Text
                    НЕВА
ВЫХОДИТ С АПРЕЛЯ 1955 ГОДА
ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ
ЛИТЕРАТУРНЫЙ _
ЖУРНАЛ 1 QQ&
3
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ
В. Шефнер. Стихи 3
A. Лсщинский. Золотые крылья. Роман 5
Г. Горбовский. Стихи 133
О. Бешснковская. Стихи 137
Болгарские страницы
Г. Чернейко. За свободу и независимость Болгарии 142
B. Атанасов. Коротко о современной болгарской литературе
и о представленных авторах. Перевод М. Хасиной 145
П. Стыпов. Славейков в русских войсках. Рассказ.
Вступит, слово и перевод Л. Тарасовой 147
Й. Радичков. Мюрэ. Рассказ. Перевод Г. Гореловой 157
Стихи Н. Инджова, Г. Константинова, В. Петрова
в переводах И. Воробьевой и П. Сивепковой 164
Н. Хаитов. Избранные эссе. Перевод Л. Тарасовой 166
Г. Никитснко. Болгария в Санкт-Петербурге 170
В. Янев. Петербургская мозаика. Перевод Г. Крыловой 171
П. Тодоров. Женитьба Солнца. Перевод Л. Тарасовой 177
ПУБЛИЦИСТИКА
Земля людей
О. Ливеровская. У Бекки Адаме 182
Клмо грядеши
Т. Бслоконь. Изобилие как путеводная звезда 188
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА
И. Пруссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала? 195
Пантеон российской словесности
Е. Айзенштейн. Возвращение блудного сына 207
Литературный календарь
О. Шарков. О книгах Г. Гампер, И. Лапшина, М. Матренина, Н. Рачкова 215
Е. Щеглова. О чем пишут 220


СЕДЬМАЯ ТЕТРАДЬ 10. Алянский. Вылетаю крыльях любви 223 Изыскания «Мечтатель, причастный красоте...». Современники о Федоре Сологубе. Предисловие, примечания и подготовка текстов В. В. Перхина 225 Этюды A. Субботин. Странник 228 ДАМСКИЙ САЛОН Тэффи. Она и шарманщик. Публ. Р. Соколовского 230 И. Феона, М. Капелюш. Воспоминания о Чарской 231 Д. Паркер. Диалоги о любви. Вступит, статья и перевод с английского Е. Фрадкиной 235 B. Лелина. Петербургские тупики 240 B. Углева. Христианские пророки, библейские герои в работах чешского скульптора 246 C. Беляева. Мой отец — фантаст Беляев 248 Память М. Гордон. Армагеддон. Вступительное слово Ф. Вязь.чепской 252 Анат. Петров. Предзнаменование 253 Обратная связь В. Попов. Письмо в редакцию 253 «Нсвограф» представляет Ф. Мергель. «Невограф» с любовью 254 Главный редактор Б. Н. НИКОЛЬСКИЙ Редакционная коллегия: В. В. ФАДЕЕВ (зам. главного редактора, ответственный секретарь) А. В. ВОЗНЕСЕНСКИЙ С. А. ЛУРЬЕ (коммсрческ111i директор) (отдел i фозм) Б. С. ДАВЫДОВ А. Н. ПЕТРОВ (отдел публицистики) (7-я тетрадь) Б. Г. ДРУЯН А. Е. ХОДОРОВ (отдел поэзии) (отдел критики) Художник Е. Б. Горбатова Корректоры Е. С. Рогозина, В. И. Харламова Компьютерный набор А. А. Барановой, Е. А. Сотник Компьютерная верстка М. А. Райциной, Л. А. Поздняковой © Журнал «Нева», 1998
ВАДИМ ШЕФНЕР НОЧНОЙ СЕАНС Ночь — это черный кинозал Для многоцветных сновидений, В нем верю я своим глазам, Дневных не ведая сомнений. Вчера там пофартило мне: И молод, и душою светел, Вдруг навестил меня во сне Мой друг, погибший в сорок третьем. Ведя веселый разговор О детстве, о подружке школьной, Мы забрели в знакомый двор И стали мяч гонять футбольный. И так я был той встрече рад, Что все печали отфутболил, — Забыл, что я подслеповат, И староват, и астмой болен. А друг сказал: «Учти, Вадим, Что неспроста тебя я встретил, — Из всех друзей лишь ты один Бытуешь на родной планете. Живи, мой друг, пока живешь, — Не вздумай в яму торопиться! И помни: если ты помрешь, Мне будет некому присниться...» С УВАЖЕНИЕМ Не всем милы строенья эти строгие, Сюда подружек в гости не зовут, И без улыбок вспоминают многие Неласковый казарменный уют. Как часовые верные, бессменные, Стоят они среди домов жилых. От силы их и в годы невоенные Зависит ход событий мировых. Без них грозит утрата территории, Без них страна нарвется на беду... Казармы — это мускулы истории, — Имейте это, граждане, в виду! НЕВА 3'98 3
В. Шеф пер. Стихи ТАЙНЫЙ ДРУГ Невзгодами он был ошеломлен, И, чтоб унять душевную тревогу, Сам к самому себе взмолился он: — Дружище Я, приди мне на подмогу! На ту мольбу невидимый двойник Ответил очень коротко и властно, — И сразу же стремительно возник Исход из ситуации опасной. Теперь герой мой к цели прямиком Шагает рядом с тайным двойником. БОДРЫЙ ПРОГНОЗ Опорожнив жизни флягу, У родного камелька На минуточку прилягу — И усну на все века. Не терзая, не тираня, За ошибки не браня, Смерть — заботливая няня — Убаюкает меня. На бессрочное храненье Мать-Земля меня возьмет, Поместив свое творенье В деревянный переплет. А затем свершится чудо: Я ручаюсь головой, Что вернусь на свет оттуда Скромной зеленью живой. Ведь не так уж, братцы, плохо В нашем мире неплохом Быть не ландышем, а мохом Или даже лопухом. 4 НЕВАЗ'98
АНДРЕЙ ЛЕЩИНСКИЙ ЗОЛОТЫЕ КРЫЛЬЯ Роман Глава 1 РАССКАЗ О ТОМ, КАК ЖЕНЯ ДОБЫЛА ДВЕСТИ ПЯТЬДЕСЯТ РУБЛЕЙ Нет, все-таки предметы невиновны. Люди лепят их из разных материалов, соединяя металл с камнем, с деревом и с нефтью, их собирают помногу в одном месте, ставят вразнобой, мажут грязью, портят, передвигают, потом натыкаются на них, начинают злиться, и злиться несправедливо, потому что сами виноваты, а может быть, никто не виноват, и вины вообще нет. Мерзость коммунальной квартиры окрашивала вечера и утра, а иногда и ночи в черный цвет, которым были нарисованы длинный коридор, изгибавшийся вдоль полукруглой стены светового колодца, уборная с треснувшим унитазом и медно-зеленым бачком, вознесенным на полную высоту стены, огромная грязная ванная, газовая плита у уборной, швабры и тряпки, затем сорокаметровая кухня с двумя плитами, пятью столами, тремя мусорными ведрами, паутиной, тараканами, прочей дрянью, наконец, прихожая с древней и грязной соседской мебелью, немытой картиной на стене, а там и выход, вонючая бочка и банки между дверей, широкая лестница семьдесят лет назад богатого дома, немного больше света и меньше черноты, еще две двери, — и Чайковская, недалеко от Литейного, свобода, какая есть, и жизнь, какая есть, чтоб они сдохли. Женщина открыла дверь своей комнаты, последней по коридору, справа от короткого тупика, в который он был уперт перегораживаниями тридцатых годов, вышла, согнувшись от нелюбви к этому жилищу, привычно опустив голову и подняв плечи, защищая себя от видов, звуков и движений ненавистной ей и ненавидевшей ее коммуналки. Она осторожно прошла несколько шагов по единственной нескрипучей доске, заполированной ногами, крашенной рыже-коричневой масляной краской прямо по грязи и окруженной ободом земляной грязи по бокам, и приготовилась тихонько укрыться в уборной, но взгляд неожиданно обнаружил на полу узенький параллелограмм солнечного света, наискось прошедшего через когда-то стеклянную, а теперь никакую крышу колодца и рябой квадрат оконного стекла. Она никогда не видела здесь солнца, удивилась, услышала необычную тишину квартиры и поняла, что соседей нет дома. Действительно, старуха Андреи Николаевич ЛЕЩИНСКИЙ родился в 1952 году в Ленинграде. По образованию математик В настоящее время государственный служащий. Публикуется с 1996 года, постоянный автор «Невы». Живет в Санкт-Петербурге. НЕВАЗ'98 5
А. Лещиисшй. Золотые крылья одних соседей уехала к родственникам в Одессу, ее сын и невестка были на работе, внучка в школе. Старуха других соседей, вход в комнату которых был совсем рядом, попала в больницу с аппендицитом, ее дочка и зять тоже были на работе, а внучка в школе. Муж женщины спал, вернее говоря, был в отрубе, и она оказалась единственным живым человеком в огромной квартире. Она расслабилась, села на подоконник спиной к колодцу, лицом к уборной, достала из кармана халата пачку «Опала», спички и закурила, разглядывая солнечный луч и пустой коридор. Было так спокойно и тихо, что привычный страх и омерзение отступили от сердца, она увидела двери туалета и ванной, готовых служить ей в это чудесное утро, удивилась их строгому изяществу, почти совсем скрытому под многими слоями краски, бронзовым ручкам, еще какому-то бронзовому кругу над дверями, и ей стало жалко хороших вещей, с которыми так безобразно обходятся несчастные злые люди. В конце концов, что бы ни шипели соседи, она была здесь дома, здесь жил се муж, здесь была ее прописка, она имела полное право сидеть и отдыхать на этом подоконнике в половине первого двадцать пятого августа одна тысяча девятьсот восемьдесят второго года. Длинный халат из китайского шелка, на котором остались всего четыре пуговицы — пришивать и застегивать было лень, — медленно расползся на разные стороны ноги, и складки его скользнули в полумрак темного пола. Женщина посмотрела вниз и ласково улыбнулась своей нежно-розовой коже, округлой и мягкой ноге, открывшейся доверху, красивой, милой и сексуальной. Она понравилась себе, как она элегантно, положив одну обнаженную ногу на другую, сидит на широком подоконнике шикарной петербургской квартиры, курит дорогую сигарету, красивая, свободная и одинокая. Бедная девочка не знала, что коридор предназначался для движения прислуги вдоль анфилады господских комнат, что кухня, которой он заканчивался, когда-то была спальней, а другое окончание его было черным ходом, который уже пятьдесят лет был в другой квартире, что сидит она около уборной для прислуги, что сама она совсем некрасива — полная брюнетка с короткими ножками, маленькой грудью, животиком и личиком, помятым двадцатью восемью годами веселой жизни, что сигарета «Опал» — дешевая гадость, что она не свободна и даже не одинока. Дверь справа открылась с тоненьким тревожным скрипом, и нежданный сосед, Владимир Федорович Колчанов, выдвинулся в коридор, левой рукой лохматя нестриженые остатки волос, а правой придерживая дверь, влекомую закрыться крашенной в белый цвет пружиной. Желание не выпускать из рук дверь убежища и при этом обозначиться в коридоре заставило его изогнуться, выставив вперед круглый мягкий животик, и упереться отставленной назад прямой рукой в ручку двери. Спортивность позы подчеркивалась синими тренировочными штанами и белой майкой, печальными символами бедности и неряшливости. Он был готов к унылой перебранке, но голые ноги соседки поймали его взгляд, заставили выпрямиться, бросить колтун на голове и освободить пружину. — Ну чего, Евгения, покуриваешь? — игриво начал он диалог репликой, приготовленной для склоки. 6 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья Он провел левой рукой по шероховатому подбородку и нервно проглотил слюну, облизывая взглядом распахнувшееся чудо. И он был прав. Пусть Женечка не была красавицей, но образ Анны Григорьевны Колчановой придавал ей невыразимую, пленительную привлекательность, и Владимир Федорович благодарно замер, обездвиженный очень редко достававшейся ему близостью молодой, лет на двадцать моложе его, привлекательной женщины. Изгиб тела соседа был размещен горизонтально, в точности повторив изгиб стены коридора вдоль уборной, но этого проявления гармонии не заметили участники сцены. — Здравствуйте, Владимир Федорович, — задержав дыхание от страха и отвращения, ответила Женя. Он смутился, начал краснеть, крошечный, не до конца замутненный остаток мозга занялся глазами, устремив их на полные розовые ноги соседки и жадно усваивая изгибы, линии и фактуру гладкой кожи, руки остались сами по себе и плавно полетели чесать затылок и гениталии — места, которые потребовали дополнительной крови для предстоявшего им, как они полагали, подвига. Почесал, одумался, схватил одну руку другой где-то у копчика и встал прямо, немного прогнувшись в сторону Жени. — Надымили тут, — вторая реплика для склоки. Спохватился и привычно перекинул ответственность на жену. — Бабы унюхают, базар начнется. — Ничего, еще не скоро, выветрится. А вы почему дома? — Отпустили... С ударной вахты. Вчера три часа переработал, завтра вкалывать до вечера. А сегодня делать нечего, разрешили уйти с обеда. — Что ж вас так? — Они же не думают. Им: стой у станка, глаза порти. Орден хотят. Дадим первый опытный образец к юбилею завода, а работяга горбаться. — Они с этими ударными вахтами совсем с ума сошли... У нас тоже... — Ну, на твоей-то работе не переломаешься, — сосед понял, что язык заносит не туда, и, стараясь быть вкрадчивым, спросил: — А ты что же не на вахте? — Так я ж двое через двое. Женя загасила сигарету о торец подоконника, потерла слюнями и встала. Полы халата рухнули вниз, закрыв ноги до щиколоток, шелк облип тело, сосед ясно увидел, что на женщине нет никакого белья, даже трусиков, его пробило желанием сверху донизу, шелк переливался узором красок в лучике солнца, мозг раскапывал отбросы памяти, добираясь до воспоминаний о танцплощадке в Новоржеве тридцать лет назад, нашел, и Женя услышала запинающееся робкое предложение: — Может, зайдешь? Выпьем, у меня рябина на коньяке есть. Женя хотела в ванную, но привычка брать у мужчин все и всегда заставила задуматься. Нога на всякий случай согнулась в коленке, высунулась из халата, сосед не выдержал, заскреб левой рукой в волосах, выпить, в общем- то, хотелось, но были дела, да и сосед... — Анна Григорьевна узнает, нам с вами караул случится. — Не узнает, рано еще. — Анна Григорьевна и вчерашние сто грамм унюхает. Спасибо, Влади- НЕВАЗ'98 7
Л. Лещииский. Золотые крылья мир Федорович, больше в местах общего пользования курить не буду. Женя единым шагом спряталась в уборной, сосед постоял, послушал туалетные звуки, пошел к себе в комнату, где не было ни одной хорошей вещи, ни одной радости жизни, кроме пыльной бутылки рябины на коньяке, да и ее попробуй открой. Он сел на стул, денег не было ни копейки, на улицу выйти было не в чем: Анна Григорьевна копила на кооператив, оставалось ждать прихода дочки и провести вечер в привычном одурении под громкую долбежку пианино и крысиный шорох жены. А там и теща выйдет из больницы, хоть бы ей ножницы в пузе зашили. Владимир Федорович надел очки и стал читать в «Блокноте агитатора», самом дешевом издании, которое он мог выписывать как передовой рабочий и член партии, статью о подготовке сельхозтехники к зиме. Женя умылась, побрила подмышки под горячим душем и быстрыми широкими шагами, чтобы поменьше шуметь, укрылась в комнате. Там было тихо, два окошка немного пропускали свет сквозь занавеси, в тишине летала пыль, обозначая объем жилища, пыльно мерцал стеллажик с книгами, шкаф с одеждой, на левой стороне нелепо роскошно был развешан огромный магнитофон «Юпитер» с двумя колонками. Еще был стол, почти чистый, с двумя стаканами, пустой бутылкой «Ошакана», банкой шпрот с мутью на дне и стеклянной пепельницей. У правой стены — трехспальный матрас на низких деревянных козлах, на нем — цветное белье, в середине — Антончик, покоивший искусственный сон тихим храпом. На столе у кровати — шприц, блюдечко, красное от марганцовки, вата, пустые бутылочки солутана, лекарства от бронхиальной астмы, которое Женечке выписывали в поликлинике и которое служило сырьем для производства эфедрина, средства, любимого Антончиком, открывавшего ему всегда и всем закрытые двери. Вчера они были на тусовке, там выпили, а уж дома Антончик добавил вина и дуриловки. Женечка не кололась, выпивала, но не до поросячьего визга, голова, однако, болела. Она надевала синие джинсы, белую кофточку с короткими рукавами, сверху жилетик без рукавов с красными и синими цветами, смотрела на мужа — он был вторым и, как Женя понимала, не последним — и думала, что хоть он пьет, ширяется и деньги зарабатывать не умеет, но песни пишет крутые, и вчера сам Гребенщиков сказал, что впервые за год не имеет претензий к тексту. Ах, все бы ничего, и Антончик свою группу наверняка соберет, и деньги будут, да сейчас-то их нет. Женечка работала театральной кассиршей, зарплата была семьдесят восемь рублей, дефицитные билеты ей не доставались, а хоть бы и достались, все разобрала бы за спасибо «сайгонская» тусовка. Она посмотрела по карманам, нашла две копейки на полке стеллажика, пятак в брюках Антончика, всего получилось двадцать восемь копеек, как раз на двойной кофе в «Сайгоне». А деньги были нужны. За квартиру, мелких долгов набралось, струны надо было купить. Женя считала, считала, и вышло, что надо где-то достать двести рублей. Сердце испуганно похолодело от огромности суммы, она несколько раз вдохнула глубоко, сунула мелочь в нагрудный кармашек: в джинсы было не забраться — больно попа толстая, и тихими половицами, головой в плечах выбралась на улицу в спокойное тепло и светлое солнышко. Она шла по Литейному, единственное цветное пят- 8 НЕВАЗ'98
А. Лещипский. Золотые крылья но среди темных одежд горожан, на нее смотрели мужчины, голова свежела от солнца и воздуха, настроение улучшалось, она верила: «Сайгон» поможет. «Сайгоном» называлось самое удивительное кафе в Ленинграде. Вообще в те времена некоторые предприятия общественного питания получали имена по столицам закордонных государств, имена, которые официальными властями не признавались, нигде не записывались, но были хорошо известны в некоторых кругах молодежи Ленинграда. Недалеко от «Сайгона» находился «Ольстер» — что-то вроде пиццерии в начале улицы Марата, на Среднем проспекте столовую с пивом называли «Лондон», был «Рим» на Кировском проспекте, имевший специальный характер в силу популярности у студенток медицинского института, были и другие столицы, главным был, конечно, «Сайгон». Входили в него с угла Невского и Владимирского. Там варили хороший кофе, там давали бутерброды с рыбой, там разливали коньяк, и даже с девяти утра, там можно было сидеть на подоконнике и курить под табличкой «Курить воспрещается». Там тусовались и молодые, и старые, без дела и с делами, в том числе денежными и тайными, там была жизнь среди унылой маршировки окружающих улиц. «Сайгонская» публика собиралась примерно к двум, примерно к двум там рассчитывала оказаться Женя, и не зря она надеялась на помощь «Сайгона», потому что эскалатор станции метро «Маяковская» вынес на поверхность города молодого человека, который должен был ей эту помощь оказать. Он вышел из темноты подземелья, поразился давящей силе солнца и движению воздуха и пошел по Невскому проспекту, плача тихими, теплыми, светлыми слезами. Он любил людей, любил всех, он чувствовал желания и надежды, которые летели к нему, к его голове со всего света, которые грозили разорвать череп на кровавые куски, он знал, он действительно знал, что может помочь всем этим людям, хотя не мог объяснить почему. Он закинул голову к небесной тверди, сиявшей чистейшей синевой, взгляд его, презрев пространство и время, достиг этой самой тверди, тонка была и даже не существовала преграда, отделявшая его от того, что за ней, — сейчас порвется. Твердь медленно начала вращаться вокруг оси взгляда, великие события влекут малые последствия, под ногами закружился тротуар, дома — он видел самые верхушки их — тоже потекли по кругу, вытягиваясь к оси. Он не был готов к вмешательству камней и смол, не удержал равновесия, шатнулся, чуть не упал, хорошо, столб какой-то помог. Столб помог, на ногах он остался, но взгляд вернулся обратно, больно хлопнул по глазам, загасив слезы, все пропало, он услышал недовольную реплику прохожей ведьмы: — Надо же с утра так нажраться! И понял, что стоит в классической позе подгулявшего дуралея, охватив руками и мордой фонарный столб и бессмысленно пялясь через проспект. Напротив была красота. Разрыв между домами недалеко от «Маяковской» в сторону Литейного заткнули могучим щитом на одной ноге. Рядом с ногой поставили горшки с цветами, на щите нарисовали суперрабочего в каске на фоне многих лиц и красных знамен. Голову ему устроили меньше кулаков, в одном из которых кверху торчал мастерок, а к другому был подвешен призыв в три строки: НЕВАЗ'98 9
А. Лещипский. Золотые крылья Экономь! Экономь!! ЭКОНОМЬ!!! — выглядевший довольно истерично и беспомощно. Он выпрямился, собирая мозги в кучу, достал из кармана носовой платок, протер глаза, вытер влагу с лица: «С чего я так налопался?» Прошел еще немного по Невскому, выпрямляясь и обсыхая, поглядел направо, на подвальчик, называемый «Соломон», где он час назад скушал сто коньяку и сто шампанского в одной посуде, после чего его развезло, зачем-то поперся в метро, стал рыдать над несчастной судьбой человечества. Совсем с ума сошел. Он решительно начал приходить в себя, подумал, что сто на сто не доза, надо полагать, легло на старые дрожжи, и захотел кофейку. Собственно говоря, он уже стоял у дверей «Сайгона». Дверь — всем известный предмет. Это, как правило, четырехугольный кусок твердого материала, способный к повороту на петлях и закрывающий дырку в стене сооружения. Дверей очень много, и человек уделяет двери внимание в особых случаях, например, если она очень грязная, плохо открывается или по-особенному разукрашена. Однако, если подумать, дверь, помимо примитивной функции воротиков-поворотиков, несет на себе груз многих и древних смыслов. Говорят: враг у дверей. Значит, мы внутри. Английское слово «foreign» означает «иностранец», но вначале значило: тот, кто за дверью. Дверь отгораживает домашний уют от враждебности окружающего мира, дверь — защита, дверь — наиболее вероятное место вторжения, дверь — покой, и дверь — тревога. Происхождение таланта темно, но проявления его отрицать нельзя. Дверь в «Сайгон» была чрезвычайно талантлива, быть может, гениальна. Это была единственная дверь в Ленинграде, которая, не прячась, не скрываясь за полотнами многих других дверей, за проходными с толстыми тетками или злыми милиционерами, а, напротив, открыто расположившись в центре города, на перекрестке двух роскошных проспектов, на самом углу, видная отовсюду, даже с Аничкова моста, достойно принимая нелегкий дар неких сил, решительно и безотказно отделяла «нас» от «них», то, что внутри, от того, что снаружи, то, что любишь, от того, что тебя ненавидит. Снаружи был Советский Союз. Внутри — «Сайгон». Внутри были люди с советскими паспортами, они платили монетами с советским гербом и бумажками с портретом Ленина, были там, наверное, члены партии и еще черт знает кто, но идеология дохла в гнилостных миазмах «Сайгона», головы людей были гораздо больше кулаков, советский строй они не любили, коммунизм строить не хотели, хотели жить, да жить-то им не особенно удавалось. Волшебство двери было таким сильным, что советская власть не уничтожила ее, оставив по некоторым причинам в покое это странное место. Потом советская власть исчезла вместе с Советским Союзом, исчезли грозные и высокоответственные обязанности двери, она не захотела закрывать дырку в обычную грязную помесь кофейни и разливухи, желание было услышано, и первый же начальник города из политиков новой волны приказал переделать это место под торговлю ваннами и унитазами. Дверь ушла вместе со страной, которой противостояла, сгорела в чистом пламени костра, теперь на ее месте хлопает какая-то никому не интересная импортная идиотка. 10 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья Женя миновала дверь десять минут назад. Первый зальчик, вроде прихожей, был полупуст, жизнь шла во втором. Там по левую руку была длинная стойка с тремя кофеварками и тремя лихими тетками, работавшими с бешеной скоростью и имевшими на кофе бешеные деньги. Справа высокие полукруглые окна открывали виды Владимирского проспекта, туда никто не смотрел, у окон были накиданы кульки, сумки и портфели, в одном проеме сидел Сержантик, маленький черненький юноша в черном морском кителе, рок-музыкант неопределенного дарования и пристрастий. Видно было, что он слегка не в себе, то ли его мутило, то ли летал в астрале. Столики были маленькие, круглые и высокие, стульев в «Сайгоне» не полагалось. За ближайшим справа стояли непонятные Жене мужики, одетые по фирме, гладкие, холеные и злые. На чем они крутились, черт их разберет, про одного, корейца с жирным немолодым лицом, говорили, что он поставляет мужикам пэтэушниц по пятнадцать рублей штука. Больше Женя не знала, да и знать не хотела, и боялась. У следующего столика торчала книжная тусовка. Там народ был известный. Дима Длинный, Миша, Карась и Толстый пили кофе и ждали трех часов, когда откроются книжные магазины. Дима и Толстый взяли в барс по полтинничку, и Женя услышала, как Дима выдслывался противным голосом: — Ты прочти в синем сборнике статью о переводах «Нибелунгов». Там про цвета интересно. — Да я читал, — вздыхал в ответ Толстый. — Ничего. Мне больше о Кассиодоре понравилось. О чем они говорят, серьезно это или одни понты, понять было невозможно, да и неинтересно. — Женя, привет! — улыбнулся ей Миша, привычно встрепенувшийся и сделавший стойку. Он никогда, ни при каких обстоятельствах не пропускал ни одной бабы и, когда она проходила мимо, ухитрился шлепнуть ее по попке. Мишка мог бы дать ей двести рублей в долг, мог бы и не дать, ну да он никуда не денется, Женя шла к столику, за которым были все свои. Он был ближе к стойке, народу в «Сайгоне» набилось уже порядочно, очередь от средней кофеварки проходила рядом, огибала стол и кончалась, чуть не перегораживая проход. Женя привычно провернулась сквозь толстый строй, она не видела людей, для нее «Сайгон» был более или менее заполнен некоей массой, ненужной, не очень мешавшей, никакой, и на этом фоне она различала глаза и лица друзей, врагов, знакомых и незнакомых того круга, слоя, в общем, той тусовки, которой принадлежала и она. Это было, как грибы в сумраке густого леса над покровом из бурых влажных листьев. Грибы разные, по большей части поганки, а всё грибы. За столиком стояла Джолли, высокая и объемная кудрявая блондинка с маленькими прищуренными глазами и мягким лицом, всегда и равно готовым выразить любое чувство, с явным, однако, предпочтением сексуальных эмоций. Она тихо беседовала, примерно так: — Ну и чё? — Поторчали. Конфетку хочешь? — А они кайфовые? — Кисленькие. Может, кофе? НЕВАЗ'98 11
А. Лещииский. Золотые крылья — Лидка стоит. Ты чё? Совсем? Или что-то вроде этого с тощей сорокалетней дамой в больших круглых очках, с <<беломориной» в зубах и еще шестью окурками в блюдце. На даме было очень открытое спереди и вдвойне сзади длинное легкое цветастое платье. Звали ее Анжела, смотрела она строго и серьезно, но безнадежно, говорила гадости мужчинам, где-то что-то рисовала, но все без толку. За тем же столиком черно-белое пятно изображало гражданина, хлюпавшего кофием с пирожком и приклеенного глазами к роскошному Джолькиному бюсту, не загнанному в лифчик, не укрытому плотностью ткани, а безмятежно волновавшемуся и полупросвечивавшему сквозь бледно-серую кофточку, застегнутую на нижнюю половину пуговиц. Женя услышала про Лиду и подошла к ней: яркая, намазанная, модная, недавно появилась, любовница Карася, так же и исчезнет. Лида, нагруженная многими денежками и заказами, послушно взяла еще двадцать восемь копеек, — маленьких всегда обижают, — Женя вернулась к столу. — Ну, чё? — Ой, устала. Вчера на тусовке были у Петуха, Антончик пел кайфово. Петух обещал помочь с техникой. — Он по пьянке всем обещает. — А чё ты лезешь? Может, и сделает. Лидка принесла два кофе, потом еще два, потом стала носить книжникам, пятно дохлюпало и отгребло, Женя заняла его место, чтобы защитить столик и видеть вход. Кофеек слегка оттянул, захотелось есть, стало немножко страшно: где же взять денег? Она уже допивала, уже собиралась идти канючить к Мишке, хоть полтинник, для этого его как-то надо было отозвать, да он все равно может начать орать на весь «Сайгон», ему главное — постебаться, тут дверь сжалилась и устроила так, что в «Сайгон» ввалился Боря Доктор, слегка кривой, богатый и несчастный. Ему было лет тридцать, высокий, полный, здоровый, крутой еврей. Все по фирме: кроссовки, джинсы, рубашка в тон. Очки золотые, золотая цепь на шее с могендовидом в полкило, котлы тоже подходящие, крутые мены за первым столиком так и заерзали, будто первый раз увидели. Доктор прошел мимо, хлопнул одного ладонью по ладони, подошел к книжникам, поздоровался за руку со всеми. Мишка, лишь бы подлизаться, отдал ему свой кофе и побежал к началу очереди, где еще мучилась бедная Лидка. Женя вздохнула от тянущей боли в левом боку, удивилась неожиданной напасти и обнаружила, что стоит, закрутившись вокруг вертикальной оси, носками кроссовок к столику, а лицом назад, к Доктору. Она смутилась, крутнулась обратно и задышала в почти пустой фарфоровый стаканчик с кофе. — Ты чё? На Доктора упала? — Оставь ребенка. Ну тащится она от него, так чё? — как злая сова, заухала Анжела. — А чё не тащиться? Виднеющий мужчина! — Дурак надутый. Только и умеет выделываться, — Анжелка от злости с треском затянулась <<беломориной», пуская маленькие колючие искры. — Ну вы чё наезжать-то надумали? — Женя не хотела развития темы и 12 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья с коварным дружелюбием добавила: — Сами-то не выделываетесь, что ли? — Уж Анжел очка-то никогда не выделывается. Всегда такая натуральная, такая естественная, — обрадовалась Джолька. Под тихую перебранку Женя постаралась сосредоточиться и послушать, что говорят за спиной. Гул «Сайгона» гасил звуки, было слышно, как противным голосом засмеялся Длинный, а Карась раздраженно проговорил какую-то ахинею: — Супер от По за четвертак! — Если не берешь, я возьму, — нравоучительно заметил Доктор. Женя думала изо всех сил, как подкатиться к нему, ничего не придумала, ни на что не могла решиться, услышала шевеление, шорох близкого тела и слова: — Здравствуйте, красавицы! Женя, слушай, нельзя тебя на минутку? И радостно ответила: — Боренька! Для тебя!.. Толпа разом скользнула мимо них, в первом зале людей столько не было, Боря подошел к коротенькой — здесь не давали кофе — очереди, спросил: — Есть хочешь? — Ага! — Тебе чего взять? — Боренька, возьми один с бужениной, один с рыбой и пирожное. — Освежаться будешь? — Ну, как скажешь... Доктор сунул два пальца правой руки в левый нагрудный кармашек и вытащил зеленую бумагу в пятьдесят рублей со строгим профилем Ленина. Женька подтянулась, некое легчайшее шевеление прошуршало по окружению, он приготовился заказывать присмиревшей продавщице, тут сакраль- ность мгновения громким стуком и скрипучими восклицаниями нарушил Витя Колесо, <<сайгонский» житель и друг едящих и пьющих. — Здорово! Стиральную машину продаю. — Рассчитываешь приподняться? Неизбежность Вити была очевидной и не допускала небрежности и высокомерия. Он действительно был колесом: горбатый как-то на две стороны, с косыми ногами и деформированным лицом. Глаза смотрели ясно и бодро, мозг работал, Витя был нищим оборванцем, но умел заставить считаться с собой <<сайгонскую>> публику. Ах, слишком много было в Вите лихости и склонности к злоупотреблению алкоголем. Отсюда и нищета. На пенсию по инвалидности с детства не распрыгаешься, от церкви, где он работал нищим (а всякий понимает, что быть нищим — это одно, а работать нищим — это совсем другое), его за пьянку в очередной раз выгнали попы, Витя загрустил и врал про стиральную машину, чтобы себя немного утешить и людей повеселить. — Ну ты чё! У меня машина старая, «Рига», теперь таких — все, не делают. В ней закваска за три часа доходит. Сосед увидел, дай, говорит, за любые деньги. Может, продам, может, сам квасить буду. — Ну ты орел! — Боря немного соскучился от глупостей и сказал: — Слушай, Витюнчик, на вот тебе треху, встань за нами и возьми себе чего- нибудь. Нам с Женей тет-а-тет надо... НЕВАЗ'98 13
А. Лещииский. Золотые крылья — О чем вопрос! — завопил Колесо, поднимая трешку над головой, как билет на счастье в будущей жизни. — Как раз сотку приму, а то голова чего- то... Боря отвернулся, дал денег, и через три минуты они с Женей стояли у столика у самого входа, ели бутерброды, пили сок, Доктор освежался полтинничком. Колесо, выпучив глаза, хлебал коньяк у стойки и понтово делился с какой-то молодежью. Дело требовало очень осторожного подхода. Женя черненьким с синими и красными разводами шариком ежилась у столика, страшась предстоявшего разговора, грелась бутербродами и кофе, коньяк пока не трогала, чтобы Доктор не подумал, что деньги нужны для лишних выпивок, ждала, пока он примет свой полтинничек, и дождалась. Боря потеплел, прилег на столик, завозил по нему чашкой, завздыхал. Женя вспомнила, что он недавно развелся, что ли, и переживает, решила приступить к разговору хитро и ласково. — Ах, Боренька, ну были бы все мужики, как ты. — Ты бы с ума свихнулась. — Ну, прям. Тебя встретить, как червонец найти. — Червонец две сотни стоит, я больше, да ни хрена на эти две сотни не купишь. Женя немножко удивилась, испугалась, чуть глотнула коньячку, стало теплее, кожа не то чтобы вспотела, а так, повлажнела слегка. Ничего себе! — Ты, может, и не купишь... А для меня... — Тебе чего, деньги нужны? Я помогу... Мне бы кто помог. Может, продолжим? — Он покрутил пустой стакан. — Борь... Да я для тебя что хочешь сделаю. Ты хороший мужик. Чего ты мучаешься? Чего тебе пить-то? Вон, пьяниц полно. Пусть и пьют. Я б помогла, да... Чего с тобой?.. — Она посмотрела на Доктора и поняла, что с ним. Понять нетрудно было, у мужиков все на лбу написано. Женя не заметила покрасневших щек, припухлости губ, влажности глаз, ей это было не надо. Она увидела взгляд и напряглась, потому что Доктор глядел в ее сторону с желанием и пыхтел надуто и смущенно, наморщив лоб'и затихнув. Они стояли так, что Женя была повернута спиной к Сайгону, взгляд Доктора был направлен не прямо на нее, а скользил по щеке и улетал туда, в дым второго зала, до самого конца, потому что Доктор щурился, немножко поднимал, опускал и поворачивал голову, ему мешали движения людей. Этот рваный ритм жестов вовлек ее в нервические подергивания, она встревожилась, не понимая отчего, мысли тоже стали мелко дергаться и прыгать. Она занервничала, представив себя любовницей Доктора. Тут уж не двести рублей, тут покруче будет, увидела, как его черные волосы пролезли сквозь вырез рубахи и звенья золотой цепи, голова совсем закружилась, она ждала того импульса, той искры желания, без которой нельзя, она ждала, что внутри ёкнет, напряглась, но ничего не было, то, что было, стало уходить, Доктор как-то отдалился, шум «Сайгона» снова прилип к ушам, она пришла в себя и увидела, поняла и с облегчением огорчилась тому, что Доктор пялился не на нее, а мимо, в середину дальней стены, чуть ближе к окну. — Ну чего, давай еще освежимся... 14 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья — Не, не хочу, мне еще идти надо... Ты не грусти... Боренька, а чего ты со мной поговорить хотел? — Слушай... Да как-то... Видишь вот... Разошелся, одному хреново. Женя, слушай, чисто по-дружески. Познакомь меня вон с той, что ли, девушкой, с блондинкой, Катя, кажется... Будь другом, не обижайся. — Боря... да ты чего?! У тебя с бабами проблемы, что ли? Господи! Такой мужик... Да с тобой любая ляжет. Только свистни. Чё ты, бабу найти не можешь?! — Спасибо на добром слове. А где искать? Была пара давалок, обеих до сентября не будет, а других где взять? Знакомиться так я не умею... С мужиками проще... — А в больнице у тебя? Медсестры... Ты же по ночам дежуришь... — Ты б видела этих сестер... Страшнее смерти... Слушай, ну чего, познакомишь? — С Катькой-то? Попробую. Она, знаешь, дурная... — Я сам хорош. — Ну ты даешь, Борька. Ну, подожди да, слушай, может, возьмешь еще кофейку, и на Катьку тоже. Сейчас приведу. Она повернулась и медленно пошла в глубь «Сайгона». Удивление было настолько сильным, а обещанная помощь настолько раздражающей и неискренней, что Женя отвлеклась от внешних обстоятельств, погрузившись целиком в мысли и образы, рожденные неожиданным и дурным поведением Доктора. Она жила своими проблемами, мелкий зверек, любящий ласку, но всегда готовый цапнуть, окружающий мир воспринимался как злобная, иногда полезная данность, сила без предела, без проблем и сомнений, носители этой силы были большими, умными, могучими, по-особенному чистыми и богатыми людьми, перед которыми Женя всегда как-то ежилась и сникала. Ей в голову не приходило, что Доктор может быть слабым, жалким, глупым, что может просить и даже унижаться. Она так отъехала от окружения, что колыхалась и ворочалась в своих чувствах и размышлениях, действительность воспринималась как-то, но возбужденная фантазия преобразовывала внешний мир в удобные образы так, что Женя, не замечая и не осознавая, шла по узкой дорожке среди высоких травянистых стволов, неядовитых, но немного колючих, неприятных, но оставлявших проходы. Трава густо сгрудилась вокруг высоких круглых клумб с плоскими лысыми вершинами. Там на толстых стеблях росли головки больших цветов, у каждой клумбы был свой цвет, запах, дрожание атмосферы. Она уходила все глубже и глубже в чащу, свежий воздух оставался сзади, впереди были затхлость, тлен, сырость и клубящееся зловоние. Конец пути был близок и обозначался замурованной дверью в каменной стене. Перед дверью, вокруг последней на этой дороге лысой площадки, росли, изгибаясь бледными нетвердыми стеблями, составляя из этих стеблей тревожный узор презрения и отрицания, молчаливые цветы, из осторожности мимикрировавшие под поганки. За два-три шага до их редких зарослей Женя стала приходить в себя, образы улетучились и развеялись, ничего не оставив в памяти, лишь гадливо-тянущее чувство, с которым она подходила к самому дальнему и последнему <<сайгонскому>> столику. НЕВАЗ'98 15
А. Лещииский. Золотые крылья Здесь был тупик, конец убежища, каменная стена, за которой ничего. Здесь стояли те, кто хотел спрятаться как можно дальше и глубже, уйти от наружной жизни, кто нашел этот лаз, уткнулся в стену, послушно остановился и стал искать иной, не грубой материей этого мира дарованный способ открывания дверей в глухих каменных стенах. Они стояли и молчали — двое молодых людей и три девушки, все довольно высокие, сантиметров на пятнадцать-двадцать выше Женьки, бледные и как-то уныло покачивавшиеся и полузаметно изгибавшиеся в тихой беззвучной беседе жестов и микродвижений. Кофе они брали самый крепкий, и сейчас, видно, хватило только на одну чашку, которую медленно двигали по кругу, честно делая очень маленькие глотки, и которую молодой человек в джинсах, белой футболке с длинной американской надписью про Гарвардский университет и джинсовой безрукавке как раз передал Катьке. Та была очень высокой соломенно-рыжей блондинкой, похожей на артистку из американского ансамбля «Country music show», на котором Женя была несколько лет назад. Голубые глаза, веснушки, утопленная переносица и огромный рот с ненакрашенными, но все равно розовыми губами. Некрасиво, но очень сексуально. Фигуру угадать было невозможно. Катька одевалась... даже не одевалась, а наматывала на себя кучи разноцветных тряпок, сооружая из них длинную, до пола, юбку, какие-то платки, обвивавшиеся вокруг талии и свисавшие кистями, бахромами и треугольниками спереди, сзади и по бокам. Выше тоже не было пуговиц — платки, косынки, шарфики, шаль на голове, почти закрывавшая волосы и болтавшаяся сзади до попы. Понять, фирменное все это или найдено на помойке, Жене не удавалось. Впрочем, при движении руки за чашкой кофе одна грудь высунулась наружу меж двух шарфиков, туго натянув прозрачный шелковый платочек, и стало видно, что это дело у Катьки в порядке, дай бог каждому. — Кать... На минутку тебя... А? — Здравствуйте, Евгения. Присоединяйтесь к нашему кругу, не смущаясь, — неожиданно ясно и громко сказал молодой человек, передававший чашку. Он должен был быть красивым, черты лица, мужественные и резкие, должны были быть благородными, форма головы вызывала быстрое мелькание еле заметной мысли об опасном и сильном лесном хищнике крупной кошачьей породы. Долженствование увязло в болотах бытия. Значительность лица молодого человека перечеркивали тоненькие коротенькие линии мелких шрамиков, бог весть откуда взявшихся. Еле заметная пенка в углах рта говорила о пагубных наклонностях, психическом расстройстве и обозначала неблизкий, но и не слишком отдаленный конец пути. — Да нет... Мне бы с Катей на два слова... — Ну чего тебе? Дай кофейку дернуть. Видишь, ломает, — не зло, а болезненно-терпеливо сказала Катя. — Присоединяйтесь, Евгения! — повторил молодой человек. Женя смущенно вспомнила, что его зовут Анатолием, что он художник, что Антончик их знакомил когда-то. Трое других участников сцены — унылые статисты, подвинулись, освобождая место рядом с Катей и грустно, но благородно отдаляя свой черед глотнуть кофе. — Что нового в мире рок-музыки? — хрипловато и внушительно продол- 16 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья жил Анатолий. — Мы ждем от вас как от лица, приблия^енного к высшим сферам новейших течений, благосклонных сообщений с горних вершин астрального бытия. — Антончик вчера на тусовке у Петуха исполнял. Кайфово было, дая^е Гребенщиков оторвался. Да вот пришли потом... он моим солутаном попользовался, теперь спит, потом тоя^е мучиться станет... Женя из вежливости взяла треснутую чашку, клюнула капельку кофейку, передала дальше, не зная, что сказать и подумать. Тут Анатолий резко вдохнул с тревояшым звуком, оперся грудью на стол и стал медленно съез- я^ать с него, следуя за двияеением коленей ослабших и подгибавшихся ног. Женя удивилась, испугалась, дернулась вправо, влево, в результате осталась на месте, да и не нужны были ее движения. Муя^чина справа от нее слабым, но резким жестом передвинул остаток кофе, одна девушка, но не Катя, подхватила падавшего, другая, тоя^е не Катя, вскрикнула: — Ой, Толька! — и стала целовать его в колкую щеку, поднося кофе к носу, уя^е почти опустившемуся до поверхности стола. — Дерьмо, — без осуяедения и гнева задумчиво сказала Катя. — Какое все дерьмо. Толя, бледный до трупных цветов, пытался вдохнуть, дыхание тормозилось, еще, снова неудача. Наконец, запах ли кофе подействовал, поцелуи, или помирать было еще рано — задышал со свистом через узкую щель в судорояшом горле, хотел закашляться, но сдеря^ался, опасаясь новых спазмов. Наконец приподнялся, чуть пришел в себя и сказал, подрагивая и при- дыхая: — Все мучаются... Лекарство от мучений есть, денег нет... — Борю Доктора знаете? Вон у него денег... — Ты поговорить хотела? — спросила Катя. Она вытащила из-под столика сумку — куль тряпок на веревке — и пошла к выходу. Женя покраснела от всех неприятностей, но делать было нечего, пошла за ней, на них смотрели — и впрямь, парочка была странная даже для «Сайгона». Дошли до середины зала, тут Женя увидела Доктора у того я^е столика, где оставила, собралась с духом и сказала: — Доктор вон... Хотел с тобой познакомиться... — А я куда иду? Шла она в самом деле решительно и быстро. Женя, готовившаяся к тягучим объяснениям, занудным намекам и противным унижениям, двигалась с готовым завыть от счастья чувством близкого успеха, как человек, неояш- данно нашедший выход из болота или, например, из коммунальной квартиры. Они подошли. Доктор откинулся от столика, уставленного чашками с кофе, блюдцами с пирояшыми и другими чашками с коньяком, приготовился улыбаться и знакомиться, но Катерина негромко и резко проговорила: — Привет. Дышать нечем, пошли на воздух. Доктор подчинился словам и двия^снию, бросил стол и пошел за ней. — Боря! — ловя последний миг, крикнула Женя. Он остановился в середине шага, взглянул на нее и достал из нагрудного кармашка сколько-то сложенных пополам бумая^ек. — Боренька! Одолжи, ради бога, — оставив последние остатки достоин- НЕВА 3'98 17
Л. Лещииский. Золотые крылья ства и манерного поведения, просипела она. — Ну давай, я же сказал, помогу. Говори. — Двести пятьдесят, Борь, я верну, мне надо... Он не дослушал, дал ей три бумажки и прошел через «сайгонскую» дверь. Женя спрятала деньги в карман рубашки, осмотрелась: никто ничего, да и всем наплевать. Все забылось, два белых и один зеленый листочек согрели душу до горячего тепла, она в состоянии улета и восторга подошла к столу, оставленному в наследство, глотнула коньячку из первой из трех чашек и услышала голос Джольки: — Ну ты даешь, дитя родное. Тебя Доктор удочерил, что ли? Угощай. — Лопай. Слушай, Джоль, постереги минутку. Она отошла к стойке, в изумленной тишине разменяла полтинник по червонцу и пошла в глубь «Сайгона» к последнему столику. Ах, у нес все-таки было доброе сердце. Свиньями мы бывали, но гиенами — никогда. Сороковник, по чирику на рыло, спас ребят, да и Женька не обеднела. Глава 2 РАССКАЗ О ТОМ, КАК БЫК ПОЛУЧИЛ ВСЕ, ЧТО ХОТЕЛ, И ПРИ ЭТОМ СОХРАНИЛ ВСЕ СВОИ ДЕНЬГИ Вращение колес приобретало чрезмерное значение, поскольку раскачивало мягкое сиденье и привлекало взгляды и внимание Андрея Тархова к панели управления, рулю, резиновым подстилкам, обтрепанной обшивке и зеленой краске. Обычная машина этих мест, «ЗИЛ» сто пятьдесят седьмой, выла громким воем, крутя широкие рифленые колеса, все шесть, по трос с каждой стороны. Он даже и не ехал, а плыл по серому песку, подобно колесному пароходу далеких прошлых лет, могучей рамой рассекал свой путь и накренялся то на правый борт, то на левый, когда одно из колес находило твердую опору под песком. Машина ехала медленно, она не предназначалась для больших скоростей, окна были маленькими, обзор невеликим, и военизированная обстановка кабины занимала большую часть поля зрения. Андрей немножко засыпал от жары, воя, качаний и долгого медленного движения, глаза спустились вниз, он увидел свои ноги в вельветовых штанах и ступни в кроссовках, одежде необычной в этой обстановке. Она казалась ярко-разноцветной и чистой, но он знал — опыт был, слава богу, — что стоит перенести эти вещи из Коми в Ленинград, и они станут выглядеть грязными тусклыми тряпками. Пока, однако, он был здесь, но расслабление души и мыслей давало приятную иллюзию того, что он не в лесу дремучем, где был на самом деле, а, скажем, на окраине Питера и скоро будет дома, тем более что он все глядел вниз и видел только то, что могло быть и тут и там. Нос «ЗИЛа», имевший форму колуна и давший прозвище машине, задрался кверху, опустился, «ЗИЛок» пошел быстрее, уже поехал, а не поплыл, Андрей взглянул вперед. Дорога изменилась. Больше двух часов они передвигались еле-еле по широкой просеке в хвойном лесу. Она была, наверное, мет- 18 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья ров сто шириной, желтая от песка, распаханного колесами и гусеницами, и от яркого и теплого солнца, которому, впрочем, оставались последние денечки — и так лето подзадержалось в этих местах, был уже конец августа. Однако просека была дорогой, других не делали. Помимо прочих странностей, у нее была еще одна, не сразу заметная, но трудно переносимая непривычной психикой и отделявшая эту песчаную пустыню от ее кривых, косых и узких цивилизованных родственниц. Вдоль дороги не было столбов, и это отсутствие вертикальных и горизонтальных линий подчеркивало тишину и удаленность, на которые проявлениями иной жизни накладывались вой и свирепое движение грузовика. Толчок разбудил Андрея, перед «колуном» был мост, под ним — в глубоком разломе леса — быстрая река, а там — другой берег, снова сосны и лиственницы, песок и пустота. Что за река, он не знал, но точно не Мезень — та больше и течет немного в стороне. Вода завихрялась вокруг бетонных опор моста и вокруг обломков, упавших вниз. Мост выглядел довольно новым, быть может, десять лет, но вряд ли больше. Время не успело разрушить его, да и тс годы, что прошли, были мирными. Никто не должен был стрелять из пушек или бомбить дорогу. Однако недлинное существование моста, очевидно, выносило чьи-то бешеную сильную злобу и разрушительные устремления. Бетон был изрыт ударами тяжелых инструментов, ограда на левой стороне была отодрана от несущих конструкций и свисала глубоко вниз на длинных нитях арматуры с нсотлипшими кала- башками бетонных перил и стоек. Покрытие было пробито насквозь неимоверной силой огромного удара, формы моста потеряли ясность линий, он перекосился и как бы медленно стекал к промятости, окружавшей центр удара. Хотелось фантазировать и представлять таинственные мрачные создания, творцов и разрушителей мостов в необитаемых и странных дебрях, огромных сильных обезьян или маленьких жилистых гномов. Андрей представил — получились люди, что было правдой, он вздохнул, достал из кармашка старой джинсовой рубахи «бсло- морину» и закурил, выдыхая дым в боковое окошко. Мост кончился, снова начался песок. — Останови, — ясным голосом с сильным северным акцентом сказал сосед Андрея, второй пассажир в кабине «колуна». Водитель, невысокий, ужасно мускулистый, татуированный и беспечальный молдаванин Гриша, не задавая вопросов, повернул руль, и они встали у обочины на краешке леса. Мотор затих, Гриша вылез наружу и открыл боковые крылья капота, чтобы остыл несчастный движок, измученный долгим движением по жаре на первой передаче. Андрей ждал, что сосед, Ваня его звали, хотя настоящее имя было не Ваня, а другое какое-то, непроизносимое в повседневном обиходе, то есть при общении с русскими, а русскими здесь считались все, кроме коми, он ждал, что Ваня попросит его выйти, чтобы выйти самому, и побрызгать или чего посерьезнее. Другой причины для остановки вроде не было. Ваня, однако, не просил, сидат молча и неподвижно. Был он худ, лицо худое и чистое, глаза прозрачные, а что на дне, не видно. Не двигался и Андрей: уважаешь другого — выполни просьбу, уважаешь себя — не суетись, пока не попросят, сиди, кури, это — Север, тут свои порядки. Гриша вернулся, сел, тоже закурил, то ли «Астру», то ли «Приму». Ваня зашевелился, достал из-под ног потертый, но чистый рюкзачок, достал бутылку «Имбирной», достал зеленую эмалированную кружку, хлеб, нож и огурец. — Ну что, надо выпить. Давай. НЕВАЗ'98 19
А. Лещипский. Золотые крылья Он отрезал кусок хлеба, половину огурца, вылил в кружку полбутылки и протянул ее Андрею. Тот взял, спросил: — Пополам почему делишь? — Я не буду. Два года, как не пью. Вот, отметить надо. — Отметим, что не пьешь? — Другое отметим. Выпей, потом Гриша выпьет, потом скажу. — Ну, за годовщину. Андрей вежливо, то есть не спеша и отставив мизинец, выпил. Отдал кружку, посидел молча с полминуты. Потом взял хлеб с огурцом и аккуратно закусил. Теперь Ваня налил Грише, передал кружку. Григорий тоже отставил мизинец, подумал, сказал: — Ну, за здоровье. Чтоб не мучиться. Потом медленно выпил половину, оторвался, душевно выдохнул: — Хорошая вещь! Допил, отдал кружку, сказал Ване: — Я потом покушаю. И вместо закуски, не торопясь, задумчиво закурил. Закурил и Андрей. Ваня не пил, не курил, молчал, но от него ждали, что он скажет, что обещал. Через открытые стекла задул легкий сквознячок, водка, хоть и слабенькая, дрянь, развеселила сердца, ребята расслабились, и Ваня начал свою историю. — Три года сегодня, видишь, как брат и старики сгорели. Брат-то молодой, в армии не был. А отец с мамой старые были. Я с тогда не пил, а вот вам и вспомянуть можно. Хорошо. Как в старом анекдоте, покурили, помолчали. А что делать? Дергаться нельзя, обидишь, а спросить нужно. Андрей ругнул себя за несдержанность, никогда другого не дождаться, но сказал без выражения, даже как бы вяло: — Как это получилось? Пожар зажегся? — Пожар! — усмехнулся Ваня. — Пожар был. Брату в армию надо было идти. Ну, мы с ним пошли на танцы погулять. Он, видишь, выпил, подрался там с ребятами, да кому не надо и побил лицо, попортил немного. Мы у себя в доме тогда не жили, а у стариков ночевали в старом доме. Ну он туда и пошел. А эти-то дом подпалили, дверь подперли. Старики спалились, и брат пяной (он так и говорил: «пяной», а не «пьяный») сгорел. А я-то, тоже пя- нбй, так на танцах и лежал. Теперь не пью. Гриша спокойно курил. Он видал виды, третий срок недавно закончил за пьяную драку в родной молдавской деревне. Вернулся после второго срока, погулял немного, потом стенка на стенку, нож в руке, кровь, довольная морда участкового, сразу говорил, что посадит, и снова родное Коми. Он уже свое отбулькал. Андрей, хоть и был в этих местах в авторитете, хоть и уважали его ребята, звали Быком за могучую силу и безбоязненность, а все интеллигентное происхождение и высшее образование напоминали о себе. Он чуть дернулся и спросил: — Так что, сук-то поймали этих? — А чего их ловить? Я их знаю. — Ну и чего? — Да один-то в верховья поехал осенью за рыбой. Да. Ну и мы с одним другом туда поехали. Подошли, ну он на лодке был. Говорим: «Ну что, пры- 20 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья гай». Он ну прыгнул, утопился, куда деваться? — А другой? — Да, так... Он в армию сразу ушел. Вот теперь вернулся. Надо бы и его утопить, да он сразу женился, живет теперь. Неудобно как-то. Ваня задумался. Гриша завел движок и, не опуская крылья капота, двинулся помаленьку вперед. «Имбирная» расположила к разговорам. Иван молчал, быть может, не хотел вступать в беседу с русскими, и так сказал уж слишком много. Григорий стал рассказывать о том, как ждет, не уезжает, хотя и срок, и ссылка кончились, свою подругу, ей осталось больше года на поселении. Она учительница из деревни под Тернополем; за что села, спросить было невозможно: обидишь и врага наживешь до конца жизни. Андрей бы тоже что-нибудь сказал, но в голове было одно лишь возвращение домой. Обычно он уезжал в октябре, этот сезон, сам точно не зная почему, решил закончить раньше. Рассказывать о доме, Ленинграде и жизни на свободе было неудобно, он молчал, слушал Гришины фантазии на фоне воя «колуна», стал засыпать, тут снова обстановка изменилась. Теперь их остановили солдаты. Просека сузилась, из леса выходила и уходила в другую сторону узкоколейная железная дорога. На левой стороне стояла будка, коротенький шлагбаум. Его объехать было можно, но не объедешь четырех солдат с автоматами и одного сержанта. Все были невысокие брюнеты с косыми глазами и ненавидящими взглядами, к которым, впрочем, все давно привыкли. Кого ненавидели эти несчастные, оторванные от дома киргизские или калмыцкие крестьяне, что вбивали в их слабые головушки киргизские или калмыцкие политруки, вопрос был праздный. Они ненавидели всех, боялись всех и были опасны, как змеи с бомбами. — Документы! — сказал сержант, подходя к окну водителя. Другие встали сбоку, спереди, готовые стрелять, был бы повод. Гриша показал справку об освобождении — все было правильно, Иван справку из сельсовета — тоже порядок. Андрей, заранее зная о задержке, достал паспорт и передал сержанту. Тот взял, стал смотреть, хотел было напрячься, подумать, понять, что видит, но не получилось. Он с паспортом в руках подошел к будке, крикнул со звонким акцентом: — Товарищ старший лейтенант! Из будки вышел молодой длинноволосый нетрезвый паренек в военной форме и нештатном и вроде бы ненужном по жаре коричневом свитере. Наверное, тоже вроде ссыльного, на срочной службе, двухгодичник. Глаза еще живые, не вполне одурел и погас от гнусных дел во внутренних войсках в глухом лесу среди болот и мошки. Он знал, что такое паспорт, поглядел удивленно на редкий в этих местах документ, отдал его сержанту, махнул рукой и с тихой злобой сказал: — Открывай, шевелись, твою мать... Их пропустили, и они поехали дальше. Он все-таки заснул, качания, тепло и алкоголь закрывали глаза и мысли. «ЗИЛок» опять тряхнуло, Андрей открыл глаза, увидел огромные кучи бревен, трелевщики, краны, деревянные дома и сараи, грузовик ехал по бетонным плитам, пора было просыпаться, они приехали туда, куда ехали: в по- НЕВАЗ'98 21
Л. Лещииский. Золотые крылья селок Вартом на берегу Мезени. У одного дома Ваня сказал ясным голосом, он не пил, не спал, не скучал, сидел без грусти и веселья, прозрачными глазами глядя вперед: — Останови, пожалуйста. Гриша тормознул, пыль догнала грузовик, полезла в кабину. Ваня строго и даже чуть торжественно развязал рюкзак, достал еще бутылку «Имбирной», дал Грише: — Спасибо. Андрей вылез, Ваня вылез тоже, не попрощался, не подал руки, пошел к дому, двухэтажному, на пять окон, рубленному, наверное, из лиственницы, так высоки были венцы. Все было сделано из бревен, даже забор, наличники, дорожка к дому, замок. Им было бревнышко, подпиравшее дверь. Ваня аккуратно поставил рюкзачок на крыльцо, взял бревнышко, положил рядом и, забрав вещи, скрылся в доме. — Коми-замок, — сердито сказал Гриша и двинул вперед. Андрей успел подумать до приезда, что странное и неопределенное понятие национальности, в его глазах пустое и значимое не более чем цвет волос или длина ногтей, имеет сильное влияние на жизнь людей. Иван силен, зол и опасен, он, конечно, не врал в отличие от многих, что убил человека, конечно, убил, может, и не одного, да и впереди еще кандидат. Денег у него много, Андрей слышал болтовню о бельгийском карабине за пять тысяч. Голова тоже вроде работает, но вот место в кабине Ване полагается самое плохое — не у окна. Ехал бы еще один русский, любой, хоть самое дерьмо, — полез бы в кузов. Бутылку Грише дал, тот взял, с Андрея никогда, ни за что не взял бы, если бы совсем не потерял уважение к себе. Вот дела... Движение кончилось, заехали во двор довольно длинного и низенького дома, наверное, щитового, нелепого и, очевидно, казенного. Внутри их встретили унылая дама неопределенного, бывшегородского вида, прохладная сырость, гэдээровские обои на сухой штукатурке, сортирного типа двери, голубые одеяла на панцирных кроватях, раковина с водопроводом и душная пыльность чужого здесь места. Дама спросила документы, у Гриши, кроме справки, путевой лист, накладную и разрешение на выезд из гаража. Пока она писала в книге, Андрей заметил предыдущие записи: лейтенант Иванов с оперативной группой из трех человек, капитан Петров с конвойной группой из пяти человек, группа из четырех человек в сопровождении конвоя из трех человек под командой старшего лейтенанта Сидорова... Умылись, перекурили и двинули в центр. Деревянные мостки скоро вывели их по пустой улице на пустую площадь с песчаным озером посредине, кольцом мостков по краям, пятью отходившими от нес улицами и пятью огромными, небывалыми в более спокойных и цивилизованных местах, деревянными домами. Черные, двух- и двух с половиной этажные со многими черными окнами, крыльцами и черневшими в далекой высоте тесовыми крышами, они несли на себе нелепо выглядевшие стеклянные и металлические вывески: «Аптека», «Сберегательная касса», «Книжный магазин», «Лесная контора № 1», «Отделение связи». Андрей зашел туда, там были люди, две женщины, они засуетились сразу, как будто ждали; так странно было после месяцев в лесу, в вагончике без света, 22 НЕВАЗ'98
А. Лещине кий. Золотые крылья увидеть марки, деловитых женщин, платить, писать и говорить без мата. Он достал из карманов несколько пачек денег, заполнил бланк перевода, отдал деньги женщинам. Они всполошились от размеров суммы, стали тут же звонить, как понял Андрей, в сберкассу, чтобы пришли и забрали деньги. Все обошлось нормально, он получил квитанцию и возможность передвигаться без опасно оттопыренных карманов. Еще отправил телеграмму, ужасно длинную, на много слов, отдал чуть не два червонца. Телеграмма была женщине, он напоминал ей о себе, звал, назначил встречу в Ленинграде на тридцать первое, был вежлив, но не ласков, хотел приказывать, а не просить, но не хотел излишними понтами обидеть и не получить желаемого. Он вышел, Гриша ждал на площади, курил. Андрей подошел, закурил тоже, и они пошли на второй этаж этого же дома по широкой наружной лестнице, которая закончилась на крытой террасе, шедшей вдоль всего фасада. Там была дверь, сбоку надпись на стеклянной табличке: <<Столовая». Пустой обширный зал, добротный, деревянный, из тесанных аккуратно бревен — стены, потолок и пол, объемным неглубоким блеском коричневых поверхностей и ярким светом узких и коротких окон нелепо освещал столы и стулья из трубочек, пластмассы и клеенки. Они уселись у окошка, Гриша быстро, видно было, что совсем невтерпеж, вытряхнул три четвертинки салфетки из стакана в центре стола, достал «Имбирную» из кармана брюк, налил: — Ну чего, Бык, давай. Вздрогнем. — Ну, твое здоровье, Григорий, Чтоб все путем. Он выпил, Гриша догнал. Конечно, Андрей был здоров ужасно. Два стакана «Имбирной» дозой не были, так только, кишки от пыли промыть, пьянеть он и не думал, но долгая дорога, жара, качания, теперь покой, свободные полдня с деньгами и хоть каким, но комфортом расслабили его, он загрустил, немного задремал, левую руку поставил на локоть, голову положил на ладонь и стал смотреть, как Гриша курит и как дым мешается с пылью в луче наружного света. Он думал, что заснул, а когда спишь так, вполглаза, то часто видишь сны, видения какие-то. Он вспомнил, как года два назад ехал ночью из Таллинна и как стал засыпать за рулем. Была бледно-серая ночь, он не совсем потерял связь с реальностью, рулил нормально, но вдоль дороги, вдоль грязного убогого шоссе, он видел странные высотные дома с колоннами, балконами и флагами, роскошные раскидистые пальмы, гуляющих людей и ехал не спеша вдоль этой красоты и тепла, зная и не зная, что спит, но потом все кончилось, все обошлось, его спутники ничего не заметили, они тоже спали и проспали до конца пути. Тогда он видел пальмы, теперь — чему не стал удивляться и противиться — начал видеть баб. Сначала подошла одна, высокая и чистая, с русыми волосами, забранными сзади в кругленький кренделечек, с нежной розовой кожей и в халате на голое тело. Она была босиком, короткий халат кончался намного выше коленей, линии тела были ровными, они расходились, расширяя объем ноги кверху, расстегнутая нижняя пуговица открывала еще обзор почти до самого конца, впрочем, про трусики сказать точно было нельзя, может, и были. Зато уж лифчика не было точно. Грудь колыхалась под мягкой тканью, еще бы пуговочку расстегнуть, и был бы вообще порядок. Приятная галлюцинация приблизилась к столу, Андрей боялся проснуть- НЕВА 3'98 23
Л. Лещине кий. Золотые крылья ся, но и не хотел совсем улететь в неведомые дали, хотел сохранить контроль над ней и над собой, чтобы чего ненужного не вышло. Она нагнулась, тихо заговорила с кем-то, наверное, с Григорием, который в сон, к счастью, не попал, протерла тряпкой стол, качая грудью и двигаясь совсем уж близко от Андрея, потом ушла. Он думал: уже все, поглубже задремал и снова пережил изысканность контраста простой, довольно сельской внешности, прически и доброго лица с открытостью тела, которая вызывала мысли о невероятной наивности или хорошо обдуманной вседоступности. Однако сон не кончился, девушка вернулась, она несла в руках чего-то, за ней пришла другая, тоже босиком, в халате, тоже чуть не нараспашку. Он выдумал се повыше, потемнее, с прической длинными волнами и грудью несколько поменьше. Она была покрепче, поплотнее, похожа на спортсменку, грудь так не колыхалась, но зато она не застегнула сверху три пуговицы и часто наклонялась. Он видел все, и даже слишком много, он понимал, что этих чертовых девчонок тут нет, что просто он расслабился и очень захотелось, но надо было срочно просыпаться, он не хотел дать повод к шуткам над собой. Напрягся, стал открывать глаза, не получилось, видения исчезли, он услышал голос Гриши: — Ты чего, Андрюха, устал, что ли? Не спи, давай поедим, пока горячее. Поесть и вправду захотелось, все так пахло. Он очнулся, понял, что спал не более пятнадцати минут, взглянул на стол, Там были две бутылки какого-то ужасного портвейна, разлитого из бочки, с затычками из сосок. Стояли две тарелки с овощным салатом — огурцы и помидоры, две тарелки с горами пюре, сосисками, котлетами, кусками мяса. Еще тарелка с колбасой и сыром, миска с хлебом и шесть стаканов бледного компота из смеси сухофруктов. — Давай выпьем компотику. А то я забыл стаканы им сказать принести, — продолжил Гриша, взял себе стакан и пододвинул другой Андрею. Тот взял, пришел в себя совсем и понял, что отдохнул за краткий сон. Все стало лучше, веселее, он увидел, что источник света стал много ниже, значит, скоро вечер. Услышал женский смех за отдаленной дверью, понял, что там кухня, и вздрогнул, как пробитый током. Решил попробовать схитрить, сказал: — Да ну его, этот компот. Пусть лучше чистые стаканы принесут. — Не, это ты зря. Надо попить, а то мы пыли-то наглотали, да по жаре, да мошки в рот налетело. Давай-давай, хлебни. И выпил. Делать нечего, выпил и Андрей. Теперь Григорий разлил чернила по полстакана, это дело тоже выпили и стали быстро есть. Размеры порций соответствовали голоду людей, работавших на валке леса, сплаве, стройке, за рулем. Григорий взял по три на рыло — по порции котлет, две большие штуки из фарша грубого помола, по порции сосисок, в каждой по четыре так называемых молочных со снятыми чехлами из полиэтилена, по порции гуляша, а это значило — по две полные поварешки сильно перетушенного мяса в густом соусе. К каждой порции полагался гарнир, все три образовали желтоватую гору на тарелке с кругами лопнувших от жара пузырей, так горяча была картошка при раздаче. С горы стекали капли соуса, которым не забыли полить верхушку. Здесь было столько пищи, что каза- 24 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья лось со стороны: никогда ее всю не съесть, но каждый из мужчин подносил ее ко рту блестящей ложкой, обычно ели алюминиевыми, но тут, как видно, чем-то отличились и получили две из нержавейки, которые гораздо лучше тем, что чище и так не обжигают рот. Примерно ложек через пять Григорий наливал немножко, и так к концу всех этих гор они допили первую бутылку, доели весь салат и половину хлеба. Перекурили молча в полутьме. Здесь было все не так, конечно, как дома, в Ленинграде. Еда не стала жать на легкие, клонить ко сну, мешать потоку крови, наполняя виски и веки тяжестью и пульсом, все наоборот. Усталость уходила, в голове яснее становились мысли, глаза смотрели веселей и четче, Андрей прямее сел на стуле, почувствовал себя сильным и здоровым, почувствовал, как энергия пищи тонкими струями вливается в мышцы, как они напрягаются, радуются, хотят чего-то и просят мозг придумать развлечение. За дверью кухни, далеко, в другом конце столовой, он услышал смех, шорох, вдруг зажегся свет. Он посмотрел наверх. Шесть лампочек по двести ватт висели на кривых и толстых трехжильных проводах. Все было криво, косо и убого, но свет пронзил глаза, давно уже привыкшие смиряться с темнотой при каждом наступлении ночи, он многое добавил к бодрости, полученной от пищи, водки и вина. Андрей молчал, он не хотел опять вступать ь беседу первым. Ему хотелось быть суровым и сосредоточенным, как Гриша, но это было бесполезное желание, он не имел такого опыта, знал только из рассказов, как это — ждать пять или восемь лет, как чувствовать, что каждая свободная минута, прошедшая без боли, унижений и болезни, ценна настолько, что в нес надо вцепляться, не пытаясь улучшать, менять и подвергать опасности. Со стороны их можно было бы принять за отупевших от жратвы и алкоголя типов, похожих на горилл, со спутанными грязными волосами, ненужными нормальным людям объемами чрезмерных мышц, сосредоточенными только на бурлении газов и движении перевариваемой плоти в желудках. Но их никто не видел, и ошибиться было некому. Григорий думал о своем, благодаря на свой манер счастливый миг комфорта и покоя. Андрей, хоть и хотел движения и слов, молчал, пытаясь подражать и думая о двух девицах, которые, очевидно, существовали, раз смеялись, включали свет и подавали пищу, но вряд ли были теми, которых он видел в том коротком сне, а было б славно повстречать таких доверчивых красавиц. Бутылка кончилась, они наелись. Григорий вновь налил по полстакана, сняв соску с горлышка бутылки. Фалличность жеста промелькнула без последствий. Потом он взял кусочек хлеба, намазал маслом, положил колбаски, сыру, то есть сделал бутерброд. Андрею тоже захотелось поесть не с голодухи, а для кайфа, вспомнить, как в городе едят, хотя, конечно, хлеб был не тот и колбаса уж слишком старой. Но здесь все это не считалось. Он тоже сделал бутерброд, они чокнулись, выпили, закусили и стали снова курить, приготовляясь к приятной беседе — обычной и желанной спутнице таких вот редких удовольствий. Он смог пересидеть Григория, тот начал первым: — Ну что. Хорошо покушали. — Да. Нормальная столовка. Здесь всегда так? — А ты чего, не бывал тут? — Нет, как-то не приходилось. Теперь вижу — неплохо тут. НЕВАЗ'98 25
А. Лещипский. Золотые крылья — Тут-то? — Ну. Хорошо, что заехали. Да уж, нашел хорошее место. Сюда лучше так не заезжать. Так заедешь, да и не выедешь. — Так что тут, нехорошо, получается? — Ну так, видишь! Я то и говорю. Андрей остановился ненадолго в движении беседы, подумал, но решил, что спросить все же можно. — Гриша. Ты как мужик знающий, и все тебя уважают, объясни. Спать мы устроились? -Ну. — Поели хорошо? — Да уж. Покушали, ничего не скажешь. — Нас никто не трогает? — Сейчас не трогает. Тебе завтра на самолет? -Ну. — А мне дальше ехать. Вот давай докушаем, допьем, сходим тут к одним, навестим, если хочешь, да и все. Вот так-то. Мы никого не трогаем, и нас не тронут. — А девчонки эти чего? — А того, что лучше не трогай. — Они вроде так, нормальные. Или мне примерещилось? — Андрюха, ты хоть и Бык, и тоже тебя знают, не лезь лучше, зачем тебе это надо? — Ну ладно. Давай допьем, раз так. Совсем стемнело за окном. Допили, покурили, посидели, как не на этом свете, в огромной пустой бревенчатой камере с искусственным светом среди бог весть чего и с шепотом и с женским смехом за стеной. Бык потянулся и сказал: — Ладно. Я понял. А бабы все же хорошие. — Ну ладно, — Гриша с силой загасил окурок, оставил на столе десятку, встал. — Пошли. — Куда? — Да я ж говорил. К одним тут сходим. — Ну пошли. А чего там? — Да так. Выпьем, познакомишься. Пошли. На улице вовсе не было света, вместо жары была прохлада, он шел за Гришей по мосткам, стал замерзать, они все шли и шли, мостки крутились вправо, влево, они переходили улицы по песку и щепкам, поселок был большой, дома большие тоже, и наконец они дошли до края, не до того, где биржа, бревна, трактора и люди, а до другого, до последнего дома, он был довольно в глубине за еле видным участком, но, впрочем, света хватало, чтобы понять, что там росли высокие сорняки, порядка не было, была одна узенькая дорожка за высокой корявой калиткой. Гриша просунул руку в дырку, открыл чего-то, Андрей прошел вперед, калитка хлопнула, закрылась, они пошли и в темноте дошли до черной стенки, перед которой возвышалось почти невидное на фоне черноты прохладное, немного скользкое крыльцо. Поднялись, Гриша постучал, потом еще, потом кулаком, послыша- 26 НЕВАЗ'98
А. Лещине кий. Золотые крылья лись шаги, дверь отворилась, Андрей немного зажмурился от света, потом за Гришей шагнул через порог. Там были сени со скамейкой, бочкой, ведрами, наверху, ужасно высоко, уже в полутьме бледно мерцали стропила тесовой крыши, впереди была бревенчатая стена из кругленьких сосновых бревен и лампочка на ней, неуверенно освещавшая объем сложной деревянной конструкции. Глаза привыкли к свету, он увидел немолодую женщину, худую, пыльную, но с краской на губах. Она была не очень трезвой, поэтому реакция замедлилась. Андрей довольно долго разглядывал ее, размышляя, чем может заниматься и на что жить это создание, очевидно, бывшая заключенная, из города, может быть, из Ленинграда, очевидно, довольно давно уже отбывшая срок и поселение и оставшаяся здесь по какой-то необходимости или выгоде. Когда-то она, наверное, нравилась каким-то тоже пыльным мужчинам, привычки не совсем пропали, губы были собраны в пародию кокетливой улыбки, глаза искали одобрения, фигура изогнулась, и одежда не была простой — на ней был сарафан с довольно пестрой блузкой. Контраст остатков пакостной молодости и убогого настоящего был противен, а тут еще он осознал отвратный запах, не обычный запах вонючего жилища, густую смесь плохой еды, помоев, пота и животных, а нежилую свежесть с тонким наслоением кислых старых одеял, окурков, рвотных масс и всякой прочей дряни. Пока он размышлял, разглядывая в тусклом свете эту странность, она увидела и поняла, кто перед ней. Шагнула вперед, раскинула руки pi громко завизжала: — Ой, Гришка! Подбежала, обняла его за шею и даже на короткий миг повисла на ней, приоторвав ноги от немытых поверхностей бревен пола. Это напомнило Андрею старый фильм, виденный давно, «Путевку в жизнь», да, наверное, и было слизано оттуда, — он не верил, что даже этот примитивный эпизод могли родить фантазия и чувство. Смотреть на это было неприятно, но он давно уже привык к тому, что вроде бы неглупые, нормальные ребята, даже и с деньгами, охотно принимают ласки страшных баб. Они, конечно, не могли иначе, других тут часто не было вообще, от этого он снова вспомнил тех, веселых, наверху за дверью. Григорий был доволен, обнял даму: — Ну, Жанна, здорово. Принимай. Вот мы с Андрюхой тебя навестить решили. — Да уж заходите. Да чего делать-то. Водку всю выпили, девок моих разобрали, е...ри все спят. — Тебя-то не разобрали. — Гришка! — снова взвизгнула она, довольная и возбужденная призывом. — Да для тебя любая соберется. Они сдвинулись вместе, повернулись спинами к Андрею, обнявшись крест- накрест за талии. Он уже слишком был мыслями дома, его передернуло отвращение к вульгарности сцены, тут Гриша повернул голову, улыбнулся, подмигнул и сказал: — Ну, Андрюша, давай. Тут поищи, все найдешь. А нас полчасика попрошу не беспокоить. — Как это полчасика?! — захихикала и завизжала Жанна. — Ты давай- НЕВАЗ'98 27
А. Лещипский. Золотые крылья ка постарайся. — Я постараюсь, так ты лопнешь. И, не обращая больше ни на что внимания, только на жжение кожи, нервов и мозгов, они в ногу, но наоборот, то есть Гриша с правой, а Жанна с левой, двинулись из сеней внутрь дома через могучую дверь из сплоченных пластин, скрепленных старинными коваными стальными полосами. Андрей немного постоял в сенях, не понимая, собственно, куда попал и что все это значит. Конечно, он был не против бабы, но не настолько, чтобы залезать на какую-нибудь местную страхолюдину. Он постоял, поразмышлял, но все-таки решил поверить в малую, но лучшую возможность, прошел за ту я*е дверь из толстых досок и оказался в маленькой каморке перед широкой лестницей наверх. Строители домов давно исчезли, их некому было вспоминать. Все смыла гадость лагерей, потоки несчастных, полубезумных и страшных людей, хлынувших сюда из-под свирепого пресса далекой, но достаточно грязной, чтобы загадить все, власти. Им нечего было помнить и некого было вспоминать, а те единицы или десятки, пусть даясе сотни, что остались от автохтонного населения лесов (считая тысячу лет достаточной для этого слова), если и помнили, то молчали, им не с кем было разделить воспоминания. Потоки грязи смыли все, но многие дома остались, славя искусство забытых строителей. Лестница под Андреем не скрипнула ни разу, ступени все были на месте, он поднялся в обширный коридор с высоким потолком и дальним светом от лампочки в каком-то углу в одной из прилегавших комнат. Здесь были остатки обоев, под ними газеты, быть может, это был случай определить возраст дома, но темнота не позволяла, он сделал несколько шагов и заглянул в дверь налево. Там в полумраке спали люди вповалку в рулонах старых одеял и каких-то шкур, здесь было скучно. Он зашел в другую комнату, направо. Там и была лампочка, дававшая свет, была огромная старинная кровать, как короб из толстых досок на толстых дощатых ногах, наполненная грязнущей рухлядью, ее венчали два разнополых человека, укрытых той я*е грязью. Шум шагов приподнял голову муя^чины. Он оперся о локоть, Андрей увидел в этом треугольнике, под мышкой, спящее женское лицо. О боя^е! Его чуть не стошнило. Слишком много пищи, гадости и грязи. — Здорово, брат! — сказал муя^чина. — Здорово и тебе. — Тут, слушай, где-то бутылка есть. Ночь опять, что ли? — Вечер. — А день какой? — Среда. — Ну, мать твою. Загулял я, брат, у Жанки. Налей, будь другом. — А где флакон? — Да хрен его знает. В сапоге, что ли? Действительно, в ногах кровати стояли резиновые сапоги, в правом была бутылка, в левом — стакан. Андрей налил его почти доверху, дал пострадавшему, тот сразу выпил, замычал от радости, усталости и лени, лег снова и заснул, или отрубился. Андрей подумал, поискал, другого стакана не нашел и выпил несколько глотков из горлышка, оставив парочке на следующую опохмелку. Он снова вышел в коридор, по правой стороне была еще 28 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья дверь, узкая, он еле протиснулся. Спустился вниз, в темноту, прошел каким-то гулким и высоким коридором, споткнулся о ступени, поднялся вверх на три шага, пошел, касаясь головой потолка, немного вниз, еще немного, и вдруг нога почувствовала землю, то есть почву, неровную, но без травы, он увидел свет, на высоте горела лампочка. Дом открылся перед ним от самого низа до неимоверной высоты конька, вокруг были стены, по одной из них наверх вела лестница, кончавшаяся длинной галереей с двумя дверями в стене. Еще выше в стенах были маленькие беспорядочные окошки, все темные, одно со светом, потом балки перекрытия с веревками и тряпками, бессмысленно свисавшими, а еще выше стропила, шедшие под разными углами, как линии на школьном чертеже. Андрей не знал, куда идти, хотел обратно, но опасался, что собьется, вдруг услышал тихий смех. Он послушно посмотрел наверх, глаза привыкли к полутьме, а лестница и правда не скрипела: он смотрел туда, где был, казалось, мгновение назад и видел только круглые венцы и мох, спрессованный до плотной серой массы. Теперь, облокотившись о перила, примерно в середине марша, немножечко согнувшись, стояла очень молодая девушка шестнадцати или немного больше лет. Она действительно изогнулась, скрещенные руки положила на перила, на них голову, это была неосознанная женственная поза, продиктованная желанием привлечь внимание мужчины, но на всякий случай спрятать от него подальше наиболее ценные и уязвимые местечки и места. Она было одета в расклешенные джинсы, белую рубашку и джинсовый жакетик — опрятно и с достоинством, была невысокой, неху- дснькой, с круглым личиком, голубыми глазами и рыжей, средней длины, прической. — Привет! — сказал Андрей, не отводя глаза и не особо понимая, откуда здесь, в притоне, может быть, наследнике какого-то старинного, который мог быть в этом доме сто или меньше лет назад, да так и задержался из-за удаленности поселка и нужности тем людям, кто здесь бывает и живет, он даже совсем не понимал, откуда здесь могла взяться и чем могла заниматься приличная и хорошенькая молодая девушка. Он сразу понял и не сомневался, что ничего ему не будет, что ничего ему не дадут, но были правила, которые скомандовали начать беседу, и было любопытство, да и вообще, беседа с девушкой, возможность рассмотреть, побыть вблизи, все это тоже не из последних удовольствий, а страшных баб найти не будет поздно ни через час, ни через два, ни ночью, — чего-чего, а этого добра хватает даже в Коми. Она молчала, улыбнулась, хихикнула и согнулась еще сильнее. Он повторил, не двигаясь и не меняя позы, так меньше боятся людей щенята, котята и прочие пугливые твари: — Привет. Ты чего не здороваешься? — Здравствуйте, — выговор был северным, значит, наверное, здешняя. — Ну расскажи, чего тут в этом доме хорошего. — Тут все хорошее, — она хихикнула два раза подряд, почти засмеялась, заморгала, то открывая, то закрывая блестящие глаза. Андрей чуть не полез к ней на лестницу, но вовремя опомнился — убежит, и все. — Нет, ты скажи, чего тут делать можно. Что хорошего. А то я сюда попал, а чего делать, не знаю. — Там водка есть наверху, огурцов соленых бочка. Купите и пейте. НЕВАЗ'98 29
Л. Лещииский. Золотые крылья — И все? Она захихикала, раз-другой, наконец засмеялась: — Ну, подружку себе найдите. Их там много. — Это какую подружку? Которые там наверху лежат? — А какую? — Другую. Мне такие не нужны. У нас в Ленинграде такие подружки у пивных ларьков водятся, а дальше их не пускают. — Так вы из Ленинграда? — Да, а чего, не видно? Я здесь так, похалтурил летом, а теперь домой поеду, там тоже работа есть. — А кем вы работаете? — Программистом. На электронно-вычислительной машине. — Так у вас высшее образование? — Да. Я университет закончил. — Какой? — Университет один. Институтов полно, а университетов больше одного не полагается. Она опять засмеялась, немножко растерянно и недовольно. — Ты что, не веришь? Вот, смотри, на вот. Паспорт видишь? Тут все написано. Он видел, что ей ужасно интересно, она потянулась к его руке, к паспорту, перестала смеяться. Он сделал шаг вперед с паспортом в вытянутой руке, она поднялась на три ступеньки вверх, он остановился. — Боишься? Да ты не бойся, не хочешь, я тебя не трону. А ты чего здесь? — На каникулах. — Ты что, учишься? — Она кивнула. — А где, в Сыктывкаре? — Ага, в техникуме. — Ну так и чего ты меня боишься? — А вы не подходите, я и не боюсь. Андрей задумался: может, бросить это дело, потом ему показалось, что девушка понравилась, показалось, что на улице хуже, чем в этом доме, показалось, что стало интересно болтать с этой рыженькой. Он не ушел, хоть и не в этом было дело, а в склонности доводить все до победного конца, хоть и пустяки. Он стал врать, язык закрутился легко и гибко, заговорил о ресторанах, Невском проспекте, университете, стал говорить об Эрмитаже, увидел, что девчонке становится скучно, опять перешел на рестораны, такси, магазины, прогулки белыми ночами у мостов, городских веселых девушек, еще более веселых девушек, проституток на улице Толмачева. Она забыла хлопать глазками, дышала вздохами и горячими выдохами, улыбаясь слегка и шевеля покрасневшими щеками. Андрей не ожидал, но был готов воспользоваться успешным действием своих дурацких слов. Он подступал все ближе, подошел к ступеньке, она все видела, не возражала, он был готов шагнуть наверх, еще слово, еще сюжет, и будет можно. Тут наверху отворилась дверь, опять без скрипа. — А ну, кого там несет! Дверь закрой! — крикнул Андрей, но зря, все рухнуло. Девчонка снова испугалась, слова исчезли, след их тут же стерся, тепло ушло, он понял, что устал, что ему холодно и скучно. — Ну... Ты чего раскричался? Отзынь! 30 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья Он узнал Жанну, напившуюся совсем пьяной и бродившую по дому босиком в длинной белой рубахе казенно-больничного вида, качества и покроя. Она тоже узнала Андрея, взглянула добрее, даже с улыбочкой, и продолжила: — Уже на хозяйку шумишь! Ты лучше выпей да девку себе найди. — Говоришь, найди. Так я нашел, а ты заходишь. Ты, Жанна, хозяйка, конечно, но знаешь, третий в таких делах... — Это ты Людку нашел? Людка, это он тебя нашел, что ли? Андрей стоял у нижней ступеньки, Жанна у верхней, Людка точно посредине, смотрела то вниз, то вверх, улыбалась, но было ясно — момент упущен. — Да никого он не нашел. Чего ты болтаешь! — Это ты матери, да, матери так? — Жанна еле выжевывала слова, но опьянение было настолько привычным состоянием мозга и души, что она могла вести беседу медленно, коряво, но не сбиваясь, в том виде, в котором ее цивилизованный брат, не говоря уже о сестрах, и помотать головой не смог бы, не то что разговаривать. — Вот, Людка, смотри. Ты думаешь, он тебя нашел? Да? А вот я скажу, это ты его нашла. Мне тут один молдаван, он хоть и молдаван, а в авторитете, сказал, что этот вот Бык, тебя Бык зовут, а? Не, скажи, тебя Бык зовут? — Ну, я Бык и есть! — Вот, он сам говорит. Он ученый из Ленинграда. Захочет — с собой возьмет, хоть поживешь, как человек. Ложись с ним, Людка! Не п...ди, ложись. Не возьмет, так хоть скажет чего... Ну, давай, вон наверху комната свободная. — Мам, иди ты спать, — девушка не смущалась, не краснела, видно было, что веселится вовсю. — Спать! Мать-то и спит со всякими, чтоб ты училась. Думаешь, мне надо, надо, да, надо?!! Она закачалась от громких слов, Андрей увидел несчастную девчонку, запертую на лестнице шлюхой мамашей и похотливым мерзавцем, ему стало противно, он стал отодвигаться, думая, что освобождает проход, но девушка пошла наверх, закончив сцену, он сделал два шага куда-то, там была дверь, он отворил ее, за ней увидел ночь, темноту и звезды. Дверь вывела прямо на улицу, на мостки, он отошел подальше, потому что не хотел возвращаться, не хотел попадать на ненужные приглашения и заигрывания. Он был невидим в темноте, но дверь была недалеко, она раскрылась, в прямоугольном световом пятне наружу высунулся Гриша в болтающейся незастегнутой рубахе, сказал: — Андрюха! Андрюха! Да где ты, Бык упрямый. Жанка ее вон сейчас уговорит уже. Иди назад, не ползай по холоду. Он не ответил. Гриша ругнулся, закрыл дверь, он остался в темноте. Конечно, он не помнил, где та площадь, как до нее идти, но свет от биржи, прожектора искусственной зарей мерцали в небе, не очень близко, но и не так чтобы очень далеко. Он пошел на свет, надеясь выйти в центр, а там подумать, чем заняться. Он шел, срезая углы, мягко ступая по пыльному песку, в темноте налетел на забор, сломал его, влез в чей-то огород, чуть не НЕВАЗ'98 31
Л. Лещипский. Золотые крылья ступил в навоз, но в общем кончилось все благополучно, свет не подвел, он вывел на площадь. Андрей остановился у столовой, он замерз довольно сильно, снова хотел есть, иссякавший алкоголь в крови требовал добавки, образ холодной койки в сырой и вонючей гостинице не располагал к отдыху, он взглянул наверх и увидел слабый свет за столовским окном. Вокруг стало совсем темно, погасли все огни в поселке, только биржа шевелилась и освещала кусок неба близким колыхавшимся сиянием. Это значило, что наступила полночь, свет перестали давать всем, кроме непрерывного производства. Он пошел наверх, держась рукой за перила и щупая ступеньки ногами перед каждым шагом. Нашел на галерее ручку двери, постучал, никто не ответил, постучал громче, ответа не было. Он зашел и удивился тому, что свет был так хорошо виден снаружи. В огромном зале в другом конце у кухни на что-то был поставлен керосиновый фонарь. Он двинулся туда, сбивая по дороге стулья, увидел, что фонарь поставлен на прилавок, которого он не заметил в прошлый раз. За ним кто-то шевелился и пыхтел. Он подошел поближе, сказал: — Добрый вечер. — Ой! — он увидел за прилавком с другой, скрытой, стороны девушку, сидевшую на пятках pi копошившуюся в полках этого прилавка. Андрей узнал ту светленькую из дневного сна. Теперь она оделась потеплее, но постаралась скрыть как можно меньше. Во всяком случае, рейтузы сидели плотно на ногах, а юбка была такой короткой, что ничего почти не прикрывала, а сзади даже завернулась в валик, натянутая пышными объемами. Повыше он увидел белую рубашку, опять без лифчика, а сверху чистый синий ватник. — Ой! — повторила она, действительно испугавшись и даже двигая правой рукой, чтобы положить ее на область сердца и подчеркнуть жестом испытанное неудобство. — Вы как зашли? — Я постучал сначала. Ну а потом... Дверь надо закрывать, если не хочешь, чтобы заходили. — Сюда и так никто не заходит. Это ведь вы с Гришей приехали? -Да. — А... Ну, он говорил о вас. Вы чего хотели? — Да так... А ты чего тут делаешь? — Я делаю?! За бутылкой пришла. Выпить с Таней собираемся. — Доброе дело. Продай и мне бутылку. Я сам выпью, да и вас угощу. — Да ну. Правда, что ли, угостите? — А чего врать. Ты еще закусить возьми. — Господи... Да закуски у нас хоть отбавляй. Она достала три бутылки с сосками на горлышках, Андрей сказал: — Еще одну достань. — По пять рублей. Он дал двадцатку, спросил: — Ночью дороже, что ли? — Все как у людей. Поставила четыре бутылки на прилавок, поднялась с колен и не спеша поправила юбку. Андрей взял бутылки, по две в каждую руку, разместив горлышки между пальцами, девушка взяла фонарь, они медленно, в блед- 32 НЕВА 3*98
Л. Лещинский. Золотые крылья ном шарике света, прошли сквозь дверь на уличный холод. Она повесила фонарь на палочку, забитую в щель между венцами, стала крутить большими ключами в широких дырках замков, опять взяла фонарь и стала спускаться по лестнице. Внизу спросила: — Ну так чего, куда поведете? — А куда я тебя поведу? К тебе пошли. Ты где живешь? — Для чего вам, где я живу-то? Пойдем тогда в общежитие. Там Танька ждет, уже стол накрыла. — Пошли. А ты чего тут, по вольному найму? — Эх, да! Знаете, так сказать, за романтикой приехала, любовь искать. Вот найти бы мужика, ну такого... — Какого? Как я, что ли? — А что ж. Мужчина вы виднеющий, чего же... Она несла фонарь в правой руке. Он переложил две бутылки из правой руки в левую и понес, зажав каждую двумя соседними пальцами. Правая рука освободилась, он направил ее движение снизу вверх и от себя по белой блузке, зацепил блузку пальцами, она легко, видно, была коротенькой, вылезла из-под резинки юбки, он положил раскрытую ладонь на теплую кожу, стал двигать руку еще выше, движение развернуло ее, они остановились лицом друг к другу, под ладонью правой руки он ощутил тяжесть выступавшего объема, почувствовал, что дыхание остановилось, и решил, что слишком уж расслабился. — Ладно, — сказал он, отступая и перекладывая две бутылки обратно из заболевших от напряжения пальцев левой руки. — Чего это я тебя стал на улице цапать. Пошли-ка лучше под крышу. Она поставила фонарь на доску мостка и стала заправлять блузку обратно, стараясь остынуть от неожиданного прерванного возбуждения. — Да уж, так вот вы. Из города приедете, как девчонок никогда не видели. Правду говорят: ленинградцы — тунеядцы. Что бы ни делать — только бы не делать, а под юбку лазать — так молодцы. Прошла несколько шагов с фонарем, качавшимся в размахавшейся руке, потом продолжила: — А правда, что если в Ленинграде парень на танцах девушку тронет, а у нее резинка, то он ее никогда даже не пригласит? Андрей ни разу в жизни не был в Ленинграде на танцах, впервые вообще услышал, хотя предполагать, конечно, следовало, что такое дома бывает, стал соображать, о какой резинке его спрашивает безымянная спутница, потом разобрался в этой ахинее и с трудным усилием над обычными понятиями и способом размышлений догадался, что она говорила о резинке от трусиков, определявшей меру доступности воображаемой танцовщицы, разозлился и сердито ответил: — Плохому танцору все мешает. Мне резинки эти ваши сто раз до фени. Нашла чем пугать. Фраер сопливый, кто тебе дурь такую сказал. Она остановилась, не выпуская из рук фонаря, повернулась к нему, обняла локтями, не давая поставить бутылки, и в этом безопасном положении поцеловала в губы своими губами, которые она слегка вывернула, чтобы коснуться его внутренней жаркой стороной. Ему стало неприятно, ублюдочный сельский профессионализм был бы неплох на танцах в грязном клубе, 3акбзз НЕВА 3'98 33
А. Лещииский. Золотые крылья но Андрей был не так изыскан, чтобы суметь оценить эту гнусность. Он выдержал поцелуй, жалея, что не может снова обнять девушку и потрогать красивую гладкую кожу, она отстранилась, снова пошла вперед, он за ней, в основном потому, что больше никуда не хотелось. Прошли несколько шагов, она мычала что-то, вроде как напевала, он начал уставать и злиться, что обычно кончалось несчастливо для тех, кто вызвал его раздражение, вдруг она снова поставила фонарь, снова повернулась к нему и приготовилась обниматься. На этот раз он успел поставить бутылки на доски, схватил ее двумя руками, стал целовать, как ему нравилось и как привык, вдруг она заплакала и завыла тоненьким сопливым голоском: — Ой, Бык, бычище ты здоровый. Не ходи ты со мной, непутевой, ведь замочат тебя, уйди ты к себе. Ой ты, хорошенький мой. Уйди. Я тебе потом лучше дам, что хочешь тебе сделаю, только уйди ты сейчас, отступись! Ему стало совсем скучно. Перепады настроений и поведений местных женщин давно уже не удивляли его, он объяснял их куриной глупостью, неспособной к пониманию ценности человеческих отношений, а потому не стремящейся установить их и сберечь. Впрочем, может быть, дело было в недостатке витаминов или в какой-нибудь ускользавшей от него северной специфике: ленинградские дуры все-таки были посдержаннее. Опыт подсказывал, что после приступа сентиментальности она должна разозлиться, впрочем, ничем, кроме грубых выкриков, это ему не грозило, но гостиница с койкой, по его понятиям, была совсем рядом, и он, отступив на шаг, отстранился от всего, что окружало, остался один и почти решил предпочесть тоску сырых одеял идиотским выходкам глупой бабы. Потом услышал в ее словах и голосе, который не успел еще замереть в холодных капельках ночного воздуха, угрозу и предостережение, понял, что встреча там, наверху, не была случайной, кто-то занимался его передвижениями и смог предсказать поступки, понял, что кто-то ждет его там, куда они направляются. Чужой вошел в его чувства и желания, утвердился там по-хозяйски, обретя форму объемного черного пятна, которое воспринималось как бы со стороны, хотя и было внутри. Он не знал, как обозначить это привычное для него состояние собственной психики, знал только, что при угрозах, попытках запугать, действительной или мнимой опасности это пятно начинало руководить его действиями и никогда, ни разу, не позволило уклониться и отдохнуть. Он предоставил ему шевелить своими собственными конечностями, оставаясь свидетелем предстоявших сцен несколько со стороны. Поднял бутылки, сказал: — Ну давай, пошли, нечего тут. Взялась вести, так веди давай, не балаболь тут. — Ну и хрен с тобой, замочит тебя Митька, так тебе и надо, суке. И зачем вы сюда ездите, падлы позорные, что вам своих девок там мало, что ли? Ну иди, иди, сейчас тебе будет, сейчас ты свое получишь, гад. Все-таки он запутался во всех этих мостах и дорожках, потому что неожиданно оказался у гостиницы, прошел мимо, ведомый матерными воплями надоевшей девчонки, и вслед за ней вошел в дверь следующего низкого и длинного здания, которое действительно могло быть общежитием, приютом тех, кому даже в этих незавидных местах не полагалось собственное жилье. 34 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья Это был барак, то есть старый полугнилой дом с коридором посредине и двумя рядами комнат по бокам. Все, что можно было сломать, испачкать и изуродовать, было приведено в соответствовавшее месту и жильцам состояние. Под ногами хрустела и скользила грязь, пустая бутылка, задетая ногой, скрипуче перекатывалась через брошенные обломки чего-то, провода, ободранные со стен и потолка, свисали чуть ли не до пола, облепленные паразитировавшими на них кусками штукатурки и белыми фарфоровыми роликами с торчками шурупов. Было тихо, но чувствовалось, за некоторыми дверями кто- то есть — то ли спит пьяный («пит пяной», как сказал бы Ваня), то ли ждет чего-то. Девушка дошла почти до конца коридора, до окна с рваной подушкой, заменившей одно из стекол, открыла дверь в крайнюю левую комнату и вошла внутрь, оставив дверь медленно с однотонным скрипом закрываться. Вошел за ней и Андрей, прервав звучание и резко обозначившись в объеме комнаты. Она была большой, наверное, метров сорок, на три окна, два из которых были на стене напротив двери, а третье — справа. В углу, у левой части двери, топилась печь, обычная круглая голландка, дававшая тепло, а свет давали четыре керосиновые лампы: две на столе и две, висевшие на стенах, все новые, блестящие, а те, которые на стенах, так даже с отражателями. Посредине был стол без скатерти, но довольно чистый. На нем стояли две бутылки водки, тарелки с колбасой, селедкой, сыром, был хлеб, картошка, даже банка с блестящими солеными огурцами без рассола. По той стене, где дверь, стояла металлическая койка, покрытая зеленым покрывалом с узором из оранжевых цветов. Простенок от угла до правого окна был отгорожен занавеской, за ней кто-то спал или просто так лежал, посапывая. В торце стола лицом к дверям сидел довольно молодой мужчина, примерно от двадцати пяти до тридцати, брюнет с ужасно низким лбом и злобными глазами. Он сидел, как краб на картинке, опершись о расставленные руки, о локти, которые отстояли так далеко от плеч, что было ясно — руки непропорционально длинны. Мужчина был умыт, одет в чистую черную рубаху без воротника, остальное было скрыто столом, сидел, не двигаясь, а рядом с ним стояла та самая брюнетка из столовой. Она переоделась в зеленую, вроде как бархатную юбку и черную блузку с какими-то оборками или кружевами на груди, на ногах были прозрачные колготки и ботиночки на высокой платформе. Надо полагать, это и была та самая Таня, накрыватель- ница стола. Накрашенные темно-карие глаза сердито смотрели на Андрея, ярко-красные губы были презрительно полуизогнуты, готовые сказать какую-нибудь гадость, но она очевидно сдерживалась, предоставляя начать брань Мите, рядом с которым она стояла, как глупая нимфа рядом с героем на мифологической картинке времен регентства, положив ему руки на плечи и слегка шевеля кистью правой руки. Блондинка прошла к занавеске и встала там, постаравшись принять картинную вызывающую позу. Все эти блондинки, брюнетки, свирепый, непропорционально сложенный мужик, бутылки и закуски, деревянные стены показались Андрею очень знакомыми, он быстро перебрал архив воспоминаний и понял, что эта странная тройка готовится разыграть перед ним сцену из телевизионного фильма «Место встречи изменить нельзя». Брюнет стал медленно поднимать голову, вверх поплыли мощные валики НЕВАЗ'98 35
Л. Лещине кий. Золотые крылья надбровных дуг под тремя параллельными морщинами лба и плоским сводом коротко остриженного или, точнее, еще не успевшего обрасти черепа. Уже должны были показаться глаза, как ни были они малы и как глубоко ни скрывались бы за выступами черепа. Уже готовился он поймать взгляд Андрея, уже морщины двинулись к вертикальной ложбинке в центре лба с намерением помочь лицу в устройстве умудренной и лукавой гримасы, уже губы стали раздвигаться, готовые поразить Андрея, подчинить его волю и предписать правила дальнейших действий какой-нибудь репликой вроде: «Ну что, мил человек, проходи, садись. Расскажи, как да что». Но было все это небыстро, мудрая лукавость не терпит спешки. Андрей, не торопясь, без беспокойства думал, что то влияние, которое искусство всегда имело на людей, сообразуя с собственными принципами взгляды и мнения той части населения, которая умела воспринять, а иногда и оплатить плоды трудов художников, теперь, с возможностями массовых воздействий того, чем стало в наши дни искусство, и с распылением меценатства среди бесчисленных поклонников, каждый из которых мог оплатить пол квадратного миллиметра плохой картины или взвизг попсовой песни, превратилось из мягкого и добровольного воздействия в приказ не разрешающей сомнения инструкции, что прямо соответствовало способам, тем механическим и электронным аппаратам, через которые осколки творческих процессов входили в души и тела людей. Инструктивность кино не вызывала сомнений, «Семнадцать мгновений весны» писали историю второй мировой войны прямо по головам живых свидетелей, стирая старый текст, теперь Андрей попал в забавный эпизод любимого народом телесериала. Он не хотел играть Шарапова ни хорошо, ни плохо, он вообще не принимал чужие правила и знал, как отказаться, поэтому сказал: — Хозяевам, со всем уважением, здравствуйте. Гостя принимайте, пожалуйста. Подошел к столу, поставил бутылки, поклонился слегка чрезмерно и сел, ясно и дружелюбно глядя на Митю. — Ну здравствуй. Что ты за гость такой? Откуда взялся? — Привели, вот и взялся. Вот девушка, не знаю, как зовут, привела. Я обещал, что угощу, вот — угощаю. Что ж, выпьем, что ли? — он достал бутылку, соска вульгарно хлюпнула, и попросил: — Стакан дайте, хозяева. — Альбина, подай гостю стакан. Да краснуху не тяни. Нам белого, красное себе с Татьяной лей. Альбина, повесив ватник на гвоздик у границы занавески, подошла к столу, разлила водку в три стакана, себе и Тане налила красненького и со стаканом в руках вернулась к занавеске, по дороге отдав стакан напарнице. — Ну, чего ты там спишь? Вылезай, выпивать будем, — все еще продолжая пытаться с лукавой угрозой посматривать на Андрея, с романтической актерской хрипотцой сказал Митя. Пока новый персонаж, вылезши из-за занавески, шел к столу и усаживался у третьего стакана, Андрей вспоминал изо всех сил, есть ли зубы у лягушек, и ругал себя за то, что главы Брема, посвященные земноводным, читал давно и без усердия. Этот парень был совсем молодым, может быть, двадцать с небольшим, тоже не успел еще обрасти, был как-то особенно чисто выбрит, так что лицо блестело; лоб тоже ничего себе, не выше Митино- 36 НЕВАЗ'98
Л. Лещинский. Золотые крылья го; оттопыренные уши, широкие скулы и блестящие выпуклые глаза создавали необычный силуэт, который вместе с выступавшим немного вперед длинным и бледным ртом придавал ему сходство с той самой лягушкой, о которой размышлял Андрей. Сев, он улыбнулся, и длинные ряды очень белых коротеньких зубов неискренней угрозой выглянули из-за губ и уставились на гостя. — За что пить-то будем? За гостя, что ли? — Ну что, друзья дорогие. Давайте за гостя и выпьем. Выпьем за такого гостя, который наших девушек лапает, нас, значит, не уважает, который силой лезет, который в гости, сюда то есть, ходит без приглашения. За такого и выпьем, других-то нет. Митя в конце неожиданной эскапады совсем слился с ролью, сумел-таки лукаво, исподлобья — впрочем, не исподлобья он не мог, — обвести глазами комнату и хрипловато, невесело рассмеяться. Засмеялся и человек-лягушка, Альбина, а Таня засмеялась громче всех с довольными вульгарными повизгиваниями. Они уже несли стаканы к жадным губам, Андрей приподнял свой и резко поставил его обратно, без злости и раздражения обозначив свое право на ответ и внимание. — Меня Андреем зовут, а вас как, уважаемые? Девушек я знаю, а вот с мужиками-то и не познакомились. — Ты выпей, потом мы тебя познакомим, — ответил Митя, уже отставивший мизинец, разместивший локоть на высоте плеча и вытянувший губы. — Так чего с незнакомыми пить. Давайте знакомиться. — Меня Митрофаном зовут, а это вот — Анатолий. — Очень приятно. Ну и чего? За кого пьем-то? О ком говорил? — Да чего говорить-то много. Начать и кончить. А? — резко, как бы звонко квакая, проговорил Анатолий, быстро поставив стакан. — Подожди, Толян. Чего ты встреваешь? Дай сказать. О тебе, Андрю- ша, я говорил. Девушки на тебя жалуются. Альбину на стол валил? Силу применял? Она вон до сих пор вся трясется. Он махнул длинной рукой, как небывало тяжелой плетью, в сторону Альбины. Андрей понимал, что этой компании было не по мозгам выстроить драму от начала до конца, и они решили, кое-как подогнав декорации и действующих лиц, сразу разыграть финал. Концы с концами не сходились, Альбине дрожать было не с чего, она и не дрожала, а, разогревшись от тепла, внимательно рассматривала вино в граненом стакане, но пить одна не смела. Кроме того, пришли они вместе, поэтому ее рассказ о почти что изнасиловании по времени не помещался и, очевидно, по замыслу Мити, должен был предшествовать преступлению. Однако вступать в дискуссию было бессмысленно, невозможно спорить с дураком, которого не смущают противоречия, можно только разозлить его и попасть на ненужную неприятность. Конечно, Андрей не возражал подраться, но тут не дракой пахло, мужики явно были при каком-то оружии. Все их мысли, хитрости и замыслы были очевидны и нисколько не маскировались ненужными словами, жестами и одеждами. Андрей решил прекратить это дело и сказал: — Ты, Митрофан, мужик, я вижу, серьезный. Я чего-то не понимаю. Вот послушай меня и, если что не так, объясни. Я сегодня только с Григорием Молдаваном приехал. Так? НЕВАЗ'98 37
Л. Лещииский. Золотые крылья — Ну... так... — Митя кивнул, видно было, что не очень понимает, что к чему, но ритм простых вопросов затягивал людей и посмышленей. — Потом устроились поночевать, пошли к столовой. Я там зашел на почту и отправил телеграмму и деньги... — Кому отправил? — забыв хрипеть, спросил Митя. — Во молодец, Андрюха! — засмеялся Толян, даже зубы застучали. — Самому себе в Ленинград и отправил. У меня же грошей-то порядком было, все и отправил. Оставил пару сотен на дорогу, да и хорош. Куда мне больше? Неприятностей на собственную задницу искать, что ли? — А много денег-то было? — Митя снова охрип, на этот раз искренне. Андрей посильнее оперся о локти и подался корпусом вперед, сказал довольно сурово: — Митрофан, слушай, а ведь я-то к тебе в карман не лезу. А? А еще чего скажу: Альбинка твоя врет. Спроси ее: когда я ее на стол валил, на какой стол, на хрен к ней силу применять, если она сама лезет? Не, ты спроси. Денег не было, это была правда, и Гришка, который, наверное, и навел, видел, что Андрей заходил на почту. Митрофан с Анатолием оказались в глупом положении и тут же двинулись к тому выходу из него, который указал им Андрей. — Ах ты, шкура! — прошипел, не разжимая зубов, Толя. — Ну, если так, я ей сейчас так врежу, так врежу. Чего ты врешь, падла? Валил он тебя? Ну... — Ой, Митя, не сердись. Ну не буду больше, ну не сердись, не буду... — Альбина действительно испугалась, голос задрожал, стакан в руке наклонился до опасного предела. Татьяна забыла почесывать Мите загривок и перешла у него за спиной к другому плечу, чтобы, как понял Андрей, не оказаться на дороге, если Митя вдруг бросится на подружку. Надо было гасить всю эту чепуху, Андрей сказал: — Ну чего мы, из-за бабских глупостей огорчаться, что, ли будем. Митрофан, брось, давай лучше за дружбу, чтоб у нас все по уму. — Ну ты, я вижу, соображаешь. Давай. — Ну, чтобы, как говорится... — квакнул Толя и тут же стал пить мелкими глотками. Выпили и потянулись за закуской. Андрею стало хорошо, компания была интересная, грудь согрелась, голова облегчилась, ему было лень шевелиться, и он сидел, не закусывая. Митя заметил и сердито сказал: — Альбина! Чего встала! Давай ухаживай за гостем. Привела, а что ж мужик должен сам себе накладывать, что ли? Ну-ка... Она зашла за занавеску, повозилась и вышла обратно в той же блузке на голое тело, прозрачных колготках, из-под которых белела нижняя часть узеньких трусиков, и городских сапогах почти до колен. Андрею стало еще веселее, девушка подошла к столу, наложила на тарелку всяких кусочков, налила ему еще водки, себе вина и села рядом, положив одну голую и, надо было признать, довольно стройную и длинную ногу на другую. Она ухаживала за ним все время длинной полупьяной беседы, перебралась к неему на колени, чем больше он рассказывал о жизни в Ленинграде, о своих делах, о квартире, машине, подругах, друзьях, тем ласковеей обни- 38 НЕВА УП
А. Лещинский. Золотые крылья мала его за шею и тем старательней ухаживала. Он выпивал исправно и закусывал левой рукой, правой медленно елозя по ее телу, она ни против чего не возражала, даже расстегивала пуговки на блузке, чтобы было удобней. Митрофан с Анатолием тоже слушали очень внимательно, особенно о том, как можно за неделю заработать несколько тысяч рублей, просто покупая дефицитный товар оптом, складывая его в собственный гараж, а потом отдавая с накруткой поштучно или по несколько предметов крутящимся ребятам победнее. Митя удивлялся, крутил головой с улыбкой, несколько раз спрашивал об ограблениях, не грабят ли, дескать, деловых, как они боронятся, как скрывают деньги. Толя слушал, выпивал, улыбался, потом сказал: — Ну, Андрюха, ты даешь! Тебя чего, правда Быком зовут? — Было дело, в Кослане мужики назвали, да так и прилипло. — Ага. Ну, я гляжу, Бык, с тобой можно дела иметь. А если я, скажем, подъеду, для меня работа найдется? — Работу найти можно. А чего ты хочешь делать? — А что умеешь, то и хочешь. Он сделал мгновенное движение правой рукой, удивляться было нечему, лягушки ловят мух, значит, могут двигаться очень быстро, хоть и холодные, из кисти руки вылетел предмет, с силой ударился в стену недалеко от двери и застрял там. Это был кусок арматуры сантиметров двадцать длиной, и вошел он крепко, потому что заточенной части видно не было. Андрей подумал, что был прав, не нарываясь на драку, тут Толя махнул левой рукой, и еще один штырь воткнулся в сантиметре слева от первого точно на той же высоте. — А, как? — Анатолий счастливо улыбнулся, кивнув головой снизу вверх. — Молоток, — искренне ответил Андрей, потянулся за стаканом и сказал: — Ну чего, мужики, спасибо за компанию, за хлеб, за соль, время позднее, пойду я в койку. — А если я в Ленинграде буду, где тебя найти можно? — спросил Митя. Андрей подумал как следует, надо ему это, не надо, с одной стороны, с другой стороны, потом ответил: — Ты запомни так. Невский знаешь? — Найду. — Владимирский знаешь? — Это где? — Ладно. Приедешь, разберешься. В общем, угол Невского и Владимирского. На самом углу вход в кафе. Я там чуть не каждый день с двух до трех. Вот так. Там меня и ищи. Это пришлось повторить еще несколько раз, наконец мужики усвоили, девчонки запомнили быстрее. Альбина успела расстегнуть рубаху Андрея, и гладила, и обнимала его с почти что искренним чувством, прижималась к нему красивой грудью, освобожденной от ненужного и чрезмерно строгого присмотра белой ткани. Наконец Митя поднял стакан: — Ну, по последней. Выпили. — Андрюша. Ты в гостиницу не ходи. Мало чего, от греха. Спи здесь. Тебе НЕВАЗ'98 39
Л. Лещииский. Золотые крылья койка готова, тут, за стенкой. Кровать широкая, там вам места хватит. Альбина, давай помогай. Они вышли, обнявшись, пока выходили, начала раздеваться и Таня. У следующей двери по той же стороне коридора Альбина остановилась, открыла дверь широким жестом, всколыхнувшим груди, свободно качавшиеся меж пол расстегнутой рубашки, но Андрей сказал: — Сейчас, Аля, ты заходи, а я выйду на минутку. — Давай... Мне чего, ложиться или тебя ждать? — Ложись, постель согрей. Он вышел на двор. В голове немножко шумело, ему было очень хорошо, веселая ночь горячила сердце, до самолета было еще часов десять, он долго сидел за столом, и уринация добавила много удовольствия и покоя к настроениям тела и души. Закончив, он вдохнул до полного объема, задрал голову к небу и увидел чувственно сиявшие в темноте выпуклые ягодки звезд. Он задумался, небо сказало ему, что занимается он дрянью, общается с подонками и в кровати его ждет поганая неискренняя шлюха. Он тяжело вздохнул, признавая свое несовершенство, но тут почувствовал, что это не все. Его взгляд, обостренный алкоголем или нервным напряжением ночи, устремился дальше, он глазами, своими глазными яблоками, внутренней полостью черепа, костями и легкими почувствовал, как пробивает бесконечно удаленную твердь небес, как встречается глазами с Кем-то, обитающим за пределами пространства и времени, и как Он говорит, что помнит, не сердится и позовет, что ждать уже недолго. Глава 3 РАССКАЗ О ТОМ, КАК ДОКТОР ОЧЕНЬ СИЛЬНО ИЗДЕРЖАЛСЯ, НО ОБНАРУЖИЛ ВОЗМОЖНОСТЬ ХОРОШЕГО ЗАРАБОТКА Некое мелкое существо, раздражавше белевшее оттенками желто-белого лица, грязно-белого халата и бледно-белых голых ног, протерло противной тряпкой круглую столешницу под лицом Бори Доктора, поставило на стол пять мытых и мокрых фарфоровых стаканчиков, сунув в каждый из них бурый и неровный крепкий палец, схватило на руку с соседнего столика грязные стаканы, тарелки и всякие кусочки на скользком подносе, изогнулось вперед, так что открылась щель в складке белой ткани, и, когда задумчивый Боря сунул туда бумажный бледно-коричневый рубль, сгинуло из области его внимания со вскриком, гнусно соответствовавшим внешнему облику злого, но не опасного маленького чудовища. Боря расставил пустые стаканы по кругу, обозначив их присутствием занятость места и обеспечив себе отделенность от коловращения «сайгонского» народа до подхода друзей- приятелей с кофеем и чем-нибудь еще. Он стоял один, задумавшись не о чем-то специальном, а именно чтобы задуматься, отстраниться, чтобы та минимальная сфера одиночества, которой он мог располагать в этом людном месте, охраняла его от ненужных вторжений звуков, мельканий и запахов. Перед ним на столе лежала книга, 40 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья завернутая в красную с черными буквами упаковочную бумагу. Он освободил ее от покровов, стал листать страницы, разглядывая фотографии и прорисовки осколков глины и камня — книга трактовала вопросы шумеро-ак- кадской глиптики и, хоть и вышла в позапрошлом году, впервые заинтересовала Доктора, который купил ее несколько минут назад в «Академкниге» и теперь принес сюда, в «Сайгон», и стал рассматривать от нечего делать. Образы окружения оставили его в покое, он увлекся картинками, листал книгу туда-сюда, цепляясь глазами за бородатых быков, обнимавшихся или воевавших в неестественных для могучих воинов полей и стад вздыбленных позах с бородатыми огромными мужчинами, смело противостоявшими или обнимавшимися с грозными сынами Луны. Направо обратились глаза Доктора, и он, замерев движениями тела и мыслей, углубился в восприятие фотографической копии оттиска печати царского служителя низкого ранга, простого надзирателя за светильниками на ораня^евой платформе зиккура - та. Он я^адно и радостно, как некто, насыщающийся после долгого поста, смотрел на примитивное, но истинное изобрая^ение грозной мощи льва, по- рая^аемой силой оружия и руки человека. Злобно рычащий зверь, стоя на задних ногах, когтил правую руку охотника, но его порыв не успевал достигнуть цели, тяжелая медь вонзалась в шею льва, отворяя новый путь свирепой крови, носительнице силы. Человек был необычайно силен, и вместе с тем было видно, что он очень стар и исполнен покоя и знаний. «Только один человек из мира живущих может быть изобрая^ен здесь, — подумал Доктор, — и, боги, как давно я его не видел». Пальцы шевелились сами по себе, не отвлекая мысли, они перебирали страницы, остановились, представив глазам прорисовку круглой печати с очень архаическими и схематичными изобрая^ениями и надписями. Печать сделали за несколько поколений до рояедения Балиха, но эламиты, как видно, не меняются. Хозяин знаков был изобраясен в нелепо величественной позе с кубком, поднятым для торя^ественного возлияния мерзким демонам угрюмых гор, надписи, неспособные выразить ни одной мысли, ни одного двшкения души, уныло перечисляли коз, овец, ослов, куски земли, ворота, лачуги и птичники, которыми владел мелкий свободный земледелец. Это было смешно, и эламиты были не опасны, как и их дурацкие боги, но раздражала постоянная близость источников душного глупого зла. Страницы двинулись дальше, снова мелькнули сцены охоты, разбудив на самом дне мозга краткую мысль о том, как сладко, доляшо быть, охотиться без оруяшя, убивать врага ударами зубов и когтей, вдыхать, ощущать, видеть, пить его кровь и слушать ее биение в пустеющих венах. Потом соя^а- ление о том, что нельзя стать маленьким, нырнуть в кровь целиком и весело замахать хвостиком в безбреяшом сладком океане, тронуло край размышлений и улетело без следа. Ушли из памяти и кровожадные фантазии алчущего зверя, он увидел осколок текста, заставивший глаза и мысли остановиться. Знаки были странными, но для изощренного разума не было препятствий, неумелая переделка общего шумерского зазвучала грубыми словами языка многочисленного и дикого северного народа: — Дыра в подземный мир открылась, ты это видел? — Да, видел. Дерево, корнями в подземном мире стоящее, видел? — Да, видел. Тех, кто точит корни дерева, в подземном мире стоящего, НЕВАЗ'98 41
А. Лещиис/шй. Золотые крылья видел? Он дочитал до конца, наслаждаясь привычным очарованием загадочной и грустной истории и огорчаясь варварской версией, огрубившей изящное и опошлившей возвышенное. Это был кусок беседы двенадцати воинов, сопровождавших царя, пожелавшего совершить страшный подвиг встречи со своим рано ушедшим другом, слугой и спутником. Воины удрученно переговариваются, пораженные открывшимся средь зеленеющих кущ входом в подземный мир и исчезновением царя в этой страшной пасти земли. Подвиг воинов предоставил каждому из них место в памяти людей, каждому из них была дана в вечное владение строка в рассказе о подземном мире, но в этом пересказе были утрачены имена, детали, разнообразие мира живых. Утрачен был и конец повести. Воины неколебимо вынесли зрелище разверзшейся бездны, сурово и мужественно дожидались возвращения царя, а может быть, появления какого-нибудь подземного духа, пожравшего их повелителя и готового пожрать все и вся, а в первую очередь — ближайших спутников царственной жертвы. Они были готовы к смерти и не дрогнули у преддверия глухой пещеры, у жерла с пылавшими кострами страхов, но когда царь, ушедший в мир мертвых в сиянии молодости и свежести, вернулся через короткие быстротечные мгновения величественным старцем с длинной седой бородой и побелевшими волосами, ужас объял воинов. А когда царь взглянул на них своими новыми глазами, видевшими мучительную тоску, огонь и пепел иного мира, они упали на лица свои и никогда прежние смелость и гордость не вернулись к ним. Они скоро умерли, тяжко прикосновение к неприкасаемому. Всего этого не было на таблице, да и то, что было, было изложено плохо и косноязычно. Доктор почувствовал раздражение, мысли о подвиге царя зашевелились, сплетаясь в пушистые клубки, уносившиеся током крови, все стало путаться и уходить, кроме беспокойства и неясной мысли о желанно- сти покоя и нереализованных возможностях. Резкий стук окончательно выбил мысли из этой области памяти, это кто- то из ребят принес и поставил стаканы с кофе, он отвел глаза от книги, они скользнули немного влево, в сторону стойки с кофеварками, и зацепились за белое круглое пятно, совершавшее неравномерные колебательные движения по короткой эллипсообразной траектории. Он еще не понял, что это был обтянутый фирменными белыми джинсами круглый зад его новой подруги, то есть Катьки, а мысли, влекомые соблазнительными покачиваниями, устремились в воспоминания о дне их знакомства, на пять дней назад. Он вышел тогда из двери «Сайгона», увидел Катю в шевелившихся шелковых лоскутьях, она стояла к нему спиной. Боря как-то разом устал от выпитого, от огорчений, связанных с недавним разводом, от поганой комнаты, где он теперь был вынужден жить, хоть временно, а с отвращением. Усталость подсказала стремление к безделью и отдыху, даже от предполагаемого и давно желанного удовольствия, он стал думать, надо ему это, не надо, может, дать денег, извиниться, потом пойти и поспать, пусть одному, с огорчениями наедине, но в покое. Катя повернулась к нему и сказала: — Ты далеко живешь? — Рядом. — Давай сначала в одно место заедем. 42 НЕВАЗ'98
Л. Лещииский. Золотые крылья — Давай, — согласился Боря, отдавая на растерзание вежливости и мягкости характера мечты об отдыхе и сне. — Куда? — Ну, на Петра Лаврова, к «Спартаку». Боря шагнул к поребрику, вяло поднял руку, пустое такси с выключенным зеленым огоньком остановилось рядом с ним, они всегда и все останавливались, когда Боре была нужна машина. Он не любил переговоры с водителями через окошко, вообще не любил наклоняться, поэтому просто открыл заднюю дверь, хотел пригласить Катю на диванчик, но она, опередив жест его руки, сказала: — Садись ты первый. Мне надо выйти будет. Он сел, пока садилась Катя, водитель, глядя немного вниз, пробубнил негромко: — Я, ребята, вообще-то по вызову еду. — Ребята такими делами, может, и интересуются, — с понтом проговорил Боря и протянул водителю сложенный трешник, а нам, дорогой товарищ, сначала на Петра Лаврова, к «Спартаку». В конце еще трешник. Они всегда рвали с места на полном газу, хотя Боря никогда не просил торопиться. Наверное, мысли о деньгах разгоняли внутренние часы этих простоватых и немножечко наглых мужичков, заставляли лететь изо всех сил к обещанным рублям. Машина неслась наискось по Невскому под хриплый вой мотора, ее болтануло на левом повороте, одним духом они долетели до Салтыкова-Щедрина и, срезая углы и разрезая расстояния, пронеслись через двор «Спартака», пугая гуляющих бабушек, выскочили на назначенное место и резко встали на правой стороне, носом к проспекту Чернышевского. Местечко было тихое и чистое, справа, на асфальтовой площадке перед кинотеатром, дети играли, бегали, прыгали на одной ножке в последние денечки перед школой, впереди стоял зеленый строительный вагончик на черных колесах, закрывавший американский флаг, болтавшийся нереальным символом иных миров на здании американского консульства, слева был сквер посредине улицы с деревцами, вроде бы липами, и скамейками. Тихо было и в машине, Боря вспоминал, как гулял здесь, у «Спартака», с няней и лопаточкой, водитель боялся шуметь, чтобы не спугнуть денежную волну, а Катя, ради которой сюда приехали, тоже сидела молча. Наконец она шевельнулась, как бы переминаясь на сиденье, сказала: — Мне надо двадцать рублей. Водитель не удержался, посмотрел значительно в зеркальце, Боря поймал его взгляд, хмыкнул, вздохнул и снова замолчал. Катя взяла зеленый полтинник: мелких у Бори не было, и медленно, с видимой неохотой переставляя ноги, пошла к ближайшей скамейке, на которой лицом к кинотеатру сидели трое мужчин и одна женщина, еще одна дама стояла к ним лицом и говорила, взмахивая правой рукой и дергая худеньким нервным телом. Катя подошла к ним, закрыла сидящую женщину своими лоскутками и тряпочками, нагнулась немного, та встала, кивая головой как бы с сочувственным и одобрительным пониманием, и двинулась к узкой щели между двумя домами на противоположной Боре стороне улицы. Они скрылись в этой темной дыре, Боря задумался с грустной неохотой над значением жестов, движений и неслышных слов, все понял, да и секрета НЕВАЗ'98 43
Л. Лещшсский. Золотые крылья особого не было, вздохнул, услышал вздох водителя и тут увидел невысокого крепкого черноватого парня с выпуклыми усами, выбегавшего из этой дыры в стене. Он не сразу понял смысл пятна, темневшего на щеке и грязно-белой рубашке этого человека, потом увидел, что это — путь текущей крови, ему стали неприятны и странны злоба и насилие в этом симпатичном зеленом местечке, потом он подумал о Катьке этой чертовой, решил, что надо все же позаботиться о ней и пойти на выручку. Боря вылез из такси. Пока он шел к этой неприятной и исполненной неожиданностей и насилия узкой вертикальной щели, парень был остановлен другим человеком, выскочившим из парадного, мимо которого пробегал этот пострадавший. Новый персонаж был высок, одет в грязные штаны, клетчатую, расстегнутую на груди и не заправленную в штаны рубаху, полуботинки без носков и шнурков. Он схватил усатого за плечо, ударил его изо всей силы по лицу, тот упал, все молча, в тишине, без внимания и вмешательства людей, властей и прочих сил. Еще один человек выскочил из щели, они вдвоем схватили упавшего, тот, наверное, попытался закричать — вышел короткий, плохо слышный вскрик, и они уволокли его туда, в мрачную неизвестность. Боря проходил в то время мимо скамейки с сидевшими тремя мужчинами и стоявшей напротив них женщиной, хотел уже побежать, но увидел Катю, спокойно выходившую на светлую улицу и даже немного торопившуюся. Отвратительная тройка исчезла вместе с кровью и звуками, Катя шла через короткий рукав улицы к газону, в это время женщина сказала неожиданно звучным, даже красивым голосом: — И вот стоят они, воры в законе, перед этой сукой, а я смотрю и думаю: да что же это такое, сколько можно? Она замолчала, вопрос остался без ответа и продолжения. Боря взглянул на этих людей: высокие, костлявые, одеты в темные брюки и рубахи, женщина — в темную юбку и куртку. От них пахло злом и остатками бесстрашной, безжалостной и бессмысленной силы, они разрушались, теряя прошлое, оставляя будущее без поддержки настоящего. Они не смотрели на Борю, молчали, он почувствовал, что начинает бояться их, хотя был очень силен и спортивен, наверное, мог бы противостоять им в честной драке, да ни на честность, ни на драку тут рассчитывать не следовало. Наконец подошла Катя, сказала: — Ну, я готова. Боря, давай, куда повезешь? Пошли отсюда. В такси Боря назвал адрес: Литовский проспект, сорок четыре, добавил, что это — «перцевский» дом, водитель послушным звоночком осведомленно ответил, что дом этот — бывшие номера «Ливадия», слова ползали по густому воздуху, пытаясь стереть следы отвратительной сцены, им бы это удалось: приятно и желанно забыть неприятное, — но Катя, сидевшая с закрытыми глазами и дышавшая напряженно и ожидающе, сохраняла зловонный аромат произошедшего и не давала отдохнуть и расслабиться. Наконец они приехали, короткое знакомство с быстро надоевшим таксистом закончилось, они выполнили ритуал кивков, косых взглядов и понимающих мычаний, долженствовавших перевести сцену расчета и получения непомерных чаевых из разряда купли-продажи в разряд свободных взаимных даров, что смягчало привычную, но постоянную неловкость водителя и в общем соответствовало исконному менталитету современных носителей 44 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья индоевропейской культуры. У водителя, конечно, не было сдачи с полтинника, тут вмешалась Катя и отдала Боре тридцать рублей двумя десятками и двумя пятерками, ответив на не слишком важный, но интересовавший его вопрос о границах ее. понимания порядочности. Они прошли через широкий открытый двор с газончиком и скамеечками, с пенсионерами и детьми, поднялись на четвертый этаж и зашли в двухкомнатную квартиру, где была прописана вдова Бориного дяди и где он мог распоряжаться одной комнатой и половиной коммунальных удобств и прочей дряни. Вторая комната была закрыта, там никто не жил, и Боря надеялся, что сумеет придумать какой-нибудь вариант до возвращения неизвестного ему соседа, работавшего по контракту в Воркуте. Он жалел, пока поднимался по лестнице, что Катька оказалась честной, отдала ему сдачу и лишила морального права ненавязчиво от нее отделаться. Ему уже ничего не хотелось, хотелось попытаться отдохнуть, с другой стороны, без выпивки в одиночку этого не сделаешь, а пить, похоже, уже хватит. В квартире было прохладно, пахло отсутствием жилья, высота стен не соответствовала размерам коридорчика, выгороженного из какой-то огромной дореволюционной комнаты, превращенной в коммуналку. Справа журчала вода — то ли унитаз тек, то ли кран. Боря вздохнул с облегчением, надоело болтаться по жаре, Катя сказала: — У тебя тут никого больше нет? — Нет, никого тут нет, никого тут не будет, и нас тут нет. Он зашел в теткину комнату, маленькую, с окном во двор, с широким диваном, бугристым от раскиданных подушек и одеяла, с идиотским советским трюмо и маленьким цветным телевизором «Сони». Больше там не было ничего, еще только два стула и дощечка с четырьмя крючочками на стене. Боря задерживаться здесь не собирался, ничего покупать не хотел, и на уют здешний ему было наплевать. Не желая облегчать Катьке ее судьбу, он лег на спину прямо на одеяло, и свесил ноги на пол. Движение развернуло его глазами к Кате, которая вошла в комнату за его спиной, и обнаружило неожиданный, быстрый и интересный оборот событий. Пока он крутился, возился, ложился и злился, Катя развязала и раскрутила тряпки, закрывавшие то, что, как правило, закрывает длинная юбка. Тряпки она успела сложить на один из стульев, теперь стояла спиной к Боре, шевелила перед грудью руками, наверное, разнимала завязочки верхних тряпок. Пленка скуки и раздражения, затянувшая глаза, немедля лопнула от хлынувшего потока резких и влекущих образов, они вонзились во внутренности черепа, заставили его подняться, потянув за собой тело, до этого рыхло лежавшее на спине, а теперь напрягшееся и опершееся о локти. Застылость в напряженной и неудобной позе вызывала утомление, но глаза не отпускали лечь, неотрывно присоединившись к окончанию невидимого, неощутимого, но несомненного пути, по которому передавалась жадно впитывавшаяся ими информация. Раздевавшаяся рослая и сильная Катя вызывала неясные, дрожавшие на краю сознания мысли об уверенных в себе и жестоких женщинах, танцующих в огромных и мрачных северных лесах обнаженными у какого-нибудь старинного деревянного идола, который они мажут кровью только что убитого ими человека, чье разодранное полубезумными жрицами НЕВА 3*98 45
Л. Лещипский. Золотые крылья тело валяется тут же, а еще лучше — висит на веревках на соседнем священном дереве, уже украшенном многими черепами и костями. Катя была очень гладкой и сильной, длинные ноги красиво и нервно переминались на месте, бедра передавали движения вверх, наконец она сняла все свои тряпки, осталась в чистых и узких голубеньких трусиках и драных красно-синих сандалиях на неопределенной невысокой подошве. Оказалось, что у нес короткая бесформенная прическа и очень красивая грудь, не слишком большая, но вполне достаточная для приятного предвкушающего изумления. Она, не поворачиваясь, спросила: — Горячая вода у тебя тут есть? — Есть, — ответил Боря. Пока она, повернувшись к нему левым боком, шла короткий, в два шага, путь до двери в коридор, он с удовольствием следил за плавными музыкальными движениями рук и ног, за качаниями тела, не успевшего пострадать от разрушающего воздействия наркотиков. Когда она вышла, закрыв за собой дверь, сумку она, наверное, оставила в прихожей, он подумал, не пойти ли к ней, под душ, потом решил не суетиться, предоставить события естественному течению времени, встал, включил телевизор и скучно сел, глядя на монотонное движение комбайнов по ровным линиям безграничного желтого поля. За двадцать минут у него закружилась голова от сеялок, веялок, сноповязалок, он соскучился от рассказов об успешной заготовке кормов, снял рубаху от нечего делать, дав дышать волосатой груди с золотой цепью и могендовидом. Он опять лег и уже начал засыпать, как, резко разметав тонкую пленку сна и покоя, вернулась Катя, успевшая, как видно, заодно и помыться, во всяком случае, бока зарумянились, а на левом плече белели капли. Она хлопнула дверью дважды — при открытии и при закрытии, — встала лицом к зеркалу, стала выгибаться, подняв локти до уровня плеч, а пальцами упершись в основание шеи. Боря стал с неохотой просыпаться, вставать, Катя заметила движение, сказала: — Иди тоже сначала помойся. «Сначала», сказанное спокойно, между прочим, подбросило его ударом силы, он исполнился желания и сразу пошел выполнять сказанное. Вернулся для гармонии тоже в трусах, Катька лежала на боку, нарисовав на фоне окна сильно изогнутую кривую силуэта бедер, талии, ног и прочего, он подошел, лег на бок, лицом к ней, потянулся. Дальнейшее подробное изложение относилось бы к области порнографии, поскольку физиологичность совокупления не была осветлена ни одной каплей чувства. Катя делала положенное с движениями и звуками, которые вызывались не ощущениями и страстями, а всего только химическим воздействием эфедрина на бронхи и сосуды, неизбежной эйфорией и развязной сексуальностью, свидетельствовавшими лишь о свежести наркотического опыта. Боря чувствовал себя как человек, уверенный в своей способности к свободному полету, но напрасно напрягающийся под весом черной каменной плиты, вдавившей его в неглубокую ямку в земле. Напрасные судорожные попытки продолжались одна за другой, он почти взлетел, приподняв этот черный плоский камень достаточно высоко, чтобы выскользнуть из-под него, но тут Катя неожиданно толкнула его, разорвав временный союз их тел, все 46 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья кончилось высвобождением энергии, алкавшей горячей плоти, в холодную пустоту, он устал, стал быстро засыпать, Катя заснула рядом. Она никуда не ушла, осталась с ним, он, в общем, не возражал — всё компания, одел ее в <<Альбатросе», кормил, поил, не давал колоться, впрочем, она еще не привыкла, а просто так, валяла дурака, — теперь смотрел, не видя, на ее белые джинсы, возвращался к <<сайгонской» реальности, теряя и эти размышления и оставляя себе на пороге временного беспамятства смесь раздражения и покоя, отстраненности и желания. — Как продвигается изучение шумерского? Читаешь свободно? — услышал он голос Димы Длинного, подошедшего к столику с чашкой кофе, стаканчиком с коньяком и двумя пирожными на белом блюдечке. Дима смекал все очень быстро, быстрее Бори, который обнаружил наконец, что стоит, задумчиво глядя на воспроизведение того куска клинописной таблицы, на котором, как он не помнил, конечно, был обрывок рассказа о Гильгамеше и мире мертвых. — Это не шумерский, — сказал Боря, уже видя, слыша и осязая реальный окружающий мир, но все еще не переступив сквозь последнюю тончайшую пленочку отстраненности, пленочку не просто тончайшую, но даже несуществующей толщины, однако делающую свое дело не хуже широчайшей и бездонной пропасти. — Да? — заинтересовался Дима, поставил посуду на столик и спросил: — А какой же это язык? Я думал, здесь о шумерах. Он действительно соображал, заметил эту отстраненность, легкий, мало кому, включая и самих носителей, заметный знак разломов, трещин и разрывов, душевной патологии, может быть, болезни, а иногда и безумия. Сам он бывал по обе стороны пленки, старался жить на этой тончайшей границе двух миров; баланс соблюдать было трудно, природа человека, в общем, сопротивляется раздвоенности, беспокойно требуя определенности и отвергая процесс. Надорванное надо либо разорвать до конца, либо зашить, мусор убрать или навалить еще кучу, пьешь — так спейся, сходишь с ума — так кончай валять дурака, умираешь — так чтоб ты сдох. Впрочем, это балансирование, как и любой намек и нюанс, было тоже заметно отнюдь не всем, и, с точки зрения рассудительной нормы, Дима определенно сделал или был принужден некими союзными внутренними и внешними силами сделать последний шаг туда, куда порядочные люди не захаживают. Он был высок, тощ, брит, на голове имел хвостик, одевался всегда в старый джинсовый костюм, кроссовки и носил за спиной джинсовый рюкзачок. В таком виде он ходил в какой-то академический институт, где, следуя традициям учреждения, не делал абсолютно ничего, в том же виде ходил в «Сайгон», где пил кофе, коньяк, говорил о книжках, иногда на книжках немножко зарабатывал и опять пил коньяк. Он умел раздражать и быть раздражаемым, надежда раздраженных на то, что Дима сопьется, жила, не умирая, многие годы, ей суждена была долгая жизнь и почтенная старость. — Я сам не понимаю, какая-то отвратительная смесь. Убогие мысли северных варваров, насильно вбитые в изуродованные знаки общего шумерского, — медленно ответил Доктор. — Да?! Нет, ну не ожидал. Слушай, Боря, ну ты молодец. Мне, между НЕВАЗ'98 47
Л. Лещииский. Золотые крылья прочим, это сразу понравилось. Я еще от стойки смотрел, как ты с этой книгой общаешься, и тогда подумал: нет, ну это просто сексуальный акт какой-то. Ты не кончил случайно? Нет, здорово, здорово. Давай продолжай, очень интересно. Дима стал улыбаться искренне и дружелюбно, даже протянул худую руку и похлопал Борю по плечу, обозначив этим жестом готовность, пусть очень условную, признать за ним хоть ограниченную, но все же способность думать, а также знать и чувствовать. — Чего-чего, у кого это сексуальный акт? — ласково улыбаясь, вытянув вперед нос и глаза, быстро спросил подошедший с двумя стаканчиками кофе, один из которых он нес Боре, а другой себе, Миша. Вопрос был задан не зря: Миша ни разу не слышал ни одного слова, относящегося к области эротики, без внутреннего волнения, повышения температуры тела и свечения подвижных неискренних глаз. Его собственные сексуальные пристрастия были несомненны — редкая женщина не вызывала у него желания немедленного соития, однако была в Мише какая-то странная ласковость к мужчинам, он всегда льнул к кому-то, делая это с кокетством и ухаживаниями, не подходившими к его мускулистой фигуре и быстро растущей романтической черной щетине. Он уже несколько недель отлипал от Бори и, судя по всему, собирался перенести пыл своих неясных чувств на Длинного. Он еще носил чистые дорогие вещи, могсндовид, золотые часы, часто смотрел в пол с мрачным выражением лица, как бы тяжело задумавшись во время веселого разговора, но уже стремился раздражать народ активным цинизмом, любил, наивно трактуя Димины пристрастия, все противное и больное и начинал несильно и несмело, но охотно подкалывать Доктора. — Сексуальный акт... А чего ты понимаешь в сексуальных актах? — Дима рассердился и сверху вниз во всех возможных смыслах посмотрел на Мишу. Тот понял, что что-то не так, хотя, чего конкретно, понять не мог, выдвинул, сколько возможно, еще вперед нос и глаза, а нижнюю челюсть задвинул назад, виноватой улыбкой и вытаращенным взглядом готовясь по возможности в шутливой манере вынести то, что Диме захочется возложить на его стремление к доброте и преданности. — Ты думаешь, — продолжал Дима, — что для сексуального акта обязательно нужна баба? — Не обязательно баба, — радостно хихикнул Миша. — Заткнись. Чего ты... Я, например, получил большое удовольствие от того, как Боря трахнул эту вот книжку. У тебя так никогда не получится. Дима говорил громко и протяжно. Для «Сайгона» в таких разговорах ничего особенного не было, но все же при последних словах, произнесенных вслух и не сглаженных эвфемизмами при переносе на бумагу, за соседним столиком произошло некоторое движение, несколько робких случайных мужичков постарались, не покидая место, отодвинуться от стоявшего к ним спиной Димы, отчего они все разом тихонько затопали ногами и сместились немножко по кругу. Боря, привыкший ко всем этим пристебам, пил кофе и разглядывал давно крутившуюся перед его глазами Катькину попку, маячившую среди других, тоже обтянутых джинсами, тоже круглых и веселых <<сайгонских>> по- 48 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья пок. Катька выделывалаеь перед знакомыми барышнями — Женей, Джоль- кой, Лидкой, еще какими-то, да и было ей отчего выделываться: не каждой достается такой любовник, не у каждой на попе штаны в триста рублей, не у каждой деньги и счастье. Миша взглянул в ту же сторону, забыл об обидах, сказал быстро, с дружеским приколом: — Конечно, не получится, куда уж мне книжки трахать. Это Боря только может. А ты чего, одни книжки теперь, что ли? С Катькой-то у тебя как, хорошо она дает? — Что могу взять, все дает, — Боря не собирался обижаться, думал над своими странными словами, над Димиными подкол очками, над тем, где взять денег. За дежурство в реанимации больницы Куйбышева — сутки через трое — он получал сто восемьдесят рублей в месяц. На два дня этих денег могло хватить, а на что жить остальные двадцать восемь, даже двадцать девять, учитывая, что сейчас август? Ничего такого, чтобы подкрутиться, не попадалось, Катькино веселье стоило дорого, да и вообще... О деньгах он думать не любил, поэтому мрачнел, стал смотреть в щель между верхом живота и краем столешницы. Миша не мог успокоиться: — Ты, может быть, мало берешь. Дал бы попробовать. А? Или жалко? — Жалко, — ответил Боря, лишь бы ответить что-нибудь. — Ты что, Катьку на содержание взял? — спросил подошедший минуту назад Карась, человек простой, по-простому выпивающий и мыслящий. Он как-то крутился на макулатурных изданиях, на альбомах, на том, на сем, в компании этой его терпели из-за Длинного, который умел умиляться его туповатой простоте и уверять себя и прочих, что видит за простотой глубины чувств и озарений. Карась постоял, послушал, понял, что как мог, и задал простой вопрос, достаточно ясный, справедливый, с ясным ответом, но заданный с использованием лексики, интонаций и собственного вида, которые смутили в общем-то незлых слушателей, заставили их замолчать, потом сменить тему разговора. Они стали пить кофе, Дима еще и коньяк. Он стал рассказывать о том, как несколько дней назад был на какой-то тусовке с какими-то художниками, о том, как они пытаются подражать Генераличу. Боря знал, кто это такой, Миша покивал, будто знает, Карась матюгнулся без звука — мелким движением губ. Дима ясным голосом, часто поправляя очки, всегда и немедленно отмечавшие попытками падения употребление их носителем алкоголя, говорил о бездарности художников, об их глупом гоноре, о том, что они не только не могут усвоить манеру югославских примитивистов, но даже не понимают, что, собственно говоря, следует усваивать. Он рассказывал о какой-то уродливой и глупой женщине, жалко и униженно, на положении рабыни и общей давалки, живущей при этом артистическом братстве, говорил о ее жуткой внешности, тупости и унылых попытках зазнайства. Миша радостно слушал, кивая головой и двигая по лицу улыбку, Карась хрюкал, соглашаясь, — хоть незнакомого ругают, а приятно. Боря смотрел, куда смотрел, все в эту щель, уходить не хотел, вытаскивать глаза не собирался. — Знайте же, гордые духом, что и крестьянки чувствовать умеют, — НЕВАЗ'98 49
Л. Лещине кий. Золотые крылья проговорил с тяжелым вздохом подходивший тяжелой и усталой от тяжести походкой Толстый, который брал себе напитки отдельно от всех, не у стойки с кофеварками, а у входа, там, где давали коньяк, — кофе его не особенно интересовал, а коньяк поддерживал, вот он и взял несколько капель и стакан сока. Он подошел, услышал хвост разговора, поставил стакан, отхлебнул, как горячий чай, и запил водичкой. Толстый был и правда толст, с толстыми щеками, с кудрявой бородой, широкополой, из неизвестного современности материала, шляпой, безразмерной рубахой навыпуск, серым бантиком на шее и большой серебряной серьгой в левом ухе. Он был добр, раздражителен, в этой тридцатилетней компании никто не видел на его лице явных знаков скорой смерти, а увидеть было нетрудно — Толстый умер от инфаркта на тридцать четвертом году грустной жизни. Его уважали, он был умен, интересен, хотя абсолютно бесполезен себе и другим, пил, а как выпьет, хорошо рассказывал. — Конечно, ругать дураков нетрудно, да и есть за что. Человек, скажем, умный, красивый, сильный, деятельный, ну чего там еще добавить, гордится собой, добивается, приносит пользу, ну, там, изобретает, благодетельствует, завоевывает любовь, остается в благодарной памяти и так далее. А вот я в начале этого года ехал в трамвае по улице Жуковского. На остановке, ну, последней перед Литовским проспектом, мы чего-то там застряли, я посмотрел в окошко. Увидел молодую девушку, студентку, что ли, ну, молодую такую... тоненькую, ухоженную, в дубленке такой, длинной, дорогой, даже очень, наверное. Она так была, без шапки, в перчатках, брюнетка, волосы длинные, в общем, ну... — он потряс рукой, — что надо. Умная, красивая, богатая. Беседовала она с двумя тоже студентами. Тоже молодые, веселые, красивые, богатые, какие хотите. Главное, что при этом приятные все ребята. Видно, хорошие умные люди. В общем, поговорили они, посмеялись, молодые люди даже как-то поклонились и пошли направо. Девушка изогнулась красиво, помахала им рукой и пошла в другую сторону. Я позавидовал, конечно, все бы ничего, да там вот рядом стояла еще одна девушка. Вот, понимаете, такая колода, толстая, пальто розовое выше колен, шапка какая-то зеленая, ноги расставила, руки растопырила, лицо тупое, бедность жуткая, стоит, смотрит на этих ребят, даже рот разинула. Ничего в ней хорошего нет, а в тех ничего плохого. Вот тут-то я и подумал: то, что для этой красивой обычный эпизод, так сказать, нижний уровень жизни, для другой — недостижимая вершина. Никогда, вообще никогда, на самом топе жизни такого у нее не будет. Так- то, никогда ей этого не достичь, хоть на голову встань. Так как, есть той чем гордиться? Ах, господи. Он допил свой стакан, грамм сто пятьдесят, не меньше. Карась подумал и спросил: — Так ты ту-то бабу упустил, что ли? Пошел за ней? — Не грусти, давай лучше выпьем, — ласково сказал Дима. Боря поднял глаза, посмотрел на Толстого и сказал: — Брось ты. Все равно всем подыхать. Миша нюхал воздух, как собака на охоте, и медленно крутил головой, стараясь увидеть одновременно Диму и Толстого. Толстый загрустил, стал водить стаканом по лужице, которую кто-то ус- 50 НЕВА 3^98
Л. Лещине кий. Золотые крылья пел напустить из чашки, Миша посмотрел еще немного, потом неожиданно убежал и скоро принес три стакана с коньяком — по полтинничку себе и Диме и соточку Толстому. Он нечасто разорялся, значит, просквозила где- то эта история. За Бориной спиной возникло шевеление, человек хлопнул его по спине и сказал тонким, слегка заунывным и занудным голосом: — Боря, добрый день. Можно с тобой поговорить? Он обернулся, пока крутился, выпрямлялся из задумчивой расслабленности в недоброжелательность и собранность, лицо меняло выражение, подтягиваясь и готовясь недобро и резко взглянуть на собеседника. Речь должна была пойти о деньгах, он не сомневался, узнав по голосу человека и поняв смысл интонаций и строя фразы. Это был Яша Таракан из-за соседнего столика. Он крутился на холстах, иногда на досках, Боря понимал в этом мало, поэтому пути их и интересы почти никогда не пересекались. Столы не уважали друг друга, Боря отошел с Яшей в сторону, сопровождаемый слабыми уколами злых, презрительных и завистливых взглядов. — Боря, слушай. Мне сказали, что с тобой можно на эту тему поговорить. — Кто сказал? — Да вон Ян сказал. Ты знаешь Яна? Яша махнул головой с узким горбоносым интеллигентным профилем в сторону своего стола, где маленький кругломордый Ян действительно тихо разговаривал, свесив усы чуть не до стола, с Артуром, пожилым противным корейцем, которого Боря терпеть не мог. — Яна знаю. Ну и чего? — Да ты понимаешь, какое дело. Я же на книгах не кручусь, мне бы, ты знаешь... — Яша махнул руками в стороны, потом вверх, как бы обозначая в воздухе размеры четырехугольной картины. — Да. Ну и чего? — А тут предложили мне... — Чего предложили? Яша подошел совсем вплотную, притерся лицом к лицу, совсем тихо сказал: — Партию <<Квентинов Дорвардов» возьмешь? Ян сказал, ты в этом специалист. — Взять-то можно. Сколько, почем? — Тысячу. — А почем? — Слушай, я крутить не хочу, с меня просят пять тысяч, ну и мне бы заработать хоть пятьсот надо... Предложение было хорошее, только денег не было, ну да ладно... — Давай я возьму за пять всего, с твоим интересом. — Ну... Ладно... Я их тоже попробую опустить... А деньги когда? — Буду забирать, отдам деньги. Кто повезет? — Они подвезут, а куда? — У меня гараж на Инженерной, дом девять. Когда можете? — Ну, давай я на двенадцать договорюсь. — Хорошо. НЕВАЗ'98 51
Л. Леищпский. Золотые крылья — Значит, они выгрузят, а рассчитаешься ты со мной. — Это ради бога. — В долю берешь? — услышал он громкий голос, и подошедший хлопнул его сзади по плечу, уж хлопнул так хлопнул, это не Димины поглаживания, Боря даже покачнулся маленько, сказал: — Тяжек хлеб спекулянта. Вот, пожалуйста, никого в «Сайгоне» не бьют, а меня бьют. Значит, договорились. — Да, ну в случае чего ты подождешь немного... — Подожду, ну давай, Яша, видишь, бьют... Человек за спиной не хотел больше вмешиваться в разговор, стоял, весело сопел, Боря собрался и с разворота стукнул его кулаком в серединку живота, не изо всей силы, конечно, но так, от души. Стук получился сильный, народец, уважительно наблюдавший за тайной беседой двух крутящихся, раздался, как бы испуганным всплеском, человек выдержал удар, не вздрогнув и не ослабнув, не пробил Боря мышцы его живота, он взглянул на Борю и сказал: — Ну чего, берешь? — Ты чего, пустой из своей Коми приехал, что ли? Хоть бы поздоровался, а то сразу про деньги. — Это вместо «здрасьте». Раньше желали здоровья, теперь деньги главнее. У тебя что болит? — Голова и в середке чего-то. — Ну вот, зробим гроши, купим тебе новую середку, а голова пусть болит, там кость, это не страшно. — Слушай, Андрюха, а у тебя деньги-то есть? — Ну, пять-то штук найду. Ну, давай, деньги мои, гараж и инициатива твои, награбленное пополам. — Ага. Ну пойдем, клюкнем. Подошли к столику, завернув сначала за двумя соточками. За столом говорили об одной средневековой книжке, о могиле из этой книжки, которая всегда по росту человеку, хоть коротышке, хоть великану, и о том, что могила эта навсегда изгоняет тоску из сердца, даже если человек забредет один- одинешенск на край света, а о Коми, о всяких там лесных делах не говорили, всем было в общем наплевать на суровую романтику северных краев. Бык тоже налопался ею за лето, так что разговор медленно, как и положено мужскому разговору, переехал на баб, тем более что и девчонки, заинтересованные могучим видом и коричневым северным загаром вновь появившегося красавца, стали передвигаться к книжному столику, образуя вокруг него второй круг, вроде цветочного бордюрчика. Катя красовалась неимоверно, пролезши восьмой, единственной из девочек, в первый ряд, к самому столу. Хотела влезть между Быком и Доктором — не пустили, встала сбоку со своим кофе и выдвинутой вперед, сколько возможно, грудью под белой футболкой с надписью «MONTANA». Женя маячила между Карасем и Толстым, поглядывая на Доктора, впрочем, они давно поняли, что за такую бабу, как Катя, двести пятьдесят не много и долг отдавать не придется. Джолька встала прямо за плечом Андрея, старалась осторожненько касаться грудью и дышать недалеко от уха, напоминая этими движениями о существовавшей между ними зимой нечас- 52 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья той, но и не однократной сексуальной близости и предлагая рассмотреть возможность продолжения. Лидка робко стояла за Карасем, не сводя глаз с Быка и надеясь, что злой Карась не увидит спиной запрещенных взглядов и желаний. Анжела кидала издалека разъяренные взгляды на дезертировавших подруг, но они отскакивали от ослепительности Быка и тянули саму Анжелу подойти поближе, тем более что освободившиеся места за ее столиком быстро позанимали пухобородые юноши, визгливые девушки и вонючий дядька в грязном плаще. О бабах так о бабах. Андрей разговорился, все-таки первый день в городе, чистая одежда, коньяк, денег куча, погода теплая. Язык завертелся, хотелось говорить, другие были не прочь послушать, тем более что до трех часов, времени открытия после обеда книжных магазинов, было еще больше двадцати минут. Андрей стал рассказывать о том, как весной был в Таллине, ездил туда за барахлом, в смысле слегка приодеться, да и вообще рассеяться. Он гулял один по пешеходному серпантину, ведшему по склону высокого холма от какой-то площади в верхний город, услышал внизу крик, быстрое движение, еще женские крики и увидел убегавшего мужика с женской сумочкой в руках. Мужик бежал вниз по прямой, пересекая серпантинные дорожки, по которым разбегались от него испуганные туристы. Андрей, не думая, устремился на помощь и побежал тоже вниз. Крики усилились, перешли в многоголосый визг, кто-то упал, когда он пробегал мимо группы женщин, среди которых находилась владелица уносившейся грабителем сумочки. Он увидел, что грабителей двое, они бежали рядом, как глупые ослы в упряжке, развевавшиеся ручки сумочки поддерживали это сходство, напоминая оборванные ремни упряжи. Убежать они, конечно, не могли, меньше надо пьянствовать и бездельничать. Андрей ударил одного по щиколотке носком полуботинка, тот упал, второй рванул от страха, потом силы улетели вместе с осознанием происходившего, он стал замедлять бег, замер, дрожа. Андрей забрал сумочку из негнущихся судорожных пальцев, несильно, чтобы не брать греха, толкнул ногой, тот упал и лежал, не вставая, не зная, что будет дальше. Андрей бросил этих двух уродов, полежат да уйдут. Вокруг, как обычно, ни одного милиционера, народ вообще ничем не интересуется, только он один такой сумасшедший. Он пошел наверх, там выяснилось, что он действительно сумасшедший — хотел, как лучше, а вышло по-идиотски. Ограбленная дама, увидев бегущего сверху человека, пораскинула мозгами и решила, что это — еще один грабитель, готовящийся похитить у нее одежду, честь, неизвестно что еще. Стала спасаться, побежала, сломала или сильно вывихнула ногу, теперь лежала на спине за тысячи километров от родного Новосибирска, окруженная кудахчущими спутницами по туристической группе, смотрела снизу вверх на Андрея с сумочкой в руках, говорила «спасибо», а сама думала: «Чтоб ты сдох». «Чтоб ты сдохла», — думал и Андрей, которому пришлось вместо отдыха и прогулок брать машину, везти глупую бабу в больницу, злиться, глядя на ее несчастный вид и испачканную падением одежду, терять время, нервы, деньги, правда, пустяковые. Особо злили его суетившиеся подружки, слава богу, дорожившие своим временем, алкавшие шмоток и не поехавшие в больницу, оставившие его в покое.Только одна новосибирская туристка проявила НЕВА 3'98 53
/\. Лещииский. Золотые крылья наличие мозгов, порядочности и воли. Она действительно умела и хотела помогать, была тихо и молча рядом, знала, что делать и как быть полезной. Андрей сначала ошибся и принял ее за дочку пострадавшей — той было лет тридцать пять, и естественно было наделить се пятнадцати-шестнадцатилст- ним ребенком. Потом взглянул повнимательней, послушал их разговоры и понял, что девушка хоть и молода, но успела закончить новосибирский университет и теперь работает вместе с этой в какой-то нудной научно-производственной конторе. Странное смешение возраста и внешности вызвало интерес. Закончив все и сдав страдалицу в приемный покой, он предложил девушке поесть, получил согласие, потом общение плавно и задумчиво перетекло в совместный ужин в гостинице «Виру», совместный вечер и совместную кровать. Она не была шлюхой, он был уверен в этом, но легла с ним, так же просто и естественно признавая его право на ласку и отдых после тяжелых и неприятных трудов, как он предложил ей еду и вино. Она была очень маленькой, макушка еле доставала до его плеча, тоненькой и гибкой, с красивой фигурой, мальчишеской грацией и женскими изгибами округлого тела. Он послал ей из Коми телеграмму, просил приехать, завтра днем поедет встречать в аэропорт. — А сколько билет стоит из Новосибирска? — спросил Карась. — Не знаю. Может, рублей сто? — За такие деньги здесь можно бабу любую достать. Вон Артур тебе хоть пять штук за сотню приведет. У него любые есть. — Андрюше особые нравятся. Выпьем за девочек, похожих на мальчиков, и за мальчиков, похожих на девочек, — оживленно и довольно сказал Дима и действительно отпил из стакана. — Травести из ТЮЗа можно, хочешь? — спросил Миша, улыбаясь и слизывая языком капли коньяка с края стакана. Он постарался сделать это движение развязным и сексуальным, почти получилось, Джолька задрожала и вздохнула через сжатое горло, Анжелка подошла поближе. — Как же ты такой здоровый на такую маленькую залазил? Не раздавил? — спросила пышнотелая Джолли, чтобы скрыть смущение и спертость духа. — Зато низенько, — хмуро ответил Бык, жалея о рассказе. — Ну чего, в книжные пойдешь? — спросил Доктор. — Неохота чего-то. Поехали ко мне, что ли. Посидим, выпьем. Вся компания, кроме Карася, Лидки и Анжелы, которых Бык не позвал, и Димы, который обещал подъехать через час, двинулась в конец Лесного на хату к Андрею за выпивкой, разговорами, так сказать, оттяжкой, потом, если будет в кайф, сексом, сном и утренним похмельем. Глава 4 ТРИ ВСТРЕЧИ И ТРИСТА РУБЛЕЙ Следующий день назывался длинно и сложно: тридцать первое августа одна тысяча девятьсот восемьдесят второго года. Длинным и сложным был его переход через дорогу времени, и длинными и сложными были его многораз- 54 НЕВАЗ'98
Д. Лещииский. Золотые крылья личные следы, оставленные на этой дороге. Боря приближался к этому дню, как полуспящий от тоски и скуки и полубодрствующий от раздрая^ения и ребристых неудобств пассаяшр общего вагона занудного деревенского поезда. Он ехал в такойг помойке когда-то по маршруту Тихвин — Будогощь. Два грязных вагона, первый из которых был скособочен вправо, а второй — влево, влеклись полями, лесами и болотами черным дымным паровозом, гудевшим, свистевшим, пыхтевшим и то закрывавшим, то открывавшим поддувало. Отъезд состава из Тихвина сопровождался пьяными воплями всегда опаздывавших алкоголиков, бея^авших ко второму вагону со страстно целеустремленными лицами, путь был заполнен общим пьянством, падениями и храпами в проходах, на площадке между вагонами, в туалетах, которые в результате этих действий оказались оба заперты изнутри, что украсило поезд желтыми струями изо всех дверей и даже из некоторых окон. Поезд стоял, полз, иногда разгонялся, казалось, он сбился, заехал куда-то, где нет дороги, нет цели и не моя^ет быть окончания пути. Однако это была ошибка, источником которой послужили качания, запахи, спутники, малый и плохой обзор из грязных окон и всякое такое прочее. Паровоз пропыхтел через сельские радости, в окно стали видны кирпичные сараи, водокачка, красные лозунги, славившие КПСС, призывавшие работать мало того, что за себя, так еще за какого-то того парня, вообще дикий транспарант с таким текстом: «План — закон, его выполнение — долг, перевыполнение — честь», — раздались громкие звуки извне, стало ясно, что все эти красоты устроены не для единственного паровоза, что еще другие черные грязные паровозы ползут с разных неоящданных сторон, выныривают из-за измазанных сая^ей сараев и слоя^енных из пропитанных вонючими смолами шпал маленьких домиков стрелочников, обходчиков и еще каких-то людей. Они ползли из грязи в грязь, какой была узловая станция этой самой Будогощи, уныло, деловито, и неизбежно они должны были там встретиться, а от встреч часто происходят события. Почему именно эти паровозы должны были встретиться в тот день на той станции, определялось расписанием, которое плохо, неаккуратно, с опозданиями, но с точностью до дня все же соблюдалось, а расписания составляются там, где властны исполнить то, что предписывают. Для Бори тоя^с кто-то составил расписание, он тоже был влеком через тоску, бараки и лозунги в компании пьяных мужчин и распутных женщин, он не строил насчет себя особых иллюзий, понимал, что обречен, что «уже мертв», как было написано одним пророком близкого прошлого, что советская система грызла его снаружи, а он сам растворял себя изнутри, но расписание действовало, и он должен был прибыть именно сегодня в некий узел событий... Боря проснулся в теткиной комнате на диване, голый, немножко больной и удивленный — обычно после таких веселых ночей он оставался спать у Быка, а тут, видно, Катька утащила, сам он напился сильно и ничего не помнил. Катька спала рядом, скинув на пол одеяло, в длинной и непрозрачной ночной рубахе, с чего вырядилась — неизвестно, никогда ничего на ночь не надевала. Время было одиннадцать, надо было двигать, он встал, мылся, НЕВА 3'98 55
Л. Лещипский. Золотые крылья собирался, не удержался, хлебнул коньячку для здоровья и понта бандитского, ушел, оставив спящую Катьку. Дело с книжками прошло нормально, привезли в двадцать минут первого на «скорой помощи». Два санитара в белых халатах разгрузили их в гараж, упрятанный далеко во дворе, с улицы ничего видно не было. Все было правильно, он отдал тревожному Яше деньги, взятые ночью у Быка, пошел, довольный предстоявшим заработком, походил, погулял и несколько неожиданно для себя явился ровно к двум в «Сайгон», где и была та самая узловая станция, на которую его привело то самое расписание. Народу было почему-то немного, может быть, подготовка к первому сентября отвлекла граждан от «сайгонских» занятий, три коротенькие очереди толстенькими хвостиками торчали от кофеварок, оставляя незаполненным пространство между столиками. Свет солнца, притушенный оконными стеклами и перемешанный с пылью, освещал и заставлял щуриться Диму Длинного, стоявшего у столика с одной-единственной чашкой кофе. Впрочем, у средней соски покачивались шляпа, борода и серебряная серьга Толстого, значит, и остальные недалеко. Боря прошел мимо первого столика, где стояли веселый Яша Таракан — денежки все любят, — Ян, Артур, Клещ, Клоп, Проказа, Жора Противный, господи, ну и кликухи, вежливо, но не глядя особенно в их сторону, поздоровался, подошел к Диме, увидел, что Толстый смотрит, приложил руку к сердцу и покивал головой: возьми, дескать, кофейку, подойти, дескать, и попросить тяжело — ломает. Толстый одобрительно и понимающе улыбнулся, помахал рукой, Дима сказал: — Ну, как дела? Голова не болит? — Не то слово. Может, по соточке? — Знаешь, чего-то коньяк неохота. Я тут в «Диете» вермути бутылку взял. Хочешь стаканчик? Стаканчик у Димы тоже был с собой в рюкзачке, подвешенном на крючке под столешницей. Липко-химический вкус дешевого итальянского вермута сполоснул рот, разогнал муть в мозгах и пелену на глазах. Подошел Толстый, дал кофе, тоже выпил, Длинный на правах угощающего продолжил беседу: — Тебе как вчера, ничего было? — Да я под конец чего-то налопался, уже смутно чего помню. — Да? Мне так не показалось. Ты вроде сидел, говорил так интересно, потом разозлился, наверно, на эту твою Катьку и как-то быстро уехал, даже обидно немного стало. Боря помнил, но не хотел вспоминать, как действительно разозлился на Катьку, которая напилась, дура такая, пожелала раздеваться, даже успела снять джинсы и стала танцевать с Димой, готовая снять все и готовая на все. Теперь он злился по новой, думал, что зря связался, захотел сменить тему, спросил: — Так чего тебе там понравилось? — Мне понравилось? А... Ну да, ты там о шумерах так увлеченно говорил. Я так сидел и думал: а ты не шумерский шпион? Толстый пошевелил губами, отпил кофейку, взглянул на Диму, тот с удовольствием налил ему полстаканчика вермута. Толстый выпил, вздохнул, отдышался и стал шутить: 56 НЕВА 3*98
Л. Лещипский. Золотые крылья — Ну, раз ты шумерский шпион, давай рассказывай нам великую тайну шумерской армии, откуда у нее такая силища. — Хотите послушать, так я могу сказать... — Давай-давай, — ответили оба потенциальных слушателя, и Боря продолжил. — Когда-то люди осознали необходимость и возможность объединения усилий для достижения некоторых целей. Скорее всего, это были необходи мость и желание правильно и роскошно поклоняться богам, может быть, что- то другое, но сходное, во всяком случае, источником желания не была нужда в пище или другой ерунде. Объединение не возникло на пустом месте, все имеет корни, крысы тоже живут стаями, но между корнем и стволом есть разница, хотя нет четкой границы. Совместность усилий лишила человека индивидуальности, породила рабство, создала правильное управление обществом, письменность, усложнила язык, тем самым позволила развить ритуал и так далее по естественному кругу событий. Стремление верхнего слоя общества освободиться от физического труда тоже вмешивалось в процесс, люди становились злее, энергичнее, умнее, ритуалы наполнялись мыслями, чувствами, озарениями и попытками объяснить происходившее. Шумеры и египтяне первыми встали на эту дорогу, египтяне достигли гораздо большего в искусстве поклонения богам, но шумеры сумели шире взглянуть на события и понять, что для успешного движения вперед надо научиться заставлять работать не только свой народ, но и соседей. Свободный межплеменной обмен они заменили принудительным, предложив соседям в качестве эквивалента собственную вооруженную силу. Так начали создаваться империи, впрочем, это есть в первом томе этой серенькой «Истории древнего мира». Ну, дело шло и шло, империя росла, утыкалась в непреодолимое препятствие, заканчивая круг истории, аппетиты росли, все начиналось сначала и круче, наконец Римская империя довела дело до логического конца. Все было сделано, верхний слой жил при изобилии и безделье, отделившиеся от ритуалов искусства и науки развились неимоверно, сами ритуалы усложнились до того, что изучение их стало тоже отдельной наукой, мир был завоеван, и тут опять все рухнуло, поскольку оказалось несовместимым с рабством. Это единственное падение мировой империи, которое мы знаем с некоторой полнотой, и мы знаем еще, что после него и после краткого мига замешательства и упадка люди нашли сходный, но совершенно другой выход из конфликта желаний и возможностей. Они придумали машины, рассчитывая, что они будут работать лучше рабов и не будут бунтовать и давить на жалость и вообще на психику. Машины все же взбунтовались, но главное, что в прошлом веке их развитие осуществило одну из целей, к которой мы стремились еще пять тысяч лет назад, — они научились работать так, что рабский труд стал не нужен, стал не нужен физический труд вообще, мышцы смогли уйти из области труда в область физкультуры. Попутно, естественно, усложнялись науки и искусства, товаров становилось все больше, вооруженная сила, которую приходилось навязывать в обмен, тоже все усиливалась и дорожала, наконец произошло то, чего никогда раньше не было: армия стала такой дорогой, что обмен стал всегда не в пользу напавшей, пусть даже и победившей стороны. Победоносный поход за зерном стал бессмысленным — армия стоила дороже зерна. Пос- НЕВАЗ'98 57
Д. Лещииский. Золотые крылья ледняя великая империя почувствовала близкую смерть, вынужденно стала сопротивляться движению истории всюду, во всех направлениях и областях, объявила отмиравший рабочий класс лидером современности, вбила в армию все свои силы и все равно скоро сдохнет. Генетика, атомная бомба и вычислительные машины — все, что наша пропаганда объявляла вредным и неверным, — удорожают вооружение до немыслимых пределов, скоро приведут к падению последней военной империи в мире и началу нового оборота, а каким он будет, не знаю. Боря замолчал, утомившись от длинной речи, негодуя на себя за болтливую слабость и ожидая презрения Димы и Толстого. Он полез в карман рубашки, чтобы достать деньги, сходить за коньячком и тем уменьшить глубину своего падения. Движение прервала вежливая реплика Толстого: — Очень интересная теория. Кажется, это объясняет то, что Россия живет хуже всех остальных республик. По-твоему, если я правильно понял, это она является экспортером оружия в рамках империи? — Теория просто п...дец, — заметил Дима. — Изумительно стройная, логичная, тебе бы опубликовать ее и стать кандидатом философских наук. В ВАКе все о...сют от счастья. Только у тебя чего-то позднее развитие. Такие теории надо в десятом классе придумывать и обсуждать на пионерских утренниках. — А чего тебе в ней не так? — начал сердиться Боря. — Все так. Что ты! Все ясно и логично, возразить нечего. Только во рту такой привкус, как г...на нажрался. Принес бы ты, правда, коньячку. — Ах, господи, — Боря остыл и хотел смягчить ситуацию. — Ну почему, как скажешь что-нибудь искренне, так сразу с дерьмом смешают. Ну что, так только и стебаться всю жизнь, что ли? — А почему как искренне, так теория? Меня от коммунистических теорий с детства тошнит, и ты тоже, как инструктор райкома. Ну что, пойдешь? А то я схожу... Боря приподнял глаза, намереваясь подняться весь, и, повернувшись, отправиться к выходу, в первый зал, и взять там три стакана коньяку, еще, наверное, сока, а если глянется, то, может быть, и рыбки. Луч взгляда, поднимаясь вместе с ним, черкнул по скользкой крышке старого стола, потом запнулся, ожидая поворота тела, стукнулся обо что-то, был вынужден остановиться, пробить усилием пелену обиды, раздражения и скуки, стереть их пятна с человеческой фигуры, которая и послужила стопором для взгляда. Он, как сквозь окно, с которого быстрая и умелая рука стирает грязь, увидел немолодого, лет сорока, и нетолстого мужчину среднего роста, стоявшего, наклонив голову к чашке кофе, в которой он размешивал сахар ложечкой, однако, хотя он и согнулся немного вперед к столу, в его позе вовсе не было сутулости, он был абсолютно свободен и естествен, стоял ровно так, как удобно стоять за таким столом, без аффектации и без слабости. Превосходство раздражает, с утра усталый и немного пьяный Боря хотел подумать что-нибудь плохое, типа «жлоб», об этом незнакомом человеке, потом, решив, что можно перед этим посмотреть еще, взглянул в его лицо, увидел интеллигентный профиль, нос с горбинкой, напоминавшей букву «S» наоборот, тоненькие усики, прищуренные глаза за очками в тоненькой желтой опра- 58 НЕВАЗ'98
Л. Лещииский. Золотые крылья ве, слегка вьющиеся неяркие волосы, странное выражение этого лица, слегка брезгливое, безразлично-жестокое и избалованно-капризное. Тревожная и непонятная смесь заставила продолжить обзор: неприятный мужчина был в светлом костюме из какой-то жесткой и легкой ткани, серой полосатой рубахе с мягким стоячим воротничком; пиджак — Боря первыый раз видел такой — был с короткими рукавами; часы он разглядеть не смог, но фирму не спрячешь; от этого человека, его манер, одежд и выражений лица исходил густой запах богатства, не тех денег, которые могли заработать Боря, или Андрей, или все эти Клопы и Проказы, а чего-то такого, о чем читаешь в романах из американской роскошной жизни вроде «Банкира» Лесли Уол- лсра и чего-то вроде этого. Человек был стерильно, клинически чист, это был знак умелой работы усердных слуг, волосы были уложены парикмахером. Доктор выпрямился, подтянулся, вспомнил, что он тоже не с помойки и на руке у него золотой «Ролскс», что он тоже в месяц имеет больше, чем средняя советская семья в год, еще раз взглянул на этого человека и признал его права на капризы, жестокости и брезгливость. Снова вверх поднялись глаза Доктора, он стал смотреть на левое веко незнакомца, единственную часть его глаз, доступную обозрению, и, поймав быстрые движения скорого зрачка, понял, что взгляд совершает короткие колебательные движения от стола к чему-то, находящемуся несколько поодаль и, безусловно, очень интересному, раз личность со столь тяжелым грузом свойств сочла возможным смутиться и разглядывать это украдкой. Глаза Доктора устремились налево от той стороны, где окна, к стойке, следуя за пунктирной линией взгляда этого человека, которому не мешали смотреть, — в наполнявшемся постепенно «Сайгоне» только двое были достаточно смелы, чтобы встать за его столик, у которого обычно толкалось пять-шесть человек, они не зашли на его половину стола, стояли по бокам на расстояниях шага, оставив между собой кусок пространства, достаточный, чтобы не мешать его обзору. Доктор стоял прямо, подтянувшись, усталость преобразовалась в задумчивость, а опьянение — в отстраненность, его взгляд полз по этому невидимому пунктиру и наконец дополз до его окончания, обозначенного человеческой фигурой, стоявшей спиной к одной из колонн, поддерживавших многоэтажный груз камней, бревен и глины над теми, кто был в этих залах. Он взглянул — правду говорят, что глаза сами умеют преобразовывать увиденное до того, как образами займется мозг. Глаза сделали свое дело, он увидел белую несильную вспышку, больно не было, но рефлекс заставил его повернуть голову, одна мысль пробежала каким-то извилистым путем и уткнулась изнутри в черепную кость: «Она совсем не изменилась». Он удивился этой мысли; правду говорят и то, что мозг работает гораздо быстрее, чем часто кажется его обладателям, глаза не хотели этого, но он все же увидел, кто перед ним. Он, конечно, не узнал эту женщину, она не узнала его, не узнаванием был вызван трусливый или осторожный поворот головы, мысль о неизменности незнакомки показалась неуместной, чем-то вроде вскрика сознания, как иногда кричат «Горим!» не при пожаре, а, скажем, при агрессивном нападении злоумышленников. Он сумел увидеть ее, несмотря на сопротивление глаз, и отвернул голову, потому что предвидение тяжелых воздействий этого и последующих взглядов, слов, касаний на всю дальнейшую НЕВАЗ'98 59
Л. Лещине кий. Золотые крылья жизнь до самой смерти невыносимо тяжело надавило на способности к восприятиям и побудило их постараться выскользнуть из-под этого груза. Так он впервые стал думать о ней в этой жизни. Последний раз он думал о ней перед самой смертью, которая случилась в апреле две тысячи семнадцатого года. Смерть — тяжелое событие. Боря часто думал о ней, рассуждал сам с собой — больше было не с кем — о ее необходимости, полезности, даже, быть может, о приятности засыпания, ухода в вечный сон, в котором, может быть, будет сниться следующая, так сказать, загробная, жизнь. Он думал о смерти каждый день, редкие впечатления заставляли его забыть о ней вовсе хоть на полчаса, но все же естественные страхи принуждали его желать, чтобы при этом последнем движении он как бы отсутствовал, чтобы смерть пришла к нему во сне, под наркозом, неожиданно, без омрачения сознания неизбежным скорогрядущим отключением от образов этих миров. Он с детства был болей астмой в легкой форме, причиной которой было то ли рождение всего через несколько лет после мировой войны, то ли хлорированная вода в бассейне, куда он ездил с няней, то ли гены, то ли чей-то недружественный дар. Астма не очень мешала ему жить, но иногда, редко, подходила ближе и опускала его в сильный приступ удушья, сопровождавшийся болями надутой изнутри какой-то дрянью головы, напряжением глаз, мрачными мыслями и — вот странные взаимовлияния — желанием смерти. Поэтому он полагал — и был совершенно прав, — что умрет от астматического приступа, надеялся, что нехватка кислорода благотворно повлияет на сознание, направив его желания на быстрейшее достижение предписанного порога. Все было бы именно так, ко вмешалась добронамеренная, но злотворная людская воля. Он умирал в дорогой немецкой больнице, он был достаточно богат и нужен многим людям, которые не рассчитывали на его неожиданную смерть в шестидесятичетырехлетнем возрасте, для того, чтобы он оплатил, а другие внимательно наблюдали и контролировали действия опытных пульмонологов. Доктор лежал на спине в отдельной палате на очень чистой и мягкой кровати, поверхность которой ходила ритмичными волнами, помогавшими движению грудных мышц. Ни малейший груз не давил на его изнемогавшее от недостатка кислорода тело, ни одеяло, ни рубашка, никакая тряпочка, однако тело обогревалось искусственным теплом, а воздух был прохладным. Через иглы в вены капали бронхорасширяющие, спазмолитические, всякие еще средства, какая-то машина на свой электрический манер помогала дыханию, таким образом, он уходил за тот самый порог, не только не отсутствуя сам, но, более того, окруженный озабоченными и суетившимися людьми, работающими машинами, мерзкими звуками, запахами, осязательными pi вкусовыми неприятностями. Время от времени вся эта группа живых и искусственных мерзавцев переставала справляться со своими злодейскими задачами, тогда Доктору удавалось успокоиться, он начинал задремывать, перед глазами, открытыми или закрытыми все равно — иногда его утомлял пот на закрытых веках, иногда свет, — медленно раскачивались два непрозрачных мягких пятна: справа — черное, слева — желтое. Они соприкасались, почти совпадая, потом расходились, с каждым качанием становились немного больше, и Доктор понимал, хотя не хотел тревожить мозг усилиями размышлений, что пятна — это знаки 60 НЕВАЗ'98
А. Лещипский. Золотые крылья смерти, что, как только они станут настолько большими, что не смогут больше раскачиваться, они закроют весь обзор или всю серую тьму закрытых глаз, и он наконец-то растворится в сне, лени, небытии, отсутствии себя. Он не был рад, но был удовлетворен, но каждый раз, как пятна были близки к последнему соитию, компания сильных и упорных врачей и аппаратов подбрыз - гивала что-то, пятна становились меньше, исчезали, вместо них приходило невыносимое удушье, боль, усталость и отчаяние. Он не мог говорить, да и не хотел напрягаться, понимая, что его просьбы покоя все равно не будут удовлетворены. И вот в эти то ли краткие, то ли бесконечно длинные мгновения или дни — он не знал — бессмысленных мучений, страданий и напряжений он стал думать о той, которую встретил тридцать четыре года назад в не существующем уже «Сайгоне», в несуществующей стране, в городе с уже не существующим названием. Она стояла тогда у колонны, совсем рядом, но не прислонившись, она никогда ни к чему не прислонялась, на ней были синие джинсовые шорты, очень короткие, на манер почти что трусиков, белая рубашка с погончиками была заправлена за грубый ремень, придавая милитаризованные оттенки образу и находясь в возбудительном противоречии с двумя расстегнутыми верхними пуговицами, небрежно обнажавшими основание левой груди, и детского размера кроссовками с беленькими носочками. Наряд был странен, никто в шортах по городу не ходил, вещи были новые и фирменные, разгадка странности была проста, источником ее послужил какой-нибудь западный модный журнал, долетевший до сибирских лесов, и провинциальное незнание реалий ленинградской жизни. На нее смотрели — не один только этот крутой, просто его взгляд сильнее всего задел Доктора — она не отвечала вниманием на общее внимание <<сайгонской» публики, не рассматривала их в ответ, что было бы естественно для полудеревенской девочки, она стояла в мальчишеской позе на полной ступне левой ноги и носке слегка согнутой правой, введя большие пальцы рук в щели карманов, оставив ладони и другие пальцы снаружи, голову держала прямо и смотрела перед собой прищуренными большими глазами, глубоко задумавшись или даже не задумавшись, а спокойно уйдя из «Сайгона» куда-то к себе, где нет ни мыслей, ни чувств, а только собственные воля и желания. Он вспомнил ее фигуру, лицо, цвета и нюансы — дыхание мешало, получалось плохо. Маленькая, худенькая, стройные длинные ноги, бедра, грудь, лицо европейско-азиатского типа, он вспомнил: се отец был татарин, все это было прекрасно, но скольких таких длинноногих, узкобедрых, с большой или маленькой грудью, с разными лицами и глазами видел он в жизни? Все забылись. Вдруг ему стало удобнее лежать, он ощутил, как кровать неожиданно начала повторять изгибы и движения его тела, как токи воздуха приятно охладили потные уголки и складочки, как иглы перестали колоть и стали греть, и он вспомнил, как она выглядела. Он вспомнил, как любой изгиб, любое острие, складка, ямка, впадина ее тела находили полное и послушное соответствие в его складках, выпуклостях, остриях, а если правда — а очень похоже, что правда, — и у человека не одно тело, а много, всякие там астральные, духовные, ментальные, то во всех этих астралах и мента- лах все было так же, она давила, колола, натирала, щипала, где хотела, ему НЕВА 3'98 61
Л. Лещине кий. Золотые крылья все было удобно, все его неудовольствия легким дымком робкого язычка пламени влетали в эту самую астральную бездну больших бесцветных, бесконечно глубоких глаз под сосредоточенным лбом и короткой прической, вернее, антиглаз, поскольку глаза задуманы как проводники внешней информации внутрь мозга, а эти действовали наоборот, не поглощая, а излучая информацию в виде приказов, желаний и намерений. Воспоминания растеклись по телу, наполнили его, перетекли в следующее, заполнили собой все тела, сколько их есть, добрались до самого простого, жалко страдавшего в залитой чужим светом чужой комнате. Оно, как умело, ответило на возбудительные сигналы, напряглось, достигнув слабого подобия когда-то всесильного оргазма, не выдержало собственных усилий, что-то треснуло, лопнуло, порвалось, и дальше все эти пульмонологи, электрические машинки, капельницы и инжекторы суетились уже без него. Боря Доктор задумался, оставил их и скончался. Это было в апреле две тысячи семнадцатого года. Сейчас, в августе одна тысяча девятьсот восемьдесят второго, он ничего этого не знал, хотя мог предвидеть, и частично предвидел, такое развитие событий. Во всяком случае, Доктор сразу понял, кто эта женщина, смотрел на нее то краткое мгновение, которое она мелькала перед глазами его быстро поворачивавшейся влево головы и за которое она вспыхнула в его глазах навсегда запомнившейся картинкой покоя, желания и грядущих злосчастий, отвернулся от нее, чтобы пойти к выходу за коньяком, и не удивился, так и должно было быть, увидев Быка, стоявшего на границе двух залов у торца толстой, разделявшей их стены. Бык беседовал со странным человеком. Привычная деловая корректность отвернула Борину голову в сторону и ограничила приветствие сдержанным кивком. Он прошел мимо, услышал коротенький кусочек разговора, как Бык говорил этому странному: «Ну, до Ленинграда ты, скажем, добрался. А как здесь жить собираешься? — а тот отвечал: «Работу твою буду ждать», — и пошел дальше за коньяком, размышляя о внешности собеседника Андрея. Собеседник этот казался или действительно был болен чем-то, что искривило его тело, заставив ссутулиться чуть не до горбатости, прилепив длинные руки из какой-нибудь иллюстрированной книжки о культуре нижнего палеолита, а, когда Андрей кивнул в ответ и человек повернулся pi взглянул на Доктора, того поразили исчезающе низкий лоб над выпуклыми надбровными дугами и маленькие дырочки глаз, еле видные за грязным огнем ослепительной ненависти, пылавшие перед ними плотным экраном защиты и злобным фильтром восприятия мира этим неприятным уродом. Еще Боря подумал о вычурности, даже нарочитой искусственности контраста между своим могучим и великодушным другом, одетым в белые брюки и белую рубашку, короткие рукава которой плотно следовали выпуклостям могучих мышц, и маленьким скрюченным злодеем, черным — от неуместных в «Сайгоне» рабочих ботинок, черных брюк, черной рубахи с длинными рукавами и без ворота, застегнутой на все пуговицы, до землистого, значит, тоже склоняющегося к черноте лица, черных глаз и черных волос над головой, исполненной злых черных мыслей. Чернота не достигала Андрея. Он был трезв, спокоен и удивлен стремительным Митиным появлением всего через сутки после его собственного приезда. Трезвость проистекала из общего нежелания пить и необходимое- 62 НЕВАЗ'98
Л. Лещине паи. Золотые крылья ти водить машину, а спокойствие — из силы и удовольствия от приятной встречи в аэропорту новосибирской подруги. Он волновался, сначала немного, потом все сильнее, потом дрожа, как тот, кто охвачен паникой, приказывающей бежать и запрещающей двигаться. Он смотрел сверху вниз на человечков, переходивших границу невидимости, проведенную верхним обрезом каменного туннеля, по которому они шли неровными походками, растопырив черные рукава с черными чемоданами, потом достигали вверх ведущих ступеней, поднимались, меняя по дороге пропорции фигур и пронося озабоченные лица мимо напряженного лица Андрея, которое неотрывно обращало глаза на эту границу видимого и которое спокойно скрывало эмоции своего владельца, ждавшего с судорожными писками неслышных внутренних криков ту, которую он с ухарской грубостью идиота описал <<сайгонским>> друзьям и которая тогда, весной, была причиной биения в крови невыносимо сильных желаний, покидавших естественные пути сексуальных устремлений и обращавшихся на яростное желание убийства, искавшее оправдания в стремлении защитить от неведомых, но многочисленных врагов и опасностей, а еще иногда и редко на томительно тоскливую тягу к саморазрушению, преобразовывавшую желание соития в желание смерти. Он ждал и боялся, как приходится ждать и бояться всем, кто способен это делать, наконец она показалась из-за этой черты, маленькая, худенькая, согнутая на правый бок огромным серым чемоданом на колесиках и слегка уравновешенная большой синей сумкой на длинном ремне на левом плече. Кроссовочки, джинсики, курточка, коротенькие волосы на детской голове — все было такое маленькое, невзрачное, что Андрей с досадой признал оправданность своих страхов, огорчился ненужной потере времени, денег и сил на это маленькое существо, стал думать, как бы избавиться, грубо говоря, соскочить, потом неохотно решил, что вежливость выше желаний, и стал спускаться к ней навстречу по ступенькам мимо барьера из трубок и будочки, из которой его с обыкновенной и привычной, но все же непонятной злобой стала ругать некрасивая девушка в мятой и не очень чистой синей форме. Он подходил, стараясь улыбнуться, протягивая руки за сумкой и чемоданом, не желая показывать разочарование и надеясь на то, что все будет не слишком долго и не слишком утомительно. Шаги сокращали расстояние, он думал, что она остановится, но она шла, опустив взгляд наискось вправо вниз, стремительное сближение уплотняло атмосферу между сближавшимися, не воздух, а именно атмосферу в этимологическом, так сказать, смысле, то есть сферу пара, тумана, тьмы, чего-то как бы и не существующего, не подверженного механическим, а может быть, и всем прочим воздействиям, но способного к уплотнению с концентрированием и усилением свойств. Это самое давило на глаза, лоб, ноздри, тормозило движение, наконец сумело продавить какие-то клапаны в голове, ворвалось внутрь, мысли дрогнули, Бык, не глядя на женщину, вспомнил все эти весенние истории, ощутил ток желаний, ярости и силы, понял и обрадовался тому, что не зря затеял это приглашение, поздоровался и услышал: — Привет, — слово, сказанное тихим, звонким и капризным голосом. Он взял чемодан и сумку, ему не нужны были колесики, напряжение руки вобрало вес багажа, он легко поднимался по ступенькам, она, выпрямившись НЕВА 3'98 63
Л. Лещииский. Золотые крылья и по-мальчишески размахивая левой рукой, правую упрятав в кармашек джинсов, беспечно шла за ним. Грязнуля из будки вышла, пытаясь загородить дорогу и подвергнуть Андрея неведомым свирепым наказаниям за нарушения неведомых идиотских правил, во всяком случае, свирепость пульсировала в непрозрачных глупых глазах и визгливо звучала в беспомощных проклятьях. Она увернулась от чемодана, вынужденно пропустила Андрея со спутницей, он не хотел обращать внимание на должностные судороги, но услышал уже со спины что-то вроде: «Для девок своих хоть все перевернись, все затопчете!» — и все- таки разозлился. Им всего-то надо было пройти по полупустому залу до выхода, а там еще немного до голубой «семерки» Андрея. Он шел, собирая мысли в кучу, утомленный резким переходом чувств от тревожного ожидания через разочарованное недовольство собой и своими планами к резким и заостренным движениям в неясное, но влекущее будущее. К нему подошел человек, спросил: — Такси не требуется? — Спасибо, не надо, — ответил Андрей, не допуская вид, интонации, запахи и другие выхлопы нежеланного незнакомца в свое сознание. Женщина, шедшая в двух шагах за его спиной, догнала, пошла сбоку, взялась левой рукой за ручку чемодана, имитируя, наверное, помощь при переноске, — он удивился ее абсолютно беззвучной, ровной и музыкальной походке, — спросила, не поворачивая голову: — До метро тут далеко? — На автобусе минут двадцать, наверное. — Мы на автобус идем? — Нет. К машине. Они вышли из здания на улицу, слева стояла группа шумливых неопрятных мужчин, один из них крикнул: — Ребятки, такси берем?! — Нет, — сердито сказал Андрей, чувствуя, как раздражение порождает, лелеет и усиливает злобу, но легко относясь к этим реакциям, которые имели свойство быстро втягиваться обратно и замирать там, откуда произрастали. — Вот народ, б...дь! Ни х... их не поймешь, прутся, на х..., по жаре, на машину денег жалко! — громко, не от попытки оскорбить, а от общего ненаказуемого скотства, проговорил предлагавший машину пузан в желто-серой полосатой рубашке, серых брюках в клеточку и грязных сандалиях с отвратительными ногтями, выглядывавшими из дыр. Он сумел сказать это, одновременно зевая и рыгая, — как смогли поместиться в его горле два встречных воздушных потока, Андрей понять не мог, хоть было интересно и противно. Он вообще уже мало что мог, внутри проснулся кто-то или что-то, всегда дремавший там, а просыпавшийся нечасто, но зато часто неожиданно и всегда бешено. Он последним контролирующим импульсом поставил чемодан и сумку, а не швырнул их в мужичков, резко повернулся и пошел к ним. Ему было отказано в способности видеть, чувствовать, понимать и воспринимать все, даже течение времени и продолжительность кусков пространства. В глазах летали белые точки на непрозрачном красном фоне, в ушах монотонно пульсировал не пропускавший иные звуки густой гул, мышцы болезненно 64 НЕВАЗ'98
А. Лещипский. Золотые крылья дергались, где-то вдали от точек, гула и боли плавными волнами упруго волновалась кожа, за ней летали мельчайшие лоскутья обстоятельств, внутри безумие и ярость помогали друг другу давить на грудь и череп. Снаружи было видно, как он поставил чемодан на асфальт, сумку уравновесил на чемодане, резко развернулся и быстро пошел к таксистам или, там, частникам, так сосредоточенно и собранно, как будто готовился задолго к этим движениям и тренировался для избежания неудачи. Мужички умолкли, стали глядеть на Быка и прикидывать, какую цену зарядить вновь обретенному образумившемуся клиенту. У них было три секунды, чтобы понять ошибку, две секунды жадность застилала маленькие комочки мозгов под толстыми слоями грязного жира, потом эти самые мозги стали получать бешеные сигналы тревоги от мутных щелей глаз, они вздрогнули один за другим, приготовляясь, пока еще неосознанно, к бегству, но опоздали. Бык подходил, изгибая опущенную руку со сложенными щепоткой пальцами, он резко и коротко выдвинул ее вперед, ударил мужичка в верх мягкого живота и остановился, передав жиру, кишкам и дерьму энергию своего движения. Мужичок скрючился, стал хватать живот руками, пытался вращением на месте уравновесить падавшее тело, потом упал все-таки, держась за живот и продолжая бессмысленные движения ног. Люди вокруг тревожно и тихо расходились, товарищи упавшего замерли, они столько пугали трусов и гордились отвратительностями своих характеров, что бежать не могли, в драку лезть и не думали, что делать, не знали. Они знали точно, что милиции вокруг нет и не будет, не поможет никто, надеяться, ждать и бояться — эти три действия исчерпывали возможности самозащиты. Бык постоял немного над упавшим, «для солидности», — подумал бы сторонний наблюдатель, способный к умозаключениям, на самом деле радуясь вновь возвращенной способности восприятия и тому, что этот надоевший кто-то или что-то опять спрятался и разрешил его от уз. Он повернулся, подошел к багажу и женщине и взялся за ручки вещей. — Оставь, — сказала она. — Я с тобой не поеду. — Так-таки не поедешь? А что случилось? — Ты меня позвал, чтобы такие безобразия устраивать? Я этого не выношу. Зачем ты его ударил? — Хотел защитить. Что ж, терпеть все это скотство? — Подумаешь, ругнулись рядом! Скотством ты занимаешься. Бьешь людей, которые ответить не могут. — Почему это не могут? — Могли бы, ответили. Как до метро доехать? — Ты чего, серьезно? — Где метро? — Вон, рядом остановка. Автобус прямо до метро. Чемодан донести? — Сама донесу. Пока. — Метро «Лесная». Она покатила чемодан к автобусу, Андрей остался на полпути от тротуара до машины, постоял, замерев дыханием и движениями от душной злости, подумал, не врезать ли еще кому-нибудь в наказание за скорую потерю невыносимой гостьи, потом решил, что так еще и лучше, она придет в себя, ззак 635 НЕВА 3'98 65
Л. Лещине кий. Золотые крылья он отдохнет, достал из нагрудного кармашка пачку «Мальборо», зажигалку, закурил, еще посмотрел на неподвижных мужичков, повернулся к машине, ловя глазами при этом повороте устремленные на него взгляды многих людей, опасавшихся изменения направления агрессии и торжествовавших его победу. Поворот и движение к машине освободили водителей, они зашумели разом, повернувшись парами друг к другу, вытягивая руки вперед и вниз и мотая головами. Один, размахав полы грязно-белой куртки, резко шагнул с тротуара на мостовую с жаждой мщения и убийства, но вернулся назад и продолжил обсуждение происшедшего, энергично указывая одной рукой на поднимавшегося товарища, а другой — на отъезжавшего развеселившегося, смеявшегося, но всегда готового остановиться и дать еще кому-нибудь Быка. Он смеялся про себя весь некороткий путь до дома — по Пулковскому шоссе, потом по Витебскому проспекту, Марата, Маяковского, Литейному мосту, Лесному, оставил машину у парадного, дослушал в магнитофоне песню «АББА» о больших деньгах в кармане богатого человека и быстро, минуты за две, дошел до «Лесной». Вокруг станции был каменный бордюрчик, Андрей сел на него сбоку, так, чтобы выходящим было бы трудно его заметить, закурил и стал ждать, отдыхая и глядя на небо с беленькими облачками и мохнатыми следами пролетевших самолетов. Примерно через полчаса из метро в середине очередной порции тел вышла она, разлохматившаяся, скособоченная, со щеками, покрасневшими, как это было совершенно ясно, от злости. Встала, опустив вещи на асфальт отчаянным жестом, хорошо обозначившим меру усталости, раздражения и желания завоевать возможность покоя и отдыха. Ее тут же стали толкать, даже не толкать, а натыкаться и спотыкаться, она отвечала зигзагообразными волнениями тела на каждое безразлично-враждебное прикосновение, потом очнулась, как бы в середине сольной партии в авангардном балете, нагнулась и спиной вперед потащила свое барахло в сторону, приближаясь к Андрею, который хорошо видел, что все эти усилия питались последними искрами энергии. Она остановилась, не захотела стоять, села на чемодан, он стал отъезжать на своих колесиках, потом попробовал падать, она устроилась на нем верхом, лихая поза улучшила настроение, она выпрямила верх туловища, пальцы немножко засунула в карманы джинсов, стала покачивать ступнями ног и вертеть головой, обращенной к Андрею коротко стриженным затылком. Он умилился, пожалел, встал, подошел, остановился напротив ее глаз. — Привет, — как и не виделись, звонко и тихо сказала она. — Здравствуй. — Ой, Бык, какой ты все-таки хороший. Встретил, заботишься. Я думала, ты меня бросишь тут одну, буду сидеть, никому не нужная. — Зато на метро покаталась. Ну чего, чемоданы нести, или сама потащишь? — А тебе не тяжело чемодан и сумку? Они тяжелые. — Я еще и тебя могу заодно. — Правда? Я ногу натерла... Он сел на корточки, сказал: — Залезай. — Нет, ты серьезно? Вот здорово. Ну кто, кроме тебя... Она легко и не стесняясь, не боясь сделать больно, смело хватаясь рука- 66 НЕВАЗ'98
Л. Лещинский. Золотые крылья ми за шею, за лицо, даже за нос, залезла ему на плечи, Бык встал, увлек своим движением сумку с чемоданом, пошел к дому, растягивая и изгибая лучи многих взглядов, безразлично и весело относясь к наполнявшим их за- вистям, осуждениям, одобрениям и любопытствам. Легка была его ноша, не давила тяжестью костей и мяса на хребет Быка, мягко и ласково было плечам и шее, нежные руки лежали на его голове, идти было недалеко, усталости не было места на этом коротком и радостном пути, он шейными позвонками чувствовал огненный жар, пылавший между ее ног, чувствовал, как этот жар нагревает шею, как собирается невыносимо горячим шаром, давит на глаза и нервы, как руки и ноги продолжают легко и безмятежно шевелиться на все увеличивающемся расстоянии от надувающейся болью головы. Наконец этот сгусток прорвался, помчался вниз, раскаляя позвоночник, побежал к пальцам рук и ног, бурля и покалывая, уткнулся в окончания тела, повернулся обратно, встретился с центробегущим теплом, завертелся плотными вихрями, заполнил ими кровь, вернулся в мозг и запульсировал в висках и глазах барабанным боем. Это было не от усталости, конечно, и не от напряжения мышц, но действовало сильно, делая дыхание тяжелым и насыщенным, походку мощной и неостановимой и прикрывая штукатуренные конструктивистские многоэтажные сараи, скромные клумбочки и асфальт родного Ленинграда красной пленкой с плывущими мимо глаз образами красных мясистых трав, огромных скал и беспомощно-угрожающих звериных и демонских морд, выглядывавших из-за листов, стволов и щелей меж камнями. Они не могли истинно угрожать богоравному Быку, стремившему шаг туда, куда ему надлежало доставить эту женщину, но могли возбудить и действительно возбуждали в нем ярость и жажду убийства любого, чьи действия или намерения могли бы угрожать его ноше. Морды мелькали, высовывались и прятались, некоторые корчили рожи, завидовали. Он привык к этому с давних времен, фавны всегда глядели на него с печальной завистью, они не могли совокупляться так, как он, и от этого грустили, были морды со злыми, желающими укусить и спрятаться зубами, но смелых не было, не на кого было Быку направить мощь своих мышц и гнева, энергия пылала в нем, давила изнутри на пучки нервов, глаза, он чувствовал в отдалении ритмичные волны своего движения, гордился собой, но возраставшее давление выжимало из дальней окраины сознания мысль о том, что он один, а морд слишком много, что он не сможет справиться со всеми, не сможет и уклониться и что носитель одной из них рано или поздно станет его убийцей. Наконец путь кончился, перед дверью дома она слезла с его плеч, прохладная и не очень чистая лестница стерла образы из глаз и памяти, они поднялись наверх, на третий этаж, он открыл дверь, посторонился и пропустил гостью в квартиру. Зашел за ней в большую прихожую, он вообще шикарно жил один в четырех хороших комнатах, остановился, поставив на пол вещи, ощутил разлад вежливости или, быть может, дурацких условностей и желаний, в которые трансформировалась та самая, не находившая выхода и не успевшая перегнить в отяжеляющую дурь энергия, и сказал хриплым голосом: — Есть хочешь? Она наклонилась, почти не сгибая ног, спиной к нему, сняла кроссовки, НЕВАЗ'98 67
Л. Лещине кий. Золотые крылья в беленьких носочках подошла к вешалке, сняла куртку и повесила на крючок. Пошла вперед, от двери, мимо кухни, в сторону туалета и ванной, спросила: — Где ты меня поселишь? — Где хочешь. Она повернула налево, зашла в большую гостиную, через которую был проход еще раз налево, то есть назад, два поворота на девяносто градусов каждый разворачивают движение, проход был в кабинет, стена образовывалась многими дверями, которые умели складываться гармошкой и объединять две комнаты в одну, пригодную для удовольствий, увеселений и танцев. Здесь ей не понравилось, она вернулась, пересекла коридор; под снятой курткой на ней было что-то вроде лифчика от купальника с какими-то бантиками, завязочками и рюшечками — Бык не знал, что это такое, но решил думать так, чтобы было чем занять голову, которой он, стоя на одном месте, поматывал для успокоения и развлечения сознания. Она зашла в спальню с огромной кроватью, фирменным телевизором и видеомагнитофоном — редкой особенностью этой квартиры и всегда удобной добавкой, так сказать смазкой, в отношениях Андрея с советскими девушками, готовыми часами вздыхать не то что над видеомагнитофоном, а над полиэтиленовым пакетом из западноберлинского магазина. Вышла оттуда, заглянула в четвертую комнату, небольшую, со многими книжными стеллажами и кожаными креслами, вернулась в спальню, спросила: — Здесь можно? — Можно, — ответил Бык, не двигаясь с места, лишь повернув голову к ней. Теперь он стоял лицом к двери в спальню. — Вещи принеси сюда, пожалуйста. Он поставил сумку с чемоданом у стены справа от двери, сам остался на границе спальной и прихожей, не умея уйти pi не уверенный в своем желании остаться. Она встала у кровати к нему правым боком, развязала завязочки своего серо-стального цвета лифчика, положила его на кровать, затем джинсы, белые носочки, она осталась в белых трусиках, поднесла руки к бокам, там оказались пуговицы, которые, быв высвобождены из петель, дали трусикам возможность упасть на пол, освободив ее от наклонов, изгибов и стояния на одной ноге. — Ты снимешь с себя всю эту чепуху? — спросила она тихо и звонко. Он вздрогнул, как будто кто-то очень сильный с размаху хлопнул его ладонью по груди, причинив боль, заставив задохнуться и разогрев кровь. Слова ее прозвучали приказом, облеченным вежливыми условностями в форму вопроса, в них было то, что она знает и ценит его желание, его умение и готовность защищать, что она удостаивает его награды, выше которой ничего нет, что это — пик и вершина, за которой неизвестно, а впрочем, хорошо известно что. Бык, стараясь не терять контроля и не выпускать своего кого- то на свободу, стал снимать одежду, под конец порвал что-то, разделся и подошел к ней. Течение времени спокойно и непреклонно трансформировало событие в воспоминания. Из одного события получились воспоминания двух человек, это очень сложно, но время очень хорошо умеет делать такие штуки. Потом время стало отдалять событие и участников друг от друга, оставив воспоми- 68 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья нания людям. Андрей часто пользовался им как источником энергии и образов для размышлений, умом он понимал, что все это значило, особенно позже, после разъясняющего воздействия событий, бесед и чтения соответствовавших знаковой сущности события книг. Ум поспешно и охотно разъяснял, классифицировал, соотносил с выводами классических трудов по первобытному мышлению, структуре мифа и символике ритуала, это располагало событие на правильном месте среди других событий, выделяло поток, несший его назад, указывало причины и позволяло предсказывать последствия. Все соответствовало. Она встала на кровати на колени, к нему левым боком, он приблизился к ней сзади, и в таком положении, более всего напоминавшем позу быка, покрывающего корову, они молча, сосредоточенно, безо всякого удовольствия сверх неизбежного совершили ритуальное совокупление, преобразовавшее ярость Быка в тоскливую и сумрачную жажду смерти. Ум понимал, остальное протестовало. Чувства отказывались придавать событию, так просто и буднично наступившему, значение ритуала, то есть образа событий грозных, многозначительных и совершающихся постоянно, так что они умеют двигаться во времени и присутствовать каждым своим элементом в каждой точке временного потока. Он не мог, хотя никогда не скромничал, даже некоторыми считался зазнайкой, признать за собой значение и смысл участника этих событий, смерть Быка, которая обычно немедля следовала за соитием, в этой игре оказалась отложена на многие годы, которые дали ему полную возможность вволю испытать все мучения того, кто вынужден балансировать на тонкой грани ярости, зовущей с торжествующим ревом убивать всех, ибо все и всегда могли посягнуть на его драгоценную ношу, но, чуть качнись, обрушивающейся в непреодолимую тягу к саморазрушению и смерти. Впрочем, за мгновение до того, как его в полном соответствии с правильным ходом ритуала убил узколобый злой воин, признание произошедшего сверкнуло в его чувствах, совпав по времени и силе со вспышкой автоматной очереди, установившей предел его земному существованию. Они закончили предписанное совокупление, оба устали от перелета, встречи, поездок, свары и любви, они хотели бы отдохнуть, усталость просила сна, а удобная постель охотно предлагала его. До сна было только полшага, но расписание работало, и тихий сигнал, который может звучать старинным ударом колокола на станции, голосом невидимой женщины в аэропорту, звонком, свистком, выстрелом стартового пистолета и который неизбежно начинает движение огромных черных, обмазанных жирными смазками железяк, который отрывает людей от разговоров, поедания бутербродов и даже выпивки и заставляет их тревожно смотреть на часы, табло, на озабоченные жесты служителей расписания и начинать неуклюжие, питаемые не внутренними причинами, а внешним насилием, нелепо сочетающие судорожную хаотичность и однолинейную напористость, движения, этот сигнал тихим звоночком страха и тревоги прозвучал внутри них, заставил встать и двигаться, обмениваясь короткими сдержанными репликами, призванными даже не замаскировать, а обозначить намерение маскировки чуждой естественным устремлениям причины действий. — Куда пойдем? НЕВАЗ'98 69
Л. Лещииский. Золотые крылья — А куда ты хочешь? — Ну так, вообще. А ты что, обычно дома сидишь? — Как когда. Ну, вообще, давай, можно в одно место сходить. — А чего там? — Ну так, потусуемся, на людей посмотрим, себя покажем. — А там пирожные есть? — Да, хорошие. Андрей переоделся, сменив джинсы и рубашку синего цвета на одежду того же стиля, но белого цвета, соответствовавшего намерениям стремиться к веселью и беззаботности. Белизна помогает радости, но многосоставная сложность самого распространенного и незаметного из всех цветов привычно придала сиянию одежд иные значения, и среди них то, которое всегда, а это много тысяч лет, соответствовало ритуальному убийству жертвы. Устройство общества с тех древних времен требовало трех цветов для отнесения людей к различным категориям по роду склонностей, занятий, происхождения и прав. Красный цвет присущ воинам, синий — труженикам, а белый — это цвет жрецов. Жрец просит у божества мира и радости для людей, в руке у него нож, он ищет жертву и хочет окрасить мрак смерти цветом одеяний и гармоничной белизной обреченного подземным богам существа. Здесь происходит замыкание, сращение наилучшего и наихудшего, белизна оказывается искусственным прикрытием черноты, стремление к добру рождает зло, то, что должно быть именно так, доказывается тем, что иначе никогда не было. Щспетильнсйшис знатоки ритуала, римляне классического периода не позволяли ничему постороннему вторгнуться в не только лишь человеческим разумом установленные действия. Неправильно произнесенное слово, лишний жест, нечистый участник, нарушенная белизна — все заставляло их прекратить ритуал и начать его сначала после многих и в свою очередь сложных и священных искупительных действий. То, в чем глупый видит ненужные условности, мудрый не спешит оспорить. На руке у Андрея были часы из золота — символа и источника энергии нового времени. Металл не сочетается с чистым ходом жертвоприношения, превращая его в убийство, вызванное не божескими установлениями, а человеческой злобой, не зря тысячи лет назад металл был запрещен жрецам. Некоторые помнят, что при строительстве храма Соломона камни не обтесывали инструментами — их объедал червь Шампр, которого хитростью отобрали у горной птицы Наггар Тура. Золото часов вмешалось и сделало свое дело. Когда женщина, омыв тело под душем, надела короткие синие шорты и белую рубашку с короткими рукавами и вышла в гостиную (кровь Быка стукнула желанием), приостановилась, опять сунула пальцы в карманы, изогнулась, как смущенный мальчик, сказала: — Ты мне дашь сколько-нибудь денег? Она сделала ровно то, что нужно. У жертвы ничего не просят, просят у сильных. Андрей почувствовал успокоение крови, остывание кожи, возврат уверенности и подъем настроения. Он вынул из нагрудного кармашка сложенные вдвое бумажки, подумал, прикинул, вытащил три сотни и молча протянул правой рукой вперед, левой пряча остальные деньги обратно. Она взяла бумаги, положила две в карман джинсов, третью протянула ему и попросила: 70 НЕВА 3^98
А. Лещипский. Золотые крылья — Сто рублей разменяй мне, пожалуйста. Нахальное «мне» развеселило Андрея, он окончательно успокоился, пришел в форму, достал несколько десяток, пятерок, всякой шелухи, сказал: — Да на тебе. Возьми еще. Она действительно взяла, они спустились вниз и сели в «семерку». Роскошное путешествие в шикарной машине с подругой, небрежно сложившей обнаженные длинные ноги одна на другую совсем рядом справа от Андрея, предвкушение приятного хвастовства обновкой перед «сайгонскими» друзьями разнежило и отвлекло от ясных осознаний, достигнутых недавно. Он тормознул на Владимирском напротив «Сайгона», они зашли, и через несколько шагов Андрей увидел черное пятно, которое вначале попытался отогнать морганьем глаз и поворотом головы, потом мозг пропустил этот образ в сознание, он удивился обреченно и сказал: — Извини, пожалуйста. Мне тут поговорить надо, буквально две минуты, потом буду тебя кормить. — Это у тебя тут такие друзья? — удивилась она, прошла вперед и встала у второй колонны. Бык подошел к Митрофану, сказал без выражений лица и слов: — Здравствуй. Говори. — Да ладно, Андрюха. Говорил, можно приехать, что ж не рад? — А чего радоваться. У тебя срок не кончился? — А ты чего? Законы наблюдаешь? Это было почти что оскорбление, законы наблюдают менты. Андрей напряг руку, потом подумал, что в случае драки его-то отпустят, а Мите — тюрьма, сдержался, ответил: — Я пока что рожу твою наглючую наблюдаю. Ты как без паспорта приперся? Назад в зону захотел, что ли? — Ну ладно, Бык, не наезжай. Ты уж не бери в голову. Я тут, видишь, смущаюсь, могу и сморозить х...ню. Ну а чего? Денег дал дружкам, всюду ж люди. Вот прилетел посмотреть, есть ли ты, можно ли рассчитывать. — Ну, до Ленинграда ты, скажем, добрался. А как здесь жить собираешься? — Работу твою буду ждать. Да не, шучу. Я тут у б...душки одной устроился, поживу пару дней, а как ребята назад полетят, и я с ними. Чего, не понимаешь? Ну, дорожники знакомые. У них в тресте самолет есть. Оформили как за приборами какими-то и рванули на несколько деньков попить и прибарахлиться. Ну и меня взяли по-тихому. — Ну ты фокусник, мать твою... — А чё? У меня ссылка через месяц кончается, определяться пора. Так, посмотрел теперь — нормально. Толяна возьму, девок — и сюда. — С паспортами устроишься? — Да устроюсь, бычара ты подозрительная, где наша не пропадала! Надо устроиться. Компания моя, уж так все в Питер хотят, ну воют просто. Аль- бинка хоть пол у тебя в прихожей языком вылижет, только допусти ее до себя. А это чего, твоя кукла тутошняя? — Не был бы ты вроде гостя, я б тебе х...нул сейчас между ушей. Чего язык распускаешь? НЕВАЗ'98 71
Л. Лещине кий. Золотые крылья — Ну до чего ты мне нравишься! Правду Толян говорит, можно с тобой дело иметь. Ну, давай, Бык, через месячишко-другой подгребу. Жди. — Ну-ну. Давай, ладно, черт с тобой. Приедешь, подходи. Митрофан двинулся к выходу, действительно погреб, сильно двигая при каждом шаге расставленными в стороны руками. Андрей вздохнул, взглянул внутрь второго зала, увидел столик с Димой Длинным, Толстым, Борей Доктором и Мишей, со стаканами с коньяком и с кофе, увидел, как они протягивают линии взглядов то в его сторону, то в сторону его подруги, как поражаются, не знают, чего ждать от приятеля, обнаружившего загадочные и тревожные знакомства, а значит, свойства, как водят взглядами по полуобнаженному телу неизвестной им женщины и напрягаются в молчаливом и дружном возбуждении; тут он заметил еще один взгляд, посмотрел на этого пижона за соседним столиком, и неприятная встреча с Митей, предчувствие конфликтов с друзьями и близкий возврат мрачных мыслей, приходивших к нему после соития, стали будить того кого-то, жившего в нем и ставшего охотно просыпаться и предлагать ему подойти и при всех дать по роже этому ублюдку, пялящемуся на чужую девушку, да так, чтобы весь этот поганый «Сайгон» раз и навсегда усвоил и запомнил, что можно, а чего нельзя. Он уже начал движение корпуса вперед, готовя первый шаг, но этот самый пижон, как видно, заметил и сдрейфил, улыбнулся не испуганно, не по- дружески, а неискренне, с подмигиванием, как один особый негодяй другому в толпе обычных негодяев, быстро прошел мимо не успевшего шагнуть Быка и исчез за дверью. Андрей заметил жесты, взгляды и желания. Предчувствие финала всех этих отношений объяснило, что встреча участников ритуала состоялась. На краткий миг он снова понял все, замер от тоски, мгновение прошло, он все- таки шагнул к своей подруге и не заметил, как на улице этот самый пижон через стекло показывал их двоим очень сильным и внимательным мужчинам, как они умело и привычно запомнили их лица, а один перешел через дорогу, прошел мимо «семерки» Андрея, навсегда запомнив номер, и вернулся к товарищу и к хозяину. Глава 5 АПОЛОГИЯ АЛКОГОЛЯ «Это действительно чистая правда, — подумал Боря Доктор. — Я уже мертв. А если и не мертв, то скорее бы. Хоть бы кирпич на меня упал, что ли. Господи, как я все ненавижу, а больше всего себя». Он вспомнил Быка, который в годы многочисленных скитаний оказывался в неудобных для жизни местах и бывал вынужден пить воду из луж и канав, которые для него служили источниками утоления жажды, а для существ поменьше — естественной и приятной средой обитания. Их не хотелось глотать вместе с водой и многих удавалось отгонять — головастиков, личинок стрекоз, жуков, но личинки комаров, состоявшие из тоненького хвостика и толстомордой зубастой пасти, были слишком много- 72 НЕВАЗ'98
А. Лещипский. Золотые крылья численны и лишены элементарных защитных навыков. Они попадали в кружку, крутились там, стремительно изгибая хвостики, и, продолжая бессмысленные движения, вливались с потоками воды в горло и желудок Быка. Некий биолог, разделявший с Быком романтическое пребывание в лесной глуши (под биологом следует понимать образование, а не род деятельности), желая успокоить и разъяснить, сказал, что червячки безвредны, в животе долго жить не могут и умирают, съеденные кислотами и соками. К чему Бык рассказал эту противную историю, было не ясно ни тогда, ни потом, но Боря много думал об этих последних мгновениях обреченной скорому концу бессмысленной жизни. Букашки были ни в чем не виноваты, их хвостики и мордочки были не хуже, чем у миллиардов товарищей по биологическому виду, не был виноват и Бык, утолявший жажду, а в результате среда, которой положено помогать, соответствовать и пестовать, оборачивалась всюду присутствующим ядом и убивала их без сожалений, чувств и возможностей продемонстрировать свои достоинства и отстоять свои права. Они были лишены возможности осознания происходившего, а если бы могли понять, узнать и испугаться, все равно были бы вынуждены продолжать движения хвостиков и свирепое поедание еще живых инфузорий — куда деваться? Доктор тоже шевелил хвостиком и кушал инфузорий, но среда была враждебна к нему, ставила близкие, видные и унизительные преграды его естественным склонностям, превращая гордое движение вперед в бессмысленные колебательные и коловращательные судороги на одном месте. Медицинское образование позволило ему занять должность дежурного врача реанимации в пяти минутах ходьбы от «Сайгона». Дальнейшее движение уткнулось в национальность, категорическое нежелание и такую же невозможность вступить в партию, отвращение ко всем проявлениям так называвшейся общественной жизни, отсутствие энтузиастических наклонностей и явное презрение к крошечной зарплате. Он не смог обойти и не захотел превращаться в ублюдка. Его одноклассник Марк Флешгакер женился, сменил фамилию на Яковенко. Как ни странно, идиотская выходка запло доносил а, Марка Исаевича Яковенко приняли в партию, разрешили защитить диссертацию и заняться внештатной лекторской работой при райкоме КПСС. Марик двигался вперед, но его стеночка тоже была недалеко, и, о боже, какая мерзость, тут, правда что, антисемитом станешь. Интересно, что мадам Яковенко в девичестве была Фрадкиной, ее первый муж тоже принял фамилию первой жены, там тоже было что-то не так, происхождение и истинная форма бытия неизвестного благодетеля кучки болтливых негодяев ушли в недалекое, но темное прошлое. Для Бори вперед ведущая прямая превратилась в круг продолжительностью в четыре дня, он болтался по этому кругу, не умея сойти и не скрывая от себя бессмысленности этого верчения. Он был свободен три дня из четырех, крутился на книгах и умел организовать крутежку и получать хороший доход. Однако и здесь была стена. Боря купил машину, через маму, ветерана труда и участницу войны, получил гараж в центре города, наменял себе трехкомнатную квартиру на улице Ма яковского, ел, пил, ездил в Крым отдыхать. Однако заработки приходилось НЕВАЗ'98 73
Л. Лещине кий. Золотые крылья полностью тратить и каждую сделку начинать как бы с нуля — капитализм в СССР был категорически и полностью запрещен. Бизнес превращался в тот же круг с заработками, тратами и постоянным страхом — купить книжку за три рубля, а продать за пять было уголовным преступлением и могло привести торговца в тюрьму. Почему Боря оставался на свободе, он сам не очень понимал, вот, например, приятеля его Колю Каткова недавно упаковали на три года за то, что он покупал книги в одном букинистическом магазине, стирал ценники и сдавал их в другой букинистический магазин. Тут со страху не то что запьешь, колоться станешь. Боря пил, не кололся и читал книги. Магазинные прилавки пугали какими-то дикими изданиями вроде «Истории рабочего класса Италии в конце XIX века», «Мелкобуржуазных течений в восточноевропейском социал-демократическом движении между мировыми войнами» и прочими чудесами, но среди них, как гении среди идиотов или как зерна в дерьме, опытному и заинтересованному глазу были видны настоящие книги, плоды работы серьезных людей, не убитых еще могучей идеологической системой, построенной на фундаменте ложных предпосылок и допущений. К этим книгам прилеплялись предисловия, примечания и списки использованной литературы, первым номером которой почти всегда был «Коммунистический манифест» Маркса и Энгельса, в примечаниях попадались фразы типа: «Автор неверно изображает эпоху экспансии римского империализма в северо-восточные исконно славянские земли. В действительности дела в третьем веке обстояли так...», но гнусные одежды не могут вовсе испортить красавцев. «Смерть Артура», «Круг Земной», статьи Гаспарова и разные другие книги давали отдых, освобождали воображение, но наводили на грустные и отчаянные мысли о том, что он — тридцатилетний, активный и энергичный неглупый мужик, начисто отрезан от современного интеллектуального процесса, что Оруэлла приходится читать тайком, что в историю приходится забуриваться потому, что о современности прочесть нечего и делать в ней нечего. Здесь тоже была перегородка, поставленная в семнадцатом году, в ней были щели, в которые можно было пролезть, просочиться, проползти, но пройти, как нормальные люди ходят, было невозможно. Заменой работы, денег, книг и сходных областей предлагался алкоголь, изобильно продававшийся повсюду. Борю часто удивляли убого пародировавшие конструктивистские изыски двадцатых годов, замызганные, с кусками фанеры, заменявшими долженствовавшие блистать светом новой жизни огромные стекла, пропахшие старыми бочками сельские магазины, где еды не было, се иногда завозили, сахар был серым, а пол дырявым, но где было пять-десять сортов сухих вин, включая венгерские, три- четыре сорта крепленых, известных под именем «бормотухи», водка, коньяк, в том числе марочный, какая-нибудь экзотика вроде ямайского рома. С пивом, впрочем, часто бывали сложности. Алкоголь и невмешательство в личную жизнь — вот радости любимой страны, которыми можно было пользоваться и которыми вовсю пользовались все: от спившихся кочегаров в угольных котельных до изысканных и высокообразованных, но тоже иногда спивавшихся диссидентов-отказников в котель- 74 НЕВАЗ'98
Л. Лещииский. Золотые крылья ных газовых. Выпивал и Боря, наполняя жизнь неудачными женитьбами, быстрыми знакомствами и тягучими расставаниями со всякими дамами и девицами и, к сожалению, съезжая не быстро, но и неостановимо по плоскому скользкому бережку в тепленькое и вкусное озерцо алкоголя. Он уже несколько лет бывал вынужден похмеляться по утрам, иногда весь второй день после пьянки проводил дома, выпивая понемножку, чтобы на третий день с трудом вылезти на улицу, провести этот день «на подсосе» и так далее, медленно и с трудами «выходя из штопора». Последние месяцы день стал превращаться в два, потом в три, этого никто не замечал и не знал, бывало это нечасто, при Катьке не было, тем более что худшие дни он проводил дома, а болтаться по городу «под балдой» за особое нарушение этикета не считалось. Сейчас он лежал на кровати уже шестой день, он не хотел вина, не хотел коньяка, хотел только водки. Бутылка стояла рядом, иногда он отпивал немножко из горлышка, все мечтал заснуть и проснуться трезвым, но ничего не получалось, сон рвался на короткие куски, пространства между которыми требовали заполнения алкоголем. Еще его тревожило то, что в комнате медленно и бесшумно летали, а в основном сидели на стенах и потолке, большие, серые, очень красивые и с очень ужасающе острыми крыльями железные бабочки. Боря понимал, конечно, что бабочек нет, что он их сам выдумал, что это, может быть, привет от белой горячки, но ему нравилось видеть их, это было удобно и хорошо заполняло какие-то болезненные дыры и трещины в мозгах. Еще ему нравилось пугаться их безопасного полета, хотелось залезть под одеяло и точно знать, что они его не заденут, не разрежут щеку насквозь острыми кромками крыл, не проведут кровавые полосы по груди, не вцепятся жесткими, болезненно-колкими лапками в ногу. Врут те, кто говорит и пишет, что алкоголь ослабляет мозговую деятельность. У кого мозг слабый, у того ослабляет, а у кого сильный — усиливает. Бабочки закрывали почти весь потолок, но иногда одна, две, несколько медленно взмахивали тяжелыми крыльями и лениво пролетали через комнату, садились на стену, потолок, иногда пролетали сквозь них и исчезали из виду. Пустые места быстро заполнялись другими бабочками, но, если такое место хотя бы недолго держалось более или менее над Бориными глазами, он умел устремляться взглядом на это пустое пятно, закручивать линию взгляда в вихревом потоке, бешено устремлявшемся вверх по узкой, вроде смерча наоборот, безмерно высокой воронке, позволявшей биением воли в этом слове лучу сознания достигнуть небес и в награду за это мучение узнать и понять все. Все — это значит все, от начала до конца. Перечисления просятся на язык, но они бесполезны, поскольку к «всему» прибавить нечего. Но все же он ощущал, понимал и разделял с мельчайшими частицами мироздания радость хаотичного движения по их микропространствам, видел через эту самую воронку, понимал и сострадал гигантским кусам материи, летевшим в страшном холоде по замкнутым траекториям, рассматривал со стороны предписанное положение своего несчастного тела, пронизывал взором и сознанием все во всех направлениях и отвечал на эти опасные образы и знания НЕВАЗ'98 75
А. Лещине кий. Золотые крылья тихим и теплым плачем несчастного, скорчившегося в центре мира человечка, мечтающего только о сне и скорбящего в предзнании неизбеяшых последствий сна — забвения всего, открывшегося ему в этой бешеной воронке опьянения. Так было всегда, простейшие идеи, которые он паковал в немногие слова, твердил, пытаясь вбить в свой мозг, сон растворял и вымывал из дырок в голове. Пробуледение затягивало дырки болью, время их лечило, алкоголь смягчал, а Доктор надеялся, что что-нибудь, хоть мелкие остатки тех знаний, настолько мелкие, что сознание не знает ничего об их существовании, что эти мелкие остатки накопятся когда-нибудь со временем и чем-нибудь проявятся в путях и результатах его мышления. Он улетал в мягкое тепло беспамятства, запой дал ему восемьдесят минут забвения и отдыха перед новым кольцом выпивок. Запои имеют циклическую структуру и сменяют один другой тол^е по циклу, равномерно, неиз- беяшо, давая возмояшость зарая^енному отдохнуть меледу гребнями и дал^с поверить в то, что все кончилось и он свободен. Потом волна алкоголя приподнимается из временно образовавшейся впадины, возносится до пика, свирепо терзающего несчастного пловца, и обваливается с тяжким грохотом, выкидывая измученное тело и мозг в очередную низину и давая покой до следующего подъема. Волна всегда следует за волной, и у нее нет собственной причины, кроме вознесения и исчезновения предшественницы. Напрасно искать миг рождения волны, пытаться следить за движением вещества, ее составляющего, все бесполезно, ничего нельзя увидеть в этой монотонной колебательной игре. Но людям нравится смотреть на волны и наполнять их образами своей памяти и знаками своих мыслей. Для Доктора подъем вод того потопа, в котором он сейчас бултыхался, начался примерно месяц назад, в десятых числах сентября восемьдесят второго года. Еще раньше, за две недели до этого, тридцать первого августа, когда расписание привело его в «Сайгон», он постоял немножко за столиком в своей обычной компании, поговорил о том, о сем, но старался как молодо меньше говорить с Быком и как можно меньше смотреть на его опасную спутницу. Он испытывал смесь сильнейшего желания и такого л^е страха, которые выгоняли из тела пот, затрудняли дыхание, заставляли его медленно и тя- ясело покачиваться, как бы переваливаться, на одном месте и строили очень прочную, ровную и холодную стену между ним и его мозгами, способностью говорить, нравиться и производить впечатление. Он терял остатки дыхания, чувствовал, что сейчас не выдеряодт и сделает что-нибудь позорно слабое, испугался вконец этой женщины и се воздействий, скособочился и неловко ушел, как тот, кто спешит в неудобное и неспокойное место, потому что лучшего нет. Он не ходил несколько дней в «Сайгон», заботился о Катьке. Они привыкли друг к другу в постели, она умела доставить удовольствие своим длинным мускулистым телом, не отказывалась, не ленилась, не стеснялась, любила подарки, внимательно слушала, когда он говорил, молчала, когда он молчал, неохотно, но соглашалась гулять с ним и ездить в лес за грибами. В общем, жить было молодо, он читал, немнояско подкручивался, ходил в книжные магазины подальше от «Сайгона» или в неуставные часы, безрассудно надеялся избея^ать неприятностей, но деваться было некуда: доход от той покупки надо 76 НЕВАЗ'98
Л. Лещииский. Золотые крылья было разделить с Андреем, пришлось встретиться, выслушать приглашение, сказанное, как Боре показалось, искренне, от души и без задних мыслей, принять его, замирая от желаний и страхов, и на следующий день оказаться на Лесном проспекте вместе с Катькой в гостях у Быка и его подруги. Еще пришли Дима со студенткой филфака, подлизывавшейся к нему всеми силами, называвшей его то «Димон», то «профессор» и все время пытавшейся заговорить о книге Проппа «Морфология сказки», до которой она, надо полагать, добралась в своих университетских штудиях и которая представлялась ею неким заветом, связывавшим ее и обожаемого Димона, а нежелание Андрея и Бори обнаруживать свое знакомство с этой книгой воспринималось ей как доказательство их невежества и годности лишь к созданию контрастного обрамления для нее и ее неповторимого друга. Еще были Миша с Джолькой, был хороший стол с твердокопченой колбасой, жареным мясом, салатами, водкой, сухим вином и пепси-колой. Гостья рассказывала Диме очень внятным и тихим голосом о своей работе и о перспективах защиты кандидатской диссертации, Дима слушал, наливая себе и ей, пьянея и двигая руку по столу к ее руке. Студентка косноязычно пересказывала Быку структуралистские схемы сказок из книжки, он веселился и задавал дурацкие вопросы, на которые она не могла ответить, злилась и путалась. Джолька сидела по правую руку Быка, липла к нему, как могла, и постепенно расстегивала пуговки на шелковой желто-синей, бледных тонов блузке. Миша тихо беседовал с Катей, оба смеялись, он смотрел на нее сверху вниз, то есть не на лицо, а на джинсы, туда, где складочки и сочленения белой ткани образовывали три сошедшиеся лучика, указывавшие пересечением на то место, где... Миша закашлялся от волнения, Катя засмеялась и стала хлопать его ладонью по спине. Он наклонился еще ниже, как бы с тем, чтобы помочь Кате в целительном хлопании и уже почти касаясь носом того самого места. Боря не пил, это был как раз период спада волны, он был трезв и раздражен до тошноты. Его раздражали темные усики, выпуклая родинка под щекой и очевидная сексуальная неопрятность Диминой подруги. Из толстой редковязаной кофты с широкими рукавами выглядывали то плохо выбритые подмышки, то окончание какой-нибудь груди, делая смесь грязи и эротики особенно отталкивающей. Его злили и все остальные, через час он встал, пошел на кухню, закурил, услышал, что в гостиной включили музыку, и подумал, можно ли свалить, бросив Катьку трахаться и ночевать с кем ей угодно. Он сидел, курил, злился, мучился, хотел, дышал с закрытыми глазами, открылась дверь, вошла она и села на соседний стул, за тот же стол, всего лишь в шаге от него. — Дай мне тоже сигаретку. — Ты же вроде не куришь. — Ну, если я хочу с тобой посидеть... Будем сидеть и курить, как два пацана. Он дал ей сигарету, поднес зажигалку, чувствуя, что в любую минуту может потерять контроль над телом и оно начнет колотиться, как колотится иногда тело железного автомобиля, когда какая-нибудь крутящаяся деталь теряет вдруг неподвижность оси, начинает стучать своими крепкими боками о бока других кусков многосложной конструкции, и вся железяка НЕВАЗ'98 77
Л. Лещииский. Золотые крылья начинает биться и пугать хозяина, срочно спешащего двигать руками и ногами педали и рычаги, отчего все части машины ползают и вращаются по- другому, биение успокаивается, ось как-то сама собой обретает исходную неподвижность, стук и колочение прекращаются, создавая приятную иллюзию исправного автомобиля и безопасной поездки. Руки не задрожали, он положил зажигалку, сказал: — На пацана ты не очень похожа. У пацана фигура не может быть такой, как у тебя, и от пацанов у меня голова никогда не кружится. — А ты похож. Прячешься от всех, как маленький. Ты чего надулся? — Да, как-то... Ну, захотелось посидеть одному, подумать. — Андрей говорит, что ты читал много. Я все ждала, что ты со мной заговоришь, расскажешь что-нибудь. — Я боялся с тобой заговаривать. — Правда, что ли, боялся? — А как не бояться? Ты к Быку приехала, а мне так нравишься, что я и боюсь... — Мы с Быком обетов верности друг другу не давали. — Послушай... Она отстранила точным приказом жеста руки его движение, он замер, она погасила сигарету, сказала: — А мосты сегодня будут разводить? — Их каждый день разводят. — Своди меня посмотреть. Это долго еще? — Три часа... — Ну, мне здесь надоело. Давай пойдем погуляем. — Ты серьезно? — Пошли. Или ты не хочешь? Он встал, взял сигареты и зажигалку, она тоже поднялась, но не встала, как делают люди усилием ног, иногда помогая руками, а изменила одно удобное положение тела на другое, как будто в прозрачном воздухе были приготовлены специально для нее уютные ниши, бережно передававшие ее друг другу от самого начала до самого конца. По вечерам и ночам было холодно, они надели куртки: Боря — кожаную коричневую, а она — светленькую, которую называла пуховкой, и еще вязаную шапочку с нашитыми на нее стекляшечками, кусочками пластмассы и разными другими украшениями, покрывавшими белизну вязки трогательной разноцветностью. Они вышли в коридор, Боря занервничал и судорожно прыгнувшей вперед рукой отворил дверь в гостиную, испугавшись, что она заметит его нерешительность и прикроет его слабость своей самоуверенной силой. Дверь была широкой, оба поместились в проеме и стали смотреть на нетрезвые радости, устроившиеся в креслах и диванах большой полутемной комнаты. В правом дальнем углу Длинный верхней частью тела покоился на широком многоподушечном коричневом диване, голову прижав подбородком к верхней части груди, затылком упираясь в мягкую спинку. Ноги ниже колен расположились вертикально, достигая кроссовками пола, а на верхней части ног сидела верхом деловито озабоченная Катька. Она успела снять 78 НЕВАЗ'98
Л. Лещинский. Золотые крылья джинсы, подняла беленькую длинную рубашку, преобразовавшуюся в мини- платье, до того места, где верхние суставы бедер образуют сгибы, и медленно и старательно гладила Диму по узкому редковолосому животу, подрагивая всем телом от ритмичного движения его ног, которые он слегка сводил и разводил, усиливая радость партнерства. Дальше они не двинулись, молния на Диминых брюках была застегнута. В левом дальнем углу в огромном кресле устроился Миша с продолжавшей безостановочно говорить, но теперь, похоже, о жизни, а не о структуралистских изысках, филологической студенткой. Она была довольно пьяна, на ручке кресла стояла большая рюмка с вином, она протянула к ней руку, а ногу хотела закинуть на Мишины ноги, но он ловким движением уклонился — он согласен был гладить ее по груди под кофтой, хоть и вряд ли был доволен тем, что баба ему досталась самая завалящая из трех, но ни за что никогда не пустил бы ни одну женщину на колени — ему было бы тяжело ее держать, а этого он очень не любил. Студентка почувствовала отказ, вздохнула чувственно и стала пальцами свободной руки щекотать его шею, покачивая торсом, чтобы груди болтались и интенсивнее терлись бы о Мишины руки. За столом сидел разомлевший Бык перед почти пустой большой бутылкой «Зубровки», он был всем доволен, кличка, помимо достоинств, предполагала любовь к скотству, Джолька висела на его руке в надежде, и, судя по всему, ненапрасной надежде, на внимание и последующую любовь. Бык делал то, что Боря не любил очень сильно — читал вслух стихи. Он обращался не наружу, а внутрь, к своему опьянению, к сексуальному теплу пыш- ноформой женщины, к покою и расслабленности. Читал он очень тихо, но Боря знал все любимые Андрюхины стишата наизусть и разобрался в тихом шепоте и движении губ: И ласки требовать от них преступно, И расставаться с ними непосильно. — Мы пойдем погуляем, — сказал он, дождавшись конца стиха и тревожась за судьбу своего балансировавшего на последней грани приличия предложения. — Сюда вернетесь? — Ну... да... конечно... — Там ключи на вешалке. Придете, сами откроете. Мне, может быть, неохота вставать будет. Да уж, яснее не скажешь. — Ну, пока, — сказала Борина спутница, тоже выразившись достаточно ясно. Они вышли на сентябрьский поздневечерний холод. У Бори под окном стояла рыжая «тройка», трехлетняя, в очень хорошем состоянии. Они сели, он завел мотор, медленно двинулся, спросил: — Куда поедем? — Давай просто покатаемся. Можно? Тебе бензина не жалко меня покатать? Она улыбнулась дружески и ласково. Боря вздрогнул, хотел сначала гнусно пошутить, как положено в такой ситуации, и сказать с мерзкой улыбочкой, что жалко, вздрогнул еще раз, даже руль вильнул немного, но люфт спас колеса, и сказал: НЕВАЗ'98 79
Л. Лещииский. Золотые крылья — Не жалко. Где тебя катать? Ей было все равно. Он поехал на Васильевский остров, стал ездить по набережной, линиям, проехал мимо Смоленского кладбища, предложил погулять, она не захотела, он опять стал крутить по проспектам и переулкам, рассказывал о домах, архитектурных стилях, смыслах деталей каменных фасадов и их связях с деревянным строительством, залез куда-то в структуру классического римского крестьянского дома, заметил, что ей стало скучно, сбился, замолчал и молча проехал по самой удивительной улице Ленинграда — Днепровскому переулку, выехал на Академический переулок, повернул на Седьмую линию, доехал до угла с набережной и остановился, не выключая двигатель. Снаружи было холодно, внутри тепло. Пошел мелкий дождик, забрызгал стекла, было уже очень поздно — без двадцати час. Она сняла шапочку, расстегнула куртку, под ней была тоненькая шелковая мальчишеская рубашка с воротничком, а под ней ничего, то есть кожа, и несколькими мелкими перемещениями, не сомневаясь в своем праве на ласку и прикосновения, придвинулась к Боре и замерла в уютной позе, потребовавшей от его правой руки кругового жеста, закончившегося объятием и попытками пальцев дотянуться до неукрытых одеждами частей кожи и изгибов бешено привлекавшей его груди. Сидеть было не очень удобно, мешал рычаг переключения передач, руль, но он все же повернулся направо, как мог, и потянулся лицом к ее лицу, надеясь на ответный жест и длинный поцелуй с губами, слюнями и прижиманиями. Она легко перетекла в другую нишу, не издавая при этом звуков, не совершая заметных движений, приказала этим действием подождать, он понял, что все будет, но позже, сейчас она не желает, что от него требуется что-то другое, наверное, те самые умные разговоры, и правда, она опять устроилась у него под мышкой и спросила: — Слушай, а почему у вас так много пьют? — У нас, где? — Ну, в компании вашей, и вообще. В «Сайгоне» только и наливают все время. Андрей вон, когда мы уходили, уже ноль семьдесят пять почти выпил. Ну объясни, для чего это? Он вздохнул, подумал, что она все-таки должна быть поглупее и понеоб- разованнсе, чем Дима, Андрей и Толстый, что его умничанья здесь могут понравиться, тем более что именно они вроде бы и требуются, и спросил: — Как ты считаешь, что точно, какая характеристика отличает человека от нечеловека? Я имею в виду не сейчас, а в доисторические времена, когда человек, так сказать, происходил от кого-то там, выделялся из царства животных. Про что мы можем сказать: если это есть, то это уже человек? — Ну... Труд создал человека... Палки там всякие с камушками. — Это возможный критерий. Но я вот читал несколько книг по нижнему палеолиту и, в общем, понял, что очень трудно отличить просто удобный камень, который подобрали, попользовались и бросили, от примитивного обработанного рубила. Здесь нет четкости, нельзя провести границу. А какими-то подобранными орудиями могут пользоваться и животные. То же самое и с огнем. Разжечь костер может только человек, а посидеть у огня — кто угодно. 80 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья Он помолчал, она не захотела превращать монолог в беседу, и он был вынужден продолжить: — Ну, в общем, ты понимаешь. Я в качестве критерия предлагаю алкоголь. Нам не известно ни одно сообщество, которое не употребляло бы алкоголь или заменяющие его наркотики. Даже на самых древних протошу- мерских картинках в религиозных процессиях несут ведерки для возлияний. Библия учит нас, что Ной наклюкался по случаю потопа, а это еще раньше. И он напился вином, в смысле вином из винограда, а пиво гораздо, намного старше. Вот так. А раз алкоголь всегда сопровождал человечество, значит, его надо воспринимать как две руки, две ноги, один живот и тридцать два зуба. Она пошевелилась немного, а он уже думал, не заснула ли, спросила: — Значит, никуда не денешься? Всегда мужики пить будут? — Получается так. — Ах, господи. Познакомишься с человеком, только полюбишь, а он алкоголик. Так жалко. Вроде и ты, и друзья твои умные, даже приятные, а пьете, ужас просто. — А ты многих любила? — Чего, считать, что ли, будем? Я всех любила, кто меня любил. Если человек меня правда любит, я же не жмот какой-нибудь, уж поделюсь тем, что есть. Но всех хоть минуту, да любила. — Слушай, до чего мне это нравится! — Ты меня не осуждаешь? — Я тебя люблю. — Ах, Доктор, какой ты хороший. С тобой так разговаривать легко. Да, скажи, а сто лет назад тоже, что ли, пили? Там, русская интеллигенция, усадьбы всякие... — Ты читала «Преступление и наказание»? — Ну, так... Читала... — Чем был болен Раскольников? — Ну, он там... На нервной почве свихнулся. У него горячка была. — Знаешь, если человек болен, то должен быть какой-то диагноз. Горячка — это так, слова... Что-то должно быть. И вот если почитать повнимательнее, то заметишь, что все называют горячку, которой болен Раскольников, белой, и мать даже сравнивает его с одним поручиком, который, напившись до белой горячки, свалился в колодец и там утонул. В общем, в романс описано, и описано очень подробно и со знанием дела, течение наркотизации в острой стадии с последующим абстинентным синдромом, или, так сказать, ломкой. А «Бесы» ты читала? Она вздохнула: — Ну чего ты все: читала да читала? Не хвастайся. Рассказывай лучше. — Ну, раз не читала. Там один из главных героев — Николай Ставро- гин. То же самое. Непонятная болезнь, непонятное поведение и слова «белая горячка», которыми другие персонажи описывают это состояние. Ну а «Что делать?» ты читала? — Борька, иди к черту! Я сейчас из машины уйду. — Не сердись, не сердись, больше не буду. Я перечитал недавно, бог весть зачем. Там все эти безумно положительные герои постоянно принимают опиум. НЕВА УП 81
Л. Лещине кий. Золотые крылья Чуть не спится от благородных мыслей или там от честнейших страданий, хлоп — и пару шариков на ночь, так сказать, помочь природе. Шерлок Холмс кололся, в Лондоне были курильни опиума. Конан Дойль-то не врет, я думаю. Жена Данте Габриэля Россетти умерла от передозировки лауданума. А лауданум — это настойка опиума на спирту. Недавно книжку одну прочел на английском — «Подруга французского лейтенанта», там одна дама, очень респектабельная викторианская леди, постоянно на ночь принимает лауданум. В общем, литературы на эту тему вообще нет, но кажется, что прошлый век был проведен в значительной степени под балдой. Наркотики нужны, почему население в наших краях всем наркотикам предпочитает водку, не знаю, но считаться с этим надо. — А почему девятнадцатый век? — А может, и раньше. Но пароходы... Ну, стало доступнее. Чего там на этих клиперах, только чай возили, что ли? Хотя крестовые походы тоже не просто так... — Ну ладно, убедил. Пей на здоровье, только не свихнись совсем. — Я уже свихнулся. Дело шло уже к разводу мостов, он задал тот вопрос, который хотел задать уже давно, но боялся, боялся так, что горло пережимало. Хотел еще поговорить о наркотиках, попробовать поблистать эрудицией, но время подходило, откладывать было некуда, выдохнул резко, вдохнул и спросил быстро-быстро, чтобы не остановиться, не сбиться, не дать петуха. — Слушай. Сейчас мосты разведут. Я на одной стороне живу, Андрей — на другой. Куда поедем? — А сейчас мы на какой? — Сейчас мы на третьей. С Васильевского вообще никуда не уехать будет. — Глупый какой. Конечно, на твою сторону, — сказала она и вдруг, как маленькая девочка любимого мальчика в детском саду, неумело и быстро поцеловала в щеку. Колеса, поршни, искры, передачи рванули с места нести их через мост. Любовные разговоры жрут время как бешеные. Молодая баба в ушанке ставила поперек дороги железные загородочки на ножках и смеялась над несколькими водителями, просившимися пропустить. Милицейский сержант охранял безмятежность смеха, но вздрогнул, когда Доктор тормознул, срывая слои резины с шин, и заорал: — Сержант, подойдите ко мне! Подошел, не понял ничего, кто едет, зачем, почему, но увидел фиолетовый четвертак, взял машинально, рефлексы не подвели, и скомандовал бабе: — Таня, пропустим товарища. На той стороне Боря остановил, они увидели, как встает мост, переехали к Кировскому, потом к Литейному, который вставал особенно могуче и жестко, эти зрелища возбуждали их, они прижимались друг к другу, она разрешала объятия, разрешала трогать себя под рубашкой, вздыхала, не разжимая губ, но целоваться не хотела. Наконец движение кончилось, стальные члены мостов уткнулись в ночь под разными углами, они поехали на Лиговку в «перцевский» дом и скоро были в Бориной берлоге. Она пошла в туалет, он в суете и спешке сменил белье на кровати и по- 82 НЕВАЗ'98
Л. Лещиискип. Золотые крылья прятал в пустой чемодан Катькины вещи. Потом она помыла руки в ванной, Боре больше всего хотелось сразу к ней, но он знал, что сейчас заставят принимать душ, как будто он нечист или соитие — это медицинская процедура. Она заметила движение, спросила: — Ты чего, грязный? — Да нет, с утра мылся. — Ну так не суетись, лучше ляг. Он, не понимая, как надо лечь, улегся поверх одеяла, не снимая одежды, только трением ноги о ногу снял полуботинки, она погасила свет, остался маленький ночничок на уродском трюмо, Боря никогда им не пользовался, а женщина увидела в нем толк и оказалась права. Желтый пластмассовый абажурчик залил комнату слабым золотым светом. Она сняла рубашку, осталась, действительно, как пацан, голой до пояса, подошла к трюмо и стала внимательно глядеть на себя в зеркало. Удобство маленькой комнаты позволило Боре видеть ее одновременно спереди и сзади, он выдохнул со свистом, вдохнул со всхлипом, задышал, стараясь не шуметь, и стал тоже раздеваться. Она, легко изгибая тело, сняла джинсы, расстегнула две пуговки трусов, переступила через кучку одежды стройными мускулистыми ногами, подошла к кровати, легла на спину и попросила: — Сними с меня носочки, пожалуйста. Он снял, хотел тоже сказать чего-то, но больше ему говорить не пришлось. Он потерял речь, потом улетели, вернее, отстали от его полета слух, зрение, способность мыслить и запоминать, он вышел из обычного пространства и двигался в клубе серого тумана, который обнимал его ее руками, прижимался к нему ее телом, выдавил из него всю энергию до последней капли, содрал кожу, разорвал мышцы, сокрушил кости и бросил все обратно на смятые простыни, под мокрое от пота одеяло. Он чувствовал остатками сознания, что туман не должен быть стабильным, что он должен быть проходом, лазом, тоннелем куда-то, но она не пустила его, дала ему все, кроме этого последнего шага. На следующий день он проснулся разобранным на части. Она спала, заметила шевеление, сказала: — Я еще посплю, а ты иди. Я никуда не хочу сегодня. В час Боря встретился с Быком в «Сайгоне». Он позвонил ему сначала, опасаясь ругани, чего-нибудь неприятного, но Бык, как видно, не проснулся, отвечал угрюмо, однако согласился встретиться, поговорить. Народу не было совсем, им быстро дали кофе, Андрей спросил: — Освежаться будешь? — Не, не хочу. — А я клюкну. Вчера чего-то... Да и вообще, такое дело надо отметить. Он быстро вернулся с соткой, и Боря заметил, что еще одну он клюкнул прямо у стойки. Хлебнули кофе, закурили, и Доктор начал разговор: — Ну, чего? — Да чего? Ну, сделано и сделано. Ты чего думаешь, я из-за нее заводиться буду? — Так то есть ты не против? — Ну, знаешь... Так с друзьями, конечно, не поступают. Но знаешь, Борька, я, в общем, рад. НЕВАЗ'98 83
Л. Лещинский. Золотые крылья — Чему ты рад? — Ключи мои у тебя? -Да. — Давай так. Девки мои проспятся, я их часов после пяти заберу куда- нибудь. Ты к шести подъедь, привези мне Катькино барахло, а ее вещи забери с собой. А ключ потом отдашь. — Так ты чего, махнуться предлагаешь? — Так ты уже махнулся. — И будешь теперь с двумя бабами, что ли? — Они обе не против, бабы хорошие, и, знаешь, Боря, с ними двумя легче, чем с этой одной. Доктор почувствовал легкость в голове и теле, захотелось выпить, он строго дернул себя. Спросил, стараясь не улыбаться: — Так чего у нас — мир и дружба? — А чего нам лаяться? — Нечего, так и слава богу. У меня, знаешь ли, как камень с души свалился. Он смеху ради чокнулся кофе с Андреем, глотнул, задумался: лезть, не лезть, но все-таки решил полезть туда, куда лазить, в общем-то, не полагается: — Слушай, Андрюха, а можно нескромный вопрос? — Давай, давай, не дури. Какие там у тебя нескромности? — Слушай... Обмен-то неравноценный. Катька, конечно, баба, ну... в теле и дает там... охотно, но перед ней она, конечно... не тянет. — В каком смысле не тянет? У нее ноги, грудь — такой полноценный четвертый номер, не баба, а телка, натуральная телка. Здоровая, крепкая, как животное какое-нибудь. — Ну, то-то и оно, сам говоришь — животное. Она как животное, а эта ну... как эльф, что ли. «Хранителей» Толкиена читал? Вот она и есть, как эльфийская женщина. Она летать умеет. — Борух... ты меня не заводи. Она не как эльф, а как Барлог, чтоб тебе. Бык допил коньяк, хлебнул кофе, помотал головой, как бы разгоняя невидимых или видимых, но только ему, мошек, которые точечками вились у глаз и вспыхивали иногда в лучике косого <<сайгонского>> солнышка беленькими искорками, сказал: — Сейчас объясню. Погоди, не уходи. Он сходил еще за коньяком, принес сотку, встал, отхлебнул и заговорил: — Тут ие то что не тянет. Чего мы болтаем, ты все понимаешь, я все понимаю, так нет, стоим п...дим, как пацаны последние. Катька — баба как баба, гладкая, трахаться любит, ну, высокая, и все. Таких еще найти можно. А такую, как эта, больше не найдешь. Это — сокровище, драгоценность. Такая раз в жизни то ли встретится, то ли нет. Он глотнул еще и замолчал, отяжелев, явственно ожидая продолжения разговора, слов, которые смогут смягчить мрачные мысли и разогнать надоедливых искрящихся мошек. Боря тоже хлебнул кофейку, тоже загрустил и продолжил: — Все правда... Так что ж ты уступил? Сокровищами-то не бросаются... — Я удивляюсь. Книги ты читаешь, парень неглупый, все знаешь, так 84 НЕВАЗ'98
Л. Лещинский. Золотые крылья чего тебе непонятно? Люди умные пишут, чтобы другие умные их понимали. Ты чего, не читал никогда, что драгоценности сами решают, когда менять владельцев? И вообще, все настоящие драгоценности прокляты, от них одни несчастья. Вот «Нибелунгов» перечитай. — Куда еще перечитывать... Ты чего, серьезно? — Да, да, да! Серьезно. Я жить хочу, мне баба нужна, а не эльф и не сокровище там какое-то. Я в Коми затрахался, устал, как собака, мне отдохнуть надо, оттянуться, я новое дело затеять хочу, капусты подрубить как следует, а с ней — не отдых, а каторга. Вместо крови — адреналин, вместо нервов — колючая проволока. В общем, считаешь, что тебе повезло, — пользуйся. Он говорил, но Боря отключился на секунду, его не очень интересовали глупые слова про адреналин и колючки, он отгородился от них, и эта загородка мгновенно выросла в огромную толстую и какую-то кислую стену между ним и образами этого мира. Во тьме зажегся свет, и он у видел и вспомнил то сокровище, которое ему, рискуя жизнями многих, когда-то показали во время визита в Египет. Он следил во тьме своей отдаленности от событий и образов нынешнего мира, как в этой тьме вспыхнули тысячи факелов, которые держали тысячи обнаженных, очень стройных, бритых наголо, мускулистых, грациозных мужчин. Они стояли на платформе того сооружения, на которое нельзя было смотреть никому, кроме посвященных, тех, кто удостоился неимоверной чести и страшной участи быть его строителем, а называть которое, знать о котором, говорить о котором было запрещено всем, везде и навсегда. Даже вернувшись в Шумер, Балих молчал о нем из уважения к воле людей и богов, роскошно и безопасно принявших его в великом Египте, и из нежелания привлекать к себе недоброжелательное внимание сил настолько могущественных, что состязание с ними потребовало бы напряжения всех сил всего благословенного Шумера, а исход был бы сомнителен и безусловно трагичен. Когда в Уруке строили зиккурат и когда первая ступень его была готова, Балиху захотелось сказать кому-нибудь о том, как она похожа на ту нижнюю часть недостроенного сооружения, на которой он стоял когда-то, но он молчал и не говорил об этом даже с египетскими инженерами, которые знали об этом сходстве лучше самого Балиха, поскольку проектировали зиккурат, исходя из полученных в египетской школе знаний. Надо было молчать, и он молчал, ни разу никогда никому ни слова не сказав о той ночи, даже Гильгамсшу. Строители держали факелы, за их спинами были установлены огромные изогнутые невыразимо яркие зеркала, преобразовывавшие ровный бездымный свет тысяч горелок в длинные прямые пучки, сходившиеся в центре платформы, Балих стоял вместе с руководителем строительства, человеком, которому по египетскому установлению предстояло стать богом, принять имя Имхотепа и царствовать над мудростью и знанием. Его нынешнее имя было никому не известно, кроме нескольких высших жрецов страны, Балих называл его братом, поскольку они вроде бы и были сводными братьями по отцу, хотя полной ясности не было, и Балиху трудно было представить себе, что это именно Энки известен египтянам в зверином облике под именем Тота. Они сдружились с Имхотспом, он взял риск на себя, и вот Балих стоял ря- НЕВАЗ'98 85
Л. Лещииский. Золотые крылья дом с ним, закутанный с ног до головы в очень легкие и жесткие белые ткани, оставлявшие только узкую щель для глаз. Он знал, что все, кто принимает участие в таинстве, погибнут через несколько дней, все, кроме него самого, Имхотепа и еще нескольких мудрых и сильных, стоявших рядом, завернутых в такие же ткани и умевших защитить себя заклинаниями, достаточно сильными для того, чтобы отвести от них дыхание невидимой смерти, заполнившей воздух над платформой. Они принимали Балиха за одного из их круга посвященных. Тот, чьи одежды были на нем, по приказу Имхотепа будет вскоре предан смерти и исчезнет среди многих тысяч тел жертв небывалого ритуала, лишив оставшихся в живых возможности догадаться о подмене. Смерть их сотоварища по знаниям и ответственности они воспримут как внешнее проявление его внутренней слабости, в которой всегда были уверены, и сотрут его из памяти, не желая помнить о ничтожном, попавшем на вершину по ошибке. Если бы подмена была обнаружена, погибли бы все, стоявшие рядом с Балихом, их слуги, родственники, многие другие, сам Имхотеп мог бы пострадать, но он хотел, как признался тихим шепотом на ухо Балиху, чтобы хоть кто-нибудь из Шумера увидел бы событие этой ночи и, может быть, как-нибудь сохранил его в памяти живущих. Они стояли и смотрели, как блестящий цилиндр размером с руку ребенка медленно опускают на двух веревках в узкую дыру, оставлявшуюся при строительстве в центре сооружения, как он опускается все ниже и ниже, ниже уровня земли, еще глубже, на ту глубину, которую могли выдержать веревки, сплетенные из прочнейших льняных волокон, как движение остановилось, как был искусно освобожден узел глубоко внизу, как веревки были выбраны наружу и как густой поток вещества, превращавшегося при застывании в камень, неотличимый от того желто-серого камня, из которого строилось сооружение, полился вниз, чтобы надежно спрятать под колоссальным саркофагом тягостное сокровище и смерть великого Египта. Он растерял образы настоящего в этих тяжелых воспоминаниях, но они стали возвращаться, вбиваемые в мозги и чувства стуками и шумами снаружи, эти удары нарушили тишину и светлые лучи платформы, он стал преодолевать болезненный путь возвращения, растерял все, вернулся в «Сайгон», но дальнее путешествие, не оставив воспоминаний, позволило разгоряченному мозгу родить одну мысль, которую он и стал обдумывать, глядя на допивавшего коньяк Быка и на Диму и Толстого, пивших кофе за этим же столом и тихо пересмеивавшихся каким-то своим высокоинтеллектуальным шуткам. Пока он смотрел, Бык допил, поставил стаканчик и очень мрачно продекламировал: Мы дошли до предела аллеи, До дверей со строками из рун — До гробницы с узором из рун; И сказал я: «Сестра, что за имя Скрыто в этих узорах из рун?» 86 НЕВА 3'98
Л. Лещинский. Золотые крылья Был ответ: «Улалум — Улалум! — В этом склепе твоя Улалум!» — Это чей перевод? — быстро спросил Длинный. — Я такого не знаю. Это ты перевел? Дай весь почитать. — Доведу до ума, дам, — сказал Бык и двинулся в первый зал за коньяком или, может быть, к выходу. — Чего это он? Вы о чем тут говорили? — О проклятых сокровищах. — А... так у него на этом крыша поехала? — Слушай, Дима, знаешь, я, кажется, догадался, из чего были все эти проклятые драгоценности, все это золото Нибелунгов, ожерелье Гармонии, кольцо Локи... — Что? Что они, радиоактивные, что ли? — А... Я думал, это я догадался. — Какая разница, кто? Х...ня все это. — Так что, неправда, что ли? — Ну, правда, неправда, какая разница? Х..ня, х...ня, х...ня. Дима раздраженно повернулся к Толстому, стал рассказывать о своем переводе каких-то французских стихов, от которых Борю всегда тошнило, ему надоела эта компания; Бык, похоже, ушел, и он сам тоже направился к выходу. Они стали жить вместе, если это можно было назвать жизнью. Она, правда, умела летать и брала его с собой. Они ложились вместе в постель, иногда ей хотелось в машине, в прихожей, на улице было холодно, но однажды она потребовала соития в пригородном лесу, прямо так, не раздеваясь, и каждый раз через какое-то неизвестное ему и никогда не ставшее известным время он оказывался в сером или желтом пустом тумане, плотно препятствовавшем зрению, так что он не видел даже своей спутницы, но ощущал всем телом ее гибкое и прохладное тело и летал с ней не рука за руку, а как бы тело за тело, если такое выражение возможно. Они летали в этом тумане, как мошки у глаз быка, вили спирали и кольца, Боря кричал бы от наслаждения, но было никак — туман слишком плотно давил на легкие. Потом она прекращала полет, Боря оказывался в постели, в машине, в прихожей, ванной, в лесу, где-то еще и не знал, чем заполнить ненужные и пустые промежутки между полетами. Ей хотелось странных вещей: иногда гулять среди ночи, иногда пойти в кино, — Боря никогда сам не ходил в кино, — иногда, чтобы Боря рассказывал сказки, а она бы слушала. Иногда она говорила что- то сама, все было скучно, даже истории о многочисленных унылых, похожих друг на друга новосибирских любовниках, каждый из которых имел какие- то пасмурные достоинства, которыми она чрезвычайно гордилась и которые делали из этих тухлых личностей какое-то многочленное чудовище, превосходившее Доктора во всем. Впрочем, он понимал, что это — дань уважения прошлому и что он тоже будет запомнен, наделен и в свое время поставлен в пример. Он узнал с удивлением, что она замужем, что муж не возражал против долгого самостоятельного трехмесячного отпуска в Ленинграде, часть из которого полагалась ей раз в год с какими-то льготными добавками, а часть НЕВАЗ'98 87
Л. Лещииский. Золотые крылья она взяла за свой счет. Муж любил ее и верил ей, хотя что же такое тогда обман? У нее почему-то были фотографии мужа, Доктор рассматривал этого широкоплечего, гладкотелого, рослого, глуповато-интеллигентного красавца со смешным высокомерным выражением молодого провинциального лица. Как они жили? Чему он верил? Впрочем, парень был не совсем прост. Она показывала фотографии, которые он делал с любимой супруги, эти фотки тоже почему-то у нес были с собой, все маленькие цветные слайды, на которых она снималась обнаженной в разных, иногда странных позах. Особо удивил Борю слайд, на котором она сидела верхом на толстой ветви огромного лиственного дерева и совершенно определенно совокуплялась с выступавшим из ветви остатком гладкого толстенького сучка. Это возбудило их и дало возможность полетать немного среди этих странных языческих изображений. Она делала, что хотела. В основном хотела быть с ним, иногда уходила куда-то, иногда довольно надолго, чуть не на целый день. Однажды, вернувшись, сообщила, что у Димы Длинного очень сильные и ласковые руки, а Миша — человек жесткий и суровый, несмотря на несерьезное поведение и хитрые глаза. Сомневаться, конечно, не приходилось, и тот и другой присоединились к многоруконогоголовочленной армаде ее бывших любовников, обретя многие превосходные качества и возможность красоваться перед Борей в се разговорах. Он не понял и побоялся спросить тогда, а потом уже и не хотел, хотя с Длинным общался еще многие годы, состоялись ли эти соития одновременно или по раздельности, то есть имел ли место секс втроем, или же она не рассказывала сначала о первом, чтобы иметь возможность доложить о двух сразу, сравнить и подчеркнуть достоинства. Не о всех се отлучках Боря знал, вынужденно таскаясь в больницу и занимаясь больными со всеми возможными стараниями и активностью, чтобы устать и сократить время ожидания. Он не знал и не мог знать, что три дня назад незадолго до соития она, готовясь к нему, беседовала с Димой в «Сайгоне» и снова говорила о своей работе, диссертации и перспективах, о предметах, которые не интересовали ни ее, ни Длинного, но которые, по ее мнению, подходили к случаю и позволяли ей общаться на равных с непонятными и нежеланными для понимания ленинградскими интеллектуалами. Они все-таки не захотели слишком светиться и встречаться в обычные часы, время было около часу дня. Никто не слушал их скучную и никому не интересную беседу, но, может быть, никем и был тихий полный мужчина в сером плаще с завязанным узлом кушаком, пивший самый дешевый кофе и низко склонившийся к стакану, и в черной каракулевой кепочке, лежавшей на столе. Никто или кто-то, ничто или что-то, но он услышал разговор, запомнил, как она от нечего делать говорила, что не прочь найти работу в Ленинграде, и Дима тоже от нечего делать отвечал, что попробует помочь, и что поговорит у себя в институте, и что ей кто-то, может быть, по этому поводу позвонит. Они допили кофе и ушли на Мишину хату, которая пустовала по случаю отпуска родителей и где Миша ждал их, чтобы открыть и впустить, а то и... Ни она, ни Дима не думали всерьез ни о каких работах и звонках, однако через три дня в Борино дежурство в одиннадцать часов тридцать минут утра в теткиной квартире раздался звонок. Она подошла к телефону, услышала очень серьезный и внятный голос человека, предлагавшего встретить- 88 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья ея по вопросам трудоустройства. Встретиться человек предложил на углу Чернышевского и Петра Лаврова, ближайшем к метро, через час. Она приняла приглашение, собралась, двигаясь по квартирке, ничего не видя, не слыша, не замечая и ни о чем не думая. Она очень хорошо понимала, что встреча будет важной, поэтому все второстепенные функции сами собой отключились, предоставив руководство тому чувству, что должно стоять над ними, но, как правило, валяется где-то внизу, попираемое здравым смыслом, наблюдательностью и прочей ерундой. Она надела очень красивый серый костюм с пиджаком и длинной юбкой, туфли на средневысоких каблуках, немножко намазалась и подошла к названному углу одновременно с повернувшим на Петра Лаврова с Чернышевского огромным черным автомобилем, который она никогда не видела вблизи и который по-правильному назывался новой «Чайкой», а по простому — <<членовозом>>. Затемненные стекла скрывали людей внутри, задняя дверь сама собой открылась, она легко оказалась на огромном сиденье, взглянула вперед на затылки шофера и охранника, повернула голову влево к человеку, который явно хотел поразить ее роскошью и способностью посредством своих <<пятерок», «шестерок», «семерок» и «двоек» ловко обделывать дела, но который, будучи упоен своим обычным превосходством, силой и положением, не мог представить себе, с кем ему пришлось встретиться. Он уже начал наносить на лицо хитрую полуулыбку, хотел заговорить, но был остановлен словами, которые она легко и дружелюбно произнесла своим тихим и звонкргм голосом: — Привет! А я все ждала, когда ты наконец объявишься. Они ехали куда-то мимо Таврического сада, остававшегося по левую руку, салон машины был как бы отдельным миром, отсеченным от окружения стеклами, перегородкой между ними и обслугой, внутри была тишина и своя небольшая, но особенная атмосфера, которая потрескивала и мерцала немного, как неисправная лампа дневного света под действием электрического тока, только здесь тока не было, а было удивление незнакомца, проявившееся не слабостью и недоумением, а мгновенной концентрацией, сосредоточенностью и готовностью к немедленной активной обороне. Он думал несколько секунд, потом принял решение и снял с интеллигентно горбатого носа очки, потер их салфеткой, вынутой из какой-то услужливой автомобильной полости, повертел обеими руками, наклонив к ним голову с усталыми глазами, улыбнулся как бы виновато, снова надел очки и посмотрел на свою гостью, дружелюбно улыбнувшись, с некоторым намеком на лучезарность и мило пополневшими щеками. Это был очевидный маскировочный призыв к миру и неформальному разговору, отполированный до блеска совершенства где-то там, где такие маски требуются и такие трюки удаются. Здесь было не то, он хотел того же самого, что и все, и еще не был возвышен до тех, о ком она вспоминала и чьи качества возносили их над толпами алчущих и ненадсленных. Он этого еще не понял и сказал с ласковой лукавостью: — Да? А я должен объявиться? — Конечно. Что ж ты думал, что я тебя не замечу? — Ну, выходит, ты права. Хотелось бы с тобой поговорить немного. — Ты правда о работе будешь разговаривать? — В том числе и о работе. НЕВАЗ'98 89
Л. Лещииский. Золотые крылья — А где будем разговаривать? Отвези меня куда-нибудь кофе попить. И по пирояшому мояшо скушать. — Лучше давай в машине. Боюсь, что нам пока что лучше не показываться вместе. — А, ну тогда отвези меня на угол Невского и Владимирского. Я пойду кофе пить, пока ты боишься. — Ты не слишком ли высоко себя ставишь? Что это за тон разговора? — А как с тобой разговаривать, когда ты ведешь себя как маленький? — Да? Ты серьезно так считаешь? — А ты сам себя послушай. Пригласил девушку, сам всего боишься, не знакомишься, кто ты такой, не говоришь, и еще кофе ясадничаешь угостить. Он сжал рот, выпрямился и сердито посмотрел на нее через очки, не двигая лицом, не двигаясь сам, только верхняя губа с узкой линией коротких усиков немного шевелилась, как бы готовая прыгнуть вверх, потянуть за собой челюсть и обнаяшть острые клыки для смертельного укуса и горло для страшного злобного вопля. Она не знала, да ей было наплевать, что его боялись, боялись очень опасные и серьезные люди, что спорить с ним было не принято, а злить — самоубийственно, правда, очень редко в буквальном смысле, но зато очень часто в смысле денег, социального полоя^ения и дая^е иногда свободы. Он глядел на нее, она глядела в окошко, заинтересовавшись движением машины по наберсяшой правого берега Невы и видом на Смольный собор через реку. Денег у нес не было, положения не было, ничего особого ей от него было не нулшо, он снова снял очки, повторил ритуал лукавой ласки и сказал: — Меня зовут Сергей Евгеньевич. — Очень приятно. А меня... — Я знаю, — перебил он с хитрым блеском глаз, радуясь возможности показать могущественную осведомленность. — До чего вы все, мужики, хвастунишки, — сказала она, размышляя о том, что ей совсем не нравится этот Сергей Евгеньевич, что в Новосибирске люди проще и веселее, что дая^е ленинградцы, с которыми она близко познакомилась, и то хоть и надуты, но все же хорошие ребята, а у этого, похоже, один гонор, страх и злоба, но что если он уя^ очень будет настаивать, то, моя^ет быть, будет легче дать, чем объяснять, что ничего не получится. Она уже хотела решительно и твердо потребовать везти себя в «Сайгон», как вдруг Сергей Евгеньевич заговорил: — Ты знаешь, я ведь правда хочу тебе работу предложить. — Правда? А какая у тебя есть работа? — спросила она тем пренебрежительно-насмешливым тоном, которым разговаривала с неинтересными, но назойливыми мужчинами. Интонации и тембр голоса были совершенно ясны, но Сергей Евгеньевич не стал обрывать разговор с этой нахально кривлявшейся девицей и неожиданно для себя продолжил чуть ли не заискивающим, запинающимся тоном: — Я хочу предложить тебе место моей секретарши... Очень интересная престижная работа... Будешь встречаться с разными интересными людьми. Ей стало совсем скучно — хочет потрахаться, надо уметь просить, а звать в секретарши — это дая^е неприлично как-то. Он почувствовал се 90 НЕВАЗ'98
Л. Лещииский. Золотые крылья скорый, категорический и финальный отказ, заторопился и сказал, уже не веря в силу своих слов: — Шестьсот рублей в месяц и заграничные командировки. Она смотрела в его сторону, но мимо его лица, в окошко на двигавшиеся назад здания, улыбалась кому-то или куда-то тоже мимо него, видно было, что она еще здесь только потому, что из быстро едущей машины на ходу не выйдешь, да и вообще, далеко очень от всего, добираться было бы трудно. Однако последние слова привлекли се внимание, она перестала улыбаться, повернула голову и стала смотреть прямо в глаза Сергея Евгеньевича серьезно, сосредоточенно и заинтересованно. Он, сдавленный желанием убедить, наклонился к ней, напрягши мышцы тела, сидел на роскошном красном диване, как мальчик на жесткой деревянной скамье сельского кинотеатра, когда долгоожиданная «Великолепная семерка» или что-то вроде этого, чего он не видел и от чего бешено завидовал приезжавшим на каникулы городским, и не видение чего явственно доказывало его оттесненность к людям второго сорта, несмотря на многие полезные и загадочные умения, когда <<Семерка» эта самая все никак не может начаться — то ли <<кинщик спился», то ли чего- то сломалось, то ли света не дают, а так хочется, так страшно, что сорвется, что дыхания, памяти, мыслей, контроля — ничего нет, одно желание и холод в раскрытом рту. Слова о шестистах рублях и заграничных поездках подействовали, однако. Она изменила позу и выражение лица, он гармонично заворочался на своем конце связывавшего их невидимого отрезка, мышцы освободились, он откинулся на спинку дивана, слегка развел плотно сжатые ноги, вздохнул немножко и стал думать о смысле и действии своих слов. Вышло так, как если бы во время поединка по красивым и сложным правилам, дававшим возможность состязателям прославить искусство боя и грациозными движениями оспоривать друг у друга победу, один из них, тот, кто ослаб и почувствовал неизбежность поражения, вдруг достал бы, скажем, пистолет и выстрелил бы в соперника, разорвав очень сложную pi поэтому очень непрочную красоту игры на части и закончив кровавой дырой изысканное существование сильного духом, но беззащитного перед грязными гнусностями бойца. Сергею Евгеньевичу стало немного неловко, немного приятно и немного скучно. Он понял, что победил, купил, сломал, что эта хрупкая, странная и бешено привлекавшая его девочка, умело победившая его в игре и состязании слов, готова, можно брать, как всех, использовать, как всех, презирать, как всех. — Ты чего, правда, что ли, столько денег хочешь платить? — Это вначале. Если сработаемся, можно будет рассмотреть вопрос о повышении. — А за границу куда ездить? — Я где-то месяца через два собираюсь в Японию недельки на две. Готовься. Могу тебя взять с собой. — А как жена у тебя посмотрит на то, что ты с секретаршей в Японию поедешь? — Интересная ты женщина. Я ведь тебя не спрашиваю, как ты будешь со своим супругом вопрос решать. Ты о своих делах думай. — Ладно, подумаю. Отвези меня к «Сайгону», пожалуйста. НЕВАЗ'98 91
Л. Лещипский. Золотые крылья — Ты торопишься? — Ну, не то что тороплюсь, а так, есть чем заняться. Он понял ее слова так, что сила денежного удара подстегнула ее к немедленным сборам, что она уже его, что пора начинать командовать и заполнять своей волей пробитую в ее сознании дыру. — Хорошо. Значит, так. Завтра к одиннадцати ноль-ноль подойди, пожалуйста, с паспортом к Смольному, к главному входу, там, где Ленин. Тебя встретят и скажут, что делать. Да! Ты, я вижу, женщина бойкая, но уж при посторонних называй меня на «вы». А что, интересно, чувствует этот самый, нарушивший правила, решивший грубой и мерзкой силой пробить изящную оборону соперника, доставший свой поганый пистолет, выстреливший, провонявший помещение гадким дымом, ожидавший увидеть смерть, кровь и достигнуть своей подлой победы, что он чувствует, когда оказывается, что его оружие не сработало, потому что его противника убить нельзя. Все продырявливаются пулей, все, по крайней мерс те, с которыми приходилось встречаться Сергею Евгеньевичу, покупались за деньги, а о женщине, проявившей интерес к денежным предложениям, и вообще говорить не приходилось, но тут говорить пришлось, и заговорила именно она: — Ты чего, серьезно, что ли? — Что «серьезно»? — Ну, про деньги, про Японию эту твою дурацкую. — То есть как? Почему дурацкую? Конечно, серьезно. — Давай останови, я лучше прямо сейчас выйду. — А что тебя не устраивает? — Все не устраивает. Если не понимаешь, чего я тебе объяснять буду. Высади меня, пожалуйста. — Да подожди минуту. Уже подъезжаем. Она поверила, снова стала смотреть в окно мимо его лица, он видел, что ей опять стало скучно, что она ждет остановки и открытой двери, что сейчас она выйдет — и все, а если и не все, то очень сложно. — Ну как с тобой тяжело. Извини, если что не так. Я просто хотел предложить то, что может быть тебе интересно. По-моему, не так уж и плохо. Машина действительно остановилась у самого «Сайгона». Дверь открылась, она не двигалась секунду, две, три, потом опять подняла глаза, посмотрела прямо на снова напряженного Сергея Евгеньевича и сказала тихим и звонким голосом: — Правда? Ну ладно, позвони мне в следующий раз. Глава 6 О ТОМ, КАК ДОКТОР КУПИЛ СЕМЬСОТ РУБЛЕЙ ЗА ОДНУ ТЫСЯЧУ ДВЕСТИ Она вышла из «Чайки» и пошла к входу в «Сайгон», заставив замолчать языки и приковав к себе глаза тех «сайгонцев», что сидели на наружных выступах окон. За эти несколько дней ее начали узнавать, тем более что тусо- 92 НЕВАЗ'98
А. Лещипский. Золотые крылья валась она в известной компании, на мужиков действовала, как валерьянка на котов, и наряды меняла каждый день. Тут был не наряд, гораздо круче, но и гораздо противней с точки зрения «сайгонцев», привычно презиравших все советское, не вникая в детали, свойства и не желая замечать достоинств и приятных возможностей. Дверь пропустила ее внутрь, а движение почти сразу столкнуло с Быком, который стоял на самом проходе и пил апельсиновый сок из прозрачного стакана. На обрезе воспоминаний и чувств, связывавших ее с Сергеем Евгеньевичем, чья «Чайка» только что раздраженно повернула направо с Владимирского на Невский, нарушив правила, напугав троллейбус, проделав дырку в потоке пешеходов, переходивших проспект и заставив отдать честь постового гаишника, она подумала, что мужик он, может быть, и ничего, а то, что в секретарши по-наглому зовет, так, может, он иначе ухаживать не умеет, черт его знает, что за девушки обычно ездят с такими, как он, и, кстати, черт его знает, кто он сам такой. Предложение, конечно, он сделал свинское, но она очень хорошо видела в его глазах за тоненькой пленочкой искусственно лелеемых низких качеств психики, вроде лукавства, деловой жесткости, интеллектуального и многоопытного превосходства, бешеное и привычное ей желание, которое ясно написанными знаками, мерцавшими на влажной поверхности глазных яблок, собиравшимися в концентрические и все более тесные по мере приближения к зрачку круги, а потом обваливавшимися в это черное средоточие плотной бесконечной и уже плохо различимой толпой, сказало ей, что он искренен и действительно предложил самое, по его мнению, лучшее и ценное, именно то, что полагал, и вполне основательно полагал, наиболее интересным и привлекательным для молодой провинциалки. Она прекрасно понимала, что шестьсот рублей в месяц — это немыслимая куча денег, что за поездку в Японию можно не то что хотя и с пожилым, но довольно интересным Сергеем Евгеньевичем, а с орангутангом из зоопарка трахнуться и, как ей было свойственно от рождения и даже, чего она, конечно, не знала, гораздо, намного раньше, почувствовала легкую, но несомненную тягу и ответное желание того человека, который по-настоящему желал ее и готов был поступать решительно и соответственно. Ее ответное желание было знаком будущих событий. Пока что она поворачивалась глазами к Быку, и в это время на самом краю сознания мелькнула и тут же погасла, как падающая звездочка на окраине бледного неба, мысль о том, что шестьсот рублей и правда огромные деньги, что за границу иначе никогда не съездишь, что Сергей Евгеньевич хочет ее купить, но и предлагает выход из кругов новосибирской бедности и ленинградского пьянства и что бывает такое имущество, рабом которого становится приобретший его хозяин. Она забыла об этом, даже не заметив толком, ей было интересно подойти к Быку, который уже смотрел на нес с таким мрачным и мужественным выражением загорелого лица, что ей стало очень страшно и приятно, подумала: уж не побьет ли, захотелось подойти, поговорить, остаться вдвоем и ощутить на себе вес его могучего тяжелого тела. Она еще успела заглянуть внутрь «Сайгона», заметила Катьку в новых черных джинсах и черной с какими-то заклепками, накладками и ляпками кожаной куртке, а сбоку от столика эту толстенькую девчонку, Женьку кажется, которая почему-то НЕВАЗ'98 93
Л. Лещине кий. Золотые крылья глядела на нее белыми, совершенно белыми, так сузились зрачки, блестевшими от непонятной ненависти глазами. Она от всего отвернулась, посмотрела прямо на Быка, подошла к нему и сказала тихо и звонко: — Привет! Чего скажешь? Злишься? Бить будешь? Можно я рядом с тобой постою немножко? Конечно, телепатии не существует. Однако выражения «телепатии не существует» и «телепатии нет» разнятся грамматическим строем и не могут полностью совпадать по смыслу. Существующее уселось медным задом явлений, то есть того, что более или менее явно, на каменную основу обстоятельств, подмяв под седалище и спрессовав все в некое ограниченное пространство, пригодное для восприятия, но всеобщности не бывает. Нечто тонкое и эфирное бледной струйкой выскользнуло из не имеющей толщины щели, расплылось прозрачным неощутимым пятнышком и тихим несуществованием умеет влиять на дела нашего мира не хуже внушительных предметов и явлений с общепризнанными качествами и достоинствами. Сидевший в комнатенке дежурного врача Боря Доктор не знал и знать не мог того, что происходило в трех сотнях метров от больницы. Он перечитывал в русском переводе старинный китайский рассказ о воине, много лет готовившемся к выполнению важнейшей задачи — убийству какого-то ничем не интересного удельного князя. И вот, в момент наивысшего торжества, когда боец с мечом в руках выговаривал изумленной нападением жертве длинную речь с объяснением причин происходившего, некто, высунувшись из-за тоненькой бумажной ширмы, сумел отрубить нападавшему руки. Боря с подступавшим затруднением дыхания читал, как воин, осознав круто изменившийся ход событий, краткими словами осудил себя и свой способ достижения цели, а дальше, о загадка, сполз по стене, стал похож на совок для мусора и умер. Он почувствовал, что сейчас заплачет, схватил сигареты с зажигалкой и, как был в белом халате и колпаке, вышел под портик главного здания перекурить на свежем воздухе. Сознание скрывало от него простейшее истолкование слез, дерганий, желания курить, он думал, что это от рассказа и любовных волнений, а это просто тяжкий грохот новой волны запоя уже слышался вдалеке и быстро приближался к мозгам и телу бедного Доктора. Он вернулся в комнатку дежурного врача, открыл маленький холодильник «Саратов», посмотрел на колбу с разведенным спиртом, стоявшую для свободного употребления старшего медперсонала реанимации, закрыл холодильник и постарался читать дальше. Слава богу, привезли сразу двух больных, одна из них была женщина, сопровождавшаяся молодым, толстомордым, очень злым и напуганным сыном, который топал ногами, хотел орать и лезть драться. Наркотическое воздействие конфликта отвлекло Борю на некоторое время от неизбежности, он заорал и затопал в ответ, стал крутиться, спасать, часы летели как бешеные, он устал, ночью практически не спал, сдал смену в девять утра, доехал до дому на своей машине, увидел, что никого нет, опять она куда-то умотала, встревожился, но завалился спать и проспал до четырех часов. Проснулся снова в одиночестве и немедленно выскочившем из разлетевшегося тумана беспокойстве. Есть не хотелось, он выпил кофе, побрился, умылся, вообще привел себя в порядок, стараясь не давать волнению слшп- 94 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья ком много места в мозгу. Надел свой обычный осенний прикид — джинсы, теплые кроссовки и кожаную куртку, спустился вниз, сел в машину и от нечего делать поехал к «Сайгону». Подъехать он подъехал, и дверь пропустила его внутрь, зашел он и в первый зал, и во второй, осмотрелся внимательно в тревожной задумчивости, но никого не увидел. Не было никого из книжной тусовки, ни беглой его подруги, ни Быка, хотя Боря прекрасно понимал окружившие его обстоятельства и ожидал либо увидеть их вместе, либо не увидеть вообще. И вот он не увидел их вообще, не увидел никого, ни одного живого человека в унылой карусели хлебателей кофе и поедателсй пирожных. Боря загрустил, повернулся к выходу, не понимая совершенно, чего ему надо делать, тут дверь не поленилась, хлопнула еще разок и устроила так, что в «Сайгон» сине-черным шариком вкатилась сопливая грустная Женька с глазами на мокром месте и дрожащими губками. Они обрадовались, как обрадовались бы, скажем, мальчик и щеночек, заметившие друг друга глазами и ощущениями тепла и бросившиеся навстречу через холодные мокрые кустики, по неласковой осенней траве, по кочкам и лужицам, потому что им страшно, они заблудились на загогулинах узеньких тропинок где-то в полукилометре от деревни и где-то в получасе до темноты. Вдвоем веселее, вдвоем они найдут дорогу, щенку будет безопасно на руках, мальчика успокоят пришедшие сила и ответственность, тропинка скоро завернет за кустик, там будет свет, окошко, домик, конец мучениям. Боря запихал переживания, эмоции и слабости куда подальше, подошел к Жене, взял ее ладонями за плечи, сжал несильно руками, думая, что и это уже немножко слишком для разнообразно безразличного «Сайгона», но она просунулась между рукавами его куртки, прижалась к нему и предоставила на выбор две возможности: либо обнять, либо начать отлеплять и отталкивать, потому что стоять с вытянутыми вперед руками и женщиной между ними невозможно и глупо. Он обнял, стал поглаживать по пушистой вязаной спине, еще успокоился, начал думать, что сценка выходит довольно дурацкая, надо как-то выкручиваться, прекращать, постараться предложить что-нибудь. Он так увлекся встречей, что несколько секунд не слышал внешних шумов, теперь они стали проявляться из полной тишины, загалдели, зашевелились, Боре стало совсем неловко и скучно обнимать сопливую некрасивую девчонку, он стал похлопывать ее и говорить: — Ну чего ты? Что случилось-то, Женечка? Она обрадовалась ласке и завсхлипывала с обильными слезами и без слов. — Может, кофейку? А? Слушай, может, тебе соточку принять? А? Чего реветь-то? Жень! Она помотала головой, почувствовала, что он хочет вытолкнуть ее из объятий в чем-то напугавший и обидевший Женю мир, стала прижиматься еще сильнее и постаралась заплакать еще грустней и беззащитней. Боря стал немножко сердиться, вздохнул про себя, спросил, заметно скрывая недовольство: — У тебя, наверное, опять проблемы? Может, тебе деньги нужны? Она кивнула машинально, движение сбило темп рева, голова поднялась кверху, Женя улыбнулась и сказала, шмыгая носом: — Доктор, ну что ты за мужик! Ну как тебя не любить! НЕВАЗ'98 95
Л. Лещине кий. Золотые крылья — Да вот, некоторым как-то удается. Ну, чего тебе — кофе или освежиться? Он сумел отстранить ее, теперь держал одной рукой за плечо, как бы ласково, но так, чтобы она не могла снова придвинуться. Женя смирилась с обстоятельствами, подняла голову, спросила, шмыгнув носом: — Боренька, а можно и правда коньячку немножко? Боря, ощущая внутри как бы некую вертикальную тяжесть, которая перемещалась вместе с ним и вокруг которой он пока еще мог шевелить руками и ногами, которая не заполняла его до конца, оставляя все утонь- чавшийся слой независимой плоти и энергии, нашел в себе силы взять две чашки кофе, два язычка, так назывались длинненькие и сладенькие булочки по восемнадцать копеек, и только один полтинничек. Устроились во втором зале у второго окошка за несильно занятым столиком. Женька отхлебнула, успокоилась немножко и стала ждать разговора о своих несчастьях, который, подпираемый вежливостью и тем общим правилом, что чужие неприятности смягчают действия собственных, начал Боря: — Чего стряслось-то, Жень? — Ах, Боря! Да как-то все так ужасно просто, — она снова всхлипнула. — Ну никакой жизни нет, Боря. — Ну, жизни никогда нет. А сейчас-то чего? — С Антончиком моим... — Опять колется? — Я вообще не знаю, что делать. Четвертый день сидит, ничего не делает, никуда не ходит, сидит, не шевелится. — Чего, и не ест и не пьет? — Стакан дам — попьет. В туалет вожу. Он так вроде соображает, но только если за руку повести, под нос сунуть. Я его спрашиваю: чего, может, болит, а он посидит так и говорит: за мной сейчас милиция придет, ты меня спрячь. Боря, чего делать? Я ушла хоть на часик продышаться, а как возвращаться, и не знаю. — Может, врача? — Врача... Так это его в «дурку» сразу сунут. Нет, уж лучше пусть посидит еще. — Ты бы взяла да его бросила. Зачем тебе эта хвороба? — Ну, сейчас-то не бросишь. Ой, хоть немножко поклевала, легче стало, а то дома вообще есть нечего. — Слушай, я сам сейчас в определенном положении... Ну, на тебе полтинник, хоть еды купи. — Борь, да ведь я тебе и так должна... — Брось, брось, надо помогать друг другу. — Ой, Боря, спасибо. Вот с тобой бы женщине повезло. Так ты тоже даешь. Ну, Катька еще хоть просто шлюха, ну, туда-сюда, но уж эта твоя... Ты чего, правда на ней жениться хочешь? — А, уже болтает кто-то... — Ты не сходи с ума, Боря. Ты через месяц увидишь, как она на Невском будет трахаться с фонарным столбом и еще тебя же заставит говорить, что тебе это нравится. Я такой заразы в жизни не видела, а уж я говорю, чего знаю. Я таких б...дей знаю... Борька! Бросай ты ее. Найди себе нормальную бабу. % НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья Женю слегка развезло, ответственность и необходимость помогать отъехали в сумерки мозга, вместо них, как сменяющиеся декорации, выехали тревога и желание срочно выпить. Он вздохнул поглубже, кислородом разгоняя застой гнилой крови, сказал: — А где она сейчас? У Быка? Женька закурила, достав предпоследнюю кривую сигарету из мятой пачки «Родопи», с понтом выпустила дым и ответила: — Ты же сам знаешь. Чего спрашиваешь? — А ты откуда знаешь? — Да Джольку видела тут час назад. — А... Ну и чего? — Ну чего... Приперся твой Бык с этой, ну, они ушли, конечно. Джоль- ка ревет, Катька пропала куда-то. Наверное, опять к этой своей компании пойдет. — Бык, между прочим, к себе домой приперся, — сказал Боря, начиная злиться и надеясь этой злостью отогнать подступающую панику и паническое желание выпить. Злость не помогла, он разозлился еще сильнее, грубо спросил: — Чего они, вдвоем могли Быку давать, а третья им помешала, что ли? — Какие вы все, мужики, скоты, — рассердилась и Женька, ткнула нетвердой рукой окурок в блюдце из-под язычка и гордо встала, глядя черными блестящими глазами над раскрасневшимися щечками прямо в глаза Доктору. — Мы-то, может, и скоты, а кого скоты трахают, а? Ну тебя к черту. Боря решительно пошел к выходу, услышал спиной Женькино восклицание, что-то вроде «чтоб ты сдох», ответил на ходу: — Обязательно сдохну, — и стал переходить Владимирский, чтобы добраться до своей машины. Дойти он не смог, с середины проспекта побежал, тыкал колотившимися руками ключ в скважину, открыл дверь, повалился на сиденье, поддавшись нахлынувшей трясучке, не смог с нескольких раз завести машину, потом завел, рванул, развернулся, попал под зеленый и помчался по Литейному по трамвайным путям, пытаясь ревом двигателя и стуком амортизаторов и шаровых опор заглушить бой крови в мембранах ушей. Он летел по Литейному, потом по Лесному на скорости восемьдесят- дсвяносто километров в час, притормаживая перед перекрестками с красным светом, чтобы все же не попасть на аварию, но, выехав помедленнее и увидев, что никого нет, опять гнал как сумасшедший. Он почему-то был уверен, что милиции не будет, никто его не остановит, ничего не случится. Так оно и вышло. Он тормознул около Андрюхиного дома, совсем рядом с его «семеркой», слегка успокоившись и ничего не зная о том, что энергия, принадлежавшая беспокойству, под действием автомобильных влияний перетекла в область агрессивности. Однако результат этого перетекания был очевиден Доктору, он подтянулся, разозлился, шел легким, исполненным силы шагом, заполняя голову ворохом пустых мечтаний о гневе, который разметает в клочки исполненный неискреннего блуда покой предательской парочки. Ах, если бы так не бился в ушах грохот подступавшей волны, если бы ненависть обиды так не сжимала бы сердце, Доктор задумался бы о причи- НЕВА 3'98 97
Л. Лещипский. Золотые крылья нах возбуждения активной злости поездкой за рулем собственного автомобиля и создал бы еще одну из быстро и ярко расцветавших, но эфирных и бесполезных за пределами краткого укола удовольствия теорий, которые он так любил всю свою жизнь. Он обнаружил бы две основные причины пристрастия мужчин к железным машинам. Первая — желание продолжить свое тело в пространстве и в энергии, нестись стремительным ураганом среди медлительно ворочающихся и мягких собратьев по биологическому виду, реветь грознее тигров и быков, быть смертельно опасным и неостановимым хищником, от которого разбегаются все слабые, глупые и бедные. Другая — неуверенный страх исполненного опасностей окружающего мира, зовущий самца человека спрятаться в прочном убежище, железные оболочки которого успокаивают, обещают защиту, уют и отделенность: он — внутри, злой мир — снаружи. Итак, речь шла бы о некоей защитной оболочке, способной к активной и даже агрессивной обороне. Это умозаключение нашло бы аналогии в воинских доспехах, средневековых замках, способах построения войск, скажем македонской фаланге, еще во многих интересных, убедительных или неубедительных примерах и привело бы Доктора к поискам источника этих устремлений в положении младенца в утробе матери, которая надежно защищает его от злого, опасного и очень интересного мира и при этом принадлежит созданию очень большому, сильному и живущему среди других больших и страшных созданий на положении равного среди равных. В качестве необязательной, но забавной иллюстрации он мог бы заметить, что чем свирепей автомобиль, тем более «физиологичные» в нем кресла и тем ближе поза водителя к позе эмбриона, мог бы сделать еще многие наблюдения pi построить аналогии, мог бы даже красиво, убедительно и интересно рассказать все это какой-нибудь увлеченной им даме, которая сидела бы, лежала бы или шла бы рядом, поматывала бы головой и хлопала бы глазками в знак глубокого воздействия на се куриные мозги дурацких умствований, а чуть поглубже, сразу за мотаниями и хлопаньями, давилась бы остропахнущими желаниями кислых совокуплений и душных денег. Приятно теоретизировать, но иногда кровь разгоняет мысли по углам сознания и бьется в пальцах рук и ног стремительными импульсами движения. Ключи от квартиры были в кармане, никто не следил за ним ни снаружи, ни изнутри, открылись двери, и Доктор оказался в прихожей жилища Быка. Когда он несколько минут назад пообещал Женьке сдохнуть, то не предполагал, да и теперь не знал, что обещание это выполнит немедленно и почти что буквально. Он действительно сдохнул, то есть отделился от духа, дыхания, чего-то легкого и объемного, что придает телу и мыслям подвижность, веселит хоть немножко своего носителя и невесомыми движениями смешивает и растворяет его периферийные области с духами окружающих, а иногда и отдаленных людей, предметов и непредметов. Дух отделился — осталась каменная плотность со злыми сгустками мыслей и чувств. Таким комком он мчал по городу, шел по лестнице, входил в прихожую. Он ничего не воспринимал, реагировал на внешние раздражители простейшим автоматическим способом, как амеба на солнечный или искусственный свет, все подобия амебных ложеножек, все, чем человек обычно ощупывает окружа- 98 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья ющую среду, что дрожит вокруг него облаком эмоций, хлещет и извивается бесконечностью восприятий, все это вбилось в тяжесть его состояния, многое добавив к окаменению и сжатости. В прихожей было тихо, но какие-то звуки бродили по пустынному воздуху. Было прохладно, но не холодно, не ярко, но и не темно. Собственно говоря, он пришел туда, куда хотел. Защитные покровы, которые он намотал, налепил, навязал на себя, стали отваливаться, возвращаясь к обычному шевелению и открывая окружающее пространство. Он наконец-то понял, где стоит, зачем приехал, и согласился с обстоятельствами в том, что надлежит что-то делать. Большая пустая тихая квартира, в которой ему так часто бывало хорошо и очень редко плохо, смягчила сердце, он соотнес себя с ее размерами, стал много меньше и скромнее, тоже захотел быть тихим и подумал: не уйти ли, не остаться ли честным, порядочным и деликатным, пока никто не знает о его низком и похотливом поступке. Он замер, послушал и все-таки шагнул вперед. Потом шагнул еще, дверь справа была открыта, она медленно проехала назад, за спину, явив глазам пустую спальню с несмятой постелью и без женских вещей. Он медленно и робко, негодуя на безобразность своего поведения и умиляясь собственной застенчивости, приоткрыл следующую дверь, засунул голову, увидел мерцание глянца на верхнем изгибе спинки кожаного кресла, снова удвинулся в коридор и прикрыл дверь, быть может, продолжая рассчитывать на незаметность и бесследность своего присутствия. Кухня с открытой дверью сверкнула белой чистотой, на фоне которой мелькнул и смылся образ толстой немолодой тетки, приходящей домработницы Быка и авторши этой несказанной гигиеничности. Он наконец встал в торце коридора между туалетом и ванной и задумался. Куда дальше лезть? И так уж... Можно, даже нужно уйти, ведь ясно — никого нет, его бы услышали, вышли, спросили... Он сделал, что мог, и много больше, чем следует. Пора уходить, подумал Боря еще раз и сделал шаг в сторону гостиной. Он опять остановился, чувствуя острия двух страхов, воткнувшихся в него с двух сторон, толкавших каждый в свою сторону и в результате мучивших его на месте. Страшная, не в смысле сильная, а в смысле происхождения от страха, боль парализовала его, он постоял еще немножко, потом неожиданно для себя легко, в три коротких шага достиг гостиной и встал на пороге, глядя внутрь широко раскрытыми глазами, напрягая изо всех сил желавшие закрыться веки. Там было так тихо и спокойно, что он так же тихо и спокойно увидел этих двоих на кожаном диване в правом дальнем углу комнаты. Боря никогда раньше не видел Быка голым, то есть они бывали вместе, конечно, на пляже, в сауне, бывало, в жаркое время сидели, болтали и выпивали в одних трусах, но как-то это не называется видеть, все равно поверхность тела привычно воспринималась как одежда, а собеседник локализовался в лице. Теперь он впервые смотрел и видел в этом прохладном полумраке, воспринимая Быка не как товарища по развлечениям, беседам и выпивкам, а как нечто чужое, подлежащее рассматриванию и изучению. Бык стоял на коленях левым боком к Доктору, образуя бледно-коричневый силуэт, прорисовывавший гладкие, чрезмерно раздутые грудные мышцы, высту- НЕВАЗ'98 99
А. Лещииский. Золотые крылья павший немного живот, — правильно, подумал Доктор, у травоядного, хоть и здорового, должен быть большой живот. Вытянутые вперед и вниз руки не напоминали руки культуристов с резкими рельефами и буграми, они были гладкими и тоже разбухшими, как если бы кто-то взял тяжелый резиновый шланг с толстыми крепкими стенками и надул бы его изнутри могучим током всераспирающего воздуха. Он посмотрел на профиль лица Быка, прикрытый длинными светло-серыми волосами, и впервые заметил, что, если Быка, которого он всегда считал совершенно и полностью русским, завить, если приделать ему кудрявую бороду и сбрить усы, то получится и впрямь человекобык с фотографии, которую он недавно рассматривал в «Киропедии» в литпамятниках. Мозг был благодарен глазам за потоки интересной и позволявшей осмысление информации, он согрелся немножко, стал передавать мягкое тепло ближайшим органам, Боря размягчился, заметил течение времени и понял, что Бык находится в постоянном и легко объяснимом движении, которое не понуждало его покидать кожаную поверхность дивана, позволяя оставаться на коленях, не заставляло его двигать головой, руками, почти не тревожило ног, лишь раскачивало среднюю часть тела, поневоле обращая глаза хотевшего зажмуриться и подойти поближе, чтоб лучше видеть, Доктора на точку наибольшего приложения этих колебательных движений, на место, так сказать, торжества плоти. Это торжество могучим и таким же разбухшим, как руки, стержнем играло туда-сюда, то показываясь светлым силуэтом на фоне темной стены, то углубляясь в тело женщины, стоявшей перед Быком на коленях, опустившейся на локти, прогнувшейся в позвоночнике и глядевшей вниз на мертвую кожу дивана. Бык обнимал ее руками за бедра и медленно двигался без проявлений радости, горя, удовольствия, боли, казалось, с него хватало движения, не окрашенного никакими эмоциями и чувствами. Женщина тоже шевелилась немного, очень медленно и ритмично, как бы подыгрывая. Она была такой тонкой и грациозной, такой маленькой рядом с Быком, ее талия была намного тоньше его ноги, что было непонятно, как возможно соитие таких не подходящих друг другу по размерам любовников. Мозг, как бы обожженный напором новых впечатлений, шевельнулся, обманув сознание, и Боря почувствовал жалость к маленькой девочке, которую так страшно терзают у него на глазах. Потом он понял, что думает полную чушь. Еще не понимая до конца, что происходит, стал искать мысль получше и получил ее — мозг предложил ему переступить порог, раздеться и присоединиться третьим к играм друзей. Эта очередная мысль тоже была обманкой, судорогой мозга, но декорировавшая ее чувственность привлекла Доктора, заставила задуматься, представить, как все это могло бы быть, как бы он зашел, как бы его встретили, какое бы место ему предложили. Он размышлял и творил мгновенно истлевавшие образы, они возникали и расползались перед глазами, потом он понял и удивился тому, что эти умствования ничуть его не возбуждают, что он не хочет, не зайдет, не присоединится. Все это время он стоял и смотрел, ровные сильные движения не прекращались, и Доктор понял, что он здесь лишний. Он не может убить, не может остановить, не может стать участником. Ну что? Начать говорить какую-нибудь ерунду, взывая к каким-то 100 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья качествам и эмоциям, которым нет и не может быть места в этом неостановимом и волнообразном процессе? Внутри стал, как некая опухоль, только существующая не в материальном, а в более эфирном теле, разрастаться страх, готовый пролезть всюду и подчинить своим нуждам все, чем обладал Доктор. Это было похоже на раковую опухоль, когда одна какая-то клетка забывает свое место и роль в жизнедеятельности организма, которому принадлежит, и, придавая себе не присущее ей значение, начинает репродуцироваться в бешеном темпе, воспроизводя таких же сумасшедших, которые знают только ярость стремительного пожирания всего, до чего могут дотянуться, и такого же стремительного размножения, которое громоздит их горячими красными слоями друг на друга, стягивая все, чем обладает и распоряжается организм, в трепещущий смертельными ядами купол, отнимая способности к действиям у остальных органов, и, наконец, мучительной смертью справляют праздник своего торжества. Боря видел такие опухоли, и не раз. Он не знал ничего об их возбудителях, но полагал, что они могут иметь материальную природу. Что-то такое очень маленькое, очень вредное и злое, что поселяется в клетке, начинает мучить ее и сталкивать с обычного пути. Но почему не предположить, что могут быть возбудители болезней, не существующие в материальном мире? В конце концов, он слышал о компьютерных вирусах, о некоторых наборах сигналов, которые залезают в металлические мозги машины и убивают ее способности к деятельности. Такой вирус не существует в том смысле, что нет и не может быть пинцета настолько маленького и точного, чтобы им можно было ухватить этого возбудителя и рассмотреть внимательно под сколь угодно сильным микроскопом. Человек — творец компьютера, компьютер — образ человека. У образа должен быть прообраз, у человека должен быть прообраз компьютерного вируса. Быть может, при определенных обстоятельствах какая-нибудь простая мысль, всегда и естественно присущая человеку, вдруг обретает качества раковой клетки и начинает безумно воспроизводить себя за счет всей остальной мозговой деятельности. Она растет и жрет, дорастает до некоей ментальной раковой опухоли, истребляя все прочие эмоции и чувства, и злотворно, а часто и летально воздействует на своего хозяина. Боря почувствовал разрастание неожиданного и, казалось бы, беспричинного страха, испугался этого страха, испугался того, на что его может толкнуть болезнь, сотворенная опухолью, решил, что надо срочно что-то делать, и быстро и тихо вышел, оставив ключи в прихожей и захлопнув за собой дверь, щелкнувшую французским замком. Скрывать перед собой было нечего. Он сделал худшее из того, что мог сделать. Он мог простить, то есть не увидеть, не заметить, ждать ее добровольного возвращения или нового обмена, но проявить сдержанность, благородство, быть мужчиной. Можно было сделать вид, что ничего особенного не происходит. Он мог заговорить, предложить себя как участника игр, мог сгладить все дружелюбием, заинтересованностью и легкомыслием. Наконец, можно было впасть в ярость, амок, отдаться бешенству берсерка, начать орать, драться, требовать своего себе, то есть выполнения договора обмена. Что бы он ни выбрал, это был бы его выбор, его действия, его инициатива. НЕВАЗ'98 101
Л. Лещииский. Золотые крылья А что он сделал в действительности? Постоял немой тенью, бледным, никому не интересным укором, показал свою апатичную жалкость и немощное желание. Конечно, его видели, конечно, они как-то отреагируют, но это будут их реакции, их действия, их инициативы. Он показал слабость, он проиграл, он разбит наголову, ему осталось одно спасение — паническое, трусливое, задыхающееся бегство. Доктор действительно бежал. Желтая «тройка» со свирепым воем двигателя, который, если бы ее рассматривал некто, гораздо больший размерами, мог бы напомнить жалобный скрипучий писк лесной букашки, вовсю крутила колесами, пытаясь спасти своего хозяина от незримого ужаса несшейся за ним волны, в которой ему предстояло так мучиться, захлебываться и видеть такие страшные сны, как никогда раньше. Сколько этих свирепых, клокочущих, несущих смерть волн носилось и носится по улицам нашего города? Сколько жалких человеческих фигурок бежало и бежит от этих потопов, разрывая легкие, ломая ноги, ребра, шеи и все равно захлебываясь, смываясь и исчезая под этими ядовитыми мутными толщами? Волны гонятся за ними, грохоча по улицам, набережным и запутанным петербургским дворам. Беглец редко уходит от погони. Боря доехал до дома, еле держа руки на руле, перекручиваясь всем телом от сворачивавших его внутренности в тугие спирали злых сил, он едва видел и понимал, что делает. Магазин был тут же, там была «Московская», большие бутылки по восемь десять, он взял две, взял хлеб, какой-то омерзительный, обсыпанный рыжей гадостью венгерский шпик, его колотило, трясло и ломало, поднялся в лифте на свой этаж, как-то открыл и закрыл дверь, еще смог достать стакан, налил на две трети и выпил, закончив борьбу с неизбежностью. Все дальнейшие пять с кусочком дней он несся куда-то вместе с волной, подпитывая позволявшую не тонуть легкость глотками алкоголя. Течение времени не пыталось украсить себя событиями, лишь раз, послезавтра днем относительно вечера ухода в штопор, он вышел на улицу, купил еще водки, сразу семь бутылок, какой-то гадости пожевать и заспешил обратно, к единственному месту, где было хорошо, где были алкоголь, стакан и кровать. Подходя к двери, он услышал телефонный звонок, быстро открыл, рванулся к трубке, услышал голос Быка, который предлагал мир, дружбу и не сердиться. Чего делать? — говорил он. Ты чего? Баб не знаешь? Да и чего ты от меня-то хочешь? Борька, ты же тоже се у меня увел! Я же нормально, по-мужски понял. Тебе надо, так — на. А ты чего? На стакан уселся? Завязывай ты эту х...ню. Давай выходи (имелось в виду — из запоя), хочешь, я подъеду. Давай завязывай, она уже и от меня свалила, я же ничего, терплю. И ты терпи. Боря слушал справедливые речи, говорившиеся твердым, уверенным и сочувственным голосом, он частью мозга понимал, что Андрюха совершенно прав, но это была маленькая часть, неприкосновенный запас, который всегда должен работать, как бы алкоголь ни растворял связи и защитные оболочки содержимого черепа, и отключение которой происходит только в печальном состоянии глубокой алкогольной интоксикации. Малая часть понимала, остальной было все равно. Слова и интонации Андрея вызывали в голове и груди увеличение до неимоверных размеров чувства любви и жалости к 102 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крыльп своему прекрасному другу, к любимой, такой маленькой и несчастной женщине, ко всем этим Длинным, Толстым, несомым злыми волнами по враждебному и опасному миру. Боря слушал, роняя слезы, понимая все от самого низа до самого верха, он готов был стоять, слушать и рыдать, сколько возможно времени, которое, как он очень хорошо понимал и прозревал, должно было скоро кончиться. То ли Бык говорил очень долго, то ли Боря разогнался на жидком топливе, но как-то он успел поставить сумку с покупками на пол, достать бутылку, зажать трубку между плечом и ухом, отвинтить головку и сделать несколько глотков. Новый вбрызг водки ударил по тому самому остатку рассудительности, желая уравновесить все в гармоничной синей полусфере, состоявшей из пропитанной алкоголем студенистой массы разлагающегося мозга, остаток стал яростно защищать свое существование, его скандальная активность проникла в мышцы лица и горла, он неожиданно для себя поставил бутылку, вытер губы и четким, совершенно непьяным голосом сказал в трубку, что ненавидит Быка и его поганую новосибирскую шлюху. Потом, трезвея на короткое время и на короткий испуг, с удивительным спокойствием услышал свой твердый голос, которым он продолжил речь, сообщившую Быку, что он не желает его больше видеть, считает его последним мерзавцем, предателем и ничтожеством. После этого он повесил трубку, подпираемый иллюзорной победой, пошел на кухню, пыша алкогольным восторгом, сел, как говорится, на стакан, через какое-то время сообразил, что натворил, но в задоре опьянения решил, что он такой хороший, нужный, добрый и незаменимый, что, конечно, его простят, поймут, умилятся, а когда надо будет, приедут и выручат. Пять дней прошли, разорванные воронками, дырками, полетами, падениями и ворочаниями, умилениями, рыданиями и желаниями, чтобы все это кончилось, — каким угодно способом, но наконец-то кончилось. Потом пришла пустая легкость тела и души, когда, кажется, вообще ничего уже нет, только бесплотная, не задерживающая ничего, но и не прозрачная мгла, качества которой прямо указывают на отсутствие света. Из этой мглы явились серые тени мыслей о том, что неплохо бы покончить с собой, даже не покончить, а так, попугать кого-нибудь, себя и обстоятельства. Он не знал, что будет, просыпался, выпивал, лежал, глядя на бабочек, вылетавших из этой мглы, точно знал, что после легкого лежания в сфере не имеющих ни веса, ни массы образов и ощущений он опять уйдет в забытье, опять проснется, цикл будет повторяться, как маленький прибой от легкого ветерка в мелкой лужице. Все так и шло, пока на шестой день не случился фокус — кончилась водка. Водка кончилась, а до улицы было не дойти ни по физическим, ни по моральным показателям: он с трудом доходил от кровати до туалета и обратно. Он кое-как нашел в шкафу полбутылки коньяку, сразу выпил, нашел в каком-то старом графине какую-то вонючую, но спиртовую мерзость, страх перед неизбежным концом цикличного следования часов и дней зажал остатки души и заставил хоть как-то действовать. На часах был ранний вечер. Он вытащил из-под кровати засунутый туда, отключенный сколько-то дней или часов назад телефон, слабой рукой воткнул штепсель в розетку, которая была совсем рядом — единственная его НЕВАЗ'98 103
/\. Лещине кий. Золотые крылья личная акция по благоустройству этого жилья, — и набрал номер Длинного. Тот взял трубку на третьем гудке. — Дима? Это Боря. — Привет. Что нового? — Я тебя хотел спросить, что нового. — Да я уже неделю, если не больше, никуда не выхожу. — А чего? — Ну... во-первых, в мой, гастроном, привезли цинандали. И очень дешево продают. Во-вторых, мне в центре все остоп...дело. Да, ну а потом, у меня работы много. — А какой? — Да тебе неинтересно. Статью одну перевожу там для одного сборника. — В журнале «Коммунист» будешь печатать? — Нет, во Франции. Там один русский сборник хотят издать. — А... — Ну а ты чего? — Ой, Дмитрий... совсем плохо. Неделю уже пью. — От несчастной любви? — Ну... — Слушай, я тебе завидую. Нет, правда, ты как-то умеешь устроиться. Чувство, запой, просто кипение благородных страстей. И до чего ты допился? — Бабочки по комнате летают. С железными крыльями. — Класс. Я тебя зауважал. Ну давай. Начнешь выползать, вместе опохмелимся, ты мне все расскажешь. Пока. — Слушай, Дима... — Не, ну пока. Мне писать надо. Пока, пока... Разговор утомил, он выпил, что было в графине, уснул ненадолго и проснулся уже ближе к девяти без веса, сил, возможностей и желаний, только с нс зависевшим от него и не принадлежавшим ему неотменяемым и неис- сыхаемым стремлением к алкоголю. Он встал, дошел до ванной, где стоял здоровый флакон тройного одеколона, очевидно доставшийся в наследство от соседа. Как-то доплелся до кухни, взял стакан, вытряс половину флакона, разбавил водой, получилась мерзкая белая жидкость, называемая теми, кто вынужден се как-то называть, «молоком». Посмотрел на нее мрачно, грустно и без сопротивления, выпил, дождался прихода и скорее пошел на кровать, пока силы были. Одеколон помог, он опять захотел чего-то делать, с надеждой ни на что набрал Мишин номер. — Мишаня, привет. — Ты чего, опять пьяный? — Почему опять? — Потому что за водкой ходишь по утрам — и поступаешь мудро. Тарам-тарам-тарам-тарам, на то оно и утро. — А ты чего, видел? — А чего? Кто-то видел. — Это, Миша, не опять. Так с тех пор и пью. 104 НЕВАЗ'98
А. Лещине кий. Золотые крылья — А... Ну и чего? — Слушай, может, подъедешь? — Ну вот, скажешь... Да ну тебя на х... Я этого не люблю. Ты вон Сашке позвони, он любит помогать. Вот он тебя пожалеет. — Не хочу. — Ну, не хочешь, пока. — Слушай... — Да ладно. Пока. Он полежал еще сколько-то, встал, кое-как допил одеколон, вернулся в кровать, надеясь на сон, но чувствовал, что не хватит, отчаяние и страх победят эти жалкие последние капли. Над ним медленно или быстро, во всяком случае, он все различал, но голова кружилась, стала вращаться огромная и очень высокая воронка вроде перевернутого смерча, в ней по кругу плавали мерзкие морды жалких, страдавших, но очень злых и опасных созданий. Они выглядывали жалобно из- за рваных лохмотьев серой поверхности, вращались вместе с ней и уносились вверх, туда, где все втягивалось в бесконечно удаленную точку. Они возникали на самом краю воронки, очень близко от Доктора, он боялся, но в общем понимал, что, поскольку сам находится вне этого кружения, они его не смогут тронуть и так и унесутся, строя умоляющие рожи, подмигивая и скаля зубы в ненастоящей угрозе, туда, в эту самую точку. Одно создание, особенно жалкое и умильное, имевшее бородатую и рогатую морду, как у черта из русских народных сказок или у какого-нибудь босховского чудовища, задержало его взгляд дольше других. Оно пропадало, появлялось, но тут обнаружилось новое свойство Бориного взгляда — он мог, если удавалось отключить посторонние впечатления, затормозить движение этого призрака и рассмотреть его повнимательнее. Тот, видно, понял, что сейчас им займутся, закивал, заплакал, засучил завысовывавшимися из тумана волосатыми ножками, но Борин взгляд, усиливаясь от беспомощного сопротивления, фиксировал его на месте, и тут стали происходить неприятные и странные события. Жалкое и даже вызывавшее намеки на симпатию беспомощное чудище стало выворачиваться наизнанку, начиная с черных слизистых губ. Боря боялся оторвать взгляд, с ужасом моля свою волю не сбиться и дать досмотреть до конца. Ему казалось, что чудище должно выть от боли, но было тихо, только из отверстия, бывшего ртом демона, лезли и лезли наружу черные кровавые внутренности, свисавшие и болтавшиеся с новой внешней поверхности влажными губчатыми мешочками грязной силы и злобы. Наконец выворачивание завершилось, чудовище взглянуло на Доктора огромными каплями злых глаз, тут он заметил, что приблизил его силой взгляда на недопустимо опасное расстояние, удар желто-белых, измазанных черной кровью зубастых челюстей чуть не достиг его плоти, глаза Доктора напряглись сами, без панического сигнала мозга, их удар сбил вращение злорож- денного гада с ближней траектории, и его унесло в несколько быстрых вращений в основание воронки, туда, откуда, в общем-то, нет возврата, но куда Доктор сумел на краткое нечто, занимающее или даже не занимающее место между двумя мигами, послать взгляд, увидеть там абсолютно и мрачно черный зрачок чьего-то глаза, сумел пробить и эту черноту, увидеть в ней крошечную искорку, а в ней себя, несчастного и жалкого, на мятой грязной НЕВА 3^98 105
Л. Лещииский. Золотые крылья кровати, с растопыренными руками и ногами, испуганным pi пьяным лицом и напряженными глазами. Он втянулся бы весь и навсегда в эти непонятные зрачки и искры, но тут зазвонил телефон, разбив все в ослепительной вспышке, вызвавшей поток смягчивших глаза слез, приказал вернуться и ответить. — Але. — Боренька, ну как у тебя дела? — Саша? Это ты? — Слушай, ну чего у тебя? Совсем плохо? — Помираю, Саша. Неделю уже со стакана не слезть. Бабочек полная комната. Черти какие-то кусаются. Скорей бы уж сдохнуть. — Да ты чего! Подумаешь, ну попил немножко. Слушай, сейчас ведь поздно уже, первый час. Ты ложись спать, а утром я подъеду, опохмелю тебя аккуратненько — и на свежий воздух... Там тебе хорошо станет... Покушать возьмем, да и пробалдеем денек, а? — Я до утра не доживу, я уже весь одеколон выпил, больше ничего не могу... Я уж лучше поищу, как бы сдохнуть. — Чего-то тебе совсем плохо. Ну давай, я сейчас подъеду. — Давай... Он так устал от разговора, что заснул на несколько минут, потом очнулся и сумел положить пикавшую трубку на место. В дальнейшем лежании не было ни мыслей, ни ощущений, ни времени, быть может, все-таки странный сумеречный покой, в котором он провел ту часть часа, ему дали надежда и ожидание приезда этого самого Саши, любителя заботиться. Он все же вяло понимал, что Саша как человек, крепко пьющий сам, придумает чего- нибудь облегчающее, а может быть, найдет способ прервать этот надоевший запой. Он снова задремал, проснулся от звонка, взбодрился, понимая, впрочем, что это на короткие минуты, сумел надеть тренировочные штаны, заправить в них футболку и даже хоть как-то пригладить волосы, потрогал подбородок — ужас, не брился дня четыре, наверное. Почти легко дошел до двери, открыл, там был Саша — паренек младше Бори на четыре года, брюнет, обаятельный, нетолстый, тоже врач, с улыбкой и с портфелем в руках. Зашел, закрыл дверь, сказал: — Ну ты чего? Совсем плохо? Взглянул внимательно, увидел, продолжил: — Да, брат. И правда ты чего-то. Иди-ка ты ложись. — Угу, — как полудохлый филин, ухнул Боря и быстрым шагом, падая вперед, достиг кровати, хлопнулся на пузо и, потеряв, вернее, потратив энергию на много времени вперед, начал ворочаться, медленно-медленно пытаясь лечь на спину, головой на подушку. Раздалось тихое брякание. Зашел Саша, несший в руках большой металлический поднос — собственность безвестного соседа, в грязи и пыли стоявшую на кухне в щели между тумбой и стеной, теперь вот извлеченную заботой, слегка так, по-мужски, протертую и влекшую под действием силы верного товарища роскошный натюрморт — бутылку водки, стаканы, две бутылки пепси-колы и тарелку с какой-то едой. Саша придвинул банкетку, поставил на нее поднос, придвинул стул, сел 106 НЕВАЗ'98
А. Лещине кий. Золотые крылья сам. У Бори вовсе пропали возможности самостоятельных действий — так он устал, и так хотелось верить целительным воздействиям товарища, отдать ему движение, оставивши себе покой. Тот очень деловито, по-хозяйски и впрямь, как врач, налил в стакан примерно восемьдесят граммов, внимательно взглянул, подумал, добавил еще немного. Как будто правда точно знал, сколько нужно. Сказал сочувственно-начальническим тоном: — На вот, выпей. Ах, Боря выпил. Вместе с алкоголем, теплом и кратким наступлением несильной эйфории в кровь влилась чувствительная жалость к другу Саше, сидевшему со слабой и почему-то виноватой и, конечно, усталой улыбкой. — Саня, а ты-то как?.. Поздно, ты уж устал... — Ничего-ничего, ты давай-ка, на вот выпей пепсика, токсины разбавить. Саша налил в стакан пепси-колы, Боря совсем не хотел, но выпил, куда деваться? В ушах застучало, голова надулась изнутри давлением душных газов, он лег обратно на подушку, застонал. — Чего тебе? Поплохело? — Ммм... — Может, колбаски скушаешь? Хорошо от этого дела. — Не... — Ну, на-ка тебе еще двадцать капель. Появился еще стакан с водкой, выгнал газы, положил в легкую голову какой-то камушек, заставивший ее с благодарным вздохом откинуться на подушку и не заметить мгновенного сигнала — агонизирующей судороги разумной рассудительности, несшего здравую мысль о том, что Саша выбрал хоть и приятный, но очень странный способ помощи запойному другу. Он заснул бы сейчас, наверное, опять ненадолго, но Саша, становясь понемногу тираном, что свойственно всем любителям заботиться, не дал покой, начавши спрашивать об очевидном: — Ты чего, засыпаешь? — Да, сейчас... — Это хорошо, тебе надо поспать. Хочешь выспаться? — Да, хочу... Да, давай, хочу... — Слушай, ты так не засыпай. Ты сейчас заснешь, через час проснешься, опять будешь мучиться. Тебе надо как следует выспаться. Погоди! Не спи! Он налил еще водки, налил в другой стакан немного пепси и достал из кармана маленькую картонную упаковочку лекарств. — Ты смотри, как мы сейчас здорово сделаем. Я тут тебе таблеточек взял успокоительных. — Успокоительных? — Ну да, седативных. Ты чего, никогда запои не купировал? Я их сам, чуть что, лопаю. Ты сейчас съешь пилюльки, запей, выпей немножко и спи. Часов десять, даже двенадцать проспишь, и все. Будешь как огурец. Ну чего, давай? — Правда? Десять часов? — Как минимум. Боря не мог уж шевелиться, Саша помог, положил на губы две таблетки, потом еще две, глоток пепси смыл их в горло, потом следующий глоток унес НЕВАЗ'98 107
Л. Лещипский. Золотые крылья еще одну пару, Саша посмотрел на ход дела, пробормотал: — Ты мужик здоровый, на-ка тебе еще. И добавил еще две таблетки. Боря уж и не хотел ничего, но Сашина заботливость не отпускала, еще один стакан подлез к рукам, был благодарно принят, хотя кто там или что там было благодарно, кому и за что, понять было некому, да и невозможно. Последний глоток залил все черным мраком, начав биением пьяного пульса в больной голове считать эти самые обещанные десять или даже двенадцать часов бессознательной одури. Доктор открыл глаза, увидел свет в окне, что было справа от него, он удивился тому, что день, а это было ясно, раз светло. Он посмотрел, как мог, налево, там должны были быть часы, они и были, но он не мог их увидеть, надо было шевелиться, двигать головой и руками. Пришлось повернуть голову, начать поднимать правую руку, она приподнялась, упала, сил не было совсем. Он полежал еще немного, глядел на потолок, успел как-то быстро полюбить трещинки и пятнышки, сдружился с ними, захотел туда, но ясно было, что нельзя. Подумал, что, легши на бок, легче будет дотянуться до часов, и, как ни странно, повернулся, добавив после поворота несколько движений, удобно умостивших голову и плечи. Теперь он смог достать часы, увидел, что полпервого, ничего не понял, отпустил, они упали на стекло дурацкой тумбочки. Взглянул на что-то странное, что было дальше от глаз, поближе к животу. Рассмотрел. Там на табуретке был поднос, внесенный вчера пропавшим другом, на нем стакан, бутылка пепси со снятой крышкой и граммов двести водки в той, вчерашней емкости, заткнутой рулончиком бумажки. Человек ушел, а воля его осталась. Событие, в общем-то, очень обычное, но при прямом изложении производящее впечатление мистического и пугающего, тем более что оно прямо указывает на возможность существования воли вне тела носителя, также на способность воли к внедрению в чужие тела и, в качестве частного свойства, на ее нематсриальность. Саши не было в квартире, это чувствовалось. Он не был волевым человеком, себя-то не мог контролировать, куда уж других, да еще остаточным воздействием, да еще такого непростого мужика, как Доктор. Но тут был случай редкой возможности. Доктор был абсолютно пуст и предельно легок. Тончайшее дуновение оставшихся Сашиных намерений, которое в случае нормального Бори- ного состояния, может быть, побудило бы его недовольно нахмурить брови при мимолетном воспоминании о вчерашнем и не более того, сейчас принудило его снова заворочаться, зашевелиться, задергаться, нашло в нем какие- то силы, заставившие рассудительно налить в стакан только половину водки, сразу выпить и откинуться на подушку. Потом он встал, сумел как-то сходить в туалет, сумел побриться, очевидно надеясь на исполнение Сашиных обещаний и прекращение запоя, а может быть, предвидя наступавшие события, вернулся, сел на край кровати, допил остаток и занялся единственным делом, которое было ему по мозгам и по силам — стал разглядывать трещины, щели и пятна на старом паркете. Звонок в дверь прозвучал откровенно и решительно, обозначив безоговорочную ликвидацию как-то достигнутого равновесия и открыто сообщив о готовящемся вторжении в ситуацию, жизнь и судьбу. Он открыл, там стоял 108 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья Саша, веселый и трезвый снаружи, внутри закрученный в тугой многолинейный штопор желаний, опасений и неудобств; впрочем, этого, да и наружных глупостей, Боря не заметил. Он смотрел на женщину, стоявшую рядом с Сашей, и безмолвно, бессильно и бесчувственно удивлялся тому, что она зачем-то постаралась усилить и увеличить свою обычную красоту, элегантность и стройность дорогим черным платьем, слегка лишь закрывавшим колени, сапфировым кулоном на золотой цепочке, какой-то особенной укладкой пышных черных волос и тщательным макияжем, аффектированным стремлением к безупречному изяществу окрасившим ее глаза, губы и ногти в фиолетовый цвет и сквозь патину дорогой сексуальности явно указывавшим на некоторое безвкусие и беспокойство. Боря не любил свою бывшую жену, развестись еще не успел, не хотел с ней видеться и разговаривать, сейчас по-идиотски слабоумно обрадовался ее приходу, усилившему надежду на решительные действия, помощь и избавление. Два с небольшим года назад трое школьных приятелей пригласили его отметить день рождения одного из них за городом, так сказать, в лесу, на природе, в палатках, с кострами, шашлыками, водкой, но без баб и с возможностью раскованного поведения в дружеской мужской компании. Эта пьянка, как и многие тысячи других, жадно организуемых ухватистыми советскими мужичками, прошла бы, не оставив за собой ничего, если бы не грибы. Один из дружков переоценил свою хозяйственность и исконно присущее знание проявлений родной природы, насобирал каких-то поганок, насолил и предложил всем закусывать. Под водку, как известно, все идет. Грибы проникли в желудки веселых празднователей, смешали свои ядовитые сущности с соками организмов, и примерно через час, а это был уже поздний вечер, освещавшийся полной луной, Боря стоял на четвереньках на краешке поляны и остатками мозга жалел, что не может вывернуться наизнанку, вымыться и снова завернуться. Впрочем, грибы выворачивали его так, что грех жаловаться. Тоже, надо сказать, ничего особенного, уж чем-нибудь каждый хоть раз в жизни травился, но в самом пике мучений, когда клокотавшие и хрипевшие звуки исторгали из Бориного горла мелкие капли едкой темной — в лунном свете цвета яснее не различались — жидкости, когда он замутненным сознанием принял возможность того, что отравился насмерть, когда ему уже все стало почти все равно, он вдруг увидел траву. Она неподвижно стояла, лежала, закручивалась перед его глазами, мерцала цветами, которым не нашлось места в яркой дневной радуге, — черно-зеленым, серебристым, темно-рыжим, края каждой травинки, каждого ствола и длинного острого листка были обведены тонкими черными линиями, и в узоре этих линий, ясно и четко обозначавшим себя как носителя информации, трудного, но пригодного для расшифровки, Боря вдруг увидел ясные знаки и, наверное, прочел написанное. Он ни тогда, ни потом, хотя запомнил эту историю очень хорошо и на всю жизнь, не понимал и не мог пересказать смысл травяных сообщений, но какая-то часть его мозга или чего-то другого, как видно, все поняла, потому что он, продолжая хрипеть, клокотать и изблевывать ядовитые кислоты, стал ползать на четвереньках, рвать какие-то специальные травинки и поедать их, придыхая от удовольствия. Что это была НЕВАЗ'98 109
Л. Лещинский. Золотые крылья за трава, он не знал, помогла она или нет, сказать трудно, но, во всяком случае, Боря оправился намного раньше других отравленных, стал кипятить воду и заставлять их пить и так далее. Он признал ценность приобретенного тогда опыта, пытался видеть знаки и понимать события, получалось плохо, но все же решения принятые и поступки, совершенные без рассуждений, оценок и умствований, выходили лучше и удачнее взвешенных, обдуманных и пристойных. Сейчас он не мог рассуждать, умствовать и оценивать, о пристойности и говорить не приходилось, а знаки как раз читать было легко и подчиняться их указаниям приятно и нетрудно, но только смысл этих знаков, написанных на телах, одеждах, возникавших в движениях, мимике и жестах двух пришедших людей, был недобр и злотворен для слабого духом и телом, неспособного к осторожности и обороне Доктора. — Умираю, ребята, — сказал он слабым и жалобным голосом, улыбнулся виновато, пошел в комнату и лег на кровать на спину. — Ты что, сегодня с утра уже принял? — спросил Саша и кивнул головой снизу вверх, указывая своей спутнице на пустую бутылку. — А ты ничего не привез? Налей немножко, а? — Сколько дней уже так? — спросила женщина. — Вроде выходит ровно неделя. >Борь, да куда тебе еще? Ты уж держись, старик, больше не пей. Тебе выходить надо. Может, ^чайку тебе? — бодро и неискренне спросил Саша. — Какой чай. Водки дайте, а? Тамара... ты же добрая... — Шура, иди, поставь чайник. Ему правда хорошо чаю. Саша ушел послушно. Тамара села на край кровати, посмотрела на Борю внимательно, подумала и медленно и осторожно сказала: — Совсем ты болен, милый. Может, врача тебе вызвать? — Какого врача? — Тебе помочь надо выйти из этого состояния. У Саши есть врач. Давай я позвоню. Ты ведь не хочешь дальше мучиться? — А он поможет? — Я думаю, да. Саша говорит, что он специалист как раз по таким случаям. — Ага. — Ну так что? Я пойду, скажу Саше, что ты согласен. Она элегантно встала, пошла на кухню, как-то изысканно изгибаясь на ходу и не забывая не сильно, а так, в меру, закидывать одну ногу перед другой, чтобы получалось почти как у манекенщицы. Боря закрыл глаза и почувствовал, что стало немного легче — чужая воля помогла слегка. Короткая возня в прихожей, разговор по телефону, звяканья и шумы закончились доставкой чая на том же подносе. Боря был вынужден глотнуть — эти двое стояли и смотрели, как вороны на раздавленную колесами кошку. Ему поплохело так, что он чуть не плюнул в них этим самым чаем, но все же проглотил. — Пей, пей, это надо, — немножко сердясь и нервничая говорил Саша. — Давай, сейчас уже врач приедет, надо чтоб ты до него выпил. — Горячий... и горький какой-то. Я схожу хоть в туалет. ПО НЕВА 3'
Л. Лещинский. Золотые крылья Сходил в туалет, потом зашел в ванную, заперся, во рту был мерзкий вкус чая, смешанного со вчерашними, прочно забытыми им таблетками. На полке была бутылочка с туалетной водой для после бритья, оказалась со спиртом. Нашелся и стаканчик. Боря выпил, сидя на краю ванной, услышал стук и голос Саши: — Борь! Ты чего там?! Выходи давай. — Не... Тут буду сидеть. — Да ты чего? — Чая вашего не хочу. Оставьте меня в покое. Я умереть хочу. — Слышишь? — сказал Саша за дверью. — У него мысли о самоубийстве. Раздался звонок. Зашел кто-то, надо полагать, этот самый врач. Шарканья, маета, бурканья раздражали уши, потом он различил голос Тамары, хнычущие звуки, всхлипывания, она, кажется, действительно плакала и говорила врачу: — Доктор, неделю уже. Я боюсь просто. Он теперь в ванной заперся, говорит о самоубийстве, там бритва какая-нибудь... — Попросите, пожалуйста, вашего супруга выйти, — невидимый врач говорил мягким, понимающим голосом, такие голоса бывали у официантов ресторана «Баку» или «Кавказский», когда Боря давал денег и требовал чистый столик и хорошее обслуживание. — Боря! Ну, пожалуйста! Прошу тебя! Доктор приехал, он тебе поможет. — Ну давай, старик, вылазь ты, правда. Кто-то продиктовал, тихо-тихо, обычно не слышны такие советы, но ничего уже не осталось, никакой защиты. Боря услышал и повторил: — Саша, принеси мне трусы чистые, пожалуйста. Я сполоснусь слегка. Саша сходил, спросивши, где трусы лежат. Боря отпер, получил трусы и возможность вымыться, закрыв, но не заперев дверь. Мыться он не хотел вовсе, но поплескался водой, пошумел душем, слегка побрызгался и скоро вышел в трусах и тапочках. Не глядя на тревожную компанию, пошел на кухню и сел на стул. В прихожей был слышен шепот, Боря был занят делом — ждал, поскольку было ясно, что что-нибудь да будет, взялись за него крепко, и слава богу, что хочешь лучше, чем запой проклятый, лишь бы не бросили опять. Они шептались, Тамарин голос вырвался из шелухи звуков, как иногда вой двигателя нетерпеливого автомобиля вырывается из городских звучаний и заставляет вздрагивать то всех, то немногих, приводя мысли об авариях, погонях, силе и бесчувственности. Боря не различил слов, потом услышал голос врача, выговаривавшего слова с фальшивой громкостью, полезной для проникновения произносившихся им мерзостей за плохо закрытую кухонную дверь. — Я считаю, что необходима срочная госпитализация. Ему надо помочь. Это возможно только в условиях стационара. — А что вы будете делать?— поддержача тон и тему невидимая собеседница. — Ну, назначим курс укрепляющих капельниц! Промоем кровь! Он через три дня будет как огурчик! Поговорите с ним. — Да, Тома, действительно. Давай, Боря тебя поймет. Ведь для его же пользы. Она зашла, опять села, стала говорить. Боря не слушал, не слышал, ему НЕВАЗ'98 111
Л. Лещине кий. Золотые крылья опять поплохело, он был согласен на что угодно. Чего-то ему принесли, чего- то он подписал, чего-то говорили, продолжали убеждать друг друга, хотя все уже было сделано. Настало время одеваться. Опять подсуетился добрый ангел, толкнул пустую голову Бори, тот встал, дошел до комнаты, обернулся к ним, сказал: — Ладно, выйдите, я одеться хочу. — Мы выйдем, а вы останьтесь, пожалуйста. Помогите вашему другу, — с серьезным значением сказал врач Саше. Они остались вдвоем, Боря, не меняя позы, глядя в пол, сказал: — Саш, ты тоже выйди, будь другом. — Не могу. Ты пойми, тебе не надо сейчас одному оставаться. У тебя состояние вон какое... Давай лучше одевайся. — Выйди. Мне деньги достать надо. Я не хочу тут бросать. Тебе оставлю, пока болеть буду. — А что за деньги? Там сколько? — Штука двести. — Ага... Ну давай... Я, ладно... Только ты сейчас... Он вышел. Боря вяло стал одеваться, удивленно беря в руки знакомые, казалось бы, и привычные вещи. В шкафу за тряпками правда лежали деньги — две четыреста. Кто-то подсказал Доктору, что меньше, чем за штуку двести, Саша может не купиться, придется ему отдать половину — хрен вернет когда. Пятьсот Боря запихал, как еще справился, в кармашек для оторвавшегося капюшона в воротнике старой поганой болоньевой куртки, а семьсот сунул в трусы. Оделся. Позвал: — Саша, зайди. Сказал ему тихо, как бы заговорщицки, будто просил об услуге: — На бабки. Тот принял тон и ответил отрывисто, понимающе и тайно: — Ага, давай. Я их спрячу. Они вышли в прихожую. Врач говорил, обращаясь к Тамаре: — Я вам обещаю, что мы устроим ему отдельную палату. Можно прикрепить медсестру. Вообще, условия там очень хорошие. Вы готовы? — спросил он Борю. — Да, — еле сказал тот, боясь, что сейчас упадет от слабости и судорог в голове. Саша взял его под руку, пошли вниз, пачка денег в трусах шевелилась и шуршала, мешала нормальным шагам, Боре все было все равно, только вдруг, ни к селу ни к юроду, он вспомнил дурацкий анекдот: — У девушки молодой человек в кинотеатре украл деньги. <<А где вы их хранили?» — спрашивают. <<В трусах». — <<И что же? Мужчина полез к вам в трусы, а вы никак не реагировали?» — «Так я же думала, он с благородными намерениями». До места назначения Доктор ехал в Сашиной машине, такая ему была поблажка неизвестно за что, а может быть, Саша думал, что Доктор может очухаться по дороге, купить врача, санитара и водилу pi суметь уйти со старательно подготовленной дороги, с той дороги, которая должна была привести к счастливому концу и исполнению желаний. 112 НЕВА 3^98
А. Лещииский. Золотые крылья Глава 7 ПОСЛЕДНИЕ РАСЧЕТЫ ЭТОЙ ЧАСТИ Существуют мысли настолько очевидные, что, несмотря на их общераспространенность, все, желающие и имеющие права отнести себя к подавляющему количеством и достоинством большинству, которое обычно называется нормальным, не в смысле серединки, серости, унылой нормы и тому подобного, а в смысле отсутствия неприятных и вредных патологий, должны или вынуждены предоставить им место для существования и определенную свободу движений, контактов и влияний. Очевидность не всегда ошибочна. Одной из основ способности суждений является признание того, что право этих самых суждений, оценок, умозаключений принадлежит как раз нормальному и достойному большинству. Это безусловно так, и нормальное мышление намного справедливее, истиннее и ценнее мышления патологического, или, другими словами, сумасшествия. Завораживающим строем красивых фраз можно доказывать превосходство сумасшествия над нормой, можно, свободно двигая кубики мыслей, восторгаться безумцами и объявлять их единственно зрячими среди серого стада слепых, можно, наконец, самому сойти с ума и потянуть за собой, сколько удастся, учеников, однако все же, как ни крути, за умным советом, нужной информацией или за решением трудной задачи нормальный человек не пойдет к пациентам сумасшедшего дома, и будет прав. Делать ему там нечего. Интересно заметить, что право человека принадлежать к нормальному большинству предоставляется ему этим самым нормальным большинством, поскольку все критерии и правила исходят из самой глуби этой массы людей. Тут, кажется, нет особых вопросов и трудностей, но есть граница между нормой и патологией, граница очень объемная, изогнутая, растянутая и состоящая из множества странных и коварных индивидуумов с не вполне нормальными, но и не вполне ненормальными мыслями, поступками и действиями. В том сумасшедшем доме, где Доктор провел семь дней, всего лишь семь быстротечных дней своей не такой уж короткой жизни, на стене висела картина, написанная когда-то одним, давно улетевшим в астрал пациентом. Художник использовал оборотную сторону портрета академика Лысенко, так что, когда Боря заглянул за картину, неизвестно зачем, от скуки, он чуть не вскрикнул или не засмеялся от неожиданности, увидев аскетически-романтическое лицо Трофима Денисовича, перечеркнутое грязным дощатым крестом старого подрамника. Этот, так сказать, «сюр» произвел на него большее впечатление, чем лицевая сторона холста, заполненная какими-то головастиками с выпуклыми глазками и зубастыми ротиками, змейками, пятнышками, крестиками, ноликами, черт знает чем еще. Впрочем, возможны были и другие, хотя и малоценные суждения. Когда Боря в один из дней сидел на диванчике в коридоре и смотрел на плохо нарисованных головастиков, к нему подсел один больной и стал долго и занудно рассказывать о чем-то. У многих пациентов от собственных болезней и от лекарств была каша в голове и во рту, он плел всякую ерунду о газовой плите, о сыне и его ломаном мотоцикле, о даче и помидорах, о завгаре и профсоюзных собраниях, о стенгазете, НЕВАЗ'98 113
Л. Лещииский. Золотые крылья и о густых всплесках ядовитых несправедливостей, которыми обрызгивали и отравляли его все эти одушевленные и неодушевленные предметы. Боря, жалея больного человека, хотел все же сбежать от невыносимо занудных речей, но тут безымянный собеседник неожиданно заговорил о картине и сообщил, что она производит на него и на какого-то его друга, тоже пациента этой клиники, очень сильное впечатление, настолько сильное, что как- то раз после слишком продолжительного рассматривания друга даже стошнило прямо здесь, в коридоре. Доктор увлекся рассказом, но тут подошел другой пациент, называвший себя Полковником, прогнал Бориного собеседника, уселся сам и стал перемалывать свою жвачку о каком-то миллионе рублей, который он носил куда- то в портфеле, о тайных квартирах, где он получал секретные задания, о грядущих разборках и мести с гранатами, автоматами и разодранными телами. Полковник был здоровым высоким черноволосым и чернощетинным парнем лет тридцати с небольшим, по словам знающих людей, последние шесть лет сидел в «дурке» по случаю убийства жены, и выход на волю не предполагался, так что трупы и автоматы не имели серьезных шансов выйти на свою волю из путаной области его свирепых фантазий. Ссориться с Полковником не хотелось, Доктор сидел, скучал немножко, кивал головой, говорил «угу», «ну ты даешь», еще всякие слова и возгласы; вязкие и глупосплстенные рассказы опасного безумца клейкой массой влились в мозг, там получилось что-то вроде желе, в нем мягко завращалось воспоминание о не так давно купленном в «Букинисте» на Литейном у знакомых девочек альбоме издательства «Phaidon» с репродукциями произведений одного знаменитого на весь мир художника, рисовавшего таких же головастиков, змеек и толкотню пятнышек и щетинок. Картина местного безумца не стоила ничего, картины знаменитости стоили миллионы, так что заметное техническое превосходство великого мастера находило благодарное и многоденежное ответное движение в очарованных душах масс почитателей его таланта. Боря катал и облизывал в рыхло-волокнистом студне мыслей образы этих картин, автором которых, бесспорно, был безумец, может быть, природный, а может быть, так сказать, химический, волнами признания и любви внесенный в самую сердцевину жизни общества, куда оно с таким уважением помещает великих творцов образов человеческого искусства. Все было странно и непонятно, загадка отношений уныло-безумного художника и разнообразно-нормального общества удивляла, хождение вокруг да около недоступной разгадки возбуждало чувственность, он бы подумал еще, да вокруг зашевелились, загремели, Полковник тоже встат и сказал: — Давай, Генерал, пошли пожрем, что ли. Они пошли уверенными и неспешными походками по широкому грязному коридору с продавленными и дырявыми диванчиками и скамейками, на которых две минуты назад сидели и разговаривали или молчали безумные пациенты, к столовой, к которой по мере сил спешили все обитатели несчастного второго мужского отделения. Мимо них, как-то сильно и хищно согнувшись, промчался, бешено и хитро двигаясь на блестящем металлическом протезе одной ноги и на тощей, с выпуклой коленкой, другой йоге, держа в руках то ли огромную миску, то ли небольшой тазик, разгрызаемый изнутри и снаружи многими злыми болезнями бледный юноша лет восемнад- 114 НЕВАЗ'98
А. Лещине кий. Золотые крылья цати. Он не умел говорить, не понимал и не боялся ничего, ничего не знал и только всегда хотел есть. Он так хотел есть, что его жалели даже здесь и к обычным порциям и к приносившимся из дома авоськам добавляли кучи несъеденного хлеба, карто4эельное пюре, макароны, все, что поплоше, чего не так жалко. Одна страсть — одно счастье. Он обладал этим счастьем три раза в день по полчаса, остальное время сидел или лежал и мучился, усвоив на опыте, что больше есть не дают. Все спешили и бежали, жратва исчезала с болезненной скоростью, только поворачивайся, не спешили гордые силой больные двух привилегированных столов. О сумасшедших говорят, судят и пишут нормальные люди. Если представить себе разум такого человека в виде самого простого трехмерного эвклидова пространства, а его мысль обычной прямой в таком пространстве, где под прямой понимается траектория свободно летящего без воздействия каких-либо внешних сил маленького камушка, то разум безумца можно вообразить пространством изогнутым, в котором такой же камушек, подчиняясь структуре этого дикого и непонятного здравомыслящему человеку болезненного образования, должен будет двигаться по безобразно искривленной и перекрученной линии. Если же в качестве мысленного эксперимента совместить эти пространства и представить, что разумный человек и безумец думают, как могут, об одном и том же, начав от одной и той же отправной точки, то станет ясно, что мысль безумца будет нестись и крутиться вокруг блистательно-справедливой прямой, иногда натыкаясь на нее, иногда совпадая с ней на коротких или длинных отрезках, пересекая ее или же совершенно удаляясь. Разумное и благородно ограниченное пределами разума существо, рассмотрев точки и черточки совпадений и пересечений, неизбежно придет к выводу о вязкости мышления безумца, о сумеречном состоянии сознания, о своеобразном слабоумии, о коротких периодах относительного просветления, суженном восприятии и так далее. Решивши так, необходимо сделать следующий шаг по стремительно прямой цепи умозаключений, заместить прообраз образом, то есть проявления безумия своими мыслями, а при описаниях набивать собственную голову, речи и письмена той рассыпчатой кашей, которую предварительно сам яге вложил в мысли больного товарища. Знакомство Доктора с товарищем Полковником состоялось в сортиропо- добном приемном покое сумасшедшего дома, настолько поганом, вонючем и наполненном грязными мочальными швабрами, предназначавшимися для размазывания грязи по полу, по, так сказать, сантехнике и по вновь поступившим больным, что принять его за что-то другое и поверить в то, что этот лимб предваряет райский покой отдельной палаты и персональной медсестры, было невозможно даже в сумеречном состоянии сознания, но Доктор не хотел считаться с очевидностями, предпочитая покой мгновения, пусть краткий и мерзкий, необходимости воспринимать, принимать решения и, страшнее всего, самостоятельно двигаться. Два существа, привезшие его сюда и называвшиеся Сашей и Врачом, исполнив миссию, затяготились сценой, наверное, черти, командируемые в мир живых, перенимают, хоть поверхностно, некоторые их слабости вроде совести и там всякой пограничной дряни. Их скрюченная жажда все закон- НЕВАЗ'98 115
Л. Лещииский. Золотые крылья чить поскорее спасла Борю. Врач сказал, что его можно не мыть, а местное чудовище безразлично согласилось не трогать свои швабры, шланги и тряпки, лишь приказало Боре переодеться в белые штаны на завязочках и белую рубаху, разрешив оставить домашние трусы, носки и тапки и связав, очевидно, обоснование разрешения с минованием необходимости раздеваться полностью для грязевого омовения, обязательной и обоснованной части ритуала перехода человека из мира нормы в мир безумия. Нет, не зря, вопреки поверхностным законам человеческой логики, каждый жест и каждое слово участника ритуала знающие люди считают равно ценным и равно необходимым. Казалось бы, не помыли, ну и что? Он и так чистый. А вот и нет. Омовение, в данном случае ритуальное пачканье, отомстило за пренебрежение тем, что в трусах не раздетого до конца Доктора остались деньги, те самые семьсот рублей, которые он унес с собой в неведомую мглу за мерзким порогом и которые крепкой силой нормального мира не позволили совершиться печальному, безвозвратному и, казалось бы, неизбежному превращению. Чужим вошел Доктор в этот мир, неомытый среди омытых, чужим и вышел оттуда, не липнет новый мир на следы старого. Для сопровождения вновь прибывшего был призван Полковник. Они шли по лестнице с проволочными сетками, мимо грязных дверей без ручек и окон с решетками. За открывшейся изнутри дверью их хриплым карканьем встретили две старые и голодные гарпии. Обрывочными ловкими движениями обыскали вошедших, переворошили жалкий кулечек с дурацкими вещами, который Боря бессмысленно сжимал в потной руке, отобрали шоколадку и уволокли в свое гнездо. Еще покаркали, воняя гнилыми зубами, помахали костлявыми руками, открыли внутреннюю дверь, и Боря шагнул в иной мир. Широкий коридор, полный сумасшедших, уставившихся на него круглыми, замеревшими на краткий миг отчаяния глазами, ударил по Доктору злой силой страха, уныния, близких кошмаров и смерти. Он повернулся, сказал неожиданно громко: — Нет, я здесь не хочу, — и попытался сделать шаг к дверям. — Хватай за ноги, — раздался возглас Полковника, в общем-то бессмысленный, поскольку призываемые к действиям давно знали порядок движений наизусть, но этот хриплый выкрик был обязателен для продолжения ритуала и для участников, не знавших, что все уже сбилось, мертво, что они шевелятся зря, жертва не очистилась должным образом и не годится для предписанных действий. Они накинулись на Доктора, радуясь, пихаясь и восклицая, подняли его и шумно понесли по коридору к последней палате по правой стороне мимо расступившихся и радостно встревоженных многоликих жителей этого места. Доктор умел летать, для этого нужна была женщина или алкоголь, иногда это было приятно, иногда мучительно, но всегда он летал сам, лишь царица брала его за руку и делила с ним радость полета. Сейчас, несомый четырьмя мелкими служителями местного зла, он летел и чувствовал полет, даже легкий ветер на обнажившихся при хватаниях частях кожи, но не полет по кругу в воронке опьянения и не яростное порхание в пламени сексуальных восторгов, а как бы стремительное движение вдоль огромной ровной поверхности сквозь слегка расступавшиеся массы смертельно твердых холодных веществ. Дорога по узкой каменной щели должна была кончиться склепом, так и 116 НЕВА 3^98
А. Лещинский. Золотые крылья было бы, к тому все и велось, но не замеченный никем, даже Доктором, ощущавшим лишь легкое трение и покалывание в трусах, золотой огонь, пылавший на его теле, ибо бумажки были хоть извращенным, но верным образом золота, жег, трескал и плавил камень, пылеподобными искрами вонзался в глаза глядевших, светил и грел, ласкал и звал. — Господа офицеры! — заорал Полковник, когда они подошли к столу. Шесть стульев, ложек и тарелок ждали едоков. К двум подходили Доктор, или теперь Генерал, и Полковник, уже сидел очень молодой мужик, здоровый, крепкий, в интеллигентных очках, с безумными глазами и очень резкими чертами лица, такими резкими, что эти глубокие черты и складки, казалось, готовы были вгрызться еще глубже и разодрать лицо на крупные кровавые куски, довершив дело, начатое заболеваниями и наркотиками. Полковник звал его Майором, такая у них была игра. Майор грозился скоро выйти и заработать много денег на фарцовках и торговле, но, правда, было не похоже на то, что выход близок. Еще двое были тихими пожилыми мужичками, смирными и не грязными, по этим признакам Полковник произвел их в лейтенанты и заполнил ими стулья, поскольку настоящих офицеров, готовых колобродить, орать и хвастать вместе с ним, он больше не нашел. Эти трое встали, Майор охотно прыгнул, остальные от неизбежности, шестой уже стоял с поварешкой у котла. Добрый Полковник звал его Старшиной, хотя какой уж там старшина, он и на солдатика рядового не тянул. Паренек лет тридцати, как и Боря, был худ, бледен до серости, молчалив и то ли задумчив, то ли не в себе. Ему б, по слабости тела, сидеть за одним столом с сопливыми и жадными, рьяными в еде и драчливо суетливыми психами, но повезло ему слегка, и генеральская протекция пристроила к хорошему месту. Подошли, Боря сел, Полковник скомандовал, все сели тоже, и Старшина стал раскладывать что-то умеренно съедобное. За соседним столом сидели пять унылых старичков, таких, что еле шевелятся и вот-вот перейдут в преддверие вечного покоя, в палату номер два, где на кроватях неподвижно лежат «овощи», чьи мыслительные и двигательные характеристики достаточно описаны этим словом. Они слегка клевали, не желая ничего, после их еды котел почти не пустел, шестая тарелка стояла рядом с пустым стулом и ждала того, кто смог собрать за одним столом малоежек, кому было наплевать на их текущие слюни, мерзкие запахи, гнилые глаза и струпья на коже, кто хотел есть, кто был силен, бесстрашен и весел. Рядом с этой тарелкой Боря положил бутерброд с ветчиной и апельсин из кулечка, с которым пришел в столовую. Это было жестоко, глаза голодных облизывали куски еды, слюни текли, губы хрюкали, но страх держал их, они знали, даже самые безумные, точно знали, что будет, если тронешь, а Боря мрачно, издеваясь над собой, веселился, глядя на эти мучения и на лодходившего к своему месту парня, который так же весело улыбаясь, подходил к нему несколько дней назад в тот ужасный первый день. Его донесли тогда, бросили на кровать и сразу привязали к ней за руки и за ноги длинными тряпками. Поорали, покричали, потопали и ушли, оставив Борю в большой многокроватной палате, заселенной вялыми людьми в белых одеждах, медленно ворочавшимися и переваливавшимися на койках, еле-еле сползавшими с них и уготовлявшимися двигаться куда-то, возобно- НЕВАЗ'98 117
А. Лещинский. Золотые крылья вив движения, прерванные только что воплями надзирательных гарпий, загнавших их на кровати и заставивших лечь. Идти им было особенно некуда, из этой палаты разрешали гулять только в уборную, даже по коридору было нельзя. Боря, в общем, знал порядки, сейчас лежал в отчаянии и боли и мрачно развлекал себя догадками о собственном диагнозе и готовившемся лечении. Он знал, что такое аминазин и галоперидол, и страх начинал крутить и мучить даже сильнее, чем колюче-проволочные руки синдрома алкогольной абстиненции. Этот парень зашел в палату, свободно размахивая руками, хитро и незло улыбаясь, пижама сидела на нем как-то неплохо, рукава были закатаны. Боря увидел белые поперечные шрамы, но увидел и сильные объемные мышцы. Парень курил, не скрываясь, его приход всполошил больных, и они полезли опять на кровати. Он подошел к Боре и спросил: — Ну ты чего? Он сам не знал, зачем подошел, если бы мог размышлять, решил бы, что от любопытства, в «дурке» вообще скучно. Тогда Боря тоже посчитал любопытство и скуку причинами, потом, через несколько лет, решил все же, что парень этот, Геной его звали, как бабочка на огонек, привлекся золотым свечением, исходившим от Доктора. Мотыльки легкие, и он был легким, сумел отдаться притяжению света, а Полковник со свирепой чернотой не понял, не почуял, не пришел, сидел тогда, отдыхиваясь от трудов, и громко врал о том, как дрался и лягался Доктор. — Да все уже, нормально. — Курить хочешь? — Угостишь? Гена отвязал правую руку, дальше не стал, сказал, что скоро придут ставить капельницу, надо быть привязанным. Еще слова, еще чего-то, золотой огонь пробивал белые ткани одежд, дрожал заманчивым невидимым цветком, но свет его едва мерцал и пропадал в вязкой тьме безумия и боли. Геннадий чуял, сел на край кровати, смотрел на Борю, улыбался, дал вторую сигарету, спрашивал о чем-то, но вот-вот ему могло надоесть, могли позвать, отвлечь, а что там в капельнице может быть, подумать страшно. Другой надежды нет, его приход не может быть случаен, Доктор сказал: — У меня есть деньги. — Где? — С собой. Меня не мыли, я и проволок. — В трусах что ли? — очень весело, полностью и с удовольствием оценивая юмор ситуации, улыбаясь лицом и голубыми глазами, но почти не разжимая губ, спросил Гена. — В трусах. Доктор лежал неудобно, не мог посмотреть туда, где деньги, а Гена мог. Он смотрел и думал несколько секунд, потом спросил: — Ну и чего? — Выручи. Потом я тебе помогу. Я вообще при деньгах. Здесь несколько сотен всего, а дома деньги есть. Выручи. От меня тоже польза будет. — Пойду посмотрю. Потом была капельница, в которой не было, как Гена обещал, вернувшись, нейролептиков, только витамины и всякая безвредная чепуха, полез- 118 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья ная для выведения токсинов. Потом он отвязал Бориса, присматривал за ним, угощал сигаретами, наконец, принес в долг целую пачку «Шипки», потому что Доктор курил очень много, все время, ходя челноком по единственному дозволенному первой палате маршруту: койка—сортир—койка—сортир— койка... Теперь они дожрали. Гена ел очень быстро, но даже он не смог доесть все из котла. Посидел для страха, встал, взявши апельсин и бутерброд, потянулся, зевнул, хрюкнул, сказал Доктору: — Ну чего, отец родной, пошли покурим? Полковник и Майор охотно бы вскочили и пошли вместе с ними, всем было лестно пообщаться с авторитетным человеком, но Гена брезговал убийствами, враньем и криками, поэтому случилось обычное в армиях, даже шуточных, — Генерал ушел по своим делам, а офицеры остались. Они пошли по коридору, Гена захотел съесть деликатесы потом, после сигареты, пошел в палату положить их в тумбочку, оставив Борю на минуту в коридоре. — Гремин... Гремин... — услышал Доктор тихие задумчивые звуки, как если бы некто, любивший его, давно не видевший и очень сильно, но сдержанно и интеллигентно обрадованный встречей, получал бы скромное удовольствие от произнесения вслух звуков его имени. Может быть, так оно и было. О чем думал толстый паренек лет четырнадцати, по виду вроде бы еврей, сидевший на отдельном стуле у стены, не знал никто. Он сидел так всегда, уже много лет, ему было не четырнадцать, а тридцать шесть, он был старше Бори. Его кормили тут же, в коридоре, с ложечки, вечером уводили в палату, он как-то не ходил даже в уборную, развлекал себя ковырянием в носу, тихой мастурбацией, говорить умел только: «А когда бабушка придет?» — и больше ничего. Теперь неожиданно выучил Борину фамилию, стал узнавать его и называть при каждой встрече, удивляя неожиданным вопросом: почетно или унизительно уважение этого жирного младенца? И еще: санитарки говорили, что больше он никого никогда не узнавал и не называл. Гена упрятал наконец свое добро в тумбочку, они двинулись важными широкими походками в сторону уборной для удовольствия курений и бесед. В сумасшедшем доме трудно достижим покой. Им можно было подымить в конце коридора у открытой форточки с видами на одноэтажный кирпичный сарай, баки, колеса, машину без мотора. Там был воздух, было меньше сор- тирной вони, они были сыты, сигарет было полно, в коридоре было гораздо лучше, чище и свежее, чем в сортире, куда загоняли курить всех прочих больных. Загонял и Гена, покрикивая на бессмысленно отчаянных нарушителей, послушно пугавшихся и скрывавшихся за грязной дверью. Мимо ходили и кружились безумцы в пижамах, в белом тряпье, толкотня развлекала, Доктор курил и смотрел, а Гена для удовольствия и поддержания авторитета командовал: «отойди», «проходи», «штаны подтяни», «сопли вытри»; он говорил, а они отходили, проходили, подтягивали и вытирали, так и должно быть — у сильного власть, а у слабого покорность. Эти движения и эти возгласы можно было от скуки, от желания вообразить что-нибудь и от предвзятых мнений, происходивших из чтения книг, принять за унылую и грубую пародию на унылую и пьяную праздничную демонстрацию в какой-ни- НЕВАЗ'98 119
Л. Лещине кий. Золотые крылья будь провинциальной дыре или за последние шевеления длинного ритуала с многочасовыми возлияниями, когда участники, пройдя все стадии опьянения, от радостного предвкушения, первых глотков и блистательных видений до последних тяжелых шагов к падению в мрак забытья и покоя, еще терпят насилие командующих, зная, что вот-вот все кончится и они найдут убежище от надоевших и болезненных воздействий тоже уставшей власти. Они уже не могут славить того бога, которому возлияли, не запевают гимны, не танцуют, даже не могут воздеть руки к небу в мольбе и покорности, могут только ступать тяжело, монотонно и бессмысленно. Впрочем, один из роя сумасшедших был упорен. Пройдя несколько раз от палаты к уборной и обратно, он появился вновь перед глазами смотревших, остановился, прервав движение, единственный неподвижный среди многих двигавшихся, единственный спокойный среди постоянно-суетливых, единственный сохранивший энергию среди истративших. Он встал и медленно начал изгибаться назад, подводя руки к животу, а голову закидывая вверх, туда, где должно было быть небо, а был потолок мужского отделения сумасшедшего дома. Тело замерло в позе покорного призыва, который разум, обычай и чувства требовали усилить жестом рук. Человек не воспротивился требованиям внешних и внутренних сил, руки неспешно заскользили по сине-бежевой полосатой поверхности пижамной куртки, они поднялись до груди, обхватывая ее с двух сторон в непрекращавшемся движении и как бы вынимая из нее что-то и предлагая это тем или тому, кто наблюдал за ним сверху и кому он посвящал свой медленный танец. Вот руки, постепенно расходясь в стороны, как если бы увеличивался в размерах предлагавшийся небесам дар, проплыли мимо головы, вот губы начали движение, вот сейчас жест должен был завершиться древней предписанной позой и человек должен был запеть гимн, но то, что он нес, как видно, верхним краем достигло потолка, ударилось об него и остановилось, спутав все, оборвав танец pi превратив красивые жесты молящего в отвратительные судороги безумца. Он задрожал, дрожь рук и губ исторгла из внутренних частей горла хриплый тихий вой, звучавший в ушах смотревших и слушавших безнадежным криком отчаяния и выдавивший наружу легкую белую пену. Руки, не успевшие распрямиться и согнутые в локтевых суставах, стали раскачиваться в угрозах или проклятиях, заменивших молитвенные жесты и аккомпанировавших скрежету звуков. Все сбилось, и Доктор в мрачном изумлении ждал слов и действий, от кого бы они ни изошли, призванных для прекращения ненужной, бессмысленной и безумной сцены. — За ноги хватай! — закричал Гена, бросаясь с сигаретой в зубах к готовому упасть и судорожно начать колотиться об пол несчастному парню. Доктор выплюнул окурок чуть не прямо в руки загоготавшему от неожиданной удачи больному и кинулся на помощь. Они вдвоем легко схватили парня и по проходу, образованному внимательно-любопытными сумасшедшими, почти бегом понесли его в первую бесштанную палату — теперь ему предстояло мучиться там. Он вырывался, пытался кричать слова, из которых хотел составить просьбы, ничего не выходило. Они с ходу кинули его на пустую кровать посреди палаты, Гена бросился привязывать руки простыней, Боря, не умея вязать, держал ноги за щиколотки, повернувшись спиной к голове больного, поскольку стоять иначе мешала металлическая 120 НЕВАЗ'98
Л. Лещипский. Золотые крылья спинка кровати. Не все легко давалось и опытному Геннадию. Под хриплый вскрик, что-то вроде «пусти!», парень сумел рвануться вперед, сесть на кровати и, еще согнувшись, укусить Борю в непредусмотрительно подставленный зад. Вбегавший Полковник заржал от двойной радости, быстро навалился на помощь, дело было сделано легко, и скоро они выходили из палаты, пересмеиваясь и обсуждая комичный укус и глупые бормотания и дерганья привязанного. Боря тоже посмеивался, иначе было никак, да и не нужно, но это не мешало ему думать о том, что сам он лишь по редкой и чудесной удаче избежал курса лечения нейролептиками, которые, по признаниям медицинских учебников, могли вызвать и вызвали явления паркинсонизма и эпилепсии. К нему подошла санитарка, сказала громко и визгливо: — Гремин, пройдите в кабинет, вас просят. Его звал Врач, один из тех, кто правил этим миром. Этот Врач был отличен внешностью от того, привезшего Доктора в клинику несколько дней назад, тот был грязной жирной свиньей, а этот был похож на интеллигентного бородатого козлика, но повадки и желания были настолько утомительно и однообразно схожи, все так мерзко кувыркалось в яме, заполненной низкой лживостью, трусливой жестокостью и постоянной, неиссякаемой, мягкой до гнилости жаждой денег, что проще было считать их всех одним и тем же Врачом, умеющим, как комический актер в какой-нибудь театральной раз- влекухе, мгновенно менять одежды, лица и даже размеры. Доктор удивлялся странному и примитивному постоянству этого существа, но сейчас, направляясь на беседу с ним, был рад этой простоте, позволявшей заранее знать ход беседы, способы достижения наилучшего исхода и сущность этого самого исхода. Врач звал его во второй раз. Он уже был в этом кабинете на третий день стационарного лечения, когда его неожиданно перевели из первой палаты в четвертую, выдали пижаму по размеру, показали койку с хорошей тумбочкой рядом с Гениной кроватью. Радость была подарена ему внезапно, мало кого держали без штанов меньше пяти дней, и это была действительно радость. Поганый грязный коридор засверкал в его глазах неоновыми лампами, недоступные вчера диванчики и стульчики предлагали сесть и отдохнуть на свободное место или согнать кого-нибудь попроще, чего, впрочем, Доктор никогда не делал сам, но брезгливо пользовался, если сгоняли Полковник, Майор или Гена. Можно было гулять, ходить, общаться, да и общаться-то с ним многие хотели. Геннадий, улыбающийся, здоровый, бесшабашный и безжалостный не от злобы, а от простоты, осенял его своим авторитетом, деньги мерцали бледными переливами золота, алкоголь уходил из крови под давлением витаминных растворов, открывая глаза, звавшие подойти и поговорить с нормальным человеком. Полковник подошел, покряхтел как-то, стал разъяснять свое поведение в самом начале и обрадовался, когда Боря сказал, что понимает и не сердится. Они стояли тогда втроем у туалета и курили. Полковник врал про миллионы, Доктор тоже от радости свободы немного хвастался, Гена терпел болтовню, уважая Доктора, и курил, глядя в основном в пол, чтобы не поднимать лицо и не показывать силу презрения, которую даже Полковник легко прочел бы в его чертах. Вдруг он немного дернулся, как кошка, когда она НЕВАЗ'98 121
Л. Лещииский. Золотые крылья идет, скажем, по городскому газону по неведомым делам, ибо, хоть кошки ходят и ходят по городу тысячами, а может быть, и миллионами, год за годом и столетие за столетием, никто не знает, куда и зачем устремлено их движение, и, когда она неожиданно останавливается, замерев на половине шага, немножко поднимает голову, начинает нюхать, дрожа усами, дрожь передается повисшей в воздухе лапке — сейчас что-то будет: то ли прыжок за пищей, то ли бегство от сильного, то ли драка с равным, то видно сквозь шерсть, кожу и кости многоветвистое кружение мыслей в ее не слишком умной головушке. Гена, поднимая голову, дернул хабарик, бросил его на пол, откуда он исчез сразу же — такими жирными хапцами в «дурке» не брезговали, и в напряженной собранной позе стал смотреть вдоль по коридору в сторону открывшейся и закрывшейся входной двери отделения. Полковник еще не заметил, хрипел, махал рукой, говорил о бриллиантах в ушах какой-то жившей в его больных мозгах голой женщины, Доктор не слушал, переводя луч взгляда туда, куда пристально и с уважительным удивлением смотрел Геннадий. Его взор скользнул по толпам психов, разом уставившихся туда же, на дверь, они любили смотреть на входивших и вносившихся, прошелестел по оттопыренным ушам и плоским затылкам, пересекся с линией взгляда Геннадия, уткнулся в черное пятно, медленно двигавшееся в их сторону, и Доктор узнал тогдашнего «сайгонского» собеседника Быка. Он был в черном, черными были джинсы, ботинки, носки, ремень вместе с пряжкой, рубаха, кожаная куртка, шарф и пластмассовые кварцевые часы. Он шел, согнувшись, загребая длинными руками, в каждой из которых держал большую, туго набитую полиэтиленовую сумку. Из одной из них явно торчала палка твердокопченой колбасы, категорически запрещенной к вносу на отделение, из другой — два блока «Мальборо». Время было невпускное, торжественность входа подчеркивалась двумя гарпиями, стоявшими вроде как смирно у пропустившей Митрофана двери. На ходу он подрыгивал ногами, смотрел вперед и вниз, походка была, как у многих глядевших на него больных, оттопыренные уши усиливали сходство, безумны были и глаза, но их лучи свирепо и неуклонно говорили о смерти, натянутой струной бешеного характера отделяя его от сопливых, слюнявых и слабовольных придурков. Он медленно подошел, сказал: — Здорово. Ясно было, что он обращается к Доктору и Геннадию, больше ни к кому. Еще сказал: — Отойдем поговорить. Они отошли, сели на диванчик, с которого и от которого сбежали забоявшиеся психи. Митрофан продолжил: — Тебе. И дал пакеты Боре. Тот сказал: — Спасибо. Митрофан повернул голову в сторону Геннадия. Спросил: — Смотришь? — Я тебе сказал, запомни: обещал, значит, смотрю. — Ты хорошо смотри. Сестры, няньки понимают? 122 НЕВА 3^98
А. Лещипский. Золотые крылья — Объясняю. — Ты им, сучкам, объясни: они до конца смены сестры. Дальше мы лечим. — С врачом бы поговорить, такая б...дь гнилая. — Сейчас поговорю. Ну, давайте, мужики. Геннадий, выполни, выходи, я запомнил. Он не стал прощаться за руку, встал, оставив тяжелые драгоценные пакеты, прогреб через коридор, открывши дверь кабинета, и, не меняя походки, вошел. Боря все понимал, но испуганному и молчаливому удивлению это не мешало. Геннадий тоже помолчал, улыбнулся весело, искренне, по-дружески, сказал: — Ну, корифаны у тебя. — А чего? — С такими дружками можно и в «дурке» поотдыхать. А ты его давно знаешь? — Я его вообще не знаю. Он с моим товарищем как-то крутится. — Ну чё, товарищ генерал, потащили пайку. Они сложили все в две тумбочки и вышли в коридор. Там, в общем, все забылось, улетели гарпии, вернулись к обычным соплям, слюням, хождениям и балабольству психи, только Полковник с Майором осторожно сидели наискось от двери, боясь попасть на неприятность, но и желая видеть и потом обсуждать. Митя пробыл в кабинете минут десять, вышел, за ним шел врач — этот самый козел в халате. Митрофан сказал: — Значит, я могу надеяться. — Да вы понимаете, меньше невозможно. Даже при таком диагнозе мы должны выдержать его хотя бы неделю. — Сегодня четверг? -Да. — Значит, в следующий вторник он выходит? — Да, мы постараемся... — Чего стараться? Так я не понял: выходит или нет? — Выходит, да, конечно... — Ну что, я услышал. Смотри. Ты нормально, и мы нормально. Ну, всем счастливо оставаться. Врач хотел еще говорить, убеждать, оправдываться, в движениях головы, дрожаниях век и сгибаниях пальцев был страх, он даже всхлипнул от краткого удушья, но разговор закончился, Митрофан уходил, лишая труса, очень хорошо знавшего, чего бояться и что ему и за что может быть, возможности еще поговорить, спустить через клапан слов давление страха, попытаться увидеть в глазах убийцы прощение и хоть немножко доброты. Он постоял, переминаясь, поматывая головой, потом сказал: — Вы зайдите ко мне, пожалуйста. Обоим пришлось отдышаться немножко. Врач хотел закурить, потом помутнел глазами, поглядел на стол, на пол, в угол, отодвинул пачку, опять посмотрел на угол стола и легонько дернул себя за ухо. Суета происходила от неуверенности в собственном и Борином статусе — не предложить закурить вроде бы неудобно, предложить — очень опасно: больным и помыслить НЕВАЗ'98 123
Л. Лещине кий. Золотые крылья нельзя было о курении в кабинете, и кто-нибудь из коллег мог бы увидеть и сделать неприятные выводы. — Ваши друзья настаивают на скорейшей выписке. В принципе я считаю, что вам лучше было бы полечиться подольше, но могу пойти навстречу. Диагноз ваш позволяет ограничиться неделей. Так что будем стараться. Боря почувствовал себя очень плохо. Во рту появилась какая-то кислая жидкость, губы высохли, остальная кожа, наоборот, вспотела. Стало нехорошо дышать, череп надулся изнутри, и давление застучало в висках и глазах далекими, но тревожными ударами. Он не пил всего три дня, этого было мало даже при всех капельницах, чтобы совсем выходиться. Но тут пришлось собраться и задать вопрос, от подготовки к которому стало совсем кисло, душно, липко и напряженно: — А какой вы поставили диагноз? — Ситуационная реакция. Мы посчитали, что ваше состояние вызвано ухудшением отношений с супругой, возможным распадом семьи и другими личностными обстоятельствами. Доктор задумался, как бы вывалившись на короткую секунду из кабинета и оказавшись в мутном клубке своих мыслей, в полном одиночестве, в собственном маленьком и замкнутом пространстве. Вначале он подумал, что хорошо, что такой диагноз. Значит, не алкоголизм. Жить уже легче. Здорово Бык постарался. Значит, через несколько дней выпустят. Куда? Опять к этим дежурствам, к мучениям и к запоям? Чего делать? Он не знал, и не знал, как узнать. — Скажите, пожалуйста, Борис Эмилиевич, какие вообще ваши намерения по поводу отношений с супругой? Доктор остался в тревожных мыслях, но, понимая важность беседы с Врачом, как бы высунулся из своих клубков, приготовляясь отвечать, а заодно сумел подумать, что тревога и мрак, скорее всего, вызваны гнилой кровью с остатками алкоголя, сивушных масел и с местными лекарствами. Он услышал неискренние дружелюбные интонации в голосе Врача, понял, чего ждут и чего надо говорить. — Я бы очень хотел восстановить семью и нормализовать отношения с супругой. — А вот Тамара Владимировна считает, что разрыв в основном начался по вашей инициативе. — Я не считаю себя вправе отрицать это. Думаю, что мое поведение было вызвано сильным переутомлением на работе. У меня развилась бессонница, и, поскольку я не хотел прибегать к медикаментозным методам, нарушения сна содействовали усилению переутомления и неадекватного поведения. Врач повеселел, ему понравились слова Доктора, все ложилось и складывалось, все было написано на его морде козлючей — и не обидят, и спасибо скажут, и денег дадут, ах, здорово! Дальше все пошло проще и легче. — Какой вы видите свою жизнь после выписки? Чем в основном собираетесь заниматься? — Работать. Я испытываю большое удовлетворение от своей профессиональной деятельности. Я очень устал за последнее время, теперь надеюсь на новый импульс и качественно иное отношение к работе. У меня почти готова кандидатская диссертация. Я запустил се, теперь в сжатые сроки 124 НЕВАЗ'98
Л. Лещииский. Золотые крылья надеюсь закончить. Кроме того, за последние месяцы я, не буду скрывать, несколько оторвался от коллектива, отошел от общественной жизни. Теперь попрошу нагрузку, возможно, в виде чтения лекций или на любом другом участке. Ах, правда, как все хорошо шло. Боря говорил, Врач записывал, история болезни росла и крепла. Поговорили еще немного, потом вежливо встали и разошлись. Он вышел в коридор, как на широкую свободу из тесной камеры. Напряжение исчезало, тихий шум, движение, сестра за столом, подходивший Геннадий — все показалось светлым и веселым. Они пошли покурить, стояли молча, Гена дымил, поплевывал аккуратненько за батарею, улыбался, поглядывал на Борю, тот тоже курил, дым сигареты разгонял кровь, неизбежно растворившую в себе элементы безжалостной, трусливой и злобной атмосферы кабинета. Он пытался связать события, которые разваливались на куски, на осколки, вращались и разлетались. Он не ставил себя так высоко, чтобы верить в свою силу восстановить все порванные связи, но уж на то, что ему удастся осуществить это в отношении событий, относившихся к нему лично, надеялся и рассчитывал. Не зря говорят, что у психов осколочное мышление. Как кто свихнется, так и начинается. Картины дробятся на осколки, пятнышки, точечки, стихи рвутся на отдельные строки, потом слова, потом звуки, музыка теряет строй и ладность, все разбивается, разлетается, искусственные методы безумия синтетическими каплями наркотиков рвут мозги на половины, четверти и осьмушки, связи рвутся и лопаются, больно стегая по больным мыслям и ощущениям. Боря понимал, что ему очень плохо сейчас, но что будет еще хуже. Возвращалось напряжение, коридор, который развеселил его минуту назад, снова превратился в коридор сумасшедшего дома, ходили по нему алкоголики, наркоманы и натуральные, так сказать, психи, сестра — кем была, тем и осталась, лучше и не думать. Геннадий тоже хорош — наркоман и бандит какой-то, а о себе Доктор ничего, кроме «алкоголик» и «гнусь поганая», думать не хотел. Чтобы стало еще хуже, он вспомнил первую ночь, собственно говоря, ночь с позавчера на вчера, то есть совсем недавнюю, но так ударившую, так впечатавшуюся в память, нервы и мысли, что ее расположение во времени было совершенно неважным, он знал, что через двадцать лет она будет такой же, как сейчас. Он курил тогда и ходил, накурился до того, что даже пить расхотелось, хотя, хоти не хоти, ничего тут и не было. Ходил и курил бы еще, но тут стемнело, погасили свет и загнали по кроватям. Он лег, заснул, проснулся в полной тишине и легкой тьме, размазанной свечением дверного проема, — в коридоре горел свет, а дверь никогда не закрывали. Он снова закрыл глаза, пытаясь не думать, задыхаясь немножко, надеясь на сон, — не тут-то было. У сумасшедших рвется все, сон в том числе. Он полежал, присел немного на кровати, она заскрипела, злобно напоминая о совершенной реальности происходившего, поглядел по бокам — везде кровати, укрытые белыми покрывалами, под ними больные, все спали, все налопались таблеток, все было, как одна большая, а может быть, бесконечная белая поверхность, смятая его больными мозгами и глазами, безбрежное белое пятно, среди которого торчал он, один-единственный, белым бугорком, наполненным бо- НЕВАЗ'98 125
Л. Лещииский. Золотые крылья лезныо, кровью и страхами. Он думал встать, но побоялся, потом посидел, лег, снова сел, решил сходить, стал спускать ноги, тут рядом пелена надулась, образуя новый бугорок, он замер, пелена прорвалась, обозначив человека, усевшегося на койке по-турецки, укутавшегося простыней по шею, голову высунувшего, дрожавшего от холода или от ломки, смотревшего на Доктора и наконец сказавшего: — Не ходите. Курить все равно не пустят. Это был тот, кого впоследствии безумный Полковник произвел в Старшины. Он напугал Борю страшной худобой лица, бледными большими глазами, торчавшими остриями прически и скрежетавшим голосом измученного болью человека, пытающегося говорить сквозь чей-то тяжелый и угрожающий запрет. Доктор снова сел на кровати, тоже укутался простыней, сказал: — А чего? — Можно только по нужде ходить. Курить нельзя. Лучше подождите, пока действительно захочется. — А если два раза захочется? — Сестра запишет. Напишет <<беспокойный сон», потом не переведут дольше. Они тогда сидели и смотрели друг на друга, немного говорили, Боря совсем расклеился, восклицал иногда: — Как я здесь оказался? Что я здесь делаю? — а Дима, так на самом деле звали Старшину, просил говорить тише, успокаивал, как мог, говорил, что здесь уже четвертый раз, что ничего, все пройдет, терпеть надо, хоть самого ломало так, что страшно было видеть. Он мучился и трясся, потом засунул руку под подушку, достал две большие синие таблетки, спросил у Доктора: — Хотите? — Нет, не буду. — Правильно, не пейте. Дурь дурью не вышибешь. Доктор мрачно следил за тем, как в медленном сонном блаженстве расползается белой слизью по белой мути предпоследний бугорок, как он сам остается одним и последним, как таращит глаза там, где смотреть не на что, дышит тем, чем дышать больше некому, мыслит последними биениями крови о том, чего нет и быть не может, как его собственная боль, ломка, абстиненция цепляют каждый нерв, каждую мышцу, каждый нейрон и рвут в разные стороны, трансформируя все, что внутри него, в одно всеподавляв- шее, всесжигавшее и всесильное желание смерти. Он сидел так, наслаждаясь мучительной радостью саморазрушения, самым низом существования, хотя была мысль, что может быть еще хуже, сидел довольно долго, до бледно-серого света за окнами, потом упал и вырубился. Разбудила его капельница, вместе с которой деловито и сосредоточенно явился трезвый, ясный и серьезный Геннадий. Он внимательно посмотрел на то, как сестра воткнула иглу, открыла вентилечек, потом сказал: — Иди, я сам сниму, — и она послушалась и ушла. Боря не хотел говорить, помня о тяжелых ночных колебаниях белой пелены, молчал, глядя в потолок, но Гене не терпелось. Он достал бумажку из кармана пижамного пиджачка, протянул се Боре, сказал: 126 НЕВАЗ'98
А. Лещииский. Золотые крылья — К тебе тут друг твой приходил. На вот, бумажку от него почитай. — Разверни, б...дь. Дай в руку. Что-то произошло, и Доктор, как ни мучился, понял и узнал совершенно точно, хоть опыта общения с такими людьми, как присутствовавший Геннадий и отсутствовавший друг, у него не было, но не было и никаких сомнений в том, что их троих связало что-то, что у Геннадия, помимо желаний, появились долг и обязанности, что можно не бояться, не просить, а приказывать. Маленький кусок бумаги умостился в правой руке. Сквозь биение красных и белых искорок в глаза Боря прочел: «Напиши, что тебе принести». Теперь он стоял и курил рядом с Геной, вспоминал, что ничего не понял тогда, решил сдуру, что другом этим был известный любитель заботиться но имени Саша, что он решился хоть сотню из той тысячи двести истратить на больного товарища, и после капельницы немного под диктовку Гены, немного, и вправду совсем немного, соображая сам, написал на обороте бумажки список из многих названий разных продуктов, желанных для собственного употребления и для установления и дальнейшего поддержания местного авторитета и дружбы. В тот же день, через час, не больше, список превратился в огромный белый пакет, сопоставивший каждому наименованию на листочке бумаги кулек с полезной, вкусной, сытной, дорогой, приятной вещью. Курение и стояние позволили связать кое-что, он понял, что и первая посылка была от Быка, что другом был он. Доктор мгновенно вспыхнувшим счастьем понадеялся на дальнейшую помощь от той дружбы, на то, что, может быть, все будет не так уж плохо, но мгновения проходят быстро. Он затянулся сигаретой и, сам не понимая, как и откуда, понял, что будет плохо, будет еще хуже, чем только можно вообразить, что никакого облегчения страданиям не будет и что дружба Быка, напрягши последние силы, навсегда останется здесь, за проклятым порогом сумасшедшего дома. Время прошло, он как-то смирился со своими предвидениями, сейчас было ничего себе, далее ломать перестало, никто не обижал, еды и сигарет хватало, но знание не отпускало, не давало отдыха и забытья. Здесь все же был покой, он приучился спать в огромной палате, есть в грязной столовой, общаться с ненормальными, но впереди ждал этот самый порог, который так или иначе следовало переступить и к которому звал громкий и визгливый голос санитарки. Он зашел в кабинет во второй раз, оказавшийся как-то легче и проще первого. Связать изменение атмосферы кабинета следовало с отдалением времени купирования запоя и постепенным уменьшением остроты и силы абстинентного синдрома, он был уже достаточно здоров, чтобы это не вызывало сомнений, но все же просыпавшееся здоровье и расчищавшаяся восприимчивость доносили ему, что в кабинете и впрямь стало полегче. Он показался просторнее и чище, как бы пустее, хотя в прошлый раз здесь был один Врач, а теперь стало двое. Тот самый козлик сидел за столом и улыбался вошедшему Доктору, на диванчике сидел другой, избравший форму немолодой тетки с нелепо и тщательно уложенными волосами и белым халатом поверх розовых складочек и оборочек какой-то глупой и парадной одежды. Они пригласили, и он сел, а севши, понял, что его позвали, чтобы еще раз задать все эти идиотские вопросы о семье, работе, общественной жизни, и именно НЕВАЗ'98 127
Л. Лещииский. Золотые крылья поэтому собрались вдвоем, чтобы вместе слушать, записывать и потом подтверждать слова и выводы друг друга. Пока эти вопросы не вылезли наружу из их голов, у Доктора было время посидеть, подумать, поразмышлять о странной легкости, неожиданно прилетевшей в это тяжелое вязкое место, и тут он понял, что легче стало не ему, а Врачу, который сидел тут же, вздыхал довольно и пялился на него двумя парами глаз, приготовляясь к разговору. Врач решил какую-то свою проблему, готовился ухватить и выкинуть какую-то неприятность, о деталях догадаться было нетрудно — проблемой и неприятностью был Доктор, с ним было решено, его предстояло в ближайшее время выкинуть, то есть выписать, дополнительным источником довольства, бесспорно, служило приблизившееся время получения гонорара за скорое и успешное лечение. — Борис Эмилиевич! Мы с коллегой проконсультировались и согласились в том, что вашу выписку можно произвести завтра. Что вы на это скажете? — Мне как пациенту трудно судить, но, кажется, что проведенный курс лечения позволяет мне покинуть клинику и перейти к более активной, самостоятельной жизни. — Вы по-прежнему хотите вернуться в семью? — Да, хочу. Моя жена — самая замечательная женщина на свете. — Что вы скажете о вашей работе? — Она прекрасна. Я жду не дождусь, когда смогу отдать ей все свои силы без остатка. — В чем вы видите цель работы? — В беззаветном служении великому советскому народу и светлому коммунистическому будущему. — Как вы планируете строить отношения с коллективом? — Вне коллектива нет жизни. Коллектив дает человеку все, доверяет ему, и я должен буду оправдать это великое доверие. — Как вы относитесь к великим коммунистическим идеалам? — Победа коммунизма неизбежна! Да здравствует КПСС! Доктор отключился начисто от нудного разговора с примитивным течением и наперед известным финалом. Правильно сказал когда-то уже довольно давно один его однокурсник: марксизм-ленинизм нельзя выучить, его можно только понять и им можно овладеть. За годы школы и института Боря вынужденно понял и овладел, поэтому не слушал вопросы, не осознавал собственные ответы, а нес что-то верноподданническое на заданную тему, твердо зная, как в студенческие сессии, что кривая вывезет и в зачетке будет «пять». Он нес и нес эту ахинею, все были довольны, только вдруг Доктор почувствовал и понял, что это еще не все и что насчет наперед известного финала он ошибся. Чем дальше, тем яснее было, что Врач тревожится, что тревога становится все сильнее, но что это не тревога от страха за свое добро, счастье и драгоценное пузо, а детская тревога школьного ябеды, подстроившего какую-то пакость и надувающегося от грядущей гордости и боязни, что сорвется. Доктор понял, тоже напрягся, хоть сразу заболела голова, ждал. Наконец беседа кончилась, все было записано, история болезни стала похожа на журнал индивидуальных социалистических обязательств, можно было вставать. Врач шел за Борей, говорил чего-то, пыжась от готовившегося фокуса, наконец открыл дверь, Доктор думал в последний раз попрощаться 128 НЕВАЗ'98
А. Лещинский. Золотые крылья и выйти, но тут козлик взблекотнул от напора чувств и сказал: — Заходите, пожалуйста. Из-за двери вышел Саша, они чуть не столкнулись, каждый удержал шаг и застрял на месте, глядя на переступившего путь. Они замерли треугольником, две вершины которого были связаны встречными векторами взглядов, а третья, то есть Врач, сказала торжествующе, понимая силу и значение своих слов и надеясь на заслуженную премию: — Ну что ж. А теперь выслушаем противоположную точку зрения. Логично было бы сказать эти слова, глядя на Доктора, которому они, собственно говоря, и предназначались, но в дверях было тесновато, не до конца открывшее проем дверное полотно оттеснило Врача, и вышло так, что Саша и Доктор стояли, глядя друг на друга, а Врач, полувысунувшись навстречу Саше, выдал свой фокус прямо в его распахнувшиеся глаза и уши. Он отпрянул от удара, проход освободился, а фокус и вправду получился классный. Боря пришел в такой восторг, что сделал три веселых здоровых шага, повернулся назад, увидел обалдевшего Сашу, в глазах которого медленно растекалась муть испуга понимания грядущих неприятностей, Тамару, полуприкрытую дверным полотном и то ли не услышавшую и не понявшую, то ли слишком крепкую для пагубного воздействия таких мелочей, и сказал искренним дружелюбным тоном: — Здравствуйте, ребята. Как я рад, что вы зашли. Он задохнулся в конце этих слов от легкого спазма грудных мышц и бронхов, вызванного радостью и злостью, это слегка смазало впечатление, но тем не менее Врач услышал, должен был запомнить и в случае чего применить в нужном месте и в нужное время. Дальше он смотреть не стал, испугался сам подступившей ярости и удушья, помахал рукой, поворачиваясь к ним спиной, и быстро, склонившись к полу, устремился к уборной, что, бесспорно, можно было объяснить естественными и невинными причинами. Потом он долго торчал в сортире у окошка, курил, иногда выглядывал в коридор. Пришел Гена курить за компанию и посмеиваться, Доктор стал посылать его следить, потому что знал, что сил вынести разговоры и встречи с другом и супругой у него не найдется. Они все не уходили, ему надоел этот чертов вонючий сортир, надоело курить одну сигарету за другой, а без курения он бы задохнулся, надоели лопоухие товарищи по несчастью, стоявшие на ближайшем безопасном расстоянии и ждавшие хабарики. Ему не хотелось о них заботиться, не хотелось думать о судьбе каждого окурка, кому дать да как дать так, чтобы псих не дотронулся до его руки, а на пол бросить неудобно — ведь все же люди. Страх встречи подступал все сильнее к сердцу, он набухал, как злобный гнойный нарыв, Доктор чувствовал внутри вертикальный и упругий стержень этого нарыва, покалывавший предварительным приветом от приближавшейся боли горло и легкие, дым сигарет стал горьким и душным, он чуть не выбросил оставшиеся полпачки, чуть не стал топать ногами и орать, чуть не помчался в коридор махать руками и требовать, чтобы они ушли поскорее, с ужасом понимая, что какую бы толстую броню контроля он ни нарастил поверх мягкого зла внутри себя, все равно под ней всегда будет жить маленький, несчастный и больной безумец, смирившийся с пожизненным заключением, но никогда не откажущийся выпрыгнуть на свободу, разорвать на куски все эти брони и нормальности и НЕВА 3' 98 129
/\. Лещинский. Золотые крылья под хриплый выкрик «За ноги хватай!» навсегда бросить остатки своего хозяина в первую палату под белую пелену в мглистой темноте. Геннадий снова спас, подстроил он, или само так вышло, но Врача срочно позвали в палату, где задрались и забуйствовали сразу двое сумасшедших: из Гениной тумбочки выкатился апельсин, остатки крыш поехали в неведомые дали, был вой, падения, разбитые об углы кроватей лица, суровые команды безумных старших офицеров. Геннадий звал Доктора на помощь, на поле боя нужен Генерал, а эти двое, испугавшись, убежали, тем более что Врач был вынужден отвлечься надолго. Все кончилось, первая палата скушала еще двоих, процесс отвлек Доктора от собственных огорчений, как-то подошел ужин, после еды осталась одна лишь мелкая на первый взгляд, а взглянувши повнимательней, не такая уж мелкая проблема — как дождаться утра и выписки. Сейчас было полвосьмого. До отбоя, то есть до половины одиннадцатого, кое-как можно было прокантоваться, а потом? Придется ложиться в кровать, укрываться одеялом и изображать сон — хоть обещали, все страшно попасть в этот еженочный сестричкин донос и рисковать свободой, до которой так близко. О чем эти двое говорили с Врачом? Что обещали? Придется спать, а заснуть не удастся, Боря был уверен в этом, его поколачивало слегка от нервных переживаний, и на покой рассчитывать не приходилось. Вначале было ничего, они сидели с Геной, обсуждали, как выйдут, кто чем займется, как Боря поможет с работой, а Гена перестанет колоться и вообще валять дурака. Они говорили и говорили, ходили курить, Доктор уставал от своего психопатства, от усталости пугался еще сильнее и начинал еще больше дергаться. Гена понимал момент и проблему, ходил, курил, жевал словесную жвачку, вздыхал и мучился за компанию, но все же с удовольствием сбежал из тяжелого облака страхов и мучительностей, нервно вибрировавшего вокруг Доктора, предоставив образовавшуюся полость Полковнику, которого всякими такими глупостями было не напугать — его облака были куда как плотнее, чернее и губительнее. Он, видно, наотбирал у больных и налопался каких-то таблеток, говорил быстрее и бессвязнсс обыкновенного, пена, обычно слегка смачивавшая углы губ, начертила две жирные белые линии, порождавшие отрывавшиеся при горячей и несколько зловонной артикуляции маленькие беленькие пузыречки и их крохотные конгломераты, которые Боря почти небрезгливо терпел, радуясь в это тяжелое время любому общению. Словесный бред, как обычно, вытаскивал из гнойников в мозгу Полковника миллионы рублей, стволы, бриллианты и голых женщин, но все же чувствовалось, что этот разговор не просто так. Он с доверительной манерностью наклонялся к Доктору, трогал его за рукав пижамы, часто требовал поддержки своим речам, говоря: «не, ну скажи», «ты чувствуешь?», «ага?!» — и всякое такое. Долго ждать не пришлось. Полковник поблудил вокруг да около, хоть шутовской офицер, но все же неудобно, потом, посулив Доктору поделиться с ним всеми сокровищами своего безумия, попросил в долг десять рублей. Боря хотел уж дать — великое ли дело чирик, но Гена как-то услышал, хоть был в другом конце коридора. Разумность, всегда готовая прыгнуть за пределы самой себе установленных рамок, объяснила бы его сверхъестественную проницательность некими надчувственны- ми способностями, присущими безумцам, но Доктор, не любивший глупой 130 НЕВАЗ'98
А. Лещипский. Золотые крылья мистики, приписал решительную осведомленность Геннадия болтливости Полковника, наверняка уже рассказавшего многим о своем намерении не в сослагательном наклонении, а, так сказать, в плюсквамперфектуме, увеличившем скромную десятку до размеров как минимум чемодана. Какими только глупостями не забивает головы ожидание. Как бы то ни было, Геннадий, охраняя Доктора, хранил и его десятки. Полковник остался ни с чем. Впрочем, на следующий день Боря покидал отделение в носках, оставив несчастному больному хорошие тапки, три книжки из серии «Зарубежный детектив» и полкило халвы в полиэтиленовом пакете. Потом время совсем подошло к отбою. Сестра дежурила незлая, такая молоденькая рыженькая пышечка. Ей было скучно, она не возражала, чтобы несколько избранных пациентов посидели вокруг нее немножко. Такими оказались Гена, Боря, по его протекции, и двое мрачных наркоманов, похожих на тех, с улицы Петра Лаврова. Доктор с ними не разговаривал, боялся попасть на ненужную неприятность, у Гены какие-то делишки с ними были, теперь все вместе сидели и решали кроссворд, в котором долго лишь одно слово было отгадано — момент отрыва космической ракеты от земли. Наркоманы и сестра придумали написать «спуск», процесс развлекал Доктора, подсказывавшего лишь по специальным просьбам Геннадия, — нельзя раздражать людей превосходством, но через два часа и это кончилось. Сестра скомандовала спать. Он лежал и мучился, ко всем делам добавилась новая неприятность — бешено захотелось бабу. Этого было не вынести, он хотел, потел, ворочался, дышал тяжело, но сделать ничего не мог — мастурбация в сумасшедшем доме превосходила его возможности ставить себя над обстоятельствами и уметь смеяться над собой. Длинный, наверное бы, справился. Ему повезло. Еще одному человеку захотелось бабу. Здоровый крепкий парень, по виду вроде деревенский, натуральный шизофреник, очень трудолюбивый, всегда готовый мыть пол, носить что-нибудь, помогать по-другому, но на глазах, болезненно, физически, то ли вопреки лечению, то ли из-за него, терявший остатки разума и способности управлять своим телом, на обратном пути от уборной схватил сестру и стал ее обнимать, а может, принял за кого-то другого. Боря вскочил, бросился на помощь, он готов был броситься куда угодно со своей кровати, потом, законно бодрствуя, помогал делать уколы, укладывать, присматривать, истребил еще полтора часа, был вынужден снова лечь и вдруг заснул, закончив ночь и бред своих желаний. ЭПИЛОГ Доктор выходил из сумасшедшего дома незадолго до полудня следующего дня. Он неделю не мылся, не брился, выглядел, наверное, очень плохо, хотя это его не интересовало. Помыться, и побриться, и сменить одежду можно дома, в конце концов, он был здоров, был на свободе, у него в кармане было пятьсот рублей — двести он оставил пока Гене, который скоро тоже выходил, еще деньги были дома, ничего ужасного не произошло. Он вышел из НЕВАЗ'98 131
Л. Лещипский. Золотые крылья запоя, о дурдоме никто не узнает, с таким диагнозом, как у него, не ставят на учет. Его волновал на самом деле один вопрос: являются ли мысли, набившиеся в голову за эти дни, решениями? Проще выражаясь: действительно ли он бросит пить? Он очень хотел, но не был уверен, не знал: обо что опереться, за какую незыблемую конструкцию зацепить свои намерения? Пока что ничего не находилось, впереди ждало то самое, от чего он оказался здесь, детский налет оптимизма уже начинал шелушиться и отваливаться под действием близившихся наружных явлений. Наконец он переступил порог, оказался во дворике за каменной стеной с проходной будкой, последними бастионами покидавшейся им безумной крепости. По бокам пространство было ограничено, но сверху границ не было. Он почувствовал, как полузабытое им за эти краткие дни небо с размаху стукнуло по голове, но удар получился не снаружи, а как бы изнутри. Глаза от неожиданности закинулись вверх, он увидел серые, набухшие холодной водой, низкие облака, а что еще можно увидеть в Ленинграде осенью? Ему не следовало поддаваться неосторожным импульсам. Голова закружилась, вместе с ней закружилось небо с облаками, оно вращалось все быстрее и быстрее, это вращение, порождая центробежные силы, разорвало сплошной серый покров, устроив в середине круглую дыру, из которой на него глянул яркий и мутный свет, а по бокам которой слабевшим от беше- ности вращения зрением он увидел какие-то множественные шевелившиеся фигуры, уставившиеся на него с осторожным похотливым любопытством. Кружение наполнило голову болью, он ничего не мог поделать, не мог остановить, не мог спасти, не мог контролировать, но тело, уставшее и отвыкшее за эти дни от движения, пришло на помощь, ноги подогнулись, сделали несколько падающих шагов, и Боря плюхнулся на какую-то случайную деревянную скамейку, потеряв образы неба и сохранив головную боль и чувство тошноты. Он серьезно испугался этих видений. Смотреть сверху на него было совершенно некому, значит, это была галлюцинация. Хорошо, если причиной было головокружение от свободы и свежего воздуха, а если он и вправду безумен? Если он заблуждается — и сумасшедший дом отпускает его ненадолго, готовя ему постоянное место мучений и страхов? Он встал и, стараясь не шататься, боясь всем сердцем, что кто-нибудь заметит и снова запихает его в палату, вышел через проходную в узкий проезд на набережную Обводного канала между двумя еще какими-то стенками. Он почти не удивился, увидев здесь свою машину, свою пустую рыжую «тройку» с включенным двигателем и открытой водительской дверью, от которой медленно, спиной к нему, уходил невысокий лопоухий паренек в кожаной куртке и джинсах. Доктор, задыхаясь от отчаяния и бессмысленности бессильного сопротивления, сел за руль, увидел на торпеде записку со знакомым почерком Быка: «Теперь мы окончательно в расчете», — и замер, как некто, узнавший равный исход всех возможных путей. 132 НЕВАЗ'98
ГЛЕБ ГОРБОВСКИИ НАД ВОЛХОВОМ * * * Опять живу лицом к весне: смеюсь, потворствую желудку, потом иду мечтать вовне — в ароматическую будку. В пристройке, в окруженье книг, я сплю... И мне плевать на сроки. Вот, чу: на крыше дождь возник, а вот топочут две сороки. Потом схлестнулись два кота, разинув с воплем пасти-щёлки. А ночь еще светла, чиста. В лесу кемарят зайцы, волки. А в сонном Волхове порой наружу высунется рыба... Земля, спасибо за настрой, за грусть и молодость — спасибо. Урчат машины на шоссе н ад Волхо вом -рекой. Двадцатый век, ты сказки все спровадил — на покой. Механистическая явь заходит глубже в лес... Но дуб — стоит, а рыбка — вплавь, а птичка — скок — с небес. И мне сдается: нас не смерть от жизни — отлучит, а — стронций и — электросеть, больной озонный щит. А значит, дядя, успевай цветок поцеловать, сесть на пенек, а не в трамвай, лечь в речку — не в кровать. Подай подачку воробью, улыбку — небесам... И помни, что судьбу твою не Бог творит — ты сам. Глеб Яковлевич ГОРБОВСКИИ родился в Ленинграде в 1931 году. Работал на предприятиях Ленинграда, был рабочим в геологических экспедициях на Сахалине, Камчатке, в Якутии. Заведовал отделом поэзии журнала «Аврора». Печатается с 1955 года. Автор многих книг поэзии и прозы. Лауреат Государственной премии России (1984). Член СП. Живет в Санкт-Петербурге. НЕВАЗ'98 133
Г. Горбовский. Стихи Мир старых книг, гравюр, подсвечников, бутылок давнего литья... Здесь пахнет плесенью и вечностью. Мир — саркофаг. И в оном — я. Руками дошлого хозяина воздвигнут этот хуторок. Здесь Ладога свой рот раззявила и свежий ловит ветерок. Корпит хозяин над дощечкою, его жена белит белье. А я стою над быстротечною, смотрюсь, как в зеркало, в нее. Испив чайку, отведав блинчиков, мы верим в сказку — что нам быль! И всё так склёпано, так свинчено... И разве сдашь сей мир в утиль? * * * Речка берег лижет, пахнет воздух... дном. И все тише, тише за моим окном. Птицы отвернулись от зари... Молчат. Лишь жуки, как пули, но листве стучат. Прошуршала мышка и зарылась в сны. Отвалилась шишка от кривой сосны. Паучок обвиснет, зазудит комар... Эти знаки жизни чту как Божий Дар! Еще бормочет жизни сцена и занавес не едет вниз... Еще мое словечко ценят, коль вызывают в зал — на бис. Пусть с зале зрителей немного, но четко, внятно, не спеша я призываю верить в Бога, а не в косматого Шиша. Заиндевев, оттаять можно и, как когда-то, — вспыхнуть вновь. И залихватски, но — несложно Прочесть, волнуясь, про любовь. Про закулисную, вне жизни любовь, что в памяти жива, чей вещий признак или призрак отметил наши существа. * * Луны несъеденная долька свет продолжает мертвый лить. Заманчиво... Но — не настолько, чтобы мозгами шевелить. Бесшумная, вдруг шелковисто летучая метнулась мышь. И не было от крыльев свиста. Занятно... Но занятно — лишь. Крик женщины — ночной, истошный в глубинах парка — плоти крик! Невероятно... Но — возможно. Но — миновал и этот миг. 134 НЕВАЗ'98
Г. Горбове кий. Стихи В дуй re разлад и холод смерти, в твоей, не в чьей-нибудь душе. Конечно, страшно... Но, поверьте: стран!ней в такси — на вираже! И то не скепсис и не бука во мне рождают холодок, — жизнь — счастье! Но какая скука — одолевать ее поток. АЛЛЕИ И пейзажи наши злей, и кривее зеркала... У помещицких аллей прелесть все-таки была. Тень на аллеях. Щебет птиц. И — отважные грибы. Скрип колясок. Гик возниц. Хохот дам. Молчок судьбы. Ну, а наш помещик — хват. Дом его — кирпичный гроб на попа стоит, и мат от него шибает в лоб! Глянет в зеркало такой — испугается себя... А в аллеях был покой, жили, Божий мир любя. * * Ржавеет память — этот склад событий... Давнее — прочнее. Слабеет зрение, но взгляд становится — еще жаднее! Смотрю в окно и вижу в нем не просто явь, но вижу сцену: как сердце полнится огнем, претерпевая крах, измену. Там, на скамье среди стволов, моя бездомная фигурка. А возле — дьявол-сердцелов, дымок с отвисшего окурка. Он шепчет сникшему слова, что все на свете поправимо: вставай, иди, качай права, не проноси стаканчик мимо! Но ангел огненным крылом взмахнет, и нету наважденья! ...Слабеет зрение, но в нем теперь не виденье — виденья. За столом — коньячно, весело, словеса, как муравьи... Вот и пойте свои песенки, а я спою — свои. Толя Найман, Бродский, Бобышев, вьюга дунет — улетят. Соловьи... А я — воробышек. Мне плебса — не простят. За столом — вдвоем с графинчиком. Неуютно воробью... Все друзья уж в космос ввинчены, - молчат. А я — пою. НЕВАЗ'98 135
Г. Горбовский. Стихи * * * Говорите, а я вас послушаю, нету сил шевелить языком. .. .Вспоминали за рюмкой минувшее, то, что 15даль унесло ветерком. Вспоминали не цены коньячные, не вождей, не облавы в нуги, — торопливых людей незадачливых, что спешили из жизни уйти. Вспоминали Володю с Сережею, и Марину, и прочих светил... И читали молитву хорошую, чтоб Господь их за муки простил. Так сидели мы — тени уснувшие... А Россия в окне, как змея — вылезала из кожи минувшего, заползая в костер бытия. И трещали поленья неистово. Все вещали: «Коль славен Христос!» Но — молчали, познавшие истину, словно приняли сонных «колес». * * * Двадцатый век — гремучий, нервный, похож на сникшую грозу... Перешагну ли — в двадцать первый? Скорей всего — переползу. Еще каких-то три годочка — и жахнет точка... с запятой; стоит под застрехою бочка, небесной полнится водой; листва омытая сверкает, и ласточка торчит в гнезде... И жизнь чудесная такая — всегда и, стало быть, везде. Всегда! А счет векам — забава. Счет дням — затея для тюрьмы... ...О, дни сочтённые, куда вы? Из царства света — в царство тьмы. 136 НЕВАЗ'98
ОЛЬГА БЕШЕНКОВСКАЯ * * * Я вспоминаю Тауэре кий замок, где ворон, переваливаясь, брел: полуиндюк-полуорел... И, мудрый, — в отдалении от самок. Мне есть что вспомнить — можно уходить, забрав с собой нехитрые пожитки: под веками — две дымчатых открытки, Нева и Сена, сросшиеся в нить... А то, что не охотилась на льва, — так это мне и Бог не разрешает; и умереть нисколько не мешает... Да и своя дороже голова... А то, что рикшу брать не довелось и вдоль стены китайской не гуляла, — переживем... Там тоже есть немало, что поглядеть... Что в этой — не сбылось. * * * Провинция, ты рай для Хлестакова, Веселого, хвастливого такого, Он даже обаянья не лишен В провинции, лишенной обонянья... Все кстати: и подцепленные знанья, И скользкий, на закуску, корнишон. Я думаю, что Гоголь от героя В восторге не был, но ему норою Благоволил, подначивал: чеши! — Они давно заждались ревизора... А ты, мой друг, не сбрендишь от позора Я не вложил стыдящейся души... И Пушкин, подсказавший эту тему, Злорадствовал: примите хризантему, Мадамы, недостойные любви Смущенного российского пиита, Ольга Юрьевна БЕШЕНКОВСКАЯ родилась в Ленинграде. Окончила факультет журналистики ЛГУ. Работала в заводской газете, кочегаром, слесарем. Автор нескольких поэтических книг. Член СП. Живет в Санкт-Петербурге и Штутгарте. НЕВА 3'98 137
О. Бешеиковская. Стихи Кто знал, чем зажигаются ланиты... Но... ум и злость! И честь, ее язви... И я в своей неметчине унылой Все не могу собраться с новой силой, Да и зачем — ведь сказано уже... Все, как всегда, на этой тверди зыбкой... Перечитаю Гоголя с улыбкой — И жизнь светла, и ясно на душе. Поглубже втянем дым — и приглядимся: Благоухают наши проходимцы По всей Земле в салонах дураков. И в глубине гогочущих провинций Кончают век российские провидцы, Лелея боль от сорванных оков... * * * Отсюда — так незыблемо и свято: Природы русской сочные цвета... Коза была похожа на Сократа (Вестимо, до явления куста...). Пленительная изб архитектура — Как Пушкин: гениальна и проста... И, как под снегом, ежилась сутуло Стыдящейся березы нагота... Мне вспоминать — и не навспоминаться, Как не напиться страннику в пути... Пустыня Жизнь, мираж иллюминаций На склоне лет страдальцу не черти... Все так сбылось, как в школе проходили, Как блеет в спину пьяный патриот... А благ мирских и пошлости идиллий — Избави Бог, что здесь зовется Gott... # # * Ничего не изменила заграница. Разве только поулыбчивее лица. Разве только виды более гористы И не снятся с первым снегом — декабристы. Разве только (уж не этого ли ради...) С дрожью шепчущие губы — в шоколаде... Да торчит, как на помятом хулигане, Синтетический колпак на пальтугане... Лучше было в этот мир явиться кошкой, Чем зачуханною теткою с картошкой, С мужиком на хмурой шее да с дитями. ...Ноют ночью заусенцы под ногтями. 138 НЕВАЗ'98
О. Бешенковская. Стихи Помереть бы тихо-тихо, без мучений, Не нарушив гул и глянец развлечений... Я увидела Париж, чего же боле... О покое помолюсь, а не о воле. В этой жизни мне и скушно, и натужно, А другая... Коли нет — так и не нужно. * * * Знаю: Родина — миф. Где любовь — там и родина... Что ж Не вдохнуть и не выдохнуть, если ноябрь и Россия... Лист шершавый колюч, как в ладони уткнувшийся еж, И любой эмигрант на закате речист, как Мессия... Ибо обе судьбы он изведал на этой земле: От креста оторвавшись, он понял, что это возможно: И брести, и вести босиком но горячей золе Сброд, который пинком отпустила к Истокам таможня... Для того и границы, чтоб кто-то их мог пересечь Не за ради Христа, не во славу заморских красавиц; И не меч вознести, а блистательно острую речь! И славянскою вязыо еврейских пророков восславить, Зная: Родина — мир... Где любовь — там и родина... Но И любовь — там, где родина... Прочее — лишь любованье... Как темно в этом космосе... (Помните, как в «Котловане»...) А в России из кранов библейское хлещет вино... БАЛЛАДА О ДЕТЕКТИВЕ Ну кто же на коленях не качал Охаянный, банальный, примитивный, Растрепанный, как вянущий кочан, Роман, прошу прощенья, детективный. О, классика трамваев — детектив: Убийства, грабежи и отравленья, Когда бесстрастным тоном директив Кондуктор объявляет отправленье... И в сумраке, таинственно-густом, На землю нашу сыплются шпионы, И прячутся под клюквенным кустом, И прячут парашюты в шампиньоны... И, крикнув, — дело, дескать, не мое, Но, на зиму откладывая лето, Небритый дистрофический майор Со вздохом заряжает пистолеты... И, вслушиваясь в шорох и пальбу, К майору я питаю уваженье, И вспыхивают капельки на лбу, НЕВАЗ'98 139
О. Бешенковская. Стихи Как лампочки большого напряженья.. Но в пот меня вгоняет не она — История, заквашенная круто, А статная высотная сосна На вывихе трамвайного маршрута, Которая совсем еще вчера Макушкою тянулась до окошка... ...Шпионы коротают вечера С гулящей подозрительною кошкой. В глазу ее — зеленый объектив (Последняя новинка шпионажа). ...Спаси меня, банальный детектив, От мыслей и от памяти! Она же То дерево, то выросший квартал Насмешливо подталкивает к рельсам.. Ну кто же детективов не читал, Покачиваясь вызубренным рейсом, Стыдясь и постоянства своего: Все то же — будто жизни не бывало, И убивая время для того, Чтобы оно тебя не убивало. * * * Право, славно — выпить православно, Вольно вам в предутреннем тумане Захрустев огурчиком огонь... Путь заветной тропкою продля... Как вы там, Петровна, Николавна ...Никаких Америк и Германий: И другие образы тихонь?.. Лишь деревня Редькино — Земля!.. Как вам спится на железных буклях? Мне за вас и радостно, и жутко; Так же ль тянет свежестью с реки? Вот звонит наш колокол по ком... Ваши руки тяжестью набухли, Ну а дочки... Дочки... в проститутки Как на ветках — яблок кулаки... Убегли — как были — босиком... * # * Перехожу на прозу — как на дозу Лекарства от любви и высоты Заниженную. Перехожу с позиции на позу Униженную. Рифма, где же ты? В каком бутоне прячешься, какого Послать мне эльфа или мотылька? Насмешливо-рассудочна рука... Перехожу, как с кофе — на какао, На прозу. 140 НЕВАЗ'98
О. Бешенковская. Стихи Улицу перехожу По кваканью глазастого сигнала. Со всеми снисходительно дружу. Перехожу на мысль, что жизни — мало. (Куда уж больше, если в каждом дне Являлась мне страна или эпоха!) Перехожу на прозу: как все плохо, Как хорошо — как бросившей жене... * * * Нет, не боюсь, — ни завтра, ни спустя Еще полсрока каторжной нирваны, Где ночь и день, как чрево и дитя, Тихи друг другом и неразорванны. И ни при чем лазурь альтернатив, Где херувим — как пупсик на салазках. ...Но пусть язык споткнется, пошутив, На скользком «смерть», на выступах согласных... Как взмах весла срастается с плечом, С душою — крест, в сознанье каменея; И обреченность, с коей обручен, Гудит в оковах эхом Гименея. Не дай мне Дух в галере бытия Наивно ждать овечьей пасторали, Излиться в злость, скатиться до нытья, Растратить свет на медные морали. Благодарю, что времени — в обрез, Что завтра — нет, что ночь — не високосна; Где за спиной гудит горящий лес — И жизнь светла, и мысль — молниеносна! Ни пошлых фраз, ни бравых «у-лю-лю», — О, только б, рвя запекшиеся флаги, Успеть сказать любимому — «люблю» — И донести дыханье до бумаги... НЕВАЗ'98 141
БОЛГАРСКИЕ СТРАНИЦЫ Г. ЧЕРНЕЙКО, первый заместитель Председателя международного общественного объединения «Союз друзей Болгарии» ЗА СВОБОДУ И НЕЗАВИСИМОСТЬ БОЛГАРИИ 120 лет минуло со дня подписания в Сан-Стефано мирного договора между Россией и Турцией, которым признавалась независимость Болгарии от Великой Порты. Освобождение Болгарии от османского ига стало возможным прежде всего благодаря борьбе, которую на протяжении пяти веков господства завоевателей вел героический и свободолюбивый болгарский народ. Освобождение стало фактом в результате русско-турецкой войны 1877—1878 годов — войны подлинно народной, не знавшей себе аналога в мировой истории. Она была ответом России на призыв болгарских братьев, ожидавших помощи и моливших о ней. Великий болгарский поэт Иван Вазов восклицал: Повсюду там, где вздох суровый, Где неутешно плачут вдовы, Где цени тяжкие влекут, Ручьи кровавые текут, И узник-мученик томится, И обесчещены девицы, И рубища сирот сквозят, И старики в крови лежат... По всей Болгарии сейчас Одно лишь слово есть у нас, И стон один, и клич: Россия! (Перевод II. Тихонова) Отношение русской демократической общественности к событиям в Болгарии емко выразил И. С. Тургенев. «Болгарские безобразия, — писал он, — оскорбили во мне гуманные чувства: они только и живут во мне — и коли этому нельзя помочь иначе, как войною, — ну, так война!» И она началась, несмотря на противодействие западных держав, несмотря на колебания русского двора. Хотя Россия оставалась один на один не только со все еще сильной Османской империей, но и с объединившейся против нее Европой, благородные чувства 142 НЕВА 3'98
Г. Чернейко. За свободу и независимость Болгарии интернациональной солидарности, любви и братства опрокинули наконец преграды, и лавина народного гнева обрушилась на поработителей. В. М. Гаршин отмечал, что русские воины, пришедшие в Болгарию с освободительной миссией, были готовы идти в бой «не по призыву царя», а по зову сердца. И они игл и и побеждали, поражая противника беззаветным мужеством, стойкостью, самоотверженностью, проявляя чудеса храбрости и неудержимую волю к победе. Так борются только за свою свободу и за свободу своего друга, брата! Форсирование Дуная, бои на Шинке, освобождение Пле- вена и стремительное продвижение к Константинополю — таковы главные этапы кампании, на века оставшейся символом чистой дружбы народов России и Болгарии. О том, что во всех уголках России непрестанно, как в дни подготовки к войне, так и в ходе ее, ширилось и крепло движение за освобождение болгар, свидетельствуют многочисленные документы: «воинская повинность по призыву ополченцев выполнялась с усердием и без замедления»; крестьяне повсеместно изъявляли желание добровольно вступать в санитарные отряды, ухаживать за ранеными, целыми волостями отказывались от платы за подводы для воинских нужд «на время войны»; служащие, мастеровые, рабочие отчисляли ежемесячно от одного до пяти процентов из своего жалованья «впредь до окончания военных действий» в пользу воинов. Вся Болгария была полем боя, и практически весь народ участвовал в национально- освободительной борьбе. Героически сражалось за свободу Родины Болгарское ополчение. Сформированное еще летом 1877 года из числа болгарских эмигрантов-добровольцев, оно вскоре превратилось в значительную но размерам и активно действовавшую единицу в составе русской армии. Ополчению было вручено знамя гражданами города Самары. Болгарский воевода Цеко Петков, который в течение 32 лет вел борьбу за свободу своего народа, получая его, сказал: «Пусть наши матери, жены и дети вытрут этим знаменем слезы скорби; пусть все нечистое, поганое, злое пятится в страхе перед ним, а гам, где мы его пронесем, пусть настанет прочный мир и благоденствие!» В освобожденных районах и в тылу врага эффективно действовали четы — небольшие, а иногда и значительные отряды болгар. В городах, откуда уходили османские войска, создавались милиция. В населенных пунктах, которым угрожала опасность, стихийно возникали отряды самообороны. Жители болгарских сел передавали русскому командованию разведывательные данные о вооружении и дислокации войск неприятеля, служили проводниками, участвовали в строительстве оборонительных сооружений, дорог, мостов, обеспечивали перевозку грузов, выносили с поля боя раненых, уха- Храм-памятпик Александра Невского в Софии НЕВАЗ'98 143
Болгарские страницы живали за ними, доставляли на позиции воду, пищу и т. д. С восторогом и ликованием приветствовало воинов-освободителей болгарское население. «Повсюду народ выходил встречать нас, предлагая хлеб-соль, — писал один из очевидцев этих незабываемых картин всенародного праздника. — Во многих деревнях были возведены триумфальные арки, украшенные цветами и зеленью... Радость населения граничит с неистовством... Многие плачут от радости». Нерасторжимый боевой союз русского и болгарского народов явился главной, определяющей силой, позволившей довести до победного конца войну с Портой. Свой вклад в крушение Османской империи внесли также румынские, сербские и черногорские войска. ...Прошли годы. Умолкли взрывы снарядов, грохот орудий, ружейные выстрелы. Ушли из жизни участники и свидетели героической эпопеи, сражений, ставших достоянием истории. Но в благодарной памяти народной останется бессмертный подвиг русских солдат, ценой своих жизней принесших свободу братскому болгарскому народу. Молчаливыми символами этой памяти остаются многочисленные памятники, воздвигнутые на местах былых боев. События 120-летней давности стали достоянием истории. Она бесстрастно и без предпочтений кому-либо и чему-либо расставила все по своим местам. Любые попытки переоценить сегодня прошлое, интерпретировать его в конъюнктурных интересах обречены на провал. Главным итогом русско-турецкой войны 1877—1878 годов явилось воскрешение Болгарского государства для новой жизни. Народ, пять веков боровшийся за свою независимость и свободу, получил возможность вступить на историческую арену как самостоятельная нация для выполнения своей национальной и интернациональной миссии. Храм-памятник в селе Шипка 144 НЕВАЗ'98
ВЛАДИМИР АТАНАСОВ КОРОТКО О СОВРЕМЕННОЙ БОЛГАРСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ И О ПРЕДСТАВЛЕННЫХ АВТОРАХ Современная социокультурная ситуация в Болгарии сходна с ситуацией в России. В историко-иолитическом и психологическом аспекте в общих чертах ее можно описать так: быстрый переход к открытому обществу; непродуманный отказ от ряда реальных завоеваний социализма; бурные межпартийные страсти; разграбление созданного на протяжении десятилетий национального богатства и обеднение огромных социальных слоев. Эта приветствовавшаяся всеми демократия довела до серьезного расслоения в обществе и даже до отчаяния и ностальгии по прошлому. Болгарская литература не может не реагировать на все новое. Сразу необходимо отметить, что в отличие от России в Болгарии почти не появилось произведений «из стола», которые не допускались в печать но цензурным соображениям. Вероятно, это происходит из-за относительной либеральности болгарского режима. Так, относительно небольшое число авторов прошлого оказались открытыми для читательской публики — их «реабилитация» произошла еще до демократических перемен. Заслуживает внимания, однако, «возвращение» критика и редактора наиболее значительного болгарского журнала в период между двумя мировыми войнами — «Златорог» — Владимира Васильева, экспрессиониста Чавдара Мутафова, критика Йордана Бадева, юмориста Райко Алексиева и др. Были опубликованы и произведения погибшего при таинственных обстоятельствах (вспомним так называемый «болгарский зонтик») в Лондоне талантливого писателя Георгия Маркова. Сегодня литература перестала быть доходным и престижным занятием. Это ведет к тому, что, с одной стороны, от нее отходят карьеристы, а с другой — писатели но призванию живут за чертой бедности и с плохим мироощущением. Нет прежнего признания, нет и относительной материальной обеспеченности. Кто знает, может, именно трудные условия выявят еще раз истинную силу литературы?! Сегодняшние литературно-периодические издания не столь популярны, как раньше. Некоторые из известных ранее продолжают выходить: журнал «Летописи» (бывший «Сентябрь») является основным органом Союза болгарских писателей (главный редактор Тончо Жечев), журнал «Пламя» (главный редактор Георгий Константинов) ориентирован на более молодых авторов, нежели журнал «Современник» (главный редактор Владимир Зарев), «Факел» (главный редактор Георгий Борисов), «Панорама» — больше ориентированы на зарубежную литературу. Кроме «классического» Союза болгарских писателей, в Болгарии были созданы и некоторые другие организации, которые не являются особенно сильными. Так, кроме Союза (председатель Николай Хаитов), в Софии действует и Содружество болгарских писателей (председатель Любен Дилов). Между организациями ведутся острые споры. В известной степени можно сказать, что в Союзе собрались авторы с более авторитетными именами, с большей привязанностью к традициям, в то время как Содружество составляют более молодые и «современные» авторы. Обычно говорят, что определяющими в Союзе являются «красные» (приверженцы социализма), а в Содружестве преобладают «синие» (приверженцы демократии). И в обеих организациях есть талантливые, не очень талантливые и определенно слабые авторы. НЕВАЗ'98 145
Болгарские страницы Орган Союза — газета «Български писател» (директор Лучезар Еленков, главный редактор Петко Тотев), а «Литсратурен вестник» (главный редактор Миглсна Николчина) и «Литературен форум» (главный редактор Марин Георгиев) тяготеют к Содружеству. В провинции литературные издания выходят редко, преодолевая большие финансовые трудности. Представленные в данной подборке писатели — одни из наиболее известных в Болгарии. ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВ (родился в 1920 году) — выдающийся поэт, драматург, автор произведений для детей, переводчик. Его авторитет не подвергается сомнению — замечательный мастер стиха, он всегда отличался высокой творческой и гражданской моралью. НИКОЛА ИНДЖОВ (1935) — поэт, публицист и переводчик с большими заслугами в области создания современной болгарской поэтической системы. ГЕОРГИЙ КОНСТАНТИНОВ (1943) — плодовитый и даровитый представитель поколения семидесятых, автор множества сборников стихов и произведений для детей. НИКОЛАЙ ХАИТОВ (1919) известен как автор уже ставших классическими «Диких рассказов». По мотивам этих рассказов созданы лучшие болгарские фильмы. Краевед, публицист, драматург и киносценарист, этот автор стоит среди наиболее интригующих и выдающихся болгарских писателей. Также авторитетно в истории нашей литературы и имя ЙОРДАНА РАДИЧКОВА (1929) — оригинального прозаика и драматурга, который раскрыл новые просторы перед современной болгарской литературой. Обоих авторов неоднократно переводили в России и в других странах. ПЕТР СТЫПОВ (1910—1992) писал прежде всего для детей. Он является автором многих прозаических сборников («Знаменосец», «Солнце над Шипкой», «Золотой перстень», «Гость с Миона» и др.). ВЛАДИМИР ЯНЕВ (1950) — литературный исследователь и критик, а также автор поэтических и прозаических публикаций, произведений для детей. Третий год он работает преподавателем болгарского языка и литературы в Санкт-Петербургском государственном университете. Когда-то выдающийся исследователь болгарской литературы профессор Всеволод Андреев отметил: «В современных условиях развития и укрепления мировой системы социализма стало закономерностью сближение культур и литератур социалистических стран». Но теперь эпоха другая. Совершенно другие современные условия в известной степени ослабили традиционные болгаро-русские литературные связи. Это, конечно, плохо и вряд ли идет на пользу развития литератур. Остается надежда, что публикации вроде этой в будущем не буду!1 исключением, а появятся новые формы общения культур и литератур наших братских стран. Перевела М. ХАСИНА Подборка произведений болгарских прозаиков и поэтов подготовлена и публикуется при содействии и. о. Генерального консула Республики Болгарии господина Франца Спасова и поддерэ/ске болгарских фирм «Кора», «Брон», «Галискон», «Старко». 146 НЕВАЗ'98
ПЕТР СТЫПОВ ШВЕЙКОВ В РУССКИХ ВОЙСКАХ Рассказ От переводчика Это было в конце шестидесятых. Мой знакомый, болгарский писатель Петр Стыпов, с немалым риском вел свою машину по узким, круто поднимающимся в гору, необыкновенно э/сивописным улочкам старого Тырнова. Романтичный, неповторимый, самый болгарский из всех болгарских городов, некогда столица Второго Болгарского царства. Впрочем, о Тырнове писалось столько, что трудно не повториться. В любом путеводителе обязательно вы встретите утверждение, что город Велико Тырново расположен в горном амфитеатре. Это действительно настоящий амфитеатр, и с него, словно на сцену, смотришь на два холма — Царевец и Трапезицу — и причудливо извивающуюся реку Ян/пру. Древний Тырново вместе с тем вполне современный город. Многое здесь вызывает интерес. Но я особенно о/сдала одной встречи... И вот наконец в конце маленькой улочки, в «верхних рядах амфитеатра», куда с большим трудом вскарабкалась наша машина, наполовину уже вросший в землю домик... На его стене — барельеф, знакомый мне профиль. Так вот где он родился — Петко Рачев Славейков (1827—1895), известный болгарский просветитель XIX века, общественный деятель, борец за независимость своего народа и поэт. Тот самый «дедушка» Славейков, которого как своего первого наставника с благодарностью вспоминал Дмитрий Благоев, сам тоэ/се прозванный в народе «дедом» из любви и уваэюения к нему. Ибо слово это в Болгарии обозначает не столько старость, сколько мудрость. В памяти людей Петко Славейков остался седовласым мудрецом, которого, зная о его огромном авторитете и силе влияния на народ, боялись даже официальные турецкие власти, боялись и не оставляли в покое. Это был сильный и мудрый человек... Но здесь, у порога его родного дома, мне представился просто мальчик, очарованный красотой своего города, потом юноша, пораженный царящей в нем несправедливостью. Первый его литературный опыт назывался «Плач Тырнова». Став учителем, он открыл здесь свое училище, чтобы просвещать народ. Впрочем, следы жизни и деятельности этого человека молено обнаруэюить не только в Тырнове — они по всей Болгарии. Он редактировал газеты, издавал книги, учительствовал, переводил русских поэтов — Пушкина, Батюшкова, Языкова, Кольцова, Шевченко и других, саль писал чудесные стихи, полные размышлений о тяжкой судьбе своего народа и веры в будущее. А еще он много ездил по стране, собирал фольклор: народные песни, легенды, сказания, частушки, загадки. Он не хотел, чтобы его народ под игом чуэ/се- земцев забыл родную речь, растерял богатства своей древней культуры. Кстати, имея в виду и древность российско-болгарских духовных уз, стоит здесь отметить, что именно из Болгарии, этой имеющей теперь уже более чем 1300-летний культурный опыт славянской страны, получала в свое время Древняя Русь и первые, переведенные с латыни и греческого книги, и первых церковных наставников, и первых зодчих. Именно через нее приобщалась к мощной тогда византийской и вообще мировой культуре. .. .Путешествуя по Болгарии, я встречалась с ним повсюду. Когда мы проезжали город Тырговище, Петр Стыпов показал мне здание старой гимназии, в свое НЕВА 3'98 147
Болгарские страницы время знаменитой па всю Болгарию как один из основных центров болгарского просвещения. Ее основал Петко Славейков. Сейчас в этом здании городской музей. А город Стара-3агора помнит, как Славейков участвовал в торжественной встрече русских войск во время освободительной войны. Тогда он написал стихи, которые начинались словами: «Русские — наши братья, наша плоть и наша кровь. ..>> Как самый авторитетный человек в городе, он был назначен русским комендантом и оставался им до той минуты, когда из объятого пламенем города, вновь захваченного врагом, последним бежал в спасительные Балканы. А потом, у лее после спасения Плевена, русские опять призвали его па помощь... Я вспомнила об этом интересном историческом факте, ожившем в одном из произведений Петра Стыпова, когда стояла на вершине Столетова у памятии- ка-мавзолея, в склепе которого навеки застыли рядом, плечо к плечу, русский солдат и болгарский ополченец. Предлагаемый рассказ — один из серии исторических очерков и рассказов, созданных этим писателем, знатоком своей национальной культуры, позволяет нам мысленно вернуться к далеким событиям рус ско-турецкой войны 1877—1878 годов. Объявленная Россией в момент, когда другие великие силы Европы оставались безучастными к судьбе и страданиям болгар, война эта по праву вошла в историю человечества как освободительная. День dice ее победного окончания — 3 марта 1878 года — с тех пор отмечается в Болгарии как национальный праздник освобождения и независимости, а также как память о братской славянской взаимопомощи и самопожертвовании. Л. ТАРАСОВА, кандидат филологических наук, член правления Санкт-Петербургской ассоциации международного сотрудничества «Союз друзей Болгарии^ Уже не раз в Балканах, на равнинах Тракии и у редутов Плевена гремело «ура». И все же до этого декабрьского дня болгарская земля не слышала такого могучего боевого зова, громовые раскаты которого были так сильны, что казалось, никогда не замрет их гул. Деревья, посеченные, избитые, обломанные, пробитые пулями и снарядами, словно пригнулись от этого дружного и бурного клича. Он звенел неудержимо над плотными боевыми рядами задымленных, окровавленных и измученных солдат в рваных шинелях; звенел над разрушенными селами Шипки и Шейново, достигая дальнего Казанлыка, свернувшегося на белой равнине, и взвивался в несколько мгновений по заснеженным крутым скалам к вершине Святой Никола, всего час назад ставшей свободной. Над головами бойцов взлетали шапки. Они падали обратно в руки солдат и ополченцев, но через мгновение снова взмывали вверх, будто подброшенные невидимыми пружинами. Перед рядами воинов верхом на коне галопом мчался генерал Скобелев. Из-под копыт его коня летели комья снега. Генерал приветственно махал своей фуражкой и звонким голосом выкрикивал: — От имени Отечества благодарю вас, братцы! Слезы блестели на его глазах, но он не вытирал их, все так же стремительно несся 148 НЕВАЗ'98
П. Стыпов. Славейков в русских войсках перед рядами героев, которые разгромили войска Вейсел-наши. Тысячи пленных турецких солдат, вместе с суровым и мрачным Вейселом и сотнями офицеров, стояли вдалеке у леса без оружия, молчаливые и отчаявшиеся, окруженные ополченцами в высоких мохнатых папахах, а снег вокруг был красен от крови. На нем лежали тысячи трупов, пахло порохом и войной. Немного в стороне от группы русских офицеров, взволнованно наблюдавших бурную радость войск, стоял пожилой человек с обвисшими усами, в русской военной форме. Он, не отрываясь, смотрел на русских и плакал. Но в ясных его глазах, блестевших искорками слез, была радость. Его слегка припухшее лицо сияло. Молодой болгарин, тоже в русской шинели, в папахе, нахлобученной на глаза, крепко сжимал свою винтовку, смотрел то на ликующих солдат, то на плачущего человека и в каком-то забытьи повторял одну и ту же фразу: — Господин учитель, победили! Сейчас тронемся на юг. А? Ведь теперь пойдем к Одрину? Господин учитель, победили!.. Но человек с обвисшими усами не слушал его. К нему направлялся высокий русский офицер. У него была короткая бородка, синие глаза, округлое лицо горело румянцем. — Господин Славейков, братец! — произнес, подходя, офицер и улыбнулся. Но тут же, звякнув шпорами, сделал шаг назад и взволнованно спросил: — Вы плачете? Славейков, проглотив застрявший в горле комок, прошептал, словно во сне: — Шипка свободна... Шипка свободна!.. Он простер руки к небу, прикрыл глаза и сдавленным голосом произнес: — Теперь, Господи, отпусти раба твоего с миром, раз видели глаза мои спасение твое... Действительно, он мог теперь умереть спокойно, потому что видел Шипку и Шей- ново освобожденными, видел разгром главных турецких сил, видел дымящиеся редуты, полные вражеских трупов, и пленных турок, безнадежно взиравших на парад победителей. И он живо вспомнил, как несколько дней назад полки, батальоны, батареи, бригады, а также сотни болгарских дружин шли, замерзшие и усталые, через глубокий снег неприступного Хаинбоаза. Он, словно наяву, снова увидел, как саперы расчищали лопатами снежные заносы, а по узеньким тропкам один за другим шли люди и лошади. Бойцы часто вязли в снегу по пояс, но шли, продолжая двигаться только вперед, скользя по наледям, отыскивая чуть заметные тропки между вершинами Ка- раджа, Чифут, Малуша... День и ночь все то же: нескончаемая черная колонна тяжело нагруженных солдат с винтовками, с примкнутыми штыками, ранцами, патронташами, котелками, скатками... Вереницы уставших, беспокойных коней, впряженных в лафеты горных орудий... День и ночь вся эта армия боролась со снегами, льдом, снежными заносами, лавинами, метелями, форсировала крутые склоны гор, повисая на временных мостах, перемахивала через бездонные пропасти... И затем прямо после такого похода вступала в бой, в схватки у села Химитли, шла в атаку под Шейново... И по несколько раз, откатываясь от неприятеля, снова и снова контратаковала, оставляя на поле брани убитых и раненых... Как же смогли они, русские, так неожиданно для турок стремительно перейти неприступные скалы в конце декабря 1877 года? Двое всадников — офицер в шинели и папахе и его ординарец, молодой солдат, ехали по извилистым заснеженным улочкам Трявны. У полуразрушенного моста они НЕВА 3'98 149
Болгарские страницы резко натянули поводья. Несколько мужчин-ремесленников в кожаных передниках стояли, разговаривая, у кожевенной лавки. Офицер спросил, как проехать дальше. — Туда, туда, вот по этой улице, влево... Всадники пришпорили коней, пригибая головы под низко опущенными стрехами глинобитных мазанок. Остановились. Навстречу вышел старик с длинной белой бородой и подошел к забору. — Эй, дядя, где тут живет Петко Славейков? — В этом доме, сынок... Постучи в притолоку посильней... Дом двумя своими этажами поднимался над улицей, кирпичная стена скрывала двор. Офицер ловко соскочил на землю, толкнул тяжелую дубовую дверь, прошел по каменным плитам засыпанных снегом сеней и постучал саблей но деревянной лестнице. Наверху в дверях показался массивный мужчина лет пятидесяти в накинутой на плечи бурке. У него было скуластое лицо, несколько покатый лоб, заостренная бородка, орлиный нос. Глаза на бледном, измученном лице его смотрели устало, словно он не спал много ночей. — Вы будете Петко Рачев Славейков? — спросил офицер. — Я. Славейков жестом пригласил его к себе. Офицер одним махом поднялся вверх по лестнице, откозырял и, улыбаясь, протянул руку. Славейков встречался со многими русскими офицерами, знал почти всех военачальников в Трявне, но этого веселого русского юношу с подвитыми усами и красивыми синими глазами видеть ему не приходилось. Как только они вошли в одну из комнат, офицер, щелкнув каблуками и чеканя слова, произнес: — Я прибыл к вам, господин Славейков, по приказанию командующего. Славейков смотрел в окно на засыпанную снегом крышу соседнего дома, но, услышав эти слова, оживился... — Генерала? — спросил он удивленно. — Так точно. Его превосходительство приказал... — офицер на мгновение сделал паузу, перехватив взгляд Славейкова, и учтивым тоном продолжал: — Он просит вас незамедлительно явиться к нему. У меня есть приказ сопровождать вас до главной квартиры... Брови Славейкова сошлись на переносье. Он вспомнил, что пришлось пережить ему в недавние дни и месяцы. После тяжелых боев под Старой Загорой русские регулярные полки и болгарские ополченцы вынуждены были оставить свои позиции. А турки прорвались и подожгли город и перерезали тысячи мужчин, женщин и детей. Это была кровавая месть. Он находился в отчаянии от увиденного и покинул Старую Загору последним. Во время пожара сгорели все его рукописи, вещи. Семью пришлось увезти в Тырново. А русское командование назначило его комендантом в Трявну... И вот на это!1 раз оно снова обращается к нему. Для Славейкова это было неожиданностью. — Ладно, — сказал он вслух, — если хотят со мной говорить, то, значит, о важном? Офицер снова щелкнул каблуками. — Надеюсь, что это так, господин Славейков. Сможем ли мы выехать завтра на заре? Славейков утвердительно покачал головой: — Да, конечно. В доме топилась печка и было уютно и тепло. До поздней ночи сидели они у огня и много беседовали. Прибывший офицер оказался интересным собеседником и храбрым человеком. Он был из тех, кто участвовал в окружении Осман-паши у моста через реку Вит, где Осман-паша сдался и отдал свою драгоценную саблю генералу Гурко. 150 НЕВАЗ'98
П. Стыпов. Славейков в русских войсках Было еще темно, когда их разбудил ординарец. С Балкан спускался пронизывающий сырой туман. Бледная полоска рассвета заалела на небе. Отдохнувшие кони с радостью приняли в свои седла всадников. И они, закутавшись в бурки и надвинув поглубже папахи, рысцой тронулись в путь. В хорошую погоду расстояние, которое им предстояло преодолеть, можно бы покрыть за сутки. Но дорога через Габрово, Севлисво и Ловеч теперь была завалена глубоким снегом, ветер переметал его, превращая в сугробы, и лошади скользили, несмотря на подковы, на наледи. Поэтому путники двигались медленно, шагом. И когда лошади уже уставали, едущие останавливались в придорожных корчмах — приземистых, полузасыпанных каменных строениях, где приветливо горел огонь, было тепло и на дворе коням давали сено и овес. А сами путники могли пропустить доброго вина и поесть. В эти часы Славейков рассказывал знакомому теперь русскому о своих скитаниях по селам, горам и городам, где он жил и учительствовал. Петко мог и пошутить. И недаром после прочитанной им эпиграммы, которую он написал на турецкого наместника, русский расхохотался, потому что плевенский поп по имени Танас, о котором шла речь, был глуповатым. — Вы могли бы написать о многих таких персонажах, — сказал, покуривая длинную трубку с душистым болгарским табаком, собеседник Славейкова. — А еще и о том, какие испытания выпали на вашу долю... — добавил офицер. — Да, придет и это время. Я напишу обо всем. А пока моя забота — это свобода и независимость Болгарии... Через двое суток они, изрядно устав, несмотря на остановки в пути, вымотав коней на плохой дороге, прибыли в село Бохот, в главную квартиру командующего русской армией, где уже и раньше бывал Петко Славейков... — Вам излишне говорить, что мы прибыли на место. То есть, — офицер пригнулся к Славейкову и негромко доложил, — в штаб... — Да, да, понимаю, — качнул головой Славейков. Село Бохот словно затерялось среди просторной равнины. Повсюду, сколько хватало взгляда, снег, снег и снег. А на нем — движущиеся черные точки: солдаты, лошади, обозы. Дымят низкие трубы над соломенными крышами, которые словно прижимают к земле глиняные дома, более похожие на хижины. Грустно смотрят окна, прорезанные почти на уровне земли. Всадники проехали мимо патруля, проверившего их документы, и направились дальше по узким кривым утоптанным тропкам-улочкам. Хотя и было очень холодно, селяне — мужчины, женщины и дети — все были на улице. Они сидели перед своими низкими домиками, расхаживали по улицам, останавливая русских солдат и беседуя с ними. Время от времени какая-нибудь девушка исчезала за покривившейся дверью и появлялась с котелком или флягой. Солдаты пили вино и крестились. — Подождите здесь, — вдруг скомандовал офицер. Он соскочил с коня и скрылся в одном из дворов, посреди которого виднелся белый двухэтажный дом. Через минуту он вернулся и, вытянувшись, козырнув по всей форме, выпалил: — Его превосходительство генерал приказывают незамедлительно явиться к нему. Прошу вас, идемте! — и повел за собой замерзшего, облепленного снегом поэта. НЕВА 3'98 151
Болгарские страницы Славейков вошел в просторную горницу, пол которой был застлан новыми пестрыми половиками. Прежде всего в глаза ему бросился большой красноватый стол, за которым сидел высокий плотный человек в генеральском мундире. У него была крупная голова с высоким большим лбом и умные синие глаза, смотревшие холодно и ciporo. Его лицо с розоватой, словно никогда не видевшей солнца, кожей имело выражение власяное и важное. Он слегка кивнул Славейкову, встал, протянул руку и несколько надменно произнес: — С прибытием вас, господин Славейков! Славейков поклонился и пожал протянутую руку. — Я в вашем распоряжении, — сказал он, узнав в стоявшем перед ним командующего армией. — Садитесь, прошу вас, — и генерал указал на единственный стул. — Разумеется, я наслышан достаточно много о вас, господин Славейков. Если не ошибаюсь, это вы в июне по приказу генерала Гурко вместе с князем Церетелевым перешли Балканы и проникли в турецкий лагерь? Славейков усмехнулся. — Да, ваше превосходительство, было такое, — отозвался он. — Я свободно говорю по-турецки, а князь должен был притворяться глухонемым идиотом. Мы пробирались по мало кому известным балканским тропам. И наконец добрались до турецкого лагеря в селе Химитли. Турки приняли нас за своих и охотно болтали обо всем: и о расположении войск, и об их численности, а также о своей уверенности, что Шипка неприступна и русские никогда не смогут перейти труднопроходимые Балканы. Командующий снисходительно усмехнулся. — И все же Гурко явился в село Химитли, а Шипка, надеюсь, будет в наших руках. Он вдруг вскочил с кресла, зашагал по комнате, заложив руки за спину и позвякивая шпорами, затем остановился перед Славейковым. Какое-то время оба молча смотрели друг на друга. Внезапно генерал замолчал, подошел к столу, нашел какую-то папку, раскрыл ее и быстро перелистал несколько листков, затем взял один из них и, пробормотав: «Хм, вот... да...» — вдруг очень громко начал читать на болгарском языке, не совсем правильно делая ударения: Руситс са наши братя, Наша нлът и наша кръв. Кат Русия няма втора Тъй могъща на света. Тя е нашата опора, Тя е пашта висота! — Это стихотворение ведь вы написали, господин Славейков? — спросил он вдруг потеплевшим голосом, и в глазах его появилось выражение мягкости и доброты. — Я написал его в тот момент, когда русская армия начала освобождение Болгарии, — глухим от волнения голосом ответил Славейков. — Да, да. Ваши чувства к нам общеизвестны, — заметил генерал. — Вы были комендантом Старой Загоры после того, как генерал Гурко освободил город? — Да, я был комендантом и оставался там до последней минуты... — невольный вздох прервал ответ Славейкова. — Вы и тогда оказали нам неоценимые услуги, — продолжал командующий. — Так что я говорю с вами совершенно откровенно, как с доверенным человеком. Как вам известно, Плевен пал две недели назад, в конце ноября. С тех пор положение на фронте 152 НЕВАЗ'98
П. Стыпов. Славейков в русских войсках решительно изменилось в нашу пользу. Однако мы должны как можно скорее использовать наше преимущество, не дать врагу передышки. Вот почему наши войска должны незамедлительно перейти Балканы, явиться в тыл турецкой армии, которая стоит на Шипке, и разгромить ее. Вы, господин Славейков, как думаете? Сможем ли мы перейти через Балканы этой зимой, по глубокому снегу, в лютый холод, сквозь метели и вьюги? Большинство генералов считают, что это абсолютно невозможно. — Я думаю, что Балканы перейти можно, — сказал Славейков, — если это необходимо... — Разумеется, и мы должны хорошо подготовиться к этому. Как вы думаете осуществлять этот переход? — Прохода около Шипки два. Эгго Тревненский и Хаинбоазский. Мне довелось проходить там. Теперь и командующий оживился: — Вот и хорошо. Значит, мы договорились, и, конечно, разговор остается между нами... Генерал подал Славейкову руку: — Полагаю, теперь вы составите карту проходов? Успеете до завтра? — Да, я постараюсь, ваше превосходительство... Выходя из кабинета, Славейков почувствовал, как впервые за много дней, после страшных событий в Старой Загоре, он успокоился. Появились снова силы и радость, что войска Вейсел-паши, которые потопили в крови всю Южную Болгарию, будут теперь окружены и уничтожены. И русские как снег на голову свалятся на турков с балканских круч и выйдут на равнины юга. И он будто бы слышал уже в душе близкий клич, звучащий, как песня: «Болгары, юнаки...». В комнате потрескивала печка. За окном был густой мрак, и белые сальные свечи освещали взволнованное лицо Славсйкова. Наклонясь над столом, он тщательно чертил карту Хаинбоазского перевала, припоминая каждый поворот, выступ, возвышенность, вспоминал, где бьют незамерзающие родники, куда ведут тропинки, где расположены ложбины, скальные плато... Он спеша наносил на карту даже отдельные деревья, которые, как помнил, торчали на полянах, где он отдыхал. Ему словно виделись отряды русских и болгар, которые спускались по протоптанному снегу, тропкам, карабкались на вершины, шли вдоль замерзшей реки, устраивая бивуаки в ложбинах, защищенных со всех сторон густым лесом. Он нарисовал точную карту и Тревненского перевала. Затем взял лист бумаги и написал на нем крупно: «Балканы, где нужно, там и должно перейти». Свечи догорали. На улице уже брезжил рассвет, запели первые петухи. В окно проник несмелый лучик, начиналось утро. Только теперь Славейков почувствовал усталость. Он прикрыл ладонью глаза и так посидел несколько минут. Потом встал, оделся и, засунув руку в карман, где теперь лежала карта, вышел из дома. Передавая карту, Славейков еще раз побеседовал с генералом. Они обсудили, как будет организован этот исторический переход... А через некоторое время Славейков уже ехал по утоптанной дороге. Ветер стих. НЕВА 3'98 153
болгарские страницы Мороз слегка пощипывал щеки. Но от одной только мысли, что скоро поход, становилось теплее. Когда смеркалось, он въехал в Ловеч. Этот город он знал давно. С тех пор, как здесь учительствовал. По крутой извилистой улочке поехал рысцой и остановился перед воротами, над которыми был сооружен большой навес. По нему-то и постучал палкой. Залаяла собака, послышались шаги. Скрипнул засов. Высокий юноша с едва пробивающимися усиками показался в воротах. — Ты ли это, Стефан? — спросил Славейков. Парень уставился на всадника и вдруг, признав, расплылся в улыбке: — Я, господин учитель! — воскликнул он. — Так вы слезайте, слезайте... — Он схватил за уздечку коня и помог Славейкову спуститься. — Есть ли в доме люди? — спросил гость. — Есть, господин учитель, как не быть, все тут, — заговорил юноша, осмелев и развеселившись. — И отец, и мама, и братья, и сестрицы — все дома. Да вы входите, входите... Славейков привязал коня. Они поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж дома. Домашние с радостью встретили старого учителя. Женщины принялись готовить вечерю. Заговорили о сражениях, озабоченно спрашивая: что же будет с Шипкой? Все знали о том, что туда стянуты большие силы и теперь турки готовятся напасть вновь. Славейков достал из кармана большие часы-луковицу и посмотрел на них... — Ты, учитель, устал, наверное, — заметил отец Стефана Славейкову, покручивая свои юнацкие усы, торчащие чуть ли не до ушей. — А ты угадал, я ведь с дальней дороги, — ответил Славейков. — Эй, женщины! Живо приготовьте гостю постель, — приказал батька Стефана. Славейков сделал незаметный знак своему ученику. Стефан встал и сказал, что покажет гостю комнату. Они поднялись на чердак и вошли в маленькую светелку. Славейков еще раз испытующе взглянул на юношу... — Слушай! — полушепотом наконец произнес Славейков, но в его голосе чувствовались твердость и решимость. — Я не требую от тебя клятвы, знаю, что ты настоящий болгарин, и помни: то, что я тебе скажу, — святая тайна. Слова учителя взволновали Стефана, и он стоял как вкопанный. — Никому ни слова. На кол будут тебя сажать — молчи... — продолжал Славейков. — Язык мне вырвать — молчать буду... — преданно и искренне сказал Стефан, весь подавшись вперед с вниманием и доверчивостью. — Тогда слушай, — медленно начал Славейков, обернувшись на закрытую плотно дверь. — Есть у тебя в Ловече верный и храбрый товарищ? — Есть! — Найди его сегодня же. Только скажи ему, чтобы не болтал лишнего. А завтра рано отправишься на Хаинбоаз. Понял? — Как на Хаинбоаз? В такой-то снег, метель?.. — Тс... тише... Знаю, что сейчас там троп нет, но пробраться надо без них. На ту сторону... Балкан. Понял? — Как, в турецкий лагерь? — Стефан тоже шепотом последние слова произнес со страхом. — Да, именно в турецкий лагерь, — твердо повторил Славейков. — Ты и твой верный товарищ пойдете разведчиками. Понял? Надо узнать, есть ли и где находятся турецкие посты. Проберетесь и в село Хаинбоаз. Посмотрите, сколько там турок, какое вооружение, где они квартируют... и где находится у них командование, штаб. Придумайте сами, под каким обличьем пойдете, может, как чабаны? А то в турецкой одежде? Ее сейчас легко достать, продают на базаре с убитых. 154 НЕВАЗ'98
П. Стыпов. Славейков в русских войсках Славейков положил руку на плечо Стефана. — Помни, могут тебя или товарища твоего выследить, схватить. Но идти надо. А если что — молчать на всех допросах, говори одно: чабаны, потеряли скот, искали, вот и сами не знаем, как попали, забрели... — Я понимаю, господин учитель, — спокойно и твердо проговорил Стефан. — Значит, согласен? — переспросил Славейков. -Да! — Утром рано я тоже отправляюсь в Севлиево, до него поедем вместе. Покажешь мне и товарища. Потом через Габрово я вернусь в Трявну. Три дня буду там тебя ждать. Ты вернешься, найдешь там меня и расскажешь, что видел, слышал. Понял? — Да, учитель, понял. Я выполню это задание, — твердо, глядя в глаза Славейко- ву, ответил Стефан. Славейков протянул руку. Крепко пожал ее своему ученику и улыбнулся ему. В Трявну он приехал три дня спустя, поздним вечером. На плечах у него были хлопья снега, на шапке — тоже. По-прежнему не унимались снегопады, и дороги замело. Он был доволен поездкой в Севлиево и Габрово: встретился со своими старыми и верными друзьями. Совместно они организовали несколько групп, которые должны были побывать на той стороне Балкан и собрать нужные сведения. Но одна мысль постоянно занимала Славейкова: «Где сейчас Стефан, удалось ли пройти за Балканы? А что есл и...» Но неожиданная радость ждала его дома. Стефан и его друг вернулись из разведки невредимыми. Они рассказали, что во время снегопадов можно пройти под видом чабанов до самого прохода Химитли, он никем не охраняется, троп к нему нет, и Стефан с другом добирались под прикрытием скал, вдоль них, по еле заметным выступал!. Слышали, как выли волки... Удалось, однако, увидеть, что у села Химитли стоят турецкие войска, один горец сказал, что там их два батальона и пушки. На некоторых высотах есть турецкие посты. Поужинав яичницей с салом, все трое легли спать. Однако долго не спалось Сла- вейкову, он чувствовал гордость за своего ученика, за то, что тот смог выполнить первое поручение. Он задремал, но снаружи вдруг раздался стук. Славейков откинул одеяло, быстро поднялся. Выглянул в чердачное окно... — Господин Славейков, — раздался негромкий голос во дворе. — Я, — откликнулся поэт, узнав офицера, провожавшего его несколько дней назад 15 Бохот к главнокомандующему. — Идите сюда. На лестнице зазвенели шпоры. Славейков зажег лампу. Покрасневший от мороза, перепоясанный ремнями поверх шинели офицер, козырнув, протянул письмо. Письмо было от командующего. В нем предлагалось незамедлительно отправиться в село Топлсш, что лежало в предгорьях Химитлийского прохода, в распоряжение генерала Скобелева. Славейков поднял глаза на офицера. Тот пояснил: — Генерал Скобелев поведет свои войска через Химитли — вы ему очень нужны!.. Генерал знает о вас. Он ждет. Приказ о переходе русских войск через Балканы подписан! Можете ли вы быть в Топлеше завтра утром? — Да, — сказал Славейков и, помедлив, добавил: — Я собираюсь взять с собой еще двух храбрых молодых болгар, верных наших сынов. Они очень пригодятся. — Разумеется, мы нуждаемся в такой помощи, — заметил офицер. — Итак, в НЕВА 3*98 155
Болгарские страницы добрый путь! Надеюсь, что мы с вами скоро встретимся в Одрине или близ Цари града, — сказал он на прощание, и улыбка тронула его губы. Когда закрылась дверь и процокали на улице копыта, Славейков разбудил Стефана и его друга: — Ну, вставайте, уже утро, есть новости. Хотите завтра ехать со мной? Стефан несмело спросил: — Куда теперь, господин учитель? Славейков весело рассмеялся: — Не спрашивайте меня сейчас ни о чем, ребятки! Только одно вы должны знать, что наступает сейчас тот час, когда надо помочь нашим русским братьям! Святой это час! — Мы готовы, — сказал Стефан за себя и за товарища. Рано утром Славейков верхом, а двое парней пешком, закутавшись в домотканые шерстяные бурки, с кизиловыми палками в руках, направились в сторону Габрово. Оттуда решено было спуститься к селу Топлеш, где колонна генерала Скобелева, состоявшая из русских регулярных частей и болгарских дружин, уже готова была начать свой поход через неприступные, заснеженные кручи Хаинбоаза, чтобы потом, сверху, словно снег на голову, обрушиться на врагов. И Славейков глубоко верил в то, что он проведет русские войска через стужу и снежные лавины, сквозь метели и любую непогоду, и потому в глазах его стояли слезы радости. ...Такие же обильные слезы радости лились по щекам из его глаз и сейчас, когда он, ликуя, смотрел на кричащих победное «ура» героев Шипки и Шсиново. 156 НЕВА 3*98
ЙОРДАН РАДИЧКОВ к* МЮРЭ' Куда только не забрасывала меня судьба по свету и каких только чудес я не насмотрелся. Был я и в Индии, где меня поразили укротители змей. Насвистывая самые наивные мелодии на простейшей свирели из горлянки**, они сначала заставляют страшных кобр вытягиваться вверх и вытанцовывать под ее звучание. Потом, но условному сигналу, выпускают на них прытких маленьких мангуст, и те бросаются в смертельный бой с огромными тропическими гадами и в конце концов выигрывают этот бой. Все это происходит под безразличными взглядами священных индийских коров и прекрасного Тадж- Махала. Был я у Ниагарского водопада, видел и пирамиду Хеопса, и Сфинкса в Египте. Но более таинственного и загадочного места, чем мой родной северо-западный край, я не встречал нигде. Здесь даже самые что ни на есть обычные природные явления — дождь, молния, туман или снег, и даже самые простые истории, рассказанные людьми, словно отмечены особым знаком свыше. В них всегда есть нечто странное, притягивающее, они окутаны неясностью и той же тайной, что и лицо турчанки иод темной чадрой, из-под которой вы можете видеть только глаза, но никогда — все лицо. Не зря кое-кто называет этот край еще и Бермудским треугольником. Но если в треугольнике исчезают преимущественно корабли и самолеты, то у нас буквально каждый предмет, всякое «нечто» может вдруг исчезнуть самым непостижимым образом, не оставив после себя вообще никаких следов. Более того, я бы добавил, что многое в округе исчезает столь загадочно и столь точно соответствуя суеверным приметам, что вполне оправданно может возникнуть мысль о вмешательстве внеземных сил. Верить в подобные силы в том их понимании, какое сегодня предлагают фантасты, ожидая визита летающих тарелок, зеленых человечков из других цивилизаций и прочего, — наивно. Однако никто не может утверждать, что колоссальной энергии, которая движет Вселенной и с сумасшедшей скоростью вращает небесные тела в абсолютной тишине небесного пространства, — что этой энергии не существует. Нет, я не настаиваю на том, что за каждым материальным проявлением окружающего нас мира скрыт перст Божий. Наоборот, за некоторыми предметами и событиями вполне можно заметить и лицо дьявола. Но природная гармония как целое — со всей ее загадочностью и таинственностью — определенно имеет божественное происхождение. Однако в силу того, что скудный человеческий интеллект не в состоянии добраться до абсолютной истины в ее конечной инстанции, остается еще уйма нищи для людского воображения. И именно благодаря своему воображению человек сумел «одомашнить» солидную часть звездного неба, приблизить далекие светила к деревенскому очагу и назвал малые и большие скопления звезд Рало, Квачка, Кола, Кумова Слама***. Од- * Мюрэ — (тур-) утка, привязанная к берегу охотником для подманпвания диких птиц. ** Горлянка — бутылочная тыква. *** Рало — соха (созв. Ориона); Квачка — наседка (созв. Плеяды); Кола — телега (созв. Возничего); Кумова Слама — доел. — солома кума (Млечный Путь). НЕВА 3*98 157
Болгарские страницы новременно, вовсе не желая того, он расширил и границы своего собственного мира — двора и пашни, включив в обиход целые небесные созвездия. Центром области, в которой я родился, и главным ее жилым пунктом является город Монтана. На протяжении ста лет он четырежды менял свое название: изначально именовался Кутловица, затем Фердинанд, Михайловград и, наконец, — Монтана. Такая частая смена имен заставляет думать, что город уже неоднократно пытался исчезнуть, не оставив после себя никакой памяти, подобно убегающей по снегу лисице, которая заметает собственные следы пушистым хвостом. Не думаю, что ему это удается так же, как ей. До сих пор, по крайней мере, он сумел «замести» под снегом времени только свои прежние имена. Я лично нахожу, например, что город наш шагает сквозь время несколько странновато. Этот марш можно сравнить разве что с походкой пьяницы, ибо когда он идет, то продвигает вперед одну ногу, а другой лишь подпирает шагнувшую. Очень возможно, что таковым является и естественное движение во времени и пространстве не только нашего городка, но и самой жизни... Совсем не лишне при этом вспомнить рассуждения отдельных лиц о том, что над нашей округой в разных формах проявляет себя некий космический разум, что даже при полном безветрии на небе можно увидеть несущиеся с невероятной скоростью, заряженные некой «энергией» светящиеся облака. Ни молния не блеснет в них, ни гром не прогремит, и движение их совершается в абсолютной тишине. Среди множества загадок следует упомянуть и об изрядном количестве у нас женщин-экстрасенсов. Одна такая женщина-экстрасенс объявила минувшей весной, что, после того, как она провела известное время в пещере Магура специально для подзарядки психо- и биоэнергией, ей удалось войти в плотскую связь с внеземным существом. Последний факт вызвал большое оживление на страницах «Северо-западного вестника» и дал повод для множества самых различных комментариев и толкований. Кроме упомянутой выше пещеры Магура, в нашем краю имеется еще одна знаменитая пещера — Ледёника. Именно она дала название популярному пиву, а от Mai у- ры именуется железнодорожный экспресс София — Видин. Я не собираюсь оценивать в деталях ни качество упомянутого пива, ни скорость, развиваемую экспрессом, так как это выходит за рамки нашего рассказа. Хочу лишь отметить, что экспресс «Магура», возможно, самый медленный экспресс в мире и составлен он к тому же из самых изношенных вагонов в Болгарии. Но тем не менее — функционирует! Некоторые селения в этом забытом Богом диком краю носят такие чудные имена, как «Пали лула» (Закури трубку), «Врыв» (Веревка), «Вылчедрым» (Волчья тропа), «Старопатица» (Старая утка) и подобные этим. После первой мировой войны на нашу область напала так называемая испанская муха, вызвавшая страшный мор среди скота. В зимнее время, когда Дунай покрывается льдом, через него вереницей идут белые карпатские волки. Можно даже сказать, что весь наш край представлял собой волчий перекресток, потому что именно здесь скрещивались пути идущих с Карпат белых волков и спускающихся с вершин наших гор серых хищников. Единственный перевал через Стару Планину — «Петрохан» — связывает нашу область с Софией и с внутренними районами страны, а Дунай и паром Видин — Ка- лафат соединяют ее с другими частями света. Военные действия в бывших югославских республиках на западе от нас да еще эмбарго, наложенное Советом Безопасности ООН, внесли дополнительные затруднения в жизнь края, несмотря на то что леса в округе буквально кишат местными жителями и целыми толпами пришельцев со стороны, которые продолжают собирать целебные травы и грибы на экспорт, мешками сдают улиток, откармливают гусей для французов, насильно запихивая им в глотки 158 НЕВАЗ'98
Й. Радичков. Мюрэ обильный корм. Причем на вывоз уходят печенка и мясо, а «фонари», то есть скелеты, продаются на местном рынке. Частенько можно встретить людей, несущих по два- три таких «фонаря», в надежде хотя бы из них приготовить что-то съедобное дома. Слово «фонарь» народное, и придумано исключительно точно, потому как, если человек несет такой гусиный скелет в руке, создается впечатление, что в руке у него не скелет, а обычный ветроупорный керосиновый фонарь. ПАВЛЕТО Именно здесь, в этом диком северо-западном уголке Болгарии, жил пресловутый мюрэ но имени Павлсто. О нем шла молва по всему Поречью. Не один и не два охотника предлагали за него хозяину большие суммы, однако тот сразу же пресекал какие бы то ни было разговоры о продаже. Кое-кто пытался соблазнить его обменом мюрэ на чистопородных охотничьих собак, специально обученных для охоты на кабанов, но владелец селезня и слышать не желал об этом. Собаку можно легко обучить охоте на кабанов, особенно если она добротной породы, но обучить утку приманивать целые стаи птиц не может никто. Это от природы. Это дар Божий. Хозяином нашего мюрэ был хилый человечек с птичьими глазками. Звали его Павлето. Он дал свое имя и питомцу, о котором поведал всем, что тот уродился таким способным в результате скрещивания домашней и дикой уток. Благодаря такому скрещиванию селезень унаследовал необычайно звонкий голос одного из своих диких родителей; в нем слышался зов к свободе и странствиям, а от домашней утки — тихие посвистывания, полные обещаний домашнего уюта и сытной пристани. Во время охотничьего сезона удачливый владелец проводил большую часть своего времени у речных разливов — водяных зеркал, у заболоченных участков и возле теплых озерков. Таких озерков было множество. Летом женщины обычно замачивали в них коноплю, а зимой мужчины охотились на диких уток. В некоторых районах таких озер было больше, чем охотников. Они словно Богом созданы: даже в самые лютые морозы, когда все вокруг сковано льдом, вода в них не замерзает: она слегка дымится и привлекает диких уток. Собираясь на охоту, Павлето привязывал к лапке селезня фитиль от керосиновой лампы. Говорил, что фитиль очень подходит для этой цели, потому что, мол, широк и не покалечит ножку, кроме того, не тонет в воде и к тому же не гниет. Затем он брал сумку из барсучьей кожи и усаживал в нее селезня, но так, чтобы головка оставалась снаружи — пусть наблюдает за тем, что делается вокруг. В торбе всегда лежали хлеб, лук и кусок свиного сала, заботливо приготовленные женой и завязанные в чистый домотканый платок. Сам же охотник не забывал сунуть в торбу и старую солдатскую .манерку с вином. Достигнув желанной заводи, Павлето извлекал селезня из сумки, привязывал свободный конец фитиля к какому-нибудь деревцу и опускал утку на воду. Та сразу же начинала играть: ныряла, размахивала крылышками, даже пыталась взлетать и так громко крякала, что слышно было далеко в округе. Охотник оставлял ее и принимался готовить для себя укрытие в троечнике. Строил он его так, чтобы оставаться невидимым для прилетающих диких уток и гусей, но самому при этом все хорошо наблюдать и даже иногда стрелять, — когда нужно. Дикие гуси были редкими гостями в этих озерцах, они пролетали дальше в поисках полей с зеленым житом. В пасмурную погоду стаи шли низко, и тогда по ним можно было стрелять на лету. Гуси оставались равнодушными к манящим крикам селезня. Были птицы и совсем другого тина, с другими правилами игры, и призывные их НЕВА 3'98 159
болгарские страницы сигналы во многом совсем не такие, как у диких уток: у этих последних слышалось что-то игривое, дразнящее. Во время полета они часто пикировали и тут же быстро взлетали вверх. А гуси летели медленно и тяжело. Не могу не поддаться искушению и не сравнить их полет с самолетом. Дикие утки, особенно нырки, летели подобно небольшим самолетикам во время учений, выделывая разные люпинги и другие хитрые фигуры. Полет же диких гусей напоминал движение больших пассажирских лайнеров, без каких бы то ни было отклонений от заданного курса стремившихся прямо к цели, что скрывалась где-то за видимой линией горизонта. Если охотник приходил к теплой заводи пораньше, он срезал снопик тростника, втаскивал в укрытие, садился на него, затем вынимал свою манерку, отпивал винца, закуривал сигарету и чувствовал наконец, как медленно и постепенно все его существо начинает дышать в лад с окружающей природой, сливаться с нею и растворяться в ней, словно кусок сахару, брошенный в ведерко с водой. Он сидел и ожидал: вот- вот послышится свист крыльев, и он увидит стайку диких уток. Порой перелет задерживался, и тогда охотник тихонько подавал голос из своего укрытия: «Павле!.. Павле!..» Селезень оживлялся, вытягивал шейку и откликался на зов хозяина: «Па! Па!» Через короткое время с неба начинали отзываться дикие утки. Во время тумана или обильного снегопада, скрывавшего их друг от друга, птицы громко крякали, чтобы не потеряться во время лета. Но вот одна из уток отрывалась от стаи и, соблазненная призывными криками мюрэ, снижалась и садилась на воду. Поздней осенью дни становились дождливыми, серыми и безрадостными. Да и вся окружающая охотника природа словно замирала в тоскливом оцепенении. Сереньким казался и сам селезень, а призывы его — тихими и унылыми... Но вот наступала зима, тростник и земля одевались белым покрывалом, все вокруг преображалось: становилось светлым и чистым. Ближе к весне новым брачным оперением покрывался и селезень: темно-зеленая его голова и шейка приобретали фиолетовый оттенок, крылья — сиренево-зеленые переливы, а над хвостиком вырастали ярко- зеленые перышки, оканчивающиеся мелкими колечками. Посветлел и желтый клюв, а оранжевые лапки дали краснину. Совсем другими — более настойчивыми и частыми — становились и его громкие призывы. Услышав донесшееся Бог знает откуда кряканье, Павлето начинал нырять, размахивал крыльями, взлетал над водой, непрерывно посылая в небо свои позывные. Выпадали дни, когда утки шли от Дуная буквально тучей, особенно мелкие чирки. Когда они садились на маленькие зеркала теплого озерка, воды просто не было видно. При виде такой уймы дичи даже видавшие виды мюрэ и его хозяин приходили в состоя ние растерянности. Обычно северные гостьи летели стройной треугольной цепочкой, но стоило им услышать звонкое кряканье нашего мюрэ, как цепь разрывалась, и все приходило в состояние полного хаоса; часть уток стремительно снижалась, с шумом и плеском шлепалась в озеро. Оставшиеся с трудом выправляли цепочку и уходили в сторону юга, к другим теплым водам. Иногда пестрые, окрасившиеся в весенние брачные цвета утки сваливались прямо на голову мюрэ, садились так близко, что охотник боялся стрелять, опасаясь попасть в своего живого манка. Когда шел густой снег или опускался туман, человек и селезень вслушивались в тишину и удивлялись тому, каким множеством звуков наполнено пространство вокруг них. Совсем неподалеку из какой-то стайки доносилось непрерывное посвистывание. Это были так называемые «свистухи». «Звонари» летели, словно в колокольчик позванивали. А «самопрялки» вертели без устали невидимые мотальные колесики: «ж-ж-ж...». Были и такие, что летели, не издавая ни звука, рассекая воздух только свистом кры- 160 НЕВАЗ'98
Й. Радичков. Мюрэ льев. Среди них были крохали, шилохвостки и обычные кряквы — северные серые уточки. Одним словом, это было несметное богатство, проносившееся безостановочно по широкому воздушному пути с Севера на Юг. Появлялись в небе и стаи черных уток — «монашек». Они летели медленно, парили в воздухе, непрерывно охая и оплакивая кого-то, словно совершали какую-то траурную церемонию в небе. Павл сто-хозяин любил сидеть в своем шалаше и наблюдать за «монашками». Его охватывало чувство меланхолии, он сонно раздумывал над тем, почему птицы вечно устремляются то к Югу, то к Северу, где у них находятся святые места, есть ли у них какой-то свой Гроб Господень... Тучами пролетали мимо них стаи чирков. Они шли с большой скоростью, поднимая при этом невероятный галдеж, шли неровно: то взмывали вверх, стремительно ввинчиваясь в небо, то, крутясь, повисали над озерком, над тростниками и приречными ивами. Хоть и летели они быстро, внезапно меняя направление полета, Павлето ни разу не видел, чтобы утки столкнулись одна с другой... «Да, человеку такое не под силу... — думал Павлето. — Тут уж наверняка поработали Божьи и природные силы!» Иногда из густых тростниковых зарослей неожиданно показывалась длинноногая цапля, стоящая по колено в воде. Она ни на секунду не разлучалась со своими удивительными ходулями, а если ей вдруг приспнчивало взлететь, то взлетала вместе с ходулями. Что за неведомая сила влекла Павлето к этим глухим заводям, к этим болотам и теплым озеркам?.. Кто заставлял его и в дождь, и в снег проводить дни и часы в холодном тростниковом укрытии затем только, чтобы вслушиваться в живые звуки окружающего мира и вглядываться в небо?.. Сила эта была — охотничья страсть. И еще ожидание того, что каждый настоящий охотник таит глубоко в себе — ожидание встречи с чудом. Потом, уже позднее, вполне реальное чудо превращалось в бесконечных россказнях целых поколений охотников в нечто невероятное и пугающее. В этих почти мистических историях, кроме летящих с Севера диких уток, гусей и лебедей, участвовали еще и белые волки, и большие карпатские орлы. Не один раз Павлето наблюдал, как с неба сквозь падавший снег обрушивается на заросли огромная темная птица; орел устраивался на кочке и принимал неподвижную позу, уставившись взглядом прямо на тростниковый шалаш Павле- го. Через короткое время из белой стены падающего снега сваливался второй великан и садился неподалеку, укрывшись своими широкими крыльями, словно закутавшись в крестьянскую бурку. Он ни разу не повернул головы в сторону, хотя бы даже для того, чтобы взглянуть на сидевшего рядом сородича. «Они действительно настоящие одиночки — эти пастыри небесных ветров», — заключил про себя Павлето. Однажды, наблюдая за орлами из своего укрытия, охотник увидел, как сквозь тростник пробирается какое-то странное незнакомое животное: сероватое, коротко- лапое, с белыми пушистыми щечками. Судя по «вышивке» следов на снегу, оно двигалось мелкими шажками, время от времени останавливаясь, вероятно, для того, чтобы оглядеться, и снова продолжало идти вперед, стараясь, однако, держаться ближе к тростникам. Пройдя так некоторое время, зверек остановился, понюхал воздух и вдруг шмыгнул в заросли. Минуту спустя один из орлов забеспокоился, наклонил голову и, неуклюже развернув крылья, поднялся в воздух. Охотник вылез из шалаша и отправился смотреть оставленные на снегу следы животного. Они походили на лисьи. Свернув в тростник, зверек, судя по всему, попытался схватить сидевшего поблизости орла, даже подползал к нему на брюшке, что отчетливо отпечаталось на снегу, но птица вовремя его заметила. Дальше следы терялись: тростник становился густым и почти непроходимым. НЕВА 3'98 161
Болгарские страницы Павлето повернул назад, пытаясь угадать, что за косматое животное с белыми щеками побывало в районе озерка. Позже, когда и другие охотники начали встречать на краю болота и ближних водоемов серого пушистого пришельца, Павлето узнал, что это была енотовидная собака. Она шла с Востока — из России и Украины, пробираясь дельтами больших рек, и, не торопясь, двигалась на Запад. Если мне не изменяет память, первого такого енота у нас заметили на озере Шабла. Об этом мне рассказа:! наш известный писатель Эмилиан Станев. Случались и бесперелетные, пустые дни; но чаще Павлето возвращался домой, буквально увешанный дичью. Мюрэ покачивался в барсучьей сумке и гордо смотрел по сторонам. Спустя несколько дней после встречи с енотом хозяин мюрэ снова вышел на охоту и направился к теплой заводи. Он, как всегда, привязал конец фитиля к небольшому деревцу и опустил селезня на воду. Дул северо-восточный влажный ветер, прозванный местными охотниками «утиным», потому что он вел за собой множество зимних чирков, крякв и других северных уток. Павлето покружил по берегу, но следов енота не заметил. Свежий снег скрыл даже его собственные следы. Он вернулся назад, к тростникам, укрепил совсем было разнесенное метелью укрытие, но не спешил залезать внутрь. Павлето-мюрэ понырял, поразмял крылышки, несколько раз крикнул в небо: «Па! Па!» И с неба, откуда-то издалека, донеслось тихое и манящее: «Па! Па!» Охотник поспешил скрыться в шалаше. Чуть погодя он увидел невысоко в небе цепочку диких уток. Летели они быстро. Сильные крылья с шумом рассекали воздух. Они звали мюрэ за собой. Пролетев было мимо, стая неожиданно сделала разворот и, вернувшись назад, к озеру, кружила над ним на расстоянии выстрела, не снижаясь и не садясь. Человеку казалось даже, что он слышит, как потрескивают маховые перья утиных крыльев и как каждая из них с шумом вдыхает воздух. Он лихорадочно раздумывал, как поступить: стрелять влет или ждать момента, когда селезень заставит стаю сесть на воду, как было уже не раз. Неожиданно он заметил, что мюрэ стал неспокоен: он метался по воде и громко кричал, словно звал на помощь улетавших братьев и сестер. И вдруг, в один какой-то миг, он оторвался от водной глади, взмыл вверх и полетел вдогонку за манившей его стаей. На лапке его развевался обрывок фитиля от керосиновой лампы... Хоть не тонул и не гнил он в воде, но, по-видимому, изрядно поистерся, истончился от длительного употребления и теперь лопнул. Мюрэ быстро догнал звавшую его стаю и вскоре смешался с другими утками... Ставший свидетелем бегства своего любимца, Павлето застыл на месте, не в силах даже вскрикнуть. Да и что мог сделать несчастный владелец драгоценной птицы? Кроме того что оцепенело сидел в своем тайнике, тупо уставившись в небо. Хотя в небе уже никого не было... Наконец он подошел к деревцу, за которое только что был привязан его мюрэ. Отвязав оставшийся на нем обрывок фитиля, он повертел его в руках и с досадой отшвырнул в воду. Потом повернулся и тяжелой походкой двинулся в сторону села. Он шел через тростник и все время оборачивался назад — в надежде увидеть, не идет ли за ним селезень. На спине его болталась опустевшая торба — совсем уже потертая, лишь с торчащими кое-где клочьями барсучьей шерсти. После потери мюрэ люди часто видели Павлето, с тоскливой безнадежностью бро- 162 НЕВА 3'98
Й. Радичков. Мюрэ дившего по берегу реки: а вдруг однажды встретит селезня и принесет его домой. Он долго и пристально взглядывался в пролетавшие стаи уток, пытаясь разглядеть, не свисает ли с чьей-нибудь лапки обрывок фитиля. Наступил брачный сезон. Селезни важно кружились около уток, любовно и тихо перекликаясь с ними. Охотник выспрелил из ружья в воздух, чтобы поднять угок с воды и проверить, нет ли между ними мюрэ. В сумерки, когда перелет становился наиболее массовым, Павлето пристраивался у какого-нибудь дерева или скрывался в тростниках. Он вслушивался в кряканья, легко угадывая по громкому плеску, как утки шлепаются в теплое озерко, продолжая звать одна другую. Он знал, что, если раздастся голос мюрэ, он распознает его среди десятков и сотен других. И, конечно, бывали моменты, когда ему чудилось, что вон та, именно та утка, что крякает совсем неподалеку, и есть его Павлето, но ведь не пристало же человеку кричать уткам: «Павлето! Павлето!» — и манить к себе селезня. Таким способом человек может звать потерянную собаку, корову, козу, но никак не дикую утку! Говорят, надежда укрепляет волю человека. В этом есть доля правды, ведь она поддерживает, не позволяет впадать в уныние... Павлето упорно продолжал поиски и надеялся, что мюрэ поскитается с дикими сородичами, подивится свету, но однажды все-таки вернется домой. Ведь вырос-то он среди людей! А уж если какая-нибудь животина прожила известное время с человеком, то не только приручилась, а в известной степени, можно сказать, «очеловечилась». Конечно, у всякого правила есть исключения. Если животное или птица глупы, как, например, монгольский фазан, щедро откормленный на специальных фермах и потом рассеянный повсюду в стране, то естественно, что из-за курьих своих мозгов он просто не способен приручиться. И все-таки даже он одомашнивается, так как предпочитает жить вблизи от населенных пунктов. Даже садовая лягушка может быть оценена как существо одомашненное, потому что живет рядом с человеком. В связи со всеми этими мыслями, заметив еще издали, как приближаются стаи уток, охотник начинал вглядываться буквально в каждую своими маленькими зоркими глазками, стараясь углядеть, не болтается ли на чьей-нибудь ножке хвостик фитиля от керосиновой лампы. Но, увы, ничего там не болталось! Такова была история известного на всю Северо-Западную Болгарию селезня-мюрэ. Я поведал ее читателям в одной из публикаций в «Северо-западном вестнике» и был приятно удивлен большим числом откликов именно на этот рассказ. Особенно важным для меня было то, что люди не только читали, но и реагировали на прочитанное. Никто не остался равнодушным к упомянутым выше событиям, каждый старался помочь и спешил не только сообщить, что видел летевшего селезня с фитилем, но даже указать .место, где его видел. «Вестник» проявил редкостное понимание и уделил подобающее место для публикации множества откликов на эту болезненную тему. Перевела Г. ГОРЕЛОВА НЕВА 3'98 163
НИКОЛА ИНДЖОВ ИЛИ МЫШИ ЛЕТУЧЕЙ ДЫХАНИЕ... Как остатки бабьего лета в начале осени, Одиночество, гостья поздняя, ко мне просится. Забирает хлеб, и дом, и все то, что в нем, без спросу она, А над домом созвездия паутину набросили. Храмы, бары, вокзалы и залы читальные, Суеты из сует разговоры случайные, Оставляю я все в этот час необъятности, Одиночество — сон, золотой сон о счастье. Вы оставьте меня одного, у свечи, что горела, Города моей крови — Одрин, Охрид, Браила! Вы, кого примирили любовь и скитальца дороги, Бистры, Анны, Инессы, Биляны и Ольги, Как когда-то я вам говорил, Так теперь замолкаю... Я открыл Одиночество — словно во мраке сияние, Незнакомый мне мир или мыши летучей дыхание. Одиночество — в ските поруганном тень незнакомая, Эхо в каменном зеркале. Это дарованное Время царствовать тем, кто рабом был намедни, Это ранняя смерть и последняя жизнь... Жизнь последняя... Перевела И. ВОРОБЬЕВА ГЕОРГИЙ КОНСТАНТИНОВ ВЕЛИКИЙ ДЕНЬ После стольких уроков по стальному атеизму и робких мгновений разговора с потусторонним я, человек первобытный в веке компьютерном, снимаю шляпу перед своею душою и целую ее божественный эгоизм. Она бессмертна, я же — лишь на время! Я знаю, что свыше космический разум рассматривает меня через свою голубую лупу — мои наивные метания между жаждой хлеба и жаждой свободы, между улетающими птицами и падающими звездами. Смотрит, как я дроблю планетарную мечту на мелкие иллюзии, как мое утро рождается святым и умирает темным грешником. Но иногда наступает великий день. Я строго пирамиду. Или разрушаю Бастилию. 164 НЕВАЗ'98
Стихи Произношу великие слова. Или испытываю любовь ко всей Вселенной... Тогда все боги, придуманные на земле, прячутся под ноготь моего мизинца... А душа моя вздрагивает от моих гордых шагов. И только око, только то око, прикованное к голубой лупе, по-дружески мне прощает все. Оно мудрое. Оно предвидело, что иногда на этом свете и у микроба должен быть великий день. ОДИН УЧЕНЫЙ СКАЗАЛ МНЕ... Неудивительно, что случайное слово может разнести в клочья нашу любовь. Неуди вител ьно, что песчинка ненависти может пронзить день и превратить всю нашу жизнь в пустыню. Я начинаю понимать, что огромный мир коварно сплетен из тысяч причин и следствий... Один ученый сказал мне нечто волнующее — дуновенье, идущее от крыльев бабочки, может где-нибудь породить самый страшный тайфун в океане. Перевела Н. СИВЕНКОВА ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВ ХОРОШИЕ ПИСЬМА Вызвала радость такую Нежданную радость в конверте Хором 1ая новость в письме! Мне уже нес почтальон. Глядя на штемпель, я думаю О каждом прожитом дне. Если порою нам кажется Меркнущим свет — не грусти! Я думаю: значит, когда так Люди, не надо печалиться: Я был в печаль погружен, Хорошие вести в пути. Перевела Н. СИВЕНКОВА НЕВА 3*98 165
НИКОЛАЙ ХАИТОВ ИЗБРАННЫЕ ЭССЕ ТОЧКА ЗРЕНИЯ Из моего окна видны большая часть Фракийской долины и горные цепи — Сред на гора, Стара-Планина (вплоть до вершины Святой Никола), и вообще от нас обозримо все пространство — вместе с более чем ста селами и городами — между Пловдивом и Первомаем. Мы находимся на высоте 1150 метров над уровнем моря, на равнине же она составляет всего 150 метров. Таким образом мы смотрим на долину и на все, на ней находящееся, с 1000-метровой вышины. И эта открывающаяся нам даль волшебна, настолько волшебна, что порождает ощущение пребывания на небесах. С нашей «точки обозрения» все на равнине или тихо шевелится, или ползет. Скорости уменьшаются, объемы сужаются, даже заводские трубы не выглядят ни величественными, ни внушительными. Мы возвышаемся надо всем. Над самолетами. Над автомобилями и поездами. Над орлами. ВИТАЮТ УСТАЛЫЕ МЫСЛИ Я сижу во дворе моего сельского дома и греюсь на мягком сентябрьском солнце. Холм, что напротив, уже запестрел, побледнел грабовый лес. Только шиповник — зрелый и яркий, краснеет посреди луга. Издали, с долины, долетает шум автомобильного потока. И сегодня я, прогуливаясь, добрался до самой вершины, но плохое мое настроение от этого не улучшилось. Видно, стала кровь моя ленивой, с трудом прогоняет городскую усталость. Травят меня невидимые отравы, давят грудь мучительные тревоги. И все грустнее с годами становятся мои осени. Порой приходят даже мысли о висящей на стене берданке, всего один патрон — и коней, всему... Но тотчас начинаю обвинять себя в неблагодарности — ты жив и здоров, а думаешь о берданке. Не работается тебе — ну и отлично! Смотри себе на пестреющий холм, вкушай со смаком медовый виноград и читай, что написали умные люди. Завтра тебе сварят курицу, свеженькую, и ты припомнишь осенний сельский праздник Здравствование — гот самый, на котором, бывало, раз в году наедались досыта... Запечешь колбаску на углях и польешь ее стаканчиком домашнего вина. Так что есть у тебя пока что кусать и чем кусать! Оба глаза тоже еще неплохо видят. Понимаешь, что надо и что не надо. О чем же тогда плакаться... А, люди... Мол, не всегда оказывались святыми! А кто тебе сказал, что они обязаны быть святыми? Темные инстинкты торжествуют! А кто объявлял, что они подавлены? Или хлеб тебе уже не сладок? А ведь дед твой, чтоб хлебца этого отведать, должен был сам и ниву вспахать. А прежде триста толстенных буков с корнями выкорчевать. Попробуй-ка лозину из земли вытащить, даже не лозину, а просто крапивный куст, и увидишь, каково это. А он столетние буки корень за корнем вырывал, чтоб пашню получить. И пока он это делал, другие новоселы, чтоб место хорошее отнять, бывало, и ружьями его запугивали, и с палками нападали. Но дед не отступил. Он создал свою житницу и пожинал с нес хлеб. А тебе, когда хлебца захочется, приходят ли в голову мысли о нивах и мельницах? Будто он с неба надает. Отец твой, опять же, чтоб виноград иметь, сам его и создал — сам посадил, затем мять раз в году опрыскивал, раза три мотыгою перекапывал, раза два — копалкой НЕВА 3'98 166
Н. Хаитов. Избранные эссе прошелся, разок его рыхлил, два раза поил... Зато, когда виноградную гроздь срывал, руки его дрожали от радости... Витают усталые мысли. Далеко не улетают. Вокруг меня все кружат. Нет, не надо писать об усталости. Скрывать ее надо. Надо выкопать норку и зарыться в нее. Усталость надо подавить... Проглотить. Глотай большими порциями, заглатывай, только не плачься. Не стоит плакаться. И потому — стисни зубы, скрежещи ими, но молчи! И лишь тихонько вздыхай. Сооруди опять же нору и вздыхай себе там. Иль ты думаешь, что, если закричишь, кто-то тебя пожалеет? Кто-то прошепчет: «Ах, бедняга, как ему плохо!» Но, в сущности, разве ты бедняга? Ведь ты живешь, а жизнь — это нечто столь редкое во Вселенной. Ты имел счастье родиться. Тебе выпало и еще более редкое счастье оказаться не деревом и не травой, а человеком, который может мыслить, радоваться закатам, и восходам, и пестреющему холму. Ты можешь и просто созерцать эту непостижимую Галактику, и проникать в тайны, земные и небесные. Можешь все чувствовать, всему радоваться, можешь и страдать! Можешь ощущать и сладостную радость, и боль, и замирать от удовольствия, и плакать от счастья. А ты собираешься оборвать выстрелом эту редкую, эту неповторимую жизнь! Ну, а теперь, мыслитель, отправляйся-ка на кухню, вкуси медового винограда да овечьего сыра и сотвори глубокий поклон в сторону Солнца, чье порождение есть и ты сам, и эти сладкие виноградные гроздья, и будь счастлив, что родился человеком. ЮНАК МОМЧИЛ За шестьдесят пять лет до юнака Момчила другой славный муж — свинопас Ивайло, — разгромив и татар, и бояр, сумел стать болгарским царем. Но вот что интересно: несмотря на всю исключительность судьбы «крестьянского царя», он не был воспет своим народом. Не был провозглашен юнаком. Почему? Потому, что Ивайло, поспешив возложить на свою голову ненавистную корону, возвел стену между собой и народом. Без этой короны он мог бы остаться благодетелем и героем, но корона способствовала его развенчанию. И Ивайло перестал быть благодетелем. Слава Ивайло была омрачена также и его неожиданной смертью в шатре врага — татарского хана. Народ не воспевает людей, убитых за трапезой. В этом смысле Момчил остается верным себе до конца. Со славой он начинает свой жизненный путь, со славой его проходит, чтоб завершить, как и полагается истинному юнаку, с еще большей славой. Он не успел надеть на свою голову корону, и потому народ ему ее дал, величая его в песнях «юнаком» и «царем». Но то, что так ярко зажглась звезда Момчила, объясняется еще и самим временем: она взошла в период заката Второго Болгарского царства, когда слово «басурман» стало синонимом злейшей силы. Царь Александр сбежал при столкновении с турками. Вспомните, как, услышав о турецком наступлении на Сливен, он повернул за Марицу и потерял не только свою поклажу, но и царскую славу! Из обычных наемников византийских императоров османы скоро превратились в их господ и тиранов, владельцев их земель. А именитые византийцы, вместо того чтобы прогнать незваных пришельцев туда, откуда пришли, состязались друг с другом в искусстве лести и угодничества, отдавали басурманам своих супруг и дочерей в жены, чтобы сохранить — нет, не власть, она давно уже была в руках султанов, а ее регалии: титулы, награды и красные сафьяновые сапожки. Потеряв и силу, и честь, они бросили свой униженный беззащитный народ на произвол судьбы, под копыта завоевателей. Именно в эти тяжелые, в эти зловещие времена предательства владетельных ничтожеств вдруг явилась на Балканах могучая и грозная фигура родопчанина Момчила, который первым осмелился напасть на захватчиков и сжечь проклятые их кораб- НЕВА 3'98 167
Болгарские страницы ли. Корабли смерти и ужаса. Второй раз он бился с басурманами под стенами крепости Псрикторион*, бился на глазах у всего света, доказав, что не растеряли еще болгары своего геройства. Народ не забудет этой битвы. Напротив, чем больше наступают басурманы и отступают владетельные рыцари, чем болы ire одни набирают силу, а другие предают и унижаются, тем ярче среди cryiдающегося мрака становится память о Момчиле. И когда вконец стемнеет и угаснет последняя искра надежды на независимость, народ в своих поисках опоры, в поисках чего-то радостного и светлого в наступившей пятивсковой ночи обратится не к воспоминаниям о царях, а к светлейшему образу погибшего под стенами Перикториона Момчила. Его именем будет гордиться, его славой согреваться, жить будет с его песней! ЕДИНООБРАЗИЕ МИРА Всегда, во все времена, большие народы пытались поглотить малые. Ну как, например, большие рыбы поедают мелюзгу. И все же, как бы ни были сильны хищники, мелкие рыбешки остаются и не переводятся. То же самое и с народами. Просто — так решила Природа. А что мы об этом думаем? Вроде бы не все ли равно, будет ли наша страна частью могучей империи или будет существовать в качестве малою государства? Но что, собственно, потеряет такое малое государство, влившись в большое? Изношенные царвули** или рваную рубаху? Однако дело, выходит, в том, что, семи малая держава растворится в большей, уменьшится, сократится столь необходимое для развития мира разнообразие. В противном случае сама Природа не умножала бы это разнообразие. Если бы хватило ей на Земле одного вида пауков, не было бы нужды творить еще 700 видов (если не более). А киты и акулы должны были бы стать единственными представителями рыб. Разнообразие в Природе — не только се основной закон, но и великая се цель. Всякое единообразие и упрощение неестественно, нротивоприродно. Разнообразие — это расцвет, а усреднение — скука и смерть. Вероятно, в этом и заключается смысл той борьбы за самосохранение малых народов, которая наблюдается вокруг нас. И в этой извечной борьбе единственным и самым надежным оружием этих народов является их духовная самобытность, которая делает их неповторимыми и необходимыми Природе и всему остальному миру. ЗНАМЕНИЯ МУДРОЙ ПРИРОДЫ Замечено, что при чрезмерном размножении северных оленей непременно случается эпидемия и, в общем-то, восстанавливается их обычное в данном регионе количество. Еще более любопытен случай с леммингами (грызуны с длинной шерстью наподобие крысы) в Норвегии. Когда при благоприятных условиях эти грызуны быстро плодятся, гго потом направляются всем стадом к морю и там самоуничтожаются. Таким образом, всемогущий инстинкт самосохранения на время как бы исчезает, до тех пор, пока численность популяции не нормализуется. Многократно доказано, что живая материя подчиняется одним и тем же законам, что Природа интересуется оленями и грызунами ровно столько же, сколько человеком. Человек, однако, слишком мало внимания обращает на подобные предостерегающие жесты, на знамения, которые посылает нам мудрая Природа. * Крепость в Эгейском море. ** Крестьянская обувь из кожи, похожая на лапти. 168 НЕВАЗ'98
Н. Хаитов. Избранные эссе Никакого внимания не обращаем мы и на непрекращающиеся самоубийства китов. Что за метаморфоза произошла с этими умными животными, если потеряли они самый могучий инстинкт — самосохранения? Что скрывается за упорством, с каким бросаются они с открытыми глазами навстречу смерти? Но какова бы ни была причина, какие-то очень важные изменения должны были произойти, чтоб начала Природа подавать нам столь зловещие знаки, как, например, теленок, рождающийся о двух головах, или дитя без ушей. Плохо только, что знамения появляются и забываются. Причем мы забываем даже самые простенькие уроки Природы. Сколько раз саранча посягала на цветущий лик земли, опустошая огромные посевные площади, столько же раз подстерегала ее гибель именно в момент пресыщения, прерывая хищный набег. То же самое происходило и с гусеницами: всякий раз, когда популяция их слишком разбухала и пыталась поглотить зеленый лесной массив, начинал работать неумолимый топор Природы, и все становилось на свое место. Сейчас же человек пытается не только всю траву извести и весь лес уничтожить, но и все то, что под землей имеется, переварить в своем ненасытном чреве. И в упоении уничтожения и поглощения он не обращает внимания ни на поучительный опыт саранчи и других насекомых, ни на протесты выбрасывающихся на берег китов, ни на массовое усыхание гибнущих от кислотных дождей деревьев. Человек уподобляется первой, еще ничем не искушенной гусенице: хрумкает себе зеленые капустные кочешки, которые наворовал, и ничего более замечать не хочет. И так будет продолжаться, пока не блеснет над его головой топор... Его-то он, верно, все же заметит... Но едва ли останется у него время покаяться и беду отвести. ЛЮБОВЬ В диком Родопском ущелье на голом скалистом склоне растет дряхлая, тощая сосна. Крона ее, обезображенная молнией и вся израненная, провисла, словно старый зонт. Иглы ее поредели. Стоит подуть ветру, старушка начинает — нет, не петь, не гудеть, а тонко и чуть слышно похрапывать, задыхаясь от двухвековой тяжести прожитых ею лет. Внизу зияет пропасть и поджидает ее. Да и кому она нужна? Белки на ней не селя гея: нет местечка для дупла. Скалы се не принимают. Но старушка все торчит, держится. Склонившаяся, всматривающаяся в пропасть. Годы свои, что ли, ищет там, в paci11,елинах скал ? Смотрит она, любуется на маленькую лохматую сосенку, проросшую среди сухой травы. Ведь торча всю жизнь над обрывом, она роняет свои семена с надеждой заселить пустынный склон, с мечтой не быть одинокой. Но ветер их уносит, умертвляют их голые скалистые берега, и сгнивают они в реке. Семена, что отрывает она от сердца, превращаются на ее глазах в безжизненные комочки... Износила она свое сердце, роняя эти семена. Истощала! Пока наконец-то однажды какое-то семечко не задержалось в расщелине... проросла ее надежда, разнежила ее, растопила. Сосна склонялась над своей сосенкой, словно пытаясь защитить се. Она знала, что такое буря, и жгучей жарой опалена была. И потому все больше склонялась над малышкой, все ближе распахивала над ней свой обветшалый зонт, заслон от ветра и тень для нее создавая. Чтоб не растрескалась, не сгорела на солнце нежная се кожица. Сосна роняла свои последние иглы, дабы мягче было для дитяти. И не знала добрая глупая старуха, что назавтра ураган снесет ее в пропасть, а затем сдует со скалы и нежное, избалованное ею дитя... Перевела Л. ТАРАСОВА НЕВА 3'98 169
Г. НИКИТЕНКО БОЛГАРИЯ В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ Многолетние связи нашего города с Болгарией нашли свое отражение в памятниках литературы и материальной культуры, хранящихся в музеях, архивах и библиотеках, в монументах и зданиях, в топонимике Петербурге. Первый топоним такого рода появился в 1878 году — Забалканский проспект, — часть нынешнего Московского проспекта от Сенной площади до Московских ворот. Официальное наименование проспекта было приурочено к встрече русских войск, после победоносной русско-турецкой войны 1877—1878 годов, принесшей свободу Болгарии. Место для этого названия было выбрано не случайно. Возведение Московских ворот в 1834—1838 годах увековечило победы русского оружия, в том числе и в русско- турецкой войне 1828—1829 годов, которая дала автономию Молдавии, Валахии и Сербии. Именно тогда почетный титул «Забалканский» был присвоен командующему русскими войсками генералу И. И. Дибичу. Предложение о наименовании Забалканского проспекта внес гласный Городской думы И. И. Домонтович. Семья Домонтовичей была непосредственно связана с Болгарией. Так, М. А. Домонтович был губернатором болгарского округа Тырново. В 1870-х годах он жил в своем доме на Средней Подьяческой улице, д. 5. Здесь родилась и его дочь — известная общественная и государственная деятельница А. М. Кол- лонтай. В войне за освобождение Болгарии особенно прославился генерал Михаил Дмитриевич Скобелев, с именем которого были связаны героические бои иод Плевной, зимние переходы через Балканы и пленение турецкой армии. В Петербурге предполагалось назвать в честь него одну из улиц. В 1881 году речь шла о переименовании Мытнинской набережной. Об этом просили домовладельцы, надеявшиеся поднять престиж своих доходных домов. Они напоминали о том, что 13 мая 1881 года М. Д. Скобелев посетил приют церкви снятого Владимира, находившийся недалеко от набережной. Но городская управа решила сохранить историческое наименование Мытнинской набережной. Не прошло и другое предложение, вынесенное в 1882 году, о переименовании части Английской набережной от здания Сената до Николаевского моста. Оно было основано на том, что Скобелев окончил Академию генерального штаба, находившуюся здесь (д. 32). Неудачной оказалась и более поздняя (1915) попытка переименования в Скобслсвскую Большой Болотной улицы (ныне улица Моисеенко). Но то, что не удалось сделать в самом городе, осуществилось в его пригородах. В селе Смоленском (часть нынешнего Невского района) в начале XX века появилась Скобе- левская улица. В 1973 году ее упразднили. Зато другое название сохранилось. Это небольшой Скобслевский проспект в бывшей дачной местности Удельная. Название появилось в середине 1880-х годов. В то время он был единственным проспектом в этом микрорайоне. М. Д. Скобелев родился в Петропавловской крепости, комендантом которой был его дед. Этот факт отражен в экспозиции Государственного музея истории Санкт- Петербурга, располагающейся именно в Комендантском доме. После русско-турецкой войны, в 1879 году, М. Д. Скобелев поселился в Петербурге на Моховой улице в доме Дивова. В этом же доме в 1877 году снимал квартиру его отец — Дмитрий Иванович, также участвовавший в сражениях на нолях Болгарии. На Шипке он вел колонну из войск 9-й дивизии навстречу генералу И. В. Гурко, после взятия Плевны он командо- НЕВА 3'98 170
Г. Никите!то. Болгария в Санкт-Петербурге вал отрядом из нескольких кавалерийских полков. Генерал Иосиф Владимирович Гурко, один из героев русско-турецкой войны, был в 1879—1880 годах санкт-петербургским временным генерал-губернатором и жил на набережной реки Мойки, д. 90. Известно, что в своей освободительной миссии армия опиралась на поддержку и участие русского общества. Ярким примером служит баронесса Юлия Павловна Вревская, которая стала сестрой милосердия в действующей армии. Она погибла там от тифа. Изиестсн адрес 10. П. Вревской в 1860-х годах — Большая Морская, д. 51. На театр военных действий выезжали врачи Николай Иванович Пирогов и Сергей Петрович Боткин. Один из адресов Пирогова — Литейный, 36, и адрес Боткина — Галерная, 77, отмечены мемориальными досками. Петербургу свойствен непреходящий интерес к славяноведению. Издавались работы историков литературы и языка. А в топонимике города это привело в 1887 году к появлению наименования Кирилловской улицы. Она проходит вблизи Старо-Невского проспекта. При се появлении учитывалось ходатайство столичного учебного округа о наименовании улицы в честь первоучителя славян. В то время в доме № 11 открывалась 7-я петербургская гимназия. В краткой статье не отразить всего богатства и многообразия петербургских памятных мест, связанных с Болгарией. Остановимся лишь на «болгарских» наименованиях улиц нашего города, появившихся в 1960—1970-х годах. Это Пловдивская улица, в честь города-побратима, это Софийская улица и Дунайский проспект, Балканская площадь, Балканская и Малая Балканская улицы. В 1978 году появился Шипкин- ский переулок: так осуществилась давняя идея такого наименования. Улицы Благо- ева и Димитрова были наименованы в 1964 году. А в 1996 году на Петроградской стороне было восстановлено наименование Иоанновского переулка, связанное со Свя- то-Иоанновским монастырем. Монастырь же, основанный святым Иоанном Кронштадтским, носит имя наиболее почитаемого болгарского святого — Иоанна Рыльского. ВЛАДИМИР ЯНЕВ ПЕТЕРБУРГСКАЯ МОЗАИКА В своей первой литературно-критической книге очерк о писателях моего родного города я озаглавил «Живу с Пловдивом». В то время я даже не подозревал, что когда- нибудь буду жить в другом месте и что другой город станет моей столицей. Тогда я просто цитировал Назыма Хикмета: «Города велики не своими площадями, а своими поэтами». Санкт-Петербург велик и тем, и другим. Но я не собираюсь ему объясняться в любви. Как-то неприлично, стыдно. «Доброму человеку и перед собакой стыдно», — заметил Чехов. Итак, я живу в... «Живу в кафкианском городе, названном Санкт-Петербургом», — говорит о себе один из модных в последнее время кинорежиссеров. НЕВА 3'98 171
Болгарские страницы Ненавижу этот эпитет: «кафкианский». Обычно прибегают к нему лишь кое-что слышавшие об этом писателе. В их устах «кафкианский» звучит мило и сакрально. А я не думаю, что Петербург абсурден. Не думаю, что абсурден и сам Кафка. По крайней мере, не более абсурдный — Достоевский сказал бы: «фантастический», — чем жизнь. Чем человек... О человеке в одной из своих заметок Кафка пишет: «Он чувствует себя пленником на этой земле, ему тесно, его охватывает чувство грусти, слабости, болезни, его посещают безумные видения узника, никакие утешения не могут его утешить... перед лицом грубого факта его несвободы. Но если спросить его, чего же он, собственно, хочет, то он не сможет ответить, ибо он — это один из самых веских его доводов — не имеет ни малейшего представления о свободе». А в другом месте отмечает: «Такое ощущение, будто меня связали, и одновременно другое ощущение, будто, если бы развязали меня, было бы еще хуже». Стыдно не сочувствовать человеку в таком положении. (Ведь и ты — этот человек! А может быть, ты считаешь себя свободным?!) Но не Кафка сказал об этом впервые. Это есть еще у Достоевского. А Великий Инквизитор даже пытается возвести эту несвободу едва ли не в принцип гуманизхма. Между прочим, Кафка рассказывает историю Прометея. Проходит время — боги устают, орел Зевса устает, устает и Прометей. «Рана зажила, устав», — таков вывод писателя. «Все, что должно было окончиться взрывом, окончилось хныканьем», — заявляет по другому поводу Т. С. Эллиот. Петербург — рана, которая никогда не заживает. Неутомимый город. Неумолимый. И гак как я живу, следовательно, страдаю, с Петербургом, мне одинаково неприятны как упреки, так и патетические объяснения в любви к этому городу. О нем говорили, что он плод неорганичного развития, город, построенный на костях, «самый отвлеченный и умышленный город» (цитируют Достоевского, как рекламу мыла «Сейфгард»). И еще — Северная Венеция, Северная Пальмира, «колыбель революции», «великий город», «кафкианский»... Сегодня нет ничего легче и отвратительнее — после Пушкина и Достоевского — восхвалять или проклинать, петь оды или вырвать из себя «похоронный звон Петербургу, умышленному и неудавшемуся городу» (Н. П. Анциферов). А твой, твой Петербург — где он? Сидишь перед его прорубленным окном с топором бедного студента. Пристально вглядываешься через стекло, но оно не обыкновенное, а увеличительное. Санкт-Петербург — твой телескоп, обращенный к миру клокочущих идей. Санкт- Петербург — мой микроскоп, уставившись в который я вижу, как лениво передвигаются раковые клеточки моего отчаяния. «Мой серый, суетою скрытый город», — пишет поэтесса, и я не зачеркну эту простенькую строку. Я не скажу: «А вы загляните, загляните за видимую завесу суеты, разорвите се — действительное находится там: ваш рай, ваш ад, ваше чистилище!» Читал я и более «страшные» стихи о городе — есть они и у Пушкина, не говоря о Лермонтове, Аполлоне Григорьеве, Некрасове... Для «Уличных впечатлений» Николай Алексеевич выбирает эпиграф: «Что за славная столица // Развеселый Петербург» — и указывает на источник — «Лакейская песня». Разве только лакеи могут хвалить город? 172 НЕВА 3'98
В. Лиев. Петербургская мозаика Скорбный архитектор Достоевский, сменивший жизнерадостных итальянцев... Следом за ним приходят Гаршин, Куприн («Будь ты проклят, анафема, зверь, зверь — ненавижу!»), Белый, Мережковский, Гиппиус. Каковы поистине страшные возгласы Зинаиды: Нет! ты утонешь в тине черной, Проклятый город, Божий враг! И червь болотный, червь упорный Изъест твой каменный костяк! Несбыточные пророчества, но от них но телу пробегает дрожь. «Мой серый...» — ив этом есть обещание пестроты. Такое обещание есть в стихотворении той же поэтессы: «Город стонет. Сто „нет!"». А после сотого «Нет!», может быть, когда-нибудь, все же... Город, у которого есть силы сказать «Нет!» младенческим иллюзиям, восторженным ожиданиям, нашим амбициям и стремлениям, город, о каменный щит которого разбиваются не только бесчисленные полчища, но и тонкие донкихотовские копья, город, восставший против севера, против практического разума, против статистических вероятностей — о, этот город может быть не только свирепым. Твоим, твоим может быть! Но, конечно, не как двадцати пяти вековой Пловдив. Южный город, основанный Филиппом Македонским, долгое время обживаемый, уютный, постижимый. Петербург — молодой, ему нет и трехсот лет. Буйный, неприрученный... Пловдив — знакомый и удобный, как знакомая супруга. Петербург — привлекательный и пугающий, как любовница, которую надо завоевывать каждый день и которая однажды исчезнет... Неужели это Петербург? Неужели это я? Как там было у Ходасевича: «Я, я, я. Что за дикое слово! // Неужели вон тот — это я? // Разве мама любила такого, // Желто-серого, полуседого // И всезнающего, как змея?» А то, что я хотел написать, мне казалось таким необыкновенным... Но на фоне неоконченной завершенности города у меня есть право и на свое слово. Конечно, несовершенное — но мое. Лишь бы у меня была та «фанастически длинная мысль», которую от каждого автора требует Блок. А сам Александр Александрович? Он истинный петербуржец. В своем шепоте. Потому что здесь шепчут, а в Москве кричат. Москва — это Маяковский, а Петербург — это Блок. В поэме «Двенадцать» он все же закричал... Нет, Александр Александрович, — я не хочу слушать «музыку революции». Она не желанное возмездие. Мстишь старушке — убиваешь Лизавету: вот это — революция. Но нет Сонечки, чтобы покаяться. НЕВА 3'98 173
Болгарские страницы Я оглох от барабанов революции, ослеп от блеска ее медных инструментов, Александр Александрович. И я не понимаю вашей поэмы. Кто шагает перед двенадцатью? Куда он идет? Может быть, его ведут на расстрел... А я иногда думаю, что перед революционными апостолами шагаете вы — скорбный, неудачливый Христос. И я, если мне надо выбирать между революцией (какой бы она ни была — справедливой, несправедливой, неизбежной...) и этим Иисусом, без колебаний выберу вас. Да, Александр Александрович, — <<город мой непостижимый — // Непостижимая сама...» Пусть твердят, что Снежная Дева — это актриса Волохова, пусть. Что из этого следует?! Никакой «Донжуанский список Пушкина» не объясняет играющий свет его любовных стихотворений. «Я помню чудное мгновенье» нельзя объяснить Анной Керн. Между прочим, Александр Александрович, Волохова пережила вас на 45 лет. Кто знает, сколько еще ролей она сыграла. Волохова, Наталия Николаевна — так же, как Н. Н. вашего тезки с «веселым именем»! «Она кокетничала с государем, потом с Дантесом. Прококетничала жизнь своего гениального мужа». Так пишет Губер. А Берберова утверждает: «После опубликования геккерновского архива стало известно наконец, что Наталья Николаевна не любила его, а любила Дантеса. На „пламени", разделенном „поневоле", Пушкин строил свою жизнь, не подозревая, что такой пламень не есть истинный пламень и что в его время уже не может быть верности только потому, что женщина кому-то „отдана". Пушкин кончил свою жизнь из-за женщины, не понимая, что такое женщина, а уж он ли не знал ее! Татьяна Ларина жестоко отомстила ему». Эффектно, ничего не скажешь... Но скажу: надо понять — женщина свободнее мужчины. Мужчина — раб. Реже — любви, всегда — своей чести. А Н. Н. все-таки заслуживает нашей любви. По самой простой причине, за то, что ее любил Александр Сергеевич. Что особенного в том, что она «прококетничала жизнь своего гениального мужа». Обычное женское дело! Но смерть его не прококетничала. Просто прожила жизнь как Ланская. В имении, которое находится, между прочим, вблизи Черной речки. «Это жизнь. Просто жизнь». Это другой вопрос. И для человечества не имеет особого значения. Человечество?! Грандиозное понятие! Нет, я не человек из подполья, который предпочитает, чтобы ему поднесли чай, а с человечеством — будь что будет. Я думаю, что каждый, кто говорит о человечестве и от имени человечества, является самым банальным диктатором. Или просто говорит тогда, когда не о чем говорить. Поэтому мне очень нравится анекдот, в котором Ортега-и-Гасет рассказывает о Викторе Гюго. Увенчанный поэт принимает послов из разных стран, которые прибы- 174 НЕВАЗ'98
В. Яиев. Петербургская мозашт ли засвидетельствовать свое почтение. Представляют мосла из Германии: «О, Германия: Гёте!» — воскликнул Гюго. Посол из Италии — «О, Италия: Данте!» Перед испанцем — «О, Испания: Сервантес!» Приходит черед афганского посла — «О, Афганистан... Афганистан? О, человечество!» — выходит из трудного положения воспитанный француз. Человечество всегда приходит на помощь, когда нам необходимо скрыть свое невежество. И искусство не принадлежит никакому человечеству. Оно принадлежит тому, кто его заслуживает. Должны ли мы упрекать поэтов за то, что они не создают искусство, «доступное массам»? За то, что не выполняют свой великий долг — «согревать любовию к добродетели и воспалять ненависть к пороку». Это утверждает добродетельный князь Вяземский. А озорной Пушкин ему оппонирует: «Ничуть. Поэзия выше нравственности — или по крайней мере совсем иное дело». «Совсем иное дело», поэзия — не эстетическое приложение к катехизисам «фила- ретовцев». Кто эти «филаретовцы»? А вот случай со стихами Пушкина: Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана? А митрополит Филарет исправляет легкомысленные стихи так: «Не напрасно, не случайно // Жизнь от Бога мне дана». Филаретовцы! Они всегда требуют от поэзии чего-то услаждающего. Как «Я люблю тебя, жизнь». А я не люблю?! И надеюсь, что это взаимно. Даже не только надеюсь, но и знаю. Ты не любила меня, и я не буду тебе петь лестные песенки. Я не митрополит, и у меня нет желания заслужить митрополию путем ее восхваления. Петербург мне подсказывает, что на жизнь надо смотреть храбро и без особых иллюзий. И весело, естественно. Для Маяковского Пушкин «был веселым хозяином на великом празднике бракосочетания слов», а «на памятнике написали: зато, что „чувства добрые он лирой пробуждал"». Тот же яростный Маяковский написал такие стихи в «Еще Петербург»: Туман, с кровожадным лицом каннибала, жевал невкусных людей. Сейчас модно опровергать Маяковского. Пусть, значит, — живой и мешает. «А сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою». Тот, кто написал это, не будет использовать бритву только для того, чтобы сбрить усы. Вообще — поэтам надо верить больше, чем обычно считают. Да, они преувеличивают. Но сама выдуманная ими реальность заставляет жить по ее законам. И умирать по се законам. Да, да — поэты знают, когда им следует умереть, чтобы не пережить свои стихотворения. НЕВА 3'98 175
Болгарские страницы В рецензии о стихах Шершеневича написано буквально следующее: «тип, подлежащий ликвидации и интересный исключительно с последней точки зрения». Понимайте меня, как хотите, — я действительно считаю, что поэт (не только Шершеневич, а каждый поэт) — человек, подлежащий ликвидации. Именно этим он и интересен... Если общество, если власть, если время не желают ликвидировать поэта, значит, он не достоин своей профессии. Это профессия вредителя. Безвредный поэт — самый вредный для поэзии. И Петербург знает это. Не потому ли Мандельштам шепнул когда-то: «Твой брат, Петрополь, умирает». Но и: Петербург, я еще не хочу умирать: У тебя телефонов моих номера. Петербург, у меня еще есть адреса, По которым найду мертвецов голоса. Поэзия — это когда голоса мертвецов и обреченных создают другое пространство жизни. И тогда — «В Петербурге мы сойдемся снова, // Словно солнце мы похоронили в нем...» Я точно знаю, что так оно и произойдет. Убежден, что это сбудется. Знаю я и почему в наше «новое» время актуальна Америка (конечно, не Америка Уитмена и Стейнбека), а не Россия. Знаю, почему в самой России актуальна богатеющая Москва, а не духовный Петербург. Потому что сейчас время не духа, а брюха. Революция брюха победила жизнь духа. Сапоги Брынцалова выше, чем стихи Пушкина! Могучее оружие брюха — телевидение. Оно рекламирует жратву, а не духовность. Телевидение нас американизировало. А еще Стефан Цвейг предупреждал об опасности монотонизации мира, если в нем одержит верх американский прагматизм. Дошли мы до монотонизации. Может быть, это и заслуживаем. Устоит ли Ленинград перед страшной блокадой духовной нищеты? Я не могу ответить «Да!» с полной уверенностью... Но все же отвечу — «Да!» Санкт-Петербург — последний (может быть?!) пятачок духовности... Пловдив — твой побратим... Давай побратаемся! Город мой, брат мой: твой брат не хочет еще умирать... Перевела Г. КРЫЛОВА 176 НЕВА 3^98
ПЕТКО Ю. ТОДОРОВ ЖЕНИТЬБА СОЛНЦА В нынешнем году издательство Санкт-Петербургского государственного университета планирует представить читающей публике новое интересное название — впервые издаваемую на русском языке антологию авторских сказок южных и западных славян. Среди авторов сборника и один из классиков болгарской литературы — Петко /О. Тодо- ров (J879—1916), который наиболее известен как создатель небольших новелл — знаменитых «идиллий». <<}Кенитьба Солнца» дает яркое представление об этом жанре. Там, где балканские вершины, тесно обнявшись за плечи, скрываются вдали, но среди безжизненных каменистых пространств возвышается Солнечная башня. Две дикие тенистые сосны вытянулись у ворот, высокая ограда, по которой живым венком вьется хмель, окружает глухой двор — ни легкие женские шаги, ни медлительные речи старого хозяина не нарушают здешнего покоя. С утра до вечера в башне глухая тишина, и лишь поток монотонно шумит мимо заросшего плющом примыкающего к башне терема. В тереме одиноко сидит мать Солнца, низко склонила голову и думает о нерадивом сыне. Кому он теперь светит, кто увидит-то его сквозь осеннюю мглу, чтоб порадоваться! Стаи черных воронов, что кружатся, словно над падалью, над задремавшими селами, пли, может, убаюканный блеяньем овец пастух, укутавшийся в бурку из козьей шерсти на пороге овчарни, или рыскающий по лесистым холмам волк, что тоскливо воет на осеннюю непогодь? Обложные тучи, словно низкий пещерный свод, нависли над нивами и нолями. Все притаилось, притихло вокруг, и только шальной порывистый ветер то вдруг пригнет до земли голый кустарник, растущий вдоль межи, то вновь взовьется в дикой гонке — несясь по низу и по верху, будто преследуя кого-то... Пусть стону!1, пусть воют! Ведь он несет с собой весну. Одно-единственное его усилие, вольный взмах — и застывшая земная твердь вновь пробудится для новой жизни. Три вечера к трапезе его ждали. Мать его очей не сомкнула. И куда только не заносили се черные мысли! Мысли, словно стая журавлей, несущихся во мгле — одни сюда, другие туда, — далеко разлетятся, а лишь окликнешь их, вновь возвращаются и летят все вместе, пускаясь в незнакомый путь... Но такого матери в голову не приходило, что се сыну Солнцу встретится девушка за горами. И забудет он время заката. Она была из Загорья. Хоть с мачехой росла и названа была суровым именем Гроз- данка, хоть из дому се не пускали — но коли уж пройдется, бывало, по селу, всех девушек собою затмит. Когда Солнце увидело ее с высоты, то, где светило, там и осталось. Забыло, что мать ждет дома, забыло, что обет перед богом дало — быть выше всех, — обет, тяжелая судьбина — одному светить и греть в этом мире, всех ласкать и пробуждать... А его не согреет, не приласкает, не пожалеет никто. Померкло для него все вокруг. И когда вернулся домой, еще с порога такие слова сын матери своей сказал: «Жизнь опостылела мне, мать! Мир вокруг радостью живет, а у меня, видно, горькая судьба, никаких радостей не знаю!..» — Тебе другое предопределение, сынок. Так мне добрая вещунья предрекла, — тихо отозвалась мать. — Сам себе ты радоваться должен, надо всеми высоко взойдя. Внизу Земля в заботах погрязла, а ты выше суеты сует стоишь, от мала до велика все тебя знают!.. — К черту вещуний и пророков! Что за доля такая — одинокому быть! Ни разу о себе не помыслил, все чужим счастьем тешусь... В Загорье... девушку видал... всех па свете милее мне она! Покинуло Солнце свою мать и места себе найти нигде не может — ни в комнатах, НЕВА 3'98 177
Волгаре пае страницы ни в сенях. Всю ночь само себя слушало, решиться ни на что не могло. Ко многому сердце его охладело, об одном лишь думы одолевают. Повсюду и во всем мерещится ему одна Грозданка, ее образ витает перед ним — и оно начинает грезить. Так в грезах и мечтах не заметило Солнце, как прошла ночь. Зарей встало, поднялось, облака лучом пронзило, выглянуло... и как осветило Гроз дан кин двор, от счастья помешалось, позабылось... Нет, то не серые осенние будни — то светлый длинный день лета вернулся. Все село не может Солнцу нарадоваться. Разведрило, стало ясным небо, на припеках там и сям вдруг заулыбались поблекшие осенние крокусы. А вот и поникшие было ракиты выпустили свои сережки. День, второй... и словно вновь пришла весна! Зазеленели пастбища, овцы рассыпались по ним в своих курчавых шубках, босоногие ребятишки \\ коротких рубашонках понеслись вдоль села, и вновь начались песни и игры. Едва минул полдень, посреди села появился волынщик, и вот уж звуки его волынки созывают всех на большое гулянье. Надев набекрень свои высокие шапки, спешат холостые парни, через плетни то там, то туг переговариваются девушки, все — от мала до велика — устремляются на большой луг. Там, где весной взлетали качели, будут они взлетать и сейчас. Каждый добрый молодец жаждет показать свою единственную, зазнобу, о которой мечтал все лето... И вот он уже тянет из девичьего круга свою избранницу, а та алеет и упирается, смущаясь; смущается за свою дочь и матушка ее, что стоит в группе женщин, пришедших поглазеть на молодежь. Но ведь девка парня не переспорит: сядет она в люльку, потянет он за веревку и изо всех сил качнет — всех выше. Чтобы все видели, кого сердце его избрало... И только накачается всласть одна влюбленная парочка, а уж возле качелей ждет своей очереди другая. И опять потянет статный молодец за веревку, и опять высоко взлетит на качелях его девица, и но всему лугу понесутся шутки, смех да прибаутки. Один за другим, до каждого очередь забавы дойдет. Лишь Грозданка одна в сторонке стоит и смотрит. Кто же осмелится эту гордую девушку покачать? Ведь ни на чью улыбку и шутку она не отвечает. А наберись кто смелости к ней подойти, спиной при всех повернется... Так думали многие, но если бы кто-нибудь знал, как томится в ожидании девичье сердце. Опустив глаза, она исподтишка издали оглядывала парней — не отыщется ли такой молодец, который без слов бы се понял. Нет такого удальца, который бы никого не убоялся. И она устремила глаза в небо, словно утешения у него искала. А Солнце, зависшее там, над Балканами, уже посылало свои лучи — золотые люльки. Вздрогнула Грозданка. Сама глазам своим не верит — словно невидимая рука се к нему потянула. Когда же закачалась золотая люлька, она запела и все на лугу стихло. Звучали не слышанные доселе признания молодой страсти... Только он один будет у нее, ему станет она служить, лишь ему радоваться... И так качалась золотая люлька, и тонко звенел голос Грозданки. Но вот понесло се неведомой силой в сторону дикого неприступного ущелья, и никто не заметил, как и куда она исчезла. Мелькнули над перевалом расшитые полы ее юбки, все выше, дальше, и голос девушки затих вдали. Бывает гак: встрепенется сердце постаревшего красавца и удальца, затоскует по безумствам и проделкам юности и, глядь, разойдется, словно вторая молодость к нему пришла... но вдруг ослабнет и онемеет его правая рука. Похожее и тут случилось: долины и пастбища, только что расцветшие и ожившие в этот странный день без времени вернувшейся весны, мгновенно поблекли, покрытые инеем. Почернела оголившаяся Земля. Посерели и погрузились в дрему дальние вершины Балкан, словно в дуплах, спрятались в ущельях балканские села. И вот завыла ранняя зима, захохотала надо всем, укрывая все вокруг белым покрывалом. Временами выглядывало из-за облаков побледневшее Солнце, озирало озябшие деревья, нахохлившиеся сельские домишки и вновь исчезало. Никто не мог его понять. Одни говорили: смеется, мол, что поверили п вышли весну встречать, другие же утверждали: стыдно ему на люди показаться — молодуху увел... без благословения родных, без закона... 178 НЕВАЗ'98
П. Тодоров. Женитьба Солнца «Известное дело — Солнце, надо всем и над законом стоит, не будет оно свадьбу играть, сватов да кумов искать, но все же и так просто похищать не следовало...» Над этими причитаниями лишь подсмеивались, переглядываясь между собой, молодухи. Старая же соседка (словно не догадываясь, куда клонит) принялась ее утешать. Хоть мать, хоть мачеха коли девушку-красавицу такую вырастила, чего ж еще. Само Солнце в жены ее взяло, всю жизнь дрожать над ней будет, в золотой люльке качать. Нежнее пуха было ласкающее прикосновение его лучей. И не в золотой люльке, а в горячих объятиях, сверкая золотом и переливчатой парчой, качало оно день и ночь свою ненаглядную и никак не могло на нее налюбоваться и с ней намиловаться. То были дни тихой домашней радости. Забыло Солнце весь мир и себя самого, восторг и сладостные грезы царили у его очага, и никуда не хотел больше обращаться взор его. Грозданка же, улыбаясь, блаженствовала возле него. Со всем в его доме она уже свыклась, только свекрови стеснялась. Наедине же с Солнцем она чувствовала себя вольнее, чем в отчем доме. И оно, как все. И хоть всем на свете Солнце светит, всем оно мило, все — от мала до велика — его знают, но когда склоняет голову ей на колени и девичьи пальцы начинают перебирать спутавшиеся кудри, то кажется ей: Солнце в полной ее власти, только ей принадлежит. Смотрит она на него, вновь и вновь тонут тонкие пальцы в его кудрях, а он, уставший от ласк, прикрывает глаза — делай с ним, что хочешь. Но не успело еще материнское сердце поверить в счастье свое, не пришла еще в себя Грозданка от ласк и поцелуев его, а уж начали сбываться вещие слова, сказанные однажды матери неизвестной вещуньей о сыне ее: «Коли широк и необозрим мир его, в тес ноте-неволе не будет сидеть. Любовь его собой весь свет обогреть должна, гак можно ли в тенетах ее держать. Вскоре вольная душа к воле потянется». Никто не потревожил обитель Солнца, никто лихой по дому не бродит, но все здесь кверху дном перевернуто и разбросано. Светило само покой потеряло: целый день мотается как безумное. Вот уж и ночь опускается на Землю, мать его и Грозданка спать легли — ему же нет сна. Вышло на крытое крыльцо, оперлось о перила и вслушивается, и вглядывается во тьму. Молчат вершины и долины, и только горный ручей, начав где-то свой бег, бежит мимо, куда-то вниз. Как скачут, переплетаясь, пенистые струи его! Одна, извиваясь, опережает вторую, другая стремится ее догнать — и так без конца и края... Во двор к Солнцу и поблизости от него зима не заходит, и не смиряют ледяные оковы живой поток. Так и сердце его... Не могут им овладеть одни лишь домашние радости и заботы, не могут его опутать привычные путы... Не разбудив молодую жену, не сказав ничего матери, ускользнуло оно с зарей и покатилось ввысь, румяное, кроваво-алое. На первую его улыбку никто не ответил — в снежной пустыне все омертвело. Но вот посыпался с ветвей и листьев ледяными крупинками иней — прошуршал, словно шелк, коснувшись снежной скатерти, и опять все стихло. Ветви, листья и травы будто совсем отвыкли от солнечного тепла. Встревоженное, пронзило Солнце жадным горячим взглядом все вокруг, блеснули там-сям гладкие стволы абрикосовых деревьев и черешен — и, словно вобрав в себя таинственную силу земных недр, одним махом разодрало плотную мглистую небесную завесу, взрыхлило снег на припеках. Нивы, поля, леса и горные вершины — все засияло, засветилось под ним. В старой сказке говорится: тогда среди мрака и холода смерти промысел Божий озарила высокая мечта, творец напрягся изо всех сил, схватившись руками за грудь, как бы пытаясь выдохнуть животворную силу из глубин ее и вдохнугь душу во вселенную. Взмахнул рукой — светлые Господни мечты развеяли тьму, своим теплым дыханием согрел он мертвую земную твердь, и тотчас реки и горные потоки прорвали ее, начав свой нескончаемый бег. Над ними, будто прислушиваясь к их бесконечному рокоту, возникли берега; вдаль и вширь раскинулись поля; похожие на застывшие морские волны, разбежались от горных вершин холмы, и, ошеломляющие размахом, до самого поднебесья возвысились Балканы, величественные и гордые... Долго еще НЕВА 3'98 179
Болгарские страницы старый мастер не мог отвести взгляд от своего творения. Но, устав, он обратился к Солнцу: «Ты радей о мире — лучами своими просторы расширяй, глубины озаряй. И все заживет с тобой, и да исполнится воля моя...» Исполнитель Божьей воли, сегодня вновь встало Солнце над миром. Порывы ветра разметали снега, размели на равнинах прошлогоднюю листву. И вот повсюду показались пахари, прокладывающие свежие борозды — хорошую основу для ковра, что Солнце выткет. Теплый пар задымился над рыхлыми бороздками, а светило давай усеивать проталины подснежниками и крокусами да наряжать в зеленый наряд холмы. Прежде чем начать роспись своего узора, оно создало фон, закрасив большое поле яркой зеленью. И не успел мир опомниться, как весна обтянула роскошным покрывалом Балканы и устремилась к самому голубому Дунаю украшать его берега. Итак, весна совершала свое победное шествие по разостланному перед ней ковру. Неся с собой радость и цветение, с венком из фиалок на голове, юная красавица спешила с юга. Встречая ее, зашептали кусты боярышника, деревья нарядились для встречи в свои жемчужные накидки, по канавам и на бугорках появились подорожник и чемерица — выскочили поглядеть, когда же она покажется. Запрыгали и защебетали птички — перед той, что уже переходила Балканы, нарядная и веселая. И дети выбежали из своих домов, чтоб встретить приход весны. Самая последняя, приютившаяся на краю села хибара, одинокий домишко, что, будто покинутое птичье гнездо, пустовал всю зиму, — все повеселело и ожило сегодня. А надо всем этим — над селами, долинами и холмами, словно древние и мудрые праотцы, — Балканы развернули свои широкие плечи, а по их склонам колышется тучная озимь — и они испытывают прилив молодых сил, и они живу!1 общей радостью. Однако ни мать Солнца, ни невестка ее, Грозданка, не чувствовали весенней радости. Исчезнув из дома в сумраке утра, Солнце возвращалось лишь поздно вечером. Задумчивое, молчаливое, оно не произносило ни слова. Едва сомкнет очи, глядь, — а перед зарей уж вновь выскользнуло. Напрасны и несбыточны оказались материнские надежды, рожденные в бессонные ночи, когда бодрствовала над колыбелью его, уносясь мечтою в счастливые грядущие дни, согретые его сыновьей заботой. Нет, не он печься о ней будет, а опять она о нем: и растет се тревога по мере того, как растет он, — ведь всякий его славить хочет, все ждет от него радости и сил жизни, но никто не думает о нем самом, ради них забывшем себя!.. От этих мыслей и забот бледной, словно тень, стала мать Солнца — вздыхает, задумывается, и все у нее из рук валится, не помогает по дому невестке. Пообедали они сегодня, вышли на крыльцо. Грозданка цветы поливать собралась, а свекровь опять на месте застыла, не остановит ее, не позовет к себе, слов утешения не скажет. Что говорить... Грозданка спустилась с ведрами к источнику, набрала воды и, крадучись, вернулась наверх — все так же, молчаливая, сидела на своем месте мать Солнца, окаменевшая в скорби. Вздрогнула Грозданка, схватила ведра и бросилась опять вниз, за башню, словно боясь, чтоб не увидела ее свекровь, — не хотела выдать той муки, что терзала ее сердце. За башней выращивала Грозданка свои цветы: с букетом надо Солнце встречать и провожать. Цветами и вниманием думала она то наверстать, чего в девушках не познала. Солнце похитило ее тоща и поздним вечером привело сюда — она и теперь точно не знала, где она... И, словно пробудившись от страшного сна, оставила Грозданка полные ведра между гряд, глянула, отойдя подальше от каменной стены, вокруг, и — земное, человеческое, все увидела она вдруг — и саму себя, земную, тут, у Солнца... День за днем — зима проходит, и весна скоро пройдет, а она так ничего и не познала... Нет, не познала... Не забилась до сих пор другая жизнь под ее сердцем. Не из- за того ли, подумала она, помрачнев лицом, в молчании обходит ее Солнце и не жалует свекровь?.. Но, проглотив слезы и оглянувшись, не видит ли кто их, она вновь принялась полоть и поливать грядки. 180 НЕВАЗ'98
77. Тодоров. Женитьба Солнца А черное облако — тяжкие мысли, которые рано поутру навестили Солнце и бросили тень на его лик, рассеялись, и оно кротко взглянуло вниз, на землю. Села и поля, словно изнемогшие от весенних забот, съежились и притихли под ним. Отцветая, белые лепестки цветения засыпали землю; дружно отщебетав, разлетелись в разные стороны птицы, и каждая хлопотала над своим гнездом. Там, где лишь недавно красовался жемчужный цветок, теперь, приютившись в листве, наливался плод. Задумчивое и бледное, Солнце, замерев, долго смотрело с высоты... Так, увлеченный своим замыслом, мастер замирает, с молотком и долотом в руке, перед мраморной глыбой, словно видя, как приобретает зримые очертания мечта его. В мастерской тихо, пол усыпан мраморной кроткой, а мастер застыл перед творением своим, нахмуренный и недовольный. Но мгновение... и мелькнувшая мысль словно сама поднимает его руку, опускается молоток, звякает долото — и вот в камне уже живет образ. Так и Солнце, словно хороший мастер, встав рано-рано и омыв лицо в Черном море, первым делом принялось сгонять влажный туман с каменистых вершин Стара-Плани- ны. Затем лучи его озарили и море, и землю в ее чудесном уборе. Лучи-долотца — здесь пробили густую листву, так просто, будто шутя, раскрыли цветок, а пока его заметят, они уже прояснили горизонт. Но нет у Солнца лишнего времени по склонам с цветами забавляться — быстро набирает оно высоту, и вот уже лучи его, словно раскаленная жаровня, опаляют поля. От этого горячего дыхания все опускается и приникает к земле, и зной царит вокруг. Вот оно застыло посреди неба, словно властелин над своей землей, впивается своими лучами в нее и жжет. Ни колосок не шелохнется нигде, ни нива не прошепчет в низинах — надо всем одно лишь оно, Солнце, и его ровный плодоносный свет. Самый чахлый, проросший где-нибудь в канаве сорняк, который лишь в болоте и растет, наливается и зреет. Цветы и травы не шелохнутся, трескается пересохшая земля, все словно горит на ней, и в этом зное, кажется, начинает растапливаться само Солнце... Истомило оно себя муками творца: самому залить золотым светом поля и леса, зарево заката обагрить своей кровью, чтоб засияло и воспрянуло все под ним — каждая травинка в рост пошла и зацвела. Широко раскинув свои лучи над долами и полями, оно не знает отдыха и покоя в своей заботе — и не видит, и не чувствует, что уже вовсю наливаются золотым колосом неоглядные нивы, в густой листве притаился тяжело налитый плод и ждет; и все тянется к нему с вопросом о смысле своего бытия и в мучительном порыве ожидает от творца ответа о цели его. И лишь когда клонится к закату, поглядывая на возвышенности и пригорки, словно тревожась, все ли доглядело, не оставило ли чего недоделанного, — решается наконец остановиться Солнце и оглядеть сотворенное им. Грядет теплый тихий вечер и слабым шорохом своих темных одежд будит поля и леса, застывшие в мареве дня. Лениво уплывало марево, и лениво покачивали плечами холмы, а там высоко над ними возносили свою лохматую голову Балканы, затеняя сю предгорье и поля... Прищурившись, в смятении смотрит Солнце на дело лучей своих и не может наглядеться. И смутно на душе его, и в усталости своей не может оно дело свое осмыслить. Мучительно сжимается сердце его, и еще сильнее тревожит его обращенный к нему немой вопрос: «Зачем? Для чьей радости все это?» ...Оно трудилось, выполняя заветы Бога, и в труде своем познало мучительное наслаждение жизнью... Побледнев, оно склонило чело свое и невольно обратило взор вдаль, в сторону дома своего. Там, прислонившись спиной к темной сосне у ворот, скрестив руки на груди, его давно ждала молчаливая подруга. Опустив голову, Солнце прошло мимо, не взглянув на нее, и вошло в дом. Через пажить неторопливо брели селянки — запоздали с нолевых работ. И далеко-далеко разносилась их тихая песнь, песнь, в которой воспевалась невеста Солнца, се трудная и славная доля. Перевела Л. ТАРАСОВА НЕВА 3'98 181
ОЛЬГА ЛИВЕРОВСКАЯ У БЕККИ АДАМС Начало перестройки. Люди стали ездить за границу, иностранцы — приезжать к нам. Вот и мне однажды пришло письмо от зарубежной приятельницы: «Встречайте миссис Трон с дочкой. Кстати, это Бскки Адаме и ее бэби из „Одноэтажной Америки"». (Ничего себе, кстати!) «Одноэтажную Америку» Ильфа и Петрова я помнила плохо. Дома книги не было. Пришлось идти в библиотеку. Открыла книгу и сразу же увлеклась. Как просто, даже как-то бесхитростно, написаны эти путевые заметки! «Через триста метров будет ухаб» — надпись на дороге столь же редкая, как и сами ухабы, — утверждают авторы книги. И современного открывателя Америки по-прежнему удивляет американский сервис, состояние их дорог... Однако в книжке есть и приметы времени. Цитирую: «Америка, но словам авторов, имеет все, чтобы создать людям спокойную жизнь, а устроилось так, что все население находится в состоянии беспокойства. В основе жизни Советского Союза лежит коммунистическая идея, вот почему мы, люди, по сравнению с Америкой, покуда среднего достатка, уже сейчас гораздо спокойнее и счастливее, чем...» Но вернемся к Бекки Адаме. Ее настоящее имя — Флоренс Трон, о чем и со- O.iы а Алексеевна ЛИВЕРОВСКАЯ родилась в Ленинграде, окончила ЛЭТИ им. Ульянова (Ленина) Поэт, переводчик. В «Неве» печатается впервые Живет в Санкт-Петербурге. Люди, как корабли, Встречаются в темном море. Вспышка огней, гудок — И вновь темнота и молчанье... Шелли общается в примечании к книге. Но для меня она была и осталась Бекки. Так и буду ее называть в моем рассказе... Ильфу и Петрову нужен был водитель для их «форда», взятого напрокат, а супруги Адаме горели желанием показать свою страну молодым русским. Единственным препятствием была маленькая дочка Адам- сов, которую супруги не хотели покидать надолго. И все же желание показать настоящую Америку победило, и Бекки села за руль автомобиля. И вот с этой-то Бекки, женщиной, «которая всегда стремится ехать быстрее, чем того требуют обстоятельства», мне и предстояло встретиться в вестибюле гостиницы «Гавань». Я попыталась прикинуть, сколько ей сейчас лет. Цифра получилась до того невероятная, что я решила об этом не думать. Я вошла в вестибюль и сразу же увидела Бекки: стройная олд леди в черном брючном костюме, живые глаза и копна белоснежных волос. (Господи, сколько же ей лет?!) Рядом стояла и «бэби» — женщина моего возраста, представившаяся русским именем Саша. Мы поехали в Эрмитаж. Обычно иностранцы не имеют определенных интересов и не представляют себе масштабов музея. Экскурсия ограничивается посещением нескольких первых залов. Планы моих спутниц были четкими: портреты Рембрандта, скифский отдел, искусство Китая. Мы стояли у портретов Рембрандта. Вглядывались в лица, старались определить НЕВА 3'98 182
О. Ливеровская. У Бекки Адаме характер человека, догадывались о его прошлой жизни. Удивительно, как быстро мы сошлись: ни стеснения, ни неловкости. Будто всю жизнь знали друг друга, только давно не виделись. Здесь нужно признаться, что говорить с Бекки нелегко. Возраст все же сказывается. Говорит она по-русски медленно, выбирая слова, сообразуясь с грамматикой. Слух ее несколько ослаблен. Странный получается разговор. Вопросом или реакцией можно направить ее мысль в определенное русло, а дальше идет монолог в несколько замедленной и как-то очень логически выстроенной речи. То, что я хочу сказать, она угадывает по первым моим словам чутьем умного и опытного человека. Саша творит по-английски очень быстро и эмоционально, так что я с большим напряжением следую за ее мыслью. И все-таки мы неплохо понимаем друг друга. Саша когда-то работала в реставрации. Бывала на раскопках в Греции, интересовалась культурой скифов. Скифский отдел был закрыт, но я, подогреваемая желанием угодить гостям, обратилась к дежурной со страстной речью, из которой следовало, что мои леди — известные специалисты по скифской культуре — специально прибыли к нам из Британского музея на очень короткий срок. Не знаю, подействовала ли моя убежденность, респектабельный вид моих гостей, или просто отдел должен был работать и эти часы, но дежурная ушла и вскоре вернулась с молодым сотрудником отдела. Началась экскурсия. Саша и Бск- ки подкупили скифовода своим неподдельным интересом к предмету. Знали они много, хотели знать еще больше. Беседа шла и шла. Я уже поглядывала на часы, стараясь показать, что пора бы и честь знать, но напрасно. Часа полтора мы нюхали скифские сбруи, вникали в тайны построения курганов, любовались скифским золотом... Наконец, рассыпавшись в благодарностях, попрощались с экскурсоводом и «усталые, но довольные»... Однако оказалось, что усталой была только я, поскольку на мой робкий вопрос: «Может, мы не пойдем смотреть китайское искусство?» — Бекки ответила: «Непременно пойдем! У китайцев безупречный вкус». Сраженная таким аргументом, я повела их в другой конец музея. Вкус у китайцев действительно безупречен. Не меньше часа мы любовались прекрасными редкостями. И вот, проведя полдня в Эрмитаже, 86- летняя (как выяснилось) Бекки, Саша и я (почти на четвереньках) выходим на улицу. У подъезда стоят черные «Волгин- такси. Шоферы, окинув нас наметанным взглядом, требуют долларов или непомерную сумму в рублях. Объясняю гостям ситуацию. Предлагаю идти на троллейбус. Но тут Бекки (все мы родом из прошлого! ) жестом фокусника достает из кармана пачку «Мальборо» и поднимает ее над головой. Сразу же перед нами падает на тормоза невзрачный желтенький «Москвич», и вот мы уже в гостиничном номере, полулежим в креслах, жуем печенье, оставшееся от завтрака моих леди, и разговариваем о скифах, китайцах, об Англии и России и, конечно же, об Ильфе и Петрове. Я ожидала услышать много интересного и неизвестного мне. Но, тут надо признаться, меня постигло разочарование. Вероятно, Бекки приходилось часто рассказывать об этом, и все ее, некогда живые, впечатления приобрели форму заученного сухого пересказа коллизии, известных из книги; рассказа, из которого ушли краски и запахи. Что дел aim.1 годы с людьми! Не забыто лишь то, что заучено наизусть. После забавного интересного нам эпизода прошла длинная жизнь, в которой чего только не было... Так думала я тогда. Впрочем, теперь я так не думаю. Почему — расскажу потом. Мы встречались еще несколько раз. Потом подошло время прощания. Так и вижу Бекки, возбужденную, порозовевшую, в какой-то немного нелепой вязаной шапочке, взятой, вероятно, специально для «холодной России». Они машут руками, приглашают непременно навестить их в Лондоне. Дни иду!1 быстро, а письма — медленно. И все же однажды я получила приглашение со всеми необходимыми гарантиями и формальными фразами. И я... Ох, НЕВАЗ'98 183
О. Ливеровская. У Бекки Адаме не впасть бы мне в искушение описывать хождения по мукам, связанные с оформлением отъезда! Опушу и путевые впечатления, такие яркие в первые дни дороги. Все это может далеко увести от предмета моет рассказа. Пусть будет все как в сказке: получила приглашение — и вот я в Лондоне, стою у подъезда дома Тронов. Стою и мерзну, потому что ноябрь, ветреная ночь, вернее, раннее утро. Волею обстоятельств я появилась ту!1 на три часа раньше условленного срока. Не смею нарушить сон хозяек, стою и жду. Я давно уже рассмотрела в подробностях высокий дом на краю парка. Номерного знака нет, есть только табличка «The Priors», освещенная фонарем. По стенам вьются колючие растения («holly» и «jolly», как я мотом узнала). Я спряталась за выступ дома, а ветер, холодный и стремительный, несет по небу обрывки облаков. Это он больше часа не давал нам подойти к пристани в Дувре — все мотал и качал людей. Нарушил все расписания, отменил встречи, а теперь задувает мне в рукава плаща. И холодно мне, и неуютно. И вообще, что я тут делаю? На какое-то время я проваливаюсь в сон, сгорбившись на чемодане. Снова просыпаюсь. Все вокруг видится мне нереальным, и сама я — несуществующей. Мне кажется, что я там, в России, спокойно сплю в своей постели, укутавшись теплым одеялом. А ту!1 — кто это сидит, лязгая зубами? Зачем он тут? Но все-таки это кончилось, хоть и казалось бесконечным. 6 часов утра. Нажимаю звонок у подъезда. Открывается дверь, и я в квартире Бекки! Встречают радушно, но туг же предупреждают, что 13 квартире больной: «Тс! Проходите по коридору в эту комнату. Вот это ваша ванная (с ума сойти!). Уборная общая (да неужели?). Располагайтесь. Сейчас Саша принесет чай. Обычно мы завтракаем на кухне, но сейчас там Матильда. Она очень больна, вирусная инфекция (как жаль!). Саша возит ее на уколы. Матильда была любимицей мистера Адамса. Когда он гулял с ней в парке, она всегда сидела у него на плече (то есть как?). Ей сейчас сорок лет, но это совсем не большой возраст для попугая... (боже мой! А я-то думала, Матильда...) Вы, кажется, немного простужены? Тогда вам ни в коем случае нельзя подходить к ней. Врач сказал... Вирусная инфекция... Пейте чай, пожалуйста! Сашенька, подай молоко. Ах, да! Оно в холодильнике. Видите ли, его нельзя открывать сейчас. Матильда сидит на своем любимом месте. Это папино кресло, как раз напротив... Вы не представляете, какая она умная...» Сначала мне было смешно, потом страшно. Я поняла, что совершенно неважно, кто такая Матильда, но если я ненароком чихну, то лучше бы мне вместе с моим чемоданом... Нет, нет! Все это преувеличено. Мои хозяйки сделали для меня все, что могли. Ну кто виноват в том, что мое пребывание в Лондоне совпало с болезнью единственного питомца семьи, баловня двух одиноких женщин? Мистер Адаме привез Матильду из Африки, когда Сашенька была еще маленькой. После обеда он обычно прогуливался по парку, и Матильда сидела у него на плече. Подходили дети поговорить с попугаем, мистер Адаме угощал их конфетами. Он всегда брал с собой конфеты в парк... Сорокалетний член семьи, зелено! юрая Матильда с мудрыми глазами змеи. Она, конечно, знала, что умирает, и качалась, качалась взад и вперед, вцепившись когтями в спинку кресла, как маятник, как человек, превозмогающий боль и ждущий избавления. Жизнь ее хозяек была сосредоточена на ней: лучше, хуже, поела, попила... А я? Господи, и принесла же меня нелегкая! Заграничная поездка в Европу к миссис Бекки Адаме! Сидеть бы мне на своем «перекрестке Шверника с Орбсли»! Бекки и Саша купили мне карточку на метро. Многие музеи Лондона до полудня бесплатны. Говорю это к тому, что денег у меня почти не было. Бутерброды я брала из дома, а чай покупала в буфете музея. О сладкие воспоминания! Заплатил за чашку чая, а уж лимон, сахар, сливки — вот они туг, на сервировочном столике, как говорится у нас, «не нормированы». Один раз я видела, как негр взял пирожное, не уплатив. Эти вкусности тоже были 184 НЕВАЗ'98
О. Ливеровская. У Бекки Адаме разложены рядом с чайным столом. Негра тут же уличили. Заставляли платить, а денег у него, видимо, не было. Он положил пирожное на прилавок и с явным неудовольствием ушел. Я ему сочувствовала. Я его понимала... Так я прожила несколько дней, посетив Британский музей, Национальную галерею, галерею Тейт, музей Лондона, музей «Виктория и Альберт». Бродила по городу, удивлялась всему удивительному, старалась запомнить красивое, а безобразное запоминалось само. Я впитывала в себя Лондон. Разговаривала с людьми в музее, на улице, в транспорте. Кое-что записывала для памяти. Ходила, сколько ног хватало. Возвращалась домой к ужину. Бекки всегда хотела удивить меня каким-то неожиданным блюдом. И, надо сказать, ей это часто удавалось. Но воздух дома был пропитан тревогой за Матильду. Мы слушали последние известия, беседовали на разные темы и всегда возвращались к разговору о самочувствии попугая. Я, естественно, не могла полностью разделять тревогу и скорбь хозяек. Временами мне казались чрезмерными эти ахи и охи. Я уходила в свою комнату и слушала приемник, стараясь поймать Москву. И вот настал момент, когда мое туристическое любопытство иссякло, притупилась острога восприятия и даже здоровье слегка расстроилось. Я была полна впечатлений, и больше всего мне хотелось домой. Если бы я могла перенести мой отъезд на более ранний срок! Если бы я могла поменять мой обратный билет, купленный еще дома за какие-то смешные неконвертируемые деньги! Туристский билет, вызывающий у контролеров какое-то смешанное чувство неприязни и жалости. Видели бы вы, как, повертев в руках эту книжечку в несколько страниц,, где неразборчивым почерком написаны по-русски названия городов, через которые проходил мой маршрут от Петербурга до Лондона, полистав ее, повернув вверх ногами, идеально выбритый Ален Делон ставит где- то наугад компостер и возвращает се, не удостоив пассажирку даже взглядом. Билет поменять было нельзя. Там стоял срок выезда, было зарезервировано мое законное место в последнем перед туалетом купе. (А где же еще?) К тому же уже поползли слухи о подорожании билетов, об оплате валютой, и я понимала, что это моя последняя возможность побывать за границей. Я продолжала жить в Лондоне. Бекки и Саша не могли сопровождать меня в экскурсиях, но всякий раз накануне вечером мы обсуждали, куда мне пойти. Они показывали мне выбранные места на карте города, рассказывали, как лучше доехать гуда. Делали это с удовольствием, как бы мысленно участвуя в моих походах. Это ненадолго, но отвлекало от грустных мыслей. Хотя, надо сознаться, им не нравилась моя некомпетентность (или необразованность?). Они ехали в Петербург, твердо зная, что хотят увидеть, какие выставки посетить. Я была в Лондоне посетителем «первой группы», который приходит в музей, открывает рот и устает, пройдя несколько первых залов. Я не знала, что хочу посмотреть в Британском музее, к какому художнику иду в галерею Тейт. Но тем неожиданней и поразительней были мои открытия. Но тут, как ни подмывает меня описать свои музейные впечатления, я заставляю себя вернуться к хозяйкам, чтобы не утратить нить повествования окончател ьно. Итак, я жила в семье, принадлежащей к среднему классу. Квартира была большая: шесть комнат, две ванных, просторная кухня. Раз в неделю приходила убирать женщина. Бекки готовила еду. Саша закупала продукты и мыла посуду. Мои попытки оказать хоть какую-то помощь были раз и навсегда пресечены словами: «Besl help is no I Lo ask about help». (Лучше помощь — предлагать помощь.) После этого мне оставалось только сидеть с прямой спиной и на каждое направленное на меня действие отвечать: «Спасибо! Спасибо большое!» (Может быть, именно поэтому англичане столь вежливы?) Нельзя сказать, что в новой для меня роли «обслуживаемой» я чувствовала себя уютно. Я все же иногда порывалась помогать, чем неизменно вызывала неудовольствие. Саша работала переводчиком в каком- НЕВАЗ'98 185
О. Ливеровс/шл. У Бекки Адаме то офисе. Она знала несколько языков и пропорционально знаниям получала зарплату. Переводы попадались разные. Иногда это была интересная работа, связанная с искусствоведением и реставрацией — Сашина узкая специализация. Саша показывала мне толстую книгу, перевод с немецкого, — ее многолетний труд в тесном сотрудничестве с автором книги. Работала Саша, как говорят у нас, «на полставки», чем была недовольна. Ее босс разделил 13СЮ работу именно так, чтобы вовлечь больше людей и интенсифицировать труд. У нас часто говорят, что наши западные коллеги трудятся в поте лица, а мы — бездельники. По-моему, это не так. У меня сложилось впечатление, что люди работают гам весьма спокойно, без напряжения. Но есть различие в отношении к работе. У нас большинство людей ругают свою работу, а у них принято говорить о своем деле с гордостью и уважением. Бекки любила музыку. Просматривая программы передач, она всегда отмечала концерты, особенно фортепьянные. Я часто заставала ее у приемника, целиком ушедшую в мир звуков, так много значивший для нес. Интересовалась она и текущей политикой, просматривала газеты, слушала новости по телевидению. Реагировала на события остро-эмоционально: «Бесы! Что делают!» или «Вот это так!» Бекки говорила по-русски почти без акцента. В ее длинной жизни был период, когда она подрабатывала, преподавая русский. Она вспоминала об этом времени с любовью и охотно показывала мне свои «учебные пособия» — стихи и песенки Маршака, Чуковского... Бекки учила русскому взрослых людей, но все равно считала, что заучивание наизусгь коротких и сравнительно легких детских стишков — наилучший способ овладения языком. И в этом я с ней согласна. Однажды мне попался в руки учебник русского языка, по которому занимаются английские школьники. К сожалению, автора я не помню. Но на первой же странице я прочла такой диалог: «А: Будьте любезны, скажите, как я могу пройти отсюда на Красную площадь? Б: С удовольствием, товарищ, я укажу вам дорогу...» Первый выпуск учебника датирован 1945 годом. Потом он много раз переиздавался. А язык не стоит на месте. Я подумала, что мы говорим на английском 50- летней давности. Нет! Уж лучше учить стишки и песни. Дочку свою Бекки русскому не научила. Так что втроем мы разговаривали по-английски и один раз сильно поспорили. Речь зашла о переводе стихов. Саша высказала мнение, что переводы вообще не нужны. Читать стихи надо на языке подлинника, на языке автора. Абсурд! Как же тогда живет культура? Что она, Саша, Пушкина не читает? Еще, помню, я говорила ей о масштабах личности автора и переводчика, о поэтическом подтексте, с которого, собственно, и идет перевод... Саша парировала мои аргументы с нарастающим раздражением, я замолчала, но осталось ощущение, что мы поссорились. Наверное, мои хозяйки устали от меня, так же как и я от их Лондона. Гости ведь тем и хороши, что, посидев, уходят к себе домой! Пора и мне. И тут можно было бы закончить рассказ, если бы не еще один «горячий» разговор, открывший мне глаза на то, что путешествие Бекки с молодыми писателями по «Одноэтажной Америке» — вовсе не эпизод в ее жизни, а некое событие, оставившее глубокий след в ее душе. Был запланирован мой визит на близлежащее кладбище, и тут мои хозяйки начали объяснять мне, как пройти к могиле Карла Маркса. У меня вырвалось что-то вроде: «Зачем это я туда пойду...» Результатом моего легковесного замечания была пламенная речь Бекки о бессмертном учении Маркса и преимуществах социализма. Оказывается, я вижу все в искаженном свете, не замечаю язв капитализма, тогда как в моей стране... (Ну, про мою страну не надо!) Саша горячо поддержала Бекки и тотчас же предложила ехать смотреть на эти язвы при ночном освещении. Я бы, может, и поехала, но у меня ноги еще ныли от утреннего похода по музеям... Мои попытки прервать пламенный монолог Бекки были тщетны. Разве я не 186 НЕВАЗ'98
О. Ливеровская. У Бекки Адаме видела бездомных людей, спящих на улицах?! (Да, я видела однажды пьяного около метро.) А бедных, просящих милостыню безработных?! (Видела вчера весьма жизнерадостного парня в шотландской юбочке, он играл на каком-то национальном инструменте тина волынки, и у ног em стояла коробка с монетами.) А трущобы в Глазго? (Да, я спрашивала об этом, и мне показали какие-то некрасивые дома, похожие на наши «хрущобы», и объяснили, что это «concil houses» (государственные дома), где селятся бедные люди, те, что не могут купить себе собственные дома с кусочком земли. Трущобы? «Некоторые люди гак неаккуратны, что действительно превращают свои жилища в трущобы».) А видела я, на скольких домах висит табличка «Продается»?! (Видела. Действительно, на многих. Их вешают люди, которые не в состоянии оплатить свои хорошие квартиры и, вследствие политики леди Маргарет, вынуждены переезжать в более дешевые дома. Бедные люди!) Действительно, у каждого свои проблемы: человеку в дырявой обуви кажется, что босиком ходить лучше. Э'юй ночью я плохо спала. Наверное, все из-за этих зияющих язв. Было почему-то очень обидно, и сердце стучало в висках... Утром мне объяснили, куда надо класть чайную ложку во время завтрака. Как им, должно быть, было неприятно, что я все время клала ее не так и не туда! Днем я бродила по кладбищу. Смотрела, как уходят под землю старые могильные памятники: чем старше, тем глубже. Словно люди — кто по колено, кто по пояс в земле... Читала надписи на могильных плитах: «Моей любимой матери Элизабет Смит, умершей в возрасте 94 лет, от ее второго сына Дэвида и ее невестке Эльзе, умершей в возрасте 78 лет в 1936 году, от ее безутешного мужа...» Старые кладбища умиротворяют. (Но на могилу Маркса я все-таки не пошла.) Вечером я уложила вещи. Саша проводила меня на вокзал... Простите меня, добрые леди, за то, что упала вам как снег на голову в самый неподходящий момент. Простите за мой нищий кошелек, плохие манеры и упорное нежелание видеть преимущества социализма. Спасибо вам за Лондон с его музеями п парками, который вы так щедро подарили мне. Спасибо за ваше доброжелательство и долготерпение! Увидимся ли мы еще? НЕВАЗ'98 187
ТАТЬЯНА БЕЛОКОНЬ ИЗОБИЛИЕ КАК ПУТЕВОДНАЯ ЗВЕЗДА ак-то, разговаривая со студентам» К тогдашней ФРГ, я все допытывалась: «Ведь ваша цель — добиться благосостояния, денег, изобилия?» И неизменно слышала в ответ почти возмущенное: «Что вы, конечно, пет!» Большинство собиралось реалпзовывать себя в работе, кто-то — в семье, в детях, некоторые говорили о желании помогать людям, работая в социальной сфере. Выли и такие, кто мечтал о путешествиях, новых впечатлениях. А деньги... Деньги — это средство, чтобы достичь всего желаемого. Нормальная, как видим, точка зрения, обычная. Однако как легко перейти тонкую грань, отделяющую средства от целей! Губительность такого перехода для личности доказывать не приходится — так она очевидна. Достаточно обратиться к м 11 ровой л i ггературе. А если такой переход совершает целое государство?.. В последнее время на лице нашей российской действительности все отчетливее проступает «печать идиотизма», о которой некогда писал В. Розанов. И дело не только в том, что мы с оголтелостью погружаемся в тщету сиюминутного, в мутный поток будто бы вожделенной жизни, но в том, что мир, который мы при этом стро- Татьлна Павловна БЕЛОКОНЬ. Родилась в При- mojkkom крас. Окончила Павлодарский пединститут и аспирантуру ЛГУ, кандидат филологических наук. Автор ряда научных и публицистических статей. Живет в Санкт-Петербурге. им, напрочь лишен смысла, тотально абсурден. Начнем с того, что наш капитализм печально, если не губительно, самобытен. Считать, что мы будто бы повторяем путь Европы и США, начиная с эпохи первичного накопления капитала, — значит находиться в плену отнюдь не безобидных иллюзий. Мы, как это пи горько, на своих собственных путях, хотя и не оригинальны в этом. В самом деле, в какой стране процветает финансовый капитал, относительно неплохо живет капитал торговый, но убывает, усыхает, ужим ается и р о м ы шлени ы й ? В какой стране управление промышленностью так разорительно и носит ирраци- оналыю-снекулянтский характер? В какой стране богатство государства создается длительной фискальной эксплуатацией государственных подданных? Какая страна еще недавно вела разорительную войну в своих пределах, перекачав при этом из одних карманов в другие уму непостижимое количество денежных средств и перемолов тысячи и тысячи своих сограждан? А ведь все это общеизвестные, почти хрестоматийные приметы обществ, где процветает авантюристический капитализм. Но если на рациональном Западе сегодня, как и во все времена, капитал исты - авантюристы — спорадическое явление, которое никогда не определяло лица системы, то на наших нивах ничего другого не вырастает. И вырастет ли?.. Как известно, специфика западной цивилизации в том, что, включая экономику и государство, она давным-давно вступила 188 НЕВА 3*98
Т. Белоконь. Изобилие как путеводная звезда на путь рационализации самых разнообразных сторон жизни. Причем в основе этого специфического рационализма, как показал еще^М. Вебер, — протестантская этика, видящая в профессиональной деятельности главную задачу, поставленную Ьогом перед личностью, наивысшую цель нравственной жизни, диктуемую Божественной волен. Именно эти идеи породили тс общества, которые мы называем высокоразвитыми. 15 основе потребительского рая, созданного ими, лежит понимание груда как образа жизни, а не средства достижения благ. Только йотом, с утратой протестантской веры, общество соскальзывает на стезю потребления, вступив тем самым в болезненную стадию отчуждения, что не удивительно: когда труд становится средством достижения благ, а не способом существования, общество закономерно вступает на путь искоренения человеческого в человеке (Э. Фромм). Л что у нас? — Ну не нее ли вам равно, какая работа? Важно, что за нее вам будут платить. Вы можете вообще несколько дней ничего не делать, но зато когда появитесь в офисе, компьютер высветит ту сумму денег, которую вы за это время заработали. Вот какая у пас работа! Приезжайте, я все расскажу, покажу схемы... 11рпносите с собой паспорт и 50 тысяч — стоимость контракта (читатель, надеюсь, догадался, что речь идет об одной из заурядных «пирамид», так вольготно чувствующих себя на наших просторах). Еще раз повторяю: что для вас главное? Деньги? Или работа? Ну если работа, то вы не туда звоните... Вряд ли тот нагловатый мужичок, так бесцеремонно рекламирующий предлагаемую им «офисную работу», понимал сам, как точно м исчерпывающе выразил нашу нынешнюю ситуацию. Действительно, сегодня для россиянина слово «работа» — это лишь знак, указывающий на любой вид деятельности, включая криминальные 11роституцню, вымогательство, грабеж, лишь бы деньги «давали», как когда-то «давали» колбасу, мыло... ну, в чем еще был дефицит? Профессиональная деятельность потеряла свой социальный статус, свою роль в обществе. С позиций государства она стала лишней. Работать уже не престижно, гораздо престижнее «вертеться-крутиться», то есть любыми способами добывать желанные «зеленые». Что ни говори, труд создал человека, а его — труда — унижение ведет к деградации. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть вокруг: катастрофическое падение производства, уровня жизни, нравственности, вопиющие бедность и нищета, миллионы людей, выброшенных за борт, разгул коррупции, преступность — все это не может не вызывать возмущения. Возмущается этим и наша так называемая «левая оппозиция», то бишь коммунисты, забывая, что сами взрастили, да и не могли не взрастить этот беспредел. Наше настоящее в пашем прошлом. А оно, как мы помним, было проникнуто пафосом построения коммунизма. Но коммунизм — это прежде всего сверхизобилие и связанное с ним ничем не ограниченное, кроме «доброй волн» самой личности, потребление. При этом потребление отождествлялось со счастьем и свободой, за которые не жалко и жизни отдать. Сей земной рай был мудро отнесен в неопределенное далеко. А пока... труд, труд и труд во имя грядущей «большой жратвы». Но «чародейство красных вымыслов» недолго держало парод в плену. «Слава труду», «Не место красит человека, а человек место», «Любая работа достойна уважения» — раздавалось со всех сторон, но почему-то не убеждало. Собственно, почему — понятно: кто не помнит сакраментальное: «Они делают вид, что платят, я делаю вид, что работаю»? А в это же время рядом богател п развивался мир иной, мир буржуазных демократий. Более того, он уже и впрямь вступил в период изобилия и активного потребления и но одному этому в глазах многих наших соотечественников, не искушенных в западном житье-бытье, стал отождествляться со счастьем и свободой. Трагичным в этой ситуации явилось то, что именно свобода потребления от изо- НЕВА 3'98 189
Т. Белоконъ. Изобилие как путеводная звезда бплпя стала в нашем сознании ассоциироваться с настоящей свободой и демократией. 11оказательно в связи с этим признание одного из «шестидесятников», того, который из «стиляг», в том, что он впервые идентифицировал себя, впервые осознал как личность, лишь приобщившись к качественному потреблению западного, свободного мира. Собственно, сам феномен «стиляг» отражает именно эту проблему. Но ведь и диссидентское движение питалось во многом от этих идей. Вспоминаю, как сосланный в дальнее захолустье недоучившийся философ просвещал студентов тамошнего вуза: в США такая-то заработная плата. На эти деньги можно купить... И далее цифры, графики... И вывод неизменно один и тот же: богатая страна Америка! И парод гам как сыр в масле катается. Вполне допускаю, что для самого себя этот философ приоритеты расставлял совершенно иначе, но для обывателя, для «простого человека» путеводной звездой могли быть, с позиции таких интеллектуалов, только радости потребления. Социализм в погоне за изобилием сдавал позицию за позицией. Наши идеологи, видя успехи западного мира, решили очертить цели более определенно: коммунизм не за горами, он здесь, в двух шагах. Вот только догоним Америку, а затем и перегоним, н там... .долгожданные райские кущи. А для того, чтобы граждане (/граны Советов захотели догонять, было выдумано волшебное средство — материальная заинтересованность. Материально заинтересовать граждан нашему социализму оказалось не иод силу. А вскоре общество и вовсе вступило в пору тотального дефицита. Гонка за изобилием была с позором проиграна. Мы же сами с маниакальным упорством опять ринулись осваивать молочные реки и кисельные берега, но уже по-другому: не для всех (социализм не справился), а для самых «лучших», самых предприимчивых и деловых, самых социально активных. Что же касается всех остальных, что ж, извините, господа, издержки исторического прогресса. А прогресс, как саркастично заметил поэт, «совсем не богадельня, он — служба будущим векам; не остановится бесцельно он для пособья беднякам». Да, странный все-таки у нас прогресс. Более ста лег прошло, когда поэт это сказал, а мы ни с места, и опять народ слышит: лет через двести приходите... Пагубность этой позиции сегодня уже очевидна. И не только потому, что сама по себе она глубоко антидемократична и безнравственна, но и потому, что абсолютно бесперспективна. Мы поступили так, как поступали всегда, в полном соответствии со своей меп- тальностыо: из всего сложного феномена, именуемого демократическими обществами, выхватили одни аспект, пусть объективно н самый важный, но не существующий в демократической стране сам по себе, а включенный в систему разнообразных связей и взаимозависимостей, п абсолютизм ровал и его. Сегодня право частной собственности является аксиоматичным для всего населения мира, за небольшим исключением. Но когда наши реформаторы, совсем в духе лицемерной коммунистической системы с ее двойными стандартами, провозглашают демократию, а на деле сводят все к торжеству частной собственности и рынку, они совершают серьезную ошибку, ведущую в тупик. Сама но себе эта ситуация оказывается абсурдной: парод манят демократическими свободами для всех, в реальности же создают систему, в рамках которой собственность и даруемая сю свобода концентрируются в руках сугубого меньшинства. Источник абсурда в том, что и в сознании элиты, и в сознании всех остальных демократия и свобода напрочь спаяны с представлением об обладании частной собственностью: чем се больше, тем больше свободы. Но свобода при таком понимании — это прежде всею свобода потребления. А это значит, что все остальные атрибуты демократических обществ, хотя п провозглашаются на словах, в действительности не признаются существенными. Это 190 НЕВА 3'98
Т. Белоконъ. Изобилие как путеводная звезда относится ко всему, что в той или иной степени противоречит главной идее реформ — овладению частной собственностью, например, соблюдению законности, реализации нрав граждан. Вместо того чтобы развивать и совершенствовать гражданские нрава и свободы, в том числе те небольшие достижения в этой сфере, что имела, что ни говори, социалистическая система (право па труд, на образование, на медицинское обслуживание и т. п.), мы подчинили все, включая вновь обретенную свободу слова, интересам золотого тельца. И зажили все вместе, весь парод, в полном соответствии с постулируемой i |деол огней. Свято уверовав в спасительную силу частной собственности, отождествив вожделенную свободу с богатством и совсем в духе незабвенного Козьмы Пруткова, утверждавшего, что «и самый последний нищий при других условиях способен быть первым богачом», мы ринулись осваивать «рынок» в надежде на скорое обогащение. Правда, не обошлось туг без радетелей реформ, которые совсем в духе «лучших» коммунистических традиций изрядно по- блефовалн — объявили ваучеризацию всей страны. А мы и рады. Действительно, кто же откажется от бесплатного? По «Волге» каждому ведь обещали. Ах, эти вожделенные «Волги», заводы, фабрики и прочее... Жажда потребления была так сильна и необузданна, что, в полном смысле слова, лишала рассудка: люди выстаивали в многотысячных очередях, чтобы отдать свои кровные во имя грядущего, но теперь уже не общественного, а личною невиданного расцвета. В фирмы и фирмочки несли не только от избытка, но подчас и самое необходимое — гулять гак гулять! Продавалиськвартиры, машины, отдавалось все, накопленное за целую жизнь, во имя еще большего призрачного накопления. А между прочим, и во имя свободы, той, что свобода потребления. Ведь другой свободы мы не представляли. Представляем ли сейчас? И все это называлось торжеством рынка II духа предпринимательства, ставшего тем божком, которому мы продолжаем молиться до сих пор. Вообще, этот дух предпринимательства в наших условиях превратился в одни из самых разрушительных мифов. И вот почему. Поставив во главу государственной политики приватизацию, реально подчинив все остальные реформы этой будто бы единственной но своей важности цели, реформаторы принялись раздавать собственность, как Дед Мороз подарки. Чтобы получить эти подарки, надо было, как минимум, оказаться рядом, да еще в нужное время, да зная к тому же, совсем в духе русских сказок, «заветное словечко». Разумеется, многим при этом пришлось проявить энергию, находчивость, изобретательность, практическую сметку. Вот она, собственность, в руках. Теперь бы и управлять ею с выгодой для себя и с пользой для отечества. Аи пет, не получается. Говорят, потому, что не в те руки она попала, иста, мол, предприимчивость у наших капиталистов. Вот была бы та... тогда бы зажили. Может быть, доля истины в такой точке зрения н есть. По все-таки причина, думается, в другом: нашим капиталистам сегодня просто не нужна другая предприимчивость. Получив капиталы на ниве перераспределения собственности, освоив этот путь, они и далее хотели бы задействовать те своп качества, которые приносят при малых затратах бешеные барыши. И кто бросит в них за это камень? А вот те, кто реформирует страну, те, кто берет иа себя право выступать не как частные лица, а как представители всею парода, всей государственной системы, должны бы призадуматься. Ведь это они выпестовали такого частного собственника, ведь это они не хотят создавать условий, побуждающих нашего новоявленного капиталиста служить не только своему карману. Не хотят и не могут создать, потому что в их идеологии реформирования страны, в их системе ценностей свобода обогащения — главная доблесть переживаемого периода, а любые условия, в том числе н выгодные предпринимателям как классу, например снижение НЕВА 3'98 191
Т. Белоконъ. Изобилие как путеводная звезда ставок налогов, являются ограничением права сильного в его свободе обогащения. Потому что высшим проявлением праваа сильного при такой необъятной свободе является право па исшпочснне. Результаты этого права налицо: пресловутые льготы, i iapyiiкм iне зако1 юдательства, безнаказанное мздоимство и лихоимство власть имущих. И никакие репрессивные меры в рамках этой идеологии, никакие ВЧК и МВД не помогут. А менян» сами условия, хотя бы последовательно сокращай пресловутые исключения из правил, судя по разво- рачивающпимся событиям, власти не собираются. И это естествеипоо. Ведь это они сегодня — сильные, ведь это им самим нужно право на исключение, ведь это для них свобода и реальная власть напрямую связаны с кошельком. Абсолютизируя право на обогащение, признав право сильного, который в борьбе за обладание собственностью использует все средства, на какие способен, — вот она, высшая степень предприимчивости — реформаторы вынуждены мириться н с криминалом. Иначе им пришлось бы стать на другие позиции — позиции ограничения безграничной свободы. Но во имя чего, во имя какой цели? Да во имя демократии, господа! Ведь демократия — это система, которая п предполагает ограничения — ограничения эгопзмов каждого отдельного гражданина во имя общего блага. При этом интересы личности реализуются в тех пределах, в которых они не противоречат интересам общества в целом. Частная собственность, а следовательно, рынок с его конкуренцией оказываются включенным и в эту систему и проявляют себя в топ мере, it какой допускает общество. Разумеется, при этом возникают свои проблемы, подчас крайне острые, в частности связанные с определением границ нрав личности и пониманием интересов общества, которые решаются в зависимости от конкретных исторических условий, национальных особенностей, менталитета. Спектр здесь — самый широкий: от минимального влияния либеральных систем до откровенного этатизма социал- демократий. Но существование границ свободы личности, подчинение этой свободы общему делу не подлежат сомнению. Потому что интересы общества в этих условиях и есть интересы каждого. Соблюдать этот баланс и позволяет законодательная система. «Дикий» рынок, полная, ничем не ограниченная свобода частной собственности на заре капитализма — это из области иллюзий. Да, государство было максимально отстранено аг влияния на экономику, по, как показал М. Вебер, функцию регулятора взаимоотношений общества и личности выполняла христианская этика. В отличие от законодательства, этика апеллирует к личности, а не к обществу в целом. Личность сама ограничивает свой эгоизм, сама следует тем этическим нормам, которые связаны с ее верой, убеждениями, знаниями, наконец. И на этом нуги достижения поистине судьбоносны. Первое среди них — современная западная цивилизация. Впрочем, выше уже об этом говорилось. Но и на бескрайних российских просторах роль христианской этики была велика. Ведь при всей нецивнлизованпости российского капитализма, не ограниченного удовлетворительной ci «стемой зако! юдател ьства, социальная сс|)ера государства, ее развитие в основном определялись православным самосознанием и осуществлялись в значительной мере за счет частной благотвори- тел ы iоспi, включая благотворптел ь11ость императорской семьи. А что такое благотворительность, не спонсорство, а именно благотворительность, как не добровольное ограничение своего эгоизма? Мы же, вступая в третье тысячелетне, отказались от всего, что сдерживает жажду накопления, и отказались и масштабах целого государства — не абсурд ли? Да, у пас существует конституция, имеется законодательство, по даже тоталитарная сталинская система не отказа;!а себе в этом ([засаде. А вот что за ним? А за ним — избирательно действующая законодательная система. В полном соответствии с нравом сильного, то есть богатого, она, как сито, отсеивает всех, 192 НЕВА 3'98
Т. Белокоиъ. Изобилие как путеводная заезда правда, в разной степени, в зависимости от степени успеха на поприще приобретения благ, оставляя в своем распоряжении, в осадке, лишь аутсайдеров всероссийской погони за богатствами. Да, этические нормы в России вроде бы никто не отменял, наши власть имущие посещают храмы, ставят Богу свечки, общаются с иерархами, даже крестятся, понимаешь. На первых порах в пылу перестройки и про общечеловеческие ценности твердили (сегодня, правда, об этом стыдливо молчат), но... По почему изо всех человеческих качеств только предприимчивость удостоилась чести оказаться государственной доблестью? Почему практически все средства массово]] информации в одни голос твердят о предприимчивости чуть не как геройстве, призывая всех до одного овладеть этим чудодейственным свойством? 11очему ученые, врачи, учителя, инженеры, рабочие, музыканты, актеры и прочая, и прочая должны быть предприимчивыми, то есть уметь «вертеться», «крутиться», «оборачиваться», а]} итоге — приобретать? Опять это «приобретать», «иметь», «обладать». Именно приобретать, а не отдавать. Не отдавать свой талант, своп способности, результаты своего груда, душу свою «за други своя». Л ведь «отдавать» — это краеугольный камень христианской этики. 11рсднрпимчнвость, конечно же, хорошее качество и никому в жизни не помешает, а в некоторых сферах без нее и вовсе не обойтись — в бизнесе, например. Но ведь абсурдно, не говоря о том, что просто безнравственно, убеждать народ, что бизнесменом может н должен стать каждый. Почему же пропагандируется такой оголтелый эгоизм? Почему рождаются такие абсурдные мифы? Да потому, что, как н наше законодательство, нравственные нормы в пашем обществе подчинены целям накопления капитала. Государство, персонифицированное в лице наших власть имущих, занято именно этим. Правящая элита сегодня реализует свои собственные реформаторские задумки — обретает собственность, чтобы вместе с пей обрести и свободу. А посему выполнять роль, возложенную на нее пародом, ей сегодня явно недосуг. Вот и появляется дымовая завеса в виде идеи предприимчивости, скрывающая истинные цели власти на данном историческом этапе. Народ-де сам, используя это замечательное качество, должен себя одеть, обуть, накормить и так далее. С одной стороны, государство будто и в самом деле радеет о своих подданных — во всяком случае, желает им богатеть и процветать. С другой — снимает с себя моральную ответственность за судьбы сограждан, тех, что, неразумные, так и не стали предприимчивыми, живут в нищете, вешаются, стреляются, сжигают себя — «ломаются», слабые. Туда им и дорога — не выдержали. Достоинства на таком пути не обрести. Ну, не родились мы банкирами, ловкими, смелыми, отчаянными, какими там еще? Неужели от этого стали хуже? А ведь если критерий ценности личности, в том числе и с позиций общества, — се способность получать доход, то, пожалуй, на этих весах какой-нибудь захудалый браток явно перевесит всех академиков нашей Академии паук вместе взятых. Но еще более серьезные последствия абсолютизации преднриимчивости заключаются в том, что эта идея направляет волю людей в другое русло. Теряя профессионализм, лишаясь определенного социального статуса, народ пускается во все тяжкие: врач, приходя по вызову домой, начинает с энтузиазмом рекламировать косметику, учитель в классе среди учащихся распространяет какие-то чудодейственные оздоровительные препараты, летчик в свободное от работы время, а у него ох как много теперь этого времени, занимается частным извозом и т. д., и т. и. И ведь все это — люди па своем месте, нормальные, а подчас просто великолепные специалисты в своей области. Но они вынуждены «вертеться», а в итоге — не обретать себя в новом качестве, а двигаться прямым путем в люмпен-класс. 7 Зак.635 НЕВА 3'98 193
Т. Белоконь. Изобилие как путеводная звезда В результате вместо того, чтобы побуждать власть предержащих самих «крутиться», проявлять предприимчивость во имя интересов страны п народа, вместо того, чтобы требовать от властен условии, способствующих реализации нрав личности, мы, смирившись с ролью выброшенных из жизни, «вертимся», как можем, со страхом ожидая, какую еще неожиданность преподнесет наша новая Система, которую, как и старую, воспринимаем как рок, как фатум. Так и катимся вниз. Сама же наша власть ведет себя в высшей степени иррационально. Считая, что свобода должна быть безбрежной, утверждая, что главная задача — собственность, абсолютизируя право сильного, она вместо свободы несет еще большее закабаление. И мы помогаем ей в этом. Мы сами поверили, что материальное благосостояние и демократия — это одно н то же, мы сами во имя этого благосостояния готовы пуститься во все тяжкие, как и паши власти, мы сами право сильного посчитали настоящим правом, а потому не увидели ничего страшного в преступности. Грабитель — враг, когда он грабит тебя, а если он твой брат, сват или друг п грабит и для тебя тоже, то более близкого и желанного кореша не найти. Каждой семье — по бандиту! — обывательский идеал. Мы сами забыли о достоинстве, когда убедили себя, что из всех качеств, свойственных личности, единственно достойной является предприимчивость, и стали требовать ее от всех. По жизнь ох как мудра! И как она учит своих глупых и неразумных детей! Не всем достались капиталы. Вместо того чтобы всем поголовно превратиться в рантье, все враз ока.залпеь ограблены — и государством (пресловутая приватизация и дикие налоги), и своими ближними — МММы, властелины, чары и прочие амарнсы, акулы и акулята российского капитализма. А выделилось только незначительное число не лучших, и не самых умных, и не самых образованных, но, несомненно, самых инициативных, самых оборотистых и самых предприимчивых. И мир они создали себе под стать, перекошенный, абсурдный, неустойчивый, жестокий. Того и гляди, рухнет, и их же, наиболее предприимчивых, погребет. Потому что предприимчивость — это не все, что нужно человеку на земле. Оказалось, что люди рождены быть рабочими, инженерами, учителями, учеными, библиотекарями, фармацевтами, юристами... Оказалось, что, помимо нрава потреблять от изобилия, есть имманентно присущее человеку право па труд, а значит, и право на его оплату, право на жизнь, право на достойные детство и старость... Вот их и надо отстаивать, к ним п надо стремиться. Л для этого надо не гнаться за изобилием, все равно — для всех или для немногих, а всеми силами развивать и совершенствовать хилые ростки пашей демократии. Ведь путь погони за изобилием — путь в очередной тупик. Двигаясь семимильными шагами в этом направлении, мы действительно можем не только догнать, но и перегнать Запад в жажде потребления. По в отличие от западного мира, которому есть что потреблять, не подвергая себя опасности распада, законодательная система которого реально ограничивает неумеренный эгоизм своих граждан, мы рискуем оказаться иод развалинами того мира, который строим. Сегодня, и в этом сходятся многие специалисты, для России гамлетовское «Ьыть или не быть?» обрело вполне конкретные, зримые формы. Теперь все зависит от нас, от нашей моральной воли и разума, которые, как считал Платой, единственные могут предотвратить распад и разложение общества. 194 НЕВА 3'98
■Ч'. f> ИННА ПРУССАКОВА ПРИШЛА ЛИ ПОРА ЗАНАВЕШИВАТЬ ЗЕРКАЛА? ПРОЗА В ТОЛСТЫХ ЖУРНАЛАХ 1 Змечасте ли вы, насколько меньше ме ста в толстых журналах стала зани мать проза? А с тех нор, как критика похоронила роман, сами писатели стали как бы стесняться своего ремесла — а вдруг и вправду роман-то умер? И прячут родовую его принадлежность под разными псевдонимами: и роман-эссе, и роман -воспоминание, и роман-размышление, и чего только не изобретут! Да, прозы стало меньше, и прежде всего — по ее общественному весу. Потому что ведь раньше как? Раньше отдел планировался (плановое хозяйство): на первом месте в отделе прозы — производственный роман, магистральная дорога советской литературы. На второе, так уж п быть, роман о буднях советской науки. Но когда под грифом «будни советской науки» прошла повесть И. Грековой «За проходной», стало ясно, что все же что-то меняется даже и на державном Олимпе. Впрочем, стоило той же И. Грековой опубликовать рассказ «Дамский мастер», как на нее посыпались критические молнии. Жиз- неподобие, если оно несло еще при этом и крупицу художественной информации, преследовалось почти как ересь. То же самое происходит и теперь. С той лишь разницей, что критика уже не сражается с реализмом, а пресыщенно и надменно его отметает. Как эстетически несостоятельный. Вплоть до того, что в магистратуре но филологии Томаса Манна рекомендуют, а Генриха — нет. Не было такого писателя! «Верноподданный», «Юность и зрелость короля Генриха IV» — фи, какая пошлость! Затоптать. Зачеркнуть. Само имя предать забвению — вот как борются нынче с реализмом. Глядишь, ведь и до- борются... Стало ведь и вправду жизнсподобию некуда податься: читатель-то как раз бы к нему и потянулся, да ведь элита не позволит! Нет, читателю приходится ломать себе голову, откуда расторопный автор позаимствовал то куриную напасть, то итальянских маркизов с их потайными комнатами, то злодеек с лицом Веры Холодной, то еще Бог весть какую экзотику чисто книжного происхождения, — и все во имя удовлетворения амбиций: дескать, вот и в нашем журнале мы не лаптем щи хлебаем, не отстаем от мировых стандартов! А изгнанная со страниц таких журналов читабельная проза — ну, куда ей податься? — тем временем все больше клонится в расхожую беллетристику, к радости Вик. Ерофеева и кровожадных младокритиков. Только вот о читателе никто не задумывается, каково-то ему? Так далеко разошлись вкусы элиты и средней нтелл и гентного читателя, что они и НЕВАЗ'98 195
И. Пруссшюва. Пришла ли пора занавешивать зеркала? увидеть-то друг друга издали не могут. И когда уж наши великие умы расчухают, ню Бунду и М. Харитонова потребляет едва ли четверть их подписчиков, а то и меньше, и что потенциальный читатель и того не употребит? Мы и намерены говорить о той прозе, которая может нравиться или не очень, но и любом случае поддастся прочтению, а не только анализу (хотя, видит Бог, что анализировать в бесконечных подделках, стилизациях и попросту компиляциях?). Первое, что поражает в журналах девяносто седьмого, — это все возрастающее количество прозы, стремящейся к документальности . Это «Роман-воаюминание» А. Рыбакова, это «Блоки» М. Рощина, это «Великая душа» А. Наймана, это диалоги Ф. Искандера, — не говоря уже о записках, дневниках и прочем. Заметно тяготение прозы к переходу в другое качество. Очевидно, такая эпоха! Ну, изгоняют жизнсподобис из художественного текста, — ну приблизимся к нему, к жиз не подобию этому, с другой стороны, и приближаются, да так иной раз, что затмевают всякие лавры, даже и импортные! Но — опять же не о них у нас речь. А о той литературе, которую спокон веку звали повествовательной, а иначе на птичьем языке окрестили нарративной. Потому что иная проза нам кажется не очень-то подходящей даже для самого беглого анализа. Уж больно легко она распадается на свои составные, точно детский конструктор, где сколько детали ни прилаживай, а летать не будет. Будет только имитировать машину, способную летать, но — сидя на земле. А чтоб летало, нужны горячие соки жизни, которых и духу нет в затей- ливых хитрое!uiетениях iюстмодернистов. А то ведь даже название уже ставит в туник: «Роман с простатитом». То ли А. Мелихов милуется с неаппетитной хворью, то ли пригласил ее в соавторы — поди разберись. Так и читаешь в состоянии легкой оглушенности до конца — видимо, такая была поставлена художественная задача. Ну ладно, в конце концов, с простатитом так с простатитом — теперь все бывает. Но вот еще новация: жанр обозначен как «повесть сердца». Это, значит, чтоб не приняли за модель, нет; не модель это, это предназначено летать! Как же оно летает? Предыдущий роман А. Варламова о затерявшейся в тайге деревушке Бухара и ее жителях, о борьбе Добра и Зла в душе человека, задуманный как широкое полотно и исполненный несколько наспех, уже столько раз рассматривались в прессе, что для нас было бы расточительством говорить о нем вдогонку. Но вот «Дом в деревне» А. Варламова («Новый мир», 1997, № 9). Сколько о сердце ни говори, а все придешь к тому же: жанр произведения Варламова самый неопределенный. То ли это дневник, то ли записки, то ли мемуары, то ли и вправду — но непохоже! — продукт творческого воображения. Все как у людей: приобрел писатель дом вдали от шума городского, потихоньку подружился с местными, увидел, как доживают свой век в деревне оставленные детьми старики, — примерно то же, что мы уже читали и двадцать лет назад. Живут недружно, сюит деревня на всеобщем недоверии, и приятель рассказчика, старый плотник, пришелся ему особенно по вкусу своим стойким неприятием советской власти... Ну, двадцать лет назад мы бы этого не прочитали... Надо сказать, что деревенская проза со всем ее разнотравьем и разноцветьем удается автору все же лучше, чем современные изыски с житиями святых и борениями с дьяволом. Правда, в жизни я дьявола не видела, в жизни Зло сводится к разного рода Берлиозам и Аннушкам и не носит Воландовых плащей, — так вот, те дьяволы и святые, которых нынче нам повадились писать, убеждают все же меньше, чем незабвенный Воланд. С кого они портреты пишут, где разговоры эти слышат — не понять. И, конечно, скромная повесть Варламова больше говорит — если не сердцу, то рассудку, чем затеянные им же грандиозные построения о святости и греховности. Однако то, до чего додумывается рассказчик у Варламова, вполне логично: утешительная стабиль- 196 НЕВАЗ'98
И. Пруссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала? 9 ность сельского существования отошла в область преданий, она подверглась той же порче и распаду, что и городская наша жизнь. С этим трудно не согласиться. Трудно не согласиться и с тем, что наши сегодняшние беды недуг свое происхождение из прошлого нашей страны — давнего и не столь давнего. И сколько ни раздается но этому поводу возражений, — постоянно наше искусство будет возвращаться к фигуре Сталина, сколь же зловещей, столько и непознанной. В данном случае даже и обозначение жанра выбрано не только точно, но и остроумно: «Иосиф Сталин. Учитель». Литературная запись: Нодар Джин («Дружба народов», 1997, № 9). Разумеется, никто не мог выполнить запись тех далеко упрятанных мыслей планетарного злодея, какие обнажает для нас Н. Джин. Он исходит из тезиса о том, что «...существование лидера... есть свидетельство и гарантия трагизма человеческого мира». И дальше: «...Сталин... незауряден именно в силу м н о i 'ообраз и я стереоти нов, сложи вши хся вокруг него». Но эти стереотипы «...насто- ЯМН1Й художник обязан подрывать». Вот Н. Джин и подрывает, рисуя для читателя картину внутреннего мира Сталина. И главное, на чем он строит повествование, — это потаенный спор Сталина с Христом. Все ж таки был он когда-то семинаристом, все ж таки знал, что есть в мире иная сила, ему неподвластная, — и ваг в мозгу старика гвоздем засела мысль не только уподобиться Богу, но Богом — бессмертным и всевластным — стать! Однако Христом для угасающего властителя становится тронутый майор Паписмедов, которого сослуживцы дразнят Исусиком, и власть его во сне — это тотальное избиение всех подряд: и врагов, и друзей, и бесконечной очереди народов, ожидающих от своего Бога казни. Власть для Учителя, каким Сталин возжелал быть, — это гибель всего мира. Над таким, уже мертвым миром он хотел бы царить. Н. Джин создает яркое повествование, где органически соединяются и допущение, и прямая фантастика, и анекдот, и точная психологическая деталь, где сарказм и ненависть подчинены другой страсти: благородной страсти исследователя. Исследуется феномен под названием «Сталин». А возникает портрет, в кагором четко просматривается доминанта: полное подчинение Танатосу. Смерть нам всем — вот что он нес, этот Отец народов. Но только свалился по дороге... Н. Джин умеет быть оригинальным, несмотря на то что байки, легенды и мифы плотным кольцом окружают это имя. Он сумел пробиться — и увидеть то, что скрываюсь за ним. Правду. Еще недавно, почти вчера, иные поклонники Сталина ополчались на А. Рыбакова: как смел он посягать на внутренний мир Вождя! Что он мог знать об эгом! Ну вот, на Н. Джина уже никто не обрушивается, хотя его постижение этой темной души немножко глубже и много оригинальнее. Время прошло. Время. А душа человека, безразлично, Отца народов или Иванова-седьмого, по-прежнему остается центром искусства. Хотя и и туг есть свои сложности. Вряд ли мы откроем Америку, сказав, что в современном человеке ничуть не меньше индивидуализма, чем в Людовике Великолепном. Не меньше. А вот индивидуальности не всегда так же много. Зато уж амбиций! И вот такой амбициозный автор загружает нас мельчайшими своими пристрастиями и привычками, они ему куда важнее, чем истории и сюжеты, более привлекательные для читателя, нежели исследование воспоминаний творца о заусенице на его правой ноге или о запахе снега в день его рождения в ...м году от Рождества Христова. Однако такими мемуарами нас угощают зачастую не в порядке дополнения к фабуле, а — ВМЕСТО. Разрушая тем самым и без того небогатое строение рассказа. Рассуждения, впечатления, сложные намеки, кружевные экивоки... Жидкий, прокисший лиризм вместо крепко выстроенного сюжета. Похоже, умение рассказывать историю теперь и не ставится ни во что. А напрасно! И почему, собственно, необоснованный переход от повествова- НЕВАЗ'98 197
И. Пруссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала? тельных форм к пустотелым эссе считается, как бы сформулировали марксисты, исторически прогрессивным и, главное, необратимым? Но, слава Богу, есть и другие мнения. <<В поэзии нет и не может быть так называемого новаторства. Кто талантлив, тот и нов» (С. Липкин. Вторая дорога. М.: Олимп, 1995. С. 43). Сказанное о поэзии вполне приложимо и к прозе. И то, что нынче называют постмодернизмом, а покойный Катаев справедливо называл мовизмом, вовсе не новаторство, — что новою можно отыскать в тексте, составленном из чужих цитат или спародированных фрагментов? Эти цитирования и переписывания говорят только об одном: об отсутствии творческою потенциала. А дело литературы — повествовать. Рассказывать. А тем, кому нечего рассказать о времени и о себе, наверно, и не стоит начинать. Однако по принятым в нынешней критике правилам этикета положено одним — рукоплескать, а других окружать презрительным молчанием — замалчиванием. И просто иногда приходится удивляться, что и в таких далеко не тепличных условиях прорываются ростки нормальной, крепкой, повествовательной прозы, выходят на публику авторы, которым есть что сказать — и при эгом они умеют сказать. И несмотря на то, что уже сделано критикой для прославления сомнительных успехов и проблематичных художественных достижений, еще появляются писатели, для которых понятие художественной правды не стало звуком пустым, для кого цель творчества по-прежнему — самоотдача, а не награда, не успех. Таков и А. Волос. Он пошел штурмом в летних номерах: в «Знамени» маленькая трилогия «Чужой» (№ 7) и рассказы из цикла «Хуррамабад» в «Новом мире» (№8). Материал прозы писателя — гражданская война в Таджикистане, материал, не освоенный не только беллетристикой, но и журналистикой. Одно это ставило писателя в выигрышное положение, из чего он не извлек ни малейшей выгоды. Дело в том, что писатель принципиально отказывается от живописания экзотических среднеазиатских красот, от знойных страстей и прочего орнаментального мусора. Перед нами — обычный советский город, где живут обычные советские люди, и заботы у них тоже самые среднестатистические: похоронить покойника, отыскать баню, съездить к родственникам, выпить на дармовщинку... И те местные русские, которые попали в сферу ею, авторского, внимания, также страдают в беспределе гражданской войны, как ни в чем не повинные таджики и узбеки, расстреливаемые невесть за что и почему на улицах вчера еще мирного захолустного города. Война затеяна кем-то невидимым и выполняется темными, одурманенными людьми, чья жестокость превышает все мыслимое и немыслимое. И таджики, и русские одинаково мало понимают, почему их лишили покоя, света, воды и пищи, за что их оставили на погибель. Автор тоже не занимается политическими расследованиями. Он не прописывает рецептов, он рисует картину уничтожения не просто людей — уничтожения жизни. Сам же писатель располагает четкой системой ценностей, и он полагает, что спасение — в том, чтобы к ним вернуться. Мир поставлен на голову, человеческая жизнь не ценится ни во что, но тем не менее солнце светит, трава растет, и рождаются дети. Уже были в истории лихолетья, когда вымирали племена и народы. Но жизнь снова восставала из обгорелых руин, и все начиналось сначала. Однако до этого люди умирали в муках... Камнерезам заказали распилить плиты, они гадают: сколько и чем уплатят. Зря гадали — их избили и укатили на угнанных машинах. На кладбище выпустили пастись баранов, а кладбищенскому сторожу был ответ: «убью». Ворвавшись в роддом, бандиты спрашивают: кто та, которая родила? И разбивают головы младенцев о притолоку двери. Характерно, что этот эпизод писатель передаст в пересказе, как и жалобы приезжих из Баку. Он не может заставить себя видеть ЭТО. Только в чужой опосредованной речи. Описания ел у- 198 НЕВАЗ'98
PL Прусса/юва. Пришла ли пора занавешивать зеркала? чаев насилия и гибели людей вообще даны очень дозированно и осторожно, без терзающих душу подробностей. Достаточно фактов — они и сами по себе безумны. Люди забыли многовековые заповеди, а в заповедях отражен весь мир без остатка, и вот тотальное насилие, ненависть раздирают, дробят мир, чтобы ничто не могло срастись. А дело человека от начала времен — соединять, сращивать, находить применение частям чего-то — дабы стали частями целого. И тот, кто ищет присоединения, единства, прав, потому что, не думая об этом, он не расточает, а творит жизнь. Кто-то еще среди накатывающих раскатов орудийного грома старается жить по-людски, соблюдая законы, лежащие в основе бытия. Выезжают из города в горы и выпускают купленную в зоомагазине черепаху, и она без оглядки покидает своих хозяев, потому что в горах — ее родина. Пожилая Анна Валентиновна должна уехать, чтобы отыскать жилье для будущего переезда, а Ужика она оставляет на попечении соседа. Уж и к пил молоко и вылезал, когда хозяйка возвращалась домой, он щурился на свет лампы и дышал рядом. Но сосед ненавидит змей, и когда Анна Валентиновна вернулась, она нашла высохшую змеиную шкурку на пороге, там, где Ужи к ее встречал... Для Волоса характерно это включение животных в ту же орбиту изменяющегося мира, где все распадается и жертвой может стать любой. Животные — это часть обшей жизни, как покрытые зеленью весенние горы, как тишина кладбища, как цветущие, вопреки всему, рощи, где еще дрожит расщепленное взрывом дерево. Живое имеет право жить, и никто не имеет нрава эту жизнь отнять. Уничтожение людей, домов, зверей, уничтожение садов и рощ — все это слагаемые одного преступления, чья- то злая воля стоит за ним, и ничего, кроме зла, достигнуто быть не может. Убивают людей, таких же безвинных, как чистая вода горных ручьев, как весенняя листва, как дети и собаки... Нарушен главный закон — уважение к жизни, и нет этому оправдания. Но и тем, кому удалось вырваться из горящего таджикского дома и вернуться в Россию, тоже не дано жить и работать спокойно. Здесь, в поселке, трудягу умудряются обвинить 15 убийстве соседа: как же, он чужой, приехал только что, и уже работу нашел, и не пьет, и дети чистые и тихие, и огород выдает урожай, а они, здешние, нипочем не станут таскаться на работу аж за Москву на электричке, еще чего, да во всем себе отказывать — это ж разве жизнь! Вот и ему неповадно пусть будет... И милицейский чин с готовностью внемлет клевете, потому что для него приезжий тоже чужак, чего искать преступника, когда он под рукой — дешево и сердито. Чужой! Чужой! Убийца в роддоме спрашивал, к какому клану относится роженица, после чего умертвил новорожденного. Сосед раздави;! Ужика, тосковавшего по хозяйке. Но и тс, кто остановил на дороге автобус, спрашивали-спрашивали, а потом дали очередями по всей толпе пассажиров сразу — и все! Пьянчугу-бомжа убило в шальной перестрелке неведомо кого с неведомо кем. Горят дома, а в них — трупы из одного клана и из другого. Смерть не разбирает. И те, кто вопит о единстве и старых обидах, и те, кто требует изгнать чужаков и оставить только своих, несут только смерть. После этого как мелки все разговоры о парадигмах, о нарративнос- ти, об эстетической целесообразности и прочих изысках. А. Волос человечен, его проза идет в лучшей традиции русской литературы — в гуманистической традиции, и этим все сказано. Однако проза, рекламируемая как реалистическая и традиционная, может ею и не быть. Спасибо еще, что А. Уткину не дали Букера за «Хоровод», а то бы поставили знак качества на этой длинной п безумно скучной стилизации, и попробуй тогда несчастный рецензент хоть пикнуть насчет художественной несостоятельности столь высоко отмеченного шедевра! Нет, с реализмом все не так-то просто. По- НЕВАЗ'98 199
И. Пруссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала? тому что принято считать, будто бы реализм — это пресное и бескрылое повествование, а вот постмодернизм — достойное чтение, где все перепутано, как в клубке, которым поиграл котенок, и эта произвольная, бездумная запутанность считается единственно литературной, а жиз- неподобие презирается как примитив. И частенько этот постулат сбивает с толку молодых. Например, И. Поволоцкая в своем новом опусе «Разнэвразие». Собрание пестрых глав («Новый мир», 1997, № 11) делает шаги в сторону дебильного лепета Нарбиковой, и это очень жаль, потому что предыдущие вещи автора производили впечатление крепкой, серьезной прозы. Что за соблазн кроется в том, чтобы писать бессмысленно и расхристанно? Поневоле вздохнешь о миновавшей эпохе редакторов: хоть и держали они творцов в черном теле, но далеко не всегда вмешательство их было лишь подчинением ханжеству и цензурным глупостям, нередко они помогал и прозаику дельным советом и просто беспристрастным взглядом со стороны. Да достаточно вспомнить первый опубликованный рассказ 10. Буйды «Дон Домино», чтобы вздохнуть с сожалением: ведь вот умел же человек писать о живых людях, а не раскладывать пасьянсы из картонных фигурок — вале!1 сюда, король гуда. Умел же! Правда, нередко используется и такой критический прием: взять обычную полуочерковую прозу, например, хоть того же Варламова («Дом в деревне»), и отыскать там и символы, и аллегории, и аллюзии, и второй план, и третий, и едва ли не десятый — ну, не Варламов, а Борхес! Кто спорит, интереснее, когда вещь несет много смыслов, когда она не плоская, а глубокая, но зачем же фантазировать? Автору небось в страшном сне не снилось то, что ему приписывают иной раз особо резвые критики. Да и читатель, не обнаруживший этого иллюзорного богатства самостоятельно, только руками разведет: откуда же это он, сердешный, столько всего накопал! И где только мои глаза были? Примерно так оно случилось в свое время с «Хороводом» Уткина, который срочно зачислили по ведомству хорошей традиционной литературы, чем он не был и быть не собирался. Ну хорошо, что новое его произведение вполне рассеяло этот критический туман. «Свадьба над Бугом» («Новый мир», 1997, № 8) — это стилизация, близкая уже и к пародии, только непрофессиональной. Действие происходит то ли на Волыни, то ли на Галичине, то ли в середине, то ли в конце прошлого века, и присутствуют там чисто базарные персонажи: и вещие старики, и колдуньи, и нежные девушки, то и дело вьющие венки, потому что чем им еще заниматься, не воду же носить, и в центре — история то ли теней забытых предков, то ли вариация на тему «Вече ров на хуторе близ Диканьки», то ли это очередной коврик с лебедями. Уж очень автор старается! Пейзажи выполнены в стиле сильно уцененного Тургенева, речь персонажей — диалоги из финско-русского разговорника, зато — о, новация! — в эту среднеарифметическую стихию вкраплены (и выделены курсивом) — диалектальные слова, чтоб читатель не пропустил: повествователь тоже не лаптем щи хлебает... Сама по себе легенда о русалке и ведьме ни хороша, ни плоха — но автору не хватило таланта, чтоб вдохнуть в нее новую жизнь, вот и стало еще одной «фольклорной» поделкой больше. А главное — что тут реалистического? Разве то, что писатель идет своей спрямленной дорогой к своей очень примитивной цели: рассказать в сотый раз сказку. Да, верно, в наши дни верят и гадателям, и экстрасенсам, совсем отвыкли от ясного, трезвого взгляда на вещи, ничтоже сумняшеся, жулика Мавроди избирают в Думу, а уголовника ставят мэром заштатного Лснинска-Кузнсц- кого, — все это есть. Но сказка в литературе — отнюдь не уступка дурным вкусам, это явление совсем другого рода. Е. Шварц открыто использовал сюжеты Андерсена, однако и мудрость, и печаль его были иного свойства, чем у датского поэта. А написав «Дракона» и «Обыкновенное чудо», Шварц 200 НЕВАЗ'98
И. Пруссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала6/ 9 доказал, что вполне овладел жанром. Не то у Уткина. Он недостаточно смел, чтобы оторваться от готового сюжета, и недостаточно чувствует народное начало, чтоб создать нечто новое. Он зависает посередине, слишком боясь внести что-то свое, но при этом — уверенный, что творчески обработал фольклор. И прежде всего язык предает Уткина, язык — вялый, дряблый, с таким инструментом не то что создать характеры, с ним и очерка порядочного не напишешь. «Они (казаки) роняют на грудь чубатые головы, и щемит у них сердце, и хочется им домой». А вот сказочность, как понимает ее Уткин: «...то ангел Божий слетел с сияющих высей, и славит земную благодать, и вторит прелести мира легкими звуками серебряной трубы своей». Бедный, бедный Николай Васильевич! Было бы ради чего тревожить em страдальческую тень! Мало разве он на земле настрадался, чтоб еще теперь с ним обходились столь беспардонно! А в самом деле: поставлен ли где предел заимствованиям, или с воцарением постмодерна смешивать коктейли из бог весть чего стало до того общепринятым занятием, что уж не осталось ничего запретного? Я понимаю: не у каждого хватает собственных творческих запасов, так ведь необязательно таскать из чужих! Можно ведь переквалифицироваться — если не в управдомы, то в рэкетиры, что вполне бы подошло таким ловким молодым людям. Как заметил Ст. Рассадин, вот все уляжется, пыль спадет, и все займутся наконец тем, к чему они предрасположены от природы, а вовсе не литературной критикой, и, например, В. Курицын пойдет в бизнес. Ох, боюсь, что Рассадин со свойственным ему шестидесятническим гуманизмом переоценил нашу литературную молодежь. И в бизнесе соображать надо, а вот в постмодерне, кажется, ничего уже не нужно... Но затруднительно отнести повесть Уткина к реализму — и боюсь, что модернисты его тоже не признают за своего. Идет взаимопроникновение отходов: 13 реализм внедряется легкомысленное отношение к чужой собственности, а в лоскутный постмодерн — небрежность письма, ходульность положений, недостаточность мотивировок — все то, что спокон веку считалось просто недостатком мастерства. Но может ли это радовать? И не на стыке ли всех этих сомнительных примет рождаются такие шедевры, как «Самовар» М. Веллера? Надеюсь, мне простят, если я не буду анализировать это достижение нашей беллетристики. Вряд ли оно нуждается в анализе или хотя бы в отзыве. Издания этого типа не комментируют даже самые беззастенчивые из книготорговцев, стыдливо откладывая их на край столика для мышиных жеребчиков или сопливых потребителей подобного чтива, в свободное время балующихся настенным рисованием в общественных туалетах. Бог с ними! Займемся лучше теми нашими писателями, которым есть что сказать и которые умеют это делать вполне самостоятельно, не разрывая могилы... А. Рыбакову есть что сказать — за плечами длинная содержательная жизнь, в ней он кем ни побывал: и хорошо воспитанным мальчиком, и комсомольцем с Арбата, и студентом, и ссыльным, и шофером, и солдатам, — все было. И обо всем этом читать интересно. Но вообще-то Рыбаков относится к числу тех писателей, которые бегут за материалом, а не распоряжаются им. И даже в бытность свою успешным и ласкаемым детским писателем, Рыбаков недалеко отрывался от своего материала, не очень-то доверял фантазии. И вот это — упрек, который никак нельзя адресовать нашим новаторам! Этого у них нету. Материал их не подавляет, просто потому, что их материал — это цитаты, обрывки и воспоминания, и все о чужом. К Рыбакову только одна претензия: его «Роман-воспоминание» («Дружба народов», 1997, № 7—8) — не роман. Только воспоминание. Произведение Рыбакова вступает в жизнь куда НЕВАЗ'98 201
И. Ируссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала? скромнее, чем это анонсировано в названии, и дело тут не в качестве, а в изменившемся времени. «Дети Арбата» стали сенсацией десять лет назад, сегодня не то что сенсацию — роман уже не помнят. Время убыстрило свой шаг. Сегодня ценность книги Рыбакова именно в ее опоре на факты. Правда, может быть, кому-то факгы из биографии молодого ссыльнопоселенца Рыбакова и военного инженера Рыбакова более интересны, чем история печатания и непечатания его романов, — это дело вкуса и жизненного опыта. Мне всего замечательнее представляются стыки: момент, когда вчерашний фронтовик становится преуспевающим детским писателем; момент, когда преуспевающий детский писатель становится автором «Тяжелого песка», первого у нас романа о трагедии истребляемого еврейского народа. Наконец, момент, когда автор антисталинского романа делается ласкаемым и модным баловнем европейских и американских читателей и почитателей. Есть, правда, момент, которого Рыбаков не заметил: когда он перестал быть баловнем. И это обстоятельство накладывает яркую печать на все повествование. Однако есть резон и в том, чтобы читать воспоминания, хотя бы самые недавние. Рассказывая, как в тридцатые пачками исключали из партии, Рыбаков с горечью отмечает равнодушие зла: он напрямую соединяет это равнодушие с тем, с каким толпа наблюдала расстрел Белого дома. И это уже не банально. Повествуя о триумфальном шествии «Детей Арбата» за границей, Рыбаков отвлекается, чтоб рассказать о своем знакомстве с Бродским. Только что умерла Ф. Вигдорова, и Рыбаков спросил поэта, как тот это пережил. Бродский, как всегда, повернулся самой невыгодной стороной, объявив, что Вигдорова умерла достойно: она защищала поэта. В ответ Рыбаков назвал нового знакомого дурным человеком и оборвал знакомство. Будучи за границей, он на студенческом собрании, отвечая на вопрос, как он относится к Бродскому, сказал, что воспитан на иных образцах, но его друзья высоко оценивают творчество Бродского, и вдруг ему зааплодировали. И только вечером Рыбаков узнал, что в утренних газетах помещено интервью с Бродским, где тот отозвался о его романе как о макулатуре... Такие вот штрихи и составляют ценность мемуаров в любые эпохи, ведь можно соглашаться и с Бродским, и с Рыбаковым — кто кому ближе, но запомнить живое слово каждого имеет смысл в любом случае. Итак, перед нами мемуары. Хотелось бы знать, почему сам- то Рыбаков назвал их романом? Или и впрямь границы жанров уже размыты? Если можно найти фигуру, наиболее противостоящую Рыбакову, то это, без сомнения, А. Найман. Его биографический очерк «Великая душа» («Октябрь», 1997, № 8) посвящен Бродскому и написан, разумеется, совсем с иных позиций, чем эпизод из мемуаров Рыбакова. Хотя Найман хочет быть объективным, и в его очерк тоже проскальзывают нотки — нет, не осуждения, но сомнения в абсолютной правоте недипломатичного друга. По сравнению с другими фрагментами книги «Славный конец бесславных поколений» этот очерк написан куда более плотно, в нем больше фактов и меньше тех замечаний а парте, тех реплик по поводу, из которых, начиная, Найман складывал целые страницы. Но они так и оставались страницами, не становясь повествованием. Возможно, в данном случае именно материал диктует большую строгость, переходящую в стройность. Во всяком случае, очерк дает возможность представить себе какие-то очень характерные стороны личности поэта, весьма далекой от хрестоматийного глянца. Надо думать, когда-нибудь Бродский станет поэтом читаемым, а не только почитаемым, и вот тогда пригодятся воспоминания Наймана. Сказав, что нет фигуры более противопоставленной Рыбакову, чем Найман, я имела в виду самый прямой смысл. Вот, например, у нас на глазах беллетрист Рыбаков быстренько прошел путь от художественной прозы к мемуаристике — прошел и сам того не заметил. А Най- 202 НЕВАЗ'98
И. Пруссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала? ман — наоборот. Поэт, он долго нащупывал свой путь в прозе. Его роман «Поэзия и неправда», очевидно, был понятен людям, знавшим его много лет, и почти непонятен прочим. Намеки и зарисовки, которыми он наполнен, остались непрочитанными. Это был роман, а вернее, мемуары для узкого круга, так же, впрочем, как и отрывки из книги «Славный конец бесславных поколений», что еще подчеркивалось пристрастием автора к обозначениям персонажей инициалами и прочими уловками -увертками. Но вот, наконец, — просто роман («Б. Б. и др.», «Новый мир», 1997, № 10). Ну, название вполне современное — чтоб никто под страхом смерти ничего не мог понять или подумал бы, что героиня — Б. Б., сама Б. Б. — она гоже ведь из шестидесятников! Название, вернее, его расшифровка требует пристального внимания, а его бы можно употребить более рационально. Но — это нынче носят, а с модой не поспоришь! Вообще-то Найман но происхождению — ахматовская сирота, может быть, более всех сирота, хотя он столько лет стоял на том, что он — тот самый язвительный Найман, чьих острот побаивались его ровесники, его знакомые. Туг, правда, упускается из виду, что не все шестидесятники знали Наймана и не все его боялись, поскольку он был широко известен в узких — весьма узких кругах. Сам-то он принадлежал к крайне левому крылу шестидесятников, к тем, которые и представить себе не могли социализма с человеческим лицом, а пытались изо всех сил жить в нашем былом отечестве СССР гак, словно его щупальца их не могли коснуться. И сама моя попытка классификации может только вызвать возмущение Наймана: ни к чему он не принадлежал и принадлежать не мог, он — сам по себе. Это всем нам кажется до определенного момента, на самом-то деле мы только умираем в одиночку, а живем с людьми и среди людей, зависим от них, сколько бы ни отрицать этот факт. Существует, и ни в зуб ногой! Ни Рейна, ни Наймана, ни Бобышева не сажали, не подвергали особым репрессиям, но снаряды падали близко, хотя не эти тревоги определили путь сирот в литературу. У Рейна в стихах, а у Наймана в прозе угадываются попытки воссоздать аромат того времени, когда все они были молоды и, как ни крути, питали естественные для своего возраста надежды. Проза Наймана — это скорее мемуары, чем эпические произведения, скорее заметки на полях, чем развернутая фабула, скорее примечания к чему-то, чем это самое что- то с началом, развитием действия, завязкой и развязкой. Но «Б. Б. и др.» — это новое качество. Сохранив вполне свою специфику (заметки и примечания), роман получил некоторую перспективу, обрел глубину. Некий Б. Б. вовсе не загадочен, это просто неравноправный член компании молодых не то что диссидентов, но — несогласных. Что это все та же компания из «Поэзии и неправды», мы узнаем по тому, что там присутствует некий Найман — проходящее на втором плане не столько действующее, сколько комментирующее лицо, каковая функция придает повествованию привкус легкого кокетства. Б. Б. всячески дискриминируется по причине отсутствия у него — не таланта, нет, а — яркой индивидуальности, каковую, по убеждению рассказчика, обязан иметь любой, причисленный к компании... А Б. Б. — это просто филолог, не поэт, не выдающийся (в узком кругу признанный таковым) талант к тому или другому, не эссеист, не... не... Но и не будучи выдающимся, можно существовать и даже быть посаженным в тюрьму, хотя и по вздорному основанию. И вот когда все же оказывается, что именно Найман — главное лицо в романе: когда он делает свое признание. «...И чем я таким замечательным был занят, чтобы так стервенеть на Б. Б. И сейчас — что я такое замечательное делаю... мы без него вообще-то где? Без (него) мы — идыр, иныр...» Признание драгоценное. Найман любит подчеркивать, что Ахматова среди них, .мальчишек, вела себя как равная — поэт среди поэтов. А вот Бродский написал: «Когда я попал к Ахматовой, я был шпана». А уж НЕВА 3'98 203
И. Пруссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала? Бродский никогда не был не то что скромен, а хотя бы справедлив. Высокомерие — оно отличает не только начинающих поэтов, но к некоторым со временем все же приходит смирение. Идентифицировать себя в своем времени — задача не из простых. Тень Музиля все же потревожили зря, когда обозвали Б. Б. человеком без свойств. Он. судя по роману, был не столько без свойств, сколько — без принятых в узком кругу свойств, а прочие-то у него были. Ну и что? Но молодые люди над ним смеются за это, — за то, что он — не гений. Хотелось бы спросить, а кто тут был гением? Но герои романа абсолютно убеждены в своем моральном праве осмеивать все посредственное. Неизвестно, тогда или гораздо позже персонаж романа Найман пришел к своим невеселым, но трезвым выводам, — важно, что все же пришел. Да, род человеческий несовершенен, но ведь мы и есть род человеческий, каким бы он ни был! Может быть, в задачу самоидентификации входит именно это признание — что мы и есть род человеческий? Мы — идыр, иныр, да еще спасибо и на том, если когда-нибудь окажемся в их числе — в числе примечаний, в числе мелкого шрифта в той толстой книге... Рейн — тот легко и без надрыва сразу признал, что он — отсюда, из жителей коммуналок, из любителей пива и удобных пиджаков. Не то с другими. Но вот оно, признание, получено! Может быть, в этом признании и ключ к загадке славного конца бесславн ых iюколений? Наймана никак не назовешь постмодернистом, но и к объективности он не стремится. Не его это задача. Но есть еще в нашей прозе писатели, для которых главное — это облик современности или иной эпохи, но облик по возможности более полный и ровно освещенный. Таков писатель из Литвы Г. Канович. Ему принадлежит не один и не два, а целая цепочка романов из жизни литовских евреев в хронологической последовательности. Канович таким образом выстроил летопись. Он хронист. И ему довелось дописать последнюю страницу этого тома — литовских евреев больше нет. Это и никогда не было обеспеченное, спокойное существование. Евреи жили бок о бок с русскими, белорусами, поляками, они сапожничали, шили, торговали, содержали школы, — все это была беднота, бедность, граничащая с нищетой, но община была большая, и, как могли, здесь заботились о самых слабых. Лишь очень немногие находили в себе силы преодолеть бедность и отсталость черты оседлости и вырваться на простор. Царь отгородил евреев чертой оседлости, царь запретил им покупать землю, и поневоле они в своих нищих местечках жили скученно, мало зная об окружавшем их мире. Это у них было отнято. Немцы уничтожили почти всех литовских евреев, а советская власть не считала нужным напоминать о тех притеснениях, каким подвергались они в границах Российской империи. Вот тут и приходит на помощь мастер, знаток, хронист, который берет на себя труд развернуть свиток памяти народной и очистить его от поздних наслоений, чтоб былое открылось потомкам во всей своей скорбной наготе. «Парк забытых евреев» Г. Кано- вича («Октябрь», 1997, № 4—5) — это роман, длинный, неспешный и печальный, он не о том, как осень сменяется зимой, — он о том, что и зима скоро сменится ничем, зияющей дырой небытия, и это неизбежно, неотвратимо, — вот эти последние дни жизни и запечатлел писатель. В Литве эсэсовцы работали чисто, тем более что им часто помогали и сами литовцы, сгоняя в гетто бывших соседей. Те, кто вернулся с фронта и из эвакуации, при первой возможности старались покинуть родину, выдирались из челюстей ОВиРа иногда с чувствительными потерями. Так что речь в романе идет о последних стариках, которые вынуждены (а то и хотят) доживать на неласковой к ним земле Литвы. Парк забытых евреев — это реквием, это песнь об умирании. Старики оди- 204 НЕВАЗ'98
И. Пруссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала/ ноки, их дети либо погибли, либо уехали, сами они говорят на языке, не употребляемом вокруг. Их последние дни и есть этот опустелый засыпающий предзимний парк, где голые деревья заворачиваются в сны, чтоб плавно уйти от неприглядной зимы. Старикам больше нечет ждать, они лишь вспоминают и вновь переживают те дни, когда и они жили по-настоящему, — неважно, покойной или горькой была эта жизнь. Каждый из них печалится по тем, кто далеко или и вовсе в недостижимой дали, каждый тоскует, усмехается, прощает и сожалеет. Но одной краски нет ни для кого: нет черной ненависти, нет желания отомстить. Этого нет. Жизнь на исходе, но с собой в могилу старики унесут лишь благодарность неласковой земле, что их приютила... Роман Кановича сугубо традиционен, да вряд ли и можно, говоря об уходящей эпохе, изобразить что-нибудь эдакое подпрыгивающее и кривляющееся в стиле тех безобразных клоунов ТВ, что исполняют на новый манер «А я иду, шагаю по Москве». Эти дергунчики, по сути, пляшут на могиле Шпаликова, а сколько их теперь, таких охотников до осквернения могил! Но о них говорить просто не стоит. Не будем также и о том, о чем сильно спорили и говорили в начале года: о «Затонувшем ковчеге» А. Варламова, «Борисе и Глебе» 10. Бунды и вполне реалистическом «Прохождении тени» И. Полянской. Почему Варламову понадобилось использовать мифологию и мистические мотивы, зачем Буй да затемнил и без того темные исторические факты своими фа и таз мам и, — это предмет для другой статьи, да и предмет ли? Мы предпочитаем писать о тех явлениях литературы, которые равны самим себе. И в этом смысле нельзя не поприветствовать № 11 «Нового мира»: там помещены сразу две весьма примечательные повести. Сначала — М. Кураев, «Золотуха по прозвищу Одышка», маленькая повесть. Она действительно маленькая и выстроена на принципе геометрии, что параллельные все равно сойдутся. Параллельные туг — знаменитое «ленинградское» дело и судьба мальчика Золотухи, младшеклассника и сироты. А сходятся эти две вещи, казалось бы несопоставимые, в том пункте, что и мальчишку, и жертв настигает опасная для жертв смертельная клевета. Мальчик хотел так немного: взять на себя страшную вину другого озорника, чтоб освободить класс и — немножко — чтобы на него наконец обратили внимание. Но ему, малышу, при отъезде в другой город вручаю!1 характеристику в запечатанном конверте, чтоб директор другой школы не промахнулся, чтоб сразу распознал в пареньке предателя и врага... Такое вот личное дело. Мы не знаем, как эта казенная жестокость сказалась на дальнейшей судьбе школяра. Мы не знаем, что с ним случилось потом. Но мы знаем: это было не с ним одним. Институт характеристик давно отменен, но этот холодный, подозрительный, подстерегающий взгляд вышестоящих лип, — разве он не проникает по-прежнему в нашу жизнь? Может быть, М. Кураев слишком облегчает себе задачу, не наметив даже пунктиром дальнейшее будущее Золотухи, может быть, он чересчур публицистичен в этом сталкивании лбами исторического факта и его бытового подобия, — не знаю. Важно другое: обнаружение жестокости на всех этажах власти. Жестокость и ложь как приемы управления — можно бы и докторскую написать на этом материале... Азольский получил Букера, и это разумно и достойно. И в том же 11-м номере «Нового мира» — «Облдрамтеатр» А. Азоль- ского, повесть, которая вполне может назваться романом. Это детектив, где победитель не получает ничего. Потому что действующими лицами ограблений оказываются вполне доверенные люди власти — подключены к ним, к осведомителям и жуликам, сами власти, имеющие с этого криминала навар. А наивному следователю (он взялся распутывать дело неофициально, тайно) ничего не остается, как умолкнуть, поняв, насколько он беспомо- НЕВАЗ'98 205
И. Пруссакова. Пришла ли пора занавешивать зеркала? щсн перед всесильной машиной власти. Повесть мастерски выстроена, и центральный образ провинциального следователя, не потрафившего властям уже в ранней юности, — это образ вполне реалистический, на нем нет печати детектива, прост способному человеку не терпелось раскрыть тайны и разгадать загадки. Разгадал... А слишком прыткому милиционеру за избыток рвения еще и не так досталось. И водочка, и унылый роман с партийной руководительницей — это не методы утепления, а сама затхлость и бедность российской нашей провинции. А театра-то в повести почти и нет. Театр — в том смысле, что перед нами — личины, а не лица, выдумка, а не бытие, и верить нельзя этим личинам, и доверять нельзя никому... Her, обе повести не знаменуют собой окончательной победы реализма хотя бы на пространстве журнала «Новый мир». Да и не победы жаждет мое читательское сердце! Оно жаждет правды, которой меня и не собирается порадовать постмодернизм — что ему за дело до правды! Повернув тумблер телевизора, я увидела очередное собрание деятелей культуры, где весьма юный журналист с суровостью человека высокопринципиального допрашивал режиссера, не думает ли тот, что учитель- ность русской литературы не принесла никаких плодов и наш народ пребывает постоянно в распрях и войнах, а вот на Западе, где давно уже отказались от дидактики и с помощью искусства только развлекаются, живут мирно и цивилизованно? Так вот, значит. Таким путем. И ведь не один этот молодой человек гак думает: вот не было бы у нас Чернышевского, Льва Толстого и Достоевского, мы бы тоже отдыхали душой на Чаке Моррисе и вкушали прелести вегетарианского правления. Нашли виноватых наконец. И того простого соображения, что можно читать не Толстого, а Дюма, смотреть не Бергмана, а Эйрамджана, — и того даже нет. Реализм — это зеркало, может, иногда амальгама и недостаточно светла, однако отражение дает. Постмодернизм — не зеркало, а набор картинок, совершенно произвольно соединяющих и разделяющих предметы, зачастую небывалые. Зеркало занавешивают, когда в доме покойник. Что же это за покойник в нашем доме, что мы так упорно стремимся занавесить зеркало? 206 НЕВАЗ'98
ЕЛЕНА АЙЗЕНШТЕЙН ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО СЫНА В шестом номере «Звезды» за 1997 год была опубликована статья Б. Парамонова «Солдатка», помещенная в рубрике «Философский комментарий». Автор «Солдатки» попытался объяснить причины самоубийства Цветаевой и через «миф» ее судьбы показать «гибель» и «разорение» России, от которой «в ужасе и отвращении разбегаются сыновья», «самоотравление русской жизни». Причиной гибели Цветаевой Б. Парамонов называет конфликт матери и сына Мура, точнее, говорит о том, что Цветаева подвергала своего сына «сексуальной эксплуатации, инцесту». «Я понимаю, что требуются доказательства», — пишет Парамонов и пытается их найти в книге «После России», в других цветаевских текстах. На деле оказывается, что тексты гол куются без всякого понимания биографического контекста, в котором были написаны, поэтический мир Цветаевой искажается до неузнаваемости, сама же она предстает плодовитой самкой, готовой поглотить собственного сына. Б. Парамонов своей «Солдаткой» затронул темы, от которых нельзя просто отмахнуться. Промолчать — значило бы оставить цветаевскую поэзию в кривом зеркале парамоновского прочтения. А мне бы хотелось, чтобы лик Цветаевой предстал перед читателем в отражении чистом и объективном. «Я не свожу творчество Цветаевой к моментам се (сексуальной) биографии, а Елена Оскаровна АЙЗЕНШТЕЙН — автор статей о творчестве М. И. Цветаевой. Публиковалась в Венском цветаевском альманахе, «Звезде», «Русской мысли». В «Неве» публикуется впервые. эту биографию стараюсь понять как продиктованную нотребностями и масиггабом творчества», — объясняет нам Парамонов. Таким образом, по Парамонову, биография Цветаевой была подчинена поэтическому творчеству. Не пишу, как живу и думаю, а живу и думаю так, чтобы было о чем написать (!). Таких поэтов Цветаева презирала и называла жертвами литературы: «Лжепоэт искусство почитает за Бога и этого Бога делает сам (причем ждет от него дождя!)». Не стихи влияли на жизнь, а жизнь рождала стихи. Цветаевское творчество было лирическим дневником, летописью мыслей и чувств. Поэтому так оттолкнул Цветаеву Брюсов с его: Быть может, все в жизни лишь средство Для ярких певучих стихов, И ты с беспечального детства Ищи сочетания слов. Жизнь никогда не была средством для стихов, даже самых ярких. Это стихи были средством избыть чувства, истечь жизнью, выбросить из себя душевный огонь, жгущий изнутри. Цветаевский голос — «сполошный колокол», гремящий о душевных катастрофах. Вместе с тем творчество воплощало то, что в жизни нельзя, а можно только во сне, творческом («Состояние творчества есть состояние сновидения»). Поэтому толкование цветаевских стихов — это толкование не биографических сюжетов, а снов ее души, толкование символов, ибо нет снов вне символики. Поэзия Цветаевой сплошь символична. Ее искусство не <<ирямоговорение>> (Парамонов), а ино- НЕВА 3'98 207
Е. Айзенгшпейн. Возвращение блудного сына сказание. Именно из-за того, что Парамонов читал Цветаеву буквально, — все нелепости прочтения им ее стихов. Единственная несомненная удача Б. Парамонова — заглавие «Солдатка». Лукавя или искренне (?), Парамонов выбор названия объяснил словами Пастернака о Цветаевой, прошедшей «страшную жизнь солдатской жены». Знает или нет Парамонов, что слово «солдатка» — цветаевское! Может быть, действительно не знает, ведь оно из поэмы «Царь-Девица», презрительно названной автором «Солдатки» «русско-сказочным периодом», который Цветаева «быстро изжила». Внимательнее читайте сказки, господа, если их рассказывает поэт! Сквозь русско-сказочные одежды в поэме проступает суть, Парамонову не открывшаяся и имеющая непосредственное отношение к затронутой им проблеме. В «Царь-Девице» действие происходит не в сказочном царстве, а в цветаевском «Я». Мачеха, Царевич, Дядька, Царь-Девица, Кормилица не персонажи сказки, а народ, из которого состоит Цветаева («Я сама народ»). Жизнь всех героев поэмы связана с лирикой. Это в ее погребах пирует без просыху Царь, это ее «колокольчики-звоночки» звучат в покоях Мачехи, это ее «гусли-самозвоны» звенят в руках Царевича, это ее «серебряные слезки», «слезы крупные, янтарные, непарные», теку!1 из глаз Царь-Девицы. Мачеха питает кровосмесительную страсть к пасынку. Казалось бы, «инцест матери с сыном» (Парамонов)? Мачеха в поэме — образ страстной, плотской любви, Царевич — образ пленного духа. Земная страсть — мачеха духу (Царевичу), которой он насыпок, то есть неродной сын («Не мать, а мачеха любовь»). И Мачехе, и Царь-Девице Царевич нужен, чтобы через него петь. Царевич — инструмент в страстных или бесстрастных, земных или небесных руках. Дух- инструмент. С мачехой-страстью Царевич-дух встречается ночью. Царь-Девица является ему в дневных снах. Земная жизнь, для Цветаевой, — сон духа, от которого проснуться можно только в смерти. Лирика Мачехи — на крови. Кровосмешение — борьба страсти и духа, спор голосов внутри Цветаевой, заканчивающийся песней. Проверка левогрудого грома лбом. Недаром в покоях Мачехи шпарят на гребенках «Комаринскую». «Кома- ринская» — от «комар». Царь (тело) назван народом (душой) «кровососом». Царь жизни сосет с вином лирики кровь чувств до тех пор, пока «народ» не взрывается бунтом, пока душа не освобождается из-под власти тела. Лирика Царевича свободна от голоса крови. «...Спящая кровь — моя» — называет его Царь-Девица (сама лишь на время перешедшая «в иную веру», сменившая свои небесные моря на винное лирическое царство). В нем спит пол, кровь спит, он Дева-Царь, антипод Царь-Девицы и ее двойник, ее пара. В этом имени — единство женского и мужского, замкнугость круга. Царевич — родственник цветаевским девственникам: Георгию, принцу Гамлету, Ипполиту. Родственник самой Цветаевой («Я стала Орлеанской Девой»). Царевич — девственная чистота духа. «Бледный — до последнего атома» Гамлет. «Красною девой» бледнеющий Георгий. У Царевича «вся-то кровь до капельки к губам собралась». Оттого и ликом бледны, что в них молчит кровь (пол) и говорит дух. Бледность лика — духовная свобода от ига, «ханского полона» страстей. Царь-Девица крестит Царевича неземным крещением, «морской водою пенною, на подвиги военные», на творческое служение. В земной жизни Царевич-дух служивый, находится на земной службе, чтобы потом, в смерти, стать солдатом небесного воинства. Заслужить Царство Небесное. Тема поэта как солдата проходит сквозь все творчество Цветаевой. Еще в стихотворении «Неравные братья» («Волшебный фонарь») Цветаева живописует игру двух братье 13, в которой оба примеряют будущие жизненные роли. Одному из братьев достается роль сначала «солдата», а потом «акробата», но обе 208 НЕВА 3'98
Е. Айзепштейн. Возвращение блудного сына ребенок отвергает как недостойные («Я всегда играл за даму!», «Не хочу такого сраму!»). Цветаевой в жизни и пришлось быть не дамой, а солдатом-поэтом, акробатом, танцующим между небом и землей по долгу службы («Долг плясуна — не дрогнуть вдоль каната»). Поэтическое служение — навязанная жизнью, Богом роль, одна из земных игр. «Здесь, на земле искусств, словесницей слыву». Могла бы написать: служу. Стихи — служба жизни, забритость в Армию. «У — ехал парный мой, //У — ехал в Армию!» — Цветаева о Пастернаке в «Плаче цыганки по графу Зубову», служащем поэтом, оторванном от родного неба и от нее, «парной», также принужденной строчить стихи («Рабы — рабы — рабы — рабы»). По Цветаевой, дух человека в жизни находится в неволе, испытывает насилие со стороны страстей: Царевич — со стороны Мачехи, Родина духа — в Царстве Небесном. Только там станет царствовать Царевич: И будешь ты Не царский сын: хМорской король. Аминь. Царь-Девица, царица Небесного Царства, видит Царевича своим духовным сыном. Для нее Царевич — это «тростинка», дудочка, в которую она дует, навевая Царевичу неземные песни. Песни Мачехи-страсти, скучные песни земли, не могут заменить Царь-Девицыных песен, звуков небес. Все в пурпуровые туманы Уводит синяя верста. Царь-Девица — солдатка с того света, ни вдова, ни мужняя жена, столь же одинокая, как вдова Луна («Облака»). Вдова-одиночка, у которой не может быть мужа, ибо «странник дух и идет один». Духовная солдатка, а отнюдь не земная «гулящая бабенка» (Парамонов). «Солдаткиным ребяткам вся деревня отец» (пословица). Цветаева в русской деревне не жила никогда, но в ее поэтике слово «деревня» стало символом духовного дома — того света. Дети солдатки — пришельцы на землю от Отца Небесного. Дети солдатки — сыновья-поэты, вроде Царевича, родные не по крови, а по духу. От Мачехи-страсти и Царя-тела Царевич- дух спасается в Царство Небесное, в родную деревню, к матери («В кумашной палатке плывет без оглядки — с солдаткой») и к Богу-отцу. Только в сказке — блудный Сын — возвращается в отчий дом. Таким же блудным сыном чувствовала себя в жизни Цветаева, «Заблудшего баловня вопль: домой!» — ее крик о Царстве того света, куда неизменно возвращалась она в своих «сказках»: в «Царь- Девице», «На красном коне», «Молодце», в «Поэме Воздуха», «без компаса — ввысь! Дитя — в отца!». Таким же инструментом в руках низших и высших сил была она. Ее творчество — отражение «двуединой сути»: страсти «к законам земным» и «к высотам». «...Стихи Цветаевой меньше всего были „стихами": это был животный акт. [...] Стихи идут — снизу, это даже не „трава" Пастернака, а некая преисподняя» (Парамонов). Главная ошибка Парамонова — в заземлении Цветаевой, во взгляде на нес только «снизу», в смешении двух разных и различавшихся самим поэтом взаимодействий: с землей и небом. Для Цветаевой всегда были дела поважнее «страстных бурь и подвигов любовных». И получала она энергию не только «снизу», из «подполья», от Музы (Мачех и - страсти), но и сверху, от Гения, духовного покровителя, соотносившегося со св. Георгием. Этой силе была Цветаева черноземом и белой бумагой, ждала ее луча и дождевой влаги. К нему строки: «Ты больше, чем Царь мой, // И больше, чем сын мой! // Лазурное око мое — в вышину!» Показательно, что Парамонов, цитируя, опустил последний образ, не понял, что именно он, а не сын самый важный. НЕВА 3'98 209
Е. Айзеиштейн. Возвращение блудного сына Лазурное око — окно в небо, духовное отражение Цветаевой в мире ином — ее Гений. К нему обращена поэма «На красном коне» (1921). Он, а не Муза, пел ей «над бедною люлькой», выпускал всех птиц души на свободу, ему в жертву готова Цветаева принести свой союз с Музой, «золотце мое — прощай — янтарь*. Поэт в жизни подобен христианскому мученику, св. Георгию, сражающемуся с драконом страстей и плоти («Георгий», 1921). Его несет белый конь духа, брез- гливо, искоса поглядывающий на дракона. От убийства дракона Георгий (поэт) бледнеет, как от самоубийства, потому что янтарная кровь дракона — кровь поэта, янтарь его лирики («рожок плаксивый Руси янтарь»). Избыв ее, поэт, «сиротский и вдовый», едет «домой», на тот свет, где в чистых водах небесной лирики («основа мира — Лирика») отмоет он следы земной службы («От славы, от гною доспехи отмою»), куда его пустят вдвоем с конем его чистого духа, которого будег поить поэт уже из небесной реки во славу Господа. Главный конфликт Цветаевой — между «небом духа» и «адом рода», между духом и плотью. Цветаева с детства была в жизни, как в «чужом лагере», с детства чувствовала связь с небом: с ангелами («Анжелика»), а иногда и с демонами («Черт»). Стихи она начала писать в пятнадцать, после смерти матери, не только давшей ей жизнь, но и напоившей «из вскрытой жилы Лирики», эти первые стихи обращены назад, в детство, в прошлое. Цветаевой не хотелось выходить из «детской» в жизнь пола, в «чужой лагерь»; свою первую любовь — к В. О. Ниленде- ру — она и почувствовала изменой детству, детским снам с ангелами и чертями. Детство — «ножек шаловливых по паркеру стук», тихость шага, приглушенность пола, жизнь в раю, в мире первого дня творения. Жизнь пола — «не на радость», выход в «мир холодный и горестный». Сестра Ася была се эхом до того момента, пока единое сердце не раскололось на два, пока каждая из сестер не столкнулась с земной любовью, пока две неразлучные не помчались в разных поездах к разным долям. Не случайно Цветаева во всех встреченных в жизни людях искала себе мать (С. Пар- нок), сестру (Ахматова), брата (Блок, Пастернак), сыновей (Мандельштам, Чу- рилин, Бахрах, Гронский, Штейгер) и даже отца (Волошин, Вяч. Иванов и опять Пастернак). Ее семья — гнездо поэтов. Искала она семью не из людей, а из поэтов, птиц, потому что сама была птица, с разноцветными перьями, «на одно крыло — серебряная, на другое — золотая», с серебряным крылом того света и золотым крылом этого; стихи — перышки, оставляемые птицей людям, не только перышки страсти, из золотого бочка, но и перышки серебряные, ту-свет- ных, духовных стран, синих верст. «„Лебединый стан» — не лучшее у Цветаевой, но гениальный подзаголовок: „белые стихи"» (Парамонов). Автору «Солдатки» невдомек, что «белые» — стихи, идущие сверху, серебряные перышки души. «Лебединый стан» — белый стан духа, в котором, для Цветаевой, — н поэты, и герои Белой гвардии. Служба поэта так же жертвенна, так же осенена Божьим духом, как и служба юнкеров, убитых в Нижнем. «Лебединый стан» — летопись белого похода и «славные обломки» лирики Цветаевой, ее борьбы с Антихристом страстей, победы над собой, символ веры в Царство Небесное. Ее стихи — «воины с котомкой», спасающиеся от «красной погони» страстей в небо, в Русь «за морем за синим». «Книга „После России» переполнена инцестуозными мотивами — и ожиданием некоего Моисея в тростниках» (Парамонов). Парамонов верно почувствовал важность слова <<сын>> в поэтике Цветаевой, но понял его буквально, в то время как сын — символ поэтического деторождения. Почему сын, а не дочь? Творчество Цветаева воспринимала через мужественное начало: поэт, а не поэтесса. Равно как и материнство: «Любовность и материнство почти исключают друг друга. Настоящее материнство мужественно». Каждый стих — «дитя любви»: к «крыла- 210 НЕВАЗ'98
Е. Айзепштейп. Возвращение блудного сына тым» и «бескрылым», к ангелам и земным людям, каждый стих — Моисей, рсбенок- стих в тростниках (тростник — дудочка лирики!), в лирических зарослях («И поплыл себе — Моисей в корзине...», 1916; <<У камина, у камина...», 1917; «Час Души», 1923). Склоненность над тростниковой корзиною — надежда на новое поэтическое творение: на то, что с помощью «выкормыша» «волчица» построит мечтаный Рим. Поэтические дети были с разными глазами: с черными глазами земной страсти, с серыми и синими, отражавшими лазурь небесных верст. «Мы вам дарили прекрасных, как ночь, сыновей» (1916) — о первых. «По дорогам, от мороза звонким, с царственным серебряным ребенком // Прохожу» (1916) — о вторых. В своем эссе Парамонов смешал два разных творчества Цветаевой: захват любимой души «в пещеру утробы» и деторождение, выход наружу жемчуга лирики. Цветаева — Кормилица над младенцем- стихом (отсюда образы Кормилицы в «Царь-Девице», в трагедии «Федра»). Чтобы у Кормилицы появилось молоко для вскармливания младенца, нужна любовь, чужая душа. «Могла бы — взяла бы в утробу пещеры» — слова о захвате души «в сыновья», которых этот захват может породить. О страсти материнства: жажде вырастить в недрах души жемчужину стихов («Жемчугом выйдешь из бездны сей»). Каждый стих дорог Цветаевой, как первенец, с каждым не утихает ее желание рождать еще и еще («Сколько б вас, Егорок, ни рожала — мало»). За молоком, которым вскормлен сын, у долговласой матери (неизбывность лирических струй-волос) льется слеза лирики. Реви, долговласа, По армейцу! Млсцбм отлилася — Слезой лейся! «Плач матери по новобранцу» (1928) — плач «солдатки» по солдату-стиху, «младенцу-новобранцу», отправляемому из деревни того света («Слеза деревенска, // Океанска») в жизнь: служить людям. Сын-стих — «вечный третий в любви» между Цветаевой и ее душой («Наяда»). Не «с сыном нужно быть голой» (Парамонов), а сын-стих — последняя одежда, ближайшая к душе, купальный костюм души. Стихи — одежды, оставляемые матерью на берегу, потому что на том свете се ждут «ризы, прекрасней снятых» («Так, заживо раздав...»). Поэт над цветущим в нем ростком стиха — «горделивая мать над цветущим отростком». Пока стих цветет внутри матери, пока он не вырос настолько, чтобы стать плодом, «сливой», нет третьего. Как только плод уходит из матери, сын, мнившийся совершенством, становится сливой, изъеденной червем времени: «В сыне — рост, в сливе — червь: // Вечный третий в любви». Поэтическое ношение плода всегда было для Цветаевой полнее радости от рожденного плода. «Творению предпочитаю творца», — писала она, имея в виду несовершенство высказанного слова. Лирика иногда виделась Цветаевой истерзанными детьми-калеками («Час Души»), изрезанными лекарским ножом искусства. Час Души, «как час ножа», вспарывающего душу, режущего ее на куски. Куски души и есть дети-стихи, дети-калеки, потому что душа предстает не единым полотном, а клочьями, кусками, в i прерван - ности. «Миф Цветаевой — Фсдра: кровосмесительство, инцест» (Парамонов). Автору «Солдатки» и в голову не пришло, что кровосмешение — образ, высвечивающий силу чувства, а не физическую его природу, что образы Федры и Ипполита появились в ее лирике из-за эпистолярного романа с Борисом Пастернаком. Пастернак был братом-поэтом, с которым хотелось земной любви. Это воспринималось кровосмешением и вызвало в стихах образы Фсдры и Ипполита, Цезаря Борджиа и его сестры Лукреции. «После России» (1922—1925) — книга о борьбе долга и страсти, разума и чувства, принца Гамлета (духа) и Королевы-страсти, происходившей внутри Цветаевой. НЕВА 3'98 211
Е. Лйзепштейп. Возвращение блудного сына В «Искусстве при свете совести» (абсолютно не понятом Парамоновым!) Цветаева объясняет, что гением, великим поэтом является тот, в ком — равновесие между небесным и земным, службой небу, идеям (серебряной лирикой) и земле, стихиям (красной лирикой). Цветаева не вполне гений, потому что гармонию разума и сердца, Гения и Музы чувствовала не всегда. Пользуясь ее термином, можно сказать, она была высоким поэтом, жирафом-уродом, существом «единственного измерения: собственной шеи». Вытянутость цветаевской шеи усилилась после 1925 года. «С моря», «Попытка комнаты», «Новогоднее», «Поэма Воздуха» — дети не стихий, а идей, полет мысли. В 30-е годы «кораллы на шее», любовная лирика воспринимается «нагрузкой». Цветаевский голос «тишает», она все больше отрешается от человеческого мира, «волчеет», смотрит в сторону «дремучего леса Вечности». Ей «все равны», безразличны, никто не царит в ее душе, а потому не течет влага лирики. Уж если кораллы на шее — Нагрузка, так что же — страна*! Тишаю, дичаю, волчею, Как мне все — равны, всем — равна. И если в сердечной пустыне, Пустынной до краю очен, Чего-нибудь жалко — так сына, — Волчонка — еще поволчей! И жаль Цветаевой не только сына Мура, в котором она чуяла одинокую волчью свою породу, а стиха-волчонка. Кораллы на шее — «красная» лирика, волчонок-стих — серая, серебряная лирика, стих о ту-евстных царствах, стих-дух. Вот о каком сыне, не рожденном еще, печалится Цветаева! Факт самоубийства, по Парамонову, не укладывается «в наше представление о Цветаевой», ей «не могло наскучить созидание образов бытия акгом миротворящей воли». Во-первых, не раз наскучивало, хотя она и считала поэтическое детоубийство грехом. Тема отказа «быть», тема творческой глухонемоты звучит в стихотворениях «Веками, веками...», «Сивилла» (1—3), «Прокрасться» и других. Во-вторых, Цветаева надеялась, что на том свете творчество не заканчивается, а переходит на новый уровень, в область чистого звука («Музыка надсадная» в «Поэме Воздуха»). Уход в смерть — конец и начало: начало нового деторождения. Символично, что цикл на смерть Маяковского Цветаева открыла четверостишием, в котором пророчила новорожденному (в смерти) Маяковскому стать «целым миром воло- дей», отцом новых лирических сыновей, которых отдает он земному краю через поэта, еще не родившегося, будущий инструмент в руках Маяковского на том свете. Она верила, что лирические лужи жизни — лишь слабое подобие небесного Нила, небесных морей, которые откроются ее взору на том свете. Я не досказала в своей статье о «Магдалине»1 одной важной вещи: В волосах своих мне яму вырой, Спеленай меня без льна. — Мироносица! К чему мне миро? Ты меня омыла, Как волна — эти строки не о «телесных выделениях» (Парамонов), они о маслах лирики. На земле Магдалина омыла ноги души Христа миром своей земной лирики, золотыми струями своих волос, в посмертии это миро ни к чему: ведь Магдалина обратилась в море, стала лирической волной, в ее морской глуби волос можно вырыть яму, и нет «вечного третьего в любви»: «Спеленай меня без льна» — соединение без сына-стиха, без льняного полотна души, рвавшегося стихами. Пеленками служит не лен, а серебряный звон волны волос (седых, а не золотых!), зазвучавший через сына Отца Небесного. Цветаева считала, что ее стихи лучше всего поймут в России. «Ни к городу и ни к селу — // Езжай, мой сын, в свою страну!» — писала она, обращаясь к сыну-стиху («Стихи к сыну», 1932). «Ни к городу и ни к селу» — это Россия, граница между городом (жизнью) и селом (тем светом), «природная граница» с тем 212 НЕВАЗ'98
Е. Айзенштейн. Возвращение блудного сына светом, которую «не сместят политики» («Поэт и время»). Она хотела, чтобы ее синеглазый сын-стих обрел надежное пристанище. «Синие твои глаза, в которые гляжусь» — зеркала души, стихи — как озера лирики. Сын-стих — подлинный сын Руси небесной, которой он никогда не видел, и в то же время сын своего времени, которое медиумично отражает поэт. Сын СССР. Его век — «Россия-масс», «сей-час-страна», в которой место сыну-стиху и нет места матери, его вскормившей («Нас родина не позовет!»). Ссора поэта со своим временем — не ссора его творений. У стихов своя жизнь («Дети! Сами творите брань дней своих»). Цветаева отправляла свои стихи в СССР, потому что считала Россию «пределом земной понимасмости», она предчувствовала, как нелепо могла быть понята вне России, ей не хотелось, чтобы ее стих стал «буржуем» (буржуй — тело), чтобы его читали господа, пережевывающие подробности ее жизни, чтобы ее стихи стали предметом наживы или сексуальными игрушками для стареющих сладострастников. Ее стиху не быть: Ни галльским петухом, Хвост заложившим в банке, Ни томным женихом Седой американки... Творчество — очистительный ветер, несущий пленному поэтическому духу освобождение, от которого господин, буржуй, тело оказывается заезженным конем («Полотерская»), господин земного царства становится рабом души поэта, «первый» в жизни слугой «последнего». Стихи Цветаевой не буржуазны, не плотски, а духовны. Вот почему опыт сексуального прочтения Цветаевой Б. Парамоновым закончился полным провалом. «История России — иссякновение стихий, упадок, распад, схождение на нет бытия. Это такой же парадокс, как самоубийство Цветаевой» (Парамонов). Цветаева ушла из жизни не потому, что иссякла творчески, не из-за Мура и не из- за бытовых трудностей, а потому, что ее лишили возможности писать стихи, ведь любое записанное слово могло стать предметом сыска, уликой для обвинения и убийства ее близких2. «Писать перестала — и быть перестала». Сивилла смежила свинцовые веки, перестала пророчить. В 1939—1941 годах записано всего несколько стихотворений. Одно из них, «Все повторяю первый стих...», является свидетельством того, как жаждала Цветаева излить душу в стихах, зазвенеть чистым хрусталем голоса. Раз! — опрокинула стакан! И все, что жаждало пролиться — Вся соль из глаз, вся кровь из ран — Со скатерти — на половицы. «В теле — как в стойле». Ей нужно было вон из «стойла», вечно нестись по кругу своей души и мира, а после возвращения в СССР она кипела «в себе — как в котле». Она совершила самоубийство, когда почувствовала, что свой художественный долг исполнила («Я свое написала»), что пришла пора «снимать янтарь» и «менять словарь», ушла, когда не стало сил терпеть насилие жизни над душой и духом, ушла из жизни в расцвете творческих сил, «на полном скаку погонь», сама перекусила творческую «жилу». Она не жизнью «подавилась» (Парамонов), а полным колчаном мыслей, которым нельзя было лететь. Не «инцест матери с сыном» (Парамонов), а уход на тот свет с нерожденным сыном- стихом в надежде, что ее младенец увидит свет: Но узришь! То, что в мире — век — Смежение — рожденье в свет. Из днесь — В навек. «Сивилла — младенцу» 17 мая 1923 года Она верила, что судьба оставит ей на том свете ее ГОЛОС: «Мои жилы иссякнут, мои кости высохнут, но ГОЛОС, ГОЛОС — оставит мне судьба!» Что же касается безмерно любимого и обожаемого сына Георгия, то он был уже НЕВА 3'98 213
Е. Айзепштейп. Возвращение блудного сына рожденным сыном, живущим своей, отдельной жизнью. Так же, как и дочь Аля, — своей, мученической. Цветаева была бессильна в их человеческих судьбах, она понимала, что «черная гора, затмившая — весь свет», неизбывна. И если Цветаева — это Россия, то не Россия — «гулящая бабенка» (Парамонов), а изнасилованном Россия, которая, несмотря на это, «лица не покажет» и «души не отдаст». «Исполосована Русь моя русая»... Эта Россия жаждет не осеменения «снизу», страстями, а одухотворения сверху. Земная жизнь — «блуд», потому что истинный муж, истинная семья — в небесах. Магдалина — Цветаева. Магдалина — Россия, ждущая своего Христа. «Это от нес [...] в ужасе и отвращении разбегаются сыновья. Все Телсмаки делаются Одиссеями. [...] Требуется возвращение Одиссея» (Парамонов). Образ Одиссея заимствован Парамоновым у И. Бродского. Упоминание «мифической Бобо» в эссе Парамонова заставило вспомнить стихотворение «Одиссей — Телемаку» (1972), написанное Бродским в год эмиграции из СССР. В этом стихотворении Россия — спящий сын, видящий безгрешные сны, невинный Младенец (Телемак), которого Бродский (Одиссей) любит, в котором зрит — будущее. Телемак — как новорожденный Христос («Сретенье»). «Бросил страну, что меня вскормила», — написал Бродский в день своего сорокалетия, по сути, назвав себя блудным сыном (взыскательная совесть поэта!). Иначе у Парамонова. «Ужас и отвращение», по-видимому, не прошли, в каждом слове его эссе много ненависти и как мало! — мудрости. Возвращение возможно лишь с любовью. ПРИМЕЧАНИЯ 1 «После „Вершин великого треугольника" Иосифа Бродского» («Звезда», 1997, ЛЬ 5, с. 219 — 225). 2 I? этом убеждают и материалы, собранные И. В. Кудровой в книге «Гибель Цветаевой» («Независимая газета», 1995). 214 НЕВА 3'98
ОЛЕГ ШАРКОВ Галича I ампер. И в новом свете дождь, и в старом свете... Избранные стихотворения. — СПб.: Пушкинский фонд, 1998. Кого ни спроси, все как один уверены: женская поэзия существует. Но в чем особенность ее? Специфика? Иногда (поди, от полного отчаяния) называют технику стихосложения. Дескать, у мужчин она более изощренная. Как бы не так! Кому же не ведомо, к примеру, что, кроме Маяковского, была и Цветаева. Виртуоз! И метрическое роскошество несколько ранее онегинской строфы... как бы это поаккуратнее выразиться... чрезмерной чувствительности и морализаторства. Ха! Неужто женщина родила незабываемые строки: «Любовью дорожить умейте, с годами — дорожить вдвойне»? Тематические различия тоже давно стерлись. Вспоминая блокадный Ленинград, ны кого цитировать станете? Тихонова? Нет, Берггольц. А свинцовый режим? Наизусть прочтете строки из могучего «Архипелага»? Нет, из «Реквиема» всплывет... Есть у меня ответ. Но я его оставлю, что называется, за кадром. Для интриги. До написания обстоятельного трактата. Задам только «наводящий» вопрос: что вас прежде всего волнует при чтении отличных стихов — поэзия или пол автора? Стихи Галины Гампср волновали давно. Ей стукнуло четверть века, когда появился на свет ее первый сборник. Поздновато по тем временам, когда лирики были в почете. Да и то для этого понадобилась отечески добрая, твердая, влиятельная рука. Рука, помогавшая очень и очень многим. Поэтическая десница Михаила Александровича Дудина, чьими молитвами и лениздатовскими деяниями и совершилось доброе дело. Последние десять лет книжки у Гам пер не выходили. И не творчески \\ кризис виноват — в эти годы издавались поэты лишь каким-то доброхотским и спонсорским чудом. Как написано в авторском предисловии, «с тех пор прошла жизнь...» Зато в каком предисловии? К «Избранному». Хотя, что и говорить, жизнь и впрямь не избаловала Галину Сергеевну. С детства — тяжкий недуг и вечное ему противостояние. Во всем. Это ж надо осознать — во всем. Да, закалилась — но ведь утешение это, прямо скажем, слабое. Да, часто рождались отличные стихи — из тех, что вряд ли могут появиться без страдальческого опыта. Этот опыт прочитывается, пожалуй, не так уж редко, но с удивительной деликатностью по отношению к читателю. А порой с обжигающей и какой-то беззащитной откровенностью, даже прокурорской пристрастностью, — по отношению к себе. Поэтическая натура не допускает не только тени озлобленности, а наоборот: и бедой своей стремится помочь нам, вечно грешащим нытьем, брюзжанием, неумением ценить дарованное без заслуги: ...как упруга походка людская! люди, как вам живется в пути? Даже если мозоли и беды И от тяжести ломит плечо, Вы счастливцы! Вы знаете это? Улыбнитесь, шагните еще... Составленное без жесткой редакторской руки, «Избранное» почти предопределен но стало неровным в художественном отношении. Но лучшие (и преобладающие) стихи — нервно изящны, тонки, нарочито НЕВАЗ'98 215
Литературный календарь лишены графической резкости, смысловых контрастов. Не затемнснносгыо пользуется Гали юр, атенью, приглушенной пасгсльностью полунамека, что видно и в ранних, и в сеюдняшних стихах. Признаюсь, порадовался я, наткнувшись во второй половине сборника на прямое i юдтвержденме своей догадки. В «юношеском» (так у автора) стихотворении гсроиня «сорвала с каждого куста // Слова, набухшие, как почки», <<А в каждом лишь один намек», // Лишь тень на чистый лист бумаги». <<Я с волнением прочитал стихи Галины Гам пер и убедился в том, что передо мной — поэт, ...что она — верный слуга своего Предназначения, что, знакомясь с се рассказом о себе самой, о ее нелегкой жизни, я соучаствую, сопереживаю и, самое удивительное, раздумываю о собственной судьбе». Вот так на редкость точно успел определить наш интерес к сборнику Булат Окуджава, Игорь Лапшин. Сочинения: Сборник философских эссе. — СПб.: Дума, 1997. Книга эта из редкостных и уже потому заслуживает читательского внимания. Начнем с того, что ее безвременно ушедший из жизни автор был, вне всякого сомнения, человеком незаурядным, прозаиком очень даровитым, беспокойно мысля]дим и оттого мятущимся. Издана с полиграфическим тщанием и любовью — попробуйте-ка сегодня отыскать неизвестного атюра под твердым переплетом да еще и с иллюстрированной суперобложкой. Намаетесь ведь! Но к редкостям, к сожалению, огносится и даже но сегодняшним меркам вопиющая редакторская и корректорская неряшливость. Ладно бы еще бесконечные опечатки и назойливо повторяющиеся орфографические ошибки! Но очевидные смысловые повторы! Но разногласия (или перебранка?) примкнувших соавторов — в мемориальном- то издании!.. Негоже! Дело в том, что авторское предисловие, уместно выросшее здесь из фрагмента незаконченною произведения, неназванная повесть, «Сочинение № ...» и притча «Пергамент» переложены литературно- критическими и просто дружескими предисловиями и послесловиями. Из них- то мы и узнаем о трагической судьбе талантливого прозаика, успевшего опубликоваться лишь однажды — в единственном номере альманаха «Васильевский остров». В том числе и из прямо-таки исповедального послесловия поэта Алексея Ахматова. Когда-то подобная книжка обсуждалась бы на кухнях, в трамваях и метро, в университетских аудиториях. Сегодня такое вряд ли возможно. Хотя для этого Лапшин при жизни сделал все. О чем писал этот мастеровитый прозаик? Внятного ответа на этот вопрос в «сопугсгвующих» материалах вы не найдете, хотя, скажем, у А. Пикача — очень точные заметки о форме опубликованных произведений. А между тем в авторском предисловии и во всех трех опусах книги речь идет исключительно об одном — о творчестве. Поэтому если и закрадется в вашу голову хотя бы на минуту мысль о самоцельности лапши некой словесной вязи — гоните ее! Да, в этой вязи увязнуть — неизбежно, однако — для мучительно- сладостных размышлений о соотношениях творчества. С профессией, например. Или с характером человека. Еще сложнее — с Первопричиной, а следовательно — с Целью. Ну и, естественно, — тут как гут «вечные» вопросы... Все чаще и чаще слышу, что, мол, размышлять о них — занятие пустое, абсолютно бессмысленное. А вот принять этот (может, и мудрый?) постулат не дано мне. Заинтересованному читателю дело придется иметь с материями фил ософским и. «Сочинения» Лапшина — художественное исследование психологии творчества. Не столько личности автора, как это случилось у предшественников, бывших с Лапшиным одной крови, сколько таинственного и специфического процесса, проходящего в нем во время одухотворенного созидания. Этот неординарный подход в сочетании с изощренным письмом будто подхлестнул редакционную коллегию. Она забоялась не 216 НЕВАЗ'98
Литературный календарь успеть, стала шаманить для привлечения внимания, заторопилась, заспешила оповестить всех: «...все законченные произведения, которые и легли в основу этой книги, могли бы смело войти в Золотой фонд русской литературы». И не заметила, как отрезала: «могли бы...» Так что — не войдут? Тогда — почему? А 1зедь проза Лапшина нторгается и вовсе в неведомую литературе область: в вероягносгный (в философии — стохастический) процесс художественного творчества. Одно только это обстоятельство открывает ей огромные перспективы. Ох, не случайно ушедший от нас писатель так говорил о творчестве: «Это похоже на шахматную партию, когда ее играет один человек: ему придется орудовать и черными и белыми фигурами». Пожалуй, точнее сказать, что это похоже на сеанс одновременной игры, ибо художник играет за себя и за alter ego, как правило, сразу на нескольких досках. После такого шахматного пассажа вполне логично перейти к следующей книжке, в чем и просим убедиться читателя. Михаил Мат ре ни и. IKueoe пространство. Стихи и шахматные задачи. — Колпиио: Водолей, 1997. К синтезу искусств люди стремились издревле. На этом пути случались открытия эпохальные, без которых невозможно представить современную культуру. К примеру, Флоренция шестнадцатого века породила оперу. Известна скрябинская мечта о цветовой музыке. А литература по собственному почину давным-давно заигрывала с разными ипостасями художественною творчества. В конце-то концов, все музы — родные сестры от шалостей Зевса и Мнемосины. Так, за несколько веков до нашей эры появились фигурные стихи. У нас ими шалил еще Симеон Полоцкий, много позднее — Валерий Брюсов, а в самое новейшее время — Андрей Вознесенский. Впрочем, << наиболее эластичный из шестидесятников», как о нем изящно отозвалась критик Наталья Иванова, он на том не остановился. Года три назад выпустил гадательную книгу. Все честь но чести: были и фишки, и кости. Опосля такого удивится ли мир стихам вкупе с шахматными композициями? И не надо дивиться. Зная Матрен и на с тех самых шестидесятых, был я уверен, что нет в книге никакого заигрывания с читающей публикой. Михаил Васильевич принадлежит к вымирающему племени настоящих поэтов, которые решаются на издание первого сборника после собственного полувекового юбилея. Само по себе это явление не должно становиться нормой. Но и не может не вызвать глубочайшего уважения. ПоэтМатренин — композитор. В «Живом пространстве» — автор стихотворных и шахматных композиций. Вообще-то для меня поэзия — штука достаточно, извините, самодостаточная. А потому при упомянутом уже синтезе рождается нечто третье: либо курьез (чаще всего), либо ensemble, что с французского — стройное целое. С французского, по-моему, не вышло. Но туг я с радостью прячусь за свой шахматный дилетантизм. А вот в отдельности за поэтические композиции ручаюсь: их синтаксически усложненная метафоричность изысканна и требует от читателя не только филологической культуры, но и доверия к автору, желания потрудиться ради открытия нестандартного мироощущения. Да уж не запугал ли я этого самого читателя? Есть ведь в сборнике и прелестная ересь простоты. «Матренин двор» заселен густо, а образность однообразием не отдает, а во дворе — колодец, а дна в нем не видно. Хотя тот, кто зорко жил, вспомнит: ведь с вами тоже случалось такое, надо лишь постараться узнать знакомое в этой несколько болезненной i юэтич ее ко и передаче. Редкостный случай: книжка, похоже, намеренно чурается всякой политики, даже и намека на нее. А потому именно сегодня и воспринимается частично как дерз к и й эстете к и и, в пол не и ол ити ч ее к и и вызов. На плотно декорированной обложке художника А. В. Чача бросается в глаза шахматная ладья. Этакая башня из кирпича, подобная кремлевской. Но хочется сказать — НЕВАЗ'98 217
Литературный календарь из слоновой кости. Сегодня за эту башню ни поэта, ни художника в кутузку не потянут. Сегодня и за подлинные литературные махинации авторов из Кремлевского Союза писателей в кутузку не тягают. Сильно i юдаоченная репутация их лихой приватиза- i mi и к серьезному чтению не располагаем А в живом п]юетранстве семидесяти восьми стихотворений книжки нашего автора сразу же привлекает удивительная ворожба мач репинской рифмы. Уж на что ответственное и бросающееся в глаза дело — свободный стих, а и то поражаешься тому, как непринужденно ударник перетекает в разностопный дольник и, наконец, в рифмованные строчки, различающиеся и по объему, и но месту ударения, и но точности созвучия, и по наличию опорных звуков, и по взаимному расположению. А эта смелость осмеянных глагольных (и не только), приблизительных и неточных рифм, неожиданно подчеркивающая горечь описываемой ситуации: <<Смсрть в груди свернулась, как подкова, // угнездилась, превратилась в повод, // повод выпить, повод не поспать, // повод оправданье наш 1сать»? А эта булькающая ал:iитсра!шя, создающая такой образ, что забываешь о неточности нре;|лога («в» вместо «на»): «...и в тополе, Ч1хз взболтан, как бутылка, // не может успокоиться листва*! А словотворчество стихотворения «Хобби», заставляющее вспомнить Хлебникова, Маяковского и Бурлкжа и заканчивающая трагическим вздохом: «...помоги мне в горестях, хобби, / / сохрани меня, хобби мой»! А тютчевское доверчивое саморазоблачение в страдании! Школа может сказаться и опосредованно. В нескончаемом полотне поэзии есть нити и незнаемых ткачей. Хуже, когда впечатляющее сравнение велосипедиста с натянутой тетивой лука оказывается на поверку очевидным перепевом давно сказанного (того же Вознесенского, если память мне не изменяет). Но все же эти и другие, не вошедшие в рецензию замечания, шахматные ребусы и римская (?) нумерация стихотворений, не очень обязательное послесловие с остроумнейшим тем не менее эссе о взаимосвязи всего сущего нашего высокого мнения о поэтическом творчестве кол п и некого журнал иста изменить не могут. Николай Рачков. Свет мой лазоревый. — СПб.: Вести, 1997. Сборник Николая Рачкова с бросающимся в глаза неудачным названием, восходящим к лексике лесковских героинь, — такое явление в современной русской поэзии, что замалчивать его, мягко говоря, грешно. II если трактат о женской поэзии спокойно подождет до будущего столетия, то эта поразительно талантливая книга еще в нынешнем году обязательно станет предметом спокойного, серьезного и, по возможности, обстоятсльного разговора. Здесь же представим читателю самые общие впечатления от нес. Стихи Рачкова — в русле той великой литературной традиции, которая, слава Богу, никогда у нас не исчезала со времен Кольцова и Никитина и нужда в которой будет на Руси ощущаться еще очень и очень долгое время. В прошлом веке она оформилась в творчестве Некрасова. В этом — расцвела в чудодейственном национальном есенинском обличье, в замечательных стихах Клюева. Дальнейший ряд читатель и сам легко выстроит: Исаковский, Твардовский, Рубцов... И вот теперь — Рачков. Дскларироканно русский, заявленно есенинский, он — особь статья (учесть хотя бы совсем другие времена). Но с такой словарной интуицией, такой нравственной мощью, такой трепетной отзывчивостью на каждый нюанс проявления человеческого чувства, которые (не иначе) аккумулированы абсолютно от всех своих великих предшественников сразу. Порой от его стихов перехватывает дыхание, а в горле образую гея а 1азм ы. Да — предшественники. Да — современники (вплоть до Высоцкого, даже Галича, в чем, думается, шлюр не i физнается до kohi ia жизни ). Но сам-то 1^аков! Нет, это надо читать! 218 НЕВА 3*98
Литературный календарь Хотя бы для того, чтобы обомлеть от неожиданности при чтении последней четверти сборника, в которой гражданская лирика преобладает. Вот это метаморфоза! Талант начнею изменил автору. Забудьте J5CC, что я говорил выше. Какая там тонкость! Какая отзывчивость! Человек заблудился в грех соснах. Философствует там, где нет для этого повода. Сплошь и рядом противоречит себе. Чудовищно бестактен. Исходит плакатной злобой. Прокляв ранее сатану, ныне млеет от нею. Вот лишь один пример. Автор буквально льет слезы по доблестной белой гвардии. По знаменитым корниловцам. А через три страницы судорожно придыхает, описывая популярный «Ночной смотр» (в русском вариашхз «Ночной парад»). Ибо императором туг выступает генералиссимус. И так много всяких неловкостей в этом разделе, что на какое-то время оставим мы эту тему ради той философии, которую следует рассматривать всерьез. НЕВАЗ'98 219
«Знамя», 1997, № И Александр Морозов. Чужие письма. Этапея Видимо, одно из последних «задержанных» произведений 60-х, доживавших век в писательском столе. Метко схваченный тип героя — автора «писем», злого пошляка, убежденного в собственной порядочности, — явно из «зощенковского» ряда. И едва ли устаревший. Вячеслав Пьецух. Успехи языкознания. Рассказ Почему-то кажется, что читаешь прозу из разряда бесконечных, растяжимую, как каучук. В каких-то прежних рассказах мелькали л умершая старушка, и пропитые деньги, отложенные на ее похороны, и пьяные откровения о России и русском характере. И все — тем же сп i л ем и в той же тональности. Воспоминания об А. А. Ахматовой В. Берестов. Чингизидка; Шимоп М а рки in. << М о г у ч а я ев аи г ель с к а я старость»... Еще одни штрихи к бесконечной «ах мани аде». О поразительной тактичности великой женщины рассказывает В. Берестов; воспоминания Ш. Маркиша (сына погибшего писателя) — «смиренная веточка, которую я хотел бы положить на далекую могилу в Комарове, в знак и свидетельство благодарности за высокую милость, которая мне была оказана». Книга нал повод. В. Кардии. Загадки Кремля и секреты писательского мастерства С особым удовольствием отмечаю блистательный и предельно аргументированный анализ книги Э. Радзинского «Сталин». Перед критиком — в равной степени популярная и полная лжебиография, поданная читателю чуть ли не с придыханием: гсрой — «фигура 1пекспировского масштаба», как сказал Г. Зюганов. Время торжества безвкусицы и далетантства, в которое нам посчастливилось жить, явно поспособспювало расцвету творчества «писателей публицистов», по-свойски обращающихся с фатами и выводяпщх мораль за скобки повествования. «Дружба народов», 1997, № 12 Алексей Баташев. У каждого мальчика был отец. Из книги <<Баташ>> Любопытное исследование собственного генеалогического древа, начатое чуть ли не с времен опричнины. Однако самое интересное — не ионасльплке известные истории, изрядно поросшие мхом, а то, что писатель видел и ведал сам. Дм. Стахов. Ночь в конце века, Рассказы Фантастические, порой безвкусные истории с превраитениями и всевозможными кульбитами. Читатель удивляется до тех пор, пока не перестает уди вляться н ичему. Эмиль Оффеигельдеи. Письма ниоткуда. Публицистика О трагическом, противоречивом существовании Израиля, о быте его жителей, частенько так и остающихся чужими на «земле отцов». Эльвира Горюхииа. Путешествие учительницы па Кавказ. Очерк третий По силе публицистичности, по яркости и страстности описания, с которой воспринял автор увиденное, три очерка Э. Горюхиной встают в один ряд с лучшими книгами С. Алексиевич. Чечня, 95-й, замерзший крошечный мальчик, НЕВА 3'98 220
О чем пишут которого не смогли похоронить в обледеневшей земле и потому положили в сумку. А он отогрелся и ожил... Подобных картин и сцен — десятки. Но почему такая сила и страстность присущи перу женщин? Где традиционное гневное мужское перо? «Октябрь», 1997, № 12 Л. Варламов. Аитилохер. История одной премии Думаю, что не только очерк А. Варламова, но и некоторые другие схожие материалы огорчат поклонников «Октября». А. Варламов — о себе, пригожем, «столичном», уже — завидуйте! — премированном. Перечисляются, с несколько усталой миной, статьи о себе, у i юм и наютея критические батал и и, тоже о себе. У |,и и и тельная перекличка с прозой В. i а д и ел а в а Отрошепко << В о л эю с к и и мулсичок, или Вечный Горький» и Вл. Березина «Хроника нулевого года». О самих себе — кокетливо, несколько самодовольно и с явными признаками внутренней ограниченности. Похоже, что ты прочно застрял в замкнутой комнате без дверей, где мелькают одни и те же лица — А. Варламов, П. Басинский, А. Немзср, В. Отрошснко, В. Березин; прочие составляют фон. Страстно хочется вырваться из этой комнаты — хотя бы в «Чужие письма», пусть и написаны они дрянным пошляком. Но за его фигурой — внутренний мир размышлений и чувствований автора, чего молодым бойким прозаикам и критикам от души хотелось бы пожелать. Вс. Иванов. <<Во время войны приходит пробуждение. ..>>. Ташкентский дневник 1942 года Дневники известного писателя времени давнего, однако читаются с неослабевающим интересом. Галерея памятных лиц, типов, поразительно мудрые размышления. «Новый мир», 1998, № 1 Эдуард Бурмакин. Дверь. Повесть Нравственное чувство, конечно, обязывало бы сострадать повествователю, рассказывающему о гибели хорошей девушки Юлии. Но — уж очень мало видно ее самое, уж очень она безлика, даже при всех усилиях автора сделать ее предельно положительной. Лидия Сычева. Деревенские рассказы Бесхитростные, немного наивные, простодушные (и тем привлекательные) рассказы из жизни современных селян. Никакой идеализации, никаких вздохов и охов. Что ж, такова там жизнь. Алексей Усалко. Крым: конец столетия. Рассказы Рассказы, немного стилизованные под примитив. Очевидно их внутреннее сходство с рассказами Л. Сычевой. Рената Гальцева. Это не заговор, но... Наконец-то с разумных позиции поднят модный, хотя немного надоевший вопрос — о необходимых границах «сексологического культпросвета». Наконец-то сказано, что разоблачаемая рядом «прогрессивных ученых «стратегия страуса» в вопросах сексологии —а есть обычная человеческая стыдливостмы, утверждает автор, воспитываем бесстыжее поколение, ибо разговоры «про это» даже в подворотне более целомудренны, чем публичные рассуждения учителя у доски. Целомудренны, потому что предполагают стыдливость. Опять Россия с радостью подбирает «гнилой и протухший плод», который Запад давным-давно бросил под стол (М. Сал ты ко в - Щедр и н). Мих. Ардов. Возвращение на Ордынку Интересные записи разговоров, сцен, размышлений дневникового характера. В числе героев — А. Ахматова, Н. Гумилев, М. Петровых, а также отец автора. НЕВА 3'98 221
О чем пишут «Молодая гвардия», 1998, № 1 Журнал пытается сохранять прежнюю сугубо серьезную позицию, однако это не спасает его от очевидных уклонов в юмористику. Эд. Хлыс таков («Кто убил Георгия Гапоиа») наконец-то отыскивает светлую личность в истории России — провокатора и жандарма Зубатова, напрасно, оказывается, оклеветанного. Столь же светел и чист Георгий Гапон. Эд. Володин, профессиональный патриот, неустанно разоблачает никудышный народ — «охлос», лишенный самоуважения, вненациональный, ленивый, а заодно и крестьян, «ничего не делающих, чтобы прекратить уничтожение сельского хозяйства». Кроме «охлоса», есть и «демос», не менее, пишет Э. Володин, «оскотинившийся». Где же возлюбленный народ/ Алиса Рудакова («Загадка русской идеи») с явным удовольствием пинает «нрава человека», «неизвестно кем обиженного». Дм. Кузнецов («Перманентный мерзавец Парвус») объявляет октябрьский переворот «небывалой но масштабам социальной трагедией», а Ленина — «гангстером с идеологией». Соседство этих терминов с призывами к неповиновению властям Э. Володина, а также со славословием продолжателю дача Ленина — И. Сталину — наводит на мысль об изрядной сумятице в головах творцов «Молодой гвардии». Но — ради «русской идеи», да против подрубания национальных корней, да против обнаглевших нерусских наций, живущих за счет контрабанды наркотиков и противоправных занятий, — ради всего этого сгодится любая ахинея и сумятица. Составила Евгения ЩЕГЛОВА 222 НЕВА УП
седьмая ТЕТРАДЬ ЮРИЙ АЛЯНСКИЙ ВЫЛЕТАЮ КРЫЛЬЯХ ЛЮБВИ Когда я женился, мы с молодой женой поселились в огромной коммунальной квартире, в длинном, будто вагонном коридоре, где у пашей фанерной двери висел телефон. Благодаря этой удаче мы знали все радости и невзгоды соседей и их многочисленных потомков. Комната нам досталась с одним окном, длинная, как кишка, и никак не поддавалась уюту. До нас здесь жил довольно известный холостой режиссер, и комната хранила все присущие его образу жизни запахи и краски. II даже флюиды. Это была сложная смесь ароматов табачной лапки, общественного туалета н дешевой пудры. Вместо обоев висели афиши эстрадных дик, наклеенные в три слоя; они соединялись каким-то зловонным клеем, который отпугивал даже клопов, в изобилии населявших тогда Ленинград. А потолок... Потолок, увы, был полом маленькой отдельной квартиры над нами, конфигурация которой совпадала с нашей комнатой. И жила в ней некая юная Люда Матушкина с родителями. Люде Матушкиной страшно повезло: родители уехали на Север, оставив квартиру в ее полном распоряжении. Это обстоятельство сразу же вывело Люду из душевного, а главное, телесного равновесия. Расставание с родпыми опа отметила бурной вечеринкой. Начался неистовый пляс. Но вечеринка оказалась только началом. Пляс не имел временных ограничений. Там, наверху, плясали каждый день и, что особенно примечательно, каждую ночь. Плясали упорно и безостановочно. Стекла нашего единственного окна звенели, лампа раскачивалась, все ходило ходуном. Мы пытались проследить поводы, вызывавшие танцевальную горячку. Поводов не оказалось. Танцоры никогда не спали — кратко пили, закусывали, включали магнитофон па всю мощность и приступали к вымолачиванию пола. То не был певучий полонез Огииского, не звучал упоительный вальс... Нет! То бушевал пожар па скотном дворе, когда животные, ночуя дым, мечутся и ревут. То был даже не громовой шейк, припадочный твист, судорожный рок-н-ролл. Было бессмысленное бодание пола сапогами, вызванное спиртным экстазом жизнерадостной юности! Сидя за письменным столом, я все чаще мечтал, чтобы пол Люды Матушкиной не выдержал и чья-нибудь ненавистная нога провалилась в образовавшуюся брешь и застряла бы в расщелине перекрытий. Тогда я взял бы реванш. И реванш .лот был бы страшен. Имевшейся у меня тупой ножовкой я стал бы медленно, не спеша, пилить провалившуюся ногу. И никакие мольбы и вопли не смягчили бы моего человеколюбивого сердца. Увы, мечта не сбывалась, и ноги не проваливались, а продолжали яростно молотить. Я беспомощно бесился. Но характер моей молодой жены был не в пример моему — действенный. — Мы меняемся, — заявила она однажды. И представьте! Мы поменялись! И не просто комнату па комнату, а на отдельную, правда, крохотную, по отдельную квартиру — однокомнатную, с темной кухней, без ванной комнаты, без телефона, но зато без Люды Матушкиной па потолке! НЕВА 3'98 223
седьмая тетр^щь — Вес устрой тел, — говорила молодая жопа. Устроилось пес, кроме телефона. Но без телефона моя журналистская жиипь была абсолютно немыслима. Я прилагал нечеловеческие усилил, чтобы это замечательное средство спили у пас появилось. Прошло несколько лет, пока это удалось. В одни прекрасный день пришел телефонный мастер п установил л изголовье тахты новенький аппарат. Мне пришлось наслаждаться этим зрелищем одному, потому что жена находилась в командировке н ждала моих сообщении в далеком и холодном Мурманске. Когда мастер ушел, завершив свои благородным труд, я громко запел все известные мне бравурные революционные песни: «Мы кузнецы, — мел я, — и дух наш молод...» И еще: «Наш паровоз, вперед лети...» А вечером захотелось порадовать любимую жену столь значительным событием. Удобно устроившись па тахте, я неторопливо набрал помер службы «Телеграмма в кредит» и, услышав ответ, попросил принять телеграмму. — Какого содержания? — сухо спросила телефонистка. — Родная, — сказал я вкрадчиво, — вот л продиктую вам текст, и вы узнаете, о чем речь. — Гражданин, вы знаете, который сейчас час*'.. С двадцати двух до восьми утра мы принимаем только встречные или смертные телеграммы! — Что это значит? — Это если у вас кто-то умер — или просит его встречать в аэропорту. — А если у меня... Но в трубке раздался щелчок. II короткие гудки. Я думал минут пять п снова набрал «06». — Телеграмма в кредит... — Примите смертную телеграмму. Мурманск, почтамт, востребования, фамилия, записал и? Теперь текст, умираю любви... — Гражданин, пе хулиганьте! — щелчок. Короткие гудки Прошло минут десять. II снова я набрал «06». — Примите встречную телеграмму. Мурманск, почтамт, востребован ил, фамилия... Записали? Теперь текст: вылетаю крыльях любви!.. В трубке моего новенького аппарата громко щелкнуло. Я кипел праведным гневом отмщения. О том, чтобы лечь спать, пе могло быть и речи. Я сел за пишущую машинку и написал «реплику» о своем телеграфном происшествии в газету «Правда». В те времена «Правда» была главной газетой страны, директивным органом, чье слово ни в коем случае пе могло быть подвергнуто сомнению. И как- раз в'тот период, когда л написал свою заметку, «Правда» увлекалась публикациями в форме «реплик», после которых виновным полагалось немедленно исправит!» ошибки и понести наказание за их допущение. На следующее же утро я отвез свое гневное сочинение в ленинградское представительство суровом газеты. Через педелю — неслыханно короткий срок! — моя «реплика» под названием «Вылетаю крыльях любви» появилась па страницах «Правды». Последствии этого события случилось три. Первое. Мои чудный новый телефон раскалился от звонков. Сначала —только ленинградских, потом междугородных, пз тех городов, где жили мои друзья и знакомые. Один поздравляли меня как молодого, по подающего большие надежды журналиста, другие радостно хохотали, третьи интересовались моими творческими планами. Второе. Дней через десять в «Правде» полнилась заметка под рубрикой «По следам наших выступлении» В neii сообщалось что отныне в Ленинграде телеграммы любого содержания будут приниматься круглые сутки. Любимый город, может спать спокойно. Третье. Через несколько месяцев после этих событии мне позвонила знакомая переводчица «Интуриста». По службе она в те времена «железного занавеса» часто бывала за границей. Она 224 НЕВА 5'98
седьмаятетрадь рассказала, что только что вернулась из Нью-Йорка, где в аэропорту купила журнал «Тайм». А полистав его, обнаружила заметку обо мне (?!!). Так что, если я интересуюсь, могу хоть сейчас приехать к пей. Тот помер журнала хранится у меня. Потому привожу две первые фразы заметки дословно: «Еще Владимир Ленин говорил, что без хорошей связи социализма не построить. Эту мысль недавно подтвердил в газете „Правда" Юрий Алянский...» Далее печаталось дословно изложение моей «реплики». Так я стал продолжателем дела Ленина. «МЕЧТАТЕЛЬ, ПРИЧАСТНЫЙ КРАСОТЕ...» Современники о Федоре Сологубе Федор Кузьмич Сологуб (настоящая фамилия Тетерников) — сын бывшего крепостного и прислуги — родился и умер в Петербурге (1863—1927). Знаменитым писателем стал в 1908 году, примерно через двадцать лет после начала литературной деятельности, когда широкую популярность получил его роман «Мелкий бес», за короткий срок выдержавший пять изданий. В том же году он женился на тридцатидвухлетней писательнице Анастасии Чеботаревской. Некоторые современники считали, что она испортила ему жизнь*. Однако Сологуб был доволен, что встретил человека родственных взглядов и настроений, помощника в творчестве, сердечного и заботливого. Лучшие годы их жизни были связаны с ростом популярности Сологуба-поэта. Toukllu ценителями «нравилась его презрительная гордость и горечь и сама музыка медленного и тяжелого стиха, а главное, его „Творимая легенда" — мир, который он создаешь над действительностью и где мечта хотела быть настоящей реальностью»**'. М. В. Добужип- ский упомянул здесь название еще одного романа как метафору всего творчества Сологуба, в котором преобразующая сила мечты и искусства противопоставлена стихии всесветного мещанства. Творимое искусство Сологуб утверждал и в своей общественной деятельности, особенно в петроградском «Союзе деятелей искусства», который возник в марте 1917 года, сразу после отречения императора Николая II. Сологуб был ведущим идеологом этой организации. В одной из программных речей он говорил: «Религия, философия, искусства и наука * См.: Чуковский К. И. Дневник. 1901—1929. М., 1991. С. 102. ** Добужипскил М. В. Воспоминания. М., 1987. С. 275. 8 3ак 635 Ф. Сологуб и А. Чебопюревская НЕВА 5% 225
седьмая тетрадь не свободны: они вольны. Они должны пользоваться такой вольностью, которая раньше всякого социального контракта. Они пользуются этой вольностью не потому, что те или другие партии политические разрешили им быть и появляться, а потому, что такова природа человеческого духа»*. Особое значение позиция Сологуба приобрела после большевистского переворота. Весной 1918 года писатель утверждал: «Чиновники, которые устроились ни местах около комиссаров, ничего не создают, а разрушают очень многое и в том числе грозят уничтожить и Академию художеств. Вот это надо предотвратить. И если есть такой строй, который захочет истребить искусство, пит он и сам, будет обречен на слом». Последовательной защитой «вольности искусства» от деспотической государственной опеки и давления политических влияний Сологуб завоевал, огромный авторитет среди художников и подозрительное отношение властителей. 5 июня 1.920 года он писал В. И Ленину «...За три года я не мог ничего напечатать». И просил «о разрешении мне и моей жене выехать временно за границу». 21 тоня.7. В. Каменев, член Политбюро Ц1\ 1Чг11(б), на.южил резолюцию: «Я не верю, что Сологуб не будет поливать нас грязью за границей»**. Только через год вопрос был решен положительно. Однако в сентябре 1921 года жена Сологуба в состоииии нервного расстройства, бросилась в Неву... После этой катастрофы начались самые тяжелые годы, которые были скрашены вниманием друзей. Он был, избрал руководителем Ленинградского отделения Всероссийского Союза, писателей. В начале 1924 года художественная общественность широко отметила сорокалетие его литературной деятельности. 28 января состоялось чествование в Але/;- саидринском. театре, потом заседания в Вольной философской ассоциации, в Институте живого слова, в университете, в Государственном издательстве... О характере этих собраний дают представление впервые публикуемые мнения б.ш:ншх Сологубу людей. ПРИВЕТСТВИЕ АЛЕКСЕЯ ЧАПЫГИНА1 Бьет челом и явку являет мудрому и каткому летопиппо земли русским ФЕОДОРУ КУЗЬ- МГЩЮ сыну ТЕТЕРНМКОВУ выходец зъ рогатпцкого заполья на Буяпкппу улицу новгороцкоп пкошшкъ ОЛЕШКА ПАВЛОВ сын ЧАПЫГИН: в том, что много бы тобе Господине Феодор Кузьмин, лет ведатп делы о нас черных i малых людехъ п много бы тобе господине борзоппеатп о Русели п шфедь я ко ныне вен идти собя пел и кость свою светлую славою из века в пек. Здравпм тобе Господине н я ко Богу поклоняемся великой славе твоей! А явку писал все он же, тое повгороцкоп пкошшкъ п красильщик Олешка Павлов сын Чапыгин и лета 1924 11 февруарпя ПИСЬМО АЛЕКСАНДРА ГИЗЕГТИ2 Многоуважаемый и дорогой Федор Кузьмич! Мне очень хотелось бы, совершенно независимо оттого, что пришлось Вам сказать публично от лица ВольфильГ* и, может быть, придется еще высказать в печати4, передать Вам лично от себя несколько слов на память об этих днях, высказать и закрепить па бумаге кое-что, указывающее, как и чем Вы покорили мою душу. Задолго до личного знакомства с Вами я — еще юноша с духовными привычками типичного «интеллигента», «реалиста и оптимиста» по натуре п воспитанию, не мог не поддаться очарованию * РГ11А. ср. 794. Он. I. Кд- хр. 4. Л. 67. ** Источник. 1995. № 5. С. 67, ()8. 226 НЕВА 3'98
седьмая тетрадь Ваших строк — особенно п стихах — лирике — столь, качалось бы, чуждых и даже враждебных по духу обычному кругу моего тогдашнего «миросозерцания». Я скоро п незаметно для себя самого полюбил в Вас художника-мыслителя, проникнутого неустанной духовной тревогой, полюбил Ваши вопросы, а не ответы, еще мне тогда непонятные. В Вашем творчестве — голос томления, голос тоски — обиды па безобразную неправду будней существования мирского, тоски, охватывающей под палящим солнцем п под холодной луною и человека, и зверя, п растения, и камни. Ваше творчество учит побеждать страх смерти, постигать иной лик ее, лик целптельиицы п угешптелышцы. Оно открывает путь к «очарованиям земли» и подлинной правде ее, к тому, что знают дети и упрямые мечтатели, причастные красоте. В чистую, светлую область красоты может подняться п тот, кто па пути к ней проходит через тяжелые сны зла, страдания, преступления. Мечта становится творческой плотью живою п радостном труде поэта к для каждого теперь же преображает жизнь мира. Знаю, что художнику не нужен шум людской молвы-славы и все-таки ие могу не высказать, как услышал п понял Ваш голос. Думаю, что говорю не за себя только, по и за многих, кому суждено жить вместе с Вамп в труднейшее, ответственнейшее время духошюи истории России. Личное же общение с Вами навсегда остается в памяти как общение лицом к лицу с человеком, с изумительной простотой п чуткостью высказывающим прямо н смело своп серьезные, глубокие мысли и тем пробуждающим работу духа в собеседнике. Ласка и привет теплый, который дали нам обоим в тяжелые годы'Вы и покойная Анастасия Николаевна0, с ее вечно мятущейся, глубоко любящей, пламенной душой, много помогли в самом интимном, дали силу перенести неизбывное горе п не разлюбить жизнь... За все Вам сердечное спасибо и горячий привет от всей пашей семьи. Уважающий Вас А. Гпзстти Примечания 1 Чанмгнп А. II. (1870—1937) — прозаик. Публикуемый текст написан древнерусской нязмо, что скшапо с работой писателя над романом «Разин Степан». Печатается с сохраненном особенностей орфографии и пунктуации подлинника (Рукописный отдел И петиту га русской литературы Российской Академии паук. Ф. 289. Он. 6. Кд. хр. 164). 2 Гпзетти А. А. (1888—1938) — критик, публицист. Выл членом Учредительного собрания от партии зеерон. Умер но miyrpeiiiieii тюрьме НКВД по Куйбышег.ской области. Текст печатается по автографу (РО ПРЛИ PAIL Ф. 289. Он 6. 1\л. хр. 126)/ I Вольная философская ассоциация (I9I9—1924). См.: Пиапоиа \\. В. Вольная философская ассоциация. Труды II дни // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского дома па I992 год. СПб., I996. С. 3—77. А Вскоре Гизетти опублпкоиал статью «Лирическим лиге Сологуба» (Современная литература. Сб. статей. Л., I925). :> Гопоря о «тяжелых годах», Гизетти, мшюжно, имел i; ниду конец 1910-х — намяло 1920-х годок, когда он как член партии :>серои поднергался преследованиям: ч частности, к 1920 году был арестован. II Ли. II. Чеботареиская. II редис, книге, примечании и подготовил текстов 13. В. ПЕРХИНЛ НЕВА 5^8 227
седьмая тетрадь АРКАДИЙ СУББОТИН СТРАННИК Затяжная зима прошла. Мартовское солнце преобразило город. Сергей неторопливо шел по набережной, любуясь Невой. К го остановил небольшого роста, с лицом мастерового, холщовой сумкой через плечо прохожий и спросил: «Как пройти к метро?» Сергеи ответил, что идет в том направлении и покажет ему дорогу. Они пошли вместе. Попутчик стал рассказывать, что сегодня утром приехал в юрод и уже побывал па Смоленском кладбище у Ксении Блаженной, а сейчас был в церкви Академии художеств. «Батюшка там наш костромской, а к вечеру-то до монастыря надо добраться, там-то, молясь, и встречу Воскресение Христово. В Кострому-то не успеть, да и нельзя в этот-то день долго в путл находиться», — торопливо н возбужденно говорил странник. Так Сергеи мысленно определил прохожего. Стран- - 0 пик, продолжая рассказывать, обмолвился, что сам он из монастырской братии. На Большом проспекте Сергею надо было повернуть, и он показал рукой направление к метро, но попутчик, не обращая внимания на его жест и слова, видимо, узнал место но Андреевской церкви, неожиданно спросил: «Зовут-то как?» Сергей ответил с заминкой, недоумевая, зачем тому понадобилось имя. Словно угадав его мысли, странник скороговоркой проговорил: «Л то молиться, молиться-то как, — и, добавив: — Меня- то Владимиром», — быстро зашагал дальше, не оглядываясь. Сергей остановился, как-то неспокойно сделалось на душе. Ведь никто и никогда за него не молился, а тут... Весь оставшийся день дома в мыслях своих он возвращался к встрече со странником и ругал себя за недоверчивость и сердечную глухоту. «Надо же, ничего не понял, даже когда тот спросил, как пешком добраться до храма Владимира. А чего проще догадаться было. Конечно, и станция метро служила ему только ориентиром. Нет у странника денег, вот он все пешком и ходит. Дать бы ему их тогда хоть немного, да что теперь рассуждать», — думал Сергей. Стало понятно и радостное возбуждение странника как истинно верующего человека. И Сергей, продолжая бранить себя и время, сделавшее его безбожником, подошел к иконе, картиной висевшей на стене, и, крестясь, в первый раз в жиг- пи попросил у Богоматери здоровья и радости для раба божия Владимира. Ах, ты, .шиушка, зима, Зима снежная была... 228 НЕВА
седьмая тетрадь такой, сугубо дамской и, в сущности, светской рубрики носилась в воздухе. Причем довольно давно. Кто не помнит многолюдных па «шре перестройки» встреч читателей (скорее — читательниц) <<1\евы», побивавшей в ту пору рекорды своими баснословными тиражами, с авторами и сотрудниками журнала. Залы буквально ломились от желающих услышать наконец-то слово правды, которое прежде они вычитывали между строк журнальных публикаций. Журналы начали «перестройку». И она их погубила. «Голубой экран» воспользовался пиюзами гласности, открытыми исилиями г ■■■■■ f %; ' ' J , *.///» опалов. I и ролей стали падать... По ut:wu пхЛиоея. о которой говорилось в первой :н)0го вступления, продолжала сущеетво- нь. IJ в<)Ш ужа читатели (вернее, читательницы ') сi)(Кт. 'шсь новы. V!и, tipedaiигы.ни aetпора.и(/ rfj.вы■'>.-■ ..Они освободились от идеологической упи и пишут, пишут, раскованные, и о све... а-.обокружающих., и о мире, в котором открыто, безоглядно, честно — совсем как писали в былые времена, прибегая к юву языку, >{итераторы и журналисты, ценны е оба 11 оятельс те а. ш i в рептилий. : // вот :ппим авторам предоставлена трибуна. Первое слово — Тэффи, дь тоже дитя своего рода «пере- йки>>, которая началась после встряски 1905 года. «Дамский салоп», как предполагается, будет Гу'амерной рубрикой, и материалы здесь будут камерными, созданными реда 11 а в i и и ельн i и ш. ш t пр елр act шго t / оли. не только ими. Главное, что все это — о них. про них, вокруг них, для них... То ешь, прошу прощения, для пас, любимых. Чтобы мыкс разучились читать, сидя , пи вечерами перед телевизором, гь, мечтать и, главное, думать. И mi:) том. мило улыбаться, забыв о hyзнаках, прокладках, о том, что «Польет» и микробы убивают... Ангелина ПЕТУХОВА, обозревател ы i и i i,a НЕВА 3'98 229
седьмая тетрадь ТЭФФИ ОНА И ШАРМАНЩИК О на была старая отставная учительница, получала четыре рубля пенсии и к тому же переводила со всех языков. Однажды утром, когда она рылась в словаре, торопясь выполнить срочную работу, за окном внизу вдруг что-то ухнуло, всхлипнуло, загудело. Учительница не ершу поняла, что .тго шарманка и что играет она «к.ж-уок». Мотив был простой и веселый, по звуки, из которых он составлялся, были полны самого беспросветного отчаяния. Казалось, что в ату скрипучую коробку залезло умирать два десятка больных п злых стариков, пораженных самыми разнообразными болезнями. Один кашлял, другой чихал, третий зевал, четвертый стонал, пятый ругался. Остальные им подражали. А все вместе составляло «кок-уок». Учительница побледнела и ('хватилась за голову. В левом виске у нее словно что-то лопнуло н зазвенело. Она кинулась к окну и истерически завопила: — Дворник! Дво-орпик! Прогоните этого! Господи! Но дворник не слышал, а из окна напротив высунулась баба в повойнике и сказала: — Чиво орешь? Жалко, что люди музыку послушают? Жадные вы все, и довольно стыдно! Учительницу озарила счастливая мысль — бросить пятак. Радон играет Д1И денег, то, получив их, сочтет себя удовлетворенным и уйдет. Она вынула кошелек. В нем был пятак и еще полтинник. Она завернула пятак в газетную бумагу п бросила в окно. Минутное молчание, и вдруг новый вопль — шарманщик переменил вал и потряс вселенную диким, бесшабашным галопом из скрежета п визга. Таким галопом, наверное, сзывают в аду чертей к завтраку. Учительница всхлипнула, вынула начти пни к, повертела его, подумала, завернула в газету и бросила в окно. Слова пауза. Потом целый хаос нелепых, неслыханных звуков, словно вертели ручку шарманки в обратную сторону. Новая пьеска продолжалась недолго п оставила впечатление хорошо намеченного удара тростью прямо в височную кость. Затем все смолкло. Учительница приняла валериановых капан», фенацетина, аспирина, антимпгрепипа и пирамидона. Легла в постель п старалась им о чем не думать. Так прошел день. На другое утро, осунувшаяся и слабая, села она за работу. До завтрака едва одолела пол- етраппчки, но трудилась прилежно, как вдруг какое-то страшное предчувствие заставило ее бросить перо и прислушаться. Не прошло н секунды, как она вскочила, вся дрожа и задыхаясь: за окном гудела шарманка. Учительница заняла у квартирной хозяйки полтинник и купила себе право спокойно страдать мигренью до следующего утра. Так началась новая эпоха ее трудовой жизни. Она занимала деньги, где могла: выпрашивала, клянчила. К пей стали относиться с подозрением. — Куда вам (только денег? Отчего же прежде хватало? 1914 г. «Надежда идет па воину*. Т;)ффн в пост/оме сестры милосердия и с винтовкой. (ЦГЛФФД) 230 НЕВА 3*98
седьмая тетрадь Она молчала, кршю улыбаясь. Ей было етыд- iio скачать, что деньги ей нужны для шарманщика: еще засмеют. А тот приходил каждый день, и требования его, по-видимому, все росли. Получив полтинник, он уже не уходил оралу, а еще выл какую- нибудь неразбериху, пока не получал добавочны п гривенник. По праздникам навывал па целый рубль. Учительница пробовала уходить из дому, но и ;)то не помогло. У шарманщика был нюх, как у полицейской собаки, получившей на выставке приз. Он чутьем угадывал, когда ее нет дома, и ждал возвращения. У ч и те. i ь и и ца х и рел а. Работать она не могла. Вообще ничем не могла заниматься, потому что нее утро, застыв в тихом ужасе, ждала своей музыки, а потом, получив ожидаемое, переживала свое впечатление весь день, и весь вечер, п нею бессонную ночь. Раз утром перекликались кухарки во дворе из окошек: — II что это к нам шарманщик так повадился, а?.. В другие дома так часто не ходит, а?.. — Известно что! Тут в него старое помело из четвертого номера влюбпмпшеь. Полтинниками подает. Гы-гы! Учительницу поразила из слышанного только фраза: <<В другие дома не ходит». Она решила: завтра же утром переедет. Она укладывалась так радостно. Вот па столе старая газета для завертывания полтин- пиков тому извергу. Теперь она уже не нужна — хи-хи! Теперь она будет снова работать и жить, как люди живут. Разве она не знает, как к ней стали худо относиться? Кто-то даже пустил слух, что она стала пить, оттого так опустилась... Теперь все это кончится. Она переехала. Два дня провела и тихом умилении, отдыхая, улыбаясь, устраиваясь па новом пепелище. На третий день села за работу. Писала бодро, как прежде, давно. По что же это? Что это?! Качаясь, подошла она к окну. Конечно, это галлюцинация. Не может же быть! Она нысунулась в окно, п так как жила в третьем этаже, то сразу увидела шарманщика и узнала его, хотя раньше никогда не видела — с пятого его не было видно. Он смотрел прямо па пес и вдруг приподнял шляпу над лысой головой. — С новосельем, милостивая госножа! Я вас знашел! Он говорил, а шарманка, приостановленная па самой нелепой поте, тихо выла: <<У у-ой...» Он заиграл снова. Учительница повернулась к столу, привычным движением схватила кошечек и кусок газеты. Денег в кошельке не оказалось. Тогда, суетясь и спеша, обернула она этой газетой свою голову п выбросилась в окошко под звуки того самого галопа, которым, наверное, в аду сзывают чертей к завтраку .. «Друг человечества», 1911 Публикация Р. СОКОЛОВСКОГО Алма-Ата ИРИНА ФЕОНА, МИРА КАПЕЛЮШ ВОСПОМИНАНИЯ О ЧАРСКОЙ Если бы отняли у меня 1ктюжп(кт1> писать, я перестала бы жить. .7. Чире кап Мы обращаемся к тем, чье детство п юность пришлись на 20—30-е годы нашего столетия Кто из вас не зачитывался книгами Чарской? Не плакал над судьбами героев этих книг, не сопереживал с ними вместе? Ее талант был удивителен и плодотворен. Особенно мы, девочки, увлекались ее книгами. Они были захватывающе интересны. Большинство из них рассказывало о судьбах институток, с которыми училась и дружила Ли- 231
дия. Она писала и исторические книги: <<Г1аж цесаревны» (царствование Анны Иоаниовиы), «Смелая жизнь» — о Дуровой, героине войны с французами 1812 года, а также повести, сказки и стихи. "идия Алексеевна Воронова родилась в 1875 году. Детство ее протекало в Петербурге в состоятельной семье, по она рано лишилась матери и тяжело переживала эту утрату. К тому же се отец вскоре вторично женился и привел в дом мачеху. Тогда Лидия бежала из дому, .но ее вернули, привезли в Петербург и определили в 1887 году в Санкт-Петербургский Императорский Павловский институт благородных девиц (для сирот), где девочки жили и учились. Там Лида проучилась шесть лет и написала много прославивших ее книг: «Записки гимназистки», «Записки институтки» и многие другие. Часто героями ее книг были сироты, которые тянутся к тем, кто проявляет к ним доброту и ласку. Книги о воспитанницах института Лидия писала по своим личным впечатлениям. Она дружила с грузинской княжной Ниной Джавахой, дочерью генерала, рано потерявшей мать. Род князей Джаваха — один пз древнейших в Грузии. Отец Нины, Георгий Джаваха, был генералом русской армии, а мать Пины — простая лезгинка из аула. Тема Кавказа привлекает Чарскую экзотикой и красотой. Роду Джаваха посвящены многие ее книги: «Газават», «Джаваховское гнездо» и другие. Во всех этих книгах описаны быт и обычаи народов Кавказа, законы кавказской чести, купакства и гостеприимства. Особенно потрясла ее трагическая история коротенькой жизни «горного орленка, задохнувшегося в гнилом Петербурге*, — княжны Нины, которая лишь год проучилась в институте п умерла от чахотки. Институты эти обычно располагались в бывших монастырях. Лучшие условия были в Смольном институте для богатых и знатных лиц. В Павловском же жизнь была очень скромная: скудная еда, грубая одежда, 40 человек в одном дортуаре и семь лет без выезда. Мало у кого были родственники, которые могли им помочь. Тем не менее девушки считали институт своим домом, а подруги — это их семьи на долгие годы. По вечерам они рассказывали друг другу о прошлой жизни, делились тайнами, много занимались. Выпускницы таких институтов знали языки, музицировали. Могли быть эталоном воспитания. Имели познания п в медицине, поэтому многие пз них ушли на фронт во время первой мировой войны и были сестрами милосердия. Воровскпн писал о ЧарскоГг «Она вторглась в заповедный край чувств, идеалов и переживаний институтских затворниц, рассказывает об пх потаенной жизни, недоступной чужому взгляду». Лидия много пишет п о Люде Власовскон. дочери русского героя, погибшего под Плсвноп. Люда была круглой сиротой, н по окончании института она поехала работать в дальний аул гувернанткой, где едва не погибла от кинжала лезгина. К счастью, ее спас п удочерил князь Георгий Джаваха, отец ее умершей подруги Нины. В институте бывали и праздники. Рождество и Пасха отмечались особенно торжественно. В зал сносили отовсюду зеркала, ковры, накрывали большие столы. Шло веселье с танцами, для чего приглашались кадеты. Институтки музицировали, читали стихи Посещали эти праздники даже государь и государыня. В 1893 году у Лидии было два события: она вышла замуж за офицера Бориса Чурилова и сменила свою фамилию. II весной этого же года она окончила ппститут. Состоялся торжественный выпуск. Все шло но регламенту. После окончания экзаменов лучших выпускниц везли во дворец для получения медалей пз рук государыни Марии Федоровны. Ведь все эти институты были под ее попечительством: Павловский, Николаевский, Смольный и другие. 232 НЕВА У98
седьмая тетрадь Совместная жизнь Лидии Алексеевны с мужем продолжалась недолго, так как его отправили в Сибирь, в глухое место, а она с крошечным ребенком не могла с ним поехать. Оставшись в Петербурге одна, она отказалась и от помощи родителей. Ей нужно было растить сына — и Лидия начала самостоятельную жизнь. Она выдержала огромный конкурс и поступила на драматические курсы при Императорском театральном училище. По окончании училища Лидия Алексеевна получила приглашение на единственное вакантное место в Императорский Александрийский театр, где под именем Чарской она прослужила с 1898-го по 1924 год. После поступления в театр Нарекая вышла замуж за артиста Иванова. Он взял псевдоним жены и стал Нарский-Ивапов. Но вскорости он заболел туберкулезом, потом они расстались. Известной актрисой Лидия Алексеевна не стала; увлечение театром уступило место ее увлечению литературиой работой. С начала века в каждом номере «Задушевного слова» печатались ее повести, стихи, сказки. Тираж журнала сильно вырос, по Нарекая, попав в кабалу контракта с издательством, испытывала постоянные денежные затруднения, хотя написала более семидесяти книг; кстати, и знаменитый издатель Вольф эксплуатировал ее, а платил гроши. Лидия Алексеевна была еще и прекрасной чтицей: с блеском исполняла свои стихи, повести, «Сказки голубой феи» для детей и юношества. Концерты Чарской собирали много зрителей, поклонников ее таланта. Она приглашала участвовать в этих концертах и своих коллег из «Александринки» и других театров. К сожалению, во время болезни она была уволена из театра. А так как после революции ее запретили печатать, была обречена па полуголодное одинокое существование. Правда, артисты навещали ее, помогали понемногу, среди них был и Алексей Николаевич Фсопа. ПОСЕЩЕНИЕ ЧАРСКОЙ Рассказывает Ирина Феопа В тот день ко мне пришла подруга Мира. Вдруг в гостиную вошел мой отец Алексей Николаевич. В руках у пего был большой, тщательно запакованный пакет. Он торжественно сообщил нам: «Сегодня у нас будет очень интересная встреча». На все наши вопросы он отвечал: «Умерьте свое любопытство, немного потерпите». И вот мы идем втроем па Разъезжую улицу, в дом № 7. Только по дороге папа сказал нам, что мы идем к самой Нарской. Мы обе запрыгали от восторга. Наконец мы позвонили и дверь, п нам открыла худенькая, бедно одетая женщина, волосы темные с проседью. Увидев пану, она воскликнула, разведя руками: «Дорогой мой Алексей Николаевич, наконец-то вы собрались ко мне... А это ваша дочь?» — спросила она, взглянув на меня. «Да, это она, — ответил папа, — а это ее подруга, они страстные ваши поклонницы, читают ваши книги с упоением. Я иногда поздно вечером застаю Ирину зачтением ваших прекрасных произведений». Лидия Алексеевна ненадолго оставила пас и принесла из кухни чай и скудное угощение. «Ну что, девочки, — спросила она, — что бы вы хотели прочесть из моих книг?» — «Всё, — воскликнула я, — всё, и не один раз». Около дивана стоял большой книжный шкаф, небольшой письменный стол был завален рукописями. На стенах висели ее многочисленные фотографии, ее мужа и друзей актеров, с которыми она когда-то работала. Лидия Алексеевна подвела нас к книжному шкафу: «Можете выбрать себе что-нибудь почитать, только относитесь к книгам бережно — это единственное, что у меня осталось», — грустно сказала она. Мы с жадностью набросились на киши, смотрели названия и обнаружили, что многое уже читали. Но все же мы выбрали свои любимые произведения, чтобы прочесть их вторично. Лидия Алексеевна все это время разговаривала с Алексеем Николаевичем о знакомых актерах, о театре, который они оба безмерно любили. Вдруг она обратилась к нам: «Нто же вам больше всего поправилось из моих книг?» — «„Вторая Нина", — сказала я, — по все остальное мы тоже очень любим и даже перечитываем». Неожиданно Алексей Николаевич обратился к пей: «Лидия Алексеевна, а не пройти ли нам на кухню, там жена кое-что прислала вам, и заодно мы обсудим ваши дела». Они ушли ненадолго, и, когда вернулись, мы обе заметили и ее заплаканные глаза, и грустное, НЕВА УП 233
седьмая тетрадь изможденное лицо, и сильно поношенную одежду и тут же стали прощаться. Она еще больше расстроилась, приглашала нас приходить почаще Мы обещали, что будем ее навещать. По дороге домой отец сказал: «Да, жизнь ее нелегка, она очень одинока и несчастна. Чарскую уже почти 20 лет назад запретили печатать. Кроме того, ее еще в 1924 году пз-за болезни уволили из театра. Книги ее изъяты из библиотек. А она очень хочет писать, не может не писать, и псе это идет и стол. Это убивает ее еще сильнее, чем нужда. Надо eii помогать» После первого посещения мы обе ходили к Чарской, относили ее книги и всегда приносили пакеты для нее, любовно запакованные моей матерью. Это продолжалось в течение нескольких лет. Мы замечали, что она худеет, болеет, почти не выходит из дому. Друзей мы никогда у нее не встречали. Рассказывает Мира Капелюш Алексеи Николаевич Феоиа начинал спою деятельность актером в оперетте, по его не удовлетворяла пта работа, он тяготел к режиссуре. Он поставил несколько оперетт, в том числе и знаменитую «Роз-Мари» Фримля впервые в России. Позднее он стал художественным руководителем театра Музкомедпи в Ленинграде. Его жена также была опереточной актрисой, по рано ушла со сцепы. У них было двое детей: Алексеи Феона — красивый юноша с абсолютным слухом и хорошим голосом, он стал солистом-премьером Московской оперетты, где работал много лет. Ирина Феоиа тяготела к литературе, она написала несколько детских пьес для театра Ёнг. Дсмменп, затем по воспоминаниям отца написала много рассказов о судьбах интересных людей, часть из них напечатана в журналах Ленинграда и передавалась по Ленинградскому радио. У Феона был хлебосольный, гостеприимный дом. Там собирался весь цвет театрального мира. Здесь звучала необыкновенная гитара Сергея Сорокина, бывали Юрьев, молодой Мравипскпп, знаменитая балетная пара Чабукиаип н Дудинская. Приходили Мейерхольд с Зинаидой Райх. Приходил и знаменитый композитор Исаак Дунаевский, и тогда весь дом заполнялся его прекрасной музыкой. Заглядывал п молодой Черкасов п радовал детей своими смешными трюками. Но самым близким другом семьи была Екатерина Павловна Корчагина-Александровская, она жила рядом, па Фонтанке, и часто заходила со своей дочерью Катюшей. Алексеи Николаевич был очень добрым человеком, и после последнего посещения Чарской он рассказал друзьям актерам о ее бедственном положении и подач идею о благотворительных концертах в ее пользу. Особенно горячо откликнулась на ;>ту идею Корчагина-Александровская. Она много лет работала в «Александринке», из них 9 лет вместе с Чарской. «Как же .тто я забросила ее», — говорила Екатерина Павловна, — так много работы последнее время, да п книгу пишу о своей жизни («Мой путь», 1934 г. — Л/. К.). Я ведь навещала ее, а потом и в театре много работы, п в кино, давно у псе не была. А ведь она не может не писать, сидит дома и пишет для себя, но ее не печатают. Даю тебе слово, Алеша, я все силы приложу, а благотворительный концерт для нее выхлопочу». II она сдержана свое слово, да и многие артисты поддержали ее идею. После одного из концертов Чарская написала ей письмо, в нем были такие слова: «Вас, мою родную, я не могу даже лично поблагодарить, так как я больна, не одета и без обуви»... Чарская умерла в Ленинграде в 1937 году. Немногие друзья и добрые люди похоронили ее на Смоленском кладбище. Послесловие: кто бы мог подумать, что через полвека после смерти Чарской ее киши снова будут издаваться и пользоваться большим успехом?! Как жаль, что Чарская не узнала о том, что ее творческая жизнь получила второе дыхание в 90-х годах нашего столетия... Как жаль, как жаль, что не дано Взглянуть в заветное окно. Нам после жизни возвратиться Иль ласточкой, иль вещей птицей II посмотреть: а как сейчас Вам тут живется после нас?! 234 ^1'ВЛ :-ч*
ДИАЛОГИ О ЛЮБВИ В журнале «Нева», 1994, № 10 был опубликован материал, в котором американская писательница Дороти Паркер представлена как поэтесса. Однако она известна также кап- мастер короткого рассказа. В 1929 году на новеллу «Большая блондинка» ей была присуждена премия О'Генри. Многие стихи и рассказы Д. Паркер посвящены любви. Эту тему она раскрывает всегда очень по-женски, весьма изящно и искренне. Личная жизнь самой писательницы складывалась непросто. Вот как рассказывает об этом ее подруга — драматург Лилиан Хеллман в своей книге «Незаконченная женщина»: «Что касается мужчин, вкус у нее был, плохой даже для леди-писательницы. Ее любили несколько незаурядных мужчин, но она, любила, только тех, кто не любил ее, — причем, они были весьма нереспектабельны. Не любил Роберт \уенчлих... У нее был роман с Рингом Ларднером. Обоих она уважала и никогда на, них не нападала — что говорит о глубоких чувствах. Однако не думаю, чтобы она была в них влюблена, поскольку уважение как-то несовместимо бьно с романтической любовью... А вообще ее отношения с любовникалш и мужем всегда бьии покрыты для меня тайной — возможно, оттого, что я пропустила ранний период попыток самоубийства и длительную агонию разбитого сердца». Однако, каковы бы ни бьии избранники Дороти, она любила их очень преданно. Вот один эпизод, который рассказывает ее подружка Лилли, не отказывая себе в удовольствии посплетничать: «Задолго до того, как мы познакомились, у нее был бурный трагикомический роман с красивым и богатым биржевым маклером, принадлежавшим к знатному роду. Дополнительную остроту придавало то, что Элинор Уайли тоже положили на него глаз. Пак-то раз Джеральд Мэрфи (друг Д. Паркер. — Е. Ф.) пригласил Дотпш поужинать. Она появилась, как всегда элегантная и хорошенькая, но с фонарем под глазом, разбитой губой и синякалш на руке... Цжералы) в ужасе воскликнул: „Дотпш, как ты можешь его терпеть? Он грязный мерзавец и. Цопгпш повернулась, взглянула па него и, открыв дверцу такси, мягко произнесла: „Я не могу позволить тебе говорить о нем подобным тоном, Джеральд". Затем она вышла из такси прямо посреди движения на Парк Авеню». Однако, как мне килсется, даже в период страстной влюбленности писательницу не покидало ее знаменитое чувство юмора (ее называли самой остроумной женщиной Нью-Йорка). Когда Дороти Паркер во второй раз выходила замуж, ш собственного мужа, она позвонила Лилиан Хел, чм.ан из Калифорнии сразу же после свадебного банкета и сказала: <1илли, в комнате было полно людей, которые долгие годы не разговаривали друг с другом — в том числе жених и невеста». Цва рассказа Д. Паркер о любви, которые приводятся ниже, написаны в ее излюбленной форме диалога. Один — веселый, второй — грустный. Как сама Дороти. 1 Роберт Кенчлп (1889—1945) — американский театральным критик и юморист. 2 Рпиг Лардпер (1885—1933) — американский поиеллист, драматург, сценарист. 235
седьмая тетрадь ДОРОТИ ПАРКЕР ОН И ОНА Молодой человек к ярком галстуке нервно взглянул на девушку в нарядном платье, отделанном бахромой. Она сидела па диване, рассматривая носовой платок. Казалось, она впервые в жизни видит подобный предмет — с таким глубоким интересом изучала она материю, из которой был сделан платок, его форму и расцветку. Молодой человек без всякой видимой необходимости попытался откашляться, по издал какой-то жалкий писк. — Хочешь сигарету? — спросил он. — Нет, благодарю, — отказалась она. — Но все равно, большое спасибо. — Прости, у меня только такие, — сказал он. — У тебя есть твои? — Право, не знаю, — ответила она. — Вероятно, есть, благодарю тебя. — Потому что, если пет, — продолжал он, — я мигом сбегаю па угол и принесу. — О, благодарю, по мне бы не хотелось, чтобы ты затруднялся ради чего бы то пи было, — возразила она. — Ужасно любезно с твоей стороны, что подумал об этом Большое спасибо. — Ради Бога, перестань без конца меня благодарить, — взмолился он. — Вот уж, действительно, — заметила она, — я никак не думала, будто говорю что-то неуместное. Мне очень жаль, что я оскорбила твои чувства. Я знаю, каково это, когда оскорбляют твои чувства. Но мне п в голову не приходило, что сказать кому-нибудь «спасибо» значит нанести ему оскорбление. Я как-то не привыкла, чтобы меня осуждали зато, что я говорю «спасибо». — Я тебя не осуждал! — воскликнул он — Ах, вот как? — сказала она. — Понятно. — Боже мои, — в сердцах произнес он, — я только спросил, не сбегать ли мне для тебя за сигаретами, вот и все. Разве из-за этого стоило так взвиваться? — А кто взвивался? — осведомилась она. — Я понятия не имела, что совершила страшное преступление, сказав, что мне бы никогда не пришло в голову так тебя затруднять. Боюсь, я ужасно глупа и плохо соображаю. — Ты хочешь, чтобы я вышел и купил тебе сигареты, или пе хочешь? — поставил он вопрос ребром. — Боже ты мой, — ответила она, — уж если тебе так не терпится уйти, пе считай, пожалуйста, что ты должен здесь оставаться. Мне бы пе хотелось, чтобы ты так считал. — О, только не надо вести себя вот так, — не выдержал он. — Как это «вот так»'-* — поинтересовалась она. — Я вообще никак себя не веду. — В чем же дело? — спросил он. — Да ни в чем, — ответила она. — А что? — Ты сегодня весь вечер какая-то странная, — заметил он. — Не вымолвила почти ни слова с тех пор, как я вошел. — Мне ужасно жаль, что ты так плохо провел здесь время, — сказала она. — Ради Бога, пе считай, что должен сидеть здесь и скучать. Я уверена, существует миллион мест, где ты бы мог гораздо лучше провести время. Жаль только, что я не знача об этом заранее, нот и все. Когда ты сказал, что придешь сегодня вечером, я отменила все свидания — меня приглашали в театр, и все такое. Но ото не имеет никакого значения, и мне было бы гораздо лучше, если бы ты ушел и где- нибудь повеселился. Не так уж приятно сидеть здесь и чувствовать, что наводишь на кого-то тоску и заставляешь скучать. — Я пе скучаю! — вскричал он. — II я не хочу никуда идти! Дорогая, ну скажи мне, в чем дело? О, пожалуйста! — Я не имею ни малейшего представления, о чем ты говоришь, — сказала она. — Не знаю, что ты имеешь в виду! — Нет, знаешь, — не согласился он. — Что-то случилось. Я что-то не так сделан? — О, Господи, — возвела она очи к небесам. — Что бы ты пи сделал, это абсолютно пе мое дело. Разумеется, я не считаю, что имею право тебя критиковать. 236 НЕВА ?'93
— Ты не могла бы перестать разговаривать таким тоном? — спросил он. — Пожалуйста! — Каким тоном? — осведомилась она. — Ты знаешь, — ответил он. — Ты и но телефону разговаривала сегодня точно так же. Когда я позвонил, ты была такой противной, что я боялся с тобой разговаривать. — Прошу прощения, — приподняла она брови, — как ты сказал: какой я была? — О, прости, — испугался он. — Я не то хотел сказать. Ты меня совсем сбила. — Видишь ли, — заметила она, — я действительно не привыкла к таким выражениям. Меня никто в жизни так не называл. — Я же попросил прощения, не так ли? — напомнил он. — Честное слово, дорогая, я не то хотел сказать. Не знаю, как у меня могло такое вырваться. Ты меня простишь? О, пожалуйста! — Да, конечно, — смягчилась она. — Ради Бога, не считай, что должен передо мной изшШЛТЬ- ея. Это не имеет абсолютно никакого значения. Просто как-то странно, когда тот, кого ты привыкла считать джентльменом, приходит в твой дом и употребляет в разговоре с тобой подобные выражения — вот и все. Но ото не имеет ровно никакого значения. — Насколько я понимаю, все, что я говорю, не имеет для тебя никакого значения, — заметил он. — По-моему, ты па меня обижена. — Обижена па тебя? — переспросила она. — Не понимаю, € чего $то тебе в голову пришла такая мысль. С какой стати мне на тебя обижаться? ;.,. > ; -;' — Именно об этом я тебя и спрашиваю, — сказал ог1^ггг^Шяшлу11€та, oftbiicini, что я такое сделал? Я оскорбил твои чувства, дорогая? Ты говорила со мной, по телефону таким тоном, что я расстроился на весь день. Совсем не мог работать., / ^v -: , — Мне бы, разумеется, не хотелось думать, — сказана,она» — чтЬщыщто тебе работать. Я знаю, многим девушкам ничего не стоит сделать^гакое* шясщтадо, лшэто ужасно. Не очень- то приятно сидеть здесь и слушать, что мешаешь кш^тТО; работать^f;; ; , lj:r — Я так не говорил! — воскликнул он. — Не чтоворил! У; , -,; ^;;^ — О, не говорил? — переспросила она. — Ну что же» эдшшт* умттфяоштосьтмюк впечатление. Должно быть, это из-за моей глупости. ,; \j"^ V-; — Наверно, мне лучше уйти, — решил он. — У меня г1ичегоце?10луЙ€!ТС11. Нто~<быяШ1 сказал, ты все больше обижаешься. Тебе хочется, чтобы я ушел? »,^л/; * — Пожалуйста, поступай так, как тебе вздумается, — попросила она. — Донё«шо? мне бы ни в коем случае не хотелось удерживать тебя здесь в то время, как ты рвешься» Д|>у1чщместо. Почему бы тебе не отправиться туда, где тебе не будет скучно? Почему бы тЦю ие пойти к Флоренс Лиминг? Я знаю, она тебя с радостью примет. — Но я не хочу идти к Флоренс Лнмниг! — вскричал он..*-- Что я забыл у Флоренс Лиминг? Она действует мне на нервы. , ,^ )? — О, в самом деле? — изумилась она. — А вот вчера на вечеринке у Элси мне показалось, что она вовсе не действует тебе на нервы. Насколько я могла судать* та даже не мог беседовать ни с кем, кроме нее, — вот как сильно она действоваладебе на нервьд- ,,/ ^ ; — А ты знаешь, почему я с ней беседовал? —шросил он. А?- * — Ну, наверно, потому, что ты считаешь ее пришщштедыгой, -^П]рдаоложилаош+?^- Полагаю, некоторые так считают. Это вполне естественно. Йейш^брыё думают, чтоиа{Ьченьхо|>оше11ькая. — Не знаю, хорошенькая она или пет, — ска^азр он., т— Я*Й£1 дажв^бЫогвв^*111^^ CCJU1 бы снова встретил. А беседовал я с пей потому, что'|]|г%1е^ на меня внимания. Я подошел и попытался с тобой загошрйь, но ты лишь прошщщвх «О, здравт^й», потом отвернулась и пи разу не взглянула в мо^етороиу.;;^ ;';; — Это я не смотрела в твою сторону? — ва^щ^лаеь о|щ'..т-ч6Г.ф)0 орост^емеишо. Какая ире.честь! Ты не возражаешь, если я немножко й§емё|рсь? д г > : „ ^ ~ — Давай -давай, смейся до упаду, — разре! йШ.оии — Но это Ты зрк» , * VF) ? — Так вот, — продолжала она, — как толмЖрл одЩСд в комнату, сразу^Же начал; увиваться вокруг Флоренс Лпминг. Я даже подумала, что тЙне хочешь никого видеть* кроме нее. Вы вдвоем так чудесно проводили время, что я ни в косм случае не хотела вам мешать. , НЕВА УП 237
— Боже мой, — произнес он, — эта Как-ее-там подошла и запела со мной беседу, прежде чем я успел увидеть кого бы то пи было. Что же мне было делать? Не мог же я плюнуть ей в глаза, не так ли? — Я что-то не заметила, чтобы ты пытался, — сказала она. — Ты видела, как я старался с тобой заговорить, ведь так? — напомнил он. — «О, здравствуй». И тут эта Как-ее-там снова подошла, и мне было не вырваться. Флоренс Лиминг! По- моему, она просто ужасная. Знаешь, что я о ней думаю? Что она — форменная идиотка. Вот что я о ней думаю. — Пожалуй, это так, — согласилась она. — Флоренс всегда производила на меня такое впечатление. Впрочем, не знаю. Я слышала, люди говорят, что она хорошенькая. Честное слово, не знаю. — Нет, ее пи в косм случае нельзя назвать хорошенькой, если рядом с ней находишься ты, — убежденно произнес он. — У нее ужасно смешной нос, — заметила она. — Мне в самом деле жаль девушку с таким носом. — У псе ужасный нос, — заявил он. — А у тебя красивый нос. Да, у тебя прехорошенький носик. — О ист, — возразила она. — Ты с ума сошел. — II красивые глаза, — продолжал он, — и красивые волосы, и красивый рот. И красивые руки. О, только взгляни па эту хорошенькую ручку! У кого самые прелестные ручки во всем мире? Кто самая очаровательная девушка во всем мире? — Не знаю, — ответила она. — Кто же? — Ты пс знаешь! — воскликнул он. — Нет, прекрасно знаешь! — Не знаю, — упорствовала она. — Кто? Флоренс Лимипг? — О, что за вздор! — возмутился он. — Обижаться из-за Флоренс Лиминг! А я не спал всю прошлую ночь и не мог работать целый день, потому что ты не желала со мной разговаривать! Такая девушка, как ты, обижается из-за какой-то Флоренс Лиминг! — Мне кажется, ты окончательно сошел с ума, — сказала она. — Я и не думала обижаться! С чего ты взял, что я обиделась? Ты просто сошел с ума. Ой, осторожно, мое новое жемчужное ожерелье! Подожди минутку, я его сниму. Вот так! НЬЮ-ЙОРК ВЫЗЫВАЕТ ДЕТРОЙТ — Нью-Йорк па проводе, — сказала телефонистка. — Алло! — произнесла девушка в Нью-Йорке. — Алло? — отозвался молодой человек в Детройте. — О, Джек! О, дорогой, так чудесно слышать тебя! Ты не знаешь, как я... — Алло? — Ах, ты меня не слышишь? А я тебя слышу, как будто ты рядом. Сейчас лучше, дорогой? Теперь ты меня слышишь? — С кем вы хотите говорить? — О, Джек! С тобой, с тобой! Это Джип. О, дорогой, пожалуйста, постарайся меня услышать! Это Джип. — Кто? — Джин. Ах, разве ты не узнаешь мой голос? Это Джин, дорогой, Джин. — О, привет! Значит, это ты. Ну, как ты там? — Хорошо. Ой, то есть пет, дорогой. Я... о, просто ужасно! Я больше не могу это выносить. Ты еще не возвращаешься? Пожалуйста, скажи, когда ты вернешься? Ты не знаешь, как без тебя ужасно. Тебя пет так долго, дорогой, а ведь ты сказал, что едешь всего на четы ре-пять дней. Скоро будет уже три недели. Кажется, прошло много лет. О, это так ужасно, дорогой, это просто... 238 НЕВА УП
сеемая тетрадь — Прости, но я не слышу ли одного слова. Ты не могла бы говорить погромче? — Я постараюсь, постараюсь. Так лучше? Теперь слышно? — Да, теперь немного лучше. Не говори так быстро, ладно? Что ты сказала до этого? — Я сказала, что без тебя просто ужасно. Прошло так много времени, дорогой. А от тебя ни слова. Я... о, я чуть с ума не сошла, Джек. И хотя бы одна открытка, или... — Честное слово, у меня ие было свободной секунды. Работал как вол. Боже мой, я совсем замотался. — Да, правда? Прости, дорогой. Я глупая. Но просто... о, это невыносимо — пи одного слова. Я думала — может быть, ты позвонишь, чтобы пожелать мне спокойной ночи. Помнишь — ш шш делал, когда был в отъезде? — Да я собирался много раз, подумал, что тебя, наверно, нет дома. — Я все время дома. Сижу здесь одна. Так... гак мне лучше. Я пе хочу никого видеть. Все спрашивают: «Когда вернется Джек?» и «Что слышно от Джека?», а я боюсь расплакаться прямо при них. Дорогой, ужасно больно, когда спрашивают про тебя и приходится отвечать, что л,.. — Никогда в жизни не видел такой гнусной, такой паршивой связи. Где больно? В чем .дело? — Я сказала, ужасно больно, когда люди задают мне вопросы отебе и приходится отвечать... О, неважно. Неважно. Как ты, дорогой? Расскажи, как у тебя дела, — О, все в порядке. Устал как черт. А у тебя все хороню? — Джек, я... как раз об этом я и хотела тебе сказать. Мне очень плохо. Я просто схожу с ума. О, дорогой, что же мне делать? Что нам делать? О, Джек, дорогой! — Ну как я могу тебя услышать, когда ты вот так бормочешь? Ты не можешь говорить громче? Говори в трубку. -- Я пе могу кричать об этом по телефону! Как ты лс понимаешь! Разве ты ие знаешь, о чем я могу говорить? Не знаешь? Не знаешь? — Это невыносимо. Сначала ты бормочешь, а йотом кричишь. Послушай, это бесполезно. При такой никудышной связи я пе слышу ни слова. Почему бы тебе не написать мне завтра утром письмо? Напиши мне, хороню? II я тебе напишу. Ладно? — Джек, послушай, послушан! Послушай меня! Мне нужно с тобой поговорить. Понимаешь я совсем обезумела. Пожалуйста, дорогой, послушан то, что я говорю. Джек, я... — Минутку. Кто-то стучится в дверь. Входите. Да не орите вы тан! Входите, бездельники. Давайте сбрасывайте пальто и садитесь. Висни в шкафу, лед вон там, в кувшине. Чувствуйте себя нан дома. Представьте себе, что вы в настоящем баре. С вами все. Эй, послушан, гут ко мне ворвались дикие индейцы, и я сам себя «е слышу. Давай-ка нашшш мне завтра письмо. Хорошо? — Напиши письмо! О, Боже, неужели ты думаешь, чтоябыненшшеаладшшым-давно, если бы знала твои адрес? Я не знача даже телефон, пока мне не сказали сегодня в твоем офисе. Я так... — Ах, вот как, они тебе сказали? Мне казалось, что я... Эй, вы там, угомонитесь! Ие видите — я говорю по телефону. Это очень дорогостоящий топок. Послушай» тебе это, наверно, обойдется в миллион долларов. Тебе пе следует так тратиться. — Да какая мне разница? Я умру, если не поговорю с тобой. Говорю тебе, Джек, — я умру. Любимый, в чем дело? Ты не хочешь со мной разговаривать? Скажи мне, в чем дело. Ты,,, ты меня больше пе любишь? Да? Не любишь, Джек? — Черт, ничего пе слышу. Что я «больше не»? — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Джек» послушай, пожалуйста. Когда ты вернешься, дорогой? Ты так мне нужен. Ты мне ужасно нужен. Когда ты вернешься? — В этом-то все дело. Как раз об этом я собирался тебе завтра написать. Послушайте, неужели вы не можете шткнуться хотя бы на минутку? Все хорошо в меру. Алло! Ты меня хорошо слышишь? Видишь ли, обстоятельства складываются так, что, судя но всему, мне придется па некоторое время съездить в Чикаго. Похоже, дело того стоит, и потом, я полагаю, это ненадолго. Похоже, мне придется туда выехать на следующей неделе. — Джек, пет! О, пе делай этого! Ты не можешь так поступить. Ты ие можешь вот так бросить НЕВА 3'98 239
седьмая тетрадь меня одну. Мне нужно тебя увидеть, дорогой, непременно нужно. Ты должен вернуться, или я приеду к тебе. Я не могу это вынести, Джек, не могу! Я... — Послушай, давай-ка мы сейчас попрощаемся. Бесполезно пытаться разобрать, что ты говоришь, когда ты вот так бормочешь, да еще этот адский шум... Эй, вы. когда-нибудь уйметесь? Боже мой, какой-то ужас! Хотите, чтобы, меня вышвырнули из этой квартиры? Ты сейчас ложись и как следует выспись, а завтра я тебе об всем напишу. — Послушай! Джек, не вешай трубку! Помоги мне, дорогой. Скажи что-нибудь, чтобы я смогла сегодня выдержать. Скажи, что ты меня любишь. Ради Бога, скажи, что ты меня все еще любишь! Скажи! Скажи! — Все, я не могу разговаривать. Какой-то ад кромешный. Я напишу тебе завтра утром первым делом. Пока. Спасибо, что позвонила. — Джек! Джек, не вешай трубку. Подожди минутку. Мне нужно с тобой поговорить. Я буду говорить спокойно. Я не буду плакать. Я буду говорить так, чтобы тебе было слышно. Пожалуйста, дорогой, i южалуйста... — Разговор с Детройтом закончен? — спросила телефонистка. — Нет! Нет, пег, пет! Соедините меня с ним, соедините немедленно! Соедините меня с ним Нет, неважно. Теперь уже неважно. Нева... Вступительная статья и перевод с английского Елены ФРАДКИНОЙ ВАЛЕНТИНА Л ЕЛ И НА ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТУПИКИ Своей неразгаданностью, неуловимостью Петербург, как никакой другой город, ставит в тупик всякого, входящего в его пределы. И можно жить, не задумываясь о сущности этого очень странного российского города. Но стоит задаться поисками ответа — одного, другого, — упрешься в мрачную степу без единого проема, уставленную разве что для разнообразия мусорными бачками. Одним из главных свойств Петербурга всегда было его сквозное пространство. Его улицы навылет устремлены к площадям или к просторам Невы. Но как в каждом человеке одновременно уживаются исключающие друг друга черты характера, так Петербург полнится туниками и ловушками, совсем иными, нежели, например, уютные тупички старой Москвы. Если начать размышлять о петербургских тупиках, тотчас представляется его каменное тело, лучистые проспекты, и туп1 же лабиринты дворов, глухих переулков, углов, таинственных переходов из одного пространства в другое. Туник — то же, что парадокс. Но туник — это еще и безвыходность, остановка. Так петербургская улица, упираясь в разведенный мост, напомнит о том, «что пустота и зияние — великолепный товар, что будет, будет разлука, что обманные рычаги управляют громадами и годами». В пространстве Петербурга, сложившемся к концу XIX века, есть все признаки лабиринта — кривизна его рек и каналов, вытекающих и втекающих друг в друга, прямолинейные улицы, как часть все той же уловки, пространственные замки, арки, обелиски, колонны, служащие и схеме лабиринта приманкой скитальцу. Город — дом многоколонный. Залы, храмы, лестниц винт, Двор, дворцами огражденный, Сеть проходов, переходов, Галерей, балконов, сводов, Мир в строеньи: Лабиринт. Всё, чем мы живем поныне, В древнем городе-дворце Расцветало в правде линий, В тайне книг, в узоре чисел; Человек чело там высил Гордо, в лавровом венце! Налсрии Плюсов 240 НЕВА .V98
седьмая тетрадь Лабиринт — ото тоже образец туника, завернутого десятикратным морским узлом. Порочный круг, п который попадает обреченный. Скривленный и замкнутый чуни к может вводить в заблуждение мнимым разнообразием. Но затри века эти схемы затвердели, отпечатались в подсознании. Едва ли не каждый житель нашего города хоть однажды был втянут в самую известную петербургскую формулу тупика: Ночь, улица, фонарь, аптека, Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — Все будет так. Исхода нет. Умрешь — начнешь опять сначала, И повторится все, как встарь: Ночь, ледяная рябь канала, Аптека, улица, фонарь. Александр Блок Петербург обретал тупики и ловушки постепенно. Чем больше он обрастал каменными строениями, чем блистательнее становились его парадные, фасадные улицы и набережные, тем сильнее запутывалось пространство и жизнь изнанки города. Даже строгие и стройные снаружи городские строения таят в себе сверхус- ложпепные пространства. Например, вокзалы (кстати, все петербургские вокзалы тупикового типа), здание Главного штаба, Академия худо- жести... Эти гигантские каменные лабиринты со множеством внутренних дворов, со всеми тупиками и переходами развиваются в городе, который как будто стремится преодолеть простоту ландшафта. Это наводит па мысль, что подобной организацией пространства город противостоял убогости и бедности природного пейзажа. Контраст одного и другого придавал величие и значительность столице. Но, как узлы и огрехи па обратной стороне городской ткани, множились тупики и ловушки. С течением времени они начинали жить собственной своей жизнью, независимой, непредсказуемой. И влияние их па жизнь горожан не меньшее, чем печать великолепных панорам н ансамблей. В самом центре Петербурга расположено здание, ставшее классической формой петербургского лабиринта. Это Михайловский (Инженерный) замок. Оно было выстроено архитектором Бренной для императора Павла 1 па месте старого деревянного Летнего дворца, в котором Павел Петрович родился. Теперь известно, что авторство этого строения, особенно его планировка, во многом принадлежит самому императору. Оно изначально выстроено по принципу лабиринта — со множеством потайных дверей, тупиков, разветвленных ходов, переходов. Замок стал настоящей ловушкой для подозрительного императора. Есть даже утверждение, что если выполнить пространственную модель деревянного Летнего дворца и установить па его бывшее место, а затем наложить па псе модель Михайловского замка так, как он расположен теперь, то комната, где родился Павел Петрович, совпадет в пространстве с комнатой, где он был задушен. Тупик. Замыкание лабиринта. Странников, скитальцев петербургских лабиринтов одним из первых увидел Ф. М. Достоевский. Кто бы они ни были, их, блуждающих но улицам столицы, объединяет «бесцельность» прогулок. Их манит таинственная суета Петербурга, и которой пульсирует подлинное бытие н, может быть, есть выход из тупика одиночества. Так, Раскольпнкова редко мы застаем в его каморке, похожей на шкаф или на сундук. «Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий видео своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими обоями н до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку становилось в ней жутко и все казалось, что вот-вот стукнется головой о потолок». Вглядитесь внимательнее в образ скитальца из романа Достоевского, он вам кого-нибудь напомнит: «Вы выходите из дому — еще держите голову прямо. С двадцати шагов вы уже ее опускаете, руки складываете назад. Вы смотрите и, очевидно, ни перед собой, ни по бокам уже ничего не видите. Наконец, начинаете шевелить губами и разговаривать сами с собой...» Лабиринт исподволь формирует тупиковое сознание. Лаби pi 11 it koi i чается fryi i и ком, Априорно знаючп о таком, Тем ис менее хочется в амбразуре Увидеть золото на лазури, А ниже (речь веду об окне) Волы малахитовые, а не НЕВА 241
седьмая тетрадь Помойку, где пищевые отбросы Клюют вороны, а не альбатросы. Валентин Гуобрецов Это не XIX век, это стихи нашего современника, петербуржца. Оказывается, петербургские туники очень жизнеспособны и многообразны. Не столько тупики улиц, переулков и дворов, как тупики судеб и нравственные туники. Из этого многообразия самыми опасными всегда были тупики идей, все равно — научные или социальные, потому что за эксперимент расплата может оказаться слишком дорогой. Все эти формы тупи кок Петербурга множатся, вырастают один пз другого. Вот лестница петербургского доходного дома... Как часто она становится отрезком лабиринта, ведущего в тупик. Прежде всего, ее верхняя площадка. На чердак вели только черные лестницы. Парадная лестница закапчивалась площадкой. Это и есть туник, обрыв, особенно если за нами погоня. А как реально подступает чувство тупика, когда поднимаешься по знакомой лестнице, находишь дверь, номер, звонок... по тебе не открывают и говорят из-за двери, что тех, кого ты ищешь, здесь нет, уехали п где они — неизвестно. Лестница может привести в туник п в том случае, если дверь вдруг откроется. Об этом писал в своих воспоминаниях о жизни в Петербурге в 20-е годы поэт Георгий Иванов. Тогда «бывшие жители бывшего Петербурга», как кто- то назвал граждан Северной Коммуны, стали потихоньку приспосабливаться к условиям повой жизни. Любая частная деятельность была запрещена, ио, несмотря на все стеснения и запреты, в городе появились тайные папиросные и тайные книжные лавки, конспиративные парикмахерские и столовые. Автор воспоминаний приходил обедать в одну из таких столовых на Николаевскую улицу — ныне улица Марата. «Я завернул па Николаевскую и поднялся па второй этаж... Сколько раз безо всякой опаски я всходил по этой лестнице и дергал за нос какого-то бронзового сфинкса у дверей Полины. Дергал уверенно и самонадеянно, зная, что дверь сейчас же откроется, приятно пахнёт теплом н кухней и плутоватая, заплывшая жиром физиономия Полины улыбнется сквозь стеклянное окошечко в степе. И на этот раз я взбежал по лестнице так же быстро, как и всегда, н так же занес руку, чтобы дернуть за нос бронзового сфинкса. Занес, ио не дернул. Рука моя, неожиданно для меня самого, точно одеревенела в воздухе. Приятное настроение, с которым я шел обедать, вдруг улетучилось, легкость, с которой я взбежал по лестнице, — пропала. Чувство гнета, тяжести, беспокойства распространялось от этой акку- ратно пал прокат i пой двери. Еще секунда, и я, круто повернувшись, сбежал бы вниз, махнув рукой па завтрак. Я не позвонил и не постучал. Под йогами был хотя и облезлый, но все же ковер, так что шаги мои вряд ли были слышны в квартире. Явления такого рода, должно быть, имеют научное название п объяснение. Мозговой телеграф? Телепатия? Я не знаю. Не сродство душ, во всяком случае. Я почувствовал нечто за дверьми гостеприимной Полины. Это „нечто" к свою очередь почувствовало меня. Дверь распахнулась. Солдат в чекистской форме оглядел меня с ног до головы почти дружелюбно и посторонился. — Заходите, заходите, гражданин, — сказал он мягко. Есть приглашения, от которых не отказываются». Символ лестницы, ведущей в тупик, присутствует в романе Достоевского «Преступление и наказание». По многу раз поднимался по лестнице своего дома Раскольников, преодолевая па самом верху последние тринадцать ступенек. «Эта крутая лестница, словно путь па Голгофу». Отупляющее однообразие дней-ступеней. Но лестнице он идет к двери процентщицы и самые страшные мгновения переживает у порога убитой им старухи. А вот все та же петербургская лестница в преломлении чувств нашего современника, когда тупиком становится дверь собственного дома: Коснувшись дерева, пошел в свое гнездо. Лифт не работал. Лестничное эхо, Столь благодарное за всякий звук простой, За невзначай подаренное слово, Трудилось кропотливо над шагами, Столь поздними. По клеткам этажей Летали голуби. Их крыльев я не слышал, И, впрочем, свет зажегся не везде. А впрочем — был бы свет в моем гнезде, — 242 НЕВА 3*98
седьмая тетрадь JOu за окном рассеивает мрак Недалеко, но виден издалека... Взойдя па свой этаж, я видел, как Сгустилась тьма в расщелине пролета. Я закурил под дверью. Тишина "Была прозрачна: голоса за дверью, Мешаясь с голосами за окном, Перекликались— внутренний и внешний. II фон струился музыки небрежной (Должнобыть, радио). Потом все эти звуки Угасли постепенно, чувства все, следовав «материю», вернулись ;С единым ощущеньем: пустоты. И было слышно, как из-за черты Охвата чувств вздохнула нимфа Эхо. Алексей Давыденков Несмотря па цветы и высокие кроны старых Деревьев, петербургские кладбища в каком-то смысле тоже являются тупиками. Особенно Александро-Невекой лавры, где мо- 1лы п надгробные памятники стеснены, толкут- крошечиом участке земли, едва ли не упи- :сь в каменную огра;гу. |Вот здесь кончалось все: обеды у Допопа, Интриги i! чипы, балет, текущий счет... На ветхом цоколе — дворянскш! корона И ржавый апгелок сухие слезы льет. Лила Ахматова Пространственные петербургские тупики — городские образы. Они материальны, имс- jioti> каменную, металлическую, стеклянную... Гораздо сложнее проследить туник в в суп кипениях людей, наконец, в душе горожанина. Такие тупики невидимы, по их зпа- ггельно больше, чем тупиковых улиц в Петербурге. Зачем, не знаю, номер телефона твержу: немюзвопю, бессонный, не разбужу. — Не потому, что я тебя жалею, а потому, что будет тяжелее, чем одному. Глеб Семенов нкв.- 243
сеемая тетрадь Эти тайные «тупики» души тем не менее всегда были связаны с Петербургом. Когда в трактире пьяным Мармеладов говорит: «Понимаете ли, понимаете ли вы, что значит, когда уже некуда больше идти?» — то ого не трактир — тупик, ото в тупик зашла судьба человека. Статистические данные конца прошлого века выводят прямую зависимость между повышением цепы на хлеб п возрастанием числа самоубийств в Петербурге. Что касается мотивов, то сведения официальной статистики недостаточны. Болезнь, пьянство, бедность, расстройство дел, долги, любовь, ревность, семейные раздоры, боязнь суда — вот малая толика причин самоубийств, которые называет изучавший их в Петербурге в 80-е годы прошлого века док- гор Пономарев. Интересно, что, но его сведениям, мотивы самоубийства у женщин более возвышенны, великодушны, носят больший отпечаток высокой нравственности, чем у мужчин. «Женщины крайне редко употребляют холодное или огнестрельное оружие; но большей части они пли бросаются в воду, или удушаются угольным газом». О «тупике», в который зашла жизнь известного петербургского поота и писателя Федора Сологуба, писал в своих воспоминаниях Георгий Иванов. «Однажды, в минуту откровенности, Сологуб признался (в разговоре с Блоком). — Хотел бы дневник вести. Настоящий дневник, для себя. Но не могу, боюсь. О самом главном — не могу. — О самом главном? — Да. О страхе перед жизнью. Жена Сологуба, Анастасия Чеботаревская, была очень беспокойная. Беспокоилась но важному, беспокоилась по пустякам. Разницы не замечала. В 1921 году, после долгих хлопот, казалось, что сбудется то, о чем она мечтала, о чем рассказывала, блестя широко раскрытыми глазами, па улице, палекцли, в хлебной очереди, — отъезд за границу. „Вырваться из ада" — на ото последние месяцы се жизни были направлены все силы души, все ее „беспокойство". То, что ад в пей самой и никакой Париж с „белыми булками и портвейном для Федора Кузьмича" ничего не изменит, — не понимала. Но, может быть, поняла вдруг, ('разу, в тот вечер, когда она без шляпы выбежала на дождь и холод, точно ее кто-то позвал? Сологуба не было дома. Выбежала на дождь без шляпы, потому что вдруг со страшной силой прорвалась мучившая ее всю жизнь тревога. Какой-то матрос видел, как бросилась в Неву с Николаевского моста, в том месте, где часовня, какая-то женщина. Тело не искали. Кому было охота шарить в ледяной воде? Да и спустя несколько дней стала Нева. . Кнаспшсип Чебоптршнчмн (IIIVIII) Чеботаревская за мгновение до смерти все еще „не знала". И Сологуб с того осеннего вечера до весны, когда лед пошел п тело его жены нашли, —тоже „не знал" Он не изменил ничего в распорядке своей жизни. В хорошую погоду выходил гулять — по Девятой линии на Неву, до часовни у Николаевского моста, и потом по солнечной стороне обратно. Вечером под зеленой лампой писал стихи пли переводы для „Всемирной литературы". Когда его навещали, ои принимал гостей все с той же холодной любезностью, как всегда. Иногда и разговоре — вскользь упоминал о Чеботаревской таким топом, точно она ушла ненадолго из дому... На столе аккуратно разложены книжки и рукопи- 244 HEI
седьмая тетрадь си. Туг же вязанье Анастасии Николаевны. Одна спица воткнута в шерсть, другая лежит в стороне. Так она оставила его в „тот всчср'\ Когда кто-нибудь во время обеда удивлялся липшему прибору, камеино-любезный Сологуб пояснял: „Этот прибор для Анастасии Николаевны". А весной, когда тело Чеботарсвской нашли, Сологуб заперся у себя в квартире, никуда не выходил, никого не принимал. Иногда его служанка приходила во „Всемирную литературу" за деньгами или в Публичную библиотеку за книгами. Удивляло всех, что книги, которые брал Сологуб, были все по высшей математике. Нагом он стал появляться в городе, стал принимать. Об Анастасии Николаевне, как о живой, не говорил больше и второй прибор на стол не ставил. Зачем ему были математические книги, узнали позже. Оказывается, он пытался при помощи математических выкладок проверить, есть ли загробная жизнь. Когда его спросили, и что — проверили? — Сологуб „камепно" улыбнулся. — Да. Загробная жизнь существует. И я снова встречусь с Анастасией Николаевной». Он умер в нищете и безвестности в 1927 году. Спустя десятилетия город достиг своего тупикового пика. Он стал ловушкой для миллионов горожан. Какого пи покажется странным, Ленинградская блокада в нравственном смысле была выходом из тупика. Тупик, обрыв — всегда предполагает выход или безвыходность положения. Во дворе-колодце мы устремляем взгляд к небу. В тюрьмах были написаны романы и сделаны изобретения. Мужество ленинградцев в блокаду было таким выходом по сравнению с безысходностью репрессий 30-х годов. Тот, кто прошел лабиринт, становится победителем. Преодоление болезни, слабости, трусости... Эти выходы из тупика остаются в частной жизни, они не публичны. Что касается отношений Петербурга со своими горожанами, то в каком-то смысле каждый житель преодолевает в себе Петербург. Мандельштам писал в «Египетской марке» о своем герое: «Он думал, что Петербург — его детская болезнь п что стоит лишь очухаться, очнуться — и наваждение рассыплется: он выздоровеет, ctl- нст, как все люди; пожалуй, женится даже...» Навечно связанный с Петербургом, последний год жизни Пушкина стал трагическим тупиком. Безвыходность положения, в котором поэт оказался в 1836 году, была не только в интригах Дантеса. Цензурные преследования, финансовые трудности, невозможность ни расстаться с Петербургом, ни работать, оставаясь в нем. Дуэль явилась выходом из туника оскорбления жизни поэта. Если бы он жил в тот год не в Петербурге... Теперь в городе есть два места, где чувство тупика не исчезает со временем, а в зимние январские дни воскресает совсем отчетливо. Это квартира на набережной Мойки, где каждый шаг — движение к смерти, п обелиск на Черной речке. На всяком явлении всегда лежит печать времени. Тупики нынешней нашей жизни в чем- то повторяют прошлые п в чем-то предопределяют будущие. Больницы, тюрьмы, дома умалишенных, просто дома, и углы, и вокзалы, и стадионы... Предательство, преступление, одиночество... Над всей пашей жизнью нависает Петербург. Он загоняет в ловушку, п он же таит в себе выход. Он требует усилия, творчества, мужества пли смирения. Но как бы мы ни устремлялись в свое будущее или даже прочь от этого города, Петербург непостижимым образом возвращает пас на тайный свой круг. И всякий, входящий в его пределы, однажды поймает себя на том, что уже был здесь однажды, шел этим проспектом, стоял перед каменной стеной. Но только он это был или кто-то другой? К руг зам ы кается. Ту 11 и к. ...Прожив здесь жизнь, сберуи страх, и опыт И вяло прислоню их к двери бытия. ...Но как изъять громоподобный топот, Который слышал-то Евгений, а не я... Иль грежу я, и сои мой вовсе зряшный. Толкни тогда. Щипни меня. Ударь. Но — в миг один — у Иванова, на Пряжке, Везде: Аптека. Улица. Фонарь. Вячеслав Васильев И с 11 ол ь:ю на 11 ы м ато р и ал ы I Y*o p г и я И ва нова, Осипа Мандельштама, Воры Серковой. IE1 245
седьмая тетрадь ВАЛЕРИЯ УГЛЕВА ХРИСТИАНСКИЕ ПРОРОКИ, БИБЛЕЙСКИЕ ГЕРОИ В РАБОТАХ ЧЕШСКОГО СКУЛЬПТОРА Владимир Матоушек, скульптор, законник в 1976 году Высшую школ у-студию рисования и живописи в Брно, посвятил себя созданию деревянной скульптуры. За 20 лет творчества создал около 50 скульптур, большинство которых находится в частных собраниях в Чехии, Бельгии, Австрии. Некоторые из его работ были приобретены церковью в Чехии. На выставке «Деревянная скульптура», проходившей во дворце Бслоссльских-Бслозсрскнх в Санкт-Петербурге, было представлено 19 скульптур Владимира Матоушека и несколько витражей работы чешского мастера Бронислава Захарле. В трех просторных залах дворца Белосельскнх-Бслозерских на неделю поселились прекрасные деревянные скульптуры Владимира Матоушека. В подзаголовке названия выставки значится. «Фрагменты из истории иудаизма и христианства» Выставка поражает с первого взгляда: мощные, чуть ли не в полный рост фигуры пророков и героев, выполненные в современной манере (выразительные резкие линии, крупные объемы). Эмоциональная глубина созданных образов захватывает. ...«Давид» перед поединком, в его по-юношески тонкой фигуре сила и вызов. «Апостол Павел». В его позе, в напряженно сжатых руках, в опущенной голове — сумрачное* отрешение от земной суеты «Пророк» — эмоциональный подъем, открытость миру,'людям... Владимира Матоушека накануне открытия выстави* и я застала в залах дворца за работой: устанавливались скульптуры, развешивались витражи, мастер готовился и* приему гостей. Оторвавшись от своего дела, он согласился рассказать о выставке, своих работах, о себе ВОПРОС!. Господин Матоушек, считаете ли вы, что деревянная скульптура интересна современному человеку, есть ли будущее у этого вида искусства? ОТВЕТ. Я думаю, что интерес к деревянной скульптуре возрождается в паше время. Возможно, потому, что калим и» и металл «тали слишком привычны. У дерева есть важное достоинство и преимущество по сравнению с камнем, оно сохраняет в себе жизнь и тепло... Люди ценят дерево Кроме того, деревянная скульптура традпцпопиа для Че- /-./<„• шттощ,;,, о пцаиыш: хш| В Фтю «ска, когда no isceii Чехии строилось Н.кп. MciiHi.i.i много собореш, обратились к дерену как к Штерна- 246 HFBA
седьмая тетрадь лу, из которого создавались фигуры снятых, про- рокои (камня не хватало). Тогда же появилась особая техника обработки дерена п его раскраски, которая позволила деревянным скульптурам сохраниться па века. И сейчас скульптура » стиле барокко, готики украшает наши соборы. ВОПРОС. Христианские, библейские образы и сюжеты в вашем искусстве, по-видимому, неслучайны? Вы верующий? ОТВЕТ. Да. Хотя к вере я шел непростым путем. Как и большинство людей моего возраста, я был атеистом до 25 лет. Потом увлекся восточной философией, изучал восточные религии и, наконец,, пришел к христианству. По моему мнению, христианство — это внутреннее состояние человека, состояние гармонии с миром, с самим собой, с другими людьми. Искусство на эмоциональном уровне способно очень сильно влиять па человека, формировать его мироощущение. В средние иска хорошо :>то понимали. Скульптура барокко, Лпоспю.! llaaci. li.ieit Поклонение Троица (фрагмент). 1>/><>п:ш готики, украшавшая соборы, эмоционально глубоко затрагивала человека. Я ;гумаю, что современный человек не менее нуждается в христианстве, чем люди в прошлом, и что современное искусство способно эмоционально так же сильно воздействовать на человека, как в прежние века готика или барокко. Мои скульптуры, мое искусство — это связь между мной и другими людьми, это как бы мост между ними и мной. ВОПРОС. Среди ваших работ встречается изображение рук: две сомкнутые вместе ладони пли изображение множества рук, как на этом панно, черен которое как бы проходит трещина. Что это символизирует? ОТВЕТ. Руки человека так же выразительны, как его лицо, они многое говорят о человеке, его ха[)актере, cm отношении к миру. «Трещина», прохо/цпцая через панно, па котором изображены руки, — это тот раздел, та пропасть, которая отделяет современного человека от бога... ВОПРОС. С каким деревом вам легче всего работать? У вас есть любимое дерево? ОТВЕТ. Я работаю со всеми породами НЕВА УП 247
седамая тетрада деревьев: кленом, вязом, орехом, красным деревом. Я люблю липу. С пей хорошо работать, она податлива как материал. Кроме того, она хорошо пахнет (вы, наверно, замечали?), и очень люблю липовый чай. ВОПРОС. Как вы выбираете нужное вам дерево, как решаете, что оно подходит для образа, который вы задумали? ОТВЕТ. Чаще всего это случай. Например, кусок дерева, из которого сделай «Апостол Павел», попал ко мне так. Во дворе больницы в Брно срубили старый клен, я тоже принимал в рубке участие. Принес большой кусок дерева к себе п долгое время не знал, что с ним делать. А потом понял, что хочу сделать «Апостола Павла»... ВОПРОС. Сколько времен и вы работаете над скульптурой? ОТВЕТ. Очень долго. Сначала я делаю рисунок, потом гипсовый образец и только затем начинаю работать с деревом. Не закончив работу, я обычно откладываю ее па месяц-два, иногда па полгода. Только потом возвращаюсь к ней и заканчиваю, когда уверен, что нашел то, что хотел. ВОПРОС. Ваша любимая работа из тех, что представлены на выставке? ОТВЕТ. Все любимые. Как дети. Может быть, чуть больше люблю «Пророка». ВОПРОС. Кажется, что вашим скульптурам тесно в запах, что им нужен воздух, простор. Где бы вы хотели, чтобы ваши работы были размещены? ОТВЕТ. Это не имеет для меня значения. Главное, чтоб пх видели. Например, «Распятие» находится в церкви небольшого чешского городка, а «Поклонение Троице» — в частном парке в Бельгии. Многие в частных собраниях коллекционеров, и пх владельцы могут размещать, где хотят. ВОПРОС. Господи" Матоушек, вы себя чувствуете в большей степени городским жителем или предпочитали бы жить вдали от города, ближе к природе? ОТВЕТ. Я со своей семьей, с женой и моими семью детьми, живу в собственном доме в Брно, наверное, я городской житель. Но деревня манит, и я бы хотел когда-нибудь поселиться там, когда будет побольше средств... ВОПРОС. Вы побывали во многих европейских столицах, городах. Какой город кажется вам привлекательнее? ОТВЕТ. Наверное, я должен сказать — Петербург, так как я сейчас здесь? КОРР. Я имела в виду и такие города, как Прага, Париж... ОТВЕТ. Все-таки Петербург. Он необыкновенно красив, я покорён. Правда, мало что успел увидеть, а хочется увидеть все, особенно музеи. Я надеюсь приехать сюда еще не раз. СВЕТЛАНА БЕЛЯЕВА U МОИ ОТЕЦ - ФАНТАСТ БЕЛЯЕВ В 1932 году наша семья переехала из Ле- точеными ножками. А на нем — как его при- нинграда к Детское Село. Поселились мы падлежность — старинная пишущая машинка па улице Жуковского, в деревянном двух- «Ремингтон» с закрытым шрифтом, .тгажном доме. Наша семья, состоящая Те, кто поселился в Пушкине после войны, из четырех человек: моего отца, мамы, бабушки наверное, не знают улицы Жуковского: се боль- II меня, занимала на втором этаже в коммуналь- ше пет. От нее осталось всего два или три дома, пой квартире две светлые комнаты. Одна пз Находилась же она совсем близко от вокзала, них, угловая, — с двумя окнами, между которы- Для того, чтобы попасть на нее, надо было со- ми стоял папин приземистый письменный стол с всем немного пройти вдоль железной дороги в 248 НЕ
седьмая тетрадь сторону Павловска и свернуть направо или пройти через небольшую рощу, которая кончалась возле нашего дома. Мой отец с самой молодости страдал туберкулезом позвоночника. Время от времени болезнь обострялась, и он па долгие месяцы становился лежачим. В этом отношении время, прожитое в Детском Селе, было для отца благоприятным — здесь все три года отец был ходячим. Сам ездил по редакциям и издательствам, сам печатал на пишущей машинке. Позже мне уже не приходилось видеть его таким бодрым и деятельным. Однако не столь удачными были его литературные дела. В те годы во всем, в том числе и в литературе, все еще шла перестройка со старых порядков и законов на новые. Многое подвергалось сомнению и критике. Высказывалось даже такое суждение, что фантастика чужда социалистическому строю, ибо она уводит читателя от действительности. Сыграло свою роль и то, что на должностях редакторов оказалось много случайных людей. Главным, сами не сказать — единственным, требованием к любому руководящему работнику была его идеологическая зрелость. Остальное должно «приложиться». В те же годы стали исчезать с книжных прилавков сказки — их тоже отнесли к разряду вредной информации. В редакциях отцу пе раз предлагали заняться более полезной литературой. Например, писать о развитии колхозов. Отец отказывался, мотивируя ,тго тем, что не знаком с сельской жизнью. Творческих командировок на две-три недели отец пе признавал, справедливо полагая, что «набеги» и «наезды» на деревню пе могут дать полного представления о сельской жизни. И кроме того, его призванием была научная фантастика, и ее как-то трудно было связать с деревней. «Добил» отца редактор, который, возвращая ему рукопись, сказал: — Нам пе нужны фашпшишесние романы, эти сказки о рыбаке и рыбке! И вот настал момент, когда у отца пе приняли ни одной рукописи и он был вынужден срочно искать средства для существования. Тем более что у пего было трое иждивенцев. Отец завербовался и в качестве юрисконсульта уехал в Мурманск. Эта поездка так и осталась для пас загадкой. Почему он, имея диплом юриста, не устроился ни в одну из юридических консультации или судов Ленинграда? Я думаю, что единственной причиной его поездки был интерес к новым местам. Поэтому, «освоив» Мурманск, он очень скоро, пе проработав там и года, вернулся. anw.ih Л. Р. Пешее. 19,45 г. (ЦГЛКФФД) Кроме любви к путешествиям, отец питал какую-то непонятную страсть к переездам из одного города в другой. Прожив на одном месте 2—3 года, он начинал изнывать и, найдя уважительную причину для переезда, менял если не город, то квартиру. В 1935 году отец получил от Союза писателей две комнаты в бывшей квартире писателя Бориса Житкова на Петроградской стороне. А в НЕВА з'П 249
1938-м мы шюпь вернулись в Детское Село, к этому времени переименованное и город Пушкин. За свои 12 лет я жила с отцом дважды в Ленинграде, дважды в Детском Селе и один раз в Киеве! Почти все три года, которые мы прожили в Ленинграде, отец был «закован» в тис п в Пушкин вернулся полулежачим больным. Вставал только для того, чтобы умыться п поесть. В таком положении его застала воина. Однако он был оптимистом и жаждал деятельности. В книге Бориса Ляпунова «Александр Беляев» (СП, Москва, 1967) читаем па 16-ii странице: «В июле 1941 гада Беляев прислал Всеволоду Борисовичу Азарову, который был уже на фронте, открытку. В ней он сожалел, что не связан с военной печатью, и просил помочь ему: он хотел служить словом делу победы. II Беляев выступал в прессе с антифашистскими материала*!!!»... И вот, 45 лет спустя, разбирая свой фронтовой архив, Всеволод Борисович Азаров обнаружил ответное письмо моего отца, написанное им 15 июля 1941 года. Привожу ело полностью, с комментариями Вс. Азарова. «Дорогой Всеволод Борисович! Благодарю за письмо. Поблагодарите и Вашу жену, которая уведомила меня о Вас. О темах, о которых Вы пишете, я по;гумал в первую очередь и написал такой рассказ „Черная смерть", — подготовка фашистскими учеными (неудавшейся) бактериологической воины. Послал в газету „Красная звезда" — вернули. Послал в „Лениш рад" (журнал. — Вс. Л.) — вернули под ггсм предлогом, что „Ленинград" будет теперь выходить раз в месяц при том же объеме. Но ведь если бы подошло, это не мотив. Кетлинская писала мне, что для бюро оборонной печати при СС11 нужны „зарисовки", „портреты героев" и т. д. Но пока я не могу это делать. Я пришел к выводу, что сейчас научная фантастика пока не ко времени, не звучит: внимание поглощено не тем, что может быть, а тем, что есть. Возможно, что немного позже научная фантастика и пойдет. Дума.'! о темах из эпохи Отечественной войны 1812 года, по не хватает материала, да и с „историками" (очевидно, имеются в виду писатели, пишущие на исторические темы. — Вс. Л.) мне не тягаться. Никогда не сетовал па свою инвалидность, а теперь — досадно. Вот, Ю. Гусев, моих лет, 250 НЕВА 5'98 еще в народное ополчение записался. Дочь все лежит. Вчера хоть удалось положить гипс па ногу. Бабушка (теща) совсем плоха, — сердечные припадки от жары, духоты да и забот. Но надеюсь, что все направится. Только бы мне скорее найти свою линию. Хоть писать трудно: жара п на меня .действует расслабляюще, да и много времени приходится отдавать дочери. Крепко жму руку. А. Беляев». Капалось бы, черен столько лет после смерти отца невозможно найти каких-либо сведений о нем или о его семье. Но, оказывается, это не так. Находятся люди, интересующиеся писателем Беляевым. Они обращаются к различным архивам и отыскивают интересные документы. Так, в 8-м номере смоленской газеты «Рабочий путь» от 10 января 1987 года была опубликована статья «Усадьба Беляевых в Смоленске». Автору этой статьи — врачу-кардиологу, а также внештатному экскурсоводу Смоленского бюро путешествии и экскурсий А. Гурзову — удалось найти в Смоленском областном архиве документы па постройку дома и флигеля в усадьбе родителем'» отца. Там же находятся выполненные архитектором А. Шебловппскпм чертежи и разрешение губернского архитектора Добролюбова па постройку дома. Документы эти дают возможность более точно определить место нахождения бывшей усадьбы Беляевых. А в 1992 году мне прислали из Смоленска очерк Михаила Левитина «Под кличкой „Живой"». Оказывается, под этой кличкой проходил в секретных отчетах жандармерии писатель-фантаст А. Беляев (журнал «Край Смоленский», 1992, .No 1). Эта информация буквально потрясла меня. Из рассказов отца я знала довольно хорошо о его детстве п юности. О путешествиях в Италию и Францию. Знала, что в молодости до болезни — костного туберкулеза позвоночника — отец увлекался верховой ездой, плавал, хорошо играл в теннис. Кстати, кое- кто из смоленской интеллигенции осуждал увлечен не теин псом, считая, что присяжному поверенному это не к лицу! Как-то нам стало известно, что в 1905 году отец был на баррикадах в числе студентов. Нас с мамой это очень удивило, так как отец никогда пп словом не обмолвился об этом. А уж представить себе отца в роли поднадзорного, связанного с группой эсе-
седьмая тетрадь ров... Но это было. Приведу несколько выдержек из очерка Михаила Левитина: «В архивных делах так называемой наблюдательной части губернского жандармского управления я увидел документы, в которых наряду с другими подозреваемыми фамилия нашего земляка, известного в советское время писателя-фантаста А. Р. Беляева. В связи с чем понадобилось следить жандармам за начинающим юристом и журналистом, членом Смоленской ученой архивной комиссии? На этот вопрос отвечает сообщение под грифом „Совершенно секретно" от 24 октября 1909 года за Nq 727 начальника губернского жандармского управления в Московское охранное отделение... ...2 ноября 1909 года за № 746 жандармский полковник дает письменное распоряжение. Там, в частности, говорится: „Произнести самый тщательный обыск... у Короли па, Нод- вицкого, Беляева и Кельма..." 4-го ноября 1909 года за .Nq 755 и тем же грифом в Москву отправлена еще одна депеша. „Дополнительно к записке от 24 октября за № 727 сообщаю, что при ликвидации, произведенной в ночь со 2-го на 3-е ноября, обысканы: сын члена, городской управы Вла- димир Ачексаид/ювич Корелин, сын ветеринарного врача, осужденный судебной палатой за политическое преступление, Виктор Владимирович Подвицкий, помощник присяжного поверенного Александр Романович Беляев и прусский подданный Гуго-Эмиль Кельм, причем, кроме Корелина, ничего предосудительного не найдено, а у Корелина обнаружено несколько брошюр и переписка, доказывающая, что он не прекращает деятельности, дающей полное основание установить его политическую неблагонадежность "»... ...А что же Беляев? Случайно ли он попал в список неблагонадежных? Еще учась в Ярославском юридическом Демидовском лицее, он был, по его собственным воспоминаниям, участником московских студенческих волнений первой русской революции. Не имею понятия, о каких воспоминаниях отца идет речь. Ни моя мама, пи я никогда их не видели. «Можно с полной уверенностью сказать: охранка ничего зря не делала. Это подтвердили другие документы. Общение подозреваемых в принадлежности к партии эсеров лиц оказалось неслучайным. Во- первых, двое из них, В. В. Подвицкий и А. Р. Беляев, почти одногодки, жившие с детства в одном городе, запим&чись журналистикой, впоследствии стали сотрудниками либерального, сочувствующего эсерам „Смоленского вестника". Беляев в 1913—1915 годах работа.'! секретарем редакции этой газеты, иногда подписывая очередной помер за редактора. Напоминаю, что сегодня на здании по Б. Советской улице в Смоленске, там, где была редакция, установлена в его честь мемориальная доска. Одна из улиц города к 100-летию сю дня рождения писателя названа именем Беляева. В. В. Подвпцкий, входивший в группу Корелина, стал членом ЦК партии эсеров. Коре- лин тоже из Смоленска». ...Уже эти факты говорят о самых тесных связях Беляева с участниками революционного движения в пашем крае... ...Разысканные материалы показываю!1 прямую связь Беляева в 1909 году с группой эсеров под руководством Корелппа, получившего у жандармов кличку «Кодетский». Клички эти не давались просто так. Ими подчеркивалась какая- то отличительная черта характера пли внешнего облика пли указывалось место проживания. Так, учащийся Смоленского реального училища, ставший впоследствии известным писателем, И. С. Соколов-Ми китов в эти же годы за высокий рост и статность назывался в охранке «Стройным». Беляеву дали кличку «Живой». ...Сведения, подтверждающие принадлежность Беляева к группе Корелппа, находятся в жандармском деле, озаглавленном «Дневник наружного наблюдения и сводки iro Смоленской организации партии социалистов-революционеров». Оно начато 30 декабря 1908 года и окончено 19 января 1910 года... Как объяснить, что на этом деятельность отца закончилась? Разочаровался ли он в революционных идеях, пли революция была для пего только очередным увлечением, как музыка, театр, живопись?1 Трудно сказать. Друг его детства и юности Николаи Павлович Высоцкий рассказывал, что отец всегда был увлекающейся натурой. К сожалению, тех, кто мог бы что-то обьяс- нить, тоже как и отца, уже ист в живых... 1 Или, скорое всего, увлечение литературой? (Прим. автора) УП 251
седьмая тетрадь ФАНИ ВЯЗЬМЕНСКАЯ Да, дни мои уже в остатке. С хворобой мне не совладать. И в цифре века три девятки, Друзья мои, мне не видать... Так написал поэт Марк Гордон за две недели до своей кончины. Его не стало 16 сентября 1997 года. Он прожил интересную и достойную жизнь. Отметил 7 ноября 1996 года свой 85-летпий юбилей. В детстве и юности он получил отличное образование. Знал латынь, французский, немецким и английский языки. В 1938 году он окончил 2-й Ленинградский медицинский институт и, будучи врачом, провел на фронте всю финскую кампанию и Великую Отечественную воину. Долго потом еще оставался военным врачом. Однако еще в юности увлекся поэзией, особенно поэтами «серебряного» века. Начал сам писать стихи, побыл более известен своими переводами, которые часто публиковались. Первый сборник своих стихов «Шар железный» Марк Гордон смог издать только в 1993 году. Осталось много неопубликованных рукописей в прозе и стихах. Интересны и исследовательские работы, которые еще, может быть, наймут своего читателя и ценителя. АРМАГЕДДОН1 Сонет Да, он уже идет, Армагеддон! И рядом скачут всадника четыре, В туманном Альбионе и в Алжире, В Нигерии, где воздух раскален. Нет больше правых! Каждый осужден, Повсюду смерть. Стрельба в безумном тире. На улицах, па площадях, в квартире, В машине, взявшей только что разгон. Струится кровь па площадях базарных. Лязг, топот, грохот армий регулярных. Ты крова ищешь, бедный человек? Меж тем незримый, тихий всадник пятый, В отчаянье повергший век двадцатый, — С11ИД-ЭЙДС въезжает в двадцать первый век. 1 Лрмаге;1дои — по христианской религии место бит- иы на исходе времени, в которой будут участвовать цари всей ле.\ыи обитаемом. Гордон Мари Захарович 252 НЕВА 3*98
седьмая тетрадь ПРВДЗШМЕНОВАНИЕ Вдова Марна Захаровича Гордона, человека большой эрудиции и при этом необычайной скромности, Фани Вязьменская, преподнесла мне книгу стихов покойного «Шар железный». Фани Вязьменская рассказала: покойный собирался в <<Певу>> и приготовил для «Седьмой тетради» несколько материалов, в том числе и переводы из Теофиля Гопгье, а Го/пье с легкой руки Гордона мы печатали, когда еще «Седьмая тетрадь» делала первые шаги, печатали мы и переведенные Гордоном стихи Виктора Гюго, эссе Александра Дюма, рассказ Марка Твена и кое-что еще — и все это совсем было не известно российскому читателю. По натуре вдумчивый книжник, он и свои изящные стихи и сонеты создавал, глядя на мир сквозь призму книжного знания. Кто скажет, что это плохо? Я сказал, что Гордон был человеком скромным. Да нет же! Он был застенчивым. Он всего лишь предлагал что-то напечатать и никогда не настаивал, и тем более не хватал за горло и на горло не брал, как иные авторы. Интеллигент! Да. Но я назвал этот отрывок «Предзнаменование». Так оно и есть. Как говорится в одном из стихотворений сборника «Шар железный»: События бывают схожи, Похож и сал1 их поворот, Герои сходные — и все же Иным окажется исход. Под Богом ходим. Анат. ПЕТРОВ Прочитав недавно маленькую новеллу Е. Вощипипой «История одного стихотворения, пли Мир тесен» («Нева», 1997, № 11, с. 237), я не сразу понял, о ком идет в пей речь, так как персонажи зашифрованы. Но постепенно разобрался. Сюжет сам но себе поразительный по ситуации, по тому удивительному стечению обстоятельств, обусловивших встречу персонажей и неожиданную судьбу стихотворения, через 37 лет достигшего адресата! Все это очень интересно. Но зачем автору понадобилась шифровка? Не в такое время мы живем, чтобы умалчивать имена пострадавших в тс страшные времена. Всякий рассказ выигрывает в яркости впечатления и усиливает интерес читателей, если персонажи рассказа им знакомы. Кому из петербуржцев не интересно узнать о горькой судьбе такого яркого, талантливого человека, каким был Лев Львович Раков (Л. Л. Р-в), работавший в свое время ученым секретарем Эрмитажа, доцентом кафедры классической филологии Университета, после войны создавший прекрасный Музей обороны Ленинграда (конечно, невосстановимый), затем директор Публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина и, наконец, один из авторов с успехом шедшего в театре А. П. Акимова спектакля «Опаснее врага»? Как было не назвать книгу, написанную Л. Л. Раковым и Д. Л. Андреевым в тюрьме, презабавную пародийную энциклопедию «Новейший 11лу- тарх» с иллюстрациями Льва Львовича, к счастью, недавно изданную в Москве? Тем более что автор стихотворения в письме рассказывает, как они писали ее в камере и радовали всех узников веселым смехом. Хватило ли бы им юмора на 25 лет?! Едва ли. Уж не говоря о том, что всякие сведения об известном писателе Д. Л. Андрееве (единственно названном открыто) не могут не интересовать петербуржцев. А почему не назвать было имени адресата 253
седьмая тетрадь стихотворения — «маленькую дочь друга» (к счастью, не разлученную, как многие дети репрессированных, с матерью), которая стала талантливым искусствоведом и всю жизнь работает в Эрмитаже, — Анастасию Львовну Ракову? И, наконец, почему не назвать тех дам, которые стали связующими между автором письма и адресатом? Как стало мне известно, это прекрасные переводчицы литературы как с немецкого, так и на немецкий Маргарита Георгиевна Арсеньева и, увы, недавно скончавшаяся Елизавета Альбертовна Данциг, обе бывшие преподавательницы кафедры немецкой филологии нашего Университета. Вадим Дмитриевич ПОПОВ От редакции. По совету В. Д. Попова публикуем перевод последних двух абзацев письма автора стихотворе! шя. <<Я ничего здесь (в стихотворении. — Ред.) не изменил, хотя сегодня я, пожилой человек, должен бы, пожалуй, стихотворение переработать. Но я считаю, в прежней его редакции оно принадлежит Вам, и только Вам. Если я вновь когда-нибудь окажусь в Ленинграде, я Вас найду. Если же Вас судьба забросит в Германию, милости просим к нам. Ваш отец был не только моим лучшим учителем, он был Человеком в бесчеловечное время. С уважением Ваш Гаральд Нитц». ФАТИНИЯ МЕРГЕЛЬ «НЕВОГРАФ» С ЛЮБОВЬЮ Выставочному графическому центру журнала «Нева» <<Невограф>> исполнился один год. Официальное открытие — 14 февраля 1997 года. Проведено 19 персональных и совместных выставок художников: посвященных 200-летию литографии (куратор О. Яхнпи) п 300-летию первого петербургского (петровского) офорта (куратор 10. Люкшии); пять — в рамках программы «Художественная культура Петербурга — XX век», традиции русского авангарда — «стерлиговское» направление (куратор И. Михайлова); две — посвященных творчеству умерших художников — Андрей Эндср и Сергей Шефф (кураторы И. Михайлова и 13. Козлов); открыта двухгодичная международная программа-действие «XXI век — время женской интуиции» (Марина Любаскнпа); начата программа «Петербургская академическая школа изобразительного искусства» (Владимир Порецков); показан проект Ярослава Сухова «Нзолаборатория (компьютерные метаморфозы)»; открыта программа «Художники книги». Отдельные персональные выставки были показаны впервые (Надежда Шевцова, Марат Яхиии). Выставочное оборудование предоставлено фирмой «Экспоформа» и АОЗТ «Лепстроп- трсст-5». Символом «Нсвографа», входящим в его печатный логотип, является рисунок Геннадия Кара- бпнекого. 13 общей сложности «Нсвограф» познакомил петербуржцев с творчеством почти 60 художников. Судя по количеству разошедшихся буклетов, выставки просмотрели около 4 тысяч человек. 11остоян11ыс посетители — сотрудники п подписчики журнала «Нева», который из номера в номер знакомит своих читателей с материалами о выставках «Невографа». Анонсы о выставках и отдельные материалы о них публикует петербургская пресса и освещает многие программы нашего телевидения. Фиксирует ход выставок «Институт культурных программ». 254 b \
седьмая тетрадь Владимир Порецков. «Эрмитаж будущего». Петербурге пап (шадемиче.с шш школа изобразительного иску се ниш Особенные отношения у «Невсл рафа» сложились с радио. Почти обо всех выставках поведа- .1п петербургским радиослушателям корросиопдеиты «Петербургской панорамы» Светлана Четверикова и областного радио «Гардарика» Ноина Ермилова. Известный радиожурналист Елена Морозова обстоятельно рассказывала о выставке «Единственный город!». О пей же прошел материал Анны Всемпрповой па «Радио России». Благодаря серии выставок художииков-стерлпговцев и женской программе, у «Невографа» завязались дружеские и деловые отношения с Генеральным консулом ФРГ Дитером Бодепом и директором Немецкого культурного центра им. Гёте; К.-Х. Тальмаииом... Как одна из самых юных организаций, «Невограф» вызывает к себе и самое пристальное внимание со стороны уже сложившихся художественных структур Петербурга. «„Невограф" Ниигоизда- телычтю «Облип» и Объединенная (/ютоиомпанил. Просит «Единственный город!». Художники книги НЕВА УП 255
седьмая тетрадь призван прежде всего культивировать дух самой художественnoii жизни Петербурга в ее многогранности, — утверждает его директор Виктор Лавров. И продолжает: — Двери нашего центра открыты как для академиков, так и для начинающих карьеру художников — в этом истинная демократичность „Невографа". Второе преимущество то, что мы не галерея, как ошибочно констатируют некоторые газеты и журналы, и не занимаемся коммерческой деятельностью. Мы показываем, рассказываем и освещаем творчество художников как индивидуумов в непростом лабиринте сегодняшней художествен]юй жизни Петербурга...» Опыт показал, что ампирный световой зал «Невографа», не нарушая целостной гармонии, может вместить в себя как большое количество работ, так и стать совершенно камерным — уютным и даже интимным. Сам характер выставочных работ предполагает именно тот единственный экспозиционный вариант, который адекватен творчеству конкретного художника. И сами художники на собственном примере и зрители смогли по достоинству оценить яркую отличительную особенность «Невографа» — его уникальную универсальность. Из общего тиража Институт «Открытое; общество» выписывает и ежемесячно направляп в библиотеки России и ряда стран СНГ 920 экземпляров журнала В 1998 году 272 экземпляра из тиража печатаются при пещержке Комиссии но образованию и культурен Законодательного Собрания Санкт-Петербурга (председатель Леонид Романков) и безвозмездно направляются в школьные библиотеки Санкт-Петербурга К СВЕДЕНИЮ УВАЖАЕМЫХ АВТОРОВ Редакция рукописи не рецензирует и не возвращает Сдано в печать с готового оригинал-макета 13.03.98. Формат бумаги 70x100 '/1(.. Печать офсетная. 16 печ. л. Тираж 5940 экз. Заказ №635. Адрес редакции: 191180, Санкт-Петербург, Невский пр., 3 Телефоны: главный редактор — 312-65-37, ответственный секретарь — 312-64-78, заведующая редакцией — 315-84-72 Факс: 315-84-72 Свидетельство о регистрации № 60 от 4 сентября 1990 г. выдано Министерством печати и массовой информации РСФСР. Учредитель — Ленинградская писательская организация Caiiкг-11етербургскал тиiюграфия <<11аука» РА11 199034, Санкт-Петербург, 9-я линия, 12 256 НЕВА УП