/
Tags: художественная литература альманах перевал
Year: 1927
Text
•ч
ч
»
I
I
I
^
I
I
0
о
62.
3 3-&,
ПЕРЕВАЛ
СБОРНИК ПЯТЫЙ
01 JO
ft $-7
«
"TV''
МОЛОДЛЛГВАРДИЯ
1927
ШШ
Типография и Словолитня
„КРАСНАЯ ПРЕСНЯ4
(3-я „Мосполшраф")
Москва, Мал. Грузинская,
Столярный пелеул.. том 5-7.
Главлит No 71486.
Тираж 3.000 экз.
muxuНанезамеченнойземле...Ф.И.Тютчев
Я обернулся: там родные
Ужо скрывались тополя...
Летели тучи водяные,
Г
Сияли низкие поля.
Их ветер гнал без передышки
По волнам спелого овса.
Он налетал—и гнули вышки
Дождем размытые леса.
Еще вчера листы кружили
В холодной мгле, осенней мгле.
Мы шли с тобой. Мы верно жили
На незамеченной земле.
И вот: песчаная дорога,
Вода и даль... А с этих пор
Меня не встретит у порога
Уже ничей любимый взор!
Но сердца милые угрозы
Я слышу в новь—и узнаю
Как бы в зеленом сне березы
Улыбку бедную твою,..
И сердце видит, сердце слышит,
Как тайно светят дерева...
И девушка родная дышит
И шепчет дивные слова.
•
Я крикну ей .,Вот путь с борьбою!
Я снова жизнь свою начну,
Я все оставлю за тобою—
Свой дом, отчизну и жену!"
Я шел и пел. А ветер смело
Срывал мне волосы с лица.
Не лес шумел—то жизнь шріела
Без слов, без жалоб, без конца.
Ник. 3аруди
ИЗ МОГИЛЫ
Ты сияешь слезами... И чудный
Мир взглянул еще раз на меня.
Был закат— и Москвой многолюдной
Пролетали трамваи, звеня.
Милый ангел, ты здесь, надо мною,
Но во мне—немота, тишина...
Вот тот дом, где мы жили с тобою.
Вот и сад, где гуляет весна.
Тяжело мне вглядеться из мрака,
Я слезам улыбаюсь в тиши:
Хорошо эго счастье—поплакать
Над могилкою русской души!
Блеском счастья, сияньем могилы
Осветили мы жизненный путь,
Будь же там ко всему терпелива,
Чтобы здесь хорошо отдохнуть.
Чтобы наши желанья и речи,
Нашей жизни оставленный дом
Были людям—как старые встречи,
Как прекрасная тайна в былом.
Колотите скорей, колотите
Крышку гроба над бедной мечтой.
И неярких цветов положите,
Тех, что жили когда-то со мной,
Тех, что скажут о дальних и милых,
С кем дышал я, смеялся и рос
И о той,—что сравняла могилы
Этим миром сияющих слез.
Ник. Зарудин
.
НИК. СМИРНОВУ
Просыпаются русские грозы,
Затеплело и тянет листвой...
Пахнет ландышем, пахнет навозом,
И с зеленого глянца березы
Обдает перелет громовой.
Брызнет стрел золотое сиянье,
Шорох капель под солнцем летит.
Звонит дождик... И ярким дыханьем,
Трепеща с холодка и купанья,
Скользкий луч обнаженно дрожит.
Хорошо это время! В овраге
Лишь капели сияющей стук...
Лист в копейку—отлично для тяги!
Для улыбки твоей, для отваги,
Для сверкающей жизни, мой друг!
f Ник. Зарудин
АРЖАНОЕ МОРЕ
Я вышел в ноле. Мир пылал...
И в голубом его просторе
Без берегов и черных скал
Плескалось аржаное море. .
И радость на глаза, как дым,
Легла прохладой вѳчеровой,—
Я был величием твоим
И поражен, и зачарован.
Я слышал шум иных морей,
Тот шум, конечно, был пышнее,
Но в этот миг душе моей
Один всех шумов шум слышнее,
Один всех шумов гордый шум:
В нем солнце севера и юга,
Он пламенем мужичьих дум
Меня приветствовал, как друга.
Он разливался и шумел
И наливался в колоз полный.
О простоте великих дел
Шуршали аржаиые волны.
II. было ясно—об одном
Мечтали города и веси,
Чтоб выше золотым зерном
Плескались волны в поднебесьи...
Чтоб жизнь людей была добрей,
Притиснутых материками,
Спешили все с глубин морей
Достать сокрорища руками.
II думал я не без причин
О том, как все же жизнь богата,
Когда на дне морских пучин
Так много жемчуга и злата.
Павел Дружинин
ТРОЙКА
Тростяная дудка,
За дуди, запой-ка.
Жизнь моя - не шутка,
А гнедая тройка.
Кто там в поле плачет—
Нет пощады слабым.
Словно вихорь, скачет
Тройка по ухабам.
Чорт ли, ветер в ноги
Рвется снегом в клочья,
Все равно с дороги
Не от'еду прочь я.
Пусть грозит помеха, .
Пусть зовет награда:
Все равно нам ехать
Так ли, сяк ли—надо.
Все равно не струшу—
Не грози, не трогай,
Я катаю душу
Столбовой дорогойf
Колокольчик нежный,
Колокольчик милый,
Ты звени над снежной
Голубой равниной.
Пусть нолям и долам
Все, что хочет, спится,
Лишь бы путь тяжелый
Не забыл возница
И легко да бойко
Повернув в удачу,
Не сменял бы тройку
На простую клячу.
Павел Дружинин
13
СТЕПЬ
Даль словно из квадратных плит —
Зеленых, сизых, ржавых,
Где вольный ветер шелестит
В хлебах и тучных травах.
Он—как бездомник гулевоі;,
Сгоняя думы в долы,
Поет, качаясь над травой,
Беспечный и весел.ли,
Все те же песни, тот же лад,
Все так же бестолковый, •
Но я ему, как другу, рад,
Рад каждой встрече новой»
Даль убегает не спеша
Под облачную груду,
Как будто утварь шалаша
Ползет на горб верблюду.
Как будто нет нигде конца,
Да и конца не надо.
Зеленый голос бубенца
О том звенит у стада,
t
Звенит и пляшет над травой..
Ах, есть ли звук милее!
Я сам качаю головой
В такт бубенцу на шее
II сам готов его надеть
Себе за этот лепет,
Чтобы подвешенная медь
Напоминала степи.
Да, я люблю ее простор
Поля, и синь, и ветер,
Как все, что песни и восторг
Родит па этом свете.
В. Нассдкии
15
РАЗГОВОР С ЗАБОРОМ
Что вам угодно и кто вы? Забор?
Очень прриятно встррретиться!..
Впрочем... долой напускной задор!
Грустью душа моя светится.
Друг мой забор, пожалей чудака,-
Проклял он жизнь окаянную!
Оловом дум налитая башка
Никнет на грудь деревянную.
Прикосновенье шершавой доски,
Будь мне, как ласка Барина!
Ах, кипятком, кипятком тоски
Грудь забулдыги ошпарена!
Там, за лесами, у вязких дорог
Бедный отец мой старится,
В накипи горя, забот и тревог
Мамино сердце варится.
Кто-то метет золотой бородой
Серую гладь за селами.
Нет, это листья летят над водой
И над полями голыми.
Не зазвенят бубенцы на лугу,
Не засмеются Митеньке,—
Черные мысли в его мозг>
Правят вороньи митинги.
Друг, не великое счастье-—стать
Провинциальным поэтиком
И в заурядных стишках питать
Неравнодушие к цветикам.
Только... к чему это я говорю?
Тайные слезы осушите ль?
Тем не менее, благодарю:
Вы—терпеливый слушатель!
Друг мой случайный, почтенный забор,
К чорту мои страданья!
Я городил удивительный вздор.
Все—хорошо. До свиданья!
Дм. Семенов ский
Перевал
17
СТАРЬ И НОВЬ
(Из стих. „Острог")
Седая старь, что прожито—не жалко,
Не потечет река в обратные края,
Но если сын,—печаль не утая,—
Почтит отца умершего, и жаркой
Себя кручиною и грустью обоймет,—
То мне ли весело у бранного оврага,
Где предок мой с беспутною ватагой
С плеча рубил кочующий парод?!
Не так ли мы о сіаринс певучей,
О тех, кто жил и канул навсегда,
Напоминаем песнею гремучей,
Считая дни и прошлые года?
И мы пройдем веселою ватагой,
И станет век наш славпой стариной,
И кто-нибудь, взлелеянный отвагой,
Нам сложит песнь вечернею порой.
Седая старь,—не жаль тебя нисколько,
Но что-то есть в разгаданной судьбе
Живучее, что сладостно и горько
Напомнило бесстыже о тебе.
Не потому-ль мне любо захолустье,
И древпих стен печальная краса,
За об.іака-ль высокие завьюся
Иль за моря умчусь и за леса?
Но только ты, куражливая дума,
В моей душе заветное ударь,
Вновь закричу я горько и угрюмо:
„Зачем жива негаснущаяся старь?"
Не сетуйте, воинственные башни,
Что век наш был к прославленному строг,
И он споет, казачки, бесшабашней,
О чем печалится заброшенный острог...
М. Скуратов
о*
19
•
из МУРМАНСКИХ стихов
Самоед
Самоеда звали Туйким;
Был он маленький, словно гриб,
Смуглолицый и длиннорукий,
Прятал мысли свои внутри...
Часто, часто, когда холодело,
И поземка крутила снег—
Ветер северный, ветер белыіі
Заносил его лыжный бег.
Наливался месяц рыжий,
Как и прежде, в года отцов.
Находили широкие лыжи
Голубые следы песцов.
На угорьях, в сугробной щели,
Одиноко звучал курок,—
И опять под гуденье мятели
Уводил его хитрый зверек.
Тяжело сквозь кайму мятелеіі,
Разбираясь в изгибе троп
Проводить на охоте недели
Из сугроба метаясь в сугроб.
Дни бежали оленьим стадом,
Бороздили морщины лицо.
Угасали небесные взгляды
И качалось сполохов кольцо.
Все казалось иным, чем прежде:
Не пугал его вьюжный шум,—
Уносил он меха и одежду,
Перебрасывал к морю чум.
А н. Постюхин
21
ХѴДОЖЕС ШВЕННАЯ
тлкн
Повесть
Ивану Гіоювому.
I
Таіібола кругом, сутемь. Озера да болота. Леса сро
слись'корневищами, заплелись,—сцепились сучьем, стеной
стоят, не пройдешь сквозь.
По тайболе только огонь с ветром идет без дороги.
Да и то больше по сухоборыо, да и то дойдет до болота и
сгаснет. А на другой год черная дорога вся уж зарастет
красным цветом—кипреем. А на третий год и молодой
сосняк выскочит. Гуляют пожары по новым дорогам?
а старые - то заросли. Велика тайбола, сама себя попра
вляет.
Одпа дорога но тайболе—водой, по белой речке Гле~
дунь, каменистой, быстрой, с шумливыми надунами. Даже
в крещенье не мерзнет речка, вся дымит, ершом станет
в берега, где и мосты ледяные перекинет, а не мерзнет.
Только с хрустом, со звоном плывет по ней всю зиму
густая шуга.
На той речке, на высоком угоре и стоит деревня
Шуньга, деревня богатая, в два порядка по тринадцать дво
ров,—всем хороша, число только худое, старухи и то
22
(окочут гореть деревне, ежели никто не пойдет на выдел,
на новый сруб.
А в краіінеіі избе с угора, у Епимаха Извекова еще
бабка Маланыошка жива, ей за сто десять, веку нет.
II помнит Маланыошка, когда на Шуньге всего четыре
двора стояли. Тогда бще покойников хоронить волочили
па Устью за сорок верст, жили люди по-дикому. Теперь-
то дело другое. Свое кладбище, до ста, поди уж, могилок,
и часовня срублена на берегу. Выросла Шуньга, разбогатела,
расплодилось людно.
На Шуньге народ на подбор, высок и крепок, хозяйки
дородны, чистотелы и многочадны. У мужиков волос
черен и густ, плехатых по деревне нет. Один пастух пле-
\ат—Естега, да и то не со здешних мест, бродяга, голяк,
пришел с верховья в пастухи поражаться, вот и взяли.
А скотина в Шуньге тож на подбор, коровы по лету
вымя чуть не по земле волочат и молоко дают густое,
жирное, сладкое, с заливной сытой травы.
Избы на Шуньге рубят из красного гладкого стояиа—
ему веку нет; снизу подвалыши да клети, выше зимние
горницы, сверх того еще летние. Дома все высокие, те
сом крытые, коноплем конопаченные, тепло и по самой
лютой зиме крепко держат.
У каждого крыльца пес леяшт, добро сторожит.
А псы—с волками в родне: свирепы, грудасты, толстолапы.
Народ на Шуньге дружпын, смирный, каждый равняет
свою жизнь по соседу. Кого ни возьми—все родня, все
свояки, с одного корня. Лобасты все, с крепкими круты
ми надбровьями и уши у всех мелкие, лесные, к затылку
крепко прижаты. Три фамилии всего на Шуньге—Извеко
вы, Скомороховы да Яругины, других нет. Фамилии-то
хоть и разные, а сватаны-пересватаны, женились-пере
женились,— одна кровь, одна кость.
23
Только пастух Естсга, цыгаи-мыган, ириблудный че
ловек, никому не свой. За то и помыкают все Естегой,
насмешки строят, никто не заступится. Ребята малые и
те проходу не дают:
— На плешь капнешь, по плеши тяпнешь, волосы
секутся, округ плеши вьются, сопли текут—Естегс капут-
И норовят в Естегу камешком шибануть. И надрал бы
ухо, да боится, не свой в деревне, что поделаешь. Только
пугает:
— У, мудведь идет ужоГ Мудведь вузьмет!
, Сталоверами ругает Естега здешний народ—богомольны
да строги очень, на каждом углу кресты срублены, у ка
ждой околицы матерой — о восьми концах, о четыре
тяжелых чурки крест стоит,—в крестах живут. Не про
стой народ, с прижимом, лешаки, иконники - законники.
Есть сядут, так и тут не просто: ложкой зачерпай из
чашки, когда черед дойдет, не обнеси, а то от старика
ложкой в лоб. А в блюдо не лезь, пока старик не помо-
литвовал, да за едой не смейся, да слова какого не
скажи. Да все со крестом, с молитвой.
Своего попа нет, так достают за сорок верст,—не ле
нивы, а поп приезжать любит,—хорошо встречают, хорошо
провожают на богатой ІИуньге.
Поп-то для дороги не особенно подходящий—пудов на
десять,—главное, что на лодченке не возьмешь, гони ему
карбас, а с карбасом по Гледуни взад-вперед тяжело,
хлопотно. Тяжело хоть, а возят.
И сей год на первый спас порядила Шуньга Епимаха
Извекова*^ привезти попа обедню отпеть. Был Епимах на
Шуньге первый старик, вроде старосты, и ключ большой
часовенский висел у него под божницей; прилежный к
церкви человек,—кому лучше за попом ехать, как не
ему.
24
із
Поехал. Тем временем вина, пива все ставили, котла,
чугуна по деревне не доищешься. Бабы пироги пекли,
рыбники с семгой загибали, сочни екали, колоба катали.
Первый спас на Шуньге пасхи поважнее.
Привез Епимах попа, больно тяжел поп, чуть не ухой-
дакались на Крутом падуне, да бог спас. Себя не пожалел
Епимах, грудью лег на весла, оба уключья вывернул,
а выбрались из ямы.
И приметил Епимах, был смутен поп всю дорогу, во
ротил все нос в берега невесело.
Один раз спросил Епимах:
— Пошто, бачко, эко смутно глядишь?
И сказал тут поп про то, как на Устье Кирилко
Стручков бога искушал. Приехал с ученья — не узнать
парня, ровно бы и не устьинский.
А случай был такой. Спиливал Кирилко перед домом
старую лесину и говорит ребятам:
— Вот на капильтю осталось не допилено, а залезу,
не страшно.
Ребята его подбивать, - залез действительно, сел на
верхний сук и кричит: „ничего не боюсь!" А поп в это
время мимо шел. Все, конечно, шапки поскидали, а Ки
рилко хоть бы что, — жеребцом сверху заржал. Народ в
смех, попу бы помолчать, а он в сердцах-то и скажи:
— Ужо, бог накажет—свернешься, может.
А тот сверху:
— Да бога то нету.
Ужаснулся поп:
— Как нет бога? Кто про это может знать?
— Я вот знаю.
Ах ты, младень—болыни глаза!—рассердился пои.—
Ну, как докажешь—доказывай.
25
Не надо бы попу останавливаться, — все-таки сан ду
ховный имеешь,----чтобы с сопляком спорить, а тут еще народ
слушает. При том и положение нехорошее: сопляк навер
ху сидит, а ты к нему бороду задирай. Да уж сердце
было не удержать, что поделаешь.
А Кирилко с дерева-то и начал доказывать:
— Я вот их всех буду ругать—пускай с дерева меня
свалят. И бог растакоіі, и богородица-мать растакая, и Ни
колу туды-сѵды.
— Ну и дурак! — сказал поп и живо пошел прочь.
А потом всю ночь у попа сердце болело, спать не мог,
с примочками всю ночь попадья пробегала.
Вот какое было дело, зашла зараза и на Устью, но век
неслыхано. Пропал у попа спокоіі, душа заскучала.
И все пытал поп в дороге у Епимаха, верно ли Шунь-
га стоит, не прилегает ли кто к старой вере, не зовут ли
в раскол, не завелось ли какой заразы.
— Пошто, бачко?—вздымал тяжелую бровь Епимах.
— Время, видишь,неверное,—печаловался поп,—вгустую
садит репье, антихристово семя.
Нет, не слыхать, крепка еще Шуньга в вере, тайбола кру
гом стеной стоит, старики силу держат. Было одно время—
зашумливали ребята, да свели заразу старики. Не слыхать.
— То слава богу.
Верный мужик Епимах, любил его поп не зря, посмо
трел ласково.
— Стихи-то помнишь? Про нищую братью?
— Как не помнить, бачко?
Крепко всажены у Епимаха святые досельиые песни,
еще голоштанником бегал—бабка Маланыошка выучила.
Да и сирота разная ходила, старцы да старицы в старое-
то время, тоже учили когда стихи петь. Время было до
рогое, не нонешное.
»
26
И направив парус, когда в курью зашли, напружил грудь
Епимах и запел на полный голос:
Как вознесса господь на небо,
Тут заплакала нишша-братия,
И зарыдала нишша-убога...
Хорошо несло карбас по струе, по широкому месту.
С.іушала Епимаха древняя черная тайбола. Лиственницы
старые стоят, что огнем опалены, и калиновые кустья,
в кровавых обвесках поздней ягоды. Тихо на Гледуни,
только волпа гребешком в корму чешет—нлик да плик.
Захватывал Епимах холодного осеннего духу иол-
пую грудь и опять вел святой стих:
Есть сильня власти, есть купцы да бояра,
Отымут у их гору золотую,
Отымут у их реку медовую...
Сам не чует Епимах, как побежали по лицу светлые
рлезы, потеплела душа над жалобой странной сироты, ко
торую любил в дальнем своем детстве.
Легка старая песня, сложена протяженно, и распев ее
сладостно идет к сердцу.
И видел Епимах, как поп губы сжал и на сторону
отвернулся, а в бороду тоже убежали быстрые слезинки.
9•
Ч
Оставь им имя божье да осподне,
Будут они сыты и пьяны
И от темной ночи будут крыты.
Кончил Епимах стих и спустил затрепавшийся парус,
прошли курыо — заскринѳ*і опять веслами на пустой
Гледуни.
27
И отряхнулся поп, посморкался, глаза вытер.
— Спасибо, друг- Согреваешь сердце хорошо.
И к Шуньге подъехал поп веселым, издали благословил
крестом верный берег шуньгинский.
И
Первую благословил поп Маланыошку, подивился, что
смерть не берет старую. Сказал поп:
— Тебя бы в губернию послать, там бы тебя в газете
описали.
Не поняла ничего старуха,—глухая и слепая, как сер-
камень.
И пошел тут поп знакомых обходить, началась проба
сусла да первичу—слезы чистой.
До праздника уж заходила Шуньга пьяная,—поп бла
гословил, не грех.
О празднике то само собой. В часовне ион, лицом по
чернелый от вчерашней пробы, служит обедню, а по часовне
самогонный дух ладан перебивает.
Как вышел Епимах, с тарелкой пошел по народу, -
весь скраспел с досады: там, где расписными узорами го
рят бабьи платы, козлом ходит пьяныіі Естега и все хва
тает баб за не те места. А бабы только поталкивают да
похохатывают, в охотку видно.
Бездомник Естега, ночевать ходит из избы в избу,
кормится на бабьем миру—срамной мужичонко, с бабами
ему ноохальничать—любое дело.
Смотрели и мужики с опаской на Естегу: ой, хватает
баб за не те места, испоганит руки, сойдет отпуск. Ведь
за то и пастухом держат, что знает хорошие отпуска на
волка и на медведя, скотина за ним безопасно ходит.
28
Зашел тут Епимах в бабью толпу, вышиб Естегу прочь
и на баб зыкнул, притихли сразу. А Естега дело это
запомнил.
Еще другая вышла досада Епимаху, как пошли с по
пом по деревне. Кропило носил Епимах да ведерко воды
свяченой за попом.
Встречали везде попа по-доброму, по-людски, сыпали
попу всякого гостинцу и угощали по-хорошему, аж заша
тало попа. Обшвыркали так с крыльца на крыльцо всю
деревню.
Убралась Шуньга, в каждой избе на столе чистые
скатерти камчатные и образ, с полки снятый, поставлен
на ржаную ковригу с солоницей вряд,—чтобы копилось
в дому богатство и сытость.
Все бы хорошо, все бы ладно, крепка Шуньга в вере и к
церкви прилежна, а вот на остатки не обошлось без суч
ка. Как взошел пои со крестом на крыльцо к председателю
Василь Петровичу и стукнул в колечко, никто не вышел
ему на встрету Толкнулся поп в дверь, не подается—иа
крепком запоре. И обиделся сразу поп—запираются, как
от вора-цыгана.
Нахмурил тут бровь Епимах,—что за насмешку выстроил
председатель, попа не пустил с праздником поздравить,
пятно кладет на всю Шуны^у!
— Кто такой?—оглянулся поп на пустые окна.
— Есть такой у нас Васька, богобоец звать. На фаб
рику прежде ходил пильщиком. А теперь вот некуда с
войны деваться — в деревню пришел опять. Ужо, опосле,
поругаю.
Пошли с попом дальше и видел Епимах: поджал опять
губы поп, как тогда па лодке, заторопился сразу уез
жать,—обидели за-зря.
Уговаривал Епимах погостить еще на празднике—ничего
не вышло. И уезжая, не благословил уж больше поп берег
іпупьгпискпп.
Зашел на-обратно с берега Епимах'к председателю,
не забыть сказать, что не ладно так с попом иыстрмі-
вать.
Да только засмеялся Василь Петрович:
— Много их тут народ обжирает! Навуков!
— Изобиделся, ведь, поп-то, из-за тебя уехал.
— Ну, значит, совесть имеет.
Сумрачно обвел глазом Епимах избу председателеву,
картинки осмотрел.
Который теперь царь-то наш? Не с жидов?
— С татар!—крикнул Васѵ/ль Петрович.
— С тата-ар? Вот те беда!
Подождал еще, потом опять за старое:
— Ну, хошь бы для прилику пустил, не клал бы пят
на на всех. Шел бы в таііболу пока, Габа обошлась бы с
попом на то время.
Тут председателева баба Марь зыкнула из-за печки
сердито,—устье белила тта самом празднике:
— Охота больно!
И опять засмеялся Василь Петрович.
Посидел еще немного Епимах, посмотрел,—послушал,
как стругает ловко председатель новое топорище, баба
гремит рогачом у печки, как тикают торопливые исполко
мовские часишки в простенке,—ровно бы и не праздник
совсем на улице.
Скучно стало Епимаху, зевотина напала, закрестил рот
и, уходя, подумал:
— Ну злыдни, не свернешь! Не по-людски и живут-то,
богобойиы окаянные!
30
j
г~*
I
Звали по деревне Василь Петровича „богобоец" за то,
что в девятнадцатом году бога убил.
Был у матки его благословенный старописанный образ—
из пустыни сама выпесла—Спас-Ярое ОіЛ. Почитали на
Шуньге тот образ особо перед всеми другими, молебны
перед ним ходили служить в старухину избу, больным
в изголовье ставили, порченых обносили. Как умирать
стала старуха —завет дала поставить Ярое Око в часовню,
на всю Шуиьгу в память.
А тут как раз забежали из таііболы ребята, партизаны
шуньгипские, и Василь Петрович середь них за главного.
Схоронил он старую матку, а завет насчет Спаса отменил,
не понес Ярое Око в часовню.
Снял с божницы Спаса, вынес на двор, поставил в снег
и принародно убил из ружья. Выпалил Спасу прямо в пе
реносицу, меж грозных, стоячих очей,—треснула икона
посередке. На остатки взял и ударил Спаса поперек колена,
разлетелся Ярое Око весь на тонкие планки.
Приужахнулась Шуньга, да что поделаешь, ребята были
тогда в силе. Постояли старики, посмотрели только, как
ползают по снегу спасовы черные таракашки, да с тем и
угали. С тех пор и звали Василь Петровича—богобоец.
Шибко был"и в силе тогда ребята, никого знать не
хотели, расхаживали с тальянкой по деревне:
Кирпичом по кирпичу,
Разуважим богачу.
Стариков не слушали, все дела забрали в свои руки,
по своему уму застаивали Гледупь от белых бандитов.
Застоять-то застояли, да только назад не пришли.
Пришел домой один—„богобоец" Василь Петрович, чтоб
31
рассказать Шуиьге про честно погибших своих бра
тельников.
Как вышли они в разведке на лесной блокгауз, хотели
без шуму отбить, подобрались уж под самую стенку, да
запутались четверо в невидной проволоке и пристукало
их под пулеметом. Еще один на стенке был заколот, двое
стенку перескочили и назад не пришли, только один
Василь Петрович успел залечь, на опушку отполз.
Он узпал тогда, что в жизни жальче: не отца, не мать
потерять, а боевого, верного товарища.
Пять часов вылежал он в лесном сумете, слышал сто
нущие голоса брательников своих и друзей и не мог
притти к ним на помочь.
До утра из-за оледенелой стены блокгауза верещали пуле
меты, пули секли ветки над головой, чвакали в сырые еловые
стволы, вздымали белый снежный дым, как в злую пургу.
Под утро, чуть засинело в лесу, уполз он назад и не
слышал больше зовущих голосов, успокоились брательники
на-все. Тогда он сказал первым словом: „Смерть. Смерть
за смерть!4' А после, как узнал, что Кирика да Митрея спу
стил живком под лед полковник с котиными усами, при
бавил еще: „По десять смертейа.
Он был грозный партизан, волком бешеным рыскал
по тайболе, враг не раз обмирал при его имени. И до
шел он с ружьем своим до самого океанского берега;
стала опять Гледунь честной рекой. Тогда прибежал
он по крепкому весеннему насту на Шуньгу, заки
нул лыжи на подволоку, а цельный бердан повесил под
матицу.
И память о брательниках хранил крепко. Памятник
поставил,—заказывал на Устье точильному мастеру,—сделал,
как требовалось, из цельной белой плиты, и звезда сверху.
На плите было выведено густой синькой:
32
Погибли чесно
Сводного Партизанского От
Братья
Скоморохов Сидор
Скоморохов Петр
Двоеродники
Извеков Павел
Извеков Василей
Яругин Федор
Спущены живком под
Скоморохов Кирик
Яругин Митрей
Не забудим своих сынов
ояда
ч
.
лед
-
I
Сам поставил памятник Василь Петрович,—хранил па
мять честно. Сам привез камень с Устьи, сам с бабой
Марь вытащил на угор, сам место выбрал.
Лучше места на Шуньге нет: на самом высоком угоре,
где шумят над обрывом три старых ели, сам вырыл ^ол-
мик, обложил дерповиной и плиту поставил. Изгладил меж
елок скамеюгаку: матки старые придут когда о сыновьях
пореветь, вроде, как на могилку,—приткнуться есть где.
Вокруг широк простор, Гледунь внизу быстро убегает,
и заречная даль чиста, без единого кустышка, вплоть до
снпей полоски— там опять тайбола. Спокойно всегда шумят
елки на высоком ветру,—хорошо у памятника сидеть.
Любил TJT один сиживать Василь Петрович, брательни
ков поминать, все думал, когда еще вырастут на Шупьге
ребята такие.
Раз смотрел долго, как ребятенки малые у памятника
играли, считалки ихние слушал:
Перепал
зз
— Ана-дуна-бсиа-рес, кпхин-бихин-ехал-бес...
И крикнул на них строго Василь Петрович:
— Брось! Колдуны, что ли?
Подошел, выстроил по-солдатски и долго учил с ними
„ряды вздвой".
И еще научил их враз кричать на всю Гледунь:
— Бур-жу-ев иѳ лю-бим!
IV
j
Колесом покатило без попа веселье по Шупьге. Старики
Засели по избам, собирались во кружок, пили, угощались
до угару, вспоминали время старопрежнее.
А молодежь, подале от стариков, собралась на угоре.
Девки вырядились, оболокли по семь юбок,—известно, чем
боле на девке юбок, тем невеста богаче,—сидели толстые
и важные, за щеку закладывали пахучую лиственичную
смолку.
Под густую втору трехрядки, крякавшей па басах,
тинькавшей колокольчиками, пели девки невеселые свои
перегудки,—не для праздника, да уж какие есть:
Гледунь-речка, Гледунь-речка,
Лучиночкой смеряю.
У мня дроля недалечко,
В сутеменках сбегаю.
Ой!
Слушали, как переливает в путре трехрядки жалобный
гудочек и опять подхватывали:
Про меня-то славы много,
Как иголок по лесу.
і
Дай ты, осподи, терплеиья,
Это все перенесу.
Ой!
34
Смотрели на Гледунь, бежавшую мимо, светлую и бес
покойную, и опять вздыхали:
Протеките.мои слезы
От окошка до реки,
Протерпи мое сердечко,
Понапрасны пустяки.
Ой!
Без конца вязались одна за другой унывные девичьи
жалобы:
Ое, ое, сколь далеко,
Ое, ое, далеко.
Моему сердечку больно,
А ему-то каково.
Ой!
А парни перед девками силой бахвалились. Тащили
в грру тяжелые камни, потом скатывали с угора. Скакали
камни, обрывали холмышья по пути, катили за собой
и ухали в Гледунь. Сердилась Гледупь, мутилась, желтую
пену несла по берегу. А там уж новые бежали камни и
нодухивали им ребята:
— У-ух, ты-ы!
И тайбола ухала озорными человечьими голосазш.
Притащили парни еще пьяного пастуха на угор—лыка
не вяжет. Пояс потерял, без шапки, онучи развязались—
волочатся, языком не ворочает, только глаза пучит да
мычит, как порос.
Стали на-округ парни с девками, начали над пастухом
изгиляться, за ворот песку сыплют, па онучи наступают,
подпинывают. Лапти ему сзади зажгли, заскакал—завы-
плясывал Естега, как пятки стало подкаливать.
Перемигнулись тут двое—присел один сзади, а другой
спереди наступает. Пятился задом пастух, да как полетит
3*
35
кувырком с угора, муть не » самую Гледунь. Песку назо-
бался, глаза запорошил, едва опомнился. Лезет назад,
доберется до полгоры и опять назад с/едет мешком.
А наверху стон стоит, девки помирают со смеху:
— Дроля коровля, порты держи!
— На ручку, Естежинька!
— Мотня тяжела, вишь.
— Лезет, лезет! Ой, боюсь!
Валится! Ну-иу-йу!
— О-ах! Ха-ха-а!
Только под вечер пришел пастух с реки, проспался на
сыром-то песочке. Битый пришел, роя^а в синяках, опо
хмелился и опять понес. Катался но полу на вытертой
оленной шкуре, загагачивал бабам загадки,—чистая похабель.
Бабы-то тоже хлебнули краем веселого, красные сидят,
с хохоту валятся от Естегиных загадок:
— С вечера потопчемся, к ночи пошопчемся, в ут-рс
середка стала,—конец не стал, а оттого пе стал, что
ночесь пристал. Што-о? А-а!
И бабы закрывали платами лица и хохотали до поро
сячьего визгу.
— То про вас, про баб, про ваше дело. А, не знаете!
Э> головы с опилком!
И отгадывал им сам Естега:
— Кваш-пя-а! Во! У-у! Я вас! Ху-ху!
Катался на шкуре, ногами кривыми сучил, язык крас
ный срамной высовывал.
— А ну, другорядь! Коровушка пестра, титоцька востра,
титоцька на боку, корова добра к молоку. А? А-га-га-а!
Што думайте? Рукомойка—вот што! Ду-уры! Ху-ху!
Слюнявый, завалящий мужичонко Естега, а бабы вот
липнут, как мухи на сахар, и чего в нем любо —не знает
36
»
никто. Ругают будто, плюются, а сидят, смотрят, слушают
Естсгину похабель.
— Тьфу ты, Гришка Распутин!
А сами подвигаются, небось, пакости слушать. И пива
подливают, будто для смеху, а подливают.
— Вот змеино семя! Проклять!—ругаются в углу му
жики,—Возжами погнать, толстозадых!
Подошел тут к бабам Епимах:
— Вот что-ко: вы не дуйте в бычий нос— свой на што
дан? Пошли, паскуды, с глаз!
Взял Естегу за вороток, хотел маленько потрясти за
давешнее, да заступились для праздника.
— Спусти человека, так и быть!
— Разве это человек? Глизда он—вот кто. Ему, суке,
надо шкуру спустить,—испакостился и поскотину испа
костит. Где у тебя стадо, душа с тела вон?
Пастух смотрел со страхом в смоленую бороду Епимаха
и хватался за людей—„сохраните, не погубите!" Отстояли
Естегу на этот рад* нужный человек на Шуньге.
Завалился пастух спать на поветь, да только захрапел—
разбудили.
Бабы пришли из лесу, не могли двух коров доискаться—
куда девались? Обежали верст пятнадцать, нигде ботала
не слыхать—вот беда!
Зачесался пастух, загнусавил, вставать-то неохота:
— Знаю, где искать. Спас, да мой опас,—чего пужаться.
Сами придут ужо. Ужо идите.
Ушли бабы. А под утро рев бабий пошел на всю
Шуиьгу. Нашли в логу у дальней делянки две туши,—
задрал медведь обеих коров. У одной только вымя выел,
не успел видно, или сыт был, а другая совсем об'едена,—
остатки в яме сучьем зиерь закидал. И ботало—колоколец
медный—сорван и в мох зарыт.
37
Одно слово, вышел праздничек,—веселье-то до добра
не доводит.
Привезли в Шуньгу па подводах две задранных туиін-
Убивались бабы на всю деревню, и сбежался весь народ,
стали судить-рядить. Смотрела на них с телеги искрова*
влеиным глазом корова. Вытащили тут с повети Еетегу)
шибко зубы начистили,—зачем хороводился с бабами, отпуск
сной испортил. Содом стоял на деревне,—как теперь отпуск
исправить, надо другого колдуна звать.
Матерый есть колдун на Устье, по всей Гледуни сла
вен, Илья Баляс. Знает отпуска и на волка, и на медведя,
и на всякого зверя; наговорить может и питье, и еду,
и ружье, и всякую снасть; слова ему ведомы и на присуху,
и на отсуху, и на прикос, и на прострел, и на огневицу,
и на всякую болесть; икоту бабе, килу мужику умеет
посадить и высадить; а также гладит Баляс хорошо —
рука у него легкая, от ломоты и от всякой боли в нутре.
Коли, к примеру, рожать бабе—спросят у Баляса каме
шек наговоренный с банной каменки, положит баба в
повойник и боли не знает.
Силен, хитер и зол Баляс: все знают, как килу всадил
он секретарю устышскозіу за одно слово нечаянное,—вором
обозвал колдуна секретарь. Да и иазвал-то позаочь, языки
донесли. Плюнул тогда Баляс через огород секретарю и
вышло с того худо: как стал секретарь через огород
перелезать, кила-то и всадилась. Вот какоіі есть Баляс.
Все боятся Баляса, сыплют в кошель всяку всячину,
богато живет колдун, на всю Устью первый хозяин. Поп
и то боится—к первому заходит со крестом на празднике.
И задумали на Шуньге вызвать того Баляса, пускай
отпуска прочитает на поскотине, зверя отведет. Все ска
зали согласно: надо наказать Балясу, чтобы ехал неот-
ложно, заплатит ему Шуньга за беспокойство,
38
V
Василь Петрович мял в твориле глину, надо было чу
гунок в печку вмазать, по-городски хотел сделать, с кран-
тиком. Глину брал в берегу, иод тайболой,—не простая
попалась глина, с золотниками. Разминал в руке затвер
девшие комья и все разглядывал те золотииочки.
Пришел к нему тут Аврелыч, но праздничному делу
посидеть на крылечке, цыгарку выкурить.
Аврелыч, старый зверобой, ходил прежде в океан но-
кручейником от кемского купца на нерпу, на лысуна, на
заеча,—кормщиком долго стоял на старой парусной посу
дине. От палящих океанских ветров, от стужи, да от чер
ного рому, который привозит на промысла норвежин-
браконьср, побурело лицо у Аврелыча, порезали его глубокие
кривые борозды. Крепкий, советный мужик—почесть ему за
всегда на Шупьге, зря шагу не ступит, слова не выпалит.
А когда говорил, щурил всегда голубые зоркиз глаза,
мелко дрожали от этого опаленные ресницы, будто ухо
дили глаза в далекий серый дым, посмеивались, подразни
вали. Вот и теперь.
Василь Петр(вич мочил в воде и крепко давил зелено
ватый круглый голыш, разминался в руке камень, как сы
рой обмылок, мылилась от него вода в твориле. II опять
подносил к носу Аврелыча:
— Гляди, прав), золото!
Смотрели оба на мелкие желтые блесточки и все дер
гал г^бой Аврѳлыч:
— Хым... хым...
Любил хмыкать смешно, да стриженой губой дергал.
Звали его оттого понаулнчно Хмычком.
II теперь вот, когда слушал Василь Петровича горя
чую речь, хмыкал все:
39
- Хым... хым...
Был у них спор. Василь Петровичу уж чудились сквозь
танбольную синь дымные фабричные трубы, слышался
гомон приискового поселка и тонкий резкий визг лесо
пилки.
— Кабы золото—на золото кинутся сразу. Чугунку
проведут, пароду навезут с городу. Тут бы и нашей по-
теми конец.
— Хым... Чугунку! Тайболу-то тебе просекать на ты
щу верст кто станет?
— Ну, на Гледунь пароходы переведут!
— Сперва надо камни сорвать. Хым... А камней-то в
русле мно-ого.
— Да, ведь, ежели золото?
Хым... хым...
Тут подошел к ним Пыжик, принес звезду, что на па
мятнике стояла, нашел под угором,—разбита в куски.
Учинила на празднике пакость чья-то рука.
Так и взвился Василь Петрович с места:
— Сказывай, кто?
Затолокся Пыжик на месте, замолол языком заика,—
не язык во рту, а шубный лепень.
— А хто, а хто! Х'оврю, не видел!
Совсем расстроился от этого Василь Петрович:
— Эко? дико племя, дьяволы! Узнать бы, кто! А?
Повертелся Пыжик, засипел опять:
— Я так валю се дело на парией. Любое им, х'оврю,
любое дело поозоровать-то. Х'они свернули.
Знал Василь Петрович Пыжика, не дельной мужик, вы
скакивать завсегда охоч, а без толку.
— Ты видал?
— Не видал, х'оврю, а знаю.
— Знаю! Знал индюк индейку, да и то обознался!
40
— А я думаю,- сказал Аврелыч,—не старички ли наши
вакапостили маленько? Ночью в расхожую шумели больно.
— А-а! С этих-то вот станется. Все ругались, что, мол,
жидовскую звезду, а не крест поставили. Они, некому боле!
Тут согласился и Пыжик:
-— Тоды, х'оврю, может и они.
Пригрозился председатель, поднес кулак Пыжику:
— Дознать бы, который—поводил бы козла за боро
дищу. Башку отвернуть не жалко!
VI
Как ушел Пыжик, сказал Аврелыч председателю се
кретно:
— Слышь, Баляса будут звать.
— Ну?—так и вскинулся председатель.
— Идет такая говорь.
— Приедет ведь грабитель-то, учует поживу жадина.
, — Хым... а ты не пущай!
— Как его не пустишь, Гледунь ведь не загородишь,
а и загородишь—тайболой проскочит, россомаха. Испакостит
деревню, оберет глупый народ, напортит тут делов— потом
ищи, спрашивай.
Советовались долго Аврелыч с председателем и поре
шили сходку кликнуть, охотников договорить пойти па
зверя облавой. А Баляса посоветовал Аврелыч не пускать
своей властью. Наказали на Устью с верным человеком
сказать, что не велит исполком ему ездить на Шуньгу,
хоть бы и звали, дорога ему закрыта, так бы и знал.
Составили тут Василь Петрович с Аврелычем протокол
и кликнули вскоре на сходку, и Василь Петрович тот про
токол читал. Не особо грамотен председатель, а завернул
протокол круто.
41
Помянуто было в протоколе, что „шел па нас белый
геперал Миллер и с ним ипостраниые держапы, но мети
мы устояли и выставили отряд лыжников, которых все
белые ужасались. То теперь смешно, граждане-охотники
Знать суеверия и бояться медведей. Но забирайте желаю-
щие свои берданки, надобно того медведя убить".
Как прочитал протокол Василь Петрович и вс$ мол.
чали, вышел тут важно Енимах Извеков. Он повел на
председателя чуть глазом и сказал—усмехнулся:
— Дело не в том. Ты его ружьем не возьмешь, слово
надо. Пастух поскотину изгадил, надобно новый опас. Без
колдуна как изладишь?
Эх, эх!—затоптался с досады Василь Петрович.—
Вот дурман! Вот дурма-ан!
И не то обидно, что верит человек в колдуна, а то
обидно—говорит-то как важно, да глазом поводит.
— Опасом ты дело не изладишь. Генерал Миллер не
вреден и генерал Топтыгин не вреден будет. Попадсемся
только, люди, на себя да па свой цельный бердан. Одші
у пас есть верный опас—я его вам скажу. Как ветрел
медведя, скажи: „да здравствует Советска власть", и пали
зверю в межглазье. То будет верное дело.
Смех прошел но народу, как шалоиик—ветерок перемен
ныіі по тайболе. Вышел еще Аврелыч, сказал слово Епимаху:
— Ну, медведя-то ни крестом, ни клятвой не сгонишь,
Поест скотину-то, Еиима-ах!
Прищурился, задрожали мелким трепетанием опаленные
реснички, дернул стриженой губой и хмыкнул.
Вышел тут опять Климах Извеков, уперся прямо на
Аврелыча, сбить хотел:
— Библсю читал, в бога веришь? Про насыл двена
диати меднедей пророка Елисея в селение знаешь? Аг|
Надо бы разуметь.
42
— Дураки одни поверят!—засмеялся Василь Петрович.
Тут сказали сразу председателю, что звери приходят
не спроста, а в наказание да вразумление, согрешили, зна
чит. и пастух испакостился, без нового оиаса что поде
лаешь. А исполкому лучше молчать, зачем вот иконы в
клетб вынесли,—может, за то и страдаем. Советска власть—
в квашню нечего класть. При царе, при Николашке ели
белы каравашки, а завелся исполком—всю солому ис-
толкем.
Пошли перебирать старое, давно уже забытое—Василь
Петрович только рукой помахивал. Так поговорить надо—
пускай поговорят.
Поджал TJT губы Епимах, помолчал еще, переслушал
всех и опять вышел:
— Дураки, говоришь? Разных партий люди есть. Кто
во что верит, тот но своей вере и дурак.
Усзіехнулся:
— Ты вот богобоен, что бога убил, а есть богобоец,
который бога боится. Слово-то, вишь, однакое, а люди-то
разные выходят и друг дружку за дураков считают. Вот
ты и растолкуй.
— Не пусти туман!—осердился Василь Петрович.—
Нѵ, как охотники, кто пойдет на звери?
Вызвался для примера Аврелыч.
— Давай! Давай!—подживлял других председатель.—
Выходи еще кто?
Никто больше не вышел. И засмеялись мужики:
— В зад-те поветерь!
А ночью утихла Шуньга в страхе. Ходил все зверь
поблизку, ревел на всю тайболу, что увезли недоеденную
добычу, назад свое требовал. И скот тревожно мычал в
хлевушах, бился твердо рогами в стену, и собаки рычали
под крыльцами, и кошки мяучили в подпечках.
43
Б
Слушали звериный злой рев бабы и крестились, читали
шопотком молитвы,—-отжепил бы лесного шатуна богоро
дичный святой покров.
Мертво было на деревне, только и слышно, как глухая,
старая Маланьюшка поет свои древние песни. Торкает
ногой зыбку, скрипит под матицей гнуткий очей,* поет
колыбайки тоненьким голоском Маланьюшка, прилюльки-
вает, как маленькая нянька:
Лю-лю-лю, спи да спи!
Ходит сон под оконь, дремка по терему.
У!
Спи, рожоное дитя, я жонить буду тебя,
Вот у белого царя, как у куроптя.
'А!
Сна нет у старой, вот и качает, скребет ногтями го
лову да томится в зсвотине. 3**еря-то не слышит, а зверь
все кругами ходит,— то дальше, то совсем будто поблизку.
Потом уж начали в исполкоме палить из ружья—Ва-
силь Петрович в окошко из клети не мало зарядов вы
пустил—и отошел зверь в тайболу, испугался.
VII
На Шуньге люди живут рано. Со светом еще при
плыли мужики с промысловой избы. Был на Шуньге бо
гат осенний лов, лодку за лодкой выпрулшвали мужики
на берег семгу и пластали тут же на каменьях. Приходили
погреть над костерком озябшие, в крови и чешуе руки.
Вся деревня выбежала па берег. Бабы развешивали на
стерлюгах сырые сети и ветер хлопал звонко деревянными
плавками, как в ладони. Ребятишки совались под ноги
рыбакам, выпрашивали белые, в кровавых прожилках рыбьи
44
пузыри, дрались, ревели. Шуньгинские несытые псы воло
чили по каменьям длипные рыбьи черева, слизывали с
камней начисто густые черные комья крови, рычали злоб
но, по-волчьи.
Тут откуда ни возьмись и приткнулся под берег на
своей лодочке с носком, обитым белой жестью, сам ма
терой колдуй Илья Баляс. Побежали к нему все навстречу.
— Уж спасибо, не заставил ждать, дедушко! От зверя
ночь не в сон была.
Вытащил Баляс лодку на берег и подмигнул всем:
— Ужо, отведу дурака!
Был Баляс горбач, плечи коромыслом, голова большая
с котел, глаза собачьи, косые, подмигивают на все стороны,
морда хитрая—в ужимочках, в мелких морщинках.
Подошел сперва к костерку погреть руки. Костерок
весело трещал и сеял дымом на все стороны, ело глаза,
воротили все на сторону лица. И посмотрел зорко колдун
на сваленную грудой серебряную, еще дрожавшую в смерт
ной судороге рыбу. Причмокнул завидно:
— Ой, богато седни ловили! То я привел вам щастье.
И выбрали тут мужики рыбину покрупнее, поклони
лись старику подарочком:
— Прими, дорогой, без отказу.
Взял без отказу колдун и на деревню все пошли, про
пускали его наперед для почету.
Как чайку попил, велел сразу звать стариков, со ста
риками пошел на поле сделать отпуск.
Вышли на полосу, к опушке, где тайбола стоит, как
древний высокий тын, тут остановились. Вышел колдун
наперед, стал лицом к медвежьему логу, бросил шапку на
земь, раскинуло ему сразу ветром сивую редкую бороденку.
II завопил Баляс тонким голосом:
— Сколько есть ножей?
45
тихАп
Чі
гіго
a*
Закричали старики врозь:
— Семь... осемь... двенадцать...
И опять завопил Баляс тонко, с подвизгом:
— Вотыкаіі во-земь!
Втыкали старики в колючках пустой полосы по-чёре
все своп двенадцать охотничьих ножей и стояли
сбились на круг.
Уткнул Баляс носом в чашку, клонился все ниже тем
пой гладкой плешью, резал в чашке воду кривым сточен
ным ножишком, читал два долгих заклятья на волка и -
медведя.
Доносило мужикам те страшные слова:
— Встану не благословесь, выду не перекрестесь, с'ызбі
не дверьми, со двора не воротами, выду я, выду во чис
поле...
Было пусто поле и ровным гулом несло с тайболы
смотрел на стариков сттуда чей-то тайный мохнатый гл
Летел по полю холодный осенний ветер, казалось, дыміі
лись головы у стариков и черным дымом куталась голов
Епимаха Извекова.
Шел к концу Балясов отпуск, бурмоси.і внятно:
— Будьте слова мои крепки и лепки, ветрами не сдуі
вайтесь, с людям и не сговаривайтесь. Тем словам мо
ключ и замок,—ключ в море, замок в роте. В черном мо
ре есть рыба шшука, она рвет и хватас пенье-колодьА
она рвет и хватас и ключ, и замок и носит за собою ді
дна моря. Тьфу, тьфу, тьфу.
Тихо стало, только ветер пластал у колдуна бороденк
и рвал- качал на меже чортову сухую траву.
Потом прыскал Баляс водой на все четыре ветра і
велел вынать ножики.
Подошел к старикам и подмигнул сразу всем:
Да, ушел зверь-та. Смутил я его, смутил.
46
Одели шапки старики, зашумели весело. И еще сказал
аляс:
— Пастушонко у вас бабий фост, неладно,—какой
ошь отпуск сгадит. Старички, вы ему накажите, что бо-
е сохрани бабу голой рукой трогать, спортит дело. На-
ьте вы ему вачеги, пускай в вачегах, покастун, и ест,
спит. Уж доглядите!
Обещались старики смотреть верно.
А пришли на деревню, смотрят—сидит Естега на своей
уре, а вокруг опять бабы, прялицы на сторону, балян-
рясы точат. Ляс плюнули все старики враз.
II подошел тут к бабам Епимах Извеков.
— Коли какая с этим сукой вязаться будет, принародно
лю зад да возжами так отвожу,— не сядет. Вот крест.
Естегу пинком:
— Ты, душа с тела вон, не смей дела заводпть, лапать
смей. Здоровкаться будешь, и то вачегу одевай. Не то
камнем тебя в Гледупь. Вот!
Уши у Епимаха мелкие, прижаты, как у зверя, в смоле-
Dft бороде зубы—пена, глаз недобрый, вороний. Заводил
ркоть на сторону, вот-вот хряснет.
— На том тебе и стадо сдадим. Поскотину Баляс тебе
равил, только спорть, сука! Забью!
Уползал Естега со шкуры под лавку, боялся Епимаха
смерти. Лешак, нечистая сила, одной рукой задавит!
Потом выкатился опять из-под лавки и мигнул Естега
рэам:
— Думат, Баляс и отвел ему знеря. У Баляса-то на
ішо место слова нет, падо место знать. Только мой опас
еря и пужает. Коли бы вы, бабы-поганки, ко мне не
филинал и. У-у, кобылы!
и*п
47
•
ѵш
Ставили Балясу иарева-жарсва всякого, пилось-елось
колдуну, сколько хотел, доел на Шуиьге первоспасовы
остатки, да и в кису склал немало.
Хорошо встречали, хорошо принимали Баляса, с боль
шим почетом. Во всякую избу заходил—везде стол соберут,
на заглавное место садят. Может, и не всяк рад, да боятся,
как бы не оприкосил колдун глазом худым, собачьим, не вса
дил чего. Гостинцу наваливали, всякая хозяйка с клети несет,
что получше,—-любил старик подарочки, не отказывался.
Раз только не взял: вынесла Марья-солдатка рядна
кусок, бросил сразу на лавку:
— Не, не беру, милушка!
Да так глазом косым повел,—испугалась солдатка, не
причиталось бы какого худа, побежала догонять, накланя
лась, пока принял шерсти мытой два фунтика.
И лечил Баляс всякую хворость, никому не отказывал,
всех отпускал С хорошим словом. Была все время у Баляса
полная изба народу. Трав давал, зпюго разных, доставал
по прядочке из кошелки, голышей решето насбирал на
берегу, нашептал всяким наговором от бабьих тайных
болезней. Заговаривал хлевуши от дворового постоя, бани
от байничка, печи—от запечника, клети да подполья—от
всякой гнуси.
До сутемок пробегал из избы в избу.
Раз на улице встретил Василь Петровича, сошлись
поблизку. И сказал председатель, так темно поглядел на
колдуна:
— Приехал? Так, значит!
— А чего не приехать-то, любушка,— заподмигивал
колдун,— раз люди добрые звали, я и приехал. У меня
завсегда без отказу.
48
— Сказывали те, дорога закрыта?
— Мало-што! Дорога та ничья, как закроешь?
— Ну, ладно!
На том и разошлись, никто и не понял, к чему был
тот неохотный разговор. Торопился Баляс до ночи сделать
одно дельце,—звали к богатому мужику Еверьяну погладить.
Была у Еверьяна дочерь Ксаиыеа, у Ксаньки сидела
нехорошая икота, бабы-икотницы со зла подсадили,—горда,
вишь, была девка, фыркала на всех, вот и дофыркалась.
Вдруг падала Ксанька посередь избы и кричала голосом
неточным, и пена изо рта валила клубом. Лечили, гладили
разные бабки—ничего не выходит.
Пришел Еверьян давесь к Балясу с поклоном: „Полечи
девку, сделан .милость—погладь". Не отрекся Баляс, хвалился,
что икоту он любую умеет высадить. Вот Евдоху на Устье,
как погладил--пошла к ушату воду пить, а икота мохна
тенькой мышкой и выскочила через рот в ковшик. Все
видели.
Сидел Баляс в углу за столом, ел студню, а народу
набилась полная изба, слушали его страховито—тихо.
Поел, икнул зычно, покрестился:
— Слава те, осподи, сыт. Старому старику в бороду,
старой старухе под зад, зюлодым девкам в косу, штоб не
давали без спросу.
Шатуном двинулся вдоль лавки, спугнул девок:
— Хе-е, красоули!
Любил с молодухами шуточки зашучивать колдун.
Увидел опять Еверьяна, вспомнил—за делом дожидается
мужик.
Взялся Баляс погладить Еверьянову Ксапьку. Велел в
Сане выпарить хорошенько, потом на печь под шубу, а
после за ним послать,—он, как ангелочек, прилетит. Так
и сказал, так и сделали.
1 Перевал
49
К ночи за ним послали, прилетел, как ангелочек, весе
лый, светлый такой и сразу полез на опечье. Сел Ксаньк
на йоги. Завилась, заревела Ксапька не своим голосоа
II загулькал над ней колдун:
— Ничо, ничо, кокушиця! Я добренькой старичок, ничЛ
Завозил, зачиркал когтистыми пактами колдун по х^
дому белому телу, пригнетал захрустевшие плечики, насту ;олет мне в персты. Во-от, стерьва!
пал коленкой на опалый живот. И стонала под ним Ксань
ка, как молодой чаіічеиыш, оставленный маткой
Тут окрысился на него колдун:
окропил.
. Отошел Еверьян. И слуінал со страхом за загородкой
Тогда слез с печки колдун, вытер рукавом мокрое лицо
і сказал Еверьяну весело:
— Ну, зови меня чай пить.
За самоваром сказывал —тяжелая во Ксаньке была икота.
— Да какая злая! Я гоню и туды и сюды, скачет-
скачет и скрозь кожу, будто шильем, так и колет, так и
Вышла ли?—со страхом спросила Еверьянова баба.
Но-о! У меня да не выйдет. Я ее во щиль загнал,
Пришел Еверьян, хотел сказать, чтобы полегче гладш во адк! Пригляди ужо, как девка на двор будет ходить.
Я Уляхе в Ряболе тем же местом вывел, пошла на двор
— У-ди! Слово буду счас сказывать. В трубу тя вытянет І0Темне было дело—и чула, будто в ногу ударило. А
Сам хлопотный такой, в поту весь, на плеши, как поі ipiIUUa в'ызбу, глядит—на полсапожке правом дырка, ико-
га-то, вишь, пулей выскочила. Во как!
И кивнул тут Еверьян бабе, чтобы вынесла с клети
худые слова бурмосил колдун, выкликал нечистую силу: ,еко ячменю да масла ставок, что колдуну были загото
— Зажгите у ей, запалите у ей белые хруди, гореч] Здены
ненанову,нет
кровь, черную максу и три жилы
встху, не на перекрой месяцу..
Тяжело было слово,—делал остановы колдуй и кряка.^
по-гусиному на всю избу.
И крестился тоща Еверьян
— Х-осподи!
А в дал» ней горнице за столом крестилась и ревела
тихо Еверьянова баба, слыша жалостный плач Ксаиькп.
Булькал на столе самовар, пироги да шаньги выставлены
были богато на угощенье Балясу.
Кричала Ксанька все шибче, визжала сорванным голо
сом, мучил больно колдун. Толкал коронками глубоко под
ребра, дергал, будто крючьем, мелкие с репку груди, больно
давил затоснувшие колена. И взвидела вдруг Ксанька низко
над собой темное лицо старика, толкнулась со всех сил
худыми руками и обеспамятела сразу
50
Собрал за день Баляс не мало добра, едва на утро му
жик дюжий дотащил к лодке шуны иискис подарки.
Вышел парод весь проводить колдуна, шел он к берегу
па пьяных погах, едва и в лодку сед. Не сам сел—усадили,
шали гостинцы, веселко в руки дали и с берега отпих-
иу.га.
И завопила Шуньга во след:
— Щастлива те поветерь! Гости, дедушко!
Сбил колдун меховой верх совика на спину, закивал
Іілешивой головой:
— Ваши гости, ваши гости!
Доволен был, хорошо провожали, с почетом. Стояли
ще долго бабы на высоком угоре, ветер парусом разду-
а.г им широкие подолья и слышал колдун бабьи тонкие
Голоса, как песню:
— Го-сти-и!
51
На середке Гледуни был, несло шибко колдунову лодк
а все кивал и под нос себе бурмосил:
— Буду ужо, буду!
IX
алясова—носок обшит белой жестью. Колдун низко сидел
корме, сбив на спину верх оленьего совика и быстро
Іагребал веселком по обе стороны. Ветер раскидывал ему
ороду, холодил плешь, выбивал слезу на глаза, а он греб
ез передыху и не оглядывался—место опасное. Его уже
У Крутого падуна Василь Петрович вышел поутру і шзко видел Василь Петрович—жадное, угрюмое лицо
тайболы, сел на большой синий камень и закрутил цыгарк тйрика все скосилось от страха.
с палец. Смотрел в падун.
Гледунь, выбежавшая из-за мыска, идет пока спокойні
потом скоро быстреет и вьет воронки перед спадом в
камни, будто страшится, не повернуть ли.
Тогда окрикнул Василь Петрович:
— Эй! Вороти суды!
Колдун поднял веселко и остановился. Лодку быстро
•есло вниз.
С горки хорошо видать эти камни. Они под водоі Неохотно и подозрительно спросил: „чего?" и опять
агреб, выправляя на струю.
— Вороти, говорю!
Василь Петрович поднял бердаи и нацелился. Колдун
авертел головой: впереди чернел каменный лоб Старика,
или воронки, быстрина шла к спаду,—от берега не уйдешь,
Некуда. Он завел веселко поглубже, напружился, чтобы
іеребить струю, и быстро приткнулся к берегу, к черной
как двенадцать страшных голов, машут зелеными лохмам
тины по быстрине. И Гледунь, вся взбелев, делит сраз
свой бег на острые полосы и несется прямо на Старик
Стариком люди зовут черный кремпевый обломок, встаі
ший над рекой узким, угрюмым лбом. Ударив в лоб, Глі
дунь распластывает воду надвое и падает в порожек
дальше бежит вся в пене и в злых вихорьках волн, плі
шущих далече. Шумит Крутой падун, как ходовая мелі 1 с „
J
Jrj
<v •>
«
рнбитой водой коряжине.
ница, и в день, и в ночь, и несет на берег с него холо,
иый мокрый ветер
Только у берега, в узком месте, как бы тайком проск^
кивает Гледунь мимо, быстрым ходом. Только тут и можн
пройти лодкой, и то гляди, равняй веслом крепче, а ]
понесет к Старику—о каменный лоб.
Думалось Василь Петровичу— хорошо бы на Старика
берега закинуть железный вал с ко.іесьями, вроде мельн
К нему, хрустя бахилами но камешнику, бежал Василь
Іетрович.
— Чего надоть-то? Чего сбивал с ходу?—сердито новел
[осым собачьим взглядом колдун.
— Покажь, много ль напросил?
Сказал это весело будто, а сам не спускал ружья. Тут
Аонял колдун,—хочет исполкомский с него гостинец нолу-
Из-за мыска выкурнула Балясова лодка - издали видно, ч
52
цы. Загребали бы воду, вертела бы колеса сила вечна [ИТЬ> в Р°*е бы налог' Разбежалось лицо мелкой рябью
Машину бы приспосабливай, какую хошь, от вала-го толі ^рщинок, засмеялся льстиво, завилял.
ко шестеренку приладить.
~ Да есь! Дают старику добры люди за труды. Дают,
Василь Петрович искурил цыгарку, сплюнул и вста Іе обижают
— А ну, развяжи кису!
53
ка|
Выволок тут колдун лодку на берег, закопошился в
набухлой снедью кисе.
— На-ко, вот те пирожок с семужкой. Да вот, колоб
не хошь ли? А тутотка иолтетерочки ишо. Покушай!
Раскладывал все по каменьям. Подул в черные кулаки—
замерзли.
-—Атуессчем?
— Туес-то? А тут старичку для сугреву... да, винцо
ишь ты.
— Хорошо" посбирал,—сказал Василь Петрович и опу
стил ружье.
Потом помолчал долго и не глядел даже на гостинец.
И стало вдруг тревожно старику:'над чем человек так
задумался, что в голове держит?
— Прощай, не-то!—сказал колдун и стал спихивать
лодку.
— Нет, погоди, куда?—стряхнулся сразу Василь Петро
вич и опять вскинул бердан.
- Да что ты, парень!—побелел вдруг колдун, —Пусти
со Христом.
— Нет, никак! Сейчас тебе будет расстрел.
— А-ась?—зажмурился старик и утянул голову в плечи,
совсем как лесная померзлая птіща. Посмотрел на прижа
тые лесные уши и понял, что не шутит парень.
И был тут короткий, чуть не в шепотки, допрос.
— Я те наказывал, что дорога закрыта? Почто поехал?
— Люди насильно звали.
— Врешь, гад! Зажаднича.і?
— Иошто стану врать?
Молчи! Народ обрал, да? Баб напортил, да? Над на
родом насмеялся, да? Ну, вот!
— Парень, что хошь делать?
— А вот что...
54
Василь Петрович отошел в сторону и прицелился. В
лазах мелькнуло еще скучное серое лицо колдуна, косые
ертвые глаза, опавшие руки, кривые стариковьи ноги.
И когда дрогнула черпая тайбола и больно толкнулся
Ьиклад о плечо, оглянулся вокруг Василь Петрович, Точно
[цервой услышал, как шумит К'рутой падун, как тайбола
іткечать умеет на выстрел, далеко откидывая по лесным
шам гулкий крик старого зверобоііного ружья.
Колдун ничком ткнулся в камешник и даже правую
)уку закинул за спину. А из носу потекла на голыши
^орпая вязкая кровь.
И, взяв его под мышки, Василь Петрович сильно сбро-
н.і в Гледунь. Быстрая, запенившая струя подхватила труп
і понесла, мокрым черным пузырем вздуло на горбу оле-
(ий совик. Торкнулся колдун вперед-головой прямо о крем
овой лоб Старика, потом сразу сломала его вода и
кинула в порояіек. Видел Василь Петрович в последний
13 взмахнувшие на водяном горбыле черные кулаки кол
уна, потом затоптала его вода в глубокой бурливой яме.
Перевернул Василь Петрович в Гледунь и колдунову
[одку и кису сбросил, и гостинец колдуновский. Все уне-
ла быстрая Гледунь.
Молчала тайбола,—добрый свидетель тайбола, видела
|па на своем веку немало, знает много тайбола, да не
кажет.
Всяк решает в тайболе свою вражду кровью,—тем зако-
Іом стоит тайбола.
Тянул ветер по вершинам свою долгую, спокойную
Іесню— иесею ни о чем. Шумел Крутой падун. Черный
/гарик каЗал над водой мертвый, пустой лоб. И ветер гнал
верх по воде косые, синие зыби.
Помыл Василь Петрович руки, закинул бердан за плечо
наклонившись, вошел под низкие своды тайболы, вышел
55
на окольные птичьи троны, домой, на Шуньгу. Снял по
дороге с высокой сушины краснобрового чухаря, подвязал
к поясу,—на охоте был.
На утро, когда солнце вставало за таііболой и пар
несло над Гледунью, заиграл пастух выгон на писклявой
своей дуде, и полезла баба-Марь с полатей, чтобы вы
пустить корову, вскочил тут и Василь Петрович.
— Что, в уме? Стой, не ходи с'ызбы! Завертывай!
Как был, выскочил на двор Василь Петрович,—и к око
лице. Кинулся на пастуха:
— Ты чего, бандит, трубишь выгон? Кто сказал, можйо?
В холодную посажу, гада!
И, схватив хворостину, Василь Петрович принялся хле
стать широкозадых коров, загонял назад в улицу. Стадо
сгрудилось, затопталось., пыль закрутилась столбом.
И кричал выбежавшим на переполох бабам Василь
Петрович:
— Заставайте скот, кому поверили? Зверь задерет
в лесу! Сдичали, что ли?
Крикнула ему в ответ задорно старшая сноха Извеков-
ская из-за конопляной кучи на огороде:
— Зверь не задерет, пошто Баляса-то звали?
Отозвался ей Василь Петрович:
— Ну и дура, коли так!
Закричали тут со всех дворов бабьи голоса:
— На што отпуска то покупили?
— Старики в поле выходилд ведь!
— Чего сбил пастуха, пускай гонит со спокоем!
Василь Петрович только успевал поворачиваться:
— Дура! И ты дура! Ну, дуры, все дуры!
56
1>абам на помогу вышли мужики. Нечесанные, заспан
ные, голопятые, стояли каждый на своем крыльце, поми
нали усердно мать и в душу, и в крест, и в загробное
рыдание, ругались на всю деревню. И загавкали на хозяй
ский голос под крыльцами тревожно псы. А скот, сбитый
с пути, бродил по деревне, бренча боталами и мычал
у своих ворот, и курицы заклохтали, забегали от игровых
сосунков, скакавших в суете, хвост трубой.
Всполошилась Шуньга, закричала всеми голосами—люд
скими, скотьими, птичьими. Схватился за голову председа
тель Василь Петрович, замахал руками. Тут и пастух
форсу набрал, тоже наскакивает:
— Ну, арестуй, ну, сади в баню. Чего коров-то лупить,
скотина глупая, не понимает. Ты вот мужиков полупи.
На вицу, полупи.
Василь Петрович взял вицу и со злости больно протя
нул пастуха под утлый зад. Перекричал весь поднявшийся
содом.
— Тиш-ша! Давайте мне слово.
Стал на сваленные бревна, чтобы слышала вся Шуньга,
и набрал голосу дополна:
— Граждане, спомните тот день, как я пришел с тай-
болы один и сказал, что ребята наши сгибли, то как
бабы тут ревели на угоре и все люди сказали, что едино
в Советску власть верим. Забыли?
И стихла сразу Шуньга, в больное место укорил всех
Василь Петрович. Стали подходить к бревнам мужики,
послушать.
— То как же вы теперь мне не верите, а верите раз
ному обманщику Балясу, который есть ваш враг, а вы
сами не понимаете?
Не даром на этом месте причмокнул Аврелыч,—по
дошел он сзади и слушал тихо речь: зря помянул пред-
57
•:-:
седатель про Баляса. Сразу глухие стариковские голоса
покрыли:
— Но, не больно, ты-ы! Ишь, какой! Слезай с бревен-та!
И еще раз чмокнул Аврелыч, не туда пошел предсе
датель, совсем сбился.
— Таких Балясов всех отвести в тайболу да пострелять...
как чухарей...
Не дали слова больше сказать Василь Петровичу,
а вылез рядом Епимах Извеков. Зыкнул, как из бочки
пустой.
— Старики! Доколь нам россосѵливать? Чего он тут
над нами изгиляется? Какая он нам власть? Да мы тут
век безо власти жили и жить будем!
— Вот и верна!—взгудели старики, выставляя важно
бородищи.
Пожевал губами Епимах и вынул пальцами попавший
на язык волос.
— Где твой сын Пашко?—крикнул в то время Василь
Петрович.
Не посмотрел даже на него Епимах, только большой
белый лоб передернуло пробежавшей, как зыбь? морщиной.
И сгрудились теснее старики, ждали ответа.
— Нам тут укор выходит за сыновей, —повел опять
неспешно Епимах,-—что касаемо меня, так я Пашку бла
гословенья не давал за тобой в тайболу ходить, сам
пошел. А вот что выходили-то, скажи? Какие богацва
нажили? Где та золота гора? Ха-а! Костье волки раста
щили. Что, не так?
Подтвердили старики в один голос:
— Сами пошли волкам в зубы. Никто не гони.і.
И подхватил опять с налета Епимах:
— А учили! Вы, мол, старики, худым умом живете!
Усмехнулись старики и посмотрели все на председа
теля: „что скажешь?"
Себя не вспомня, замахал на них сверху Василь Петрович
|[ разжигался все больше,—видел, как притихли все от
Ізго слов:
— Ну-ко, вы! Старики! Не хуже ли вы зверя выходите?
1 зверь свое дите помнит. А вы! Извековы, Скомороховы,
([ругины! Чего затрясли бородищами, как козлы? Где ваіпи
ебята Кирик, Сндорко, Петруша и другие, где? Забыли?
Небось, как ребята, бывало, домой приходили вы и пик
нуть не смели. Со всяким почтеньем встречали—да? Как
|ве ваша сила выходит- вы шелковиночкой виетесь, а чуть
что, так и занеслись? Что молчите-то? Не помните?
А звезду с памятника кто сшиб, не ваша рука? Ну что,
клопы вы несчастпые? Забились во щиль и молчок!
Добере-омся! Каленым прутом вас тута будем выжигать!
Хвосты распускать не станете! Не-ет, прошло время!..
Не ругаться!—взвизгнул кто-то, опомнившись.
— Долго будем терпеть, али нет?
— Всякой вшивик будет кориться!
— Сходи с бревен-та! Выстал!
— Сходи-и!
Подшибли в подколенки, стащили с бревен. Только
сказал на то Василь Петрович:
— А будьте прокляты!
И побежал прочь.
Опять Епимах голос взял, свое повел.
— Bona как! Баляс враі^,—в тайболу, говорит, отвести.
А я вот в Баляса верю, что поделаешь, раз моя вера
|гакая? Дак уж я своих коров и погоню, мои коровы-то,
и у кого не спрошу. Где-ко пастух?
Хватились все,—где пастух, оглядывались на-округ: не
Допустите нас дела поделать! Вот и доделались. До-де-ла-лись! рыло Естеги нигде.
58
59
Уж заворчал грозно Епимах:
Душа с тела вон! Коды надо—не докличешься,
беззадого!
Прибежали тут ребятенки с берега, весело рассказывали:
— Естега-то в окошке сидит под замком. Хы-и! Пред
седатель счас сволок в холодную. \ы-и!
— Но, ври!—прикрикнули старики.
Стихли сразу ребята, один за всех сказал:
— Истинно Христос, тамотко.
Вылез опять Епимах Извеков, задымился густым черным
дымом:
— Ну, вла-ась! Ну, народна влась! Один супроти всех
хочет сделать. А? Что вы скажете?
Выскочил в ряд с Епимахом мурластый Пыжик, зато
локся, завертелся, засипел с натугой:
Думат, побоимся! Да ежели все заберем, х'оврю,
заберем, багорье, храждане, в менуту раскотим, х'оврю,
раскотим баню по бревнышку. Чего глядеть!
И слез- Не любили на Шуньге заику, смеялись всегда,
дразнили дурашливо, а тут послушали, замахали со
гласно бородищами:
— Вот верпа-а!
II обрадовался Пыжик, затоптался, полез опять на
бревна, хотел сказать, что первый па такое дело пойдет,
да отвел его рукой Епимах:
— Годи!
Заговорил сам мерно, тяжело, точно рубил топором:
— Влась должна быть наша во всем. Как положим—
так и делай. Как поставим—так и сполняй.
Замахал кулаком тайболе и сразу поднял голос, аж
кровью налился белый лоб:
А не са-мо-воль-ни-чай! А не н-ди па-ио-пе-рек!
— Верна-а!— перебили криком.—Вот вериа-а!
60
»,
Поводил бровями и кончил угрюмо и тихо Епимах:
Я так понимаю, довольно мы глядели на то изги-
лянье! Пускай теперь стариков послушают. Мы Шуньгу
строили, не они! Нами и стоять будет!
Вздохнул, обмахнул волосья и слез-
— Пошли, старики?
— Пошли заедино.
XI
Шли тихо, степенно, задами прошли к берегу к пред-
седателевои бане,—видели: сидит в окошке Естега, приту
лился горько на подоконнике, закивал бороденкой.
Пока сбивали камнем пробой, затоптался беспокойно
Пыжик:
— Бежит, х'оврю, председатель-то!
Оглянулись все,—верно, бежал Василь Петрович, махал
издали рукой. Обернулись, подождали, что скажет.
Растолкал, вшибся с разбегу в середку, прикрыл дверцу
спиной.
— Чего пришли? По какому праву? Ну?
— Спусти пастуха стадо собрать!
— Не спущу. Пускай посидит до завтрева.
— Ой! Твердо слово, председатель?
— Твердо.
И пробился тут наперед Епимах Извеков.
— Ну-ко, пусти!
Сунул корявый перст в иробойчик, выдернул и схва
тился быстро за скобу:
— Выходи, Естега!
Прижал дверцу председатель и высоко замахнулся,
повел сторожко глазом:
— Ну, уберешь—нет руку?
61
Дверь в предбанник с тягучим скрипом подалась и в TJ
же минуту с хряском ударил по суставам в руку Епима
хову председатель. Так и замерли все, а, опомнясь, побе
жали выдергивать из огорода колья. Оторвал руку ЕпимаІ
Извеков щ потемнев сразу, пошел напролом, навалился
брюхом, скатились оба на глннипк, накинулись тут и дру
гие, молча колошм/гили, подтыкали, пинали, пока ніо косой крест, задымилась опять черная борода на ветру,
застонал председатель. Оставили отлежаться на глиниике
Снял тут с петель дверцу Банках и скинул подалі
под угор. Обсосал тодрапиую руку и сказал:
— Наперво поучили.
Крикнул в баню:
— Душа с тела
выгон:Выскочил из-за каменки 1мтега, рукавицы надел
в испуге обежал лежачего председателя. Затрубил у око
липы на писклявой дуде, забегали бабы опять, стонялі
скотинѵ
И разошлись старики. Потом прибежала, заревела 6абІР°вь?
Марь и поднялся Василь Петрович. За1*ерпул сперв
в баньку, смочил водой из ушата больно заломившую
голову и пошел не выдерганным еще копоплянникоя
прямо к дому.
XII
А к вечеру, еще до доепья задолго, пригнал пасту
стадо, гнал со страхом, с криком великим, звякали невра
ботала коровьи, как па сполох. И побежала ему навстречР1ИХ«
вся Шупьга,—чего не в срок скотину гонит? Выбежал
Сказал он, что па дальней новине отбил у него зверь
черную телку Ерасимову—шаром выкатился из тайболы,
стадо распугал, едва собрать привелось.
Долго молчал народ. Только слыхать было, как залилась
тоненько Ерасимова баба о телке-черпушке. Потом вышел
к пастуху Епимах Извеков, хряснул Естегу меж лопаток
Угольем загорелись усаженные вглубь глаза
— А отпуск?
И весь народ встрепенулся. Надвинулись сразу на
пастуха, завопили:
Что с Балясовым отпуском наделал, паскуда? Сказы-
вон, выходи, чего сидишь! Трубіай! Куды отпуск девал?
Задергался, закидался' в стороны Естега, замотал боро-
денкой, захрипел под тяжелой рукой Епимаховой:
— С-сами отпуск порушили... пошто кровь пускали?
Не выпустил Естегу Епимах, не поверил:
— Неладно врешь, сука! Ну-ко, сказывай, хто спускал
Обернулся к народу:
•— Резал хто скотину, али пет? Бабы!
Переглянулись бабы:
— Не-ет! Уж знали бы!
— Эко, неловко соврал-то!—засмеялся жидко Епимах,
овя пастуха за бороденку.
Натужился Естега и выкрикнул, задохнувшись:
— Уй-дп! Твоя корова подрезана, вот что!
Сразу опустил руки Епиэдах, сбелел весь. И весь народ
Взбодрел тут пастух, порты подтянул, ворот застегивает
За деревню, где старый крест стоит, и трясли долго^ывать торопится.
Естегу за распластанный ворот, пока опомнился пастух \- Утресь, гляжу, у тя белуха спорчепа, по хвосту
Ѵь бежит, хто ножиком, видать, чиркнул. Думаю, быть
и сказал все
62
63
I
беде, со стада кровь спущена, отпуск сойдет. Так и вышло,
как думал. Вота!
•Надвинулся к нему Енимах, дохнул горячо, по-звери
ному. Зажал зубы и пропустил в нос:
— М-м? М-м?
И тяпнул так о плечо пастуха, аж шатнулся, хряснув
в седле, старый крест.
— А ежлн ты сам чиркнул-то, а? Чтобы Балясов
отпуск свести? М-м? Тоды вот как: бежи, парень, сейчас
прямо в тайболу, бежи-—не гляди, не быть живому!
Помертвел пастух, не ждал, что на него же беда обер
нется, Опустился ко кресту наземь, заревел по-ребячьи.
Лучше по миру ходить—в куски, чем тут водиться с ле
шаками. Пропадите пропадом, коли таг, сталоверы окаянные!
А народ за Епимахом в деревню пошел. Смотрели все
во дворе белуху, хвост подымали: верно, повыше середки
косой подрез—ножиком, видать—и кровь засохлая. Отпади
злые руки,—спортили скотину.
Потом кинулся народ в избу Епимахову, заслышав тонкий
бабий вой. Сгрудились у дверей, смотрели все, как Епнмах,
заголив зад у младшей снохи, полосовал о весь размах
охотничьим двойным ремнем, прошитым жилой. Билась
голая баба посередке полу, хваталась ногтями за половицы,
визгом исходила до безголосья. А в углу, у подпечка, по
овечьи в стадо сбились и кричали бабе па голос белого
ловые ребятенки. Только бабка Маланыошка, слепая и глу
хая, как сер-камень, не знала ни о чем, все торкала
в углу ногой зыбку и пела непонятно древнюю свою песню.
Уж после узнал народ, за что постегал Епимах Извеков
сноху. Выпарила она вечор подойник в вересовом наваре,
поставила посушить на печку в горячее место, а верхний
обручок и развелся. Пошла утрссь белуху доить и маль-
ченку постарше с собой кликнула, чтобы подстругал да
64
свел опять обручок. Сидит доит, а мальченка рядом—чирк
да чирк ножишком.
И случилась беда, незнамо как: хлеснула корова хво
стом и прямо об ножик, а ножик-то вострый, и вышел
порез.
Оно, пожалуй, и не виновата баба, а поучиіѣ надо.
II с пастуха вина снята.
Как только быть теперь? Кто изладит отпуск на зверя?
О "ту нору пришла на Шуньгу весть, что переняли
рыбаки с Устьи утопленника н признали в нем Баляса.
И лодку переняли с жестяным носком—Балясова лодка.
Ревела вся Устья, что такой матерой но Гледуни колдун
кончился, где другого возьмешь? Ругали Шуньгу и на
Устье, и в Ряболе, и в Ундском посаде,—почто пьяного
пустили старика в дорогу, не справил, видно, на Крутом
падуне, перевернул водяник на пороге.
Ругали Шуньгу по всей Гледуни и даже по-насердке
обещали не гоститься боле у шуиьгинцев,—пускай знают
обиду Гледуни за последнего матерого колдуна Илью
Баляса.
Заревели на Шуньге бабы—некому теперь отвести
зверя, пришла великая напасть, за чьи грехи—неведомо.
Вышли бабы на угор, завели плачею, запричитали на
тонкие голоса, ветру жалобу ев ло отдавали. Ох, ты горе,
ты горюшко, ты откуда нашло, пошто накатилося?..
XIII
У Василь Петровича шибко болела о г давешнего бою
голова, будто шилом кололо за ушами и гудело в голове,
что в заведенной морильнице. Отлеживался пока на лавке,
мочил из рукомойки полотенце, прикладывал на горевший
лоб.
О Перевал
65
Скоса было видать, как Лврелыч плавил свинец для
нулелейки, раздувал ручным мехом на шестке красное
уголье. Было у Аврелыча тяжелое зверобойное ружье,
у норвежина куплено, делал ружье старый мастер Андер-
син из Тромсы. Сам лил для него пули Аврелыч, тупые
мягкие свинчухи, которые хорошо шлепали зверя из осьмм-
гранного андерсшювского ствола.
В те поры прибежал в исполком с жалобой на мед
вежью обиду старый Ерасим: одна была телка, ростнли,
выхаживали, от себя отрывали, и вот, хоть бы мясо как
выручить!
Отвернулся сразу Василь Петрович к стенке, трепых
нулась в нем злоба: сам видел давеча Ерасима у бани,
а тут вот и прибежал,—где совесть у человека? Отвер
нулся, не стал говорить.
Один слушал Аврелыч горькую Ерасимову жалобу, ка
пал тугие свинцовые.слезы в'горлышко пул ел ей к и' и усме
хался себе:
— Хьш... Не спомог, видно, Баляс-то?
— Ну его, плехатого пса!
— Во-о? Да ведь ты черенок-то вотыкал?
— Чего вотыкал! Кликнули—поіідем старики, вот и
пошел. Как все, так и я.
— Хьш... Свои-то шарики не работают?
Завиноватился Ерасим от такого покору, вздохнул
тяжко и смолк. Тенькали за стеной быстрые исполкомов
ские часишки, картинки висели в простенках, густым
теплом несло от печки, шуркали в щелястой загородке
тараканы. И еще вздохнул Ерасим, спросился:
— Пойду, не-то, с вами я на зверя?
Сразу сел Василь Петрович, не стерпел:
— Сукин ты кот! Лесопят дикой! Тут вот и пойду!
А где был, когда я охотников звал?
66
Обиделся Ерасим: *
— Дак ведь и другие не шли?
— Тьфу тя!..
Помолчали все, только слышно было, как булькает
винцом Лврелыч.
Потом поднялся Аврелыч, нулелейку поставил под лавку:
— А драться-то на него полез даве... хьш... тож за
|ругих?
Помялся Ерасим, за бороденку себя дернул, вздохнул:
Ошибочка, ишь, вышла, дорогой!
Покрутил головой Аврелыч, засмеялся:
— Тебе ошибочка, а парню чуть не смерть. Э-ЭХ, без-
узпки! Хым... Ну, сряжайся, довезешь хоть до места, что ли.
Как раскинулся в небе кровяной осенний долгий закат,
[ыехали они из деревни. А за околицей, у тяжело раз-
[іахнувшегося на стороны креста, вдруг выскочила ко
тика с колеи круто на сторону н села. Схватился сразу
а бердам Василь Петрович.
— Тьфу тя соскало, куда высела, не к добру, лешуха!
|$ыскочил со злобой Ерасим с телеги,
У дороги, на холмышкѳ под крестом, сидела, подобрав
шись по-совиному, Извековская младшая сноха.
Ты чего?—подошел председатель.— А писка, ну?
Молчала баба, уперла лоб в колени, сиепила руки и
*е двигалась.
— Свекор даве ремнем отполосовал. Да не больно, ви-
Іать. коли зад держит!—засмеялся Ерасим.
И затряслась вдруг вся в горе-горьких слезах Аниска,
Ібила зубами, визгнула по-дикому—аж отозвалось в тай-
Гюле—и бежать снялась в сторону, скакала но клочам,
|іо пеньям, как подбитая галка, убежала в лес.
Шмякнулся опять председатель на солому, тряско по
ка шла тележка, застучала на кореньях мелким дробным
67
стуком, потом пошла мягко в глубокую колею, в грунт.
Поехали тихо. Лес надвигался гуще, глуше, посерели
сразу лица.
Под суд отдать?—спросил тихо Васплъ Петрович.
— Не-е... не полезно. С суда придет забьет на-все бабу.
— Ну, как окоротить? Скажи?
Аврслыч молчал долго, высосал всю цыгарку и бросил
в колею, посветлевшую сразу от рассыпанных искр.
— Хым... Пока у бабы силы нету, пущай перетерпит.,
— Вот верна-а!—обернулся Ерасим и засмеялся.
— Тебя спросили!—ткнулся ненавистно в солому Ва*
силь Петрович и больше не поднимал головы, пока до
ехали.
Оставили Ерасима в лесной избе, где зачиналась нови
на, сами прошли поближе к логу. На сухоборье выбрали
полянку скрытую, костерок завели, привалились вздремнуть,
пока месяц пойдет книзу.
Спала уж тайбола глухим сном, спал всяк зверь десной
и птица, тихо было.
Завели охотники беседу, чтобы время провести. Доста
вал Аврелыч из огня черные обгорелые картохи и вел
медленный сказ.
— Народ наш глухой и слепой, Маланьюшки вроде,
и тихой, да дикой. Ты за то его не суди и не тесни, -
не полезно. Хым... хым... Я вот скажу,—ходил прежде на
промысла на Святом Носу. Как сопрет в море лед ветрами,
зверю-то осыпаться некуда, а мы тут и подлезаем. Тут и
и подлезаем. Лежит тебе зверя черноглазого, гладкого
белька видимо-невидимо, мы и ружья бросим, а бьем пал
кой-хвостягой. Зверь видит, податься ему некуда, завизжит
один тут чисго, тонко, и все за ним заголосят и, ты по
думай, начнут сразу валиться в большую груду, чтобы
лед проломить. Валятся один на другого, давят нижних.
68
пыхтят ва остатнюю силу, мы только успевай бить! 3ВѲРЬ
смирный и голова у него мягкая, с одного тычка валится
носом в лед. Хым... А бывало, что и проламывали, и вся
добыча под лед уходила—и живая, и мертвая. Вот как!
— Ну?—не понял сразу Василь Петрович.
— Да вот и ну! Это тебе не сказка—только присказка,
сказка будет впереде, на той неделе в середе, поевши
мягкого хлеба, похлебавши горячих штей, звенышком при
ставим, там и жить станем. Вот как!
Лесной мохнатый мизгирь вылез на тепло из-под ва-
лежины, да испугался набежавшей Аврелычевой тени,
скакнул прямо в горячий котелок. Вынул Аврелыч суч
ком сразу обвисший его труп и бросил в огонь. Потом
слил в сторону заигравшие радужные пятна из котелка и
и опять стал пить.
Не скачи, значит, в капиток—ноги сваришь.
Посмеялся Аврелыч и вытер губы рукавом.
— С пародом, говорю, надо терпенье, он те и сам в
руки пойдет. Люди бают: народом заправлять—не репу
обрезать, не мутовку облизать. Ты как думаешь?
И посмотрел на Василь Петровича, с веселым от костра
подмигом. Не скоро ответил председатель, смотрел долго
еще в огонь и в запавших глазах будто шевельнулся
пепел.
•
— Да видишь... я все думаю так. Кабы вот живы были
мои ребята, перевернули бы мы Шуньгу наново. Еиимах-
то у нас сидел бы тихо, не пикал бы, не мутил бы. А то
вот старики-то опять и слезают с печек.
— Верна?
— А то нет?—загорелся Василь Петрович.
— Хым... Ну-ну!
Аврелыч сунул под бок ружье и привалился вплотную
к нагретому боку валежины. Смолкли оба.
69
шш
Костерок только потрескивал, сыпал ворохи искр, пи
пела на огне и крутилась в черные трубки береста. По,
биралась из темени, из узловатых корневищ, из мох
холодная иоземкп, обегала стороноіі костерок и подбирала*
сзади—леденила спину, текла за ворот, как студеная воді
Василь Петрович зябко ежился и подтягивал к огні
ноги. Посмотрел через костер на Аврслыча,—тот уж спа.
и закопченное лицо во сне кривилось От дыму, неснокоин
ползали взад-вперед мохнатые брови.
Птица большая налетела из тьмы, низко опахнул
крыльями костери взмыла в дыму, в искрах кверху, - был
долго слышно, как свистит в полете растрепанное крыло
Ломило попрежнему ^олову, будто лежал в надбровья
тяжелый железный венец, и все гудели в ушах кузнечны
меха. Василь Петрович протянул руку, нащупал ведерк
и положил на лоб мокрую руку. Забила сразу в зуба
мелкая знобь, не мог остановить никак, и стала, будто
отходить голова. Закрыл глаза, забылся.
Когда проснулся, видел—высоко стоит новый месяц
ели вокруг темны и сонмы. И показалось вдруг—лежи
он утопленником на дне морском и смотрит вверх скво?
глубокую воду. И оттого в светлой ряби так двоится
дрожит и трясется месяц. Раскрыл широко до рези глаз
и смотрел долго, пока не стал* чистым и ясным месяц
Тогда понял, отчего воют псы на луну, никогда не дума
прежде и засмеялся простой отгадке. Темен и страшеі
Зверю ночной мир, как глубокая яма, одна вверху свет
лая дырка—месяц, вот и воет в нее зверь с великогі
страху и той ночной тоски. И опять засмеялся Васил
Петрович своей отгадке.
Потом завидел Аврелыча, стоял тот на коленях па
костерком, подкидывал сучья, дул снизу и кашлял от ды
му. Спросил, не двинувшись:
70
— Не время?
Лврелыч перескочил костер и склонился тревожно:
Нет, высок месяц. Хохочешь, брат, ты во спе не
по-ладному. Болит все?
— Нет, легше.
Только будто завел глаза, слышит—толкает уж в плечо
Аврелыч.
— Ставай, надо итти!
Раскидали головешки и двинулись в лес по белым лун
ным сгежам. Впереди тихо шел Аврелыч, за ним близко,
заслоняясь локтем от бьющих веток, Василь Петрович.
И месяц скакал за ними по вершинам, как юркая белка.
XIV
Зверь хитер и опасен; соображались с ветром, с хо
лодной надземной тягой, идущей с дальних болот по лесу,—
как бы не услышал, шли молча и сами слушали подолгу.
Спала еще таіібола. В темных лесных падях перелезали
часто через сваленные гиилухи, проседала нога в трухлую
середку. Стоял здесь тяжелый смертный дух, тленом отзы
валась таіібола, сырой, осклизлой плесенью. Было трудно
дышать, кружилась голова у председателя, едва несли
ноги,—стягивала в подколенках непонятная тягость. Опять
вздымались па гору, отдыхали недолго, шли дальше.
Под конец резали мягкие еловые лапы, вязали вени
ком к ногам,— шли на вениках, как на лыжах, чтобы зверь
не учуял следов. И когда вышли в нужное место, уж
стемнело небо и месяц оседал в сучьях, и звезды замерли
в небесной черноте.
На краю полянки нашли Ераснмову чернуху и долго
стояли поблизку. Видно было: лежит корова, раскинув
ноги, как колья, мертво и недвижимо. И темень будто
г..;
до того слушали, что гудело в ушах, будто доносило щ
верхам дальний благовест. Всю ночь чудились эти звоны
Затекали ноги стоять на сучьях и холод щемил до костей
А звезды все наливались, сверкали крупно и низко
нст-нет срывались, летели туда-сюда, чертили по неб|
белым хвостом. И от этого вздрагивала и светлела ночь,
шевелится над неіі. Но было все тихо, только шуршали і И вдруг вздрогнул Василь Петрович, широко открыл
пискали в траве какие-то малые зверюги, должно—лесна)лаза, долго смотрел молча, себе не поверил: где-то в
гнусь. Скоро придет дожирать зверь.
лубоких туманных недрах прокалилось вдруг красное
Выбирали долго место, сели рядом, на две близких елищтно и затрепыхал, будто от дальних молний, туман.
и затихли. Лврслыч все светил цыгаркой,—больше, что! I окликнул Василь Петрович тихо, все еще не веря:
знать, какой идет ветер, не сменить ли место. И слушали,— — Аврелыч?
— Вижу!—голос был глух, как из бучила.
— Что?—топотом спросил Василь Петрович.
— Видать, горит. Может, побежим?
— Куда блудить в такой туман!
И все стихло. Мерещилось, несло вз тумана далеким
Ісстройным шумом, бабьим тонким воем; ребячьими кри-
Какая-то птица, шумя крыльями и натыкаясь спро-іами, а туман душил грудь резучим запахом не "то дыму,
сопья на ветки, пролетела поблизку и тяжело осела в су-іс то болотного острого тлена, все наплывал огромной
чьях. Шарахнулся однажды внизу ночной зверь, должно іесдышной рекой и чудились сквозь муть далекие пере-
лиенца, испугался чего-то. И опять надолго все тихо, все ивы света—трепещет где-то в небе огромная кровавая
мертво, молчит тайбола, только густой звездопад сечет и
сечет небо.
Показалось один раз Василь Петровичу, что идет по
лесу тяжелый зверь,—свистнул он слегка, стали слушать.
И опять слышали, как плывет над таііболой далекий
звон, а зверя не слышали, должно—поблазнило председа
телю.
везда. Смотрел упорно в это пятно Василь Петрович,
разгадывал его тусклые очертания и затеснило сердце
ревогой. Вдруг задрожали онемелые ноги, навалился
рудью на толсдый сук, опять больно закололо за ушами.
— Скоро утро,—сказал будто самом - себе, перемогся
опять стал твердо.
Все казалось Василь Петровичу—несло из тайболы тя-
Пртом долго смотрели, как из-за леса потянули вверх іедьш смертным удушьем как бы банного угара, теснит
тонкие, остромордые облачка, набежали на месяц голубы- т него грудь, тяжелит голову и томит горло предчув-
ми песцами и потерялись скоро в черноте неба. Потом
всколыхнулись над поляной дымные жидкие полосы, на
плывал с болот туман.
— Скоро свет,—закашлял глухо, со свистом, в рука»
себе Аврелыч.
Скоро заполнилась жидким молоком вся полянка, взды
билось белое озеро выше, заплыли, утонули в мути блюк
ние вершины. Стало глухо и темно сразу.
тине рвоты. Крутил головой, сплевывал обильную кислую
люну, прятал ноздри в твердых складках рукава и стоял
ак долго и неподвижно.
Уж заворочались черепа тумана, почуяв тихо шевель
нувшиеся ветры, потекли в путь, затеснились на полянке.
'ассвет шел бледный и непонятный. Чуть зазеленело
верху небо, пахнуло с тайболы сырым свежим ветром,
Іапищаля, возвестив утро, ранняя птичка-слепушка. На
72
73
—
ближней сушине короед повел опять свой древесный щ
затикал неугомонно, как исполкомовские часишки. Ноч
прошла.
Заметно стало, как просветлел край неба, верхуіщ
опять почернели, на полянку пали серые отсветы. Снов Старый матерой пестун лежал неподвижно, вытянув
Тогда Аврелыч срубил молодую елку, но-стариниому
заострил комель, подобрался К медведю и с маху всадил
острием в разинутую пасть.
— Каюк!—сказал он.
и снова свежо дохнула тайбола. Седой сыростью осе
туман на мшанниках, светлыми капельками повиснул в
сучьях, бурой краской выкрасил поздний смородинны
лист.
И в эту пору свистнул Аврелыч легонько, по-снег^
риному,—был явственно слышен дальний ход зверя. IНе
он косолапо, кругами, с остановками, с легким хрусто
подминая сырой валежник. Едва заметно пробежала п
краю полянки его быстрая темная тень. И слышно было
как долго нюхал медведь ветер, даже всхрапнул по чело
вечьи. Потом резвым попрыгом прокатился он через ш
ляпу к раскинувшей йоги корове. Обежал несколько
вокруг, вытянул голову и осторожно полез вперед, тірі
никак к земле. Охотники припали к ружьям и ждали.
Вдруг выстав над коровой, налег медведь тяжелой ли
пой йа коровий бок и пошатал—нет ли какой запади
И сразу влез головой в раскрытую коровью утробу, высок
выставился раскормленный загорбок зверя, далеко ра
носилось по поляне жадное чавканье.
— А ну!—сказал негромко председатель и под <)ТІ
слово сорвались курки. Гулко занерекидывяла тайболаз
горы, за болота, за дальние озера смертные выстрелы.
Медведь сел на задние лапы, заревел жалобно и пова
лился на бок. Долго барахтался, загребая лапами клочь
земли, и глухо, протяжно стонал.
Василь Петрович, держа бердан на изготове, пошеі
вперед, а подойдя, прицелился под мелкое тупое ухо и вы
стрелил еще. Зи^рь утих.
74.
во всю могучую длину сытое тело. Набежавший ветер
трепал в полысевшем паху у него длинную, седую прядку.
Охотники зашагали на избу, пришли назад с подводой.
Подбежал Красим наперво к чернухе, осмотрел, вздох
нул горько:
— Ишь, смучал бедную.
Потом подскочил к медведю и плюнул густо в темную,
пушистую шкуру.
— Вот те, дурак, за твою надсмешку!
Да еще в пинки, і$ пинки медведя, пока не сказал Ва
силь Петрович:
— Ну, дородно! Хватит, говорю!
Свалили медведя на подводу и двинулись. А тайбола
опять стояла молодая, веселая, смахивала с ветвей ночные
слезинки. В проясневшем воздухе тянуло бодрым шумом,
махали над головой мохнатые лапы ветвей, как бы пока
зывали—растет в тайболе новый зверь.
Х\
Охотники шагали по сторонам. Только перед самым
просветом вскочил на телегу Василь Петрович, угнездил
ноги меж покорно раскинутых медвежьих лап, подобрал
возжи и стоя выехал на опушку.
Зашедший вперед Аврелыч стоял у края, издали махал
л кричал что то, — не разобрал Василь Петрович. Видел
только, кик в светлом лесном окошке кинулся бегом Кра
сим н пропал.
75
Кобыла рванулась иод дернувшими возжами и нрытідснькал Олька шустрыми пальчиками роется в голове у
выскочила на свет. II вырос перед глазами, дорогу заі|
раживая, старый крест, раскинул руки в светлой, огро|
ной пустоте. Лежала внизу Гледунь, вся в голубом засто
ном дыму, неясно белелись заречные поля.
А Шуньги не было. Стояли только разваленные угл
загородили дорогу растащенные обожженные бревна, да пс
ки торчали из черных угольных куч, еще куривших ві|
сокими столбиками дыма. Было пусто кругом
Видел председатель,—сразу побурело лицо у Аврелыч
будто от стужи, махнул он рукой на черный шуньги
ский раззор.
— Вот те и... что я те про бельков сказывал... Э~Э*
ѳланьюшки, кочетком вшей выскабливает.
— Где Епимах?
Махнула Олька кочетком к мужикам,—повернул, подо-
ел тихо. Глянули исподлобья мужики и смолкли.
— Ну как, погоревши?—спросил председатель.
— Сам не видишь? ответил недобро Епимах, колупнул
бревна жухлую корку и бросил под ноги. Наступил на
|ее сразу председатель.
— Вижу. Как знаете—пожог кто, аш так?
— С тебя пошло, с задов. Толкуем, баба заронила.
— Та-ак.
. стало от этого беспокойно мужикам, высматривали
Недосказал и свернул с дороги в сторону, пошел |UMH0 к чему клонит председатель. А тот толкнул ногой
обочине ровно, без оглядки, вытягивая ноги по петуші бюрелый чурачек в сторону и засмеялся треснутым
ному, будто обмеривал землю. Топнул тут ногой предсі Ііехом.
датель по задрожавшему крепким мясом медвежьему плщ
и слез с телеги.
_ А я-то знаю, чья рука пожгла. Ну, поглядите мне
глаза? Все! Ну-ко, Епимах, погляди, не утыкай глаза.
Подошла к нему походкой слепоіі баба Марь, ткн«стега а ты Куда нос воротишь? Ну, гляди теперь все.
будто не хоте
лась в плечо, сказала, давясь слезой:
— Вася, все добро сгубили...
Дернул плечом Василь Петрович,
слушать.
Проходила тут еще бабка одна, несла горелые CKOBOJ
родки, посмотрела долго на медвежью голову с зелено
елкой в глотке, смотрела на крутые иагулениые 6ока|.
на смешной овечий хвост. Сказала боязливо:
— Матеряюш-нюй!
И пошла, поджала губы в обиде:
— Ишь в"дь какой! Молошник!
Василь Петрович пошел к баням, издали завидел—си
дели на бревнах темные притихшие мужики. Прошеі
мимо Извековской баньки, посмотрел, как на приступNo0ГОрели;
76
на
дяди, гляди! Что, горят глазища-то? У, волки
Уперся взглядом тяжелым и темным, будто наводил
сех заряженное ружье.
Молчали мужики, только Епимах усмехнулся сбелев-
ними губами.
— Может, сам пожог. Было, ведь, за тобой слово,
помни-ко?
— Нет, не было, друг.
А, не было! Не было, говорит! А кто сулился
леной клюкой нас выжигать? А-га!
Опять сорвал трухлявую кожуру Епимах и хлопнул
р-земь. И опяіь же наступил на ту кожуру председатель.
Ну, сулил, да, видно, просулился. Не жалею, что и
11
Даже голову вскинул—нет, не жалко.
— Радуйся, может?—поднялся Еиимах.
— Да вот и радуюсь, что возьмешь?
Озлобились сразу мужики.
— Люди думают, как пособить, а он, ишь, рад!
— Худо черась били!
— Под суд подляка!—закричал тут Епимах.—Все одно:
не жить, не быть ему с нами! Богобосц, проклята душа
уходи'
Под су-уд, говоришь?—подошел к нему председа
толь.- Меня-а? Нѵ, не-ет!
% Оскалился весь и назад отскочил и уши опасно при
легли к затылку.
— Наперво-то тебе будет суд. Давай-ко, отсудимся.
Стой, не шевелись!
Председатель быстро скинул берда.н, подхватил на лету
и выстрелил.
Махнул тяжелыми руками Епимах Извеков и повалил
ся на бревна, выгнулся весь сразу мостом, заголилась
рубаха на брюхе, пробкой выстал крепкий мужичий пуп.
И добежали в страхе па стороны мужики, завопили
истошно бабы у бань, заревели ребята.
ІГ крикнул тут председатель, ружье отбросил:
— Стой, не трону!
Подходили опять назад со страхом, смотрели издали.
Пыжик выхватил из-под йог ружье и с оглядкой по
бежал.
— Не тропу, конец!—сказал председатель.
— Пошто убил? —закричали старики
— Убил то?
Обвел глазом по краю тайболы, ставшей вокруг полл-
І,ічернымдревнимтыном,посмотрелнаголыепечки,
Ьзившие кривыми перстами труб из раззора. Увидел на
оре свергнутую на зечь, заваленную обгорелым ломом
иту—последнюю славу героям Шуньги.
Глянул на низко бегущее над тайболой осеннее солн
це и запавшие его глаза сразу дополна залились желтым,
Іидкіім огнем. Он не сказал ничего больше, только вытер
слепленные глаза и махнул рукой.
— А-а-а! — кинулись вперед старики.
Нервыіі с визгом пасел сзади Пыжик, схватились, на-
исли тяжелым грузом мужики и поволоклись все кучей
крайней бане, где сидел вчера пастух.
Тяжело прижали председателя к банной стенке, стесни-
ви не отпускали, не давали двинуться.
Набежал тут зять Епимахов: ..пропустите!" Схватил за
іолосья Василь Петровича, навернул на палец густую
ідку нредеедателеву и заревел, как баба:
— Пошто мово батю уби-ил?
Завертел головой, слезы кулаком в грязь размазал:
— Ну, пошто? Убить тя мало-о!
— Бей его!—закричали из толпы.
— Зачинай!
— Первой рукой бей!
— Дери за волос, все одно смерть!
Дернул за чолку зять Извѳковский председателя, встрях
нул тот головой, откачнулся. Потом побежал зять по-
екать, чем бы покрепче вдарить. Схватил — лежали j
Подбирались из-за бревен с кольями. И уж петухом аньки в куче закоптелые дресвяпики с банной камеи
скакал вокруг Пыжик, норовил схватить сзади покрепче, и, -схватил зять в обе руки но камню и подскочил
с налету.
Будто у себя спросил председатель:
78
|плть к председателю
Сказал, замахнулся повыше:
79
— Ну, руська рука единожды бьет!
Да кто-то ухватил тут зятя под локоть—бежал к ба
Аврелыч, криком кричал:
— Стой! Люди! Сто-ой!
Вшибся с разбегу в самую середку, хрипел от зады!
ки, глазом повел на раскинувшегося Еппмаха, понял в
сразу. Стад между зятем и Василь Петровичем:
— Вот что-ко. Послушаііте, что скажу: кровь—не во
п стоит на счету. Сделаемся, люди, по закону, нельзя уС
вать самосудно.
— А он не убці?—завопили в:е.—На глазах убпл.
— Погоди. Он убил, вы убьете, вас убьют,—что буде
Брось, ребята! Нам Шуньгу надо рубить на-ново... Хым
Не войну играть. Так понимаю?
Молчали. Сказал еще кто-то:
— Погорели, так ему, вишь, и то радость.
И опять загалдели, сдвинулись на-округ.
Оглянулся на всех Аврелыч и поджал губы:
— Того не знаете... не в себе он. Ума сдвинулся.
II тут отпустили председателя. Стоял он тихо, понш
до смотрел в землю, как бычок под ножом. Волосьям
завесился до самых глаз, а серые, потрескавшиеся губы с(
шлись крепко запитой скважиной. Не поднял гла
не сказал слова.
Распахнул Аврелыч баньку, позвал:
— Зайди, друг! Как тебе ходить на воле, — боятьс
тебя будут люди. Добром зайди. ,
И старики расступились на стороны, взгудеди низко
— Зайди!
Сам зашел председатель, быстро без оглядки заскочи
в темную дверь. И прикрыл тихо дверь Аврелыч.
— Станови, х'оврю, чесовых!—засипел с натугоіі Пы
жик и вытер рукавом нот.
80
Побежали мужики за ружьями. Заглянул еще Пыжик
дверную щель, видел—тихо сидит на давке председатель
і голову опустил.
Припер неслышно Пыжик дверь бревнышком, щелкнул
Ьустым затвором бердана, потоптался и замер на страже.
Александр Зуев
6 Перевал
81
ЧЕЛОВЕК ИЗ УЕЗДА
Рассказ
1
Город Грай—как бы столица нашего уезда. Столица
славная,—пятьдесят процентов в Грае рабочего люда, пять
ткацких фабрик, две прядильни да парочка заводов, как
грибы, рядышком выросли.
Ну, коммунистов там в ту пору человек до ста было,
теперь, сказывают, больше. Но разница есть—тот комму
нист и нонешний. Хотя и нонешний не сдаст, но в преж
нем больше злости было,—костлявый народ, не пробьешься.
Вот и Степан Ткачев... Припоминаю—картина шла
в синематографе, картина знаменитая в полном об'еме.
Был там урод, но прозванию Квазимодо, голова—кулем
на узких плечах, ноги—колесом, но устойчивости замеча
тельной. Таков и Степан. С рожи бледен, кривой чорт!
Бельмо к тому-ж. Чистым же глазом, как штопором, вво
рачивает.
Служил Степан на ватерах, на фабрике у мануфактур-
советника Дербенева. Мастерами не любим был за пря
моту и уродство,- не любит человек, когда уродство над
его природой насмешку делает.
Коммунист, понятно, Степан-то. В газеты статьи сочи
нял, про фабричное житье, про администрацию, которая
старых корней держалась.
82
В восемнадцатом году наш комитет с производства Сте
пана снял и послал его на городское дело. Центропечать
тогда газеты и брошюрки распространяла. К этому и при
ставили Степана.
Знал я Степана и раньше, до революции. Тогда заши
бал он маленько. В шабаш хороводится, глядишь, по улице
возле него девчонка-дочь. Обоймет она его за тощее пузо,
прикинется к пузу светлыми глазами и тянет домой тятьку.
Эх! вспомнить обидно. Теперь мы заплачем от тягости,
а ребят по такой пути не пустим.
Ну, это, меж прочим, прошлое дело.
Засадили, стало быть, Степана за газеты, и пошла у него
от этого занятия такая ревность, просто человека пожа
леть надо.
С утра, бывало, колобродит Степан в своей Центропѳча-
ти. Идет к нему всякий народ, бегает он, ругается... Барышни
там всякие—на машинках, на счетах обученные—срам терпят.
К полудню Степан, по фабричному обычаю, из-под
стола бутылку молока выймет. Пьет молоко через гор
лышко, картофельником закусывает, а и то не смолкнет,—
от души командовал.
После того Степан срывается и летит в редакцию.
Володька Жмакин редактором у нас был—дошлый парень,
всех партейцев писать понуждал,—ну и что-ж, в большие
люди шли, так оно и надо!
Прилетит Степан к Жмакину и разговоров у него
без конца. Писал теперь Степан не об одной фабрике—
обо всем уезде. И без малого на каждую статью ходо
ки из волостей шли с фактическим опровержением,
мало-мало кулаков в ход не пускали. Но Степан спра
ведлив был.
— Товарищ Жмакин!—говорил он, сидя на столе и
все вокруг раздвигая для простора,—ты им не верь. Видел,
6*
83
какие они—нос караул кричит, щеки давят. Кулачья
масть! Поговорим лучше нащот распространения.
О распространении любимый разговор у Степана: чи
стый глаз у него, глядишь, волчком закрутился, пальцы
на руках живыми стали и весь он, словно жук, шеве
лится
— Поговорим о распространении, Жмакин!
днктах газеты—наш „Красный Грай" и „Бедноту"—в два
оборота. Понял? Кажная деревня без платы газету читает,
навык формирует к чтению, получает развитие.
И вдруг, словно короста на огне, закоробятся скулы
у Степана и скажет он:
— Ведь какое дело! Пять тыщ расходится нашей га
зеты. Пять тыщ—это тебе тоже не гулькин нос! А де-
II досказывал такую—не нашим судом судить, правильі рввая без газет, потому коптят козьими ножками исполком,
ную или обманчивую—мысль:
Член коллегии Розанов подмигивал в сторону и го-
Нужно, чтобы на каждую избу в уезде было не |ЮРИЛ
газете, преимущественно наш „Красный Грай",—вот чего
я добиваюсь, товарищ Жмакин!
Володька Жмакин вскидывал тогда свою белую, закур
чавленную голову и прицеливался на Степана:
- Ну, ну!
Но Степан вдруг утихал, завидев, что в редакцию вхо
дит член коллегии Розанов. Не терпел он его—за насмеш
ливый взгляд, за мягкую личность, за достопочтенно
— Да ведь у тебя, Степан, грамотных нехватит...
Степан настораживался и кряхтел от упорства.
— Не смейся, товарищ Розанов, не смейся над моей
глупостью. Я, по теперешнему времени, не обижаюсь, но
только есть у меня пример, расскажу сейчас.
И Степан отмякнет вдруг, словно озарение на него
найдет. Поднимет он лицо до верху, на нас не смотрит,
с бледных его скул живая кровь засветится- улыбается
отношение к начальству. Степан на Розанова не гляделі и дрожит Степанове лицо.
тяжелым становился и, сварив в себе, словно в закрыто! — Вт>т какой пример! Старик еврей рассказывал мне
чугуне, тяжкое нетерпенье, глухим возгласом* начина! третьедневось. Жил он дс-то в Пинске под поляками.
снова свою речь.
I Город этот немцы заняли. Голод аховый! Придешь, гово-
Ну, а потом опять закипал, свое оправдывал. В кабиі рит, до дому, ребята уж полегли. Утром ране света про-
нете дым коромыслом повиснет, люди сойдутся чудобушк онутся и кушать просят. II вот вымешь им из кармана
Степанову посмотреть. За дымом не видно уж, как Роза
нов насмехается, Володька так к столу подопрет, что по
ползет вместе со столом, а Степан все сидит, рубит ла
донью и кроет на густом своем наречии.
— И вот тебе последняя моя речь,—говорит СтепанІ
шелуху от огурцов, ботву картофельную, что от бошей
насбираешь—нате, ешьте. И что же получалось! От этакой
жизни ребята задолго до времени говорить выучивались?
мученьем язык крутило. А вы говорите, грамотных не-
хватит. Кровью должна у нас грамота выйти! Вот посмо-
пожирая махорку и кутая синим дымом свой запальчивы! три на Алчевскую волость, там учитель один есть—ладный
слепой глаз,—нужно наставить столбов по уезду со щитаі парень, за совесть работает. Ни тебе бумаги, ни тебе гри-
ми из дикта,—триста столбов, чтобы на все деревни хвэі фелей, из газеты литеры вырезает и обучает на песке.
тило. Столбы поставить на людных местах и клеить и| Понял.
84
85
Кончит Степан свою речь, в кабинете сразу тишина,
будто горячим ветром всех помутило и улеглось. И опять
уж Розанов насмехается, Володька зевает, дым в открытые
окна вытянуло, за окнами ветер шумит в золеных листьях
и где-то телеги громыхают—жизнь уездная.
— Ну, я к себе подамся,—скажет Степан,—обмозгуй
мое дело, Жмакии, нащот диктов-то, а там мы его через
исполком двинем.
Такая вот ревность у Степана к своему делу была и
надо сказать правду, напорист он был и доводил дело до
точки. И вот тем же летом в газете „Красный Грай" были
напечатаны такие приказы.
ПОСТАНОВЛЕНИЕ No 37
Граевский уездный исполнительный комитет постановил: всем
волостным исполкомам выделить из состава членов исполкома то
варищей, подведомственных уездному агентству по распространению
произведений печати, для точного и неуклонного выполнения воз
лагаемых на них таковым задач.
Предисполкома Кузнецов
Уездный комиссар по просвещению Лубикоо
Секретарь Солнцев
И вот другой.
ПРИКАЗ No 1
Всем волостным агентам по распространению
произведений печати, по постановлению испол
кома No 37.
Замечено мною: газеты, распространяемые по волостям, на
прочит населению не идут, таковые применяют исполкомы для
несоответствующих надобностей, для чего выделены волостные
агенты, которых обязываю в трехдневный срок выставить столбы
у исполкомов или на видном месте,—столбы с диктом. На дикт на
клеивают в два оборота „Красный Грай", а также „Бедноту" и
86
вообще произведения печати, а на козьи ножки не вертеть. Надоб
ность этого в приучении населения к печатному слову и наша рево
люционная цель—не должно быть ни одного двора без газет, как и
безлошадных. Фамилию же агентов сообщить для надлежащей их
ответственности по обязанностям и для выдачи по праву мандатов.
Заведующий Граевским уездным агентством
Центропечати С. Ткачев.
Такие вот приказы издал Степап. Дело пошло в гору.
В тот же день, когда были напечатаны эти приказы, встре
тил я Степана на улице; вижу, идет он мне навстречу на
уродливых своих ногах, стены плечом сшибает и даже чистым
своим глазом ничего не видит—какой-то умысел бережет.
— Степан!—окликнул я его.
Он руками с перепугу размахнул и сейчас же просвет
лел, заулыбался.
— Пойду в то воскресенье по волостям,—сказал он
мне, когда разговорились,—ревизию своему приказу наво
дить буду.
Я ухмыльнулся прямо ему в лицо и сказал неожиданно:
— Охальник ты, Степан.
Степан, ничего не ответив, зашатался по сторонам
смеющимся глазом.
Он хорошо понял меня. Ревизия—ревизией, но и еще
одна зацепка у Степана была—сердечная забава.
Арина, жена Степанова, в ту пору со свету его сжи-
Івала. Самое это скучное место у Степана было—его квар
тира. Когда бывало домой возвращается, то чем ближе
к дому, все черней, черней становится. Сойдет по горке
Из города, мост минует через реку, мимо фабрик прой
дет—пыльная там вонь от угаров хлопковых—а дальше
уж не в мочь итти Степану. И пошло,—тут в завком зашел,
87
там в библиотеку фабричную, тут знакомого со своих
ватеров встретил—поговорят о том, о сем, день и распол
зется, как старое рядно. Домой придет только к ночи.
На тесном дворике уже темно и пыль улеглась в проулке,
окна кругом черные—жечь нечего, невеселая жизнь за
окнами схоронилась. Арина встретит Степана молча. Только
видит он—вся она в тревоге, острая, как нож наточенный,
того и жди—пырнет.
А уж потом как начнет,—пилит с часу на час.
— Заве-е-сдущий! Видали мы даве таких-то заведущих.
Вон Еремин в Поселкписком исполкоме, так баба его ножи
ступила, курей резамши. А ты... Э* ты, тетеря! На фа-.
брике работал—дома было кому дров наколоть. И на кой
ты мне ляд сдался—сучье вымя, без тебя не прокормлюсь,
што ли... А кричат все—революция, контрибуция-черти
вы все болотные, только и всего.
Не выдержит Степан, матюкнет Арину:
— Да ну тебя, что я тебе—кочан на шинковке, што ли!
Тревожно Степану от бабы было. С революцией по
разным путям пошли. Степана-то, как жестяной новый
чайник, всего жаром прохватывает, кипит в нем все,—ну,
а Арипа,—та копотью заросла, чернотой зацвела, обгорела.
Чего уж там! Стал Степан бить свою бабу и за спиртное
опять взялся.
Арине немного Сы подравняться к нему, не стара еще
была, да ведь тупа баба на перемену.
Ну, и встретил Степан в Белых Озерках, в селе под Граем,
девицу одну, сошелся в разговорах и стело его тянуть к ней.
Ездили мы с ним однова в уезд, каялся он мне:
— Не могу,—говорит, и печально через стемневшие
ноля на зарю смотрит,—в конец не могу,.. Горьким тяглом
Груня мне сіала.
85
ч
Уронит потом к возжам серую свою голову и опять
•говорит:
— И куда бы уж мне — урод-уродом. И годы - три
дцать три года—это тоже не мало зорь сгублено. А вот
поди-ж ты, растопило опять, и некуда!.. Затосковал, как
птица... Это я не в жалобу говорю, человек я прямой—
куда потянет, туда и пойду.
И впрямь, должно быть, решил Степан пойти своим
путем.
И вот подошла суббота. Сходил Степан в уком, заданий
набрал: там исполком обследовать, там комбед организо
вать, здесь митинг собрать, следствие провести, и—в путь-
дорогу в пешем строю.
Челноками сапоги у Степана—стоптаны, сбиты, носы
уехали наперед, подборы под пятой, на задник ступает нога.
Степану же горя мало. Ныряют его челноки в придо
рожных тропах. Придорожные тропы мягки, иеисхожены.
За тропами—луга зелеными ковригами и наши тихие,
излучистые реки—в заводях, в стрежах., в плесах, синий
на них небесный сарафан да желтые кувшинки. По утрам
встают на них розовым покоем туманы, а в вечерах стоит
до неба молчальница-синь, пожуркивают только под лоз
няком у берега жидкие струйки.
Идет Степан дельно, но и без спеху. За три дня обо
шел он две волости и к вечеру третьего дня подходит
к Белым Озеркам.
Белые Озерки на Владимирском тракте—шумное тор
говое село. Белоозерковским кожевникам на целый край
слава. С воины особо окрепло село. В ноябре месяце
четырнадцатого года получили белоозерковцы государ
ственный заказ на десять тысяч пар солдатских сапог.
Жарким жнивьем стала война Белым Озеркам. Богатело
тогда село—работа верная, обеспеченная, строгая. Шалело
89
богатое. Чаще в городе бывать стали, из города удача шла
Удача греет руки, холодит сердце,—в зло срывались люди
В семнадцатом потек фронт на деревню—такой же щаіапился чаю с овсяными лепешками, и на диван, на кло
лый, оголтелый. Не сладка чужая была земля, свой яіовник лег было. Но не пролежал и пяти минут, встал.
край показался обрубленным хвостом собачьим—ни красы,
пи тепла.
Революция боком село миновала. А тѵт по осени воАкрутил махры—туго, до сладости затянулся, сонным
семнадцатого двл, тысячи пар заготовок реквизировали
коммунистов, и чека пятерых самых крепких хозяев рас
стреляла.
В это село и пришел Степан.
Но ему не о делах думалось в ту пору и, миновав селоі
околицей, за которой ложилась на траву вечерняя сырость,
вышел Степан к монастырю.
Трсхсвятительский монастырь, построенный великой
княжной Елизаветой Маврикиевпой, стоял на крутом бе
регу реки Востры. К вечеру белела его ограда и красным
цветом расцветал на закате зеркальный крест и маковки
куполов.
Степан сошел в белевшую туманом ложбинку и мимо
реденького соснового леска стал подниматься к монастырю,
Посреди горы он остановился—крепко забилось сердце.
И не знал Степан, оттого ли оно бьется, что под'ем
больно крут, или от мысли о том, что вот за той белой
оградой живет Груня. Осмотрелся Степан. Тусклое солнце,
покрасившее сосны, тишина успокоили Степана, грудь
его улеглась. Пошел он дальше и как в свой двор зашел
за монастырскую ограду.
В монастырских стройках, поодаль, к береговому скату,
стоял княжеский дом с колоннами, теперь народный дом
белоозерковский. В народном доме комната для приезжих
была—туда и направился Степан.
90
II как только привел Степана в эту комнату сторон;,
ел Степан на подоконник и себя от устали не чует.
|а окнами (окна—хрусталь богемский), за окнами темь, так
емпо, что продрог Степан да;ке. Зажег он тогда лампу,
іельмом по паутинам зашарил и, подвинув к себе лампу,
артельном складе. Поубивали тогда на селе троих паезжих|тыскал в кармане круглое зеркальце. Держит в одной
уке цыгарку, другой зеркальце на себя наводит и сбоку
него смотрит, чтобы порченного глаза не видать. По-
ергал реденькую свою скушную бороденкѵ, усы пощипал,
«рой губой пошевелил и бросил зеркальце на стол.
Зевнул и поднялся. Вышел на двор и пошел к неболь-
tioiiстройке. Дверь, окрученная хмелем, была открыта.
гепан постучал в другую дверь. В комнате кто-то зато-
опи.іся, послышались шаги.
— Кто там?
— Откройте.
— Чужой, што ли, кто?
— Может чужой, а может и встречались где,—посме
йся Степан.
Дверь открылась и из-за двери глянули Степану в ли-
~из света в темноту—чьи-то глаза. Глаза расшири
ть и дверь приоткрылась больше, но не совсем. Грунино
що улыбнулось, придвинулось ближе.
— Здравствуйте, Степан Иваныч!—негромко сказала
рун я и, обернувшись в комнату, добавила.—Сейчас выду
вам.
Дверь захлопнулась и почти сейчас же отворилась
пять. Степан почувствовал в своей руке тепло от глад
ей Груниной руки.
— Когда приехали, Степан Иваныч?
91
— Да вот с поезда прямо
Груня тихо засмеялась своей радости и в темноте |
смотрела на Степана.
— С поезда, говорите?
— Ну, а как же... с экстренного, прямо в ваши покои
Вышли Степан с Груней к скату. Небо от звезд потеі
лая тропа выстелена, да в кустах по скату в своих зеі
пых, горючих одежках померкивают светляки
На скате сели.
От теплоты, от тишины, от теми—просто было I
сердце у Степана. Словно он и не разлучался с Груш
вся она перед ним, знакомая, как своя старая радость ш
горе. Поэтому и говорить ни о чем не хотелось, прш
екать бы только. Потянул было руку Степан, но удержал
его что-то, и вот тогда захотелось ему говорить TpjJ
хорошие слова, чтобы как яблоки спелые, от которь
сами куски отваливаются, слова эти были
Сстоящая воля... Горячее времг, спирт,—чем-то опохме-
ться будем?
Степан слепо посмотрел перед собой, словно не на холме
Іад рекой он сидел, а в облаках, на господнем престоле.
- А дела у меня такие,—прибавил он,—нащот распро-
|трапения газет хожу и установки диктов. На вашу пло-
ІІЫШ.ІІІ v^iuiian \j t^ijncn J\ *-«oij. «twu ui M«V,M^ "v*w гПмг»ОНИЯ ГЯЗСТ ХОЖу И Y13J онишш Mn«.w«.
<j
вело. Темнота—хоть веретьем в глаза тычь. Не видно, кі не ходіи Сще;—там тоже должны столб со щитом
п река под скатом блестит. И только посредине неба све станОВИТЬ чтобы газеты в два оборота наклеивать.
-«« Г.ПАПП пііпгі.пілпо яга і> гѵлтяѵ пп пѵаггхг те РППНУ ют
Q
ч
лтпчнп /ГПГЬ ГоУНЯ» ТУТ На ОЭЗарнии
ІощаДиТоиГстолб со'шитом, громадный щит такой...
олько ничего на нем нет, голыш -голышей
Ну, а у вас тут что нового?—спросил Степан пого-
я.—Что ты делаешь, Груня?
— Что-ж у нас нового,—с печалью ответила Груня,—
Ь
і
ы тут не видим ничего, разве только представление в на-
іодпом доме. Я хотела было в кружок один пойти, так
ііать меня не пускает. Книжки вот читаю теперь,—комсо-
•ил один мне носит. За эту неделю три книжки прочла
Рдпа очень интересная—о жарких странах. Деревья там
10
in пѵьпп uiDOdiioaiujuiij ^.vivfi»« fjMMM. \J±MR*±*I.
DJIIII очень интересная—и я*«['»цл ^т
і
— О чем вы думаете, Степан Иваныч?—спросила Ц1акие растут—с колокольню, цветы—огромные, птицы-
ня, отмолчав свое.—Расскажите, по каким делам приехал!
~ "««^^
что в городе делается
^
ірчѳ шелка... словно в сказке
Степан посмотрел на Груню,—положила она голову на
руки смотрит перед собой и не видит ничего, словно уле-
ш'\ в жаркие страны на легких крыльях.
юроде, о сеое,—как не ра
— Дела у меня разные,—сказал Степан,—по всем
уезду дела. А в городе что ни день—новая нокраск
Гражданская война в силу входит, маршевые эшелоны г
ним на фронт, сами обучаемся стрелковому делу.
Степан засмеялся вдруг от тугой радости и рукоі
взмахнул
— Гражданская война крылья нам расправляет... Не вс|
идут охотно. Другого хоть на штыках в вагон сажаі
А как от'ехали, пишут с дороги письма: вот, мол, гл
92
тела в жаркие страны на легких крыльях
— Только не верится мне, чтобы все это увидеть мож
но было.
И Груня на Степана посмотрела.
— Чего-ж нельзя,—ответил Степан,—на нашей земле
чудеса-то эти... захотеть только.
— Эх, Груня, —зашевелился Степан,—что там жаркие
страны...вокруг нас чудеса такие есть,как только мы не видим!
И разом оборвался Степан, не договорил. И Груня как
(Іы поняла Степана, опустила глаза и головой поникла.93
Помолчали оба, прислушались к ночи. Ночь же тепло) И потянул было Степан к себе Грунину руку.
отдает, словно печь из под заслона. И снова Степана н Не тревожьте меня, Степан Иваныч,-робко осте-
хороише слова потянуло, или на дурные,-не знал он. еглась Груня и запалила неред Степаном глаза, пощады
Поверил Степан своему сердцу, локтем к Груне при іпросила.
1 Степана же захватило, как сухостой огнем, и отдышать-
жался и спрашивает:
— А знаешь ли, о чем я думаю, Груня?
Груня не повернулась к Степану, покачала только голоі
вой,—не знаю, мол.
— А хочешь ли знать о том? — спросил Степан
не глядя на Груню, и поднял свой беспокойный глаз к небу
— Говорите, Степан Иваныч, коли верите своему раАырское время вернулось... убьет меня мать...
.ЖДению.
Но Степан плохо слышал, что говорила 1
сужде
Степан вздохнул, потому—что в слове, если боли в неАсь у него в голове, плыла голова
нет, вздохнул и сказал:
Ь в неводе, в теплом мраке светляки да звезды
— О вас я думаю, Груня! И о том еще, наскольші
человек от человека далеко поставлен. Гляжу я вот ші
ваши косы: по старому разговору боярышне бы такиіаскрыл свое сердце
косы, гляжу на глаза ваши: и пошто огни горят в небе—
смеяться на них надо, гляжу на руки ваши белые—не палить
бы им свой воск о сухой наш мужичий жар. Люблю я васіову грудь, хочет Груня что-то сказать и не может
*-,
_
р^паітлпл wo гчтлпА ІТПТЯЖРІЛЛО. словно полная г
аон не мог.
— Чего бережешься, Груня...
Груня голову опустила.
— Пропаду я, Степан Иваныч.,, ведь мать-то меня по
бету в монастырь отдала... ждет она, чтобы опять мона-
руня, кача-
в темноте и плыли,
ним
Притянул Степан к себе Груню. Прямо неред
убы—черные, обгорелые словно. Поцеловал их Степан—
И тогда, как ветром прибило к Степану Груню, зато
ковала она всем своим теплом. Стучит ее кровь в Степа-
Груня, и нет во мне смелости края вашего коснуться
Так говорил Степан, а, меж прочим, сам не заметил
как руку на Грунино запястье положил.
Груня же слушала Степанов голос,—не сладкий он
был—с глушью, с хрипотцой, с задышкой
— Полноте,Степан Иваныч,—ответила Груня,-зачем это
вам страху набираться... Только другое тут дело—женатый|касиулась бы Груня, если бы видела их
вы человек, не подобает вам на других женщин радоваться.
Степан глянул прямо в лицо Груне и сказал:
— Что-ж, что женатый... не вечно это... 3*! Груня,
любовь еще горит во мне, зачем о другом думать, одно на
земле счастье... раз упадешь головой и на этом месте
счастье обронишь.
94
Степаново же сердце потяжелело, словно полная горсть,
повело Степана—вот-вот застонет все тело, как кора-
|едьнал снасть в бурю.
Еще крепче притянул Степан Груню, но уже без неж-
|оети, сурово, словно долгий обет давал.
Смял Грунины плечи, запрокинул лицо, и его глаз
Но не при-
как на качелях, опустилась она к земле, бледная
не знала, что встречает—смерть или жизнь.
потом, когда легче стало, приникло Грунино лицо
пыльной, дорожной рубахе Степана, глаза ее открыты
или и все лицо черным, ломким светом застили.
ШОСЬ
II
95
*
Не очень еще было поздно, когда Степан проснулс
И опять думалось Степану:
„Володька Жмакин подивится: в Алчевской-то волости,
как столб поставили, втрое подписка поднялась. Н-да!
на своем клоповнике. Проснувшись, вскочил Степан, зево R осени такие ягодки соберем, разлюли-малина... В опо-ор
той перекосился и руки вверх потянул—воздуха загреб.
Потом окно отворил, да так и растаял в душисто
теплоте, хлынувшей с волн,
От окна—рукой подать—начинался скат, росли гаі
желтые акации, шиповник в розовых венчиках, снрені]
Млела вся эта благодать от тихого солнышка и под ег
ро-ко-вой мы вступи-и-ли с врагами, тс-м-ные силы нас
Зло-обно гнетут... А поп-то, вот ехидна, позавидовал,—ико
ностасы, мол, свои обставляете, плакаты на щитах развесили,
хорошего дожжа на рашу галлерсю... Вот тебе и галлерея...
Религия—опиум для народа. Тебе ли, живоглоту, лягве не
мудрой, с товарищем Лениным тягаться. Провоняли вы...
лучами бледность ложилась на желтые и розовые цвсть на всю Россию смердит от вас... Старо ваше дело"
Вспомнилась Степану темная ночь, закрыл он глаза и серди
затукало радостью.
Надел Степан старый парусиновый картуз, вышел и
дома и побрел по скату к реке—искупаться задумал.
Корил Степан попа без особой злобы, но и без смеха.
Остановился передохнуть под затерянной березой, на
которой скворешнипа торчала, к реке лицом оборотил
ся и смотрит на заречный простор. А в голове не
Река прекрасная лежала в кудрявой своей накидк< смолкает:
Ольха, лозняк, ветлы кругом реку обступили. За реко „Дошиваем вас диктами... Трубой дикты затрубят, гро-
же—привольная картина. Другой-то берег отлог, на вермом загремят, барабанами рассыплются... Это еще кто по
сты—простор, приречные, на заливной земле, огородь смеется и кому от смеха станется ...Эх, сердце бы стиснуть,
потравы,—жирел здесь, породу выращивал белоозерковскн столько в нем злобы за свою жизнь.. Придет время..."
скот. А дальше—начесами золотыми хлеба, зеленые овсь
пестрый клевер, а над хлебами и проселками—голубо
небо.
Раздел Степан худущее свое тело, зябко тронул вод
окунулся пару разов и зубами заляскал.
— Кусается, едри его в корень.
— Степа, Стенай Иваныч!
Степан вздрогнул и закрутился слепым глазом. Спускаясь
ео ската, к нему бежала Груня. Вид у нее был бледный,
белокурые волосы разлохматились, голубая кофта переко
силась как-то и на всем лице—испуг.
Что это с тобой, Груня?—тревожно спросил Степан,
Оделся Степан и полез в гору. От свежей воды прс шагая ей навстречу и вперед протягивая руки.
ленилась голова и, с душевпоіі радостью вспомнив о Груш _ Беда мне, Степа,—отвечает Груня, а сама дрожит
задумался потом Степан о своих делах
„Злыдни чортовы,—думалось Степану, выкопали сюл
в Архиповке. Д-да! малая штука этот дикт, а другому хузв
петли. Ну, ничего, зароем поглубже, авось не докопаютсі
В шишки изобьюсь, а свое дело обделаю".
96
без меры,—и зачем все это было!
Степан усадил Груню на землю около елейного шипов
ника и обласкал сначала.
— Я тебе защита, Груня... не сомневайся и не горюй...
обидели тебя, што-ли?
•
Перепал
97
Груня посмотрела на Степана круглыми, залитыми сле
зой глазами и, вздохнув, сказала:
— Видели нас вчера, Степа, как мы на скате сидели...
все видели...
— Кто видел-то?
— Да есть тут один, сторожем в монастыре был...
самый доносчик.
—Ну,ичтоже?
— Встретился он мне сейчас на дворе, намек сделал.
К нам он шел, думаю, что теперь матери рассказал. Вот
я и убегла сюда.
— Как же по-твоему быть, Груня?—спросил Степан.
— Разве-ж я знаю, как!..
— А по мне так: плюнь ты на все и пойдем сегодня
со мной в город.
И помолчав, добавил:
— Что нам люди, мы друг друга любим, мир-то вон
он какой, распрекрасный... да в городе и люди другие, они
тебя полюбят.
Груня припала головой к руке, загоревала и ответила:
— Не могу я этого, Степа!
— Почему это не можешь?
— Не могу против матери пойти. ѵ
— Нельзя так рассуждать, Груня. Ведь мать-то чело
век же,—поздно ли, рано ли, все равно придется своим
путем итти. Вон советские законы с восемнадцати лет
полные права дают.
Груня робко усмехнулась.
— Зачем, Степан, о законах толковать.
Степан ничего не ответил; понимал он, что вся сила
в его руках и все одно поддастся ему Груня. И Груня
тоже понимала—не из робких она была—не уйти ей
от своего! И все же—от большого, знать, ума—не под-
98
давалась она: знала за человеком силу и не хотела от нее
беречься.
Помолчали оба, и тогда Степан сказал:
— Я, Груня, на своем фундамепте крепок, пойду-коли—-
с матерью твоеіі говорить.
Замоталась Груня, а потом взглянула на Степана просто
и глубоко так, и сказала:
— Ну, что-я;, пойди...
— Ты-то со мной пойдешь?
—Ну,акакже!
Разгладила Груня волосы, косу поправила, обняла Сте
пана за шею, ничуть не улыбнулась и так, со строгим
ликом, поцеловала его в губы. Поглядел Степан на опален
ное солнцем ее лицо, на робкие руки, на строгую осанку —
и так отпечаталось в сердце у него: будто это и не
Груня, белица бывшая из Белых Озсрок, а сама его судь
ба, родной его дом, от "которого сколь далеко ни иди,
а его голоса все до сердца доходить будут.
Меж тем, день все больше входил в свои права. Жарко
делалось на скате, из-за реки, с луговых просторов ве
терком едва-едва помахивало. По Востре, там, где был
брод, без спеха подвигалось стадо.
Степан взял Груню за руку и пошел с ней по скату.
Когда подходили к дому, где жила Груиина мать, сердце
было упало у Степана и скушно ему стало—чего нужно
человеку, лезет он в драку, орет, поспешает, а жизнь все
свою изнанку выворачивает. В ту минуту не хотелось
даже Степану глядеть на Груню. Но уж голова владела
им, не сердце легковерное.
Как вошли Степан с Груней в дом, мать Грушша,
тоже Аграфена — по отчеству Никитична — у печи упра
влялась.
Повернулась она к дверям, и глаза у пей потемнели.
7*
,
99
— Здравствуйте, мамаша! — почтительно, но в полный
голос сказал Степан.
— Не зови загодя мамашей,—строго ответила Агра
фена Никитична,—рано еще тебе меня мамашей тит-
ловать.
— Прошу в том прощения,—нахмурился Степан, -
только у меня до вас разговор есть сурьезный; хочу, что
бы выслушали.
— Ну, что ж, садись, коли так.
— Разговор о дочери вашей. Полюбилась она мне
н хочу я с ней в брак вступить. Она на мою любовь согласна,
но вашим изволением живет, оттуда и вопрос к вам.
Аграфена Никитична заждалась своей речи, но заго
ворила спокойно
— Полагаю, что и вашей милости моего изволения
послушать не лишнее дело. И на первое скажу,—хоть
прямая речь не о том,—женатый вы будто человек?
— Женатый, это да,—мотнул головой Степан,—только
разойтись я задумал со своей женой.
Аграфена Никитична из-под гладких волос туго так
смотрит на Степана.
— А дозвольте мне знать, какого вы бракосочетания
с вашей супругой—церковного или по советской бумаге?
— Церковного мы бракосочетания,—не робея, отве
тил Степан.
Аграфена Никитична головой покивала.
— А теперь позвольте узнать, по чьему благоволению
разойтись вы желаете?
Степан бровями вскинул.
— Теперь уже мне дозвольте спросить, мамаша, то-
бишь, Аграфена Никитична, как по-вашему,—можно чело
веком неверующим быть, да вдруг уверовать?
— Савда вспомни, обращенного в Павла...
100
— Помню, помню,—ответил Степан и заморгал часто,—
так вот, Аграфена Никитична, не всякое благословение
навек,—бывает также, верит человек, да разуверится.
Аграфена Никитична брови скрестила и на стул села:
— Так-так... так-так... Я ведь спросила только,—учить
же вас не буду, дело это касается вашей личности. Теперь
же разговор о другом поведем—о дочери моей, и прямо
я скажу вам: отдать дочь мне не придется, я за нее обет
перед богом дала. Род же наш старый купецкий, и слово
у нас твердое, и вер мы не меняем.
Аграфена Никитична платком наплечным гуще укута
лась и прямо на Степана смотрит.
— Так...—промолвил Степан и глаз на вербу в угол
уставил, —так... только ведь Груня-то любит меня.
— Груиино слово последнее.., да я так думаю, моя-то
дочь от моего слова не отступит.
Поднял Степан широкое свое око и головой медленно
потряс:
— А ну, как отступила уж?!
Аграфена Никитична встала со стула, выпрямилась:
— Как, то-есть, отступила? Вы о чем это?!
— О том вот, о чем вы думаете,—тяжко ответил
Степан.
У Аграфены Никитичны глаза помутились, но силу
она сохранила, руки через платок протянула и крикнула,
поверх Степана глядя:
— Уйди вон отсюда!
Степан неспешно поднялся и взглянул на Груню.
Она сидела, опустив глаза, и плечами вздрагивала.
Горько было на Груню смотреть Степану. Но от этих
плечей ее таким теплом на него пахнуло, светлотой такой,—
не выдержал он и попрощался:
— Прощай, Груня,
101
Груня громко заплакала. Аграфена же Никитична
брови словно тиски свела и, не слушая дочернего плача,
смотрела иод ноги Степану, пока он не скрылся.
В то самое воскресное утро, когда у Степана этот
разговор с Аграфеной Никитичной вышел, в Белых Озер
ках базар съезжался. В ту пору не водилось торгов но
уезду, запрещены были, почитай только в Белых Озерках
торги и сохранились. Богатая эта волость, кулацкая, ку
старя крупного много.
Базар был большой. По тому времени * съезжались не
с одного уезда. Торговали больше на обмен. Приходили
ткачихи из Грая—с ситцами, сарпинкой,бязью; из других
мест всякую утварь, инвентарь сельский несли: косы,
грабли, ножи, замки, посуду. Кожаного товару—это уж от
самих Белых Озерок — завал был. Из соседнего села дубле
ных полушубков наваживали, шкур.
Вся церковная площадь в возах была, в народе. Как отошла
обедня, до того густо стало—испарина от толпы поднялась
Вокруг торгового, промыслового народа всякое юрод
ство, как водится, увивалось.
Возле церкви, у ».ода за ограду, сидел на зеленой
травке слепец. Водя рукой по бумаге, читал он библию.
Поднимет голову, возведет тусклые белки—словно две
луны взойдут на пустое небо—и начнет причитать. Голос
у него ласкательный, мягонький, как пороша.
— И вот сказано, кривизны выпрямятся, горы падут
к земле, низины воспрянут к небу, станет земля гладью
покойной, как вода озерная. И верно, братие!—зазвенит
разом голос у слепца, словно тонкую струну слепец тро
нет.—А и верно, братие—вся жизнь в кривизнах. Ученый
возвышается над темным, богатый над бедным, кто имеет
глаза и не имеет ни рук, ни ног, тот возвышается над
слепым: я, говорит, хоть свет белый бачу. И все те кри
визны от испорченной совести... Вот, братие, жизнь теперь
пошла другая, а кривизны остались. Настоящей веры
ист,—провокаторов да штуяду слушает народ.
Слепец учуял, что кто-то трогает его руку, и принял
ломоть сотового меда в капустном листе. Он кончил свое
толкование и, словно забыв обо всех, запел песню:
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,
Кто-б ты ни был, не падай душою.
Пусть неправда и зло полновластно царят
Над омытой слезами землею.
Пел он очень грустно, склоняясь головой, и вдруг
услышал, что в окружавшей его пестроте кто-то засме
ялся. Слепец прекратил пение.
— Кто засмеялся?—спросил он ровным, ласкательным
голосом,—кто засмеялся, братие? Укажите мне его, почую
я его тлен. Кто засмеялся, братие?
— Да вон, Никита... молодой он...
— Чему смеялся, Никита?—повел своими белками
слепец.
Никита, рослый паренек, опустив глаза, молчал и давил
землю пальцами босых ног.
— И то вестимо мне—не знает он, чему сѵіеется. От
убожества духовного ликование это.
И слепец опять начал петь.
Когда он кончил, чей-то простой голос попросил:
— Спой „Сиротку", святой человек.
Слепец помолчал недолго и сказал потом сурово, словно
ударял кого:
102
103
— Когда на земле родную мать найду, чтобы не была
Злой мачехой, тогда „Сиротку" спою...
х
Поодаль от слепца, па повой, желтой еще телеге па
ргнъ в смоловых волосах вытягивал на двухрядке стра
дание.
Светит месяц в три зарницы,
Везут милку из больницы.
Паровоза свисток медный,
Едет милка худой-бледной.
Эх! и зелен лужок,
Маковы цветочки,
Девки—ярушки у нас,
Шолковы моточки.
В нашем саде, в самом заде,
Вся трава помятая,
Экта с энтой, с энтой энта—
Спуталась проклятая.
Гармонист вдруг осклабился, мигнул соседу, зубами
шдсснул и хватил:
Гармонь жалостно плакалась, и ліеха ее, казалось, самі
набирали тяжелого, унылого воздуха.
Потом парень тряхнул волосами и, выкрутив гармоиь|
пустил веселую.
Эх, истопталась выся подошва,
Изомлела вся нага-а,
Кажинный день хожу на сходку,
Митинга да митинга!
рассудительный мужик сказал одобрительно
— Правильная песня, по нонешнему времени
Канителю две недели,
Пристегну еще одну,
На луговой на постели
Верно дело—стругану.
Кругом загоготали. Девки сбились с пляса, разошлись
Іо кругу и теперь только зацвели, заулыбались, друг
іа друга глядя. Вокруг них вилась пыль, жесткая от
олнпа.
Еще поодаль от гармониста тоже народ кучей стоял.
Вокруг, кто поживее, стали притоптывать ногой, а оди! Это у Степанова дикта. Тут разговоры посерьезнее
іли. Дикт весь был оклеен газетами, да сбоку еще пла-
ат висел—на нем пои пузатый разрисован, генерал и
— Соловушка то черный какой,—отозвался еще кто уржуй. Все трсе на штанах у рабочего повисли, а он на
то,—неладно ему будь. Глухарек. . Ишь песня-то как ег
забивает.
— Какой деревни-то?
— Девок спроси, они пебось выведали. Девкам тако
слаще червивого яблока... Эй, девки! сплясали бы по
цыгаиа-то. Ударь плясовую, парень.
Девки поломались недолго, а потом пустились в пля|
пыль сметать цветными подолами. Серьезно плясали, но
глядывали друг на друга, чтобы улыбнуться—ни-ни!
104
их явно так смотрит,—кому, мол, от тлей станется.
— Ишь, какую загогулину поставили—херугва совец-
а,—говорил мужик в рыжей, крашеной словно, бороде.
— И што же они за штанины ему ноиеплялись?
— Силу пробувают,—отвечает рыжий,—видишь, грена-
ера какого поставили, с молотков-то.
— Силантий,—повернулся он,—пйдь-ка сюды.
К рыжему подошел молодой, вихрястый мужик.
— Почитай, что там под картиной написано.
105
Мужики сгрудились около чтеца. Тихо стало. Тут же
другой чтец газету вслух читал о том, как кроликов
разводить.
— На кроликов отчаялись! Кроликов жрут... Ты чего
Это, Діитрий, запыхался так?
К рыжему подскочил молодой парень, одетый в сол
датские сапоги. На голове у него, из-под картуза, выби.
вались расчесанные посередине, мокрые словно, кудри.
— Известие, дядя Терентий... Сичас сторон; монастыр
ский на базар приходил, рассказывал: появился тут
в монастыре один человек из города, большачок, уродищ
несуразный, а кацастый—ого! Так тот человек, не будь
плох, по монашкам навернул. Троих монашек завел к себе
на ночлег, ну и, обыкновенно.,.
Рыжий жилами вывернул глаза и заорал на парня.
— Да ты врешь или то правда?
— Вот тебе—хоть сквозь землю провалиться... II глу
мился после того над их святостью... какая же теперь у них
святость...
— Не ерничай, смерд... чего ты столбом стоишь да
ржешь! Да где тот приезжий-то?
А там в монастыре. Ему и горя мало! Да вон Си
ла нтий его, ровно, знать должен. Силантий, слышь, ты
в городе бывал, знаешь, там большак один есть—ноги
иод ним кривые, левым глазом бельмаст, урод-уродом.
— Знак) такого одного: Ткачев, што ли?
— Вот-вот, он и фамилию так называл.
Возле говоривших собирался народ. Солнце поднялось
уже за полдень, базар начинал по малу раз'езжаться. Дру
гие, расторговавшись,—кто хлебе огурцом жевал, кто ле
жал на возах, задрав бороду к солнцу, кто о душевных
делах говорил или о чудных советских порядках. Под
церковной оградой парни играли в карты и в орлянку.
106
Чернявый парень, что на гармони играл, поднялся с тс-
іеги и, с ленцой перебирая лады, в развалку подошел
к дикту.
Гам его укоротили.
— Постой тилиликать-то, тут разговор сурьезный.
Парень нехотя приумолк и прислушался к разговору.
Заводилой в разі оворе был тот самый рыжий мужик.
— Ето дело оставить так нельзя...—без натуги, но
громко говорил он, —нужно к монастырю пойти.
Чего ты там не видал, в монастыре-то?—спросил
боисый, словно паклей обметанный, мужичонка в кази
нетовых, заплатанных штанах.
— А я тебя спрашивал!.. Чего ты тут гомонишь...
— Эка гордость!—ответил белесый и бросил в пылт
огрызок от огурца.—Нашелся тоже валет хрестовый!
Рыжебородый глянул только: ну, смотри!
— Обсказывай дело-то!—крикнул кто-то сбоку.
— Дело и говорю,., надо этого вяхиря пытать, за сизо
крыло подержать, потом пустить да об землю шибануть,
еще пустить и еще шибануть, пока лет не отымется.
— А толк-от какой?—опять белесый встрял.—Мона
шек-то застеклишь, што ли? Да, може, и врут это все, кто
рази видел
— Да ты это што,—вдруг на кулачный разворот по
вернулся рыжий,— ты заодно с ним, што ли?.. Сто-ой,
мужик! Мы до тебя доберемся.
Ну, тише-тише,—куснул мужичонка,—мы тебя тоже
Знаем, хоть из бобылей мы, да у нас, меж прочим, три
сына при отрубах... Ишь, кругом пасти-то ржавипой всего
обнесло... кусачий какой....
Рыжий сдал и помягче уже сказал:
— Да ты чего лезеіш-то, тут святое дело, а он морду
кривит, как кобель.
107
— Свято-ое дее-ло..—протянул белесый.
Но договорить ему не дали. Из толпы вывернулся
мерный, седоватый уж мужчина с курчавой, смушковой
бородой,—мужик не мужик, купец не купец,—вытянул
к мужичонке бороду и рявкнул:
— Да ты долго будешь изгодяться-то... што ты,
пока цел.
И мужичонка, схваченный за рубаху, что треиалась
на нем, как на жерди, вылетел за круг. Он пытался было
отстоять себя, но его отперли.
Тот же, кто выкинул мужичонку, теперь встал носере
дине. В черной его бороде словно красное сукно вшито-
налился весь, глаза пуговицами серебряными, кричит:
— К монастырю што-ж итти,—без толку. Я же про
ведал, что этот Ткачев должен здесь быть. Придет он на
этот вот столб глядеть, это по его службе. Тут мы его и
встретим. А чтобы осрамить его, повесим на этот столі
дерюжину, а на ней все его похождения распишем.
Вокруг засмеялись.
— Верно... потешимся над малым... небось, пройдет охота
Чернобородый выбрался вперед, остальные двинулись
за ним, взметая пыль меж телег.
Куда их поперло,—диву давались мужики,- щ
„Дернул меня леший!.. Думал, и вправду она власть над
собой имеет... сколько разговоров этих было''.
И вспомнилось Степану, как ходил он с Груней к реке,
катался на лодке. Говорила она ему, что приглянулся он
ей на митингах—слово у него горячее было, говорил он
о рабочем правлении, обо всем мире говорил, о небесных
едрена сука, мы тебе голопузые ребята, што-ли?.. Вались, пространствах, о происхождении человеческой жизни,—
время какая.
бить...
Все скопом, скопом... словно конокрадов
Степан после разговора с Аграфеной Никитичной по
шел к одному знакомому крестьянину.
А поначалу, вернувшись домой, он схватился было ЭД
свою несуразную голову и продержался так минут пять
И сразу как-то всю любовь ему отбило.
108
обо всем, что сам только-только увидал и о чем в книж
ках прочитал. Видела Груня, какой огонь идет от этого
человека—умытого горем, нокареженного судьбой. И хоть
уродлив он был, но от его уродства все эти слова железом
блестели. И потянуло Груню к нему, как на рельсу.
И вот думает Степан: „Далась ей эта карга чортова!..
Да что в том, что мать,—другая мать хуже врага. Ехид
ная баба! все норовит в самое робкое место куснуть".
И вдруг пропадал Степан без мыслей. Жалко делалось
Груню и такой родной представлялась она, словно вот тут
ядом дышала своей лаской и теплом распадались ее губы.
— А, чорт, плюну думать об этом. Пойду к Ипатычу.
Да еще надо на площадь к дикту сходить. Вот золотое
^іое дело,—это мне не изменит...
Степан заломил картуз па голове, толкнул дверь и с серд-
іір ее захлопнул.
„Чего я тут с бабами растюрился! Завтра в городе
буду, засяду доклад писать, такой сварганю,—весь уезд бу
дет налицо, как рота на плацу..ё Ну и жарит сегодня, а,
впрочем, и ветерок свежит".
Степан тем же путем, что накануне, миновал ограду
н сошел в ложбинку. В ложбинке, в густой траве, сладко
Журковали кузнечики, из соснового леска тянуло смоля
ным засушьем. На тропке Степан повстречался с деревен-
йшми ребятами. Они отошли в сторону и один негромко
сказал другому:
109
ш
— Вот дядька чудной, погнулся как
К своему-то мужику дает мужик лапоньку, а сам себе
Степан слышал это, моргнул крепко, но не озлобился кумает: „может я его этой лапонькой к земле пригну". Где
Захотелось тогда Степану человеческих слов послушать асе тут коммуна? А вы, городские рабочие, своим куском
пустить душу пламенем.
все как-то довольны, а до общего куска голодные, словно
Ипатыч, ровный, добреющий мужик, встретил Степащ ібщийгто кусок сытнее
в сенях.
— А, Степан Иваныч, пожалуйте!
Зашли в избу.
— Садитесь, Степан Иваныч, гостем будете.
Степан уселся, оглядел чистую горницу,—справно жщ яушав друга,—ведь ты, вот, тоже мужик
Ипатыч. От всего,—от лавки, от выскобленного стола, 01
Ипатыч глянул на Степана по мягкой своей манере.
Степан серьезно слушал и глазами мысли перед собой
считал:
— Наврал ты на мужика-то, Ипатыч,—сказал он, вы-
Тем временем вышли они на площадь. Ипатыч
полотенцев, от занавеси над полатями,—как от рука іез ответа оставил Степановы слова и заговорил о дру
мойыика, свежим духом несло.
— А ты держишься, Ипатыч,—чисто живешь
'ОМ,
Ипатыч улыбнулся, руку пустил прогуляться по долгоі \j щита вашего.,, вон-вон к церковной ограде. Только, ви-
бороде и сказал:
— У меня, Степушка, закон такой: свинья от грязн)
растет, человек—от чистоты...
Степан радостно гоготпул и закрутил перед Иііатычегі
веселым глазом.
— Где же домашние-то твои?—спросил он потом.
Иваныч, к столу, я вам малину поставлю, из Елани ку
привез, счетная ягода... а, может, и поедите вместе.
— Да нет, я сыт, Ипатыч... малины же отведаю.
После малины разговорились о делах, а через час вре
мени собрались на базар пойти.
Дорогой, неспешно ступая по мягкой пыли, Ипатыч
говорил:
— Я в нашу, сельскую'-то коммуну, если по совести
— Пообтаял базар-то. Вон там, глядите, народ-то, это
[ать, все газеты порастаскали, не белеет что-то.
Степан, увидев дикт, вытянул голову и прирос глазом
і далекому щиту.
Пошли мимо возов. Базарный люд видел, что люди
Вдут бездельные, присматривался. Больше в спину да с бо-
в смотрели, а спереди взглядывали исподлобья—меж
- В лес подались по грибы. Подвигайтесь, Степи іелом—и все же глыбко смотрели, упористо. Главное, на
теиане останавливались—чуден больно человек-то: не
складный, вихлястый и уж очень шершавый, видно. Идет
ідечами перематывает, на людей не смотрит.
— Вот лихо одноглазое,—сказала вдогонку Степану
|акая-то баба.
Да, глаз-от в нем один,—добавил мужик с соседнего
>за, - один глаз-от, да видать, гербовый.
Миновав возы, подошли к дикту. У дикта еще стоял
вашим, как волк над селом, стоит и зубами лясклет
110
не верю, а верю в вашу коммуну—городскую. Мужикі іарод. В самом заду рыжий стоял и другой—с черной
надобно знать,—он волком по земле ходит и над городоі іородою. А на самом переду белесый мужичонка с ноги
іа ногу переминался,
111
Степана узнали еще раньше, чем он подошел. Шел он
спокойно, и только чудно ему казалось, будто не газета
на дикте, а дерюжина какая-то висит.
Уже с опаской подошел Стенав ближе и остановился
Ипатыч стал позади его. Степан так и врос глазом овощ
в дерюжину, которая действительно висела на столбе. На
дерюжине дегтем было расписано:
Коммунисты-лодыри
приличьев не знают
гонение на церкву учиняют
белиц монастырских портят
по монастырям шкодют
самих бы носом ткнуть.
А под этим подпись:
Коммунист Ткачев
Степан глазам своим не поверил. Взгляд у него очер
ствол было, а потом волчком закрутился. Кругом же ти
шина: народ молча стоит, деготь поблескивает на солнце!
а за столбом, у белой ограды, парни режутся в карты на
зеленой травке.
Степан кинул взглядом в толпу. Те, что напереду сто
ялн, подались назад, двое совсем прочь пошли. Другие ж|
глазами поникли, ждут.
Степан опешил только на время. ІГотом быстрым ша
гом, так, что весь корпус шатуном заходил—вот-вот сов
скочит—подошел прямо к столбу, руку к дерюжине про
тянул и содрал се начисто с газетного поля. Содраі
с размаху в землю бросил и ногой пнул. Глянул потом ні
народ—один только белесый мужичонка и смотрел на пего
Глянул и не стерпел—матюкпулся.
112
— Ну,—крикнул Степан,— скажу начисго, если бы
проведал я, чьих рук эта коитр-рево.іюцнониая работа,—
трех пуль не пожалел бы, в самую бы душу всадил.
Крикнул это, плюнул на дерюгу и прочь пошел. За
нпм было белесый сорвался, да рукой махнул—не догнать
Тот же, что с черной бородой, опять налился кровью, хо
тел видно еще что-то нриоудобнть Степану. Постоял так
с минуту, потом трехфуитовую гирю из кармана вынул,
погрозил вслед.
— Будь тебе неладно! Опешило дурачье-то все, а то
отведал бы. У-у .... худая!
Рыжий же крупным шагом к белесому мужичонку по
дошел и на нем злобу сорвал—в'е\а.і ему ладонью по шапке:
— На, сгерва, получай... из-за тебя все.
Мужичонка задрожал весь, будто броситься хотел.
слеза в глазах у пего закипела, но посмотрел только иа
рыжего,—без дыханья посмотрел, всеми глазами.
Степан же, никуда не заходя, вышел прямо за село.
Никаких мыслей у него в голове не было и не помнил
он, как шел. Внутри все кипело, словно в котле при
пер! ом. И только когда увидел Степан, что он на боль
шой дороге, которая меж лесом поднималась в горку,
опамятовался он и встал.
„Что-ж это я натворил?—подумал Стенай, ухватившись
рукой за пиджак. —Теперь, ведь, по всему уезду разнесут,
до Грая дойдет... и какой же ответ дашь?!. Да что же, это
в советское краю или где? Что же, мы у этих монастыр
ских баб спрашивать будем, как жить нам?.. Да наплевал
я иа все, и на дикты свои наплевал, если темь у нас та
кая, если живой человек у верб этих, у купеческих заве
тов в плену сидит"»
„Постой... постой,—вдруг раздумчиво одернул себя
Степан и сам же себе ответил,—да чего тут стоять, я
о Перевал,
113
•w
своего не передумаю, хотя бы земля под мною разверну
лась... На то и революция, чтобы в толове у людей про-
светлело, чтобы... как бишь его... ах ты, чорт... чтобы
самих себя одолеть, обтесать, обстроить".
Степан уже вслух рассуждал, стоя на одном месте и
размашисто двигая согнутой рукой. И вдруг он поднял
голову и грудью назад подался. Из леса прямо к нему не
шла, а бежала, светясь на солнце в голубой кофте, Гру-
ня. Тут Степан сошел с места и огромными шагами дви
нулся ей навстречу.
— Груня, откуда ты?—крикнул он издали.
Груия подбежала, запыхавшаяся, жаркая вся, хмельная.
— Откуда ты, Груня?—спросил Степан снова, взяв ее
За плечи.
— Ох, Степушка, дай отдышаться... бегом все бежала,
мертвая я вся... Увидала, как уходил ты, не смотрел ни
куда, страшенный такой... Ой, перепугалась я, думала—вы
шло нехорошее что, да вот и побежала, обходом, через
лее, чтобы не увидели.
Степан обнял Груню, потеплела она в руках у него.
— Да, нехорошее вышло,—ответил Степан,—да пустое
это все, раз ты со мной... Чего ж делать надумала?
Груня лицом к Степану приникла и молчала.
— Со мной пойдешь, што ли?
— Пойду с тобой,—не подняв лица, тихо-на-тихо от
ветила Груня и вся краской затеплилась.
М. Барсуков.
114
і
МЕРТВЕЦЫ
1. За околицей
Скучная в Сухарине церковь—новая, просторная, а го
лым, бурым кирпичом стен и тусклыми окнами напоминает
казарму. Тяжко в этакой церкви долгие обедни выстаи
вать... Но сухаринский мужик ничего, стоит. Дая;е внима
ния не обращает: шут с ней, со скукой! Мужик здесь—
бородатый, хозяйственный, крестится широко, прилежно
бьет поклоны, а думает о своем, о быке мирском из совхоза
Красная Ферма да о наливающих ржах... Потому-то, не
иначе, и залегло Сухарино плотным, степенным селом
с объемистыми засекДми в амбарах и с рослыми оранжевыми
скирдами па огумеиках. Потому и желтеют так ласково
сосновые стены новых, намедни срубленных изб... Зной же
вечерний проплывет над селом, над крышами, дойдет до
опушки лесной, да там среди деревьев и потеряется—за
блудится, погаснет, замрет.
Есть в Сухарине и школа. Церковь на одном конце,
на в'езде, а школа—на другом, за околицей, как раз напро
тив столба, что показывает бледной, выцветшей надписью
своей дорогу—
На с. Пречистый Бор.
Крутые скаты драночной крыши уже прорастают ли»
шлем, серебристым, как рыбья чешуя; низкий сруб потемнел,
8*
115
I
полиловел. Однако, школа еще не ветшает и выгля
дит так же крепко и основательно, как все сухаршіскос
Выстроена школа еще земством, попросту—коридор
классы, комнаты для учителей. Краска на полах поистер
лась, сохранилась только вдоль стен. Каморка сторожихи
Аксиньи таге мала, что едва вмещает громадину печи.
В классах тесно от парт, и парты от времени уже не
черные, а какие-то пегие. На стене—Европа, истрепанная
в клочья, картинки и гипсовая доска-орнамент: на серой
от пыли доске, серый и пыльный, не отцветая, цветет ло
тосовый цветок.
Пахнет в школе тепло и уютно—старыми книгами,
мелом, угарцем. Сторожиха Аксинья печи топить не любит:
тяжелые березовые охапки горят—нужно их мешать.
а догорают—вытаскивать головешки. II торопится Аксинья,
кряхтя лезет на табуретку, тянется, закрывает трубу.
2. Фендрик
Учителей в школе двое. Степан Петрович старше, ему
уже за тридцать. Он невысок ростом, бесцветен и пучеглаз.
Голову стрижет наголо, усики тщательно подбривает, а угри,
часами сидя перед зеркалом, давит без сожаления, до синяков.
В прежние, какие-то очень далекие времена, был он
офицером и сейчас донашивает старое свое платье—гали
фе с полинялыми кантами, тужурку цвета жухлой травы
с дырочками для погонных шнурков и шинель из потер
того солдатского сукна. Э'го все? чт0 осталось от его бы
лого офицерства: вспоминать о нем вслух Степан Петрович
не любит и в анкетах пишет обычно: „Пепкин, С. П.,
окончил классическую гимназию". Погоны с тремя звездоч
ками, темлячок и алая Айна запрятаны так далеко, что
сыскать их совсем невозможно.
116
ш-шт
За три года своей службы в Сухаринс он обжился и
к школе привык. В комнате у него чистота и вылощен
ный порядок—он каждую неделю сам моет пол, ползает
на корточках и трет облупленные доски толченым кирпичом.
Гладко затесанные стены, в глубоких по бревнам тре
щинах, украшены фотографиями и рамочки их затейливо
сделаны лобзиком. В углу комнаты железная койка под
сивым одеялом, какие бывали прежде в лазаретах и кадет
ских корпусах. Подле окна—еловый, добела выскобленный
стол и тетрадки, карандаши, книги разложены по столу
в раз-навсегда заведенном порядке. Подоконник завален
мелким слесарным инструментом и часами с нелепо-ярки
ми циферблатами: Пенкин слывет по окрестным деревням
искусным часовщиком.
К выбеленной мелом голландке придвинута поношен
ная фисгармония. Рядом—стеклянный шкафчик-горка (би
блиотека), а на нем глобус из папье-маше, с проломлен
ным боком: как-то по пьяной лавочке задумали шаром зем
ным играть в футбол.
От соседней, комната Степана Петровича отделена досча-
той переборкой, которая свежее и светлее стен. За нею
живет Колька Доктусов. На плохо оструганных досках за
стыли потоки прозрачно-янтарной смолы и круглыми ды
рами зияют лунки от выпавших сучков—их Степан Петро
вич, во время ссоры с Доктусовым, неизвестно для чего
Затыкает газетной бумагой...
А среди комнаты гордость и богатство шкрабье—фикус
в зеленой кадочке.
3. Рассосуля
У Кольки фикуса нет. Колька неряха. II лентяй.
Кровать его вечно смята, из стеганного ватного одеяла
грнзньщц клочками лезет вата: подчас, когда разболится
117
ЙІ
у него зуб, Доктусов таскает бурые эти клочки, чтобы
законопатить ими дупло. Кроме кровати обладает он еще
хромым овальным столиком и стулом с прорванным си
дением из соломки. Платье и сапоги его валяются гдгі
попало, чаще всего на полу... А в углу* темнеет лик боль-
FI—жадно хватает привычные прелести, пьет самогон
до отказа, глотает индейские приключения по два ро
мана в день, а выбрав пустую минутку, заваливается
спать,— спит, спит, спит, пока не нальется пересыпом
лицо, пока не станет оно пухлым и белым, как кочан Са-
шого, дешевого образа в' фольговой ризе, отливающей буР0ВКИ> пока не надоест собственный отвратительный храп,
перламутром: Доктусов—попович.
В прошлом у Кольки незаконченная семинария—това
рищи, отец-ректор, хромой и тощий, как солгомийа, дере
вянный губернский город, утопающий в садах. О семинарииі
вспоминает Колька с удовольствием и с легкой тоской. Но
и в Сухарине ему неплохо: покончив с уроками —валяйся
4. Зимнее мадение
Снега, в яркие солнечные дни сверкающие нестерпи
мым глазетным блеском, а в дни пасмурные—голубеющие,
как крепко подсиненная простыня. Мятели, горбатые,
на скрипучей кровати, читай Майн-Рида и Буссепара хоть дымные сугробы. Лед наоконном стекле. Тепло и угар...
до утра!.. Захочется спать—спи хоть двадцать часов под Бесконечно долгими буднями бредет зима. Даже Докту
сов не выдержал, затосковал. И со скуки приятели при
думали себе развлечение: вот уже месяц говорят они между
собой особенным, странным и диким языком. Фальшивые,
нарочно-неправильные „народные" чаво и отседова,
давно умершие словечки в роде фузеи, першпективы,
колера и почерпнутые из Купера митасы, вигвамы,
мустанги — смешиваются необычайно забавно. Даже
друг друга называют они индейскими именами: Степан
Петрович—по причине рваных сапог—„Дырявый мокасин",
Доктусов —,;Сонный глаз"...
Есть еще и совсем секретный язык, который называется
почему-то „Венецианским диалектом". Состоит он из при
бавлений к отдельным слогам приставок „ши" и „ца".
Ввел его Доктусов, и Доктусов очень гордится им: посвятив
Степана Петровича в венецианские трудности, он хвастли
во говорил:
— В семинарии придумали. Замечательный диалект.
Вечерами приятели переговариваются через перего-
городку.
ряд... А по субботам вовсе благодать—подпоясав овчинную
куртку, спрятав лицо в воротник, можно пускаться в мо
розный путь, к далекому Пречистому Бору, где отцовскиіі
дом, пропахший ладаном и геранью, встретит теплом и
цветными огнями лампад, где простоволосая, жирная ма
тушка, поджидая Коленьку своего, ставит опару для зав
трашних пирогов... И поспешно ступая по скользкой!
накатанной дороге, думает Доктусов о том, что жизнь
хороша, покойна, сладостна. Предвкушает он завтрашний
день—пахучую, кисловатую самогонку, пироги, шашки
с братом Серегой,—и ускоряет шаги, почти бежит...
Он еще очень молод и его скоро призовут в Красную
армию. Этот будущий призыв мучает, не дает покою. Ох
придется забыть про темноватый залик с клеенчатым ди
ваном, про негромкие в сумерках гитарные рокоты!.. А тут
еще Степан Петрович, насмешливо теребя стриженые
усы, рассказывает о казарменных порядках... Трудно Кольке
прятать от Степана Петровича свой страх перед призывом,
трудно уверять, что мне, дескать, все нипочем. И торопится
118
119
— На ассамблею пойдешь?—дслаипо-равнодушно начи
нает Пенкин.
— Не стоит,—нерешительно отвечает Колька,—что
здесь мадеть, что там...
Все-таки через несколько минут они одеваются и ухо
дят. У Степана Петровича в першиективе встреча с На
стенькой, у которой тоже есть кличка: „Звезда прерий44.
По субботам Доктусов, как всегда, собирается домой
Пенкин завидует, но делает безразличное лицо и потихонь
ку насвистывает марш „Под двуглавым орлом". Доктусов,
прощаясь, виноватым голосом об'ясияет:
— Я, Степа, в баню. Помыться.
— Ага. Катись!
Степан Петрович знает, о какой бане идет речь. Он
Злится, в виде мести уходит на село, к Настиному брату,
Шурке Касаткину, и врет, будто отец Досифей за малейшую
провинность дерет Кольку за уши и что Колька после
наказания плачет в голос. Касаткин притворяется, будто по
верил и удивленно тянет:
— Да ну-у? Ревет?
И Степану Петровичу становиться легче.
•
5. Злорадный шкраб
Просыпается Пенкин точно и аккуратно в семь, выта
скивает из голубой бисерной туфельки часы, убедившись
в аккуратности своей, приятно вздыхает и тянется за ки
сетом. Кисет алый, атласный, сшила его Настенька. Ма
хорка просыпается на голую волосатую грудь, забирается
под рубашку. Пенкин стряхивает на простыню просыпан
ные табачинки и сметает их ладонью в кисет: он скуповат.
Потом, подтянув подштанники, влезает босыми ногамп
в паленки и принимается будить Кольку:
120
— Эгей, индеец! Сонный глаз!
Из-за переборки доносится непонятное бормотание и
;крип кровати, потом храп: Доктусов засыпает наново.
-ленан Петрович обиженно умолкает, идет за самоваром.
•іксииья, толстая коричневая старуха с бельмом на глазу,
рее истопила печь, и несмотря на раннюю пору, си-
{ит за пряжей. Самовар клокочет и переливается через
рай. На полу под ним нежно розовеет сквозь пепел
кучка углей.
Хлеб зачерствел. За окном рыхлые, грязные тучи, под
синенные снега. Горбы сугробов дымятся легкой поземкой.
(Но Степан Петрович не замечает этих неприятностей: он
увлечен злорадными мечтами и думает о том, как Доктусов
проспит чай и, не успев поесть, будет кряхтеть и мучиться
до конца уроков...
Постепенно сходятся ребята, спорят, дерутся, хохочут.
Аксинья ворчит, выглядывая из своей каморки:
— Пропаду на вас нет, бесстыжие. Полно снегу насле
дили... А веник на что? У-у, голоштанные.
Степан Петрович занимается с младшими отделениями.
Он, конечно, предпочел бы старших, но... он знает, что
Доктусов застенчив, боится взрослых детей и главным
образом Натащи Нефедовой, в которую по-семинарски
влюблен... Уроки идут, как обычно. Ребята сопят, потяги
вают носами. Негромкий дискант запинаясь читает: „О-ля
бы-ла ма... мала",—остальным скучно слушать про Олю,
они перешептываются и глядят через окошко на воз хво
роста, медленно ползущий мимо. Соловая кобыленка бойко
мотает головой, а баба в полосатом платке идет рядом и
поминутно соскальзывает с дороги, глубоко проваливается
в целик...
Доктусов проснулся в девять и едва успел помыться.
Слышно, как он, немного заикаясь, рассказывает своему
No
классу о Петре Великом. Он поминутно краснеет, стараетс 1ИмастСя за Пупсика, затем следует Варшавянка и „Ты не
не поднимать глаз. Ему очень хочется взглянуть на Ната цең мне? матушка"...
шу, а боязно. Наташа, высокая, смуглая девочка, сидщ цосле того, как окончательно устанѵт и руки и ноги,
спокойно с перекинутой наперед косой, толстой и крепкой ga ПСребираются на кровать—снима
как оглобля, с уже заметными под ситцем грудями, должщ 'топан Петрович ставит па живот се
,м., ,_, ^
7~j
,
г,
«
гjr,
j ,-,- шТ(.ПНИ іісі UUDU^ ^1""***
."
ыть, твердыми, как те мячи из черной резины, которым! 0СТОрожпо стряхивает пепел. Окурок он прячет в щелі
пмппппттпті.1 "mo fit и 7ГПТТТЛГ
ьтены: когда кончается табак, он вытаскивает окурки
б
семинаристы играли в лапту
эится
тому
впо
смешливым.
Переменками ребята срываются с мест, в одних руба
шонках выскакивают на двор играть в снежки. Доктусові соответствует
тем временем грызет сухой хлеб и запивает его холодные -
чаем. Степан Петрович довольно посмеивается:
— Так тебе, присноблаженный, и нужно—не дрыхни
как свинья ленивая, отцу Досифею принадлежащан.
б. В три руки
После обеда, когда уже приближаются сумерки, неш
проясняется. Закат бледно-красен и чист Доктусов, лежа
ничком, читает „Остров Сокровищ". Пенкип чипит часы-
разбирает нехитрые части, посвистывает, покуривает.
Аксинья кряхтя затапливает голландку, гремит вьюш
ками...
Когда сумерки заливают школу синен полутьмой и
нельзя уже разобрать ни букв, ни медных шестеренок,
Степан Петрович подсаживается к фисгармонии, которую
коротко, по-приятельски зовет Фисой. Доктусов — на
басах. Хриплый Фисин голос звучит тоскливо и нудно.
Однако приятели не замечают этого—сидя рядышком на
жаривают в три руки,—Пенкин несмело тыкает в кла
виши одной правой. Отхрипев „Коль славен", Фиса при-
инарииіш 111'рцли в .iciuij.
'ТОНЫ: КОГДа КОНЧаетил irtutti», ѵлж .,*~^~
JL
Доктусов боится девочек. Те часто над ним смеютс] {0TOpbIX немало понатыкано по стенам, и вышелушивает
лголоса. К тому же он и сам становится на урокаі L в кисот.
Разговаривают лениво.
— Ну, а Натаха твбя как?—спрашивает Степан Петро
122
1
„
Доктусов молчит, багровеет. Но тьма помогает ему
Цзворить...
Эх, брат, и галантная нее девка! Сюда бы ее на ло
гово. Сегодня на арифметике встает и, понимаешь,—разре
шите выйтить.
— Ну?
— Ну и ничаво. Смешно мне!
Степан Петрович ехидно хихикает и тянет:
— Ой, и па-а длец ты, мичман!
А мичман вскакивает, торопится зажечь лампу, уйти от
собственных своих мыслей... Степан Петрович тоже встает:
— Рыболовничать пойдешь?
Доктусов кряхтит—совсем как Аксинья—заранее зяб
нет. Но отказываться невозможно. Он уходит к себе, оде
ваться.
7. Гужевой полигон
От школьного крыльца натоптана к дороге плотная
тропочка. От околицы горой поднимается зеленый от луны
сугроб, изгородь кладет на него густую, почти черную тень.
123
Широкая сухаринская улица тиха,—вдоль изб пестрее
из чередной избы несется визг гармошки и тяжелый топо
кадрили. Доктусов заходит туда—посмотреть, нет ли та
Насти... Идут ^дальше. Снег чуть слышно скрипит под но|
гами. Поровнявшись с Касаткппским домом, опять остащ
вливаются. Степан Петрович крадется к окну, заглядывав
раздается негромкое продолжение. После условного этого сви-
желтыми отблесками оконного света. У средних-поседХа Доктусов кричит в пол голоса на венецианском диалекте
/•
і
и~1
ттт
—Л..9
зевая, рассеянно молится на невидный с улицы образ. Насті
нет и здесь.
— Пусто, мичман!
Доктусову хочется домой. Зябнут неприкрытые корот
кой курткой ноги. Но он покорно плетется мимо берез і
ветел, сверкающих под луною заиндевелыми сучьями, В кон|
— Широскоц?
— Шишсц нешимногоц...
Доктусов пожимает плечами... Что бы такое придумать?..
После короткого колебания он решает итти к Лешке, у
которого есть мандолина и цитра. В Лешкиной избе темно,
внутрь. Сашка сидит за столом и читает газету, отец его|неуютно—горит вонючая коптилка и какая-то старуха,
Jг
«
аU.J':
.^А.Т лтгопт ітиткѵ. Лешка достает инстру-
II< 1Д.Ѵ»Л.•>V
——.-
сердито поджав губы, сучит нитку. Лешка достает инстру
менты. Долго настраивает их и начинает маршем. Старуха
ворчит, но на нее не обращают внимания. Под окнами
сходятся слушатели—видно где-то лицо, прижавшееся
к стеклу... Цитра грустно звенит протяжными серебря
ными переливами, поспевая за нетерпеливым трепетом
••п•»nnnf\пгл
звонкие в морозе голоса. Степан Петрович расцветает
— Есть, капитан!—шепчет он, оглядываясь
не села нелепо громоздится казарма-церковь. На паперфаидолины... Недавняя сонливость Доктусова исчезает
_
I.
с
г. ^Я/ЧТ>Г.ЯГ-Л/ГПІТАЛІ игпал оы век
Настя сидит на ступеньке; рядом с нею подружфодмигивает... Провожая Доктусова, он извиняется.
J
А ^^ .....wmii. •апдг.Т ПНЯ МеНЯ...
будто ее и не было; он с удовольствием играл бы всю
ночь. Но старуха вэрчит все громче, Лешка ужасно хитро
в белой вязанке,—Доктусову приходится взяться за нее ни
чего не поделаешь, дружба, она—пещь...тою...ответственная
И он заводит разговор:
—• Вам, барышня, не холодно?
— Не...
— А для чего вы закутались?
— Так.
Пауза. Степан Петрович с Настей уходят вперед, теря
ются между избами. Доктусов томится, зевает. Он очені
рад, когда его спутница неожиданно молча протягивав!
холодную как ледяшка руку и отстает от него... Хороик
бы сейчас дать дрплу! Но нельзя: дружба, она—того... Греі
руками зябнущие уши, бредет Колька по улице. Увиден
светлеющую на Касаткинском крыльце шинель, он начинает
насвистывать начало вальса „Тоска", обрывает—с крыльца!
124
— А то, знаешь, заест она меня.
Степан Петрович долго прощается с Настей и бегом
догоняет деликатно ушедшего вперед Кольку. Уже поздно,
избы погасли, умолкла и поседка. Луна опускается за
гумна, но снег все еще бледно-зеленого цвета.
В школе душно, угарно. Это особенно хорошо заметно
с мороза. У Степана Петровича застыли ноги: он снимает
сапоги и трет побелевшие ступни одеялом. Он доволен—
такой удачный вечер называет „отрадным гужевым поли
гоном
8. Вигвам бы!
Удачных вечеров мало. Чаще всего Настя бывает на
поеедке и упорно отказывается уходить оттуда—боится
насмешек. Девки и так называют ее „учительшей".
125
В такие дни Степан Петрович зол и угрюм. Возвра
щаясь в свою комнатку, он молча ложится, без конщ|
курит и вздыхает так громко, что Доктусов не может
заснуть—приходит и неумело утешает, предлагает почи
тать „Квартеронку". Степан Петрович грубо отвечает на это:
— К чортовой матери!
Когда становится совсем невтерпеж, он зажигает лампуі
и садится за письмо к Серафиме Сергеевне, которая живет
где-то в Тамбове и которую он помнит прежней рыжева
той, легко-краснеющей гимназисткой. Он, может быть на
мгновение, осознает ненужность и несуразность своей
жизни, хочет рассказать про одиночество свое, про неиз
вестно куда и зачем бредущие дни, о том, что он совсем
напрасно обманывает себя несуществующей вовсе Настей..,
Но письмо не ладится. Готовые, уже надуманные было
мысли разбегаются как тараканы, вместо них лезут при
вычные заковыристые словечки. И круглые, по-детски
точные буквы сами собой укладываются в нарочные ошибки:
„Во первых странах сваво писма кланяимси ниска..."
С таким началом далеко не уйдешь!.. Степан Петрович
сердито комкает листочек, кидает его на пол и тут-же,
спохватившись, нагибается за ним—сует в карман. Снова
нижутся буквы:
„Получив прелюбезнейшую мою эпистолею, не подумай,
что сие"..
Изорвав тетрадочку бумаги, набив ею полные карманы,
Пенкин, так ничего и не написавши, укладывается спать.
Он уже успокоился и к Серафиме Сергеевне чувствует
неприязнь. Медленно раздеваясь, аккуратно складывая
белье и платье, он думает о Настеньке. Сейчас она кажется
ему особенно дорогой и близкой. Мучительно и жарко
вспоминается мокрое от слез лицо, невидное в ночи, поце
луи сквозь шопот и:
126
— Учительшей зовут. А мать... лается. Теперь, теперь.
оворит, и замуж не возьмет ни... какой. Ну и пусть... пусть!
Степану Петровичу стыдно, что он пытался писать
ріке. „Эѵ, вигвам бы иметь собственный! думает он.—
ІК( пился бы я обязательно. И мы жили бы вместе,
работали"...
А где-то, в тайниках далеких, прячется покойная мыс
лишка: вигвама у него не будет никогда—значит и жениться
не придется.
9. Водой отливают
Случилось это в субботу,—плыл над селом, над снегами
к лесу угасающий благовест.
К Доктусову приехал брат, Серога, привез с собою
самогонки. На радостях школяров отпустили пораньше.
Крупную гнедую кобылу, в которой по сытости и ладной
наборной упряжи нетрудно было узнать поповскую, Колька
отвел к сухаринскому священнику: подле школы негде было
ее поставить. Вернулся он не один—на радость Степан\
Петровичу привел Сашку Касаткина.
Запотевший жестяной бидончик высился посреди стола,
от него шел приторный, сладковатый запах. Пили из одной
чашки, по очереди.
Хмелели.
Степан Петрович, выпивая, говорил:
— Могем соответствовать!—и пил дочиста тремя точ
ными, отмеренными глотками.
Рядом, в коридоре, Аксинья мыла полы,—слышно было,
как плещется в шайке вода, как трется о доски измызгаи-
пыіі веничек. Серега, мрачный, губастый подросток, посо
ловел, медленно ворочая мутными глазами, и мальчише
ским баском говорил непристойности. Колька удерживал
127
1
его, но неудачно,—смехом давился: до того смешлив»
стал—хоть плачь! II между приступами хохота, беспокоШ
вспоминал:
— А почему Лешки нет? П-почему? Саш, я его з-зваісебс дом
— Звал.
— А п-почему такое его нет?.. Хо-хо-хо! Ы-не попима|
Смеркалось. Сумерками хмель забирал сильнее, и ве
хором, путаясь и мешая друг другу, запели „Ноя".
...Зело обрадовался Ной,
С детьми, кухаркой и женой
Лозу на славу он развел
И винный погреб свой завел,
Чтоб в нем хранить, хранить вино,
Дабы созрело бы оно...
Бумажку присылают: усилить общественную работу.
Не!.. Это за шестнадцать-то с полтиной в месяц? Не
обязан. Не желаю'.. Уйду я отсюда, еіі богу уйду... Выстрою
ГЦ
...Зане в воде погребены
Все беззакония сыны...
время пения чашку за чашкой, уже не держался на нога
Он свалился на пол и бормотал, бессильно, клейко миг
— Ой, мутит, ой, братцы, мутит...
Наконец пришел Лешка, вынул из под шубы цитр]
бережно положил ее па кровать, здоровался. Степан П
трович, невнимательно сунувший ему руку, изливался нер«
Касаткиным:
128
Лешка налил чашку, выпил и, будто нечаянно вспомнив,
равнодушно сказал, трогая пальцем струну:
— Касаткин, а Настя ваша в бане угорела. Бабы
говорили. Водой, говорят, отливают.
Касаткину все равно... Он только волосы пригладил
рукою:
— Ничего, отживеет.
Но Степан Петрович заволновался. Вскочил было... да
вспомнил: „лается мать, замуж не возьмет никакой",—и счас:
— Саша, сходи домой, будь другом... Сходи, узнай, как
там,
Синяя муть за окном билась о стекло сухим и тверды —, Ну ее,—ответил Саша,—не пойду,
как песок, снегом. Огня не зажигали, пели в темнот Сказал, а у самого зашлось вдруг сердце: водой отли-
За стеной плескалась в шайке вода и сморщенный,
рушечий голос скрипел:
— Батюшки вы мои, грех-то какой, иод праздник,
праздник господний.,.
А в ответ спутанным нестройным ревом неслось:
вают. И, спотыкаясь, позабыв про шапку, на ходу оты
скивая кулаком рукав пиджака,—за дверь. Колька ринулся
за ним:
— Шапку, шапку,—кричал он,—хо-хо-хо, шапку поза
был. . Хо-хо-хо!
Спал, прерывисто дышал Серега. От раскрытого би
дона шел густой противный дух. Лешка, не найдя вилки,
захватил двумя пальцами скользкий картофельный ломтик,
Когда засветили лампу, Серега, под шумок тянувший в| и спокойно сказал:
—Чтоя;,пойдуия.
Степан Петрович ничего ему не ответил; цепенеющими
глазами он уставился в окно, хитро подмигивая тьме:
он-то зна-ет!.. Угар ему на руку,—когда угорит кто—
первым делом на мороз его нужно... И представляя себе,
как будет он гулять с Настей, не давая ей заснуть (при
угаре, первое дело, спать нельзя), Пенкин не спеша,
Перевал
129
•
аккуратно переобулся, натянул шинель и положил перед
собою часы: еще минут пять, ну шесть. Не больше...
Морщась о г отвращения, одинаковыми, размеренными
глотками тянул он последнюю, с мутью подонной, чашку...
И вдруг взвизгнула дверь в сенях. Снега с валенок не
обив, вошел Колька, остановился, тупо улыбаясь.
- Ну?!
— Finis...—криво, углом поползли тупые, детские
губы,—до смерти... Преставилась, брат, Настюха.
10. Четыре воянгелья
Рыжей и жесткой, как медная проволока, щетиной
обросли щеки, борода: не только бритву, но и ножик
столовый, тупой и безвредный, но и отверточки махонькие,
часовые, спрятал куда-то Колька.
Далеко—туда, в густые заросли перепутанных мыслей,
уже ушло все: холодная, пустая церковь, тесовый мелкий
гроб, приторная сизь ладана и—сквозь бесформенное
отчаяние—веревка на костыле, перепуганное Колькино
лицо... Уже можно было, чуть-чуть улыбаясь, позвать:
— Сонный глаз!—и конфузясь, невольно вспоминая
про веревку, сказать:
— Чего уж... Давай сюда бритву.
Испугом мгновенно налилось Колькино лицо. Еще
больше сконфузился Степан Петрович:
— Не бойся, дурак,—мягко сказал он, пряча глаза,—
не бойся, где уж нам...Где мне, дурак, повеситься... И без
Настюхи проживем, да...
Не удерживаясь на выпуклых, стеклянных глазах, пока
тилась по проволоке рыжей серебрянная капля... И успо
коился, сел бриться. Тщательно вымыл кисточку, бумажку
с кусочками грязной пены выбросил в клозет.
130
Вечер пришел своевременно и, как обычно, как всегда —
Этакие забавные мертвецы—тыкали пальцами в клавиши,
и, нарочно перевирая слова, пели под тягучий Фисин
хрип, мертвыми, тихими тенорами:
...шестокрылай Серафим,
пять ран у Христа,
чатыри воянгелья...
А за окном, тесно приникнув к стеклу, слушал Фису
внимательный медный закат и бросал на белое зеркало
печи теплые розовые отсветы.
Борис Губер
V
131
ПОГИБШАЯ ВЕСНА
За деревней, за нолями, на голубеющей лесной опушке
раскинулось тихое цыганское кочевье.
В полях еще просторно и открыто, сверкают хо
лодные озера, жаркой свежестью теплится озимь, под
древней сохой кудрявятся, пышнеют тяжелые пашни, но
в лесу уже туманно и прозрачно-мягко. В лесу ласково,
изнемогая от солнца и южного ветра, распускается бере
зовая листва, пробиваются благоуханные травы, ворожит,
покачиваясь на древесной вершине, кукушка,—и в этой
весенней, уже предвечерней, тишине особенно ярок цыган
ский костер, и несказанно свеж запах его кочевого дыма.
Дым одинокого костра, низкое солнце, затопляющее лес
широким, тающим блеском, последний, теплый и рыхлый
снежок в затишьи дола, старая усадьба в стороне, старый
сад за ней, цыганский табор и весенняя, в лепестках об
лаков, глубина неба над головой—все веет великим, почти
жутким очарованием земли, ее красоты, ее всегда нового
и прелестного расцвета.
Я иду чуть приметной дорожкой в душистом березняке
и, проходя мимо табора, вижу изодранные шатры, смуглых—
таких же, как и сто лет назад—людей у костра, лошадь,
медленно срывающую колючую сочную траву, и ближе,
совсем рядом, тонколицую девушку в оловянном ожерелья
132
на шее, в крупных серебряных серьгах, с дикими, шут
ливо-вздорными, дерзко-прекрасными глазами. Я смотрю
на ее, слегка изумленное, ласково-строгое лицо, на ее ста
ринные серьги, любуюсь бродячим уютом шатров, ло
шадью—она все звенит и звенит грустным, нищим бубен
чиком—и, мечтая о старине, воскрешая забытые, минувшие
весны, вспоминаю любимого поэта,—он, как и я, проходил
когда-то мимо цыганских кочевий, узнавая в цыганских
голосах
Бенгальские розы,
Свет южных лучей,
Степные обозы,
Полет журавлей.
Он, как и я, любовался и солнцем, хрупко озаряющим
свежий, к вечеру прохладный и гулкий весенний лес, и
шумным перелетом кукушки и, вероятно, так же подолгу
сидел в уединеньи на свежем, пахнущем смолой, пне,
жадно дыша земляной теплотой, болотным холодком и
небесной прозрачностью. И так же, с покоряющей влю
бленностью в солнечный земной мир, слушал лесные песни,—
так же, как слушаю я зазвеневшую вослед песню цыган
ской девушки. Ее песня проста, первородно-чиста и нежна.
Она поет о том, о чем поются все девичьи весенние песни,
о том, о чем сложены лучшие из земных песен. Она поет о
любви. Лесная заря, потухающий костер, молчаливая бе
реза, и под березой она, молчаливая, как и береза, девушка,
ожидающая любимого—вот и вся ее немудрая песня. Что
мне до этой девушки, что мне до ее песни! Она уйдет со
своими шатрами, а я, надолго запомнив ее детски-дерз
кие, печальные глаза, возвращусь домой; и все-таки
песвя покоряет, заставляет остановиться, заслушаться и
все глубже, все острее вспоминать минувшие весны.
133
1
Цыганка все поет. Все тише, все заглушённой. Она то
вспоминает о далекой своей родине, о безвестной родине
своих предков, и тогда песнь се звучит тоской тысяче
летних кочевий, то опять—и уже настойчивей, нетерпе
ливей—ждет прекрасного друга, то, замолкая, вздыхает, и
ее вздох сливается с томительным вздохом кукушки, нетер
пеливо свергающейся вниз—на пьяный любовный зов.
И я все стою, все слушаю, потом иду, ближе подви
гаясь к усадьбе, к ее саду, где уже серебрится первая
тяжелая и душная кисть черемухи, и, несмотря на то, что
песня цыганки—обычная, будничная песня, а голос еѳ
грубоват и глух, хотя и в грубости полон чистоты и бле
ска,—чувствую, что эта песня запомнится навсегда, как
запомнились любимые стихи молодости.
Разве можно забыть эти строчки, подобные иевянущим,
нескудеющим цветам?
То было раннею весной,
Трава едва всходила.
Ручьи текли, не парил зной,
И зелень рощ сквозила;
Труба пастушья поутру
Еще не пела звонко,
И в завитках еще в бору
Был папоротник тонкий;
То было раннею весной,
В тени берез то было,
Когда с улыбкой предо мной
Ты очи опустила...
*
Я вновь и вновь повторяю золотые строчки, и с преж
ней, почти святой восторженностью ощущаю их перелив
чатую музыкальность, их молодое, слитое с солнцем серд
цебиение, и вновь—и все теснее—переживаю родство с
тем, давно ушедшим поэтом, который, глядя на синеющий
134
в сумерки бор, тосковал о какой-то забытой, чудесной
стране—о голубой стране минувшей весны.
...Я люблю ту страну,
Я люблю в том лесу вспоминать старину...
Я непрестанно вслушиваюсь в музыку чужого, кровно
родного мне чувства, опьяняюсь им, и уходя все дальше,
ужо минуя усадьбу, уношу прекрасную, почему-то дорогую,
цыганскую песню, и, без боли разбудив прошлое —мою
первую любовь,—еще больше, еще крепче, еще мучитель
ней люблю этот прекрасный, широко раскинувшийся предо
иною весенний мир. Проходя осинник—последний переход
перед молодым березовым леском за усадебными холмами,
я снова останавливаюсь и вижу старый сад, весь в роб
кой, почти женственно-кроткой зелени, а над садом—
чистое, чуть побледневшее, еще глубже отодвинувшееся
небо, и вдали—солнце, залившее одинокую полевую сосну
грозным, ослепляющим жаром. Уходящее солнце золо
тится все ярче, оно, перед тем, как опуститься в лес
ную глубину—во мрак и туман дремучей дубравы,—рас
цветет на мгновение таким пышным, таким слепящим
цветом, что весь этот мир—и помутневшие поля, и про
щально возносящиеся в вышину лесные вершины, за
тихнут на мгновение, как очарованные, и мир, очарован
ный этой тишиной, пребудет несколько мгновении как бы
в глубочайшем и чудеснейшем сне. В этот краткий промежу
ток, промежуток между днем и ночью, с особенной, смежаю
щей глаза силой пахнут первые травы и листья, и с особен
ной звучностью, сначала робко, а потом раскатисто, дрожа
от весеннего счастья, запевают нежные птицы сумерек.
Сумерки еще не наступили, но в полях заметно туск
неет: голубеют, теряя свой блеск, озими, сизеют пашни,
135
в долинах пест дремотная полутьма, а над болотом, где
мечется жалобный чибис, клубится прозрачный туман.
Я, все ускоряя шаги, подвигаюсь к своему любимому
лесу, и он, уже переполненный по низам тающе-золотым,
мглистым затишьем, близок,—холодно и сладко стягивает
губы запах березового сока, запах нетленной весенней
чистоты, свеже и чисто звенит в зеленовато-смуглом долт
топкий, в тишине особенно звучный ручей.
Подходя к ручью, я в последний раз оглядываюсь на
зад: далеко, далеко отодвинулся старый сад, так же, как
далеко отошла молодость—весна моей жизни. Я опить,
мучась содрогающей любовью к жизни, к весне, к ее но
вому, с каждым годом все более прекрасному расцвету,
вспоминаю любимого поэта:
То было раннею весной...
Ранняя весна. Звезда минувшего. Я еще и теперь помню
каждый день той далекой весны, я помню:
С какою радостию чистой
Я вновь встречал в бору сыром
Кувшинчик синий и пушистый
С его мохнатым стебельком;
Какими чувствами родными
Меня мэнил, как старый друг,
Звездами полный золотыми,
Еще никем не смятый луг...
Та, минувшая весна, была особенно прекрасна,—
в солнце, в гулких ветрах, заливающих поля певучим зво
ном древности, в пламенеющих закатах и тихих месячных
ночах, уподобляющих землю родине первозданного голу-
бого света. Я до сих пор помню, как той весной гудел
над голыми, пустынными полями сухой половецкий ветер
как распускались в перелесках первые цветы и каждый
цветок напоминал девичье лицо, как шумела листва под
ногой, когда я шел к усадебному саду, и как неизменно
поднималась из сада бесшумная, круглоглазая белая
сова.
Сад зацветал все гуще,—и я до осязательности живо
помню сотовый аромат его лип, его первых мотыльков,
неотличимых от сбитых ветром благоуханных лепестков
жасмина, его травяную глубину и глушь, задумчивую от
рокота горлинок и протяжного всхлипа иволги, а за садом,
вон там, ближе к с^лу,—заросшую трону, изгородь и еще
издали з&метвый белый платок. Над полем бил предвечер
ний ветер, платок колебался, я шел на его зов легко,
словно несомый ветром, а навстречу мне, направляясь к
усадьбе, шла цыганка, с ребенком-девочкой на руках.
У ребенка были большие дерзкие глаза, пышные кудри...
Такие же дерзкие, но уже потухающие, в синеве и позо
лоте, были глаза и у матери, еще молодой и красивой,—
в крупных серебряных серьгах, с оловянным ожерельем
на смуглой, открытой шее.
Я, чувствуя себя истомленно счастливым—кто не пом
нит впервые открытых девичьих губ!—шутливо просил
ее погадать, и она трогательно пророчила мне встречу
с прекрасной Пиковой Дамой. Потом она уходила дальше,
скрывалась в саду, пробиралась в усадьбу, на кухню,—там
принимали ее сочувственно и дружески-шутливо, кормили,
забавлялись с ребенком, а она сидела молчаливо и печально,
напоминая библейскую женщину на старой церковной ико
нописи. Наконец, ее проводили в комнаты, и, ослепленная
блеском зеркал и люстр, дрожа от непонятного, обессили
вающего восторга, она только крепче прижимала к груди
свою девочку и, входя, кланялась низко и глубоко, сладко
смежая невидящие, затуманенные глаза.
136
і
137
Она слышала глуховатый, старающийся быть ласковым еломудренно-подвенечный платок, высоко поднялась лебе-
голос, чувствовала, как девочка, отдаляясь от нее, персхо ЙИая девичья рука, неумело расплескивающая из Д<*ДОв-
дила в ловкие и сильные мужские руки, а, возвращаясь ,КОі о бокала тяжелые звезды пахучего, острого вина, с
радостно показывала ей блистающую серебряную монету I0BOjt страстью зазвенела гитара и с новой, почти песту-
Цыганка, уходя, прятала монету в глубокий карман своей денной силой грянула казацкая пляска.
пестрой ситцевой юбки и, несмело оглядываясь, запоми- £)то было все той же, уже поздней весной, когда сад
нала—до будущих весенних кочевий—светлую, как быаГлох и зарос, когда слитые воедино зори—заря вечерняя
плывущую в солнце, залу, окно в гулкий сад, и у окна— Заря утренняя—разливались потопом благодатного сия-
отпа ее ребенка.
т, когда звезды чуть белели, как бы погашенные красо-
Он снисходительно-небрежно попахивал дымком, тихо 0ІІ все пышнее расцветающей земли, когда земля зашумела
похлопывая жавшуюся к его ногам собаку, женственную, цками и во ржах стыдливо означились бесцветные, тон-
поминутно вздрагивающую суку—пойнтера. Он, потомок іаііше-влажные васильки.
разорившихся князьков, был статен и черноус, носил бле- £)то было в сумерки; была все та же свежесть люои-
стящие узкие сапоги, широкие голубые шаровары, мягкую ,ого леса за усадебными холмами, и была страшная, не
шелковую рубашку с нарядным поясом из голубого кав- ютная боль, и, вместе с болью, рождалась другая любовь,
казского серебра. Князек жил нелепо и дико, тосковал об же неизменяющая, не скудеющая, наоборот, все растущая
изменившей ему ясене, тайно целовал ее портрет, ее глад
ко причесанную, итальянски-прелестную головку, безоб
разно кутил с солдатками, бешено носился по полям,
загоняя своего верхового аргамака, а иногда пропадал
целыми месяцами, одевался во вретище и уходил на бого
молье в далекий монастырь, не брезгуя ни копеечным по
даянием, ни копеечным воровством.
Он часто менял любовниц: в усадьбе видели и цыганку,
и провинциальную актрису—она далее пробовала завести
своей интимной взаимности,—рождалась любовь к каж-
Іому березовому листу, до глубин раскрывающему в сол
енном луче свое изумрудное сердце, любовь к каждому
учу, воскрешающему травы, цветы и колосья. Помню, я
Ітоял немой и пораженный, словно в забвеиьи: я не мог налю
боваться стайкой тучек, медленно уносимой ветром и сказочно
адитой солнцем, не мог надышаться ароматом клейко-мяг-
ой, дрожавшей от бившегося в ней сока, березовой ветви.
Тогда я в первый раз всем своим существом ощутил
настоящую „дворню",—и шалую, чернокосую гимназистку, Ісю глубину, полнозвучность и чистоту с детских лет
никогда не расстававшуюся с гитарой, и уездную прости-распившего меня поэта и сладостно повторя
тутку, с забавной важностью носившую бархатные платья
сбежавшей жены разгульного князька.
Он прельщал женщин своим безмерным озорством,
ловкой верховой ездой, черным завитым усом и безум
ной пляской под разбитую, плачущую гитару. И неуди
вительно, что однажды в усадебном окне мелькнул белый,
Люблю тот край, где зимы долги,
Но где весна так молода...
Повторяя эти строчки, я бодро и уверенно шел все
Іалыие и дальше, как молодо и бодро иду и сейчас, в эти
[светлые сумерки, в этот тихий вечерний час.
138
139
дер|я"У
ощутим#нзинах
ст*
сне#то
Я иду без дороги, лесом, надо мной низко зеленею
березы и сорванная березовая ветвь пахнет попрежнемі
холодно, клейко и чисто. В лесу особенная, сыровата)
прохлада— прохлада земли, ручьев и слегка озябших
вьев, какая бывает в русском березовом лесу на anpej
ском закате. З&кат расстилается прозрачно, в безоблачно
сти и широте, он очень нежен, пока еще не яро
и только но низу прохвачен холодноватым,
густым и крепким смуглым загаром. Закатный загар
новится все крепче и гуще, небо тускнеет и только
юго-востоке, там, где уже начинает свое голубое возне^
сение первая звезда, лазурь холодеет все прекра
достигая своего первозданного очарования. Лес затопле
страшным, зеленовато-золотистым, быстро сизеющим, к
бы ладанным светом раннего весеннего вечера. Ранни
вечер спокоен и тих, мелко, все нежнее, все задушевнс|
звенят птицы, и их звон, все мягче врастая в тиш
не нарушает ни его покоя, ни ее листвяной мягкости
тончайший звон только углублят лесное спокойствие*
облекает его какой-то сокровенной музыкальностью и ч
костью,даже прощальный, раскатисто-хриплый,повторяемы
тишиной голос кукушки кажется иным, преисполненные
осторожности и легкости.
Я, запоминая каждый звук, каждый, непреотанно-меня|
ющийся, то серебряно-голубой, то золотисто-пепельны
световой узор в березовых вершинах, поспешно переход
в подсыхающее, охватывающее атласной сыростью, бо
лотце. Я уже целиком во власти иной, всю жизнь сопут
ствующий мне, охотничьей страсти, я крепко держу ловкое|
легкое ружье, внимательно осматриваясь по сторонам
Начинается тяга, начинается великое, древнее, почт|
колдовское лесное торжество, торжество тысячелетне
любви, тишины и заката. Чем пышнее расстилается слав|
140
Ішата,тем беспокойнееизначальнаялеснаяглушь. А здесь
астоящая глушь: низкорослая сеча с высокой, уже
іасиустившейся березой посредине — вальдшнепы всегда
т на высокое дерево—и за сечей спуск к боровому
простору. Бор стар, свеж и благоуханно-душист от золо-
Ъстых смол и сгорающего, но здесь все еще холодно
ватого снежка, рассыпанного в его потаенных сосновых
х. В воротах бора, на их резной, выточенной ма-
ювке, на вершине молодой, особенно стройной елочки,
„рернеет ворон, всегда скорбный и тихий, всегда хмурый
вещий. Он напоминает ворона русских былин, и от
го бор кажется особенно глухим, особенноѵ древним.
как древен над его тяжким мраком закат, как волнует
огнувшее в бору бормотанье тетерева, пока отрыви
стое, короткое, быстро глохнущее в тишине!
Тетерев, чудесная, угольно-голубая птпца-лиропосица,
ца, огненный гребень которой сияет, как вечная звезда
іюбвн,—эта чудесная птица тревожно похаживает в всчер-
і мгле боровой долины, пробует подняться, но не под
ается, а только вскидывается и, падая, уже смелее,
нетерпеливее кружится, как бы в исступлении, низко опу
ская голову. Я вслушиваюсь в стон тетеревиной песни—
Тетерев протяжно томится в неиз'яснимом, шелково-шур
шащем вздохе, вслушиваюсь во все это лесное торже
ство, и снова, с каждым днем все забвеннее погружаюсь
в его светлую, обильную, как бы музыкальную глубину.
Вечер избыточно преисполнен звуками, свежестью,
[Закат стал маковым, тронулся струистой росой тучек,
іесные вершины, тронутые холодком мгновенного ветра,
сладко дрогнули, смолкли и застыли в очарованыі: над
ними поплыл новый, незабываемо-дивный звук- сочное
хорканье вальдшнепа. Вальдшнеп проносится стороной,
ближе к бору—чуть виден его приспущенный клюв,—
а#здр
пн#TM
уIIIIИV
141
несется стремительно и ровно, тая в закате. И, слови
высокая, раскинутая надо мной береза как бы отодвигается
Темнота поднимается очень медленно, но расплывается
па его зов, оттуда же, из маковой страны заката, щіютпо и звучно, неторопливо обрывая маковые лепестки
хрустального терема весны выносится другой, и enаката? завораживая усталых, уже затаенно-далеких птиц,
близкое, резкое хоркаиье, его льдисто-прозрачный свист іаполняя свсжеющиіі лес сокровенной тайной молчания
на мгновенье оглушают и слепят. Я приподнимаю ружье[ СІІа> напоминающей пебытие.
Я опять прохожу лесом, без дороги, часто останавли-
паполняется славословящим звоном, сказочно дымится, но аюсь—еще тянут, теперь уже тихо и низко, запоздавшие
птица, туго опираясь на недвижные крылья, возносите/ альдшнепы. — дышу и не могу надышаться холодом ио-
в вышину. Ружейный звон растекается во второй раз ВДней, текущей к востоку, огнистой полоски, свеже-
с новой, раскатистой, изумляющей боровую глушь силой
и птица, сверкнув в закате золотыми крыльями, тихо взывающим ароматом земли—сладчайшим ароматом мо-
опускается на землю, роняя с раскрытого клюва жертвен- одой травы, еще более выросшей и засвежевшей в эту
ную кровь. Над землей, над убитой птицей, плавает поро
ховой дым,—он пахнет мягко, родеым, с детства любимым
запахом леса и скитальчества. Я любуюсь птицей, ее а древнюю, изрезанную колесами, дорогу, она выводит
тыо березовой ветви, слабо хлестнувшей по лицу, про-
[іагодатную вечернюю зарю. Я иду не спеша—чем дольше
лесу и в поле, тем счастливее и лучше, сворачиваю
переливчатым, смуглым золотом, гаснущим закатом, по
темневшим бором, почему то еще острее и кровней пере
живая слияние со всей этой красотой, со всей этой, ни
когда не отцветающей и не блекнущей прелестью, п
опять с успокаивающей грустью всмоминаю поэта, кото
рый так же стоял когда-то в вечерней апрельской тишине,
в таком же глухом и таком же чутком, мирно темнею
щем, лесу. Он так же, как и я, любовался убитой птицей,
так я;е бережно вслушивался в „ликующую ноту" невиди
мых журавлей, и также примиренно удивлялся воскре
сающему в тишине прошлому—молодости и любви.
Былые радости. Забытые печали!
Зачем в моей душе вы снова прозвучали,
И снова предо мной, средь явственного сна,
Мелькнула дней моих погибшая весна?
Погибшая весна. Звезда минувшего. Сладостная апрель
ская темнота.
142
усадьбе, к саду, теперь темному, глухому, пахнущему
семи запахами весны, молодости и счастья.
Тусклая звездная позолота, мягкая темнота, огонек
усадебном окне—все так покойно, немножко грустно
неизъяснимо хорошо! Я прохоясу мимо усадьбы, слышу
одоса и смех, они звучат радостно, молодо и нежно. Там
же давно нет разгульного князька, он кончил свои дни
ак же дико и глупо, как и жил: лег па кровать, поста-
нл в ноги охотничье ружье, нашарил—ножными паль-
ами—собачку и выстрелил в лоб, безобразно раздробив
вою хмельную, красивую голову. На груди у него нашли
аписку, переполненную изумительными по гнусности
угательствами. Теперь в усадьбе новая жизнь, новые
иди, новая любовь.
Проходя усадьбу, вступаю в поля. Темнота полей полна
розрачностн, их тишина—великой успокоенности. За
олями мягко теплится костер цыганского кочевья. Де-
шша-дыганка, девушка в оловянном ожерельи, в крупных
143
f
серебряных серьгах, с дерзкими, ночью зеленоватыми
глазами, дожидалась, вероятно, своего друга; она снова
Запевает, радостно, гулко и звучно. Кто-то, потрясенный
березовой свежестью впервые открытых девичьих губ,
отвечает ей песней силы, молодости, страсти, и песня,
сливаясь, раскатывается в ночных полях тысячелетним
любовным восторгом. Я снова стою, слушаю, и снова,
теперь уже с убедительной и какой-то грозной силой,
чувствую, что никогда не разлюблю эту случай
ную песню, как никогда, до последнего дня, не разлюблю
Эти звезды, этот зыбкий воздушный лунный свет, эти
ночные поля,—весь этот благоуханный, стократ чудесный,
земной мир.
Ник. Смирнов
•
•
і
144
0 ПРУДАХ РОССИЙСКИХ И О КАМНЕ, БРОШЕННОМ
Бур
ІО
ьян
в них
»
Квартал заборов, крест церковный,
Крик галочий над головой
И взгляд стеклянный и пустой
Двух глаз из пустоты оконной.
Крик петушиный звонче улиц...
Нить разговоров так тускла,
Как жизнь, что мимо протекла,
Беседующих дружно куриц.
На пустырях корявых, топких
Для человечьего жилья
Цепями скучными плодят
Одноэтажные коробки.
И в них таланту и поэту
Экспромты петь по вечерам
Про дв^х известных местных дам:
Про ту, а также и про эту.
И им, известным дамам, млеть
На трехаршинных каблуках,
И им в взволнован в ых руках
Всех королей желать иметь.
Перевал
145
i
Отвековав свой срок в сем граде,
Они ложатся в свежий гроб,
И повязав свой мертвый лоб,
Плывут к кладбищенской ограде.
Дни зажигались, потухали,
Бурьяном солнце оплело,
И сквозь бурьян его крыло
Напрасно б в синеве искали.
Хмельной гуляка в вечер поздний
О полумесяце гадал,
Который серебром упал
И раскрошился в вечер звездный:
От солнца до серпа бурьян...
Дни, в нем запутавшись, завяли,
Их не запомнили и сняли
Со счета ржавых горожан.
Розовое масло
Собором придавило ветхий город,
Мудр старый поп-архиерей,
Хватая крепкой хваткою за ворот
У раззолоченных дверей.
Звени, звени, волшебная тарелка,
Кади, душистый уголек,!—
Отмеряет на циферблате стрелка
Извилины свэих дорог.
Скрипеть курантам о далеких годах,
Свече ж из воску оплывать...
Кому-то где-то думать о походах,
А им, родившись, умирать
Под куполом, под пыльным синим сводом,
Куда взовьется камертон,
Куда пошлют священники с народом
Запутанный святой канон.
На корабле тесовом отправляться
В последнюю гульбу туда,
Где кораблю иод ветром не качаться
И где не хлынет в гроб вода,
Где старичок-священник в ризе жесткой
Не стукнет по губам крестом,
А чадныіі ладан в треске слабом воска
Не оплывет над серебром.
)ловянные солдатики
Им на площади перед собором
Отгреметь барабанную дробь,
Отблестеть штыком и затвором,
Отмесить городскую топь.
Офицеру с блестящею шашкой
Прогорланить привычный приказ,
Деревянно вскинуть фуражкой
И скосить на шеренгу глаз.
Генералу, нагайкой болтея,
Показать лошадиную прыть,
И царя с женой величая,
На английской кобыле стыть
Пред тупым оловянным квадратом
Славных, рваных российских орлов,
Перед злобным, вшивым солдатом,
Перед треском командных слон.
10*
*
147
На безликих и ровных парадах
С зеленей мужикам аржаным
Говорят о царских наградах
За уменье не быть живым.
Говорящие ж, шпорой играя,
Козырьки надвигая па глаз,
Над кармином рта задыхаясь,
Вечерами свой ловят час.
Громыхая умышленно шашкой,
Подпоручик один на один
Держит сердце смело в распашку
И умнеет на целый чин.
А потом—в батарее посуды
Пьяно мечется трезвый валет,
И похабно льют пересуды
В тусклый утренний, в сонный свет.
О теплых снах
На окраине, в лопухах—
Станция в три окна,
А за ней, в железных путях—
Вся страна.
II зовет, ах, зовет семафор
Каплей густой вина
На зеленый, влажный ковер
Пить до дна
Золотой черноты зрачка,
Девичьей хмель-души...
Дни в кружепьи, беге волчка
Хороши
За сигнальным во тьме огнем,
Темный где пал откос,
Где прошел горячим костром
Паровоз.
И стучит, и бежит слов круг,
Телеграфистов труд,
И течет, плывет тихий стук,
Стук минут.
И стоит молчаливо сердце
На запасном пути:
Ей, любви, в открытую дверцу-
Забрести...
Но всё дальше и дальше ход
Едущих поездов—
Не пришел цветной хоровод
Теплых снов.
«
И уехал в чужие страны
Близкий вчера откос:
В голубые, видно, туманы
Ветер снес.
ростая песенка осмерти
Врезала, вдарила,
В барабан ударила,
Черной смертью залило,
Барабан шибко бьет,
Кровь ключами свищет, льет,
Под рубаху натекла.
Бей сильней, вой, гуди!
Помирать же погоди:
Там, за тридевять земель,
Ждет-пождет городок,
Что придет родной сынок
Через несколько недель.
Но увез п ровоз,
Убежать не удалось,
Не уехать, не уйти...
Мокрый дом—мой окоп,
Мой последний грязный гроб
На последнем на пути.
Огород, город, дом
Снесены моим царем,
Острым, темным топором,
А меня, за кушак
Взяв, какой-нибудь сопляк,
Бросит в полюшке за рвом.
Ветер злобно завыл,
Свой с чужим в меня ввинтил
Из винтовки остру пулю.
Вбок окоп вдруг уплыл:
Видно, я свое отжил,
Коль глаза мои уснули.
ІИатрос
На углу по обручу бондарь
Стучал-постукивал,
Он, лихой по дереву звонарь,
Позванивал:
О страшенной пушке на горе,
О злой, слепой судьбе,
О горячей крови на царе
И о борьбе.
Подняло разросшийся бурьян,
Качнулась дверь в петле—
Горожан встревожил барабан
В дневном тепле:
— Эй да эй, зеленые заборы,
Душистые сады!
Кинуты уездные просторы
В загнившие пруды!..
Горожане пряники жуют,
Сосут да хвалятся:
— Наши тихие труды цветут,
Румянятся.
Подошли в них пышные тела,
Теплехонько на дне,
А твои дурацкие дела
О черном дне...
Пополам вдруг город разорвал
Удар-ударище,
И пришел убитый наповал
На пожарище.
И блеснул стеклянный с фронта глаз
Голодным маревом,
Колыхнуло землю в новый час
Осерчал приехавший матрос,
Морской соленый бес,
И штаниной старый город снес,
Головорез!
Тройка
За разбитым, брошенным замком—
Грива по ветру
Несущихся коней,
Череда горячих,
В беге, дней,
Перезванивающих бубенцом.
Топот звонких кованных копыт
Бьет,
Поет в родной
Раскрывшийся разлет.
Ждет, что за морем живет
Народ:
За моря свободой тройка прогремит.
И об'едет дальние углы
В бездорожье,
В непогоду
Тарантас
И завяжет крепкие узлы
Крепкой дружбы этот час*
152
Эй, скачи под красною дугой,
Режь колесами
Дороги и пути:
До всего доехать и дойти
Под рабочею ременною вожжей.
Михаил С зіир нов
153
no Большакаң
u іхоосЕдкагл
евочке, в русой косе лента голубеется... Стряхнула де
очка соринки с передника, убегающему поезду рукой
ілхнула и заулыбалась, как солнце, третье милое земное
|юлнце. Три солнца обнялись и закружились,
h поют.
СОЛНЦЕ НА ЗАВАЛИНКЕ
Три солнца
смеются
Вечная странница
На станции, кроме меня, с поезда сходит женщина.
вглядываюсь—знакомая. Ах, да ведь это Настя, та самая
барышня Настя, которой неизвестно кто дал прозвище:
Стучат колеса. Кружатся березки, поляны. Мелькаю (^ахарнь,й Лобик". Прозвище имеет основание. Спереди
синицы на телеграфных проводах. Тихо на небе, тихо ш дастины ВОлосы до бровей спущены, обрезаны ровно, как
земле, тихо на сердце. С плеч скатилося бремя столичноі п0 линейке. Через три дня на четвертый вечером смачи-
сутолоки, последним снегом тает беспокойство, что мелкоі чнвает Цастя чолку сахарным раствором и частым-пре-
литературной сошке жить при настоящих условиях часто частьш гребешком приглаяшвает. К утру волосы ссыхаются
невмоготу. Деревни, поселки и белые церкви купаются в' гладкий твердый панцырь. Настя говорит, что такая
в солнечном море... Завтра поезд причалит, к тихой при прическа молодит лицо. Правда, волосяная дощечка при
стани, гостеприимно встречающей меня многие годы.,
И снова—бабы, мужики, дети... И снова никогда не пре
кращающийся разговор на незабываемую тему—как лучше
устроить жизнь и кто лучше жгівет в настоящее время;
рабочий или крестьянин; снова жалобы мужиков, енраведли
вые и по привычке; снова уговоры, убеждения и доводы
с моей стороңы. Все это не ново... Все это наскучило...
А солнце... Тысячелетия оно горит, не сгорая. Но кто
скажет, что оно намозолило глаза! И еще многие миллионы
лет солнце всегда будет новостью каждого утра...
Солнечные брызги осыпали вагонные окна. Девочка
с самоваром выбежала к завалинке. Завтра праздник...
Блестит чистый самовар. На завалинку поставила его де
вочка: пусть обсохнет, пусть позолотеет от солнца. Солнце
на небе, солнце на самоваре... Красный передник на
154
крывает лобные морщинки, а морщинки пужно таить до
поры, пока не отыщется жених.
В поисках жениха и просто так, от нечего делать, с
семнадцатого года исколесила Настя весь Союз Советских
Социалистических Республик.
Была в Актюбинске, Ленинграде, Саратове, Харькове,
Вятке, Одессе, Чите.
Много городов по Союзу. Пролетают над городами
весною и осенью странницы-птицы: лебеди, соловьи, дрофы...
Не каждому человеку доступны пределы далекие, иной от
рожденья не видит дальше своего выгона и луга. А бывает,
приневолит судьба: не сиди, а скитайся. II не может чело
век на месте недели одной протерпеть, сосет червяк,
чудится невиданное, дразнит дым паровозный, дороги
проселочные, о ака, гонимые ветром...
155
— Прощайте, соседи, счастья хочу попытать...
А стронулся с места один раз, да не случилось в дороге
несчастий никаких—решена судьба... Уж не сидится потом
в четырех стенах, хочется летать (эх, скорей-бы аэропла
нов побольше), захлестывает море людское, знакомства
дорожные, разговоры-расспросы о том, о сем.
Голодные годы решили Настину судьбу. Сначала по
нужде поехала, а после разохотилась...
А теперь приедет откуда—бегут и старый, и малый, в
душу каждого любопытство заронено, не у каждого только
смелости хватит самому неугомонной жизнью жажду лю
бопытства утолять...
Самим нельзя, так хоть других-то наслушаться вволю.
Чудеса настоящие рассказывает Настя о городах, лесах
и морях...
— Надолго, Настя?
— С недельку погощу.
— Откуда?
— Из Севастополя.
— Вот что, Настя, у вас много новостей, и у меня
есть, что сказать крестьянам. Завтра праздник, соберемся
у нашей завалинки на бревнах и потолкуем с мужиками.
Согласны?
— Что ж...
И вот следующая глава, действие которой происходит
На бревнах, у завалинки
Все село в тот же день узнает о нашем приезде. Но солнце
ушло до завтра, и суббота к тому же... По субботам не
слышно песен по селу и мужики не сидят у завалинок.
Утром на зов колокола в церковь идут к утрени ста
рухи, да две-три девицы, а все остальные — мужики
156
IШ
ребятишки, свободные от печки бабы—рассаживаются на
траве в тени изб и заводят разговоры, прерываемые
только отходом обедни.
Пока не кончится церковная служба, никто не пьет,
не ест... А лишь покажутся по дороге из церкви редкие
молельщики, собрания мужиков пустеют, все поднимаются
на обед... Эг0 приблизительно бывает в девять часов утра...
После обеда—разговоры на улице до полдня, а потом снова
до петухов...
Мне приходилось говорить с мужиками на собраниях,
созываемых официально, а разговоры у завалинок—мое
любимое занятие с детства. Одни и те же мужики и бабы
собираются на сходку и к завалинкам, но совсем разный
характер бесед непроизвольно создается там и тут.
На докладчика, приехавшего специально на собрание,
смотрят, как на очередного болтуна, который болтает
по должности или в порядке всяческих дисциплин. От
ношение к такому докладчику недоверчивое, презри
тельное: „Мели Емеля, тебе за это жалование идет...
На нашей спине сидишь, что не поболтать, язык не
размять"...
У завалинок не то... К завалинке подходишь, как рав
ный, присаживаешься и слушаешь... Если же подходишь
к мужикам в первый раз по приезде, после взаимных
приветствий всегда услышишь:
— Ну, что новенького?... Не забыли там про нас?...
С такого вопроса начинается беседа и в этот раз, в
холодке, на бревнах, в шесть часов воскресного утра,в то
время, когда на церковной колокольне перезвон колоколов
тревожит сон галчат в гнездах.
— Что вы? Как же можно забыть о вас? Всегда о вас
помнят, всегда думают и работают над улучшением кре
стьянского положения...
157
— Чудно... Улучшают, говоришь, почему-же она, жизнь- Мужики настораживаются, ждут моего ответа, но под
то наша, не улучшается?
ощт Настя и все:
Стоит ли приводить здесь трехчасовые диалоги утром _ с приездом, Настасья Васильевна, чем
натощак, и многочасовые разговоры после обеда и пол- вдуешь?..
дника? Говорить с мужиками трудно. Рассказываешь им о Настя—увлекательная рассказчица. Постоянное общение
мероприятиях правительства, а они кроют тебя копкрет- людьми, всегда свежие дорожные впечатления сделали
ными фактами: есть нечего, надеть нечего, земли нет. І3 деревенской девицы бывалую, энергичную женщину
— Было по две десятины на душу, и осталось столько
же... Прежде брали в аренду кузьминский участок... Теперь
Этот участок в ведении государственного земельного фонда,
Прежде платили Кузьмину, теперь-—государству. Прежде
арендованная земля не подлежала обложению налогом, а
теперь за аренду заплати, продналог заплати, а себе
остается шиш без масла.
і приятную собеседницу.
Она говорит о море, меняющем свои краски в зависимости
)т ясности или облачности неба, о знаменитой панораме
Севастопольской обороны на Малаховом кургане, о городе
Севастополе, который ничуть не похож на Самару и Саратов...
Слушая Настю, мужики развесили уши, позабыли о
Ьалогах, о земде, о крестьянской нужде... Они преврати
ло прежде вы платили Кузьмину, а теперь своему тъ в детей, слушающих чудесную сказку. Кум Никифор
государству, которое каждую копенку, взятую с вас, по
старается употребить с пользой для вас же и для всей
рабоче-крестьянской республики...
Однако эти доводы крестьяне понимают с трудом.
Вот на беседу торопится лохматый мужик Анненков
в руках у него развернутая книга, его лицо возбуждено
— Ты думаешь, если мы живем в берлоге, так—мед-
іе выдерживает напора нахлынувших на него чувств и
юсклицаст:
— Вот что надо в наших деревенских школах—всем
Ізыкам надо детей обучать. Тогда бы люди не бедствовали
Noк, как теперь... Невмоготу в России—в Англию по-
зжай, трудно в Англии —в Америку катнуть можно...
к там еще Япония есть, Франция, Италия... Весь бы свет
веди... Нет, милый моіі, жизнь наша берложья, а головой )0'ехал, а где бы нибудь счастье нашел..
мы смекаем малость... На, читай... Не смотри на обложку
а читай вот это место... Вслух, да погромче, чтобы все
слыхали...
„Они доказывали, что в будущем обществе не
должно быть богатых и бедных, что там все должны
быть равно сыты" г.
Запомни эту страницу—71-я под цифрой 38, а те- ласны определить своих детей в какие угодно школы...
иерь скажи: есть у нас равенство? Все у нас сыты?.. >аз школа, то будет толк: учителем, фельдшером, агро-
шмом, артистом—пусть кем угодно, только не прежним
мужиком выйдет из школы крестьянский сын...
Не единичное это желание -обучить детей всем язы
кам, всем наукам...
Из 47 газет и журналов, получаемых в селе, крестьяне
ІЗігади о разных курсах и даже о такой школе, „где на
фтистов выучивают".
Тяга к школе в деревне колоссальная. Крестьяне со*
1 Коваленский. „Вчера и завтра'
158
159
И может быть, читателям грустно, что в школе ищут
не света, а облегчения, освобождения от „проклятой кре
стьянской должности".
На мои вопросы, почему не учили детей раньше, кре
стьяне отвечают:
— Прежде жизнь была полегче, без ученья было
возможно...
Летающая корова
Таков уж порядок обмена новостями: сначала приезжие
крестьянам, потом крестьяне приезжим...
Новостей в деревне много, только слушай, и рассказ о
летающей корове не анекдот, а самая подлинная быль о
мужицкой незадачливости. Поехали на базар муж с женою,
корову по нужде повели продавать. Ну и продали за семь
десят рублей. Распределили выручку по статьям расхода:
тридцать рублей за колеса, двадцать рублей на ремонт
косилки, десять рублей на штаны и рубахи, десять туда-
сюда... Из статьи „туда-сюда" пришлось пряников сынишке
купить. Домой уя;е собрались, а тут нелегкая подвернула
этого—с шарами разноцветными, специально из губерн
ского города приехал народ соблазнять...
Колышатся на ниточках малиновые, желтые, зеленые,
колеблются ветром, под небеса вырываются, цветистой
прозрачностью дразнят. Красота и удивление. Внервоіі
такие на сельском базаре!
Баба думала,—бычьи пузыри раздуты и покрашены, а
городской бес подлетает и ну бисером рассыпаться:
— Воздушная забава для детей, возбудительное средство
для летательных инстинктов... Дешево и сердито...
— Семен, купим Кольке...
— Да ее, поди, не укупишь?..
160
— Тридцать копеек, любезный гражданин, какой из
вольте—оранж, бирюзу, яхонт, изумруд...
— Чего болтаешь, отвяжн-ка вон этот зеленый...
— Без рекламы не продашь, любезный... Извольте...
— А, так ты.с рекламой,—не настоящие значит, под
дельные?
— Не в том направлении понимаете, гражданин... Ре
клама—это в роде того, что не нужно, а бери... До-
свиданьица..
— Держи, Алена, игрушку, а я вспомнил, гвоздей еще
нужно купить, дай-ка мелочь-то, а червонцы в платок
завяжи.
Увязала Алена червонцы, а эта штука зеленая так
тебе и вырывается...
— Погодн-ка—не вырвешься, прикую тебя,—улыбнулась
Алена и к платочку с двумя тридиатирублевыми бумажками
ниточку от шара прикрутила... Прыгает шар, как беше
ный, лошадь оглянулась, дерг с испуга... Покачнулась
Алена, вылеіел шар с узелком... Вылете.ь—и кверху...
Взвыла баба:
— Ой, караул, корова улетела...
Народ бежит, Семей с гвоздями вернулся:
— Что орешь?
— Ох, головушка моя горькая, корова-то, деньги-то
коровьи к облакам взвиваются, вон, вон к лесу поле
тели...
Й смех и грех. Мужики орут:
— Стрелять надо, прострелить его...
Ох, да где-ж ружье найдешь...
Пока искали ружье, далеко улетела игрушка, над зеле
ным лесом совсем ее незаметно—
— Красную бы надо покупать, красную за сколько
верст видно, а зеленая заденет за дерево—ищи ее...
J 1 Иерипал
151
— Куда-ж она теперь, ой, головушка моя несчастная
Так и улетит за облака...
Знатоки возражают:
— Атмосфера не допустит.,. Лопнет и упадет... TenepJ
ищите в окружности,
— Эй, кому, кому, изумрудпые, бирюзовые!
— Вон, вон... через него, он, мошенник, он, соблазни
тель, погубил, зарезал!—взвыл хозяин коровы.—ПомогитІ
мужички, отверните ему башку...
Еле спасся торговец, а шар с неделю искали по окрест
ным лесам... Ничего не нашли, кроме старой холщевоі
рубашки, растянутой на сучьях — ворожил кто-нибудь
кого хворь доняла... Оставили рубашку в лесу: „Пусть с ру
башкой и недуг под дождями небесными, под ветрами буй
ными изойдет, истлеет".
Нельзя такую рубашку брать: болезнь на того пере
кинется, кто наденет ее...
Пропали шестьдесят рублей, улетела корова
По винтику, по гаечке
Как лучше устроить жизнь, почему она несладка, зло]
употребления начальников, упущения бесхозяйственны:
хозяйственников,— вот темы разговоров на завалинке,
теперь, когда необходимо экономить каждую полушку, за
Стряхнули пыль с плакатов, выстроились колоннами,
ждут, слушают,—вот запыхтит гроза сох деревянных,
рот нагонит ужас на старух. Долго прождали,—пи слуху,
ни духу, пришлось члену правления лично навстречу
трактору скакать...
А трактор стоит себе, постаивает недалеко от города,
след простыл неизвестного нюфера...
— Жулик,—изругался добродушный член правления,
и нового возницу нашел, только с уговором, чтобы этот
не надувал, а побоялся бога...
— Доставишь трактор на место, на чай прибавка
будет...
Закружилась пыль иод колесами тарантаса.
— Сейчас приедет...
Но и второй не приехал, не спец он по тракторным
винтам, затормозилась машина,—плюпул и ушел,
— А ну тебя к чорту... задаток получен... Хватит гуль
нуть, и то хорошо...
До заката прождали граждане, руки затекли у держате
лей плакатов... А тут коров, овец гонят...
— Пес с ним, и с трактором... Он может быть через
неделю доплетется, и жди его тут...
Через неделю! Это бы хорошо, но трактор не предстал
пред очами жаждущих на него взглянуть ни через неделю,
ни через две, ни через несколько месяцев.
метка о тракторе в губернском журнале и подробны! Осенью это было. Пораскинули мудрыми мозгами коо
рассказ о том очевидца повергают мужиков в уныние
Трактор этот приобрело правление Заволз&ского коопе
ративного товарищества
псраторы и решили: пусть до весны стоит, что с ним
сделается, не сахарный, не растает.,.
Но когда поехали весной за трактором, от пего оста-
Нанял член правления первого попавшегося шофера лись (пе рожки и ножки—это ведь не козлик), а только
уплатил ему за доставку трактора от города до места на
значения полностью, а сам на тарантасе вперед покатиі
торжественную встречу организовать...
162
колеса и рама... По винтику, по гаечке для хозяйственных
надобностей растащили обыватели трактор за время его
полугодовой стоянки на чистом воздухе.
И*
163
Весы с походом
ца.юванья человек умудряется кутить, играть на биллиарде,
юкупать за две с половиной тысячи дома... Неужели,—
удивляются мужики,—кооперация такая хорошая корова,
но за три-четыре года позволяет человеку надоить в кар-
Эта глава тоже о кооператорах...
Действующие лица этой главы—коровы, разные ко
ровы: одна самая обыкновенная деревенская, красной шер
сти, с белыми пятнами, с грязным хвостом, с грязным вы
меием, но с хорошими удоями, потому что это коров* дь подоить_где там?.. Нас все доят...
заведующего потребилкой... Другие—без хвостов, без рогов
с двумя ногами. Неравнодушная к соли (кто же не знает
что коровы любят соль и что у хороших хозяев всегда ні
дворе соляной ком с вылизанной ямкой в середине), со
блазнонная открытыми воротами в соляной сарай потре1|І|ей жнзни ДОМьШИКОв, разговоры переходят в другую
билки, корова заведующего зашла в солехранилище и рас 1Д0СКОСТЬ... Злоба дня последних двух месяцев—северный
положилась, как дома... Вволю палакомившись, она оставил tt011oc и полет Амундсена.
іаны тысячи?.. Что за диковина? А мы вот целый век
нертомелим, а ходим разутые, раздетые... А чтоб кого-ни-
Северный полюс
После того, как рассказано о нужде и лишениях, о хо
там и тут следы своего пребывания, в виде темных паху
чих кругов... Один из кругов, между прочим, остался ш ^ыщ благополучно? Прежде-то моряки иа кораблях
весах... Остался и застыл, затвердел... Заведующие потре
билкой не придали этому значения —вот невидаль!—и ко
ровий круг на весах приобрел все права гражданства
Жена нашего заведующего-—нравная баба, попробуй еі
поперечить—костей не соберешь... К ней нужно с у.іыбоч
кой, тихонечко подкатиться...
Нашелся такой:
— Арина Михайловна, как будто непристойно на та
кое вещество соль насыпать, счистить бы надо...
— Не господа, сожрете...
Что ж, раз такие кооператоры, приходится все жрать,
Соседнее село—Павловка—мужиками зовется Рожнов-
кой, по фамилии заведующего торговым отделом волост
ного о-ва потребителей „Труд и Борьба". Не потому
Павловка стала Рожновкой, что большие революционные
заслуги перед республикой у Рожнова,—уменьем жить
Рожнов увековечил свое имя... Как же: из небольшого
164
— Ну, как—перелетели?.. Что там на полюсе? Как
не попадали на полюс, льдами затирало...
За два месяца моего пребывания в деревне о северном
полюсе приходилось беседовать много раз...
Один раз меня остановили старухи, ковылявшие от ве
черни:
*
— Постой-ка, да что, слышно, будто машина полетела
новую планиду открывать... А на планиде-то вечно зима,
говорят, лютая... Прилетели, что ль?..
Восьмилетняя девченка спрашивает:
— Дяденька, Мутсен прилетел?..-
— Прилетел, прилетел.
— Не замерз?..
— Нет, не замерз...
— То-то, а то говорили замерзнет.
Амундсен вскружил голову всем, о нем хотят знать,
хотят читать, им интересуются больше, чем английскими
событиями, и какой успех имела бы книжка о полете
165
Амундсена! Но такой книжки я не знаю, и жажда знания
крестьян неутолсна.
В Москве есть такие авторы, которые умеют прсдвосхн
щать события. Забастовка в Англии— и в этот же день
готова книжка о забастовке... Избран президентом Гинден
бург—получайте книжку о Гинденбурге. Торжество автор
ского пера и типографской машины. Но в деревню до
сих нор нужные книги попадают с большим запозданием,
да и сколько их попадает... Здесь неуместно делиться
соображениями о книгах для крестьян, а поделиться мис
есть чем, и кое-что я мог бы посоветовать издателям де
ревенской литературы.
На столе передо мною письма крестьян с просьбой
выслать нужные для них книги. Подробнее об этом будет
в другом месте, здесь только расскажу о том, что интере
сует крестьян.
1) „Скотолечебиики".
2) „Рассказы про духовенство, одурманивающее на
род".
3) „Географическое расположение всего земного шара,
население народов, быт и нравы".
4) „Жизнь и описание путешественников и море
плавателей".
5) „Что говорит наука о библии".
6) „По садоводству, уходу и прививке".
7) „Карта СССР с указанием с.-х. районов".
8) „Научные книги о природе".
9) „По пчеловодству".
10) „По политике и экономике".
11) „По технике и разным ремеслам".
12) „По естествознанию и юношескому движению".
13) „Про любовь".
14) „Песельники".
15) „Словари и каталоги".
16) „Как улучшить самогон".
17) „Письмовники, или как любезным писать письма"
ит.д.ит.д.
Просьбы прислать все существующие каталоги посту
пают от многих граждан в письмах и беседах.
— По каталогу мы узнаем, какие есть книги и по кар
дану ли нам они...
В каждом гизовском магазине на прилавках горы ка
талогов и бюллетеней. А вот в пяти селах за два месяца
а не видал ни одного каталога ни в школах, ни в чи
тальнях...
Золотая гора
На лето горожанин едет в деревню отдыхать, для горо-
канина деревня—дача, он наслаждается чистым, воздухом,
іавидует крестьянину, живущему всегда на лоне природы,
деревенскую жизнь, даже проживая в деревне, предста-
іляет себе такой, как она изображается на раскрашенных
пгкрытках: речка, лужок, коровки, мужички в лаптях, ре-
Блтишки без порток.
Горожанин отдыхает в деревне, но тому, кто не толь
ко скользит своим любующимся взором по поверхности, а
імотрит поглубже, кто не отказывается покипеть в котле
крестьянской жизни, всегда зависимой от стихий при-
)оды,—отдыхать в деревне нельзя.
Нельзя отдыхать, когда жая^дущие ноля изнывают от
іе-здождья, когда крестьяне ходят, как потерянные и с то
скою смотрят на небо: не покажется ли темное облачко,
іе загремит ли желанный гром...
Вянут огуречные плетни па огородах, поедает капусту
блошка,—и нет никакого спасения, и горько качают головами
юзяйки, и ребятишкам не хочется играть... С молоком
166
167
матери впитывают в себя дети страх перед небом, ц
непонятна для горожан величайшая радость деревни, когда
дождь идет вовремя.
Горожане, кушающие крестьянский хлеб, не чувствуют
в неѵі привкусов мужицкой тревоги, радости и горя...
Горожанам дождь часто помеха.
А мне понятно, почему люди, зависимые от природы,
создали себе добрых и злых богов. Представьте, что вы на
краю пропасти, что вам грозит смертельная опасность, и
кто-то вас спасает, выхватывает из лап смерти. Ведь вы
слов не находите отблагодарить благодетеля!
Теперь подумайте о крестьянине. Солнце печет... Два-
три дня посевы могут протерпеть, а дальше—конец на
деждам... Но вот дождь, хороший дождь, как раз во-время ..
Крестьяне спасены. (Горожане не задумываются над тем,
^то раз спасен урожай, то спасены не только крестьяне,
но и они—горожане).
Нынешняя весна в наших краях была на редкость
благоприятпая для посевов... Дождей было много, дожди
были во-время—тихие, старательные дожди.
Трогательно было смотреть на лица мужиков, расцве
тающих блаженством, и слушать всего два слова, произно
симых с восторгом:
— Золотая гора!.. Золотая гора!..
Гора, горы золотого хлеба, веселые лица сытых мужи
ков, бесконечные подводы у ссыпных пунктов, длинные
ленты товарных поездов, оживленная жизнь морских пор
тов, залихватские гудки заводов,—все это с неба падает
мелкими светлыми крупинками, падает после сева, сыплет
ся накануне цветения ржи... И росы, росы... Уходит
солнце, а поля, как океаны теплой росы...
Зелень на выгоне, муравой постелена улица... И так
хочется бабам, мужикам и детям встать на колени и
168
^^і
благодарить подобревшее небо, благодарить, не вспоминая
его прежнюю жестокость...
Когда будут придуманы дождевые машины, благодар
ность будет им, благодетелям мужицким, а пока их нет,
глаза невольно устремляются к небу.
Це н а страданий
В один пз воскресных дней беседу на завалинке пре
рывает подошедшая баба:
— Слыхали? Артист приехал, зубами стол подымает, а
на столе самовар горячий... А еще на разбитые стеклянки
головой ложится, а на него восемь человек встают...
— Наверно из цирка, надо поглядеть...
И вот пришли смотреть циркача, гастролирующего по
деревням... Из Владивостока едет артист, останавливается
в больших деревнях, зарабатывает от рубля до десяти за
представление... Обычный заработок—три-четыре рубля
в вечер... Надо как-нибудь жить... Сорок три года артисту,
прежде в цирке работал, і но на фронте контузию полу
чил, в тридцати местах под кожей шрапнельные осколки
застряли, через каждые три недели бывают припадки па
дучей; как инвалид, получает в месяц девятирублевое по
собие, но на девять рублей жить нельзя, и приходится
переносить нечеловеческие страдания.
Артист городского цирка не заставляет зрителя стра
дать: он здоров, он одет в соответствующий костюм, он
намазывает руки и тело мазями, он показывает свои но
мера, работая на ковре.
А тут... Больное, все в рубцах, тело, грязные трусики...
Артист ложится животом на пол и поднимается черным...
Толстый слой пыли прилипает к вспотевшему телу.
Номера один страшнее другого.
169
Голова у артиста курчавая. На прядь волос надевает
он двухпудовую гирю, танцует с гирей, а когда помер
кончается, с головы сыплются волосы,.. Ложится на стекло,
держа на себе восемь здоровых мужиков... А потом по
казывает спину зрителям: в тело впились стеклянные за
нозы... Толстую доску разбивает пополам ударом о своіі
лоб, в зубы берет железную полосу, которую закручивают
у него на спине четыре мужика...
В середине представления в зрительный зал врываются
безбилетные и начинают свистать... С артиста льется пот,
он обращается к свистунам:
— Вы не свистите в храме?.. Для меня это место важ
нее храма, я кровь свою проливаю здесь.
Пять рублей заработал инвалид, из них полтора рубли
комсомольцам пришлось отдать за помещение нардома, три
рубля за двухдневную квартиру со столом... Остался пол
тинник. Живи, как хочешь...
Мужики идут с представления грустные.
— Да... Оказывается, есть жизнь хуясе нашей... Чорт ее
знает, эту жизнь, как она устроена...
Письмо крестьянки
-
Если бы сохранить миллионы писем, пишущихся ко
рявыми мужицкими руками, миллионы воцлей в большин
стве случаев,—какой богатейший материал достался бы
в наследие потомкам...
Письмо Владимира Я. и ответ на него Калинина
в „Крестьянской Газете" взбудоражили деревню, придали
смелости мужикам, вселили надежду, что их могут услы
шать, могут откликнуться... Крестьяне пишут; пишут му
жики и бабы, бабы меньше, чем мужики, и мне хочется,
чтобы следующее письмо крестьянки было напечатано:
170
„Письмо к товарищам, редакциям и вообще ко
всем, которые состоят в партии.
Дорогие товарищи, в журнале я прочитала, что
вы и после перевыборов все еще заботитесь о том,
как бы вовлечь женщин, особенно крестьянок, и за
ставить их участвовать в сельсоветах и других учре
ждениях. Правда, я поняла из всего этого, что это
и есть ваш прямой долг и обязанность, раз вы
имеете счастье называться ленинцами, то и должны
исполнить все заветы нашего дорогого вождя, Вла
димира Ильича Ленина. И, прочитавши этот журнал,
я решила написать вам письмо. Мне ужасно хочется
познакомиться с вами и на возбуждавшие вопросы
получить ответы, а еще больше того, хотелось бы,
как перед сознательными товарищами, открыть свою
душу, чтоб они могли видеть, какая буря может бу
шевать в груди несчастной бедняцкой и угнетенной
женщины, и как хотелось бы стать работницей за
улучшение жизней жалких, ничтожных и угнетенных
людей, и особенно за пробуждение крестьянских
женщин, которые до сих пор через свою спячку не
сут тяжелый гнет своей притеснительной жизни, и
поэтому я должна сказать вам то, что крестьянскую жен
щину трудно возбудить журналом или газетой, кре
стьянские женщины чтение газет и журналов откла
дывают в долгий ящик, и из этого, товарищи, ясно
видно, какой нужен журнал для крестьянки в деревню.
Ей нужен живоіі журнал, который называется деле
гаткой, и чтоб эта женщина-делегатка ездила не один
раз в год, а чтобы посещала деревню чаще и разс-
ясияла бы им все их тяжелые положения, с которы
ми они сами до сих пор не могут разбираться и не
должны посылаться разные делегатки на одну и ту же
171
ч
деревню, а нужно, чтоб была одна п знала всю де
ревню, как свою семью, а не то, чтобы, как про
шлый год в селе Тростянке,— приезжает делегатка и
об'являет женское собрание. Конечно, женщины пло
хо откликнулись на это, и пришли только те, за ко
торыми не тянулся хвост, провели собрание и по
неопытности своего дела провели в председатели
женотдела ту женщину, которая состоит церковным
членом и занимает должность псаломщика и про
свирни, и может ли та женщина обслуживать про
тивоположный ей интерес, который ей доверили? У
ней только и соображения, как бы поаккуратнее
просвирку испечь да погромче „господи помилуй'4
спеть, да побольше народу к себе заманить, чтоб им
с попом не пришлось голодать.
Это дело прошу поставить на заметку, чтоб кре
стьянки знали и не выбирали в председателей пса
ломщиков и просвирен.
А еще, товарищи, вы пишите в журнале, что
ваше передвижное кино про кооперацию массу воз
будило народу, которые до сих пор не могут понять
из слов, то ясно рассмотрели на картине, какие вы
годы для трудящихся масс от кооперации, н поэтому,
дорогие товарищи, я думаю, что не плохо бы вам
составить картину под кино, как тяжела и ни
чтожна еще до сих пор жизнь бедного класса, и на
какой еще низкой и грязной ступени до сих пор на
ходится бедняк. Вы должны ясно и точно разрисо
вать его жизнь, и как выйти из такого положения.
Да, товарищи партийные, ваш долг и обязанность во
что бы то ни стало возбудить угнетенный народ.
Пора народу взяться за дело .и не смотреть на да-
денное ему слово Свободы, как на колючего ежа,
Если взяться за пего голыми руками, то он, пожа
луй, уколет, а пока надеваешь рукавицы, он убежит.
Вот [как еще до сих пор смотрит на это спящий
народ.
Да, дорогие товарищи, я верю в заветы В. И. Ле
нина, я верю во все то, что предсказал он, что при
дет время—правда победит неправду, а труд поборет
капитал, и сотрет с лица земли всю ложь и самолю
бие, которые до сих пор стоят преградой к движе
нию начатого дела. Я уверена, что мы добьемся того,
чтобы у одних не была вечная масляница, а у дру
гих—вечный пост, и чтобы один не получал двести
рублей, а другой—десять.
Вот в этом смысле я бы и хотела быть активной
работницей, но но своей собственной силе я не могу
этого сделать. Первая помеха—это есть мое семей
ство, во-первых, я не могу бросить своих несчаст
ных детей, которые и без того обижены своей не
счастной судьбой, а во-вторых, я не имею ни обуви,
и даже такой одежи, в которой бы я могла быть
в обществе людей. Меня ведь тоже убивает совесть
быть на людях в лохмотьях.
О религии я убедилась, что она от правды далеко
ушла в сторону, в смысле этого я и пишу вам свое
стихотворение:
„Плотью помер, духом жив,—
Ленин разделился.
И как-будто Ленин дух
Во мне возродился.
День тоскую я о том,
Что бедняк ничтожен,
Ночь мечтаю я о том,—
А изжить, ведь, можно.
/
173
Только взяться бы нам всем
Поскорей за дело,
Тогда зло и капитал
Вниз бы полетело.
Крестьянка с. Тростянки, Обмаровской области, Самар-І
ской губ., Зинаида И. Мичурина.
Откликнитесь, дорогие товарищи. Отзовитесь, дорогисі
женщины-партийки".
Солнце, солнце!
Долгие годы беседуют мужики на досуге у завалинок
Можпо ли мне наговориться с мужиками за два месяца,
можно ли вычерпать бездонные колодцы?
Скоро начнутся полевые работы: терпи спина, терпите
руки... Было-б что работать, а мужицкая натура крепка,
закалилась она вьюгами и жарами, все перенесет...
Урчит гром в отдалении. Солнце к закату клонится.»
Две радуги, одна яркая, другая—побледнее, расцвели на
темной туче, пролившейся над полями...
Вот мужик пучок стеблей ржи приносит показать со
бравшимся. Каждый встает, к себе примеряет...
— Эх, как вытянулась... Митрошке выше головы, Ни-
кифору по плечо... Как-бы не свалилась... уж больно до
бра... Давно такой не было...
Молодеет умытая трава... Солнцу не хочется уходить,
но, улыбаясь, оно дрожит лучами:
— „До завтра, до завтра... Спите спокойно"...
Родиои АкѵЛьшин
Виловатое.
Июнь, 1926 год
174
БАБ Ы
(Фабричные очерки)
Баронесса и ее горничная
Барон Штакельберг был женат на своей судомойке.
Судомойка Нюшка—юркая, чернявая девчонка, вострая
на слово, происходила из глухой деревни. Водворившись
в большом петербургском особняке барона в качестве
хозяйки, Нюшка с положением своим освоилась очень
быстро, стала носить модные платья, замысловатые при
чески и покрикивать на прислугу.
Через несколько лет Нюшка стала полной, сдержанной
Анной Ивановной, принятой в свете и всеми уважаемой
баронессой. Барон не жалел средств на учителей, обучавших
Аішу Ивановну наукам и, главное, хорошему тону.
Но чем более блестящи были успехи .молодой баро
нессы в свете, тем больше крепла ненависть к ней много
численной прислуги богатого особняка. Люди не могли
ей простить ее блестящей карьеры и, особенно, ее грубости.
— Вишь ты, лощеная какая стала!—говорила первая
горничная баронессы—Клавдия, приехавшая из одной
с ней деревни и особенно ненавидевшая строптивую свою
барыню.—И тут ей подвей, и там припудри. Небось, забыла,
как с голым пузом, сопливка, по деревне бегала, да хлебушка
175
у добрых людей кллпьчила. А теперь, скажи пожалуйста,
„мадам парле франсе", из грязи в князи. II так, и сяк
на людях ломается, но, между прочим, дома на нашего
брата хуже ломового орет. Тьфу, фря!—и злая, некрасивая
Клашка неистово стучала в углу совком и замысловатыми
метелочками для сметания пыли.
Но всему бывает конец. Настал конец и НюшкипомтІ
счастью. Пришел Октябрь и вероломный барон, бросив
молодую жену вместе с пуфами и китайскими ширмаші
ускакал за границу.
Баронесса Анна Ивановна, вновь разжалованная в Нюшку
после горьких переживаний и слез оказалась опять в глухоІ
посещать женское делегатское собрание, слушала молча
и внимательно, а в 1924 году, после смерти Ильича,
подала заявление в партию.
Нее помнят эін дни. В огромном клубном зале напря
женность тысячной толпы, безмолвной, глубоко спрятавшей
свое горе. На эстраду всходят рабочие один за другим.
Бабы по особенному чуют и любят Ильича и потому,
выходя па эстраду, в словах своих об Ильиче и партии
захлебываются слезами и, не договорив, бросают на черное
сукно заявления о вступлении в РКП. Пышла на эстраду
и Штакельберг. Она истерично закружилась, широко рас
кидывая руки, плача и смеясь:
деревеньке Московской губернии. А через шесть лет, когда
Товарищи... родненькие... Солнышко наше ясное
в этом районе пустили долго стоявшую шелковую фабрику
баронесса стала работницей.
Но следить за собой она не перестала: попрежнем}
завита, одета и блюдет хороший тон. Такой мы ее видш
каждый день на фабрике. Она работает на размотке шелка
мотальщица, тов. Штакельберг, рабочий номер 563. И туі
же рядом, на машине—Клавдия Крючкова, коммунистка
с 1918 года, член бюро, активная рабкорка, а в прошлом-
старшая горничная боронессы Штакельберг.
В первое время баронессу „разводили" скопом но!
предводительством Клав/лш, Клавдия плакала от обиды
в фабкоме и вместе с бабами требовала:
— Вон ее, стерву, гнать с фабрики! Забыли сначала хочет передовой наш авангард загадить:—и схватив со стола
расстрелять, так она голову подымает, сволочь, в работ
ницы пролезла. Мало надо мной иобахвалилась, а тенор
в подружки попала. Не будем с ней работать!
Но в фабкоме отнеслись к этому делу холодно і
Штакельберг продолжала работать. Из баб многие стал!
ластиться к баронессе, расспрашивали о барской жизні
закатилось! Помер наш Ильич... Бабы, что вы воете?,
Всю жисть выли, иль и сейчас выть надо?.. Уадуйтеся,
бабы, нас Ильич на дело зовет... Клянемся, бабы, това-
рочки, клянемся: бросим вой? за дело возьмемся... В партию
торжественно вступаем!..
В толпе закричали, все полезли на сцену, пачками
сыпали на стол заявления. И после того, как заявление
баронессы легоньким листиком легло на другие, выско
чила на сцену Клашка и? как поутихло от страшного ее
лица, не своим голосом она закричала:
— Товарищи, что здесь делается? Ильича оскверняем!
Враг наш в партию лезет... Баронесса из чужого классу
в Питере, и баронесса рассказывала охотно. Стала она — Здорово, Паня, Ну, как івоя Тамарочка?
176
заявление баронессы, Клашка изорвала его в клочья.
Баронессу тогда в партию не приняли.
День в отделочном
Здравствуйте, бабоньки.
12 [Горевал
177
ь
— Ой, не говори! Ну что детям за жизнь при таком
отце? Пришел пьяный в стельку, на радостях., что сорока
градусную выпустили—будь она проклята! Девчонку избил,
и мне досталось: „Где вчера шлялась"? С кем путаешься?"
А я вчера па партийном собрании была. Он, окаянный
беспартийный, партию непотребными словами кроет. Ну5
скажи, пожалуйста, вот тебе и новый быт! Чему мое дите
в пионерах научится—все отец, прокаженный, выбьет из
головы. Вот тут болел он, —операция ему была,—все
нутро, почитай разворошили. Так вьшил, анафема!
Паня красивая, очень миниатюрная, волосы вьются,
глаза большие, зеленые. Одета в модный серый костюм
и высокие желтые ботинки. Хоть ей и 35 лет, но так она
свежа, такая каждый день приходит по-иовому хорошенькая
и розовая, что не дать ей больше двадцати лет. Муж ее—
обрюзгший, опустившийся пьяница. Совсем ей не пара,
Говорят бабы, она ему шибко изменяет.
— Бузлова-то никак опять опоздала. Который раз уж
за этот месяц!
День в отделочном цехе начался.
Обвязальщпцы переговариваются и сплетничают, накло
нившись над столом. Пальцы так и летают в воздухе
и голые края кашнэ весело бахромятся, кисть за
кистью. Руки заняты механически—простыми и привыч
ными движениями, языки же - во власти сплетни, на кото
рую толкает само положение отделочниц в производстве.
За машиной так не посплетничаешь: машина требует
всего человека.
— Что я вам скажу, бабы! Бузлова-то наша, говорят
гулящая. Фролова Дунька около нее живет: каждую ночь
говорит, мужики к ней шляются. И сегодня опоздала-
небось, прогуляла.
178
— Да уж ты, Балашиха, наскажешь. Кто тебе поверит-
то? Помним, чай, с Беловой историю.
Балашова Полька и Катька Цветкова—первые сплет-
пицы и шептуньи на всей фабрике. Зиают они подноготную
всякой бабы. Полька—старая, иссохшая работница, ребят
выходила 10 душ, лицо в складках, грудь жидким тестом
висит до живота.
Прославилась она на истории с Беловой так.
Белову, пухлую, рыжую, глупую девчонку прислали
в броню, как подростка. Бабы, как и ко всякому вновь
поступающему на фабрику, прицепились (проверяют, стало-
быть, законно ли принята):
— Ты как попала? Ты комсомолка, али через бирясу?
Девка не понимала, чего от нее хотят, и отвечала, как
придется. Но оказалась она по дому соседкой Полькиной,
и Полька рассказала, что отец у нее богатей, дед служит
на соседнем заводе, детей только двое. А па бирже у нас
состоят подростки действительно голодные,которым деваться
некуда. II вот решили Белову с фабрики погнать. Стали
мы добиваться. А дело было трудное, за нее вступались
из фабкома, говорили, что семья Беловых очень бедная.
А Полька все подзуживала:
— У ней инспектор труда знакомый, мы знаем, как ему
отец ейный взятку дал. Да у них коров целых пять штук!
Мы на ячейке конфликтным порядком провели, чтобы
Белову уволить.
Когда же отправили на дом к Беловой от комсомола
экправа, для окончательного обследования, оказалось: бед
ность страшная, куча ребятишек, все в лохмотьях. Пришли
к нам в цех из фабкома:
— От кого сведения были о Беловой?
-і— Вот ее соседка сообщила.
12*
179
Л Полька наша хвост поджала:
— Я ничего не знаю. Да п-и, ей-богу, никакой Беловой
и слышать не слыхивала.
— Ну, эта Бузлова-то, верно, зрящая девка,—затара
торили бабы.
— А вот и Марусенька пришла,—запела сладеньким
голоском Поля навстречу опоздавшей Бузловой. Лицо
Ноли цвело улыбкой.
— Ох, родненькая, мы тут говорили: заболела видно наша
Маша. Все жалели тебя. Ведь я тебя вот как люблю!
— Э"ЭЙ, Кафиска, опять около меня грязь!—кричит
сердитая, с помятым и заспанным лицом, Бузлова.
Бедную, маленькую Кафистку, смешную черную та
тарочку-уборщицу, бабы совсем задергали. Любят бабы
побарствовать, покомандовать: тут подмети, здесь пыль
сотри.
— Слыхали, чего делается-то? Сокращенье, 30 человек
уволят,—кричит Катька Цветкова, полная, рыжая девица.
Как только мастер из цеха, она бежит от своего гладиль
ного стола к бабам посплетничать.
— От нас, между прочим, опять на машины будут
брать, и уж я знаю, кто попадет! Константиныча-мастера
любимочки. А я вот сколько прошусь—не попадаю. ВиднО]
кто правду в глаза режет, не но нутру нашим властям
Катька ленива невероятно. За это ее не только никуда
не переводят, но и с гладильного собираются уволить
А „правду в глаза резать"—это значит скандалить. Скан
далы Катька затевает в цехе по каждому пустяку. Нет дня
чтобы она не поорала, не поскандалила с мастером
и с бабами. Ругается она, как извозчик,—прямо рыночная
торговка. А потом, как ни в чем не бывало, опять все
приятельницы. Часто ссорятся они с Балашихой.
180
— Я буду на галстучную проситься, пищит малень
кая, тоненькая, со стриженой птичьей головенкой, Варя,
кандидатка партии. Она беременна: огромный живот лежит
у нее па коленях. Но беременность ее не портит.
— Куда тебе, брюхатой! Небось, через месяц уж на
декрет пойдешь.
— Ах, вы, сволочи!—бледнеет Варька. А баба она очень
ядовитая и злая.—Если я беременна—я вам уж и не человек,
заклевать норовите! И нечего в глаза тыкать: „брюхатая,
брюхатая"... Никаких я декретов не признаю, такая же
я равноправная работница и буду до родов работать. Вот
увидите, у машины буду стоять.
— Дура, ребеночка-то уморишь!
Мучительное чувство обиды гложет Варьку. Легко ли
беременной бабе? На сколько месяцев приходится ей исклю
чать себя из числа работниц! И особепно тяжело, обсуждая
вместе со всеми предстоящие перемены, вдруг почувство
вать свою беспомощность.
— Ничего, Варюшка! Все мы это перенесли, на то мы
и бабы. Зато радость-то тебе какая будет, как родишь, да
здоровенький будет ребеночек-то,—утешает Паня.
Варьке 26 лет. Замужем она с 17 лет. И с тех пор
каждый год родит, родила девять раз. Дети у нее не вы
живают: поживет несколько месяцев и умрет. Но она,
вечная мать и плакальщица, не теряет надежды и упорно
родит и родит.
В обед бабы вытаскивают узелки: на дворе дождь, в сто
ловую бежать—промокнешь. Едят со вкусом, с чувством.
Угощают друг друга: кто конфект принес, кто варенья,
кто маринованных грибов.
Бабы наши, все без исключения, ничего для тоьарки
не пожалеют, всем поделятся. Если нет у тебя денег—
последние медяки наскребут из карманов, отдадут, негде
181
•
ночевать—заведут к себе, уложат и укроют. О кормежке
нечего и говорить. Новеньких кормят часто всем цехол:
до первого жалованья, месяц и больше.
— ОЙ, девка, не спроста те на селедочку-то потянуло,—
заглядывает Катька Цветкова в глаза молодой бабенки,
жадно уничтожающей селедку, соленый огурец и воблу,
Та краснеет и опускает глаза.
— Первеньким, што ль?—егозит Катерина и нашепты
вает свои нескромные бабьи советы.
Варя сидит в углу и тихо грызет корку. Она никогда
ничего пе ест, кроме сухой корочки. Предлагали мы.
угощали,—отказывается.
— Мой мужик тоже впроголодь живет,—хвалится Варя,—
а зато в прошлыіі месяц буфет купили ореховый, дверца
зеленая, а тот месяц—кровать с ясными ручками. Эхэ
милые, а в этом куплю я прибор чайный: уж приглядела.
Чашечки такие маленькие, ободок розовый, а под ободком-то
крапинки.
И лицо Вариио озаряется радостью и удовлетворенностью.
Мастер и мастерицы
Бабы-моталочки греются на солнце в фабричном дворе.
Обед. Лето. Жарко. Бабы постарше, в синих халатах,
раскидисто валяются в траве, накрыв лицо платком. Дев
чата пересзіеиваются на бревнах, форсят в белых блузках,
в туфельках, прозодежду оставили в цехе.
Многие советские и вузовские комсомолки до сих пор
не вылезают из кожаной куртки, мятой юбки и стоптанных
туфель, в наивности своей думая, что тем самым доказы
вают они свою отрешенность от благ земных и великую
преданность революции. II самым серьезным образом они
убеждены, что работницы, в их представлении непременно
героические и „твердокаменные", одеваются вот именно так.
182
А фабричные наши девчата—да и бабы не отстают—
на самом деле все большие щеголихи и затейницы. Когда
нужны были кожаные куртки на фронте—были куртки.
Теперь фронта нет, заработок же приличный, можно поду-
мать и о себе. На девчатах наших увидишь и модный
клетчатый картузик, и желтый кокетливый башмачок,
и чулки цвета беж. На работе все в простеньких
и изящных светлых блузках. Самые бедные—подростки
(получают 28 рублей в месяц)—и те одеты опрятно:
платьице сшито по фигуре и всегда заботливо отглаяхено.
На вечерах лее фабричных девчонок и не узнаешь—раз
ряжены в пух и прах: шелковые блузки-джерсе (произ
водство нашей фабрики) всех цветов и с модной отделкой,
модные туфельки и загвоздистыо прически. Отсутствует,
конечно, только косметика. Есть у нас немало и „старух"-
модниц, тратящихся на дорогие костюмы у хороших
портних. „Старухи" эти даже в цех являются в завитушках
и пудре.
Девчата с бревен заигрывают с проходящими рабочими:
— Эй, Кириллыч, штой-тр ты неумытый-нечесанный
ходишь? Иль жена сбежала? Иди, умоем.
Мужчины неуклюже отшучиваются от зубастых девчат.
Кидаются шишками, травой.
— Вовка, подходи, подходи, не кусачие!—и курчавый
комсомольский секретарь, бабий угодник, одним толчком
сбит на-земь. Поднимается веселая возня в траве.
Мотальщицы наши—бабы непокорные и строптивые.
Ладить с ними трудно. Собрались в мотальном больше все
„старухи" со старой закваской, коммунистов кроют, мутят
и молодежь. С мастерицей своей, Прасковьей Воиновой,
сжились моталочки, только пуд соли смевши.
Прасковья, коротко остриженная, прилизанная на косой
пробор с завитком, совсем на женщину непохожа. Говорит
183
мужиковато, носит рубашку с га.кп \ ком. < >на—коммунистка,
работница, выдви;кепка.
Тут же лежит опа среди бпб, рядком с пухленькой
опять на фабрику, но только уж не мастером, а простой
іеоовщицей.
Так дикая и варварская бабья фантазия загубила первую
по-мужицки ластилась тогда к Грибковой.
Пошли толки в цехах. За Воиновой учинили слежку,
и вот какие оказались улики. Во время работы посылает
Прасковья комсомолочкам записки: „Я тебя люблю",
„Какая ты хорошенькая", ночует часто у председательши
фабкома и с ней часто целуется (это все видели), йотом
подмигивала она баронессе,—значит, тоже живет с ней.
Бабы хитро стали заманивать Прасковью в баню. Прасковьи
отвечала, что моется дома. Напускали мужиков на нее
с ухаживаниями: отшивает. Вся фабрика заговорила о бабс-
м ужи ко. Моталочки же только и жили, что этой историей:
плохо стали есть и пить и многие недорабатывали норму
Наконец, услышали зіы про скандал в мотальном: у
баронессы обморок, — бабы объясняют, что, мол, Пра
сковью к председательше приревновала. Председательша
приходила в цех и кричала на баб, тоже, якобы, из рев
ности.
Вмешался директор, ячеііка. Воинова была исключена
из партии. Секретарь наш придумал для протокола моти
вировку: какое-то „неоднократное неподчинение", и про
токол ушел в уком. Послали Воинову к доктору. Тот выдал
удостоверение, что озпач( иная Воинова в полном смысле
женщина. По удостоверению не поверили—стакнулись
мол,—и Воинова, как „общественно-вредный субъект", была
уволена с фабрики. После очень большого скандала вукоме,
только через полгода ее восстановили в партии и прислали
Сашуркой Грибковой. И показалось ли Сашурке, случи- И(>тальную мастерицу и выдвішснку Прасковью. Коли
лось ли,—только с того самого солнечного веселого дня взбредет что бабам в голову, хоть ты самым замечательным
прошел черный слух, что Прасковья мастерица вовсе человеком будь,—все равно выкурят.
не баба, а мужик, а „может смешанная", что она После Прасковьи прислали в мотальную мастером спеца
беспартийного, Ивана Семеныча. II сразу возненавидели
его бабы. В первый же день заявился нивесть зачем в цех
во время вечерней смены, когда бабы одни работают.
А тут только что Елену замуж выдали, пришла баба
после свадьбы, надо поздравить да обычай справить.
Наскоро сработали норму, побросали работу; и тут же,
среди машин, плели косы молодой, били посуду (старый
обычай: после первой брачпой ночи молодых бьют горшки),
на осі;олках плясали с прибаутками и песнями. Наорал
Иван Семеныч, нажаловался директору, был выговор.
— Эх, вспомнишь, да вспомнишь Прасковью-то.
С тех пор бабы стали относиться к мастеру осторожно
и подозрительно. Скажет слово—баба уже ревет. Строговат
был Иван Семеныч, правда, но бабы приписывали ему
нивесть какие грехи и жестоко мстили. Семеныч не сходил
со страниц стенной газеты. Многие заметки были совер
шенно вымышленны и потом появлялись на них опро
вержения. Приписывали Семенычу, что он шелк на раз
мотку, какой получше, дает молоденьким да хорошеньким,
а „старухам44 сдает заваль, что он бабам грозит постоянно
упольнением, что он пугает начальством и ссорит баб
нарочно с красным директором. Семеныча затравили, везде
он слышал вслед себе шипенье. И он действительно озло
бился и часто орал на баб несправедливо. Те рыдали,
вопили, переводились в другие отделения. И пользуясь
тем, что мастер беспартийный, повели бешеную кампанию
184
185
против него через ячейку, производственное совещание,
женское делегатское собрание.
Сколько не доказывали бабам, что спен-то Семеныч
'
u"c« 1U иощоіІШ1 — Ну вот, товарищи! Сколько, стало-быть, мы ни гово-
замечательный, а если немного и ворчун, так можно
а
с~
'
{з'
iuuinuu )иди па 1Jcex собраниях, а у нас опять буза,—так откры*
потерпеть, бабьі затвердили свое—работать с ним не будем
Ивана Семеныча,* как прекрасного спеца, сделали заве
дующим тремя основными цехами фабрики. Но по насто
янию баб, к ним в мотальный цех он не должен был
>ает почти каждое собрание бюро ячейки секретарь Уткин,
Из 400 наших баб—50 коммунисток.
Все они лениики. Старых членов партии—пять-шесть
Ьеловек. Наша ячеііка вся—ленинцы. Ленинцы воспиты-
заходить, а прислали к ним Семенычу заместительницу, шот С{ши ссбя< и маш? очепь мал0> чем они отдичаются
мастерицу-выдвиженку, партийную-Дусю Бойкову.
)т беспартийнЬ1Х. Развѳ Варя и3 отделочного-коммунистка?
Дуся-лицо замечательное. Бойкая (под фамилию), д ш чем комыунистка ПОлу-проститутка Маруся Бузлова,-
с задорным, голубоглазым лицом, умная, энергичная, мдц Qm леницка- и мало ли •
0 оил; чтобы правильн0
веселая, всегда ноет. Живет она с мужем-коммупистом )тобрать в сотне нужных для партии и из них сделать
іастоящих коммунистов?
за 7 верст, в деревне. Вдвоем с мужем разворочали они
всю волость, работают с утра до ночи н с ночи до утра. Бабы
в партию нутр0М} чутьом к революишІ?
УСТР0ИЛИ И0_Аврв1НЛМ-_И? :Ч^ТаЛЬЙИ'__ѲЗДИЛИ! XJOnOTaf''побовыо и чувством своим бабьим,-к Ильичу, к Октябрю.
Бабам чужда дисциплина, и они имеют очень смутное
Представление о том, как должен себя вести коммунист.
доставали денег, привозили книг, заводили кружки, доби
лись перехода на многополье. У них всегда полон дом
крестьян и бабья. Бабы Дусю очень любят: она им первая
помощница и советчица.
Через Дусю же.держат бабы связь с шефами своими—
фабричными нашими делегатками.
Но и Дуся не по вкусу пришлась моталкам
1е верить в бога, не пить,—это затвердили, но вот на
ювеедневном-то, в цехе, в мелочах,—срываются.
„Бузу" заводят наши ленинки разную. В крутилке бабы
Ьз хотели, чтобы у них брали любимую мастерицу. Наши
іолодые партийки, вместо того, чтобы действовать через
- Зачем не из наших выдвинули, а из чужого цеха;*^ ц ^^
собіфают подписи у баб, составляют
ИЗ крутилки? Что, у нас своих, што-ль, мало?
«явление и идут с ним к директору; сплетничают в цехе
И всячески ей в работе мешали: не слушались ее рас- , шіртийных делах? разбалтывают, что делалось на бюро
поражений, вечерняя дежурная нарочно не гасила электри- ци на закрытом собрании ячейки; агитируют за своих
чества, забывали выключить мотор, подсовывали Дусе под ообствеиньіх каНдидатов при перевыборах в фабком; нако-
стол охапки шелковой рвани.
^ просто заводят склоки ц потасошш со своими же
Не ужиться с бабьем и Дусе. Засело в моталочках наших .омыунисткаші в0 всеуслышание в цехе.
самодурство, и пока не раскассируют весь цех и не набе- Вот потому.то па каждое бюр0 ВЫЗЫвают по 2-3,
рут туда новых баб-пи одному мастеру в мотальном не % ІШ()Гда и десяток баб? н закатывают им ВЫГОворы. Но
ужиться.
зыговоры не помогают. Разве ие ясно, что баб нужно долго
186
.187
обучать и воспитывать, чтобы вышел толк. Выговоры озл< Наша 6абья половина МЮ человек- совсем забила муж-
бляют и отталкивают.
кую—в 000 человек.
Главная бузотерка—полька Янка Чахурская. Баба ахс Наш председатель фабкома, Ольга Козлова, вихрастая
вая, кокетливая, с подведенными бровями и завитым чубол' горластая (голос басистый, немножко надсаженный)—
в лихих сапожках на высоком каблуке, вертушка и скорс^а прямая и непримиримая. За фабкомовские дела готова
говорка, говорит с акцентом. Она с повестки бюро н> шишки избиться, пи одной спецрукавицей не поступится,
сходит. Только вышла с заседания, где се постановили перс> конфликтах обычных доходит до самых наивысших
бросить в другой цех на исправление,—опять попалась, шетанцпй. Подвыпив в компании, начинает она громко JI
Ты что ж это, Чахурская, только с бюро и опять н юзмеренно рассказывать, все о фабкомовских же делах,-
бюро,—потеет в отчаянии Уткин.
>ечь свою обильно уснащая матом.
— Та што ж я такого сделала?—изумляется Янка.-
Я директору говорю—не на такую напал... Я сама,
Я ж только сказала, что начхать мне в морду Уткину, а ггарая ткачиха... В Свердловском университете была, первый
в мойку пс пойду. Пусть бюро само запарится в мойке! ускоренный выпуск кончила...
Голова ты бестолковая! Ведь ты с беспартийным В фабкоме—еще две бабы: толстая татарка—по работе
говорила, ведь ты же постановления бюро разбалтывает 3 нацмен, н тощая, вечно мчащаяся—„некогда, некогда.
и бюро дис-кре-ди-тн-ру-ешь,—это слово Уткин говори Ломоносова,—охрана труда. С утра несется она в Москву,
по слогам.
«срез несколько часов уже помогает делегаткам органи-
— Так что ж? Я ж только сказала...-и опять, как щовать аптечку для скорой помощи в цехе, вечером парится
пулемета, по сто слов в минуту.
на безысходных фабкомовских заседаниях.
Из бузотерок есть бабы очень энергичные и дельны* Цехделегатки—бабы, в комиссиях—бабы, в бюро пар-
Помуштровать их—будут ценные работники.
іии и комсомола—половина баб. В клубе почти все -работа
А пока -цела еще во многих старая бабья сплетник «юбовных бабьих рук, наших женделегаток, в кружках—
екая закваска и самым причудливым образом переплетаете все те же делегатки, сдвинув брови и упрямо шевеля губами,
она с новыми партийными навыками, с новым серьезны ликвидируют свою неграмотность, в партийных школах-
делом.
одолевают непривычными мозгами политику.
—Тьфутычорт,даскемжеувастутоделе-то
поговорить можно? Куды ни нлюнь—одно бабье,—опешил
как-то зашедший на фабрику человек.
— С ими и приходится говорить. Все мы тут под бабой
ходим,—сокрушенно ответили рабочие.
Но на баб жаловаться не приходится. Как Козлову
выбрали, кое-кто из мужиков ворчал: „От тебе чего ждать!
Нетто ты с бабьим своим умом можешь за нас постоять?"
„Все под бабой ходим"...
На текстильной фабрике часто всеми фабричными оргг
низациями заворачивают женщины: наша текстильщиц
новую в себе несет силу, свежий и жадный бабий энт]
зназм, преданность делу, и особенно для баб характернуі
выносливость, кропотливую исполнительность и честпості
188
189
Но после того, как Козлова выиграла у администрации
несколько крупных конфликтов, стали и последние екеи
тики к ней относиться с большим уважением, и Ольга
единогласно прошла в фабком вторично.
И не только па фабрике встретите вы наших жеидсле
гаток. Бабья интервенция пошла дальше. Зайдите вечерком
в кооператив, п вам из-за прилавка улыбнутся полные лица
двух высоких и престарелых подруг—Часовиковой и Пан
кратовой, двух наших делегаток-практиканток.
Тут, стоя за прилавком в аккуратных передничках п|
отвешивая рабочим фунтики сахара, соли и мыла, вгры
заются они в кооперативные твердыни, учатся великому
искусству—торговать. Из-за прилавка видят они многое і
за прилавк&н. Они уже начали разбираться в прейс-куран
тах, ассортиментах, усушках и утечках. Из-за плохого мяса
которым однажды угостила рабочих кооперативная столовая
сумели их зоркие глаза выловить крупного кооп-жулика
растратчика—завстоловой, над которым потом устраивало
публичный суд.
На приеме в больнице вы увидите еще делегатку-
толстенькую курчавую Шурочку, в ослепительно-белоіі
халате. Похаживает оңа от доктора к доктору, пригляды
вается, учится делать простые перевязки, а вместе неза
метно приглянет и насчет того, как дает доктор отпуску
(мало ли было случаев: здорового отпустит, а бабу бере
менную продержит у станка до последнего издыхания, тая
что она тут я;е, под машиной, и родит).
На производственном совещании бабы малость отста
вали, да недавно Марфа Груздева, старая работница, BCIJ
фабрику удивила. На женском делегатском собранш
предложила она проект реорганизации мотального цеха
с техническими деталями: на какой шелк лучше буде
тихий ход, на какой нужно фигурки изменить
Обсудили, вынесли на производственное совещание. Му
жики, конечно, отнеслись с усмешечкой: надо, мол, дать
проверить в техническое бюро. Проверили,—и все пред
ложения Марфины, за исключением одного только, провели
в цехе: давали они и улучшение качества, и повышали
производительность.
— Скоро придется нам муяшчье делегатское собрание
открывать, да вас, лежебоков, подтягивать. Поотставать
начали,—подтрунивают бабы»
— Поработайте, поработайте, работа дураков любит. Вам
в новинку. А мы к этому делу—спокойные. Мы знаем:
у нас директор—мужик, секретарь—муяош, значит не про
падем, в надежных руках производство. А по мелочам—
копошитесь, пожалуйста.
И куда бы пи требовались люди: на выборах цехделе-
гатов, в шефское общество, или при распределении парт-
нагрузки, мужчины часто отказываются, открещиваются,
а баба—только наваливай, с охотой за все берется, разве
испугается, что, мол, не справлюсь.
Чувствуют бабы свою отсталость и жадно хватаются
За работу—наверстать. И на работе начинают они пере
растать сплетни и дрязги и тянуть за собой отсталых
товарок.
„Вожди*4
„Воя;диа бабьи, женорганизаторы, менялись у нас
часто. Две-три, присланные из укома, пе выдержали бабьего
напора: одна заболела, две сбежали. Свою пробовали выдви
нуть, из делегаток: пошли склоки и дрязги в делегатском
собрании*
— Тоже, дрянь всякую сажают: почему не Стешку иазиа-
Удеі чили, та хоть грамотная, а эта слова сказать не может, за
и т. д чужие спины прячется!—И выживали бабу очень скоро,
190
191
Не легко быть бабьим вождем. Очень бабы требоиа
телыіы. Та— тиха, другая умом Fie вышла, а эта всем бь|
взяла, да в бабьих делах мало смыслит.
— И так, и сяк к ней подкатываешься после собва
ния,—как чурбашка, ничего в наших делах не понимает
Ни тебе о ребенке, ни о мужике—с этой не посоветуешься
Бобылка окаянная,—как есть пустое место.
И вот, из Москвы нагрянула новая организаторша-
Насіасья Петрова. Баба она необыкновенно уродливая: глазаі
жестяные, на выкате, нос красный—дулей, и с бородавкой
волосы серые, палками, зубы черные, торчат в разные сто
ропы. Фигурой—тучная, держится прямо, ходит животоіі
вперед—и очень стремительно. Сразу же влепили ей в ячеіікс
прозвище „автобус",—а бабы, как глянули:
— Ба-а! Ну и мурло: оранутан, как есть!
и вся верхушка фабричная стала с Петровой на
ножах. Особенно не поладила она с комсомолом и с
Козловой.
Баб покорила, или, вернее, скрутила Петрова сразу.
Как грянула она на женском собрании первую свою речь
к бабам,—так бабы п обомлели; говорит Петрова, действи
тельно, красиво и горячо, а бабы очень это ценят.
Сумела она сразу бабью жизнь оживить, перетрясла всех
делегаток, с каждой поговорила, разузнала, что кого больше
интересует, прикрепила всех по фабричным организациям
заново, по интересу, не механически. И потом—впервые
повела баб в деревню.
Фабрика наша стоит в волостном селе, и кругом, на
расстоянии пяти, шести верст деревни, три из них—наши
подшефные. Бабы наши, уездные текстильщицы,—не то, что
„Оранутан",— как приехала, начала на фабрике комав настоящий, городской пролетариат. Живут они тут кругом
довать.
— У тебя почему газета не выпущена—уже 5-е число?
ошарашила она редактора стенгазеты.
— Ни к чорту вы тут все не годитесь!—влетела она
в фабком.—Почему в трикотажном не выдана прозодежда
Тоже, фабком!
Ты хоть и секретарь, а никудышный секретарь, -
набросилась на Уткина,—почему тебя, я гляжу, плохо слу
шаются? Почему возражают? Ты приказывать должен, и
никаких разговоров.
Да, ведь, сейчас не военный коммунизм,—оторопед
Уjкии.
Вот, очень жаль, что и тут вы нэп развели. Я на
фронтах, милый мой, дралась, и за военную дисциплину
застаиваю.
Сначала, в новинку, налеты ее всех только веселили
а потом начало командованье это бестолковое раздражать
192
но деревням (спален при фабрике нет), кое-кто имеет л
деревенское хозяйство. Правда, деревня-то эта стала уже не
настоящей: полу-деревня, полу-фабричная слободка. С бабой
коренной, деревенской—работница не в ладах. Жить не
дают деревенские: „Вам што; вы как сыр в масле катаетесь.
Отработала 8 часов—да и дрыхни. А мы всю жисть маемся,
спины не разогнешь!"
Настасья Петрова повела свое войско в деревню, баб на
баб. Делегатки всем скопом ходили жать к бобылкам. В два
воскресенья—отделали избу, соорудили деревенские ясли.
По осени—пошли по деревням в слякоть, темень и дождь
проводить среди баб агитацию к перевыборам в Советы.
Петрова Настасья три вечера учила своих делегаток, как
говорить с бабами.
Крепко почувствовали бабы, что они делают серьезное,
ответственное дело, и очень Петрову стали уважать, потому
что видели они в этом деле ее крепкую руку. Уважали, но
13 Перевал
193
ме любили. Но было в ней мягкости и душевности, бев ячеііке па столе (Квартиры у псе не было), месила Грязь
которой к бабам не под'едешь.
за длинные осенние версты в Деревню,—и разве плохи были
— Рельс, а не человек,—говорили про Настасью. результаты ее работы?
Петрова часто ссорилась со своими делегатками и бывал Странно было видеть дубовую нашу Настасью бьющейся
злопамятна. Не поладила с бабой—и ей сейчас наказании слезах о лавочку. И, как-то, не было жалко.
— В четверг с нами не пойдешь на перевыборы в Даш
ловку, посидишь дома.
Козлова в это время совсем надорвалась па фабкомов*
екой работе, была в отпуску месяц. Как возвратилась—
Чувствовали бабы, что ведет она какую-то незамстнуібабы стали требовать ее к себе в организаторы. Орали на
кампанию против фабкома и ячейки. Подговаривала он собраниях, ходили толпами к Козловой на квартиру.
писать в стенгазету на фабком, ругала при бабах Козлову — Иди, Ольгушка, к нам в вожаки. Гляди, опять мы
А вот этого-то бабы перенести и не могли.
без последствий осталась. Мы тебя хотим,—больше никого!..
С Козловой Настасья сразу же не поладила. Тесно иі Ольгу вся фабрика любит, а бабы души в ней не чают.
на одной фабрике. Они возненавидели друг друга, и Нет Даже самая последняя сплетница, ругающая делегаток
рова не упускала случая как-нибудь Ольгу на собрани аурами и потаскухами, а о коммунистках иначе не выра-
или в цехе подковырнуть. Главная их ненависть—пз-з жающаяся, как матом, Парашка, и та про Ольгу сказала:
влияния на баб. Чувствовала Петрова, что Козлову бабі
Вот одна есть настоящая коммунистка, и я ее ува-
любят до смерти, а ее только уважают, не могла простит
Этого Ольге и старалась подорвать ее авторитет.
Вспомнились ей тут и ее выходки против секретаря, и е
выступления с критикой волкома и укома,—а она не упу
жаю, Ольга Козлова. Стояла она у нас в цехе за утюгом
гладильщицей, по 1-й категории. Все бабы ревут, скандал.
Когда ее агитация обнаружилась,—вызвали предотавиничают из за категории, а она меньше всех получала и не
теля укома и о Петровой поставили вопрос на бюро просила, хоть работала день и ночь без отдыха на нас, дур.
Любили грубую ее, нескладную, но своей надсадной
силой бьющую речь. Любили ее за веселый нрав и
скала случая за дело и без дела куснуть высшие оргаиы открытый характер; Ольга и шуточку пустит, и анекдотец
считая, что в этом и заключается партийная демократия острый бабам расскажет, и выпить любит. А выпив, сна-
Оказалось, что когда-то она была эс-эркой, а в совпартчала становится не в меру весела, лихо откалывает русскую,
школе, из которой она к нам приехала, дали заключение, ка поет старинные какие-то фабричные песни. А потом,—
о „невыдержанном элементе". И решение бюро, вмяст взгрустнется ей, всплакнет Ольга, становится необыкновенно
с представителем укома, было: откомандировать Петров женственной, нежной, и кажется маленькой девочкой (не
в распоряжение укома, „так как товарищ с эс-эровскшсмотря на свои 32 года). Тоскует, говорит об одиночестве
уклоном".
своем, что любимый ее,—начальник нашей охраны,—над
Когда услышала Настасья этот приговор, она зарыдал ней надсмехается, п скрипит Ольга зубами и мается.
и ревела долго, лежа на лавке в фабкоме. Баб она любил
искренне и себя для работы не жалела, жила она и спалі
194
Ольга—сама баба, она с ними и из иих растет. С десяти
лет она на фабрике. Учиться не пришлось, таи и осталась
13*
195
малограмотной. Пятнадцати лет выдали ее силком замуж
От мужа сбежала обратно на фабрику.
Очень мужчины мне тогда постылы были!
Тогда! А теперь, в 32 года, Ольга тоскует в одииочс
говорят, дай молодежи учиться. Ольга почуяла тут свою
гибель: скоро придут ребята молодые, ученые, а таких
малограмотных и корявых нужно в архив сдавать. Писала
статьи в газеты Ольга, где возмущалась и протестовала;
дурпа (кабы не мужиковатость). Лицо у нее молодое, глаз
черные, с лукавинкой. Очень она по-бабьи остра и за но
зиста.
Побывала Ольга на курсах Свердювского университета
И хоть туго ей, полу-грамотиой, давались политэкономия^
стве. Хочется ей и мужа, и ребенка. Иной раз, сбросит плакала, потом затосковала, слегла, на месяц засела дома.
она с себя свою страшную косоворотку, принарядите* Несмотря ни на какие мольбы баб, долго не отпускала
в розовую кофту и пристрельнет за кем-нибудь с фабрнкі ячейка Ольгу в жеиорганизаторши. Хотели из нее хозяіі-
или из наезжающих губотделовских инструкторов. Она не ствеиницу сделать, метили в помощники директора (нужен
был свой человек). Но бабы, чего захотят-добьются.
Поехали в уком делегацией, требопали там. Ольга сама
плакала, просилась к бабам, говорила, что на фабрике не
останется, если ее организатором не сделают, а по хозяй
ству она все равно ничего не смыслит. Ячейка поспешила
Екатерина Строгова
ские премудрости, все же ее там оценили и с курсоі назначить женорганпзатора из делегаток. Бабы в первый же
послали жеиоргаішзатором,
раз вышвырнули ее с собрания за дверь н пошли гурьбой
С бабами Ольга не расставалась с тех пор все время в бюро—требовать выдачи Ольги.
была 4 года организатором, потом вернулась к нроизвод Так ячейке и пришлось уступить, -и бабы с песнями
ству и тут попала в фабком. Но и занятая по горло фаб п неудержимым гамом утащили на плечах барахтающуюся
комовскими делами, урывала она часы для баб, заглядывал; Ольгу к себе в женуголок.
на делегатское собрание, проводила беседу по трудовом;
кодексу или о новом быте. Хоть знает Ольга и мало, ш
уж что знает,—пусть путанно и не без ошибок,—страстям
стремится она переложить в бабьи головы. И бабы пони
мают ее с полуслова. Словами своими так умеет разбере
днть Ольга бабье мягкое сердце, что часто на ее беседа
и докладах бабы ревут в три ручья и готовы за Ольгоі
итти на край света.
Беда Ольгина—мало она образованна. И надумала Ольг!
прошлую осень ехать на рабфак,—осенями находит на ба(
какое-то безумие—учиться и учиться. Прошла Ольга вс<
комиссии: и укомовскую, и МК,—мучилась, нервничала
под все требования подошла, а как на самую последнюю
уже рабфаковскую комиссию попала—не приняли ее: стара
196
197
критика
БЕЗДАРЬ И ЕЕ РОДИТЕЛИ
I
j
Приступая к литературному очерку, я предвижу, что
мне не обойтись в нем без дерзости. Должен, однако, ска
зать, что это не заставит меня отказаться от вопросов,
которые я в нем пытаюсь разрешить. В наше время писа
тельская скромность—порок, и я не хочу на сей раз ока
заться в числе его приверженцев. Да, я лично принадлежал
к группе писателей инако мыслящих, но в настоящий
момент решительно порываю с нею. С чувством легкого
недоумения мне приходится констатировать, что поэты и
писатели „Перевала" влюблены по уши в очаровательный
облик Корделии и остро презирают двух сестер ее—лице
мерие и нахальство. Но, повторяю—с настоящего момента
между мной и этой группой писателей—ничего общего!
Я—за дерзость, они—за скромность. Перевальцам ли свой
ственна скромность и непорочие?
Трижды нет! Четыреяэды нет!
В доказательство приведу ряд характерных фактов.
За два с половиной года существования своей органи
зации созвана ли „перевальцами" хотя бы одна конферен
ция пролетарских писателей? Написали ли они хотя бы
один самый ничтожный, самыіі ненужный манифест, или
в крайнем случае, литературную декларацию?
198
Сходил ли хотя бы один из них к добрейшему Петру
Семеновичу Когану на предмет выдачи патента на талант
представителю рабоче-крестьянского творчества?
Потревожили ли они себя, наконец, хотя бы требова
нием пособия из ЦК ВКП (б), которым отпущены для этого
средства Всероссийской'Ассоциации Пролетарских Писателей?
Трижды нет! Четырежды пет! А между/гем, у них на
двадцать человек чуть ли не две трети* партийцев и
комсомольцев. Скажу по секрету:*они собрались только для
того, чтобы работать в области литературного творчества...
Грех их велдк*, и взять их под свою защиту считаю ненуж
ным и даже... опасным. Пускай они в награду за все свои
прегрешения терпят адские муки от шумных прокуроров /
нашей литературы и от их ехидных перьев. *Я перехожу
к основным вопросам, поставленным мною в этом очерке.
Если указания мои будут ошибочны и решения не полны—
меня поправят мои бесчисленные соратники. Областью моей
избираю исключительно литературу, о чем говорит заголо
вок самого очерка. Три этапа характеризуют идеологическое
развитие современной литературы, и цель моя—разобраться
в каждом из этих этапов в отдельности.
Первый этап—это этап пролеткультовщины, период
грандиозных мечтаний в области „постройки" пролетар
ской литературы путем лабораторным и организационным.
Второй этап—это частые обмороки Пролеткульта и приход
ему на помощь формальной школы с нашатырем в руках.
Впоследствии „Пролеткульт" никак не мог забыть благо
деяния своей спасительницы и в виде подарка отдал ей
в награду руководство пролетарской литературой. Третий
Этап—это литература наших дней, в кругу которой бесприн
ципные дети свято и слепо продолжают заветы отцов своих.
Чтобы угодить беспристрастию, считаю необходимым
отметить, что объективно-исторические причины были
199
J
.f
••
против работы „Пролеткульта", верпее не были окон
чательно благоприятны для нее. Страна еще сотрясалась
от социальных взрывов и посылала ракету за ракетоіі
в будущее. Наши уши еще достаточно были очарованы
музыкой действия, чтобы услышать голос литературы,
даже если бы он был необычайно высок. Уделом искус
ства, какой бы оно ни было области, всегда останется
путь образного познания. Через непроходимые горы по
знания оно приходит к столу своего конкретного вопло
щения. Но несмотря на все видимо неблагоприятные условия
для литературного творчества, „Пролеткульт" с первых
днеіі своего основания „успешно" создал ряд неудачных
писателей. Неудачных, потому что большинство, играя
крупную политически-культурную и агитационно-просве
тительную роль, ни в коем случае не представляли собой
литературного движения, которое они хотели собою опре
делить. Найдя себе приют R галоше А. А. Богданова, они
вообразили, что находятся на литературном корабле совре
менное! п. В настоящее время общеизвестно, что о браке
Этом знал Владимир Ильич и даже неоднократно преду
преждал любителей дешевой обуви подальше держаться от
фирмы А. А. Богданова. Но они остались непоколебимы.
II х упрямство глядело с высоты своих з а 6 л у-
ж д е н и й, и потому могло ли оно что-нибудь увидеть,
кроме упрямства! Помню, как-то мне пришлось услышать
от одного из особенных поклонников этого упрямства
вопрос, (рошенный им, — глубоко несущественный, но
глубоко знаменательный:
— А рабочий клуб,—спросил он,—разве это не проле
тарская культура?
Тут-то и вскрывалось глубокое непонимание того, что
между тем, что они делают, и тем, что надобно делать,
коренится резкое противоречие, (1 литературой дело
200
обстояло еще хуже. Они никак не могли понять основ-
ноіі сложной ризницы, лежащей между вопросами куль
турно-государственного строительства, и между вопросами
искусства и литературы. Искусство и литература нахо
дятся в непосредственной и тесной зависимости от об
щественной психологии, а общественная психология на
пути своем от экономики может тоже терпеть ряд серьез
ных перемен. И путь этих перемен для должного исследо-
вания еще ждет своих трудолюбивых Робинзонов. Это
положение настолько элементарно и очевидно, что только
„пытливые" взоры идеологов „Пролеткульта" не могли
заметить его. Со стыдливой улыбкой школьника мне при
ходится раз'ясиять им, что если ими не понят Маркс и
не дочитан вполне Плеханов, то во всяком случае оба они
в достаточной мере искажены. Матушка-вульгарность про
явила свою энергию во-всю. Плод был брошен, и „древо"
взошло. Оно богато проливалось денежными пособиями,
но цвет его листьев был смертельно желтым и вечная
осень кружилась над его воображаемой вершиной. Десятки,
сотни и тысячи молодых людей были обучены ремеслу
литературного творчества. Ими были написаны миллионы
стихотворений, тысячи рассказов и сотни повестей, новелл,
поэм, драм, пьес. И все эти авторы были уверены в том,
что только они одни отображают современность.
Но политика дня и „политика" времени не являются для
худояши!;а чем-то общим. Являясь но существу своему
конкретным отобразптслем реальных собыіий, художник
но сей день еще остается неистовым романтиком в своем
творчестве. Мне могут возразить, что художник част
в самой классовой борьбе видит политику дня. Но это
слепота исключительного порядка,—она не в счет.
Но и слишком ревностное приближение художника
к дверям политики дня иногда становится смертельным
?01
для его творчества, иногда же он отделывается легким
ущемлением своего обонятельного органа. Слишком ясе
ленивое приближение его к дверям „политики" времени
делает его творчество нужным только ему самому. Как
видите, положение не из приятных и напрасно некоторые
завидуют писателю, которому придется честно порабо
тать швейцаром у ворот эпохи до окончательной победы
его класса.
Что же приходится делать писателю для того, чтобы
он нужен был пролетариату в борьбе именно как худож
ник, а не как другой деятель общественной жизни? Он
старается сознательно или бессознательно синтезировать
метод своего творчества и его реальную цель, и чем дру-
жественнсе это слияние, тем творчество его художественно-
чище, таит в себе больше эмоциональных возможностей,
и в более полной мере отображает конкретную действи
тельность. И если длительный процесс этого слияния
отображается в его творчестве, тогда оно расколото на
столько же частей, на сколько расколот сам художник.
Обыкновенно для эпохи переходной такой путь художника
особенно характерен. И вот, учитывалось ли все это фор
мальными последователями Богданова, выступающими от
имени ортодоксального марксизма и оставившими нам
в наследство тысячи безработных юношей? Насколько мне
помнится, им было обещано почетное звание писателя, не
уступающего ни в чем гигантам литературного прошлого.
Они никогда не задумывались над тем, что „сделать" та
кого писателя при политическом и экономическом господ
стве пролетариата в одной стране представляет собой
некоторую трудность.
Для этого требуется „немного" времени — говорили они,—
но наши нролеткульты справятся с этой задачей и... под
держите покуда нас. О том, что пролетариат пойдет
202
\
і
к литературному прошлому тогда, когда это литературное
прошлое станет для него необходимым законом преем
ственности, и что к искусству вообще ему придется итти
путями обратными, чем привилегированным и эксплоата-
торским классам, об этом „пи слова, ни звука"! Кре
стьянин придет с поля и, обучившись грамоте (ведь это
так просто), начнет создавать эпопеи из нашей жизни.,
достойные пера Гомера или, к примеру, Виргилия. Рабочий,
отдав труду свои восемь часов, сядет за стол и за час до
сна отобразит в своем литературном начинании величай
шую из схваток рабочего класса за счастье человечества.
В чем будет выражаться помощь „Пролеткульта" для него?
Конечно, в том, что он в „Пролеткульте", что „Пролет
культ" не даст ему оторваться от своего класса, что „Про
леткульт", наконец, „научит" его, как нужно, находясь
восемь часов на заводе, три уделяя семье, три обществен
ным нуждам и шесть сну,—все же за остальные четыре
часа успеть создавать великие произведения будущего.
Ясно, что долго продержаться такая фабрика абстракции
не могла. Хозяева принуждены были об4явить локаут своим
идеям, а сами на почве истощения начали испытывать
продолжительные обмороки. Как я уже говорил выше,
формальная школа явилась их временной спасительницей,
но об этом потом.
II
— Ваше стихотворение не подойдет.
— Это почему?
,-— Не можем же мы чушь печатать! *»
— А-а... Вы, значит, эстет... за чистое искус-
ство стоите ...
(Из подслушанных разговоров).
Формальная школа претендует на звание научноіі си
стемы вполне самостоятельной, и связь ее с другими
203
научными системами, в частности, с системой научного
материализма, заключается в лучшем случае в том, что
она глядит на них. крепко закрыв глаза,—в худшем, что
она открыто противопоставляет себя последней. Для фор
малиста история литературы—это история литературных
форм, история литературных сюжетов и что потому она
является независимой и социально необусловленной кате
горией среди ей подобных. Художественный прием, внеш
ний блеск, формальное сияние—стимулы его литературного
благополучия, а остальное, как то: содержание, время, пси
хическая общность художника и его среды,—все это ме
лочи, недостойные научного исследования формалиста, все
это старо, как небеса. И спрашивается: древние звезды
на нем—могут ли они представлять собой нечто новое
в истории литературного сюжета! Любимое оружие фор
малиста—ланцет. Он не стесняясь обнажает литературное
произведение и, положив его на операционный стол, бес
пощадно кромсает все его конечности, снимает с него
кожу заживо, все время пытаясь добраться до его сердца...
но напрасно,—оно до этого спешит умереть.
Таким образом, творческая сущность произведения ухо
дит из-под его пальцев, оставляя ему свои мертвые конеч
ности. Но формалисту воксе не надобна творческая
V сущность цршідасдодші. Должен сказать, что ланцет его
чувствует себя в этой сущности и чрезвычайно „миросо
зерцательно", и чрезвычайно тесно... Владимир Маяковский
для формальной школы является исключительно новатором
поэтических форм, но что заставило его быть новатором
этих форм—это не то чтобы было для формальной школы
загадочным или непонятным: она просто считает, что это
достаточно старо для нее и потому—нужно ли?
Для каждого из нас совершенно очевидно, что форма
Владимира Маяковского отличается резкой своеобразностью
204
даже от таких новаторов формы, как Уитмен и Верхарн,
не потому, что он преднамеренно стремился к ней, а по
тому, что обезумевшая от обиды любовь обхватила цепко
его шею, а современный европейский город уселся ему
на грудь!.. Бедный формалист! Зрительно представляю себе,
какую печальную форму должно было бы изобрести его
стойкое тело, испытав нечто подобное.
И вот, мог ли Владимир Маяковский, попав в выше
описанное положение, извлечь из своего позвоночника
элегию Баратынского или песенку Беранже. Нет! Социаль
ная обусловленность его индивидуальности и его времени
извлекла из позвоночника поэта жуткое мычание и тра
гический рык.
Далее, не начинаете ли вы замечать между идеологами
формальной школы и идеологами „Пролеткульта" явное
сродство? Первые—поверхностны. Вторые—и поверхностны
и близоруки. Формальная школа, отрывая литературу от
ее культурно-технического и общественно-психического
базиса, тем самым лишает ее конкретно-творческой сущ
ности. Идеологи Пролеткульта, выступая от имени орто
доксального марксизма, открыто ратуют за взгляды своей
подруги. Первая считает возможным путем усвоения внеш
них приемов „сделать" литературное произведение. Вто
рые—путем лабораторноіі работы сделать пролетарскую
литературу. Как видите, различие состоит лишь в широте
натуры, что не могло, однако, помешать их бракосочета
нию, состоявшемуся де-факта и ознаменовавшему собою
некоторые изменения для журнала Пролеткульта „Горн".
Тут-то, наконец, главная работа переходит к практикам
формальной школы, а именно: к „лефам". Им было отпу
щено в аренду огромное невспаханное поле практической
деятельности „под литературную выделку пролетарского
писателя". Не позаботившись предварительно приобрести
205
для своих питомцев Литературную грамматику (для себя
они ее приобрели), они начали обучать их литературному
синтаксису. Они в стихах приступили к расстрелу Пуш
кина и этим как бы хотели расстрелять все литературное
[ прошлое, все|культурное наследство его, доставшееся рус-
\ скому пролетариату ценой крови, ценой величайших жертв,
1 какие только знал и еще узнает мир...11 И где это было
(сказано, что социальная революция ограничит свои завое
вания исключительно материальными возможностями! Они
впали в роковую ошибку, которая столетиями являлась
страшным призраком для культурных умов Европы. Луч
шие и культурнейшие умы в искусстве последнего века
были убеждены в том, что социальная революция станет
для господствующего класса пе только похитителем его
материальных благ, но и страшным палачем духовной
культуры человечества... Какое горькое разочарование! Они
могли представить себе, как победит ел ь-п р о-
летариат получит хлеба вволю, мануфактуры
вволю, воздуху вволю, но они ни в коей мере не предпо
лагали, что еще до этого дети русского рабочего будут
изучать образцы литературного прошлого, что ими будут
поняты и оценены по достоинству—и дикая страсть Оте.і-
ло, и беспомощность Гамлета, и проделки Тартюфа, и
даже нелепая смерть Нульхерии Ивановны. Дорогой Але
ксандр Сергеевич! В свое время вы также кое в чем (не
в стихах) остроумно ошибались, но несмотря на это обстоя
тельство, дозвольте одному из поэтов-комсомольцев сооб
щить вам следующее: ваши произведения всячески реко
мендуются рабочим и крестьянам СССР моим старшим и
уважаемым товарищем Л. Сосновским, кроме сего у вас
через несколько лет будет вдесятеро больше внимательных
читателей, нежели это могло быть при Бенкендорфе... Но я
снова отклоняюсь от основных вопросов. Прошу извинения.
906
і
Итак, практические деятели формальной школы взяли
на себя „выделку" пролетарского писателя при идеологи
ческом руководстве со стороны Пролеткульта. Идеи Про
леткульта снова начали переходить из состояния некото
рого бесчувствия к состоянию мимолетного чувства. Шум
ное дыхание „Горна" начало снова вдохновлять поколение
литературных маииаков. Никогда еще русская литература
не видела такого обилия случайного творчества. Револю
ция всколыхнула дно социального моря, и шумная поверх
ность его запестрела литературными сборниками, альма
нахами, журналами, единственное достоинство которых
состояло в удручающем однообразии. Кто же заполнял
эти бесчисленные страницы новоявленных творений?
Сколько их было? Дать хотя бы приблизительную цифру
этих имен плюс здравствующих поныне—едва ли пред
ставляется возможным, ибо число это влачит за собой
жестокий хвост нулей, безразличных ко всему, а тем более
к литературе!
Чем можно объяснить себе столь необычайную тягу
к литературному творчеству? Известно, что эпохи боль-^
ших социальных преображений порождали не менее круп
ные культурные движения, а они в свою очередь—литера
турное паломничество. Для примера приведу несколько
цитат из Белинского, человека „путанного", но к экстети-
ческим взглядам которого так мало прибавлено, что может
быть эти выписки нам скажут нечто большее, чем
можно было бы ждать от исторической справки. Во вся
ком случае, полагаю, что пролеткультовцы отнесутся менее
строго к нему, нежели товарищи формалисты. Цитирую
дословно:
„Пушкинский период отличается необыкновенным мно
жеством стихотворцев-поэтов, это решительно период
стихотворства, превратившегося в совершенную манию.
207
Не говоря уже о стихотворцах бездарных, авторах „кир
гизских", „московских" и других „пленников", авторах
„Вельских" и других „Евгениев" под разными именами,
сколько людей, если не с талантом, то с удивительною
способностью, если не к поэзии, то к стихотворству. Сти
хами и отрывками из поэм было наводнено многочислен
ное поколение журналов и альманахов, опытами в стихах
были наводнены книжные лавки"... (стр. 66).
Еще:
„Многие из них и теперь еще пишут, или по крайней
мере и теперь еще могут писать так же хорошо, как и
прежде, но увы, уже не могут возбуждать своими сочине
ниями бывалого энтузиазма в читателях. Отчего же? От
того, повторяю, что они могли и не быть, что пылкость
юности принимали за тревогу вдохновения, способность
принимать впечатления изящного за способность „описы
вать всякую данную материю с некоторым подражатель
ным вымыслом" гармоническими стихами, за способность
воспроизводить в слове явления всеобщей жизни природы.
Они заняли у Пушкина этот стих гармонический и зва
ный, отчасти и эту поэтическую прелесть выражения,
которая составляет только внешнюю сторону его создании,
но не заняли у него этого чувства глубокого и страдатель
ного, которым они дышат и которое одно есть источник
жизни художественных произведений. Посему-то они как
будто скользят по явлениям природы и жизни, как сколь
зит по предметам бледный луч зимнего солнца, а не про
никает в них всею жизнью своею, посему - то они как
будто только описывают предметы или рассуждают о них,
а не чувствуют их".
У нас недавно была издана книга поэта Шенгели
„Как писать статьи, стихи и рассказы". В 30-е годы бьтл
широко распространен учебник архимандрита Аиоллоса
208
„Пиитические правила". Каждой кпигс свое время. „Пиити
ческие правила" архимандрита Аполлоса необходимы были
пушкинскому периоду, книга Шенгели—нашему. Пушкин
ский период не был беден стихотворцами, хотя сомневаюсь,
чтобы он превосходил в этом богатство нашего периода.
Но многих ли писателей оставили нам тридцатые и соро
ковые годы, если принять во внимание даже такого поэта,
как Тютчев, не замеченного самим Пушкиным? Все это
говорит о том, что литературный отбор каждой эпохи не
производится исключительно по принципу „хорошо сде
лано". Не только в сюжете, не только в литературном
бантике суть произведения, хотя смешно было бы отри
цать, что произведение с формальным бантиком на груди
выглядит менее привлекательным, нежели без него. Под
собное значение формального момента в искусстве, кажется,
никем не оспаривалось. Но оспаривалось и будет оспари
ваться положение, по которому литературный бантик,
внешний прием и момент, в литературном произведении
является основой всего.
Искусство формы еще покуда не создало ни одного
великого литературного произведения. В „Фаусте" можно
при желании найти ряд формально-технических недостат
ков и тем не менее, на много ли они умаляют его до
стоинства? В чем же я вижу творческую сущность произ
ведения? Я вижу его в художественной значимости
произведения, приподнятого над посредственными момен
тами действительности, благодаря чему оно становится
для нас чем-то большим, чем хроника. Агитационная роль
искусства всякого класса бесспорна. Но до тех нор, поку
да так называемые „производственники" будут видеть ее
исключительно в моментах сегодняшнего дня, а не в со
бытиях современности, до тех пор они будут сводить аги
тационную роль искусства к нулю.
1-1 Перевал
209
Но вернемся к вопросу литературного палом ичес^гва
наших дней. Как я уже говорил, оно объясняется широким
культурно-политическим движением рабоче-крестьянских
масс, которые должны были выдвинуть своих предста
вителей в литературу. Но в то время, как культурно-по
литическое движенце масс даст стране обильное число
деятелей общественной жизни—культурно—литературное
движение чрезвычайно скупо выделяет ряд писательских
единиц. В наше время этот процесс осложняется типиче
скими условиями, в которые поставлена наша страна. Ра
бочему писателю наших дней приходится пересматривать
огромные сундуки литературного прошлого. Для этого
раньше всего и прежде всего надобно время. Культурно-
политически наш писатель развит достаточно, но литера
турными знаниями он до чрезвычайности беден. Таким
образом, культурно-политическое движение признавать
безоговорочно широким литературным движением крайне
легкомысленно, хотя первое является несомненным след
ствием второго. Не так глядели на это большинство про-
леткультовцев и меньшинство формальных практиков. Они
не сомневались в том, что пришел час, когда пролетари
ату, как и другим классам, приходится создавать своиѵ
Толстых, Достоевских и прочих. В том, что это время
пришло, они не ошиблись, но часами, которыми они поль
зовались, управляло смятение,—и потому в часах они
ошиблись. Они стали идеологическими руководителями
движения, которого пе понимали. „Древо" „Пролеткульта"
в последние годы увяло окончательно. Не имея под собой
корней, а над собой реальной вершины, оно принуждено
было отцвесть, не расцветая.
Но в чем же дело? Зачем мне понадобилось беспокоить
ушедших? А дело в том, что ушедшие создали теорию и
забрали ее с собой в могилу, но обратную сторону
210
теории- своих практикантов- они оставили на земле. Этого
достаточно, чтобы вспомнить усопших. Впрочем, должен
извиниться перед формальной школой и признаться, что
формально она еще дышит. Ііолсс того: думаю, что она
еще долго проживет потому, что кроме головы схоласти
ка, во рту у нее—язык софиста» Далее я буду говорить,
к чему привела наш\ литературу практическая деятель
ность пролеткультовцев и формалистов-практиков. Я по
стараюсь рассказать, каким образом у здоровых родителей
рождаются безобразные дети, то-есть, как благородные
дерзания омрачаются унылыми последствиями.
III
Красная армия за восемь лет
Нагнала на нас вдохновенье.
Да здравствует Либкнехт и губ-
профсовет
И прочие... учреждения.
(Из сатиристической поэмы
„Клопы" М. Светлова).
II вот наследники „Пролеткульта" и формалистов, лишен
ные не только идеологического крова, но и материального
убежища, в пестрых лицах разбрелись по комнатам наших
бесчисленных издательств и редакций. Большинство из них
давно уже мысленно покончили со своим прозаическим
прошлым и решили отчаянно бороться за свое писатель
ское будущее. Всякая другая отрасль труда, кроме литера
турной, противна им. Нужно сказать, что влияние формаль
ной школы сказалась еще в том, что она расколола кадры
пролеткультовцев на „иедоучепных" и „обученных", К „не
доученным" относится большая часть пролетарских писате
лей, к „обученным"—производственники, конструктивисты
и прочле.
14*
211
Было время, когда всех их об'единяло то, что они ста
новились в позу бедных родственников, неистово били себя
в грудь и кричали: мы—только^ мычистинные художники
пролетариата! Но пролетариат не верит на слово и, как
известно, кресло гегемона им не предоставил Объясняется
Это, конечно, не жестоким характером его, а наоборот,
искренней любовью к своему писателю, ибо он з^ает, что,
посадив их в кресло литературного будущего, ему впослед
ствии придется опасаться за творческий рост его, который
в па тоящих условиях может развиваться только на почве
свободного соревнования, на почве конкуренции. Но,
к сожалению, не так смотрят на это наши редактора. В боль
шинстве случаев патриотическое сердце подавляет в них
голос рассудка. II заказ редактора выполняется этими „писа
телями"!^ за страх, а за совесть. И почему не за совесть!
Ведь это социальный заказ пролетариата, социальный заказ
современности! В ртом глубоко убежден и выполняющий за
каз производственник, и заказчик-редактор, мнящий себя
единственным посредником между пролетариатом и литера
турой. Приспособляясь к стихийным запросам рынка, он
Г>елупречеп,как красный купец. Но к чему сводится его роль,
как коммуниста, как общественного деятеля, как человека.
которому если не д «по предвидеть, то хотя бы кое-что
увидеть и в кое-чем разобраться? Должен ли ограничивать
себя наш редактор тем, что коммерческая деятельность
его превыше похвал, что тираж журнала его растет, что
подписчики довольны его журналом? Мне думается, что
для большевика-редактора в наше время этого мало. Не
всегда,—в настоящий момент это бесспорно,—запросы рын
ка характеризуют собой истинные литературные запросы
близкого стране читателя.
Но вернусь к „производственникам". Как я уже гово
рил, они были обучены литературному ремеслу в большей
212
^
мере, нежели пролетарские писатели, для которых формаль
ное мастерство являлось делом второстепенной важности.
Кроме того, пролетарские писатели в большинстве своем
принадлежали к выходцам из пролетариата. Естественно,
что производственники превосходят их и культурно-
литературными знаниями. Мастерство их является приви
легией не только в области литературной формы, но и в
области личной культуры каждого. Большинство производ
ственников владеет стихом, как царь Давид пращой, но в
то время, как праща царя израильского ослепила одного
из врагов его народа—Голиафа,—стихи производственни
ков ослепляли и ослепляют наше общественное внима
ние, ослабляют его бдительность, а главное, обманывают
и себя, и читателя. Искусство—слузйебио. Но это еще
не значит, что оно должно чистить сапоги каждому редак
тору в отдельности, дешевой ваксой замазывать некоторые
явления действительности до такой степени, что они сияют
или сплошь черным, или сплошь желтым. Несомненно,
что ими руководит не столько их „творческий" гениіч
сколько коммерческий гений, ибо первый терпелив и бл< -
городен, а второй имеет большой рот и, к слову сказать,
довольно мелкие стремления. Так, например, можно доба
вить, что он не лишен артистических талантов, и в зави
симости от момента может в перевоплощении своем дохо
дить до полной неузнаваемости.
Он служит не только производственникам! Еще боль
шую дружбу питает он к тем пролетарским писателям,
которым нечего в жизни терять, кроме своих скучных сти
хов. И первые и вторые растут неимоверно. Не преувели
чивая, можно сказать, что они представляют собой девять
десятых всей нашей литературы.
Писатель пописывает—читатель почитывает. Изречение
это некогда имело смысл, но в настоящее время оно имеет
213
все, кроме последнего. Чтобы прочесть все, что пишется
читателю понадобилось бы семь жизней, а так как у него
покуда одна, а эта одна в свою очередь ограничена вре
менем, то ему при всем его добром желании прочесть все
написанное невозможно. Он встречает фамилии этих писа
телей в солидных и нолусолидных журналах. Бедный чита
тель! Недоумение его бывает настолько беспомощно-жал
ким, что может заставить разреветься корову. Да, я знаю,
русский читатель любил свою литературу, которая не толь
ко восхваляла его, но и хаяла. Бывало, она иногда даже
сердила его своей безапелляционностью, но на то она лите
ратура, чтобы изредка ошибаться. А теперь?.. Зияю, он бы
рад признаться писателю, что он говорит неправду о нем,
что он—читатель-* уж не так хорош, как писатель думает,
что кто не грешен до смерти, что когда жена, прочитав
произведение, спрашивает у него: „Неужели мы такие
значительные?" он принужден отделываться молчанием.—
все это я знаю. Но что из этого получается? А получается
то, что читатель питает к современной литературе все
чувства, кроме двух: доверия и любви. Мне могут сказать,
что у нас имеется одна десятая писателей; в которую
входят и часть пролетарских, и часть лефов, и часть
попутчиков, все они вполне заслуживают и доверие, и лю
бовь, по чем же обгоняется, что они-то менее известны,
или, вернее, почти совсем неизвестны широким читатель
ским массам? Во время беседы с одним из моих друзей,
который считает меня не окончательно погибшим для его
благородных замыслов, он пытался убедить меня в том,
что, дескать, мелкота бездарная является благодарной
почвой для будущего великого пролетарского писателя.
Ежели принять во внимание мои дружественные симпатии
к нему, то мысль его глубоко неверна, но стоит только
отбросить эти симпатии, как эта мысль начинает говорить
214
4
о том, что с глазами моего друга не все благополучно.
Не благодаря пушкинистам был создан Пушкин, а благодаря
Пушкину могли получать свое ежедневное пропитание
сотни и тысячи пушкинистов. То же самое получается
у нас с бесчисленными юношами, вздумавшими спорить
не с талантами Маяковского и Есенина, не с их ориги
нальной органической сущностью, а с внешними про-Ѵ
явлениями их талантов, с формальной стороной их писаний.
Заслужила ли это наша литература в целом? Ни в коей
мере! У нас имеется ряд талантливейших писателей со
временности, которые кроме любезпого отношения к гоно
рару питают самые искренние чувства к нашей револю
ционной действительности. Они не только могут громко
восхищаться, но и худолсественно воспроизводить явления
жизни таким образом, чтобы внешние особенности ее не
закрывали перед читателем ее внутреннего величия, кото
рое заключается в динамической борьбе природных и об
щественных противоречий. Холостой на первый взгляд
лозунг „вперед!"—таит в себе достаточно пороха, чтобы
быть облеченным в поэтическую форму. Нет ничего
величественней лозунга „вперед!"—приподнятого над своей
отвлеченной ограниченностью! Нет радостнее слова „про
летариат", понимаемого в его конкретном значепии, потому
что ни один класс не брал на себя таких задач и ни один
класс так героически за них не боролся. Но лозунг, взятый
в своем отвлеченном понятии, остается только лозунгом.
Мелочь, рассматриваемая со стороны одной своей внешности,
остается мелочью. Этого многие не могут понять.
Как я уже говорил, у нас имеется ряд писателей, незави
симо от групп и групповых принадлежностей, вполне достой
ных широкого внимания, но они не имеют его потому,
что полчища халтуроносцев подорвали художественную зна
чимость литературы, водрузили на ней знамя безвкусицы,
215
щ
и еще потому, что рынок голосует за них, а для наших
издательств и редакторов голос рынка - голос потребителя.
Детище „Пролеткульта" и формальной школы практически
продолжает дело своих отцов, своих идеологов, ибо им
ничего другого не остается, как быть их однообразным и
скучным продолжением. Путь к отступлению у них отре
зан. Убогая фантазия идеологов „Пролеткульта" сожгла к
ним мосты. Литературный яд разошелся по их крови, но
напрасно они думают, что этого достаточно, чтобы быть
художниками.
II вот,* единственным исходом для молодых писате
лей, желающих быть полезными в области художествен
ного слова, уяснивших себе, что каждая литература
является суммой индивидуально-отличных единиц, а не
суммой однообразно-скучных нулей—остается терпение и
работа. > Положение их еще осложняется тем обстоятель
ством, что, не исключая борьбы за существование, им в
то же время приходится бороться за свое индивидуально-
творческое оформление. Литературщина и рынок иногда
властно врываются в их творчество, опустошая в нем те
маленькие завоевания, над которыми им приходилось рабо
тать долгие месяцы. Холодному критику и веселому рецен
зенту, находящимся вне этого мучительного процесса, чрез
вычайно трудно находить в творчестве таких писателей
Эти моменты своеобразно-самобытного накопления, кото
рые идут путями эволюции более часто, чем путями рево
люции. Особенно тяжко приходится поэту. Обнаружив в
его стихах мягкие тона, рецензент, чтобы долго не затруд
нять себя, говорит о влиянии Есенина; уловив в стихах
металлический голос, он зачисляет его в плагиаторы Маяков
ского. А между тем, напоминая обоих, поэт иногда является
ни тем, ни другим. Ряд предшествующих влияний могли
сказаться на нем в большей мере, нежели влияния,
216
і
полученные им впоследствии. Нот пи одного шісателя, ушед
шего от влияния своих литературных современников, больше
того: чем разнообразнее были в нем влияния, тем ори
гинальнее была его творческая личность. Как это ни
странно, можно установить родственность таких писателе и,
как Эдгар По, Достоевский, Леонид Андреев. Пантеизм
русского язычника Льва Толстого всегда напоминает мне
пантеизм индуса Рабийдраната Тагора. Рассмотрев стихо
творение Лермонтова „Парус", мы ожидаем увидеть в нем
полубезумное лицо байроновского Маифреда,—и что же?—
Мы видим в нем русского офицера Лермонтова. „Каин"
Байрона это—..Демон" Лермонтова в бурке кавказского
горца. И все же Байрон остался Байроном, Лермонтов
остался Лермонтовым. А наш веселый рецензент, путаясь
в датах, не задумываясь признал бы Байрона жалким плаги
атором Лермонтова. Конечно, такие рецензенты также не
благоприятствуют росту и оформлению молодого писателя.
С великим трудом находят себе молодые писатели па рынке
маленькое местечко рядом с Тарзаном и литературой сроч
но-злободневного порядка. Литературные маниаки, узако
ненные и обоснованные своими родителями, стали печаль
ным явлением наших дней. Они заполнили и заполняют
рынок своими писаниями, подрывают вкус в читателе,
лишают его возможности серьезно относиться к литературе,
как к одному из революцноннейших факторов идеологи
ческого воздействия. У него нет времени прочитывать все,
что пишется, но то, что им прочитывается, укрепляет в
нем мнение о литературе, как о чем-то легком, мимолет
ном, давно ему известном, не волнующем в нем ни ума,
ни сердца, о чем он неоднократно читал и знает из стра
ниц нашей ежедневной прессы. При слове „писатель" на
устах его показывается снисходительная, иногда жалостли
вая улыбка, потому что для него потерян критерий между,
217
Толстым и Савелием Грозным, между Пушкиным и Ивануш-
киным, между Маяковским и случайным практиком фор
мальной школы, между Есениным и Верхоглядовым. Ибо
все они одинаково обоснованы хотя бы тем, что в одйих
журналах печатаются.
Что же будет дальше? Отдадим ли мы литературные
рынок детям поверхностью и слепых родителей, или ока
жем сопротивление его стихийным запросам, чтобы они
нас не захлестнули впоследствии? Долго ли еще русский
рабочий, крестьянин, рабфаковец, вузовец принуждены
будут питаться макулатурой всяческой бездари? Неужели
наша литературная современность еще долго будет огла
шаться ДИКИМИ криками Тарзана, наслаждающегося' в
объятиях необузданной халтуры, или, кроме обезьяньего
голоса мы услышим наконец родное человеческое пение?
с Опять-таки все будет зависеть от терпеливой работы пи
сателя, от того героического сопротивления, которое он
окажет рынку своими художественными произведениями.
И русская литература не пойдет ни за халтурой настоя
щего, ни за обезьяной прошлого. Пролетариату непри
стойно питаться макалатурой, так же, как обезьяне не под-
стать работать в Волховстрое!
Мих. Голодный
ХРЕН РЕДЬКИ НЕ СЛАЩЕ
I
Еще весной, во второй книжке „Красной Нови" за
текущий год была помещена статья Ильи Садофьева
„Победители и побежденные". В самом начале ее Садофьев
говорил:
„Писали почти все. И о чем только не писали! Обо
всем. Одни, поддерживая гонорарно свое бренное суще
ствование, пустословили о судьбах и проблемах, опреде
ляемых формальной конструкцией. Другие, на досуге, между
дел государственной важности, трактовали о путях и пе
репутьях. Третьи, морща лоб, глубокомысленно гадали на
кофеііной гуще—есть ли у нас и будет ли пролетарская
литература. Четвертые кавалерийским галопом скакали по
широкому полю битвы и самодельным дубьем громили
черепа глубокодумов, а заодно—громили и вражеские про
довольственные обозы, доказывая этим одновременно и
существование пролетарской художественной литературы,
и уничтожение злокачественной продукции попутчиков.
Не обошлось* разумеется, и без мародеров"...
Все это правильно и все это относится не только к
прошлому „писали"—но и к настоящему, к сегодняшнему
нашему дню.
Пишут почти все. И о чем только не пишут! Обо всем...
218
219
a
— Таокать вам, товарищи, не ш ретаскать!
Ведь выходит же и ведь распродается же с позволения
сказать „журнал" „На литературном посту"!.. Нет! Целы еще
глубокодумно наморщенные лбы, да и кофейная гуща
найдется.
Впрочем, вернемся к Садофьеву.
В статье своей он, относя „недавние бои" к „пре
даньям старины глубокой", делает вывод, что издательстпа
наши при помощи услужливых критиков и рецензентов,
победили современного советского писателя. Победили
и, всколзь оправдываясь—„Ничего не поделаешь, и рады бы
издавать своих, да где они?"—печатают западную, перевод
ную литературу вплоть до „Тарзана".
Батюшки, как благородно оскорблен Садофьев Тарзаном
и Атлантидой! Как негодует он на победу издательств!
Смотрите, смотрите,—в конце третьей главы своей статьи он
патетически восклицает:
„Но неужели и в наше время остается незыблемым
Самодовольное правило, что победителей пе суда г!"
Не даром восклицает Садофьев! О, Садофьев хитер...
Дочитайте его до конца и вы узнаете, в чем дело: „побе
дителей" нужно судить и должно осудить — должно заста
вить их покаяться и вместо фабульного Запада печатать
наш „новаторствующий" молодняк.
Направленная в сторону такого вывода статья имеет
ворох недостатков и главный из них заключается в том,
что ценный и интересный материал о всяческих критиках
и рецензентах в кавычкак испорчен тенденциозной обра
боткой; выходит, будто все эти „критики", даже не яселая
Этого, лили воду на мельницу коварных издательств, сгово
рившихся „пожирать безусых боженят современной худо
жественной литературы". Право, не стоило бы даже возра
жать против такой явной нелепицы—если бы только
220
действительность наша не внушала опасений в самом
противоположном смысле: не слишком ли перехва-
ливают современного иисатсля?
II даже больше —очень не мешало бы провести среди
этого самого новаторствующого молодняка хорошенькое
этакое сокращение штатов, без затрат на предварительное
издание его книжек, что Садофьев предлагает делать в каче
стве экзамена. Госиздат прав, бракуя поэтов, вместо иных
достоинств имеющих нарт авторских экземпляров „тол
стого" журнала; в толстые журпалы пробираются порой
поэты, о которых совестно и неприлично даже разгова
ривать. Да и толстые журналы разные бывают.
Многим, очень многим поэтам и писателям не поме
шало бы приглядеться повпимательней к Атлантиде и к
Генри. В условиях конкуренции с Западом—конкуренции
буквальной, рыночной — легче и успешней отшелушатся
никудышные и никчемные.Отшелушатся, говорим мы,
потому что сейм а с вопли о засилии Запада еще не
основательны—порядочно-таки, на ряду с Западом, печа
тается и непрожеванного „новаторства". В убыток печатает
ся, на макулатуру... И мы твердо уверспы, что несмотря
на перехваливания многих никчемных критиков, Садофьев
дождется доподлинно жестоких издательских условий, при ко
торых государство уже не будет затрачивать тысячи на „экза
мены" всем, напечатавшимся в толстом журнале. К этому
неуклонно приведут потребности, вкусы и спрос чита
теля. Ибо читатель, а не критик, делает погоду на рынке
и в литературе.
• Что же касается критика, то о нем стоит поговори іь
подробно именно потому, что „критики" современные,
в большинстве своем, действуют не сообразно объективной
оценке, к которой приближается оценка читателя, а
руководятся иными, порою самыми меркантильными и
221
ь
печи с і пилотными соображениями. Имеете» ли надобностью
бумагомарании подобных молодчиков? Вывод как будто на
прашивается сам собою. Но...
Выше мы ужо говорили, что нравы п работа крити
канствующих литераторов освещены Садофьевым суб'ектив-
но, тенденциозно. Тоже субъективно, но значительно шире
и ближе к истине поставлен вопрос А. Лежневым, тоже
в начале текущего года выступавшим с двумя статьями
на эту тему.
В его „Диалогах" („Красная Новь", No 1, 1926 г.) мы
читаем такую заключительную реплику, вложенную в уста
„автора":
,.Вы хотите, чтоб я опроверг всю ту массу обы
вательщины и г л у и о с т и, которой писатели обле
пляют друг друга и в печати и в частных спорах. Я полагаю,
что этого делать не следует. Я полагаю, что доста
точно ее собрать и выставить на показ".1
А. Лежнев „собирает и выставляет на показ"—„всю
массу обывательщины и глупости, котороіі писатели обле
пляют друг друга". Это, так сказать, метод. Вывод же точнее
сформулирован в другой статье, написанной на тех же
почти тезисах, что и „Диалоги" („О современной крити
ке"—„Новый Мир", No 2, 1926 г.). Звучит он так:
„...Но опыт, но история литературы говорит о том,
что среди поэтов, среди практиков художественного слова
довольно редко попадаются л оди со склонностью и спо
собностью к теоретическому мышлению, которое является—
по крайней мере должно являться—непременной прина
длежностью критика. Мало того, далее в области оценок,
где писатели, как „практические работники", должны были
бы иметь все преимущества, они делают огромные прома
1 Курсив и разбивка везде, кроме оговоренных мест, мои.—Б. Г.
222
*
хи: стоит вспомнить, например, отзывы Тургенева об
„Анне Карениной*4 и „Преступлении и наказании", Гете
о Гейне.., и т. д. Таких примеров можно привести не одни
десяток.
Таким образом, писатель не может заменить критика".
В то время, как Садофьев винит критику в разгроме
и потоптании современных молодых талантов, Лежнев
обвиняет в неумении, неспособности оценивать литера
турные факты—писателей. В „Диалогах" выводятся пятеро
писателей, толкующих о литературе и критике. Все они
нарочито поставлены в смешное и глупое положение
злобных, мелочных, тупых людей. Все они ничего не по
нимают в литературе и городят общие места неимоверного
обывательского вздора.
Для реплик всех пятерых автором „Диалогов" собрано
и списано с натуры немало действительно произнесенного
отдельными писателями—на , бумаге и вслух. Нет спора,
что в природе существуют экземпляры, целиком начи
ненные такими репликами—кой-кто даже обидчиво узнает
себя в лежневских писателях. Но все дело в том, что
экземпляры эти одновременно являются (почти как правило)
и бездарными писателями. А можно ли ожидать
от бездарности талантливой критики или талантливого
суждения?
И лежневской пятеркой литература, к счастью, отнюдь
пе исчерпывается, —ибо жива она как раз иными писате-
ілми. А от талантливого крупного писателя мы вправе
ожидать иных речей, иных суждений и диалогов. Если
А. 3- Лежнев приводит в пример ошибочные отзывы Тур-
генѳва или Гете —то именно потому он и может ставить
IX примерами, что они являются исключениями, ко
торые бросаются в глаза. Можно набрать еще деся
ток аналогичных исключений, но ііа этом арсенал примеров
223
I
•
И иссякнет. В литературе не существует (за небольшими
отклонениями), обширных критических трудов писателя
не потому, что ум у него устроен по какому-то особому
рецепту, а потому что в большинстве случаев писатель
бывает целиком занят своей основной художественной
работой. Это не мешало Анатолю Франсу быть очень
тонким ценителем литературы, не мешало Брюсову под
няться до исключительной по значимости критики поэзии,—
не помешало, па онец, целому ряду поэтов и писателей
от Пушкина до Короленко редактировать журналы и
альманахи...
„Таких примеров можно привести не один десяток"...
Все дело в степени талантливости каждого отдельного
критика—безразлично, профессионала или поэта в широте
его кругозора, в его об'ектнвнон установке... II обратно—
бездарный, тупой критик-профессионал пребывает в столь
же глупом и смешном положении, как и лежиевская „пя
терка" хрен не слаще редьки.'
II
О, мы все знаем его, этого самого „профессионала"—|
самодовольного, сияющего своей сладостной властью обру
гать, покрыть, разнести,—так скромно и незаметно умею
щего подлизаться где нужно и где нужно распластаться
в восторженных похвалах. Его суждения, его етатьиі
и рецензии так одиообразпо-тнничны, что не надобно!
их даже переплетать в диалоги—достаточно монолога...
Он тун и работоспособен, как верблюд, он вездесущ
и всеведущ—он знает, где и что нужно писать, гдеі
и сколько получить гонорара. Он живуч, он бессмертен!
и, к сожалению... он нужен,—ибо кто без пего заполни!
224
критико-библиографический отдел тех бесчисленных жур
налов, на недостаток которых жалуются неудачники?..
Он нужен, и его даже не хватает; за его спиной толпится
еще десяток-другой—еще попроще, еще подешевле и по
хуже... Этих уже решительно никто не помнит, не знает...
и не читает. Они воистину служат песком для журнального
балласта. Эт° недоучившиеся гимназисты, безработные
счетоводы или, в лучшем случае, хроникеры какой-нибудь
газетки...
Но не думайте, что гимназист-конторщик, которого
никто не знает и не читает, отдает себе в этом» отчет
и довольствуется гонораром за свои корпения! Ничего
подобного... Никто не говорит с такой важностью, с таким
аплоАібом, как он.—Присмотритесь: в любой редакции,
на любом литературном собрании он выступает и веско
говорит о социальных базах, о форме, о закате эпохи.
Он поучает. Он жестикулирует. Он иронически улыбается.
Печально, что при нашей постановке дела и при наших
литературных нравах он тоже... нужен.
Но бог с ним, с отвлеченным нашим критиком—
не следует говорить отвлеченно, да и нет в этом нужды,
так как конкретного материала, иллюстрирующего недо
статочность теперешней критики (преимущественно как
раз профессиональной), ее односторонность, слу
чайность, безграмотность—под руками горы.
Однобокость и тенденциозность похвал или разносов
бросается в глаза даже самому неискушенному человеку;
от нее на версту несет неприкрытой кружковщиной
и кумовством—в лучшем случае просто преувеличениями;
как иначе назовешь работы А. Осенева о А. Безыменском
или Г. Горбачева о Б. Лавреневе? А, например, профессор
Н. Н. Фатов в трех последовательных работах о Панте
леймоне Романове ударяется в похвалы столь чудовищные
15 Перевал
225
(другого определения не подберешь)—что остается только
улыбнуться и пожать плечами.
В рецензии на книгу рассказов Романова (No 4 „Молодой
Гвардии" за 1925 г.) на протяжении одного листочка нагро
мождено: „огромная известность", „исключитель-
ный успех", „грандиозная эпопея", „писатель пер
вой величины" (курсив Н. Фатова), „колоссальный
дар синтеза" (то же), „великолепно владеет41,
„образцовый художник", „бесподобно воссоздает
психологию", „замечателен по глубине", „порази
тельное знание", изумительная четкость"—и мно
гое другое.
В статье о Романове (альманах „Прибой")—значи
тельно более просторной, восторженных эпитетов такое
количество, что, перечисляя их, мы увеличили бы свою
статью вдвое... Там же П. Романов определяется как ленинец
и ставится выше Толстого, Гсголя, Гончарова и Чехова
вместе взятых. И даже пожелание, чтобы П. Романов
писал пьесы, выражается в такой форме, что нам-де очень
нужны свои Ревизоры, Недоросли и пр. Сомнений—а вдруг
пьесы П.Романог-а окажутся несколько хуже—у Н.Н. Фатова
нет и в почине.
В третий раз о П. Романове пишет Н. Н. Фатов
в „Октябре" No 1—1926 г. в рецензии на... тот же альманах
„Прибоя", где помещена его статья! По степени своего
дикого восторга он остается прежним..,
Чтобы не возвращаться больше к Фатову, тут же
отметим назойливость и самодовольность его примечаний.
из которых читатель с трепетом и уважением узнает, что
автор примечаний близко знаком с П. Романовым и поль
зуется его особой внимательностью и благосклонностью,-
а также манеру Фатова мимоходом, ни к селу, ни к городу,
выругаться и посплетничать.
226
1. Говоря о сатирической стороне П. Романова:
„...никому в в голову не придет упрекать его в каком-
либо извращении действительности, в „пильняковщине4*
и „крептюковщине" (столь любовно культивируемой т.Ворои-
скпм в былое время на страницах „Красной Нови").
2. В рецензии на сборник „Неверову—Алый венок"
(„Молодая Гвардия" No 5 1925 г») про „Этюд" Дорогой-
ченко: „...характерно, что этот этюд был написан еще
за четыре месяца до смерти Неверова для журнала „Про
жектор', но тов. Воронский не счел нужным его напе
чатать, очевидно, в виду его слишком „хвалебного"
тона"...
Эт<>й же способностью „лягнуть" мимоходом (и обяза
тельно Вороненого, дался же он им!) обладает в некий
М. Щ., из „Октября" No 9 за 1925 год, рецензировавший
„Перевал" No 3, по поводу стихов М. Светлова острящий:
„...а Воронский, как и луна (мертвое тело), „ничего
не может" (курсив М. Щ.).
Кружковое кумовство, самое беззастенчивое, невеже
ственное и наглое, процветает. Тут-же, рядом с разгромлен
ным вдребезги „Перевалом", курится фимиам Б. М. Оршан
ского—сборнику „Октябрь", еврейской секции МАПП.
Оршанский восклицает без перерыва, не хуже Фатова,
и весь сборник еврейской секции МАПП называет (не чета
„Перевалу") „настоящей радостной вестью для молодых про
летарских сил". Попутно он открывает критика Брон
штейна,—нового гения, о котором—ни до цитируемой
рецензии, ни после—никто ничего не слышал и не слышит.
Оршанский находит только „один недостаток в его, в общем
прекрасной, статье"—опа, видите ли, слишком много заим
ствует у Плеханова и Троцкого... Но это „от молодости",—
решает Оршанский и возглашает,—когда это пройдет,
Бронштейн „станет лучшим литературным критиком"...
J5*
227
(
Оршанский легкомыслен и пристрастен. Но его кумов
ство хоть внешне порядочно,—он ничего не искажает,
не перевирает чужого текста и не пользуется ложью, как
главным своим доказательством. Очень, очень многие
„рецензенты" в этом смысле стоят ниже—неизмеримо
ниже,—становясь не только пристрастными невеждами, но
и невеждами заведомо непорядочными. Так, например, некий
В. Ермилов, в своем отзыве о „МавратаниШ" М. Барсукова,
цитирует отрывок из этого романа и, выписывая всего
четыре строчки, изменяет смысл одного слова, заме
няет два слова своими собственными, термиловскими, и вста
вляет одно слово совершенно новое,— всем этим лишая
цитируемый абзац смысла и грамматической правильности.
В доказательство приведем ермиловский и барсуковский
тексты:
У Барсукова („Мавритания", роман, изд-во „Круг") на
стр. 33 мы читаем:
„Тульба работает. Все складки его лица, и скулы,
и упорно прорезанный на тугом лице рот—в тянуты
воронкой взгляда,—обороченного внутрь и потемнев
шего."
У Ермилова же („На литературном посту" No I, 1926 г.)
на стр. 47 этот отрывок выглядит так:
„Тульба работает. Все складки его лица, и скулы,
и упорно прорезанный па тупом лице рот, и втя
нутые воронкой глаз а,—обороченного внутрь и потем
невшего".
При помощи подобного „цитирования" можно доказать,
что угодно. Насколько же этот способ честен—предостав
ляем судить читателю...
На ряду с кумовским или кружковым содержанием,
подкрепленным всеми чистыми и нечистыми способами,
большинство рецензий возмутительны и со стороны формы
228
і
своей. Безграмотность некоторых рецензентов (и не только
в переносном смысле, но и в самом прямом), их стиль—
поразительны. Вот несколько образцов:
„Жаркой и зловещей сжатостью передана сцена Лялиного
разгула в кабинете ресторана". (С. Аіек).
„Развернулась мужицкая драма" (С. Фомин)
„...наградить главную героиню солдатку чрезмерными (?)
чарами и романтикой (?)" (С. Фомин).
„Товарищам студийцам посоветуем долгой и упорной
работы" („Провинциал").
„Прекрасно показано, как у него начинала накипать
классовая ненависть против (?) муллы" (А. Герман).
„Этот маленький Львенок с самого начала своей жизни
очутился в революционной среде, в новой обстановке (?),
с младенчества он „Маркса на голову поднял" (?), и понятно
почему старая Европа с опаской и предчувствием гибели
смотрит на чужих (?!) детей". (С. С.)
„...товарищ обычно слушается непосредственного худо
жественного впечатления"... (Юрий Либединский, „О рабочем
писательстве").
„В этом рассказе... много черт старого быта, прежней
эксплоатации рабочего люда, потому что отец мальчика
погибает благодаря безответственности старого хозяина".
Г.К)
Но все рекорды побивают эти же две буквы—Г. К.—
в дальнейшем. Так, например, в одной из рецензий откры
вают они наличие „основного элемента Н. Тихонова,
фантастичности, сверхъестественного"... А про поэму А.Край-
ского „Повесть о солдатских костях, похороненных в Турции"
рассказывают так:
„Когда матросы узнают, какой груз везет их корабль,
капитан их успокаивает, что кости везут для торжественных
похорон на родине
229
Рабочие на заводе тоже узнают из каких костей они
выделывают желатин (?) и копят (!) свой гнев".
В заключение Г. К. мечтает: недурно было бы, если-б
„перевели эту позліу на иностранные языки".
Еще бы!
Возможно, что мечтательный Г. К. так же, как и другие,
прячущиеся за инициалы или псевдоним, происходит
из недоучившихся гимназистов или безработных контор
щиков. Но> может быть, они пописывают кроме рецензий
и стишки, и комм)Нэры, и повести;—К). Либединский
делает это наверняка. Но право же, все это не меняет дела.
Бездарность останется бездарностью на любом поприще.
Борис Губер
Подбор материала и общая редакция сборника принадлежат
группе „Перевал".
Отв. редактор: М. Барсуков
СОДЕРЖАНИЕ
СТИХИ
Ник. Зарудин.
На незамеченной земле
5
Из могилы
'
Ник. Смирнову
9
Павел Дружини и.
Аржаное море
Ю
Тройка
12
В. Наседкин.
Степь
14
Дм. Семеновский.
Разговор с забором
16
М. Ску"ратов.
Старь и новь
18
А н. Пестюхин.
Из мурманских стихов
•..20
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА
Александр Зуев. Тлен
22
М. Барсуков. Человек из уезда
62
Борис Губер. Мертвецы
115
Ник. Смирнов. Погибшая весна
132
М и х. Смирнов. О прудах российских и о камн^, брошенном
в них
•
145
ПО БОЛЬШАКАМ И ПРОСЕЛКАМ
Родион Акульшин. Солнце на завалинке
154
Екатерина Строгова. Бабы
175
КРИТИКА
М и х. Голодный. Бездарь и ее родители
198
Борис Губер. Хрен редьки не слаще
219
2p.50И.
^66
Издательство ЦК ВЛКСМ
„МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ"
МОСКВА, Новая площадь, 6.
Серия производственных сборников
„РАБОЧИЙ В МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЕ"
Под редакцией Рабиновича, И. С.
Том I. Металлисты. 9 иллюстраций. 296 стр. Ц. 1 р. 25 к.
Том II. Рудокопы. 10 иллюстраций. 336 стр. Ц. 1 р. 40 к.
Том III. Текстильщики. 11 иллюстраций. 336 стр. Ц. 1 р. 35 к.
Том IV. Транспортники. 17 иллюстраций. 320 стр. Ц. 1 р. 50 к.
Том V. Строители. 12 иллюстраций. 336 стр. Ц. 1 р. 50 к.
*
Серия „Красные Платочки"
Под ред. Отдела работниц и крестьянок ЦК ВКП
и Отдела печати ЦК ВЛКСМ,
Выпуск 1-й. Пройденный путь 216 стр. Ц. 50 к.
Выпуск 2-й. За власть советов. 200 стр. Ц. 50 к.
Выпуск 3-й. На пути к новому. 240 стр. Ц. 1 р.
•
Литературно-худож. альманахи и сборники
Коллектив. Литературно - художественный сборник творче
ского самодеятельного коллектива Красно-Преснен
ского Райкома ВЛКСМ. 160 стр. Ц. 50 к.
„Молодая Гвардия". Литературно-художественный сборі.ик.
212стр.Ц.1р.50к.
Молодогвардейцы. Альманах. 196 стр. Ц. 1 р. 40 к.
Под знаком Комсомола. Литературный альманах группы
пролетарских писателей „Молодая Гвардия" No 2.
210 стр. Ц. 25 к.
•
|
„ПОЛОВОДЬЕ"
|
литературный альманах. 256 стр. Ц. 2 р. 75 к.
Отдельные экземпляры книг высылает наложен
ным платежом либо по получении денег вперед
ПОЧТОВАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ
Издательства „Молодая Гвардия" (Москва, Новая площ., 6/8).
При высылке денег вперед—пересылка и упаковка бесплатно
КАТАЛОГИ, БЮЛЛЕТЕНИ, ПРОСПЕКТЫ - БЕСПЛАТНО