Text
                    ш *•
•;■■
Ив Бонфуа
ИЗБРАННОЕ
1975 - Ï998


YV ES BONNEFOY ŒUVRES CHOISIES 1975 ~ 1998 О MERCURE DE FRANCE PARIS
Ив Бонфуа ИЗБРАННОЕ 1975 - 1998 т< CARTE BLANCHE МОСКВА
Ив Бонфуа Избранное (1975-1998). - Перевод с французского, послесловие и комментарии М.Гринберга Москва. «Carte Blanche». 2000. - 320 с. В книгу избранных произведений Ива Бонфуа, известно- го современного французского поэта старшего поколе- ния, лауреата премий Монтеня, Французской Академии, Гонкуров и др., профессора Коллеж де Франс и доктора honoris causa нескольких европейских и американских университетов, вошло большинство стихотворений и рассказов, созданных им в последнюю четверть века Издание осуществлено в рамках программы «Пушкин» при поддержке Министерства иностранных дел Франции и Посольства Франции в России Ouvrage réalisé dans le cadre du programme d'aide à la publication «Pouchkine» avec le soutien du Ministère des Affaires Etrangères Français et de l'Ambassade de France en Russie © Mercure de France. 1987,1991,1993 © Y. Bonnefoy. Les planches courbes. Le grand prénom. L'encore aveugle. 1998 © М.Гринберг. Перевод. Послесловие Комментарии. 2000 © К.Ильющенко. Оформление. 2000 © Carte Blanche. Состав. 2000 ISBN 5-900504-79-0
[содержание] П О П.Е Р Е Ч H А Я У Л И Ц А И ДРУГИЕ ПРИВИДЕВШИЕСЯ РАССКАЗЫ ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА ЕГИПЕТ РИМ, СТРЕЛЫ CONVENERUNT IN UNUM ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА ВЕЧЕРНЕЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ ДРУГАЯ ПОПЕРЕЧНАЯ ХОХОТ ОЗНАЧАЮЩЕЕ ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ ДВА, И НЕ ТОЛЬКО ДВА ЦВЕТА НА ГОРЕ АЗО УГАСАНИЕ СЛОВ РЕШЕНИЕ СТАТЬ ХУДОЖНИКОМ НЕСОМНЕННОЕ ПРИСУТСТВИ КОРШУН СМЕРТЬ ИКОНОПИСЦА ХУДОЖНИК ПОСЛЕДНЕГО ДНЯ ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ БЕЗ РАЗГАДКИ ХРИПЛЫЕ ГОЛОСА ПРЕДСТАВЛЕНИЕ «ФЕДРЫ» НА КРЫЛЬЯХ МУЗЫКИ ВОСКРЕСЕНИЕ ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ КОГДА ЗНАК ТОЛЬКО БРЕЗЖИТ БОЛЬШИЕ КАМЕННЫЕ КРУГИ 11 17 31 35 37 38 42 43 45. 53 59 S7 68 .6.9 72 77 8.3. 88 89 91 96 103 1 Q4 109
ВГЛЯДЫВАЯСЬ В ТЕМНОТУ ВОСПОМИНАНЬЕ. 1.17 ДЕРЕВЬЯ 1.22 ПРОЩАНЬЕ 1.23 КАМЕНЬ 1.25 ГОЛ ОС .ЗВУЧАЩИЙ BHQBb 1 2.6 !1 проходя возле огня . КОЛОДЕЦ молния ВЕТВЬ ЗАСНЕЖЕННЫЕ ВЕТВИ .. .. СНЕГ.. 127 129 1.30 131 133 134 Ml ГДЕ КОНЧАЕТСЯ ЗЕМЛЯ . ТАМ,.ГДЕ.ПО.Р.Ы.В.ИСТЫй.ВЕТЕР Д.ЕДХАМ....Й.ИА..И.З..ЛАН.ГХА.М.А 1.35 1.39. 142 IV ПСИХЕЯ ПЕРЕД ЗАМКОМ АМУРА ВЕРШИНА МИРА КАМЕНЬ 14Ç 147 152 Y ВОЛНУЮЩЕЕСЯ СНОВИДЕНЬЕ. ЛОДКА. НЕСУЩАЯ ДВА СНА 1.53 1.5.7 ..ТРУД. НАДЕЖДЫ 1.60 НАЧАЛО И Конец СНЕГОПАДА СНЕЖНЫЕ АНИ «ПЕРВЫЙ СНЕГ РАНО УТРОМ..,- ЗЕРКАЛО плуг . . КАПЛЯ .. . «СНЕГ,..- БОГОМАТЕРЬ МИЛОСЕРДИЯ САД ЯБЛОКИ СНОВА ЛЕТО «КАК БУДТО НЕМЫМИ «Е- НАПОЛНИЛАСЬ РЕЧЬ..,,.» 1.6.3. 1.64 1.65 1.66 167 166 168 169 1.70 17.1. «СНЕЖНЫЕ ХЛОПЬЯ.,,» 171.
РЕ NAT.URA.R.E.RUM 1.72 ДРАГОЦЕННОЕ ПЛАТЬЕ. 173 N OU.M ET AN. CERE 1.74 ^НЕЗАДОЛГО ДО РАССВЕТА,,,» 1.7.5. ФАКЕЛЫ 17.6. HOPKINS FOREST 178 ВСЕ....НИЧТО 1.81. ПОДЛИННАЯ.РОЗА 1.83. ТАМ. ГДЕ ПАДАЕТ СТРЕЛА 187 БЛУЖДАЮЩАЯ ЖИЗНЬ Б Л УЖ ДАЮЩАЯ.ЖИЗНЬ АЛХИМИК..ЦВЕТА 195 БЛУЖДАЮЩАЯ ЖИЗНЬ 199 КАЖЕТСЯ. Я ТЕБЯ ЗНАЮ 2.0.0. ЧАСЫ 201 ВПЕЧАТЛЕНИЯ: ЗАКАТ.СОЛНЦА 202. БОЛЬШИЕ КРАСНЫЕ ГЛЫБЫ 20.3 ВСЕ..30Л.0Т0..МИ.Р.А '. 207. ВИ.Н.0.ГРАД.ЗЕВКСИСА ВИНОГРАД 3.EBKCWCA 208. СОБАКИ 208 ВЕРШИНА. МИРА 208. НОЧЬ 20.9 БРЕМЯ..НЕСУЩЕСТВО.ВАНИ.Я 209. СЛЕПЕЦ 2Q9 НАСЕЧКА 2.1.0. КНИГА 2.1.0 M H. Е. ГОВОРИ Л И 2.1.1. НОВЫЙ.ВИНОГРАД ЗЕВКСИСА Т.О-ЧТО.НЕ.ВОЗМОЖНО.ЗАВЕРЩИТЬ 2.12 ОТЧАЯ.НИЕ.ХУДОЖ.НИКА 2.1.2 МУЗЕЙ 2.1.3. НОЧНОЕ.ПРАВОСУДИЕ 21.3 ПОЧЕСТИ 2.1.3. ВЕЛ.ИКИЙ..О.БРАЗ 2.1.4 РАСПЯТИЕ 2.14 НОВЫЙ ВИНОГРАД З.ЕВ.КСИСА 2.15 ИЗОБРЕТАТЕЛЬНИЦА. ЖИВОПИСИ 216
ПЛСЛЕДНИ.Й..ВШО.Г.РАА.ЗЕВ.КС.И.СА ..i 2.1.7. I.i Ш IY Y VJ VU v.m IX 21.7. гп. г да. г\а. 219. ада 22.0. 22.0. И.З..ЙЕ.Т.РА.И..ДЫ[МА 22.1. ДВА..МО^ЕТ..бШ.Ь,..ТР.И.МУ.З.ЫКАН.Т.А ДВА..МОЖБ.Т..ВЫ.Т.Ь,ТР.И.МУЗ.ЫКАН.Т.А 22.7. ТРИ.Д.ОРО.ЖШО.О.С.П.ОШ.НАШЯ 22.9. ДеУ.ЖЕ.СТДЕШЫЕ.РУКИ 23.1. АЙ1.СШ.О.Р1Р.Е.Т..З£6.КС.И.СА 23.3. ДРУГ.АЯ.ЭтХА.ДИС.ЬМ£Н.Н.О.С.1И 235. из.произведений, последних, лет. mrm.TMz.jxQ.çm 259. дл.ишо.е.кшя 262. П.О.:.ПР.ЁЖ.НШУ..СЛ.ВП.О.Й 26.9. «К.АК..СД1ШУТ.Ь..ТАК,..Н.1Р1^ т.осл.есдойи.Б.дер.ЕйОАЧк1КА) us. КОММЕНТАРИИ. .3.0.2
Поперечная улица И ДРУГИЕ ПРИВИДЕВШИЕСЯ РАССКАЗЫ [1977.1987]
rfo
Поперечная улица Египет I Нас было много на этом пароходе, который уже давно, за- глушив двигатели и погасив огни, лег в дрейф, но тем не менее, все ясно чувствовали, увлекался вперед какой-то скрытой силой, — отчего на борту сохранялось спокойст- вие, хотя никто и не терял бдительности. «Все», осталь- ные, я — мы составляли круг друзей, и наше общее про- шлое, включая первые дни этого плавания, или этого сна, было так богато событиями, так насыщено неожиданны- ми происшествиями, что ощущение их обилия сохраня- ется во мне и сейчас: свойство времени, пережитого в подлинном смысле слова. Но память о минувшем начи- нала стираться, а вместе с завершающим эпизодом, с первыми же его мгновениями, растаяла без следа, как если бы он по природе своей был предназначен для того, чтобы привести к концу — мягко, но и необратимо — череду этих радостей, увлечений, открытий, из которых составилась целая жизнь. Все же кое-что оставалось вне сомнений. Было лето, мы находились в восточной части Средиземного моря, и хотя наше путешествие не имело определенной цели, я помнил, что мы отплыли из Египта, первое время держали курс на запад, а затем повернули в сторону северных берегов, которые я почему-то сразу же пред- ставил себе крутыми и гористыми. И однажды вечером, когда уже смеркалось, мы увидели вдали портовый город: его дома и вправду распо- ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА ")
лагались ярусами на склонах довольно высокой горы, а кое-где, должно быть, прятались в ее тяжелых складках. Судя по всему, в этих местах близился к концу большой праздник: вдоль улиц были вывешены фонарики иллю- минации, сверкавшие сквозь листву деревьев, из откры- тых дверей зданий лился дрожащий свет, и поэтому было хорошо видно, что лесистые окрестности города, разре- зая верхние кварталы, спускаются едва ли не к самому берегу. То здесь, то там среди крыш угадывались и другие темные пятна, но они излучали слабое сияние: по-види- мому, это были церкви. И еще одна, главная церковь, прочно утвержденная на одном из утесов почти в центре, залитая красивым желтым светом, который струился по ее фасаду и основаниям больших куполов, возвышалась над всей гаванью, над всем заливом: она бросалась в гла- за еще издалека, первой из всех достопримечательностей этой незнакомой земли. Но с моря она казалась — или это был обман зрения? — заброшенной, тихой. Я стоял на носу корабля среди собравшихся там пас- сажиров, уже плохо различимых в темноте, еле слышно шепчущихся друг с другом, и спрашивал себя: «Что это? Са- лоники? Смирна? » — допуская, что это может быть и другой город, о котором я никогда не слыхал. Если я и склонялся, впрочем, без особой уверенности, в пользу Салоник, то лишь потому, что порт, постепенно выраставший перед нами, был развернут к югу, с севера же его окружала почти ненаселенная местность, переходившая в бесконечные дали Азии. Но тут корабль — так же медленно, так же неспешно, как плыл все эти последние дни, — подошел к причалу, и мы очутились на земле, в толпе горожан, которые оставались на берегу, хотя морской ветер уже начинал кружить в воздухе увядшие цветы и обрывки гирлянд: единственное яркое пла- мя среди меркнущих огней праздника. 12) ИВ БОНФУА
И я, поначалу весело, спрашиваю то у одного, то у другого прохожего: «Что это за город? » Но как ни странно, никто меня не понимает. Люди поворачивают головы, улыбаются, до них доходит смысл моих слов, я это ясно вижу, дело тут вовсе не в различии наших языков, — и все же какой-то большей глубины ска- занное мною не захватывает. Мне становится не по себе, и я пытаюсь поставить вопрос несколько иначе: «Как называется место, где вы живете? » Потом так: «Если бы вы куда-нибудь уехали и собирались вернуться домой (я смутно различаю дорогу, идущую вдоль моря, под ска- листым обрывом, вижу на ней осла, а вдали — еще один го- род, прорисовавшийся на закатном небе), вы сказали бы: «Я еду в... ? » Но все мои ухищрения ни к чему не приводят: похоже, здешние жители вообще не имеют представления о том, что такое название и место, во всяком случае приме- нительно к их городу. Впрочем, меня почти не слушают, сторонятся, хотя и с вежливым видом, — а тем временем все мои друзья исчезли, затерялись в толпе. II Проснувшись, я целый день не могу отделаться от чувст- ва глубокой печали и одиночества: все время вспоминаю этот освещенный порт, этот причал, это безнадежное не- понимание. Вечером мне позвонили из родного города, и я уз- нал, что произошло минувшей ночью. С моей матерью, ко- торая жила одна, случился удар. Всю ночь и утро она про- лежала на полу в беспамятстве, видимо, в бреду. Когда ее нашли, она ничего не могла объяснить: ее речь была бес- связной, похожей на сбивчивый и туманный лепет ребен- ка, едва начинающего говорить, — хотя природная учти- вость не покинула ее и тут. Она извинялась* что причиняет ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 13)
беспокойство стольким людям; хотела, я уверен, предло- жить гостям что-нибудь выпить. Я, вновь не без печали, подумал, что за этой учтивостью она всегда скрывала, мо- жет быть, и от себя самой, некоторую отчужденность: ей так и не стали близки жители нашего города, куда им с от- цом пришлось переехать в молодости и остаться на всю жизнь, — бездушные, говорила мать, недоверчивые, сов- сем не такие, как в ее родных местах, где больше всего це- нили гостеприимство и сердечность. Наступил новый день, и с рассветом я отправил- ся на вокзал. Утро было ясное и прохладное, легкий сол- нечный свет пробегал по лежавшим на земле теням, по- хожим на мерцающую воду. И я увидел, что по перрону, напевая, бродит маленькая девочка в джинсах: от нее то- же падала тень, образуя на бетонных плитах неправиль- ные, рваные, трепещущие фигуры, напоминавшие птиц, — мне они показались какими-то фразами, быть мо- жет, исполненными смысла. Время от времени, грациоз- но вытянув носок вперед, туда, где плясали эти пятна те- ни и света, она, казалось, пробовала бетон на прочность, словно трескающийся лед, — и со смехом, тряхнув кудря- ми, опускала ножку на перрон. Потом вдруг останови- лась, глядя вдаль, — что она увидела, не знаю; наверно, ничего особенного там и не было. И я, столь же внезапно, понял, что эту девочку зовут «Египет». Тут мою печаль как ветром сдуло: потому что я опять был уже не в жизни, где мы ее обычно ощущаем, а во сне; и догадался: если это сновиденье продолжается, дотягиваясь до меня сквозь места и ситуации бодрствования, в земном мире, где у всех людей есть имена и у всех городов названия, зна- чит, оно движется к такой цели, которая и может быть лишь земной, а потому спасительной. Я вошел в поезд и вновь, как уже столько раз бывало в моей жизни, по- 14) ИВ БОНФУА
смотрел на перрон: освещенный лучами летнего солнца, он тихо потек, заструился, будто я стоял на берегу. III Столько раз в моей жизни, все и не сосчитаешь! Когда мне было совсем мало лет, не больше чем этой девочке, я видел то же самое в другом, далеком краю, в горах: помню, как на восходе солнца, поднимавшегося слева от нас, поезд, вылетавший справа, из-за скал, мчался, блистая лбом ло- комотива, к станции, потом проносился мимо, окатывая нас своей тенью, которую лишь между вагонами прерыва- ли запятые и точки света... может быть, это тоже были сло- ва? Вся деревня собиралась ранним утром на станции «встречать поезд», а под вечер все опять были тут как тут, чтобы «проводить обратный». Часто, не зная, чем запол- нить долгий летний день, приходили туда моя мать, бабуш- ка и тетя; а иногда на этой станции встречали нас самих, спускавших свои бесчисленные баулы с высокой, еще дрожащей вагонной подножки. И я, измученный долгой ночной ездой в набитых битком купе и толкотней в вок- зальных буфетах, еще во власти недосмотренных снов, вскидываясь как ослепленная светом сова, внезапно ви- дел: передо мной, на перроне, теснятся вместе и живые, и умершие! На переднем плане эти тянущиеся руки, эти усы, шиньоны, заколотые железными шпильками, солнеч- ные блики на металлическом голубке, украшающем кор- саж чьего-то платья, но там, в отдалении, совсем иные, ста- ринные лица, улыбающиеся, испуганные, точно на фотографии в овальной рамке, — позже мне о них говори- ли: «Нет, его ты никак не мог знать... Нет, в то время его уже не было на свете...» И всегда по перрону слонялась, переходя от одной кучки людей к другой, «Честное слово», слывшая в деревне дурочкой, — в пышном, но изорванном ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 15)
и запачканном черном платье, и в широкой шляпе-корзин- ке с высохшими фруктами и цветами. Она не пропускала ни одного встречного, наклонялась даже ко мне и, смеясь, потрясала пальцем, то ли с шутливой угрозой, то ли напо- миная о какой-то давней клятве. И все твердила одно и то же: «Даю тебе честное слово...» Ходили слухи — или, может быть, я сам в конце концов сообразил, — что ее когда-то об- манул жених, расставшийся с ней на этой станции и не вернувшийся обратно. Само собой, все вокруг разговари- вали в полный голос, кричали, смеялись, не обращая на нее ровно никакого внимания, — не больше чем на тень, пробе- гавшую по ее лицу, когда захлопывалась последняя вагон- ная дверца. Потом, что-то напевая с отсутствующим видом, она возвращалась в деревню вместе с последними пасса- жирами, и поздним вечером сквозь приотворенную дверь ее темного дома можно было видеть, как, присев на корточ- ки, она помешивает угли под своими черными чугунками. Я любил ее, мне казалось, это сама земля, старая, косно- язычная земля, чье увядание я так остро чувствовал в пус- теющих деревнях, в последних шествиях, призывавших ясную погоду или дождь, в последних песнях на местном говоре, которые еще пели крестьянки, пасшие на выгонах гусей... И я мечтал когда-нибудь искупить — но как, как? — вину беглеца, покинувшего ее на рассвете мироздания.
Рим, СТРПЛЫ I Я вошел внутрь и теперь быстро прохожу по залам, уве- шанным большими картинами и фрагментами фресок. Сразу видно, что здесь собраны только первоклассные ра- боты: светлые и плотные краски струятся вверх, как горя- чий воздух над скошенной травой, которую сжигают пого- жим сентябрьским утром, а очертания предметов чуть подрагивают, однако в этом дрожании нет ничего при- зрачного, напротив, они излучают здоровую радость и ве- ру, так что земля, омытая их тенями, словно поворачиваю- щимися вокруг чего-то неподвижного — петли, и на них тайная дверь? — кажется, дышит легче и свободнее. Но что больше всего поражает в любом из этих «Посещений», с привычным домом на склоне горы, в любом «Рождест- ве», с деревьями, из-за которых выходят бесчисленные волхвы, и со звездой в небесах, впрочем, ничуть не помо- гающей понять, ночью это происходит или днем, в «Кре- щениях», в сценах из житий святых жен, где в трепещу- щем воздухе иногда мерещится отсвет красного пламени, — а скольких сюжетов я не могу точно опреде- лить, хотя они не кажутся мне вовсе не знакомыми, я бы узнал их, я это чувствую, если бы не нужно было идти так быстро, — да, больше всего во всех этих работах меня по- ражает необычное использование перспективы. Она, как и требовали великие тосканские первооткрыватели, рев- ностные поклонники геометрии, строжайшим образом приведена к единому центру...так, да не совсем так. В тот ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 17)
самый момент, когда взгляд, увлекаемый вдаль, к точке схода, вроде бы находит покой внутри пучка линий, при- давших изображению целостный смысл, какая-то неодо- лимая сила влечет его прочь, к другому центру, — хотя, как бы лучше объяснить, это уводящее в сторону движение, едва начавшись, тут же и гаснет, отчего возникает ощуще- ние, что новая точка схода и очень далека от первой, и очень к ней близка, что это бесконечное размножение совершается в мирном лоне единства. Пытались ли вы, ис- кусствоведы и критики, увидеть, иначе говоря, просле- дить во всей его длительности, в его явственных колебани- ях, полет тех стрел, которыми осыпает издалека свою мишень неведомый, незримый вечный лучник, учитель техники дзен? Они дружно ложатся вокруг центра, потом еще одна вонзается чуть в стороне, и мы понимаем, что это не признак неискусности и в то же время не ироническое проявление высшего искусства, но некий намек, которого мы, из-за нашей беспечности и успокоенности, еще не в состоянии уловить, — а между тем прилетает самая по- следняя стрела, занимая, как и ожидалось, свое место ря- дом с первыми... Я гляжу на все это, и вскоре ко мне прихо- дят две мысли. Сначала я вспоминаю Плотина, учившего, что Единое выше бытия, — из чего следует, что перспекти- ва, принадлежащая к уровню бытия, дает лишь метафори- ческое представление о центре, а это, конечно, самым существенным образом воздействует на работу художни- ков, вне зависимости оттого, бессознательный или созна- тельный характер она носит. Так, некоторые, смутно ощу- щая эту изгнанность, похоже, утвердились во мнении, что любая картина, подчиняющаяся законам перспективы, должна помнить о том, что она всего лишь изображение, удачное или неудачное; другие же, напротив... Разве нель- зя вообразить, что существовали, или, по меньшей мере, 18) ИВ БОНФУА
могли существовать художники, использовавшие пер- спективу как орудие опыта, как стрелу с тяжелым опере- нием из земных красок и земного света, которая устрем- ляется из пределов сущего вовне... к чему? скажем, к не-сущему, к тому, что служит для него опорой, — и, бла- годаря незнанию, живущему в знании, достигает цели, и тогда, случается, там, в вышине, вспыхивает огонь? Но эту мысль, не до конца прояснившуюся, почти сразу вытесняет другое, совсем простое воспоминание, причем и оно не вносит ясности, а скорее делает все еще бо- лее загадочным, едва ли не пугающим. Надо сказать, что эти картины с первого же взгляда удивили меня не столько сво- ей необычностью (впрочем, совершенно очевидной), сколько, напротив, чем-то чрезвычайно знакомым, прочно, как одна из нитей основы, вплетенным в их ткань. И пока я размышлял о Плотине, это воспоминание, вначале туман- ное, стало вполне отчетливым. — «Ну конечно же — вскри- чал я (мысленно), — художник, чье творчество так заметно отозвалось в этих картинах, если не прямо на них повлияло, это Пьеро делла Франческа! Он тоже писал светлыми крас- ками, пусть и не с этой немыслимой легкостью, доступной, по-видимому, лишь существам более ангельской (или более земной) природы, чем наша. И тоже постиг — правда, лишь в том, что касается, скажем так, измерения, расчета, — диа- лектику центра и уклонений от центра, симметрии, волнуе- мых асимметриями». Пьеро помогал мне разгадывать не- знакомые картины, в каком-то смысле их объяснял. Но как ни странно, именно то в нем, что способствовало этому при- ближению и пониманию, само по себе оказывалось для ме- ня неопределимым, — а потому и картины эти не станови- лись в моих глазах более естественными, не позволяли мне соотнести их с какой-либо местной школой или эпохой ита- льянской живописи. По правде сказать, в свое время «Биче- ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 19)
вание», например, или «Крещение Христа» тоже поразили меня чем-то таким, что никак нельзя было вывести из ита- льянской традиции, и даже больше — своей отрешенностью от всего и вся, можно сказать, отрешенностью от мира, не- смотря на их плотную, деревенскую, дружелюбную посюс- торонность, которая сразу же чувствовалась и в лужах, от- ражающих небо, и в скачущей птичке. Как раз это ускользание самого главного, эта полная чужеродность то- го, что, будучи самым главным, должно дышать особым теп- лом, особой естественностью, и всплывала теперь у меня в памяти, освещая работы мастера из Борго Сан Сеполькро и вместе с тем приглушая их, заставляя их гаснуть, — так молния заставляет поблекнуть летнее или осеннее утро, сверкнув над теплящимися в траве огоньками. Пьеро не со- кращал расстояния между мной и тем востоком, к которому катила свои широкие воды незнакомая «школа»: это тече- ние уносило от меня самого Пьеро. II И я шел, шел по этим залам, которым не было конца, как если бы музей — ибо я, судя по всему, оказался в музее, — был одним из самых больших в этой непонятно откуда взявшейся, другой Италии, и принадлежал, в отличие от дюжинных галерей, где представлена исключительно ме- стная «cultura», к числу тех редких хранилищ, которые со- бирают в своих стенах, порой на протяжении нескольких веков, самые разные работы, воплотившее все многообра- зие идей какой-либо великой цивилизации. Действитель- но, в единстве, поразившем меня с первого взгляда и по- прежнему проявлявшемся не только стилистически, но и как внутренний, глубинный слой, где эти внешние знаки становились человеческим поступком, где искусст- во делалось родом религии, я начинал различать оттенки, 20) ИВ БОНФУА
изломы, а подчас, на некоторых уровнях, и почти прямые противоречия, в которых отражаются основные перемен- ные нашей душевной и телесной жизни: так, в одной кар- тине, при всей ее несравненной воздушности, чувствова- лась, как у ранних мастеров, известная одеревенелость фигур, другая же была не свободна от маньеризма... За всем этим, вне всякого сомненья, стоял жизненный опыт целого народа, не раз столкнувшегося в своих поисках высшего блага с сопротивлением упрямой материи, наро- да, прошедшего через многие испытания. И я не перестаю удивляться: «Как же это может быть? Существует общест- во, создавшее, видимо, и свою архитектуру, и поэзию, — как же может быть, что все это наследие оставалось до сих пор неизвестным? И как может быть, что эти картины и фрески, которых с избытком хватит, чтобы добавить к уже знакомой нам Италии еще одну, новую, имеют с ней, с нашей Италией, и прежде всего с поздним Треченто и ранним Кватроченто, настолько тесную, при всем.их яв- ном отличии, связь, что я их вижу и внутри эпохи, принад- лежащей нашему прошлому, и, вместе с тем, за ее преде- лами, в каком-то — впрочем, вневременном, — будущем?» И главное: «Откуда во мне уверенность (да еще, при всей ее безотрадности, такая сильная), что я, давний и преданный ценитель живописи, не понимаю и никогда не смогу понять подлинную природу этой связи, столь оче- видно соединяющей те работы, которые я вижу перед со- бой сейчас, и давно знакомое мне искусство Тосканы и Марке? Как если бы я не мог нащупать мыслью именно то, что больше всего меня волнует... И еще точнее: как ес- ли бы эти окружившие меня высокие живописные алта- ри — эти призывы, увещания, заботливость, близость — на поверку оказывались лишь последней преградой, скры- вающей от меня лик того, чем я всецело поглощен. Я вижу ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 21)
красный цвет, светло-желтый, холодный синий, вижу зе- леный и розовый, соединенные в свежем, присыпанном снежком букете, вижу фиолетовый, я ощущаю ветер, то клонящий их вниз, то позволяющий вновь расправлять- ся, но в этом костре мне чудится и нечто иное: какой-то об- раз, не имеющий, конечно, ни очертаний, ни цвета, — та- кие иногда проглядывают в дымке утреннего тумана или в аромате зажигаемого ладана — образ, который мог бы стать для меня откровением и который от меня ускольза- ет. Увы: чем яснее видишь, тем болезненнее ощущаешь эффекты слепого пятна. Чем дальше продвигаешься — а я продвинулся далеко, для меня это несомненно, — тем лучше понимаешь: есть дверь, которая не откроется ни- когда. О, как мне разгадать эту живопись — такую умиро- творяющую и такую жестокую ? Где я нахожусь? » И какой-то человек, идущий рядом со мной, отвечает: — Но что же тут трудного ? Это попросту те картины, кото- рые могли бы быть написаны в Риме, если бы в тот момент, когда Джотто, Дуччо, Пьетро Каваллини и несколько других молодых людей, их последователей, закладывали там осно- вы нового искусства (как обычно говорят у вас), папская ку- рия не покинула город и не переместилась в Авиньон. Теперь вы поняли? Все прошлое Рима, еще столь живо звучавшее в его полуразрушенных памятниках, все, что было создано его богословием и его обрядами, его бо- гатством и его нищетой, располагало к тому, чтобы именно этот город главенствовал в искусстве пробудившейся Ита- лии, стал тем державным средоточием, о котором уже гре- зила в своих нетвердых приемах рождающаяся перспек- тива, — как вдруг историческая случайность лишает нас нескольких меценатов и сотни-другой людей, а в их отсут- ствии этот огонь уже не может запылать! Разве не горько думать, что могло бы начаться в Риме, если бы этого не 22) ИВ БОНФУА
произошло? Разве можно не захлебываться видениями, не терзаться, подобно обиженному подростку, не сокру- шаться всем сердцем в пустых залах и на холмах, усеян- ных осколками статуй? И разве не грустно, когда в пятнад- цатом, в шестнадцатом веке, при более благоприятных обстоятельствах, искусство Рима начинает развиваться вновь, но уже очень медленно, под влиянием других школ, — короче, слишком поздно? Вот, синьор, то высокое и прекрасное, что могло бы существовать в нашем горо- де, — или, если хотите, вот то, что в нем вместо этого воз- никло и навсегда осталось: чувство величайшей утраты, тревожившее Рафаэля, доведшее до отчаяния Микеланд- жело, наложившее свою печать на наше немощное, сразу же переходящее от нетерпеливости к унынию, сразу же лишающееся сил «fa presto», чувство, которое живет, ве- роятно, во всем новом искусстве — да, и в Тьеполо, и в Де- лакруа, и в Тернере, — и которое лишь отчасти было смяг- чено величественными грезами барокко, в ту эпоху, что, на мой взгляд, может быть названа осенней, — похожую на спелый плод, но, увы, не на цветение, не на сверкающую зелень... Ах, синьор, абсолютное искусство — в какой-то момент оно было возможным! В единственной точке, где сошлись все учения древнего Востока и Запада, где разру- шенные дворцы позволяли услышать почти прояснившее- ся учение смертного времени (иначе говоря, Случая), где в отблесках свеч на мозаичных апсидах все еще звучало учение любви, возвещенное катакомбной Церковью... так вот, и абсолют христианской «агапе» (правда, чисто нега- тивный по своей природе и очень быстро ставший бес- плотным), и та блистательная сила, о которой говорит дру- гое название Рима, сила бурь, преображающих наши чувства, бурь, рождаемых нашими чувствами, — не долж- ны ли они были вскоре разрешиться, уже в области пози- ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 23)
тивного абсолюта, вечно для нас желанной, но еще ни разу недостигнутой, множеством прекрасных, внезапно и ра- зом возникших образов, произведениями искусства, сквозь которые, как сквозь праздник, пробегаешь сме- ясь, — да, именно так: стать вершинным моментом исто- рии, рассыпающим бесчисленные лучи и блестки фейер- верка? Из ваших художников лишь один имел некоторый опыт этой мгновенно дарованной позитивности, открыва- ющей наконец путь к счастью, к земному счастью, — это Пьеро делла Франческа. Может быть, потому, что он ро- дился не так далеко от Рима, в сельской, почти горной ме- стности, где, по-видимому, долго сохранялось нечто и от того, и от другого наследия, — так разные травы растут вперемешку на краю распаханного поля? Как бы то ни бы- ло, вам хорошо знакома прозрачность красок и музыкаль- ность форм, свойственная его работам, эта спокойная уве- ренность и даже, как вы сказали однажды, этот его юмор, сглаживающий ту надрывность, ту скорбь, без которой, как правило, не обходится ваше «великое искусство». Правда, позитивность, о которой я говорю, у него ослабле- на, можно сказать, усыплена: он, по своему крестьянскому обычаю, погружен в послеобеденную дремоту и выглядит отчасти сомнамбуличным... но все же ваш Пьеро из нашей породы, и это несколько утешает, оставляет хотя бы тень надежды. Ведь согласитесь, в повороте головы Мадонны Милосердия из Борго и, прежде всего, «Мадонны с мла- денцем во чреве» (а чего стоят чулки на ногах ангелов, их четыре цвета, свободных, ничем не стесненных! их щебе- танье на полу... о, эти видения, эти расправленные кры- лья!) брезжит точка соприкосновения вашего и нашего мира и — почему бы нет — переход из одного в другой? Вы как будто чувствуете, что долго шли вдоль какой-то стены, шли, шли, и вдруг — эта невысокая дверь... 24) ИВ БОНФУА
— Но где я нахожусь сейчас ? — спросил я вновь, еще громче. — Что бы вы ни говорили, вы безусловно сущест- вуете. А если не вы сами, то по крайней мере эти картины. Так или иначе, но я их вижу... — Вы находитесь в Риме, тут и сомневаться нечего. Не- ужели вы думали, что на свете есть только один Рим? Разве вы не поняли, чему учат стрелы, тяжелые стрелы, которые прилетают Бог весть откуда, вонзаясь в мишень то здесь, то там? Рим средоточие мира, и поэтому он везде. Рим один, и поэтому он множится. А поскольку ему немало при- шлось испытать на своем веку... О, знаете ли, в этом-то и загвоздка: на самом деле папы никогда не покидали Рима. Никакого Авиньона не было. Искусство, великое искусст- во, которого так долго ждал Запад, искусство «места и фор- мулы» — оно нашло свое место, поверьте мне, и нашло свою формулу, здесь (я говорю «здесь», я не говорю «сей- час»); а то, что вы называете прошлым вашего искусства, считая от 1309 года, — это сущие басни, его вообще никогда не было, за исключением, как я уже сказал, Пьеро (пусть вы и видите его работы иначе, чем мы), да еще Доменико Венециано. Искусство нашло свое место, мой друг; мы спа- сены. И как раз поэтому вы — те, кому не удалось спас- тись, — не способны даже увидеть, что мы существуем. III — Это правда — печально отзываюсь я. — А я-то — где я только ни искал! В Риме и вдали от Рима. В залитых све- том храмах и в невзрачных горных часовенках. Приходил в музеи к самому открытию, заглядывал в двери церквей, перестроенных в гаражи. Когда солнце вставало над Умб- рией и когда опускалась ночь... — Но вы всегда смотрели только на краски и на формы ! В словаре вашей критики нет других слов, поэтому вы ни- ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 15)
чего и не видели. Даже если вам случалось заинтересовать- ся картиной, вы лишь хотели понять то, что она пытается сказать. Нужно всматриваться в просветы, мой милый спутник! Нужно помнить, нужно инстинктивно чувство- вать, что любая картина, которую вы видите там, в странах, где вы живете, любая из этих работ, завершенных и, стало быть, запечатанных печатью бренности, — это всего лишь «решетка», позволяющая в лучшем случае прочитать шиф- рованный текст. Мы же, отбрасывая решетку, уже не ду- мая о «сообщении», не желая уловить высший смысл и вос- принимая все разом, одновременно, видим страницу в ее полноте! Постойте-ка! Я приложу решетку вот к этой стра- нице... Думайте, например, только о нежности, а о жесто- кости забудьте; или, положим, думайте о том и другом вме- сте, но не вспоминайте о просветленности, о невинности. А теперь посмотрим, что это за картина. Как видите, то, что вы привыкли считать Италией... — В самом деле — говорю я, — это же «Пьета» Боттичелли, из музея Фогг! — ...всего-навсего частный случай нашего искусства, не более! Разве что — и это делает вам честь — вы все-таки криво набросите свое покрывало, тогда нечто бесконеч- ное еще может просочиться наружу. Но сути дела это не меняет! Теперь, мой друг, вы все знаете. Любой из вас и ваших художников — странных смертных существ, не- навидящих свою бренность, но при этом крайне непосле- довательных и глубоко привязанных ко всему конечно- му, — это законченная фраза, мы же, неисчислимые, — все множество слов. Вы, говорящие, — материя, мы, хранящие молчание, — дух. И поэтому, даже когда вы бродите по го- роду, который называете Римом, вас там как будто и нет. Глядя на Рим — хотя бы и на немногие вершины, вышед- шие из тумана, — вы не в состоянии увидеть нас, стоящих 2б) ИВ БОНФУА
на круче и, несмотря на вашу слепоту, простирающих к вам руки, нас, в наших одеждах из мрамора, лучше ска- зать, из молнии, сверкающей в истинном небе. Друг мой! Пусть нас не видно, но мы окружаем тебя, мы не сводим с тебя глаз. Мы живем на твоей улице, в твоем доме, в каж- дом твоем движении. Мы говорим друг с другом о тебе — в твоем присутствии, в тебе самом. Положи руку вот сюда, на этот стол, на этот лист бумаги, и ты поймешь, что и рас- пахивающийся город, и медный блеск фасадов на морском берегу, и золотые струи, бегущие по плитам после дождя, и таинственные приезжие, и счастливые мгновения, и да- ли, которые ты с обрывающимся сердцем видишь из любо- го окна, — это все мы. Потому-то наши картины, наши ста- туи — ибо мы тоже, ты видишь и сам, делаем подобные вещи (как бы отодвигаем гардины, переходя в соседнюю комнату, и встречаем в ней, среди сотен образов, своих друзей) — то здесь, то там выглядывают из ваших, ведь в них — и надо же вам было дойти до такого пессимизма, как эта евклидова геометрия, до такой сдачи всех позиций, как эта ваша перспектива! — в них каждая линия имеет в любой своей точке бесчисленное множество лучащихся, как солнце, перпендикуляров, хотя вы различаете там все- го один: смерть. — Вы сумма, — замечаю я, — а мы... Как говорил наш учи- тель? Оскудение! — Мы нечто гораздо большее, чем сумма! Вы даже не до- гадываетесь, как много отсекают ваши запреты. А у нас — у нас на самых тоненьких веточках висят гроздья миров. В наших множащихся небесах, озаренных блуждающими светилами, бесследно исчезают противоречия, которые вы изобретаете, развеиваются апории, не дающие вам по- коя. Что за наивное представление, этот бросок костей! Ваш поэт стремился обнять мыслью все сущее, мы же на- ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 27)
правляем ее на нечто большее, на Единое — иное сгущение бесконечности, в котором берет начало простота... Ты то- нешь — пусть, не сопротивляйся, но чувствуй и этот напор снизу, уже несущий тебя вверх, сын мой. Не сопротивляй- ся! Узнавай предгорья истинной земли! Видишь, из тумана выходит скала, и на ней среди густой травы уже расцвета- ет это розово-зеленое благоухание, это ничто: простой жест, светлый смех. — Да, я знаю: в наших обрядах нет, как бы лучше сказать, настоящей силы, что ли... — Теперь войди, как входил уже столько раз, в эту сельскую часовню, вслушайся в тишину, которой наполнено стрекота- ние цикад и кузнечиков, всмотрись в эту Мадонну... Я поднял глаза на старую фреску, настолько по- врежденную, покрытую такой густой сетью трещин, иска- зивших и краски, и контуры, что ее ветхость — уже совсем близкая к полному исчезновению, — казалось, перешла, из- лучая свет, в иное качество, стала новым текстом, вписан- ным в прежний. И еще мне почудилось, что в пространстве между склоненным лицом молодой женщины и лицом мла- денца, который, смеясь, тянулся к ней руками, взглядом, губами, его смех и ее улыбка множились, как солнце, отра- женное зеркалом, как тысячи солнц, отраженных тысяча- ми зеркал, тысячи солнц, тысячи лодок, каждая из которых словно выплыла из-за еще темно-красного края неба, под- нялась в зенит и теперь спускалась вниз над широкими распаханными полями, но уже и возрождалась в любой складке красок, в любой морщине формы: жестокие, жгу- чие светила, бросавшие в глаза, когда зеркало поворачива- ли, режущий луч, — а впрочем, дышавшие нежностью, поч- ти невыносимой нежностью! Бесконечность, зыблющаяся в ослепительной прибрежной пене, это была ты! Это был ты, Египет, рассыпавший несчетные блики в стремитель- 28) ИВ БОНФУА
ной воде мира! И вы, слова, проступающие в названии Ри- ма, великое множество слов! Погруженный в это бескрай- нее мгновение, уже не пытаясь составлять фраз, я единым взглядом окидывал и стирал тысячи лабиринтов прошло- го — ибо сразу же понял: пока мы, увлекаемые нашей, без сомненья, все более горестной историей, блуждали в Авиньоне или еще где-нибудь в стороне от истинного пу- ти, гений места и времени взрастил для нас, зажигая слова одно от другого, и сберег, и теперь подносит нам... что? то, что нам попусту сулили наши небесные боги: глагол, спе- лую гроздь. Но в этот самый момент я поймал себя на другой, более сложной мысли — поначалу она состояла в том, что я физически чувствую течение времени: теперь оно стру- илось, скажем так, а не тихо колыхалось, как прежде, не белело пенной каймой у прибрежных утесов, и это на- кладывало отпечаток на произведение, которое мне дано было видеть, воздействовало на бесконечные изменения в его глубине, где явно собирались тучи и разливалась тем- нота, где с минуты на минуту должны были засверкать молнии и развернуться, скрывая из виду поблекшие горы, тяжелая завеса ливня. К тому, что имело божественную природу, вновь примешивалось человеческое искусство (другого слова я не вижу), и вскипающая барочность горя- чечными движеньями раздирала то, что на мгновение, не больше, оставалось, поднявшись на своих четырех ви- тых колоннах, нетварным, позитивным, беспримесно- ог- ненным, — между тем как из этого взбаламученного рас- твора «выпадало» нечто первозданное, высвободившееся еще не до конца, но уже решительно и резко обозначив- шееся на охристо-синей береговой полосе: как если бы здесь проявлялась воля художника, отрешавшегося от страстей, от иллюзий, чтобы совершить — ценою этого са- ПОПЕРЕЧНАЯУЛИЦА *9)
моограничения — какое-то бесспорно осмысленное дея- ние. И я, «вздрогнув и застыв», не мог отвести глаз от этого распада, я бросался во взрытые им волны изображения — хотя, возможно (пронзила меня мысль), лучше было бы не обращать на него внимания; да, я уже различал (надо ли го- ворить, что я и хотел различать, что я испытывал при этом горькую радость) эти «стили», как мы их обычно называ- ем, эти грани нашего духа, которые мы сочли несовмести- мыми друг с другом и которые в самом деле, с тех пор как они выпали из прежнего единства — где они еще пламене- ли сейчас, у меня на глазах, — уже не могут совмещаться... Ах, почему нам все время хочется думать, что мы грезим, когда, быть может, мы подлинно существуем — просто су- ществуем, и все? Почему мы думаем, что это наша рука, погруженная в воду, колеблет огни на ее поверхности? И почему на все, что только начинается, сразу падает тень какого-то воспоминания? Ведь я уже видел раньше, видел не только это лицо — о Исида, мать, иначе и быть не мо- жет, — но и эту картину... Боже мой! Теперь мне казалось, что я стою летним утром в часовне Монтерки и смотрю на большую фреску, которая говорит о близящемся рождении новой жизни, — и своей иронией, мудростью, тишиной смягчает конеч- ность и небожественность, пребывающие, как мы знаем, в бесконечности и божественности того, что вскоре явит- ся на свет. И я продолжил мой путь в темноте. Сгорбившись, с обмотанной вокруг предплечья вощеной пеньковой бе- чевкой, удерживая кончиками пальцев крохотное пламя. Вокруг меня — необозримые склоны скал, на которых то здесь, то там вспыхивают остатки живописи.
CONVENERUNT IN UNUM Мог ли я спокойно писать, потом отдавать в печать мой предыдущий рассказ, эти путевые заметки, еще не зная, какой будет судьба «Бичевания» и «Мадонны из Синига- лии» ! Мы не просто утратили, может быть, навсегда, два великих произведения искусства, дело обстоит гораздо ху- же: разрушилась та нерасторжимо-целостная, исполнен- ная единого смысла живая сила, какую составляли вместе Урбинский дворец и полотна Пьеро. Мне трудно объяс- нить почему — но от этой архитектуры и от этой живописи веяло одним и тем же далеким дыханием, они были движи- мы одним и тем же восторгом. И вновь, в какой уже раз за эти странные годы, выпавшие на нашу долю, годы, захле- бывающиеся изображениями, но в то же время откровен- но иконоборческие, приходится смиряться с мыслью, что и зримые явления Единого, еще не всюду, по случайности, затмившегося, при всем своем величии не могут удержать темную руку, которая гонит историю к ее концу. Convenerunt in unum — было некогда написано под «Бичеванием». Что заставило художника выбрать эти сло- ва из псалма, в котором идет речь о царях и князьях, вра- гах Помазанника? «Они сговорились против него» — гла- сила исчезнувшая надпись. Мне же все время хотелось прочитать ее иначе: «Они собрались воедино» ! Пустой, смолкший зал (если не считать редких наплывов былой музыки, лишь мучительнее ранящей нас самой ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА ЗО
своей безмятежностью): теперь, в этот мрачный день, он стал алтарем, к которому обращаются наши последние надежды на какой-то смысл, наши размышления о мес- те — единственной ценности, какую мы можем противо- поставить текучести знаков. Пусть если не сами небеса, то, во всяком случае, линии горных вершин в бескрайнем светлом небе вокруг Урбино наведут хранителей музея на мысль, что не нужно заменять утраченные картины дру- гими, не нужно восполнять искусствоведческими справ- ками отсутствие художника, который стремился мирно, не прибегая к насилию, преодолеть лабиринт письма — и внушил нам глубокую, неколебимую уверенность, что ему это удалось. Пустой зал. Отсутствие, еще сохраняющее в себе что-то живое, что-то зовущее, — след присутствия, кото- рое некогда наполняло этот зал и может вновь появиться на горизонте этой пустоты, что, подобно лодке с худым днищем - означающее без означаемого, знак без рефе- рента, язык без речи, — тщетно силится плыть дальше. Обречены ли мы теперь все чаще и чаще лишь рисовать в воображении то, что прежде действительно существовало? А что еще остается посетителям герцог- ского дворца, не находящим предмета своих стремле- ний, — ведь некоторых он, как звезда, манил в течение многих лет? Путешественникам, которые со стыдом взирают на гибнущие от голода народы, на разрушаю- щиеся цивилизации? И всем нам, вынужденным отны- не, за неспособностью спасти несколько истинных стран, еще остающихся в этом мире, грезить уже о са- мой земле, о ее растениях и животных, и о навеки утра- ченном великом искусстве — земных дорогах? Ничто не исчезает бесследно, я знаю; у нас, по меньшей мере, всегда будут фотографии долин, в прошлом считавших- 32) III) ВОМФУА
ся священными, залов, где рядом с людьми жило нечто божественное, и даже того неповторимого пучка травы, что рос у двери дома в горах, и стоящего неподалеку ре- бенка, который улыбается неизвестно кому, неведомо где и когда (но до чего же плотен этот воздух, до чего ре- ально, осязаемо это место) ! И еще долго можно будет ви- деть серн и каменных баранов в заповедниках, и склад- ные алтари эпохи Кватроченто в музеях, разбросанных по всему свету, — когда-то я не без удовольствия размы- шлял об этом рассеянии, но то было давно, пятнадцать лет назад, когда самое главное еще находилось на своем месте. Пусть так — и все же ни в одном из этих обломков кораблекрушения уже не останется того незримого, что когда-то, в месте своего рождения, было смыслом наше- го существования, было нашей надеждой. И я говорю себе (так сильно, не стану скрывать, я в этой надежде нуждаюсь) : как знать, может быть, наши грезы и должны были обрести этот всеобъемлющий характер, может быть, наше воображение, с его столь богатым, сколь и неисследованным потенциалом, должно было рас- шириться до этого крайнего предела, чтобы то благо, к ко- торому мы в своей долгой ночной истории и не приближа- лись иначе как в мечтах, внезапно, удивляя нас самих, запылало огнем иной, высшей природы — в этом мире, приближающемся к своему концу? Коль скоро единство некоего Присутствия, его дыхание в нашем обществе и в нашем творчестве постоянно разрушается самыми раз- ными проявлениями злой воли в каждом из нас, может быть, этому ветру, дующему отовсюду, и нужно крепнуть, превращаться в непроглядную тьму, чтобы в распростра- няемой им пустоте утвердилась не только мысль о нере- альности всего, что нас окружает, но, одновременно, ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 7 2\
и представление о подлинном месте: вновь обретенное, освобожденное мышление, прозрение, которое наконец можно будет пережить разом и сполна, как совпадает сама с собою молния? Созидать, начинать строить, наделять су- щее смыслом, как протягивают стакан воды незнакомому человеку, — нигде и никогда это не выглядело таким естест- венным и не было таким простым, как в пустыне. И я «ду- маю», что лишь тогда, когда надежда и труд признают свое поражение, когда они идут прахом, перед нами является истинная форма. В моем воображении встает другая зем- ля: более раскидистые деревья, согнувшиеся под тяжес- тью плодов, просветлевшие облака, быстро скользящие по небу, и, как говорили в старину, «пестреющие цветами» луга, и часовни, молчащие среди утренних полей, и живо- пись на их стенах, бесхитростная, как заросшие травой дороги, — эта новая земля постепенно выходит из-за поло- га огня, испепелившего старую... ...которая, впрочем, была так прекрасна! Хотя ни- как не удавалось отделаться от этого черного пятна, про- свечивавшего даже в радостном скаканье ягнят, от этой ветки терновника в любом букете цветов... То была мать, которую мы не умели по-настоящему, полностью доверя- ясь, любить: отсюда наши языки, наша история, и наше ис- кусство тоже, и аналитическая мысль, и все эти абстрак- ции, этот лихорадочный поиск разгадки, это изнурительное рвение! А новая будет дочерью — дочерью, которая ведет нас за собою в пробуждаемый ею день: сме- ется, срывая ягоды, поет, надкусывая спелый плод.
Поперечная улица В детстве мне не давала покоя одна из городских улиц, на- зывавшаяся Поперечной. Она брала начало в обычном ми- ре, вблизи от нашего дома и школы, другим же своим кон- цом уходила так далеко, что... Впрочем, само ее длинное название, как бы рассекающее пространство, не оставляло сомнений, что туда можно перейти именно по ней. И я, вертя головой, смотрел во все глаза, если мы сворачивали на эту улицу или, бывало, проходили ее всю, как будто она ничем не отличалась от любой другой, — хо- тя под конец я уже валился с ног, и когда мы неожиданно вступали в затейливое пространство большого ботаничес- кого сада, засыпал на ходу. — Так это здесь, спрашивал я себя на каждом шагу, начинается «там» ? Здесь, в этом доме с закрытыми ставнями? Здесь, возле этого куста си- рени? Может быть, кто-то из детей, играющих в серсо и в шары на растрескавшемся, поросшем травой тротуаре, пришел оттуда, может быть, я смогу его узнать по темным, похожим на тени, пальцам, которыми он касается рук здешних девочек? Мысли, что и говорить, противоречи- вые, сбивчивые. Тем более что эти домики, эти навесы над внутренними дворами были такими же, как и все в нашем городе, — от их длинного ряда, вплоть до последних ворот из крашеного железа, лишь веяло большей тишиной, оце- пенелостью, свойственной любому предместью, с его вклинившимися в городскую черту огородами. Ах, как трудно разглядеть самое важное! Входя в сад, где под каж- ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА ЯО
дым деревом стояла табличка с надписью, где пахло сов- сем по-другому, чем на улице, я, внезапно очнувшись, пус- кался бежать, я хотел убежать куда-то далеко, но тенистые самшитовые аллеи, огороженные невысокими дужками, явно описывали круг и возвращались к своему началу: раз за разом повторяя свою попытку, я спустя недолгое время оказывался в исходной точке. Скольким я обязан этому названию: «Поперечная улица», и этому саду сущностей, и этой растительной ла- тыни, плывшей в жарком, влажном полумраке! Пять лет назад, когда моя мать лежала в больнице поблизо- сти от этого сада, мне довелось несколько раз, всегда в дневные часы, вновь пройти по нашей Поперечной. Вновь, после долгих лет отсутствия, я увидел почти забы- тый город моего детства и эту улицу, выходившую, как когда-то казалось, в иной мир. По-прежнему здесь жили неторопливо, даже не- много сонно; по-прежнему из палисадников пахло мок- рым салатом, и у окон сидели старушки, латая все то же выцветшее белье; по-прежнему на узорных занавесках, висящих в столовой, стояли парами, лицом друг к другу, византийские павлины, один из которых время от време- ни шевелился и спустя мгновение опять застывал непо- движно. Те же стены из туфа, выкрошившегося на углах. Такие же молчаливые дети. Нет, Поперечная улица не из- менилась. И все же... Как передать мое чувство? Мне казалось: «здесь», где я нахожусь, и «там», куда я шел, теперь, слившись в од- но целое, стали тем, что когда-то я помещал только у даль- него, невидимого предела.
Вечернее возвращение Аллея ботанического сада, бескрайнее красное небо над мокрыми деревьями. Отец и мать: они пришли сюда со сталелитейного завода и привели своего маленького сына. Позже, там, где садится солнце, свет переходит с крыши на крышу, словно камешек из руки в руку. Потом нас неожиданно окружает городской квартал, ни- зенькие, мрачные лавчонки; и за спиной слышится тяже- лое, прерывистое дыхание ночи; и громадная мать шагает рядом с подрастающим мальчиком.
Другая Поперечная — Поперечная улица — говорят мне в одной из галерей (время за полдень, мы стоим возле окна, я вижу за стеклом серые стены, людей, идущих по улице Жакоб), — ну конеч- но, Поперечная, я ее сразу узнал, едва начал читать ваш рассказ: представьте, я тоже там когда-то жил, в вашем го- роде. И до чего же мне нравилась эта тишина, все эти бога- тые особняки... — Только не богатые. Это одна из самых бедных улиц. — Да что вы ! Я ее вижу как сейчас. И садовые ограды, и деревья... И старинный парк архиепископа, совсем ря- дом, рукой подать. — Парк архиепископа? Вы ошибаетесь, это был ботани- ческий сад. Мы продолжаем разговаривать: все более очевид- но, что речь идет о другом районе, тоже хорошо мне знако- мом, ведь позже, в школьные годы, я жил неподалеку и не раз проходил через этот почти всегда безлюдный парк, к которому вели такие же пустынные улицы. Зыбкие, опас- ные мгновения — когда меня так и подмывало закричать изо всех сил, чтобы убедиться в собственном существова- нии, отделаться от ощущения, что длинные вереницы «ча- стных владений» и ухоженных садиков, застывших в пол- ной неподвижности и, если не считать далеких спотыкающихся звуков фортепьянной гаммы, в глубокой тишине, представляют собой — даже не размалеванную де- корацию, что само по себе было бы кошмаром, — но нечто 38) ИВ БОНФУА
еще более страшное: напластования какого-то неизвестно- го вещества, с ничего не значащими пятнами окон, с глухи- ми, точно камень, из которого сложены сами дома, дверя- ми. Закричать, привести в движение эти занавески, оборвать это бренчанье, а потом, с колотящим по_спине ранцем, помчаться со всех ног к нашему тогдашнему, в двух шагах от канала, домику, где недавно умер мой отец. Я прекрасно знаю этот район, он не имеет ничего общего с Поперечной улицей. И все-таки странно... У меня нет и никогда не бы- ло сомнений, что Поперечная вела на запад, к далеким окраинам, — туда, где начинались первые овощные гряд- ки, влажно дышала сирень и лязгали водозаборные ко- лонки! И всего несколько лет назад, когда город моего детства ненадолго предстал передо мной, чтобы затем вновь исчезнуть, я побывал на этой улице, я проходил по ней не один раз. Тем не менее мысль, что я могу оши- баться, меня уже не оставляет. Я возвращаюсь домой и достаю сохраненный мною план родного города — старый план, который в свое время раскрывали так часто, что, несмотря на бережное обращение, он истерся на сгибах, заклеенных теперь с об- ратной стороны плотными, цвета оберточной бумаги, по- лосками липкой ленты. Он вновь разворачивается передо мной, слова и линии занимают свои места, и на скрещень- ях улиц вновь звучит этот мертвый язык. Так и есть: Попе- речная улица пересекает восточную часть города, богатые кварталы. Но как же тогда называется улица, выводившая в темные предместья, — та улица, по которой я ходил шесть или семь лет назад, думая о том, сколько она значила в моей жизни? Я так напряженно вглядываюсь в план, что у меня мутнеет в глазах, но не могу ее найти. На запад ведет мно- ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 39)
го улиц, длинных, иногда зигзагообразных, похожих на древние дороги, так и не спрямленные городом, — но, по- моему, все эти улицы я очень хорошо знаю, среди них нет нужной мне: той, что так ясно встает передо мною, едва лишь я закрываю глаза. Есть и другие: мне попадается па- ра странных названий, в которых, пожалуй, чувствуется что-то «поперечное», из-за чего эти улицы могли бы слить- ся с нею в моем сознании, — скажем, Лучевая, внезапно вспоминающаяся мне со всей отчетливостью; но нет, слишком уж далеко от нее до парка зверей и сущностей, до этого ботанического сада, столь похожего на Эдем: она уходит к югу, теряясь среди железнодорожных путей... Где же все-таки находится та улица, которую я знаю как свои пять пальцев, которая воистину существует, — и как она называется? Есть у нее реальное место в этом пере- плетении несомненно реальных пространств, словно вы- талкивающих ее из своей среды? Задавая себе — здесь, на пресловутом белом листе бумаги, — эти вопросы, пытаясь вновь пережить мое удив- ление, но при этом не забывая и выбирать нужные слова, я сознаю, что это всего только новые строчки, что они лишь образуют продолжение «Поперечной улицы», другого рас- сказа, и, усложняя, продлевая тот рассказ, не дают моему прежнему воспоминанию свестись к простой ошибке. Но поверьте: загадка, для которой я ищу словесное выра- жение, существует и в самой моей жизни, мое удивление более долговечно, чем эти слова. Сколько бы я ни писал, мне суждено остаться человеком, тщетно рассматриваю- щим план родного города и не способным что-либо понять. Какая улица была другой Поперечной? Почему я мог так долго жить с двумя разными знаниями, с двумя никогда не совмещавшимися воспоминаниями? Кто еще существует во 4о) ИВ БОНФУА
мне, кто исчезает, когда тот, другой — кто-то другой — кто? — входит в стоящий рядом с каналом небольшой дом, возле которого в крохотном садике растет пучок бамбуко- вых деревьев, — в дом, где мы поселились двумя годами раньше, где умрет отец, где мы после этого проживем сов- сем недолго? Я тасую на столе эти размытые, полустертые фигу- ры, эти лица, эти гаснущие взгляды, эти воспоминания об углах коридора, о выгоревших цветочных обоях, о стояв- шей за нашим домом прачечной, ее дверях и скользкой ле- стнице, о тогдашних запахах, и прежде всего о весеннем благоухании каштанов на бульваре, о бреющем полете ла- сточек, когда грозовое небо вздрагивало, уже унося про- шлое и набрасывая вдалеке (как знать? ) возможное буду- щее: соткавшихся из облачного пара мужчин и женщин, смеющиеся краски на блестящей воде, тело, похожее на пену прибоя в Полинезии. Какую карту на какую поло- жить? какой из них, лишенной картинки, одноцветной, пурпурно-серой, я уже бездумно покрыл другую — ка- кую? — из числа самых важных, похоронил навсегда, если только — необоримая, окончательная — она не вынесется вихрем игры наверх, уже не разрушая смысл, но неся его в себе? У меня много смутных, непроясненных воспомина- ний: их, я знаю, еще предстоит разгадать. Мне нужно про- тянуть Поперечную улицу далеко, во всю ее длину — сквозь первые случайности, из которых складывалась моя жизнь, сквозь полузабытые места, где мы жили, сквозь мои еще незрелые увлечения — и довести ее до самого на- чала, ничем не предопределенного и ничем не замеча- тельного, но при всей своей незначительности (звери и растения, запах самшита, едва различимые мужчина и женщина) открывшего мне целый мир, о котором я дол- жен рассказать другому ребенку. Случай, ставший при- ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 41)
чиной нашего рождения, случай, чутким и осторожным движением вобравшийся внутрь самого себя, в исходную бесконечность, как будущее крыло хризалиды, — ты лишь до тех пор хранишь все в своих неведомых красках, пока мы одиноки, пока мы как будто спим, обращенные лицом во тьму. Без другого — пусть иногда он появляется благо- даря перу и бумаге, помогающим крылу расправиться, — смысл был бй для нас недоступен. Хохот Ходили слухи о старике, который давно занимается одним и тем же вполне достойным делом: рисует тушью присту- пы хохота. Это настоящий мудрец, говорили мне. Уже много лет глав- ная его цель — изобразить единственным мощным маз- ком... да-да, взрыв хохота, и только. Ступая на цыпочках по галерее, прятавшейся в дальнем конце бамбукового сада, посетители приближались к дверям его кельи. Послушайте, шептали они (и смея- лись, смеялись!), — послушайте, как шуршит кисть, скользящая по бумаге. 4*> ИВ БОНФУА
Означающее Первым словом было «облако», вторым — снова «облако», третьим, четвертым и т.д. — «облако», или «небо», или, мо- жет быть, «воздух», сказать трудно. Но седьмое уже разрывалось, таяло, уже ничем не отлича- лось от разрывания, таяния других, более тихих, других, не- исчислимых, других, ставших золой, почти пылью, белой пылью, которую тщетно перемешивали в большом дерюж- ном мешке, — и это было все, что еще оставалось от языка. ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА 43)
Заметки о цвете Два, и не только два цвета Я подошел к парому, выкрашенному в белую и зеленую краску, и, вглядевшись в значки на его борту, ближе к но- совой части, прочитал название: «Багряный корабль». — Странно, — сказал я тому, кто сопровождал меня в пу- тешествии по этим местам, — вам скорее следовало бы на- звать его бело-зеленым. Мой собеседник улыбнулся. — Плохо же вы учили наш язык, — пробормотал он. — Разве вы не знаете, что бело-зеленый, белый и зеленый вместе, по-нашему называется не так, как у вас, а попрос- ту красным? — Да что вы ! — воскликнул я. — Но как же это может быть? — Такие у нас правила! Для желто-синего, например, то- же существует всего одно слово — по-моему, фиолетовый, или, может быть, индиго. И наоборот, если нужно назвать зеленый цвет — то, что вы обозначаете словом «зеле- ный», — мы не задумываясь говорим: желто-синий; а ког- да речь идет о белом, то мы скорее всего скажем: черно- красный. — Не так-то это просто, — заметил я, стараясь говорить вполголоса, сдержанно, как подобает путешественнику, только что прибывшему в незнакомую страну. — Согласен. Порой мы испытываем большие трудности. Ведь тот же бело-зеленый, который мы называем крас- ным, или, как вы сейчас видели, багряным (это более воз- заметки О ЦВЕТЕ 45)
вышенное слово), мы можем назвать и по-другому, обозна- чив каждый из двух цветов двойным названием, — тогда нам придется сказать, что этот корабль «желто-сине-чер- но-красный», а затем... Увы, нет причин останавливать раз- вертывание: ведь каждое из этих слов указывает на цвет, обозначаемый двумя другими цветами. И любое назва- ние — вы уже догадались — сразу же разрастается, стано- вится бесконечным, более того, бесконечным на несчетное множество ладов: так от ветвей отходят другие ветви, а от тех... да вы и сами видите, что «красный» уже появился и еще не раз появится в названии того же самого красного цвета. Тут есть от чего прийти в отчаянье! — Но в этом же нет никакой необходимости, — возразил я, на этот раз более твердо и уже не скрывая своего сочув- ствия. — Зачем так себя мучить? — О, на то есть много причин, все и не объяснишь... Но сначала ответьте: вы-то сами — так ли уж вы счастливы со своим единственным и неповторимым словом «крас- ный», по чистой случайности оставшимся один на один с абсолютом? Разве вы не чувствуете, что даже наиболее точно выбранные звуки, как бы хорошо они ни были сооб- разованы с впечатлениями, которые производят на нас цвета, не способны сохранить и малой частицы того, что сразу, без подготовки, улавливает глаз? Слова, друг мой, совсем не похожи на то, о чем они говорят. Потому-то речь — я имею в виду обычную, вашу речь — и не может со- единиться с бытием, жизнь — причалить к родному берегу, сердце — найти желанную радость; так что в конце концов вы лишаетесь возможности даже изредка, урывками, ви- деть подлинный синий, подлинный красный цвет, - а ведь это не просто звукосочетания, выбрасывающие наружу пепел самих красок, но живое присутствие, заря, освеща- ющая мир. Лучше бы вам поступать так, как мы... 4б) ИВ БОНФУА
— Я бы этого не хотел! — Но почему же ? Возьмите любую вещь, скажем, этот ко- рабль у причала, и попробуйте назвать один из цветов, в какие он окрашен, — зеленый или белый... Ах, как хоро- ши эти приливы и отливы, эти водяные вихри, эти при- брежные камни, то появляющиеся, то пропадающие из виду: ведь не забывайте, в нашем развертывании можно в любой момент пойти по пути упрощения, заменить «желто-сине-черно-красный» — рядом ли стоят эти слова в цепочке или рассыпаны по разным местам — на обычный «красный», а стало быть... Да, это бесконечность, но она несет в себе и возвратное, порой циклическое движенье; это кипящий хаос, но в то же время таинственные глубин- ные течения, и, может быть, даже какая-то жизнь в этой пучине, спины мгновенно проносящихся рыб! И над всем этим вечно клубится, излучает свет блестящая пена! Вы могли бы жить без света? Вы знаете, как достигнуть радос- ти более легким путем? Разрушив привычный, обманчи- вый способ именования вещей, используя бесконечность как рычаг, сдвинувший гнетущую произвольность языко- вого знака, мы, друг мой, сумели омыть лицо мира, мы и сами обрели дыхание, и дали дышать - тихо, безмолв- но — всему, что нас окружает! Мы возвели речь на более высокую ступень! — Вы лишаете ее всякого смысла — задумчиво возразил я, поднимаясь на борт корабля, который готовился отойти от причала и отправиться в свое ежедневное плавание между островами архипелага. Мы прогуливались по палубе, то возобновляя нашу беседу, то умолкая. День был пого- жий, хотя рассветный туман сошел не всюду. На горы, по- росшие сосновым лесом, все еще было наброшено длин- ное, кое-где расползающееся полотнище особенного ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 47)
лилового цвета, который превращал уже наступившее ут- ро в подобие светлого вечера, с таким же тихим мерцани- ем пены и, столь же вневременным, бурлением воды под бортами. И мы поплыли от острова к острову, ненадолго заходя то в одну, то в другую гавань, где высаживали кого- нибудь из пассажиров или сгружали товары, поднимая наверх новый груз. Вначале эти остановки были почти не- заметными — торопливо сбежит по трапу человек с порт- фелем в руке, и паром тут же отправляется дальше, — но с каждым разом становились все более сложной, все бо- лее торжественной церемонией. Около пяти часов вечера мы увидели толпу, заполнившую тесный причал перед се- рыми — не то бетонными, не то деревянными — домиками; все эти люди явно хотели продлить до последней минуты расставание с отъезжавшими: с той или, гораздо чаще, с тем, кто покидал родной остров. Они что-то негромко выкрикивали, держась на некотором расстоянии от края причала, как, наверно, предписывалось правилами, они то и дело, неизменно улыбаясь, приветствовали своих близ- ких энергичными прощальными жестами; когда же под- нявшийся на борт пассажир появлялся на палубе, я видел, что он сжимает в руке конец длинной-предлинной ленты из цветной бумаги, другой конец которой оставался вни- зу, на земле, удерживаемый напряженными пальцами провожающих: женщины в длинном узорчатом платье или маленькой девочки... Туман, застилавший берег, оста- вил для этой сцены совсем немного места: узенькую, в три шага, полоску земли под высоким железным бортом паро- хода, изрыгавшего грохот и пламя, выражавшего на тыся- чу ладов нетерпеливое желание как можно скорее по- плыть, переваливаясь с волны на волну, дальше, к последнему порту, продолжить свое механическое дви- жение, изредка смущаемое этими видениями! Внезапно 48) ИВ БОНФУА
вспыхивавшие внизу красочные пятна, резко выделявши- еся детали — неестественно большая шляпа, пустая пти- чья клетка, стоящая на причале, — своей ничем не объяс- нимой яркостью (из-за этой беспричинности тоже обращавшейся в мглистую поволоку) сообщали людям, смотревшим на корабль, некую призрачность, как если бы от них оставалась только их наружность, только их не- ясные восклицания; качали их, подбрасывая вверх, по- добно кусочкам ткани или крашеного картона, которыми забавляется ребенок, напуганный вечерней темнотой. Но тут-то и стали разматываться эти нити, по-прежнему связывая две разлучавшиеся жизни, две души, еще не окончательно отделенные друг от друга. Некоторые лен- ты рвались, и притом довольно быстро, они падали вниз, тут же намокая и пачкаясь, мелькая в прибрежной пене синими, зелеными, красными клочками. Но остальные — невероятные, чудесные связи — не поддавались, летели над морем, сопровождаемые радостными возгласами или сосредоточенным молчанием, и я до сих пор, много лет спустя, помню, как волнистая линия чистого цвета, кое- где пропадавшая из виду, но все еще живая и вибрирую- щая, перечеркивала своими случайными движениями — непредсказуемыми, словно полет совы, пружинистыми, словно бальное платье, — тысячи разверстых входов в су- мрачную бездну. Позже, ближе к полночи, когда мы проплывали сквозь лес больших, едва освещенных или совсем темных кораблей, стоявших на рейде, уже недалеко от порта, название кото- рого сверкало в небесах, на верхнем ярусе многооконной башни, тонувшей в огненном мареве, я сказал моему дру- гу: «Видите, эти люди смотрят на мир иначе; они воспри- нимают цвета не так, как вы». ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 49)
Но почему я решил, что рядом со мною стоит ка- кой-то друг? Вокруг были лишь незнакомые люди, кото- рые, спеша к выходу, волокли по палубе свои большие че- моданы. Обрывки лент — все, что еще оставалось от радости и надежды, — гасли под их ногами в лужах, ско- пившихся за ночь. А с берега уже надвигался втягиваю- щий гул неведомой столицы, лязганье то ли молотов, то ли колес, к которому примешивался бормочущий, вкрадчи- вый шепот Великого Беглеца, Великого Молчальника. Я подошел к одному из высаживавшихся пассажиров, кото- рый не избегал моего взгляда и, казалось, даже улыбался, хотя выражение его глаз, смотревших на меня сквозь тол- стые стекла очков, было несколько озабоченным, если не печальным. — Это с вами мы только что разговаривали ? — спросил я. — С вами я рассуждал о том, что такое название и цвет, что такое присутствие и пустота? — Да, со мной, — ответил он удивленно. — Но что именно вы мне сказали ? Что я узнал от вас, что вы хотели мне объяснить — если, конечно, это вправду бы- ли вы? Кто вы? — Я и сам уже все забыл, — сказал он (судно толкнулось в причал). — Разве мы можем удержать в памяти, где лю- бое мгновение предстает во всей своей целостности лишь с очень большим, чрезмерным опозданием (внизу, под па- лубой, гремели причальные тросы, сверху, из громкогово- рителя в капитанской рубке, о чем-то спрашивали, и дру- гой громкоговоритель что-то отвечал с близкой земли, из глубины мрака) — разве мы можем удержать в ней не- что большее, чем какой-то мимолетный образ? Вспомни- те, как это обычно происходит! Вам что-то быстро вклады- вают в руку... что бы это могло быть? Вы смотрите: у вас в руке конец ленты, непонятный, непостижимый. И вы 50) ИВ БОНФУА
поднимаете глаза: перед вами, совсем рядом, далеко-дале- ко, то улыбающееся, то залитое слезами лицо... Так бывает с самого рождения, мой друг, так бывает всегда. О чем же мы с вами беседовали? Я с трудом, таща за собой чемоданы, продвигался вперед, вместе с многочисленными пассажирами, замедляв- шими шаги в нескольких метрах передо мной, из-за сутоло- ки, возникшей у трапа. Но голос — все тот же, никогда не умолкающий голос — продолжал мне что-то говорить. Я ос- тановился. Путешественник, случайный встречный, кото- рого я уже не видел в темноте, положил руку мне на плечо. — Завтра — сказал он. — Завтра утром, когда вы выйдете из своей гостиницы, там, в дальнем конце заводских квар- талов, когда начнется первый ваш день в этом священном городе, попросите, чтобы вас отвезли в храм, который мы построили на горе, — вам его покажет любой прохожий — и зайдите на минуту в сад, что позади этого храма. Я ду- маю, он вас поразит. Там нет ничего, кроме незапечатан- ных кувшинов из серого камня, плотно прижатых друг к другу и больше чем наполовину вкопанных в землю. Так что сначала сад покажется вам пустынным и заброшен- ным, но не доверяйте первому впечатлению. Эти сосу- ды—а они, разумеется, не что иное, как усыпальницы, — содержатся здесь, под открытым небом, с определенной целью: один раз в год, наполнив их примерно до середины особого рода порошком, цвет которого — слушайте меня внимательно, это и есть самое главное, — меняется от од- ного сосуда к другому, мы разводим в них огонь. Мы зажи- гаем его под вечер, когда небо уже темнеет, и смотрим, как он горит. Ах, сколько прекрасных лучей, и строго отвес- ных, и слегка дрожащих, устремляются тогда ввысь, нала- гаясь друг на друга, друг друга окрашивая, но при этом не переставая быть собой, — внутри этого колоссального не- ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 51)
весомого облака, соткавшегося из разных красок! Оно мерцает, оно меняется каждую секунду, единое и в то же время многообразное, нечленимое, невещественное, как сама жизнь, — по-моему, цвет обретает тут иную природу, которой земля не знала раньше, до того как люди поняли, что они умирают, и рождаются вновь, и возрождаются без конца. И мы, пришедшие со всех концов нашей страны, теснящиеся на дороге, озаренной этим рассветом, не со- знающие, что тут же, в сумерках, во тьме, стоят другие, медлим, счастливые; мы на какое-то мгновение задержи- ваемся в этом саду, а затем, уступая место, проходим даль- ше. Поверьте, это очень важно: видеть именно так, пусть и недолго, стать всего лишь коротким взглядом, но превра- тившимся в это яркое пламя. Это значит понять — скажем так... Одновременно и забыть, и вспомнить.
На горе Азо «Мы поклоняемся этой горе, — говорят мне они, — пото- му что ее одеяние — как бы бесконечный травяной по- кров, начинающийся от главной вершины и спускаю- щийся поверх остальных, более низких, к обитаемым местам, со всеми этими мягкими выпуклостями и впади- нами, с этими безукоризненно гармоничными перехо- дами от яркого сияния к светлой тени, которая нигде не прорвана даже самой небольшой скалой, не потревоже- на даже самым узким ручейком, — сплошь и всюду, все- гда и неизменно, окрашено в один и тот же оттенок зе- леного, если, конечно, в этом случае можно употребить слово «зеленый»: лучше было бы говорить об особом изумрудном цвете, проникнутом изнутри тонкой при- месью ржавчины. Разве только здесь, у самого края, от- куда гору можно видеть целиком и где все время ходим мы, это единство и неповторимость, имеющие, на наш взгляд, божественную природу, терпят некоторый ущерб. Но каждый вечер мы с подобающим благогове- нием приводим все в порядок». И я узнаю от моих собеседников, что можно пойти вверх, ступая босыми ногами по густой траве, растущей на пологих склонах, и долго, часы напролет, шагать в глубо- кой тишине, пока наконец ваше восприятие, заворожен- ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 53)
ное медленной пульсацией то сужающегося, то расширя- ющегося поля зрения, не достигнет почти предельной про- стоты, и вы почувствуете полную отрешенность, если не головокружение. Но главное, о чем мне рассказывают — полушепотом, ибо не следует будить горное эхо, — это о том, какое необычное действие подобные восхождения оказывают (и оказывают прежде всего) на язык. Ведь здесь, на горе, исчезает само понятие различия, не так ли? А с ним пропадает и бесплодное желание называть ве- щи — точнее (поскольку, как видите, мы все же продолжа- ем говорить), стихает та особая зыбь, которой слова языка, с их навязчивым колоритом, поглощают и дробят все, что они именуют. — «После наших прогулок по горным скло- нам мы возвращаемся домой. И как же ярко светится фи- гура девочки, ожидающей нас на пороге, как блестит ее лицо! А как красиво лучится масло в светильнике, кото- рый она держит над головой, освещая нам путь! Право, жаль, что вам не довелось видеть это пламя, играющее — хотя порой мы возвращаемся очень поздно — красками не- бесной радуги! Мы словно перешли вброд всю землю — от утреннего тумана и до вечерней звезды — и входим, босые, в иной мир. И как много слов теряет в эту минуту всякое зна- чение, указывая отныне разве на тайну, которой они мог- ли бы стать, — а вместе с ними лишаются смысла и любые наши попытки добавить что-то к тому, чем земля является сама по себе! Не то чтобы мы забывали о существовании слов — вовсе нет, мой друг, ведь тогда мы упустили бы из виду эту тайну, а вместе с ней и счастливое чувство побе- ды над языком. Именно это чувство побуждает нас устраи- вать те сады, что вы видите в оградах наших храмов: тща- тельно выровненные серые песчаные площадки, где, соблюдая строгий композиционный расчет, мы расставля- 54) ИВ БОНФУА
ем три-четыре валуна, оживленных огнем легких древних мхов, который дремлет внутри углублений на их поверх- ности. Признайтесь, вы подумали вначале, что этот песок означает человеческую мысль, а камни — миры, плаваю- щие там и тут, в том, что можно назвать Небытием? Оши- баетесь: эти камни — слова, которые мы ненавидим за их красоту. Они здесь, потому что без них не обойтись. Но на то у нас и есть этот серый песок, чтобы держать их на рас- стоянии». — Странная же у вас ненависть, — отвечал я, стараясь не выдавать своих чувств. — Тайна, вы говорите? Но я, глядя на эти камни и размышляя о том, как соотносятся их цве- та, эти тончайшие и в то же время жгучие оттенки, забы- вал обо всем, что обычно не дает мне покоя, в том числе и о словах, — правда, это были мои слова, бессильные сло- ва западного человека. И тайны больше не оставалось. Я покинул остров. Под вечер, когда гора, уже долгие часы отступавшая в небесную глубину, скрылась из глаз — нео- быкновенно красив был ее зеленый, все более слабого раствора, цвет на фоне бесконечно синего моря, — я пере- шел на нос нашего небольшого корабля, чтобы не пропус- тить появления нового берега. Но что за странный огонь зажегся в эту минуту над горизонтом, в южной его сторо- не, — почти перед наступлением темноты, когда еще нигде ничего не было видно, кроме нескольких хрупких облач- ков, собравшихся в закатном небе? Мы плыли достаточно быстро, и вскоре я смог как следует разглядеть то, что по- явилось, или, может быть, просто мерещилось вдали. Два цвета, два широких красочных полотна, смешиваясь или сплетаясь подобно желобкам витой колонны (в нашем сло- варе нет точного слова), вырывались из серой воды и про- падали в небе, уходя так высоко, как если бы они уже лете- ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 55)
ли над временем, среди звезд. Они вибрировали, они мощ- но, явственно содрогались, они были погружены в ничем не нарушаемую тишину. И я отчетливо видел, что внутри этой кипящей прозрачности, вблизи похожей не столько на пламя, сколько на лихорадочное трепетание воздуха над его вершиной, поднимаются и уносятся ввысь миры за мирами, возникающие из радужных переливов, из почти завершенных картин, почти живых форм. Откуда взялись эти два цвета, столь страстно переплетенные, столь чуж- дые молочной белизне пены, черному корпусу корабля, плеску волн у бортов — и этому далекому багровому солн- цу, погружавшемуся в море? Стоявших рядом со мной пассажиров это зрелище, по-видимому, совсем не удивля- ло, никто из них даже не обращал на него внимания, и я, сам не зная почему, чувствовал, что начинаю восприни- мать его как нечто естественное. — Корабль миновал это место, и я перехожу на другой борт, чтобы как можно дольше не упускать из виду двойной световой столб, кото- рый, как кажется теперь, чуть-чуть пошатывается в тем- ном небе. Издалека он выглядит не таким широким и, по- хоже, не таким высоким, как раньше. Вскоре, пропадая за горизонтом, в сгустившемся мраке, он станет для меня лишь неясным бликом на воде, чем-то вроде отражения крупной звезды. Два цвета — но какие именно? Перечитывая мой путевой блокнот, я вижу, что не записал о них ни слова; а вспомнить никак не удается. Два цвета... да полно, цвета ли это были? По-моему, один из них был похож на синий, точнее, на исчерна-синий, тяготеющий к грифельным то- нам, а второй был сродни красному, может быть, отсвету горячего светильного масла, — недаром, как я все же при- поминаю, он тогда заставил меня на мгновение подумать о блеске, которым была облита рука слепого ангела — ста- 5б) ИВ БОНФУА
туи, увиденной мною в то же утро. На островах кое-где стоят такие статуи, и я, встречая их, всегда задавал себе вопрос: что означает эта слепота? Может быть, она возме- щена остротой других чувств? Или, напротив, она следст- вие какого-то несчастного случая, позволившего лучам смерти, пусть преломленным, проникнуть даже в веч- ность? Поклоняются ли этому ангелу или только сострада- ют? И тут я неожиданно — когда путешествуешь, то и дело переносишься от одного воспоминания к другому, — вспомнил небольшую усыпальницу из красной глины, не менее сильно поразившую меня во время совсем дру- гой поездки, сразу же приковавшую к себе мое внимание. Эта миниатюрная, игрушечных размеров гробница (внут- ри которой хранится лишь пепел умерших) имеет вид до- ма. Из окна смотрят наружу муж и жена — две невзрачные глиняные фигурки, обратившие взор к небесам. И тот, кто добивается, и та, кто отдается, подумал я, — оба стали теня- ми. Тот, кто желает, и та, кто уступает, — одинаковое ни- что. А звезда, или, может быть, меняющая цвет планета, на которую они глядели, а слова, которые они говорили друг другу или так и не отважились, несмотря на опускав- шуюся ночную темноту, произнести вслух, — где все это теперь? Я, конечно, вспомнили Августина в Остии, стоя- щего у окна рядом с Моникой, сизой тенью. Какой будет эта жизнь, спрашивали они друг друга, жизнь иная, кото- рую не видел ничей глаз, не слышало ничье ухо, — будут ли там другие цвета, другие звуки? Я тоже подумал об этом. Но почти тут же отогнал эти бес- плодные мысли. (У себя в блокноте я нахожу еще одну запись. Осе- нью, рассказывают мне местные жители, гора Азо — такое она носит название — все-таки немного меняет свой цвет, точнее, утрачивает свою ровную, всюду одинаковую, изу- ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 57)
мрудно-ржавую окраску, и причина этому — широкие по- лосы тумана, местами скрывающие ее из виду. В нашем языке существует, кажется, всего одно слово, обозначаю- щее ее уход, исчезновение, отстранение от нас. Но мы во- все не принимаем это близко к сердцу; напротив, уверяют меня, здесь к нашей духовной практике примешивается элемент комизма. Разбившись на небольшие группы, мы снова идем в горы, взбегаем по влажным склонам с гром- кими криками, перебрасываясь вольными, даже непри- стойными, а то и кощунственными шутками, — и вот уже в сером воздухе кружатся разноцветные клочья бумаги, а мы играем в прятки, отыскивая друг друга за спинами снисходительных драконов тумана, которые, кажется, все понимают и, больше того, все одобряют. Как красиво (и занятно) звучит пение поднявшихся высоко-высоко, под самое небо, невидимых девочек, пришедших сюда всей школой во главе с наставником, веселых учениц в черных фартуках (заморозки еще не начались) ! С тру- дом ориентируясь, двигаясь почти вслепую, мы расклады- ваем на траве закуски. Кто-то чувствует прикосновение пылающей руки и, поймав ее, уже не отпускает. Иные па- рочки тут же решают пожениться; есть и такие, что еще несколько дней гадают, строят предположения. Вечером, после праздника, мы, все так же распевая песни, возвра- щаемся домой, а когда сезон туманов кончается, земля ус- певает вобрать в себя последние следы недолгого разгула, который позволили себе соблюдающие ее закон.)
Угасание слов Они спрашивают себя, что означает это слово их языка, только что ими произнесенное без всяких видимых при- чин, — таким неожиданным кажется его смысл, такой двойственной, расплывчатой, неясной осталась фраза, в которой оно прозвучало. Но в то же время они понимают (сразу же, как только это слово обманывает их ожидания), что дело не в оговорке, не в простой случайности, которую можно забыть: ибо многие, в том числе и самые употреби- тельные слова изменили смысл подобным образом, откры- вая в своей глубине что-то неведомое — и, возможно, что- то поистине живое, то, о чем лишь неуклюже, как бы в полусне, строили догадки великие ученые. Сколько их, этих меняющихся слов? Оказывается, едва ли не весь язык поколеблен какими-то содроганиями, чтобы не ска- зать: разрушен подземными толчками. Если некоторые слова — и обычные, и редкие — по-прежнему, с каким-то странным упрямством, сохраняют одно и только одно зна- чение, то остальные, а их большинство, постоянно испы- тывают превращения: двоятся и, можно сказать, сами с со- бой играют, поскольку старый смысл живет в них рядом с новым, иногда же, спустя достаточно долгое время после сдвига, опять его вытесняет. Нужно ли приводить примеры? Возьмем хотя бы вот это существительное — я его забыл, но в тех краях с его помощью обозначают предмет, который у нас называют большим кораблем или, более возвышенно, судном. Ну ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 59)
что ж, корабль и корабль, очень долго в привычном слово- употреблении все так и остается, но в один прекрасный день, в каком-нибудь непринужденном разговоре или в кни- ге, это слово впервые применяют для обозначения колодца, или жерди, перегораживающей полевую дорогу, или пчелы. Мы только что были в полной уверенности, что беседуем о корабле, представляли себе те пароходы, какие плавают здесь от одного острова к другому, и вдруг выясняется, что на самом деле речь шла о пчеле. Мы слышали гудок, почти наяву видели голубой борт, обрызганный летним дождем и морской пеной, но вынуждены признать, что стоим в гус- той траве, из которой несется ровное гудение пчел. А то бы- вает, хочешь назвать цвет, синий цвет неба или даже инди- говый цвет внутреннего моря, и произносишь привычное слово, но всем, кто тебя слушает, это небо, это море и эти да- лекие, тонущие в дымке берега представляются красными, целиком и насквозь красными. Слово «синий», увы, может значить «красный», или даже «желтый», «фиолетовый»; впрочем, и этого мало — оно может обозначать множество совсем других вещей. — Не может ли это слово обозначать также, — спрашивает кто-то (ибо происходящее вызывает бесконечные споры, об этом не перестают судить и рядить, незнакомые люди останавливаются и заводят друг с другом разговоры на улицах, чтобы спустя несколько минут вновь поспешить дальше по своим делам, возможно, даже не разглядев как следует собеседника, не попрощавшись с ним), — то впе- чатление, которое производит носовая часть корабля, ког- да он приближается к причалу, когда смотришь на старые автомобильные покрышки, защищающие его черную об- шивку, на пассажиров, толпящихся у сходней и присталь- но, напряженно глядящих вниз, на нас? Я говорю именно о впечатлении, а не о чем-то вещественном, — я имею в ви- 6о) ИВ БОНФУА
ду особое чувство возвращения, которое так обостряют раздвигающийся трап и открывшаяся дверца, усыпанная, как и весь борт, головками болтов... — Наверно, оно имеет и такой смысл, — отвечает другой прохожий (он останавливается возле нас), но на деле все обстоит несколько сложнее. Вы полагаете, слово «крас- ный» выражает чувства, возникающие в нас тогда, когда корабль швартуется у причала, когда на землю опускается трап? По-моему, это слово скорее дает представление о другом: о той лучистой — да, именно лучистой кайме, ко- торая порой окружает пассажиров, сходящих на берег. Видите ту женщину с ребенком ? Так вот, я думаю... Вероятно, он прав и вот-вот откроет нам истину, но этому мешает слово, которое прозвучало последним, — все понимают его по-разному, а некоторые и вовсе на новый лад. Слышатся громкие восклицания (впрочем, не выходящие из рамок вежливости), собеседники украдкой обмениваются многозначительными взглядами, после чего продолжают спор, разбившись на маленькие группы; кто-то, поясняя свою мысль, быстро чертит пальцем на ладони другой руки нечто вроде иероглифа. А тот — неудачник, который все знал, все мог бы объяснить, — пожимает плечами и уходит. Мне как-то одиноко в этой толпе. Я представляю себе са- мые разные стечения обстоятельств, простейшие — и при- ятные, и трудные — ситуации, когда по вине какой-нибудь одной или двух фонем мир может рухнуть, любые челове- ческие действия будут парализованы, наше воображение свернет на ложный путь, — и люди, как бы тесно они ни были связаны между собой, внезапно обнаружат, что не- состоятельность знаков сделала их чужими друг другу. — Вовсе нет,— уверяет меня мой попутчик, догадавшийся, о чем я думаю. — Поначалу мы и вправду ожидали худшего, ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ б!)
боялись, что останемся в одиночестве, что наш крик будет уноситься в безответную пустоту, что нам грозит неминуе- мая гибель; наблюдались случаи неизвестного ранее ду- шевного заболевания, прокатилась волна самоубийств и даже уличных беспорядков, — а сколько было написано книг, статей, теперь, впрочем, совершенно забытых... Но знаете ли, очень скоро мы поняли, что происходящее слу- жит нам только ко благу. Ведь эти безотлагательные, как вы говорите, нужды, эта потребность принимать решения, совершать поступки и, что еще важнее, приходить кому-то на помощь, — все это, согласитесь, открыло нам теперь свою подлинную, чисто призрачную природу. А все наши философские учения — сколько мы их перевидали в про- шлом? А эти понятия — они считались незыблемыми из-за того, что слова, приютившие их под своим кровом, никогда не изменяли своего звучания, но на самом деле они все вре- мя выветривались, превращались в другие, — причем нам запрещалось обращать на это внимание и делать полезные для себя выводы! Мы продолжали твердить, что кошка есть кошка, — как, видимо, и по сей день делаете вы; или, лучше сказать, мы думали, что корабль, ушедший в плавание, и возвращающийся корабль — это одно и то же; а человек, который сходит по трапу, держа за руку ребенка, — тот же, что некогда уехал из наших мест; но это, вы и сами понима- ете, далеко не так: ребенок растет, мужчина и женщина ме- няются, — а разве не меняется небо над их головами, разве не меняется море? они уже другого цвета, совсем не тако- го, какой те любили когда-то. Ни одно живое существо, ни одна вещь не остается тождественной себе — так почему же слова должны вести себя иначе? Поверьте, они просто сжалились над нами. Начав менять свое значение, слова не затуманили видимый мир, напротив, сделали его необык- новенно ясным, и теперь он сверкает сквозь их разноречи- 62) ИВ БОНФУА
вые, но стремительные и потому прозрачные струи, подоб- но одному-единственному, совсем близко лежащему кам- ню: сверкает единством всего сущего. Конечно, мы по- прежнему разговариваем друг с другом на улицах, под фонарями — посмотрите, они как раз зажигаются, раз- ве это не красиво? — мы спорим, рассуждаем, может даже показаться, что мы глубоко встревожены и испытываем страх перед трудностями, возникшими из-за поведения на- ших слов, но поверьте: все это, по существу, только учти- вость, не имеющая никакой нравственной подоплеки, фор- ма вежливости, культивируемой нами для того, чтобы поддерживать с ближними отношения, в которых мы на са- мом деле, благодаря изменчивости слов, больше не нужда- емся. Игра, облегчающая городскую жизнь, мой друг, все- го-навсего игра... Но как все же быть с этими страшными оползнями, недо- умеваю я, что делать, если слова еще недавно обозначали дом — вон тот дом, ту лощину, в которой он стоит, удода, севшего на ветку перед его дверью, или скрывающееся вдали стадо, или вечерний свет — и вдруг, во мгновение ока, разверзаются пропастью, ощерившейся гибельными утесами? Я расстался с моим спутником и бреду куда глаза глядят, пересекая площади и проспекты... Размалеванная драпировка, которая треплется под невесть откуда дую- щим ветром, — вот что такое этот город. Люди на перекре- стках то разбредаются, то вновь собираются вместе, как если бы их влекла туда из глубины бездонных улиц какая- то сила, пусть мнимая и переменчивая, но более мощная, чем любой род тяготения. И я уже не откликаюсь, когда кто-нибудь взглядом приглашает меня немного побеседо- вать, стараюсь не замечать даже самых настойчивых, тех, кто — впрочем, так ласково, так любезно! — пытается завя- ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 63)
зать со мной разговор. Вот на углу, под деревом, стоит на коленях обнаженный до пояса старик: сложив ладони и за- прокинув голову, он непрестанно повторяет хриплым голо- сом одно слово, одно и то жеслово — раньше это слово, по- видимому, было именем бога. А там другой человек, помоложе, произносит речь: он прямо-таки изливает сия- ние на собравшихся вокруг людей, и те некоторое время внимательно слушают, но потом их, должно быть, смущает какое-то слово, и, покачивая головами, они отходят в сто- рону, уступая место другим. О чем он говорит? Если я вер- но понимаю, о том, что внезапные перемены в настроении слов не так серьезны, как можно подумать. Этот беспоря- док подчиняется неким закономерностям, фактически же — одной закономерности, и он, философ, эту законо- мерность постиг. Мы считаем, что в моменты смысловых мутаций совершается переход от одного значения к друго- му, но если вникнуть, мы остаемся в пределах одного и того же цвета: ведь корабль точно такой же синий (или крас- ный), как жердь, загораживающая дорогу, как колодец на краю поля, как пчела, верно? А отсюда следует, что этот мнимый хаос представляет собой лишь оболочку, тончай- шую оболочку величественного откровения, — в действи- тельности, друзья мои, существует только семь главных ве- щей, подобно тому как и цветов в этом мире только семь. Беда в том, что мы не хотим этого понять, наше сознание упрямо — но почему? — цепляется за слова «синий» или «зеленый» — там, где нужно лишь приглядеться и увидеть выходящую на поверхность жилу красного. Иду дальше. Нет числа этим приземистым деревян- ным домикам, выкрашенным в светлые краски, этим фона- рям, блестящим в чахлой листве деревьев, которые нависа- ют над приоткрытыми входными дверьми; но внутри видны лишь черные, пустые комнаты — неужели все жители горо- б4) ИВ БОЫФУА
да вышли на улицы и слепо блуждают в этом безысходном полумраке? И до чего же медленно, размывая формы, но ос- вежая цвета, густеют сумерки! По этим поверхностям, этим лужам, этим облакам пробегает множество легчайших, по- хожих на какие-то шорохи, тонов; иногда проступают и дру- гие, более насыщенные, жгучие: корабли, проплывающие вдали, окликающие ночь своими туманными сиренами. Иду. Мне кажется, весь мир превратился в бескрайнюю пло- щадь, по которой, то встречаясь, то расставаясь, почти не- слышно снуют его обитатели; больше того, здесь же распо- лагаются на ночлег: там и тут я вижу целые семьи, сидящие в темноте или у костров, от которых поднимаются отвесные столбы дыма, иногда окрашенные в два разных цвета. И мной вновь овладевает искушение остановиться; я смот- рю на детей, что сидят на полосатых черно-белых подстил- ках и глядят застывшим взглядом на убегающий вверх, дро- жащий воздух. Похоже, им совсем не весело. Они словно уже знают, что мрак будет и дальше густеть, все теснее ок- ружая эти не греющие костры. В том-то и заключалась — сказал мне один из моих друзей, — чудесная сила слов, когда она еще была нам подвластна: слова делали так, что огонь жег. И благодаря названию, которое носил огонь, мы не мог- ли слишком близко поднести руку к пламени. Иду, иду. И тебе, молча шагающему со мною рядом, — ты только что самым учтивым образом обратился ко мне, хо- тя и не задал никакого вопроса, — я открою мысль, которая брезжит в моем сознании уже давно, едва лишь я оказался в этом мире. «Может быть, поэзия, — слышишь ты мой голос, — это как раз то, что способно помешать ва- шим словам менять смысл? » Ты улыбаешься. «Да, конечно, — отвечаешь ты, — не стану спорить. Скажу больше: у нас есть поэты, великие ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 65)
поэты. Как ими становятся, я не знаю; впрочем, и они, даже самые искусные и самые усердные, то и дело терпят неуда- чи. А именно: мы начинаем их читать, на наши души нисхо- дит мир, тишина, но потом мы наталкиваемся на какое-то слово, и... Заметили они сами эту трещину, нет ли, — в лю- бом случае она несомненна, она омрачает первоначальный свет. Но самым прекрасным стихотворениям все же удает- ся выстоять, я в этом глубоко убежден. И достаточно обра- титься к ним — да только кому это нужно? вы видели, о них никто и не вспоминает, — чтобы ветер стал ветром, ветром во всей его полноте, во всей таинственности, чтобы он стал нашим прибежищем — и чтобы слово «ветер» означало только ветер, и ничто иное. Сделай мы это, и тысячи, если не больше, вещей могли бы вернуться в наше обладание — главных, подлинных вещей; и тысячи слов, ставших пасты- рями для тысяч и тысяч других. — Вещей, да, тут сомнений нет, — не могу не возразить я, — но как быть с людьми? Как быть с женщиной, о кото- рой мы говорили, — той, что однажды ветреным утром села на корабль, а сегодня возвращается обратно? Положим, она превратилась в другую женщину, и мужчина, который ее ждал, внезапно это понял, — да ему просто не будет дела до того, что теперь, в настоящую минуту, дует тот же ветер, какой дул всегда, ему вообще совершенно все равно, суще- ствует внешний мир или нет! Так ли редко люди меняются, мой друг, так ли редко отступаются от самих себя, выходят из привычной колеи, перерождаются, чтобы мы могли не тревожиться за нашу речь? Если мы вдруг утратим способ- ность любить, то как нам сохранить ее ясность? На этот раз я не слышу вразумительного ответа. Ты лишь тихо бормочешь, что в вашем языке поэзия назы- вается словом, которое означает еще и волю, и любовь, а впрочем, и смерть тоже — то есть, если собрать все вмес- те, жизнь. И не то чтобы это слово меняло значение, добав- 66) ИВ ЙОНФУА
ляешь ты, вовсе нет. Оно лишь указывает — для того, кто действительно хочет понять, — что там, куда не досягает язык, эти двусмысленные, зыбкие и, если можно так ска- зать, смутные представления соприкасаются с одним и тем же предметом. Решение стать художником Он говорил. Но слова, которые он произносил, обвалива- лись и рушились пенистыми волнами, но его мысли тонули в стеклянном мерцании, исходившем от всех, даже самых простых из называемых им вещей, и какие-то незнакомые люди улыбались ему издалека, смеялись, махали руками, некоторые заговаривали с ним, желая ему счастья, выра- жая свою искреннюю приязнь, но такими же непонятны- ми, похожими на разбитое стекло словами, какими только что сделались его слова. Как будто что-то происходило по- мимо его воли, в полной темноте; как будто от смысла, жившего в каждом слове, осталась лишь та бурая песчаная жижа, что, вздуваясь и пузырясь, ползла в сумерках по сточным канавам в бедных кварталах, когда он был еще ребенком. И он уже не смел никому отвечать, тем более задавать вопросы. Он качал головой, он шел все быст- рее, вдруг, при повороте за угол, ему в глаза ударило вос- ходящее солнце — как громадный крик, всепоглощающий, горючий, дымный крик, прогремевший среди этого несо- вершенного, неполного света. *АМПТКИ О ЦВЕТЕ *7>
Несомненное присутствие Всадники направляются в нашу сторону, они мчатся во весь опор. И уже издалека они кричат, что Бог существует, что он явился, что где-то на морском берегу соляные раз- воды и вынесенные волнами доски наконец сложились, случайно, мгновенно, в некий знак — слово ли это было? их голоса перекрывают друг друга — знак, которого до сих пор нельзя было найти ни в одном алфавите, ни в одной кроне дерева, перемешанной с небесными просветами, ни в одном тающем облаке, ни в одном узоре водорослей, мерцающем хрупкой пеной. 68) ИВ БОНФУА
Коршун Его спрашивали, чем он, собственно, занимается. Почему так долго размышляет, стоя посреди зала, пусть даже и темного, едва освещенного этим красивым беззвучным светом, проникающим в окна из соседнего монастырско- го двора; почему так медлит, прежде чем изменить неза- метным мазком взгляд Богоматери или решить, каким бу- дет изгиб ее плеча, или выбрать на стене место, где рука Младенца прикоснется к виноградной грозди, лежащей в корзине. И еще: почему он сперва изобразил это боль- шое тело обнаженным и лишь потом, то и дело возвраща- ясь к этюдной разработке наиболее потаенных изгибов, с нежной заботливостью облачил его в платье, — причем делал это, к примеру, в те минуты, когда на фреску, почти полностью смывая ее светлые краски, падали лучи осен- него солнца. Почему, решались спросить наиболее сме- лые из нас, он провел подобным образом уже столько лет, столько долгих лет, в течение которых, все это видят, он окончательно превратился в старика, так что его собст- венное тело, еле различимое в сумраке галереи, тоже по- блекло, превратилось в бледную тень, а его руки дрожат? И ведь как много картин было написано им в то время, что длилась эта работа, — но все они, хотя казались нам впол- не завершенными и необыкновенно прекрасными, откла- дывались в сторону, а потом исчезали, растворялись в других, возникавших на их месте! Чего он хочет? Чего ждет, о чем мечтает, чего добивается? ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 69)
Он улыбался, но молчал, и тут не спеша с ответом. Может быть, своеобразное затворничество, которому он предавался, сделало его робким; может быть, он почти пе- рестал замечать ход времени, не отличая его — во всяком случае, на протяжении своего рабочего дня — от неровно- го и веселого журчанья фонтанчика в монастырском дво- ре. Но однажды вечером он все же ответил. — Я стараюсь писать так,— сказал он нам, — чтобы не дать коршуну обре- сти форму. — Сколько раз,— продолжал он, уже без улыбки, — сколь- ко раз он появлялся там, на моей фреске: клевал этот вино- град, взмахивал крыльями внутри этих одежд. Но прошло время, и я решил, что наконец прогнал его, что вот-вот кончу мою работу, иными словами, умру. Теперь изобра- жение совершенно прозрачно. Виноград — это только ви- ноград, женщина — только взгляд и тело, младенец на ее коленях — только вселенная, во всей ее очевидности, и ни- что иное. Он умолк, надолго. Мы не смели нарушить насту- пившую тишину. И вдруг он заговорил вновь: — Однажды ночью, уже давно, я проснулся и встал с кро- вати: сквозь колонки галереи узкими пучками пробивался свет полной луны, освещая стену, на которой виднелась моя фреска, уже почти конченная. В этом свете, не усту- павшем яркостью дневному, я вновь увидел синие и крас- ные тона, в которые вложил, мне казалось, так много свое- го терпения. Коршун был тут, спокойный, невозмутимый. Об- наженные колени Богоматери, ее волосы, кольцами пада- ющие на плечи, ее корона, сверкающая самоцветами, улыбка, которой отзывалось всем своим прекрасным, пла- меневшим ликом, в венке из виноградных ветвей и гроздь- ев, дитя на ее руках, — то были крылья и когти, шея и при- 70) ИВ ЙОНФУА
чудливыи клюв гигантского коршуна, выглядывавшего из темной листвы какого-то дерева, где он сидел почти на са- мой верхушке, не сводя глаз с чего-то непостижимого, на- ходящегося за пределами мира. Я закричал от боли. Он улетел. Но все последующие годы, друзья мои, я кричал не переставая: этот крик и был тем, что вы называете моим молчанием.
Смерть иконописца В те времена художники знали, что блеск передает боже- ственность лучше, чем форма, тонущая в контурах фи- гур — в этой западне, которую нам ставит язык; они ис- пользовали золотую краску, с ее природным сиянием, и насыщенные цвета, выглядящие как бы грезами незри- мого. Но говорят, что этот мастер конца века, расписав- ший последнюю капеллу в левой половине храма, изобрел нечто особенное и сумел наполнить свою живопись све- том так, как не удавалось никому другому. В красочный слой его иконы были включены мельчайшие, едва ли не пылевидные кусочки стекла, которые отражали небо. И в зависимости от времени дня, оттого, хмурилась или прояснялась даль над вершинами гор, опускался ли на зем- лю тихий вечер или бушевала гроза, абсолют, покоивший- ся на руках Богоматери, будто бы мог меняться, нисколько при этом не умаляясь, мог внушать то радость, то ужас. Это, продолжал экскурсовод, поставило перед бо- гословами несколько весьма тревожных вопросов. Не превращается ли тем самым Младенец, воплотившийся бог, всего-навсего в зеркало, и к тому же отражающее лишь явления природы? Чтобы блеск божественного был со всей подлинностью, со всей непреложностью удостове- рен нашим, все еще темным, человеческим естеством, не должен ли он исходить из сумрачной глубины наших же слов, наших живописных приемов, не должно ли его бытие утверждаться среди нас, людей (это парадокс, но от i 72) ИВ БОНФУА
него зависит спасение), только в форме, созданной нашим воображением? Свет становится Богом лишь постольку, поскольку мы открываем его божественность. Он цель жи- вописи, а не ее подручный материал. Художника заподоз- рили в ереси. Но он все же придумал, как обеспечить себе запас времени, достаточный для завершения и этой иконы, и окружавших ее фресок, без конца продолжая отбирать среди доставляемых ему в великом множестве кусочков стекла — некоторые из принесенных последними нрави- лись ему больше, и он ставил их на место прежних, — те, что мало-помалу, очень медленно, складывались, в выпук- лое, неясное, почти разбитое зеркало в руках у Богомате- ри, или в звездные нимбы святых, или в щит солдата, или в листву дерева под ночным небосводом. Миг, когда свет, замещая собою изображение, сможет отразиться в иконе, постоянно отодвигался, а вместе с ним отодвигал- ся и скандал. И столь явным нежеланием завершить поиск, готовностью предпочесть порыв воображения, рожден- ный цветом отколотого горлышка графина, мысленному богосозерцанию, — не свидетельствовал ли тем самым на свой лад, и даже лучше любого поэта, этот художник, этот полуребенок-полумонах, мешавший у себя в капелле труд с игрою, о неизбежности Образа, о том, что лишь Образ может быть средостением между божественным и зем- ным? Может быть, его творчество было примером истины, а вовсе не прокравшимся заблуждением? Ученые богосло- вы, священники спорили до изнеможения, но никак не могли прийти к согласию. И от старика отступились, боль- ше не мешая ему с утра до вечера рыться в ящичках, напол- ненных осколками зеркал, битым оконным стеклом, дет- скими игральными шариками, радужно переливавшимися благодаря пузырьку охры или кармина, заточенному в кро- шечной бездне стеклянной массы, — всевозможными вида- ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 73)
ми блесток, которыми тешилось и само солнце, разгляды- вая их, собирая вместе и рассыпая по беленым стенам за- тейливые огненные отсветы. Я вошел в разрушенную капеллу с чувством любопытства и благоговения. Одна из стен, справа от меня, обвалилась целиком, и там, где она была, теперь открывается вид на дорогу: разбитую мостовую, заросшую высокой спутан- ной травой; чуть дальше палисадник, с ведром и лейкой, стоящими на земле, потом несколько рожковых деревьев, а за ними чистое поле, весело и беззаботно смеющееся, — хотя здесь, в капелле, весь алтарь исчеркан черными поло- сами, как если бы в него с самой вершины мира упала мол- ния, окутав еще одним одеянием высокое и гибкое — еще различимое на шелушащейся фреске — тело этой юной матери, на чьих руках больше нет Истинного Бога. Но ико- на сохранилась, она стоит на столе. Можно взять ее в руки (она очень маленькая), поднести к свету, поискать, вгляды- ваясь в блеклые краски, в простые, схематичные фигуры, где же находился тот знак, то зеркало. Оказывается, и она пострадала от пламени, кое-где обнажившего деревянную основу, очертившего эти места угольной каемкой... Ярко блестящей, если держать икону под определенными угла- ми — их не так трудно найти, стоя посреди этого простран- ства, теперь совмещающего в себе открытость и замкну- тость, целостность и ущербность. Я рассматриваю красивые кристаллики угля и ду- маю о цвете и о его природе, о зеркалах и о формах, думаю о ритмах, о волнующем звучании слов, о всех наших бес- сильных и, в сущности, совершенно непоследовательных попытках найти внутри нас нечто, что нас превосходит. Какой смертью, спрашиваю я себя, умер этот бедный ху- дожник, считавший, что можно вовлечь Бога — или летнее 74) Ив БОНФУА
небо — в наше творчество? Слишком высоко, как предпо- лагали другие, занесшийся в своей гордыне и оттого ре- шивший самоустраниться перед этими лучами, которые, впрочем, ищут нас в нашей ночи, как человек с фонарем в руке? Не был ли и он сам уничтожен этим ударом мол- нии? Может быть, несчастного извлекли из его грез с по- черневшим лицом, с плотно сжатыми веками? Но когда я думаю о нем, мне, Бог весть почему, особенно ярко пред- ставляются не последние минуты, а детские годы, — и я как будто вижу его, в том возрасте, когда мы еще не знаем, как сложится жизнь, какими будут наши пристрастия, куда нас поведет желание. До чего же простодушным и стара- тельным учеником, по-видимому, был этот подросток! Как верил всему, что говорили учителя, как любил картины, которые ему показывали, как глубоко, раз и навсегда, ра- нило его душу обещание, таящееся в словах, но так и не сбывающееся в действительности! Я, хотя мне уже и нема- ло лет, был бы рад встретиться с этим мальчиком — здесь, в этих местах, на его родине, где жили когда-то и мои дале- кие предки, о которых я ровно ничего не знаю: пастухи и сборщики каштанов, исчезнувшие с лица земли так же незаметно, как исчезают эти вечерние тени, лежащие в окрестных полях. Мы бы разговорились; потом, на исхо- де дня, примерно в пять, в шесть часов вечера, не преры- вая беседы, вышли из заброшенной школы, одиноко стоя- щей в поле, — и тут я бы рассказал ему про игру, которой мы развлекались, когда я сам был школьником. Если урок чересчур затягивался, кто-нибудь из моих одноклассников вынимал из кармана небольшое зеркальце, какие тогда бы- ли в моде, — круглое или овальное, с изображением Греты Гарбо на розовой или яблочно-зеленой эмали, покрывав- шей его обратную, металлическую сторону. Он ловил сол- нечный луч в эту маленькую ловушку и заставлял его пля- ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 75)
сать на стенах и потолке классной комнаты; легонькое пуг- ливое пятнышко то подскакивало, то вылетало в окно, то слепой птицей влетало назад, пока наконец не запуты- валось, трепеща, в волосах учительницы. И эта иллюзия длилась несколько долгих, очень долгих мгновений, напол- ненных нашим брызжущим, рвущимся наружу смехом, — а потом исчезала, смытая разливавшимся повсюду, как безбрежный гладкий поток, тогдашним светом, которого с тех пор на земле больше никто и никогда не видел.
Художник последнего дня I Мир близился к своему концу. Да, болезнь — ведь это, во- преки стольким надеждам, все же была болезнь, — начав- шаяся с первым идолом, кое-как вытесанным из камня, или даже с первой беглой насечкой на стволе дерева, те- перь довершала свое действие, возвращаясь по жилам при- роды к самым потаенным металлам, к самым неуловимым частицам вещества. Мир близился к своему концу, кото- рый должен был наступить внезапно, потому что — вы- крикнул, почудилось, какой-то голос — через несколько не- дель, несколько дней, может быть, несколько часов, общее число изображений, созданных человеком, превысит об- щее число существ, живущих на земле. Нечетких контуров зверей на стенах пещер, Мадонн в красных одеждах на по- коробившихся фресках, пейзажей, портретов, фотогра- фий, афиш, — считая и неиспользованные негативы, хра- нящиеся в архивах или погребенные под развалинами, — в это роковое мгновение станет больше, чем пчел, муравь- ев, обезьян, людей. И в тот же миг нарушится равновесие между видимым и живым: на тех весах, которые были на- шим духом, — которые Бог поставил среди пустынного зве- здного поля, там, где однажды ночью какой-то пастух воз- высился до представления о знаке. Восприятие — естественный процесс, и только; воспоминание, угасая, очень быстро позволяет глухой поверхности, называемой внешним обликом, восстановиться, затянуть собою все ме- ста, через которые лежит наш путь, все увиденные нами ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 77)
предметы; но изображение, всегда вносящее в мир нечто иное, изменяющее его, — какую же оно источает новизну, являясь нам во времени, которое до этого явления было чем-то чисто вещественным, — и какой тревожный свет, сочащийся из-под любой вещи! Бог, замышлявший лишь удвоить Вечное, чтобы отразиться в его подобии — впро- чем, не этот ли замысел был первым грехопадением? — Бог даже не предвидел, какой он зажигает костер, — правда, в течение долгих лет не разгоравшийся, еле тлевший: сла- бый, почти неслышный треск сучьев в безмолвии Бытия. Художник первого дня полагал, что люди будут поклонять- ся только его творению, а не этим отблескам, этим мимо- летным вариациям. Он не догадывался о существовании грез. Ибо не знал, что он сам всего лишь грезящийся образ. II Мир близился к своему концу. Жизнь должна была вот- вот обрушиться под бременем грез. Если только — прошелестел, однако, тот же голос (но вправду ли это было? все произошло слишком быстро, однажды вечером, на краю поля, у лесной опушки: в том месте, где земля еще была такой же, как в первый день творения, и где находился тогда один художник — впро- чем, что он мог видеть или слышать? этот шелест исходил, быть может, от картины, то есть опять-таки из глубины изображения, из этого столь быстро иссякнувшего источ- ника), — если только какой-нибудь образ (и на этот раз вполне достанет одного-единственного) раньше, чем про- бьет последний час, не будет с помощью неведомой алхи- мии очищен, отмыт от... как бы это передать... — тут, уверя- ли, голос заколебался, выбирая слово, — очищен и отмыт от собственной природы — от своей особой сути — от того, что делает его образом. 78) ИВ БОНФУА
Отмыт, словно крупица золота в ручье; освобож- ден, причем с самого начала, в миг своего зарождения, в миг зачатия художником, от грязи творческого мечта- ния, от этого неодолимого влечения к дымке, к бесплотной тени, полностью избавлен от власти нашего желания, пе- рерабатывающего внешний облик вещи — ее обособлен- ную часть, вырванную из ее неповторимости, из ее святос- ти. Пусть этот образ наконец перестанет что-то показывать, что-то говорить, на что-то намекать, и не бу- дет больше беззаконно соперничать с миром — пусть он просто существует, в отличие от всех прочих образов, без конца множащихся, разрушающихся, вновь возника- ющих в словесном пространстве, просто существует, как дерево или камень, которые не сознают себя. Пусть огонь пожрется огнем, разметав прошлое — эту громадную гру- ду пепла, которую уже ворошат ветры апокалипсиса, — и мы родимся заново, друзья мои, мы увидим друг друга, смеющиеся, озаренные лучами рассвета. Но как же он может возникнуть, этот высший род пламени? Чисто случайно или, напротив, благодаря пре- дельному взлету сознания? Может быть, это будет фото- графия нескольких деревьев на гребне холма, снятая без всякого умысла, когда кто-то непреднамеренно, незамет- но для самого себя заденет спуск, — так и не проявленная, а потом брошенная, затерявшаяся, исчезнувшая под об- ломками снесенного дома, отданная во власть материаль- ного распада, влажности, которая растворит соли и заста- вит эту внепространственную, не имеющую цвета звезду медленно взойти в мире красок и форм? Или, как утверж- дали некоторые, это будет произведение, созревшее в ма- стерской великого художника, плод самого сосредоточен- ного и настойчивого размышления, к какому искусство было подведено всей своей долгой историей, знавшей мо- ЗАМЕТКИ О ЦВЕТЕ 79)
менты высочайшего подъема и в то же время, как нам ка- жется, высочайшей проницательности, поистине цели- тельного действия? Но куда бы он мог направить свой по- иск, этот художник, будущий спаситель человечества? Может быть, ему нужно последовать примеру одного из композиторов, которому время от времени удавалось со- здать особые формы: уже ничего не значащие, ни о чем не говорящие, похожие на облака в надзвуковом небе — на его свет? Однако там, где блистание звуков может отде- литься от воспоминания, желания, будущего, самая абст- рактная линия уже создает образ. Не в этом ли врожден- ная греховность нашего ока? Достаточно провести две линии, образующие прямой угол, — и тут же перед нами проступает лик в терновом венце, залитый кровью. III И у себя на чердаке он, помнивший о своем долге, о том, что ему нужно спешить, но при этом быть крайне осто- рожным, он, знавший, какую решимость нужно внезапно явить на безукоризненно белом листе, когда часы начнут отсчитывать роковые двенадцать ударов, — он, художник последнего дня, перебирал в уме существующие возмож- ности, но ни на чем не мог остановиться. Касался листа ки- стью, карандашом, и тут же отступал. Может быть, пога- сить все лампы? Но у руки, у запястья, да и у глаз есть собственный светильник: он горит в нашей памяти. А мо- жет быть, так: накрепко, захватив пальцы почти до кончи- ков, привязать к ладони тяжелый камень, — пусть каждый штрих дается ценой страданий, ценой крови? Или позво- лить себе еще раз воспроизвести нечто, но на этот раз из- брать своим предметом детское лицо, объятое радос- тью, — так, чтобы под руками на какой-то миг возник свет этой радости, подлинный, не поддающийся изображению свет, который, облекая собою темное средоточие мимеси- 8о) ИВ бОНФУА
са, вытесняя широкими кругами своих волн блики и пени- стую рябь образов, хлынет, искупительный, уже ничем не замутненный, из его рисунка? Он продолжал поиск; но все же — и это лишь уси- ливало его тревогу — держал в уме, что ему, ни на мгнове- ние не переставая искать, нужно не сознавать, чем он за- нят, забыть и о свой цели, и о своем страхе: ведь страх придает очертания тому, что его рождает, а размышление всегда становится воспоминанием. Он продолжал поиск, он провел черту на большом затуманенном листе, он оста- новился, не зная, увеличило ли опасность, грозящую зем- ле, уже одно это расплывание черной туши, — а тем време- нем в небе, он видел через открытую дверь, громоздились облака, составляя на гигантских красных подмостках, сто- ящих над горизонтом, знак, который предвещал ту таинст- венную минуту, когда человеческое сознание, изнемог- шее от преизбытка образов, должно было разом угаснуть.
&
Происхождение речи Без разгадки I Я иду по узкой тропе, пересекающей склоны вытянутых ле- систых холмов; у дальнего края равнины мерцает озеро, за- жатое во впадине между другими холмами. Самый разгар дневной жары, мир, погруженный в сквозную тень маслин и пиний, кажется совершенно безлюдным; тем не менее на каждом шагу из листвы выглядывают то столбы ворот, то приоткрытая решетчатая калитка, — оказывается, этот край населен, и довольно густо, хотя сами дома всякий раз прячутся за поворотом подъездной аллеи, должно быть, приводящей на площадку перед лестницами, которые под- нимаются с двух сторон к невысоким дверям. И я подхожу к табличкам, укрепленным на кам- нях или на железных плитах, — но до чего же трудно раз- гадать эти надписи, впрочем, по большей части не содер- жащие в себе ничего интересного, обычные для этой летней местности названия, всегда одни и те же, знаки, лишенные смысла: какие-то длинные тексты, целые фра- зы, но туманные, путанные, изобилующие незнакомыми словами, — если, конечно, это вообще слова. Мало того: от таблички к табличке надписи становятся все сложнее, и сложность эта возрастает очень быстро. На первой из них, облезшей, покрытой пятнами мха, я еще смог разо- брать: «В то время как один (...), другой (...), а еще один (...)», — предложение пусть неполное, полуразрушенное, но все же выглядящее хоть в какой-то степени осмыслен- ным, не выпадающее из памяти в первую же минуту. ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ 83)
Вскоре, однако, фразы, высеченные в темном камне, ста- новятся нескончаемыми, словно речь сумасшедшего за стенкой, которая время от времени стихает, заглушённая другими шорохами, но потом, увы, возобновляется вновь. А еще, думаю я, эти надписи похожи на литании. На трак- таты старинных богословов, где перечисляются противо- речивые, изменчивые атрибуты богов и уже забытых де- монов. На иррациональные и трансцендентные числа в арифметике. И если бы дело было только в словах! Вот здесь вроде бы упоминается кельтский бог, «чью голову венчают четыре другие», — весьма редкое местночтимое божество, которого не увидишь даже над порталом ста- рой церкви (хотя кое-где его изображения все же встре- чаются); но в этот связный фрагмент вклиниваются, к не- счастью, какие-то инородные сгустки, странные скопления гласных или согласных, выглядящие совер- шенно случайными, точно груды камней, которые гро- моздятся там и тут в русле пересыхающей реки. Сколько приходится тратить сил — и, в общем-то, без особого тол- ку! В этих дальних пределах Имени разверзлось какое-то гулкое и в то же время глухое ущелье, куда невозможно спуститься, — так тесно переплелись ветви деревьев, поч- ти горизонтально растущих на его склонах. Я достаю из кармана блокнот, который иногда беру с собой на всякий случай, и пытаюсь срисовать карандашом надпись с последней, внезапно возникшей передо мной таб- лички. Она кажется мне достаточно простой: всего несколь- ко строк, на которых, играя солнечными бликами, зыблется узорная тень нависшего над входом дерева. Если я скопи- рую эти фразы, моя запись позже послужит опорой для па- мяти, я смогу вновь их прочитать и, может быть, разгадать их смысл... Но на этот раз трудность заключается уже в са- мих буквах. Например, каждая из ветвей этого, как мне по- 84) ИВ БОНФУА
казалось вначале, явно выделяющегося Y на поверку тоже раздваивается, выгибается, изламывается, и к тому же не- сколько раз дублируется другими штрихами, которые в свою очередь мешают друг другу, перекрещиваются, раз- рушают значимые симметрии, — так что в результате, погру- зившись в эту новую бесконечность, я уже не могу понять: то ли передо мной какой-то небывалый, обладающий более высоким уровнем формальной сложности письменный знак, то ли попросту след взаимодействия безликих стихий- ных сил — кристаллизации, выветривания, раскалывания, слепых ударов и столкновений, которыми было когда-то со- здано и теперь снова разрушается то, что я называю этим местом. Где я ? Остается ли еще смысл хоть в чем-нибудь — хотя бы в том, чтобы задавать себе этот вопрос? Водя зату- пившимся кончиком карандаша по странице блокнота, на- чинающей слабо светиться, я стараюсь воспроизвести эти загадочные, то ли существующие, то ли не существующие фигуры; но встречаю еще одну помеху: линия, которую я хо- чу изобразить, прячется в неровностях камня, кое-где твер- дого, кое-где раскрошившегося, — и каким образом, даже оттеняя черный цвет серой каемкой, передать эту глубину желобка, вот здесь, где рука, исполненная надежды, выводи- ла эти слова с колеблющимся нажимом, где — кто знает! — в одной из зазубрин еще можно ощутить эту вибрацию? О, если бы здесь могли появиться краски! Если бы они вспых- нули, как огонь, от этого подрагивания! Нет, я не сдамся. Да и что еще мне делать? Я знаю, что избрал свою судьбу, избрал давно, бесповоротно, она здесь, в этой глубокой расселине, на каменистой земле, уходящей вдаль и вскоре скрывающейся в траве, — форма, в которой всем на свете отрицаемый смысл борется с чем- то внеположным, со смутным осыпанием, с бездонным гу- лом, с веществом. ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ 85)
II Спустя несколько лет: как если бы существовало лишь ог- раниченное число сновидений, меняющих свой облик только для того, чтобы не дать усталости овладеть нами, не дать угаснуть нашей надежде. Имя, сказал мне кто-то, написано на двери. Я подхо- жу ближе и вижу, что прямо на грубых, неплотно сбитых досках изображена река, остров и несколько лодок у бере- га. Вода когда-то была голубой; там, где подлодками отра- жалась листва прибрежных деревьев, еще остались следы зеленого цвета, а почти смывшееся красное марево за вет- вями, по-видимому, означает восход солнца, — но все это, бесспорно, было написано два или три века назад и к тому же явно отсылает к еще более давнему прошлому, правда, каким именно образом — непонятно; но я пытаюсь понять, я долго ищу зримые указания: ведь могло же это мгновение далеких времен или даже первых дней человечества все-та- ки как-то впечататься во вневременные, причастные лишь к вечности явления природы. И мне немного грустно. Вот это, стало быть, и есть имя? — спрашиваю я себя. Как же мне его прочитать? И как, если я войду внутрь, произнести его вслух? Тут я догадываюсь (или кто-то подсказывает мне шепотом), что это ребус, вроде тех, какие мне — к моей ве- ликой радости! — предлагали разгадывать в раннем детстве. Какой-то фрукт рядом с лампой, стоящей на столе, а чуть дальше, на втором плане, и в самом деле остров. Связность фигур разрушена, и та каемка небытия, которая, кажется, иногда проступает вокруг наиболее просветленных вещей, обозначилась особенно резко; но взамен чудесным образом внушается связь более высокого порядка, чем наш мир: все эти предметы и живые существа, исцеляясь на уровне слов от своей загадочной разобщенности, складываются в нечто несомненно реальное, — это ли не наслаждение! Я как будто получил какую-то весть, услышал какой-то зов. 8 б) ИВ БОНФУА
Я рассматриваю эти вещи — может быть, это зна- ки? Но передо мной уже не совсем та картина, что прежде. Лодки сдвинулись с места, остров кажется лежащим на земле человеком, который поворачивает ко мне голову, а впечатление солнечного восхода усилилось, потому что красный цвет разлился во все стороны, словно напитывая изнутри другие цвета. Что касается фактуры досок, то она по-прежнему различима, под тонким красочным слоем видны трещины, разрушающие контуры предметов, ржа- вые гвозди, выдранные древесные волокна, — но все это словно отступило вдаль: шляпки гвоздей стали звездами, не до конца погасшими в утреннем летнем небе, сквозь трещины можно заглянуть в иные миры, да еще как глубо- ко... И все продолжает меняться, хотя мне не удается заме- тить какого-либо движения, скачкообразного сдвига очер- таний. Если картина и была каким-то именем, то теперь стала другим. Я упустил счастливую возможность. А может быть, эта живопись — не одно слово, а целая речь, целое рассуждение; но сколько же от меня требуется растороп- ности, чтобы удержать в памяти этот поток слов и предло- жений! Я толкаю дверь рукой: она поддается довольно лег- ко, немного мешает лишь засохшее масло в петлях. Передо мной сводчатый переход с утрамбованной землей вместо пола, ведущий во двор или, может быть, в сад, откуда сочит- ся неяркий свет. На земле лежат несколько мешков, дрова, каменный жернов. Картина, теперь отведенная вместе с дверной створкой к шелушащейся стене этого своеобраз- ного погреба, перебрасывает в полутьму широкий красный луч, который падает на нее с неба, простертого над улицей. ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ 87)
Хриплые голоса Почти вслепую, ощупью, я нахожу свое место в ложе. Представление уже началось. Несколько мужчин и жен- щин поют, стоя среди чего-то красного, похожего на огонь, — и это мощные звуки итальянской оперы, гремя- щие над морем, когда корабельное радио на час-другой ло- вит трансляцию с берега. «До чего красиво» — успеваю я подумать, стараясь опуститься на стул как можно осто- рожнее (все слушают с величайшим вниманием!), но меня тут же отвлекает от этой попытки составить первое мне- ние необычность слов, доносящихся со сцены. Слова, как часто бывает, совершенно непонятны, но непонятны по- особому: они звучат более яростно, более хрипло, чем лю- бой из когда-либо слышанных мною языков, в глубине же этого пения словно проглядывают разломы, края бездны, из которой поднимается какое-то рокотанье, какие-то глу- хие раскаты, а еще дальше, еще глубже — ощущается мол- чание склонов, усеянных большими камнями. «Что-то вроде языка богов» — шепчу я еле слышно. Один из сидящих рядом зрителей полуоборачивает- ся ко мне, не скрывая удивления. — «Да ведь это и есть боги». Как только я сразу не догадался? Я спешу вновь перевести глаза на сцену. Но теперь ее окутывает густой туман, и я уже ни- чего не могу разобрать, хотя музыка еще звучит и голоса еще различимы — но едва-едва, как глохнущее радио, как исчезающий вдали берег. 88) ИВ БОНФУА
Представление «Федры» Я опоздал. Когда я вошел в зрительный зал, уже начина- лась знаменитая сцена, где царица появляется перед зри- телями в сопровождении своей наперсницы (бывшей кор- милицы) и произносит первый стих монолога, который поразил меня еще в отрочестве. Пробираясь в темноте к своему месту, глядя вниз, чтобы не споткнуться, не за- деть поблескивающие колени и руки в перстнях, непо- движно лежащие на каких-то книгах, я услышал: Идти не в силах я... но далее ничего не последовало, и я, долго и напряженно ожидавший продолжения, наконец с удивлением поднял глаза, чувствуя, как тревога сдавливает мне горло. Сцена была пуста и совершенно темна. На ней лишь смутно вырисовывались два силуэта, две фигуры, облаченные в туники, видимо, белого цвета: наклонив- шись вперед, точно под тяжелой ношей, они казались не- живыми, если не считать больших масок, впрочем, сле- пых, тусклых и, сверху донизу, абсолютно гладких. Действительно: актрисы, если это слово здесь уме- стно, не произносили ни слова. Вставшие прямо друг про- тив друга, они сталкивались, точнее, соприкасались, вне- запно наклоняя невидимые лица, беспомощно взмахивая руками, тонущими в слишком длинных рукавах, — два под- нявшихся на дыбы муравья, две служанки, хлопочущие ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ 89)
у постели умирающего или роженицы. Робкая попытка двинуться с места, быстрое отшатывание назад — зрители всякий раз удерживают дыхание, замирая в глубокой тьме, — неожиданный шажок вперед, в пустоту (так срыва- ется долго копившаяся капля)... потом одна из священно- служительниц отрывисто, единым духом, вымолвила: Остановись, Энона, после чего снова наступила тишина. Час за часом — что я говорю, ночь за ночью, все то время, что я писал, зачеркивал одни слова и превращал их в другие, я присутствовал, испытывая точно такой же страх, на представлении «Федры».
На крыльях музыки Радио, должно быть, включили уже давно, но он, отвлечен- ный ходьбой из комнаты в комнату, криками, несущимися с этажа на этаж, предотъездными разговорами, не обра- щал на него внимания. И вдруг... Что за необычная музы- ка! Два перекликающихся женских голоса, исполненных такого величия и такой простоты, каких, он думал, вообще не бывает на свете. Перекличка, да, но при этом и явная игра отзвуков, отблесков: похоже, что второй голос, начи- ная с того мгновения, когда он словно прислушивается к первому, вычерчивает точно такой же контур, хотя ино- гда в нем чувствуется какая-то нерешительность, если не печаль. — Как удержаться (он теперь тоже слушает, и все более напряженно!) от сравнения с горой, отражающейся в озере, по которому бежит легкая зыбь, лишь чуть-чуть, еле заметно, искажающая отражение? Или с цветом — темно-красным, почти гранатовым, с просинью, — нашед- шим созвучие в другом цвете, положенном рядом, — впро- чем, созвучие особое, нисколько не нарушающее его оди- ночества, погруженности в самого себя, его тишины? Но постепенно утверждается и еще одно впечатление: что бо- лее молодой голос все же несколько преобразует фигуру, выводимую первым, отчего этот знак мало-помалу видоиз- меняется, так что со временем — хотя самого перехода ни- кто не заметит — должен наступить момент, когда он, воз- можно, станет совсем другим. Нет, этот подголосок не стоячая вода, это река в своем верхнем течении, которая ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ 91)
замедляет бег, выходя утром на равнину, где далекая вер- шина горы, ясно отражавшаяся в ней еще вчера, станет неразличимой, сольется с красной или синей полосой, протянувшейся над горизонтом. Эта песня несет в себе тайну бесконечного повторения, но все же остается ка- ким-то ожиданием, ей знаком страх, внушаемый бренным временем. Однако еще больше, чем этим согласием вневре- менного и преходящего, он, подошедший к приемнику вплотную, уже обо всем на свете забывший ради голосов, над которыми он теперь склонился, поражен тем, что, при всей своей несомненной отдаленности (подчас они совсем слабеют, и ему страшно, что звук вот-вот пропадет), они слышатся здесь, в комнате, где он по-прежнему нахо- дится, столь отчетливо, как если бы это происходило без посредства записывающей аппаратуры и радиоволн. Пер- вый голос, контральто, и второй, более высокий, но при этом вовсе нелегковесный, развертываются, переговари- ваются, может быть, борются друг с другом в каком-то мес- те, о котором он ничего не знает, но их беседа — тут он го- тов поклясться — может происходить только в настоящую минуту, к которой причастен он сам, и слышны эти два го- лоса так явственно, что приемник, откуда они струятся, как будто исчез, обратился в ничто. Голоса звучат здесь, возле него, в нем — так присутствует в нас то, что находится за го- ризонтом, когда мы обводим глазами даль и ничего не ви- дим, но, как нам кажется, различаем дымки над печными трубами, там, где земля уходит вниз. И этой силой, позво- ляющей им перекрывать расстояние, на котором нельзя было бы расслышать ни один голос в мире, они наделены только потому, что особенно реальны, реальны как ничто иное. Впрочем, что я говорю! Они и есть реальность, а все остальное — призрак. 92) ИВ БОНФУА
И внезапно он понимает (второй, следующий миг любого сколько-нибудь захватывающего озарения): ну ко- нечно, эта песня звучит и здесь, и там, вдали, для нее не су- ществует, не может существовать границ, и причина со- вершенно ясна: ее поют — хотя и в это самое мгновение — в доме его детства. «Вдали», разумеется, как же иначе: в деревушке на берегу широкой реки, тихо катившей свои цветные, плотные, непрозрачные воды. — Как, как? В ка- ком там еще доме? В том, что заколотили и продали полве- ка назад? Может ли существовать то, чего больше нет, мо- жет ли случиться то, на что не было никакой надежды, может ли произойти чудо? Но в таком случае нужно все, прямо сейчас, бросить и ринуться туда, к утраченному ис- току, как, срываясь с места, бежит по лугу ягненок, едва только рассвет отведет загородку ночной мглы. Нужно до- бежать до этого утреннего, начального дома, пока песня еще звучит. Он уже на улице, ищет такси, и почти тут же из тем- ноты выныривает машина — надо же, какая удача: в ней есть радио, из динамика льется та же бескрайняя песня единства и двойственности, которую он теперь может слу- шать более спокойно, глядя, как за окном сменяют друг дру- га городские улицы, потом сельские дороги... Так значит, более низкий голос — это голос его матери? При жизни она почти никогда не пела, похоже, просто не умела, все, чему ее научили в молодости, — две-три деревенские песенки, и даже не подлинные, старинные, а обычные расхожие ро- мансы — их текстами, грубо напечатанными на сложенных гармошкой листах, торговали раньше на ярмарках; она не умела и, наверно, не решалась петь, но все же это она, это, вне всякого сомненья, ее голос, он вновь его слышит, он вновь его любит. А другой, этот юный и строгий, еще не- сколько детский, еще такой старательный и в то же время ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ 93)
такой свободный в своих иногда чуть-чуть запаздывающих решениях, и такой, несмотря на очевидную печаль, радост- ный, — ах, он его знает, он узнаёт его... он его не знает, он его не узнаёт. Время тянется, машина ищет дорогу, сворачивает то направо, то налево, набрасывая и стирая там, за окном, в туманно-сером мире, мимолетные ландшафты. Это все еще та же песня? Или обозначавшееся в ней нарастание уже изменило ее так сильно, как если бы там, в доме у ре- ки, прошли дни и дни, а стало быть, сообщение между на- стоящим и прошлым, которое она сделала возможным, те- перь углубилось, достигло полноты и близится к высшей точке, и с минуты на минуту прервется? Как же долог этот путь, как трудно пройти его до конца, продвигаясь сквозь безжизненную память по узким дорогам прошлого! Но вот он кончается, а музыка все еще длится. Ма- шина растаяла без следа, и сейчас же возникает дом в тени больших лип: перво-наперво, невысокая дверца в ограде, она открывается, несколько ступенек спускаются к вход- ным дверям, и одна из створок, тоже открытая, позволяет ему проскользнуть туда, откуда несутся голоса, в большую комнату нижнего этажа. — Он входит. Его мать сидит на стуле возле погасшего камина. Она поет, глядя на подстав- ку для дров, на золу — но что она видит на самом деле, по- глощенная, судя по наклону тела, движением пальцев, пе- ребирающих струны инструмента, который она держит в руках... впрочем, инструмент ли это? там вроде бы мож- но различить какую-то ткань, нить, иголки... Рядом с ней девушка, сидящая на полу, — нет, она скорее стоит на ко- ленях, у нее в руках ничего нет, она глядит на подругу, на старшую сестру, она вся ушла в собственные мысли, она поет. Кроме них, в комнате никого нет. Под потолком колышется легкая цветная дымка; вокруг, погруженные 94) ИВ БОНФУА
в безмолвие, раскинулись необозримые летние поля. Он замер на пороге. Как только музыка смолкнет, он загово- рит, он скажет то, чего никогда не мог сказать, это было под запретом, а теперь это просто и легко. Но его мать, все еще продолжая петь, поднимается со стула. Не глядя ни на него, ни на другую певицу, она кладет на старинный одноногий столик те неярко поблес- кивающие предметы, которые держала в руках, и, увлека- емая музыкой, кажется, едва ли не уносимая на ее широ- ких бесшумных крыльях, направляется в дальний конец комнаты, откуда открыт вид наружу, во всю ширину сте- ны, как если бы та целиком исчезла; затем выходит в сад — но ведь это уже настоящий большой парк, густой, как лес, и полный птиц, не так ли? — на одну из дорожек, которая огибает беседку и скрывается из глаз. Певица ушла, ее контральто замирает вдали, его больше не слышно, все, что осталось от этого театра вечности, — стоящая на коле- нях девушка, которая еще несколько мгновений тянет по- следнюю ноту, потом, точно завороженная, умолкает. И он, гость, может быть, незваный, может быть, тот, кто все разрушил, опускается на колени рядом с этой девуш- кой, пристально — если только ее блекнущие глаза еще что-то различают! — вглядывающейся в него на пологом скате луга, среди цветов и негромко жужжащих пчел, где в это мгновение нет ни души, только он и она. Он взял в ла- дони ее лицо, и она улыбается, она печальна. — Кто ты,— спрашивает он, — кто ты? Но в его руках уже нет ничего^ кроме свежего утреннего воздуха, воздуха, веющего здесь} или, может быть, не здесь, все равно, — там, где мира боль- ше не существует.
Воскресение Недавно я перечитал и даже перевел (что делает чтение осо- бенно напряженным) «Воскресение» Йейтса. Это короткая пьеса, которая открывается стихотворением и стихотворе- нием же заканчивается — может быть, мнимо. Мы слышим здесь беседу трех молодых людей: грека, еврея и сирийца, спорящих в прихожей дома апостолов наутро после смерти Христа, причем каждый из них следует традиционным для него — и неприемлемым для других — формам мышления, рассуждая о смысле этой жертвы, о действительной власти человека, называвшего себя «сыном Божиим», о том, лож- ная или истинная надежда владеет теперь людьми. А во вре- мя этой беседы под окнами движется, горланя песни и при- плясывая, толпа азиатских греков — они представляют еще один род мышления, если о таковом можно говорить приме- нительно к этим «убогим», к этой «черни», как называет их наследник классической философии, — юнцам, переодетым в девушек, мужчинам и женщинам, пьяным и точно сошед- шим с ума: ибо они славят смерть и воскресение Диониса, убитого титанами, чудо, в которое верят они, чудо иного ро- да, повторяющееся из года в год, вновь переживаемое каж- дую весну, — это не историческое событие, в нем нет ничего, чем могли бы питаться наши мечты. Кем был Христос? Мо- жет быть, тому, кто умер вчера, следовало в последнюю ми- нуту признаться, что он всего лишь человек (возможно, луч- ший из людей, но это уже не так важно) ? Или, как утверждает грек, он был призраком и лишь наружно пре- 9б) ИВ БОНФУА
терпел позор мученической смерти, вскоре же, целый и не- вредимый, явится вновь, торжествуя победу, — но, увы, под- тверждая самым блеском своего торжества, что он не имел ничего общего с человеческой природой, которая была и во- веки пребудет плотской? — Тут, еле дыша и еле соображая, возвращается сириец: он побывал у гробницы, которая ока- залась пустой, встретил на обратном пути святых жен, и те- перь приносит известие, неожиданное, больше того, не- представимое ни для еврея, ни для грека: Христос воскрес, говорит он, восстал в той самой плоти, что была умерщвле- на. А спустя некоторое время, когда Иисус войдет в дверь, когда он появится на сцене, грек прикоснется к его телу и ощутит, как там, внутри сверхприродной силы, бьется че- ловеческое сердце... Буйство дионисийской крови, прямые столкновения мыслимого и невозможного, пригрезившиеся и увиденные наяву чудеса, содрогания громадного колеса, зиждущего и разрушающего цивилизации и даже целые ми- ры, новое отплытие корабля Арго, новый расцвет и новое крушение Трои, — никогда, как во время чтения этой пьесы, я столь ясно не ощущал, что передо мной, словно языки пламени в очаге, дружно устремляясь вверх и в то же вре- мя оставаясь раздельными, хотя при этом и окрашивая друг друга, скрещиваются три-четыре основные догадки, с помощью которых человек пытается прорвать окружаю- щий его мрак, или остаться верным своему желанию, или оправдать в собственных глазах свою необъяснимую веру. Они соединились, потому что любая из них нуждает- ся во всех остальных — только так она может, каждая на свой лад, выразить себя в предельной форме, к которой ее влечет внутреннее сомнение... но временами одна берет верх над другой, ярко вспыхивает, и тогда очаг словно рас- ширяется, свет таинственно усиливается, мертвая зола вновь оживает; иногда же две из них на мгновение, когда, ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ 97)
как кажется, воцаряется мир, заводят тихий разговор над темным и еще крепким поленом, — и эта исступленность, эти крики, это противоборство взглядов, примиряемых равной взыскательностью, сообщают «Воскресению» чрезвычайно непосредственный характер, хотя пьеса вро- де бы и не выходит из рамок абстрактных богословских по- строений. Почти вещественный огонь, полыхающий над острием безоглядно-чистого мышления. Но вот что удивительно: я, поначалу смутно, неот- четливо, словно во сне, вижу, как сквозь пьесу Йейтса про- свечивают творения совсем другого художника, по-моему, находящиеся с ней в прямом родстве, — это полотна Брама Ван Вельде: три-четыре цвета, которые сплетаются, рас- плетаются, отшатываются друг от друга и в то же время друг к другу льнут; порой — и, как кажется, благодаря это- му соединению, — наливаются особой яркостью, но столь же часто, если не чаще, подергиваются одинаковой пепель- ной пеленой. У Брама, как у Йейтса, мы видим те же не- сколько видов огня в едином очаге, ту же — каждый против каждого — битву языков пламени над заболонью некоего ожидания, которое постепенно перегорает, но время от времени (и в живописи художника, и в сочинении поэта) неожиданно вновь обретает силу, излучая резкий свет. Может быть, Брам тоже — пусть бессознательно, так что его краски сами собой становятся формами мышления, — хочет пережить в своих картинах разные истины: истины разума, сердца, тела, в котором играет кровь, созерцания, которым смиряется это волнение? Может быть, вглядыва- ясь в его композиции, представляющие собой не что иное, как последовательные «части», в том смысле этого слова, какой оно имеет в музыке, мы должны еще раз увидеть в них реплики, из которых складывается наш вечный спор, и убедиться, что каждая его картина оставляет впечатле- 98) ИВ БОНФУА
ние мгновенной примиренности сторон только из-за того, что художник поддался страху или доверился мечте, ино- гда делающей зримым — в переливах между двумя чисты- ми тонами — разрешение противоречий? Это предположе- ние, сводящее цвета к репрезентациям модусов бытия, и объясняет особую притягательность для меня живописи Брама, которую, выходит, можно считать нефигуративной только по отношению к вещественной действительности; и оно же проливает свет на творчество многих других ху- дожников, обнаруживая под поверхностью создаваемых ими образов бушующие волны разноречивых метафизиче- ских воззрений, которым с помощью этих образов они хо- тят дать жизнь, — хотя им и не удается сделать между ними выбор. Таков, согласитесь, пуссеновский синий — основа основ у этого живописца, какими бы ни были охристые и рыжеватые оттенки его прекрасной осенней земли. На- меренно блеклые краски «Снятия с креста» Понтормо, за- ливающие своей призрачной белизной небо, листву, по- бежденную человеческую плоть. Противопоставление теплых и холодных тонов у Пьеро (уже у него) и, позже, у Вермеера, у Бальтюса. И эти красные горные вершины Делакруа, на которые ложится темно-зеленая тень «пад- ших ангелов». — Цвет, как справедливо замечает Бодлер, есть род мышления. Умозрение, стремящееся к собствен- ным пределам, а потому неспокойное, открытое для проти- воречий, требовательное. И в этом еще одна причина, по которой живопись, даже в наше время забвения, остает- ся родом нетерпеливости, родом жажды, — тем, что я назы- ваю памятью, что можно назвать речью. ...Я вновь думаю об этом, потом, закрыв «Воскресение» и отложив книгу поэта в сторону, придвигаю к себе лито- графии, которые не выходят у меня из головы целый год и, ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ 4* 99)
честно признаюсь, лишили меня покоя. Ах, мне уже и рань- ше что-то говорило, что я ошибаюсь! Я увидел близость там, где ее нет: эти скупые краски и несколько линий, пря- мых или кривых, никак нельзя, по крайней мере в случае Брама, ставить в связь с нашими духовными распрями, с гражданскими войнами наших надежд, — с западным ми- ром, в котором нам довелось жить. Спору нет, между этими оттенками синего и желтого, между этими лучами и этими пеленами мрака идет некая борьба, но они враждуют бес- причинно, бесцельно, даже не сознавая самих себя, — так сталкиваются потоки лавы, так, незнаемые никем, не зна- ющие друг о друге, без конца борются светящийся подвод- ный камень и морская волна. И я вынужден признать, что Брам Ван Вельде, забывший о том, из чего сложилась наша история, равнодушный к тому, что изо дня в день питает мои иллюзии, мой страх, и поэтому, вероятно, продвинув- шийся дальше, чем я, ни о чем не думает, ничего не хочет, не помнит о себе, что он ничего не знает о Воплощении и о Числе, не знает об аскезе, о дионисийском исступле- нии: он не надеется, не говорит, он спокойно и без сопро- тивления позволил себя поднять и нести волне той Пусто- ты, на чей выдох похожи используемые им краски, той Пустоты, чьим новым расширением, новым сияющим бе- регом становится молния ритмов, блеснувшая вовне: в раз- вилине черной ветви или в пронзительном полете ласточ- ки. Его картины существуют, и только: существуют просто, нескончаемо, немо, неопределимо, как облако и камень. Они превращают самотождественность любой вещи (или ее облика, все равно) в безусловный свет, изли- вающийся из другого света - света бегущих мгновений. • И чтобы правильно их понять, мы должны, как это ни труд- но — мне это не удастся никогда, — сделать наше сознание, отрешившееся наконец от самого себя, чем-то сплошь вби- IOO) ИВ БОНФУА
рающим, впитывающим, отсвечивающей льдиной, гулким сводом, кровью, дающей себя увлечь слепой игре других соков, и при этом не испытывать тоски, не звать на по- мощь, ни о чем не вспоминать... Землей, которая то погру- жается в темноту, то освещается лучами безучастных све- тил; веществом, свершающим свой вневременный путь в этом синем, в этом желтом, в этом красном цвете; време- нем, что порой разливается и вскипает, потом иссякает, пе- ресыхает, сходит на нет, — только этим, и ничем иным. (Он спрашивает себя: какой будет моя мать, когда воскрес- нет? Такой, какой она была в свою последнюю минуту, — и много, много лет спустя он увидит ее как будто сразу по- сле смерти, похожей на романскую мадонну, вытесанную из черного дерева ударами топора; или такой, какой она, впрочем, сама того не сознавая, была в то мгновение, когда он сильнее всего, глубже всего ее любил? Но у него есть се- стра, которая так радостно, путаясь в своей длинной юбоч- ке, бежала ей навстречу по гравию садовой дорожки; и он не может не задать себе вопрос: разве моя маленькая сестра имеет здесь меньше прав, чем я? значит, облик воскресше- го определяется как-то иначе. И он задумывается снова. Она будет такой, какой ее видел тот, кто любил ее больше всех, любил как никто другой, — ведь права, на которые притязал и которые, надо думать, получил этот человек, ос- таются высшими и неоспоримыми. Разве лицо юной девуш- ки наиболее одушевлено не тогда, когда на него устремлен любящий взгляд? В этот миг оно становится тем, что, как она сама чувствует, в ней разглядели, она позволяет этому абсолюту себя наполнить, — и как знать, не сохраняет ли она навсегда его метафизический отпечаток, который не Исчезает даже после всех пережитых ею разочарований, Горестей, несчастий и оживает после смерти? Наверно, Происхождение речи ioi)
именно это обещание, это таинство всегда угадывается на- ми в минуты высшего, подлинного взаимопонимания: «Да, я вечно буду такой, какую ты полюбил сегодня». Тут, не без легкого смятения, он думает о своем от- це — об этом чужаке, когда-то увидевшем на горной тропе идущую навстречу девушку, которую он, сын, вообще-то говоря, не видел ни разу в жизни. Если она воскреснет та- кой, какой была в тот день, спрашивает он себя, смогу ли я ее узнать? И как узнает меня она? Или я воскресну ре- бенком — ведь однажды я прочитал в ее глазах, что никто и никогда не сможет полюбить меня сильнее? Теперь, бродя по этим горным тропам, он всегда испытывает глубокую тревогу. И все же, несмотря ни на что, его туда тянет: он ищет свет. Когда отец подошел к ней, думает он, она была залита светом. Может быть, она пока- залась ему облаком света, может быть, мы и воскресаем по- просту в виде света, блеснувшего над тропой, — одного из тех раздвигающих тень лучей, что проскальзывают между стволами стоящих рядом лиственниц? «Я этого не хочу — кричит он, — не хочу! Мне нуж- но вновь увидеть это лицо — и наполненное светом, и уже измененное первой морщиной. Впрочем, пусть время оста- новится. Мне вполне достаточно этого мира. Мне вполне достаточно садика, где мы играли, где не было времени. Я не знаю, что за люди собирались у калитки или, как вере- ница красных облаков, смотрели в сад поверх ограды — не знаю и не хочу знать! » «Когда мы приехали в ее родную деревню, где она не бывала уже много лет, — написала ему как-то сестра, — ее всю била дрожь.» Она едва передвигала ноги, она опиралась на чью-то руку, словно ослепнув от света — слишком близко- го в этом месте к своему источнику, слишком чистого.) I 02) ИВ БОНФУА
Происхождение речи Солнце сверкало так ярко! Льющийся со всех сторон, от- раженный плитами пола и стенами, даже сводчатым по- толком, даже пальмами, свет выбеливал все живое и нежи- вое, выжигал все тени, — ни в чем из того, что здесь находилось, из того, что здесь сгорало, уже не оставалось ни единого признака, указывавшего на существование под оболочкой видимости хоть какого-нибудь вещества, не оставалось ничего случайного: все, казалось, стало бес- конечным настоящим, пространством, где нет ни близос- ти, ни отдаленности, чистыми сущностями, плавающими в светлом широком шелесте воздуха, который, дрожа, под- нимается над каким-то огнем. И я все лучше понимал: лето — это язык. Понимал, что слова порождаются летом: так змея, линяя, оставляет за собой свою прозрачную хрупкую оболочку. Что это может происходить только на юге, где скалы усыпаны блестящи- ми кристаллами соли, — а чего стоят эти пылающие кусты! эти могучие грозы, блуждающие вдали... — что слова, а тем самым и небытие, придуманы нами; что речь — плод наше- го воображения. ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ юз)
Когда знак только брезжит I Часть расколотой статуи, увиденная давным-давно в Торчелло, за базиликой, в траве, которой зарос церков- ный двор. Это была грубо вытесанная голова из серого кам- ня — впрочем, столетия обточили ее до такой степени, что черты лица почти стерлись; можно было даже усомниться, что они вообще там когда-либо присутствовали. Вполне вероятно, что это изначально был самый обычный камень, лишь отдаленно напоминавший человека, — и его, заметив сходство, принес и прислонил к ограде большой церкви какой-нибудь задумчивый созерцатель, полюбивший вглядываться в него и, скрашивая этим занятием остаток своих лет, размышлять о том, как невелико расстояние между живым и неживым. Спустя несколько дней, уже переплыв через море, ранним утром, когда еще не начало светать, я выхожу на балкон моего гостиничного номера в пригороде Мистры, повисший над узкой горной балкой. Я только что слышал звук, который меня поразили сразу же, непонятно поче- му, приковал к себе мое внимание. Оказывается, это про- сто кричал петух — ему уже вторят другие; крики возника- ют целыми гроздьями, и эти гроздья, эти волны внезапно набухают, вздымаются, я слышу сотни, тысячи торжеству- ющих голосов, таинственных признаний, летящих ввысь из невидимого пространства, смутно угадываемого мною в еще густой темноте. Как будто там теснится вселенная, Ю4) ИВ БОНФУА
ширится бескрайняя бездна, в которую уносятся миры. Некоторые крики выделяются особенно крупными звез- дами на фоне туманности, образуемой остальными; есть и такие, что раздаются совсем рядом со мной, там, где под решетчатым полом балкона проглядывает склон горы, су- дя по всему, покрытый кустарником, — но в большинстве своем они настолько далеки, что их едва можно расслы- шать: так большие линзы телескопов в тихих обсерватори- ях едва улавливают дрожание светил в небесной глубине. Тут мне вспоминается лицо на другом берегу моря, которое исчезает, почти исчезло, растворяясь в столь же бездонной поверхности каменной глыбы. Ведь петушиная перекличка, как бы мало она ни отличалась от бессловес- ной материи, похожа на первое движение пробуждаю- щейся мысли; и если вдуматься, разве не то же самое рож- дение смысла запечатлела статуя, — или, если это все-таки был простой камень, не оно ли заставило кого-то поднять его с земли и принести к церковному порогу? Между тем красная полоса на востоке начинает слегка расцвечивать ночной мрак, и я с удовольствием представляю себе, будто эти тягучие голоса шлют привет не солнцу, а большим со- звездиям, которые в свое время, несомненно, и внушили нам первое представление о знаке, — иначе говоря, заро- нили в нас надежду. II Еще позже, спустя много лет, мы как-то забрели в зарос- шую кустарником лощину: она вся была усеяна серыми и красными камнями, на которых виднелись непонятные отметины. И с тех пор, приходя туда каждое лето, из года в год, мы не раз и не два сдвигали с места эти красивые плитки песчаника и очищали их от мха, чтобы лучше раз- глядеть черточки, насечки, казавшиеся нам знаками. Как ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ Ю5)
сильно бились наши сердца! Но нет: линии уходили в сто- рону именно там, где вроде бы должны были складываться регулярные формы, повторения, свидетельствующие об осмысленном письме. А некоторые из трещин явно оказы- вались слишком длинными, или слишком глубокими. То, что могло бы обнаружить некий смысл, пропадало без сле- да, таяло в однозвучной песне цикад, не знающей иных со- бытий, чем падение сухого листа. Я спрашивал тебя, моя подруга: «Может быть, в мире ничего и нет, кроме этого молчания? Но что в нем заключено: начало, конец?» Тем не менее мы всегда уносили домой несколько таких камней. Обычно мы возвращались в вечерние часы, когда садившееся солнце увеличивало темные пятна мха, которые покрывали песчаник, — казавшийся в эти минуты почти синим или почти красным; а позже, едва лишь оно исчезало, уступая место звездам, эти два цвета начинали пламенеть изнутри: их нежное сияние как будто освещало нам дорогу. И мы шагали со своей тяжелой ношей в ру- ках — наши движения, наша одежда были пропитаны тем- нотой, но перед нами светился этот прекрасный огонь: мы несли его к нашему дому, в чьих окнах еще горел послед- ний луч заката. Дому, так и не отстроенному заново, слиш- ком большому для нас, почти пустому. Мы оставляли плитки на каминных полках, на ста- рой скамье, стоявшей в одной из комнат, на краях наших столов, мы раскладывали их по всей церкви: на утоптан- ном земляном полу и в просторных чердачных залах; впро- чем, эти помещения на зиму приходилось запирать, и кам- ни покрывались пылью, гасли, — но для мха было достаточно совсем немного влаги, чтобы вновь ожить, он казался вечным. Чего мы ждали? Может быть, думали, что церковь, в которой давно не служат, не требует иного при- Юб) ИВ БОНФУА
ношения, чем эти знаки, лишенные всякого смысла? Или, напротив, хотели, чтобы пустой храм и наши камни, со- единившись, образовали новый, счастливый смысл? Пусть он потом и сгинет без следа, сотрется долгой чере- дой ночей и дней, пронзительными ветрами и дождями, что врываются в это жилище, возможно, бывшее только миражем, пусть умрет среди мелькающих птиц, которые, должно быть, и сейчас беспрепятственно влетают внутрь сквозь разбитые окна и носятся из комнаты в комнату... Однажды, в какой-то из наших коротких приез- дов, мы увидели на лестнице небольшую совку, как ни странно, почти нас не испугавшуюся. Посмотрев ей в гла- за, мы решили, что она устроилась там совсем неплохо, и прошли к себе. Но возвратившись спустя несколько дней, мы на- шли на этом месте лишь истерзанное тельце да разбросан- ные вокруг перья. Речь, которую мы искали там, где знаки только брезжили, речь, которая сквозит в пении петухов, придает яркость камням, — не ты ли только что родилась в этом заброшенном доме? И что в тебе прозвучало: упрек или, как всегда, новая надежда?
Большие каменные круги Я поднимаю глаза и снова, в этот раз над входным про- емом, вижу знак тайнописи, часто встречающийся на сте- нах домов в Западной Европе: круг или овал с выступаю- щим резным краем, внутри которого нет ни зеркала, ни какого-либо живописного или скульптурного изобра- жения, — только шероховатый, серый, ничем не украшен- ный камень. Круг, как правило, бывает большим. По-видимому, это строго очерченное пространство должно быть достаточ- но широким, чтобы камень мог утвердить в нем свою суть, выразить свою истину — протяженность, безграничность, одиночество. Иногда раму, привлекая к ней внимание, под- держивают две руки: молодой женщины или ребенка. Бог, открывающийся через камень. Бог, открывающийся даже не через определен- ный камень, который мы сразу отличаем от любого друго- го — это мраморная плита, а не менгир, это скорее само- цвет, чем базальт (действие, уже относящееся к языку), — и можем внести в святилище или вставить в корону среди других элементов реальности, других зна- ков, тем самым скрепляя его со смыслом, удерживая его среди нас. Но через оползень, через бесформенную глк- бу, через дальний конец того пути, которым она, сорвав- шись с кручи, унеслась вниз, на дно ущелья, в неизвест- БОЛЬШИЕ КАМЕННЫЕ КРУГИ Ю9)
ность, в темноту, туда — если это слово еще имеет смысл, — где уже не существует места, не существует внятных обозначений, где вообще нет сознания, с его жаждой давать названия вещам. Бог: то, что превосходит знак. То, что, обозначен- ное, сразу гаснет, становится отстраненностью погасшей головни, разлучаясь с нами так же бесповоротно, как ти- шина разлучена со звуком, линия с точкой, присутствие с образом. Бог: то, что, названное, пусть даже именем Бо- га, — словом, которое, впрочем, включает в себя представ- ление о недоступности для понимания, — оставляет нам не более чем изображение, всегда вводящее в обман. Но также и то, что, стоит знаку растаять, начинает лучиться светом всего во всем и сквозь все, светом, кото- рого нас лишает язык. «Бог» ? Как видите, я подразумеваю отнюдь не то, что за- нимает нас сегодня, — внеположный понятию, непроница- емый для понятийной мысли остаток, который, непрестан- но перемещаемый движением языка, непрестанно служит новым и новым значениям, выступая — безразлично, все- приемлюще — в качестве опоры, подводимой если не под истину (ее, как считается, вообще не существует), то хотя бы под доводы, оправдывающие нашу возню со знаками. Нет, я говорю о другом: о полноте, целокупно, и притом свободно, безмятежно, пребывающей в очевидности — здесь, теперь — всего, что только есть на земле. Дарующей себя тогда, когда мы не задумываемся о ее толковании. О том, в чем часть равняется целому, — ведь пред- ставление о части возникает вместе со знаками. Этот ку- сок, этот осколок камня заключает в себе все ночное небо, Млечный путь, звездную дымку, трепещущую и по ту его сторону. И он есть то, вместе с чем, внутри чего я, подобно НО) ИВ БОНФУА
ему, сам становлюсь всем и ничем, — при условии, что больше никак не называюсь. Здесь наконец появляется исчезнувший было дру- гой, тот другой, к которому, как мы ясно чувствовали, нам не было дано приблизиться, — другой появляется вновь, потому что он и был отделен от меня лишь этими словами, не способными выразить ничего кроме самих себя, знаю- щими только одно: твердить и твердить, в любом сочета- нии, о своей отлученности от мира. Другой, к которому не- возможно прикоснуться через слова, другой, самое представление о котором едва ли не полностью разруша- ется употреблением слов, — другой высвобожден, разму- рован взглядом, погружающимся в абсолют камня. Выходит, именно из переживания того, у чего нет названия и нет места, того, что не может быть знаком, ибо по самой сути своей есть вещь и только вещь, рожда- ется — теперь, когда рядом с нами появился другой, — на- ша потребность выстроить какое-то место, чтобы разде- лить его с этим другим, потребность давать названия, чтобы такое место существовало и становилось смыслом. Из того, что вечно превосходит знак, рождается потреб- ность в знаках. Парадокс? Нет, это и есть поэзия. Ибо не может не существовать, не может прервать своего труда где-то в зыбучих песках языков это сознание, хранящее память о чем-то более древнем, более глубоком, нежели знак: остающееся непосредственным восприяти- ем там, где любому другому взгляду предстала бы лишь пу- таница упрощений, которыми оперирует понятийная мысль, — но как раз поэтому помнящее и о том, что оправ- дывает знак, и вновь призывающее нас к знаку в те мину- ты, когда мы уже не видим в нем ничего кроме обмана. БОЛЬШИЕ КАМЕННЫЕ КРУГИ III)
Этот труд необходим, без него нельзя жить, каким бы про- тиворечивым он ни казался; это предел, к которому стре- мится любое употребление слов и который никогда не по- кидала память о первом соприкосновении с миром. Заблудившись среди значений слов, поэзия спо- хватывается, она старается вновь представить себе их на- чальное, еще девственное состояние, — когда, прозвучав среди доязыкового безмолвия, омывавшего земную вещь, рождающееся слово на мгновение — но уже вынесенное из времени — отражало ту грань сущего, которую невоз- можно отразить. Поэзия хочет взорвать своим внепонятийным, ветвя- щимся письмом жестко согласованные друг с другом зна- чения слов, чтобы в каждой из великих единиц ее слова- ря ожил преизбыток непосредственного восприятия мира, который и становится, если мы не даем ему сте- реться, ее речью. И поскольку слова так легко поддаются согласова- нию, поддаются нашей воле к власти, она старается сохра- нять среди этих частей складной головоломки хотя бы один кусочек бесформенного, измочаленного картона, ок- рашенный в неясные цвета, — зубчатую фигурку, которую никуда не удается приладить, которая своей бесконечно настойчивой подвижностью всегда вносит разлад в пусто- порожнюю картину, возникающую из сочетаний знаков. Слово «Бог» — если бы догмы не возвращали его туда, от- куда оно и пришло: в язык — могло бы играть эту роль. Воз- можно, так и происходит в сочинениях великих поэтов, доныне не утративших своей силы. Но и любое простое слово потенциально является той полностью открытой лексической единицей, которую, если вдуматься, лишь прообразует слово «Бог». 112) ИВ БОНФУА
Поэзия: корчевание кустарника, который засло- няет слово, случайно мелькнувшее в просвете между вет- вями. Или так: слышишь на ходу журчание воды под щеб- нем и высокой травой, поворачиваешь и, вернувшись обратно, расчищаешь ключ. Догма вписала в это слово свои представления, свои ценности, свои — впрочем, еще и скрытые под другими — цели, свои иллюзии... будем их мало-помалу (всю жизнь) убирать, и да хлынет освобож- денная вода! Стихи, говорящие о божественном, более других рискуют увидеть, как оно из них исчезает; но есть и другие сочинения, есть называемые нами сочинениями формы долгого поиска, которые говорят изнутри него, — так руки рабочего уже покрыты водой, когда он еще про- должает выгребать из грязи гальку и палую листву. И метафорой поэзии (поэзии вообще, не только отдельного поэтического слова) — метафорой, быть мо- жет, втайне желанной на протяжении многих веков, вы- ношенной страданиями и надеждами бесчисленного мно- жества людей, забытых цивилизаций, стало это рассеяние индоевропейских языков, где в самых разных словах, оз- начающих божественное и Бога, содержится группа DV, проступающая везде, словно вода, о которой я только что говорил. Бога призывают не посредством его имени, его призыва- ют в каком-либо имени, а таким именем может внезапно сделаться любое, какое угодно слово, — это и есть то, что мы зовем любовью. Но я сбиваюсь, выводя слово, которое я пишу, — вместо одной буквы из-под моего пера выходит другая, оно становится темным, непонятным, я наудачу добавляю еще одну букву, потом еще и еще... Я с грустью вижу, как Мое слово разрастается, ощериваясь эрратическими валу- бОЛЬШИЕ КАМЕННЫЕ КРУГИ из)
нами, зияя бездонными провалами, лишаясь смысла: каме- нистое поле, похожее на то, где некогда, в самый первый день, было все-таки расчищено место для первой борозды, для первого жилища, или на грубую могильную плиту, на которой было процарапано первое имя, пережившее, хоть и ненадолго, своего носителя. «Идти» к этому дереву, говорит Басе. Узнать в этом наплыве коры, здесь, не выше и не ниже, в этом выгибе вет- ви, то, благодаря чему оно является собой и только собой; вновь пережить при этом движение, которым оно выведено из своей глубины к этим очертаниям, размерам, окраске — к этому развертыванию некоей сущности, пусть общему для всей породы, но все же внутренне свойственному только ему, к этой, только его, в это вершинное мгновение, отлича- ющей, остановке раскидывания в пространстве. Чем стано- вится эта встреча с присутствием, которое сейчас же опо- ражнивается от себя самого, опустошается в своем убегающем, как песок в песочных часах, центре? В ней нет ничего от мимесиса, этого рассуждения о вещи. Тут проис- ходит совсем другое: мы чертим каменный круг. Взять ребенка за руку, сказать ему: «Пустяки, не надо плакать», — и сразу же возникнет каменный круг. Развитый образ в конечном счете принадлежит Богу: идее Бога, идее, которую представляет собой слово «Бог», хотя это слово никогда не стирает до конца то имя собственное, которое в нем содержится. А все простые формы, высеченные на стене, — пустые круги, розетки, лозы, да и любой резной орнамент в его связи с камнем, позволяющим ему выйти из исторического времени, — это опыт, доступ к которому перекрывается словом «Бог». Об- раз противоречив: он сам себя отрицает и сводит себя на нет. Но если безыскусная черта, проведенная в камне, ос- тается собой, она может открыть путь.
Вглядываясь в темноту [1987] FOR AS WELLTHE PILLAR OF CLOUD AS THAT OF FIRE (...) JOHN DONN
У
Воспоминанье Это воспоминанье меня не оставляет: То и дело я слышу, как там, вдали, На запертый дом набегает ветер. Шум паруса наполняет весь мир, Кажется, ткань красок Рвется, открывая глубину вещей. Воспоминанье отдаляется, но приходит вновь: Я вижу мужчину и женщину в масках, И, похоже, они стараются Столкнуть с отмели слишком тяжелую лодку. Ветер окутывает парусом их руки, По парусу бежит огонь, вода черна, Для чего твои дары, о воспоминанье, Если не для того, чтобы я опять Увидел самый старый из снов: Поверил, что я просыпаюсь? Ночь тиха, Ее свет струится по воде, Чуть подрагивает парус звезд Под ветром, веющим сквозь миры. Лодки всех вещей, всех живых существ Спят, утопая в земной темноте. И дом дышит, еле слышно. Где-то близко, совсем рядом с нами, Пролетела неизвестная птица, обронив И7)
С легкой насмешкой, но в то же время Не без сочувствия, внушающего ужас, Две почти слитные ноты. Я встаю, Вслушиваюсь в это ночное безмолвие, В какой уже раз подхожу к окну И смотрю на землю, которую любил. О радость, похожая на далекого Гребца, что едва заметно движется По блестящей глади! А еще дальше, Беззвучно, вне земного шума, пылают Факелы гор, долин, рек. Радость! И мы не знаем: снилась ли, Разливая призрачный гул и блеск, Нам долгая череда этих залов И этих столов, на которых громоздились Плоды, камни и цветы, Или вправду какой-то благосклонный бог На целое лето для нас устроил Праздник в доме своего детства. Радость! Но текущее наперерез Время, как ночная река в половодье, Врывается в мой сон и крушит Его берега, разметав Светлые образы, смешав их с грязью. Яне хочу знать, что за вопрос Восходит от этой спокойной земли: Отвернувшись от окна, я прохожу Через верхние комнаты, где дремлет То, что было моей жизнью, было мной, Спускаюсь вниз и под темными сводами Приближаюсь к тлеющему в церкви огню. Я склоняюсь над ним — он, вздрогнув, шевелится, ii8) ИВ БОНФУА
Как спящий, когда его тронут за плечо, Слегка приподнимается и мне являет Свой жгучий, дышащий жаром лик. Нет, лучше вновь усни, вечный огонь, Плотнее закутайся в плащ пепла, Вновь уйди в свои сны: ведь пьешь и ты Из той же чаши, что мы, из летучего золота. Еще не пора вносить пламя В зеркало, говорящее с нами из мрака, Я останусь, как и раньше, один. Я отворяю Дверь: за нею миндальные деревья, Неподвижные, застывшие, —такспокойна Ночь, одевающая их луною. И, выйдя наружу, я бреду По холодной траве. О земля, земля, Дарующая себя столь явственно, столь щедро, — Неужели для нас действительно минуло Мгновенье, когда — ветвь за ветвью — гаснут Праздничные гирлянды? И, вновь одинокие В предутренней мгле, мы не можем понять, Хотим ли мы впрямь, чтобы рассвело, — Так приковано сердце к этим голосам, Еще поющим вдали, но все глуше: все дальше Уходящим от нас по песчаным тропам? Я иду Вдоль дома в сторону лощины и вижу, Как все вокруг, достигнув Полной простоты, смутно мерцает, Словно дороги, что постепенно Открываются под звездою, Предвещающей восход. Земля, разве I
Весь сок в цветущих миндальных деревьях, Все огни, горящие в небе, все Рассветные лучи в окнах, в зеркале, Все наше неведенье, но и все надежды, Все мечты о тебе, совершенная земля, Не должны были вызреть, как некий плод, Отделяющийся в миг исступленья От ветви, от вещества, — блаженный, чистый вкус? Я иду, И мне кажется, рядом со мной, улыбаясь, Но не говоря ни слова, шагает Легкая тень: как будто Незнакомая девушка, тихо ступая Босыми ногами по траве, на мгновенье Приблизилась, чтобы проводить уходящего. И он остановился, смотрит на нее, Он хочет взять в ладони ее лицо, Лицо самой земли. Прощай, он говорит, Присутствие, открытое лишь предчувствию, Хотя все эти годы таинственно близкое, Прощай, непостижимый образ, нам, обманутым, Казавшийся почти прозвучавшей истиной, Чем-то несомненным среди сомнений И речью, пусть призрачной, но раскаленной Уже до вещественной ощутимости. Прощай, мы больше никогда не увидим, Как ты идешь рядом, неся свои дары: Небо и сухие листья. Не увидим, Как лучами нашего очага освещается Твое лицо божественной служанки. Прощай, у нас с тобою разная судьба, Тебе идти одной дорогой, нам другой, А между ними сгущается эта долина, Над которой парит неизвестность, НО) ИВ БОНФУА
Отрывисто крича, какхищная птица. Прощай, уже другие тебя коснулись губы: Речная вода не оставляет берегу Ничего — только свой отчетливый шум. Я завидую богу вечера, который Склонится над твоим состарившимся светом. О земля! то, что мы называем поэзией, Так желало тебя в этом веке, но ни разу Не смогло заключить тебя в объятья... Он коснулся ее руками, губами, Он привлек ее к себе, и она улыбается, Он смотрит на нее, в ее глаза, тающие, Растворенные блеском сущего. Но теперь он отвернулся, он уходит, Я вижу, как он исчезает в темноте. Прощай? Нет, этого я не скажу. И мои сны, теснясь и толкаясь, Как овцы, выходящие из загона На землю, покрытую первым инеем, снова С топотом устремляются по знакомым тропам. Ночь за ночью я просыпаюсь в пустом доме: Мне чудится, кто-то еще идет передо мною. Я выхожу наружу И удивляюсь: вокруг ни души, А фонарь возле хлева горит. Я бегу Вдоль стены, туда, где еще катит свое эхо Крик здесь жившего когда-то пастуха, Я слышу предрассветный собачий лай, Вижу, как звезда, припав к заре, пьет рядом с овцами, Уже исчезнувшими. И все также Звучит флейта, отзываясь В дрожащей дымке прозрачных вещей. i 121)
Деревья Мы смотрели на наши деревья сверху, С нашей любимой террасы, солнце, Как всегда, стояло рядом, но чуть в стороне: Безмолвный гость, медлящийу входа В разрушенный дом, — огромный, светлый, Оставшийся теперь в его власти. Смотри, сказал я тебе, оно гонит По неровному, немыслимому камню парапета Слившиеся тени наших плеч, Тень миндальной рощи, растущей возле дома, И, внахлест, всю в разрывах, тень стен — Эту обгорелую лодку, скользящую Как густые клубы сна или дыма. Но те дальние дубы застыли без движенья, Их тени словно вырезаны в ярком свете. Это берег времени, которое струится Здесь, где мы стоим на террасе, И к нему не причалить: слишком быстр поток Той надежды, что разрешится смертью. Мы смотрели на деревья час, не меньше. Солнце ждало, глядя из-за камней, Потом сжалилось — и протянуло К ним, видневшимся внизу, в лощине, Наши тени, казалось, до них добежавшие: 122) ИВ ВОНФУА
Так иногда, несмотря на расстоянье, Можно, протянув руку, коснуться Мгновенья бесконечного чужого сна. Прощанье Мы вернулись к нашему истоку: Здесь все стало ясным, но лежало в руинах. Окна скрещивали бесчисленные лучи света, Лестницы взбегали к бесчисленным звездам — Этим рушащимся аркам, этому щебню, Огонь горел, казалось, уже в другом мире. По нашим комнатам теперь летают птицы, Ставни сброшены, постель завалена камнями, В очаге дотлевают осколки неба. В тот вечер мы с тобой говорили Почти шепотом, так гулко отзывались своды, Мы, вопреки всему, обсуждали Наше будущее, — но лодка, груженная Красными камнями, неостановимо Удалялась от берега, и пеплом забвенья Уже покрывались мечты, которым Мы вновь предавались, населяя образами Огонь, пылавший до последнего дня. I 123)
Подруга, скажи, не правда ли, В том наречии, что зовется поэзией, _ Означены одним и тем же словом Утреннее солнце и вечернее солнце, Крик радости и крик страха, Пустынные верховья и стук топоров, Смятая постель и грозовое небо, Родившийся ребенок и мертвый бог? Да, это так, это, надеюсь, так, — но кто они, Эти тени, уносящие зеркало? Видишь: терновник оплетает камни На обочинах почти заросшей дороги, Когда-то нас водившей к юным деревьям. Наша речь теперь мне кажется вот этой Рассевшейся колодой, из которой В дождливую погоду каждое утро Растекается никому не нужная вода. Трава, и в траве блестит вода, как река. Всех прорех в этом мире не залатаешь. Рай давно распался, рассыпался, я знаю, И наш земной труд — находить его цветы, Растущие среди невзрачной травы, Но нет уже ангела: нет прежнего света, Внезапно обернувшегося закатным солнцем. И мы, как Адам и Ева, Пойдем по саду в последний раз. Как Адам через первое раскаянье, как Ева Через первое дерзновенье, захотим Мне захотим пройти Через низкие ворота, приоткрывшиеся Там, в его дальнем конце, и окрашенные 124) ИВ БОНФУА
Как бы что-то возвещающим последним лучом. Начинается ли будущее в истоке, Как небо, наполняющее собою Вогнутое зеркало? Сможем ли мы Собрать нашими темными руками Зерна этого света, Этого чуда, сиявшего здесь, И посеять их в других лужах, скрытых В других полях, «разгороженных камням и»? Да, место нашей победы, победы над собою, — Здесь. То здесь, откуда сегодня Мы уходим. И оно нескончаемо, Как эта бегущая из колоды вода. Камень Разъяренный июль пронесся по комнатам, Его глаза были слепы, торс обнажен, Он вскричал, и этот крик потревожил сновиденья Двух спящих, залитых простым светом дня. Они вздрогнули, задышали быстрее, Их руки опустили чашу сна. Уже вновь на землю сходило небо, Колебля вечность летней грозой. 1 125)
Голос, ЗВУЧАЩИЙ вновь « Ты пришел, нуждаясь в этом месте, В нем одном, в этой лощине, в двери, открывшей Вид на рассветное и на закатное солнце, Плывущее, как лодка из другого мира, — Входи, я дам тебе почти передышку. Ты пришел, чтобы стать, хотя бы однажды, Властелином порога, пошатнуть, сдвинуть Окованную дверь на дремлющих петлях И смутить эти грезы, даже зная, Что любой порог нам грезится, что это железо, Бесспорно, знак, но ничего не сулящий, — Ядам тебе ключ от тяжелой двери. Ты пришел услышать эхо молотов, гремящее Под сводами, — правда, услышать слишком поздно, Уже становясь блеклой тенью, удаляясь, Видя свет лишь в мечтах, спускаясь С глазами, полными слез, к небу, Тебя встречающему на горных склонах Среди ясных дубов и миндальных деревьев, — Смотри же: я дал тебе, вновь отбирая, Землю, что стала для тебя родною, А больше ничего нет и не надо». I 26) ИВ БОНФУА
II Проходя возле огня Я шел через пустую комнату, где были Закрыты ставни и погашен свет. И увидел: огонь в очаге еще горит, Настало мгновенье, когда уравнялись Сила пепла и сила жара, Так что пламя теперь по своей воле Может или вскинуться, или смириться В объятьях того, кто его увлек На ложе из хвороста и душистых трав. А он — развилистый обломок ветви, Вчера мною принесенной из леса, Где я попал под проливной дождь, — Мне напомнил индийского бога, который Глядит с величавостью первой любви На женщину, жаждущую, чтобы тот Ее окутал предвечной молнией. Завтра я разгребу кочергой Почти остывшие угли, и, наверно, Начнется летний день, какие Небо дарует всем рекам — И земным, струящимся на свету, и темным Рекам крови. Мужчина, женщина — Могут ли они в минуту страсти знать, Разгорается этот жар или гаснет? м 127)
Так ли они разумны, чтобы, Лежа в этом дрожащем свете, понять, Когда крик блаженства станет криком страха? Утренний огонь: Дыханье двух людей, спящих рядом, Его рука на ее плече. И я, пришедший Открыть окна, впустить свет, Останавливаюсь, сажусь, гляжу на вас, Непорочные, расслабленные тела: Время, столь полное собой, что уже Переставшее существовать.
Колодец Ты слушаешь, как стучит о стенку цепь, На которой в колодец спускается ведро, И этот колодец тоже звезда: То вечерняя, что приходит одна, То огонь без лучей, ждущий на рассвете, Когда выгонит свое стадо пастух. Но всегда заперта вода на дне, Всегда с этой звезды не снята печать. Там, среди ветвей, движутся тени: Это путники медленно бредут в ночи, Согнувшись под какой-то черной ношей, И как будто замирая на распутье. Одни, похоже, ждут, другие исчезают, Растворяются в текучем темном мерцанье. Путь мужчины и женщины долог, дольше жизни, То звезда в конце дороги, новое небо, Кажется, блеснувшее между двух деревьев. Когда ведро касается воды, Слегка его приподнимающей, чувствуешь Радость, потом его топит цепь. II 129) 5 — 3225
Молния Ночью шел дождь: Дорога пахнет мокрой травой. Позже вновь ложится Нам на плечо рука жары, Как бы уверяя, что время У нас ничего не может отнять. Но посмотри: там, Где поле упирается в миндальное дерево, Какой-то хищный зверь прыгнул Из вчера в сегодня, прорвав листву. И мы застываем, мы уже вне мира, И я подхожу ближе, Я отрываю до конца от почерневшего ствола Тебя, ветвь, тебя, молнией Сожженное лето, из которого Течет вчерашний, еще божественный сок. 13о) ИВ БОЫФУА
Ветвь Ветвь, которую я поднимаю на опушке, Но с тем, чтобы оставить на краю света, Схоронить под камнями, в надежном месте, Где незримо начинается другая дорога (Ибо каждый земной миг — распутье, Куда в конце лета наша тень выходит, Встречая другой мир среди тех же деревьев, — И редко мы снова, еще раз, подбираем Прошлогоднюю ветвь, которой все лето Рассеянно траву пригибали), Ветвь, теперь, когда идет снег, я думаю О тебе, я вижу, как ты сжалась в несколько Древесных узлов, лишенных смысла, Бугров, на которых, вздыблена распором Твоих темных сил, кора облезла, И я, тень, скользящая по белой Земле, возвращаюсь туда, где, тревожа Мою память, ты дремлешь, И тебя вырываю из твоих сновидений, Рассыпающихся тонкой пылью: они ведь Всего лишь вода, напитанная светом. Потом иду к знакомому обрыву, Где земля внезапно, прямо за деревьями, п 131)
Уходит вниз, — и, сколько есть силы, Размахнувшись, оттуда тебя бросаю. Слушаю, как ты прыгаешь с камня на камень. (Нет, ты мне нужна Еще на время. Я иду дальше, По третьей дороге, той, что летом Исчезала в густой траве, — но тогда я Ни разу не задумался, почему бы Мне не пойти по ней, не углубиться В эту чащу, куда не проникает солнце Мне прилетает ни одна птица. Я иду и вскоре прихожу к дому, Где жил когда-то, но путь туда Затерялся, — так в обычном теченье жизни Мы не замечаем неповторимых слов, Отзвучавших и канувших в вечность. В одной из комнат, по-прежнему пустых, Горит огонь: я слушаю, как он В зеркале углей ищет ветвь света, Словно бог, верящий, что вот-вот создаст Дух, создаст жизнь из мрака, чьи узлы Спутаны, бесчисленны, сплетены в лабиринт. Потом тихо кладу тебя на огненное ложе, Вижу, как ты, не проснувшись, запылала. Я склоняюсь над тобой, я еще долго Держу твою руку, еще долго прикасаюсь К своему детству, сходящему на нет.)
Заснеженные ветви I С одной тяжелой шапки снега на другую По ветвям безмятежно минувших лет Иногда пересыпаются частицы света, Пока мы идем сквозь молчащий лес. И эта пыль оседает бесконечно: Мы не знаем, существует ли по-прежнему мир, Или кристаллы у нас на ладонях — Единственная реальность, в ее высшей чистоте. Краски, сгущенные морозом: синь, багрянец, Манящие издали, как ни один из плодов, — Может быть, вы нам снитесь, не просто тая, Но намекая и указывая путь? В небе есть такие же облака, как эти, Им придал особенную явственность снег. И если повернуться к белой дороге, Увидишь тот же свет и тот же покой. II Но будем помнить: всякий образ в этом мире Похож на цветы, что прорывают снег В марте, заливая своим сияньем Наши грезы о праздничных днях, 133)
И едва мы над ними склоняемся, желая Составить для себя ликующий букет, Они тут же гибнут: мы это ощущаем Не в их поблекших красках, а в наших сердцах. Красота неприступна, почти непостижима. Ее истинному смыслу мы должны без конца Учиться на скате цветущего луга, Средь пятен снега, покрывших траву. Снег Он пришел издалека, он шел дольше, чем дороги, Он коснулся луга, охры цветов Своей рукой, пишущей дымом, Он время пересилил своей тишиной. Сегодня вечер особенно светлый Из-за снега. Листва над крыльцом как будто пылает, И влажен хворост, принесенный со двора. 134) ИВ БОНФУА
HI Где кончается земля I Поскольку птица Минервы начинает свой полет с прихо- дом ночи, настало время говорить о вас, дороги, стирающи- еся с лица нашей погубленной земли. Когда-то вы были самой очевидностью, теперь вы не более чем загадка. Вы впечатывали время в вечность, те- перь вы уходите в прошлое, — здесь, где кончается земля, обрываясь прямо перед нами, словно край крутого утеса. II Тень древесного листа или цветка ложилась на камень, и можно было сесть рядом, почувствовать себя китайским живописцем, который кладет между значками, уже нане- сенными черной тушью, легкий красочный мазок. Вы делили бесконечность на конечные части: у каждой из вас, как у дикого зверя, была своя зона обита- ния. Всему, что уходило, было нетрудно вернуться. В те сча- стливые времена, если дорога исчезала, мы знали: причина лишь в том, что здесь, где свет еще не кончился, незачем идти дальше. III Одна бежала рядом с ручьем, а иногда смешивалась с ним до неразличимости, и трудно было сказать, что это: брод или просто несколько луж, над которыми, дробя солнечные лучи, вьются мошки и стрекозы. ш 45)
Еще одна поднималась на взгорье, пробираясь между сосен и низких дубков, потом выходила на открытое место, а дальше начиналась необозримая толчея лесистых холмиков, кое-где прорезанных до самого горизонта гряда- ми голого камня. А та, вдали, — если пойти по ней, казалось нам, то придешь к озеру и увидишь в прибрежной осоке бро- шенную, полузатопленную лодку, поблескивающую сини- ми бортами. IV Эта скользила, как змея в прошлогодней листве. Минуту назад ее не было. Спустя мгновение ее не станет. V Эта подбегала к нам и уже от нас не отставала. Хотелось дать ей какую-нибудь кличку. Особенно ей нравилась маленькая девочка, кото- рой в тот год исполнилось восемь лет, — и дорога, без умол- ку визжа, прыгала вокруг нее среди мокрой травы. Иногда спала с утра до вечера, уткнувшись носом в складку тени. VI Верные, сами того не сознавая, учению Будды. И главное: ни в коем случае не «путь», нет и нет. Это они оставляют нашему гнозису. Даже пытаются, как бы шутя, удержать паломника. Они напоминают божков, которых можно видеть на подходе к японским деревням: небольшие, с лоскутом ткани на шее, статуи из стертого серого камня, стоящие пе- ред скромными приношениями, точь-в-точь дети, собираю- щиеся есть свое яйцо всмятку. А в наших краях их культ от- правляется в часовенках с давно не запирающимися ржа- i36) ИВ БОНФУА
выми калитками, — когда проходишь мимо, оттуда тянет тонким, почти выдохшимся славословием, которое творят цветы, смешанные с палыми листьями. VII Иногда они приводят к воротам старого кладбища, створки которых наглухо стянуты целым клубком перекрученной проволоки, и предлагают терпеливо размотать ее до конца, войти внутрь, прочитать несколько имен на камнях, выгля- дывающих из травы; потом, без особенной тревоги и спеш- ки, побрести дальше. Подняться выше, дойти до места, где когда-то была деревня — о ней еще напоминают каменные развалины, то- нущие в кустарнике; осторожно подойти к площадке, отку- да открывается вид на две долины, освещенные разным светом. «Посмотри вниз — шепчет гений дорог, — на дом без крыши, на его полуразрушенные стены, на черные, смоляные тени, лежащие внутри этих стен. Посмотри, и тут же забудь». VIII А там, куда поднималась эта, еще одна, не было и следа ра- дости, и тени красоты: мы плелись по грязи, плутали в тума- не, но в конце концов из двух больших поленьев неба, кото- рые внезапно подкатились друг к другу в очаге завершав- шегося подъема, брызнул яркий луч вечернего солнца. (Впрочем, что бы ни говорил Расин, дорог, ведущих в царство мертвых, не существует. Если хочешь увидеть ду- ши умерших, лучше приглядываться к летучим семенам, к нитям осенней паутины, к мошкаре. В эту страну можно войти иначе, так, как описано в одной кельтской легенде: по прямому тракту, вдоль которого стоят не запирающиеся всю ночь харчевни. По той нежданно расширяющейся m 137)
и все быстрее бегущей дороге, на которую приходится сту- пать каждый раз, когда приближаешься к какой бы то ни было границе.) IX Эта, державшая чашу, в которой блестело вино тихого неба. Эта, уводившая, казалось, beyond the river and into the trees. Эта, ставшая нашим млечным путем. И была еще одна, самая широкая, благосклонно позволявшая нашим теням ложиться на ее гладкий песок. Они убегали от нас далеко вперед, потому что был вечер, — и мы чувствовали, как они неспокойны, как взбудоражены. Но иногда к ним прикасалась тень птицы и несколько мгно- вений держалась рядом, прежде чем, резко плеснув кры- лом, отлететь в сторону. X Дороги, Нет, ничто не кончается, все Находит продолженье в вашем гуле. Вы ребенок, который играет на флейте И доверчивыми пальцами вновь творит мир Из толики глины, соединенной с дыханьем. И время положило руку Ему на плечо, и слепо Бредет за ним под сводом строгого расчета.
Там, где порывистый ветер I Какой-то бог, говорят, Кружил над глухой водой, Словно хищная птица, Чуя добычу вдали, И настойчивым, хриплым, Одиноким криком Создал время: сияние На падающей волне. Ночь набегает на день И отбегает вновь, Пену свою разбрызгав Здесь, у нас на камнях. Что же такое Бог, Если он создал лишь время, Не потому ли он умер, Что родиться не смог? Он не сумел победить В схватке с небытием. Он метнул свою сеть — Враг не выпустил меч. m
II Но молния, как и раньше, Вспыхивает над миром, Словно ищет в потоке брод, Прыгая с камня на камень. Может быть, красота Только грезилась нам: Лицо, струящее свет, Но погруженное в сон? Нет, ведь она и теперь В нас роняет свой отблеск: Нагое пламя, плывущее В черной воде поленьев, Тело, вдруг просветлевшее В смутных глубинах зеркала, — Так прядает внезапный огонь Из узкого круга камней. И, вопреки смерти, Есть смысл у слова «радость» Там, где порывистый ветер Колышет рдяные угли. III Полной мерой отмерены Дни, что идут к рассвету, Рассыпая зарницы В ночных небесах. МО)
Меч и сеть слились, Стали одной и той же Рукой, безмятежно Обнявшей хрупкие плечи. Душа, озаряясь, Схожа с пловцом, который Бросается без оглядки В разлившийся свет. Закрыты его глаза, Обнажено тело, Губы хотят соли И не хотят слов.
Дедхам, вид из Лангхама I Дедхам, вид из Лангхама. Лето померкло Под нагроможденьем облаков. Кажется, Все это — изгороди, далекие деревни, Река, — вот-вот угаснет; кажется, земля Еле держится, уже перестав Быть вечностью животных, деревьев, И звон, отлетевший от колокольни, тает: Обычный шум среди земных шумов, — Так надежда, возникающая порою, Если померещатся знаки на камнях, Исчезает, когда, приглядевшись лучше, Мы видим лишь несвязные черточки, пятна, Лишенные смысла судороги, рябь. Но ты сумел примешать к своим краскам Нечто вроде песка, который переносит Блеск небес в земное вещество. Там, где из осыпей, из облаков Говорил безучастный случай, Твой музьшальный приступ разомкнул Глухую поверхность, облекающую Все живое. Ты слушаешь пчелиный Гул просветленных вещей, ты слышишь, Как он иногда нарастает, трепеща Уже вне мира, среди теней на лугу, — И даешь ему жить в тебе, с облегченьем Забьшая и торопливость, и страх. 142) ИВ БОНФУА
О художник, Ты даруешь нам вино, словно рука, Сдавившая гроздь, рука божества; Ты делаешь свет таким, что он Уже не разрывает, как коготь, Любую форму, любую надежду, Но играет какой-то невиданной радостью В праздничных, пусть и потемнелых, чашах. Мастер пейзажа, благодаря тебе Небо остановилось над миром, Как ангел над Агарью, когда с вынутым сердцем Она шла сквозь лабиринт камней. И какая наполненность, если ты пожелаешь, Слышится в плеске ручья среди травы, Вобравшем лепет колоколов, Какая вечность изливается в запахе Простого цветка! Как будто земля Согласилась стать тем, о чем грезит дух. И задумчивая девочка, играя На лужайке в Лангхаме — и подчас Спрашивая себя при взгляде на далекий Дедхам, не там ли ей лучше было б жить, Отрешенно срывает цветок и, вдохнув Его запах, роняет и больше о нем Не помнит... Но не всколыхнутся Среди вечного лета Воды этой жизни, этой смерти. II Художник, Я поверил тебе, едва тебя узнал, ш 143)
Ведь ты не смыкаешь глаз и грезя, Ты умеешь, мысль погружая в образ, Словно руку в воду, находить Размытые краски, формы вещей, Умеешь сорвать этот плод — и живым Перенести его в свой рассказ. Художник, Я преклоняюсь перед твоим Ежедневным трудом: обычным Земным делом, но свободным От слепящей торопливости. Всего лишь дорогой, Но медленной, пылящей там, вдалеке. Всего лишь вершинами Наших гор, но вырванными на миг Из пространства. Всего лишь синевой воды, Поднятой из колодца среди зеленой травы, Но для сочетания, для метаморфозы, Чтобы из согласия этих двух цветов Поднялось растенье другого мира: Пальмовые ветви, гроздья, как прежде, Сомкнутые, — наша единственная жизнь. Ты стоишь у холста в пять часов вечного Летнего дня. И пламя, пылавшее Везде и всюду, вырывается, Преобразившись, из вещей и образов. Кажется, осталась лишь поволока На стеклянной стенке реторты. Художник, Звезда твоих картин не входит в число Несметных звезд, бесплодно горящих во вселенной. Она приводит вещи к их истинному месту М4) ИВ БОНФУА
И там укрывает их своим светом, А позже, Когда рука тьмы, протянутая извне, Раздирает изображенье, когда она Его пятнает кровью, Эта звезда умеет вновь собрать Их пугливое стадо, чтобы в ночи Звучал их топот, сотрясая пустынную землю. И, говорят, иногда В смутном зеркале последнего мгновенья Она может явить — так ладонь Протирает залитое дождем окно — Несколько простых форм, знаков, Что за пределом слов, вне любых разгадок, Сияют в неподвижности воспоминанья, Вновь очерчиваясь и наливаясь красками На горизонте, замкнувшем наш язык: Как если бы молния и била, И —в тот же, почти вечный, миг — удерживала Свой обнаженный, уже падающий меч, И вновь открывала страну детства, Пробегая по ее тропам и в раздумье Прикасаясь к забытым вещам, к одежде В старых шкафах, к двум-трем Таинственным игрушкам нашей начальной, Божественной радости. Она — смерть — Упраздняет время, идущее сквозь мир, Показывает стену, освещенную закатом, И ведет вдоль дома, к садовой беседке, Даруя — о земное, мгновенное счастье, — Плоды, голоса, отблески, шорохи: Легкое вино в простом сосуде света. Ill
IV Психея перед замком Амура Ему снилось, он открыл глаза: несколько солнц Плыли к гавани, беззвучно, не зажигая Огней, но отражаясь в серой воде Полосой, вскипавшей будущими красками. Потом он проснулся. Что такое свет? Что значит быть художником — здесь, во тьме? Напрягать Земную синь, охру, все оттенки красного? Разве этим ослабишь смерть? Только усилишь. И он изобразил гавань, но в руинах. Был слышен плеск воды у берегов красоты И крики детей в запертых комнатах, Звезды теплились в просветах между камней. Все же на последней его картине, едва начатой, Мы видим Психею, пришедшую обратно, — Толи плача, то ли напевая, она лежит в траве, Вставшей перед входом в замок Амура. 14б) ИВ БОНФУА
Вершина мира I Выхожу из дома: В небе рассыпаны тысячи камней, Слышу, Как вокруг, прибывая, плещет ночь. Правда ли, друзья мои, что Не шелохнется ни одна звезда? Правда ли, что Ни одна из этих лодок, впрочем, груженных Чем-то, должно быть, превосходящим вещество, И, кажется, повернутых к одному и тому же Полюсу, не дрогнет, не отплывет От скопленья других, смутно брезжащих позади? Правда ли, что Ни одна из этих фигур на ростре мира, Улыбающихся, закрывших глаза, Всем телом Блаженно погруженных в свой свет, Не проснется, не прислушается? Не услышит вдали Крик, исполненный не желанья, но любви? II Одна, похоже, двинулась вперед, бесшумно, И дает морскому ветру себя нести, — Так девушка выходит в ночную тьму, IV 47)
Подняв лучистую лампу, и свет, Ее пугает, трепеща над плечами. Она смотрит вокруг: мир молчит, Не открылась еще ни одна дверь В домах за деревьями, никто из тех, Кто должен был выйти в ночь вместе с нею, Еще не оглашает долину Звуками своих гулких шагов. Но все вокруг дышит таким доверьем, Ягненок так охотно встает под нож, Итак напряжен бывает наш взгляд, Так таинственно наш голос дрожит, Когда мы произносим иные слова, Нужные завтрашнему дню, иль возникшие В жаркой и влекущей ночной глубине... Правда ли, что от слов нечего ждать, От этой бессмысленной громадной зарницы, Сверкающего сундука, полного золы? III В прежние времена, друзья, Оборвав разговор, Мы бы слушали, как По сухой черепице стучит ночной дождь. Мы бы увидели, как, сгибаясь Под ливнем, накрывшись Мешковиной, бежит Пастух, собирающий своих овец. Мы бы Надеялись, что молния i48) ИВ БОНФУА
Хоть когда-нибудь из жалости отклонит свой нож От шерстистой спины земли. Мы бы смогли на миг разглядеть Те виденья, что тают с каждой зарей: Виденья в золотых венцах, слагающие Блеск своих даров перед новым рожденьем. IV И когда бы к нам пришла, Села рядом с нами, бессвязно бормоча, Старуха, у которой нет ничего, Кроме воспоминаний, один из нас Сказал бы: останься, побудь Снами, дай отдохнуть Своим почерневшим от дыма рукам, Говори с нами, о странница, наставляй нас. Небо, впрочем, было, как и сейчас, Запечатано глухой печатью, Лодки всех вещей, нам привезшие пшеницу С вершины мира, еще покрытые Брезентом, стояли у нашего ночного Причала, поблескивая Под обычным дождем, сеющимся В морском ветре. А по вечерам пригоняли Те же усталые стада, Смерть ходила между нами служанкой И собирала в свой подойник Молоко, отдающее золой. [V 149)
V Выхожу из дома. Мне снится, что я вышел в снежную ночь. Мне снится, что я уношу Далеко, наружу, навсегда Зеркало из верхней комнаты, из минувших Летних дней, лодку, На носу которой мы, достигнув Полной простоты, плыли, Узнавая мир, погруженные в дремоту Лета, короткого, как и все они, как жизнь. В те годы Сквозь небо, блестевшее в его воде, Волхвы нашего сна, отступая, рассыпали Свои сокровища в темной комнате. VI И, объятая шелестом ночных небес, Склонялась красота мирозданья, Любуясь своим телом, отраженным В замкнутой воде спящих, ветвившейся Среди камней. Она Доверчиво приближала уста и дыханье К их глазам, лишенным света. Ей хотелось Слегка расстегнуть платье, приоткрыть Сияющую грудь под темным плечом — Потом дневной свет окружал тебя, Земля, выходившая из зеркала, и солнце Окаймляло твою нагую шею красной дымкой. Но теперь Я стою снаружи, а в доме I50) ИВ БОНФУА
Ничто не шелохнется, потому что Он мне только привиделся. Я иду, оставив Все равно где, у стены, под звездами, Наше зеркало, нашу жизнь. Пусть ночная Роса, оседая, стекает по картинам. VII О скопления звезд: Красное платье, Пылящее светом вдали. Грезы: стадо, Еще более черное, чем камни. Сгрудившееся еще плотнее. Я иду По террасе вдоль миндальных деревьев. Миндаль созрел. Я разламываю орех: ядро блестит. Я иду. Передо мной эта громадная зарница, Небо, Ягненок на соломе, истекающий кровью.
Камень Они любили это зеркало. Его рама облезла, но сохранила резьбу: Два рога изобилия из золотого века, Две плясавшие лицом друг к другу фигуры, Чьи плечи и животы были обнажены, Чьи руки Соприкасались, сплетались, Но взгляды не встречались, расходились врозь. Они зарыли Зеркало в землю, покрытую снегом, — Как зерно, как небесный посев, который Будет долго гнить в земной грязи.
V Волнующееся сновиденье I Вновь мне снится река: на этот раз верховья, Где вода бурлит в теснинах, где коряги Сталкиваются, расходятся. Сколько видит глаз, Вокруг лежат безжизненные берега, С криками удивленья и боли На меня нападают большие птицы, — Но я, стоя на носу лодки, плыву Вперед, в утреннем свете. Я, Как мне говорят, там сложил груду сучьев: Клубами ввысь уносится дым, Внезапно загорается огонь: две витые Колонны, портал молнии. Я радуюсь, Слыша, как трещит небо, мне нравится, Как пахнет полыхающий в тумане сок. Позже, в доме, куда прихожу каждый вечер, Я ворошу золу в очаге. Но это пшеница: как если бы душа Всего, что сгорает, при последнем вздохе Отделялась от колоса вещества, Становясь зерном новой надежды. Я беру в ладон и эту темную массу, Но это уже звезды; я расправляю Простыни этого безмолвия, но вижу Очень далеко, очень близко Двух спящих, залитых благосклонным V 153)
Светом зари, не решающимся тронуть Своим пальцем их сомкнутые веки, Отчего этот чердак, эти балки, Этот запах зерна прошлых урожаев, Остается, как и прежде, их местом, их счастьем. Я должен стряхнуть эти виденья. И я Просыпаюсь и встаю, и иду. И вхожу В сад тех времен, когда мне было десять лет. Весь этот сад — недлинная аллея Между двух кое-как перекопанных гряд, Где после проливных дождей оставались Подолгу не высыхавшие лужи, а в них Зажигался первый любимый мною свет. Но сейчас ночь, сейчас темно, я один, Люди, которых я знал в те годы, Разговаривают наверху, смеются В освещенной комнате, откуда на аллею Падают неяркие лучи, и я знаю: Все слова, сказанные мною — иногда Решавшие, какой будет моя жизнь, — Стали теперь этой черной землей. Вокруг меня бесконечный лабиринт Других палисадников: я вижу разбитые Теплицы, шланги, лежащие на клумбах За низкими оградками, сараи, где брошена Сломанная мебель, портреты без рамок, Кувшины и даже зеркала, как будто Чутко ждущие под своим брезентом, Готовые открыться проходящим огням, — Все это, вневременное, тоже было Моим самым ранним представленьем О нашем мире, сквозь который 154) ИВ БОНФУА
Мы проходим в полном одиночестве. Смогу ли я вырвать из твердой глины Эти ржавые железки, стеклянные осколки, Кусочки угля? Стоя на коленях, Из того, что не имеет конца, Я вынимаю то, что не существует, И слагаю фигуры, хотя почти не вижу Собственную руку, — так стремительна, Яростна ночь, заливающая миры. Как не скоро еще забрезжит знак! Я наметил созвездье, но все гаснет. II И, наконец осмелившись, я поднимаю Глаза — и вижу в пустынном небе Лодку, что вновь и вновь возникает, Иногда без огней, в сновиденьях, блестящих На песке длинного берега ночи. Я смотрю на нее, она медлит. Повернула, словно какие-то дороги Среди волн обозначились переднею, И тихо разрезает пену, удаляясь В бескрайнюю мглу, где мерцает звезда. Кто же в ней плывет? Мужчина, женщина: Две черные фигуры в струях дыма, Летящего от костра, который Они жгут на носу своей лодки. Желанье мужчины, женщины — вот он, Огонь, ведущий через лабиринт миров. V
Ill Я вновь закрываю глаза. Теперь Мне видится в потоке воспоминаний Чаша из красной глины, переполненная Пламенем, которое лижет руку, Ее поднявшую над уплывающей лодкой. И там же ребенок, меня зовущий, Но я вижу, что он сидит на дереве: Отсветы переплелись с ветвями. Кто ты? — говорю. И он, смеясь, в ответ: Кто ты? Ты не умеешь раздуть пламя. Кто ты? Посмотри, я раздуваю мир, Стемнеет, я не смогу тебя видеть, Хочешь, у нас останется лишь свет? — Но я не знаю что сказать, заворожен Тем, что далеко: дальше, чем детство. IV Я ухожу, я иду к берегу. Лодка, и с ней другие лодки, теперь Пристала к суше. Но все молчит, даже Прозрачная вода. Как прежде, Замкнуты глаза ростральных фигур На носу этих лодок, глухо В себе замкнувших свои огни. И гребцы уснули, склонив головы На руки, сложенные вне веков. Кроваво-красные следы на их плечах, Печально блестят в утреннем тумане, Не редеющем под порывами ветра. i56)
Лодка, несущая двасна I По воде скользит узкая лодка, и в ней Спят двое: они дышат, прижавшись друг к другу, Неподвижные, не желающие ничего Кроме этого слитного, единого дыханья. На рассвете теченье становится быстрым, Мель, которую не было слышно ночью, Глухо рокочет где-то вдали, Ребенок, играющий на носу лодки, Чувствует жалость и подходит ближе: Ведь у этих спящих нет лица, Только два нагих тела, друг с другом Доверчиво делящие свою радость. Веет утренним холодом, в темной воде Играют отблески иного света. Он подходит ближе, склоняется над ними, Видит мужчину и женщину, занятых Своим вечным трудом: видит скудную землю, Чьи колеи, как после грозы, Наполнены водою. Он Кладет в эту землю завязь растенья, Вскоре осеняющего своими Лапчатыми, беспамятными ветвями Лежащее в низких берегах Место, где все берет начало. Он предчувствовал этот рост V 157)
Уже с тех пор как в нем возникли Первые слова: когда он увидел Столбы дыма, вставшие в отдаленье, В сумерках, над двумя рукавами Неторопливо текущей реки. И он хочет видеть, как каждый день Это растенье поднимается в небе Все выше, — явное, как птицы, Вокруг него вьющиеся с криком. Поздно вечером он влезет по стволу, среди листьев Отыщет плод, созревший в красках, И своими спокойными руками Выжмет из него золотую влагу. Потом сядет в лодку и поплывет, Чтобы поставить этот кувшин Свином пустынного времени у ног Бога сновидений, который, Закрыв глаза, улыбаясь, Преклонил колени средь набухших семенами Трав, растущих на речном берегу. II Они спят. Побеждено время, разрушающее Любое доверье, любую радость. И даже больше: кажется, их облик Лучится светом их снов, струящимся Перед множеством лодок, что на заре Вплывают в страну пальмовых деревьев. Они спят. И ребенок вновь к ним подходит, Вновь глядит на уже блестящую Речную воду. Потом собирает Ветви, зажигает огонь в тесной 158) ИВ БОНФУА
Глиняной чаше. И засыпает, Освещенный этим ярким пламенем, Несущим свою одинокую стражу. III Они видят сны. Бесспорно, в жизни, Как и на картинах, самый светлый тон Лежит рядом с черной, тяжелой тенью: Там, где слова застревают в горле У людей, не умеющих объяснить, Почему они с таким упорством В пустыне времени что-то ищут. Они плывут. И краски, прорывая дымку, Случается, берут в свои песчаные ладони Их самое явное желанье, их вражду, Их самое жестокое сожаленье, чтобы Построить из них высокий Сияющий замок на другом берегу. IV Во всех вещах вновь зажглась звезда, Она наливает их соком, который Становится все яснее и яснее. Гроздь сущего вновь дарует Простую радость утоления жажды Скитальцам, чьи глаза наполнены Уже далеким воспоминаньем. И они понимают, что не так важно, Если эта лоза, вырастая, стерла Место, где они грезили когда-то — И даже не без радостных восклицаний — О растении, которое называют Созиданьем, речью, рожденьем, смертью. V
Ибо они припали губами К вкусу вещей, они знают: этот Вкус источают даже тени, Они плывут, они слепы, как Бог, взявший В руки кричащее, только что рожденное Крохотное существо: любую жизнь. И все в этот миг подобно сосуду, Обретающему форму: слиты воедино Краски и песок; миры, созданные Воображением, исчезают. Постепенно проступает нечто, подобное Камешкам, блестящим в прозрачной воде. Труд надежды Светает. Кончила ль свой труд надежды Эта лампа: рука в мутном зеркале, лежащая На горячем лбу того, кто не спал Всю ночь, так и не научившись умирать? Все же он ее не гасит, хоть небо прояснилось. Лампа горит. Надрывно кричат чайки Под твоим обледенелым окном, полуночник, Засыпающий утром:лодка с другой реки.
Начало и конец снегопада [1991] QUAL SI POSAVA IN TERRA, E OUAL SU L'ONDE; OUAL CON UN VAGO ERRORE GUIRANDO PAREA DIR: OUI REGNA AMORE. ПЕТРАРКА, КНИГА ПЕСЕН, CXXVI 6 — 3225
Снежные дни Первый снег рано утром. Охра, зелень Прячутся под деревьями. Ближе к полудню снова снег. Краски Совсем исчезли, если не считать Сосновых иголок, падающих Густо, временами даже гуще, чем снег. Позже, под вечер, Весы света неподвижно застывают: Тени и грезы пришли в равновесье. Еле заметный ветер Чертит ногой какое-то слово вне мира. СМЕЖНЫЕ ДНИ 6*
Зеркало Еще вчера В темной глубине комнаты Неслись облака. Но сейчас зеркало пусто. Снегопад Распутывается, отделяясь от неба. i64) ИВ БОНФУА
Плуг Пять часов. Снова снег. Мир плывет, И я слышу голоса на носу корабля. Словно луна в третьей четверти, блестит Оставленный в поле плуг, Но его заметает, прячет в сугробе Зимняя ночь. Теперь весь дом Во власти этого ребенка. Он Переходит от окна к окну. Прижимает Ладонь к стеклу. Видит Капли, возникшие там, где его дыханье Перестает гнать мутную поволоку вверх, Навстречу падающему небу. СНЕЖНЫЕ ДНИ 1б5)
Капля Эту снежинку, Опустившуюся мне на ладонь, я хочу Сделать вечной, Превратив мою жизнь, мое тепло, Мое прошлое и все, чем я живу сейчас, В одно краткое мгновенье: вот в это Мгновенье, не знающее границ. Но уже от нее осталась Лишь капля воды, да и та испаряется, Исчезает в тумане, который окутал Фигуры, бредущие сквозь снегопад. i66) ИВ БОНФУА
Снег, Тающий на шарфе, на перчатке, Словно тот обман зрения: мак В руке, которой летом На тропе среди безжизненных камней Почудилось, будто из мира можно Дотянуться до чего-то, превосходящего мир. И все же: как много Обещает эта вода, возникшая От легких касаний, — ведь какой-то миг Она была светом! Даже тучи в летнем небе Никогда не открывают Столь светлой дороги под столь мрачными сводами. У Цирцеи, возлежавшей В тенистом шатре на освещенном ложе, Не было столь алых плодов. СНЕЖНЫЕ ДНИ 1б7>
Богоматерь Милосердия Теперь все на свете Согрелось, укрытое Твоим легким, дымчатым, Тканым плащом, Милосердная Дева снегопада. Нагие, спят, прижавшись к тебе, Люди, звери, деревья, вещи, И сиянье твоих пальцев Оберегает их сомкнутые веки. Сад Падает снег. Калитка за сетью хлопьев Наконец открывается в сад: В нечто большее, чем мир. Вхожу. Но мой шарф i 68) ИВ БОНФУА
Цепляется за ржавый Железный прут, и во мне Рвется ткань сновиденья. Яблоки Не знаю, что и подумать Об этих желтых яблоках: Вчера они чего-то ждали На ветвях, сбросивших листья. Сегодня стали еще прекраснее: Так тонко по верхнему краю Их обвела эта скромная Каемка снега. СНЕЖНЫЕ ДНИ 169)
Снова лето Снег летит мне в лицо, я иду, закрыв глаза, Но свет все равно проникает Сквозь неплотные веки, сочится внутрь, Ив моих словах, я вижу, Тоже стремительно падает снег: Клубится, густеет, редеет. Снег: Письмо, найденное нами вновь. Мы глядим в него, но чернила Совсем выцвели, и трудно разобрать Неловкую, беспомощную мысль, Спутавшую бледные буквы. Ямы силимся читать, мы никак не поймем, Кто вспомнил о нас, — или, может быть, Дело в том, что лето вернулось к нам, И за хлопьями блестит листва, и жар Идет от невидимой земли, как туман. 170) ИВ БОНФУА
Как будто немыми «е» наполнилась речь, Кажется, что в ней мелькают Тени каких-то метафор. Как будто Теперь, когда снег стал еще гуще, Чьи-то руки отталкивают другие руки, Но играя: то отведут, то удержат. Снежные хлопья: Сбивчивый, пустяшный лепет света. Еще и еще, словно теперь Нужно не понимать, а просто смеяться. Все же верно говорит Аристотель Где-то в «Поэтике», которую нам Не удается правильно прочесть: В словах ничто так не ценится, как ясность, И наша речь должна быть похожа На пчелиный гул, на прозрачный ручей. СНЕЖНЫЕ ДНИ 171)
De natura rerum Лукреций это знал: Стоит открыть сундук, Внутри, ты увидишь, вьется Клубя щийсясн ег. И, бьшает, две снежинки, Повстречавшись, сольются, Или одна от другой отпрянет, Падая в тихую смерть. Почему вдруг наполняется светом Сочетанье каких-то слов, Если одно из них — только ночь, Другое — только мечта? Откуда взялись эти две тени, Идущие мимо, смеясь, — Почему одна из них закутана В шерстяную красную шаль? 172) ИВ БОНФУА
Драгоценное платье Идет снег. Чего ты хочешь, душа? Чем вечное рожденье не наделило тебя? Посмотри, у тебя есть Даже для смерти праздничный наряд. Драгоценное девичье платье, из тех, Что поднимают бережно, боясь дохнуть, Ибо ткань просвечивает и пристает К пальцам, расправляющим ее на свету: Тонкая, непрочная, как любовь. Но вся в узорных листьях и лепестках. И уже негромкая музыка слышна Из соседней, сверкающей комнаты, уже Таинственный жар тебя за руку берет. С бьющимся сердцем ты идешь сквозь снегопад. СНЕЖНЫЕ ДНИ 173)
Noli me tangere Колеблется снежинка в прояснившемся Синем небе: последняя снежинка снегопада. Словно женщина входит в сад, И навстречу ей — то, о чем она лишь мечтала: Этот взгляд, этот простой бог, уже забывший О своей могиле, весь полный Чувством счастья, весь Растворяющийся в синеве мира. «Нет — говорит он, — не прикасайся ко мне», Но даже слово «нет» сияет светом. 174) ИВ БОНФУА
Незадолго до рассвета Смотрю в окно: снегопад, похоже, Кончился. Перед деревьями От одной стены мрака до другой, Чуть блестя, растекается синее пятно. Выхожу. Осторожно спускаюсь по деревянным ступеням: Их замел и выровнял свежий снег. Холод сжимает, пробирает лодыжки, И от этого словно проясняется мысль, Острее чувствуя молчанье вещей. Спит ли еще В поленнице, сложенной под окном, Бурундук, наш простой сосед, Или выбежал в скрипучую морозную мглу? Перед крыльцом я вижу мельчайшие следы. СНЕЖНЫЕ ДНИ 175)
Факелы Снег, Сложивший перед нами свои дары, — Уже не тот, кто нес их, а тот, кто молча Ждет, когда эти дары возьмут, Но мы еще не берем, хотя всю ночь Видели сквозь мутные окна, по которым Иногда сбегали струйки воды, Как ты мерцаешь, засыпав широкую поляну. Снег: наша Еще нетронутая тропа, ведущая Туда, где под тяжелыми и как бы Внимательными ветвями мы найдем Факелы сущего, что один за другим Зажглись и пылали, но теперь, Кажется, гаснут, — словно блеск В глазах желанья, когда оно Подступает к своей цели (ибо часто В тот миг, когда все могло б решиться, меркнет Внутри нас, комната за комнатой, отсвет Неба в зеркалах), о снег, вновь Коснись этих факелов, вновь их зажги В ледяном рассветном воздухе, — и пусть, подражая Твоим хлопьям, уже обрушившим на них Свой беспечный, свой более яркий огонь, i76) ИВ БОНФУА
Пусть, как ни лихорадит нашу речь, Как воспоминанья нас ни томят, Наши слова уже не ищут других слов, Но просто пребывают возле них, Тихо проходят рядом сними, и все, — А если слово коснется слегка Другого слова, если они Сольются, их слиянье будет струить Тот же свет, который излучаешь ты, Наша краткая жизнь, сеясь над землей: Наши тающие, когда сказано все, письмена. (И эта снежинка отстает: мы глядим На нее, и никак не наглядимся; а та Легла на протянутую ладонь. А еще одна, самая медленная, как будто Сбилась с пути: отлетает, кружится, Подлетает вновь. И не в том ли ее смысл, Что какое-то слово, еще одно Слово, найденное нами, могло бы спасти Наш мир? Но трудно понять, наяву Мы слышим это слово или во сне.)
Hopkins forest Я вышел за водой, Остановился у колодца среди деревьев И увидел, что я стою Перед новым небом, совсем иным. Созвездья, только что сверкавшие, исчезли, На три четверти небосвод был пуст, Там царила непроглядная темнота, Но слева от меня, над горизонтом, Просвечивала сквозь верхушки дубов Груда звезд, пламеневших Как угли костра: от них даже шел дым. Я вернулся в дом и вновь Открыл книгу, лежавшую на столе. Листая страницу за страницей, я Видел лишь знаки, не имевшие разгадки, Скопленья бессмысленных, хотя иногда Неясно повторявшихся фигур, — А подними зияла белая пропасть, Как если бы то, что мы зовем Нашей мыслью, беззвучно Падало туда, словно снежные хлопья. Но я продолжал переворачивать листы. Давно, уже много лет назад, В поезде, ранним утром, 178) ИВ БОНФУА
Между Принстоном и Ньюарком — Иначе говоря, двумя совершенно Случайными для меня местами, двумя Точками, где упали стрелы ниоткуда, — Пассажиры молча читали, В серые окна лепил мокрый снег, И вдруг В газете, лежавшей на соседнем столе, Большая, на целую страницу, Фотография Бодлера, — Так небо будет пустеть в конце времен, Уступая сумятице наших слов. Этот сон и это воспоминанье Связались во мне позже, когда я бродил По перелескам, сначала осенним, Потом зимним, — ибо вскоре снег Воцарился там, среди множества знаков, Внушающих нам смешанные чувства В мире, который опустошен языком. Прекращалась борьба двух начал, Два света, казалось, сливались в один, Смыкались, стягивались края раны. Тяжелая белизна ложилась слой за слоем На землю, скрывая краски, но одна Далекая крыша — может быть, всего лишь Крашеная доска, прислоненная к ограде, — Оставалась цветной — и таинственной, как тот, Кто выходит из гроба и, смеясь, Говорит миру: «Нет, не прикасайся ко мне». Я многим обязан этому лесу. Он стоит на моем горизонте всегда: СНЕЖНЫЕ ДНИ 179)
Там, где зримое переходит к незримому, Растворяясь в трепещущей синеве. Я слышу его шелест сквозь любой шум, и даже, Бывает, летом, вороша ногой Прошлогоднюю сухую листву, Ясно различимую в полумраке Дубовой рощи, теснящейся средь скал, Вдруг замираю: мне чудится, земля Передо мной разверзается и листья Медленно в эту пропасть без дна Валятся — или несутся оттуда, Ведь уже нет ни верха, ни низа, нет Звуков, кроме тихого шуршанья Хлопьев, которые все быстрей Множатся, слетаются, липнут друг к другу, — И тогда я снова вижу иное небо, Яна миг вступаю в густой снегопад.
Все, ничто I Снега больше не будет до новой зимы, Это последний, весенний снег, умело Латающий прорехи в груде дров под окном. Дрова вскоре разберут и сожгут в печи. Это первый снег в твоей жизни, ведь вчера Все было лишь цветными пятнами, мгновенными Утехами, вспышками боязни, недолгими Огорченьями: вчера у тебя не было слов. И я вижу, что радость берет верх над страхом В твоих раскрывшихся от удивленья глазах, Взмывая ввысь: в этом крике, в этом смехе, Мной любимом и, думаю, достойном пониманья. Ведь мы так близки с тобой, и ребенок Стал пращуром того, кто нагнулся к нему Однажды утром и, взяв его на руки, Поднял в благосклонно расступившихся лучах. II Да, я услышу, да, я припаду К этому ликующему крику, что утром Хлынул, пробившись среди камней жизни, — Мощному, потом слабеющему, слепнущему. ВСЕ, НИЧТО i 8 I)
Но писать и обладать, писать и быть — Не одно и то же: ведь от радостного трепета Остается, как мы ни стараемся, лишь след В наших словах, пытающихся вспомнить Все, чему нет счета, все, что беспощадно Время растерзало своими когтями, — Я могу лишь рассказывать тебе о том, Чем я не стал, разве что хотел. Брать так, словно перестаешь В тот миг, когда берешь, быть собой, Говорить так, словно перестаешь Чувствовать себя одиноким среди слов. III Пусть будет для тебя этот снег всем, ничем, Делающий первые неверные шаги Ребенок, в чьих глазах еще плещет исток, Чьи руки, цепляясь, находят только свет. Пусть будут для тебя мерцающие ветви Речью, которой ты должен внимать, Но не зная смысла их узора, — иначе Все, что ты назовешь, пропадет без следа. Пусть тебе, пчела жизни, будут утешеньем Светлый и темный оттенки холма, Проглянувшего между деревьев, — когда Мир, о котором ты грезишь, иссякнет. И пусть тебе ручей, струясь по лугу, скажет, Что радость может быть долговечнее грез, Когда ветер цветы миндаля развеет, Впрочем, летящие точь-в-точь как снег. 182) ИВ БОНФУА
Подлинная роза I Идет снег, он возвращает меня в город, где — Японимаю это, блуждая Наугад по улицам, безлюдным, пустым, — Я мог бы, не зная печали, прожить Другое детство. Сквозь мельканье хлопьев Я в ижу прекрасные фасады, пон имая: Это лучшее, что есть на земле. Среди нас лишь Альберти и, позже, Сангалло В Сан Бьяджо, в самом мощном из пространств, Выстроенных нашим желаньем, приблизился К этому совершенству, к этой тишине. И я жадно смотрю на громады, Скрытые за снежной пеленой. Особенно мне хочется разглядеть В этой неверной белой мгле Те фронтоны, что, одолевая видимость, Вознеслись на ее высшую ступень. Они прорывают туман — как будто Рука земного зодчего, освободясь От силы тяготенья, единственной Узорчатой линией вдыхает жизнь В форму, жаждавшую из века в век Боли рожденья в косном веществе. ПОДЛИННАЯ РОЗА 18з)
II И я не знаю, что там, вверху: все еще Жизнь, или чистая радость, Явленная в небе, уже не причастном К нашему миру. О строители, создавшие, сложившие Не место, а скорее новый порыв Надежды, — что таится внутри Этих стен, расступающихся предо мной? Я вижу вдоль них, по всей длине, Вычерченные жирными и тонкими линиями Пустые ниши, сквозь которые улетучилось Благодаря точному расчету Бремя нашего рожденья на чужбине, — Но снег в них залетает, лежит сугробами, Я подхожу к одной, самой низкой, Даю ее свету коснуться меня, И внезапно переношусь на луг Моего детства, мне десять лет, Пчелы жужжат, В моих руках охапка цветов и теней, Что это: почти мед? снег? III Я иду дальше и, остановясь Под входной аркой, гляжу внутрь. Хлопья клубятся, стирая границу Между улицей и залом, Где горят светильники: но и они Похожи на снег, вьющийся В этой тьме между небом и землей. Я как будто ступил на еще один порог. i84) ИВ БОНФУА
А там, в глубине, опять пчелиный гул, Растворенный в гуле снега. То, что говорили Несметные рои летних пчел, Словно отражается в бесчисленных лампах. И я хочу Бежать, как во времена тех пчел, гонясь За мягким мячом: ведь я, быть может, сплю И во сне по тропам детства шагаю вновь. IV Но передо мной только слежавшийся Снег: скользя по плитам, он влетает внутрь И копится у оснований колонн Слева, справа от меня, и там, далеко, В полумраке. И я, как ни странно, Не свожу глаз с арки, начерченной Этой жижей на каменном полу. Моя мысль льнет к тому, у чего нет Ни названья, ни смысла. Омой друзья — Альберти, Брунеллески, Сангалло, Палладио, машущий мне рукой С другого берега, — я вас не предам, Я, как прежде, иду вперед. Чистейшей из форм была и остается Та, что пропитана тающей мглой. Подлинная роза — истоптанный снег.
J с 3 с
Там, где падаетстрела I Заблудился. Совсем близко от дома, в каких-нибудь десяти минутах ходьбы. Там, где падает стрела, пущенная наугад. Заблудился: ничего, не беда. Меня найдут. Со всех сторон полетят ввысь, к темнеющему вечернему небу, гром- кие голоса. Всего четыре часа дня, я еще долго могу плутать — идти не спеша, переходить на бег, возвращаться назад — сре- ди этих расколотых каменных глыб и серых дубов, заполо- нивших овраги, бродить по этому лесу, разбегающемуся в бесконечность под взвихренными облаками, но здесь, пе- редо мною, плотно смыкающему строй. Рано или поздно я должен набрести на дорогу. Я увижу разрушенный амбар, оттуда тропка выведет прямо к дому. Закричать? Нет, еще не время. II Заблудился, что там ни говори. Ведь почти каждую минуту нужно выбирать, куда идти, а он уже не знает, как это сде- лать. Ничто не поможет, не подскажет, нигде нет и знака, указывающего дорогу. Само представление о знаках исчеза- ет. Следы, оставленные на сущем словами, вновь наполни- лись водой бессмысленной видимости, только она и блестит. Какое слово ни возьмешь: теперь это нечто замкну- тое, матовая, глухая поверхность, камень. ТАМ. ГДЕ ПАДАЕТ СТРЕЛА 187)
Он может выговорить, может сказать: дуб. Но когда он сказал: «дуб» — и притом в полный го- лос, зачем? — слово остается в его сознании: так рука чувст- вует тяжесть ключа, не открывшего замок. А образ дерева дробится, рассыпается и вновь собирается воедино на боль- шей высоте, уже вне мира, как бывает, когда глядишь на старинные — бугорчатые, с раковинками, — витражи. Пузырь, вспучивший стекло, оттеснил цвет к кра- ям изображения. То, что называют формой, разодрано этим наплывом в клочья — смято. Как если бы рука, удер- живавшая краски и очертания вместе, вдруг разжалась. III Заблудился. И все окружающее теперь сбегается к нему, теснится около него. В тот миг, когда он так сильно хочет выбраться отсюда, существует только это «здесь», больше ничего не осталось. Но вправду ли он этого хочет? И что-то устремляется к нему из самого средоточия мира. Все тесно прильнуло к нему, вплоть до последней бы- линки. Только горы, синеющие вдали, помогают ему ды- шать, помогают не захлебнуться в этой воде сущего, под- ступающей отовсюду. Впрочем, это ощущение напора, исходящего изну- три всего и вся, ему знакомо. Уже вчера, он помнит, — как много крутых дорог бежало к точке схода, сквозь разлив- шуюся тушь облаков! Как много слов приходило неведомо откуда, оттесняя другие слова! Как много игрушек разом переставало быть собой — и вместо маленькой шахматной доски или кубиков с картинками являлась измочалившаяся на ребре древесина или проступившее сквозь краску воло- конце. i88) ИВ БОНФУА
Его звали, издалека: «Иди сюда», — и он слышал только этот выплеснувшийся звук, растекающийся по мо- щеному полу. IV Он вспоминает, что перед ним по дороге — когда это еще была дорога — некоторое время прыгала какая-то птица. Он идет прямо, никуда не сворачивая, вот уже две минуты. Но внезапно его останавливает ручей, бегущий между пнями. Эта чистая вода замутнена чем-то вроде си- ней взвеси, кружащейся там, где почти невидимое течение встречает гребень камня. Если бы перед этим прошел дождь, он бы мог найти собственные следы, но сегодня сухо. Когда он шел по тропинке, солнце было у него по левую руку. Он свернул в том месте, где у обочины лежали три камня, как будто расписанные белыми узорами. V Но зачем он решил теперь взобраться по крутому, почти отвесному склону холма, заросшему деревьями так же гус- то, как эти тесные лощины? Уж там-то, наверху, точно не найдешь дороги. Да и разглядеть ее оттуда не удастся. Или до кого-нибудь докричаться. Все же я вижу, как он лезет вверх, протискиваясь между стволами, вскарабкиваясь на валуны. Цепляясь за низкие ветви, когда ноги начинают скользить по палой листве, в которой то и дело попадаются перекатывающиеся друг по другу камни — эти серые, в красных крапинах, ромбы с острыми краями. Я его вижу — и я мысленно представляю вершину. Небольшая площадка, едва различимая за колючим кустар- ТАМ, ГДЕ ПАДАЕТ СТРЕЛА 189)
ником, кое-где дотянувшимся до ветвей деревьев. Та же су- мятица, та же власть случая, что и всюду в лесу, но ведь так бывает всегда, со всем живым. Взлетает птица, которую он не видит. Сосна, поваленная ночным ураганом, перегора- живает склон; за нею подъем продолжается. И я слышу, как во мне звучит этот голос, пробиваю- щийся из глубины детства. Я уже приходил сюда — говорит он, — я знаю это место, я здесь жил, это было тогда, когда времени еще не было, когда меня еще не было на земле. Я небо, я земля. Я царь. Я вот эта горка желудей, которые ветер за- катил в углубление между древесными корнями. VI Ему десять лет. Возраст, когда внимательно смотрят на те- ни, скользящие по земле, — как они движутся, плавно или рывками? — и на трещину в обоях, и на выступающий из штукатурки гвоздь, ржавую шляпку которого окружают крохотные чешуйки непостижимого вещества. Он заблу- дился? На деле он уже давно бредет среди великих тайн. Он всегда был одинок. Он сел на поваленное дерево, он плачет. Заблудился! Как если бы нездешняя даль, скрытая за точкой схода, приблизилась к нему, наклонилась — и прикоснулась к его плечу. Пора поднять глаза. Когда на перекрестке одина- ково тянет и в ту, и в другую сторону, сердце бьется силь- нее и глуше, но можно глядеть куда угодно. Сегодня вече- ром, дома, когда ему, как обычно, разрешат подкладывать дрова в огонь, он поймет, что пламя горит уже в другом мире. Он будет говорить сам с собой, и слова будут зву- чать в другом мире. I90) ИВ БОНФУА
И позже, много позже, спустя долгие годы, одино- кий, вечно одинокий в своей комнате, перед книгой, кото- рую он написал, — он возьмет ее в руки, рассматривая чер- ные буквы названия на обложке из тонкого голубоватого картона. Отделит несколько листов, чтобы она стояла на столе вертикально. Он поднесет к ней зажженную спичку, и среди си- невы возникнет коричневое, потом черное пятно, оно рас- ширится, прорвется насквозь, яркая огненная каемка бу- дет выедать края дыры, и он загасит ее пальцем, а потом вновь поставит книгу прямо, чтобы пометить таким же зна- ком другое место обложки. Уже целый угол отвалился. Под ним видна гладкая белоснежная бумага первой стра- ницы, начинающая желтеть от жара. Он откладывает книгу в сторону, он сохранит в па- мяти, еще сам не зная почему, это соединение слов и пепла. VII Лай собаки — и страха как не бывало. Солнечный столб, пронзающий облака, вечер. Лужи, поблескивающие среди слов, которые выводит школьник, поблескивающие в его будущей жизни, когда он гонит свое непослушное перо сквозь хитросплетения слишком быстрой диктовки. И каждая ветвь, проступившая на фоне неба свои- ми неповторимыми утолщениями, уплотнениями. Незри- мое, взбурлившее в ней, подобно оттаявшему, яростному ключу. И красные ягоды в листве. И свет, когда возвращаешься домой; пламя, в кото- ром все начинается и все находит конец. ТАМ, ГДЕ ПАДАЕТ СТРЕЛА I9i)
Блуждающая жизнь [1993] 7 — 3225
Vf
Блуждающая жизнь Алхимик ЦВЕТА Точно так же, решил он, как из обычных металлов можно получить золото, можно преобразовать и краски, эти ду- ховные минералы, в эквивалент золота — свет. И принялся за работу. Он сочетал самые разные цвета, но у него получалась только серая мазня, грязь, по- крывавшая большую, тщательно отшлифованную доску, которую он выбрал для своих опытов. Дни и дни, целые го- ды поиска! Самые изысканные числа, почерпнутые в со- чинениях Пифагора, платоников, кабалистов, определяли доли голубого, красного цвета, которые он добавлял к зе- леному, к шафранно-желтому, к индиговому, — одн'ако все его старания оставались тщетными. Он перетирал в ступ- ке самые редкие сорта глины, не пренебрегая, впрочем, и самыми грубыми; брал чистейшую воду, но иногда про- бовал и замутненную, такую, в которой быстро, как сны, пробегают радужные переливы: вода смывала его неуда- чи, возрождала его надежду, — увы, результата все не было и не было. Напрасно соединялись, проникали друг в друга краски, напрасно деревянные палитры — даже если он ис- пользовал самые тонкие кисточки, из тех, которыми под- крашивают веки, чтобы взгляд казался особенно глубо- ким, — смешивали их самым тщательным, самым однородным образом: ни разу в эту смесь не просочилось и капли того света, который превратил бы доску в подобие зеркала, и все это наводило склоненного над нею алхими- ка на горькие мысли: поскольку, думал он иногда, земной БЛУЖДАЮЩАЯ ЖИЗНЬ 195)
свет лишь отблеск истинного света, то и сияющий пол- день — всего-навсего сумрачная мгла. Серый, неодолимый серый: всякий раз, когда он прерывал работу, когда тре- вожно, испытующе глядя, отступал от доски. Серый, и только серый, — пусть на какие-то мгновения эта пелена и становилась резко-белой, напоминая краткое проясне- ние между двумя ливнями. Но однажды утром исследователь, продолжавший, несмотря ни на что, упорствовать, — хотя он старел, чувст- вовал изнеможение, а случалось, по нескольку дней не притрагивался к своему труду, — капнул на бессмыслен- ное месиво еще из одного пузырька. И его ослабевшее бы- ло внимание пробудилось, он ощутил, сам не зная почему, внезапный прилив надежды. Причина, может быть, крылась в том, что возле темного, насыщенного красного мазка возник, благодаря контрасту, какой-то светлый оттенок: как если бы в этой грязи вдруг засветился другой, еще не совсем ясный цвет. Позже он не мог вспомнить, о чем подумал, что вообразил в эту минуту, — но тогда, после некоторого колебания, он положил рядом с красным пятнышком немного шафрана, потом отошел от доски, в последнее время стоявшей у сте- ны, и, сощурившись, стал смотреть, что происходит с эти- ми двумя цветами. Бог знает отчего, ему вспомнилось мо- крое поле, где вечернее солнце, уходя за горизонт, разлило бурные струи своих двух красок, сталкивавшие- ся друг с другом среди закатных теней. И, все еще колеб- лясь, он слегка мазнул рядом с двумя пятнами третьим, синим цветом: быть может, думая о камнях в ручье, кото- рый бежал вдоль края этого поля и собирал воду, стекав- шую из его рытвин. Теперь три, три почти соприкасающихся пятна! И от них исходит луч, уже не имеющий ничего общего i96) ИВ БОНФУА
с серой жижей бесплодно перемешиваемой материи, од- нако не совсем похожий и на обычное утреннее солнце, которое обводит тонкой каймой спящие поля. Мы вновь встречаем алхимика через несколько недель: он поглощен изучением тех видоизменений, кото- рые претерпевает под воздействием цветовых контрастов переливчатая, вся в светлых и темных потеках, серая осно- ва. Вскоре он убеждается, что эти контрасты способны обостряться, становиться резче, словно нагнетаемые си- лой какого-то блеска, возможно, огня, который проникает через них в вещество. И приходит к выводу, что не смеше- ние красок, по природе своей чисто материальное, но их соположение, объединяющее цвета на более высоком уровне, однажды — может быть, неожиданно, — прорвет завесу, полыхнет желанной молнией. И вот наконец — но много, много лет спустя — он довел свой труд до конца. Луч таинственно блещет, он мирно горит в сосуде его большого творения — этой широ- кой доски, которая так давно стоит перед ним, прислонен- ная к стене. И мы, исполненные сочувствия, смотрим по- верх его плеча. Чем же он занимался на самом деле — неужели только изучал соотношения тонов, оттенков, и все? То, что мы видим перед собой, изображает, пусть и весьма приблизительно, поле кукурузы или подсолнеч- ника, через которое бежит ручей, освещенный закатным солнцем; впрочем, нет — это болото, и в его синей воде здесь и там растут пучки каких-то желтых цветов. Может быть, мы стали свидетелями величайшего мгновения в ис- тории человеческого духа? Мгновения, когда алхимик цвета открыл пейзажную живопись? Он взял картину в руки, сейчас он примостит ее на невысокой груде камней, ибо мы, надо сказать, находимся на открытом воздухе: прошло уже много времени с тех БЛУЖДАЮЩАЯ ЖИЗНЬ 197)
пор, как он начал работать перед дверьми своего дома, ря- дом с этими камнями, дочерна закопченными, как если бы на них совершали жертвоприношения, — и прямо тут же начинается это поле, дальний край которого сейчас, в на- стоящую минуту, тонет в багряных вечерних облаках. Он ставит картину на камни, отступает, как всегда, на не- сколько шагов назад; но теперь он доволен, счастлив. По- том он оборачивается. Передним, улыбаясь, стоят три ан- гела. На одном из них красные одежды, на другом — серовато-синие, третий облачен в самый яркий и трепет- ный шафран, какой только можно вообразить. — Кто вы? — спрашивает он. — Мы Земля, — отвечают ангелы. — Земля, которую ты со- здаешь. Мы хотим посидеть с тобою в саду, под навесом. Принеси нам хлеба и вина. Мы будем беседовать долго, мой друг: пока не стемнеет.
Блуждающая жизнь Он уже несколько дней старался наслаждаться облаками, которые громоздил на своем холсте, в небе над каменис- той дорогой. Но что ему теперь эта красота, если скоро нужно уезжать? Завтра корабль отвезет его на другой ост- ров. Сюда он больше никогда не вернется, он больше не увидит этой дороги. Внезапно задрожав от страха, он выронил кисть — и тут на нижний край полотна брызнула капля темной, почти крас- ной охры. О, какая радость! Что может сделать Шатобриан, пришедший после долгого странствия к берегу Иордана, как не набрать во флакон речной воды? Он пишет на ярлычке: вода Иордана. Пятно, откровение чего-то непостижимого, не имеющего формы, смысла, — ты нечаянный дар, который я ревниво уношу с собою, не дописав бесполезную картину. Ты оза- ряешь меня, ты меня спасаешь. Разве ты не подлинная частица этого места и этого мгнове- ния, не крупица золота, доставшаяся мне там, где я в луч- шем случае мог рассчитывать лишь на неверный отсвет, на щемящее воспоминание? У меня остался клочок пла- тья, выскользнувшего, как сновиденье из сжавшихся дет- ских пальцев. БЛУЖДАЮЩАЯ ЖИЗНЬ 199>
Кажется, я тебя знаю — Я знаю, как тебя зовут, — сказала она. — Не знаешь: у меня нет имени. — Я знаю, откуда ты идешь, — сказала она. — Не знаешь: я иду не оттуда, где я был. И, подойдя к порогу, опершись рукой на камень, нагретый солнцем, — впрочем, стоя против света, так, что его плечи и лицо были обведены красной охрой заката, — он сказал, что у него нет лица, нет взгляда, что в его словах нет смысла, что его не существует. Она, однако, улыбалась, исполненная таинствен- ной убежденности, навеки окутанная легкими одеждами счастья, которые чуть-чуть колыхались, как бы от слабо- го ветерка. ZOO) ИВ БОНФУА
Часы Он попытался пальцем отделить стрелки от циферблата, но те к нему приржавели, приросли к железу... нет, они, видимо, были нарисованы на небольшом, нарочно сделан- ном выгибе: часы оказались только изображением, и эти десять минут пополудни были вневременностью изобра- жения, а не следом истекшего времени. Впрочем, вне времени созревали и плоды в саду, окружавшем дом, и сверчок тоже, как мог, уничтожал вся- кое представление, всякое воспоминание о времени своим ровным свиристеньем, которое тем не менее иногда зами- рало, потом возобновлялось опять. Перепады, и вправду отзывавшиеся в нас — в первые дни — нежданными всплес- ками надежды.
Впечатления: закат солнца Сегодня вечером хорошо потрудилась Художница-гроза: на редкость прекрасны Фигуры, собравшиеся в небе, слева От нас, перед порталом, где мерцают Ступени, исчезающие в море. И отчего-то волнуется эта толпа: Как будто Средь множества темных лиц появился Некий бог с золотым лицом. Но эти удивленные возгласы, эти Едва ли не песнопенья, звуки флейт и смех Несутся к нам не от самих людей, А от их очертаний. Объятья, раскрываясь, Тают, множатся, жесты Расплываются, растворяются, цвет Непрестанно переходит в другой цвет Ив нечто иное, чем цвет, — в острова, В пучки органных труб, плывущие сквозь дым. Если это воскресенье мертвых, то оно Похоже на гребни падающих волн, — Но вот уж небеса почти пусты, Только красное марево ползет туда, Где черные птицы, грая, с севера Тянут полотнище ночной мглы. Здесь и там Светятся в лужах Догорающие угли красоты. 202) ИВ БОНФУА
Большие красные глыбы Он думал, как ему рассказать об этих больших красных глыбах, о серой, серебристой воде, беззвучно скользящей между ними, о темном лишайнике, рассыпанном на раз- ной высоте по нестройно громоздящимся камням. Он ду- мал, какие слова могли бы так же легко, как это делает те- перь его взгляд, проникнуть в углубления скальной породы или вплестись в перепутанные стелющиеся ветви над обрывом, вдоль которого он шел, — над этой отвесной стеной, тоже поросшей колючими кустами, кое-где с вы- ходами пятнистого ржавого песчаника. Почему в словаре нет слова, которое вместило бы в свои несколько слогов эти сухие листья и эти бурунчики пыли, взвиваемой вет- ром? Слова, которое в одиночку, без помощи других, могло бы безукоризненно точно обозначить мгновение, когда крохотная мошка отделяется от скопления других таких же мошек над гниющими в траве сливами, а потом к ним возвращается, — бессознательно пережитый завиток, знак, лишенный смысла, происшествие, не имеющее ника- кого отношения к бытию, но тем не менее нечто абсолют- ное, само по себе столь же огромное, как бездна небес? Обозначить эти облака, именно в том положении, какое они занимают сейчас, со всеми их мимолетными красками и очертаньями? И песчаные полосы, разрезавшие дерн на берегу ручья? И внезапное, еле заметное дерганье головки дрозда, который без причины сел рядом с ним, без причи- ны улетит? Почему язык соглашается приникать лишь к немногим граням этого мира — да и то не хочет мучитель- но познавать сущее, но, закрыв глаза и положив голову на БЛУЖДАЮЩАЯ ЖИЗНЬ ЮЗ)
его плечо, находит покой в сонном мороке очевидности? Какая пагуба все эти слова! Какой самообман наша речь! И какой труд выпал на долю ему, ему, задающему себе эти вопросы перед лицом земли, которую он любит и о кото- рой хочет рассказать, какой нескончаемый труд — только для того, чтобы слиться с ней воедино! Труд, который начинаешь еще в детстве, потом живешь своеймечтой, по- том умираешь, так и не доведя его до конца! Он миновал это место, обогнул большой красный утес, возвышавшийся чуть поодаль над песчаным нано- сом, прошел немного вдоль другой его стороны, ступая по уже ровному, почти голому берегу, возле которого с лег- ким плеском колыхалась вода, в глубине наливавшаяся синевой, — и вдруг понял, что отношения речи и бытия нужно рассматривать совсем не так. Чтобы наполнить речь бытийной силой, он не должен припечатывать ка- ким-то новым словцом подрагиванье головки дрозда, или шелест, прокатившийся по листве дубов, или прожил- ки песчаника, выглянувшего из-под колючих веток еже- вики и сухих листьев, — ибо все эти вещи, последователь- но привлекающие его внимание, не что иное, как бесплотные образы, отделенные нашими словами от не- коего фона, который остается реальным лишь постольку, поскольку эта реальность слитна, остается зримым лишь постольку, поскольку эта зримость целиком или почти це- ликом погружена в могучие потоки незримого. Лучше, если слова будут называть вещи так, чтобы как можно больше этих различий, по существу лишь обременяющих его взгляд, бесследно стиралось. Если они, встречаясь с миром, будут делать то же, что кисть пейзажиста, схва- тывающего одной багряной чертой не только все маки, растущие на лугу, но и множество других цветов и расте- ний, и даже все изгибы протоптанной на нем тропы. 204) ИВ БОНФУА
Теперь он мечтает о слове, которое могло бы одно- временно, нерасчлененно, назвать и мошку, и вьющийся в воздухе сухой лист, — больше того, еще и ключевую воду, и движение головки крохотного дрозда, слетевшего на ветвь рядом с ним. И о другом слове, способном обозна- чить и лишайник, растущий где-то посредине между осно- ванием и вершиной мира, и быструю игру пены на гребне поднявшейся и уже начинающей падать волны, и все звез- ды летних ночей, — да-да, все это, сведенное тем самым к единственному представлению, которое, согласитесь, мы ясно угадываем под складками и сборками очевидного. О словах, которые, уничтожая мнимые различия, как это делают краски художника, и открывая возможность для тех созвучий, что на его полотне превращаются в живой свет, придавали бы всему, о чем они говорят, большую простоту, близость, напряженность, о словах, вновь дару- ющих нам то, к чему наши губы припадали во младенчест- ве, — мир, пребывающий внутри времени, внутри прост- ранства; грудь, высвобожденную жадной рукой из-под шали тяжелых слов, которыми мы пользуемся теперь. Так он мечтает, уходя все дальше и дальше. А еще позже, если мы сумеем его догнать, он — улыбаясь, но не поднимая глаз от земли, где светится на камнях короткий мох, наливающийся багрянцем при наступлении темно- ты, — скажет нам, что поскольку слова должны выполнять туже работу, с которой столь хорошо справляются краски пейзажиста, то вполне естественно, если их в конечном счете останется так же немного, как и тех, скажем, два-три десятка, а то и всего три, три основных слова, — и пусть из этих слов, удачно соединенных в некоторых вершинных моментах нашего опыта, достойных называться стихотво- рениями, рождаются (так из синего и определенного от- тенка желтого цвета возникает изумрудно-зеленый) те ка- БЛУЖДАЮЩАЯ ЖИЗНЬ 205)
тегории восприятия, те стороны чувственного мира, кото- рые нам, в этом мире рожденным, по-видимому, нужно се- бе уяснить, чтобы прожить в нем положенное время, что- бы в нем умереть. Три, всего лишь три слова, выражающих все су- щее, — какое облегчение, какой блаженный сон рядом с этим огромным дышащим телом, которое сумели приот- крыть для наших глаз самые серьезные, самые сдержан- ные из наших художников, жрецы вечной Исиды! Именно сейчас, в эту минуту головокружительного, бесконечного умножения слов, у нашего порога стоят три ангела, без со- мненья, лишь яснее различимые в вечерних сумерках, когда их многоцветные крылья оттенены первыми звезда- ми. — Три добродетели, почитаемые той религией Запада, что так мало знает и о камнях, и о мхе на их поверхности, блестящем в ночной темноте, — вероятно, они с самого на- чала были лишь иным выражением желания, всегда уст- ремлявшего нас к этим трем словам, и предощущением столь же простой, как эти слова, формы бытия, которая, если мы только сумеем открыть или вновь выучить истин- ный язык, может стать нашим благом, нашим счастьем. Ес- ли сумеем, проходя среди этих красных глыб, по песку, по- росшему редкой травой, уже никогда не отдаляться более чем на три шага от доверительности молчания.
Все золото мира Алхимик цвета очнулся от своих грез: теперь понятно, зо- лото никогда не появится в его сосуде, иначе свет за окон- ными стеклами не был бы таким скудным, серым. В воде, наполняющей сосуд, еле-еле колышут свои ветви и листья зеленая, красная, синяя краска — бледные тени тех насы- щенных цветов, которые он предугадывал, иногда, каза- лось, уже видел. Как же все это задыхается в тесноте, сколько черного песка в этой пригоршне глины, размятой слепым богом! Только далекие крики играющих детей подтверждают, что в песке еще может блеснуть золото. Золото — та грань мира, через которую мы, если понадобится, можем перейти в смерть: так проходят меж- ду высокими сияющими кустами, потом между деревьями, чьи ветви опустились под тяжестью плодов почти до зем- ли. Собирать эти плоды, складывать их в корзины, идти, вдыхая запах травы и цветов, уйти далеко, полдничать на светлых песчаных берегах, наслаждаться блаженством од- ного из тех летних дней, что кончаются поздно, уже но- чью, когда, положив голову на согнутую руку, мгновенно проваливаешься в сон, — да, это золото еще существует, в глубине зеркала: мы видим, как его блестки проскальзы- вают там между разжавшимися пальцами ребенка, кото- рый спит и произносит какие-то невнятные слова, звуча- щие по эту сторону его сновиденья. БЛУЖДАЮЩАЯ ЖИЗНЬ 207)
Виноград Зевксиса Виноград Зевксиса Мокрая мешковина, валяющаяся в желобе водостока, — вот чем стала картина Зевксиса, виноград, который обезу- мевшие от желания птицы клевали с такой жадностью, так яростно прорывали своими хищными клювами, что снача- ла исчезли грозди, потом краски, а потом и всякий след изображения: все пропало в этот час угасания мира, когда они волокли свою добычу по каменным плитам. Собаки Горы бегут стаей собак, долины разинули лающие пасти, и даже камни поднялись на дыбы, как овчарки, натянув- шие цепь. Но среди этих прыжков, захлебывания, неистовства — дверь, открытая настежь, и просторный зал. Яркий огонь, накрытый стол, в графинах блестит вино. Вершина мира Небо давило на окно все сильнее, его тяжесть становилась невыносимой: слышно даже, сказал кто-то, как с хрустом трескается видимость. Кто-то кричал, что в... явилось «не- что небывалое»: нагие мужчины и женщины совершенной красоты, — между тем как вершина мира, окрашенная в темно-синий, все гуще наливающийся чернотою цвет, сорвалась с места и камнем падала вниз. 208) ИВ БОНФУА
Ночь Ночь: иначе говоря, зеленый, разные оттенки синего и россыпь крохотных сгустков темно-красного цвета, изъ- евших нижний край листа. Я торопливо пишу слово «лу- жа», слово «звезда». Пишу: рожденье. Пишу: пастухи и три царя. Пишу, что разбиваю лампу и все погружается в темноту. Бремя несуществования Мне рассказывали о цивилизации, которая довела до со- вершенства ремесла мраморщиков и литейщиков, унасле- довав от классического искусства любовь к статуям нагих эфебов, к скульптурным изображениям Коры, стоящим на городских перекрестках и в полумраке храмов. Но насту- пила новая эпоха, когда статуи были отвергнуты. Остались только пустые цоколи, на которых иногда разжигали огонь, пластавшийся под морским ветром. Как уверяли фи- лософы, эти ничем не занятые постаменты и были настоя- щими произведениями искусства, взявшими на себя — в нашем неискушенном мире — бремя несуществования. Слепец Он пристально смотрел в сторону закатного солнца, исче- завшего в красных облаках. Но разве мы могли заговорить с ним — с тем, кто был всего лишь гигантской статуей из ме- дово-желтого мрамора, которую несли, все больше изнемо- гая, несколько выбранных нами человек? С тем, чья рука, экстатически простертая к солнцу, колыхалась вместе с их плечами, то поднимаясь, то опускаясь, как нос лодки? С тем, на чьем каменном лике уже гасло это странное, как у слепого певца, выражение, — точно так же, как угасал вдали огонь красных облаков? ВИНОГРАД ЗЕВКСИСА 209)
Насечка Это просто: окунаешь палец в синюю гуашь, проводишь им по словам, еле намеченным черными чернилами, и, возникая из смеси чернил и краски, вверх, точно прилив- ной волной, выносятся водоросли, колышущиеся в мутной воде: то, что перестало быть знаком, перестало быть изоб- ражением — нашей двойной страстью, двойной иллюзией. Глаза открылись, ты движешься вперед, навстречу утрен- нему свету. Но я просыпаюсь. Передо мной, на стене, покрытой в не- сколько слоев шелушащимися красками, возникает эта фигура, во всю их глубину, вплоть до штукатурки, проца- рапанная гвоздем. Что она напоминает? Ягненка, которо- го несет на плечах бог? Что-то непристойное? На самом деле насечка уходит во мрак штукатурки так глубоко, что ее размывают уступчатые закраины, мешающие выстро- ить изображение, разрушающие любой знак. Книга Над открытым погребом колышется свет, мне говорят, что дети нашли там и теперь пытаются поднять по узкой лест- нице и передать нам через люк — но что? еще непонятно: что-то вроде «книги», книги «без конца», «той самой кни- ги». И я наклоняюсь над верхними, слегка освещенными перекладинами, я различаю эти лица, запрокинутые квер- ху, чтобы лучше меня видеть, — лица смеющихся, поющих, ангельски красивых детей — протягиваю руки, принимаю то, что мне передают, и сейчас же мои ладони наполняют- ся кипами серых листов, прошитых грубой красной нит- кой, и песком, бегущим сквозь пальцы, и кусочками гнило- го дерева, и камнями. 2IO) ИВ БОНФУА
Мне говорили Мне говорили: не надо, не бери, не трогай, обожжешься. Смотри, не вздумай трогать, не бери в руки — надорвешь- ся, порежешься. Мне говорили: читай, пиши. И я пытался, я выбирал слово, но оно рвалось прочь, вереща, как напуганная, раненная курица в черной соломенной клетке, покрытой пятнами засохшей крови. ВИНОГРАД ЗЕВКСИСА 211)
Новый виноград Зевксиса То, что нельзя завершить Когда ему было двадцать лет, он поднял глаза, посмотрел на небо, потом вновь посмотрел на землю — внимательно, пристально. Так и есть! Бог набросал наш мир лишь вчер- не. Ничто здесь не доведено до конца. Не завершен этот дуб, как он ни хорош. Эта вода, с мягким плеском разбивающаяся о берег. Даже солнце. Все, в чем являет себя земная красота, — лучше всего это доказывают облака, особенно прекрасные. Полнотой жизни, сказал он себе, наделен, может быть, толь- ко свет. Только свет и выглядит простым, несотворенным. — С тех пор из всех живописных произведений ему нра- вятся лишь наброски. Ему кажется, что линия, замкнувша- яся в самой себе, изменяет делу этого бога, который пред- почел радости завершенного творения бесконечный тревожный поиск. Отчаяние художника Он писа\ склон горы, стеснившиеся охристые камни, но внезапно это грубое сукно разошлось, открыв женскую грудь, какой-то ребенок припал к ней губами, а сверху, едва ли не с небес, в темноту (уже почти стемнело) спускались люди: они несли сундуки, из которых сочился свет. Сколько картин он так и бросил — недописанными, захле- стнутыми чем-то иным! Годы шли, его рука стала дрожать, пейзаж на его холсте превратился в нагромождение свер- 212) ИВ БОНФУА
кающих угольных глыб, по которым вдали, очень далеко, брели дети неба и земли. Музей Далекие крики. Люди бегут толпой под проливным дож- дем, между хлопающими полотнищами, которые треплет морской ветер. Вот пробегает, крича, какой-то человек. О чем он кричит? Он что-то знает! Он что-то видел! Я разбираю слова. Еще мгновение, и я пойму! Я укрылся в музее. Снаружи, сотрясая оконные стекла, безраздельно властвует ураганный ливень. Любая картина выглядит так, как если бы в ней Бог отка- зывался достроить мир. Ночное правосудие Мне снится, что я забыл всю мировую живопись, что я по- мню только «Осмеяние Цереры» Адама Эльсхаймера и «Диану и нимф» Вермеера. Вот оно, «ночное правосудие». Теперь я стою рядом с ним, совсем близко. Оно обратило ко мне свое детское личико, выглядывающее из рассыпанных прядей, и смеется. Почести Я должен был воздать почести. Я должен был мгновенно, без промедления, решить, кто из нас был самым последо- вательным и, вместе с тем, самым неосторожным. И я крикнул в темноту: «Никола Пуссен». Я прошел по ко- ридору, наполненному дымом — мне чудилось, в нем по- блескивает и огонь, — и оказался у двери, из-под которой сочился свет. Я вошел: он лежал на полу, залитом грязной водой, среди битого кирпича и мусора; я крикнул еще раз: «Нет, не на- ВИНОГРАД ЗЕВКСИСА 213)
до, не умирай! ». И, нашарив его руку в бездне минувших лет, бесплодных верований, неясных образов, оставлен- ных мертвыми богами, я подвел ее к кисти, скатившейся на пол и лежавшей рядом с полотном, левая половина ко- торого белела, безучастная к этому миру. Великий образ Это был храм. Низкий, узенький вход, блеклые, отсырев- шие стены коридора. Решетчатая дверь лифта, спрятанно- го в глубине за подвальной лестницей, тяжело поверну- лась и с лязгом захлопнулась; все помещения казались пустыми, больше того, запертыми, замурованными — кро- ме этой двери на четвертом этаже. Здесь, в небольшой столовой, находится алтарь: водопро- водный кран, из которого течет вода. А на алтаре выставлен образ, великий образ божества, к нему можно прикоснуться, можно взять его, намочить, размять в раковине: это ком податливой глины, легко при- нимающий в наших руках то одну, то другую несложную форму, — хотя при этом от него иногда отделяются не- сколько маленьких кусочков. Тогда мы собираем их, снова втираем в бесконечно серое и печальное вещество, снова лепим из него шар. Распятие Ему объясняют, что это большое распятие, стоящее слева от входа в часовню, принес однажды вечером, сгибаясь под его тяжестью, какой-то немолодой человек. Он сказал, что завтра придет за ним, но больше так и не появ- лялся. И с тех пор все, что находится снаружи, — эта улица, эти редкие прохожие (стемнело, уже ночь), Флоренция, — стало местом, откуда пришел Бог, стало другим миром. Голова склонилась на плечо. Из-под тернового венца пол- 214) ИВ БОНФУА
зет по серому дереву красный потек. От плеча начинается трещина: она устремляется к сердцу, рассеивает и как буд- то стирает следы страданья. Новый виноград Зевксиса Зевксис писал, защищаясь левой рукой от голодных птиц. Но они подлетали под самую кисть и, отталкивая ее, выди- рали клочья холста. Он решил держать, в той же левой руке, факел, от которого густыми клубами валил черный дым. Глаза его затумани- лись, он почти ничего не видел, он, должно быть, писал очень плохо, его виноград уже не походил ни на одну зем- ную вещь, — почему же тогда птицы с небывалой алчностью, с остервенением теснились возле его рук, возле картины, и даже клевали его пальцы, оставлявшие кровавые следы на синем, зелено-янтарном, охристо-рыжем полотне? Он решил писать в темноте. Он гадал, на что могут похо- дить те формы, которым он позволял сталкиваться, пере- мешиваться, теряться внутри криво сведенного обода кор- зины. Но это знали птицы, садившиеся на его пальцы, птицы, чьи клювы прорвали в неви димой картине дыру, на которую то и дело натыкалась его кисть, двигавшаяся теперь гораздо медленнее, чем прежде. Он решил вовсе не писать: просто созерцать, уставясь в точку, находившуюся в двух шагах от него, так и не воз- никшие грозди, которыми он намеревался пополнить этот мир. Птицы кружились в отдалении; некоторые сели на ветви дерева, видневшегося в окне, иные — на плошки с красками. ВИНОГРАД ЗЕВКСИСА 215)
Изобретательница живописи Что касается дочери коринфского горшечника, то она дав- но отказалась от прежнего замысла: вычертить пальцем на стене точный контур тени своего возлюбленного. Отки- нувшись на измятые простыни, которые свеча превратила в причудливый гребень, чернеющий на белой стене, она обращает счастливый взгляд к очертанью, разрушенному ее объятьем. «Нет, я не променяю тебя на изображение, — говорит она. — Я не отдам тебя, нарисованного, клубам гу- стого дыма, окружившего нас и поднимающегося все вы- ше. Ты не станешь гроздью, за которую попусту сражают- ся птицы, зовущиеся забвением». 216) ИВ БОНФУА
Последний виноград Зевксиса I Зевксис, как ни досаждали ему птицы, все же не мог отка- заться от своего вполне законного желания: спокойно, не спеша, изобразить лежащие в корзине грозди синего винограда. До крови исклеванный алчными клювами, среди холстов, растерзанных этими чудовищно нетерпеливыми птицами, щуря глаза, воспалившиеся от дыма, которым он тщетно пытался их отогнать, он не прерывал своей работы, и, гля- дя на него, можно было подумать, что во все более густой мгле, где распадались формы, где стирались краски, он различает нечто, превосходящее и форму, и цвет. II Иногда он давал себе передышку. Садился в нескольких шагах от своего треножника, в окружении дроздов, орлов и других хищных птиц, которые, едва лишь он прекращал писать, сразу же успокаивались и, казалось, даже задре- мывали: грузно нахохлившиеся, пахнущие едким поме- том, издающие время от времени неясный клекот. Он думал, как бы ему подняться с места и подойти к холсту совершенно беззвучно, — так, чтобы пространство снова не опрокинулось, мгновенно наполняясь хлопаньем кры- льев и многоголосым хриплым криком. III И как же он был поражен в тот предвечерний час, когда, рывком вскочив на ноги, схватив кисть, обмакнув ее ВИНОГРАД ЗЕВКСИСА 217)
в красную краску — уже начинается всегдашняя эта тол- котня, этот яростный гомон! — он вынужден был признать, что на этот раз (он почувствовал, как его рука задрожала) птицы не обращают на него внимания. Все же он снова, как прежде, стал рисовать виноград. Две грозди, две почти целиком видимые грозди — там, где еще вчера безошибочные удары клювов растрепали бы до по- следней нитки любое место, сохранившее хоть капельку краски. IV Впрочем, эти тяжелые грозди не имели ничего общего с те- ми подделками, которыми он, бывало, пытался обмануть мировой голод. Тогда он набрасывал — ах, как же он был на- ивен! — ягоды в синюю и розовую полоску, и другие, куби- ческой формы, и совсем иные, похожие на межевого бога, тонущего в огромной бороде. Напрасный труд! Замыслу не хватало времени даже на то, чтобы обрести очертанья. Мысль пожиралась в самый момент ее возникновения, ее вырывали прочь из его руки, пытавшейся приблизиться к холсту. Как будто в бездонной природе этих полосатых виноградин, этих твердых шестигранных костей, которые, как казалось, кто-то, состязаясь со случаем, бросал на стол, таились некие мраморные грозди, сладостные для птиц. V Теперь ему ничто не мешает. Он может делать свои грозди все более правдоподобными, манящими, покрывать ягоды нежным налетом, столь чудесно оттеняющим на фоне со- ломенной корзины их золотой, с голубовато-серым отли- вом, цвет. Он осмелел настолько, что вновь, как в прежние времена, ставит перед собой настоящую корзину с виноградом. 218) ИВ БОНФУА
Время от времени воробей или дрозд — это в самом деле дрозд? — садятся на ее обод, но он спугивает их движени- ем руки, и те больше не возвращаются. VI Долгие, долгие часы, наполненные молчаливым трудом. Птицы снова летают над домом, чертя высоко в небе боль- шие круги, а когда они пролетают рядом с Зевксисом, ко- торый пишет свою картину на террасе, то остаются столь же безучастны, как если бы задели крылом куст чабреца или камень. Однажды, правда, на соседних крышах собралась пестрая стая попугаев и удодов, поднявшая громкий, пронзитель- ный и, как ему показалось, гневный крик, но спустя какой- нибудь час, точно приняв решение, все эти попугаи, удо- ды, дрозды разом снялись с места и улетели. VII Что же произошло? Он теряется в догадках. Разве он за- был, как выглядят ягоды, разве он разучился желать, ра- зучился жить? Едва ли. Приходят гости, смотрят. «Какой прекрасный виноград!» — говорят они. И даже: « У тебя еще ни разу не получалось так красиво, так похоже». А может быть, думает он, я спал? И это был сон? В то са- мое время, когда птицы терзали мои пальцы, пожирали мои краски, я просто дремал, свесив голову на грудь, в уг- лу полутемной мастерской. Но почему тогда он не спит сейчас? В каком мире он про- будился? Отчего он с таким сожалением вспоминает эти дни борьбы и страха? Отчего ему хочется бросить живо- пись? И больше того: чтобы ее вовсе не было на свете? ВИНОГРАД ЗЕВКСИСА 219)
VIII Зевксис ходит по полям, собирает камни, потом, бросив их, возвращается в свою мастерскую, берет в руки кисти; он вздрагивает всем телом, когда какая-нибудь птица стре- лою подлетает к корзине и выщипывает ягоду. Тогда он выжидает, он подходит к окну, смотрит, как выбирают крышу для отдыха большие перелетные стаи, проплываю- щие далеко-далеко в вечернем свете, который обращает гроздь закатного солнца в голубую пыль. Странная птица прилетала вчера на его подоконник. Раз- ноцветная, серая. Глаза смотрели хищно, а лицо было ти- хой водой, в которой отражаются облака. Может быть, она приносила какую-то весть? Или вселенское ничто и есть этот комок перьев, топорщащихся в разные стороны, ког- да клюв пытается найти докучное насекомое? IX Что-то вроде лужи — последняя картина, написанная Зевк- сисом после длительных размышлений, незадолго до смерти. Лужа, мимолетное воспоминание о поблескиваю- щей, тихой воде — и, склонившись над ней, можно было различить светлые тени ягод: так дети видят среди листвы причудливый смутно-золотистый контур грозди на фоне еще не погасшего вечернего неба. К этим светлым теням подступают другие, черные. Но сто- ит опустить руку в зеркальную гладь, всколыхнуть эту во- ду, и тени птиц смешаются с тенью винограда 2 20) ИВ БОНФУЛ
Из В Е Т Р А И ДЫМА I Всеобщей мерой признаны Идеи, А потому, пишет Беллори О знаменитой картине Гвидо Рени, «La sua bella Elena rapita» Поддается сравненью с другой Еленой, которую Создал в воображении и, быть может, любил Зевксис. Но что любой образ Рядом с юной женщиной, внушившей столь сильное Желание Парису? Подлинная лоза — Не трепет ли живых женских рук Под пылающим и губам и? И чего так жадно Ребенок просит у грозди, что прямо из света Пьет взахлеб, торопливо, пока время Не разбилось волной о берег сущего? Нет, это ложь, — Решил один из комментаторов «Илиады», не знавший, Как объяснить, как оправдать десятилетнюю войну, — Лгут, будто Елену схватили, Перенесли из лодки на корабль, Держали силой — кричавшую, прикованную цепями, — На смятой постели. Похититель Увез лишь изображение: статую, Вылепленную неким кудесником Из тех ветерков, что веют Летними вечерами, когда на всем разлит покой, ИЗ ВЕТРА И ДЫМА 221)
Перенявшую от них тепло живого тела, И даже больше — дыхание, и взгляд, откликающийся Мужскому желанию. Мнимая Елена Бродит, мечтая, под низкими сводами Уносящегося судна, и, кажется, слушает, Как в ее синих жилах шумит иное море, И, кажется, счастлива. Некоторые схолиасты Писали даже про изваяние из камня. Елену представляют В корабельном покое, сотрясаемом Изо дня в день натиском волн: Слегка приподнявшись Над своей постелью, над своими снами, Она улыбается, иль готова улыбнуться; Прекрасен изгиб ее руки, лежащей На груди; лучи утреннего, закатного солнца Медлят на обнаженном теле, потом гаснут. И позже, на башне Трои, У нее на устах будет та же улыбка. Кто, впрочем, ее видел Хотя бы раз, кроме, может быть, Париса? Слуги знали только о красноватом камне, Шершавом, в трещинах: этот камень Предстояло им втащить, бранясь, потея, К стенам крепости, прежде чем стемнеет. Неужели эта глыба, Этот рассыпающийся изначальный песок — Елена? Эти облака, эти струи красного Света, непонятно где: в душе или в небе? Истина — но ее обходят молчаньем, Ее утаил даже Стесихор, — 222) ИВ БОНФУЛ
Возможно, такова: призрак Елены был Всего лишь костром, зажженным Под сильным ветром на морском берегу. Груду серых ветвей, струивших дым (Ведь пламя никак не разгоралось), — вот что Ранним сырым утром погрузил В лодку свою Парис. Этот костер, разрушенный волнами, Тлевший средь мельканья клекочущих птиц, Вновь сложил он в нашем мире, на утесах родного Берега, который разрушали и точили Другие волны. Он разжег его на камне, Вознесшемся высоко, под самое небо. И когда Троя пала, остался огонь, Кричащий о красоте, о восстании духа Против смерти. Облака: Одно нападает, а другое, Тщетно защищаясь, проливает Между двумя телами, объятыми страстью, Сверкающую чашу молнии. И небо Не спешит покинуть Земное ложе. Как будто Лежат, умиротворенные, Мужчина и женщина: гора, вода. Между ними Уже пустая, все еще полная чаша. ИЗ ВЕТРА И ДЫМА 223)
II Но где сказано, что женщина В объятьях Париса — огонь, Рдяные ветви в огне, едкий дым В пустых глазницах, — не была Только сном, из которого Возникает творенье художника, утоляя Его жажду? И даже только Сном об этом сне? Улыбка Елены — Это лишь движенье отошедшей ткани мрака, Лишь на миг, в краткой зарнице, приоткрывшее Свет, спящий у края небес. Каждый раз, когда стихотворенье, Статуя или просто образ на картине Избирают себе очертанья, рывками Высвобождаясь из мерцающего облака, Елена развеивается — всего лишь догадка, Побуждавшая Гомера искать звуки глубже, Чем могли досягнуть струны его лиры, Неловкой лиры земного языка. Но при первых лучах смысла, Когда камень еще темен, когда краски еще грязь На нетерпеливой кисти, Парис увозит Елену. Она бьется, она кричит, Она уступает, — и, стихая, еле слышно Плещут волны о борт, и заря, Сияя, разливается по морю. Пей, — говорит Парис, Просыпаясь и протягивая руку в тесный мрак Комнаты, дрожащей от легкой зыби, — Пей, 224) ИВ БОНФУЛ
Потом поднеси к моим губам Эту чашу, чтобы напился и я. Я склоняюсь к тебе, — отвечает та, Кто, быть может, существует, или просто ему снится, — Я склоняюсь, я пью, И теперь у меня нет имени, Как у облака, и, как облако, Я разрываюсь, я сквожу, я чистейший свет. И, даровав тебе радость, я не чувствую жажды, Напоенная светом. Нагой ребенок, бродивший По широкому берегу, когда горела Троя, Был последним, кто видел Елену В кустах пламени на городской стене. Он бродил по берегу, он пел, Он взял в ладони немного воды, Огонь хотел ее выпить, но вода Бежит из несовершенной чаши: так время Разрушает наши грезы, но все же их спасает. III Эти страницы переведены: с языка, Вновь и вновь звучащего Во мне, в той памяти, что стала мной. В этом языке все предложенья зыбки, Как воспоминанья раннего детства. Я воссоздал повесть слово за словом, Но осталась только тень, осталась только Уверенность, что всему начало Горящая Троя, что красота — какая-то Тоска, и дело художника — черпать Полными горстями не дающуюся воду. ИЗ ВЕТРА И ДЫМА 225) 8 — 3225
X
Два, может быть, три музыканта Два, может быть, три музыканта Эта толпа, заполнившая площадь, над которой сгущаются ночные сумерки, кажется неподвижной. Ей не видно кон- ца, и я вообще не понимаю, с чем она могла бы граничить у дальнего края, — разве что с этими столбами алого дыма, окрасившего серое, местами почти черное небо. Среди безмолвных людей пытается проложить се- бе дорогу какой-то музыкант. Он играет на маленькой скрипочке, но при этом все же умудряется отстранять пле- чом или коленом тех, кто мешает ему пройти. О, как тяжело идти вот так, одному! То и дело нужно останавливаться, по- тому что двое разговаривают и не хотят прервать разговор, с ужасом в глазах уставясь друг на друга, сцепив в темноте свои никак не расцепляющиеся руки. А иногда приходится наугад, вслепую, переступать через тех, кто разлегся под ногами у других, на земле (эти, впрочем, сохраняют полное равнодушие), или через спящих. За спиной музыканта тол- па смыкается вновь. А перед ним? Перед ним только тьма, не слышно даже шума какой-нибудь реки. Музыкант продвигается вперед, сквозь все более густую толпу. Продвигается — и вдруг, неожиданно, пони- мает, что где-то, пока еще на большом от него расстоянии, в той стороне, откуда идет он сам, другой музыкант, дале- кий-далекий, невидимый, почти неслышимый, тоже ста- рается идти вперед: может быть, чтобы его догнать. Но тот музыкант играет уже не на скрипке. Его ин- струмент — легкая, решетчатая конструкция, что-то вроде клетки воздушного шара, с развевающимися вымпелами на ДВА, МОЖЕТ БЫТЬ, ТРИ МУЗЫКАНТА 227)
концах бесчисленных прутьев, отходящих во все стороны от своеобразной темной «душки», которую он, этот дале- кий музыкант, держит в руках, — если только то, что кажет- ся его руками, не солнце и луна, приблизившиеся теперь друг к другу в небе меняющегося мира. Снизу инструмент, должно быть, имеет медную рукоять, но люди столпились слишком тесно, наверняка не скажешь! Видимо, эта руко- ять предназначена для того, чтобы оттягивать в глубине душки струну, которая и рождает наверху, в деревянной гондоле, среди шелковых и бумажных лент, наслаивающие- ся друг на друга отчетливые звуки: бренчанье, похожее на раскаты смеха, шелест ветерка, пробегающего в листве, мгновенные волны желтого и красного цвета. Время от вре- мени звук усиливается, и тогда какие-то дети торопливо протискиваются между стеснившимися взрослыми, споты- каются, даже падают в возникающей сутолоке — но опять встают на ноги, пытаются засветить фонари, — и поднима- ют к нему, проходящему мимо, свои круглые головки. Есть ли где-то вдали, совсем далеко, у самого края небес, еще один, третий музыкант? Тот, кто появится сре- ди нас позже, когда окончательно стемнеет, когда от по- блекшей, безжизненной толпы останется лишь тихий-ти- хий, гаснущий шепот? Кто держит в руках — нет, только прикасается к нему кончиком пальца, словно вычерчивая на запотелой поверхности какие-то знаки, — особый инст- румент: окно, под которым мы, засыпающие дети, слуша- ем, как стучит и звенит дождь. Неровный летний дождь, временами набирающий силу, временами почти прекра- щающийся. Вот еще две-три тяжелые капли, и опять поли- ло как из ведра; никогда этот гул не звучит одинаково и всегда остается одним и тем же: то разрозненным, то слитным, то исчезающим из памяти, то услышанным вновь - вплоть до глубины того мгновения, когда все на свете гаснет и пропадает. 228) ИВ БОНФУА
Три дорожных воспоминания I Я рассматривал картину, о которой говорили, будто на ней, и притом «неоспоримо», «очевидным образом», яви- лось наконец нечто, принадлежащее к иному миру. И я вглядывался в этот пейзаж — в эти широкие дали, облака, деревья с блестящими листьями, — но ничего не видел. Может быть, мне следовало согласиться с художником, звавшимся Леонардо, и признать, что иной мир — это не- зримый, почти неразличимый коршун, который мягко сжимает в своих когтях наш свет и наши краски, вечно ос- тающиеся одними и теми же? Время шло, картину решено было убрать в шкаф. И лишь в последнее мгновение, когда ее уже сняли с места, я понял, что секрет — иначе говоря, преизбыток явленности — был сосредоточен, по меньшей мере, в зеле- ном пятне тени, которая падала от одного из деревьев и за- хватывала придорожную канаву, рядом с низкой стеной, согретой широким красным блеском уже заходящего солнца. II Потом я попытался протереть мутное окно тыльной сторо- ной ладони. Но за стеклом я увидел что-то красное, с множест- вом разноцветных крыльев, с огромным клювом и когтя- ми, что-то кричащее. Крик не доходил до меня сквозь тол- стое стекло, я шарил вслепую, стараясь найти ручку ДВА. МОЖЕТ БЫТЬ, ТРИ МУЗЫКАНТА 229)
и открыть окно, я различал лишь очертания ступни, коле- на, тела, — по-видимому, то была Победа, изваянная из светлого мрамора, с прожилками тех сильных гроз, кото- рые порой озаряют мировую ночь. Тут меня взяли за руку, меня перевели в другую комнату. III Теперь я в Севилье, льет так, словно настал конец света. Я вхожу в музей и в глубине зала, наполненного шумом частых капель, которые стучат по оконным стек- лам, вижу раскрашенную деревянную или каменную ста- тую: это молодая женщина, держащая почти на уровне своего лица ручное зеркало в серебряной оправе. Обрат- ная сторона зеркала — тоже лицо, и оно мне улыбается. И от второго лица, заменившего подлинное, как будто ис- ходит слабое, непонятно откуда взявшееся солнечное сия- ние — так что это изображение внутри другого изображе- ния, остающегося темным, все обведено светом. Позже, в Сан Сальвадоре, — на этот раз ночью. Рассматри- вая издали капеллу, расположенную справа от алтаря, я поднимаю глаза и вижу на стене, под самым сводом, тень, гигантскую, растянутую, потому что создающий ее све- тильник горит почти вплотную к раме резного алтаря, — тень, падающую от позолоченной деревянной головы, ко- торую когда-то окружил лучами ныне забытый скульптор.
Дружественные руки Он пытается написать это слово. Но почему буквы из-под его пера выходят совсем не такими, какими они должны быть? После «а» идут уже только дороги, зажатые между горными склонами, только бесчисленные камни, белые, страшные, — и все-таки это, может быть, буква «m». А дальше...Прошли годы, он по-прежнему старается выве- сти третью букву, но ничего не получается. Его обступили, его жалеют, ему хотят помочь... ах, наконец-то! Большая твердая рука ведет его руку, помогает ей одолевать знак за знаком, которые, впрочем, остаются все теми же низко ле- тящими птицами хаоса и тьмы, — и он, с закрытыми глаза- ми, нетвердо переставляя ноги, вязнущие в лужах, про- двигается вперед, навстречу рассвету. Вариант: он писал слово, одно из этих слов, загроможден- ных камнями, заросших колючими кустами, и было тихо, было темным-темно на бесконечном склоне, который он так хотел одолеть. И однажды, карабкаясь по этому слову, которое раздваивалось, исчезало, появлялось вновь, по этой тропе, все круче забиравшей вверх, — какие разочарования, ка- кая тоска, — он внезапно увидел, что земля под его ногами ушла вниз, даль прояснилась, показались горные верши- ны, и все вокруг — как рассказать? — смеялось, но смехом, уже не имевшим ничего общего с тем, что было в его сло- вах раньше, с тем, что в них было ниже, не слепым, едким, ДВА, МОЖЕТ ВЫТЬ, ТРИ МУЗЫКАНТА 231)
ранящим, разрушительным смехом, нет, то была особая сила, льющаяся отовсюду: из пропастей, из скал, из речек, бегущих по дну долин, — застывшее кипение, которое пре- творилось здесь, высоко в горах, на широком покатом лугу под распахнутым небом, в эту нежность, в этот прохлад- ный воздух, в эти две руки, встречающие его руки. Само детство, обретенное вновь, но уже не знающее страха. Яв- ленность всего сущего: словно в тот миг, когда воды сомк- нулись над примиренным Эмпедоклом.
Автопортрет Зевксиса Отыскался знаменитый портрет, написанный Зевксисом в конце его долгой жизни. Вот он, висит среди других кар- тин в галерее, находящейся в одном из внутренних двори- ков бедняцкого квартала. Создается впечатление, что Зевксис, работая, не мог видеть свое лицо полностью. Его левая половина точно срезана, однако нельзя сказать, что портрет не окончен, — скорее, на ее месте зияет нечто вро- де пропасти, над краем которой вынужден, задыхаясь от ужаса, склоняться художник; и если мы в свою очередь подступим к этой бездне ближе, то увидим в глубине, под крошащимся, осыпающимся обрывом, чахлые кусты, растущие на склоне, и больших печальных птиц, клюю- щих ягоды с их ветвей. Еще ниже пенится какая-то бес- цветная вода. Посетители приближаются к пропасти, с опаской заглядывают в нее, потом тихо, не говоря ни слова, идут своей дорогой. Я тоже пришел сюда, я всматриваюсь в это бескрайнее пространство, местами затянутое туманом. Где-то там, на другой стороне разлома, прячется между двумя горами могила Зевксиса. С помощью очков, кото- рые предлагают нам всем (хотя мало кто соглашается их брать), я вижу, что вдали дорога перекрыта оползнем, гру- дами красных камней, и понимаю, что она навсегда оста- нется пустой. Только птицам, которых Зевксис изобразил на отвесе скалы, удается, мощно взмахивая крыльями, до- летать до того места, где он теперь покоится: потом они возвращаются обратно и, с криками врываясь в тесную га- лерею, заставляют нас испуганно отшатываться в сторону. ДВА, МОЖЕТ БЫТЬ. ТРИ МУЗЫКАНТА 233)
4&i
Другая эпоха письменности I — Видите ли — говорит мне мой друг, живущий в той стра- не (мы идем по узкой, петляющей лесной тропе, едва рас- свело, на земле и даже на ветвях еще лежат клочья тума- на), — было время, когда мы имели совсем иное представ- ление о письме, если не вообще о языке. Ибо тогда мы вы- писывали слова не с помощью кисточки, не штрихами, столь мало похожими на называемую вещь, нет, мы изобра- жали звуки, из которых они состоят, отдельные фонемы... — Как мы — замечаю я. Беседа меня увлекает, я слушаю с большим интересом. Он улыбается. — Как вы, но все же не совсем так: не так плоско. Неуже- ли вы всерьез думаете, что достойны вселенной, отража- ющейся в ваших словах, или хотя бы собственного голо- са, трепещущего от жара, от возбуждения, исполненного музыкальной силы, когда довольствуетесь этими хлипки- ми черточками и кружочками? Нет, мой друг, мы, к при- меру, изображали звук «а» с помощью кувшина, который нарочно для этого держали под рукой, в той же комнате, где люди рождаются и умирают; иногда мы наполняли его маслом или даже вином, до такой-то или такой-то вы- соты, причем от случая к случаю изгиб его стенок, цвет глины также могли меняться (не говоря уже о белых кра- пинах, которыми, бывало, наши писцы украшали бока сосуда, — правда, так и не решаясь нанести на них какое- нибудь изображение), — и разве эта простая буква не бы- ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ 235)
ла, как сказали бы вы, насыщена реальностью? Мы ис- пользовали в качестве знаков вещи, поэтому наши знаки были бесконечны. А поскольку бесконечность всегда, во всяком случае на первый взгляд, равна самой себе, тревожащий вас разрыв между знаком и вещью (у вас, вы сами мне сказали, в знаке видят нечто немотивирован- ное, произвольное) таким образом устранялся, верно? — Не знаю, — говорю я. — Ведь между этими знаками-ве- щами и теми предметами, на которые они указывают, все равно остаются звуки, из которых состоят слова, а стало быть, наше недоумение, наш внутренний раздор никуда не исчезают. В звуках заключена музыка, говорите вы, и все, от чего нас бросает в жар? Но эта музыка — мы сами, заблуждающиеся и смертные существа, а не вон то крас- ное облако вдали, и даже не вот эта крохотная, готовая раскрыться почка, — как видите, сами себя не сознающие, спокойные. Источник всех наших иллюзий — здесь, в на- шем голосе, в этой слишком несовершенной попытке со- здать мир заново. И наша отлученность от мира тоже бе- рет начало здесь. — Да, может быть и так, — вздыхает мой спутник. — Буквы, которыми мы пользовались, вероятно, отвлекали наше внимание от того обстоятельства, что звуки по-прежнему существуют, — уж очень эти буквы были на них не похожи! Мы ведь не только видели их глазами, но и брали в руки. Иногда мы должны были их вдыхать, а порою приходилось идти, долго, ночью, по размокшей дороге, чтобы добавить к ним еще одну — скажем (изобретаю на ходу), горку кам- ней, которая могла обозначать определенную фонему только в сочетании с рощицей, где растут дубы и миндаль- ные деревья, под начинающим светлеть утренним небом. Но это ли не прекрасно! В нашем письме мы имели дело не с той абстракцией, какой по существу всегда оста- 236) ИВ БОНФУА
ется речь, а напротив, с истинными вещами, вещами во всей их полноте, — и разве мы не возмещали тем самым, хотя бы отчасти, ущерб, наносимый миру словами? Пред- положим, мне нужно написать «роза», и пусть случайное звукосочетание, определяющее выбор наших знаков, представило этот цветок в виде стеклянной чаши, стоящей на лаковом столике в изголовье спящего ребенка. Ребенок дышит ровно, и мы почти успокоились, после, может быть, долгих дней его болезни, но все еще с тревогой слушаем, как он дышит, мы знаем также, что его невидимые глаза (он зарыл лицо в подушку) вот-вот откроются, стирая ту букву, которая существовала только благодаря его сну, — какое нам тогда дело, какое нам дело, мой друг, до того, что несколько фонем, образующих название розы, разорвали своим звучанием одну из бесчисленных складок нешитого хитона: теперь он снова цел и невредим, или, по меньшей мере, мы вправе разрешить себе в это верить. По-вашему, мы грезили наяву? Скажу еще раз: может быть, и так. Но, погружаясь в эти грезы, мы вновь оказывались среди ис- тинных вещей, таких, какие они есть на самом деле. Мы были, если использовать ваше слово, безмятежны, мы бы- ли счастливы. Вы согласны? Мы все еще не вышли из леса. Слева от тропинки те- перь склон оврага, на дне которого скачет по камням ручей. — Что такое счастье ? — возразил я. Он посмотрел на меня — как мне показалось, очень внимательно. — И в самом деле, что такое счастье? — повторил он. — Но, дорогой мой, подумайте, разве у нас было время, чтобы за- дать себе этот вопрос? Вы же понимаете: чтение в ту пору было очень трудным, а значит, и очень долгим делом, тре- бовавшим величайшей сосредоточенности, — настолько сложными были знаки и их употребление. Попытайтесь ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ 237)
хотя бы мысленно вообразить, чем мог быть один из наших письменных текстов! Пусть здесь, перед вами, стоит голу- бая стеклянная чаша, здесь — лампа, там — нагревательная плитка из серого фаянса, а еще дальше — клетка с крысой. Эти вещи — то есть, конечно же, эти буквы, — имеют значе- ние, они образуют какое-то слово, иначе бы их не собрали, как и множество других, в этой комнате. Но в каком поряд- ке нужно их читать, если они вот так разбросаны в прост- ранстве между дверью и окном? Сколько раз и в какие мо- менты предстоящей расшифровки понадобится перейти от одной буквы к другой? Кувшин, он же буква «а», стоит на низком столике — это буква «m». Но стена за сосудом то- же имеет значение, а именно «г», — так может быть, и ее нужно включить в чтение, не забыв при этом, что если она сходится с полом, выкрашенным красноватой охрой, то это значение меняется? Вы проходите через комнату, напол- ненную словами, переходите в другую, в третью, и, поверь- те, вам становится не по себе. Тысячу раз эти слова были истолкованы, но молчание опускается на них вновь и вновь, нужно опять обращаться к старым текстам, пере- читывать их, иногда это требуется срочно, а смысл между тем все чаще расплывается, то и дело угрожая оборвать ту легкую, паутинную нить, которая, как нам хотелось думать, ведет от буквы к букве...Уверяю вас, часто мы испытывали чудовищное напряжение. Некоторые, когда этот гнетущий страх превышал всякую меру, разражались рыданиями, криками. Правда, потом они вроде бы надолго успокаива- лись, во всяком случае наружно... В такие минуты мы дей- ствительно задавали себе самые разные вопросы, но не те, о которых шла речь у нас с вами... Он замолчал. — Я вам читаю настоящую лекцию, мой бедный странст- вующий друг. Простите. 238) ИВ БОНФУА
Но тут же и продолжил: — А еще более трудным чтение делалось из-за того, что многие попадающиеся нам на глаза вещи, как вы сами по- нимаете, вообще ничего не значат, — хотя мы об этом слишком часто забывали, а иногда, охваченные своеобраз- ным головокружением, уже не хотели с этим смириться. Пол в синюю шашечку, застеленный тонкой соломенной циновкой, это звук «i», положим, «i» короткое, но сама ци- новка, или муравей, который на нее переползает, не пред- ставляют никакого звука, они вообще не имеют значения; и точно так же ничего не сообщают нам другие вещи, на- пример, большая статуя рядом с алтарем предков — пусть она и улыбается, закрыв глаза, — или утреннее летнее небо (впрочем, последнее иногда, если на нем появлялись лег- кие облачка, могло истолковываться как одна из разновид- ностей «и», которых, к сожалению, у нас было слишком много). В действительности лишь немногие из существую- щих в мире предметов были буквами, хотя алфавит менял- ся, и подчас весьма быстро, оставляя позади большое ко- личество знаков, вышедших из употребления, — правда, некоторые писцы, питавшие слабость к архаизмам, люби- ли возвращать их в оборот. Знаков было не больше, чем, скажем, камней на мощеной дороге, и гораздо меньше, чем камней в горах. Но сама ситуация таила в себе нечто тревожное, рождавшее споры, и вскоре поставила перед нами вопросы метафизического свойства. Поначалу, однако, мы обсуждали только самые на- сущные, казалось бы, чисто технические проблемы. Как продолжать чтение, если не знаешь, принадлежит ли пред- мет, привлекший к себе внимание (а почему именно он выделился из множества других, едва нами различае- мых?), к глубокому тылу алфавита, ныне заброшенному, но когда-то полному жизни, или это просто вещь как тако- ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ 239)
вая, без всякого буквенного значения? В какой старинной азбуке оставила след эта початая катушка, от которой че- рез весь стол, огибая кувшин, протянулась черная нить? А что делать с этим далеким озером, которое по вечерам наполняется гигантским отражением горных склонов, ок- рашенных медленно гаснущим красным пламенем: пропу- стить, не вдаваясь в детали, или, напротив, пойти к нему, идти, если потребуется, не день и не два, чтобы вниматель- но осмотреть его берега и проверить, не ждут ли тебя где- нибудь низенький лаковый стол и синяя чаша на этом сто- ле, — ведь в читаемом тексте на них прямо указывает небо (в наших рукописях небо иногда служило чем-то вроде со- единительной черточки) ? Такими были лишь некоторые из наших обычных разногласий — поверьте, их было очень много, этих споров, заставлявших нас часами склоняться над розой песков, передавая ее из рук в руки, или над слу- чайным отблеском в воде бассейна, а то и над крохотным обмылком, который сперва даже разглядеть-то было труд- но в ржавой крышке на краю колодца. Но вскоре мы перешли от этих вопросов к другим, более важным. И всякое чтение было отложено в сторону: мы уходили в поля и подолгу там бродили, мы спорили с величайшим жаром, всматриваясь в глаза друзей и слу- чайных спутников и пытаясь понять, как далеко зашло на- ше общее беспокойство. Коль скоро наша письменность такая зыбкая, спрашивали мы себя, не надо ли нам отка- заться от самой идеи чтения, по крайней мере в том смыс- ле, какой это слово имело прежде? Используя еще сохра- нявшиеся приемы устной передачи текстов, можно было бы выучивать их наизусть, а потом записывать, но уже только для себя, предоставляя взгляду, блуждающему по поверхности мира, выбирать те вещи, которые были пись- менными знаками. Он бы задерживался на них, мгнове- 240) ИВ БОНФУА
ние-другое, он возвращался бы к ним всякий раз, когда этого требовали слова выученного текста, так проходил бы день за днем, проходила бы жизнь, и кто может сказать, каким знанием и каким опытом внезапно озарялись бы ее последние минуты? Некоторые осуществили эту мысль на практике. Мы видели, как они бредут мимо, не произнося ни слова; если же, отвечая на наши вопросы, они бывали вынуждены оторваться от своего пришептывающего письма, то говорили, что такое записывание, переписыва- ние (но до какой-то степени и чтение: когда память подни- малась вспять по последним излучинам написанного, что- бы затем, подобно бесшумной лодке, вновь по ним спуститься) — это величайшая, почти экстатическая ра- дость. Знаете, что мешало прежним писцам достигать это- го озарения, этого освобождения? — спрашивали они нас. Ненужное стремление собрать знаки в как можно более тесном пространстве, что якобы облегчает чтение. Нет, лучше дадим знакам являться как попало, подчиняясь слу- чайному течению нашей жизни, не усомнимся в своем праве на мысленную операцию, позволяющую нам ста- вить кувшин, который мы видим вон там, у порога кресть- янского дома, на берег ручья, запомнившегося нам вчера во время прогулки. Пользуясь представлением вещей в уме, мы научимся выбирать в бесполезном зрелище ми- ра только те письмена, которые нам нужны, и, мало-пома- лу, отделим их от него, чтобы перенестись в другое прост- ранство, где уже не будет времени, — ведь там, где начинается знак, время останавливается, не так ли? Некоторые думали даже, что теперь нет никакой нужды в поэзии прошлого, рождавшейся на слишком тес- ной странице, — ибо что, в конце концов, мешает попросту импровизировать, когда слоняешься вот так, бесцельно глядя вокруг, среди рассыпанных знаков? Но тут-то и воз- ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ 241)
никла ересь, положившая конец целой эпохе. Может быть, это произошло потому, что более продуманные, более глу- бокие отношения, связывающие нас с великими текстами, сообщили свою особую значимость той стоящей между смыслом и буквой звуковой форме, от которой мы хотели освободить мир? Так или иначе, эти новые читатели посто- янно возвращались к созерцанию избранных ими предме- тов: им уже мало было просто взглянуть на кувшин, им нужно было провести с ним достаточно долгое время, ви- деть, как этот кувшин, выделяющийся на фоне беленой стены, которая, однако, не добавляла к нему ничего кроме своего безмолвного вещества, своей неприкрашенной бе- лизны, заливает солнце, — а тем самым буквы и слова впи- сывались в реальность иного рода, изглаживавшую, быть может, в некоторых из них абстрактную фонемную приро- ду, но при этом постепенно отдалявшую нас и от самой идеи речи. Скажем так: мы открыли живопись. И она при- няла форму коротких, иногда всего лишь в семнадцать строк, текстов, где в расчет брался уже только вид вещей, то, как они выглядели на фоне неба и камней, но не смысл, который, случалось, вовсе отсутствовал, или же выражал себя через странные метафоры, — в чем некоторые из нас, Бог весть почему, чувствовали легкий привкус грусти. Прежний мир завершал свое существование, мой друг. И как раз тогда из среды этих людей, честно свиде- тельствовавших об угрозе, нависшей над речью, выдели- лись приверженцы особых, совсем новых взглядов: один за другим они принимали решение удалиться из общества, взяв с собою лишь небольшое количество знаков — таких, которые имели основой (пусть и в ущерб их заметности) вещи повседневного обихода, впрочем, позволявшие вес- ти вполне сносную и даже удобную жизнь. Разве трудно, возвращаясь к изначальной простоте, к безмолвному, 242) ИВ БОНФУА
по возможности, употреблению обычного кувшина, за- быть то, что раньше в нем было буквой «а», более не нуж- ной? Выбросить из памяти то, из чего в костре, начинаю- щем гореть, образуется в этот миг появления первых язычков пламени и струек дыма какое-то слово, которое, некстати сообщая о чем-то совсем другом, почти лишило нас самого огня? Они хотели отмыть предметы, ставшие знаками, от их произвольного значения — так золотоиска- тель отмывает в ручье самородок, замеченный под слоем песка. Вновь найти мерцание, исходящее от дерева в тот момент, когда оно не значит ничего кроме самого себя; свет, который льется из поднявшейся руки, из пальцев, срывающих плод. Может быть, это и был первый шаг к обозначени- ям, какими мы пользуемся сегодня: тем, что вызывают в памяти нужное слово сразу же, посредством начертания, воспроизводящего уже не его звуки, но называемую им вещь... Как бы то ни было, многие из этих искателей про- стоты выглядели довольными своей участью. Отшельн'ики удалялись в лесные хижины, ограничивая себя немногим: чаном, миской, сетью, чтобы ловить рыбу в ближайшей речушке. Не знаю, какие гимны можно сложить при помо- щи столь скудного количества знаков или, говоря иначе, столь скудного количества вещей, — тем не менее они, можно сказать, слушали, как сжимаются их собственные прежние мысли, полностью очищаясь от примеси мечта- ний, как они втесняются в эту плетенку из лозняка, в этот чан, до краев наполненный водой, в эту миску, да еще, воз- можно, в два-три дерева, в траву, растущую под ними, в до- рогу, теряющуюся среди других деревьев. По соседству селились молодожены, влюбленные пары, это стало насто- ящим поветрием: они строили мазанки из глины, соломы и стекла, и считали себя счастливцами, когда наконец по- ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ 243)
нимали, что можно вообще ничего не говорить ни осталь- ным, ни друг другу, если не считать нескольких безуслов- но неистощимых слов, вызывающих в памяти смятую по- стель, готовый запылать огонь, котелок, в котором потрескивают каштаны, и, в самом крайнем случае, красо- ту спелых плодов. Да, в то время многие хотели отделаться от знаков, незаконно захвативших власть над вещами. Но как вы думаете: возможно ли это на самом деле? — Наверно, какие-то способы существуют. Те же лита- нии. Если без конца повторять название огня... — ...оно на самом деле, и это была одна из случай- ностей, которые кое-кто считал добрым предзнаменова- нием, могло начертаться проскользнувшим между двумя облаками небесным лучом, когда он падал на камень. При- емы, позволявшие вновь увидеть очевидное, исцелить на- несенную ему рану, которая погубила так много вещей, действительно существовали. Но что это меняло! Болезнь зашла слишком далеко — разве можно было довести по- добный труд до конца? — Вы уверены, что ваше письмо было болезнью ? — Болезнью, мой дорогой. А под конец еще и этот крах... Отшельники умерли, мазанки опустели. Не стану расска- зывать о нашем закате, о том, как мы отказались от нашей слишком прекрасной письменности. — Я ее, наверно, полюбил бы — тихо проговорил я. — Слу- шая вас, я чувствовал, что уже привязался к ней душой, хотя, возможно, я и сам был бы одним из этих отшельников, или, скорее, одним из тех, кто о них постоянно думает, кто бродит вокруг полян, где стоят эти хижины, — как те неверующие, чье сердце бьется сильнее, когда при них говорят о Боге. И, не в силах удержаться, добавил: — А вы ? Вы-то сами любили это письмо ? Случается ли вам вспоминать о нем с жалостью, хоть иногда? М4) ИВ БОНФУА
Он громко рассмеялся. Я слышал его смех впервые. — С жалостью ? — спросил он. — Постойте-ка, давайте за- глянем в эту лачугу. II Тут я и сам увидел, что лесная дорога кончается, а на бере- гу ручья, бежавшего теперь по голубоватому песку, пока- зался маленький дощатый домик, со следами почти стер- шейся зеленой и красновато-охристой краски на стенах. Домик был крыт черепицею в виде причудливых петуши- ных гребешков: в этой части света такие крыши, как пра- вило, бывают у храмов. Впрочем, вход, над которым ви- лись остатки виноградных лоз, прятался в глубине ветхой веранды, а значит, перед нами было самое обычное жили- ще. Дверь была сорвана с петель, и мы легко проникли внутрь, причем вначале эта деревянная клетушка показа- лась мне такой тесной, что я решил (как я думаю теперь, ошибочно), будто она состоит всего из одной комнаты. Нас встретило полное запустение, сухие листья устилали пыльный пол. Я сразу же почувствовал слабый аромат ла- дана, к которому примешивался едкий запах, говоривший о том, что здесь хозяйничает мышь; это подтверждал и прогрызенный мешок с рисом, стоявший возле окна. Потом из полумрака проступили несколько предметов, как бы излучавших неяркий свет. Тут, на низком красном лаковом столике, кувшин. А там, и там, дальше (взгляд об- наруживал их один за другим, словно звезды на мглистом небе), — лампа, чашки, стенные часы, какой-то большой камень, кровать и другие вещи, вовсе не обязательно быв- шие письменными знаками, — как, например, зола, рас- сыпанная перед очагом, или музыкальный инструмент, который я назвал про себя мандорой. Я обошел вокруг стола, подошел к окну. Оно выходило в небольшую бам- ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ М5)
буковую рощицу, некогда отвоеванную у более густого леса. Но этот двор между мною и деревьями, на чьих узеньких листочках трепетал зримо усилившийся днев- ной свет, — чем он был, этот тесный дворик, где валялись ветхие предметы, брошенные жизнью, предметы, кото- рых она немного стыдится: лейка, приставная лестница, цветочные горшки ? На земле еще лежали пятна утренней тени. А выше... «Да, а как же свет? — спросил я себя. — Не был ли у них и свет только буквой среди других букв, в то время как у нас, на Западе, он считается первоначалом, превосходящим любое слово? » — Посмотрите, — негромко заметил мой спутник, — как блестит на ободке этой фарфоровой чаши полуденное солнце. И добавил: — Дом, в котором мы находимся, — это «Зимой, когда ле- са...», знаменитое стихотворение тех лет, представленное здесь в так называемом недорогом издании. Было время, когда многие из нас знали, что все звуки его восхититель- ных четырнадцати стихов можно найти в этих предметах, связанных невидимой нитью; а некоторые из наших тог- дашних ученых были склонны считать, что его смысл чрез- вычайно своеобразен и оказывает особенное действие, на которое они и возлагали все свои надежды. Создатель этого стихотворения, говорили они себе, явно любил чело- веческую жизнь такой, какой она некогда рождалась из жизни природы, — освещенная солнцем вода, разливаю- щаяся по песку. И эта любовь научила его освобождаться от обманчивых грез, не придавать чрезмерного значения тем диковинным и даже неестественным кристаллам об- разов, какие громоздит, осваивая мироздание, наш алфа- вит, — а коли так, может быть, его стихи на этот раз позво- лят прилежному читателю, который неустанно, без конца 246) ИВ БОНФУА
бы их разгадывал, забывая над ними обычную человечес- кую речь, испятнанную работой нашего воображения, увидеть, как наконец стираются знаки, стоящие между ним и предметом, местом, жизненной ситуацией, знаки, которые мы, вообще-то говоря, так неосторожно образова- ли при помощи вещей? Единственный текст, мой друг, единственный текст нашего прошлого, позволяющий вы- травить из памяти сами письмена, что некогда несли его в себе, обойти западню, куда мы угодили бы, если бы поже- лали его запомнить, текст, позволяющий вновь услышать голос как таковой, голос, мирно слившийся с этими звука- ми, с этими фонемами, которые, быть может, несмотря ни на что, надо считать не следствием нашей дерзости, нашего самонадеянного абстрагирования, но наименьшим из воз- можных расхождений между миром и мыслью, отказав- шейся от хищнического взгляда на мир... Я не стану, мой дорогой спутник, подробно изла- гать вам ту философию языка, которая находит здесь свое выражение, — а впрочем, хорошо ли я сам ее понимал? В этих лесах, куда на закате века удалилась мысль, многие считали, что человеческий голос, как флейта Пана, пред- ставляет собой почти природный инструмент, дыхание, которое нельзя отделить от нашего тела и, вместе с ним, от всей природы, и что, стало быть, в фонемах нет ничего произвольного; они не просто отражают сущее, но состав- ляют его часть, внутренне связанную со многими аспекта- ми называемой вещи посредством неких соответствий, — и если, говорили еще, слово «ночь» кажется светлым, тог- да как сама ночь темна, это в конечном счете не так уж важно; если мы не плутаем в настоящем лесу, то речь впол- не способна дать нам пережить в ее собственных чащах всю сложность окружающей нас вселенной, где мы под- вергаемся испытаниям, но затем и узнаем истину. Как ви- ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ 247)
дите, тогда, в дни угасания старого мира, случайность сло- весных знаков нас больше не тревожила. И мы без конца твердили это стихотворение, где речь идет об умершей женщине, которую можно вернуть к жизни, — нужно только, забыв о никчемной груде тяже- лых цветов, засыпавших ее тело, весь вечер с любовью шептать ее имя... Открывался ли здесь какой-то путь? Позволял ли этот путь избежать бесчисленных ловушек, таившихся в наших знаках, разгадать загадку, которая, как я уже сказал, для многих из нас оказалась слишком трудной? Я помню, как в этот лесной дом и в другие дома, предлагавшие читателю то же стихотворение, приходили посетители. Они являлись без спутников, потому что в нем говорится о смертной разлуке. Или вдвоем, потому что в нем говорится о любви. Часто путь оказывался даль- ним, колени влюбленных дрожали от усталости, они с благоговением входили внутрь, читали, но немного, ведь это был первый день; потом ложились спать, а тем временем освещение менялось. Так начинались эти пре- красные дни, тонувшие в шорохе легких ветвей и теней. Когда гости просыпались, среди вещей еще чернели лу- жицы дремоты, но тут кто-нибудь из них вставал, быстро снимал с полки горшок, ставил вариться рис, и они утоля- ли голод; порою же оставались в постели целый день, так что дверь не открывалась до самого вечера, и лишь тогда молодая женщина выходила мыть чашки в блестевшем ручье. — Вы здесь жили — неожиданно вырвалось у меня (я улы- бался, но скорее от волнения; мой голос звучал глухо). — Да, жил;— сказал он. — Но не остались навсегда ? Мой друг ответил не сразу. — Видите ли, — заговорил он наконец, — я пришел сюда 248) ИВ БОНФУА
один. И еще: я пришел сюда не испытав боли, тогда как сти- хотворение предполагает и даже требует прямо противо- положного. Почему я предпочел именно это стихотворе- ние, а не какое-либо другое (ибо мне предлагали несколько других, здесь же, в лесу) — такой вопрос я задавал себе и сам, хотя долго над ним не задумывался. Может быть, я выбрал неправильно? Или вообще ошибся, решив, что нуждаюсь в этом выборе? Как бы то ни было, меня с самого начала встретило совсем не то, чего я ожидал. Стихотворе- ние, которое я знал наизусть, которое я любил, было тут, в переплетении почти ощутимых связей, стягивавших зна- ки в единое целое. Я видел, как его свет проникает в погас- ший очаг, в стенные часы, и он действовал на меня так, что в ожившем очаге я слышал уже только гуденье огня, в на- клоненном кувшине — только журчанье воды, наполняю- щей стакан. Но тут-то я и сбился с пути. Не то чтобы я вновь заинтересовался странной, похожей на созвездие фигурой, которую образуют в неведомом духовном мраке кувшин и лампа, и эта мандора, поставленные рядом друг с другом. Знаки, которыми были эти вещи, как и следовало, таяли, исчезали, — но такого ли исчезновения стоило хо- теть? Происходило нечто непредвиденное: сами предметы столь странным образом вбирались в недра своей уже на- прочь утратившей смысл формы, что действительно пере- ставали быть для меня знаками, но заодно и теряли всякую принадлежность к нашему миру. Иначе говоря, часы боль- ше не сообщали своим боем, что они являются часами, нет, эти звуки отделились от представления о счете времени, и когда полночь — а это, согласно желанию поэта, не долж- но было остаться незамеченным, — роняла свои двенадцать ударов, отмеривала свое бесплодное число, мне и в голову не приходило их считать: для меня этот звон исходил из ка- кой-то бездны, и я лишь слушал, как он вновь в ней пропа- ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ М9>
дает. То же самое я мог бы сказать и об огне, которого я не разводил, хотя пламя было одной из букв, и о скамье рядом с очагом, и о зеркале (его место в нашем письме, надо ска- зать, всегда ставилось под сомнение, всегда было поводом для беспокойства). И вскоре, мой друг, мне стало трудно составлять слова — настолько я позволил себе увлекаться тем в каж- дом предмете, что в нем превосходило его статус знака, но в то же время и уничтожало его изначальную самотож- дественность, которую прежде я считал незыблемой. Я подходил к таинственным стенным часам, но лишь для то- го, чтобы надолго погружаться в созерцание их корпуса: вощеного черного дерева, в котором проступали красные прожилки. Я возвращался к подоконнику (не без усилия, но не вернуться было нельзя, ведь там складывалось слово, подразумеваемое ходом стихотворения), но видел только мельтешенье муравьев, обычно сновавших по нему в са- мых разных направлениях; зрелище, что и говорить, за- хватывающее: эти бегут туда, те сюда, совершенно беспо- рядочно, один мечется на своеобразном перекрестке, у которого в нерешительности замедляют ход другие, и вся эта сумятица порой тоже складывается в некий знак, конечно же, совсем иной, я бы сказал, фигуративной при- роды, хотя значения в нем явно не больше, чем в тех — не- исчислимых, впрочем, — пенных разводах, какие оставля- ет на берегу схлынувшая волна. А еще меня притягивал вбитый в стену гвоздь, немного выступавший наружу. В то мгновение, когда я, восстанавливая стих, должен был бы сосредоточиться на каком-то слове, мой взгляд возвра- щался к этому гвоздю, — но не с тем, чтобы я спросил себя, относится ли и он к числу знаков (как, повторю, нам часто случалось делать из-за того, что многие письмена были почти забыты, а тексты неоднократно переписыва- 250) ИВ БОНФУЛ
лись), — нет, это происходило только потому, что он, входя в дерево, слегка согнулся, отчего и образовалась эта же- лезная горбинка, казавшаяся мне более реальной, чем все, что возникает и кипит в наших мыслях. Он был средоточи- ем мира, этот гвоздь. Или, скорее, он был утесом, о кото- рый разбивались все наши представления о мире. Он был — возможно, я вправе сказать так. Но в то же время, и это самое ужасное, его не было. И вот однажды наступил день, наступил вечер, когда я, как часто бывало, вышел пройтись, — но в ту ночь сияла полная луна, лес был просвечен насквозь, я мог раз- личить в ясной мгле, дышавшей свежестью, каждое дере- во, каждый камень... и ведь любой из них, подумал я, имеет определенную форму, способную повернуться к нам не- счетным множеством сторон, форму, ничего не значащую и тем не менее — это ли не жутко? — придающую ему то, что можно назвать его сутью, здесь, в этих пустынных ущельях, на этих плоскогорьях, залитых лунным блеском. Вдали взвыл волк, увлеченный погонею или сновиденьем. Слышался плеск ручья, такой же, как сейчас, или, может быть, чуть более звучный, потому что за несколько дней пе- ред тем шли сильные дожди. И тут ко мне пришла мысль, мысль внезапная — как молния, которой недоставало этому застывшему миру. Что за слепота, сказал я себе вначале (хотя все и ос- ветилось в один миг, в этом озарении были разные ступени, и я поднимался по ним поочередно, от одной к другой), что за невидящее око — эта наша письменность! Она же не дела- ет никакого различия между столом, который стоит передо мною, между этой лампой (что там: даже спящим ребенком) и другими столами, другими лампами, находящимися в дру- гих местах, перед другими людьми! Конечно, она силится вобрать в себя бесчисленное множество аспектов, характе- ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ 251)
ризующих тот предмет, что превращен ею в букву: благода- ря этому она и рассчитывает вновь, несмотря на абстракт- ную природу слова, прикоснуться к бесконечности, заклю- ченной в самой называемой вещи, — но, различая в дереве лишь то, что позволяет сказать: «Это, как видите, дерево», не умея прильнуть к вот этому конкретному дереву, с прису- щими ему особенностями, с его неотделимостью от места, где оно стоит, с его собственными, ни с чем не сравнимыми очертаньями верхушки, не жертвует ли и она, пусть по-свое- му, фактом существования вещи здесь, в настоящее мгнове- ние, ради упоминания некоторой сущности, — из-за чего именуемая вещь уже обречена восприниматься только как идея, как нечто отсутствующее. Мы лишь уплотнили знак, но не смогли совладать с его внутренним изъяном. Много ли толку в том, чтобы слегка повышать, понижать уровень во- ды в изящном кувшине? Это, согласитесь, всего-навсего каллиграфия — а нам нужно было взорвать знак, нужно бы- ло изо всех сил крикнуть. — Вы себе противоречите — заметил я. — Только что вы мне говорили об ощущении безмятежности, которое исхо- дит от ребенка, спящего рядом со столом, где стоит стакан. — Знаете, что я вам скажу? мы грезили. Мы рисовали в воображении то, чего не было. Атем временем... Посмот- рите-ка, вот он. Не переставая говорить, мой друг пересек комна- ту и теперь указывал мне на гвоздь, который торчал возле окна из стены, крашенной в голубой цвет. Это был почер- невший, заржавленный, вбитый чуть-чуть наискось же- лезный гвоздик. Несколько мгновений мой спутник молча смотрел на него. Возбуждение, владевшее им, похоже, спадало. — Мы грезили — повторил он. — И плата за наши грезы — небытие, которому мы обрекали все на свете. 2J2) ИВ БОНФУА
Вы скажете — продолжил он, глядя на меня не без вызова, — что я всего лишь открыл для себя то, о чем гово- рит стихотворение, а оно рассказывает о смерти человека, о его воскресении; и что, стало быть, я лишь в свою оче- редь нашел то, что до меня и после меня искали и находили в нем другие посетители этого дома, наделенные большей проницательностью: ведь они почти сразу же понимали, что этих нескольких предметов вполне достаточно для их жизни, и завязывали с ними те повседневные дружеские отношения, которые сообщают всему, что нас окружает, некий абсолютный характер. Но я рассуждал не так! Ибо (при этих словах он выпрямился: казалось, он вырос, его глаза блестели) в то самое мгновение, стоя под ночным небом, среди деревьев и камней, за которы- ми проскальзывали пугливые лесные звери, я понял, что этому затворничеству наедине с несколькими предмета- ми, милыми нашему сердцу, грош цена, что и этот абсо- лют не более чем иллюзия, мираж, — потому что кроме них есть еще целый мир! Оставим эти несколько знаков: возможно, их никогда и не было, возможно, они были по- рождением моего больного сознания. Представьте себе то, что вы любите, то, что вам дорого, и вообразите, что все это стало нетленным, вечным, как бы вознесенное на огненном столпе, поднявшемся из бездны. А теперь ска- жите: разве для того, чтобы оно вот так существовало, над этой пропастью, не нужно, чтобы точно так же суще- ствовало и все остальное? Существуем ли мы сами, если не существует вон того зеленого дятла, который, слыши- те, стучит по стволу дерева? Если в море найдется хотя бы одна капля небытия? А на морском берегу — хотя бы одна песчинка, которой нет? — Песок себя не сознает — отважился заметить я. — Он сознает себя через меня, когда я беру его в ладони, ДРУГАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ 253)
пересыпаю его, смотрю, как он сыплется! И поэтому я несу ответственность за него! Так вот, в то самое мгновение я ощутил на себе ответственность, которая меня раздавила. Он замолчал. Мне хотелось помочь ему стряхнуть этот бред или как-то облегчить его страдания, но я не на- шел слов. Он заговорил вновь. — Это, впрочем, как я сказал раньше, была только первая ступень. Я уже чувствовал, как во мне рождается ве- личайшая мысль: молния, открывающая мне путь к спасе- нию. Я по-прежнему находился в лесу, но тропинки, по ко- торым я шел, светились, как дальний берег, заполнивший горизонт. И сначала я увидел, обнимая все единым взгля- дом, множество вещей, растений, живых существ. Потом я сказал себе: все и вся, каждая вещь, каждое существо, единственные, несравненные, в бездне, где сияет их непо- вторимость, — да-да, то, что проводит грань между этим и тем камнем, этим и тем муравьем, — представляет собой, в этой своей неповторимости, благодаря ей, ее милостью, обозначение отдельного звука, изображение отдельной, как вы говорите, фонемы (ничем, разумеется, не мотивиро- ванное) в письменной системе некоего языка, который, следовательно, имеет больше звуков, больше фонем, чем можно насчитать звезд на небе, атомов в этих звездах. Мне стало ясно, что при употреблении этих бесчисленных фо- нем таким образом, как это делает обычная речь, то есть ис- пользуя самую редкую из них тысячи и тысячи раз, этот язык был бы в состоянии породить не бесконечное разно- образие предложений, как наши языки, но гораздо больше, бесконечно больше: если можно так сказать, бесконечное число бесконечностей, а не одну-единственную. И наконец я понял, что только какой-то бог, наделенный бесчислен- ным множеством уст, мог бы говорить на этом языке, и толь- ко он мог бы на нем писать, и только он в этом случае, пости- *54) ИВ БОНФУА
гая, как мы, всю ложь письма и восходя через него обратно к опыту бытия, мог бы определить, утвердить в словах это бытие, вечно из наших слов ускользающее, и на этот раз, как то и нужно, даровать нашему печальному миру все вещи и всех тварей, в их полной совокупности, чтобы они наслаж- дались его дыханием, чтобы они были счастливы... Я это по- нял, я это увидел. Исходя из бесчисленности вещей, из их употребления в качестве знаков, из критического рассмот- рения знаков, я доказал, что Бог существует; и я видел те- перь, как он плывет в этой пене миров, как приближается к берегу. Вы, должно быть, думаете, что я не в своем уме? — Вы просто стали одним из нас, вот и все, — ответил я без малейшего чувства превосходства. — Так или иначе, я вернулся обратно, но уже зная, что для меня со всем этим покончено — и с этим домом в лесу, и с этими предметами, и с надеждой обрести чувство удов- летворенности и спокойствия, которая приводила сюда других. Правда, я задержался еще на несколько дней — ви- димо, чтобы перебрать свои воспоминания, — но потом ушел, ни к чему не прикасаясь. Даже священнослужителя оставил на его месте в стене... — Священнослужителя? — Так называли эти ржавые гвозди. — Выходит, о них знали? — Во всяком случае их упоминали; правда, никто не гово- рил, для чего они нужны. — Лучше бы вы остались еще на какое-то время. Я, навер- но, был бы рад жить рядом с этим священнослужителем, коли уж его так называют. Он улыбнулся. — Вы не смогли бы, — сказал он. И добавил: — Вы о нем за- будете. — Потом вынул из моей руки кипу листов, найден- ных мною на столе — они были густо покрыты перечерк- ДРУТАЯ ЭПОХА ПИСЬМЕННОСТИ 255)
нутыми словами, — и направился к очагу. Нагнувшись, он положил туда несколько валявшихся на полу сучьев с за- сохшими листьями, которые я до сих пор вроде бы не за- мечал, хотя их было очень много. Разорвал бумагу и осы- пал дрова клочками. Огонь вспыхнул почти сразу же, в очаге поднялось высокое и яркое пламя, и мы вышли из хижины. Уже стемнело. Выглянули первые звезды. Я дви- нулся прочь вместе с моим провожатым (учителем я его назвать не могу), но, пройдя какое-то расстояние, оглянул- ся назад, чтобы еще раз увидеть место, где мне пришлось столько пережить. Я разглядел дом, хотя тропа уже делала поворот и деревья почти сомкнулись. Почти черные гребешки че- репицы обозначились в небе, под луной, скользящей меж- ду облаков. И сквозь проем двери, которую не удалось за- творить, сквозь этот открытый вход, в который врывался сильный ветер, начинавший качать деревья, было видно, что свет очага разрастается, что он становится все ярче, что он пляшет по всей комнате.
Из ПРОИЗВЕДЕНИЙ ПОСЛЕДНИХ ЛЕТ [1996-1998] 9 — 3225
Выгнутые доски Рослый, очень рослый человек стоял на берегу, около лод- ки. За его спиной, разливаясь по речной воде, блестел лун- ный свет. Ребенок, бесшумно приближавшийся к берегу, слышал негромкий шорох: это лодка, догадывался он, тер- лась, покачиваясь, о причал или о камень. Он сжимал в ру- ке медную монетку. — Здравствуйте, — сказал ребенок ясным голосом, кото- рый, впрочем, немного дрожал, потому что он боялся слиш- ком настойчиво привлекать внимание этого человека, этого неподвижного великана. Но перевозчик, казалось бы, глу- боко погруженный в свои мысли, уже заметил его среди ка- мышей. — Здравствуй, малыш, — отозвался он. — Кто ты? — О, я не знаю — ответил ребенок. — Как это не знаешь ? Разве у тебя нет имени ? Ребенок на мгновение задумался, стараясь понять, какая из знакомых ему вещей может быть «именем». — Не знаю — почти тут же повторил он. — Не знаешь! Как можно не знать, что ты слышишь, когда тебя окликают, когда тебя зовут? — Меня никогда не зовут. — Тебя не зовут, когда нужно возвращаться домой ? Ког- да ты заигрался на улице и наступает время ужинать, вре- мя ложиться спать? У тебя есть отец, мать? Где ты живешь, где твой дом? Ребенок вновь задумался, спрашивая себя, что та- кое отец, мать, что такое дом. ВЫГНУТЫЕ ДОСКИ 9* 259)
— Отец...— сказал он.— Что это? Перевозчик сел на камень, лежавший возле лодки. Теперь его голос, доносившийся из темноты, не казался та- ким далеким. Но, начиная говорить, он слегка усмехнулся. — Отец? Ну как же: это тот, кто берет тебя на колени, ког- да ты плачешь, тот, кто вечером, когда тебе страшно засы- пать, садится рядом и что-нибудь рассказывает. Ребенок не ответил. — Часто отца не бывает, это правда, — вновь заговорил ве- ликан, словно после некоторого раздумья. — Но я слышал, всегда есть эти молодые нежные женщины, которые разжи- гают огонь в печи, усаживают вас возле нее, поют вам песен- ки. А если отлучаются, то не дальше кухни, и тогда из нее пахнет растительным маслом, нагревающимся в чугунке. — Этого я тоже не помню, — промолвил ребенок своим тихим хрустальным голоском. Он подошел вплотную к ло- дочнику, опять замолчавшему; он слышал, как ровно, мед- ленно тот дышит. — Мне нужно на другой берег, — сказал он. — У меня есть чем заплатить. Великан наклонился, поднял его своими огромны- ми руками, посадил себе на плечи, распрямился и вошел в лодку, слегка осевшую под его тяжестью. — Так и быть — сказал он. — Обними мою шею и держись покрепче. — Од- ной рукой он прижал к себе ножку ребенка, другой опус- тил в воду шест. Ребенок, глубоко вздохнув, резким дви- жением обхватил его шею. Теперь лодочник мог взяться за шест двумя руками: он выдернул его из ила, лодка отошла от берега, на воде, плескавшей все более гулко, закачались лунные отсветы и тени. Спустя несколько мгновений к уху мужчины при- коснулся детский палец. — Послушай — проговорил ребе- нок. — Хочешь быть моим отцом? — Но в его голосе тут же зазвучали слезы, и он осекся. 2бО) ИВ БОНФУА
— Твоим отцом ? Но я всего лишь перевозчик! Я всегда живу на реке, на том или на другом берегу. — Я останусь с тобой, на берегу реки ! — Да пойми же ты: чтобы быть отцом, нужно иметь дом ! У меня нет дома, я живу в прибрежных камышах. — Я очень хотел бы остаться с тобой на берегу. — Нет, — говорит лодочник, — это невозможно. И вообще: посмотри, что делается! А делается вот что: дно лодки все больше прогиба- ется под тяжестью мужчины и ребенка, растущего с каж- дым мгновением. Перевозчик изо всех сил отталкивается шестом, вода сравнивается с бортами, переливается внутрь, бурля, наполняет лодку, — и вот уже она целиком покрывает его длинные ноги, которые теряют опору, скользя по выгнутым доскам. Не то чтобы челнок тонул: он, скорее, растворяется в темноте, и теперь мужчина плывет сам, по-прежнему держа на плечах ребенка, вце- пившегося в его шею. — Не бойся, — говорит он ему, — ре-, ка не такая уж широкая, мы сейчас доплывем. — Прошу тебя, будь моим отцом! Будь моим домом! — Все это нужно забыть, — шепчет великан. — Нужно за- быть эти слова. Нужно забыть слова. Он вновь придерживает маленькую ножку, теперь ставшую огромной, и, выгребая другой, свободной рукой, плывет в этом бескрайнем пространстве, где схлестыва- ются течения, распахиваются бездны, мерцают звезды.
Длинное имя То были крайне монотонные звуки: слоги, следовавшие друг за другом без малейшего перерыва, иногда просто легкие всплески звуковой материи, в которых обознача- лось нечто вроде эмоции, — и тогда становилось ясно, что женский голос, доносящийся издалека, кого-то зовет. Из- далека? Без сомненья, эта женщина находилась далеко, очень далеко, за стеной деревьев, огораживавших парк, у самого края небес. И он, приближавшийся к этому парку, услышал ее тоже издалека — услышал, прислушался и ускорил шаг, чтобы расслышать лучше, чтобы прийти туда, откуда летел этот голос, или, по меньшей мере, успеть войти в ворота парка раньше, чем он умолкнет. Но женщина все продол- жала — казалось, этому не будет конца, — выговаривать то же самое, с чего, наверно, и начала: дифтонги, в которых преобладали «а» и «и», однако появлялись и другие глас- ные, и даже, довольно редко, что-то похожее на «е», на не- мое «е», после чего проскальзывала как бы тень синкопы. Мгновенья усталости, тревоги? Нет, голос тут же обретал прежнюю силу. Ворота были открыты, он вошел внутрь, пошел по дорожке — уже не так бодро, как раньше, ведь он был толь- ко ребенком, а шел, я думаю, много часов, — и парк окру- жил его: бесчисленные аллеи, яркие краски, вспыхивав- шие в плотных волнах солнечных лучей и тени, ласковые ароматы, длинные полосы воды, блестевшей за стволами 2б2) ИВ БОНФУА
деревьев. Теперь куда? — подумал он, — но тут же, не отда- вая себе отчета в том, что делает, свернул с песчаной до- рожки, скрипевшей под его ногами, и, пройдя между дву- мя кустами, вошел в густую траву. — Впереди, позади раздавался все тот же голос, мерно ронявший звуки, кото- рые летели то под самыми небесами, то почти над землей. И временами этот голос, доносившийся издалека, казался совсем близким. Он слушает, с трудом двигаясь сквозь высокую, спутанную траву, стараясь опирать ступню на невидимые камни, которые надламываются, катятся, заставляют его терять равновесие. Он слушает, рисуя в воображении эту женщину, стоящую, должно быть, на террасе: она одета в красное платье, за ее спиной — колонны, тяжелые рез- ные двери, а перед ней до самого горизонта расстилается сплошная пелена листвы, которую лишь изредка прорыва- ют взмывающие ввысь птицы или столбы дыма. Он слушает — но внезапно слышит совсем другой звук, треск ломающейся где-то рядом ветви, — и прямо пе- ред ним, в нескольких шагах, появляется девочка его лет. На ней белое, расширяющееся книзу платье, из-под которо- го выглядывают синие ботинки, испачканные мокрой зеле- нью. Волосы растрепались — видимо, цеплялись за колючие ветви, когда она пробиралась сквозь кусты. Она его замети- ла, она глядит на него: с удивлением, или, может быть, не- сколько мечтательно. Потом садится на камень. У нее за спи- ной бурлит солнечный свет, тысячи мельчайших теней зыблются вместе с листвой, которую теперь колышет тихий ветерок, делающий еще более ощутимым бездонный аромат парка. Сколько цветочных венчиков соединились в этом благоухании, сколько легких соцветий, вливающих в него, кроме запахов, кажется, еще и свои краски! И все это тоже похоже на голос, но глухой, шепчущий, — между тем как ДЛИННОЕ ИМЯ 2б3)
другой, далекий голос все так же громко и звонко несется вверх, плывет в струях света над деревьями. Мальчик смотрит на девочку. И она, доставая из небольшой корзины тарелку, покрытую салфеткой, фля- гу, стаканы и расставляя их на земле, смотрит на него, как прежде, не говоря ни слова и, похоже, с довольно суровым видом. Он тоже садится — нет, опускается на колени в двух шагах от нее. — Что это? — спрашивает он. — Что —что это? — Этот голос вдали ? И что эта женщина говорит? Девочка глядит на него все более вниматель- но. Удивленно морщит лоб. Трудно понять: то ли она вот- вот рассмеется, то ли, наоборот, чем-то опечалена. — Ничего она не говорит. Она меня зовет. — Зоветтебя? — Да, это мое имя. А эта женщина — моя служанка, рань- ше она была моей кормилицей. Я королевская дочь. И се- годня утром я ушла, сама не знаю почему, из дворцового парка. Он там, по ту сторону высоких деревьев, парк мое- го отца. Здесь, наверно, тоже парк, но между этим парком и тем тянется длинная-длинная решетка, за которую меня просили не ходить. Да только в решетке есть щель, и сего- дня я взяла свой полдник и перелезла сюда, на эту сторону. Я шла долго. Она вздохнула. — Значит, она тебя зовет? Она беспокоится? — Конечно. И я обязательно вернусь. Но сейчас у меня есть время. Девочка вздохнула вновь. — Потому что она еще не выговорила до конца мое имя. В самом деле, голос безостановочно выбрасывал в уже потемневший воздух все те же слоги: как и раньше, 2б4) ИВ БОНФУА
здесь преобладали «а», но, похоже, стало больше «и», то и дело появлявшихся среди других звуков, одновремен- но и глухих, и гулких, — так плещется у камней вода. Зву- ковой поток, однако, не шел на убыль, он скорее разливал- ся вширь, чувствовалось, что женщина со всей доверчи- востью или, может быть, отчаянием — как знать? — призы- вает в свидетели своей просьбы длинную череду синих горных вершин на горизонте, высившихся над густым, яр- ко-зеленым лесом, вершин, между которыми смутно вид- нелись какие-то фронтоны и купола. — Твое имя ! — воскликнул мальчик. — Так это твое имя ? — Ах, оно и в самом деле очень длинное, — промолвила де- вочка. — Когда я родилась, мой отец король решил, что я необыкновенно прекрасна! — Да она в семьдесят два ра- за прекраснее, чем Бог! — вскричал он. А поскольку в име- ни Божием семьдесят два слога, то в ее имени должно быть семьдесят два раза по семьдесят два слога. Так, по крайней мере, он думал, пока не прошла первая неделя. — А потом ? — спросил мальчик, пересаживаясь ближе к ногам маленькой принцессы. — Потом ? Мой отец король решил, что я в семьдесят два раза прекраснее, чем он думал вначале, и поэтому мое имя... Тут она расплакалась и, всхлипывая, продолжала: — Мое имя никогда не кончается. Когда утром кормилица приходит меня будить, ей приходится произносить его так долго, что всегда случается что-нибудь, из-за чего она ос- танавливается. И я не слышу моего имени до конца, и по- этому не знаю, кто я, — как будто меня так до конца и не разбудили, как будто мне никак не удается вырваться из сна. Только мои сновиденья вырываются на волю, увлекая меня с собою, иногда на целые дни. Я умываюсь во сне. Во сне выпиваю стакан молока, во сне выхожу в парк. Мо- жет быть, я и сейчас вижу только сон. ДЛИННОЕ ИМЯ 2б5)
— Я не хочу, чтобы ты видела сон и сейчас, — ответил де- вочке ее друг, — ведь тогда меня не было бы, и мне от этого было бы грустно. — О, и мне тоже — промолвила маленькая принцесса. — Как же сделать так, чтобы ты действительно был? — Можно дождаться, когда она договорит, и тогда ты про- снешься, встанешь и пойдешь вместе со мной, уже по эту сторону решетки. И добавил: — Ты придешь ко мне домой. Она посмотрела на него с интересом. Голос, одна- ко, все не затихал. Принцесса открыла корзинку, вынула из нее два ломтя хлеба, намазанных маслом, соль в бумаж- ном фунтике, очищенные крутые яйца. Они молча съели все это, потом несколько кистей винограда. Запили из фляги, убрали стаканы в корзинку. Темнело. — Послушай, — заговорил он вновь, — я кое-что придумал. А что если ты поменяешь имя? Если я буду звать тебя... — Он задумался. — Если я буду звать тебя... — Он не смеет произнести найденное имя вслух, но все же тихо его шепчет: два слога, как и в его собственном имени, один и тот же повторяющийся слог. Она его слышит, почти на- верняка. — Что это ты говоришь? Девочка тряхнула головкой, глубоко вздохнула, ее глаза вновь наполнились слезами. Впрочем, она улыба- лась. И открыла рот, собираясь ответить. Но внезапно да- лекий голос, там, за деревьями, разом оборвался и смолк. Какая тишина: такой глубокой тишины еще никогда не было в мире! Тишина природы. Тишина широких долин, которые всегда видишь на расстоянии, потому что устрем- ляешься к ним лишь мысленно, ранним утром, когда, уйдя далеко от дома, выходишь на край утеса. Он, шедший сюда 266) ИВ БОНФУА
так долго, слушавший так внимательно, посмотрел, ничего не говоря, на свою подругу, на свою новую подругу. От нее, казалось, исходил легкий блеск. Однако улыбка постепенно исчезала с ее лица. — Слышишь, меня зовут — сказала она. — Пора возвра- щаться домой. Она встала, подняла корзину и флягу, самым гра- циозным образом поклонилась мальчику и, повернув- шись, исчезла за кустами, которые тем временем стали со- вершенно черными, потому что весь мир погрузился в ночную темноту.
По-прежнему слепой По мнению богословов, Встреченных мною в этой стране, Бог существует, но он слеп. То, что он ищет ощупью Между стенами, вставшими слишком тесно, И есть наш мир: кричащее, бьющееся Крохотное существо С еще закрытыми глазами, Которое наделит его зреньем, Если, конечно, он сможет Своими неловкими, безначальными руками Поднять эти сомкнутые веки. Замысел Бога, его мечта, Мечта той глубины мрака, Какую они называют Богом, Состоит, они считают, лишь в том, Чтобы стать этой жизнью: им движет Предвосхищенье того, что ему откроет Обретенный взгляд. Мечта, желанье, Рождающееся в этихлощинах, в этих Бесформенных глыбах, В этом доносящемся из самых недр Шуме источника, в Боге, — Чтобы нечто, заключенное в них, восходило Через кровь, через крик, через все тело 268) ИВ БОНФУА
К тому, чего у него еще нет: Какому-то лицу, каким-то глазам. Нет, Бог не хочет Служенья, земных поклонов, не хочет Умов, взывающих к нему, вопрошающих Его, не хочет даже Крика несогласия. Он хочет просто Видеть, как видит ребенок: видеть камень, Дерево, плод, Лозу, вьющуюся под крышей, Птицу, сидящую над спелой гроздью. Бог, лишенный глаз, хочет Наконец увидеть свет. Он, вечный, берет в руки Кричащее, преходящее, Потому что глядеть способно Только то, что умирает. Так он начинает вновь и вновь Во всем живом — Ив той мере, насколько оно Может стать зрячим, ибо тьма Набегает почти тут же, — свой смиренный Поиск, стараясь Найти для себя облик и вид. Он знает: живое больше, чем он — Он, тот, кто всегда остается Внутри, тот, кто выгибает Вещь по ее форме, наливает вещь Темнотой; ширится Дугами, что с криком чертят ПО-ПРЕЖНЕМУ СЛЕПОЙ
Ласточки в синем небе, и даже Тот, кто рвется, тает В облачной дымке, — но всегда Исходя изнутри, изнутри очертанья, Изнутри вещества, наполняя Вещество, наполняя Бесчисленные провалы и глыбы Тем, что эти богословы В беседах со мной называют Богом. (Он: тот, кого мы слышим, Возвращаясь домой, вечером, Под красным, оцепенелым небом, В скрипе калитки: вновь Исходящий изнутри, на этот раз изнутри звука, — И уже наступает ночь, темно, Давайте-ка, говорят мне они, Перевернем любой камень: видите? Там, вне мира, мечутся муравьи). Бог — То, что эти богословы называют Богом, — Ищет. Он знает: у него Ничего нет, говорят мне они. Узнавать, называть, строить — Об этом, он знает, ему нечего и думать. Надеяться — Это, он знает, нечто большее, чем он. Ждать — это нечто большее, чем он. Заметить издали, вскрикнуть, броситься навстречу, Протянув руки, в слезах, — Он знает: это нечто большее, чем он. И говорить — Сказать: «На, возьми, 270) ИВ ВОНФУА
Вот, посмотри, не надо плакать, Теперь иди, играй» — он знает: это Нечто большее, чем он. Сказать: «Пей». Склониться над позвавшим ребенком, Не имея ничего, кроме Рук, прикасающихся к рыданьям, Кроме надежды и глубокой тревоги, — Он знает: это нечто большее, чем он. (Снаружи, впрочем, Чьи-то голоса. Снаружи Говорят: «Пойдем, уже поздно, Догоняй». Он Вслушивается. Но, как всегда, Незримое, живое держат его, Замурованного, внутри: Внутри самых простых слов). Он знает: ему не дано Взять кого-нибудь за руку — она Не останется в его руках. Бог, Безымянный, — То, что они называют Богом, — Ищет. Им слышно, как он бродит рядом: В крике раненой птицы, в визге Пойманного зверя. И эти богословы знают, что Бог Приближается к ним днем и ночью; что он Пробирается В их зрачки, когда они открывают глаза. ПО-ПРЕЖНЕМУ СЛЕПОЙ
Они понимают, что ему Нужны их воспоминанья, Их радость; что он Хочет отнять у них даже их смерть. И все их мысли, вся их жизнь состоит лишь в том, Чтобы отталкивать, отстранять Эти громадные руки. « Уходи — кричат они — уйди, Уйди в деревья, Уйди в дыханье блуждающего ветра, Уйди в синеву и красную охру, Уйди в сладкий вкус плодов. Нет, не так: уйди В трепещущего жертвенного ягненка». И они шагают поддеревьями, Машут цветными флажками. «Уходи, уходи, — кричат они — Прочь отсюда, забудь всякую надежду, Ну же, вставай, иди прочь, Прочь, мелькающий зверь, чье сердце Сложено из непроглядного мрака, Отпусти руку, которую держишь, Ей страшно... Спотыкайся, падай, поднимайся вновь, Беги, нагой ребенок, побиваемый камнями».
«Как сделать так, чтобы ты действительно был?» Но молния, как и раньше, Вспыхивает над миром, Словно ищет в потоке брод, Прыгая с камня на камень. В творчестве Ива Бонфуа, одного из наиболее известных со- временных французских поэтов старшего поколения, оставили след многие идейные течения, определявшие интеллектуаль- ную атмосферу середины и конца уходящего века (экзистенци- ализм, феноменология, нео- и постфрейдистский психоанализ, дзен-буддизм и др.), но особенности его художественного ми- ра едва ли можно объяснять влиянием каких-либо философ- ских систем (или, наоборот, отталкиванием от них),- Бонфуа прежде всего поэт, и, при всей продуманности его целей и по- следовательности его взглядов, ему чужд любой догматизм, подчинение поэтических интуиции той или иной жесткой кон- цептуальной схеме. По-видимому, этим объясняется и его па- радоксальное отношение к центральной для культурного созна- ния последних десятилетий проблеме языкового знака и художественного образа: в своих теоретических сочинениях, посвященных литературе и изобразительному искусству, Бон- фуа, как и другие современные авторы, постоянно пишет об ил- люзорности, «лжи» знака и образа (более того, эта рефлексия часто становится непосредственным предметом его стихов и прозы), но с не меньшим постоянством отстаивает и веру в их «истину», считая, что поэзия может и должна утверждать с их помощью «новую надежду». Эту «ложь и истину образов»,1 все- гда тревожившее писателей и художников противоречие, кото- 1. Так Бонфуа назвал одно из своих недавних интервью, посвященных пробле- мам изобразительного искусства (Yves Bonnefoy. Leurre et vérité des images // Écrits sur l'art et livres avec les artistes. P., Flammario n, 1993, p.35 - 78). ПОСЛЕСЛОВИЕ 275)
рое возникает при замещении реального мира его изображени- ем, Бонфуа так или иначе имеет в виду и почти во всех произве- дениях, вошедших в настоящую книгу, - а это большая часть ху- дожественных текстов, созданных им в последнюю четверть века. В известном смысле эту книгу можно было бы назвать «книгой о знаке и образе», и, представляя ее автора, видимо, стоит начать с его общих суждений о задачах и возможностях поэтического слова. Бонфуа понимает поэзию как средство познания мира, как непрестанную «войну против образа, ведущуюся во имя при- сутствия», точнее, войну против Образа с большой буквы, «обра- за-мира» (le monde-image), то есть системы представлений, по- нятий, значимостей, которая не дает говорящему субъекту переживать реальность в ее непосредственности, «нерасчленен- ности», тем самым отделяя его от Другого, в конечном же счете - и от самого себя. Изображение уничтожает присутствие изобра- жаемого, встает стеной между сознанием и реальностью, но по- эзия как раз и стремится разрушить замкнутость изображения, из-за которой в нашей памяти стирается то, чем реальность все- гда превосходит знак, - избыток, справедливо называемый бо- жественным. Не только стремится, но и способна это делать- потому что она опирается на чувственную часть слова, на его зву- чание, превращая обычную речь в стихи и тем самым нейтрали- зуя системы, из которых складывается «Образ». И если это про- исходит, нам в какой-то мере, пусть и не полной, удается ощутить мир по ту сторону слов: уже не его изображение, но его дыхание, его присутствие. Может показаться, что эти взгляды, изложенные Бон- фуа в лекции «Присутствие и образ»,2 которая была им прочита- 2. Yves Bonnefoy. La Présence et l'Image (1981) // Entretiens sur la poésie (1972-1990). P., Mercure de France, 1990, p.179-202 (далее: ЕР). Под несколько иным углом зрения те же мысли о поэзии развиваются в эссе «Большие ка- менные круги», включенном в нашу книгу (с.Ю9-114). 276) ПОСЛЕСЛОВИЕ
на в 1981 г. при вступлении в должность профессора Коллеж де Франс, сродни деконструктивистской мысли, - ведь она также видит в системе означаемых, конституирующей состояние язы- ка, некую ирреальную репрезентацию, которая, абсолютизиру- ясь, часто превращается в разновидность идеологии, а порой и служит обычному обману? Но Бонфуа менее всего интересу- ется тем, что занимает деконструктивистов, - «работой» слов, обеспечивающей переход от одного из таких состояний языка к другим (и целиком остающейся в плоскости языка); его вни- мание сосредоточено совсем на ином: на особом опыте созна- ния, с помощью которого оно пытается максимально освобо- диться от самой связанности языком, - потому что только этот 3. Ив Бонфуа был избран в Коллеж де Франс на место, освободившееся по- сле смерти Ролана Барта, но если кафедра, которой руководил Барт, назы- валась кафедрой литературной семиологии, то кафедра, которую учредил и возглавил Бонфуа, получила название «кафедры сравнительного изуче- ния поэтической функции» (la chaire d'études comparées de la fonction poé- ' tique). Это изменение само по себе достаточно показательно, однако не следует думать, что Бонфуа, во многом противостоящий тому направле- нию мысли, к которому принадлежал Барт, хоть как-нибудь отрицает зна- чение семиологических исследований и открытий 60-х - 70-х гг. Напротив, считает он, поэзия, борясь против «самовластия знака», чрезвычайно за- интересована в том, чтобы знать его законы; отказываясь видеть свою за- дачу в игровом манипулировании скользящими означающими, она тем не менее должна соединять свои усилия с новой критикой, - именно этим призывом он и завершает свою лекцию, в начале которой тепло отзывает- ся о своем предшественнике и о его последней книге. В этом выступлении Бонфуа можно даже расслышать перекличку с актовой лекцией самого Барта, прозвучавшей в Коллеже четырьмя годами раньше, - в частности с тем ее местом, где Барт говорит о высказывании-процессе, которое «за- ставляет расслышать голос субъекта». (См.: Ролан Барт. Лекция // Из- бранные работы. Семиотика. Поэтика. М., Прогресс, 1994, с.553 и др. (пе- ревод ПК.Косикова)). ПОСЛЕСЛОВИЕ 177)
опыт делает возможным соприкосновение с тем, что писатель называет бренностью, конечностью человеческого существо- вания, соприкосновение, дающее ощутить главные в его пред- ставлении жизненные ценности, скрытые за непроницаемой завесой понятий и конструкций, выстраиваемых понятийной мыслью, - вневременных по самой своей сути. Поэзия отверга- ет истину языка только для того, чтобы искать это соприкосно- вение, искать «истину слова»,4 позволяющую нам устанавли- вать - под знаком нашей бренности, под знаком «смертного времени», - связь с Другим; иначе говоря, она стремится быть экзистенциальным актом, а не фабриковать словесные объек- ты, в которые их создатель входит лишь в качестве одного из измерений. Больше того: делая средоточием художественного поиска присутствие - особый модус бытия или мира, постигае- мых в их внеязыковом, внепонятийном единстве, - Бонфуа про- тивопоставляет поэзию любой практике деконструкции, кото- рая всегда предполагает критику и разрушение присутствия («наличия»), как бы последнее ни понималось.5 4. Это выражение появляется в раннем очерке Бонфуа о Бодлере и в эссе «Дело и место поэзии», где новая французская поэзия, какой она стала по- сле Бодлера, Нерваля, Рембо, уподобляется «отрицательному богосло- вию*» и характеризуется как «вид знания, который, при всей его негативной и зыбкой природе, можно назвать истиной слова» (см.: Ив Бонфуа. Неве- роятное. Избранные эссе. Москва, Carte blanche, 1998, с.109; далее при ссылках на эту книгу указываются только название и страницы; там, где это не оговорено специально, цитаты даны в нашем переводе). Так назван и последний сборник эссе писателя (Yves Bonnefoy. La Vérité de parole. P., Mercure de France, 1988). 5. См.: ЕР, p.179 -202; Yves Bonnefoy. Livres et documents. P., Bibliothèque nationale/ Mercure de France, 1992, p.155-157; John Jackson. À la souche obscure des rêves. La dialectique de l'écriture chez Yves Bonnefoy. P., Mercure de France, 1993, p.60 (далее: JJ; эта монография, одна из глав которой напечата- на в качестве послесловия к галлимаровскому изданию книги «Поперечная 278) ПОСЛЕСЛОВИЕ
Прежде чем обсуждать конкретные формы, которые этот поиск принимает в поздних книгах писателя, попытаемся в общих чертах дать представление о пути, пройденном им к середине 70-х годов - моменту, когда в западной культуре утверждаются пара- дигмы так называемой «постмодернистской чувствительности», ставящие под сомнение, если не отрицающие само существование и целостного субъекта, и мира вещей; когда смысл обращения к поэзии для Бонфуа напрямую связывается с вопросом, прозву- чавшим в уже цитированной лекции: «Что делать, чтобы оставался какой-то смысл говорить Я?» - говорить так, как мы произносим это слово каждый день, направляя с его помощью нашу собственную жизнь, а иногда и жизнь других людей. Ив Бонфуа родился 24 июня 1923 г. в Туре. Его отец, рабочий- ваго- норемонтник, умер рано, когда сыну было всего 13 лет; мать была сиделкой в больнице, а после смерти мужа - учительницей в сель- ской школе (в течение семи лет, с 1936 г. по 1943 г., Бонфуа почти каждый день ездил поездом из деревни, где им пришлось посе- литься, в Тур, в свой лицей). Сельским учителем был и дед Бонфуа по материнской линии, живший в деревне Туарак, в большом доме на берегу реки Лот, где семья каждый год - до смерти отца - прово- дила летний отпуск. Эти поездки, открывшие будущему поэту кра- соту и неисчерпаемость первичных природных реалий, заложили основы его мировосприятия: позже он не раз, прямо или косвенно, возвращается к «начальной поре» в своих стихах и рассказах, осо- улица» ( 1992), может служить хорошим введением в позднее творчество Бонфуа); Karlheinz Stierle. Vorwort//Yves Bonnefoy. Das Unwahrscheinliche Oder die Kunst. Munchen, Fink, 1994, S. 3 - 8, Timothy Mathews. Introduction // Yves Bonnefoy. On the Motion and Immobility of Douve. Newcastle upon Tyne, Bloodaxe Books Ltd, p.15-20,34-37; ср. также: И.П.Ильин. Постструктура- лизм. Деконструктивизм. Постмодернизм. M., Интрада, 1996, c.1 б-21,38 и др. ; Постмодернизм от истоков до конца столетия: эволюция научного ми- фа, M., Интрада, 1998, с.9-23. ПОСЛЕСЛОВИЕ 179)
бенно в поздних (именно образ ребенка, воплощающего преодо- ление обманчивых «грез», становится в это время центральным об- разом его поэзии). По признанию Бонфуа, сильнейшими литера- турными впечатлениями его юности он обязан поэзии Поля Валери,6 а также «Малой антологии сюрреализма» Жоржа Юне, ко- торую ему дал в 1941 г. лицейский преподаватель философии. «Я нашел в ней - вспоминает писатель, - стихотворения Бретона, Пе- ре, Элюара, великолепные словесные массы Тцара периода дада- изма и поражающую, как удар грома, «Тайну и меланхолию улицы» Кирико, и «Подвешенный шар» Джакометти, и коллажи Макса Эрн- ста, нашел Танги, раннего Миро - словом, целый мир».7 Осенью 1943 г., окончив лицей в родном городе и подготовительное отделе- ние университета Пуатье по специальности «общая математика», Бонфуа покидает Тур и уезжает в Париж, - как он объявляет род- ным, с целью завершить математическое образование в Сорбонне; в действительности к этому времени он уже твердо решает посвя- тить свою жизнь поэзии. В Париже он сближается с группой сюрре- алистов (художником Виктором Браунером, бельгийским поэтом и художником, одним из будущих основателей движения «Кобра» Кристианом Дотремоном, поэтом и исследователем творчества Сада Жильбером Лели) и даже пытается издавать журнал «Револю- ция-ночь» (названный так по одной из картин Макса Эрнста); после возвращения Андре Бретона из Америки начинает по приглашению мэтра, заметившего молодого поэта, изредка бывать на его до- машних собраниях, однако в 1947 г., накануне всемирной выставки сюрреалистов, прерывает отношения с Бретоном и его окружени- ем. Разрыв был тихим - что объяснялось, видимо, далеким от вся- кой воинственности характером отступника, - и не сопровождался 6. Критическое отношение к некоторым сторонам творчества Валери, высказанное Бонфуа в одном из эссе, не отменяет его восхищения многими стихотворениями этого поэта - такими, например, как «Набросок змея» и «Кладбище у моря» (см. -.Невероятное, с. 71 -80). 7. Yves Bonnefoy. Entretien avec John E. Jackson sur le surréalisme (1976) // EP, p.68 - 69. 280) ПОСЛЕСЛОВИЕ
какими-либо декларациями и публичными отлучениями (Бонфуа отказался подписать очередной манифест группы, Бретон же, по его воспоминаниям, «ограничился тем, что после выхода из ка- фе не протянул ему руку»8). Объясняя тремя десятилетиями позже причины своего отхода от сюрреалистов, Бонфуа признался, что его смущала их увлеченность магией и оккультизмом (на выставке предполагалось даже расставить подобия «алтарей»), - хотя сам он в то время еще не вполне прояснил для себя внутренние ориен- тиры: «Оказавшись между своего рода стихийным материализмом, который так и остался для меня естественным, и врожденным вле- чением к трансцендентному, глубоким пристрастием к категориям и даже к мифам, в которых оно выражается, я должен был найти приемлемый компромисс, - а поскольку я в то время еще не был способен понять, из чего такой компро- мисс мог бы возникнуть, то решил, что он во всяком случае должен исключать верования и возвращать любые переживания изначаль- ных соответствий, любые мечтания об оккультных силах туда, где им подобает быть, преобразуя их попросту в род онтологии, или в чистый поэтический акт». В дальнейшем именно категория присутствия помогла писателю уточнить характер его критичес- кого отношения к сюрреализму и в то же время лучше понять при- чины своего юношеского увлечения. «Теперь я сказал бы, что не существует реального и сюрреального - реальности, которую упорядочивает и излишне высоко ценит точное знание, и сверх- реальности, которая возвышается над научными истинами благо- 8. Впрочем, Бретон не стал исключать из каталога «Сюрреализм в 1947 г. », подго- товленного для выставки, текст, написанный Бонфуа и носивший название «По- могать пережить». «...Речь идет уже не только о том, чтобы помогать увидеть. Нужно помогать пережить», - писал молодой поэт (именно на эту декларацию обратил внимание Сартр, одобрительно заметивший в своем эссе «Что такое литература?»: «...именно воображаемое и praxis трудно совместимы. По этому поводу я нашел трогательное признание у одного из сюрреалистов 1947 года...» (перевод С.Брахман)). ПОСЛЕСЛОВИЕ 281)
даря своей иррациональной природе, открывающейся только стихийному, внекультурному взгляду... но что есть - иногда -при- сутствие, противостоящее текучим означаемым, которыми опе- рирует понятийная мысль. И я бы теперь мог лучше, чем раньше, провести границу между собой и сюрреализмом, признавая, что я полюбил предмет в искусстве сюрреалистов и образ, в котором он предстает, из-за определенного прозрения, открывшего для нас этот предмет, из-за догадки о его присутствии, благодаря ко- торому он и находится здесь, перед нами, восстающий против любого анализа, можно сказать, сознающий себя, - но и отдавая себе отчет, что присутствие в нем как будто искажено и потому лишено своей настоящей силы».9 Следующие несколько лет стали для начинающего по- эта временем уединения: живя в парижском предместье и за- рабатывая преподаванием математики, он почти ничего не публикует (нередко уничтожая написанное), много и напряжен- но читает. Отвечая в 1990 г. на анкету «Воображаемая библио- тека Коллеж де Франс», Бонфуа отнес к числу книг, оказавших на него наиболее сильное влияние в молодости (наряду с про- читанными в школьные годы латинскими и французскими клас- сиками - прежде всего Вергилием и Расином), Плотина, еги- петскую «Книгу мертвых» и эпос индейцев Гватемалы «Пополь-вух», Кьеркегора и гегелевскую «Феноменологию ду- ха» (вызвавшую в нем, впрочем, скорее неприятие), среди фи- лософских работ того времени он упомянул «Бытие и сущ- ность» Жильсона, «Кьеркегоровские этюды» Валя, «Эрос и агапе» Нюгрена и, отдельно, сочинения Батая: «Внутренний опыт» и «Виновный». Особенно важным стало для него знаком- ство с трудами Шестова - «Властью ключей», купленной еще в 1944 г. у букиниста на набережной Сены, и, несколько позже, «Афинами и Иерусалимом». Именно это чтение, как считает сам Бонфуа, окончательно освободило его от внутренней свя- 9. ЕР, р.72-74. 282) послесловии
зи с сюрреализмом: русский философ, учивший, что всякий предмет нашей любви обладает бытием в самом сильном и «объективном» смысле этого с/юва (из чего и вытекало шес- товское «безумное» требование отмены необратимости исто- рического времени), помог ему в конце концов понять, что «же- ланный для нас абсолют покоится в полноте единственного мгновения, насыщенность которого стоит вечности», и что фундаментальный изъян искусства сюрреалистов состоит в его неспособности стать местом, где бы «цвела реальность, которая превосходит всякую сюрреальность», - а в этом, по убеждению поэта, и заключается главная надежда, связан- ная с художественным творчеством.10 Бонфуа посещает лекции Ж.Ипполита и Ж.Валя в Сор- бонне (под руководством последнего он готовил дипломную работу о Бодлере и Кьеркегоре, впоследствии уничтоженную), Г.Башляра в Институте истории науки; начиная с 1950 г. он зани- мается в семинаре А.Шастеля и часто путешествует по Италии: с этого времени история изобразительного искусства постоян- но находится в центре его интересов.11 Временем подлинного писательского дебюта Бонфуа, видимо, следует считать 1953 г., когда в печати появляется его первая книга стихов «О движении и неподвижности Дувы», которая сразу же приносит ему при- знание читателей и критики. В 1955 г. он переселяется из приго- рода в Париж; тогда же постепенно складывается круг его дру- 10. ЕР, р.78,339-343. 11. Бонфуа написал несколько книг и сборников статей, посвященных художникам самых разных исторических эпох - от средневековых французских мастеров до своих друзей и современников (особенно известны две его большие моно- графии: «Рим, 1630. Горизонты раннего барокко» (1970,1994) и «АльбертоДжа- кометти» (1991 )). Кроме того, он опубликовал около сорока небольших книг в сотрудничестве с художниками: в этих малотиражных изданиях его стихи, эс- се и переводы соседствуют с офортами и литографиями Тапиеса, Ван Вельде, Чиллиды, Миро, Голлана, Алешинского и др. ПОСЛЕСЛОВИЕ 283)
зей: это молодые поэты, противопоставляющие свое творчест- во еще влиятельному сюрреализму, - Ф.Жакоте, А.дю Буше, Ж.Дюпен, критики Г.Пикон, Ж.Старобинский; в эти годы он сближается также с Л .-Р.де Форе, А.Френо, музыковедом и пе- реводчиком Шестова Б.Шлецером.12 Через П.Ж.Жува, с кото- рым Бонфуа поддерживает дружеские отношения на протяже- нии пяти лет - со времени публикации своей первой книги и до смерти знаменитого поэта, - он знакомится с П.Лейрисом, ко- торый предлагает ему перевести несколько пьес для полного собрания сочинений Шекспира. Отсюда берет начало еще одно направление разносторонней писательской деятельности Бон- фуа: Шекспира он будет переводить всю жизнь, обычно сопро- вождая издание каждого нового перевода обширными и содер- жательными предисловиям.13 Летом 1963 г., во время поездки по Нижним Альпам, Бонфуа и его жена, американская художница Люси Вайн, слу- чайно находят в глухой горной лощине, поблизости от деревуш- ки Вальсент, большое заброшенное здание, где когда-то, в XVIII в., помещался монастырь, который был осквернен и разграблен во время революции, а затем превращен в крестьянскую ферму. Пораженный красотой этого пустынного места, отчасти воскре- сившего в его памяти «страну детства», Бонфуа решает там по- селиться, отремонтировав и приспособив для жизни хотя бы не- сколько помещений обветшалого дома. Именно Вальсент, его окрестности, напоминающие, по словам поэта, ландшафты го- рячо им любимых Вергилия и Пуссена («холмы, поросшие ле- сом, бескрайние небеса, узкие тропки, бегущие среди камней под красными облаками, неизменные картины сельской жизни, 12. Позже, в 1967 -1972 гг., Бонфуа совместно с Дюпеном, дю Буше, де Форе, Пиконом и при участии Шлецера (к ним присоединились также П.Целан и М.Лейрис) издавал журнал L'Éphémère. 13. Бонфуа переводил также Йейтса, Китса, Леопарди; им написан ряд статей о литературном переводе (в основном на материале Шекспира и Йейтса).
редко встречающиеся пастухи, стада овец, глубокая тишина»14), и, главное, большой дом - «одновременно церковь и амбар» - стали фоном поэзии Бонфуа в 60-е - 70-е гг., позволили ему раз- вить некоторые постоянные, ключевые темы его творчества: «разрозненного», на миг собирающегося в «неделимое», но за- тем распадающегося вновь; «внутренней области», которая ка- жется желанным «истинным местом», но позже оказывается - как и всякий Образ - обольщением, «обманчивым порогом»; вечно возвращающейся надежды, ощущения бытийной полно- ты, внушаемого таким местом, и столь же вечного разочарова- ния, заставляющего продолжить поиск. Середина 70-х годов - «точка отсчета» для нашей книги - была переломным моментом в жизни Бонфуа. В 1972 г. умирает его мать и рождается первая и единственная дочь, тогда же выходит из печати «Внутренняя область»15- своего рода промежуточный итог творческой деятельности писателя, одно из главных его со- чинений, совмещающее в себе черты автобиографической по- вести и эссе о поэзии; вскоре после этого сложные жизненные обстоятельства вынуждают Бонфуа покинуть Вальсент. Вместе с тем это как раз тот период, когда в западной культуре - прежде всего французской - складывается и получает оформленность комплекс деконструктивистских идей, который, как уже сказано, 14. См.: John Naughton. Interview with Yves Bonnefoy//Yves Bonnefoy. In the Shadow's Light, Chicago, 1991, p. 164 (далее: UN; мы будем еще не раз ссылать- ся на эту беседу Бонфуа с американским литературоведом и переводчиком Джоном Нотоном, опубликованную в качестве послесловия к англоязычной версии книги «Вглядываясь в темноту»). 15. Многозначное название этой повести - «Uarrière-pays» - символизирует ис- кушение иным, «лучшим» миром, опасное «гностическое» влечение, которое обесцвечивает реальность и заставляет нас «изменять земле». Возможны и другие переводы этого названия - скажем, «страна за горизонтом» или «глубина мира». ПОСЛЕСЛОВИЕ 285)
приходит в прямое столкновение с его пониманием задач по- эзии и, судя по всему, сознается им как вызов, требующий лич- ного ответа. Видимо, именно поэтому названные выше постоян- ные темы Бонфуа - а он принадлежит к числу писателей, любящих возвращаться к одним и тем же сюжетам и образам, - все чаще получают в его поздних произведениях выраженную «семиологическую» окраску. Эта перемена заметна в обеих сти- хотворных книгах, представленных в нашем избранном (особен- но в сборнике «Начало и конец снегопада»), но наиболее ясно она проявляется в новом жанре, к которому Бонфуа, не переста- вая писать стихи, обращается в начале 70-х годов. Речь идет о небольших - иногда в один или несколько аб- зацев (привычный объем глубоко укорененных во французской литературной традиции «стихотворений в прозе»), иногда насчи- тывающих несколько страниц или даже десятков страниц - проза- ических текстах, которые сам писатель называет récits en rêve, «привидевшимися рассказами», - иначе это название можно было бы перевести как «рассказы во сне» (некоторые из них можно на- звать даже рассказами о снах), однако такой перевод сузил бы значение оригинала, поскольку автор подразумевает под «греза- ми» (rêves) не только сновидения, понимая их в более общем смысле, как любую деятельность нашего воображения и ее ре- зультат. Было бы неверным видеть в этой жанровой форме, и в са- мом деле часто погружающей повествование в зыбкую атмосферу мечтания или сна, поздний рефлекс «автоматического письма» сюрреалистов или попытку развития соответствующей традиции: сколь свободно и даже, на первый взгляд, хаотично ни движется повествование в «привидевшихся рассказах», какими алогичны- ми, спонтанными, «сновидческими» ни выглядят в них переходы от одного эпизода к другому, инструмент «грез» используется здесь совсем иначе. Сам Бонфуа достаточно подробно объясняет это различие в рассказе «Пражские открытия» (не вошедшем в наше избранное): «Короткие сочинения в прозе, которые я стал писать недавно, похожи на грезы, и они, несомненно, сохраняют извест- 286) ПОСЛЕСЛОВИИ
ную внутреннюю связь с какой-то бессознательной волей, по- скольку я пытаюсь не дать моей рефлексии управлять тем, что в них выглядит поразительным, необъяснимым. Мне кажется, я способен различить здесь нечто органическое, характерное, час- тицу тайной жизни, которая возникает под моим пером, и поэтому могу, осуществляя неторопливое вычеркивание, подчиняющееся только своим собственным нуждам, помочь этой частице увеличи- ваться и свободнее дышать. И это, кстати, вновь заставляет меня думать, что Андре Бретон заблуждался, полагая, будто необходи- мым условием подлинного поэтического слова является ничем не ограниченный автоматизм. Открывая беспрепятственный доступ всему, что тянут за собой самые свежие воспоминания, всему, за что цепляется взгляд и что тревожит слух, автоматизм жертвует сопоставлениями, оценками, осторожным взвешиванием, из ко- торых возникает, даже и без участия сознания, какая бы то ни было оформленность. Напротив, вычеркивать, выбирать, предоставляя тем самым выбор другому, - значит давать место какому-то строю, поощрять какое-то накапливание и - кто знает? - высво- бождать что-то скрытое, побуждая мысль использовать это пер- вичное упорядочение для такого прирастания композиционного начала, благодаря которому в иных творениях поэтов и художни- ков смысл обретает умиротворяющую, музыкальную силу. Уже то, что мы в обиходном языке называем «прекрасными грезами», есть результат этой глубинной работы, которая позволяет форме, рас- слышанной нами в порывах нашего желания, освободившись, воз- нестись ввысь, в некий свет, - и как раз для того, чтобы его, это же- лание, там дождаться, чтобы принять его в себя, освежить его своей водой, утолить его своей тихой радостью. Прекрасные грезы... Как сюрреализм заблуждался, подхлестывая и без того нетерпеливый бег слов, запрещая себе останавливаться там, где на самом деле дорога, может быть, разветвляется, где открывается более короткий путь, ведущий к дверям утраченного дома - повторю: кто знает? и почему мы должны приглушать единственно важный вопрос? - точно так же ПОСЛЕСЛОВИЕ 287)
и психоанализ обеднил бы свое понимание желания, если бы не пытался, внося в исследование символов «эстетическое» изме- рение, по достоинству оценивать элементы композиции, ритма, безмолвия, негромких сопутствующих голосов, - те элементы красоты, что придают подчас незабываемый облик сценам, пе- реживаемым нами во сне». Итак, автоматическое письмо сюрреалистов, по мне- нию Бонфуа, не только не приводит к искомой «сверхреальнос- ти», доступ к которой перекрыт цензурой сознания, но и уводит в сторону, «проскакивает мимо», тогда как «неторопливое вы- черкивание» (бессознательное, которое его направляет, здесь понимается явно в лакановском смысле, как дебиологизиро- ванное «символическое», язык Другого, взаимодействующий с «воображаемым») дает прирастать «композиционному нача- лу», которое и высвечивает подлинную реальность, помогает увидеть «неделимое», скрытое за «разрозненным». Это прирас- тание продвигает автора (и читателя) к постижению единства сущего, позволяет почувствовать или по меньшей мере предо- щутить его вкус. Логика грез, разрушающая жесткие причинные связи понятийного мышления, остается все же логикой, хотя и особого рода, опирающейся на иную, «эстетическую» причин- ность. Именно поэтому чтение прозы Бонфуа требует постоян- ного возвращения назад, поиска внутренних параллелей, срав- нения всех частностей и деталей, открывающего в них элементы сквозного строя, который действительно наполняет текст «музыкальной силой». Если обратиться, скажем, к расска- зу «Египет», первому в сборнике «Поперечная улица» и нашей книге, то три «главки», на которые он разбит, вначале кажутся странно разобщенными, изолированными описаниями: 1 ) сна (рассказчик находится со своими друзьями на корабле, мед- ленно пересекающем восточную часть Средиземного моря, по- том прибывает в неизвестный город и пытается узнать у мест- ных жителей его название, но те не понимают его вопросов); 2) 288) ПОСЛЕСЛОВИЕ
фрагмента реальной жизни, включающего, однако, нечто вроде краткого видения (рассказчик отправляется в родной город к умирающей матери и видит на вокзальном перроне малень- кую девочку, которую, как он внезапно догадывается, зовут «Египет»); 3) воспоминания раннего детства (здесь централь- ной фигурой является обманутая когда-то неверным возлюб- ленным сумасшедшая, которая то и дело приходит на станцию и, заговаривая со всеми, твердит одну и туже формулу обеща- ния); однако сопоставление этих почти не связанных «грез» об- наруживает значимые соответствия и символические ряды, обеспечивающие связь более тонкой природы, чем поверхно- стные фабульные скрепы. Главный из таких рядов выстроен по- являющимися в ходе повествования женскими образами и оп- ределяется их отношением к речи: мать рассказчика и ее частичный двойник из последней главки, деревенская дурочка, в которой ребенок - будущий рассказчик - видит «саму землю», поражены немотой или афазией (как и та земля, тот город, куда он приплывает и где теряет своих друзей), а незнакомая девоч- ка, предстающая в подвижном ореоле теней и световых пятен, - некоем подобии высшего, невербального языка, - подает на- дежду на преодоление этой немоты (во французском языке «Египет» - впрочем, и «город» тоже - существительное женско- го рода). В этой перспективе таинственное плавание из первой главки может пониматься как путь, которым движется западная культура: корабль начинает свое движение в Египте, стране, во- площающей «утро мира», где дыхание Единого еще было ощу- тимо, где знак еще не угнетал вещь, и заканчивает его у север- ных берегов Средиземного моря (вероятно, в Греции),16 в цивилизации, где господствует понятийная мысль, в конечном 16. Д.Джексон пишет о выразившемся здесь противопоставлении «собирающе- го» начала, олицетворенного матерью (Исидой), и начала «расчленяющего», «эдиповского» (JJ, р. 171). Впрочем, этот исследователь, допуская ПОСЛЕСЛОВИЕ 289)
счете разрушающая и сообщение между людьми, основанное на использовании знаков, и сам вещественный мир (жители «немого» города «не понимают, что такое название и место»). Вместе с тем в движении корабля можно видеть и жизненный путь рассказчика, его индивидуальное развитие - от детского, доязыкового восприятия мира к взрослому, знаковому; эти два (по меньшей мере) прочтения и создают рамки, которые помо- гают интерпретировать дальнейшее повествование и его дета- ли, отсылающие друг к другу и друг друга проясняющие. По- следнее предложение рассказа, собирающее все композиционные линии воедино («...я мечтал когда-нибудь ис- купить.. . вину беглеца, покинувшего ее на рассвете мирозда- ния»), осмысляется при этом как ответное обещание будущего поэта, как клятва загладить грех, который сознается как свой и в котором угадывается древняя вина человеческого разума, бежавшего от «самой земли». Разумеется, и здесь, и ниже, обсуждая произведения Бонфуа, мы намечаем только самые общие контуры интерпре- тации - музыкальный строй, о котором он говорит, никогда, при всей своей осязательности, не разрешается в однозначных и статичных формулах, допуская понятийную редукцию органи- зующих его смысловых напряжений лишь до известного преде- ла. И дело здесь вовсе не в пресловутой невозможности пере- сказа поэтического содержания «другими словами»: нередуцируемый «избыток» возникает в данном случае не толь- ко из-за обычной множественности значений и обертонов, вза- имодействующих в любом тексте, но предполагается самой по- этикой, которая рассчитана на сопротивление какому бы то ни было спрямляющему чтению, на сложное - свое для каждого вслед за М.Финк (Michèle Finck. Yves Bonnefoy: le Simple et le Sens, P., Corti, 1989, p.156-158), что девочка, увиденная рассказчиком на перроне, в какой-то степе- ни является новым воплощением его матери, считает образ матери неодно- значным и связывает «египетское» начало не с нею, а скорее с сумасшедшей женщиной из последней главки. 290) ПОСЛЕСЛОВИЕ
произведения - сочетание аналитического и синтетического принципа порождения смысла.17 17 Одно из возможных объяснений этой двойственности предложено в статьях Стефано Агости. По его мнению, «привидевшиеся рассказы» не столько из- лагают содержание тех или иных снов, сколько воспроизводят их динамику, имеющую фокусом слепое пятно, которое Фрейд называет центральным пунктом сновидения. «Это пятно, место основополагающего забвения, и оп- ределяет формирование грезящейся сцены, которая выстраивается таким образом, что отнюдь не устраняет и не растворяет это забвение, но, напро- тив, лишь поддерживает мощь его натиска». Отсюда неизменное противо- борство в тексте двух сил: забвения и воспоминания, «поиск утраченных об- разов», в ходе которого два соответствующих «письма» - онирическое и по- нятийное - скрещиваются, а «в наиболее рискованных моментах» и вообще оказываются неразделимыми. В ряде случаев текст намеренно децентриру- ется и колеблется между несопрягаемыми категориями, что приводит к «принципиальной невозможности поместить его в рамку нормативной ре- презентации». Само будоражащее ускользание «забытых» образов, соотно- шение их частичных или полупрозрачных манифестаций выражает тот смысл, на который хочет указать автор, лучше, чем это могли бы сделать лю- бые однозначно дешифруемые символы. В качестве примера Агости приво- дит Елену «из ветра и дыма» (причисляя одноименное стихотворение к «при- видевшимся рассказам»): она представляет собой не что иное, как «скольже- ние смысла под выражающими его означающими, ни в одном из которых этот смысл не останавливается («означающее» здесь понимается как психоана- литический, а не как лингвистический термин)». В этом же ключе интерпрети- руются «Собаки», «Ночь» и «Великий образ» из цикла «Виноград Зевксиса», «Три дорожных воспоминания» и др. Если и сравнивать с чем-то рассказы Бонфуа, считает исследователь, то скорее с прозой Нерваля или Кафки, а не с сочинениями сюрреалистов, «излагавших содержание подлинных или вы- мышленных сновидений главным образом для систематической деформа- ции означаемых и, как следствие, для разрушения установленного кода вос- приятия» (см.: Stefano Agosti. Violence de l'oubli // L'Arc, 1976 (réimpression: 1990, avril, p.42 - 47); idem. Les «récits en rêve» d'Yves Bonnefoy ou la quête des figures perdues // Les cahiers du Temps qu'il fait. Cahier onze, Cognac, 1998, p.61 - 68). ПОСЛЕСЛОВИЕ 291)
Ориентироваться в этом смысловом поле помогает связ- ная и развитая сеть противопоставленных категорий, которую по- степенно уясняет для себя читатель, знакомящийся с творчеством Бонфуа, - причем сеть эта не накладывается на тексты механичес- ки, но возникает вместе с ними, как бы прорастает из самой сло- весной ткани, раскрываясь вместе с движением поэтической мыс- ли. Эти категории - вещь и знак, Единое и множественное, надежда и разочарование, полнота и нехватка, время и вневременность, во- площение и развоплощенность - не просто выстраивают, сшивают летучие «грезы» на уровне отдельных произведений, но и включают их в общее пространство, дополнительно структурированное по- вторами, вариациями и перекличками, «подхватывающими» ту или иную тему, поворачивающими ее другой стороной и связывающи- ми все эти произведения в единое целое (в создании этого прост- ранства участвуют - на равных, если не на первых правах - и стихо- творения, что иногда порождает не совсем привычное взаимопроникновение, перетекание дискурсов18). Принцип сво- бодного соединения частей, гармонизируемых «музыкой смысла», распространяется не только на отдельные тексты, но и на объем- лющее их целое: можно сказать, что писатель передает ощущение единства реального мира через единство художественного мира, который он строит. В этом отношении особенно показательны те рассказы, где Бонфуа подвергает разностороннему исследованию основ- ную для постструктуралистской мысли проблему разрушения традиционной структуры знака, представление об автономнос- ти означающего, освобожденного от какой-либо связи с означа- емым. Он проводит как бы воображаемые испытания, варьируя возможные формы такого освобождения с помощью возведения 18. Укажем в качестве примера образ «слепого Бога», замурованного внутри «самых простых слов», - в нашей книге те или иные проекции этого образа появляются в рассказе-эссе «Большие каменные круги» и в стихотворениях «Лодка, несущая два сна» и «По-прежнему слепой». 292) ПОСЛЕСЛОВИЕ
то одной, то другой стороны знака «в бесконечную степень». Так, в рассказе «Два, и не только два цвета» рассказчик перенесен в страну, где связь означающего и означаемого полностью ра- зорвана (речь идет о номинациях цветов, но, по-видимому, цвет здесь представляет весь вещественный мир как таковой, по- скольку является его первичным и фундаментальным элемен- том19). В первом эпизоде этот разрыв достигается благодаря удлиняющимся и ветвящимся означающим, которые своим ди- намическим самоотрицанием «смывают» язык с лица земли; второй эпизод, с прощанием на причале и длинными цветными лентами, отчасти противопоставлен первому (на этот раз гипер- трофируется означаемое, точнее, сам референт, фактически за- бытый жителями таинственной «страны сновидений» из-за не- сметного количества синонимов в используемом ими «языке»), отчасти его продолжает, ибо и здесь означающее исчезает, но уже не просто истаивая в бесконечном разматывании сино- нимов, а вовсе устраняясь, - ленты в руках расстающихся людей символизируют внеязыковую, чисто чувственную коммуника- цию. В известном смысле эти очистительные акты представле- ны позитивно: как мы помним, мир, отмытый от языковой (поня- тийной) ржавчины, является в представлении Бонфуа пределом, к которому должна постоянно стремиться речь;20 однако рас- 19. Как замечает Агости, в текстах Бонфуа, предельно чуждого какому бы то ни было стремлению выражать «свой внутренний мир» и всегда ищущего «утра- ченные образы» вне Субъекта (в природе или культуре), цвет выступает как «подлинная эмблема внеположности». О сосредоточенности Бонфуа на ис- следовании внешнего мира пишет и Ж.Старобинский: «Предмет его стихов и эссе, где личная интонация столь ощутима и где «я» субъективного утверж- дения проявляет себя энергично и просто, - связь с миром, а не саморефлек- сия. Это один из наименее нарциссичных поэтов» (J.Starobinski. La poésie, entre deux mondes// Yves Bonnefoy. Poèmes. P., Gallimard, 1982, p.11). 20. «Разрушив привычный, обманчивый способ именования вещей, используя бесконечность как рычаг, сдвинувший гнетущую произвольность языкового ПОСЛЕСЛОВИЕ 293)
сказ на этом не обрывается, и намеченные «знакоборческие» по- строения подвергаются существенным коррективам. В самом де- ле, речь, перешедшая на абстрактную «высшую ступень», где ко- нечные знаки исчезают, полностью опустошается, она не может выполнять свое подлинное предназначение, не может размыкать замкнутость языка посредством знаков: ради соприкосновения людей друг с другом, вне которого невозможно и подлинное при- косновение к бытию.21 Знаменательно, что «радость и надежда», даруемые «волнистыми линиями чистого цвета», бесконечно длиться не могут, как бы они ни затягивались в сонном времени по- вествования, - в целом эта сцена оставляет ощущение не просвет- ленности, а скорее ностальгической грусти. На подлинное осво- бождение намекает только финал, где с умозрительными бесконечными, бессловесными и бесструктурными конструкция- ми, описанными в двух первых эпизодах, сопоставлен праздник знака, мы, друг мой, сумели омыть лицо мира, мы и сами обрели дыхание, и дали дышать - тихо, безмолвно - всему, что нас окружает! Мы возвели речь на более высокую ступень!» (Ср. также эссе «Большие каменные круги»: «За- блудившись среди значений слов, поэзия спохватывается, она старается вновь представить себе их начальное, еще девственное состояние, - когда, прозвучав среди доязыкового безмолвия, омывавшего земную вещь, рожда- ющееся слово на мгновение - но уже вынесенное из времени - отражало ту грань сущего, которую невозможно отразить»). Одну из параллелей к обсуж- даемому тексту образует рассказ «Художник последнего дня», в котором кон- фликт переносится на материал живописи: речь здесь идет об идеально «про- зрачной» картине, наконец освобожденной от своей «изобразительной» при- роды; именно она выступает как средство спасения мира, захлебывающегося изображениями. Более сложным образом та же тема развивается в цикле «Виноград Зевксиса». 21. Точно так же в рассказе «Угасание слов» коммуникация носителей языка, где слова постоянно меняют значение, превращается лишь в форму привычной учтивости, и это в конце концов разрушает вещественный мир: огонь «пере- стает жечь». 294) ПОСЛЕСЛОВИЕ
синтеза цветных лучей, который совершается в священной столи- це, месте пребывания таинственного центра структуры («Великого Беглеца, Великого Молчальника»). По существу этот синтез явля- ется метафорой самой реальности, чьи слагаемые никогда не от- крываются восприятию в очищенном виде, но всегда остаются под печатью бренности, хотя их «вневременные» сущности и могут проглядывать в эпифании мимолетного «здесь и теперь». Именно финальное видение позволяет «понять», «одновременно и забыть, и вспомнить» - намеренно не развернутая формула, внутри кото- рой пульсируют антиномии бесконечного и конечного, многообра- зия и единства, воплощенности и развоплощения, управляющие движением рассказа. Если все же попытаться ее развернуть, мож- но сказать, что это видение дает вспомнить о каждом из этих про- тивопоставленных полюсов и забыть обо всех искушениях, так или иначе связанных с преобладанием одного из них, - понять их не- расторжимость, указывающую на природу самой реальности, ле- жащей за пределами языка.22 В «Угасании слов» пусковым механизмом повествова- ния становится не синонимия, а полисемия, на которую, как пи- шет Д.Джексон, часто ссылается деконструктивизм, отрицая способность слова быть проводящей средой присутствия (следствием полисемии является будто бы то, что означающее не столько указывает на реальность, сколько утверждает свою способность к нескончаемой диссеминации, отсыланию к дру- гому означающему, которая актуализируется письмом, - в ре- зультате чего язык и подменяет собой реальность). Заставляя означаемое безостановочно изменяться, Бонфуа в своем рас- сказе «устанавливает соответствие между семантической из- 22. В беседе с Д.Нотоном Бонфуа замечает: «Слияние противоположностей ос- тается путеводной звездой поэзии - даже если начало и конец..., радость и страх сближаются в стихах совсем ненадолго, чтобы тут же, после какого-то краткого общего трепетания, разлучиться вновь, как две снежинки в луче све- та» {UN, р. 172 -173). ПОСЛЕСЛОВИЕ 295)
менчивостью слов и подлинной природой реальности, которую они обозначают... Деконструкции онтологии во имя языка про- тивопоставляется новое определение бытия - не как какой-то застывшей самотождественности в духе Парменида, но как вну- треннего движения «очевидности» (évidence), обретающей свою истину в постоянном изменении». В целом же различные мыс- ленные опыты Бонфуа, исследующие отношения между языком и бытием, образуют «своего рода утопию, в которой следует ви- деть выражение двойной бесконечности, определяющей его по- этический горизонт: с одной стороны, это бесконечное множе- ство вещей и живых существ, воплощенных в своей неповторимости, тождественной их существованию, но в то же время и объединенных бренностью, которой это существование отмечено, а также своей принципиальной подвижностью; с дру- гой - бесконечное множество слов, переплетающихся в нескон- чаемом ветвлении, но в то же время объединенных своей фраг- ментарной природой и тяготением к смысловым сдвигам. Этими двумя бесконечностями, противоречивыми и схожими в том, как они актуализируют синтез Единого и множественного, ткется зыбкое пространство грез, которое, как мы увидели, является и пространством поэзии».23 Очень точно характеризуя повышенное внимание поэта к динамическому потенциалу слова, Джексон все же слегка сме- щает акценты, не раскрывая в полной мере значения того урав- новешивающего, корректирующего движения, о котором мы только что говорили и которое лежит в основе многих текстов Бонфуа. Именно это движение - от бесконечности (разомкнуто- сти, безграничности), приоткрывающей волшебные возможнос- ти языка (или живописного изображения), но в результате все же оказывающейся обольщением, к той конечности (замкнутос- ти, ограниченности), которая напоминает об истине нашего су- ществования в мире, - определяет композицию таких, напри- 23. JJ, рр.81-84. 296) ПОСЛЕСЛОВИЕ
мер, рассказов, как «Рим, стрелы», «НагореАзо», «Большие красные глыбы», «Другая эпоха письменности»... Впечатляю- щую вариацию того же повествовательного хода мы видим и в «Смерти иконописца», где с попыткой героя разрушить замк- нутость образа соотнесена будничная игра школьников: местом высокого откровения оказывается «нимб», в который на секунду превращаются освещенные солнечным зайчиком волосы учи- тельницы, а не разомкнутое для «бесконечности» изображение на иконе. Как и в других своих рассказах, автор аккумулирует здесь художественный смысл с помощью частичных, непрямых антитез: забава детей внешне напоминает творческий поиск «полуребенка-полумонаха» (в котором тоже есть что-то «дет- ское», «игровое»), но своей эфемерностью, «пустяшностью» противопоставлена бесконечному горизонту его замысла. Даже наш беглый обзор позволяет убедиться, что Бонфуа ме- нее всего склонен к слепому культу грез, который так долго гос- подствовал в литературе и живописи минувшего столетия. Ис- пользуя их лишь как средство гипотетических путешествий в ту или иную «страну», где язык высвобождается из тенет понятий- ного мышления,24 он подвергает все свои «творческие сны» кри- тическому испытанию и опровержению здесь же, в художест- венном целом текста. Впрочем, об этом недвусмысленно свидетельствует и сам писатель: «Зачем столько говорить о грезах, зачем приписывать им такое большое значение? В сущности, любое письмо, любое употребление слов, даже устное, родственно грезам, поскольку язык дает нам лишь об- раз реальности, - образ, который набрасывают грубыми штри- хами наши желания. Дискурс, используемый «человеком дейст- вия» - скажем, политиком, - точно так же определяется 24. В более широком смысле связь поэтики Бонфуа с путешествием рассматри- вает Ж.Старобинский (J.Starobinski. La prose du voyage// L'Arc, 1976 (réimpres- sion: 1990, avril, p.9-14)). ПОСЛЕСЛОВИЕ 297)
воображением, как и дискурс писателя; на деле же он еще бо- лее иллюзорен, так как не помнит о своей иллюзорности. Он хочет убедить нас, что мы находимся в состоянии абсолютного бодрствования, и своим мороком или прямой ложью делает для нас недоступным не только переживание Единого, но и внут- ренний мир нашей души, скрывая его за ущербными представ- лениями, оторванными от природы и жизни. В этих условиях нашим долгом - хотя, в равной степени, и опасным предприя- тием - становится свободная игра воображения, которую мы никогда, даже если бы мы того и хотели, не можем отождествить с реальностью; и то же самое можно сказать о поэзии. Иначе го- воря, поэзия - это такая деятельность сознания, которая, нару- шая границы наших плоских иллюзий, освобождая желание из ловушки стереотипов, отвергая любые формы принуждения, резиньяции, насильственно компенсирующие нашу внутреннюю угнетенность и страх, не дает нашей жизни утратить связь с той мощной силой, чье присутствие мы ощущаем в ее глубинах, - силой, которая, если ее воспринять и постигнуть во всей полно- те, может обнаруживать свою самодостаточность в самых про- стых вещах, с какими мы встречаемся в мире. Скажите: разве не в воображении коренятся страдания тех, кто по собственной воле отдает себя во власть какого-либо замкнутого языка, сформированного идеологией или химерическим влечением? Поэзия предается грезам лишь для того, чтобы мы перестали грезить».25 Итак, достоинство поэтической речи определяется ее смелым и вместе с тем трезвым отношением к воображению: поэт не боится отпускать его на свободу, но всегда помнит, что он сам, используя слова, только грезит, а потому постоянно под- вергает внутренней критике любые создаваемые им системы образов, которые стремятся замыкаться в себе. Здесь, пожа- луй, уместно вернуться к программной лекции Бонфуа, с кото- 25. UN, р. 171 -172. 298) ПОСЛЕСЛОВИЕ
рой мы начали обсуждение его взглядов на поэзию. Опираясь на свою диалектическую концепцию воображения, он развора- чивает в конце этой лекции, посвященной критике Образа, на- стоящую апологию образов «с маленькой буквы»: «Я без колеба- ний назвал истину слова войной против образа - против образа-мира - во имя присутствия. Но... эта борьба против вся- ческих форм оскудения и замкнутости не может быть ничем иным как любовью, потому что именно через нее нам открывает- ся живое присутствие, открывается единство, которое уже овла- девает ищущим сознанием, - а это предполагает и любовь к первичной сети наивных иллюзий, призраков, которая встает на нашем пути к присутствию. В своих высших проявлениях - о них мы, по меньшей мере, можем догадываться, - поэзия должна приходить к пониманию того, что в этих образах, кото- рые, абсолютизируясь, могли бы стать обманом, нам открыва- ются, едва только мы их минуем, уже просто естественные фор- мы того поистине основополагающего, неутолимого желания, каким по существу является наша человеческая природа, - - и, отстраняя это желание, она в то же время с ним соглашает- ся... Все, что грезы противопоставляют жизни, все, что аналити- ки текста изучают с единственной целью растворить предмет своего изучения в безразличии знаков, все, что более поверхно- стная поэзия готова растерзать, пусть даже и погибая вместе с собственной жертвой, - все эти образы она тоже разоблачает, но вместе с тем и внемлет им, осуждает их, но и снимает с них обвинение в греховности, воссоединяет их с целостностью на- шей жизни. Короче говоря, она ниспровергла Образ, но лишь для того, чтобы всем своим сердцем возлюбить образы».26 Как видим, Бонфуа разделяет с постмодернизмом лишь его критическое отношение к «идолослужительному» восприя- тию образа: с того места, где эта критика переходит в «иконобор- ство», их пути расходятся. Постмодернистскому проекту, одним 26.ЕР,р.200-201. ПОСЛЕСЛОВИЕ 299)
из стержней которого является масштабная реабилитация ико- ноборческой идеи, поэт противопоставляет восстановленное доверие к образу и знаку (в той же лекции он признается, что в наши дни «нужно что-то вроде веры, чтобы не отступаться от слов»). Конечно, из нежелания Бонфуа удовлетвориться ролью играющего знаками «скриптора» не следует, что он намерен вос- кресить «автора», смерть которого констатировал Барт, в качест- ве абсолютного «я» романтиков, а его неприятие знако- и иконо- борчества вовсе не предполагают реабилитации традиционного мимесиса. Его усилия направлены на то, чтобы, уже не закрывая глаза на «трещину в нашем бытии-в-мире», замеченную совре- менной гуманитарной мыслью, тем не менее попытаться преодо- леть завороженность этим зрелищем разверзающейся пропас- ти, - настоящее наваждение, которое и вправду не так легко стряхнуть. Именно такому преодолению, считает он, может и должна служить поэзия, способная возрождать и доверие к ре- альности, и ощущение неиллюзорности субъекта, тем самым ис- полняя роль «наследницы религиозной мысли», пытающейся вос- становить единство человека и мира, в котором «уже нет богов».27 Как сделать так, чтобы ты действительно был? - спрашивает у ге- роя рассказа «Длинное имя», одного из последних в нашей книге, юная принцесса, в которой, как кажется, есть что-то от девочки, игравшей на перроне в «Египте», и даже, учитывая все коннота- ции женских образов у Бонфуа, от «самой земли». В несколько измененном виде эти слова повторяют тот же вопрос, что мы уже приводили выше: как сохранить хотя бы в какой-то степени нашу способность произносить «Я»? Речь, дарующая имена земле - имена конечные, «короткие», «моментальные навек», - разрыва- ет дурную бесконечность сна, в который та погружена. Разумеет- ся, вполне освободиться от тиранической власти языка невоз- можно: мы знаем, что слова, да и любые другие знаки, которыми 27. Невероятное, с.77,83. Зоо) ПОСЛЕСЛОВИЕ
мы пользуемся, по своей природе «выгнуты», искривлены, но по- мним и о том, что они служат необходимой опорой нашему со- знанию. Устранить кривизну, предопределяющую фатальный за- зор между знаком и вещью, образом и миром, нам не дано, как бы мы об этом ни мечтали, но поэзия может уходить от нее в сво- ем особом опыте: сгорая в поэтической речи, слова способны вспыхивать огнем живого присутствия или, по меньшей мере, на- поминать нам о нем, готовить нас к встрече с ним в нашей жизни («кривы дрова, да прямо горят», говорит русская пословица). Этот огонь, помогающий нам «действительно быть», и поддержи- вает своим творчеством Ив Бонфуа, отказываясь примиряться с представлениями о его призрачности и ненужности. Марк Гринберг
Комментарии Настоящее собрание рассказов и стихотворений Ива Бонфуа со- стоит из пяти разделов: первые четыре представляют, с некоторы- ми сокращениями, книги, опубликованные писателем в середине 70-х - 90-х гг.; пятый включает несколько произведений последних лет. Книга «Начало и конец снегопада», переведенная целиком, пе- чатается, как и в последних французских изданиях, вместе с не вхо- дящим в ее состав стихотворением в прозе «Там, где падает стре- ла», а «Блужда ющая жизнь» - вместе с рассказом «Другая эпоха письменности». Переводчик благодарит за ценные советы Мари- Ноэль Пан и Людмилу Евдокимову. ПОПЕРЕЧНАЯ УЛИЦА И ДРУГИЕ ПРИВИДЕВШИЕСЯ РАССКАЗЫ Воспроизведена структура последних, расширенных изданий «Поперечной улицы»: 1987 года (вышло под названием «Приви- девшиеся рассказы» в издательстве Mercure de France) и 1992 го- да (Gallimard). Раннее издание 1977 года (Mercure de France) об- разует в этих переизданиях первый раздел (в нашу книгу вошли восемь из составляющих его пятнадцати рассказов). Два других раздела - «Заметки о цвете» и «Происхождение речи» - переве- дены почти полностью (шестнадцать из девятнадцати расска- зов) . Из трех текстов, завершающих книгу, выбран один: «Боль- шие каменные круги». Египет лесистые окрестности города - в оригинале l'arrière-pays (см. послесловие, с.285). КОММЕНТАРИИ ЗОЗ)
« Что это? Салоники ? Смирна ?»...с севера же его окружала почти ненаселенная местность, переходившая в бесконечные дали Азии - в действительности Салоники находятся не на морском берегу и, естественно, не в Азии: пространство сновидения искажает обычное, «дневное» восприятие. Рим, стрелы fa presto (итал.) - здесь: торопливость. другое название Рима - Amor, любовь (палиндромическое про- чтение слова Roma). он родился не так далеко от Рима, в сельской, почти горной ме- стности - Борго Сан Сеполькро, родной город Пьеро, нахо- дится примерно в 160 км от Рима. даже, как вы сказали однажды, этот его юмор - подразумевается эссе Бонфуа «Юмор и падающие тени», где некоторые осо- бенности творчества Пьеро делла Франческа рассматривают- ся как проявления своеобразной формы юмора (см.: Неверо- ятное, с. 137-148). в повороте головы Мадонны Милосердия из Борго и, прежде всего, «Мадонны с младенцем во чреве» (а чего здесь стоят чулки на ногах ангелов, их четыре цвета...) - ср. : «У Пьеро есть, наконец, Мадонна из кладбищенской церковки в Мон- терки. На строго симметричном фоне, образуемом ангелами и занавесами, в пространстве, лишенном всякой глубины, в том распластанном месте, где над художниками всегда тяго- тела вневременность, эта Мадонна с удивительной - почти неприметной и все же, осмелюсь сказать, космической, пря- мо-таки загадочной иронией, указывает жестом на возраста- ние несомненно священной жизни, заключенной в ее чреве. Мысль художника, столь точно переданная чисто пространст- венным решением, чужда какой-либо нескромности, но в рав- ной степени и малейшей идеализации. В этом произведении я узнаю и приветствую то пристальное вглядывание в противо- 304) КОММЕНТАРИИ
речия сущего - жизни и числа, случайного и закономерного, мрачных глубин и умиротворяюще-светлых далей, - которое является призванием подлинно высокого ума и основой под- линно великого искусства» (там же, с. 141 ). искусство «места и формулы» - цитата из стихотворения Рембо «Бродяги»: «и я спешил найти место и формулу» (перевод Ф.Сологуба). считая от 1309 года - время перемещения папской резиденции в Авиньон. Думайте, например, только о нежности, а о жестокости забудьте; или, положим, думайте о том и другом вместе, но не вспоми- найте о просветленности, о невинности - решетка, позволяю- щая прочитать «шифрованное сообщение», неотделима от ло- гико-понятийной мысли, с ее законом исключенного третьего; прикладывая эту решетку к «полной странице», таинственный собеседник автора предлагает ему осуществить дифференци- рующую умственную процедуру, которая чужда искусству «другой Италии», основанному на целостном, нерасчленяю-, щем восприятии. и надо же вам было дойти до такого пессимизма, как эта евкли- дова геометрия, до такой сдачи всех позиций, как эта ваша перспектива! - о понятийном характере перспективы Бон- фуа пишет в эссе «Время и вневременность в живописи Ква- троченто»: «Трудно сказать, до какой степени представле- ние, будто перспектива имеет целью изображение пространства, отвлекла наше внимание от ее главного свой- ства, которое я назвал бы понятийностью. До появления пер- спективы, до этого обманчивого сведения предмета к его местоположению в пространстве, всякий живописный образ был метафорическим и мифическим (...) Точно так же и цве- та, получавшие благодаря золотому фону достоинство сим- волов, духовных сущностей, были знаками не чего-то слу- чайного, акцидентального, принадлежащего текучей КОММЕНТАРИИ 305)
и всегда призрачной наружности вещи, но ее внутренней природы - того незримого, которое, даже в повседневной жизни, и есть подлинная реальность. Ведь согласитесь, мы видим именно так, не иначе. Мы воспринимаем не отдельные свойства вещи, но ее целостность, ее взгляд. Мы выхватыва- ем из ее видимого облика какую-то часть, нравящуюся нам или враждебную, и уже исходя из нее, подобно старинному живописцу, проецируем в духовное пространство наш миф о существе этой вещи. Но перспектива этому противится. Точность, внесенная в категорию пространства - да и само стремление мыслить пространство, выделить восприятие пространства из нашей всеобъемлющей, нерасчлененной интуиции, - потребовала такой же бесплодной скрупулезнос- ти во всем, что касается внешнего облика вещей. Короче, прежняя интуиция субстанциального единства уступила мес- то анализу чувственно воспринимаемых качеств. Образ стал для своей модели всего лишь тем, чем для вещи является ее определение, ее понятие. Изображение несомненного сме- нилось понятийным умозрением, уверенность - гипотезой, которая постоянно ищет окончательного подтверждения. В этом дилемма перспективы, внезапно ставшая дилеммой живописи как таковой: орудие, воспроизводящее все много- образные качества предмета и, в некотором смысле, полноту его реальности, вместе с тем, самым непосредственным об- разом, эту полноту и губит» (см.: Невероятное, с.54-56). Вы сумма, - замечаю я,-а мы... Как говорил наш учитель? Оску- дение! - отсылка к Малларме и его излюбленному слову abolition, которое в зависимости от контекста может понимать- ся по-разному: как «упразднение», «устранение», «таяние», «от- мена» и т.п. (ср.: С.Зенкин. Пророчество о культуре// Стефан Малларме. Сочинения в стихах и прозе, М., Радуга, 1995; с. 10). Что за наивное представление, этот бросок костей! Ваш поэт стре- мился обнять мыслью все сущее, мы же направляем ее на нечто зоб) КОММЕНТАРИИ
большее, на Единое - подразумевается Малларме и его поэма «Бросок костей никогда не упразднит случая». У Малларме творческий акт, уподобляемый броску костей, в своей частной случайности противопоставляется верховной власти Случая, правящего миром. Связанные с этим культом творческого акта надежды Малларме на создание абсолютной Книги, всеобъем- лющего «орфического истолкования земли», оцениваются как «наивные» жителями «другого Рима», чье искусство, будучи «иным сгущением бесконечности», полностью интегрирует Случай. «вздрогнув и застыв» - из стихотворения Бодлера «Прохожей» (перевод В.Левика). с обмотанной вокруг предплечья вощеной пеньковой бечевкой, удерживая кончиками пальцев крохотное пламя - имеется в виду примитивный осветительный прибор, которым еще не- давно снабжали спускающихся в римские катакомбы, -длин- ная навощенная бечевка, подожженная с одного конца. Convenerunt in unum Могли я спокойно писать... мой предыдущий рассказ, эти путе- вые заметки, еще не зная, какой будет судьба «Бичевания» и «Мадонны из Синигалии» - в феврале 1976 г. эти картины бы- ли похищены из галереи Урбино; позже они были найдены и возвращены в музей. когда-то я не без удовольствия размышлял об этом рассеянии, но то было давно, пятнадцать лет назад - автор имеет в виду свое эссе «Живопись и ее дом» (см.: Невероятное, с. 127- 132, перевод Б.Дубина). На горе Азо Я, конечно, вспомнил и Августина в Остии, стоящего у окна ря- дом с Моникой - подразумевается описанное в девятой кни- ге «Исповеди» знаменитое «видение в Остии», где неожи- КОММЕНТАРИИ 307)
данно заболела и умерла мать Августина. Ср. : «Уже навис день исхода ее из этой жизни; этот день знал Ты, мы о нем не ведали. Случилось - думаю, тайной Твоей заботой, - что мы с ней остались вдвоем; опершись на подоконник, смотрели мы из окна на внутренний дворик того дома, где жили в Ос- тии (...) Мы сладостно беседовали вдвоем и, «забывая про- шлое, устремлялись к тому, что перед нами», спрашивали друг друга пред лицом Истины - а это Ты, - какова будущая вечная жизнь святых, - «не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку» (...) Мы говорили: «Если в ком умолкнет волнение плоти, умолкнут представле- ния о земле, водах и воздухе, умолкнет и небо, умолкнет и сама душа и выйдет из себя, о себе не думая, умолкнут сны и воображаемые откровения, всякий язык, всякий знак и все, что проходит и возникает (...)-если вечная жизнь такова, ка- кой была эта минута постижения, о котором мы вздыхали, то разве это не то, о чем сказано: «Войди в радость господи- на твоего» (перевод М.Е.Сергеенко). С общим движением повествования этот микроэпизод скреплен неоплатоничес- кой темой восхождения души к Единому, преодолевающего «всякий язык, всякий знак». Угасание слов Мы продолжали твердить, что кошка есть кошка - крылатое вы- ражение из Сатиры I Буало: «Я называю кошку кошкой, а Рол- ле-прохвостом». Коршун Тема этого рассказа почерпнута из работы Фрейда «Леонардо да Винчи. Воспоминание детства», в которой обсуждается один из фрагментов записных книжек художника. «...Мне приходит в голову как будто очень раннее воспоминание - писал Леонар- до, - что когда я лежал еще в колыбели, прилетел ко мне коршун, открыл мне своим хвостом рот и много раз толкнулся хвостом 3о8) КОММЕНТАРИИ
в мои губы». Фрейд считает эту запись «пассивной гомосексу- альной фантазией», трансформирующей «реминисценцию о сосании груди матери», а его последователь Пфистер утверж- дал даже, что во многих картинах Леонардо, и прежде всего в «Святой Анне», можно обнаружить очертания этого коршуна, будто бы ставшего для художника навязчивой идеей. В расска- зе Бонфуа подобные трактовки если не полностью стерты, то во всяком случае затушеваны, на первый план выдвинута цент- ральная для его творчества проблема образа: не названный по имени художник, в котором тем не менее угадывается Леонар- до, стремится здесь достигнуть прозрачности изображения, «снять со своей картины, или, точнее, с изображаемой реаль- ности завесу наших фантазмов, мешающих видеть сущее» (см. JJ, р.97). Образ коршуна появляется и в другом «привидевшем- ся» рассказе, где Леонардо назван по имени («Три дорожных воспоминания», с.229-231). Представление «Федры» первый стих монолога, который поразил меня еще в отрочест- ве-в ответе на анкету «Воображаемая библиотека Коллеж де Франс» (1990) Бонфуа признался, что был заворожен пер- выми четырьмя стихами этого монолога: «В конце концов я пришел к выводу, что эти строки не обладали бы такой си- лой, если бы в них не был слышен голос самого стиха. Кто еще, выбившись из сил, не может больше «идти», кто еще, слепой к внешнему миру, может лишь оставаться в своем дворце, пусть и сжигаемый в нем жаждущим, сбросившим узду воображением, (...) как не александрийский стих собст- венной персоной, замкнутый во вневременности своих сим- метричных полустиший... В самом деле, эти стихи Расина своим беспокойством и неудовлетворенностью прямо пред- восхищают то, что предпринял Малларме в «Иродиаде». Они побуждают нашу поэзию избрать тот путь вглубь, который КОММЕНТАРИИ 309)
ведет к Нервалю, к Бодлеру» {ЕР, р.341 ). По-видимому, нео- жиданный финал рассказа, соотносящий творческий акт с приснившимся «представлением», указывает на то тревож- ное зависание между вневременностью и временем, кото- рое каждый раз переживает поэт, пытаясь преодолеть разде- ляющую их границу, выйти из вневременности слов в реальность земного времени (ср. также: JJ, р.73 - 79). Воскресение Брам Ван Вельде ( 1895-1981 ) - художник голландского происхож- дения, живший и работавший в Германии, Франции, Испании, Бельгии; друг С.Беккета. Ван Вельде иллюстрировал одно из малотиражных изданий рассказов Бонфуа: «Три заметки о цве- те» (Trois remarques sur la couleur; lithographies de Bram Van Velde. Saint-Jean-de-Losne, Thierry Bouchard, 1978). эти красные горные вершины у Делакруа, на которые ложится темно-зеленая тень «падшихангелов» - свободная аллюзия, использующая образы стихотворения Бодлера «Маяки». У Бод- лера в строфе, посвященной Делакруа, говорится об «озере крови, которое мило падшим ангелам и затенено вечнозеленой сосновой чащей». Комментатор «Цветов зла» А.Адан замечает по этому поводу: «Не стоит искать в картинах Делакруа изобра- жения ангелов... или озера крови: у Бодлера это чистые симво- лы» (См.: Les fleurs du mal, P..Gamier, 1961, p.282). Цвет, как справедливо замечает Бодлер, есть род мышления - обсуждая в своей статье «Всемирная выставка 1855 г.» живопись Делакруа, Бодлер пишет: «Кажется, будто колорит дышит мыслью сам по себе, независимо от предметов, кото- рые он облекает» (см.: Шарль Бодлер. Об искусстве, М., Ис- кусство, с. 152, перевод Н.Столяровой и Л.Липман). Чуть ни- же в этой статье приведена и соответствующая строфа из «Маяков». зю) КОММЕНТАРИИ
Когда знак только брезжит Дом, так и не отстроенный заново, слишком большой для нас двоих, почти пустой - речь идет о доме поэта в Вальсенте (см. послесловие, а также примечания к книге «Вглядываясь в темноту»). Большие каменные круги Это эссе, отличающееся своим дискурсивным характером от «привидевшихся рассказов», но прямо связанное с тематикой «Поперечной улицы» и поэтому при переиздании включенное ав- тором в ее состав, было впервые опубликовано в сборнике «Qu'est-ce Dieu? Philosophie/Théologie», Hommage à l'abbé D.C. de Gibson, Bruxelles, 1985 («Что такое Бог? Философия /Теология». Памяти аббата Д.К. деЖибсона, Брюссель, 1985). ВГЛЯДЫВАЯСЬ В ТЕМНОТУ Структура книги сохранена. Переведена большая часть стихо- * творений (двадцать из тридцати). «Вглядываясь в темноту» - пя- тая книга стихов Бонфуа, развивающая и переосмысляющая об- разы его поэзии 60-х - 70-х гг. Главный из этих образов - уже упомянутый дом поэта в Вальсенте, в котором он подолгу жил в течение примерно десяти лет и который из-за изменившихся жизненных обстоятельств - в том числе из-за рождения дочери - вынужден был покинуть в начале 70-х гг. Сам поэт в беседе с Д.Нотоном так пояснил смысл ее названия (Ce qui fut sans lumière): «Как всегда, начиная работу над новой книгой стихов - а другой побудительной причины для меня и не бывает, - я уви- дел, что воспоминания, чувства, мысли, связанные с неким мес- том, и даже описания этого, без сомненья, реального места наделе не были удовлетворительным постижением сущего, что они стали языком, не соприкасающимся с миром, о котором этот язык должен был бы рассказать, истиной, не столько пережитой, КОММЕНТАРИИ ЗИ)
сколько созданной воображением, не до конца освещенным по- лем, где еще остались, пусть и окруженные яркими обводами, пятна тени. Вы упомянули «отрицающий», «несогласный» го- лос. [Речь идет, в частности, о стихотворении «Голос, звучащий вновь» - М.Г.]. Это несогласие питается сознанием того, что при- сутствие мира ускользает из слов, которые стремятся его выра- зить, и что отношение человека к самому себе никогда не может быть «осмыслено» до конца - отсюда и французское название книги: оно отражает ту «инаковость», которая осталась в гово- рившем Я» (UN, р. 161 - 162). В этой книге впервые появляются и другие, зимние образы, навеянные длительным пребыванием поэта в США (и прежде всего прогулками в лесу на границе Мас- сачусетса и Вермонта). Следующий сборник стихотворений Бон- фуа «Начало и конец снегопада» полностью погружен в «снеж- ную» атмосферу Новой Англии, разительно отличающуюся от средиземноморского ландшафта его предыдущих книг. Эпиграф: «...ибо как для облачного столпа, так и для огненно- го...» - библейская аллюзия из проповедей Джона Донна. Ср.: «Господь же шел пред ними днем в столпе облачном, показы- вая им путь, а ночью в столпе огненном, светя им, дабы идти им и днем и ночью» (Исход, 13,21 ). Прощанье В других полях, «разгороженных камнями» - автоцитата, отсыла- ющая к предыдущей книге стихотворений Бонфуа (речь идет об окрестностях дома в Вальсенте). Где кончается земля Тема этого стихотворного цикла - исчезновение сельских до- рог - вскользь затронута в рассказе Convenerunt in unum. что бы ни утверждал Расин, дорог, которыми можно сойти в цар- ство мертвых, не существует - подразумевается то место из 312) КОММЕНТАРИИ
«Федры» (1,3), где кормилица Энона говорит, что в царство мертвых ведет «тысяча открытых дорог». beyond the river and into the trees - слегка измененное название романа Хемингуэя (в русском переводе «За рекой, в тени де- ревьев»). Дедхам, вид из Лангхама и Психея перед замком Амура «Дедхам, вид из Лангхама» - сюжет нескольких картин и рисун- ков Джона Констебля, «Пейзаж с Психеей и замком Амура» - кар- тина Клода Лоррена. Отвечая на вопрос Д.Нотона о том, какое место в общем плане книги и в реализации ее основного замысла занимают эти стихо- творения, Бонфуа сказал: «Мы хотим быть частью мира, не так ли? Мы хотим, чтобы наше желание было предельно простым, та- ким же всеобщим и прозрачным, как жажда, которую утоляет свежая вода. Потому-то живопись и имеет для поэта столь боль- шое значение. Если вдуматься, художники почти такие же плен- ники слов, как поэты. Мир, предстающий их взгляду, точно так же структурирован нашим языком. Но художник способен непо- средственно и, может быть, во всей полноте воспринимать ту чи- сто чувственную сторону вещей, которая недостижима для язы- ка, которая превосходит слово, - он видит их краски, не имеющие смысла, видит дрожание контуров, более красноре- чивое, чем очерченные ими фигуры. А значит, художник может пить из чаши сущего так, как не дано ни одному поэту, - и какой же пример тем самым он подает поэтам, какую тоску им внушает, с какой силой побуждает их к творчеству!.. Впрочем, очень многие художники, подобно поэтам, давали ув- лечь себя фантастическим представлениям, которыми слова подменяют простую реальность нашего мира, и только что обо- значенное мною различие между поэзией и живописью можно провести внутри самой живописи, - почему поэты и узнают в не- которых художниках отражение собственных несчастий (как го- КОММЕМТАРИИ 313)
ворит Гамлет о Лаэрте) и такую же мучительную отлученность от сущего. Недаром Бодлер в стихотворении «Маяки» называет це- лый ряд великих мастеров, которые принадлежат к «поэтической традиции», сложившейся в живописи. Самому ему пришлось из- брать путь, открытый Делакруа, возможно, единственным истин- ным романтическим поэтом Франции, чтобы обрести то, к чему через все свои заблуждения и разочарования смог прийти этот художник, - зелень лугов, огонь закатного солнца. И что-то похо- жее на эту же тягу заставило меня свести в моей книге Констебля и Клода Лоррена. Констебль мне представляется одним из живо- писцев, наиболее близко подступивших к той наполненности, це- лостности, бесконечной простоте, которую мир нам дарит в оп- ределенные моменты - как лучше объяснить? - в те мгновения, когда сознание словно освобождается от власти языка. Его по- лотна нравились бы художникам дзен. Но в то же время Кон- стебль смотрит на Дедхам «из Лангхама», то есть из другого, от- даленного места, - и это делает предмет его созерцания чем-то таинственным, чем-то таким, к чему нельзя приблизиться обыч- ными путями, - в известном роде почти трансцендентным, почти видением, призраком, запечатленным на картине. Что же до Кло- да Лоррена, то он, без сомненья, по природе своей был живопис- цем подобных «Дедхамов», этих далеких заморских гаваней, где высятся «широкие портики» [цитата из стихотворения Бодлера «Предсуществование» - М.Г.]: они выглядят у него безмятежным царством абсолюта, утвердившимся в нашем мире. Но Клод на- писал также Психею перед замком Амура - глубокую картину, го- ворящую о миражах, которые рождает отдаленность, о тоске, ко- торую оставляют в нас пустые грезы, о том, как душа любящего, предаваясь мечтаниям, может утратить саму любовь. Как видите, эти обращения к живописным произведениям помогают мне обозначить постоянное противоречие, существующее в слове поэта, - между изображением, всегда иллюзорным, и присутст- вием изображаемого, всегда мимолетным» (Ш, р. 173-175). 34) КОММЕНТАРИИ
Волнующееся сновиденье Я наметил созвездье, но все гаснет - по-видимому, еще одна ал- люзия на «Бросок костей» Малларме, где «созвездие» уподоб- ляется рассыпающимся словам поэтического текста, не спо- собными до конца «упразднить Случай». НАЧАЛО И КОНЕЦ СНЕГОПАДА Эпиграф: И на траве цветы, и на волнах, И, рея величаво, Цветы шептали: «Здесь Любви держава». (Перевод Е.Солоновича) Богоматерь Милосердия Используется известный иконографический сюжет: падающий снег (во французском языке - существительное женского рода) уподоб- лен Богоматери, простирающей свой плащ над верующими. Как будто немыми «е» наполнилась речь... В одном из своих эссе Бонфуа называет немое «е» «трещиной, рас- коловшей монолит понятийности, догадкой, которую содержит в себе сама материя нашего языка, исключительной удачей, выпав- шей французам», в другом - «светом, исходящим от Единого» (Не- вероятное, с.79,189; во втором случае цитируется перевод Б.Дуби- на). Особое качество немого «е», одновременно и присутствую- щего, и отсутствующего в фонетической структуре слова, становит- ся в стихотворении основой для сравнения этого звука с неявной метафорой, - это сравнение и развивается далее, в последних че- тырех стихах, где появляется образ рук, отстраняющих другие руки. Снежные хлопья... Все же верно говорит Аристотель - ср.: «Достоинство речи - быть ясной...» («Поэтика», 58а18, перевод М.Л.Гаспарова). КОММЕНТАРИИ 315)
БЛУЖДАЮЩАЯ ЖИЗНЬ Структура книги сохранена, сокращения осуществлены главным образом за счет небольших рассказов из раздела «Блуждающая жизнь» (переведены семь из четырнадцати рассказов). Цикл «Виноград Зевксиса» переведен целиком. Виноград Зевксиса Тема этой трехчастной сюиты стихотворений в прозе почерпнута из Плиния Старшего, рассказывающего о художнике Зевксисе, ко- торый будто бы изобразил виноград настолько правдоподобно, что прилетевшие птицы стали клевать его картину («Естествозна- ние», XXXV, 65 - 66). В стихотворении «Изобретательница живопи- си» имеется в виду еще одна легенда, рассказанная Плинием: дочь коринфского гончара Бутада, опечаленная предстоящей разлукой с возлюбленным, обвела чертой тень его лица на стене, а затем ее отец, используя эту зарисовку, вылепил из глины рельефный порт- рет юноши (там же, 151). Последний виноград Зевксиса этихтвердых шестигранных костей, которые, как казалось, кто-то, состязаясь со случаем, бросал на стол - еще одна отсылка к поэме Малларме «Бросок костей никогда не упразднит случая». Из ветра и дыма La sua bella Elena rapita (итал.) - его похищенная красавица Елена. Беллори - Джованни Пьетро Беллори (ок.1616 - 1690), автор «Жизнеописаний современных живописцев, скульпторов и архитекторов» (1672). любил Зевксис - о картине Зевксиса, изображавшей Елену, пи- шет Плиний Старший («Естествознание», XXXV, 64). ребенок просит у грозди - подразумевается упоминаемая Пли- нием картина Зевксиса «Мальчик и виноград» (там же, 66). 3i6) КОММЕНТАРИИ
Два, может быть, три музыканта Рассказ впервые опубликован в 1993 г., в номере журнала «Обси- диан», посвященном памяти поэта АндреФрено (1907- 1993). Дружественные руки Явленность всего сущего: словно в тот миг, когда воды сомкну- лись над примиренным Эмпедоклом - скрытая метафора, превращающая божественный огонь Этны в спокойные «во- ды», придает особое качество тому прозрению, которое опи- сывает поэт. Другая эпоха письменности несколько фонем, образующих название розы, разорвали своим звучанием одну из бесчисленных складок нешитого хитона - евангельская цитата (Иоанн, 19,23); нешитый хитон в данном случае - символ целостности мира, еще не нарушенной язы- ковыми абстракциями. музыкальный инструмент, который я назвал про себя мандо- рой - намек на поэзию Малларме, которая чуть ниже стано- вится одним из основных предметов рассказа. Мандора - щипковый музыкальный инструмент, упоминаемый в стихо- творениях Малларме Une dentelle s'abolit... («Отходит круже- во...») и Sainte («Святая»). «Зимой, когда леса...»- сонет Малларме. Приведем этот со- нет целиком, поскольку его тема - способность слова при- коснуться к реальности - тесно связана с содержанием рассказа: Зимой, когда леса безмолвны и пусты, Ты пленник, ты грустишь, обманутый судьбою: На камне, что меня соединит с тобою, Непринесенные не тяжелы цветы. КОММЕНТАРИИ 317)
Без сна бегут часы, в старинном кресле ты Не внемлешь тщетному полуночному бою, Ты смотришь на огонь с печальною мольбою И взглядом тень мою зовешь из темноты. Кто Гостью ждет к себе в страдальческой разлуке, Не должен забывать, как слабы эти руки, Как трудно им поднять гранитную плиту, - Не отягчай ее ненужными цветами, Лишь имя милое в ночную пустоту Неслышно повторяй влюбленными устами (перевод РДубровкина) в фонемах нет ничего произвольного: они не просто отражают сущее, но составляют его часть, внутренне связанную со мно- гими аспектами называемой вещи посредством неких соот- ветствий - подразумевается стихотворение Бодлера «Соот- ветствия». когда полночь... роняла свои двенадцать ударов, отмеривала свое бесплодное число - ср. в цитированном переводе сонета Малларме: «.. .в старинном кресле ты / Не внемлешь тщетному полуночному бою» (Sans écouter Minuit qui jeta son vain nombre...) ИЗ ПРОИЗВЕДЕНИЙ ПОСЛЕДНИХ ЛЕТ Рассказ «Выгнутые доски» и стихотворение «По-прежнему сле- пой» переведены по изданию: Yves Bonnefoy.7. Cahier onze; Le Temps qu'il fait, Cognac, 1998. Рассказ «Длинное имя» переведен по изданию: Yves Bonnefoy. Le grand prénom. P., Rémy Maure éditeur, 1998.
Ив Боифуа «Избранное» Перевод: Марк Гринберг Редактор: Марк Фрейдкин Дизайн: Кирилл Ильюшенко (в оформлении переплета использован фрагмент картины Никола Пуссена «Времена года») ТОО «Фраза» Издательство «Carte Blanche» ЛР № 066346 от 02.03.1999 Издательство «Бумажная галерея» ЛР № 066824 от 27.08.99 Формат 84х108/32. Объем 20 п. л. Печать офсетная. Бумага офсетная № 1. Подписано в печать 15.05.2000. Тираж 2000 экз. Заказ № 3225. Отпечатано с готовых диапозитивов в ГУП Ордена «Знак Почета» Смоленской ОБЛАСТНОЙ ТИПОГРАФИИ ИМ. В. И. СМИРНОВА ISBN 5-900504-79-0