной НЬ Одобрилъ
П-Ьтръ ЗудогЬшинъ
М М М М
Милостивый Государь
ПЪтръ ЗудогЬшинъ.
Милостивый Государь мой.
Но так как почерк этих строк нисколько' не похо-
дил на почерк, которым написана остальная часть тет-
ради, то издатель и почитает себя вправе заключить,
что вышеупомянутые строки прибавлены были впо-
следствии другим лицом, тем более что до сведения
его (издателя) дошло, что г-н Чулкатурин действи-
тельно умер в ночь с 1 на 2 апреля 18.. года, в родовом
своем поместье Овечьи Воды.
ТРИ ВСТРЕЧИ
Passa que’colli е vieni allegramente;
Non ti curar di tanta compania —
Vieni, pensando a me segretamente—
Ch’io t’accompagna per tutta la via
I
Никуда я, бывало, не ездил так часто на охоту в те-
чение лета, как в село Глинное, лежащее в двадцати
верстах от моей деревни. Около этого села находятся
самые, может быть, лучшие места для дичи в целом
нашем уезде. Выходив все окрестные кусты и поля, я
непременно к концу дня заворачивал в соседнее, почти
единственное в околотке болото и уже оттуда возвра-
щался к радушному моему хозяину, глинскому ста-
росте, у которого я постоянно останавливался. От бо-
лота до Глинного не более двух верст; дорога -идет все
лощиной, и только на половине пути приходится пере-
браться через небольшой холм. На вершине этого
холма лежит усадьба, состоящая из одного необи-
таемого господского домика и сада. Мне почти всегда
1 Перейди через эти холмы и приди весело ко мне; не за-
боться о слишком большом обществе. Приди один и во все время
дороги думай обо мне, так чтоб я была твоим товарищем на
всем пути. (Прим, автора.)
случалось проходить мимо шее в самый разгар вечерней
зари, и, помнится, всякий раз этот дом, со своими на-
глухо заколоченными окнами, представлялся мне сле-
пым стариком, вышедшим погреться на солнце. Сидит
он, сердечный, близ дороги; солнечный блеск давно
сменился для него вечной мглою; но он чувствует его
по крайней мере на приподнятом и вытянутом лице, на
согретых щеках. Казалось, давно никто не жил в са-
мом доме; но в крошечном флигельке, на дворе, поме-
щался дряхлый вольноотпущенный человек, высокий,
сутуловатый и седой, с выразительными и неподвиж-
ными чертами лица. Он, бывало, все посиживал на ла-
вочке пред единственным окошком флигеля, с горест-
ной задумчивостью поглядывая вдаль, а увидав меня,
приподнимался немного и кланялся с той медлитель-
ной важностью, которою отличаются старые дворовые,
принадлежащие к поколению не отцов наших, а де-
дов. Я заговаривал с ним, но он не был словоохотлив:
я только узнал от него, что усадьба, в которой он жил,
принадлежала внучке его старого барина, вдове, у ко-
торой была младшая сестра; что обе они живут в го-
родах да за морем, а домой и не показываются; что
ему самому поскорей хочется дожить свой век, потому
что- «жуешь, жуешь хлеб, инда и тоска возьмет: так
давно- жуешь». Старика этого звали Лукьянычем.
Однажды я как-то долго замешкался в поле; дичи
попалось порядочно, да и день вышел такой для охоты
хороший — с самого утра тихий, серый, словно весь
проникнутый вечером. Я забрел далеко, и уже не
только совершенно стемнело, но луна взошла, а ночь,
как говорится, давно- стала на небе, когда я достиг
знакомой усадьбы. Мне пришлось идти вдоль сада...
Кругом была такая тишина...
Я перешел через широкую дорогу, осторожно про-
брался сквозь запыленную крапиву и прислонился
к низкому плетню. Неподвижно лежал передо мною
небольшой сад, весь озаренный и как бы успокоенный
серебристыми лучами луны, — весь благовонный и
влажный; разбитый по-старинному, он состоял из
одной продолговатой поляны. Прямые дорожки сходи-
лись на самой ее середине в круглую клумбу, густо
заросшую астрами; высокие липы окружали ее ров-
ной; каймой. В одном только месте прерывалась эта
кайма сажени на две, и сквозь отверстие виднелась
часть низенького дома с двумя, к удивлению моему,
освещенными окнами. Молодые яблони кое-где возвы-
шались над поляной; сквозь их жидкие ветви кротко
синело ночное небо, лился дремотный свет луны; пе-
ред каждой яблоней лежала на белеющей траве ее
слабая, пестрая тень. С одной стороны сада липы
смутно зеленели, облитые неподвижным, бледно-ярким
светом; с другой — они стояли все черные и непрозрач-
ные; странный, сдержанный шорох возникал по време-
нам в их сплошной листве; они как будто звали на
пропадавшие под ними дорожки, как б1удто манили под
свою глухую сень. Все небо было испещрено звездами;
таинственно струилось с вышины их голубое, мягкое
мерцанье; они, казалось, с тихим вниманьем глядели
на далекую землю. Малые, тонкие облака, изредка на-
летая на луну, превращали на мгновение ее спокойное
сияние в неясный, но светлый туман... Все дремало.
Воздух, весь теплый, весь пахучий, даже не колыхался;
он только изредка дрожал, как дрожит вода, возму-
щенная падением ветки... Какая-то жажда чувствова-
лась в нем, какое-то мление... Я нагнулся через пле-
тень: передо мной красный полевой мак поднимал из
заглохшей травы свой прямой стебелек; большая круг-
лая капля ночной росы блестела темным блеском на
дне раскрытого цветка. Все дремало, все нежилось во-
круг; все как будто глядело вверх, вытянувшись, не
шевелясь и выжидая... Чего ждала эта теплая, эта не
заснувшая ночь?
Звука ждала она; живого голоса ждала эта чуткая
тишина — но все молчало'. Соловьи давно перестали
петь... а внезапное гудение мимолетного жука, легкое
чмоканье мелкой рыбы в сажалке за липами на конце
сада, сонливый свист встрепенувшейся птички, дале-
кий крик в поле, — до того далекий, что ухо не могло
различить, человек ли то прокричал, или зверь, или
птица, — короткий, быстрый топот по дороге: все эти
слабые звуки, эти шелесты только усугубляли
тишину... Сердце во мне томилось неизъяснимым чув-
ством, похожим не то на ожиданье, не то на воспоми-
нание счастия, я не смел шевельнуться, я стоял непо-
движно пред этим неподвижным садом, об'литым и
лунным светом и росой, и, не знаю сам почему, неот-
ступно глядел на те два окна, тускло красневшие
в мягкой полутени, как вдруг раздался в доме аккорд,
раздался и прокатился волною... Раздражительно-
звонкий воздух отгрянул эхом... я невольно вздрогнул.
Вслед за аккордом раздался женский голос...
Я жадно стал вслушиваться — и... могу ли выразить
мое изумление?., два года тому назад, в Италии,
в Сорренто, слышал я ту же самую песню, тот же са-
мый голос... Да, да...
Vieni, pensando a me segretamente...
Это они, я узнал их, это те звуки... Вот как это
было. Я возвращался домой после долгой прогулки на
берегу моря. Я быстро шел по улице; уже давно на-
стала ночь, — великолепная ночь, южная, не тихая и
грустно задумчивая, как у нас, нет! вся светлая,
роскошная и прекрасная, как счастливая женщина
в цвете лет; луна светила невероятно ярко; боль-
шие лучистые звезды так и шевелились на темносинем
небе; резко отделялись черные теки от освещенной до
желтизны земли. С обеих сторон улицы тянулись ка-
менные ограды садов; апельсинные деревья поднимали
над ними свои кривые ветки, золотые шары тяжелых
плодов то чуть виднелись, спрятанные между перепу-
танными листьями, то ярко рдели, пышно выставив-
шись на луну. На многих деревьях нежно белели
цветы; воздух весь был напоен благовонием томи-
тельно сильным, острым и почти тяжелым, хотя невы-
разимо сладким. Я шел и, признаться, успев уже при-
выкнуть ко всем этим чудесам, думал только о том,
как бы поскорей добраться до моей гостиницы, как
вдруг из одного небольшого- павильона, надстроенного
над самой стеной ограды, вдоль которой я спешил, раз-
дался женский голос. Он пел какую-то песню, мне не-
знакомую, и в звуках его было что-то до того призыв-
ное, он до того казался сам проникнут страстным и
радостным ожиданьем, выраженным словами песни,
что я тотчас невольно остановился и поднял голову.
В павильоне было два окна; но в обоих жалузи были
спущены и сквозь узкие их трещинки едва струился
матовый свет. Повторив два раза — vieni, vieni, голос
замер; послышался легкий звон струн, как бы от ги-
тары, упавшей на ковер, платье зашелестело, пол
слегка скрипнул. Полоски света в одном окне исчезли...
кто-то изнутри подошел и прислонился к нему. Я сде-
лал два шага назад. Вдруг жалузи стукнуло и распах-
нулось; стройная женщина, вся в белом, быстро выста-
вила из окна свою прелестную голову и, протянув ко
мне руки, проговорила: «Sei tu?» 1 Я потерялся, не
знал, что сказать, но в то же мгновение незнакомка
с легким криком откинулась назад, жалузи захлопну-
лось, и огонь в павильоне еще более померк, как будто
вынесенный в другую комнату. Я остался неподвижен
и долго не мог опомниться. Лицо женщины, так вне-
запно появившейся передо мною, было поразительно
прекрасно. Оно слишком быстро мелькнуло перед
моими глазами для того, чтобы я мог тотчас же за-
помнить каждую отдельную черту; но общее впечатле-
ние было несказанно сильно и глубоко... Я тогда же
почувствовал, что этого лица я ввек не забуду. Месяц
ударял прямо в стену павильона, в то окно, откуда она
мне показалась, и, боже мой! как великолепно блес-
нули в его сиянии ее большие, темные глаза! какой тя-
желой волной упали ее полураспущенные черные во-
лосы на приподнятое круглое плечо! Сколько было
стыдливой неги в мягком склонении ее стана, сколько
ласки в ее голосе, когда она окликнула меня —
в этом торопливом, но все еще звонком шепоте! Про-
стояв довольно долго на одном и том же месте, я, на-
конец, отошел немного в сторону, в тень противопо-
ложной ограды, и стал оттуда с каким-то глупым недо-
умением и ожиданием поглядывать на павильон.
Я слушал... слушал с напряженным вниманием... Мне
то будто чудилось чье-то тихое дыхание за потемнев-
шим окном, то слышался какой-то шорох и тихий
смех. Наконец, раздались в отдалении шаги... они при-
1 Это ты? (итал.)
близились; мужчина такого же почти роста, как я, по-
казался на конце улицы, быстро подошел к калитке
подле самого павильона, которой я прежде не заметил,
стукнул, не оглядываясь, два раза железным ее коль-
цом, подождал, стукнул опять и запел вполголоса:
«Ecco ridente...» 1 Калитка отворилась... он без шуму
скользнул в нее. Я встрепенулся, покачал головой, рас-
ставил руки и, сурово надвинув шляпу на брови, с не-
удовольствием отправился домой. На другой день я
совершенно напрасно и в самый жар проходил часа
два по улице мимо павильона и в тот же вечер уехал
из Сорренто, не посетив даже Тассова дома.
Пусть же теперь вообразят читатели то изумление,
которое внезапно овладело мной, когда я в степи,
в одной из самых глухих сторон России, услыхал тот
же самый голос, ту же песню... Как и тогда, теперь
была ночь; как и тогда, голос раздался вдруг из осве-
щенной незнакомой комнатки; как и тогда, я был один.
Сердце во мне сильно билось. «Не сон ли это?» — ду-
мал я. И вот раздалось снова последнее Vieni...
Неужели растворится окно? неужели в нем покажется
женщина? Окно растворилось.'В окне показалась жен-
щина. Я ее тотчас узнал, хотя между нами было шагов
пятьдесят расстояния, хотя легкое облачко заволаки-
вало луну. Это была она, моя соррентская незнакомка.
Но она не протянула вперед, попрежнему, свои обна-
женные руки: она тихо их скрестила и, опершись ими
на окно1, стала молча и неподвижно глядеть куда-то
в сад. Да, это была она, это были ее незабвенные
черты, ее глаза, которым я не видал подобных. Широ-
кое белое платье облекало и теперь ее члены. Она ка-
залась несколько полнее, чем в Сорренто. Все в ней
дышало уверенностью и отдыхом любви, торжеством
красоты, успокоенной счастием. Она долго не шевели-
лась, потом оглянулась назад, в комнату, и, внезапно
выпрямившись, три раза громким и звенящим голосом
воскликнула': «Addio!»1 2 Далеко, далеко разнеслись
прекрасные звуки, и долго дрожали они, слабея и
1 Вот веселый... (итал.)
2 Прощай! (итал.)
замирая над листами сада, и в иоле за мною, и ‘повсюду.
Все вокруг меня на- несколько мгновений наполнилось
голосохм этой женщины, все звенело ей в ответ,.— зве-
нело ею. Она закрыла окно, и через несколько мгнове-
ний огонь погас в доме.
Как только я пришел в себя, — а это, признаюсь,
'случилось не скоро, — я тотчас отправился вдоль сада
к усадьбе, подошел к запертым воротам и посмотрел
через забор. На дворе не замечалось ничего необыкно-
венного; в одном углу, под навесом, стояла коляска.
Передняя ее половина, вся забрызганная сухой грязью,
резко белела при луне. Ставни в доме были закрыты
попрежнему. Я забыл сказать, что я перед тем днем
около недели не заезжал в Глинное. Более получаса
расхаживал я в недоумении перед забором, так что
обратил на себя, наконец, внимание старой дворовой
собаки, которая, однако, не стала на меня лаять, а
только необыкновенно иронически посмотрела на меня
из подворотни своими прищуренными и подслепова-
тыми глазками. Я понял ее намек и удалился. Но не
успел я отойти полверсты, как вдруг услышал за собою
конский топот... Через несколько мгновений всадник,
на вороной лошади, крупной рысью промчался мимо и,
быстро повернувшись ко мне лицом, причем я только
мог заметить орлиный нос и прекрасные усы под на-
двинутой фуражкой, съехал с дороги направо и тотчас
же исчез за лесом. «Так вот он», — подумал я, и
сердце во мне как-то странно шевельнулось. Мне пока-
залось, что я узнал его; его фигура действительно на-
поминала фигуру мужчины, вошедшего при мне в ка-
литку сада в Сорренто. Через полчаса я уже был
в Глинном, у моего хозяина, разбудил его и тотчас же
начал его расспрашивать о том, кто такой приехал
в соседнюю усадьбу. Он мне с усилием отвечал, что
приехали помещицы.
— Да какие помещицы? — возразил я с нетерпе-
нием.
— Известно какие — барыни, — отвечал он очень
вяло.
—- Да какие барыни?
— Известно, какие бывают барыни.
— Русские?
— Ато какие же? известно русские.
— Не иностранки?
— Ась?
— Давно ли они приехали?
— А известно, недавно.
— Да надолго ли они приехали?
— А это неизвестно.
— Богаты они?
— А это нам неизвестно. Может, и богаты.
— С ними никакого барина не приезжало?
— Барина?
— Да, барина.
Староста вздохнул.
— О, ох, господи! — проговорил он зевая. — Н-нет,
барина... нет... барина, кажись, нет. Неизвестно! — при-
бавил он вдруг.
— А какие тут еще соседи живут?
— Какие? известно какие — всякие.
— Всякие? А как их зовут?
— Кого, помещиц-то? аль соседей?
— Помещиц.
Староста опять вздохнул.
— Как их зовут? — пробормотал он. — А бог их
знает, как их зовут! Старшую-то, кажись, Анной Фе-
доровной, а другую-то... Нет, ту не знаю, как зовут.
— Ну, фамилия !И1Х какая по крайней мере?
— Фамилия?
— Да, фамилья, прозвище.
— Прозвище... Да. А ей-богу же, не знаю.
— Они молодые?
— Ну, нет. Этого нет.
— А как?
— Да младшей-то лет сорок с лишком будет.
— Ты все врешь.
Староста помолчал.
— Что ж — вам лучше знать. А нам неизвестно.
— Ну, зарядил одно слово! — вскрикнул я с до-
садой.
Зная по опыту, что из русского человека, когда
он примется отвечать таким образом, нет никакой
•возможности, извлечь чтоннибудь толковое (притом же
мой хозяин только что было завалился спать и перед
каждым ответом слепка покачивался вперед, с младен-
ческим изумлением расширяя глаза и с трудом
расклеивая губы, смазанные медом первого -сладкого
сна), я махнул рукой и, отказавшись от ужина, пошел
в сарай.
Я долго не мог заснуть. «Кто она такая? — беспре-
станно спрашивал я самого себя. — Русская? Если рус-
ская, отчего она говорит по-итальянски?.. Староста
толкует, что она немолодая... Да он врет... И кто этот
счастливец?.. Решительно ничего понять нельзя... Но
какое странное приключение! Возможно ли этак два
раза сряду... Однако я узнаю непременно, кто она и
зачем сюда приехала...» Волнуемый такими беспоря-
дочными, отрывчатыми мыслями, я заснул поздно и ви-
дел странные сны... То мне казалось, что я брожу где-то
в пустыне, в самый жар полудня — и вдруг, я вижу,
передо- мной, по раскаленному желтому песку, бежит
большое пятно тени... я поднимаю голову — она, моя
красавица, мчится по воздуху, вся белая, с длинными
белыми крыльями, и манит меня к себе. Я бросаюсь
вслед за нею; но она плывет легко и быстро, а я не
могу подняться от земли и напрасно простираю жад-
ные руки... «Addio! — говорит она мне улетая. — За-
чем нет у тебя крыльев... Addio...» И вот со всех сто-
рон раздается: Addio! Каждая песчинка кричит и пи-
щит мне: Addio... нестерпимой, острой трелью звенит
это i... я отмахиваюсь от него, как от комара, я ищу ее
глазами... а уж она стала облачком и тихо подни-
мается к солнцу; солнце дрожит, колышется, смеется,
простирает к ней навстречу золотые длинные нити, и
вот уж опутали ее эти нити, и тает она в них, а я
кричу во все горло, как исступленный: «Это не солнце,
это не солнце, это итальянский паук; кто ему дал
паспорт в Россию? я его выведу на свежую воду: я
видел, как он крадет апельсины в чужих садах...» То
мне чудилось, что я иду по узкой, горной тропинке...
Я спешу: мне надо дойти поскорей куда-то, меня ждет
какое-то неслыханное счастье; вдруг громадная окала
воздвигается передо мною. Я ищу прохода: иду на-
право, иду налево — нет прохода! и вот за скалой вне-
запно раздается голос: Passa, passa quei colli... Он
зовет меня, этот голос, он повторяет свой грустный
призыв. Я мечусь в тоске, ищу хотя малейшей рассе-
лины... увы! отвесная стена, гранит повсюду... Passa
quei colli — жалобно повторяет голос. Сердце во мне
ноет, я бросаюсь грудью на гладкий камень, я в иссту-
плении царапаю его ногтями... Темный проход откры-
вается вдруг передо мною... Замирая от радости,
устремляюсь я вперед... «Шалишь! — кричит мне кто-
то, — не пройдешь...» Я гляжу: Лукьяныч стоит передо
мною, и грозит, и машет руками... Я торопливо роюсь
в карманах: хочу подкупить его; но в карманах ничего
нет... «Лукьяныч, — говорю я ему, — Лукьяныч, про-
пусти меня, я тебя после награжу». — «Вы ошибаетесь,
синьор, — отвечает мне Лукьяныч, и лицо его прини-
мает странное выражение, — я не дворо-вый человек;
узнайте во мне Дон Кихота Ламанчского, известного
странствующего рыцаря; целую жизнь отыскивал я
свою Дульцинею — и не мог найти ее, и не потерплю,
чтобы вы нашли свою...» Passa quei colli... — раздается
спять почти рыдающий голос. «Посторонитесь,
синьор!» — восклицаю я с яростью и готов уже ри-
нуться... но длинное копье рыцаря поражает меня в са-
«мое сердце... я падаю замертво, я лежу на опине... я не
могу пошевелиться... и вот вижу — она входит с лам =
падой в руке, красиво подымает ее выше головы, ози-
рается во мраке и, осторожно подкравшись, накло-
няется надо мною... «Так вот он, этот шут! — говорит
она с презрительным смехом. — Это он-то хотел
узнать, кто- я», и жгучее масло ее лампады капает
мне прямо на раненое сердце... «Психея!» — восклицаю
я с усилием и просыпаюсь...
Всю ночь я спал плохо и до света был уже на но-
гах. Наскоро одевшись и вооружившись, отправился я
прямо к усадьбе. Нетерпение мое было так велико, что
заря только что разгоралась, когда я подошел к зна-
комым воротам. Кругом пели жаворонки, галки покри-
кивали на березах; но в доме все еще спало утренним,
мертвенным сном. Собака даже храпела за забором.
С тоской ожидания, раздраженного почти до злобы,
похаживал я по росистой траве и беспрестанно погля-
дывал на низенький и неказистый домик, заключавший
в стенах своих то загадочное существо... Вдруг калитка
слабо визгнула, отворилась, и появился на пороге
Лукьяныч, в каком-то полосатом казакине. Его взъеро-
шенное, вытянутое лицо показалось мне еще угрюмее,
чем когда-либо. Не без изумленья посмотрев на меня,
он уже было хотел опять затворить калитку.
— Любезный, любезный! — воскликнул я тороп-
ливо.
— Что вам надо в такую раннюю пору? — возра-
зил он медленно и глухо.
— Скажи, пожалуйста!, к вам, говорят, ваша ба-
рыня приехала?
Лукьяныч помолчал.
— Приехала...
— Одна?
— С сестрой.
— Не было у них вчера гостей?
— Не было.
И он потянул к себе калитку.
— Постой, постой, любезный... Сделай одолжение...
Лукьяныч кашлянул и поежился от холода.
— Да что- вам такое надо?
— Скажи, пожалуйста, сколько твоей барыне лет?
Лукьяныч подозрительно взглянул на меня.
— Сколько барыне лет? Не знаю. Лет за сорок
будет.
— За сорок! А сестре ее сколько- будет?
— А той под сорок.
— Неужто! И хороша ока собой?
— Кто, сестра-то?
— Да, сестра.
Лукьяныч усмехнулся.
— Не знаю, как кому покажется. По-моему, нехо-
роша.
— А что?
— Так, неказиста больно. Мозглявата маленько.
— Вот как! и кроме их, никто к вам не приехал?
— Никто. Кому приезжать!
— Да это быть не может!.. Я...
— Э, барин! € вами, знать, всего не перегово-
ришь, — возразил старик с досадой. — Вишь, холод ка-
кой! Прощенья просим.
— Постой, постой... вот тебе... — Ия протянул ему
наперед приготовленный четвертак, но рука моя толк-
нулась в быстро захлопнутую калитку. Серебряная мо-
нета упала на землю, прокатилась и легла у моих ног.
«А, старый .плут, — подумал я, — Дон Кихот Ла-
манчский! тебе, видно, приказали молчать... Да погоди,
меня ты не проведешь...»
Я дал себе слово во что бы то ни было добиться
толку. Около получаса ходил я взад и вперед, не зная,
на что решиться. Наконец, я положил сперва разузнать
в деревне, кто именно приехал в усадьбу и чья она,
потом опять-таки вернуться и, как говорится, не от-
стать, пока не разъяснится дело. Выйдет же незна°
комка из дома, увижу же я ее, наконец, днем, вблизи,
как живую женщину, не как виденье. До деревни было
с версту, и я тотчас отправился туда, легко и бодро
выступая: странная отвага кипела и разыгрывалась
в крови моей; крепительная свежесть утра раздражала
меня после беспокойной ночи. В деревне я от двух от-
правлявшихся на работу мужиков узнал все, что мог
только узнать от них; а именно: я узнал, что ту усадьбу
вместе с деревней, в которую я зашел, звали Михайлов-
ским, что она принадлежала вдове, майорше Анне Фе-
доровне Шлыковой, что у ней была сестра, незамуж-
няя девица Пелагея Федоровна Бадаева, что обе они
в летах, богаты, дома почти не живут, всё в разъездах,
никого при себе, кроме двух дворовых девушек и по-
вара, не держат, что Анна Федоровна на днях верну-
лась из Москвы с одной только своей сестрой... Это
последнее обстоятельство меня сильно смутило:
нельзя ж было предполагать, что и мужику приказано
было молчать о моей незнакомке. Допустить же, что
Анна Федоровна Шлыкова, вдова сорока пяти лет, и та
молодая, прелестная женщина, виденная мною вчера,
одно и то же лицо — было совершенно невозможно,
Пелагея Федоровна, по описаниям, также не отлича-
лась красотою, да и сверх того, при одной мысли, что
женщину, виденную мною в Сорренто, могли звать
Пелагеей, да еще Бадаевой, я пожимал плечами и
злобно смеялся. И, однакож, я ее видел вчера, в этом
доме... видел, своими глазами видел, думал я. Раздо-
садованный, взбешенный, но еще более непреклонный
в своем намерении, я было хотел тотчас же вернуться
к усадьбе... «но взглянул на часы: еще шести часов не
было. Я решился подождать. В усадьбе, вероятно, все
еще спали... а с теперешних пор бродить около дома
значило бы только напрасно возбуждать подозрение;
притом передо мной расстилались кусты, за ними вид-
нелся осиновый лес... Я должен отдать себе ту спра-
ведливость, что, несмотря на волновавшие меня мысли,
благородная страсть к охоте не совсем еще замолкла
во мне; «Авось, — подумал я, — наткнусь на выво-
док, — время и пройдет». Я вошел в кусты. Но, правду
сказать, ходил я весьма небрежно и уже вовсе несо-
образно с правилами искусства: не следил постоянно
глазами за собакой, не фыркал над густым кустом,
в надежде что оттуда с громом и треском вылетит
краснобровый черныш, и беспрестанно взглядывал на
часы, что уже совсем никуда не годится. Вот, наконец,
наступил девятый час. «Пора!» — воскликнул я вслух
и уже повернул было назад к усадьбе, как вдруг
огромный черныш действительно затрепыхался из гу-
стой травы, в двух шагах от меня; я выстрелил по ве-
ликолепной птице, ранил ее в подкрылок; она чуть не
свалилась, но справилась, потянула, дробя крыльями
и ныряя, к лесу, попыталась было подняться выше
первых осинок опушки, но ослабела и кубарем покати-
лась в чащу. Бросить такую добычу было бы совер-
шенно непростительно; я проворно пустился вслед за
нею, вошел в лес, сделал знак Дианке и через не-
сколько мгновений услышал бессильное клохтанье и
хлопанье: то бился несчастный черныш под лапами
чуткой собаки. Я поднял его, положил в ягдташ, огля-
нулся— и, как пригвожденный, остался на месте...
Лес, в который я вошел, был очень част и глух, так
что я с трудом добрался до места, где упала птица; но
в недальнем расстоянии от меня извивалась тележная
дорога, и по этой дороге ехали верхом, шагом и ря-
дом, моя красавица и тот мужчина, который обогнал
меня накануне; я его узнал по усам. Они ехали тихо,
молча, держа друг друга за руку; их лошади чуть вы-
ступали, лениво покачиваясь с боку на бок и красиво
вытянув длинные шеи. Опомнившись от первого ис-
пуга... именно испуга: другого названия я не могу дать
чувству, внезапно меня охватившему... я так и впился
в нее глазами. Как она была хороша! как очарова-
тельно несся мне навстречу, среди изумрудной зелени,
ее стройный образ! Мягкие тени, нежные отблески
тихо скользили по ней — по ее длинному серому пла-
тью, по- тонкой, слегка наклоненной шее, по бледноро-
зовому лицу, по лоснистым черным волосам, пышно
выбегавшим из-под низенькой шляпы. Но как передать
то выражение полного, страстного, до безмолвия
страстного блаженства, которым дышали ее черты! Го-
лова ее как будто склонилась под его бременем; золо-
тые, влажные искорки просвечивались в ее темных
глазах, до половины закрытых ресницами; они никуда
не глядели, эти счастливые глаза, и тонкие брови опу-
стились над ними. Неопределенная, младенческая
улыбка — улыбка глубокой радости блуждала на ее
губах; казалось, избыток счастья утомлял и как бы
надломлял ее слегка, вот как распустившийся цветок
иногда надламывает свой стебель; обе руки ее бес-
сильно лежали: одна — в руке ехавшего с ней муж-
чины, другая — на холке лошади. Я успел рассмотреть
ее — но и его тож... Это был красивый, статный муж-
чина, с нерусским лицом. Он глядел на нее смело и ве-
село и, сколько я мог заметить, не без тайной гордости
любовался ею. Он любовался ею, злодей, и был очень
собой доволен и не довольно тронут, не довольно уми-
лен, именно умилен... Да и в самом деле, какой чело-
век заслуживает такую преданность, какая самая пре-
красная душа достойна доставить другой душе такое
счастье... Признаться оказать, завидовал я ему!.. Ме-
жду тем оба они поровнялись со мною... собака моя
вдруг выскочила на дорогу и залаяла... Незнакомка
вздрогнула, быстро оглянулась и, увидав меня, сильно
ударила хлыстом по шее лошади. Лошадь фыркнула,
взвилась на дыбы, вынесла разом вперед обе ноги и
-помчалась, галопом... Мужчина тотчас же пришпорил
своего вороного коня, и когда я через несколько мгно-
вений вышел по дороге на опушку, они уже оба ска-
кали в золотистой дали, через поле, красиво и мерно
колыхаясь на седлах... и скакали не -в направлении
усадьбы...
Я глядел... Они скоро исчезли за холмом, в послед-
ний раз ярко озарившись солнцем на темной черте не-
босклона. Я постоял, постоял, тихими шагами вернулся
в лес и сел, закрыв, глаза рукою, на дорожке. Я заме-
тил, что при встрече с незнакомыми стоит только за-
крыть глаза — и черты их тотчас же возникнут перед
•вами; всякий может поверить справедливость моего
замечания на улице. Чем знакомее лица, тем труднее
являются они, тем неяснее их впечатление; их пом-
нишь, а не видишь... а своего собственного лица никак
и не представишь... Малейшая отдельная черта из-
вестна, а целого образа не составляется. Итак, я сел,
закрыл глаза — и тотчас увидал и незнакомку, и ее
товарища, и лошадей их, и все... особенно резко и от-
четливо стояло передо мною улыбающееся лицо муж-
чины. Я стал вглядываться в него-... оно смешалось и
растаяло в какой-то багровой мгле, а вслед за ним и
ее образ тоже понесся прочь и утонул и уже более не
хотел возвратиться. Я приподнялся. «Ну, что ж! —
подумал я, — по крайней мере я их видел, ясно видел
обоих... Остается узнать их имена». Стараться узнать
их имена! Какое неуместное, мелкое любопытство! Но,
клянусь, не любопытство во мне разгоралось: мне,
право, просто казалось невозможным не добиться, на-
конец, кто ж они по крайней мере такие, после того
как случай так странно и так упорно сводил меня
с ними. Впрочем, нетерпеливого, прежнего недоумения
во мне уже не было: оно сменилось каким-то смутным,
печальным чувством, которого я немного стыдился...
Я завидовал...
Я не спешил назад к усадьбе. Мне, признаться, ста-
новилось совестно допытываться чужой тайны. Притом
появленье любящей четы днем, при солнечном свете,
хотя все-таки неожиданное и, повторяю, странное — не
то чтобы успокоило, а как-то расхолодило меня. Я уже
•не находил во всем этом происшествии ничего сверхъ-
естественного, чудесного... ничего похожего на несбы-
точный сон...
Я начал опять охотиться, с большим вниманием,
чем прежде; но все-таки настоящих восторгов не было.
Выводок мне попался и задержал меня часа пол-
тора... Молодые тетеревята долго не откликивались на
мой свист, — вероятно, оттого, что я свистел не до-
вольно «объективно». Солнце взошло уже очень вы-
соко (часы показывали двенадцать), когда я направил
шаги свои к усадьбе. Я шел не торопясь. Вот глянул,
наконец, с холма низенький домик... сердце во мне
опять задрожало. Я приблизился... и не без тайного
удовольствия увидел Лукьяныча. Он попрежнему не-
подвижно сидел на лавочке перед флигелем. Ворота
были заперты... и ставни тоже.
— Здравствуй, дядя!—крикнул я еще издали.—
Аль погреться вышел?
Лукьяныч повернул ко мне свое худое лицо и молча
приподнял фуражку.
Я подошел к нему.
— Здравствуй, дядя, здравствуй, — повторил я, же-
лая его задобрить. — Что ж ты, — прибавил я, не-
чаянно увидев на земле мой новенький четвертак, —
не видал, что ли, его?
И я указал ему на серебряный кружок, до поло-
вины высунувшийся из-под короткой травки.
— Нет, видел.
— Так что ж ты его не поднял?
— Да так: не мои деньги, так и не поднял.
— Экой ты, братец! — возразил я не без замеша-
тельства и, подняв четвертак, протянул ему его
опять, — возьми, возьми на чай.
— Много благодарны, — отвечал мне Лукьяныч,
спокойно улыбнувшись. — Не нужно; поживем и так.
Много благодарны.
— Да я тебе готов с удовольствием дать еще боль-
ше! — возразил я с смущением.
— За что же? Не извольте беспокоиться — много
благодарны за расположенье, а хлеба с нас и в краюхе
будет. И той, пожалуй, не доешь — какой час выдет.
И он встал и протянул руку к калитке.
— Постой, постой, старик, — заговорил я почти
с отчаянием, — какой ты, право, сегодня неразговорчи-
вый... Скажи мне по крайней мере, твоя барыня —
встала она, что ли?
— Они встали.
— И... дома она?
—- Нет, их дома нет-с.
— В гости выехала, что ли?
— Никак нет-с: в Москву уехала.
— Как в Москву? Да она сегодня поутру здесь
была?
— Здесь.
— И ночевала здесь?
— Здесь ночевали-с.
— И недавно сюда приехала?
— Недавно.
— Так как же, братец?
— А вот, этак с час будет времени, изволили об-
ратно отправиться в Москву.
— В Москву!
Я с остолбенением глядел на Лукьяныча: этого,
признаюсь, я не ожидал...
И Лукьяныч глядел на меня... Старчески лукавая
улыбка стягивала его сухие губы и чуть светилась в пе-
чальных глазах.
— Ис сестрой уехала? — проговорил я, наконец.
— С сестрицей.
— Так что никого теперь в доме нет?
— Никого...
«Этот старик меня обманывает, —сверкнуло у меня
в голове. — Недаром он так лукаво ухмыляется». —
Послушай, Лукьяныч, — проговорил я вслух, — хочешь
ты мне сделать одно одолжение?..
— Что такое вам угодно? — медленно проговорил
он, видимо начиная тяготиться моими расспросами.
— В до-ме, ты говоришь, никого нет; можешь ты
показать мне его? Я бы очень был тебе благодарен.
— То есть вы хотите комнаты посмотреть?
— Да, комнаты.
Лукьяныч помолчал.
— Извольте, — произнес он, наконец. — Пожа-
луйте...
И он, нагнувшись, шагнул через порог калитки.
Я отправился вслед за ним. Перейдя через небольшой
дворик, мы взобрались на шаткие ступеньки крыльца.
Старик толкнул дверь; в ней и замка не было: вере-
вочка с узлом торчала из ключевой скважины... Мы
вошли в дом. Он весь состоял из пяти-шести низеньких
комнат, и, сколько я мог различить при слабом свете,
скупо струившемся сквозь трещины ставен, мебель
в этих комнатах была весьма простая и дряхлая.
В одной из них (именно в той, которая выходила
в сад) стояло маленькое и старенькое фортепьяно...
я поднял его погнутую крышку и ударил по клави-
шам: кислый, шипящий звук раздался и болезненно за-
мер, как бы жалуясь на мою дерзость. Ни по чем
нельзя было заметить, что из этого дома недавно вы-
ехали люди; в нем и пахло чем-то мертвенным и душ-
ным — нежилым; разве кое-где валявшаяся бумажка
своей белизной давала знать, что попала сюда недавно.
Я поднял одну такую бумажку; она оказалась клочком
письма; на одной стороне бойким женским почерком
были начертаны слова: «se taire?» \ на другой я разо-
брал слово: «bonheur...»1 2 На круглом столике подле
окна стоял б'укет полузавядших цветов в стакане и
лежала зелененькая смятая ленточка... я взял эту лен-
точку на память. Лукьяныч отворил узкую дверь, за-
клеенную обоями.
— Вот, — оказал он, протянув руку, — это вот
спальня, а там, за нею, еще девичья, а то других по-
коев нет...
Мы пошли назад по коридору.
— А там что за комната?—спросил я, указав на
широкую белую дверь с замком.
— Это? — отвечал мне Лукьяныч глухим голо-
сом. — Это так.
— Как так?
1 Молчать? (франц.)
2 Счастье... (франц,)
— Да так... Кладовая... — И он пошел было в пе-
реднюю.
— Кладовая? Нельзя ли ее посмотреть?..
— Да что вам за охота, барин, право! — возразил
Лукьяныч с неудовольствием.—Что вам смотреть?
Сундуки, посуда старая... кладовая, и больше ни-
чего...
— Все-таки покажи мне ее, пожалуйста, старик, —
сказал я, хоть внутренне стыдился своей неприличной
настойчивости. — Я вот, видишь ли, я желал бы... я
хочу у себя в деревне точно такой дом...
Мне стало совестно: я не мог докончить начатой
речи.
Лукьяныч стоял, наклонив на грудь седую голову,
и как-то странно посматривал на меня исподлобья.
— Покажи, — проговорил я.
— Ну, извольте, — возразил он, наконец, достал
ключ и неохотно отпер дверь.
Я заглянул в кладовую. В ней действительно не
было ничего замечательного. На стеках висели старые
портреты, с мрачными, почти черными лицами и злыми
глазами. На полу валялся всякий хлам.
— Ну, насмотрелись? — угрюмо спросил меня
Лукьяныч.
— Да; спасибо!—торопливо возразил я.
Он захлопнул дверь. Я вышел в переднюю, а из пе-
редней на двор.
Лукьяныч проводил меня, пробормотал: «Прощенья
просим-с», — и пошел в свой флигелек.
— А какая это у вас госпожа вчера гостила? —
крикнул я ему вслед. — Я ее сегодня встретил в роще!
Я надеялся озадачить его моим внезапным вопро-
сом, вызвать необдуманный ответ. Но старик только
глухо засмеялся и, уходя к себе, хлопнул дверью.
Я отправился назад в Глинное. Мне было неловко,
как пристыженному мальчику.
«Нет, — сказал я самому себе, — видно, мне не до-
биться разрешения этой загадки. Бог с ней! Не стану
больше думать обо всем этом».
Через час я уже ехал домой, рассерженный и раз-
драженный.
Прошла неделя. 'Как ни старался я отгонять от себя
прочь воспоминание о незнакомке, о ее спутнике,
о моих встречах с ними, оно то и дело возвращалось и
приставало* ко мне со всей докучной настойчивостью
послеобеденной мухи... Лукьяныч, с своими таинствен-
ными взглядами и сдержанными речами, с своей хо-
лодно-печальной улыбкой, тоже беспрестанно прихо-
дил мне на память. Самый дом, когда я вспоминал
о кем, самый тот дом, казалось, хитро и тупо погляды-
вал на меня сквозь свои полузакрытые ставни и как
будто поддразнивал меня, как будто говорил мне: а все
же ты ничего не узнаешь! Я, наконец, не выдержал и
в один прекрасный день поехал в Глинное, а из Глин-
ного отправился пешком... куда? читатель легко дога-
дается.
Я должен сознаться, что, подходя к таинственной
усадьбе, я чувствовал довольно сильное волненье.
В наружности дома не произошло никакой перемены:
те же закрытые окна, тот же унылый и осиротелый вид;
только на лавочке, перед флигелем, вместо старика
Лукьяныча сидел какой-то молодой дворовый парень
лет двадцати, в длинном нанковом кафтане и красной
рубахе. Он сидел, положив на ладонь кудрявую го-
лову, и дремал, изредка покачиваясь и вздрагивая.
— Здравствуй, брат! — промолвил я громко.
Он тотчас вскочил и выпучил на меня свои оторо-
пелые глаза.
— Здравствуй, брат! — повторил я, — а где старик?
— Какой старик? — медленно проговорил малый.
— Лукьяныч.
— А, Лукьяныч! — Он глянул в сторону. — Вам
Лукьяныча надо?
— Да, Лукьяныча. Что он, дома?
— Н-нет, — произнес малый с расстановкой, — он
того... как бы вам... того... сказать...
— Нездоров он, что ли?
— Нет.
— Так что же?
— Да его совсем нет.
— Как нет?
— Так. С ним такое... недоброе приключилось.
— Он умер? — спросил я с изумлением.
— Удавился.
— Удавился!—с испугом воскликнул я и всплес-
нул руками.
Мы оба молча посмотрели в глаза друг другу.
— Давно ли? — проговорил я, наконец.
— Да вот пятый день сегодня. Вчера его хоронили.
— Да отчего он это удавился?
— Господь его знает. Человек он был вольный, на
жалованье; нужды ни -в чем не знал, господа его как
родного ласкали. Ведь у нас господа—дай бог им
здоровья! Просто ума не приложишь, что с ним такое
подеялось. Знать, лукавый попутал.
— Да как это он сделал?
— Да так. Взял да удавился.
— И ничего прежде в нем не замечали?
— Как вам сказать... Особенного этакого, чтобы...
ничего. Он всегда скучный такой был, сумнительный
человек. Закряхтит, закряхтит, бывало. Скучно, де-
скать, мне. Ну, да ведь уж лета его какие были. В по-
следнее время он точно что-то задумываться начал.
Придет, бывало, к нам на деревню; я-то ему племянни-
ком довожусь: «Что, брат Вася, скажет, приди-ка,
брат, переночуй-ка у меня!» —«А что, дяденька?» —
«Да так, страшно что-то; скучно одному». Ну и пой-
дешь к нему. Бывало, выдет на двор, посмотрит, по-
смотрит этак на дом, закачает, закачает головой, да
как вздохнет... Перед самой той ночью, как ему то
есть жизнь покончить, он тоже пришел к нам, позвал
меня. Ну, я и пошел. Вот пришли мы к нему во фли-
гелек, посидел он маленько на лавочке, встал, да и вы-
шел. Я жду, — что, мол, долго он не идет, вышел на
двор, крикнул: «Дяденька! а, дядя?» Не откликается
дяденька. Я думаю: куда, мол, он это пошел, не в дом
ли? да и пошел в дом. Угк смеркаться .начинало. Вот
прохожу я мимо кладовой, слышу, скребет там что-то
за дверью; я взял, да дверь и отворил; глядь, а он там
сидит, прикорнул под окном. «Что, мол, говорю, дя-
денька, вы тут делаете?» А он как обернется да как
гикнет на меня, а глаза-то у него такие быстрые,
быстрые, так и горят, как у кота. «Что тебе? Разве не
видишь — бреюсь?» И голос такой хриплый. У меня
вдруг волосы так дыбом и поднялись, и, сам не знаю
отчего, так мне страшно стало... знать, о ту пору
бесы-то его уж обступили. «Впотьмах-то», — говорю
я, а у самого так колени и дрожат. «Ну, говорит, хо-
рошо, ступай». Я пошел, и он из кладовой вышел и
дверь на замок запер. Вот пришли мы опять во флиге-
лек, страх с меня тотчас и соскочил. «Что-, мол го-
ворю я, дяденька, ты в кладовой делал?» Он так и
всполохнулся. «А ты молчи, говорит, молчи!» да и по-
лез на лежанку. «Ну, — думаю я, — лучше не стану
я с ним заговаривать: вишь, он сегодня что-то того,
нездоров, должно быть». Вот я взял, да и лег тоже на
лежанку. А ночник горит в углу. Вот лежу я, и так,
знаете, дремится мне... вдруг, слышу, дверь тихонько
скрип... да и отворилась... так, немножко. А дяденька-
то к двери спиной лежал, да и на ухо> он всегда, вы,
может, припомните, туг бывал. А тут как вскочит
вдруг... «Кто меня зовет, а? кто? за мной пришел, за
мной!» — да без шапки на двор... Я подумал: «Что
с ним это?» — да, грешный человек, тут же и заснул.
На другое утро просыпаюсь... нет Лукьяныча. Вышел
из комнатки, стал его кликать — нету нигде. Спраши-
ваю у сторожа: «Не видал, мол, не выходил дядень-
ка?» — «Нет, говорит, не видал». — «Что, брат, говорю,
нет его- что-то...» — «Ой!» Мы так оба и струхнули.
«Пойдем, говорю, Федо-сеич, пойдем, говорю, посмо-
трим, нет ли его-в доме». — «Пойдем, говорит, Василий
Тимофеич», а сам бел, как глина. Пошли мы в дом...
стал я проходить мимо кладовой, да как глянул, а
замок-то висит на пробое открытый, я толк в дверь, а
дверь-то изнутри заперта’... Федосеич тотчас обежал
кругом, посмотрел в окно. «Василий Тимофеич! кри-
чит, ноги висят, ноги!..» Я к окну. А ноги-то это его,
Лукьянычевы ноги. Так посереди комнаты и пове-
сился... Ну, послали за судом... Сняли его с веревки:
двенадцатью узлами завязана была веревка.
— Ну, что же суд?
— Да что суд?. Ничего. Подумали, подумали, какая
может быть причина? Нет никакой причины. Так и
решили, что, должно полагать, не в своем был уме.
У него ж в последнее время голова болела, часто все
головой жаловался...
Я еще около получаса потолковал с малым и ушел,
наконец, в совершенном смущении. Признаюсь, я не
мог без тайного, суеверного страха смотреть на этот
дряхлый дом... Через месяц я уехал из деревни; и по-
немногу все эти ужасы, эти таинственные встречи вы-
шли у меня из головы.
п
Прошло три года. Большую часть этого времени я
провел в Петербурге да за границей, и если когда я и
заезжал к себе в деревню, то не более как на несколько
дней, так что мне ни разу не пришлось побывать ни
в Глинном, ни в Михайловском. Ни красавицу мою я
не видал нигде, ни того мужчину. Однажды, на исходе
третьего года, в Москве, мне случилось встретиться
с г-жою Шлыковой и ее сестрицей, Пелагеей Бадаевой,—
с той самой Пелагеей, которую я, грешный человек, до
тех пор считал вымышленным лицом, — на вечере
у одной моей знакомой. Обе дамы были уже не моло-
дых лет и довольно приятной наружности; разговор их
отличался умом и веселостью: они много путешество-
вали, и путешествовали с пользой; в обращении их
замечалась непринужденная веселость. Но между моей
незнакомкой и ими не было решительно ничего общего.
Меня представили им. Мы с г-жою Шлыковой разгово-
рились (сестрицу ее занимал какой-то заезжий геолог).
Я объявил ей, что имею удовольствие б!ыть ее соседом
по ...му уезду.
— А! у меня там точно есть небольшое именье, —
заметила она, — возле Глинного.
— Как же, как же, — возразил я, — я знаю ваше
Михайловское. Вы там бываете?
— Я? редко.
— Три года тому назад были?
— Постойте! кажется, была. Да, была, точно.
— С сестрицей вашей или одни?
Она взглянула на меня.
— С сестрой. Мы там с неделю провели. По делам,
знаете. Впрочем, мы никого не видали.
— Гм... Там, кажется, соседей очень мало.
— Да, мало. Я же до них не охотница.
— Скажите, — начал я, — ведь у вас там, кажется,
в том же году -случилось несчастье. Лукьяныч...
Глаза г-жи Шлыковой тотчас наполнились слезами.
— А вы его знали? — промолвила она с жи-
востью. — Такое несчастье! Такой был прекрасный, доб-
рый старик... и, представьте, ведь без всякой причины...
— Да, да, — пробормотал я,—такое несчастье...
Сестра г-жи Шлыковой подошла к нам. Ей, ве-
роятно, уж начинали надоедать ученые рассуждения
геолога о формации берегов Волги.
— Вообрази, Pauline, — начала моя собеседни-
ца, — monsieur знал Лукьяныча.
— В самом деле? Бедный старик!
— Я не раз охотился около Михайловского в то
время, когда вы там были, три года тому назад, — за-
метил я.
— Я? — возразила Пелагея с некоторым недоуме-
нием.
— Ну, да, конечно! — поспешно- подхватила ее
сестрица, — разве ты не помнишь?
И она пристально поглядела ей в глаза.
— Ах да, да... точно! — отвечала вдруг Пелагея.
«Эхе-хе, — подумал я, — навряд ты была в Михай-
ловском, голубушка».
— Не споете ли нам что-нибудь, Пелагея Федоров-
на, — заговорил внезапно один высокий молодой чело-
век, с белокурым коком и мутносладкими глазками.
— Я, право, не знаю, — проговорила девица Ба-
даева.
— А вы поете? — воскликнул я с живостью и
быстро поднялся с места, — ради бога... Ах, ради бога,
спойте нам что-нибудь.
— Но что мне спеть вам?
— Не знаете ли вы, — начал я, всячески стараясь
придать себе вид равнодушный и развязный, — одну
итальянскую песенку... она так начинается: passa
que’colli?
— Знаю, — отвечала Пелагея совершенно невин-
но. — Что ж, ее вам спеть? Извольте.
И она села за фортепьяно. Я, как Гамлет, вперил
взоры свои в г-жу Шлыкову. -Мне показалось, что при
первом звуке она слегка -вздрогнула; впрочем, ока
спокойно досидела до конца. Девица Бадаева пела не-
дурно. Песенка кончилась — раздались обычные руко-
плескания. Стали просить ее спеть еще что-нибудь; но
обе сестры перемигнулись и через несколько минут
уехали. Когда они выходили из комнаты, мне послы-
шалось слово: importun Г
«Поделом!» — подумал я— и уже больше с ними
не встречался.
Прошел еще год. Я переехал на жительство в Пе-
тербург. Настала зима; начались маскарады. Однажды,
выходя в одиннадцатом часу вечера из одного
приятельского дома, я почувствовал себя в таком мрач-
ном расположении духа, что решился отправиться
в маскарад, в Дворянское собрание. Долго бродил я
вдоль колонн и мимо зеркал с скромно-фатальным вы-
ражением на лице, с тем выражением, которое, сколько
я мог заметить, в подобных случаях появляется у са-
мых порядочных людей — почему, один господь ведает;
долго бродил я, изредка о-тшучиваясь от пискливых
домино с подозрительными кружевами и несвежими
перчатками и еще реже заговаривая сам с ними; долго
предавал я свои уши завываньям труб и визгу скрипок;
наконец, наскучавшись вдоволь и добившись головной
боли, хотел я уже ехать домой... и... и остался. Я уви-
дал женщину в черном домино, прислонившуюся к ко-
лонне, — увидал ее, остановился, подошел к ней —
и... поверят ли мне мои читатели?., тотчас узнал в ней
мою незнакомку. Почему узнал я ее: -по взгляду ли,
который она рассеянно бросила на меня сквозь про-
долговатые отверстия маски, по дивному ли очертанию
ее плеч и рук, по особенной ли женственной велича-
вости всего ее образа, или, наконец, по какому-то тай-
ному голосу, который внезапно заговорил во мне, — не
могу сказать... но только я узнал ее. С дрожью на
1 Навязчивей (франц.).
сердце прошел я несколько раз мимо нее. Она не шеве-
лилась; в ее позе было что-то до того безнадежно-
горестное, что, глядя на нее, я невольно вспомнил два
стиха испанского романса!:
Я печальная картина,
Прислоненная к стене 1
Я зашел за колонну, о которую она опиралась, и,
наклонив голову к самому ее уху, тихо произнес:
— Passa que’colli...
Она вся затрепетала и быстро обернулась ко мне.
Глаза наши так близко встретились, что я мог заме-
тить, как испуг расширил ее зрачки. С недоумением,
слабо протянув одну руку, смотрела она на меня.
— Шестого мая 184 * года, в Сорренто, в десять
часов вечера, в улице della Croce 1 2,„— проговорил я
медленным голосом, не спуская с нее глаз, — потом
в России, в ...й губернии, в сельце Михайловском,
двадцать второго июля 184* года...
Я сказал все это по-французски. Она подалась не-
много назад, окинула меня с ног до головы изумлен-
ным взором и, прошептав: «Venez» 3, — проворно по-
шла вон из залы. Я отправился вслед за ней.
Мы шли молча. Я не в силах передать, что я чув-
ствовал, идя с ней рядом. Прекрасное сновидение, ко-
торое бы вдруг стало действительностью... статуя Га-
латеи, сходящая живой женщиной с своего пьедестала
в глазах замирающего Пигмалиона... Я не верил себе,
я едва мог дышать.
Мы прошли несколько комнат... Наконец, в одной
из них она остановилась перед небольшим диваном
у окна и села. Я сел подле нее.
Она медленно обернула ко мне свою голову и вни-
мательно посмотрела на меня.
— Вы... вы от него? — проговорила она.
Голос ее был слаб и неверен...
1 Soy un cuadro de tristeza,
Arrimado a la pared. (Прим, автора.)
2 Креста (итал.).
3 Пойдемте (франц.).
Ее вопрос меня несколько смутил.
— Нет... не от него, — отвечал я запинаясь.
— Вы его знаете?
— Знаю, — возразил я с таинственной важностью.
Мне хотелось поддержать свою роль. — Знаю.
Она недоверчиво посмотрела на меня, хотела что-то
сказать и потупилась.
— Вы его ждали в Сорренто, — продолжал я, —
вы виделись с ним в Михайловском, вы ездили с ним
верхом...
— Как вы могли... — начала было- она.
— Уж я знаю... я все знаю...
— Ваше лицо мне как будто знакомо, — продол-
жала она, — но нет...
— Нет, я вам незнаком.
— Так что же вы хотите?
— Да уж я "знаю,— твердил я.
Я очень хорошо понимал, что мне следовало вос-
пользоваться отличным началом, идти далее, что мои
повторения: «я все знаю, уж я знаю» становились
смешными, — но мое волнение было так велико, эта не-
ожиданная встреча до того меня смутила, я так поте-
рялся, что решительно не умел оказать ничего другого.
Притом же я действительно больше ничего и не знал.
Я чувствовал, что я глупею, чувствовал, что я из таин-
ственного, всеведущего существа, каким я сперва ей
должен был показаться, быстро превращаюсь в ка-
кого-то ухмыляющегося дурачка... но делать было
нечего.
— Да, я все знаю, — пробормотал я еще раз.
Она взглянула на меня, проворно встала и хотела
удалиться.
Но это было бы слишком жестоко. Я ее схватил за
РУку.
— Ради бога, — начал я, — сядьте, выслушайте
меня...
Она подумала и села.
— Я вам сейчас говорил, — продолжал я с жа-
ром, — что я все знаю, — это вздор. Я ничего не знаю,
решительно ничего; я не знаю, ни кто вы, ни кто он, и
если я мог вас удивить тем, что я сказал вам сейчас
у колонны, то припишите это одному случаю, стран-
ному, непонятному случаю, который, как будто на
смех, два раза и почти одинаковым образом сталкивал
меня с вами, делал меня невольным свидетелем того,
что, может быть, вы бы желали сохранить в тайне...
И я тут же, нисколько не обинуясь и без малейшей
утайки, рассказал ей все: встречи мои с ней в Сор-
ренто, в России, мои тщетные расспросы в Михайлов-
ском, даже разговор мой в Москве с Шлыковой и ее
сестрой.
— Теперь вы все знаете, — продолжал я, окончив
свой рассказ. — Я не стану описывать вам, какое глу-
бокое, какое потрясающее впечатление вы произвели
на меня: видеть вас и не быть очарованным вами —
невозможно. С другой стороны, мне тоже не для чего
говорить вам, какого рода было это впечатление.
Вспомните, при каких условиях я оба раза видел вас...
Поверьте, я не охотник предаваться безумным наде-
ждам, но поймите также и то неизъяснимое волнение,
которое овладело мною сегодня, и извините меня, изви-
ните неловкую хитрость, к которой я решился прибег-
нуть, чтоб обратить ваше внимание, хотя на мгновение..,
Она выслушала мои сбивчивые объяснения, не под-
нимая головы.
— Что же вы хотите от меня? — сказала она, на-
конец.
— Я?.. Я ничего не хочу... Я и так уже счастлив...
Я слишком уважаю чужие тайны.
— Будто? Однако вы до сих пор, кажется... Впро-
чем, — продолжала она, — я не хочу упрекать вас.
Всякий на вашем месте сделал бы то же. Притом слу-
чай действительно так настойчиво сближал кас... это
как будто дает вам некоторое право на мою откровен-
ность. Слушайте: я не принадлежу к числу тех жен -
щин, непонятых и несчастных, которые ездят по маска-
радам для то-го, чтобы болтать с первым встречным
о своих страданиях, которым нужны сердца, исполнен-
ные сочувствия... Мне ничьего сочувствия не нужно;
мое собственное -сердце умерло, и я приехала сюда для
того только, чтобы окончательно похоронить его.
Она поднесла платок к своим губам.
— Я надеюсь, — продолжала она с некоторым уси-
лием, — что вы не принимаете моих слов за обыкно-
венные маскарадные излияния. Вы должны понять, что
мне не до того...
И точно, в ее голосе было что-то страшное, при
всей вкрадчивой мягкости ее звуков.
— Я русская, — сказала она по-русски — до тех
пор она выражалась на французском языке, — хотя
мало жила в России... Имя вам мое знать не нужно.
Анна Федоровна моя старинная приятельница; я точно
ездила в Михайловское под именем ее сестры... Тогда
мне нельзя было с ним видеться явно... И без того на-
чинали ходить слухи... тогда еще существовали препят-
ствия — он не был свободен... Эти препятствия исчез-
ли... но тот, чье имя должно было сделаться моим, тот,
с которым вы меня видели, меня бросил.
Она сделала движение рукой и помолчала...
— Вы точно его не знаете? не встречались с ним?
— Ни разу.
— Он почти все это время провел за границей.
Впрочем, он теперь здесь... Вот и вся моя история, —
прибавила она, — вы видите, в ней нет ничего таин-
ственного, ничего особенного.
— А Сорренто? — робко прервал я.
— Яс ним познакомилась в Сорренто, — медленно
-возразила она и задумалась.
Мы оба умолкли. Странное смущение овладело
мною. Я сидел подле нее, подле той жещины, чей образ
так часто носился в мечтах моих, так мучительно вол-
новал и раздражал меня, — я сидел подле нее и чув-
ствовал холод и тяжесть на сердце. Я знал, что ничего
не выйдет из этой встречи, что между ею и мною была
бездна, что мы, расставшись, разойдемся навсегда.
Протянув голову и уронив обе руки на колени, сидела
она равнодушно и небрежно. Знаю я эту небрежность
неизлечимого горя, знаю равнодушие безвозвратного
несчастья! Маски четами проходили мимо нас; звуки
«однообразного и безумного» вальса то глухо отдава-
лись в отдаленье’, то приносились резкими взрывами;
тяжело и печально волновала меня веселая бальная
музыка. «Неужели, — думал я, — эта женщина — та
самая, которая явилась мне некогда в окне того да-
лекого деревенского домика во всем блеске торже-
ствующей красоты?..» И между тем время, казалось,
не коснулось ее. Нижняя часть ее лица, не скрытая
кружевами маски, была почти младенчески нежна; но
от нее веяло холодом, как от статуи... Возвратилась Га-
латея на свой пьедестал, и уже не сойти с него более.
Вдруг она выпрямилась, заглянула в другую ком-
нату и встала.
— Дайте мне руку, — сказала она мне, — пой-
демте скорей, скорей.
Мы вернулись в залу. Она шла так быстро, что я
едва за ней поспевал. У одной колонны она останови-
лась.
— Подождемте здесь, — прошептала она.
— Вы кого-нибудь ищете, — начал было я...
Но ока не обращала на меня внимания: присталь-
ный взор ее вперился в толпу. Темно и грозно гля-
дели из-под черного бархата ее черные большие глаза,.
Я обернулся в направлении ее взора и все понял.
По коридору, образуемому рядом колонн и стеной, шел
он, тот мужчина, которого я встретил с нею в лесу.
Я узнал его тотчас; он почти не изменился. Так же
красиво вился его русый ус, такой же спокойной и
самоуверенной веселостью светились его карие глаза1..
Он шел не торопясь и, слегка наклонив свой тонкий
стан, рассказывал что-то женщине в домино, которую
вел под руку. Поровнявшись с нами, он внезапно под-
нял голову, посмотрел сперва на меня, потом на ту,
с которой я стоял, и, вероятно, узнал ее, узнал ее
глаза, потому что брови его слегка дрогнули, — он
прищурился, и чуть заметная, ко нестерпимо дерзкая
усмешка шевельнула его губы. Он нагнулся к своей
спутнице, шепнул ей на ухо два слова, та тотчас огля-
нулась, голубенькие ее глазки торопливо окинули кас
обоих, и, тихо засмеявшись, погрозила она ему своей
маленькой ручкой. Он слегка приподнял одно плечо»
она кокетливо к нему прижалась...
Я обернулся к моей незнакомке. Она смотрела
вслед уходящей чете и вдруг, выдернув у меня руку,
бросилась к дверям. Я было устремился вслед за ней,
но она, обернувшись, так. на меня взглянула, что я
глубоко ей поклонился и остался на месте. Я понял,
что преследовать ее было бы грубо и глупо-.
— Скажи, пожалуйста, братец, — говорил я чет-
верть часа спустя одному из моих приятелей — живому
адрес-календарю Петербурга, — что это за высокий,
красивый господин с усами?
— Это?., это какой-то иностранец, довольно зага-
дочное существо, очень редко появляющееся на нашем
горизонте. А что?
— Так!..
Я вернулся домой. С тех пор я уже нигде не встре-
чал моей незнакомки. Зная имя человека, которого она
любила, я бы, вероятно, мог добиться, наконец, кто
она была такая, но я caiM не желал этого. Я сказал
выше, что эта женщина появилась мне как сновиде-
ние — и как сновидение прошла она мимо и исчезла
навсегда.
МУМУ
В одной из отдаленных улиц Москвы, в сером доме
с белыми колоннами, антресолью и покривившимся
балконом, .жила некогда барыня, вдова, окруженная
многочисленною дворней. Сыновья ее служили в Пе-
тербурге, дочери вышли замуж; она выезжала редко и
уединенно доживала последние годы своей скупой и
скучающей старости. День ее, нерадостный и ненаст-
ный, давно прошел; но и вечер ее был чернее ночи.
Из числа всей ее челяди самым замечательным
лицом был дворник Герасим, мужчина двенадцати
вершков роста, сложенный богатырем и глухонемой от
рожденья. Барыня взяла его из деревни, где он жил
один, в небольшой избушке, отдельно от братьев, и
считался едва ли не самым исправным тягловым му-
жиком. Одаренный необычайной силой, он работал за
четверых — дело спорилось в его руках, и весело было
смотреть на него, когда он либо пахал и, налегая
огромными ладонями на соху, казалось, один, без по-
мощи лошаденки, взрезывал упругую грудь земли,
либо о Петров день так сокрушительно действовал ко-
сой, что хоть бы молодой березовый лесок смахивать
с корней долой, либо проворно и безостановочно моло-
тил трехаршинным цепом, и как рычаг опускались и
поднимались продолговатые и твердые мышцы его пле-
чей. Постоянное безмолвие придавало торжественную
важность его неистомной работе. Славный он был му-
жик, и не будь его несчастье, всякая девка охотно
пошла бы за него замуж... Но вот Герасима привезли
в Москву, купили ему сапоги, сшили кафтан на лето,
на зиму тулуп, дали ему в руки метлу и лопату и опре-
делили его дворником.
Крепко не полюбилось ему сначала его новое
житье. С детства привык он к полевым работам, к де-
ревенскому быту. Отчужденный несчастьем своим от
сообщества людей, он вырос немой и могучий, как де-
рево растет на плодородной земле... Переселенный
в гброд, он не понимал, что с ним такое деется, — ску-
чал и недоумевал, как недоумевает молодой, здоровый
бык, которого только что взяли с нивы, где сочная
трава росла ему по брюхо, взяли, поставили на вагон
железной дороги — и вот, обдавая его тучное тело то
дымом с искрами, то волнистым паром, мчат его те-
перь, мчат со стуком и визгом, а куда мчат—бог
весть! Занятия Герасима по новой его должности ка-
зались ему шуткой после тяжких крестьянских работ;
в полчаса все у него было готово, и он опять то оста-
навливался посреди двора и глядел, разинув рот, на
всех проходящих, как бы желая добиться от них реше-
ния загадочного своего положения, то вдруг уходил
куда-нибудь в уголок и, далеко швырнув метлу и ло-
пату, бросался на землю лицом и целые часы лежал
на груди неподвижно, как пойманный зверь. Но ко
всему привыкает человек, и Герасим привык, наконец,
к городскому житью. Дела у него было немного; вся
обязанность его состояла в том, чтобы двор содержать
в чистоте, два раза в день привезти бочку с водой, на-
таскать и наколоть дров для кухни и дома да чужих не
пускать и по ночам караулить. И надо- сказать, усердно
исполнял он свою обязанность: на дворе у него ни-
когда ни щепок не валялось, ни сору; застрянет ли
в грязную пору где-нибудь с бочкой отданная под его
начальство разбитая кляча-водовозка, он только дви-
нет плечом — и не только телегу, самое лошадь спих-
нет с места; дрова ли примется он колоть, топор так
и звенит у него, как стекло, и летят во все стороны
осколки и поленья; а что насчет чужих, так после того,
как он однажды ночью, поймав двух воров, стукнул их
друг о дружку лбами, да так стукнул, что хоть в поли-
цию их потом не води, все в околотке очень стали ува-
жать его; даже днем проходившие, вовсе уже не мо-
шенники, а просто незнакомые люди, при виде грозного
дворника отмахивались и кричали на него, как будто
он мог слышать их крики. Со всей остальной челядью
Герасим находился в отношениях не то чтобы
приятельских, — они его побаивались, — а коротких:
он считал их за своих. Они с ним объяснялись зна-
ками, и он их понимал, в точности исполнял все при-
казания, но права свои тоже знал, и уже никто не
смел садиться на его место в застолице. Вообще Гера-
сим был нрава строгого и серьезного, любил во всем
порядок; даже петухи при нем не смели драться, а то
беда! увидит, тотчас схватит за ноги, повертит раз де-
сять на воздухе колесом и бросит врозь. На дворе у ба-
рыни водились тоже гуси; но гусь, известно, птица
важная и рассудительная; Герасим чувствовал к ним
уважение, ходил за ними и кормил их; он сам смахи-
вал на степенного гусака. Ему отвели над кухней ка-
морку; он устроил ее себе сам, по своему вкусу: со-
орудил в ней кровать из дубовых досок на четырех
чурбанах, истинно богатырскую кровать; сто пудов
можно было положить на нее — не погнулась бы; под
кроватью находился дюжий сундук; в уголку стоял
столик такого же крепкого свойства, а возле столика —
стул на трех ножках, да такой прочный и приземистый,
что сам Герасим, бывало, поднимет его, уронит и
ухмыльнется. Каморка запиралась на замок, напоми-
навший своим видом калач, только черный; ключ от
этого замка Герасим всегда носил с собой на пояске.
Он не любил, чтобы к нему ходили.
Так прошел год, по окончании которого с Гераси-
мом случилось небольшое происшествие.
Старая барыня, у которой он жил в дворниках, во
всем следовала древним обычаям и прислугу держала
многочисленную: в доме у ней находились не только
прачки, швеи, столяры, портные и портнихи, — был
даже один шорник, он же считался ветеринарным вра-
чом и лекарем для людей, был домашний лекарь для
госпожи, был, наконец, один башмачник, по имени Ка-
питон Климов, пьяница горький. Климов почитал себя
существом обиженным и не оцененным по достоин-
ству, человеком образованным и столичным, которому
не в Москве бы жить, без дела, в каком-то захолустье,
и если пил, как он сам выражался с расстановкой и
стуча себя в грудь, то пил уже именно с горя. Вог
зашла однажды о нем речь у барыни с ее главным
дворецким, Гаврилой, человеком, которому, судя по
одним его* желтым главкам и утиному носу, сама
судьба, казалось, определила быть начальствующим
лицом. Барыня сожалела об испорченней нравствен-
ности Капитона, которого накануне только что
отыскали где-то на улице.
— А что, Гаврила,—заговорила вдруг она, — не
женить ли нам его, как ты думаешь? Может, он осте-
пенится.
— Отчего же не женить-с! Можно-с, — ответил Га-
врила, — и очень даже будет хорошо-с.
— Да; только кто за него пойдет?
— Конечно-с. А впрочем, как вам будет угодно-с.
Все же он, так сказать, на что-нибудь может быть по-
требен; из десятка его не выкинешь.
— Кажется, ему Татьяна нравится?
Гаврила хотел было что-то возразить, да сжал
губы.
— Да!., пусть посватает Татьяну, — решила ба-
рыня, с удовольствием понюхивая табачок,—слы-
шишь?
— Слушаю-с,— произнес Гаврила! и удалился.
Возвратясь в свою комнату (она находилась во
флигеле и была почти вся загромождена коваными
сундуками), Гаврила сперва выслал вон свою жену, а
потом подсел к окну и задумался. Неожиданное рас-
поряжение барыни его, видимо, озадачило. Наконец,
он встал и велел кликнуть Капитона. Капитон явился...
Но прежде чем мы передадим читателям их разговор,
считаем нелишним рассказать в немногих словах, кто
была эта Татьяна, на которой приходилось Капитону
жениться, и почему повеление барыни смутило дворец-
кого.
Татьяна, состоявшая, как мы сказали выше,
в должности прачки (впрочем, ей, как искусной и уче-
ной прачке, поручалось одно тонкое белье), была жен-
щина лет двадцати осьми, маленькая, худая, белоку-
рая, с родинками на левой щеке. Родинки на левой
щеке почитаются на Руси худой приметой — предве-
щанием несчастной жизни... Татьяна не могла похва-
литься своей участью. С ранней молодости ее держали
в черном теле; работала она за двоих, а ласки никакой
никогда не видала; одевали ее плохо, жалованье она
•получала самое маленькое; родни у ней все равно что
не было: один какой-то старый ключник, оставленный
за негодностью в деревне, доводился ей дядей да дру-
гие дядья у ней в мужиках состояли—вот и все.
Когда-то она слыла красавицей, но красота с нее, очень
скоро- соскочила. Нрава она была весьма смирного,
•или, лучше сказать, запуганного, к самой себе она чув-
ствовала полное равнодушие, других боялась смер-
тельно; думала только о том, как бы работу к сроку
кончить, никогда ни с кем не говорила и трепетала при
одном имени барыни, хотя та ее почти в глаза не
знала. Когда Герасима привезли из деревни, она чуть
не обмерла от ужаса при виде его громадной фигуры,
всячески старалась не встречаться с ним, даже жму-
рилась, бывало, когда ей случалось пробегать мимо
него, спеша из дома в прачечную. Герасим сперва не
обращал на нее особенного внимания, потом стал по-
смеиваться, когда она ему попадалась, потом и загля-
дываться на нее начал, наконец, и вовсе глаз с нее не
спускал. Полюбилась она ему; кротким ли выражением
лица, робостью ли движений — бог его знает! Вот
однажды пробиралась она по двору, осторожно под-
нимая на растопыренных пальцах накрахмаленную
барынину кофту... кто-то вдруг сильно схватил ее за
локоть; она обернулась и так и вскрикнула: за ней
стоял Герасим. Глупо смеясь и ласково мыча, протяги-
вал он ей пряничного петушка, с сусальным золотом
на хвосте и крыльях. Она было хотела отказаться, но
он насильно1 впихнул его ей прямо в руку, покачал го-
ловой^ пошел прочь и, обернувшись, еще раз промычал
ей что-то очень дружелюбное. С того дня он уж ей не
давал покоя: куда, бывало, она ни пойдет, он уж тут
как тут, идет ей навстречу, улыбается, мычит, махает
руками, ленту вдруг вытащит из-за пазухи и всучит ей,
метлой перед ней пыль расчистит. Бедная девка просто
не знала, как ей быть и что делать. Скоро весь дом
узнал о проделках немого дворника; насмешки, при-
бауточки, колкие словечки посыпались на Татьяну. Над
Герасимом, однако, глумиться не все решались: он
шуток не любил; да и ее при нем оставляли в покое.
Рада не рада, а попала девка под его покровительство.
Как все глухонемые, он очень был догадлив и очень
хорошо' понимал, когда над ним или над ней смеялись.
Однажды за обедом кастелянша, начальница Татьяны,
принялась ее, как говорится, шпынять и до того ее до-
вела, что та, бедная, не знала куда глаза деть и чуть
не плакала с досады. Герасим вдруг приподнялся,
протянул свою огромную ручищу, наложил ее на го-
лову кастелянши и с такой угрюмой свирепостью по-
смотрел ей в лицо-, что та так и пригнулась к столу.
Все умолкли. Герасим снова взялся за ложку и про-
должал хлебать щи. «Вишь, глухой черт, леший!» —
пробормотали все вполголоса, а кастелянша встала да
ушла в девичью. А то в другой раз, заметив, что Ка-
питон, тот самый Капитон, о- котором сейчас шла речь,
как-то слишком любезно раскалякался с Татьяной,
Герасим подозвал его к себе пальцем, отвел в карет-
ный сарай да, ухватив за конец стоявшее в углу дышло,
слегка, но многозначительно погрозил ему им. С тех
пор уж никто не заговаривал с Татьяной. И все это
ему сходило с рук. Правда, кастелянша, как только
прибежала в девичью, тотчас упала в обморок и во-
обще так искусно действовала, что в тот же день до-
вела до сведения барыни грубый поступок Герасима;
но причудливая старуха только рассмеялась, несколько
раз, к крайнему оскорблению кастелянши, заставила
ее повторить, как, дескать, он принагнул тебя своей тя-
желой ручкой, и на другой день выслала Герасиму
целковый. Она его жаловала как верного и сильного
сторожа. Герасим порядком ее побаивался, но все-таки
надеялся на ее милость и собирался уже отправиться
к ней с просьбой, не позволит ли она ему жениться на
Татьяне. Он только ждал нового кафтана, обещанного
ему дворецким, чтоб в приличном виде явиться перед
барыней, как вдруг этой самой барыне пришла в го-
лову мысль выдать Татьяну за Капитона.
Читатель теперь легко сам .поймет причину смуще-
ния, овладевшего дворецким Гаврилой после разго-
вора с госпожой. «Госпожа, — думал он, посиживая
у окна, — конечно, жалует Герасима (Гавриле хорошо
это было известно, и оттого он сам ему потакал), все
же он существо бессловесное; не доложить же госпоже,
что вот Герасим, мол, за Татьяной ухаживает. Да и
наконец, оно и справедливо, какой он муж? А с другой
стороны, стоит этому, прости господи, лешему узнать,
что Татьяну выдают за Капитона, ведь он все в доме
переломает, ей-ей. Ведь с ним не столкуешь; ведь его,
черта этакого, согрешил я, грешный, никаким способом
не уломаешь... право!..»
Появление Капитона прервало нить Гаврилиных
размышлений. Легкомысленный башмачник вошел, за-
кинул руки назад и, развязно прислонясь к выдающе-
муся углу стены подле двери, поставил правую но-жку
крестообразно перед левой и встряхнул головой. «Вот,
мол, я. Чего вам потребно?»
Гаврила посмотрел на Капитона и застучал паль-
цами по косяку окна. Капитон только прищурил не-
много свои оловянные глазки, ко- не опустил их, даже
усмехнулся слегка и провел рукой по своим белесова-
тым волосам, которые так и ерошились во все стороны.
Ну да, я, мол, я. Чего глядишь?
— Хорош, — проговорил Гаврила и помолчал.—
Хорош, нечего сказать!
Капитон только- плечиками передернул. «А ты не-
бось лучше?» — подумал он про себя.
— Ну, посмотри на себ!я, ну, посмотри, — продол-
жал с укоризной Гаврила, — ну, на кого ты похож?
Капитон окинул спокойным взором свой истаскан-
ный и оборванный сюртук, свои заплатанные панта-
лоны, с особенным вниманием осмотрел он свои дыря-
вые сапоги, особенно тот, о носок которого так щеголе-
вато опиралась его правая ножка, и снова уставился
на дворецкого.
— А что-с?
— Что-с? — повторил Гаврила. — Что-с? Еще ты
говоришь: что-с? На черта ты похож, согрешил я, греш-
ный, вот на кого ты .похож..
Капитон проворно за:мигал глазками.
«Ругайтесь, .мол, ругайтесь, Гаврила Андреич»,—
подумал он опять про себя.
— Ведь вот ты опять пьян был, — начал Гаври-
ла, — ведь опять? А? ну, отвечай же.
— По слабости здоровья спиртным напиткам под-
вергался действительно, — возразил Капитон.
— По слабости здоровья!.. Мало тебя наказы-
вают— -вот что; а в Питере еще был в ученье... Мно-
гому ты выучился в ученье. Только хлеб даром ешь.
— В этом случае, Гаврила Андреич, один мне
судья: сам господь бог — и больше никого. Тот один
знает, каков я человек на сем свете суть и точно ли
даром хлеб ем. А что касается в соображении до пьян-
ства — то и в этом случае виноват не я, а более один
товарищ; сам же меня он сманул, да и сполитиковал,
ушел, то есть, а я...
— А ты остался, гусь, на улице. Ах ты, забубенный
человек! Ну, да дело не в том, — продолжал двор’ец-
кий, — а вот что. Барыне... — тут он помолчал, — ба-
рыне угодно, чтоб ты женился. Слышишь? Они пола-
гают, что ты остепенишься женившись. Понимаешь?
— Как не понимать-с.
— Ну, да. По-моему, лучше бы тебя хорошенько
в руки взять. Ну, да это уж их дело. Что ж? ты со-
гласен?
Капитон осклабился.
— Женитьба дело хорошее для человека, Гаврила
Андреич; и я, с своей стороны, с очень моим приятным
удовольствием.
— Ну, да, — возразил Гаврила и подумал про
себя: «Нечего сказать, аккуратно говорит человек». —
Только вот что, — продолжал он вслух, — невесту-то
тебе приискали неладную.
— А какую, позвольте полюбопытствовать?..
— Татьяну.
— Татьяну?
И Капитон вытаращил глаза и отделился от стены.
— Ну, чего ж ты всполохнулся?.. Разве она тебе
не по нраву?
— Какое не по нраву, Гаврила Андреич! девка она
ничего, работница, смирная девка... Да ведь вы сами
знаете, Гаврила Андреич, ведь тот-то, леший, кики-
мора-то степная, ведь он за ней...
— Знаю, брат, все знаю,—с досадой-прервал его
дворецкий,—да ведь...
— Да помилуйте, Гаврила Андреич! ведь он меня
уб1ьет, ей-богу убьет, как муху какую-нибудь прихлоп-
нет; ведь у него рука, ведь вы извольте сами посмо-
треть, что у него за рука; ведь у него просто Минина
и Пожарского рука. Ведь он, глухой, бьет и не слышит,
как бьет! Словно во сне кулачищами-то махает.
И унять его нет никакой возможности; почему? по-
тому, вы сами знаете, Гаврила Андреич, он глух и,
вдобавку, глуп, как пятка. Ведь это какой-то зверь,
идол, Гаврила Андреич, — хуже идола... осина какая-
то: за что же я теперь от него страдать должен? Ко-
нечно, мне уж теперь все нипочем: обдержался, обтер-
пелся человек, обмаслился, как коломенский гор-
шок, — все же я, однако-, человек, а не какой-нибудь,
в самом деле, ничтожный горшок.
— Знаю, знаю, не расписывай...
— Господи боже мой! —с жаром продолжал баш-
мачник,— когда же конец? когда, господи! Горемыка
я, горемыка неисходная! Судьба-то, судьба-то моя,
подумаешь! В младых летах был я бит через немца
хозяина, в лучший сустав жизни моей бит от своего же
брата, наконец в зрелые годы вот до чего дослужился...
— Эх ты, мочальная душа, — проговорил Гаври-
ла. — Чего распространяешься, право!
— Как чего, Гаврила-Андреич! Не побЬев я боюсь,
Гаврила Андреич. Накажи меня господин в стенах да
подай мне при людях приветствие, и все я в числе че-
ловеков, а тут ведь от кого приходится...
— Ну, пошел вон, — нетерпеливо перебил его Гав-
рила. Капитон отвернулся и поплелся вон.
— А положим, его бы не было,—крикнул ему
вслед дворецкий,—ты-то сам согласе#?
— Изъявляю, — возразил Капитон «и удалился.
Красноречие не покидало его даже .в крайних слу-
чаях.
Дворецкий несколько раз прошелся по комнате.
— Ну/позовите теперь Татьяну, — промолвил он,
наконец.
Через несколько мгновений Татьяна вошла чуть
слышно и остановилась у порога.
— Что прикажете, Гаврила Андреич? — прогово-
рила она тихим голосом.
Дворецкий пристально посмотрел на нее.
— Ну,— промолвил он, — Танюша, хочешь замуж
идти? Барыня тебе жениха сыскала.
— Слушаю, Гаврила Андреич. А кого они мне
в женихи назначают? — прибавила она с нерешитель-
ностью.
— Капитона, башмачника.
— Слушаю-с.
— Он легкомысленный человек, это точно. Но гос-
пожа в этом случае на тебя надеется.
— Слушаю-с.
— Одна беда... ведь этот глухарь-то, Гараська, он
ведь за тобой ухаживает. И чем ты этого медведя
к себе приворожила? А ведь он убьет тебя, пожалуй,
медведь этакой...
— Убьет, Гаврила Андреич, беспременно убьет.
— Убьет... Ну, это мы увидим. Как это ты гово-
ришь: убьет! Разве он имеет право тебя убивать, по-
суди сама.
— А не знаю, Гаврила Андреич, имеет ли, нет ли.
— Экая! ведь ты ему этак ничего не обещала...
— Чего изволите-с?
Дворецкий помолчал и подумал:
«Безответная ты душа!» — Ну, хорошо, — прибавил
он, — мы еще поговорим с тобой, а теперь ступай, Та-
нюша; я вижу, ты точно смиренница.
Татьяна повернулась, оперлась легонько о при-
толоку и ушла.
«А может быть, барыня-то завтра и забудет об этой
свадьбе, — подумал дворецкий, — я-то из чего растре-
вожился? Озоржка-то мы этого скрутим; коли что —
в полицию знать дадим...» — Устинья Федоровна! —
крикнул он громким голосом своей жене, — по-
ставьте-ка самоварчик, моя почтенная...
Татьяна почти весь тот день не выходила из пра-
чечной. Сперва она всплакнула, потом утерла слезы и
принялась попрежнему за работу. Капитон до самой
поздней ночи просидел в заведении с каким-то прияте-
лем мрачного вида и подробно ему рассказал, как он
в Питере проживал у одного барина, который всем бы
взял, да за порядками был наблюдателен и притом
одной ошибкой маленечко производился: хмелем го-
раздо забирал, а что до женского пола, просто во все
качества доходил... Мрачный товарищ только поддаки-
вал; но когда Капитон объявил, наконец, что он, по
одному случаю, должен завтра же руку на себя нало-
жить, мрачный товарищ заметил, что пора спать. И они
разошлись грубо и молча.
Между тем ожидания дворецкого не сбылись. Ба-
рыню так заняла мысль о Капитоновой свадьбе, что
она даже ночью'только об этом разговаривала с одной
из своих компаньонок, которая держалась у ней в доме
единственно на случай бессонницы и, как ночной из-
возчик, спала днем. Когда Гаврила вошел к ней после
чаю с докладом, первым ее вопросом было-: а что наша
свадьба, идет? Он, разумеется, отвечал, что идет как
нельзя лучше и что Капитон сегодня же к ней. явится
с поклоном. Барыне что-то нездоровилось; она недолго
занималась делами. Дворецкий возвратился к себе
в комнату и созвал совет. Дело точно требовало осо-
бенного обсуждения. Татьяна не прекословила,
конечно; но Капитон объявлял во всеуслышание, что
у него одна голова, а не две и не три... Герасим сурово
и быстро на всех поглядывал, не отходил от девичьего
крыльца и, казалось, догадывался, что затевается
что-то для него недоброе. Собравшиеся (в числе их
присутствовал старый буфетчик, по прозвищу дядя
Хвост, к которому все с почтеньем обращались за со-
ветом, хотя только и слышали от него, что: вот оно
как, да: да, да, да) начали с того, что на всякий слу-
чай, для безопасности, заперли Капитона в чуланчик
•с, водоочистительной машиной и принялись думать
крепкую думу. Конечно, легко было прибегнуть к силе;
но- боже сохрани! выйдет шум, барыня обеспокоится —
беда! Как быть? Думали, думали и выдумали наконец.
Неоднократно было замечено*, что Герасим терпеть не
мог пьяниц... Сидя за воротами, он всякий рае, бы-
вало, с негодованием отворачивался, когда мимо его
неверными шагами и с козырьком фуражки на ухе
проходил какой-нибудь нагрузившийся человек. Ре-
шили научить Татьяну, чтобы она притворилась хмель-
ной и прошла бы, пошатываясь и покачиваясь, мимо
Герасима. Бедная девка долго не соглашалась, но ее
уговорили; притом она сама видела, что иначе она не
отделается от своего обожателя. Она пошла. Капитона
выпустили из чуланчика: дело все-таки до него каса-
лось. Герасим сидел на тумбочке у ворот и тыкал ло-
патой в землю... Из-за всех углов, из-под штор за
окнами глядели на него...
Хитрость удалась как нельзя лучше. Увидев
Татьяну, он сперва, по обыкновению, с ласковым мы-
чаньем закивал головой; потом вгляделся, уронил ло-
пату, вскочил, подошел к ней, придвинул свое лицо
к самому ее лицу... Она от страха еще более зашата-
лась и закрыла глаза... Он схватил ее за руку, помчал
через весь двор и, войдя с нею в комнату, где заседал
совет, толкнул ее прямо к Капитону. Татьяна так и об-
мерла... Герасим постоял, поглядел на нее, махнул ру-
кой, усмехнулся и пошел, тяжело ступая, в свою ка-
морку... Целые сутки не выходил он оттуда. Форейтор
Антипка сказывал потом, что он сквозь щелку видел,
как Герасим, сидя на кровати, приложив к щеке руку,
тихо, мерно и только изредка мыча, пел, то есть по-
качивался, закрывал глаза и встряхивал головой, как
ямщики или бурлаки, когда они затягивают свои
заунывные песни. Антипке стало жутко, и он отошел от
щели. Когда же на другой день Герасим вышел из
каморки, в нем особенной перемены нельзя было заме--
тить. Он только стал как будто поугрюмее, а на
Татьяну и на Капитона не обращал ни малейшего вни-
мания. В тот же вечер они оба с гусями подмышкой
отправились к барыне и через неделю женились. В са-
мый день свадьбы Герасим не изменил своего поведе-
ния ни -в чем; только с реки он приехал без воды: он
как-то на дороге разбил бочку; а на ночь в конюшне
он так усердно чистил и тер свою лошадь, что та ша-
талась как былинка на ветру и переваливалась с ноги
на ногу под его железными кулаками.
Все это происходило весною. Прошел еще год, в те-
чение которого Капитон окончательно спился с кругу
и, как человек решительно никуда негодный, был от-
правлен с обозом в дальнюю деревню, вместе с своею
женой. В день отъезда он сперва очень храбрился и
уверял, что куда его ни пошли, хоть туда, где бабы
рубахи моют да вальки на небо кладут, он все не про-
падет; но потом упал духом, стал жаловаться, что его
везут к необразованным людям, и так ослабел наконец,
что даже собственную шапку на себя надеть не мог;
какая-то сострадательная душа надвинула ее ему на
лоб, поправила козырек и сверху ее прихлопнула.
Когда же все было готово и мужики уже держали
вожжи в руках и ждали только слова: «с богом!», Ге-
расим вышел из своей каморки, приблизился к Татьяне
и подарил ей на память красный бумажный платок,
купленный им для нее же с год тому назад. Татьяна,
с великим «равнодушием переносившая до того мгнове-
ния все превратности своей жизни, тут, однако, не вы-
терпела, прослезилась и, садясь в телегу, по-хри-
стиански три раза поцеловалась с Герасимом. Он хотел
проводить ее до заставы и пошел сперва рядом с ее те-
легой, но вдруг остановился на Крымском Броду, мах-
нул рукой и отправился вдоль реки.
Дело было к вечеру. Он шел тихо и глядел на воду.
Вдруг ему показалось, что что-то барахтается в тине
у самого берега. Он нагнулся и увидел небольшого
щенка, белого с черными пятнами, который, несмотря
на все свои старания, никак не мог вылезть из воды,
бился, скользил и дрожал всем своим мокреньким и
худеньким телом. Герасим поглядел на несчастную со-
бачонку, подхватил ее одной рукой, сунул ее к себе
в пазуху и пустился большими шагами домой. Он во-
шел в свою каморку, уложил спасенного щенка на кро-
вати, прикрыл его своим тяжелым армяком, сбегал
сперва в конюшню за соломой, потом в кухню за
чашечкой молока. Осторожно откинув армяк и разостлав
солому, поставил он молоко на кровать. Бедной соба-
чонке было всего недели три, глаза у ней прорезались
недавно; один глаз даже казался немножко больше
другого; она еще не умела пить из чашки и только дро-
жала и щурилась. Герасим взял ее легонько двумя
пальцами за голо-ву и принагнул ее мордочку к мо-
локу. Собачка вдруг начала пить с жадностью, фыр-
кая, трясясь и захлебываясь. Герасим глядел, глядел
да как засмеется вдруг... Всю ночь он возился с ней,
укладывал ее, обтирал и заснул, наконец, сам возле
нее каким-то радостным и тихим сном.
Ни одна мать так не ухаживает за своим ребенком,
как ухаживал Герасим за своей питомицей. (Собака
оказалась сучкой.) Первое время она была очень
слаба, тщедушна и собой некрасива, но понемногу
справилась и выровнялась, а месяцев через восемь,
благодаря неусыпным попечениям своего спасителя,
превратилась в очень ладную собачку испанской по-
роды, с длинными ушами, пушистым хвостом в виде
трубы и большими выразительными глазами. Она
страстно' привязалась к Герасиму и не отставала от
него ни на шаг, все ходила за ним, повиливая хвости-
ком. Он и кличку ей дал — немые знают, что мычанье
их обращает на себя внимание других, — он назвал ее
Муму. Все люди в доме ее полюбили hi тоже кликали)
Мумуней. Она была чрезвычайно умна, ко всем ласка-
лась, но любила одного Герасима. Герасим сам ее
любил без памяти... и ему было неприятно, когда дру-
гие ее гладили: бЪялся он, что ли, за нее, ревновал ли
он к ней — бог весть! Она его будила по утрам, дер-
гая его за полу, приводила к нему за повод старую
водовозку, с которой жила в большой дружбе, с важ-
ностью на лице отправлялась вместе с ним на реку,
караулила его метлы и лопаты, никого не подпускала
к его каморке. Он нарочно для нее прорезал отверстие
в своей двери, и она как будто чувствовала, что только
в Герасимовой каморке она была полная хозяйка, и
потому, войдя в нее, тотчас с довольным видом вска-
кивала на кровать. Ночью она не спала вовсе, но не
лаяла без разбору, как иная глупая дворняжка, кото-
рая, сидя на задних лапах и подняв морду и зажмурив
глаза лает просто от скуки, так, на звезды, и обыкно-
венно три раза сряду — кет! тонкий голосок Муму ни-
когда не раздавался даром: либо чужой близко подхо-
дил к забору, либо где-нибудь •поднимался подозри-
тельный шум или шорох... Словом, она сторожила от-
лично. Правда, был еще, кроме ее, на дворе старый пес
желтого цвета, с бурыми крапинами, по имени Волчок,
но того никогда, даже ночью, не спускали с цепи, да и
он сам, по дряхлости своей, вовсе не требовал свобо-
ды — лежал себе, свернувшись, в своей конуре и лишь
изредка издавал сиплый, почти беззвучный лай, кото-
рый тотчас же прекращал, как бы сам чувствуя всю
его бесполезность. В господский дом Муму не ходила
и, когда Герасим носил в комнаты дрова, всегда оста-
валась назади и нетерпеливо его выжидала у крыльца,
навострив уши и поворачивая голову то направо, то
вдруг налево, при малейшем стуке за дверями...
Так прошел еще год. Герасим продолжал свои
дворнические занятия и очень был доволен своей судь-
бой, как вдруг произошло одно неожиданное обстоя-
тельство... а именно: в один прекрасный летний день
барыня с своими приживалками расхаживала по гости-
ной. Она была в духе, смеялась и шутила; приживалки
смеялись и шутили тоже, но особенной радости они не
чувствовали: в доме не очень-то любили, когда на ба-
рыню находил веселый час, потому что, во-первых, она
тогда требовала от всех немедленного и полного сочув-
ствия и сердилась, если у кого-нибудь лицо не сияло
удовольствием, а во-вторых, эти вспышки у ней про-
должались недолго и обыкновенно -заменялись мрач-
ным и кислым расположением духа. В тот день она
как-то счастливо встала; на картах ей вышло четыре
валета: исполнение желаний (она всегда гадала -по
утрам), — и чай ей показался особенно вкусным, за что
горничная получила на словах похвалу и деньгами гри-
венник. С сладкой улыбкой на сморщенных губах
гуляла барыня по гостиной и подошла к окну. Перед
окном был разбит палисадник, и на самой средней
клумбе, под розовым кусточком, лежала Муму и тща-
тельно грызла кость. Барыня увидала ее.
— Боже мой! — воскликнула она вдруг, — что это
за собака?
Приживалка, к которой обратилась барыня, замета-
лась, бедненькая, с тем тоскливым беспокойством, ко-
торое обыкновенно овладевает подвластным человеком,
когда он еще не знает хорошенько, как ему понять
восклицание начальника.
— Н..ш...е знаю-с, — пробормотала она, — кажется,
немого.
— Боже мой! — прервала барыня, — да она пре-
миленькая собачка! Велите ее привести. Давно она
у него? Как же я это ее не видала до сих пор?.. Ве-
лите ее привести.
Приживалка тотчас порхнула в переднюю.
— Человек, человек! — закричала она, — приве-
дите поскорей Муму! Она в палисаднике.
— А ее Муму зовут, — промолвила барыня, —
очень хорошее имя.
— Ах, очень-с! — возразила приживалка. — Ско-
рей, Степан!
Степан, дюжий парень, состоявший в должности
лакея, бросился сломя голову в палисадник и хотел
было схватить Муму, но та ловко вывернулась из-под
его пальцев и, подняв хвост, пустилась во все лопатки
к Герасиму, который в то время у кухни выколачивал
и вытряхивал бочку, перевертывая ее в руках, как дет-
ский барабан. Степан побежал за ней вслед, начал ло-
вить ее у самых ног ее хозяина; но проворная собачка
не давалась чужому в руки, прыгала и увертывалась.
Герасим смотрел с усмешкой на всю эту возню; нако-
нец, Степан с досадой приподнялся и поспешно растол-
ковал ему знаками, что барыня, мол, требует твою со-
баку к себе. Герасим немного изумился, однако подо-
звал Муму, поднял ее с земли и передал Степану.
Степан принес ее в гостиную и поставил на паркет.
Барыня качала ее ласковым голосом подзывать к себе.
Муму, отроду еще не бывавшая в таких великолепных
покоях, очень испугалась и бросилась было к двери,
но, оттолкнутая услужливым Степаном, задрожала и
прижалась к стене.
— Муму, Муму, подойди же ко мне, подойди-к ба-
рыне, — говорила госпожа, — подойди, глупенькая... не
бойся...
— Подойди, подойди, Муму, к барыне, — твердили
приживалки, — подойди.
Но Муму тоскливо оглядывалась кругом и не тро-
галась с места.
— Принесите ей что-нибудь поесть, — оказала ба-
рыня.— [Какая она глупая! к барыне не идет. Чего
боится?
— Они не привыкли еще, — произнесла робким и
умильным голосом одна) из приживалок.
Степан принес блюдечко с молоком, поставил перед
Муму, но Муму даже и не понюхала молока и все дро-
жала и озиралась попрежнему.
— Ах, какая же ты! — промолвила барыня, под-
ходя к ней, нагнулась и хотела погладить ее, ко Муму
судорожно повернула голову и оскалила зубы. Ба-
рыня проворно отдернула руку...
Произошло мгновенное молчание. Муму слабо визг-
нула, как бы жалуясь и извиняясь... Барыня отошла
и нахмурилась. Внезапное движение собаки ее ис-
пугало.
— Ах! — закричали разом все приживалки, — не
укусила ли она вас, сохрани бог! (Муму в жизнь свою
никого никогда не укусила.) Ах, ах!
— Отнести ее вон, — проговорила изменившимся
голосом старуха. — Скверная собачонка! какая она
злая!
И медленно повернувшись, направилась она в свой
кабинет. Приживалки робко переглянулись и пошли
было за ней, ко она остановилась, холодно посмотрела
на них, промолвила: «Зачем это? ведь я вас не зову» —
и ушла.
Приживалки отчаянно замахали руками на Сте-
пана; тот подхватил Муму и выбросил ее поскорей за
дверь, прямо к ногам Герасима, — ai через полчаса
в доме уже царствовала глубокая тишина и старая
барыня сидела на своем диване мрачнее грозовой тучи.
Какие безделицы, подумаешь, могут иногда рас-
строить человека!
До самого вечера барыня была не в духе, ни с кем
не разговаривала, не играла в карты и ночь дурно
провела. Вздумала, что одеколон ей подали не тот, ко-
торый обыкновенно подавали, что подушка у ней ,пах-
нет мылом, и заставила кастеляншу все белье переню-
хать — словом, волновалась и «горячилась» очень. На
другое утро она велела позвать Гаврилу часом ранее
обыкновенного.
— Скажи, пожалуйста, — начала она, как только
тот, не без некоторого внутреннего лепетания, пересту-
пил порог ее кабинета, — что это за собака у нас на
дворе всю ночь лаяла? мне спать не дала!
— Собака-с... какая-с... может быть, немого со-
бака-с, — произнес он не совсем твердым голосом.
— Не знаю, немого ли, другого ли кого, только
спать мне не дала. Да я и удивляюсь, на что такая
пропасть собак! Желаю знать. Ведь есть у нас дворная
собака?
— Как же-с, есть-с. Волчок-с.
— Ну, чего еще, на что нам еще собака? Только
одни беспорядки заводить. Старшего нет в доме — вот
что. И на что немому собака? Кто ему позволил собак
у меня на дворе держать? Вчера я подошла к окну,
а она в палисаднике лежит, какую-то мерзость прита-
щила, грызет — а у меня там розы посажены...
Барыня помолчала.
— Чтоб ее сегодня же здесь не было... слышишь?
— Слушаю-с.
— Сегодня же. А теперь ступай. К докладу я тебя
потом позову.
Гаврила вышел.
Проходя через гостиную, дворецкий для порядка
переставил колокольчик с одного стола на другой, вти-
хомолочку высморкал в зале свой утиный нос и вы-
шел в переднюю. В передней на конике спал Степан,
в положении убитого воина на батальной картине, су-
дорожно вытянув обнаженные ноги из-под сюртука,
служившего ему вместо одеяла. Дворецкий растолкал
его и вполголоса сообщил ему какое-то приказание,
на которое Степан отвечал полузевком, полухохотом.
Дворецкий удалился, а Степан вскочил, натянул на
себя кафтан и сапоги, вышел и остановился у крыльца.
Не прошло пяти минут, как появился Герасим с огром-
ной вязанкой дров за спиной, в сопровождении нераз-
лучной Муму. (Барыня свою спальню и кабинет при-
казывала протапливать даже летом.) Герасим стал бо-
ком перед дверью, толкнул ее плечом и ввалился в дом
с своей ношей. Муму, по обыкновению, осталась его
дожидаться. Тогда Степан, улучив удобное мгновение,
внезапно бросился на нее, как коршун на цыпленка,
придавил ее грудью к земле, сгреб в охапку и, не на-
дев даже картуза, выбежал с нею на двор, сел на пер-
вого попавшегося извозчика и поскакал в Охотный
ряд. Там он скоро отыскал покупщика, которому усту-
пил ее за полтинник, с тем только, чтобы он по край-
ней мере неделю продержал ее на привязи, и тотчас
вернулся; но, не доезжая до дому, слез с извозчика и,
обойдя двор кругом, с заднего переулка, через забор
перескочил на двор; в калитку-то он побоялся идти,
как бы не встретить Герасима.
Впрочем, его беспокойство было напрасно: Гера-
сима уже не было на дворе. Выйдя из дому, он тот-
час хватился Муму; он еще не помнил, чтоб она когда-
нибудь не дождалась его возвращения, стал повсюду
бегать, искать ее, кликать по-своему... бросился в свою
каморку, на сеновал, выскочил на улицу — туда-сюда...
Пропала! Он обратился к людям, с самыми отчаян-
ными знаками спрашивал о ней, показывая на пол-ар-
шина от земли, рисовал ее руками... Иные точно не
знали, куда девалась Муму, и только головами качали,
другие знали и посмеивались ему в ответ, а дворецкий
принял чрезвычайно важный вид и начал кричать на
кучеров. Тогда Герасим побежал со двора долой.
Уже смеркалось, как он вернулся. По его истомлен-
ному виду, по неверной походке, по запыленной одежде
его можно было предполагать, что он успел обежать
пол-Москвы. Он остановился против барских окон, оки-
нул взором крыльцо, на котором столпилось человек
семь дворовых, отвернулся и промычал еще раз:
«Муму!» — Муму не отозвалась. Он пошел прочь. Все
посмотрели ему вслед, но никто не улыбнулся, не ска-
зал слова... а любопытный форейтор Антйпка расска-
зывал на другое утро в кухне, что немой-де всю ночь
охал.
Весь следующий день Герасим не показывался, так
что вместо его за водой должен был съездить кучер
Потап, чем кучер Потап очень остался недоволен. Ба-
рыня спросила Гаврилу, исполнено ли ее приказание.
Гаврила отвечал, что исполнено. На другое утро Ге-
расим вышел из своей каморки на работу. К обеду он
пришел, поел и ушел опять, никому не поклонившись.
Его лицо, и без того безжизненное, как у всех глухоне-
мых, теперь словно окаменело. После обеда он опять
уходил со двора, но ненадолго, вернулся и тотчас от-
правился на сеновал. Настала ночь, лунная, ясная. Тя-
жело вздыхая и беспрестанно поворачиваясь, лежал
Герасим и вдруг почувствовал, как будто его дергают
за полу; он весь затрепетал, однако не поднял головы,
даже зажмурился; но вот опять его дернули, сильнее
прежнего; он вскочил... перед ним, с обрывком на шее,
вертелась Муму. Протяжный крик радости вырвался
из его безмолвной груди; он схватил Муму, стиснул ее
в своих объятьях; она в одно мгновенье облизала ему
нос, глаза, усы и бороду... Он постоял, подумал, осто-
рожно слез с сенника, оглянулся и, удостоверившись,
что никто его не увидит, благополучно пробрался в свою
каморку. Герасим уже прежде догадался, что собака
пропала не сама собой, что ее, должно быть, свели по
приказанию барыни; люди-то ему объяснили знаками,
как его Муму на нее окрысилась, — и он решился при-
нять свои меры. Сперва он накормил Муму хлебуш-
ком, обласкал ее, уложил, потом начал соображать, да
всю ночь напролет и соображал, как бы получше ее
спрятать. Наконец, он придумал весь день оставлять ее
в каморке и только изредка к ней наведываться, а но-
чью выводить. Отверстие в двери он плотно заткнул
старым своим армяком и чуть свет был уже на дворе,
как ни в чем не бывало, сохраняя даже (невинная
хитрость!) прежнюю унылость на лице. Бедному глу-
хому в голову не могло придти, что Муму себя визгом
своим выдаст: действительно, все в. доме скоро узнали,
что собака немого воротилась и сидит у него взаперти,
но, из сожаления к нему и к ней, а отчасти, может
быть, и из страху перед ним, не давали ему понять, что
проведали его тайну. Дворецкий один почесал у себя
в затылке, да махнул рукой. «Ну, мол, бог с ним!
Авось до барыни не дойдет!» Зато никогда немой так
не усердствовал, как в тот день: вычистил и выскреб
весь двор, выполол все травки до единой, собственно-
ручно повыдергал все колышки в заборе палисадника,
чтобы удостовериться, довольно ли они крепки, и сам
же их потом вколотил —словом, возился и хлопотал
так, что даже барыня обратила внимание на его раде-
ние. В течение дня Герасим раза два украдкой ходил
к своей затворнице; когда же наступила ночь, он лег
спать вместе с ней в каморке, а не на сеновале и
только во втором часу вышел погулять с ней на чи-
стом воздухе. Походив с ней довольно долго по двору,
он уже было собирался вернуться, как вдруг за забо-
ром, со стороны переулка, раздался шорох. Муму на-
вострила уши, зарычала, подошла к забору, понюхала
и залилась громким и пронзительным лаем. Какой-то
пьяный человек вздумал там угнездиться на ночь. В это
самое время барыня только что засыпала после про-
должительного «нервического волнения»: эти волнения
у ней всегда случались после слишком сытного ужина.
Внезапный лай ее разбудил; сердце у ней забилось и
замерло. «Девки, девки! — простонала ока. — Девки!»
Перепуганные девки вскочили к ней в спальню. «Ох,
ох, умираю!—проговорила она, тоскливо разводя ру-
ками.— Опять, опять эта собака!.. Ох, пошлите за
доктором. Оки меня убить хотят... Собака, опять со-
бака! Ох!» и она закинула голову назад, что должно
было означать обморок. Бросились за доктором, то
есть за домашним лекарем Харитоном. Этот лекарь,
которого все искусство состояло в том, что он косил
сапоги с мягкими подошвами, умел деликатно браться
за пульс, спал четырнадцать часов в сутки, а осталь-
ное время все вздыхал да беспрестанно потчевал ба-
рыню лавровишневыми каплями, — этот лекарь тотчас
прибежал, покурил жжеными перьями и, когда барыня
открыла глаза, немедленно поднес ей на серебряном
подносике рюмку с заветными каплями. Барыня при-
няла их, но тотчас же слезливым голосом стала опять
жаловаться на собаку, на Гаврилу, на свою участь, на
то, что ее, бедную, старую женщину, все бросили, что
никто о ней не сожалеет, что все хотят ее смерти. Ме-
жду тем несчастная Муму продолжала лаять, а Ге-
расим напрасно старался отозвать ее от забора. «Вот...
вот... опять...» — пролепетала барыня и снова подка-
тила глаза под лоб. Лекарь шепнул девке, та броси-
лась в переднюю, растолкала Степана, тот побежал бу-
дить Гаврилу, Гаврила сгоряча велел поднять весь дом.
Герасим обернулся, увидал замелькавшие огни и
тени в окнах и, почуяв сердцем беду, схватил Муму
подмышку, вбежал в каморку и заперся. Через не-
сколько мгновений пять человек ломились в его дверь,
но, почувствовав сопротивление засова, остановились.
Гаврила прибежал в страшных попыхах, приказал им
всем оставаться тут до утра и караулить, а сам потом
ринулся в девичью и через старшую компаньонку Лю-
бовь Любимовну, с которой вместе крал и учитывал
чай, сахар и прочую бакалею, велел доложить барыне,
что собака, к несчастью, опять откуда-то прибежала,
но что завтра же ее в живых не будет и чтобы барыня
сделала милость, не гневалась и успокоилась. Барыня,
вероятно, не так-то бы скоро успокоилась, да лекарь
второпях вместо двенадцати капель налил целых со-
рок: сила лавровишенья и подействовала — через чет-
верть часа барыня уже почивала крепко и мирно; а Ге-
расим лежал, весь бледный, на своей кровати и сильно
сжимал пасть Муму.
На следующее утро барыня проснулась довольно
поздно. Гаврила ожидал ее пробуждения для того,
чтобы дать приказ к решительному натиску на Гераси-
мово убежище, а сам готовился выдержать сильную
грозу. Но грозы не приключилось. Лежа в постели,
барыня велела позвать к себе старшую приживалку.
— Любовь Любимовна, — начала она тихим и сла-
бым голосом; она иногда любила прикинуться загнан-
ной и сиротливой страдалицей; нечего и говорить, что
всем людям в доме становилось тогда очень неловко, —
Любовь Любимовна, вы видите, каково мое положение;
подите, душа моя, к Гавриле Андреичу, поговорите
с ним: неужели для него какая-нибудь собачонка до-
роже спокойствия, самой жизни его барыни? Я бы .не
желала этому верить, — прибавила она с выражением
глубокого чувства, — подите, душа моя, будьте так
добры, подите к Гавриле Андреичу.
Любовь Любимовна отправилась в Гаврилину ком-
нату. Неизвестно, о чем происходил у них разговор;
но спустя некоторое время целая толпа людей подви-
галась через двор в направлении каморки Герасима:
впереди выступал Гаврила, придерживая рукою кар-
туз, хотя ветру не было; около него шли лакеи и по-
вара; из окна глядел дядя Хвост и распоряжался, то
есть только так руками разводил; позади всех прыгали
и кривлялись мальчишки, из которых половина набе-
жала чужих. На узкой лестнице, ведущей к каморке,
сидел один караульщик; у двери стояло два других,
с палками. Стали взбираться по лестнице, заняли ее во
всю длину. Гаврила подошел к двери, стукнул в нее
кулаком, крикнул:
— Отвори.
Послышался сдавленный лай; но ответа не было.
— Говорят, отвори! — повторил он.
— Да, Гаврила Андреич, — заметил снизу Сте-
пан, — ведь он глухой — не слышит.
Все рассмеялись.
— 'Как же быть? — возразил сверху Гаврила.
— А у него там дыра в двери, — отвечал Сте-
пан, — так вы палкой-то пошевелите.
Гаврила нагнулся.
— Он ее армяком каким-то заткнул, дыру-то.
— А вы армяк пропихните внутрь.
Тут опять раздался глухой лай.
— Вишь, вишь, сама сказывается, — заметили
в толпе и опять рассмеялись.
Гаврила почесал у себя за ухом.
— Нет, брат, — продолжал он, наконец, — армяк-
то ты пропихивай сам, коли хочешь.
— А что ж, извольте!
И Степан вскарабкался наверх, взял палку, просу-
нул внутрь армяк и начал болтать в отверстии палкой,
приговаривая: «Выходи, выходи!» Он еще болтал пал-
кой, как вдруг дверь каморки быстро распахнулась —
вся челядь тотчас кубарем скатилась с лестницы, Гав-
рила прежде всех. Дядя Хвост запер окно.
— Ну, ну, ну, ну, — кричал Гаврила со двора,—
смотри у меня, смотри!
Герасим неподвижно стоял на пороге. Толпа собра-
лась у подножия лестницы. Герасим глядел на всех
этих людишек в немецких кафтанах сверху, слегка
оперши руки в бока; в своей красной крестьянской ру-
башке он казался каким-то великаном перед ними.
Гаврила сделал шаг вперед.
— Смотри, брат, — промолвил он, — у меня не
озорничай.
И он начал ему объяснять знаками, что ба!рыня,
мол, непременно требует твоей собаки: подавай, мол,
ее сейчас, а то беда тебе будет.
Герасим посмотрел на него, указал на собаку, сде-
лал знак рукою у своей шеи, как бы затягивая петлю,
и с вопросительным лицом взглянул на дворецкого.
— Да, да, — возразил тот, кивая головой, — да, не-
пременно.
Герасим опустил глаза, потом вдруг встряхнулся,
опять указал на Муму, которая все время стояла возле
него, невинно помахивая хвостом и с любопытством
поводя ушами, повторил знак удушения над своей
шеей и значительно ударил себя в грудь, как бы объ-
являя, что он сам берет на себя уничтожить Муму.
— Да ты обманешь, — замахал ему в ответ Гав-
рила.
Герасим поглядел на него, презрительно усмех-
нулся, опять ударил себя в грудь и захлопнул дверь.
Все молча переглянулись.
— Что ж это такое значит?—начал Гаврила.—
Он заперся?
— Оставьте его, Гаврила Андреич, — промолвил
Степан, — он сделает, коли обещал. Уж он такой... Уж
коли он обещает, это наверное. Он на это не то, что
наш брат. Что правда, то правда. Да.
— Да, — повторили все и тряхнули головами. —
Это так. Да.
Дядя Хвост отворил окно и тоже сказал: «Да».
— Ну, пожалуй, посмотрим, — возразил Гаври-
ла, — а караул все-таки не снимать. Эй ты, Брошка! —
прибавил он, обращаясь к какому-то бледному чело-
веку, в желтом нанковом казакине, который считался
садовником, — что тебе делать? Возьми палку да сиди
тут, и чуть что, тотчас ко мне беги!
Брошка взял палку и сел на последнюю ступеньку
лестницы. Толпа разошлась, исключая немногих любо-
пытных и мальчишек, а Гаврила вернулся домой и че-
рез Любовь Любимовну велел доложить барыне, что
все исполнено, а сам, на всякий случай, послал форей-
тора к хожалому. Барыня завязала в носовом платке
узелок, налила на него одеколону, понюхала, потерла
себе виски, накушалась чаю и, будучи еще под влия-
нием лавровишневых капель, заснула опять.
Спустя час после всей этой тревоги дверь каморки
растворилась и показался Герасим. На нем был празд-
ничный кафтан; он вел Муму на веревочке. Брошка
посторонился и дал ему пройти. Герасим направился
к воротам. Мальчишки и все бывшие на дворе прово-
дили его глазами, молча. Он даже не обернулся; шапку
надел только на улице. Гаврила послал вслед за ним
того же Брошку в качестве наблюдателя. Брошка уви-
дал издали, что он вошел в трактир вместе с собакой,
и стал дожидаться его выхода.
В трактире знали Герасима и понимали его знаки.
Он спросил себе щей с мясом и сел, опершись руками
на стол. Муму стояла подле его стула, спокойно по-
глядывая на него своими умными глазками. Шерсть на
ней так и лоснилась: видно было, что ее недавно вы-
чесали. Принесли Герасиму щей. Он накрошил туда
хлеба, мелко изрубил мясо и поставил тарелку на пол.
Муму принялась есть с обычной своей вежливостью,
едва прикасаясь мордочкой до кушанья. Герасим долго
глядел на нее; две тяжелые слезы выкатились вдруг
из его глаз: одна упала на крутой лобик собачки, дру-
гая— во щи. Он заслонил лицо свое рукой. Муму
съела полтарелки и отошла облизываясь. Герасим
встал, заплатил за щи и вышел вон, сопровождаемый
несколько недоумевающим взглядом полового. Брошка,
увидав Герасима, заскочил за угол и, пропустив его
.мимо, опять отправился вслед за ним.
Герасим шел не торопясь и не спускал Муму с ве-
ревочки. Дойдя до угла улицы, он остановился, как бы
в раздумье, и вдруг быстрыми шагами отправился
прямо к Крымскому Броду. На дороге он зашел на
двор дома, к которому пристроивался флигель, и вынес
оттуда два кирпича подмышкой. От Крымского Брода
он повернул по берегу, дошел до одного места, где
стояли две лодочки с веслами, привязанными к колыш-
кам (он уже заметил их прежде), и вскочил в одну из
них вместе с Муму. Хромой старичишка вышел из-за
шалаша, поставленного в углу огорода, и закричал на
него. Но Герасим только закивал головою и так сильно
принялся грести, хотя и против теченья реки, что
в одно мгновенье умчался саженей на сто. Старик по-
стоял, постоял, почесал себе спину сперва левой, по-
том правой рукой и вернулся, хромая, в шалаш.
А Герасим все греб да греб. Вот уже Москва оста-
лась назади. Вот уже потянулись по берегам луга,
огороды, поля, рощи, показались избы. Повеяло де-
ревней. Он бросил весла, приник головой к Муму, ко-
торая сидела перед ним на сухой перекладинке — дно
было залито водой — и остался неподвижным, скре-
стив могучие руки у ней на спине, между тем как
лодку волной помаленьку относило назад к городу.
Наконец, Герасим выпрямился, поспешно, с каким-то
болезненным озлоблением на лице, окутал веревкой
взятые им кирпичи, приделал петлю, надел ее на шею
Муму, поднял ее над рекой, в последний раз посмотрел
на нее... Она доверчиво и без страха поглядывала на
него и слегка махала хвостиком. Он отвернулся, за-
жмурился и разжал руки... Герасим ничего не слыхал»
ни быстрого визга падающей Муму, ни тяжкого
всплеска воды; для него самый шумный день был без-
молвен и беззвучен, как ни одна самая тихая ночь не
беззвучна для нас, и когда он снова раскрыл глаза,
попрежнему спешили по реке, как бы гоняясь друг за
дружкой, маленькие* волны, попрежнему поплескивали
они о бока лодки, и только далеко назади к берегу
разбегались какие-то широкие круги.
Брошка, как только Герасим скрылся у него из
виду, вернулся домой и донес все, что видел.
— Ну, да, -г- заметил Степан, — он ее утопит. Уж
можно быть спокойным. Коли он что обещал...
В течение дня никто не видал Герасима. Он дома
не обедал. Настал вечер; собрались к ужину все,
кроме его.
— Экой чудной этот Герасим! — пропищала тол-
стая прачка, — можно ли эдак из-за собаки прокла-
жаться!.. Право!
— Да Герасим был здесь, — воскликнул вдруг Сте-
пан, загребая себе ложкой каши.
— Как? когда?
— Да вот часа два тому назад. Как же. Я с ним
в воротах повстречался; он уж опять отсюда шел, со
двора выходил. Я было хотел спросить его насчет со-
баки-то, да он, видно, не в духе был. Ну, и толкнул
меня; должно быть, он так только отсторонить меня
хотел: дескать, не приставай, — да такого необыкно-
венного леща мне в становую жилу поднес, важно так,
что ой-ой-ой! — И Степан с невольной усмешкой по-
жался и потер себе затылок. — Да, — прибавил он, —
рука у него, благодатная рука, нечего сказать.
Все посмеялись над Степаном и после ужина разо-
шлись спать.
А между тем в ту самую пору по Т...у шоссе
усердно и безостановочно шагал какой-то великан,
с мешком за плечами и с длинной палкой в руках. Это
был Герасим. Он спешил без оглядки, спешил домой,
к себе в деревню, на родину. Утопив бедную Муму, он
прибежал в свою каморку, проворно уложил кой-какие
пожитки в старую попону, связал ее узлом, взвалил на
плечо да и был таков. Дорогу он хорошо заметил еще
тогда, когда его везли в Москву; деревня,-из которой
барыня его взяла, лежала всего в двадцати пяти вер-
стах от шоссе. Он шел по нем с какой-то несокрушимой
отвагой, с отчаянной и вместе радостной решимостью.
Он шел; широко распахнулась его грудь; глаза жадно
и прямо устремились вперед. Он торопился, как будто
мать-старушка ждала его на родине, как будто она
звала его к себе после долгого странствования на
чужой стороне, в чужих людях... Только что наступив-
шая летняя ночь была тиха и тепла; с одной стороны,
там, где солнце закатилось, край неба еще белел и сла-
бо румянился последним отблеско-м исчезавшего дня,—
с другой стороны уже вздымался синий, седой сумрак.
Ночь шла оттуда. Перепела сотнями гремели кругом,
взапуски переклинивались коростели... Герасим не мог
их слышать, не мог он слышать также чуткого ночного
шушуканья деревьев, мимо которых его проносили
сильные его ноги, но он чувствовал знакомый запак
поспевающей ржи, которым так и веяло с темных по-
лей, чувствовал, как ветер, летевший к нему навстре-
чу— ветер с родины, — ласково ударял в его лицо,
играл в его волосах и бороде; видел перед собой бе-
леющую дорогу — дорогу домой, прямую как стрела;
видел в небе несчетные звезды, светившие его путь, и
как лев выступал сильно и бодро, так что когда восхо-
дящее солнце озарило своими влажно-красными лу-
чами только что расходившегося молодца, между Мо-
сквой и им легло уже тридцать пять верст...
Через два дня он уже был дома, в своей избенке,
к великому изумлению солдатки, которую туда посе-
лили. Помолясь перед образами, тотчас же отправился
он к старосте. Староста сначала было удивился; но
сенокос только что начинался: Герасиму, как отлич-
ному работнику, тут же дали косу в руки — и пошел
косить он по-старинному, коситв так, что мужиков
только пробирало, глядя на его размахи да загребы...
А в Москве, на другой день после побега Герасима,
хватились его. Пошли в его каморку, обшарили ее,
сказали Гавриле. Тот пришел, посмотрел, пожал пле-
чами и решил, что немой либо бежал, либо утоп вместе
с своей глупой собакой. Дали знать полиции, доло-
жили барыне. Барыня разгневалась, расплакалась, ве-
лела отыскать его во что бы то ни стало, уверяла, что
она никогда не приказывала уничтожать собаку, и,
наконец, такой дала нагоняй Гавриле, что тот целый
день только потряхивал головой да приговаривал:
«Ну!» — пока дядя Хвост его не урезонил, сказав ему:
«Ну-у!» Наконец, пришло известие из деревни о при-
бытии туда Герасима. Барыня несколько успокоилась;
сперва было отдала приказание немедленно вытребо-
вать его назад в Москву, потом, однако, объявила, что
такой неблагодарный человек ей вовсе не нужен. Впро-
чем, она скоро сама после того умерла; а наследникам
ее было не до Герасима: они и остальных-то матушки-
ных людей распустили по оброку.
И живет до сих пор Герасим бобылем в своей оди-
нокой избе; здоров и могуч попрежнему, и работает
за четырех попрежнему, и попрежнему важен и сте-
пенен. Но соседи заметили, что со времени своего воз-
вращения из Москвы он совсем перестал водиться
с женщинами, даже не глядит на них, и ни одной со-
баки у себя не держит. «Впрочем, — толкуют мужи-
ки, — его же счастье, что ему не надобеть бабья;
а собака — на что ему собака? к нему на двор вора
оселом не затащишь!» Такова ходит молва о богатыр-
ской силе немого.
ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР
На большой Б...Й дороге, в одинаковом почти рас-
стоянии от двух уездных городов, чрез которые она
проходит, еще недавно стоял обширный постоялый
двор, очень хорошо известный троечным извозчикам,
обозным мужикам, купеческим приказчикам, мещанам-
торговцам и вообще всем многочисленным и разнород-
ным проезжим, которые во всякое время года накаты-
вают наши дороги. Бывало, все заворачивали на тот
двор; разве только какая-нибудь помещичья карета,
запряженная шестериком доморощенных лошадей,
торжественно проплывала мимо, что не мешало,
однако, ни кучеру, ни лакею на запятках с каким-то
особенным чувством и вниманием посмотреть на
слишком им знакомое крылечко; или какой-нибудь го-
ляк в дрянной тележке и с тремя пятаками в мошне
за пазухой, поровнявшись с богатым двором, понукал
свою усталую лошаденку, поспешая на ночлег в лежав-
шие под большаком выселки, к мужичку-хозяину,
у которого, кроме сена и хлеба, не найдешь ничего, да
зато лишней копейки не заплатишь. Кроме своего вы-
годного местоположения, постоялый двор, о котором
мы начали речь, брал многим: отличной водой в двух
глубоких колодцах со скрипучими колесами и же-
лезными бадьями на цепях; просторным двором с
сплошными тесовыми навесами на толстых столбах;
обильным запасом хорошего овса в подвале; теплой из-
бой с огромнейшей русской печью, к которой наподобие
богатырских плечей прилегали длинные борова, и, на-
конец, двумя довольно чистыми комнатками, с краско-
лиловыми, снизу несколько оборванными бумажками
на стенах, деревянным крашеным диваном, такими же
стульями и двумя горшками гераниума на окнах, ко-
торые, впрочем, никогда не * отпирались и тускнели
многолетней пылью. Другие еще удобства представлял
этот постоялый двор: кузница была от него близко, тут
же почти находилась мельница; наконец, и поесть
в нем можно было хорошо по милости толстой и румя-
ной бабы стряпухи, которая кушанья варила вкусно и
жирно и не скупилась на припасы; до ближайшего ка-
бака считалось всего с полверсты; хозяин держал та-
бак нюхательный, хотя и смешанный с золой, однако
чрезвычайно забористый и приятно разъедающий
нос, — словом, много было причин, почему в том дворе
не переводились всякого рода постояльцы. Полюбился
он проезжим — вот главное; без этого, известно, ни-
какое дело в ход не пойдет; а полюбился он более по-
тому, как толковали в околотке, что сам хозяин был
очень счастлив и во всех своих предприятиях удачлив,
хоть он и мало заслуживал свое счастье; да, видно,
кому повезет — так уж повезет.
Хозяин этот был мещанин, звали его Наумом Ива-
новым. Роста он был среднего, толст, сутуловат и пле-
чист; голову имел большую, круглую, волосы волни-
стые и уже седые, хотя ему на вид не было более со-
рока лет; лицо полное и свежее, низкий, но белый и
ровный лоб и маленькие, светлые, голубые глаза, ко-
торыми он очень странно глядел: исподлобья и в то
же время нагло, что довольно редко встречается. Го-
лову он всегда держал понуро и с трудом ее поворачи-
вал, может быть оттого, что шея у него была очень
коротка; ходил бегло и не взмахивал, а разводил на
ходу сжатыми руками. Когда он улыбался, а улыбался
он часто, но без смеха, словно про себя, его крупные
губы неприятно раздвигались и выказывали ряд сплош-
ных и блестящих зубов. Говорил он отрывисто и с ка-
ким-то угрюмым звуком в голосе. Бороду он брил, но
не ходил по-немецки. Одежда его состояла из длин-
ного, весьма поношенного кафтана, широких шаровар
и башмаков на босу ногу. Он часто отлучался из дому
по своим делам, а у него их было много — он барыш-
ничал лошадьми, нанимал землю, держал огороды.,
скупал сады и вообще занимался разными торговыми
оборотами, — ко отлучки его никогда долго не про-
должались; как коршуц, с которым он, особенно по вы-
ражению глаз своих, имел много сходного, возвра-
щался он в свое гнездо. Он умел держать это гнездо
в порядке: всюду поспевал, все выслушивал и прика-
зывал, выдавал, отпускал и рассчитывался сам, и ни-
кому не спускал ни копейки, однако и лишнего не брал.
Постояльцы с ним не заговаривали, да и он сам
не любил тратить попусту слова. «Мне ваши деньги
нужны, а вам моя харчь, — толковал он, словно отры-
вая каждое слово, — не детей нам с вами крестить;
проезжий поел, покормил, не засиживайся. А устал,
так спи, не болтай». Работников держал он рослых и
здоровых, но смирных и повадливых; они его очень
боялись. Он в рот не брал хмельного, а им выдавал
в великие праздники по гривеннику на водку; в дру-
гие дни они не смели пить. Люди, подобные Науму,
скоро богатеют... но до блестящего положения, в кото-
ром он находился, а его считали в сорока или пятиде-
сяти тысячах — Наум Иванов дошел не прямым пу-
тем...
Лет за двадцать до того времени, к которому мы
отнесли начало нашего рассказа, уже существовал на
том же месте большой дороги постоялый двор. Правда,
на нем не было темнокрасной тесовой крыши, которая
придавала дому Наума Иванова вид дворянской
усадьбы; и строением был он победней, и на дворе на-
весы имел соломенные, а вместо бревенчатых стен —
плетеные; не отличался он также трехугольным грече-
ским фронтоном на точеных столбиках; ко все же он
был постоялый двор хоть куда — поместительный,
прочный, теплый, — и проезжие охотно- его посещали.
Хозяин его в тр время был не Наум Иванов, а некто
Аким Семенов, крестьянин соседней помещицы, Ли-
заветы Прохоровны Кунце — штаб-офицерши. Этот
Аким был смышленый и тороватый мужик, который
в молодых еще летах, отправившись в извоз с двумя
плохими лошадками, воротился через год с тремя по-
рядочными да с тех пор почти всю жизнь пространство-
вал по большим дорогам, ходил в Казань и Одессу,
в Оренбург и в Варшаву, и за границу, в «Липецк» \
и ходил уж под конец с двумя тропками крупных и
сильных жеребцов, запряженных в две громадные те-
леги. Надоело ему, что ли, его бездомовное, скиталь-
ческое житье, -захотелось ли ему завестись семейством
(в одну из его отлучек умерла у него жена; дети, кото-
рые были, тоже померли), только он решился, наконец,
бросить свое прежнее ремесло и завести постоялый
двор. С позволения своей барыни основался он на
большой дороге, купил на ее имя полдесятины земли
и построил на ней постоялый двор. Дело пошло на лад.
Денег у него на обзаведение было слишком довольно;
опытность, приобретенная им в течение долговремен-
ных странствований по всем концам России, послу-
жила ему в великую пользу; он знал, чем угодить про-
езжим, особенно прежней своей братье, троечным из-
возчикам, из которых со многими он был знаком лично
и которыми особенно дорожат содержатели постоялых
дворов: так много едят и потребляют эти люди на себя
и на своих могучих лошадей. Акимов двор стал изве-
стен на сотни верст вокруг... К нему даже охотнее за-
езжали, чем к сменившему его впоследствии Науму,
хотя Аким далеко не мог сравняться с Наумом
в уменье хозяйничать. У Акима все было больше на
старинную ногу, тепло, но не совсем чисто; и овес
у него попадался легкий или подмоченный, и кушанье-
то варилось с грехом пополам; у него иногда и такую
снедь подавали на стол, что лучше бы ей совсем в печи
оставаться, и не то чтоб он на харчи скупился, а так —
баба не досмотрит. Зато он и с цены готов был сба-
вить, и в долг, пожалуй, не отказывался поверить —
словом, хороший был человек, ласковый хозяин. . На
разговоры, на угощенье он тоже был податлив; за са-
моваром иной час так разболтается, что уши развесишь,
1 В Лейпциг. (Прим, автора.)
особенно как станет рассказывать про Питер, про
степи черкасские или вот еще про заморскую сто-
рону; ну, и выпить, разумеется, с хорошим человеком
любил, только не до безобразия, а больше для обще-
ства— так о нем отзывались проезжие. Весьма благо-
волили к нему купцы и вообще все те люди, которых
называют старозаветными, те люди, которые, не под-
поясавшись, в дорогу не поедут, и в комнату не вой-
дут, не перекрестившись, и не заговорят с человеком,
не поздоровавшись с ним наперед. Уже одна наруж-
ность Акима располагала в его пользу: он был роста
высокого, несколько' худ, но очень строен, даже в зре-
лых летах; лицо имел длинное, благообразное и пра-
вильное, высокий и открытый лоб, нос прямой и тон-
кий и небольшие губы. Взгляд его карих навыкате глаз
так и сиял приветливой кротостью, жидкие и мягкие
волосы завивались в кольца около шеи: на макушке
оставалось их немного. Звук Акимова голоса был очень
приятен, хотя слаб; в молодости он отлично певал, но
продолжительные путешествия на открытом воздухе,
зимой, расстроили его грудь. Зато говорил он очень
плавно и сладко. Когда он смеялся, у него около глаз
располагались лучеобразные морщинки, чрезвычайно
милые на вид: только у добрых людей можно заметить
такие морщинки. Движенья Акима были большею
частью медленны и не лишены некоторой уверенности
и важиой учтивости), как у человека бывалого и много
видевшего на своем веку.
Точно, всем бы хорош был Аким, или, как его назы-
вали в барском доме, куда он хаживал часто и
уже непременно по воскресеньям, после обедни, Аким
Семенович, — всем бы был он хорош, кабы не води-
лась за ним одна слабость, которая уже многих людей
на земле погубила, а под конец сгубила и его самого,—
слабость к женскому полу. Влюбчивость Акима дохо-
дила до крайности; сердце его никак не умело проти-
виться женскому взгляду, он таял от него, как первый
осенний снег от солнца... и порядочно уже пришлось
ему поплатиться за свою излишнюю’чувствительность.
В течение первого года после поселенья своего на
большой дороге Аким так был занят постройкой двора,
обзаведением хозяйства и всеми хлопотами, которые
неразлучны с каждым новосельем, что ему решительно
некогда было думать о женщинах, а если и приходили
ему на ум какие-нибудь грешные мысли, так он их тот-
час прогонял чтением разных священных книг, к кото-
рым питал великое уважение (грамоте он выучился
еще с первой своей поездки)’, пением вполголоса псал-
мов или другим каким богобоязненным занятием. При-
том же ему уже пошел тогда сорок шестой год — а в
эти лета всякие страсти заметно утихают и стынут, и
для женитьбы прошла пора. Аким сам начинал думать,
что с него эта блажь, как он выражался, соскочила...
да, видно, своей судьбы не минуешь.
Бывшая Акимова помещица, Лизавета Прохоровна
Кунце — штаб-офицерша, оставшаяся вдовой после
супруга немецкого происхождения, была сама уро-
жденна города Митавы, где она провела первые годы
своего детства и где у ней оставалось очень многочис-
ленное и бедное семейство, о котором она, впрочем,
заботилась мало, особенно с тех пор, как один из ее
братьев, армейский пехотный офицер, нечаянно заехал
к ней в дом и на второй же день до того разбуянился,
что чуть не прибил самой хозяйки, назвав ее притом:
«du, Lumpenmamsell» \ между тем как накануне сам
величал ее ломаным русским языком: «Сестрица и бла-
годетель». Лизавета Прохоровна почти безвыездно
жила в своем хорошеньком, трудами супруга, бывшего
архитектора, благоприобретенном именье; сама им
управляла, и очень недурно управляла. Лизавета Про-
хоровна не упускала ни малейшей своей выгоды, из
всего извлекала пользу для себя; и в этом, да еще
в необыкновенном уменье тратить вместо гроша ко-
пейку сказалась ее немецкая природа; во всем другом
она очень обрусела. Дворни у ней водилось значитель-
ное количество; особенно держала она много девок,
которые, впрочем, ели хлеб не даром: с утра до вечера
спины их не разгибались над работой. Она любила вы-
езжать в карете, с ливрейными лакеями на запятках;
любила, чтоб ей сплетничали и наушничали, и сама
1 Ты, шлюха (нем.).
отлично сплетничала; любила взыскать человека своей
милостью и вдруг поразить его опалой — словом, Ли-
завета Прохоровна вела себя уж точно как барыня.
Акима она жаловала, — оброк весьма значительный он
платил ей исправно, — милостиво с ним заговаривала
и даже, шутя, приглашала его к себе в гости... но
именно в господском доме ожидала Акима беда.
В числе горничных Лизаветы Прохоровны находи-
лась одна девушка лет двадцати, сирота, по имени Ду-
няша. Она была недурна собой, стройна и ловка;
черты ее, хотя неправильные, могли понравиться: све-
жий цвет кожи, густые белокурые волосы, живые серые
глазки, маленький круглый нос, румяные губы и осо-
бенное какое-то развязное, полунасмешливое, полувы-
зывающее выражение лица — все это было довольно
мило в своем роде. Притом она, несмотря на свое си-
ротство, держала себя строго, почти надменно: она
происходила от столбовых дворовых; ее покойный отец
Арефий лет тридцать был ключником, а дед Степан
служил камердинером у одного давно умершего ба-
рина, гвардии сержанта и князя. Одевалась она
опрятно и щеголяла своими руками, которые действи-
тельно были чрезвычайно красивы. Дуняша показы-
вала большое пренебрежение ко всем своим поклонни-
кам, с самоуверенной улыбочкой выслушивала их лю-
безности, и если и отвечала им, то большей частью
одними восклицаниями), вроде: «Да! как же! стану я!
вот еще!..» Эти восклицания у ней почти не сходили
с языка. Дуняша провела около трех лет в Москве
в ученье, где она приобрела те особенного рода
ужимки и замашки, которыми отличаются горничные,
побывавшие в столицах. О ней отзывались как о де-
вушке с самолюбием (великая похвала в устах дворо-
вых людей), которая хотя и видала виды, однако себя
не уронила. Шила она тоже недурно, но за всем тем
Лизавета Прохоровна к ней не слишком благоволила
по милости главной горничной Кирилловны, женщины
уже немолодой, пронырливой и хитрой. Кирилловна
пользовалась большим влиянием на свою госпожу и
очень искусно умела устранять соперниц.
В эту-то Дуняшу и влюбись Аким! Да так, как пре-
жде никогда не влюблялся. Он сначала увидал ее
в церкви: она только что возвратилась из Москвы...
потом встречался с ней несколько раз. в барском доме,
наконец провел с ней целый вечер у приказчика, куда
его пригласили на чай вместе с другими почетными
людьми. Дворовые им не брезгали, хоть он и не при-
надлежал к их сословию и носил бороду; но он был
человек образованный, грамотный, а главное — с день-
гами; притом и одевался он не по-мужицки, носил
длинный кафтан из черного сукна, выростковые сапоги
и платочек на шее. Правда, иные дворовые и толковали
промеж себя, что, дескать, все-таки видно, что он не
наш, но в глаза ему чуть не льстили. В тот вечер
у приказчика Дуняша окончательно покорила влюбчи-
вое сердце Акима, хотя уже решительно не отвечала
ни одного слова на все его заискивающие речи и лишь
изредка сбоку посматривала на него, как бы удивляясь,
зачем этот мужик тут. Все это только больше распа-
ляло Акима. Он ушел к себе домой, думал, думал и
решился добиться ее руки... Так-то она его к себе
«присушила»! Но как описать гнев и негодование Ду-
няши, когда, дней через пять, Кирилловна, ласково
зазвав ее к себе в комнату, объявила ей, что Аким
(а видно, он умел, как за дело взяться), что этот бо-
родач и мужик Аким, с которым и сидеть-то рядом ока
почитала обидой, за нее сватается!
Дуняша сперва вспыхнула вся, потом принужденно
захохотала, потом заплакала, но Кирилловна так
искусно повела атаку, так ясно дала ей почувствовать
собственное ее положение в доме, так ловко намекнула
на приличный вид, богатство и слепую преданность
Акима, наконец так значительно упомянула о жела-
нии самой барыни, что Дуняша вышла из комнаты уже
с раздумьем на лице и, встретившись с Акимом, только
пристально посмотрела ему в глаза, но не отвернулась.
Несказанно щедрые подарки этого влюбленного че-
ловека рассеяли ее последние недоуменья... Лизавета
Прохоровна, которой Аким, на радости, поднес сотню
персиков на большом серебряном блюде, согласилась
на его брак с Дуняшей, и этот брак состоялся. Аким
не пожалел издержек — и невеста, которая накануне
сидела на девичнике как убитая, а в самое утро
свадьбы все плакала, пока ее Кирилловна наряжала
к венцу, скоро утешилась... Ей барыня дала надеть
в церковь свою шаль — а Аким в тот же день подарил
ей такую же, чуть ли не лучше.
Итак, Аким женился; перевез свою молодую
к себе во двор... Начали они жить. Дуняша оказалась
плохою хозяйкой, плохою подпорой мужу. Она ни во
что не входила, грустила, скучала, разве какой-нибудь
проезжий офицер обращал на нее внимание и любез-
ничал с ней, сидя за широким самоваром; часто отлу-
чалась, то в город за покупками, то в барский двор, до
которого от постоялого двора считалось версты четыре.
В барском доме ока отдыхала; там ее окружали свои;
девушки завидовали ее нарядам; Кирилловна потче-
вала ее чаем; сама Лизавета Прохоровна с ней разго-
варивала... Но и эти посещения не обходились без
горьких ощущений для Дуняши... Ей, например, как
дворничихе, уже не приходилось носить шляпки и она
принуждена была повязывать свою голову платком...
как купчиха, говорила ей лукавая Кирилловна, как
какая-нибудь мещанка, думала Дуняша про себя.
Не раз пришли Акиму на память слова единствен-
ного его родственника, старика! дяди, мужика, замате-
релого, бессемейного бобыля.
— Ну, брат Акимушка,— сказал он ему, встретив-
шись с ним на улице, — слышал я, ты сватаешься?..
— Ну да, а что?
— Эх, Аким, Аким! Ты нам, мужикам, не брат те-
перь, что- и говорить, — да и она тебе не сестра.
— Да чем же она мне не сестра?
— А хоть бы вот чем, — возразил тот и указал
Акиму на его бороду, которую он, в угодность своей
невесте, начал подстригать — сбрить-то ее совсем он
не согласился... Аким потупился; а старик отвернулся,
запахнул полы.своего разорванного на плечах тулупа
и пошел прочь, встряхивая головой.
Да, не раз задумывался, кряхтел и вздыхал Аким...
Но любовь его к хорошенькой жене не уменьшалась;
он гордился ею — особенно, когда сравнивал ее, не го-
ворим уже с другими бабами или с своей прежней же-
ной, на которой его женили шестнадцати лет, но с дру-
гими дворовыми девушками: «Вот, мол, мы какую
пташку заполевали!..» Малейшая ее ласка доставляла
ему великое удовольствие... Авось, думал он, попривык-
нет, обживется... Притом она вела себя очень хорошо,
и никто не мог сказать про нее худого слова.
Так прошло несколько лет. Дуняша действительно
кончила тем, что привыкла к своему житью. Аким чем
больше старел, тем больше к ней привязывался и до-
верял ей; товарки ее, которые вышли замуж не за му-
жиков, терпели нужду кровную, либо бедствовали,
либо попали в недобрые руки... А Аким богател да бо-
гател. Все ему удавалось — счастье ему везло; одно
только его сокрушало: детей ему бог не давал. Ду-
няше уже перешло за двадцать пять лет; уж все ее
стали величать Авдотьей Арефьевной. Настоящей хо-
зяйкой она все-таки не сделалась, но дом свой полю-
била, распоряжалась припасами, присматривала за ра-
ботницей... Правда, она все это делала кое-как, не
наблюдала, как бы следовало, за чистотой и порядком;
зато в главной комнате постоялого двора, рядом
с портретом Акима, висел ее портрет, писанный масля-
ными красками и заказанный ею самою доморощен-
ному живописцу, сыну приходского дьякона. Она была
представлена в белом платье, желтой шали, с шестью
нитками крупного жемчуга на шее, длинными серьгами
в ушах и кольцами на каждом пальце. Узнать ее было
можно — хотя живописец изобразил ее чересчур дебе-
лой и румяной и глаза ей написал, вместо серых, чер-
ные и даже несколько косые... Аким ему вовсе не
удался: он вышел у него как-то темно — ala Rem-
brandt, — так что- иной проезжий подойдет, бывало, по-
смотрит и только помычит немного. Одеваться Авдотья
стала довольно небрежно; накинет большой платок на
плечи — а платье под ним как-нибудь сидит: лень ее
обуяла, та вздыхающая, вялая, сонливая лень, к кото-
рой слишком склонен русский человек, особенно когда
существование его обеспечено...
Со всем тем дела Акима и жены его шли очень
хорошо —они жили ладно и слыли за примерных
супругов. Но как белка, которая чистит себе нос в то
самое мгновенье, когда стрелок в нее целится, человек
не предчувствует своего несчастья — и вдруг подламы-
вается, как на льду...
В один осенний вечер на постоялом дворе у Акима
остановился купец с красным товаром. Разными околь-
ными дорогами пробирался он с двумя нагруженными
кибитками из Москвы в Харьков; это был один из тех
разносчиков, которых помещики, и в особенности поме-
щичьи жены и дочери, ожидают иногда с таким вели-
ким нетерпением. С этим разносчиком, человеком уже
пожилым, ехало двое товарищей, или, говоря правиль-
нее, двое работников — один бледный, худой и горба-
тый, другой молодой, видный, красивый малый лет
двадцати. Они спросили себе поужинать, потом сели
за чай; разносчик попросил хозяев выкушать с ними
по чашке — хозяева не отказались. Между двумя ста-
риками (Акиму стукнуло пятьдесят шесть лет) скоро
завязался разговор; разносчик расспрашивал о сосед-
них помещиках — а никто лучше Акима не мог сооб-
щить ему все нужные сведения на их счет; горбатый
работник беспрестанно ходил смотреть телеги и нако-
нец убрался спать; Авдотье пришлось беседовать
с другим работником... Она сидела подле него и гово-
рила мало, больше слушала, что тот ей рассказывал;
но, видно, речи его ей нравились: ее лицо оживилось,
краска заиграла на щеках, и смеялась она довольно
часто и охотно. Молодой работник сидел почти не ше-
велясь и наклонив к столу свою кудрявую голову; го-
ворил тихо, не возвышая голоса и не торопясь; зато
глаза его, небольшие, но дерзко-светлые и голубые, так
и впились в Авдотью; она сперва отворачивалась от
них, потом сама стала глядеть ему в лицо. Лицо этого
молодого парня было свежо и гладко, как крымское
яблоко; он часто ухмылялся и поигрывал белыми паль-
цами по подбородку, уже покрытому редким и тем-
ным пухом. Выражался он по-купечески, но очень сво-
бодно и с какой-то небрежной самоуверенностью — и
все смотрел на нее тем же пристальным и наглым
взглядом... Вдруг он пододвинулся к ней немного по-
ближе и, нимало не изменившись в лице, сказал ей:
— Авдотья Арефьевна, лучше вас на свете никого
нет; я, кажется, помереть готов для вас.
Авдотья громко засмеялась.
— Чему ты? — спросил ее Аким.
— Да вот — они такое всё смешное рассказы-
вают, — проговорила она без особенного, впрочем,
смущения.
Старый разносчик осклабился.
— Хе-хе, да-с; у меня Наум такой уж балагур-с.
Но вы его не слушайте-с.
— Да! как же! стану я их слушать, — возразила
она и покачала головой.
— Хе-хе, конечно-с, — заметил старик. — Ну, од-
нако, — прибавил он нараспев, — прощенья просим-с,
много довольны-с, а пора и на боковую-с... — И он
встал.
— Много довольны-с и мы-с, — промолвил Аким и
тоже встал, — за угощенье то есть; впрочем, спокой-
ной ночи желаем-с. Авдотьюшка, вставай.
Авдотья поднялась, словно нехотя, за ней поднялся
и Наум... и все разошлись.
Хозяева отправились в отдельную каморку, служив-
шую им вместо спальни. Аким захрапел тотчас.
Авдотья долго не могла заснуть... Сперва она лежала
тихо, оборотясь лицом к стене, потом начала метаться
на горячем пуховике, то сбрасывала, то натягивала
одеяло... потом задремала тонкой дремотой. Вдруг раз-
дался со двора громкий мужской голос: он пел какую-
то протяжную, но не заунывную песню, слов которой
нельзя было разобрать. Авдотья раскрыла глаза, обло-
котилась и стала слушать... Песня все продолжалась...
Звонко переливалась она в осеннем воздухе.
Аким поднял голову.
— Кто это поет? — спросил он.
— Не знаю, — отвечала она.
— Хорошо поет, — прибавил он, помолчав немно-
го. — Хорошо. Экой голосина сильный. Вот и я в свое
время певал, — продолжал он, — и хорошо певал, да
голос испортился. А этот хорош. Знать, молодец тот
поет, Наумом, что ли, его зовут. — И он повернулся на
другой бок, вздохнул и заснул опять.
Долго еще не умолкал голос... Авдотья все слу-
шала да слушала; наконец, он вдруг словно оборвался,
еще раз вскрикнул лихо и медленно замер. Авдотья
перекрестилась, положила голову на подушку... Про-
шло полчаса... Она приподнялась и стала тихонько
спускаться с постели...
— Куда ты, жена? — спросил ее сквозь сон Аким.
Она остановилась.
— Лампадку поправить, — проговорила она, — не
спится что-то...
— А ты помолися, — пролепетал Аким, засыпая.
Авдотья подошла к лампадке, стала поправлять ее
и нечаянно погасила; вернулась и легла. Все утихло.
На другое • утро, рано, купец отправился в путь
с своими товарищами. Авдотья спала. Аким проводил
их с полверсты: ему надобно было зайти на мельницу.
Вернувшись домой, он застал уже свою жену одетую и
не одну: с ней был вчерашний молодой парень, Наум.
Они стояли подле стола у окна и разговаривали. Уви-
дав Акима, Авдотья молча пошла вон из комнаты,
а Наум сказал, что вернулся за хозяйскими рукави-
цами, которые тот будто позабыл на лавке, и тоже
ушел.
Мы теперь же скажем читателям то, о чем они, ве-
роятно, и без нас догадались: Авдотья страстно полю-
била Наума. Как это могло случиться так скоро,
объяснить трудно; тем более трудно, что до того вре-
мени она вела себя безукоризненно, несмотря на мно-
жество случаев и покушений изменить супружеской
верности. Впоследствии, когда связь ее с Наумом стала
гласною, многие в околотке толковали, что он в пер-
вый же вечер подсыпал ей в чашку чая приворотного
зелья (у нас еще твердо верят в действительность по-
добного средства) и что это очень легко можно было
заметить по Авдотье, которая будто скоро потом на-
чала худеть и скучать.
Как бы то ни было, но только Наума стали до-
вольно часто видать на Акимовом дворе. Сперва про-
ехал он опять с тем же купцом, а месяца через три по-
явился уже один, с собственным товаром; потом про-
несся слух, что он поселился в одном из близлежащих
уездных городов, и с той поры уже не проходило не-
дели, чтобы не показалась на большой дороге его
крепкая крашеная тележка, запряженная парой круг-
лых лошадок, которыми он правил сам. Между Аки-
мом и им но существовало особой дружбы, да и не-
приязни между ними не замечалось; Аким не обращал
на него большого внимания и знал только о нем как
о смышленом малом, который бойко пошел в ход. На-
стоящих чувств Авдотьи он не подозревал и продол-
жал доверять ей попрежнему.
Так прошло еще два года.
Вот однажды, в летний день, перед обедом, часу во
втором, Лизавета Прохоровна, которая в течение
именно этих двух годов как-то вдруг сморщилась и по-
желтела, несмотря на всевозможные притирания, ру-
мяна и белила, — Лизавета Прохоровна, с собачкой и
складным зонтиком, вышла погулять в свой немецкий
чистенький садик. Слегка шумя накрахмаленным
платьем, шла она маленькими шагами по песчаной до-
рожке, между двумя рядами вытянутых в струнку
георгин, как вдруг ее нагнала старинная наша знако-
мая Кирилловна и почтительно доложила, что какой-
то Б...Й купец желает ее видеть по весьма важному
делу. Кирилловна попрежнему пользовалась господ-
скою милостью (в сущности она управляла имением
г-жи Кунце) и с некоторого времени получила позво-
ление носить белый чепец, что придавало еще более
резкости тонким чертам ее смуглого лица.
— Купец? — спросила барыня. — Что ему нужно?
— Не знаю-с, что им иадоть, — возразила Кирил-
ловна вкрадчивым голосом, — а только, кажется, они
желают у вас что-то купить-с.
Лизавета Прохоровна вернулась в гостиную, села
на обыкновенное свое место, кресло с куполом, по ко-
торому красиво извивался плющ, и велела кликнуть
Б...ого купца.
Вошел Наум, поклонился и остановился у двери.
— Я слышала, вы у меня что-то купить хотите? —
начала Лизавета Прохоровна и сама про себя поду-
мала: «Какой красивый мужчина этот купец».
— Точно так-с.
— Что же именно?
— Не изволите ли продавать постоялый .ваш
двор?
— Какой двор?
— Да вот, что на большой дороге, отсюда не-
далече.
— Да этот двор не мой. Это Акимов двор.
— Как не ваш? На вашей землице сидит-с.
— Положим — земля моя... на мое имя куплена; да
двор-то его.
— Так-с. Так вот не изволите ли вы его продать
нам-с?
— Как же я его продам?
— Так-с. А мы бы цену хорошую пол ожил и-с.
Лизавета Прохоровна помолчала.
— Право, это странно, — начала она опять, — как
это вы говорите. А что бы вы дали? — прибавила
она.—То есть это я не для себя спрашиваю, а для
Акима.
— Да со всем строением-с и угодьями-с, ну, да, ко-
нечно, и с землей, какая при том дворе находится, две
тысячи рублей бы дали-с.
— Две тысячи рублей! Это мало, — возразила Ли-
завета Прохоровна.
— Настоящая цепа-с.
— Да вы с Акимом говорили?
— Зачем нам с ними говорить-с? Двор ваш, так вот
мы с вами и изволим разговаривать-с.
— Да я ж вам объявила... Право, это удивительно,
как это вы меня не понимаете!
— Отчего же не понять-с; пони маем-с.
Лизавета Прохоровна посмотрела на Наума, Наум
посмотрел на Лизавету Прохоровну.
— Так как же-с, — начал он, — какое будет с ва-
шей стороны, то есть, предложение?
— С моей стороны... — Лизавета Прохоровна заше-
велилась на кресле. — Во-первых, -я вам говорю, что
двух тысяч мало, а во-вторых...
— Сотенку накинем-с, извольте.
Лизавета Прохоровка встала.
— Я вижу, вы совсем не то говорите, я вам уже
сказала, что я этот двор не могу продавать и не про-
дам. Не могу... то есть не хочу.
Наум улыбнулся и помолчал.
— Ну, как угодио-с... — промолвил он, слегка по-
жав плечом, — просим прощекья-с. — И он поклонился
и взялся за ручку двери.
Лизавета Прохоровна обернулась к нему.
— Впрочем... — проговорила она с едва заметной
запинкой, — вы еще не уезжайте. — Она позвонила: из
кабинета явилась Кирилловна. — Кирилловна, вели
напоить господина купца чаем. Я вас еще увижу, —
прибавила она, слегка кивнув головой.
Наум еще раз поклонился и вышел вместе с Кирил-
ловкой.
Лизавета Прохоровна раза два прошлась по ком-
нате и опять позвонила. На этот раз вошел казачок.
Она приказала ему позвать Кирилловну. Через не-
сколько мгновений вошла Кирилловна, чуть поскрипы-
вая своими новыми козловыми башмаками.
— Слышала ты, — начала Лизавета Прохоровна
с принужденным смехом, — что мне купец этот пред-
лагает? Такой, право, чудак!
— Нет-с, не слыхала... Что такое-с? — И Кирил-
ловна слегка прищурила свои черные калмыцкие
глазки.
— Он у меня Акимов двор хочет купить.
— Так что же-с?
— Да ведь как же... А что же Аким? Я его Акиму
отдала.
— И, помилуйте, барыня, что вы это изволите гово-
рить? Разве этот двор не ваш? Не ваши мы, что ли?
И все, что мы имеем, — разве не ваше же, не господ-
ское?
— Что ты это говоришь, Кирилловна, помилуй? —
Лизавета Прохоровна достала батистовый платок и
нервически высморкалась. — Аким этот двор на свои
деньги купил.
— На свои деньги? А откуда он эти деньги взял?
Не по вашей ли милости? Да он и так столько времени
землею пользовался... Ведь все по вашей же милости.
А вы думаете, сударыня, что у него так и не останется
больше денег? Да он богаче вас, ей бопу-с.
— Все это так, конечно; но все же это я не могу...
Как же это я этот двор продам?
— Отчего же не продать-с? — продолжала Кирил-
ловна. — Благо, покупщик нашелся. Позвольте
узнать-с, сколько они вам предлагают?
— Две тысячи рублей с лишком, — тихо прогово-
рила Лизавета Прохоровна.
— Он, сударыня, больше даст, коли две тысячи
с первого слова предлагает. А с Акимом вы потом сде-
лаетесь; оброку скинете, что ли. Он еще благодарен
будет.
— Конечно, надо будет оброк уменьшить. Но нет,
Кирилловна, как же я продам... — И Лизавета Прохо-
ровна заходила взад и вперед по комнате... — Нет, это
невозможно, это не годится... нет, пожалуйста, ты мне
больше этого не говори... а то я рассержусь...
Но, несмотря на запрещения взволнованной Лиза-
веты Прохоровны, Кирилловна продолжала говорить
и через полчаса возвратилась к Науму, которого оста-
вила в буфете за самоваром.
— Что вы мне скажете-с, моя почтеннейшая? —
проговорил Наум, щеголевато опрокинув допитую
чашку на блюдечко.
— А то скажу, — возразила Кирилловна, — что
идите к барыне, она вас зовет.
— Слушаю-с, — отвечал Наум, встал и вслед за
Кирилловной отправился в гостиную.
Дверь за ними затворилась... Когда, наконец, та
дверь опять открылась и Наум, кланяясь, вышел из нее
спиной, дело было уже слажено; Акимов двор при-
надлежал ему: он приобрел его за две тысячи восемь-
сот рублей ассигнациями. Купчую положили совершить
как можно скорее и до времени не разглашать ее;
Лизавета Прохоровна получила сто рублей задатку, да
двести рублей пошло Кирилловне на могарыч. «Недо-
рого купил, — думал Наум, взлезая на тележку, — спа-
сибо, случай вышел».
В то самое время, когда в барском доме происхо-
дила рассказанная нами сделка, Аким сидел у себя
один под окном на лавке и с недовольным видом по-
глаживал свою бороду... Мы сказали выше, что он не
подозревал расположения своей жены к Науму, хотя
добрые люди не раз ему намекали, что пора, мол, тебе
за ум взяться; конечно, он сам иногда мог заметить,
что хозяйка его с некоторого времени как будто норо-
вистей стала, да ведь известно: женский пол ломлив и
прихотлив. Даже когда ему действительно казалось,
что у него в доме неладно что-то, он только рукой ма-
хал; не хотелось ему, как говорится, поднимать
струшню; добродушие в нем не убавлялось с годами,
да и лень брала свое. Но в тот день он был очень не
в духе; накануне он совершенно нечаянно подслушал
на улице разговор между своей работницей и другой
соседней бабой...
Баба спрашивала работницу, отчего она к ней на
праздник вечером не зашла: «Я, дескать, тебя поджи-
дала».
— Да я было и пошла, — возразила работница, —
да, грешным делом, на хозяйку пасовалась... чтоб ей
пусто было!
— Насовалась... — повторила баба каким-то растя-
нутым голосом и подперла рукою щеку. — А где ж это
ты на нее насовалась, мать моя?
— А за конопляниками, за поповскими. Хозяйка-
то, знать, к своему-то, к Науму, в конопляники вышла,
а мне-то в темноте не видать, от месяца, что ли, гос-
подь его знает, прямо так на них и наскочила.
— Наскочила, — опять повторила баба. — Ну, и
что же она, мать моя, с ним — стоит?
— Стоит — ничего. Он стоит, и она стоит. Увидала
меня, говорит: куда ты это бегаешь? Пошла-ка-сь до-
мой. Я и пошла.
— Пошла. — Баба помолчала. — Ну, прощай, Фе-
тиньюшка, — промолвила она и поплелась своей до-
рогой.
Разговор этот неприятно подействовал на Акима.
Любовь его к Авдотье уже охладела, но все-таки слова
работницы ему не понравились. А она сказала правду:
действительно в тот вечер Авдотья выходила к Науму,
который ожидал ее в сплошной тени, падавшей на до-
рогу от недвижного и высокого конопляника. Роса смо-
чила сверху донизу каждый его стебель; сильный до
одури запах бил кругом. Месяц только что встал, боль-
шой и багровый в черноватом и тусклом тумане. Наум
еще издали услыхал торопливые шаги Авдотьи и на-
правился к ней навстречу. Она подошла к нему, вся
бледная от бегу; лука светила ей в лицо.
— Ну, что, принесла? — спросил он ее.
— Принести-то принесла, — отвечала она нереши-
тельным голосом,^— да что, Наум Иванович...
— Давай, коли принесла, — перебил он ее и протя-
нул руку...
Она достала из-под косынки какой-то сверток. Наум
тотчас взял его и положил к себе за пазуху.
— Наум Иваныч,—произнесла Авдотья медленно
и не спуская с него глаз... — Ох, Наум Иваныч, погу-
блю я для тебя свою душеньку...
В это мгновение подошла к ним работница.
Итак, Аким сидел на лавочке и с неудовольствием
поглаживал свою бороду. Авдотья то и дело входила
в комнату и опять выходила вон. Он только провожал
ее глазами. Наконец, она вошла еще раз и, захватив
в каморке душегрейку, перешагнула уже порог — он не
вытерпел и заговорил, как будто про себя:
— Удивляюсь я, — начал он, — чего это бабы
всегда суетятся? Посидеть этак чтобы на месте, этого
от них и не требуй. Это не их дело. А вот куда-нибудь
сбегать утром ли, вечером ли, это они любят. Да.
Авдотья выслушала мужнину речь до конца, не пе-
ременив своего положения; только при слове «вече-
ром» чуть повела головой и словно задумалась.
— Уж ты, Семеныч, — промолвила она, наконец,
с досадой, — известно, как начнешь разговаривать, уж
тут...
Она махнула рукой и ушла, хлопнув дверью.
Авдотья действительно не слишком высоко ценила Аки-
мово красноречие и, бывало, по вечерам, когда он
принимался рассуждать с проезжими или пускался в
рассказы, зевала тихомолком или уходила. Аким по-
смотрел на запертую дверь... «Как начнешь разговари-
вать, — повторил он вполголоса... — то-то и есть, что я
мало разговаривал с тобой... И кто же? свой же брат,
да еще...» И он встал, подумал, да и постучал себе ку-
лаком по затылку..
Несколько дней прошло после этого дня довольно
странным образом. Аким все поглядывал на жену
свою, как будто собирался ей что-то сказать; и она,
с своей стороны, на него подозрительно посматривала;
притом они оба принужденно молчали; впрочем, это
молчание обыкновенно прерывалось брюзгливым заме-
чанием Акима насчет какого-нибудь упущения в хозяй-
стве или насчет женщин вообще; Авдотья большею
частию не отвечала ему ни слова. Однако, при всей
добродушной слабости Акима, между им и Авдотьей
непременно дошло бы до решительного объяснения,
если б не случилось, наконец, происшествия, после ко-
торого всякие объяснения были бесполезны.
А именно, в одно утро Аким с женой только что
собирались пополдничать (проезжих в постоялом
дворе, за летними работами, ни одного не было), как
вдруг тележка бойко застучала по дороге и круто оста-
новилась перед крыльцом. Аким глянул в окошко, на-
хмурился и потупился: из тележки, не торопясь, выле-
зал Наум. Авдотья его не увидала, но когда раздался
в сенях его голос, ложка слабо дрогнула в ее руке. Он
приказывал работнику лошадь поставить на двор. На-
конец, дверь распахнулась, и он вошел в комнату.
— Здорово, — промолвил он и снял шапку.
— Здорово, — повторил сквозь зубы Аким. — От-
куда бог принес?
— По соседству, — возразил тот и сел на лавку. —
Я от барыни.
— От барыни, — проговорил Аким, все не подни-
маясь с места. — По делам, что ль?
— Да, по делам. Авдотья Арефьевна, наше вам по-
чтение.
— Здравствуйте, Наум Иваныч, — ответила она.
Все помолчали.
— Что это у вас, похлебка, знать, какая, — начал
Наум...
— Да, похлебка, — возразил Аким и вдруг по-
бледнел, — да не про тебя.
Наум с удивлением глянул на Акима.
— Как не про меня?
— Да так вот что не про тебя. — У Акима глаза
заблестели, и он ударил рукой по столу. — У меня
в доме ничего про тебя нету, слышишь?
— Что ты, Семеныч, что ты? Что с тобой?
— Со мной-то ничего, а ты мне надоел, Наум Ива-
ныч, вот что. — Старик встал и весь затрясся. —
Больно часто стал ко мне таскаться, вот что.
Наум тоже встал.
— Да ты, брат, чай рехнулся, — произнес он
с усмешкой. — Авдотья Арефьевна, что это с ним?..
— Я тебе говорю,—закричал дребезжащим голосом
Аким, — пошел вон, слышишь... какая тебе тут Авдотья
Арефьевна... я тебе говорю, слышишь, проваливай!
— Что ты такое мне говоришь? — спросил значи-
тельно Наум.
— Пошел вон отсюда; вот что я тебе говорю. Вот
бог, а вот порог... понимаешь? а то худо будет!
Наум шагнул вперед.
— Батюшки, не деритесь, голубчики мои, — зале-
петала Авдотья, которая до того мгновенья сидела не-
подвижно за столом.
Наум глянул на нее.
— Не беспокойтесь, Авдотья Арефьевна, зачем
драться! Эк-ста, брат, — продолжал он, обращаясь
к Акиму, — как ты раскричался. Право. Экой прыткой!
Слыханное ли дело, из чужого дома выгонять, — при-
бавил с медленной расстановкою Наум, — да еще хо-
зяина.
— Как из чужого дома, — пробормотал Аким.—
Какого хозяина?
— А хоть бы меня.
И Наум прищурился и оскалил свои белые зубы.
— Как тебя? Разве не я хозяин?
— Экой ты бестолковый, братец. Говорят тебе —
я хозяин.
Аким вытаращил глаза.
— Что ты такое врешь, словно белены объелся, —
заговорил он, наконец.—Какой ты тут, к черту, хо-
зяин?
— Да что с тобой толковать, — вскрикнул с нетер-
пением Наум. — Видишь ты эту бумагу, — продолжал
он, выхватив из кармана сложенный вчетверо гербовый
лист, — видишь? Это купчая, понимаешь, купчая и на
землю твою и на двор; я их купил у помещицы, у Ли-
заветы Прохоровны купил; вчера купчую в Б...е совер-
шили — хозяин здесь, стало быть, я, а не ты. Сегодня
же собери свои пожитки, — прибавил он, кладя об-
ратно бумагу в карман, — а завтра чтоб и духу твоего
здесь не было, слышишь?
Аким стоял, как громом пришибленный.
— Разбойник, — простонал он, наконец, — разбой-
ник... Эй, Федька, Митька, жена, жена, хватайте его,
хватайте — держите его!
Он совсем потерялся.
— Смотри, смотри, — с угрозой произнес Наум, —
смотри, старик, не дури...
— Да бей же его, бей его, жена!—твердил слез-
ливым голосом Аким, напрасно и бессильно порываясь
с места. — Душегубец, разбойник... Мало тебе ее... и
дом ты мой у меня отнять хочешь и все... Да нет, стой
же... этого быть не может... Я пойду сам, я сам скажу...
как... за что же продавать... Постой... постой...
И он б’ез шапки бросился 1на улицу.
— Куда, Аким Семеныч, куда бежишь, батюшка?—
заговорила работница Фетинья, столкнувшись с нИхМ
в дверях.
— К барыне! пусти! К барыне... — завопил Аким и,
увидав Наумову телегу, которую не успели еще ввезти
на двор, вскочил в нее, схватил вожжи и, ударив изо
всей силы по лошади, пустился вскачь к господскому
двору.
— Матушка, Лизавета Прохоровна, — твердил он
про себя в продолжение всей дороги, — за что же та-
кая немилость? кажется, усердствовал!
И между тем он все сек да сек лошадь. Встречав-
шиеся с ним сторонились и долго смотрели ему вслед.
В четверть часа доехал Аким до усадьбы Лизаветы
Прохоровны, подскакал к крыльцу, соскочил с телеги
и прямо ввалился в переднюю.
— Чего тебе? — пробормотал испуганный лакей,
сладко дремавший на конике.
— Барыню, мне нужно барыню видеть, — громко
проговорил Аким.
Лакей изумился.
— Аль что случилось? — начал он...
— Ничего не случилось, а мне барыню нужно ви-
деть.
— Что, что, — промолвил более и более изумлен-
ный лакей и медленно выпрямился.
Аким опомнился... Словно холодной водой его об-
лили.
— Доложите, Петр Евграфыч, барыне, — сказал он
с низким поклоном, — что Аким, мол, желает их ви-
деть...
— Хорошо... пойду... доложу... а ты, знать, пьян,
подожди, — проворчал лакей и удалился.
Аким потупился и как будто смутился... Решимость
быстро исчезла в нем с самого того мгновенья, как
только он вступил в прихожую.
Лизавета Прохоровна тоже смутилась, когда доло-
жили ей о приходе Акима. Она тотчас велела позвать
''Кирилловну к себе в кабинет.
— Я не могу его принять, — торопливо заговорила
она, лишь только та показалась, — никак не могу. Что
я ему скажу? Я ведь говорила тебе, что он непре-
менно придет и будет жаловаться, — прибавила она
с досадой и волнением, — я говорила...
— Для чего же вам его принимать-с, — спокойно
возразила Кирилловна, — это и не нужно-с. Зачем вы
будете беспокоиться, помилуйте.
— Да как же быть?
— Если позволите, я с ним поговорю.
Лизавета Прохоровна подняла голову.
— Сделай одолжение, Кирилловна. Поговори
с ним. Ты скажи ему... там — ну, что я нашла нуж-
ным... а впрочем, что я его вознагражу... нуг там, ты уж
знаешь. Пожалуйста, Кирилловна.
— Не извольте, сударыня, беспокоиться, — возра-
зила Кирилловна и ушла, поскрипывая башмаками.
Четверти часа не протекло, как. скрип их послы-
шался снова, и Кирилловна вошла в кабинет с тем же
спокойным выражением на лице, с той же лукавой
смышленостью в глазах.
— Ну, что, — спросила ее барыня, — что Аким?
— Ничего-с. Говорит-с, что все в воле милости ва-
шей, были бы вы здоровы и благополучны, а с его век
станет.
— И он не жаловался?
— Никак нет-с. Чего ему жаловаться?
— Зачем же он приходил? — промолвила Лизавета
Прохоровна не без некоторого недоумения.
— А приходил он просить-с, пока до награжденья,
не будет ли милости вашей оброк ему простить, на
предбудущий год то есть...
— Разумеется, простить, простить, — с живостью
подхватила Лизавета Прохоровна, — разумеется.
С удовольствием. И вообще скажи ему, что я его воз-
награжу. Ну, спасибо тебе, Кирилловна. А он, я вижу,
добрый мужик. Постой,—прибавила она, — дай ему
вот это от меня. — И она достала из рабочего столика
трехрублевую ассигнацию. — Вот, возьми отдай ему.
— Слушаю-с, — возразила Кирилловна и, спокойно
возвратившись в свою комнату, спокойно заперла асси-
гнацию в кованый сундучок, стоявший у ее изголовья;
она сохраняла в нем все свои наличные денежки, а их
было немало.
Кирилловна донесением своим успокоила госпожу,
по разговор между ею и Акимом происходил в действи-
тельности не совсем так, как она его передала;
а именно: она велела его позвать к себе в девичью. Он
сперва было не пошел к ней, объявив притом, что же-
лает видеть не Кирилловну, а самое Лизавету Прохо-
ровну, однако, наконец, послушался и отправился через
заднее крыльцо к Кирилловне. Он застал ее одну. Войдя
в комнату, он тотчас же остановился и прислонился
подле двери к стене, хотел было заговорить... и не мог.
Кирилловна пристально посмотрела на него.
— Вы, Аким Семеныч, — начала она, — желаете
барыню видеть?
Он только головой кивнул.
— Этого нельзя, Аким Семеныч. Да и к чему? Сде-
ланного не переделаешь, а только вы их обеспокоите.
Они вас теперь не могут принять, Аким Семеныч.
— Не могут, — повторил он и помолчал. — Так как
же, — проговорил он медленно, — стало быть, так дому
и пропадать?
— Послушайте, Аким Семеныч. Вы, я знаю, всегда
были благоразумный человек. На это господская воля.
А переменить этого нельзя. Уж этого не переменишь.
Что мы тут будем с вами рассуждать, ведь это ни
к чему не поведет. Не правда ли?
Аким заложил руки за спину.
— А вы лучше подумайте, — продолжала Кирил-
ловна, — не попросить ли вам госпожу, чтоб оброку
вам поспусъить, что ли...
— Стало быть, дому так и пропадать, — повторил
Аким прежним голосом.
— Аким Семеныч, я же вам говорю: нельзя. Вы
сами это знаете лучше меня.
— Да. По крайней мере за сколько он пошел,
двор-то?
— Не знаю я этого, Аким Семеныч; не могу вам
сказать... Да что вы так стоите, — прибавила она,—
присядьте.
— Постоим-с и так. Наше дело мужицкое, благо-
дарим покорно.
— Какой же вы мужик, Аким Семеныч? Вы тот же
купец, вас и с дворовым сравнить нельзя, что вы это?
Не убивайтесь понапрасну. Не хотите ли чаю?
— Нет, спасибо, не требуется. Так за вами домик
остался, — прибавил он, отделяясь от стены. — Спа-
сибо и на этом. Прощенья просим, сударушка.
И он обернулся и вышел вон. Кирилловна одернула
свой фартук и отправилась к барыне.
— А знать, я и впрямь купцом стал, — сказал са-
мому себе Аким, остановившись в раздумье перед во-
ротами. — Хорош купец! — Он махнул рукой и горько
усмехнулся. — Что ж! Пойти домой!
И, совершенно забыв о Наумовой лошади, на кото-
рой приехал, поплелся он пешком по дороге к постоя-
лому двору. Он еще не успел отойти первой версты,
как вдруг услышал рядом с собой стук тележки.
— Аким, Аким Семеныч, — звал его кто-то.
Он поднял глаза и увидал знакомца своего, приход-
ского дьячка Ефрема, прозванного Кротом, маленького,
сгорбленного человечка с востром носиком и слепыми
глазками. Он сидел в дрянной тележонке, на клочке
соломы, прислонясь грудью к облучку.
— Домой, что ль, идешь? — спросил он Акима.
Аким остановился.
— Домой.
— Хочешь, подвезу?
— А пожалуй, подвези.
Ефрем посторонился, и Аким взлез к нему в телегу.
Ефрем, который был, казалось, навеселе, принялся сте-
гать свою лошаденку концами веревочных вожжей;
она побежала усталой рысью, беспрестанно вздергивая
незанузданной мордой.
Они проехали с версту, не сказав друг другу ни
слова. Аким сидел, наклонив голову, а Ефрем так
только бурчал что-то себе под нос, то понукая, то сдер-
живая- лошадь.
— Куда ж это ты без шапки ходил, Семеныч? —
внезапно спросил, он Акима и, не дожидаясь ответа,
продолжал вполголоса: — В заведеньице оставил, вот
что. Питух ты; я тебя знаю и за то люблю, что питух;
ты не бийца, не буян, не напрасливый; домостроитель
ты, ко питух, и такой питух — давно бы тебя пора -под
начало за это, ей-богу; потому это дело скверное...
Ура! — закричал он вдруг во все горло, — ура! ура!
— Стойте, стойте, — раздался вблизи женский го-
лос, — стойте!
Аким оглянулся. К телеге через поле бежала жен-
щина, до того бледная и растрепанная, что он ее
сперва не узнал.
— Стойте, стойте, — простонала она опять, зады-
хаясь и махая руками.
Аким вздрогнул: это была его жена.
Он ухватил вожжи.
— А зачем останавливаться, — забормотал Еф-
рем,—для бабы-то останавливаться? Hy-iy!
Но Аким круто осадил лошадь.
В это мгновение Авдотья добежала до дороги и так
и повалилась прямо лицом в пыль.
— Батюшка, Аким Семеныч, — завопила она, —
ведь и меня он выгнал!
Аким посмотрел на нее и не пошевелился, только
еще крепче натянул вожжи.
— Ура! — снова воскликнул Ефрем.
— Так выгнал он тебя? — проговорил Аким.
— Выгнал, батюшка, голубчик мой, — ответила,
всхлипывая, Авдотья. — Выгнал, батюшка. Говорит,
дом теперь мой, так ступай, мол, вон.
— Важно, вот оно как хорошо... важно! — заметил
Ефрем.
— А ты, чай, оставаться собиралась? — горько
промолвил Аким, продолжая сидеть на телеге.
— Какое оставаться! Да, батюшка, — подхватила
Авдотья, которая приподнялась было на колени и снова
ударилась оземь, — ведь ты не знаешь, ведь я... Убей
меня, Аким Семеныч, убей меня тут же, на месте...
— За что тебя бить, Арефьевна! — уныло возразил
Аким, — сама ты себя победила! чего уж тут?
— Да ведь ты что думаешь, Аким Семеныч... Ведь
денежки... твои денежки... Ведь нет их, твоих денежек-
то... Ведь я их, окаянная, из подполицы достала, все их
тому-то, злодею-то, Науму отдала, окаянная... И зачем
ты мне сказал, куда ты деньги прячешь, окаянная я...
Ведь он на твои денежки и дворик-то купил... злодей
этакой...
Рыдания заглушали ее голос.
Аким схватился обеими руками за голову.
— Как! — закричал он, наконец,—так и деньги
все... и деньги, и двор, и ты это... А! из подполицы до-
стала... достала... Да я убью тебя, змея подколодная...
И он соскочил с телеги...
— Семеныч, Семеныч, не бей, не дерись, — проле-
петал Ефрем, у которого от такого неожиданного про-
исшествия хмель начинал проходить.
— Нет, батюшка, убей меня, батюшка, убей меня,
окаянную: бей, не слушай его, — кричала Авдотья, су-
дорожно валяясь у Акимовых ног.
Он постоял, посмотрел на нее, отошел несколько
шагов и присел на траву возле дороги.
Наступило небольшое молчание. Авдотья повернула
голову в его сторону.
— Семеныч, а Семеныч, — заговорил Ефрем, при-
поднявшись в телеге, — полно тебе... ведь уж того...
беде-то не поможешь. Тьфу ты, какая оказия, — про-
должал он, словно про себя, — экая баба проклятая...
Иди к нему, ты, — прибавил он, наклонившись через
грядку к Авдотье, — вишь он ошалел.
Авдотья встала, приблизилась к Акиму и снова
упала ему в ноги.
— Батюшка,—начала она слабым голосом...
Аким поднялся и пошел обратно к телеге. Она ухва-
тилась за полу его кафтана.
— Пошла прочь! — крикнул он свирепо и оттолк-
нул ее.
— Куда же ты? — спросил его Ефрем, увидав, что
он опять к нему садится.
— А ты хотел меня ко двору подвезти, — промол-
вил Аким, — так довези меня уж до своего двора... Мо-
его-то вишь не стало. Купили вишь его у меня.
— А ну, изволь, поедем ко мне. А ее-то как?
Аким ничего не отвечал.
— А меня-то, меня-то, — подхватила с плачем Ав-
дотья, — мекя-то на кого ты оставляешь... куда же я-то
пойду?
— А к нему ступай, — возразил, не оборачиваясь,
Аким, — к кому ты деньги мои отнесла... Пошел,
Ефрем!
Ефрем ударил по лошади, телега покатилась, Ав-
дотья заголосила...
Ефрем жил в версте от Акимова двора, в малень-
ком домике, на поповской слободке, расположенной
около одинокой пятиглавой церкви, недавно выстроен-
ной наследниками богатого купца, в силу духовного
завещания. Ефрем во всю дорогу ничего не говорил
Акиму и только изредка потряхивал головой и произ-
носил слова вроде: «ах ты!» да: «эх ты!» Аким сидел
неподвижно, немного отворотясь от Ефрема. Наконец,
они приехали. Ефрем соскочил первый с телеги. Ему
навстречу выбежала девочка лет шести, в низко под-
поясанной рубашонке, и закричала:
— Тятя! тятя!
— А где твоя мать? — спросил ее Ефрем.
— Спит в закутке.
— Ну, пущай спит. Аким Семеныч, что же вы, по-
жалуйте в комнатку.
(Надо заметить, что Ефрем «тыкал» его только
спьяна; Акиму и не такие лица говорили: вы.)
Аким вошел в дьячкову избу.
— Вот сюда, на лавочку, пожалуйте, — говорил
Ефрем. — Подите вы, пострелята, — крикнул он на
трех других ребятишек, которые вместе с двумя исху-
далыми и запачканными пеплом кошками появились
вдруг из разных углов комнаты. — Подите вон! Брысь!
Вот сюда, Аким Семеныч, сюда, — продолжал он,
усаживая гостя, — да не прикажете ли чего?
— Что я тебе скажу, Ефрем, — произнес, наконец,
Аким, — нельзя ли вика?
Ефрем встрепенулся.
— Вина? Мигом. Дома-то его у меня нету, вииа-то,
а вот я сейчас сбегаю к отцу Феодору. У него за-
всегда... Мигом сбегаю...
И он схватил свою ушастую шапку.
— Да побольше принеси, я заплачу, — крикнул ему
вслед Аким. — На это денег-то у меня еще станет.
— Мигом!—повторил еще раз Ефрем, исчезая за
дверью. Он действительно вернулся очень скоро
с двумя штофами подмышкой, из которых один уже
был раскупорен, поставил их на стол, достал два зеле-
ные стаканчика, краюху хлеба и соли.
— Вот это люблю, — твердил он, садясь перед Аки-
мом.— Чего горевать? — Он налил и ему и себе... и
пустился болтать... Поступок Авдотьи его озадачил. —
Удивительное, право, дело, — говорил он, — каким это
образом произошло? стало быть, он приворожил ее
к себе... ась? Вот что значит жену-то как нужно строго
соблюдать! В ежовых рукавицах держать ее следует.
А все-таки вам домой заехать не худо; ведь там, чай, у
вас добра много осталось. — И много еще подобных ре-
чей произнес Ефрем; он, когда пил, не любил молчать.
Через час вот что происходило в Ефремовом доме.
Аким, который в течение всей попойки ни слова не от-
вечал на расспросы и замечания своего болтливого хо-
зяина и только выпивал стакан за стаканом, спал на
печи, весь красный, спал тяжелым и мучительным
сном; ребятишки на него дивились, а Ефрем... Увы!
Ефрем тоже спал, но только в очень тесном и холод-
ном чулане, куда заперла его жена, женщина весьма
мужественного и сильного телосложения.- Он было от-
правился к ней, в закуту, и начал ей не то грозить, не
то рассказывать что-то, но до того несообразно и
непонятно выражался, что ока тотчас же смекнула,
в чем дело, взяла его за воротник и отвела куда
следует. Впрочем, он спал в чулане очень хорошо и
даже покойно. Привычка!
Кирилловна не совсем верно передала Лизавете
Прохоровне разговор свой с Акимом... то же можно
сказать и об Авдотье. Наум ее не выгнал, хотя она и
сказала Акиму, что он ее выгнал; он не имел права ее
выгонять... Он был обязан дать старым хозяевам время
выбраться. Между им и Авдотьей происходили объяс-
нения совсем другого рода.
Когда Аким с криком, что он поедет к барыне, вы-
скочил на улицу, Авдотья обратилась к Науму, погля-
дела на него во все глаза и всплеснула руками.
— Господи! — начала она, — Наум Иваныч, что это
такое? Вы наш двор купили?
— А что-с? — возразил тот. — Купил-с.
Авдотья помолчала и вдруг всполохнулась.
— Так вам вот на что деньги нужны были?
— Точно так изволите говорить-с. Эге, да, кажется,
ваш муженек на моей лошади поехал, — прибавил он,
услышав стук колес. — Каков молодец!
— Да ведь это грабеж после этого, — возопила Ав-
дотья, — ведь это наши деньги, мужнины деньги, и
двор наш...
— Нет-с, Авдотья Арефьевна, — перебил ее Наум,—
двор был не ваш-с, к чему это говорить; двор был на
господской земле, так и он господский, а деньги точно
ваши были; только вы были, можно сказать, так
добры и мне их пожертвовали-с; и я вам остаюсь бла-
годарным, и даже, при случае, вам их отдам, коли уж
такой случай выдет-с; а только мне голяком оставаться
не приходится, сами извольте рассудить.
Наум сказал все это очень спокойно и даже с не-
большой улыбкой.
— Батюшки мои! — закричала Авдотья,—да что
же это такое? Что это? Да как я после этого мужу на
глаза покажусь? Злодей ты, — прибавила она, с нена-
вистью глядя на молодое, свежее лицо Наума, — ведь
я душу свою для тебя загубила, ведь я для тебя воров-
кой стала, ведь ты нас по миру пустил, злодей ты этакой!
Ведь мне после этого только и осталось, что осел себе
на шею надеть, злодей, обманщик, погубитель ты мой...
И она зарыдала в три ручья...
— Не извольте беспокоиться, Авдотья Арефьевна,—
промолвил Наум, — а скажу вам одно: своя рубашка
к телу ближе; впрочем, на то и щука в море, Авдотья
Арефьевна, чтобы карась не дремал.
— Куда же мы пойдем теперь, куда денемся? —
с плачем лепетала Авдотья.
— А этого я не могу сказать-с.
— Да я зарежу тебя, злодей; зарежу, зарежу...
— Нет, этого вы не сделаете, Авдотья Арефьевна;
к чему это говорить, а только, я вижу, мне теперь
лучше отсюда уйти маленько, а то вы уж очень беспо-
коитесь... Прощенья просим-с, а завтра беспременно
завернем... А работников своих уж вы позвольте мне
прислать к вам сегодня, — прибавил он, между тем как
Авдотья продолжала твердить сквозь слезы, что она и
его и себя зарежет.
— Да вот они, кстати, и идут, — заметил он, гля-
нув в окно. — А то, пожалуй, какая-нибудь беда, боже
сохрани, приключится... Этак-то спокойнее будет. Вы
уж, сделайте милость, пожиточки свои соберите сегод-
ня-с, а они у вас покараулят и помогут вам, пожалуй.
Просим прощения-с.
Он поклонился, вышел и подозвал к себе работ-
ников...
Авдотья упала на лавку, потом легла грудью на
стол и начала ломать себе руки, потом вдруг вскочила
и побежала вслед за мужем... Мы рассказали их сви-
дание.
Когда Аким уехал от нее прочь вместе с Ефремом,
оставив ее одну в поле, она сперва долго плакала, не
сходя с места. Наплакавшись досыта, она отправилась
к господской усадьбе. Горько было ей войти в дом,
еще горше показаться в девичьей. Все девушки броси-
лись к ней навстречу с участием и сожалением. При
виде их Авдотья не могла удержать слез своих; они
так- и брызнули из ее опухших и покрасневших глаз.
Вся обессиленная, села она на первый попавшийся
стул. Побежали за Кирилловной. Кирилловна пришла,
обошлась с ней весьма ласково, но до барыни ее не
допустила так же, как не допустила Акима. Авдотья
сама не очень настаивала на свиданье с Лизаветой
Прохоровной; она пришла в господский дом един-
ственно потому, что решительно не знала, куда голову
приклонить.
Кирилловна велела подать самовар. Авдотья долго
отказывалась пить чай, но уступила, наконец, просьбам
и убеждениям всех девушек и за первой чашкой вы-
пила еще четыре. Когда Кирилловна увидела, что ее
гостья несколько успокоилась и только изредка вздра-
гивала и слабо всхлипывала, она спросила ее, куда
они намерены переселиться и что хотят сделать
с своими вещами. Авдотья от этого вопроса опять' за-
плакала, стала уверять, что ей, кроме смерти, ничего
уже не нужно; ио Кирилловна, как женщина с головой,
ее тотчас остановила и присоветовала,не теряя попусту
времени, с сегодняшнего же дня приступить к пере-
возке вещей в бывшую Акимову избу на деревне, где
жил его дядя, тот самый старик, который отговаривал
его жениться; объявила, что с позволения барыни им
дадут на подъем и в подмогу людей и лошадей: «А что
до вас касается, моя душенька, — прибавила Кирил-
ловна, сложив в кислую улыбочку свои кошачьи гу-
бы, — у нас всегда место для вас найдется, и нам очень
будет приятно, если вы у нас погостите до тех пор,
пока опять справитесь и обзаведетесь домком. Глав-
ное — унывать не нужно. Господь дал, господь взял и
опять даст; все в его воле. Лизавета Прохоровна, ко-
нечно, по своим соображениям должна была продать
ваш двор, но она вас не забудет и вознаградит; так
она приказала сказать Акиму Семенычу... Где он те-
перь?»
Авдотья отвечала, что он, встретившись с ней, очень
ее обидел и уехал к дьячку Ефрему.
— К этому! — значительно возразила Кириллов-
на. — Ну, я понимаю, что ему теперь трудно, пожалуй
его сегодня не отыщешь. Как быть? Нужно распоря-
диться. Малашка, — прибавила она, обращаясь к од-
ной из горничных, — попроси-ка сюда Никанора
Ильича: мы с ним потолкуем.
Никанор Ильич, человек наружности весьма мизер-
ной, нечто вроде приказчика, тотчас явился, подобо-
страстно выслушал все, что ему сказала Кирилловна,
проговорил: «Будет исполнено», вышел и распорядился.
Авдотье выдали три подводы с тремя крестьянами;
к ним, по собственной охоте, присоединился четвертый,
который сам объявил про себя, что он будет «потолко-
вей их», и она отправилась вместе с ними на постоя-
лый двор, где нашла своих прежних работников и ра-
ботницу Фетиныо в большом смущенье и ужасе...
Наумовы новобранцы, три очень дюжих парня, как
пришли с утра, так уж никуда не уходили и караулили
двор очень усердно, по обещанию Наума, до того
усердно, что у одной новой телеги вдруг не оказалось
шин...
Горько, горько было укладываться бедной Авдотье.
Несмотря на помощь толкового человека, который,
впрочем, только и умел что ходить с палочкой в руке,
глядеть на других и сплевывать в сторону, она не
успела выбраться в тот же день и осталась ночевать
в постоялом дворе, упросив наперед Фетинью не вы-
ходить из ее комнаты; впрочем, она задремала только
на заре лихорадочной дремотой, и слезы текли по ее
щекам даже во сне.
Между тем Ефрем проснулся раньше обыкновен-
ного в своем чулане и начал стучаться и проситься
вон. Жена сперва не хотела выпустить его, объявив
ему чрез дверь, что он еще не выспался; но он под-
стрекнул ее любопытство обещанием рассказать ей
необыкновенное происшествие с Акимом; она вынула
щеколду. Ефрем сообщил ей все, что знал, и кончил
вопросом: что, мол, проснулся он или нет?
— А господь его знает, — отвечала жена, — поди
посмотри сам; с печи еще не слезал. — Вишь, вы оба
вчера как напились; поглядел бы хоть ты на себя —
лицо на лицо не похоже, так, чумичка какая-то, а что
в волосах сена набилось!
— Ничего, что набилось, — возразил Ефрем и,
проведя рукой по голове, вошел в комнату. Аким уже
не спал; он сидел со свешенными ногами на печи;
очень странно и взъерошено было также его лицо. Оно
казалось тем более измятым, что Аким не имел при-
вычки много пить.
— Ну, что, Аким Семеныч, как выспались, — начал
Ефрем...
Аким посмотрел на него мутным взором.
— Что, брат Ефрем, — заговорил он сипло, —
нельзя ли опять — того?
Ефрем быстро взглянул на Акима... Он почувство-
вал в это мгновенье некоторое внутреннее содрога-
ние; подобного рода ощущение испытывает стоящий
под опушкою охотник при внезапном тявкании гон-
чей в лесу, из которого уже, казалось, весь зверь вы-
бежал.
— Как — еще? — спросил он, наконец.
— Да; еще.
«Жена увидит, — подумал Ефрем, —. не пустит, по-
жалуй». — Ничего, можно, — промолвил ок громко, —
потерпите. — Он вышел и благодаря искусно принятым
мерам успел незаметным образом пронести под полой
большую бутылку...
Аким взял эту бутылку... Но Ефрем не стал пить
с ним вместе, по-вчерашнему, — он боялся жены и,
объявив Акиму, что поедет посмотреть, что такое у него
делается и как укладывают его пожитки, и не грабят ли
его, — тотчас отправился к постоялому двору на своей
некормленной лошадке верхом, причем, однако, себя
не забыл, если принять в соображение его оттопырив-
шуюся пазуху.
Аким скоро после его ухода уже спал опять как
убитый на печи... Он даже тогда не проснулся, по
крайней мере не подал вида, что проснулся, когда вер-
нувшийся часа через четыре Ефрем начал его толкать,
и будить, и лепетать над ним какие-то чрезвычайно
сбивчивые слова о том, что уже все поехало и пере-
ехало, и образа, мол, сняты уже и поехали, и все уже
кончено — и что его все ищут, но что он, Ефрем, рас-
порядился и запретил... и т. д. Впрочем, лепетал он
недолго. Жена его опять отвела в чулан, а сама,
в большом негодовании и на мужа своего и на гостя,
по милости которого муж «запил», легла в комнате
на полатях... Но когда, проснувшись, по обычаю сво-
ему, ранехонько, глянула она на печь, уже Акима на
ней не было... Еще' вторые петухи не пропели и ночь
еще стояла такая темная, что само небо чуть-чуть се-
рело прямо над головой, а по краям совершенно уто-
пало во мраке — как уже Аким выходил из ворот дьяч-
ковского дома. Лицо его было бледно — но он зорко
глядел кругом и походка его не изобличала пьяного...
Он шел в направлении прежнего своего жилища — по-
стоялого двора, уже поступившего окончательно во
владение нового хозяина, Наума.
Наум тоже не спал в то время, когда Аким покидал
украдкой дом Ефрема. Он не спал; подостлав под себя
тулупчик, лежал он, одетый, на лавке. Не совесть его
мучила — нет! он с удивительным хладнокровием при-
сутствовал с утра при укладке и перевозке всего Аки-
мова скарба и не раз сам заговаривал с Авдотьей, ко-
торая до того упала духом, что даже не упрекала его...
Совесть его была покойна, но его занимали разные
предположения и расчеты. Он не знал, посчастливится
ли ему на новом поприще: до тех пор он никогда еще
не содержал постоялого двора, — да и вообще не имел
своего угла; ему и не спалось. «Хорошо начато дель-
це, — думал он, — что дальше будет...» Отправивши
перед вечером последнюю телегу с Акимовым добром
(Авдотья с плачем пошла за нею), он осмотрел весь
двор, все закуты, погреба, сараи, лазил на чердак,
неоднократно приказывал своим работникам караулить
крепко-накрепко и, оставшись один после ужина, все не
мог заснуть. Так случилось, что в тот день ни- один из
проезжих не остался ночевать; это его очень обрадо-
вало. «Собаку нужно завтра купить непременно, какую-
нибудь позлей, у мельника; вишь они свою увели», —
говорил он самому себе, ворочаясь с боку на бок, и
вдруг проворно поднял голову... Ему показалось, что
кто-то прошел под окном... Он прислушался... Ничего.
Только кузнечик по временам осторожно трещал за
печкой, да мышь где-то скреблась, да слышалось его
собственное дыхание. Все было тихо в пустой комнате,
тускло освещенной желтыми лучами маленькой стек-
лянной лампадки, которую он успел повесить и зажечь
перед образком в углу... Он опустил голову; вот ему
опять послышалось, как будто скрипнули ворота... по-
том слегка затрещал плетень... Он не выдержал, вско-
чил, отворил дверь в другую комнату и вполголоса
кликнул: «Федор, а Федор!» Никто не отозвался ему...
Ок вышел в сени и чуть не упал, споткнувшись на Фе-
дора, развалившегося на полу. Мыча сквозь сон, заше-
велился работник; Наум растолкал его.
— Что там, что надо? — начал было Федор...
— Чего орешь, молчи, — произнес шепотом Наум.—
Эка спите, проклятые! Ничего не слыхал?
— Ничего, — отвечал тот. — А что?
— А где другие спят?
— Другие спят, где приказано... Да разве что..<
— Молчи, ступай за мной.
Наум тихонько отпер дверь из сеней на двор... На
дворе было очень темно... навесы с их столбами только
потому и можно было различить, что они еще гуще
чернели среди черной мглы...
— Не засветить ли фонарик? — проговорил вполго-
лоса Федор.
Но Наум махнул рукой и притаил дыхание...
Сперва он ничего не услыхал, кроме тех ночных звуков,
которые почти всегда услышишь в обитаемом месте:
лошадь жевала овес, свинья слабо хрюкнула раз
сквозь сон, где-то похрапывал человек; но вдруг дошел
до его ушей какой-то подозрительный шум, подняв-
шийся на самом конце двора, подле забора...
Казалось, кто-то там ворочался и как будто дышал
или дул... Наум глянул через плечо на Федора и, осто-
рожно сойдя с крылечка, пошел на шум... Раза два
останавливался он, прислушивался и продолжал снова
красться... Вдруг он вздрогнул... В десяти шагах от
него, в густой темноте, ярко зарделась огненная точка:
то был раскаленный уголь, и возле самого угля пока-
залась на миг передняя часть чьего-то лица с вытяну-
тыми губами... Быстро и молча, как кошка на мышь,
ринулся Наум на огонь... Торопливо поднявшись
с земли, бросилось ему навстречу какое-то длинное
тело и чуть не сбило его с ног, чуть не выскользнуло из
его рук, но он вцепился в него изо всех сил... «Федор,
Андрей, Петрушка! - закричал он что было мочи, —
скорей сюда, сюда, вора поймал, зажигателя...» Чело-
век, которого он схватил, сильно барахтался и бился...
но не выпускал его Наум... Федор тотчас подскочил
к нему на подмогу.
— Фонарь, скорей фонарь! беги за фонарем, буди
других, скорей! — крикнул ему Наум, — а я с ним пока
один справлюсь — я сижу на нем... Скорей! да захвати
кушак связать его.
Федор побежал в избу... Человек, которого держал
Наум, вдруг перестал биться...
— Так, видно, тебе мало и жены, и денег, и дво-
ра — меня тоже погубить хочешь, — заговорил он
глухо...
Наум узнал Акимов голос.
— Так это ты, голубчик, — промолвил он, — хо-
рошо же, погоди!
— Пусти, — проговорил Аким. — Али тебе не до-
вольно?
— А вот я ‘ тебе завтра перед судом покажу,
как мне довольно... — И Наум еще плотнее обнял
Акима.
Прибежали работники с двумя фонарями и верев-
ками... «Вяжите его!» — резко скомандовал Наум...
Работники ухватили Акима, подняли его, скрутили ему
руки назад... Один из них начал было ругаться, но.
узнавши старого хозяина постоялого двора, замолчал
и только переглянулся с другими.
— Вишь, вишь, — твердил в это время Наум, по-
водя фонарем над землей, — вот и уголь в горшке —
смотрите-ка, в горшке целую головешку притащил, —
надо будет узнать, где он горшок этот взял... вот он
и сучьев наломал... — И Наум тщательно затоптал
огонь ногой. — Обыщи-ка его, Федор! — прибавил
он, — нет ли у него там еще чего?
Федор обшарил и ощупал Акима, который стоял не-
подвижно и повесил, как мертвый, голову на грудь.
— Есть вот нож, — проговорил Федор, доставая
из-за Акимовой пазухи старый кухонный нож.
— Эге, любезный, так ты вот куда метил, — вос-
кликнул Наум. — Ребята, вы свидетели... вот он заре-
зать меня хотел, двор поджечь... Заприте-ка его до
утра в подвале, оттуда он не выскочит... (Караулить я
сам всю ночь буду, а завтра, чуть свет, мы его
к исправнику... а вы свидетели, слышите!
Акима втолкнули в подвал, захлопнули за ним
дверь... Наум приставил к ней двух работников и сам
не лег спать.
Между тем Ефремова жена, убедившись, что ее не-
прошенный гость удалился, — принялась было за
стряпню, хотя па дворе еще чуть брезжило... В тот день
был праздник. Она присела к печке — достать огоньку,
и увидала, что кто-то уже прежде выгребал оттуда жар;
хватилась потом кожа — не нашла ножа; наконец, из
четырех своих горшков не досчиталась одного. Ефре-
мова жена слыла бабой неглупой — и недаром. Она
постояла в раздумье, постояла и пошла в чулан
к мужу. Нелегко было добудиться его и еще труднее
растолковать ему, зачем его будили... На все, что ни
говорила дьячиха, Ефрем отвечал все одно и то же:
— Ушел — ну, бог с ним... я-то что? Унес нож и
горшок — ну, бог с ним — а я-то что?
Однако, наконец, он встал и, внимательно выслу-
шав жену, решил, что дело это нехорошее и что этого
так оставить нельзя.
— Да, — твердила дьячиха, — это нехорошо; этак
он, пожалуй, бед наделает, с отчаянья-то... Я уже ве-
чор видела, что он не спал, так лежал на печи; тебе бы,
Ефрем Александрии, не худо бы проведать, что ли...
— Я вам, Ульяна Федоровна, что доложу, — начал
Ефрем, — я на постоялый двор теперича поеду сам;
а вы уж будьте ласковы, матушка, дайте мне опохме-
литься винца стаканчик.
Ульяна призадумалась.
— Ну, — решила она, наконец,—дам я тебе вина,
Ефрем Александрии; только ты, смотри, не балуй.
— Будьте спокойны, Ульяна Федоровна.
И, подкрепив себя стаканчиком, Ефрем отправился
на постоялый двор.
Еще только рассветало, когда он подъехал к двору,
а уже у ворот стояла запряженная телега и один из
работников Наума сидел на облучке, держа в руках
вожжи.
— Куда это? — спросил его Ефрем.
— В город, — нехотя отвечал работник.
— Зачем это?
Работник только передернул плечами и не отвечал.
Ефрем соскочил с своей лошадки и вошел в дом. В се-
нях ему попался Наум, совсем одетый и в шапке.
— Поздравляем с новосельем нового хозяина, —
проговорил Ефрем, который знал его лично. — Куда
так рано?
— Да, есть с чем поздравлять, — сурово возразил
Наум. — В первый же день, да чуть не сгорел.
Ефрем дрогнул.
— Как так?
— Да так, нашелся добрый человек, поджечь хотел.
Благо, на деле поймал; теперь в город везу.
— Уж не Аким ли?.. — медленно спросил Ефрем.
— А ты почем знаешь? Аким. Пришел ночью с го-
ловешкой в горшке — и уж на двор пробрался и
огонь подложил... все мои ребята свидетели. Хочешь
посмотреть? Нам же его, кстати, пора везти.
— Батюшка, Наум Иваныч, — заговорил Ефрем, —
отпустите его, не погубите вы старика до конца. Не бе-
рите этого греха на душу, Наум Иваныч. Вы подумай-
те — человек в отчаянии — потерялся, значит...
— Полно врать, — перебил его Наум. — Как же!
выпущу я его! Да он завтра же меня подожжет
опять...
— Не подожжет, Наум Иваныч, поверьте. По-
верьте, вам самим этак будет покойнее — ведь тут
расспросы пойдут, суд — ведь вы сами знаете.
— Так что ж, что суд? Мне суда бояться нечего.
— Батюшка, Наум Иваныч, как суда не бояться...
— Э, полно; ты, я вижу, пьян с утра, а еще сегодня
праздник.
Ефрем вдруг совершенно неожиданно заплакал.
— Я пьян, да правду говорю, — пробормотал он. —
А вы для праздничка Христова его простите. •
— Ну, пойдем, нюня.
И Наум пошел к крыльцу.
— Для Авдотьи Арефьевны его простите, — говорил
Ефрем, следуя за ним.
Наум подошел к подвалу, широко отворил дверь.
Ефрем с боязливым любопытством вытянул шею из-за
Наумовой спины и с трудом различил в углу неглубо-
кого подвала — Акима. Бывший богатый дворник, ува-
жаемый в околотке человек, сидел с связанными ру-
ками на соломе, как преступник... Услышав шум; он
поднял голову... Казалось, он страшно исхудал за эти
последние два дня, особенно за эту ночь, — впалые
глаза едва виднелись под высоким, как воск пожелтев-
шим лбом, пересохшие губы потемнели... все лицо его
изменилось и приняло странное выражение: жестокое
и запуганное.
— Вставай и выходи, — проговорил Наум-.
Аким встал и шагнул через порог.
— Аким Семеныч, — завопил Ефрем, — погубил ты
свою головушку, голубчик!..
Аким глянул на него молча.
— Знал бы я, для чего ты вина спрашивал, — не
дал бы я тебе; право, не дал бы; кажется, сам бы все
выпил! Эх, Наум Иваныч, — прибавил Ефрем, ухватив
Наума за руку, — помилуйте его, отпустите.
— Эка штука, — с усмешкой возразил Наум. — Ну,
выходи же, — прибавил он, снова обратившись к Аки-
му... — Чего .ждешь?
— Наум Иванов... — начал Аким.
— Чего?
— Наум Иванов, — повторил Аким, — послушай: я
виноват; сам с тебя расправы захотел; а нас с тобой
бог рассудить должен. Ты у меня все отнял, сам
знаешь, все до последнего. Теперь ты меня погубить
можешь, а только я тебе вот что скажу: коли ты меня
отпустишь теперь — ну! так и быть! владей всем! я со-
гласен hi желаю тебе всякой удачи. А я тебе как перед
богом говорю: отпустишь — пенять не будешь. Бог
с тобой!
Аким закрыл глаза и умолк.
— Как же, как же, — возразил Наум, — можно
тебе поверить!
— А ей-богу, можно, — заговорил Ефрем, — право,
можно. Я за него, за Акима Семеныча, головой готов
поручиться — ну, право!
— Вздор! — воскликнул Наум. — Едем!
Аким посмотрел на него.
— Как знаешь, Наум Иванов. Твоя воля. Много ты
только на душу себе берешь. Что ж, коли тебе-таки уж
не терпится — едем...
Наум в свою очередь зорко поглядел на Акима.
«А в самом деле, — подумал он про себя, — отпустить
его к черту! А то меня этак, пожалуй, люди поедом
поедят. От Авдотьи проходу не будет...» Пока Наум
рассуждал сам с собою — никто не произнес ни слова.
Работник на телеге, которому сквозь ворота все было
видно, только потряхивал головой и похлопывал по
лошади вожжами. Другие два работника стояли на
крылечке и тоже молчали.
— Ну, слушай, старик, — начал Наум, — когда я
тебя отпущу и вот этим молодцам (он указал головой
на работников) не велю болтать, что же, мы с тобой
квиты будем — понимаешь меня, — квиты... ась?
— Говорят тебе, владей всем.
— Ты меня в долгу считать у себя не будешь?
— Ни ты у меня в долгу не будешь, ни я у тебя.
Наум опять помолчал.
— А побожись!
— Вот как бог свят, — возразил Аким.
— Ведь вот я знаю наперед, что раскаиваться бу-
ду, — промолвил Наум, — да уж так, куда ни шло!
Давай сюда руки.
Аким повернулся к нему спиной; Наум начал его
развязывать.
— Смотри же, старик, — прибавил он, стаскивая
с его кистей веревку, — помни, я тебя пощадил, смотри!
— Голубчик вы мой, Наум Иваныч, — пролепетал
тронутый Ефрем, — господь вас помилует!
Аким выправил опухшие и похолоделые руки и по-
шел было к воротам...
Наум вдруг, как говорится, ожидовел — знать, ему
жаль стало, что выпустил Акима...
— Ты побожился, смотри, — крикнул он ему вслед.
Аким оборотился — и, обведя глазами) кругом
двора, промолвил печально:
— Владей всем, навеки нерушимо... прощай.
И он тихо вышел на улицу в сопровождении
Ефрема. Наум махнул рукой, велел отпрячь телегу и
вернулся в дом.
— (Куда же ты, Аким Семеныч, разве не ко мне? —
воскликнул Ефрем, увидав, что Аким своротил с боль-
шой дороги направо.
— Нет, Ефремушка, спасибо, — ответил Аким. —
Пойду посмотреть, что жена делает.
— После посмотришь... А теперь надо бы на ра-
дости — того...
— Нет, спасибо, Ефрем... Довольно и так. Про-
щай. — И Аким пошел не оглядываясь.
— Эка! Довольно и так! — произнес озадаченный
дьячок, — а я еще за него божился! Вот уж не ожидал
я этого, — прибавил он с досадой, — после того как я
за него божился. Тьфу!
Он вспомнил, что забыл взять нож свой и горшок,
и вернулся на постоялый двор... Наум велел выдать
ему его вещи, но даже не подумал угостить его. Совер-
шенно раздосадованный и совершенно трезвый, явился
он к себе домой.
— Ну что, — спросила его жена, — нашел?
— Что нашел? — возразил Ефрем, — вестимо, на-
шел: вот твоя посуда.
— Аким? — с особенным ударением спросила жена.
Ефрем кивнул головой.
— Аким. Но каков же он гусь! Я же за него бо-
жился, без меня бы ему в остроге пропадать, а он хоть
бы чарочку мне поднес. Ульяна Федоровна, уважьте
хоть вы меня, дайте стаканчик.
Но Ульяна Федоровна не уважила его и прогнала
его с глаз долой.
Между тем Аким шел тихими шагами по дороге
к деревне Лизаветы Прохоровны. Он еще не мог хоро-
шенько опомниться; вся внутренность в нем дрожала,
как у человека, который только что избежал явной
смерти. Он словно не верил своей свободе. С тупым
изумлением глядел он на поля, на небо, на жаворон-
ков, трепетавших в теплом воздухе. Накануне, у Еф-
рема, 3он с самого обеда не спал, хоть и лежал непо-
движно на печи; сперва он хотел вином заглушить
в себе нестерпимую боль обиды, тоску досады, беше-
ной и бессильной... но вино не могло одолеть его до
конца; сердце в нем расходилось, и он начал придумы-
вать, как бы отплатить своему злодею... Он думал об
одном Науме; Лизавета Прохоровна не приходила ему
в голову, от Авдотьи он мысленно отворачивался. К ве-
черу жажда мести разгорелась в нем до исступления,
и он, добродушный и слабый человек, с лихорадочным
нетерпением дождался ночи и, как волк на добычу,
с огнем в руках побежал истреблять свой бывший
дом... Но вот его схватили... заперли... Настала ночь.
Чего он не передумал в эту жестокую ночь! Трудно пе-
редать словами все, что происходит в человеке в по-
добные мгновенья, все терзанья, которые он испыты-
вает; оно тем более трудно, что эти терзанья и в са-
мом-то человеке бессловесны и немы... SK утру, перед
приходом Наума с Ефремом, Акиму стало как будто
легко... «Все пропало! — подумал он, — все на ветер
пошло!..» и махнул рукой на все... Если б он был ро-
жден с душой недоброй, в это мгновенье он мог бы
сделаться злодеем; ко зло не было свойственным
Акиму. Под ударом неожиданного и незаслуженного
несчастья, в чаду отчаянья решился он на преступное
дело; оно потрясло его до основания и, не удавшись,
оставило в нем одну глубокую усталость... Чувствуя
свою вину, оторвался он сердцем от всего житейского
и начал горько, но усердно молиться. Сперва молился
шепотом, наконец он, может быть случайно, громко
произнес: «Господи!» — и слезы брызнули из его глаз...
Долго плакал он и утих, наконец... Мысли его, ве-
роятно бы, изменились, если б ему пришлось попла-
титься за свою вчерашнюю попытку... но вот он вдруг
получил свободу... и он шел на свидание с женою по-
луживой, весь разбитый, но спокойный.
Дом Лизаветы Прохоровны стоял в полутора вер-
стах от ее деревни, налево от проселка, по которому
шел Аким. У поворота, ведущего к господской усадьбе,
он остановился было... и прошел мимо. Он решился
сперва зайти в свою бывшую избу, к старику дяде.
Небольшая и довольно уже ветхая Акимова изба
находилась почти на самом конце деревни; Аким про-
шел всю улицу, не встретив ни души. Весь народ был
у обедни. Только одна больная старуха подняла око-
шечко, чтоб посмотреть ему вслед, да девочка, выбе-
жавшая с пустым ведром к колодцу, зазевалась на
него и тоже проводила его глазами. Первый человек,
ему попавшийся навстречу, был именно тот дядя, кото-
рого он искал. Старик с самого утра просидел на зава-
линке под окошком, понюхивая табачок и греясь на
солнце; ему не совсем здоровилось, оттого он и в цер-
ковь не ходил; он только что собрался было навестить
другого, тоже хворого старика-соседа, как вдруг уви-
дал Акима... Он остановился, допустил его до себя и,
заглянув ему в лицо, промолвил:
— Здорово, Акимушка!
— Здорово, — отвечал Аким и, минуя старика, во-
шел в ворота своей избы... На дворе стояли его ло-
шади, корова, телега; тут же ходили его куры... Он
молча вошел в избу. Старик последовал за ним. Аким
присел на лавку и оперся в нее кулаками. Старик жа-
лостливо посматривал на него, стоя у дверей.
— А где хозяйка? — спросил Аким.
— Ав барском доме,— проворно возразил ста-
рик. — Она там. Здесь твою скотинку поставили да сун-
дуки, какие были, а она там. Аль сходить за ней?,
Аким помолчал.
— Сходи, — проговорил он, наконец.
— Эх, дядя, дядя, — промолвил он со вздохом,
пока тот доставал с гвоздя шапку, — помнишь, ты мне
что накануне свадьбы сказал?
— На все воля божия, Акимушка.
— Помнишь, ты мне сказал, что, дескать, я вам,
мужикам, не свой брат, а теперь вот какие времена
подошли... Сам гол как сокол стал.
— Про дурных людей не напасешься, — отвечал
старик, — а его, бессовестного, кабы кто мог проучить
хорошенько, барин, например, какой или другая
власть, а то чего ему бояться? Волк, так волчью хватку
и знает. — И старик надел шапку и отправился.
Авдотья только что возвратилась из церкви, когда
ей сказали, что мужнин дядя ее спрашивает. До того
времени она очень редко его видала; он к ним на
постоялый двор не хаживал и вообще слыл за чу-
дака: до страсти любил табак и все больше помал-
чивал.
Она вышла к нему.
— Чего тебе, Петрович, аль что случилось?
— Ничего не случилось, Авдотья Арефьевна; муж
тебя спрашивает.
— Разве он вернулся?
— Вернулся.
— Да где ж он?
— А на деревне, в избе сидит.
Авдотья оробела.
— Что, Петрович, — спросила она, глядя ему прямо
в глаза, — серчает он?
— Не видать, чтобы серчал.
Авдотья потупилась.
— Ну, пойдем, — промолвила она, надела большой
платок, и оба отправились. Молча шли они до самой
деревни. Когда же стали они приближаться к избе,
Авдотью страх разобрал такой, что коленки у ней за-
дрожали.
— Батюшка, Петрович, — проговорила она, — вой-
ди ты первый... Скажи ему, что я, мол, пришла.
Петрович вошел в избу и нашел Акима, сидящего
в глубоком раздумье, на том же самом месте, на кото-
ром он его оставил.
— .Что, — промолвил Аким, подняв голову, — али
не пришла?
— Пришла, — возразил старик. — У ворот стоит...
— .Ну, пошли ее сюда.
Старик вышел, махнул Авдотье рукой, сказал ей:
«Ступай», а сам опять присел на завалинке. Авдотья
с трепетом отперла дверь, переступила порог и остано-
вилась...
Аким посмотрел на нее.
— Ну, Арефьевна, — начал он, — что мы теперь
с тобою будем делать?
— Виновата, — прошептала она.
— Эх, Арефьевна, все мы грешные люди. Что тут
толковать-то!
— Это он, злодей, погубил нас обоих, — заговорила
Авдотья звенящим голосом, и слезы потекли по ее ли-
цу. — Ты, Аким Семеныч, этого так не оставляй, по-
лучи с него деньги-то. Ты меня не жалей. Я под прися-
гой готова показать, что деньги ему взаймы дала. Ли-
завета Прохоровна вольна была двор наш продать,
он-то за что нас грабит... Получи с него деньги.
— Мне с него не приходится получать деньги, —
угрюмо возразил Аким. — Мы с ним рассчитались.
Авдотья изумилась:
— Как так?
— Да так. Знаешь ли ты, — продолжал Аким, и
глаза его загорелись, — знаешь ли ты, где я провел
ночь? Не знаешь? У Наума в подвале, по рукам, по но-
гам связанный, как баран, вот где я провел ночь.
Я у него двор хотел поджечь, да он меня поймал,
Наум-то; ловок он больно! А сегодня меня собирался
в город везти, да уж так помиловал; стало быть, мне
с него денег не приходится получать. Да и как я по-
лучу с него деньги... А когда, скажет он, я у тебя за-
нимал деньги? Что ж мне, сказать: жена их у меня под
полом отрыла, да и снесла тебе? Врет, он скажет, твоя
жена. Али тебе, Арефьевна, огласки мало? Молчи уж
лучше, говорят тебе, молчи.
— Виновата, Семеныч, виновата, — шепнула снова
перепуганная Авдотья.
— Не в том дело, — возразил Аким, помолчав не-
много, — а что мы будем делать с тобой? Дома у нас
теперь не стало... денег тоже...
— Как-нибудь перебьемся, Аким Семеныч; Лиза-
вету Прохоровну попросим, она нам поможет, мне Ки-
рилловна обещала.
— Нет, Арефьевна, уж ты сама ее проси с твоей
Кирилловной сообща; вы ведь одного поля ягодки.
Я вот что тебе скажу: ты здесь оставайся, с богом; я
здесь не останусь. Благо, у нас детей нет, а я один
авось не пропаду. Одна голова не бедна.
— Что же ты, Семеныч, аль опять в извоз пойдешь?
Аким горько засмеялся.
— Хорош я извозчик, неча сказать! Вот нашла
молодца. Нет, Арефьевна, ведь это дело не то, что,
примерно сказать, жениться; на это дело старик не го-
дится. Я только здесь не хочу остаться, вот что; не
хочу, чтобы на меня пальцами тыкали... понимаешь?
Я пойду грехи свои отмаливать, Арефьевна, вот я куда
пойду.
— Какие же твои грехи, Семеныч? — робко произ-
несла Авдотья.
— Уж про них, жена, я сам знаю.
— Да на кого же ты меня оставишь, Семеныч? Как
я без мужа жить-то буду?
— На кого я тебя оставлю? Эх, Арефьевна, как ты
это говоришь, право! Очень тебе нужен такой муж, как
я, да еще старый, да еще разоренный. Как же! Обхо-
дилась прежде, обойдешься и вперед. А добро, какое
еще у нас осталось, возьми себе, ну его!..
— Как знаешь, Семеныч, — печально возразила
Авдотья, — ты лучше это знаешь.
— То-то. Только ты не думай, чтоб я серчал на
тебя, Арефьевна. Нет, чего серчать, когда уж того...
Прежде надо было спохватиться. Сам я виноват — и
наказан. (Аким вздохнул.) Люби кататься, люби и
саночки возить. Лета мои старые, пора о душеньке
своей подумать. Меня сам господь вразумил. Вишь я,
старый дурак, с молодой женой хотел в свое удоволь-
ствие пожить... Нет, брат старик, ты сперва помолись,
да лбом оземь постучи, да потерпи, да попостись...
А теперь ступай, мать моя. Устал я очень, сосну ма-
ленько.
И Аким протянулся, кряхтя, на лавке.
Авдотья хотела было что-то сказать, постояла, по-
глядела, отвернулась и ушла... Она не ожидала, что
так дешево отделается.
— Что, не побил? — спросил ее Петрович, сидя,
весь сгорбленный, на завалинке, когда она с ним по-
ровнялась. Авдотья молча прошла мимо. — Вишь, не
побил, — произнес про себя старик, усмехнулся,' взъе-
рошил бороду и понюхал табаку.
Аким исполнил свое намерение. Он устроил наскоро
свои, делишки и, несколько дней спустя после передан-
ного нами разговора, зашел, одетый по-дорожному, про-
ститься с своей женой, которая поселилась на время во
флигельке господского дома. Прощание их продолжа-
лось-недолго... Тут же случившаяся Кирилловна присо-
ветовала Акиму явиться к барыне; он явился к ней. Ли-
завета Прохоровна приняла его с некоторым смущением^
но благосклонно допустила его к руке и спросила, куда
он намерен идти? Он отвечал, что пойдет сперва
в Киев, а оттуда куда бог даст. Она похвалила его и
отпустила. С тех пор он очень редко показывался до-
мой, хотя никогда не забывал принести барыне про-
свиру с вынутым заздравным... Зато везде, куда только
стекаются богомольные русские люди, можно было
увидеть его исхудавшее и постаревшее, но все еще
благообразное и стройное лицо: и у раки св. Сергия, и
у Белых берегов, и в Оптиной пустыне, и в отдаленном
Валааме; везде бывал он...
В нынешнем году он проходил мимо вас в рядах
несметного народа, идущего крестным ходом за иконой
богородицы в Коренную; на следующий год вы заста-
вали его сидящим, с котомкой за плечами, вместе
с другими странниками, на паперти Николая чудо-
творца во Мценске... В Москву он являлся почти каж-
дую весну...
Из края в край скитался он своим тихим, нетороп-
ливым, но безостановочным шагом — говорят, он побы-
вал в самом Иерусалиме... Он казался совершенно
спокойным и счастливым, и много говорили о его на-
божности и смиренномудрии те люди, которым удава-
лось с ним беседовать.
А Наумово хозяйство шло между тем как нельзя
лучше. Живо и толково принялся он за дело и, как го-
ворится, круто пошел в гору. Все в околотке знали,
какими средствами достал он себе постоялый двор,
знали также, что Авдотья отдала ему мужнины деньги;
никто не любил Наума за его холодный и резкий нрав...
с укоризной рассказывали про него, будто он однажды
самому Акиму, попросившему у него под окном мило-
стыню, отвечал, что бог, мол, подаст, и ничего не вы-
нес ему; но все соглашались, что счастливей его чело-
века не было; хлеб у него родился лучше, чем у соседа;
пчелы роились больше; куры даже чаще неслись; скот
никогда не болел, лошади не хромали... Авдотья долго
не могла слышать его имени (она приняла предложе-
ние Лизаветы Прохоровны и снова поступила к ней на
службу в качестве главной швеи); но под конец ее от-
вращение несколько уменьшилось; говорят, нужда за-
ставила ее прибегнуть к нему, и он дал ей рублей сто...
Не будем слишком строго судить ее: бедность хоть кого
скрутит, а внезапный переворот в ее жизни очень ее
состарил и смирил: трудно поверить, как скоро она
подурнела, как опустилась и упала духом...
— Чем же все кончилось? — спросит читатель.
А вот чем: Наум, удачно хозяйничавши лет пятна-
дцать, выгодно сбыл свой двор другому мещанину...
Он бы никогда не расстался с своим двором, если б
не случилось следующего, повидимому незначительного
обстоятельства: два утра сряду собака его, сидя под
окнами, протяжно и жалобно выла; он во второй раз
вышел на улицу, внимательно посмотрел на воющую
собаку, покачал головой, отправился в город и в тот
же день сошелся в цене с мещанином, который уже
давно приторговывался к его двору... Через неделю он
уехал куда-то далеко — из губернии вон; новый хозяин
переселился на его место, и что же? В тот же самый
вечер двор сгорел дотла, ни одна клеть не уцелела, и
Наумов наследник остался нищим. Читатель легко себе
представит, какие поднялись толки в соседстве по слу-
чаю этого пожара... Видно, он свою «задачу» с собой
унес, твердили все... О нем ходят слухи, будто он за-
нялся хлебной торговлей и разбогател сильно. Но на-
долго ли? Не такие столбы валились, и злому делу
рано или поздно приходит злой конец. О Лизавете Про-
хоровне много сказать нечего: она жива до сих пор и,
как это часто бывает с людьми такого рода, ни в чем
не изменилась, даже не слишком постарела, только
как будто суше стала; притом скупость в ней чрезвы-
чайно усилилась, хотя трудно понять, для кого это она
все бережет, не имея детей и не будучи ни к кому при-
вязана. В разговоре она часто упоминает об Акиме и
уверяет, что с тех пор, как узнала все его качества,
она русского мужика очень стала уважать. Кирил-
ловна от нее откупилась за порядочные деньги и вы-
шла замуж, по любви, за какого-то молодого, белоку-
рого официанта, от которого терпит муку горькую;
Авдотья живет попрежнему на женской половине у Ли-
заветы Прохоровны, но опустилась еще несколькими
ступенями ниже, одевается очень бедно, почти грязно,
и от столичных замашек модной горничной, от привы-
чек зажиточной дворничихи не осталось уже в ней и
следа... Ее никто не замечает, и она сама рада, что ее
не замечают; старик Петрович умер, а Аким все еще
странствует — и бог один знает, сколько ему еще при-
дется странствовать!
ДВА ПРИЯТЕЛЯ
Весной 184* года Борис Андреич Вязовнин, моло-
дой человек лет двадцати шести, приехал в свое родо-
вое поместье, лежащее в одной из губерний средней
полосы России. Он только что вышел в отставку — «по
домашним обстоятельствам» — и намеревался за-
няться хозяйством. Мысль благая, конечно! но возы-
мел ее Борис Андреич, как оно-, впрочем, большею
частию бывает, — против воли. Доходы его уменьша-
лись с каждым годом, долги увеличивались: он убе-
дился в невозможности продолжать службу, жить
в столице — словом, жить, как жил до тех пор, и ре-
шился, скрепя сердце, посвятить несколько лет на
исправление тех «домашних обстоятельств», по мило-
сти которых он внезапно очутился в деревенской
глуши.
Вязовнин нашел свое имение расстроенным, усадьбу
запущенной, дом чуть не в развалинах; сменил ста-
росту, уменьшил оклады дворовых; очистил себе две-
три комнатки и велел положить новые тесинки там,
где протекала,крыша; впрочем, не предпринял никаких
резких мер и не затеял никаких усовершенствований
вследствие той, повидимому, простой мысли, что
должно по крайней мере узнать сперва то, что же-
лаешь усовершенствовать... Вот он и принялся узнавать
хозяйство, начал, как говорится, входить в сущность
дела. Должно признаться, что входил он в сущность
дела без особенного рвения и не торопясь. С непри-
вычки он скучал в деревне сильно и часто не мог
придумать, куда и на что употребить целый длинный
день. Соседей у него было довольно много, но он не
знался с ними, — не потому, чтобы чуждался их, а так
как-то, не приходилось ему с ними сталкиваться; нако-
нец, уже осенью, довелось ему познакомиться с одним
из самых близких ему соседей. Его звали Петром
Васильичем Крупицыным. Он когда-то служил в ка-
валерии и вышел в отставку поручиком. Между его
мужиками и вязовнинскими с незапамятных времен
шел спор о двух с половиною десятинах сенокосной
земли. Дело нередко доходило до драки; копны сена
таинственно переезжали с места на место; происхо-
дили разные неприятности, и, вероятно, много еще лет
продолжался бы этот спор, если б Крупицын, узнав
стороной о миролюбивых свойствах Бориса Андреича,
не поехал к нему для личного объяснения. Объяснение
это имело последствия очень приятные: во-первых,
дело прекратилось тотчас же и навсегда, к обоюдному
удовольствию .владельцев, а во-вторых, и сами они друг
другу понравились, стали часто видеться, а к зиме
сошлись уже так, что почти не расставались.
И между тем общего между ними было немного.
Вязовнин, как человек хотя сам не богатый, но проис-
ходивший от богатых родителей, получил хорошее вос-
питание, учился в университете, знал разные языки,
любил заниматься чтением книг и вообще мог счи-
таться человеком образованным. Крупицын, напротив,
говорил с грехом пополам по-французски, без особен-
ной нужды книги в руки не брал и скорее принадле-
жал к числу людей необразованных. Наружностью
приятели тоже мало походили друг на друга: Вязовнин
был довольно высокого роста, худ, белокур и смахивал
на англичанина; держал свою особу, особенно руки,
в большой чистоте, одевался .изящно и щеголял гал-
стуками... столичные привычки! Крупицын, напротив,
был роста небольшого, сутуловат, смугл, черноволос,
и лето и зиму ходил в каком-то иальто-саке, с оттопы-
ренными карманами, из сукна бронзового цвета. «Мне
этот цвет за то нравится, —говаривал Петр Ва-
сильич, — что он не марок». Цвет сукна действительно
не был марок, но само- сукно порядком повапачкалось.
Вязовнин любил хорошо покушать и охотно говорил
о том, как приятно хорошо кушать и что значит иметь
вкус; Крупицын ел все, что ни подавали ему, лишь бы
только было над чем потрудиться. Попадались ли ему
щи с кашей — он с удовольствием хлебал щи и заедал
их кашей; представлялся ли ему немецкий жидкий
суп — он с той же готовностью налегал на суп, а слу-
чалась тут каша — он и кашу туда же валил в-та-
релку — и ничего. Квас любил он, по собственному
выражению, как отца родного*, а вина французские,
особенно красные, терпеть не мог и называл кисляти-
ной. Вообще Крупицын был очень далек от брезгли-
вости, тогда как Вязовнин менял в день два носовые
платка. Словом, приятели, как мы уже сказали выше,
не походили друг на друга. Одно в них было общее:
оба они были, что называется, добрые малые, простые
ребята. Крупицын таким родился, а Вязовнин стал та-
ким. Кроме того, они оба еще отличались тем, что ни
тот, ни другой ничего особенного не любил, то есть не
имел ни к чему особенной страсти или привязанности.
Крупицын шестью или осьмыо годами был старше Вя-
зовнина.
Дни их проходили довольно однообразно. Обыкно-
венно утром, однако не слишком рано-, часов в десять,
Борис Андреич еще сидел возле окна, в красивом
шлафроке нараспашку, причесанный, вымытый и в бе-
лой как снег рубашке, с книжкой и чашкой чаю; дверь
отворялась, и входил Петр Васильич с обычным своим
небрежным видом. Деревенька его находилась всего
в полуверсте от Вязовны (так называлось имение Бо-
риса Андреича). Притом Петр Васильич очень часто
оставался на ночь у Бориса Андреича. «А, здрав-
ствуйте! — говорили они оба в одно время. — Как по-
чивали?» И тут же Федюшка (мальчик лет пятна-
дцати, одетый казачком, у которого даже волосы,
стоявшие дыбом, как у турухтана весной, на затылке,
имели вид заспанный) приносил Петру Васильичу его
шлафрок из бухарской материи, и Петр Васильич,
предварительно крякнув, облекался в свой шлафрок и
принимался за чай и за трубку. Тут начинались разго-
воры — разговоры неторопливые, с промежутками и
роздыхами: говорили о погоде, о вчерашнем дне, о по-
левых работах и хлебных ценах; говорили также
о близлежащих помещиках и помещицах. В первые дни
своего знакомства с Борисом Андреичем Петр Ва-
сильич почитал за долг и даже радовался случаю рас-
спрашивать соседа о столичной жизни, о науке и обра-
зованности — вообще о возвышенных предметах; от-
веты Бориса Андреича занимали, часто удивляли его
и возбуждали его внимание, но в то же время причи-
няли ему некоторую усталость, так что вскорости все
подобные разговоры прекратились; да и сам Борис
Андреич, с своей стороны, не обнаруживал излишнего
желания возобновлять их. Случалось впоследствии —
и то изредка, — что Петр Васильич спросит вдруг Бо-
риса Андреича, например, о том, что, дескать, за вещь
электрический телеграф, и, выслушав не совсем ясное
толкование Бориса Андреича, помолчит, скажет: «Да,
это удивительно», — и уже долго потом не любопыт-
ствует ни о каком ученом предмете. Большею частью
разговоры между ними происходили вреде следую-
щего. Петр Васильич, например, наберется дыму из
трубки и, выпуская его через ноздри, спросит:
— А что-это у вас за новая девушка? Я па заднем
крыльце видел, Борис Андреич.
Борис Андреич в свою очередь поднесет сигарку ко
рту, пыхнет раза два и, отхлебнув глоток холодного
чаю со сливками, промолвит:
— Какая новая девушка?
Петр Васильич нагнется несколько вбок и, глянув
в окно на двор, где собака только что укусила босого
мальчика за икру, возразит:
— Белокурая такая... недурная.
— А! — воскликнет немного погодя Борис Ан-
дреич, — это у меня новая прачка.
— Откуда?.— спросит Петр Васильич, словно уди-
вившись.
— Из Москвы. В ученье была.
И оба помолчат.
— А сколько у вас всех прачек, Борис Андреич? —
спросит опять Петр Васильич, внимательно глядя на
вспыхивающий с сухим треском табак под нагоревшею
золою в трубке.
— Три, — отвечает Борис Андреич.
— Три! У меня только одна. И одной-то делать
почти нечего. Ведь у меня, вы сами знаете, какое
мытье!
— Гм! —отвечает Борис Андреич.
И разговор прекращается на время.
В таких занятиях проходило утро и наступало
время завтрака. Петр Васильич особенно любил зав-
трак и утверждал, что двенадцатый час — это есть са-
мое то время, когда хочется человеку есть; и действи-
тельно: он в этот час ел так весело, с таким здоровым
и приятным аппетитом, что, глядя на него, даже немец
бы порадовался: так славно завтракал Петр Васильич!
Борис Андреич кушал гораздо меньше: с него доста-
точно было куриной котлетки или двух яичек всмятку
с маслом и какой-нибудь английской приправы в хитро-
устроенном и патентованном сосуде, за которую пла-
тил он большие деньги и которую- втайне находил от-
вратительною, хотя и уверял, что без нее ничего в рот
взять не может. После завтрака и до обеда оба прия-
теля, если погода была хорошая, ходили по хозяйству
или так, просто гуляли, смотрели, как объезжались мо-
лодые лошади, и т. д. Иногда добиралися они до де-
ревни Петра Васильича и изредка заходили в его
домик.
Домик этот, небольшой и ветхий, скорее походил
на простую дворовую лачужку, чем на жилище поме-
щика. По соломенной крыше, кругом пробуравленной
воробьиными и галочными гнездами, рос зеленый мох;
из двух осиновых срубов, некогда сплоченных и прила-
женных, один откинулся назад, другой, покачнулся
вбок и врос в землю; словом, плох был дом Петра Ва-
сильича снаружи, плох изнутри. Но Петр Васильич не
унывал: будучи человеком холостым и вообще невзы-
скательным, он мало радел об удобствах жизни и
довольствовался уже тем, что имел местечко, где мог,
по нужде, укрыться от ненастья и холода. Хозяйством
его заведовала ключница Македония, женщина сред-
них лет, очень усердная и даже честная, но с несчаст-
ными руками; ничего у ней не спорилось: посуда
билась, белье рвалось, кушанье не доваривалось
или пригорало. Петр Васильич называл ее Калигу-
лой.
Имея врожденную склонность к хлебосольству,
Петр Васильич любил видеть у себя гостей и угощать
их, несмотря на скудность средств своих. Особенно
старался и хлопотал он, когда посещал его Борис
Андреич; но, по милости Македонии, которая, впрочем,
чуть не летела с ног долой на каждом шагу от усердия,
угощения бедного Петра Васильича выходили всегда
неудачны и большей частью ограничивались куском за-
черствелого балыка и рюмкой водки, о которой он от-
зывался совершенно справедливо, говоря, что она
отлична против желудка. После прогулки оба приятеля
возвращались в дом Бориса Андреича и обедали не
спеша. Покушавши так, как будто завтрака и не было,
Петр Васильич отправлялся куда-нибудь в уединенный
угол и спал часика два-три; Борис Андреич в это время
читал заграничные журналы. Вечером приятели опять
сходились: такая уже между ними завелась дружба!
Иногда они садились играть в преферанс, вдвоем,
иногда просто разговаривали таким же образом, как
поутру; случалось, что Петр Васильич брал со стены
гитару и пел довольно приятным тенор ом разные ро-
мансы. Петр Васильич очень любил музыку, — гораздо
более, чем Борис Андреич, который без восхищения не
мог произнести имени Бетховена и все собирался выпи-
сать из Москвы фортепьяно. В минуту грусти или
уныния Петр Васильич имел привычку петь романс,
относившийся ко времени! его службы в полку... С осо-
бенным чувством и несколько в нос произносил
он следующие стихи:
Кухню нам француз не правит,
А денщик варит обед...
Славный Роде не играет,
Каталани не поет...
Трубач зорю отхватает,
Вахмистр с рапортом придет.
Борис Андреич изредка ему подтягивал, но голос
у него был неприятный и неверный. Часу в десятом, а
иногда и раньше, приятели расходились... и на другой
день снова начиналось то же.
Вот однажды, сидя, по обыкновению, несколько
вкось и напротив Бориса Андреича, Петр Васильич по-
глядел на него довольно пристально и промолвил за-
думчивым голосом:
— Одному я удивляюсь, Борис Андреич...
— Чему это? — спросил тот.
— А вот чему. Вы человек молодой, умный, обра-
зованный: что вам за охота жить в деревне?
Борис Андреич посмотрел с удивлением на своего
соседа.
— Вы ведь знаете, Петр Васильич, — проговорил
он, наконец, — что если б не мои обстоятельства... Об-
стоятельства меня к этому принуждают, Петр Ва-
сильич.
— Обстоятельства? обстоятельства ваши пока еше
ничего... С вашим именьем можно жить. Определитесь
на службу.
И, помолчав немного, Петр Васильич прибавил:
— Я па вашем «месте поступил бы в уланы.
— В уланы? Почему же именно в уланы?
— Так, мне кажется, вам приличнее быть в уланах.
— Но позвольте: вы сами служили в гусарах?
— Я? Конечно, в гусарах, — с живостью загово-
рил Петр Васильич, — и в каком полку! Такого дру-
гого полка в целом свете не найдешь! Золотой был
полк! Начальники, товарищи — что за люди были! Но
вам... я не знаю... вам, по-моему, надо в уланы. Вы
белокуры, талия у вас тоненькая: все это идет.
— Но позвольте, Петр Васильич, вы забываете, что,
в силу военных узаконений, я должен буду начать
с юнкерского чина. В мои годы это несколько затруд-
нительно. Кажется, даже оно запрещено.
— И то правда, — заметил Петр Васильич и поту-
пился. — Ну, в таком случае женитесь, — произнес он
вдруг, подняв голову.
— Какой у вас, однако, сегодня странный оборот
мыслей, Петр Васильич! — воскликнул Борис Андреич.
— Почему же странный? Что, в самом деле, жить
так-то? Чего дождетесь? Только время упустите. Же-
лаю я знать, какая вам оттого будет польза, что вы не
женитесь?
— Да не в пользе дело, — начал было Борис
Андреич.
— Нет, позвольте, — перебил его Петр' Васильич,
неожиданно войдя в азарт. — Это мне удивительно,
отчего в нынешнее время .молодые люди так боятся
жениться! Я этого просто понять не могу. Вы, Борис
Андреич, не смотрите на меня, что я не женат. Я, мо-
жет быть, и хотел и предлагал, да мне вот что пока-
зали.
И-тут Петр Васильич поднял кверху указательный
палец правой руки, обратив его наружной стороной
к Борису Андреичу.
— Ас вашим состоянием как не жениться!
Борис Андреич внимательно глядел на Петра Ва-
сильича.
— Весело, что ли, холостым-то жить? — продолжал
Петр Васильич. — Эка невидаль! вот радость-то!..
Право, меня нынешние молодые люди удивляют.
И Петр Васильич с досадой выколотил трубку
о ручку кресел и сильно дунул в чубук.
— Да кто вам сказал, Петр Васильич, что я не
намерен жениться? — медленно проговорил Борис
Андреич.
Петр Васильич как полез пальцами в свой выши-
тый блестками бархатный, массакового цвета кисет
с табаком, так и остался недвижим. Слова Бориса
Андреича его изумили.
— Да, — продолжал Борис Андреич, — я готов же-
ниться. Сыщите мне невесту, и я женюсь.
— Право?
— Право.
— Нет, ей-богу?
— Какой вы, Петр Васильич; ей-богу, я не шучу.
Петр Васильич набил себе трубку.
— Ну, смотрите ж, Борис Андреич. Невеста вам
будет.
— Хорошо,—возразил Борис Андреич, — но по-
слушайте, в сущности для чего вы хотите женить
меня?
— А для того, что вы, как посмотрю на вас, не
имеете способности этак ничего не делать.
Борис Андреич улыбнулся.
— Мне, напротив, до сих пор казалось, что я на
это мастер.
— Вы меня не так поняли, — промолвил Петр Ва-
сильич и переменил разговор.
Дня два спустя Петр Васильич явился к своему
соседу не в обыкновенном своем пальто-саке, а в сюр-
туке цвета воронова крыла, с высокой тальею, крошеч-
ными пуговицами и длинными рукавами. Усы Петра
Васильича казались почти черными от фабры, а во-
лосы, круто завитые спереди в виде двух продолгова-
тых колбасок, ярко лоснились помадой. Большой бар-
хатный галстук с атласным бантом туго сжимал шею
Петра Васильича и придавал торжественную непо-
движность и праздничную осанку всей верхней части
его туловища.
— Что значит этот туалет? — спросил Борис
Андреич.
— А то значит этот туалет, — ответил Петр Ва-
сильич, опускаясь на кресла не с обычной своей раз-
вязностью, — что велите заложить коляску. Мы едем.
— Куда это?
— К невесте.
— К какой невесте?
'— А вы уже забыли, о чем мы четвертого дня раз-
говаривали с вами?
Борис Андреич засмеялся, а сам смутился в душе.
— Помилуйте, Петр Васильич, да ведь это была
одна шутка.
— Шутка? Как же вы божились тогда, что не шу-
тите? Нет, уж извините, Борис Андреич, а вы долж-
ны сдержать свое слово. Я уж принял надлежащие
меры.
Борис Андреич еще более смутился.
— Какие, однако, то есть, меры?—спросил он.
— О, не беспокойтесь... Что вы думаете! Я только*
предварил одну нашу соседку, пр-елюбезную особу, что
мы с вами сегодня намерены посетить ее.
— Кто эта соседка?
— Узнаете — погодите. Вот вы сперва оденьтесь да
велите лошадей заложить.
Борис Андреич с нерешительностью поглядел
кругом.
— Право, Петр Васильич, что вам за охота... по-
смотрите, какая погода.
— Ничего погода: она всегда такая бывает.
— И далеко ехать?
— Верст пятнадцать.
Борис Андреич помолчал.
— Да хоть позавтракаемте сперва!
— Позавтракать — ничего, можно-. Знаете что, Бо-
рис Андреич, подите оденьтесь теперь, а я без вас
распоряжусь: водочки, икры кусок — это недолго, а
у вдовушки нас покормят, об этом беспокоиться нечего.
— Разве она вдова? — спросил, обернувшись, Бо-
рис Андреич, который уже подходил к дверям каби-
нета.
Петр Васильич закачал головой.
— Вот увидите, увидите.
Борис Андреич ушел и запер за собою дверь, а
Петр Васильич, оставшись один, распорядился и на-
счет коляски и насчет завтрака.
Борис Андреич одевался довольно- долго. Петр Ва-
сильич выпивал уже, слепка наморщившись и приняв
грустный вид, вторую рюмку водки, когда Борис
Андреич предстал на пороге кабинета. Ок позаботился
о своем туалете. На нем был щегольски сшитый про-
сторный черный сюртук, приятно отделявшийся своей
матовой массой от томного блеска -светлосерых брюк,
черный низенький галстук и красивый темносиний жи-
лет; золотая цепочка, прицепленная крючком к послед-
ней петельке, скромно терялась в боковом кармане;
тонкие сапоги благородно скрипели, и вместе с появ-
лением Бориса Андреича разлился в воздухе запах
Ess’bo-uquet’a в соединении с запахом свежего белья.
Петр Васильич только и мог произнести, что «а!», и
тотчас взялся за шапку.
Борис Андреич натянул на левую руку лайковую
серую перчатку, предварительно подышав в нее; потом
тою же рукою нервически налил себе четверть рюмки
водки и выпил; наконец, взял шляпу и вышел вместе
с Петром Васильичем в переднюю.
— Я это только для -вас делаю, — сказал Борис
Андреич, садясь в коляску.
— Положим, что для меня, — сказал Петр Ва-
сильич, . на которого, видимо, подействовал изящный
вид Бориса Андреича, — а может быть, вы сами бу-
дете меня благодарить.
И он.сказал кучеру, как и куда ехать. Коляска по-
катилась.
— Мы едем к Софье Кирилловне Заднепров-
ской, — промолвил Петр Васильич после довольно про-
должительного промежутка, в течение которого оба
приятеля сидели неподвижно, словно каменные.—
Слыхали ли вы про нее?
— Кажется, слыхал, — отвечал Борис Андреич. —
Что же, вы ее-то мне в невесты прочите?
— А почему же бы и нет? Она женщина отличного
ума, с состояньем, с манерами, можно сказать, сто-
личными. Впрочем, поглядите... ведь это вас ни к чему
не обязывает.
— Еще бы! — возразил Борис Андреич. — А сколь-
ко ей лет?
— Лет двадцать пять или двадцать семь — никак
не более. В самом, как говорится, соку!
До имения госпожи Заднепровской было не пятна-
дцать, а добрых двадцать пять верст, так что Борис
Андреич порядком продрог под конец и все прятал
свой покрасневший носик в бобровый воротник ши-
нели. Петр Васильич не боялся холода вообще и
в особенности, когда был одет по-праздничному. Тогда
он скорее подвергался испарине. Усадьба госпожи За-
днепровской состояла из новенького белого домика
с зеленой крышей, в виде дачи, в городском вкусе,
с небольшим садиком и двором. Под Москвою часто
можно встретить подобные дачи; в провинции они
попадаются реже. Видно было, что госпожа Заднепров-
ская поселилась тут недавно-. Приятели вышли из
коляски. На крыльце встретил их лакей в гороховых
панталонах и сером круглом фраке с гербовыми пу-
говицами; -в передней, довольно опрятной, но с кони-
ком, встретил их другой такой же лакей. Петр
Васильич велел доложить барыне о себе и о Борисе
Андреиче. Лакей не пошел к барыне, а отвечал, что
приказано просить.
Гости отправились и через столовую, в которой
оглушительно трещала канарейка, вошли в гостиную,
с модной мебелью из русского магазина, очень
ухищренной и изогнутой, под предлогом доставления
удобства сидящим, а в сущности очень неудобной. Не
прошло- двух минут, как послышался в соседней ком-
нате шелест шелкового платья; портьерка приподня-
лась, и проворными шагами вошла в гостиную хо-
зяйка. Петр Васильич расшаркался и подвел к ней
Бориса Андреича.
— Очень рада с -вами познакомиться и давно этого
желала, — развязно проговорила хозяйка, быстро оки-
нув его взором. — Я очень благодарна Петру Ва-
сильичу за доставление такого приятного знакомства.
Прошу садиться.
И хозяйка села, прошумев платьем, на низкий ди-
ванчик, прислонилась к спинке, протянула ноги, обутые
в очень миленькие ботинки, и скрестила руки. Платье
на ней было зеленое, с беловатыми переливами, гляссе,
с воланами в несколько рядов.
Борис Андреич сел на кресла против нее. Петр Ва-
сильич — немного поодаль. Разговор начался. Борис
Андреич внимательно рассматривал Софью 'Кирил-
ловну. Это была женщина стройная, высокая, с тонкой
тальей, смуглая и довольно красивая. Выражение ее
лица и особенно глаз, больших и блестящих, с припод-
нятыми углами, как у китайцев, являло странную смесь
смелости и роббсти и никак не могло назваться есте-
ственным. Она то щурила свои глаза, то внезапно их
раскрывала; а на губах у ней постоянно играла
улыбка, желавшая казаться равнодушной. Все движе-
ния Софьи Кирилловны были очень свободны, почти
резки. Впрочем, наружность ее понравилась Борису
Андреичу; только неприятно подействовал на него ко-
сой пробор волос, придававший ее чертам лихой и
мальчишеский вид; сверх того, она, по его мнению,
слишком чисто и правильно выражалась по-русски...
Борис Андреич разделял мнение Пушкина, что* —
Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
нельзя любить русской речи. Словом, Софья Кирил-
ловна принадлежала к числу тех женщин, которых
любезники величают ловкими дамами, мужья — бое-
выми особами, а старые холостяки — разбитными ба-
бенками.
Сперва разговор зашел о том, что очень скучно
жить в деревне.
— Здесь просто нет живой души, просто не с кем
словом перекинуться, — говорила Софья Кирилловна,
особенно отчетливо произнося букву с. — Я не могу
понять, что за люди здесь живут. А те, — прибавила
она с ужимкой, — с которыми было бы приятно позна-
комиться, — те не ездят, оставляют нас, бедных, в на-
шем невеселом одиночестве.
Борис Андреич слегка наклонился вперед и пробор-
мотал какое-то неловкое извинение, а Петр Васильич
только глянул на него, как бы желая сказать: «Ну,
что я вам говорил? Кажется, эта за словом в карман
не полезет».
— Вы курите? — спросила Софья Кирилловна.
— Курю... ко...
— Сделайте одолжение... я сама курю.
И, сказав эти слова, вдова взяла со столика до-
вольно большую серебряную сигарочницу, достала из
нее папироску и предложила гостям. Оба гостя взяли
по папироске. Софья Кирилловна позвонила и велела
вошедшему мальчику, с красным жилетом во всю
грудь, подать огня. Мальчик принес восковую свечу на
хрустальном подносе. Папироски задымились.
— Ведь вот, например, вы не поверите, — продол-
жала вдова, слепка закинув голову и пуская дым
тонкой струею кверху, — здесь есть люди, которые
находят, что дамам не следует курить. А уж верхом
ездить — сохрани боже! просто каменьями побьют. —
Да, — прибавила она после небольшого молчания,—
все, что выходит из-под общего уровня, все, что нару-
шает законы какого-то выдуманного 'приличия, подвер-
гается здесь строжайшему осуждению.
— Особенно барыни на этот счет сердиты, — за-
метил Петр Васильич.
— Да, — возразила вдова, — беда попасть к ним
на зубок! Впрочем, я с ними не знаюсь вовсе; сплетни
их не проникают в мое пустынное убежище.
— И вам не скучно? — спросил Борис Андреич.
— Скучно? Нет. Я читаю... А когда книги мне на-
доедают, мечтаю, гадаю о будущем, задаю вопросы
своей судьбе.
— Будто вы гадаете? — спросил Петр Васильич.
Вдова снисходительно улыбнулась.
— Почему же и не гадать? Я уже довольно стара
для этого.
— О, что вы-с! — возразил Петр Васильич.
Софья Кирилловна, прищурившись, посмотрела на
него.
— Впрочем, бросимте этот разговор, — промолвила
она и с живостью обратилась к Борису Андреичу: —
Послушайте, мсьё Вязовнин, я уверена, что вы инте-
ресуетесь русской литературой?
— Да... конечно, я...
Вязовнин любил читать, но собственно по-русски
читал неохотно и мало. Особенно новейшая словес-
ность была ему незнакома: он остановился на Пуш°
кине.
— Скажите, пожалуйста, о/гчего Марлинский в по-
следнее время впал в такую немилость? Это-, по-моему,
в высшей степени несправедливо. Вы какого о нехМ
мнения?
— Марлинский — писатель с достоинствами, ко-
нечно, —возразил Борис Андреич.
—- Он поэт; он уносит воображение в мир... в- ка-
кой-то очаровательный, чудесный мир; а в нынешнее
время все стали описывать ежедневное. Ну, помилуйте,
что хорошего в этой ежедневной жизни, здесь, на
земле...
И Софья Кирилловна провела рукой вокруг себя.
Борис Андреич значительно посмотрел на Софью
Кирилловну.
— Я не согласен с вами. Я нахожу много хорошего
и здесь, — оказал он, с особенным ударением на по-
следнем слове.
Софья Кирилловна внезапно засмеялась каким-то
резким смехом, а Петр Васильич так же внезапно под-
нял голову, подумал и опять принялся курить. Раз-
говор продолжался в том же роде, как начался, до
самого обеда, беспрестанно переходя от одного пред-
мета к другому, чего не случается, когда разговор ста-
новится действительно занимательным. Между прочим,
речь зашла и о браке, о его выгодах и невыгодах,
и о положении женщин вообще. Софья Кирилловна
сильно восставала против брака, пришла, наконец,
в волнение и, почувствовав жар, выражалась очень
красноречиво, хотя собеседники ее ей почти не про-
тиворечили: она недаром любила Марлинского. Она
также умела кстати прибегнуть к украшениям новей-
шего слога. Слова: артистический, художественность,
обусловливать — так и сыпались из ее уст.
— Что может быть для женщины дороже свобо-
ды — свободы мыслей, чувств, поступков! — восклик-
нула она, наконец.
— Да позвольте, — перебил ее Петр Васильич, лицо
которого понемногу начинало принимать выражение
недовольное, — на что женщине свобода? что она
с нею сделает?
— Как что? А мужчине она, по-вашему, нужна?
То-то и есть: вы, господа...
— Дай мужчине она не нужца, — перебил ее опять
Петр Васильич.
— Как не нужна?
— Да так же, не нужна. На что она, эта хваленая
свобода, человеку? Человек свободный — это дело из-
вестное — либо скучает, либо дурачится.
— Стало быть, — заметила Софья Кирилловна
с иронической усмешкой, — вы скучаете, потому что,
зная вас за человека благоразумного, я не могу пред-
полагать, чтобы вы дурачились, как вы говорите.
— Случается и то и другое, — спокойно промолвил
Петр Васильич.
— Вот это мило! Впрочем, я должна быть благо-
дарна вашей скуке за то, что имею удовольствие ви-
деть вас сегодня у себя'...
И довольная ловким оборотом своей фразы, хо-
зяйка слегка закинулась назад и произнесла вполго-
лоса:
— Ваш приятель, я вижу, любит парадоксы, mon-
sieur Вязовнин.
— Я этого не заметил, — возразил Борис Андреич.
— Что я люблю? — спросил Петр Васильич.
— Парадоксы.
Петр Васильич посмотрел в глаза Софье Кирил-
ловне и ничего не ответил ей, а только подумал про
себя: «Я так знаю, что ты любишь...»
Мальчик с красным жилетом вошел и доложил,
что обед готов.
— Милости просим, — сказала хозяйка, подни-
маясь с дивана.
И все перешли в столовую.
Обед не понравился гостям. Петр Васильич встал
из-за стола голодный, хотя блюд было много; а Борис
Андреич, как гастроном, остался недоволен, хоть ку-
шанья приносились под жестяными колпаками и та-
релки подавались гретые. Вина тоже оказались пло-
хими, несмотря на великолепные, золотом и серебром
украшенные ярлыки на бутылках. Софья Кирилловна
не переставала разговаривать — только по временам
бросала выразительные взоры на подававших людей,
и винцо она попивала порядком, причем замечала, что
в Англии все дамы употребляют вино, а здесь и это
считается неприличным. После обеда хозяйка пригла-
сила Бориса Андреича и Петра Васильича обратно
в гостиную и спросила у них, что они предпочитают —
кофе или желтый чай. Борис Андреич пожелал чаю и,
выпив свою чашку, внутренно сожалел о том, что не
попросил кофе; а Петр Васильич пожелал кофе и,
выпив свою чашку, спросил чаю, отведал и поставил
чашку обратно на поднос. Хозяйка уселась, закурила
папироску и, невидимому, не прочь была затеять са-
мую оживленную беседу: глаза у ней разгорелись и
смуглые щеки покраснели. Но гости отвечали вяло на
ее бойкие речи, занимались больше курением и, судя
по взорам их, внезапно устремленным в углы комнаты,
думали об1 отъезде. Впрочем, Борис Андреич, вероятно,
согласился бы .остаться до вечера: он уже вступил
было в прение с Софьей Кирилловной по поводу кокет-
ливого ее вопроса: не удивляется ли он тому, что она
живет одна, без компаньонки? Но Петр Васильич явно
торопился домой. Он встал, вышел в переднюю и при-
казал заложить лошадей. Когда же, наконец, оба
приятеля стали прощаться, а хозяйка начала их удер-
живать и любезно выговаривать им, что они так мало
посидели у ней, то Борис Андреич нерешительным на-
клонением своего стана и осклабениым выражением
лица показывал по крайней мере, что- упреки ее на него
действуют; но Петр Васильич, напротив, то и дело бор-
мотал: «Никак нельзя-с, пора ехать-с, дела-с, теперь
месячно» — и упорно пятился назад, к двери. Софья
Кирилловна взяла с них, однако, слово, что они на
днях опять посетят ее, и сама протянула им руку для
английского shake-hands!. Борис Андреич один вос-
пользовался ее предложением и довольно-таки крепко
пожал ее пальцы. Она прищурилась и улыбнулась.
В это мгновенье Петр Васильич уже надевал в перед-
ней шинель в рукава.
Коляска не успела еще выехать из деревни, как он
первый нарушил молчанье, воскликнув:
— Не то, не то, нет, не годится, не то!
— Что вы хотите сказать? — спросил его Борис
Андреич.
— Не то, не то, — повторял Петр Васильич, глядя
в сторону и слегка отвернувшись.
— Если вы это говорите про Софью Кирилловну,
то я с вами не согласен: она очень милая дама, —
с претензиями, но милая.
1 Рукопожатия (англ.).
— Еще бы! Конечно, если б только для того, чтобы,
например... Но ведь я с какою целью желал вас с нею
познакомить?
Борис Андреич не отвечал.
— Уж я вам говорю, не то! Сам вижу. Это мне
нравится — говорить о себе: «Я эпикурейка». Да
позвольте: вот у меня на правой стороне двух зубов
недостает — разве я говорю об этом? И без моих слов
вое увидят. И притом, какая она хозяйка? чуть с го-
лоду не уморила. Нет, по-моему, будь развязная, будь
начитанная, коли уж так тебя повернуло, будь с бон-
тоном, ко будь хозяйка прежде всего. Нет, не то, не
то, не того вам надо. Этими красными жилетами да
колпаками на блюдах вас не удивишь.
— Да разве вам нужно, чтоб меня удивили? —
спросил Борис Андреич.
— Уж я знаю, что вам нужно, — теперь я знаю.
— Уверяю вас, что я благодарен вам за знакомство
с Софьей Кирилловной.
— Тем лучше; но она, я повторяю, не то.
Приятели поздно вернулись домой. Уходя от Бо-
риса Андреича, Петр Васильич взял его за руку и про-
молвил:
— А я все-таки от вас не отстану, слова я вашего
вам не возвращаю.
— Помилуйте, я к вашим услугам, — возразил Бо-
рис Андреич.
— Ну и прекрасно!
И Петр Васильич удалился.
Целая неделя прошла опять обыкновенным поряд-
ком, с тою, однако, особенностью, что Петр Васильич
отлучался куда-то на целый день. Наконец, в одно утро
явился он, опять одетый по-праздничному, и опять
предложил Борису Андреичу съездить с ним в гости.
Борис Андреич,/который, как видно, ожидал этого при-
глашения с некоторым нетерпением, беспрекословно
повиновался.
— Куда вы теперь меня везете? — спросил он
Петра Васильича, сидя с ним рядом уже в санях.
Со времени их поездки к Софье Кирилловне зима
успела стать..
— Я везу вас теперь, Борис Андреич, — отвечал
Петр Васильич с расстановкой, — в один очень почтен-
ный’дом — к Тиходуевым. Это препочтенное семейство.
Старик служил полковником и прекрасный человек.
Жена его тоже прекрасная дама. У них две дочери,
чрезвычайно любезные особы, воспитаны отлично, и
состояние есть. Не знаю, какая вам больше понра-
вится: одна этак будет поживее, другая — потише;
другая-то, признаться, уже слишком робка. Но обе
могут за себя постоять. Вот вы увидите.
— Хорошо, увижу, — возразил Борис Андреич и
подумал про себя: «Словно семейство Лариных из
Онегина».
И, по милости ли этого воспоминания, по дру-
гой ли какой причине, черты его лица приняли на не-
которое время вид разочарованный и скучающий.
— ’Как зовут отца? — спросил он небрежно.
— Его зовут Калимон Иваныч, — ответил Петр
Васильич.
— Калимон! что за имя!.. А мать?
— А мать зовут Пелагеей Ивановной.
— А дочерей как зовут?
— Одну тоже Пелагеей, а другую Эмеренцией.
— Эмеренцией? я такого имени отроду не слыхал...
и еще Калимоновной.
— Да, имя точно немножко странное... Но какая
зато девица! просто, можно сказать, вся составлена
из какого-то добродетельного огня!
— Петр Васильич, помилуйте! как вы поэтически
выражаетесь! А какая из них Эмеренция — та, что- по-
тише?
— Нет, другая... Да вот вы сами увидите.
— Эмеренция Калимоновна! — воскликнул еще раз
Вязовнин.
— Мать зовет ее Ешёгапсе, — вполголоса заметил
Петр Васильич.
— А мужа своего — Caiimon?
— Этого не слыхал. Да вот погодите.
.— Подожду.
До Тиходуевых было тоже верст около двадцати
пяти, как до Софьи Кирилловны; но старинная усадьба
их нисколько не походила на щегольской домик раз-
вязной вдовы. Это было неуклюжее строение, простор-
ное и пространное, какая-то масса темного тесу, с тем-
ными стеклами в окнах. По бокам стояли в два ряда
высокие березы; из-за крыши виднелись бурые вер-
шины огромных лип — весь дом словно оброс кругом;
л^етом растительность эта, вероятно, оживляла вид
усадьбы, зимой она придавала ей еще больше уныния.
Впечатление, производимое внутренностью дома, тоже
не могло1 назваться веселым: все в нем было мрачно и
тускло, все казалось старее, чем оно было в самом
деле. Приятели велели' доложить о себе; их провели
в гостиную. Хозяева встали им навстречу, но долгое
время могли приветствовать их только знаками и тело-
движениями, на которые гости, с своей стороны, отве-
чали одними улыбками и поклонами: такой ужасный
лай подняли четыре белые шавки, соскочившие при по-
явлении чужих лиц с шитых подушек, на которых ле-
жали. Кое-как, хлопаньем по воздуху носовыми плат-
ками и другими средствами, успокоили разъярившихся
собачонок, а одну из них, самую старую и самую злую,
вошедшая девка принуждена была вытащить из-под
скамейки и унести в спальню, причем потерпела упу-
щение в правую руку.
Петр Васильич воспользовался восстановившеюся
тишиной и представил Бориса Андреича хозяевам. Хо-
зяева объявили в один голос, что очень рады новому
знакомству; потом Калимон Иваныч представил Борису
Андреичу своих дочерей, называя их Поленькой и
Эменькой. В гостиной находились еще две женские
личности, уже немолодые: одна — в чепце, другая —
в темном платочке; но Калимон Иваныч не почел нуж-
ным познакомить с ними Бориса Андреича.
Калимон Иваныч был человек лет пятидесяти
пяти, высокий, плотный, седой; лицо его не выражало
ничего особенного: черты тяжелые, простые, с отпечат-
ком равнодушия, доброты и лени. Жена его, маленькая,
худая, с изношенным личиком, с накладкой краснова-
тых волос под высоким чепцом, казалась в вечной
тревоге; в ней замечались следы давно прошедшего
жеманства. Из дочерей одна, Пелагея, черноволосая
и смуглая, глядела исподлобья и дичилась; другая,
напротив, Эмеренция, белокурая, полная, с круг-
лыми красными щеками, с маленьким, съеженным
ротиком, вздернутым носиком и сладкими глазками,
так и выдавалась вперед; видно было, что обязан-
ность занимать гостей лежала на ее ответствен-
ности и нисколько ее не тяготила. На обеих сестрах
были белые платья, со вздымавшимися от малейшего
движения голубыми лентами. Голубое шло к Эмерен-
ции, но не шло к Поленьке... да вряд что-нибудь могло
идти к ней, хотя ее нельзя было назвать некрасивой.
Гости уселись; хозяева предложили им обычные во-
просы, произносимые с тем приторным и натянутым
выражением лица, которое является у самых порядоч-
ных людей в первые мгновения разговора с новым
знакомым; гости возражали таким же образом. Все
это производило довольно тягостное впечатление. Ка-
лимон Иваныч, не будучи очень находчив от природы,
спросил Бориса Андреича, «давно ли он поселился
в наших краях», а Борис Андреич только что успел от-
ветить Пелагее Ивановне на этот же самый вопрос.
Пелагея Ивановна очень нежным голосом — голосом,
который всегда употребляется при гостях в день их
первого посещения, — упрекнула своего мужа в рас-
сеянности; Калимон Иваныч немного смутился и
громко высморкался в клетчатый носовой платок. Звук
этот взволновал одну шавку, и она залаяла; но Эме-
ренция тотчас нашлась и, приласкав ее, успокоила.
Та же самая девица сумела оказать другую услугу
своим несколько уже потерявшимся родителям: она
оживила разговор, скромно, но с твердостью подсев
к Борису Андреичу и предложив ему в свою очередь
с самым умильным видом вопросы хотя незначитель-
ные, но приятные и способные вызвать веселые ответы.
Дело скоро пошло на лад; завязалось общее прение,
в котором одна Поленька не принимала участия. Она
с упорством глядела на пол, между тем как Эмеренция
даже смеялась, грациозно приподняв одну руку, и в то
же время так держалась, как будто хотела сказать:
«Смотрите, смотрите, как я благовоспитанна и лю-
безна и сколько во мне милой игривости и располо-
жения ко всем людям!» ’Казалось, она и пришепёты-
вала оттого, что уже очень была добра. Она смеялась,
придавая смеху своему сладостную растянутость, хотя
Борис Андреич сначала не произносил ничего особен-
ного; она смеялась потом еще более, когда Борис
Андреич, поощренный успехом слов своих, начал дей-
ствительно острить и злословить... Петр Васильич тоже
смеялся. Вязовнин заметил между прочим, что он
страстно любит музыку.
— А .я как люблю музыку, так это просто ужас! —
воскликнула Эмеренция.
— Вы не только ее любите — вы сами превосход-
ная музыкантша, — заметил Петр Васильич.
— Неужели? — спросил Борис Андреич.
— Да, —продолжал Петр Васильич, — и Эмерен-
ция Калимоновна и Пелагея* Калимоновна, обе поют и
на фортепьяно играют отлично, особенно Эмеренция
Калимоновна.
Услышав свое имя, Поленька вспыхнула и чуть
не вскочила с места, а Эмеренция скромно потупила
глаза.
— Ах, mesdemoiselles, — заговорил Борис Анд-
реич, — неужели вы не «будете так добры... не сде-
лаете мне удовольствия...
— Я, право... не знаю... — прошептала Эмеренция
и, бросив украдкой взгляд на Петра Васильича, приба-
вила с упреком: —Ах, какие вы!
Но Петр Васильич, как человек положительный,
тотчас обратился к самой хозяйке.
— Пелагея Ивановна, — сказал он,—прикажите
вашим дочерям сыграть нам что-нибудь или спеть.
— Я не знаю, в голосе ли они сегодня, — возра-
зила Пелагея'Ивановна, — но можно попробовать.
— Да, попробуйте, попробуйте, — промолвил отец.
— Ах, гпашап, да как можно...
— Эмеранс, кан же ву ди...1 — проговорила впол-
голоса, но очень серьезно Пелагея Ивановна.
У ней была привычка, общая многим матерям, от-
давать приказы или делать наставления своим детям.
1 Когда я тебе говорю (франц.).
при других людях на французском диалекте, хотя бы
те люди и понимали по-французски. И это было тем
более странно, что сама она довольно плохо знала
этот язык и произносила дурно.
Эмеренция встала*.
— Что же мы будем петь, maman? — спросила она
с покорностью.
— Ваш дуэт: он премиленький. У моих дочерей, —
продолжала Пелагея Ивановна, обращаясь к Борису
Андреичу, — разные голоса: у Эмеренции дишкант...
— Сопрано, вы хотите сказать?
— Да, да, сомпрано. А у Поленьки контроальт.
— А! контральт! это очень приятно.
— Я не могу сегодня петь, — промолвила Поленька
с усилием, — я охрипла.
Голос ее действительно походил больше на бас, чем
на контральт.
— А! ну в таком случае, Эмеранс, спой нам свою
арию, ты знаешь, итальянскую, фаворитную; а По-
ленька тебе будет аккомпанировать.
— Ту арию, где ты горошком, горошком, — под-
твердил отец.
— Бравурную, — объяснила мать.
Обе девицы подошли к фортепьяно. Поленька под-
няла крышку, положила тетрадку рукописных нот на
пюпитр и села, а Эмеренция стала подле нее, едва
заметно, но мило рисуясь под устремленными взорами
Бориса Андреича и Петра Васильича и по временам
поднося платок к губам. Наконец, она запела, как
большей частью поют барышни, — визгливо и не без
завываний. Слова она произносила невнятно, но по
иным носовым звукам можно было догадаться, что она
поет по-итальянски. Под конец она действительно рас-
сыпалась горошком, к большому удовольствию Кали-
мона Иваныча — он слегка приподнялся в креслах и
воскликнул: «Хорошенько его!» — но последнюю трель
она пустила ранее, чем бы следовало, так что сестра ее
несколько тактов сыграла уже одна. Это, однакоже,
не помешало Борису Андреичу изъявить свое удоволь-
ствие к сказать Эмеренции комплимент; а Петр Ва-
сильич, повторив раза два: «Очень,, очень, хорошо»,
прибавил: «Нельзя ли теперь нам чего-нибудь рус-
ского, Соловья, например, или Сарафанчика, или ка-
кую-нибудь цыганскую песенку? А то эти иностран-
ные штуки, правду сказать, не для нашего брата пи-
саны».
— И я с вами согласен, — промолвил Калимон
Иваныч.
— Шанте...1 ле «Сарафан», — заметила вполголоса
и с прежней суровостью мать.
— Нет, не «Сарафан», — подхватил Калимон Ива-
ныч, — а «Мы две цыганки» или «Окинь-ка шапку да
пониже поклонись...» — знаешь?
— Папа, уж вы всегда такой! — возразила Эмерен-
ция и спела «Окинь-ка шапку», и довольно порядочно
спела. Калимон Иваныч подтягивал ей и подтопывал,
а Петр Васильич пришел в совершенный восторг.
— Вот это другое дело! Вот это по-нашенски! —
твердил он. — Утешили, Эмеренция Калимоновна!.. Те-
перь я вижу, что вы имели право назвать себя охотни-
цей и мастерицей! Согласен: охотница и мастерица!
— Ах, какой вы нескромный!—возразила Эмерен-
ция и хотела возвратиться на свое место.
— Апрезан 1 2 ле «Сарафан», — проговорила мать.
Эмеренция спела «Сарафан» не с таким успехом,
•как «Скинь-ка шапку», но все-таки с успехом.
— Теперь бы следовало вам сыграть вашу сонату
в четыре руки, — заметила Пелагея Ивановна, — но уж
это лучше до другого разу, а то, я боюсь, мы на-
доедим господину Вязовнину.
— Помилуйте... — начал было Борис Андреич.
Но Поленька тотчас захлопнула фортепьяно, а Эме-
ренция объявила, что она устала. Борис Андреич почел
за нужное повторить свой коплимент.
— Ах, monsieur Вязовнин, — отвечала она,—вы,
я думаю, слышали не таких певиц; я воображаю, после
них что значит мое пенье... Конечно, Бомериус, когда
он проезжал здесь, говорил мне... Ведь вы, я думаю,
слыхали про- Бомериуса?
1 Спой... (франц.)
2 А теперь (франц.).
— Нет; какой это Бомериус?
— Ах, помилуйте! отличный скрипач, в Парижской
консерватории воспитывался, удивительный музыкант...
Он говорил мне, что «mademoiselle, если бы с вашим
голосом да поучиться у хорошего учителя, то это было
бы просто удивительно». Просто все пальчики мне пе-
рецеловал... Но где здесь учиться?
И Эмеренция вздохнула.
— Да, конечно... — вежливо возразил Борис Анд-
реич,— но с вашим талантом... — Он замялся и еще
вежливее глянул в сторону.
— Эмеранс, демандё, пуркуа ке-ле-дине !, — про-
говорила Пелагея Ивановна.
— Oui, maman 1 2, — возразила Эмеренция и вышла,
приятно подпрыгнув перед дверью.
Она бы не подпрыгнула, если б не было гостей.
А Борис Андреич направился к Поленьке.
«Коли это семейство Лариных, — подумал он, — так
уж не Татьяна ли она?»
И он подошел к Поленьке, которая не без ужаса
следила за его приближением.
— Вы прелестно аккомпанировали вашей сестри-
це, — начал он, — прелестно!
Поленька ничего не отвечала, только покраснела до
самых ушей.
— Мне очень жаль, что мне не удалось услышать
ваш дуэт... Из какой он оперы?
Глаза Поленьки беспокойно забегали.
Вязовнин подождал ее ответа; ответа не было.
— Какую вы больше музыку любите? — спросил
он, погодя немного, — итальянскую или немецкую?
Поленька потупилась.
— Пелажи, репондё донк3, — раздался взволнован-
ный шепот Пелагеи Ивановны.
— Всякую, — торопливо произнесла Поленька.
— Однако, как же всякую? — возразил Борис Анд-
реич. — Это трудно предположить. Например, Бетхо-
1 Эмеренция, спроси, что с обедом (франц.).
2 Да, мама (франц.).
3 Пелагея, отвечай же (франц.).
вен — гений первой величины, и между тем он оценен
не всеми.
— Нет-с, — отвечала Поленька.
— Искусство бесконечно разнообразно, — продол-
жал неугомонный Борис Андреич!.
— Да-с, — отвечала! Поленька.
Разговор между ними длился недолго.
«Нет,— думал Борис Андреич, отходя от нее, —
какая это Татьяна! это просто олицетворенный тре-
пет...»
А бедная Поленька в тот день, ложась спать, со
слезами жаловалась своей горничной, как к ней се-
годня гость пристал с музыкой, и как она не знала, что
отвечать ему, и как она несчастна бывает, когда приез-
жают гости: только маменька потом бранится — вот и
все удовольствие...
За обедом Борис Андреич сидел между Калимоном
Иванычем и Эмеренцией. Обед был русский, без затей,
но сытный и Петру Васильичу гораздо более пришелся
по вкусу, чем ухищренные яства вдовы. Подле него
сидела Поленька и, победив, наконец, свою робость,
по крайней мере отвечала на его вопросы. Зато
Эмеренция так усердно занимала своего соседа, что
ему, наконец, пришлось невмочь. У ней была привычка
гнуть голову направо, поднося ко рту кусок слева —
словно она заигрывала с ним; и эта привычка очень
не нравилась Борису Андреичу. Не нравилось ему
также и то, что она беспрестанно говорила о самой
себе, с чувством доверяя ему самые мелкие подроб-
ности своей жизни; но, как человек вежливый, он ни-
сколько не обнаруживал ощущений своих, так что
наблюдавший за ним через стол Петр Васильич реши-
тельно не мог отдать себе отчета, какого рода впечат-
ление производила на него Эмеренция.
После обеда Калимон Иваныч внезапно погрузился
в задумчивость, или, говоря прямее, слепка осовел; он
привык спать в это время и, хотя, заметив, что гости
собираются уехать, несколько раз промолвил: «Да за-
чем же, господа, почему? в карточки бы?..» — однако
в душе был доволен, когда увидал, наконец, что они
уже шапки в руки взяли. Пелагея Ивановна, напротив,
тут-то и оживилась и с особенной настойчивостью
удерживала гостей. Эмеренция усердно помогала ей и
всячески старалась уговаривать их остаться; даже По-
ленька сказала им: mais, messieurs...1 Петр Васильич
не отвечал ни да, ни нет и все поглядывал на своего
товарища; зато Борис Андреич вежливо, но твердо на-
стоял на необходимости возвратиться домой. Словом,
дело вышло наоборот тому, как око происходило при
прощании с Софьей Кирилловной. Дав слово вскорости
повторить свое посещение, гости, наконец, удалились;
приветливые взоры Эмеренции сопровождали их до
самой столовой, а Калимон Иваныч вышел даже в пе-
реднюю и, посмотрев, как проворный слуга Бориса
Андреича закутал господ в шубы, навязал им шарфы
и натянул на их ноги теплые сапоги, вернулся в свой
кабинет и немедленно заснул, между тем как По-
ленька, пристыженная своею матерью, ушла к себе на-
верх, а две безмолвные женские личности, одна в чепце,
другая в темном платочке, поздравляли Эмеренцию
с новой победой.
Приятели ехали молча. Борис Андреич улыбался
про себя, заслоненный от Петра Васильича приподня-
тым воротником енотовой своей шубы, и ждал, что-то
он окажет.
— Опять не то! — воскликнул Петр Васильич.
Но на этот раз в голосе его замечалась какая-то
нерешительность и он, силясь взглянуть на Бориса
Андреича через воротник своей шубы, прибавил вопро-
сительным голосом:
— Ведь, не правда ли, не то?
— Не то, — со смехом отвечал Борис Андреич.
— Я так и думал, — возразил Петр Васильич и,
помолчав немного, прибавил: — Однако в сущности,
почему же не то? Чего недостает этой девице?
— Ей ничего не недостает. Напротив, у ней всего
слишком...
— То есть как это слишком?
— Да так!
1 Но, господа... (франц.)
— Позвольте, Борис Андреич, я вас не понимаю.
Если вы говорите насчет образованности, то разве это
худо? А что касается до характера, до поведения...
— Эх, Петр Васильич, — возразил Борис Анд-
реич, — я вам удивляюсь, как вы, с вашим ясным
взглядом на вещи, не видите насквозь эту сюсюкаю-
щую Эмеренцию! Эта приторная любезность, это по-
стоянное самообожание, это скромное убеждение в соб-
ственных достоинствах, эта снисходительность ангела,
смотрящего на вас с вышины небес... да что и гово-
рить! уж если на то пошло и в случае необходимости,
.я в двадцать раз охотнее женился бы Hai ее сестре: та
по крайней мере умеет молчать!
— ’Конечно, вы правы, — ответил вполголоса бед-
ный Петр Васильич.
Внезапная выходка Бориса Андреича его озада-
чила.
«Нет, —сказал он самому себе, и сказал это в пер-
вый раз после своего знакомства с Вязовниным, — этот
мне не пара... слишком учен».
А Вязовнин, с своей стороны, думал, глядя на луну,
стоявшую низко над белой чертой небосклона: «И это
словно из Онегина... «Кругла, красна лицом она...» —
но хорош мой Ленский, и хорош я, Онегин!»
— Пошел, пошел, Ларюшка! — прибавил он громко.
И Ларюшка, кучер с седой бородой, погнал ло-
шадей.
— Так не то? — шутливо спросил Бо-рис Андреич
Петра Васильича, вылезая, с помощью лакея, из са-
ней и взбираясь на крыльцо своего дома, — а, Петр
Васильич?
Но Петр Васильич ничего не отвечал и отправился
ночевать к себе. А Эмеренция на другой день писала
своей приятельнице (она вела огромную и деятельную
переписку): «Вчера у нас был новый гость, сосед Вя-
зовнин. Он очень милый и любезный человек, сейчас
видно, что очень образованный, и—сказать тебе на
ушко? — мне сдается, я произвела на него довольно
сильное впечатление. Но не беспокойся, mon amie Ч
1 Мой друг (франц.).
43 И. С. Тургенев, т. 5
369
мое сердце не было затронуто, и Валентину опасаться
нечего».
Этот Валентин был учитель в губернской гимназии.
В городе пускался он во все тяжкие, а в деревне взды-
хал по Эмеренции, платонически и безнадежно.
А приятели, по обыкновению, сошлись снова на
другое утро, и жизнь их потекла прежним порядком.
Прошло две недели. Борис Андреич ежедневно
ожидал нового приглашения, но Петр Васильич, каза-
лось, совершенно отступился от своих намерений. Бо-
рис Андреич сам начинал заговаривать о вдове, о Тихо-
дуевых, намекал на то, что всякую вещь должно испы-
тать до трех раз; ко Петр Васильич и не показывал
виду, что понимает его намеки. Наконец, Борис Анд-
реич в один день не выдержал и начал так:
— Что ж это, Петр Васильич? видно, теперь моя
очередь напоминать вам ваши обещания?
— Какие обещания?
— А помните, вы хотели женить меня? Я жду.
Петр Васильич повернулся на стуле.
— Да ведь вишь вы какие разборчивые! С вами
не сообразишь. Бог вас знает! На ваш вкус здесь
у нас, должно быть, и невест-то нету.
— Это нехорошо, Петр Васильич. Вы не должны
так скоро отчаиваться. С первых двух раз не уда-
лось— это еще не беда. Притом же мне вдова понра-
вилась. Если вы от меня откажетесь, я к ней поеду.
— Что ж поезжайте, — с богом.
— Петр Васильич, уверяю вас, я не шутя желаю
жениться. Повезите меня куда-нибудь еще.
— Да право же, нет больше никого в целом око-
лотке.
— Этого быть не может, Петр Васильич. Будто
здесь, по соседству, нет ни одной хорошенькой?
— Как не быть? да не вам чета.
— Однако назовите какую-нибудь.
Петр Васильич стиснул зубами янтарь чубука.
— Да вот хотя бы Верочка Барсукова, — промол-
вил он, наконец, — чего лучше? Только не для вас.
— Отчего?
— Слишком проста.
— Тем лучше, Петр Васильич, тем лучше!
— И отец такой чудак.
— И это не беда... Петр Васильич, друг мой, по-
знакомьте меня с этой... как вы бишь ее назвали?..
— Барсуковой.
— С Барсуковой... пожалуйста...
И Борис Андреич не дал покоя Петру Васильичу,
•пока тот не обещал свезти его к Барсуковым.
Дня два спустя они поехали к ним.
Семейство Барсуковых состояло из двух лиц: отца,
лет пятидесяти, и дочери, девятнадцати лет. Петр
Васильич недаром назвал отца чудаком: он был дей-
ствительно чудак первой руки. Окончив блестящим об-
разом курс учения в казенном заведении, он вступил
в морскую службу и скоро обратил на себя внимание
начальства, но внезапно вышел в отставку, женился,
поселился в деревне и понемногу так обленился и опу-
стился, что, наконец, не только никуда не выезжал —
не выходил даже из комнаты. В коротеньком заячьем
тулупчике и в туфлях без задков, заложив руки в кар-
маны шаровар, ходил он по целым дням из угла
iB угол, то напевая, то насвистывая, и, что бы ему ни
-говорили, с улыбкой на все отвечал: «Брау, брау!», то
есть: браво, браво!
— Знаете ли что, Степан Петрович, — говорил ‘ему,
например, заехавший сосед, — а соседи охотно к нему
заезжали, потому что хлебосольнее и радушнее его не
было человека на свете, — знаете ли, говорят, в Белеве
цена на рожь дошла до тринадцати рублей ассигна-
циями.
— Брау, брау! — спокойно отвечал Барсуков, кото-
рый только что продал ее по семи с полтиной.
— А слышали вы, сосед ваш, Павел Фомич, два-
дцать тысяч в карты проиграл?
— Брау, брау!— так же спокойно отвечал Бар-
суков.
— В Шлыкове падеж, — замечал тут же сидевший
другой сосед.
— Брау, брау!
— Лапина барышня с управителем сбежала...
— Брау, брау, брау!
И так б1ез конца. Докладывали ему, что лошадь
у него захромала, что приехал жиде товаром, что стен-
ные часы со стены пропали, что мальчик зашвырнул
куда-то свои сапоги, — только и -слышали от него, что
«брау, брау!» И между тем в доме его не было заметно
слишком большого беспорядка: мужики его благоден-
ствовали, и долгов он не делал. Наружность Барсукова
располагала в его пользу: его круглое лицо, с боль-
шими карими глазами, тонким, правильным носом и
румяными губами, поражало своей почти юношеской
свежестью. Свежесть эта казалась еще ярче от снеж-
ной белизны его волос; легкая улыбка почти постоянно
играла на его губах, и не столько на его губах, сколько
в ямочках на щеках; он никогда не смеялся, но иногда,
весьма редко, хохотал истерически и всякий раз потом
чувствовал себя нездоровым. Говорил он, кроме обыч-
ного своего восклицания, очень мало, и то только са-
мое необходимое, придерживаясь притом всевозмож-
ных сокращений.
Его дочь, Верочка, очень на него походила и лицом,
и выражением темных глаз, казавшихся еще темнее от
нежного цвета белокурых волос, и улыбкой. Она была
небольшого роста, миловидно сложена; в ней не было
ничего особенно привлекательного, но стоило взглянуть
на нее или услышать ее голосок, чтобы сказать себе:
«Вот доброе существо». Отец и дочь очень любили
друг друга. Все домашнее хозяйство находилось на ее
руках, и она охотно им занималась... других занятий
она не знала. Петр Васильич недаром назвал ее про-
стою.
Когда Петр Васильич с Борисом Андреичем при-
ехали к Барсукову, он, по обыкновению, ходил взад и
вперед по своему кабинету. Этот кабинет, который
можно было назвать и гостиной и столовой, потому что
в нем принимались гости и накрывался стол, занимал
около половины всего небольшого домика Степана
Петровича. Мебель в нем была некрасивая, но покой-
ная: во всю длину одной из стен стоял диван, чрезвы-
чайно широкий, .мягкий и с великим множеством поду-
шек, — диван, хорошо известный всем окрестным по-
мещикам. Правду сказать, отлично лежалось на этом
диване. В остальных комнатах стояли одни стулья,
да кой-какие столики, да шкафы; все эти комнаты
были проходные, и в них никто не жил. Маленькая
спальня Верочки выходила] -в сад, и, кроме чистенькой
ее кровати, да умывального столика! с зеркальцем, да
одного кресла, в ней тоже мебели не было; зато везде
по углам стояли бутылки с наливками и банки с ва-
реньями, перемеченные рукою самой Верочки.
Войдя в переднюю, Петр Васильич 'хотел было ве-
леть доложить о себе и о Борисе Андреиче, но случив-
шийся тут мальчик в долгополом сюртуке только взгля-
нул на него и начал стаскивать с него шубу, примол-
вив: «Пожалуйте-с». Приятели вошли в кабинет к Сте-
пану Петровичу. Петр Васильич представил ему Бо-
риса Андреича.
Степан Петрович пожал ему руку, проговорил:
«Рад... весьма. Озябли... Водки?» И, указав головой на
закуску, стоявшую на столике, принялся снова ходить
по комнате.
Борис Андреич выпил рюмку водки, за ним Петр
Васильич, и оба уселись на широком диване с множе-
ством подушек. Борису Андреичу тут же показалось,
как будто он век свой сидел на этом диване и давным-
давно знаком с хозяином дома. Точно такое ощущение
испытывали все, приезжавшие к Барсукову.
Он был в тот день не один; впрочем, его редко
можно было застать одного. У него сидела какая-то
приказная строка, со старушечьим сморщенным лицом,
ястребиным носом и беспокойными глазами, совер-
шенно истасканное существо, недавно служившее
в теплом местечке, а в настоящее время находившееся
под судом. Держась одною рукою за галстук, а дру-
гою — за переднюю часть фрака, этот господин следил
взором за Степаном Петровичем и, подождав, пока
усядутся гости, проговорил с глубоким вздохом:
— Эх, Степан Петрович, Степан Петрович! осу-
ждать человека легко; но знаете ли вы поговорку:
«Грешен честный, грешен плут, все грехом живут,
яко же и мы?»
— Брау... — произнес было Степан Петрович, но
остановился и промолвил: — Поговорка скверная.
— Кто говорит? конечно, скверная, — возразил
истасканный господин, — но что прикажете делать!
Ведь нужда-то не свой брат: вытравит из тебя чест-
ность-то. Вот я готов на сих господ дворян сослаться,
если только им угодно будет выслушать обстоятель-
ства моего дела...
— Можно курить? — спросил Борис Андреич хо-
зяина.
Хозяин кивнул головой.
— Конечно, — продолжал господин, — и я, может
быть, не раз досадовал и на себя и на свет вообще,
чувствовал, так сказать, благородное негодование...
— Подлецами выдумано, — перебил его Степан
Петрович.
Господин дрогнул.
— То есть как же это, Степан Петрович? Вы хотите
сказать, что благородное негодование выдумано подле-
цами?
Степан Петрович опять головой кивнул.
Господин помолчал и вдруг засмеялся разбитым
смехом, причем обнаружилось, что у него ни одного
зуба не оставалось, а говорил он довольно чисто.
— Хе-хе, Степан Петрович, вы всегда такое ска-
жете. Наш стряпчий недаром говорит про вас, что вы
настоящий каламбурист.
— Брау, брау! — возразил Барсуков.
В это мгновение дверь отворилась, и вошла Ве-
рочка. Твердо и легко выступая, несла она на зеленом
круглом подносе две чашки кофе и сливочник. Темно-
серое платьице стройно обхватывало ее тонкий стан.
Борис Андреич и Петр Васильич поднялись оба с ди-
вана; она присела им в ответ, не выпуская из рук под-
носа, и, подойдя к столу, поставила на него свою ношу,
примолвив:
— Вот вам кофе.
— Брау, — проговорил ее отец. — Еще две, — при-
бавил он, указывая на гостей. — Борис Андреич, моя
дочь.
Борис Андреич вторично ей поклонился.
— Хотите вы кофею?—спросила она, прямо и спо-
койно глядя ему в глаза. — До обеда часа полтора.
— С большим удовольствием, — ответил Борис
Андреич.
Верочка обернулась к 'Крупицыну:
— А вы, Петр Васильич?
— Ия выпью.
— Сейчас. А давно я вас не видала, Петр Ва-
сильич.
Сказав это, Верочка вышла.
Борис Андреич посмотрел ей вслед и, нагнувшись
к своему приятелю, шепнул-ему на ухо:
— Да она очень мила... И какое свободное обхо-
ждение!..
— Привычка! — возразил Петр Васильич, — ведь
у них здесь почитай что трактир. Один из дверей, дру-
гой в двери.
>Как будто в подтверждение слов Петра Васильича
в комнату вошел новый гость. Это был человек весьма
обширный, или, говоря старинным словом, уцелевшим
в наших краях, облый, с большим лицом, с большими
глазами и губами, с большими взъерошенными воло-
сами. В чертах его замечалось выражение постоянного
неудовольствия — кислое выражение. Одет он был
в очень просторное платье и на ходу переваливался
всем телом. Он тяжко о-пустился на диван и только
тогда’сказал: «Здравствуйте», — не обращаясь, впро-
чем, ни к кому из присутствующих.
— Водки? —спросил его Степан Петрович.
— Нет! какое водки,—отвечал новый гость, — не
до водки. Здравствуйте, Петр Васильич, — прибавил
он, оглянувшись.
— Здравствуйте, Михей Михеич, — ответил Петр
Васильич, — откуда бог несет?
— Откуда? разумеется, из города. Ведь это вам
только, счастливцам, незачем в город ехать. А я, по
милости опеки да вот этих судариков, — прибавил он,
ткнув пальцем в направлении господина, находивше-
гося под судом, — всех лошадей загнал, в город та-
скавшись. Чтоб ему пусто было!
— Михею Михеичу ваше нижайшее, — проговорил
господин, столь бесцеремонно названный судариком.
Михей Михеич посмотрел на него.
— Окажи мне, пожалуйста, одно, — начал он, скре-
стив руки, —когда тебя, наконец, повесят?
Тот обиделся.
— А следовало бы! Ей-ей, следовало б'ы! Прави-
тельство к вашему брату слишком снисходительно —
вот что-! Ведь какая тебе от того печаль, что* ты под
судом? Ровно никакой! Одно только, чай, досадно: те-
перь уж нельзя хабен зи гевезен, — и Михей Михеич
представил рукой, как будто поймал что-то в воздухе
и сунул себе в боковой карман. — Шалишь! Эх вы, на-
родец, с борку да с сосенки!
— Вы все изволите шутить,—возразил отставлен-
ный приказный, — а того не хотите сообразить, что
дающий волен давать, а принимающий — принимать.
Притом же я действовал тут не по собственному
наущению, а больше одно лицо участвовало, как я и
объяснил...
— Конечно, — иронически заметил Михей Ми-
хеич. — Лисичка под бороной от дождя хоронилася —
все не каждая капля капнет. А сознайся, лихо тебя
наш исправник допек? а? Ведь лихо?
Того передернуло.
— Человек к укрощению борзый, — сказал он, на-
конец, с запинкой.
— То-то же!’
— А со всем тем и про них можно-с...
— Золотой человек^ истинная находка, — перебил
его Михей Михеич, обращаясь к Степану Петровичу.—
На этих молодцов да вот еще на пьяниц—просто
гигант!
— Брау, брау! — возразил Степан Петрович.
Верочка вошла с другими двумя чашками кофе на
подносе.
Михей Михеич ей поклонился.
— Еще одну, — проговорил отец.
— Что ж это вы сами трудитесь? — сказал ей Бо-
рис Андреич, принимая от нее чашку.
— Какой же это труд? — ответила Верочка, — а
буфетчику я поручить не хочу: мне кажется, так бу-
дет вкусней.
— Конечно, ив вашик рук...
Но Верочка не дослушала его любезности, ушла и
тотчас вернулась с кофеем для Михея Михеича.
— А слышали вы, — заговорил Михей Михеич, до-
пивая чашку, — ведь Мавра Ильинична б>ез языка»
лежит.
Степан Петрович остановился и приподнял голову.
— Как же, как же, — продолжал Михей Михеич. —
Паралич. Ведь вы знаете, она любила-таки покушать.
Вот сидит она третьего дня за столом, и гости у ней...
Подают ботвинью, а уж она две тарелки скушала, про-
сит третью... да вдруг оглянулась и говорит этак не то;
ропясь, знаете: «Примите ботвинью, все люди сидят зе-
леные...»— да и хлоп со стула. Бросились поднимать
ее, спрашивают, что с ней... Руками объясняется, а
язык уже не действует. Еще, говорят, уездный лекарь
наш при этом случае отличился... Вскочил да кричит::
«Доктора! пошлите за доктором!» Совсем потерялся.
Ну, да и практика-то его какая! только и жив, что
мертвыми телами.
— Брау, брау! — задумчиво произнес Барсуков.
— И у нас сегодня будет ботвинья, — заметила Ве-
рочка, присевши в углу на кончик стула.
— С чем? с осетриной? — проворно спросил Михей
Михеич.
— С осетриной и с балыком.
— Это дело хорошее. Вот говорят, что ботвинья не
годится зимой, потому что кушанье холодное. Это
вздор... не правда ли, Петр Васильич?
— Совершенный вздор, — ответил Петр Ва-
сильич, — ведь здесь в комнате тепло?
— Очень тепло.
— Так почему же в теплой комнате не есть холод-
ного кушанья? Я не понимаю.
— И я не понимаю.
Подобным образом разговор продолжался довольно
долго. Хозяин почти в нем не принимал участия и то и
дело похаживал по комнате. За обедом все накуша-
лись на славу: так все было вкусно, хотя и просто при-
готовлено. Верочка сидела на первом месте, разливала
ботвинью, рассылала блюда, следила глазами, как ку-
шали гости, и старалась предупреждать их желания.
Вязовнин сидел подле нее и глядел на нее пристально.
Верочка не могла говорить, не улыбаясь, как отец, и
это очень шло к ней. Вязовнин изредка обращался
к ней с вопросами — не для того, чтобы получить о г
нее какой-нибудь ответ, но именно для того, чтобы ви-
деть эту улыбку.
После обеда Михей Михеич, Петр Васильич и гос-
подин, находившийся под судом, которого настоящее
имя б!ыло Онуфрий Ильич, сели играть в карты. Михей
Михеич уже не так жестоко о нем отзывался, хоть и
.продолжал трунить над ним; может быть, это проис-
ходило оттого, что Михей Михеич за обедом выпил
лишнюю рюмку. Правда, он при всякой сдаче объяв-
лял наперед, что все тузы и козыри б1удут у Онуфрия,
что это крапивное семя подтасовывает, что у него
уже руки такие грабительские; но зато, сделав с ним
маленький шлем, Михей Михеич совершенно неожи-
данно похвалил его.
— А ведь что ни говори, конечно, ты дрянь совер-
шенная, — сказал он ему, — а я тебя люблю, ей-богу;
потому что, во-первых, у меня такая натура, а во-вто-
рых, коли рассудить, — еще хуже тебя бывают, и даже,
можно сказать, что ты в своем роде порядочный че-
ловек.
— Истину изволили сказать, Михей Михеич, —
возразил Онуфрий Ильич, сильно поощренный такими
словами,—самую сущую истину; а только, конечно,
гонения...
— Ну, сдавай, сдавай, — перебил его Михей Ми-
хеич. — Что гонения? какие гонения? Благодари бога,
что не сидишь в Пугачевской башне на цепи... Сдавай.
И Онуфрий Ильич принялся сдавать, проворно ми-
гая глазами и еще проворнее мусля большой палец
правой руки своим длинным и тонким языком.
Между тем Степан Петрович ходил по комнате, а
Борис Андреич все держался около Веры. Разговор
шел между ними урывками (она беспрестанно выхо-
дила) и до того незначительный, что и передать его
было трудно. Он спрашивал ее о том, кто у них в со-
седстве живет, часто ли она выезжает, любит ли она
хозяйство. На вопрос, что она читает, она отвечала:
«Я бы читала, да некогда». И между тем когда, при
наступлении ночи, мальчик вошел в кабинет с докла-
дом, что лошади готовы, ему жаль стало уезжать, жаль
перестать видеть эти добрые глаза, эту ясную улыбку.
Если б Степан Петрович вздумал его удерживать, он
наверно бы остался; но Степан Петрович этого не сде-
лал — не потому, чтобы он не был рад своему новому
гостю, а потому, что у него так было заведено: кто
хотел ночевать, сам прямо* приказывал, чтоб ему при-
готовили постель. Так поступили Михей Михеич и
Онуфрий Ильич; они даже легли в одной комнате и
разговаривали долго за полночь; их голоса глухо
слышны были из кабинета; говорил больше Онуфрий
Ильич, словно рассказывал что-то или убеждал в чем,
а собеседник его только изредка произносил то не-
доумевающим, то одобрительным образом: «Гм!» На
другое утро они уехали вместе в деревню Михея Ми-
хеича, а оттуда в город, тоже вместе.
На возвратном пути и Петр Васильич и Борис
Андреич долго безмолвствовали. Петр Васильич даже
заснул, убаюканный звяканьем колокольчика и ров-
ным движением саней.
— Петр Васильич!—сказал, наконец, Борис Анд-
реич.
— Что? — проговорил Петр Васильич спросонья.
— Что же вы меня не спрашиваете?.
— О чем вас спрашивать?
— Да как в те разы — то ли?
— Насчет Верочки-то?
- Да!
— Вот тебе на! Разве я вам ее прочил? Она для
вас не годится.
— Напрасно вы это думаете. Мне она гораздо
больше нравится, чем все ваши Эмеренции да Софьи
Кирилловны.
— Что вы?
— Я вам говорю.
— Да помилуйте! ведь она совсем простая де-
вушка. Хозяйкой она может быть хорошей, точно; да
ведь разве вам это нужно?
— А почему же «и нет? Может быть, я именно этого
ищу.
— Да что вы, Борис Андреич! помилуйте! ведь она
по-французски совсем не говорит!
— Так что ж такое? Разве нельзя обойтись без
французского языка?
Петр Васильич помолчал.
— Я этого никак не предполагал... от вас; то есть...
мне кажется, вы шутите.
— Нет, не шучу.
— Бог же (вас знает после того! А я думал, что она
только- нашему брату под стать. Впрочем, она точно
девчонка хоть куда.
И Петр Васильич поправил на себе шапку, уткнулся
головою в подушку и заснул. Борис Андреич продол-
жал думать о Верочке. Ему все мерещилась ее улыбка,
веселая кротость ее глаз.’ Ночь была светлая и холод-
ная, снег переливал голубоватыми огнями, словно
алмазный; на небе вызвездило и стожары ярко мер-
цали, мороз хрустел и скрипел под санями; покрытые
оледенелым инеем ветки деревьев слабо звенели, бли-
стая на луне, как стеклянные. В такое время вообра-
жение охотно играет. Вязовнин испытал это на себе.
Чего-чего он не передумал, пока сани не остановились,
наконец, .у крыльца; но образ Верочки не выходил
у него из головы и тайно сопровождал его мечтания.
Петр Васильич, как уже сказано, удивился впечат-
лению, произведенному Верочкой на Бориса Андреича;
но он удивился еще более два дня спустя, когда тот
же Борис Андреич объявил ему, что он непременно же-
лает ехать к Барсукову и что поедет один, если Петр
Васильич не расположен ему сопутствовать. Петр Ва-
сильич, разумеется, ответил, . что он рад и готов, и
приятели опять поехали к Барсукову, опять провели
у него целый день. (Как в первый раз, застали они
у него несколько гостей, которых Верочка также пот-
чевала кофеем, а после обеда вареньем; но Вязовнин
разговаривал с ней больше, чем в первый раз, то есть
он больше говорил ей. Он рассказывал ей о своей про-
шедшей жизни, о Петербурге, о своих путешествиях —
словом, обо всем, что ему приходило в голову. Она
слушала его с спокойным любопытством, то и дело
улыбаясь и посматривая на него, но ни на мгновенье
не забывала обязанностей хозяйки: тотчас вставала,
как только замечала, что гостям что-нибудь нужно, и
сама все им приносила. (Когда она удалялась, Вязов-
нин не оставлял своего места и мирно поглядывал
кругом; она возвращалась, садилась подле него, брала
свою работу, и он снова вступал с нею в разговор.
Степан Петрович, прогуливаясь по комнате, подходил
к ним, вслушивался в речи Вязовнина, бормотал:
«Брау, брау!» — и время так и бежало... В этот раз
Вязовнин с Петром Васильичем остались ночевать и
уехали только на другой день, поздно вечером... Про-
щаясь, Вязовнин пожал Верочке руку. Она слегка по-
краснела. Ни один мужчина не жал ее руки до того
дня, но она подумала, что, видно, так в Петербурге
заведено.
Оба приятеля часто стали ездить к Степану Петро-
вичу, особенно Борис Андреич совершенно освоился
у него в доме. Бывало, так и тянет его туда, так и под-
мывает. Несколько раз он даже один ездил. Верочка
ему нравилась все более и более; уже между ними за-
велась дружба, уже он начал находить, что она —
слишком холодный «и рассудительный друг. Петр Ва-
сильич перестал говорить с ним о Верочке... Но вот
однажды утром, поглядев на него, по обыкновению, не-
которое время в безмолвии, он значительно проговорил:
— Борис Андреич!
— Что? — возразил Борис Андреич и слегка по-
краснел, сам не зная чему.
— Что я вам хотел сказать, Борис Андреич... Вы
смотрите... того... ведь нехорошо будет, если, например,
что-нибудь...
— Что вы хотите сказать? — возразил Борис Анд-
реич, — я вас не понимаю.
— Да насчет Верочки...
— Насчет Верочки?
И Борис Андреич покраснел еще более.
— Да. Смотрите, ведь беды недолго наделать...
обидеть то есть... Извините мою откровенность; но я
полагаю, что мой долг, как приятеля...
— Да с чего вы это взяли, Петр Васильич? — пе-*
ребил его Борис Андреич. — Верочка — девушка с са-
мыми строгими правилами, да и, наконец, между нами,
кроме самой обыкновенной дружбы, нет ничего.
— Ну, полноте, Борис Андреич! — заговорил в
свою очередь Петр Васильич,—с какой стати у вас,
образованного человека, будет дружба с деревенской
девушкой, которая кроме своих четырех стен...
— Опять вы за то же! —вторично перебил его
Борис Андреич. — К чему вы тут образованность при-
плетаете, я не понимаю.
Борис Андреич немножко рассердился.
— Ну, послушайте, однакож, Борис Андреич, —
нетерпеливо промолвил Петр Васильич, — коли на то
пошло, я должен вам сказать; скрываться от меня вы
имеете полное право, но уж обмануть меня, извините,
не обманете. Ведь у меня глаза тоже есть. Вчерашний
день (они оба были накануне у Степана Петровича),
мне открыл многое...
— А что же именно он открыл вам? —спросил Бо-
рис Андреич.
— А то он мне открыл, что вы ее любите и даже
ревнуете к ней.
Вязовнин посмотрел на Петра Васильича.
— Ну, а она меня любит?
— Этого я не могу сказать наверное, но странно
было бы, если б ока не полюбила вас.
— Оттого, что я образован, хотите вы сказать?
— И от этого и оттого, что у вас состояние хоро-
шее. Ну, и наружность ваша тоже может нравиться.
А главное—состояние.
Вязовнин встал и подошел к окну.
— Почему же вы могли заметить, что я ревную? —
спросил он, внезапно обернувшись к Петру Васильичу.
— А потому, что вы вчера на себя похожи не были,
пока этот шалопай Карантьев не уехал.
Вязовнин ничего не ответил, но почувствовал
в душе, что приятель его говорил правду. Карантьев
этот был недоучившийся студент, веселый и неглупый
малый, с душою, но совершенно сбившийся с толку и
погибший. Страсти смолоду истощили его силы; он
слишком рано остался без призора. У него было цыган-
ское, удалое лицо, и весь он походил на цыгана, пел и
плясал, как цыган. Он влюблялся во всех женщин. Ве-
рочка ему очень нравилась. Борис Андреич познако-
мился с ним у Барсукова и сначала весьма благово-
лил к нему; но, заметив однажды особенное выражение
лица, с которым Верочка слушала его песенки, он
стал о кем думать иначе.
— Петр Васильич, — сказал Борис Андреич, по-
дойдя к своему приятелю и остановись перед ним, —
я должен сознаться... мне кажется, вы правы. Я это
давно сам чувствовал, но вы мне окончательно открыли
глаза. Я точно неравнодушен к Верочке; но ведь по-
слушайте, Петр Васильич, что ж из этого? И она и я,
мы оба не захотим ничего бесчестного; притом же я
вам уже, кажется, говорил, что я с ее стороны не вижу
никаких особенных знаков расположения ко мне.
— Все так, — возразил Петр Васильич, — да лу-
кавый силен.
Борис Андреич помолчал.
— Что же мне делать, Петр Васильич?
— Что? Перестать ездить.
— Вы думаете?
• — Конечно... Не жениться же вам на ней!
Вязовнин опять помолчал.
— А почему бы и не жениться? — воскликнул он,
наконец.
— Да потому, Борис Андреич, уж я вам сказал:
она вам не лара.
— Этого я не вижу.
— А не видите, делайте как знаете. Я вам не
опекун.
И Петр Васильич начал набивать труб1ку.
Борис Андреич сел к окну и погрузился в задумчи-
вость.
Петр Васильич не мешал ему и преспокойно выпу-
скал маленькими облаками дым изо рта. Наконец,
Борис Андреич встал и с заметным волнением велел
закладывать лошадей-
— Куда это? — спросил его Петр Васильич.
— К Барсуковым, — отвечал Борис Андреич отры-
висто.
Петр Васильич пыхнул раз пяток.
— Ехать мне с вами, что ли?
— Нет, Петр Васильич; я бы желал сегодня ехать
один. Мне хочется объясниться с самой Верочкой.
— Как знаете.
«Вот, — сказал он самому себе, проводив Бориса
Андреича, — как, подумаешь, пошла шутка в дело...
А все с жиру!», — прибавил он, укладываясь на ди-
ване.
Вечером того же дня Петр Васильич, не дождав-
шись возвращения своего приятеля, только что соби-
рался лечь в постель у себя дома, как вдруг в ком-
нату, весь запорошенный снегом, ворвался Борис
Андреич и прямо бросился к нему на шею.
— Друг мой, Петр Васильич, поздравь меня! —
'воскликнул он, в первый раз -говоря ему ты, — она
согласилась, и старик тоже согласился... Все уже кон-
чено!
— Как... что такое? — пробормотал изумленный
Петр Васильич.
— Я женюсь!
— На Верочке?
— На ней... Все уже решено и улажено.
- — Не может быть!
— Экой ты человек!., говорят тебе, все кончено.
Петр Васильич торопливо надел туфли на босу
ногу, накинул халат, крикнул:
— Македония, чаю! — и прибавил: — Ну, коли все
уже кончено, стало быть толковать нечего; дай бог
вам лад да совет! Но расскажи мне, пожалуйста, ка-
ким образом это случилось?
Замечательно, что с того времени оба приятеля на-
чали говорить друг другу ты, как будто иначе никогда!
и не говорили.
— Изволь, с удовольствием, — отвечал Вязовнин
и начал рассказывать.
На самом деле вот как это произошло.
Когда Борис Андреич приехал к Степану Петро-
вичу, у него, против обыкновения, не было ни одного
гостя и сам он не прохаживался по комнате, а сидел
в вольтеровских креслах: ему нездоровилось. Он со-
всем переставал говорить, когда это с ним случалось,
и потому, ласково кивнув головой вошедшему^Вязов-
нину, показал ему сперва на стол с закуской,^а потом
на Верочку и закрыл глаза. Вязовнину только того и
нужно было: он подсел к Верочке и вступил с нею
в разговор вполголоса. Речь зашла о здоровий Степана
Петровича.
— Мне всегда страшно, — говорила шепотом Ве-
рочка,— когда ему неможется. Ведь он такой: не по-
жалуется, не попросит ничего; слова от него не до-
бьется. Болен будет—не скажет.
— А вы его очень любите? —спросил ее Вязовнин.
— Кого? папеньку? Да больше всех на свете. Со-
храни бог, если что с ним случится! Я, кажется, умру.
— Стало быть, вам бы невозможно было с ним
расстаться?
— Расстаться? Для чего же расстаться?
Борис Андреич поглядел ей в лицо.
— Девушке нельзя век жить в родительском доме.
— А! вот вы на какой счет говорите... Ну, в этом
случае я покойна... Кто меня возьмет?
«Я!» — чуть было не сказал Борис Андреич, но
удержался.
— Что вы задумались?— спросила она, с обычной
своей улыбкой посмотрев на него.
— Я думаю, — возразил он, — я думаю... что... —
И, вдруг переменив тон, он спросил ее, давно ли она
знакома с Карантьевым.
— А право, не помню... Ведь их так много к па-
пеньке ездит. Кажется, он к нам в прошлом году в пер-
вый раз приехал.
— Скажите: он вам нравится?
— Нет, — отвечала Верочка подумав.
— Отчего?
— Он такой неопрятный, — простодушно возразила
она. — Впрочем, он должен быть хороший человек и
поет так славно... сердце шевелится, когда он поет.
— А! — промолвил Вязовнин и, подождав немного,
прибавил: — Да кто ж вам нравится?
— Многие нравятся, — вы мне нравитесь.
— Мы с вами,, известное дело, друзья. Но неужели
никто больше других не нравится?
— Какие вы любопытные!
— А вы очень холодны.
— Как это? — невинно спросила Верочка.
— Послушайте... — начал было Вязовнин.
Но в это мгновенье Степан Петрович повернулся
в креслах.
— Послушайте, — продолжал он чуть слышно, ме-
жду тем как кровь у него так и стучала в горле, — мне
что-то нужно вам сказать, очень важное... только не
здесь.
— Где же?
— Да хоть в соседней комнате.
— Что такое? — спросила Верочка, приподни-
маясь, — стало быть, секрет?
— Да, секрет.
— Секрет, — повторила Верочка с удивлением и
вышла в соседнюю комнату.
Вязовнин последовал за ней как в лихорадке.
— Ну, что такое?—. спросила она его с любопыт-
ством.
Борис Андреич хотел было повести дело издалека;
но, глянув в это молодое лицо, оживленное той легкой
улыбкой, которую он так любил, в эти ясные глава,
глядевшие таким мягким взором, он потерялся и совер-
шенно неожиданно для самого себя, б*ез всяких при-
готовлений, прямо спросил Верочку:
— Вера Степановна, хотите быть моей женой?
— Как?—спросила Верочка, вспыхнув вся и по-
краснев до ушей.
— Хотите ли вы быть моей женой? — машинально
повторил Вязовнин.
— Я... я, право, не знаю, я не ожидала... это'
так... — прошептала Вера, протягивая руки к оконнице,
чтобы не упасть, — «и вдруг бросилась вон из комнаты,
к себ1е в спальню.
Борис Андреич постоял немного на месте и в боль-
шом смущении вернулся в кабинет. На столе лежал
нумер «Московских ведомостей».. Он взял этот нумер,
сел и стал глядеть та строки, не только не понимая, что
там напечатано, но даже вообще.. не имея понятия
о> том, что с ним’ такое происходило^ С четверть часа
провел он в таком положении; но вот сзади его раз-
дался легкий шелест,, и он, не оглядываясь, почувство-
вал, что это вошла Вера.
Прошла еще несколько мгновений. Он глянул
вскользь из-за1 листа! «Ведомостей». Она сидела у окна,
отвернувшись, и казалась бледной. Он, наконец, со-
брался с духом, встал, подошел к ней и. опустился на
стул возле нее...
Степан Петрович не шевелился, сидя с закинутою
головою в креслах.
— Извините меня, Вера Степановна, — начал Вя-
зовнин с некоторым усилием, — я виноват, я не должен
был так внезапно... и притом... я, конечно, не имел по-
вода...
Верочка ничего не отвечала.
— Но если уж око так случилось, — продолжал
Борис Андреич,—то я. бы желал знать, какой ответ...
Верочка тихо потупилась; щеки ее опять вспыхнули.
— Вера Степановна, одно слово.
— Я, право, не знаю, — начала она, — Борис
Андреич... это зависит от папеньки...
— Нездорова? —раздался вдруг голос Степана
Петровича.
Верочка вздрогнула и быстро подняла голову.
Глаза Степана Петровича, устремленные на нее, выра-
жали беспокойство. Она тотчас подошла к нему»
— Вы меня спрашиваете, папенька?
— Нездорова? — повторил он.
— Кто? я? Нет... Почему вы думаете?
Он пристально посмотрел на нее.
— Точно здорова? — спросил он еще раз.
— Конечно; как вы себ1я чувствуете?
. — Брау, брау, — тихо проговорил он и опять за-
крыл. глаза.
Верочка направилась к дверям. Борис Андреич
остановил ее.
— Скажите мне по крайней мере, позволите ли вы
мне поговорить с вашим батюшкой?.
— Как вам угодно, — прошетала она, — только,
Борис Андреич, мне кажется, я вам не пара.
Борис Андреич хотел было взять ее за руку; но она
уклонилась и вышла вон.
«Странное дело! — подумал он, — и она то же гово-
рит, что Крупицын!»
Оставшись наедине с Степаном Петровичем, Борис
Андреич дал себе слово объясниться с ним потолковее
и, по мере возможности, приготовить его к столь не-
ожиданному предложению; но на деле оно оказалось
еще труднее, чем с Верочкой. Степан Петрович чув-
ствовал небольшой жар и не то задумывался, не то
дремал, нехотя и не скоро отвечал на различные
вопросы и замечания, посредством которых Борис
Андреич надеялся постепенно перейти к настоящему
предмету разговора... Словом, Борис Андреич, видя,
что все его намеки пропадают даром, решился, поне-
воле, приступить к делу прямо.
Несколько раз забирал он в себя дух, как бы гото-
вясь говорить, останавливался и не произносил ни
слова.
— Степан Петрович, — начал он, наконец, — я на-
мерен сделать вам предложение, которое вас очень
удивит.
— Брау, брау, — спокойно проговорил Степан
Петрович.
— Такое предложение, которого вы никак не ожи-
даете.
Степан Петрович раскрыл глаза.
— Только вы, пожалуйста, не рассердитесь на
меня...
Глаза Степана Петровича расширились еще более.
— Я... я намерен просить у вас руки вашей дочери,
Веры Степановны.
Степан Петрович быстро поднялся с вольтеровских
своих кресел...
— Как? — спросил он точно таким же голосом и
с таким же выражением лица, как Верочка.
Борис Андреич принужден был повторить свое
предложение.
Степан Петрович уставился на Вязовнина и долго
молча смотрел на него, так что ему стало, наконец,
неловко.
— Вера знает? — спросил Степан Петрович.
— Я объяснился с Верой Степановной, и она мне
позволила обратиться к вам.
— Сейчас объяснились?
— Да, вот теперь.
— Подождите, — проговорил Степан Петрович и
вышел.
Борис Андреич остался один в кабинете чудака.
В оцепенении глядел он то на стены, то на пол, как
вдруг раздался топот лошадей у крыльца, дверь перед-
ней застучала, густой голос спросил: «Дома?», послы-
шались шаги, и в кабинет ввалился уже знакомый нам
Михей Михеич.
Борис Андреич так и обмер с досады.
— Экая здесь теплынь! — воскликнул Михей Ми-
хейч, опускаясь на диван. — А, здравствуйте! А где
же Степан Петрович?
— Он вышел, сейчас придет.
* — Ужасный холод сегодня, — заметил Михей Ми-
хеич, наливая себе рюмку водки.
И, едва успев проглотить ее, с живостью про-
говорил:
— А ведь я опять из города.
— Из города? — возразил Вязовнин, с трудом
скрывая свое волнение.
—• Из города, — повторил Михей Михеич, — и все
по милости этого разбойника Онуфрия. Представьте
вы себе, наговорил мне чертову тьму, турусы на коле-
сах такие подпустил, что ай-люли ты, моя радость!
аферу, говорит, такую для вас сыскал, какой еще па
свете подобной не бывало, просто сотнями загребай
целковенькие; а окончилась вся афера тем, что у меня
же двадцать пять рублев занял, да в город я напрасно
протаскался, лошадей совершенно заморил.
— Скажите! — пробормотал Вязовнин.
— Я вам говорю: разбойник, разбойник как есть.
Ему только с кистенем по дорогам ходить. Я, право,
не понимаю, чего полиция смотрит. Ведь этак, нако-
нец, по миру от него пойдешь, ей-богу!
Степан Петрович вошел в комнату.
Михей Михеич начал ему рассказывать свои по-
хождения с Онуфрием.
— И отчего это ему никто шеи не намнет! —
воскликнул он.
— Шеи не намнет, — повторил Степан Петрович и
вдруг покатился со смеху.
Михей Михеич тоже засмеялся, на него глядя, и
повторил даже: «Именно, следовало бы ему шею на-
мять»; но когда Степан Петрович упал, наконец, на ди-
ван в судорогах истерического смеха, Михей Михеич
обратился к Борису Андреичу и промолвил, слегка
расставив руки:
— Вон он всегда так: засмеется вдруг, чему —
господь знает. Такая уж у него фанаберика!
Верочка вошла вся встревоженная, с покраснев-
шими глазами.
— Папенька сегодня не совсем здоров, — заметила
она вполголоса Михею Михеичу.
Михей Михеич кивнул головой и положил себе
в рот кусок сыра. Наконец, Степан Петрович умолк,
приподнялся, отдохнул и начал ходить по комнате. Бо-
рис Андреич избегал его взоров и сидел как на иголках.
Михей Михеич принялся опять бранить Онуфрия
Ильича.
Сели за стол; за столом тоже разговаривал один
Михей Михеич. Наконец, уже перед вечером, Степан
Петрович взял Бориса Андреича за руку и молча вы-
вел его в другую комнату.
— Вы хороший человек? — спросил он, глядя ему
в лицо.
— Я честный человек, Степан Петрович, — отвечал
Борис Андреич, — за это я могу ручаться, — и люблю
вашу дочь.
— Любите? точно?
— Люблю и постараюсь заслужить ее любовь.
— Не наскучит? — спросил опять Степан Петрович.
— Никогда!
Лицо Степана Петровича болезненно сжалось.
— Ну, смотрите же... Любите... я согласен.
Борис Андреич хотел было обнять его; но он сказал:
— После... хорошо.
И, отвернувшись, подошел к стеке. Борис Андреич
мог заметить, что он плакал.
Степан Петрович утер глаза не оборачиваясь, по-
том пошел назад, в кабинет, мимо Бориса Андреича и,
не взглянув на него, проговорил с своей обычной
улыбкой:
— Пожалуйста, уж сегодня больше не надо...
завтра... все., что нужно...
— Хорошо, хорошо, — поспешно возразил Борис
Андреич и, войдя вслед за ним в кабинет, обменялся
взглядом с Верочкой.
На душе его было радостно, ко и смутно в то же
время. Он ке мот остаться долго у Степана Петровича,
в обществе Михея Михеича; ему непременно нужно
было уединиться, — притом его тянуло к Петру Ва-
сильичу: Ок уехал, обещаясь на другой день вер-
нуться. Прощаясь с Верочкой в передней, он поцеловал
ее руку; она посмотрела на него.
— До завтра, — сказал он ей.
— Прощайте, — тихо отвечала ока.
— Вот, видишь ли, Петр Васильич, — говорил Бо-
рис Андреич, окончив свой рассказ и шагая взад и
вперед по его спальне, — мне что пришло в голову:
молодой человек часто отчего ке женится? Оттого, что
ему страшно кажется жизнь свою закабалить; он ду-
мает: к чему торопиться? Еще успею, может быть
чего-нибудь лучшего дождусь; а кончается обыкно-
венно история тем, что либо состареется бобылем,
либЬ женится ка первой встречкой; это все самолюбие
да гордость! Послал тебе бог милую и добрую де-
вушку, ке упускай случая, будь счастлив и не прихот-
ничай слишком. Лучше Верочки ке найду я себе жены;
а если ей недостает чего-нибудь со стороны воспита-
ния, то уж мое дело будет об этом позаботиться. Нрав
у ней довольно флегматический, но это ке беда —
напротив! Вот почему я так скоро и решился. Ты же
мне советовал жениться. А если я обманулся, — при-
бавил он, остановился и, подумав немного, продол-
жал: — беда невелика! из моей жизни и так ничего бы
не вышло.
Петр Васильич слушал своего приятеля молча, из-
редка попивая из надтреснувшего стакана пресквер-
ный чай, приготовленный усердной Македонией.
— Что ж ты молчишь? — спросил его, наконец,
Борис Андреич, остановившись перед ним. — Ведь не-
правда ли, я дело говорю? ведь ты со мной согласен?
— Предложение сделано, — возразил Петр Ва-
сильич с расстановкой, — отец благословил, дочь не
отказала, стало быть рассуждать уж более нечего. Мо-
жет быть, оно точно все к лучшему. Теперь надо
о свадьбе думать, а не рассуждать; но утро вечера
мудренее... Завтра потолкуем как следует. Эй! кто там?
проводите Бориса Андреича.
— Да хоть обними меня, поздравь,—возразил
Борис Андреич,—какой ты,- право!
— Обнять я тебя обниму, с удовольствием.
И Петр Васильич обнял Бориса Андреича.
— Дай бог тебе всего хорошего на сей земле!
Приятели разошлись.
«Все оттого,—сказал самому себе вслух Петр Ва-
сильич, полежав некоторое время в постели и перево-
рачиваясь на другой бок, — все оттого, что в военной
службе не служил! Блажить привык и порядков не
знает».
Спустя месяц Вязовнин женился на Верочке. Он
сам настоятельно требовал, чтобы свадьбы не отклады-
вали дальше. Петр Васильич был у него шафером.
В течение всего этого месяца Вязовнин каждый день
ездил к Степану Петровичу; но в обращении его с
Верочкой и Верочки с ним не замечалось перемены:
она стала застенчивее с ним — вот и все. Он привез ей
«Юрия Милославского» и сам прочел ей несколько
глав. Роман Загоскина ей понравился; но, кончив его,
она не попросила другого. Карантьев приезжал раз
взглянуть на Верочку, ставшую невестой другого, и,
должно признаться, приезжал хмельной, все смотрел
на нее, как бы собираясь сказать ей что-то, но не ска-
зал ничего; его попросили спеть, он затянул какую-то
заунывную песню, потом грянул удалую, бросил гитару
на диван, распростился со всеми и, сев в сани, пова-
лился грудью на постланное сено, зарыдал — и через
четверть часа уже спал мертвым сном.
Накануне свадьбы Верочка была очень грустна, и
Степан Петрович также упал духом. Он надеялся, что
Борис Андреич согласится переехать к ним на житель-
ство; но о-н ни слова не сказал об этом и, .напротив,
предложил Степану Петровичу на время поселиться
в Вязовне. Старик отказался: он привык к своему каби-
нету. Верочка обещалась посещать его по крайней
мере раз в неделю. Как уныло отец ответил ей: «Брау,
брау!» к
Вот и начал жить Борис Андреич женатым челове-
ком. В первое время все шло прекрасно. Верочка, как
отличная хозяйка, привела весь его дом в порядок. Он
любовался ее нешумливой, но заботливой деятель-
ностью, ее постоянно ясным и кротким нравом, назы-
вал ее своей маленькой голландкой и беспрестанно
повторял Петру Васильичу, что он теперь только узнал
счастье. Должно заметить, что Петр Васильич со дня
свадьбы Бориса Андреича уже не так часто к нему хо-
дил и не так долго у него засиживался, хотя Борис
Андреич попрежнему очень радушно принимал его,
хотя Верочка искренно его любила.
— Твои жизнь теперь уже не та, — говаривал он
Вязовнину, дружелюбно упрекавшему его в том, что
он охладел к нему, — ты женатый человек, я холостой.
Я могу мешать. <
Вязовнин ему сперва не противоречил; но вот он
понемногу начал замечать, что без Крупицына ему
было скучно дома. Жена нисколько его не стесняла;
напротив, он иногда о ней забывал вовсе и по целым
утрам не говорил с ней ни слова, хотя всегда с удо-
вольствием и нежностью глядел ей в лицо и всякий
раз, бывало, когда она своей лепкой поступью прохо-
дила мимо его, ловил и целовал ее руку, что непре-
менно вызывало улыбку на ее губы. Улыбка эта была
все та же, которую он так любил; но довольно ли
одной улыбки?
Между ними было слишком мало общего, и он на-
чал догадываться об этом.
«А ведь нечего сказать, у жены моей мало ресур-
сов», — подумал Борис Андреич однажды, сидя, скре-
стив руки, на диване.
Слова Верочки, сказанные ею в день предложения:
«Я вам не пара», — зазвучали у него в душе.
«Если б я был какой немец или ученый, — так про-
должал он свои размышления, — или если б у меня
было постоянное занятие, которое поглощало бы боль-
шую часть моего времени, подобная жена была бы
находка; но так! Неужто я обманулся?..» Эта послед-
няя мысль была для него мучительнее, чем он ожидал.
Когда в то же утро Петр Васильич опять повторил
ему, что он им мешать может, он не в состоянии был
удержаться и воскликнул:
— Помилуй! ты нисколько не мешаешь нам; напро-
тив, при тебе нам обоим гораздо веселее... — он чуть
было не сказал: легче. — И это было действительно
так.
Борис Андреич охотно беседовал с Петром Васильи-
чем точно таким же образом, как беседовали они до
свадьбы; и Верочка умела говорить с ним, а мужа
своего она уж очень уважала и, при всей своей несом-
ненной привязанности к нему, не знала, что ему ска-
зать, чем занять его...
Кроме того, она видела, что присутствие Петра Ва-
сильича его оживляло. Кончилось тем, что Петр Ва-
сильич стал совершенно необходимым лицом в доме
Бориса Андреича. Верочку он полюбил, как дочь свою;
да и нельзя б^ыло не любить такое доброе существо.
Когда Борис Андреич, по слабости человеческой, дове-
рял ему, как другу, свои заветные мысли и жалобы,
Петр Васильич сильно упрекал его в неблагодарности,
вычислял перед ним все достоинства Верочки и
однажды, в ответ на замечание Бориса Андреича, что
ведь и он, Петр Васильич, находил их не созданными
друг для друга, с сердцем ответил ему, что он ее не
стоит.
— Я ничего не нашел в ней, — пробормотал Борис
Андреич.
— Как ничего не нашел? Да разве ты ожидал от
нее чего-нибудь необыкновенного? Ты в ней нашел
прекрасную жену. Вот что!
— Это правда, — торопливо возразил Вязовнин.
В доме Вязовнина все шло попрежнему — мирно и
тихо, потому что с Верочкой не только не было воз-
можности ссориться — даже недоразумений между ею
•и ее мужем существовать не могло; ко внутренний раз-
рыв чувствовался во всем. Так в целом существе чело-
века замечается влияние невидимой внутренней раны.
Верочка не имела привычки жаловаться; притом она
даже мысленно ни в чем не обвиняла Вязовнина, и ему
ни разу в голову не пришло', что ей не совсем легко
жить с ним. Два человека только ясно понимали ее по-
ложение: старик отец и Петр Васильич. Степан Петро-
вич с каким-то особенным соболезнованием ласкал ее и
заглядывал ей в глаза, когда она к нему приезжала, —
не расспрашивал ее ни о- чем, но чаще вздыхал, расха-
живая по комнате, и его «брау, брау!» не звучало, как
прежде, невозмутимым спокойствием души, удалив-
шейся от всего земного. Разлученный с дочерью, оц
как будто вдруг побледнел и похудел. От Петра Ва-
сильича тоже не скрылось, что происходило у нее
в душе. Верочка не требовала вовсе, чтоб муж много
занимался ею или даже разговаривал с нею; но ее то-
мила мысль, что она ему в тягость. Петр Васильич
однажды застал ее неподвижно стоявшей лицом
к стене. Как отец, на которого она. чрезвычайно похо-
дила, она не любила показывать слез своих и отвора-
чивалась, когда плакала, даже если была одна в ком-
нате... Петр Васильич тихо прошел мимо ее и ни ма-
лейшим намеком не подал ей потом повода думать, что
ок понял, зачем она стояла лицом к стене. Зато он
Вязовнику не давал покою; правда, он ни разу не
произнес перед ним тех обидно-раздражающих, не-
нужных и самодовольных слов: «Ведь я тебе это все
наперед предсказывал!» — тех слов, которые, заметим
кстати, самые лучшие женщины, в мгновение самого
горячего участия, не могут не выговорить; но он бес-
пощадно нападал на Бориса Андреича за его равно-
душие и хандру и раз довел его до того, что он побе-
жал к Верочке и с беспокойством стал оглядывать и
расспрашивать ее. Она так кротко посмотрела на него
и так спокойно ему отвечала, что он ушел, внутренне
взволнованный упреками Петра Васильича, но доволь-
ный тем, что по крайней мере Верочка ничего не по-
дозревала... Так прошла зима.
Подобные отношения долго длиться не могут: они
либо кончаются разрывом, либо изменяются, редко
к лучшему...
Борис Андреич не сделался раздражительным и
взыскательным, как это часто случается с людьми, чув-
ствующими себя неправыми, не позволил также себе
дешевого и, часто даже у умных людей, грубого удо-
вольствия глумления и подсмеивания, не впал в за-
думчивость; его просто начала занимать мысль: как
бы уехать куда-нибудь, разумеется на время.
«Путешествие!» — твердил он, вставая поутру. «Пу-
тешествие!» — шептал он, ложась в постель, и в этом
слове таилось обаятельное для него очарование. Он
попытался было съездить для развлечения к Софье
Кирилловне, но ее красноречие и развязность, ее
улыбочки и ужимочки показались ему очень приторны.
«'Какое сравнение с Верочкой!» — думал он, глядя на
расфранченную вдову, и между тем мысль уехать от
этой самой Верочки не покидала его...
Дыхание наступившей весны — той весны, что тянет
и манит самих птиц из-за морей, — развеяло его по-
следние сомнения, вскружило ему голову. Он уехал
в Петербург, под предлогом какого-то важного и без-
отлагательного дела, о котором до того времени не
было и помину... Расставаясь с Верочкой, он вдруг по-
чувствовал, что сердце его сжалось и облилось кровью:
жаль ему стало тихой и доброй своей жены, слезы
хлынули из его глаз и оросили ее бледный лоб, к ко-
торому он только что прикоснулся губами... «Я скоро,
скоро вернусь и писать буду, — твердил он, — душа
моя!»—и, поручив ее вниманию и дружбе Петра Ва-
сильича, сел в коляску, растроганный и грустный...
Грусть его замерла мгновенно при виде первых нежно-
зеленых ракит на большой дороге, пролегавшей в двух
верстах от его деревни; непонятный, почти юношеский
восторг заставил забиться его сердце; грудь его при-
поднялась, и он с жадностью устремил глаза вдаль.
— Нет, — воскликнул он, — я вижу, что
В одну телегу впрячь не можно
Коня и трепетную лань...
А какой он был конь?
Вера осталась одна; но, во-первых, Петр Васильич
посещал ее часто, а главное — старик-отеЦ решился
оторваться от своего любимого обиталища и переехал
на время в дом к дочери. Славно зажили они втроем.
Вкусы их, привычки так согласовались! И между тем
Вязовнин не только не был забыт ими, — напротив, он
служил им всем невидимой духовной связью: они бес-
престанно толковали о нем, о его уме, доброте, образо-
ванности и простоте в обращении. Бориса Андреича
в отсутствие его из дому как будто еще более полю-
били. Погода наступила прекрасная; дни не летели,
нет, они проходили мирно и радостно, как высокие,
светлые облака на голубом и светлом небе. Вязовнин
писал изредка; его письма читались и перечитывались
с -великим удовольствием. Он в каждом из них говорил
о своем близком возвращении... Наконец, в один день,
Петр Васильич получил от него следующее письмо:
«Милый друг, добрейший мой Петр Васильич!
Я долго думал, как начать это письмо, но, видно,
лучше всего сказать тебе прямо, что я еду за границу.
Это известие, я знаю, тебя удивит и даже рассердит:
ты этого никак не мог ожидать — и ты будешь совер-
шенно прав, назвав меня легкомысленным и беспут-
ным человеком; я и не намерен вовсе оправдываться,
и даже в эту минуту сам чувствую, что краснею. Но
выслушай меня с некоторым снисхождением. Во-пер-
вых, я еду на весьма короткое время, и в таком обще-
стве, и так выгодно, что ты представить не. можешь; а
во-вторых, я твердо убежден в том, что, .'подурачив-
шись в „последний: раз, удовлетворив в последний-раз
страстишоейвидеть все и все испытать, я.сделаюсь
отличным мужем,^семьянином и домоседом и докажу,
что умею 'ценить ту незаслуженную милость ко мне
•судьбы, даровавшей мне такую жену, какова Верочка.
Пожалуйста, убеди и ее в этом и покажи ей это
письмо. Сам я к ней теперь не пишу: не имею на то
духа, но напишу непременно из Штеттина, куда паро-
ход отправляется; а пока окажи ей, что я становлюсь
перед ней на колени и униженно прошу ее не сетовать
на своего глупого мужа. Зная ее ангельский нрав, я
уверен, она простит меня; а я клянусь всем на свете,
что через три месяца, никак не позже, вернусь в Вя-
зовну, и тогда меня силой оттуда не вытащишь до
конца дней моих. Прощай, или лучше — до скорого сви-
дания; обнимаю тебя и целую милые ручки моей Ве-
рочки. Я вам из Штеттина напишу, куда мне адресо-
вать письма. В случае каких-нибудь непредвиденных
дел и вообще насчет хозяйства я надеюсь на тебя, как
на каменную стену.
Твой
Борис Вязовнин.
Р. S. Вели оклеить к осени мой кабинет обоями...
слышишь?., непременно».
Увы! надеждам, высказанным Борисом Андреичем
в этом письме, не суждено было исполниться. Из
Штеттина он, по множеству хлопот и новых впечатле-
ний, не успел написать Верочке; но из Гамбурга к ней
послал письмо,'в котором извещал ее о своем намере-
нии посетить — для осмотра некоторых промышленных
заведений, а также для выслушания некоторых нуж-
ных лекций — Париж, куда и просил адресовать
впредь письма — poste restante L Вязовнин приехал
в Париж утром и, избегав в течение дня бульвары,
Тюльерийский сад, площадь Согласия, Пале-Рояль,
взобравшись даже на Вандомскую колонну, солидно
и с видом habitue 1 пообедал у Вефура, а вечером от-
правился в Шато-де-флер — посмотреть, в качестве
наблюдателя, что такое в сущности «канкан» и как па-
рижане исполняют этот танец. Самый танец не понра-
вился Вязовнину; но одна из парижанок, исполняв-
ших канкан, живая, стройная брюнетка с вздернутым 1 2
1 До востребования (франц.).
2 Завсегдатая (франц.).
носом и бойкими глазами, ему понравилась. Он стал
все чаще и чаще возле нее останавливаться, менялся
с нею сперва взглядами, потом улыбками, потом сло-
вами... Полчаса спустя она уже ходила с ним под руку,
сказала ему son petit nom: Julie 1 — и намекала на то,
что она голодна и что ничего не может быть лучше
ужина a la Maison d’or, dans un petit cabinet parti-
culier 1 2. Борис Андреич сам вовсе не был голоден, да
и ужин в обществе мамзель Жюли не входил в его
соображения... «Однако если уже таков здесь обычай, —
подумал он, — то, я полагаю, надо будет отправить-
ся». — Partons!3 — проговорил он громко, — но в то
же мгновенье кто-то весьма больно наступил ему на
ногу. Он вскрикнул, обернулся — и увидал перед собою
господина средних лет, приземистого, плечистого, в ту-
гом галстуке, в статском, доверху застегнутом сюртуке
и широких панталонах военного покроя. Надвинув
шляпу на самый нос, из-под которого двумя малень-
кими каскадами ниспадали крашеные усы, и оттопырив
карманы панталон большими пальцами волосатых рук,
господин этот, по всем признакам пехотный офицер,
<в упор уставился на Вязовнина. Выражение его жел-
тых глаз, его жестких, плоских щек, его синеватых,
выпуклых скул, всего его лица, было дерзко и грубо.
— Вы наступили мне на ногу? — проговорил Вя-
зовнин.
— Oui, monsieur 4.
— Но в таких случаях... люди извиняются.
— А если я не хочу извиняться перед вами, mon-
sieur le Moscovite? 5
Парижане тотчас узнают русских.
— Вы, стало быть, желали меня оскорбить? —
спросил Вязовнин.
— Oui, monsieur; форма вашего носа мне не нра-
вится.
1 Свое имя: Жюли (франц.).
2 В «Золотом доме», в маленьком отдельном кабинете
(франц.).
3 Поедем! (франц.)
4 Да, сударь (франц.).
6 Господин москвич? (франц.)
— Fi, le gros jaloux!1 — пролепетала мамзель
Жюли, для которой пехотный офицер, повидимому, не
был чужим человеком.
— Но тогда... — начал Вязовнин, как бы недоуме-
вая...
— Вы хотите сказать, — подхватил офицер, —
тогда надо драться. Конечно. Очень хорошо-с. Вот моя
карточка.
— А вот моя, — отвечал Вязовнин, не переставая
недоумевать и, словно во сне, с смутным биением
сердца выскребывая только что купленным для часо-
вой брелоки золотым карандашиком на глянцевитой
бумаге своей визитной карточки слова: Hotel des Trois
Monarques 1 2, № 46.
Офицер кивнул головой, объявил, что будет иметь
честь прислать своих секундантов к m-г... т-г... (он
поднес карточку Вязовнина к своему правому глазу)
m-r de Vazavononin, и повернулся спиной к Борису
Андреичу, который тут же покинул Шато-де-флер.
Мамзель Жюли попыталась удержать его — но он
очень холодно посмотрел на нее... Она немедленно от
него отвернулась и долго потом, присев в стороне,
что-то объясняла сердитому офицеру, который по-
прежнему не вынимал рук из панталон, водил усами
и пе улыбался...
Выйдя на улицу, Вязовнин под первым попавшимся
газовым рожком вторично и (* большим вниманием
прочел врученную ему карточку. На ней стояли сле-
дующие слова: Alexandre Leboeuf, capitaine en second
au 83-me de ligne 3.
«Неужели это может иметь какие-нибудь послед-
ствия? — думал он, возвратившись в свою гости-
ницу. — Неужели я точно буду драться? и из-за чего?
и на другой же день после моего приезда в Париж!
Какая глупость!» Он начал было письмо к Верочке,
к Петру Васильичу — и тотчас разорвал и бросил
1 Фи, толстый ревнивец! (франц.)
2 Гостиница «Трех монархов» (франц.).
3 Александр Лебеф, штабс-капитан 83-го линейного полка
(франц.).
начатые листы. «Вздор! комедия!» — повторил он и лег
спать. Но мысли его приняли другой оборот, когда на
следующее утро, за завтраком, явились к нему двое
господ, весьма похожих на мосье Лебефа, только по-
моложе (все французские пехотные офицеры на одно
лицо), и, объявив свои имена (одного звали m-г Lecoq,
другого m-г Pinochet — оба служили лейтенантами
«аи 83-ше de ligne»), отрекомендовали себя Борису
Андреичу в качестве секундантов «de notre ami,
m-r Leboeuf» \ присланных им для принятия нужных
мер, так как их приятель, мосье Лебеф, никаких изви-
нений не допустит. Вязовнин вынужден был, с своей
стороны, объявить господам офицерам, приятелям
мосье Лебефа, что, будучи совершенным новичком
в Париже, он еще не успел осмотреться и запастись
секундантом («Ведь одного достаточно?» — присово-
купил он. «Совершенно достаточно», — ответствовал
мосье Пиношэ) и потому он должен попросить господ
офицеров дать ему часа четыре сроку. Господа офи-
церы переглянулись, пожали плечами, однако согласи-
лись и встали с мест.
— Si monsieur le desire 1 2, — проговорил внезапно
господин Пиношэ, остановившись перед дверью (из
двух секундантов он был, очевидно, самый бойкий на
язык и ему было поручено вести переговоры — мосье
Лекок только похрюкивал одобрительно), — si mon-
sieur le desire, — повторил он (тут Вязовнину вспом-
нился мосье Галиси, его московский куафер, который
часто употреблял эту фразу), — мы можем отрекомен-
довать одного из офицеров нашего полка — le lieute-
nant Barbichon, un gar?on tres devoue3, который, на-
верное, согласится оказать услугу «а un gentleman»
(господин Пиношэ выговорил это слово на француз-
ский лад: жантлеман) — вывести его из затруднения
и, став вашим секундантом, примет ваши интересы
к сердцу — prendra a coeur vos interets 4.
1 Нашего друга, господина Лебеф (франц.).
2 Если вам, сударь, угодно (франц.).
3 Лейтенанта Барбишона, очень преданного малого (франц.),
4 Примет ваши интересы к сердцу (франц.).
14 И. С. Тургенев, т. 5
401
Вязовнин сперва изумился подобному предложе-
нию, но, сообразив, что у него в Париже нет знакомых,
поблагодарил господина Пиношэ и сказал, что будет
ожидать господина Барбишона. И господин Барбишон
не замедлил явиться. Этот gar^on tres devoue оказался
чрезвычайно юркой и деятельной личностью. Объявив,
что «cet animal de Leboeuf n’en fait jamais d’autres...
c’est un Othello, monsieur, un veritable Othello» h — он
спросил Вязовиина: — N’est-ce. pas, vous desirez que
l’affaire soit serieuse?»1 2 — и, не дождавшись ответа,
воскликнул: — C’est tout се que je desirais savoir!
Laissez moi faire!» 3
И точно: он так живо повел дело, так горячо
принял к сердцу интересы Вязовнина, что два часа
спустя бедный Борис Андреич, отроду не умевший
фехтовать, уже стоял на самой середине зеленой по-
лянки в Венсенском лесу, со- шпагой в руке, с засучен-
ными рукавами рубашки и без сюртука, в двух шагах
от своего также разоблачившегося противника. Яркое
солнце освещало эту сцену. Вязовнин никак не мог
отдать себе ясного отчета в том, как он сюда попал;
он продолжал твердить про себя: «Как это глупо! как
это глупо!» — и совестно ему становилось, словно он
участвовал в какой-то плоской шалости, — и неловкая,
внутрь затаенная улыбка не сходила у него с души,
а глаза его не могли оторваться от низкого лба, от
остриженных под гребенку черных волос торчавшего
перед ним француза.
— Tout est pret, — раздался картавый голос. —
Allez!4 — пропищал другой.
Лицо господина Лебефа приняло выражение не
столько озлобленное, сколько хищное, Вязовнин зама-
хал шпагой... (Пиношэ уверил его, что незнание фехто-
вального искусства дает ему великие преимущества,
des grands avantages!) и вдруг произошло нечто
1 Это животное Лебеф всегда так поступает... это Отелло, су-
дарь, настоящий Отелло (франц.).
2 Вы, конечно, желаете, чтобы дело было всерьез? (франц.)
3 Это все, что мне хотелось знать! Предоставьте мне действо-
вать! (франц.)
4 Все готово... Сходитесь! (франц.)
необыкновенное. Что-то стукнуло, топнуло, сверкнуло —
Вязовнин почувствовал в груди, с правой стороны,
присутствие какой-то холодной, длинной палки... Он
хотел отпихнуть ее, сказать: «Не надо!», но он уже ле-
жал на спине и испытывал ощущение странное, почти
смешное: точно ему изо всего тела зуб хотели вытащить...
Потом земля тихонько поплыла под ним.. Первый го-
лос сказал: «Tout s’est passe dans les regies, n’est-ce
pas, messieurs?»1 Второй отвечал: «Oh, parfaite-
ment!» 1 2 — и -бух! все кругом полетело и провалилось...
«Верочка!» — едва успел тоскливо подумать Вязовнин...
К вечеру «преданный малый» привез его в гости-
ницу des Trois Monarques — а в ночь его не стало. Вязов-
нин отправился в тот край, откуда еще не возвращалось
ни одного путешественника. Он не пришел в себя до
самой смерти и только раза два пролепетал: «Я сейчас
вернусь... это ничего... теперь в деревню...» Русский свя-
щенник, за которым послал хозяин, дал обо всем знать
в наше посольство — и «несчастный случай с приезжим
русским» дня через два уже стоял во всех газетах.
Трудно и горько было Петру Васильичу сообщить
Верочке письмо ее мужа; но когда дошло до него из-
вестие о гибели Вязовнина, он совсем потерялся. Пер-
вый прочел о ней в газетах Михей Михеич и тотчас же
вместе с Онуфрием Ильичом, с которым опять успел
сойтись, поскакал к Петру Васильичу. Он, как водится,
еще в передней закричал: «вообразите, какое не-
счастье!» и т. д. Петр Васильич долго не хотел ему ве-
рить; но когда уже не осталось возможности сомне-
ваться, он, переждав целый день, отправился к Ве-
рочке. Один вид его, уничтоженный и убитый, до того
испугал ее, что она чуть устояла на ногах. Он хотел
было- приготовить ее к роковой вести, но силы ему из-
менили — он сел и сквозь слезы залепетал:
— Он умер, умер...
1 Все произошло по правилам, не правда ли, господа? (франц.)
2 О, совершенно! (франц.)
Прошел год. От корней срубленного дерева идут но-
вые отпрыски, самая глубокая рана зарастает, жизнь
так же сменяет смерть, как и сама сменяется ею, — и
сердце Верочки отдохнуло понемногу и зажило.
Притом же ни Вязовнин не принадлежал к числу
людей незаменимых (да и есть ли такие люди?), ни
Верочка не была способна посвятить себя навек
одному чувству (да и есть ли такие чувства?). Она
вышла за Вязовнина б!ез принужденья и без восторга,
была ему верна и предана, но не отдалась ему вся, горе-
вала о нем искренно, но не безумно... чего- же более?
Петр Васильич не переставал к ней ездить; он по-
прежнему был ее самым близким другом, и потому
нисколько не удивительно, что, оставшись однажды
наедине с нею, он глянул ей в лицо и преспокойно
предложил ей быть его женою... Она улыбнулась в от-
вет и протянула ему руку. Жизнь их после свадьбы
продолжалась точно так же, как и прежде: в ней не-
чего было переменять. С тех пор уже прошло около де-
сяти лет. Старик Барсуков живет вместе с ними и, не
разлучаясь ни на шаг с своими внуками — у него их
уже трое: две девочки и один мальчик, — с каждым го-
дом молодеет. С ними он даже разговаривает, особенно
с своим любимцем внуком, кудрявым и черноглазым
мальчишкой, названнььм в честь его Степаном. Ма-
ленький плут очень хорошо знает, что дедушка в нем
души не чает, и вследствие этого позволяет себе пере-
дразнивать его, как он ходит по комнате и воскли-
цает: «Брау, брау!» Эта шалость всегда возбуждает
большую веселость в целом доме. Бедный Вязовнин до
нынешнего дня не забыт. Петр Васильич чтит его па-
мять, всегда с особенным чувством отзывается о нем
и при каждом удобном случае непременно скажет, что
вот это-то любил покойник, такую-то имел он привычку.
Петр Васильич, его жена, все его домашние проводят
время очень однообразно — мирно и тихо; они насла-
ждаются счастием... потому что на земле другого сча-
стия нет.
ПРИЛОЖЕНИЕ
СОБСТВЕННАЯ ГОСПОДСКАЯ КОНТОРА
(Отрывок из неизданного романа)
...Комната, в которую вошла Глафира Ивановна и
в которой она ежедневно проводила часа два и более,
называлась «Собственной Господской Конторой» —
в отличие от «Главной Вотчинной Конторы», помещав-
шейся в отдельном флигеле, подле конного двора.
В «Собственной Господской Конторе» постоянно засе-
дал секретарь барыни, Левон Иванов, или, как его на-
зывала Глафира Ивановна, Leon (его в молодости вы-
учили французскому языку, и он довольно свободно на
нем изъяснялся); однако Глафира Ивановна в конторе
с ним никогда иначе не говорила, как по-русски. Кроме
Левона, каждое утро являлись в «Собственную Кон-
тору» — главный приказчик и бурмистр с докладами;
часто призывался туда дворецкий, изредка сам управ-
ляющий Василий Васильевич — и только. Все же дела
по именью, все платежи, продажи и покупки произво-
дились в «Вотчинной Конторе», которая оттого всегда
была набита народом; с утра до вечера толклись в ней,
стояли и сидели разные писцы, земские, приходящие и
отходящие мужики, свои и соседние, старосты, десят-
ские и т. п. «Вотчинная Контора» не могла похва-
статься ни чистотою, ни благовонием. Случалось
иногда, что свечи в ней горели голубым огнем, как бы
в погребе или в бане. «Собственная Контора», напротив,
отличалась опрятностью: это была большая, светлая
комната, с тремя окнами; у одного из них помещался
секретарский стол, покрытый зеленым сукном.
Вдоль стен тянулись шкафы из ясеневого дерева;
по самой середине, на особо устроенном возвышении,
стояло ореховое бюро; за этим бюро, на широком и
мягком кресле, садилась сама барыня; другое кресло,
тоже довольно покойное, стояло несколько поодаль и
пониже — для Василья Васильевича. Прямо против
господского бюро висел на стене портрет напудренного
старика в лиловом французском кафтане с стразовыми
пуговицами, известного в свое время хозяина, дяди
Глафиры Ивановны, от которого она получила свое
имение — и которого она поставила себе в образец.
В «Собственной Конторе» к приходу барыни собра-
лось три человека. Один из них, секретарь Левон, или
Leon, молодой, белокурый человек, с томными глазами
и чахоточным цветом лица, стоял перед своим столом
и перелистывал тетрадь; другой, главный приказчик,
Кинтилиан, человек лет пятидесяти с лишком — с се-
дыми волосами и черными навислыми бровями, с ли-
цом угрюмым и хитрым — неподвижно глядел на пол,
скрестив руки на груди. Третий, наконец, бурмистр
Павел, красивый мужчина, с черной как смоль боро-
дой, свежими щеками, большим белым лбом и весе-
лыми блестящими глазами, развязно прислонился к
двери. Хотя одежда на нем была не то крестьянская,
не то купеческая, хотя он носил бороду — он мужиком
не был. Глафира Ивановна произвела его в бурмистры
из дворовых; под его управлением состояло — пока —
одно только село Введенское — то самое село, в кото-
ром жила барыня, — но влияние его росло не по дням,
а по часам; милости сыпались на него непрестанно; он
быстро шел в гору, — к великой досаде Кинтилиана,
который сам, не более двух лет тому назад, разными
происками низвергнул своего предшественника, Ники-
фора — и стал на его место.
Три эти человека — до самого появления Глафиры
Ивановны — не разговаривали друг с другом; только
Павел спросил у Левона, записал ли он садовые ра-
боты; Левон кивнул ему головой. Когда же, наконец,
барыня вошла, они все трое выпрямились и низко ей
поклонились; Кинтилиан и Павел заложили руки за
спину — Левон слегка оперся о стол. Глафира Ива-
новна, молча и не спеша, взошла на возвышение, ото-
двинула слегка кресла, села, оправилась и, приняв оза-
боченный вид, немного помолчала, наконец, обратив-
шись к Левону, сделала повелительное движение ру-
кою и промолвила: «Начинай!»
Левон взял тетрадь со стола, отвернул несколько
листов, кашлянул и начал тонким, немного гнусливым
голоском:
— «12 июля 184* года. Полевые и прочие ра-
боты.
Вчерашний день, июля 11-го, во вторник — день
господский. Крестьяне села Введенского — всего-
134 тягла — заняты были сенокосом в следующих да-
чах...»
— Что ты это мне читаешь? — резко перебила его
барыня.
— Полевые и прочие работы, как изволили прика-
зывать... С них начинать приказано, — проговорил Ле-
вон.
— Мне этого не нужно сегодня.
Левон опустил тетрадь.
— Получены вчера из деревень донесения?
— Получено три — из Лисицына, из Гагина, из Ки-
риллова.
— Читай рапорт из Лисицына.
— Прикажете рапорт или экстракт?
— Рапорт. — И Глафира Ивановна загремела чет-
ками...
Неприятно подействовал этот звук на присутство-
вавших. Каждый из них знал, что когда барыня гре-
мит четками — дело не ладно: жди бури. Лица их вы-
тянулись; даже Павел, который все время соколом гля-
дел на свою госпожу, — даже он попридержал свою
улыбку.
Левон взял со стола исписанный лист бумаги — и
начал опять тем же тонким голоском:
— «Рапорт Евстигнея Семенова, Лисицынского ста-
росты.
Пункт 1-й. В имении Ее Высокоблагородия, Гла-
фиры Ивановны Гагиной, Лисицыне — Кондратове
тож — милостью божиею обстоит все благополучно.
Пункт 2-й. Вчерашнего числа...»
Глафира Ивановна опять перебила чтеца:
— Не читай мне всего... Посмотри только, что он о
пасеке пишет...
Левон быстро пробежал глазами весь рапорт.
— Он о пасеке не доносит-с, — произнес он, нако-
нец.
— Прекрасно!—воскликнула Глафира Ивановна —
и четки загремели пуще прежнего. — Хорош староста,
нечего сказать! Это ты, должно быть, его в старосты
поставил, — продолжала она, обратившись к Кинти-
лиану. (Лисицынский староста был назначен еще Ни-
кифором, но Кинтилиан почел за лучшее промол-
чать.) — Сделать ему строжайший выговор с особен-
ным замечаньем.
Левон наклонился и черкнул у себя в книге слова
два карандашом. Наступило молчание.
— Прикажете читать дальше ?— робко спросил
Левон.
Барыня не отвечала ему и продолжала греметь чет-
ками. Левон поправил волосы на лбу и потупился.
В комнате все как будто замерло... только и стало
слышно в ней, что жалобное жужжанье залетевшей
большой синей мухи, тщетно стучавшейся в стекло.
— Достань «Заметки барыни», — промолвила, на-
конец, Глафира Ивановна, выходя из задумчивости. —
Прочти мне, что я тебе вчера продиктовала.
Левон вынул из ящика своего стола голубую
книжку с надписью на переплете: «Заметки Бары-
ни», — раскрыл ее и принялся читать:
— «Понедельник, 11-го июля.
Во-первых: Дворовым я желаю сделать другое рас-
поряжение; хочу из дворовых сделать колонистов; а
колонисты мои будут делать разные работы, домашние
и прочие; построю, им каменные флигеля; заведу фаб-
рики, как швейные, так и кружевные, — ткацкую, бе-
лильню — и доведу до того, чтобы Введенские фабрики
были известны в России; а ненужных дворовых продам
или отпущу по разным местам. Начальник моих коло-
нистов, Куприян Семенов». — Левон остановился.
— Какая по этому сделана отметка? — спросила
барыня.
— «Принято к соображению. А насчет Куприяна —
исполнено».
Барыня помолчала.
— Далее.
— «Во-вторых: Турка никогда и никуда не отпу-
скать от скота; но только, чтобы он никогда не был
начальником над оным — а просто назвать его: Турок
и пастух. Отметка: исполнено.
В-третьих: Я собрала посмотреть моих господских
коров... Фи! Фи! Ну, что это за коровы? Но почему
же и мне не иметь коров, которые бы давали удою три
ведра, как говорил швейцар. Je reglerai tout cela, je
reglerai1. Возьму швейцара, тирольца, овцевода,
возьму лифляндку, немку, польку. Ах, когда же это
•случится: после дождичка в четверг. Отметка... от-
метки нет.
— Нет отметки? — спросила Глафира Ивановна.—
А я тебе окажу, какая должна быть отметка.
Пиши/—и Глафира Ивановна начала диктовать Ле-
вону: — «Все это исполнится и непременно исполнится,
когда у меня будет настоящий управляющий — а не
Василий Васильевич — что и говорить! Не такого, не
такого мне надо — и только». Теперь далее.
Левон поставил после «только» большой восклица-
тельный знак и снова принялся за чтение.
— «В-четвертых: Спросить каждого дворового че-
ловека следующим образом: а что ты принес доходу
в год — какая была твоя служба — и сколько было на
тебя расходу — а? И по его ответу так и поступать,
чтобы дворовый человек приносил или пользу, или
удовольствие; без того его не держать». Отметка: отне-
сено к пункту первому.
— Как к пункту первому! — воскликнула барыня.
— Там — также о дворовых говорится, — возразил
Левон.
1 Я все это приведу в порядок, приведу в порядок (франц.).
— Так что ж, что говорится! Здесь сказано: спро-
сить каждого дворового — а там написано про дворо-
вых вообще. Спрашивали ли хошь одного дворового,
так как я приказывала?
— Никак нет-с, — пробормотал смущенный секре-
тарь.
— А я спрашиваю — почему не спрашивали?
Никто не отвечал.
Лицо Глафиры Ивановны омрачилось.
— Долго ли мне мучиться с вами? — продолжала
она. — Долго ли вам не слушаться меня!
— Отметки не я составляю-с, — проговорил трепет-
ным голосом Левон, — а вот они-с. — Он указал на
главного приказчика и на бурмистра. — Я только за-
писываю.
— Я знаю, что не ты. К пункту первому! Я знаю,
почему они поставили: к пункту первому! Я бы тебя,
например, спросила, — прибавила Глафира Ивановна,
внезапно обратившись к Кинтилиану, — что ты мне
стоишь с своим семейством — сколько на тебя выходит
всякого добра — а какую я от тебя пользу вижу? Или
удовольствие? Уж я не говорю о том, что ты себе там
в карман кладешь!
Кинтилиан только губы стиснул.
— Исполнить мое приказание, сегодня же испол-
нить — и начать с него, — промолвила барыня, указы-
вая на Кинтилиана. — Коли он главный приказчик,
пускай же он подаст пример другим... А теперь про-
должай! ‘
— В-пятых: Я в нетерпенье приобретать... Не
забыть мне видеться и переговорить с...» Здесь постав-
лены три крестика, — прибавил Левон, понизив не-
сколько голос. — «Он, сдается мне, именно тот чело-
век, которого я искала». Здесь вы изволили приказать
поставить: Ноту-Бене.
— Хорошо, знаю... продолжай.
— «В-шестых: Сказать матерям отпущенных по
оброку актрис, чтобы они к ним написали и советовали
бы им вскорости откупиться; а то-де вас вернут и
здесь в работу определят. Мы-де вас предваряем от
себя». Отметка: «актрисиным матерям сообщено».
«В-седьмых: Я хочу доказать Василью Василье-
вичу, что и без него могу, как будто его не было на
свете. Я сама, сама, сама. А то все будет попрежнему.
Лучше мое худое пусть — чем его хорошее: не надо».
— Довольно! — воскликнула Глафира Ивановна.—
К чему об этом только говорить — надо действовать...
И Глафира Ивановна снова погрузилась в раз-
думье, изредка только подергивая губами и погромы-
хивая четками.
— Кинтилиан Андреев!—воскликнула она, нако-
нец.
Старик встрепенулся.
— Сударыня!
— Можешь ты'мне сказать, сколько я в год плачу
в Опекунский совет?
— Четырнадцать тысяч рублей серебром с лиш-
ком, — ответил, не мешкая, Кинтилиан.
— А сколько всего долгу?
— Около двухсот десяти тысяч.
— Около! с лишком! Что это у тебя за манера
отвечать? Около! Разве для того я тебя определила
главным приказчиком, чтобы ты мне отвечал: около!
— Прикажете — можно сейчас в бумагах спра-
виться и точную ведомость представить, — возразил
старик.
— Этакие важные вещи должно знать тебе напа-
мять, а не справляться об них в бумагах! Это всё бес-
порядки... Когда.я беспорядки эти переведу! А в ны-
нешнем году мы ничего не платили?
— Никак нет-с.
— А за прошлый год все заплачено?
— Никак нет-с... За нами недоимка состоит... две
тысячи четыреста тридцать рублей с копейками, — по-
спешил прибавить Кинтилиан.
— Стало быть, мне штрафные деньги придется
платить?
— Должно предполагать-с.
— А почему же не заплачено в Опекунский совет?
Разве денег не было?
— Деньги были-с — да на другие расходы пошли.
— А на какие именно?
— На содержание господского дома, на покупку
скота; Василью Васильевичу известно-с; они распоря-
жались-с.
Глафира Ивановна вспыхнула
— Опять Василий Васильевич! Как вы мне на-
доели с вашим Васильем Васильевичем! Сколько раз
мне приказывать вам — не упоминать при мне имени
Василья Васильевича! Особенно здесь, в собственной
моей Конторе. Знать его я не хочу, вашего Василья
Васильевича. — И Глафира Ивановна встала и не-
сколько раз прошлась по комнате.
— Садись и пиши, — примолвила она вдруг, по-
ровнявшись с секретарем. — А вы слушайте.
Левон проворно сел за стол, схватил длинное перо,
обмакнул самый кончик его в чернила и склонил го-
лову на левый бок.
— «План Госпожи... — начала Глафира Ивановна.
Левоново перо заскрипело по бумаге. — Все имение
разделить на четыре части:
Первую назвать — вдовьим участком или Оприд-
чим — и определить ее на содержание Госпожи и
дома ее.
Вторую назвать — долговою частью и платить с нее
проценты по долгам». — Написал ?— спросила барыня.
— По долгам, — повторил секретарь.
Третью часть— назвать участком детским и опре-
делить ее на содержание Дмитрия Петровича.
Четвертую, наконец, назвать частью агрономиче-
скою и экономическою и доходы с нее употреблять на
разные хозяйственные усовершенствования».
— Усовершенствования,;— повторил секретарь.
Барыня обратилась к Кинтилиану и Павлу.
— Слышали вы? — спросила она.
— Слышали, — отвечали они в один голос. Секре-
тарь поднялся.
— А теперь подайте бумаги, какие мне подписы-
вать нужно.
Кинтилиан направился было к окну за сафьянным
красным портфелем, с которым он пришел из «Ветчин-
ной Конторы», но Глафира Ивановна остановила его
восклицанием:
— Ах, Мемориал! Я ведь и забыла Мемориал!
Кинтилиан вернулся на прежнее место, а барыня
достала из кармана свою записную книжечку.
— Да, кстати, — начала она, еще не заглядывая
в нее, — я желаю знать, кто у меня в Бабкове при та-
мошнем господском доме дворником? Уж не Никита
ли Голанец?
— Точно так-с, — возразил Кинтилиан.
— Да не будет Никита Голанец дворником ни при
Бабков^ком господском доме — нигде. Он умер.
Бурмистр, секретарь и приказчик — все трое не-
вольно подняли головы.
— Для меня он умер. Я заметила, что в какой де-
ревне он живет, там у меня непременно пожар слу-
чится. При нем в Лисицыне флигель сгорел. Отставить
его от должности дворника и отослать в какую-нибудь
оброчную деревню.
— Слушаю-с, — ответил Кинтилиан.
— А теперь посмотрим Мемориал. — Барыня рас-
крыла записную книжечку и прочла громко: — «Пе-
чатка». Да! Заказать в Туле печать с фигурою, изо-
бражающею время и с надписью: «оправдает» — и
слово чтоб было вырезано ясно. Это я тебе поручаю,
Павел.
— Будет исполнено в точности, — весело возразил
Павел.
— Я видела, — прибавила Глафира Ивановна, при-
ветливо взглянув на него, — ты уже в саду распоря-
дился: дорожки подчищены — спасибо.
Павел низко поклонился.
— Рад стараться, сударыня-матушка, — промол-
вил он.
— Хорошо, хорошо.
— Теперь второе: «Овес и сено». Четвертого дня
был у меня сосед Иван Еремеич — всего побыл два
часа — и кто его просил приезжать? На лошадей его
вышло овса два четверика, четыре гарнца — а сена
пуд и двадцать фунтов. Это ужас! Спрашиваю, кто
этим заведывает?
— Дворецкий, — промолвил Кинтилиан. •
— Вот ты и соврал: разве это дворецкого дело?
Дворецкий домом заведывает, а не конюшней.
— Овес и сено выдает начальник конного двора, —
поправился приказчик.
— Кто такой?
— Шорник Ипат.
— Так ты Ипату овес и сено поручаешь!.. Такая
важная статья у него на руках! А ты-то чего глядишь?
Положим, ты сам фураж отвешивать не можешь — все
же ты должен знать, сколько чего выходит. Цикифор
бы этого не сделал. Видно, мне и конный двор при-
дется Павлу под команду отдать. Кстати, — прибавила
барыня, обратившись к Павлу, — в какую деревню со-
слали Никифора?
— В Валухино.
— В Валухино... Напомни мне о кем сегодня,
Левон.
— Теперь третье: «Спросить, почему послали не
Алешку, а Федьку?» Да; желаю я знать, почему за
мамзелью в Л1оскву послали не Алексея, как было
приказано, а безмозглого старика Федора?
— Алексей оказался нужным в столярной.
— Когда я что приказываю — должно исполнять,
а не рассуждать. Ты отменил мое приказание?
— Никак нет-с.
— Кто же?
Кинтилиан смутился и не отвечал.
— Спрашиваю тебя: кто?
Кинтилиан разинул было рот — и запнулся, но
взглянул на барыню.
— Василий Васильевич изволили приказать, —
произнес он скороговоркой.
— Опять! — воскликнула Глафира Ивановна. —
Опять Василий Васильевич! О, это слишком! Везде,
везде этот Василий Васильевич. Надо это кончить!
Это невыносимо! — И Глафира Ивановна сильно по-
звонила в колокольчик.
Вошел Суслик.
— Ступай к Василью Васильичу и скажи ему, чтоб
он сию минуту ко мне пришел; да скажи Аграфене,
чтобы она мне принесла стакан воды.
— Слушаю-с! — воскликнул Суслик и исчез.
— А вы, — продолжала барыня, — ступайте теперь
все вон. Бумаги я подпишу после. — И Глафира Ива-
новна снова принялась ходить по комнате.
— И нужно вам было, Кинтилиан Андреич, опять
про Василия Васильевича напомнить, право, — заме-
тил, выходя из передней, бурмистр Павел приказчику.
— Э! все едино, — с досадой возразил старик и
махнул рукой. — Вишь сегодня погодка какая...
— А копеечки вы ловко подпустили, — с улыбкой
промолвил бурмистр.
— Ну, да хороши и вы... с вашей печаткой... — и
Кинтилиан отправился в «Вотчинную Контору».
— А вы куда? — спросил Павел Левона.
— Я к себе — сосну. Устал — смерть. — Павел
остался один, подумал, принял суровый, начальниче-
ский вид и, широко разводя сжатыми руками, пошел
в сад.
Между тем Суслик прибежал в особый флигель,
занимаемый Василием Васильевичем, и, поспешно
войдя к нему в кабинет, проговорил’ запыхавшимся
голосом:
— Пожалуйте к барыне.
Василий Васильевич только что допивал третью
чашку чаю со сливками. Выпустив струйку табачного
дыма изо рта, подносил он налитое блюдечко к губам,
как вдруг вошел мальчик. Он тотчас поставил блю-
дечко на стол и, съежив брови, с уторопленным видом
спросил Суслика:
— Барыня меня спрашивает?
— Точно так-с. Велели сказать-с, чтобы сию ми-
нуту пожаловали.
— Где она?
— В Конторе-с.
Василий Васильевич помолчал и вдруг припод-
нялся.
— Эй, Юшка!—крикнул он. — Одеваться, сюртук
и галстук! — Человек подал Василыо Васильевичу
одеться; он причесался перед зеркалом, застегнул
сюртук сперва на правый борт, потом перестегнул его
на левый, надел картуз и вышел на крыльцо.
— Что? — спросил он, не оборачивая головы и
вполголоса, у сопровождавшего его Суслика, — разве
там... что-нибудь...
— Да-с, кажется, — значительно отвечал плутова-
тый мальчик.
— Гневается? — проговорил, еще понизив голос,
Василий Васильевич.
— Серчают-с, — возразил Суслик.
— Господи! Господи! — прошептал Василий Ва-
сильевич, пощупал рукой по груди, вздохнул раза два
и направился отяжелевшими шагами, через заднее
крыльцо, в «Собственную Контору», где, изредка от-
пивая по глотку воды из стакана, принесенного Агра-
феной, ожидала его Глафира Ивановна.
ПРИМЕЧАНИЯ
В русской литературе 30—40-х годов XIX века на первый
план выдвинулись прозаические жанры, особенно жанр повести.
В. Г. Белинский еще в 1835 году в статье «О русской повести и
повестях г. Гоголя» отметил это явление и Поставил его в связь
с развитием «реальной поэзии», этой, по словам критика, «истин-
ной и настоящей поэзии нашего времени». В последующие годы
Белинский неуклонно отстаивал «поэзию действительности», реа-
листическое искусство, развивавшееся в борьбе с реакционным
романтизмом.
В своих литературно-критических статьях Белинский обличал
идейную несостоятельность романтизма 30—40-х годов, его отрыв
от насущных вопросов русской общественной жизни, казен-
ный, «квасной» патриотизм, за которым скрывалось полное пре-
небрежение к народу. Суровой критике подверг Белинский и эсте-
тику романтизма, чуждую принципам жизненной правды, простоты
и естественности. Страстность и непримиримость критических вы-
ступлений Белинского объяснялась не только упорством, с каким
сторонники этого течения защищали свои взгляды, .но и тем при-
знанием, которым писатели и поэты «романтической школы» про-
должали еще пользоваться среди значительной части публики.
Авторитет произведений Бенедиктова, Марлинского, Полевого,
Кукольника был велик не только в читательской среде: многие
молодые писатели, начинавшие в те годы свою литературную
деятельность, обращались на первых порах к отвлеченно роман-
тическим темам. Как известно, дань этому отдали Некрасов,
Герцен, Тургенев, Салтыков, Гончаров — то есть почти все те
писатели, которые уже в середине 40-х годов составили ядро
реалистического направления, получившего у современников на-
именование «натуральной школы».
Необходимость появления и дальнейшего развития «натураль-
ной школы», формировавшейся в обстановке ожесточенной борьбы
с реакционными течениями в литературе 30—40-х годов, опреде-
лялась сложными историческими причинами: они коренились
в общем кризисе феодально-крепостнической системы, в обостре-
нии классовых противоречий, находивших свое выражение как
в усилении крестьянского движения, так и в росте освободитель-
ных, демократических идей в передовых кругах русского обще-
ства.
Лучшие писатели 40-х годов, объединившиеся вокруг Белин-
ского сначала в «Отечественных записках», а затем в «Современ-
нике», в своих исканиях следовали традициям основоположников
реализма — Пушкина, Грибоедова, Лермонтова и особенно Гоголя.
В их творчестве они находили замечательные образцы правдивого
изображения действительности, жизни русского общества, русского
народа, широкую и разнообразную галерею типических характеров;
пример великих предшественников учил глубоко проникать в
сущность социальных явлений, откликаться на самые острые про-
блемы, волновавшие современное общество, воплощать в худо-
жественных образах передовые идеи времени, служить своим
творчеством делу освобождения народа от ярма крепостного
права, от гнета полицейско-самодержавного государства.
Огромную роль в формировании реалистического направле-
ния 40-х годов сыграл Белинский. Он впервые определил непре-
ходящее идейное и художественное значение наследия националь-
ных гениев русской литературы; он разработал основы мате-
риалистической эстетики, исходившей из признания неразрывной
связи искусства с действительностью; ложной теории «чистого
искусства» он противопоставил идею общественного служения ху-
дожественного творчества. Белинский — страстный пропагандист
демократической литературы — был идейным вождем и забот-
ливым наставником молодых писателей, ©ходивших в «натураль-
ную школу».
Уже в 1843 году, обозревая важнейшие явления русской лите-
ратуры за прошедший 1842 год, Белинский мог с полным правом
заявить о решающей победе нового направления, новых эстетиче-
ских принципов, о вытеснении «стихов» «прозою». «Мы под «про-
зою»,— уточнял эту последнюю мысль Белинский, — разумеем
богатство внутреннего поэтического содержания, мужественную
зрелость и крепость мысли, сосредоточенную в самой себе силу
чувства, верный такт действительности; а под «стихами» разумеем
неземную деву, идеальную любовь, детское порывание к высокому
и прекрасному, в которых нет никакого содержания, прекрасные,
но чуждые мысли чувства, глубокие, но лишенные чувства и бо-
гатые словами мысли и т. п.» (В. Г. Белинский, Собр. соч.,
т. II, М. 1948, стр. 457).
Развивая эту антитезу, Белинский предупреждал читателей
против внешнего, формального понимания выражений «проза»
и «стихи». Но это не снимало того очевидного факта, что
в литературе конца 30-х — начала 40-х годов, в результате окон-
чательно определившейся победы реализма, менялось и соотноше-
ние жанров: стихотворные жанры оказались вытесненными жан-
рами прозаическими, среди которых едва ли не первое место за-
няла повесть.
В полном согласии с этими идеями Белинского Н. Г. Черны-
шевский в своей характеристике «гоголевского пеииода русской
литературы» прямо называл его «периодом господства прозы».
Отмечая роль Гоголя, доставившего «прозаической форме» «ре-
шительный перевес, который она, ...по -всей вероятности, со-
хранит еще надолго», Чернышевский связывал эту особенность
русской литературы с развитием в ней «критического направ-
ления» (Н. Г. Чернышевский, Поли. собр. соч., т. III,
М. 1947, стр. 17).
Таковы были основные черты русской литературной жизни,
которые определили характер творческого развития и .молодого
Тургенева. Увлекшись в юношеские годы романтическими идеа-
лами, Тургенев в начале 40-х годов преодолевает эти увлечения
и становится убежденным последователем идей Белинского. Об
этом свидетельствуют прежде всего его критические статьи и ре-
цензии, направленные против пустого фразерства и возвышен-
ной идеальности, против казенного, охранительного патриотизма,
которые он находил в произведениях Кукольника, Бенедиктова,
Гедеонова и других представителей «ложно-величавой школы».
«Произведения этой школы, — писал он, — проникнутые самоуве-
ренностью, доходившей до самохвальства, посвященные возвели-
чению России — во что бы то ни стало, в самой сущности не
имели ничего русского: это были какие-то пространные декора-
ции, хлопотливо и небрежно воздвигнутые патриотами, не знав-
шими своей родины» (И. С. Тургенев, Сочинения, т. XI,
М. —Л. 1934, стр. 409—410).
В своей художественной практике Тургенев в эти же годы
обращается к критическому изображению русской действительно-
сти, простых, обыкновенных характеров и явлений. После первых
опытов в этом направлении, которые были воплощены им в при-
вычной стихотворной форме («Рассказ в стихах» «Параша»,
1843), Тургенев начинает работать над повестями и рассказами;
в течение почти десятилетия он сосредоточивает свои творческие
искания преимущественно в пределах этих двух жанров.
Уже первая повесть писателя — «Андрей Колосов» (1844) —
свидетельствовала о его решительном разрыве с романтическими
традициями. В этом смысле она была полемична. Полемическим
был прежде всего центральный образ Андрея Колосова с его
ясным и здравым взглядом на жизнь, с отсутствием в нем вы-
сокопарного фразерства. В ироническом отрицании романтиче-
ской восторженности и претенциозности и заключалась та «пре-
красная мысль», которую отметил в своем отзыве об этой пове-
сти Белинскай (см. ниже, стр. 431).
Последовавшие за «Андреем Колосовым» повести и рассказы
отражают поиски Тургеневым своей темы, своей творческой ма-
неры, свидетельствуют о настойчивом стремлении писателя в са-
мой действительности, в жизни своего народа и современного
общества черпать материал для художественного решения волно-
вавших его проблем.
В рассказе «Бретёр» (1846) Тургенев откликнулся на тему
«печоринства», живой интерес к которой был возбужден лермон-
товским-романом. В отличие от либерально-дворянских писателей
40-х — начала 50-х годов (М. Авдеев и др.), не понявших глу-
боко критического смысла «Героя нашего времени» и предла-
гавших вниманию читателей идеализированных и возведенных
на пьедестал героев печоринского типа, Тургенев настойчиво и
последовательно развенчивает Авдея Лучкова. За его мрачной
озлобленностью и позой гордого разочарования скрывается ха-
рактер мелкий, пошлый и самодовольно ограниченный. Лучков,
возбудивший своей мнимой загадочностью, и то ненадолго,
интерес у наивной деревенской барышни, показан человеком
неумным, лишенным такта, сердечности, простого человеческого
обаяния.
Несмотря на правильную тенденцию рассказа в целом и на ряд
верных, выразительно очерченных деталей в описании провинци-
ального дворянского быта, молодой писатель не сумел добиться в
образе главного героя рассказа необходимой полноты реалистиче-
ского изображения: оттенок «сочиненности», который сквозит
в образе Лучкова, говорит о том, что создавался этот образ на
основе главным образом литературных впечатлений, а не из на-
блюдений действительной жизни. Характерно в этом смысле, что
Тургенев отнес время действия повести к 1819 году (в позднейших
изданиях — к 1829), отдалив его, таким образом, от той социально-
исторической почвы 30—40-х годов, на которой возникали подоб-
ные характеры как типическое явление эпохи.
Если это хронологическое соотнесение было в сущности про-
извольным, то в повести «Три портрета» (1846) Тургенев с гораздо
большим основанием связал образ Василия Лучинова с истори-
ческими условиями жизни русского дворянства конца XVIII века,
когда сочетание безграничного своеволия с утонченным европей-
ским лоском, нравственной развращенности с холодным скепти-
цизмом было характерным и типичным.
Тема далекого исторического прошлого не могла, однако, на-
долго задержать внимание Тургенева. И сама русская жизнь и
своеобразие дарования писателя властно требовали обращения
к современной действительности: только при этом условии можно
было ставить и решать коренные вопросы, волновавшие передовых
людей русского общества. И Тургенев находит свое призвание,
обретает творческую самостоятельность в реалистических расска-
зах и очерках, объединенных под общим названием «Записки
охотника». В те же годы, когда создавались «Записки охотника»
(1847—1852), Тургенев продолжает работать и над отдельными
повестями и рассказами. В 1848 году им была опубликована по-
весть «Петушков», в которой юмористическая обрисовка пошлого
уездного захолустья и его обитателей выразительно оттеняла неза-
метную драму одинокого поручика Петушкова, комически-наив-
ная, но искренняя любовь которого была равнодушно отвергнута.
«Эстетическая» критика 50-х годов в лице Дружинина резко
осудила эту повесть за изображение «океана жизненной пош-
лости», за «повторение задов», за близость к слогу и манере
Гоголя (см. А. В. Дружинин, Собр. соч., т. VII, СПБ. 1865,
стр. 322—324).
Для Дружинина, который в эти годы, особенно после появле-
ния диссертации Чернышевского и «Очерков гоголевского периода
русской литературы», вел ожесточенную борьбу против «критиче-
ского направления», обращение к гоголевской традиции казалось
непонятной и неоправданной прихотью молодого таланта. В дей-
ствительности же в этом была определенная закономерность.
«Петушков» был написан вчерне в начале 1847 года, когда, в связи
с выходом в свет «Выбранных мест из переписки с друзьями»,
вокруг имени Гоголя разгорелись ожесточенные споры. Реакцион-
ная критика, злорадствуя и торжествуя, подхватила слова Гоголя,
в которых он отрекался от своих гениальных произведений, и
использовала их для новых клеветнических нападок на «нату-
ральную школу». Белинский, осудив «Переписку» (рецензия на
нее была напечатана им в февральской книжке «Современника»
за 1847 год), с удвоенной силой продолжал борьбу за Гоголя,
убеждая молодых писателей смело развивать принципы гоголев-
ского реализма. В свете этих споров и следует оценивать появле-
ние повести «Петушков», утверждавшей жизненность и плодо-
творность «гоголевского направления» в русской литературе. Под-
нятая в ней гуманистическая тема «маленького человека» полу-
чила у Тургенева дальнейшее развитие в его драматических про-
изведениях — «Нахлебник», «Холостяк».
Если в «Петушкове» бросается в глаза известная зависимость
Тургенева от художественной манеры Гоголя, то следующая его
повесть — «Дневник лишнего человека» (1850)—характеризуется
уже полной творческой самостоятельностью. Эта повесть непо-
средственно связана с несколько ранее написанным рассказом
«Гамлет Щигровского уезда», включенным в состав «Записок
охотника». Представленный в нем характер дворянского интелли-
гента, чувствующего себя чужим в среде провинциально-помест-
ного общества, с горечью сознающего свою бесполезность и не-
приспособленность к жизни, вновь привлек внимание Тургенева;
писатель создает повесть, меткое заглавие которой ввело во все-
общее употребление понятие «лишний человек».
Герой повести Чулкатурин перед лицом надвигающейся смерти
вспоминает всю свою неудачно сложившуюся, одинокую жизнь и
приходит к выводу о том, что он всегда был «лишним». Сознание
собственной никчемности выработало в нем самолюбивую мни-
тельность, болезненную раздражительность, преувеличенную склон-
ность к самоанализу. Обделенный жизнью, потерявший послед-
нюю надежду на маленькое, скромное счастье, он умирает, по-
корно подчиняясь своей судьбе.
Вопрос о «лишних людях», выдвинутый всем ходом развития
русской общественной жизни 40—50-х годов, естественно привле-
кает в это время внимание многих писателей-реалистов — Герцена,
Некрасова, Салтыкова-Щедрина, Гончарова. Не случайно и Тур-
генев в последующих своих произведениях (повести 50-х годов,
а особенно романы «Рудин» и «Дворянское гнездо») неоднократно
возвращается к этой теме, добиваясь все более глубокого и раз-
ностороннего анализа социально-исторической драмы передовой
дворянской интеллигенции, оказавшейся в конфликте с крепост-
нической действительностью, но неспособной,к активной деятель-
ности во имя счастья народа.
Еще более важное, можно сказать главенствующее значение
в русской жизни этой эпохи получил крестьянский вопрос.
К участию в борьбе с крепостничеством призывал русских писа-
телей Белинский и в своих журнальных статьях и в письме к Го-
голю, ставшем замечательным памятником бесцензурной демо-
кратической литературы в России. Тургенев, одним из первых от-
кликнувшийся на этот призыв и поднявший в «Записках охотника»
свой голос в защиту закрепощенного народа, в 1852 году пишет
две повести из жизни крепостных. Одна из них («Муму») созда-
валась в то время, когда писатель находился под арестом, а дру-
гая («Постоялый двор») — в первые месяцы ссыльной жизни,
когда Тургенев вновь оказался в кругу непосредственных впечат-
лений от крепостнической действительности.
Просто и выразительно рассказанная история глухонемого Ге-
расима заставляла, по словам Герцена, «дрожать от бешенства
при изображении этого тяжкого, нечеловеческого страдания»
(Поли. собр. соч. и писем под ред. М. К. Лемке, т. IX, стр. 99).
Вместе с тем могучая, богатырская натура Герасима, безыскус-
ственная красота его простой, наивной души — все это свидетель-
ствовало о глубокой вере писателя в неисчерпаемые силы русского
народа.
В повести «Постоялый двор» Тургенев не только показал пол-
ное бесправие крепостного крестьянина, но и наметил в образе
Наума новую для русской литературы тему. С большой зоркостью
он разглядел, как в недрах крепостнического строя появлялась
глубоко враждебная народу сила — буржуазия. В образе Наума
сосредоточено все самое характерное для буржуазного хищниче-
ства: алчность, готовность ради барыша пойти на любую подлость,
безграничная наглость, лукавство и изворотливость в осуще-
ствлении своих грязных целей.
Социальная типичность созданного Тургеневым образа стано-
вится особенно очевидной при сравнении его с таким позднейшим
героем «чумазовского» хищничества; как Дерунов у Щедрина. По
масштабам своей «деятельности» Дерунов далеко превзошел
Наума: он не только богатый купец (ведущий хлебную торговлю
сто всей губернии), а и владелец фабрик, заводов, финансовый
туз, ворочающий делами различных акционерных обществ и желез-
нодорожных компаний. Но начало его «карьеры» удивительно на-
поминает историю Наума: сначала содержатель постоялого двора
и хлебного лабаза, он пробавляется мелкой торговлишкой, разъ-
езжая для этого по дворянским усадьбам; а затем ему удается
обворовать проезжего купца, приобрести, таким образом, необхо-
димый для оборота капитал и быстро пойти в гору.
К началу 50-х годов творчество Тургенева становится зна-
чительно более зрелым и самобытным. В повестях «Дневник
лишнего человека», «Муму», «Постоялый двор» Тургенев в полной
мере обнаружил то острое, чуткое понимание проблем современ-
ной общественной жизни, которое Добролюбов позднее отметил
как отличительное свойство таланта писателя.
Научившись глубоко проникать в сущность явлений действи-
тельности, Тургенев выработал уменье в пределах небольшого
произведения, на материале немногих эпизодов, воссоздать типи-
ческий образ человека, со всеми характерными приметами его
внешнего облика и поведения, его душевного склада, его образа
мыслей. При этом заметно выросла социальная и психологическая
убедительность создаваемых им характеров, окрепло мастерство
передачи тонких, едва уловимых движений человеческой души, ко-
торое составляет неотъемлемую черту Тургенева как художника.
О зрелости таланта писателя свидетельствуют и проникнутые
тонкой иронией зарисовки быта и нравов поместного дворянства
и полные глубокого лиризма, реалистически точные картины
русской природы.
Работа Тургенева над текстом своих произведений (о чем
будет сказано ниже, в примечаниях к отдельным повестям и рас-
сказам) может служить яркой иллюстрацией того, как совершен-
ствовался стиль писателя, какими путями шло его художественное
развитие, с какой настойчивостью и требовательностью овладевал
он искусством реалистического воспроизведения жизни, как доби-
вался точного отбора художественных деталей, гибкости и есте-
ственности диалога, чистоты и правильности языка.
В начале 50-х годов сравнительно узкие рамки повести и рас-
сказа не могли уже полностью удовлетворить художника. Законо-
мерно возникала необходимость обращения к более емкому и
сложному жанру романа. Не случайно именно на 1852 год прихо-
дится начало работы Тургенева над романом «Два поколения».
Полное заглавие его, сохранившееся в черновой тетради Турге-
нева, — «Борис Вязовнин, или Два поколения». (Возможно, что
повесть «Два приятеля» возникла из замысла этого неосущест-
вленного романа.) Не доведенная до конца, эта работа была
прекращена писателем, увлекшимся новым замыслом романа
«Рудин».
Дальнейшее обострение классовой борьбы накануне револю-
ционной ситуации 60-х годов определило во многом и характер
последующего творчества писателя. В 50—60-е годы Тургенев
сосредоточил свое внимание на вопросе о судьбах передовой дво-
рянской интеллигенции и идущей ей на смену новой силы — разно-
чинной демократии (вопрос, переросший позднее в коренную про-
блему общественной жизни о ведущих силах в русском освободи-
тельном движении). В этом смысле очевидна преемственность
между «Дневником лишнего человека», «Двумя приятелями» —
с одной стороны, и такими повестями, как «Затишье», «Яков Па-
сынков», «Ася» — с другой. С неменьшим основанием можно
утверждать, что от тех же повестей начала 50-х годов идет и дру-
гая линия в творчестве Тургенева, представленная его романами
«Рудин», «Дворянское гнездо», «Накануне» и «Отцы и дети».
При подготовке своих ранних повестей к переизданиям, глав-
ным образом к первому собранию «Повестей и рассказов»
1856 года, Тургенев подверг их тщательному пересмотру и
исправлению. В повестях, при первых публикациях наиболее по-
страдавших от цензурного вмешательства («Дневник лишнего'чело-
века», «Постоялый двор»), он восстановил текст, изъятый цензу-
рой; цензорские изменения были устранены и в повести «Петуш-
ков». Наиболее значительная художественная правка имела
место в повестях «Андрей Колосов», «Бретёр», «Дневник лиш-
него человека» (ом. ниже, в примечаниях к этим повестям).
Повести и рассказы 1844—1853 гг. печатаются в настоящем
издании по тексту шестого тома собрания сочинений Тургенева
1880 года. В издании 1883 года, подготовка которого шла в период
обострения предсмертной болезни Тургенева, шестой том (а также
третий и десятый) был, по его просьбе, подготовлен А. Ф. Онеги-
ным. Этот факт был еще в 1933 году установлен М. К. Клеманом
на основании обнаруженного им в рукописном отделе Института
русской литературы АН СССР (Ленинград) письма А. Ф. Онегина
к М. М. Стасюлевичу (выдержки из письма приведены во вто-
ром томе настоящего издания, стр. 317). Анализ текста в из-
дании 1883 года подтверждает это свидетельство А. Ф. Онегина.
В основном им повторен текст 1880 года, причем даже список
опечаток этого издания, приложенный к первому тому, не был
принят во внимание редактором. Отдельные исправления очевид-
ных погрешностей издания 1880 года были сделаны им без обра-
щения к предшествующим публикациям, что привело в ряде слу-
чаев к искажению авторского текста. Так, например, в повести
«Петушков», исправляя опечатку издания 1880 года, появив-
шуюся в результате пропуска строки (в списке опечаток изда-
ния 1880 г. этот пропуск указан), Онегин вместо тургеневского
текста: «Пришлите ко мне... мой человек вам заплатит» — произ-
вольно вписал: «Пришлите... мой денщик вам заплатит». Или дру-
гой пример: в сцене разговора Акима с Кирилловной («Постоя-
лый двор») в авторскую ремарку — «проговорил он медленно» —
в изданиях 1874 и 1880 годов вкралась опечатка: «проговорил он
немедленно». Заметив ее, Онегин, не обращаясь к предыдущим
изданиям, исправил: «проговорил он наконец».
АНДРЕЙ КОЛОСОВ
Впервые повесть опубликована в «Отечественных записках»
1844 года, № 11. Подпись: «Т. Л.» (Тургенев-Лутовинов).
«Анд^Фй Колосов» — первое «прозаическое произведение Тур-
генева, написано под определяющим воздействием идей Белин-
ского, чему во многом способствовало и личное сближение моло-
дого писателя с критиком, происшедшее в 1843 году. В статьях
Белинского этого времени можно найти немало высказываний, ко-
торые прямо перекликаются с мыслями, выраженными Тургеневым
в его повести. Такова, например, данная им в обзоре «Русская ли-
тература в 1843 году» язвительная характеристика «нашпигован-
ных высшими взглядами» повестей Полевого, «очень виновных»
«в мечтательности и натянутом, приторном абстрактном идеализме,
который презирает землю и материю, питается воздухом и высоко-
парными фразами и стремится всё «туда» (dahin!)—в эту чуд-
ную страну праздношатающегося воображения, в эту вечную
Атлантиду себялюбивых мечтателей» (В. Г. Белинский, Поли,
собр. соч. под ред. С. Венгерова, т. VIII, стр. 371—372. См. еще
в том же томе стр. 8—9, И, 12, 14, 100).
Белинский сочувственно встретил первую повесть Тургенева.
Свое мнение о ней он высказал в статье «Русская литература в
1844 году»: «Андрей Колосов» г. Т. Л. — рассказ, чрезвычайно
замечательный по прекрасной мысли: автор обнаружил в нем
много ума и таланта, а вместе с тем и показал, что он не хотел
сделать и половины того, что бы мог сделать, оттого и вышел хо-
рошенький рассказ там, где следовало выйти прекрасной повести»
(Собр. соч., т. II, М. 1948, стр. 699). Ту же оценку, но с более
решительной критикой художественной незрелости повести,
Белинский дал в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 го-
да»: «Он [Тургенев] пробовал себя и в повести: написал «Андрея
Колосова», в котором много прекрасных очерков характеров и
русской жизни, но, как повесть, в целом это произведение до
того странно, не досказано, неуклюже, что очень немногие заме-
тили, что в нем было хорошего» (там же,, т. III, стр. 831).
Последнюю мысль критика, повидимому, разделял и сам писа-
тель. В 1874 году Я. П. Полонский сообщил Тургеневу, что
в свой автобиографический роман «Дешевый город» он предпола-
гает включить эпизод, в котором герой с увлечением читает
«Андрея Колосова». На это Тургенев отвечал ему: «Андрей
Колосов» явился в «Отечественных записках» в 1844 году и про-
шел, разумеется, совершенно бесследно. Молодой человек, кото-
рый в то время обратил бы внимание на эту повесть, был бы
в своем роде феномен» (Первое собрание писем И. С. Тургенева,
СПБ. 1884, стр. 245).
Несмотря на неуспех повести, характер, намеченный в образе
Колосова, продолжал занимать творческое внимание Тургенева.
В какой-то мере развитие того же типического характера можно
видеть в студенте Беляеве («Месяц в деревне»), что подтвер-
ждается и черновой редакцией этой пьесы, первоначально называв-
шейся «Студент», где герой именовался Андреем Колосовым.
Повесть «Андрей Колосов», не получившая широкого призна-
ния в 40-е годы, в последующие десятилетия читалась русской
передовой демократической молодежью с напряженным интересом
и сочувствием. Очень ценно в этом отношении свидетельство
Н. К. Крупской: «Когда Ильичу было 14—15 лет, он много и
с увлечением читал Тургенева. Он мне рассказывал, что тогда ему
очень нравился рассказ Тургенева «Андрей Колосов», где ставился
вопрос об искренности в любви. Мне тоже в эти годы очень нра-
вился «Андрей Колосов». Конечно, вопрос не так просто разре-
шается, как там описано, и не в одной искренности дело, нужна и
забота о человеке и внимание к нему, но нам, подросткам, кото-
рым приходилось наблюдать в окружающем мещанском быту еще
очень распространенные тогда браки по расчету, очень большую
неискренность, — нравился «Андрей Колосов» (Н. К. Крупская,
Детство и ранняя юность Ильича. Сб. статей Н. К. Крупской
«О воспитании и обучении», М. 1946, стр. 268—269).
Подготавливая повесть для сборника «Повестей и рассказов»
1856 года, Тургенев внес в ее текст много изменений» Он последо-
вательно устранял все детали, в которых можно было видеть
следы не до конца еще преодоленной им в 1844 году романтиче-
ской манеры. Например, в журнальном тексте рассказчик рассу-
ждал о «гениальных людях» и называл Колосова «гениальным че-
ловеком». В издании 1856 года это слишком громкое и в сущно-
сти не оправданное характером и поведением героя определение
было всюду заменено более скромным и более соответствующим
содержанию повести: «необыкновенные люди», «необыкновенный
человек». Характеристика Колосова становится менее восторжен-
ной. Так, например, первоначальный текст — «...его слова, его
взгляды, его движения дышали такой мужественной прелестью —
такая невыразимая красота покоилась на этом прекрасном юноше,
что все его товарищи были влюблены в него по уши» — был в из-
дании 1856 года изменен: выделенные курсивом слова Тургенев
исключил. В описании сцены первой встречи Колосова с Сидо-
ренко вместо: «услышал ужаснейшие заклинания и глухие стоны»
сказано просто: «услышал стоны, прерываемые проклятиями»;
приведенное Колосовым сравнение Щитова «с неподметенной ком-
натой русского трактира» сопровождалось восклицанием рассказ-
чика: «страшное, неумолимо-истинное сравнение!» В издании
1856 года осталось: «страшное сравнение!»
Помимо этого, Тургенев устранил ряд длиннот, повторений,
в частности исключил те места, в которых чрезмерно звучала
авторская ирония (сам он позднее указывал в письме к одному
начинающему автору на эту обычную для молодых писателей
ошибку— пристрастие к «глумлению», к «иронии»; см. «Русские
ведомости», 1904, № 4). Так, в издании 1856 года Тургенев исклю-
чил замечание рассказчика, описывающего свою студенческую
жизнь в Москве, среди товарищей, с -которыми он был на «ты»:
«Странное дело»! Большая часть этих господ была дрянь страш-
ная, а между тем все их лица врезались в мою память, и я без
особенного волнения не могу вспомнить время моего знакомства
с ними. Впрочем, мне было тогда шестнадцать лет». В характери-
стике Колосова исчезло следующее сравнение: «Мы все величали
его «гением»; и он едва ли не заслуживал этого названия, хоть и
не писал стишков, не разглагольствовал свысока и не рисовался,
подобно тем полуученым умникам, которые так часто слывут
гениальными людьми в кружке добродушных приятелей...» (Ср. на
стр. 21 высказывание о «самолюбивых... и бездарных мальчи-
ках».) Говоря о возникновении чувства любви к Варе, рассказчик
ссылался на всех порядочных людей, которые «на своехМ соб-
ственном опыте узнали, каким образом зарождается и разви-
вается любовь в так называемом человеческом сердце»; выде-
ленная курсивом ироническая оговорка была устранена в изда-
нии 1856 года.
Стр. 12. Oh talk not to me of a name great in story! The days
of our youth are the days ot our glory... — Начальное двустишие
из стихотворения Байрона «Стансы, написанные на пути между
Флоренцией и Пизой» (1821).
Стр. 21. ...самолюбивые, мечтательные и бездарные мальчики,
которые по целым дням мучительно высиживают дюжину паскуд-
нейших стишков... и пренебрегают всяким положительным
знаньем.— В этой иронической характеристике, несомненно, отра-
зились мысли, нередко высказывавшиеся Белинским. В качестве
выразительной параллели можно назвать рецензию на «Стихотво-
рения» Милькеева (1843), высмеивающую бездарных восторжен-
ных стихотворцев, которые думают, «что если найдет на человека
дурь вдохновения, то он без ума умен, без науки сведущ» (В. Г. Бе-
линский, Поли. соор. соч. под ред. С. А. Венгерова, т. VIII,
стр. 264).
Стр. 25. ...романов, известных под именем «московских» или
«серых». — Так в литературе 1830—1840-х годов называли лубоч-
ные издания низкопробных романов, печатавшихся обычно на серой,
оберточной бумаге. Об авторах подобных романов (А. А. Орлове,
Федоре Кузмичеве, Сигове и др.) Белинский отзывался всегда
пренебрежительно, как о деятелях «заднего двора» литературы.
Стр. 27. Что было, то не будет вновь — строка из поэмы Пуш-
кина «Цыганы».
Стр. 28. Калиберные дрожки — старомосковское название про-
стых длинных дрожек на примитивных рессорах.
Стр. 34. ... по поводу невытанцовавшейся любви,
говоря словами Гоголя! — Выделенное Тургеневым слово заим-
ствовано им из повести Гоголя «Заколдованное место».
БРЕТЁР
Повесть была впервые опубликована в «Отечественных запи-
сках» 1847 года, № 1. Подпись: «Ив. Тургенев».
При появлении в печати повесть не привлекла к себе внима-
ния критиков, увлеченных обсуждением более значительных про-
изведений русской литературы, которыми был так богат 1847 год
(«Кто виноват?» Герцена, «Обыкновенная история» Гончарова,
рассказы из «Записок охотника» Тургенева и др.). Белинский
вскользь упомянул о ней в письме к Тургеневу от 19 февраля
1847 года. Определяя своеобразие его дарования («мне кажется,
у вас чисто творческого таланта или нет, или очень мало», «если
не ошибаюсь, ваше призвание — наблюдать действительные явле-
ния и передавать их, пропуская через фантазию; но не опираться
только на фантазию») и в соответствии с этим высоко ставя «Хоря-
и Калиныча» и «Русака» (первоначальное название рассказа
«Петр Петрович Каратаев»), Белинский заметил: «А в «Б.ретёре»,
я уверен, вы творили» (В. Г. Белинский, Письма, СПБ. 1914,
т. III, стр. 180). Так, с обычной своей проницательностью Белин-
ский уловил, что повести недоставало прочной опоры в действи-
тельной жизни, что в ней был заметен элемент сочиненности.
Подробный разбор «Бретёра» был дан А. В. Дружининым
в его большой статье «Повести и рассказы И. С. Тургенева», на-
печатанной в «Библиотеке для чтения» 1857 года (см. т. VII собр.
соч. Дружинина, стр. 321—322, 326—331). Правильно отметив,
что в лице озлобленного Авдея Лучкова развенчаны «доморо-
щенные Печорины», критик осудил автора повести за то, что он
«подлил достаточное количество житейской пошлости в изобра-
жение семейства своей героини». В этом упреке, как и в ряде
прямых выпадов Дружинина против «критического направления»
в литературе 40-х годов, нашли свое выражение его либерально-
эстетские взгляды.
Тургенев первоначально отнес время действия «Бретёра» к
1819 году: в журнальном тексте эта дата дважды приведена в на-
чале повести. В издании 1856 года в первом случае (очевидно,
вследствие опечатки) появилась дата: 1829, в издании 1865 года
была соответственно изменена и вторая дата. Датировка 1829 го-
дом сохранилась во всех последующих прижизненных изданиях
сочинений Тургенева. Редактор второго тома собр. соч. И. С. Тур-
генева (издания 1929 года) Б. М. Эйхенбаум обратил внимание
на противоречие между датой 1829 года и упоминаниями в тек-
сте о Байроне («В то время только что начинали у нас толко-
вать о лорде Байроне») и о Россини («Россини только что вхо-
дил тогда в моду») и восстановил на этом основании первона-
чальную датировку. Однако, несмотря на это противоречие, сле-
дует оставить дату 1829 года, закрепленную волей автора во
всех изданиях повести, начиная с 1865 года, тем более что поправка
Б. Эйхенбаума ведет к другому хронологическому несоответствию:
«греведоновские головки» не могли висеть на стене у Кистера в
1819 году — серии литографий Греведона стали издаваться и по-
лучили распространение в конце 1820-х — начале 1830-х годов.
При подготовке к изданию 1856 года текст повести подвергся
значительной правке. Устраняя длинноты и повторения, автор
добивался большей динамичности повествования, большей выра-
зительности в обрисовке главных героев. Так, в следующей ха-
рактеристике Лучкова было вычеркнуто выделенное курсивом:
«...Может быть, его нахальное, злое ожесточение происходило
именно от сознания недостатков своего воспитания, бедности своей
души да от желания скрыть себя всего под одну нейзменную ли-
чину. «Пусть, дескать, люди думают, что у меня там внутри спря-
тано много». До знакомства с Кистером Авдей Иванович выдер-
живал роль свою с удивительным постоянством...» Исключены были
и основанные на надуманном сравнении строки, рисующие «иде-
альный» характер Кистера: «Бывало, Авдей Иванович придет по-
утру к Кистеру, закурит трубку и тихонько присядет на кресла.
Федора Федоровича можно было сравнить с склянкой духов: от-
купорьте ее — благовоние так и обдаст вас. Стоило заговорить
с ним о «прекрасном и высоком» в какой угодно час, при каких
угодно людях — восторженные, одушевленные речи выливались
у него рекой. Кистер был неподдельный энтузиаст, что довольно
редко в наше время. Лучков при нем не стыдился своего невеже-
ства».
Последовательному исключению подверглись многочисленные
в журнальном тексте авторские обобщающие рассуждения, кото-
рыми он несколько однообразно комментировал поведение и пере-
живания своих героев: «Авдей Иванович сперва заставлял себя
презирать людей; потом заметил, что их пугнуть нетрудно, и дей-
ствительно стал их презирать. Люди боятся человека сосредоточен-
ного и готовы приписать ему все возможные познания и качества;
полуграмотный Лучков прослыл человеком ученым; он плохо по-
нимал по-французски: товарищи его полагали, что только по
странности характера Авдей Иванович не говорит на этом языке.
Лучкову было весело...» Или: «...она чувствовала, что душа его
темна «как лес» и силилась проникнуть в этот таинственный
мрак... Так точно дети долго смотрят в глубокий колодезь, пока
разглядят, наконец, на самом дне неподвижную, черную воду...
А Кистер был весь прозрачен как хрусталь на солнце. Что же де-
лать! Люди неопытные ищут красоты и истины вне ежедневной,
простой, человеческой жизни...» Или: «Маша ясно, смело и дет-
ски-наивно взглянула на свою матушку. Люди умные, но слишком
уверенные в своем уме, часто ошибаются, не от недостатка про-
ницательности, но именно от избытка уверенности».
Работая над текстом повести, Тургенев добивался большей
ясности и мотивированности характеров своих героев: в журналь-
ном тексте было: «Лучков... часто смеялся — но ни ему, ни дру-
гим от этого смеха не становилось веселее: не отличался он осо-
бенным умом, ни любезностью; вел себя тихо...» Вместо этого
текста в издании 1856 года появилась мотивировка странного по-
ведения Лучкова: «Он рано остался сиротой, вырос в нужде и
загоне. По целым неделям вел он себя тихо...»
В первоначальном тексте в образе ;Маши Перекатовой наряду
с простотой, естественностью, наивной прямотой и искренностью
чувств иронически отмечалось влияние на ее воспитание Ненилы
Макарьевны: «Ненила Макарьевна слепила ее как куклу из воска.
Отсутствие жеманства, предрассудков, начитанность, необыкновен-
ная в степной девице, свобода выражений, спокойная простота
речей и взглядов сперва вас невольно в ней поражали... Но потом,
и довольно скоро, вы замечали прививку. Младенчество Маши
продолжалось очень долго, как у умно и кротко воспитанных де-
тей; в восемнадцать лет она, вздохнув глубоко, засыпала тотчас,
как только выносили свечу из ее спальни; и мать ее могла быть
уверена, целуя поутру ее белый и ровный лоб, что в этой головке
не таилось «задней» мысли... Ненила Макарьевна умела влады-
чествовать...» В издании 1856 года все выделенное курсивом
было исключено автором. Тургенев подчеркивает теперь свобод-
ное развитие Маши, отсутствие уродующего влияния окружающей
дворянской среды (что впоследствии явилось одним из непремен-
ных условий духовного развития таких героинь Тургенева, как
Наталья в «Рудине», Лиза в «Дворянском гнезде», Елена в «На-
кануне»): «Спокойная простота речей и взглядов невольно в ней
поражали. Она развилась на воле. Ненила Макарьевна не
стесняла ее».
Интересный пример редакторской работы Тургенева даег
правка IX главы (по журнальной нумерации — VII). В первона-
чальном тексте после взаимного признания Маши и Кистера
в любви следовало продолжение их разговора:
«— Я этого не ожидала, — прошептала она... Настало мол-
чанье.
Кистер взглянул на нее и ударил себя по лбу.
— Я сумасшедший! — закричал он. — Я никогда себе этого не
прощу. Но что же делать... что же делать! — с отчаяньем продол-
жал Кистер. — Моя любовь умерла бы со мной, если бы не вы
сами... — Он не докончил речи. — Но меня сокрушает мысль, что
теперь я принужден буду избегать вас, что наши отношения
должны измениться, что и я не оправдал вашей доверенности, что...
— Дайте мне опомниться... Зачем вы это сказали? — говорила
Маша.
— Простите меня, Марья Сергевна, — говорил, задыхаясь,
Кистер. — По крайней мере будьте уверены... я не в состоянье вас
оскорбить... поверьте — я вас более не обеспокою, я удалюсь, я пе-
ременю полк, я уеду...
Маша молчала.
— Марья Сергеевна, прикажите — я не вернусь в ваш дом.
Маша опустила руки.
— Да вы с ума сошли, Кистер! — сказала она, улыбаясь сквозь
слезы.
Он с изумлением посмотрел на нее.
— А я еще говорила, что вы меня понимаете!
— Не-уже-ли я могу думать... Не-уже-ли вы не сердитесь на
меня? — трепетно проговорил он.
— Не знаю, Кистер, право, — сказала она, отвечая на его
мысль. — Но я не только не сержусь на вас... я вам благодарна.
Вам этого довольно?
Кистер онемел от радости, схватил ее руку и прижал ее
к губам.
— Послушайте, Кистер, — продолжала Маша, не отнимая
своей руки, — вы, я знаю, не потребуете от меня ответа. Что мне
вам сказать? Я так взволнована... все это для меня так ново... Но
мне легко; я чувствую себя счастливой... Больше ничего я вам ска-
зать не могу. — Она взглянула кругом. — Не думала я когда-нибудь
вернуться на это место... но теперь... Теперь, — поспешно прибавила
Маша, видя, что Кистер хотел заговорить, — надобно успокоиться,
отереть глаза и вернуться домой. Как вы бледны, мой добрый Ки-
стер! Рассмейтесь... Мы потолкуем с вами дорогой...»
Этот психологически неубедительный, растянутый и мелодра-
матический эпизод был исключен Тургеневым из издания 1856 года.
Он закончил сцену свидания словами робкого признания в любви.
Стр. 37. Бретёр (франц.) — отчаянный дуэлист, задира.
Стр. 39. ...греведоновские головки.— Греведон (1776—1860) —
французский художник и литограф, в 1804—1812 гг. работал в Рос-
сии, был членом Петербургской академии художеств. В 20—30-х
годах XIX в. большой успех имели его литографии — изображе-
ния идеальных женских головок, портреты знаменитых актрис
и др.
Стр. 41. «Идиллию» Клейста. — Генрих Клейст (1777—1811) —
немецкий драматург и поэт, принадлежавший к романтическому
направлению. «Идиллией» здесь названо, очевидно, его стихотво-
рение «Der Schrecken im Bade» («Испуг во время купанья»), ко-
торому сам поэт придал подзаголовок: «Идиллия».
Стр. 44. В то время только что начинали у нас толковать
о лорде Байроне. — Первое упоминание о Байроне в русских жур-
налах относится к 1815 году, но только в 1819—1820 гг. творче-
ство английского поэта привлекает особое внимание и становится
предметом жарких споров (см. Д. Д. Благой, Творческий путь
Пушкина, М. — Л. 1950, стр. 250—251). В суждении Перекатова
о Байроне нашло выражение характерное для большинства рус-
ского дворянства опошленное, обывательское представление
о великом английском поэте.
Стр. 53. Шпрехен зи дейч, Иван Андреич — распространенная
в обывательско-чиновничьих кругах бессмысленная поговорка;
возможно, она была введена Тургеневым под впечатлением «Мерт-
вых душ» Н. В. Гоголя (VIII и X главы первого тома).
Стр. 58. Россини только что входил тогда в моду. — Европей-
скую славу доставила Россини (1792—1868) опера «Севильский
цирюльник» (1816).
ТРИ ПОРТРЕТА
Впервые опубликовано в «Петербургском сборнике», изданном
Н. А. Некрасовым '(при ближайшем участии В. Г. Белинского),
СПБ. 1846, с подзаголовком «Рассказ» (в оглавлении сборника
помета: «Повесть»). Подпись: «И. С. Тургенев».
В повести использовано семейное предание об Иване Ивано-
виче Лутовинове, дяде матери Тургенева, Варвары Петровны, из-
вестном своим крутым, деспотическим нравом. М. А. Щепкин
(внук великого русского актера М. С. Щепкина), живший в 70-х
годах неподалеку от Спасского-Лутовинова и часто бывавший в
усадьбе Тургенева, рассказывает в своих воспоминаниях о старин-
ном портрете, висевшем на стене в столовой барского дома: «На
нем был изображен мужчина в зеленом камзоле (кафтане? —
А. Д.) екатерининских времен, обшитом галуном, в трехугольной
шляпе. Портрет был проколот, повидимому шпагой, как раз на
месте сердца изображенного мужчины. Не трудно было узнать
в этом портрете прототип картины, описанной Тургеневым в одной
из его повестей — «Три портрета». Предание, вполне схожее с со-
держанием Тургеневской повести, долго держалось среди старых
дворовых». И дальше М. А. Щепкин ссылается на рассказы ста-
рика бурмистра и бывшей горничной Варвары Петровны, подтвер-
дивших, «что дядя матери Ивана Сергеевича, Иван Иванович Лу-
товинов, сделал роковой прокол» («Исторический вестник», 1898,
№ 9, стр. 911). Возможно, что в повести «Три портрета» отрази-
лись черты характера и другого Лутовинова—Алексея Ивановича
(см. заметку Л. В. Крестовой «Рассказ о Лутовинове», сб. «Тур-
генев и его время», под ред. Н.. Л. Бродского, М.— П. 1923,
стр. 315—316).
Сколько-нибудь обстоятельных разборов повести «Три порт-
рета» в критике 40-х годов не появилось: при обсуждении «Пе-
тербургского сборника» главное внимание критиков было сосредо-
точено на романе Достоевского «Бедные люди», а из произведений
Тургенева—на поэме «Помещик», рисовавшей комические черты
пошлого помещичьего быта. В общей форме отрицательное отно-
шение к «Трем портретам» было заявлено реакционным органом
«официальной народности», журналом «Москвитянин» (1846, № 2,
стр. 183, в статье С. П. Шевырева). В защиту повести выступил
рецензент «Финского вестника» (вероятно, Ап. Григорьев, руково-
дивший тогда критическим отделом журнала), охарактеризовавший
ее как «рассказ в высшей степени художественный, в котором впер-
вые в нашей литературе является одно из тех чудных лиц XVIII
века, из тех героев своего времени, которые носили в душе семена
того же пресыщения жизнью, как и наши...» («Финский вестник»,
1846, т. IX, Библиографическая хроника, стр. 31). К отмеченному
рецензентом типическому характеру Василия Ивановича Лучинова
можно найти параллель в более поздних произведениях Тургенева.
В романе «Дворянское гнездо», в главу, посвященную предкам
Лаврецкого, он включил короткую, но очень выразительную ха-
рактеристику его прадеда Андрея, который был «человек жесто-
кий, дерзкий, умный и лукавый. До нынешнего дня не умолкла
молва об его самоуправстве, о бешеном его нраве, безумной щед-
рости и алчности неутолимой».
В. Г. Белинский в своей рецензии на «Петербургский сбор-
ник» одобрительно отозвался о повести «Три портрета», которая,
по его словам, «при ловком и живом 'изложении имеет всю заман-
чивость не повести, а скорее воспоминаний о добром старом вре-
мени. К нему шел бы эпиграф: Дела минувших дней!..»
(В. Г. Белинский, Собр. соч., М. 1948, т. III, стр. 86). Оче-
видно, под влиянием этого отзыва Тургенев придал своей повести
в издании 1856 года подзаголовок «Исторический этюд». Позднее,
в статье «Русская литература в 1847 году», кратко характеризуя
ранние произведения Тургенева, Белинский с одобрением отметил,
наряду с поэмой «Помещик», и рассказ «Три портрета», «из кото-
рого видно было, что г. Тургенев и в прозе нашел свою настоящую
дорогу» (там же, т. III, стр. 832).
При последующих переизданиях Тургенев вносил в текст по-
вести лишь мелкие стилистические исправления. Среди них следует
выделить некоторые, в которых наглядно отразилось стремление
художника-реалиста к устранению даже незначительных элементов
романтической манеры, присутствовавших в журнальном тексте
повести. В сцене истязания Юдича первоначально было: «Палачи
остановились». В издании 1856 года: «Люди остановились».
В приведенных ниже фразах выделенные курсивом эпитеты были
сняты в том же издании 1856 года: «Василий остановился на по-
роге, потом вдруг тряхнул головой, пламенно обнял Юдича...»,
«Иван Андреевич умер без него, и умер, вероятно, с такой ужас-
ной тоской на сердце...», «Она страстно, пламенно, всеми силами
души привязалась к своей благодетельнице».
Стр. 86. Он был рожден «для жизни мирной, для деревенской
тишины» — цитата из романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин»
(гл. I, строфа 55).
Стр. 87. ...с прохвала — вольготно, без натуги.
...перескакивать волка или лисицу — специальное выражение
псовых охотников: обгонять зверя.
...зачичкало— захирело (областное слово орловского говора).
Ср. в письме Тургенева к композитору В. Н. Кашперову от 17 ян-
варя 1857 г.: «Не дайте своему таланту ни заснуть, ни рассы-
паться на мелочи, ни, говоря орловским слогом, зачичкаться,
то есть до времени высохнуть».
Стр. 88. ...«по строгим правилам искусства» — несколько из-
мененная цитата из романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин»
(гл. VI, строфа 26).
Угонка — момент во время псовой охоты, когда собаки на-
стигают зверя и заставляют его круто изменить направление бега.
Стр. 89. Разговоры имеют свои судьбы — как книги —
имеется в виду латинское изречение: «Habcnt sua fata libelli»
(книги имеют свою судьбу).
Стразовые пуговицы. — Страз — вид хрусталя, употребляв-
шийся в дешевых поделках для имитации драгоценных камней
(назван по имени изобретателя, ювелира XVIII в. Страза).
Стр. 98. ...романы вроде Похождений маркиза Глаголя, Фан-
фана и Лолоты, Алексея, или Хижины в лесу. — Здесь названы
переводные романы, неоднократно издававшиеся в России в конце
XVIH — начале XIX в. и пользовавшиеся большим успехом
у русских читателей: 1) «Приключения маркиза Г., или Жизнь
благородного человека, оставившего свет», соч. аббата Прево,
перев. И. Елагина и В. Лукина, 6 частей, СПБ. 1756—1765
(3-е изд. — 1793 г.); в седьмой и восьмой частях этого романа
(изд. в 1790 г.) рассказана история Манон Леско, послужившая
позднее основой для известной оперы Массне; 2) «Лолота и Фан-
фан, или Приключения двух младенцев, оставленных на необи-
таемом острове», соч. Г. Дюкре-Дюмениля, перев. Ф. Розанова,
4 части, М. 1789 (5-е изд.— 1796); 3) «Алексис, или Домик в
лесу, манускрипт, найденный на берегу реки Изеры и изданный
в свет сочинителем Лолоты и Фанфана», переложил с франц.
Алексей Печенегов, 4 части, М. 1794 (2-е изд.— 1800).
...петь песни вроде следующей, некогда весьма известной. —
Названная здесь Тургеневым песня —
Мужчины на свете
Как мухи к нам льнут, —
Имея в предмете,
Чтоб нас обмануть, —
ария из немецкой оперы «Днепровская русалка» (перевод либретто
Н. С. Краснопольского), впервые поставленной в Петербурге в
1803 году. Об исключительном успехе этой оперы сохранилось
свидетельство современника: «Опера «Русалка», несмотря на всю
нелепость ее содержания, произвела фурор, и в Петербурге только
что и говорили об ней и повсюду пели из нее арии и куплеты:
«Прийди в чертог ко мне златой!», «Мужчины на свете как мухи
к нам льнут» и «Вы к нам верность никогда не хотите сохранять»;
эти арии были в большой моде» (П. Н. Арапов, Летопись рус-
ского театра, СПБ. 1861, стр. 164). Относя увлечение этой песней
к 90-м годам XVIII века, Тургенев допустил неточность.
Стр. 99. ...в ее время об эмигрантах не было еще помина, —
Французские аристократы-эмигранты в большом количестве появи-
лись во всех странах Европы, в том числе и в России, после бур-
жуазной революции 1789—1793 гг. Русские дворяне охотно на-
нимали их в учителя и гувернеры, потому что они владели свет-
скими манерами и изысканным французским языком.
Стр. 99-100. Ке вуле ву де муа... ме же не пё па... — дурно
произнесенная фраза из французской песенки: «Чего вы хотите от
меня... Но я не могу!..»
Стр. 104. ...«быстрее быстрой лани» — неточная цитата из
поэмы лМ. Ю. Лермонтова «Беглец» («Гарун бежал быстрее ла*ни»).
Стр. 113. ...носили шпаги при пудре — то есть надевали шпаги
в особых случаях, при парадной одежде, когда, по моде XVIII в.,
мужчины пудрили волосы на голове или носили пудреные парики.
жид
Рассказ впервые опубликован в «Современнике» 1847 года,
№ 11. Подпись—***.
Написанный в 1846 году, рассказ был передан Некрасову для
опубликования в № 6 «Современника», но был задержан цензором
И. Ивановским. Об этом в письме от 24 июня 1847 года Некрасов
сообщал в Зальцбрунн Белинскому, Тургеневу и Анненкову, объ-
ясняя, почему в № 6 оказались напечатанными случайные, мало-
содержательные произведения: «...как у нас не стало в этом №
двух романов да еще рассказа «Жид», который мы было хотели
напечатать без имени, то с горя и попали тут и «Петербург-
ское купечество» и рассказ Бартенева» (Н. А. Некрасов, Поли,
собр. соч. и писем, т. X, М. 1952, стр. 70). В середине октября
Некрасов, прибегнув к содействию цензора А. В. Никитенко, быв-
шего тогда официальным редактором «Современника», возобно-
вил хлопоты о разрешении напечатать рассказ и уже 28 ок-
тября мог сообщить в Париж Тургеневу, что рассказ идет в
11-й книжке, «без подписи его имени» (там же, стр. 81 и 84).
Дважды подчеркивая, что рассказ печатается без подписи, Некра-
сов, очевидно, выполнял настойчивую просьбу автора.
Стр. 116. Дело было в тринадцатом году, под Данцигом.—
Блокада крепости Данциг русскими войсками и их союзниками
продолжалась с середины января до конца декабря 1813 года и
закончилась полной капитуляцией и сдачей в плен всего гарнизона.
К моменту капитуляции Наполеон уже отступил за Рейн.
Ложемент — окоп для прикрытия орудий и стрелков (старый
военный термин).
Стр. 117. Гласис — земляная насыпь перед рвом, ограждаю-
щим укрепление.
Фактор — комиссионер, маклер, мелкий торгаш-посредник.
Стр. 119. Прошла рунда — ночная стража (патруль).
Стр. 132. Так будьте же вы прокляты... проклятием Дафана и
Авирона. — В библейской легенде об исходе евреев из Египта в
землю Ханаанскую рассказывается о том, как Дафан и Авирон
подняли мятеж против Моисея и призывали народ возвратиться
обратно в Египет. Мятежники были прокляты Моисеем, по слову
которого земля разверзлась и поглотила их вместе с семьями и
всем имуществом.
петуш ков
Впервые опубликовано в «Современнике» 1848 года, №9. Под-
пись: «Ив. Тургенев»; подзаголовок: «Повесть». Автограф —
в парижском архиве Тургенева.
Повесть была написана в начале 1847 года и тогда же пере-
дана Некрасову для «Современника». 24 июня (6 июля н. ст.)
Некрасов'извещал Тургенева, находившегося в Зальцбрунне вме-
сте с Белинским, о намерении выслать ему рукопись «Петушкова»,
очевидно для внесения авторских исправлений (Н. А. Некрасов,
Поли. собр. соч., т. X, 1952, стр. 71). Однако по неясным причинам
это намерение не было осуществлено, и Тургенев 14/26 ноября
того же года писал в Петербург Белинскому: «Из программы
«Современника» вижу я, что хотят печатать моего поручика Пе-
тушкова. Так как они мне его не вышлют, то будьте велико-
душны, отметьте карандашом места слабые и попросите от меня
Некрасова в нескольких словах их исправить — как-то: ясно
сказать, что Василиса его любовницей сделалась и пр. и пр.» (на-
печатано в комментариях к Письмам В. Г. Белинского, СПБ. 1914,
т. III, стр. 385).
Намеченная публикация повести в «Современнике» задержа-
лась на несколько месяцев, повидимому в связи с встретив-
шимися цензурными затруднениями. В журнальном тексте оказа-
лись изъятыми указания на офицерское звание Петушкова, вплоть
до курьезной замены «огромных полинявших эполет» на старом
сюртуке Ивана Афанасьевича — «огромными полинявшими пуго-
вицами». Первоначальный текст был почти всюду восстановлен
автором в издании 1856 года и полностью в издании 1861 года.
В издании 1865 года впервые появилась заново написанная VIII
глава повести, с выразительно очерченным сатирическим образом
майора из армейских «бурбонов» (рукопись этой главы, обозначен-
ная как «прибавленная сцена к Петушкову», находится среди бу-
маг Тургенева, относящихся к 1852—1863 годам, и хранится в
парижском архиве Тургенева (см. A. Mazon, Les manuscrits
parisiens d’lvan Tourguenev, Paris, 1930, стр. 54, 61).
В кругу близких Белинскому сотрудников «Современника» но-
вая повесть Тургенева, развивавшая гоголевскую тему «малень-
кого человека», близкая к Гоголю по художественной манере и
языку, вызвала безусловное одобрение. Об этом свидетельствует
письмо Некрасова к Тургеневу от 12 сентября 1848 года: «Недавно
(в IX №) напечатали мы вашу повесть «Петушков», повесть эта
хороша и отличается строгой выдержанностью — это мнение всех,
с кем я о ней говорил. Мне она и прежде очень нравилась, и я
очень рад, что не ошибся в ней» (Н. А. Некрасов, Поли. собр.
соч. и писем, т. X, стр. 115).
Стр. 149. Ливер — род насоса для выкачивания напитков из
бочки.
Стр. 154. Нашел он несколько разрозненных томов «Библио-
теки для чтения»... и первую часть «Рославлева». — «Библиотека
для чтения» — «журнал словесности, наук, художеств, критики,
новостей и мод», издававшийся с 1834 г. под редакцией О. И. Сен-
ковского. Реакционный по своему направлению, журнал приобрел
широкую популярность главным образом в кругах среднего про-
винциального общества; серых московских романов — см. объяс-
нение на стр. 433; история Кайданова — широко распространенный
в первой половине XIX в. учебник всеобщей истории, автором
которого был профессор Царскосельского лицея И. К. Кайданов;
«Галатея» — литературный журнал, издававшийся в 1829—1830 гг.
в Москве незначительным поэтом и критиком С. Е. Раичем; «На-
талья Долгорукая» (1828)—поэма И. И. Козлова (1779—1840),
поэта-романтика, принадлежавшего к школе Жуковского; «Рос-
лавлев, или Русские в 1812 году» (1831) — исторический роман
М. Н. Загоскина, написанный в духе официальной народности.
ДНЕВНИК ЛИШНЕГО ЧЕЛОВЕКА
Повесть впервые опубликована в «Отечественных записках»
1850 года, № 4. Подпись: «Ив. Тургенев»; подзаголовок: «По-
весть». Черновой автограф хранится в Публичной библиотеке
им. М. Е. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Тургенев вчерне закончил повесть весной 1849 года. В письме
к А. А. Краевскому от 2 апреля он сообщал об этом («Она уже
совершенно кончена. Остается переписать».) и давал обещание че-
рез две недели выслать рукопись в Петербург. Однако в действи-
тельности отделка текста потребовала от Тургенева нескольких
месяцев работы: о близости ее к окончанию он писал Краев-
скому 1 декабря 1849 года. Переписанная повесть была отослана
в «Отечественные записки» двумя частями: 13 декабря 1849 и
10 января 1850 года. При посылке последней части Тургенев
писал Краевскому о деталях типографского оформления повести и
добавлял: «Я почему-то воображаю, что «Дневник» хорошая
вещь, и желал бы видеть ее выставленною лицом, как гово-
рится».
Неожиданно для Тургенева «Дневник лишнего человека» при-
влек к себе придирчивое внимание цензуры и подвергся жестокому
сокращению. В начале повести была изъята вся история детства
Чулкатурина (от записи 20 марта сохранился только первый
абзац); в следующих записях были старательно вычеркнуты все
сатирические описания провинциальной помещичье-чиновничьей
жизни: характеристика города О... (в записи 23 марта), городни-
чего и уездных чиновников (в записи 24 марта); ревниво обе-
регая честь военного сословия, цензура вычеркнула из повести
все, что указывало на офицерское звание князя Н*; сочтя, оче-
видно, оскорбительной для нравственности историю Лизы, обма-
нутой князем, цензура исключила весь рассказ о третьей встрече
Чулкатурина с Лизой (в записи 29 марта) и о дальнейшей
судьбе покинутой девушки (вся запись 30 марта).
Узнав об этом, Тургенев с горькой иронией писал Краевскому
9 мая 1850 года: «Сожалею об участи «Дневника» тем более, что
я никак не ожидал, чтобы цензура напала на такое невинное
произведение; но судьбы неисповедимы. Ла илла ил Алла; Маго-
мед резул Алла! Я сильно начинаю склоняться к магометанской
вере» (то есть к фаталистической покорности судьбе.— А. Д.) (см.
Письма И. С. Тургенева и А. И. Герцена к А. А. Краевскому,
«Отчет Публичной библиотеки за 1890 год», СПБ. 1893). Все
цензурные купюры были восстановлены Тургеневым в издании
1856 года.
Готовя повесть к изданию 1856 года, Тургенев не ограничился
восстановлением первоначального текста, искаженного цензурой,
но и внес многочисленные исправления творческого порядка.
Характер его работы над этой значительно более зрелой по-
вестью существенно отличался от правки первых его повестей
(«Андрей Колосов», «Бретёр», «Три портрета»).
Если в ранних повестях художнику приходилось много вни-
мания уделять борьбе с романтическими штампами, то в отноше-
нии «Дневника» надобности в этом почти не было, за исключе-
нием двух-трех единичных случаев (выражение «с адски-горъкою
улыбкой»'было заменено на «с горькою улыбкой»; «моих не исто-
вых страданий» — на «моих несказанных страданий»; «Он [Коло-
бердяев], разумеется, тотчас согласился с трепетом восторга» —
на «он, разумеется, тотчас согласился»). Работая над ранними
повестями, автор чаще всего сокращал текст, освобождая его от
многословия, от излишних рассуждений и повторений. В «Днев-
нике» преобладают исправления другого рода, ведущие к обога-
щению текста новыми красками, новыми деталями. Так, напри-
мер, фраза: «Я бы хотел еще раз услышать издали звон коло-
кола» — приобретает большую конкретность и выразительность:
«Я бы хотел еще раз услышать издали скромное тяканъе надтрес-
нутого колокола»; в описание матери Чулкатурина, стоящей у
постели умирающего мужа, вводится характерное уточнение, свя-
занное с общим замыслом этого образа властной, ханжески-
добродетельной женщины: «маменька тут же убивается, не те-
ряя, впрочем, ни приличья, ни сознанья собственного достоин-
ства».
Редактируя текст повести, Тургенев с особенным внимание^
работал над образом ее героя, над более полным развитием темы
«лишнего человека». С этой целью он вводит рассказ о несчаст-
ной пристяжной, вспомнившейся Чулкатурину по аналогии с его
собственной судьбой (запись 23 марта); в той же записи
появилось новое размышление Чулкатурина о «замочке внутри»,
столь существенное для понимания образа человека замкнутого,
одинокого, снедаемого рефлексией; в начале записи 27 марта, пе-
ред описанием бала у уездного предводителя, вставлен рас-
сказ Чулкатурина о его мучительном душевном состоянии, после
того как он узнал о любви князя и Лизы. «Я бился как рыба об
лед и наблюдал что было мочи, — помнится, я в то время поста-
вил себе задачей по крайней мере не дать Лизе погибнуть в се-
тях обольстителя и вследствие этого начал обращать особенное
внимание на горничных и на роковое «заднее» крыльцо, хотя
я,' с другой стороны, иногда по целым ночам мечтал о том, с
каким трогательным великодушием я со временем протяну
руку обманутой жертве и скажу ей: «Коварный изменил тебе;
но я твой верный друг... забудем прошедшее и будем счаст-
ливы!»— как вдруг по всему городу распространилась радостная
весть...»
Не стремясь исчерпать все примеры, относящиеся к работе
писателя над образом Чулкатурина, ограничимся еще только
одним: в журнальном тексте второй абзац записи 29 марта начи-
нался короткой фразой: «Итак, я страдал». В издании 1856 года
Тургенев вносит ряд тонких психологических штрихов, раскры-
вающих душевную драму Чулкатурина: «Итак, я страдал, как со-
бака, которой заднюю часть тела переехали колесом. Я только
тогда, только после изгнания моего из дома Ожогиных, окон-
чательно узнал, сколько удовольствия может человек почерп-
нуть из созерцания своего собственного несчастия. О люди! точно,
жалкий род!.. Ну, однако, в сторону философические заме-
чания...»
Работа Тургенева над текстом «Дневника лишнего чело-
века» является замечательным примером высокой требовательно-
сти и творческой взыскательности художника, добивающегося
наиболее точного выражения в слове своего идейного за-
мысла.
Появление «Дневника лишнего человека» прошло почти неза-
меченным критикой, находившейся после смерти Белинского в со-
стоянии кризиса и разброда. Пожалуй, единственным был разбор
этой повести, данный А. В. Дружининым на страницах «Современ-
ника», в «Письмах иногороднего подписчика» («Современник»,
1850, № 5, отд. VI, Смесь, стр. 80—81). Дружинин, вставший уже
в эти годы на путь либеральной ревизии традиций Белинского,
назвал новую повесть Тургенева «слабой, однообразной, утоми-
тельной» и упрекнул автора за его склонность «подмечать в каж-
дом из своих героев стороны слабые, раздражительные, болезнен-
ные». Неудача «Дневника лишнего человека» доказывала, по мне-
нию критика, что «сатирический элемент, как бы блистателен он
ни был, не способен быть преобладающим элементом в изящной
словесности» и что «наши беллетристы истощили свои способности,
гоняясь за сюжетом из современной жизни». В позднейшей своей
статье о «Повестях и рассказах» Тургенева (1857) он, хотя и в не-
сколько смягченной форме, повторил свою прежнюю оценку
«Дневника лишнего человека».
Стр. 183. Зорная водка — водка, настоенная на траве, назы-
ваемой в народе зоря, или заря.
Стр. 190. Стряпчий — здесь уездный чиновник, наблюдавший
за деятельностью судебных учреждений.
Стр. 197. ...кроме той отрады особенного рода, которую Лер-
монтов имел в виду... — Речь идет о стихотворении М. Ю. Лер-
монтова «Журналист, читатель и писатель» (1840).
Стр. 202. ...черту мужественного терпения того молодого ла-
кедемонца...— Лакедемонец — то же, что спартанец. Легенда, о
которой вспоминает здесь герой повести, рассказана у Плутарха
в его «Жизнеописаниях великих людей».
Стр. 203. ...как пруссаки под Иеной, в один день, разом все
потерял. — В сражении под г. Иеной (в Тюрингии) 14 октября
1806 года французские войска под командованием Наполеона раз-
громили и уничтожили прусско-саксонскую армию.
Стр. 207. Чирый — самодовольный (областное слово орлов-
ского говора).
Стр. 208. Оршад — прохладительный напиток из миндального
молока с сахаром.
...провинциальные львы с судорожно искаженными лицами. —
«Львами» в 40-х годах XIX в. насмешливо называли самодоволь-
ных франтов, покорителей женских сердец, носивших маску демо-
нической загадочности. Широкое распространение эта кличка по-
лучила после повести В. А. Соллогуба «Лев» (1841), о которой
Белинский писал, что это «мастерской типический очерк одного
из самых характеристических явлений светской жизни» (В. Г. Б е-
л и н с к и й, Поли. собр. соч. под ред. С. А. Венгерова, т. VIII,
стр. 408).
Стр. 210. Мирлифлер (франц, mirliflore) — во времена Лю-
довика XVI молодой франт, щеголь. Это насмешливое прозвище
применялось в России еще в начале XIX в. сторонниками клас-
сицизма в их сатирах и эпиграммах против Карамзина и его после-
дователей. В литературе 30—40-х годов оно употреблялось для
иронического обозначения фатовства и легкомыслия. В таком
смысле Белинский озаглавил одну из своих журнальных заметок
1843 года: «Журнальный мирлифлёр и Жорж Занд» (В. Г. Б е-
линский, Поли. собр. соч. под ред. С. А. Венгерова, т. VIII,
стр. 59—61).
Стр. 212. Ток — высокий женский головной убор без по-
лей.
Стр. 221. Корналинка (или корналин)—французское назва-
ние полудрагоценного камня сердолика.
Стр. 222. Сципион Африканский (II в. до и. э.) —древнерим-
ский полководец, прославившийся своими победами над Карфа-
геном.
Стр. 231. И пусть у гробового входа... — строки из стихотво-
рения Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных...» (1829).
ТРИ ВСТРЕЧИ
Впервые опубликовано в «Современнике» 1852 года, № 2.
Подпись: «Ив. Тургенев»; подзаголовок: «Рассказ». Черновой
автограф начала рассказа (предполагавшееся название которого —
«Старая усадьба») хранится в Институте русской литературы
АН СССР (Ленинград).
Рассказ был написан в 1851 году. Сам Тургенев не придавал
ему серьезного значения: в письме к С. Т. Аксакову от 2 февраля
1852 года он охарактеризовал его как «пустую вещицу» («Вест-
ник Европы», 1894, № 1, стр. 332). Эту неоправданно суровую
авторскую оценку разделяли некоторые его друзья из либераль-
ного лагеря: И. С. Аксаков, А. В. Дружинин.
Высоко оценил тонкий лиризм рассказа Н. А. Некрасов. Он
писал Тургеневу 26 марта (7 апреля) 1857 года: «Тон их [«Трех
встреч»] удивителен — какой-то страстной, глубокой грусти.
Я вот что подумал: ты поэт более, чем все русские писатели после
Пушкина, взятые вместе. И ты один из новых владеешь формой...
Но прошу тебя — перечти «Три встречи», уйди в себя, в свою
молодость, в любовь, в неопределенные и прекрасные по своему
безумию порывы юности, в эту тоску без тоски — и напиши
что-нибудь этим тоном» (Н. А. Некрасов, Поли. собр. соч.,
т. X, 1952, стр. 328).
Н. А. Добролюбов выразил непосредственное впечатление от
«Повестей и рассказов» Тургенева, в частности от рассказа «Три
встречи» в дневниковой записи 25 января 1857 года: «Вечером я
решился читать Тургенева и взял первую часть... Что-то томило
и давило меня; сердце ныло, — каждая страница болезненно, гру-
стно, но как-то сладостно-грустно отзывалась в душе... Наконец,
прочитал я «Три встречи» и с последней страницей закрыл книгу,
задул свечу и вдруг — заплакал... Это было необходимо, чтобы
облегчить тяжелое впечатление чтения. Я дал волю слезам и пла-
кал довольно долго, безотчетно, от всего сердца, собственно по
одному чувству, без всякой примеси какого-нибудь резонерства»
(Н. А. Добролюбов, Дневники, М. 1932, стр. 221).
Рассказ «Три встречи» привлек своей эмоциональной вырази-
тельностью внимание известного польского композитора Мечислава
Карловича (1876—1909), называвшего Тургенева одним из своих
любимейших авторов. В 1908 году Карлович начал работать над
симфонической поэмой «Эпизод на маскараде», замысел которой
был навеян рассказом «Три встречи». Партитура этого симфони-
ческого произведения, оставшегося незаконченным из-за трагиче-
ской смерти автора, была доработана другим польским компози-
тором Гжегожем Фительбергом и издана в 1930 году.
Стр. 237. ...не посетив даже Тассова дома. — Главный досто-
примечательностью Сорренто был дом, в котором родился знаме-
нитый итальянский поэт Торквато Тассо (1544—1595).
Стр. 244. ...краснобровый черныш. — Черныш — одно из мест-
ных названий тетерева-косача (самца); при черном оперении
брови и глазницы у него яркокрасного цвета.
Стр. 256. ...как Гамлет, вперил взоры свои в г-жу Шлыкову. —
Имеется в виду 2-е явление III действия трагедии Шекспира
«Гамлет», когда Гамлет во время представления актерами сцены
убийства неотступно наблюдает за королем Клавдием, чтобы
убедиться в его виновности.
Стр. 257. ...статуя Галатеи, сходящая живой женщиной с сво-
его пьедестала в глазах замирающего Пигмалиона. — Один из
древнегреческих мифов рассказывает о великом художнике-вая-
теле Пигмалионе, который полюбил созданную им прекрасную
статую Галатеи. Афродита, снизойдя к его мольбам, оживила
статую, и Галатея стала возлюбленной Пигмалиона.
Стр. 260. „.звуки «однообразного и безумного» вальса, — Эпи-
теты, заключенные в кавычки, взяты из романа Пушкина «Евге-
ний Онегин»:
Однообразный и безумный,
Как вихорь жизни молодой,
Кружится вальса вихорь шумный...
(гл. V, строфа 41).
МУМУ
Опубликовано впервые в «Современнике» 1854 года, № 3.
Подпись: «Ив. Тургенев»; подзаголовок: «Рассказ».
Рассказ «Муму» написан Тургеневым в конце апреля — пер-
вой половине мая 1852 года, когда он был арестован и содержался
«на съезжей». В основу рассказа была положена подлинная исто-
рия немого Андрея, крепостного Варвары Петровны (матери пи-
сателя), взятого ею в Москву в качестве дворника. Тургенев
закончил свой рассказ бегством Герасима в деревню, в то время
как в действительности Андрей продолжал преданно служить
своей барыне (жизнь немого Андрея рассказана в воспоминаниях
В. Н. Житовой, бывшей воспитанницы Варвары Петровны.
См. «Вестник Европы», 1884, № 11, стр. 119—121). При той раз-
вязке, которую ввел Тургенев, образ Герасима приобретал боль-
шую цельность и художественную обобщенность.
6 (18) июня 1852 года, уже приехав на место ссылки в Спас-
ское, Тургенев сообщал Аксаковым о новом рассказе и предлагал
дать его для напечатания во втором томе «Московского сборника»,
издание которого проектировалось в славянофильских кругах.
Аксаковы охотно приняли его предложение, тем более что повесть
им чрезвычайно понравилась. И. С. Аксаков, в свете своих славя-
нофильских теорий, увидел в Герасиме «олицетворение русского
народа, его страшной силы и непостижимой кротости, его удаления
к себе и в себя, его молчания на все запросы его нравственных,
честных побуждений...» («Русское обозрение», 1894, № 8, стр. 475).
Но «Московский сборник» не был разрешен цензурой, и рассказ,
спустя два года, появился в «Современнике».
В официальных правительственных кругах факт опубликова-
ния рассказа Тургенева вызвал резкое недовольство. В рапорте на
имя министра народного просвещения чиновник особых поручений
Родзянко докладывал: «Рассказ под заглавием «Муму» я нахожу
неуместным в печати, потому что в нем представляется пример
неблаговидного применения помещичьей власти к крепостным
крестьянам... Читатель, по прочтении этого рассказа, непременно
исполниться должен сострадания к безвинно утесненному поме-
щичьим своенравием крестьянину, несмотря на то, что сей по-
следний честно и усердно исполняет свои обязанности! Вообще по
направлению, а в особенности по изложению рассказа нельзя не
заметить, что цель автора состояла в том, чтобы показать, до
какой степени бывают безвинно утесняемы крестьяне помещиками
своими, терпя единственно от своенравия последних и от слепых
исполнителей, из крестьян же, барских капризов; хотя здесь вы-
ставляется не физическое, но нравственное утеснение крестьянина,
но это нисколько не изменяет неблаговидной цели рассказа, а на-
против, по мнению моему, даже усиливает эту неблаговидность»
(цит. по работе Ю. Г. Оксмана «Появление в печати «Муму»
в книге «И. С. Тургенев. Исследования и материалы», вып. I,
Одесса, 1921, стр. 52—53).
Сделанное на основе этого рапорта министром замечание и
предупреждение цензору Бекетову через два года осложнило
вопрос о печатании «Муму» в составе сборника «Повестей и рас-
сказов» Тургенева (1856). Возникшая по этому поводу переписка
внутри цензурного ведомства закончилась все же благоприятно для
Тургенева: повесть «Муму» была пропущена с пояснением, что
запрещение «могло бы более обратить на нее внимание читающей
публики и возбудить неуместные толки, тогда как появление оной
в собрании сочинений не произведет уже на читателей того
впечатления, какого можно было опасаться от распространения сей
повести в журнале, с приманкою новизны» (то же издание, стр. 55.
Некоторые дополнительные материалы к цензурной истории
«Муму» опубликованы в книге «Документы по истории литературы
и общественности, вып. II, «И. С. Тургенев», М. — П. 1923).
В текст издания 1856 года, как и последующих изданий, Тур-
генев не вносил никаких существенных исправлений по сравнению
с журнальной публикацией. Написанный в дни большого идей-
ного и творческого подъема, этот рассказ с самого начала отлился
в такую гармоническую, совершенную форму, которая вполне
удовлетворяла необычайно требовательного к себе художника.
Стр. 263. ...мужчина двенадцати вершков роста... — В старину
принято было обозначать рост количеством вершков сверх двух
аршин; таким образом, рост Герасима был 2 аршина 12 вершков,
то есть 195,5 см.
...считался едва ли не самым исправным тягловым мужи-
ком. — Тягловый мужик — крестьянин, несший определенную часть
крепостной повинности (барщинной или оброчной) — тягло.
Стр. 271. ...ведь у него просто Минина и Пожарского рука —
старомосковская поговорка, имевшая в виду памятник Минину и
Пожарскому (работы скульптора И. П. Мартоса), поставленный
в 1826 г. на Красной площади в Москве. Минин изображен на
этом памятнике с простертой вперед могучей рукой.
Стр. 287. Хожалый — полицейский служитель, рассыльный.
Стр. 291. ...вора бселом не затащишь. — Осел — аркан, на-
кидная петля из веревки.
постоялый ДВОР
Впервые опубликовано в «Современнике» 1855 года, № 11.
Подпись: «Ив. Тургенев»; подзаголовок: «Повесть». Рукописная
копия повести с собственноручными поправками и подписью Тур-
генева хранится в архиве Аксаковых в Институте русской лите-
ратуры АН СССР (Ленинград). Автограф — в парижском архиве
Тургенева.
Работа Тургенева над повестью относится к осени 1852 года:
на рукописи, находящейся в Париже, имеется авторская надпись:
«Начат 18-го октября. Кончен 14-го ноября 1852 года. Спасское»
(см. А. М a z о п, Les manuscrits parisiens d’lvan Tourguenev, Paris,
1930, стр. 55).
О новом своем произведении Тургенев сообщал 27 декабря
1852 года Е. М. Феоктистову: «Я написал здесь большую повесть,
под названием «Постоялый двор», которая, если не ошибаюсь,
мне удалась... Я думаю, что в этой повести я сделал шаг впе-
ред. Под влиянием ли уединения, от других ли каких причин, —
только я чувствую, что я стал проще и иду прямо к цели
(И. С. Тургенев, Собр. соч., т. 11, М. 1949, стр. 103).
Замысел новой антикрепостнической повести был, очевидно, под-
сказан Тургеневу впечатлениями, навеянными во время спасской
ссылки. В сюжете повести он использовал действительный случай,
имевший место неподалеку от Спасского-Лутовинова. 10 января
1853 года Тургенев писал П. В. Анненкову, уже прочитавшему
повесть в рукописи и сообщившему свои замечания о ней: «Скажу
вам несколько слов о «Постоялом дворе». В важности математи-
ческой верности действительности в подобных произведениях я
убежден — и, сколько мне кажется, она соблюдена. Ошибку
о «становом» легко поправитьЧеловек крепостного состоянья
не имеет права приобретать собственность иначе как на имя сво-
его господина... — притом вся рассказанная мною история бук-
вально совершилась в двадцати пяти верстах отсюда, и «Наум»
жив и процветает до нынешнего дня» (И. С. Тургенев, Собр.
соч., т. 11, М. 1949, стр. 107; о том же Тургенев писал в письме
к Н. X. Кетчеру от 11 января — см. указанное издание, стр. 108).
Публикация «Постоялого двора» (как и «Муму») в цензурных
условиях тех лет была невозможна. Только через три года его
удалось напечатать в «Современнике», причем эта возможность
была получена Некрасовым ценой значительных уступок цензуре,
исказившей идейный замысел повести. В журнальном тексте Аким
из крепостного оброчного крестьянина был сделан вольноотпущен-
ным; постоялый двор он построил на земле, когда-то купленной
мужем Лизаветы Прохоровны, а не им самим на имя барыни. В ре-
зультате этих количественно немногочисленных изменений сделка
барыни с Наумом становилась примером лишь юридической не-
справедливости, а повесть в целом утрачивала силу протеста
против крепостнического произвола. Это, повидимому, и имел
в виду С. Т. Аксаков, когда он в письме к Тургеневу от 13 ноября
1855 года сетовал на переделки, произведенные в повести: «Не
могу утерпеть, чтоб не сказать вам правду: вы просто срезали
меня, напечатав «Постоялый двор» с такими изменениями, кото-
рые уничтожают мысль и, несмотря на переделку или подделку,
производят такое смешение в понятиях читателя, что повергают в
недоумение бедную его голову...» («Русское обозрение», 1894, № 12,
стр. 573). В ответном письме Тургенев соглашался, что «глупо
поступил» с «Постоялым двором», и ссылался на свою уступчи-
вость и на настоятельные просьбы Некрасова, озабоченного содер-
жанием ноябрьской книги журнала, очень важной для подписки
на следующий год (см. «Вестник Европы», 1894, № 2, стр. 493).
Цензурные изменения в тексте повести были устранены Тур-
геневым частично в издании 1861 года, а полностью в издании
1865 года, при этом с некоторыми незначительными отклонениями
от первоначального текста, закрепленного авторизованной копией
из аксаковского архива.
1 Очевидно, в сцене поимки Акима в первоначальном тексте
Наум угрожал отправить его к становому, а не к исправнику, как
того требовал установленный порядок. Эту ошибку отметил
Анненков.
Стр. 295. Тороватый — здесь расторопный, бойкий (слово, упо-
треблявшееся в этом значении в некоторых областных говорах
русского языка).
Стр. 296. ...про степи черкасские — то есть украинские степи
(в народном языке в первой половине XIX века еще сохранялось
старинное название украинцев — черкасы).
Стр. 297. ...урожденка города Митавы. — Митава — ныне
г. Елгава Латвийской ССР.
Стр. 298. ...она происходила от столбовых дворовых — то есть
из семьи, несколько поколений которой были дворовыми (иро-
ническое перенесение на крепостных выражения, бытовав-
шего в дворянском обиходе: столбовые, то есть родовитые, дво-
ряне).
Стр. 299. ...носил ...выростковые сапоги — сапоги тонкой кожи,
выделанной из шкуры теленка в возрасте до одного года.
Стр. 308. ...приобрел его за две тысячи восемьсот рублей
ассигнациями. — Ассигнации — бумажные деньги, введенные
в России с 1769 и находившиеся в обращении до 1843 года.
Соотношение их со звонкой монетой неоднократно изменялось.
В описываемое Тургеневым время рубль ассигнациями ценился
в 3,5 раза дешевле рубля серебром.
Стр. 309. ...поднимать струшню — народное выражение, озна-
чающее: устраивать склоку, поднимать шум, тревогу.
Стр. 317. Бийца — драчун, забияка, задира.
Стр. 322. ...только и осталось, что осел себе на шею надеть, —
Осел — см. объяснение на стр. 453.
ДВА ПРИЯТЕЛЯ
Впервые опубликовано в «Современнике» 1854 года, № 1.
Подпись: «Ив. Тургенев»; подзаголовок: «Повесть». Автограф —
в парижском архиве Тургенева.
Повесть была написана осенью 1853 года. На рукописи, нахо-
дящейся в Париже, помета Тургенева: «Начата в четверг
15 октября, кончена во вторник 17 ноября 1853 г. в Спасском»
(A. Mazon, указ, соч., стр. 55). В рукописи повесть сопровожда-
лась эпиграфом: «А. Что вы хотите этим доказать? Б. Реши-
тельно— ничего. А. А! Ну это другое дело (отрывок из раз-
говора)».
В журнальном тексте повести неожиданная смерть Вязовпина
являлась совершенно случайной и немотивированной. После текста
письма его к Петру Васильевичу следовали такие строки: «Увы!
надеждам, высказанным Борисом Андреичем в этом письме, не
суждено было исполниться. Пароход уже приближался к Штет-
тину, ярко сиявшее солнце освещало чужеземный берег. Борис
Андреич стоял, прислонясь к перилам, и задумчиво глядел, как
блестящая темнозеленая влага внезапно закипела буграми белой
пены под резкими ударами глухо топотавшего колеса, — вдруг у
него закружилась голова, и он упал в море... Пароход тотчас оста-
новился, спустил лодку, но Вязовнин исчез навеки...»
Дружинин в статье о «Повестях и рассказах» Тургенева, где
он весьма положительно оценил «Двух приятелей», в неудачном
финале видел свидетельство небрежности автора: «Дело, нако-
нец, доходит до того, что г. Тургенев, будто не зная, что делать
с своей задачей, повергает Вязовнина в морские волны, не отсту-
пая перед проделкой, совершенно недостойной всего рассказа»
(А. В. Д р у ж и н и н, Собр. соч., т. VII, СПБ. 1865, стр. 347). При-
знав основательность этих упреков, Тургенев при подготовке повести
к изданию 1869 года заново написал историю смерти Вязовнина
(автограф, озаглавленный «Прибавление к повести „Два прия-
теля"», хранится в Государственном историческом музее в Москве).
Стр. 344. „.как у турухтана весной.—Турухтан—птица из
породы куликов. У самцов-турухтанов весной вырастают перья
вроде воротника вокруг шеи и на затылке.
Стр. 345. ...что, дескать, за вещь электрический телеграф. —
В начале 1840-х годов электромагнитный телеграф был еще но-
винкой (его изобретение и начало практического применения от-
носится к 30-м годам XIX в.).
Стр. 347. Калигула (I в. н. э.) — римский император, извест-
ный своей жестокостью и безграничным деспотизмом.
Каталани Анжелика (1780—1849)—знаменитая итальянская
певица, гастролировавшая с огромным успехом по всей Европе;
в 1820 г. приезжала в Петербург; Роде Пьер (1774—1830)—из-
вестный французский скрипач и композитор; в 1803—1811 гг. жил
в Петербурге, где его концерты проходили с большим
успехом.
Стр. 354. Как уст румяных без улыбки, без грамматической
ошибки — цитата из романа Пушкина «Евгений Онегин» (гл. III,
строфа 28).
Стр. 355. ...отчего Марлинский в последнее время впал в та-
кую немилость? — Романтические повести Марлинского (псевдо-
ним А. А. Бестужева) пользовались исключительным успехом в
30-х годах. Тургенев, сам переживший это увлечение романтиз-
мом, пишет в «Литературных и житейских воспоминаниях»: «Пуш-
кин был еще жив, в полном расцвете сил... Но, правду говоря, не
на Пушкине сосредоточивалось внимание тогдашней публики.
Марлинский все еще слыл любимейшим писателем...» Опублико-
ванная в 1840 году статья В. Г. Белинского о Марлинском под-
вергла сокрушительной критике его творчество. С этого именно
времени авторитет Марлинского быстро падает.
Стр. 365. Нельзя ли теперь нам чего-нибудь русского, Со-
ловья, например, или Сарафанчика, или какую-нибудь цыганскую
песенку? — «Соловей» — широко распространенная песня на слова
А. А. Дельвига, муз. А. А. Алябьева («Соловей, мой соловей, голо-
систый соловей!»); «Сарафанчик» — песня на слова А. И. Поле-
жаева, положена на музыку дважды: А. А. Алябьевым и А. А. Гу-
рилевым; по словам исследователя русской песни И. Н. Розанова,
это песня, «в свое время обошедшая всю Россию»; «Скинь-ка
шапку...» — слова из припева очень распространенной цыганской
песни, в которой цыган, «молодец, удалец» поет о своей «краса-
вице-жене» и о «злой теще-сатане»; заканчивается песня задор-
ным куплетом:
Я красавицу-жену поцелую, обойму!
Злую тещу-сатану я в трубу прогоню!
Припев: Эх-ма! Поди прочь, поди прочь, берегись!
Скинь-ка шапку, скинь-ка шапку, да пониже
поклонись!
Песня эта идет, очевидно, от водевиля «Цыганский табор»
(муз. В. Самойлова), исполнявшегося на русской сцене впервые
в 1851 году.
Стр. 369. «Кругла, красна лицом она»... — строка из романа
Пушкина «Евгений Онегин» (гл. III, строфа 5).
Пошел, пошел, Ларюшка! — несколько измененная цитата из
4-й строфы, главы III, «Евгения Онегина («Скорей! пошел, по-
шел, Андрюшка!»).
Стр. 375. Облый—круглый; в орловско-курском говоре упо-
треблялось в значении: тучный, тяжелый, грузный.
Стр. 376. ...теперь уо/с нельзя хабен зи гевезен... — выражение
обывательского и чиновничьего жаргона: бессмысленное сочетание
двух немецких вспомогательных глаголов использовалось по со-
звучию (хабен — хапать) для иносказательного обозначения
взятки.
Стр. 378. ...сделав с ним маленький шлем — то есть выиграв
партию в карты таким образом, что противникам дана только
одна взятка (большой шлем — когда противники оставлены со-
всем без взятки).
Стр. 392. Он привез ей «Юрия Милославского» — историче-
ский роман М. Н. Загоскина «Юрий Милославский, или Русские
в 1612 году» (1829), пользовавшийся на протяжении ряда деся-
тилетий широкой популярностью.
Стр. 397. В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную
лань... — двустишие из поэмы Пушкина «Полтава» (песнь 2-я).
В раздумьях Мазепы перед казнью Кочубея, откуда взяты эти
стихи, им предшествует следующее четверостишие:
Ах, вижу я: кому судьбою
Волненья жизни суждены,
Тот стой один перед грозою,
Не призывай к себе жены.
ПРИЛОЖЕНИЕ
СОБСТВЕННАЯ ГОСПОДСКАЯ КОНТОРА
Впервые опубликовано в газете «Московский вестник» 1859 г.,
№ 1. Подпись: «Ив. Тургенев».
«Собственная Господская Контора» — это единственный из-
вестный нам отрывок из первого романа Тургенева «Два поко-
ления», над которым он работал в 1852—1855 годах. Рукопись
романа не сохранилась. В парижском архиве Тургенева нахо-
дится набросок плана будущего романа, который должен был
состоять из трех частей (около 25 глав). Этот план до сих пор
не опубликован, и мы можем судить о содержании романа лишь
по многочисленным упоминаниям о нем в переписке Тургенева
с его друзьями. Роман должен был представить широкую картину
жизни дворянства, «современного быта, каким он у нас выро-
дился», — писал Тургенев С. Т. Аксакову 30 августа 1853 года
(«Вестник Европы», 1894, № 2, стр. 477). Главными лицами ро-
мана были: помещица Глафира Ивановна Гагина, ее сын Дми-
трий Петрович, их сосед Чермак. Кроме них, в романе действо-
вали: лектриса Елизавета Михайловна, управляющий имением Га-
гиной Василий Васильевич, секретарь ее Леон, главный приказ-
чик Кинтилиан, бурмистр Павел и др. (в переписке среди персо-
нажей не упоминается Борис Вязовнин, хотя его имя значится
в одном из вариантов заглавия романа — см. выше, стр. 429;
очевидно, этот образ вскоре был перенесен Тургеневым в отдель-
ное произведение — повесть «Два приятеля»).
К работе над романом Тургенев приступил вплотную в Спас-
ском, в конце 1852 года. К маю 1853 года первая часть (12 глав,
около 500 страниц) была закончена и отдана в переписку. Руко-
пись ее Тургенев выслал в Петербург и Москву, желая узнать
мнение о ней своих постоянных литературных советчиков. Роман
читали Анненков, Боткин, Кетчер, Аксаков и др. В их отзывах
отмечались многие отдельные достоинства произведения,
но в целом роман не был ими одобрен. Тургенев, всегда чутко
прислушивавшийся к советам друзей, решил переделать роман,
о чем он неоднократно сообщал в письмах вплоть до 1855 года.
Но это намерение осталось неосуществленным: работа над рома-
ном не была возобновлена автором, обратившимся к другому за-
мыслу — «Рудину».
В начале 1857 года Н. Г. Чернышевский, узнавший о суще-
ствовании готовой части романа «Два поколения», просил Тур-
генева прислать рукопись для напечатания в «Современнике»
и при этом убеждал его не обращать внимания на неодобритель-
ные отзывы критиков: «Колбасины говорили, что Вы отложили
печатание «Двух поколений» потому, что какой-то аристарх
не одобрил этого романа — Иван Сергеевич, Вам грех слушать
суждение какого бы то ни было аристарха, — Вы поставлены
силою своего таланта выше всех подобных оценок... Вы слишком
добры, слишком уступчивы. Вы должны знать, что по натуре
своего таланта и другим качествам Вы не можете написать вещи,
которая не была бы выше всего, что пишется другими...» (письмо
от 7 января 1857 г., Н. Г. Чернышевский, Поли. собр. соч.,
т. XIV, М. 1949, стр. 332). Однако роман в «Современнике»
не появился, и только отрывок из него был дан Тургеневым редак-
ции основанной в 1859 году газеты «Московский вестник». По
этому тексту отрывок и воспроизводится в настоящем томе (в при-
жизненные собрания сочинений Тургенев его не включал).
Содержание отрывка «Собственная Господская Контора» мо-
жет быть поставлено в связь с рассказом «Контора» (1847), вхо-
дящим в состав «Записок охотника» и рисующим в сатирическом
плане картину бессмысленной бюрократизации и упадка крепост-
нического хозяйства. До Тургенева это же типическое явление
привлекло внимание Гоголя (образ Кошкарева в одной из сохра-
нившихся глав второй части «Мертвых душ»).
Возможное предположение о том, что Тургенев писал свой от-
рывок под влиянием Гоголя, представляется маловероятным.
С двумя главами второй части «Мертвых душ», в том числе
с третьей главой, в которой выведен Кошкарев, Тургенев позна-
комился по присланному ему в Спасское списку осенью 1853 года,
а еще в феврале того же года первая часть его романа была им
закончена (см. его письма к П. В. Анненкову 24 февраля 1853 г.
и к С. Т. Аксакову 14 ноября 1853 г. Собр. соч., т. 11, М. 1949,
стр. 114 и 120).
СПИСОК ИЛЛЮСТРАЦИЙ
1. «Андрей Колосов». Рисунок художника Д. Бо-
ровского, 1954 г.
2. «Три портрета». Рисунок художника Д. Бо-
ровского, 1954 г.
3. «Дневник лишнего человека». Рисунок ху-
дожника Д. Боровского, 1954 г.
4. «Муму». Рисунок художника Д. Боровского,
1954 г.
СОДЕРЖАНИЕ
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
18 4 4—1 8 5 3 годов
Андрей Колосов............................. 7
Бретёр.................................... 37
Три портрета.............................. 86
Жид...................................... 116
Петушков................................. 134
Дневник лишнего человека................. 179
Три встречи...............................232
Муму......................................263
Постоялый двор............................292
Два приятеля..............................342
П риложение ..............................407
Примечания................................421
Список иллюстраций........................461
Редактор В. Фридлянд
Оформление художника Н. Ильина
Технический редактор В. Гриненко
Корректор Р. Гольденберг
С)ано в набор 5/IX 1954 г. Подписано к
печати 18 /XII 1954 г. А-08384. Бумага
84X1031 /32—29 печ. л.=23,8 усл. печ. л.
22,359 уч.-изд. л.-\-4 вклейки—22,559 л.
Тираж 300 ООО. Цена 10 р. Зак. № 1517.
Гослитиздат
Москва, Ново-Басманная, 19
Министерство культуры, СССР.
Главное управление полиграфшческой промышленности.
2-я типография «Печатный Двор»
имени А. М. Горького.
Ленинград, Гатчинская, 26.